КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Цикл "Второй апокалипсис". Компиляция. Книги 1-10 [Ричард Скотт Бэккер] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Р. Скотт Бэккер Аспект-Император Книга первая Око Судии

Рику — другу и брату

А ты кто, человек, что споришь с Богом? Изделие скажет ли сделавшему его: «Зачем ты так сделал?» Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать один сосуд для почетного употребления, а другой для низкого?

Послание к римлянам, 9:20–21
«Наиславнейший экзальт-министр, да преумножатся дни твои.

За грех вероотступничества закопаны они были по шею, как в прежние дни, и камни швыряли в лица им, пока не прекратилось дыхание. Трое мужчин и две женщины. Ребенок отрекся от родителей и даже проклял их во имя наиславнейшего нашего аспект-императора. Этот мир лишился пяти душ, но небеса приобрели одну, хвала Богу Богов.

Что до текста, боюсь, твой запрет пришел слишком поздно. Как ты и подозревал, это было повествование о Первой Священной войне, увиденной глазами изгнанного колдуна Друза Ахкеймиона. Воистину, дрожит рука моя при мысли, что придется излагать порочные и мерзостные измышления его, но поскольку оригинал уже предан огню, я не вижу иного пути удовлетворить твое повеление. Справедливо говоришь ты: ересь редко бывает обособленной, и по своей сути, и по своим плодам. Так же как имея дело с болезнями, надо изучать отклонения, готовить целительные снадобья, пока хворь не развилась в более злокачественную форму.

Для краткости, ограничу свое изложение теми частными утверждениями, что прямо либо косвенно противоречат Доктрине и Писанию. В этом тексте Друз Ахкеймион заявляет, что:

1) вступал в сексуальную связь с нашей святой императрицей накануне триумфальной победы над язычниками — фаним при Шайме в ходе Первой Священной войны;

2) вызнал некие секреты, касающиеся нашего священного аспект-императора, как то: что Он не является живым воплощением Бога Богов, но принадлежит к дунианам, тайной секте, посвятившей себя овладению всеми сторонами жизни, как телесными, так и духовными. Что Он превосходит нас не так, как превосходят людей боги, но так, как превосходят детей взрослые. Что Его заудуньянское истолкование айнритизма — не более чем инструмент, средство манипулирования народами. Что невежество превратило нас в Его рабов.

(Признаюсь, это тревожит меня больше всего, ибо хоть и знаю я, что слова и дела, сколь возвышенны бы ни были, всегда допускают неправедное толкование, я никогда ранее не отдавал себе отчет, насколько наши убеждения управляют нашими поступками. И, как вопрошает оный Ахкеймион, если все люди заявляют о своей правоте, как это всегда происходит, кто отличит, который из них провозглашает истину? Убежденность тех, кого отправил я прочь из этого мира, вера, живущая вплоть до самой смерти, теперь тревожит меня — таков предательский праздный ум.);

3) Священная война аспект-императора нашего, затеянная с целью не допустить воскрешения Не-Бога, — выдумка. Допустим, это лишь подразумевается, поскольку текст явно был написан прежде, чем созвана Великая Ордалия. Но при том, что Друз Ахкеймион был некогда колдуном школы Завета и, следовательно, подвержен проклятию видеть Сны о Первом Апокалипсисе, его сомнения выглядят странно. Разве не должен такой человек приветствовать приход Анасуримбора Келлхуса и его войну, призванную предотвратить Второй Апокалипсис?

Такова общая суть того, что я помню.

Вытерпев все это богохульство, я понимаю всю глубину твоей обеспокоенности. Услышать, что все пережитое и выстраданное нами за последние двадцать лет войны и откровений есть ложь, — уже неслыханное оскорбление. Но услышать подобное от человека, который не только сопровождал Мастера в начале пути, но и учил его? Преисполняясь скорби, я уже приказал казнить моего личного раба, который только лишь прочел этот текст по моему повелению. Что до меня, ожидаю твоего скорейшего решения. Не молю о твоей пощаде и не жду ее: нам предписано судьбой расплачиваться за свои поступки, сколь благочестивыми намерениями ни были они продиктованы.

Есть нечистота, устранить которую не может ветошь, а может только нож. Это я понимаю и принимаю.

Грех есть грех».

Пролог

Когда взрослому мужу свойственна невинность ребенка, мы зовем его глупцом.

Когда ребенку свойственно хитроумие взрослого мужа, мы зовем его исчадьем ада. Как и у любви, у мудрости тоже своя пора.

Айенсис.
Третья аналитика рода человеческого
Осень, 19-й год Новой Империи (4131 год Бивня), «Долгая сторона»

Под пологом леса длинно и уныло прозвучал рог. Рог, в который дул человек.

Несколько секунд все было тихо. В гордой вышине арками изогнулись ветки, могучие стволы грозно возвышались над ложбинами, заполненными куцыми молодыми деревцами. Из мрака переплетенных ветвей предостерегающе вскрикнула белка. Ринулись в насторожившееся небо скворцы.

Они приближались, мелькая в полосах солнечного света и теней.

Они бежали через хлещущие ветки подлеска в ярости и возбуждении, завывали от вожделения, углубляясь в шатер чащи. Они заполонили крутые склоны, взбивая ногами листья и перегной. Около деревьев они останавливались, рубя кору ржавыми выщербленными клинками. Тонкими носами принюхивались к небу. Когда они корчили гримасу, их пустые и красивые лица сминались, как шелк, придавая им вид древней вырождающейся расы.

Шранки. Со щитами из лакированной человеческой кожи. В нагрудниках, отделанных человеческими ногтями, и ожерельях из человеческих зубов.

Снова прозвучал далекий рог, и они остановились озлобленной толпой, потоптались на месте, коротко перебросились лающими словами. Часть пришедших исчезла в подлеске, размашистым и стремительным волчьим шагом. Прочие остались стоять, тряся чреслами от предвкушения. Кровь. Они чуяли кровь человеков.

Семя брызнуло на лесную почву. Они втоптали его в грязь. Смрад привел их в неистовое ликование.

Разведчики вернулись, и, слушая их разноголосое бормотание, остальные тряслись и вздрагивали. Как давно не доводилось им утолить свой ненасытный голод. Как давно не преклоняли они колена пред алтарем вздрагивающих конечностей и стонущей плоти. Они уже мысленно видели искаженные паникой лица. Видели оставленные ножами дыры и льющуюся потоком кровь.

Они побежали, вопя от радости.

Преодолев невысокий холм, они обнаружили свою добычу, которая изо всех сил бежала вдоль подножия изломанной скалы, пытаясь уйти в дальний конец ущелья, которое, по чудесному совпадению, начиналось через несколько сотен шагов. Шранки завыли и заклацали зубами и беснующимися вереницами понеслись вниз по склону. Они двигались широкими прыжками, поскальзываясь на листьях, выбирали участки земли поровнее, карабкались, бежали, горя жаром в полусгнивших штанах, и радовались, видя, как до сладких человеков, с их соблазнительными мордами и не менее соблазнительными ляжками, остается всего несколько шагов, все ближе и ближе, вот уже почти в пределах досягаемости бешено машущих мечей…

Но вдруг земля — земля! — обвалилась под ними, как листья, подброшенные в воздух!

Десятки шранков, пронзительно крича, ухнули в черноту. Остальные толкались и теснились, пытались остановиться, но были сбиты с ног своими ополоумевшими собратьями. Они улетали вниз, во внезапно разверзшуюся пропасть, и их крики постепенно затихали, один за одним удаляясь и сменяясь тишиной. Все вдруг стало непонятным, повсюду затаилась опасность. Боевой отряд гомонил от испуга и досады. Никто не смел пошевелиться. Вращая глазами, они с вожделением и предвкушением вглядывались в пространство…

Люди.

Горстка упрямцев бежала по коварной земле словно бы по волшебству. Они ворвались в ряды шранков, высоко вздымая и опуская мечи. Щиты трещали. Литое железо гнулось и ломалось. Руки, ноги, головы летали по воздуху, оставляя за собой кровавый след.

С ревом и криками люди повергли шранков наземь, изрубив до подергивающихся останков.


— Скальпер! — выкрикнул одинокий путник. Голос у него был хриплый и сорванный, как у старого вояки. Он прогремел на все ущелье, перекрывая однообразный шум воды. Люди выше по реке все как один выпрямились и посмотрели в его сторону.

«Как животные», — подумал он.

Безразличный к их взглядам, он пошел дальше, осторожно выбирая путь по предательским камням и через каждые несколько шагов оступаясь в воду. Он миновал шранка, белого, как дохлая рыба, который плавал вниз лицом в полупрозрачной красной луже.

Путник поднял взгляд вверх, туда, где стены ущелья сжимали небо в извилистую щель. Через просвет были повалены деревья, образуя стропила для импровизированного потолка из ветвей и палок, сверху закиданных листьями. Сквозь многочисленные дыры ярко просвечивало небо. Листья все еще падали вниз нескончаемым водопадом. Если считать по количеству неподвижных фигур, беспорядочно валяющихся на камнях по одному и кучами, ловушка оказалась очень удачной. Речная пена кое-где стала розовой и пурпурной.

Люди вернулись к работе, но трое из них продолжали настороженно за ним следить. Он не сомневался, что тот, которого он разыскивает, здесь.

Путешественник неспешно подошел к ним. Запах разорванных внутренностей перебивал запах воды и камня. Большинство артельщиков перебирали мертвых шранков. Растаскивали наваленные друг на друга трупы. Вылавливали из воды проломленные головы. Сверкали ножи. Монотонные действия: защепить кожу, отрезать, сдернуть, перейти к следующему. Защепить кожу, отрезать, сдернуть — и опять, и опять. У каждого шранка с макушки надо было срезать кусок кожи.

Рядом мыл кучу скальпов юный галеотский воин. Он полоскал их в воде и раскладывал, блестящие и лоснящиеся, на сухом камне. Каждый экземпляр он брал с комичной бережностью, как безумец кусок золота — с каковым, в общем, сравнялись скальпы на Среднем Севере. Хотя аспект-император снизил вознаграждение, от честных скупщиков за один скальп еще можно было получить целый серебряный келлик.

Появление путника не осталось незамеченным, и он это понимал. Они лишь притворялись безразличными. Обычно чужаков они встречали только по пути на юг, к перекупщикам, нагруженные сотнями выдубленных скальпов, перевязанных кожаными веревками. Эта работа — сбор и подсчет — была самой негероической частью их ремесла. Это был их цеховой секрет.

И самый важный.

Почти одиннадцать лет прошло с тех пор, как аспект-император назначил вознаграждение за скальпы шранков, еще не закончилась последняя из войн за Объединение. За шранков — поскольку они расплодились в огромных количествах. За скальпы — потому что они были лишены волос и легко было удостовериться, что они принадлежат шранкам. Такие люди, как эти охотники, полагал путник, с гораздо большим удовольствием принялись бы добывать тех, кто менее склонен в ответ убивать их самих — например, женщин и детей.

Так началась эпоха охоты за скальпами. За это время несметные тысячи желающих подались в северные безлюдные края, экспедиция за экспедицией, сколачивать себе богатство, став охотниками за скальпами. Большинство из них погибали в течение нескольких недель. Но те, кто усвоил урок, кто был хитер и безжалостен не меньше своих врагов, преуспевали.

А некоторые из них — совсем немногие — стали легендами.

Человек, которого разыскивал путник, стоял на круглом камне, наблюдая за работой. Путник отличил его по упрямой приверженности традиционному одеянию его касты и его народа: складчатая боевая юбка, вся в серых и черных пятнах и везде продырявленная; панцирь из полусгнившей кожи с нашитыми ржавыми пластинами; конусообразный шлем, отогнутый назад, как бараний рог. Человек казался пришельцем из другой эпохи. Еще один, скрывавший лицо под черным капюшоном, сидел в трех шагах позади первого, подавшись всем телом вперед, словно силился что-то расслышать в несмолкаемом беге воды. Странник поглядел на него, будто оценивая, затем вновь перевел взгляд на первого.

— Я ищу одного айнонца, — сказал он. — Человека, которого называют Железная Душа.

— Это я буду, — ответил стоящий. Лицо его украшали татуировки в стиле, любимом его соплеменниками. Черные линии вокруг глаз. Пурпурные губы. Взгляд его не порицал и не допытывался, оставаясь спокойным, как у скучающего наемного убийцы. Безразличным.

— Ветеран, — сказал путешественник, почтительно, как подобало, склонив голову. Не поприветствовать должным образом и не воздать почести тому, кто пережил Первую Священную войну, считалось немалым оскорблением.

— Как ты нас нашел? — спросил человек на своем родном языке. По тону чувствовалось, что он презирает разговоры, что он так же ревниво бережет свой голос, как и своих женщин и свою кровь.

Путник не стал обращать внимания. Люди вольны ценить все, что им заблагорассудится.

— Мы всех находим.

Едва различимый кивок.

— Что вам нужно?

— Ты, охотник. Нам нужен ты.

Айнонец обернулся на своего товарища, укрытого капюшоном. Никаких слов, лишь непроницаемый взгляд.


Поздняя осень, 19-й год Новой Империи (4131 год Бивня), Момемн

Человек вечно стремится скрыть подлое и низкое в своей натуре. Вот почему, уподобляя себя животным, он называет волков, львов или даже драконов. Но больше всего, подумал мальчик, человек напоминает презренного жука. Брюхо прижато к земле. Сгорбленная спина отгораживает от мира. Глаза слепы ко всему, за исключением того немногого, что могут увидеть.

Закончив Погружение, Анасуримбор Кельмомас сидел на корточках в тени гранита и, разведя колени и наклонившись к земле, чтобы лучше было видно, наблюдал за насекомым, которое убегало прочь по древним плитам пола. Сверху беззвучно покачивался между колоннами большой железный светильник в виде колеса со свечами, но его свет был лишь чуть ярче отблеска на спинке жука. Обхватив руками колени, Кельмомас переполз вперед, поглощенный мелкой суетой насекомого. Хотя позади вздымалась мрачная чаща колонн, голоса хора звучали где-то совсем близко, из множащихся теней мальчика, вознося гимны, в которых звучали самые льстивые славословия Храмовой молитвы.

О милосердный Бог Богов,
Ты, что пребываешь средь нас,
Несть числа священным именам твоим…
— Покажи, — прошептал жуку Кельмомас. — Проведи меня…

Вместе они двинулись в дальние уголки Аллозиума, туда, где темноту освещали только парящие в воздухе булавочные уколы молитвенных свечек. Жук обогнул резное основание колонны, оставляя следы в пыли, как будто стежки на ткани, — Кельмомас уничтожал эти следы своей маленькой ножкой, обутой в сандалию. Скоро они добрались до самого дальнего коридора Форума, где восседали в своих роскошно украшенных нишах статуи Ста Богов.

— Ну куда же ты? — пробормотал мальчик, усмехаясь. Он заметил в холодном воздухе парок, оставшийся после слов, дохнул пару раз, просто чтобы полюбоваться на свое дыхание — живое доказательство материальной жизни. Потом он лег щекой на холодную плитку, глядя в бесконечное пространство коридора. Глазурь ласкала кожу. Не подозревая о пристальном внимании к себе, жук продолжал путь, то спускаясь в просветы между небесно-голубыми плитками, то снова выползая из них. Он направлялся к зловещей горе — статуе Айокли, Четырехрогого Брата.

— Вор?!

По сравнению со святилищами братьев и сестер Айокли его собственное святилище было дешевым, как ломаный грош. Напольные плиты заканчивались на пороге. Камень, обрамлявший нишу, был гол, за исключением нескольких насечек, нанесенных на правой колонне. Идол, низенький рогатый толстяк, присевший, словно над ночным горшком, казался лишь игрой теней и тусклого света, вырисовывавшейся из бархатной темноты. Он был вырезан из черного диорита, но не имел ни драгоценных камней вместо глаз, ни серебряных ногтей, которыми могла похвастаться даже Ятвер. Суровое, по прихоти какого-то давно покойного мастера, его выражение лица показалось Кельмомасу неестественным, если не сказать откровенно нечеловеческим. Он ухмылялся, как обезьяна. Скалился, как собака. Глядел в пространство влажным девичьим взглядом.

Идол тоже наблюдал за жуком, который торопливо скрылся в его мрачном жилище.

Юный принц империи шмыгнул в тесную нишу, пригнувшись, хотя до резных сводов над головой оставалось еще далеко. Воздух пах жиром свечей, пыльным камнем и чем-то металлическим. Мальчик улыбнулся каменному божеству, скорее кивнул, чем поклонился, и принял похожую позу, склонившись над своим неразумным объектом наблюдения. Повинуясь безотчетному капризу, принц одним пальцем прижал жука к каменному полу. Жук задергался под кончиком пальца, как механическая игрушка. Кельмомас придержал насекомое, наслаждаясь его беспомощностью и сознанием того, что может в любой момент раздавить его, как гнилое зернышко. Потом второй рукой оторвал жуку две ноги.

— Смотри, — прошептал он смеющемуся истукану. Пустые вытаращенные глаза статуи равнодушно смотрели вниз.

Кельмомас поднял руку, театрально расправив пальцы. Жук метался в откровенной панике, но потерял направление, и теперь он возвращался в одно и то же место, вычерчивая у коротких ног идола маленькие круги. Один за другим, один за другим.

— Видишь? — воскликнул Кельмомас, обращаясь к Айокли. Они смеялись вместе, ребенок и истукан, так громко, что заглушали песнопения.

— Они все такие, — пояснил мальчик. — Надо только покрепче прижать.

— Что прижать, Кельмомас? — спросил у него за спиной глубокий женский голос.

Мама.

Другой мальчик мог бы испугаться, даже устыдиться, если бы мать застала его за таким занятием — кто угодно, но только не Кельмомас. Хотя ее загораживали тени колонн и голоса, он все время знал, где она, краешком сознания следил за ее аккуратными шагами (хотя он не знал, как это получается).

— Ты уже все закончила? — воскликнул он, стремительно поворачиваясь. Личные рабы раскрасили ее тело белым, так что под складками малинового платья она казалась статуей. Талию стягивал пояс, украшенный киранейскими узорами. Головное украшение с нефритовыми змеями оттеняло ее щеки и не давало разметаться роскошным черным волосам. Но даже в этом облике она была самой красивой на свете.

— Вполне, — ответила императрица, улыбнувшись, и украдкой закатила глаза, словно говоря, что с гораздо большей охотой приласкала бы любимого сынишку, чем изнывать от скуки в обществе священников и министров. Очень многое ей приходилось делать лишь ради соблюдения внешних приличий, и Кельмомас это знал.

Как и он сам — только он делал это не так хорошо.

— Тебе ведь моя компания больше нравится, правда, мамочка?

Он произнес это как вопрос, хотя ответ уже знал; ей становилось неспокойно, когда он читал вслух движения ее души.

Улыбнувшись, она наклонилась и протянула к нему руки. Он бросился в объятия этих пахнущих миррой рук, глубоко вдыхая в себя ее обволакивающее тепло. Она провела пальцами, словно гребнем, по его нечесаным волосам, и он поднял глаза, поймав ее ласковый взгляд. Хотя свет от свечей едва доставал сюда, она словно вся сияла. Кельмомас прижался щекой к золотым пластинам ее пояса и обнял ее так крепко, что на глазах у него выступили слезы. Не было другого такого надежного маяка. Другого такого убежища.

«Мамочка…»

— Пойдем, — сказала она и за руку повела его обратно по галерее с колоннами. Он пошел за ней, движимый скорее любовью, чем послушанием. Бросив прощальный взгляд на Айокли, Кельмомас с удовлетворением увидел, что тот продолжает смеяться над жучком, суетливо кружащим у его ног.

Рука об руку они двинулись к белому свету. Пение слилось в неразличимый гул приглушенных голосов, и на их месте возник более глубокий и более властный звук — от него задрожал даже пол. Кельмомас остановился: ему вдруг изо всех сил захотелось не покидать тихие камни и пыль Аллозиума. Рука матери вытянулась, как веревка, и их переплетенные пальцы разомкнулись.

— Что случилось, Кел? — обернулась она. — Что с тобой, малыш?

Она стояла в обрамлении белого неба, высокая, как деревья, и казалась легкой дымкой, которую вот-вот развеет и унесет случайный порыв ветра.

— Ничего, — соврал он.

«Мамочка! Мамочка!»

Присев рядом с ним на корточки, она лизнула подушечки пальцев, розовые, на фоне белой краски, покрывавшей тыльную сторону ее ладоней, и начала приглаживать его волосы. Сквозь ее ажурные кольца мелькал свет, вспыхивая неизвестными сигналами. «Что за беспорядок!» — было написано на ее нахмурившемся лице.

— Это правильно, что ты волнуешься, — сказала она, вспомнив о церемонии. Она смотрела ему в глаза, а он проникал взглядом в самую ее суть, сквозь всю краску, сквозь кожу и мышцы — вглубь, туда, где сияла светом истины ее любовь.

«Она готова умереть за тебя», — прошептал ему потаенный голос — тот, что жил у него внутри всегда.

— Твой отец, — продолжила она, — говорит, что страшиться нужно только тогда, когда мы теряем страх. — Она провела ему рукой по щеке. — Когда мы слишком привыкаем к власти и роскоши.

Отец вечно говорил разные разности.

Кельмомас улыбнулся и смущенно опустил глаза — когда она его таким видела, у нее всегда замирало сердце и загорались глаза. На вид прелестный ребенок, даже когда исподтишка насмехается.

Отец…

«Ненавидь его, — сказал тайный голос, — но еще больше — бойся».

И Сила. Нельзя забывать, что в отце Сила горит ярче всех.

— Какой матери выпадало такое благословение? — просияла императрица, обхватив его за плечи. Обняв его еще разок, она встала, не выпуская из ладоней его руки. Он позволил ей, хотя и с неохотой, увести себя мимо высоких парапетов Аллозиума к сиянию без солнца.

Моргая от яркого света, они стояли в обрамлении ярко-красных шеренг эотийских гвардейцев на вершине величественной лестницы, которая дугой нисходила к просторному плацу Скуяри. Истертые временем храмы и жилые дома Момемна сгрудились на горизонте и становились неразличимы, по мере того как погружались все глубже во влажную даль. Холодные и темные, возвышались огромные купола храма Ксотеи — подернутые дымкой массивные включения посреди глинобитных лачуг. Как дырка в ряду гнилых зубов, смотрелась на фоне городских кварталов расположенная неподалеку Кампозейская Агора.

Бесконечная и пестрая, разворачивалась перед ним панорама главного города, великой столицы Трех Морей. С рождения этот город окружал Кельмомаса, обступал многолюдием своих запутанных лабиринтов. И всю жизнь этот город пугал его так безудержно, что Кельмомас нередко отказывался смотреть, когда Самармас, его слабоумный брат-близнец, показывал пальцем на что-то неразличимое в размытом переплетении улиц.

Но сегодня город казался единственным безопасным местом.

— Смотри! — кричала мать, стараясь перекрыть рев. — Смотри, Кел!

Их были тысячи, они забили всю площадь перед императорским дворцом. Женщины, дети, рабы, здоровые и увечные, жители Момемна и пилигримы из дальних мест — бессчетные тысячи людей. Толпа, как вода во время потопа, водоворотами завивалась вокруг Ксатантианской арки. Билась в нижние территории Андиаминских Высот. Как вороны, люди расселись на невысоких стенах гарнизона. Все что-то выкрикивали, воздев два пальца, чтобы прикоснуться к нему на расстоянии.

— Подумай, какой путь они проделали! — прокричала мать сквозь гомон голосов. — Кельмомас, они добирались со всей Новой Империи! Они пришли узреть твою божественную сущность!

Принц Империи кивнул со смущенной признательностью, которой мать от него ждала, но в душе он чувствовал лишь откровенное отвращение. «Только глупцы ходят кругами», — подумал он. Он даже пожалел, что нельзя вытащить из святилища Усмехающегося Бога, чтобы показать ему…

Люди — жуки.

Терпеть славословия пришлось целую вечность, бок о бок стоя на предписанных церемониалом местах: Эсменет, императрица Трех Морей, и младший из ее высокородных сыновей. Кельмомас поднял взгляд, как учили, от нечего делать поймал глазами пролетавших в небе голубей, превратившихся в едва различимые в вышине точки на фоне поднимающегося над городом дыма. Солнечный свет, следуя за отступающим облаком, обозначил дальние крыши. Кельмомас решил, что улучит минуту, когда мать окажется слабой и будет готова сделать все, что он пожелает, и тогда попросит у нее макет города. Чтобы был из дерева.

Такой, чтобы горел.

Топсис, церемониймейстер из Шайгека, воздел массивные руки, руки евнуха, и императорские чиновники, выстроившиеся внизу на ступенях, как один человек повернулись к ним. Зазвучали позолоченные молитвенные рога, перекрывая громогласный хор. Эти рога, украшенные агатом и слоновой костью, были установлены через равные промежутки в тени фасада Аллозиума и длиной были почти до второй площадки лестницы.

Кельмомас обвел взглядом экзальт-министров отца и увидел за их непроницаемыми лицами всё, от страсти и нежности до ненависти и жадности. Стоял там огромный Нгарау, главный сенешаль со времен Икуреев. И Финерса, Великий Мастер шпионов, человек простой, но преданный, кианец по происхождению. Имхайлас, покрытый синими татуировками, — статный экзальт-капитан эотийской гвардии, красота которого порой обращала на себя взгляд императрицы. Вечно неумолкающий Верджау, Первый Наскенти и глава могущественного Министрата, чьи вездесущие агенты следили, чтобы никто не сбился с пути истинного. Худой Вем-Митрити, великий магистр Имперского сайка и великий визирь — должности, благодаря которым он на сегодня являлся в Трех Морях мастером всех тайных дел…

И так далее, и так далее — все шестьдесят семь выстроились по старшинству вдоль колоссальной лестницы. Они собрались сюда, чтобы видеть Погружение Анасуримбора Кельмомаса, младшего сына их святейшего аспект-императора. Только лицо дяди Майтанета, шрайи Тысячи Храмов, не поддалось его беглому пристальному взгляду. На мгновение сияющий взгляд его дяди встретился с его собственным, и хотя Кельмомас улыбнулся с наивным чистосердечием, приличествующим его возрасту, ровная уверенность взгляда шрайи ему совсем не понравилась.

«Подозревает», — прошептал тайный голос.

«Подозревает что?»

«Что ты — притворщик».

Последние звуки какофонии стихли, и остался лишь могучий призыв рогов, который прогудел так низко, что у Кельмомаса затрепетала туника. Затем угасли и эти звуки.

Звенящая тишина. Повинуясь крику Топсиса, весь мир, включая экзальт-министров, преклонил колени. Народы Новой Империи пали ниц, вокруг простирались целые поля людей. Затем все медленно опустили лоб на горячий мрамор — все до единого из собравшихся на территории императорского дворца. Только шрайя, который ни перед кем не преклонял колен, кроме аспект-императора, остался стоять. Только дядя Майтанет. На ступени упал солнечный луч, и одежды шрайи озарились светом… Сотня крохотных Бивней заиграли, словно языки огня. Кельмомас прищурился от их сияния и отвел глаза.

Мать вела его вниз по ступенькам, держа за руку. Он следовал за ней, топая сандалиями, и хихикал, глядя на ее суровое лицо. Они прошли по проходу, открывшемуся между расступившимися экзальт-министрами, и он опять засмеялся, от того, как нелепы все эти люди, всевозможных пропорций и возрастов, одетые как короли, но при этом подобострастно кланяющиеся.

— Они пришли чествовать тебя, Кел, — сказала мать. — Зачем ты над ними смеешься?

Разве он хотел над ними смеяться? Иногда трудно удержать себя.

— Я больше не буду, — произнес он с унылым вздохом.

«Я больше не буду». Одно из многих выражений, которые он не мог понять, но от них во взгляде матери всегда вспыхивала искорка сострадания.

У подножия грандиозной лестницы их ждала рота солдат в зеленых с золотом мундирах — человек двадцать из числа прославленных телохранителей отца, Сотни Столпов. Они построились вокруг императрицы и ее ребенка и, сверкая щитами, с видом сосредоточенно-суровым, повели их через толпу, собравшуюся на площади Скуяри, к Андиаминским Высотам.

Кельмомас, как принц Империи, нередко оказывался под защитой грозных вооруженных людей, но сейчас это шествие почему-то беспокоило его. Поначалу запах был уютным: ароматный муслин накидок, масла, которые использовались для клинков, чтобы те становились проворнее, и для кожаных ремней, чтобы сделать их мягче. Но с каждым шагом горьковато-сладкий смолистый запах немытых тел все сильнее и сильнее пробивался сквозь все остальные, и на его фоне выделялась вонь самых убогих нищих. Бормотание окутывало, словно дым. «Благослови, благослови», — неслось отовсюду, то ли как мольба к нему, то ли как мольба за него. Кельмомас пытался разглядеть за высокими телохранителями пейзаж из коленопреклоненных людей. Он видел старого нищего, не одетого, а лишь прикрытого какими-то лохмотьями, который рыдал и терся лицом о булыжную площадь, словно стараясь стереть себя без остатка. Какая-то девчушка, чуть помладше его самого, непочтительно подняла голову, чтобы видеть их грозную процессию. Распростертые тела не кончались, покрывая площадь до дальних построек.

Кельмомас шел по ожившей земле.

И он был среди них, в самой гуще, осторожно ступал вперед, не более чем разукрашенная драгоценными камнями тень за щитом из безжалостных людей в кольчугах. Имя. Молва и надежда. Божественный ребенок, вскормленный грудью Империи, помазанник Судьбы. Сын аспект-императора.

Он понял, что они о нем ничего не знают. То, что они видели, чему молились и на что уповали, было выше их разумения.

«Никто о тебе ничего не знает», — сказал тайный голос.

«Ни о ком никто не знает».

Кел глянул на мать и поймал пустой невидящий взгляд, который всегда сопровождал ее самые тягостные раздумья.

— Мама, ты сейчас о ней думаешь? — спросил он.

В их разговорах «она» всегда значило «Мимара», ее первая дочь, та, которую она любила отчаянно — и ненавидела.

Та, которую тайный голос в свое время велел ему отослать.

Императрица улыбнулась ему с каким-то печальным облегчением.

— И еще беспокоюсь о твоем отце и братьях.

То была ложь, и Кельмомас отчетливо это видел. Она волновалась из-за Мимары — до сих пор, после всего, что он сделал.

«Надо было убить эту суку», — сказал голос.

— Когда отец вернется?

Ответ он знал не хуже ее, но где-то в глубине души понимал, что матери не только любят своих сыновей; не меньше этого им нравится выполнять роль матери — а выполнять роль матери означает отвечать на детские вопросы. Они прошли еще несколько ярдов, окруженные пеленой молитв и шепотов, прежде чем она ответила. Кельмомас вдруг понял, что сравнивает ее с бесконечным множеством камей, на которых она была изображена молодой — в дни Первой Священной войны. Пожалуй, она раздалась в бедрах и скрытая под слоем белой краски кожа была уже не такой гладкой, но о красоте Эсменет все еще слагали легенды. Семилетний мальчик не мог себе представить никого прекраснее.

— Еще нет, Кел, — ответила она. — Пока не завершится Великая Ордалия.

Он чуть не схватился за грудь — так сильны оказались и боль, и радость.

«Если у него не получится, — сказал тайный голос, — он погибнет».

Кажется, впервые за весь день Анасуримбор Кельмомас улыбнулся искренне.

Везде вокруг были коленопреклоненные люди, чьи спины переломил почтительный страх. Целое поле ничтожного человеческого племени. «Благослови… благослови….» — неслось отовсюду бормотание, словно в лазарете. И вдруг — одинокий истошный выкрик:

— Будь проклят! Будь ты проклят!

Один сумасшедший сумел как-то пробиться сквозь щиты и клинки, рванулся к принцу и упал пронзенный, с ножом в руке, в котором отражалось ясное небо. Стражи-Столпы обменялись отрывистыми возгласами. Людские толпы отпрянули и вскрикнули. Мальчик успел заметить сражающиеся тени.

Наемные убийцы.

Глава 1 Сакарп

Под стеной, окружившей поверженный град,
Жены плачут, мужья вечным сном тихо спят.
Лишь бежавшие живы — немного их, тех,
Кто знал град сей, что Мог-Фарау низверг[1].
«Песнь скитальца». Саги
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), перевал Катхол

Бессчетны и непостижимы в человеке пути от каприза к жестокости, и хотя зачастую кажется, будто эти пути ведут напролом через непроходимые пространства разума, на деле разумом они сплошь вымощены. Люди всегда выдают желаемое за необходимое, а необходимое — за неотъемлемую привилегию. И всегда считают свое дело правым делом. Словно котятам, гоняющимся за солнечным зайчиком из зеркала, им никогда не наскучит упорствовать в своих заблуждениях.

Исполняя повеление святейшего аспект-императора, жрецы Тысячи Храмов выступили перед паствой, а судьи Министрата рыли землю, выискивая и уничтожая всех, кто оспаривал Истину или в угоду своекорыстию отвергал суровый долг в условиях войны с надвигающейся тьмой. Всякому, будь он из рабов или благородного рождения, рассказывали о Великой Цепи Предназначений, о том, как слова и дела каждого помогают словам и делам всех. Их наставляли, что люди, все до единого, ведут непрекращающуюся битву ежеминутно, и когда возделывают поля, и когда любят ближних. Все жизни, сколь угодно ничтожные, суть звенья, которые либо укрепляют Великую Цепь, либо ослабляют ее, а ведет она к Первому Кольцу, к тому самому звену, на котором крепится весь мир: к Священной войне против смертельно опасных замыслов Консульта…

Или, как ее начали называть, Великой Ордалии.

Даже в глубокой древности не видывал мир подобного войска. Целых десять лет шли приготовления. Дабы не допустить воскресения Не-Бога, нужно было уничтожить его подлых рабов, Консульт, а чтобы уничтожить их, надо было пройти насквозь всю Эарву, от северных пределов Новой Империи, через кишащие шранками пустоши Древнего Севера, до самой цитадели Консульта, Голготтерата, который в былые времена нелюди прозвали «Мин-Уройкас»: «Бездна мерзости».

Это было безумное предприятие. Только дети да глупцы, что путают сказки о войне и саму войну, могли счесть эту задачу несложной. Для них война означала битву, и они всякий раз удивленно смотрели на ветеранов, когда те говорили об отхожих местах, каннибализме, гангренозных ногах и тому подобном. Даже самым доблестным рыцарям требовалась еда, а кроме них — и лошадям, на которых они скакали, и вьючным мулам, которые несли на себе эту еду, и рабам, которые эту еду подавали. Еда требовалась для того, чтобы перевозить еду — все просто. В отсутствие налаженной системы снабжения — с перевалочными пунктами, складами и прочим — количество потребляемого продовольствия быстро превысило бы количество перевозимого на себе. Потому самые жестокие битвы Священного Воинства велись бы не против легионов Консульта, но против диких земель в сердце самой Эарвы. Войску предстояло бы сразиться с расстоянием до Голготтерата, прежде чем выдержать испытание на поле битвы.

Многие годы Новая Империя стенала от требований пророчества своего божественного повелителя. Со всех провинций взимался продовольственный налог. Над третьим порогом реки Виндауги были построены просторные зернохранилища. Стада овец и коров гнали к северу, прибрежными дорогами, которые скоро стали излюбленной темой у придворных менестрелей. В столице математики строчили описи, заявки, предписания, а короли и судьи захватывали недостающее в далеких землях. Записи складывали в больших глинобитных складах и хранили с дотошностью религиозного ритуала. Сосчитано было все.

Призыв к оружию раздался лишь в самый последний момент.

По всем Трем Морям заудуньяни вставали под Кругораспятие, священный символ своего аспект-императора: рыцари Конрии, в масках и длинных юбках; вышколенные ратники Нансура; туньеры с боевыми топорами, косматые и свирепые; не имеющие себе равных всадники из Киана и прочие, и прочие. Сыны дюжины народов сходились к Освенте, столице Галеота со времен седой древности, неся с собой кто грубо намалеванные, кто искусно выкованные изображения Бивня и Кругораспятия. Отрядили своих представителей и школы колдунов: прибывали надменные маги Багряных Шпилей в шелковых носилках, мрачные ведьмы Свайальского Договора, красочные процессии Имперского Сайка и, конечно, колдуны-гностики школы Завета, которые в свое время с пришествием Воина-Пророка возвысились от блаженных до жрецов.

Дети Освенты восхищались. На улицах, задыхающихся от приезжих, можно было увидеть нильнамешских принцев в паланкинах, айнонских графов-палатинов в сопровождении свиты с выкрашенными в белый цвет лицами, религиозных безумцев всех мастей, а один раз даже высоченного мастодонта, которого лошади пугались, как собак. Всевозможные украшения, пышность и нарочитость древних и чуждых обычаев — все сливалось в единый карнавал. Здесь расплескались чаши всех культур, и теперь их непохожие и пьянящие ароматы перемешались, добавляя в палитру все новые и новые невиданные комбинации. Длиннобородые тидонцы перебрасывались в игральные палочки с долговязыми кхиргви. По плащам колдуний из Шайгека лазали обезьянки-кутнарми.

Лето и осень прошли в военных сборах. Хотя выросло уже целое новое поколение, аспект-император и его советники хорошо помнили уроки Первой Священной войны. Войны за Объединение, с их отступлениями и победами, с вырезанными городами, породили целую плеяду хитроумных и беспощадных заудуньянских офицеров, которые все были назначены Судьями и наделены властью казнить и миловать правоверных. Проступки не прощались — слишком многое висело на волоске, чтобы позабыть о Кратчайшем Пути. Милосердие рассчитывает на некое будущее, а для людей будущего не было. Благодаря божественному озарению аспект-императора и его детей были обнаружены два шпиона-оборотня Консульта. С них содрали кожу перед гудящей и неистовствующей толпой.

Зиму Священное Воинство провело у истока реки Виндауга, в городе Харваш, который служил перевалочным пунктом на Дороге Двенадцати Шкур, знаменитом караванном пути, соединявшем Галеот с древними обособленно стоящими городами Сакарп и Атритау, но сейчас представлял собой не более чем скопление казарм и складов. Зима оказалась тяжелой. Невзирая на все предосторожности, ужасный Аккеагни, бог болезней, обнял войско всеми своими многочисленными руками, и около двадцати тысяч душ полегло от разновидности пневмонии, типичной для влажных рисовых полей Нильнамеша.

Это, как объяснил аспект-император, было первое из многочисленных испытаний.

Днем уже начинало таять то, что пока еще намерзало за ночь. Приготовления ускорились. Приказ выступать стал грандиозным событием, вызвавшим слезы и крики радости. У подобных моментов есть свой привкус. Стремления многих людей сливаются, становятся единым целым, и уже сам воздух знает о происходящем. Бог сотворил не только тварный мир, Он сотворил и сам акт творения и души, что живут внутри людей. И нужно ли удивляться, что мир вещей откликается на движения мира мыслей? Священное Воинство выступило в поход, и сама земля, просыпаясь от унылого зимнего оцепенения, преклоняла колена и преисполнялась радости. Люди Воинства чувствовали, что все сущее взирает на них и шлет свое одобрение.

Войско двигалось двумя эшелонами. Король Карасканда Саубон, один из двух экзальт-генералов Священной войны, выступил первым, ведя более быстрые части войска — кианенцев, гиргашцев, кхиргви и шрайских рыцарей — и никого из тех, кто двигался более медленно, в том числе посланцев колдовских школ. Вместе с ним находился второй сын аспект-императора, Анасуримбор Кайютас, который командовал прославленными кидрухилями, самой знаменитой когортой тяжелой кавалерии в Трех Морях. Войско Сакарпа ринулось вперед, и дальнейшему продвижению кидрухилей остались сопротивляться лишь несколько эскадронов всадников, быстрых и искусных стрелков. Решающего сражения, на которое надеялся экзальт-генерал, так и не состоялось.

Король Конрии Пройас, второй экзальт-генерал Ордалии, шел следом с основной частью войска. Ликующие граждане Новой Империи вошли в перевал Катхол, который соединял две крупные горные цепи: с запада — Хетанты, а с востока — Оствай. Колонна была слишком длинной, и ее передовые и замыкающие части были лишены возможности осуществлять нормальную коммуникацию — ни один всадник не смог бы с нужной быстротой пробиться сквозь толпы. По бокам поднимались крутые уступы, громоздящиеся друг на друга до границы леса.

Снег шел уже четвертую ночь, когда жрецы и судьи провели церемонии в память о Битве на Перевале, в которой древний союз людей-беглецов и нелюдей Кил-Ауджаса разгромил Не-Бога в Первом Апокалипсисе, приобретя для всего мира год драгоценной передышки. О последующем предательстве и истреблении нелюдей от рук тех, кого они спасли, не вспоминали.

Люди Воинства пели о своей преданности заунывные гимны, сочиненные самим аспект-императором. Они пели о своей мощи, о погибели, которую они принесут к далеким вратам своих врагов. Они пели о женах, детях, о маленьких уголках большого мира, которые они шли спасать. По вечерам звонил большой колокол, который они назвали Интервал. Певцы выкрикивали призывы к молитве, их звонкие голоса поднимались над бескрайними полями палаток и шатров. Суровые воины бросали оружие и собирались под знаменами Кругораспятия. Благородные преклоняли колена вместе с рабами и слугами. Шрайские жрецы читали проповеди и раздавали благословения, а судьи наблюдали.

Несколько дней они тянулись узкой цепочкой сквозь последнюю часть перевала, затем спустились к подножию гор и пересекли растаявшие поля Сагланда, где отступающие сакарпцы сожгли все, что могло бы пригодиться. Королю Сакарпа, которого они превосходили в силах, не оставалось ничего иного, кроме древнего проверенного оружия: голода.

Мало кто из обитателей Трех Морей раньше видел луговые степи, не то что бескрайние просторы Истиульских равнин. Сейчас, когда над головой нависало серое небо, а дороги еще оставались покрыты коркой снега, это место казалось нехоженым и пустынным, предтечей Агонгореи, о которой они много слышали из бесконечно декламируемых повсюду отрывков «Саг». Тем, кто вырос на побережье, эти места напомнили море, где горизонт ровный, как линейка, иглазу не за что зацепиться, кроме собственных пределов зрения. Те, кто вырос на краю пустыни, вспомнили свой дом.

Шел дождь, когда многочисленные армии взобрались на широкие земляные уступы, которые приподнимали Одинокий Город над равниной. Наконец-то два экзальт-генерала пожали друг другу руки и принялись планировать штурм. Они хмурились, шутили, обменивались воспоминаниями, начиная от легендарной Первой Священной войны и до последних дней Объединения. Немало было городов. Немало кампаний.

Немало гордых людей было сломлено.


Посланец прибыл по предрассветному холодку и потребовал встречи с Варальтом Харвилом II, королем Сакарпа.

Боясь наступления следующего дня, Сорвил потерял сон, и когда слуга пришел разбудить его, уже не спал. Он регулярно посещал все важные аудиенции — отец настаивал, считая их частью подобающего принцу образования. Но до недавнего времени «важный» означало нечто совсем иное. Стычки со шранками. Оскорбления и извинения от Атритау. Угрозы раздраженных дворян. Сорвил потерял счет, сколько раз он сидел на каменной скамеечке в тени отцовского трона и болтал босыми ногами, изнывая от смертной скуки.

Теперь, когда до его первой Большой Охоты оставался всего год, он уперся сапогами в пол и во все глаза глядел на человека, который был готов уничтожить их всех: на короля Конрии Нерсея Пройаса, экзальт-генерала Великой Ордалии. Не было вокруг ни придворных, ни чиновников, ни просителей с какими-то мелкими делами. В чертоге Вогга царили пустота и полумрак, но почему-то даже на фоне глубоких, как пещеры, проходов и галерей чужестранец не казался тщедушным. С терракотовых барельефов, покрывавших стены и колонны, с мрачным предчувствием взирали на происходящее предки Сорвила. В воздухе пахло холодным свечным жиром.

— Трему дус капкурум, — начал чужеземец, — хеди мере’отас ча…

Переводчик, судя по виду — какой-то убогий пастух из Сагланда, быстро переводил его слова на сакарпский.

— Наши пленные сообщили нам, как вы отзываетесь о нем.

О нем. Об аспект-императоре. Сорвил мысленно клял свои прыщи.

— Ах да, — ответил король Харвил, — о нашем богохульстве…

Хотя лицо отца было скрыто от Сорвила узорчатыми подлокотниками Трона из Рога и Янтаря, он прекрасно знал эту насмешливую мину, которая сопровождала подобный тон.

— Богохульство… — проговорил экзальт-генерал. — Он не стал бы так выражаться.

— А как бы выразился он?

— Что вы, как и все люди, боитесь потерять власть и привилегии.

Отец Сорвила непринужденно рассмеялся, и мальчик почувствовал гордость. Научиться бы когда-нибудь такой беззаботной храбрости.

— Так значит, — весело сказал Харвил, — я поместил свой народ между вашим аспект-императором и своим троном, да? А не поставил свой трон между вашим аспект-императором и моим народом…

Экзальт-генерал кивнул с тем же несуетным изяществом, что сопровождало его речь на родном языке, но выражал он согласие или подтверждал понимание сказанного, Сорвил понять не мог. Волосы у экзальт-генерала были серебряными, как и заплетенная косичками борода, а глаза темные и подвижные. На фоне его пышного наряда и регалий даже королевское одеяние отца Сорвила выглядело грубым и домотканым. Но внушительный вид ему придавали главным образом манера держаться и невозмутимый взгляд. Некая неуловимая меланхолия и грусть придавали ему пугающую серьезность.

— Ни один человек, — сказал Пройас, — не может встать между богом и людьми.

Сорвил с трудом не вздрогнул. Пугало, что абсолютно все они, люди Трех Морей, называли его так. И с одинаковой бездумной убежденностью.

— Мои жрецы называют его демоном.

— Хада мем порота…

— Они говорят то, что необходимо им для сохранения власти, — с явной неловкостью сказал переводчик. — Ведь они — единственные, кому предстоит проиграть от ссоры между нами.

Казалось, что всю жизнь, сколько Сорвил себя помнил, аспект-император был тревожным слухом с юга. Некоторые из самых ранних воспоминаний были об отце, который катает его на колене, расспрашивая попутно нансурских и галеотских торговцев из Мира-за-Равнинами. Те всегда с видом заискивающим и настороженным отвечали уклончиво, говоря, что уши у них слышат только торг, а глаза видят только прибыль, хотя на самом деле они имели в виду, что язык у них говорит только за золото. Во многом Сорвил был обязан своим пониманием мира караванщикам Двенадцати Шкур и их стараниям описать Юг на языке Сакарпа. Войны Объединения. Тысяча Храмов. Все бесчисленные народы Трех Морей. И приход Лжепророка, который проповедует о конце всего сущего.

— Он придет за нами, — часто говаривал Сорвилу отец.

— Папа, откуда ты знаешь?

— Он сифранг, «голод извне», он приходит в этот мир в обличье человека.

— Тогда как же мы сможем сопротивляться ему?

— Мечами и щитами, — гордо отвечал отец таким голосом, которым всегда произносил страшные вещи, когда хотел превратить их в пустячные. — А когда подведут мечи и щиты, тогда — плевками и проклятиями.

Но с плевков и ругани, как узнал впоследствии Сорвил, всегда начинали, добавляя откровенные жесты и напыщенные позы. Война — продолжение спора, а мечи — те же слова, наточенные так остро, что могут пускать кровь. Начинали с крови только шранки. Для людей она всегда была завершением.

Возможно, этим и объяснялась печаль посланца и раздражение отца. Возможно, оба уже знали исход этой дипломатической миссии. Всякий приговор требует определенных церемоний, проговаривания положенных слов, — так учили жрецы.

Сорвил схватился за край скамейки и постарался сидеть тихо, насколько позволяло перетрусившее тело. Аспект-император пришел наяву — и все равно, в это верилось с трудом. Неясная тревога, имя, идея, предчувствие, что-то далекое, за горизонтом, нечто зловещее, но понарошку, как чудища, которых поминала нянька Сорвила, когда он слишком досаждал ей. То, от чего можно отмахнуться, пока со всех сторон не обступили тени.

Теперь, где-то в темноте, скопившейся вокруг сердца и вокруг городских стен, где-то там ждал он — Голод, рядящийся в благородные одежды человека и поддерживаемый оружием унизившихся пред ним народов. Демон, явившийся, чтобы перерезать им горло, надругаться над их женщинами, увести в рабство их детей. Сифранг, пришедший чинить разорение всему, что им дорого и любимо.

— Разве вы не читали «Саги»? — недоуменно спрашивал тем временем отец у посланца. — Кости наших отцов пережили мощь Великого Разрушителя — Мог-Фарау! Уверяю вас, они не сделались настолько хрупкими, чтобы не пережить вас!

Экзальт-генерал улыбнулся, по крайней мере попытался улыбнуться.

— Ах, ну да. Доблесть не сгорает.

— О чем вы?

— Есть такая пословица в моей стране. Когда умирает человек, погребальный костер уносит все, кроме того, чем дети усопшего могут украсить свои родословные свитки. Все люди льстят себе через своих прародителей.

Харвил хмыкнул, одобряя не столько глубину, сколько уместность сказанного.

— Но при этом Север опустошен, а Сакарп по-прежнему стоит!

Пройас вымучил из себя улыбку. Вид его выражал усталое сожаление.

— Вы забываете, — сказал он тоном человека, оглашающего неприятную правду, — что мой повелитель бывал здесь и раньше. Ему случалось преломить хлеб с человеком, который возвел стены этого дворца, еще во времена, когда здесь была лишь провинция великой империи, глухая окраина. Удача оберегла эти стены, а не храбрость. А Удача, как вам хорошо известно, — шлюха.

Хотя отец часто замолкал, приводя в порядок мысли, наступившая сейчас тишина пробрала Сорвила до самого нутра. Он знал своего отца и понимал, что последние недели не прошли для него даром. Ирония в словах была все та же, а раскатистый смех звучал чуть ли не чаще. И тем не менее, что-то изменилось. Опустились плечи. Появилась тень во взгляде.

— У ваших ворот стоит Священное Воинство, — продолжал давить экзальт-генерал. — Школы собрались. Войско из сотни племен и народов бьет мечами о щиты. Судьба взяла тебя в кольцо, брат мой. И ты сам понимаешь, что победы тебе не достичь, даже владея Кладовой Хор. Понимаешь, потому что руки твои покрыты шрамами так же, как мои, потому что глаза твои так же истерзаны ужасами войны.

Снова установилась мертвенная тишина. Сорвил подался вперед, пытаясь выглянуть из-за Трона Рога и Янтаря. Что там делает отец?

— Ну же… — сказал экзальт-генерал, и в голосе его звучала неподдельная мольба. — Харвил, прошу тебя, не отталкивай мою руку. Нельзя больше допустить, чтобы люди проливали кровь людей.

Сорвил стоял, испуганно вглядываясь в каменное лицо отца. Король Харвил не был стариком, но сейчас его лицо казалось дряхлым и изборожденным морщинами вокруг светлых вислых усов, а шея словно склонилась под тяжестью короны из железа и золота. У Сорвила возник порыв, ложный и непрошеный, необоримое стремление скрыть постыдную нерешительность отца, выскочить и… и…

Но Харвил уже вновь обрел и разум, и голос.

— Снимайтесь с лагеря, — мертвенным тоном произнес он. — Ищите свою смерть в Голготтерате или возвращайтесь к своим нежным женам. Сакарп не сдастся.

Словно следуя какому-то неведомому правилу разговора, Пройас опустил голову. Он глянул на растерянного принца, после чего снова перевел взгляд на короля Сакарпа.

— Бывает капитуляция, которая ведет к рабству, — сказал он. — А бывает капитуляция, которая делает свободным. Скоро, очень скоро ваш народ узнает разницу.

— Это слова раба! — вскричал Харвил.

Посланнику не потребовался лихорадочный перевод толмача — тон, которым это было произнесено, преодолевал все языковые границы. Взгляд гостя встревожил Сорвила больше, чем неестественная бравада, с которой ответил отец. «Я устал от крови, — говорили глаза посланника. — Я слишком много спорю с обреченными».

Он встал и кивнул свите, давая понять, что нет больше смысла сотрясать воздух.


Сорвил ждал, что после всего отец отведет его в сторону и разъяснит не только происходящее, но и странности своего поведения. Хотя принц и так прекрасно знал, что произошло — король и экзальт-генерал обменялись последними бесполезными словами, подводившими неизбежную черту под разговором, — но чувство стыда приводило его в некое замешательство. Его отец не просто испугался, он испугался еще и открыто — и перед лицом врага, коварнее которого его народ еще не знал. Должно быть какое-то объяснение. Харвил II был не просто королем, он еще был и его отцом, самым мудрым, самым храбрым человеком из всех, кого знал Сорвил. Его дружина не зря относилась к нему с почтением, не зря конные князья изо всех сил старались не навлечь на себя его неудовольствие. Такой человек, как Харвил, — разве он может бояться? Отец… Его отец! Может быть, он что-то недоговаривает?

Но ответ не приходил. Вжавшись в скамью, Сорвил только и мог таращиться на него, с трудом скрывая недоумение, Харвил же тем временем отдавал отрывистые приказы, немедленно передававшиеся дальше — слова его звучали отрывисто, как бывает у людей, которые пытаются говорить сквозь слезы. Вскоре, как только рассвет пробился через непроницаемые суконные облака, Сорвил уже топал по грязи и булыжникам, подгоняемый суровыми соратниками отца — его Старшей дружиной. Узкие улочки закупорили собранные из округи припасы и беженцы из Нижних земель и прочих мест. Люди забивали скот, выскребали внутренности наточенными скребками. Растерянным матерям не хватало рук собрать в кучу одетых в лохмотья ребятишек. Чувствуя себя бесполезным и подавленным, Сорвил подумал о собственных дружинниках, хотя называть их так станут только на следующую весну, после его первой Большой Охоты. На прошлой неделе он умолял отца разрешить ему сражаться с ними вместе, но все впустую.

Стражи сменяли одна другую. Дождь, падавший так легко и беспорядочно, что можно было подумать, будто это ветер сдувает с деревьев капли, припустил всерьез, неумолимо скрыв все пространство вокруг плотными серыми полотнами. Он просачивался через кольчугу, промочил сперва кожаную одежду, добрался до шерстяной. Сорвила начала бить неунимающаяся дрожь — до тех пор, пока его не задело, что другие увидят, как он трясется. Хотя железный шлем сохранял голову сухой, лицо немело все больше и больше. Пальцы болели и ныли. В тот момент, когда он уже почувствовал себя окончательно несчастным, отец пришел к нему и повел в пустую казарму, где можно было сесть бок о бок у очага и отогреть руки над угасающим огнем.

Казарма была из старых, с тяжелыми проемами, низкими потрескавшимися потолками и со встроенными конюшнями, чтобы люди могли спать рядом со своими лошадьми — пережиток тех дней, когда сакарпские воины боготворили своих коней. Свечи оплыли, и только умирающий очаг освещал помещение особого рода оранжевым светом, который прихотливо выхватывал из темноты отдельные детали. Потертый бок железного котла. Рассохшуюся спинку стула. Встревоженное лицо короля. Сорвил не знал, что говорить, потому просто стоял и смотрел, как пылающие угли обращаются в пушистый пепел.

— На всех людей находят моменты слабости, — сказал Харвил, не глядя на сына.

Юный принц усердно разглядывал раскаленные трещины.

— Ты должен это понимать, — продолжал отец, — чтобы, когда придет время, ты не впадал в отчаяние.

Сорвил заговорил, не успев даже понять, что открыл рот.

— Но я уже отчаялся, отец! Я уже отча…

Нежность во взгляде отца оборвала Сорвила на полуслове. И заставила тотчас опустить глаза так же верно, как пощечина.

— Есть немало глупцов, Сорва, тех, кто представляет себе смелость очень просто, очень обобщенно. Они не понимают, что внутри у них идет борьба, и смеются над ней, выпячивают грудь и притворяются. Когда страх и отчаяние берут над ними верх, как это неизбежно случается со всеми нами, им не хватает духу задуматься… и поэтому они ломаются.

Молодого принца объяло тепло, высушивая воду с его кожи. Ладони и костяшки пальцев были уже сухими. Он осмелился поднять глаза на отца, чье мужество горело не как костер, но как очаг, согревая всех, кто соприкасался с его мудростью.

— Ты тоже из таких глупцов, Сорва?

То, что вопрос требовал ответа, был подлинным вопросом, а не упреком, глубоко поразило Сорвила.

— Нет, отец.

Ему очень многое хотелось добавить, во многом признаться. Много страха, сомнений, но больше всего — угрызений совести. Как он мог усомниться в своем отце? Вместо того чтобы подставить плечо, он превратился в лишнюю обузу — и это сегодня, в такой день! Он отступился, увлекшись жестокими обвинениями, тогда как ему следовало выйти навстречу — когда он должен был сказать: «Приближается аспект-император. Держись, отец, вот моя рука».

— Отец… — начал Сорвил, не сводя глаз с любимого лица, но не успел он выговорить следующие слова, как дверь распахнулась настежь: за королем пришли трое влиятельных Конных Князей.

«Прости меня…»


Даже на крепостных стенах, на знаменитых и овеянных легендами стенах Сакарпа тепло казармы оставалось внутри его, словно бы он унес с собой в сердце уголек.

Стоя со Старшей Дружиной отца на северной башне Пастушьих ворот, Сорвил всматривался в унылую даль. Дождь падал и падал с мутных небес. Хотя горизонт обступили равнины, плоские, как морские просторы, вокруг города земля была в неровностях и складках, словно плащ, брошенный на пол, и образовывала каменный постамент для Сакарпа и его извилистых стен. Несколько раз Сорвил выглядывал в амбразуры и тотчас же отшатывался, чувствуя головокружение от вида отвесной стены: ровной кирпичной поверхности, резко уходящей вниз к покатым фундаментам, которые нависали над скалами, задушенными травой и чертополохом. Не верилось, что кто-то может отважиться на штурм. Кому под силу одолеть такие башни? Такие стены?

Когда он окидывал взглядом стены, железные рога зубцов и ряды бычьих черепов, укрепленных в каменной кладке, его обуревала гордость, смешанная с ужасом. Властелины равнин, закованные в древние доспехи своих отцов, собрались под щитами своих кланов. Отряды лучников сгорбились над луками, пытаясь сохранить тетиву сухой. Куда ни глянь, он видел подданных своего отца — своих подданных, — которые рассредоточились по стене с лицами, мрачными от решимости и нетерпеливого гнева.

А там, за поросшими травой склонами, — ничего, кроме пустоты, серое пространство, невидимое за наслоившимися друг на друга полотнами прозрачного дождя. Там — аспект-император и его Священное Воинство.

Сорвил твердил молитвы, которым научил его отец: Взывание, чтобы явить на свет меч благоволения Гильгаола; Моление Судьбы — чтобы смягчить суровость этой Блудницы. Ему казалось, что он слышит, как воины Старшей Дружины тоже шепчут молитвы, призывая милость богов, которая пригодится им, чтобы вырвать свою жизнь из цепкой руки аспект-императора.

«Это демон», — думал Сорвил, черпая силы в отцовских словах. «Голод Извне. Ему не одолеть нас…»

«Он не сможет».

В этот момент из-за окутанного дождем горизонта раздался звук рога, протяжный и низкий, напоминающий зов мастодонта. На несколько ударов сердца он словно завис над городом, одинокий и зловещий. Он постепенно затихал — один удар сердца, другой, и наконец его значение иссякло. Тогда к нему присоединился хор других рогов, у одних — пронизительный и высокий, у других — низкий, как гром прошедшей ночи. Вдруг словно весь мир пробрала дрожь, самые глубины его пробудились от бездушной какофонии. Люди встревоженно переглянулись. Вполголоса произносимые проклятия и молитвы шли контрапунктом, как папоротники у подножия монумента. Рев и гул, звук, который резонировал в воздухе так, будто небо превратилось в плотный потолок, — звук, от которого стыла вода. Затем рога умолкли, и на стене остались слышны только хриплые крики вельмож и офицеров, подбадривавших своих людей.

— Все будет хорошо, — вполголоса проговорил кому-то невидимому старческий голос.

— Ты уверен? — прошептал в ответ испуганный голос ребенка. — Откуда ты знаешь?

Смех был таким откровенно неестественным, что Сорвил только поморщился.

— Две недели назад жрецы Охотника нашли под карнизом храма гнездо птички-камышовки. Малиновой камышовки — понимаешь? Боги с нами, сынок. Они оберегают нас!

Вглядевшись туда, откуда звучали голоса, Сорвил узнал Остарутов, семью, которую всегда считал приживалами в королевской роте. Сына, Тасвира, Сорвил всегда сторонился, не из высокомерия или неприязни, но следуя общим придворным порядкам. Принц, в общем, никогда не задумывался о нем, разве что время от времени вместе с друзьями подтрунивал над мальчишкой. Почему-то Сорвилу стало стыдно, что он слушает, как мальчик признается отцу в своих страхах. Было нечто порочное в том, что он, принц, от рождения пользующийся всеми благами, бездумно оценивал семью Тасвира, что так же легко и естественно, как дышит, судил о жизни не менее насыщенной и сложной, чем его собственная. И находил этих людей ущербными.

Но угрызения совести продлились недолго. Предостерегающие выкрики снова заставили его перевести взгляд в сторону проливного дождя, к первым признакам движения на равнине. Сперва появились осадные башни, расставленные так, чтобы каждая из них, падая, не задела остальные. Они выглядели как синие колонны где-то на размытых границах видимости, подобные призракам древних монолитов. Количество было уже известно: четырнадцать — все прошедшие дни Сорвил и многие другие наблюдали вдалеке их сборку. Но удивление вызывали размеры и то, что южане пронесли башни разобранными многие лиги бездорожья.

Башни наступали уступами и ползли так медленно, слово были установлены на панцири черепах. Мало-помалу из тумана вырисовывались более подробные детали их внешнего вида и становились слышнее ритмичные выкрики тысяч людей, толкавших башни вперед. Защищены грозные конструкции были чем-то вроде жестяной чешуи. Высота их была необъяснимо велика, до нелепого — они даже шатались. Завершаясь тонким шпилем, в основании они доходили до ширины среднего сакарпского бастиона и были не похожи на машины, схематичные изображения которых Сорвил видел в «Трактатах о войне». На каждой башне красовалось Кругораспятие, знак аспект-императора и его мнимой божественности, намалеванный белым и красным прямо на грязной поверхности: круг с распятой внутри фигурой перевернутого вниз головой человека — как гласили слухи, самого Анасуримбора Келлхуса. Такой же знак был вытатуирован на телах миссионеров, которых отец Сорвила приказал сжечь.

За их приближением следили, затаив дыхание. Сорвил приписал это тому, что все наконец-то начиналось, что все переживания и ссоры, приготовления и стычки предыдущих месяцев достигли решающего момента. Позади башен единой сверкающей массой, безупречным порядком, шеренга за шеренгой шло Священное Воинство. Оно растянулось через поля и пастбища, и фланги его терялись в дождливой дымке.

Еще раз потревожил небо звук горнов.

Сорвил стоял недвижим, одно из десяти тысяч сосредоточенных лиц, которые с затаенной злобой, со страхом, недоверием, а кто и с воодушевлением глядели, как вдесятеро — если не больше! — превосходящее войско движется сквозь унылые потоки дождя вслед за странными машинами множества разных стран, держа в руках экзотическое оружие далеких народов. Чужаки пришли с потных от зноя берегов, из неведомых дотоле земель, они не знали здешнего языка, не чтили здешних традиций и им не нужны были богатства…

Короли Юга, явившиеся спасти мир.

Сколько раз они снились Сорвилу? Сколько раз он представлял себе, как они возлежат полуодетыми на величественных мраморных балконах и со скучающим видом выслушивают разноязыких просителей? Или разъезжают в паланкинах по рассыпавшимся на мостовой специям, придирчивым взглядом из-под тяжелых век разглядывая суету базаров в поисках девушек для пополнения своих темнокожих гаремов? Сколько раз его сердце переполнялось ребяческим гневом и он твердил отцу, что убежит в Три Моря?

В страну, где люди все еще воевали против людей.

Правда, Сорвил быстро научился скрывать свое увлечение. Среди придворных отца Юг обычно выступал объектом презрения и насмешек. Он считался развращенным местом, где сила уступила изощренности, суете громоздящихся друг на друга тысяч интриг. Юг было местом, где утонченность стала болезненной, а роскошь смыла границы между женоподобием и мужественностью.

Но они ошибались — ошибались трагически. Если поражения предыдущих недель их еще не научили, то сейчас, несомненно, им уже все было понятно.

Юг пришел учить их.

Сорвил огляделся, ища взглядом отца. Но словно по волшебству, король Харвил уже оказался рядом, высокий, в длинной кольчужной юбке. Он стиснул сына за плечо и ободряюще наклонился к нему. Когда Харвил усмехнулся, капельки воды драгоценными камнями полетели у него с усов.

Однообразный стук дождевых капель. Рев чужеземных рогов.

— Не пугайся, — сказал отец. — Ни он, ни его колдуны не осмелятся бросить вызов нашим Хорам. Мы будем сражаться так, как сражаются мужчины.

Он глянул на своих старших дружинников — те, повернувшись, смотрели, как их король ободряет своего сына.

— Вы меня слышите? — крикнул им король. — Две тысячи лет наши стены стояли непоколебимо. Две тысячи лет не пресекался род наших предков! Мы — его высшая точка. Мы — люди Сакарпа, Одинокого Города. Мы — те, кто выжил после Падения Мира, Хранители Кладовой Хор, единственный огонь в темных землях шранков и бесконеч….

Свистящий звук крыльев прервал его. Все взгляды метнулись вверх. Кто-то вскрикнул. Сорвил инстинктивно поднял руку к прикрытому кольчугой животу и так крепко прижал к телу уничтожающую колдовство Хору, что она холодком впилась ему в пупок.

Это был аист, белый и длинный, словно бивень, и он летел, хотя ему положено было прятаться от дождя. Натыкаясь друг на друга, люди в ужасе отшатнулись от парапета, на который опустилась птица. Аист повернул к ним узкую, как нож, голову и опустил клюв к шее.

Рука короля соскользнула с плеча сына.

Аист взирал на них с невозмутимостью фарфоровой статуэтки. Его черные глаза были умными и загадочными.

Капли дождя со звоном отскакивали от железа и глухо стучали по кожаным деталям.

— Что ему нужно? — крикнул какой-то голос.

Король Харвил вышел вперед. Сорвил стоял как вкопанный, моргал от дождя, который летел ему в глаза, и чувствовал на губах холодные брызги. Отец стоял один, в промокшей шерстяной накидке, расслабленно опустив руки в блестящих очертаниях наручей. Аист на прямых, как жерди, ногах возвышался почти прямо над ним, сложив крылья, так что тело его напоминало отполированную вазу. Опустив голову, он мудрыми глазами разглядывал короля, стоявшего у его ног…

Вдруг справа от птицы, в разбухшей от туч дали возникла звезда, мерцающая точка света. Сорвил, не удержавшись, посмотрел в ту сторону, как и все остальные, сгрудившиеся вокруг него. Когда он снова посмотрел на отца — аиста уже не было!

Внезапно его начали теснить вперед воины Старшей дружины, и он оказался крепко прижатым к амбразурам. Все что-то кричали — его отцу, друг другу, небу, наполненному звуками рогов. Осадные башни продолжали неотвратимо приближаться, вместе с людьми Юга, ряды которых превратили окрестные равнины в смертоносное полотно. Точка света, светившая вдалеке, вдруг погасла…

И вновь появилась, но уже над передовыми отрядами Воинства, зависнув над землей на расстоянии половины высоты массивных башен. Сорвил ахнул, попытался отступить назад. Страшно было поднимать глаза вверх, когда он уже стоял на такой высоте. Точка была больше не точкой, а фигурой в безупречно белых одеждах, ступавшей в ореоле голубого сияния. То ли человек, то ли бог.

Сорвил крепко сжал шершавый камень парапета.

Аспект-император.

Слухи. Вечная жажда…

— Отец! — закричал Сорвил.

Из-за плеч и щитов ничего не было видно. Порывы ветра обрушились с запада, раздувая дождь туманными вуалями, которые плыли, словно огромное привидение, по стенам и их промокшим защитникам. Холод резал, как нож.

— Отец!

Он услышал треск выстрелившей баллисты, но в такой сырости стрелы с наконечниками-хорами немного не долетели до парящего в воздухе видения. По всей стене взорвались выкрики и проклятия. Потом он услышал слова, которые были знакомы, но непонятны, слова, от которых рябью подергивались лужи, покалывало кожу и стыли зубы.

Колдовство.

Над раскрытыми ладонями фигуры появились серебряные линии и полетели в пустоту…

Пылающие геометрические очертания, яркие, как солнце, и ажурные, прибивали дождь к темному брюху туч. Раздалось необычное шипение, похожее на вековой шум прибоя, сгустившийся в ритм сердцебиения. Линии тянулись и тянулись, расцвечивая великолепием небо и превращая его в сверкающий балдахин, нависший над стенами и над всем городом. По мечам и щитам пробегали дьявольские мерцающие отблески.

— Туман творит, — пробормотал Сорвил, ни к кому конкретно не обращаясь. — Хочет нас ослепить!

Голоса южан, тысячи голосов, ревущих исступленно и единым порывом. Гимны — они пели гимны! Башни продолжали неумолимо приближаться, влекомые вереницами тысяч согнувшихся от натуги людей. Пора было что-то делать! Почему никто ничего не делает?

Рядом возник отец и обнял его за плечи.

— Иди в Цитадель, — сказал он со странным выражением на лице. Свет аспект-императора сверкал у него в глазах, очерчивал голубым цветом нос и щеку. — Не надо было приводить тебя на стены.

— Как в Цитадель? Отец, как ты мо…

— Иди!

У Сорвила задрожало и сморщилось все лицо.

— Отец… Отец! Моя кость — твоя кость!

Харвил потрепал его по щеке.

— Поэтому тебе и надо уходить. Сорва, я прошу тебя. Сакарп стоит на краю света. Мы — последний форпост людей! Ему нужен этот город! Ему нужен наш народ! Это значит, ему нужен ты, Сорва! Ты!

Принц опустил глаза, оторопев от отцовского гнева и отчаяния.

— Нет, отец, — пролепетал он, вдруг почувствовав себя беззащитным, как тонкое деревце, — намного младше своих шестнадцати лет. — Я тебя не оставлю… — Когда он поднял лицо, холодный дождь смыл жар его слез. — Я тебя не оставлю!

Его голос повис в воздухе резко и пронзительно: неповиновение передалось телу. Песнь завоевателей окрепла, она вырывалась из глоток ликующих тысяч, которые пришли жечь и убивать.

Удар отца пришелся в челюсть и отбросил Сорвила на стоявших позади людей, а потом заставил упасть на четвереньки на мокрый камень.

— Не позорь меня своей дерзостью, мальчишка!

Король повернулся к одному из своих старших дружинников.

— Наршейдел! Отведи его в Цитадель! Проследи, чтобы с ним ничего не случилось! Он будет нашим последним ударом! Нашей местью!

Не проронив ни слова, Наршейдел поднял Сорвила на ноги за шиворот кольчуги и потащил сквозь толпу воинов. Оттаскиваемый задом наперед Сорвил видел, как за ним смыкаются ряды, и читал сочувствие во взглядах.

— Не-е-ет! — взвыл он, ощущая на языке вкус чистой холодной воды. Между намокшими плечами и блестящими краями щитов он то и дело видел отца, который пристально смотрел на него синими и пронзительными, как летнее небо, глазами. В какое-то неуловимое мгновение взгляд отца пронзил его насквозь. Сорвил увидел, как отец поворачивается, и в это время стена тумана поглотила бастион.

— Не-е-е-е-е-е-ет!

Мир наполнился лязгом оружия.


Он пытался сопротивляться, но Наршейдел был неумолим — железная тень, которая даже не пошевелилась от его тумаков. Пока они спускались по темной винтовой лестнице башни, Сорвил видел только глаза отца, любящие глаза, справедливые глаза, сожалеющие, что приходится быть суровым, искрящиеся весельем и неизменно следящие, чтобы его второму сердцу было уютно и спокойно. А если бы Сорвил вгляделся внимательнее, если бы осмелился заглянуть в эти глаза, как в драгоценные камни, то увидел бы там себя, не таким, какой он есть, но отражением отцовской гордости и отцовской надежды снискать и преумножить благодати с помощью сына.

Над головой у них задрожал гром, раскалывая трещинами старую штукатурку, и с низких сводчатых потолков ливнем посыпался песок. Наршейдел что-то кричал, что-то тревожное, пронизанное чем-то большим, чем страх. Как воин, уже скорбящий о павших.

Они миновали железную дверь, чуть не поскользнувшись на камнях в тени огромных ворот. Вставали на дыбы лошади. Воины бежали сквозь туман, забросив за спину белые щиты. Стены домов исчезли в серой дымке, оставив только фундаменты. Между домами открывались пустые пространства старинных улочек.

Посреди всей суматохи скорчилась, как просящий милостыню нищий, одинокая фигура, одетая в густую тень…

И в глазах у него блеснул свет.

Что-то крикнув, Наршейдел рванул Сорвила вниз, на жесткий мокрый камень.

Горящие белые линии превращали дождь в дым. Массивные бронзовые пластины Пастушьих ворот сверкнули, словно на солнце, и отвалились, смятые, как щепки, закружились, как мусор в потоке воды.

Продолжая что-то кричать, Наршейдел поднял Сорвила на ноги, рывком заставил бежать.

Фигура нищего засветилась и стала похожей на жреца, затем, вспыхнув, исчезла. Соотечественники Сорвила готовились заделывать пролом. Рослый Дроэтталь и его гилгаллийские жрецы взревели, когда их захлестнула волна темнолицых чужаков. Сорвил увидел айтменов — нахлестывая нарядных лошадей, они прорывались сквозь улицы, которые запрудила охваченная паникой толпа. По сточным канавам неслись розовые и красные потоки воды. Одна из осадных башен накренилась над гребнем стены, и нечто, напоминающее головы дракона, понялось из складок металлической шкуры. Люди, как «длинные щиты», так и конные князья, вскрикивая, рядами исчезали во взмученном свете.

Сорвил все набрасывался на могучего Наршейдела, всхлипывая и бормоча что-то бессвязное, но дружинник был несокрушим и упорно тащил его вперед, зычно приказывая обезумевшей толпе расступиться. И сквозь все это сумасшествие Сорвила неотступно преследовали умоляющие небесно-голубые глаза отца…

«Сорва, я прошу тебя…»

Они бежали по лабиринту узких улочек, сквозь бесконечную завесу дождя. Вопли и крики множились, сливаясь позади них в бессмысленный белый шум, перемежающийся только резкими звуками рогов и беспорядочным бормотанием заклинаний.

Улочки извивались так причудливо, что черных стен Цитадели не видно было до тех пор, пока Сорвил и Наршейдел не подошли к ней почти вплотную, так что стены ее показались сплюснутыми на фоне неба. Скругленные башни казались одной высоты со взмывающими вверх стенами. По углам скошенного бороздчатого фундамента свисала трава. Северная часть крепости, некогда служившая местопребыванием сакарпских королей, лежала в руинах, и через оконные проемы, как через пустые глазницы, проглядывали разграбленные завалы. Сорвил и Наршейдел побрели туда. Крепостные бастионы заслонили полнеба. Сорвил заметил звезду, горящую высоко над черным краем стены, яркую, как Гвоздь Неба, но ниже облаков. Ее свет превращал падающие капли дождя в бриллианты.

Даже Наршейдел, подняв голову, от ужаса оступился, подтолкнул Сорвила вперед.

— Живее, приятель, живее!

Они очутились по другую сторону массивных дверей, надежно укрытых глубокой нишей из черного камня. К ним сбегались мертвенно-бледные стражники и слуги. Сорвил топтался на одном месте, отталкивая суетливо хлопочущие руки.

— А король? — вскрикнул старый слуга. — Что с королем?

— …Должен быть проход! — орал Наршейдел на какого-то управляющего в кольчуге. — У этого места наверняка есть свои секреты! У всего старья они есть!

Потом Сорвила пихали, подгоняя по узкой винтовой лестнице, вдоль душных коридоров, обитых деревянными панелями, через комнаты с низкими потолками — в одних горел яркий свет, в других стоял полумрак. Повороты, переходы, лестницы… Всё — гобелены, люстры со свечами, потрескавшиеся стены — всё слилось в один поток.

Да что же такое делается?!

— Нет! — закричал Сорвил, стряхивая с себя, как бешеный пес, подталкивающие его руки. — Хватит! Прекратите!

Они стояли в какой-то передней, с полукруглой стеной, которая сходилась к заложенному кирпичом проходу. Наршейдел и еще двое — пожилой Щитоносец и барон Дентуэл, одноногий конный князь, поставленный командовать Цитаделью, — отступили назад, разведя руки. На лицах была у кого настороженность, у кого — увещевание, у кого — беспокойство, у кого — мольба…

— Где мой отец? — выкрикнул Сорвил.

Заговорить осмелился только Наршейдел. Его влажные доспехи в неверном свете отсвечивали серебром на черном фоне.

— Король Харвил мертв, мой мальчик.

От этих слов у него перехватило дыхание. И все же Сорвил услышал собственный голос:

— Это значит, что король — я. Что я ваш господин!

Дружинник опустил глаза к кистям рук, потом поднял взгляд куда-то вверх и в сторону, словно пытаясь угадать, откуда доносится шум — он по-прежнему не прекращался.

— До тех пор, пока слова твоего отца звучат у меня в ушах, — нет.

Сорвил глянул своему старшему спутнику в лицо — волевое, с мощным подбородком, обрамленное спутанной копной мокрых волос. Только в этот момент Сорвил понял, что и у Наршейдела были близкие, были жены и дети, которые сейчас не с ним, а где-то в городе. И что он — истинный дружинник, преданный до самой смерти.

— Король Харвил…

Взрыв. Лишь через некоторое время, отплевываясь и ползая по полу, юный принц осознал, что произошло. Кирпичи вылетели наружу, словно огромный, размером с дерево, молот ударил по дальней стороне скругленной стены, задели голову и шею лорда Дентуэла и швырнули его на пол.

Пронизывающе холодный воздух приносил на себе пыль. Снаружи шел бледный свет. Сорвил, еще не избавившись от звона в ушах, повернулся к зияющему пролому…

Наверное, он закричал, но он этого не помнил.

Он заглянул через пролом и увидел разрушенные в мусор галереи Цитадели. В пустоте над разрушенным полом парило что-то золотое, горело небывалым светом. Среди пустых оконных проемов и развороченных стен оно шло по воздуху. Шло. Дождь отвесно падал вокруг него, словно в колодец.

Но влага не касалась идущего.

Аспект-император.

В обрамлении мрака и потоков дождя сверкающий демон переступил порог.

Безымянный Щитоносец попросту развернулся и убежал, затерявшись в залах. Высоко вскинув меч, Наршейдел что-то прокричал и бросился на светящегося призрака…

Который лишь отступил в сторону, неуловимо, словно танцор, огибающий перебравшего гостя. Взмахнув руками, как хлыстом, призрак воздел изогнутый клинок над головой и резко вернул обратно, описав ровную дугу. Тело и голова Наршейдела продолжали нестись вперед, соединенные лишь тонкой ниточкой крови.

Все это время демон не отводил глаз от Сорвила. Только… эти глаза не были похожи на глаза демона.

Слишком человеческие.

Стоящий на коленях Сорвил не мог вымолвить и слова.

Казалось, что этот человек вырезан из другой реальности, той, где солнце ярче, он как будто стоял одновременно здесь, среди руин, некогда бывших Сакарпом, и на предрассветной горной вершине. Он был высок, на целую ладонь выше отца Сорвила, и облачен в расшитые золотом одеяния жреца, поверх которых была надета кольчуга, тончайшая, словно шелковая — нимил, машинально подумал Сорвил. Сталь нелюдей. Волосы его падали промокшими колечками на длинное лицо с полными губами. Льняного цвета борода была заплетена в косички и уложена, как у южных королей на самых древних барельефах Длинного Зала. С его пояса, прицепленные черными клыками, свисали отрубленные головы двух демонов с багровой шкурой в пятнах.

Соль коркой покрывала рукоять его меча.

— Я — Анасуримбор Келлхус, — произнес призрак.

Сначала началась дрожь, горячо прилила моча. Потом кости как будто превратились в змей, и Сорвил рухнул на пол. На живот… Прямо на живот! Он рыдал, брызгая слюной на кровь, испачкавшую ему подбородок.

«Отец, отец!»

— Идем, — сказал человек и, склонившись, положил руку Сорвилу на плечо. — Идем. Вставай. Вспомни, кто ты…

Вспомни?

— Ты же король, разве не так?

Сорвил таращил глаза в ужасе и изумлении.

— Я н-н-не понимаю…

Дружелюбную усмешку сменил добрый смех.

— Да, я едва ли тот, за кого принимают меня мои враги.

Он уже помогал Сорвилу подняться с пола.

— Н-н-но…

— Все это, Сорвил, — трагическая ошибка. Ты должен в это поверить.

— Ошибка?

— Я не завоеватель. — Он помолчал, нахмурился, словно отгоняя саму эту мысль. — Как бы безумно это ни звучало, я на самом деле пришел спасти человечество.

— Ложь, — в растерянности пробормотал принц. — Лжец!

Аспект-император кивнул и прикрыл глаза, как будто терпеливый родитель. Вздох был искренним и откровенным.

— Тоскуй, — сказал он. — Скорби, как подобает всем людям. Но черпай силы в умении прощать.

Сорвил заглянул в небесно-синие глаза. Да что ж это такое происходит?

— Прощать? Кто ты такой, чтобы прощать?

Суровый взгляд дважды несправедливо обиженного.

— Ты неправильно понял.

— Что я неправильно понял? — огрызнулся Сорвил. — Что ты о себе…

— Твой отец любил тебя! — перебил его человек. В голосе у него глухо прозвучал настойчивый родительский упрек. — И эта любовь, Сорва, — готовность прощать… Его готовность прощать, не моя.

Юный король Сакарпа стоял, словно пораженный молнией и лицо его дрожало, как дождевая вода. А потом душистые рукава сомкнулись вокруг него в объятия, и он разрыдался в сияющих руках своего врага. Он плакал о родном городе, о своем отце, о мире, который предательство может обратить в искупление.

Годы. Месяцы. Дни. Долгое время аспект-император был на юге тревожным слухом, именем, связывавшимся со злодеяниями не в меньшей степени, чем с чудесами…

Это время миновало.

Глава 2 Хунореаль

Мы горим, как толстые свечи, сердцевина в нас пуста, края загибаются внутрь, фитиль вечно обгоняет воск. Мы выглядим такими, какие мы есть: люди, которые никогда не спят.

Анонимный колдун школы Завета.
«Начала иеромантии»
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), юго-западный Галеот

Если бы Друз Ахкеймион видел во сне собственную жизнь, это был бы сон, полный кошмаров. Кошмаров о долгой тяжелой войне, катящейся через пустыни и дельты широких рек. Кошмары, в которых поровну было бы отмерено величия и низости, хотя вторая была бы столь неприглядна, что всему придавала бы видимость трагической безысходности. Кошмары, полные мертвецов, которые, словно каннибалы, поедают собственные сильные когда-то души, взращивающие невозможное на обратной стороне жестокости.

Кошмары о городе столь праведном, что он стал злым.

И о человеке, который умел заглядывать в души.

Но всего этого видеть во сне он не мог. Хотя он отрекся от своей школы, проклял братьев, он все еще влачил ярмо, которое всем им сломало спины. Он продолжал носить в себе вторую, более древнюю душу, душу Сесватхи — героя, пережившего Первый Апокалипсис. Ему, так же, как и им, продолжал сниться трагический конец мира. И он по-прежнему просыпался, вздыхая как другой человек…

Пир был разгульный и шумный — новое празднование Достославной Охоты. Верховный король Анасуримбор Кельмомас сидел, развалившись, как всегда, когда он перебирал лишнего: ноги широко расставлены, левое плечо привалилось к углу Ур-Трона, голову подпирал вяло сжатый кулак. Перед королем за столом на козлах ссорились и веселились его рыцари-военачальники, выбирали лоснящимися пальцами куски жареного мяса, большими глотками пили из золотых кубков с отчеканенными изображениями тотемов. Свет от расставленных вокруг бронзовых треножников плясал по ним, отчего вокруг стола двигались тени и силуэты, и подсвечивал позади пирующих полог с изображением заколотого оленя. А дальше поднимались высоко в неумолимую черноту мощные колонны Йодайна, королевского храма, воздвигнутого древними правителями Трайсе.

Гремели здравицы. В честь клана Анасуримбор, в честь сыновей великих родов, представленных за этим столом, в честь жреца-барда и его смешного рассказа о сегодняшних деяниях. Но Ахкеймион, одиноко сидевший в самом конце гудящего стола, поднимал свой кубок лишь только когда мимо проходил водонос. Он кивал воинственным возгласам, смеялся скабрезным шуткам, усмехался лукавой усмешкой мудрого в компании глупцов, ноучастия в разговорах не принимал. Вместо этого он, скорее со скукой, чем коварством во взгляде, наблюдал, как верховный король, человек, которого он по-прежнему называл своим лучшим другом, напивается до беспамятства.

Потом он потихоньку исчез, не таясь и не утруждая себя извинениями. Кто в силах постичь, что на уме у колдуна?

Сесватха прошел сквозь сонм хлопотливых и незаметных слуг, трудами которых не затихало грубоватое веселье пира, и, покинув Королевский Храм, вступил в запретный лабиринт дворцовых покоев.

Дверь была распахнута — как и было обещано.

Вдоль всего коридора были расставлены приземистые свечки, отбрасывавшие на декоративную мозаику стен конусы света. Из темноты возникали и снова исчезали фигуры, тени людей, борющихся с дикими зверями. Глубоко дыша, Ахкеймион захлопнул дверь, лязгнуло железо. Тяжелый камень Пристроек поглотил все звуки, кроме шипения огоньков свечей, трепетавших от его движения. Воздух был пропитан смолистыми ароматами.

Когда он нашел ее — Суриалу, блистательную и распутную Суриалу, — он преклонил колено в согласии с тем самым законом, который намеревался нарушить. Он склонился перед ее красотой, ее жаждой, ее страстью. Она подняла его с колен и заключила в объятия, и он увидел в декоративном щите отражения их сплетенных тел. Отражения были неверными и надломленными — «так оно и есть», — подумал он и увлек ее в постель…

Занялся любовью с женой своего верховного короля…

Судорожный вздох.

Ахкеймион рывком сел на кровати. Темнота звенела от напряжения, стенала и задыхалась от женской страсти — но лишь один миг. Через несколько ударов сердца слух его наполнил зов утреннего птичьего хора. Отбросив одеяла, Ахкеймион согнулся к коленям, потер ноющую скулу и щеку. Он привык спать на досках — это стало частью его обета, который он начал исполнять с тех пор, как покинул школу Завета, а также облегчал переход от ночных кошмаров к яви. Тюфяки, как выяснилось, превращали пробуждение в удушье.

Он посидел, стараясь усилием воли избавиться от возбуждения, изгнать воспоминание о наготе, льнущей к его обнаженному телу. Будь он по-прежнему колдуном Завета, он бы с криками побежал к братьям. Но он уже не принадлежал школе и среди откровений жил уже слишком давно. Озарения, которые прежде терзали бы его тело ликованием или ужасом, теперь просто пульсировали внутри. Это открытие стало еще одной его болью.

Сопя и кашляя, он доковылял по дощатому полу до квадратной короны белого света, обрамлявшей ставни.

— Солнца пролить на это все, — пробормотал он сам себе. — Да-да… Свет — он всегда полезен.

Он зажмурился от яркости, глубоко вдохнул разнообразные запахи утра: горечь распускающихся листьев, влага лесной земли. Внизу звенели вверх детские крики, требовательные и задиристые — разноголосица беззаботных душ. «А я тебе не верю, я тебе не верю!» Родители — рабы Ахкеймиона — выгоняли их с нижних этажей, и по утрам ребятня вечно буянила в тени башни, носясь и щебеча, как затеявшие перепалку скворцы. Сегодня почему-то слышать их казалось высшим чудом — Ахкеймион так бы и простоял остаток жизни: здесь и сейчас, закрыв глаза и раскрыв все остальные чувства.

«Это был бы хороший конец», — подумал он.

Щурясь от яркого света, он повернулся и взглянул на комнату, на ее полки и грубо обтесанные столы, на бесконечные свитки записей, которые шаткими грудами завалили все возможные поверхности. Плавный изгиб каменных стен таил утренний полумрак, а пазы бревен придавали комнате вид галеотской мельницы. Широкий камин праздно простаивал напротив дощатой кровати. Над головой, почерневшие от копоти, шли могучие потолочные балки, промежутки между которыми были заделаны шкурами — волка, оленя, даже зайца и куницы.

Ахкеймион улыбнулся грустной кривой улыбкой. Где-то в глубине его души полузабытое воспоминание морщилось от грубой безвкусицы этого жилища — как-никак, добрую часть своей жизни он провел по увеселительным заведениям Юга. Но здесь уже так давно был его дом, что никаких других чувств, кроме чувства безопасности, не возникало. Вот уже почти двадцать лет он спал, работал и трапезничал в этой комнате.

Теперь его вели иные дороги. Уходящие неизмеримо дальше.

Как же долго он странствовал?

Кажется, всю жизнь, хотя магом он стал всего двадцать лет назад.

Глубоко вздохнув, он провел рукой по лысеющей голове и косматой белой бороде и подошел к рабочему столу, настраиваясь на насыщенное повествование…

На кропотливый труд переносить на бумагу запутанный жизненный лабиринт Сесватхи.


Он надеялся написать подробный отчет обо всем, что помнит. За долгие годы у него развился дар вспоминать, что видел во сне. Скопились тысячи историй, каждая из которых становилась объектом бесконечного критического анализа и размышлений. Писать по памяти — занятие коварное: иногда казалось, что помнится лишь основной костяк событий, а плоть повествования приходилось с каждым воскрешением придумывать заново. Но в Снах все было устроено причудливо, даже когда его забрасывало в самую глубь жизни Сесватхи. Главное, понял Ахкеймион, было начинать писать немедленно, пока не погасла картинка под грубым напором мира бодрствования.

Но вместо этого написал он только:

НАУ-КАЙЮТИ?

Он вдруг понял, что целое утро разглядывает эту чернильную надпись: имя прославленного сына Кельмомаса, который похитил Копье-Цаплю, что привело впоследствии к окончательному уничтожению Не-Бога. В библиотеках Завета его подвигам были посвящены десятки, если не сотни томов — как нетрудно было догадаться, главным образом описывавшие: убийство Танхафута Красного, череду побед после катастрофы при Шиарау, смерть от руки его жены Иэвы и, разумеется, бесконечные интерпретации темы Похищения. Но несколько адептов — Ахкеймион мог припомнить по крайней мере двух — обратили внимание на частоту Снов с участием Нау-Кайюти, что казалось несоизмеримым с его эпизодической ролью в Апокалипсисе.

Но если Сесватха делил ложе с матерью Нау-Кайюти…

Откровение об адюльтере было само по себе значимо — и оно терзало старого колдуна по причинам, о которых он не решался задумываться. Но возможно ли, чтобы Сесватха был отцом Нау-Кайюти? Не все факты равнозначны. Некоторые, подобно листве, висят на ветвях более важных истин. Другие стоят, как стволы, подпирая убеждения целых народов. А некоторые — удручающе малое их количество — это семена.

Он перебирал все подробности, которые могли позволить ему датировать сон — кто из рыцарей-военачальников все еще был в фаворе за столом верховного короля, какие кольца носил Сесватха, какие татуировки, способствующие плодовитости, были наколоты на внутренней стороне бедер королевы, — когда один из детских голосов пробил пелену его слабеющего внимания. «А это далеко-о-о-о?» Щебечущий голосок девочки, который на расстоянии звучал тоненько, как тростинка. Он узнал малышку Сильханну.

Какая-то женщина ответила ей, что-то ласковое и неразборчивое.

Не столько голос, сколько акцент заставил его, спотыкаясь, понестись к открытому окну. Ахкеймион прикрыл глаза, ухватившись от внезапного головокружения за потрескавшийся и выщербленный подоконник. Это был шейский, язык общения Новой Империи, но играющий мелодичными южными интонациями. Нансурка? Айнонка?

Он посмотрел вдаль, охватив взглядом земли, некогда считавшиеся галеотской провинцией Хунореаль. Небо было стального серого цвета, в еще весеннем холодке которого угадывалась будущая летняя синева. Вздымающийся и опадающий полог тревожился над землей — лоскутное одеяло нежной зелени, такой юной, что сквозь нее просматривались пятна земли. Утреннему солнцу еще не удавалось проникнуть в ложбины, и от этого весь пейзаж походил на морской: залитые солнцем вершины и линии хребтов напоминали желтые острова в море теней. Хотя отсюда неразличимы были белые спины притоков Рохили, он видел их извилистые оттиски на плане далеких холмов, словно на смятые после ночи любви простыни кинули канаты.

Удивительно, как холодный воздух увеличивает расстояния.

Земля прямо под ним спускалась мощными уступами, так что если он смотрел вертикально вниз, возникало ощущение, что его вытягивает из окна. Хозяйственные постройки, в сущности простые сараи, окаймляли границы их скромной территории обитания, а ближние деревья, вязы и дубы, выросли до такой высоты, что могли бы заканчиваться на уровне глаз, если бы земля была ровной. Имелись и ровные участки, голый камень которых навевал мысли о раскалывающихся дынях и треснувших черепах. Детей видно не было, но Ахкеймион заметил мула, с тупой сосредоточенностью таращившегося в никуда.

Голоса продолжали щебетать и гомонить где-то слева, на ровной площадке земли, где обосновались несколько почтенных старых кленов.

— Мама! Мама! — услышал он крик маленького Йорси. Потом увидел сквозь переплетение ветвей и самого мальчишку, несущегося вверх по склону. Его мать, Тистанна, шагнула ему навстречу, вытирая руки о передник и сохраняя (как с облегчением отметил Ахкеймион) спокойное выражение лица.

— Смотри! — кричал Йорси, размахивая чем-то маленьким и золотистым.

Потом он увидел, как вслед за Йорси на склон взбирается невысокая женщина, подсмеиваясь над четырьмя светловолосыми ребятишками, которые плясали вокруг нее и забрасывали вопросами, сливавшимися в звонкое многоголосие. «Как зовут твоего мула?», «Можно я твоим мечом махну?», «А я? А я? А я?» Волосы у нее были по-кетьяйски черные, средней длины, и надет на ней был кожаный плащ, выделка и украшения которого даже на таком расстоянии безошибочно выдавали благородное происхождение незнакомки. Но с высоты своего наблюдательного пункта и из-за того, что она глядела вниз на своих маленьких собеседников, Ахкеймион не мог разглядеть ее лица.

В горле защекотало. Сколько времени прошло с тех пор, как последний раз к ним захаживал гость?

Вначале, когда здесь были только они с Гераусом, приходили лишь шранки. Ахкеймион потерял счет, сколько раз ему пришлось освещать склон холма при помощи Гнозиса, отчего злобные твари с воем убирались обратно в лесные чащи. Каждое дерево на расстоянии полета стрелы несло на себе шрамы тех безумных битв: маг вставал на краю полуразрушенной башни и обрушивал сверкающую погибель на сплошное поле существ, похожих на беснующихся белокожих обезьян. Гераусу до сих пор снились кошмары. Потом, по окончании Войн за Объединение, пришли те, кого называли скальперами, бесчисленное их множество — галеотцы, конрийцы, тидонцы, айнонцы, даже кианенцы — добывать скальпы шранков за вознаграждение от аспект-императора. Несколько лет их воинственный лагерь лежал на расстоянии одного дня пути отсюда. И не раз Ахкеймиону приходилось прибегать ко Гнозису, чтобы пресечь их пьяные набеги. Но даже эти люди через некоторое время двинулись дальше, гоня свою злобную добычу в совершенно уже непроходимые дикие места. Случалось, что какой-нибудь отряд набредал на башню, и если они были голодны или страдали от прочих тягот своего ремесла, то история неизбежно заканчивалась трагически. Но потом перестали появляться и они.

Так что получается? С тех пор, как последний гость взобрался к подножию их башни, прошло пять, а то и шесть лет.

Должно быть, так. Не меньше. Появлялись два изголодавшихся скальпера, вскоре после того, как Гераус взял в жены Тистанну, а после? С того дня, как родились последние дети, — точно нет.

Не важно. Многие годы правило оставалось неизменно: гости предвещали горе, проклятие богам с их законами гостеприимства.

Держа за руку одну из девочек, неизвестная женщина с доброжелательным видом остановилась перед Тистанной и склонила голову в приветствии — насколько низко, Ахкеймиону было не видно из-за ветки дерева, но ему показалось, что так кланяется каста слуг. Сквозь переплетение начинающих покрываться листвой веток он разглядел ее ботинки. Носком левой ноги она рассеянно поддавала лежалые прошлогодние листья. Обувь была такой же изящной, как и подбитый горностаем плащ.

Возможно, гостья была лишь одета как благородная.

Вытягивая шею, он высунулся опасно далеко, так что чуть не выступил холодный пот, но все напрасно. Он услышал заливистый смех Тистанны, и это его успокоило — отчасти. Чутье у нее было отменным.

Обе женщины бок о бок вышли на открытое место, которое кольцом охватывало основание башни; разговаривали они при этом достаточно громко, чтобы их можно было подслушать, но доверительным женским тоном, который сбивал с толку мужской слух. Тистанна кивала на что-то в ответ; ее светлые волосы падали на круглое, как яблоко, лицо. Она подняла глаза, увидела в окне Ахкеймиона, замахала ему. Ахкеймион, который перегнулся за окно, как лебедка, постарался придать своему телу более пристойную позу. Левая нога поскользнулась. Кусок подоконника у него под левой ладонью откололся от расшатавшейся штукатурки…

Ахкеймион чуть не полетел вослед загрохотавшему вниз камню.

Тистанна невольно ахнула, потом сдавленно хихикнула, глядя, как Ахкеймион, возя по камням длинной белой бородой, осторожно перебирает ладонями, возвращаясь в безопасное положение.

— Мастер… Мастер Акка! — закричали дети нестройным хором.

Незнакомка подняла голову. Тонкое лицо было открытым, озадаченным, полным любопытства…

И что-то у Ахкеймиона внутри рухнуло с еще большей силой.


У всего есть свое развитие. Безумие, чудеса, даже сновидения в самых беспокойных своих поворотах, следуют некой цепочке связей. Неожиданное, удивительное пусть и кажется существующим необусловлено, но на деле это всегда лишь результат незнания. В этом мире все имеет свои причины.

— Итак, — сказала она, и тон ее колебался между несколькими оттенками сразу, среди которых звучали надежда и сарказм. — Великий маг.

В ней была какая-то отчужденность, похожая на ту, что бывает у плохо воспитанных детей с их пристальными взглядами.

— Что ты здесь делаешь? — резко спросил Ахкеймион.

Он отослал Тистанну и детей, и теперь они с гостьей стояли на солнце с подветренной стороны башни, на широком белом камне, который дети называли «Черепаший панцирь». Много лет на нем рисовали обгорелыми концами палок: карикатурные лица, нелепые и трогательные изображения деревьев и животных, а позже — буквы, которым учил их Ахкеймион. В рисунках прослеживалась определенная система. Побледневшие остатки фантазий перечеркивались более ровными линиями символов и передающих сходство изображений: летопись долгого взросления сознания, уничтожающего свои старые следы на пути восхождения.

Она подсознательно выбрала самую высокую точку — это необъяснимо его раздражало. Она была невысокого роста, и под всеми кожаными и шерстяными одеждами явно скрывалось стройное тело. Лицо у нее было смуглым, красивым, цветом и контуром напоминавшее желудь. За исключением зеленых радужек глаз и чуть удлиненного подбородка, она была именно такой, какой он ее помнил…

Вот только раньше он ее никогда в жизни не видел.

Так это из-за нее Эсменет предала его? Из-за нее ли его жена — его жена! — много лет назад предпочла Келлхуса колдуну, безумцу с разбитым сердцем?

Не из-за ребенка, которого она носила, но из-за ребенка, которого она потеряла?

Вопросы возникали с той же неизбежностью, что и боль, вопросы, которые преследовали его и за надушенными границами цивилизации. Он мог бы задавать и задавать их, он мог бы поддаться безумию, и они стали бы лейтмотивом его жизни. Вместо этого он сложил вокруг них новую жизнь, как обкладывают глиной восковую статуэтку, а потом выжег их и истерзался еще больше, стал еще более дряхл из-за того, что их нет — скорее форма для литья, чем человек. Он жил до этого, словно какой-нибудь сумасшедший зверолов, копил шкуры, вместо меха густо покрытые чернилами, нити всех его силков тянулись к безмолвной пустоте у него внутри, все к тем же вопросам, которые он не осмеливался задать.

А теперь вот она, стоит перед ним… Мимара.

Это ли ответ?

— Я гадала, узнаешь ли ты меня, — сказала она. — На самом деле я молилась, чтобы ты меня узнал.

Утренний ветерок взъерошил темные кончики ее волос. Даже проведя столько времени в обществе норсирайских женщин, Ахкеймион вдруг почувствовал сейчас, что на него лавиной нахлынули воспоминания о матери и сестрах: тепло их оливковых щек, копны их роскошных черных волос.

Он потер глаза, провел пальцами по нечесаной бороде. Покачав головой, сказал:

— Ты похожа на свою мать… Очень похожа.

— Мне говорили, — холодно ответила она.

Он поднял руку, словно собираясь перебить, но опустил так же быстро, внезапно засмущавшись, какими старыми выглядят раздувшиеся костяшки его пальцев.

— Но ты мне так и не ответила. Что ты здесь делаешь?

— Тебя ищу.

— Это понятно. Вопрос — зачем?

На этот раз гнев проступил наружу. Она даже сощурилась. Ахкеймион не переставал ожидать наемных убийц как от Консульта, так и от аспект-императора. Но тем не менее с годами мир за пределами горизонта становился все менее и менее значимым. Все более абстрактным. Попытаться забыть, попытаться не слышать, когда внутренний слух постоянно напряжен, было почти так же трудно, как попытаться ненавистью избавиться от любви. Сперва ничто, даже если схватиться за голову и кричать, — ничто не могло заглушить воспоминание о кровавой вакханалии. Но в конце концов, рев понемногу затих, остался гул, а гул превратился в глухой ропот, и Три Моря стали чем-то вроде легендарных подвигов отцов: достаточно недавние, чтобы в них верить, и достаточно далекие, чтобы о них не думать.

Он обрел покой — истинный покой, — ведя свою причудливую ночную войну. Теперь же эта женщина грозила все уничтожить.

Он почти прокричал, когда она не ответила:

— Зачем?!

Она отшатнулась, опустила взгляд на детские каракули у своих ног: раскрытый рот расползся чернотой, как трещина по мрамору, а глаза, нос и уши разместились вдоль краев безгубого лица.

— П-потому что я хотела… — У нее перехватило горло. Глаза метнулись вверх — казалось, им требуется противник, чтобы сохранять сосредоточенность. — Потому что я хотела знать, правда ли… — Она нащупала языком раскрытую рану рта. — Правда ли, что ты мой отец.

Его смех прозвучал жестоко, но если и так, она и виду не подала, что оскорблена — по крайней мере, ничем не выдала внешне.

— Ты уверен? — спросила она, и голос ее, как и лицо, был бесцветным.

— Я встретил твою мать уже после того…

В одно мгновение Ахкеймион увидел все, написанное языком, который почти не отличался от угольных каракулей у них под ногами. Эсменет не могла этого не сделать, она должна была воспользоваться всей своей властью императрицы, чтобы вернуть себе ребенка, о котором она запрещала ему упоминать все эти годы… Найти девочку, чьего имени она никогда не произнесет.

— Ты хочешь сказать, после того, как она меня продала, — подсказала девушка.

— Был голод, — услышал он собственный голос. — Она поступила так, чтобы спасти твою жизнь, и потом вечно казнила себя.

Он еще не договорил, но уже понял, что говорит не то. Ее глаза вдруг стали старыми от усталости, от бессилия, которое приходит, когда снова и снова слышишь одни и те же пустые оправдания.

То, что она не стала на них отвечать, говорило о многом.

Эсменет вновь обрела ее уже довольно давно — это было понятно. Ее манеры и интонации были столь отрепетированными, столь изящными, что могли быть отточены лишь годами жизни при дворе. Но столь же очевидно было, что Эсменет отыскала ее слишком поздно. Этот затравленный вид. На грани отчаяния.

Надежда всегда была коварным врагом рабовладельцев. Они выбивают ее из уст, потом выгоняют из тела. Мимару, как понял Ахкеймион, загнали насмерть — и не раз.

— Но почему я тебя помню?

— Послушай…

— Я помню, как ты покупал мне яблоки…

— Девочка. Я не…

— На улице было шумно и многолюдно. Ты смеялся, потому что я свое яблоко только нюхала, а не кусала. Ты сказал, маленькие девочки носом не едят, потому что это…

— Это был не я! — воскликнул он. — Послушай. У дочерей блудниц…

Она снова отшатнулась, как ребенок, который испугался огрызнувшейся собаки. Сколько же ей лет? Тридцать? Больше? Так или иначе, она выглядела как та маленькая девочка из ее рассказа, которая шутила про яблоки на оживленной улице.

— У дочерей блудниц… — повторила она.

Ахкеймион глянул на нее, весь, до кончиков пальцев, изнутри и снаружи охваченный тревожным покалыванием.

— …не бывает отцов.

Он постарался сказать это как можно деликатнее, но ему показалось, что с годами его голос стал слишком груб. Солнце убрало ее золотом, и на мгновение Мимара стала частью утра. Она опустила лицо, разглядывая намалеванные вокруг линии, нацарапанные черным углем.

— Ты еще сказал, что я смышленая.

Он медленно провел рукой по лицу, вздохнул, вдруг почувствовав себя очень старым от вины и досады. Почему вечно приходится бороться с непосильным, почему все так запутано, что не разберешь?

— Мне жаль тебя, девочка — правда, жаль. Я понимаю, что тебе пришлось перенести. — Глубокий вздох, теплый на фоне яркой утренней прохлады. — Иди домой, Мимара. Возвращайся к матери. Нас с тобой ничто не связывает.

Он развернулся обратно к башне. Плечи сразу же нагрело солнце.

— Но ведь это неправда, — прозвенел у него за спиной ее голос — такой похожий на голос ее матери, что по коже побежали мурашки.

Он остановился, опустил голову, мысленно попеняв себе за шлепанцы на ногах. Не оборачиваясь, произнес:

— Ты помнишь не меня. Что тебе кажется — это твое дело.

— Я не об этом.

Что-то такое прозвучало в ее голосе, неуловимый намек на усмешку, заставивший его обернуться. Теперь солнце прочертило по ней вертикальную линию, нарушаемую лишь складками одежды, очертания которых тайком проносили через эту границу то свет, то тень. У нее за спиной вставала дикая чаща, намного бледнее, но тоже разделенная пополам.

— Я могу отличить тварное от нетварного, — проговорила она со смесью гордости и смущения. — Я — одна из Немногих.

Ахкеймион резко развернулся, нахмурившись и от ее слов, и от яркого солнца.

— Что? Ты — ведьма?

Уверенный кивок, смягченный улыбкой.

— Я не отца пришла сюда искать, — сказала она, словно все происходившее до сих пор было не более чем жестоким театральным представлением. — Ну, скажем… я предполагала, что ты можешь оказаться моим отцом, но я, пожалуй… не так уж… придавала этому значение, как мне кажется.

У нее расширились глаза, словно взгляд поворачивался от внутреннего к внешнему на невидимом шарнире.

— Я пришла найти своего учителя. Я пришла изучать Гнозис.

Вот оно. Вот для чего она здесь.

У всего есть свое развитие. Жизни, встречи, истории, каждая тянет за собой свой отвратительный осадок, каждая углубляется в темное будущее, выискивая в нем факты, которые складывают в оформленную цель обычное жестокое совпадение.

И Ахкеймион уже наелся этим досыта.


Мимара видела, как вытянулось его лицо, хотя оно и скрыто было спутанной бородой, как оно побледнело, несмотря на сияние утреннего солнца. И она поняла, что мать в свое время сказала ей правду: Друз Ахкеймион обладает душой учителя.

«Стало быть, не соврала старая шлюха».

Почти три месяца прошло с тех пор, как она бежала с Андиаминских Высот. Три месяца поисков. Три месяца трудного зимнего путешествия. Три месяца, как она остерегалась людей. Она углубилась внутрь материка насколько было возможно, учитывая, что судьи будут следить за портами, что прибрежные дороги будут патрулировать их агенты, жаждущие сделать приятное ее матери, их святой императрице. Каждый раз, когда Мимара вспоминала об этом времени, все ей казалось невероятным. Дни в высоких горах Сепалор, когда волки мрачными привидениями на фоне беззвучного снегопада шли за ее ослабевшими шагами. Безумный паромщик на переправе через Вутмоут. И разбойники, которые преследовали ее, но тут же отступили, как только увидели благородный покрой ее одежды. В этих землях царил страх, везде, где бы она ни появлялась, и это было только на руку ей и в подспорье ее целям.

Бессчетные часы провела она за это время в мечтах, когда перед ее мысленным взглядом возникали образы человека, которого она для себя называла отцом. Когда она приехала, ей показалось, что все именно так, как она себе представляла. В точности. Унылый склон холма, устремившийся к небу, деревья, все в ранах от смертоносного ропота заклинаний. Еще более унылая каменная башня, самодельная крыша над провалившимся полом. Между камнями, заделанными потрескавшимся раствором, проросла трава. Кирпичные хозяйственные постройки с дровами, вялящейся рыбой и растянутыми звериными шкурами. Рабы, которые улыбаются и разговаривают, как будто они не меньше чем из касты слуг. Даже дети, скачущие под огромными ветвями кленов.

Удивил ее только сам колдун, возможно, потому, что она слишком многого ожидала. Друз Ахкеймион, вероотступник, человек, который пошел наперекор истории, который осмелился проклясть аспект-императора за любовь ее матери. Правда, в каждой из песен, которые о нем слагались, даже во всевозможных сказках, которые рассказывала его мать, он выглядел совершенно другим: то решительным, то полным сомнений, мудрым и незадачливым, необузданным и хладнокровным. Но именно от этой противоречивости его образ так мощно отпечатался в ее душе. Из всей череды исторических и мифических персонажей, населявших ее уроки, он единственный казался настоящим.

Но это оказалось неправдой. Стоявший перед ней человек словно насмехался над ее наивными фантазиями: затворник с всклокоченной шевелюрой, чьи руки были похожи на ветки, с которых содрали кору, а в глазах постоянно сквозила обида. Горькая. Тяжкая. Он нес на себе Метку, не менее глубокую, чем у колдунов, которые бесшумно скользили по чертогам на Андиаминских Высотах, но те прикрывали изъяны шелками и благовониями, а он носил шерстяную одежду с заплатами из негодного меха.

Как можно слагать песни о таком человеке?

При упоминании Гнозиса его глаза потускнели — со скрытой жалостью, или по крайней мере, так показалось. Но заговорил он тоном, которым беседуют с собратьями по ремеслу, только слегка приглушенным.

— Правду ли говорят, что ведьм уже не сжигают?

— Да. Появилась даже новая школа.

Ему не понравилось, как она произносит это слово: «школа». Это было видно по его глазам.

— Школа? Школа ведьм?

— Они называют себя Свайальский Договор.

— Тогда зачем тебе понадобился я?

— Мать не разрешит. А свайальцы не станут рисковать ее августейшим недовольством. Колдовство, как она говорит, лишь оставляет шрамы.

— Она права.

— А что делать, если шрамы — это все, что у тебя есть?

Это, по крайней мере, заставляет его задуматься. Она ждала, что он задаст напрашивающийся вопрос, но его любопытство двигалось в ином направлении.

— Власть, — проговорил он, буравя ее взглядом, таким пристальным, что ей становится не по себе. — Так? Ты хочешь чувствовать, как мир посыплется под тяжестью твоего голоса.

Знакомая игра.

— Когда ты начинал, ты считал именно так?

Его острый взгляд словно спотыкается о какой-то внутренний довод. Но убедительные аргументы для него ровным счетом ничего не значат. Точно так же, как для матери.

— Иди домой, — говорит он. — Я скорее окажусь твоим отцом, чем твоим учителем.

В том, как он поворачивается спиной на этот раз, есть некая безапелляционность. Он дает ей понять, что никакие слова не вернут его назад. Солнце вытягивает его длинную и густую тень. Он идет, сутуля плечи, и видно, что он давно перешагнул тот возраст, когда торгуются. Но она все равно слышит ее — эту особую секунду тишины, когда легенда превращается в реальность, звук, с которым выравниваются края потрескавшихся и расшатавшихся швов мира.

Он — великий учитель, тот, кто вознес аспект-императора до высот верховного божества. Несмотря на собственные заверения в обратном.

Он — Друз Ахкеймион.

В эту ночь она складывает костер, не потому, что ей так надо, но потому, что ее безудержно подмывает сжечь до основания башню колдуна. Поскольку это невозможно, Мимара начала — не задумываясь об этом — жечь ее образ. Вбросив в огонь очередную обрубленную ветку, она встает так, чтобы стены показались миниатюрными на фоне потрескивающего жара, приседает на корточки, чтобы языки пламени обрамляли маленькое окошко, за которым, по ее представлению, он спит.

Закончив, она встала рядом с пылающим пламенем, с наслаждением вдыхая вонь, источающуюся от ее упражнений, и сказала себе, что огонь — это живой организм. Она часто так делала: представляла себе, что обычные предметы обладают магическими свойствами, хотя знала, что на самом деле это неправда. Эта игра напоминала ей, что она умеет видеть колдовство.

И что она — ведьма.

Она едва замечает первые капли дождя. Огонь сбивает их в пар, слизывает с одежды и кожи невидимыми языками. Сверкнула молния, такая яркая, что на мгновение огонь стал невидим. Черные небеса разверзлись. Лес вокруг издал могучий грохот.

Поначалу она пригибалась к земле, закрываясь от дождя, набросила на голову кожаный капюшон. Костер перед ней плевался и дымил. Вода сбегала длинными струйками по складкам и швам ее плаща, холодными корнями постепенно прорастая сквозь ткань и кожу внутрь. Чем тусклее становился костер, чем сильнее угнетала ее злосчастность ее положения. Столько выстрадать, так далеко заехать…

Она не помнила, как выпрямилась, и не заметила, когда откинула плащ. Словно бы она только что сидела перед костром, стиснув зубы, чтобы они не клацали, и в следующую секунду стояла в нескольких шагах от огня, промокшая до нитки, чуть не утонувшая в своих одеждах, и глядела вверх на уродливые очертания башни колдуна.

— Учи меня! — выкрикнула она. — Учи меня-а-а!

Как все невольные крики, этот крик подхватывает ее, сгребает, как охапку листьев, и бросает в мечущийся ветер.

— Учи меня!

Он же не может не услышать. Голос у нее срывается, как срываются голоса, когда не выдерживают бушующей в душе бури. Пусть он только посмотрит вниз, увидит ее, опирающуюся о склон, мокрую, жалкую и непокорную, копия женщины, которую он некогда любил. Она стояла в окружении пара и огня. Призывала. Молила.

— У-чииии!

— Ме-ня-а-а!

Но лишь невидимые волки откликались откуда-то с вершин холмов, добавляя к шуму дождя и свои крики. Передразнивали. «Ууууууу! Несчастная шлюшка! Уууууу!» Их насмешка ранит, но она привыкла — видеть радость тех, кого веселит ее боль. Она давно уже научилась раскалывать это состояние на щепки и мысленно бросать их в костер.

— Учи меня!

Трещит гром — молот Бога ударяет по щиту мира. Удар эхом разносится сквозь шорох дождя о гранитные склоны. Ш-ш-ш — словно грозное предостережение тысячи змей. Мгла поднимается, как дым.

— Да будь ты проклят! — пронзительно крикнула она. — Ты все равно будешь меня учить!

Она умолкает, следуя коварной манере умелых провокаторов, и выжидает, не будет ли реакции. Сквозь пелену дождя она увидела, как открывается огромная дверь, очерченная по краю перевернутой буквой L из-за льющего из комнаты света. Тень на пороге несколько мгновений смотрела на Мимару, словно прикидывая, заслуживает ли ее помешательство выхода из тепла на холод, после чего скользнула в дождь.

Мимара сразу поняла, что это он, — по этой прихрамывающей походке, по скрюченной фигуре, по жжению, которое началось у нее в ямочке на горле. По густому кровоподтеку от заклинания, похожему на тьму, не связанную ни с каким земным светом. Он опирался на посох, ставя его в трещины между булыжниками, чтобы не поскользнуться. Дождь расплетался над ним, как веревка, и Мимара почувствовала это ощущение будто отведенного в сторону взгляда, ощущение некой неполноты, которое вредит любому колдовству, от великого до малого.

Он спускался по склону холма, как по лестнице, и остановился лишь когда оказался над тем местом, где стояла Мимара, прямо перед ней. Они некоторое время смотрели друг на друга — молодая женщина, словно восставшая из моря, и старый колдун, в ожидании стоящий между линий падающего дождя. Она судорожно сглотнула, глядя на невозможный облик старика, на косматую неровную бороду, на его плащ, сухой, как пыль, в свете ее костра. Лес вокруг них ревел, и мир состоял из нескончаемого дождя.

У него жесткий и безразличный взгляд. Секунду она борется с непонятной неловкостью, словно кто-то подслушал, как она бранит животное словами, предназначенными для людей.

— Учи меня, — сказала она, сплюнув воду с губ.

Не произнеся ни слова, он воздел посох — теперь она разглядела, что посох этот не из дерева, а из кости. Замерев от неожиданности, она смотрела, как он замахивается посохом, словно булавой…

Сначала взрыв сбоку. Потом скользящие по земле ладони, костяшки пальцев поцарапаны, ободраны в кровь, тело катится, переплетаются руки и ноги. Она врезается в большой камень, похожий на зуб, и хватает ртом воздух.

Она потрясенно глядела ему вслед, на то, как он, выбирая дорогу, ступает вверх по блестящему мокрому склону. На языке кровь. Мимара запрокинула голову, чтобы нескончаемый дождь омыл ее дочиста. Капли падают из ниоткуда.

Она захохотала.

— Учи-и-и ме-ен-я-я-я!

Глава 3 Момемн

Преклонив колени, преподношу тебе то, что трепещет внутри меня. Опустив лицо долу, выкликаю в небеса славу тебе. Так, покорившись, побеждаю. Так, уступая, обретаю.

Нел-Сарипал, посвящение к «Мониусу»
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Момемн

Когда Нел-Сарипал, прославленный айнонский поэт, закончил переписывать последний вариант своей эпической поэмы «Мониус», повествующей о Войнах Объединения, он приказал своему личному рабу отнести рукопись на специально посланную галеру, ожидавшую в порту. Семьдесят три дня спустя книга была доставлена божественной покровительнице поэта Анасуримбор Эсменет, благословенной императрице Трех Морей, которая схватила ее так, как схватила бы брошенного ребенка бесплодная женщина.

На следующее утро эпический цикл Нел-Сарипала должны были читать в присутствии всего императорского двора. «Момемн! — начал декламатор. — Ты — сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее».

Эти слова потрясли Эсменет так же, как если бы супруг дал ей пощечину. Даже чтец, известный лицедей Сарпелла, запнулся, прочитав их, столь явная звучала в них крамола. Присутствующие обменивались перешептываниями и лукавыми взглядами, а благословенная императрица, внешне сохраняя приклеенную улыбку, внутри кипела от злости. Сказать, что Момемн сердце, — это все равно что назвать Момемн центром, столицей, чем-то реальным и достойным уважения. Но слово «кулак» — разве оно не означает насилие? А сказать вслед за этим, что Момемн — это «бьющее» сердце, разве это не опасная двусмысленность? Эсменет не была ученым, но после двадцати лет запойного чтения она полагала, что знает кое-что о словах и их сверхъестественной логике. Нел-Сарипал заявлял, что Момемн поддерживает свою власть жестокостью.

Что это город-злодей.

Поэт играл в некую игру — это было понятно. Тем не менее изящество и яркая образность последовавшей истории вскоре увлекли императрицу, и она решила закрыть глаза на то, что являлось не более чем попыткой проявить дерзость. Какой великий художник не укорял своего покровителя? Впоследствии она решит, что оскорбление было довольно неуклюжим и изящества в нем не более, чем в платьях с разрезами у жриц-проституток Гиерры. Был бы Нел-Сарипал более талантливым поэтом, скажем, равным Протатису, нападки оказались бы более завуалированными, более язвительными — и практически не поддающимися наказанию. «Мониус» мог бы стать одним из таких изысканно-колких произведений, царапающим тех, кто сумеет протянуть к нему палец, и остающимся недосягаемым для остальных ладоней.

Но недобрые предчувствия продолжали ее преследовать. Снова и снова, каждый раз, как только в ее расписании выпадало время поразмышлять, она ловила себя на том, что твердит одну и ту же строку: «Момемн, сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее… Момемн… Момемн…» Поначалу она восприняла это упоминание Момемна буквально — возможно, потому, что город, его извилистые улицы окружали ее чертоги на Андиаминских Высотах. Она заключила, что Нел-Сарипал ограничил свою языковую проделку второй частью формулы: настоящий Момемн — это метафорическое сердце. Но сопоставление, как поняла она позже, шло глубже, как это всегда бывает у поэтов с их темными словесами. Момемн — это не сердце, это место, где расположено сердце. Здесь тоже был зашифрованный смысл…

Момемн — это она сама, так она в конце концов решила. Теперь, когда ее божественный супруг выступил против Консульта, именно она — кулак в груди своего народа. Она — сердце, которое бьет их. Нел-Сарипал, бессовестный и неблагодарный, называл ее злодеем. Тираном.

«Ты…» Вот как на самом деле начинался «Мониус».

«Ты — кулак, который бьет нас».


В ту ночь, когда она ворочалась в одиночку на муслиновых простынях, вдруг оказалось, что она бежит, как это бывает во сне, когда расстояние, сотрясающаяся земля и движение существуют порознь и не связаны друг с другом. Ветер донес до нее голос Мимары, которая звала ее. Все ближе и ближе, и вот уже крики словно падают со звезд над головой. Но вместо дочери она увидела яблоню, ветви которой склонялись до земли под тяжестью светящихся багровым плодов.

Эсменет замерла неподвижно. Шепчущая тишина окружила ее. Едва уловимо покачивались ветви. Лениво колыхалась темно-зеленая листва. Солнечный свет потоками лился вниз, погружая сверкающие кончики пальцев в тень ветвей. Эсменет была не в состоянии пошевелиться. Опавшие яблоки, казалось, пристально смотрят на нее — они были как усохшие сморщенные головы. Вжавшись щеками в грязь, они наблюдали за ней из тени глазницами червоточин.

Она вскрикнула, когда землю пробили первые пальцы и костяшки. Поначалу они двигались осторожно, как гусеницы, все в струпьях, подгнившие на кончиках, с их костей, будто рубище, клочьями свисала плоть. Потом почерневшие руки, будто держащие крабов с растопыренными клешнями, потянулись вверх. Мякоть плодов треснула. Ветви нырнули к земле, как удочки, и со свистом распрямились.

Мертвые и их урожай.

Она стояла, не в силах ни вздохнуть, ни пошевелиться. Руки и ноги застыли от ужаса. И в голове билась единственная мысль: «Мимара… Мимара…» Невнятная мысль, размытая той сумбурностью, что проходит сквозь все сновидения. «Мимара…»

Эсменет заморгала, привыкая к сероватому свету медленно отступающей ночи. Дерева больше не было, пропали и руки, тянущиеся из земли. Но ужасная мысль осталась, и с пробуждением она не стала отчетливей.

Мимара.

Эсменет зарыдала, как будто Мимара была ее единственным ребенком. Обретенным и снова потерянным.


Днем сквозь резные стены из-за спины у нее светило солнце, высекая на столе и листах пергамента яркие белые квадраты. Секретари, присланные от различных ведомств, одинаково щурились, подходя к ней с документами, которые требовали ее визы. На рукавах у них переливались вышитые бивни и Кругораспятия. Решетки света пробегали по спинам, когда подходившие склонялись и целовали отполированное дерево площадки для коленопреклонений.

Как ни скучно было Эсменет, она внимательно выслушивала петиции, которые обычно содержали предложение мелких толкований к законам: пояснение к «Протоколам рабовладельца», поправки к порядку приоритетности для Налоговой Палаты и тому подобное. Новая Империя, как давно уже усвоила Эсменет, представляла собой громадный механизм, который вместо шестеренок использовал тысячи и тысячи людей, и действие их прописывалось языком закона. Отладка, без которой не обойтись любому механизму, требовала все больше слов, которые подкреплялись авторитетом ее голоса.

Как всегда, оценивая значимость прошений, она главным образом полагалась на Нгарау, который занимал должность великого сенешаля со дней угасшей династии Икуреев. За долгие годы между императрицей и евнухом установилось доброе взаимопонимание. Она задавала короткие вопросы, он либо давал на них ответ, по мере своего разумения, либо, в свою очередь, расспрашивал прибывшего с прошением чиновника. Если даровалось разрешение — а процедура проверки, которую требовалось пройти, чтобы добраться к ней, на этот предпоследний рубеж, гарантировала, что большинство прошений оказывались удовлетворены, — он опускал ковш в чашу с расплавленным свинцом, которая грела Эсменет правый бок, и выливал поблескивающий металл, на котором она ставила свою печать. Если, как это иногда бывало, имелось подозрение на использование служебного положения в личных целях или на бюрократические интриги, просителей направляли в другой конец зала к судьям. Новая Империя не терпела никаких проявлений коррупции, хотя бы и мелких.

Человечество находилось в состоянии войны.

Несколько срочных просьб о денежном вспомоществовании из Шайгека, «как знак щедрости императрицы», оказалось рассудить нелегко. По непонятной причине слухи о том, что Фанайял аб Каскамандри и его изменники-койяури рыщут по пустыням вдоль реки Семпис, оказались живучи. За исключением этого никаких событий во время аудиенции, к счастью, не произошло. В бодрящем холодке весеннего воздуха витало предчувствие обновления, а из-за схожести сути прошений ее вердикты казались ничего не значащими. Хотя она прекрасно знала, что каждый ее вздох меняет чьи-то жизни, она радовалась любой возможности сделать вид, что это не так.

Двадцать лет, как она стала императрицей. Почти столько же лет она умела читать.

Иногда, пробивая однообразие и скуку, наваливалась беспредельная тяжесть. Раскалывался круговорот обыденных дел, развеивался заведенный порядок вещей, оставляя лишь зияющую бесконечность неумолимого долга в миллионах его проявлений. Женщины. Дети. Своенравные мужчины. Ее охватывала лихорадочная тревога. Если она шла, то пошатывалась, как пьяная, и разводила в стороны руки, чтобы не упасть от головокружения. Если в этот момент она говорила, то на время умолкала и отворачивалась, словно затронув опасную тему. «Я — императрица, — думала она. — Императрица!» — и этот титул означал не величие, а ужас, один только ужас.

Но обычно сочетаниезаведенного распорядка и глубоких размышлений помогало ей сохранять присутствие духа. Все тонкости государственного управления адресовать в Министрат, все запутанные церковные дела в Тысячу Храмов — надежное и удобное решение. Она советовалась с нужными чиновниками, и все. «Я понимаю. Делайте все, что в ваших силах». Порой даже казалось, что все очень просто, словно в библиотеке, где все книги имеют заглавия и внесены в каталог — ей оставалось лишь вносить нужные записи. Правда, какое-нибудь чрезвычайное происшествие быстро напоминало ей, что все далеко не так, что она просто «видит ручку горшка, а думает, что весь горшок», как сказали бы ремесленники. Вечно давали о себе знать непредвиденные обстоятельства — во всем своем многообразии.

Где-то в глубине души она даже посмеивалась, убежденная, что происходящее слишком абсурдно, чтобы быть реальностью. Она, Эсменет, помятый персик из трущоб Сумны, обладает такой властью, которая была ведома лишь Гриамису, величайшему из кенейских императоров. По рукам миллионов людей ходили монеты с ее профилем. «Как вы сказали? Тысячи голодающих в Эумарне. Да-да, но мне надо разбираться с мятежом. Понимаете ли, армии надо кормить. Люди? Что ж, они обычно страдают молча, продают своих детей, еще как-то устраиваются. Главное, правильно подавать им ложь».

На таком отдалении, так далеко от сточных канав живой правды жизни, как не быть тираном? Какими бы взвешенными, разумными и честно выстраданными ни были ее решения, они обрушивались на головы, как булавы, и разили, словно копья, — да и как иначе?

На что и намекал негодяй Нел-Сарипал.

Внезапно монотонность официальных речей нарушил тоненький голосок.

— Телли! Телли! Телиопа еще одного нашла!

Эсменет увидела, как между секретарями несется ее младшенький, Кельмомас, огибает огромный стол. Он пробежал мимо своего отражения в полированном дереве и, подбежав к матери, обхватил ее руками за талию. Она обняла его, засмеявшись.

— Солнышко… Что ты такое говоришь?

Красота его нередко поражала Эсменет, его восторженное лицо, прячущееся под копной буйных светлых кудряшек. Но когда он появлялся неожиданно, как сейчас, его пышущее здоровьем совершенство отзывалось в ней музыкой, и горло сжималось от гордости. Глядя на Кельмомаса, она была готова поверить, что боги смилостивились.

— Мама, шпион-оборотень! Среди новых рабов для конюшни — Телиопа еще одного нашла!

Эсменет невольно сжалась. Вслед за этими словами появился капитан Имхайлас. Он буквально ворвался в двери и упал на колени.

— Ваше великолепие!

— Оставьте нас, — приказала Нгарау Эсменет. Старый императорский сенешаль хлопнул в ладоши, чтобы все удалились, и в зале возникло суетливое движение, все устремились к выходу.

— Почему получилось так, что эту новость сообщает мне мой сын? — спросила она, делая экзальт-капитану знак подняться.

— Молю вас о милосердии, ваше великолепие. — Имхайлас был исключительно красив, как бывают красивы только норсирайские мужчины. И от этого его замешательство выглядело еще более нелепо. — Я тотчас отправился вам доложить! Не могу себе представить, как…

— Ма-ам, а можно мне посмотреть? Ну пожалуйста!

— Нет, Кел. Ни в коем случае!

— Мам, но мне надо все такое видеть. Я должен знать. Когда-нибудь мне надо будет знать!

Она переводила озабоченный взгляд с мальчика на капитана, доспехи которого поблескивали в преломленном свете. Через распахнутые двери еще спешили последние чиновники, исчезая в роскошной глубине дворца. Кто-то из замешкавшихся споткнулся, наступив на подол своих одежд, и на секунду она увидела черные, как деготь, подошвы его шелковых шлепанцев.

Она прищурилась, переведя взгляд на экзальт-капитана.

— А вы что думаете?

Имхайлас на мгновение заколебался, затем процитировал:

— Мозолистым рукам не вредят нежные глаза, ваше великолепие.

Эсменет нахмурилась от этой затасканной цитаты. «Глупец, кто просит совета у глупца», — подумалось ей. Она хотела отослать его, но слова застряли у нее в горле, когда она посмотрела на Кельмомаса. Квадраты света расчертили его одежду и кожу, яркие и вытянутые, а где-то полностью разбитые миниатюрными изгибами его тела. На мгновение он показался ей самым слабеньким, самым беззащитным существом на свете, и сердце екнуло в умильном волнении, которое матери называют любовью. Считаные месяцы прошли с его Погружения — с покушения на его убийство на площади Скуяри. Единственное, чего ей хотелось, — это защитить его. Если бы было можно, она охотно бы превратилась в кокон, вечный и непроницаемый щит…

Но она понимала, что этого не будет. И ей доставало мудрости не смешивать желаемое и реальность.

— Мама, ну пожалуйста, — просил Кельмомас, и от усердия в его синих глазах блестели слезы. Сквозь его льняные кудри просвечивало солнце. — Ну пожалуйста…

Она сделала строгое лицо и еще раз посмотрела на Имхайласа.

— Я думаю, что… — сказала она с тяжелым вздохом, — я думаю, что вы совершенно правы, капитан. Время пришло. Оба моих зайчика должны увидеть новую находку Телли.

Еще один шпион-оборотень при дворе. Ну почему сейчас, когда прошло так много лет?

— Оба мальчика, ваше великолепие?

Она проигнорировала это замечание, как неизменно игнорировала особый тон, с которым упоминали близнеца Кельмомаса, Самармаса. В этом единственном случае она отказывала миру в праве посягать на нее.


Ведя Кельмомаса за собой — при упоминании брата он сильно поумерил настойчивость, — Эсменет пустилась на поиски второго своего драгоценного сынишки, Самармаса. Галереи на вершине Андиаминских Высот были не слишком длинными, но они имели привычку превращаться в лабиринт каждый раз, когда ей надо было кого-то или что-то отыскать. На поиски можно было отправить рабов — даже сейчас целая вереница слуг следовала за ней на почтительном удалении, — но она старалась не перепоручать простые задания: то, что по утрам ее одевают чужие руки, уже казалось сущим безумием, не говоря о том, что ей никогда не приходилось отыскивать собственных детей. Власть, как со временем поняла Эсменет, обладает коварной привычкой подставлять между человеком и его обязанностями других людей, так что руки и ноги становятся не более чем декоративным напоминанием о более человеческом прошлом. Иногда ей казалось, что из всех частей тела у нее остались только те, которых требует искусство управления государством: язык и извращенный ум к нему в придачу.

На каждом ответвлении коридора она останавливалась, как инстинктивно делают родители, которые не столько ищут своих детей, столько дают им себя увидеть. Каждый раз какие-то люди падали ниц по всей длине уходящих вбок мраморных колодцев. Лежащие рабы походили на собак, только без шерсти, чиновники падали кучами роскошной ткани. Сияли позолоченные кронштейны. Светились декоративные колонны, изогнутые под расположение светильников и потолочных окон.

Мало что изменилось с тех времен, когда на Андиаминских Высотах правила династия Икуреев. Конечно, с тех пор дворец раздался вширь, как и вся империя, — как и ее бедра, иногда думалось ей. Момемн был одним из немногих городов Трех Морей, которому хватило мудрости вверить себя милосердию ее мужа. Когда она впервые вошла в эти залы, ветер больше не пах дымом, не было крови на каменных плитах. И каким это тогда казалось чудом, что люди могут окружать себя подобной роскошью. Мрамор, унесенный с руин Шайгека. Золото, истонченное в фольгу, отлитое в статуи, изображавшие людей и божества. Знаменитые фрески, такие, как «Гордыня в синем» самоубийцы Анхиласа или «Хор морей» работы неизвестного художника в Мирульской гостиной. Курильницы из белого нефрита. Зеумские гобелены. Ковры, такие длинные, столь роскошно украшенные орнаментами, что на каждый из них должна была уйти целая жизнь…

Не хватало только силы.

Какая-то незаметная рассеянность неотступно преследовала ее. Эсменет вдруг поняла, что повернула в тот самый зал, не заметив, хотя крики слышны были уже некоторое время. Его крики, Айнрилатаса. Одного из ее средних детей, младшего, не считая близнецов.

Она задержалась перед огромной бронзовой дверью в его комнату, с отвращением глядя на панно с выбитыми на них киранейскими львами. Хотя Эсменет проходила мимо несколько раз на дню, в действительности дверь всегда казалась больше, чем у нее в памяти. Она провела пальцами вдоль позеленевших краев панно. В холодном металле не отложились его крики. Никакого тепла. Никакого звука. Исступленные крики долетали не из-за двери, а словно поднимались от холодного пола у нее под ногами.

Кельмомас прижался к ее ноге, прося внимания.

— Дядя Майтанет думает, что тебе надо было его услать, — сказал он.

— Это дядя Майтанет так сказал?

Упоминание о Майтанете всегда вызывало тревожность, предчувствие, слишком неопределенное, чтобы называть его беспокойством. Наверное, потому, что Майтанет был так похож на Келлхуса.

— Мам, они нас боятся, да?

— Они?

— Все. Они все боятся нашей семьи…

— А с чего им бояться?

— Потому что они считают нас сумасшедшими. Они думают, что у отца слишком могучее семя.

«Слишком сильное для этого сосуда. Для меня».

— Ты… слышал… что они так говорят?

— Так получилось с Айнрилатасом?

— Кел, это Бог. Во всех вас горит божественный огонь. А в Айнрилатасе — сильнее всех.

— Поэтому он и сошел с ума?

— Да.

— Поэтому ты его здесь держишь?

— Он мой сын, Кел, так же, как и ты. Я никогда не брошу своих детей.

— Как Мимару?

Через полированный камень пробился жуткий звук, пронзительный крик, такой, словно кто-то испражнялся чем-то острым и режущим. Эсменет вздрогнула. Она знала, что он там, он, Айнрилатас, прямо за дверью, прижался губами к мраморному проему. Ей показалось, что она слышит, как он зубами гложет камень. Она оторвала взгляд от двери и посмотрела на тонкие ангельские черты другого своего сына, Кельмомаса. Богоподобного Кельмомаса. Здорового, нежного, до забавного преданного…

Такого непохожего на других.

«Молю, пусть так и будет».

Ее улыбка перекликалась со слезами на ее глазах.

— Как Мимару, — проговорила она.

Она даже имени этого не могла вспомнить не сжавшись внутренне, словно то была тяжесть, которую можно убрать лишь непосильным напряжением мышц. И по сей день ее люди рыскали по Трем Морям, искали, искали — везде, кроме одного места, куда, она знала, придет Мимара.

«Сбереги ее, Акка. Прошу тебя, сбереги ее».

Пронзительный крик Айнрилатаса перешел в череду сладострастных кряхтений. Они не кончались и не кончались, каждое следующее вытягивалось из предыдущего и в них слышалось нечто настолько звериное, что Эсменет схватилась за плечо Кельмомаса и крепко его сжала. Она понимала, что ни один ребенок не должен этого слышать, особенно такой впечатлительный, как Кельмомас, но ужас парализовал ее. В этих дергающихся звуках было что-то… личное — по крайней мере, так ей казалось. Предназначенное для нее и только для нее.

Крик «Мама!» мгновенно вывел ее из транса.

Это был Самармас, который вырвался из рук няньки. Он был как две капли воды похож на Кельмомаса, за исключением вялого лица и выпученных глаз, так напоминающих глаза древних киранейских статуй.

— Мальчик мой! — воскликнула Эсменет, заключая его в объятия. Охнув, она приподняла его на руки — каким он становится тяжелым! — и заглянула с нежной материнской улыбкой в его бессмысленные глаза.

«Мой несчастный мальчик».

Нянька, Порси, молодая нансурская рабыня, следовала за ним следом, не отставая от его топотка и опустив глаза к земле. Приблизившись, она встала на колени и опустила лицо в пол. Эсменет следовало бы поблагодарить девушку, но ей хотелось найти Самми самой — может быть, чтобы подглядеть, чем он занимается, как обычные родители подглядывают за детьми через обычные окна.

Позабытый Айнрилатас продолжал кричать по ту сторону полированной каменной двери.


Ступеньки. Бесконечные ступеньки и коридоры, от сдержанного блеска верхних этажей до монументального зрелища нижних, публичных помещений дворца и дальше, до грубого камня темниц, где в каменном полу протоптали колеи бесчисленные узники. В одном из двориков, через который они проходили, Самармас пошел обнимать спины всех, кто пал ниц. Он никогда не делал различий в проявлениях любви, особенно в отношении рабов. Он даже поцеловал одну старуху в коричневую, как орех, щеку — у Эсменет пошли мурашки по коже от звука ее радостных рыданий. Кельмомас всю дорогу болтал, напоминая Самармасу, как суровый старший брат, что они должны быть воинами, что они должны быть сильными, что только честь и храбрость помогут заслужить любовь и похвалу их отца. Слушая его, Эсменет задумалась, какими принцами империи они станут. Она поняла, что боится за них — как боялась каждый раз, когда ее мысли обращались в будущее.

Когда они спускались по последней лестнице, Кельмомас принялся описывать шпионов-оборотней.

— Кости у них мягкие, как у акулы, — рассказывал он звенящим от возбуждения голосом. — И еще у них вместо лица — клешни, они ими кого угодно могут за лицо схватить. Возьмут и тебя укусят. Или меня. Чуть что — раз, и с ног тебя свалят!

— Мамочка — чудища? — спросил Самармас со сверкающими от слез глазами. — Акулы?

Он, конечно, уже знал, что такое шпионы-оборотни: она сама же щедро потчевала его бесконечными историями об их зловещей роли в Первой Священной войне. Но в своем простодушии он реагировал на все так, словно сталкивался с этим впервые. Повторение, как неоднократно убеждалась она, глядя в его косящие глаза, было для Самармаса как наркотик.

— Кел, ну хватит.

— Но ему тоже надо знать!

Ей пришлось напомнить себе, что ум у него как у нормального ребенка, а не как у его братьев. Айнрилатас больше всех унаследовал от отца его… таланты.

Ей страшно хотелось избавиться от этих тревог. При всей своей любви у нее никак не получалось забыться, разговаривая с Кельмомасом, как получалось при разговорах с Самармасом, чье слабоумие превратилось для нее в своеобразную святыню. При всей своей любви она не могла заставить себя доверять ему, как подобает матери.

Особенно после всех этих… случаев.

Как она и боялась, коридоры, ведущие к Залу Истины, были забиты целым карнавалом всевозможных персонажей. Кажется, весь дворец нашел повод взглянуть на нового пленника. Она заметила даже своего повара, миниатюрного старого нильнамешца по имени Бомпотхур, который проталкивался к двери вместе с остальными. Через все каменное пространство под сводчатым потолком прогудел голос Биакси Санкаса, одного из самых влиятельных членов Конгрегации:

— С дороги, тупой лакей!

Происходящее тревожило ее больше, чем следовало. Одно дело, быть императрицей Трех Морей, и совсем другое — быть женой аспект-императора. В его отсутствие ответственность абсолютной власти падала на нее — но падала она с такой высоты, что не могла не ломать и не калечить. Даже там, где слово императрицы должно было быть непререкаемо — как, например, в пределах ее собственного дворца, — все обстояло далеко не так. В отсутствие Келлхуса Андиаминские Высоты превращались в какое-то вечно вздорящее скопище кланяющихся, расшаркивающихся, вкрадчивых воров. Экзальт-министры. Знать из Высокой Конгрегации. Имперские чиновники. Почетные гости. Даже рабы. Ее мутило от их вида, когда они все выстраивались со слезами обожания и преданности в глазах каждый раз, когда Келлхус шел по залам, и тотчас продолжали поедать друг друга, как только он удалялся — когда в золоченые залы входила она. «Ходят слухи, благословенная императрица, что такой-то усомнился в правильности реформ рабовладения, и его высказывания вызывают весьма серьезную тревогу…» И так далее, и тому подобное, нескончаемый танец острых, как ножи, языков. Она приучилась по большей части не обращать на все это внимания; хотя, если бы малая часть того, что говорилось, была правдой, дворец оказался бы на грани мятежа. Но это означало, что она не узнает, если дворец действительно окажется на грани мятежа, а она довольно много изучала историю, чтобы знать, что подобная ситуация должна быть наипервейшим основанием для беспокойства любого монарха.

— Имхайлас! — выкрикнула она.

То ли подвел голос, то ли это была какая-то причудливая проделка камня, но ее крик прозвучал визгливо. Толпа встревоженных лиц повернулась к ней и близнецам. Последовала комичная толкотня, когда все они попытались встать на колени, при том что места на полу было недостаточно. Интересно, что сказал бы Келлхус на такую недисциплинированность. Кто был бы наказан и как? Там, где появлялся аспект-император, всегда кого-то наказывали…

Или, как он говорил на людях, «учили».

— Имхайлас! — крикнула она еще раз, ободряюще сжав руку Самармасу и улыбнувшись ему. Он всегда начинал плакать, когда она повышала голос.

— Да, ваша милость, — откликнулся экзальт-капитан, зажатый на пороге.

— Что здесь делают все эти люди?

— Они давно здесь, ваша милость. Уже почти два года прошло с последнего…

— Глупости! Выгоните всех, за исключением ваших стражников и министров, которым надлежит здесь быть.

— Сию минуту, ваше великолепие.

Разумеется, Имхайласу не пришлось вымолвить и слова: все почуяли ее гнев и укор.

— Папы они больше боятся, — прошептал сбоку маленький Кельмомас.

— Да, — ответила Эсменет, растерявшись. Что еще можно было ответить? Догадки детей бывают слишком непосредственными, слишком незамутненными, чтобы их отметать. — Ты прав.

«Даже ребенок видит».

Она потянула мальчиков к стене, чтобы дать пройти веренице людей. Шествовали мимо крамольные умы, рядящиеся в льстивые личины. По крайней мере, делающие вид. Она отвечала на их торопливые формальные поклоны, дивясь, как ей удается править, если ей настолько претит пользоваться имеющимися в ее распоряжении инструментами власти. Но она слишком долго занималась политикой и поэтому не упускала никаких возможностей, когда они выпадали. Она остановила лорда Санкаса, когда тот проходил мимо нее, и спросила, не поможет ли он ей позаботиться о близнецах.

— Они еще никогда не видели шпиона-оборотня, — пояснила она.

К своему удивлению, она совсем забыла, как он высок — даже для касты благородных. Собственный рост всегда был для нее поводом устыдиться — так очевидно выдавал он ее низкое происхождение.

— И то правда, — сказал он с ликующей улыбкой. Большинство мужчин с радостью воспримут свидетельства собственной важности, но, когда они в таком почтенном возрасте, как Санкас, подобная реакция кажется не вполне подобающей. Он посмотрел вниз на ее сыновей, подмигнул им:

— Мужчинами нас делают ужасы этого мира.

Эсменет подняла глаза на лорда и улыбнулась. Она знала, что после таких своих слов Санкас будет любить близнецов. Келлхус всегда напоминал ей, что надо просить совета у тех, чья дружба может оказаться полезной. Людям, как он всегда повторял, приятно видеть, что их слова оказываются верны.

— Мама, теперь мы увидим чудище? — спросил Самармас. Голос его был еле слышен, а глаза расширились. Она посмотрела на ребенка, радуясь поводу не обращать внимания на толпу. В последние годы, с тех пор, как она решила, что близнецы — не такие, как другие ее дети, она вдруг начала отходить от окружающих ее безумных государственных дел и перемещаться в мир материнских забот. Там все было естественнее и уж точно доставляло больше радости.

— Не нужно бояться, — сказала она, улыбаясь. — Идемте. Лорд Санкас защитит вас.


Хотя название Зала Истины не изменилось, он был одним из тех дворцовых помещений как подземных, так и надземных, которые были существенно расширены с тех пор, как Келлхус без боя вошел в Момемн. Первоначальный Зал Истины был не более чем личной пыточной камерой прежних императоров Икуреев, и весь он был мрачный и закрытый, так же как и их вздорные души. Огромная палата, в которую вошла Эсменет с детьми сейчас, была помещением государственной важности, амфитеатром с галереями вдоль стен. На некоторых из них стояли клетки для преступников, другие увешаны были разнообразными инструментами для допросов, а одна, самая верхняя, украшенная колоннами и облицованная мрамором, — галерея для наблюдателей со всего света. Зал представлял собой, как сказал ей архитектор, перевернутую копию Великого зиккурата Ксийосера, высеченную так, что грандиозный монумент из дельты Семписа поместился бы здесь в опрокинутом виде. Пройас некогда изрек нечто вроде: в поисках Истины «порой приходится опускаться вниз».

Эсменет привела детей на пышный балкон самого верхнего яруса, где ее уже ждали остальные. Глава шпионов Финерса и визирь Вем-Митрити опустились на колени лицом в пол, а Майтанет и Телиопа, приветствуя ее, встали и склонили головы. Имхайлас с усердием, но в то же время, с каким-то извиняющимся видом человека, вынужденного выполнять бессмысленные приказания, выпроваживал за дверь последних замешкавшихся.

Телиопа, старшая дочь Эсменет от Келлхуса, присела в неловком реверансе. Она, пожалуй, была самой странной из всех детей, даже более странной, чем Айнрилатас, но, что любопытно, при этом за нее можно было не опасаться. У Телиопы в том месте, где полагается обитать человеческим чувствам, зияла огромная дыра. Даже в детстве она не плакала, не заливалась смехом, не показывала пальчиком на мамино лицо. Эсменет однажды подслушала, как няньки шепотом обсуждали, что Телиопа охотнее умрет с голоду, чем попросит еды, да и сейчас она была крайне худой, высокой и угловатой, как ее божественный отец, но истощенная до такой степени, что кожа у нее была словно натянута на каркас из костей. Одежда, которую она носила, была вычурной до несуразности (несмотря на унаследованный от божества интеллект, тонкости моды и стиля она была абсолютно не в состоянии постичь): платье из золотой парчи, щедро усыпанное черными жемчужинами.

— Мама, — произнесла она. Сейчас Эсменет научилась слышать в этом тоне теплоту или хотя бы слабое ее подобие. Эта светловолосая девушка с нездоровым цветом лица, как всегда, вздрогнула от ее прикосновения, словно пугливая кошка или лошадь, но Эсменет, как всегда, не убирала руку и гладила Телиопу по щеке до тех пор, пока не почувствовала, что напряжение улеглось.

— Ты молодец, — сказала Эсменет, глядя в ее белесые глаза. — Ты просто молодец.

Непростое занятие — любить детей, которые читают движения твоей души по лицу. Это обязывало к предельной честности, заставляло покорно воспринимать, что она ничего не в состоянии утаить от тех, перед кем надо таиться прежде всего.

— Я живу, чтобы радовать тебя, мама.

Они такие, какие есть. Ее дети. Частички своего отца, унаследовавшие всего понемножку. Возможно, самую его сущность. Исключение составлял только Самармас. Это было видно в каждой черточке, в горячей привязанности, с которой он ухватился за руку лорда Санкаса, в том, как его глаза жадно обшаривали темноту под галереей, в том волнении, которое звенело во всем его теле. Одному Самармасу можно было…

Доверять.

Устрашившись этих мыслей, Эсменет повернулась к присутствующим и произнесла церемониальное приветствие:

— Пожинайте будущее.

Маленькие пальчики Кельмомаса сжали ее ладонь.

— Пожинай будущее, — прозвучало ей в ответ.

Кривоногий Финерса проворно вскочил. Человек он был умный, но нервный — произнося одну-единственную фразу, он успевал расцвести и увянуть. Такие люди не знают, куда девать взгляд. Они обычно мечутся глазами вокруг собеседника, но не хаотично, а следуя, скорее, некоему ритуалу, словно выполняют какое-то формальное правило уклонения, а не избегают столкновения взглядов из неприязни к нему. В тех редких случаях, когда ему удавалось глядеть прямо и уверенно, взгляд был пронизывающим и пристальным, но вся пристальность тотчас же испарялась, а собеседник оставался с ощущением превосходства и странной незащищенности одновременно.

Эсменет помогла старому Вем-Митрити, Великому магистру Имперского Сайка, подняться на ноги. Он улыбнулся и стыдливо пробормотал слова благодарности, напомнив скорее юношу с ломающимся голосом, чем одного из самых могущественных экзальт-министров Новой Империи. Иногда Келлхус выбирал людей за ум и силу, как Финерсу, а иногда — за слабость. Порой Эсменет казалось, что старого Вема Келлхус преподнес в подарок ей, поскольку сам он управлялся со своевольными и честолюбивыми без особого труда.

Рядом с двумя экзальт-министрами возвышался одетый в простой белый мундир Майтанет, брат ее мужа и шрайя Тысячи Храмов. Смазанная маслом и заплетенная в косички борода блестела в свете фонаря, как черный агат. Его рост и внутренняя сила всегда напоминали Эсменет мужа — тот же свет, только горящий сквозь оболочку, дарованную человеческой матерью.

— Телли обнаружила его во время незапланированного осмотра новых рабов, — сказал он. Голос его был таким глубоким и звучным, что стер из памяти звук всех прочих голосов. Широким жестом он указал вниз за перила, туда, где находилась железная конструкция…

Там он и висел, шпион оборотень, нагой, в позе, напоминающей кругораспятие.

Его черные конечности, лоснящиеся от пота, выгибались под железными браслетами, обхватывающими все тело — запястья, локти, плечи, поясницу. Даже полностью обездвиженный, он словно кипел, словно непроизвольно пробовавший найти различные точки опоры рычага. По ржавому скрежету и скрипу металлической конструкции можно было оценить его зловещую силу. Мускулы сплетались, словно клубок змей.

В голову ему воткнули золотую булавку, что, согласно таинственным закономерностям нейропунктуры, заставляло существо разжать лицо. На месте лица у него шевелились жующие пальцы. Они хватали воздух, как умирающий краб. Некоторые из них заканчивались одной губой, на других росло дряблое веко, отвисшая ноздря, кусок кустистой брови. Из мясистой плоти в тени пальцев горели вытаращенные глаза. На оголенных деснах блестели зубы.

Эсменет стиснула челюсти, сдерживая поднимающуюся в горло желчь. Даже спустя столько лет что-то в этих тварях, какая-то несообразность основам пробирала ее до самых внутренностей. Она держала у себя в комнатах череп одного такого существа, как напоминание об опасности, которая угрожает ей и ее семье. Над переносицей, там, где у человека находились глаза, зияла большая дыра. По краю дыры находились углубления для каждого подобия пальца. А сами пальцы, которым один мастер придал подобие их естественного положения, складывались причудливой композицией: некоторые из них изгибались и переплетались на лбу, другие сложными фигурами нависали над глазами, ртом и носом. Каждое утро она бросала взгляд на этот череп — и чувствовала, что не столько боится, сколько убеждается все больше и больше.

Он давно стал для нее одной из причин терпеть своего мужа.

И вот теперь еще один, покрытый блестящей плотью. Одно из самых смертоносных орудий Консульта. Шпион-оборотень. Ее живое оправдание. Угроза, которая извиняла ее жестокость.

— Чернокожий? — повернулась она к Майтанету. — Нам раньше доводилось ловить сатьоти?

— Это первый, — ответил святейший шрайя и кивнул на Телиону. — Думаю, что это своего рода проверка.

— Допустимое предположение, — сказала Телиопа резким и холодным голосом. — Если бы порог обнаружимости не был достигнут, проверка могла бы оказаться успешной. Консульту известно, что несущественные различия между внешними свойствами тканей лица и костной структурой могли бы сделать этого шпиона необнаружимым. Тем самым объяснялись бы те семьсот тридцать три дня, которые истекли с момента их последней попытки проникновения во дворец.

Эсменет кивнула. Ее слишком обескураживали пустые и всезнающие глаза дочери, чтобы разбираться в этих выкладках.

Она взглянула на мальчиков. Кельмомас, стоя на цыпочках, смотрел вниз со смесью восторга и сомнения, словно прикидывая, похоже ли это существо на плоды его дикой фантазии. Самармас отпустил руку лорда Санкаса и встал рядом с братом у перил. Он смотрел вниз, закрывшись пальцами и чуть отвернув голову. Казалось, что это две копии одного и того же ребенка, один мудрый, а другой обделенный разумом, один из нынешнего времени, а другой из древности, словно история повторила себя. Кельмомас вдруг обернулся и посмотрел ей в глаза: все-таки во многих мелких проявлениях он оставался сыном своего отца — и это ее беспокоило.

— Как тебе? — спросила она, выжав из себя улыбку.

— Страшный.

— Да. Страшный.

Словно восприняв эти слова как разрешение, Самармас обхватил ее руками за талию и заревел. Она прижала его щеку к своему животу и принялась вполголоса утешать его. Когда она подняла глаза, то увидела, что Финерса и Имхайлас пристально следят за ней. Когда Телиопа была рядом, ей не было нужды опасаться их намерений, но все равно, во взглядах у них всегда таился злой умысел.

Или похоть, что то же самое.

— Что прикажете, ваша милость? — спросил Финерса.

Без Келлхуса они не смогут ничего выведать у этого существа. У шпионов-оборотней не было души, колдовским заклинаниям Вем-Митрити нечего было себе подчинять. А пытки только… возбуждали их.

— Звоните в Гонг, — устало, но твердо сказала Эсменет. — Надо, чтобы люди не забыли.

— Мудрое решение, — одобрительно кивнул Майтанет.

Все в молчании посмотрели на чудовище, словно стараясь запечатлеть в памяти его вид. Скольких бы шпионов-оборотней она ни видела, они продолжали пугать ее своим извращенным, не поддающимся разумению обликом.

Имхайлас откашлялся.

— Прикажете, чтобы я приготовил все для вашего присутствия, ваше великолепие?

— Да, — рассеянно ответила она. — Разумеется.

Людям необходимо напоминать не только о том, что им угрожает, им надо напоминать и о порядке, который помогает им уцелеть. Они должны помнить, кто поддерживает порядок.

Кто тут тиран.

Она крепко прижала Самармаса, провела ему рукой по волосам, ощутив под пальцами его голову, мягкую и теплую, как у котенка. Маленькое существо. Такое беззащитное. Она кинула взгляд на Кельмомаса — он уже присел на корточки, прижавшись лицом к каменным балясинам, чтобы лучше рассмотреть судорожно хватающее воздух чудище.

Хотя Эсменет было больно, она знала свой долг. Знала, что сказал бы Келлхус… От одного того лишь, что в них течет его кровь, им предстоит жизнь, полная смертельной опасности. Ради собственного спасения, им надо стать беспощадными… такими, какой не удалось стать ей.

— Для моего присутствия и для моих детей.

— Ты думаешь о вчерашнем чтении, — сказал святейший шрайя Тысячи Храмов.

Вернув близнецов Порси, Эсменет отправилась с деверем в долгий путь к заднему входу дворца, где ожидали его телохранители и карета. С тех пор как Келлхус повел Священное воинство в поход против Сакарпа, это стало своего рода традицией. Должность Майтанета не только сделала его равным ей по политическому и общественному положению. Беседы с ним успокаивали Эсменет — и даже придавали ей сил. Он был мудр, и хотя и не столь проницателен, как Келлхус, но мудрость его всегда казалась более… человеческой.

И, разумеется, благодаря родству, он был ее самым близким союзником.

— О том, с чего Нел-Сарипал начал поэму, — ответила Эсменет, задумчиво скользя взглядом по фигурам, вырезанным на мраморе стен. — Те первые слова… «Момемн — сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее…» — Она подняла глаза и посмотрела на его суровый профиль. — Что ты о них думаешь?

— Знаменательные слова, — согласился Майтанет, — но они — лишь знак, так птицы подсказывают морякам, что земля близко, хотя ее еще не видно на горизонте.

— Хм… Еще один неприветливый берег.

Эсменет внимательно следила за выражением его лица. Дымок от масляной лампы разбивался о его волосы. Свои слова она произнесла как шутку, но из-за этого пристального взгляда они прозвучали вопросительно.

Майтанет улыбнулся и кивнул.

— Сейчас, когда ушел мой брат и его рыцари, все угольки, которые мы не затоптали во время Объединения, снова разгорятся пламенем.

— Осмелился Нел-Сарипал, осмелятся и другие?

— Никаких сомнений.

Эсменет нахмурилась.

— Значит, наша главная забота — уже не Консульт? Ты это хочешь сказать?

— Нет. Только то, что нам надо раскинуть сети шире. Подумай о войске, которое собрал мой брат. Лучшие сыны десятка народов. Величайшие волшебники всех школ. Голготтерат ничто не спасет, разве что воскреснет Не-Бог. Единственная надежда Консульта — раздуть угли, ввергнуть Новую Империю в беспорядки, а то и полностью свалить ее. У айнонцев есть пословица: «Коли руки у врага крепки, хватай за ноги».

— Но кто, Майта? Было столько крови, столько огня — кому достанет глупости поднять оружие против Келлхуса?

— Эсми, колодец, откуда берутся дураки, неисчерпаем. Ты прекрасно знаешь. Можно предположить, что на каждого Фанайяла, который выступает против нас открыто, есть десять, которые скрываются в тени.

— Пока они весьма осторожны, — ответила она. — Я не уверена, что мы устоим против десятерых Фанайялов.

Двадцать лет назад Фанайял входил в число самых хитрых и убежденных их врагов в Первой Священной войне. Хотя язычники Кианской империи первыми пали к ногам аспект-императора, Фанайял каким-то образом смог избежать судьбы своего народа. По сообщениям Финерсы, песни о подвигах Фанайяла добрались до самого Галеота. Судьи уже сожгли на костре добрый десяток странствующих менестрелей, но песни продолжали распространяться и сочиняться с упорностью эпидемии. «Разбойник-падираджа» — так его называли. Одним своим существованием этот человек безмерно замедлил обращение в новую веру старых фанимских провинций.

Некоторое время шрайя и императрица шли молча. Они забрели в Аппараторий, где располагались жилые помещения старших чиновников дворца. Залы здесь были не такие просторные, зеркально отполированный мрамор сменился более дешевыми каменными плитами. Многие двери были приотворены, и из-за них доносились звуки безыскусной и спокойной жизни. Нянька пела колыбельную ребенку. Матери сплетничали. Те немногие люди, что встретились им в зале, буквально разинули рот, прежде чем броситься лицом на землю. Одна мамаша остервенело дернула за собой на пол рядом с собой сынишку, мальчика с оливковой кожей, года на два-три младше близнецов. Эсменет услышала его плач, скорее, утробой, нежели ушами, как ей показалось.

Она остановила Майтанета, схватив его за руку.

— Что, Эсми?

— Скажи мне, Майта, — неуверенно проговорила она. — Когда… — она закусила губу, — когда ты… смотришь… мне в лицо, что ты видишь?

Мягкая улыбка пошевелила косички его бороды.

— Так далеко и глубоко, как мой брат, я не вижу.

Дуниане. Все постоянно возвращалось к этому железному слитку смыслов. У Майтанета, у ее детей, у всех ее близких была часть дунианской крови. Все в большей или меньшей степени смотрели всевидящими глазами ее мужа. На секунду она мысленно увидела Ахкеймиона двадцать лет назад, когда он стоял, а позади него небо было исполосовано тысячами дымов. «Ты же ни о чем не думаешь! Ты видишь только свою любовь к нему. Ты не думаешь о том, что он видит, когда смотрит на тебя…»

В следующую секунду Ахкеймион исчез вместе со своими еретическими речами.

— Я не об этом спрашивала, — сказала она, очнувшись.

— Тоску… — сказал Майтанет, ощупывая ее лицо теплым понимающим взглядом. Он заключил ее маленькие, слабые ладони в свои, как в прочную клетку. — Я вижу тоску и неведение. Беспокойство о твоей перворожденной, Мимаре. Стыд… стыд за то, что ты начала бояться своих детей больше, чем боишься за них. Так много всего происходит, Эсми, и здесь, и далеко отсюда… Ты боишься, что тебе не под силу задача, которую возложил на тебя мой брат.

— А другие? — услышала она свой голос. — Другие тоже это видят?

«Дуниане, — подумала она. — Дунианская кровь».

Шрайя ободрительно сжал ей руку.

— Некоторые, наверное, чувствуют, но смутно. У них, конечно, есть свои предубеждения, но их властелин и спаситель избрал дорогой к их спасению тебя. Мой брат выстроил крепкий дом и вручил его тебе. Я не знаю, стоит ли мне это говорить, но у тебя правда нет причины бояться, Эсми.

— Почему?

— Потому же, почему не боюсь и я. Тебя избрал аспект-император.

Дунианин. Тебя избрал дунианин.

— Я не о том. Почему не знаешь, стоит ли говорить?

Взгляд у него затуманился в раздумье, затем снова обратился на нее.

— Если я вижу твой страх, то и он его тоже видел. А если он его видел, он считает его силой.

Она тщетно старалась прогнать слезы. Лицо Майтанета расплылось и искривилось, так что он стал казаться непонятным хищным существом. Чередованием текучих теней.

— Ты хочешь сказать, он выбрал меня потому, что я слаба?

Шрайя Тысячи Храмов невозмутимо покачал головой.

— Разве человек, который спасается бегством, чтобы снова сражаться, — слаб? Страх — это не сила и не слабость, пока в силу или слабость его не превратили обстоятельства.

— Тогда почему он сам мне этого не говорит?

— Потому, Эсми, — сказал шрайя, возобновляя путь и увлекая ее за собой, — что порой незнание — это самая большая сила.


Чтобы нечто казалось чудом, надо, чтобы в него не вполне верилось.

На следующее утро Эсменет проснулась с мыслью о детях, не об орудиях власти в которые они превратились, но как об обычных малышах. Она избегала вспоминать о первых годах своего материнства, столь безжалостен был Келлхус в стремлении продолжить свой род. Семерых детей зачала она от своего мужа, и шесть из них выжили. Прибавить к этому Мимару, ее дочь из предыдущей жизни, и Моэнгхуса, сына, которого она унаследовала от первой жены Келлхуса, Серве, — и получается, что она мать восьмерых…

Восьмерых!

Эта мысль не прекращала удивлять и смущать ее — раньше она не сомневалась, что проживет и умрет бесплодной.

Кайютас был первым и родился почти одновременно с Моэнгхусом, и они двое воспитывались как братья-близнецы. Она родила его в Шайме на Священном Ютеруме, откуда за две тысячи лет до этого вознесся на небеса Последний Пророк Айнри Сейен. Кайютас был настолько прекрасен, и телом, и нравом, что предводители Священной войны рыдали, видя его. Прекрасный, как жемчужина, так говорила себе она, вбирающий в себя мрачный хаос мира и отражающий лишь незамутненный ясный свет. Гладкая жемчужина, так что никакие пальцы не могут схватить ее.

Именно Кайютас научил ее, что любовь — это несовершенство. Да и как могло быть иначе, когда он был столь совершенен и не чувствовал любви? У нее разрывалось сердце, даже когда она просто держала его на руках.

Телиопа появилась второй, она родилась в Ненсифоне, пока Келлхус вел первую из многочисленных войн против одурманенных царей Нильнамеша. Как могла Эсменет после Кайютаса не надеяться вопреки самой надежде? Как могла она не сжимать в руках новорожденного младенца, моля богов: дайте мне хоть одного ребенка с человеческим сердцем? Но ручки и ножки ее дочери были еще влажными от околоплодных вод, а Эсменет уже знала, что родила еще одного… Еще одного ребенка, который не умеет любить. Келлхус был на войне, и она впала в какую-то бездонную меланхолию, от которой у нее стали появляться мысли о самоубийстве. Если бы не приемный сын, маленький Моэнгхус, все могло бы закончиться прямо тогда — этот причудливый горячечный бред, в который превратилась ее жизнь. Ему она, по крайней мере, была нужна, пусть даже это был не родной ее ребенок.

Тогда-то она и начала привлекать все средства, все, что только можно, для поисков Мимары — которую она, под угрозой голодной смерти, много лет назад продала работорговцам. Она не забыла, как смотрела на Телиопу в кроватке, бледное и хилое подобие младенца, и думала, что если Келлхус не признает ее, не останется иного выбора, как…

Судьба и впрямь шлюха — доводить ее до таких мыслей.

Конечно, она почти сразу забеременела, словно ее чрево было негласной уступкой в сделке, которую она заключила со своим мужем. Серва, ее третий ребенок от Келлхуса, родилась в Каритусале, когда в воздухе еще веял запах заудуньянского завоевания — пахло копотью и смертью. Как и Кайютас, она казалась прекрасной, безупречной, и тем не менее, в отличие от него, способной любить. Какую радость она приносила! Но едва ей исполнилось три года, учителя поняли, что она обладает Даром Немногих. Невзирая на все угрозы Эсменет, несмотря на все ее мольбы, Келлхус отправил девочку — еще совсем малышку! — в Иотию, чтобы она воспитывалась среди ведьм Свайала.

Это решение причиняло Эсменет боль и не раз приводило ее к еретическим и непокорным мыслям. Потеряв Серву, Эсменет узнала, что поклонение не только может пережить потерю любви, в нем есть место и ненависти.

Затем появился безымянный, с восемью руками и лишенный глаз, первый из родившихся на Андиаминских Высотах. Роды были тяжелыми, даже с угрозой жизни. Впоследствии она узнала, что жрецы-врачи утопили его, по нансурскому обычаю, в неразбавленном вине.

Затем появился еще один сын, Айнрилатас — и не было сомнений, что он умеет любить. Но у Эсменет развилось особое чутье, какое иногда появляется у матерей, которые рожают много детей. С самого начала она знала, что что-то не так, хотя суть своих недобрых предчувствий определить не могла. Но к концу второго года его жизни нянькам все стало понятно. Айнрилатасу было три года, когда он впервые начал произносить вслух мелкие предательские мысли, которые обитали в душе окружающих. Весь двор был в ужасе от него. К пяти годам он умел находить такие откровенные и ранящие слова, от которых, Эсменет видела, бледнели и хватались за меч закаленные воины. Она запомнила навсегда один случай, когда она спела ему колыбельную, а он с понимающим выражением лица поднял на нее взгляд и сказал: «Мамочка, не надо ненавидеть себя за то, что ты ненавидишь меня. Ненавидь себя за то, кто ты есть». «Ненавидь себя за то, кто ты есть» — и это произнесено восторженным и нежным детским голоском. Когда ему исполнилось шесть, только Келлхус понимал его, не говоря уже о том, чтобы справляться с ним, а у него хватало времени лишь для общения мимоходом. Эсменет до сих пор каждый раз вздрагивала, вспоминая нечастые разговоры отца и сына. Потом Айнрилатас, который всегда балансировал на грани безумия, словно споткнулся и упал не с той стороны грани. Завеса полного безумия опустилась.

В это время она молилась о том, чтобы способность рожать у неепрошла, молила послать ей, как говорят нансурцы, «месеремта» — «сухой сезон». Но «вода Ятвер» продолжала течь, и Эсменет настолько боялась ложиться с Келлхусом, что вовсю искала ему замену себе, женщин природного ума, как и сама она. Но если его божественное семя для нее было ношей, которую она едва могла нести, то всех остальных эта ноша ломала. Из семнадцати наложниц, которых он оплодотворил, десять умерли родами, а остальные дали жизнь еще нескольким… безымянным. Всего тринадцать, всех утопили в вине.

Эсменет порой гадала, сколько же несчастных было умерщвлено, дабы сохранить тайну. Сотня? Тысяча?

Весть о нахождении Мимары пришла вскоре после окончательного срыва Айнрилатаса. Без малого десять лет люди императрицы, эотские гвардейцы, поклявшиеся умереть, но не вернуться к своей госпоже с пустыми руками, прочесывали Три Моря. В конце концов они наши Мимару в борделе, разодетую в фольгу и дешевые стекляшки, для пущего сходства с самой Эсменет, чтобы низкие людишки могли совокупляться со своей грозной императрицей. Все, что Эсменет помнила о том, как ей принесли эту весть, — это что пол оказался очень жестким.

Они нашли ее дочь, ее единственного ребенка, зачатого от мужчины, а не от бога. И если обстоятельства этого не разбили Эсменет сердце, то это сделала ненависть, которую она увидела при встрече в глазах Мимары… Мимара, милая Мимара, у которой в ручонке помещался только мамин большой палец, когда они шли рука об руку; Мимара, которая почему-то начинала плакать при виде одиноких птичек и визжать, видя, как перебегают крысы из одной щели в другую. Она вернулась к матери надломленной, еще один помятый и побитый персик, и такая же безумная, как более божественные дочери и сыновья Эсменет.

Как выяснилось, у Мимары тоже был Дар Немногих. Но если в случае с Сервой Келлхус оказался глух к мольбам Эсменет, на этот раз он оставил дело в ее эгоистичных руках. Эсменет была не намерена отдавать ведьмам еще одну свою дочь, даже если это уничтожит все возможности восстановить их разломанные отношения. Второй раз продавать Мимару она не станет — какой бы злобой ни дышали слова младшей женщины. Даже колдуны Завета, с которыми советовалась Эсменет, сказали ей, что Мимара слишком стара, чтобы кропотливо овладевать премудростями, требующимися для колдовства. Но как это часто случается в семейных ссорах, поводом для истинной размолвки послужила полная случайность. Мимаре просто надо было наказать ее, и ей самой, в свою очередь, тоже хотелось быть наказанной — по крайней мере, так предположила Эсменет.

Тут на свет появились близнецы, и с ними — последний удар Судьбы.

Поначалу было много причин для отчаяния. Телом они были столь же совершенны, как их старший брат Кайютас, но когда их пытались разлучить, дело заканчивалось безумными тревожными криками. А когда их оставляли вдвоем, они только и делали, что смотрели друг другу в глаза — одну стражу за другой, день за днем, месяц за месяцем. Жрецы-врачи предупреждали ее, с каким риском сопряжена беременность в ее возрасте, поэтому она приготовилась к определенным… странностям, необычным проявлениям, превосходящим все, которые она уже наблюдала. Но это было слишком странно и поэтично: два ребенка словно обладали одной душой.

Раба, который должен был спасти их — и ее, — купил сам Келлхус. Раба звали Хаджитатас, и среди конрийской знати он прославился как целитель скорбных душ. Каким-то образом через нежность, мудрость и неизмеримое терпение он сумел разделить двух ее птенчиков, дать им время сделать самостоятельный вдох и тем самым заложить основу индивидуальности характера. Облегчение ее было таково, что даже обнаружившееся впоследствии слабоумие Самармаса показалось поводом для торжества.

Эти ее сыновья были способны любить — в том не было никаких сомнений!

Наконец шлюха-судьба, вероломная Ананке, которая вознесла Эсменет из невежества и грубости сумнийских трущоб к вершинам неизмеримо больших мучений, отступилась. Эсменет наконец обрела душевный покой. Теперь она была немолодой матерью, а немолодые матери сполна изведали прижимистость этого мира. Они умеют видеть щедрость в его скупых уступках.

Они умеют жадно хвататься даже за крохи.

Пока рабы одевали и раскрашивали Эсменет у нее в покоях, ее предчувствия наполняла надежда. Когда Порси ввела Кельмомаса и Самармаса, разодетых, как маленькие генералы, Эсменет радостно засмеялась. Таща непослушных малышей за собой, она спустилась по лестницам и переходам в нижнюю часть дворца, миновала подземный коридор, который проходил под площадью Скуяри. Время от времени она слышала глубокий звук Гонга, который разносился по городским кварталам, созывая всех, кто желает видеть эту новую непотребную мерзость. А иногда она улавливала отголоски более глубокого звука, человеческого, гудящего сонмом оттенков.

Когда они вышли наверх и очутились в полумраке известняковых стен Аллозиума, рев перерос в оглушающий прибой, грохочущий между колонн и перекрытий. Императрица с детьми стояли неподвижно, пока вестиарии суетились вокруг них, расправляя складочки и прочие изъяны в одежде. Когда они закончили, Эсменет вывела сыновей по проходу между темными колоннами к свету и ярости.

Верхняя площадка монументальной лестницы казалась вершиной горы, столь высокой, что мир внизу был подернут дымкой. Солнце светило сухим и холодным светом. Под ним бурлили широкие просторы площади Скуяри, темное море, вокруг которого поднимались размытые очертания города. Бессчетные тысячи, как один человек, закричали с ликованием и самозабвением, словно приветствовали удачный бросок игральных палочек, который всем им спас жизнь.

В такие моменты Эсменет всегда ощущала себя ненастоящей. Все, даже косметика на коже, начинало угнетать своей поддельностью. Эсменет больше была не Эсменет, и ее дети, Кельмомас и Самармас, тоже не были сами собой. Они превращались в образы, видимости, предъявленные толпе в ответ на ее жадные фантазии. Она и ее дети были — Сила. Справедливость. Грозное волеизъявление Бога, облеченное в смертную плоть.

Власть в мириадах всех ее проявлений.

Эсменет, с двумя близнецами по бокам, стояла и делала вид, что купается в их громовом обожании. Повсюду были раскрытые рты, черные отверстия, шириной с женский кулачок, глубиной в руку ребенка. И хотя воздух трепетал от звука, каждый из этих людей в отдельности казался безмолвным, как задыхающаяся рыба, хватающая ртом разреженный воздух.

Когда, наконец, установилась тишина, она наступила столь внезапно, что Эсменет стало забавно. Она помедлила, вслушиваясь в причудливый гул невысказанных ожиданий, почувствовала бессчетное количество следящих за нею глаз. Кто-то тихонько кашлянул, разбив зачарованную тишину, и императрица ступила на мощную лестницу, ведя за собой близнецов. Они прошли мимо зеркально отполированных щитов эотских гвардейцев, обогнули складки огромного малинового занавеса, которым укрыли эшафот.

Шорох ее одежд заглушал все прочие шумы. Сейчас до Эсменет долетал запах ее людей, резкий и кислый. Неразличимые, одинаковые лица распадались на оскорбляющие глаз детали. Прямо под нею внизу собрались представители касты знати, надменные и пышно разодетые. За ними тяжелые взгляды касты работников, заполонивших собой необозримое пространство.

Сколько же здесь людей, которые, не подавая виду, были бы рады увидеть ее и детей мертвыми?

Она глянула на близнецов, пытаясь ради них улыбнуться. У Кельмомаса вид был… отрешенный. У Самармаса на щеках сверкали серебряные слезинки.

«Их восемь», — думала она.

Телиопа спряталась у себя в покоях, где не было ни одной живой души, — она была слишком хрупкой для подобных церемониальных празднеств. Моэнгхус, Кайютас и Серва шли с отцом в составе Великой Ордалии и были от него так же далеки, как дети чужаков. Айнрилатас кричал из своей комнаты-тюрьмы. А Мимара… странствовала.

Восемь. И из них только эти двое мальчишек способны любить.

Прошептав: «Идем», она подвела их к позолоченным креслам, выложенным подушками. Как только они уселись, раздался сигнал, и насколько хватал глаз, толпы пали ниц. Эсменет было не дотянуться до сыновей через подлокотники трона, и она выпустила их руки. Соединенные золотые лапы пары киранейских львов образовывали над ней арку, символизируя неразрывность империй от сегодняшнего дня вплоть до мрачной Далекой Древности. На левом плече у Эсменет красовалась роскошная рубиновая брошь, символизирующая божественную кровь ее мужа, которая через его семя проникла в нее, а затем в их детей. Через правое плечо она перекинула войлочную перевязь, синюю с золотой отделкой, — знак того, что она командует эотской гвардией, которая охраняла территорию императорского дворца и в отсутствие аспект-императора была ее личной армией, присягавшей ей жизнью и смертью.

Эсменет не столько увидела, сколько услышала, как упал у нее за спиной занавес, под которым был скрыт эшафот. Крики, похожие на удары грома. Толпа всколыхнулась, подалась не столько вперед, сколько наружу. Вверх взлетали кулаки, возбужденно меся воздух. Кривились губы. Вспыхивали на солнце влажные от слюны зубы.

Сквозь рев ей каким-то образом удалось расслышать, как справа от нее хнычет Самармас. Повернув голову, она увидела, что он съежился, опустил плечи и прижал к груди подбородок, словно пытаясь протиснуться сквозь какой-то узкий проход внутри себя самого. Она стиснула зубы в приступе материнской ярости, дикого желания послать гвардейцев в толпу, чтобы силой прогнали их всех с глаз долой. Как они посмели напугать ее ребенка!

Но быть монархом — это значит постоянно и ежесекундно быть несколькими людьми сразу. Матерью семейства, прямой и бескомпромиссной. Шпионкой, все выслеживающей и таящейся в тени. И генералом, всегда прикидывающим сильные и слабые стороны противника.

Эсменет подавила внутри возмущенный протест матери и заставила себя не думать о страдании сына. Даже Самармас — который наверняка останется не более чем милым дурачком, — даже ему надо научиться такому безумию, которое подобает его императорскому происхождению.

«Это для него, — сказала она себе. — Я все это делаю ради его же пользы!»

Толпа продолжала кричать, но не на нее и не на ее сыновей, а от вида консультского шпиона, которого, как свинью на вертеле, должны были привязать в центре эшафота, поднимавшегося у нее за спиной выше ее роста. По обычаю считалось, что ее глаза слишком благи для столь ужасного зрелища, поэтому среди благородного сословия проводилась лотерея, чтобы определить, кому выпадет честь поднести ей ручное зеркало, через которое императрица будет взирать на очистительные церемонии над чудовищем. С некоторым удивлением она увидела, что к ней приближается лорд Санкас. Он сжал локти перед собой, чтобы зеркало надежно лежало на внутренней стороне предплечий.

Самармас сорвался с кресла и обхватил Санкаса за талию. Старый дворянин слегка покачнулся. По толпе пронеслись взрывы смеха. Эсменет поспешила отцепить сына, вытерла ему щеки, поцеловала в лоб и отвела обратно к его маленькому трону.

Неловко улыбаясь, Биакси Санкас преклонил колено, чтобы преподнести ей зеркало. Кивнув в знак своего императорского благоволения, она взяла у него зеркало и подняла, мельком увидев отражающееся небо, а потом свое лицо. Ее удивило, какой красивой она выглядит: большие темные глаза на овальном лице. Она не могла вспомнить, когда это началось — что она стала чувствовать себя старше и уродливее, чем на самом деле. Блудницей она всегда пользовалась успехом, даже в городе, который больше ценил белую кожу. Эсменет всегда была красива — и красива какой-то глубинной красотой, которая некоторых женщин непостижимым образом сопровождает до самой дряхлой старости.

Эсменет всегда была недостойна своего лица.

Укол душевной боли заставил ее отвести зеркало в сторону, и в нем отразились верхние перекладины эшафота в пространстве пустого неба. Держа зеркало за ручку, она поворачивала его, следуя взглядом по перекладинам до того места, где были закреплены цепи, двинулась дальше вдоль цепей, пока наконец шпион-оборотень не оказался в центре зеркала. Затаив дыхание, она снова смотрела на только что виденное во множестве скопившихся вокруг лиц: монетка в счет дани, которую взимал с них аспект-император.

Существо дергалось и билось, подскакивало, словно камень, привязанный на веревке. На двух отдельных платформах справа и слева от главной устроились двое помощников Финерсы и принялись за работу: один уже делал надрезы, чтобы сдирать кожу, второй взмахивал пунктурными иглами, которые управляли реакцией оборотня — иначе он бы только сладострастно кряхтел и испытывал оргазм. Существо ревело, как стадо горящих быков, спина его выгибалась дугой, расходящиеся в стороны конечности на лице опадали, как лепестки умирающего цветка.

Близнецы забрались каждый на свое кресло с ногами и выглядывали из-за спинки. Лицо Кельмомаса было бледным и непроницаемым, Самармас вжался в подушку, и щеки у него пылали. Ей захотелось крикнуть им, чтоб отвернулись, чтобы смотрели на вопящую толпу, но голос не слушался. Зеркало должно было защищать ее, но в нем все виделось только еще более реальным, саднило на тонкой кожице ее страха.

На эшафот подняли железную чашу с углями и извлекли из нее головню. Твари выжгли глаза.

С каким-то озорным ужасом она задумалась о происходящем. Что за шлюха Судьба, забросила ее сюда, в это время и место, и превратила в сосуд для бессердечных божественных отпрысков и помеху событиям, которые переворачивают мир? Она верила в своего мужа. Верила в Великую Ордалию. Во Второй Апокалипсис. Верила во все.

Ей только было не поверить, что все это происходит на самом деле.

Она шептала себе тем голосом противоречия, который обитает внутри каждого из нас, который произносит самые скверные истины и самую коварную ложь, голосом, который заполоняет большую часть нас, и поэтому он не вполне то, что мы есть на самом деле. «Это сон», — шептала она.

Самармас плакал, а Кельмомас, который для ребенка его лет держался весьма крепко, трепетал, как последние слова умирающего старца. Наконец Эсменет смилостивилась. Она опустила зеркало и, протянув руки через подлокотники трона, пожала ручонки близнецам. От ощущения маленьких пальчиков, крепко стиснувших ее ладони, на глаза у нее навернулись слезы. Ощущение было таким глубинным, таким настоящим, что смятение в душе каждый раз утихало.

Но на сей раз она ощутила нечто вроде… примирения с действительностью.

Толпы исступленно ревели, сами превращаясь в обжигающее железо и сдирающий кожу клинок. А Эсменет, расписанная краской и суровая, смотрела поверх этого беснующегося скопища.

Палач. Тиран. Императрица Трех Морей.

Чудо, в которое не верят до конца.

Глава 4 Хунореаль

Ибо Он видит драгоценности в отверженных и нечистоты в благородных. О нет, не одинаков мир в очах Божиих.

Книжники, 7:16. «Трактат»
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), юго-западный Галеот

Нет другого такого места. Вот и все.

Ей нельзя возвращаться, ни в бордель-дворец ее матери, ни в тот бордель, который бордель. Ее продали очень давно, и ничто — и никто — не выкупит ее обратно.

Она таскает дрова из сарая (это не столько сарай, сколько стена, сложенная из обломков, свалившихся с верхней части башни), и наблюдает, как бранится раб и скребет курчавую голову, потом бросается пополнять запасы. Она разжигает костер, хотя ни готовить, ни сжигать ей нечего, и садится перед ним, тыкая в языки пламени палкой, как в муравейник, или неподвижно глядит на них, словно это младенец, который брыкается и пытается схватить ручонками недосягаемое небо. Своего мула, которого она назвала Сорвиголова, она отпустила, решив, что тот убежит, и даже втайне надеясь на это. Каждую ночь ее обуревало чувство вины и стыда, ей представлялось, что Сорвиголову непременно загрызли волки или по крайней мере, что их нескончаемый вой заставил его в ужасе спасаться бегством. Но каждое утро животное снова на месте. Он встает рядом, так что можно было бы попасть в него камнем, прядает ушами, отгоняя мух, и таращится неизвестно на что, но только не в ее сторону.

Она плакала.

Она все смотрела и смотрела в огонь, разглядывала его с изумлением, как мать — своего новорожденного ребенка, разглядывала, пока не начинало щипать глаза. В языках пламени было что-то настоящее. Они имели неповторимое предназначение, которое можно назвать божественным…

Пылать. Крепнуть. Истреблять.

Как человек. Только благороднее.

Самая младшая из девочек потихоньку спустилась к ней, сказать, что им запретили с ней разговаривать и играть, потому что она ведьма. А она честное слово ведьма?

Мимара корчит притворную гримасу и отвечает зловещим скрипучим голосом:

— Чесссное-пречесссное!

Девчушка убегает. Потом Мимара иногда видит их за стеной травы или за неровным краем огромного ствола. Они подкрадываются и подглядывают за ней, а потом с притворными криками убегают, как только поймут, что она их застукала.

Над башней она видела охранные заклинания, хотя зачем они были нужны, можно было только гадать. То здесь то там попадались следы более жесткого, более недолговечного колдовства — рана на необъятных размеров стволе вяза, прожженные в каменных плитах пятна, спекшаяся в стекло земля — свидетельства того, что Колдуну доводилось применить свои могучие умения. Мимара повсюду умела видеть полноту бытия всех вещей — сущность деревьев, воды, камня и гор — по большей части, первозданную, но иногда разрушенную, стараниями колдунов и их неистовых инкантаций. Глаза Немногих всегда были при ней, подталкивали ее на путь, который она избрала, укрепляли ее решимость.

Но все чаще и чаще открывался другой глаз, тот, что много лет приводил ее в замешательство — который пугал ее, как непрошеная тяга к извращениям. Веко его было вяло опущено, и дремал он так глубоко, что она нередко забывала о его присутствии. Но когда он пробуждался, переменялось само мироздание.

В такие моменты она видела их… Добро и зло.

Не закопанными где-то глубоко, не спрятанными, но словно начертанными другим цветом или материалом от края до края через изнанку всего сущего. Добродетельные мужчины сияют ярче добродетельных женщин. А змеи светятся богоподобием, тогда как свиньи барахтаются в сумрачной скверне. В глазах божиих мир не одинаков — она это понимает всем нутром. Хозяева — над рабами, мужчины — над женщинами, львы — над воронами: на каждом шагу писание расставляет всех по рангу. Но бывают пугающие времена, длящиеся какую-то долю мгновения, когда и ей самой мир тоже представляется неодинаковым.

Она понимала, что это своего рода безумие. В борделях она перевидала слишком многих, кто не выдержал, и потому не могла считать, что ее это минует. Ее хозяевам не хотелось портить кожу своему товару, поэтому наказывали они душу. Для Мимары не делали исключения.

Это точно безумие. И все равно она не прекращала думать о том, каким предстанет Ахкеймион перед этим ее всевидящим глазом.

Утреннее солнце поднималось из-за громады холма и пронзало лучами деревья с неподвижными, как заледеневшие веревки, ветвями, проливало лужицы света на мрачные соломенные крыши. Мимара сидела и смотрела, смотрела, покуда краски не выцветали до вечерних коралловых оттенков.

А башня, в сущности, не так уж высока. Она только кажется высокой, потому что стоит на возвышении.

«Мир ненавидит тебя…»

Эта мысль приходит к ней не украдкой и не громом, а с высокомерием рабовладельца, которого не сковывают никакие границы, кроме тех, что он сам себе установит.

Страдание сопровождает ее бдение — последние припасы закончились еще на подходе к башне, — и Мимара почти ликует. Мир и вправду ненавидит ее — Мимаре не требуется признания ревущего младшего братишки, она и так все прекрасно знает. «Мамочке даже смотреть на тебя больно! Она жалеет, что не утопила тебя, а продала…» Теперь она сидит здесь, голодная и дрожащая, вздыхает и не спускает глаз с заветного окошка под разрушенным навершием башни. И хочет лишь одного: стать ведьмой, потребовать назад то, что заплатила…

Понятно, что ей не могут не отказать.

Больше идти некуда. Так почему бы не швырнуть свою жизнь Шлюхе через стол? Почему бы не загнать Судьбу в угол? По крайней мере, умрешь с сознанием исполненного.

Она дважды плакала, не чувствуя тоски: один раз — когда заметила, как одна из девочек присела пописать у залитого солнцем сарая, а второй — когда увидела в открытом окне силуэт колдуна, который расхаживал взад-вперед по комнате. Мимара не могла вспомнить, когда в последний раз ей так светло плакалось. Наверное, в детстве. До работорговцев.

Когда истощение души доходит до последнего предела, наступает особое смирение, момент, когда все становится едино, что выстоять, что уступить. Чтобы испытывать колебания, требуется иметь несколько возможностей, а у нее их нет. В мире хаос. Уйти означало бы пуститься в бегство, не имея пристанища, вести жизнь скитальца, не имея цели и основания предпочесть одну долгую дорогу другой, поскольку все направления — одно: отчаяние. У нее нет выбора, поскольку все возможности стали одним и тем же.

Сломанное дерево, как сказал ей однажды хозяин борделя, не плодоносит.

Два дня перетекли в три. Три — в четыре. От голода мутило, дождь превратил ее в ледышку. «Мир ненавидит тебя, — мысленно повторяла она, глядя на полуразрушенную башню. — Даже здесь».

В последней точке пути.


А потом однажды ночью он вышел. Он осунулся, не просто как старик, который никогда не спит, но как человек, который никак не может простить — может быть, себя, может быть, других, не важно. Он вынес дешевое вино и дымящуюся еду, на которую она набросилась, будто неблагодарное животное. А он сел у ее костра и заговорил.

— Сны, — произнес он с выражением человека, ведущего против некоторых слов затяжную войну.

Мимара смотрела на него и продолжала руками запихивать в рот еду, не в состоянии остановиться, и глотала, давясь рыданием в горле. Свет от костра вытянулся блестящими иглами, как у дикобраза. В какой-то момент ей показалось, что от облегчения она сейчас лишится чувств.

Он говорит о Снах Первого Апокалипсиса, ночных кошмарах, которые видят все адепты школы Завета, благодаря неприкаянным воспоминаниям древнего основателя школы, Сесватхи, и о нескончаемом темном ужасе войны, которую он ведет против Консульта.

— Они приходят снова и снова, — бормочет он, — словно жизнь можно записать, как поэму, облечь страдания в строки…

— Они настолько тяжкие, эти сны? — спросила Мимара, нарушив неловкое молчание. Из-за собственных слез и света костра она едва различает колдуна: старое, изрытое морщинами лицо, многое, слишком многое повидавшее, но не забывшее, как быть заботливым и как быть честным.

Он посмотрел сквозь нее и занялся кисетом и трубкой. С задумчивым и непроницаемым выражением лица он набил трубку табаком и вытащил из костра сучок, на конце которого горел, закручиваясь, маленький огонек.

— Раньше — да, — сказал он, раскуривая трубку. Зрачки у него сошлись к переносице, пока он разглядывал, как соприкасаются огонь и чаша трубки.

— Не понимаю.

Колдун глубоко затянулся. Трубка светилась, как нагретая монетка.

— Знаешь ли ты, — спросил он, выдыхая облако ароматного дыма, — почему Сесватха оставил нам Сны?

Она знала ответ. Мать всегда принималась говорить об Ахкеймионе, когда ей нужно было смягчить разногласия со своей озлобленной дочерью. Наверное, потому что он был ее настоящим отцом — так раньше думала Мимара.

— Чтобы школа Завета никогда не забывала о своей миссии, не выпускала ее из виду.

— Так они говорят, — отозвался Ахкеймион, смакуя дым. — Что, мол, Сны побуждают к действию, призывают к оружию. Что, многократно выстрадав Первый Апокалипсис, мы непременно будем бороться за то, чтобы не допустить возможности Второго.

— Ты считаешь иначе?

На его лицо пала тень.

— Я думаю, что твой приемный отец, наш славный победоносный аспект-император прав.

В голосе колдуна звенела неприкрытая ненависть.

— Келлхус? — переспросила она.

Старик пожал плечами — привычное движение тяжело повисло на слабеющих костях.

— Он сам говорит: «Каждая жизнь — это шифр…» — Еще одна глубокая затяжка. — Каждая жизнь — загадка.

— И ты думаешь, что жизнь Сесватхи — такой шифр?

— Я не думаю, я знаю.

И тогда колдун заговорил. О Первой Священной войне. О своей запретной любви к ее матери. О том, что он был готов поставить на кон целый мир ради ее объятий. В его словах звучала искренность, незащищенность, от которой повествование становилось еще более захватывающим. Он говорил с грустью, время от времени сбиваясь на обиженный тон человека, вбившего себе в голову, что другие не верят, будто с ним обошлись несправедливо. А порой говорил многозначительно, как пьяный, которому кажется, будто он поверяет собеседникам страшные секреты…

Хотя Мимара и слышала эту историю многократно, она слушала с ребячьей внимательностью, готовая переживать и терзаться о речах, которые слышит. Оказывается, он не подозревал, что эта история стала песней и преданием в мире за пределами его уединенной башни. Все до единого знают, что он любил ее мать. Все до единого знают, что она избрала аспект-императора и что Ахкеймион после этого удалился в глушь…

Ново было только то, что Ахкеймион еще жив.

От этих мыслей удивление у нее быстро улетучилось, сменившись неловкостью. Ей подумалось, что он ведет непосильную и трагическую борьбу, сражаясь со словами, которые намного сильнее его. Теперь уже стало жестоко слушать его так, как слушала она, притворяясь, что не знает того, что на самом деле знает очень хорошо.

— Она была твоим утром, — решилась сказать Мимара.

Он остановился. На мгновение глаза его чуть затуманились, но он тут же бросил на нее взгляд, полный сжатой ярости.

— Чем?! — переспросил он и выбил трубку о каменную плиту, выпирающую из лежалой листвы.

— Твоим утром, — неуверенно повторила Мимара. — Моя мать. Она часто говорила мне, что… что она была твоим утром.

Он рассматривал трубку в свете костра.

— Я больше не боюсь ночи, — напряженно говорит он, погрузившись в задумчивость. — Я больше не сплю так, как спят колдуны школы Завета.

Когда он поднял глаза, во взгляде его сквозила опустошенность и решительность одновременно. Воспоминание о давнем твердо принятом решении.

— Я больше не молюсь, чтобы скорее наступило утро.

Она потянулась за новым поленом для костра. Оно упало в огонь с глухим ударом и выбило вереницу искорок, которые, кружась в дыме, устремились вверх. Следя глазами за восхождением мерцающих точек, чтобы не встречаться взглядом с колдуном, она обхватила себя руками за плечи, спасаясь от холода. Где-то там, ни далеко ни близко, выли волки, дули в раковину ночи. Словно чем-то встревоженный, он глянул в сторону леса, всматриваясь, как в колодец, в темноту между неверными тенями стволов и ветвей. Он смотрел так напряженно, что ей показалось, он не просто слышит, а слушает и волчий вой, и прочие звуки — что он знает все мириады языков глубокой ночи.

И тогда он рассказал свою историю всерьез…

Словно получил на это разрешение.


Много лет назад точно так же ждала Ахкеймиона ее мать.

За несколько дней и ночей с появления Мимары он многое сказал себе. Убеждал себя, что рассержен — да мыслимо ли потакать подобной дерзости? Говорил, что проявляет благоразумие — что может быть опаснее, чем приютить беглую принцессу? Что проявляет сострадание — слишком уж стара, чтобы освоить семантику колдовства, и чем скорее она это поймет, тем лучше. Он много чего себе сказал, признался себе во многих страстях, но не в смятении, которое владело его душой.

Когда-то, двадцать лет назад, ее мать Эсменет ждала его на берегах реки Семпис. Даже известие о его гибели не способно было прервать ее бдения, столь же упрямого, какой была ее любовь. Даже здравый смысл не мог поколебать ее твердости.

Это удалось только Келлхусу и мнимой искренности.

Еще раньше, чем Мимара заступила на вахту — точнее сказать, начала осаду, так иногда казалось, — Ахкеймион знал, что она унаследовала от матери упрямство. Немалый подвиг — в одиночку добраться из Момемна, как это сделала она; по коже шли мурашки от одной мысли, что хрупкая девушка бросила вызов Диким Землям, чтобы найти его, что ночь за ночью она проводила одна в недоброй темноте. Поэтому раньше, чем он захлопнул дверь у нее перед носом и приказал своим рабам не общаться с ней, он знал, что прогнать ее будет нелегко. Понимал он это даже в ту ночь, когда вышел под дождь и ударил ее.

Требовалось что-то другое. Нечто более глубокое, чем здравый смысл.

Он говорил себе, что ей достанет безумия уморить себя, ожидая, пока он спустится со своей башни. Он говорил себе, что надо быть честным, признать истину во всем ее искаженном обличье, что Мимара увидит, поймет: ее бдение может привести лишь к погибели их обоих. Все это он говорил себе потому, что по-прежнему любил ее мать и потому, что знал: человек не бездействует, даже когда ждет. Что порой нож, не извлеченный из ножен, способен перерезать намного больше глоток.

Поэтому он пришел из человеколюбия, с едой, которая ей была так необходима, и с открытостью, которая звучала неприятно, потому что была заранее продумана. Он никак не рассчитывал, что пустится в беседы и рассказы о своем прошлом. Последний раз он по-настоящему разговаривал уже очень давно. Добрых двадцать лет его слова улетали в никуда.

— Я даже не помню, когда все началось, не говоря уже о том, почему, — сказал он, делая паузы, чтобы перевести неровное дыхание. — Сны начали меняться… сначала понемногу, причудливо. Колдуны Завета утверждают, что заново проживают жизнь Сесватхи, но это лишь отчасти так. На самом деле, мы видим во сне только отдельные фрагменты незаживающей раны Первого Апокалипсиса. То, что мы видим в снах, — не более чем театральное представление. Как говорится в старой шутке Завета, «Сесватха не срет». Простые вещи, составлявшие его жизнь, — всего этого нет… Мы не видим настоящей его жизни.

Все то, что было забыто, подумал он.

— Поначалу я заметил изменения в характере снов, но не более того. Легкое смещение акцентов. Когда преображается сновидец, разве не должны измениться и сновидения? Кроме того, страшное представление слишком поглощало внимание, чтобы задумываться. Когда кричат тысячи людей, кто станет останавливаться и считать темные пятнышки на яблоке?

— Потом было так: мне приснилось, как он, Сесватха, ушиб палец на ноге… Я заснул, этот мир свернулся, как всегда, и на его месте возник его мир. Я был он, я шел по мрачной комнате, чем-то заваленной, кажется, там были тысячи свитков. Я что-то бормотал, погруженный в свои мысли, и ударился ногой о бронзовое подножие курильницы… Было похоже на сны в лихорадке, которые движутся, как тележка по кругу, повторяются снова и снова. Сесватха — ушиб палец!

Он машинально схватился за подбитую войлоком туфлю. Кожа оказалось нагретой от костра. Ничего не говоря, Мимара смотрела на него со спокойным выражением на тонкоскулом лице, вся погруженная в прошлое, как будто это она вглядывалась в неведомое через дым иного, более жестокого костра. Еще один молчаливый слушатель. То ли она молчала недовольно — возможно, он говорил слишком долго или слишком мудрено, — то ли приберегала свое мнение под конец, понимая, что его рассказ — единое живое целое, и поэтому оценивать его надо целиком.

— Когда наутро я проснулся, — продолжил он, — я не знал, что и думать. Мне не показалось, что это откровение, мне просто стало любопытно. Исключения возникают постоянно. Были бы мы сейчас в Атьерсе, я показал бы тебе целые тома, в которые занесены различные разновидности случаев, когда Сны дают осечку: изменение последовательности, подмены, исправления, искажения и прочее и прочее. Немало колдунов Завета потратили жизнь на то, чтобы истолковать их значение. Нумерологические шифры. Пророческие послания. Вмешательство свыше. Тут легко пасть жертвой навязчивых идей, при том, через какие страдания приходится проходить. Эти люди не могут убедить никого, кроме самих себя. Не лучше философов.

Поэтому я решил, что Сон про ушибленный палец — это мой собственный сон. Сесватха не ушиб палец, сказал я себе. Это я ушиб палец, когда видел Сон, что я Сесватха. Ведь это не чей-нибудь, а мой палец болел целое утро! Такого никогда не было, сказал я себе. Пожалуй…

И разумеется, на следующую ночь снова вернулись привычные мне Сновидения. Снова кровь, огонь и ужас. Прошел год, может, больше, прежде чем я увидел во сне еще одну житейскую мелочь: Сесватха бранил ученика на террасе, выходящей на Сауглишскую Библиотеку. Ею я пренебрег так же, как и первой.

Потом, два месяца спустя я увидел во Сне еще одну простую подробность: Сесватха в скрипториуме, скрючившись, читает свиток при свете догорающих угольков…

Он помедлил, то ли чтобы дать почувствовать важность сказанного, то ли чтобы еще раз пережить воспоминание, он и сам не знал. Иногда слова сами себя обрывали. Он теребил край плаща, перекатывая грубый шов между большим и указательным пальцами.

Мимара провела краем ладони по внутренней стороне плошки, чтобы выгрести последние остатки каши — будто рабыня или служанка. Странно было, заметил Ахкеймион, как она то вспоминала, то вновь забывала свои джнанские привычки.

— Что это был за свиток? — спросила она, проглотив.

— Утерянная рукопись, — ответил он, погруженный в воспоминания. — «Параполис» Готагги, — добавил он, очнувшись. — Я понимаю, что это заглавие тебе ничего не говорит, но для ученого это… да пожалуй, чудо, не меньше. «Параполис» — утерянная книга, весьма известная, первый крупный трактат о политике, на который ссылаются чуть ли не все авторы древнего мира. Это было одно из величайших сокровищ, пропавших во время Первого Апокалипсиса, а я, я-Сесватха, — видел во Сне, как я читаю его, сидя в хранилищах библиотеки…

Мимара последний раз провела языком по ободку плошки.

— А ты точно уверен, что ты это все не придумал?

От раздражения смех его был холодным, как мрамор.

— У меня достаточно острый язык, чтобы меня считали умным, но уверяю тебя, я далеко не Готагга. Нет. Я не сомневаюсь, что все так и было. Я проснулся в состоянии лихорадочной спешки, бросился искать перо, пергамент и рог, чтобы набросать все, что пока еще помнил…

Забыв о еде, Мимара наблюдала за ним с мудрым спокойствием, которое красоте ее матери придавало законченность и совершенство.

— Значит, Сны были реальны…

Он кивнул и прищурился, вспоминая о чуде, которое произошло тем утром. О дивный, захватывающий дух прорыв! Казалось, что ответ вот он, вполне оформился, прозрачный, как пар, поднимающийся над утренним чаем: он начал видеть Сны за пределами узкого круга сновидений, в котором пребывали его бывшие братья по Завету. Он начал видеть Сны о повседневной жизни Сесватхи.

— И больше никто, никакой адепт Завета никогда не видел во Сне ничего подобного?

— Может быть, куски, фрагменты, но не так.

Как это было странно, получить главное откровение всей его жизни в примитивных мелочах — ему, которому довелось сражаться с умирающими мирами. Впрочем, великое всегда зиждется на малом. Он часто думал о людях, которых знал — воинственных и просто целеустремленных, — об их завидной способности ни на что не обращать внимания и ничему не придавать значения. Своего рода сознательная неграмотность, словно все проявления недостойных страстей и сомнений, все бренные подробности, которые составляли реальность их жизни, написаны на языке, которого они не в состоянии понять, и поэтому должны осуждаться и принижаться. Этим людям не приходило в голову, что презирать мелочи — это презирать самих себя, не только презирать истину.

Но в том и состоит трагедия публичности.

— Но почему такие перемены? — спросила Мимара. Изящный овал ее лица тепло и неподвижно светился на мрачном фоне черной лесной чащи. — Почему ты? Почему сейчас?

Сколько раз он поверял все эти вопросы пергаменту и чернилам.

— Не представляю. Может быть, это все Шлюха, гребаная Судьба. Может быть, это приятные последствия моего сумасшествия — поверь, никто не может вынести то, что денно и нощно выносил я, и немножко не сойти с ума. — Он закатил глаза и так карикатурно задергал головой, что Мимара засмеялась. — Может быть, прекратив жить собственной жизнью, я стал жить его жизнью. Может быть, какие-то смутные воспоминания, искорка души Сесватхи, долетают до меня… Может быть…

Голос сорвался, и Ахкеймион, поморщившись, прочистил горло. Слова могли воспарять, падать, сверкать, иногда ярче солнца. Ослеплять и освещать. Другое дело голос. Он остается привязан к почве выражений. Как бы ни плясал голос, под ногами его всегда лежали могилы.

Продолжая тяжелый вздох, Ахкеймион произнес:

— Но есть намного более важный вопрос.

Она обхватила колени, щурясь на всплески и спирали языков пламени, и лицо ее было, скорее, осторожным, чем безучастным. Ахкеймион догадывался, как он выглядит со стороны: в суровом взгляде — вызов, агрессивная самозащита, гроза своим подручным. Он казался желчным стариком, который сваливает свои доводы все в кучу, размахивая ослабевшими кулаками.

Но если и было у нее в глазах осуждение, он его разглядеть не мог.

— Мой отчим, — ответила она. — Этот более важный вопрос — Келлхус.

Наверное, он смотрел на нее, открыв рот, таращил глаза, словно оглушенный ударом по голове.

Он-то говорил с ней, как с посторонним человеком, пребывающим в блаженном неведении, а на самом деле, она была связана с ним с самого начала. Эсменет — ее мать, а значит, Келлхус приходится ей отчимом. Хотя Ахкеймион знал это и раньше, глубинный смысл этого факта полностью ускользнул от него. Еще бы она не знала о его ненависти. Еще бы она не знала в подробностях историю его бесславия!

Как он мог оказаться таким слепым? Ее отцом был этот дунианин! Дунианин.

Разве отсюда однозначно не следует, что она — орудие? Что она сознательно или неосознанно выполняет роль шпиона. Ахкеймиону довелось быть свидетелем того, как целая армия — целая священная война! — подчинилась его пугающему влиянию. Рабы, князья, колдуны, фанатики — все без разбора. Сам Ахкеймион отказался от своей любимой — от своей жены! Могла ли устоять простая девушка?

В какой мере ее душа осталась ее душой, а в какой ее подменили?

Он смотрел на Мимару, пытаясь за суровым выражением лица скрыть слабость.

— Это он тебя прислал?

— Что? Келлхус? — проговорила она с искренним недоумением и даже замешательством.

Она смотрела на колдуна, открыв рот и не в силах произнести ни слова.

— Если его люди найдут меня, они приволокут меня домой в цепях! Бросят к ногам моей распутной мамаши — можешь мне поверить!

— Он прислал тебя.

Что-то в его голосе прозвучало такое, что она отшатнулась. Какая-то нотка безумия.

— Я не л-л-гу…

Глаза ее заволокли слезы. Она как-то странно склонила голову набок, словно отворачивая лицо от невидимых ударов.

— Я не лгу, — повторила она угрожающе. Ее лицо исказилось гримасой. — Нет. Послушай. Все же было так хорошо… так хорошо!

— Так оно и бывает, — услышал Ахкеймион свой резкий беспощадный голос. — Так он и отправил тебя. Так он и правит — из темноты наших собственных душ! Если ты почувствовала, если ты знаешь, то это попросту означает, что здесь более глубокий обман.

— Я не знаю, о чем ты говоришь! Он… он всегда был таким добрым…

— Он когда-нибудь велел тебе простить свою мать?

— Что? О чем ты?

— Он когда-нибудь рассказывал тебе о твоей же душе? Говорил слова утешения, исцеляющие слова, слова, которые помогали тебе увидеть себя яснее, чем когда-либо?

— Да, то есть нет! И да… Пожалей меня… Все это было так… так…

Его облик был гневен, то была застарелая ненависть, с годами ставшая нечеловеческой.

— Ты когда-нибудь обнаруживала в себе благоговение к нему? Как будто что-то нашептывает тебе в ухо: этот человек — больше, чем человек? Ты чувствовала себя вознагражденной, выше всякой меры, от одной только его ласковости, от самого факта его внимания?

Он говорил и весь трясся, дрожал от воспоминаний, в наготе от безжалостно сорванных с него двадцати лет. Ложь, надежды и предательства, вереница шумных битв под палящим солнцем подступали к нему как наяву.

— Акка… — проговорила она. Как похоже на ее беспутную мать. — Да что ты такое гово…

— Когда ты стояла перед ним! — бушевал он. — Когда ты преклоняла колени в его присутствии, ты чувствовала? Ты чувствовала, что у тебя внутри пустота и что ты не можешь пошевелиться, как будто ты дым, но в то же время держишь в себе скелет мира? Ты чувствовала Истину?

— Да! — закричала Мимара. — Все чувствуют! Все! Он — аспект-император! Он — спаситель. Он пришел спасти нас! Он пришел спасти человеческих сынов!

Ахкеймион в ужасе смотрел на нее, и собственное недавнее неистовство еще звенело у него в ушах. Конечно же, она верует.

— Он прислал тебя.


Слишком поздно, понял он, вглядываясь в лицо Мимары, сидевшей по другую сторону костра. Все уже случилось. Несмотря на все прошедшие годы, несмотря на угасание силы Сновидений, она швырнула его во вчерашний день. Достаточно было просто смотреть на нее, и он ощущал пыль, кровь и дым Первой Священной войны.

Он понял ее взгляд — как было не понять, когда он с готовностью узнал в нем свой собственный? Слишком много потерь. Слишком много отброшено маленьких надежд. Слишком много предательств самого себя. Это взгляд человека, который понимает, что мир — судья капризный, он прощает только лишь для того, чтобы наложить еще более суровое наказание. Она испытала момент слабости, когда увидела, как он карабкается вниз по склону и несет еду; теперь он это понимал. Она позволила себе надеяться. Ее душа позаимствовала благодарность у тела и восприняла как собственную.

Он верил Мимаре. Она не по доброй воле была рабыней. Больше всего она напоминала ему скюльвендов, сильных духом, но измученных до неузнаваемости. И как она похожа на свою мать…

Именно такую рабыню и должен был подослать к нему Келлхус. Отчасти загадку. Отчасти дурманящий наркотик.

Такую, которую Друз Ахкеймион мог бы полюбить.

— Ты знала, что яприсутствовал при его первом явлении в Трех Морях? — сказал он, нарушая тишину темного леса и шуршания огня. — Он был всего-навсего какой-то нищий, который заявлял, что в нем течет королевская кровь — и в товарищах у него был скюльвенд, ни больше ни меньше! Я все видел с самого начала. Это мою спину он сломал, взбираясь к вершине абсолютной власти.

Он потер нос, глубоко вздохнул, словно готовясь нырнуть в воду. Его всегда поражало, какими странными бывают причуды и страхи тела.

— Келлхус, — сказал он, выговаривая имя как когда-то, по-дружески и с доверительной иронией. — Мой ученик… Мой друг… Мой пророк… Он украл у меня жену… Мое утро.

Он бросил на нее взгляд, приглашая говорить, но она молчала и ерзала, словно никак не могла усесться. Она лишь сглотнула слюну, не разжимая губ.

— Только одно, — продолжил он, и голос получался неровным от противоречивых страстей. — Только одно я унес с собой из прежней жизни, и это лишь простой вопрос: кто такой Анасуримбор Келлхус? Кто он?

Ахкеймион смотрел на угли костра, пульсировавшие у подножия почерневшего леса, и молчал, честно предоставляя Мимаре возможность ответить — по крайней мере, так он себе сказал. На самом деле от одной мысли, что сейчас раздастся ее голос, ему хотелось поморщиться. Его рассказ, по сути, превратился в исповедь.

— Ответ на этот вопрос всем известен, — отважилась сказать она, с деликатностью, которая подтвердила его опасения. — Он — аспект-император.

Что еще она могла сказать. Даже если бы она не была приемной дочерью Келлхуса, она сказала бы в точности то же самое. Они, верующие, хотят, чтобы все было просто. «Существует то, что существует!» — кричат они, презрительно отрицая, что могут существовать другие глаза, другие истины, не замечая собственной вопиющей самонадеянности. «Сказано то, что сказано» — это говорится с убежденностью, в которой нет искренности. Они высмеивали вопросы, опасаясь выдать свое невежество. И после этого осмеливались называть себя «мыслящими свободно».

Такова непоколебимая привычка человека. Она и приковывала их к аспект-императору.

Он медленно и твердо покачал головой.

— Самый важный вопрос, который можно задать любому человеку, любому ребенку, — это вопрос его происхождения. Только зная, чем человек был, можно попытаться сказать, чем он будет. — Ахкеймион помолчал, остановившись по старой привычке задумываться. Как легко было уйти в привычную колею, не разговаривать, а декламировать. Но какими бы расплывчатыми ни были его обобщения, они всегда норовили погрязнуть в раздражающих мелочах, которых он неосознанно старался избежать. Он вечно стремился уклоняться от удара и все время расшибал себе голову в кровь.

— Но все знают ответ на этот вопрос, — сказала она все с той же осторожностью. — Келлхус — Сын Неба.

«А кто же еще?» — вопрошали ее разгоревшиеся глаза.

— И тем не менее он из плоти и крови, рожденный отцовским семенем и материнской утробой. Его воспитывали. Учили. Отправили в мир… — Он поднял брови, как будто произносил некие крайне важные истины, которыми постоянно пренебрегают. — Расскажи мне, где это все случилось? Где?

Кажется, он впервые заметил в ее взгляде сомнение.

— Говорят, что он был принцем, — начала она, — что он из Атрит….

— Он не из Атритау, — резко перебил Ахкеймион. — Это я знаю доподлинно, от мертвого.

Скюльвенд. Найюр урс Скиоата. Как всегда, Ахкеймиону на ум опять пришли слова этого человека: «Каждое мгновение они сражаются с обстоятельствами, каждым дыханием завоевывают мир! Они ходят между нами, как мы ходим в окружении собак. Мы воем, когда они бросают нам кости, скулим и тявкаем, когда они поднимают руку… Они заставляют нас любить себя! Заставляют любить себя!»

Они. Дуниане. Племя аспект-императора.

— А родословная? — спросила Мимара. — Ты хочешь сказать, что имя у него тоже фальшивое?

— Нет… Он действительно Анасуримбор, тут ты права — слишком велико было бы совпадение. Здесь единственная наша зацепка.

— Это почему?

— Потому, что вопрос о месте его рождения превращается в вопрос о том, где мог уцелеть род Анасуримборов.

Она задумалась.

— Но если не из Атритау, то откуда? Север весь разрушен, там дикая пустыня — по крайней мере, так мне всегда говорили учителя. Можно ли уцелеть среди… них?

«Среди них». Среди шранков. Ахкеймион представил себе сонмы тварей, которые раздосадованно скребут землю когтями, разбрызгивая капли грязи, пока некому оказать им сопротивление, топчут ногами бесконечные дороги и завывают, завывают.

— Вот именно, — сказал он. — Если его род уцелел, то они должны сейчас скрываться в каком-то убежище. В каком-то потайном незаметном месте. Скажем, постройки времен куниюрских верховных королей, еще прежде Первого Апокалипсиса…

«Так слушай! — вскричал скюльвенд. — Тысячи лет они прятались в горах, отрезанные от мира. Тысячи лет они выводили свою породу, оставляя в живых только самых крепких детей. Говорят, ты знаешь историю веков куда лучше всех прочих, чародей. Задумайся! Тысячи лет… Теперь мы, обычные сыновья своих отцов, стали для них слабее, чем маленькие дети».

— В убежище.

Ахкеймион понимал, что говорит излишне трагично, хотя слова он отмерял, как голодные матери масло. Такие слова не выговариваются спокойно. «Аспект-император — лжец?» Лицо у нее стало каменным, как у человека, которого жестоко обидели, но резкую отповедь он сдерживает внутри, опасаясь вместе с ней выпустить на волю целую бурю страстей. Он слышал ее мысленный крик: «Старый ревнивый дурак! Он украл ее — Эсменет! Вот суть всех твоих жалких обвинений против него. Он украл единственную женщину, которую ты любил! И теперь ты жаждешь его уничтожения, мечтаешь увидеть, как он сгорит, хотя от этого огня может заняться, как фитиль, весь остальной мир…»

Он глубоко вздохнул, отодвинулся от костра, который вдруг неожиданно стал обжигать его своим жаром. Хотел по новой набить трубку, но дрожь в руках удалось унять только стиснув кулаки.

«У меня руки трясутся».


Его голос становится пронзительнее. Жесты — хаотичнее. Речь приобретает устойчивую жестокость, отчего на него тяжело смотреть и невозможно ему противоречить.

Поначалу ее сердце радовалось, убежденное, что он смягчился. Но тон его голоса быстро убеждает ее в обратном. Взволнованность. Ироничные замечания, словно он говорит: «Сколько можно?» Манера речи — вещь связанная, настолько же несвободная, как раб или лошадь. Ее сковывает место. Сковывает ситуация. Но чаще всего ее направляют другие люди; в каждом произносимом слове таится тень множества имен. И чем дольше колдун говорит, тем больше понимает Мимара, что говорит он не с нею…

А с Эсменет.

Почему-то его ирония жалит. Мимара принимала его за отца, а теперь он принимает ее за мать. «Он безумен… Также, как и я».

Колдун не столько ее отец, понимает она, сколько брат. Еще один ребенок Эсменет, такой же надломленный и познавший такое же точно предательство.

Она ошиблась во всем, что касалось его, не только в манере поведения и внешности. Мать изображала его ученым и мистиком, который все годы своего изгнания посвятил тайным наукам. Мимара достаточно прочла о колдовстве и понимала важность смыслов и что достижение семантической чистоты — извечная одержимость всякого колдуна. И тем не менее, все было категорически не так. Как он объяснил ей, ему нет ни малейшего дела до Гнозиса, даже как инструмента. Он удалился из Трех Морей из-за разбитого сердца — и это правда. Но причина, закон, который придает осмысленность его жизни в его собственных глазах, — это обыкновенная месть.

Правду об Анасуримборе Келлхусе, как утверждал Ахкеймион, следовало искать в тайне происхождения аспект-императора — в тайне тех, кого именуют дунианами. «Скюльвенд был его ошибкой! — с дикими глазами от безудержных страстей, кричал Ахкеймион. — Скюльвенд знал, что он такое: дунианин, вот кто!» А тайну дуниан, по утверждению колдуна, следовало искать в подробностях жизни Сесватхи, хотя Мимара сразу же поняла, что это лишь надежды.

Его Сны… Его Сны превратились в орудие мести. Здесь, на краю диких пустошей, он потратил все силы на то, чтобы расшифровать туманные образы, остающиеся после Снов. Двадцать лет он трудился, составлял карты, дотошные реестры, просеивал древние обломки жизни покойного волшебника в поисках той серебряной иглы, которая отомстит за все несчастья.

Это была больше чем ошибка глупца; это была одержимость безумца, сравнимого с аскетами, которые бьют себя розгами и камнями или едят только бычьи шкуры, покрытые религиозными письменами. Двадцать лет! Любая идея, которая способна поглотить такую необъятную часть жизни, просто должна свести с ума. Да одна лишь гордыня…

Его ненависть к Келлхусу ей показалась понятной, хотя сама она зла на отчима не держала. Она едва знала аспект-императора, и в те немногие случаи, когда ей доводилось очутиться с ним наедине на Андиаминских Высотах (это было дважды), он показался ей лучезарным и трагичным. Пожалуй, из всех, с кем она когда-либо встречалась, у этого человека была самая непосредственная и открытая душа.

«Тебе кажется, что ты ее ненавидишь», — сказал он однажды — это о ее матери, конечно.

«Мне не кажется, я уверена».

«Под покровом ненависти, — отвечал он, — ни в чем нельзя быть уверенным».

Теперь, глядя на этого пожилого человека и слушая его речи, она поняла те слова. Запершись в своей заброшенной башне, зажатый в пределы собственной души, Ахкеймион слил воедино две главные движущие силы своей жизни. Свои Сновидения и свою Ненависть. Как было не переплестись им в единый бурный поток, так долго оставаясь заключенными в тесном пространстве? Таить обиду означает размышлять и бездействовать, идти по жизни, как те, кто ни на кого не держит зла. Но ненависть родом из более дикого, более жестокого племени. Даже когда нет возможности нанести удар, она все равно атакует. Если не вовне, то внутрь, ибо для нее нет направлений. Ненавидеть, особенно если не давать волю мести, — значит устроить самому себе осаду, довести себя до истощения, а потом возложить вину, словно венок, к ногам ненавидимых.

Да, вновь подумала она. Друз Ахкеймион — брат ей.

— Значит, все это время, — отважилась она вставить в одну из немногих пауз, — ты видел во сне его жизнь, составлял ее опись, искал свидетельства о происхождении моего отчима…

— Да.

— Что ты обнаружил?

Вопрос потряс его, это было видно. Он провел пальцами с длинными ногтями сквозь густую всклокоченную бороду.

— Название, — сказал он наконец с угрюмой неохотой человека, вынужденного признать несоответствие между своими похвальбами и своим кошельком.

— Название? — чуть не рассмеялась она.

Долгий угрюмый взгляд.

Она напомнила себе, что надо быть осторожнее. После всего, что ей пришлось пережить, она подсознательно не выносила в людях самомнения. Но этот человек был ей нужен.

Обращенный внутрь сосредоточенный взгляд. Затем Ахкеймион произнес:

— Ишуаль.

Он почти прошептал это имя, словно оно было сосудом с фуриями, который можно вскрыть небрежными речами.

— Ишуаль, — повторила она, только потому, что этого требовал его тон.

— Оно происходит из диалекта нелюдей, — продолжил он. — И означает «Благородная пещера» или «Высокое тайное место», в зависимости от того, насколько буквален перевод.

— Ишуаль? Келлхус — из Ишуаля?

Она видела, что ему неприятно слышать, как она говорит о своем отчиме — словно о близком друге.

— Я в этом уверен.

— Но если это потайное место…

Еще один угрюмый взгляд.

— Это не надолго, — заявил он с безапелляционностью, свойственной старикам. — Сейчас уже нет. Это в прошлом. Сесватха… Открывается его жизнь… Не только житейские подробности, но и его тайны.

Целая жизнь прошла в раскапывании другой жизни, в изучении скучных мелочей сквозь линзу благих и апокалиптических предзнаменований. Двадцать лет! Как тут сохранить равновесие? Если долго копаться в грязи, начинаешь ценить камни.

— Он сдается, — заставила она себя произнести.

— Именно так! Я знаю, я сейчас говорю как сумасшедший, но такое чувство, будто он знает.

Кивнуть оказывается трудно, словно жалость сковала ей мышцы в той точке, где соединяются шея и голова. Какие же запасы целеустремленности ему потребовались? Не только надолго погрузиться в работу, лишенную сколько-нибудь осязаемой выгоды, но и не иметь при этом никаких видимых способов оценить успех — какими же усилиями это далось?! Год за годом, сражаясь с незримым, собирая надежду по крохам из дыма и смутных воспоминаний… Каких же надо достичь глубин убежденности? Каким упорством достижимо подобное?

Таким не обладает здравый ум.

Маски. Поведение — это вопрос выбора подходящей маски. Этому научил ее бордель, а Андиаминские Высоты только закрепили пройденное. Можно представить себе, что выражения лица находятся каждое на своем месте: здесь — тревога, там — приветливость, а расстояние между ними измеряется трудностью заставить себя из одной маски перейти в другую. Сейчас не было ничего труднее, чем втиснуть жалость в подобие живого интереса.

— А другие колдуны школы Завета испытывали нечто подобное?

Она это уже спрашивала, но стоило повторить.

— Никогда, — ответил он. На его лице и в осанке проступила дряхлость. Он сжался до оболочки шкур, облачавших его. Он стал выглядеть одиноким, каким и был на самом деле, и далее еще более отрезанным от всего мира. — Что это может означать?

Она прищурилась; ее странно задело это открытое проявление слабости. И в этот момент что-то произошло.

Метка уже подорвала его, сделала уродливым, как изношенная и порванная вещь. Как будто истерзаны и искорежены были края его души, саму его сущность бередила ткань повседневности. Но вдруг Мимара увидела что-то еще, имеющее оттенок суждения, словно благословение и порицание стали подобны струе, воспринимаемой лишь при определенном свете. Что-то нависло над ним, истекало из него, нечто осязаемое… Зло.

Нет. Не зло. Проклятие.

Он проклят. Почему-то она знала это с той же уверенностью, с какой младенцы узнают, что у них есть руки. Бездумно. Безошибочно.

Он проклят.

Она моргнула, и иной глаз закрылся, и Ахкеймион снова превратился в постаревшего волшебника. Внешние грани столь же непроницаемы, как раньше.

Тоска захлестнула ее, неясная и неудержимая, бессилие, которое накатывает, когда потери множатся, переходя мыслимые пределы. Сжав рукой одеяло, она заставляет себя подняться на ноги и спешит сесть рядом с Ахкеймионом на холодной земле. Она смотрит на него привычными, хорошо знакомыми ей глазами, взгляд которых обещает пойти за ним на край света. Она понимает, что он полон отчаяния, он развалина могучего некогда человека.

Но, кроме того, она знает, что надо делать ей — что дарить. Еще один урок из борделя. Это так просто, потому что именно этого страждут все безумцы, об этом тоскуют более всего остального…

Чтобы им верили.

— Ты стал пророком, — говорит она и наклоняется поцеловать его. Всю свою жизнь она мучила себя мужчинами. — Пророк прошлого.

Воспоминание о его силе похоже на благовоние.


Угрызения совести начинаются позже, в темноте. Почему нет места более одинокого, чем влажный от пота уголок рядом со спящим мужчиной?

И в то же время, нет места более безопасного?

Обернув одеяло вокруг обнаженного тела, она проковыляла к тлеющему костровищу, села и, покачиваясь из стороны в сторону, попыталась выдавить из себя воспоминания о скользкой коже, сопении, сопровождающем напряженные усилия немолодого человека. Темнота непроглядна настолько, что лес и проломленная башня кажутся черными как смоль. Тепло разворошенного костра лишь подчеркивает холод.

Слезы приходят только когда он дотрагивается до нее — мягкая рука проводит по спине, падает, как лист. Доброта. Единственное, чего она выдержать не может. Доброту.

— Мы совершили первую совместную ошибку, — сказал он, словно это было нечто значительное. — Больше мы ее не повторим.

Леса никогда не дремлют в полной тишине, даже в мертвенную безветренную ночь. Соприкосновение побегов и листьев, напряжение раздваивающихся сучьев, непрестанный шорох сцепляющихся ветвей, которые вовлекают в свое движение все новые деревья, создавая переплетение пустых пространств, и только внезапно возникший на пути уступ почвы останавливает эту волну. Все вступает в сговор и вместе создает шепчущую тьму.

Угольки потрескивают, как чокающиеся где-то вдалеке бокалы.

— Я пропащая? — рыдает она. — Я потому все время бегу?

— Все мы несем на себе не видимое глазу бремя, — отвечает он, садясь не рядом, а скорее, позади нее. — Все мы сгибаемся под его тяжестью.

— Ты хочешь сказать — ты, — сказала она, ненавидя себя за это обвинение. — Посмотри, как ты согнулся!

Но рука с ее спины не ушла.

— Мне иначе нельзя… Я должен открыть истину, Мимара. Не только ненависть руководит моими поступками!

Она непроизвольно фыркнула и заметила флегматично:

— Какая разница? Голготтерат будет уничтожен не позже чем через год. Этот твой Второй Апокалипсис закончится не начавшись!

Кончики его пальцев отступили.

— Что ты имеешь в виду? — спросил он, непринужденно и раздраженно одновременно.

— Я имею в виду, что Сакарп уже, наверное, пал.

С чего вдруг она внезапно начала его ненавидеть? Потому ли, что соблазнила его, или потому, что он не смог противиться? Или потому, что ей было все равно, переспать или не переспать с ним? Она смотрела на него и не могла или не хотела скрыть ликование в глазах.

— Планы затевались еще до того, как я бежала с проклятых Высот. Великая Ордалия на марше, старик.

Тишина. Угрызения совести обрушиваются, как удар.

«Разве ты не видишь? — кричит все у нее внутри. — Разве ты не видишь, какой яд я несу в себе? Ударь меня! Задуши! Высеки меня до костей своими вопросами!»

Но вместо этого она смеется.

— Ты слишком долго держал себя взаперти. Твое откровение пришло к тебе слишком поздно.

Глава 5 Момемн

Если удача — это поворот событий сообразно надеждам смертных, то Добрая Удача — это поворот событий сообразно божественной воле. Почитать ее — это приветствовать происходящее, как оно происходит.

Арс Сиббул. «Шесть онтономий»
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Иотия

Псатма Наннафери сидела в пыли, шепча молитвы и покачиваясь в такт. Скрюченную руку она тянула к нескончаемому потоку прохожих. Наннафери считала их тени, но в глаза тщательно старалась не заглядывать, зная, что какие бы причины ни побуждали их совершать подаяние, будь то жалость, прилив вины или попросту страх перед несчастливой монеткой, решение должно быть их собственным. Благословенные строки Синьятвы вполне ясно выражались на этот счет: «Семя — к утробе, семена — к пашне. Не подает правая рука левой…»

Отдать — значит потерять. Эта арифметика имеет единственное направление.

Чудо Ур-Матери, Ятвер, богини плодородия и служения, состояло в том, что она шествовала по миру, воплощая бесконечное преумножение. Непрошеная щедрость. Незаслуженное изобилие. Она была чистым Даянием, нарушением принципа «услуга за услугу», основного принципа мира рождающего. Она превращала время в плоть.

Поэтому Наннафери поняла, что пора идти. Все больше медных талантов появлялось в ладони у нее, а не у прочих нищих, сидевших бок о бок с нею. Все чаще и чаще, после секундных колебаний, опускались монетки, издавая характерный звон. Одна девчушка, галеотская рабыня, даже протянула ей луковицу, прошептав: «Жрица-мать».

Всегда так происходило, даже в таких крупных городах, как Иотия. Человеческая натура, отдавая, всегда рассчитывает получить что-то взамен. Хотя люди знали цель Проповеди Нищего, их все равно притягивало к Наннафери, как только разлетался слух о ее появлении. Они подавали скупую монетку и полагали, что этого достаточно, чтобы их милостыня считалась Даянием. Если бы их спросили, пытаются ли они купить благоволение богини, они горячо утверждали бы, что хотят лишь пожертвовать. Но глаза и выражения лиц кричали иное.

Странная это вещь, подаяние. Руки нищих — весы этого мира.

Поэтому Наннафери была вынуждена уйти, отыскать место, где ее не будут знать, и тем обеспечить чистоту получаемых ею подношений. Принимать подаяние от тех, кто стремится через него снискать божественную милость, — тоже своего рода скверна. И что еще важнее, через это не спасти ничью душу. Для приверженцев культа Ятвер незнание считалось высшей дорогой к искуплению грехов.

Она отвела покрывало со старческого, изрытого оспинами лица, сунула монеты в карман рубища. Словно подтверждая ее выводы, у ее ног шлепнулись в пыль еще три монеты, одна из них серебряная. Чрезмерная щедрость — признак жадности. Она оставила их лежать в образовавшихся маленьких вытянутых воронках. Другая жрица Ятвер взяла бы их, приговаривая: кто не транжирит, не знает нужды, и тому подобные избитые кощунства. Но она — не другие. Она — Псатма Наннафери.

Она подхватила посох и, выставив в стороны трясущиеся локти, начала подниматься на ноги…

И тотчас рухнула на колени.

Началось, как всегда, с необычного гула в ушах, словно вокруг головы летал целый рой стрекоз. Потом земля дрогнула и забилась, как будто ткань набросили на живую рыбину. Вокруг всех живых существ завертелись акварельные ореолы. И хотя повернуться и посмотреть не получалось, Псатма увидела ее, призрачную женщину, облаченную в яркие серебряные одежды. Она шла, и рядом с нею всё и вся взрывалось, как глиняные сосуды. Очертания ее были столь болезненно яркими, что взгляд невольно уходил в сторону. Рука, такая нежная, что ей нельзя было сопротивляться, легла Псатме на щеку через капюшон, заставляя прильнуть к жгучей земле.

— Матушка, — ахнула Псатма.

Тень удерживала ее, как будто наколола на острогу под невидимой толщей воды. «Не двигайся, дитя мое», — сказала тень. Этот голос выползал на свет из глубин сущего, как жук выползает из сердцевины цветка. Казалось, что тень вот-вот расколется надвое, на поверхность выйдет ее жизненная энергия и окутает Псатму, как новая кожа.

«Наконец-то прибыл твой брат. Прибыл Воин Доброй Удачи».

Рука опиралась на нее — гора, вбирающая в себя солнечный свет.

— Уже?!

«Нет, любовь моя. Когда настанет благословенный день».

Тело казалось веревкой, намотанной на бесконечный железный гвоздь, разлохматившиеся концы которой трепетали на ветру иного мира.

— А… Д-д-демон?

«Его судьба придет к нему».

И гул исчез, всосался, как дым из опиумной чаши. Развалины улиц превратились в сплошную стену зевак, среди которых были торговцы, погонщики, проститутки и солдаты. А тень превратилась в мужчину, нансурца из касты дворян, с тревожными, но добрыми глазами. А та самая рука оказалась его рукой, которая поглаживала ее щеку с отметинами оспы так, как массируют затекшую ногу.

«Не боится прикоснуться…»

— Все хорошо, — говорил тем временем он. — У тебя был приступ, но он проходит. Давно у тебя падучая?

Но Псатма не обращала на него внимания — как и на остальных. Она отвела его руку в сторону. Поднявшись на ноги, она расчистила себе дорогу посохом.

Что они знают о Даянии?


Иотия была городом древним. Пожалуй, не таким, как Сумна, но явно старше Тысячи Храмов — намного старше. Как и культ Ятвер.

В недавно отстроенном храме Шатафет в северо-восточной части города собирались, чтобы молиться, скорбеть и праздновать, большинство верующих Иотии. Все твердили, что это один из самых благоденствующих ятверианских храмов в Трех Морях. Его поддерживали все больше и больше новообращенных, которые до Первой Священной войны были в основном язычниками. Но, за исключением тех, кто прошел посвящение в великие тайны культа, для жителей города храм был не более чем предметом хозяйской гордости. Главную ценность Иотии составлял погребальный лабиринт катакомб Ильхара, великое «Чрево Мертвых».

Знаменитый некогда храм Ильхара был уничтожен язычниками фаним, и за долгие века его мрамор и песчаник растащили. Теперь на том месте остался лишь пустырь посреди хаотично громоздящихся вокруг домишек. Уцелели только груды булыжников, припорошенные песком пустыни. Тут и там из зарослей травы виднелись неровные края каменных блоков, светлых, как лед. Песчаные тропинки пролегли там, где резвились поколения детей. Если бы не черные знамена с вышитым священным знаком Ятвер — серпом, который одновременно изображал беременный живот, — ничто, на первый взгляд, не выдавало, что здесь священная земля.

Псатма Наннафери вела сестер через поросший цветами холм ко входу в катакомбы. Сандалии шуршали по траве, придавая вспыхивающему время от времени разговору непонятную печаль. Наннафери ничего не говорила, все силы уходили на то, чтобы высоко держать голову, несмотря на согнувшуюся спину. Жрице казалось, что ее окутывают не черные шелковые одежды, которые предписывал сан, а полученное ею откровение, настолько оно казалось физически ощутимым. Она чувствовала, как оно веет вокруг нее в ветрах, которые уловимы только душой. Нетленное одеяние. Она была уверена, что остальные замечают его, даже если взгляд их остается невежественным. Они взглядывали на нее чаще, чем следовало, и поспешнее, чем следовало, отводили глаза — так исподтишка оценивают те, кто переполняем завистью или благоговением.

Тщедушная, с изъеденным оспой лицом, Наннафери всегда казалась величественной: крепкая воля дуба на фоне податливых, словно бальса, натур. Когда Наннафери была юной, старшие жрицы неизменно пропускали ее, раздавая взыскания, которыми они старались утвердиться в своем статусе. Прочих они бранили и пороли, но «шайгекскую рябую девочку», как ее называли, всегда негласно обходили. При своем невеликом росте, она, тем не менее, казалась слишком весомой добычей для их непрочных сетей. Возможно, тому виной было что-то в выражении ее глаз, которые, казалось, были всегда устремлены на нечто важное. Или в ее голосе, безупречный звук которого заставлял обращать внимание на недостатки их собственных, надтреснутых и визгливых голосов.

«Степенность» — так сказали бы древние кенейцы.

Никто не осмеливался ненавидеть ее, слишком много чести. И все уважали, поскольку только так можно было к ней подступиться, единственный способ не быть испепеленным под ее безжалостным взглядом. Так она и поднялась по сложной иерархии священнослужителей культа Ятвер. За недолгих двадцать лет она стала матриархом, номинальным лидером секты, и отчитывалась только перед шрайей в Сумне. Еще через четырнадцать лет ее провозгласили Верховной Матерью — давным-давно, когда Тысяча Храмов поставила секты на колени, этот титул был объявлен вне закона, но его сохраняли, держа в тайне, без малого шестнадцать столетий.

Перед жрицами зиял широкий ров. Надо было спускаться гуськом по земляному пандусу, и все замешкались на краю, озадаченные щекотливым вопросом старшинства. Не обращая на них внимания, Наннафери оказалась на дне раньше, чем первая из сестер осмелилась за ней последовать. Отряд вооруженных мужчин, местных, из касты работников, отобранных за фанатичное рвение, упали на колени, когда она широкими шагами поравнялась с ними. Оглядев их блестящие на солнце спины, она кивнула в ответ на ритуальный возглас, который по очереди произнес каждый: «Хек’неропонта…»

Даятельница.

«Да уж, пожалуй, действительно даятельница», — молча размышляла она. Приносящая Дар, который они едва могут постичь, не то что уверовать в него.

Перед входом она остановилась и преклонила колено, чтобы испробовать на вкус Богиню-землю.

Помимо раскопок древних ворот, секта ничего не сделала, чтобы устранить последствия святотатства, учиненного язычниками. Мародеры ободрали черные мраморные панели с фризами, изображавшие Богиню в разных ее обличьях: шьющей, пашущей землю, собирающей урожай, и отковыряли бронзовых змей, обвивавших боковые колонны. Больше почти ничего не взяли. Согласно местным преданиям, фаним не любили входить в катакомбы, особенно после того, как вельможа, которому было поручено составить карту отдаленных участков, не вернулся. Падираджа лично приказал опечатать это место, назвав его на своем нечестивом языке «Гекка’лам», что значит «Логово демоницы».

Они были больны, как сумасшедшие, эти язычники, и, как сумасшедшие, заслуживали сострадания — так глубоко простирались их заблуждения. Но по крайней мере одно они понимали с похвальной отчетливостью.

Богиню следует бояться.

Даже Старшие Писания, «Хигарата» и «Хроника Бивня», обходили богиню — поэты упивались мужскими добродетелями. Причина была вполне очевидна: Ятвер, больше, чем кто другой из Сотни, благоволила бедным и слабым, ибо они выращивали и производили все блага, это их трудолюбивая братия несла на своем хребте касту знати, эту отвратительную грязь. Она одна ценила бедноту. Только она соизволением своим даровала им вторую, тайную жизнь. Благоволила им и мстила за них.

Говорили, что ее боялся даже ее брат Вар. Даже Гильгаол съеживался под зловещим взглядом Ятвер.

Немудрено.

Упирая перед собой посох, Псатма Наннафери медленно вошла под тень древних сводов из песчаника. Вошла в земную утробу Ур-Матери, сошла к своим давно почившим сестрам.


Подземное кладбище под руинами фундамента одноименного с ним храма уходило глубоко вдаль. Уровни его разворачивались один под другим, разделенные толстым слоем земли. Свет фонаря открывал бесконечные ряды выложенных кирпичом ниш, в каждой из которых плотно стояли урны. Некоторые из этих урн были столь древними, что надписи на них невозможно было прочесть. Тысячи лет, со времен Старой Династии, пепел жриц Ятвер приносили сюда, где он покоился в благочестивом окружении.

Чрево Мертвых.

Псатма Наннафери чувствовала, какое благоговение испытывают ее сестры — верховные жрицы. Едва передвигая ногами, они шли за ней молчаливыми группами. Молодые поддерживали старых. Они шли в оцепенении, словно только сейчас их приобщили к истине их служения — и собственное деланое благочестие им казалось тщеславием, чем оно и было. Только сука, которая называла себя Халфантской Прорицательницей, Ветенестра, осмеливалась показывать, что ей скучно. Храни небо прорицателя, который ничего этого не видел.

Только брать, брать, брать. Злобность, нечистота, не ведающие границ.

Сама сущность Демона.

Наннафери старалась удерживать это чувство, ведя их в пещеру, которая именовалась Харнальским залом. Свой средний гнев, как она иногда называла его, — когда ее суждения разжигались лишь настолько, чтобы слегка опалить сердца слабых. Все греховно, все заслуживает порицания; такова истина бурного и хаотичного мира. Богиня — лишь дополнение, Богиня — невозделанная земля, которую надо обрабатывать мотыгой и плугом, чтобы она кормила мир. Этой мотыгой была Наннафери. И этим плугом. И еще не успеют завершиться церемонии в этой гробнице, ее сестры будут прополоты и вспаханы… Плодородная почва для Воина Доброй Удачи.

Она не испытывала тщеславия от осознания своей задачи. Богиня сделала ее линейкой, которой будет измерен мир — не больше и не меньше. Кто такая Наннафери, чтобы радоваться или гордиться, не говоря уже о том, почему и для чего гордиться? Нож, которым свежевали, острее не становится, — как гласила галеотская пословица.

Он только больше пачкается кровью.

Она велела им расставить фонари по сводчатой пещере, потом приказала сесть за огромным каменным столом в центре залы: легендарный Стол Ударов, у которого когда-то сама Ур-Мать наказывала своих непокорных дочерей. Наннафери заняла место богини, и трещинки, расколовшие древние плиты столешницы, словно разбежались от иссохшей груди Наннафери. Одна щель расходилась на несколько и ветвилась, подбегая к каждой из сестер, и Наннафери подумалось, что это удачно, потому что ей предстоит стать светом, который обнаружит трещины во всех них.

Она сидела абсолютно неподвижно и терпеливо ждала, пока улягутся последние разговоры. Некоторые из собравшихся лишь недавно прибыли с другого конца Трех Морей. Здесь присутствовали сразу несколько историй вражды и дружбы, прерванных назначениями в другие страны. Поскольку дружба была одним из самых благословенных даров богини, Наннафери терпела веселую болтовню сестер. Она знала, как редко доводится оказаться в обществе равных, когда достиг высших уровней в иерархии культа. Одиночество — вечная жестокая цена власти, что было заметно по этим женщинам. Особенно отчаянно хотелось говорить Элеве.

Но нависшее ощущение несообразности происходящего быстро заставило замолчать даже ее. Скоро все двенадцать женщин сидели с той же строгой суровостью, что и их Верховная Мать: прорицательница и одиннадцать высших жриц культа. Все, кроме матриарха, Шарасинты — ее отсутствие ни для кого не осталось незамеченным.

— Всего один раз со времен язычников, — сказала Наннафери хриплым, словно у курильщицы, старческим голосом, — созывался Стол Ударов. Многие из вас в тот день присутствовали здесь. Это было радостное время, время празднеств, ибо культ, наконец, вновь обрел это место, земную утробу нашей Великой Богини, где обитает долгая череда наших сестер, ожидающих своего Второго Рождения на Другой Стороне. В то время мы славили шрайю и его Священную войну и думали только о том, что мы сможем вернуть себе в будущем. Мы не разглядели дремавшего Демона, которому суждено было подмять под себя эту войну, превратить ее в орудие подавления и нечестивой тирании.

Последнее слово исказилось от ярости, которую она не стала сдерживать.

— Мы не разглядели аспект-императора.

Она швырнула перед собой на стол свой посох из священной акации. Сестры подскочили от громкого звука. Наннафери запустила руку в шелковые одежды, собравшиеся на скрюченных суставах влажными складками, и извлекла на свет маленький, не больше голубиного яйца, железный шарик, который огибали по кругу неразборчивые письмена. Она высоко подняла его, держа двумя пальцами, и бережно опустила перед собой на стол…

Хора. Священная Слеза Бога.

Словно следуя какой-то неумолимой логике, взгляды женщин, как один, обратились от Хоры к ее лицу. Такое откровенное начало шокировало — в подобных случаях обязательным считались Вступления: церемониальные ритуалы и молитвы инициации. Сестры смотрели на нее в полном изумлении. Но начинали понимать, как с мрачным удовлетворением отметила про себя Наннафери.

Их богиня готовилась к войне.

— Но сперва, — сказала Наннафери, положив руку на рукоять посоха, — нам надо разобраться с ведьмой.

Сейчас, когда она держала перед собой Хору, смысл сказанного был ясен: она говорит об одной из них.

Несколько женщин ахнули. Из них самая младшая (политическая уступка Нильнамешу), Махарта, вскрикнула в голос. Шархильда, со своими свиными глазками и красными, как редиски, щеками, глядела с выражением кроткой глупости, которым она обычно скрывала свой ум. Ветенестра, конечно, кивнула так, словно все знала с самого начала. Иначе какая же она была бы прорицательница?

Настала такая мертвая тишина, что, казалось, было слышно, как дышит пепел мертвых.

— Н-но, Святая Мать, — прошептала Махарта, — как ты узнала?

Псатма Наннафери прикрыла глаза, зная, что, когда она резко откроет их, они окажутся малиновыми шарами.

— Потому что богиня, — тихо проговорила она, — дозволяет мне видеть.

Бурные крики. Грохот упавшего каменного стула. Элева вскочила на ноги, простерла руки в стороны. Ее глаза и рот светились ярко-белым светом, волосы и одежду трепал неосязаемый ураган. Жуткое невнятное бормотание падало со сводов, со стен, неслось ото всех видимых предметов — голос, который сминал мысли, как бумагу. Шархильда подбежала к ней с ножом, но была отброшена назад, как бросают в угол грязную одежду. Харнальский зал пересекли переливающиеся прозрачные стены из гигантских призрачных камней. По замкнутой пещере метались крики. Жрицы в суматохе разбежались. Вокруг предметов завивались тени.

Звук удара железа о дерево. Слепящий свет. Рев втягивающегося воздуха.

Сквозь серную вонь начали раздаваться стоны и потрясенные вскрики. Махарта рыдала, скорчившись под Столом Ударов.

— Элева! — кричал кто-то. — Элева!

— Уже несколько дней как мертва, — процедила Наннафери. Она единственная не двинулась с места. — А то и больше.

Посох еще звенел у нее в руках, словно продолжая подрагивать от удара. Опершись на него, она подошла к поверженной ведьме и посмотрела на лежащую на полу треснувшую соляную статую. Безымянная девочка, навсегда застывшая в прекрасной и гордой белизне. Полногрудая. Невероятно юная.

Невольно закряхтев, Наннафери опустилась на колени и подняла с усыпанного пылью пола свою Хору. Свою благословенную Слезу Бога.

— Они травят нас, подсылая ведьм. — В ее голосе клокотала ненависть. — Найдется ли лучшее доказательство их порочности?

Ведьмы… Школа Свайала. Еще одно из многих непотребств аспект-императора.

Прошло еще несколько минут потрясения, прежде чем сестры пришли в себя. Двое помогли Шархильде сесть на место, не уставая хвалить мощь и храбрость старой туньерской телохранительницы. Другие осторожно выходили вперед, посмотреть на мертвую ведьму, которая лишь несколько мгновений назад была Элевой — одной из общих любимиц, иначе не скажешь! Махарта еще не вполне успокоилась и, стыдясь плакать, шмыгала носом. Ветенестра вернулась на место, обводя стол бессмысленными тревожными взглядами.

И как будто снова подчиняясь некой единой логике, понеслись вопросы и замечания. Низкий сводчатый потолок Харнальского зала звенел от женских голосов. Ветенестре, несомненно, еще две недели назад было видение, что все так и будет. Значит ли это, что шрайя и Тысяча Храмов изучают их? Или это дело рук императрицы? Форасия заявила, что не более трех месяцев назад в Каритусале видела, как Элева дотронулась до Хоры во время ритуала солнцестояния. Значит, ведьма подменила ее недавно? Незадолго до прибытия тайного приказа о возвращении, который они все получили…

Но как? Разве что…

— Да, — сказала Наннафери. В ее тоне слышалось спокойное понимание опасности, и зал сразу очистился от гомонящих наперебой голосов. — Шрайя знает обо мне. Он знает обо мне уже некоторое время.

Шрайя. Священный Отец Тысячи Храмов.

Брат Демона, Майтанет.

— Они терпят меня потому, что ценят тайное знание. Они обрастают тайными соглядатаями, как обрастают бухгалтерскими книгами торговцы, считающие, что управляют тем, что могут исчислить.

Мгновение напряженного молчания.

— Тогда мы обречены! — вдруг выкрикнула Этиола. — Вспомните, что случилось с ананкианцами…

Пятеро наемных убийц, убежденных, что исполняют роль Судьбы, совершили покушение на императрицу в день Погружения ее младшего сына. Покушение закончилось неудачей и, что важнее, оказалось жесткой ошибкой, поставившей под угрозу всех правоверных, вне зависимости от культа. Слухи о мести императрицы, как и следовало ожидать, были разнообразны и непоследовательны: то ли с ананкианской матриархи живьем содрали кожу, то ли зашили в мешок с голодными псами, то ли растянули на дыбе в веревку из человечины. Единственное, что можно было утверждать достоверно, — что ее и всех ее ближайших подручных арестовали шрайские рыцари и арестованных больше никогда не видели.

— Мы — иной культ, — покачала головой Наннафери.

Это было сказано не от тщеславной кичливости. Пожалуй, за исключением Гильгаола, никто из Ста Богов не пользовался такой всеобщей симпатией, как Ятвер. Если другие культы походили на свои храмы, возведенные на поверхности земли постройки, которые можно снести, ятверианцы были как эти самые залы, Чрево Мертвых, — нечто такое, что нельзя сровнять с землей, поскольку они и есть земля. И так же, как у катакомб были туннели, заброшенная канализация Старой Династии, уходящая до самых развалин Сареотской библиотеки, так и ятверианцы располагали далеко идущими каналами, бессчетным количеством входов, потайных и стратегически важных.

Везде, где были слуги и рабы.

— Но, Верховная Мать, — сказала Форасия. — Мы говорим об аспект-императоре.

Само имя звучало как довод.

Наннафери кивнула.

— Демон не так силен, как можно подумать, Фори. Он и его самые пылкие, самые фанатичные последователи идут с Великой Ордалией, за полмира отсюда. Тем временем по всем Трем Морям теплятся старые обиды и ждут только лишь ветра, который раздует из них пламя. — Она умолкла, чтобы дотронуться железным взглядом до каждой из сестер по очереди. — Правоверные везде, сестры, не только в этой комнате.

— Даже язычники ведут себя наглее, — поддержала ее Махарта. — На юге от него по-прежнему ускользает Фанайял. Недели не проходит без мятежа в Ненсиф…

— И тем не менее, — настойчиво продолжала Форасия, — вы не видели его так, как видела я. Никто из вас не имеет даже отдаленного представления о его силе. Никто! Ни единая душа не зна… — Старая жрица осеклась и стала крениться набок. Форасия единственная из них была старше Наннафери, в таком возрасте, когда телесная немощь не может не просачиваться в душу. Форасия все чаще и чаще забывала, где находится, заговаривалась. Проявляла временами дерзость, свойственную слабым на голову и утомленным жизнью.

— Прости меня, святая мать, — пробормотала она. — Я… я не к тому это говорила, что…

— Но ты права, — мягко сказала Наннафери. — Мы на самом деле не имеем представления о его силе. Вот почему я созвала вас сюда, где души наших сестер укроют нас от его прозорливых глаз. Мы даже представления не имеем, но мы не одни. И он не один.

Она замолчала, так что эти слова повисли в пропахшем серой воздухе.

— Богиня! — прошипела непоколебимая старая Шархильда. Капелька крови скатилась у нее на лоб, капнула на выщербленный камень стола. — Мы все знаем, что Она дотронулась до тебя, святая мать. Но Она ведь и являлась тебе, это правда? — Страх в ее нервном голосе был сильнее удивления, он словно усиливал давящее с потолка ощущение неподъемной тяжести.

— Да.

И снова Харнальский зал взорвался галдящими наперебой голосами. «Возможно ли это? Великое благословение! Но как? Когда это было? Великое, благословенное событие! Что же она сказала?»

— А Демон? — голос Форасии перекрыл всеостальные голоса. Сестры замолчали, не только из-за уважения к ее рангу, но и из-за собственного смущения. — Об аспект-императоре? — не отставала неугомонная женщина. — Что она говорит о нем?

Вот так, прямодушие смущенной души старой женщины разом обнажило все их маловерие. Их страх перед аспект-императором затмил все прочие страхи, даже те, что им должно было испытывать перед богиней.

Молитва без страха — ущербна.

— Боги… — начала Наннафери, с трудом подбирая слова для того, что невозможно выразить словами. — Они не такие, как мы. Они не являются… сразу и целиком…

Этиола нахмурила лоб, тщетно напрягая ум.

— Ветенестра заявила…

— Ветенестра ничего не знает, — оборвала ее Наннафери. — Богиня не терпит глупцов и притворщиков.

За Столом Ударов стало очень тихо. Все взгляды побежали вдоль извилистой трещины, которая вела к халфантской пророчице, Ветенестре. Та сидела в напряженной позе, как человек, который всеми силами пытается унять дрожь. Если Верховная Мать обращается к кому-то из них по имени — это уже само по себе катастрофа…

— С-святая матерь… Если я… если я навлекла на себя твое н-неудовольствие… — пролепетала побледневшая женщина.

Наннафери поглядела на нее так, словно на ее месте стояла разбитая ваза.

— Недовольна не я, а богиня, — сказала она. — Я лишь нахожу тебя вздорной.

— Но что я такого…

— Ты больше не пророчица Халфантаса, — с сухим сожалением и смирением сказала Наннафери. — А значит, тебе нет больше места за этим столом. Уходи, Ветенестра. Твои мертвые сестры ждут.

Перед Наннафери возник образ родной сестры-близнеца, которая не выжила после оспы. В одно мгновение в памяти пронеслись заливистый смех, хихиканье друг другу в плечо, шиканье и залитые слезами глаза. Больно было думать, что когда-то и ее собственная душа звенела такими нотками радости. Это напоминало Наннафери о том, что было отдано…

И о том немногом, что осталось.

— Ж-ждут? — запинаясь, переспросила Ветенестра.

— Уходи, — повторила Наннафери. Что-то странное было в том, как она подняла руку, что-то тревожное в неуловимом жесте, который указывал цель, а не направление.

Ветенестра встала, тиская ткань платья. Первые шаги она прошла пятясь, как будто ожидала, что ее вернут или что она проснется. Она смотрела на них с обидой и зачарованным восхищением. У нее было лицо человека, забывшего, где явь, а где сон. Она повернулась к зияющей черной пасти входа. Все почувствовали одно и то же — сгущающийся эфир, завихрения пустого воздуха. Сестры не верили своим глазам, в ужасе глядя на происходящее. Прожилки багрового цвета женской крови пронизывали темноту, как дым. Блестящие узоры, свивающиеся и пропадающие в никуда.

Ветенестра, ничего не видя вокруг себя, пересекла порог. Но не столько шагнула в тени, сколько шагнула прочь отсюда, словно она была не она, а лишь изображение, тающее искажаясь неуловимо для глаза. Словно испарилась лужица воды. Только что Ветенестра стояла здесь, и в следующую секунду ее не было.

Что-то похожее на человеческие слова неразличимо загрохотало по углам — а может, это был чей-то крик.

Тишина. Сам воздух казался живым. Ниши, выбитые в стенах, ставших похожими на соты, во всех залах, один за другим, зазвенели от пустоты, от мертвенности пространства. Наннафери видела, как от этой тишины гаснут взгляды у ее сестер, как приходит к ним осознание той силы, что нависала над ними всю их мелкую жизнь. Богиня — не имя, которым они услаждали свои уста, не непонятное существо, которое тешило их тщеславие и щекотало ум осознанием их собственной греховности, но Богиня — Кровь Плодовитости, грозная, вечная Матерь Рождения.

Она здесь, и гневом своим наполняет кровавую тьму.

Махарта вдруг упала на колени, вжала залитое слезами лицо в грязный пол. И вот уже все они стояли на коленях, беззвучно или вполголоса бормоча молитвы.

А Наннафери, воздев скрюченные руки, проговорила куда-то вверх, к потолку:

— Чисты твои дочери, о Матерь… Ныне твои дочери воистину чисты.

Они стояли пристыженные, смотрели на нее слезливыми глазами, глазами обожающими и полными ужаса, ибо теперь сестры увидели, что их Богиня существует, а Псатма Наннафери — ее избранная Дочь. Махарта обняла ее ноги, поцеловала колени. Остальные сгрудились рядом, дрожа от изумления и благоговения. Верховная Матерь, прикрыв бесцветные веки, впитывала поток их трепещущих касаний, и телом, и бестелесной сущностью, словно раньше она была невидима, а теперь ее, наконец, увидали.

— Расскажите им, — сказала она сестрам резким голосом, хриплым от жажды повелевать. — Шепотом дайте знать вашей пастве. Скажите им, что Воин Доброй Удачи восстал против их доблестного аспект-императора.

Надо принимать такие подарки, когда их делают. Даже те, что за пределами твоего разумения…

— Скажите им: Мать посылает своего Сына.

И даже те, что грозят погибелью.

Момемн…

Кельмомасу нравилось представлять себе, что Священные Угодья, восьмиугольный парк, расположенный в сердце императорской резиденции, — ни больше ни меньше как крыша мира. Это было нетрудно, при том что окружающие постройки на западе заслоняли необъятный Момемн, а на востоке — обширную гладь Менеанора. С любой точки на колоннадах и верандах, выходящих на Угодья, не видно было ничего, кроме длинного синего опрокинутого неба. Возникало ощущение высоты и уединения.

Он вглядывался в зелень платанов, чьи кроны кивали на холодном ветру, но не могли дотянуться до балкона, где он сидел. Величественные старые деревья его завораживали. Контуры стволов, расходящихся огромными провисшими ветвями. Листья переливались, как рыбки в освещенной солнцем воде, неритмично качались на фоне облаков со свинцовым брюхом. В этих деревьях была мощь — сила и неподвижность, такие, что мелкими и незначительными становились видневшиеся за ними солидные мраморные колонны и стены и темные интерьеры, поднимающиеся вверх на три этажа.

Кельмомас решил, что очень хочет быть деревом.

Тайный голос что-то бормотал, предлагая неуклюжие способы избавиться от всепоглощающей скуки. Но Кельмомас не обращал на него внимания и сосредоточился вместо этого на звуке певучего голоса матери, которая вела разговор. Если лечь на живот и прижаться лицом к холодному полированному камню балкона, было чуть-чуть видно, как она сидит на краю восточного бассейна, в единственном месте, где Угодья выходили к бескрайнему морю.

— Так что же мне делать? — говорила она. — Встать против целой секты?

— Боюсь, что Ятвер пользуется слишком большой популярностью, — отвечал дядя Кельмомаса, святейший шрайя. — Слишком ее любят.

— Да-да, ятверианцы, — сказала сестра Кельмомаса Телиопа, как обычно, брызгая слюной и неловко складывая слова. — По данным переписи, которую проводил отец, примерно шесть из десяти людей касты работников регулярно посещают ятверианские богослужения. Шесть из десяти. Вне сомнения, самая популярная из Сотни. Вне со-вне со-вне со-мнения.

Мать ничего не сказала, и это был красноречивый ответ. Она не одергивала дочь — мать не умела ненавидеть своих детей, — но она не находила в дочери отражения себя, ничего просто человеческого. Телиопа была лишена всякой теплоты — только факты, нагромождение фактов и крайняя неприязнь к запутанным сложностям, которыми огорожены человеческие отношения. Эта шестнадцатилетняя девушка редко смотрела людям в лицо, так силен был ее страх случайно встретить чей-то взгляд.

— Спасибо, Тел.

Кельмомасу подумалось, что его старшая сестра напоминает отмершую руку, отросток, идущий в мир бездушных идей. Мать опиралась на ее интеллект только потому, что так приказал отец.

— Я помню, как это было, — продолжала мать. — Страшно подумать, сколько медных монет я бросила нищенкам, думая, что, может быть, это переодетые жрицы. «Богиня Даяния»… — Она усмехнулась горько и печально. — Ты не представляешь, Майта, каким утешением сердцу может оказаться Ятвер…

Оттенок тревоги и печали в ее голосе так взволновал Кельмомаса, что он вытянул шею, прижался к мраморным балясинам, далее стало больно щекам, и увидел мать. Она сидела, откинувшись на своем любимом диване, и в свете, отражавшемся от зеркальной глади бассейна, она выглядела размытым, как будто видимым сквозь слезы, силуэтом. Такая маленькая и невероятно хрупкая, что у Кельмомаса перехватило дыхание…

«Мы нужны ей», — сказал ему голос.

В этот момент появилась нянька Порси, которая привела с собой его брата-близнеца Самармаса. Кельмомас легко, как все мальчишки, вскочил на ноги и помчался в ароматный полумрак игровой комнаты. Ухмылка Самармаса, как всегда, безнадежно портила ангельский облик его личика, превращая его в маленького скалящегося истукана Айокли. Порси, со следами прыщей, похожими на пестрые винные пятна, по-хозяйски держала руку на позолоченной игрушечной булаве его брата. Как всегда, как только «братики-близняшки» оказывались «наконец-то снова вместе», она сразу принялась таратортить:

— Хотите, поиграем в парасту? Хотите? Или давайте во что-нибудь другое? Ах, ну как же я забыла! Такие большие сильные мальчики — мы уже выросли, чтобы играть в парасту, да? Ну, тогда во что-нибудь боевое. Это же интереснее? О, я знаю! Кел, давай ты будешь мечом, а Самми — щитом…

Она могла продолжать бесконечно, а Кельмомас улыбался, или хмурился, или пожимал плечами и вглядывался в ее лицо, изучая все мелкие страхи, которые он там видел. Обычно он присоединялся к забавам, превращая в собственную игру те игры, что она устраивала для них двоих. Играя в парасту, он в течение нескольких дней подряд видоизменял свои вспышки неудовольствия, варьируя переменные, которые порождали ту или иную реакцию Порси. Он обнаружил, что одни и те же слова могли заставить ее смеяться или в отчаянии стискивать зубы, в зависимости от его тона и выражения лица. Он выяснил, что если внезапно подойти к ней и положить голову на колени, то можно заставить ее глаза подернуться влагой или даже вызвать слезы. Иногда, пока Самармас пускал слюни и бормотал над какой-нибудь игрушкой из слоновой кости, он отнимал щеку от ее колен и с невозмутимым и невинным видом смотрел ей в лицо, вдыхая сквозь платье запах складок ее промежности. Она всегда улыбалась в тревожном обожании, считая (он это знал точно, каким-то непонятным образом ему это было видно), что на нее смотрит личико маленького бога. И тогда он говорил смешные детские слова, которые наполняли ее сердце благоговением и восхищением.

— Ты точно такой же, как он, — часто отвечала она. И Кельмомас ликовал, понимая, что она сравнивает его с отцом.

«Даже рабы понимают», — говорил ему голос. Это была правда. Он мог удерживать в уме намного больше, чем все окружающие. Имена. Оттенки. Быстроту, с какой скоростью разные птицы бьют крыльями.

Например, он знал все о болезни, которую жрецы-врачеватели называли «моклот», или «судороги». Он знал, как симулировать симптомы, до такой степени, что мог одурачить даже старого Хагитатаса, придворного врача матери. Надо было лишь подумать о том, что у тебя лихорадка, и начиналась лихорадка. Подрожать-подергаться — ну, это было под силу даже полоумному братцу. Если пожаловаться Порси, что сводит икры, она помчится за лекарством, листом загадочного и ядовитого растения из далекого Сингулата. А еще он знал, что в лазарете Порси этого листа не найдет, как найти, когда он спрятан у нее под кроватью? Значит, начнет искать…

И оставит их вдвоем с братом-близнецом, с Самармасом.

— Но почему, Майта? — говорила мать. — Они лишились разума? Разве они не видят, что мы — их спасение?

— Ты сама знаешь ответ, Эсми. Сами служители культа не более и не менее глупы, чем остальные люди. Они видят только то, что им известно, и спорят, только чтобы защитить то, что им дорого. Вспомни, какие перемены принес им мой брат…

Порси будет отсутствовать долго. Под свою койку она заглянуть не догадается, поскольку ничего туда не складывала. Будет искать, искать, будет все больше и больше удивляться и вытирать слезы, понимая, что к ответу призовут ее.

Кельмомас сидел, поджав ноги и с улыбкой следил за братом, который положил голову на бордовый ковер и глядел вверх на дракончика как будто издалека. Хотя в его ручонках потертая голова дракончика выглядела совсем маленькой, сам он тоже казался меньше, чем на самом деле, как статуэтка из мыльного камня, играющая с искусно вырезанными песчинками. Кукольный императорский принц, который возится с еще более миниатюрными игрушками.

Только вялое противоборство скуки и удивления на лице придавало ему вид живого человека.

— И поэтому возникли все эти разговоры о Доброй Удаче? — спросил вдалеке голос матери.

— Доб-рой уда-че, доб-рой уда-че, — сказала Телиопа. Кельмомас так и видел, как она качается на стуле, болтает руками и ногами, проводит ладонями от локтей к плечам и обратно. — Народное верование, уходящее корнями в древние традиции культа — древ-ни-е, древни-е. Согласно Пирмеесу, Добрая Удача — высшее проявление провидения, дар богов, помогающий в борьбе с земными тира-тира-тиранами.

— Доб-рой уда-че, доб-рой уда-че, — в тон ей пропел Самармас и, прижав, как обычно, подбородок к груди, засмеялся своим сдавленным смехом. Кельмомас молча смотрел на него, зная, что по крайней мере дядя прекрасно мог его слышать.

Как и любой, в ком текла бурная кровь его отца.

— Ты считаешь, это не более чем самообман? — спросила мать.

— Добрая Удача? Возможно.

— Что значит — «возможно»?

Самармас сходил к сундуку с игрушками и принес еще несколько фигурок, серебряных и из красного дерева.

— Мама, — пробубнил он, вытаскивая серебряную фигурку женщины в одеждах цвета орлиного пера. Он был так поглощен своим занятием, что окружающего мира не существовало. Он поднес фигурку к старому дракону, чтобы они поцеловались. — Целовать! — воскликнул он, и глаза его загорелись бурным восторгом.

Кельмомас от рождения вглядывался в поток, который был лицом его брата-близнеца. Он знал, что некоторое время врачи матери опасались за него, потому что он ничего другого не делал, только смотрел на брата. Он помнил только пронзительные крики внезапной боли и удовлетворенное сопение, и голод, такой стихийный, что пожирал разделявшее их пространство, объединял их лица в одно. Мир выталкивался куда-то на окраину сознания. Вокруг бегали и причитали учителя и врачи, а создание о двух телах не столько игнорировало, сколько не замечало их существования и без конца вглядывалось в свои собственные непроницаемые глаза.

Только на третий свой год, когда Хагитатас дряхлым голосом, но с неумолимой настойчивостью произнес моление о различении между зверем, человеком и богом — только тогда Кельмомас смог оторваться от смятенного разума своего брата. «Звери рыщут, — скрипел голос старого врачевателя. — Люди мыслят. Боги пресуществляют». И еще раз, и еще. «Звери рыщут. Люди мыслят. Боги пресуществляют…» Может быть, помогло повторение. Может быть, дрожащий голос, дыхание, которое отворяло смысл слов, и они проникали в щели, твердыми, словно гранильный камень, строками. «Звери рыщут…» Снова и снова, до тех пор, пока, наконец, Кельмомас не повернулся к нему, подхватив: «Люди мыслят».

В одно мгновение ока то, что было одним, стало двумя.

Он просто… понял. Он был ничто, и в следующий миг — он смотрел, и не на себя самого, но — на зверя. Самармас весь был то, что позже Кельмомас находил понемногу во всех лицах: животное, воющее, сопящее, жрущее…

Животное, которое своими неукрощенными чувствами и необузданной спонтанностью поглотило его и устроило себе логово у него в голове.

В один миг то, что было поглощено, оказалось высвобождено. Позже Кельмомас с трудом мог заставить себя посмотреть в карикатурное лицо Самармаса. Что-то в этом лице переполняло Кельмомаса отвращением — не таким, от которого хочется скорчить мину и отвернуться, а таким, от которого сжимается спазмами живот и хочется замахать руками. Как будто у его брата кишки были снаружи. Некоторое время Кельмомасу хотелось закричать, предостеречь мать каждый раз, когда та осыпала Самармаса нежностями и поцелуями. Неужели она не видит это мокрое, блестящее, вываливающееся? Только какое-то чувство тайны заставляло его молчать, желание, бессознательное и стихийное, показывать только на то, что необходимо.

Теперь-то он, конечно, привык. К этому зверю, который был его братом.

Как к собачонке.

— Эй, Самми, — произнес он, улыбаясь, как мама, сладкой улыбкой. — Смотри-ка…

Он наклонился, уперся ладонью в пол и поднял ноги в воздух. Ухмыляясь брату вниз головой, он проскакал к нему на одной руке, с безразличного ковра на холодный мрамор.

Самармас восторженно булькал, прикрывая рот рукой, и показывал пальцем.

— Попка-попка! — воскликнул он. — Я твою попку вижу!

— Самми, а ты так можешь?

Самармас склонил голову к плечу, опустил глаза и конфузливо улыбнулся.

— Никак, — признался он.

— Боги не видели Первого Апокалипсиса, — говорил дядя Майтанет, — так почему они должны увидеть Второй? Они не замечают Не-Бога. Они не замечают разума, если он лишен души.

Еще одна неуловимая пауза, прежде чем мать ответила.

— Но Келлхус — Пророк… Почему же…

— Почему его преследуют боги?

Кельмомас стоял вверх ногами рядом с братом, раскачивая в воздухе пятками.

— А ты хоть что-нибудь можешь, Самми?

Самармас покачал головой, все еще заходясь счастливым смехом от вида невообразимой позы, в которой стоял его брат.

— Владыка Сейен, — говорил Майтанет, — учил нас видеть богов не как самостоятельных сущностей как таковых, но как частей единого Бога. Голос Абсолюта, вот что слышит мой брат. Вот что возобновило Соглашение богов и людей. Тебе это известно, Эсми.

— Значит, ты говоришь, что Сотня, возможно, ведет войну с божьими замыслами — своими силами?

— Ага-ага, — перебила Телиопа. — Имеется сто восемьдесят девять упоминаний о несовпадении целей богов и Бога богов, из них две даже из Священного трактата. «Ибо они подобны людям, окружены тьмой, воюют с тенями, не ведая даже, кто эти тени отбрасывает». Схола-схоласты, тридцать четыре-двадцать. «Ибо Аз есмь Бог, закон всех вещей…»

Кельмомас с размаху опустил ноги на пол и, поджав их под себя, сел перед Самармасом, поерзав, придвинулся так, что соприкоснулся с ним коленями.

— А я знаю, — прошептал он. — Я знаю, что ты умеешь делать…

Самармас вздрогнул и вскинул голову, словно услышав что-то настолько удивительное, что не поверить.

— Что? Что? Что?

— Подумай о своей душе, — говорил дядя Майтанет. — Подумай об идущей внутри тебя войне, о том, как части постоянно предают целое. Мы не так уж отличаемся от мира, в котором живем, Эсми…

— Я знаю… Я все это знаю!

— Держать равновесие! — сказал Кельмомас. — Ты ведь умеешь держать равновесие?

Несколько мгновений, и Самармас уже, покачиваясь, взгромоздился на широкие каменные перила балкона. Перед ним внизу разверзлась глубина. Кельмомас следил за ним из детской, стоя у края освещенной солнцем части пола, и ухмылялся, делая вид, что поражен его умением и отвагой. Приглушенные голоса дяди и матери словно падали с неба.

— Воину Доброй Удачи, — говорил дядя, — нет нужды быть настоящим. Даже слухи представляют собой нешуточную угрозу.

— Согласна. Но как бороться со слухами?

Кельмомас как наяву увидел дядю, который делано нахмурился.

— Только новыми слухами, как еще.

Самармас заходился беззвучным восторгом. Он размахивал белыми, как вата, руками, пальцы ног его загнулись за край мраморного парапета. Позади высились темные платаны с залитыми солнцем верхушками, вытягивали вверх ветви, словно чтобы поймать летящее сверху.

— А как же ятверианцы? — спросила мать.

— Созови совет. Пригласи саму матриарха сюда, в Андиаминские Высоты.

Резкий нырок, наклон. Судорожные рывки, восстановить равновесие. Начинающаяся паника во всем теле.

— Да, но мы оба с тобой знаем, что не она истинная глава секты.

— И это может сыграть нам на руку. Шарасинта — гордая и честолюбивая женщина, такие, как она, не довольствуются ролью номинального лидера.

Несколько поспешных шагов, чтобы встать увереннее. Ноги скрипят по полированному камню. Булькающий смех, прерывающийся, когда он тревожно и рефлекторно сглатывает слюну.

— Что? Ты предлагаешь мне подкупить ее? Предложить сделать ее Верховной Матерью?

— Можно и так.

Худенькое тельце сгибается вокруг какой-то невидимой точки, которая как будто перекатывается из стороны в сторону.

Окружающий воздух густеет от надвигающейся неминуемости.

— Как шрайя, ты обладаешь властью над ее жизнью и смертью.

— Потому-то я и подозреваю, что об этих слухах она знает мало или не знает вообще ничего, равно как и о том, что затевают ее сестры.

Жадный и торжествующий взгляд. Кругами машут в воздухе руки. Бессмысленная улыбка, затаенное дыхание.

— Этим можно пользоваться.

— Несомненно, Эсми. Как я уже сказал, она женщина честолюбивая. Если бы нам удалось спровоцировать раскол внутри секты…

Самармас делает несколько неверных шагов. Босая нога, в ярком солнце светящаяся, как слоновая кость, качнулась вбок, описала круг и опустилась перед второй ногой. Ступня распласталась по камню, как влажная тряпка. И — звук, как будто кто-то втянул ртом воду.

— Раскол…

Тень мальчика, короткая, от того, что солнце стоит высоко. Вытянутые в стороны руки хватают пустоту. Руки и ноги молотят воздух. Обмякший и скорчившийся силуэт проваливается через полосатую тень парапета. Кто-то всхлипывает, брызжа слюной.

Потом тишина.

Кельмомас, прищурившись, смотрел на пустой балкон, не обращая внимания на поднимающийся снизу гам.

Как и отец, он умел удерживать в уме намного больше, чем окружающие. Так было с того момента, как Хагитатас научил его разнице между зверем, человеком и богом — с того момента, как он впервые оторвал взгляд от лица своего брата. Звери рыщут, так сказал старик.

Люди — мыслят.

Поэтому он знал, что Самармас любит и боготворит его и сделает все, чтобы сократить лежащую между ними пропасть смекалки и способностей. И достоверно знал, где именно стоят ноги гвардейцев и где торчат наконечники их длинных копий…

По всем Угодьям зазвенели сигналы тревоги, терзая небо. Звучали железные голоса воинов, хриплые от горя и ужаса. Приглушенно бормотали рабы.

Как зачарованный, Кельмомас подошел к мраморному ограждению, нагнулся над тем местом, куда упал брат. Внизу, окруженный стражниками в доспехах, лежал, закатив глаза, Самармас. Правая рука у него загнулась, как веревка, тело подергивалось на древке копья, которое пронзило ему бок.

Юный императорский принц аккуратно стер с парапета оливковое масло. И только потом заревел, как положено маленькому мальчику.

«Почему?» — спросил голос. Тот самый, тайный голос.

«Почему ты не убил меня раньше?»

Кельмомас видел, как мать пробивает себе дорогу между гвардейцами, слышал ее безутешный вопль. Он видел, как дядя, святейший шрайя, схватил ее за плечи, когда она упала на тело нежно любимого сына. Видел, как движимая нездоровым любопытством, подошла его сестра Телиопа, нелепая в своих черных одеждах. Заметил он и как падает его собственная слеза, крошечным жидким шариком, падает и разбивается о вялую щеку брата.

Какая трагедия. Сколько любви потребуется, чтобы залечить ее.

— Мамочка! — кричит он. — Мааааа-мааааа!

Боги переосуществляют.


Сколько любви было в прикосновении ее сына.

Похоронный зал был узким, с высокими потолками, отделанный рядами айнонской плитки с синим орнаментом — никаких прочих украшений. Сверху лился свет, растворяясь в воздухе, как пар. Из маленьких ниш глазели истуканы, почти забытые, хотя и не до конца. По углам шипели поблескивающие золотом курильницы, выдувая тонкие ленты дыма. Императрица оперлась о мраморный постамент в центре зала, опустив взгляд вниз, на застывшие черты своего младшего.

Она начала с пальчиков, напевая старую песню, узнав которую, ее рабы зарыдали. Порой они забывали, что у нее с ними одно и то же скромное происхождение. Улыбнувшись, она посмотрела на них, словно говоря: «Да, я все это время была одной из вас…»

Такой же рабыней.

Она подняла его ручонку, обтерла ее широкими нежными движениями, от локтя к запястью, от локтя к запястью.

Он был холоден, как глина. И, как глина, сер. Но как она ни старалась, создать из этой глины другую форму она не могла. Он упорно продолжал оставаться ее сыном.

Эсменет остановилась вытереть слезы. Через некоторое время, проглотив боль, тихонько кашлянула и вернулась к своему делу, заведя тот же самый мотив. Казалось, что она не столько обмывает, сколько лепит его, и с каждым движением он становится более настоящим. Совершенные линии и влажные ямочки. Фарфоровое сияние кожи. Маленькая родинка под левым соском. Созвездие веснушек, которые, как шаль, обвивали его худенькую спину от одного плеча до другого.

Она вбирала все это в себя, проводила руками, обтирала, омывала водой, молитвенными движениями, словно совершала обряд.

Сколько любви было в прикосновении к сыну.

Грудь. Плавный изгиб живота. И, конечно, лицо. Порой ее охватывало желание толкнуть и потрясти его, наказать за эту жестокую проделку. Но ее прикосновения оставались невозмутимыми, медленными и уверенными, словно ритуал умел сдерживать смятенные души.

Она выжала губку, прислушиваясь к стуку капель. Улыбнулась своему маленькому мальчику, восхитилась его красотой.

Волосы у него были золотыми.

Ей почудилось, что он пахнет так, будто его утопили в вине.


Кельмомас притворился, что плачет.

Она крепко прижала его к груди, он заерзал, выползая из одеял, которые скомкались между ними, и прижался всем телом к ее вздрагивающему телу. Каждый ее всхлип отдавался в нем волнами расслабленного тепла, омывал блаженством и придавал уверенности в его собственной правоте.

— Только не уходи! — прошептала она, убирая щеку от его влажных волос. — Никогда-никогда, ладно?

Ее лицо было для Кельмомаса книгой, напечатанной на станке из кожи, мышц и жил. И истины, которые он читал в этой книге, были священны.

Он знал это лицо так подробно, что мог определить, если потемнела родинка или упала с века ресничка. Он слышал, как жрецы трещат про свои небеса, но истина состояла в том, что рай находился гораздо ближе — и на вкус отдавал солью.

Ее лицо нависло над ним, истерзанное болью, с дрожащими губами и потоком бриллиантов, льющихся из глаз.

— Кел, — зарыдала она. — Бедный малыш…

Он заголосил, подавив желание задрыгать ногами от смеха. «Получилось! — мысленно ликовал он, и ему хотелось размахивать руками от ликования, как искупленному ребенку. — Получилось!»

И все оказалось так легко.

«И теперь, — сказал тайный голос, — ты — единственная оставшаяся ей любовь».

Глава 6 Мозх

Спроси у мертвых, и расскажут тебе. Нет одинаковых дорог. Воистину, и карты не без греха.

Экьянн I. «Сорок четыре послания»
То, что мир просто разрушает, люди убивают с умыслом.

Скюльвендская пословица
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), река Рохиль

Колдун пробирался холодными лесными чащобами, и насколько стары были его кости, настолько юны его мысли. Он раздражался и морщился, но в его спотыкающихся шагах чувствовалась привычка, свидетельство многих лет, проведенных в странствиях. Четыре дня он тащился, петляя между высокими, как колонны, деревьями, щурился на яркий солнечный свет, проникающий сквозь еще по-весеннему редкий лесной полог, и по медленно подползающим далеким ориентирам прокладывал путь к месту назначения…

Мозх.

Все, что Ахкеймион знал об этом месте, ему рассказал его раб-галеотец Гераус. Это была перевалочная база охотников за скальпами, расположенная в западном конце длинного судоходного участка реки Рохиль, место, где группы скальперов, которые работали в дальних краях, могли забрать свое вознаграждение и закупить припасы. Поскольку это был ближайший к башне сколько-нибудь значительный центр цивилизации, Гераус приходил сюда три-четыре раза в год продавать шкурки и на то золото, что давал ему Ахкеймион, добывал то, чего сами они себе обеспечить не могли. Гераус, человек спокойный и несуетливый, с тщательно скрываемым удовольствием рассказывал истории о своих поездках. Возможно, потому, что путешествие было и трудным, и опасным — Тистанна, как правило, не прощала Ахкеймиону долгие недели мужнина отсутствия, — а возможно, потому, что эти отлучки были переменами в монотонности его повседневной жизни, в течение нескольких дней после возвращения Гераус бывал склонен важничать и топать ногами. Только когда все рассказы заканчивались, он возвращался в свои привычные рамки человека смирного и надежного. Эти истории были его звездным часом, возможностью для раба великого Колдуна «расправить плечи во весь мир», как говорят галеотцы.

По большей части, эти поездки были наполнены делами скрытными и потайными, сделки совершались исключительно между доверявшими друг другу людьми. Если послушать Герауса, мешок бобов был столь же ценным и тянул за собой такое количество сложностей, как кошелек с золотом или связка скальпов. Гераус не делал тайны из своей осмотрительности — более того, он даже, кажется, крайне гордился ею. Даже когда его дети были еще маленькими, он старался донести до них, сколь неоценима для выживания бывает скромность. Наиглавнейшее умение для любого раба, всегда давал понять он, состоит в умении везде пройти незамеченным.

«Для шпиона тоже», — невольно приходило в голову Ахкеймиону.

Подумать только, он считал, что канули в прошлое те дни, когда он бродил по Трем Морям, переходил от одного королевского двора к другому, высоко держа голову перед насмешливыми королями и властителями — по-прежнему оставаясь колдуном Завета. Хотя жирок он утратил, хотя одежда на нем была из шерсти и шкур, а не из муслина, пахнущего миррой, одно то, что он шел к невидимым горизонтам, со всей живостью возвращало из памяти прошлое. Иногда, глядя вверх через начинающие зеленеть ветви, он видел бирюзовые небеса Киана, или, когда вставал на колени, чтобы наполнить бурдюк водой, — давящую черноту северного Менеанора. Картинки стали воспоминаниями, каждая со своей историей, своим особенным смыслом и своей красотой. Царедворцы из касты знати смеялись, лица их были раскрашены в белый цвет. Натертые маслом рабы разносили дымящиеся яства. Укрепления, облицованные глазурованной плиткой, сияли под палящим солнцем. Чернокожая проститутка задирала колени повыше.

Двадцать лет миновало — и ни единого дня не прошло.

Он уже с удивлением обнаружил, что грустит по Гераусу и его семье намного больше, чем мог себе представить. Забавно всегда получается с рабами. Словно факт владения скрывал некоторые очевидные и важные человеческие связи. Всегда кажется, что не хватать будет определенных удобств, а не рабов, которые тебе их обеспечивают. Комфорт Ахкеймиону был в высшей степени безразличен — и презираем им. Но где-то глубоко внутри вздрагивало каждый раз, когда он вспоминал их лица — смеющиеся или плачущие, не важно — что-то оборвалось в нем от того, что он может никогда больше с ними не посидеть.

И от этого он сам себе казался плаксивым дедушкой.

Может, это и хорошо, что его жизнь совершила этот самоубийственный поворот.

Он остановился, наслаждаясь золотым великолепием вечерней природы. Вдоль горизонта полз обрыв — извилистая полоса вертикального камня, терявшаяся в сумерках. Пологие спуски, заваленные щебнем и крупными валунами, вели в лес. Виден был водопад Долгая Коса, названный так потому, что река Рохиль у огромного валуна у края обрыва разделялась и падала вниз двумя переплетающимися грохочущими потоками.

Внизу лежал Мозх, утопавший в розовой дымке водопада. Изначально, если верить Гераусу, город был построен ниже по реке, но, как гусеница, подполз к основанию обрыва — скупщики скальпов, соперничая друг с другом, стремились первыми встретить направляющихся на запад охотников. Сейчас город, врезавшийся в лес, походил на рану, покрывшуюся струпьями смолы и бревен. Лачуги и сараи громоздились друг на друга, наскоро сколоченные из дерева и подручных материалов, теснились вдоль берега реки, облепив нижние уступы утеса.

Когда Ахкеймион добрался до заброшенных предместий города, уже окончательно стемнело. От первоначального Мозха остались только деревянные столбы. Они торчали из буйного папоротника, безмолвные, как освещающий их лунный свет. Какие-то из них сгнили, какие-то покосились, и на всем была печать кладбищенского запустения, так что становилось не по себе. Ближайшие к тропе были изрезаны всевозможными буквами и испещрены пометами — следами пребывания бессчетного числа путешественников, со всем их неутоленным тщеславием и всеми их огорчениями. Гвоздь Небес, светящий через промежутки в темнеющих облаках, позволил ему разобрать несколько надписей. «НЕНАВИЖУ ШРАНКОВ», — гласила одна из свежих надписей на галлишском. «ХОРДЖОН ЗАБЫЛ, ЧТО СПАТЬ НАДО ЗАДНИЦЕЙ К СТЕНКЕ», — заявляла другая, состоящая из айнонских пиктограмм — а рядом виднелось пятно, которое могло оказаться запекшейся на солнце кровью…

В вечерней тишине шум водопада раздавался особенно громко. Первые крохотные брызги бисером оседали на кожу. От огоньков жилья веяло угрозой. Когда в последний раз он отваживался вступать в подобные места, сборища разнообразных странных личностей?

Ведя за собой мула, Ахкеймион брел по главной городской улице. К этому времени он совсем выбился из сил. Тело гудело и по привычке клонилось вперед после долгого пути по непролазной грязи. Плащ словно обшили свинцовыми болванками, такой тяжестью он висел на плечах. Подходящее имя для города — Мозх. Легко было представить, что под ногами месиво из переломанных костей.

Рядом с ним месили грязь странные люди; некоторые шли поодиночке, с пустыми и тревожными глазами, другие — гогочущими группами, и держались они вольно, понимая свое численное превосходство. Все были навеселе, все старались перекричать грохот водопада. Большинство были вооружены и одеты в доспехи. Многих украшали пятна запекшейся крови — возможно, это были раны, а может, они просто не помылись.

Это были скальперы, охотники за скальпами, пользующиеся покровительством указа аспект-императора. Они собрались со всех концов Новой Империи: галеотцы с буйной шевелюрой, нансурцы с гладкими щеками, тидоннцы с окладистыми бородами, даже нильнамешцы с лениво полуприкрытыми веками — все были здесь, все продавали скальпы за имперские келлики и шрайские индульгенции.

Ахкеймиону надоели постоянные пристальные взгляды, и он плотнее надвинул на голову капюшон плаща. Отчасти он понимал, что вид его не может вызвать ни малейших подозрений, что он просто разучился доверять анонимности. И тем не менее продолжал съеживаться от прикосновения чужих глаз, воинственных или просто любопытствующих. В воздухе витало чувство разудалой свободы, легкий душок полного беззакония, который он поначалу приписал высвобождению сдерживаемых желаний. Охотники целые месяцы проводили вдали от жилья, бились со шранками, охотились на них по нехоженым чащам. Более грубого ремесла и большего оправдания неумеренности нельзя было и представить.

Но по мере того, как безумное шествие множилось, он понял, что несдержанность — не просто способ насытить неудовлетворенные страсти. Там было слишком много людей и слишком много различных каст, верований и народов. Кастовая знать из Сингулата. Беглые рабы из Се Тидонна. Еретики-фаним из Гиргаша. Лишь общее происхождение могло гарантировать цивилизованное отношение, общее видение жизни, а иначе — только злоба и непонимание. Голод — больше этих людей не объединяло ничто. Инстинкты. Дикими этих людей сделала не дикая природа и даже не первобытная жестокость шранков, а неспособность доверять чему-то, кроме звериного начала.

«Страх, — сказал он себе. — Страх, похоть, злоба… Вот на них и полагайся». Только эту единственную заповедь снисходительно допускало такое место, как Мозх.

Он с трудом пробирался вперед, ведя себя осторожнее, чем обычно. В воздухе чувствовался запах виски, блевотины и неглубоко вырытых отхожих мест. Слышны были песни, смех, рыдания, где-то в глубине ночи кто-то щипал струны лютни, извлекая леденящие душу звуки. Он замечал улыбки — вспышки пожелтевших гнилых зубов. Он видел украшенные фонариками интерьеры, бурлящие, ярко освещенные миры, наполненные крепкими словами и безумными кровожадными взглядами. Видел мерцание обнаженной стали. Какой-то галеотец, рыча, бил булавой другого, вколачивал один удар за другим, пока человек не превратился в окровавленного червяка, который корчился и извивался в жидкой грязи. К Ахкеймиону привязалась подвыпившая шлюха с голыми дряблыми руками в синяках.

— Хочешь персик? — нараспев произнесла она, трогая его между ляжками.

Он почувствовал, как шевельнулись почти забытые воспоминания, старые, давно не применявшиеся навыки самозащиты, от невостребованности не ставшие более рассудочными, и схватился под плащом за рукоятку ножа.

В здании таможни было темно. Потрепанное Кругораспятие уныло поникло в сумеречном безветрии. Мозх был аванпостом Новой Империи, и забывать об этом не следовало. Ахкеймион миновал лазарет, вокруг которого витала атмосфера едких испражнений и заразы. Прошел мимо приземистого опиумного притона и нескольких таверн, где шло шумное гулянье, и двух полуоткрытых шатров-борделей, из которых в ночь просачивались стоны и базарный смех. Ахкеймион набрел даже на простой деревянный храм Ятвер, наполненный звоном колоколов и песнопениями — должно быть, шла какая-то вечерняя церемония. На фоне всего этого рокотал стремительный водопад, словно неподвижная, била о камень вода. Мелкие прозрачные капельки падали с подола рясы колдуна.

Он пытался не думать о девушке. О Мимаре.

Пока он нашел постоялый двор «Задранная лапа», о котором говорил Гераус, шум стал почти привычным. Заводя мула на задний двор, он подумал, что Мозх, в сущности, не слишком отличается от крупных многоязычных городов его юности. Более порочный, построенный из дерева, а не монументального камня, и не достигающий размеров, при которых всеобщее безразличие и всеобщая безликость сливаются в терпимость большого города — здесь не существовало негласной договоренности сквозь пальцы смотреть на странности друг друга. Каждый в любой момент мог подвергнуться осуждению. И тем не менее в этом городе царило то же ощущение открывающихся возможностей, случайных, возникающих равно для всех, звенящих у каждого порога, как будто для появления множества возможных путей требовалось только скопление разномастных людей…

Свобода.

Ночь в таких местах может закончиться миллионом различных развязок. Тем одновременно и удивительны, и ужасны подобные места.

Ночь в Мозхе.

Комната была маленькая. Шерстяное постельное белье отдавало плесенью и затхлостью. Хозяину постоялого двора вид гостя не понравился, это было понятно сразу. Нищего в комнату для нищих — веками соблюдающееся правило. Но, сбросив роняющий капли плащ и разложив пожитки, Ахкеймион улыбнулся. Отправился в Мозх сонный отшельник, а прибыл просыпающийся шпион.

Вот и славно, сказал он себе, идя по лестницам и коридорам на грохот общей комнаты «Задранной лапы». Многообещающее начало. Теперь надо только, чтобы чуть-чуть повезло.

Он в предвкушении усмехнулся, стараясь не обращать внимания на отпечатки окровавленной руки, украшавшие стену.


Тяга Ахкеймиона к приключениям улетучилась немедленно, как только он пробился в продымленную комнату с низким потолком. Потрясение оказалось столь велико, что он потерял дар речи, так давно не наблюдал он людей своим тайным зрением. Здесь находился еще один колдун — судя по черноте и разрушительной мощи его Метки, колдун старый и искусный — и сидел он в дальнем углу. И еще был какой-то носитель Хоры. Проклятая Слеза Бога, названная так потому, что одно ее прикосновение уничтожало колдунов и их святотатственные деяния.

Разумеется, Метку он видел каждый раз, как смотрел на свои руки или ловил в стоячей воде свое отражение, но то было как собственная кожа: так близко, что толком не разглядеть. Видя на другом человеке это пятно, которое искажало взгляд, — особенно после того, как он столько лет пребывал погруженным в чистоту нетварного мира, не тронутого богопротивными голосами колдунов, — он вновь чувствовал себя… как в юности.

Испуганным, как в юности.

Вернувшись в настоящее, Ахкеймион направился к кабатчику, которого легко узнал по описанию своего раба. По словам Герауса, звали кабатчика Хаубрезер, и был он одним из братьев-тидоннцев, владевших «Задранной лапой». Ахкеймион кивнул ему, хотя с момента появления здесь он еще не встретил никого, кто соблюдал бы джнан.

— Меня зовут Акка, — сказал он.

— Ага, — ответил высокий и тощий, похожий на аиста мужчина. Голос его был не столько глубоким, столько угрюмым. — Ты же уже ржавое кайло. Тут, знаешь ли, немощным да горбатым не место.

Ахкеймион сыграл озадаченного добродушного старичка. Нелепо, но и сейчас, по прошествии стольких лет, ему было больно слышать, как кетьянское слово «кайло» выговаривают с благородным протяжным норсирайским произношением.

— Мой раб Гераус сказал, что ты сможешь мне помочь.

Он давно уже собирался поехать в Мозх и нанять артель охотников. Мимара только заставила его сократить расписание, начать путешествие прежде, чем он будет знать место назначения. Появление Мимары всколыхнуло его больше, чем он готов был себе признаться — недоверие, сходство с матерью, колкие вопросы, их злосчастная мимолетная связь — но если бы Мимара и не появилась, последствия оказались бы губительны.

Сейчас, по крайней мере, он знал, почему Судьба послала ее к нему: это был пинок под зад.

— А-а, — проскрипел Хаубрезер. — Гераус мужик славный.

Взгляд испытующий; худое лицо придавало ему дополнительную суровость. Ахкеймион лишний раз поразился, насколько характер людей порой приспосабливается к особенностям тела. Человек был сутул, с длинными пальцами, похожий на богомола и терпеливым упорством, и хищным видом. Он нестолько охотился, сколько выжидал.

— Это правда.

Хаубрезер взирал на него с коровьим упорством — ему могло стать скучно до слез, но он был способен умереть, так и не прекращая жевать свою жвачку. Казалось, этот человек, дабы возместить свою неуклюжесть, замедлил все, включая собственную мысль. Медлительность обнажает изящество, присущее всем явлениям, даже самым неблагородным. Оттого так гордо вышагивают пьяные, будто движутся под водой.

Наконец огромные глаза моргнули, завершая разговор.

— Короче, вон там они — кого ты ищешь… — он мотнул головой с прожилками на лбу в дальний угол, по другую сторону от дымящего в центре комнаты очага.

Указал он в сторону колдуна и Хор, которые Ахкеймион почуял, едва войдя в общую залу.

Ну конечно…

— Ты точно знаешь?

Хаубрезер так и стоял, наклонив голову, хотя казалось, что он разглядывает собственные брови, а не мрачные силуэты за пеленой дыма.

— Хо. Это тебе не просто так скальнеры. Люди Ветерана. Шкуродеры.

— Шкуродеры?

Ухмылка вышла угрюмой, словно человек был лишен тех мышц лица, которые отодвигают губы от зубов.

— Гераус-то прав. Отшельник ты, ясно дело. Любого тут спроси, — он обвел зал широким движением ладони, — тут тебе все скажут: Шкуродерам поперек дороги не становись. Знаменитые ребята. Вся река знает. Столько товара приносят, как никто. Хо. Держись подальше от Шкуродеров, а не то не поздоровится. Как говорится, «хауза куп». Грубо, но правильно.

Ахкеймион вытянул шею и оценивающе посмотрел на людей, которые вдруг оказались не обычными завсегдатаями пивнушки, а воинственным племенем. Хотя остальные длинные столы были забиты людьми, трое мужчин, на которых указал Хаубрезер, сидели одни и не выглядели ни настороженными, ни непринужденными, но поза их говорила о глубоком внутреннем сосредоточении, категорическом пренебрежении ко всему, что их не касается. Их фигуры колыхались в искристом воздухе над очагом: первый, хранитель Хоры, — с пышной заплетенной в косички бородой айнонца или конрийца; второй, с длинными белыми волосами, бородкой клинышком и обветренным лицом; и третий, колдун, — его лицо было спрятано под черным кожаным капюшоном.

Ахкеймион перевел взгляд обратно на Хаубрезера.

— Нужно, чтобы кто-то меня представил?

— Но всяко не такой, как я.


Пока Ахкеймион шел через общую залу, он вдруг начал очень остро воспринимать все окружающее, что для него выражалось ощущавшимся во всем теле предчувствии чего-то неизбежного — какого-то стремительного безрассудного поступка. Запах преющего под кожаной одеждой пота заставлял морщиться. Грохот водопада Долгая Коса дрожал в воздухе и в деревянных стенах, так что помещение казалось неподвижным пузырьком воздуха в потоке воды. Гортанное наречие, на котором все говорили, — какая-то дикая помесь галишского и шейского — потряс его древним и совершенно неожиданным звучанием: Первая Священная война, долгих двадцать лет прошло.

Он подумал о Келлхусе, и решимость разгорелась в нем с новой силой.

«Пульс безумца…»

Ахкеймион не питал иллюзий в отношении людей, с которыми ему предстояло встретиться. Возникновение Новой Империи положило конец доходному некогда ремеслу наемника, но это не означало, что исчезли те, кто был готов убивать за жалованье. Рядом с такими людьми он провел большую часть жизни — в обществе тех, кто считал его человеком никчемным. Он давно научился принимать нужные позы, возмещать слабость духа превосходством интеллекта. Он знал, как вести себя с подобными людьми — по крайней мере, так ему казалось.

Но первые же секунды, как он очутился рядом с ними, убедили его в обратном.

Человек в плаще с капюшоном, колдун, повернулся к нему, но не более чем в пол-оборота, так что виден был только висок и линия подбородка, белая и гладкая, как вываренная кость. Глаза его скрывала неумолимая чернота. Низенький седовласый человечек одарил Ахкеймиона шустрым сияющим взглядом и улыбкой, которая загодя была готова встретить насмешку. Но третий, с окладистой бородой, тот, кого Хаубрезер отрекомендовал как Капитана, продолжал невозмутимо пялиться в чашу с вином. Ахкеймион сразу понял, что от этого щедрости не дождешься ни в чем.

— Ты айнонец, которого называют Косотер? — спросил Ахкеймион. — Железная Душа, Капитан Шкуродеров?

Последовало секундное молчание, слишком непродолжительное, чтобы свидетельствовать о замешательстве или удивлении.

Капитан решительно отхлебнул вина и утвердил на Ахкеймионе взгляд близко посаженных карих глаз. Такой взгляд Ахкеймион помнил по кровавым побоищам и лишениям Первой Священной войны. Такой взгляд видел только мертвечину.

— Я тебя знаю, — только и произнес он, хрустким, как папирус, голосом.

— Капитану надо говорить «Ветеран», — воскликнул седовласый человечек. Он был миниатюрен, но запястья у него были вполне широкими и обладали, судя по всему, железной хваткой. Он был стар, во всяком случае, не моложе Ахкеймиона, но казалось, что годы только согнали с него лишний жир — признак слабости, оставив лишь кожу и огонь живости. Этот человек ссохся, не потеряв силы. — Как-никак, — хохотнул он, прищурившись, — таков Закон.

Ахкеймион не удостоил его вниманием.

— Ты меня знаешь? — обратился он к Капитану, который продолжил изучение своего загадочного напитка. — По Первой Свя…

— Сэр, — перебил его коротышка. — Прошу вас. Позвольте представиться. Я — Сарл…

— Я хочу заключить соглашение с вашей артелью, — продолжал Ахкеймион, пристально глядя на Капитана. Явно айнонец. Он выглядел древним, как вещь из погребального кургана.

— Сэр, — настойчиво повторил Сарл, и на сей раз у него в глазах появился жестокий блеск. — Прошу вас…

Ахкеймион повернулся к нему, нахмурившись, но перебивать не стал.

Ухмылка смяла глубокие борозды на лице коротышки во множество мелких морщинок.

— Я, как бы это выразиться, обладаю определенными способностями обращаться с цифрами и расчетами, а также умею тонко вести спор. Мой славный Капитан… ну, скажем так, ему недостает терпения управляться со всеми премудростями беседы.

— Значит, решения принимаете вы?

Человечек, обнажая полукруг десен, зашелся шумным смехом, так что раскраснелось лицо.

— Нет, — выдохнул он, словно в изумлении, что кто-то может задать столь вопиюще глупый вопрос. — Нет-нет-нет! Я исполняю песню. Но уверяю вас, что слова к ней пишет Капитан.

Сарл с нарочитой почтительностью поклонился в сторону айнонца — тот разглядывал Ахкеймиона со смесью любопытства и недоброжелательности. Когда Сарл повернул голову обратно и посмотрел на Ахкеймиона, губы его были поджаты, словно он всем видом хотел сказать: «Вот видите!»

Ахкеймион нетерпеливо хмыкнул. Вот уж что в цивилизованном мире он оставил без сожаления, так это болезненную страсть ко всяким недомолвкам.

— Я хочу заключить соглашение с артелью вашего Капитана.

— Какая странная просьба! — воскликнул Сарл, как будто все это время только ждал подходящего момента. — И смелая, очень смелая. Войн больше нет, мой друг, за исключением двух, именующихся святыми. Та, которую ведет наш аспект-император против злокозненного Голготтерата, и более пошлая — та, что мы ведем против шранков. Наемников больше не существует, дружище.

Ахкеймион переводил взгляд с одного собеседника на другого. Это приводило его в тревожное состояние, словно такое разделение внимания было равносильно частичной потере зрения.

Но если он что-то понимал, в том и состоял весь смысл этого нелепого упражнения.

— Мне нужны не наемники, а охотники за скальпами. И затеваю я не войну, а путешествие.

— А-а-ах, как интересно, — протянул Сарл. Каждый раз, как он улыбался, его глаза уменьшались до дрожащих щелочек, словно он наслаждался удачной шуткой. — Путешествие, для которого требуются охотники за скальпами, — это путешествие в Пустоши, верно?

Ахкеймион молчал, смущенный подобной проницательностью. Этот Сарл и впрямь такой проворный, каким выглядит.

— Да.

— Я так и думал! Очень, очень интересно! И скажите же мне, куда именно на север вам надо идти?

Этого вопроса, при всей его неизбежности, Ахкеймион страшился. Кого он хотел одурачить?

— Далеко… — он сглотнул. — В развалины Сауглиша.

Последовал еще один приступ смеха, сопровождаемый брызгами слюны и вычерчивавший каждую жилку, всю паутину морщинок густыми оттенками лилового и красного. Сарл даже свел руки, словно ему связали запястья, и затряс ими так, что замелькали пальцы. Словно ища поддержки, он бросал взгляды на человека с капюшоном.

— Сауглиш! — рыдал он, запрокинув голову. — О нет, мой друг, мой бедный, вконец лишившийся разума друг! — Он откинулся на спинку стула, хватая ртом воздух. — Да хранят боги твои чаши теплыми, полными и все что там полагается, — категорично и удивленно покачал он головой.

Что-то в его лице и голосе говорило: «Уходи, пока не поздно…»

У Ахкеймиона сами по себе сжались кулаки. Единственное, что он мог себе позволить, чтобы заставить себя не испепелить засранца. Наглая обезьяна! Только хоры Капитана и темно-синяя Метка его спутника в плаще остановили язык колдуна.

Тяжелый момент, когда улыбки начинают медленно таять.

Сарл почесал палец.

Потом Капитан спросил:

— Что там такое, в Сауглише?

От этих слов кровь отхлынула от раскрасневшегося лица Сарла. Возможно, он неверно истолковал интерес Капитана. Возможно, с пьяных ног он просто слишком далеко зашел. Ахкеймиону почему-то подумалось, что голос лорда Косотера всегда производит подобный эффект.

— Что вы о нем знаете? — спросил Ахкеймион. И немедленно понял, что отвечать вопросом на вопрос, когда беседуешь с Капитаном, — непростительная ошибка. Но он чувствовал, что должен противопоставить кремню кремень, должен не отступить под потусторонним взглядом этого человека, дать понять, что и он способен видеть зло, лежащее в основе всех вещей.

Он вглядывался в блестящие глаза лорда Косотера. Он слышал дыхание Сарла, звук, вырывающийся из его слабой груди, как у спящей собаки. Ахкеймион вдруг сообразил, что человек в капюшоне, кажется, так и не пошевелился. Помещение незаметно наполнилось звоном, высоким и неясным, и вместе с ним появилось предощущение трагического, исподволь нарастающее мрачное предчувствие. Ставкой в этом состязании было не просто влияние, уважение или даже сохранение собственной личности, но сама возможность бытия…

«Я — твоя погибель», — шептали глаза, глядящие в его глаза. И казалось, что им тысяча лет.

Ахкеймион чувствовал, что теряет присутствие духа. В сознании бешено мелькали хаотичные изображения, горячие от криков и крови. Он чувствовал, как колени начинает бить дрожь.

— Полегче, приятель, — примирительно и, кажется, искренне, промолвил Сарл. — Капитан, если потребуется, одной струей полмира перешибет. Просто ответь на его вопрос, и все.

Ахкеймион сглотнул, прищурился.

— Сокровищница, — произнес его голосом неизвестный предатель. Когда Ахкеймион перевел взгляд на Сарла, он почувствовал себя утопающим, которому все же удалось выплыть на поверхность.

— Сокровищница, — странно повторил Сарл. — Наверное, — стремительный вгляд на лорда Косотера, — стоит сказать Капитану, что ты имеешь в виду, когда говоришь «Сокровищница».

Ахкеймион видел неумолимые глаза Сарла, они обшаривали его, словно воплощение придирчивости. Колдун невольно бросил взгляд на лицо в капюшоне, отвел глаза, посмотрел вниз на загаженный пол.

Все должно было быть не так!

— Нет, — сказал он, глубоко вздохнув, потом пристально посмотрел на всех троих по очереди. С Капитаном, решил он, надо обращаться так, словно он всего лишь один из прочих. — Я попытаю удачи в другом месте. — Он стал вставать и почувствовал слабость, испарину и сильную дурноту.

— Эй, колдун, — громогласно окликнул его лорд Косотер.

Это слово захлестнуло Ахкеймиона, как струна гарроты.

— Я тебя помню, — продолжил мрачный человек, когда Ахкеймион обернулся. — Со Священной войны. — Он отодвинул чашу в сторону и наклонился к столу. — Ты его учил. Аспект-императора.

— Это так важно? — спросил Ахкеймион, не заботясь о том, звучат ли его слова горечью.

Ему показалось, что эти сплошные черные глаза моргнули в первый раз.

— Это важно, потому что отсюда следует — ты был колдуном Завета… когда-то был.

Его шейский язык был безупречен и искажал его, скорее, внутренний диалект недовольства говорившего, чем напевные модуляции его родного айнонского.

— Значит, ты и вправду знаешь, где найти Сокровищницу.

— Тем хуже для тебя, — произнес Ахкеймион. На самом деле, он мог думать только об одном: как?.. Как может скальпер, простой охотник за скальпами, знать о сохонкской Сокровищнице? Ахкеймион глянул на человека в кожаном плаще, сидящего слева от Капитана… Колдун. Интересно, какой школы?

— Вряд ли, — ответил лорд Косотер, откидываясь назад. — Скальперов в Мозхе полно, это правда. Сколько хочешь артелей. — Он подхватил свою чашу двумя мозолистыми пальцами. — Но никто не знает, кто ты… — Его ухмылка была странной и пугающей. — А значит, никто даже не задумается о твоей просьбе.

Смысл его заявления сталью повис в воздухе, безразличный к гулу голосов. Истина — то, что остается после смерти слов.

Ахкеймион стоял потрясенный.

— У меня есть листик, — с озорством, как закадычный приятель, доверительно сообщил ему Сарл. — Приложишь себе к заднему проходу…

Второй собеседник разразился хохотом, не показывая лица из-под капюшона. Когда он запрокинул голову, Ахкеймион увидел его левый глаз, едва заметный зрачок в окружении размытого серого. Но не по глазу, а по этому неровному гортанному смеху он понял, кто перед ним…

— За две-е-е… — стенал Сарл, хохоча так, что багровый лоб чуть не касался красных, как яблоки, щек. — Всего за д-две монеты отда-а-м!

Ахкеймион тоже усмехнулся, но с презрением. «Листик для заднего прохода» — это была старая шутка, выражение, относящееся к шарлатанам-торговцам, которые продавали надежду в виде фальшивых снадобий.

Капитан продолжал невозмутимо и внимательно его разглядывать.

Они правы, понял Ахкеймион. Здесь, в Мозхе он мог рассчитывать только на насмешку — если не хуже. Его единственной надеждой были Шкуродеры.

А они только что оттолкнули его.


Ахкеймион взял протянутую ему чашу двумя руками, чтобы она не дрожала. Осушив ее, он задохнулся. Неразбавленное вино с каких-то горьких галеотских почв.

— Сокровищница! — вопил Сарл. — Капитан! Он Сокровищницу прикарманить хочет!

Ахкеймион чмокнул губами, пригасил огонь в глотке и вытер жестким шерстяным рукавом бороду и рот. Удивительно, как одна-единственная чаша помогает стать частью чужой компании.

— Это не я. Это он, — сказал Ахкеймион Капитану, кивнув на человека в капюшоне. — Разве нет? Это же он рассказал тебе про Сокровищницу…

Новая ошибка. Очевидно, Капитан отказывался признавать даже самые невинные законы беседы. Намек, игра слов, скрытый смысл — все это встречалось осуждающим строгим взглядом и порицалось гнетущим молчанием.

— Мы зовем его Клирик, — сказал Сарл, указав головой, едва заметно передразнивая Ахкеймиона.

Из кожаного обрамления капюшона на Ахкеймиона пристально глядел невидимый черный овал лица.

— Клирик, — послушно повторил Ахкеймион.

Капюшон не пошевелился. Капитан продолжил пялиться в вино.

— Тебе бы послушать его в Пустошах, — воскликнул Сарл. — Такие заливистые проповеди! Подумать только, а ведь когда-то я себя считал красноречивым.

— Хочу напомнить, — осторожно сказал Ахкеймион, — у нелюдей нет священников.

— В том смысле, в каком это понимают люди, — нет, — ответила черная пустота под капюшоном.

Вот это да. Голос оказался приятным, мелодичным, но расцвеченным интонациями, неведомыми человеческому горлу. Словно в него были вплетены нотки голоса слабоумного ребенка.

Ахкеймион выпрямился.

— Откуда ты родом? — спросил он сдавленным голосом — легкие словно приклеились к хребту. — Из Иштеребинта?

Капюшон опустился почти до самого стола.

— Уже не помню. Кажется, Иштеребинт мне знаком… Но тогда он так не назывался.

— Я вижу твою Метку. Она у тебя мощная и глубокая.

Капюшон приподнялся, словно прислушиваясь к отдаленному звуку.

— Как и у тебя.

— Кто был твой мастер-квуйя? Из какой ты линии передачи?

— Я… я не помню.

Ахкеймион помедлил, облизнул губы и решился задать вопрос, который следовало задавать всем нелюдям.

— Что ты помнишь?

— Предметы. Друзей. Чужаков и возлюбленных. Все как-то очень трагично. Все полно ужаса.

— А Сокровищницу? Ее ты помнишь?

Едва заметный кивок.

— Когда погибла библиотека Сауглиша, я был там… наверное. Я очень хорошо помню ощущение ужаса… Но почему эти воспоминания вызывают у меня такую скорбь, я не знаю.

От его слов у Ахкеймиона мурашки побежали по телу. Ужасы Сауглиша он видел в Снах очень часто — стоило лишь закрыть глаза, и он видел горящие башни, бегущие толпы, видел, как бьется Сохонк с летающими в клубах дыма и языках пламени враку, покрытыми железной чешуей. Он чувствовал у ветра привкус пепла, слышал вопли множества людей. И рыдал над собственной трусостью…

Ахкеймион занимал особое место среди людей тем, что жил две жизни — два мгновения времени, Сесватха и Ахкеймиона, разнесенные на тысячелетия. Но жизнь сидевшего перед ним нечеловека охватывала сотню человеческих поколений. Он прожил от начала до конца многие века, поглотившие не один народ. От тех времен до сих пор — и дальше. От сумерек Первого Апокалипсиса до рассвета Второго.

Перед Ахкеймионом была живая линия поколений, глаза, которые видели все годы в промежутке между обеими его сущностями, между Ахкеймионом, колдуном в изгнании, и Сесватхой, Великим магистром Сохонка. Этот нечеловек прожил двухтысячелетний переход между ними двумя…

От этой мысли Ахкеймион почувствовал себя почти единым целым.

— А зовут тебя?..

Сарл вполголоса пробормотал какое-то ругательство.

— Инкариол, — сказал тот, кто скрывался под капюшоном, внутренне подобравшись. И повторил, словно пробуя звучание на языке: — Инкариол… Знакомо тебе такое имя?

Ахкеймион никогда его не слышал, по крайней мере, вспомнить не мог. Но так или иначе, понятно было, что скальперы не имеют ни малейшего представления о том, кто или что с ними разъезжает. Как может смертный вместить в себя столь многогранную душу?

«Древний, как Бивень…»

— Значит, ты Блуждающий?

— Да? Это так называется?

Как ответить на такой вопрос? Существо, сидевшее перед ним, прожило так долго, что сама его личность не выдержала, проломилась, сбросив его на дно жизни. Его душа иссыхала, в ней любовь, надежда, радость растворились в забвении, вымещенные менее стремительно улетучивающимися чувствами ужаса, тоски и ненависти.

Он был Блуждающий, который, чтобы сохранять память, цеплялся ею о злодеяния.

— Он тебя сумасшедшим назвал, — сказал Сарл, чуть поторопившись прервать серьезность их молчания.

Капюшон повернулся в его сторону.

— Я и есть сумасшедший.

Сарл замахал руками, пытаясь по-дружески возразить.

— Да ладно тебе, Клирик. Зачем ты так…

— Воспоминания, — прервал его черный провал под капюшоном. Голос, которым это было произнесено, заставлял вздрогнуть — так он был пропитан скорбью. — Здравомыслие нам даруют воспоминания.

— Видал! — воскликнул Сарл, стремительно повернувшись к Ахкеймиону. — Проповеди!

Его лицо исказилось торжествующей ухмылкой, как у человека, который беспрестанно изрекает суждения и ликует всякий раз, когда они подтверждаются.

— Как-то вечером в Пустошах один из нас спросил нашего Клирика: какое богатство люди называли при нем самым главным? О золоте, как ты понимаешь, у нас, у скальперов, говорят частенько, особенно когда охотишься в темноте — ну то есть, когда костров на ночлеге не разжигаешь. Разговоры про чьи-то персики да про золото — они косточки разогревают не хуже всякого огня.

То ли поворот головы, то ли поза, выражающая дух противоречия, то ли отзвук неискренности в его голосе — что-то подсказывало Ахкеймиону, что «проповеди» этого человека интересуют меньше всего.

— И тогда наш Клирик, — дребезжащим голосом продолжал Сарл, — подарил нам еще одну проповедь. Он назвал несколько славных вещей, ибо он видывал то, что мы, смертные, едва можем помыслить. Но запомнилась почему-то именно Сокровищница. Запасы, скрывавшиеся под библиотекой Сауглиша, до той поры, пока ее не уничтожил Первый Апокалипсис. Теперь мы говорим: «Сокровищница». «Сокровищница» — каждый раз, когда не хотим произносить злосчастнейшее из слов: «надежда». Сокровищница. Сокровищница. Сокровищница. Мы выходим погонять голых, задать им жару, но всегда говорим, что ищем мы — Сокровищницу.

Все добродушие, собиравшееся в морщинки, вдруг спало с его лица, обнажив нечто холодное, полное ненависти и уходящее корнями куда-то глубоко-глубоко.

— А теперь ты — явился, и не избавиться от тебя, как от судьбы.

Неугомонная переменчивость была свойственна всем выражениям этого лица.

— Ты человек ученый, — прибавил Сарл, стараясь говорить равнодушно и бесстрастно. Мышиное лицо застыло в необычной для него сосредоточенности — как будто он рисковал упустить некую жизненно важную возможность. — Скажи мне, что ты думаешь о понятии «совпадение»? Не считаешь ли ты, что все происходит не просто так?

Озадаченный взгляд. Вымученная улыбка. Больше ничего Ахкеймион выжать из себя не смог.

Сарл откинулся на спинку стула, закивал, посмеиваясь, и огладил белую бородку. «Ну конечно, считаешь!» — кричал его прищуренный взгляд, как будто Ахкеймион дал ему заранее выученный и вполне предсказуемый ответ.

Ахкеймион изо всех сил постарался не открыть рот от изумления. Он уже забыл, как это бывает — когда случается череда простых мелких неожиданностей, без которых не обходится, когда присоединяешься к компании незнакомых людей. В ней всегда существуют разнообразные общие истории, которые объединяют своих, а чужака отдаляют.

Но эта была неожиданность непростая.

Путешествие от Мозха до просторов Куниюрии занимало месяцы и шло по диким Пустошам, кишащим шранками. Если бы не Великая Ордалия, проход был бы просто невозможен: за многие века школа Завета потеряла немало экспедиций, пытаясь добраться до Сауглиша или до Голготтерата. Но и сейчас, когда Великая Ордалия приманивала шранков, как магнитом, Ахкеймион не пошел бы один — так далеко и в его возрасте. Именно поэтому он и пришел в Мозх: нанять помощников, без которых ему будет не обойтись. Сокровищницей Сохонка он решил воспользоваться как приманкой, откровенной уловкой… А теперь — вот.

Могло ли это быть простым совпадением?

Лорд Косотер следил за Сарлом взором, полным ледяной суровости.

Коротышка побледнел. Лицо его скорчилось в жалостливую гримасу.

— Если это не совпадение, Капитан, то это — она, Шлюха. Ананке. Судьба. — Он огляделся, словно ища поддержки у невидимых собеседников. — А Шлюха — прошу прощения, Капитан — в конце концов трахает всех — всех! Врага, друга, этих долбаных лохматых лесных чудищ…

Но его слова прозвучали в пустоту. Молчание Капитана было гробовым.

Ахкеймион так и не понял, когда было заключено соглашение — и как получилось, что люди, которых он надеялся нанять, стали его товарищами. Неужели он стал одним из Шкуродеров?

Испытывать ли благодарность? Облегчение? Ужас?

— Я помню, — донеслось из черноты, обрамленной сутаной. — Я помню, как убивали…

Причудливый звук, похожий на всхлип, который говорящий всеми силами старается замаскировать под неопределенное хмыканье.

— … детей.

— Мужчина обязан помнить, — мрачно заметил Капитан.


В ту ночь Ахкеймион видел сны, как прежде. Он видел Сауглиш.

Сперва появились враку, они всегда появлялись первыми, падали с облаков, растопырив когтистые лапы и расправив крылья. Казалось, что их рев доносится отовсюду, странно гулкий, как будто дети, балуясь, кричат в пещеру, — только не в пример злее.

Кружится голова. Сесватха вместе с братьями по Сохонку — над священной библиотекой, расположившейся на Тройниме, трех холмах, возвышающихся у западных пределов великого города. Под ними рушатся ее башни и стены. Им предстоит безумный спуск, их фигуры овевает голубая дымка гностических заклинаний. Из глаз и ртов вылетают искры света, и головы от этого похожи на магические кубки. От земли отлетает эхо, и они, упираясь в него ногами, ведут свою нечестивую песнь.

Напевы разрушения.

Зияющие пространства перечеркнуты линиями сверкающего белого света, которые перекрещиваются, складываются в удивительные фигуры, вспышки обращают в дым шкуру злобных тварей. Драконы становятся на дыбы, обнажают когти и извергают пламя, и, пронзительно крича, стремительно уходят вниз и сливаются в неразличимый блеск. Они отступают, истекая дымом; некоторые корчатся и бьются в конвульсиях, одно или два опрокидываются и падают, сраженные замертво. Пение становится неистовей. Струи жара вскипают, разбиваясь о стальную чешую. Невидимые молоты колотят по крыльям и лапам.

Затем враку снова атакуют.

На мгновение Сесватха стал Ахкеймионом, немолодым человеком другой эпохи. Зрачки его вращались, как у обезумевшей лошади. Оставшийся в одиночестве, он метался взглядом по сторонам, глядя то на парящих в воздухе людей, одетых в белые одежды, таких хрупких и уязвимых в своих сияющих сферах, то на косматых черных тварей, которые, пылая и разлетаясь на куски, продолжали нападать. Крылья полоскались, как паруса в бурю. Глаза сузились в полукруглые щелки. Дымились раны. Враку налетали и скребли когтями скругленные поверхности сфер, взрезая материю из иного мира. Колдуны кричали от отчаяния и страха. Упал один из драконов, пожираемый голубым пламенем. Одного из колдунов, юного Хуновиса, огненным дыханием опалило до костей. Вращаясь подобно горящему свитку, он стремительно полетел к расстилавшимся внизу пейзажам. Слепящее сияние заклинаний и извергавшееся из драконовых пастей пламя становились все сильнее, и наконец, различимы стали только неровные силуэты, спиралями вращающиеся над пустотой.

Вдалеке виднелся город — лоскутное одеяло запутанных улочек и громоздящихся друг на друга построек. На востоке блестела лента реки Аумрис, колыбели норсирайской славы. А к западу, за крепостными укреплениями, Ахкеймион видел намывные равнины, почерневшие от полчищ вопящих шранков. А позади них, на самом горизонте, исполинский и неиссякающий, завывал вихрь в обрамлении далеких розовых с золотыми отблесками небес. Даже через пелену дыма Ахкеймион чувствовал его присутствие… Мог-Фарау, конец всему сущему.

Крики наполнили воздух до самого небесного свода, змеиная злоба носилась вокруг таинственного ропота заклинаний, представлявших венец и славу Гнозиса. Бесновались драконы. Колдуны Сохонка, первой и величайшей из школ, сражались и погибали в битве.

Он не столько видел тех, кто внизу, сколько вспоминал их. Беженцы скопились на плоских крышах домов, наблюдая за медленным приближением неотвратимой судьбы. Отцы бросали младенцев на крепкий булыжник мостовых. Матери перерезали детям горло — все что угодно, только спасти их от неистовства шранков. Рабы и вожди взывали к небесам, отвернувшимся от них. Сломленные люди, как завороженные, глядели в сторону ужасного запада, не видя ничего, кроме надвигающегося вихря…

Их Верховный король был мертв. Чрева их жен и дочерей стали могилами. Доблестные вожди их кланов и рыцари, цвет боевой мощи, были разбиты. Небо над всей землей исполосовали столбы дыма.

Мир близился к концу.

Не хватает воздуха. Как удушье. Или как под водой. Бесплотный вес пронзает холодом, словно заледеневшим на морозе ножом, и Ахкеймион падал без сил в бездонные пучины. Друзей и братьев разрывали оскаленные пасти. Кто-то опадал на землю огненным цветком. Башни заваливаются набок, словно пьяные, и рушатся. Шранки облепили дальние стены, как муравьи — ломтик яблока, рыщут по лабиринту улиц. Крики, вопли — тысячи и тысячи — поднимаются к небу, как пар от горящих камней. Гибнет Сауглиш.

Безнадежность… Беспомощность.

Кажется, он никогда с такой яркостью не переживал во сне чувства.

Лишившись защиты, оставшиеся в живых сохонкцы спасались в небе, искали спасения в массивных квадратных башнях библиотеки. Отступление прикрывали батареи баллист, и несколько молодых враку пали, подбитые дротиками. Одинокий Ахкеймион парил в небе, глядя на могучего Скафру, его толстые, как веревки, шрамы и крепкие, как бревна, лапы. Тяжелые глухие удары чешуйчатых крыльев заглушали далекого Не-Бога. Старый враку усмехался безгубой драконьей ухмылкой, окидывал окрестности сероватыми налитыми кровью глазами…

И почему-то непостижимым, загадочным образом смотрел не на него, а сквозь него.

Скафра — так близко, что его огромная туша вызывала физический ужас. Ахкеймион беспомощно таращился на чудовище, глядя, как гневный багровый цвет исчезает с его чешуи и расцветает черный, что означало состояние мрачного раздумья. Отсвет бушевавшего внизу пожарища играл на хитиновом панцире, и Ахкеймион невольно опустил глаза в пропасть у себя под ногами.

Вид горящей Священной библиотеки был мучителен, словно в глаза втыкали иголки. Дорогие сердцу камни! Огромные стены, отделанные по скошенному основанию обсидианом, белые, высоко вздымавшиеся в небо. Медные крыши, громоздящиеся, как многослойные юбки. И глубокие дворики — с неба все строение напоминало половинку сердца большого причудливого зверя. Яркая на солнце слюна заливала пропитанный колдовством камень, проникала в швы и трещины. Драконий огонь поливал библиотеку по периметру дождем громовых взрывов.

Но где… где же Сесватха? Он же не может видеть Сон, в котором нет…

Старый колдун проснулся, крича вслух свои мысли из другого мира. «Сауглиш! Мы потеряли Сауглиш!»

Но по мере того, как его глаза постепенно отделяли остатки видений от мрака комнаты, а уши начинали отличать шум водопада от предсмертных криков, ему показалось, что он слышит голос этой обезумевшей женщины… голос Мимары.

«Ты стал пророком…» Разве не так она говорила?

«Пророком прошлого».


На следующий день Сарл привел Ахкеймиона в одну из самых больших комнат «Задранной лапы». Хотя двигался старый разбойник с тем же бойким проворством, вел он себя удивительно тихо. Трудно сказать, было ли это следствием вчерашней попойки или вчерашней беседы.

Помимо Косотера и Клирика, их ждал еще один человек: нансурец средних лет по имени Киампас. Если Сарл был устами Капитана, то Киампас — правой рукой. Чисто выбритый, с тонкими чертами лица, он выглядел младше пятидесяти лет, которые, по размышлении, дал ему Ахкеймион. Он явно был простой солдат, а не доблестный воин. Вид у него был насмешливый, аккуратный, выдававший склонность к меланхолии и опыт. Поэтому Ахкеймион сразу начал доверять и его интуиции, и его проницательности. Как бывший имперский офицер, Киампас свято верил в необходимость тщательной подготовки планов и средств для их воплощения. Обычно такие люди оставляют крупные стратегические цели старшим по званию, но когда он выслушал от Ахкеймиона объяснение будущей задачи, манеры его начали выдавать явные сомнения, если не сказать — откровенное замешательство.

— И когда вы надеетесь достичь этих руин?

В его голосе слышалась годами выработанная требовательность, привычка решать проблемы по порядку — которая свидетельствовала о том, что за плечами у него немало долгих кампаний.

— Сокровищницу охраняют заклинания особого рода, — солгал Ахкеймион, — сопряженные с движением небесных сфер. Мы должны прийти в Сауглиш до осеннего равноденствия.

Его буравили все взгляды — казалось, выискивали предательский блеск обмана в его невозмутимых глазах.

— Сейен милостивый! — в изумлении вскричал Киампас. — Конец лета?

— Так надо.

— Это невозможно. Этого осуществить нельзя!

— Нет, — отрезал Капитан. — Можно.

Киампас побледнел, невольно опустил глаза с виноватым видом. Хотя вылеплен он был из совершенно другого теста, Ахкеймион не удивился, что у них с Сарлом проявилась одна и та же реакция на суровый, леденящий душу голос своего Капитана.

— Ну хорошо, — продолжил нансурец. Видно было, как он пытается обрести равновесие. — Тогда выбор пути предельно ясен. Надо идти через Галеот, до…

— Этого нельзя, — перебил Ахкеймион.

По нарочито отсутствующему выражению лица легко было прочитать растущее презрение Киампаса.

— И какой же путь предлагаете вы?

— Вдоль Оствайских гор.

— Вдоль гор… — Этому человеку было свойственно ехидство, как и большинству людей ироничного склада характера. — Вы в своем уме? Вы отдаете себе отчет…

— Я не могу передвигаться по Новой Империи, — с искренним сокрушением сказал Ахкеймион. Из всех встретившихся ему Шкуродеров Киампас был единственным, кому он был готов доверять, пусть даже только в организационных вопросах. — Спросите у лорда Косотера. Он знает, кто я.

Очевидно, отсутствие возражения в мрачном взгляде Капитана было достаточным подтверждением.

— Значит, хотите избежать встречи с аспект-императором, — продолжил Киампас. Ахкеймиону не понравилось, как на этих словах его взгляд переместился на Капитана.

— Что с того?

Благородные черты лица делали его дерзкую улыбку еще более оскорбительной.

— Ходят слухи, что Сакарп пал и Священное Воинство сейчас движется к северу.

Этим он говорил, что им придется в любом случае пересечь Новую Империю. Ахкеймион склонил голову согласно джнану, показывая, что он принял сказанное к сведению. Он понимал, как нелепо, должно быть, выглядит: старый отшельник с нечесаной шевелюрой, в нищенских лохмотьях — и с манерами обитающей далеко отсюда кастовой знати. И тем не менее подобную учтивость следовало проявлять ко всем; он хотел дать понять Киампасу, что уважает и его самого, и его опасения.

Что-то подсказывало, что в следующие несколько недель и месяцев ему потребуются союзники.

— Послушайте, — ответил Ахкеймион. — Если бы не Великая Ордалия, подобная экспедиция была бы безумием. Сейчас, наверное, как раз то время — единственное, — когда возникла возможность предпринять подобную авантюру! Но то, что аспект-император расчищает нам путь, не означает, что мы должны вставать ему поперек дороги. Надо, чтобы он оказался далеко впереди нас.

Киампас был упрям.

— Капитан говорил мне, что вы — ветеран, участвовали в Первой Священной войне. Вы прекрасно знаете, что на марше все крупные армии разбалтываются и замедляют ход.

— Сауглиш им не по пути, — спокойно произнес Ахкеймион. — Шансы встретить Людей Кругораспятия исключительно малы.

Киампас скептически пожал плечами и откинулся на спинку стула, словно отодвинулся подальше от неприятного запаха.

Запаха безнадежности?

После той второй встречи часы в днях и дни в неделях проходили быстро. На следующее утро лорд Косотер устроил смотр всего отряда. Шкуродеры собрались на окраине старого Мозха, подальше от тумана, чтобы посушить свои куртки на солнце. Компания была разномастная, человек шестьдесят, со всевозможным оружием и амуницией. Некоторые изощрялись, явно намереваясь за время недолгого пребывания в Мозхе вернуться поближе к цивилизации. Один даже был облачен в чистые белые одежды нильнамешского дворянина и комично переживал, что заляпал грязью малиновые отвороты. Другие были неопрятны, как дикари, жестокая охота наложила на них свой отпечаток, так что некоторые уже сами походили на шранков. Многие переняли туньерский обычай носить в качестве украшения ссохшиеся головы либо на поясе, либо пришивая их к наружной лакированной поверхности щитов. Помимо этого, единственное, что роднило их, была какая-то глубокая душевная усталость и, конечно, неизменный почтительный страх перед своим Капитаном.

Когда они построились в шеренги, Сарл в высокопарных до глумливости выражениях описал суть экспедиции, которую планировал Капитан. Лорд Косотер стоял в стороне, рыща глазами вдоль горизонта. Клирик, чуть выше ростом и такой же широкий в плечах, пряча лицо в капюшон, держался рядом с ним. В отдалении шумел водопад, своим угрюмым ропотом напоминая Ахкеймиону, как два десятка лет назад ревели толпы айнрити в ответ Келлхусу. У ближайшей кромки леса птицы свивали узоры из песен.

Сарл живописал необычайные опасности, с которыми столкнется экспедиция, объяснил, что пойдут они на расстояние в десять раз больше обычной «тропы», как он выразился, и что «в дыре» им придется жить больше года. После этих слов, как бы подчеркивая их значимость, он сделал паузу. Ахкеймион напомнил себе, что Пустоши для этих людей не столько место, сколько искусство со своим сводом законов и преданий. Проведя многие месяцы «в дыре», скальперы возвращаются и травят байки о пропавших без вести артелях. Слова «больше года» придавали описанию их будущего похода тревожный оттенок.

Сухопарый старикан многократно возвращался в своей речи к Сокровищнице. «Сокровищница» — это произносилось как титул великого правителя. «Сокровищница», — повторяли вполголоса, будто символ общей надежды. «Сокровищница» — сквозь зубы, словно говоря: «Долго ли еще мы будем лишены того, что нам причитается по праву?» «Сокровищница», — кричали вновь и вновь, твердили, как имя потерянного ребенка. «Сокровищница», — взывали, будто к утраченной святыне, второму Шайме, который жаждали вернуть себе…

Но существеннее всего, важнее всего сказанного — ее можно было поделить всем на равные доли.

Ложь была разукрашена сверху витиеватой словесной резьбой.

Сарл все рассказал, багровея лицом все гуще и гуще, склоняя голову в самых пронзительных поворотах своей речи. Его тело подкрепляло рассказ ужимками, то вытягивалось в струну, то приплясывало на месте, расхаживало взад-вперед, пока голос медлил перед следующей фразой. И все это время царило строгое вышколенное молчание, которое Ахкеймион, учитывая невообразимый состав Шкуродеров, счел бы чудом, если бы до этого не делил трапезу с их Капитаном.

— Времени подумать у вас до завтрашнего утра, — объявил в заключение Сарл, широко разведя руки. — Завтра надо решить, рискнуть ли всем и прыгнуть в князи — или держаться за свое и умереть рабом. После этого отказы будут считаться дезертирством — дезертирством! — и по вашему следу будет пущен Клирик, прошу любить и жаловать. Закон тропы вы знаете, ребята. Одно колено подогнется — десятерых за собой потянет. Одно колено — и десятерых!

Глядя, как они смешали ряды и стали переговариваться, Ахкеймион мысленно сравнил их с суровыми людьми времен Первой Священной войны, воинами, чей пыл и жестокость позволили Келлхусу завоевать Три Моря. Шкуродеры были совсем другой породы, чем Люди Бивня. Они были не столько непримиримыми, сколько порочными. Не столько жесткими, сколько равнодушно-бесчувственными. И не столько целеустремленными, сколько голодными.

В конце концов, они были только наемниками… хотя и не простыми, а испытавшими на себе бессмысленную злобу шранков.

Лорд Косотер, насколько понял Ахкеймион по нескольким взглядам, которыми они с ним обменялись, кажется, думал о том же. Их с Ахкеймионом соединяла особая связь: общий опыт Первой Священной войны. Только они двое обладали истинным мерилом, только они знали, что почем. И от этого они становились своего рода людьми одного племени — эта мысль одновременно восторгала и тревожила Ахкеймиона.

В тот вечер во время непременной попойки к нему подошел Сарл.

— Капитан просил меня напомнить тебе, — сказал он, — что эти люди — охотники за скальпами. Ничего более. И ничего менее. Все легенды о Шкуродерах — это о нем.

Ахкеймиону показалось странным: человек, который брезгует говорить, доверяет человеку, который ничего другого делать не умеет.

— А ты? Ты всему этому веришь?

Знакомая ухмылка с прищуром.

— Я был с Капитаном с самого начала, — хмыкнул он. — Со времен, предшествовавших расцвету империи, во время всех войн против правоверных. Я видел, как он стоял невредимый под градом стрел, пока я за щитом корчился в три погибели. Я был бок о бок с ним на стенах Мейгейри, когда поганые Длиннобородые неслись сломя голову, только бы скрыться от его разгоряченного кровью взгляда. Я был у Эм’фамира после битвы. Вот этими вот ушами слышал, как аспект-император — сам аспект-император! — назвал его Железной Душой! — Сарл рассмеялся, лихорадочно раскрасневшись. — О да, он смертен, разумеется. Он — мужчина, как всякий другой, в чем убедились немало незадачливых персиков, уж поверь мне. Но что-то смотрит за ним, и, что важнее, что-то смотрит его глазами…

Сарл схватил Ахкеймиона за локоть, стукнул своей чашей о его так сильно, что треснули обе.

— Будет правильно, если ты… — сказал он с пустыми безумными глазами и отступил назад нетвердыми шагами, кивая, словно в ответ на неслышную мелодию или фразу, которую были бы в состоянии расслышать только крысы, — если ты будешь уважать Капитана.

Ахкеймион посмотрел на свою мокрую руку. Вино стекало с пальцев густо, как кровь.

Подумать только, что его встревожило безумие нелюдя.

Присутствие Блуждающего, разумеется, Ахкеймиона беспокоило, но этому было столько причин, что все тревоги гасили одна другую. И еще приходилось признать, помимо балладной романтичности иметь в товарищах нечеловека, в его присутствии была огромная практическая польза. Ахкеймион не строил больших иллюзий о предстоящем путешествии. Они начинали не просто экспедицию, но долгую и жестокую войну, затяжную битву по всей Эарве. К этому Инкариолу, конечно, еще надо было осторожно присмотреться, но в мире было мало сил, способных сравниться с силой нелюдских магов.

Не зря лорд Косотер держал его поближе к себе.

На утреннюю поверку явились около тридцати Шкуродеров, не больше — половина от тех, кто собрался накануне. Лорд Косотер оставался непроницаем, как всегда, но Сарл выглядел крайне веселым, хотя и непонятно, от того ли, что так много или так мало «встало на тропу», как он выразился. Исчезновения ватажников если и уполовинивали его шансы на выживание, но зато удваивали его долю.

Теперь, когда состав артели определился, следующие дни были посвящены поискам обмундирования и пополнению запасов. Ахкеймион охотно сдал остаткисвоего золота, чем произвел на Шкуродеров неизгладимое впечатление. Потраченное состояние предвещало получение в будущем состояния еще более крупного — даже Сарл присоединился ко всеобщему проявлению энтузиазма. Всегда все одно и то же: убеди человека сделать первый шаг — в конце концов, ну имеет ли какое-то значение всего один шаг? — и еще милю он пройдет лишь для того, чтобы доказать, что он поступил правильно.

Откуда им было знать, что на возвращение Ахкеймион не рассчитывал? В каком-то смысле, уйти из Трех Морей и было на самом деле возвращением. Пусть он уже не адепт Завета, но сердце его все равно принадлежит Древнему Северу. Хитросплетениям Сновидений…

Сесватхе.

— Так всегда бывает, — сказал ему однажды вечером в «Задранной лапе» Киампас. Они сидели бок о бок и ели, не произнося ни слова, а за столом гремели и буянили кутящие Шкуродеры, и в самой гуще, в самом центре веселья — Сарл.

— Перед выходом на тропу? — спросил Ахкеймион.

Киампас не ответил, высасывая кроличью кость, потом пожал плечами.

— Перед всем, — сказал он, поднимая глаза от разбросанного по тарелке скелета. В его взгляде сквозила подлинная скорбь, сожаление королей, вынужденных обрекать на смерть невинных ради усмирения толпы. — Перед всем, что связано с кровью.

Усталость охватила колдуна, словно он, осознав смысл сказанного, почувствовал груз всех прожитых лет. Он повернулся к шумному зрелищу кутивших охотников: кто-то уже клевал носом, навалившись на стол, другие сотрясались от смеха и, за исключением Сарла и еще нескольких человек, были полны грубого юношеского задора. Впервые в жизни Ахкеймион почувствовал тяжесть всей лжи, которую он произнес, так, словно каждое слово было отягощено свинцом. Сколько из этих людей погибнут? Скольких он положит ради стремления узнать истину о человеке-боге, чей профиль украшал все монеты, до которых они были так жадны?

Сколько душ он принес в жертву?

«И все это ради твоей мести? Ведь так?»

Чувство вины заставило его перевести куда-нибудь взгляд, на тех, кого он не вовлек в свои интриги. Сквозь дымок от очага в середине комнаты он увидел, что Хаубрезер тоже наблюдает за Шкуродерами. Заметив, что Ахкеймион видит его, щуплый Хаубрезер вскочил и, пошатываясь, вышел за дверь, при каждом нетвердом шаге загребая руками воздух.

Ахкеймион вспомнил, как предостерегал его хозяин постоялого двора: «Шкуродерам поперек дороги не становись».

Сметут.


— Я построил его, — сказал Верховный король.

Странно получалось: Ахкеймион знал, что видит сон, и одновременно не знал и проживал данный момент как подлинное сейчас, как нечто еще не пережитое, не осмысленное, не разгаданное, проживал Сесватхой, говорил свободно и естественно, будучи другим собой, каждым ударом сердца отсчитывал мгновения неповторимой жизни, плотно сплетенной из горячих страстей и ленивых желаний. Странно было наблюдать, как он медлил на переломных моментах и принимал древние решения…

Как это могло быть? Как ему удавалось чувствовать волнение чужой независимой души? Как можно проживать жизнь впервые снова и снова?

Сесватха облокотился на столик между накаленными треножниками. По ободу каждого из них плясали переплетенные силуэты бронзовых волков, и соперничающие тени волновали отсвет язычков пламени. И от этого было тяжело вглядываться в доску для бенджуки и ее загадочные каменные узоры. Ахкеймион подозревал, что его старый друг все подстроил преднамеренно. Ведь игра в бенджуку, с ее бесконечными хитросплетениями и правилами изменения правил, требовала длительной сосредоточенности.

И не было человека, который сильнее ненавидел бы проигрывать, чем Анасуримбор Кельмомас.

— Построил, — повторил Ахкеймион.

— Убежище.

Сесватха нахмурился, оторвался от доски и поднял вопросительный взгляд.

— Какое еще убежище?

— На тот случай, если война… пойдет не так, как надо.

Это было для него необычно. Не сама по себе тревога, поскольку сомнения пронизывали Кельмомаса до самого сердца, но внешнее проявление этой тревоги. Хотя тогда никто, кроме нелюдей Иштеребинта, не понимал, какова цена войны, в которую они втягивались. Тогда слово «апокалипсис» имело иное значение.

Ахкеймион неторопливо и задумчиво покивал, как это было в обыкновении у Сесватхи.

— Ты про Не-Бога, — сказал он, усмехнувшись. Усмехнувшись! Даже для Сесватхи это имя вызывало не более чем смутные предчувствия. Оно было, скорее, неким отвлеченным понятием, чем символом катастрофы.

Как заново пережить это неведение древности?

Вытянутое львиное лицо Кельмомаса было озадаченным, но не расположение фигур на доске беспокоило его. В неверном свете казалось, что вплетенный в его бороду тотем — отлитое из золота изображение волка размером с ладонь — дышал и шевелился, как живой.

— А что, если этот… это существо… на самом деле столь могущественно, как говорят квуйя? Что, если мы опоздали?

— Мы не опоздали.

Наступила тишина, как в гробнице. Во всех служебных помещениях Флигеля витал дух подземелья, но ничуть не меньше он был в королевских покоях. Не помогали ни толстый слой штукатурки, ни яркие краски, ни роскошные гобелены — все так же низко нависал сводчатый потолок, гудел под гнетущей тяжестью камня.

— Сесватха, — произнес верховный король, возвращая взгляд к игровой доске. — Один ты. Только тебе доверяю.

Ахкеймиону вспомнилась королева, ягодицы, трущиеся о его бедра, жаркие икры, жадно обхватившие его торс.

Король передвинул камень. Этого хода Сесватха не предусмотрел, и расклад изменился самым катастрофическим образом. Открывавшиеся возможности оказались поломаны, загнаны в безнадежные пути, тупиковые или непроходимые, так же, как будущее.

Ахкеймион даже испытал некоторое облегчение…

— Я построил специальное место… убежище… — сказал Анасуримбор Кельмомас. — Место, где мой род сможет пережить меня.

Ишуаль…

Втягивая в себя сырой воздух, Ахкеймион рывком сел на кровати. Он схватился за свою белую булаву, вжал голову в колени. По ту сторону обшитых деревом стен гремел водопад Долгая Коса, его неразборчивый шум придавал темноте тяжесть и направление.

— Ишуаль, — пробормотал Ахкеймион. — Убежище… — Он поднял глаза к небу, словно стараясь разглядеть его сквозь темный низкий потолок. — Но где оно?

Болели уши, пытавшиеся разобраться в мешанине звуков: из-под пола доносился хохот, лопающийся как пузырь на кипящей смоле; дерзкие голоса бесшабашно выкрикивали названия улиц.

— Где?

Истину о человеке можно узнать по его корням. Ахкеймион понимал это так, как может понимать только колдун Завета. Анасуримбор Келлхус пришел к Трем Морям не случайно. Не случайно, что его сводный брат оказался шрайей Тысячи Храмов. И весь обитаемый мир он завоевал тоже не по чистой случайности!

Ахкеймион спустил ноги вниз, сел на краю соломенного матраса. Сквозь доски пола доносилась скабрезная песенка.

А у милой кожа —
Жесткая рогожа,
А ее живот
Прет и прет вперед,
А зубки у милой
Крошатся, как мыло,
А каждая нога —
Как у козла рога,
Но между одной ногой
И другой
Светится, светится
Персик золотой.
Он купил меня,
Твой непростой
Персик золотой[2].
Волны взрывного хохота. Приглушенный голос что-то говорит о Сокровищнице. Буйное, надрывное веселье проникало сквозь дерево.

Шкуродеры пели, перед тем как идти проливать кровь.

Ахкеймион долго сидел неподвижно, лишь медленно вздымалась грудь. Он будто видел, что происходит внизу, словно через стекло смотрел, как они размахивают в воздухе руками. Капитана, естественно, не было, как того требовал его статус, граничащий с божественным. Но был Сарл, с резко очерченными глазами и иссушенной годами кожей, поблескивал щербатой улыбкой; пользуясь своим положением, заставлял остальных делать вид, будто он один из них. Беда его, Сарла, была в том, что он не желал признавать своих старческих странностей, не замечал своего груза разочарования и горечи, которыми полнятся одряхлевшие сердца.

Были и другие люди — собственно Шкуродеры, а не их безумные предводители, — не знающие бремени долгих прожитых лет, целиком растворившиеся в беззаботном водовороте страсти и грубых желаний, которые и делают молодых молодыми. Они щеголяли готовностью совокупляться и убивать, делая вид, что повинуются лишь собственному капризу, но на самом деле, все было ради того, чтобы не ударить в грязь лицом перед остальными. Быть признанным.

Он все это видел сквозь ночную темноту и доски пола.

И тогда он почувствовал особое восторженное ощущение свершающейся судьбы, как человек, который узнал, что на нем вины нет. Он уничтожит сотни. Уничтожит и тысячи.

Сколько бы идиотов ни потребовалось уничтожить, чтобы найти Ишуаль.


На следующий день по утреннему холодку экспедиция с мутными глазами побрела к подножию холмов. Длинная вереница людей, согнувшихся под тяжестью поклажи, ведя под уздцы мулов, начала взбираться по склону, прочь от убогих кварталов Мозха. Извилистая дорога была опасна и усыпана воняющим ослиным навозом. Но почему-то казалось, что так и должно быть, что этот скверный город можно покидать только с потом и кровью. Становились физически ощутимы пересекаемые границы и остававшийся за спиной форпост Новой Империи, последний край цивилизации, и жестокой, и просвещенной.

Покинуть Мозх означало вычеркнуть себя из истории и из памяти… вступить в мир, полный хаоса, как душа Инкариола. Да, думал Ахкеймион, с одышкой передвигая старые кривые ноги. Это правильно, что приходится карабкаться в гору.

Путь в незнаемое должен требовать очистительной жертвы.


Мимара многое узнала о том, что значит ждать и наблюдать.

И еще больше — о природе человеческой.

Она довольно быстро поняла, что Мозх — неподходящее место для ей подобных. Сознавая свою хрупкую красоту, она до мелочей знала, как эта непреодолимая сила цепляет взгляды мужчин, словно репей — шерстяную одежду. С ней бы бесконечно заигрывали, пока, наконец, какой-нибудь шустрый сутенер не понял бы, что у нее нет покровителя. Ее опоили бы, или подослали столько людей, что ей не справиться. Ее бы изнасиловали и избили. Кто-нибудь отметит ее поразительное сходство со святой императрицей на необрезанном серебряном келлике, и ее замотают в дешевые тряпки, фольгу и драгоценности из леденцов. На много миль вокруг каждый охотник, у которого завалялись кое-какие монеты в кармане, заберет с собой ее частичку.

Она знала, что так будет. Костным мозгом чуяла, можно сказать.

Рабское прошлое не отпускало, присутствуя не столько памятью о череде наполненных страхом лет, сколько в виде наслаивающихся друг на друга мрачных теней внутри. Оно всегда в ней — всегда рядом. Кнуты, кулаки, жестокость, крики, сквозь которые пробивались воспоминания о любви к сестрам, то стершиеся, то сильные, сочувствие тем немногим, кто с мукой в глазах рыдал: «Она еще совсем ребенок…» Они пользовались ею, все они, но почему-то дно кувшина никогда не высыхало. Всегда оставался последний глоток, которого хватало, чтобы смочить губы, высушить слезы.

Такой много лет назад нашли ее агенты матери — одетой, как их святая императрица, опустошенной до самого дна, за исключением одного последнего глотка. Погибла, наверное, не одна тысяча людей — так велик был гнев Анасуримбор Эсменет. Целые улицы Червя — трущоб в Каритусале — были стерты с лица земли. Изничтожили все мужское население без разбора.

Но не понять было, кому именно мстила мать.

Мимара знала, что будет. Поэтому вместо того чтобы последовать за Ахкеймионом в Мозх, она обошла город вокруг и поднялась на холмы. На этот раз она и вправду оставила своего мула Сорвиголову волкам. Позицию она заняла вдалеке от ведущих на восток путей — казалось, дня не проходило без того, чтобы на горизонте не появилась очередная измученная экспедиция — и следила за городом, как следит за облюбованным термитами пнем бездельник-мальчишка. Город был похож на подгнившую игрушку, сплетенную из травы. Деревья и папоротники расступились вокруг обширной раны открытой грязи. Ряды распухших деревянных построек распирали ее изнутри. От водопада в воздухе плыли, как таинственное видение, белые занавеси, обволакивая мохнатые струйки дыма…

Мимара наблюдала за городом с высоты и ждала. Временами, когда налетал порыв ветра, она даже чувствовала зловонный ореол, окружавший город. Она наблюдала за прибывающими и уходящими, за этими приливами и отливами миниатюрных людей и их миниатюрных забот и понимала, что бесконечное разнообразие людей и их дел — не более чем обман зрения, проявляющийся тем сильнее, чем ближе к земле, а если взглянуть с высоты, то все постоянно повторяют одни и те же действия и выглядят ничтожными букашками, какими и являются на самом деле. Все те же несчастья, все те же горести, все те же радости, и новизну им придает лишь неверная память и искаженная перспектива.

Ограниченность и забывчивость — лишь они даруют человеку иллюзию нового. Кажется, она всегда это знала, только не имела возможности убедиться воочию в этой истине, увидеть которую ей не давала череда низко наклонявшихся к ней лиц.

Зажечь огонь она не отважилась. Чтобы согреться, обхватывала себя руками. На краю высокого каменного уступа она смотрела вниз и ждала его. Идти ей больше было некуда. Как и он, она была лишена корней. И так же безумна.

И так же одержима.

Глава 7 Сакарп

…побежденные народы живут и умирают, зная, что выживание не сопряжено с честью. Они предпочли стыд погребальному костру, медленное пламя — быстрому.

Триамис I. Дневники и диалоги
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Сакарп

Удивительное дело.

Еще дымились бастионы и укрепления Сакарпа, а южный горизонт уже затмили бесчисленные аисты, не широкие стаи, к которым привыкли люди Воинства, а целые высоко летящие айсберги заслоняли небо, оседали, как соль в воде, по окрестным холмам. Даже людям, видавшим величественные зрелища, наблюдать их было необычайно: как они опускались, со свистом рассекая воздух, исхудавшие, стройные, изящно поворачивали голову, когда с особой птичьей внимательностью что-то разглядывали. Они прибывали и прибывали, заполоняя собой все небо. Поскольку для множества наций, входивших в Великую Ордалию, аисты символизировали разное, все разошлись в том, что же именно предвещало их появление. Аспект-император не сказал ничего, только издал эдикт о защите птиц, чтобы их не употребили ни в пищу, ни на украшения. Сакарпцы, очевидно, почитали их священными: мужчины охраняли их от лис и волков, а женщины собирали их помет, чтобы готовить смесь, называвшуюся «угольная сажа»: долго горящее топливо, которое они использовали вместо дерева.

Судьи были заняты. Потребовалось несколько повешений, а с одного айнонского сержанта, который убивал птиц и делал подушки на продажу, прилюдно содрали кожу. Но в конце концов, Люди Ордалии привыкли к клекоту аистов и виду холмов, покрытых белыми птичьими спинами, и перестали насмешничать над мужчинами и женщинами покоренного народа, которые ухаживали за аистами. На языке лагеря выражение «есть аиста» превратилось в синоним безрассудного и эгоистичного поступка. Вскоре всем — даже тем, кто, подобно кианцам, считал аистов вредными животными — стало казаться, что эти важные тонкошеие птицы священны, а окружающие холмы — нечто вроде природного храма.

Тем временем приготовления к следующему переходу не прекращались. В Совете Имен под всевидящим оком своего аспект-императора вожди и генералы Священного Воинства обсуждали снабжение продовольствием и стратегические планы. Вспыхнув от благочестивого восхищения — многие ждали этого дня целые годы, — они не питали иллюзий насчет трудностей и опасностей, которые их ожидали. Сакарп стоял на самом краю человеческого мира, там, где, по словам Саубона, короля Энатпанеи, «Человек — агнец, а не лев». На лежащих за северным горизонтом землях царили шранки, цепляясь за порочное существование в разрушенных городах давным-давно вымершего Верхнего Норсирая. И земли эти простирались на более чем две тысячи миль, что тоже было известно предводителям Великой Ордалии. Со времен войн Ранней древности столь обширное войско не предпринимало столь тяжелого похода.

— Если выбирать между этим переходом и Консультом, — сказал им аспект-император, — то переход намного страшнее.

Более десяти лет львиная доля богатств Новой Империи шла на обустройство трудного пути к Голготтерату. Еще до падения Сакарпа инженеры Империи начали строить второй город, ниже старого: казармы, кузницы, лазареты и десятки обложенных дерном складов. Другие прокладывали широкую каменную дорогу, которая через несколько недель должна была связать древний город с далекой Освентой. И сейчас от южного горизонта тянулись бесконечные караваны с оружием, товарами и провиантом, огромным количеством провианта. Пехотинцам, вне зависимости от звания, выдавали строго ограниченные порции амикута, походной пищи диких скюльвендов, живущих на юго-западе. Кастовая знать могла рассчитывать на более солидные пайки, но была вынуждена ехать на мохногривых пони, которым не требовалось зерна для поддержания сил. Обширные стада овец и коров, выращенных специально для сопровождения войска, тоже растянулись до самого горизонта, так что многие люди Воинства начали называть себя «ка Коумирой», что значит «Пастухи» — позже это наименование станет священным.

Но и при всех этих приготовлениях, Священное Воинство не в состоянии было нести с собой все продовольствие, необходимое, чтобы достичь Голготтерата. Тучные стада, объемистые тюки на плечах у пехотинцев и караваны длиной в несколько миль обеспечивали его лишь до определенного момента. Настанет время, когда колоннам придется выстроиться веером и добывать себе пропитание самим. Военачальники Ордалии знали, что могут рассчитывать на дичь для своих людей и подножный корм для лошадей: тысячи ставших легендарными следопытов империи отдали жизнь, чтобы нанести на карту лежащие впереди земли. Но фуражирующее войско движется гораздо медленнее, чем снабжаемое продовольствием, и если зима ударит раньше, чем Ордалия одолеет Голготтерат, последствия окажутся катастрофическими. Еще одной бедой и постоянно обсуждавшимся на советах вопросом было то, что никто не знал, сколько бесчисленных шранкских кланов сможет собрать под свои знамена противник. Несмотря на императорское вознаграждение, несмотря на то, что скальпов было собрано столько, что можно было бы одеть целые народы, количество шранков не поддавалось исчислению. Но лишенные злой воли Не-Бога, твари повиновались только своему страху, ненависти и голоду. Даже аспект-император не смог бы сказать, какое их количество нанял или взял в рабство Консульт, чтобы обратить против Ордалии. Если ответ был — великое множество, то день, когда Ордалия разделится, чтобы начать фуражировку, легко мог оказаться днем ее гибели.

Именно поэтому столь важен был Сакарп, а не ради его знаменитой Кладовой Хор, как думали многие. Потому-то и казнили Людей Ордалии, чтобы жили птицы. Если для подчинения других наций использовался жесткий кнут императорской власти, то к людям, которые называли себя «хусверул», или «непокоренные», можно было подходить только с ласковой рукой. Военачальники Ордалии не могли себе позволить даже недели мятежа и неповиновения, не то что невыносимо долгих месяцев. Сакарп был гвоздем, на котором висело их будущее. После открытых советов, когда аспект-император удалялся приватно совещаться с двумя своими экзальт-генералами, королем Энатпанеи Саубоном и королем Конрии Пройасом, они часто обсуждали Сакарп и нрав его народа.

Так и было принято судьбоносное решение: препоручить юного короля Сакарпа Сорвила заботам двух старших сыновей аспект-императора, Моэнгхуса и Кайютаса.

— Когда он станет им братом, — объяснил своим старым друзьям его загадочное святейшество, — он и мне станет как сын.


Стук раздался всего через несколько мгновений после того, как слуги Сорвила закончили его одевать. Это был один-единственный удар, такой сильный, что задрожали петли. Молодой король обернулся и увидел, как дверь распахивается настежь. Вошли двое, даже взглядом не попросив разрешения войти; один был светловолосый и «с королевской костью», как говорили сакарпцы о высоких стройных мужчинах, а другой темный и мощного телосложения. Оба были одеты в доспехи Новой Империи, с длинными белыми накидками поверх кольчуги из нимиля. Вышитые золотом бивни поблескивали в приглушенных лучах утреннего солнца.

— Завтра явишься ко мне, — сказал на безупречном сакарпском светловолосый.

Он не спеша подошел к открытому ставню балкона, глянул на покоренный город, развернулся на каблуках. Рассвет коснулся его волос, превратив их в сияющий нимб.

— Значит, мы тебя везем…

Второй подхватил с подноса, где стояли остатки завтрака, полоску сала и отправил ее в рот. Он жевал и внимательно разглядывал Сорвила жестокими синими глазами, рассеянно вытирая подушечки пальцев о килт.

Сорвил знал, кто они — трудно было ошибиться, видя смертоносную силу одного и невозмутимое спокойствие второго. Этих молодых людей он смог бы, наверное, узнать и раньше, еще до того, как их отец захватил его город. Но Сорвила возмутила их манера и тон, и потому он ответил с холодным гневом господина, которого оскорбили его вассалы.

— На лошадей вы не похожи.

Моэнгхус рыкнул, что могло оказаться смехом, и что-то проговорил по-шейски своему высокому стройному брату. Кайютас фыркнул и усмехнулся. Оба глядели на Сорвила как на экзотическую зверушку, диковинку из какого-то нелепого уголка мира.

Может, он и впрямь был такой зверушкой.

Последовало неловкое молчание, которое с каждой секундой становилось все более гнетущим.

— Мой старший брат говорит, — сказал, наконец, Кайютас, словно очнувшись после этого краткого отступления от этикета, — это потому, что мы носим штаны.

— Что? — переспросил Сорвил, покраснев от замешательства и смущения.

— Поэтому мы не похожи на лошадей.

Сорвил невольно улыбнулся — и проиграл тем самым свою первую битву. Он это почувствовал, оно пробивалось сквозь смех двух братьев — удовольствие, и вовсе не от смешной штуки.

«Охотники, — мысленно сказал он себе, — их послали изловить мою душу».


Хуже всего было ночью, когда все тревоги дня сгущались в напряжение мышц съежившегося под холодными одеялами тела, и можно было дать волю скорби, не боясь, что кто-то увидит. Маленький. Одинокий. Чужак в отцовском доме. «Я король вдов и сирот», — думал он, а перед глазами у него проплывали лица погибших дружинников отца. Все нахлынуло вновь, картины и звуки, ужас, бессмысленные лихорадочные метания и суета. Ревели стоящие в дверях дети, в ярком пламени складывались внутрь дорогие сердцу дома, на улицах корчились тела конных князей.

«Я пленник в родной стране».

Но при всем отчаянии этих бессонных бдений, Сорвилу они давали своего рода передышку. Под тяжелым полотном, где можно было сжаться калачиком, была какая-то уверенность, ощущение того, что ненависть и горе — не навсегда. В эти минуты он ясно видел отца, слышал его неспешный низкий голос, так же отчетливо, как в те ночи, когда он делал вид, что спит, а отец приходил и садился у него в ногах, поговорить о покойной жене.

«Мне не хватает ее, Сорва. Сказать тебе боюсь, как не хватает».

Но дни… днем все было запутано.

Сорвил делал, как ему велели. Верховодил гротеском, в который превратился его двор. Присутствовал на церемониях, говорил высокие слова, призванные обеспечить «благополучие» его народу, сносил тупое обвинение в глазах и священника, и просителя. Он ходил и выполнял какие-то действия с равнодушным автоматизмом человека, двигающегося, как в тумане, в ощущении предательства.

Он узнал, что начисто не умеет делать взаимоисключающие дела и верить в противоречащие друг другу истины. Другая, более великодушная душа обнаружила бы последовательность в его поступках, он же обнаруживал ее в своих убеждениях. Он просто верил в то, во что ему было необходимо верить, чтобы вести себя так, как хотели завоеватели. Пока он кое-как придерживался расписания, которое составили для него иноземные секретари, пока он сидел рядом с ними, вдыхая запах их духов, на самом деле казалось, что все так, как объявил аспект-император, что над миром нависла тень Второго Апокалипсиса и все люди должны действовать сообща во имя сохранения будущего, как бы ни ущемлялась при этом их гордость.

«Все короли повинуются священному писанию, — говорил ему богоподобный человек. — И покуда это писание приходит из надмирных высей, они охотно принимают его. Но когда оно приходит к ним, как прихожу я, облаченное в плоть подобного им человека, они путают святость повиновения Закону и стыд подчинения сопернику. — Теплый смех, как у доброго дядюшки, признающегося в безвредном чудачестве. — Все люди полагают себя ближе к Богу, чем остальные. И поэтому они бунтуют, поднимают оружие против того, чему на словах обязуются служить…»

«Против меня».

Юному королю по-прежнему недоставало слов описать, каково это — преклонять колени в присутствии аспект-императора. Он только понимал, что коленей мало, что следовало бы упасть на живот, как древние молящиеся, выгравированные на стенах зала Вогга. А голос! Мелодичный. То нежный, то задумчивый, то проникновенный и глубокий. Анасуримбору стоило только заговорить, и становилось понятно, что отец Сорвила просто пошел на поводу у своего тщеславия, что Харвил, как многие до него, спутал гордость и долг.

«Это трагическая ошибка…»

Лишь впоследствии, когда приставленные к нему опекуны вели его сквозь ровно гудящий лагерь, ему на память вернулись слова отца. «Он Сифранг, Голод Извне, явившийся в обличье человека…» И неожиданно Сорвил почувствовал нечто совершенно противоположное тому, во что он веровал всего лишь стражу назад. Он бранил себя, что был таким идиотом, у которого мозгов как у котенка, что предал единственный идеал, который у него оставался. Невзирая на боль, на то, как она кривила ему лицо, грозя прорваться рыданиями, он твердил про себя последний вопль отца: «Ему нужен этот город! Ему нужен наш народ! Значит, ему нужен ты, Сорва!»

Ты.

Все путалось в голове. Сорвил понимал, что если отец говорил правду, то все вокруг — айнонцы, со своей белой раскраской и заплетенными в косички бородами; колдуны в плащах из набивного шелка, напускающие на себя многозначительный вид; галеотцы с длинными льняными волосами, завязанными в узел над правым ухом, — тысячи тех, кто ждал от Великой Ордалии спасения, — собрались понапрасну, воевали ни за что, а теперь готовились вступить в войну с наследниками Великого Разрушителя, и все зря. Казалось, что эта иллюзия, как пролет арки, может протянуться лишь до определенной точки, а потом рухнет, обнажив правду. Невозможно было поверить, что стольких людей можно так основательно обманывать.

Король Пройас рассказывал ему истории об аспект-императоре, о чудесах, которые король видел собственными глазами, о доблести и жертве, которыми «очистились» Три Моря. Как могли слова Харвила перевесить столь неистовую преданность? И может ли его сын не страшиться в присутствии таких воинственных покорителей, что вопрос лишь кажется нерешенным, потому что он сам украдкой придерживает пальцем стрелку весов?

Днем каждое слово, каждый взгляд словно спорили с отцовским безрассудным тщеславием. Лишь ночью, лежа в одиночестве, в темноте, Сорвил находил облегчение в простых движениях сердца. Он мог позволить губам дрожать, глазам наполняться слезами, словно горячим подсоленным чаем. Он даже мог сесть в ногах кровати, как сидел отец, и сделать вид, будто говорит с кем-то спящим.

«Я снова видел ее во сне, Сорва…»

Ночью молодой король мог просто закрыть глаза и забыть обо всем. Сокровенное утешение сирот: уметь верить в то, что хочется, а не в окружающий мир — во все что угодно, только бы заглушить боль потери.

«Мне тоже ее не хватает, отец… И тебя не хватает».


На следующее утро за ним послали раба, немолодого темнокожего человека, смешно кутающегося от весеннего холодка. Сорвил заметил пораженные взгляды, которыми обменялись его придворные — в Сакарпе ненавидели рабство, — но не стал изображать гнева и возмущения. Хотя носильщиков было не найти, чужеземец, отчаянно размахивая руками, донес до него сквозь все языковые препоны настоятельную просьбу отправиться немедленно. Сорвил уступил не споря, втайне испытав облегчение от того, что ему не придется возглавить процессию, уходящую из города — и можно сделать вид, что это простая прогулка, а не отречение от престола, как могло показаться.

Не только стены рухнули с приходом аспект-императора.

Пока они ехали по городу, раб не проронил ни слова. Сорвил следовал за ним, глядя прямо перед собой, скорее, чтобы избежать вопросительных взглядов соплеменников, чем разглядывая нечто определенное — за исключением разве что разрушенных сверху Пастушьих ворот, которые то возникали, то пропадали из виду. Сорвил подумал о наивной уверенности своего народа в незыблемости их древних укреплений — в конце концов, кто такой аспект-император по сравнению с Мог-Фарау?

Он думал о крови отца, впитавшейся в камень.

Лагерь айнрити лежал неподалеку от выщербленных и почерневших стен. Его уставленная шатрами территория расползлась по полю и пастбищу на многие мили. Здесь было сочетание обыденного и героического: кочевой город из дерева, веревок и ткани, где каждый вздох затрудняла вонь отхожих мест и большого скопления людей, и вместе с тем это была огромная колесница, мощи которой хватало, чтобы везти непомерный груз истории. Люди Ордалии бродили по лагерю, ели у костров, катали доспехи в бочонках с песком, ухаживали за упряжью и лошадьми или просто сидели у входа в свой шатер, устремив взгляд вдаль и глубоко погрузившись в разговор. Они едва обращали внимание на Сорвила и его провожатого, пробиравшихся по широким улицам и узким переулкам лагеря.

Старый раб вел его без задержек. Все заторы — потасовки, застрявшие по ось в грязи повозки, два вставших каравана мулов — он преодолевал со спокойной уверенностью благородного и сворачивал на узкие грязные тропинки только когда марширующие отряды полностью перекрывали проход. Не произнося ни слова, он заводил Сорвила все глубже и глубже внутрь лагеря. Мрачные взгляды туньеров сменились экзотическими навесами нильнамешцев, а те — шумными перепалками Сиронжа. Каждый поворот выводил их к новому удаленному уголку мира.

До встречи с аспект-императором Сорвил подумал бы, что один человек не в состоянии превратить в свое орудие столько несхожих характерами людей. Сакарпцы были немногочисленным народом. Но даже при малом их количестве, учитывая, что у них был общий язык и традиции, королю Харвилу было непросто преодолевать их взаимное недовольство и обиды. Чем больше Сорвил размышлял, тем загадочнее казалось, что все народы Трех Морей, с их несходными языками и издревле существовавшей неприязнью, смогли найти общую цель.

Оно было видно отовсюду, лениво повисшее в безветренном утреннем воздухе: Кругораспятие.

Не это ли доказательство чуда? Не об этом ли говорят священники?

Покачиваясь в такт галопу лошади, Сорвил вдруг понял, что смотрит в каждое лицо, каждую секунду видя нового незнакомца, и находит печальное утешение в беззаботности, с какой их взгляды проносятся мимо него. В сутолоке лагеря Священного Воинства чувствовалась некая своеобразная безопасность. При таком скоплении людей легко затеряться в толпе. Похоже, у него осталось единственное настоящее желание: затеряться.

Вдруг, со странным чувством, которое возникает, когда из потока неизвестных людей внезапно выступают знакомые лица, он увидел Тасвира, сына лорда Остарута, одного из старших дружинников отца. Тасвир пошатывался, его вели два конрийских рыцаря, каждый из которых держал в руках цепь, прикованную к ошейнику на содранной в кровь шее пленника. Запястья у него были крепко связаны, и в сгибы вывернутых назад локтей пропущена деревянная палка. Взгляд был такой же растрепанный, как и волосы, а «парм», традиционный подбитый ватой мундир сакарпского дворянина, весь рваный и в пятнах, без ремня свободно болтался над голыми коленями.

От одного вида пленного у Сорвила перехватило дыхание в горле, он мысленно вернулся под хлещущий дождь на бастионы, где он последний раз видел Тасвира — и своего отца. Даже зазвучали в ушах пронзительные горны…

Юноша не узнал Сорвила, только рассеянно таращился в никуда, как человек, которого побои заставили уйти глубоко в себя. К своему стыду, Сорвил отвернулся — как он себе объяснил, посмотреть на горизонт, какая будет погода. Да, конечно, погода. Казалось, что у лошади под ним вместо ног тонкие тростинки, она словно расплывалась в колышущемся от летней жары воздухе. Мир пах грязью, запекшейся на утреннем солнце.

— Т-ты? — проскрипел снизу голос.

Юный король не смог заставить себя посмотреть на него.

— Сорвил?

Вынужденный опустить глаза, он увидел Тасвира, который смотрел на него снизу вверх, и его некогда открытое лицо выглядело изумленным, испуганным, даже обрадованным, но на самом деле ни то, ни другое и ни третье. Пленник, покачнувшись, остановился и прищурился.

— Сорвил, — повторил он.

Конрийский конвой выругался, угрожающе дернул цепями.

— Нет! — закричал пленник, навалившись на цепи. Упрямый и беспомощный возглас. — Не-е-ет! — Его швырнули на колени прямо в грязь. — Сорвил! С-с-сорвил! Бейся с ними! Т-ты должен! Перережь им ночью глотку! Сорвил! Сор…

Один из рыцарей с квадратной бородой наотмашь ударил его в челюсть, и он покатился на землю, почти теряя сознание.

Как это случалось не раз со времени падения города, Сорвил почувствовал, что его разрывает пополам, на двоих людей, одного реального, а другого — бесплотного. В мыслях он соскользнул с седла, шлепнув башмаками в чавкающую грязь, и пошел, плечом отодвигая конрийцев. Он помог Тасвиру привстать на колени, поддерживая его под голову. Из ноздрей пленника толчками пульсировала кровь, пачкая грубую растительность на подбородке.

— Ты его видел? — закричал Сорвил в разбитое лицо. — Тасвир! Ты видел, что случилось с моим отцом?

Но настоящий Сорвил, от холода белый, как фарфор, лишь двинулся дальше вслед за своим провожатым.

— Не-е-е-ет! — доносился сзади хриплый крик и вслед за ним — резкий хохот.

Юный король Сакарпа продолжил изучать несуществующие облака. Истинный ужас поражения, как почувствовал он в глубине души, состоял не в самой капитуляции, но в том, как она укоренялась в сердце, как она зрела и росла, росла, росла.

Стоит оступиться, и она превратит твое падение в судьбу.


Наконец они подошли к северному периметру лагеря, к широкому полю, зеленый простор которого уродовали широкие колеи взбитого копытами дерна и оттеняли полоски цветущего желтушника. Группки всадников ездили во всевозможных построениях, повинуясь зычным крикам командиров — отрабатывали строевые приемы. Лошади у них были крепкие, напоминавшие породу, которую использовали сакарпские конные князья.

Раб вел его вдоль выстроенных в линию палаток, большинство из которых занимали всевозможные лавки. Если раньше Сорвил с провожатым везде проходили, в общем, не обращая на себя внимания, то сейчас они притягивали к себе взгляды, большей частью — со стороны кавалерийских патрулей. Некоторые даже окликнули их, но Сорвил сделал вид, что не заметил. Даже доброжелательные слова кажутся оскорблением, когда их выкрикивают на незнакомом языке.

Наконец, раб натянул поводья и спешился перед просторным белым шатром. У входа в землю был вбит кроваво-красный штандарт. На нем было изображено Кругораспятие над золотой лошадью — знак кидрухилей, тяжелой кавалерии, которая причинила Харвилу и его Старшей Дружине столько бед в стычках, происходивших еще до прихода Великой Ордалии. Рядом неподвижно стоял стражник, закованный в кирасу с золотой насечкой. Когда раб и вслед за ним Сорвил переступили порог, он лишь кивнул.

Внутри воздух был пронизан странным запахом, приятным, несмотря на горькие нотки. Словно от горящей апельсиновой кожуры. Сорвил стоял неподвижно, привыкая к тусклому свету. Помещение было почти лишено мебели и украшений: пол заменяли простые тростниковые циновки, со столбов свисала всевозможная амуниция, плетеная койка была завалена пустыми футлярами от свитков. Кругораспятия, вышитые на брезентовом потолке, отбрасывали на землю неясные тени.

Анасуримбор Кайютас сидел у края походного стола, приставленного к центральному столбу, один, если не считать лысого секретаря, который машинально, покрывал строчками текста папирус, видимо, пополняя разложенные вокруг него кипы документов. Принц Империи откинулся на спинку кресла, вытянул ноги в сандалиях и скрестил их перед собой на циновках. Не потрудившись поприветствовать Сорвила, он переводил задумчивый взгляд с одного листа папируса на другой, словно следя за ходом сложного логического построения.

Старенький сморщенный провожатый Сорвила встал на колени и прижался лбом к запачканным циновкам, после чего удалился тем же путем, как пришел. Настороженный Сорвил остался стоять в одиночестве.

— Ты думаешь о том, — сказал Кайютас, не отрывая глаз от вертикальных строчек, — было ли это преднамеренным оскорблением… — Он опустил на стол последний лист, продолжая пробегать по нему глазами, потом оценивающе глянул на Сорвила. — То, что за тобой послали раба.

— Оскорбление есть оскорбление, — услышал Сорвил собственный ответ.

Изящная усмешка.

— К сожалению, при любом монаршем дворе все далеко не так просто.

Императорский принц снова откинулся назад, поднял к губам деревянную чашу — вода, заметил Сорвил, когда он поставил чашу на место.

Нешуточное дело стоять перед сыном живого бога. Даже несмотря на то, что волосы у него были подстрижены так коротко и так странно повторяли очертания черепа, Кайютас очень походил на отца. То же вытянутое волевое лицо, те же блестящие глаза. И даже способность лишать воли. Каждое движение словно следовало продуманным линиям, словно он заранее мысленно наметил кратчайшие расстояния. А если он был неподвижен, то неподвижен абсолютно. Но при всем при том Анасуримбор Кайютас производил впечатление смертного человека. Было понятно, что он может пребывать в нерешительности, как другие, что если дотронуться до его кожи, то она окажется тонкой и теплой…

И что он может истекать кровью.

— Скажи мне, — продолжил принц, — как у тебя в стране говорят, когда хотят сказать, что люди занимаются бесполезной болтовней?

Сорвил постарался сдержаться.

— Языками мериться.

— Великолепно, — с восторгом рассмеялся принц. — Было бы прекрасное название для джнана! Тогда давай не станем мериться языками. Согласен?

Секретарь продолжал царапать на папирусе буквы.

— Согласен, — осторожно ответил Сорвил.

Кайютас с видимым облегчением улыбнулся.

— Тогда к делу. Моему отцу нужен не просто твой город, ему нужно повиновение твоего народа. Полагаю, ты прекрасно знаешь, что это означает…

Сорвил знал, хотя размышлять над этим становилось все труднее.

— Ему нужен я.

— Именно так. Поэтому ты здесь — чтобы дать своему народу возможность присоединиться к нашему великому делу. Чтобы Сакарп стал частью Великой Ордалии.

Сорвил промолчал.

— Но, разумеется, — продолжал принц, — для вас мы остаемся врагами, верно? То есть потребуется немалое искусство, чтобы завоевать вашу преданность… чтобы обманом заставить тебя предать свой народ.

«Поздно заставлять», — подумал Сорвил.

— Наверное.

— Наверное, — фыркнув, передразнил Кайютас. — А договаривались «не мериться языками»!

Сорвил ответил мрачным и злым взглядом.

— Ну, не важно, — продолжил принц. — По крайней мере, я — выполню условия сделки. — Он подмигнул, словно сказал шутку. — Может, у меня и нет Дара Немногих, но я сын своего отца и обладаю многими его качествами. Овладеть языками мне удается без труда, как, я полагаю, видно из этого разговора. И мне нужно всего лишь взглянуть тебе в лицо, чтобы увидеть твою душу, конечно, не так отчетливо, как отец, но достаточно, чтобы раскусить тебя или любого другого стоящего передо мной человека. Я вижу глубину твоей боли, Сорвил, и хотя я считаю, что твой народ всего лишь пожинает результаты собственной глупости, я искренне тебя понимаю. Если я не выражаю сочувствия, то потому, что ожидаю от тебя мужского поведения, так же как и твой отец. Мужчины рыдают только в плечо жене или в подушку… Ты меня понимаешь?

У Сорвила защипало в глазах от внезапно нахлынувшего чувства стыда. Неужели их шпионы следят за ним, даже когда он спит?

— Прекрасно, — сказал Кайютас, как боевой командир, довольный бодростью, с которой ответил ему отряд. — Должен сказать еще, что меня возмущает это поручение отца. Меня возмущает даже эта беседа, не только потому, что у меня мало времени, но и потому, что она ниже моего достоинства. Я ненавижу политику, а отношения, которые навязал нам отец, — не что иное, как политика. И тем не менее я понимаю, что эти чувства — плод моей слабости. Я не стану, как это сделали бы многие другие, винить за них тебя. Мой отец хочет, чтобы я был тебе как брат… И поскольку мой отец — больше бог, чем человек, я в точности исполню то, чего он желает.

Он замолчал, словно давая Сорвилу возможность ответить, но молодой король не мог даже привести в порядок мысли, не то что заговорить. Кайютас был прямолинеен, как обещал, но при этом его речь казалась фальшивой до неестественности, чересчур перегруженной проницательными замечаниями и почти до неприличия полной самолюбования…

Что же это за люди?

— Я вижу в твоих глазах непокорные огоньки, — вновь заговорил Кайютас, — безудержное желание уничтожить себя в попытке отомстить за отца. — Его голос каким-то образом отражался от брезентовых стен и, казалось, падал со всех сторон сразу. — Ты противишься каждому шагу, потому что не знаешь, то ли мой отец демон, как утверждаюттвои жрецы, то ли спаситель, каковым его с уверенностью считают люди Трех Морей. Я не лишаю тебя права сомневаться, Сорвил. Я всего лишь прошу, чтобы ты задавал себе этот вопрос с открытым сердцем. Боюсь, что доказательство божественности миссии моего отца придет достаточно скоро…

Он умолк, словно его отвлекла какая-то неожиданная мысль.

— Возможно, — продолжил он, — если нам достаточно повезет остаться в живых после этого доказательства, у нас с тобой состоится иной разговор.

Сорвил стоял прямо, борясь с нахлынувшим чувством бессилия. «Как? — только и мог думать он. — Как вести войну с таким неприятелем?»

— Тем временем, — сказал императорский принц, давая понять, что пришло время обсудить практические вопросы, — тебе, конечно, надо будет выучить шейский. Я раздобуду для тебя учителя. А тебе придется доказать моим конникам, что ты истинный сын Сакарпа. Теперь ты, Сорвил, — капитан императорских кидрухилей, воин прославленного Отряда Наследников… А я, — он поклонился с лукавой улыбкой, — твой генерал.

Еще одна долгая, выжидательная пауза. Старый секретарь прервал письмо, чтобы заново очинить перо, которое держал в почерневших от чернил пальцах. Сорвил заметил быстрый взгляд, который секретарь украдкой бросил в его сторону.

— Согласен ли ты? — спросил Кайютас.

— Разве у меня есть выбор?

Впервые на лице имперского принца промелькнуло нечто похожее на сочувствие. Он сделал глубокий вдох, словно собираясь с силами перед тем, как произнести главное.

— Сорвил, ты — воинственный сын воинственного народа. Останься в Сакарпе, и ты будешь не более чем пленник, которым незаметно манипулируют. Что еще хуже, ты никогда не разрешишь сомнений, которые уже сейчас душат тебя. Поехали со мной и с моим братом, и ты увидишь, так или иначе, каким ты должен стать королем.

Он едва понимал, что происходит, так откуда же он мог знать, что ему следует или не следует делать? Но решительность придавала сил. Кроме того, у него начала появляться способность высказывать дерзкие замечания.

— Как я уже сказал, — ответил Сорвил, — у меня нет выбора.

Анасуримбор Кайютас кивнул — как полевой хирург, оценивающий сделанную работу, подумал Сорвил.

«Достаточно того, что я подчиняюсь…»

— Раба, который привел тебя сюда, — продолжил принц, как ни в чем не бывало, — зовут Порспариан. Он из Шайгека, древней страны к югу от…

— Я знаю, где это.

Неужели уже дошло до этого? Неужели дошло до того, что перебивать угнетателей считается местью?

— Конечно, знаешь, — ответил Кайютас, не до конца подавив усмешку. — Порспариану легко даются языки. Пока я не найду тебе учителя, в шейском будешь практиковаться с ним… — Он дотянулся до другого конца стола, двумя пальцами поднял свиток папируса, протянул его Сорвилу и сказал:

— Держи.

— Что это?

— Дарственная на владение рабом. Теперь Порспариан твой.

Юный король вздрогнул. Он почти все время смотрел в спину раба, и теперь едва помнил, как тот выглядел. Сорвил взял папирус, всматриваясь в непонятные буквы.

— Я знаю, — продолжил Кайютас, — что ты будешь к нему относиться хорошо.

С этими словами принц вернулся к чтению документов, словно разговора и не бывало. Весь оцепеневший, за исключением кончиков пальцев, которые жгло письмо, Сорвил пошел прочь. Когда он повернулся, чтобы переступить порог, его заставил остановиться голос Кайютаса.

— Да, и еще одно, последнее, — сказал он, не поднимая головы от папируса. — У меня есть старший брат, Моэнгхус… Берегись его.

Молодой король попытался что-то сказать в ответ, но не смог вымолвить ни слова. Скривившись, он несколько раз глубоко вздохнул, чтобы унять бешено стучащее сердце, и предпринял еще одну попытку.

— П-почему так?

— Потому, — сказал Кайютас, продолжая водить глазами по исписанному папирусу, — что он совсем сумасшедший.


Шагнув на улицу из шатра принца, Сорвил сказал себе, что это он просто моргает на ярком солнце. Но горящие щеки и резь в горле выдавали, так же как и ватные руки.

«Что мне теперь делать?»

Крики кавалеристов разносились по ветру, и вослед им каркал рог, высоким и пронзительным звуком перекрывавший вечный гомон Священного Воинства. Этот звук словно резал по живому, сдирал кожу, обнажал нутро.

Сколько здесь королей? Сколько людей с ожесточившейся душой?

Что такое был Сакарп по сравнению с любым из народов Трех Морей, не говоря уже о мощи и величии Новой Империи? Императором у них бог. Генералами — сыновья бога. Бастионом — весь мир. За несколько недель до штурма города Великой Ордалией Сорвил слышал донесения шпионов отца. Навозники. Вот как люди Трех Морей называли его соплеменников…

Навозники.

Его пронзила паника, он словно забыл, как дышать. Что сказал бы отец, видя, как он постоянно теряет присутствие духа, и не из-за того, что враг коварен и безжалостен, а из-за… из-за…

Одиночества?

Раб Порспариан смотрел на него, стоя в тени за их лошадьми. Не зная, как надо поступить, Сорвил просто подошел и протянул дарственную.

— Я… — начал Сорвил и сразу захлебнулся переполнявшими его слезами. — Я…

Старик, ничего не говоря, посмотрел на него с изумлением и тревогой. Он пожал Сорвила за предплечья и бережно прижал дарственную к мундиру-парму. В голове у Сорвила крутилась всего одна мысль: «Вот стоит король, одетый в шерстяные лохмотья».

— Я подвел его! — рыдая, говорил он ничего не понимающему рабу. — Разве ты не видишь? Я его подвел!

Старый шайгекец взял его за плечи, долгим и тяжелым взглядом посмотрел в его полные тоски глаза. Лицо старика напоминало дарственную, которую прижимал к груди Сорвил: гладкое, за исключением тех мест, где оно было исчерчено строками незнакомого письма — вдоль лба, около крупного носа и глаз, темных, как чернила, словно бог, который вырезал это лицо, слишком глубоко всаживал нож.

— Что мне делать? — всхлипывая, бормотал Сорвил. — Что мне теперь делать?

Старик, кажется, кивнул, хотя желтые глаза оставались пристальными и неподвижными. Постепенно, Сорвил сам не понял почему, дыхание замедлилось и шум в ушах затих.

Порспариан повел его к новому жилищу столько раз сворачивая, что Сорвил и не надеялся запомнить дорогу. Шатер оказался довольно большим, Сорвил даже мог стоять в нем в полный рост, и из обстановки была только койка для него самого и циновка для его раба. Большую часть дня Сорвил провалялся в смутном забытьи, уставясь невидящим взглядом в белую ткань шатра, которая поднималась и опадала, как рубашка спящего младшего брата. Когда пришли носильщики с его невеликими пожитками, он не обратил на них внимания. Он подержал в руке отцовскую нагрудную цепь — древнюю реликвию династии Варальтов, украшенную печатью его семьи: башня и двухголовый волк. Он прижал драгоценность к груди и стиснул так крепко, что сапфиры наверняка поранили ему руку, так ему показалось. Но когда он посмотрел на руку, крови не было, только быстро исчезающий отпечаток.

Король Пройас появился, когда стены шатра в тускнеющем свете стали казаться навощенными. Он произнес несколько шутливых слов на шейском — вероятно, рассчитывая подбодрить Сорвила непринужденным тоном. Когда Сорвил не ответил, экзальт-генерал глянул на молодого короля и почувствовал угрызения совести; казалось, он увидел в нем образ из своего далеко не беззаботного прошлого.

Порспариан все время его визита простоял на коленях, прижавшись лбом к земле.

Когда Пройас ушел, оба, король и раб, некоторое время сидели молча, наблюдая, как в надвигающихся сумерках отчетливее доносится повсюду хор вечерних звуков лагеря. Пение воинов. Ржание непокорных лошадей. Потом, когда темнота стала совсем непроглядной, они услышали, как снаружи на углу шатра облегчается какой-то кидрухиль. Сорвил улыбнулся сидевшему поодаль старику, лишь силуэт которого виднелся в темноте. Когда солдат выпустил газы, Порспариан вдруг захихикал, обхватив руками тощие ноги и раскачиваясь из стороны в сторону. Он смеялся заливисто, как ребенок. Звучало это так нелепо, что Сорвил, неожиданно для себя самого, присоединился к сумасшедшему старику.

Пока Порспариан занимался светильником, Сорвил сел на край койки. На свету все казалось голым, незащищенным. Старый шайгекец без объяснений исчез за входным пологом, нырнув в суровый мир, который бормотал и гудел по ту сторону засаленной парусины шатра. Сорвил долго глядел на светильник (всего лишь фитиль в бронзовой чаше), так что стало казаться, будто пятна в глазах останутся навсегда. Огонек был таким ясным, таким доверительным и чистым, что Сорвил чуть не убедил себя, что сгореть — это самая блаженная смерть.

Он отвел взгляд только тогда, когда вернулся Порспариан, принеся пресный хлеб и дымящуюся миску — какое-то варево. Запах перца и других экзотических специй наполнил шатер, но Сорвил хотя и падал от измождения, но аппетита у него не было. После некоторых уговоров он наконец убедил раба съесть всю еду целиком, а не ждать, как он, вероятно, собирался, не останется ли ему объедков.

Любопытно, как людям не нужно бывает знать язык друг друга, чтобы говорить о еде.

Сорвил сел на койку, на прежнее место, и стал наблюдать за тщедушным шайгекцем. Тот, без тени смущения, отодвинул одну из грубых циновок, обнажив участок разбитого дерна. Он разделил травинки, расчесал их пальцами, воркуя при этом странным голосом, и начал молиться над этой полоской обнаженной земли. В момент наивысшего накала, когда даже стало неловко подглядывать, Порспариан прильнул щекой к земле, крепко, будто подросток, прижимающийся к благосклонной возлюбленной. При этом он что-то забормотал — вероятно, молитву — на другом, не похожем на шейский, более гортанном языке. Держа руку как лопаточку, он выдавил в черноземе канавку — символический рот, как понял Сорвил несколько мгновений спустя, когда Порспариан положил туда кусочек хлеба.

Была ли это причудливая игра теней, но показалось, что земляной рот — закрылся.

Удовлетворенно причмокнув, загадочный старик перекатился на ягодицы и принялся руками запихивать еду теперь уже себе в рот, пережевывая ее серо-желтыми зубами.

Хотя ел Порспариан с грубоватой основательностью сагландца, в его пиршестве Сорвил невольно заметил своеобразную мрачную красоту. Удовольствие в обращенном внутрь себя взгляде, изгиб запястий, когда он поднимал ко рту пропитанный в подливе кусок хлеба, чуть запрокинутая голова, когда он открывал темно-коричневые губы. Удивительно, как два столь несходных между собой человека, с огромной разницей в возрасте, положении и происхождении, оказались в этот момент вместе. Ни один из них не проронил ни слова — да и что им было сказать, когда их языки приучены были для выражения одних и тех же смыслов произносить разные звуки? Но даже если бы они могли говорить друг с другом, Сорвил был уверен, что они бы ничего не сказали. Все было ясно и так.

Не надо было ничего произносить, потому что все можно увидеть.

Он сидел и наблюдал, и вдруг его охватила какая-то неуемная щедрость, то радостное безумие, которое заставляет опустошать собственные сундуки и карманы. Повинуясь безотчетному порыву, он залез рукой под матрас и вытащил дарственную, которую в это самое утро вручил ему Кайютас. Какая разница, думал он, если он все равно уже мертв? Впервые Сорвил понял, что утрата может таить на своей ледяной груди особую свободу.

Порспариан, вдруг насторожившись, опустил миску и стал следить за его действиями. Сорвил прошел мимо него и присел над фонарем, чувствуя, что тень заполонила всю дальнюю часть шатра. Он поднял папирус, так что огонь просвечивал сквозь расщепленные стебли, из которых были сделаны страницы. Потом дотронулся им до язычка пламени, похожего формой на каплю…

И тотчас же к нему с проклятиями подскочил Порспариан и выхватил дарственную у него из рук. Сорвил вскочил и даже поднял руки — на какое-то безумное мгновение ему показалось, что старый раб сейчас ударит его. Но старик лишь захлопал листом, пока не сбил пламя. Верхние края завернулись и почернели, но в целом папирус остался нетронутым. Тяжело дыша, несколько секунд они смотрели друг на друга, как в безумии, король — обессиленный и растерянный, раб — переполняемый стариковским упрямством.

— Мы свободные люди, — сказал Сорвил, борясь со вновь нахлынувшим чувством страха и беспомощности. — Мы не торгуем людьми, как скотом.

Желтоглазый шайгекец задумчиво покачал головой. Осторожно, словно возвращая владельцу нож, он положил дарственную на койку Сорвила поверх смятых одеял.

А потом сделал нечто совершенно необъяснимое.

Он склонился над фонарем и провел пальцем по краям пламени, не чувствуя жара. Выпрямившись, он оттянул тунику, показав впалую старческую грудь — коричневая, как орех, кожа буйно поросла седыми волосами. Сажей от фонаря, оставшейся на кончике пальца, он нарисовал над сердцем символ, в котором Сорвил легко узнал серп.

— Ятвер, — с горящими какой-то ожесточенной страстью глазами выдохнул старик. И повторил, схватив молодого короля за руку:

— Ятвер!

— Я… Я не понимаю, — заикаясь, произнес Сорвил. — Богиня?

Порспариан провел ладонью по всей руке Сорвила — каким-то ревнивым движением. Схватив юного короля за запястье, он пробежал большим пальцем по лошадиному браслету, потом перевернул его руку ладонью вверх.

— Ятвер, — прошептал он с полными слез глазами и поцеловал эту ладонь, мягкую и нежную пиалу.

Огонь взбежал вверх по коже молодого короля. Он попытался отдернуть руку, но старик держал его крепко, как новые, недавно отлитые колодки. Он склонил набок сморщенное лицо над ладонью Сорвила, словно грезя под какую-то неслышную мелодию. На то место, где к ладони прикасались его губы, упала слезинка…

Сорвилу показалось, что она прожгла и прорезала все насквозь, как будто что-то горячее проплавило снег.

И раб произнес слово на сакарпском, так внезапно и так отчетливо, что Сорвил чуть не подскочил.

— Война…


Он испытывал к этим людям благоговение. Их изысканная утонченность. Их запутанные традиции. Их вера и их колдовство. Даже их рабы, казалось, обладают загадочной силой.

Одну стражу за другой Сорвил неподвижно лежал на койке, прикрывая рукой непонятный волдырь на ладони. Где-то рядом в темноте спал, растянувшись на земле, Порспариан, его дыхание время от времени нарушал кашель и сопение. Сорвил решил, что, когда выучит наконец язык, будет дразнить раба, что тот храпит, как старуха.

Шум Священного Воинства утих, иссяк, так что молодому королю стало казаться, что остался только его шатер, сиротливо стоящий на вытоптанной равнине. Наступило мгновение полной тишины, момент, когда замерло биение каждого сердца, приостановилось каждое дыхание, и на все вокруг пала немая неподвижность смерти.

Он просил смерть забрать его. С того дня, как погиб отец, Сорвил впервые приблизился к молитве.

Потом он услышал нечто. Сперва звук был слишком широким, так что невозможно было выделить его из тишины, как будто некие крылья распростерты во все небо, так что сами становятся небом. Но медленно из глубины проступали очертания, прерывистый гул, не имеющий единого источника, а рожденный несколькими. Сорвил долго не мог определить направление и, охваченный паникой, на секунду вообразил себе, что звук идет из города и что в нем слились крики и вопли его людей, гибнущих под мечами темнокожих захватчиков.

И вдруг он понял…

Аисты.

С ночных холмов неслись клики аистов. Так было всегда, каждую весну. Легенда гласила, что каждый из аистов пел своей звезде, перечисляя сыновей и дочерей, моля за них, выпрашивая благополучия бесчисленным поколениям тонконогих пернатых созданий.

Сорвил наконец задремал, согретый мыслями о матери и воспоминаниями о том, как он в детстве впервые приехал на Священное Гнездовье. Он помнил ее красоту, угасающую и бледную. Он помнил, какой холодной казалась ее рука, когда прикасалась к его руке — словно судьба уже тогда взялась разжимать хватку, которой мать держалась за жизнь. Он помнил, как с восторгом смотрел на тысячи и тысячи аистов, которые превратили склоны холмов в белые террасы.

«Знаешь, Сорва, почему они прилетают сюда?»

«Нет, мама…»

«Потому, малыш, что наш город — Прибежище, ступица Колеса Мира. Они прилетают сюда, как пришли сюда однажды наши предки…»

Ее улыбка. Самое простое и понятное на свете.

«Они прилетают для того, чтобы их дети были в безопасности».


В ту же ночь он рывком проснулся от мгновенного ужаса, как просыпается часовой, которого застали задремавшим в ночь накануне великой битвы. Вокруг все вертелось в тревоге и хаосе. Он сел, тяжело, со всхлипом, дыша, и в ногах постели увидел отца, который, повернувшись к нему спиной, плакал по покойной жене.

Матери Сорвила.

— Папа, не плачь, — прохрипел Сорвил, глотая слезы. — Она смотрит… Она наблюдает за нами, до сих пор.

При этих словах видение выпрямилось, как делают гордые люди, когда их жестоко оскорбили, или сломленные, когда глумятся над потерей, которая оказалась сильнее их. У Сорвила сжалось горло, стало жарким и тонким, как горящая соломинка, так что стало невозможно дышать…

Призрак Харвила повернул обожженную голову, показав безглазое лицо, лишенное надежды. Из разорванных доспехов со стуком попадали жуки, разбегаясь в темноте.

«Мертвые не видят», — беззвучно отрезал призрак.

Рассвет был еще только лишь серой полоской на востоке. Но бесчисленные лагеря уже были свернуты, палатки и шатры собраны, растяжки смотаны и погружены в обозы. Люди ловили в ладони свое дымящееся дыхание, вглядывались в вымороженную даль. В сумерках били копытами и жаловались навьюченные лошади.

На упряжке из двадцати быков жрецы доставили к самой высокой точке в округе, холму, выложенному древними каменными плитами, огромную колесницу. Рама колесницы была сколочена из бревен, какие обычно идут на постройку кораблей — так она была велика. Каждое из восьми обитых железом колес высотой доходили до верхушек оливковых деревьев. Рабы взобрались на колесницу, развязали узлы, которые удерживали расшитую кругораспятиями парусину. Затем закатали малиновое с золотом покрывало, открыв горизонтально подвешенный железный цилиндр длиной с лодку. Он был сплошь украшен надписями — стихами с Бивня, переведенными на все многочисленные языки Трех Морей, — отчего гладкая поверхность приобретала вид потрескавшийся и древний.

По сигналу верховного жреца рослый евнух поднял молитвенный молот… и ударил. Прозвучал Интервал, разносящийся далеко в воздухе, звучный набат, который необъяснимо вздымался из тишины, не нарушая ее, повисал в ушах и таял, растворяясь едва различимыми тонами.

Люди Кругораспятия смотрели на горизонт и ждали. Те, кто стоял повыше, дивился несметному количеству войск — так далеко простирался их походный строй. Нильнамешские фаланги, посреди которых, напоминая позвоночник, стояла колонна закованных в железо мастодонтов. Туньеры с длинными топорами. Тидоннцы с бородами соломенного цвета, привязанными к поясам. И прочие, и прочие. Верхний Айнон, Конрия, Нансур, Шайгек, Эумарна, Галеот, Гиргаш — армии десятков наций собрались вокруг сверкающих штандартов своих королей и ждали…

Кто-то уже встал на колени.

Туньеры разом принялись браниться и бряцать оружием, изрыгая ненависть в сторону Севера. Их нестройные крики разнеслись вокруг, растворились в оглушительном хоре, которым скоро гремело все Воинство, хотя многие не понимали слов, которые слаженно выкрикивали.

Хур рутвас матал скии!
Хур рутвас матал скии!
Люди воздевали оружие, как будто могли силой мысли перенестись на тысячи миль в Голготтерат и сразить его единым лишь своим гневом и пылом. Каждый видел мысленным взором грядущие испытания, и все уже не просто были уверены в триумфе, для них он был предрешен…

Хур рутвас матал скии!
Хур рутвас матал скии!
Снова прозвенел Интервал, перекрывая шум тысяч глоток, и рев утих, сменившись выжидающим молчанием. Огромные молитвенные горны-гхусы вступили в то самое мгновение, когда на востоке искристым золотом свет тронул горизонт, будто опрокинулась и пролилась чаша.

Сверкали золотые краски. В студеном воздухе неподвижно висели знамена с Кругораспятиями. По собравшимся пробежало предчувствие, и снова поднялись крики дерзкой храбрости и упоенного восторга — так ветру удается упросить промокшие деревья во второй раз устроить дождь. Их аспект-император — они чувствовали его присутствие.

Он шел по небу, ярко освещенный солнцем, которое еще не успело дотянуться до стоящих внизу толп. Оранжевым и розовым были окрашены с востока края его белоснежных шелковых одежд. Его золотые волосы и заплетенная в косички борода светились на солнце. Звездным светом блистали с высоты глаза. Люди Трех Морей с обожанием взревели — какофонией всех своих наречий. Они тянули вверх руки, пытаясь дотронуться до недосягаемого образа.

— ПРИМИТЕ МОЙ СВЕТ, — громоподобно воззвала парящая в небесах фигура.

Край солнца вскипал у горизонта, и утро забрезжило над Великой Ордалией. Тепло дотронулось до щек.

— ИБО СЕГОДНЯ МЫ ОТПРАВЛЯЕМСЯ ДОРОГОЙ ТЕНИ…

Все преклонили колена — воины и писцы, короли и рабы, жрецы и колдуны, двести восемьдесят тысяч душ, величайшее собрание оружия и славы человеческой, которое когда-либо видел мир. Столько их было, что показалось, будто дрогнуло основание мира, когда все упали на колени. Обратив лица к небу, люди кричали, ибо к ним пришел свет…

И вслед за ним — солнце.

— СРЕДИ ВСЕХ НАРОДОВ ЛИШЬ ВЫ ВОЗЛОЖИЛИ НА СЕБЯ БРЕМЯ АПОКАЛИПСИСА. СРЕДИ ВСЕХ — ЛИШЬ ВЫ…

Сакарпцам, которые смотрели на них со своих разрушенных бастионов, картина внушала изумление и ужас. Многие испытали неприятное удивление, какое нередко ждет людей, делающих безапелляционные заявления. Прежде все полагали, что Второй Апокалипсис и поход на Голготтерат — только повод, что Великая Ордалия — завоевательная армия, а осада Сакарпа — очередная глава Войн за Объединение, о которых они слышали столько жестоких слухов и сказок. Но сейчас…

Разве не видели они воочию доказательство слов аспект-императора?

Зубоскалить никто не отваживался. Ни единой насмешки не возникло на фоне экстатического рева. Они слушали гремящий во все небо голос своего завоевателя, и хотя язык оставался недоступен, им казалось, они поняли все, что было сказано. Они понимали, что разыгравшуюся перед ними сцену будут славить тысячу лет, и что легенды о ней будут рассказывать на манер «Саг» и даже «Хроник Бивня».

Это был день, когда Священное Воинство преступило границу, внутри которой обитали люди.

Гордые и озлобленные ликовали, полагая, что короли Юга ушли на верную гибель. Но в тот же день вечером, когда последние долгие колонны, извилистые, как змея, давно скрылись за северной грядой, тысячи сакарпцев вышли на улицы послушать проповеди судий, облаченных в бело-зеленые одежды. И приняли предложенные им куски медной проволоки, чтобы согнуть из них Кругораспятия.

Позже они ходили и сжимали в руках эти грубые изображения, как, бывает, дети носятся с игрушками, которые захватили их воображение. Кругораспятие. Живой символ живого бога. Все это было как чудо, все эти истории, блистательные возможности, сверкающее великолепие новой, более глубокой и милосердной действительности. Они шли группками, перешептываясь, и на тех, кто порицал их, бросали суровые взгляды, не только воинственные, из самозащиты, но и полные сострадания. Гордыня, как научили их судии, — грех глупцов.

В тот вечер они, по сути дела, впервые встали на колени, высказали великую неизреченную боль своих сердец. Они жарко сжимали во влажных ладонях свои Кругораспятия — и молились. И холодок, покалывавший им кожу, казался божественным знамением.

Они понимали, что именно они увидели и почувствовали.

Ибо кто окажется таким глупцом, чтобы не распознать Истину?

Глава 8 Река Рохиль

Желание утаить и желание обмануть суть одно. Воистину, тайна — не что иное, как обман, который не оглашается вслух. Ложь, которую могут услышать только Боги.

Меремпомпас. «Эпистемы»
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), верховья реки Рохиль

План был идти вдоль притоков реки Рохиль до Оствайских гор, затем по перевалу Охайн выйти в бездорожные Меорнские пустоши, где охотились за своей нечеловеческой добычей чуть ли не все охотничьи артели, которые захаживали в Мозх. Это был, как заверил Ахкеймиона Киампас, старый и проторенный путь. «Надежный, если что-то может быть надежным в этом поганом ремесле», — сказал он. Насколько понимал Ахкеймион, интересного ничего не будет, пока они не «уйдут тропой за Окраину», а Окраина — это была неустоявшаяся и постоянно отступающая граница территории, которую Сарл назвал «шкурная земля»: места, где бродили шранки.

В первые два вечера Ахкеймион разбивал собственный лагерь и сам готовил себе еду. На третий вечер Сарл пригласил его отобедать у капитанского костра, что, помимо лорда Косотера и Сарла, означало присутствие Киампаса и Инкариола. Поначалу Ахкеймион не знал, чего ожидать, но потом, отведав великолепной телятины с вареными корнями сумаха, понял, что с самого начала все верно представлял: Сарл будет бесконечно рассказывать обо всем на свете, Киампас — вставлять осторожные шутки, нечеловек — добавлять загадочные и порой бессмысленные замечания, а Капитан уставится взглядом в ночь и не проронит ни слова.

На следующий вечер приглашение не повторилось, и Ахкеймион злился, не потому, что его не допустили, а из-за пустоты одиночества, которая возникла у него, когда его проигнорировали. Из всех возможных грядущих бед, которые тревожили его мысленный взор, угнетенное состояние духа он числил среди самых незначащих. И тем не менее прошло всего четыре ночи, и вот он тоскливо слоняется, как изгой-калека под стенами храма. Он всей силой воли старался не сводить глаз со своего скромного костерка. Но какой бы неистовой бранью он ни осыпал себя, взгляд помимо его воли уходил в сторону разговоров и смеха, доносящихся от других палаток. Площадка, явно облюбованная многими охотничьими артелями, была очищена от валежника и папоротника, так что между старыми вязами было хорошо видно остальных Шкуродеров. Их костры прятались между холмиками утрамбованной земли. Переплетающиеся круги света, слабенькие, оранжевые, вычерчивали на черном фоне остального леса контуры отдельных стволов и веток.

Ахкеймион уже почти позабыл, каково это, смотреть на людей, сидящих вокруг костров. Они обхватывали себя руками, чтобы не замерзнуть. Улыбались и смеялись рты, то исчезали, то появлялись в свете костров языки и зубы. Взгляды перепрыгивали с одного лица на другое, не выходя за строгие границы каждой маленькой группки, и, когда на время устанавливалось молчание, неизменно возвращались к углям костра. Первое время его пугало смотреть, что делают люди, когда поворачиваются к миру спиной, когда под бесконечными черными сводами обнажается их внутренний мир, вскрывается, как устрица, и вокруг нет других стен, кроме недружелюбной природы. Но со временем он начал находить эту картину все более трогательной, так что даже почувствовал себя старым и сентиментальным. В этом диком и мрачном месте эти беззащитные существа осмеливались собираться вокруг головешек, которые называли светом. Эти люди казались одновременно бесценными и незащищенными, словно разбросанные на земле бриллианты, словно вот-вот, в любую секунду налетит и схватит их злобная нечисть.

Его внимательные взгляды не остались незамеченными. В первый раз, углядев, что на него смотрит какой-то человек, Ахкеймион просто отвернулся. Но когда несколько секунд спустя колдун снова бросил на него взгляд, человек по-прежнему продолжал на него смотреть — и весьма пристально. Ахкеймион узнал в нем того кетьянца, который приходил на самый первый сбор экспедиции в Мозхе и долго огорчался, что испачкались края его белых нильнамешских одежд. Между ним и Ахкеймионом возникло некоторое напряжение, когда кетьянец стоял и что-то говорил, кивая в его сторону. Почти вся его разношерстная компания, как один, посмотрела туда, куда он показывал, кто-то вытягивал шею, кто-то отодвинулся в сторону, чтобы никто не заслонял обзор — несколько беглых взглядов исподтишка. Ахкеймион много раз видел этих людей в пути, дивился их рассказам, но ни с кем из них не перекинулся ни словом. Но даже если бы он и говорил с ними прежде, ничего бы не изменилось. У походных костров, как за столом в корчме, все друг другу иностранцы.

Нильнамешец отделился от остальных, подошел и присел рядом с хилым костерком Ахкеймиона. Он улыбнулся и представился Сомандуттой. Возраста Сомандутта был довольно молодого, чисто выбрит, как было принято у нильнамешской касты знати, обладал располагающим взглядом и чувственными губами — присутствие таких мужчин подвигает мужей стать обходительнее со своими женами. Казалось, что он постоянно подмигивает, но эта привычка вызывала недоумение лишь в первое время, а потом воспринималась как вполне естественная.

— Ты не из этих, — сказал Сомандутта, подняв брови и кивнув в сторону капитанского костра. — И наверняка не из Стада, — он склонил голову вправо, в направлении трех соседних костров, каждый из которых окружала толпа юных лиц, желтых в отсвете пламени. Большинство из этих молодых людей щеголяли длинными галеотскими усами. — Значит, ты — один из Укушенных.

— Из Укушенных?

— Да, — ответил Сомандутта, широко улыбнувшись. — Один из нас.

— Один из вас.

Открытое лицо Сомандутты на секунду задумчиво нахмурилось, словно нильнамешец пытался определить, как понимать его тон. Потом он пожал плечами и улыбнулся, будто припомнил одно необременительное обещание, данное у чьего-то смертного одра.

— Пошли, — просто сказал он. — Вдарим дымком тебе в бороду.

Ахкеймион представления не имел, что означали слова нильнамешца, но пошел за ним следом. Как выяснилось, под «дымком» подразумевался гашиш. Как только Ахкеймион подошел к костру, ему тотчас вручили трубку, и вот уже он сидел в центре внимания, скрестив ноги, и попыхивал. Возможно, от волнения, он затянулся слишком глубоко.

Дым обжег, как расплавленный свинец. Все зашлись от хохота, когда он закашлялся так, что стал багровый.

— Вот видите! — услышал он ликующий вопль Сомандутты. — Не я один такой!

— Колдун! — проворчал кто-то и стал подбадривать его, а остальные подхватили: «Кол-дун! Кол-дун!» — и Ахкеймион невольно улыбнулся и, еще давясь от кашля и утирая слезы, признательно кивнул. Его даже шатало.

— Привыкнешь, привыкнешь, — пообещал кто-то, взяв его за талию. — На тропе плохого зелья не держим, приятель. Такое, чтоб далеко повело!

— Видите! — повторил Сомандутта, словно он остался последним вменяемым человеком на земле. — Я тут ни при чем!

Гашиш уже пропитал все ощущения Ахкеймиона, когда Сомандутта, или Сома, как его называли остальные, начал представлять всех по очереди. Ахкеймион и раньше встречал подобные группы — чужие люди, которых превратности пути сбили в несколько настоящих семей. Как только они перестанут ершиться, Ахкеймион сразу станет для них поводом лишний раз продемонстрировать крепость своего братства. Каждая семья с готовностью бросалась доказать тем или иным образом свою исключительность.

Был там Галиан, возможно, самый старый из Укушенных. В юности он был солдатом старой нансурской армии, даже сражался в знаменитой битве при Кийуте, где Икурей Конфас, последний из нансурских императоров, одолел кочевников-скюльвендов. Великан, которого Сома назвал Оксом, на самом деле звался Оксвора — блудный сын знаменитого Ялгроты, одного из героев Первой Священной войны. Еще Ксонгис, джекский горец, служивший некогда императорским следопытом. Он, как объяснил Сома, был у Капитана «как персик», что в его устах означало — самым ценным имуществом.

— Если он замерзнет, — сказал нильнамешский дворянин, — снимешь с себя плащ и будешь им растирать ему ноги!

Второй гигант был Поквас, или Покс, как его называли. Если верить Сомандутте, он был опальным танцором меча из Зеума, пришедшим заработать себе на хлеб среди грубых варваров Трех Морей.

— У него всегда Зеум то, да Зеум се, — с деланой неприязнью передразнил его нильнамешец. — Зеум придумал детей. Зеум изобрел ветер…

Был там Сутадра, или Сут, в котором Ахкеймион уже определил кианца, по бородке клинышком и длинным усам. Сут избегал говорить о своем прошлом, а значит, сказал Сома нарочито пугающим тоном, он откуда-то бежит.

— Вроде фанимского еретика.

И, наконец, Мораубон, худощавый галеотец, который был в свое время шрайским жрецом, «пока не понял, что от молитв персики не растут». Вопрос о том, был ли он «голым-полукровкой», служил темой бесконечных споров.

— Он охотится в два лука, — пояснил Покс, широко, во всю свою черную физиономию ухмыльнувшись.

Вместе все семеро представляли собой последних оставшихся в живых из первого состава артели, собранной лордом Косотером десять лет назад. Они называли себя Укушенными, потому что их «изглодали» многочисленные долгие «тропы». К тому же каждый из них и в прямом смысле был кусан шранком — и с гордостью демонстрировал шрамы в качестве доказательства. Покс даже встал и приспустил рейтузы, показав запекшийся шрам в виде полумесяца через всю левую ягодицу.

— Сейен милостивый! — воскликнул Галиан. — Теперь понятна тайна пропавшей бороды Сомы!

Шутка была встречена буйным весельем.

— Он там прятался? — спросил Ахкеймион настолько невинно, насколько способен старый опытный хитрец.

Укушенные разом умолкли. Несколько мгновений он слышал только беседы и смех от соседних костров, просачивающиеся сквозь решето леса. Он сделал этот шаг, столь важный для постороннего в сплоченной компании, шаг от наблюдения к сопричастию.

— Кто — прятался? — спросил Ксонгис.

— Тот «голый», который его укусил.

Первым покатился с хохота Сомандутта. Потом к нему присоединились все Укушенные, раскачиваясь на циновках, обмениваясь взглядами, как будто чокались бесценным вином, или просто закатывали вверх глаза, поблескивавшие в темноте извечного ночного небосвода.

Так Друз Ахкеймион оказался в друзьях у людей, которых он, по всей видимости, уже убил.


С тех пор как Ахкеймион выбрался из своей башни, он боялся, что одряхлевшая плоть подведет его, что у него откроется какой-нибудь из бесчисленных недугов, которые закрывают для пожилых людей долгие путешествия. Почему-то он решил, что его исхудавшее тело стало к тому же намного слабее. Но он был приятно удивлен, видя, как ноги наливаются мышцами, а дыхание становится глубоким — так, что он уже без труда справлялся даже с самым беспощадным темпом.

Следуя друг за другом вереницей и ведя мулов в поводу, они шли широкой дорогой, большей частью проходившей параллельно реке. Многие участки пути были коварны, поскольку дорогу избороздили так глубоко, что на поверхность вылезли камешки и узловатые корни. Над путниками вставали Оствайские горы, вершины которых терялись в стаях темных облаков шириной во весь горизонт. Казалось, что они незаметно откусывают с востока по кусочку от неба.

Они миновали несколько возвращающихся домой артелей — цепочки истощенных до невозможности людей, согнувшихся под остатками провизии и связанных в тюки скальпов. Ни мулов, ни лошадей у них уже не оставалось. Вид охотников мог бы показаться жутким — ходячие скелеты в чужой краденой коже — если бы его не скрадывало их ликование от перспективы купить весь Мозх.

— Им пришлось зимовать в Пустошах, — пояснил Ахкеймиону Сома. — Нас самих чуть зима не застала. Последние пару лет перевал Охайн особенно коварен. — Сома опустил голову, словно проверяя, не стерлись ли ботинки. — Похоже, мир холодает, — добавил он, пройдя несколько шагов.

Сойдясь, партии обменивались новостями и перешучивались. О новых шлюхах. О том, что погода в Остваях портится. О скупщиках, которые при расчетах «забывают загибать большой палец». Делились слухами о Каменных ведьмах, пиратской артели, а по сути армии бандитов, которые охотились за скальперами, так же как скальперы охотились за шранками. Предупреждали, какие кабатчики разбавляют вино. И, как всегда, дивились невероятному коварству «голых».

— Прямо с деревьев! — говорил какой-то совсем древний норсираец. — Так и повыскакивали на нас! Чисто обезьяны, да все с этими ножами, чтоб им…

Ахкеймион слушал, с интересом и тревогой, ничего не говоря. Как все колдуны Завета, он относился к миру с высокомерием человека, который пережил — пусть даже и опосредованно — все возможные его мерзости во всех их проявлениях. Но что-то совсем иное происходило в Пустошах, то, от чего у Шкуродеров начинали напряженнее звучать голоса, стоило им заговорить на эту тему. По манере держаться и внешнему виду охотников, в них тоже можно было признать людей, переживших некие страшные события, но еще более гнусные и подлые, чем гибель народов. Есть злоба, которая заставляет отдельных людей перерезать другим глотки, а есть злоба, которая заставляет браться за меч целые народы. Охотники, по мнению Ахкеймиона, находились где-то посередине между двумя этими состояниями безумства.

И впервые он плохо понимал, что будет дальше.

Мысль эта возникла, когда он увидел полумертвого от голода человека, скорчившегося под пологом ветвей ивы и спрятавшего лицо в колени. Не успев понять, что делает, Ахкеймион присел рядом и помог ему выпрямиться. Тот был легкий, как щепка. Лицо осунулось — такие лица Ахкеймион видел в Карасканде во время Первой Священной войны: сквозь кожу отчетливо выпирали углы и неровности черепа, щеки ввалились, а глазницы казались двумя ямами. Глаза у несчастного были равнодушными и бесцветными, как оплывшая свеча.

Он ничего не говорил, лишь продолжал смотреть в одну точку.

Поквас опустил широкую ладонь на плечо Ахкеймиону — тот вздрогнул от неожиданности.

— Где упал, там и лежи, — сказал танцор меча. — Закон. На тропе, приятель, никакой жалости.

— Что это за солдат, который оставляет товарища умирать?

— Такой солдат, который на самом деле не солдат, — ответил Поквас, неопределенно пожав плечами. — Скальпер.

Хотя тон танцора все объяснял — просто Пустоши такое место, где нет возможности соблюдать ритуалы и предаваться бесполезному состраданию, — Ахкеймиона подмывало спросить, что Поквас имеет в виду. В груди у него негодующе бурлила и клокотала старая потребность спорить и возражать. Но вместо этого он лишь пожал плечами и послушно вернулся следом за великаном-танцором в растянувшуюся колонну.

Тот Ахкеймион, который любил разговаривать и задавать вопросы, умер много лет назад.

Но случай продолжал занимать мысли старого колдуна, не столько своей жестокостью, столько трагизмом. Слишком долго скрываясь от мира, Ахкеймион почти забыл, что люди могут умирать так бесславно — как собаки, которые прячутся в заросли, чтобы испустить последний вздох. Образ несчастного так и стоял у него перед глазами: затуманившиеся глаза, хватающие воздух губы, обмякшее тело, как мешок с костями. Ахкеймион чувствовал себя не в своей тарелке — да и как иначе? Измученный снами о Первом Апокалипсисе и воспоминаниями о Первой Священной войне, он считал, что никто иной не видел столько смерти и унижения, как он. Но эта встреча с умирающим незнакомцем повисла на нем новым бременем, давила, мешая вздохнуть.

Было ли это предчувствие? Или он просто становился мягкотел? Такое он видал не раз: когда сострадание делало сердца стариков мягкими, словно гнилые фрукты. Его удивило, что его старые кости еще сильны. Быть может, подведут его не они, а слабый дух…

Его постоянно что-то подводит.

Дорожка вилась все дальше и дальше сквозь чащу леса. Она успела перевидать бесчисленные артели охотников. Кто шагал по ней гордо, кто с трудом волочил ноги. Хотя Сомандутта несколько раз подходил к нему, пытаясь вытянуть на какой-нибудь пустой разговор, Ахкеймион хранил молчание, продолжая задумчиво шагать вперед.

В тот вечер он решил подсесть к Поквасу у костра. Общее настроение было праздничным. Ксонгис подстрелил олениху, которую артель разделила поровну по старшинству — целиком, включая нерожденного детеныша. Ахкеймион ничего не сказал, зная, что святотатства в поедании стельной дичи эти люди не усматривают.

— Я тут думал насчет этих «законов тропы», — сказал Ахкеймион, доев свою долю. Чернокожий поначалу ничего не ответил. В отсветах костра, поблескивая обнаженными зубами, которые рвали мясо с кости, он выглядел особенно свирепо. Некоторое время Поквас задумчиво жевал, потом сказал:

— Ну.

— Если бы там был Галиан, если бы у дерева ле…

— Было бы то же самое, — с набитым ртом перебил его зеумец. При этом он глянул на Галиана и с притворно извиняющимся видом развел руками.

— Но он… он же тебе брат, разве не так?

— А то.

Сидевший с другой стороны костра Галиан изобразил звук поцелуя.

— И как же быть с законами братства? — продолжал гнуть Ахкеймион.

На этот раз ответил Галиан.

— На тропе, колдун, есть только один закон: закон тропы.

Ахкеймион нахмурился, помедлил, выбирая один из нескольких роящихся в голове вопросов, но Галиан встрял раньше, чем он успел открыть рот.

— Братство — это все замечательно, — сказал бывший наемник, — до тех пор, пока не начинает обходиться слишком дорого. Как только оно становится недопустимой роскошью… — Он пожал плечами и снова занялся костью, которую все это время не выпускал из руки. — «Голые», — подытожил он лениво.

«Шранки», — вот что он говорил. Шранки — единственный закон.

Ахкеймион вглядывался в лица через пламя костра.

— Значит, никаких обязательств? Ничего такого, что может предоставить преимущество вашему противнику. — Он почесал нос. — Так мог бы сказать наш доблестный аспект-император.

Помимо смутного интуитивного ощущения, что обсуждать аспект-императора неразумно в целом, старый колдун не представлял, чего ожидать дальше.

— Я бы помог, — брякнул Сома. — Ну, то есть, если бы умирал именно Галиан. Точно бы помог…

Пиршество приостановилось. Все лица по кругу повернулись к молодому нильнамешцу, некоторые были перекошены притворнымгневом, по другим гуляли скептические ухмылки.

С простодушной улыбкой Сома продолжал:

— У него ботинки мне налазят, как на меня сшитые!

Последовала секундная тишина. Шутки Сомы, как заметил Ахкеймион, обыкновенно приводили к своего рода коллективному судилищу с вынесением приговора, особенно когда он специально старался быть смешным всеми силами. Люди качали головами. Закатывали глаза к небу. Оксвора, огромный туньер с вплетенными в нечесаную гриву ссохшимися головами шранков, поднял глаза от обглоданного до блеска ребра, кривясь, как будто ему испортили аппетит. Не произнося ни слова, он бросил кость в нильнамешца. То ли по счастливой случайности, то ли потому, что кость была жирная, она не отскочила, а соскользнула с его головы.

— Окс! — заорал Сомандутта, рассердившись всерьез, но без обиды, как человек, привыкший к подобным шуткам. Великан ухмыльнулся, поблескивая крошками мяса в бороде и усах.

Внезапно все повскакали на ноги, и по незадачливому нильнамешцу забарабанила беспорядочная волна костей. Тот закрывался руками, чертыхаясь. Он сделал вид, будто в кого-то из них швыряет кости обратно, но в конце концов присоединился к общему хохоту.

— Обери брата твоего, — назидательным тоном сказал Ахкеймиону зеумец и хлопнул его по спине. — Добро пожаловать на тропу, колдун!

Ахкеймион смеялся и кивал, поглядывая за пределы круга освещенных лиц во внешний мир, укрытый плащом ночи. Непростая и своеобразная вещь — товарищество убийц.


Через два дня после того, как Ахкеймиона представили Укушенным, он заметил, что вдоль размеренно шагающей колонны трусцой бежит Ксонгис. Остальные не обратили на него внимания: Ксонгис постоянно где-то бегал, пока остальные шли вперед. Больше от скуки, Ахкеймион поинтересовался у него, что случилось, ожидая какого-нибудь насмешливого и колкого ответа. Но джекиец неожиданно замедлил шаг и пошел рядом. Его куртка с короткими рукавами открывала жилистые руки борца, коричневые под красноватым загаром. Это был худощавый и широкоплечий мужчина, от которого веяло спокойствием, сжатым, как пружина, что было неудивительно для бывшего императорского следопыта.

— За нами следят, — произнес он со своим причудливым акцентом.

— Следят?

— Да… — Он мысленно взвесил какие-то свои загадочные соображения. — Женщина.

Встревоженный Ахкеймион чуть не поперхнулся.

— Кто еще знает?

Миндалевидные глаза следопыта прищурились. На дневном свету его сюхианьская кровь всегда была заметна более явственно.

— Мораубон и несколько человек из Стада.

— Мораубон?

В следующую секунду Ахкеймион, пыхтя и задыхаясь, бежал назад по неровному краю дороги. Процессия охотников с неодобрительным удивлением провожала его взглядом. Скоро он оказался на дороге один, потом побежал вниз по усыпанному валунами склону, удаляясь от реки в безмолвную лесную чащу. Прошло несколько секунд, прежде чем он услышал гиканье, грубый хохот, полное злобы и жадной страсти перекрикивание охваченных похотью мужчин. Еще несколько мгновений спустя он услышал, как Мораубон на бегу выкрикивает указания остальным. Услышал женский вопль — нет, не вопль, а пронзительный клич непокорности и досады.

Слова заклинаний уже летели с его губ, пронзали самою сущность окружающего мира, он поднимался к небу, вверх, к переплетающимся кронам, опираясь не на воздух, а на отзвуки земли. Ветви хлестали его, пока он продирался через полог леса, потом он шел по вершинам деревьев, каждым шагом пожирая с десяток локтей, и пошатывался от головокружения, когда смотрел с гигантских деревьев вниз. Он видел все пространство Пустошей до самого горизонта, хребты, похожие на плавники рыб, притоки рек, расшившие темные ущелья серебром, горные вершины, грозные, белые и беспристрастные. Он увидел бегущих людей, Шкуродеров, похожих на тени мышей, снующих в луговой траве. Потом увидел ее — Мимару, она билась и лягалась в руках крепко держащих ее троих мужчин.

Ахкеймион шагнул к ним.

Они растянули ее, как живую веревку, на лесной траве. Мораубон стоял на коленях у нее между ногами, расстегивая пояс и штаны. Кажется, он причмокивал и рычал. На глухой ропот заклинаний Ахкеймиона он резко обернулся…

И тотчас же полетел кубарем, взбивая прелую листву. Одайнское заклинание-удар.

Остальные Шкуродеры загомонили, беспорядочно отступили назад, потянувшись к оружию. Сквозь ярость Ахкеймион чувствовал воодушевление от этого первого бурного выплеска. «Пусть видят! — кричало все у него внутри. — Пусть знают!» Его голос разлетался вокруг и раскалывался, впитывался в окружающий мир, тянулся к небу, существуя уже самостоятельно и вбирая в себя все сущее. Шкуродеры, включая Мораубона, отступили под защиту могучих деревьев.

«Предел Ношайнрау», мерцание бытия, линия концентрированно-яркой, солнечной белизны вырвалась, как бич, из его воздетой руки, обведя идеально ровный разрушительный круг. Обугливалось и лопалось дерево. Пламя лилось потоками по древним дубам, вязам и кленам. Монументальные стоны и скрипы — целый хор — затем грохот падающих исполинов. Целое кольцо деревьев рухнуло на своих могучих, словно каменные глыбы, собратьев, загоняя Шкуродеров все глубже и глубже во мрак леса.

Ахкеймион стоял над Мимарой, ярко освещенный внезапным солнцем и осыпаемый нескончаемым зеленым дождем ранних весенних листьев. Колдун, облаченный в волчьи шкуры. Вокруг лежали кучи поваленных деревьев, только что бывших такими величественными. Расщепленные стволы и ветки взрыли почву под жестким зеленым ковром.

Мимара сплюнула кровь, кое-как попыталась натянуть порванные рейтузы. Звук, который она издала, мог оказаться рыданиями или смехом, или и тем и другим сразу. Она упала перед колдуном на колени, и в прорехе на левом бедре сверкнула голая бледная кожа, как у молодого деревца, с которого содрали кору. Гримаса смеха. Блеснули перепачканные кровью зубы.

— Учи меня, — проговорила Мимара.


Назад шли торопливо и молча. Гневный Ахкеймион — первым, за ним, стараясь не отставать, ковыляла Мимара, зажимая рукой прорехи на одежде. Шкуродеры стояли группами на земляных откосах между каменными зубами, каждый из которых был размером с колесницу. Внизу изгибалась дугой река, сыпала белыми брызгами, нескончаемо била по склону холма. Когда они подошли поближе, все глаза обратились на них, чуть дольше задержавшись на стройной фигурке Мимары. Ахкеймион инстинктивно притянул девушку поближе к себе. Так вдвоем они и вышли к толпе.

Они увидели Мораубона, который, запыхавшись, лез на пестрый валун, где заложив руки за пояс, стоял лорд Косотер. Позади Капитана высились в беспорядочном нагромождении каменные лица, увенчанные зарослями папоротника, и одно причудливое дерево-самоубийца. Из середины этих камней огромным петушиным хвостом извергалась вода, и мощное течение взбивало ее в пену. Клирика, нелюдя в капюшоне, не было видно.

Двое мужчин обменялись какими-то неслышными словами, и Мораубон бросил взгляд на Мимару, словно говоря: «Посмотри на нее….» Капитан не повел и бровью. Снизу на двух Шкуродеров сердито взирал Сарл.

— Тот, что с хорами, — прошептала Мимара, имея в виду лорда Косотера, — это кто?

Ахкеймион посмотрел на шеренгу воинственных лиц и ответил только:

— Тс-с.

Поначалу показалось, что Капитан просто протянул руку и схватил Мораубона за подбородок — таким небрежным было его движение. Ахкеймион прищурился, пытаясь понять, что не так: лорд Косотер держал человека в нескольких дюймах от своего лица и не столько смотрел ему в глаза, сколько наблюдал… Всаженный под челюсть охотнику нож Ахкеймион увидел только когда лорд Косотер убрал руку.

Мораубон рухнул так, словно Капитан вытащил из него кости. Валун залило кровью.

— Может ли кто-нибудь сказать мне, — выкрикнул Сарл, перекрывая равномерный шум реки, — что гласит закон насчет персиков на тропе?

— Первым их всегда надкусывает Капитан, — мрачно отозвался Галиан.

— А что сделало нас легендой Пустошей? Что дает нам возможность драть столько шкур?

— Законы тропы! — крикнули несколько человек, заглушая рев воды.

И кричали они не из-под палки, как отметил Ахкеймион, а с мрачным одобрением. Даже Укушенные, даже те, кому случалось преломить хлеб с мертвым человеком, валявшимся на камне.

«Они безумны».

Сарл багровел, не отпуская фальшивую улыбку. Его глаза превратились в две морщины, неотличимые от остальных, что избороздили его лицо.

Не взглянув на сержанта, Капитан, в своем поношенном айнонском одеянии, присел на корточки и вытер окровавленное лезвие о рукав Мораубона. Потом остановил взгляд на Ахкеймионе с Мимарой. Он спрыгнул с валуна, и его движения оказались неожиданно гибкими. До сего момента он казался живой скульптурой, высеченной из гранита.

Широкими шагами он подошел к ним двоим.

— Кто она такая?

— Моя дочь, — услышал Ахкеймион собственные слова.

Эти жестокие карие глаза не смогли бы заставить его опустить взгляд — не в этот раз. Слишком сильно Мимара, которую он прижимал к себе одной рукой, напоминала ему свою мать, слишком сильно была похожа на Эсменет. Капитан отвел глаза, на мгновение задумался, кивнул каким-то собственным мыслям, хотя, возможно, это только ветерок играл в его окладистой бороде. Еще раз бросив взгляд исподлобья, Капитан двинулся обратно к началу колонны.

— Либо пускай несет свою ношу, как мужчина, — крикнул он, удаляясь, — либо положим на нее другую ношу как на женщину!

Шкуродеры заулюлюкали и засвистели. Пока Ахкеймион и Мимара медленно возвращались в конец колонны, кажется, все до единого удостоили их взглядом. На лицах была вся палитра выражений от недовольства до глумливой похоти. Но больше всего тревожили Ахкеймиона бесстрастные лица, глаза, в которых отложилась память о порванных рейтузах Мимары.

Трупом Мораубона никто заняться не потрудился. Он остался истекать кровью, на фоне ревущей воды и гигантских глыб. Белое тело на окрашенном в красный цвет камне.

— Кто он? — прошептала Мимара. Пока Ахкеймион вглядывался в остальных, она не сводила глаз с удаляющейся спины Капитана.

— Ветеран, — вполголоса ответил он. — Так же, как и я.

Они держались позади всех, переходили из неровного солнечного света в зеленую тень и спорили, заглушаемые бормотанием реки.

— Тебе нельзя оставаться! Это невозможно!

— И куда же мне идти?

— Куда идти? А как ты думаешь? Назад к матери! На Андиаминские Высоты, где тебе и подобает быть!

— Никогда.

— Я знаю твою мать. Я знаю, что она тебя любит!

— Не столько любит, сколько корит себя за то, что со мной сделала.

— Чтобы спасти твою жизнь!

— Жизнь… Это так называется? Мне что, надо рассказать тебе историю своей жизни?

— Нет.

— Подумаешь, мужчины. Поверь мне, я терпела их раньше. Вытерплю и еще.

— Но не таких мужчин.

— Тогда, значит, мне повезло, что у меня есть ты.

Она совсем не похожа на Эсменет, начал понимать он. Мимара точно так же склоняла голову, словно пыталась буквально разглядеть, что стоит за его словами, и голос у нее становился жестким, точно так же превращаясь в пронзительный сгусток ненависти, но если не считать этих мелких отголосков…

— Послушай меня. Тебе просто никак нельзя оставаться. Это путешествие… — Он запнулся, поняв, что именно собирается сказать. — Это путешествие, у которого нет обратного пути.

Она ухмыльнулась и рассмеялась.

— Как и у любой жизни.

Была в ней какая-то выводящая из себя язвительность, так и подмывало ударить — или подзадорить… Даже не разобрать, что больше.

Нет. На Эсменет она отнюдь не была похожа. Даже злое презрение усмешек — все только ее собственное.

— Ты этим охотникам так и сказал?

— Как — «так»?

— Что в этом путешествии им всем предстоит быть убитыми.

— Нет.

— А что ты им сказал?

— Что покажу им Сокровищницу.

— Сокровищницу?

— Легендарную кладовую школы Сохонк, утерянную, когда во время Первого Апокалипсиса была уничтожена библиотека Сауглиша.

— Значит, об Ишуале они ничего не знают? И представления не имеют, что ты разыскиваешь корни их священного аспект-императора? Человека, который платит им за скальпы целое состояние!

— Не знают.

— Убийца. Если так, то ты — убийца.

— Да.

— Тогда учи меня… Учи меня, а не то я все им расскажу.

— Шантаж?

— Убийство намного порочнее.

— Отчего ты так уверена, что я не убью тебя, если я — убийца, как ты говоришь?

— Потому что я слишком похожа на свою мать.

— Это мысль. Наверное, надо рассказать Капитану, кто ты такая. Принцесса императорской семьи! Подумай только, какой за тебя можно получить выкуп!

— Да… Но с другой стороны, зачем тебе истекать кровью всю дорогу до Сауглиша?

Дерзость. Доходящий до какого-то безумия эгоизм! Родилась ли она такой? Нет. Она носила свои шрамы так, как носят собственное зловоние отшельники: как символ всех многочисленных грехов, которые она преодолела.

— В этом состязании, колдун, тебе не выиграть.

— Это почему?

— Я не дурочка. Я знаю, что ты чем-то там священным для тебя поклялся никогда больше не учить никакого…

— Я проклят! За моими поучениями по пятам идет несчастье. Смерть и преда…

— Но ты ошибаешься, думая, что на меня можно подействовать угрозами, мольбами или доводами разума. Дар, который у меня есть, эта способность видеть мир таким, каким видишь его ты, — это единственное, что мне преподнесли в подарок, единственная надежда, которую я когда-либо знала. Я стану ведьмой или умру.

— Ты меня не услышала? На моем учении лежит проклятие!

— Значит, мы хорошо друг другу подходим.

Дерзость! Нахальство! Ну что за бесстыжая девка!


В ту ночь шатер они разбили неподалеку от остальных. Никто с ними не перекинулся и словом. Среди Шкуродеров вообще установилось молчание, такое, что главной нотой беседы стало потрескивание костров. Только приглушенный голос Сарла продолжал скрипеть, как ни в чем не бывало.

— Киампас! Киампас! Тяжеленькая выдалась ночка!

Ахкеймиону достаточно было поднять глаза, чтобы увидеть несколько оранжевых лиц, повернутых в их сторону — даже среди Укушенных. Никогда в жизни он не чувствовал себя таким нелепо заметным. Он ничего не слышал, но прислушивался, не переговариваются ли о ней вполголоса: не оценивают ли грудь и бедра, облекая неутоленную страсть в яростную похвальбу, не перечисляют ли, что конкретно они бы сделали, как бы лихо воткнули, а она бы кричала и стонала, не рассуждают ли, почему да зачем она здесь, о том, что она, должно быть, шлюха, если отважилась появиться среди таких, как они, или если нет, то скоро ею станет…

Достаточно было лишь взглянуть на Мимару, чтобы понять, что она тоже прислушивается. Другая, обычная свободная женщина или принцесса, воспитывавшаяся в оторванном от мира затворничестве, могла бы ни о чем не подозревать, полагая, что бурные нравы мужчин заключены в то же невинное русло, что и у нее, и волнение у них то же. Другая, но не Мимара. Она навострила уши, это Ахкеймион чувствовал. Но если он при этом испытывал тревогу, острый собственнический инстинкт отца, оказавшегося более слабым, то она, казалось, чувствовала себя совершенно свободно.

Она росла под жадными мужскими взглядами, и хотя страдала от жестоких рук, но выросла сильной. Она несла себя со скромной гордостью, словно была единственным человеком в стаде обиженных обезьян. Пускай бормочут. Пускай дрочат. Ей не было дела до тех картинок, в которых она танцевала, стонала и задыхалась в их примитивном воображении — за исключением того, что благодаря этим картинкам она сама и возможности, которые обещали ее душа и тело, приобретали особую цену.

Она — вещь, которую желают. Пусть так. Найдем способы заставить их платить.

Но для Ахкеймиона это было невыносимо. Слишком поразительно было ее сходство с Эсменет. И хотя к дочери он не испытывал почти никакой привязанности — слишком испорчена была девушка, — но в мать он сейчас влюблялся заново. Эсменет. Эсменет… Порой, когда, глядя на языки костра, Ахкеймион погружался в слишком глубокую задумчивость, он вдруг вздрагивал, увидев Мимару боковым зрением, и весь мир вертелся вокруг, пока колдун лихорадочно пытался отделить воспоминания о Первой Священной войне от стылого мрака настоящего. «Вернуться, — проносилось в такие мгновения у него в мозгу. — Отдал бы все, только бы вернуться…»

Так, без какой-то цели, только чтобы разговор помог ему забыться, Ахкеймион начал объяснять ей метафизику колдовства — главным образом желая убить эту похотливую тишину звуком собственного голоса. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, оперев о колено точеный овал лица — вдохновенная и прекрасная.

Вопреки собственным намерениям, он начал учить ее Гнозису.


Подъем в горы оказался трудным. Дорога, удаляясь от речного ущелья, то взбиралась вверх, то резко спускалась вниз. Мулы стучали копытами по гравию и голому камню. Могучие широколиственные деревья плато становились более хилыми.

— Как будто взбираемся назад в зиму, — вполголоса отметила Мимара, сорвав пурпурную почку с ветки над головой.

Возможно, потому, что в воздухе вокруг них царила атмосфера неодобрения, или просто для того, чтобы увести мысли от жжения в чреслах или покалывания в боку, Ахкеймион начал учить ее гилкунье — древнему языку гностических магов. В бытность свою учеником Атьерса он пришел в отчаяние от того, что придется учить язык целиком — и не просто язык, а такой, где грамматика и интонация были почти нечеловеческими, — прежде чем он сможет пропеть свое первое примитивное Заклинание. Мимара же принялась за работу с фанатичным рвением.

Ему не хватило смелости рассказать ей правду: что причина крайней неохоты, с которой колдовские школы брали в ученики взрослых, объяснялась ухудшением способностей к языкам, которое часто приходит с возрастом. То, на что в детстве у него ушел целый год, у нее вполне могло отнять несколько лет. Могло оказаться и так, что она никогда не научится играть смыслами с требуемой точностью и чистотой…

Почему из этого надо делать трагедию, было выше его понимания.

Шкуродеры следили за ними каждый раз, как выпадала возможность, причем некоторые — совсем откровенно. Там, где позволяла ширина дороги, вокруг них всегда, словно бы случайно, скапливалась группка человек в десять. Ахкеймион всегда сердился, и не только потому, что по телу Мимары, по ее формам скользили бесконечные взгляды. Охотники вели себя дружелюбно, до чрезвычайности учтиво, но вблизи трудно было не почувствовать их задиристость или не заметить, как хищно каждый раз, встречаясь со взглядом Ахкеймиона, задерживались на секунду их взгляды, таящие в себе угрозу и бесшабашность. Он прекрасно понимал эту игру, фальшивую галантность, с которой ей помогали одолеть наиболее коварные участки пути, как понимал и скрытый смысл того, что такую же помощь предлагали и ему. «Старик, оставь ее нам…»

Мимара, конечно, делала вид, что ничего не замечает.

В тот день у подножия одного склона пришел приказ остановиться. В их конце колонны никто не знал причину задержки, и все были настолько измотаны, что никто не счел нужным поинтересоваться. Ахкеймион учил с Мимарой слова, когда к ним подскочил Сарл.

— Капитан тебя зовет, — сказал коротышка, улыбаясь, как обычно, хотя в морщинках, сеточкой окруживших глаза, было написано немалое огорчение. Он перевел дух, скорчил подобие улыбки в сторону Мимары, потом оглянулся на мрачно толпящихся поодаль Шкуродеров.

— Тревожные новости, — прибавил он, понизив голос до едва слышного шепота.

Ахкеймион изо всех сил старался не отставать от старого головореза, шагавшего вверх по склону. Приближаясь к вершине, он уже тяжело дышал и при каждом шаге опирался руками о колени. Холодный ветер приветствовал его, проникая сквозь бороду и одежду. Оствайские горы выстроились на горизонте во всей своей красе, могучие предгорья из земли и камня поднимались к окутанным облаками пикам. Словно сделанный из шерсти, небесный полог висел так низко, что казалось, его можно достать рукой, и был таким черным, что хотелось втянуть голову в плечи в ожидании грома. Но вокруг по-прежнему висела звонкая тишина.

Ахкеймион увидел лорда Косотера, рядом с которым маячил Клирик. Оба смотрели, как Киампас препирается с каким-то туньером, высоким, как Оксвора, но намного старше и не так крепко сбитым. Говорили они на каком-то смешанном языке, в котором сочетались элементы шейского и туньерского. Неподалеку стояли и взирали на них несколько десятков диких соплеменников гостя.

Прозвище высокого, как шепотом объяснил Сарл, было Перо, хотя в его внешнем виде Ахкеймион не увидел ничего птичьего. Его буйную шевелюру, рыжую с проседью, украшали несколько ссохшихся шранкских голов. Перевязь вместо бусин была отделана костями пальцев. Кроме панциря, единственной уступкой этого гостя цивилизации было висевшее на шее Кругораспятие из золотой проволоки. Даже на расстоянии нескольких шагов Ахкеймион чувствовал запах его мехов, звериную вонь крови и мочи. Сарл вполголоса продолжал рассказывать, что это вождь одного из так называемых племенных союзов, большинство из которых составляют туньеры, люди, так долго и отчаянно ведущие войну со шранками, что она стала для них миссионерским призванием.

Когда Киампас и Перо закончили дела, рослый вождь и лорд Косотер пожали друг другу предплечья. Ахкеймиону эта сцена показалась весьма впечатляющей: два прославленных скальпера, с внешностью наемных убийц, облаченные в потрепанную одежду, пародию на боевые одеяния своих народов. Он впервые видел, чтобы Капитан раздавал столь драгоценную вещь, как уважение. Сделав какой-то загадочный знак рукой, вождь продолжил путь, сопровождаемый длинной вереницей своих людей. Безумные синие глаза царапнули по Ахкеймиону, когда вождь проходил мимо него.

— Они хотят встать лагерем на нижней части склона, — сказал Киампас лорду Косотеру, — охотиться будут, провизию копить…

— Случилось что? — спросил Ахкеймион.

Киампас повернулся. Глаза у него улыбались, но выражение лица в целом оставалось непроницаемым. Торжествующий вид человека, который методично подсчитывает победы и поражения.

— В горах весенняя буря, — сказал он. — Мы застряли здесь недели на две, если не больше.

— Что вы этим хотите сказать?

Ахкеймион перевел взгляд на сурового Капитана.

— То, что твоя славная экспедиция, колдун, подошла к концу, — с удовольствием ответил Киампас. — Можем подождать, а можем двинуть вокруг южного отрога Остваев. В любом случае, даже надеяться не стоит прийти в Сауглиш к концу лета.

В глазах у него безошибочно читалось облегчение.

— А Черные пещеры? — возразил кто-то.

Это был нечеловек, Клирик. Он стоял, повернувшись к ним широкой спиной, капюшон его смотрел на восток, к самой ближней горе по правую руку от них. От его голоса шли мурашки по коже, не только из-за смысла сказанного, но и из-за нечеловеческого звучания.

— Другой путь через горы есть, — продолжил он, поворачивая к ним свое невидимое лицо. — Я помню его.

Ахкеймион затаил дыхание, мгновенно поняв, что именно предлагает нелюдь, но смятение его было слишком велико, чтобы как следует обдумать все последствия. Сарл фыркнул, словно услышав шутку, которая недостойна была даже его вульгарной насмешки.

Лорд Косотер пристально изучал своего нечеловеческого помощника, настороженно вглядываясь в черный овал.

— Ты уверен?

Последовала долгая пауза, наполненная гортанными фразами, которыми перебрасывались туньеры, устало шагавшие следом.

— Я там жил, — сказал Клирик, — с молчаливого согласия моих двоюродных братьев, давным-давно… До Эры Людей.

— Ты действительно помнишь?

Капюшон опустился еще ниже к земле.

— Это были… трудные дни.

Айнонец с мрачной решительностью кивнул.

— Капитан! — возразил Киампас. — Ты же знаешь, какие ходят истории… Каждый год какой-нибудь очередной дурак ведет свою арте…

Лорд Косотер не смотрел на сержанта, пока тот не произнес слово «дурак». Одного взгляда было достаточно, чтобы говорящий осекся.

— Ну, Черные пещеры так Черные пещеры! — воскликнул Сарл с хриплым смешком, которым обычно смягчал наиболее жестокие намерения своего Капитана. Он не пропустил никого, сипло обращаясь к каждому по очереди и похохатывая. — Киампас! Киампас, ты что, не понимаешь? Мы же Шкуродеры, приятель, мы — Шкуродеры! Сколько раз мы говорили про Черные пещеры?

— А слухи как же? — оборвал его нансурский офицер, но осторожно, как побитая собака.

— Какие слухи? — спросил Ахкеймион.

— Ну как же! — хихикнул Сарл. — Люди не могут просто так мириться с тайной. Если артель съедают, надо придумать Великого Поедателя Охотников, не важно кого. — Он повернулся к Ахкеймиону, скептически поморщившись. — Он считает, что в Черных пещерах прячется дракон. Дракон! — Взгляд Сарла метнулся обратно на Киампаса; раскрасневшееся лицо коротышки было вздернуто вверх, руки сжимались в кулаки. — Дракон, сейчас тебе! Да «голые» их приканчивают. Всех нас рано или поздно приканчивают «голые».

— Шранки? — переспросил Ахкеймион, а перед его мысленным взором проносились чудовища, изрыгающие огонь. Сколько же враку пролетело через его древние сны? — Почему ты так уверен?

— Потому, что их кланы каким-то образом перебираются через горы, — ответил Сарл, — особенно зимой. Почему, ты думаешь, столько скальперов рискуют идти в Черные пещеры?

— Я же тебе говорил, — упирался Киампас. — Я встретил тех двоих из Аттремпа, единственных, кто остался в живых из Высоких Щитов. Меня не проведешь, я знаю, когда…

— Слабаки! — сплюнул Сарл. — Тряпки! Да на выпивку тебя хотели раскрутить! Высоких Щитов повырезали у Длинной стороны гор. Киампас, Киампас! Это все знают! На Длинной стороне!

Два сержанта уставились друг на друга. Взгляд Сарла был умоляющим, как у сына, который вечно защищает перед отцом своего родного брата, а у Киампаса — скептический и раздраженный, как будто он был единственным психически здоровым офицером в толпе сумасшедших — что, подумалось Ахкеймиону, было не совсем далеко от истины.

— Пойдем по нижней дороге, — отрезал лорд Косотер. — И войдем в Черные пещеры.

Тон был такой, будто Капитан осуждает все человечество, а не только затеянную здесь мелкую перепалку. Нечеловек, в пятнистой рясе, скрадывавшей его высокую и широкую фигуру, продолжал пристально смотреть на восток. Перед ним взбиралась по склону гора, как одетый в белое страж, неслышно переговаривающийся с высотой и далью.

— Клирик говорит, что он помнит.

Ахкеймион вернулся и застал Мимару в плотном окружении Шкуродеров, большей частью из Укушенных. Рядом с высоченными Оксворой и Поквасом она выглядела беспомощной, как ребенок, и изображала сдержанную доброжелательность. Она старалась стоять вполоборота к тропинке, словно готовясь в любую секунду ретироваться, а также избегала смотреть на любого из них дольше нескольких мгновений. Ахкеймион понял, что она боится, но собой владеть в состоянии.

— Значит, ты айнонка?

— Тогда понятно, почему капитан втюрился…

— Может быть, теперь не нас он будет раздевать своими злобными глазами!

Смех был вполне искренний, так что Мимара тоже улыбнулась, но совершенно не похожий на их обычный разбитной гогот. Как давно подметил Ахкеймион, солдаты в присутствии женщин, которых не могут купить и которыми не могут овладеть силой, начинают вести себя деликатно. Веселая и беззаботная манера, вежливый интерес к пустякам прикрывают страдания и ненависть, глубину которых не в состоянии постигнуть женщина. А эти люди были больше чем солдаты, даже больше чем охотники за скальпами. Шкуродеры. Люди, чья жизнь полна дикости и неуемной жестокости. Люди, которые с легкостью забывают мертвого насильника, который раньше был их закадычным другом.

И той, кого они не могут взять, они попытаются добиться.

— Так я и думал, — сказал Сома, когда Ахкеймион подошел к ним. Вид у Сомы был довольно благожелательный, но чувствовалось некоторое упрямство, которому разумнее было не перечить. — Она тоже одна из Укушенных!

В воздухе витал дух заговора. Они спланировали все это как способ переманить добычу к своему костру. Далеко ли зашел их сговор?

— Охайнский перевал закрыт, — сказал Ахкеймион. — Метель.

Можно было заметить, как их лица силятся подобрать приличествующее выражение.

Следить за внезапными переменами бывает забавно. Своего рода обнаженность ума — когда планы вдруг повисают в воздухе, лишившись логики, на которой были основаны изначально. Плотские устремления этих людей были связаны с исходом экспедиции, а исход экспедиции зависел от перевала.

— Решение принято, — сказал он, всеми силами стараясь, чтобы в голосе не звучало удовлетворение. — Мы бросим вызов Черным пещерам Кил-Ауджаса.

Глава 9 Момемн

Ошибка нищего не приносит вреда никому, кроме самого нищего. Ошибка же короля приносит вред всем, кроме самого короля. Слишком часто мерилом власти выступает не число тех, кто подчиняется твоей воле, но число тех, кто страдает от твоей глупости.

Триамис I. «Дневники и диалоги»
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Момемн

Ей казалось, что лицо онемело, не чувствуя пощипывания.

— Мамочка, он нас слышит? Он знает?

Эсменет так крепко стиснула маленькую ручонку Кельмомаса, что сама испугалась, не сделала ли она ему больно.

— Да, — услышала она собственный голос. Камень усыпальницы не давал улетать словам, ловил и удерживал их, и они обволакивали ее, теплые и близкие, словно она говорила, уткнувшись в шею возлюбленного.

— Да. Он же сын земного бога.

Согласно нансурскому обычаю, мать мертвого ребенка мужского пола должна была каждую полную луну после кремации метить лицо пеплом своего сына: две полосы, по одной на каждой щеке. Траксами, так они назывались — «слезы погребального костра». Только когда ее слезы перестанут темнить их, ритуал мог прекратиться. Только когда она перестанет рыдать.

Она чувствовала его следы у себя на щеках — жгучие, осуждающие, словно преображенный Самармас превратился в противоположность собственной матери, своего рода яд, который не выдерживала ее кожа.

Словно Самармас теперь целиком принадлежал своему отцу.

Традиция была слишком старой и почитаемой, чтобы ей перечить. Эсменет видела траксами у женщин на гравюрах, относящихся к ранним годам древнего Кенея, эти женщины шли вереницами, как пленницы. А в ритуальных спектаклях, которые разыгрывали храмы во время религиозных празднеств, лицедеи рисовали вертикальные черные линии на покрытом белилами лице, чтобы изобразить несчастных женщин, точно так же, как горизонтальные красные линии, вуррами, использовались при изображении обезумевших от гнева мужчин. Для нансурцев траксами были синонимом траура.

Но если остальные могли хранить останки своего ребенка в домашних склепах, маленький Самармас, имперский принц, был погребен в высшей королевской усыпальнице при храме Ксотеи. И опять то, что для других было очень хрупким и личным, для нее превратилось в отвратительное представление. Тысячи людей столпились у ворот площади императорского дворца и тысячи — у основания мощного Ксотеи, бурлящий балаган, смешавший скорбь и нетерпеливое любопытство. Матери подбрасывали в небо пыль и рвали на себе волосы, слонялись рабы, разинув рты, мальчишки подпрыгивали, чтобы хоть что-то урывками разглядеть из-за плеч взрослых, и прочее, и прочее. Даже здесь, в запутанных переходах храма, ей чудилось беспокойное гудение толпы.

Что скажут они, увидев, что щеки ее сухи? Что подумают об императрице, которая не способна оплакивать потерю нежно любимого ребенка?

Освещенные лишь отдельными фонарями стены усыпальницы как будто висели в полной тьме. Каждая ниша свидетельствовала о пристрастиях различных эпох и династий. Некоторые ниши были кричащими и разукрашенными, другие, как соседние ниши Икурея Ксерия и его племянника Икурея Конфаса, были просто выбиты в голом камне, без мраморной облицовки, которая придавала благородства многим прочим нишам. Эсменет старалась не задумываться об иронии того, что ее сын покоится так близко от Конфаса, который был последним императором Нансурии перед возвышением Келлхуса. Точно так же старалась не смотреть она и на оплывшую свечу и маленькую чашу с зерном, которые были оставлены на краю его ниши.

Настанет день, когда все ее дети упокоятся в этом застывшем мраке. Неподвижные. Безмолвствующие. Когда-нибудь здесь обоснуется и она, в виде остывшего пепла, заключенного в серебро, золото, а может быть, в зеумский нефрит — во что-то холодное. Все субстанции, к которым алчно тянется человек, холодны. Когда-нибудь ее жар истечет во внешний мир, и для теплых пальцев живых она станет как пыль.

Когда-нибудь умрет и она.

Облегчение, которое принесла эта мысль, оказалось столь неожиданным и глубоким, что Эсменет ахнула. Ее охватило смятение, лишая разума и воли. Она покачнулась, подняла ладонь к увлажнившимся глазам. В следующий миг она поняла, что сидит на полу, в позе, от которой могли ужаснуться ее вестиарии, сочтя чересчур вульгарной и неблагородной — точно шлюха, которая уселась на подоконнике и свесила ноги. Эсменет заметила, что на нее смотрит Кельмомас, и постаралась успокоить его улыбкой. Прислонясь головой к неумолимому мрамору, она продолжала мысленно видеть сына. Маленького. Беззащитного. Точная копия своего погибшего брата-близнеца.

— Мама, он нас слышит? — донесся до нее голос сына.

Она не могла перестать повсюду видеть Самармаса, его запекшуюся на траве кровь, его тельце, маленькое, как у зверька, медленно слабеющее на копье, медленно уплывающее в забытье. Стоило только прикрыть глаза.

Стоило только поднять глаза и увидеть другого сына.

— Я говорила тебе…

— Нет… Я хотел сказать — а когда мы думаем? — Теперь он плакал, приоткрывая рот в безутешных судорожных всхлипах. — С-Сэмми слышит, когда мы думаем?

Она развела в стороны колени и приняла Кельмомаса в объятия. Его сдавленный плач обжег ей шею. И она увидела, со всей пронзительностью скорби, что смерть Самармаса расколола ее душу надвое: одна половина онемела и застыла в немом вопросе, а вторая тянулась к этому ребенку, к этой копии погибшего брата, вобрать в себя его рыдания.

Как защитить его? А если защитить она не может, как тогда любить?

Она положила руку ему на голову, сдула прилипшие к губам волоски. Щеки были мокрыми, но не разобрать, ее ли это слезы. Не важно. Толпа удовлетворится. Экзальт-министры вздохнут с облегчением, поскольку ятверианский культ уже серьезно вышел за рамки мелкой секты, представляющей не более чем досадную помеху. Кто посмеет поднять голос или руку на потерявшую ребенка мать? А Келлхус…

Как же она устала. Нет сил.

— Мертвые все слышат, Кел.

Иотия…

Жизнь прожита и забыта.

А на ее месте…

Ветер, сухой, как горячий пепел. Просторная комната, чистая, свежевыкрашенная и отделанная изразцами, пол с наклоном, чтобы стекала дождевая вода. Женщина в простой льняной сорочке, с черными, цвета воронова крыла, волосами, юная, как невеста, кормит грудью младенца, улыбается, спрашивает что-то милое и смешное. Голова склонена, в миндалевидных глазах вспыхивает огонь, вот-вот рассмеется тому, что сейчас услышит, какой-то мягкой и доброй шутке.

Кремовые стены окаймлены вьющимися зелеными узорами.

Позабытая жизнь…

Беспокойство туманит ее темные глаза. Она бросила быстрый взгляд на ребенка, припавшего к груди, и снова спросила:

— Любимый, все в порядке?

«Ты как будто спишь…»

За распахнутой дверью простор бронзового и голубого — светлые, мягкие, бездонные тона. Синева не висит неподвижно позади кивающих пальм — поднимается вверх, вверх, к белым стропилам в небе. Колышется, как полотно.

За порог. Двор — там ловят цыплят угрюмые немолодые рабы. Девочка из прислуги застыла как вкопанная, только взгляд шарит вокруг. Кожа темная, как палка метлы у нее в руках.

Ворота. Улица.

Ребенок заплакал, когда его резко подхватили с колен. Женщина кого-то бранит, плачет, выкрикивает.

— Что ты делаешь? Что случилось?

«Проснись, прошу тебя! Ты меня пугаешь!»

Сильная рука размашисто сбрасывает хрупкую ладонь. Шаги, уходящие прочь. Даль, уходящая в забвение. Тянет в невидимые пространства. Женщина пронзительно кричит:

— Любовь моя! Не надо, пожалуйста!

«Что я сделала?»

Двести пятьдесят семь лет назад один строитель-шайгекец скопил двадцать восемь серебряных талантов, закупая обожженный кирпич выше по течению реки Семпис, где глину мешали с песком. Если не считать бронзового оттенка, жилище, которое он построил, было неотличимо от прочих. За последующие века дважды наводнения случались такие мощные, что вода плескалась у южных пилонов. Хотя разрушения оказывались минимальны, от основания внешних балок отвалились куски, так что здание приобрело обшарпанный вид, и собаки почему-то полюбили задирать там заднюю лапу.

Обвалилось оно именно тогда, когда и должно было обвалиться, увлекая за собой соседние дома, смяв четыре жилых этажа и раздавив всех несчастных, находившихся внутри. Был грохот, и множество криков слились в единый рев, оборвавшийся тишиной. Вверх и в стороны взметнулась пыль. Загремели и глухо застучали о землю дождем посыпавшиеся кирпичи. Улицы были забиты кричащими в ужасе прохожими.

Женщина и ребенок пропали.

Забытая жизнь…

Улицы. Несметное количество народа. Причудливое движение, как будто струйки песка текут сквозь друг друга, не сталкиваясь и не изменяя направления.

Переулки. Разноцветные навесы холодят пыль, заслоняют от солнца вереницы прогуливающихся, приглушают свет, разбивая его на тонкие сияющие полосы.

Просторная агора.

Через расступающуюся толпу шествует священный павлин, чувствуя себя в полной безопасности. Поблескивают над пышным оперением блестящие глаза, благословляя всех, кто постарался не встретиться с ними взглядом. Орет какой-то мужчина, угрожающе наклонив голову, дает подзатыльник мальчишке, идущему рядом, так что у того клацают зубы. Два старика чешут в затылках и смеются, обнажая похожие на глиняные черепки зубы. Больная собака, хромая, взбирается на ступени храма, глухо ворча полуоткрытой пастью.

Жизнь…

…Она садится в пыль рядом с другими такими же несчастными. Те равнодушно сидят в тени храмовой стены с поднятыми ладонями, как будто подставляют их под дождь. Их увечья прикрыты тряпьем или открыто гниют на пыльном воздухе. Неприлично старая, лишенная всякого сострадания, она садится и начинает просить милостыню. На тех, кто снует мимо них, жалких теней, она не смотрит.

За тысячу четыреста двадцать два года до этого один скюльвендский разбойник надругался над кенейской женщиной, которой потом недостало мужества лишить себя жизни, как того требовал обычай. Она бежала из семьи, страшась, что те убьют ее, чтобы сохранить свою честь, и родила ребенка, сына, на берегах великой реки Семпис. И теперь потомок того сына бросил половинку монетки, в нужный момент, но небрежно, так что острый угол отскочил у нее от большого пальца и заставил поднять глаза…

Бумажный взгляд старухи.

Преклоненные колени стремительно опускаются на землю. Сильные руки потянулись к ее запястью, приблизили его к себе. Невидимые губы прижались к ее горячей ладони. Запах меди и кожи.

Дряхлый взгляд вдруг от удивления становится детским.

— Меня зовут Псатма Наннафери, — прошептала она.

Пульсирует, бьется кровь. Голос так близко, что говорящего не разглядеть. За голосом пульсирует, бьется живая кровь…

— Я — Добрая Удача… Я живой, я хожу и дышу.

— Да, — выдохнула она, кивнув старческой головой. Железная душа, выкованная жестокостью, трепетала, как девушка во время первых кровей. — Мы родные брат и сестра, ты и я.

«Благославенна будь наша Матерь».

— Родные…

Дрожащая рука потянулась к невидимой щеке. Мозолистые подушечки пальцев, не дотрагиваясь, скользили как по жиру или по краске. Слезы приносили очищение глазам.

Плач по забытой жизни.

— Красивый.

Плач по тому, что пришло на место этой жизни.

Момемн…

Стоя перед большим посеребренным зеркалом, Эсменет мельком увидела, что Кельмомас, такой маленький, что его легко не заметить, бродит по темным углам гардеробной.

Сквозь открытые ставни балкона потоками лился яркий утренний свет, и там, куда не достигало сияние, которое он отбрасывал на пол, ее покои казались погруженными в неровный тусклый полумрак. Эсменет оценила свое изображение с небрежностью человека, много времени проводящего перед зеркалами. Мысли ее были слишком заняты стратегическими вопросами, чтобы беспокоиться о внешности. Майтанет и Финерса ушли всего несколько секунд назад, оставив ее с бесчисленными «предложениями» о том, как лучше разоружить, внушить почтение или даже запугать Ханамем Шарасинту. До окончания нынешней стражи Эсменет предстояло встретиться с ятверианской матриархом.

Она видела отражение сына, который выглядывал из шелковых складок платьев, одно алое, другое — лазурное. Кельмомас был как робкая крадущаяся тень, не плотнее висящих вокруг него шелков. Эсменет сразу почувствовала неладное, но отчего-то — по привычке или от усталости — не подала виду, что заметила сына. Внезапная боль сковала ей горло. Еще не так давно они с Самармасом играли в эту игру вдвоем: затевали прятки в ее гардеробе, пока она одевалась. А теперь…

— Малыш? — позвала она и бросила взгляд в зеркало на свою улыбку. Оказалось, что та вышла такой вымученной, что Эсменет от ужаса бросило в жар. Вот как теперь она выглядит всякий раз, когда улыбается — как будто она просто кривит губы?

Кельмомас молча разглядывал свои ноги.

Эсменет отпустила рабов легким щелчком пальцев и повернулась к сыну. В прохладном утреннем ветерке плыла птичья песенка.

— Малыш… А где Порси?

Она сама поморщилась от этого вопроса, который задала лишь по привычке. Порси за небрежность высекли и отослали. Кельмомас не ответил, и Эсменет отвела взгляд и снова посмотрела в зеркало, делая вид, что ее занимают складки муслина на талии. Руки машинально собирали и разглаживали ткань, собирали и разглаживали.

— Я… я могу бытьСэмми…

Кажется, она услышала эти слова больше грудью, чем ушами. К сердцу прилил холод. Но она продолжала стоять лицом к зеркалу.

— Что это значит? Кел, что ты такое говоришь?

Родители настолько привыкают к своим детям, что нередко перестают их воспринимать, поэтому какие-то внезапно проявляющиеся мелочи вдруг поражают и тревожат. Потому ли, что Эсменет смотрела на сына в зеркале или вопреки этому, но он вдруг показался ей маленьким чужаком, плодом другого, неизвестного чрева. На мгновение ей подумалось, что он слишком красив, чтобы…

Чтобы ему верить.

— Если ты не… — начал Кельмомас сдавленным голосом. Он мял правой рукой ткань туники, так что край дополз уже до колена.

Наконец Эсменет обернулась, вздохнула и сразу же устыдилась, что вздох мог бы показаться раздраженным.

— Малыш, если — что?

Его узенькие плечи дрогнули в беззвучном рыдании. Он смотрел вниз с той отчаянной сосредоточенностью, на какую способны обиженные мальчики — как будто собираясь кого-то задавить взглядом.

— Если не хочешь, чтобы я… Если ты не хочешь, чтобы был… Кельмомас, я могу быть Сэ… Сэмми.

Чувство потери вновь обрушилось на нее, оглушило до оцепенения. Она потрясенно осознала всю глубину своего эгоизма. Да горевала ли она по Самармасу на самом деле, спрашивала себя ее исстрадавшаяся душа, или только превратила его в свидетельство своей тяжкой доли? По ком был ее траур?

Она хотела заговорить, но голоса не было.

Кельмомас попытался совладать с дрожащими губами.

— Я в-ведь такой же… я же п-похож на…

Он сел на пол, а потом рухнул весь, бесформенной кучей шелков. Он не хныкал и не рыдал, он голосил, хотя звук получался соразмерным его телосложению, но такой глубины и надрыва, что в нем слышалось нечто звериное.

Оторвавшись от своего отражения, Эсменет, шурша холодной тканью, встала над ним на колени. Теперь, когда она видела свое преступление, ей чудилось, что она все понимала с самого начала. Кружа по лабиринту жалости к себе, задавленная весом бесконечных дел и забот, она не нашла времени остановиться и задуматься о том, как страдает Кельмомас. При всей подавленности и опустошенности последних дней, она, как все матери, обладала крепкой, словно кремень, натурой, закаляющей сердце общей унаследованной в поколениях мудростью. Дети умирают. Они умирают всегда, таков этот жестокий мир.

Но не для Кельмомаса. Он потерял гораздо больше, чем брата и товарища по играм. Он потерял собственную жизнь. Он потерял самого себя. И это не укладывалось у него в голове.

«Я — это все, что у него осталось», — думала она, гладя его тонкие золотистые волосы.

Но что-то внутри все равно замирало от ужаса.

Дети. Как они много плачут.


Если не считать бело-золотых знамен с изображением Кругораспятия, императорский зал для аудиенций на Андиаминских Высотах почти не изменился со времен Икурейской династии. Все было задумано так, чтобы повергнуть в трепет просителей и подчеркнуть славу и величие восседающих на троне. Прежние нансурские императоры всегда стремились к помпезности, не вяжущейся с их реальной властью, полагая, возможно, что иллюзия, если следовать ей с достаточным упорством и рвением, может воплотиться в жизнь.

Как говорил Келлхус, статуи — настолько же молитвы, насколько и орудия, преувеличение, закованное в преуменьшающий камень. То, что мир усеян развалинами капищ, много нелестного говорит о человеческой душе. Люди всегда стараются торговаться с позиции силы, особенно если в сделке участвуют боги.

Сегодня, все время думалось Эсменет, эта мысль наверняка подтвердится.

Она уже вполне привыкла к своему месту у самого трона, на возвышении, даже полюбила там сидеть. В нескольких шагах от ее ног широкими полукружиями нисходили к Аудиториуму ступени, туда, к тому месту, где собирались придворные и кающиеся преступники. По обеим сторонам вздымались ряды огромных колонн, уменьшаясь с перспективой в размерах и освещенности. Между их мраморными стволами неподвижно висели узорчатые гобелены, каждый из которых был подарком от какой-то провинции Новой Империи, и на каждом из них в качестве основного мотива было изображено Кругораспятие. Животные тотемы от туньеров. Тигры и переплетающиеся лотосы от нильнамешцев…

Казалось, что все было увязано с ее положением, как будто у камней и у пространства были лица, которые они могли поворачивать к ней и почтительно опускать. Она находилась в неподвижном центре, неосязаемой точке равновесия.

Но больше всего ей нравилось отсутствие задней стены — ощущать, как естественный свет льется ей на плечи, знать, что все собравшиеся в Аудиториуме видят ее на фоне ярко-синего небесного свода. Самая уязвимая позиция, место для статуи божества, оказывалась слишком неуловимой и размытой, чтобы служить прямой мишенью для проклятий. Ничего не любила она так, как вечерние аудиенции, когда просителям приходилось закрываться руками от солнца, чтобы видеть ее. Поэтому говорить и поступать ей можно было с безнаказанностью бестелесного силуэта.

Ей нравилось даже то, что птицы постоянно запутываются в едва видимой сети, которой завесили проем, чтобы не дать им гнездиться в сводах зала. Было что-то и зловещее, и воодушевляющее в трепете крыльев и лихорадочной борьбе, которые она чувствовала справа и слева. Они избавляли от необходимости бросать угрозы. Каждый день попадалось по одной-две птахи, и их жалкие потуги освободиться были слишком слабы, а крики слишком пронзительны, чтобы вызывать искреннее сострадание.

Сегодня их было четыре.

Иногда после захода солнца она разрешала Самармасу помогать рабам освобождать птиц. И тогда — огромные, как при виде чуда, глаза. Дрожащие ручонки. Его улыбка напоминала гримасу страха, такой она была широкой.

Мягко нарастающее звучание молений с верхних галерей возвестило скорое появление матриарха — это был один из бесчисленных гимнов аспект-императору.

Наши души восходят из тьмы
Разом близко и далеко.
Наши души уходят в тьму,
Дверь распахнута широко.
Он идет впереди,
Свеча озаряет пусть вслед.
Он идет впереди…
Подумав о близнецах, Эсменет сжала зубы, сдерживая боль, от которой грозила потрескаться краска на лице. Кельмомас был безутешен, и она была вынуждена оставить его реветь. Он умолял ее не оставлять его, обещал ради нее стать своим погибшим братом.

— Ма-мамочка, мы т-тебя л-любим… Т-так л-любим…

«Мы», сказал он, тихим и полным отчаяния голосом.

Стоило вспомнить эту сцену, как хотелось заморгать, прогоняя жар с глаз. Она сделала медленный и глубокий выдох, изо всех сил стараясь казаться неподвижной. Огромные бронзовые двери беззвучно распахнулись, и в пустой Аудиториум прошествовала Ханамем Шарасинта, номинальная глава культа Ятвер. Матриарху полагалось быть одетой в дерюгу, чтобы подчеркнуть свою бедность, но с каждым шагом на ее землистого цвета платье вспыхивали вертикальные полосы. Ее сопровождал Майтанет, как всегда блистательный в просторных белых с золотом одеяниях.

Он идет впереди,
Свеча озаряет пусть вслед.
Он идет впереди…
Конец песнопения угас в глубине поющего камня. Ятверианская матриарх с трудом опустилась на одно колено, затем на второе.

— Ваше великолепие, — произнесла она, опуская лицо к своему отражению на мраморном полу.

Эсменет кивнула, являя монаршее благоволение.

— Встань, Шарасинта. Все мы дети Ур-Матери.

Пожилая женщина не без усилия поднялась.

— Воистину, ваше великолепие.

Шарасинта взглянула на Майтанета, словно ожидая поддержки, потом опомнилась. Не привыкла находиться среди тех, кто выше ее по положению, поняла Эсменет. За долгие годы императрица приняла многих просителей — достаточный срок, чтобы безошибочно угадать тон аудиенции по первым словам. Сейчас она отчетливо видела, что у Шарасинты выработалась непреодолимая привычка повелевать — до такой степени, что любезности и почтения от нее ожидать не приходится. В воздухе вокруг старухи веяло настороженностью.

Эсменет сразу перешла к делу.

— Что ты знаешь о Воине Доброй Удачи?

— Так я и думала, — надулась матриарх, презрительно сощурив глаза. Лицо у нее было угловатое и причудливо скособоченное, как будто оно было вылеплено из глины и долго пролежало на одной стороне.

— И почему же? — с деланой учтивостью осведомилась Эсменет.

— Кто же не слышал слухов?

— Кто не слышал об измене, ты хочешь сказать.

— Хорошо, об измене.

Первые несколько секунд Эсменет не осознавала оскорбительности ее тона. Кажется, она слишком часто забывает о своем высоком статусе императрицы и разговаривает с другими так, будто они ей ровня. Эсменет с негодованием нахмурилась. «Даже не посочувствовала мне, что я потеряла ребенка!»

— И что же ты слышала?

Выверенная пауза. Глаза Шарасинты приобрели коровью надменность, губы поджались в скорбную линию.

— Что Воин Доброй Удачи выступил против аспект-императора… Против тебя.

Эсменет с трудом сдержалась, чтобы не выплеснуть свою ярость. Неблагодарная гордячка! Подлая старая сука!

Это ли представляла себе она много лет назад, когда сидела на подоконнике в Сумне и заманивала прохожих игрой тени, которая двигалась верх и вниз по внутренней стороне ее бедер? Ничего не зная о власти, Эсменет принимала за власть ее внешние атрибуты. Все это было невежество — мало что столь невидимо, как власть. Она помнила, как жадно она смотрела на монеты — монеты могли уберечь от голода и прикрыть одеждой кожу в синяках; помнила, как разглядывала профиль мужчины, императора, который как будто незримо присутствовал и во всех достававшихся ей щедротах, и во всех ее лишениях. Она не ненавидела его. Не боялась. Не любила. Все эти чувства лучше тратить на его вассалов. Сам же император… ей всегда казалось, что он где-то слишком далеко.

В бесконечных мечтаниях между постелями она перебирала все, что помнила, все невнятные и унизительные россказни, которые простой гражданин возводит вокруг своего правителя. И представляла себе его, Икурея Ксерия III, как будто он сидит здесь, рядом с нею.

Совершенно невозможная картина.

Однажды, без особого умысла, она показала Самармасу серебряный келлик. «Знаешь, кто это?» — спросила она, показывая на изображение собственного профиля на аверсе. Когда Сэм был чем-то поражен, он по-особенному открывал рот, словно собирался обхватить губами гвоздь. Это было и комично — и печально, потому что сразу выдавало его слабоумие.

«Сынок!» — беззвучно закричала она. Бередить свою рану — это стало для нее путем наименьшего сопротивления, единственное, что давалось без усилий. Но от нескончаемого круговорота обязанностей не убежать, приходилось заставлять себя выполнять какие-то действия, по кусочку преодолевая непосильную боль. Ничего другого не оставалось, как довериться краске, надеясь, что она надежно скрывает лицо.

— Но ты слышала не только это? — спросила она жестким и ровным голосом — голосом, приличествующим императрице Трех Морей.

— Не только, не только, — забормотала Шарасинта. — Конечно, я слышала не только это. Всегда можно услышать много разного. Слухи — они как саранча, или как рабы, или как крысы. Плодятся без разбора.

Они знали, что Шарасинта — женщина надменная. Поэтому и вызвали старую стерву сюда: Майтанет надеялся, что угнетающих размеров и репутации этого помещения окажется достаточно, чтобы смягчить ее высокомерие и направить в нужное им русло.

Очевидно, оказалось недостаточно.

— Матриарх, тебе бы не помешало придерживаться рамок нашего разговора.

Насмешка — неприкрытая! И впервые, как заметила Эсменет, — взгляд, которого страшатся все, кто облечен властью, взгляд, который говорит: «Ты — временно, ты — беда преходящая, не более того». Она вдруг поняла продуманный расчет, с которым ее трон был приподнят над полом зала аудиенций. Один случайный взгляд старухи вдруг заставил ее испытать глубокое облегчение: вот что стоит за человеческой иерархией. «Признание», — поняла Эсменет. Власть сводится к признанию.

Иначе это лишь грубая сила.

— Матриарх! — прогудел Майтанет, вкладывая в голос и облик всю непререкаемую власть Тысячи Храмов.

Шарасинта открыла рот, чтобы дать отповедь — запугать ее, похоже, не мог даже шрайя. Но вся сила ее легких вдруг ушла от нее…

Матриарх лишь захрипела и отступила назад, закрываясь рукой от испепеляющего света, который внезапно возник над полом. Он плясал и выбрасывал сполохи, настолько яркие, что рядом с ними все становилось тусклым. Обезумевшие тени метались от ее ног к дальним углам Аудиториума. Точка света росла и вспыхивала, вибрировала свечением, сила которого была неподвластна взгляду…

Эсменет опустила руку, моргая от ослепляющей вспышки.

Он стоял, высокий, величественный и неземной, точно такой, каким она его помнила. Белый шелковый плащ, расшитый бессчетными алыми бивнями величиной с терновую колючку, был свободно наброшен на доспехи. Золотая борода его была заплетена, грива длинных волос ниспадала на плечи. С правого бедра свисали головы двух демонов, беззвучно изрыгающих проклятия застывшими оскаленными пастями… Весь его облик был невыносимо пронзителен — сгущение реальности, рядом с которым расплывался мир и материя теряла вес.

Казалось, что земля должна стонать под его ногами. Ее муж…

Аспект-император.

У Шарасинты был вид как у пережившего кораблекрушение человека, которого настигло воспоминание о бушующих пучинах. В двух шагах позади нее распростерся на блестящем полу Майтанет. Шрайя Тысячи Храмов — преклонил колена.

Эсменет догадалась не смотреть, как Келлхус занимает свое место на троне. Уверенность, которая во всех сложных ситуациях не более чем видимость тщательной продуманности действий, всегда есть внешний признак власти. Ничто не должно показаться импровизацией.

— Ханамем Шарасинта, — сказал он негромко, но в то же время тоном, предвещавшим чью-то неминуемую погибель, — ты почитаешь за доблесть стоять в моем присутствии?

Матриарх чуть не упала, поспешно бросившись ниц.

— Н-неет! — зарыдала в старческом страхе. — На-наиславнейший… С-сми-луйся…

— Соблаговолишь ли ты, — перебил он, — принять меры к тому, чтобы этот мятеж против меня, это богохульство было пресечено?

— Да-а-а-а! — завыла она, не поднимая лица от пола. Даже впилась скрюченными пальцами в затылок.

— Ибо, вне сомнений, я пойду войной на тебя и твоих людей. — Неумолимая жестокость его голоса поглотила все пространство зала, била в уши кулаками. — Дела твои забудут и камни. Храмы твои обращу в погребальные костры. А тех, кто словом или оружием восстанет против меня, я стану преследовать до самой их смерти и по ней! А Сестра моя, которой ты поклоняешься, станет печалиться во мраке, ибо память о ней будет лишь сном о гибели и разорении. Люди станут плевать, чтобы очистить свой рот от ее имени!

Старуха тряслась, гнула спину, словно давилась от ужаса.

— Ты понимаешь, что я тебе говорю, Шарасинта?

— Да-а-а-а!

— Тогда — вот что ты должна сделать. Ты будешь заботиться о своей императрице и о своем шрайе. Ты положишь конец гнусному мошенничеству твоего обряда. Ты огласишь истину о своем сане. Ты объявишь войну пороку в собственном храме — и очистишь от скверны свой алтарь!

Где-то по ту сторону сводчатого потолка облачко поглотило солнце, и все потускнело, кроме старой женщины, скорчившейся над своим отражением. Келлхус подался вперед, и казалось, что вместе с ним склонился весь мир, что накренились даже колонны, нависнув над матриархом и дрожа вселенским гневом.

— И еще ты изгонишь эту ведьму, которую ты зовешь своей госпожой, Псатму Наннафери! Ты положишь конец этому святотатству в образе Верховной Матери!

Не поворачивая головы и не отрывая локтей от пола, она подняла бледные ладони, как будто желая заслониться.

— Не-еет! С-с-ми-и-илуйся!..

— ШАРАСИНТА! — Имя прогремело по залу, отдаваясь в сводчатых уголках. — ТЫ ВЗДУМАЛА ОСКОРБЛЯТЬ МЕНЯ В МОЕМ СОБСТВЕННОМ ДОМЕ?

Матриарх неразборчиво вскрикнула. Вокруг ее колен растеклась лужица мочи.

А затем, словно переведя дыхание, мир вернулся к нормальным очертаниям и пропорциям. Невидимое облако ушло с невидимого солнца, и рассеянный свет снова принялся лить синеву на балдахин трона.

— Слушай свое дыхание, — сказал Келлхус, вставая. Он вышел вперед, снисходительно и по-отцовски наклонился над женщиной, которая во все глаза глядела на него от подножия лестницы. — Слушай его, Шарасинта, ибо это знак моей милости. Борись с устремлениями своего сердца, обуздай свою недостойную склонность к гордыне, к ненависти. Не глумись над истиной. Я знаю, что ты предчувствуешь избавление, наполняющее тебя нетерпеливой дрожью. Отвратись от губительного яда своего тщеславия, откажись от сжатых кулаков и зубовного скрежета, забудь о железном пруте, который удерживает твою негнущуюся спину, когда тебе следует спать. Отвратись от всего этого и восприми истину жизни — той жизни, что я тебе предлагаю.

Эсменет столько раз слышала эти слова, что они должны были бы показаться ей заученным текстом, в который не вкладывается никакого смысла, заклинанием, которое успешно развязывает узлы гордыни, которые так прочно связывают человека. И все же неизменно она уходила в глубину этих слов и плыла в их звучании, полностью погрузившись в него. Каждый раз она слышала их впервые, страшилась их и чувствовала себя обновленной ими.

За долгие годы многое для Эсменет стало в ее муже привычным. Но в нем по-прежнему оставалось мистическое чудо.

Матриарх культа Ятвер рыдала, как ребенок, шмыгая и твердя: «П-п-помилуй… П-п-помилуй мен-я-а-а…»

— Успокой ее, — сказал Келлхус своему сводному брату. Почтительно кивнув, Майтанет подошел и присел на корточки рядом с плачущей женщиной.

Улыбнувшись, аспект-император повернулся к Эсменет и протянул руку. Произнес несколько жарких, как солнце, слов. Она сжала два пальца протянутой к ней ладони и упала в его трепещущие объятия. Она чувствовала, как пространства вокруг них рушатся, опадая пеленами призрачной ткани, и распадаются.

Его свет поглотил Эсменет…


…они оказались одни, в прохладном полумраке покоев. Ноги у Келлхуса подкосились, и он пошатнулся и оперся о нее. Тяжело дыша, Эсменет помогла ему добраться до кровати.

— Жена моя… — только и сказал он, перекатываясь на спину, хотя его меч, Уверенность, остался висеть у него за спиной. Келлхус поднял ко лбу тяжелую руку.

Не столько свет, сколько воздух проходил внутрь через выходящие к морю балконы. Просторные, но с необычно низкими потолками залы заканчивались ступеньками, отделявшими саму спальню от нижних помещений. Обстановка была изящной и скромной, если не считать кровати с малиновыми подушками. Возможно, нелюбовь Эсменет к пышности объяснялась тем, что ее новая жизнь и без того сводила с ума вычурными условностями, а может быть, это была тоска по безыскусной бедности ее прошлого.

— Сколько получилось? — спросила она, зная, что Келлхус может перемещаться только до горизонта и только в те места, которые долго разглядывал на расстоянии или где бывал раньше. Он проделал весь путь от Истиульских равнин горизонт за горизонтом.

— Много.

Эсменет отвернулась, сморгнув слезу. Стены украшали фрески с видами разных городов, создававшие подобие иллюзии, что комната занимает какое-то невообразимое пространство над Инвиши, Ненсифоном, Каритусалем, Аокнисом и Освентой. Эсменет заказала их несколько лет назад — как материальное напоминание о своем положении в политическом пространстве. О решении этом она жалела уже давно.

«Проще, — шептал ей внутренний голос. — Надо все воспринимать проще».

— Ты пришел… — начала она и вдруг разрыдалась. — Ты пришел… как только услышал?

Она знала, что это наверняка не так, что это невозможно. Каждую ночь глашатаи Завета разговаривали с ним в его снах, извещали обо всем, что происходит на Андиаминских Высотах и не только. Он пришел из-за осложнений с ятверианцами, из-за Шарасинты. А не ради своего слабоумного сына.

Для Анасуримбора Келлхуса несчастных случаев не существовало.

Он присел на край кровати, и вдруг Эсменет, не помня как, очутилась в его объятиях, нырнула в мужской запах дальних странствий и зашлась в рыданиях.

— Мы прокляты! — всхлипывала она. — Прокляты!

Келлхус осторожно отнял ее, чтобы по-прежнему видеть ее лицо и приподнять ее немного над пучиной ее горя. Она почувствовала успокаивающее дуновение прохладного воздуха.

— Это неудачи, — сказал Келлхус. — Неудачи, Эсми, не более того.

Когда его голос успел превратиться в дурман?

— Но разве не об этом говорит Воин Доброй Удачи? Келлхус, Мимара сбежала, ее никто не может найти! У меня… ужасное предчувствие. А теперь еще и Самармас! Милый, милый Самармас! Знаешь, что люди говорят на улицах? Ты знаешь, что некоторые — ликуют! Что…

— Не наказывай их, — сказал он твердым, но исполненным сострадания голосом — безупречный тон. Он всегда говорил этим безупречным тоном, так что слова, словно холодный раствор, заделывали трещины страстей и непонимания. — Ятверианцев — не наказывай. Они не те люди, которых мы можем вырезать, стереть с лица земли, как монгилейских кианцев. Их слишком много, они слишком широко распространились. Главное, Эсми, — это Великая Ордалия. Ее миссия затянулась. Голготтерат должен быть сломлен прежде, чем воскреснет Не-Бог. Сиюминутное всегда заслоняет более далекое, и страсти всегда извращают разум, преследуя собственные цели. Возможно, эти тревоги затмевают все прочие соображения…

— Возможно? Возможно?! Келлхус! Наш сын — мертв!

Ее голос отразился от полированного камня.

Молчание. Если для остальных людей отсутствие ответа предвещало жестокие раны или нелегкие откровения, слишком тяжкие, чтобы отмахнуться от них и не придавать значения, то для ее мужа молчание означало нечто совсем иное. Его монументальное молчание звучало единым целым с остальным миром, заключало в себя все остальное. Во всех случаях без исключения оно говорило: «Услышь сама, что ты сказала». Ты. И никогда, ни при каких обстоятельствах оно не означало признание ошибки или бессилия.

Наверное, поэтому ей было так легко боготворить своего мужа и так тяжело любить.

И тогда он произнес ее имя:

— Эсми…

«Эсми», — так тепло, с таким состраданием, что она снова почувствовала, что плачет, и дала волю слезам. Он поцеловал ее в макушку, божественное чудовище.

— Тише, тише… Я не прошу тебя утешаться абстрактными истинами, ибо они не приносят утешения. И все же успех Великой Ордалии остается главной целью, которая определяет все прочие цели. Мы не можем допустить, чтобы кто-то или что-то приобрело большую важность. Ни мятежи. Ни крах Новой Империи…

Ей казалось, что она смотрит в собственные глаза, такими понимающими они были, — только знал он ее намного лучше, чем она знала саму себя.

— Ни даже смерть нашего сына.

То, что он так скажет, она понимала с самого начала. Она услышала это в его голосе.

Ветер надувал бледно-сиреневые занавеси, сдувая их к очертаниям Менеанорского моря. На фреске с изображением Каритусаля дрожал лучик света.

— Сколько еще должно случиться несчастий? — рыдая, воскликнула она.

«Воин Доброй Удачи преследует нас… Преследует…»

— Пусть случится хоть все горе мира, если нужно. Лишь бы мы одолели то единственное, судьбоносное зло.

Второй Апокалипсис.

Она мягко заколотила по его груди, вжавшись лбом в пахнущий жасмином шелк. Под шелком чувствовалось изображение какого-то дракона на нимилевой кольчуге. Если поднять голову, то через слезы Келлхус сливался в неразборчивые сияние и тень одновременно, уходящие куда-то вверх.

— Но охотятся-то они за тобой! Что, неужели богам необходим Второй Апокалипсис? Они хотят, чтобы мир ополчился на них?

Она предпочла Келлхуса Ахкеймиону. Келлхуса! Она избрала послушаться свое чрево. Она предпочла власть и беззаботную роскошь. Она решила вручить руку и сердце живому богу… Но не такому!

— Успокойся, Эсми. Я знаю, что Майтанет все тебе объяснил.

— Но… мне кажется… мне все время кажется, что…

— Большинство людей живут сиюминутно, поручая направлять свою жизнь властям и слепой привычке. Есть немногие, которые могут осмыслить жизнь в целом. Но мы с тобой, Эсми, не можем позволить себе ни ту, ни другую роскошь. Мы должны поступать сообразно требованиям времени, иначе времени больше ни для кого не будет. И поэтому мы кажемся холодными, беспощадными, сущими чудовищами, и не только другим и самим себе, но и Сотне. Мы идем кратчайшей дорогой, лабиринтом Тысячекратной мысли. Это бремя возложил на нас Бог, и этой ноше завидуют боги.

Она выплыла на поверхность из этого голоса, слыша его сейчас бесстрастным ухом, как музыкант: проникающие в сознание обертоны, вибрирующий отзвук, который заставлял воспринимать слова непосредственно, неслышимыми, легкий трепет, поднимающий этот голос над пределами мира.

Этот голос подчинил себе Первую Священную Войну, затем покорил все Три Моря. Голос Царя всех Царей, земное эхо Бога Богов… Голос, который завоевал сперва ее чресла, а потом и ее сердце.

Она подумала о том последнем дне с Ахкеймионом, дне, когда пал священный Шайме.

— Я не могу… я больше не могу… терять… У меня нет больше сил!

— Есть.

— Пусть Майтанет правит! Он твой брат. Он наделен теми же дарами, что и ты. Он должен править…

— Он шрайя. Он не может быть никем иным.

— Ну почему? Почему?

— Эсми, с тобой моя любовь, моя вера в тебя. Я знаю, что тебе достанет силы.

Со стороны темного моря прилетел порыв ветра. Сиреневые занавеси рассерженно вздыбились, разделяясь, как страстные губы.

— Воин Доброй Удачи не выстоит против тебя, — прошептал он голосом, который был самим небом, изгибом горизонтов.

Она подняла глаза, взглянув ему в лицо сквозь боль и слезы, и ей почудилось, что в этом лице она видит все лица, каждую гримасу тех, кто наклонялся над нею в Сумне, на ее ложе блудницы.

— Почему? Откуда ты знаешь?

— Твои мысли мутит страдание, твои дни отравляет страх. Все твое горе, гнев и одиночество…

Окутанная сиянием рука приблизилась к ее щеке. Взгляд синих глаз пронизывал ее до неизмеримых глубин.

— Все это приносит тебе очищение…

Иотия…

— Да будут они прокляты! — кричала Наннафери. — Да будет проклят тот, кто поведет слепца по неверной дороге!

Все старческие голоса портятся так или иначе; они дребезжат, дрожат, слабеют, лишаясь дыхания, которое некогда придавало им силу. Но разрушившийся голос Псатмы Наннафери, былую мелодичную чистоту которого в свое время оплакивала ее семья, не столько портил, сколько выявлял сокрытое. Он был не более чем засохшая и выгоревшая краска поверх чего-то бурного, первобытного. Он перекрывал окружающий шум, глубоко проникая в переполненные ответвления катакомб.

Сотни собравшихся наполнили Харнальский зал запахом пота и напряжением, забили примыкающие туннели, попирая валяющиеся на полу обломки. Факелы плясали, как буйки в море, отбрасывали овалы света на потолки, выхватывали из волнующейся темной толпы различные выражения лиц, улыбающихся и кричащих, раскрытые в недоумении рты. В неосвещенных проемах плавал дым. Лучи света обшаривали стены, сплошь покрытые нишами, где стояли под покровом вековой пыли бесчисленные урны, треснутые и покосившиеся.

— Да падет проклятие на вора, — вопила Наннафери. — Ибо тот, кто пирует на чужой удаче, навлекает голод!

Она стояла перед ними обнаженная, одетая в свою кожу, как в нищенские лохмотья. Нарисованные белым знаки покрывали ее руки до подмышек и ноги до паха, но торс и гениталии прикрывал только блестящий пот. Она стояла перед ними сморщенная и тщедушная, но вместе с тем возвышалась над всеми, так что, казалось, ее мокрые от крови волосы должны задевать низкий потолок.

А перед ней на разбитом стуле — на стуле для раба — сидел он, нагой и неподвижный.

Воин Доброй Удачи.

— Да будет проклят злодей, убийца, кто затаился и ждет, готовый умертвить собственного брата!

Она раздвинула безволосые ноги, подождала, чтобы все увидели влажные дорожки крови, бегущие из ее лоснящегося влагалища. И усмехнулась гордой и зловещей ухмылкой, словно говоря: «Да! Узрите, какой силой обладает моя утроба! Великая Даятельница, Носительница Сыновей, ненасытная Поглотительница Фаллосов! Да! Кровь моего Плодородия еще бежит!»

Исступленные зрители в первых рядах рыдали при виде этого чуда, глядя на него глазами удавленников, рвали на себе волосы и скрипели зубами. Их неистовство вызвало экстаз всего сонма тех, кто стоял сзади, и так далее, от одного разветвляющегося прохода до другого, пока рев тысячи голосов не прокатился по самым дальним уголкам замкнутого пространства.

— Да проклята будет блудница! — кричала она, не заглядывая в текст «Синьятвы», лежащий на истертом камне у ее ног. — Да будет проклята та, кто возлегла с мужчиной ради золота, а не семени, ради власти, а не покорности, ради похоти, а не любви!

Она наклонилась, как будто собираясь удовлетворять себя. Ребром ладони она стерла кровавую линию, пройдя по ней до складок распухших гениталий. Выдохнув в наслаждении, она воздела свою окровавленную длань для всеобщего обозрения.

— Будь прокляты лжецы — обманщики людей! Будь проклят аспект-император!

Существуют пределы страсти, священные самой глубиной своего выражения. Бывает благоговение, выходящее за пределы ограниченного мира слов. Ненависть Псатмы Наннафери давно уже выжгла все нечистое, всю жалкую напыщенность мстительности и обиды, из-за которых великие часто выглядят глупцами. Ее ненависть была испепеляющей, опасная ярость познавших предательство, непоколебимая ярость обездоленных и униженных. Ненависть, от которой напрягаются жилы, которая очищает так, как только могут очистить убийство и огонь.

Наконец она нашла свой нож.

Она перешагнула через священную книгу, прижала безвольно повисшие, как пустые мешки, груди к его вспотевшей шее и плечам, обхватила его руками. Держа правую ладонь, как палитру, она обмакнула средний палец левой руки в свои выделения и нарисовала на юноше отметку: горизонтальную черту вдоль одной и другой щеки.

Линии горели багровым цветом кровавых выделений. Вуррами, древний символ, родственный траксами — линиям пепла, которые рисовали носящие траур матери.

— Вечно! — вскричала она. — Вечно жили мы в тени кнута и дубины. Вечно презираемы были — мы, Даятельницы! Мы, слабые! Но Богиня — знает! Знает, почему бьют нас, почему держат на привязи, почему морят голодом и оскверняют! Почему совершают над нами все что угодно, кроме убийства!

Она обошла вокруг него, занесла ягодицы над его бедрами. Пронзительно вскрикнув, она насадила себя на него, окружила собой его трепещущее естество. Нестройный хор возгласов пронесся по пастве, и проникновение многажды повторилось в их глазах и душах.

— Ибо без Даятельниц, — выкрикивала она хриплым от страсти голосом — дважды срывающимся, теперь не только от дряхлости, но и от вожделения, — они ничего не могут взять! Ибо без рабов не бывает хозяев! Ибо мы — вино, которое они пригубляют, хлеб, который они вкушают, одежда, которую они марают, стены, которые они обороняют! Ибо мы — смысл их власти! Трофей, который они хотят завоевать!

Она чувствовала его: он был ее средоточием, а она его окрестностями — боль в окружении огня. Мотыга — к земле! Мотыга — к земле! Она, старуха, расставила ноги над мальчиком, и ее глаза были красны, как кровь, а его — белы, как семя. Толпа перед ними колыхалась и билась — бурлящий котел жадных лиц и покрытых потом тел.

— Мы должны поддерживать огонь! — стенала и бушевала она. — Мы должны раздувать его! Мы должны научить тех, кто дает, что значит брать!

Она скользила дряблыми ягодицами по его животу. У него было тело молодого мужчины, который лишь недавно успел обзавестись семьей и родить пока только одного ребенка. Стройный, с безупречной золотистой кожей. Он еще не согнулся под ярмом этого мира, под ношей, которую взваливает на человека служение.

Он еще не стал сильным.

— Есть нож, который режет, — хрипела она, — и есть море, которое топит. Мы всегда были морем. Но теперь… Теперь к нам явился Воин Доброй Удачи, и теперь мы — и то и другое, о сестры мои! На морях наших они пойдут ко дну! На нож наш они должны пасть!

Она все неистовее трудилась над его стержнем, пока юноша не забился, не закричал. Земля задрожала — как бьется нерожденный во чреве Матери. С потолка ручьем полились камни. Она чувствовала, как жаркая волна заполняет его, рвется наружу. А затем, когда он опал, будто вздохнул где-то глубоко внутри, пришла и ее очередь, вздрогнув, вытянуться и издать крик. Она чувствовала, как ее сила наполняет его, как сводит его мускулы, как покрывается шрамами и стареет тело, которое разрушили проведенные в этом мире годы. Мягкие руки, сжимавшие ее грудь, покрылись мозолями, стали жесткими от напряжения, а ее вялые груди, тем временем, округлились, поднялись, как в юные нежные годы. Гладкая щека, прижатая к ее шее, стала жесткой от непрожитых годов, изрытой следами чужой оспы.

Молодость омывала ее, разглаживала тысячи морщинок в мягкие неровности; все те, кто с безумными лицами обступал Псатму в круг, подались вперед, вжались руками во влажный пол…

Ее, избитую и измученную, переполняло божественное возлияние. Грозная богиня возвысила ее, как чашу, отлитую из золота.

Вместилище. Священный кубок. Сосуд, наполненный влагой, святее которой нет: Кровью и Семенем.

— Проклят! — выкрикнула она пронзительным, рвущим душу на части голосом певицы, высоким и звонким, да еще подогретым привычными властными нотками. Кровь ее плодородия распространялась по толпе из неиссякаемого источника, передаваясь из ладони в ладонь. Дети Ур-Матери клеймили себе щеки багровой линией ненависти…

— Проклят будь тот, кто направит слепца неверной дорогой!

Глава 10 Кондия

Посмотри на других и задумайся о грехе и глупости, которые ты увидишь. Ибо их грех — это и твой грех, а их глупость — и твоя глупость. Ищешь подлинное отражение? Вглядись в чужака, которого презираешь, а не в друга, которого любишь.

Племена 6:42. «Хроники Бивня»
Ранняя весна 19-го года Новой Империи (4132 год Бивня), Кондия

Истиульские равнины раскинулись в самом сердце Эарвы, простираясь от северных границ Хетантских гор к южным отрогам Джималети. Глядя на бесконечные степи, покрытые пучками высохшей травы, трудно было поверить, что на этих землях рождались и рушились династии, еще прежде наступления Первого Апокалипсиса и прихода шранков.

В дни Ранней Древности начался раскол между западными норсирайскими племенами, Высокими Норсираями, которые под покровительством нелюдей создали на берегах реки Аумрис первую великую человеческую цивилизацию, и их восточными родичами, Белыми Норсираями, которые сохраняли кочевые привычки отцов. Всю эту эпоху Истиульские равнины представляли собой варварские задворки земель Высоких Норсираев, народы которых расцветали и приходили в упадок вдоль великих рек запада: Трайсе, Сауглиш, Умерау и других. Племена же Белых Норсираев, которые скитались и воевали по всей территории равнин, иногда совершали набеги, иногда обменивались товарами со своими западными братьями, полюбившими ковыряться в земле, но неизменно испытывали к ним презрение. Чем меньше дорог, тем круче нравы, гласила древняя куниюрская пословица. А время от времени, объединенные под властью могучего племени или сильного вождя, они завоевывали соседние племена и территории.

К северу от Сакарпа равнины Истиули по-прежнему носили имя одного из народов-завоевателей, кондов.

По их исчезновении не осталось ничего, что хранило бы память о них: конды, как большинство степных племен, запомнились, главным образом, уничтоженным, а не созданным. Для Людей Воинства только название связывало пологие плато с легендами о былой славе кондов. Они привыкли к рассказам о пропавших народах, поскольку в их собственных землях таких историй было немало. Но к мыслям о кондах примешивалась грусть. Если в Трех Морях на смену одним народам Ранней Древности приходили другие, то конец истории буйногривых всадников-кондов был концом истории человека на этих равнинах. Свидетельством тому становились следы, которые находили айнрити: кучи высосанных костей и куски дерна, вывороченные из земли не плугом, а голодными когтями.

Следы пребывания шранков.

Войском овладела общая идея. Все думали о том, что заброшенные земли можно освободить. Чтобы продемонстрировать это, король Хога Хогрим — племянник Хоги Готъелка, овеянного славой мученика Шайме, — приказал своим тидоннцам нарубить камня из выходящей на поверхность породы для постройки огромного круга, невиданных размеров Кругораспятия, навечно вбитого в кондийскую землю. Долгобородые трудились всю ночь, их количество прирастало, по мере того как к ним присоединялись новые и новые соседи по лагерю. Рассветные лучи солнца осветили даже не кольцо, а круглую крепость, шириной в пять выстроенных в ряд боевых галер, с необработанными стенами из песчаника, высотой в три человеческих роста.

После этого сам аспект-император ходил среди измотанных усталостью людей, отпуская грехи и даруя благословение их близким на далекой родине. «Люди оставляют после себя такой след, насколько хватает им воли, — сказал он. — Да узрит мир, почему тидоннцев именуют «сынами железа».

И поход продолжился. Согласно общепризнанной военной мудрости, столь обширное войско, как Великая Ордалия, должно разделиться и двигаться отдельными колоннами. Это не только увеличивало солдатам возможность добывать пропитание, будь то дичь или трава, которой привыкли кормиться их специально выведенные выносливые пони, но и существенно повысило бы скорость передвижения. Но как ни странно, медлительность Великой Ордалии была неизбежна, по крайней мере, на этой части неблизкого пути к Голготтерату. Был план растянуть «пуповину», поставляющую продовольствие от Сакарпа до войска, настолько, насколько это было физически возможно, и совершить «Скачок», как мрачно называли его генералы аспект-императора, когда останется позади рубеж, за которым уже бессмысленно будет поддерживать контакт с Новой Империей.

Поскольку длина «пуповины» зависела от способности императорских караванов обогнать Священное Воинство, то разделение войска на быстрые, подвижные колонны лишь увеличило бы длину Скачка. Это могло иметь катастрофические последствия, если учесть потребности войска и скудные возможности для фуражировки на Истиульских равнинах. Даже если бы Воинство разбилось на сотни колонн и рассредоточилось по всей ширине равнины, это ничего бы не меняло, поскольку нельзя было положиться на то, что дичи в этих местах окажется вдоволь. Войску пришлось везти с собой припасы, достаточные, чтобы добраться до более плодородных земель, которые некогда звались Восточной Куниюрией. Там, если верить императорским следопытам, пропитания хватит, если войско рассредоточится.

Поэтому ползли вперед медленно, как все громоздкие по размеру армии, едва покрывая за день десять-пятнадцать миль. Не считая собственного количества, главным источником задержек были реки. И опять-таки благодаря императорским следопытам, каждая водная преграда была тщательно нанесена на карты еще за несколько лет до похода. Тем, кто собирал Священное воинство, не только необходимо было знать, где находятся сами места переправ, им надо было знать состояние этих переправ в различные времена года и в различную погоду. Одна вздувшаяся река могла бы приблизить конец света, если бы помешала Священному Воинству достичь Голготтерата до наступления зимы.

Но даже будучи нанесенными на карты, броды, тем не менее, все равно оставались узкими, как бутылочное горлышко. Порой три, даже четыре дня требовалось на то, чтобы войско только перебралось с одного берега на другой, отстоящий на такое расстояние, что можно было докинуть камнем.

На советах у аспект-императора не раз говорили о том, что Консульт может придумать способ отравить реки, и тема эта становилась причиной постоянной тревоги, а то и неприкрытого страха. Больше беспокоила только угроза полного истребления дичи вдоль пути продвижения войска. Как ветераны Первой Священной войны, оба экзальт-генерала Ордалии, король Саубон и король Пройас, были не понаслышке знакомы с катастрофическими последствиями нехватки воды. Жажда, подобно голоду и болезням, вела к уязвимости войска, возраставшей в пропорции к его численности. Недостаток воды мог привести на край гибели за какие-то несколько дней самую лучшую армию.

Но среди простых солдат отсутствие шранков было единственной тревогой, обсуждавшейся у вечерних костров, и не потому, что ждали каких-то хитростей — какая уловка могла застать врасплох их священного аспект-императора? — но потому, что им не терпелось пустить в ход копья, мечи и топоры. Из уст в уста передавались рассказы о прогремевших подвигах Сибавуля те Нурваля, чьи копейщики-кепалорцы настигли несколько спасавшихся бегством шранкских кланов. Похожие легенды рассказывались о генерале Халасе Сиройоне и его фамирцах и о генерале Инрилиле аб Синганъехой и его закованных в сталь эумарнских рыцарях. Но сказки лишь распаляли жажду крови и боролись с однообразием и скукой похода. Люди жаловались, как обычно жалуются солдаты, на еду, на отсутствие женщин, на неровную землю, на которой приходится спать, но никогда не забывали о своей священной миссии. Они шли спасать мир, что для большинства из них означало спасать своих жен, детей, родителей и свою землю. Они шли, чтобы не допустить Второго Апокалипсиса.

Сам Бог шел с ними, говорил устами Анасуримбора Келлхуса I, смотрел его глазами.

Они были простыми людьми, эти воины. Они понимали, что сомнение — это колебания, а колебания — это смерть, не только на поле брани, но и в душах. Выживают только те, кто верит.

И только те, кто верит, побеждают.


Что такое Сакарп по сравнению со всем этим? И кто такой он сам? Так, сын одного из многих нищих королей.

Этими вопросами не мог не задаваться Сорвил каждый раз,когда глядел на щиты, заслонявшие горизонт. Люди. Куда ни кинь взгляд, всюду вооруженные и одетые в доспехи люди.

Великая Ордалия.

Сорвилу она представлялась в виде совокупности кругов, расширяющихся вовне, начиная с его эскадрона в Отряде Наследников и до самых пределов мира. Здесь, вокруг — изматывающая скука всадников на марше, складывающаяся больше из звука и запаха, чем зрительных картин: вонь свежего навоза, конское жалобное ржание и фырканье, шелестящий по траве перестук множества копыт, громыхание небольших колесничных повозок, которые тянули крепкие лошадки. Чтобы выйти за пределы этого круга повседневности, достаточно было одного взгляда: шагающие ноги превращались в сплошной стригущий воздух лес, люди, покачивающиеся в седлах с высокой задней лукой, сливались в медленно тянущиеся пространства из тысяч спин. А еще дальше отдельные люди исчезали в разноцветном скоплении, только высоко стоящее солнце подмигивало в доспехах. Крики и смех растворялись в невнятном шуме. Толпы сгущались в тяжелые колонны, перемежающиеся нескончаемыми вереницами мулов и покачивающихся повозок, запряженных волами.

Войско не проходило по зазеленевшим пастбищам, а затопляло их собой, медленно прибывающая волна воинственной человеческой массы. Все и вся становилось звеном одной великой цепи. Выделялись только высоко вздымающиеся в небо знамена: это были символы племен и наций, все меченные Кругораспятием. А еще дальше, в потоке, движущемся под безмолвием небес, даже знамена терялись, казались выбившимися ворсинками на фоне ковра, и ковер этот был как земля, только потемневшая. Казалось, что сама земля движется вперед, к исчезающей линии горизонта.

Великая Ордалия. Сущность столь необъятная, что даже горизонт не мог вместить ее. А для мальчишки на пороге взросления — сущность, которая заставляла чувствовать даже не смирение, а униженность.

Какая доблесть может пребывать в этом тщедушном существе?

Официально Отряд Наследников гордо именовался одним из лучших подразделений среди кидрухилей, но неофициально всем было известно, что ее назначение по большей части церемониальное. Сила аспект-императора, или, что важнее, молва о его силе, была столь сильна, что правители, на которых не распространялась его власть, посылали к нему сыновей в качестве залога верности своему союзу с Новой Империей. Молодые люди были наблюдателями, пожалуй, даже пленниками, но не считались воинами — и ни в коем случае не Людьми Ордалии.

Для Сорвила это положение стало источником множества противоречивых чувств. Мысль о битве горячила кровь — сколько он в свое время досаждал отцу, прося взять его с собой на войну? Но в то же время, ощущение позора — возможно, даже предательства, — от того, что он идет под знаменами своего врага, попеременно то отдавалось ужасом в поджилках, то сжимало сердце невыносимым стыдом. Иногда он ловил себя на том, что гордо любуется своим мундиром: отделанной кожей юбкой тонкой работы, мягким мехом перчаток, вычеканенными на панцире переплетающимися узорами и к тому же белым плащом, признаком принадлежности к касте знати.

Сколько Сорвил себя помнил, предательство он считал определенным явлением. Либо оно состоялось, либо не состоялось. Либо человек верен своей крови и своему народу, либо нет. Но теперь он начинал понимать, что предательство бывает слишком непростым, чтобы считать его просто событием. Оно как болезнь… или как человек.

Оно оказалось слишком хитроумно, чтобы не обладать собственной душой.

Во-первых, оно подползает, но не как змея или паук, а как пролитое вино, просачивается в трещины, все окрашивает своим цветом. Любое предательство, пусть даже самое простое, порождает новые предательства. И обманывает само, выставляя себя при этом ни больше ни меньше, чем здравым смыслом. «Подыграй, — говорило оно ему. — Притворись одним из кидрухилей — притворись, чего тебе стоит». Мудрый совет. Так, по крайней мере, казалось. Он не предостерегал тебя об опасности, о том, что каждый лишний день притворства высасывает из тебя решимость. Он умалчивал, что притворство мало-помалу превращается в естественность.

Сорвил старался сохранять бдительность и глубокими ночами предавался самобичеванию. Но как трудно, как же трудно было помнить ощущение уверенности.

Наследников была едва ли сотня, это была наименьшая из трехсот с лишним рот кидрухилей. Их не покидало странное чувство, что они — щепка, зажатая в исполинском кулаке, чужеродный элемент, приносящий только воспаление и раздражение. В кидрухили отбирали по умениям и воинственному духу. Главным, что ненавидели кидрухили в Наследниках, был недостаток веры. Хотя офицеры неизменно старались соблюсти видимость дипломатических приличий, их солдаты все понимали, и в отношениях сквозило общее презрение — а иногда и откровенная ненависть.

Но если Наследники были изгоями в рядах кидрухилей, то Сорвил еще в большей степени был изгоем среди Наследников. Естественно, все знали, кто он. Темой для разговоров внутри роты стал бы любой сын Сакарпа, тем более сын убитого короля страны. Двигала ли ими жалость или презрение, но в их взглядах Сорвил видел истинное мерило своего позора. И по ночам, когда он лежал, одинокий и несчастный, у себя в палатке и слушал, как другие болтают у костра, он был уверен, что понимает вопросы, которые вновь и вновь произносили они на своих странных языках. Кто этот мальчик, который едет воевать за тех, кто убил его отца? Откуда такой малодушный идиот, этот «навозник»?

На исходе его шестого дня пути, когда Порспариан снимал с него снаряжение, через полог шатра просунул голову пепельно-бледный чернокожий человек и попросил разрешения войти.

— Ваша милость… Я Оботегва, старший облигат Цоронги ут Нганка’кулла, наследного принца Высокого Священного Зеума.

С этими словами он пал на колени и, опустив подбородок к груди, сделал три витиеватых движения руками. Он был одет в тончайшие шелка, мягкий желтый камзол изящно расписывали черные цветочные узоры. Эбеновый цвет его кожи, поблескивавшей в угасающем свете дня, потряс Сорвила: до прихода Священного Воинства он никогда не видел сатьоти. Редеющие седые волосы и начинающаяся чуть ли не от самых глаз борода гостя были коротко подстрижены, повторяя очертания его круглой, как яблоко, головы. И в его голосе, который хотя и был тонок, но звучал с простоватой хрипотцой, и в его осанке проступали откровенность и прямодушие.

Как сын обособленно живущего народа, Сорвил плохо понимал этикет общения между нациями. Даже его отец, бывало, терялся, не зная, как обращаться с первыми злосчастными посланниками аспект-императора. Сорвил растерялся от вычурного представления гостя и был смущен его владением сакарпским языком. Поэтому у него получилось то, что получается в подобных ситуациях у всех молодых людей: он сел в лужу.

— Чего тебе? — брякнул он.

Облигат поднял голову, явив улыбку мудрого дедушки.

— Мой хозяин и повелитель просит доставить ему удовольствие, разделив его общество у костра, ваша милость.

Пылая щеками, юный король принял приглашение.

О чернокожих людях Сорвил знал только то, что они родом из Зеума, древнего и могущественного государства далеко на западе. О Зеуме же он знал только то, что там живут чернокожие люди. Цоронгу он приметил еще раньше, и во время общих сборов, и во время учений. На этого человека трудно было не обратить внимания, даже среди многочисленной свиты его чернокожих сородичей и сопровождающих его слуг. Люди, рожденные властвовать, часто выделяются среди других, не только внешностью, но и поведением и манерами. Некоторые чванятся своим положением — или кичатся от одного самодовольства. Хотя Цоронга тоже держался сообразно своему статусу, он не демонстрировал его чересчур откровенно. Достаточно было просто взглянуть на него и его спутников, и было понятно, что среди них он первый, как если бы высокий ранг обладал неким зримым оттенком.

Оботегва ждал снаружи, пока Порспариан заканчивал одевать молодого короля. Все это время старый раб-шайгекец что-то вполголоса бормотал, время от времени в упор глядя на своего господина суровыми желтыми глазами. Словами ли, жестами ли Сорвил выспросил бы у него, что не так, но сейчас его мыслями владело слишком много тревог. Чего хочет этот Цоронга? Поразвлечь свою шайку? Дать приятелям урок, показав живой пример тому, какой подлой может быть кровь знати?

Сорвил поглядывал на своего загадочного раба, хмуро поправлявшего его мундир, и едва сдерживал внезапно возникшее, безумное желание закричать. Никогда в жизни он еще не оказывался в полнейшей неопределенности. Она мучила его, как пробирающая до костей лихорадка души. Он повсюду сталкивался с незнакомым, иногда — удивительным, иногда — кощунственным, иногда — просто непривычным. Он не знал, чего от него ждут — другие, честь, его боги…

И еще больше опускались руки от того, что не знал, чего ждать от себя самого.

Наверняка чего-то более благородного. Как он мог родиться с такой жалкой душонкой, нерешительной, как старик, который живет так долго, что перестал доверять и своему сердцу, и своему телу? Как мог Харвил, сильный, мудрый Харвил, родить такого малодушного труса? Мальчишку, который готов расплакаться в объятиях убийцы своего отца!

«Я не завоеватель».

Тревога накладывалась на угрызения совести. А потом вдруг оказалось, что он шагнул за брезентовый полог шатра и очутился в суматохе лагеря. Моргая на свету, он смотрел на вереницы спешащих мимо прохожих.

Оботегва повернулся к нему с несколько удивленным видом. Отступив назад, он оценил покрой набивного сакарпского мундира и засиял, всем своим видом подбадривая Сорвила.

— Нелегкая это порой задача — быть сыном, — произнес он своим удивительно чистым выговором.


Сколько всего происходит вокруг. Сколько разных людей.

В лагере царил шум, поскольку бессчетные его обитатели спешили воспользоваться последними оставшимися минутами дневного света. Солнце клонилось к горизонту слева от Сорвила и расчерчивало небо печальным отблеском. Под сводом небес бурлило Священное Воинство, целый океан палаток, шатров и забитых толпой проходов, расходящихся по всей чаше долины. Воздух наполнил дым бесчисленных костров, на которых готовился ужин. Заудуньянские призывы к молитве, высокие, будто женские, голоса, исполненные скорби и веры, пронзительно взлетали над общим шумом. Флаг Наследников — лошадь, встающая на дыбы над опрокинувшейся короной на красном кидрухильском фоне — мертво повис в неподвижном воздухе, но при этом казалось, что непременные знамена с Кругораспятием колышутся, словно их развевает какой-то более высокий ветер.

— Воистину, — послышался сбоку голос Оботегвы, — это подлинное чудо, ваша милость.

— Но они… по-настоящему?!

Старик рассмеялся коротким хриплым смехом.

— Не сомневаюсь, вы понравитесь моему хозяину.

Следуя за зеумским облигатом, Сорвил все время шнырял глазами по лагерю. На несколько секунд он задержался взглядом на южном горизонте, лежавшем отсюда во многих милях вытоптанной земли, хоть и знал, что Сакарп давно скрылся из вида. Они перешли за границу сакарпских земель в Пустоши, где бродили одни шранки.

— Наши люди никогда не отваживались заезжать так далеко от города, — сказал он спине Оботегвы.

Старик остановился и с извиняющимся видом посмотрел ему в лицо.

— Вы должны простить мою дерзость, ваша милость, но мне запрещено говорить с вами на любом языке, кроме языка моего хозяина.

— Но раньше ты же говорил.

Мягкая улыбка.

— Потому что я знаю, каково это, быть вышвырнутым за пределы своего мира.

Они двинулись дальше, а Сорвил все размышлял над этими словами, понимая, что они неожиданно объясняли, почему затуманиваются болью глаза всякий раз, когда он глядит на юг. Одинокий Город стал «пределом мира». Он не просто был завоеван — уничтожена была его уединенность. Бывший некогда островком среди враждебных морей, сейчас он превратился не более чем в последний форпост какой-то могучей цивилизации — совсем как во времена Древних Погибших.

Его отец не просто был убит. С ним умер весь его мир.

Сорвил сморгнул от набежавшего на глаза жара и увидел, как над ним склоняется аспект-император, белокурый и светящийся, освещенный солнцем человек в самом сердце ночи. «Я не захватчик…»

Эти думы оказались слишком долгими для короткой прогулки до шатра принца Цоронги. Сорвил очутился на небольшой территории зеумцев, даже не успев заметить, как они к ней подошли. Шатер принца был вычурным высоким строением, с крышей и стенами из потертой черной с малиновым кожи, украшенными потрепанными кисточками, которые некогда, возможно, были позолоченными, но стали бледными, цвета мочи. По обеим сторонам выстроился с десяток шатров поменьше, замыкая площадку по контуру. Вокруг трех костров топтались несколько зеумцев, глядя на пришедших прямым взглядом, в котором не было ни грубости, ни доброжелательности. Волнуясь, Сорвил принялся разглядывать высокий деревянный столб, воздвигнутый в самом центре площадки. Лица сатьоти, изображенные с широкими носами и выразительными губами, были вырезаны одно над другим по всей высоте столба, так что по нескольку их смотрело во всех направлениях. Это был Столб Предков, как впоследствии узнал Сорвил, святыня, которой зеумцы молились так же, как сакарпцы — своим идолам.

Оботегва повел Сорвила прямо в шатер, где сразу при входе попросил снять обувь. Других церемоний не потребовалось.

Принц Цоронга полулежал на кушетке в глубине просторного центрального помещения шатра. Через несколько оконцев на потолке синими колоннами струился свет, подчеркивая контраст между освещенным центром комнаты и темнотой за его пределами. Оботегва поклонился так же, как и в первый раз, и проговорил какие-то слова, по-видимому, представляя Сорвила. Юноша приятной наружности приподнялся, улыбнувшись, отложил фолиант в золоченом переплете и движением изящной руки предложил гостю сесть на соседнюю кушетку.

— Йус гхом, — начал он, — хурмбана тхут омом…

Хриплый голос Оботегвы привычно сплелся с голосом принца так легко и слаженно, что Сорвилу показалось, будто он сам понимает иноземную речь.

— Приглашаю оценить по достоинству приятствие моего жилища. Одним предкам ведомо, как мне пришлось его отвоевывать! В нашем доблестном войске считается, что привилегиям благородного звания не место во время похода.

Бормоча слова благодарности, смущаясь своих бледных белых ног, Сорвил напряженно присел на краешек кушетки.

Наследный принц нахмурился, видя его неестественную позу, и сделал движение тыльной стороной ладони.

— Увал мебал! Увал! — настойчиво предложил он и сам откинулся на подушки, устраиваясь поудобнее.

— Откинься, — перевел Оботегва.

— Аааааааах, — вздохнул принц, изображая наслаждение.

Улыбнувшись, Сорвил сделал, как было велено, и почувствовал, как прохладная ткань подалась под его плечами и шеей.

— Аааааааах, — повторил Цоронга, смеясь яркими глазами.

— Аааааааах, — вздохнул в свою очередь Сорвил и удивился тому, как облегчение наполняет тело от одного только произнесения этого звука.

— Аааааааах!

— Аааааааах!

Поерзав плечами на подушках, оба оглушительно расхохотались.


Подав им вино, Оботегва держался рядом с естественной рассудительностью мудрого дедушки, без усилий переводя в одну и в другую сторону. На Цоронге была надета широкая шелковая рубашка, простого покроя, но щедро украшенная орнаментом: силуэтами птиц, оперение которых превращалось в ветви, где сидели такие же птицы. Позолоченный парик делал его похожим на льва с шелковистой гривой — как узнал потом Сорвил, парики, которые зеумская знать носила в часы отдыха, были строго регламентированы родовитостью и заслугами, до такой степени, что составляли чуть ли не особый язык.

Хотя после их общего смеха Сорвил и почувствовал себя непринужденно, все равно они знали друг о друге слишком мало (в отношении Сорвила достаточно было просто сказать, что он знал слишком мало), поэтому набор пустых шуток у них быстро истощился. Наследный принц кратко рассказал о своих лошадях, которых считал до крайности несообразительными. Он попытался посплетничать о собратьях-Наследниках, но сплетня требует наличия общих знакомых, но каждый раз, когда принц заговаривал о ком-то, Сорвил мог только пожать плечами. Поэтому они быстро перешли на единственную тему, которая была для них общей: на причину, по которой два молодых человека столь разных племен смогли разделить друг с другом чашу вина. Причина эта называлась аспект-император.

— Когда его первые эмиссары прибыли ко двору моего отца, это было при мне, — сказал Цоронга. — У него была привычка строить гримасы при разговоре, словно он рассказывает сказки ребенку. — Мне в то время было, наверное, лет восемь или девять, и глаза у меня наверняка были огромные, в устрицу каждый! — При этих словах он вытаращил глаза, показывая какими именно они тогда были. — До этого слухи ходили годами… Слухи о нем.

— При нашем дворе было примерно так же, — ответил Сорвил.

— Значит, ты все знаешь. — Принц подтянул ноги к животу и угнездился в подушках, придерживая двумя тонкими пальцами бокал вина. — Я вырос на легендах о Первой Священной войне. Очень долго мне казалось, что без войн за Объединение нет Трех Морей! Потом Инвиши вступили в бой с заудуньяни, а вместе с ним — весь Нильнамеш. От этого все принялись кудахтать и хлопать крыльями, будто курятник, честное слово. Нильнамеш всегда был нашим окном на Три Моря. А потом, когда пришла весть о том, что Аувангшей отстраивают заново…

— Аувангшей? — воскликнул Сорвил, борясь с желанием посмотреть на старого облигата, поскольку фактически перебил он его, а не принца. При дворе отца Сорвил не раз присутствовал при переговорах, которые велись через переводчика, и знал, что для успеха неофициальных бесед подобного рода от участников требовалось использовать немалое притворство. Определенная искусственность разговора была неизбежна.

— Сау. Руасса муф моло кумберети…

— Да. Крепость, легендарная крепость, которая охраняла границу между старым Зеумом и Кенейской империей, много веков назад….

Все, что Сорвил знал о Кенейской империи, — это то, что она правила Тремя Морями в течение тысячи лет и что на ее костях возникла Новая Империя Анасуримбора. Даже такого небольшого знания всегда хватало. Но так же как сегодняшний смех оказался первым для него за несколько недель, так и теперь для него забрезжил первый настоящий проблеск понимания. До сих пор он не осознавал масштабов событий, которые перевернули всю его жизнь, — оказывается, все это время он прозябал в своем невежестве. Великая Ордалия. Новая Империя. Второй Апокалипсис. Для него все это были бессмысленные понятия, пустой звук, каким-то образом связанный со смертью отца и падением его города. Но вот, наконец, в разговоре об иных краях и иных временах появился просвет — как будто для понимания достаточно оказалось этого нагромождения ничего не значащих названий.

— Помимо стычек со шранками, — говорил тем временем наследный принц, — у Зеума не было внешних врагов со времен Ранней Древности… дней, когда правил прежний аспект-император. В нашей земле события чтут больше, чем богов. Я знаю, что тебе это может показаться странным, но это правда. Мы, в отличие от вас, «колбасников», не забываем своих отцов. По крайней мере, кетьянцы ведут хроники! Но вы, норсираи…

Он покачал головой и возвел глаза к небу — шутливая гримаса, призванная дать Сорвилу понять, что его попросту поддразнивают. Кажется, все выражения лица говорят на одном и том же языке.

— В Зеуме, — продолжил принц, — у каждого из нас есть книга, в которой говорится только о нас, книга, которая никогда не заканчивается, пока сильны наши сыновья, наши самвасса, и в книге этой подробно описываются деяния наших предков и что они заслужили себе в загробной жизни. Важные события, такие как битвы или походы, подобные этому, — это узлы, которые связывают наши поколения, они делают нас единым народом. Поскольку все ныне происходящее связано с великими свершениями прошлого, мы чтим их больше, чем ты можешь себе вообразить…

Есть чему удивиться, подумал Сорвил. И есть откуда черпать силы. Разные страны. Разные традиции. Разный цвет кожи. И при этом все, в сущности, похожее.

Он не один. Как он был глуп, считая себя одиноким.

— Но я же забыл! — сказал Цоронга. — Говорят, что твой город простоял непокоренным почти три тысячи лет. Так же и Зеум. Единственная реальная угроза, стоявшая перед нами, восходит к временам кенейских аспект-императоров, которые послали против нас свои армии. Мы их называем «Три боевых топора»: Биньянгва, Амара и Хутамасса — битвы, которые мы считаем самыми славными моментами в нашей истории и молимся, чтобы погибшие там подхватили нас, когда мы рано или поздно выпадем из этой жизни. Поэтому, как ты можешь себе представить, имя «аспект-император» вырезано в наших душах! Вырезано!

То же можно было сказать и о Сакарпе. Трудно было себе представить, что один человек в состоянии вызвать подобный страх в противоположных концах света, что он способен вырывать с корнем королей и принцев далеких стран, как выпалывают сорняки, а потом пересадить их на одну делянку…

Неужели один человек может обладать такой силой? Один человек!

В возбуждении Сорвил понял, что ему надо делать. Наконец-то! Он чуть не вскрикнул, так внезапно и с такой очевидностью поразила его эта мысль. Он должен понять аспект-императора. Не слабость, не гордость и не глупость отца привели к падению Одинокого Города…

Только лишь неведение.

Взгляд наследного принца, пока он рассказывал, был обращен внутрь, лицо его светлело с каждым поворотом повествования и с каждым отступлением от темы, как будто каждый раз он делал маленькое, но очень важное открытие.

— Так что когда пришла весть о том, что Аувангшей отстроен заново… Можешь вообразить. Порой казалось, что, кроме Трех Морей и Новой Империи, других тем для разговоров не существует. Кто-то ликовал — те, кто устал жить в тени великих отцов, другие боялись, полагая, что гибель приходит ко всему сущему, так почему Великий Священный Зеум должен быть исключением? Мой отец числился среди первых, среди сильных, так я всегда считал. Посланники аспект-императора все изменили.

— Что произошло? — спросил Сорвил, чувствуя, что голос возвращает себе прежнее звучание. Цоронга такой же, как он сам. Возможно, сильнее, разумеется, опытнее, но точно так же запутался в обстоятельствах, которые привели его сюда, к этому разговору в диких заброшенных землях.

— В посольстве их было трое, два кетьянца и один «колбасник», как ты. Один из них с виду боялся, и мы решили, что просто он потрясен пугающим величием и роскошью нашего двора. Они подошли к отцу, тот сурово посмотрел на них сверху вниз, не покидая трона, — у моего отца это хорошо получалось, сурово смотреть.

— Они сказали: «Аспект-император шлет тебе свое приветствие, великий сатахан, и просит тебя отправить трех посланников на Андиаминские Высоты, дабы ответить сообразно».

Рассказывая, Цоронга наклонился вперед и обхватил колени руками.

— Отец переспросил: «Сообразно?»…

Принц умолк на мгновение, будто сказитель. Сорвил представлял себе всю эту сцену: помпезность и блеск двора великого сатахана, знойное солнце между толстых колонн, черные лица на галереях.

— Тогда эти трое вытащили изо рта бритвы и перерезали себе горло! — Цоронга сделал по-кошачьи резкое и короткое движение рукой. — Убили себя… прямо на наших глазах! Врачи отца пытались спасти их, остановить кровь, но ничего нельзя было сделать. Умерли прямо вот так, — он показал жестом и взглядом на место в нескольких футах перед собой, словно видя призраки погибших, — и тянули при этом какой-то безумный гимн, до последнего вздоха — пели…

Он напел закрытым ртом несколько тактов странной монотонной мелодии, устремив невидящий взгляд в воспоминания, потом повернулся к молодому королю Сакарпа с тоской и недоумением в глазах.

— Аспект-император подослал к нам трех самоубийц! Это было послание. «Видишь? Посмотри, что я могу! Теперь скажи: а ты такое сможешь?»

— И он смог? — ошеломленно спросил Сорвил.

Цоронга провел по лицу ладонью с длинными пальцами.

— Ке амабо хатверу го…

— Я слишком многого хочу от своего отца. Я знаю, что слишком строг. Только теперь я понимаю, какие извращенные обязательства навязывал ему поступок этих троих. Как бы ни ответил мой отец, он проигрывал… Может быть, можно было найти трех фанатиков, готовых достойно ответить на послание, но что же это было бы за варварство? Какие волнения поднялись бы среди кджинеты? А если бы в последний момент им не хватило решимости? Кого люди призвали бы к ответу за их позор? А если бы он отказался ответить сообразно, разве это не было бы признанием слабости? То же самое, что сказать: «Я в состоянии править так, как умеешь править ты…»

Сорвил пожал плечами.

— Он мог бы пойти на него войной.

— Думаю, что этот дьявол именно того и хотел! Мне кажется, в том и состояла ловушка. Провокация с восстановлением Аувангшея, за которой последовало это безумное начало установления дипломатических отношений. Подумай, что произошло бы, какая разразилась бы катастрофа, если бы мы вышли на бой против его заудуньянских войск. Посмотри на свой город. Ваши прадеды выдержали нашествие Мог-Фарау, отразили нападение самого Не-Бога! А аспект-император разбил вас за одно утро.

Эти слова тяжело повисли между ними, как свинцовая дробь на мокрой ткани. В этих словах не было обвинения, они не намекали на чью-то вину или слабость, это просто была констатация факта, который казался невозможным. И Сорвил понял, что возникший у него в голове вопрос — его открытие — задавали все, и задавали годами. Все, кроме истово верующих.

Кто такой аспект-император?

— Так что же сделал твой отец?

Цоронга презрительно фыркнул.

— Как всегда. Говорил, говорил и торговался. Видишь ли, Лошадиный Король, мой отец, верит в слова. Ему не хватает той храбрости, которую проявил твой отец.

Лошадиный Король. Вот как называют его все, понял Сорвил. Иначе бы Цоронга не произнес этот титул с такой легкостью.

— И что было?

— Были заключены сделки. Старые пердуны подписывали всякие договоры. На улицах и в залах Высокого Домьота стали перешептываться о слабости короля. И вот теперь я, наследный принц, здесь, заложником у чужеземного дьявола, притворяюсь, что еду на войну, а сам только и делаю, что плачусь «колбасникам» вроде тебя.

Сорвил понимающе кивнул, улыбнулся невесело.

— Ты бы предпочел судьбу моей страны?

Кажется, вопрос застал наследного принца врасплох.

— Сакарпа? Нет… Хотя порой, когда гнев берет верх над разумом, я… завидую… вашим мертвым.

Почему-то это упоминание о его разрушенном мире зацепило Сорвила, хотя все остальные слова благополучно пронеслись мимо. Саднящее сердце, набрякшие слезами глаза, тяжкие мысли — все, что осталось ему от украденной жизни, — все вернулось к нему с такой силой, что он не в силах был говорить.

Принц Цоронга наблюдал за ним с необычно серьезным выражением лица.

— Ке нулам зо…

— Подозреваю, что ты чувствуешь то же самое.

Молодой король Сакарпа поглядел на красный диск вина в своем бокале и сообразил, что еще не сделал глоток. Не просто глоток — вся его боль, казалось, сосредоточилась в этом пустяковом действии. Всего каких-то несколько недель назад ему достаточно было взять в руки бокал вина, и это само по себе становилось поводом для ликования, еще одним значительным символом наступления взрослости, к которой он так отчаянно стремился. Как он ждал свою первую Большую Охоту! А теперь…

Перенестись из мирка смехотворно маленького в мир огромный, пугающе раздувшийся… Это сводило с ума.

— Ты не представляешь, насколько ты прав, — сказал он.

Сорвил многое обрел в обществе Цоронги, больше, чем он был готов признаться даже самому себе. Он был готов согласиться, что нашел дружбу, поскольку то был Дар, ценимый равно людьми и богами, особенно дружба с таким решительным и достойным человеком, как зеумский принц. Он не мог не признать, что нашел облегчение страданий, хотя и стыдился этого. По странной причине, все люди находят утешение в том, что другие разделяют не только их убеждения, но и их горе.

Но не мог он признаться в том, что облегчение он обрел от простого разговора. Истинный конный князь, герой вроде Ниехиррена Полурукого или Орсулееса Быстрого, испытывал к речи ту же высокомерную неприязнь, с которой относился к физиологическим отправлениям тела, к тому, что люди делают исключительно по необходимости. Сакарп черпал силу в отграниченности, в отсутствии связей с прочими болтливыми народами — Уединенным Городом он назывался не напрасно, — и его великие сыны старались показать, что и они поступают так же.

Но Сорвилу было одиноко. С тех пор как он присоединился к Наследникам, его голос оказался запечатан у него в голове, как в кувшине. Душа обратилась внутрь, еще больше запутавшись в дебрях непослушных мыслей. Он бродил как в тумане, как будто заболел болезнью кружения, которая встречается у лошадей, когда они ходят бессмысленными спиралями, пока не упадут замертво. Он тоже был близок к тому, чтобы упасть замертво, он был на грани безумия от угрызений совести, стыда и жалости к себе — больше всего жалости к себе.

Слова спасли его, хотя он только вскользь говорил о своей боли. Когда в тот первый вечер он покидал шатер Цоронги, он опасался в основном, что зеумский принц, невзирая на все свои заверения в обратном на словах и на деле, нашел своего нового знакомца столь же неотесанным и неприятным в общении, как подразумевало прозвище, которым он называл норсирайцев: «колбасники».

Сорвил боялся вернуться в темницу своего неумелого языка.

На следующий день оказалось, что Цоронга, напротив, пригласил его на верховую прогулку со своей свитой, где Сорвил, благодаря неутомимому голосу Оботегвы, очутился в самой гуще непривычных беззаботных и порой безудержно веселых шуток, которыми перебрасывались Цоронга и его «подпора», как зеумцы называли своих дружинников. Этот день стал для Сорвила, пожалуй, первым хорошим днем за последние недели, если бы не внезапное появление командира Наследников — бывалого вояки-капитана по имени Харнилиас, или, как его называли, Старого Харни. Седовласый мужчина без церемоний въехал в середину компании, громоздкий от тяжелых доспехов и властного вида, и обвел собравшихся широким взглядом, перебирая по очереди все лица. Обратился он к Оботегве, даже не взглянув в сторону Сорвила. Но молодой король отнюдь не удивился, когда старый облигат повернулся к нему и сказал:

— Вас хочет видеть генерал… Сам Кайютас.

С того момента, как принц империи вызывал его к себе, Сорвил видел его не раз, но лишь мельком, в гуще всадников; его непокрытая голова сверкала под степным солнцем, синий плащ переливался на изгибах и складках ткани. Каждый раз Сорвил ловил себя на том, что вытягивает шею и таращится, словно сагландский деревенщина, тогда как следовало бы фыркнуть и посмотреть в другую сторону. Сорвил вечно сражался за какие-то мелкие крохи собственного достоинства, всегда проигрывал, но тут было иное. Вид генеральского боевого штандарта, который на протяжении нескольких дневных переходов маячил перед ним почти постоянно, притягивал к себе взгляд, как магнит. Это было какое-то необъяснимое наваждение. Сорвил ехал и смотрел, смотрел, а когда толпа расступалась…

Вот он. Казалось бы, такой же человек, как и любой другой.

Но нет. Анасуримбор Кайютас был не просто могуществен — он был сильнее, чем можно ожидать от сына человека, который убил короля Харвила. Сорвил будто видел Кайютаса в ином обрамлении, на более значительном фоне, чем бесконечный изумрудный простор Истиульских равнин.

Казалось, что Кайютас — олицетворение, а не человек. Частичка рока.

Пока Сорвил шел короткое расстояние до группы белых шатров ставки генерала, он едва совладал с чувством незащищенности и уязвимости, таким сильным, что по коже пробегали мурашки. Нежелание идти тревожно билось в груди ударами кулака. В ушах звучали слова, которые изрек принц во время их последней встречи: «Мне достаточно глянуть тебе в лицо, чтобы увидеть твою душу, конечно, не так отчетливо, как увидел бы отец, но достаточно, чтобы почувствовать, что такое ты или любой другой, кто передо мной стоит. Я вижу глубину твоей боли, Сорвил…»

Это было сказано всерьез, не так, как, по выражению сакарпцев, «меряются языками», желая устрашить похвальбой и показной бравадой. Он просто сообщил все как есть — и Сорвил это прекрасно понимал. Анасуримбор Кайютас проникал взглядом сквозь высокомерную манеру Сорвила, его ненадежную маску гордости — в самое нутро.

Как? Ну как воевать против таких людей?

Когда Сорвил подошел к генеральскому штандарту с лошадью и Кругораспятием, в мыслях его царила паника. Как неприятно, когда про тебя всё знают…

И тем более сейчас, и тем более — этот человек.

Под простым навесом толпилась смешанная когорта солдат. На некоторых были доспехи и малиновые мундиры кидрухильской гвардии генерала; они стояли по стойке «смирно»; у других под латами был зеленый шелк, и они расхаживали свободно — филларианцы, как потом узнал Сорвил: личные телохранители императорской фамилии. Светловолосый кидрухильский офицер пролаял ему какие-то бессмысленные слова и кивнул, увидев его явное непонимание — можно подумать, кроме Сорвила, других таких идиотов не существовало.

Через несколько секунд он очутился в командирском шатре. Как и прежде, внутри было просторно, обстановка осталась скромной и почти лишенной украшений. На западных стенах горело заходящее солнце, окрашивая все вокруг радужным светом. Трудно было представить себе больший контраст с шатром принца Цоронги, с вычурной роскошью и полумраком углов. «В нашем доблестном войске считается, — припомнил Сорвил слова зеумского принца, — что привилегиям благородного звания не место во время похода».

Только что нужно. Только самое необходимое.

Кайютас сидел, как и в прошлый раз, за тем же самым заваленным свитками столом, только теперь не читал, а выжидающе поглядывал на Сорвила. Справа от генерала сидела красивая женщина в угольно-черном платье с золотой отделкой. Ее льняные волосы были заплетены в косы и уложены вокруг головы. Сестра Кайютаса, понял Сорвил, заметив в лице фамильное сходство. Темногривый брат Кайютаса, Моэнгхус, вразвалку расхаживал чуть поодаль, во все стороны щетинясь оружием. В напряженном воздухе стояла влажность, как бывает после горячих споров.

Женщина разглядывала его с веселым и откровенным любопытством, как тетушка, увидевшая, наконец, ребенка своей сестры, которого так долго расхваливали. «Муирс кил тиерана йен хул», — сказала она. Хотя взгляд не сдвинулся с места, по наклону головы Сорвил понял, что она обращается к стоящему сзади нее Моэнгхусу.

Смуглый имперский принц ничего не ответил, лишь глаза его сверкнули, как два кусочка неба. Кайютас оглушительно расхохотался.

Сорвил почувствовал, что к лицу прилила кровь. Они едва ли старше его, но он здесь — мальчишка, это ясно. А у Цоронги — то же самое? У каждого ли, кто предстает перед ними, они вызывают такие чувства?

— Хорошо ли заботится о тебе Порспариан? — спросил генерал на сакарпском.

— Как и следовало ожидать, — ответил Сорвил, почувствовав фальшь собственных слов. Раб-шайгекец прилежно обслуживал его скромные потребности — это правда. Но религиозное рвение старика беспокоило его: Порспариан вечно молился над маленькими ртами, которые он выкапывал, постоянно скармливая холодной земле теплую пищу, и все время… благословлял молодого короля.

Ладно хоть больше не было таких историй, как в первую ночь.

— Ладно, — кивнул Кайютас, хотя на едва заметное мгновение по его лицу пронеслась тень. — Мой отец выбрал тебе наставника, — продолжил он тоном человека, уверенного, что слушателю не терпится услышать новость, — это колдун Завета по имени Тантей Эскелес. Достойный человек, как рассказывают. Он будет сопровождать тебя остаток похода, на ходу учить тебя шейскому… Надеюсь, что ты доверишься его мудрости.

— Разумеется, — сказал Сорвил, не зная, что думать. Моэнгхус и безымянная женщина продолжали неотрывно смотреть на него, каждый по-своему пренебрежительно. Сорвил смотрел себе под ноги и кипел от злости.

— Что-нибудь еще? — спросил он, с большим раздражением, чем намеревался.

Он же король! Король! Что сказал бы отец, увидев его сейчас?

Генерал Кайютас громко рассмеялся, что-то сказал на том же языке, на котором несколько минут назад говорила женщина.

— Боюсь, что да, — без усилий продолжил он на сакарпском и ехидно глянул на сестру. Сорвил вдруг вспомнил ее имя: Серва. Серва Анасуримбор.

— Тебе может показаться, — продолжил светловолосый генерал, — что во время предприятий, подобных нашему, грань между дерзостью и святотатством довольно расплывчата. Но есть те, кто… следит за такими вещами. Те, кто ведет счет.

В его тоне прозвучало нечто такое, что заставило Сорвила поднять взгляд. Кайютас сидел, наклонившись вперед и поставив локти на колени, и белый шелк одежд сложился у него на уровне шеи лучащимися арками. Позади него, явно скучая, его брат отвернулся в сторону и вонзил зубы в кусок вяленого мяса. Но женщина продолжала смотреть все так же пристально.

— Ты — король, Сорвил, и когда вернешься в Сакарп, будешь править так же, как правил твой отец, все твои привилегии останутся при тебе. Но здесь ты солдат и вассал. Ты будешь приветствовать всех сообразно их рангу. В присутствии меня, моего брата и моей сестры ты будешь преклонять колена и опускать голову, так что когда ты смотришь перед собой, твой взгляд будет устремлен в точку на некотором расстоянии от тебя. После этого ты можешь посмотреть на нас прямо: это твоя королевская привилегия. Когда же ты встретишь моего отца, при любых обстоятельствах, ты должен коснуться лбом земли. И не поднимать на него глаза, если тебе не предложат. Все люди — рабы перед моим отцом. Тебе понятно?

Тон был вежливым, слова вполне дипломатичны, и тем не менее, в них слышалась жесткая нотка взыскания.

— Да, — услышал себя Сорвил.

— Тогда покажи.

Ветерок надувал восточные брезентовые стены шатра. Веревки скрипели и постанывали столбы. В воздухе горело напряжение, как будто трещали старые угли в полузатухшем костре, так что дышать было не только неприятно, но и опасно. Все случилось помимо его желания: колени попросту подогнулись, сложились, как жесткая кожа, и упали на жесткую циновку, расстеленную на полу. Подбородок опустился к шее, словно не в силах удерживать накопившуюся тяжесть. Сорвил понял, что смотрит на сандалии императорского принца, на белую кожу и жемчужные ногти, на желто-оранжевые мозоли, поднимающиеся вверх по подушечкам больших пальцев.

«Прости меня…»

— Превосходно. — Последовала мертвая пауза. — Я знаю, что это было нелегко.

У Сорвила застыли все жилы, стиснув скелет — стиснув кости его отца. Он еще никогда не был так неподвижен — и так нем. И это тоже почему-то обращалось обвинением против него.

— Ну же, Сорвил. Встань, прошу тебя.

Он сделал, как было приказано, не прекращая глядеть генералу на ноги. Поднял взгляд он, только когда молчание стало непереносимым. Даже в этом они были непобедимы.

— У тебя появился друг, — сказал Кайютас, глядя на него с видом добродушного дядюшки, желающего выведать какую-то правду, которую племянник не хочет ему рассказать. — Кто это? Цоронга? Да. Вполне понятно. У него этот переводчик… Оботегва.

Потрясение молодого короля было столь велико, что он забыл следить за своим выражением лица. Шпионы! Ну конечно, они следят за ним… Порспариан?

— Шпионы мне не нужны, Сорвил, — сказал принц, ухватив мысль с его лица. Он откинулся назад и, засмеявшись, добавил:

— Мой отец — бог.

Глава 11 Оствайские горы

Поскольку все люди считают себя добродетельными и поскольку ни один добродетельный человек не поднимет руку на невинного, человеку нужно всего лишь ударить другого, чтобы превратить его в злодея.

Нулла Вогнеас. «Циниката»
Если две причины могут приводить к истине, тысяча ведут к заблуждению. Чем больше шагов делаешь, тем скорее собьешься с дороги.

Айенсис. «Теофизика»
Ранняя весна 19-го года Новой Империи (4132 год Бивня), Оствайские горы

Скальперы называли эту гору Зиккурат, очевидно из-за плоской вершины. Никто среди Шкуродеров не знал ее настоящего названия — может быть, даже Клирик подзабыл. Но Ахкеймион видел ее во сне множество раз. Энаратиол.

Когда нечеловек впервые заговорил о Черных пещерах, Ахкеймион думал только об экспедиции, о том, чтобы достичь Сауглиша к середине лета. Но когда они в этот вечер разбили лагерь, чувство облегчения почти испарилось, и на Ахкеймиона навалилось осознание того, на что они… замахнулись — иначе не скажешь. Мир был стар, усыпан древними и забытыми опасностями, и за исключением Голготтерата, мало какие из них могли сравниться с Кил-Ауджасом.

У Шкуродеров были свои предания. Поскольку Зиккурат закрывал с юга подходы к перевалу Охайн, он и заброшенный дворец нелюдей у его основания были предметом бесконечных разговоров у костра. Немногочисленные обрывки фактов уже давно сгорели в топке более ярких домыслов, а то, что осталось, было уже отъявленной выдумкой. Мор. Массовое бегство. Вторжение завоевателей. Кажется, были смешаны все возможные истории, чтобы объяснить судьбу Черных пещер, но только не подлинная их история.

Это была Обитель.

Когда Ахкеймион начал рассказывать настоящую историю, он оказался в центре всеобщего внимания, так что даже становилось забавно: суровые воинственные мужчины ловили его слова, как дети, задавали такие же простодушные вопросы, глазели на него с таким же робким нетерпением. Ксонгис, например, начал громко подсказывать, что, по его мнению, должно случиться дальше, но тут же одергивал себя и переходил на приглушенное бормотание. Ахкеймион посмеялся бы, если бы не понимал, что значит быть оторванными от всего, как эти люди, если бы не знал за словами способность брать подзащиту осиротевшее настоящее.

— Подлинное имя этой горы, — рассказывал он им, — Энаратиол.

Дымящийся Рог.

Пока он говорил, все больше и больше Шкуродеров подсаживались к их костру, подошли и Сарл с Киампасом. Мимара сидела, прижавшись головой к плечу Ахкеймиона, и каждый раз, когда он смотрел на нее, он видел ее поднятый вверх пытливый взгляд. Языки пламени вздыбливались и сплетались на горном ветру, и он с наслаждением грелся в их горячем свете. Выпав из облаков, горячее багровое солнце приостановилось у горных пиков и соскользнуло вниз, за неровные зубы гор, утягивая за собой сжимающуюся пелену золотых, фиолетовых и синих красок. Пологие склоны и отвесные стены стали еще чернее, земля как будто взметнулась к горизонту.

Он рассказывал им о нелюдях, кунуроях, о блеске их цивилизации Первого Века, когда люди жили как дикари, а Бивень еще не был написан. Он рассказывал им о Куъяара Кинмои, величайшем из нелюдских королей, и о войнах, которые он вел с инхороями, упавшими из пустоты в окружении огня, и о том, что после этих войн выжившие остались бессмертными, лишились своих жен и больше не имели воли сопротивляться Пяти Племенам людей. А потом он рассказал им о Первом Апокалипсисе.

— Если хотите взглянуть на руины, далеко ходить не надо, — сказал он, кивая на сухой пригорок, где в одиночестве сидели Капитан и его помощник нечеловеческого племени, — посмотрите на вашего Клирика. Изможденный. Истощенный. Когда-то для нас они были то же, что мы — для шранков. Для многих из нелюдей мы и впрямь были не лучше шранков.

Он рассказал им о Меорийской империи, о великом племени Белых Норсираев, которое некогда правило всеми землями по Длинной стороне гор, как называли скальперы эти пустынные края — свои охотничьи угодья. Он рассказал, как империя погибла от рук Не-Бога и как великий герой Ностол бежал на юг с остатками своих людей и нашел прибежище в землях Гин’йурсиса, нелюдского короля Кил-Ауджаса. Он описал, как вдвоем они, герой и король, разгромили Не-Бога и его Консульт близ перевала Катхол и тем самым получили передышку на год для всего мира.

— Но к чему это приводит, — спросил он, глядя на лица по другую сторону костра, — когда ангелы ступают по той же самой земле, где ходим мы? Что бывает, когда ты безнадежно находишься в тени, прозябаешь в сиянии славы другой расы? Восхищаться? Преклонять ли колени и признать их? Или завидовать и ненавидеть?

— Ностол и его сподвижники-меори — ненавидели. Лишенные всего, они поддались алчности, а поддавшись алчности, принялись злословить на тех, кого жаждали обобрать. Они поступили так, как поступают все люди, вы, я, на протяжении всей нашей жизни. Они перепутали потребность и всеобщую справедливость, свое желание и закон. Обратившись к запутанным строкам своих писаний, они вытащили на свет те мысли, которые могли послужить их бесчеловечным намерениям.

— Какое вероломство, — вполголоса проговорила прижавшаяся к его боку Мимара.

— Это была Обитель, — ответил Ахкеймион. Далее он рассказал три версии истории, как он их знал. В первой Ностол подучил своих вождей и танов добиться любви эмвамских наложниц, рабынь, которые давно заменяли нелюдям погибших жен. Ностол, пояснил он, надеялся спровоцировать нелюдей на акт насилия, которым он мог бы воспользоваться как поводом объединить своих людей для задуманных им зверств. Очевидно, меорцы с рвением принялись исполнять его приказы, оплодотворив не меньше шестидесяти трех наложниц.

— Как говорится, вышло некстати, как пукнуть в спальне королевы! — воскликнул Поквас.

— Воистину, — сказал Ахкеймион, нарочитой серьезностью тона лишь усиливая всеобщий смех. — К тому же в глубине Кил-Ауджаса окон нет…

Во второй версии, сам Ностол соблазнил Вейукат, которую нелюдской король ценил выше всех своих прочих наложниц, поскольку она дважды доносила его семя до беременности, хотя и не до разрешения от бремени — среди тех немногих человеческих женщин, которым это удалось. В этом варианте истории нелюди Кил-Ауджаса возрадовались, полагая, что ребенок, если будет женского пола, станет провозвестником возрождения их умирающей расы — но обнаружили, что родившийся мальчик вполне человеческий. Вследствие чего ребенок, которого, по легенде, звали Сваностол, был предан мечу, и это вызвало гнев, который требовался Ностолу, чтобы спровоцировать своих меорцев.

В третьем варианте, Ностол приказал вождям и танам соблазнить не эмвамских женщин, но высших среди знати нелюдей, ишроев, зная, что всколыхнувшиеся в результате страсти вызовут требующиеся ему волнения. Это, всегда считал Ахкеймион, наверняка самая правдоподобная история, поскольку многие современные хроникеры помещали падение Кил-Ауджаса в пределах года от битвы при перевале Катхоль — время едва ли достаточное для развития сюжетов, включающих в себя соблазнение, беременность и рождение ребенка. И еще третья история согласовывалась с запомнившимися ему обрывками снов Сесватхи.

Тем не менее, каждая из версий обладала своими поэтическими достоинствами, и все три вели к одному и тому же: войне между людьми и нелюдьми.

Огонь мятежа залил пещеры. Ярость шла по пятам за горем, к низким потолкам вздымались обнаженные клинки и падала на резные полы голая кожа. Ахкеймион рассказывал о коридорах, перегороженных пиками, о подземных домах, охваченных пламенем. Он описывал обезумевших и отчаявшихся людей, которые, привязав хоры на шею и стеная, бредут по непроходимым пещерам. Он рассказал о слепых взглядах ишроев, чьи заклинания трещали по запутанным, как лабиринт, залам. Поведал, как Ностол, с испачканной бородой и запекшейся кровью в волосах, поверг короля нелюдей, который рыдал и смеялся, сидя на своем троне. Как он убил Гин’йурсиса, древнего и славного.

— Храбростью и жестоким коварством, — сказал Ахкеймион, чувствуя на лице жар костра, — люди сделались хозяевами Кил-Ауджаса. Часть нелюдей попряталась, со временем их отыскали, при помощи голода или железа, это уже было не важно. Другие спаслись бегством через подземные ходы, о которых не знает ни один смертный. Может быть, они до сих пор скитаются, как Клирик, всеми позабытые, несущие на себе проклятие одного-единственного воспоминания, которое никак не померкнет, обреченные заново проживать Падение Кил-Ауджаса до скончания времен.

Тени гор поднялись до небесного свода, и небо было таким глубоким и полным звезд, что бередило душу, даже если не всматриваться, а только бросить на него беглый взгляд. Старого колдуна пробирал холод.

— Я слышал эту историю, — отважился подать голос Галиан, когда наполненная ветром тишина стала свинцовой, и протянул к огню руки. — Поэтому на галеотцах лежит проклятие неуспокоенности, да? Беглецы, о которых ты рассказываешь, были их предками.

Несколько галеотских охотников жалобно вздохнули.

Ахкеймион поджал губы и покачал головой, так что почувствовал себя мудрым, как огонь, и печальным, как горы.

— Король Кил-Ауджаса не был столь разборчив, умирая, — сказал он, уставив взгляд в пульсирующие угли. — По легендам, это проклятие лежит на всех людях. Все мы — сыны Ностола. На всех нас печать его нравственной слабости.


Утро явило безоблачные небеса; по выгнутому хребту гор, который уходил к самому горизонту и терялся в пурпурной дали, было видно, как чист воздух, а холод измеряла белизна, венчавшая изломанные вершины. Зарождающийся солнечный свет сиял на свисающих полях снега, вспыхивал золотом и серебром. От созерцания всего этого перехватывало дух.

Почти не переговариваясь, экспедиция навьючила мулов и двинулась в сторону Зиккурата. Дорогу, которую лорд Косотер обозначил как Нижнюю, можно было назвать как угодно, но только не низкой. Мало того, что она была не более чем тропинкой, она чаще уходила вверх, чем наоборот, повторяла очертания линии вершин, а потом резко шла вниз, выходя на какой-то овражистый участок, чтобы потом взять еще большую высоту. Но неизменно, каким бы окольным путем она ни шла, она подбиралась к огромной расщелине, которая обегала все выступающее основание Зиккурата. Какие бы причудливые препятствия ни выстраивала перед ними Нижняя дорога, расщелина неизменно показывалась вновь и вновь, увеличиваясь в размерах, становясь все темнее, все зловещее, по мере того как открывались все новые черты ее облика.

Мощные дубы и вязы, встречавшиеся им раньше, остались позади, сменившись (в тех местах, где деревья вообще росли) костлявыми тополями и скрюченными панданусами. Почти все время приходилось топать по целым плато голого камня, окруженного остатками прошлогоднего папоротника, который трепал ветер. Казалось, что все вокруг дрожит от холода. Все, что когда-то было живым.

Было далеко за полдень, когда они спустились к нескольким стекающимся вместе ущельям у начала большой расщелины. К этому времени Зиккурат занимал уже все небо впереди, заставляя разговоры робко умолкнуть. Брели вперед в каком-то оцепенении. Забыта была Сокровищница, как и другая будоражившая мысли приманка — бедра Мимары. То ли смиренность овладела всеми, при виде того, как потрясается опора существования, когда сама земля, разрушенная и истерзанная, встала откосами и склонами, вздыбилась до таких высот, что могла затмить солнце и облака, не то что надежды ничтожных людей. То ли сокрушала дух тяжесть невыразимого, давил жесткий костяк мира, который воздымал здесь свои рога, распялившие полог небес. Титанические пропасти, расстояния, повергающие воображение в прах, уходящие за облака пространства. Шкуродеры, каждый по-своему, понимали, что перед ними первообраз, которому, неуклюже копируя богов, в своих делах пытались следовать тираны и вместо гор создавали монументы, а взамен движения сил природы устраивали шествия и парады. Здесь представал изначальный порядок, мир как таковой — слишком огромный и стихийный, чтобы называть его божественным и священным.

Слабели колени, как при виде всякого истинно величественного зрелища.

Зиккурат стал не просто горой, но идеей, выраженной не в призывах и монументах, но в грандиозности, в чертах, которые вобрали в себя мудрость и внушали человеку: «Ты ничтожен…» Мал и ничтожен.

И теперь охотники по доброй воле шагали в промежутках между этими древними пальцами.

Небо сжалось до узкой сияющей щели. Воздух стал сухим и застывшим, словно ввалившийся рот мертвеца.

Кианец Сутадра первым заметил, что они идут по остаткам какой-то старой дороги. Казалось, их сбивал какой-то причудливый обман зрения — как только они различили признаки дороги, невозможно было поверить, что раньше они ничего не замечали. Какие-то потоки, возможно талая вода, прорыли длинный извилистый желоб, который шел вдоль тропы и временами пересекал ее, размыв широкие плиты некогда, вероятно, помпезного пути для процессий. Открытие особого восторга не вызвало. Как показалось Ахкеймиону, Шкуродеров тревожило, что они шагают по следам пышно разодетых королей и блестящих армий, а не простых путников, вроде них самих. Обычная тропа придает спокойствия, уверенности в том, что мир, по которому идет человек, не смеется над ним.

Прошло несколько часов, прежде чем они завернули за последний поворот и увидели ее перед собой. Потрескавшаяся стена вздымалась так высоко, что сводило шею. Эта громада потрясала, как могут потрясать только нерукотворные чудеса. Причудливые линии разломов и следы тысячелетнего выветривания, камень, вылепленный случайностью и тайной. Черные каменные выступы обросли подбрюшьем из мха. В длинных трещинах покачивалась чахлая трава. И в середине всего этого, словно алтарь разума и воли, — огромной величины Обсидиановые Ворота, возвышавшиеся над руинами древней крепости.

Артель сгрудилась на плите перед вратами. Люди замедляли шаги и целыми группами останавливались, раскрыв рот. Шкуродеры ожидали увидеть немало, долго мечтали об овеянной легендами цели своего пути, но к тому, что открылось перед ними, оказались не готовы. Ахкеймион видел это по тому, как вытягивались их шеи и округлялись глаза, как у посланцев какого-нибудь дикого, но гордого народа, которые стараются побольше разглядеть, преодолевая свой восторженный ужас. Проход был открыт — овал непроницаемой черноты в углублении под огромным арочным сводом, отделанном резьбой, которая создавала обрамление для других, более глубоко расположенных барельефов, так что изображенные на них сцены обладали пугающей силой. Все поверхности покрывали изображения фигур нелюдей, стершиеся настолько, что едва можно было отличить, кто одет в доспехи, а кто обнажен, кто застыл в древних триумфальных или в церемониальных позах. Пастухи с ягнятами на плечах. Воины, отражающие нападение львов и шакалов. Пленники, подставляющие оголенные шеи под мечи принцев. И прочее, и прочее, вся жизнь древних людей в миниатюре. Справа и слева от порога стояли четыре колонны. Внешние две достигали высоты нетийских сосен, но были полыми, представляя собой огромные цилиндры из переплетенных фигур и лиц; две внутренних были сплошными, и их обвивали три змеи, головы которых терялись высоко в сводчатом полумраке, а заканчивающиеся погремушками хвосты образовывали трехопорное основание каждой колонны.

Тишину наполнили проклятия. Кто-то бормотал вполголоса, другие говорили довольно громко. Столь потрясала изысканность и богатство фигур и деталей, что изображения, казалось, были не созданы, а открыты, словно скалы вокруг — это грязь, смытая с окаменевших персонажей. Даже наполовину разрушенные, врата были слишком велики, слишком прекрасны, деталей было слишком много и слишком много было вложено в них труда — это великолепие тяжко было выносить, оттого что оно предъявляло непомерно высокие требования для простых бесхитростных душ. Здесь хотелось бороться и победить.

Ахкеймион впервые понял всю отвратительную неприглядность предательства Ностола.

— Что мы делаем? — шепотом спросила стоявшая рядом Мимара.

— Вспоминаем свое прошлое… как мне кажется.

— Смотрите, — безо всякого выражения сказал Ксонгис. — Еще артели… — Он кивнул на левую «змеиную» колонну: на нижних «кольцах» были выцарапаны символы, выглядевшие на потертых чешуйках змеиной кожи белыми детскими каракулями. — Это знаки разных артелей.

Шкуродеры собрались в кружок, стараясь не нарушить воображаемую черту вдоль обращенной ко входу стороны колонны. Ксонгис привстал на колено между двумя хвостами, которые поднимались, как корни, каждый толще человеческого тела. Он провел всей ладонью по каждой отметине, как проверяют, идет ли еще тепло от погасших углей. Шкуродеры вслед за ним по очереди называли экспедиции, которые узнавали в символах. На изображении плачущего глаза он задержался.

— А этот, — со значением оглянулся он, — нарисован позже всех.

— «Кровавые кирки», — нахмурившись, сказал Галиан. — Значит, они ушли?

— Больше двух недель назад, — ответил Поквас.

Установившееся молчание длилось дольше, чем следовало. Что-то было щемящее в этих украдкой выцарапанных отметинах, что-то беспомощно-детское, отчего древние строения, возносящиеся до неба, казались громоздкими и непобедимыми. Царапины. Дурашливые картинки. Они явно были оставлены представителями низшей расы, обязанной победами не благородству оружия и разуму, а вероломству и превратностям фортуны.

— Гляди, — услышал Ахкеймион шепот Киампаса, обращенный к Сарлу. — Вон…

Ахкеймион посмотрел в ту сторону, куда он показывал пальцем, и увидел нечто напоминающее галеотский треугольный щит, вытянутое и узкое изображение которого было нарисовано на нижних кольцах обвивающих столбы гадов.

— «Высокие щиты», как я и говорил.

— Да не они это, — резко встрял Сарл, как будто от одного произнесения вслух слова могли стать верными. — Их кости лежат на Длинной стороне.

С этими словами он нагнулся и взял под ногами камешек. На глазах у всех он начал царапать на спине одной из змей знак Шкуродеров: челюсть с зубами.

— Хотел бы я знать, — сказал Сарл, чей скрипучий голос на фоне величественных сооружений прозвучал тонко и резко, — как так могло получиться, что мы добрались сюда только сейчас.

Его мысль была понятна. Шкуродеры были легендой, так же как и это место, а все легенды рано или поздно притягиваются друг к другу — этот мотив пронизывает все сущее. В этом была своя логика.

— Вот уж тропа так тропа, ребятки! — Лицо его сморщилось в довольной усмешке.

Клирик тем временем вышел вперед, легко пересек бесплотную границу, которая удерживала остальных, и не спеша повернулся по сторонам.

— Где вы все? — выкрикнул он так яростно, что даже самые стойкие из Шкуродеров вздрогнули. — Ворота без охраны? И это когда мир становится темнее? ЭТО возмутительно! Позор!

Несмотря на свою стать, на фоне зияющей вокруг него черной пасти он казался беспомощной яростной букашкой. Только мощь колдовской Метки выдавала его силу.

— Кункари! — гремел он, впадая в неистовство. — Джисс! Кункари!

Капитан подошел к нему, постучал по плечу.

— Они мертвы, дурень. Давным-давно мертвы.

Обрамленная капюшоном чернота на месте лица развернулась к Капитану, внимательно посмотрела на него лишенным глаз взглядом, потом повернулась вверх, словно изучая, как лежит свет на окружающих склонах. На глазах у собравшихся Клирик, впервые за все это время, взял и обеими руками стянул назад кожаный капюшон. Движение выглядело бесстыдным, порочным, насмешкой над какими-то местными представлениями о благопристойности.

Он повернулся и посмотрел на своих товарищей-охотников, улыбаясь так, будто наслаждался их изумлением. Его сросшиеся зубы влажно блестели. Кожа была белой и совершенно безволосой, так что он походил на гриб, только что вытащенный из лесного дерна. Черты лица были молодые, нарисованные тонкими линиями в безупречных пропорциях, как и у всей его расы.

Лицо шранка.

— Да, — сказал он, прикрывая лишенные ресниц веки. Когда он поднял их, зрачки показались огромными, как монеты, черными, с серебристыми крючками отражавшегося света.

— Да, — прокричал он, смеясь. — Это правда! Они все умерли!


Не столько ночь поднялась над огромной расщелиной, сколько день вдруг кто-то схватил и унес.

Добыть дрова было нелегко, поэтому в конце концов вся экспедиция сгрудилась вокруг одного-единственного костра, подавленная нависающим над ними сооружением. Короткие бессвязные разговоры прореживали тишину, но никто не встал и не обратился к экспедиции в целом, не считая, конечно, Сарла, который имел обыкновение раздавать свои заявления во все стороны. Большинство охотников просто сидели, обхватив колени руками, и глядели на тысячи ромбовидных лиц и фигур у себя над головой, их черные контуры в неровном бело-желтом цвете. Внешние барельефы образовывали раму для внутренних, и пламя костра заставляло панно искажаться и двигаться, как живое. Некоторые Шкуродеры клялись, что какие-то сцены и впрямь изменились. Но Сарл, как всегда, не замедлил высмеять говоривших.

— Видишь, вон там картинка, где один низенький, перед строем высоких, с кувшином в руках, наклоняется набрать воды? Видишь? Теперь отвернись. А теперь смотри обратно. Видишь? Гляди, гляди! Вон тот большой вставил член маленькому в задницу, ей-богу!

Смех был искренний, но все-таки сдержанный. Страх обступил их со всех сторон, и Сарл нес бдительную вахту, следя, чтобы он не завладел людьми Капитана окончательно.

— Вот ведь сраные пидоры эти нелюди, а, Клирик? Клирик?

Нечеловек лишь улыбнулся. В отсветах костра лицо его было бледным, как у призрака.

Ахкеймион не в первый раз ловил себя на том, что украдкой бросает взгляды в его сторону. Невозможно было не задуматься о связи между ними: развалинами Дворца, разоренного во время Первого Апокалипсиса, и развалинами нечеловека, древнего, как языки и народы. Кил-Ауджас и Инкариол.

Мимара прижалась к нему, и он мимоходом отметил разницу: она любила прислониться к плечу, а мать сжимала его руку. Мимара говорила с Сомой, который сидел рядом с нею, скрестив ноги и разглядывая свои ладони, как застенчивый поэт. Не столько из опасения за нее, сколько за неимением иного выбора Ахкеймион слушал, рассеянно водя взглядом по каменным барельефам.

— У тебя внешность и манеры дамы, — говорил нильнамешец.

— Моя мать была шлюхой.

— Да что такое происхождение, в сущности? Я вот, например, сжег свою родословную, и давно.

Пауза, исполненная притворного неодобрения.

— И это тебя не пугает?

— Пугает?

— Оглянись вокруг. Позволю себе предположить, что все эти люди, даже самые отъявленные злодеи, хранят воспоминания о своих предках.

— А почему это должно меня пугать?

— Потому, — сказала Мимара, — что они связаны с неразрывной чередой своих отцов, идущей глубоко в туманное незапамятное былое. И когда они умрут, целое войско придет подхватить их души. — Ахкеймион почувствовал, что она пожала плечами, показывая, как она скорбит о судьбах обреченных. — А ты… ты просто бродишь между одним забвением и другим, от рождения из небытия до небытия смерти.

— Между одним забвением и другим?

— Плывешь, как обломки кораблекрушения.

— Обломки кораблекрушения?

— Да. Разве это тебя не пугает?

Ахкеймион хмуро разглядывал мрачные процессии, высеченные в верхней части стены. С каменных картин глядели вниз бесчисленные лица. Их глаза были выдолблены слепыми углублениями, носы истерлись, превратившись в точки над безгубыми подбородками. Жрец около заколотого быка. Ребенок у колен кормящей матери. Воин с разбитым щитом. Из тысяч фигур, поддерживавших темноту над их костром, сотни смотрели на тех, кто смотрел на них, как будто мгновения, в которых застыли персонажи, не занимали их внимания.

Нелегкое испытание силы духа.

Почувствовав мурашки на коже, Ахкеймион оглянулся на Клирика, который, как и прежде, всматривался в провал входа. Прошло несколько секунд, прежде чем, повинуясь пристальному взгляду, гладкое лицо повернулось — с какой-то неотвратимостью. Между ними промелькнула вспышка некой неоформленной силы, более от усталости, чем от взаимного расположения, размазав с десяток Шкуродеров, которые случились на линии их взглядов.

Они смотрели друг на друга, колдун и нелюдь, одно мгновение, другое, третье… Затем, без злобы и без симпатии, оба отвели взгляды.

— Наверное, да, — услышал Ахкеймион Сому, который, после долгого молчания, все же признался. Ахкеймион не раз уже замечал, что этот человек постоянно делает ошибку, когда дело доходит до проявления честности. Всегда раскрывает слишком много.

— Пугает? — ответила Мимара. — Еще бы.

Вскоре разговор окончательно погас, и охотники расстелили циновки и матрацы на неровной каменной плите. Камешки, которые они поддавали ногами, клацали в ночной тишине. Луна некоторое время висела над расщелиной, находя склоны и ложбины причудливым светом, спорящим с неподвижностью, бескомпромиссным и абсолютным. Так находит мышей рыщущее око совы.

Мало кто спал спокойно. Казалось, что черная пасть Обсидиановых Врат тянет и тянет к себе.


Руины, представшие перед ними в утреннем свете, были скорее печальны, чем зловещи. Руки стерлись и напоминали лапы. Головы стали как гладкое яйцо. Оказалось, что многослойные панно еще больше испещрены трещинами, изрыты щелями. Все только сейчас заметили мелкие куски барельефов, валявшиеся на плите, как щебень. Ночные страхи превратились в залитые солнцем обломки.

И все же завтракали в относительном молчании, перебивавшемся лишь негромкими комментариями вполголоса и смешками, которыми обычно сопровождаются воспоминания о тяжелых попойках. Нарочитая обыденность как способ успокоить беспокойные нервы. Небольшой костерок прожег немногие остававшиеся дрова раньше, чем Ахкеймион успел вскипятить себе воды для чая, и он был вынужден тайком прошептать Заклинание. Почему-то это наполнило его испугом.

Подождали, пока Ксонгис, понизив голос, посовещается с лордом Косотером. Вступление в Черные пещеры Кил-Ауджаса не отметили даже словом, не то что помпой, которой люди обычно сопровождают начало опасных предприятий. Собрались, навьючили мулов и пошли вслед за Клириком и Капитаном цепочкой душ в тридцать пять. Ахкеймион, поддерживая Мимару, последний раз глянул в небо и последовал за вереницей исчезающих в темноте фигур. В щели между нависающими над ними стенами расщелины, одиноко мерцал в бесконечной синеве Гвоздь Неба, сигнальный маяк для всего высокого и открытого…

Последний зов к тем, кто отважился войти в исподние миры.

Глава 12 Андиаминские высоты

Змейка, змейка, быстрый взгляд,
Змейка, змейка, быстрый яд,
Змейка, змейка, как найти
Твои тайные пути,
Чтобы с них скорей сойти
Чтобы жизнь свою спасти?
Но бежать — напрасный труд,
Все равно ты тут как тут[3].
Зеумская детская песенка
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Момемн

О том, что отец вернулся, Кельмомас узнал почти в ту же секунду. Он понял это по множеству неуловимых признаков, которые, к своему удивлению, он умел прочитать: неуловимо подобрались гвардейцы-стражники, живость появилась в движениях и взглядах чиновников и запыхавшиеся, как после долгого бега, суетились рабы. Даже в воздухе появился оттенок настороженности, как будто и сквозняки опасливо затаились. Но понял все Кельмомас только тогда, когда подслушал, как рабы из хора сплетничают о ятверианской матриархе, которая обделалась у подножия Священного трона.

«Он пришел утешать маму», — сказал тайный голос.

Сидя в одиночестве у себя в детской, Кельмомас все трудился над моделью Момемна, вырезая из бальсы причудливые маленькие обелиски, хотя на дворцовые территории давно уже опустились сумерки. Его одолела ребяческая нерешительность, апатичное желание вяло продолжать заниматься каким-то делом, только чтобы протянуть несносное время и упрямо не замечать происходящего и вести себя наперекор ему.

Во всем, что было связано с отцом, Кельмомас всегда испытывал нечто подобное. Не страх, а какое-то опасливое отторжение, упорное и непонятно с чем связанное.

В конце концов пришлось сдаться — и это тоже было частью игры. Кельмомас отправился в апартаменты матери. Слышно было, как в запертой комнате буйствует старший брат Айнрилатас. Брат сорвал голос много лет назад, когда с криком бросался на стены, и все равно хрипел, хрипел, хрипел, словно заливая всю комнату потоками звуков в безумном желании обнаружить течь. Он никогда не прекращал бушевать, поэтому его всегда держали взаперти. Кельмомас не видел его больше трех лет.

Комнаты матери располагались дальше по коридору. Кельмомас как можно тише ступал по устеленному коврами коридору и изо всех сил прислушивался к звукам родительских голосов, проникающих сквозь многочисленные трещинки и поверхности. Перед железной дверью он остановился, дыша едва слышно, как кошка.

— Я знаю, тебе это причиняет боль, — говорил отец, — но с тобой постоянно должна находиться Телиопа.

— Ты страшишься шпионов-оборотней? — ответила мать.

На их голосах был налет усталости от долгого и бурного разговора. Но усталость отца заканчивалась, не доходя до самых глубоких интонаций, которые то появлялись, то исчезали из его речи. Призвук, от которого делалось спокойнее, и какое-то медвежье рычание, слишком низкое, чтобы мать слышала его. Эти звуки шли из какого-то загадочного источника покоя, потайных уголков души, надежно сокрытых от непосвященных ушей.

«Он ею управляет, — сказал голос. — Он видит ее насквозь, так же как и ты, только намного яснее, и подделывает голос как требуется».

«Откуда ты знаешь?» — сердито подумал Кельмомас, уязвленный мыслью, что все, даже отец, видят дальше его. Глубже видят его мать.

— Чем ближе Великая Ордалия, — говорил отец, — тем безрассуднее становится Консульт, и тем скорее они выпустят всех оставшихся агентов. Всегда держи при себе Телиопу. Не считая моего брата, она — единственная, кто умеет уверенно распознавать их истинные лица.

При мысли о шпионах-оборотнях Кельмомас улыбнулся. Агенты Апокалипсиса. Он обожал слушать истории об их коварных набегах во время Первой Священной войны. И хмыкал от удовольствия, глядя, как снимали кожу с черного — осторожно хмыкал, чтобы мама не увидела, конечно. Почему-то он твердо знал, что будет одним из немногих, кто сможет видеть то, что находится за их лицами, так же, как он мог слышать сквозь голос отца. Если он найдет агента, решил он, то никому не скажет, а будет следить за ним, шпионить — как он любит шпионить! Вот это игра!

Интересно, кто окажется быстрее…

— Ты боишься, что они нападут на Андиаминские Высоты?

В голосе матери затрепетал неподдельный ужас, страх перед событиями, которые вряд ли удастся пережить.

Тем более надо будет заловить его, как жука, решил Кельмомас. Он будет говорить чудищу разные вещи, загадочные, а тот будет удивляться. Теперь, когда не было Самармаса, требовалось найти, кого еще можно дразнить.

— Есть ли лучший способ отвлечь меня от дел, чем нанести удар по моему дому?

— Тебя ничто не может отвлечь, — сказала мать, и слова ее были полны такого отчаяния, что на них можно было ответить только молчанием. Кельмомас прислонился к двери — так сильна была боль, сочащаяся из тишины по ту сторону железа. Ему казалось, что он слышит дыхание родителей, каждый из которых был погружен в собственные запутанные мысли. Он словно чувствовал запах отчужденности между ними. Глаза его наполнили слезы.

«Она знает, — сказал голос. — Кто-то сказал ей правду об отце».

— Когда ты должен уйти? — спросила мать.

— Сегодня вечером.

Кельмомас чуть не распахнул дверь… Маме сделали больно! И кто — отец! Отец! Как же Кельмомас раньше этого не замечал?!

«Он тебя увидит», — предостерег голос.

«Отец?»

«Никто не знает, как далеко он умеет видеть…»

Юный принц был озадачен. Он неподвижно стоял перед литой дверью, остановив руку на полпути…

«Но там же мамочка! Я ей нужен! А как же теплые руки, которые обнимают, а прикоснуться, а поцеловать в щечку!»

«Он — корень, — ответил голос, — а ты — лишь веточка. Помни, что в нем Сила горит ярче всех».

Не в состоянии до конца осознать причин, по которым эти слова так подействовали на него, Кельмомас уронил руку, как свинцовую.

Сила.

Он повернулся и побежал, прыжками, как бегун (раз-два-три — прыг!) — через все залы, мимо замечтавшихся гвардейцев. Как императорскому принцу, в Андиаминских Высотах ему разрешалось бегать везде, но покидать их залы и сады без прямого разрешения императрицы воспрещалось. Он бежал через комнаты, увешанные гобеленами, через бараки рабов, на кухню. Там схватил серебряный вертел. Две пожилые рабыни остановились, взъерошили ему волосы и ущипнули за щеку.

— Бедный мальчик, — сказали они. — Братика-то своего как любил.

Он посмотрел сквозь их лица и заставил покраснеть от любезностей. Потом побежал дальше, к Атриуму, но массивные двери императорского зала аудиенций давно были закрыты. Не важно, вход на одну из галерей второго этажа оставался приоткрыт. Кельмомас решил взобраться по винтовой лестнице вниз головой, на руках.

Добравшись до верха, он снова вскочил на ноги. Везде царил полумрак. Пространство зала можно было увидеть только в щели между огромными гобеленами, которыми были завешаны промежутки между колонн. Почему-то с этой точки зал представлялся и просторнее, и меньше. Когда Кельмомас дошел до последней колонны, его встревожило, что отсюда, сверху, видно трон императора и кресло матери. Ему пришло в голову, что какой бы чистой и могучей ни была у человека Сила, всегда есть возможность, что кто-то невидимый подглядывает сверху.

Он крепко взялся руками за ближайший гобелен, обхватил его край ногами и стремительно, как бронзовая гирька, соскользнул на простор полированного пола. Величественные колонны потрясли Кельмомаса — по крайней мере, так он притворился понарошку, для красоты своего героического подвига. Смеясь, он взобрался по ступеням к огромному трону из слоновой кости и золота, с которого отец возвещал свои грозные повеления всему обитаемому миру.

— Шпионы, а шпионы, где вы? — прошептал он себе под нос. Ну, скоро они уже появятся?

Он не может ждать!

Кельмомас вскарабкался на жесткое сиденье трона, посидел, болтая ногами, в надежде, что вдруг в него хлынет абсолютное могущество, и заскучал, когда оно не пришло. Над головой тоскливо пищал одинокий воробышек, попавший в сеть: «Чирик-чирик-чирик». Кельмомас выгнул шею назад и вверх и увидел тень птички. Тень то и дело начинала биться, и звук был такой, как будто чешется задней лапой собака. Снаружи безмолвно мерцали звезды.

Кельмомасу захотелось найти камень, но у него был только вертел.


Мир, в котором пребывал Кельмомас, во многом отличался от мира, в котором находились остальные. Ему не нужен был и тайный голос, чтобы это понимать. Кельмомас умел больше слышать, больше видеть, больше знал — всё больше, чем кто угодно, за исключением отца, ну и разве что дяди. Взять, например, чувство запаха…

Кельмомас слез с трона, покинул остатки ауры своей матери и потопал вниз по ступенькам к площадке для аудиенций. Запах дяди, шрайи, он мог узнать довольно легко, но второй, незнакомый запах был резким от непривычности. Кельмомас присел на корточки, приблизил лицо к следам испарившейся мочи — нечеткому пятну грязи в сиянии лунного света.

Принц глубоко вдохнул зловоние матриарха. Этот запах увлекал, он многое мог поведать, как те мелочи, которые уводят очень глубоко.

Потом Кельмомас встал, развернулся и одним легким прыжком без усилий взлетел на ступеньку, ведущую к возвышению, где стоял трон. Выйдя на балкон, он вгляделся в посеребренные луной дали Менеанорского моря.

В ночном море было нечто зловещее, невидимое волнение, черные завитки рокочущего прибоя, шипящая, лишенная солнечного света темнота. Только во тьме можно в полной мере ощутить всю его неуловимую опасность. Огромное. Непостижимое. Умиротворяющее. Все движения его подернуты пенящейся дымкой. Смерть в нем — падение в неведомое и невидимое.

Тонет человек всегда во тьме, даже когда воды пронизаны солнцем.

Юный принц перепрыгнул через парапет.

О колдовских преградах он мог не беспокоиться. Их он видел достаточно легко. А стражников-Столпов, бесконечно меряющих шагами залы Андиаминских Высот, он слышал еще из-за угла. Если они его и поймают — такое еще случалось, несмотря на годы, которые он совершенствовался в своей игре, — то его ждет, самое большее, выволочка от мамы.

Эотийская гвардия — это совсем иное. Эти пережитки старой Икурейской династии охраняли территории позади Священного дворца — «Императорские земли». На близком расстоянии они его узнают — когда осветят факелом. Сложность состояла в том, что их лучники отличались необыкновенным искусством и числом были велики. Каждое лето Коифус Саубон, один из двух экзальт-генералов отца, проводил по всему Среднему Северу на собственные средства состязания лучников, где призеры награждались кошелем с деньгами, а победителям даровалась должность стражника. Если не считать галеотских агмундров, в Трех Морях они были самыми прославленными лучниками. И если риск быть пронзенным стрелой, как куропатка или набитая соломой мишень, Кельмомаса вдохновлял, то сама такая возможность его не прельщала.

Непросто разделить — риск и возможность.

Перебираясь с одной крыши на другую, принц спустился по фасаду Андиаминских Высот, обращенному к морю, стараясь ужом проползать только по внутренним углам и пилястрам, где благодаря архитектуре и удачному стечению обстоятельств скопились глубокие тени. Животом он по-змеиному прижимался к стене. Наливавшихся светом окон он старался избегать.

Всю дорогу он боролся с дикой ухмылкой.

Но как было не ликовать? Ему постоянно удавалось проскочить мимо одиночных стражников, прокрасться на кончиках пальцев рук и ног, не издав ни звука. Под покровительством темноты он проскальзывал со зловещей ловкостью, которую некому было увидеть и оценить. Он смотрел на них, на этих людей, от которых улизнул, разглядывал очертания их доспехов в лунном свете, и всю дорогу его распирало злорадное ликование. «А вот он я! — мысленно хихикал он. — Я тут, в темноте, прямо за тобой!»

Один часовой чуть было не заметил его — неугомонный гвардеец из Столпов расхаживал взад-вперед и размеренно шнырял взглядами по теням. Кельмомасу пришлось раз пять застыть неподвижно, целиком довериться пути, по которому он следовал. То была своеобразная телесная убежденность, опьяняющий прилив страха и уверенности, что-то животное и исконное, ощущение жизни, настолько живое, что живее не может и быть. После он трясся от радостного волнения, и приходилось кусать губу, чтобы не завопить во весь голос.

Но остальные стражники, что Столпы, что эотийцы, невидящим взглядом смотрели перед собой, в полнейшем неведении о своем неведении, и выражение у них на лицах было бессмысленным из-за пагубного незнания о том забытьи, в котором они находились. Они охраняли мир, где Кельмомаса не существовало, и поэтому вести себя могли с беспечным разгильдяйством. Хорошо, решил принц, что он их испытал. А если бы он был шпионом-оборотнем? Что тогда? В приступе праведного гнева он даже решил заново преподать им урок, которого они до сих пор не сумели усвоить. Он хотел объяснить им, что тьма не пуста.

Тьма никогда не бывает пуста.

Некоторое время он сидел съежившись в закутке за трубой на крыше Малых конюшен и всматривался в монументальный фасад Гостевого корпуса. Не прилетели из темноты свистящие дротики, не зазвучали сигналы тревоги, и это одновременно казалось невероятным и неизбежным, словно он своими хитростями расколол мир надвое. Один — непредсказуемый, а со вторым можно обращаться как заблагорассудится.

И в эту ночь верить надо было только во второй.

Внизу прямо под ним, в свете привязанных к палкам факелов, несколько рабов впрягали коня в повозку, груженную какими-то пустыми бочками и горшками. Группа пьяных конников-кидрухильцев задирала их, не вставая из-за стола, вытащенного на булыжный двор.

— Слышишь — гром! — выкрикнул один из них, вызвав бурю хохота у своих товарищей.

Кельмомас перегнулся за край крыши и юркнул вниз, тихо, как шелковая веревка. Он спрятался за горой свежескошенного сена, для которого рабы, если верить солдатской болтовне, высвобождали место в конюшие. Кельмомас зарылся в рыхлую копну с краю, в нескольких шагах от повозки, и дождался, пока рабы усядутся. Пахло мякиной и пылью высохшей жизни.

Сквозь пучки соломы он следил за одним из рабов, лысеющим мужчиной с испуганным лицом. Тот забрался на козлы и, присвистнув и легонько дернув вожжи, пустил запряженного коня, крепкого вороного. Кидрухильцы перестали смеяться, словно пораженные этим проявлением нехитрого мастерства. Ловко орудуя вилами, остальные рабы уже перебрасывали огромные копны сена. Факелы шипели и кашляли.

Кельмомас сосредоточил внимание на лошади, примерился к ритмичному цоканью копыт, ближе, ближе, наконец кивающая лошадиная голова заслонила возницу. Подкованные копыта падали, как молоты. Мелькали узловатые конские ноги, сгибались туго и эластично, как ненатянутые луки. Еще ближе.

Кельмомас прыгнул в громоподобный топот, выставив вперед руки…

Руки уцепились за нижнюю часть упряжи, он прижался к покрытому венами брюху, сливаясь с равнодушным животным теплом. Весь мир грохотал. Огромное тело плыло над ним, сгибаясь и разгибаясь. Внизу мелькали булыжники и стучали, попадая под колеса. Юный принц хохотал не таясь, зная, что все звуки поглотит грохот.

Громыхая, они пронеслись через двор, и когда проезжали мимо Гостевого корпуса, Кельмомас отпустил руки и, изогнувшись, приземлился на ладони и пальцы ног лицом вниз. В ту же секунду, как телега проехала его, он рванулся прочь и тенью метнулся к аркаде крытой галереи первого этажа.

И оказался в Гостевом корпусе.

Теперь ее запах, горьковатая старушечья вонь, виделся отчетливо, как след проползшего в пыли червяка. Кельмомас прошел по этому запаху на третий этаж и задержался, прежде чем свернуть в залу, через которую шел путь в покои матриарха. Он услышал стук сердца еще одного охранника.

Кельмомас высунулся, смело выглянув одним глазом за край стены, и тут же спрятался. Ему нужен был лишь беглый взгляд. Подробности можно было спокойно изучить по памяти: освещенный лампой коридор, который украшен ложной колоннадой и мраморной лепкой. Ковровая дорожка во всю длину, такого густого синего цвета, что его можно было принять за черный, и по краю отделанная вьющимся белым узором. Один-единственный часовой, не Столп и не эотиец, стоит навытяжку около запаха ее двери.

Никаких звуков, кроме непременного дыхания горящих светильников.

Кельмомас повернул за угол и затопал по коридору, плаксиво кривя губы, капризно и сопливо ноя, весь в слезах и с видом крайней жалости к себе. По улыбке стражника было понятно, что он сам отец и ему хорошо знакомы эти вспышки плохого настроения у маленьких мальчиков. Он наклонился, сочувственно поцокал языком. На черной кожаной кирасе был изображен золотой серп Ятвер.

Кельмомас ступил в веер из множества его теней.

— Ну-ну, дружок, не плачь…

Движение было точным и изящно кратким. Кончик вертела воткнулся в правый слезный проток стражника и прошел до центра головы. Легкость, с которой он проник внутрь, была пугающей, как будто Кельмомас втыкал гвоздь в мягкую садовую землю. Пользуясь костью глазницы как опорой, он провернул утопленный конец вертела, описав ровный круг. К чему нарушать еще и геометрию, подумал он.

Кельмомас отступил в сторону, высоко подняв руку, пока мужчина падал. Лицо завалилось влево и вывернулось вверх, когда под тяжестью собственного веса голова сорвалась с влажного вертела. Стражник с вытаращенными глазами дернулся на ковре, его пальцы царапали ткань, как мурлычащий от удовольствия котенок — но это продолжалось секунды две, не больше.

Кельмомас забрал у него нож.

Отделанная медью дверь оказалась не заперта.

На окна были опущены шторы, так что лучик, упавший из коридора, был единственным освещением комнаты.

— Кто там? — спросили из темноты — один из личных рабов, спящих на полу в прихожей.Остальные проснулись, придвинулись к полоске света. Всего четверо, моргающих спросонья. Сначала они казались лицами без тел, потом, когда он встал между ними, — парящими в воздухе привидениями. Он рубил их, нанося удары в щели между призрачными конечностями. Ни одна игра еще не была столь захватывающей. Когда тебя касается чужая кожа и пачкает кровь. Когда успеваешь сделать ход между двумя ударами сердца. Убивать, как ветер, не оставляющий за собой и следа.

Лица опали одно за другим, из них лилось, как из распоротых бурдюков.

К тому моменту, как маленький мальчик проскользнул в спальню, матриарх уже окончательно проснулась.

— Чирик! — пропел он. — Чирик-чирик!

Его хихикание было безудержным…

Так же, как ее крик.


Анасуримбор Эсменет мимоходом отпустила четверых шрайских рыцарей, которые стояли навытяжку в коридоре, угрюмо оглядела кричащий декор и все вокруг, за исключением мертвого ятверианского стражника, распростертого на ковре. Во времена Икуреев гости размещались внутри Андиаминских Высот, что сейчас было попросту невозможно, с учетом возросших хозяйственных потребностей Новой Империи. Строительство Гостевого корпуса стало одним из первых дел Священной династии. Он был воздвигнут в лихие дни, предшествовавшие падению Нильнамеша и Высокого Айнона, когда казалось, что Келлхус держит в своей благословенной деснице поводья всего мира. Мрамор с характерными синими вкраплениями не поленились привезти из каменоломен Се Тидонна. Огромные панно, каждое из которых изображало в барельефах героические эпизоды войн за Объединение, были созданы по эскизам самого Ниминиана и исполнены лучшими нансурскими каменотесами.

Все ради вящей славы аспект-императора.

Второй раз переступать порог и смотреть на последствия резни она не имела ни малейшего желания. Смертей Эсменет насмотрелась немало, может быть, больше любой другой женщины в Трех Морях, но видеть лица убитых ей недоставало сил.

— Мы подождем здесь, — сказала она двум мужчинам, которые встали по обе стороны от нее. Взгляд Финерсы, как всегда, казалось, вился вокруг ее фигуры. Капитан Имхайлас же являл собой полную противоположность. Он мог смотреть на нее решительно и твердо — слишком решительно, как порой думала Эсменет. Этот человек словно бы постоянно чего-то требовал, о чем сам едва ли подозревал. Иногда в его взгляд проникал снисходительный интерес и его манера держаться балансировала на грани допустимого — он вставал слишком близко, разговаривал чуть-чуть фамильярно и улыбался мыслям, в которые был посвящен только он сам. Как известно каждой проститутке, единственное, что пугает больше, чем глаза, в которых слишком много сомнений, — это глаза, в которых сомнений слишком мало. У кого достает сил схватить — достанет сил и задушить.

Через несколько мгновений в дверях появился Майтанет, аккуратно ступая между запекшимися подтеками крови. Одет он был просто: никаких набивных плеч, никаких развевающихся плащей с вышитой золотом каймой, только военная форма цвета охры, отливающий атласным блеском, как лошадь на параде. Мундир подробно облегал очертания рук и тела, обрисовывая такую грудь и плечи, которые возбуждали у женщин инстинктивное желание к ним прильнуть. Эсменет впервые поняла, что почтительный страх, который внушает людям его появление, не в последнюю очередь связан с неявной демонстрацией его откровенной физической силы.

Такой человек, как шрайя Тысячи Храмов, мог с легкостью ломать шеи.

Финерса с Имхайласом упали на колени, поклонились низко, как предписывал джнан.

— Я пришел, как только услышал, — сказал он.

Чтобы поддерживать активное разграничение между политическими и духовными органами империи, Майтанет, когда приезжал в Момемн, всегда останавливался в храмовом комплексе Смирал, а не на Императорских землях.

— Я знала, что ты придешь, — ответила Эсменет.

— А брат…

— Он уехал, — отрезала она. — Незадолго до того, как… пришло известие об этом… происшествии. Как только мне сообщили, я приказала перекрыть всю территорию. Я знала, что ты захочешь увидеть все сам.

Взгляд его был долгим и пронзительным. Он подтверждал худшие ее опасения.

— Но как, Майта? Как они могли проникнуть так глубоко? Это обычная секта. И не ведь кого-нибудь, а саму Мать Рождений!

Шрайя поскреб в бороде, глянул на двух мужчин, стоявших справа и слева от нее.

— Возможно, это нариндары. У них могут быть для этого… необходимые навыки.

Нариндары. Известная в далеком прошлом секта убийц.

— Но ты сам не очень в это веришь?

— Я не знаю, чему верить. Ход был тонкий, это точно. Не важно, являлась ли Шарасинта лишь номинальной главой, но она была для нас прямой дорогой к цели, нашим средством установить контроль над ятверианцами изнутри или хотя бы изнутри их перессорить…

Финерса одобрительно кивнул.

— Теперь она стала не нашим, а их оружием.

Эсменет пришла к такому же выводу чуть раньше, в ту секунду, как вошла в забрызганную кровью переднюю. Во всем обвинят не кого-нибудь, а именно ее. Сперва слухи о Воине Доброй Удачи, потом убита сама ятверианская матриарх, находясь в гостях у императрицы. И не важно, что обвинения будут неуклюжи и абсурдны. В глазах толпы жестокость этого деяния будет свидетельствовать о страхе Эсменет, а ее страх позволит предположить, что она верит слухам, что, в свою очередь, будет означать, что аспект-император и впрямь демон…

Все это попахивало началом катастрофы.

— Мы должны сделать так, чтобы ни слова о случившемся не выскользнуло наружу, — услышала она собственный голос.

Все, кроме шрайи, отвели глаза.

Она кивнула, попытавшись превратить свое раздраженное фырканье в обычный выдох.

— Наверное, мы уже опоздали…

— Дворцовые территории слишком обширны, ваше великолепие, — извиняющимся тоном произнес Финерса.

— Значит, мы должны перейти в наступление! — воскликнул Имхайлас. До сего момента статный экзальт-капитан старался укрыться от ее высочайшего внимания, в уверенности, что вся вина будет возложена на него. Безопасность дворца целиком находилась в его ведении.

— Так или иначе, это правда, — сказал мрачный Майтанет. — Но нам надо подумать еще кое о чем…

Эсменет машинально, не отдавая себе отчета разглядывала посеревшего телохранителя Шарасинты. Запах разложения уже носился в воздухе, как будто кто-то взмутил осадок в воде. Не абсурдно ли, что они завели весь этот разговор — устроили целый военный совет — здесь, рядом с теми самыми косвенными уликами, которые надеялись сокрыть. Погибли люди, загублены жизни, а они стоят и строят заговоры…

Правда, живым всегда приходится переступать через мертвых — чтобы не присоединиться к ним.

— Мы должны сделать так, чтобы это преступление было открыто осуждено, — сказала она. — Мало кто нам поверит, и тем не менее, необходимо начать расследование и назначить человека, известного своей принципиальностью, экзальт-инквизитором.

— Кого-нибудь из патриархов других сект, — сказал Майтанет, задумчиво изучая ковры. — Йагтруту, например… — Он поднял глаза и встретился с ней взглядом. — В вопросах соблюдения законности в отношении религий этот человек отличается такой же неистовостью, как и его бог-покровитель.

Эсменет одобрительно кивнула. Йагтрута был патриархом момиан и прославился не только тем, что был первым туньером, достигшим столь высокого звания, но и своим признанным благочестием и прямотой. Известно было, что он проделал путешествие через весь Менеанор от Тенриера до Сумны на простой лодке — высочайший акт веры. Но главное, его варварское происхождение служило ему защитой от скверны влияния шрайских и императорских чиновников.

— Превосходно, — сказала Эсменет. — А пока нужно немедленно найти эту Псатму Наннафери…

— Совершенно с вами согласен, ваше великолепие, — сказал Имхайлас, кивая с таким пафосом, что это выглядело почти комично. — Как говорят кхиргви, у безголовой змеи и зубов нет.

Эсменет нахмурилась. У капитана была привычка фонтанировать бессмысленными изречениями — взятыми, без сомнения, из какого-то популярного списка афоризмов. Обычно эту манеру она находила милой — ей не чуждо было снисхождение к причудам красивых мужчин, особенно если поводом для этих причуд служила она сама, — но не в такой скорбный момент и не рядом со следами зловещей резни.

— Боюсь, что мне больше нечего добавить, ваша милость, — сказал Финерса, обводя взглядом сцены сражений и триумфов на стенах. — Мы по-прежнему полагаем, что она где-то в Шайгеке. Только полагаем. Но когда по всей реке Семпис орудуют фаним… — Его взгляд двинулся в обратный путь и, встретившись со взглядом Эсменет, дрогнул.

Эсменет поморщилась, давая понять, что видит всю затруднительность положения. После многих лет скитаний, Фанайял аб Каскамандри вдруг начали проявлять агрессивность, и агрессивность чрезвычайную, так что практически перерезали сухопутные пути в Эумарну и Нильнамеш и, согласно последним докладам, перешли к штурму крепостей на самой реке — используя ни больше ни меньше как кишаурим! Весь Шайгек лихорадило — именно такого рода беспорядки и были нужны Верховной Матери.

Это слабость, поняла Эсменет. Они чуют слабость, все враги Новой Империи, будь они язычниками или правоверными.

— Если вы не отдадите приказ об аресте Верховной жрицы, — продолжил Финерса, — эту Наннафери мы попросту не найдем.

Под «арестом» он, разумеется, имел в виду пытки. Эсменет посмотрела на Майтанета.

— Мне надо подумать… Может быть, если наш экзальт-инквизитор будет готов возложить вину за убийство Шарасинты на распри внутри самой секты, то у нас появится необходимый нам предлог.

Шрайя Тысячи Храмов поджал губы.

— Нам надо действовать осторожно. Возможно, императрица, нам следует посоветоваться с аспект-императором.

Эсменет почувствовала, как ее взгляд каменеет и суровеет.

«Почему? — думала она. — Почему Келлхус тебе не доверяет?»

— Сейчас наша главная задача, — объявила она, как будто он ничего не говорил, — это подготовиться к возможным мятежам. Финерса, найми осведомителей. Имхайлас, ты должен добиться полной безопасности Императорских земель — я не хочу, чтобы подобное повторилось! Скажи Нгарау, что нам надо запастись продовольствием на случай осады. И свяжитесь с генералом Антирулом. Пусть он отзовет одну из арконгских колонн.

На несколько секунд все застыли, как мертвые.

— За дело! Оба! Живо!

От неожиданного окрика оба поспешили прочь, один высокий, в блестящих парадных доспехах, другой темный и подвижный, в черных шелковых одеждах. Эсменет с досадой заметила, что Финерса бросил быстрый взгляд на Майтанета, молча спрашивая у него подтверждения…

Сплошные взгляды. Сплошные колебания. Мы скованы ненужными сложностями. Нас вечно уводит с пути лабиринт чужих мнений.

«Мой мальчик мертв».

Но она подавила дурные предчувстия и твердо посмотрела на шрайю Тысячи Храмов.

— Шпионы-оборотни, — сказал она. У нее вдруг закружилась голова от усталости, как у водоноса, который взвалил на себя на один кувшин больше, чем нужно. — Ты думаешь, что это сделали шпионы-оборотни.

Анасуримбор Майтанет ответил с нехарактерной для него сдержанностью.

— Как мне представляется, такой поворот событий… проанализировать невозможно.

На нее вдруг обрушилось воспоминание, не столько о происшествиях, столько о чувствах, о гнетущей мысли, что ее преследуют и окружают, об ощущении, что невозможно дышать свободно, которое знакомо тем, кто находится в осаде. Воспоминание о Первой Священной войне.

На мгновение ей почудилось в воздухе зловоние Карасканда.

— Келлхус говорил мне, что они придут, — сказала Эсменет.

Глава 13 Кондия

Проклятие происходит не от пустого проговаривания заклинания, поскольку в этом мире не существует ничего пустого. Нет более порочного деяния, нет более мерзкого кощунства, чем лгать, прикрываясь моим Именем.

Анасуримбор Келлхус. «Новый аркан»
Весна, 20-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Кондия

В Сакарпе леунерааль, или сгорбленные (которых называли так за привычку сутулиться над своими свитками), были презираемы настолько, что конные князья и дружинники, пообщавшись с ними, обыкновенно принимали ванну. Слабость жители Сакарпа считали своего рода болезнью, от которой нужно беречься, соблюдая правила контакта с больными и выполняя ритуальные очищения. А слабее леунерааль не было никого.

Но новый наставник Сорвила, Тантей Эскелес, был не просто сгорбленным. Куда там. Был бы он обыкновенным ученым, у Сорвила в распоряжении были бы все эти привычные правила. Но он был еще и колдуном — колдуном из Трех Морей! — и поэтому все становилось… намного сложнее.

Сорвил никогда не подвергал сомнению истинность Бивня, никогда не сомневался, что колдуны — живые проклятые. Но как он ни старался, ему было не примирить это убеждение и собственное любопытство. Во всех его бесчисленных грезах о Трех Морях ничто не захватывало его так, как колдовские школы. Интересно, нередко задумывался он, каково это — обладать голосом, который способен заглушить Священную Песнь Мира? Каким должен быть человек, чтобы обменять свою душу на такую дьявольскую власть?

Поэтому появление Эскелеса таило в себе одновременно и оскорбление, и скрытые возможности — противоречиво, как и все, что связано с Тремя Морями.

Колдун Завета приходил к нему каждое утро, обычно в ту стражу, когда войско отправлялось в путь, и они проводили время в нескончаемых и утомительных лингвистических упражнениях. Хотя Эскелес убеждал ученика в обратном, язык Сорвила отказывался воспринимать звуки и структуру шейского. В глазах темнело, когда он слушал монотонную речь Эскелеса. Порой Сорвил начинал бояться, что заснет и сверзится с седла, так скучны были уроки.

Он так страшился появления колдуна, что однажды подговорил Цоронгу спрятать его среди своей свиты. Наследный принц скоро выдал его, но сначала вдоволь посмеялся, глядя, как колдун, вытягивая шею, ищет его укрытие. Старый Оботегва, пояснил принц, начинает уставать говорить за двоих.

— Да и потом, — добавил он, — можем ли мы быть уверены, что на самом деле разговариваем друг с другом? Может быть, старый черт сам все выдумывает, чтобы вечером хорошенько над нами посмеяться.

Оботегва лишь прищурился и хитро ухмыльнулся.

Эскелес был странный человек, тучный, по сакарпским меркам, но не такой толстый, как многие, кого Сорвил видел в Священном Воинстве. Казалось, он не чувствует холода, хотя надеты на нем были только рейтузы и красный шелковый мундир, скроенный так, что видна была черная шерсть, поднимавшаяся у него вверх по животу к самой бороде, которая хотя и была заплетена и умащена, все равно казалась неряшливой. Лицо у него было приятное, даже веселое, с высокими скулами и маленькими незлобивыми глазками. В сочетании с живой, почти беззаботной манерой общения, получалось так, что испытывать к этому человеку неприязнь было исключительно трудно, невзирая на его колдовскую профессию и коричневатый оттенок его кетьянской кожи.

Поначалу Сорвил не понимал ни слова из того, что он говорил, из-за сильного акцента. Но быстро научился прорываться сквозь странное произношение. Выяснилось, что этот человек несколько лет прожил в Сакарпе в составе тайной миссии Завета, выдававшей себя за купцов из Трех Морей.

— Ужасные, ужасные времена для таких, как я, — говорил он.

— Скучал, небось, по своей южной роскоши, — подколол его Сорвил.

Толстяк расхохотался.

— Нет-нет. Боже упаси, нет. Если бы вы знали, что я и подобные мне видят во сне каждую ночь, ваша милость, вы бы поняли, откуда берется наша способность ценить самые простые вещи. Нет. Все из-за вашей Кладовой Хор… Довольно необычное ощущение — жить рядом с таким количеством Безделушек…

— Безделушек?

— Да. Колдуны любят их так называть — я говорю про Хоры. Примерно по той же причине вы, сакарпцы, называете шранков… как это? Ах да: травяные крысы.

Сорвил нахмурился.

— Потому, что они такие есть?

При всем своем добродушии, Эскелес порой испытывал его таким хитрым манером — как будто карта, выхваченная из огня. Которую надо читать между сгоревшими кусками.

— Нет-нет. Потому, что вам надо, чтобы они такими были.

Сорвил прекрасно понял, что имеет в виду толстяк: люди часто пользуются сглаженными словами, чтобы преуменьшить большие и страшные понятия, — но главное, что он усвоил, состояло совсем не в том. Он обещал себе никогда не забывать, что Эскелес — шпион. Агент аспект-императора.

Сорвил быстро понял, что обучение языку не похоже ни на какое другое. Сначала он думал, что все сведется к простой подстановке, замене одного набора звуков другим. Он ничего не знал о том, что Эскелес называл «грамматикой»: понятии о том, что все сказанное им увязывается в схемы неким невидимым механизмом. Он лишь усмехался, когда колдун настойчиво повторял, что прежде нужно «выучить свой собственный язык», и лишь потом приниматься за изучение другого. Но существование схем отрицать было нельзя, и не важно, хотел ли он спорить с толстяком и его гладкой улыбочкой, словно говорящей: «Я предупреждал», — приходилось признавать, что говорить без подлежащих и сказуемых, без существительных и глаголов невозможно.

Хотя Сорвил изображал холодное презрение — как-никак, он находился рядом с леунераалем, — мысль тревожила его все больше и больше. Как он мог знать все это, не зная? И если от него было скрыто такое основополагающее понятие, как грамматика — до такой степени, что для него она просто не существовала, — что еще таится в глубинах его души?

Так он пришел к пониманию того, что изучение языка — пожалуй, самое глубокое из того, что может делать человек. Требовалось не только облечь движение своей души в различные звуки, надо было изучить то, что уже, в общем, и так знаешь. Получается, многое из того, что было его неотъемлемой частью, каким-то образом существовало отдельно от него. Эти первые уроки сопровождались для Сорвила своего рода просветлением, более глубоким пониманием самого себя.

Правда, менее скучными занятия от этого не становились. Но, к счастью, даже страсть Эскелеса к шейскому языку к середине дня начинала утихать, и строгость, с которой учитель настойчиво заставлял повторять упражнения, давала слабину. По крайней мере, на несколько страж он позволял молодому королю утолять любопытство в других, более увлекательных вопросах. По большей части Сорвил избегал обсуждения тем, которые по-настоящему его интересовали — колдовства, потому что опасался его порочности, и аспект-императора, по каким-то непонятным ему самому причинам, — и задавал вопросы о Трех Морях и о Великой Ордалии.

Так он узнал много нового о Среднем Севере и его народах: галеотцах, тидоннцах и туньерах. О восточных кетьянах: сенгемцах, конрийцах и айнонцах. И о западных кетьянах: прежде всего нансурцах, потом шайгекцах, кианцах и нильнамешцах. Эскелес, который оказался из людей, чье тщеславие не перерастает в высокомерие, говорил обо всех этих народах со знанием дела и спокойным цинизмом человека, проводившего жизнь в путешествии. У каждого народа были свои сильные и слабые стороны: айнонцы, например, хитроумны в плетении заговоров, но слишком женоподобны в чувствах и в одежде; туньеры жестоки в битве, но сообразительности у них не больше, чем у гнилого яблока — так выразился Эскелес. Сорвила все это занимало, хотя колдун относился к таким рассказчикам, чье воодушевление не столько оживляло, сколько убивало повествование.

Однажды, когда с начала его обучения прошло уже несколько дней, Сорвил собрался с духом заговорить об аспект-императоре. Он рассказал — смущенно сократив — переданную ему Цоронгой историю о посланниках, перерезавших себе горло на глазах у зеумского сатахана.

— Я знаю, он твой хозяин… — неловко закончил он.

— И что ты хочешь спросить? — ответил Эскелес после задумчивой паузы.

— Ну… Что он такое?

Колдун кивнул, словно получив подтверждение своим опасениям.

— Идем, — загадочно сказал он, пустив своего мула рысью.

Кидрухили обычно шли в центре колонны впереди Священного Воинства, где их можно было направить в любую сторону в том невероятном случае, если войско подвергнется нападению. Но слухи об активности шранков на западе заставили переместить их на крайний левый фланг. Поэтому колдуну и его подопечному не пришлось ни ускорять ход, ни слишком удаляться, чтобы выйти из медленно тянущихся колонн. Смотрясь верхом весьма нелепо — ноги не согнуты, а выпрямлены, туловище в обхвате почти как у его мула, — Эскелес двигался по склону невысокого пологого холма. Сорвил следовал за ним, то улыбался забавному виду колдуна, то хмурился, гадая о его намерениях. За вершиной холма дальние долины отлого поднимались к горизонту, большей частью цвета кости, но кое-где усеянные завитками серого и пепельно-черного цветов. Зелень плодородных южных земель превратилась в неясную дымку.

Вглядываясь вдаль, колдун остановился на вершине, где к нему присоединился Сорвил. Воздух был холодный и хрустящий.

— Сухо, — сказал Эскелес, не глядя на Сорвила.

— Так часто бывает. В некоторые года все травы умирают и ветер сдувает их прочь… По крайней мере, так говорят.

— Что там? — продолжил Эскелес, показывая на северо-запад. — Что это?

В той стороне ехал далекий кидрухильский патруль, вереница крошечных лошадок, но Сорвил знал, что Эскелес показывает дальше. Небо было как огромная бирюзовая чаша без краев. Земля под ним поднималась несколькими горбами и растекалась синеющими равнинами и складками, похожая на шатер, из-под которого убрали опоры. То уходя к горизонту, то возвращаясь, через равнину тянулась широкая полоса, пестрея черным и серым в середине и сливаясь на краях с волнами травы.

— Стада, — сказал Сорвил, который уже не раз видел подобные следы. — Это олени. Их несчетное количество.

Колдун повернулся в седле, кивнул назад, на тот путь, которым они пришли. Ветерок выдул прядь волос из его бороды.

— А об этом ты что скажешь?

Недоумевая, Сорвил развернул лошадь и посмотрел вслед за смущенным взглядом Эскелеса. С того времени, как Сорвил покинул Сакарп, он не видел Священное Воинство со стороны и был поражен, как меняется при взгляде издалека то, что прежде поглощало его в себе. Раньше мир вкатывался в неподвижные человеческие массы, теперь массы катились по неподвижному миру. Тысячи и тысячи фигур, рассыпанных, как зерна, разбросанных, как нити, сплетаемые в медленно волнующиеся ковры, ползли по спине земли. До самого горизонта сверкало оружие.

— Великая Ордалия, — проговорил он.

— Нет.

Сорвил вгляделся в улыбающиеся глаза наставника.

— Это, — пояснил Эскелес, — это и есть аспект-император.

Озадаченный, Сорвил, ничего не сказав, вернулся к величественному зрелищу. Ему показалось, что вдалеке над толпой виден личный штандарт аспект-императора: шелковое белое знамя размером с парус, с изображением простого кроваво-красного Кругораспятия. Извлеченный невидимыми жрецами, под сводом небес, глубокий и звучный, гудел Интервал, как всегда, угасая едва заметно для уха, так что невозможно было уследить, когда он окончательно затихал.

— Не понимаю…

— Существует много, очень много способов нарисовать окружающий мир, ваша милость. Например, мы отождествляем людей с их телом, с положением, которое они занимают в пространстве и во времени. Как только мы принимаем подобный образ мыслей, мы полагаем его естественным и единственно возможным видением. Но что, если мы будем отождествлять человека с его мыслями — что тогда? Где тогда мы очертим его пределы? Где он начинается и где заканчивается?

Сорвил тупо уставился на него. Чертов леунерааль.

— Все равно не понимаю.

Колдун молча нахмурился на секунду, потом, решительно крякнув, наклонился назад и стал рыться в одном из своих вьюков. Перебирая рукой пожитки, он кряхтел и ворчал на каком-то экзотическом языке — выворачиваться назад и вбок явно требовало от него большого напряжения. Вдруг он спешился, тяжело ухнув, и начал копаться во втором мешке. Только когда он обыскал задний мешок, кожаный и потертый, как и остальные, он нашел то, что искал: небольшой сосуд, по размеру не больше детской ручонки, и такой же белый. С ликованием на лице он поднял засверкавшую вазу к солнцу — фарфор, еще один предмет роскоши Трех Морей.

— Идем-идем, — позвал он Сорвила, топая сапогом по траве, чтобы стереть с каблука лошадиный навоз.

Крепко привязав поводья своего пони к луке седла Эскелеса, Сорвил побежал догонять колдуна, который шел, поддавая ногами прижатую за зиму к земле траву — наверное, чтобы счистить остальной навоз, предположил молодой король. Увидев закругленный камень, поднимавшийся из земли, Эскелес воскликнул: «Ага!»

— Это называется филаута, — пояснил колдун, легонько встряхивая изящную вазу. Внутри послышалось глухое дребезжание. На свету видны стали десятки крошечных бивней, поднимающихся вверх на всю ее высоту. — Она используется для священных возлияний…

Он размахнулся и вдребезги разбил ее о камень. К своей досаде, Сорвил вздрогнул.

— Смотрите теперь, — сказал Эскелес, присев над осколками на корточки, так что живот свесился у него между колен. На том месте, над которым нависала огромная туша колдуна, лежала маленькая копия вазы, не длиннее большого пальца — она-то и громыхала внутри. Остальные фрагменты беспорядочно валялись на камне и между спутанными прядями прошлогодней травы. Некоторые из них были маленькими, как кошачьи когти, некоторые размером с зуб, третьи — с монету. Колдун прогнал паука короткими толстыми пальцами и поднял к яркому свету один из маленьких кусочков, не больше щепки.

— Души имеют форму, Сорвил. Подумайте о том, насколько я отличаюсь от вас, — он поднял другой кусочек, чтобы продемонстрировать разницу, — или насколько вы отличаетесь от Цоронги, — поднял он третий осколок. — Или, — он выбрал фрагмент побольше, — подумайте о всех Ста Богах и о том, как они отличаются друг от друга. Ятвер и Гильгаол. Или Момас и Айокли. — Называя каждое имя, он поднимал новый осколок из тех, что были размером с монету.

— Наш Бог… единый Бог, разбит на бесчисленное количество осколков. И это дает нам жизнь, это делает вас, меня и даже презреннейшего раба — священными. — Он сгреб мясистой ладонью несколько осколков сразу. — Мы не равны, разумеется, нет, но, тем не менее, все мы остаемся осколками Бога.

Он аккуратно разложил все кусочки на поверхности камня, а потом пристально посмотрел на Сорвила.

— Вы понимаете, о чем я говорю?

Сорвил понимал, понимал настолько, что мурашки пошли по коже, пока он слушал колдуна. Он понимал больше, чем ему хотелось. У жрецов-киюннатов были только предписания и сказки — но ничего похожего на это. У них не было ответов, которые… придавали смысл всему.

— А что…

Голос изменил молодому королю.

Эскелес кивнул и улыбнулся, настолько искренне довольный собой, что нисколько не казался надменным и высокомерным.

— Что такое аспект-император? — довершил он вопрос Сорвила.

Он пальцами выдрал из травы у себя под левым коленом выщербленную копию вазы и поднял, держа двумя пальцами. Миниатюрная ваза сверкала на солнце, гладкая, как стекло, полностью повторяя исходную филауту во всем, кроме размера.

— А? — смеялся колдун. — Ну что? Видите? Душа аспект-императора не только больше, чем души людей, но и обладает формой Ур-Души.

— Ты хочешь сказать… вашего Бога Богов.

— Нашего? — переспросил колдун, качая головой. — Я все время забываю, что вы язычник! Наверное, вы считаете, что и Айнри Сейен тоже какой-то демон!

— Я пытаюсь, — ответил Сорвил, и лицу вдруг неожиданно стало горячо. — Я пытаюсь понять!

— Знаю-знаю, — сказал колдун, на этот раз улыбаясь собственной глупости. — Мы поговорим о Последнем Пророке… позже… — Он прикрыл глаза и покачал головой. — А пока, задумайтесь вот о чем…. Если душа аспект-императора отлита точно по форме Бога, то… — Он опять покивал. — Ну? А? Если…

— То… он — Бог в миниатюре…

Эти слова сопровождал какой-то потусторонний ужас.

Колдун просиял. Зубы у него оказались неожиданно белыми и ровными, странно сочетающимися с неаккуратной черной бородой.

— Вы удивляетесь, как так получилось, что столько народу идет ради него на другой конец света? Удивляетесь, что может подвигнуть людей во имя него перерезать себе горло. Что же, вот вам и ответ… — Он наклонился поближе, со строгим видом человека, уверенного, что ему ведомы истины вселенной. — Анасуримбор Келлхус и есть Бог Богов, Сорвил, который явился сюда и живет среди нас.

Сорвил, сидевший на корточках, не удержался и упал на колени. Он, не дыша, глядел на Эскелеса. Если двинуть рукой или моргнуть, казалось, можно затрястись и осыпаться, потому что вдруг окажешься весь из песка.

— До его пришествия мы, я и подобные мне, были прокляты, — продолжал колдун, хотя можно было подумать, что говорит он больше самому себе, чем Сорвилу. — Мы, ученые, жизнь во власти и могуществе сменили на вечность, полную мук… А теперь?

Прокляты. Сорвил почувствовал, как сквозь рейтузы пробирает холод мертвой земли. Боль поднималась до колен. Его отец погиб в колдовском огне — сколько раз Сорвил изводил себя этой мыслью, представляя себе крики и вопли, тысячи стремительных ножей? Но то, что говорил Эскелес…

Означает ли это, что он продолжает гореть?

Колдун Завета смотрел на него не отрываясь, широко открытыми глазами, горящими непреходящей радостью, как человек в порыве страсти или как азартный игрок, спасенный от рабства невероятным броском игральных палочек. Когда он заговорил, в голосе у него дрожало не просто восхищение, и даже не преклонение.

— Теперь я — спасен.

То была любовь. Он говорил с любовью.


В тот вечер, вместо того чтобы пойти в шатер к Цоронге, Сорвил разделил тихий ужин с Порспарианом в благостном спокойствии своей палатки. Он сидел на краю койки, склонившись над дымящейся кашей, и чувствовал, что раб-шайгекец бессловесно смотрит на него, но не обращал на это внимания. Сорвила наполняло зарождающееся смятение, которое опрокинуло чашу его души и разлилось по всему телу тяжелым звоном. Голоса лагеря Священного Воинства легко проникали сквозь ткань палатки, бубнили и гудели со всех сторон.

Кроме неба. Небо было безмолвно.

Земля тоже.

«Анасуримбор Келлхус и есть Бог Богов во плоти, Сорвил, он явился сюда и живет среди нас…»

Люди нередко принимают решения по следам некоего значительного события, хотя бы для того, чтобы показать, будто переменами в себе они управляют сами. Сначала Сорвил решил, что оставит произошедшее без внимания, отмахнется от слов Эскелеса — как будто грубостью можно сделать сказанное несказанным. Потом он решил, что лучше рассмеяться: смех — первейшее средство против любых глупостей. Но не смог собраться с духом, чтобы осуществить это решение.

Наконец, он решил подумать над мыслями Эскелеса, убедиться хотя бы, что они еще не возымели над ним власти. Какой вред просто подумать?

Мальчишкой он большую часть своих уединенных игр провел в заброшенных уголках отцовского дворца, особенно в том месте, которое называлось «Заросший сад». Однажды, в поисках потерянной стрелы, он приметил в зарослях тутовника молодой тополь, выросший из прилетевшего откуда-то издалека семечка. Потом Сорвил время от времени проверял, жив ли тополек или погиб, наблюдал, как деревце медленно пробивается сквозь тень. Несколько раз он даже заползал на спине в поросшие мхом заросли и подносил лицо к черенку новорожденного, чтобы видеть, как он гнется, тянется вверх и наружу, туда, откуда манило солнце, просвечивавшее сквозь рябь листьев тутового дерева. Днями, неделями тополь стремился вверх, целеустремленно, словно разумное существо, тоненький от непосильного труда, силился добраться до теплой золотой полосы, которая протянулась к нему с неба, как рука. И наконец коснулся ее…

В последний раз, как Сорвил видел его, за несколько недель до падения города, дерево стояло гордо, лишь едва заметный изгиб на стволе остался воспоминанием о тех днях, а тутовый куст давно погиб.

Все-таки просто подумать тоже может оказаться вредно. Он не только понял — он это почувствовал.

То, что продемонстрировал ему Эскелес, убеждало своим… здравым смыслом. То, что продемонстрировал ему Эскелес, объясняло не только аспект-императора… но и его самого.

«…но, тем не менее, все мы остаемся осколками Бога».

Не потому ли жрецы-киюннаты требовали сжигать всех миссионеров из Трех Морей? Не потому ли на губах у них выступала пена, когда они приходили со своими требованиями к его отцу?

Не потому ли, что они были кустом, страшащимся дерева, которое выросло внутри его?

«Я все время забываю, что вы язычник!»

Опустилась темнота, дыхание Порспариана перешло в скрежещущий храп, а Сорвил лежал без сна, раздираемый нахлынувшими мыслями — ничто не могло их остановить. Когда он сворачивался клубком под одеялом, он видел его, как в тот день брани, дождя и грома: его, аспект-императора, и капли воды падали у него с волос, вьющихся вокруг удлиненного лица, подстриженная борода была заплетена, как у южных королей, а глаза такие синие, что казались отсветом иного мира. Сияющая, золотая фигура, шествующая в лучах иного времени, иного, более ясного солнца.

Дружелюбную усмешку сменил добрый смех. «Да, я едва ли тот, за кого принимают меня мои враги».

И Сорвил велел, приказал себе, проговорил себе, не разжимая зубов: «Я — сын моего отца! Истинный сын Сакарпа!»

Но что, если…

Руки, поднимающие его с колен. «Ты же король, разве не так?»

Что, если он уверовал?

«Я не завоеватель…»


Сорвил проснулся, по своей новоприобретенной привычке, за несколько секунд до Интервала. Почему-то вместо обычного сжимающего душу страха, он почувствовал нечто вроде глубокого облегчения. Воздух равнин, дыхание людей проникали в шатер, заставляли поскрипывать завязанные Порспарианом крепления. Тишина стояла такая нерушимая, что он мог представить, будто вокруг никого нет, что все это расстилающееся вокруг его палатки поле пусто до самого горизонта — отдано Конскому Королю.

Потом зазвучал Интервал. Вознеслись в небеса первые призывы к молитве.

Он присоединился к Отряду Наследников там, где накануне вечером было установлено их знамя, одеревенело исполнил отрывистые команды капитана Харнилиаса. Очевидно, его пони, которого Сорвил назвал Упрямец, тоже этой ночью занимался духовными исканиями, потому что впервые он прекрасно слушался приказаний хозяина. Сорвил знал, что животное умно, даже, может быть, сверх обычного, и из одного лишь упрямства отказывается учить сакарпские команды коленями и шпорами. Упрямец стал настолько покладист, что Сорвил быстро закончил все утренние походные упражнения. Несколько Наследников крикнули: «Рамт-анквал!» — слово, которое Оботегва всегда переводил как «Лошадиный Король».

Улучив момент, Сорвил наклонился и прошептал в подергивающееся ухо пони третью молитву к Хузьельту.

— Один и один суть одно, — пояснил он зверю. — Ты делаешь успехи, Упрямец. Один конь и один мужчина суть один воин.

Когда он подумал про «одного мужчину», его пронзил стыд. Он никогда им не станет, понял он, ведь его Большая Охота вряд ли когда-нибудь состоится. Вечный ребенок, и тени мертвых не помогут ему. Эти думы заставили его снова посмотреть на движущиеся вокруг людские массы. Щиты и мечи. Покачивающиеся вьюки. Неисчислимое множество лиц, неисчислимое множество людей, пролагающих нелегкий путь к темной черте на севере.

Каким чудом можно сделать сердце таким трусливым?

Когда Сорвил наконец встал в колонну рядом с Цоронгой и Оботегвой, наследный принц отметил его осунувшееся лицо.

Сорвил, ничего ему не ответив, без обиняков спросил:

— Что ты думаешь о Великой Ордалии?

Выражение на лице Цоронги переходило от удивленного к серьезно обеспокоенному, по мере того как он слушал перевод нахмурившегося Оботегвы. — Ке йусу емеба…

— Я думаю, что она может стать нашей погибелью.

— Но ты считаешь, что она настоящая?

Принц задумался, посмотрел на теряющийся в туманной дали пейзаж. Поверх кидрухильского мундира у него был надет «кемтуш», как он называл его: белая лента, густо испещренная черными, написанными от руки значками, которые перечисляли «битвы его крови» — войны, в которых сражались его предки.

— Ну, они-то, наверное, считают, что действительно. Могу только представить себе, что такое она должно быть для тебя, Лошадиный Король. Для тебя и твоего несчастного города. А для меня? Я происхожу из великого и древнего народа, намного более могущественного, чем любой из народов, собравшихся под Кругораспятием. И даже я ничего подобного не видел. Собрать всю эту мощь и славу в единый поход на край Эарвы! Такого ни один сатанах в истории — даже Мботетулу! — не мог бы осуществить, не говоря уже о моем бедном отце. Что бы то ни было и к чему бы ни привело, можешь быть уверен: об этой Ордалии будут помнить… До скончания времен.

Некоторое время ехали молча, погруженные в размышления.

— А о них ты что думаешь? — спросил наконец Сорвил.

— О них?

— Да. Об Анасуримборах.

Наследный принц пожал плечами, но сперва, заметил Сорвил, украдкой огляделся.

— О них размышляют все. Они лицедеи, которых так любят кетьянцы, стоят перед публикой в амфитеатре, каким является наш мир.

— И что эти «все» говорят?

— Что он пророк или даже бог.

— А ты что скажешь?

— То же, что гласит договор моего отца: что он — благодетель Высокого Священного Зеума, и Сын Сына Небес охраняем им.

— Нет… Что скажешь ты сам?

Сорвил впервые увидел, как точеный профиль молодого человека обезобразил гнев. Цоронга быстро глянул на Оботегву, словно именно его виня за неугомонные вопросы Сорвила, потом снова повернулся к молодому королю с мягким и притворным выражением в глазах.

— А ты?

— Для множества разных людей он — разное, — решительно сказал Сорвил. — Не знаю, что думать. Все, что я знаю, — те, кто провел с ним какое-то время, сколь угодно малое, считают его ни больше ни меньше чем Богом.

Наследный принц снова повернулся к своему старшему облигату, на этот раз глядя на него вопросительно. Хотя из-за неспешного аллюра их рядом идущих лошадей Сорвил мог взглянуть в лицо Оботегве только под углом, он безошибочно увидел, как старый толмач кивнул.

Пока эти двое переговаривались на зеумском, Сорвил боролся с тревожным выводом, что у Цоронги есть секреты, и секреты важные, и на фоне интриг, которые, возможно, вращались вокруг него, дружба с иноземным королем, с «колбасником», возможно, была не просто развлечением. Сын Нганка’кулла был не просто заложником, он был еще и шпионом, картой в игре более крупной, чем Сорвил мог себе представить. На нем была завязана судьба империй.

Когда Цоронга снова посмотрел на него, оттенок веселости, который был присущ их разговорам, полностью исчез, оставив вопрошающее, оценивающее внимание. Как будто карие глаза о чем-то молили Сорвила…

Молили, чтобы он оказался человеком, которому Высокий Священный Зеум мог доверять.

— Петату суруб… Ты слышал о Шайме, о Первой Священной войне?

Сорвил пожал плечами. Он почувствовал, что ему сделали честь и вознаградили. Ему поверяет секреты принц великой нации.

— Почти нет, — признался он, стараясь говорить так же тихо, как его друг.

— Существует книга, — сказал Цоронга с неохотой в голосе, которую дополнял досадливо прищуренный взгляд. — Книга запретная, написанная колдуном… Друзом Ахкеймионом. Ты о нем слышал?

— Нет.

Губы Цоронги сложились перевернутым полумесяцем. Принц кивнул, не утвердительно или одобрительно, а словно благодаря его за короткий и честный ответ.

— Бпо Мандату мбал… Он был адептом Завета, как твой наставник.

Сорвил невольно огляделся, боясь, что теперь в любой момент появится Эскелес. Люди нередко умеют услышать свое имя, будь оно произнесено хоть по другую сторону мира.

— И что?

— Он был рядом с Анасуримбором, когда тот вступил в Первую Священную войну. Судя по всему, он был его первым и самым близким другом — его учителем, и до и после Кругораспятия.

— Что дальше?

— Ну, во-первых, императрица — ну, эта женщина на серебряных келликах, мать нашего дорогого и любимого генерала Кайютаса, — так вот Ахкеймион был ее первым мужем. Видимо, Анасуримбор ее украл. Поэтому по завершении Первой Священной войны, когда шрайя их Тысячи Храмов коронует Анасуримбора аспект-императором, этот Ахкеймион отрекается от него перед всеми собравшимися, объявив, что Анасуримбор — мошенник и предатель.

Что-то в нем появилось от прежнего Цоронги, как будто он оттаивал, сплетничая об этой истории.

— Да… — сказал Сорвил. — Я это точно слышал… по крайней мере, в каком-то варианте.

— И тогда он выходит из Священной войны, отправляется в изгнание, становится, как говорят, единственным волшебником в Трех Морях. Только любовь и жалость императрицы помогли не допустить его казни.

— Волшебником?

Эбеновое лицо снова посуровело.

— Да. Колдуном вне школ.

Отряд Наследников был лишь одним из множества кидрухильских отрядов, но самым приметным, поскольку в нем было разрешено носить национальные украшения поверх малиновых мундиров. Сорвил и Цоронга перевалили вместе с колонной вершину поросшего кустарником холма и, отклонившись к задним лукам седел, спустились в широкую ложбину. Черная дорога стала вязкой от воды и грязи. Вокруг раздавался шум от бесконечного множества копыт, топчущих болотистую почву, — хриплое дыхание тонущей почвы. То, что сверху казалось дымкой, обернулось тучами мошкары.

— Там он и написал эту книгу? — спросил Сорвил, стараясь перекрыть топот. — В изгнании?

— Лет шесть назад наши шпионы привезли отцу один ее экземпляр и сказали, что для тех, кто в Трех Морях продолжает сопротивляться Анасуримбору, эта книга стала чем-то вроде священного писания. Она озаглавлена «Компендиум о Первой Священной войне».

— Значит, это всего лишь историческое описание?

— Только на первый взгляд. Там есть… намеки, разбросанные по всему тексту, и описания Анасуримбора, каким он был до того, как обрел Гнозис и стал почти всемогущим.

— Ты хочешьсказать, что этот адепт Завета знал… он знал, что такое аспект-император?

Цоронга ответил не сразу, а смотрел на него, словно перебирая в голове предыдущую часть разговора. Среди тех, кто сопротивляется власти аспект-императора, нет более важного вопроса, понял Сорвил.

— Да, — наконец ответил Цоронга.

— И что он говорит?

— Все то, что можно ожидать услышать от рогоносца. В том-то все и дело…

Сорвила охватило напряжение. То знание, которое он искал, было здесь — он это чувствовал. Знание, которое извлечет истину из уродливых обстоятельств — и вернет ему честь! Он крепко стиснул поводья, так что побелели костяшки пальцев.

— Он называет его демоном? — спросил Сорвил, затаив дыхание. — Называет?

— Нет.

Сорвил чуть не всем телом подался вперед, ловя ответ, и теперь у него от потрясения на секунду закружилась голова.

— Что же тогда? Не шути со мной такими вещами, Цоронга! Я пришел к тебе как друг!

Наследный принц как-то одновременно усмехнулся и нахмурился.

— Тебе многому надо научиться, Лошадиный Король. В этих краях рыщет слишком много волков. Мне нравится твоя честность, как ты завел этот разговор, и это правда, но когда ты начинаешь так говорить… Я… я за тебя опасаюсь.

Оботегва, конечно, смягчил интонации своего господина. Как бы прилежно ни старался облигат передать тон слов принца, его речь всегда несла на себе отпечаток долгой жизни, проводимой на виду.

Сорвил уставился на плавные очертания луки своего седла, такой непохожей на грубый железный крюк сакарпских седел.

— Что говорит этот, как его… Ахкеймион?

— Он говорит, что Анасуримбор — человек, не обладающий ни дьявольской, ни божественной природой. Говорит, что он человек невиданного интеллекта. Предлагает нам представить разницу между нами и детьми… — Чернокожий принц умолк, сосредоточенно нахмурив чело. Размышляя, он имел обыкновение скашивать глаза влево и вниз, как будто оценивая нечто таящееся глубоко в земле.

— И?

— Важно не столько то, говорит он, что такое есть Анасуримбор, сколько то, чем для него являемся мы.

— Ты говоришь загадками! — метнул на него раздраженный взгляд Сорвил.

— Йусум пиэб… Вспомни свое детство! Подумай о своих надеждах и страхах. О сказках, которые рассказывали тебе кормилицы. О том, как тебя постоянно выдавало лицо. Подумай, как тобой управляли, как тебя лепили.

— Хорошо! И что?

— Вот что ты такое для аспект-императора. И мы все.

— Дети?

Цоронга отпустил поводья, взмахнул руками, широким жестом обводя все вокруг.

— Все это. Эта божественность. Апокалипсис этот. Эта… религия, которую он создал. Все это — ложь, выдумки, которые мы рассказываем детям, чтобы они вели себя как мы хотим. Все это — чтобы заставить нас любить, чтобы подвигнуть нас на самопожертвование… Вот что говорит Друз Ахкеймион.

Эти слова, донесенные через призму усталой жизненной мудрости Оботегвы, заставили Сорвила похолодеть до мозга костей. С демонами было намного легче! А это… это…

Как может ребенок пойти войной на своего отца? Как может ребенок — не любить?

Сорвил чувствовал, что на лице у него написаны тревога, смятение, но стыд заглушался пониманием того, что Цоронга чувствует себя не лучше.

— Так чего же он тогда хочет, аспект-император? Если это все… если это — обман, то каковы же тогда его истинные цели?

Они выбрались из болотца и приближались к вершине невысокого холма. Цоронга показал головой за плечо Сорвила, туда, где в толчее виднелась нелепая фигура Эскелеса, под которой прогибалась спина его тяжело пыхтящего ослика. Опять уроки…

— Волшебник ничего не говорит, — продолжил наследный принц, когда Сорвил повернул голову обратно. — Но боюсь, что мы с тобой узнаем раньше, чем закончится все это безумие.


В ту ночь ему снились короли, спорящие в какой-то старинной зале.

«Есть капитуляция, которая ведет к рабству, — говорил экзальт-генерал. — А есть капитуляция, которая ведет к освобождению. Скоро, очень скоро твой народ поймет эту разницу».

«Это слова раба!» — кричал Харвил, стоя в распускающихся, как цветок, лепестках пламени.

Как ярко горел его отец. Дорожки огня бежали вверх по венам, обвивающим его руки. Волосы и борода пылали и дымились. Кожа пузырилась, как кипящая смола, блестело оголенное мясо, прочерченное огненными линиями горящего жира…

Как красиво было настигшее его проклятие.


Поначалу он отбивался от своего раба и кричал. Он видел только руки в темноте, они защищались и удерживали его, а потом, когда Сорвил наконец затих, стали успокаивающими.

— Эк бирим сефнарати, — тихонько говорил старый раб, вернее, бормотал своим надтреснутым голоском. — Эк бирим сефнарати… Ш-ш-ш… Ш-ш-ш… — повторяла и повторяла незаметная тень, стоявшая на коленях у койки, где лежал Сорвил.

Рассвет медленно окрашивал тьму за парусиновыми стенами шатра. Неспешное дыхание света.

— Я видел, как горит мой отец, — хрипло сказал он Порспариану, хотя тот не мог понять его слов.

Почему-то Сорвил не сбросил с плеча шишковатую руку. В растворяющейся тьме черты лица, напоминающего потрескавшийся старый сапог, причудливо обретали реальность. Дед Сорвила был посажен на кол, когда внук был еще совсем мал, потому Сорвил не знал доброй теплоты дедовской любви. Ему так и не довелось узнать, как с годами начинают тянуться к живительной молодости сердца стариков. Но нечто похожее увидел он сейчас в улыбке странных желтых глаз Порспариана, в его дребезжащем голосе, и ему захотелось довериться этому чувству.

— Это значит, что он проклят? — тихо спросил Сорвил. У дедушки можно спросить, он должен знать. — Если во сне он горит?

Тень тяжкого воспоминания пронеслась по лицу старого шайгекца, и он грузно встал. Сорвил приподнялся на койке и задумчиво почесал в затылке, наблюдая за непонятными действиями раба. Порспариан нагнулся, откинул циновку с земляного пола, встал на колени, как молящаяся старуха. Как повторялось уже много раз, он откопал кусок дерна и вылепил в земле лицо — несмотря на полумрак, почему-то было отчетливо ясно, что лицо это женское.

Ятвер.

Раб намазал веки землей, затем начал медленно раскачиваться, бормоча молитву. Вперед-назад, без видимого ритма, как человек, который пытается освободиться от связывающих его веревок. Он все бормотал, а занимающийся рассвет вынимал из темноты новые и новые штрихи: грубую черную строчку на подгибе его мундира, пучки жестких белых волос, поднимающиеся по рукам, спутанные травинки, пригибающиеся под тяжестью его тела. Мало-помалу в движениях старика появилось какое-то неистовство, так что Сорвил тревожно подался вперед. Шайгекец дергался из стороны в сторону, словно его дергала изнутри невидимая цепь. Промежутки между вздрагиваниями сокращались, и вот уже он словно уворачивался от роя жалящих пчел. И вот он уже трясся в судорогах…

Сорвил вскочил на ноги, шагнул вперед, протянув к нему руки.

— Порспариан!

Но нечто вроде уважения к чужому религиозному ритуалу удержало его. Сорвил вспомнил тот случай, когда слеза Порспариана ожгла ему ладонь и его охватило свербящее беспокойство. Он почувствовал себя листком бумаги, который смяли, скатали и сложили фигурку человечка. Казалось, любой порыв ветра превратит его в воздушный змей и швырнет к небесам. Что еще за новое сумасшествие?

Не убирая от глаз перепачканные в земле пальцы, старик корчился и вздрагивал, как будто его били и пинали изнутри. Дыхание со свистом вырывалось из раздувающихся ноздрей. Слова слились в неразборчивое клокотание…

И вдруг, как прижатая ботинками трава, пружиня, возвращается в исходное состояние, Порспариан выпрямился и застыл. Он развел руки, похожими на красное желе глазами посмотрел на землю…

На лицо в земле.

Сорвил затаил дыхание, зажмурился, словно отгоняя наваждение. Мало того, что у раба покраснели глаза (фокус, наверняка это какой-то фокус!), но и рот, выдавленный на земляном лице, — приоткрылся!

Приоткрылся?

Сложив руки лодочкой, Порспариан опустил пальцы к нижней губе и принял скопившуюся там воду. Старый и согбенный, он с улыбкой повернулся к своему хозяину и встал. Глаза его вернули себе обычное выражение, но знание, которое в них светилось, не выглядело обычным. Порспариан сделал шаг вперед, вытянул руки. С подушечек его пальцев, словно кровь, капала грязь. Сорвил отшатнулся, чуть не споткнувшись о койку.

На фоне разгорающейся утренним светом парусины Порспариан казался существом, созданным из темной земли, вылепленным из ила древней реки и глядящим на мир вечным взглядом желтых глаз.

— Слюна, — сказал старый раб, поразив его чистотой своего сакарпского произношения. — Чтобы… лицо… чистое.

Несколько секунд Сорвил молча смотрел на него, потрясенный. Откуда? Откуда вода?

Что за фокусы Трех Морей…

— Тебя прятать, — выдохнул старый раб. — Прятать взглядом!

Но проблеск понимания остановил начинавшуюся панику, и внутри все зарыдало, закричало от муки и облегчения. Старые боги не забыли! Сорвил прикрыл глаза, поняв, что иного разрешения от него и не требуется. Он почувствовал, что пальцы мажут ему щеки, вжимаются в кожу с основательностью, свойственной старикам, которые все делают на пределе сил, не от злости, но чтобы превзойти беззаботную жизненную энергию молодых. Сорвил почувствовал, как ее слюна, грязня, очищает.

Мать вытирает лицо нежно любимого сына.

«Ну ты только посмотри на себя…»

Где-то снаружи жрецы воззвонили Интервал: единую ноту, разносящуюся чистым и глубоким звуком над равнинами беспорядочно наставленных шатров. Вставало солнце.

Глава 14 Кил-Ауджас

Глубина мира простирается лишь настолько, насколько способен проникнуть наш взгляд. Потому глупцы почитают себя глубокими. Потому чувство, которым сопровождается божественное откровение, — это страх.

Айенсис. «Третья аналитика человека»
Весна 20-го года Новой Империи (4132 год Бивня), к югу от горы Энаратиол

Древность. Древность и мрак.

Для народов Трех Морей «Хроника Бивня» была главным мерилом истории. Не было ничего до нее. И не могло быть. И все же сейчас Шкуродеры шли по залам, которые были старше, чем даже сам язык Бивня — не только слоновая кость, на которой были вырезаны его слова. Не было нужды им об этом напоминать, но время от времени они бросали взгляды на Ахкеймиона, словно моля его сказать, что все неправда. История витала в тусклом воздухе. Они чувствовали ее запах, примешивающийся к окружающей пыли. Ощущали, как она вползает в слабеющие конечности и присмиревшие сердца.

Здесь царила слава, равной которой не в состоянии снискать ни один человек, ни одно племя и народ, и души охотников трепетали от сопричастности. Ахкеймион читал это на лицах: сжатые в линию губы или открытые в изумлении рты, шарящие по сторонам глаза, отсутствующий взгляд задир, осознавших безрассудство своего предприятия. Даже эти люди, так легко пускающиеся в грех и разврат, считали, что по их жилам течет кровь богов.

Кил-Ауджас, храня молчание, возвещал иное.

Просторная галерея, которую Ахкеймион счел входом, оказалась подземной дорогой. Вереница путников быстро разобралась на две колонны, одна пошла с Клириком во главе, вслед за его парящей в воздухе точкой колдовского света, а другая выстроилась за Ахкеймионом и его Суррилическим Заклинанием Иллюминации. Первое время они не шагали, а шаркали ногами, тупо таращась по сторонам и мучительно ощущая себя непрошеными гостями. Когда кто-то заговаривал, от одного звука голоса все втягивали голову в плечи. Путь им устилали какие-то осколки, возможно — костей. Щиколотки туманом окутывала пыль.

Изображения. Повсюду. Ими были испещрены все поверхности, нетронутые, как свежевырытые могилы, пропитанные мраком векового одиночества. Стиль повторял оформление Обсидиановых Врат: по стенам шли полосами многоуровневые барельефные картины, внешний ряд которых составлял искусное обрамление для внутреннего, уходя вверх футов на сорок. По каменной крошке под ногами — угольно-черным завиткам с вкраплениями серого — было понятно, что барельефы высечены из цельной скалы. Целые участки камня блестели, как черное или коричневое стекло. Оказавшись между двумя движущимися источниками света, стены поистине оживали и словно бы приходили в обманчивое подобие движения.

В противоположность воротам, каменные украшения зала не подверглись выветриванию. Детальность изображений поражала глаз, от кольчуг воинов-нелюдей до волос человеческих рабов. Костяшки пальцев, покрытые шрамами. Ручьи слез на щеках у молящихся. Все было передано с маниакальной подробностью. На вкус Ахкеймиона, картины получились чересчур правдоподобными, слишком перегруженным было их скопление. Изображения не столько превозносили и живописали, сколько проникали в самую суть, так что больно было смотреть на тянущийся мимо калейдоскоп образов, на бесчисленные шествия, целые армии, прорисованные до последнего солдата, до каждой жертвы, их беззвучные сражения, от которых не доносилось ни звуков дыхания, ни лязга оружия.

Пир-Пахаль, догадался Ахкеймион. Весь зал был посвящен этой великой древней битве между нелюдьми и инхороями. Ахкеймион даже узнал основных действующих лиц: предателя Нин’джанджина и его повелителя Куъяара Кинмои, императора нелюдей. Могучего богатыря Гин’гуриму, с руками толщиной в ногу обычного человека. И инхоройского короля Силя, в доспехах, среди трупов, в окружении своих нечеловеческих соплеменников, крылатых чудовищ с уродливыми конечностями, повисшими фаллосами и черепами, растущими один из другого.

Ахкеймион чуть не споткнулся, увидев в могучих руках Силя высоко воздетое Копье-Цаплю.

— Какое оно все… — прошептала сбоку Мимара.

— Инхорои, — тихо ответил Ахкеймион. Он с недоумением думал о Келлхусе и его Великой Ордалии, об их безумном походе через пустынный Север к Голготтерату. Изображенная на стенах война не окончилась.

Десять тысяч лет горя.

— Это их память, — вслух произнес Ахкеймион. — Нелюди вырезают свое прошлое на стенах… чтобы сделать его таким же бессмертным, как свои тела.

Лица нескольких охотников повернулись к нему, одни — ожидая продолжения, другие с раздражением. Речь звучала кощунством, как злословие при свете погребального костра.

Шли дальше, все больше углубляясь в нутро горы. Несколько миль не было ни тупика, ни развилки, одни только воюющие стены, изрезанные на глубину вытянутой руки. Впереди едва проступала из темноты дорога. Позади свет от входа превратился в звездочку, одиноко мерцавшую в пространстве, заполненном абсолютной чернотой.

Потом вдруг с пугающей внезапностью из темноты возникли вторые ворота. В застоявшемся воздухе раздалось несколько удивленных восклицаний. Экспедиция запнулась и встала.

Перед ними стояли два высоченных волка, стоявшие подобно людям по обе стороны открытого портала, с глазами навыкате и высунутыми языками. Контраст был разителен. Ушла вычурность подземной дороги, сменившись более древними, тотемными представлениями. Каждый волк был три волка, или одним и тем же волком в трех различных временах. Каменные головы были высечены в трех различных положениях, а выражения на мордах символически изображали целую гамму чувств, начиная с тоски и заканчивая звериной злобой, как будто древние мастера хотели запечатлеть в одном окаменевшем мгновении все животное бытие. Основание каждой статуи кольцом огибали письмена, плотно собранные в вертикальные столбцы: пиктограммы, изящные и примитивные одновременно, похожие на памятные зарубки. Ауджа-гилкуиья, понял Ахкеймион: так называемый «первый язык», такой древний, что нелюди забыли, как читать и говорить на нем — а значит, эти ворота для нелюдей были такой же седой древностью, как для людей — Бивень. Все здесь свидетельствовало о зарождении в грубых первобытных душах понимания тонких премудростей таинства творчества…

Но восхищение угасло так же быстро, как и вспыхнуло. Ахкеймион покачнулся, у него закружилась голова, словно он слишком быстро вскочил с постели. Мимара тоже споткнулась, прижала ладони козырьком над бровями. Несколько мулов испугались, стали бить копытами и рваться с привязи. В воздухе веяла не просто боль веков. Нечто еще… отсутствие чего-то, перпендикуляр к геометрии реального, изгибающий ее прямые своим губительным притяжением. Что-то шептало из черноты между каменными зверями.

Нечто потустороннее.

Ворота заколебались в глазах у волшебника, это был не портал, а скорее дыра.

Свет, зажженный Клириком, вдруг стал прибывать, выбелив каменные стены доверху. От огромных волчьих морд в вышине поползли тени. Перед входом нелюдь обернулся, залитый ярким светом. Несколько человек рукой заслонились от сияния.

Голос гулко пророкотал в окружающей тьме.

— На колени…

Пораженные Шкуродеры глядели на него молча. Он рухнул на колени. Несколько секунд его глаза горели невидящим огнем, потом он обратил взор на стоящих вокруг него людей, и лицо его стало мрачнеть. По коже головы пошли морщины, как от боли.

— На колени! — пронзительно выкрикнул он.

Сарл хихикнул, хотя улыбка, которая разделила его острую бородку надвое, отнюдь не была шутливой.

— Клирик. Ты, это…

— Эта война сломала нам хребет! — гремел голос нечеловека. — Вот… Вот! Все Последние Рожденные, отцы и дети, собрались под медными штандартами Сиоля и его немилосердного короля. Серебряные Зубы! Наш тиран-спаситель… — Он запрокинул голову и захохотал. Слезы оставляли на его щеках две полосы. — Это наш… — Он сверкнул сросшимися зубами. — Наш триумф.

Он осел и словно целиком съежился в своих сложенных ладонях. Его сотрясали беззвучные рыдания.

Все смущенно переглянулись. В этом свете было что-то жутковатое, помимо того, что он висел над ними сам по себе, так что каждого из них окутывал блеск отдаленного сияния. Возможно, виноваты были черные стены или белые блики, отражавшиеся от полированной поверхности множества фигур, но казалось, что тени существуют сами по себе и ни с кем не связаны. Как будто каждый человек стоял в своем, особом свете своего личного утра, полдня или сумерек. То ли из-за принадлежности своей расе, то ли из-за позы, но на своем месте казался здесь только Клирик.

Лорд Косотер присел рядом с ним на корточки, положил руку на его широкую спину, что-то неслышно заговорил ему на ухо. Киампас опустил глаза в пол. Сарл озирался, шнырял глазами по сторонам, явно больше обеспокоенный этим проявлением дружеской доверительности, чем содержанием слов Клирика.

— Да! — выдохнул нелюдь, как будто вдруг осознал нечто важное, что прежде упускал из виду.

— Поганое место, — проворчал Сарл. — Еще одно поганое место…

Это чувствовали все, понял Ахкеймион, вглядываясь в потрясенные лица. Какая-то грусть, подобная дыму от скрытого, испуганно затаившегося огня, снедала их, сковывая мысли… Но никаких чар он не чувствовал. Далее самые тонкие заклинания несли на себе следы искусственности, отпечаток Метки. Но здесь — ничего, за исключением запаха древней, давно умершей магии.

И вдруг, пораженный ужасом, он понял: трагедия, которая привела к гибели эти залы, расползлась по ним. Кил-Ауджас был топосом. Местом, где преисподняя наступала на этот мир.

Ахкеймион повернулся к Мимаре, к своему удивлению, заметив, что крепко держит ее за руку.

— Призраки, — проговорил он, отвечая на ее удивленный взгляд. — Это место…

— Тише, — выкрикнул Киампас, как человек, внезапно на что-то решившийся. — Придержите языки — вы все! Вы видели знаки на воротах, это все артели, которые сгинули в этом месте. Согласен, у них не было с собой нашего Клирика, не было провожатого, но, как ни крути, — сгинули. Может, сбились с пути, может, их прикончили голые. Как бы то ни было, это тропа, ребята, и такая же беспощадная, как и все остальные. Чем глубже мы будем забираться, тем больше нам надо быть начеку, понимаете?

— Он прав, — подал голос из полутемных последних рядов Ксонгис. Он сидел на корточках у стены, с высоким тюком на плечах, упершись в колени закованными в кольчугу руками. Пошарив перед собой в пыли, он поднял длинную кость, похожую на собачью.

— Дохлый голозадый, — сказал он.

Ксонгис поднял кость к свету, потом посмотрел сквозь нее, как через подзорную трубу: утолщения с обоих концов были отломаны. Он повернулся к остальным, пожал плечами.

— Какая-то тварь хотела жрать.

Охотники огляделись, сыпля проклятиями при виде костей, разбросанных повсюду как остатки какого-то давнего потопа, как занесенные илом палки. Лорд Косотер все шептал что-то на ухо Клирику, что-то резкое и полное ненависти. Отчетливо донеслись слова: «убогий доходяга». Ахкеймион всматривался в черный провал между гигантскими волками, в любой момент ожидая чего-то…

Прикрыв глаза, он увидел стенающих персонажей своих Снов.

— Это же шранк! — выкрикнул один из галеотских охотников, Хоат. — Кто ест шранков?

Он был, пожалуй, младшим из Шкуродеров. Его фигура еще сохраняла нескладность долговязого подростка.

А ведь у всех было одно и то же, понял Ахкеймион, у всех артелей, которым хватило смелости сунуться в эти залы. Все останавливались у этих разбитых ворот и терзались теми же самыми предчувствиями. И все же двигались вперед, неся с собой войну, углублялись в пещеры все дальше, дальше…

И больше не возвращались.

— А двери где? — вдруг спросил Галиан. Он задиристо обвел всех глазами, как делают иногда, чтобы скрыть свой страх. — Это как? Ворота без створок?

Но вопросы всегда приходят слишком поздно. Сперва события должны миновать точку невозврата; лишь потом люди начинают задаваться мучительными вопросами.

Первую ночь провели в роскошной зале за Волчьими Воротами. Ахкеймион повесил колдовской свет высоко в воздухе — смутно различимую точку, освещающую потолок и ребристый верх колонн, уходящих вверх у них над головами. Свет словно нехотя опускался донизу, достаточно тусклый, чтобы не проникать через закрытые веки, но расходящийся достаточно широко, чтобы создавать иллюзию безопасности. С высоты сурово смотрели вниз непривычные фигуры; углубления в рельефах были залиты непроницаемой чернильной чернотой.

Верный своему слову, Киампас организовал посменное дежурство и расставил часовых по всему периметру света. Клерис в одиночестве сидел на запыленном камне, вглядываясь в проход, по которому им предстояло идти, когда все проснутся. Лорд Косотер растянулся на циновке и мгновенно заснул, хотя рядом с ним, поджав ноги, сидел Сарл и беспрестанно бормотал какие-то глупости, останавливаясь только чтобы похихикать над кульбитами собственного остроумия. Остальная часть артели мрачными группами расселась на полу, кто ворочался на циновках, кто сидел и переговаривался вполголоса. Все мулы стояли рядом в тени и выглядели несуразно на фоне окружающего величия.

Воздух по-прежнему был довольно прохладен и превращал глубокий выдох в туман.

Ахкеймион сел рядом с Мимарой, прислонившись спиной к колонне. Мимара долго сидела словно пронзенная светом, не отрываясь смотрела на серебряное пламя.

— Там буквы, — голос у нее после долгого молчания был хриплый. — Можешь прочитать?

— Нет.

Она едва слышно фыркнула.

— Всезнающий волшебник…

— Их никто не может прочитать.

— А-а…. Я-то испугалась, что переоценила тебя.

Он хотел было нахмуриться, но озорные искорки у нее в глазах требовали, чтобы он рассмеялся. С него словно свалился огромный вес.

— Запомни все это, Мимара.

— Что запомнить?

— Это место.

— Зачем.

— Оно древнее. Древнее древности.

— Древнее, чем он? — спросила она, кивнув в сторону Клирика, сидящего в сумраке между колоннами.

Мимолетно возникшее у него желание проявить благородство испарилось.

— Намного.

Прошло несколько секунд, наполненных звенящей пустотой передышки перед новой опасностью — притекающее по каплям ощущение неотвратимости. Мимара исподтишка изучала Клирика.

— Что с ним такое? — наконец прошептала она.

Ахкеймиону не хотелось даже думать о нечеловеке, не то что говорить о нем. Путешествовать в компании Блуждающего было столь же опасно, как разгуливать по этим залам, если не больше. Отсюда напрашивался недопустимый вопрос: насколько Ахкеймион готов рисковать, чтобы довести свою безумную затею до конца? Сколько душ он готов обречь на гибель?

Он помрачнел.

— Тише, — сказал он, нахмурившись, с привычным раздражением. Что она здесь делает? Зачем преследует его? Все пойдет насмарку! Двадцать лет упорного труда! А то и сам мир! Она все поставила под угрозу, ради жажды, которую ей никогда не утолить. — Они слышат гораздо лучше нас.

— Тогда ответь мне на таком языке, который он не понимает, — ответила Мимара на безупречном айнонском.

Долгий взгляд был настолько угрюм, что не оставлял места для удивления.

— Айнон, — сказал Ахкеймион. — Тебя туда отвезли?

Любопытство поблекло в ее глазах. Она сгорбилась, сидя на циновке, и молча отвернулась — он не удивился. По резным каменным пустотам распространялась глубокая и монументальная тишина. Ахкеймион сидел неподвижно.

Когда он поднял глаза, он был почти уверен, что видел, как лицо Клирика отвернулось прочь от них…

Вновь обратившись к непроницаемой черноте Кил-Ауджаса.


В его Сне внизу горела библиотека Сауглиша. Ее приземистые мощные башни обвили гирлянды огня. Над густыми клубами дыма закладывали виражи драконы. Сверкающие заклинания искрами прочерчивали небо — ослепительная каллиграфия Гнозиса.

Трепеща в воздухе крыльями, Скафра скалил гнилые зубы, пронзительно кричал, обратившись в сторону горизонта, черного смерча, двигавшегося по далеким равнинам. В сторону глухого низкого рокота, густого, как звук последнего удара сердца.

А Ахкеймион парил там невидимым, бестелесный свидетель происходящему… В одиночестве.

Где? Где же Сесватха?


Не пройдя и сотни шагов по проходу, выбранному для них Клириком, они обнаружили мумию мальчика. Он лежал спиной к стене, свернувшись, как будто обнимал котенка. Он пережил самое большее свое тринадцатое или четырнадцатое лето, как предположил Ксонгис. Императорский следопыт не мог определить, сколько времени пролежала здесь мумия, но указал на искупительные монеты, которые были положены мальчику на бок и на бедро: три медяка, два серых от пыли, а один еще блестящий, дары для Ур-Матери — не монеты, но сами акты их дарения. Видно, другие экспедиции тоже проходили этим путем. Окруженный столпившимися вокруг него артельщиками, Сома опустился на одно колено и добавил четвертую, прошептав молитву на своем родном языке. После чего поискал глазами Мимару, словно желая признания своего благородства.

— Надо следить за ним, — вполголоса проговорил ей Ахкеймион, когда все двинулись дальше. Они не разговаривали с тех пор как проснулись, и он уже начинал сожалеть, что накануне вечером оборвал разговор. Нелепо, казалось бы, праздно перебрасываться словами в самом сердце горы, но от мелких человеческих слабостей не отказаться в любых, самых грандиозных обстоятельствах. По крайней мере, ему.

— Вряд ли, — сказала она со слабостью в голосе, которая Ахкеймиона несколько встревожила. В женской усталости таится опасность — мужчины подсознательно это понимают. — Следить обычно надо за тихими. Теми, которые ждут, что за ними захлопнется дверь…

Звук чужих голосов проник в ее молчание. Рядом разразился спор о судьбе и происхождении мертвого ребенка. Как ни странно, мальчик и тайна его гибели всех привели в чувство.

— Меня этому научил Айнон, — горько прибавила она. — То… куда меня отвезли.

Экспедиция шла дальше, скоплением бледных лиц в нескончаемом мраке. Разговор необъяснимо свернул на то, какие ремесла тяжелее всего сказываются на руках. Галиан настаивал, что хуже всех рыбакам, со всеми этими узлами и сетями. Ксонгис описывал тростниковые поля Высокого Айнона, бесконечные мили полей на высокогорных Сехарибских равнинах и то, как полевые рабы вечно ходят с кровоточащими пальцами. Все сошлись на том, что если учесть еще и ноги, то самые несчастные — это сукновалы.

— Представь, каково — изо дня в день топать во всякой дряни — и не двигаться ни на локоть!

Потом перешли на нищих и стали травить байки о разных бедолагах. Заявление Сомы о том, что он видел нищего без рук и без ног, было встречено общей насмешкой. Сома вечно болтал всякие несуразности.

— Как он деньги-то подбирал? — спросил кто-то из молодых остряков. — Членом?

Поддавшись общему глумливому настроению, Галиан пошел еще дальше и сказал, что видел безголового нищего, когда служил в императорской армии.

— Мы долго думали, что это мешок с репой, пока он не начал просить…

— И чего же он просил? — поинтересовался Оксвора. Голос у гиганта всегда гремел, как бы тихо он ни старался говорить.

— Чтоб его перевернули нужной стороной кверху, чего ж еще?

В заброшенных залах грянул хохот. Лишь Сома остался безучастным.

— Как он говорил без головы?

— Ну у тебя же это вполне нормально получается!

Смех ширился. Отряд любил, когда удавалось весело подшутить над Сомой.

— В Зеуме… — начал Поквас.

— …нищие сами подавали тебе, — перебил Галиан. — Знаем.

— Ничего подобного, — рассмеялся танцор меча. — Они совершают набеги на Пустоши и дерут три шкуры с голых…

Общий взрыв негодования и смеха.

— Тогда понятно, почему ты задолжал мне столько серебра, — воскликнул Оксвора.

Так продолжалось бесконечно.

Судя по выражению лица Мимары, ее веселила вся эта болтовня, что не осталось для охотников незамеченным — особенно для Сомандутты. Ахкеймион же, напротив, с трудом время от времени выжимал из себя улыбку — как правило, в тех случаях, когда остальные ничего смешного не видели. Он не мог заставить себя не думать о нависшей вокруг них черноте, о том, какими заметными и какими уязвимыми они должны казаться тем, кто прислушивается из глубин. Стайка гомонящих детей.

Кто-то слушает их. В этом можно было не сомневаться.

Кто-то или что-то.


Клирик, рядом с которым держался, не отставая, лорд Косотер, водил их какими-то лабиринтами. Коридоры. Залы. Галереи. Некоторые поражали ровными, как по линейке выведенными стенами, другие закручивались непредсказуемой формы витками, как черви на крючке, или напоминали письмена жуков-древоточцев под корой мертвых деревьев. Все звенело под толщей камня, который пробуравили эти залы: казалось, что стены наклонились, полы изогнулись и от давящего веса потрескивают потолки. В какой-то момент впечатление того, что они находятся в гробнице, стало физически ощутимым. Кил-Ауджас стал миром клинообразных деталей, огромных провалов, невероятных изгибов, которые удерживала прочность камня и хитроумие древних. Не раз Ахкеймиону приходилось ловить ртом воздух, как будто горло кто-то сжал непреодолимой хваткой. Повсюду витал запах склепа — каменных сводов и вековой неподвижности, — но воздуха было в достатке. И все же какое-то животное чувство кричало внутри, страшась задохнуться.

Наверное, это оттого, что не хватает неба, решил он. О недавних своих предчувствиях он старался не думать.

Разговоры затихли до полного молчания, и остался один лишь неритмичный перестук шагов, время от времени перемежающийся протяжными жалобами мулов.

Звук воды вырастал из тишины исподволь, и, когда они наконец заметили его, он оказался неожиданным. Стены и потолок прохода, которым они шли, расширились, как раструб украшенного причудливой резьбой рога, и в свете двойного источника колдовского света стали еще тусклее. Через несколько шагов стены совсем расступились, и охотники вышли на широкое открытое пространство. Побледневшие точки света едва пробивались сквозь дымку, освещая обрывы и пустоты — какую-то необъятную пропасть. Пол превратился в подобие каменного помоста, скользкого от плесени ржавого цвета. Внизу алмазным потоком, нарушаемым только тенью от помоста, бурлила вода, подскакивая и катясь в пустоту. От этого непрерывного движения Ахкеймиону показалось, что опора уплывает у него из-под ног, и он отвернулся. За спиной били копытами и ржали мулы. У начала их длинной процессии высоко вверху зажженный Клириком свет сконцентрировался и свернул в пустоту нового коридора.

Но, как оказалось, это был не коридор, а вход в какое-то святилище. Помещение было не просторно и не тесно — с молитвенный зал храма. Низкий круглый потолок его напоминал колесо со спицами. Стены отделывали фризы — изображения оборотней со множеством голов и конечностей — но уже не той вычурности, как прежде. Охотники, видимо, сочли этих тварей воплощениями дьявола — многие кое-как прошептали безыскусные заклинания. Но Ахкеймион, глядя на изображения, узнал то же ощущение, что передавалось от фигур у Волчьих Ворот. Со стен глядели не чудовища, а скорее слитое в единый образ многообразие обликов обычных зверей. Прежде чем начать забывать, нелюди были одержимы тайнами времени, и особенно тем, как удается настоящему нести в себе и прошлое, и будущее.

Живя долго, они поклонялись Изменению… Этому проклятию Человека.

Пока остальные топтались под нависающими над головой низкими потолками, Сарл и Киампас организовали пополнение запасов воды. На свет были извлечены кожаные ведра, которыми обычно черпали воду из горных речек. Поставили живую цепочку, и вскоре по всей пещере сидели на корточках вооруженные люди и наполняли бурдюки. Ахкеймион тем временем ходил вдоль стен, изучая вырезанные из камня изображения. От него не отставала Мимара. Он показывал ей места, где бесчисленные молящиеся в древности протерли в стенах углубления — лбом, как пояснил он.

Когда она спросила его, кому они молились, он огляделся в поисках Клирика, снова остерегаясь произнести то, что Блуждающий мог нечаянно услышать. Тот стоял в дальнем конце залы, склонив блестящую голову. Перед ним возвышалась высеченная в стене большая статуя: властного облика нечеловек, который одновременно висел на вытянутых руках и ногах — в позе, причудливо напоминающей Кругораспятие, — и крепко сидел на троне, плотно прижав колени друг к другу и положив на них выпрямленные руки. Плесень покрыла камень черными и малиновыми пятнами, но помимо этого фигура выглядела не тронутой и сурово глядела в пространство невидящими глазами. Вместо ответа Ахкеймион повел Мимару за собой, мимо толпы охотников, туда, где стоял Клирик.

— Тир хойла ишрахой, — говорил Блуждающий, прикрыв глаза и лоб ладонью с длинными пальцами — жест, обозначавший у нелюдей почтение. Он явно говорил с самой статуей, а не молился тому, что она воплощает. — Кой ри пиритх мутой’он…

Ахкеймион помолчал и, сам не понимая, почему, начал тихим шепотом переводить. По сравнению с гармоническими переливами речи Клирика, его голос звучал сухо, как сучащаяся пряжа.

— Ты, о душа величественная, чья длань сразила тысячи…

— Тир мийил ойтосси, кун ри мурсал арилил хи… Тир…

— Ты, о гневное око, чьи слова раскалывали горы… Ты…

— Тирса хир’гингалл во’ис?

— Где ныне воля твоя?

Нечеловек залился своим безумным хохотом, опустив подбородок к груди. Глянув на Ахкеймиона, он, загадочно, как всегда, улыбнулся белыми губами, склонил голову, словно уворачиваясь от тяжелого маятника.

— Где она, а, волшебник? — спросил он насмешливым тоном, каким часто отвечал на шутки Сарла. Лицо его блестело, как натертый руками тальк.

— Куда девается воля?

Вдруг, не сказав ни слова, Клирик развернулся и одиноко побрел в темноту, потянув за собой, как шлейф платья, свой призрачный свет. Ахкеймион посмотрел ему вслед, скорее потрясенный, чем озадаченный. Он впервые увидел, что такое Клирик на самом деле… Не просто тот, кто пережил эти руины, но — их часть.

Такой же лабиринт.

Мимара встала на место нечеловека, чтобы лучше разглядеть статую. С непроницаемыми лицами потянулись назад охотники, набравшие все бурдюки. Мимара выглядела такой хрупкой и прекрасной в тени воинственного изваяния, что Ахкеймион невольно встал рядом, как бы заслоняя ее.

— Кто это? — спросила она.

Подземный водопад грохотом отдавался в окружающем камне.

— Величайший из нелюдских королей, — ответил Ахкеймион, дотрагиваясь двумя пальцами до холодного каменного лица. Странно было видеть, как, беспечно забыв обо всем, смотрят в пространство статуи, устремляя взгляд к череде мертвых веков. — Куъяара Кинмои… повелитель Сиоля, который повел Девять Домов против инхороев.

— Как ты их отличаешь? — спросила она, склонив голову набок, так же, как делала ее мать. — Они все на вид одинаковые… Совершенно одинаковые.

— Друг для друга они разные.

Он прочертил пальцем линию через плесень на отполированной щеке нелюдского короля.

— Но ты-то, ты как определяешь?

— Тут написано, вырезано по краю трона…

Он убрал руку, зажав в пальцах шелковистый налет.

— Идем, — сказал колдун, решительно пресекая новый ее вопрос. Когда она все равно попыталась заговорить, он отрезал:

— Дай старику поразмышлять!

Они «положили на ладонь свою жизнь», как любят говорить конрийцы. Положили на ладонь и вручили нечеловеку — Блуждающему… Тому, кто мало того что не в своем уме, но еще и жить не может без боли и страдания. Инкариол… Кто он? И, что важнее, на что он готов, чтобы вспомнить?

«Кусс воти лура гайал», как сказали бы высокие норсираи о своих нечеловеческих союзниках в Первом Апокалипсисе. «Доверяй среди них только ворам». Чем знатнее был нелюдь, тем скорее он мог предать — такова была извращенная природа их проклятия. Ахкеймион читал, что нелюди убивали братьев и сыновей не из ненависти, но потому, что велика была их любовь. В мире дыма пожарищ, где годы один за другим летели в забвение, случаи предательства служили якорями; только мука могла вернуть нелюдям жизнь.

Настоящего, как его понимают люди, того настоящего, что прочно зиждется на переднем крае воспоминаний, для нелюдей больше не существовало. Видимость его они могли найти лишь в крови и криках тех, кого они любили.

После святилища Куъяары они спустились в лабиринт заброшенных поселений. Тьма стала такой густой, что казалась жидкой, и только их свет был единственным воздухом. Стены проступали как из чернил. То справа, то слева зияли провалы дверей, открывая внутренние коридоры, бесформенные от пыли и покачивающиеся в унисон двум колдовским огонькам. Лестничные проемы вели к грудам щебня. На происходящее в равнодушной неподвижности взирали каменные лица.

Наконец вышли на подземную дорогу, одну из нескольких, которые проходили в самой глубине Энаратиола, огибая естественные преграды. По этим дорогам две тысячи лет назад ходил Сесватха, и Ахкеймиону горько было видеть эти руины и запустение. Здесь ишрои строили свои дворцы, одну улицу за другой, взбираясь вверх по стенам каждой расселины. На открытых участках когда-то горели огромные смоляные лампы, висящие в паутине перекрещивающихся цепей. Рифленые стены покрывали золотые и серебряные листы фольги. Фонтаны били мощными струями радужного огня.

Теперь все было лишь пыль и тьма. Ахкеймиону казалось, что экспедиция только сейчас осознала масштабы своего предприятия. Тесниться в пещерах, согнувшись от нависающей над головой толщи горы, — одно, и совсем другое — тянуться друг за другом по этим огромным пустым пространствам, украдкой, за тонкой нитью света. Если раньше темнота окутывала путников, то теперь она выставляла их напоказ… Казалось, в любой момент с ними может произойти нечто неизвестное.

Лагерь устроили у обломков рухнувшей люстры в виде колеса со светильниками. Бронзовые перекладины погнулись, как ребра, и высотой были с небольшое деревце. Массивная трехликая голова, обвалившаяся с какого-то невидимого возвышения, образовывала рядом с ними естественное заграждение. Самые отважные обследовали дверные проемы и коридоры на коротком участке улицы между головой и люстрой, но не глубже чем мог сопровождать их свет. Остальные разбились на группы, сложили себе сиденья из каменных обломков или обессиленно опустились прямо на припорошенный пылью пол. У некоторых сил осталось только на то, чтобы задумчиво уставиться в собственную тень.

Ахкеймион оказался рядом с Галианом и Поквасом. К этому времени никто из Шкуродеров уже не снимал на ночь доспехов. На Галиане была крупная галеотская кольчуга, как у многих других, только затянутая поясом, как носили в империи. На Поквасе была надета кольчуга из тонкой зеумской стали с заплатами из более грубых галеотских звеньев на правой руке и на животе. Поверх кольчуги, через шею и плечи, он носил традиционную перевязь танцора меча, но пластины на ней были слишком навощенными, так что отражались на их темном фоне только белые линии. Слой серебра с них стерся уже давно.

По слаженности их вопросов Ахкеймион понял, что они заранее сговорились прижать его к стенке. Они хотели знать о драконах, и особенно — может ли оказаться, что в просторных галереях у них под ногами обитает какой-нибудь дракон. Старый волшебник не удивился: после яростной вспышки Киампаса у Обсидиановых Врат слово «дракон» или его галеотский вариант «хуорка» он слышал десяток раз.

— Людям драконы почти не страшны, — объяснил он. — Если их не понуждает воля Не-Бога, это ленивые себялюбивые существа. Связываться с нами, людьми, для них слишком много беспокойства. Убьешь одного из нас сегодня, а завтра нас понабежит тысяча и начнет их травить.

— Значит, драконы там все-таки есть? — уточнил Галиан.

Бывший императорский воин отличался такой же живостью, как Сарл, только еще и сдобренной нансурской вспыльчивостью. Если сержант постоянно щурился, то у Галиана глаза были ясные, хотя видно было, что от малейшего повода они могут сделаться стальными. Поквас, напротив, обладал той особой незлобивой уверенностью в себе, которая отличает людей с живым умом и крепкими руками. В отличие от Галиана, с ним достаточно было подружиться всего один раз.

— Разумеется, — ответил Ахкеймион. — Многие враку уцелели после Первого Апокалипсиса, поскольку бессмертны, как нелюди… Но, как я уже сказал, они сторонятся людей.

— А если мы набредем на его логово?.. — продолжал гнуть Галиан.

Волшебник пожал плечами.

— Дождется, пока мы уйдем, если вообще почувствует в нас угрозу.

— Даже если…

— Он говорит, что они не как дикие звери, — перебилПоквас. — Медведи или волки нападут, потому что иначе не умеют. А драконы — умеют… Правильно?

— Да. Драконы — знают.

Ахкеймиону приходилось говорить превозмогая странную неохоту, которую он поначалу принял за робость. Прошло некоторое время, прежде чем он понял, что на самом деле это был стыд. Он не хотел стать похожим на этих необузданных людей и еще меньше хотел их уважать. Более того, ему не нужно было ни их доверие, ни их восхищение — тех чувств, которые оба этих человека выказали ему несколько дней назад, рискнув собственной жизнью во имя его лжи.

— Скажи мне, — начал Поквас, глядя на него с интересом, пристальность которого начинала пугать. — Что стало с нелюдьми?

То ли по тону, то ли по настороженности во взгляде Ахкеймион понял, что танцор с мечом точно так же боится Клирика, как и он.

— Мне казалось, я уже рассказал эту историю.

— Он имеет в виду, что произошло с их расой, — сказал Галиан. — Почему они выродились?

На мгновение старый волшебник почувствовал краткую вспышку злобы, не на людей, а на их представления.

— На этот счет можете посмотреть на ваш Бивень, — сказал он, получая мстительное удовольствие от слова «ваш». — Они «ложные люди», помните? Проклятые богами. Наши праотцы уничтожили множество великих Домов, подобных этому. — Он представлял их себе, пророков Бивня, суровых и строгих, как слова, которые вырезали на кости; они вели одетых в шкуры дикарей глубокими пещерами по пути славы, выкрикивая слова на своих гортанных языках и убивая тех, кто превратил их в рабов.

— А я думал, что хребет им переломили еще раньше, — сказал Поквас. — Что Пять Племен напали на них, когда те уже были в упадке.

— Правильно.

— Что же случилось?

— Пришли инхорои…

— Консульт, что ли? — спросил Галиан.

Ахкеймион вытаращил на него глаза, не сказать что в полном потрясении, но все же не в силах проговорить ни слова. Не верилось, что простой охотник за скальпами говорит о Консульте с такой же фамильярностью, с которой упомянул бы любой обычный народ. В этом был знак того, как глубоко изменился мир за то время, пока Ахкеймион пребывал в изгнании. Прежде, когда он еще носил одежды колдуна Завета, над ним и его зловещими предостережениями о Втором Апокалипсисе смеялись все Три Моря. Голготтерат. Консульт. Инхорои. Прежде все это были имена его бесчестия, слова, которые любым слушателем встречались с насмешкой и снисходительностью. А теперь…

Теперь они религия… Святое благовествование от аспект-императора.

От Келлхуса.

— Нет, — сказал он с той особой осторожностью, которая появляется при переходе за нечеткие грани известного. — Это было до Консульта…

И он рассказал им о тысячелетних войнах между нелюдьми и инхороями. Два охотника слушали с неподдельной увлеченностью, блуждая взглядом где-то между рассказчиком и захватывающим сюжетом. Как прилетели первые враку. Как появились первые орды голых шранков. Нелюди, ишрои, хлещущие кнутами лошадей, которые увлекают их колесницы к беснующемуся горизонту…

Да и сам Ахкеймион неожиданно почувствовал воодушевление. Рассказывать о далеких землях и народах прошлого — одно, а сидеть здесь, в заброшенных пещерах Кил-Ауджаса и рассказывать о древних нелюдях…

Голос способен вывести людей из дремоты, в которую они погружены.

Поэтому Ахкеймион не стал пускаться в объяснения, как поступил бы в ином случае, но перешел к сути, сообщая лишь самое важное: о предательстве Нин’джанджина, Чревоморе и смерти Ханалинку, о роке, таившемся за бессмертием тех, кто остался в живых. Оказалось, что два охотника уже многое знают: очевидно, Галиан готовился вступить в министрат, прежде чем, как он выразился, выпивка, трава и шлюхи спасли его душу.

Ахкеймион долго смеялся.

Он то и дело бросал взгляды на Мимару, удостовериться, что все в порядке. Она сидела с Сомандуттой, скрестив ноги, похожая на амфору, и тешила честолюбие молодого дворянина вопросами о Нильнамеше. Ахкеймиону молодой человек был симпатичен. Сомандутта принадлежал к тем странным благородным, которые умудряются донести наивность домашнего воспитания до взрослых лет: они чрезмерно общительны, до смешного уверенные, что другие желают им только добра. Был бы это Момемн, Инвиши или любой другой большой город, Сомандутта, несомненно, стал бы преданным придворным, из таких, чьи слова все пропускают мимо ушей с улыбкой, но без насмешки.

— А ты знаешь, — говорил дворянин, — что в моем народе говорят о таких женщинах, как ты?

И все же старый волшебник не терял осторожности. Он достаточно узнал скальперов и понимал, что узнать их не так просто. Их жизнь слишком многого требовала от них.

— Скажи мне, — напрямик спросил Ахкеймион у Галиана. — Зачем вы этим занимаетесь? Зачем охотитесь на шранков? Ведь не за награду же? Я хочу сказать, насколько мне известно, все вы покидаете такие места, как Мозх, нищими, приехав туда богачами…

Бывший ратник задумался.

— Для некоторых — деньги. Ксонгис, например, оставляет большую часть своей доли на таможне…

— Он эти деньги никогда не потратит, — вставил Поквас.

— Почему ты так го… — продолжал допытываться Ахкеймион.

Но Галиан затряс головой, недослушав.

— Твой вопрос, колдун, — глупый вопрос. Охотники за скальпами охотятся за скальпами. Бляди блядствуют. Мы никогда не спрашиваем друг друга почему. Никогда.

— У нас есть поговорка, — добавил Поквас своим звучным отчетливым голосом. — «Тропа решит».

Ахкеймион улыбнулся.

— Все возвращается к тропе?

— Даже короли надели сапоги, — подмигнув, ответил Галиан.

После этого разговор свернул на более приземленные материи. Некоторое время Ахкеймион слушал, как охотники спорят, кто подлинный наследник величия Древнего Севера: Три Моря или Зеум. Старая игра, в которой люди похваляются пустяками, коротая время за этим беззлобным соревнованием. Странно, должно быть, было безжизненному Кил-Ауджасу после веков гробовой тишины слышать эти суетные и мелкие разговоры и еще непривычнее — ощущать ласкающее прикосновение света. Может быть, поэтому вся артель умолкла скорее, чем потребовала усталость. Когда разговоры подслушивают, говорить труднее, и это усилие, хотя и едва уловимое, быстро накапливается. А это темное подземелье подслушивало их, то ли в полусонной дреме, то ли с затаенной злобой навострив уши.

Судя по выражению на лице Сомандутты, он чуть не заплакал от отчаяния, когда Мимара оставила его и вернулась к своему «отцу».

С тех пор как она присоединилась к экспедиции, они спали бок о бок, но сегодня почему-то легли, наконец, лицом к лицу — Ахкеймион находил это положение чересчур интимным, но Мимару оно, кажется, ничуть не беспокоило. Этим она напомнила ему свою мать, Эсменет, — привычки представительницы ее ремесла окрашивали многое из того, что она говорила и делала. Носила свою наготу столь же беззаботно, как кузнец — кожаный фартук. Говорила о членах и совокуплениях, как обсуждают каменщики мастерки и арки.

Словно грубые мозоли в тех местах, где у Ахкеймиона была нежная ранимая кожа.

— Какое все… — задумчиво проговорила Мимара. Глаза у нее как будто следили за пролетающими привидениями.

— Что — все?

— Стены… Потолки. Все-все, руки, ноги, лица, все высечено из камня, одно над другим… Сколько труда!

— Так было не всегда. Волчьи Ворота — пример того, как они некогда украшали свои города. Только когда они начали забывать, они перешли к этой… этой… избыточности. Это — их хроники, рассказ об их делах, великих и малых.

— Тогда почему просто не рисовать фрески, как мы?

Ахкеймион мысленно одобрил вопрос — к нему возвращалась еще одна позабытая привычка.

— Нелюди не видят живописных изображений, — сказал он, по-стариковски пожав плечами.

Хмурая улыбка. Несмотря на то что у Мимары гнев словно прокатывал с изнанки по любому выражению лица, этот недоверчивый вид, тем не менее, всегда непостижимым образом позволял надеяться на ее беспристрастность.

— Это правда, — сказал Ахкеймион. — Рисунки для их глаз — не более чем невнятная бессмыслица. Хотя нелюди напоминают нас, Мимара, но они намного больше от нас отличаются, чем ты себе представляешь.

— Послушать тебя, так они страшные.

К нему подступила знакомая когда-то теплота, которую он почти забыл: ощущение, что он поддерживает другого не руками, не любовью и даже не надеждой, а знанием. Знанием, которое давало мудрость и хранило от несчастий.

— Наконец-то, — сказал он, закрывая глаза, которые улыбались. — Она слушает.

Он почувствовал, как ее пальцы сжали ему плечо, как будто в шутливом укоре, но на самом деле, подтверждая сказанное. И тогда что-то внутри стало нарастать, требуя, чтобы он не открывал глаза, притворяясь, что спит.

Он понял, что был одинок. Одинок.

Все эти последние двадцать лет…


— Место, где мой род может пережить меня, — сказал верховный король.

Сесватха нахмурился, мягко запротестовав:

— Тебе нет нужды бояться…

Ахкеймион откинулся на спинку кресла, заставил свои мысли оторваться от сложного положения на стоящей между ними доске для бенджуки. Большинство отдельных кабинетов во флигеле у королевского храма представляли собой не более чем щели между стенами циклопической кладки, и кабинет Кельмомаса не был исключением. Уходящие под потолок полки со свитками лишь усиливали сходство с кельей.

— Наш враг обречен против воинства, которое ты собрал. Подумай только. Нимерик… Даже Нильгиккаш выходит в поход.

Эти имена, похоже, успокоили его старого друга.

— Ишуаль, — сказал Кельмомас, улыбаясь собственному остроумию — или его отсутствию. Он потянулся за кубком с яблочным медом. — Так я его называю.

Сесватха покачал головой.

— Там есть запас пива и наложниц?

— Зёрен, — ответил Кельмомас, улыбаясь глазами над краем кубка. Золотая волчья голова, вплетенная в середину его бороды, поблескивала из-под запястья.

— Зёрен?

Манера верховного короля изменила ему. Он всегда старался выказывать исключительную тщательность, по крайней мере в мелочах, вроде того чтобы непременно поставить бокал обратно на тот же самый влажный кружок.

В целом же он мог быть весьма небрежен.

— Я долго отказывался тебе верить, — сказал он. — А теперь, когда поверил…

— И что теперь?

У Кельмомаса было печальное лицо, достойное династической славы его имени. Суровое. Живое, но с мощным подбородком. Но чересчур склонное к выражениям меланхолии, особенно в залах, где стоял густой полумрак. Смеялся король не реже любого другого человека, но выражение лица, которое неизбежно возникало вслед за смехом — взгляд, поникший от тихой скорби, сжатые в строгую линию губы — всегда казалось каким-то более настоящим, ближе к естественному состоянию его души.

— Ничего, — сказал верховный король, напустив старый и усталый вид. — Просто предчувствия.

Сесватха снова встревоженно вгляделся в него.

— К предчувствиям королей нельзя относиться пренебрежительно. Тебе это хорошо известно, мой старый друг.

— Потому я и построил убе…

Скрип бронзовых петель. Оба метнулись взглядами к теням, скрывавшим вход. В треножниках, поставленных по обе стороны игрального стола, тянулся кверху и плясал огонь. Ахкеймион услышал шаркающие шаги маленьких ножек, и вдруг откуда ни возьмись на колени отцу вскочил Нау-Кайюти.

— Оп-па! — воскликнул Кельмомас. — Что это за воин, который будет слепо бросаться прямо в руки своему врагу?

Мальчик залился дробным смехом, как смеются дети, отбиваясь от щекотки.

— Пап, ну ты же не враг!

— Погоди, подрастешь!

Нау-Кайюти прыснул, стиснув зубы, и принялся бороться с унизанной кольцами отцовской рукой, рыча и смеясь. Неожиданно для Кельмомаса, мальчик, дергаясь и извиваясь, как щука в летней речке, ухватился за его белые шерстяные одежды, пытаясь обхватить отца ногами за бедра. Кельмомас отодвинулся назад, так что чуть не опрокинул кресло.

Ахкеймион разразился смехом.

— Ну и волк, мой король! Не мальчишка, а настоящий волк! Пожелай, чтобы он никогда не стал твоим врагом!

— Кайю, Кайю! — закричал верховный король, поднимая руки, как будто сдается.

— А это что? — спросил юный принц, роясь во внутренних карманах отцовского плаща. Кряхтя, он извлек на колеблющийся свет золотой цилиндр. Футляр для свитков, отлитый в виде переплетающихся лоз.

— Это мне? — ахнул он и посмотрел на усмехающегося отца.

— Най, — ответил Кельмомас с притворной суровостью. — Это большой и страшный секрет.

Взгляд верховного короля скользнул мимо льняных кудряшек мальчика и остановился на Сесватхе. Нау-Кайюти тоже повернулся; оба лица — одно невинное, другое изможденное от забот — неподвижно вырисовывались в бледном свете.

— Это дяде Сесве, — сказал верховный король.

Нау-Кайюти прижал золотую трубку к груди — не от жадности, а от восторга.

— Папа, можно я ему отдам? — закричал он. — Ну пожалуйста!

Кельмомас кивнул, усмехаясь, но во взгляде его сквозила серьезность. Принц соскочил с отцовских колен, заставил обоих мужчин тревожно вздрогнуть, когда чуть не влетел в один из треножников, подбежал к Сесватхе и прижался к его коленям, лучась от гордости. Он протянул футляр своими ручонками, еще слишком неловкими, и сказал:

— Дядя Сесва, а дядя Сесва, скажи! Скажи, кто такая Мимара?

Ахкеймион ахнул и рванулся из-под одеяла…

…и увидел, что над ним в плотной темноте склонился стоящий на коленях Инкариол. Полоска света обегала его череп, изгиб щеки и висок; остальной части лица не было видно.

Волшебник хотел отодвинуться, но нечеловек крепкой рукой схватил его за плечо. Он кивнул лысой головой, прося извинения, но лицо оставалось полностью закрытым тенью.

— Ты смеялся, — прошептал он, отворачиваясь.

Ахкеймион ничего не смог выдавить из себя и лишь искоса смотрел на него в остолбенении.

Как ни темно было, он разглядел, что Клирик, уходя, рыдал.

Ахкеймиону показалось, что проснулся он намного старше, чем засыпал. Уши и зубы ныли, болели все части тела, которые он умел описать. Пока Шкуродеры сновали вокруг, готовясь выйти в путь, он сидел, поджав ноги, на своей грубой циновке, тяжело уронив руки на колени, и не столько наблюдал за ними, сколько мрачно смотрел в пространство. Двойной свет висел над ними, как и прежде, и разница в их заклинаниях была столь же глубока и незаметна, как и разница между теми, кто эти заклинания сотворил. Его взгляд скользил по краю освещенного их огоньками пространства, от торчащих вверх бронзовых спиц рухнувшего светильника, вдоль стен с узкими, как щели, окнами, к обломкам каменной головы какой-то статуи. Где-то в глубине души он ужаснулся и даже обиделся, обнаружив, что вчерашний день не был сном — что Кил-Ауджас реален. Ахкеймион глубоко вдохнул непонятную дымку, висевшую в воздухе, и с трудом подавил желание сплюнуть. Он словно физически чувствовал многие мили черноты, нависшей над ними.

Когда Мимара в третий раз спросила, что случилось, он подумал, что ненавидит юность. Гладкие лица и гибкие тела. И всегдашнее невежество. Он представлял себе, как они носятся по этим проклятым пещерам, а он в состоянии лишь ковылять следом. Жалкие напыщенные ничтожества, с темными волосами и словарем в сотню слов. Сосунки!

— Хуппа! — однажды крикнул ему Сомандутта. Этим словом они обычно подгоняли мулов. — Хуппа-хуппа! Не бывают кости такими тяжелыми!

— А дураки — такими дремучими! — отрезал он в ответ. Неприятны были не столько слова, сколько общий смех, с которым их восприняли. Ахкеймион взглядом заставил Мимару опустить укоризненные глаза и почувствовал тщеславное удовлетворение от победы в этом вздорном соперничестве характеров. Мысль о том, что будет, если он заболеет, вызвала у него мимолетную вспышку страха.

На глазах у всех, не оставалось ничего иного, как быстро собрать пожитки. Он напомнил себе, что грязные жизненные соки — самые медлительные и, как утверждали древние кенейские рабы-ученые, чтобы избавиться от них, надо больше ходить. Он мысленно выбранил себя за то, что закряхтел, водружая на спину поклажу.

Неудивительно, что настроение его постепенно смягчилось, по мере того как от сосредоточенного темпа, который взяла экспедиция, разогревались мышцы. Сначала он старался припомнить, что знал Сесватха о Кил-Ауджасе, чтобы мысленно начертить перед глазами карту. Но самое большее, ему удалось, лишь смутное ощущение бесконечных уровней, где основание горы было изрыто нимильными шахтами, а общие земли и жилища поднимались до самого кратера Энаратиола. Ахкеймион словно чувствовал, как опустевшие помещения Дворца, подобно корням, пронизывают сокрытые в камне пространства: все здания, которые можно найти в крупных человеческих городах, от зернохранилищ до казарм, от убогих лачуг до храмов, громоздились друг на друга, разместившись в тесных внутренностях горы. Но ничего определенного из этих картин он извлечь не мог — по крайней мере, такого, что могло бы пригодиться им в путешествии. Даже во времена Сесватхи Кил-Ауджас был почти заброшен и мало оставалось нелюдей, которые могли не заблудиться в дальних пределах Дворца. Самое большее, волшебник мог утверждать, что Клирик, судя по всему, ведет их правильно. Пока они не сворачивают с дорог, пересекающих эти огромные расселины, они приближаются к северным вратам Дворца. Уже неплохо…

До поры до времени.

Но не одна стража миновала, пока закончилась последняя расселина, сомкнувшись над ними, как две сложенные ладони. Пройдя еще один коридор с историческими фризами, служившими обрамлением для других, более глубоких изображений, экспедиция вышла в просторную залу, стены которой уходили так далеко вверх, что туда не доходил ни его свет, ни свет Клирика, отчего казалось, что экспедиция движется по воздуху, вися в пустоте. Съеживаясь от мрака окружающей бездны, охотники жались теснее, так что постоянно натыкались друг на друга. Даже Мимара шла, прижавшись щекой к руке Ахкеймиона. Не проходило минуты, чтобы кто-то не ругнулся на мула или человека. Лишних слов не тратили. Тот, кто выкрикивал какие-то слова, затихал от эха собственного голоса, который возвращался неузнаваемым, словно чужой.

Хотя и Ахкеймиона тревожила чернота, он испытывал облегчение. Впервые с того момента, как они прошли Волчьи Врата, он понимал, где именно в запутанных лабиринтах Энаратиола они находятся. Это наверняка было Хранилище, где нелюди складывали своих мертвых на полки, будто свитки. А значит, экспедиция не просто прошла почти половину пути, но, что еще важнее, Клирик на самом деле помнит дорогу через разрушенный Дворец.

Очень долго в окружающей темноте было ничего не разобрать. В воздухе, доходя до колен, витала белая, как мел, пыль, так что, казалось, они идут по пустыне в каком-то лишенном солнца мире. Однажды Клирик резко остановил их, только клацнули доспехи, и несколько секунд вся экспедиция стояла и прислушивалась к жесткой, как железо, тишине… К звуку гробницы, по которой они шли.

Появление под ногами костей вызвало больше любопытство, чем тревогу — поначалу. Черепа были настолько древними, что разлетались под каблуками пчелиным роем, а кости распрямлялись, как бумага. Целые кипы костей возникали тут и там, как обломки кораблекрушения, выброшенные на берег волнами древнего, высохшего ныне моря, но через некоторое время пол уже был густо ими усыпан. Монотонный звук тяжелых шагов превратился в шорох и треск, словно люди поддавали ногами сухие листья. Битва прошла давным-давно, и жертвы ее были велики. Вскоре отовсюду доносилось бормотание молитв, широко раскрытые глаза искали подтверждения своим страхам. Сарл смеялся, как он делал всегда, как только чувствовал, что его «мальчиков» одолевает тревога, но эхо, возвращавшееся из черноты, звучало столь зловеще, что он стал таким же настороженным и бледным, как остальные.

Потом, из ниоткуда, перед ними возникла целая гора каменных обломков, вызвав всеобщее замешательство. Пока лорд Косотер и Клирик совещались, люди с потерянными лицами растерянно слонялись вокруг. Из-за темноты масштабы препятствия определить было невозможно. Один из юных галеотцев, Асвард, в панике заверещал что-то о пальцах, которые тянутся к нему из пыли. Ксонгис с Галианом попытались урезонить юношу, поминутно бросая на Капитана опасливые взгляды. Сарл наблюдал за ними с мерзким выражением удовольствия на лице, словно ему не терпелось применить на деле какой-нибудь из кровожадных законов тропы.

Усталый и раздраженный, Ахкеймион просто взял и ушел в темноту, оставив висеть в воздухе свой колдовской свет. Когда Мимара окликнула его, он лишь вяло махнул рукой. Следы смерти не вселяли в него ужас — он боялся только живых. Чернота окутала его, и, когда он обернулся, его охватило ликующее чувство безнаказанности. Шкуродеры жались к освещенному пятачку, сиротливо всматриваясь в океан тьмы. Если во время перехода они казались такими самоуверенными и опасными, то теперь выглядели брошенными и беззащитными, горстка беженцев, отчаянно пытающаяся спастись от преследующих их бедствий.

«Вот такими видит нас Келлхус…» — подумал Ахкеймион.

Он знал, что звук его тайного голоса испугает их, что они начнут показывать пальцем и кричать, завидя его рот и глаза, горящие в темноте. Но необходимо было напомнить им — им всем, — кто он такой…

Он возгласил «Небесный луч».

Между его вытянутыми руками появилась линия, мерцающая белым светом, яркая, так что кровь просвечивала сквозь кожу. Она расколола непроницаемые пространства, яркая и стремительная, как молния. В мгновение ока Хранилище открылось всё, до самых дальних уголков…

Разрушенное кладбище Кил-Ауджаса.

Сплошной камень потолка был изрезан крупными выступами и углублениями. Открытые участки опутывали сотни старинных цепей, свисавших с него. Одни обрывались на середине, на других еще висели бронзовые колеса-люстры, когда-то освещавшие эти пространства. Пол уходил вдаль чуть ли не на целую милю, белый от света и пыли, неровный и изборожденный длинными извилистыми следами, которые оставили погибшие древние. Позади и по сторонам от того места, где стояла артель, в неровных отвесных склонах были высечены стены, взмывающие вверх на высоту знаменитых башен Каритусаля. Поверхности стен были сплошь покрыты могилами, целыми рядами черных отверстий, обрамленных письменами и изображениями, и зловеще напоминали осиное гнездо. А прямо перед охотниками, громоздясь все выше и выше, к самому потолку, высилась исполинская гора камней… Следы какого-то чудовищного обвала.

Вывод напрашивался простой и очевидный: пути дальше нет.

Все — за исключением лорда Косотера и Клирика — вытаращили глаза от подобного зрелища. Возвращаясь к охотникам, Ахкеймион чувствовал пронизывающий до костей взгляд Капитана. «Луч» истлел, как уголек из печки, и темнота отвоевала свои владения обратно. Мгновения спустя экспедиция вновь оказалась запертой на тесном пятачке.

Киампас, повинуясь какому-то невидимому сигналу, вдруг объявил на сегодня переход законченным, хотя никто не имел ни малейшего представления, подошел день к концу или еще нет. Шкуродеры, потрясенные и встревоженные, разбрелись, готовясь к ночлегу. Мимара стиснула Ахкеймиону руку. В ее зачарованных глазах горела зависть…

— Меня можешь такому научить? — вполголоса воскликнула она.

Он достаточно хорошо ее знал, чтобы увидеть, что ее распирает от вопросов, что она готова будет мучить его часами, стоит ей только позволить. И, к своему удивлению, он был обезоружен ее интересом, который впервые показался ему неподдельным, а не смешанным с озлобленностью и холодным расчетом, как прежде. Чтобы стать учеником, требуется особого рода смирение, готовность не просто делать как велят, но подчинить движения своей души загадочным движениям души другого. Желание не просто быть влекомым, но — вылепленным заново.

Как можно было не ответить? Невзирая на все его решительные протесты, в душе он был прирожденный наставник.

Но время было не самое удачное. «Да-да», — со сдержанным нетерпением проговорил Ахкеймион. Он схватил ее за плечо, предваряя возражения, и принялся в общей сутолоке искать глазами Клирика. Ему надо было знать, сколько именно помнит этот нелюдь. Проход через Хранилище им закрыла древняя катастрофа, оставившая после себя эти груды обломков. Если Клирик не знает иного пути сквозь опасный Кил-Ауджас, им придется пуститься по своим следам в долгий обратный путь к Обсидиановым Вратам. Если он притворяется или память обманывает его, экспедиция легко может погибнуть.

Он собирался рассказать это Мимаре, когда перед ними внезапно возник лорд Косотер, источая неприятный запах в своих помятых айнонских доспехах и ношеной одежде. Стальные волосы терлись о заплетенную косицами бороду. Под кольчугой на груди невидимой угрозой беззвучно гудели его Хоры.

— Это последний раз, — сказал он, ровным, как замерзшая вода, голосом. — Больше никаких… — он провел языком по зубам, — фокусов.

Трудно было сохранять невозмутимость под убийственным взглядом этого человека, но Ахкеймион сумел не опустить глаза, и самообладания ему хватило, чтобы задуматься над этой вспышкой гнева. Что это — простая зависть? Или же прославленный Капитан боялся, что преклонение перед другим авторитетом подорвет его собственный?

— А что? — сердито бросила Мимара. — Надо было по-прежнему спотыкаться в темноте обо все камни?

Капитан покосился на нее. Ахкеймион заметил в его глазах бурю, скрывавшуюся за внешней холодной невозмутимостью. При всей отчаянной гордости, под этим взглядом Мимара побледнела.

— Как скажете… — быстро сказал Ахкеймион, как человек, пытающийся отвлечь на себя внимание волчьей стаи. — Капитан. Как скажете.

Лорд Косотер еще несколько секунд смотрел на Мимару. Когда он снова перевел глаза на Ахкеймиона, его взгляд, казалось, забрал с собой часть ее. Капитан кивнул, не столько принимая уступку Ахкеймиона, сколько одобряя страх, который стучал в сердце волшебника.

«Твои грехи, ее проклятие», — прошептали мертвенные глаза.


Они сидели у костра, сложенного из костей. В отсутствие малейшего ветерка, огонь выбрасывал дым ровно вверх. Черная колонна вливалась в черноту и растворялась в ней. Запах шел странный, как будто горело что-то влажное и уже один раз горевшее.

Шкуродеры столпились у края завала, где потоки камней образовали огромную чашу и принесли несколько крупных валунов, на которых человек мог свободно усесться. Лорд Косотер сидел между двумя своими сержантами, Сарлом и Киампасом, и все внимание его занимал сверкающий айнонский меч. Капитан водил и водил точилом по всей его длине, поднимал, изучая, как играет на кромке отраженное пламя. Все в его облике подчеркивало безразличие, полное и абсолютное, словно его заставили присмотреть за ненавистными чужими детьми. Ахкеймион занял место почти напротив, а рядом устроилась Мимара. Галиан, Оксвора и остальные Укушенные образовали первый ряд, с которого чувствовался едкий жар костра. Прочие вразнобой расселись в полутьме. Клирик угнездился на высоком монолите, отдельно от всех. Тень от камня, на котором он восседал, доходила ему до груди, и свет от костра освещал только его правую руку и голову. Каждый раз, когда Ахкеймион отворачивался, ему казалось, что Клирик теряет материальность, превращаясь в причудливую бесформенную сущность… Лицо без головы и рука без ладони, живущие собственной жизнью.

Долгое время разговор не клеился. Словами перебрасывались только соседи. Многие просто молча вгрызались в пайку солонины и таращились в костер. Если кто-то смеялся, то очень тихо, осторожно и приватно, как в храме во время службы или у погребальных костров. Никто не осмелился заговорить об опасности положения, по крайней мере, Ахкеймион не слышал. Страх испугаться — лучший цензор.

Наконец разговоры иссякли и установилось выжидательное молчание. Сквозь почерневшие глазницы рубиновым и оранжевым цветом светили угольки. Сросшиеся зубы нелюдей блестели, словно влажные драгоценности.

Вдруг без предупреждения сверху к ним обратился Клирик:

— Я помню, — начал он. — Да…

Ахкеймион с крайним облегчением поднял взгляд на нечеловека, решив, что тот вспомнил другую дорогу через Кил-Ауджас. Но что-то в глазах остальных подсказывало волшебнику, что он ошибся. Он оглядел тех, кто сидел ближе к огню, и заметил, что Сарл по-нехорошему пристально смотрит не на нелюдя, а на него. «Видишь? — кричало его выражение лица. — Теперь ты нас поймешь!»

— Вы спрашиваете себя, — продолжил Клирик, поникнув плечами и устремив к огню огромные зрачки. — Вы спрашиваете: «Что я такое делаю? Зачем я пошел с незнакомыми, беспощадными людьми в эти дебри?» Вы не спрашиваете себя, что стоит за всем этим. Но вы ощущаете этот вопрос — ощущаете! У вас перехватывает дыхание, липкой становится кожа. У вас жжет в глазах от того, что вы постоянно всматриваетесь в черноту, до крайности напрягая слабое зрение…

У него был глухой голос, смягченный нечеловеческими интонациями. Он говорил тоном человека, уставшего от собственной мудрости.

— Это страх. Со страхом вы задаете себе этот вопрос. Поскольку вы — люди, и ваша раса, задумываясь о важном, вечно испытывает чувство страха.

Он опустил лицо в тень, продолжая говорить своим рукам с тысячелетними мозолями.

— Я помню… Я помню, как однажды спросил одного мудрого человека… правда, не скажу, было ли это в прошлом году или, может быть, тысячу лет назад. Я спросил его: «Почему люди боятся темноты?» Он счел вопрос умным, хотя я не видел в нем никакой мудрости. «Потому что темнота, — сказал он, — это незнание, ставшее зримым». «Разве люди страшатся незнания?» — спросил я. «Нет, — ответил он, — они ценят его превыше всего — всего! — но лишь до тех пор, пока оно остается незримым».

Эти слова должны были прозвучать обидно, но голос нечеловека был ободряющим, словно он проповедовал несчастным и потерянным. Сейчас он соответствовал своему походному прозвищу. Он поступал как священник для израненных душ людей.

Как Клирик.

— Мы, нелюди, — продолжал он рассказывать своим рукам, — мы полагаем темноту священной, по крайней мере, так было до того, как время и предательство вытравили из наших сердец все древние ценности…

— Темноту? — переспросил Галиан теплым человеческим — и оттого очень хрупким — голосом. — Священной?

Нечеловек поднял к свету гладкое белое лицо и улыбнулся недоверчивому взгляду нансурского охотника.

— Конечно. Подумай, мой смертный друг. Темнота — это воплощенное забвение. А забвение окружает нас постоянно. Это океан, а мы — лишь блестящие пузырьки в этом океане. Оно плещется повсюду вокруг нас. Ты видишь его каждый раз, как устремляешь взгляд к горизонту — хотя сам не знаешь об этом. На свету нас делают слепыми наши глаза. Но в темноте — именно в темноте! — горизонт раскрывается… подобно устам… и там зияет забвение.

Слова нечеловека звучали путано и странно, но Ахкеймион, второй, более древней своей душой, распознал в этом кунуройское представление — как они называли его, «ной’ра»: «блаженство в боли».

— Вы должны понять, — сказал Клирик. — Для меня и моих соплеменников святость начинается там, где заканчивается осознанное понимание. Незнание очерчивает наши пределы, проводит черту между нами и потусторонним. Для нас истинный Бог — это Бог неведомый, Бог, выходящий за грань наших натужных слов, наших приукрашающих реальность мыслей…

Слова растворялись в шипящем бормотании костра. Мало кто из охотников осмеливался взглянуть нечеловеку в глаза. То время, пока он говорил, все старались смотреть, как закипает зловещим дымом пламя.

— Понимаете теперь, почему это священная дорога? — вновь зазвучал глубокий голос. — Ощущаете ли наш путь вниз как молитву?

Никто не осмеливался дышать, не то что ответить. Висящее в воздухе лицо по очереди поворачивалось и рассматривало каждого из них.

— Кому-либо из вас случалось так низко опускаться на колени?

Сердце отбило пять ударов.

— А вот насчет этого вашего Бога… — неожиданно сказал Поквас. — Как вы можете молиться тому, что не можете понять? Как ему поклоняться?

— Молиться? — Короткий выдох, похожий на фырканье. У человека его можно было бы счесть усмешкой. — Никаких молитв, танцор. Есть поклонение. Мы поклоняемся тому, что выше нас, тем, что сотворяем кумира из собственной ограниченности и уязвимости…

Он покрутил головой, как будто ослабляя узел, и повторил:

— Мы… мы…

Он сгорбился, голова его поникла, как у раба, прикованного за шею к галере. Отсвет костра из костей плясал на его голом белом черепе.

Ахкеймион прогнал с лица хмурую гримасу. Одно дело — постигать тайну, и совсем другое — возводить ее в божественный ранг. То, что сказал нелюдь, сильно напоминало о Келлхусе и крайне мало походило на то, что Ахкеймион знал о мистических культах нелюдей. Он снова вгляделся во взрывную Метку Блуждающего: кто бы он ни был, его сила так же велика, как его древность… Ведь нелюдей осталось едва ли несколько тысяч, как Ахкеймион мог о нем не слышать?

Инкариол.

— Если тьма — действительно Бог, — скрипуче проговорил Сарл и, прищурившись, посмотрел в темное пространство, собрав лицо складками, — то я бы сказал, что в данную секунду мы пребываем где-то примерно в Его всемогущем брюхе…

На протяжении всей проповеди Клирика лорд Косотер продолжал точить меч, словно жнец, которому предстоит сжать урожай смысла речи нечеловека. Наконец, он остановился, встал и убрал в ножны серебристый, как чешуя, клинок. Огонь придавал Капитану инфернальный вид, окрасив потертые боевые доспехи в багровый цвет, поблескивая в косицах окладистой бороды и наполняя светом глаза, так же как наполнял светом черепа у его ног.

В воздухе искрило ожидание — Капитан говорил так редко, что каждый раз создавалось ощущение, будто его голос звучит впервые и грядет что-то зловещее.

Но вместо него заговорил другой звук. Тонкий, словно висящий на ниточке, растворяющийся в эхо…

Одна оболочка, оставшаяся от человеческого голоса. Рыдал человек, там, где никаких людей быть не должно.


Щурясь от яркого света второго «Небесного луча», экспедиция рассредоточилась по всему пространству Хранилища, и их тени простерлись перед ними на светло-пепельном полу, длинные, как деревья, уложенные в гать.

Плач затих, едва проявившись, и охотники, повскакавшие на ноги, остались стоять, сжимая в руках оружие. Все невольно повернулись к Клирику, восседавшему на своем высоком постаменте. Нечеловек молча указал в темноту, перпендикулярно пути, по которому они пришли.

Семеро самых молодых Шкуродеров остались с мулами, а двадцать с лишним остальных охотников рванулись в направлении, указанном Клириком, обнажив мечи и подняв щиты. Переполошившись не меньше охотников, Ахкеймион и Мимара заняли место в общем строю. Спины им омывал свет, а лица окунулись в тень. Галиан и Поквас оказались справа от них, а Сарл и Капитан заняли место слева. Никто не проронил ни слова, а напротив, напрягали слух так, что тишина казалась громоподобной. Щупальцами вытянувшиеся вперед них тени были такими черными, что сапоги, казалось, тонут в них при каждом шаге.

Чуть не целую стражу они прочесывали черно-белый мир света и тени, где потолком был растрескавшийся камень горы, а вместо стен — темные оскалы гробниц. Древние цепи от светильников, хоть и расположенные редко и на равных расстояниях, раздирали открытые пространства, перегораживая, как занавеси, мрачные помещения. Ахкеймион поневоле подумал, что в этом аллегория всего Апокалипсиса, которого они страшились.

Несмотря на яркий свет за спиной, темнота все сгущалась. Вскоре они уже казались странной вереницей полулюдей, с одними спинами, без туловища, которые колышатся в воздухе, как ветки на ветру. Пыль, окутывавшая их шаги, складывалась в призрачные тени в лучах света, льющегося между ними, — так клубится легкий туман в раннем утреннем солнце. Шли по-прежнему молча. Каждый держал наготове меч и щит.

Обширное Хранилище все не кончалось, зияя все новыми пещерами.

Когда они нашли того, кого искали, он стоял на коленях в середине пустой площадки, покрытой пылью, подняв лицо к блестящему видению, в которое превратился далекий теперь «Небесный луч». Шкуродеры окружили незнакомца узким опасливым кругом, всматриваясь в несчастного сквозь игру теней. Глаза у человека были открыты, но казалось, что он никого не видит. Он тоже был скальпером — легко можно было догадаться по ожерелью из зубов, которое он носил поверх кольчуги. Кожа его была темной, как у кетьянца, а борода грубо заплетена по-конрийски, но ничего из одежды этого народа на нем не было. Поначалу из-за тусклого далекого света, он показался выпачканным смолой. Темно-красного оттенка не разглядел никто из Шкуродеров, пока не подошли на расстояние нескольких шагов.

— Кровь, — первым пробормотал Ксонгис. — Он дрался…

— Рассредоточиться по периметру! — закричал Сарл остолбеневшей экспедиции. — Живо!

Шкуродеры рассыпались и, позвякивая оружием, ринулись выстраиваться шеренгой в темноте вокруг незнакомца. Ахкеймион, вместе с Капитаном и остальными, тоже подошел поближе, держа рядом Мимару на расстоянии вытянутой руки. Они собрались возле неизвестного, встав так, чтобы не заслонять свет. Повинуясь взгляду или движению лорда Косотера, Ксонгис бросил щит на пол и встал на колени рядом с неизвестным скальпером. Ахкеймион перешагнул щит, заметив, что в центре его украшали три ссохшиеся головы шранков, соединенные подбородками. Если раньше Мимару приходилось удерживать, теперь она сама тянула его за плащ, молча призывая отойти подальше. Когда он оглянулся на нее, она кивнула на незнакомца, устремив взгляд ему на колени.

Охотник держал руку, зажав между ладонями ее пальцы, как дорогой ценой отвоеванное золото…

Отрезанную женскую руку.

— Я его знаю, — сказал Киампас. — Это Заступы. Он из Кровавых Заступов.

При этих словах замызганное лицо перекосилось. Впервые потемневшие глаза оторвались от «Небесного луча», который пламенел на тесном горизонте. Казалось, взгляд незнакомца выискивает промежутки между склонившимися к нему лицами.

— Свет… — прошептал Заступ. Он прижал отрубленную руку к щеке и, покачиваясь из стороны в сторону, прикрыл глаза. — Я же обещал тебе свет…

Ксонгис положил руку на плечо незнакомцу, и тот вздрогнул.

— Что произошло? — спросил императорский следопыт. Суровость его тона смягчалась переливами джекийского акцента. — Где твоя артель?

Человек посмотрел на Ксонгиса как на помеху, грубо вторгающуюся в его мир.

— Моя артель… — повторил он.

— Да, — сказал следопыт. — Кровавые Заступы. Что с ними случилось? Что случилось с…

Ксонгис поднял глаза на Киампаса, но вместо него ответил лорд Косотер:

— С капитаном Миттадесом.

— С капитаном Миттадесом, — повторил следопыт. — Что с ним?

Человек затрясся.

— С м-м-моей… — начал он, моргая на каждом слоге. — С м-м-м-моей ар-ар-артелью?

Отрезанная рука опустилась обратно ему на колени.

— Да. Что с ней случилось?

Растерянность во взгляде сменилась неподдельным ужасом.

— С моей а-артелью? Было с-сли-слишком темно… слишком темно, крови не видно… Только слышно! — С этими словами его лицо сжалось, губы втянулись, как будто он разом стал беззубым. — С-с-слышно, как они бегут, а оно присасывается к ногам, шлепает по стенам, как будто детскими ручонками. Журчит, как будто кто-то облегчается… Темно, не видна-а-а-а!

— Чьи ноги? — встрял скрежещущий голос Сарла. — Чьи ручонки?

— Внутри света нет, — всхлипывал человек. — Кожа. Кожа у нас слишком толстая. Обволакивает… как саван… держит темноту внутри. А сердце у меня… Сердце у меня… Смотрит-смотрит, а ничего не видит! — Изо рта у него полилась слюна. — Видеть — нечего!

По незнакомцу прошла дикая неуемная дрожь, как будто вместо тела у него мешок, в который зашили бешеное зверье. На свету все виделось очень остро, отчетливо для невооруженного глаза, на виду были все конвульсии и метания обезумевшего человека. Его глаза вращались под неподвижной белой пленкой. Его лицо обрамляла тьма, прочерченные тоской морщины сочились чернотой. Даже Ксонгис отпрянул.

Незнакомец начал раскачиваться из стороны в сторону. Подобие широкой болезненной ухмылки раздвинуло его бороду.

— В темноте — прикосновение… понимаете?

Он гневно затряс отрезанной рукой. На одежде Мимары осталась дорожка из капелек крови.

— Я держал. Я н-не от-отпускал! Я держал. Держал. Держал. Держал. Я д-д-держал! — Его глаза перестали рыскать в поисках света и окончательно стали безумными, как будто нарисованными. — Гамарра! Гамарра! Я держу тебя! Не отпускай. Нет-нет, ни за что! Нет! Не отпускай!

Лорд Косотер сделал шаг вперед, встал так, что его тень целиком накрыла Заступа. Левой рукой он отвел Ксонгиса в сторону.

— Я держал! — вопил Заступ.

Словно втыкая лопату в жесткую землю, Капитан опустил меч вниз, пробив кольчугу незнакомца и порвав одно ожерелье из зубов шранка. Он глубоко вогнал клинок, от ключицы до живота. Заступ вздрогнул и забился в агонии, затрясся, как мокрая тряпка в руках у раба, сушащего белье. Капитан рывком освободил меч; тело опрокинулось навзничь, придавило ноги, руки раскинулись в стороны. Отрубленная рука беззвучно покатилась в пыль. Рука мужчины, словно сама по себе дернулась и потянулась к руке женщины. Кончик бесчувственного пальца коснулся кончика другого бесчувственного пальца.

Лорд Косотер сплюнул. Прошипел полушепотом:

— Нытик.

Лицо Сарла сморщилось от хриплого хохота.

— Никаких нытиков! — воскликнул он, повышая голос, чтобы слышали все. — Таков Закон. Никаких нытиков на тропе!

Ахкеймион перевел взгляд на Ксонгиса, потом на Киампаса, увидел на лице у обоих одинаковую бесстрастную маску, которую, он надеялся, ему удалось изобразить и самому. Нечеловек стоял с открытым ртом, как будто пытался уловить привкус того, что ощущали все остальные. Ахкеймион прикрыл глаза, прерывисто выдохнул. Все случилось так быстро, что сердце не успело почувствовать, а ум — осознать. Он понимал только, что происходит что-то не то… Что-то в бессмыслице, которую бормотал этот человек, несло на себе яркий след осмысленности.

«Смотрит-смотрит, а не видит!»

— Разрежьте его, — услышал он собственный голос, обращенный к Ксонгису, который стоял сейчас рядом с ним.

— Чего?

— Разрежь его… Мне надо взглянуть на его сердце.

«Кожа у нас слишком толстая…»

Императорский следопыт посмотрел на своего Капитана, потом на Сарла, который выдавил из себя, сквозь едва сдерживаемый смешок: «Делай, как он велит». Кривоногий сержант явно вел себя как человек, решивший всеми силами продемонстрировать абсурдность происходящего — ничто не могло сбить его с пути. Ксонгис присел, вытаскивая из-за голенища джекийский зазубренный нож. Мертвый Заступ лежал в собственной неподвижной тени, и его кровь, пропитывая пыль вокруг тела, делала ее похожей на черную шерсть. Когда Ксонгис проломил грудную клетку, тело загудело, как пробитый барабан. Следопыт работал сосредоточенно, с автоматизмом опытного охотника: олень, волк, человек — какая разница.

Он достал сердце из груди Заступа, как из переливающейся через край чаши, подал окровавленную массу Ахкеймиону. Тень от его руки далеко протянулась по полу.

— Сполосни.

Озадаченно нахмурившись, императорский следопыт пожал плечами и свободной рукой пошарил сзади. Достав бурдюк с водой, открыл зубами, ухмыляясь, как будто там виски. Когда он принялся аккуратно смывать кровь, ногти у него заблестели свежим розовым цветом. С костяшек пальцев капала бледно-красная вода. Он помял сердце в руке, разворачивая в ладони промытое мясо. Сосуды у верхней части промылись добела.

Вдруг он застыл. Все, не дыша, наклонились вперед, удивленно глядя на шрам или шов вдоль одной из покрытых жиром камер сердца. Ксонгис большим пальцем поддел верхнее «веко»…

На них смотрел человеческий глаз.

— Сейу милостивый! — прошипел Сарл, неуклюже отступая назад.

Императорский следопыт положил сердце на залитый кровью живот Заступа, но осторожно, как будто боясь разбудить нечто спящее внутри.

— Что это такое? — воскликнул Киампас.

Но Ахкеймион, не отрываясь, глядел на Клирика.

— Ты знаешь, как идти дальше? — спросил он. — Ты… помнишь?

Лицо без возраста задумчиво повернулось к нему.

— Да.

— Что это значит? — почти крикнул Киампас, чтобы привлечь внимание волшебника. — Откуда ты узнал?

Ахкеймион посмотрел на него.

— Это место проклято.

— Рановато еще отправляться восвояси, — рявкнул Капитан.

— Проклято? — переспросил Киампас. — Ты что хочешь сказать? Тут привидения?

Ахкеймион встретился глазами с сержантом, молча возблагодарил Сотню Богов, что взгляд у того осмысленный. Им двоим о многом надо было поговорить.

— То, что здесь произошло…

— …не имеет никакого значения, — проскрежетал зловещий, как мертвый глаз, голос лорда Косотера. — Здесь никого нет, кроме голых. А им надо размозжить нам череп, и больше ничего.


Слово Капитана послужило сигналом заканчивать и возвращаться. Другим ничего не сказали, но все знали, что произошло нечто странное. Весь долгий обратный путь Сарл подробно разворачивал мысль Капитана. Голые одолели Кровавых Заступов, это правда, но они же, как-никак, были всего лишь Заступы, а не Шкуродеры. У них не было Капитана и целых двух, «которые светом плюют», как обыкновенно говорили про волшебников скальперы.

— Эта тропа — всем тропам тропа, мальчики! — с особым ражем восклицал он, раскрасневшись. — Мы идем к Сокровищнице, и ничто — ничто! — нас не остановит!

И уж всяко не голые.

Те, кто видели глаз в сердце Заступа, лишь обменивались беспокойными взглядами. Величие сокрытого в камне дворца заслонила неведомая опасность. Наболевшая боязнь пустоты и неуверенность сменились страхом перед кишащими вокруг тварями. Мимара даже схватила Ахкеймиона за руку, но каждый раз, когда он бросал на нее взгляд, она неотрывно глядела в зияющую пустоту наверху, всматриваясь в пространство между цепями, словно следила, как свет постепенно становится ярче. Она словно стала младше, беззащитнее в своей красоте. Линия щеки напоминала кромку раковины устрицы. Плотно сжатые губы. Широко раскрытые глаза, словно очерченные штрихами пера. Он, как впервые, заметил, насколько светлее у нее кожа, чем у него или у ее матери. В первый раз он задумался о ее настоящем отце, о причудливом капризе судьбы, благодаря которому она родилась на свет, а не была отторгнута распутной утробой Эсменет.

Они переживут и это, твердил он себе. Не имеют права не пережить.

Огромная гора камней, которая их остановила, белела в свете блекнущего «Луча», напоминая полурастаявшую оконечность ледника. Те, кто оставался стеречь мулов и припасы, бежали им навстречу, как деревенские собаки: видно, все это время томились от страха. Сарл и Киампас немедленно принялись командовать, приказав всем собирать вещи и готовить мулов — невзирая на всеобщую усталость.

Больше никакого ночлега в Черных пещерах Кил-Ауджаса.

Внутрь просачивается Та Сторона. Ад.

«Небесный луч» горел уже довольно давно; Ахкеймион уже чувствовал внутри изматывающий звон от того, что долго поддерживал его свечение — так бывает, когда несколько часов удерживаешь в мыслях некое число. И все же развеять «Луч» он не решался из жалости к Шкуродерам, которые копошились в этом льющемся сверху сиянии. Сарл наблюдал за ними, не как рабовладелец, а как жрец, со вниманием, которое можно было назвать жадным, ни больше ни меньше. Киампас бродил среди недавно принятых в артель — в «молодняке», как называли их старожилы, кого-то хлопал по плечу, кому-то подтягивал ремни, делился мелкими советами и ободрял, чем мог. Галиан держался подозрительно близко возле Ксонгиса и каждый раз, как позволяли обстоятельства, бросал на следопыта с миндалевидными глазами многозначительные взгляды. Бывшему ратнику хватало сообразительности понять, что не все гладко. Лишь вопрос времени, когда все будут знать, что Сарл, как они выражались, «крутит им извилины». Поквас выговаривал усталому раздраженному Сомандутте, который, отказавшись бросить свое нильнамешское одеяние, постоянно задерживал остальных. Высокий чернокожий кетьянец то и дело бросал взгляды на остальных, сверкая широкой улыбкой, которую прятал за гневным выражением лица. Мрачный Сутадра, кианец, которого все считали еретиком-фаним, упаковывал свои пожитки с медлительной сосредоточенностью погребального ритуала. Исполин Оксвора, на голову возвышавшийся над остальными, смеялся над какой-то пришедшей ему в голову или услышанной мыслью, так что шранкские головы со сморщенными лицами раскачивались в его буйной туньерской гриве. Один из молодых галеотских мальчиков, Райнон, почесывал покрытую венами щеку своего любимого мула и шептал ему слова ободрения, в которые сам явно не верил…

А Клирик, стоявший над Капитаном, который подтягивал шнурки на своих айнонских сапогах, с безвольной неподвижностью уставился на Ахкеймиона. Его глаза казались старше фарфорового лица — как будто две дырки.

— Что такое? — откуда-то сбоку спросила Мимара.

— Ничего, — ответил Ахкеймион, отворачиваясь от нечеловека, и отпустил ослабевший свет «Небесного луча». Полоска угасла, как щель от медленно закрывающейся двери, и наконец ее поглотило небытие. Послышались насмешливые выкрики, и наступила темнота, настолько глубокая, что она словно обладала собственным звучанием, а вслед за тем раздалось бормотание заклинаний, и вновь возникли две точки света, как будто на одном невидимом лице открылись глаза двух различных рас.

Шкуродеры снова принялись за работу, хотя многие бросали тревожные взгляды в темноту, которая обступила их со всех сторон.

План, как объявил Сарл, посовещавшись с лордом Косотером, состоял в том, чтобы просто продолжать путь со всей возможной поспешностью. Есть шансы, сказал он им, что им ничего не встретится, ведь пространства Кил-Ауджаса огромны. Есть шансы, что сила, которая уничтожила Кровавых Заступов, отступила в глубину зализать раны и подсчитать свои потери. Тем не менее идти надо «на носочках», как он выразился, то есть без лишнего шума и держа наготове глаза, волю и оружие.

— Впредь, — подытожил он, — мы станем единственными привидениями в этих пещерах.

Ахкеймион был уверен, что последние слова адресовались непосредственно ему.

Они продолжили поход, огибая огромный обвал по бокам. Пробирались по краю завалов. Двойной свет безмолвно очерчивал груды камней, то и дело вырисовывая обломки каменных монолитов, и отбрасывал двойные тени, порой напоминавшие крылья. Остатки древнего побоища (если это было побоище), усеявшего пещеры множеством трупов, по-прежнему устилали пол, но кости стали хрупкими, как тростник, и охотники шли, взбивая их ногами, как траву. При каждом шаге Ахкеймион видел, как из пыли появляются скругленные края или острые обломки рассыпающихся костей. Ему пришло в голову, что это может быть то самое место…

То место, где горе прожгло насквозь шелуху обыденности.

— Как? — по-айнонски прошептала Мимара у его плеча, и по ее голосу он тотчас понял, что она говорит о мертвом охотнике. — Я не увидела никакого колдовства, и ты тоже — я по твоему лицу поняла. Так как же у сердца мог оказаться глаз?

Он посмотрел по сторонам, прикидывая, кто мог его подслушать.

— Тебе кто-нибудь рассказывал, что случилось, когда Первая Священная война пришла на Менгеддские равнины?

— Конечно. «Поле Битвы». Земля начала изрыгать из себя мертвецов. Мама рассказывала мне, что кости не давали расти траве.

Он сглотнул и ответил не сразу. Он почти это и собирался сказать, но в нем зазвенел целый хор невольных воспоминаний — это были воспоминания о том, как он и ее мать бежали с Менгеддских равнин в горы, как любили они друг друга среди залитых солнцем деревьев…

И объявили себя мужем и женой.

— Вот так оно и было.

Он почти физически ощущал ее недовольство.

— Я уже чувствую просветление.

Она обладала особым даром выбивать из него великодушие, это приходилось признать.

— Ну, слушай, — сказал он. — Границы между нашим Миром и Той Стороной подобны границам между явью и сном, разумом и безумием. Каждый раз, когда Мир впадает в сон или безумие, границы открываются, и Та Сторона просачивается внутрь… — Он огляделся, убедиться, что никто больше его не слушает. — Это место — топос, как я уже говорил. Мы идем буквально по краю Ада.

Она ответила не сразу, и Ахкеймион мысленно поздравил себя, что смог заставить ее замолчать.

— Ты говоришь о диалектике, — сказала она, задумчиво пройдя еще несколько шагов. — О диалектике материи и желания…

Ахкеймион знал это выражение — и знал весьма хорошо, — но оно казалось ему невразумительным.

— Ты читала Айенсиса, — сказал он с большим сарказмом, чем собирался. Диалектика материи и желания была краеугольным камнем метафизики великого киранейского философа, учением о том, что различия между нашим Миром и Той Стороной — скорее, различия степени, чем качества. Если в Мире материя не приемлет желания — за исключением тех случаев, когда последнее принимает форму колдовства, — то, проходя через сферы Той Стороны, где потусторонняя реальность подчинена воле богов и демонов, материя становится более податливой.

Мимара смотрела на свои сапоги, вспахивающие пыль.

— Келлхус, — сказала она. — Ну, этот человек, которого ты надеешься убить. Он предлагал мне изучать его библиотеку… — Она посмотрела на него пристальным взглядом, в котором смешались противоречивые чувства. — Когда-то я думала, что могу быть, как мой отец.

В ее голосе звучало такое осуждение, что неплохо было бы проявить к ней жалость, и все же он не нашел для ответа менее резких слов.

— Отец? И кто же он мог быть?

Они довольно долго шли молча. Гнев странным образом способен сжимать величественную сферу молчания до мелкого и гадкого явления, существующего между двумя людьми. Ахкеймион чувствовал, вполне ощутимо, эту потребность наказать язык за вероломство, как она связывает их, заставляя обоих поджать губы.

Почему он разрешил Мимаре взять над собой верх?

Шкуродеры шагали в круге света, очерченном двумя огоньками, сгибались под тяжестью поклажи, как слуги под вязанками дров. Те, кто помоложе, вели мулов короткими связками по два-три, другие бдительно расхаживали по краю светлого пространства, ощетинившись против темноты мечами и копьями. Хотя воспоминание о Хранилище живо стояло у Ахкеймиона перед глазами, он не мог отделаться от ощущения, что они идут в пустоту. Если Кил-Ауджас на самом деле прорезает Мир сверху донизу до самых его пределов, как он рассказал Мимаре, то, может быть, они забредут прямиком в границы Ада?

Некоторое время он размышлял над этой мыслью, перебирая в памяти все прочитанное о тех, кто будто бы живым очутился в загробной жизни. Легенда о Мимомитте из древнего киранейского фольклора. Притча о Юралеале из «Хроники Бивня». И конечно, слухи о Келлхусе, которые пересказывал ему его раб Гераус…

Мимара шла рядом, как раньше, но ее подавленное настроение стало жестким, даже колючим. «Правда ли, — хотел спросить он, — что Келлхус носит на поясе отрубленные головы демонов?» Эти слова наверняка сгладили бы их мимолетную размолвку. До сего момента категорически не желая потакать ей, он взял за правило не спрашивать ее ни о чем.

Из одного только вопроса можно узнать немало.

Вместо этого он растер руками лицо и вполголоса выругался. Что еще за глупость? Не хватало еще страдать о резких словах, сказанных чокнутой взбалмошной женщине!

— Я за тобой следила, — вдруг сказала Мимара, глядя на череду цепей сквозь верхнюю границу созданного им света. На секунду ему подумалось, что она все продолжает ему пенять, но она добавила:

— Ты не доверяешь нелюдю. Я по глазам видела.

Ахкеймион пробежал взглядом вокруг, убедился, что Клирик далеко и не услышит, потом снова посмотрел на нее со смесью досады и многозначительности — это выражение становилось у него особым «лицом для Мимары», хотя сейчас он в глубине души признавал, что на сей раз это она предлагает ему мир.

— Сейчас не время, девочка, — отрезал он. Как ее могла занимать подобная чепуха, после того, что они только что слышали — и при том, что может ждать их впереди, — это было выше его понимания. Если и кажется она сумасшедшей, то не столько из-за помрачений ума, сколько от разброда в чувствах.

— Это из-за его Метки? — настойчиво продолжала она, снова переходя на айнонский. — Ты поэтому его боишься?

Словно для того чтобы показать абсурдность ее поведения при помощи абсурдности собственного, Ахкеймион начал мурлыкать песенку, которую не переставая пели дети его раба, пока он на них не прикрикнул. Он слышал их как наяву, они звенели, вторя его хриплому баритону, эти голоса, которые плыли в воздухе, полные невинности и увлеченного восторга. Голоса, по которым он так соскучился.

— «Ножки пахнут — не беда, в речке чистая вода…»

— Иногда, — не унималась Мимара, — когда я случайно замечаю его краем глаза…

— «Попка пахнет, нюхай пальчик, — ты беги купаться, мальчик…»

— …он кажется мне каким-то чудовищем, бессильно шаркающей развалиной, черной и гнилой и… и…

Разом и песня, и раздражительность, которая вызвала ее, были забыты. Ахкеймион, подняв брови, стал внимательно прислушиваться — с сосредоточенностью, которую подстегивал страх.

Она несколько раз открывала рот и снова закрывала, пытаясь поймать губами слова для невыразимого смысла, потом беспомощно посмотрела на Ахкеймиона.

— И это зло как будто можно почувствовать на вкус, — сказал он. — Не языком даже, а скорее, деснами. Начинают ныть зубы.

Она вдруг вся стала странно беззащитной, как будто призналась в том, на что ей не хватало смелости.

— Не всегда, — сказала она.

— И такое бывает не только с нечеловеком, правильно? — В голосе Ахкеймиона горело что-то необычное, как будто боль, но боль, неразрывно связанная со страхом. — Иногда… Иногда я тоже так выгляжу?

— Значит, и ты это видишь? — выпалила она.

Он покачал головой, надеясь, что выглядит невозмутимо.

— Нет. Я вижу то, что обычно видишь ты, тень разрушения и разложения, безобразность изъяна и неполноты. Ты описываешь нечто иное. Нечто духовное, а не только эстетическое… — Он замолчал и перевел дух. Вот еще новое безумие… — Древние адепты Завета называли это Око Судии.

Говоря, он внимательно следил за ней, надеясь увидеть в ее глазах трепет. Но не находил в них ничего, кроме интереса. И понял, что эти переживания тревожат ее уже давно.

— Око Судии, — повторила она на безупречном айнонском. — А что это такое?

Сердце у него подбиралось к горлу. Он прокашлялся, чтобы высвободить его, и, сглотнув, отправил его обратно в грудную клетку.

— Это значит, что ты не просто воспринимаешь колдовскую Метку, ты видишь еще и грех…

Он умолк, потом рассмеялся, невзирая на ужас, раздирающий его изнутри.

— Что — это смешно? — спросила она дрожащим от негодования голосом.

— Нет, девочка… Просто…

— Что просто?

— Твой отчим… Келлхус…

Он выдумал это, не желая слишком далеко углубляться в правду. Но как только он выговорил эти слова, они показались ему истинными в полной мере, и смысл их оказался еще более ужасен. Таковы извращенные законы бытия, человек часто начинает верить собственным словам лишь после того, как произнесет их вслух.

— Келлхус… — ошеломленно повторил он.

— Что Келлхус?

— Он говорит, что Старый Закон отменен, что люди наконец готовы к новому Закону…

Слова из катехизиса Завета пришли к нему непрошеными, горя жаром истины, пройдя невредимыми через горнило обмана. «Потеряешь душу, но зато приобретешь мир…»

— Подумай, — продолжал он. — Если колдовство больше не считается кощунством, то… — Пусть считает так, сказал он себе. Может быть, это даже ее… охладит. — То почему тогда ты должна считать его таковым?

Он с удивлением заметил, что остановился и не идет дальше, что стоит, раздираемый чувствами, и смотрит на женщину, чье происхождение бередило в нем столько сердечных мук и чье бессовестное упрямство поставило все под угрозу. Последний из Шкуродеров прошел мимо них, бросая через плечо недоумевающие взгляды, потому что охотники и мулы уходили за пределы его света. Через несколько мгновений они остались вдвоем. Вокруг громоздились куски базальта, расстилались целые поля пыли, белели кости, которые века сделали легкими, как уголь. Свет Клирика сошелся в точку, и экспедиция растаяла до плывущей по воздуху процессии блестящих шлемов и устало колышущихся теней.

Тишина обступила их так же плотно, как темнота.

— Я всегда знала, что что-то… не так, — тихо проговорила Мимара. — Я хочу сказать, я читала, читала, все, что попадалось мне под руку о колдовстве и о Метке. И нигде, ни разу не упоминалось о том, что вижу я. Я думала, это потому, что все так… непредсказуемо, что ли, когда я вижу… добро зла. Но когда я вижу, оно горит, оно такое… Оно поражает меня глубже, чем в любой другой момент. Слишком глубоко, чтобы принимать его как должное, чтобы никто не оставил об этом никаких записей… Я знала, что тут что-то другое. Что-то наверняка не так!

Сначала ее появление, теперь это. У нее было Око Судии — она видела не только колдовство, но и проклятие, которое это колдовство предвещало… Подумать только, а он-то возомнил, что шлюха-судьба оставит его в покое!

— А теперь ты говоришь, — неуверенно начала она, — что я — своего рода… доказательство? — Она неуверенно нахмурилась, как человек, к которому приходят неожиданные открытия. — Доказательство того, что мой отчим… лжет?

Она была права… какое еще нужно доказательство ему, Друзу Ахкеймиону? В ту ночь двадцать лет назад, накануне окончательной триумфальной победы в Первой Священной войне, скюльвендский вождь все ему рассказал, предоставил ему все мыслимые доказательства, достаточно, чтобы десятилетия подпитывать острую ненависть — достаточно, чтобы привести этих охотников к их гибели. Анасуримбор Келлхус был дунианином, а дуниан не интересует ничего, кроме власти. Разумеется, он лжет.

А вот из-за нее волшебник трепетал. Она обладала Оком Судии!

Он подумал о том, как они занимались любовью, какие низкие страсти управляли ими. Холодный пот пропитал кожу и шерсть под котомкой. Ахкеймион чувствовал, что сострадание намертво прилипло к его лицу, оттого что, глядя на нее нынешнюю — бледный образ ее матери, маленькая фигурка в беловатом свете, — он видел уготованные ей страдания.

— Сейчас у нас есть более неотложные заботы, — ответил он, совладав с голосом.

— То есть Клирик, — ответила она, и ее маленькие ручки сжались в слабые кулачки. Она глядела на него с целеустремленной сосредоточенностью, свидетельствовавшей о том, что у нее иные интересы. Он понимал, что скоро она начнет приставать к нему с вопросами, вопросами безжалостными, и надо будет хорошо подумать, какие ответы можно, а какие нельзя давать.

— Да, — сказал он и потянул ее за локоть догонять остальных. — Инкариол. — Сколько людей постоянно занимаются тем, что управляют мыслями других, почему же для него это всегда такие мучения? — Судя по его Метке, он очень стар… старше, чем ты можешь себе вообразить. А значит, он не просто маг-квуйя, но ишрой, из благородного сословия нелюдей…

Он чувствовал нотку фальши, которая пристала к его голосу, как холодная монетка к липкой ладони. Он мысленно обругал себя идиотом и попытался поймать взгляд Мимары в надежде, что искренность его лица передаст то, что не смогли передать слова. Сейчас их больше всего должно волновать, сможет ли Блуждающий провести их через эти заброшенные коридоры. То, что Ахкеймион использует охотников для иной цели… Да ведь любые слова, в конце концов, — просто средство осуществления своей цели.

— Значит, он ишрой, и тогда… — проговорила Мимара. Судя по взволнованному голосу, Мимара чувствовала что-то неладное. И когда он успел завести ее во мрак своих дум?

— Такие личности, Мимара, не могут просто затеряться в закоулках истории. А о той истории, которую я не прожил через Сесватху, я много раз читал. Мойтураля, Хосутиля, Шимбора — всех человеческих переводчиков и всех хронистов нелюдей. Уверяю тебя, никакого упоминания об Инкариоле нет нигде, даже в их собственной «Яме годов»…

Вопреки его желанию, в голосе звучало все больше фальшивых неуверенных ноток.

Сейчас ее взгляд, устремленный вперед, как стрела, двигался за светом Клирика и горсткой людей и навьюченных животных, бредущих под этим светом. С того места, где стояли они с Мимарой, казалось, что Шкуродеры нашаривают дорогу на поверхности бескрайней пустоты. Временами между ними проглядывали небольшие участки пола, вспыхивали на свету бесцветными ровными площадками и тотчас же гасли во взбитой ногами пыли и неспешном движении расплывающихся в сумраке ног.

То место, где кончалась твердая почва, они уже миновали.

— Это самое Око Судии, — сказала Мимара с равнодушной покорностью. — Это ведь проклятие? Несчастье…

Много лет прошло с тех пор, как он в последний раз испытывал это чувство: не просто ощущение, что происходит очень многое и слишком быстро, но что в этом движении кроется некий ужасный замысел, как будто все это — нелюдь, Капитан, тот мертвый охотник, а теперь и Мимара — как отрезанные щупальца осьминогов, которых они с отцом бывало вытаскивали из Менеанорского моря: части единого целого, запутавшиеся в тенетах необычной Судьбы.

На происходящее всегда влияют те или иные внешние обстоятельства, но иногда они окружают со всех сторон, многослойные, как эта гора, и такие же темные. Сердце забилось о провисшие лямки заплечной котомки.

— Легенды, — ответил он. — Не более того.

— Но ты их все читал, — сказала она звонким язвительным голосом.

Он поднял шишковатую руку, призывая Мимару молчать, и кивком указал на промежуток темноты, отделявший их от остальной части экспедиции. Из удаляющегося светлого пятна выделилась фигура, которая на какой-то причудливый момент показалась постаревшей обезьяной, одетой в поношенную человеческую одежду…

Это был Сарл. Он ждал их, один в темноте, и улыбался так, что губы уходили куда-то к ушам.

— Так-так-так, — воскликнул он голосом, напоминавшим звук надтреснутой флейты. Даже в темноте он щурился.

— Мы потом поговорим, — сказал Ахкеймион Мимаре, взяв ее за локоть. Девушка нахмурилась и, забыв об осторожности, посмотрела на сержанта с неприкрытой яростью. Хотя Сарл стоял на расстоянии нескольких шагов, он наверняка заметил, что она рассержена.

— Бери свет, — быстро сказал Ахкеймион.

— Я?

— У тебя Дар Немногих. Ты сможешь ухватить свет своей внутренней силой, даже не имея колдовской подготовки… Если начнешь о нем думать, наверняка почувствуешь, что ты в состоянии это сделать.

Почти всю свою жизнь Ахкеймион разделял свойственное людям его ремесла презрение к ведьмам. Он понимал, что оснований для этой вражды нет никаких, за исключением непредсказуемых обычаев Трех Морей. Этому научил колдуна Келлхус, это была одна их множества истин, которые он использовал, чтобы успешнее обманывать. Люди порицают других, чтобы больше превозносить себя. А кого может быть легче осудить, чем женщину?


Но, глядя, как она смотрит внутрь себя, он был поражен тем, каким деловитым выглядело ее удивление, и тем, что, судя по выражению лица, услышанное оказалось для нее не новостью, а воспоминанием. Женщины владеют особым душевным равновесием, которого мужчины достигают лишь на последней грани страдания. Он невольно отметил, что ведьмы не только бывают достойными, они могут оказаться просто необходимы. Особенно эта будущая ведьма, стоявшая сейчас перед ним.

— Да, — сказала она. — Чувствую. Это как… это как будто… — Она в нерешенительности умолкла, улыбаясь.

— Это малый напев, — сказал он, мысленно возблагодарив Сарла, что тот, не важно, по какой причине, подарил им эту возможность побыть сейчас с глазу на глаз. Волшебник подправил пальцем свет, так что он встал в нескольких футах над ее головой. — Называется Суриллическая точка…

— Суриллическая точка, — с жаром повторила она.

— Итак, — продолжил он, — представь саму себя. — Он выждал несколько секунд. — Теперь представь свет, не таким, как ты его видишь, но таким, какой ты видишь его Метку.

Она кивнула, глядя на него во все глаза и сосредоточенно держа раздвоенное внимание. Свет нарисовал у нее на груди и плече вытянутый абрис ее лица.

— Теперь представь, что ты и точка движетесь вместе. Крепко удерживай в сознании этот образ. Поначалу будет утомительно, но с тренировкой начнет получаться само собой, как любое другое рефлекторное действие.

Ее невидящий взгляд упал на шерстяную ткань на груди Ахкеймиона. Без подсказки она сделала два шага, и ее глаза в изумлении поднялись вверх, наблюдая за ярким светом, который повторил ее движение. Она оглянулась, готовая рассмеяться, и тут же ударилась ногой о какой-то камень, спрятавшийся в пыли, выпрямилась, широко улыбнулась. Тень у нее под ногами выросла и снова сжалась.

— Пойдем, — сказал он. — Пора догонять остальных.

Проходя мимо сержанта, Мимара не скрывала своего отвращения. Она шла походкой рабыни с амфорой на голове. Когда она ступила на тропинку, все расступились, отходя в пыльную целину.

Старому волшебнику показалось, что ликует она не только оттого, что отступает темнота, но и оттого, что отступают воспоминания о причиненном ей зле.


Ахкеймион шел за ней, пока не поравнялся с Сарлом. Тот стоял, чуть сгорбившись под тяжестью котомки, ремни которой собрали складками кольчугу у него на груди. Стоя рядом с ним, Ахкеймион вспомнил о мертвом Заступе, о сердце и об известии, что они не одни в этих черных, как утроба, пещерах. Свет Мимары стремительно удалялся, и взгляд Сарла метнулся к надвигающейся темноте. Не проронив ни слова, оба двинулись вслед за девушкой.

— Чего ты хочешь, сержант?

После прохода артели в воздухе ореолом висела пыль, и Ахкеймион почувствовал, как она забирается в рот и облепляет изнутри. Слова хотелось не выговаривать, а выкашливать из груди.

— Капитан попросил с тобой поговорить.

В темноте лицо Сарла казалось еще более сморщенным. Оно было серым и перекошенным, как у выкопанного из земли трупа. Волшебник сделал глубокий вдох, чтобы унять ощетинившееся напряжение тела, и с трудом подавил желание сжать кулаки. Нечто подобное он испытывал всякий раз, когда Сарл ошивался слишком близко — с тех пор, как этот человек разбил его чашу с вином в «Поджатой лапе».

— Вот как.

— Да, — шумно выдохнул Сарл, улыбаясь, как дядюшка, домогающийся дружбы с родным племянником. Такова была его непрестанная наигранность: даже когда чувства соответствовали случаю, их сила была совершенно несоразмерной. — Понимаешь, он считает, что ты… слишком честный, что ли, так скажем.

— Честный, значит.

— И заносчивый.

— Заносчивый, — повторил Ахкеймион. Этот разговор двух сумасшедших начинал его утомлять. Его терпение было глубоким омутом, а каждое слово Сарла — словно камень…

— Послушай, — сказал Сарл. — Ты и я — образованные люди…

— Уверяю тебя, сержант, у нас с тобой исключительно мало общего.

— Эх! За свою дипломатичность старый Сарл получает одни лишь огорчения!

— Дипломатичность.

— Да, дипломатичность! — неожиданно грубо выкрикнул он. — Это когда всякую благовоспитанную срань говорят разным сраным благовоспитанным придуркам!

Мимара уже ушла довольно далеко, поэтому двигались они в последних тусклых отсветах, выбирая дорогу по памяти — не люди из плоти и крови, а очертания людей. Сарл представлял угрозу, и для него лично, и для его предприятия — если раньше Ахкеймион это лишь подозревал, то теперь знал доподлинно. Надо всего лишь заговорить с этим ненормальным по-настоящему, истинным голосом, прямо здесь и прямо сейчас, и угроза исчезнет, превратится в такой же пепел, которым усыпан пол этого мертвого дворца.

— Что ты себе возомнил? — продолжал безумец. — А ты не подумал, что Капитан прекрасно знает, что он идет по сплошной гробнице? Ты не подумал, что он бы приказал Клирику осветить ее, если бы захотел? А ты что делаешь? Решил показать всем эти кости! Решил простым людям дать понять, что они идут под нечеловеческими гробами. Темнота защищает, а не только угрожает, колдун! Кроме того, ты должен помнить главный закон!

В том, что он говорил, была своя резонность. Но с резонностью та же история: она такая же шлюха, как судьба. Ею, как веревкой, можно опутать и привязать любое злодеяние…

Еще один урок, усвоенный рядом с Келлхусом.

— Что, очередной «закон тропы»?

— Именно так… Эти законы превратили нашу артель в легенду Пустошей. Слышишь? В легенду!

— И каков же главный закон, сержант?

— Капитан всегда знает, что делает. Ты слышишь? Капитан всегда знает!

В один миг вся простецкость, смысл всех хитрых многозначительных ухмылок сержанта свелся к одной простой истине: Сарл не просто уважал своего Капитана — он боготворил его. Ахкеймиона переполнило настолько мерзкое отвращение, что захотелось сплюнуть. Столько лет прошло, и опять он идет в походе с фанатиками!

— Думаешь меня запугать? — выкрикнул он в ответ. — Ишь какой почтенный ветеран твой Капитан, скажи, пожалуйста! Я всякого перевидал, сержант. Я плевал под ноги самому аспект-императору! Я обладаю силой, которая может расколоть горы, обратить в бегство целые армии, превратить твои кости в кипящее масло! А ты вообразил, ты позволил себе предположить, что можешь меня запугать?!

Сарл рассмеялся, но сдержаннее и осторожнее.

— Ты, колдун, покинул пределы, в которых работают твои умения. Это — тропа, а не Священная война и не какая-нибудь дьявольская колдовская школа. Здесь наши жизни зависят от решения наших собратьев. Одно колено подогнется — десятерых за собой потянет. Помни об этом. Второго предупреждения не будет.

Ахкеймион знал, что должен проявить благоразумие и дружелюбие, но он слишком устал и слишком многое произошло. Все уголки его сердца затопил гнев.

— Я — не один из вас! Я не колдун и уж точно не Шкуродер! И не тебе, приятель…

Ярость вспыхнула и погасла, вышла наружу, как дым.

Сарл прошел несколько шагов, прежде чем заметил, что он один.

— Что такое? — тревожно спросил он из непроницаемой темноты. Огоньки впереди висели в абсолютной черноте, освещая маленькие фигурки людей, бредущих в пустоту.

За долгую жизнь Ахкеймиона не раз спрашивали, каково это — видеть мир сокровенным видением Немногих. Он обычно отвечал, что мир видится столь же многогранным и разнообразным, как и тот, который раскрывается обычным органам чувств — и так же трудно поддается описанию. Порой Ахкеймион говорил, что это похоже на особого рода слышание.

Забыв про Сарла, он смотрел вниз, не видя ни земли, ни своих ног. Кажется, он слышал возгласы: Шкуродеры выкрикивали их имена.

Внизу, прямо под ними, на много миль протянулись галереи, скрытые внутри погребенного под пылью фундамента. Раньше Ахкеймион знал это абстрактно, как образ, нарисованный неуверенными красками с палитры памяти. Но теперь он чувствовал эти убегающие пространства, чувствовал не впрямую, но как скопление отсутствия признаков, ощущал там, внизу, пропущенные стежки в строчке на ткани бытия.

Хоры…

Слезы Бога, не меньше десятка, и их несло на себе нечто, рыщущее в пещерах у них под ногами.

Внутри бунтовали мысли и чувства, что часто предвещает катастрофу. Предчувствие смысла там, где никакого смысла не найти, не потому, что смысл слишком прост, но потому, что слишком мал на фоне окружающих его тайн.

Сарл только угадывался в густой черноте.

— Беги! — крикнул волшебник. — Беги, говорю тебе!

Глава 15 Кондия

Если неизменяемое оказывается преображенным, значит, переменился ты сам.

Мемгова. «Горние афоризмы»
Весна 20-го года Новой Империи (4132 год Бивня), Кондия

Над полем шатров долго и низко прогудел Интервал.

Дыша на руки, чтобы согреться на утреннем холодке, Сорвил сидел перед входом в свою палатку и рассеянно смотрел, как Порспариан разжигает костер. Старик, босой, несмотря на холод, стоял на коленях, как нищий, перед небольшой дымящейся пирамидой из веток и травы. Из-за смуглой грубой кожи он казался более древним, чем на самом деле, более мудрым и проницательным.

Поначалу раб-шайгекец смущал Сорвила. Но вскоре стал загадкой, такой же сложной и пугающей, как Анасуримбор. Внутри у Сорвила каждый раз что-то замирало, когда на нем останавливался взгляд желто-розовых глаз. И молодой король хотя и улыбался в ответ на его дружелюбные ухмылки и загадочные усмешки, но внутренне вздрагивал, как будто ожидая невидимого удара. Порспариан не был ни кроток, ни наивен, ни беспомощен. Вокруг него веяли какие-то тени, странные, пугающие тени.

Когда первые языки пламени пронзили траву, старый раб удовлетворенно хмыкнул. Сорвил сделал вид, что улыбается. Рука невольно поднялась к щеке, где сохранилось воспоминание о земле, которую несколько дней назад старик размазал ему по лицу.

От одного воспоминания имени Ятвер возникало нехорошее предчувствие. И еще Сорвил стыдился этого имени. Она была богиней слабых, порабощенных, а теперь стала и его богиней.

Эскелес, конечно, появился первым. Похожий на шар колдун крякал и пыхтел, опуская свою тушу на циновку рядом с Сорвилом.

— Библиотека Сауглиша, — пробормотал он, пытаясь усесться в этой позе поудобнее. — И опять она.

Колдун постоянно жаловался на свои Сны, так часто, что Сорвил начал терять к ним интерес.

Вскоре пришел Цоронга, затянутый в басалет — традиционную одежду зеумской знати. Сейчас, когда кидрухильские шатры вокруг посерели и испачкались за время пути, его портупея казалась еще свежее и белее, чем раньше.

В отсутствие Оботегвы их разговор был вынужден переводить Эскелес, что Сорвила все больше и больше утомляло. За прошедшие недели мягкие горловые звуки голоса Оботегвы слились для него воедино с голосом его друга. Слушая наследного принца через Эскелеса, Сорвил только лишний раз убеждался, что их разделяет языковая пропасть. Цоронга, со своей стороны, явно не доверял колдуну Завета, и поэтому замечания свои сводил к необходимому минимуму. А Эскелес, разумеется, просто не мог удержаться и не добавить собственный комментарий, так что Сорвил каждый раз не был уверен, где начал Цоронга и где закончил колдун. Это напомнило ему о тех временах, когда он впервые присоединился к Великой Ордалии, о тех мрачных днях, когда он понимал только упреки собственного внутреннего голоса.

Выпив приготовленный Порспарианом чай, все трое не спеша двинулись по улицам и переулкам лагеря, направляясь к «Пупу земли» — просторному шатру, принадлежащему аспект-императору. Атмосфера карнавала пронизывала Священное Воинство даже в самые серьезные времена. Но сегодня, когда Сорвил ожидал, что повсюду будет буйство и праздник, они проходили одну часть лагеря за другой, и видели только притихшие шатры. Некоторые люди Кругораспятия сидели за завтраком и приглушенно беседовали вокруг дымящихся утренних костров, другие просто дремали на солнышке.

— Не знают, чем себя занять, — отметил Цоронга.

Сорвил засмотрелся за молодого галеотского воина, который лежал с закрытыми глазами между растяжками шатра, подложив под голову щит в форме слезы, который он прислонил к котомке. Воин был голый по пояс, и кожа его отливала белизной, как зубы ребенка. Зависть пронзила молодого короля как удар ножа. После многих недель страха и нерешительности, он, Варальт Сорвил III, остался обычным простаком, не умнее, не сильнее любого другого. Он родился с заурядными способностями, а теперь оказался в роли пленного короля. Он проклят, проклят и обречен на тяжкий труд бесконечно притворяться, что он есть нечто большее, чем на самом деле.

Обречен воевать — не на поле битвы, как воюют герои, а в тайниках своей души — воевать так, как воюют трусы.

Сегодня — еще один пример.

По неизвестным причинам, аспект-император объявил на сегодня день отдыха и совещаний. Сорвил и Цоронга, единственные из Отряда Наследников, были вызваны в Совет Могущественных, собрание старших стратегов и наиболее сильных участников Великой Ордалии. Поскольку Сорвилу еще только предстояло овладеть начатками шейского, переводчиком ему был назначен Эскелес.

Что-то в душе Сорвила билось при мысли о том, что он увидит его еще раз, но гораздо большая часть души трепетала от страха. Его окружал гомон голосов, которые ворчали, предостерегали, обвиняли — целый разноречивый хор. Порспариан со своей богиней. Цоронга со своей богохульной книгой. Отец. Кайютас и его сверхъестественная проницательность. Эскелес и его фанатичный энтузиазм. В сердцах героев одни слова изгоняли другие, так что оставалась чистая истина и уверенность. Но только не у него. В его сердце слова только накапливались, громоздясь одно на другое. Он изо дня в день прилежно проделывал все дела, выполнял свои мелкие обязанности, но все бездумно, как будто бродил по тропинкам во тьме ночи.

А теперь он вот-вот увидится лицом к лицу с аспект-императором — с самим Анасуримбором Келлхусом!

Его раскусят.

«Пуп земли» возвышался над тесным горизонтом шатров, черный, но отделанный парчовыми узорами, напоминавшими чешую на шкуре ящерицы. Из-за большого количества опор он казался горной цепью в миниатюре. Выгнутые конические полотнища нагревались в розовых лучах утреннего солнца. Когда миновали последний шатер на подходе к главному, Интервал прозвенел еще раз, довольно близко, так, что всем своим звуком бил по ушам и груди, оставаясь невидимым. Внешние полотнища «Пупа» были украшены искусными золотыми изображениями Кругораспятия, вышитыми золотом на обширных черных полях: обнаженный человек, висящий вниз головой, прикованный к железному колесу за запястья и лодыжки. Сорвил впервые почувствовал, каким безобидным и обыденным казался сейчас этот символ. До падения Сакарпа он вибрировал злобой и ненавистью…

Сотни блестящих на солнце фигур скопились на центральном лугу, целые толпы, перемежающиеся неспешно двигавшимися колоннами, которые сходились перед входом в южной части «Пупа» — высшая знать Новой Империи, наполнявшая воздух приглушенным смехом и оживленными спорами. Первым желанием Сорвила было остановиться в нерешительности, подумать и оглядеть незнакомцев, прежде чем ринуться в их толпу, но Эскелес двинулся вперед, не глядя. Через десять шагов Сорвилу показалось, что он прошел Три Моря из конца в конец. Каждый взгляд выхватывал из толпы новый народ. Раскрашенный нильнамешский сатрап сравнивает клинки с длиннобородым тидоннским графом. Трясущийся старенький чародей тяжело опирается на плечо мальчика-раба. Одетая в зеленые с золотом мундиры гвардия Сотни Столпов стоит плечом к плечу по трое, треугольниками. Два долговязых туньера разговаривают и смотрят вдаль. Конрийский палатин с полными маршальскими регалиями.

Сорвил заметил, что нервно оглаживает королевский парм, страшась, что выглядит так же неуклюже и провинциально, как чувствует себя. Он завидовал Цоронге, непринужденной уверенности его широкой походки. Наследный принц шагал так, как подобает мужчине, словно то, что выделяло его среди остальных, также ставило его и над остальными. Но дело было не только в осанке: вся доблесть зеумской истории дышала в его амуниции и одеянии, вплоть до юбки из шкуры ягуара, которая была у него надета поверх рейтуз. Поистрепавшийся в дороге мундир Сорвила свидетельствовал о гораздо более унизительных подробностях: о невежестве, бедности, грубых манерах и дурацких представлениях.

Толпящиеся вокруг люди пугали Сорвила своей близостью. Он привык находиться в обществе физически сильных людей: дружинники его отца воспитали не только самого Харвила, но и его сына. Но непривычность чужестранного облика и манер придавала командирам Воинства тревожащий вид. Странности их темпераментного поведения были для Сорвила как удары ножа, вычурность расшитых золотом одежд становилась для него проклятием. В их невообразимых языках ему слышались оскорбления и насмешка.

Он попытался, как часто делают мужчины, укрепить свою гордость презрением. С чего он должен бояться этих людей, говорил он себе, когда они не умеют даже говорить, как следует? Не лучше зверей. Галеотцы лают, как собаки, нансурцы щебечут, как ласточки, а нильнамешцы гогочут, как гуси.

Но он понимал цену этим мыслям: все это было пустое мальчишечье позерство. Он понимал это, чувствуя, как избегают его глаза прямых взглядов остальных, как ползет по костям дрожь.

Посторонам от входа стояли каменнолицые гвардейцы Столбов, держащие на себе вес пластинчатой кольчуги и всевозможного оружия. В давке Сорвил чуть не налетел на одного из них. Могучие руки стиснули его за плечи, в дюйме от своего лица Сорвил увидел насмешливое темное лицо, и воспоминание от Наршейделе, тащащем его через Сакарп в день падения города, дрожью пробежало у него по телу. Толкотня осталась позади, и он оказался в полумраке внутренних помещений «Пупа земли».

Некоторое время Сорвил стоял, разинув рот, и проходящие мимо люди Кругораспятия задевали его плечи. Он услышал несколько брошенных вполголоса ругательств, среди которых было шейское выражение, означавшее «навозник».

Он был равнинным жителем, знакомым с кочевой жизнью лагеря, но в подобных размеров шатре стоял впервые. Он был больше зала Вогга и гораздо роскошнее, хотя и был только лишь временной постройкой из дерева, веревок и кожи. Внутри царила прохлада, и гул голосов звучал как на улице. Открытые пространства были украшены блестящими шелковыми знаменами, полоскавшимися на невидимом ветерке, и на каждом из них красовались Бивень, Кругораспятие, символы многочисленных народов и армий. Вдоль стен шел деревянный амфитеатр, подковой изогнутые ярусы поднимались вверх и уже заполнялись военачальниками Воинства. Длинный стол, составленный из множества небольших походных столов, занимал широкое пространство между нижними ярусами, и за ним плотно сидели какие-то очень важные с виду господа. Некоторые их них придвинули стулья, другие отставили их подальше от стола или развернули, чтобы удобнее было вести разговор. Пол вокруг стола устилали два массивных ковра, и на каждом были вышиты картины событий: марш через пустыню, крепостные стены с осаждающими и обороняющимися, горящие города. Только когда среди толпы голодных воинов Сорвил увидел обнаженного человека, привязанного к Кругораспятию, он понял, что изображения рассказывают об истории Первой Священной войны, о мощном кровопускании Трем Морям, благодаря которому стало возможно появление Новой Империи и Великой Ордалии. К этому моменту за ним вернулся Эскелес и увел его, поэтому остальную часть живописного повествования молодой король был вынужден проглядывать на ходу, когда колдун тащил его мимо.

Сорвил занял свое место между Цоронгой и Эскелесом, среди возбужденной толпы.

— Я всегда мечтал об этом, — сказал круглобокий колдун. — Такие сцены мы видим в своих Снах, такое едва ли можно себе вообразить. Но узреть все это величие собственными глазами… О мой король! Надеюсь, что настанет тот день, когда ты сможешь оценить свое счастье. Невзирая на всю боль и трагические потери, нет большего блаженства, чем прожить насыщенную жизнь.

Сорвил изобразил на лице рассеянность, снова встревожившись тем, как всколыхнулась его душа в предательском согласии со словами волшебника — со словами леунерааля. Он глянул на Цоронгу, ища поддержки в его невозмутимой гордости, но зеумский принц разглядывал происходящее с таким же отсутствующим и настороженным лицом, как у Сорвила. У принца был вид мальчишки, который всеми силами хочет проникнуть в компанию взрослых мужчин незамеченным.

Сорвил понял, что Цоронга испытывает то же самое. Что-то носилось в воздухе… нечто важнее знаков различия воинственной знати, что-то сияло ореолом поверх внешних ритуалов. Своего рода знание.

Когда к нему внезапно пришло объяснение, оно обрушилось столь мощно, что Сорвил вздрогнул, как будто ему ударили под дых. Невзирая на различия в одежде и оружии, на различия в языках, обычаях и цвете кожи, всех этих людей объединяла единая и непобедимая сила, определяла все их существо, до неизведанных глубин души.

Вера.

Здесь царствовала вера, настолько глубокая, что ее можно было ощутить физически. Она чувствовалась в живости голосов и блеске глаз.

Сорвил знал, что в этом походе он окружен фанатиками, но до сего момента он никогда не соприкасался с этой стороной так… непосредственно. Трепет ликования. Безумие в глазах, которые лицезрели, еще не успев увидеть. Дух преданности, полной и всеохватной. Люди Кругораспятия способны на что угодно, понял Сорвил. Они могут устать, но не остановятся. Испугаются, но не побегут. Любое злодеяние, любая жертва — все было в их силах. Они умели сжигать города, топить собственных сыновей, убивать невинных; даже, как доказывала история Цоронги о самоубийствах, перерезать себе горло. Через свою веру они преодолевали все свои сомнения, животные ли, человеческие ли, и торжествовали, пребывая в ее зловонии и сладком дурмане возможности вверить себя власти другого.

Аспект-императора.

Но как? Как может один-единственный человек подвигнуть людей на подобные безумства и крайности? Цоронга говорил, что все дело в разуме, что в присутствии Анасуримбора люди не более чем дети — так заявлял Друз Ахкеймион, волшебник в изгнании.

Но как можно стать таким глупцом? И может ли существовать такой разум, кроме как на небесах? Эскелес утверждал, что душа Анасуримбора — душа Бога в миниатюре, что разгадка в божественности его природы. Если человек думает мыслями Бога, разве не будут люди перед ним как дети?

Что, если мир действительно близится к концу?

Пока Сорвил размышлял так, взгляд его блуждал по хаотичной обстановке шатра, не воспринимая то, на что натыкался. Задержался он на обширном черно-золотом гобелене, занимавшем почти всю дальнюю стену и уходящем вверх до самых дальних уголков шатра. Поначалу глаза не слушались — что-то в узорах вышивки не позволяло сфокусировать взгляд. При беглом изучении казалось, что рисунок состоит из абстрактных геометрических орнаментов, не слишком отличающихся от орнамента кианских ковров, которые отец развешал в их комнатах. Но сейчас каждая фигура, которую он разглядел или думал, что разглядел, выхватывалась среди остальных обычным глазом. В каждом изгибе линий, и ровных, проведенных как по линейке, и причудливо изогнутых завитками, читались образы, в которые эти линии складывались. Все было на поверхности, кроме смысла, который загадочно маячил где-то рядом. А когда Сорвил отводил взгляд, смотрел через призму бокового зрения, кажущиеся фигуры как будто преобразовывались в ряды узоров, словно какие-то не поддающиеся расшифровке символы…

«Колдовской», — понял он, вздрогнув от страха. Гобелен был колдовским.

На небольшом помосте справа и слева от уходящего далеко вверх настенного ковра сидели два экзальт-генерала Великой Ордалии, развернув кресла так, чтобы находиться лицом и к длинному столу, и к поднимающимся вверх рядам для знати. Из них двоих король Пройас казался благороднее, не из-за какой-то утонченности в одежде или украшениях, но из-за строгого облика. Если он оглядывал оживленные яруса со сдержанным интересом, кивая и улыбаясь тем, кто встречался с ним взглядом, то король Эумарны смотрел просто свирепо. Во взгляде короля Саубона, безусловно, присутствовали и благочестие и уверенность, но помимо этого, еще у него был вид раздосадованного скряги, словно он получил свою должность слишком дорогой ценой и поэтому постоянно возвращался к весам, желая взвесить, сколько потерял.

За столом под ними сидели несколько адептов Завета: бородатый старик в таких же одеждах, как у Эскелеса, только отделанных золотом; иильнамешец с кольцами в ноздрях и татуировками на щеках; статный седовласый мужчина, одетый в просторные черные одежды, и древний слепой старик, кожа которого просвечивала насквозь, как колбасная оболочка. «Гранд-мастера главных школ», — пояснил Эскелес, который, очевидно, следил за его блуждающим взглядом. Сорвил и сам догадался. Он удивился, увидев среди них Серву Анасуримбор, в простом белом платье, скромном и полностью закрытом и от этого еще более соблазнительном. Невозможно молодая. Льняные волосы были стянуты назад в косу, которая шла до самой талии. Присутствие Сервы могло бы показаться до абсурдного неуместным, если бы на ее облике не оставила столь явный неземной отпечаток текущая в ее жилах отцовская кровь.

— Потрясающе, правда? — вполголоса продолжил адепт Завета. — Дочь аспект-императора и гранд-дама Свайальского Договора. Серва, сама Первая Ведьма собственной персоной.

— Ведьма… — пробормотал Сорвил. В сакарпском слово «ведьма» имело много значений, и все они с нехорошим оттенком. То, что это слово можно употребить по отношению к существу столь совершенных форм и черт, поразило Сорвила как очередная непристойная выдумка Трех Морей. И все же его взгляд неподобающе задержался на Серве. Слово, которым она была названа, по-новому ее раскрыло, ее образ заиграл бередящим душу обещанием.

— Берегись ее, мой король, — тихо рассмеявшись, сказал Эскелес. — Она разговаривает с богами.

Это была старинная поговорка из легенды о Суберде, легендарном короле, который пытался соблазнить Элсве, смертную дочь Гильгаола, и обрек на гибель весь свой род. То, что колдун цитирует древнюю сакарпскую сказку, напомнило Сорвилу, что Эскелес — шпион и никогда не переставал им быть.

Старшие братья Сервы, Кайютас и Моэнгхус, сидели на дальнем конце длинного стола в окружении десятка генералов-южан, которых Сорвил не знал. Его вновь поразило несходство между двумя братьями, один из которых был стройным и светловолосым, а второй — широким в плечах и смуглым. Цоронга рассказывал ему сплетню, что Моэнгхус, якобы, — вовсе не настоящий Анасуримбор, а ребенок первой жены аспект-императора, тоже Сервы, которую повесили вместе с Анасуримбором на Кругораспятии, и бродячего скюльвенда.

Поначалу сказанное показалось Сорвилу до смешного очевидным. Когда семя сильно, женщины лишь сосуды; они вынашивают только то, что засеяли в них мужчины. Если ребенок родился белокожим, то, значит, его отец тоже был белокожим, и так далее, все, что касается фигуры и цвета кожи. Анасуримбор никак не мог быть настоящим отцом Моэнгхуса. Для Сорвила стало откровением, что люди Кругораспятия все как один не понимают очевидной вещи. Эскелес настойчиво называл Моэнгхуса «Истинный Сын Анасуримбора», так, словно нарочитое употребление слова могло исправить то, что натворила действительность.

Еще один образчик сумасшествия, охватившего этих людей.

Прозвенел Интервал; из шатра его сочный звук слышался причудливо. Подтянулись последние задержавшиеся гости: три длинноволосых галеотца, угрюмый конриец и группа людей с тонкими бородками — кхиргви или кианцы, Сорвил так и не научился их отличать. Десятки людей еще рассаживались по галереям, ища свободное место или выглядывая знакомых, какие-то два нансурца протиснулись через колени Сорвила и его спутников с извиняющимися улыбками на свирепых лицах. В шатре установился беспорядочный гвалт, когда люди пытаются успеть сказать последние замечания и мысли, нагромождение голосов, постепенно затихающее до негромкого бормотания.

Это могло бы напоминать Сорвилу Храм — если бы не ощущение безудержного приближения неотвратимого.

— Скажите, ваше великолепие, — пробубнил ему в ухо Эскелес. Его дыхание пахло скисшим молоком. — Что вы видите, когда смотрите в эти лица?

Вопрос показался Сорвилу таким странным, что он сердито глянул на колдуна, ожидая с его стороны какого-то подвоха. Но дружелюбное выражение лица толстяка не оставляло сомнений. Он любопытствовал искренне. Юного короля это почему-то встревожило, как внезапно возникшая и необъяснимая боль.

— Простаков, — вдруг заявил он. — Одураченных простаков и идиотов!

Адепт Завета усмехнулся, покачал головой, как человек, который сколько перевидал тщеславных гордецов, что их самонадеянность его лишь забавляет.

Второй звук Интервала колюче повис в затаившемся воздухе, вобрав в себя все прочие шумы. По всем галереям стали с любопытством поворачиваться лица, сначала друг к другу, потом, словно повинуясь неведомой и непреодолимой воле, — к полу шатра…

Сначала Сорвил не увидел точку света, может быть потому, что поспешно отвел глаза от дурманящих взгляд пространств гобелена. Человек двадцать шрайских рыцарей, во всем великолепии белых, золотых и серебряных одеяний, заняли места перед возвышением вместе с тремя из оставшихся в живых наскенти, первых учеников аспект-императора, которые были одеты во все черное. Если бы не тени, отбрасываемые плечами вновь прибывших, Сорвил и не заметил бы сверкавшую позади них точку.

Сначала она мигала, как звезда перед усталыми глазами. Но потом стала шириться, наполняясь холодным свечением. Снова прозвучал Интервал, на этот раз глубже, как раскаты далекого грома, вытянувшиеся в одну струну. Угли в светильниках с шипением испустили струи дыма. С высоты, из-под высокого полога шатра, пали завесы мрака.

Пологий холм, состоящий из лиц — бородатых, раскрашенных, чисто выбритых, — притих и взирал на происходящее.

Семь мгновений беззвучного грома.

Мерцающее сияние… и — вот он!

Он сидел, скрестив ноги, но не видно было поверхности, которая его поддерживает. Чело склонялось к вертикально сложенным в молитве ладоням. Голову вместо короны венчало сияние, словно над макушкой у него наклонно водружен бесплотный золотистый диск. Весь облик обжигал устремленные к нему немигающие глаза.

Шепот волной пробежал по рядам военачальников Воинства — приглушенные восклицания восторга и удивления. Сорвил попенял себе за тесноту в груди, за учащенное дыхание, с трудом пробивающееся через горло, как через горящую соломинку.

«Демон! — мысленно кричал он себе, пытаясь вызвать в памяти лицо отца. — Сифранг!»

Но аспект-император уже заговорил, и голос его был таким свободным, таким простым и очевидным, что сердце юного короля Сакарпа переполнилось благодарностью. Бесконечно близкий голос, не до конца забытый, наконец явившийся сюда, чтобы облегчить тревожные часы, вылечить истерзанное сердце. Сорвил не понимал ни единого слова, а Эскелес сидел размякший и потрясенный, и видно было по нему, что благоговение его столь велико, что ему не до перевода. Но голос — какой голос! Он говорил многим и при этом обращался лишь к нему, к нему одному, только к Сорвилу, одному из сотен, из тысяч! «Ты, — шептал он. — Лишь ты…» Материнский нагоняй, от нежной любви выливающийся в смех. Суровый отцовский разговор, смягченный слезами гордости.

А потом, когда эта музыка уже целиком захватила его, в нее ворвались громогласным хором военачальники Воинства. И Сорвил вдруг осознал, что понимает слова, ибо они были первое, чему научил его Эскелес из шейского: Храмовая молитва…

Всеблагий Бог Богов,
Сущий среди нас,
Благословенны все имена твои…
На протяжении всей декламации голос Анасуримбора продолжал выделяться отчетливо, как струйка молока в медленно помешиваемой воде. Сорвил кусал себе губы, чтобы не дрожали, старался сохранять твердость, сопротивляясь единому накалу голосов — непреодолимому порыву присоединиться к молитве. В этот момент он понял, что это такое — смотреть прямо, когда все прочие благоговейно опустили лица. Неуверенно шарили в пространстве неосуществленные ожидания, смутные и отдающие неприятным холодком. Охватывало неприятное чувство, что он выказывает открытое пренебрежение к остальным, как если бы он, бодрствующий, имел наглость красться через дом, где все спят. Он обменялся взглядами с Цоронгой и заметил в его глазах тот же, что и у него самого, только более резкий недоуменный протест.

Здесь они казались посмешищем, и не потому, что осмеливались стоять, когда все преклонили колена; посмешищем становишься, когда в тебе видят посмешище все окружающие.

Хор умолк, оставив после себя звенящую тишину.

Со склоненной под тяжестью золотого нимба головой, аспект-император парил в сиянии медового света.

— Ишма тха серара! — выкрикнул в темные закоулки парусины один из наскенти, на фоне своего хозяина казавшийся невзрачным черным силуэтом. — Ишма тха…

— Поднимите лица, — еле слышно прошипел Эскелес, вспомнив о своих обязанностях переводчика. — Поднимите лица навстречу взгляду нашего всеблагого аспект-императора.

— Что значит… — начал было Сорвил, но предостерегающая искорка в глазах колдуна заставила его замолчать. Нахмурясь, Эскелес кивнул в сторону аспект-императора. «Туда…» — было написано у него на лице.

«Смотри только туда».

Безмолвное напряжение окутывало происходящее, смесь надежды и тревоги, отдававшаяся в душе у Сорвила одним лишь страхом. Все без исключения собравшиеся повернулись к Анасуримбору, и во всех глазах отразились белые точки его неземного света. Только головы двух демонов, за волосы привязанные к поясу Анасуримбора, таращились в противоположном направлении.

Аспект-император, все так же скрестив ноги, всплыл в воздух над столом старейшин. В неподвижном свете светилась его простая белая риза. Он двигался так медленно, что Сорвил зажмурился и снова открыл глаза, так нереально все это было. Военачальники Воинства следили за полетом, разом поднимая вослед головы, и лившееся сверху сияние изгоняло тени с их лиц. Мягкий свет пронизывал их бороды и усы, блестел в украшениях. Движение аспект-императора сопровождало какое-то неуловимое, на пороге слышимого, громыхание, как будто низко над головой проплывают грозовые тучи.

Сорвил чуть не закашлялся, вздохнув от облегчения, когда странная фигура направилась к противоположной стене шатра. Вскоре Анасуримбор парил в потоках света перед погруженными в тень людьми и внимательно изучал их, перемещаясь вдоль галереи со скоростью неспешного жука. Некоторые жмурились, как будто ожидая внезапного удара. Но большинство встречали его взгляд с удовлетворенным спокойствием умалишенных: кто ликовал, кто безмолвно возглашал славу, кто исповедовался — исповедовались прежде всего.

Щеки со следами слез блестели в проплывающем мимо свете. Взрослые люди, воинственные мужчины, рыдали, следя глазами за своим божественным повелителем…

Аспект-император остановился.

Человек, на которого устремился его взгляд, был айнонцем — по крайней мере, так решил Сорвил, глядя на его квадратную бороду и завитки в плоских косичках. Он сидел на одной из нижних галерей, и аспект-император даже не снизился, а просто наклонился к нему, внимательно изучая. Круги света над его головой и руками покрыли золотом плечи и лицо мужчины. В темных глазах дворянина блестели слезы.

— Эзсиру, — начал аспект-император; этот голос сам вливался в уши, — гхусари хистум маар…

Наклонившись так, что борода задела Сорвилу плечо, Эскелес зашептал:

— Эзсиру, с тех пор как твой отец Чинджоза целовал мне колено во дни Первой Священной войны, дом Мусамму всегда был опорой заудуньяни. Но вражда между тобой и твоим отцом тлеет уже слишком долго. Ты чересчур суров. Ты не понимаешь разницы между слабостями юности и слабостями старости. Поэтому ты ведешь себя как отец по отношению к своему отцу, наказываешь его за слабости так же, как однажды он наказывал тебя за твои…

Голова одного из демонов стала открывать и закрывать белесый рот, как рыба. Сорвил в ужасе увидел внутри тонкие, как иголки, зубы.

— Эзру, скажи мне, справедливо ли, если отец наказывает розгой ребенка?

— Да, — ответил хриплый голос.

— Справедливо ли, если ребенок наказывает розгой отца?

От последовавшей паузы у Сорвила защемило горло.

— Нет, — сказал Эзсиру срывающимся от рыданий голосом.

— Люби его, Эзсиру. Чти его. И помни всегда, что преклонный возраст — уже сам по себе розга.

Аспект-император двинулся дальше, но проплыл недалеко, остановившись перед другим военачальником, на этот раз нильнамешцем.

— Аварарту… хетту ках турум па…

Так продолжалось долго, каждый разговор одновременно был краток и существовал за пределами времен, словно вневременная сущность последствий каждого былого деяния проникала назад в прошлое, наполняя события смыслом. И в каждом случае звучали обычные человеческие истины, как будто Анасуримбору достаточно было лишь заглянуть в лицо оступившегося, чтобы направить каждого присутствующего на твердую почву. «Потеря жены оправдывает то, что ты не всегда вел себя как мужчина». «Боязнь оказаться глупцами может из всех нас сделать глупцов». «Жестокосердные используют благочестие для оправдания своему пороку».

Правда. Ничего, кроме правды.

Эта кристальная ясность смущала Сорвила, поражала его, как ничто другое со времени смерти отца и унижения его народа. Правда! Анасуримбор говорил только правду. Но как? Как может такое удаваться демону? Какой демон захочет говорить правду?

Как? Как такие простые вещи…

Как они могут быть чудом?

У Сорвила заколотилось сердце, когда аспект-император в своем загадочном движении достиг высшей точки «подковы» и поплыл в их сторону. Страх давил грудь, когда Сорвил следил за выражением лиц тех, кто веровал. Эти лица, восторженно обращенные вверх, светлели, когда аспект-император беззвучно проплывал мимо, и уходили в тень. Плывущая по воздуху фигура все приближалась с неумолимостью формулы, яркая, как оконце тюремной камеры, пока Сорвилу не начало казаться, что сердце бьется уже где-то снаружи. Наконец аспект-император замедлил движение и со свистящим звуком остановился совсем рядом. Отклонившись назад на невидимой опоре, он взглянул на кого-то в самом верхнем ряду.

— Импалпотас, хабару…

— Импалпотас, — дрожа, перевел Эскелес, — ответь мне, как давно ты мертв?

Все разом ахнули. Некто по имени Импалпотас сидел пятым от Сорвила — от Эскелеса четвертым — и двумя рядами выше. Молодой король Сакарпа попытался что-нибудь разглядеть через яркую ауру, светившуюся теперь совсем рядом. Айнрити был чисто выбрит, как нансурец, но покрой одежды и прическа были не нансурские. Шайгекец, догадался Сорвил. Как Порспариан.

— Импалпотас… — повторил аспект-император.

Мужчина улыбнулся, как сладострастник, которого застукали за домогательством дочери его друга — это выражение лица показалось сейчас Сорвилу настолько неуместным, что у него екнуло в животе, как будто он прыгнул вниз со скалы.

Импалпотас выпрыгнул — нет, сорвался с галереи и выхватил меч, который заблестел в божественном свете. В промежутке его встретил резкий голос, произнесший слово, морозом пробежавшее по коже у всех присутствующих. Пронзительный и обжигающий свет залил шатер до самых швов. Сорвил, заморгав от ослепительного блеска, увидел, что шайгекец висит в воздухе перед Анасуримбором, очерченный письменами из ослепительно светящихся линий. Меч выпал из безвольных пальцев Импалпотаса и теперь стоял между колен конрийца в нижнем ряду, пройдя через ковер и вонзившись в землю на глубину ладони.

Собрание охватило шумное волнение. Подобно огню в пустыне, гнев перепрыгивал с одного лица на другое, ярость была дикой, уже нечеловеческой. Заросшие бородами рты были отворены в безумных криках. На всех галереях потрясали мечами, так что, казалось, это шатаются зубы на исполинских челюстях.

Голос Анасуримбора не перекрыл шум, а срезал его — гомон опал, как пшеничный колос под серпом.

— Ириши хум макар, — произнес аспект-император, продолжая внимательно изучать сидящих перед ним. Он оставался неподвижен. Двигались только его губы и язык.

Потрясенный и заикающийся голос Эскелеса отстал с переводом на несколько секунд:

— В-вы видите перед собой врага.

Убийца-шайгекец облетел аспект-императора кругом и теперь парил позади его увенчанной нимбом головы, похожей на яркий маяк. Отсвет играл на его коже и одежде, руки и ноги раскинулись. Он висел в пространстве живой иллюстрацией к словам Анасуримбора и переворачивался, как подброшенная монетка. Дышал он тяжело, так дышит попавшее в силки животное, но паники в его глазах не было — ничего, кроме пылающей ненависти и насмешки. Сорвил заметил, как штаны у шайгекца топорщатся от восставшего фаллоса, перевел взгляд на окутанное колдовскими символами лицо, но испытал лишь еще большее отвращение…

Ибо лицо смялось вокруг невидимых провалов, потом открылось, расступилось в стороны, как будто кто-то развел переплетенные пальцы. Суставы были вывернуты назад и наружу, и под ними показались глаза, которые не смеялись и не ненавидели, а лишь смотрели поверх блестящей вялой плоти без костей.

— Ришра мей, — голос аспект-императора прозвучал как удар грома, обернутый в шелк.

— Я вижу… — срывающимся голосом забормотал Эскелес. — Вижу матерей, которые воздевают пред слепыми очами богов своих мертворожденных младенцев. Смерть рождения — я вижу! Глаза мои древни и предсказаны в пророчестве. Вижу, как горят высокие башни, как страдают невинные, как несметным числом надвигаются шранки. Я вижу мир, закрытый от неба!

Жалкие от ужаса и страшные от ярости, люди вопили, превратив собрание в какофонию голосов и заламывание рук. Люди Воинства с дикими глазами стояли или сидели, вцепившись в колени, и лица их были перекошены, как будто они услышали весть о только что разразившейся катастрофе. Мертвые жены. Разбитые кланы. «Нет!» — было написано на их лицах. — «Нет!»

— Ришра мей…

— Я вижу королей, у которых выбит один глаз, и на них нет другой одежды, кроме ошейника, с которого свисают их отрубленные руки. Вижу, как разбивают священный Бивень и швыряют обломки в огонь! Момемн, Мейгейри, Каритусаль и Инвиши — вижу их улицы, усыпанные костями, их сточные канавы, почерневшие от запекшейся крови. Вижу бурьяном поросшие храмы, разрушенные стены, гниющие на протяжении долгих, пустых, диких веков.

— Я вижу, как движется Вихрь — Мог-Фарау! Цурумах! Я вижу Не-Бога…

Слова звучат как стон, как вздох, исторгнутый из мертвых легких.

— Узрите! — пророкотал аспект-император, и этот голос рвал жилы из тела, до самых дальних трепещущих уголков. — Смотрите и видьте!

Нечто — лишенное лица существо — висело освежеванное в таинственном свете. Один оборот перед глазами затаивших дыхание зрителей. Еще один. Затем, как будто кто-то вдохнул в себя дым, сверкающая решетка линий вокруг него сжалась, охватила чудовище, проникла внутрь его. В воздухе пронесся звук чего-то многократно и резко лопающегося. Колдовской свет померк. То, что осталось, пало на землю дождем жидкой грязи.

Стояло неподвижное молчание. Возвращался блаженный полумрак. Все произошло, и как будто ничего не происходило.

— Ришра мей, — произнес непостижимый человек, обводя взглядом окаменевшие галереи. Вокруг него царило звенящее молчание. Сорвил был в состоянии лишь неотрывно смотреть на отрубленные головы сифрангов, которые мешками висели у аспект-императора на бедре. Их белые рты то ли смеялись, то ли вопили.

Широко разведя в стороны обведенные сиянием руки, аспект-император парил вдоль той же невидимой кривой. Он был так близко, что Сорвил видел витиеватую вышивку в виде Бивней, белым по белой кайме его ризы, видел три розовые морщинки, идущие от внешних углов глаз, пятнышко земли на носке его белой войлочной туфли. Он был так близко, что его образ выжигал окружающие пространства до черноты, и изогнутый амфитеатр со всеми очертаниями и лицами уходил в пустоту.

Анасуримбор.

Аромат летел впереди него, легкий ветерок, словно сдувавший приторные ароматы духов, которыми пользовались изнеженные приближенные. Запах влажной земли и прохладного дождя. Усталой истины.

Ему показалось, что запавшие глазницы демонов смотрят на него — и узнают.

«Только не это! — лихорадочно умолял про себя Сорвил. — Пусть идет к Цоронге, ну пожалуйста!»

Но излучающая свет фигура остановилась прямо перед ним, слишком яркая, чтобы казаться объемной, чтобы ее можно было заключить в какие-то рамки — чтобы разглядеть ее как следует. Сердце колотилось у Сорвила в груди. Как будто внутри его раздирали дикие звери, как будто все его испуги превратились в бормочущие страхи, в живых тварей, с хвостами и лапами и наделенных собственной волей. Что он разглядит?

Как он станет наказывать?

— Сорвил. Грустный ребенок. Гордый король, — заговорил на языке его предков голос мелодичнее музыки. — Ничто не заслуживает сострадания больше, чем полная раскаяния душа.

— Да.

Этот звук он не произнес, а выбил из своих легких.

«Никогда!»

Хотя аспект-император не пошевелился, хотя сидел в спокойной и медитативной позе, он каким-то образом господствовал над всеми образами и звуками. Глаза цвета летней сини не смотрели, а утягивали в себя душу. Золотая борода заплетена в косицы. Губы смыкаются над пропастью, лишенной дна. Энергия его присутствия выплескивалось за доступные чувствам пределы, втекала в разломы, как пар заполняла невидимые поры…

— Ты сожалеешь о безрассудстве своего отца?

— Да! — солгал Сорвил срывающимся от гнева голосом.

«Демон! Сифранг! Тебя назвала Богиня! Она назвала тебя!»

Это была улыбка старого друга, простая и бесхитростная, как шутка девушки, внезапная, как материнский шлепок.

— Добро пожаловать, юный Сорвил. Добро пожаловать во блаженство божественного спасения. Добро пожаловать в круг Королей-Верующих.

Богоподобная фигура удалилась, уплыв влево в поисках очередного кающегося, очередной заблудшей души. Хлопая глазами, Сорвил увидел, что военачальники смотрят на него и улыбаются. Казалось, что вышитые интерьеры шатра стали широкими, как небо, и наполнились свежим пьянящим воздухом.

— Простачки, значит, — с добродушной саркастической усмешкой вполголоса проговорил рядом Эскелес. — Глупцы…

День был наполнен речами, молитвами и спорами. Когда все закончилось, толстяк, сдерживая слезы, обнял его, как обнимают сына отец и мать.

Сзади на фоне опустевших рядов сидел Цоронга и наблюдал за ним, не произнося ни слова.


Сорвил настоял на том, чтобы идти в свой шатер в одиночку.

Некоторое время он шел в блаженном оцепенении и просто наслаждался чувством покоя и свободы, которое часто приходит после бурных событий. Иногда само течение времени отгораживает нас от болезненных воспоминаний. Избавившись от тревоги, согретый багровым солнцем и ветром, который навел такой испуг в Совете старейшин, Сорвил разглядывал бесконечные ряды шатров походного лагеря с неподдельным любопытством. Забытая кружка чая, дымящаяся на примятой траве. Одинокий тидоннец переплетает косицу. Брошенная партия в бенджуку. Составленные парами и тройками щиты. Два нансурца, чистя кирасы, о чем-то негромко переговариваются и улыбаются.

Восторг и удивление не заставили себя ждать. Здесь присутствовало так много воинов из стольких краев, что трудно было не поразиться. И необъятно поле с полощущимися на ветру флагами. Некоторые айнрити встречали его взгляд враждебно, некоторые — с безразличием, кто-то — открыто приветствуя, и Сорвилу вдруг пришло в голову, что они — обычные люди. Ворчат про своих жен, волнуются за детей, молятся, чтобы слухи о голодном годе не подтвердились. Только то, что их объединяло, делало их особенными и даже придавало им нечто потустороннее: вездесущее изображение Кругораспятия, в золоте, черное или алое. Их единое предназначение.

Аспект-император.

В этом были и величие и мерзость. Стольких людей хладнокровно используют для исполнения замысла одного-единственного человека.

Спокойствие покинуло душу и тело, и внутри завертелась лихорадочная круговерть вопросов. Что произошло на совете? Видел ли он? Или не видел? Или видел, но притворился, что не видит?

Как могло так получиться, что он, Сорвил, несчастный сын несчастного народа, источал ненависть перед всевидящими глазами аспект-императора, и его… его не…

Не вразумили.

Он ускорил шаги. Окружающий мир отступил, утратил частности, превратившись в смутно воспринимаемые обобщения. Левая рука машинально поднялась к щеке, к еще не забытому теплому ощущению грязи, которую размазывал на ней Порспариан. К земляному плевку богини…

Ятвер.

Порспариан хлопотал над вечерней трапезой. Все их небольшое жилище являло свидетельство трудного дня. Невеликий гардероб Сорвила был развешан на веревках шатра. Содержимое седельных мешков было разложено на циновке слева от входа. Шатер, из которого вытащили все вещи, был вымыт, и яркие от солнца стены высыхали в догорающем свете. Даже свой маленький складной стульчик старый шайгекец вынес наружу и поставил рядом с трепещущими язычками скромного костерка.

Сорвил невольно остановился у невидимой границы.

«Высочайший двор его величества короля Сакарпского».

Завидев его, Порспариан поспешно встал на колени у его ног, рухнул охапкой коричневой ветоши.

— Что ты со мной сделал? — рявкнул Сорвил.

Раб поднял на него глаза, в которых стояла не только тревога, но и обида. Сорвил никогда не обращался с ним даже как со слугой, не только как с рабом.

Он схватил старика за руку, рывком поднял на ноги с легкостью, поразившей его самого.

— Что? — крикнул Сорвил.

Он помолчал, изобразил на лице досаду и сожаление, постарался припомнить шейские слова, которым обучил его Эскелес. Такое-то он наверняка сумеет спросить — это ведь так просто!

— Ты делать что? — выкрикнул он.

Ответом был затравленный непонимающий взгляд.

Сорвил отбросил шайгекца и, все с тем же суровым видом, изобразил, что берет землю и мажет себе по щекам.

— Что? Ты делать — что?

Словно вспорхнув на крыльях, замешательство Порспариана разом сменилось каким-то странным ликованием. Он осклабился, закивал, как сумасшедший, удостоверившийся в реальности своих галлюцинаций.

— Йемарте… Йемарте’сус!

И Сорвил понял. Кажется, впервые он на самом деле услышал голос своего раба.

— Благословил… Я благословил тебя.

Глава 16 Кил-Ауджас

Душа, блуждая, забрела далеко,
куда не проникает солнца свет,
в края, неведомые племенам и картам,
вдыхая воздух, предназначенный лишь мертвым,
лишь о страдании петь могла.
Протатис. «Сердце козла»
Весна 20-го года Новой Империи (4132 год Бивня), гора Энаратиол

Она была напугана, но жива.

Мимара бежала по рассыпающимся костям, и высоко в воздухе над нею держалась точка яркого, как солнце, сияния. Мысли ходили по кругу, а глазами она видела, как свет колеблется и качается, и ей думалось, что это невозможно: свет лился, он был такой же, как всегда, так же обнажал поверхность предметов, и в то же время ему не хватало какой-то цельности, как будто он был пропущен через фильтр и лишен каких-то важных наслоений.

Колдовской свет, растянувшийся на развалинах, как полинявшая шкура. Ее свет!

Конечно, страх теснил. Мимара знала, почему волшебник вручил ей этот дар, знает, пожалуй, лучше, чем он сам. Часть ее души не выживет в этом потустороннем лабиринте…

Великий Кил-Ауджас.

История часто представлялась ей как вырождение. Много лет назад, вскоре после того, как мать привела ее на Андиаминские Высоты, Момемн поразило землетрясение, не слишком жесткое, но достаточно сильное, чтобы потрескались стены и с них обрушились гербы и украшения. Особенно пострадала одна фреска — «Осто-Дидиан», как называли ее евнухи, — изображающая битву при Шайме времен Первой Священной войны, и на ней сражающиеся сгрудились щит к щиту, меч к мечу, как связанные вместе куклы. Если по остальным фрескам всего лишь паутиной пошли трещины, то эту словно били молотками. Осыпались целые фрагменты, открыв более темные и старые изображения: обнаженные мужчины на спинах быков. В отдельных небольших углублениях даже этот слой треснул, особенно около центра, там, где когда-то висел в небе непропорционально большой ее отчим. Там, стерев белую пыль, она увидела мозаичное лицо молодого человека с развевающимися на ветру черными волосами и по-детски широко открытыми глазами, неотрывно глядящими на невидимого врага.

В этом и состоит история: напластования веков, как будто штукатурки и краски, так что каждое изображение саваном окутывает предыдущее, и свет настоящего отступает, от нелюдей к Пяти Племенам и дальше к Новой Империи, и приходит наконец к маленькой девочке в объятиях мужчины с сильными руками…

Дальше — дочь, которая обедает со своей матерью-императрицей, слушает постукивание золота по фарфору, следит за ее глазами, в которых блуждает горе, а ее угрызения совести сгустились так, что почти стали осязаемы.

Дальше — женщина, беснующаяся у подножия башни волшебника.

И — сейчас.

История часто представлялась ей как вырождение, и какое еще нужно доказательство теперь, когда они идут под стеной, хранящей свидетельства человеческой ненависти, когда дотронулись до хрупкого стекла изначальных вещей?

Кил-Ауджас. Великий и мертвый. Слой мозаики, показавшийся на поверхности. Что есть по сравнению с ним налет человеческой истории на его поверхности?

Повсюду царил запах древности, воздуха, лишенного привкуса и движения до такой степени, что даже от пыли, которую они взбивали сапогами, он словно становился моложе, как будто пыль переносила его в человеческие масштабы. Воздух, не имеющий возраста. Мертвый воздух, тот, что остается в груди трупов.

И повсюду — ощущение тяжести и удушья. Мимаре вспомнились собственные вспышки ярости, когда ей хотелось снести все вокруг и чтобы ее гибель стала ее мщением. Интересно, каково это — быть прихлопнутым между ладонями гор? Все потолки обрушатся, пол вздрогнет, как живой. Угаснет свет. Прокатится и замрет грохот. Погребено будет все, даже пыль. Руки и ноги станут как стебли травы. Жизнь вытечет сквозь разломы и трещины.

В темноту, которая живет внутри камней.

Мимара несла свет божественного присутствия — Суриллическая Точка, так он назвал его — и бежала по камню, который был старше, чем самые древние племена людей. Она так незаметна против империи и честолюбивых замыслов, и — освещает. Да, это так просто — это так ничтожно и скромно. Но так начинается величие.

Мимара удерживает вокруг себя сферу видимости, разросшуюся и заметную только там, где свет касается пола и развалин, покрывая их морозной белизной. Она — ведьма… сбылось! Как не сжать зубы в мрачном ликовании? Сколько раз она мечтала, прижатая к постели, как ее слова станут светом и огнем?

Экспедиция остановилась, встретила ее с удивлением и испугом. Мимара рассказала им, что Сарл с Ахкеймионом идут следом. Охотники смотрели искоса, отступали назад, как будто восстанавливая угол зрения. От света чувствуется покалывание. Тело норовило вышагивать с нарочитой важностью, и Мимаре вспомнились ее подружки-рабыни в Каритусале, как они, надевая обновку, расхаживали так, словно были какими-то редкостными диковинными драгоценностями. Ей тоже случалось горевать из-за платьев.

Шкуродеры повернулись к черноте у себя за спиной, разглядывая плоскую темень. Когда глаза оказались бессильны, охотники принялись изучать Мимару. Они казались единой стеной, хотя стояли порознь между своими мулами. Ее свет покрывал позолотой их оружие. Он отражался в ободах щитов, высвечивал металлические зубцы, набитые на деревянные края. Согревал потертую кожу, прожилки и трещинки вдоль швов. Он вырисовывал встревоженные лица, плясал серебряными отсветами вверх и вниз по их не знающим покоя мечам. Рисовал белые кружки в черных глазах вычеканенных зверей.

Свирепые мужчины, с безудержной гордостью бродяг. Они бы драли шкуру и с нее, если бы не волшебник. Они бы упивались ею. Они бы носили ее на себе, как носят ссохшиеся куски шранков, как оберег, как трофей, как тотем. Как печать и как знак.

Она всегда знала, что мужчины в большей степени, чем женщины, — животные. Ее продали еще до того, как мать успела рассказать ей об этом, но она узнала. Зверь, обитающий в людских душах, постоянно рвется наружу, перегрызает привязь. Даже для Черных пещер Кил-Ауджаса эта истина остается стара.

Даже здесь, растерянные и неуверенные, они не теряли надежды дождаться, когда она станет беззащитна.

— Где волшебник? — спросил кто-то.

Она отступила на шаг, и позади нее упала ее тень. Мимара уступила свой свет пространству между собой и Шкуродерами — пространству, которое никогда ей не принадлежало. Она чувствовала, что справа стоит Капитан, и повернулась, готовясь встретить его властный взгляд, но вместо этого глаза ее уткнулись в примятую пыль. Кажется, ее хитростью заставили принять позу покорности.

— Мимара, — окликнули ее. — Что случилось, девочка?

Это Сомандутта, единственный человек, которому она здесь доверяет, и только потому, что он не мужчина.

— Тебе нечего бояться…

Внезапное появление Сарла и Ахкеймиона было встречено целым хором приветствий. В ту же секунду о ней забыли все, кроме Сомандутты, который встал рядом и проговорил:

— Надо же — свет… Как это у тебя получилось?

Она прикусила нижнюю губу, обругав себя, чтобы не уткнуться головой в кольчужную чешую на его груди. Ахкеймиона скрывали спины, котомки и щиты столпившихся вокруг него охотников. Но до нее доносился его голос, он раздражительно и настойчиво что-то говорил Капитану про Хоры, которые движутся через пещеры прямо у них под ногами. Кто-то, вроде бы Киампас, тут же предположил, что это Кровавые Заступы, но волшебник в сомнении возразил, что тому, кто богат настолько, что владеет Хорами, нет резона ради денег гоняться за шранками. Мимара подумала, что Капитан, тоже носящий Хоры, может принять это за оскорбление.

Тогда подал голос Клирик.

— Он прав. — Голос нечеловека летел не сколько вдаль, сколько вглубь, проникал сквозь камень пола ей в прямо в кости. — Я тоже их чувствую.

Шкуродеры расступились, попятились, каждый из них всматривался в тени, распластавшиеся в истоптанной их ногами пыли. Каждому казалось, что он тоже чувствует Хоры…

И вдруг внезапно почувствовала и она. Все тело вздрогнуло, и Мимара пошатнулась, поскольку раньше тело считало землю твердой, а теперь там, внизу, ощущалось открытое пространство, оно дышало и уходило вниз сквозь многие лиги сплошного камня. По этим пространствам перемещались Хоры, бездонные пробоины в ткани бытия. Ожерелье мелких пустот, которые переносили на себе неведомые существа, движущиеся тяжелым громоздким потоком…

— Они движутся в том же направлении, в котором веду вас я, — сказал Клирик, — к Пятым вратам Беспамятства…

— Ты думаешь, они хотят нас отрезать? — спросил Киампас.

Никто не ответил.

Она увидела Сарла, его мутные глаза, изборожденное морщинами лицо, перекошенное и бледное. Но когда она посмотрела на второго старика, на Ахкеймиона, она поняла, чтоее Око Судии действительно открылось… Она читала труд своего отчима о колдовстве, «Новый аркан». Она знала, что Бог смотрит через все глаза и что Немногие — колдун или ведьма, не важно, — всего лишь те, чье зрение что-то вспоминает о Его всевидящем взгляде, и потому в их речи слышится грозный отзвук Его всесозидающего голоса.

Она видела Ахкеймиона таким, каким видели его остальные, ссутулившегося, одетого в невообразимые отшельнические одежды, с распластанной по груди бородой, с потемневшим от пережитого лицом. Она видела Метку, которая марала его облик, размывала очертания.

И хотя глаза моргали и старались убежать в сторону, она видела его Приговор…

Он — мертвец. Его кожа опалена. Он несет ужас.

Друз Ахкеймион проклят.

У нее перехватило дыхание. Машинально она стиснула свободную руку Сомандутты — скользкий холод железных колечек и засаленный кожаный рукав неприятно поразили кожу. Она сжала руку еще сильнее, пальцы как будто искали поддержки других, живых и теплых пальцев. Хоры и их загадочные обладатели двигались под ногами, каждый из них представлял собой точку абсолютного холода.

Часть ее души не выживет в этом потустороннем лабиринте.

Мимара молилась, чтобы это была меньшая часть.


— Чертовы мулы! Ну как побежишь с этими отродьями? — вскричал зеумский танцор меча, когда Сарл снова заорал на них, чтобы поторапливались. Ляжки животных уже покрылись запекшейся кровью от уколов и шлепков. Копыта, бившие о пыль и камень, издавали своеобразный звук, как лавина ударов топора по сплошному дереву. Котомки пьяно болтались за плечами — один уже потерял все свое содержимое. Мимара ступала по мусору, шатрам и кухонной утвари, отчего паника ее разгоралось еще больше.

Ахкеймион ничего не сказал с тех пор, как покинул просторный полумрак Хранилища. Он тяжело шагал рядом с Мимарой. Легкое покалывание в ноге разрослось и заставляло прихрамывать. Дыхание стало тяжелым и жадным, словно Ахкеймиону требовалось надышаться за все скопившиеся внутри годы. Когда он кашлял, в груди отдавался мокрый и рваный звук, как будто там гнилая шерсть, а не плоть.

Сводчатые коридоры надвигались сверху и по бокам, базальт был с виду крайне удивлен внезапным нашествием света. Изображения на стенах возникали, изгибались дугой и пропадали, стремительно, как живые. Не время было думать о мертвых глазах, которым когда-то привиделись эти картины. Артель спасалась бегством.

Надежда и тревога слились в единый нестройный гул.

Мимара больше не чувствовала внизу Хоры — преследователи обогнали экспедицию, воспользовавшись более глубокими пещерами, и теперь никто не знал, где и когда они нанесут по артели удар. Шкуродеры глушили страх верой в своего Капитана. Шли молча, только иногда отпускали шутку или жаловались на жизнь.

Клирик вел их по галерее с ответвляющимися коридорами, отдельные из которых были такими узкими, что артельщики вытянулись в цепочку, оказавшуюся длиннее расстояния, покрывавшегося их волшебной иллюминацией. Те из охотников, что очутились в конце, перекрикивались в обступающей тьме. Когда Мимара оглянулась, ей показалось, что она смотрит в глотку или в колодец — стены сужались, пока их окончательно не поглощала чернота. Отблески света едва доходили до шлемов отставших.

В ее грудь прокралась боль, и Мимара представила себе глаз, который, прищурившись, смотрит наружу из ее сердца.

Без сомнений, начинались самые глубокие места. Когда тесно сужаются стены, а потолки нависают низко, начинает казаться, что пещеры сдавливают. Лишь угроза оказаться запертыми в ловушке заставляла воспринимать пугающую громаду как нечто обыденное. Они были отрезаны от всего, не только от солнца и неба. Весь окружающий мир остался за стенами.

Мимара огляделась, пытаясь совладать с гнетущим чувством, что она съеживается от страха. Каменные барельефы словно горели, когда оказывались близко к источнику света, — такими они были насыщенными и живыми. Охотники боролись со львами, пастухи несли на щитах ягнят, и так без конца. Все они безмолвно застыли в древнем камне. Свет перешел за выступ. Старинные украшения остались позади, как будто стены перевернули. Охотники входили в другой крупный зал, не такой обширный, как Хранилище, но тоже достаточно просторный. Воздух казался холодным и приятным.

Из узкой пещеры выходили гуськом, собирались вместе, толпились мелкими группками, потрясенно глядя на это новое чудо. Мулы ржали и вздрагивали от усталости. Один даже упал под эхом отдающегося проклятия.

Колонны, квадратные в сечении, покрывали разнообразные животные орнаменты, и хотя Мимаре видны были только основание и внешний край колонн, она знала, что они выстроились в темноте огромными проходами и что артель стоит на каком-то подземном форуме или площади для собраний. Ахкеймион стоял рядом, уперевшись руками в колени и уставившись в собственную тень, и тяжело сглатывал слюну. Обессиленно приоткрыв рот, колдун запрокинул голову, поглядел на смутно вырисовывающуюся галерею.

— Верхние пещеры, — ахнул он. — Верхние пещеры Му…

«Хруууууум!»

Люди резко обернулись. Пыль подрагивала. Звук просачивался внутрь, прибывал, казалось, они слышат только то, что поднялось и коснулось их ушей. Шранкские горны.

Они отдавались в зубах — не болью, а привкусом.

Раньше Мимаре не доводилось их слышать, и теперь она понимала, в чем заключается их древняя сила, откуда взялось безумие, которое некогда заставляло матерей в осажденных городах душить своих детей. Глубина звука нарастала, но в него вкраплялись тонкие и пронзительные ноты, словно вопль, расплетенный на содрогающиеся нити, каждая из которых протянулась через неведомое. В этом звуке слышится предзнаменование, он предрекает впереди встречу с чуждым и непостижимым, с существами, которые будут упиваться ее страданием. Эти звуки напоминают ей о ее принадлежности к человеческому роду, как обгоревшие края свитка напоминают об огне.

Вслед за тем установилась тишина, как в храме. Потом послышался далекий звук — словно шелестела листва по мраморным плитам. От него стягивает кожу, которая остро начинает чувствовать пролетающие мгновения.

Их позвал Клирик, и они пошли за ним. Павшего мула оставляют лежать и хрипеть.

Они бегут, но неспешная череда колонн скрадывает их темп. Таинственный свет отбрасывает тени, они качаются и взлетают с изумительной грацией. С колонн свисает непроницаемая чернота, укутывая пустоты прилегающих коридоров.

Теперь горны звучали с нарастающей силой совсем рядом, ревели неистово. Только каменный лес колонн отделял экспедицию от преследователей — Мимара понимала это с уверенностью стадного животного. Впервые она осмелилась поверить, что сейчас умрет. От стремительной ходьбы все внутри растряслось. Желудок болезненно сжался. Мимара затравленно озиралась, отчаянно пытаясь найти что-нибудь такое, что она бы не узнавала. Поскольку ей казалось, что она знает эти места вдоль и поперек, что ее душа, как старый узел, который наконец развязали, сохраняет изгибы ее будущего… Колонны выжимали неподъемную ношу. Звериные тотемы протягивали лапы в темноту. Вонь от пота. Ощущение потери и непоправимой ошибки. Скрежет зубов и клацанье железа в сводчатом лабиринте черноты за спиной…

Идут. Наступают на них из преисподней. Дрожание воздуха эхом отдавалось в груди, подтверждая: идут. Здесь она и умрет.

Внешние пределы световых сфер распластались по стене, отгибают в сторону отвесную темноту двойным кольцом света, одно из них пошире и поярче, поскольку Клирик идет впереди Ахкеймиона. Понемногу все в изнеможении останавливаются. Пыль катится дальше, взметаясь к поясу, как подол. Мимара покрутила шеей, потерла бок, пытаясь унять колющую боль. Несмотря на страх, просто стоять и спокойно дышать — наслаждение. Стену опоясывали сюжетные барельефы, громоздящиеся друг на друга и уходящие далеко вверх, в темноту, но фигуры были высечены не так глубоко и реалистично, как остальные. Прошло несколько мгновений, прежде чем она разглядела волосы, бороды и цепи, благодаря которым в изображениях можно было распознать людей.

Разом прежнее чувство узнавания схлынуло. Осталось лишь предчувствие.

Мимара прочла достаточно, чтобы понять — это не просто люди. Они — первые люди Эарвы, эмвама, рабы, истребленные ее предками в ранние дни существования Бивня. В связке обнаженных пленников она заметила и женщину — этой женщиной могла бы быть она. И почему-то от этой особой связи тошнотворная нотка пронизывает весь Кил-Ауджас, он становится чуждым настолько, что вызывает омерзение, словно весь окутан заразой и вонью…

Идут. А она — лишь ребенок! Все вибрирует страхом и угрозой. Углы превращаются в острые ножи. Промедление сулит кровь. Какое-то безумие, живущее внутри нее, скачет, беснуется, вопит. Крик сжимается в основании горла, как кулак. Надо выбраться отсюда. Она обязана выбраться…

Прочь, прочь, прочь!

Но старый колдун держит ее за плечи, велит ничего не бояться, не терзать себя, а верить в его присутствие духа и его силу.

— Ты хотела, чтобы я учил тебя? — кричит он. — Я преподам тебе урок!

Его смех почти натурален.

«Только не хныкать! — предупреждают его глаза. — Помни!»

После этого дышать сразу стало и легче и труднее, и она вдруг подумала о Капитане. Одна мысль о нем прогнала у нее всю панику — таков уж был его дар командира. Вокруг собирались Шкуродеры, щитом к щиту, плечо к плечу, обступая ее и мулов единой шеренгой. Вид у войска очень пестрый — все разного роста, в начищенных доспехах… Пестрый и свирепый.

— Носки на линию! — кричал Сарл, стараясь перекрыть оглушительный звук горна. — Давайте, давайте, мальчики, подравняться!

Все поводы бояться этих грубых мужчин вдруг превратились для нее в повод уважать их. Эти давние трофеи. Эти широкоплечие фигуры в доспехах, коже, вони и замызганной одежде. Эта грозная походка вразвалочку и широко размахивающие руки, которые легко могли бы переломить ей запястья. Ногти, каждый шириной в два ее ногтя, обрамляли черные полумесяцы. Все, что она презирала и над чем насмехалась, теперь приходилось нехотя принять. Беззастенчивая жестокость. Грубое поведение. Даже сердитые взгляды, на которые она наталкивалась всякий раз, когда беспечно глядела в их сторону.

Это Шкуродеры, и их Тропа вошла в легенду. Эти люди легко сожрали бы ее — но лишь потому, что их пути лежали так близко к зубастой пасти этого мира.

Ахкеймион и Киампас препирались, стоя около двух бьющих копытами мулов.

— В Хранилище надо было остаться…

— Зато здесь мы их удушим в боковых коридорах.

— А тех, что с Хорами?

Ухмылка нансурца была кривой, как будто ее уродовал невидимый шрам. Его подбородок, обыкновенно чисто выбритый, сейчас посерел.

— Это мелочи, колдун. Поверь мне, складывать голых штабелями мы умеем…

Он осекся и склонил голову, прислушиваясь к внезапно наступившей тишине.

Горны умолкли.

Это была та же тишина, через которую они шли с тех пор как миновали Обсидиановые Врата, тишина, отгородившая их от мира, тишина мертвецов в могилах. Неподвластный времени голос Кил-Ауджаса.

Тишина была такой плотной, что тело опиралось на нее.

Все это время Мимара в растерянности стояла возле мулов. Потом перед ней очутился Киампас, он отдавал распоряжения — остаться с животными, следить за факелами, будешь перевязывать раны, чтобы остановить кровь надо стянуть вот так — и задавал вопросы: «Жгут сделать сумеешь? Меч у тебя красивый — справишься с ним, если что?» Он говорил только по делу, внимательно смотрел ей в глаза, и от его деловитости становилось спокойно. Как настоящий отец. Она честно отвечала ему. Боковым зрением Мимара видела, что Ахкеймион совещается с Клириком и Капитаном. Сарл продолжал рявкать перед строем, своим скрипучим голосом перечисляя пройденные «тропы».

— Да, мальчики, рубка будет славная. Просто отменная рубка!

Мимара достала факелы, пять из них расставила на равных расстояниях вдоль стены, воткнув их в углубления фризов. Шестой подожгла, и он вспыхнул странным прозрачным колдовским пламенем — фиолетовым, окаймленным в желтый, — но при этом горел и дымился, как обычный. Мимара зажгла все пять, высеченные в камне эмвама засияли всеми красками, как в своей давно прервавшейся жизни. Потом прошлась между беспокойных мулов, проводя руками по щетине, почесывая морды и уши, как будто прощалась.

Их маленькая армия неподвижно застыла. Двойная Суриллическая Точка светилась белым светом на фоне резной поверхности ближайших колонн, которые серели и растворялись, уходя вдаль. Свет лился беззвучно, хотя казалось, что он тревожно шипит.

Шкуродеры образовали ощетинившийся панцирь человек в тридцать, он начинался от стены, охватывал кругом животных и снова возвращался к стене. Лорд Косотер стоял за самым острием шеренги, одинокий и сурово-сосредоточенный. Со своей заплетенной косицами бородой и потрепанными одеждами, он казался таким же древним, как Кил-Ауджас. Круглый щит Капитана, который Мимара обычно видела притороченным к седлу, был выщербленным и поцарапанным. В центре едва читались остатки нарисованной айнонской пиктограммы: слово «умра», которое на айнонском означало одновременно долг и дисциплину. В руке Капитан держал меч, опустив его острием к земле — он уже прочертил им в пыли дугу в четверть круга. Поскольку лорд Косотер носил на груди Хоры, Мимара никак не могла отделаться от ощущения, что он не совсем живой.

Слева от Капитана в нескольких шагах стояли Ахкеймион с Киампасом. Справа — Клирик и Сарл. Их Метки напоминали об их силе, в которой была вся надежда экспедиции.

Не выпуская из руки факела, Мимара вытащила из ножен свой меч: подарок матери, выкованный из тончайшей селевкаранской стали. Мелкие огоньки капельками воды скользят по его блестящей поверхности. «Бельчонок», так она его называла, потому что он всегда дрожит у нее в руке. Как сейчас. Мимара попыталась припомнить многие годы тренировок со своими сводными братьями, но свет Андиаминских Высот не проникает сюда, так глубоко… Сюда не проникает ничего.

— Они идут, — сказал нечеловек, буравя темноту такими же непроницаемыми, как эта темнота, черными глазами.

Мимара ожидала, что почувствует, как из черноты вырисовываются Хоры. Вместо этого она услышала непонятный звук, словно гвоздь царапал по камню, этот звук мало-помалу заливал невидимые пространства, как вода во время потопа, ширясь и поднимаясь, так что стало казаться, что экспедиция стоит в полой трубке кости, которую грызут гигантские зубы…

Громче. Громче. Воздух наполнило зловоние, напоминавшее гнилостный запах нечеловеческих ртов.

Мимара так стискивала рукоять меча, что сводило руку.

— Как и сказал Капитан, — послышался скрипучий голос Сарла. — Голые.

Он стрельнул в Киампаса многозначительным взглядом. Вместе с жирными губами ухмылялись все его морщинки.

— Напомните мне, как сильно я это все ненавижу, — сказал Галиан, не обращаясь ни к кому конкретно.

— Как нож в заднице? — подсказал Ксонгис.

— Не. Хуже.

— Я тоже подумал про нож, — добавил Сома.

— Нет, — ответил Поквас. — Это как отхлестать тебя по яйцам… ну, как репейником, так, да?

— Именно так, — сказал Галиан, глубокомысленно кивая. — Мою нежную мошонку. Репейником.

— Во-во, — фыркнул Ксонгис и плашмя хлопнул себя мечом по шлему.

— А золота-то сколько, подумайте, — ответил Сомандутта. Чувства юмора ему всегда не хватало. Бедняжка.

— Да ну, — скривился Поквас. — Куда он его потратит, когда репейником обдерет себе все хозяйство, так что все шлюхи смеяться станут?!

Каждый раз, когда они произносили это слово, Мимару бросало в жар. «Шлюха».

Галиан снова кивнул, на этот раз — как будто соглашаясь с какой-то трагической истиной человеческого существования.

— Это правда, девки вечно хохочут.

Своими разговорами они обращались, скорее, к собственным страхам, чем друг к другу, поняла Мимара. Люди всегда фиглярствуют, разыгрывают собственный спектакль, чтобы не произносить тех реплик, которые отвела им реальность. А о страхе пусть говорят женщины.

— У меня задница зачесалась, — внезапно объявил великан Оксвора. — У кого-нибудь чешется задница?

— Не по адресу, — отозвался Галиан. — Голых попроси, они тебе не откажут.

По шеренге волной пробежало фырканье и гомерический хохот.

— Разумеется. Но после этого у меня задница начнет вонять!

Сумасшедший взрыв хохота набросился на страх, как огонь на дрова, поглотил собою скрежещущий звук надвигающейся опасности…

— Сома! — выкрикнул гигант. — Ты один стрижешь ногти! Почеши меня пальчиком, а?

И смех возобновился с удвоенной силой.

Старый Сарл перекрыл его скрежещущим голосом:

— Хочу вам напомнить, ребятки, что наша жизнь — в смертельной опасности!

Но ухмылка выдавала его одобрение.

Лорд Косотер стоял неподвижен.

Отвлекшись, Мимара не увидела, как вперед вышел Ахкеймион. Когда она заметила его, будто когтями стиснуло сердце. Она открыла рот, чтобы окликнуть волшебника, но дыхание упало куда-то вниз. Он казался таким хрупким под нависающей сверху массой черноты, что Мимара чуть не лишилась чувств.

Но Ахкеймион уже заговорил, да так, что звук его голоса сдул остатки смеха. Даже приблилсающийся гул как будто попритих. Охранное заклинание обнимает пространство перед ним, напоминая голубоватую линзу. Лазурный отсвет расцвечивает его белые волосы и накидку из волчей шкуры. Вдруг стало видно, что он и в самом деле колдун Гнозиса.

Одна из Суриллических Точек гаснет, и усилившаяся снаружи темнота бросает на них тень. Киампас крикнул, чтоб ему принесли факел. Одеревенев до кончиков пальцев, Мимара пробирается между мулами, протягивает ему тот факел, что был у нее в руках, возвращается за вторым, который зажигает от центрального факела на стене. Повернувшись, она успела увидеть, как сержант бросил факел в проход перед волшебником. Огонь охватывает темноту кольцом чистого золотого света…

Что-то выползает из темноты и скрывается обратно, нечто белое, злобное и лоснящееся. Мимара обвила вокруг шеи ближайшего мула руку с мечом и крепко обняла животное.

— Бастион, — назвала она его, не зная, почему и откуда взяла это имя. — Бастион… — Если кто-то сочтет ее дурой, то ей наплевать!

Тьма скрежещет, раскалывается, лязгает и хрипит. Звериный лай, не похожий на человеческие крики, отдается под невидимыми сводами.

Клирик вышел за шеренгу, подошел к Ахкеймиону и встал справа от него. Отбросив плащ, он остался в серебристых доспехах с безупречно сплетенными пластинами. На левом бедре висел меч. «Ишрой», — вспомнила она слово, которым называл его Ахкеймион. Нечеловек подхватил мистические напевы волшебника. Звучные слова, летевшие в нее, словно приходили откуда-то из глубины вещей, настолько странны и непонятны они были.

Оставшаяся точка над головой погасла, как случайная мысль, и артели осталось лишь беспокойное мерцание факелов. Вокруг сомкнулась вечная темнота Кил-Ауджаса.

Все лица расцвечивал отблеск колдовского сияния.

Киампас позвал Мимару, но она уже бежала к нему, крепко прижав к груди оставшиеся факелы. Сжав губы, чтобы перестали дрожать, она по очереди зажигала факелы, а он с силой швырял их в пространство. Они описывали высокую дугу, выхватывая из темноты своим неверным дрожащим светом очертания сводов. Какие-то из факелов падали и рассыпали искры по пустому полу. Два подкатились к краю скрывающейся в темноте орды, позволив на несколько мгновений различить отдельные детали: опущенные к земле зазубренные мечи, влажно поблескивающие глаза, белые конечности. Последней проступила одна мрачная фигура и скрылась за сгорбленными спинами остальных. Мимара успела заметить скопище белесых лиц, нечеловеческих лиц, искаженных гротескными пародиями на человеческие гримасы.

Тени с собачьими очертаниями затаптывают факел, так что не остается и следа.

Мимара побрела обратно к Бастиону, прижала к груди его голову. Тупая неподвижность животного почему-то подбадривала, от нее унималась дрожь в руках и ногах. Мимара шептала ему в ухо, хвалила глупую его храбрость. Впереди стоял лорд Косотер, невозмутимый, неподвижный. Вниз по прикрытой пластинчатыми доспехами спине сбегала косица — знак касты знати. Шеренга его Шкуродеров выстроилась справа и слева от него. Из-за щитов Мимара временами видела Клирика и Ахкеймиона в виде нечетких силуэтов на фоне извилистых поверхностей их заклинаний.

Она чувствовала Хоры… крохотные точки пустоты, веером развернувшиеся где-то вдалеке.

Темноту снова пронзили горны. Подземные орды ринулись вперед, пробежали по факелам, через лужицы тусклого света. Мимара увидела прибывающую волну воющих морд, грязных мечей, тощих тел…

Им навстречу сиял живой свет.

Два мага кричали в этот беспорядочный рев; один из них был высокий и человеческого облика, второй — приземистый и громогласный. Воздух пронзили ослепительно яркие линии — их точность была восхитительна и нереальна в своей безупречности. Проходы между колоннами были заполнены теоремами и аксиомами, квуйскими и гностическими, и под них прорвался неистовый напор и отхлынул, оставив лужи и обломки камней. Взрывались базальтовые плиты. Текла кровь. Слепило пламя.

Два мага кричали в этот визжащий рев… Ближайшая колонна начала крошиться у основания, взорвалась и начала заваливаться, и охотники в ужасе закричали. Дождь из камней и гравия обтекал поверхности заклинаний. Колдовские линии со свистом пролетали сквозь клубящиеся облака пыли, членили и мерили открытые пространства, рассекали вздыбливающуюся массу. Шранки кишели, как черви, визжали, запрокинув нелюдские лица, качались, как пальмовые ветки на карнавальном шествии, метались, как псы в челюстях львов.

Рухнула еще одна колонна, и Мимаре кажется, что сквозь оглушительный грохот она слышит крик Ахкеймиона: «Не-е-е-е-т!» Шум перекрывает безумный хохот Клирика.

Вокруг распространяется смрад. Кровь шранков, поняла Мимара. Горящая кровь.

Мимара лишь на короткие мгновения видит отдельных скальперов. Воющая орда. Яркие линии. Беспорядочно наваленные груды мертвых тел. Первого носителя Хоры Мимара чувствует раньше, чем видит, — вперед него прорывается пустота и злоба… Кто-то в шеренге вскрикнул.

— Чтоб ни одно колено не подогнулось! — закричал Сарл леденящим кровь голосом. — Слышите меня? Ни одно!

Старый волшебник пробрался назад сквозь шеренгу, наткнулся на Киампаса. Не успев толком прийти в себя, он затянул новые напевы и заклинания… «ийох михильой кухева айиру…»

— Башраг! — закричал кто-то из скальперов. — Сейу! Сейу милостивый!

Едва успев понять, что он говорит, Мимара увидела сама: какая-то тень тяжело ступала по дымящимся трупам, возвышаясь над бурлящим неистовством. Люди были ему по пояс.

— На! Одно! Колено!

У глаз свои правила. Глаза привыкли к определенному порядку вещей и бунтуют, когда видят его нарушения. Поначалу Мимара лишь беспомощно моргала. Даже несмотря на то что она прочла бессчетное количество описаний гнусной твари, видеть это тело выше ее сил. Неуклюжие пропорции. Зеленоватая кожа. Три руки срослись в одну руку, три ноги — в одну ногу. Поросшие волосами бородавки разрослись чудовищными опухолями. Спина согнута, как у зародыша. На каждой руке шевелилось по множеству пальцев.

Башраг атаковал охотников с прытью, неожиданной для его тяжелой увесистой походки. Издав боевой клич, люди подняли оружие. Чье-то копье царапнуло кольчугу из грубых железных звеньев, которая прикрывала среднюю часть туловища твари. Топор башрага упал с силой осадного орудия, рассекая щит, руку и грудь, движение железа передалось человеку, и человек вместе с топором повалился на пол. Чудовище отшвырнуло охотника, оказавшегося справа. Высоко вскинуло мертвеца топором, как мокрую тряпку, и с ревом поскакало к старому волшебнику. Ахкеймион сжался за стеной своих бесполезных заклинаний.

Мимара уже бросилась в атаку. Бельчонок выскочил, описал блестящую дугу, которая опустилась твари пониже локтя. Сталь разила точно. Затрещала кость. Перерубленные мышцы резко сокращаются. Но покончено лишь с одной из трех костей руки.

Башраг ревел и мотал огромной головой, разбрызгивая слизь. Недоразвитые лица у него на щеках корчили гримасы каждое само по себе. С деревянным стуком бились привязанные к волосам черепа. Чудовище повернулось к Мимаре, обнажило отвратительные зубы. Розоватое нижнее веко каждого глаза оттягивали вниз слезящиеся впадины под глазами. В зрачках вспыхнула решимость зверя, распознавшего поживу. В воздухе повисает осознание того, что один из них сейчас окажется хищником, а другой — добычей. Башраг воздел топор, так что хрустнули суставы, и сейчас, в момент ее смерти, раскрывается вся высшая справедливость…

Все это дым, доносящийся от костров вышних сил.

Она выкрикивала какие-то слова… Не столько молитву, сколько мольбу.

Но Оксвора уже принесся откуда ни возьмись и, уперев плечо в щит, врезался прямо в брюхо чудовищу, так что башраг попятился и опрокинулся навзничь. Туньер хищно крякнул, принялся наседать на него, рубя топором. Но на спину ему прыгнул шранк и вонзил в шею клинок. Великан-охотник закричал и изогнулся, рукоять топора выскользнула у него из рук. Свободной рукой Оксвора ухватил тварь и поднял ее, визжащую и задыхающуюся, на воздух…

И тотчас уронил, пораженный в живот копьем другого шранка. Оксвора, пошатываясь, упал на колени, потом непостижимым образом снова тяжело поднялся на ноги. Кровь выливалась из губ, как вино из бутылки, пропитывая льняную бороду. Глаза у него затуманились, но лицо по-прежнему было искажено яростью. Он схватил копьеносца и заключил в смертоносные объятия, стал падать на него, приобнимая, словно ребенка.

Задыхавшийся шранк переключился на Мимару. Он ухмыльнулся, глядя на ее дрожащий меч, и лицо его собралось в безумную ухмылку, как будто кожа была лишь обернута вокруг скользких костей, а не соединялась с ними. Набедренная повязка скрутилась жгутом, дрожащий от напряжения фаллос выгнулся. В блестящих черных глазках поплыло вожделение.

В теле у Мимары застыла кровь, которую он так жаждал пролить.

И вдруг он рухнул в темноту, как будто кто-то прихлопнул его огромной невидимой дубиной. За бесформенным трупом стоял на коленях Ахкеймион, рот и глаза которого пылали ярким светом.

Она нервно огляделась, почувствовав приближение новых Хор. Мулов охватила паника, суматоха царила среди охотников. Поквас плясал со своей кривой саблей, взрезая визжащую волну шранков. Лорд Косотер напирал, прикрываясь щитом, разил в шеи, морды, туловища. Клирик свалил еще одного башрага, вонзив чудовищу меч точно в глаз.

«Ишрой…» — снова вспомнила она.

— Держаться! — крикнул Киампас. — Держаться!

Копье, которое угодило ему в рот, не прилетело, а словно возникло само по себе, проткнув его голову, как вертел. Киампас упал навзничь, пригвожденный к остальным влажным от крови фигурам, которые Мимара едва замечала краем взбудораженного сознания.

Один из мулов загорелся… Золотой свет разлился по дышащей злобой темноте.

— Мимара!

Ахкеймион ухватил ее за руку, с неожиданной для немолодого человека железной хваткой, и дернул назад. Мимара заметила юного галеотца, который, скорчившись и стиснув зубы, пытался вытащить копье из бедра. На охотников грузно наступал еще один башраг, разбрасывая их по сторонам, как соломенных кукол. Он двинулся на мулов, и в стороны дугой полетели капли крови. Животные беспорядочно бросились врассыпную, как если бы между ними бросили с высоты нечто тяжелое. Мимара увидала Бастиона с рваными ранами на ляжках, он перебирал копытами, пытаясь удержаться под весом навалившейся на него твари. Удар топора пришелся ему по холке. Голова дернулась назад, склонилась к блестящему боку, и он повалился вперед.

— Эту битву мы проиграли! — выкрикнул старый волшебник. Его борода была забрызгана капельками крови, маленькими рубинами, запутавшимися в грубых силках. Только сейчас Мимара заметила, что над головой у них нездешним сиянием переливался изгиб охранного заклинания.

— В линию! — надрывался Сарл. Да осталась ли она еще, эта линия?

Шранки бросались на радужные заслоны, бились о них. Дымились щиты, вздувалась волдырями кожа, клинки выбивали искры. Мимара схватилась за руку старого волшебника. Это был не испуг, не ужас — какое-то безвольное оцепенение. Истощавшие. Безволосые. В потертых кожах, скрепленных железными кольцами. Они — сам голод. Они — сам ужас. Существа, которых ненависть в людях превращала в безудержную злобу.

Мимара услышала, как в груди волшебника звучит колдовская инвокация — как зарождались слова. С его ладоней сорвались пламенеющие лучи, ударили вдоль Стены Эмвама, сомкнулись ножницами, повинуясь движениям его рук.

Яркий свет глубоко прорезал тьму. Шранки метались, вопили и горели.

А потом один из них просто взял и шагнул через пелену защитного заклинания, размахивая ржавым мечом. Всего несколько коротких мгновений прибывали Хоры, маленькие, уходящие в бездну пробоины в пространстве, Мимара уже и забыла о них. Она успела поднять Бельчонка. От удара онемела рука. Бешеная тварь завыла, толкнула Ахкеймиона свободной рукой — в которой была зажата «безделушка»…

Волшебник упал на спину, скатившись с ослабшей руки Мимары. Шранк занес меч над головой…

Ее меч и движение руки превратились в единое целое. Острие угодило мерзкому существу прямо в горло. Шранк резко замолк, его когтистые пальцы метнулись к шее. Хора полетела на пол.

Как шранк, дергаясь, упал за исчезающую завесу заклинания, она не видела.

Хора. Слеза Бога. «Безделушка»…

Глазам мучительно больно даже взглянуть на нее, видеть разом и простой железный шарик, липкий от шранкской крови, и туннель в неведомое. Мимара схватила ее, Мимара, на которую еще не легло проклятие, прижала Хору к груди. Желудок, как винный бурдюк, сжимало тошнотой. Ко рту неожиданно подступила рвота.

Что-то ударило Мимару, и она зажмурилась и вдруг оказалась на четвереньках. Она кашляла, ее рвало. Темнота закружилась, пытаясь, как жидкость, отыскать в потоке света трещинки, чтобы просочиться в них. И тогда Мимара с неотвратимой отчетливостью поняла… Человек отказывается признавать собственную смерть. Она приходит неминуемо и безоговорочно.

Как незваный чужеземец.


Ахкеймион поморщился от острого жжения — единственное, что он чувствовал. Слезы, кровь, пот — не важно. Он понимал, что лежит, распластавшись на полу, и затылок у него покоится на завитке резного изображения на Стене Эмвама. Он знал, что жизнь его окончена. Знал, но это знание существовало в виде фантазий и грез. То, что было материальным, стало отстраненным и призрачным. Мир утратил болезненную остроту, и реальность распалась на абстракции.

Все вокруг было вылизано грязным светом факелов. Его ноги, неподвижные, как эта гора, сгорбившаяся фигура девушки, смертоносная поверхность пола. А дальше…

Взгляд взбирался вверх, в черноту.


— Сейу! Келла! Черт!

Глаза пугаются вида крови. Кружится голова. Сердце бьется на грани вечности. Обрывки кошмарных воспоминаний.

— Клирика видела? Ты его видела?

— Келла милостливый, да подними же ты ее!

— Давайте, мальчики. Живо, живо.

— Что у него с лицом?

— Это просто соль. От слез Го…

— Кончай вопросы! Топай давай!

Тени перешептываются. Боль втыкает ей в голову первую из множества своих иголок. Какие-то руки поднимают ее, как корзину, и прижимают к одетой в кольчугу груди. Сквозь слезы и свет факелов лицо того, кто ее несет, становится золотым, залитым водой. Но Мимара узнает запах: мирра, пробивающаяся через тяжелый дух требухи…

Сома.

Он теперь как ориентир, и все подробности ее нынешнего положения снова обрушиваются на нее. «Акка!» — прохрипела Мимара. Они бегут с лихорадочной поспешностью, жалкая кучка из человек девяти-десяти, может, чуть больше. Сома велит ей схватиться ему за шею, кладет ее подбородком себе на плечо. Порывисто дыша, он рассказал ей, что волшебник жив, но больше они ничего не знают. Между их двумя сердцами она чувствовала Хоры. Он объясняет, как ей повезло остаться в живых, как шранкское копье угодило ей в голову. Начинает перечислять погибших.

Но Мимара больше не слушала. Прядь волос упала у нее со лба, и кровь капала не на глаза, а на щеку и губы. Они бежали вдоль Стены Эмвама, и в свете единственного оставшегося факела она видела оставленные ими позиции, заваленные мертвыми людьми, шранками и мулами. Один из бегущих захромал, замедлил ход, с каждым шагом ступая все неувереннее и неувереннее. Потом покачнулся и опустился на колени. Позади всех в одиночестве бежал лорд Косотер; его силуэт дрожал в свете факела. Мимара увидела, как Капитан поднял меч, чтобы добить отставшего.

А за ним, далеко, как будто глядя в колодец без стен, она видела светящегося Клирика, охваченного колдовским пламенем. Летящие копья, как птицы разбивались о изгибы его охранного заклинания. Перед ним толпились и наседали шранки, которых рвал и рубил его сверкающий и яростный колдовской напев. К нему подобрались три башрага — уродливые твари беспрепятственно пробираются сквозь переплетающиеся геометрические линии света, и у каждого из них — такие же отзвуки пустоты, которая окутывала сейчас ее левую грудь. Нечеловек отскакивает и оказывается вне пределов досягаемости исполинских противников и врезается в гущу шранков. Его меч опускается по пологой дуге. Колдовские лучи повторяют каждый его удар, и там, где они прочерчивают по поверхности, взлетает дым. Кажется, что криком исходит сам воздух. Ослепительный свет протравливает пустоты между колоннами галереи, резные своды, покрытые барельефами стены, высвечивает пол и один коридор за другим, забитые шранками, густо, как поле волнующейся ветром пшеницы…

Клирик, последний наследник Кил-Ауджаса, разражается хохотом и поет заклинания, собирая свою ужасную дань.

Стена Эмвама заканчивается. Сома, вместе с остальными беглецами, поворачивает и бежит в темноту. Безумное побоище скрывает каменная кладка, стирая в сознании мысли об ужасах и доблести, на место которых заступают неотложные сиюминутные заботы о спасении.

«Инкариол», — вспомнила она…


Спасаться бегством.

Сколько раз она слышала и читала эти слова, даже убеждала себя, что испытывала их смысл на себе. Разве не бежала она от своей матери? От внутренних распрей на Андиаминских Высотах?

Нет.

«Спасаться бегством» — это когда ужас терзает тебя миллионами клещей. Спасаться бегством — когда бежишь так, что сам воздух начинает душить. Спасаться бегством — это когда крики твоих преследователей рвут из тебя жилы. Спасаться бегством — слышать, как препираются, кто понесет колдуна, и проходит долгая секунда сомнений, когда задаешь себе вопрос, не остановит ли старик твоих преследователей, если бросить его, как серебряные келлики в толпу нищих.

Бегство — когда все направления в мире сливаются в одно…

Прочь.

Лабиринты глубин Кил-Ауджаса приходили на помощь. Никакие ворота не преграждали им путь. Завалы не преграждали их дорогу смертоносным тупиком. Подобно чуду, каждый черный порог открывался очередным коридором.

Прочь! Прочь!

У них на всех два факела. Один, шипя, быстро гаснет и чернеет. Когда коридоры сужались, невысокая ростом Мимара видела только бешеную скачку света на потолках. Все остальное — отблески и намеки. Перепачканные кровью плечи. Зазубренные лезвия. Пропитанные кровью жгуты. То и дело Мимара выхватывала взглядом то один, то другой профиль: жующий губами Сарл, с какой-то старческой растерянностью в глазах. Ахкеймион безвольно покачивался; на щеке и виске у него запеклась белая соль. Поквас промакивал руками глаза, неотрывно глядя куда-то в сторону…

Только лорд Косотер вынес свою невозмутимость невредимой. Он и Сома, который не выпускал руки Мимары с того момента, как она побежала сама. Она то и дело искала его взглядом: раньше ей и в голову бы не пришло, что ему по силам противостоять таким испытаниям. Его облик дышал гневом, суровым и несокрушимым. Глаза его горели маяками благородства его касты.

Бежали так быстро и света было так мало, что видели только взбиваемую ногами пыль, но не успевали увидеть, как она дымкой повисает в воздухе. Но все понимали, что отчетливый след, который они оставляют, — это смертельная опасность. Преследователей было не видать — трудно разглядеть даже самих себя, — но по пещерам разносилось завывание: адская какофония криков и пронзительного лая пеной вскипала позади, обгоняла их лихорадочные шаги, наполняла темные залы по сторонам и впереди, так что эхо то и дело обманывало беглецов, заставляя сворачивать или спускаться по разваливающимся винтовым лестницам.

Пещеры вновь наполнились зловещими беспорядочными звуками горнов. Их гудение наполняло душу, истончало ее ужасом, так что она становилась как лохмотья, трепещущие на свирепом ветру. Залы и своды, резные стены проносились мимо и исчезали в небытие. Люди стонали и плакали.

Сейчас уже «нытиками» были все. Предчувствие гибели медленно наполняло свинцом руки и ноги, так что хотелось скорчиться под собственной тяжестью. Предчувствие гибели раскаляло воздух, от которого горячие легкие заходились кашлем. Предчувствие гибели рвало мысли в клочки, и они витали в воздухе осколками, сущностями, которые разбивались и дробились от каждого толчка и поворота.

Когда в свете факелов неожиданно возникла бронзовая дверь, беглецы, не задумываясь, бросились на нее с воем и проклятиями. Она отбросила их назад. Поквас воткнул в щель копье и надавил как рычагом. Мимара, переводя дух, рассеянно разглядывала выбитые на двери изображения закованных в цепи обнаженных людей — тоже рабов-эмвама. Галиан, Ксонгис и остальные повернулись к пологу темноты, оставшейся сзади, к нарастающему шуму. Лорд Косотер схватил ее за шиворот, швырнул к лежащему без чувств колдуну. Объяснений не потребовалось. Мимара сжала его щеки в ладонях и зарыдала, почувствовав под правой рукой колючую соль.

— Акка! — крикнула она. — Акка! Акка! Ты нам нужен!

Веки у него дрогнули.

Рукоять копья треснула. Поквас что-то выкрикнул на родном языке и стал растирать руки. Взбитая ими пыль туманила свет факелов, мелом очерчивала рты.

— Акка! Акка, я умоляю тебя!

Рев был осязаем, как боль, дрожью идущая от резных стен. Хора саднила сердце.

— Они идут! — вскричал Галиан.

— Акка! Акка! Просыпайся! Чтоб тебя Сейу побрал! Проснись!

Из темноты, как призрак, медленно вышла фигура.

Клирик.

Охотники отшатнулись в растерянности и испуге. Залитые шранкской кровью, его кожа и доспехи были припорошены тонким слоем намокшей пыли. Темный, как базальт, он был похож на привидение. Оживший Кил-Ауджас.

Клирик засмеялся, глядя на потрясенных людей, и знаком велел Поквасу отойти от двери. От рокота его заклинаний у Мимары заложило в ушах, как будто она нырнула глубоко в воду… Его глаза и рот сверкнули белым свечением, и в воздухе волной задрожала сила. Раздался оглушающий треск, и бронзовые ворота распахнулись.

— Бежим. Пора, — проговорил нечеловек, и его голос чудесным образом был слышен сквозь визг и рев.

С трепетом, слишком хрупким, чтобы назвать его надеждой, оставшиеся в живых ступили в темноту по другую сторону бронзовой дверной рамы.


Вниз. Вниз. Вниз до самого глубокого камня.

Не было больше покрытых изображениями стен, ровных полов и сводчатых потолков. Бежали по грубо высеченным в скале туннелям, таким глубоким и проходящим так близко к подножию горы, что даже воздух казался сжатым. Потрескавшийся камень становится таким горячим, что до него не дотронуться, как до булыжника, который лежал у костра. Воздух — движется, раскаленный, все время навстречу, как будто нечто постоянно дышит им в лицо. На языке горько от серного привкуса пыльной взвеси.

Мимара поняла, что они вошли в шахты — место, где обречены были на каторжный труд тысячи человеческих поколений, когда рабы производили на свет новых рабов, чтобы добывали для своих нечеловеческих хозяев благословенный нимиль. Вслед за охотниками полились орды шранков, которые устремились вниз по проходам, протискиваясь через узкие места, тявкая и крича. Они приближались, насколько можно было понять по цокоту их когтей, лязгу оружия, клокотавшей в их криках слюне. Экспедиция, как лодчонка, неслась, покачиваясь, на краю прибывающей волны. Но злобное неистовство и превосходящее число преследователей замедляли их, сдерживали, как веревками. Несколько раз Клирик останавливался, чтобы встретить преследователей, оставляя охотникам лишь колеблющийся от бега неверный свет их единственного факела. За спиной скальперы слышали раскаты хохота, ропот заклинаний, вибрирующий у них в костях, грохот немыслимых рушащихся масс. Но страшно было, что шранки обойдут их по многочисленным обходным туннелям. Поэтому на каждой развилке Капитан уходил влево и вниз, надеясь, что в глубоких подземных лабиринтах удастся оторваться от преследователей.

Громада мира над головой вырастала все выше.

Горло горело от лихорадочного дыхания. Жар притуплял изнеможение. Мимара то и дело падала, вставала, бежала дальше, неверными пьяными шагами. Она начала отставать. Ее наполняло чувство, почти религиозное, теплое, дарующее покой, похожее на трепет божественного откровения, бесплотного и парящего и мучительно светлого. Она дошла до пределов ужаса и напряжения воли, и теперь ничего не остается, как развернуться и рухнуть вниз…

Она добежала до самого края того единственного направления «прочь».

«Прости меня…»

Все плотное стало водой; только земля может разбить ее. Мимара оседает, как мешок. Сил нет даже поднять руки. Песок бьет наотмашь по лицу. Пыль жжет десны.

Шранки настигнут ее, она погибнет, растерзанная их грубой звериной злобой.

«Прости меня, мама».

Мимара услышала крики ярости, сдавливающиеся рыданиями. И почувствовала запах мирра…

Ее поднимают к чьей-то широкой груди, несут на руках, и она безвольно висит на них, как белье на веревке.

— Ты не должна погибать из-за меня! — услышала она хриплый голос. — Я пронесу тебя через врата ада! Ты слышишь меня? Мимара! Ты меня слышишь?

Она тянется к его щеке, но рука — словно камешек, подвешенный на веревке.

Мимара позволяет взгляду безвольно мотаться вместе с головой, как той заблагорассудится. Головаподскакивает и качается в такт шагам — кажется, только сгиб одетой в кольчугу руки не дает ей отвалиться. По стенам и потолку разбегаются трещины, искривляются, перекрещиваются, и взрываются выбоинами и выступами. Охотники то наддавали, то бессильно плелись. Сквозь слезы и причудливыми углами падавший свет, их фигуры виделись искаженными. Двое волокли волшебника. Носки его ног прочерчивали в песке колеи, подскакивали на крупных камнях.

Коридор резко пошел вниз, повернул по дуге и вдруг закончился пастью оранжевого цвета, широкой, как выжигающее горизонт солнце. Разглядывать затекала шея, и некоторое время Мимара просто созерцала тени охотников, движущиеся по освещенному пространству.

— Свет, — прошептала она. — Что… что это такое?

— Свет, — хрипло подтвердил Сома. — Мы не знаем, что это.

— А Клирик?

— Пропал. Где-то сзади.

Она вдруг почувствовала, что жара сгущает воздух, превращает пустоту в пепел. Кажется, эту жару она ощущала все это время, тенью сквозь липкий холод беспамятства.

Мир так просто не отпускает, он глубоко вонзает свои крючки в человеческие души, которые тащит по всем своим бесконечным закоулкам. Словно перерождаясь, по-новому видятся обстоятельства, обновленную силу обретают сердца. По ее обессиленным мышцам пробегает искра, воля снова обретает власть над ослабшим телом. Мимара взглянула на мужчину, который ее нес — на Сому, оставившего свое нарочитое дурачество, — и почувствовала себя ребенком на качелях.

Она знала, что он любит ее.


Свет, неистовый и дымящийся. Туннель открывается, как раструб помятого рога. Шипение, которое раньше ускользало от слуха, разбивается о восхищенный рев. Тяжелый смрад прочно застрял в воздухе, как жало в коже. Охотники начали неуверенными шагами спускаться по горячим булыжникам склона (чаша разрушенного амфитеатра, поняла Мимара), жадно разглядывая стены ущелья, уходящие над ними далеко в высоту, — глыбы громоздились друг на друга, тлеющие снизу багровым отсветом. Внизу, у охотников под ногами, в центре полуразрушенного амфитеатра находилась заваленная камнями площадка, которую полукругом обступили колонны — искалеченные, лишенные крыши. Свет обегал очертания, вычернял заваленное грудами камней основание амфитеатра. Сера скребла глотки изнутри. Воздух колыхался от жары.

Когда, пошатываясь, подходили к краю площадки, никто не проронил ни слова. Только здесь, на открытом пространстве пришло осознание утрат. Израненные, лишившиеся друзей, оставшиеся без провизии, Шкуродеры являли собой жалкие остатки былых себя.

Все щурились. Стискивали зубы, только чтобы не выдать усталости. Жар покалывал кожу. Многие упали на колени и потрясенно глядели на все это в смятении и ужасе. Целое озеро огня выбрасывало искры, как железо под молотом кузнеца. Бескрайнее полотно, пестрое, как старушечья кожа, и по этому полотну бушевал огонь и носились грозные отсветы.

Сома опустил Мимару на землю и свалился на четвереньки, уставившись в песок. Его спина тяжело поднималась и опускалась. Мимара подползла к тому месту, где Поквас, не церемонясь от усталости, свалил Ахкеймиона. Волшебник дышал. И вообще казался невредим. Мимара перекатила его на спину, положила безвольную голову себе на колени. С каждым вздохом плечи ее вздрагивали. Уж не рыдала ли она — Мимара и сама не понимала.

— Мимара, — прошептал Ахкеймион.

От радости она закусила губу. В глазах блеснули слезы.

Но он оттолкнул ее, слабо дернул ногой по гравию.

— Хора, — прохрипел он и в тоске откинул голову назад.

Мимара как-то совсем позабыла про нее, хотя «слеза Бога» давила грудь, как смертный грех. Словно возникнув силой обращенной на нее мысли, внезапная пустота затянула в себя из горла весь голос.

— Это ад! — панически завопил Поквас, как будто проснулся. Стоя на одном колене, он опирался на свою кривую саблю. — Мы забежали слишком далеко — слишком глубоко!

Он опустил лоб на эфес.

Сарл сжал кулаками виски, схватился за грязные седые волосы. На морщинистой, как из веревок сплетенной коже старческого лица неумолимо проступало беспомощное детское выражение. Сарл смеялся, стиснув зубы, и рыдал.

— Но это правда! — с мечущимися вытаращенными глазами закричал Ксонгис. Стоять на ногах остались только он и лорд Косотер. В колеблющемся волнами воздухе их фигуры теряли материальность и казались тоненькими, как деревца. Оба были перепачканы в грязи и шранкской крови.

— Это не ад, — сказал Капитан.

— А что же это?! — хохоча, выкрикнул Сарл, покачиваясь, как вдова у погребального костра мужа. — Вы только посмотрите! Посмотрите на это! — Он ткнул кривыми пальцами в сторону страшного зрелища.

Меч Капитана вдруг, сверкая, выпрыгнул из ножен. Кончик клинка дотронулся до непристойной ямочки под подбородком у сержанта, пошевелил жесткие волоски. Сарл еще раз качнулся, увлекая вслед за собственной шеей блестящую сталь, и неподвижно застыл.

— Это — не ад, — отрезал Капитан.

— Почему? Откуда ты знаешь? — крикнул Галиан.

— Потому, — сказал ветеран священных войн таким ледяным голосом, что звук, казалось, осядет туманом или морозом. — Я бы помнил.

Дернувшись, как змея, он оцарапал морщинистую щеку сержанта и пошел прочь, пробираясь через завалы к дальнему углу уступа. В головокружительной отвесной стене была вырезана лестница.

Несколько мгновений охотники глядели, как он спускается. Никто не говорил и не двигался. Потом через окружающий гул прорвалось тявкание, и все глаза разом взметнулись наверх к туннелю.

Вскрикивая и воя, шранки посыпались, как вши из уха мертвеца. Клирик погиб, поняла Мимара, и от ужаса все внутри опустилось.

Кил-Ауджас умертвил своего последнего оставшегося в живых сына.


Мимару несла вперед сила, сотканная из единого лишь страха. Девушка старалась не отставать от Галиана и Сомы, которые вдвоем поддерживали едва живого волшебника. Они бежали, как потерявшиеся люди, негодующие больше на судьбу, чем на своих врагов. Опасность была смертельной и опасность была совсем рядом, но Мимара то и дело останавливалась и хватала воздух ртом, не выдерживая непрекращающегося головокружения. Слева тянулась стена, звала за собой, пошатывалась…

Бескрайнее огненное озеро мерцало сверкающим блюдом на дне огромной пещеры, изрытом неровностями, как сердцевина трухлявого дерева. Базальтовые лица в вышине окутывал жар; их почерневшие поверхности окаймлял красный, как бычья кровь, отблеск. Там, где камень низко склонился к раскаленной поверхности, в многочисленных гротах огонь стекал со стен потоками. Горячий воздух вздымался над колышущимися волнами. Всплески огня распространяли вокруг себя сияние высотой с неприступные башни Момемна.

Они и впрямь забежали слишком далеко и слишком глубоко. Они миновали оболочку Мира, войдя во внешние пределы Ада. Другого объяснения нет…

Не потерявшиеся — проклятые.

Лорд Косотер ждал их на первой лестничной площадке, по-прежнему держа в руке обнаженный меч. Мимара посмотрела на верхний пролет лестницы, куда был устремлен взгляд Капитана. Толпы шранков разливались по уступу, на котором всего несколько мгновений назад находился отряд, и беззастенчиво рубили друг друга, чтобы просочиться на узкую лестницу. Из-под низко нависающих глыб видно было, как из туннеля, как из рога, высыпаются новые и новые сотни шранков. Их белые лица порозовели от адского зарева. Вперед протиснулся первый из башрагов. Рев пещеры сливался с их пронзительными криками, добавлял к их какофонии свои громовые звуки.

Поза Капитана говорила сама за себя. Избавления не будет. Осталась только смерть и безжалостное возмездие.

Здесь стояли насмерть Шкуродеры.

— Мы все знали, что этим кончится! — кричал и хихикал Сарл. Рана у него на щеке кровоточила и ухмылялась кровавым ртом. — Ад и голые! Ад и шранки, ребятки!

Ахкеймиона сгрузили на ступеньки сразу под лестничной площадкой. Те, кто не побросал щитов, образовали новый строй, пять человек в шеренгу, протянувшийся от стены пещеры до обвалившегося края площадки. Шранки ринулись к ним с перекошенными от злобы и неутолимого голода мордами. Несколько голых свалились за край лестницы, унося свой крик вниз, в пелену огня.

Лорд Косотер схватил Мимару за плечо свободной рукой.

— Разбуди его, девочка! — приказал он, не спуская глаз с дикой размахивающей руками лавы, которая вот-вот должна была обрушиться на них. Он не стал договаривать фразы: разбуди волшебника, иначе мы погибли.

Мимара присела на корточки рядом с Ахкеймионом. Струпья соли отвалились, и кровь лила по ободранной коже щеки, но колдун снова провалился в забытье. Жара изматывала, и в какой-то момент голова закружилась так, что Мимара чуть не упала навзничь — и упала бы, если бы неожиданно ее не схватил за руку сам Ахкеймион.

Она изумленно посмотрела на него. Испуганная радость ожгла и тотчас же погасла от его безумного взгляда.

Трясущиеся губы натужно задвигались.

— Эсми? — воскликнул он.

— Акка! Шранки идут… Только ты можешь нас спасти!

— Разве ты не видишь, женщина? Он — дунианин! Он пробуждает нас лишь для того, чтобы погрузить в еще более глубокий сон! Он заставляет нас любить!

— Акка! Послушай меня!

— Происхождение! Наши корни выдают истину! — Его лицо исказила ярость, настолько злобная, что Мимаре стало неловко за него, несмотря на охватившую ее панику. — Я докажу тебе! — прорычал он.

Мимара цепенела, постепенно понимая…

— Акка.

Послышалось звериное тявканье. Голова сама повернулась назад.

— Подвинься! — пророкотал Поквас, протискиваясь между своими товарищами, чтобы встать в первых рядах. Идущие вверх ступени превратились в мешанину машущих клинков и визжащих морд. Твари карабкались вниз, как изголодавшиеся обезьяны. Те из них, что шли первыми, спрыгнули, не дойдя нескольких ступеней до чернокожего охотника, и обрушились на него сверху. Его огромная кривая сабля описала круг, и начался грозный танец. Тело и меч двигались в безупречной гармонии друг с другом. Ржавые клинки разлетались вдребезги. Раскалывались грубые щиты. Отлетали отрубленные конечности. Танцор меча не убивал — он собирал смертельную жатву, голося на своем странном зеумском языке. Кровь брызгала на потрескавшиеся стены, пачкала ступени, струями стекала через край вниз.

Мимара стояла над волшебником, одной ногой на площадке, а второй — на две ступеньки ниже. Бельчонка она выхватила из ножен и воздела селевкаранскую сталь высоко над головой, так что клинок кипел в адском зареве.

Она — Анасуримбор Мимара, блудница с малых лет и имперская принцесса. Умрет она, сражаясь и в ярости, будь то в Киль-Ауджасе или у врат преисподней.

— Мои сновидения указывают мне путь! — ревел у ее ног потерявший рассудок волшебник. Он возился на камне, силясь приподняться. — Я выслежу его, Эсми! Я пройду за ним до чрева его матери!

Поквас удержал опускающийся по лестнице поток на одиннадцать невероятных секунд. Передние шранки впали в панику, в ужасе попытались отодвинуться назад, но наседающая сверху толпа толкала их вниз по залитым кровью ступеням, под мелькающую арку зеумского клинка. Перед танцором меча наваливались трупы, скользящие по площадке, как сваленная в кучу рыба.

А потом полетели черные копья…

Один из галеотских охотников погиб на месте — копье попало ему в ключицу и повалило на спину. Он перевалился через волшебника, прокатился вниз на десяток ступеней и сорвался за край лестницы. Два копья пронзили пространство справа и слева от остолбеневшей Мимары, разрывая воздух, как марлю. Одно Поквас отбил мечом, отправив за край лестницы. Но второе сбило с него шлем. Поквас повалился замертво к ногам своих товарищей-Шкуродеров.

Шранки наседали.

Рыча, охотники вжались в щиты и рубили, громили, разили нападавших, взимали свою смертельную дань. Покваса умудрились оттащить. Лорд Косотер проткнул мечом взбесившегося голого и превратил его морду в сплошную кровавую массу. Упираясь скользящими сапогами, Мимара старалась удержать толпу. Ей даже удалось задеть пару голых, ткнув Бельчонком в чащу переплетенных рук, крепко сжимающих оружие. Но, подняв глаза, она увидела бессчетную дикую орду, которая наваливалась на них. В давке то один, то другой шранк срывался за край. Кто-то даже пополз сверху по ярящейся массе своих собратьев. Вперед выдвинулся один из башрагов, чью уродливую грудь продолбила пустота Хоры. Обезумевшая гора росла все выше и выше, поднимаясь по стене пещеры к вершине лестницы, к террасе…

Оттуда, прямо в воздух над разрушенным амфитеатром, шагнул Клирик, ярко светясь на фоне рубиново-черного парапета. Нечеловек повернулся и по воздуху пошел к ним навстречу. Его колдовская песнь поднималась надо всем шумом и лязгом, как кровь, вытекающая из тела самого мира. Сверкающие линии пролегли через открытые пространства, равномерно падали вдоль забитой людьми и шранками лестницы. Одна дуга рождала другую, перепрыгивая с одного визжащего шранка на другого, множась под воздействием силы и накала мистического голоса Клирика. Сам он остановился, неподвижно повис над горящим озером и простер в стороны руки. Его глаза и рот сверкали, как звезды. Раскаленные добела трещины. Причудливые отблески света. Шкуродеры уже не отступали вниз, а прорубали себе дорогу вперед. На лестнице над ними метались и горели враги, опутанные слепящей паутиной, яркими геометрическими линиями.

Звериные крики иглами впивались в уши.

«Ишрой…»

Лорд Косотер орал им, чтобы бежали, но на второй площадке Мимара остановилась. Верхние ступени были завалены дымящейся массой тел шранков. Но два башрага остались невредимы — те, что несли на себе Хоры. Они навалили горой обожженные трупы, загородившись ими от Клирика. Трое сорвались и, вращаясь, как летящие топоры, полетели в бурлящий внизу котел. Четвертый угодил в квуйское заклинание нечеловека, почти непроницаемое для взгляда. Тело его задымилось и, оставляя дорожку горящей грязи, соскользнуло прочь, вниз, в испепеляющее свечение.

Захохотав, Клирик запел еще один колдовской напев, и воздух рассекли линии, похожие на блеск лезвия бритвы. Они врезались в основание ненадежной лестницы, и принесенные в жертву ступеньки начали отваливаться, вздымая столбы черной пыли. Стоявший ниже башраг не удержался на бесформенных пятках и рухнул вниз, голося во всю силу исполинских легких. Второй пустился вверх по лестнице, растаптывая блестящие от крови трупы.

Сома взял ее за руку, потянул за остальными, уже побежавшими дальше. Впервые за все это время Мимара уловила струйку прохладного воздуха, вьющуюся сквозь плотную завесу жара. Ветерок становился все сильнее и сильнее, и вот он уже холодил лицо и взъерошивал волосы, проводил леденящими пальцами по вспотевшей голове. Основание лестницы было засыпано черными каменными обломками, неровными, как кожа. Они с Сомой бежали по ним широкими прыжками, торопясь нагнать остальных. Отряд уже почти скрылся в пасти полузаваленного коридора — откуда пришел порыв сурового ветра.

Ветер трепал сзади волосы и одежду. Равнодушное завывание заглушало все другие звуки. Мимара навалилась на поток встречного ветра, даже привстав на цыпочки. Куртка прилипала к телу, холодная, как мертвая кожа. Мимара оглянулась на огненное озеро и разрушенный амфитеатр, но глаза так щипало от холода, что видны были только темные пятна и тонкие, как нити, всплески красного и золотого.

Коридор шел вниз с небольшим уклоном, и плотный поток воздуха заставлял их сбиваться все теснее. Вскоре они уже шли низко пригнувшись. Сома что-то кричал ей, но его слова сдувались прочь, как пух. Ветер был таким холодным, что обжигал раскрасневшуюся кожу, вгонял гвозди в кости. Потолок опускался все ниже и ниже, и казалось, что вся громада Энаратиола смыкается над ними. Пришлось двигаться на четвереньках, можно сказать, карабкаясь по поверхности бури. Боль и темнота ослепляли.

Потом ветер стих. Мимара и Сома покачнулись вперед, словно выброшенные на берег бурным течением. Из темноты их подхватили руки.


Что-то кричали рты. Во все стороны метались тени.

«Беги! — кричало что-то внутри его. — Сейен, всеблагой и всемилостивый! Надо бежать!»

Но Ахкеймион уселся поудобнее, и тревога его была окрашена больше любопытством, чем паникой. На нем были изысканные одежды придворного; воздух смягчал аромат. Жасмин. Корица и мускус.

Над ним нависали низкие потолки Флигеля — унылая архитектура вертикалей и горизонталей, эпоха, еще не знающая арок. Он улыбнулся своему верховному королю, сидевшему напротив него за партией в бенджуку, потом посмотрел вниз на маленького мальчика, который оперся о его колени: Нау-Кайюти держал позолоченный футляр со свитками, слишком тяжелый для его нежных ручонок. Отец и сын засмеялись, когда он взвесил в руках золотую трубу.

Крики умирающих царапали камень… но где-то не здесь, а в другом месте.

— Папа, это что? — спросил у отца юный принц.

— Это карта, Кайу. Карта одного укрепленного места. Потайного.

— Ишуаль, — сказал Сесватха, свободной рукой потрепав волосы мальчугана.

— Обожаю карты! Можно посмотреть? Ну пожалуйста! А что такое Ишуаль?

— Иди сюда… — сказал Кельмомас, и его улыбка была угрюмой и снисходительной одновременно — улыбка отца, который непременно хочет закалить душу сына, приучить его к жестокости мира. Мальчик послушно бросился обратно к отцу. Ахкеймион разглядывал золотую лозу, вьющуюся по всей длине футляра, на обоих концах которого концентрическими кругами были выбиты умерские письмена. Футляр казался необъяснимо тяжелым — даже задрожали запястья.

— Кайу, — говорил тем временем Кельмомас, — король всегда находится перед своим народом. Король едет впереди. Поэтому он в любой момент должен быть ко всему готов. Ибо будущее вечно будет его врагом. Кондийские налетчики на наших восточных границах. Наемные убийцы в посольстве Шира. Шранки. Чума… Бедствия поджидают всех нас, даже тебя, мой сын.

— Кто-то обращается к астрологам, прорицателям, лжепророкам любых обличий. К низким людям, подлым людям, которые обменивают на золото слова, приносящие утешение. Я же верю в камень, в железо, кровь и скрытность — скрытность прежде всего! — поскольку они помогают во все времена. Всегда! День, когда будущим начнут править слова, станет днем, когда заговорят мертвые.

Он повернулся к Сесватхе. Волчья голова, вплетенная в его бороду, сверкнула в хмуром свете.

— Вот почему, друг мой, я построил Ишуаль. Для Куниюрии. Для Дома Анасуримбор. Это наш последний оплот против катастрофы… Против самого мрачного будущего.

Ахкеймион поставил футляр перед собой на стол, как будто приз в игре, заслонив доску для бенджуки с выставленными на ней фигурами. Размышляя о надписи, выполненной старинным письмом, он поднял голову и встретился глазами с задумчивым взглядом своего вождя. Надпись гласила: «Горе тебе, если найдешь меня сломанным».

— Что означает эта надпись?

— Сохрани его, друг мой. Пусть он станет самой сокровенной твоей тайной.

— Я хотел спросить про эти твои сны… Ты должен рассказать мне еще!

Годы лежали над ними как скала, века, спрессованные в камень, надежда, задыхающаяся под напластованиями поколений. Сражались и кричали чужеземцы… В каких-то катакомбах.

«Подравняться! Все на линию!»

— Сохрани его, — сказал Анасуримбор Кельмомас. — Спрячь в Сокровищнице.


Ветер звучал музыкой. Свист искажался, превращаясь в нестройный призыв, песнь, исполняемую под аккомпанемент раздувающихся лохмотьев.

Даже после того, как глаза привыкли, Мимара едва смогла поверить в то, что произошло. Она лежала на спине, руками и ногами вжавшись в горячую кучу камней, и кожу покалывало от пробегавшего по ней озноба. Мимара дышала. Одежда сковывала. Онемевшее тело сводили судороги. Ее приковало к камням, неподвижную, едва живую.

Вход превратился в горизонтальную щель — так высоко громоздился мертвый камень. Щель сияла зловещим оранжевым цветом и составляла сейчас их единственный источник света.

В полумраке вокруг нее беспорядочно валялся весь отряд. Галиан упал на свой щит и судорожно дышал. Поквас лежал на животе там, где упал, вжимался щекой в черную поблескивавшую лужицу крови. Его спина поднималась и опускалась в ритме едва теплившейся жизни. Ахкеймион тоже лежал без сознания или почти без сознания. Временами голова его вскидывалась, повинуясь приказу неведомо каких мышц. Сома сидел в позе мистика, прислонившись головой к стене. Рядом с ним свернулся Сарл, сплевывая слюну. Остальные — Ксонгис, Сутадра, Конджер и еще трое, чьих имен она не могла вспомнить, тоже растянулись на камне.

Последние из Шкуродеров.

Стоял лишь лорд Косотер. Опущенная голова камнем свисала с плеч. Шлем где-то потерялся, и черные с проседью волосы падали на лицо, развевались на ветру, закрывая его ужасный взгляд. Создавалось ощущение, что тень, которую он отбрасывал в слабом свете, идущем от входа в пещеру, легла на всех них.

Они лежали в какой-то зале, все пространство которой было не под силу заполнить слабенькому свету, забившись в угол, где вихрящийся ветер разбивался о сходящиеся стены. Воздух был чересчур подвижен и холоден, чтобы обладать запахом. Пока Мимара наблюдала за Сомой, на глаза ей попались настенные рисунки. Вся стена у него над головой была испещрена белыми значками. Там, где суровый поток воздуха встречался со стеной, строчки шли густо, так что стена словно была покрыта узором, но на уровне плеч и шеи Сомы редели до отдельных каракулей — вероятно, высота их расположения была ограничена первоначальной высотой пола и возможностями их древних авторов.

Ветер жутковато и неблагозвучно дул в темноте в свою трубу.

Мимара изучала надписи с той ясностью, которая приходит только с крайним истощением сил. Ее душа, которая раньше была как цветок, хрупкая и состоящая из множества беспорядочных лепестков, стала простой, как камень, как светильник, который может светить на один предмет и только. Сами знаки для нее ничего не означали — вероятно, как и для любого другого из ныне живущих. Но то, как они были написаны, отчетливо говорило само за себя. Это были человеческие знаки, нацарапанные в человеческих муках и тоске. Имена. Проклятия. Мольбы.

Когда-то здесь было место великих страданий.

Светящуюся полоску входа перекрыла тень, и тревога погнала по жилам горячую кровь. Мимара приподнялась, и с нею еще несколько человек. Через узкое оранжевое горло протиснулся чей-то силуэт, выпрямился.

К ним шагнул Клирик. Ветер буйными узорами размазал грязь у него по лицу и нимилевой кольчуге. На лбу и голове у него Мимара заметила те же белые прожилки соли, что и у Ахкеймиона, хотя далеко не такие резкие — следы промахнувшихся Хор, поняла она. Расслабившись, он с усталым любопытством оглядел таких же усталых людей, обменялся долгим взглядом с Капитаном и принялся исследовать укутанные полумраком углы. В его темных глазах были ясность и уверенность, как никогда раньше — такая уверенность и ободряла, и в то же время пугала. Можно было подумать, что он размышляет над чем-то видимым одному лишь ему.

— Мы в безопасности, — сказал он наконец лорду Косотеру. — До поры до времени.

Когда Мимара снова смогла пошевелиться, она поползла по неровным, слоями лежащим камням к Ахкеймиону. Паника отступала, и у Мимары наконец появились силы тревожиться, а может быть, и скорбеть.

— Ветер, — хрипло проговорил Ксонгис. — Ледяной. Холод, как в горах…

Нечеловек слегка опустил подбородок, соглашаясь.

— Здесь неподалеку проходит Великая Срединная Ось… Огромная лестница, простирающаяся вверх на всю высоту Энаратиола.

— А вылезти по ней можно? — немедленно вскинулся Галиан. Он сидел обхватив колени и медленно покачивался из стороны в сторону. Большой палец его свисающей ладони дрожал.

— Думаю, что да… Если она по-прежнему такая… как я помню.

Наступившее безмолвное облегчение можно было потрогать руками. Все это время охотникам хватало сил — и духа — только на главное. Безопасность. Жизнь. Когда оказалось, что спасение возможно, все вновь расслабились, мысли переместились к менее насущным вопросам. Люди удивленно огляделись по сторонам.

— Что это за место? — спросил Ксонгис.

Черные глаза Клирика на секунду оценивающе остановились на Мимаре.

— Что-то вроде бараков… мне так кажется. Для древних пленников.

— Яма для рабов, — пробормотала Мимара, настолько тихо, что несколько человек, нахмурившись, повернулись к ней. Но она знала, что нечеловек расслышал ее.

Немигающие змеиные глаза прищурились. Усмешка обнажила полукруг сросшихся зубов — таких же, как у шранков, только лишенных клыков и не таких острых. Он заговорил, и на мгновение его лицо стало маской, освещенной ярким солнцем…

В воздухе над ним ожила Суриллическая Точка; яркий свет полился от нее по всей тьме залы.

Пещера была просторной. Над углом, где они сгрудились, взбирались каменные уступы. Далеко ли и высоко ли они уходили, сказать было нельзя, поскольку и в высоту и в ширину они выбегали за пределы круга света. Но хорошо видны были облупившиеся бронзовые клетки, которыми вплотную были уставлены стены террас — жестокие узилища, каждое не более чем на одного человека — их хватило бы на сотни, тысячи людей. Клетки стояли пустыми, лишь тени заполняли их. Несчастные обитатели давным-давно сгнили и наконец обрели свободу.

Хотя Мимара представляла себе, как раньше выглядела зала — ряды истомившихся лиц и стискивающих решетку рук, — больше всего бередили душу надписи, выцарапанные по всей нижней части стены, насколько доставал свет. Свидетельство трагедии эмвама. Мимара словно воочию видела сбившиеся группами отчаявшиеся тени, взгляды, отводимые от творящихся наверху ужасов, чувствовала боль в ушах…

Ее пробрала дрожь, такая сильная, что, кажется, затрепетали глаза в глазницах и суставы.

«Кил-Ауджас…»

Прошло несколько мгновений, прежде чем она поняла, что никто, даже Сома, не разделяет и малой толики ее ужаса. Вместо этого все внимательно вглядывались в полумрак противоположного угла. Даже лорд Косотер.

— Сейен милостливый! — прошипел Галиан, медленно поднимаясь на ноги. Ветер трепал его кожаные юбки, теребил свободные концы повязки на левой ноге. Ксонгис уже шел туда, где сходились все взгляды. Порывы ветра сбивали его с пути.

— Неужели? — воскликнул Ксонгис. Голос его дребезжал от завывания ветра.

Только через несколько секунд глаза Мимары смогли различить ее, выступающую над поверхностью лавового пола. Там стояла клетка другого сорта, достаточно просторная, чтобы вместить морскую галеру. Огромные прутья поднимались из камня, похожие на решетку крепостных ворот, тянулись вверх, загибаясь, как погнутые копья, навстречу своим двойникам, и соединялись с ними. Чуть поодаль Мимара увидела панцирь и челюсти, как будто их снесло течением и повалило на бок, но и таким панцирь был высотой в человеческий рост. Пустая глазница таращилась на мертвый камень стены.

— Мне жаль тебя, — сказал Клирик. — Недолго ты носил эту красоту.

Сарл опустился на колени. Всклокоченные волосы образовывали у него вокруг головы ореол.

— Я называл его дураком! — вскричал он, обращаясь к товарищам, и ухмыльнулся, как помешанный. — Дураком!

Шкуродеры, обессилевшие от ветра, измученные превратностями судьбы, сгрудились в кучу и завороженно глядели на крепкие кости дракона.

Враку.

Источник, из которого неслась ледяная песнь ветра.

Вместе со светом вернулась и способность рассуждать.

На дракона лишних слов не тратили, хотя случайные взгляды то и дело притягивались к изъеденным тлением костям. О погибших друзьях не говорили. Как и положено скальперам, суровым людям, ведущим суровую жизнь. Они давно уже привыкли, что кого-то среди них недостает — Киампаса, Оксворы, многих других. Единственным неизменным их другом оставался погребальный костер.

Вместо пустых разговоров готовились и строили планы.

Как-то получилось, что верховодить стали Галиан и Ксонгис. Мрачная необходимость переписала всю субординацию, как это часто бывает после больших трагедий. Сидя на камне, Капитан только наблюдал и слушал, короткими кивками изъявляя согласие. Сарл безучастно привалился к исчерченной надписями стене, молчал и ничего не делал, то и дело дотрагиваясь до шрама на щеке.

Отличительный знак «нытика».

Мимара ухаживала за Ахкеймионом, а Клирик врачевал Покваса и других при помощи своего причудливого целительского искусства. Нечеловек выдал каждому по крохотной щепотке черного порошка, лечебных спор, который доставал из своей кожаной сумки. Квирри — так он его назвал. По его утверждению, порошок восстанавливал силы, а также помогал справиться с нехваткой пищи и воды. Клирик даже велел им всыпать по чуть-чуть порошка в рот обоих лежавших без сознания.

На вкус порошок был как земля с медом.

Каждый раз, когда Мимара глядела на нечеловека, глаза туманила непонятная робость. Воспоминание о недавно явленной им силе витало вокруг него, как аура, как свидетельство пугающей инаковости. Он казался тяжелее, много жестче, чем окружающие его люди. Мимаре вспомнилось, каким она видела Келлхуса на Андиаминских Высотах: было чувство, что она смотрела на некую неведомую сущность, которая затмевала взгляд, вырастала, ширилась, уходя за пределы зрения, смыкая позади нее объятия…

Позади и вокруг нее.

Мимара вдруг поняла, что повторяет опасения, которые прежде высказывал Ахкеймион. Как бы он истолковал то, что видела она? Это как раз понятно. Как и аспект-император, этот Инкариол, или как там его настоящее имя, принадлежит одной из главных сил мира. Ишроям из прежних времен.

Она до сих пор как наяву видела тот миг, когда он в одиночку прыгнул в гущу завывающих шранков и воспарил, светясь, над жарким озером огня. Эти воспоминания, вкупе с героизмом легенд Верхних пещер и ощущением злобы, въевшейся в камень этой залы, лишь укрепляли ее подозрения, что для нелюдей люди мало отличались от животных, представляли для них некую разновидность шранков, надругательство над их собственным божественным обликом.

Слюной, сколько удавалось собрать, она принялась тщательно счищать соляные корки на скуле колдуна. Белые пятнышки не просто покрывали кожу, а срослись с ней, с каждой родинкой, с каждой порой, только морщинились и выступали над поверхностью, от того что плоть под ними была воспалена. Раны в прямом смысле оказались поверхностными и явно не угрожали жизни. После происшествия на лестнице Мимару больше тревожил его разум, хотя Клирик и уверял ее, что волшебник быстро поправится, особенно когда квирри впитается в кровь.

— Только не надо так низко наклоняться, — сказал он, кивнув на Хору, по-прежнему спрятанную у нее за пазухой.

Устроив Ахкеймиона поудобнее, она села поодаль и достала Хору, влажно впечатавшуюся в ее грудь. Хотя Мимара уже начала привыкать к ее непонятному присутствию, держать ее в руке было странно. Казалось, волнует не сама «безделушка», а весь тварный мир вокруг нее. Непонятно было, почему эта вещь так завладела ею. «Слеза» так и дышала проклятием. Она таила в себе гибель самого сокровенного желания Мимары, то, чего Мимара должна была страшиться более всего, с тех пор как начала практиковаться в заклинаниях. То, что чуть не убило Ахкеймиона.

Свет Суриллической Точки не касался Хоры, вещественный образ которой будто оскорблял глаз. Хора была подобна комочку тени в ладони, ее железные обводы, вязь древнего письма освещались лишь темно-красным сиянием, которое просачивалось через щель входа. Казалось, что «безделушка» мыслит и негодует. Запредельная сила ее Метки казалась не меньшим святотатством. Мимара с трудом могла сосредоточиться, когда смотрела взглядом Немногих. Хора как будто ускользала из поля зрения и мысли каждый раз, когда Мимара концентрировала на ней внимание.

Но она продолжала упорно смотреть, как мальчишка, разглядывающий диковинного жука. Приглушенные голоса дрожали, долетая в обрамлении ветра. Слышно было, как несколько человек молотками выбивают драконьи зубы — охотничьи инстинкты не покидали скальперов даже на пороге гибели. Краем глаза Мимара видела распростертого на земле волшебника.

Дрожь пауком бежала от ладони к сердцу и к горлу, покалывая кожу. Мимара не отрывала взгляда от Хоры, сосредотачивая дыхание и все свое существо на идущем от нее бестелесном ужасе, словно с его помощью умерщвляла душу, как схизматики умерщвляют плоть хлыстами и гвоздями. Мимара плыла в пространстве, и едкий пот струйками стекал у нее со лба.

Начиналась мука. Страдание…

Поначалу это было как трогать сильный ушиб, и Мимара упивалась странной приторной сладостью этого саднящего чувства. Но ощущение прояснялось, превращалось в ноющую боль, которая нагнеталась, вспыхивая острой резью, как будто зубы кусают изнутри щеку. Боль нарастала и расходилась волнами. Застучали молотки, тело протестовало до самых внутренностей, при воспоминании о струпьях соли подступала тошнота. Воплощенная пустота… Мимара держала в руке, прикрыв сверху второй ладонью, неуловимую пустоту, которая разбрасывала вокруг нее иглы, миллион терзающих жал.

Мимара сплюнула сквозь зубы, оскалилась, как умирающая обезьяна. Тоска терзала ее, глубокая, как морская пучина, но крохотный, нетронутый уголок сознания продолжал помнить о лежащем где-то рядом волшебнике и видел, что Ахкеймион — тот же, но все же преображенный; старый больной человек — и безжизненное тело, горящее в огне проклятия…

Око Судии открылось…

Мимара чувствовала, как оно выглядывает через ее обычные глаза, рвется наружу, сминает и отбрасывает мучительную боль, как истлевшую одежду, сдувает со зрения налет материальности, извлекает на свет идеи святости и греха. Со сверхъестественным сосредоточением оно вглядывается в ничто, струящееся с ее ладони…

И вдруг, невероятно, неведомо как, — проникает туда.

Мимара сперва слабо пытается сопротивляться. Лицо и плечи откидываются назад под теплым ветерком, нежным дуновением, предвестником летнего дождя. И она видит ее воочию, эту светящуюся белую точку, ясность, льющуюся из провала, который окутывает тьмой ее сжатую руку. Возносится голос, без слов и звука, убаюкивающий, исполненный сострадания; свет разгорался, выжигал бездну в пыль, заставляя ее съежиться до тонкой оболочки, обманчивой и несуществующей, и сияли слава и величие, лучезарные и ослепительные…

И она держит все это… Мимара держит ее в руке!

Слезу Господню.


Сквозь мистический холод поющего ветра она расслышала:

— Мимара?

Она сидела скорчившись над своей добычей в полном ошеломлении.

— У тебя все в порядке?

В руке она держит свет, иной свет, тот, что горит, но не освещает, звезду, которая сверкает так же ярко, как Небесный Гвоздь.

— Где ты это взяла? — спросил Сома. Он сел рядом с ней на корточки и кивнул на Хору у нее на ладони — или на то, что раньше было Хорой…

Мимара кашлянула, чтобы не дрожал голос, и спросила:

— Ты ее видишь?

Он пожал плечами.

— Слеза Господа, — сказал он с усталым безразличием. — Ну вот, мы тут пытаемся добыть драконовы зубы, а ты уже нашла свое сокровище.

— Я не за богатствами пришла. — Она рассматривала его темное красивое лицо сквозь сияющие белые лучи, исходящие от ее ладони. — Значит, света ты не видишь?

Он посмотрел на Суриллическую Точку и нахмурился.

— Вижу прекрасно…

Посмотрев опять на нее, он поднял брови.

— А вот тебя разглядеть трудно, когда на тебе эта штука. Ты похожа на… живую тень….

— Я про это говорю, — сказала она, поднимая ладонь. — Что ты видишь, когда смотришь вот на это?

Он скорчил мину, которая появлялась у него на лице каждый раз, когда он подозревал, что над ним подшучивают: смесь обиды, негодования и желания доставить другим удовольствие.

— Комочек тени, — медленно проговорил он.

Мимара вытащила из-за пояса пустой кошелек и поспешно опустила в него Хору. Сома едва слышно пробормотал: «Вот так-то намного лучше», но она не стала обращать на него внимания. Вытянув шею, Мимара начала озираться в поисках лорда Косотера. Она чувствовала его Хору так же отчетливо, как свою, но ощущение, исходящее от другой Хоры, было иным: направленное вовне сияние, а не покалывание затягивающей черноты. Капитан и еще несколько человек дремали, прислонившись к стене. Его широкая борода упиралась в закапанные кровью пластины доспехов. Но поскольку свою Хору он спрятал в карман, было не разобрать, идет ли от нее свет, видимый и обычным зрением.

Мимару вдруг окатил страх. Древняя тюрьма для рабов, медленно поворачиваясь, поплыла перед глазами. «Что-то такое со мной происходит…»

В этот момент она и заметила незнакомца.


Здесь, прямо среди них. Поначалу она подумала, что это Клирик — лицо было почти таким же, — но Клирик сидел в нескольких шагах, скрестив ноги и склонив голову то ли от усталости, то ли в молитве.

Еще один нечеловек?!

Он сидел так же, как все остальные, ссутулившись от ветра и прикрыв глаза, как будто мысленно перебирая свои страдания. Старинный головной убор прикрывал его спину и плечи: корона из посеребренных терновых шипов с целым шлейфом из тонких черных прутьев. Его фиолетовые одежды были просторны, но не скрывали доспехов — подобия кольчуги, сплетенной из множества золотых фигурок. Сквозь нее проглядывала белая кожа, гладкая, как слоновая кость.

Секунду Мимара не могла ни говорить, ни дышать. Потом наконец выговорила:

— Со-сома?

— Мим-Мимара? — отозвался он, попытавшись передразнить ее. Он всегда над ней подшучивал.

— Вон там, — сказала она, не глядя на нильнамешского дворянина, — это кто?

На мгновение она испугалась, что и этого он тоже не видит…

И что она сошла с ума.

Последовавшая пауза и успокоила, и испугала ее.

— Какого…?!

Она услышала, что Сома вытащил меч — этот звук, даже почти заглушенный ветром, мгновенно поднял на ноги остальных.

Все повскакали, загалдели, подняв потертые щиты и зазубренные мечи. Сома шагнул вперед, заслонив Мимару, встал в стойку и поднял над головой свою кривую саблю. По другую сторону от незнакомца поднял глаза Клирик, с кошачьим любопытством прищурился.

Медленно поворачивая голову, незнакомец огляделся, ни на ком не задерживая взгляда. Потом вновь опустил взгляд к сандалиям. Мимара обратила внимание, что пышные складки ткани на его плечах неподвижны, хотя у остальных, кто обступил чужака, порывы ветра трепали и прижимали одежды.

— Сейу милостливый! — прошептал Галиан. — У него же… у него нет тени!

— Тихо, — рявкнул лорд Косотер, пробуждая хорошо знакомый Мимаре инстинкт. В воздухе витало ощущение звенящей опасности; стоявший перед ними нечеловек казался менее материален, чем грозные ворота, чем тот роковой порог, который они переступили.

Он стоял абсолютно неподвижно. С настороженностью стервятника он ловил каждый звук и движение.

Клирик осторожно приблизился к незнакомцу, поблескивая нимилевой кольчугой под паутиной брызг крови. На лице его было написано крайнее удивление, настолько искреннее, что он начал приобретать человеческие черты. Клирик опустился перед незнакомцем на колени и, заглядывая в лицо, негромко позвал:

— Брат?

Лицо поднялось. Прутики на головном уборе обмахнули подбородок, блеснув, как обсидиановые.

Ни звука не донеслось из приоткрытых губ. Вместо этого — весь отряд вздрогнул — послышалось, как нестройным унисоном хрипло заговорили Поквас и Ахкеймион:

— Ты-ты…

Сарл довольно захихикал, как пьяный дедушка, которому удалось до слез напугать внучат.

— Да, брат… Я вернулся.

Губы снова шевельнулись, и голоса двух лежащих без сознания людей заполнили пустоту. Один из голосов был старчески тонким, второй — глубокий и мелодичный.

— Они-они называли-называли нас-нас ненастоящими-щими.

— Они дети, которые никогда не вырастут, — ответил Клирик. — Они по-другому не могли.

— Я-я любил-любил их-их. Я-я их-их так-так любил-любил.

— Мы все их любили. Когда-то.

— А-а они-они предали-дали.

— Они были нашим наказанием. За непомерную гордыню.

— Предали-дали. И ты-ты предал-дал…

— Ты слишком долго здесь находился, брат.

— Я-я не знал-знал, куда-да идти-идти. Все-се двери-двери другие-гие, а-а пороги-ги… в них-них больше-ше нет-нет святости-сти.

— Да. Наш век миновал. Кил-Ауджас пал. Ввергнут во тьму.

— Нет-нет. Не-не тьму-тьму…

Король нелюдей торжественно поднялся, раскинул руки и отвел их назад, выгнувшись, и Мимара увидела, что его одежда — на самом деле, отрез темной шелковистой ткани, которая была пропущена под руками и уложена на плечах. Переливающиеся концы ее ниспадали на землю. На нем были латы без рукавов, но вниз они доходили до самых сандалий, открывая точеное тело настолько, насколько и скрывали. В тени бедер, как змея, висел фаллос.

— Преис-подняя-няя.

Не вставая с колен, Клирик поднял глаза на величественную фигуру; на лице его боролись тоска и сомнение.

— Проклятие-тие, брат-брат. Как-как? Как-как мы-мы могли-могли забыть-быть?

Сверкающие черные глаза подернулись печалью.

— Только не я. Я никогда не забывал…

Шкуродеры опустили мечи и, разинув рты, смотрели на двух нелюдей, живого и мертвого, ибо тот, что носил корону, не дышал воздухом. Мимаре захотелось убежать. Ей казалось, что она ощущает всю свою кожу целиком, от порезов на костяшках пальцев до складок женских органов, и куда-то стремительно падает, не в силах ни увидеть, ни измерить это падение. Но она не двинулась с места, как и все остальные.

«Клирик знает его».

Ветер толкал ее во все стороны, трогал бесплотными прикосновениями. Торчащие наружу стальные кости гудели и выли поминальной песнью по драконьему логову. Опоясанные клетками стены уходили далеко вверх, теряясь в черноте. По всем восходящим ярусам затрещала и загремела старинная бронза…

Губы призрака беззвучно задвигались.

Мимара резко развернулась и увидела, что Поквас стонет и бранится под изумленными взглядами товарищей. И Ахкеймион тоже! Старый волшебник перевернулся и встал на четвереньки. Мимара бросилась к нему, схватила за плечи. Он удивленно уставился в неровности каменной плиты у себя под пальцами, нахмурился, словно это был язык, который он должен знать, но почему-то прочитать не в состоянии; потом сплюнул — почувствовал вкус квирри, поняла она.

— Мимара?

Он закашлялся, не поднимаяголовы.

Мимара подавила облегченный всхлип.

— Благословенна богиня! — прошептала она. — О Ятвер, всеблагая и всемилостивая!

— Г-где мы? — Он поперхнулся словами. — Что происходит?

Мимара зашептала ему в ухо.

— Акка. Слушай меня внимательно. Ты помнишь, что ты говорил? Об этом месте… что оно растворяется… во внешний мир?

— Да. О предательстве… О предательстве, которое привело к его падению…

— Нет. Не поэтому. Это здесь. В этой самой пещере! Это они сделали — нелюди Кил-Ауджаса… Вот что они делали со своими человеческими рабами!

Целые поколения, выращенные для лишенных солнца штолен. Использованные. Выброшенные, как живой мусор. Десять тысяч лет слепой пытки.

Она знает… Но откуда?

— Что? Что ты сказала?

Он морщился от боли и раздражения.

Вместо ответа, Мимара отодвинулась, чтобы ему было видно Клирика, который по-прежнему стоял на коленях рядом с королем нелюдей и вслушивался в то, что говорят его беззвучные губы…

— Нет! — воскликнул Клирик. — Не надо, брат!

Пелена в глазах волшебника начала расчищаться.

— Что?

Он поднялся, перебирая по ней руками, как по лестнице, покачиваясь, встал на ноги. Несколько секунд он взирал на потустороннее видение молча.

— Бегите! — крикнул он всем. — Держитесь ветра! Храбрость тут не поможет, она приведет вас к смерти!

— Оставаться на местах! — проревел Капитан.


Суриллическая Точка стояла в воздухе, неподвластная ветру, и омывала потрескавшиеся стены и неровный пол бледно-белым светом. Вопреки окрику своего грозного Капитана, охотники отступили назад от двух нелюдей. Из-под ткани на спине и плечах призрака начала сочиться чернота, клубясь кверху и в стороны, как темное вино, которое льют в воду, столь же непроницаемая для порывов ветра, как и лившийся сверху свет.

Лорд Косотер крепко стоял на ногах, опустив меч к земле. Его волосы развевались серыми лентами.

— Он справится, — проскрежетал он, не сводя глаз с Клирика, склонившегося рядом с потерявшим разум призраком.

— Капитан, — позвал Ахкеймион, повиснув на плече у Мимары. Он понемногу отпускал ее и уже шагнул вперед на неверных ногах. — Послушай…

Ветеран Священной войны чуть повернул к ним бородатый профиль.

— Он справится!

Но Клирик опустил голову. Линии отраженного света огибали очертания его лба. Пуская струйки дымящейся темноты, нелюдской король обошел вокруг него, не касаясь сандалиями земли, и встал над ним у него за спиной.

— Капитан! — крикнул волшебник. Теперь уже Мимара тянула его назад, к гудящему драконьему остову. Сома схватил ослабевшего волшебника за вторую руку.

Клирик низко склонил голову, а призрак поднял мертвое лицо вверх, словно над ним высилось небо, а не давили много миль земли. Губы шевелились, произнося неслышимую молитву. Застывшие руки поднялись и описали круг вперед, согнулись в локтях. Ладони, сложенные в подобии ритуального жеста, с плотно прижатыми пальцами, сомкнулись на плечах у Клирика. Охотники молча наблюдали, как их товарищ поднялся — серебряная фигура в обрамлении черного ореола…

Теперь даже Капитан отпрянул.

Придерживая с обеих сторон Покваса, Ксонгис и Галиан вместе с Мимарой и волшебником отошли назад. Сарл смеялся, как ребенок на балаганном представлении, показывал желтые зубы. Конджер рывком отвел его в сторону.

Нелюдской король держал перед собой Клирика, словно куклу, словно чашу, которую боялся пролить. Он сделал шаг вперед — внутрь…

Неистовый спазм, как при первом вдохе. Руки взлетели, застыли, как жестко натянутые веревки. Все тело Клирика выгнулось назад, словно тетива. Вдруг показалось, что кто-то из нелюдей — из плоти, а другой — из стекла. Обнаженные руки под доспехами, нимилевые пластины под плетеной позолоченной кольчугой. Лицо короля вытянулось, исказилось в исступленном бреду, в слепой ярости.

На секунду отряд заметил плывущий в воздухе знак, зловещую печать ада…

Суриллическая Точка погасла.

— Мне кажется, — пророкотал сквозь порывы завывающей черноты голос Клирика, — что я Бог.

Шкуродеры кричали. Мимара услышала собственный всхлип.

Ахкеймион в тревоге бормотал какие-то тайные заклинания. Свет, шедший от его глаз и рта, ярко высвечивал лицо Сомы на фоне казавшейся еще более густой темноты.


Новый свет вспыхнул, как звезда, на бесконечно долгое, повисшее в воздухе мгновение и разгорелся режущим глаза блеском. Иной чертог. По стенам все так же поднимались ярусы, теряясь в тени, клетки с бронзовыми прутьями висели в ряд, как куколки причудливого насекомого, — все как раньше. Но в каждой металось обезумевшее страдание, простирались наружу руки, цеплялись за металл ладони, вспыхивали полукругом зубов вопящие рты, — тысячи картин муки, тысячи душ, слившихся в безумную дымящуюся пелену. Глаза, глаза повсюду, одни громоздились на другие, заслоняли друг друга. Пятна израненной кожи.

Тысячи и тысячи эмвама кричали, навечно похороненные здесь, навечно отгороженные от своего родного солнца. Целая эпоха страданий сжалась в единый вопль…

Вместе с ними кричала Мимара.


Клирик приблизился к присмиревшим охотникам, плывя в вертикальном черном пятне, словно в капле дегтя, пролитой на невидимую воду. Его лицо и руки утонули в дряхлых чертах нелюдского короля.

— Голод, — стенал голос, разносясь по всему основанию горы, — голод гложет меня… раскалывает, как истлевший камень.


Ахкеймион надрывался так, что капельки слюны забрызгали его спутанную бороду. Хотя Мимара стояла рядом, ей был слышен только вопль миллионов глоток.

Невзирая на слабость, волшебник с силой дернул ее назад, подальше от приближающегося морока.

— Как же так? — стенал голос сквозь все корни мира. — Как может Бог быть голоден?


Над головой у них взлетели из земли фонтаны расплавленного камня, выплевывая струи оранжевого, золотого и зловеще багрового цветов. Один из охотников растворился в воздухе. Рядом с Мимарой упала рука, невредимая ладонь с предплечьем, сожженным до обугленной головешки. Лорд Косотер, который до этого адского наваждения упрямо не сходил с места, наконец, развернулся и побежал.

Весь отряд, вернее его остатки, бросился прочь.


Нечеловеческий смех. Она уже достаточно слыхала его, чтобы узнавать этот особенный звук, вначале глубокий и заливистый, с призвуками, уводящими в пучины мерзостей, недоступных человеческому пониманию.

Нечеловеческий смех, идущий из легких самой горы.


Бежали через скелет дракона, навстречу нарастающему ветру, и казалось чудом, что они в состоянии продраться сквозь него, что их не сдувает с ног и не несет по земле, как тряпки, назад, в тот ужас, что восставал у них за спиной.

Они ползком пробрались в другой коридор. Холод пронзал их, от него ныла каждая косточка. Карабкались навстречу ветру, не слыша его завывания.

Обреченные взывали к ним, стеная от голода, который выкручивает внутренности, душит, множит и без того невыносимые страдания…

Изнемогает от желания накинуться на новых жертв.

Оно вошло в коридор вслед за ними. Он вошел.

Тварь из Горы. Король Нелюдей.

Мимара как глиняный кувшин, внутренности полощутся, как створожившееся молоко. Достаточно будет одной трещины, и она расколется надвое, расплещет свое содержимое по полу. Мимара была на грани обморока. Она почувствовала это, когда попыталась позвать за собой волшебника. Остальные уже ушли вперед, так что до них уже едва доставал свет Суриллической Точки.

Все ушли, даже Сома.

Душа искала силы в некой внутренней молитве самой себе: Мимара, взывающая к Мимаре, — и вдруг она почувствовала действие порошка, который раздал им Клирик — квирри. Как будто нащупала ногами в воде устойчивые камешки.

— Давай! Ну же! — кричала она на волшебника.

Но ветер срывал слова с ее губ, словно листья с осенних ветвей.

Адское завывание растоптало их в прах.


Они перешли границу, за которой кончался выщербленный камень, тонущий во мраке, и начинался ровный пол. Но легче идти не стало. Ветер измучил Ахкеймиона до полного бессилия. Она буквально тащила его. И видела, видела, как вскипает по ту сторону черноты, приближается к ним бездна преисподней.

Старик что-то крикнул. Она не слышала звука, но знала, что именно он кричит…

«Оставь меня».

«Оставь меня. Дочка, брось, прошу тебя…»

Она не слушалась.

Странный древний гость… Что же он такое?

Почему она должна тягаться с исчадиями ада?

Теперь она тащила его за руку, рыдая навзрыд. Ахкеймион лежал на спине, и она волочила его вперед, методичными рывками, зная, что все уже бесполезно.

Заклинание она услышала, только когда оно с оглушительным треском отшвырнуло ветер назад и ударило ей в спину, так что она упала на колени. Колдовской напев не могли заглушить заполонившие все вокруг хлопание ветра и грохот…

Рушится все. Валятся вниз комья земли. Гора сжимается и оседает.


Ветер кончился.


В тумане висит свет.


В ушах звенит. Всплывает звук…

Кашель. Кашляет старик. Она видела его силуэт, проступающий сквозь пыль. Потрепанная старая тень.

— Надо двигаться дальше, — сказал сдавленный голос. — Я не уверен, что это его остановит.

Глаза саднили и слезились. Собственный голос отказывался ее слушаться.

— Надо двигаться дальше, — продолжил волшебник извиняющимся, но твердым голосом. — А то он выследит нас, идя вдоль полосы дерьма, которая протянулась за мной на милю, не меньше.

Она обнимала его, смеялась и всхлипывала:

— Акка… Акка!

— Пока все хорошо, — нежно сказал он и погладил ее по волосам, и она тотчас обхватила его, как ребенок. — Мимара…

— Я… я подумала… я подумала, что т-ты…

— Тише. Надо идти.

Держась под руку, они прошли разрушенную систему коридоров, придерживаясь дорожки, которую протоптали в пыли пробежавшие охотники. После стольких ужасов, бояться чего-то еще было нелепо, и все же у Мимары перехватывало дыхание от нового свербящего предчувствия.

— Как так вышло? — спросила наконец она. — Свет был у нас… Как они сумели забежать без нас так далеко?

— Потому что видели вот это, — ответил Ахкеймион, кивнув на темноту впереди.

Теперь увидела и Мимара: полукруглые очертания выхода, залитые бледно-голубым светом. До него было еще далеко, но даже здесь ее охватила всепоглощающая радость узнавания, ее обессиленную душу окатил восторг. Ей знаком был этот свет, и знание это было древнее, чем ее сознательная память. Под ним рождались ее предки от начала времен…

Свет неба.

Через выход скользили тонкие тени. Она услышала чей-то голос, который звал ее. Сома. Невзирая на всю усталость, в ней мгновенно запылал гнев. Так занимаются огнем дрова, даже если промокли и перепачканы грязью.

Словно прочитав ее мысли, волшебник сказал:

— В таких местах, как это, все люди — предатели…

Когда она глянула на него, прибавил:

— Сейчас не время выносить приговоры.

В отблесках потустороннего сияния его лицо выглядело изможденным до крайности. Сеть мелких морщинок и глубоких борозд очерчена черной пылью, пыль на щеках и на висках — по всей коже, изъеденной солью. Но в очах, как прежде, сверкали ум и решимость, к ним даже прибавлялся едва заметный оттенок мрачного юмора. Прежний Ахкеймион вернулся, пусть даже его, как и Мимару, поддерживал квирри. Он вернулся с тропы мертвых.

Среди оставшихся в живых Шкуродеров тоже царило оживление, так что на какое-то мгновение у Мимары появилось нелепое чувство, что она стоит среди театральной труппы, одетой в костюмы и загримированной для представления о разбитой артели скальперов. Но не только снадобье Клирика придавало им бодрость, но и счастливый поворот судьбы.

Они выбрались из Кил-Ауджаса.

— Я знаю это место, — проговорил волшебник. — Даже среди нелюдей оно вызывало изумление.

— Клирик назвал его Осью, — сказал Галиан, вместе с остальными неотрывно глядя наверх. С многодневной щетиной на подбородке, он выглядел другим, не таким циничным острословом, и больше походил на своих собратьев. — Великой Срединной Осью.

Затхлый запах влажной каменной кладки. Голоса звенели, отражаясь от воды и камня. Охотники стояли на уступе, высеченном вдоль изогнутых стен, которые вырисовывались в переменчивом мерцании зажженного Ахкеймионом света, образуя правильный цилиндр, уходящий вверх насколько хватал глаз и заканчивающийся яркой белой точкой. Поверхность его опоясывали вытянутые письмена, некоторые высотой в человеческий рост, другие вырезанные в рамках размером не больше ладони. От уступа спиралью поднималась в туманную высоту лестница шириной с галеотскую колесницу. Внутреннее пространство блестящим столбом пронизывала вода, падавшая с неведомых высот в озеро, которое черной зеркальной плоскостью лежало внизу. На секунду Мимаре представилось, что она смотрит вверх со дна какого-то немыслимого колодца, так что даже закружилась голова, — Мимара почувствовала себя паучком, сидящим на стенке этого колодца, пока боги не пришли зачерпнуть воды. Невозможно было поверить, что эта шахта проходит гору насквозь, что единое сооружение в состоянии связать небеса и преисподнюю у них под ногами.

— Несколько дней уйдет, — пробормотала Мимара.

— По крайней мере, вода у нас есть, — сказал Поквас. Он высунулся за край уступа, все еще неустойчиво стоя на ногах, так что Ксонгис и Сома ухватили его за отделанный стальными пластинками пояс. С закрытыми глазами танцор меча наклонился к ближайшей из серебряных нитей и зажмурившись, стал смывать с лица въевшуюся грязь и кровь. Прежде чем отойти от открытого края, он жадно пил воду. Остальных он потом предупредил, что вода коварна — «Так быстро падает, что зубы сломать может!» — но клялся, что она чистая и вкусная. Ниспосланная Богом.

Все начали подходить по очереди: каждый следующий держал за пояс или за кольчугу предыдущего.

Взволнованный Ахкеймион то и дело вглядывался в черные глубины пещеры, из которой они только что выбежали.

— У нас нет времени, — напомнил он лорду Косотеру.

Тот лишь молча посмотрел на него, и Мимара с облегчением вздохнула.

Вода вдруг оказалась единственной мыслью. Сколько времени прошло с тех пор, как ей удалось попить? Никогда в жизни, даже на корабле работорговцев, который продолжал преследовать ее в ночных кошмарах, никогда она не испытывала таких лишений. Квирри работал, поддерживал ее в вертикальном положении, как незримая внутренняя рука, помогал скованным мышцам, но тело, которое он подкреплял, балансировало на грани полного упадка сил. Когда действие квирри закончится…

Обязательно надо попить.

Возможно, заметив жажду в ее глазах, Сома уступил ей место в недлинной очереди. Она неохотно поблагодарила его, не в состоянии забыть вид его поспешно удаляющейся спины, всего несколько минут назад, когда она одна тащила Ахкеймиона по коридору. Что такого есть в подобных местах, глубоко спрятанных от солнца, что в один момент они могут пробудить храбрость, а в другой — начисто ее лишить? Неужели она, Мимара, настолько отличается от Сомандутты?

Он придержал ее за пояс, она наклонилась за край уступа и подняла лицо к серебряному потоку. Было больно, как и предупреждал Поквас. Холод щипал так, что кожа немела. Мимара ополоснула все лицо, подставила его под струи — утонченная пытка: вода била по голове кинжалами. Потом раскрыла губы навстречу хрустальному водопаду, и жизнь полилась в нее ледяной рекой. Зубы ломило так, что они чуть не трескались, но вкус был чист, как любовь ребенка. Она пила. Когда тело исстрадалось от жажды, вода словно молоко. Сквозь пелену слез она увидела высоко наверху голубую звездочку, и сердце подпрыгнуло, убедившись: это небо — небо! Они прошли сквозь Кил-Ауджас, вырвались из зубов дьявола. Они прошли по краю Ада. А теперь предстояло преодолеть еще один долгий путь и очутиться на пороге свободы… Небо!

Небо и вода.

С онемевшим, как маска, лицом, она отодвинулась от водопада, глядя, как стекают с нее ручейки, добавляя новые концентрические круги к тем, что уже беззвучно спорили на поверхности черного озера. Она заметила там, внизу свое отражение — тень, обрамленная светом.

За спиной с кем-то спорил Ахкеймион, объясняя, что волшебники не летают, они только ходят по отражениям земли на небе.

— Если внизу на земле яма, — наставлял он, — то и в небе тоже будет яма!

А потом она — почувствовала… Почувствовала?

Сома вытянул ее обратно, на безопасный уступ, но она задержалась на краю, вглядываясь вниз, в темные воды.

И почувствовала, как оттуда поднимается нечто.

Она видела в глубине мерцание, похожее на молнию в далекой темной туче.

— Акка? — прошептала она, но было уже слишком поздно. Она сама поняла это. В памяти всплыла картина, когда Ксонгис, опершись на колено перед Обсидиановыми Вратами, — кажется, это было целую жизнь назад, — выцарапывал знак Шкуродеров рядом со знаками других пропавших артелей.

Всегда оказывалось слишком поздно. Из Черных пещер не выходит никто.

Сквозь темную воду поднимался сам Ад в обличье огромного сакрального знака, похожего на щит, сплошь покрытый черепами и живыми лицами, которые кругами вились вокруг давно почившего короля нелюдей. У самой поверхности он остановился. Замерли в воде вялые конечности. По стенам снизу вверх запульсировали черные прожилки. Нечто вгляделось в пространство по другую сторону границы воды и воздуха, мысля о неизреченном, затем прикоснулось губами к зеркальному отражению на поверхности и выдохнуло наружу вопль и муку, которыми дышало.

Остальные слышали его как ужас, нутряной и идущий ниоткуда, как будто он был погребен у них внутри, как сами они были погребены в Кил-Ауджасе. Мимара обернулась на внезапно наступившую среди них тишину. В мимолетном порыве безумия ей почудилось, что у каждого она видит сквозь грудную клетку сердце, открывающиеся глаза…

Ахкеймион упал на колени, схватившись за грудь. Он смотрел на Мимару с мольбой и ужасом. Лорд Косотер отступил назад, обратно к коридору. Кто-то спрятал лицо в ладони, кто-то пронзительно закричал. Сома стоял в нерешительности. Сарл хохотал и голосил, зажмурив глаза так, что они превратились в две черточки между покрасневшими морщинами.

— Ничего не вижуууууу! — блажил старик. — Смотрю-смотрю, смотрю-смотрю…

Нечестивый Знак, блестя, воздымался из воды, извергая струйки огня. Вот уже порождение Ада гневно возвышалось над ними. Оно ревело, и звук раздавался так близко, как будто у них внутри, казалось, они находятся в глотке Бога-Демона. Голос хлестал их души, он был столь громок, что кровь выступала через поры кожи.

Врата больше не охраняются.

Мимара тоже упала на колени, кричала, как все, но пальцы нашарили кошель, стали ощупывать его, стиснули Хору, которая чуть не убила волшебника. Мимара съежилась перед зловещим видением — ребенок под рушащейся городской стеной. Она обхватила себя руками, чтобы загородиться от невыносимой мольбы крохотных ртов, от стенающих толп обреченных…

И из последних сил воздела к небу Слезу Бога.

Она не знала, что делает. Она помнила только то, что ей мельком удалось увидеть в пещере рабов, в тот единственный бесконечный миг света и откровения. Она помнила, что именно видела Оком Судии.

Хора горела у нее в пальцах, как солнце. Рука светилась, как бокал красного вина, внутри темнела тень кости, но взгляд не отшатывался в испуге, а притягивался к ней. Это был свет, который не ослепляет.

— Я охраняю их! — выкрикнула она сквозь рыдания, хрупкое существо перед огромным белесым Знаком. — Я держу Ворота!


Изо всех пыток ни одна не сравнится с подъемом по Великой Срединной Оси. Если шранки взимали с них кровь и жизнь, а Исчадье Горы, нечто, встреченное ими в таинственных глубинах, собрало свою дань их ужасом и твердостью духа, то бесконечные ступени Оси забрали все, что осталось: храбрость, силу и терпение — терпение прежде всего. Вверх. Вверх. Вверх. Держались за трещины, когда нащупывали дорогу через обрушившиеся куски стены. Стараясь побыстрее миновать сотни зияющих черных проемов. Запрокидывали голову, чтобы напомнить себе о небе, к которому стремились, и радовались, как оно ширится и прибывает.

Когда высокая синяя точка, к которой они восходили, в первый раз начала темнеть, все впали в отчаяние, страшась, что теперь они заперты, но потом поняли, что просто наступила ночь. Они так давно находились в этом склепе, что уже забыли о смене времени суток.

Порой, из-за непонятных иероглифов, выбитых в изгибах бесконечно поднимающихся стен, казалось, что они карабкаются по внутренней стороне скрученного свитка. Порой, когда Ось пересекалась с какой-то природной шахтой, иногда выложенной кирпичом, иногда просто вытесанной, Ахкеймион вспоминал каналы Момемна, где естественные рукава реки соединяли специально прорытыми каналами. Но каждый раз его поражала целеустремленность, соединение терпения и гордыни, которое позволило осуществить этот труд. Лестница поднималась на всю высоту горы. Было какое-то безумие в самом существовании Оси, которая затмевала даже знаменитые зиккураты Шайгека.

Два дня Мимара не говорила. Когда он пытался выудить из нее какие-то слова, она лишь молча смотрела на него. Губы у нее дрожали, иногда раскрывались, но слов не получалось, и тогда нечто вроде беспомощного сожаления туманило ей глаза. Ахкеймион немало времени потратил, пытаясь уяснить, что произошло, разгадать, что стояло за безумной картиной, когда она вышла с одной лишь Хорой в руке, с этим провалом в бытии, который сейчас несла у себя за поясом, как она съежилась от ужаса, который должен был бы поглотить ее целиком, от кончиков пальцев до последней искры ее души.

Он кое-что знал о демонах, сифрангах, знал, что при вызывании сифрангов Хора может уничтожить их телесную форму. Но вставшее на их пути существо возникло из нереального. С ним пришел Ад, тень Гин’йурсиса, последнего нелюдского короля Кил-Ауджаса, и он должен был забрать их всех, что с Хорой, что без Хоры.

Но кое-что случилось. Случилась она.

Анасуримбор Мимара, несущая на себе проклятие Ока Судии.

Ахкеймион жалел ее, но так или иначе, ее страданиям пришло облегчение. То, что она пришла к нему именно тогда, когда пришла, не могло быть простым совпадением. Тут не обошлось без уловок Божественной Шлюхи, без вероломства Судьбы. Чем больше он размышлял над этим, тем больше ему казалось, что появление Мимары было не случайным. Ему предопределено было добраться до происхождения аспект-императора, пролить свет на тьму, которая бежала впереди него. Кил-Ауджас разрешил этот вопрос.

Тяжелое время настало, когда действие квирри подошло к концу и сил хватало только на то, чтобы лежать и хватать воздух ртом. Каким-то образом удалось заснуть, а проснувшись, обнаружить, что все целы и невредимы. После этого подъем превратился в сущее мучение. Головокружение и тошнота. Сведенные судорогой руки и ноги. Кто-то падал в обморок от напряжения, их спасала только бдительность товарищей. Ахкеймиона несколько раз рвало.

По мере того как они поднимались все выше, дувший вниз ветер крепчал и был таким пронизывающим, что к Суриллической Точке, без которой они не видели бы опоры под ногами, Ахкеймион добавил согревающее воздух Хуритическое Кольцо — еще одна ноша для его и без того перегруженных душевных сил. То, что раньше было необозримым колодцем над головой, стало бездонной ямой внизу. Вскоре они увидели источник неиссякаемого потока воды, который сверху донизу прошил пространство за обрывом: лед и снег. Ими забиты были последние участки Оси, они сверкающими горбами поднимались на фоне голубой эмали безоблачного неба.

Вскарабкавшись на первые заледеневшие ступени и поглядев вверх на крутые сугробы, завалившие лестницу, они поняли, что ноги не смогут нести их дальше. К унынию в потухших глазах примешивалась мрачная отрешенность, как будто все с самого начала знали, что Кил-Ауджас не выпустит их никогда. Без объяснений Ахкеймион приказал всем отойти ему за спину. Скрывшись за пеленой мерцающих заклинаний, он показал, на что способен колдун Гнозиса при свете дня. Лед трескался и крошился, обваливался гигантскими пластами и бился о стену его заклинаний так, что раскололись каменные ступени под ногами. Но он продолжал петь Абстракции, чистые излияния силы и света, четкие линии плясали, свивались, били и жгли. А когда он закончил, стало видно солнечные лучи, пробивающие висевшую в воздухе дымку и согревающие голый черный камень Энаратиола.

Для Шкуродеров это оказалось последней точкой, моментом истины. Они наконец осознали, какая бездонная пропасть отделяла их, охотников, от волшебника. Ахкеймион понял это по взглядам, которые украдкой бросали на него. За исключением Капитана, все начали смотреть на него с восторгом и почтением, которые раньше выпадали лишь на долю Клирика.

Но на фоне звенящей усталости он чувствовал какое-то беспокойство, неуловимое и мучительное… Он не сразу распознал в нем потихоньку прокрадывавшееся обратно чувство вины. Эти люди, эти чужаки, которых ему предстояло убить, сейчас были ему как братья.

Нешуточное дело — выбраться из пропасти, подняться из Ада к самой крыше мира. Глаза уже давно привыкли, но они еще долго стояли и щурились на укрытых снегом развалинах, которые обступили проход, ведущий к Великой Оси. Ахкеймиону, стоявшему рука об руку с Мимарой, представились первые люди, варвары равнин, которые терли глаза, видя перед собой то, что могли объяснить только как божье благословение.

Вместе со светом приходит жизнь. Вместе с небом приходит свобода.

Подземелья Кил-Ауджаса, страшные Черные пещеры, наконец отпустили их.

Ахкеймион посмотрел на остатки артели, зная, что сейчас они подошли к моменту принятия решения. Не считая лорда Косотера, только Сома, наделенный благословенной удачливостью всех простодушных, никак не пострадал. Сарл с виду остался невредим физически, но его поведение по-прежнему выдавало расстроенный ум — вот и сейчас он ухмылялся и покачивался на пятках. Поквас за время подъема окреп, несмотря на то что рана на голове не прекращала кровоточить. У остальных ветеранов-Шкуродеров, Ксонгиса, Сутадры и Галиана, были перевязаны руки и ноги, но в целом они выглядели вполне бодро. Из тех, кого Укушенные называли «молодняк», в живых осталось трое, все галеотцы: Конджер, Вонард и Хамерон — люди, с которыми до тяжкого подъема вдоль Оси Ахкеймион был незнаком. У Вонарда уже проявлялись признаки заражения, а Конджер скорее прыгал, чем шел. Хамерон плакал при первой возможности, как только лорд Косотер отворачивался.

С развевающимися на ветру волосами, лишившись всего, кроме кольчуг и мечей, отряд стоял, онемев перед открывшейся им красотой. Тяжелые испытания оставили на них свои следы и отпечатки: лиловые сгустки шранкской крови, ржавые пятна крови их собственной, бесчисленные мелкие порезы на голенях и костяшках пальцев, пестрая от пыли, пропитавшаяся потом кожа. Взгляды, хоть и мертвые от усталости, судорожно носились по раскинувшейся перед ними картине с нездоровым возбуждением.

Они стояли в самом сердце потухшего кратера Энаратиола, на островке, заваленном обломками колонн и развороченных стен. Замерзшее озерцо окружало их, поблескивая черным льдом в тех местах, где не было укрыто барханами снега. По стенам кратера тоже взбирались руины, целый город руин, одни стены громоздились на другие. Со стен отсутствующе глядели в пространство пустые окна, черные, как оставшийся внизу лабиринт. Над краем кратера поднимались более высокие пики, ярко-белые на синем фоне, и по ним стелились меловые потоки снега.

Сияло холодное и белое солнце.

Ксонгис заслонился от слепящего света перепачканной в крови ладонью.

— Туда… — равнодушно произнес он, показывая назад, на стену кратера по другую сторону отвесного жерла Оси, туда, где линия края кратера рисовала то ли акулу, то ли зуб шранка. — Я узнаю места, по которым мы подходили к горе… Туда — дом. — Он снова повернулся в ту сторону, куда они вышли, когда поднялись наверх. — А туда — Долгая сторона.

У Ахкеймиона перехватило дыхание.

Он не забыл своего сна, который приснился ему в чреве горы, сна, которого он тщетно ждал долгие годы. Не забыл, но и сам не вспомнил. Обстоятельства столь же легко способны сгладить всю значимость откровений, как и, наоборот, усилить ее. До осуществления ли страстных желаний, когда все вокруг — смерть и проклятие?

«Сохрани его, друг мой. Пусть он станет самой сокровенной твоей тайной…»

Но обстоятельства переменились. Когда Кил-Ауджас оказался позади, сквозь туман всех тягот снова засияли воспоминания об откровении. Он видел этот сон! На самом пороге Ада он видел во сне долгожданный ответ. Карту двухтысячелетней давности, которая дремала в руинах и запустении. Карта пути к Ишуалю и к правде об аспект-императоре.

«Сохрани его, — сказал в далекой древности верховный король. — Спрячь в Сокровищнице…»

В Мозхе Ахкеймион заговорил о Сокровищнице, как зверолов, который расставляет силки, использовав ее в качестве грубой простой приманки, чтобы завлечь грубых простых людей… А теперь…

Это была его ложь. Судьба превращала его ложь в правду.

Уцелевшие Шкуродеры глянули на Ксонгиса, потом сравнили два расстояния. Но в этот момент, понимал Ахкеймион, все уже было решено: на дороге перед ними не было развилок. Шлюха-Судьба гнала их, как гонит завоеватель пленных рабов к своей столице.

— Ага… — кашлянул и засмеялся Сарл. — А-гаа! Сокровищница, мальчики! Сокровищница, да!

Вот и все. Как-то все оказались рады, что сумасшедший подал голос и уладил вопрос. Глядя сквозь пряди серых волос, лорд Косотер сделал первый шаг вниз.

Сбившись в кучу под жаркими лучами, струящимися от багрового Хуритического Кольца, охотники вслед за Капитаном скатывались вниз по снежному склону на ледяной простор озера. Поначалу вокруг лежал тонкий ковер снега, поэтому замерзшие трупы под поверхностью льда они увидели только когда прошли значительное расстояние. Некоторые из древних мертвецов походили на тени, то ли оттого, что лед был мутный, то ли оттого, что лежали они глубоко. Другие парили в нескольких дюймах подо льдом, странно высохшие и потрескавшиеся, похожие на мертвых ос в коконах. Побелевшие слепые глаза выглядели как подушечки отрезанных фаланг пальцев. У всех были приоткрыты рты, как будто люди, по прошествии стольких веков, еще пытались добыть с неба глоток воздуха. Тела застыли в бесконечном разнообразии падающих поз. Все погибшие были женщинами или детьми.

Никто не проронил ни слова, когда они ковыляли вперед, ступая по трупам. Если у охотников и имелось когда-то любопытство, то жизнь давно уже выбила его, и страх стал их привычным спутником.

Они взбирались по ступенькам, которые попадались на пути, шли по руинам старинных увеселительных дворцов. Все те же мотивы и архитектурные изыски, то же невообразимое изобилие изображений, которое потрясло их в подземных галереях. Но оказавшись под открытым небом, когда развалились стены и рухнули потолки, эти фигуры почему-то выглядели скорбно и жалко. Искусство расы, которая потеряла разум, оттого что слишком пристально вглядывалась внутрь себя.

Когда они достигли края кратера, все изменилось так резко, таким разительным оказался контраст с погребенными в глубине горы пещерами, что многим захотелось схватиться хотя бы за лед или камень. Перед ними открывалась хаотичная громада Оствайских гор, сурово всматривающихся в морозный свет высокого неба, — огромные заснеженные пики, уходящие за горизонт. Бескрайние пространства головокружительными высотами и пропастями окружили их со всех сторон, заставляя трепетать все внутри. В первые мгновения людям, родившимся заново, вынести это зрелище было выше их сил.

Но останавливаться надолго никто не собирался. Как ни старайся, вдохнуть полной грудью не получалось. Несмотря на тепло, льющееся от Хуритического Кольца, кожа у всех покраснела, а губы приобрели синий оттенок.

И мучил голод.

Но как только они собрались спускаться, Сома вскрикнул, указывая назад, туда, откуда они пришли, на руины, обступившие края Великой Срединной Оси. Ахкеймион подошел к остальным, всматриваясь вдаль, но старческие глаза могли разобрать только черную точку, движущуюся по заснеженной стальной поверхности замерзшего озера. Одинокую фигуру, пробиравшуюся по снегу вслед за ними…

Молчание прервала Мимара.

— Клирик, — сказала она.

Интерлюдия: Момемн

Ветер доносил звуки мятежа. Где-то на далеких улицах шумели беспорядки.

Кельмомас стоял, положив подбородок на перила балкона, и глядел, как над Имперскими пределами через поток лунного света торжественно шествуют облака. Сама луна стояла так низко над горизонтом, что ее видно не было. Мягкая синева, усеянная звездами, затянула небесный свод, сгущаясь до черноты с изнанки облаков.

Белый Гвоздь Неба ярко светил на землю с проплывающего над головой зенита. Далекий хор пронзительных вскриков и глухого рева предвещал вторжение очередной грубой толпы, освещенной факелами.

Кельмомас не мог выразить ликования. Дыхание было спокойным и глубоким. Устойчивым. Важна устойчивость посреди всеобщего столкновения. Невозмутимость души, выглядывающей наружу из тайного центра мира. Неподвижный движитель.

Незримый властитель.

По небу разносилась многоголосая песнь неповиновения, распадаясь на отдельные крики ярости, страха, смятения. Волнение сотен стычек. Лязг оружия.

«Это все ты, — прошептал голос. — Ты все это сделал».

— Иди сюда, что ты там делаешь? — позвала мать из темных дверей комнаты. Она убрала треножники, чтобы его было лучше видно.

— Мама, мне страшно.

Ее улыбка была слишком печальна, чтобы успокоить и ободрить.

— Не бойся. Ты в безопасности. Их не так много.

Она протянула к нему руки, и он упал в ее объятия, обхватив мать двумя руками за талию. Одно из многочисленных движений, которыми маленькие мальчики ластятся к мамочке. Они вместе пошли к постели, к свету единственного светильника. Остальные новая нянька Эманси уже задула.

Пламя было точкой, на которую больно смотреть, которую нельзя потрогать, она отбрасывала все тени назад, прочь из яркого круга освещенных предметов. На складках полуоткинутого покрывала блестела малиновая вышивка — утки, соединенные крыльями. Мозаика из танцующих медведей разноцветной дугой уходила в темноту потолка.

Мать откинула покрывало и нежно помогла Кельмомасу юркнуть в мягкие складки — еще одно удовольствие, которое он обожал до слез. Мать легла под одеяло вслед за ним, обняла его маленькое тельце своим теплым телом, будто укрыла в ладони. Она мысленно твердила себе, что так лучше для него, что потеря брата — тяжелое горе, но еще тяжелее потеря брата-близнеца. Вспомнить только, как сильна была связь между ними во младенчестве!

Так твердила она себе, и он знал об этом.

Он прикрыл глаза, отдавшись медленному внутреннему течению, которое несло его к преддвериям сна. Материнская любовь окутывала его, под ее защитой было тепло, сухо и безопасно. В ее объятиях пребывала пустота, забытье, равное благодати. Все тревоги отпадали, а с ними — и жестокий мир, из которого они появлялись. Было только здесь. Только сейчас. Вторая точка света, но уже не слепящего, поскольку в центре его был сам Кельмомас.

Пусть другие опаляют себе пальцы. Пусть отводят взгляды.

Он повернулся на другой бок и поерзал, устраиваясь на подушке так, чтобы лежать к матери лицом. Они смотрели друг другу в глаза, мать и сын, несколько бесконечно долгих мгновений. Он ощущает ее присутствие так близко и так живо, что никакие иные силы не могут быть реальнее. Только она, и ничего больше.

Он провел кончиком пальца по краю верхнего одеяла, как будто изучая вышивку, и опустил лицо, изображая, что капризно насупился.

— Я скучаю по Сэмми… — солгал он.

Она сглотнула и прикрыла глаза.

— И я, родной. Я тоже.

Где-то внутри часть души его, хитрая, как змея, беззвучно захохотала. Бедный Самармас. Бедный, бедный Самармас.

— Я с папой не повидался.

Ее взгляд под пеленой слез стал суровым.

— Что делать, Кел. Мы на войне. Твой отец — он… ему приходится идти на жертвы. Как и всем нам. Даже таким славным маленьким мальчикам, как ты…

Она умолкла и стала какой-то далекой, но Кельмомас вполне отчетливо видел ее мысли. «Он не скорбит по нему. Мой муж не скорбит по нашему сыну».

— Знаешь, а дядя Майтанет… — начал юный принц.

В ее выражении лица появилась настороженность. Затуманившиеся глаза сморгнули слезы жалости к себе и вдруг стали внимательными.

— Что дядя?

— Ничего.

— Кел! Что дядя?

— Он такой… он так смешно на тебя смотрит.

— Что значит «смотрит»? Как?

— Мамочка, он на тебя сердится?

— Нет. Он твой дядя. — Ее обращенный внутрь себя взгляд, в котором роятся мысли и тревоги… — А значит, он мой брат, — прибавила она, но он понял, что это больше для себя, чем для него. Она коснулась его щеки левой рукой, той, на которой остался след, как она говорила, от «старой татуировки».

У принца империи задрожали веки, как будто тепло и усталость одолели его.

— Но он гораздо сильнее… — прошептал он, притворяясь, что засыпает. Он откроет глаза потом, когда ее дыхание соскользнет в глубокую пропасть сна.

Незримые властители никогда не дремлют взаправду.

Приложения Словарь действующих лиц и фракций

Дом Анасуримбора
Келлхус, аспект-император.

Майтанет, шрайя Тысячи Храмов, сводный брат Келлхуса.

Эсменет, императрица Трех Морей.

Мимара, ее дочь, утратившая связь с матерью с тех времен, когда Эсменет была блудницей.

Моэнгхус, сын Келлхуса от первой жены, Серве, старший из принцев Империи.

Кайютас, старший сын Келлхуса и Эсменет, генерал кидрухилей.

Телиопа, старшая дочь Келлхуса и Эсменет.

Серва, вторая дочь Келлхуса и Эсменет, грандмастер женского ордена Свайал.

Айнрилатас, второй сын Келлхуса и Эсменет, душевнобольной, находящийся в заключении на Андиаминских Высотах.

Кельмомас, третий сын Келлхуса и Эсменет, брат-близнец Самармаса.

Самармас, четвертый сын Келлхуса и Эсменет, слабоумный брат-близнец Кельмомаса.

Культ Ятвер
Традиционный культ рабов и касты слуг, в качестве основных священных текстов использующий «Хроники Бивня», «Хигарату» и «Синьятву». Ятвер — богиня земли и плодородия.


Псатма Наннафери, Верховная мать культа. Это звание долго было вне закона Тысячи Храмов.

Ханамем Шарасинта, матриарх культа.

Шархильда, верховная жрица культа.

Ветенестра, халфантская прорицательница.

Элева, верховная жрица культа.

Махарта, верховная жрица культа.

Форасия, верховная жрица культа.

Этиола, верховная жрица культа.

Императорские земли
Биакси Санкас, Патридом дома Биакси и видный член Новой Конгрегации.

Имхайлас, экзальт-капитан эотийской гвардии.

Нгарау, евнух, гранд-сенешаль со времени Икурейской династии.

Финерса, Великий Мастер шпионов.

Порси, рабыня, нянька Кельмомаса и Самармаса.

Топсис, евнух, мастер императорского протокола.

Вем-Митрити, гранд-мастер Имперского сайка и приближенный визирь.

Верджау, Первый из Наскенти и Абсолют-Судья Министрата.

Великая Ордалия
Варальт Сорвил, единственный сын Харвила.

Варальт Харвил, король Сакарпа.

Капитан Харнилиас, командир Наследников.

Цоронга ут Нганка’кулл, наследный принц Зеума и заложник аспект-императора.

Оботегва, старший облигат Цоронги.

Порспариан, раб-шайгекец, подаренный Сорвилу.

Тантей Эскелес, адепт школы Завета и учитель Сорвила Варальта.

Нерсей Пройас, король Конрии и экзальт-генерал Великой Ордалии.

Коифус Саубон, король Карасканда и экзальт-генерал Великой Ордалии.

Охотники за скальпами
Друз Ахкеймион, бывший адепт школы Завета и любовник императрицы, учитель аспект-императора, ныне единственный волшебник в Трех Морях.

Идрус Гераус, галеотец, раб Ахкеймиона.

Лорд Косотер, капитан Шкуродеров, происхождением из айнонской касты знати, ветеран Первой Священной войны.

Инкариол, загадочный Блуждающий, нечеловек.

Сарл, сержант Шкуродеров, давний товарищ лорда Косотера.

Киампас, сержант Шкуродеров, бывший нансурский офицер.

Галиан, Шкуродер, бывший нансурский солдат.

Поквас (Покс), Шкуродер, опальный зеумский танцор меча.

Оксвора (Окс), Шкуродер, туньер, сын Ялгроты.

Сомандутта (Сома), Шкуродер, нильнамешец из касты знати, искатель приключений.

Мораубон, Шкуродер, бывший шрайский жрец.

Сутадра (Сут), Шкуродер, по слухам — фанимский еретик.

Ксонгис, Шкуродер, бывший Императорский следопыт.

Древние куниюри
Анасуримбор Кельмомас II (2089–2146), верховный король Куннюрии и главный трагический герой Первого Апокалипсиса.

Анасуримбор Нау-Кайюти (2119–2140), младший сын Кельмомаса и трагический герой Первого Апокалипсиса.

Сесватха (2089–2168), грандмастер Сохонка, давний друг Кельмомаса, основатель школы Завета и непримиримый враг Не-Бога.

Дуниане
Монашеская секта, члены которой отреклись и от истории, и от животных инстинктов в надежде найти абсолютное просветление посредством обретения власти над желаниями и над обстоятельствами. На протяжении двух тысяч лет скрываются в древней крепости Ишуаль, развивая у членов своей секты двигательные рефлексы и остроту интеллекта.

Консульт
Заговор магов и генералов, оставшихся в живых после смерти Не-Бога в 2155 году и с тех пор стремящихся устроить его возвращение в результате так называемого Второго Апокалипсиса.

Тысяча Храмов
Организация, в рамках которой осуществляется церковное отправление культа заудуньянского айнритизма.

Министрат
Организация, которая надзирает за Судьями, тайная религиозная полиция Новой Империи.

Школы
Собирательное наименование, данное различным академиям колдунов. Первые школы, как на древнем Севере, так и в Трех Морях, возникли как ответ на осуждение волшебства Бивнем. В число так называемых Главных Школ входят: Свайальский Договор, Багровые Шпили, Мисунсаи, Императорский Сайк, Вокалати и Завет (см. ниже).

Завет
Гностическая школа, основанная Сесватхой в 2156 году для продолжения войны против Консульта и защиты Трех Морей отвозвращения Не-Бога, Мог-Фарау. В 4112 году вошла в состав Новой Империи. Все адепты школы Завета проживают в снах события из жизни Сесватхи во время Первого Апокалипсиса.

Что было раньше…
Войны нередко считают компасом истории. Они отмечают степень накала в противоборстве сил, крушение одних и восхождение других, на века растягивающиеся приливы и отливы волн власти и могущества. Но есть война, которую люди ведут так долго, что уже позабыли языки, на которых начинали описывать ее. Война, по сравнению с которой истребление целых племен и народов кажется незначительными потерями.

И названия этой войне нет; люди не способны поименовать то, что выходит за узкие пределы их восприятия. Она началась еще в те времена, когда люди были дикарями, бродившими в чащах, еще до появления письменности и бронзы. Из пустоты, опалив горизонт, низвергся огромный золотой Ковчег, выбив из земли силой своего падения горную цепь. И от него расползлись во все стороны чудовищные инхорои — раса, которая пришла загородить этот мир от небес, чтобы тем спасти свои гнусные души.

В те древние времена господствовали нелюди, народ долгожителей, который превосходил людей не только красотой и разумом, но и гневом и завистью. Силами доблестных ишроев и магов-квуйя они вели титанические битвы и несли стражу во время перемирий, длившихся эпохи. Они выстояли под световым оружием инхороев. Они пережили вероломство Апоретиков, которые предоставили в распоряжение их врагов тысячи убивающих колдовство Хор. Они преодолели все ужасы, которые изготовил враг для своих легионов: шранков, башрагов и враку, что ужаснее всех. Но жадность предала их. Спустя несколько веков затихающих и возобновляющихся войн они заключили мир с завоевателями в обмен на дар бессмертия и вечной молодости — дар, который на поверку оказался смертельным оружием, Чревомором.

В конце концов нелюди привели инхороев на грань уничтожения. Истощенные, обессиленные, нелюди удалились в свои подземные Обители оплакивать потерю жен и дочерей и неизбежное вымирание своего доблестного народа. Их оставшиеся в живых маги запечатали Ковчег, который они назвали Мин-Уройкас, и спрятали его от мира при помощи самых искусных чар. А с восточных гор стали приходить первые племена людей, предъявлять свои права на оставленные нелюдьми земли, — людей, которые прежде не знали рабского ярма. Из оставшихся в живых королей-ишроев одни приняли бой, но были сметены численно превосходящим противником, другие просто оставили главные ворота без охраны и подставили шею неуемной ярости низшего народа.

Так родилась человеческая история, и, возможно, Безымянные Войны окончились бы с уходом со сцены ее основных действующих лиц. Но золотой Ковчег по-прежнему существовал, а неуемное любопытство всегда разъедало людские души, как опухоль.

Шли века, и покров человеческой цивилизации медленно продвигался вдоль больших рек Эарвы, неся бронзу взамен кремня, ткань взамен шкур и письменность взамен устного предания. Вырастали крупные города, кишевшие жизнью. Дикие чащи уступали место обработанным землям.

Нигде люди не были так дерзновенны в своих начинаниях и тщеславны в своей гордыне, как на севере, где торговля с нелюдьми позволяла им обгонять своих смуглых двоюродных братьев с юга. В легендарном городе Сауглише те, кто умел различать швы в ткани бытия, основали первые колдовские школы. По мере того как прибывала их мудрость и сила, несколько самых отчаянных магов задумались над слухами, о которых перешептывались их нелюдские учителя — над слухами о великом золотом Ковчеге. Мудрые быстро распознали опасность, и адепты школы Мангаэкка, которые больше других жаждали приобщиться тайн, были осуждены и объявлены вне закона.

Но было уже слишком поздно. Мин-Уройкас отыскали — и захватили.

Глупцы нашли и разбудили двух последних оставшихся в живых инхороев, Ауракса и Ауранга, которые скрывались в потайных уголках Ковчега. От новых наставников мангаэккские изгнанники узнали, что проклятие, бремя всех колдунов, не было непреодолимо. Они узнали, что мир может стать неподвластным небесному суду. Тогда они составили вместе с двумя отвратительными братьями-близнецами Консульт и употребили все свое хитроумие на исполнение провалившихся замыслов инхороев.

Они переняли науку о принципах существования материи, Текне. Они научились управлять плотью. И когда сменилось несколько поколений, занятых поисками и исследованиями, после того как шахты Мин-Уройкаса наполнились бесчисленными трупами, маги поняли, какова самая страшная из невыразимых мерзостей инхороев: Мог-Фарау, Не-Бог.

Они сделались рабами ради наилучшего уничтожения мира.

И Безымянные Войны разгорелись заново. Первый Апокалипсис, как его стали называть, уничтожил великие норсирайские народы на севере, превратил в руины величайшие достижения человечества. Если бы не Сесватха, гранд-мастер Гностической школы Сохонк, не стало бы всего мира. По его настоянию Анасуримбор Кельмомас, верховный король самой могущественной страны севера, Куниюрии, призвал своих данников и союзников объединиться с ним в священной войне против Мин-Уройкаса, который люди теперь стали называть Голготтерат. Но миссия его воинства потерпела неудачу, и могущество норсираев погибло. Сесватха бежал на юг, к кетьянским народам Трех Морей, унося с собой величайшее легендарное оружие инхороев, Копье-Цаплю. Вместе с Анаксофусом, верховным королем Киранеи, он сошелся с Не-Богом на равнине Менгедда и своей доблестью и божьим промыслом одолел смертоносный Вихрь.

Не-Бог был мертв, но его рабы и его цитадель остались. Голготтерат не пал, и Консульт, истощенный веками противоестественного образа жизни, продолжал составлять планы своего спасения.

Прошли годы, и люди Трех Морей, как это часто бывает с людьми, забыли ужасы, выпавшие на долю их отцов. Возвышались и рушились империи. «Последний Пророк» Айнри Сейен по-новому интерпретировал Бивень — первое писание, — и за несколько веков религия айнритизма, основанная и направляемая Тысячей Храмов и их духовным лидером, шрайей, стала господствовать по всем Трем Морям. В ответ на преследования колдовства айнритийцами, возникли анагогические школы. Айнритийцы, используя Хоры, вели с этими школами войну, желая принести очищение Трем Морям.

Затем Фан, самопровозглашенный пророк так называемого Единого Бога, объединил кианцев, пустынных людей Великого Каратая, и объявил войну Бивню и Тысяче Храмов. Спустя многие века и несколько джихадов фаним — последователи Фана — и их жрецы-чародеи кишаурим, по традиции ослепляющие себя, завоевали почти всю западную часть Трех Морей, включая священный город Шайме, место рождения Айнри Сейена. Сопротивляться им продолжали только агонизирующие остатки Нансурской империи.

Югом правили война и раздоры. Две великие религии, айнритизм и фанимство, постоянно устраивали стычки между собой, хотя к торговле и паломничеству относились снисходительно, когда они были коммерчески выгодны. Главенствующие кланы и народы соперничали за военное и торговое господство. Крупные и мелкие школы вздорили и плели интриги. А Тысяча Храмов преследовала мирские амбиции под руководством продажных и бездействующих шрайев.

Первый Апокалипсис ушел в предания. Консульт и Не-Бог превратились в миф, сказку, которую рассказывают старухи маленьким детям. Спустя две тысячи лет только адепты Завета, которые каждую ночь видели Апокалипсис глазами Сесватхи, помнили ужас Мог-Фарау. Хотя властители и ученые считали их помешанными, владение Гнозисом, колдовством Древнего Севера, внушало уважение и смертельную зависть. Гонимые ночными кошмарами колдуны Завета бродили по лабиринтам силы, выискивая по Трем Морям следы своего старого и непримиримого врага — Консульта.

Но, как всегда, ничего не находили.

Кто-то утверждал, что Консульт, выжив в вооруженном противоборстве могучих империй, в конце концов пал жертвой неумолимого времени. Другие говорили, что он обратился к себе в поисках менее трудных способов избежать проклятия. Но с тех пор, как в северных Пустошах расплодились шранки, в Голготтерат нельзя было выслать экспедицию и разобраться. Только Завет знал о Безымянной Войне. Только они стояли на страже, но под покровом неведения.

Тысяча Храмов избрала нового, загадочного шрайю, человека по имени Майтанет, который потребовал, чтобы айнритийцы отвоевали у фаним священный город Последнего Пророка, Шайме. Его призыв распространился по всем Трем Морям и за их пределы, и правоверные всех великих айнритийских наций — Галеот, Туньер, Се Тидонн, Конрия, Верхний Айнон и их данников — съехались в город Момемн, столицу Нансура, чтобы присягнуть мечом и жизнью Айнри Сейену. Чтобы стать Людьми Бивня.

Так родилась Первая Священная война. Кампанию с самого начала преследовали внутренние распри, поскольку нехватки в тех, кто хотел обратить Священную войну на пользу собственным корыстным целям, не было. Лишь после второй осады Карасканда и Кругораспятия одному из бесчисленных раздоров айнрити был положен конец. Лишь после того, как Люди Бивня нашли живого пророка, за которым могли последовать, — человека, который умел проникать в сердца людей. Человека, подобного богу.

Анасуримбора Келлхуса.

Далеко к северу, практически в тени Голготтерата, в Ишуале, тайной цитадели куниюрских верховных королей, скрывалась группа аскетов, называвшаяся дунианами. На протяжении двух тысяч лет они занимались своими эзотерическими практиками, развивали интуицию и интеллект, тренировали тело, мысль и лицо — и все это ради разума, Логоса. В попытке претворить себя в совершенное воплощение Логоса, дуниане само свое существование посвятили преодолению иррациональности истории, обычаев и страстей — всего того, что определяет человеческую мысль. Так они надеялись рано или поздно постигнуть то, что они называли Абсолютом, и тем самым обрести душу, в полной мере повелевающую собой.

Но их благородное уединение было прервано. После тридцати лет изгнания один из их числа, Анасуримбор Моэнгхус, возник в их снах, требуя, чтобы они послали к нему его сына Келлхуса. Зная только то, что Моэнгхус живет в далеком городе Шайме, дуниане отправили Келлхуса в трудное путешествие через земли, которые человек давно покинул — отправили его убить своего отца.

Но Моэнгхус знал мир так, как не могли его знать жившие в уединении братья. Он хорошо знал, какие откровения поджидают его сына, поскольку за тридцать лет до этого подобные откровения поджидали и его. Он знал, что Келлхус обнаружит колдовство, которое искореняли основоположники дуниан. Он знал, что при способностях, которыми обладал Келлхус, люди будут для него как дети, что он будет видеть их мысли в мельчайших подробностях их проявлений и что одними словами он сможет добиться любой преданности и любой жертвы. Более того, он знал, что Келлхус встретится с Консультом, скрывающимся за лицами, сквозь которые видят только глаза дуниан, — и он разглядит то, что люди своими слепыми душами увидеть не могли: Безымянную Войну.

Веками Консульт ускользал от своего старого врага, школы Завета, создавая двойников — шпионов, которые могли принимать любое обличье, имитировать любой голос, не прибегая к колдовству и не обнаруживая его предательски красноречивую Метку. Захватывая и пытая этих мерзких тварей, Моэнгхус узнал, что Консульт не оставил своих давних замыслов «запечатать» мир от неба, что через десяток лет они смогут возродить Не-Бога и вызвать Второй Апокалипсис. Годами Моэнгхус практиковал многочисленные разновидности Вероятностного Транса, рисуя одно будущее за другим в поисках линии деяний и следствий, которые спасут мир. Многие годы он создавал свою Тысячекратную Мысль.

Моэнгхус знал и поэтому готовил путь Келлхусу. Он отправил своего рожденного мирской женщиной сына Майтанета захватить Тысячу Храмов изнутри, чтобы он смог устроить Первую Священную войну — средство, которое потребуется Келлхусу, чтобы захватить абсолютную власть и объединить Три Моря против грозящей им участи. Чего он не знал и не мог знать — что Келлхус будет смотреть дальше, чем он, что он будет мыслить шире его Тысячекратной Мысли…

И сойдет с ума.

Нищим путником вступив в Священную войну, Келлхус, используя свое происхождение, интеллект и интуицию, убедил многих людей Бивня, что он — Воин-Пророк, явившийся спасти человечество от Второго Апокалипсиса. Он убедился, что люди принимают ничем не подкрепленные утверждения так же легко, как пьяницы поглощают вино, и окажут ему любую услугу, если будут верить, что он спасет их души. Кроме того, он подружился с Друзом Ахкеймионом, одним из колдунов, которого школа Завета отрядила наблюдать за ходом Священной войны, поскольку знал, что Гнозис, колдовское учение Древнего Севера, наделит его неоценимой силой. А также соблазнил любовницу Ахкеймиона, Эсменет, зная, что она, с ее умом, — идеальный сосуд, чтобы вместить его семя, чтобы носить его сыновей, которым должно достать силы нести нелегкое бремя дунианской крови.

К тому времени, как закаленные в боях остатки войска наконец осадили священный Шайме, он целиком владел их душами и телом. Люди Бивня стали его заудуньяни, его «Племенем Истины». Пока Священная война подступила к стенам города, он вступил в бой со своим отцом Моэнгхусом и смертельно ранил его, объяснив, что лишь с его смертью претворится Тысячекратная Мысль. Несколько дней спустя Анасуримбора Келлхуса провозгласили аспект-императором, первым в тысячелетии, и сделал это не кто иной, как шрайя Тысячи Храмов, его сводный брат Майтанет. Даже школа Завета, которая видела в его появлении исполнение своих самых святых пророчеств, склонилась перед ним, и ее адепты поцеловали ему колено.

Но он совершил одну ошибку. Он позволил Найюру урс Скиоате, скюльвендскому вождю, который сопровождал его на пути в Три Моря, слишком много узнать о своей подлинной природе. Перед смертью варвар открыл эту истину Друзу Ахкеймиону, который и сам был снедаем тяжелыми подозрениями.

На глазах у всего войска Священной войны Ахкеймион отрекся от Келлхуса, которого боготворил, от Эсменет, которую любил, и от мастеров Завета, которым служил. После чего удалился в пустыню и стал единственным в своем роде колдуном вне школ. Волшебником.

И вот, после двадцати лет кровопролития и обращения иноверцев, Анасуримбор Келлхус замыслил положить конец Тысячекратной Мысли своего отца. Его Новая Империя простиралась на все Три Моря, от легендарной крепости Аувангшей на границах с Зеумом до неизвестных истоков реки Сают, от знойных берегов Кутнарму до диких вершин Оствайских гор — через все земли, которые некогда были фанимскими или айнритийскими. По протяженности она сравнима была с прежней Кенейской империей, а если говорить о населении, то намного превосходила ее. Около сотни крупных городов и почти столько же языков. Десяток гордых народов. Тысяча лет искалеченной истории.

Безымянная Война больше не была безымянной. Ее стали называть Великой Ордалией.

Империя Келлхуса в 4132 году Бивня
Анасуримбор Келлхус был провозглашен аспект-императором после поражения Фанайала аб Каскамандри при Шайме в 4112 году. Вскоре после этого рухнули и Кианская, и Нансурская империи, и он остался единовластным повелителем Запада Трех Морей. Прошло тринадцать лет междоусобной и захватнической войны. Его успеху способствовали многие причины, включая его виртуозное военное искусство и фанатизм его заудуньянских айнритийцев. Но решающими оказались его контроль над Тысячей Храмов (который позволил ему быстро закрепить свои достижения) и союз со школой Завета (который дал ему преимущество в колдовстве на полях всех битв). Так называемые Войны за Объединение закончились окончательной капитуляцией Нильнамеша в 4126 году, в результате чего Анасуримбор Келлхус стал величайшим завоевателем со времен Поздней Древности. Даже легендарному Триамису Великому (2456–2577) не удавалось добиться столь многого за столь короткий срок.

Благодарности

Некоторые книги отвечают на поставленные вопросы широко и поверхностно, а другие, как я убедился, подходят к ним узко и глубоко. Прежде всего, я должен поблагодарить свою любимую жену Шэррон, которая во всем стала моей совестью. Нужно ли мне перечислять остальных «всегдашних подозреваемых?»[4]

Конечно, нужно.

Мой брат Брайан Бэккер, мой агент Крис Лоттс, мои редакторы Барбара Берсон, Лора Шин, Дэвид Шумейкер и Дэррен Нэш и мои дорогие друзья Роджер Эйкорн и Гэри Уосснер. Имея в своем распоряжении столько Очей Судии, проницательных и талантливых, ни один писатель не собьется с пути.

Р. Скотт Бэккер Воин Доброй Удачи

Что было раньше…

Войны нередко считают компасом истории. Они отмечают степень накала в противоборстве сил, крушение одних и восхождение других, на века растягивающиеся приливы и отливы волн власти и могущества. Но есть война, которую люди ведут так долго, что уже позабыли языки, на которых начинали описывать ее. Война, по сравнению с которой истребление целых племен и народов кажется незначительными потерями.

И названия этой войне нет; люди не способны поименовать то, что выходит за узкие пределы их восприятия. Она началась еще в те времена, когда люди были дикарями, бродившими в чащах, еще до появления письменности и бронзы. Из пустоты, опалив горизонт, низвергся огромный золотой Ковчег, выбив из земли силой своего падения горную цепь. И от него расползлись во все стороны чудовищные инхорои – раса, которая пришла загородить этот мир от небес, чтобы тем спасти свои гнусные души.

В те древние времена господствовали нелюди – народ долгожителей, который превосходил людей не только красотой и разумом, но и гневом и завистью. Силами доблестных ишроев и магов-квуйя они вели титанические битвы и несли стражу во время перемирий, длившихся эпохами. Они выстояли под световым оружием инхороев. Они пережили вероломство апоретиков, которые предоставили в распоряжение их врагов тысячи убивающих колдовство хор. Они преодолели все ужасы, которые приготовил враг для своих легионов: шранков, башрагов и враку, что ужаснее прочих. Но жадность подвела их. Спустя несколько веков затихающих и возобновляющихся войн они заключили мир с завоевателями в обмен на дар бессмертия и вечной молодости – дар, который на поверку оказался смертельным оружием, Чревомором.

В конце концов нелюди поставили инхороев на грань уничтожения. Истощенные, обессиленные, нелюди удалились в свои подземные обители, оплакивать потерю жен и дочерей и неизбежное вымирание своего доблестного народа. Их, оставшихся в живых, маги запечатали, Ковчег, который они назвали Мин-Уройкас, и спрятали его от мира при помощи самых искусных чар. А с восточных гор стали приходить первые племена людей, предъявлять свои права на оставленные нелюдями земли – людей, которые прежде не знали рабского ярма. Из оставшихся в живых королей-ишроев одни приняли бой, но были сметены численно превосходящим противником, другие просто оставили главные ворота без охраны и подставили шеи неуемной ярости низшего народа.

Так родилась человеческая история, и, возможно, Безымянные Войны окончились бы с уходом со сцены основных действующих лиц. Но золотой Ковчег по-прежнему существовал, а неуемное любопытство всегда разъедало людские души, как опухоль.

Шли века, и человеческая цивилизация медленно продвигалась вдоль больших рек Эарвы, неся бронзу взамен кремня, ткань взамен шкур и письменность взамен устного предания. Вырастали крупные города, кишевшие жизнью. Дикие чащи уступали место обработанным землям.

Нигде люди не были так дерзновенны в своих начинаниях и тщеславны в своей гордыне, как на севере, где торговля с нелюдями позволяла им обгонять своих смуглых двоюродных братьев с юга. В легендарном городе Сауглише те, кто умел различать швы в ткани бытия, основали первые колдовские школы. По мере того как прибывали их мудрость и сила, несколько самых отчаянных магов задумались над слухами, о которых перешептывались их нелюдские учителя, – над слухами о великом золотом Ковчеге. Мудрые быстро распознали опасность, и адепты школы Мангаэкка, которые больше других жаждали приобщиться тайн, были осуждены и объявлены вне закона.

Но было уже слишком поздно. Мин-Уройкас отыскали – и захватили.

Глупцы нашли и разбудили двух последних оставшихся в живых инхороев, Ауракса и Ауранга, которые скрывались в потайных уголках Ковчега. От новых наставников мангаэккские изгнанники узнали, что проклятие, бремя всех колдунов, преодолимо. Они узнали, что мир может стать неподвластным небесному суду. Тогда они составили вместе с двумя отвратительными братьями-близнецами Консульт и употребили все свое хитроумие на исполнение провалившихся замыслов инхороев.

Они переняли науку о принципах существования материи, Текне. Они научились управлять плотью. И когда сменилось несколько поколений, занятых поисками и исследованиями, после того как шахты Мин-Уройкаса наполнились бесчисленными трупами, маги поняли, какова самая страшная из невыразимых мерзостей инхороев: Мог-Фарау, Не-Бог.

Они сделались рабами ради наилучшего уничтожения мира.

И Безымянные Войны разгорелись заново. Первый Апокалипсис, как его стали называть, уничтожил великие норсирайские народы на севере, превратил в руины величайшие достижения человечества. Если бы не Сесватха, великий магистр гностической школы Сохонк, не стало бы всего мира. По его настоянию Анасуримбор Кельмомас, верховный король самой могущественной страны севера, Куниюрии, призвал своих данников и союзников объединиться с ним в священной войне против Мин-Уройкаса, который люди теперь стали называть Голготтерат. Но миссия его воинства потерпела неудачу, и могущество норсираев погибло. Сесватха бежал на юг, к кетьянским народам Трех Морей, унося с собой величайшее легендарное оружие инхороев, Копье-Цаплю. Вместе с Анаксофусом, верховным королем Киранеи, он сошелся с Не-Богом на равнине Менгедда и своей доблестью и божьим промыслом одолел смертоносный Вихрь.

Не-Бог был мертв, но его рабы и его цитадель остались. Голготтерат не пал, и Консульт, истощенный веками противоестественного образа жизни, продолжал составлять планы своего спасения.

Прошли годы, и люди Трех Морей, как это часто бывает с людьми, забыли ужасы, выпавшие на долю их отцов. Возвышались и рушились империи. Последний пророк Айнри Сейен по-новому интерпретировал Бивень – первое писание, – и за несколько веков религия айнритизма, основанная и направляемая Тысячей Храмов и их духовным лидером, шрайей, стала господствовать по всем Трем Морям. В ответ на преследования колдовства айнритийцами возникли анагогические школы. Айнритийцы, используя хоры, вели с этими школами войну, желая принести очищение Трем Морям.

Затем Фан, самопровозглашенный пророк так называемого Единого Бога, объединил кианцев, пустынных людей Великого Каратая, и объявил войну Бивню и Тысяче Храмов. Спустя многие века и несколько джихадов фаним – последователи Фана – и их жрецы-чародеи кишаурим, по традиции ослепляющие себя, завоевали почти всю западную часть Трех Морей, включая священный город Шайме, место рождения Айнри Сейена. Сопротивляться им продолжали только агонизирующие остатки Нансурской империи.

Югом правили война и раздоры. Две великие религии, айнритизм и фанимство, постоянно устраивали стычки между собой, хотя к торговле и паломничеству относились снисходительно, когда они были коммерчески выгодны. Главенствующие кланы и народы соперничали за военное и торговое господство. Крупные и мелкие школы вздорили и плели интриги. А Тысяча Храмов преследовала мирские амбиции под руководством продажных и бездействующих шрайев.

Первый Апокалипсис ушел в предания. Консульт и Не-Бог превратились в миф, в сказку, которую рассказывают старухи маленьким детям. Спустя две тысячи лет только адепты Завета, которые каждую ночь видели Апокалипсис глазами Сесватхи, помнили ужас Мог-Фарау. Хотя властители и ученые считали их помешанными, владение Гнозисом, колдовством Древнего Севера, внушало уважение и смертельную зависть. Гонимые ночными кошмарами колдуны Завета бродили по лабиринтам силы, выискивая по Трем Морям следы своего старого и непримиримого врага – Консульта.

Но ничего не находили.

Кто-то утверждал, что Консульт, выжив в вооруженном противоборстве могучих империй, в конце концов пал жертвой неумолимого времени. Другие говорили, что он обратился к себе в поисках менее трудных способов избежать проклятия. Но с тех пор как в северных Пустошах расплодились шранки, в Голготтерат нельзя было выслать экспедицию и разобраться. Только Завет знал о Безымянной Войне. Только его адепты стояли на страже, но под покровом неведения.

Тысяча Храмов избрала нового, загадочного шрайю, человека по имени Майтанет, который потребовал, чтобы айнритийцы отвоевали у фаним священный город Последнего Пророка, Шайме. Его призыв распространился по всем Трем Морям и за их пределы, и правоверные всех великих айнритийских наций – Галеот, Туньер, Се Тидонн, Конрия, Верхний Айнон – и их данников съехались в город Момемн, столицу Нансура, чтобы присягнуть мечом и жизнью Айнри Сейену. Чтобы стать людьми Бивня.

Так родилась Первая Священная война. Кампанию с самого начала преследовали внутренние распри, поскольку нехватки в тех, кто хотел обратить Священную войну на пользу собственным корыстным целям, не было. Лишь после второй осады Карасканда и Кругораспятия одному из бесчисленных раздоров айнрити был положен конец. Лишь после того, как люди Бивня нашли живого пророка, за которым могли последовать, – человека, умеющего проникать в сердца людей. Человека, подобного богу.

Анасуримбора Келлхуса.

Далеко к северу, практически в тени Голготтерата, в Ишуале, тайной цитадели куниюрских верховных королей, скрывалась группа аскетов, называвшаяся дунианами. На протяжении двух тысяч лет они занимались своими эзотерическими практиками, развивали интуицию и интеллект, тренировали тело, мысль и лицо – и все это ради разума, Логоса. В попытке превратить себя в совершенное воплощение Логоса дуниане само свое существование посвятили преодолению иррациональности истории, обычаев и страстей – всего того, что определяет человеческую мысль. Так они надеялись, рано или поздно постигнуть то, что они называли Абсолютом, и тем самым обрести душу, в полной мере повелевающую собой.

Но их благородное уединение было прервано. После тридцати лет изгнания один из них, Анасуримбор Моэнгхус, возник в их снах, требуя, чтобы они послали к нему его сына Келлхуса. Зная только то, что Моэнгхус живет в далеком городе Шайме, дуниане отправили Келлхуса в трудное путешествие через земли, которые человек давно покинул, – отправили его убить своего отца.

Но Моэнгхус знал мир так, как не могли его знать жившие в уединении братья. Он хорошо представлял, какие откровения поджидают его сына, поскольку за тридцать лет до этого подобные откровения поджидали и его. Он знал, что Келлхус обнаружит колдовство, которое искореняли основоположники дуниан. Он знал, что при способностях, которыми обладал Келлхус, люди будут для него как дети, что он будет видеть их мысли в мельчайших подробностях их проявлений и что одними словами он сможет добиться любой преданности и любой жертвы. Более того, он знал, что Келлхус встретится с Консультом, скрывающимся за лицами, сквозь которые видят только глаза дуниан, – и он разглядит то, что люди своими слепыми душами увидеть не могли: Безымянную Войну.

Веками Консульт ускользал от своего старого врага, школы Завета, создавая двойников – шпионов, которые могли принимать любое обличье, имитировать любой голос, не прибегая к колдовству и не обнаруживая его предательски красноречивую Метку. Захватывая и пытая этих мерзких тварей, Моэнгхус узнал, что Консульт не оставил своих давних замыслов «запечатать» мир от неба, что через десяток лет они смогут возродить Не-Бога и вызвать Второй Апокалипсис. Годами Моэнгхус практиковал многочисленные разновидности вероятностного транса, рисуя одно будущее за другим в поисках линии деяний и следствий, которые спасут мир. Многие годы он создавал свою Тысячекратную Мысль.

Моэнгхус знал и поэтому готовил путь Келлхусу. Он отправил своего рожденного мирской женщиной сына Майтанета занять Тысячу Храмов изнутри, чтобы он смог устроить Первую Священную войну – средство, которое потребуется Келлхусу, чтобы захватить абсолютную власть и объединить Три Моря против грозящей им участи. Чего он не знал и не мог знать – что Келлхус будет смотреть дальше, чем он, что он будет мыслить шире его Тысячекратной Мысли…

И сойдет с ума.

Нищим путником вступив в Священную войну, Келлхус, используя свое происхождение, интеллект и интуицию, убедил многих людей Бивня, что он – Воин-Пророк, явившийся спасти человечество от Второго Апокалипсиса. Он убедился, что люди принимают ничем не подкрепленные утверждения так же легко, как пьяницы поглощают вино, и окажут ему любую услугу, если будут верить, что он спасет их души. Кроме того, он подружился с Друзом Акхеймионом, одним из колдунов, которого школа Завета отрядила наблюдать за ходом Священной войны, поскольку знал, что Гнозис, колдовское учение Древнего Севера, наделит его неоценимой силой. А также соблазнил любовницу Акхеймиона, Эсменет, зная, что она, с ее умом – идеальный сосуд, чтобы вместить его семя, чтобы носить его сыновей, которым должно достать силы нести нелегкое бремя дунианской крови.

К тому времени как закаленные в боях остатки войска, наконец, осадили священный Шайме, он целиком владел их душами и телом. Люди Бивня стали его заудуньяни, его «Племенем Истины». Пока Священная война подступала к стенам города, он вступил в бой со своим отцом Моэнгхусом и смертельно ранил его, объяснив, что лишь с его смертью претворится Тысячекратная Мысль. Несколько дней спустя Анасуримбора Келлхуса провозгласили аспект-императором, первым в тысячелетии, и сделал это не кто иной, как шрайя Тысячи Храмов, его сводный брат Майтанет. Даже школа Завета, которая видела в его появлении исполнение своих самых святых пророчеств, склонилась перед ним, и ее адепты поцеловали ему колено.

Но он совершил одну ошибку. Он позволил Найюру урс Скиоате, скюльвендскому вождю, который сопровождал его на пути в Три Моря, слишком много узнать о своей подлинной природе. Перед смертью варвар открыл эту истину Друзу Акхеймиону, который и сам был снедаем тяжелыми подозрениями.

На глазах у всего войска Священной войны Акхеймион отрекся от Келлхуса, которого боготворил, от Эсменет, которую любил, и от мастеров Завета, которым служил. После чего удалился в пустыню и стал единственным в своем роде колдуном вне школ. Шаманом.

И вот после двадцати лет кровопролития и обращения иноверцев Анасуримбор Келлхус замыслил положить конец Тысячекратной Мысли своего отца. Его Новая Империя простиралась на все Три Моря, от легендарной крепости Аувангшей на границах с Зеумом до неизвестных истоков реки Сают, от знойных берегов Кутнарму до диких вершин Оствайских гор – через все земли, которые некогда были фанимскими или айнритийскими. По протяженности она сравнима была с прежней Кенейской империей, а если говорить о населении, то намного превосходила ее. Около сотни крупных городов и почти столько же языков. Десяток гордых народов. Тысяча лет искалеченной истории.

Безымянная Война больше не была безымянной. Ее стали называть Великой Ордалией.

Око Судии Акхеймион

Двадцать лет Друз Акхеймион тщательно записывал свои сны о Первом Апокалипсисе.

Он, единственный в мире волшебник, живет словно в изгнании на дикой северо-восточной границе империи, которую создал Анасуримбор Келлхус, объявив себя божеством. Шранки осаждали полуразрушенную башню мага, но скальперы, стремясь получить Священную Награду за их головы, прогнали этих нечеловеческих созданий за горный хребет. Уже много лет Акхеймион живет тихо и мирно, охотясь во сне за полунамеками и слухами об Ишуале – скрытой крепости дуниан. Он верит, что если найдет Ишуаль, то сможет ответить на вопрос, который так ярко горит в столь многих ученых душах…

Кто такой аспект-император?

Этот покой нарушается, когда к нему приходит Анасуримбор Мимара, дочь его бывшей жены, требующая, чтобы он научил ее волшебству. Ее сходство с матерью, блудницей Эсменет, которая стала императрицей Трех Морей, возвращает старого волшебника ко всей той боли, от которой он желал избавиться. Он отказывается выполнить требование девушки, раз за разом убеждает ее уйти, но она игнорирует его слова и несколько дней с демонстративным видом сидит возле его башни.

Мимара, которая так и не простила свою мать за то, что та продала ее в рабство еще ребенком, сбежала от императорского двора, не имея намерения возвращаться. Она обладает способностью видеть ткань бытия и, следовательно, может научиться волшебству – и это, решила девушка, единственная вещь, которая поднимет ее из того болота стыда и взаимных упреков, которое является ее жизнью. Она говорит себе, что больше у нее ничего нет…

Но она также обладает и другим видом зрения, более редким и одновременно более важным: в исключительных случаях она может видеть нравственность вещей, свойственные им добро и зло. У нее есть то, что древние называли Оком Судии.

Днем и ночью Мимара рыдает перед башней волшебника, требуя, чтобы он научил ее своему искусству. В первый раз, когда он спускается к ней, он бьет ее. Во второй раз пытается ее урезонить и объясняет, как всю свою жизнь старался открыть правду об Анасуримборе Келлхусе – ее приемном отце. Маг разыскивает местонахождение Ишуаля, потому что это место рождения аспект-императора, а правда о человеке, настаивает он, всегда находится в его происхождении. Он рассказывает девушке, как его сны постепенно трансформировались, как из них ушли эпические злодеяния Первого Апокалипсиса и как они все больше и больше сосредоточивались на земных деталях древней жизни Сесватхи. По этой причине Друз теперь знает, как отыскать Ишуаль: он должен найти карту, которая спрятана в развалинах древнего Сауглиша далеко на севере.

– Ты стал пророком, – говорит ему Мимара. – Пророком прошлого.

А потом, в еще одной попытке завоевать его опеку, она соблазняет его. И только после этого, чувствуя стыд, она говорит старому волшебнику, что он слишком долго размышлял о своих подозрениях. Аспект-император уже начал поиски, чтобы уничтожить Консульт и таким образом спасти мир от второго Апокалипсиса. Грядет Великая Ордалия.

Акхеймион оставляет Мимару в своей башне и бросается в Марроу, ближайший форпост скальперов. Там он заключает договор с артелью под названием «Шкуродеры», по которому они должны присоединиться к его поискам, обманывая их обещаниями богатства из знаменитой сокровищницы священной библиотеки. Капитан этой компании, священный ветеран Первой Священной войны по имени лорд Косотер, тревожит его, как и нелюдь Инкариол, таинственный спутник скальперов, но времени мало, и Друз не может придумать, кто еще мог бы сопровождать его в таком безумном походе. Он должен каким-то образом добраться до библиотеки Сауглиша, а оттуда до Ишуаля, прежде чем Великая Ордалия достигнет врат Голготтерата. Вскоре после этого артель скальперов отправляется в путь, планируя пересечь Оствайские горы и проникнуть на наводненный шранками север.

Мимару, однако же, не так-то легко переубедить. Она тенью крадется за скальперами, не понимая, насколько хитры они в своем лесном ремесле. Ее обнаруживают, и Акхеймиону приходится спасать ее, говоря, что она его своевольная дочь. Испугавшись, что девушка раскроет его истинные цели, колдун наконец смягчается. Он позволяет ей сопровождать его в поисках и соглашается обучить ее волшебству.

Вскоре после этого они узнают, что весенняя метель замела проходы через Оствайские горы, возможно, задержав их на несколько недель – слишком надолго. Лишь один путь остается для них открытым: проклятые пещеры Кил-Ауджаса.

Путники устраивают лагерь перед входом в заброшенный особняк нелюдей, измученные страхами. Затем, с наступлением рассвета, они спускаются в самое сердце горы. Целыми днями артель блуждает по разрушенным залам, направляемая Инкариолом и его древними воспоминаниями. Глубоко в особняке Мимара, наконец, признается в своей изредка проявляющейся способности видеть нравственную суть вещей, и Акхеймион, явно встревоженный, говорит ей, что она обладает Оком Судии. Она пытается надавить на него, заставляя рассказать ей больше, но старый волшебник отказывается. И прежде чем она успевает обругать его должны образом, отряд обнаруживает, что в древних чертогах они не одни.

Шранки нападают на них с яростью и в бесчисленных количествах. Несмотря на потери волшебной силы, понесенные Инкариолом и Акхеймианом, шранки побеждают, и выжившим скальперам приходится бежать в недра Кил-Ауджаса. Акхеймиона сбивает с ног шранк, несущий хору, Слезу Господню, и волшебник теряет сознание. Мимара убивает это существо и забирает Слезу с собой. Они убегают через шахты, которые пронизывают основание горы, и оказываются на выжженном краю горящего озера. Шранки несутся за ними воющим потоком. Беглецы мчатся по лестнице – они, несомненно, погибли бы, если бы не Инкариол и его волшебная сила. Путь назад для них закрыт, и они оказываются в древней рабской яме, сгрудившись среди костей мертвого дракона. Лишь горстке людей удается выжить.

Пока они восстанавливают силы, Инкариол раздает квирри, древнее лекарство нелюдей. Мимара поймала себя на том, что смотрит на свою хору. Своим волшебным взглядом она видит пустоту, ужас и отвращение, но упорно продолжает смотреть. Око Судии открывается, и вещь чудесным образом преображается. Внезапно Мимара видит то, что есть на самом деле: белую горящую Слезу Господню. Она поворачивается к Сомандутте, скальперу, который стал ее защитником, когда волшебник вышел из строя. Но тот ничего не видит…

Затем она замечает незнакомца, сидящего среди них.

Инкариол узнает в этой фигуре тень Гин’йурсиса, древнего нелюдя, короля Кил-Ауджаса. Призрак носит облик нелюдя, как если бы тот был одеждой. Пока вся артель в ужасе наблюдает за происходящим, квирри, наконец, оживляет старого волшебника. Осознав, в какой они опасности, тот начинает кричать им, чтобы они бежали.

Они снова убегают во мрак, а что-то темное, туманное и богоподобное преследует их. В отчаянии Акхеймион обрушивает потолок, запечатывая артель еще глубже в ужасных чертогах.

Путники оказываются на дне обширного колодца, который Акхеймион помнит под именем «Великая Срединная Ось» из своих старых снов. Это лестница, которая пронизывает всю гору. Небо над ними – не более чем точка света. Потрепанные Шкуродеры радуются. Все, что им нужно сделать, – это вскарабкаться по ней…

Но Гин’йурсис поднимается из глубин, чтобы забрать их, волоча за собой, словно мантию, сам ад. Око Судии Мимары открывается, и она высоко поднимает Слезу Господню, каким-то образом зная…

Великая Ордалия
Далеко на севере юный Варальт Сорвил обнаруживает, что смотрит вниз на ошеломляющее могущество королей-верующих Юга. Он – единственный сын Варальта Харвилла, короля Сакарпа, который сопротивлялся требованию аспект-императора отдать свой древний город и его знаменитый запас хор. Стоя рядом с отцом на высокой крепостной стене, подросток понимает, что он и его народ обречены. Затем, чудесным образом, аист – птица, которая является священной для сакарпцев, – появляется на зубчатой стене над его отцом. Король и птица разговаривают в наступившей тяжелой тишине, а затем Харвил поворачивается и приказывает Сорвилу спасаться.

– Приглядите, чтобы с ним не случилось ничего плохого! – кричит он. – Он будет нашим последним ударом меча! Нашей местью!

Оттаскиваемый прочь плачущий юноша видит, как волшебное пламя охватывает парапеты и стоящего на них отца. Начинается отчаянное бегство, и кажется, что сам аспект-император преследует Сорвила и его людей по беспорядочно переплетенным улицам.

Это бегство заканчивается в цитадели, которая кажется безопасной. Прорываясь сквозь ее стены, Анасуримбор Келлхус без особых усилий убивает защитников Сорвила. Он приближается к юному принцу, но вместо того, чтобы схватить или ударить, обнимает его. И говорит ему, что он прощен.

Город защищен, Великая Ордалия готовится к долгому переходу через непроходимые дебри. Сорвил чувствует себя опустошенным из-за потери отца и из-за позорных новых обстоятельств. Как новый король Сакарпа, он стал всего лишь инструментом Новой Империи, способом для аспект-императора узаконить свою тиранию. Перед отъездом хозяина его навещают во дворце не кто-нибудь, а Моэнгхус и Кайютас, собственной персоной. Они говорят ему, что он должен присоединиться к Ордалии, как символ приверженности его народа их священному делу. На следующий день Сорвил оказывается в составе Наследников, конного отряда, состоящего из принцев-заложников со всего края Новой Империи. Так он встречается с Цоронгой ут Нганка’куллом, наследным принцем Зеума, и они становятся друзьями.

Дипломированный маг по имени Эскелес назначен обучать его шейскому языку, общему для Трех Морей, и от него юный король узнает причины, по которым столь многие так ревностно поклоняются аспект-императору. Впервые он начинает сомневаться в своем отце… Что, если аспект-император говорил правду? Что, если мир и правда стоит на краю гибели? Иначе зачем бы кто-то настолько хитроумный повел на верную гибель так много людей?

Сорвилу также предоставили раба по имени Порспариан, чтобы тот заботился о его нуждах, высохшего старика, который был кем угодно, только не покорным невольником, коим он притворялся. Однажды ночью Сорвил наблюдает, как Порспариан срывает дерн и лепит из грязи лик богини Ятвер. На глазах юноши грязь пузырится на ее земляных губах, словно слюна. Раб кладет ладонь на эту грязь и размазывает ее по щекам недоверчивого короля.

На следующее утро Сорвил вместе с Цоронгой и Эскелесом отправляется на Совет Могущественных. Его страх нарастает, когда он наблюдает, как священный аспект-император проходит от одного господина к другому, провозглашая истины, которые, как они думают, скрыты в их душах. Он боится того, что произойдет,когда правитель увидит ненависть и предательство, тлеющие в его собственной душе. Но когда Анасуримбор Келлхус приходит к нему, он поздравляет Сорвила с тем, что тот постиг истину, и перед всеми собравшимися объявляет его одним из королей-верующих.

Эсменет
Далеко на юге, в Момемне, столице Новой Империи, Эсменет изо всех сил старается править в отсутствие мужа. Поскольку Келлхус и основная часть его вооруженных сил отсутствовали, по всем Трем Морям начали разгораться угли восстания. Императорский двор смотрит на нее снисходительно. Фанайял аб Каскамандри, падираджа тех земель, что раньше, до Первой Священной войны, были языческой Кианской империей, становится все более смелым на окраинах Великой Каратайской пустыни. Псатма Наннафери, объявленная вне закона Верховная Мать культа Ятвер, предсказывает приход Воина Доброй Удачи, посланного богиней убийцы, который убьет аспект-императора и его потомство. Даже боги, похоже, отвернулись от династии Анасуримбор. Эсменет обращается к своему деверю Майтанету, шрайе Тысячи Храмов, за ясностью видения и силой, удивляясь при этом, почему ее муж оставил власть в ее неумелых руках, когда его брат такой же дунианин, как и он сам.

Ей также приходится бороться с горем в своей семье. Все ее старшие дети ушли. Мимара сбежала – императрица надеется, что к Акхеймиону, и молится за нее. Кайютас, Серва и пасынок Эсменет Моэнгхус едут вместе с отцом на Великую Ордалию. Телиопа остается с ней в качестве советника, но в этой девушке едва ли есть что-то человеческое, так узко и аналитически она мыслит. Следующего по старшинству, безумного и кровожадного Айнрилатаса, Эсменет держит взаперти на Андиаминских Высотах. Только самые младшие, близнецы Самармас и Кельмомас, дают ей хоть какое-то утешение. Она цепляется за них, как если бы это были обломки кораблекрушения, не понимая, что Кельмомас, как и его брат Айнрилатас, унаследовал слишком много отцовских дарований. Мальчик уже прогнал Мимару своими хитрыми намеками. Теперь он строит более углубленные планы, чтобы добиться единоличного обладания сердцем своей матери.

Он не потерпит соперников.

Тем временем в городе Иотия Воин Доброй Удачи открывается Псатме Наннафери, которая призывает всех своих верховных жриц, чтобы замыслить уничтожение Анасуримбора. Сама Ятвер, чудовищная Мать Рождения, выступает против аспект-императора. Как богиня, наиболее любимая рабами и кастой слуг, она обладает огромной светской властью. Среди раболепной бедноты распространяется смута.

Даже когда первые слухи об этом мятеже достигают его матери в Момемне, юный Кельмомас продолжает свое собственное коварное восстание. После того как он прогнал Мимару, мальчик теперь замысливает смерть своего слабоумного близнеца Самармаса, зная, что горе потери заставит мать еще отчаяннее любить его.

Раздавленная смертью Самармаса, сбитая с толку тем, что Сотня охотится теперь на ее семью, Эсменет обращается к своему деверю Майтанету. Он напоминает ей, что боги не видят ни Не-Бога, ни грядущего Апокалипсиса, и поэтому воспринимают ее мужа как угрозу, а не как спасителя.

По его приказу Эсменет вызывает Шарасинту, официально признанную матриархом ятверианцев, на Андиаминские Высоты с намерением натравить ее на ее собственный культ. Когда им не удается запугать эту женщину, появляется сам Келлхус и ломает ее волю к сопротивлению одной лишь силой своего присутствия. Рыдающая матриарх уступает, обещая вырвать свой культ у Псатмы Наннафери. Аспект-император возвращается к Великой Ордалии, пугая императрицу отсутствием раскаяния в смерти сына.

Понимая, что чем больше его мать тянется к нему, тем больше обстоятельства оборачиваются против нее, Кельмомас той же поздней ночью отправляется в путь, используя свою кровь дуниан, чтобы прокрасться через имперские территории, и убивает Шарасинту и ее свиту.

Слухи о ее убийстве быстро распространяются, разжигая угли восстания среди рабов и кастовых слуг. Бунты вспыхивают по всей Новой Империи.

Эсменет действительно обращается за утешением к Кельмомасу. По ночам она обнимает его в своей постели, в то время как ветер приносит к ним сквозь окна запах дыма и крики. Опьяненный успехом, молодой принц Империи начинает строить заговор против своего дяди Майтанета, зная, что только он обладает способностью насквозь видеть его уловки.

Глава 1 Меорнская глушь

Без правил – безумие, без дисциплины – смерть

Нансурский военный принцип
Рабство, в котором мы рождаемся, – это рабство, которое мы не можем видеть. Воистину свобода есть не что иное, как невежество тирании. Проживи достаточно долго, и ты увидишь: люди видят не столько хлыст, сколько руку, которая им владеет.

Триамис I. «Дневники и диалоги»
Весна,

20-й год Новой Империи (4132 год Бивня),

Длинная сторона


Даже когда Шкуродеры шли по улицам, освещенным ярким солнцем, какая-то тень Кил-Ауджаса оставалась в их глазах. Отражение потерянных друзей. Отблеск чего-то не до конца оставшегося живым.

Не прошло и двух дней с тех пор, как они покинули заброшенные подземные чертоги. В глубине таилось безумие, и скальперы несли его на себе скорее как факт, чем как трофей. Уничтоженные шранками. Преследуемые по змеящимся глубинам до самого края ада Шкуродеры изменились – как люди, пережившие время охоты и сбора нечеловеческих скальпов в погоне за Священной Наградой. Их сердца, покрытые шрамами, теперь и вовсе были в трещинах. Проходили ли Шкуродеры через горные хребты или через лесные чащи, вид у них был оборванный. И за все, о чем сожалели, они были благодарны. Легкий ветерок нес с собой поцелуй благословения. Тени. Дождь. Любой признак открытого неба, каким бы незаметным он ни был, вызывал легкую радость.

Шкуродеры шли, вызывая удивление у тех, кто не мог понять их дыхания, их сердцебиения. Кто не мог поверить, что они все еще живы.

Слишком мало их осталось, чтобы старая скальперская дисциплина могла удержать их, – по крайней мере, так казалось старому волшебнику. Нужно было выковать новые привычки. Если у них и остались какие-то правила, они должны были обнаружиться по дороге.

Капитан все еще командовал ими. Во всяком случае, он казался более архаичным, более загадочным и жестоким. Его айнонская одежда, которая и раньше была изодрана в клочья, теперь превратилась в перепачканные черные лохмотья. На щите, который он носил на спине, виднелись бесчисленные вмятины и трещины. Но его авторитет, как и все остальное, изменился после перехода – он был не столько подорван, сколько наложен на другие возможности. События разделили всех их.

Сарл был главным примером этого. Когда-то этот человек был рупором капитана, а теперь крался в хвосте их неровной шеренги, сосредоточенный на своей пьяной походке и теребящий пальцами струпья на раненой щеке. Время от времени Сарл хихикал – резкий, липкий звук, который выводил остальных из задумчивости. Он ни с кем не разговаривал, довольствуясь тем, что без конца бормотал себе под нос – в основном чепуху о том, что видел ад. Раз или два в день Сарл начинал выкрикивать лающим голосом: «Удар из ударов! Да! Да!» Те немногие взгляды, которыми он удостоил своего капитана, были полны болезненного ужаса.

Если у истребленного отряда и был помощник, то это был Галиан. Нансурец вышел из Кил-Ауджаса почти невредимым – и такое везение помогло ему повысить свой престиж. Если не считать солдат, никто не понимал важность удачи столь глубоко, как скальперы. Галиан, вместе с Поквасом и Ксонгисом, стал своего рода ядром, своего рода заговором здравомыслящих внутри большой компании. Как ни странно, они нашли свою силу в том, чтобы держать при себе свои советы. Когда капитан описывал тот или иной образ действий, глаза Шкуродеров неизбежно обращались к нансурской колонне. Почти во всех без исключения случаях Галиан делал паузу, словно оставлял при себе невысказанные слова, а затем кивал головой: он никогда не был настолько глуп, чтобы противоречить капитану.

И капитан никогда не был настолько глуп, чтобы спровоцировать его на противоречие.

Как всегда, Ксонгис шел впереди, постоянно переходя на рысь, в то время как все остальные, кроме Клирика, еле тащились. Если бы не его охотничьи навыки, экспедиция почти непременно погибла бы. Поквас, чей череп выглядел ужасно из-за запекшейся крови, редко осмеливался отойти от Галиана. Каждый вечер, в сумерках, все трое находили себе место отдельно от остальных, грызли приготовленное при помощи волшебства мясо и о чем-то тихо шушукались. Ксонгис постоянно оглядывался по сторонам, теребил пальцами, расчесывая свою жидкую, как у джекийцев, бородку, и его миндалевидные глаза оценивали обстановку, даже когда он говорил или слушал своих товарищей. Смеялся он редко. Поквас неизменно служил своему великому тальвару и порой молился в такие моменты. Что-то в его голосе постоянно указывало на то, что едва удерживается от возмущения. Его смех обычно гремел. Галиан же, казалось, всегда сидел между ними, хотя их маленький треугольник не имел центра. Бывший солдат вечно соскребал щетину с подбородка. Казалось, он наблюдает за своими братьями-скальперами, не обращая внимания на остальной мир, и глаза его были чуткими, как у робкой матери. Его смех всегда звучал тихо.

По какой-то причине Сома и Сутадра оказались вне этой импровизированной группки заговорщиков. Исхудавший кианец, Сутадра, оставался таким же молчаливым и настороженным, как и прежде, хотя в его глазах появилась напряженность, которая была почти слышна. Он был похож на человека, который цепляется за слова убийцы своей жены, ожидая признания. Сома, наверное, изменился меньше всех, он был сильнее остальных склонен говорить и действовать по-старому. И, как и следовало ожидать, благородный нильнамешец, казалось, совершенно не замечал недоверия, которое это вызывало у его товарищей.

Ничего другого после Кил-Ауджаса и быть не могло.

Выжившие галеоты образовали еще одну небольшую группку, которая была одновременно более мятежной и более самодовольной. Если они были сильнее подвержены болям в животе или, что еще хуже, открыто ставили бы вопрос о необходимости экспедиции, то они также были более склонны съеживаться от жгучего холода, исходившего от капитанского взгляда. По какой-то причине суд подземного мира взял с них самую большую плату. Травмы Вонарда, которые он прятал, как раненая собака, воспалились. Он выглядел, как человек, который просто переносит себя с места на место, не думая ни о чем и не понимая, куда идет. Хамерон то и дело вскрикивал во сне и, казалось, всхлипывал так же часто, как и дышал. Только Конджеру с каждым днем как будто бы становилось все лучше и лучше. Несмотря на бесконечную необходимость брести, его хромота куда-то исчезла.

Но никто так не преобразился в глазах артели, как Клирик. Если раньше рядом с путниками шла давно знакомая загадка, круглая, теплая и гладкая, то теперь они шли с нелюдем-ишроем… Магом-квуйа.

Даже для столь сильно побитых людей это было не так уж и мало – идти рядом с легендой. А для волшебника, воспитанного в древних традициях, это было поводом для кое-чего большего, чем нескольких бессонных вахт…

Инкариол.

* * *
Поскольку это была бедная страна, они шли «в темноте», как выразился Сарл, без огня или какого-нибудь иного освещения. После юго-западных Оствайских гор ночь обрушивалась на них, словно удар молота.

Они превратились в компанию теней, бредущих среди деревьев и не желающих разговаривать. Свои потери они ощущали особенно сильно, когда сворачивали лагерь. Безысходное отчаяние то и дело охватывало их. Они ели с отсутствующим видом людей, которых выбросило из привычной колеи более доброй жизни.

Каждую ночь Клирик блуждал между ними, безмолвно раздавая порции квирри. Без плаща он казался выше. Запекшаяся кровь растрескалась на кольцах его доспехов. Гвоздь Небес отбрасывал голубые и белые отблески на его кожу и лысый череп. Его глаза, когда он моргал, казались еще более звериными, чем обычно.

Потом он садился, склонив голову, рядом с капитаном, который либо сидел, как каменный, либо наклонялся вперед, чтобы о чем-то рассказывать нелюдю непрерывным рычащим шепотом. Никто не мог понять, о чем он говорил.

Квирри впитывался в их вены, а его горький привкус на языке превращался в медленно распространяющееся тепло, растягивающее пробуждение. И их мысли, освобожденные от телесных лишений, собирались в запоминающиеся формы.

Тени начинали бормотать, как дети, проверяющие, на месте ли жестокий отец.

Из приглушенного хора поднимался голос нелюдя. Он говорил на шейском языке с чужестранным акцентом и глубокими, чужеродными интонациями. Совсем иное молчание опускалось на них, Шкуродеров, а также на волшебника и девушку. Молчание без надежды, молчание людей, ожидающих известий о себе. Из далеких мест.

И начиналась проповедь, такая же беспорядочная и прекрасная, как и сам оратор.

– Вы ушли от света и жизни, – начал он однажды ночью.

Они все еще пробирались через предгорья, следуя вдоль хребтов, окаймленных бесчисленными ущельями, и поэтому разбили лагерь на высоте. Клирик сидел на голом каменном уступе, повернувшись лицом к чернеющей громаде зиккурата Энаратиол. По какому-то счастливому стечению обстоятельств Акхеймион и Мимара оказались на ступеньку выше, так что они могли видеть, как тени гор накрывают лесистые участки за его плечами. Казалось, они нашли его таким, сидящим, скрестив ноги, перед пустыней, которую их артель осмелилась пересечь, – часового, ожидающего, чтобы осудить их за это безумие.

– Вы видели то, что видели лишь немногие из вашего рода, – говорил он. – Теперь, куда бы вы ни пошли, вы сможете оглядеться и увидеть нагромождение сил. Империи неба. Империи глубин…

Его огромная голова наклонилась вперед, белая и восковая, как свеча в темноте.

– Люди всегда остаются на поверхности вещей. И они всегда путают то, что видят, с суммой того, что имеет значение. Они вечно забывают о незначительности видимого по сравнению с остальным. И когда они почитают запредельное – низшее, – они воздают ему должное в соответствии с тем, что им знакомо… Они уродуют его ради своего удобства.

Как всегда, старый волшебник сидел неподвижно, не только слушая, но и размышляя.

– Но вы… вы знаете… Знаете, что то, что лежит за пределами, похоже на нас не больше, чем горшечник на урну…

Внезапный порыв горного ветра пронесся над высокими хребтами, пролетел сквозь ветви корявой сосны, которая расколола камень. Мимара подняла руку, чтобы убрать волосы с лица.

– Вы, кто видел ад мельком, – вещал нелюдь.

– Поход! – воскликнул Сарл хриплым голосом. – Всем походам поход – как я вам и говорил!

Его смех был наполовину булькающим, наполовину дребезжащим, но отряд уже не слышал бывшего сержанта, не говоря уже о том, чтобы посмотреть на него.

– Всему есть место, – продолжал Клирик, – даже смерти. Вы погрузились в глубины, прошли за врата жизни, и вы были там, где были только мертвые, видели то, что видели только мертвые…

Волшебник поймал себя на том, что вздрагивает от черного, сверкающего взгляда нелюдя.

– Пусть он встретит вас, как старого друга, когда вы вернетесь, – закончил тот.

Наступило мгновение задумчивого молчания. Темнота завладела диким горизонтом.

– Сокровищница! – прохрипел Сарл, и его лицо сморщилось от веселья. – Сокровищница, ребята!

«Карта», – подумал в ответ старый волшебник. Карта Ишуаля…

И правда об аспект-императоре.

* * *
Киампас мертв. Оксвора мертв. Сарл сошел с ума. И дюжины других Шкуродеров, которых волшебник никогда не знал до их совместного похода… Мертвы.

Плата, которой так боялся Акхеймион, стала реальностью. Кровь была пролита, жизни были потеряны в глубоком смятении, и все это во имя его убеждений… И ложь, которую он произнес во время их ужасной службы.

Расстояние и рассеянность всегда являются двумя приманками катастрофы. Когда он остановился, чтобы вспомнить об этом, первый шаг из башни показался ему абсурдным. Что такое один шаг? А два? И все последующие шаги – один за другим через дикую местность к обсидиановым воротам… Вниз, в горные глубины.

И все во имя того, чтобы найти Ишуаль…

Имя, произнесенное безумным варваром много лет назад. Колыбель Анасуримбора Келлхуса. Тайное убежище дуниан.

Теперь, сокрушенные и убитые горем, они продолжали свой долгий путь в Сауглиш, разрушенный Город Мантий, и все это во имя разграбления сокровищницы, знаменитого волшебного хранилища под библиотекой Сауглиша. Друз обещал им богатства, безделушки, которые сделают их принцами. Он ничего не сказал им ни о карте, которую надеялся там найти, ни о причудливых Снах, которыми руководствовался.

Акхеймион заметил тень Блудницы-Судьбы с самого начала – кажется, с того самого момента, как он увидел Мимару. Все это время он знал цену своей безумной миссии. И все же он позволил своей лжи и своим преступлениям накапливаться, убеждая свое сердце в их необходимости вялыми рациональными объяснениями.

Истина, говорил он себе. Истина требовала жертв, как от него, так и от других.

Можно ли назвать убийцей человека, убившего во имя истины?

Когда спускались сумерки, Акхеймион часто всматривался в них сквозь мрак – в этих людей, которые рисковали всем во имя его лжи. Скальперы обхватывают себя руками от холода. Грязные. Оборванные. С глазами, которые щиплет от безумия. Не столько сломленные, сколько изуродованные – сильные калеки. Только вчера, казалось, он видел их расхаживающими с важным видом и дурачащимися, обменивающимися шутками и хвастливыми репликами на манер людей в преддверии неминуемой битвы. Они собирались последовать за своим капитаном через край земли, чтобы разграбить сокровищницу из легенды. Они собирались вернуться принцами. Теперь от этой напыщенности почти ничего не осталось, если не считать Сому, чей своеобразный идиотизм стал неизменным, и Сарла, который сошел с ума. Старый волшебник наблюдал за ними и скорбел о том, что сделал, почти так же сильно, как и боялся того, что собирался сделать.

Однажды ночью он поймал Мимару, наблюдающую за тем, как он смотрит на остальных. Она была одной из тех женщин, которые обладают хитрым даром заглядывать в мужские лица, и всегда угадывала его сумбурные настроения.

– Ты чувствуешь раскаяние, – сказала она в ответ на его насмешливый взгляд.

– Кил-Ауджас сделал тебя правой, – тихо ответил старик. Она назвала его убийцей по ту сторону гор, пригрозила раскрыть его ложь остальным, если он отвернется от нее.

– Он причинил мне еще больше зла, – ответила девушка.

Без последствий ложь была так же легка, как дыхание, так же проста, как песня. За время работы в школе Завета Акхеймион рассказал бесчисленным людям бесчисленное количество лжи, а также немало роковых истин. Он разрушил репутации и даже жизни в погоне за абстракцией, Консультом. Он даже убил одного из своих любимых учеников, Инро, во имя того, чего нельзя было ни увидеть, ни коснуться. Он поймал себя на том, что гадает, каково теперь его бывшим братьям, когда Консульт обнаружен. Каково это – принадлежать к императорской школе, когда принцы и короли заикаются в твоем присутствии? По словам Мимары, они даже носили грамоты шрайи, священные писания, которые освобождали их от законов тех земель, где они жили.

Наставники школы Завета с грамотами шрайи! На что это похоже?

Он никогда этого не узнает. В тот день, когда Консульт перестал быть простой абстракцией, в тот день, когда Анасуримбор Келлхус был провозглашен аспект-императором, Друз решил искать другую неизвестность: происхождение человека, который открылся им, в том числе и в своих Снах, не меньше, чем наяву. Может быть, это и было его судьбой. Может быть, это и есть та трагическая ирония, которая определила всю его жизнь. Охота на дым. Бросание игральных палочек с цифрами проклятия. Жертва действительным ради возможного.

Вечный изгой. Сомневающийся и верящий.

С еще более многочисленной группой людей, которых нужно убить.

Мы можем осмыслить сновидения только после пробуждения, и, возможно, именно поэтому люди так стремятся нагромождать на них слова после того, как увидели их. Сны поглощают наши горизонты, приковывают наше тело к бурной нереальности. Они – рука, которая тянется за горы, за небо, в самые глубокие недра земли. Они – невежество, которое тиранит каждый наш выбор. Они – тьма, которую может осветить только новый сон.

Старый волшебник шел по щелям в могучем фундаменте. Камни, как он знал, были одними из старейших в этом комплексе, частью первоначального сооружения, возведенного Кару-Онгонианом, третьим и, возможно, величайшим из умерских богов-королей. Здесь… Это было то самое место, где нелюди из прославленного Наставничества, Сику, поселились среди куниюрийцев. Это было место, где были переведены и сохранены первые квианские тексты и где родилась первая школа магии, Сохонк.

Здесь… Знаменитая библиотека Сауглиша.

Храм. Крепость. Хранилище многих вещей, прежде всего мудрости и силы.

Стены, казалось, сомкнулись вокруг Акхеймиона, так узок был путь. Вдоль стен в канделябрах стояли свечи. Всякий раз, когда он приближался к одной из них, она вспыхивала белой жизнью, в то время как предыдущая исчезала в клубах дыма. Снова и снова, пока не стало казаться, что от фитиля к фитилю прыгает только один язык пламени.

Но освещения всегда было недостаточно. Пять из каждых десяти шагов приходилось проделать сквозь абсолютную тень, позволяя видеть слои древних помещений без помех мирского зрения. Уродливых, как уродливо всякое волшебство, и все же прекрасных, как снасти больших кораблей, только неземных – и смертоносных, как виселица. За тысячелетие, прошедшее с момента ее постройки, библиотека – и Сохонк – так и не были завоеваны. Кондское иго. Скеттские вторжения. Независимо от того, какая нация была завоевателем, цивилизованная или варварская, все они вкладывали свои мечи в ножны и приходили к соглашению. Надушенные и эрудированные, как Оссеората, или немытые и неграмотные, как Аулянау Завоеватель, все они приходили в Сауглиш с подарками вместо угроз… Все они знали.

Это была библиотека.

Коридор заканчивался глухими стенами. Крепко сжимая богато украшенный футляр с картой, который дал ему Кельмомас, великий мастер произнес магические слова. Смысл их вспыхнул в его глазах и на губах, и он шагнул сквозь монолитный камень. Заклинание Окольного Пути.

Моргнув, он обнаружил, что находится на верхнем Интервале, узкой трибуне, возвышающейся над собственно Интервалом, темной прихожей, длинной и достаточно глубокой, чтобы вместить военную галеру. Батареи свечей, установленных внизу, зажглись сами по себе. Сесватха спустился по правой лестнице, крепко сжимая в руке футляр с картой. Из всех бесчисленных комнат библиотеки только Интервал мог похвастаться мастерством нелюдей, потому что только он был высечен из живого камня. Переплетающиеся фигуры украшали стены, бордюр громоздился на бордюр, изображая Наставничество и первый великий мир между верховными норсирайцами и ложными людьми – так Бивень называл кунуроев. Но как и многие, кто входил в эту комнату, Сесватха едва замечал их. И как он мог это сделать, когда пятно волшебной стигмы так поразило его взор?

Так бывало всегда, когда один из немногих, кто мог видеть Метку, которой волшебство прорезало реальность, проходил через Интервал. Одно, и только одно, повелевало их взглядом… Великие колесные врата. Портал, который был замком, и замок, который был порталом.

Вход в сокровищницу.

Для обычных глаз это было чудо масштаба и хитрости. Для чародейских – не что иное, как чудо переплетающихся уродств: в огромные колеса заклинаний, вырезанные из молочно-белого мрамора, вращающиеся в бронзовой раме с созвездиями лиц, вырезанных из черного диорита, вселяли аниматов – или доверенных лиц, как они их называли, – порабощенные души, единственной целью которых было завершить круг между наблюдателем и наблюдаемым, который был основой всей реальности, волшебной или нет. Метка этого существа была так отвратительна, так метафизически изуродована, что всякий раз, когда волшебник оказывался перед ним, к горлу его подступала желчь.

Магия квуйя. Глубже самой глубины.

Сесватха остановился на лестнице, борясь со своим желудком. Он посмотрел вниз и почему-то не испытал ни удивления, ни тревоги, увидев, что золотой футляр с картой превратился в неподвижную детскую фигурку. Серо-голубую. Испещренную черными кровоподтеками, как будто этот ребенок умер, лежа ничком. Скользкую от смертного пота.

Безумие сновидений таково, что мы можем пренебречь непрерывностью даже самых элементарных вещей. Младенческий труп, казалось, всегда был тем, что нес с собой волшебник.

И кроме того, все это уже произошло. Так что Акхеймион шел по извилинам своего переживания, думая только о том, что было задумано, не обращая внимания на несоответствия. Только когда он остановился под таинственным механизмом врат, только когда он приказал доверенным лицам откатить их, он обнаружил, что скользит по непрожитой жизни…

Корчившейся жизни. Мертвый младенец извивался и вытягивался у него в руках.

Громадные колесные врата загрохотали, возвращаясь к трескучей жизни. Наконец, архимаг в ужасе посмотрел вниз.

Черные глаза, сияющие новорожденной мутью. Пухлые перепончатые ручки тянутся вперед, крошечные пальчики сжимаются.

Отвращение. Бушующая паника. В моменты ужаса тело само принимает решения. Он бросил эту штуку так, как мальчик мог бы бросить паука или змею, но она просто повисла в воздухе перед ним, создав колыбель из пустого пространства. Позади него колеса врат продолжали свое стонущее падение.

– Это, – выдохнул Сесватха, – не то, что случи…

Последняя из огромных бронзовых шестеренок перестала стучать. Колесные врата распахнулись настежь…

Младенец выпал из воздуха. Там, где он упал, лежала золотая трубка. За ней отступали в неразличимую черноту тяжеловесные бронзовые механизмы врат. Порыв ветра пронесся по вестибюлю.

Акхеймион стоял неподвижно.

Ветер бушевал вокруг него. Мантия натянулась на его руках и ногах. По стенам и перемычкам прокатился гул, глубокий, как если бы буря хлестала по какому-то миру внутри мира. Врата, которые находились в самом сердце библиотеки, теперь открывались в небо – не в сокровищницу, а в небо! И он мог видеть библиотеку, как будто Интервал висел над ней на огромной высоте. Рушащиеся бастионы. Стены, летящие наружу в струйках песка. И он видел это… Ужас ужасов внутри вздымающихся полотен пыли и обломков, гора черного крутящегося ветра, который связывал разрушенную землю с мерцающими облаками. Само существование взвыло.

– СКАЖИ МНЕ, – проговорил волшебник, – ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

* * *
ЧТО Я ТАКОЕ?

Атьерские библиотеки Завета обладали множеством карт, старых и новых. Все они, кроме самых древних, называли землю, которую осмелились пересечь Шкуродеры, Меорнскими пустошами – название, которое имело много значений для ученых, рассматривавших ее, прищурив глаза.

Скальперы, однако, называли ее просто Длинной стороной. Они, конечно, знали, что эти обширные леса когда-то до самого горизонта были возделанными полями. Более того, они видели руины: каменные гроты, которые были затерянным городом Телеолом, и крепость Маймор – или Фатволл, как они ее называли. Они знали о Меорнской империи. Знали, что когда-то, очень давно, к югу от Оствайских гор простирались дикие ландшафты. И самые глубокомысленные среди скальперов удивлялись тому, как медленное течение лет могло привести к таким грандиозным и драматическим переменам.

Когда десять лет назад первые артели скальперов вторглись в дикую местность, они были ошеломлены численностью и свирепостью кланов шранков, которых там обнаружили. Старые ветераны называли те времена «Днями жребия», потому что каждый шаг тогда казался броском игральных палочек с цифрами. Но дичи там было много. А предгорья открывали бесконечные возможности для засады – ключ к успеху почти каждого капитана. За какие-то пять лет скальперы загнали шранков в низинные леса, в Великие Космы, заполучив столько скальпов, что Священную Награду пришлось сократить вдвое, чтобы Новая Империя не обанкротилась.

Началось отвоевание Великой Меорнской Империи, пусть даже и людьми, во всем остальном больше всего похожими на шранков. Когда Фатволл, или Маймор, был обнаружен, святой аспект-император даже послал судью и роту министратских копейщиков, чтобы занять заброшенную крепость в летние месяцы. Многие в имперском аппарате говорили о возвращении всех древних меорнских провинций – от Оствайских гор до Серишского моря – в течение десяти скудных лет. Некоторые даже утверждали, что Священная Награда должна быть важнее Великой Ордалии. «Зачем воевать против одного, – осмеливались спросить они, – когда с помощью простого золота можно сражаться против всех?»

Но леса, необъятные, глубокие и темные, насмехались над этими надеждами. Сколько бы отрядов ни входило в них, сколько бы тюков со скальпами они ни приносили оттуда, граница прекратила свое медленное отступление и год за годом оставалась неподвижной. Впервые со времени объявления Священной Награды число шранков не уменьшалось, и они не отступали. Один имперский математик, печально известный Мепмерат из Шайгека, утверждал, что скальперы, наконец, встретили популяцию шранков, которая могла размножаться так же быстро, как и убивать, и что Награда стала бесполезной. Он был отправлен в тюрьму за точность своих пораженческих настроений.

Со своей стороны, скальперов не интересовали ни расчеты, ни мелкие политические устремления. Они считали, что нужно просто исследовать края Великих Косм, чтобы понять, почему шранки перестали отступать. Эти земли не походили ни на один лес, известный людям Трех Морей. Деревья там были такие седые и огромные, что земля дыбилась вокруг их комлей, образуя гребни, похожие на волны штормового моря. «Крыша», созданная их кронами, была настолько плотной, что лишь серо-зеленый свет рассеивал слабо просвечивающий мрак. Земля, лишенная подлеска, была лишь изрыта колоссальными остовами давно умерших деревьев. Для шранков Космы были чем-то вроде рая: вечно темная местность, с рыхлой землей, богатой личинками. Она удовлетворяла все их желания, кроме самых ужасных.

То есть так было до прихода людей.

* * *
Ксонгис повел их вниз, в предгорья, на северо-запад, так что миновала почти неделя, прежде чем экспедиция вошла в леса, которые скальперы называли Космами. План состоял в том, чтобы обогнуть опушку леса и двинуться к Толстой Стене, древнему Маймору, в надежде пополнить запасы. Мимара все это время буквально цеплялась за волшебника, иногда даже прижималась к нему, хотя у нее не было серьезных ран после всего случившегося. Ее мать сделала то же самое много лет назад, во время Первой Священной войны, и эти воспоминания глубоко, до боли глубоко поразили бы Акхеймиона, если бы хаос предыдущих дней не был таким безжалостным.

Когда он спросил Мимару, что происходило на дне Великой Срединной Оси, она так и не дала ему ответа, по крайней мере, удовлетворительного. По ее словам, призрак горы был изгнан ее хорой – и на этом все. Когда маг напоминал ей, что у капитана тоже есть хора, которая, по-видимому, ни на что не влияла, девушка просто пожимала плечами, как бы говоря: «Ну, я же не капитан, не так ли?» Но Акхеймион снова и снова возвращался к этому вопросу. Он не мог поступить иначе. Даже когда он не обращал на Мимару внимания, он чувствовал ее хору в своей груди, как дуновение забвения или как царапанье каких-то потусторонних коготков.

Школа Завета долгое время избегала даймотических искусств: Сесватха считал, что цифранг слишком капризен, чтобы подчиняться человеческим намерениям. И все же Акхеймион кое-что понимал в этой метафизике. Он знал, что некоторые силы можно вызвать, оторвав их от внешнего мира, вырвав целиком, в то время как другие несут с собой свою реальность, наполняя мир рассеянным безумием. Акхеймион знал, что тень Гин’йурсиса была одной из таких сил.

Хоры только отрицали нарушения реальности, они возвращали мир к его фундаментальной структуре. Но Гин’йурсис явился, как фигура и рамка – символ, связанный с тем самым адом, который придавал ему смысл…

Хора Мимары должна была быть бесполезной.

– Пожалуйста, девочка, – начал Друз в очередной раз. – Прости старику его смятение.

Там было замешано Око Судии… каким-то образом. Он знал это всем своим существом.

– Хватит. Это было безумие, я же тебе говорила. Я не знаю, что случилось!

– Что-то еще. Должно быть что-то еще!

Мимара уставилась на него своим проклинающим взглядом.

– Старый лицемер!..

Конечно, она была права. Как бы сильно колдун ни настаивал на том, чтобы девушка рассказала, что произошло, она еще сильнее настаивала на подробностях, касающихся Ока Судии, – и он был еще более уклончив. Какая-то часть его подозревала, что она отказывается отвечать из эдакого капризного желания отомстить.

Что говорят обреченным? Что может дать им знание, кроме ощущения следящего за ними палача? Знать свою судьбу – значит знать бесполезность, идти с потемневшим, омертвевшим сердцем.

Забыть о надежде.

Старый волшебник знал это не только из своей жизни, но и из своих Снов. Из всех уроков, которые он выучил, сидя на безразличных коленях жизни, этот, пожалуй, был самым трудным. Поэтому, когда девушка приставала к нему с расспросами, глядя на него глазами Эсменет, он ощетинивался.

– Мимара. Око Судии – это вещь из ведьминских и бабьих сказок! О нем в буквальном смысле не было никаких знаний, которыми можно было бы поделиться, только слухи и заблуждения!

– Тогда расскажи мне эти слухи!

– Ба! Оставь меня в покое!

Он щадит ее, сказал себе Акхеймион. Конечно, его отказ отвечать лишь усилил ее страхи, но бояться и знать – две разные вещи. В невежестве есть милосердие, люди рождаются, ценя это. Не проходит и дня, чтобы мы не спасали других от того, чего они не хотят знать, – от малого и великого.

Старый волшебник был не единственным, кто страдал от злобы Мимары. Однажды утром Сомандутта поравнялся с ними, с задумчивым и в то же время веселым видом, и начал с фальшивым добродушием задавать ей вопросы, а когда она отказалась отвечать, засыпал ее разными бессмысленными замечаниями. Маг знал, что он пытается возродить что-то из их прежней болтовни, возможно, надеясь найти невысказанное прощение, возобновив старые привычки и манеры. Его подход был одновременно трусливым и в высшей степени мужским: он буквально просил ее притвориться, что не бросил ее в Кил-Ауджасе. Но она ничего этого не сделала.

– Мимара… пожалуйста, – наконец, решился он. – Я знаю… Я знаю, что поступил с тобой плохо… внизу… там. Но все произошло так… так быстро.

– Но ведь так поступают дураки, верно? – отозвалась она таким легким тоном, что это могло быть только язвительностью. – Мир быстр, а они медлительны.

Возможно, девушка случайно затронула какой-то его старый и глубокий страх. А возможно, просто шокировала Сому окончательной легкостью, с которой осудила его. Так или иначе, молодой нильнамешский кастовый аристократ резко остановился, ошеломленно глядя, как остальные плетутся мимо него, и еле увернулся от Галиана и его дразнящей попытки ущипнуть его за щеку.

Позже Акхеймион присоединился к нему на тропе, тронутый больше воспоминаниями об Эсменет и сходством ее язвительности с поведением Мимары, чем настоящей жалостью.

– Дай ей время, – сказал колдун. – Она жестока в своих чувствах, но ее сердце прощает… – Он замолчал, понимая, что это не совсем так. – Она слишком быстра, чтобы не оценить эти… трудности, – добавил старик.

– Трудности?

Акхеймион нахмурился, услышав раздраженный тон Сомы. Дело в том, что волшебник был согласен с Мимарой: он действительно считал этого человека дураком – но дураком с добрыми намерениями.

– Ты когда-нибудь слышал поговорку: «Мужество для людей – корм для драконов»? – спросил он.

– Нет, – признались пухлые губы. – Что это значит?

– Что храбрость сложнее, чем думают простые души… Мимара может быть много кем, Сома, но простота – это не ее черта. Нам всем нужно время, чтобы построить заборы вокруг того, что… что случилось.

Широко раскрытые карие глаза с минуту изучали старого мага. Даже после всего, что они пережили, тот же приветливый свет озарял взгляд Сомы.

– Дать ей время… – повторил скальпер тоном молодого человека, набравшегося мужества.

– Время, – сказал старый волшебник, продолжая свой путь.

Потом он поймал себя на том, что надеется, что этот глупец не перепутает его совет с отеческим разрешением. Мысль о мужчине, ухаживающем за Мимарой, заставила его ощетиниться, как будто он действительно был ее отцом. Вопрос о том, почему он так себя чувствует, мучил его большую часть дня. Несмотря на всю ее капризную силу, что-то в Анасуримбор Мимаре требовало защиты, и эта хрупкость настолько не вязалась с тем, что она говорила, что это могло показаться не только трагичным… и красивым. Это ощущение было слишком необычным, чтобы долго выдерживать суровость мира.

Это осознание, во всяком случае, делало ее общество еще более раздражающим.

– Эта женщина спасла тебе жизнь, – сказал Друзу Поквас как-то вечером, когда толпа снующих туда-сюда мужчин нашла их рядом. – В моей стране это имеет серьезное значение.

– Она всем нам спасла жизнь, – возразил Акхеймион.

– Я знаю, – торжественно ответил высокий танцор меча. – Но в особенности тебе, чародей. Несколько раз.

На лице волшебника появилось выражение удивления.

– Что? – Он почувствовал, как в нем нарастает прежняя хмурость, та, что состарилась в чертах его лица.

– Ты такой старый, – пожал плечами Поквас. – Кто рискует всем, чтобы вытащить пустой бурдюк из бурлящей реки? Кто?

Акхеймион фыркнул от смеха, гадая, сколько же времени прошло с тех пор, как он смеялся в последний раз.

– Дочь пустого бурдюка, – ответил маг. И даже когда какая-то часть его содрогнулась от этой лжи – ибо казалось поистине кощунственным обманывать людей, с которыми он делил крайние и унизительные лишения, – другая часть его пребывала в удивительном спокойствии.

Может быть, эта ложь тоже стала правдой.

* * *
Она наблюдает за волшебником при лунном свете, рассматривает его черты, как мать рассматривает своих детей: подсчет того, что она любит. Брови, похожие на усы, седая борода отшельника, рука, прижимающаяся к груди. Ночь за ночью она наблюдает.

Прежде Друз Акхеймион был загадкой, сводящей с ума тайной, которую ей предстояло разгадать. Она едва могла смотреть на него, не ругаясь от гнева. Такой язвительный! Такой скупой! Он сидел, теплый и толстый от знания, в то время как она бродила по его крыльцу, умоляя, голодая… Умирая с голоду! Из всех грехов между людьми лишь немногие настолько непростительны, насколько это необходимо.

Но сейчас…

Он выглядит таким же диким, как и раньше, обвешанный волчьими шкурами, сгорбленный годами. Несмотря на купание в холодных горных потоках – эпизод, который вызвал бы веселье, если бы экспедиция не была так потрепана, – он все еще носит пятно крови шранка на костяшках пальцев и на щеке. У них у всех остались такие пятна.

И все же он ей отказывает. И все же он жалуется, ругается и упрекает.

Разница лишь в том, что она любит его.

Она помнит первые рассказы о нем, услышанные от матери, когда Андиаминские Высоты были ее домом, когда золото и благовония были ее постоянными спутниками. «Я когда-нибудь рассказывала тебе об Акке?» – спросила как-то императрица свою дочь в Священных Угодьях, вызвав ее удивление. Мимара каждый раз вздрагивала всем телом, а ее мышцы сводило судорогой, когда мать заставала ее врасплох. Ее челюсти сжимались, и девушка поворачивалась, чтобы увидеть себя – такой, какой она будет через двадцать лет. Мать, задрапированная в белые и бирюзовые шелка, платье, напоминающее те, что носили монахини шрайя.

– Он мой отец? – отозвалась дочь императрицы.

Ее мать съежилась от этого вопроса и даже отшатнулась. Расспросы об отце были для Мимары главным оружием – они сразу же превращались в обвинения Эсменет в распутстве. Горе женщине, которая не знает, кто отец ее ребенка. Но на этот раз вопрос, казалось, поразил правительницу особенно сильно, до такой степени, что она замолчала, чтобы сморгнуть слезы.

– Т-твой отец, – пробормотала она. – Да.

Ошеломленное молчание. Мимара этого не ожидала. Теперь она знает, что мать солгала, что это было сказано только для того, чтобы отобрать у дочери возможность задавать этот ненавистный вопрос. Что ж… возможно, не все просто. Мимара достаточно узнала об Акхеймиане, чтобы понять страсть своей матери, понять, как она могла назвать его отцом своего ребенка… по крайней мере, в сердце ее души. Все лгут, чтобы притупить острые, сложные грани мира, – просто одни лгут красивее других.

– Каким он был? – спросила Мимара.

Ее мать никогда не выглядела такой красивой, как в те моменты, когда она улыбалась. Красивая и ненавистная одновременно.

– Глупый, как и все мужчины. Мудрый. Мелкий. Нежный.

– Почему ты ушла от него?

Еще один вопрос, который должен был ранить. Только на этот раз Мимара вздрогнула вместо того, чтобы радоваться. Сделать матери больно там, где дело касалось ее дочери, – это одно: жертвы имеют права на преступников, не так ли? Однако причинить ей боль за то, что она делала только для себя… это говорило о Мимаре больше, чем ей хотелось бы слышать.

Немногие страсти требуют такой уверенности, как злоба.

– Келлхус, – ответила Эсменет тусклым и поврежденным голосом. – Я выбрала Келлхуса.

«Ты победила», – признал ее взгляд, когда она повернулась, чтобы уйти.

Теперь, глядя на волшебника при лунном свете, Мимара не может перестать думать о своей матери. Она представляет себе, как ее душа страдала, приходя к дочери снова и снова, каждый раз с новой надеждой, только для того, чтобы быть наказанной и осужденной. На какое-то время ее захлестывает чувство вины и раскаяния. А потом она думает о маленькой девочке, которая кричала в руках работорговцев, о ребенке, рыдающем «Мама!», в скрипучей темноте. Она помнит вонь и подушки, помнит ребенка, который все еще плакал в ней, хотя еелицо стало плоским и холодным, как только что выпавший снег.

– Почему она ушла от тебя? – спрашивает Мимара старого волшебника на следующий день на тропе. – Мать, я имею в виду.

– Потому что я умер, – отвечает тот, и взгляд его карих глаз теряется где-то в далеком тумане. Он отказывается говорить что-либо более конкретное. – Мир слишком жесток, чтобы ждать мертвых.

– А живых?

Друз останавливается и пристально смотрит на нее своим любопытным взглядом, который заставляет ее думать о мастерах, рассматривающих работы более одаренных соперников.

– Ты уже знаешь ответ на этот вопрос, – говорит он.

– Разве?

Кажется, он удерживает свою улыбку, прячет ее в сжатых губах. Галиан и Сутадра встают между ними: первый хмурится, второй сосредоточен и ничего не замечает. Бывают времена, когда все они становятся чужими друг другу, и сейчас это происходит с одним из них – хотя кажется, что Сутадра всегда был чужим. Лысые каменные гребни окаймляют пространства за спиной волшебника, обещая тяжелый труд и борьбу с высокогорным ветром.

– Почему… – начинает маг, а потом уходит от темы. – А почему ты не оставила меня в яме?

«Потому что я люб…»

– Потому что ты мне нужен, – говорит Мимара, не дыша. – Мне нужны твои знания.

Старик пристально смотрит на нее, и его борода и волосы трепещут на ветру.

– Значит, в старом бурдюке еще осталось несколько глотков, – непонятно говорит волшебник.

Он игнорирует ее взгляд и продолжает следовать за остальными. Опять загадки! Остаток дня она молча курит, даже не глядя на старого дурака. Он смеется над ней, решает девушка – и это после признания, что она спасла его! Горбун неблагодарный!

Некоторые умирают с голоду. Некоторые едят. Неравенство – это просто порядок вещей. Но когда толстяки делают соус из чужого голода, это становится грехом.

* * *
Теперь ее место здесь.

Другие показали ей это многочисленными и бесконечно малыми способами. Тон их разговора не меняется, когда она оказывается среди них. Они дразнят ее с братским скептицизмом вместо мужской смелости. Их глаза стали менее склонны задерживаться на ее руках и ногах и чаще остаются сосредоточенными на ней самой.

Шкуродеров стало меньше и в то же время больше. Меньше за счет тех, кого забрал Кил-Ауджас, и больше потому, что она стала одной из них. Даже капитан, кажется, принял ее. Теперь он смотрит сквозь нее, как смотрит сквозь всех своих мужчин.

Они разбивают лагерь на горном хребте, который пускается в Великие Космы чередой осыпей из гравия. Какое-то время Мимара пристально смотрит на лес, на игру солнечных лучей в горбатых кронах. Птицы похожи на плавающие точки. Она думает о том, как экспедиция будет ползти по этому пейзажу, словно вши, прокладывающие себе путь сквозь мировую шкуру. Девушка слышала, как другие бормочут о Космах и об опасностях, но после Кил-Ауджаса ничто не кажется особенно опасным, ничто, что касается неба.

Они ужинают тем, что осталось от предыдущей охоты Ксонгиса, но Мимара обнаруживает, что ей больше нравится щепотка квирри, который раздает жрец. После этого она держится особняком, избегая многочисленных взглядов Акхеймиона, то вопрошающих, то… ищущих. Он не понимает природы своего преступления – как и все люди.

Сомандутта снова пытается привлечь ее внимание, но она просто смотрит на молодого аристократа, пока тот не сутулится под ее взглядом. Он спас ее в Кил-Ауджасе, фактически безумно долго нес ее на руках, только чтобы бросить ее, когда она больше всего нуждалась в помощи, – и этого она ему простить не может.

Подумать только, раньше она считала этого дурака очаровательным.

Вместо этого Мимара наблюдает за Сарлом: он один не мылся с тех пор, как выбрался из недр зиккурата, так что иногда он кажется скорее тенью, чем человеком. Кровь шранков впиталась в самую структуру его кожи. Его кольчуга цела, но туника грязна, как лохмотья нищего из отхожего места. Сарл жмется к покрытому ржавчиной валуну размером с телегу, жмется так, что в один момент кажется, будто он прячется, а в следующий – будто бы что-то замышляет. Девушка понимает, что валун – его друг. Для Сарла теперь любой камень самый близкий товарищ.

– Ах да… – слышит она булькающее бормотание, в которое превратился его голос. Его маленькие черные глазки блестят. – Ах… да… – В сумерках его морщины кажутся такими глубокими, что все лицо становится словно бы сотканным из переплетенных нитей.

– Чертовы Космы… Космы. Э, ребята? Э?

Тягучий смех, сопровождаемый отрывистым кашлем. Глубокая часть его рассудка сломана, осознает Мимара. Он может только брыкаться и царапаться там, где упал.

– Да, еще больше темноты. Темноты деревьев…

* * *
Она не помнит, что произошло на дне Великой Срединной Оси, и все же, тем не менее, знает об этом – это то людское знание, которое двигает руками и ногами и барабанит сердцами.

Что-то, чего не должно было быть, было открыто. И она закрыла это…

Каким-то образом.

Во время одной из своих многочисленных попыток выяснить ее мнение по этому вопросу Акхеймион упоминает о границе между реальностью и Той Стороной, о душах, возвращающихся в виде демонов.

– Как, Мимара? – спрашивает он с немалым удивлением. – То, чего ты добилась… Это не должно было стать возможным. Это была хора?

«Нет, – хочет сказать она, – это была Слеза Господня…»

Но вместо этого она кивает и со скукой пожимает плечами, как человек, который делает вид, что перешел к более решительным действиям.

Ей было что-то дано. То, что она всегда считала пороком, уродством души, оказалось загадкой и силой. Око Судии открылось. В момент абсолютного кризиса оно открылось и увидело то, что нужно было увидеть…

Слеза Господня, пылающая в ее ладони. Бог Богов!

Всю свою жизнь она была жертвой. Так что ее инстинкт – самый непосредственный: поднять руку, чтобы спрятаться, подставить плечо, защищаясь. Только дурак не сумеет скрыть то, что ему дорого.

Драгоценная – и, конечно, совершенно несовместимая с тем, чего она отчаянно хочет. Хоры и ведьмы, как сказали бы айнонцы, редко процветают под одной крышей.

Она находит в этом горькое утешение – даже своего рода предписание. Если бы все было чисто и просто, она бы избегала этого из-за изнуряющего меланхолического рефлекса. Но теперь это нечто такое, что требует понимания – на ее условиях…

Поэтому, конечно, старый волшебник отказывается ей что-либо говорить.

Больший комфорт. Разочарование и мучения – это сама форма ее жизни. Единственное, чему она доверяет.

В ту ночь Мимара просыпается от низкого мелодичного голоса Сарла, что-то напевающего. Песня, похожая на дым, быстро затянутый в беззвучие высотой хребта. Она слушает, наблюдая, как Гвоздь Небес проглядывает сквозь рваные одежды облака. Слова песни, если они вообще есть, непонятны.

Через некоторое время песня переходит в хриплый шепот, а затем в стон.

Сарл стар, осознает девушка. Он оставил в недрах горы не только свой рассудок.

Сарл умирает.

Укол ужаса пронзает ее насквозь. Она поворачивается, чтобы поискать волшебника среди скал, но тут же обнаруживает его позади себя – эдакого зверя с волосами. Мимара понимает, что он подкрался к ней после того, как она заснула.

Она смотрит в тень его изборожденного морщинами лица и улыбается, думая: «По крайней мере, он не поет». Девушка морщит нос от его запаха и снова засыпает, возвращаясь к его трепещущему образу.

Я понимаю, мать… Я, наконец, вижу… Я действительно хочу.

* * *
Ей снится отчим, и она просыпается с хмурым недоумением, которое всегда сопровождает слишком липкие и многозначительные сны. С каждым мигом она видит его: аспект-император, не такой, каков он есть, но каким он был бы, если бы был тенью, которая преследовала проклятые глубины Кил-Ауджаса…

Не человек, а эмблема. Живая печать, поднимающаяся на волнах адской нереальности.

– Ты – око, которое оскорбляет, Мимара…

Девушка хочет спросить Акхеймиона об этом сне, но находит воспоминание об их вражде слишком острым, чтобы говорить об этом. Она знает то, что все знают о снах – что они могут как озарять, так и обманывать. На Андиаминских Высотах жены из знатных каст советовались с авгурами за возмутительно высокую плату. Кастовые слуги и рабы молились, обычно Ятвер. А девушки в борделе капали воском на клопов, чтобы определить истинность своих снов. Если воск попадал на насекомое, значит, сон был правдой. Кроме того, Мимара слышала о десятках других народных гаданий. Но она уже не знает, чему верить…

Это волшебник, понимает она. Этот проклятый болван прямо на нее набросился.

– Око, которое надо вырвать.

Они завтракают тем, что осталось от последней охоты Ксонгиса, молодым оленем. Небо безоблачно, и утреннее холодное солнце колет глаза. Воздух обновления окружает скальперов. Они говорят и собираются в дорогу так, как привыкли – среди них царит оживление людей, возвращающих себя к старым трудным задачам.

Капитан сидит на валуне, глядя на лес внизу, и точит свой клинок. Клирик стоит под ним, без рубашки под нимильской кольчугой. Он кивает, словно в молитве, прислушиваясь, как всегда, к скрежещущему бормотанию лорда Косотера. Галиан совещается с Поквасом и Ксонгисом, придвинувшись к ним вплотную, а Сома нависает над ними. Сутадра удалился по тропе, чтобы помолиться: в последнее время он всегда это делает. Конджер жадно разговаривает со своими соотечественниками, и хотя Мимаре не дается галеотский язык, она знает, что он пытается сплотить их. Сарл бормочет и хихикает себе под нос, отрезая крошечные кусочки размером не больше ногтя от своего завтрака, которые он затем жует и смакует с абсурдным наслаждением, как будто обедает улитками или каким-то другим деликатесом.

Даже Акхеймион, кажется, чувствует разницу, хотя и не говорит того же, что она. Шкуродеры вернулись. Каким-то образом они вернулись к своим старым привычкам и ролям. Только встревоженные взгляды, которыми они обменивались между шутками и признаниями, выдавали их испуг.

Великие Космы, понимает она, знаменитые первобытные леса Длинной стороны. Они боятся их – очевидно, достаточно сильно, чтобы на время забыть Кил-Ауджас.

– Шкуродеры, – хихикает Сарл, его лицо краснеет. – Рубите и связывайте их, ребята… У нас есть шкуры, чтобы сдирать!

Подбадривающие слова, прозвучавшие в ответ, были такими поспешными, такими половинчатыми, что тень Потерянной Обители, казалось, снова перепрыгнула через них… Их осталось так мало.

И Сарл – не один из них.

Жестяной лязг предупреждает артель, говорит им, что капитан повесил свой потрепанный щит на спину, – это стало сигналом для них, чтобы возобновить свой марш. Склоны предательски круты, и Мимара дважды приводит старого волшебника в ярость, предлагая ему руку поддержки. Они прокладывают путь вниз, спускаясь все ниже и ниже, выбирая дорогу через преграждающие им путь препятствия в виде тесных рядов кустарника. Кажется, она чувствует, как горы поднимаются позади нее в заоблачную абсурдность.

Космы растут под ними и перед ними, становясь все больше и больше, пока Мимара не начинает различать отдельные стволы в возвышающейся общей кроне. Несмотря на все описания, которые девушка слышала, она поймала себя на том, что изумленно таращит глаза. Деревья нельзя назвать иначе, чем монументальными, таков их размер. Сквозь завесу листвы она мельком видит возвышающиеся стволы и раскидистые ветви деревьев, а также темноту, которая окружает мир под кронами.

Воздух дрожит от птичьего пения, визга и улюлюканья, создавая громадный и пронзительный хор, который, как Мимара знает, тянется за горизонт, к берегам Серишскового моря. Путники обнаруживают, что движутся вдоль уступа, идущего параллельно кромке леса примерно на таком же расстоянии, на какое деревья вздымаются в небо. Теперь быстрый взгляд девушки проникает глубже, хотя от окутанной мраком земли все еще далеко. Она видит ветви, тянущиеся, как извилистый камень, несущие зеленые клочья размером с амбар, и полотнища мха, свисающие со стволов, как лохмотья нищего. Она видит нагромождение теней, которые выносят черноту из глубины леса.

Он поглотит нас, думает Мимара, чувствуя, как старая паника гудит в ее костях. Она уже сыта по горло лишенными света чревами. Неудивительно, что скальперы были встревожены.

Темнота деревьев, сказал Сарл.

Кажется, дочь Эсменет впервые осознает всю чудовищность задачи, которую поставил перед ними волшебник. Впервые она понимает, что Кил-Ауджас был лишь началом их испытания – первым в череде невысказанных ужасов.

Неглубокий обрыв опускается и переходит в неровный склон, рассыпая огромные камни по краю леса. Экспедиция пробирается вниз и заползает в Великие Космы…

В зеленую тьму.

* * *
Птицы пронизывают парящие навесы, но их крик звучит в отдалении, приглушен, как будто они поют, спрятавшись в чулок. Воздух спертый, густой от отсутствия свежего ветра. Земляной смрад пропитывает каждый вздох Мимары: запах щебня, превращенного в кашу сменой времен года, в землю – долгими годами и в камень – веками. Когда она поднимает глаза, то видит проколы белого сияния, просвечивающие сквозь рваный зеленый полог. С другой стороны, этот фильтрованный мрак делает темноту осязаемой, вязкой, как будто они тащатся через туман. Стволы в глубине равномерно черные. Сливаясь с промежуточными стволами, они постепенно делают тысячу гротов невидимыми. Это кажется почти игрой, накоплением скрытых пространств. Достаточно больших, чтобы таить целые народы.

Хотя вокруг громоздятся массивные стволы и корни, почва в чаще мягкая и по ней легко идти. Они следуют по извилистой тропе между чудовищными деревьями, но все равно постоянно поднимаются и спускаются. Часто им приходится прорубать себе путь сквозь свисающие завесы мха.

Кажется немыслимым, что люди когда-то ходили по этой земле с мотыгой и плугом.

Скальперы не зря боятся Косм, полагает Мимара, но саму ее по какой-то причине страх покинул. Странно, что травма притупляет любопытство. Страдать от чрезмерной жестокости – значит быть избавленным от заботы. Человеческое сердце откладывает свои вопросы, когда будущее слишком капризно. В этом ирония скорби.

Знать, что мир никогда не будет таким плохим, каким был.


Она буквально подпрыгивает при звуке своего имени, настолько полно отрешилась она от реальности. Старый волшебник стоит рядом с ней. Каким-то образом он кажется частью их нового окружения, ничем не отличающегося от того, когда они пересекали дикие горные вершины или, еще раньше, проходили через Кил-Ауджас. Он провел слишком много лет среди дикости и руин, чтобы не походить на скаль- перов.

– Око Судии… – начинает он на своем необычном айнонском. В его смущенном взгляде есть что-то умоляющее. – Ты будешь в ярости, когда поймешь, как мало я знаю.

– Ты говоришь мне это, потому что боишься.

– Нет. Я говорю тебе это потому, что действительно знаю очень мало. Око Судии – это народная легенда, как Кахит или Воин Доброй Удачи, понятия, которыми обменивались слишком много поколений, чтобы в них остался какой-либо ясный смысл…

– Я вижу страх в твоих глазах, старик. Ты думаешь, что я проклята!

Волшебник смотрит на нее несколько мгновений, не мигая. Беспокойство. Жалость.

– Да… Я думаю, что ты проклята.

Мимара говорила себе это с самого начала. «С тобой что-то не так. Там что-то сломано». Поэтому девушка предположила, что, услышав то же самое от Акхеймиона, она останется спокойной, что это будет скорее подтверждением, чем приговором. Но почему-то слезы застилают ей глаза и лицо выражает протест. Она поднимает руку, защищаясь от взглядов остальных.

– Но я знаю, – поспешно добавляет Акхеймион, – что Око Судии имеет отношение к беременным женщинам.

Мимара таращится на него сквозь слезы. Холодная рука проникла в ее внутренности и вычерпывает из нее все мужество.

– К беременным… – слышит она свой голос. – Но почему?

– Я не знаю. – У него из волос торчат засохшие листья, и Мимара подавляет желание начать суетиться вокруг него. – Возможно, из-за глубины деторождения. Та Сторона поселяется в нас разными способами, и нет ничего более тягостного, чем когда женщина приносит в мир новую душу.

Девушка видит свою мать, позирующую перед зеркалом, ее живот, большой и отвисший из-за близнецов, Кела и Самми.

– Так что же это за проклятие? – почти кричит она на Акхеймиона. – Скажи мне, старый дурак!

И сразу же упрекает себя, зная, что честность старого волшебника сойдет на нет из-за ее отчаяния. Люди часто наказывают отчаяние как из сострадания, так и из-за мелкой злобы.

Маг покусывает нижнюю губу.

– Насколько мне известно, – начинает он с очевидной и приводящей ее в бешенство осторожностью, – имеющие Око Судии рожают мертвых детей.

Он пожимает плечами, как бы говоря: «Видишь? Тебе нечего бояться…»

Холод проходит сквозь нее и словно окутывает ее ледяной пеленой.

– Что?

Хмурый взгляд прорезает лоб Друза.

– Око Судии – это глаз нерожденного… Глаз, который наблюдает с позиции бога.

На их пути открылась расселина: склон, который доставляет их в неглубокий овраг. Они следуют за ручьем, который журчит вдоль своих извилистых берегов, – вода прозрачная, но кажется черной из-за царящего вокруг мрака. Чудовищные вязы опоясывают насыпи, их корни, словно огромные кулаки, вцепились в землю. Ручей раздвинул деревья достаточно далеко друг от друга, чтобы Мимара могла разглядеть белое небо сквозь щели в кронах деревьев. Кое-где его блуждающий ход прогрызал норы под деревьями. Артель ныряет под упавшими через овраг деревьями, похожими на каменных китов.

– Но у меня было… было это… сколько себя помню, – пытается объяснить девушка.

– Именно это я и имею в виду, – говорит Акхеймион, и его голос звучит слишком странно – как если бы он принимал близко к сердцу выдуманные причины.

Он хмурится – выражение, которое Мимара находит ужасно милым на его старом лице с лохматыми бровями.

– Но там, где речь идет о Той Стороне, всегда возникают сложности. Там все происходит не так, как здесь… – добавляет он.

– Загадки! Почему ты постоянно мучаешь меня загадками?

– Я просто говорю, что в каком-то смысле твоя жизнь уже прожита – для бога или богов, то есть…

– Что это значит?

– Ничего, – говорит маг, снова хмурясь.

– Скажи мне, что это значит!

Но в его глазах уже вспыхнул этот холодный блеск. И снова ее слова пронзили жировую прослойку, которой обросло терпение старого волшебника, и добрались до самых костей его нетерпения.

– Ничего, Мимара. Ни…

Леденящий кровь крик. Девушка оказывается на склоне, удерживаемая жилистой хваткой волшебника. Она чувствует шепот зарождающихся колдовских охранных заклинаний, натянутых вокруг них. Клирик гулким голосом произносит что-то непонятное. Мимара замечает, что Сутадра шатается и что из его щеки торчат древко с оперением. Он пытается закричать, но может только кашлять.

Опять, понимает она. Шкуродеры снова умирают.

* * *
– Держись за мой пояс! – кричит ей Акхеймион, рывком припадая к земле. – Не отпускай меня!

– В деревьях! – вопит кто-то еще. Галиан.

– Каменные Ведьмы! Каменные Ведьмы!

Смех Клирика гремит в пустотах.

В своей жажде всего волшебного Мимара много читала об учениках школы Завета и еще больше о Гнозисе и о знаменитых военных песнях Древнего Севера. Она знает о зарождающейся защите, которую они используют, чтобы обезопасить свою личность в случае внезапного нападения. Даже там, в рухнувшей башне этой школы, она чувствовала, что они висят вокруг нее, как слабые детские каракули, портящие искусство непосредственного мира. Теперь же они потрескивают в своем уродстве, спасая им жизнь.

Стрелы пронзают охранные заклинания волшебника, искрясь в пустоте. Мимара бросает взгляд туда-сюда, пытаясь разобраться в окружающем безумии. Она слышит крики за спинами своих спутников и мельком замечает темные фигуры, ныряющие вдоль высот по обе стороны от нее: лучники, обладающие гибкой походкой и осанкой скальперов. Овраг привел их к человеческой засаде. Галиан и Поквас сидят на корточках за грудой мертвых тел неподалеку. Сутадра упал. Сому она не видит. У Клирика есть собственная магическая защита. Капитан стоит рядом с ним, выпрямившись во весь рост.

– Ко мне! – кричит Акхеймион остальным. Теперь он стоит, упираясь ногами в воду и грязь, и девушка подтягивается к нему. – Вплотную ко мне!

Другие крики, другие голоса – сквозь высоту и мрак. Нападавшие кричали в тревоге.

– Гур-гурвик-викка! – слышит она прерывистый крик множества голосов, одно из немногих галльских слов, которые она понимает.

Гурвикка. Маг.

Акхеймион уже начал свое потустороннее бормотание. Его глаза и рот вспыхивают белым, окрашивая фигуры, толпящиеся вокруг них, в оттенки синего.

Девушка чувствует движение теней наверху, видит людей, спускающихся с деревьев. Они падают на лесную подстилку, цепляются за земляное покрытие. Они бегут – и убегают.

– Каменные Ведьмы! – Голос Покваса гремит, когда он выкрикивает эти слова, как проклятие. Только схватившие его покрытые шрамами руки Галиана не дают танцору меча броситься за ними.

Громовой треск – где-то впереди их маленькой колонны. Мимара мельком видит силуэт Клирика на фоне яркого пламени бушующего костра. На него нападает маг. Он висит между свисающими ветвями, одетый в черное, его руки и ноги похожи на обмотанные тряпьем палки. Бесплотная голова дракона вырывается из его рук, извергая огонь…

Она щурится от яркого закатного света.

Свистящее шипение возвращает ее взгляд к более непосредственным вещам. Акхеймион стоит неподвижно, подняв руки, его лицо на фоне солнечного света похоже на маску из поседевшей кожи. Он прочерчивает ослепительно-белую линию над вершинами оврага. Девушка закрывает глаза рукой, мельком замечает свою тень, бегущую по земле по кругу… Предел Ношайнрау.

Огонь разливается по поверхности коры. Дерево обугливается.

Но если деревья на галеотской стороне гор от таких заклинаний падали, левиафаны Великих Косм лишь стонут и трещат. Листья сыплются через овраг. Горящая куча веток врезается в ручей и взрывается паром. Мимолетное движение вдалеке бросается Мимаре в глаза: еще больше бегущих людей…

Каменные Ведьмы.

Она снова смотрит на нелюдя. Он стоит невредимый перед сверкающими огненными вспышками, крича своим обычным голосом, но на языке, которого она не понимает.

– Хоук’Хир! – вопит он с громовым смехом. – Гиму хитилой пир милисис!

Магическое бормотание его противника продолжает подниматься из пространства и материи. Фигура все еще висит над ущельем, черная на фоне проблесков неба и яркой зелени…

Акхеймион хватает Мимару за руку, словно удерживая ее от необдуманного порыва.

Дым расцветает из небытия, громоздится в центре каждой впадины. В течение нескольких ударов сердца пелена скрыла превосходящего мага.

Клирик просто стоит, как и прежде, обеими ногами упираясь в сверкающее русло ручья. Его смех странен, как карканье умирающих ворон, кричащих сквозь гром.

В течение нескольких мгновений никто не делает ничего, кроме как смотрит и дышит.

Капитан в одиночестве взбирается на гребень оврага и залезает на ствол длинного поваленного дерева, которое тянется через овраг, как рухнувшая храмовая колонна. Одинокий луч солнца освещает его и изодранные остатки его одежды. Свет играет вмятинами на его щите и доспехах.

– Вспороть наши тюки?! – рычит он в извилистые глубины леса. – Наши тюки?

Сарл принимается хихикать, достаточно громко, чтобы начать плеваться мокротой.

Лорд Косотер поворачивается и окидывает окружающую тьму сверхъестественно яростным взглядом.

– Я выколю тебе глаза! – ревет он. – Выпотрошу твое нутро! Выбью рвоту из твоих зубов!

Мимара оказывается на коленях рядом с Сутадрой – она сама не знает, как это получилось. Кианец свернулся калачиком на боку, и его шипящее дыхание перешло в хрюканье. Он прижимает израненные руки к щеке, по обе стороны от вонзившейся в нее стрелы.

Они с Сутадрой уже несколько недель живут бок о бок на тропе, но почти не обмениваются взглядами и не обменялись ни единым словом. Как такое могло случиться? Как могла эта жизнь, тающая рядом ней, быть всего лишь декорацией на один миг и… и…

– Пожалуйста… пожалуйста, – бормочет она. – Скажи мне, что делать…

Язычник-скальпер впивается в нее глазами – взглядом абсурдной настойчивости. Он что-то бормочет, но изо рта у него вместо слов выплескивается одна лишь кровь. Вся его козлиная бородка, которая со времен Кил-Ауджаса превратилась в густую бороду, перепачкана ею.

– Каменные Ведьмы, – слышит она объяснения Галиана Акхеймиону. – Разбойники. Скальперская артель, которая охотится сама по себе. Думаю, они увидели, что нас так мало, и решили, что мы – низко висящие фрукты. – Кривой смешок.

– Да, – говорит Поквас. – Волшебные фрукты.

Беспомощно протянув руки, Мимара смотрит на умирающего странника. «Зачем ты это делаешь? – кричит в ней что-то. – Он умирает. Ничего не поделаешь! Почему…»

Око Судии открывается.

– Но всех ли мы видели? – спрашивает старый волшебник.

– Все может быть, – отвечает Галиан. – Никто не знает, что они делают в зимние месяцы, куда уходят. Они могут быть в отчаянии.

И она узнает, что значит заглянуть в моральный итог человеческой жизни. Сутадра…

Сут, как называли его другие.

Вы можете легко сосчитать синяки на вашем сердце, но подсчитать грехи – гораздо более сложный вопрос. Люди вечно все забывают ради своей выгоды. Они оставляют это реальному миру, чтобы помнить, и Той Стороне, чтобы она призвала их к суровому ответу. «Сто небес, – как писал знаменитый Протат, – за тысячу адов».

Она видит все это: интуицию, скрытую в морщинистой архитектуре его кожи, косящие глаза, порезы на костяшках пальцев. Грех и искупление, написанные на языке сломанной жизни. Оплошности, лицемерие, ошибки, тысячи накопившихся эпизодов мелкой зависти и бесчисленных мелких эгоистических поступков. Жена, ударенная в первую брачную ночь. Сын, которым пренебрегли из-за презрения к слабости. Брошенная любовница. И под этими язвами она видит черную опухоль гораздо более страшных преступлений – преступлений, которые нельзя ни отрицать, ни простить. Деревень, сожженных из-за подозрений в мошенничестве. Резни невиновных.

Но она также видит чистую кожу героизма и самопожертвования. Белизну преданности. Золото безусловной любви. Блеск верности и умения промолчать. Высокую синеву неукротимой силы.

Она понимает, что Сутадра – хороший человек, но сломленный, человек, вынужденный снова и снова бросать свои сомнения на неприступные стены обстоятельств. Именно вынужденный. Человек, который ошибался ради безумной и непреодолимой цели. Человек, осажденный со всех сторон историей…

Раскаяние. Вот что им движет. Именно это и привело его к скальперам. Желание пострадать за свои грехи…

И она любит его – этого немого странника! Нельзя видеть так много, как видит она, и не чувствовать любви. Она любит его так, как надо любить человека с таким трагическим прошлым. Она знает это, как знает мужчину любовница или жена.

Она знает, что он проклят.

Он брыкается в грязи ручья, пристально смотрит невидящими глазами. Он молча, по-рыбьи, открывает рот, и она замечает еще одну стрелу, вонзившуюся ему в горло. У него вырывается тихий крик, какой можно было бы ожидать от умирающего ребенка или собаки.

– Тссс… – бормочет она горящими губами, не переставая плакать. – Рай, – лжет она. – Рай ждет тебя…

Но на них упала тень, еще более темный мрак. Капитан – Мимара знает это еще до того, как видит его. Даже когда она поворачивает лицо вверх, Око Судии закрывается, но она все еще видит закатившиеся, угольно-оранжевые глаза, злобно глядящие с обугленного лица…

Лорд Косотер поднимает сапог и ударяет по стреле сверху вниз. Дерево лопается в плоти. Тело Сутадры дергается, трепещет, как нить на ветру.

– Ты сгниешь там, где упал, – говорит капитан со странной и угрожающей решимостью.

Мимара не может дышать. В уходе кианца есть какая-то мягкость, ощущение огня, переходящего в пыльную золу. Она поднимает онемевшие пальцы, чтобы стереть отпечаток ботинка с носа и бороды мертвеца, но не может заставить себя прикоснуться к его посеревшей коже.

– Слабость! – кричит капитан на остальных. – Каменные Ведьмы ударили, потому что почуяли нашу слабость! Не надо больше! Хватит валяться в грязи! Больше никаких бабских сожалений! Это Тропа!

– Тропа троп! – вскрикивает Сарл, хихикая.

– А я – правило правил, – скрежещет капитан.

* * *
Ксонгис изменил курс, уводя их от Каменных Ведьм и тех мест, куда те сбежали. Они оставили Сутадру позади, растянувшегося в грязи, со сломанной стрелой, которая торчала из его опухшего лица, как выставленный большой палец. Где падал скальпер, там и лежал скальпер – таково было правило. Вскоре циклопические стволы окутали его темнотой.

Сутадра всегда был загадкой для Акхеймиона – и для остальных, насколько он мог судить. Галиан иногда делал вид, что спрашивает мнение кианца, а затем принимал его молчание за доказательство согласия. «Видите! – каркал он, вызывая смех у остальных. – Даже Сут это знает!

Теперь так же, как Сут, вели себя некоторые другие скальперы. Они замкнулись в себе, заложили кирпичом уши и рты, а в оставшиеся дни разговаривали только глазами – пока и взгляд их не стал непроницаемым. Многие, можно было поспорить, держали в своих сердцах хаос, по-женски пронзительный. Но поскольку невежество непоколебимо, они тоже казались непоколебимыми, невозмутимыми. Такова сила молчания. Насколько было известно Акхеймиону, Сутадра был не более чем слабовольным глупцом, сварливым трусом, скрывающимся за ширмой бесстрастного поведения.

Но маг всегда будет помнить его сильным.

Однако ничто из этого не объясняло реакцию Мимары. Ее слезы. Ее последующее молчание. После катастрофы в шахтах Кил-Ауджаса Друз полагал, что она будет невосприимчива к страху и насилию. Он попытался ее успокоить, но она просто отвернулась, моргая.

Поэтому он некоторое время шел рядом с Галианом и Поквасом, расспрашивая их о Каменных Ведьмах. Эти бандиты бродили по Космам уже около пяти лет – достаточно долго, чтобы стать бичом Длинной стороны. Поквас ненавидел их абсолютной ненавистью: охотиться на своих было, очевидно, оскорблением для зеумца. А Галиан смотрел на них с тем же презрением, с каким относился ко всему на свете. «Чтобы сделать то, что они делают, нужно быть таким же черным, как твоя шкура!» – крикнул он в какой-то момент, очевидно, пытаясь приманить своего высокого друга.

Акхеймион был склонен согласиться с ним. Охота на шранков – это одно. Охота на людей, которые охотились на шранков, нечто совершенно иное.

Они рассказали ему историю капитана Каменных Ведьм Пафараса, ученика школы Мисунсай, который напал на Клирика. По слухам, он был печально известным нарушителем, тем, кто потерпел неудачу, пытаясь ускорить свои магические контракты: смертный грех для школы наемников. Его загнали в дебри более десяти лет назад.

– Он был первым, кто польстился на Награду, – объяснил Галиан. – Напыщенный. Один из тех дураков, которые переворачивают мир с ног на голову, когда оказываются в конце очереди. Высокомерен до смешного. Говорят, его объявили вне закона за то, что он сжег имперскую таможню в одном из старых лагерей.

Так появились на свет Каменные Ведьмы. Скальперские отряды всегда исчезали в глуши, поглощенные ею, словно их никогда и не было.

– Это на них – чоп-чоп-чоп – напали голые, – сказал Поквас. – Бегущие всегда умирают.

Но Каменные Ведьмы неизменно оставляли живых, и поэтому слухи об их зверствах распространялись и множились.

– Стали более знаменитыми, чем Шкуродеры, – весело сказал Галиан. – Единственными и неповторимыми.

Акхеймион несколько раз украдкой поглядывал на Мимару, все еще озадаченный ее пустым лицом и рассеянной походкой. Неужели она каким-то образом сблизилась с Сутадрой без его ведома?

– Он умер той смертью, которая была ему уготована, – сказал колдун, вернувшись к ней. – Сутадра… – добавил он в ответ на ее острый взгляд.

– Но почему? Почему ты так говоришь? – Ее глаза заблестели от защитных слез.

Старый волшебник почесал бороду и сглотнул, напомнив себе, что надо быть осторожнее, что он говорит с Мимарой.

– Я думал, ты оплакиваешь его потерю.

– Потерю? – отрезала она. – Ты не понимаешь. Око. Оно открылось. Я видела… Я видела его… Я видела его… его жизнь…

Казалось, маг должен был это знать.

– Я оплакиваю его проклятие, – сказала девушка.

Проклятие, которое ты разделишь, добавил ее взгляд.

Друз Акхеймион провел большую часть своей жизни, зная, что он проклят. Если достаточно долго бессильно стоять перед фактом, он начнет казаться фантазией, чем-то, что можно рефлекторно презирать, отрицать по привычке. Но с годами правда подкрадывалась к нему, крала его дыхание видениями тысяч адептов его школы, теней, вопящих в бесконечной агонии. И хотя маг уже давно отрекся от Завета, он все еще ловил себя на том, что шепчет первый из его катехизисов: «Если ты потеряешь свою душу, ты обретешь мир».

– Проклятие, которому ты хочешь, чтобы я научил тебя, – сказал он, имея в виду магию – богохульство, которому она отчаянно хотела научиться.

После этого Мимара перестала обращать на него внимание – она была так чертовски переменчива! Он кипел от злости, пока не осознал, что со времени их последнего урока Гнозиса прошло немало дней. После Кил-Ауджаса все казалось половинчатым, как будто песок набился во все старые движущиеся суставы. У него не хватало духу учить, поэтому он просто предположил, что у нее не хватало духу учиться. Но теперь он задавался вопросом, было ли нечто большее в ее внезапном равнодушии.

Трудные повороты жизни имели свойство переворачивать наивные страсти. Он поймал себя на том, что вспоминает свой предыдущий совет Соме. Ей было что-то дано, что-то такое, чего она еще не понимала.

Время. Ей нужно время, чтобы понять, кем она стала – или становится сейчас.

* * *
Капитан приказал им остановиться на какой-то чудесной поляне. Там был срублен в самом расцвете сил огромный дуб, после которого в нетронутом пологе древесных крон осталась благословенная дыра. Артель расхаживала вокруг, щурясь на ясное голубое небо и глядя на остатки этого титанического дуба. Дерево рухнуло в объятия своих столь же огромных собратьев и теперь висело, опираясь на них и превратившись в скелет, над лесной подстилкой. Основная часть его коры облетела, так что оно напоминало огромную кость, сжатую в объятиях вьющимися ветвями. Поперек нескольких развилок были уложены бревна, создавая три разные платформы на трех разных высотах.

– Добро пожаловать к Пню, – сказал Поквас Акхеймиону со странной усмешкой.

– Это место вам знакомо? – поинтересовался тот.

– Все скальперы знают об этом месте.

Танцор меча жестом подвел старика к подножию дерева. Вокруг него возвышался холм, ступенчатый и с узловатыми корнями. Сам пень был широк, как лачуга кастового слуги, но в высоту доставал только до колен волшебника. Громада отрубленного ствола вырисовывалась прямо за ним, поднимаясь в сумятицу окружающего леса.

– Долгое время, – объяснил Поквас, – легенда гласила, что эти деревья были склепами, что каждое из них вдыхало мертвых из земли. Поэтому несколько лет назад, когда казалось, что граница отступит более глубоко в Космы, мы с Галианом срубили это самое дерево до основания. Мы работали посменно в течение трех дней.

Старый волшебник дружелюбно повел бровями.

– Понимаю.

Ответом ему было веселое подмигивание.

– Посмотри, что мы нашли.

Акхеймион увидел его почти сразу же, возле вершины грубо обтесанного конуса. Сначала он подумал, что это была резьба – результат какой-то нездоровой шутки скальперов, – но второй взгляд сказал ему обратное. Череп. Человеческий череп, втиснутый в сердцевину дерева. Только часть глазницы, щека и несколько зубов – от коренных до клыков – были видны четко, но это был, несомненно, череп человека.

Дрожь пробежала по телу старого волшебника, и ему показалось, что он услышал голос, шепчущий: «Сердце большого дерева не горит…» Воспоминания из другой эпохи, из другого испытания.

– Некоторые, – говорил Поквас, – скажут вам, что Космами владеют голые.

– А ты что скажешь?

– Что они такие же арендаторы, как и мы. – Шкуродер нахмурился и улыбнулся, словно поймав себя на совершении какого-то безумия, пришедшего из Трех Морей. – А владеют этой землей мертвые.

* * *
Продолговатый кусочек открытого неба быстро потемнел. После мрачной трапезы компания рассредоточилась по трем платформам, встроенным в упавшего гиганта, наслаждаясь тем, что, вероятно, было ложным чувством безопасности, даже когда они проклинали неровности досок, на которых слишком жестко спать.

Эта ночь была трудной. Окружающая темнота была такой же непроницаемой, как и в Кил-Ауджасе, а угроза Каменных Ведьм заставила их «лежать как на иголках», как сказал бы Сарл. Но настоящая проблема, решил, в конце концов, Акхеймион, заключалась в деревьях.

В диких преданиях ведьм – во всяком случае, в тех обрывках, с которыми сталкивался Друз, – большие деревья были не только проводниками силы, но и живыми душами. Им нужно сто лет, чтобы проснуться, гласила одна из легенд, и еще сто лет для того, чтобы искра разума догорела медленным и часто колеблющимся пламенем.

Старые ведьмы верили, что деревья завидуют быстрым существам. Деревья ненавидели так, как может ненавидеть только вечно сбитый с толку человек. И когда они пустили корни в окровавленную землю, их медленно скрипящие души приняли форму потерянных человеческих душ. Даже спустя тысячу лет, после бесчисленных карательных сожжений, Тысячи Храмов не смогли искоренить древнюю практику погребения на деревьях.

Среди айнонцев, в частности, матери из касты аристократов хоронили, а не сжигали своих детей, чтобы посадить на могилы их сикоморы с золотыми листьями – и таким образом создать место, где можно было бы сидеть рядом со своим потерянным ребенком…

Или, как утверждали жрецы шрайи, дьявольский симулякр этого присутствия.

Со своей стороны, Акхеймион не знал, чему верить. Все, что он знал, это то, что Космы не были обычным лесом и что окружающие деревья не были обычными деревьями.

Склепы, как называл их Поквас.

Легион звуков пронесся сквозь ночь. Вздохи и внезапные трески. Бесконечный скрип и стон бесчисленных сучьев. Жужжание и вой ночных насекомых. Вечные звуки. Чем дольше Акхеймион лежал без сна, тем больше и больше они становились похожи на язык, на обмен новостями, одновременно торжественными и ужасными. «Слушай, – казалось, шептали они, – и будь осторожен… Люди топтали наши корни… Люди, несущие отточенное железо».

По словам Покваса, страшные сны были обычным явлением в Космах.

– Там снятся кошмары, – сказал высокий мужчина, и его глаза наполнились неприятными воспоминаниями. – Дикие твари, которые крутят и душат.

Старому волшебнику вспомнились Менгеддские равнины и Сны, которые он пережил, маршируя по ним с людьми Бивня. Могут ли Космы быть топосом, местом, где травма стерла жесткую корку мира? Неужели бездорожные лиги до них были пропитаны адом? Он был вынужден бежать от Первой Священной войны около двадцати лет назад, настолько безумным был его кошмарный сон. Что же будет мучить его теперь?

С тех пор как он выбрался из Кил-Ауджаса, ему не снилось ничего, кроме одного и того же эпизода: верховный король Кельмомас дает Сесватхе карту с подробным указанием местоположения Ишуаля – места рождения Анасуримбора Келлхуса – и велит ему спрятать ее под библиотекой Сауглиша… В сокровищнице, не меньше.

«Храни его, мой старый друг. Сделай это своей самой глубокой тайной…»

Маг лежал на грубой платформе, повернувшись спиной к Мимаре. Тепло сочилось сквозь измученную тяжесть его тела. Размышление вырастало из размышления, мысль из мысли. Он все больше удалялся от могучих деревьев и их тайн, все дальше уходил от путей бодрствующих. И как это часто случалось, когда он стоял на пороге сна, ему казалось, что он видит, действительно видит, вещи, которые были не более чем клочьями, обрывками памяти и воображения. Изгибающийся золотой корпус футляра для карт. Двойные умерийские письмена – заклинания, общие для древних норсирайских хранилищ реликвий, гласящие: «Ты обречен, если найдешь меня сломанным».

«Странно…» – подумал он.

Поиск знаний во сне.

* * *
Он стоял во мраке, закованный в кандалы, один из многих…

Целый ряд пленников, скованных цепью – запястье к запястью, лодыжка к лодыжке, избитых, несчастных…

Они стояли цепочкой, тянувшейся вдоль темного туннеля, охваченные ужасом и неведением…

Его глаза закатывались в нечеловеческой панике. В голове снова и снова вертелась одна мысль: что теперь? Что теперь?

Он мельком увидел стены, которые на мгновение показались ему золотыми, но на самом деле были сделаны из мятой соломы, веток и дерна. Они поднимались вверх и изгибались над головами пленников, чтобы сплести вокруг их жалкой процессии черный коридор…

Ибо, хотя он и раскачивался неподвижно, изнывая от боли из-за своих ран и оскорблений, они все-таки медленно продвигались куда-то…

Он даже мог мельком увидеть поверх сгорбленных в горе и безнадежности людей конец их пути, какое-то отверстие, поляну за ним…

Освещенную чем-то, чего он не хотел видеть.

У него не хватало зубов… Выбиты?

Да… Выбиты из его черепа.

– Н-нет, – пробормотал Акхеймион. Понимание приходило к нему, наползало, как туман. Деревья, понял странник.

Деревья! Склепы, как называли их скальперы…

– Прекратите! Оставьте меня! – крикнул Друз. Но ни одна из закованных в цепи теней не подняла головы в знак согласия. – Прекратите! – бушевал он. – Прекратите, или я сожгу вас и ваших сородичей! Я сделаю свечи из ваших корон! Прожгу вас до самой сердцевины!

Он откуда-то знал, что кричал не своими губами, не в своем мире.

Сдавленные крики пронеслись по коридору, звеня, словно они отражались от железных щитов.

Что-то заорало – звук был слишком громким, слишком гортанным, чтобы быть просто сигналом рога. Без предупреждения цепи дернули его и всю остальнуютемную процессию вперед, на один спотыкающийся шаг к свету… к очистке.

И хотя перед ним маячил весь ужас мира, измученный странник подумал: «Пожалуйста…»

Пусть это будет его конец.

* * *
Акхеймион обнаружил, что сидит, вцепившись костлявыми пальцами в костлявые плечи. В ушах у него звенело, чернота вокруг кружилась. Он задыхался, пытаясь собраться с мыслями. Лишь потом до его слуха донеслись другие звуки ночи. Отдаленный вой волков. Скрип, казавшийся разумным, в изогнутых сучьях. Дыхание Покваса и его тихий храп. Бормочущее рычание Сарла…

А еще кто-то беззвучно выл… на платформе под ним.

– Н-нет… – услышал он прерывистый, липкий голос, бормотавший что-то на галишском языке. – Пожалуйста… – Пауза, а потом кто-то снова зашипел сквозь стиснутые зубы, борясь с возвращающимися волнами ужаса: – Пожалуйста!

Хамерон, понял колдун. Одним из наиболее сильно пострадавших в Кил-Ауджасе.

Было время, когда Акхеймион считал себя слабым, когда он смотрел на таких людей, как эти скальперы, с какой-то сложной завистью. Но жизнь продолжала нагромождать на него несчастья, и он продолжал выживать, преодолевать их. Он во многом был таким же человеком, как раньше, слишком склонным к одержимости, слишком готовым взвалить на себя бремя обычных грехов. Но он больше не видел в этих вросших в его суть привычках слабости. Теперь он знал, что думать – это не значит бездействовать.

Некоторые души возвышаются перед лицом ужаса. Другие сжимаются, съеживаются, бегут к легкой жизни и ее многочисленным клеткам. А некоторые, как молодой Хамерон, оказываются в ловушке между неспособностью и неизбежностью. Все люди плачут в темноте. Те, кто этого не делал, были чем-то меньшим, чем люди. Чем-то опасным. Жалость захлестнула старого волшебника, жалость к мальчику, который застрял на склоне – слишком крутом, чтобы по нему можно было взобраться наверх.

Жалость и чувство вины.

Акхеймион услышал скрип и шарканье кого-то на платформе над ним и заморгал в темноте. Ветви упавшего дерева чернели на фоне звезд. Гвоздь Небес сверкал над головой, поднявшийся над горизонтом выше, чем Друз когда-либо видел – по крайней мере, бодрствующими глазами. Поляна простиралась вокруг них, голая и тихая, как клочок шерсти, пропитанный абсолютными чернилами ночных теней. Мимара лежала, свернувшись калачиком, рядом с ним, прекрасная, как фарфоровая фигура в голубоватом свете.

Верхняя платформа образовывала неровный прямоугольник, испещренный светящимися тонкими линиями между бревнами. Фигура, спустившаяся с его края, выглядела призраком, так сильно ее одежда была изорвана по краям. Звездный свет рябил на очищенных от ржавчины кольцах его кольчуги.

Капитан, со смутным ужасом понял Акхеймион.

Фигура скользила вдоль ствола, черные пряди волос колыхались. Едва капитан ступил на край платформы Акхеймиона, как сразу же проворно, как обезьяна, перемахнул на следующую. Двое мужчин встретились глазами – всего лишь на мгновение, но этого было достаточно. Голодный – вот все, о чем мог думать волшебник. Было что-то голодное в прищуренных глазах, которые сверкали от отвращения, что-то голодное в усмешке, разрезавшей заплетенную бороду.

Человек исчез из виду. Все еще глядя туда, где их взгляды пересеклись, Акхеймион услышал, как он приземлился на платформу внизу, услышал, как нож выскочил из ножен…

– Нытик! – прошипел голос.

Последовали три глухих удара, каждый из которых сопровождался устрашающим звуком разрезаемой плоти.

Задыхающийся, удушливый хрип пронзенных легких. Звук каблука, скребущего по коре дерева, – слабый пинок.

А потом – ничего.

Ядовитый туман, казалось, наполнил волшебника, распространяясь от его живота к рукам и ногам, – это было что-то, что одновременно обжигало и охлаждало. Не раздумывая, он вернулся на свое место рядом с Мимарой и закрыл глаза, притворяясь спящим. Шум, который издавал лорд Косотер, поднимающийся обратно на свою платформу, казался ему оглушительным громом. Акхеймион едва удержался, чтобы не поднять руки, защищаясь от этого звука.

Несколько мгновений он просто дышал, стараясь отгородиться от того, что произошло – от убитой жизни, которая плакала под ним. Он сидел и слушал, как это происходит. А потом притворился, что спит. Он сидел и смотрел, как убивали мальчика во имя его лжи… Лжи волшебника, который играл в бенджуку, сделав фигуры из людей.

Одержимости.

Сила, сказал себе Акхеймион. Вот это! Вот чего требует от него судьба… Если его сердце еще не ожесточилось до состояния кремня, он знал, что это случится еще до того, как закончится это путешествие. Невозможно убить так много людей и все еще заботиться о них.

Ждет ли его провал или успех, он станет чем-то меньшим, чем человек. Чем-то опасным.

Как капитан.

* * *
Утром об убитом не было сказано ни слова. Даже Мимара не осмеливалась заговорить о нем, потому что зверство было слишком явным и произошло слишком близко. Они просто грызли завтрак и смотрели в разные стороны, пока кровь Хамерона высыхала на бревнах его платформы, превращаясь в запекшуюся корку. Даже Сарлу, казалось, не хотелось нарушать тишину. Если они и обменивались взглядами, то Акхеймион находил присутствие лорда Косотера слишком угнетающим, чтобы следить за этим.

Тот факт, что все молчали – в том числе и о Каменных Ведьмах и их нападении, – говорил обо всем: новообретенная вера капитана в правила не очень-то устраивала его людей. Отряд возобновил свой марш через густой лесной мрак, почему-то более пустынный, более потерянный и не защищенный из-за отсутствия всего лишь двух душ.

Они снова двинулись по касательной к горам, вниз, так что идти стало и легче и одновременно тяжелее для коленей. Какое-то время они шли вдоль берегов быстротекущего притока и, в конце концов, пересекли его там, где он струился по усеянной валунами отмели. Вязы и дубы казались еще более огромными. Путники пробирались по импровизированной тропинке между стволами – некоторые из них были такими огромными и седыми, что казались, скорее, элементами рельефа, а не деревьями. Все их нижние ветви были мертвы, лишены коры. Несколько ярусов таких веток лучами расходились от ствола в разные стороны, создавая что-то вроде «скелета» кроны под самой кроной, покрытой листьями. Всякий раз, когда Акхеймион поднимал на них взгляд, они напоминали ему сетки черных вен, извивающиеся и разветвляющиеся на фоне более высоких полотен сияющего на солнце зеленого цвета.

По мере того как день клонился к вечеру, расстояние между путниками, казалось, увеличивалось. Это стало заметно, когда Поквас и Галиан, делая все возможное, чтобы держаться подальше от Сомандутты, обнаружили, что приблизились к Акхеймиону и Мимаре. Некоторое время они шли в настороженном молчании. Поквас тихо напевал какую-то мелодию – из своего родного Зеума, решил Акхеймион, учитывая его странные интонации.

– В таком случае, – наконец решился заговорить Галиан, – к тому времени как до нас доберутся голые, он будет просто сидеть на куче костей.

Нансурец говорил, ни на кого не глядя.

– Да, – согласился Поквас. – Наших костей.

Казалось, они не столько искали понимания, сколько признавали то, что уже существовало. Если что и доказывает, что люди рождены для интриг, так это то, что заговоры не требуют слов.

– Он сошел с ума, – сказал Акхеймион.

Мимара рассмеялась – звук, который старый волшебник счел шокирующим. Со времени нападения Каменных Ведьм и их неудачной засады девушка казалась погруженной в молчаливые размышления.

– Сошел с ума, говоришь? – спросила она.

– Никто не пережил таких троп, – сказал Галиан.

– Да, – фыркнул Поквас. – Но ведь ни у кого нет домашнего животного – нелюдя.

– Здесь все перевернуто вверх дном, – ответил Галиан. – Ты же знаешь. Сумасшествие – это здравый смысл. Здравый рассудок – это сумасшествие.

Бывший нансурский солдат пристально посмотрел на Акхеймиона.

– Так что же нам делать? – спросил тот.

Некоторое время взгляд Галиана блуждал по окружающему мраку, а затем вернулся обратно.

– Это ты мне скажи, волшебник…

В его голосе слышались гнев и решимость задавать трудные вопросы. Маг обнаружил, что его взгляд столь же пронзителен, сколь и тревожен – он требовал честности от собеседника.

– Каковы шансы, что такой маленький отряд сможет найти твою драгоценную сокровищницу? А?

Именно тогда Акхеймион понял, что противостоит этим людям. Сумасшедший или нет, лорд Косотер не выказывал никаких признаков колебания. Во всяком случае, его последние безумные поступки свидетельствовали о новой решимости. Друзу не хотелось признавать этого, но Хамерон был для него обузой…

Старый волшебник поймал себя на том, что отгоняет мысли о Келлхусе и о его способности приносить в жертву невинных.

– Мы едва достигли Края, – воскликнул Поквас, – и уже на три четверти мертвы!

Краем, вспомнил волшебник, скальперы называли границу страны шранков.

– Как я и сказал, – ответил Галиан. – При таких темпах.

– Как только мы покинем Меорнскую пустыню, – заявил Акхеймион со всей уверенностью, на какую был способен, – мы двинемся вслед за Великой Ордалией. Наш путь будет расчищен для нас.

– А сокровищница? – спросил Галиан с какой-то хитрой настойчивостью, которая не понравилась волшебнику. – Она такая, как ты говоришь?

Акхеймион чувствовал, что Мимара наблюдает за ним сбоку. Он мог только молиться, чтобы ее взгляд не был слишком откровенным.

– Вы вернетесь принцами, – пообещал он.

* * *
Клирик был первым, кто услышал крики. Звук был отдаленным, тихим, как хриплое дыхание старика. Они переглянулись, чтобы убедиться, что все это слышали. Земля была изрезана извилистыми склонами и оврагами, но как бы ни был склон крут, кроны деревьев над ними оставались нетронутыми, и ничто, кроме тусклого дождя золота и зелени, не просачивалось на лесную подстилку. Это делало почти невозможным определение расстояния, не говоря уже о направлении криков. Затем они услышали раскат грома, слишком неестественный, чтобы быть чем-то иным, кроме магии. Все скальперы смотрели на Клирика – рефлекс, порожденный предыдущими тропами, подумал Акхеймион.

– Космы, – сказал нелюдь, обшаривая взглядом окружающий мрак. – Деревья играют в игры со звуками… – Он подмигнул ночным тварям. – С нами.

– Тогда нам нужно освободиться от них, – сказал Акхеймион. Едва взглянув на капитана, он начал нараспев произносить непостижимое и погрузил пальцы смысла в мягкую грязь мира.

Не обращая внимания на удивленные взгляды, маг поднялся в воздух и стал пробираться сквозь древесные кроны.

Он пролез через нижнюю часть навеса из крон, цепляясь руками за мертвые ветки, блокирующих его магическое восхождение, и подтягиваясь. Накатившее головокружение заставило его живот нервно сжаться. Даже после стольких лет и стольких заклинаний его тело все еще возмущалось невозможностью этого действия. Закрыв лицо руками, чтобы отбиться от хлещущих веток, когда приблизился к зелени, он поймал себя на том, что сражается, запутавшись в сетях листвы, а затем вуали упали…

Резкий порыв ветра. Обнаженный солнечный свет. Колдун заморгал от яркого света, наслаждаясь солнечным теплом на своих старых щеках.

Он едва мог перешагнуть через кроны, так огромны были деревья, и обнаружил, что ходит по воздуху вокруг них, чтобы получить лучший обзор. Все дальше и дальше, насколько хватало глаз старика, до самого горизонта трепетали на ветру бледно-серебристые клочья сваленных в кучу листьев. Это можно было бы сравнить с медленно колышущейся поверхностью моря, если бы Космы не повторяли все неровности рельефа, все вершины и впадины лежащей под ними земли.

Крики стали отчетливее, но направление их ускользало от колдуна, пока он не заметил краем глаза вспышку магии – на севере. Вдалеке поднимался и опускался выступ лысого камня, формой напоминающего молодую женщину, спящую на боку. Он быстро произнес заклинание, и воздух перед ним стал водянистым от искаженных образов. А затем он увидел их сквозь листву на резко обрывающемся краю чащи.

Люди. Скальперы. Бегущие.

Они бежали быстро, как дети, рассеянной вереницей, мелькая между завесами листьев и могучих стволов, то появляясь, то исчезая в тени. Группа дубов-душителей, чудовищ, которые сжимали живую скалу и спускали вниз по склону откоса мотки корней, переплетая их веерами, возвышалась до середины этого склона. Именно там собрались скальперы, бросая панические взгляды в ту сторону, откуда они прибежали. Некоторые уже начали свой опасный спуск…

Вторая группа скальперов внезапно появилась на откосе, чуть дальше, на его вершине. Акхеймион сперва предполагал, что этот отряд последует вдоль откоса, но теперь понял, что они выбежали из лесной чащи позади них – что они бежали к Шкуродерам. Люди на мгновение заколебались, а потом в их бородах раскрылись дыры ртов. Что бы ни преследовало их, понял Друз, оно было близко, слишком близко, чтобы они могли присоединиться к своим товарищам среди дубов. Онемев и моргая, он смотрел, как они начали прыгать… крошечные человеческие фигурки падали вдоль отвесных каменных граней, исчезая под кронами. Казалось, он чувствовал, как каждое падение пронзает его внутренности.

А затем появились они – стали подниматься из мрака, поглощая тех, кто решил остаться и сражаться с ними.

Шранки. Беснующиеся толпы шранков.

Визжащие белые лица. Воздух наполнился какофонией коротких криков, человеческих и нечеловеческих. Люди рубили белокожих, спотыкались, падали. Один скальпер с дико взлохмаченными волосами, очевидно туньер, стоял на каменном возвышении, держа в каждой руке по огромному топору. Он порезал и порубил первую волну нападавших до основания, успев съежиться за секунду до того, как в его не закрытые броней руки и ноги вонзились черные стрелы. Пошатнувшись, а затем сделав неверный шаг, он заскользил вниз по склону утеса.

Что-то вроде угрызений совести охватило старого волшебника. Вот так и умирают скальперы, понял он. Потерянными. Выброшенными за край цивилизации. Не просто насильственная смерть – безумная. Без свидетелей. Без оплакивания.

Внизу, среди дубов-душителей, скальперы, казалось, успешно спасались бегством. Дюжина из них теперь цеплялись за свисающие юбки корней, отваживаясь на головокружительный спуск. Еще больше беглецов столпились на краю уступа, бросая вниз то, что они все еще несли. Затем один из них просто перешагнул через выступ… и продолжил идти по воздуху, хотя в первый момент покачнулся и чуть не упал. Ученик школы Мисунсай, понял Акхеймион. Пафарас. Глупец был слишком высоко, чтобы использовать в качестве магической опоры землю, и пытался опереться на уступ, который выступал наружу примерно на половину высоты самих скал. Даже с такого расстояния его Метка была ясно видна.

Каменные Ведьмы… Друз наблюдал за теми самыми людьми, которые пытались убить их, – наблюдал, как они умирают.

Акхеймион видел, как высоко на склоне уступа шранки ликуют среди мертвых тел тех, кого они одолели. Некоторые из них устремились к оставшимся скальперам, находившимся ниже, еще кое-кто бежал по карнизу, а основные массы хлынули по соседним склонам. Беспомощный, маг наблюдал за новыми самоубийственными прыжками и очередным раундом отчаянных, безнадежных сражений.

Затем, пока несколько стойких воинов все еще ревели и сражались, парящий мисунсаец поджег выступ скалы. Даже с такого расстояния было видно, как вокруг него дрожит воздух от его магических криков. Огромная рогатая голова поднялась перед хрупкой фигурой мисунсайца, достаточно реальная, чтобы солнечный свет отражался от черных чешуек, но все равно окутанная дымом: голова Дракона, ужасная защита анагогической школы. Золотое пламя извергалось из-за ощетинившегося деревьями уступа, омывало проходы между огромными деревьями, создавая горящие тени шранков и людей. Хор криков поднялся над чашей неба.

Скальперы, свисавшие с корней, подняли руки, защищаясь от ливня горящих обломков. Драконья голова снова опустилась, и еще больше огня омыло ковры из дымящихся мертвецов. Шранки с воем и криками отступили и скрылись в безопасности в глубине леса. Последовала короткая пауза. Мисунсаец боролся, пытаясь удержаться в воздухе, – казалось, он споткнулся, а затем просто упал…

Акхеймион застыл в нерешительности. Крики и вопли стихли. По всему склону уступа тлели костры, выпуская длинные клубы черного дыма. Мили древесных крон качались и подпрыгивали на ветру.

– Нам следует вернуться…

Старый волшебник неслабо запачкал свою волчью шкуру, таким сильным было его потрясение. Он резко обернулся. Клирик висел в воздухе в нескольких шагах позади него, но Акхеймион ничего не слышал, ничего не чувствовал.

– Кто? – воскликнул он, прежде чем к нему вернулся рассудок. – Кто ты?

Маг школы Мисунсай, водящий компанию со скальперами, казался достаточно сумасшедшим, но нелюдь?

Маг-квуйа?

– Шранки. Их сила растет, – сказал нестареющий ишрой. Его лицо и лысый череп были белыми и безукоризненно чистыми в лучах высокого солнца. Деревья Косм закачались и метнулись к горизонту позади него. – Надо предупредить остальных.

* * *
Обратно во мрак, в зловоние мха и земли.

Клирик начал описывать то, что они видели, но запнулся: воспоминания были сильнее его. Акхеймион закончил, изо всех сил стараясь казаться равнодушным, хотя сердце его все еще колотилось.

– Проклятые Ведьмы! – воскликнул Поквас, глаза которого горели созданным в его воображении хаосом. – Здесь они все эти годы убивали своих – своих! Они заслужили это! Заслужили!

– Ты упускаешь главное, – сказал Галиан, глядя на Акхеймиона с торжественной сосредоточенностью.

– Пок прав, – вмешался Сома. – Скатертью дорога! – Он обернулся, ухмыляясь.

– Предлагаю догнать их! – крикнул Поквас. – Изрубить и закатать в тюки. – Он посмотрел на Сому и рассмеялся. – Отплатить им за услугу их же шку…

– Дураки! – сплюнул лорд Косотер. – Никто никуда не побежит. Никто!

Чернокожий гигант повернулся и посмотрел на своего капитана круглыми от ярости глазами. Пристальный взгляд Косотера, который и в лучшие времена был сердитым, сузился до убийственного прищура.

– Разве ты не понимаешь? – умоляюще простонал Галиан.

Акхеймион увидел предупреждение во взгляде, который он бросил на своего друга зеумца, словно говоря: «Слишком рано! Ты настаиваешь слишком рано!»

Вопрос был в том, видел ли его капитан.

Друз взглянул на Мимару и каким-то образом понял, что она тоже это почувствовала. Были начерчены новые границы дозволенного, и они впервые подвергались испытанию.

– Ведьм больше, чем скальперов в любом отряде, и они сильнее, – продолжал объяснять Галиан. – Поэтому они и могут охотиться на таких, как мы. Если эти голые зарубили их, то они могут зарубить и нас… – Он сделал паузу, давая всем проникнуться смыслом его только что произнесенных слов.

– Если они учуют наш запах… – сказал Ксонгис, кивая. – Ты сказал, что голые гнались за Ведьмами в нашем направлении? – спросил он волшебника.

– Почти напрямую.

Намек был очевиден. Рано или поздно шранки пересекут их след. Рано или поздно эти твари начнут на них охоту. Судя по тому, что Акхеймион узнал от других, запах был тем, что делало этих существ одновременно такими смертоносными и такими уязвимыми. Прокладывание троп, чтобы загнать шранков в засады, было главным способом охоты скальперов. Но если голые нападут на след их отряда раньше, чем они успеют подготовиться…

– Толстая Стена, – сказал капитан после минутного яростного раздумья. – То же самое, что и раньше, за исключением того, что мы движемся по тропе день и ночь. Если мы их потеряем, мы их потеряем. Если нет, изрубим их там на куски!

– Толстая Стена! – хихикнул Сарл, и его десны покраснели и заблестели. В последнее время ухмылки этого человека, казалось, разъедали все его лицо. – Отхожее место богов!

* * *
Они сделали марш-бросок, как это называли скальперы, а после этого продолжили бежать рысью, достаточно быстро, чтобы им не хватало воздуха для разговоров. Акхеймион снова поймал себя на том, что боится своего возраста, настолько изматывающим был этот темп. Для него годы накапливались, как сухой песок: ткань его силы казалась достаточно здоровой, но только до тех пор, пока ее не сжимали или не растягивали. К тому времени, когда Космы окутал саван вечерних сумерек, марш превратился для него в туман мелких страданий: головокружительная одышка, боль в боку, судороги в левом бедре, уколы в задней части горла.

Ужин дал ему короткую передышку. По правде говоря, Клирик и раздача квирри были единственным, что его интересовало. Мимара опустилась на землю между изогнутыми корнями у ближайшего комля, уперлась локтями в колени и закрыла лицо ладонями. Ксонгис, который казался таким же неутомимым, как Клирик или капитан, занялся приготовлением их жалкой трапезы: остатки добычи, которую он поймал три дня назад. Другие плюхнулись на мягкий перегной, используя в качестве подушек упавшие ветки.

Акхеймион сел, склонившись головой к коленям, и сделал все возможное, чтобы избавиться от накатывавшей на него тошноты. Он всматривался в темноту, ища Клирика и капитана. По какой-то причине они всегда отступали на небольшое расстояние от остальных, когда разбивали лагерь. Он видел их то высоко на холме, то за деревом. Нелюдь сидел, так низко склонив голову, что казалось, будто он стоит на коленях, в то время как лорд Косотер, как это почти всегда бывало, бормотал над ним, произнося слова, которые невозможно было расслышать.

Просто одна из многих загадок.

Старый волшебник выплюнул остатки огня, скопившегося в его легких, и зашаркал к двум фигурам. Клирик присел на корточки, прижавшись щекой к коленям, и слушал с пустыми и черными глазами. Последние лучи света, казалось, задержались на обнаженных контурах его головы и рук. Кроме гетр и изодранных остатков церемониального килта на нем была только нимильская кольчуга, замысловатые звенья которой каким-то образом умудрялись блестеть, несмотря на то что были заляпаны грязью. Капитан стоял над ним, издавая все то же еле слышное бормотание. Его волосы вяло свисали на щели между деталями кольчуги – черные с проседью веревки. А плиссированная айнонская туника, поношенная уже в начале их экспедиции, довольно сильно воняла – хотя Акхеймион едва мог чувствовать запах чего-либо, кроме собственного гниющего одеяния.

Они оба подняли головы и вместе уставились на старика – один неземным взглядом, другой не совсем нормальным.

Все вокруг охватила нешуточная тревога.

– Квирри… – Друз был потрясен тем, как хрипло прозвучал его голос. – Я… Я слишком стар для этого… такой темп.

Не говоря ни слова, нелюдь повернулся и принялся рыться в своей сумке – одной из немногих вещей, которые им удалось унести из Кил-Ауджаса. Он вытащил кожаный мешочек, и Акхеймион поймал себя на том, что мысленно взвешивает его, прикидывая, сколько щепоток там осталось на близкое и далекое будущее. Клирик развязал шнурок, просунул внутрь большой и указательный пальцы.

Но лорд Косотер остановил его взмахом руки. Еще одна боль пронзила старого волшебника, на этот раз окрашенная намеками на панику.

– Сначала нам нужно поговорить, – сказал капитан. – Как святому ветерану со святым ветераном.

Акхеймиону показалось, что их предводитель усмехнулся, превозмогая презрение, которое обычно отражалось на лице этого человека. На мага обрушилась какая-то деморализующая волна. И что теперь? Почему? Почему этот сумасшедший дурак настаивает на том, чтобы усложнить и запутать простые вещи?

Ему нужна была щепотка.

– Конечно, – сухо ответил старый волшебник.

Что может быть проще этого?

Капитан смотрел на него мертвыми глазами.

– Остальные, – наконец, спросил он. – Что они говорят?

Акхеймион изо всех сил постарался соответствовать взгляду безумца.

– Они беспокоятся, – признался он. – Они боятся, что у нас больше нет сил добраться до сокровищницы.

Косотер ничего не ответил. Благодаря хоре у него под броней, там, где должно было быть его сердце, пульсировали пустота и угроза.

– Но что с того? – сердито спросил Друз. Все, что ему было нужно, – это щепотка квирри! – Разговоры тоже нарушают какое-то правило тропы?

– Разговоры, – сказал капитан, сплюнув себе под ноги. – Мне наплевать на ваши разговоры…

Улыбка этого человека напомнила Акхеймиону о мертвых, которых он видел на полях сражений Первой Священной войны, о том, как солнце иногда сжимало плоть на лицах павших, вызывая мертвенные ухмылки.

– Только бы вы не ныли, – добавил лорд Косотер.

* * *
Шранки. Север – это всегда шранки.

Она бежала от них в Кил-Ауджасе, а теперь бежит от них здесь, в Космах. На Андиаминских Высотах, где все вращалось вокруг Великой Ордалии и Второго Апокалипсиса, не проходило и дня, чтобы она не слышала что-нибудь о Древнем Севере – это случалось так часто, что девушка открыто насмехалась над его упоминанием. На самом деле она говорила что-то вроде: «О да, Север…» или «Сакарп? Неужели?» Была какая-то нелепость в этих далеких местах, ощущение ничтожных людей, скребущих бессмысленную землю. «Пусть они умрут, – думала Мимара иногда, когда слышала о голоде в Айноне или о чуме в Нильнамеше. – Что для меня эти люди? Эти места?»

Дура… вот кем она была. Жалкая маленькая девка.

Души и дух путников укрепились с помощью квирри, артель довольно быстро бежит по качающейся земле – даже Акхеймион, который был в очевидном затруднении до разговора с Клириком и его лечебной щепотки. Нелюдь ведет их, и над его правой бровью плавает низкая и блестящая Суриллическая точка. Освещение вытягивает в темноту их похожие на ножницы тени, то обнажая извилистые дуги их рук и ног, то роняя их в слишком глубокие темные участки, где они становятся неразличимыми. В Кил-Ауджасе они на каждом шагу были запечатанными в непроницаемом камне, теперь же им кажется, что они мчатся сквозь пустоту, что вокруг нет ничего, кроме узких коридоров из земли, стволов и разветвляющихся перекрещенных веток. Ничего. Никаких Каменных Ведьм-убийц. Никаких непристойных шранков. Ни пророчеств, ни армий, ни охваченных паникой народов.

Только Шкуродеры и их мечущиеся тени.

По какой-то непонятной причине образы из прежней жизни Мимары на Андиаминских высотах преследуют ее душу. Позолоченная глупость. Чем дальше она уезжает от матери, тем более чужой становится для себя. Она съеживается при мысли о своем прежнем «я»: бесконечное напряжение, чтобы стоять в стороне, бесконечное позерство, чтобы не убеждать других, – как они могли не видеть ее насквозь в какой-то мере? – но уверить себя в каком-то ложном моральном превосходстве…

Девушка понимает, что выживание – это своего рода мудрость. Мудрость скальпера.

Она чуть не фыркает вслух при этой мысли. Во время бега, кажется, нет ничего более верного. Все вещи погибают. Все вещи слабы, отвратительны. Все они – не более чем тщеславие вечно обиженных.

– Улыбаешься? – слышит Мимара чей-то голос.

Она оборачивается и видит, что Сома шагает рядом с ней. Высокий кастовый аристократ. Худощавый и широкоплечий. В порванной и мятой одежде он напоминает отвергнутого принца, о котором мечтали другие девушки в борделе – легендарного клиента, который скорее спасет, чем оскорбит.

Его глаза с темными ресницами, кажется, смеются. Мимара понимает, что в нем есть неумолимость, которой она не вполне доверяет. Сила, несоизмеримая с его щегольским характером.

– Мы все… начинаем смеяться… в определенный момент… – говорит он между вдохами.

Она отворачивается, сосредоточившись на тех клочках земли, которые видит между тенями. Ей известно, что на долгом и трудном пути подвернутая лодыжка означает смерть…

– Знать, как остановиться… – упорствует молодой человек. – Именно так… настоящий секрет… тропы.

В отличие от своих сестер в борделе, Мимара презирала таких мужчин, как Сома, мужчин, которые постоянно извинялись, делая величественные жесты и выказывая фальшивую заботу. Мужчин, которым надо было задушить свои преступления под шелковыми подушками вины.

Она предпочитала тех, кто грешил искренне.

– Мимара… – начинает Сома.

Девушка отводит глаза в сторону. Этот человек для нее ничто, говорит она себе. Просто еще один дурак, который будет лапать ее в темноте, если сможет. Прилепит свои пальцы к ее персику.

Мир становится реальным, освещенный Клириком, а затем снова изливается в небытие. Она всматривается в приближающуюся землю, которая исчезает в тени тех, кто стоял перед ней. Бег, полет… Мимара осознает, что в этом есть покой, некая уверенность, которую она никогда не понимала, хотя и знала ее всю свою жизнь. Бегство из борделя, бегство от матери, которая бросила ее там: все это чревато сомнениями, тревогой и сожалением, душераздирающими упреками тех, кто бежит, желанием скорее наказать, чем сбежать.

Но бежать от шранков…

Ее легкие бездонны. Квирри покалывает ее мысли, ее руки и ноги. Она всего лишь перышко, пылинка перед силами, которые населяют ее. И в этом есть мощь, есть эротизм, являющийся игрушкой чудовищ.

«У меня есть Око Судии!»

Анасуримбор Мимара изумляется и смеется. К ней присоединяется Галиан, затем Поквас, затем остальная артель, и по какой-то причине это кажется правильным и правдивым – смеясь, убегать от шранков через проклятый лес…

Затем Клирик останавливается и склоняет голову, словно прислушиваясь. Он поворачивается к остальным. Его лицо так ярко горит под Суриллической точкой, что он кажется ангелом – нечеловеческим ангелом.

– Что-то приходит…

А потом они все это слышат… справа от них – глухая возня и барабанный топот бегущего человека. Воздух сотрясается от звякания обнаженного оружия. Бельчонок оказывается в руке у Мимары.

Незнакомец, сильно шатаясь, выпрыгивает из-за деревьев. Его волосы завязаны в галеотский боевой узел, а по правой руке у него стекает кровь. Усталость превратила его панику в смирение – это видно по его лицу. И Мимара понимает, что ее бег еще не начался. Бежать, по-настоящему бежать – значит нестись изо всех сил, целеустремленно, как несся этот человек, на судорожном пределе выносливости.

Нестись, как они неслись в Кил-Ауджасе.

Мужчина падает в объятия Галиана, выкрикивая что-то нечленораздельное.

– Что он говорит? – рявкает капитан на Сарла.

– Голые! – хихикает иссохший сержант. – Голые напали на них!

– Милостивый Седжу! – вскрикивает еще кто-то.

– Смотрите! – вопит Поквас, вглядываясь в темноту, из которой вырвался беглец. – Смотрите! Еще один огонек!

Все, включая вновь прибывшего, поворачиваются в направлении, указанном танцором меча. Сначала они ничего не видят. Но затем он материализуется – плавающая белая точка, то появляющаяся, то исчезающая за скрывающими ее препятствиями. Магический свет. Когда он приближается, становятся заметны человеческие фигуры, по крайней мере, дюжина.

Еще больше людей – выживших Каменных Ведьм…

Даже с такого расстояния можно увидеть их страх и спешку, хотя что-то мешает им бежать… Носилки, понимает она. Они несут кого-то на носилках. Небольшая толпа пробегает позади величественного силуэта дерева, и она замечает человека, которого они несут – мага…

Галиан и Поквас кричат. Они поставили одного из рыдающих Каменных Ведьм на колени, словно готовясь казнить его.

– Нет! – кричит Акхеймион. – Я запрещ…

– Это ведьма! – орет Галиан. Он кажется удивленным, как будто казнь без суда и следствия – это вежливость по сравнению с тем, чего заслуживает его жертва, скальпер, который охотится на скальперов.

Капитан не обращает на это никакого внимания. Вместо этого он бормочет что-то Клирику, который вглядывается в темноту позади приближающейся группы. Мимара смотрит, как лысая голова поворачивается, как улыбается белое лицо. Она видит блеск сросшихся зубов.

– Вее-е-едьмы! – булькает Сарл. Его глаза закатываются, как полумесяцы над щеками.

Беглецы начинают кричать, приближаясь, – надтреснутый хор облегчения и отчаянного предупреждения. В течение нескольких ударов сердца они натыкаются на более яркий свет Суриллической точки Клирика, испуганные и истекающие кровью. Носилки летят на землю. Некоторые голые падают на колени, другие поднимают жалкие руки, увидев оружие, которым размахивают Шкуродеры.

Мимара чувствует, как кто-то сжимает ее руку с мечом, поворачивается и видит Сому, мрачно стоящего рядом с ней. Девушка знает, что он хочет подбодрить ее, но все равно чувствует себя оскорбленной. Рывком она высвобождает руку.

– Нет времени! – визжит кто-то. Это один из Ведьм. – Нет времени!

Все вокруг поглощают споры и путаница. В гуще криков и голосов не слышно приближающегося топота. Теперь они стоят неподвижно и вглядываются, навострив уши в невидимом потоке. Треск веток. Кто-то хрипит. Кого-то пинают ногами.

Мимара мертва. Она знает это абсолютно точно. Они с Сомой стоят на периферии, в нескольких шагах от суматохи, созданной последними беглецами, – и от Акхеймиона с его спасительными заклинаниями.

– Ко мне! – кричит старый волшебник. Слышится прочитанное наоборот магическое бормотание, мелькают тени и огни, пронизывающие ревущую черноту.

Шранки с воем вырываются из темноты, высоко подняв свое грубое оружие и размахивая им во все стороны. С лицами, исказившимися в хищных ухмылках, они текут между стволами непрерывным потоком. Босые ноги взбивают перегной.

Первый бросается на Мимару, как собака в прыжке. Она парирует его безумный взмах, пригибается, и он пролетает мимо нее. Следующие нападают спустя всего лишь один удар сердца. Слишком много клинков. Слишком много зубов!

И тогда происходит нечто невозможное. Сома…

Каким-то образом он оказывается перед ней, хотя только что стоял сзади. Каким-то образом успевает схватить каждое неистовствующее существо в то мгновение, когда оно бросается на Мимару. Он не сражается так, как сражаются скальперы, сопоставляя мастерство со свирепостью, применяя силу против дикой скорости. И не танцует так, как танцует Поквас, древними письменами расчерчивая окружающий воздух. Нет. То, что он делает, совершенно уникально, это спектакль, написанный для каждого отдельного момента. Он бросается и чуть ли не складывается пополам. Он движется кольцами и линиями, так быстро, что только нечеловеческие крики и падающие тела позволяют ей следить за нитью его атаки.

И вот уже все кончено.

– Мимара! – кричит Акхеймион. Она видит, как он пробивается к ней.

Старик крепко прижимает ее к своей рясе, но девушка так же нечувствительна к запаху, как и ко всему остальному. Она рефлекторно отвечает на его объятия, все это время наблюдая, как Сома стоит над вздрагивающим мертвецом, глядя на нее.

* * *
Она выжила. Он мельком видел ее в опасности, ожидал худшего, но она стояла там, совершенно нетронутая. Держа ее в объятиях, старый волшебник изо всех сил старался не разрыдаться от облегчения. Он моргнул, увидев паническое пламя в собственных глазах…

Истощение. Так и должно быть.

Они обернулись на рев капитана, который поднял распростертого охотника за скальперами на ноги. Печально известного Пафараса. Этот человек был по меньшей мере таким же старым, как Косотер, но не обладал ни ростом, ни силой. Он был кетьянином, хотя нечесаная борода придавала ему варварский, как у норсирайца, вид. Его акцент наводил на мысль о Ченгемисе или о Северной Конрии. Он покачивался в руках капитана, способный стоять только на левой ноге. Правая была без сапога – голая и багрово-красная. Его грязные штаны были разорваны до бедра, обнажая пропитанные кровью повязки на голени. Когда Акхеймион впервые увидел Пафараса на носилках, он решил, что тот просто ранен. Но теперь он видел, что нога сломана и что перелом очень сложный. Длина его правой голени была на две трети больше, чем левой.

– Говори! – взревел лорд Косотер. Левой рукой он держал несчастного мага не только за загривок, но и за волосы, а правой поднес хору к его лицу. Тот факт, что Каменная Ведьма едва взглянула на хору, сказал Акхеймиону, что этот человек уже умирает.

Остальные Ведьмы, человек одиннадцать, замерли в шоке. Они больше походили на нищих, чем на воинов. Большинство из них сбросили свои доспехи, чтобы быстрее бежать, оставшись только в сгнивших за зиму туниках и коротких штанах. Некоторые из них были такими худыми, что самыми выпуклыми местами на их теле были локти и колени. Это были те самые люди, которых он видел спускающимися с утеса, понял Акхеймион.

– Четыре клана… а может, и больше, – говорил раскачивающийся маг. – Их много… Очень агрессивные.

– Больше, чем один клан? – вмешался Галиан. – Они собираются в толпу? – Ужас ясно читался в его голосе.

На мгновение воцарилась тишина.

– Возможно… – сказал Пафарас.

– В толпу? – громко переспросил Акхеймион.

– Самый большой страх скальпера, – тихо ответил Поквас. – У голых обычно кланы воюют друг против друга, но иногда они объединяются. Никто не знает почему.

– Там был утес… – Пафарас с трудом переводил дыхание. – Некоторые спустились вслед за нами… те, кого ты уббил… Но все остальные… отступили… мы думаем.

– Такие, как ты, – с отвращением процедил капитан и откинул голову назад, чтобы показать хаос в своих глазах, – прибежали сюда от Великой Ордалии, не так ли? Прибежали установить свою власть?

– Н-нет! – закашлялся человек, которого он держал.

Косотер поднял хору, словно рассматривая драгоценный камень, а затем с небрежной злобой сунул его Ведьме в рот.

Искрящийся свет. Свист пресуществления.

Акхеймион стоял, моргая глазами, и смотрел, как соляная копия Пафараса падает навзничь на землю. Жгучая боль разливалась у него в груди при каждом вздохе. Капитан присел на корточки, склонившись над окаменевшим колдуном. Он казался не более чем обезьяньей тенью, учитывая мельтешение вспышек света и оставшийся в глазах волшебника контур его фигуры. Косотер вытащил из-за голенища сапога нож и воткнул его острие в соляную щель, которая раньше была ртом Ведьмы, а потом дернул локтем, отломив алебастровую челюсть. После чего поднял свою хору и встал, свирепо глядя на всех, кроме Клирика.

– Что он там делает? – прошептала Мимара с какой-то тревогой.

– Я думаю, он набирает новых людей, – сказал старый волшебник, стараясь сдержать глубокую дрожь.

Как бы он ни презирал учеников школы Мисунсай, ставших наемниками, он не мог не чувствовать некоторого родства с этим человеком. Ничто так не укрепляет братство, как одинаковые слабости.

– Без… – Он замолчал, чувствуя на себе безумный взгляд капитана.

Лорд Косотер бродил вокруг беглых скальперов, разглядывая их с безразличием работорговца. Какими бы жалкими ни казались Шкуродеры, Каменные Ведьмы выглядели еще хуже. Голодные, раненые и совершенно перепуганные.

– У вас, собак, есть выбор, – проскрежетал он. – Вы можете позволить Блуднице Фортуне бросать игральные палочки, решая ваши жалкие судьбы… – Редкая ухмылка, зловещая для убийцы, мелькнула в его глазах. – Или можете позволить делать это мне.

И после этих его слов Каменные Ведьмы перестали существовать, а Шкуродеры вновь возродились.

* * *
Беглецы мчались, и серебристый пузырь света кружился в черноте колонн.

Деревья, казалось, цеплялись за них с неподвижной злобой, замедляя их и намекая на слабость и близкую гибель. Ведьмы, у которых не было квирри, чтобы поддержать силы, время от времени кричали, умоляя остановиться или хотя бы замедлить шаг. Но никто, даже Акхеймион или Мимара, не слушал их, не говоря уже о том, чтобы отвечать на их мольбы. Это была самая тяжелая работа из всех возможных. Чем скорее они это поймут, тем больше у них шансов выжить.

Этот урок был очень дорог. Двое из них отстали, и больше их никто не видел.

Рассвет разгорался все более яркими зелеными полосами. Непроницаемая чернота уступила место мраку глубоких лесных лощин. Они столкнулись с бурлящей рекой, которую скальперы называли Горлом. Эта река буквально бушевала от весеннего таяния, вода в ней была коричневой от отложений и извергала белые струи там, где течение разбивалось о валуны, которые оно сталкивало с гор. Солнечный свет, разливавшийся над потоком, был желанным – чего нельзя было сказать о дыме вдалеке.

– Толстая Стена, – объяснил Ксонгис Акхеймиону и Мимаре. – Она горит.

Им пришлось пройти несколько миль по грохочущему руслу реки, прежде чем они нашли переправу. Даже теперь они потеряли еще одну Ведьму из-за бушующих вод.

Они нырнули обратно в Космы, в храмовый мрак леса, и покрытая мхом земля хрипела у них под ногами. Как всегда, они ловили себя на том, что вытягивают шеи из стороны в сторону, словно пытаясь заметить какого-то тайного наблюдателя. Акхеймиону достаточно было взглянуть на остальных, чтобы понять, что они страдают от того же мучительного чувства, что и он сам, как будто они были изгоями, как племена ряженых, мигрировавшие через Три Моря.

Какая-то особенность местности привела их обратно к Горлу, на этот раз напротив того места, где они впервые столкнулись с ним, и Клирик призвал их приостановиться.

– Слушайте! – крикнул он, перекрывая рев реки.

Акхеймион ничего не слышал, но, как и все остальные, мог видеть… На дальнем берегу, сквозь завесу листвы, сложенной у края навеса, он заметил бегущие тени. Их были сотни, и они шли по той же тропинке, что и раньше, вниз по реке.

– Голые мальчики! – воскликнул Сарл с булькающим смехом. – Их целая толпа! Разве я не обещал вам мясорубку? Э! Э!

Путники продолжили карабкаться – уступы порой были такими крутыми, что их бедра горели от жгучей боли, и они с трудом откашливались. Если квирри не мог подхлестнуть их, заставив двигаться вперед, это, несомненно, делал мимолетный взгляд на шранков, которые их преследовали. Несмотря на глубокое изнеможение, вид солнечного света, пробивающегося через галерею впереди, подстегнул их к бегу.

Они очутились у мерцающего края Косм и, прищурившись, стали смотреть на склон, усеянный поваленными деревьями.

Толстая Стена. Давно погибшая энкуйская крепость Маймор.

Название Маймор Акхеймион встречал лишь несколько раз в своих Снах. Древняя Меорнская империя была не более чем покрывалом, наброшенным на мятежные племена восточных белых норсирайцев, и Маймор был одним изнескольких гвоздей, которые удерживали его на месте в течение многих поколений, высокой королевской твердыней, которая служила домом для верховного короля во время его сезонного путешествия по наиболее мятежным провинциям. Как и все остальное во время Первого Апокалипсиса, она рухнула под градом огня и шранков.

Старый волшебник гадал, узнает ли меорнский житель то, что осталось в прошлом. Утраченный Маймор против Маймора, вырезанного из пустыни примерно две тысячи лет спустя…

Толстая Стена.

Разрушенные внешние укрепления заросли деревьями, в основном дубами-душителями. Огромные пни все еще стояли, высокие, как башни, вцепившись похожими на кулаки корнями в фундамент. Скальперы использовали их для восстановления крепости, превратив в специальные бастионы. В других местах они возвели палисады поперек проломов и деревянные щиты вдоль разрушенных высот. Все это теперь дымилось и горело почти невидимым в прямом солнечном свете пламени.

Шкуродеры задержались в тени, тяжело дыша и всматриваясь вперед. Что-то напало на крепость – и совсем недавно.

– Плохо… – пробормотал Галиан, обращаясь к Поквасу, который возвышался рядом с ним.

Акхеймион услышал его, и бывший солдат, поймав взгляд старого волшебника, пояснил:

– Голые позади нас, а теперь они еще и перед нами? Это больше, чем если бы они просто сбились в стаю.

– Тогда в чем же дело?

Галиан пожал плечами в манере охотника за скальпами, как бы говоря: «Мы все равно мертвы». Друз подумал об этих людях, Шкуродерах и Каменных Ведьмах, проводящих сезон за сезоном, проливая кровь в этих пустошах. Конечно, они боялись за свою жизнь, но не так, как другие люди. Да и как они могли бояться? Монета, проигранная в палочки, сильно отличается от монеты, потерянной для воров, даже если нищета, которая их привела к грабежу, была такой же, как у игроков.

Скальперы знали, что такое азартные игры.

Разглядеть у чужаков признаки друзей или врагов было невозможно, и капитан приказал Клирику пройти вперед на разведку. Нелюдь шагнул в небо – его кожа и нимильская кольчуга сияли. Разношерстный отряд наблюдал за происходящим с измученным удивлением. Он шел высоко по склону, усыпанному срубленными деревьями, уходя все дальше, пока не превратился в тонкую черную полоску, нависшую над разрушенными участками Маймора.

Вокруг него поднимались завесы дыма, тянущиеся к ленивому западу. Вдалеке вырисовывались Оствайские горы, и над их вершинами сгущались облака. После нескольких мгновений пристального разглядывания Клирик махнул рукой вперед.

Артель двинулась через россыпь напоминающих кости деревьев, следуя за зигзагообразными стволами, похожими на выброшенных на берег китов, пробираясь сквозь арки из скелетообразных ветвей. Временами это казалось лабиринтом. Открытый дневной свет дал Акхеймиону еще одну возможность оценить вновь прибывших – Ведьм, которые казались еще более облезлыми и несчастными. У них был настороженный вид пленников и голоса рабов, живущих в страхе перед жестоким и непостоянным хозяином. Как и Шкуродеры, они были родом из-за Трех Морей. Но кто они такие, казалось, не имело значения, по крайней мере для Акхеймиона. Это были Каменные Ведьмы, скальперы-разбойники, которые убивали людей, чтобы нажиться на шранках. На самом деле они были ничем не лучше каннибалов и, возможно, даже больше заслуживали смерти. Но они были людьми, и в землях, где жили толпы шранков, это родство превзошло все остальные соображения.

Любая расплата за их преступления должна была последовать позже.

Ворота Маймора давно уже превратились в сплошные развалины. На их неровных остатках была воздвигнута импровизированная замена – деревянный частокол, не тронутый тлеющими в других местах кострами. Двери были открыты, и на них не было никаких надписей. Артель выстроилась под грубыми укреплениями, оглядываясь по сторонам в разных направлениях. Акхеймион приготовился к зрелищу резни внутри – мало что могло быть более тревожным, чем последствия резни шранков. Но там ничего не было. Никаких мертвецов. Никакой крови. Никакого семени.

– Они сбежали, – сказал Ксонгис, имея в виду министратский штат, который должен был находиться здесь. – Имперцы… Это их работа. Они эвакуировались.

В некоторых местах руины рассыпались в каменную крошку, в то время как в других они казались на удивление неповрежденными. Висячие секции стены. Проходы между обломками высотой по пояс. Куски стен пробивали внутренний дерн, разбросанные и нагроможденные, создавая бесчисленные щели и трещины для крыс. Еще несколько массивных пней сгорбились над каменной кладкой: их похожие на вены корни расходились кругами в разные стороны – в некоторых местах высотой в два этажа. Фундаментальная планировка крепости следовала древним представлениям, когда воссоздание какой-то оригинальной модели перевешивало более практические соображения. Несмотря на то что возвышенность, на которой стояла крепость, имела форму вытянутого овала, стены ее были прямоугольными. Цитадель же, напротив, была круглой, образуя круг в квадрате, который Акхеймион сразу узнал по своим снам о древнем Кельмеоле, потерянной столице Меорнской империи, когда Сесватха останавливался в крепости Энку Аумор.

Разноцветный камень был изъеденным временем, местами черным от плесени, а местами покрытым белыми и бирюзовыми лишайниками. Сохранившийся орнамент, хотя и простой по сравнению с Кил-Ауджасом, казался чрезвычайно сложным по человеческим меркам. Каждая поверхность была изукрашена узорами, по большей части тотемами животных. На изображениях звери стояли на задних лапах, верхние застыли в человеческих жестах. Как ни многочисленны были эти рельефы, Акхеймион нашел только одно неповрежденное изображение древнего Меорнского герба: семь волков, выстроившихся вокруг щита, словно лепестки маргаритки.

Все его тело гудело, одновременно собирая все силы и погружаясь в головокружительную бодрость. Квирри. Несмотря ни на что Акхеймион осознал, что блуждает взглядом, как и много лет назад, погруженный в мысли о давно ушедших временах. Он всегда находил в развалинах убежище, свободу от требований своего призвания и своего рода связь с древними днями, которые так мучили его по ночам. Он всегда чувствовал себя цельным в присутствии осколков.

– Акка… – позвала Мимара, и голос девушки был так похож на голос ее матери, что у старого волшебника мурашки побежали по спине. Жалобное эхо.

Он обернулся, удивленный собственной улыбкой. Это был ее первый визит, понял он, ее первый взгляд на древних норсирайцев и их произведения.

– Поразительно, не правда ли? Подумать только, такие руины – это все, что от них осталось…

Маг поплелся следом, понимая, что Мимара смотрит на остальных, а не на разбитые каменные «гнезда», возвышающиеся вокруг них.

Она посмотрела на него – ее глаза были полны нерешительности.

– Шпион-оборотень… – произнесла она на айнонском.

– Что?

Девушка моргнула, вновь почувствовав мгновенную нерешительность.

– Шпион-оборотень… Сомандутта… Он… шпион-оборотень.

– Что? Что ты говоришь? – спросил Акхеймион, пытаясь собраться с мыслями. Мимара была принцессой Империи, а это означало, что она почти наверняка получила обширную подготовку по части шпионов-оборотней, посланных Консультом: знала, кого они склонны заменять, как склонны раскрывать себя…

Вероятно, она знала об этих существах больше, чем он.

– Когда напали шранки, – продолжила она вполголоса, глядя на нильнамешского кастового аристократа, стоявшего рядом с остальными. – Перед этим… То, как он двигался… – Девушка повернулась к старому волшебнику и устремила на него взгляд, исполненный абсолютной женской уверенности, такой же серьезной, как голод или болезнь. – То, что он сделал, было невозможно, Акка.

Акхеймион стоял ошеломленный. Шпион-оборотень?

Полузабытые страсти галопом проносились у него в голове. Жара и нищета Первой Священной войны. Образы старых врагов. Старые ужасы…

Друз повернулся туда, где стоял нильнамешец.

– Сома… – позвал он срывающимся голосом.

– Он спас мне жизнь, – прошептала стоящая рядом с ним Мимара, очевидно, совершенно сбитая с толку, как и он сам. – Он открылся, чтобы спасти меня…

– Сома! – снова позвал Акхеймион.

Мужчина покосился на него, прежде чем снова повернуться к тем, кто бормотал что-то о нем. К Конджеру и Поквасу. Маг заморгал, внезапно почувствовав себя очень слабым и очень старым. Консульт? Здесь?

Все это время?

«Он открылся, чтобы спасти меня…» – сказала Мимара.

Смятение волшебника было не таким уж сильным. Оно, скорее, было вызвано необходимостью и оставило ему одну лишь неприкрытую тревогу и сопутствующую ей сосредоточенность.

– Сомандутта! Я с тобой разговариваю!

Приветливое смуглое лицо повернулось к нему с улыбкой…

Одайнийское заклинание сотрясения было первым, что пришло в голову старому волшебнику.

Без всякого предупреждения Сома перепрыгнул через мельтешащих скальперов, ошеломленно вытаращивших глаза и сдерживающих крики. Он крутанулся в воздухе с грацией акробата и приземлился с бешеной скоростью краба. Прежде чем Акхеймион закончил заклинание, он пересек двор на две трети, а когда магия разбила камень и разъела известковый раствор, подпрыгнул и перелетел через разрушенную стену.

Все путники замерли, бледные и ничего не понимающие.

– Пусть это будет предупреждением! – Сарл захихикал в жалком ликовании, а потом повернулся к Ведьмам, словно они были неопрятными кузинами, требующими уроков джнанского этикета. – Держитесь подальше от персика, ребята! – Он взглянул на Акхеймиона, и в его глазах было достаточно прежней хитрости, чтобы вывести старого волшебника из себя. – Что капитан не выпотрошит, то маг сожжет!

* * *
Они спали, ничем не защищенные от солнечного света.

Все было не так, как должно быть, и, значит, это было правильным. Они сражались с людьми вместо шранков. Бежали в горящую крепость. Нашли в своем отряде шпиона-оборотня, а потом решили ничего не говорить об этом.

Квирри больше не действовал, но несмотря на тоскующие взгляды, нелюдь держал свой мешочек спрятанным в сумке. Из множества форм истощения, пожалуй, ни одна не является столь тягостной, как апатия, потеря чувств и всех других желаний, кроме одного, когда вы хотите только перестать испытывать это желание, когда простое дыхание становится своего рода бездумным трудом.

Сон Акхеймиона был прерывистым, мучительным из-за мух – какой-то их кусачей разновидности – и тревог, слишком многочисленных и смутных, чтобы их можно было понять. Сома. Шранки, преследовавшие их. Капитан. Клирик. Мимара. Мертвые в Кил-Ауджасе. Его ложь. Ее проклятие…

Ну и конечно же, Келлхус… и Эсменет тоже.

Огонь и их малочисленность убедили лорда Косотера, что внешние стены неприступны, так что они отступили в разрушенную цитадель. В какой-то момент сооружение рухнуло внутрь, оставив нетронутыми только огромные блоки фундамента. Вековая растительность нанесла во внутренние руины высокий слой неровной земли, так что оставшиеся стены, которые возвышались на высоту трех человеческих ростов вдоль их внешних лиц, поднимались только по грудь тем, кто стоял внутри. Скальперы собрали все, что смогли найти, те немногие мелочи, которые оставили отступающие «имперцы», как они их называли. Затем они забрались в земляное нутро цитадели и стали ждать неизбежного.

Последующее бдение было столь же сюрреалистичным, сколь и жалким. Пока остальные дремали в той тени, которую могли найти, Клирик занял позицию на одном из огромных блоков, сел, скрестив ноги, и стал смотреть на руины внизу, через поле срубленных деревьев, на черную кромку Косм. Акхеймион действительно находил утешение в том, что нелюдь, существо, пережившее неизвестно сколько осад и сражений, вернулся в туманы истории.

Нелюдь ждал до позднего вечера, чтобы начать свою проповедь, когда воздух достаточно остыл и тени удлинились до таких размеров, чтобы обеспечить возможность настоящего сна. Он стоял на краю каменной плиты и смотрел на своих спутников сверху вниз – его стройная и мощная фигура купалась в лучах света. Небо простиралось над ним, синее и бесконечное.

– И снова, братья мои, – сказал он невероятно глубоким голосом. – И снова мы оказываемся в трудном положении, пойманные в ловушку в очередном опасном месте в мире…

В трудном положении. Слова, похожие на дыхание угасающих углей костра. Акхеймион поймал себя на том, что наблюдает и слушает так же, как и все остальные.

В трудном положении. Потерянные, и некому скорбеть по ним. Попавшие в ловушку.

– Я, – продолжил нелюдь, опустив голову. – Я знаю только, что стоял здесь тысячу раз за тысячу лет – и даже больше! Это… это мое место!

Когда он поднял голову, его глаза сверкнули черным от ярости, а бесцветные губы изогнулись в усмешке.

– Сеять разрушение среди этих извращенных созданий… Искупление… Искупление!

Это последнее слово прогремело особенно громко, оно металлическим лязгом зазвенело по камню и разнеслось все уменьшающимся эхом по всей возвышенности. Несколько разбуженных Шкуродеров одобрительно закричали. Каменные Ведьмы просто разинули рты.

– И это и ваше место тоже, даже если вы ненавидите перечислять свои грехи.

– Да! – закашлялся Сарл, перекрывая нарастающий шум. Его глаза превратились в усмехающиеся щелочки. – Да!

Вот тогда-то и начался нечеловеческий лай. Крик нескольких глоток каскадом подхватила целая сотня, тысяча голосов, поднимавшихся из оставшейся внизу Великих Косм…

Шранки.

Акхеймион и остальные вскочили на ноги. Они столпились у стены под Клириком и все вместе, до последнего человека, стали всматриваться в лесную опушку примерно в полумиле к югу от них…

И не увидели ничего, кроме удлиняющихся теней и границ кустарника, купающегося в солнечном свете. Нечеловеческий хор растворился в какофонии отдельных воплей и визгов. Птицы сорвались с крон деревьев.

– Тысячу раз за тысячу лет! – воскликнул Клирик. Он повернулся лицом к Космам, но в остальном стоял так же беззащитно, как и раньше. Акхеймион мельком увидел свою длинную и тонкую тень, падающую на руины внизу. – Вы живете своей жизнью, скорчившись, гадя, потея рядом со своими женщинами. Вы живете своей жизнью, боясь, молясь, умоляя своих богов о милосердии! Попрошайничая! – Теперь он разглагольствовал, раскачиваясь и жестикулируя с какой-то аритмической точностью. Заходящее солнце окрасило его в алые тона.

Невидимые глотки выли и лаяли вдалеке – это была его вторая аудитория.

– Вы думаете, что в этих низких вещах живут тайны, что истина кроется в пальцах ног, которые вы обрубаете, в струпьях, которые вы срываете! Вы маленькие и поэтому кричите: «Откровение! Откровение скрывается в малом!»

Черный взгляд устремился на Акхеймиона – и задержался на нем на один-два удара сердца.

– Это не так.

Эти слова, казалось, глубоко ущипнули старого волшебника за живот.

– Откровение ездит на задворках истории… – сказал Клирик, устремив взгляд на дугу горизонта, на бесчисленные мили дикой природы. – Какие чудовищные вещи! Гонка… Война… Вера… Истины, которые движут будущим!

Инкариол посмотрел вниз на своих собратьев-скальперов, на своих благоговейных просителей. Даже Акхеймион, который жил среди кунуроев, как Сесватха, обнаружил, что смотрит на них с ужасом и тревогой. Только капитан, который просто наблюдал за Космами с мрачным раздумьем, казался невозмутимым.

– Откровение возвращается в прошлое! – воскликнул нелюдь, склонив голову к заходящему солнцу. – И оно не скрывается… – Свет особенно ярко подчеркнул все звенья и пластины его кольчуги, так что он казался облаченным в струйки пылающего огня.

Инкариол. Он казался чем-то удивительным и ненадежным, ишроем и беженцем одновременно. Века вливались и вливались в него, переполняя его края, разбавляя то, чем он жил и кем он был, пока не остался только осадок боли и безумной глубины.

Солнце багровело на фоне далеких вершин, неохотно зависая – или так только казалось – и опускаясь лишь тогда, когда наблюдатели моргали. Какое-то мгновение оно скакало по белому железному изгибу горы, а затем, словно золотая монета, скользнуло в высокие каменные карманы.

Тень мира поднялась и опустилась на них. Сумерки.

Все взоры обратились к неровной дугообразной линии деревьев, к хрюкающей тишине, опустившейся вдалеке. Люди увидели, как первые шранки, совсем бледные, выползли из-под деревьев, словно насекомые, обнюхивающие воздух… Дикое крещендо прорезало все вокруг, прерываемое стоном сигнальных рогов.

А потом все завертелось в бешеной спешке.

* * *
Шранки напали, как нападали всегда, ничем не отличаясь от первых голых орд, которые хлынули через поля Пир-Пахала в ту эпоху, когда далекая древность еще вовсе не была древностью. Они шли по склону срубленных деревьев, скользили между стволами, мчались по заросшим хиной землям. Они прошли через частокол ворот, толпясь в древних дворах, оплетая разрушенный контур стены скрежещущими зубами и грубым оружием. Они летели и летели, пока не превратились в текучую жидкость, струящуюся и разбивающуюся, выплевывающую бесконечные брызги стрел.

Сине-фиолетовое вечернее небо исчезло в небытии, оставив лишь звездный купол ночи. Гвоздь Небес сверкал в безумных глазах, сверкал в зубчатом железе. Скальперы сгрудились за теми немногими щитами, что у них были, выкрикивая проклятия, в то время как Клирик и волшебник стояли на беспорядочной вершине стены.

Внизу все кричало о разрушении. Одноцветное безумие. Люди задыхались от вонючего дыма и продолжали смотреть, зная, что они стали свидетелями чего-то более древнего, чем народы или языки, чем маг Гнозиса и маг Квуйи, поющие невозможными голосами, размахивающие широко расставленными руками и раскаленными тенями. Они видели, как светятся руки, раздающие невозможное. Видели свет, исходящий из пустого воздуха. Видели тела, разбросанные по земле, искромсанные и сожженные. Больше всего было сожженных – вскоре вся земля вокруг превратилась в хрустящий уголь.

Инкариол говорил правду… Это было величественное зрелище, достойное погребального костра.

Откровение.

Глава 2 Истиульские равнины

Все веревки становятся короткими, если натягивать их достаточно долго. Все будущее заканчивается трагедией.

Кенейская пословица
Мы скрываем от других то, чего не можем вынести сами.

Так люди делают расчеты из фундаментальных вещей.

Хататьян «Проповедь»
Весна,

20-й год Новой Империи (4132 год Бивня),

Верхние Истиули


Сакарпцы рассказывают легенду о человеке, у которого в животе было два щенка, один обожающий его, а другой дикий. Когда любящий щенок тыкался носом в его сердце, он становился радостным, как отец новорожденного мальчика. Но когда другой впивался в него острыми щенячьими зубами, он приходил в отчаяние от горя. В те редкие моменты, когда собаки оставляли его в покое, он совершенно бесстрастно говорил людям, что обречен. Блаженство, говорил он, можно пить тысячу раз, а стыд перережет тебе горло только однажды.

Сакарпцы называли его Кенсоорас, «между собаками», и с тех пор это имя стало означать меланхолию страдающих склонностью к самоубийству.

Варальт Сорвил определенно находился «между собаками».

Его древний город был завоеван, а знаменитые хоры этого города разграблены. Его любимый отец был убит. И теперь, когда он оказался в ужасном рабстве аспект-императора, к нему обратилась богиня, Ужасная Мать Рождения, Ятвер, в обличье его смиренного раба.

Поистине Кенсоорас.

И вот теперь кавалерийский отряд, который был его клеткой, отряд Наследников, был созван из-за опасности войны. Группа юных заложников, составлявшая его, уже давно опасалась, что их отряд – не что иное, как декорация, что им заморочат головы, как детям, в то время как люди Ордалии сражаются и умирают вокруг них. Они без конца докучали этим своему капитану, кидрухилю Харниласу, и даже обратились к генералу Кайютусу – без видимой пользы. Несмотря на то что Наследники шли вместе с врагом своих отцов, они были столь же мальчишками, сколь мужчинами, и поэтому их сердца были отягощены неистовым желанием доказать свою храбрость.

Сорвил не был исключением. Когда, наконец, пришло известие об их выступлении в поход, он ухмыльнулся и издал победный клич так же, как и остальные – как мог он этого не сделать? Взаимные обвинения, как всегда, обрушились потом.

Шранки всегда были великими врагами его народа – то есть еще до прихода аспект-императора. Сорвил провел большую часть своего детства, тренируясь и готовясь к битве с этими созданиями. Для сына Сакарпа не могло быть более высокого призвания. «Убил шранка, – гласила пословица, – родил человека». Мальчишкой он проводил бесчисленные ленивые дни, размышляя о воображаемой славе, о мозговитых вождях, об уничтожении целых кланов. И он провел столько же напряженных ночей, молясь за своего отца всякий раз, когда тот выезжал навстречу зверям.

Так что теперь, в конце концов, он собирался ответить на вечную тоску и начать ритуал, священный для его народа…

Во имя человека, который убил его отца и поработил его народ.

Еще больше собак внутри.

Сорвил пришел вместе с остальными в роскошный шатер Цоронги в ночь перед выступлением их отряда, делая все возможное, чтобы сохранить спокойствие, в то время как другие вопили в нетерпении.

– Как вы не понимаете? – крикнул он, наконец. – Мы заложники!

Цоронга наблюдал за ними с хмурым видом отверженного. Он откинулся на подушки глубже остальных, так что алый шелк блестел вокруг его щек и подбородка. Косы его струящегося парика вились по плечам.

Наследный принц Зеума оставался таким же великодушным, как и всегда, но нельзя было отрицать холод, который возник между ним и Сорвилом с тех пор, как аспект-император объявил правителя Сакарпа одним из королей-верующих. Юному королю отчаянно хотелось все объяснить, рассказать другу о Порспариане и о случае с плюнувшей в него Ятвер, уверить его, что он все еще ненавидит императора, но какой-то внутренний поводок всегда натягивался, не давая ему сделать этого. В некоторых случаях, как он понял, невозможно было не промолчать.

Слева от Сорвила сидел принц Чарампа из Сингулата – «истинного Сингулата», как он постоянно требовал называть его землю, чтобы отличить ее от одноименной имперской провинции. Хотя его кожа была такой же черной и экзотической, как у Цоронги, он обладал узкими чертами лица кетьянца. Этот юноша был из тех людей, которые никогда не прекращают ссориться, даже когда все соглашаются с ними.

Справа сидел широколицый Тзинг из Джекии, страны, чьи горные князья неохотно платили дань аспект-императору. Он говорил, загадочно улыбаясь, как будто был посвящен в знания, которые превращали все разговоры в фарс. А напротив Сорвила, рядом с наследным принцем, сидел Тинурит из Аккунихора, скюльвендийского племени, чьи земли лежали не более чем в неделе езды от столицы Новой Империи. Он был властным, внушительным человеком и единственным, кто знал шейский язык хуже, чем Сорвил.

– Почему мы должны праздновать победу в войне нашего похитителя? – вопросил Сорвил.

Никто, конечно, не понял ни слова, но в его голосе прозвучало достаточно отчаяния, чтобы привлечь внимание. Оботегва, стойкий облигат Цоронги, быстро перевел этот вопрос, и Сорвил с удивлением обнаружил, что понимает многое из того, что он говорит, хотя старик говорил быстро и ему редко удавалось завершить фразы – главным образом из-за Чарампы, чьи мысли с легкостью перелетали с души на язык.

– Потому что это лучше, чем гнить в лагере нашего похитителя, – ответил Тзинг со своей неизменной ухмылкой.

– Да! – воскликнула Чарампа. – Считай это охотой, Сорри! – Он повернулся к остальным, ища подтверждения своему остроумию. – На ней ты можешь даже заполучить шрам, как Тинурит!

Сорвил посмотрел на Цоронгу, который просто отвел взгляд, как будто ему было скучно. Каким бы мимолетным ни был этот бессловесный обмен репликами, он обжег его, как пощечина.

«Речь короля-верующего», – казалось, говорили зеленые глаза зеумца.

Насколько мог судить Сорвил, единственным, что отличало их группу от других Наследников, было географическое местоположение. Там, где другие происходили из непокорных племен и народов, живущих в пределах Новой Империи, зеумцы представляли те немногие земли, которые все еще превосходили ее – по крайней мере, до недавнего времени.

«Аспект-император у нас в окружении!» – восклицал иногда Цоронга шутливо.

Но это была не шутка, понял Сорвил. Цоронга, который в один прекрасный день станет сатаханом Высокого Священного Зеума, единственного народа, способного соперничать с Новой Империей, заводил дружбу в соответствии с интересами своего народа. Он избегал остальных просто потому, что аспект-император был известен своей коварной хитростью. Потому что среди Наследников почти наверняка были шпионы.

Он должен был знать, что Сорвил не шпион. Но зачем ему терпеть короля-верующего?

Возможно, он еще не решил.

Молодой король Сакарпа обнаружил, что по мере того, как тянулась ночь, он больше размышлял, чем вносил свой вклад. Оботегва продолжал переводить для него слова остальных, но Сорвил понимал, что седовласый облигат почувствовал его уныние. В конце концов, он мог лишь смотреть на маленькое пламя, мучимый ощущением, будто бы что-то смотрит из него в ответ.

Неужели он сходит с ума? Что с ним было? Земля говорит и плюется. А теперь пламя наблюдает…

Сорвил был воспитан в вере в живой, обитаемый мир, и все же в течение короткого периода его жизни грязь всегда была грязью, а огонь всегда был огнем, немым и бессмысленным. До сих пор.

Чарампа сопровождал его на обратном пути к палатке, говоря слишком быстро, чтобы Сорвил мог уследить за его мыслью. Принц Сингулата был одним из тех забывчивых людей, которые видят только предлоги для болтовни и ничего не знают о том, что думают их слушатели.

«Это бедный заложник, – пошутил однажды Цоронга, – чей отец рад видеть его пленником». Но в некотором смысле это делало Чарампу и Сорвила идеальными компаньонами: один с дальних южных границ Новой Империи, другой – с крайнего севера. Один говорит, не заботясь о понимании, другой не в состоянии понять.

Итак, молодой король шел, почти не притворяясь, что слушает. Как всегда, он почувствовал благоговейный трепет перед масштабом Великой Ордалии, которую они перенесли на пустые и бесплодные равнины и за один час воздвигли там настоящий город. Он попытался вспомнить лицо своего отца, но смог увидеть только аспект-императора, висящего в окутанных облаками небесах, проливающего разрушительный дождь на священный Сакарп. Поэтому он думал о завтрашнем дне, о Наследниках, петляющих в пустошах, о хрупкой нити из примерно восьмидесяти душ. Другие Наследники говорили о сражении со шранками, но истинная цель их миссии, как сказал им капитан Харнилас, состояла в том, чтобы найти дичь для снабжения войска. И все же они ехали далеко за Пределом – кто знает, с чем им придется столкнуться? Перспектива битвы трепетала в его груди, как живое существо. Мысль о том, чтобы догнать шранка, заставила его крепко сжать зубы, скривив губы в широкой ухмылке. Мысль об убийстве…

Ошибочно приняв выражение его лица за согласие, Чарампа схватил его за плечи.

– Я так и знал! – воскликнул он, и его шейский язык наконец-то стал достаточно простым, чтобы понять его. – Я же им говорил! Говорил!

Затем он ушел, оставив ошеломленного Сорвила позади.

Король Сакарпа на мгновение остановился в страхе, прежде чем войти в свою палатку, но обнаружил, что его раб Порспариан спит на своей тростниковой циновке, свернувшись калачиком, как полуголодный кот, и его дыхание прерывается то хрипом, то храпом. Он встал над тощим рабом, растерянный и встревоженный. Ему достаточно было моргнуть, чтобы увидеть костлявые руки мужчины, прижимающие лицо Ятвер к земле, и невозможное видение слюны, пузырящейся на ее земляных губах. Его щеки горели при воспоминании о грубом прикосновении этого человека, а тонкая корка грязи и слюны, которой он натер лицо, – потусторонняя маска, обманувшая аспект-императора, убедившая его, что он стал одним из его королей-верующих.

И это сделал раб. Раб! Еще одно южное безумие, подумал Сорвил. В истории и в писании Сакарпа боги имели дело только с героями и высокородными – с теми смертными, которые больше всего походили на них. Но в Трех Морях, как он узнал, боги прикасались к людям в зависимости от крайнего накала их чувств. Презренные были так же склонны становиться их сосудами, как и великие…

Рабы и короли.

Сорвил забрался в свою койку так тихо, как только мог, и погрузился в то, что он считал началом еще одной бессонной ночи, только для того, чтобы погрузиться в глубокий сон.

Он проснулся от звона Интервала. С первым же вздохом юноша почувствовал запах ветра, который его народ называл ганган-нару – слишком теплый для рассвета, с примесью пыли. Тревожное очарование, которым Порспариан обладал прошлой ночью, испарилось. Его взгляд не казался теперь столь многозначительным. Раб суетился вокруг, готовил вьюки и седло, пока Сорвил ел свою скудную утреннюю трапезу. Маленький человечек вытащил снаряжение из палатки и помог молодому королю нагрузить его на себя. Все плато кружилось вокруг них с деловитостью и целеустремленностью. Звуки рогов взлетали в светлеющее небо.

– Ты вернешься… – начал Порспариан и запнулся, пытаясь найти какое-нибудь слово, которое мог бы понять его хозяин. – Хатусат… – сказал он, хмурясь. – Возвышенным.

Сорвил нахмурился и фыркнул.

– Я сделаю все, что в моих силах.

Но Порспариан уже качал головой, повторяя:

– Она! Она!

Молодой король в ужасе отступил назад, а затем отвернулся. Его мысли гудели. Когда раб Шайгека схватил его за руку, он вырвался с большей силой, чем намеревался.

– Она! – еще раз воскликнул старик. – Она-а-а-аа!

Сорвил зашагал прочь, пыхтя под своим снаряжением. Он видел остальных, Наследников, маленький водоворот активности в океане бурлящих деталей – армию, которая простиралась в бесцветную дымку. Падающие палатки. Ржущие лошади кричали – их попоны сверкали в свете ранних лучей. Орущие офицеры. Опускались и вновь взлетали в воздух бесчисленные флаги с Кругораспятием.

Великое воинство аспект-императора… Другая собака.

Да, решил молодой король Сакарпа. Ему нужно было кого-нибудь убить.

Убить или умереть.

* * *
Луг простирался до горизонта, во всех направлениях, сколько хватал глаз, поднимаясь хаотичными уровнями, переходя в низины и падая в овраги. В его контурах можно было различить зеленеющую весну, но она была не более чем дымкой под покровами мертвой осыпи. Для жителей равнин, населявших округу, – фамирцев и сепалорцев, привыкших видеть, как остатки зимы поглощаются цветами и бурлящими травами, – это было самым зловещим, что только может быть. Там, где другие ничего не замечали, они видели истощенный скот, горизонты, выжженные в длинные коричневые линии, рогатые черепа в летней пыли.

Облака, скрывавшие северо-запад, никогда не плыли к ним. Вместо этого ветер, сверхъестественный по своей постоянности, налетел с юга, увлекая тысячи знамен с Кругораспятием в одном колеблющемся направлении. Разведчики-сакарпы называли его ганган-нару, «знойный ветер», – это название они произносили с равнодушным видом людей, вспомнивших катастрофу. Ганган-нару, говорили они, приходили лишь раз в десять лет, отбирая стада, заставляя лошадей покинуть Предел и превращая Истиули в бескрайнюю пустыню. А идущие в отряде кианцы и кхиргви клялись, что чуют пыльный запах своего дома, далекого Каратая.

В поздний час, когда судьи уже не ходили по лагерю, седые ветераны Первой Священной войны шептали друг другу горестные истории.

– Вы думаете, что путь праведника – это путь уверенности и легкости, – говорили они молодым людям, – но именно испытание отделяет слабых от святых.

Только самые пьяные говорили о Пути Черепов, катастрофическом походе Первой Священной войны вдоль пустынных берегов Кхемемы. И все их голоса без исключения превратились в шепот, переполненный воспоминаниями о слабых и падших.

Выстроившись в огромные, связанные веревками ряды, люди Кругораспятия брели вперед с упрямой решимостью, продвигаясь все дальше на север. Они образовали настоящее море, бурлящее разноцветными потоками – черные щиты туньеров, посеребренные шлемы конрийцев, алые плащи нансурцев, – и все же пустота продолжала открываться и открываться, достаточно обширная, чтобы даже Великая Ордалия казалась маленькой по сравнению с ними. Толпа всадников окружила войско, отряды наемных рыцарей скакали под знаменами знати Трех Морей – палатинов Айнони, графов Галеота, кианских вельмож и многих других. Они прощупывали расстояния, выискивая врага, который никогда не появлялся, за исключением все более обширных полос взрытой земли, по которым они скакали галопом.

На Совете властителей короли-верующие, наконец, обратились к своему святому аспект-императору, спрашивая, знает ли он что-нибудь об их неуловимом враге.

– Вы оглядываетесь вокруг, – сказал он, сияя среди них, – видите величайшее войско, когда-либо собиравшееся, и жаждете сокрушить своих врагов, считая себя непобедимыми. Послушайте меня, шранки выцарапают из вас эту тоску. Придет время, когда вы оглянетесь на эти дни и пожалеете, что ваше рвение не было безответным.

Он улыбался, и они улыбались, находя легкомыслие в его кривом юморе, мудрость в его трезвом сердце. Он вздохнул, и они покачали головами, удивляясь своей детской глупости.

– Не беспокойтесь об отсутствии нашего врага, – предупредил правитель. – Пока горизонт остается пустым, наш путь безопасен.

Луг доходил до горизонта, высыхая под чередой прохладных весенних солнечных дней. Реки поредели, и пыль поднялась, чтобы окутать далекие зрелища. Священники и судьи организовали массовые молитвы, и целые поля воинственных людей пали ниц, прося небеса о дожде. Но ганган-нару продолжал дуть. По ночам на бесконечной равнине, окутанной мерцанием бесчисленных костров, люди Трех Морей начинали роптать о жажде – и о слухах о раздорах у себя дома.

Горизонт оставался пустым, слишком пустым, и все же их путь больше не казался безопасным.

Святой аспект-император объявил день отдыха и совещаний.

Квартирмейстеры становились все более скупыми. Люди Кругораспятия исчерпали основную часть своих запасов, а обозы, которые следовали за ними с юга, сильно отстали. Реки, которые они пересекали, стали слишком мелкими, чтобы легко наполнить их бурдюки чистой водой. Они забрались так далеко, как только позволяли животные и их спины, а это означало, что они действительно вышли за пределы цивилизации. С этого момента они должны были сами о себе позаботиться.

Великой Ордалии пришло время разбиться на колонны, ищущие пропитание.

* * *
Пустая.

Это было единственное слово для описания спальни аспект-императора. Простая койка для сна, ничем не отличающаяся от тех, что выдают офицерам низкого ранга. Рабочий стол высотой до колена, без единой подушки, на которую можно было бы сесть. Даже обитые кожей стены Умбилики были голыми. Нигде не было видно золота. Украшений – тоже. Единственными видимыми символами были тщательно начертанные числа, колонка за колонкой, вокруг восьмиугольного контура маленького железного очага, установленного в центре комнаты.

Король Нерсей Пройас знал Анасуримбора Келлхуса и служил ему больше двадцати лет, и все же этот человек постоянно ставил его в тупик. В юности Нерсей часто наблюдал, как его наставник Акхеймион и мастер меча Ксинемус играют в бенджуку – древнюю игру, известную тем, что фигуры в ней определяют правила. Это были счастливые дни, как часто бывает у привилегированной молодежи. Двое мужчин сидели за столиком у моря и выкрикивали проклятия сквозь порывы соленого ветра. Стараясь не шуметь, потому что игра чаще сопровождалась вспышками гнева, чем протекала спокойно, Пройас наблюдал, как они спорят из-за положения дел на доске, подмигивая стороннику того, кому случалось проигрывать, – обычно Акхеймиону. И он удивлялся решениям, которые редко мог понять.

Так он узнал, что это значит служить Анасуримбору Келлхусу: быть свидетелем непонятных решений. Разница была в том, что император воспринимал мир, как свою доску для бенджука.

Мир и Небеса.

Действовать без понимания. Это, решил Нерсей, было сущностным ядром, искрой, которая заставляла поклоняться культу. В Верхнем Айноне, во время лихорадочного разгара объединительных войн, он наблюдал за разграблением Урсаневы, актом жестокости, который все еще время от времени заставлял его в страхе просыпаться. Позже, когда математики сообщили, что среди погибших насчитали более пяти тысяч детей, Пройаса стала колотить дрожь, которая началась с пальцев и кишечника и вскоре прошила каждую его кость. Он уронил свой посох, и его вырвало, а потом он заплакал, но обнаружил, что стоит во мраке своего шатра и наблюдает.

– Ты должен горевать, – сказал аспект-император, фигура которого виднелась в слабом сиянии. – Но не думай, что ты согрешил. Мир превосходит нас, Пройас, поэтому мы упрощаем то, что не можем понять иначе. Нет ничего более сложного, чем добродетель и грех. Все злодеяния, которые вы совершили от моего имени, имеют свое место. Ты понимаешь это, Пройас? Понимаешь, почему никогда этого не поймешь?

– Ты наш отец, – всхлипнул он. – А мы – твои упрямые сыновья.

Заудуньяни.

Шатер был пуст. Но Пройас все равно упал на колени и уткнулся лицом в простые тростниковые циновки. Он испытал укол стыда, осознав, что в его собственном жилье было по меньшей мере в четыре раза больше добра, что требовало в четыре раза больше нагрузки на войско. Это необходимо изменить, решил он и призвал всех своих офицеров последовать аскетическому примеру аспект-императора.

– Мой господин и спаситель? – крикнул он теперь в пустоту. Свист и треск огня в камине наполнили тишину. Отблески пламени украсили полотняные стены колеблющимися узорами света и тьмы. Нерсею почти казалось, что он может видеть образы в танцующем тумане. Горящие города. Лица.

– Да… Пожалуйста, Пройас. Раздели со мной мой огонь.

И вот он сидит, скрестив ноги, перед восьмиугольным очагом. Анасуримбор Келлхус. Святой аспект-император.

Он сидел с расслабленным видом человека, который уже давно не двигался. Внешние края его заплетенной в косички бороды и длинных, до плеч, волос мерцали, отражая свет очага. На нем был простой халат из серого шелка, вышитый только по краям. Если не считать слабой дымки света вокруг его рук, только глаза его казались необычными.

– Неужели все..? – начал было Пройас, но тут же смутился.

– Наши узы всегда были сложными, – улыбнулся Келлхус. – В одно мгновение они облачались в ритуальные доспехи, в следующее – обнажались. Пришло время нам сидеть рядом, как простым друзьям.

Он жестом пригласил Нерсея сесть поближе – справа от него, на почетное место.

– По правде говоря, – сказал Келлхус в своей старой шутливой манере, – я предпочитаю тебя одетым.

– Значит, все в порядке? – спросил Пройас, занимая предложенное место. Смесь запахов орехов и мирры заполнила его ноздри – аромат, который почти заставил его задохнуться, таким он был приятным.

– Я помню, как ты смеялся над моими шутками, – сказал аспект-император.

– Тогда вы были еще веселее.

– Когда?

– Прежде, чем вы победили весь мир, до последнего смешка.

Аспект-император ухмыльнулся и тут же нахмурился.

– Это еще предстоит выяснить, мой друг.

Пройас часто удивлялся тому, как Келлхус мог, полностью и бесповоротно, быть именно тем, в ком нуждались другие, чтобы соответствовать требованиям обстоятельств. В этот момент он был просто старым и любимым другом, не более и не менее. Обычно Нерсею было трудно – учитывая все чудеса силы и интеллекта, которые он видел, – думать о Келлхусе, как о существе из плоти и крови, как о человеке. Но не сейчас.

– Значит, не все хорошо? – уточнил он.

– Достаточно хорошо, – сказал император, почесывая лоб. – Бог дал мне проблески будущего, истинного будущего, и до сих пор все развивается в соответствии с этими проблесками. Но есть много темных решений, которые я должен принять, Пройас. Решения, которые я предпочел бы не принимать в одиночку.

– Не уверен, что понимаю.

Этот ответ вызвал у Нерсея укол стыда, но не из-за его невежества, а из-за того, как он уклонялся от признания. Пройас определенно ничего не понимал. Даже после двадцати лет преданности он все еще поддавался упрямому инстинкту возвышать свою гордыню над мелкой ложью и таким образом управлять впечатлениями других.

Как же трудно быть абсолютно верной душой!

Келлхус перестал исправлять эти мелкие промахи, в этом больше не было нужды. Стоять перед ним значило стоять перед самим собой, знать недостатки и саму ткань своей собственной души, видеть все подводные камни и слезы, которые истощали.

– Ты король и полководец, – сказал аспект-император. – Я думаю, ты хорошо знаешь, как опасны догадки.

Пройас кивнул и улыбнулся.

– Понимаю. Никто не любит играть в палочки в одиночку.

Его господин и бог поднял брови.

– Только не с такими безумными кольями, как эти.

По какой-то случайности золотое пламя перед ними закружилось, и Нерсею снова показалось, что он видит огненную гибель, трепещущую на обшитых кожей стенах.

– Я ваш, как всегда, мой госпо… Келлхус. Что от меня требуется?

Львиное лицо кивнуло в сторону костра.

– Встань на колени перед моим очагом, – приказал император, и кремень, звучавший в его голосе, стал еще тверже. – Склонись лицом к пламени.

Экзальт-генерал сам удивился отсутствию колебаний. Он опустился на колени перед ближайшим краем маленького железного очага. Жар костра уколол его. Он знал знаменитую историю из Бивня, где бог Хусьельт попросил Ангешраэля склонить лицо к огню для приготовления пищи. Он знал дословно проповедь зиккурата, где Келлхус использовал эту историю, чтобы открыть свою божественность в Первой Священной войне двадцать лет назад. Он знал, что «поклон в огонь» с тех порстал метафорой откровения заудуньян.

И он знал также, что бесчисленные безумцы бродят по трем морям, ослепленные и покрытые шрамами за то, что приняли эту метафору буквально.

И все же он стоял на коленях и склонялся к огню, делая все в точности так, как повелел его пророк и император. Ему даже удавалось держать глаза открытыми. И какая-то часть его наблюдала и удивлялась, что преданность, любая преданность, может проникнуть так глубоко, чтобы заставить человека сунуть лицо в печь.

Выйдя за безумные пределы противоречий. В плещущийся блеск. В жгучую агонию.

На свет.

Его борода и волосы со свистом превратились в трут. Он ожидал боли. Ожидал, что сейчас закричит. Но что-то выдернулось из него, осыпалось, словно плоть, сходящая с переваренной кости… Что-то… сущностное…

И теперь он выглядывал из огня на тысячи лиц – и еще на тысячи других. Достаточно много, чтобы глаза разбежались, чтобы душа ослепла и смутилась. И все же каким-то образом он сфокусировался, отвернулся от этой болезненной сложности и нашел убежище в одной группке людей, в четырех длиннобородых мужчинах, прошедших через многое, один из которых смотрел прямо на него с детской бездумной неподвижностью, а другие препирались на туньерском языке… Что-то насчет пайков. Насчет голода.

А потом он вырвался из всего этого и оказался сидящим на пятой точке в мрачном шатре Келлхуса, моргающим и отплевывающимся.

И его господин и бог поддерживал его и гладил его лицо влажной тканью.

– Преодоление пространства, – сказал он с печальной улыбкой. – Большинству душ это дается с трудом.

Пройас провел дрожащими пальцами по щекам и по лбу, ожидая ощутить обожженную кожу, но обнаружил, что не пострадал. Смутившись, он резко выпрямился, щурясь от последних вспышек пламени. Он огляделся и почему-то удивился, что железный очаг горит точно так же, как и раньше.

– Тебя беспокоит, что я могу наблюдать за людьми из их костров? – спросил Келлхус.

– Во всяком случае, это меня ободряет… – ответил Нерсей. – Я участвовал с вами в Первой Священной войне, помните? Я прекрасно знаю капризное настроение хозяев, оказавшихся далеко от дома.

Позже он понял, что его аспект-император уже знал об этом, что Анасуримбор Келлхус знал его сердце лучше, чем он сам мог надеяться. После этого он подверг сомнению весь смысл этой интимной встречи.

– Ты действительно знаешь, – сказал Келлхус.

– Но зачем вы мне это показываете? Они уже говорят о мятеже?

– Нет. Они говорят о том, что занимает всех людей, оказавшихся на мели…

Аспект-император снова занял свое место перед очагом, жестом приказав Пройасу сделать то же самое. В наступившей тишине Келлхус налил ему вина из деревянной тыквы, стоявшей рядом. Благодарность хлынула из груди экзальт-генерала. Он отпил из чаши, вопросительно глядя на Келлхуса.

– Вы имеете в виду – о доме.

– О доме, – повторил император в знак согласия.

– И это проблема?

– Именно. Даже сейчас наши старые враги Трех Морей собираются вместе, и с течением времени они будут становиться все более смелыми. Я всегда был тем стержнем, который держал Новую Империю вместе. Боюсь, она не переживет моего отсутствия.

Пройас нахмурился.

– И вы думаете, что это приведет к дезертирству и мятежу?

– Я знаю, что так и будет.

– Но эти люди – заудуньяни… Они умрут за вас! За правду!

Аспект-император наклонил голову в манере «Да, но», которую его гость видел бесчисленное множество раз, хотя и не в последние несколько лет. Они были гораздо ближе, понял он, во время войн за объединение…

Когда они убивали людей.

– Власть абстракций над людьми в лучшем случае невелика, – сказал Келлхус, поворачиваясь, чтобы охватить его своим потусторонним вниманием. – Только редкая, пылкая душа – такая, как твоя, Пройас, может броситься на алтарь мысли. Эти люди идут не столько потому, что верят в меня, сколько потому, что верят тому, что я им сказал.

– Но они верят! Мог-Фарау возвращается, чтобы убить мир. Они в это верят! Достаточно, чтобы последовать за вами на край света!

– Даже если так, разве они предпочтут меня своим сыновьям? А как насчет тебя, Пройас? Как бы глубоко ты ни верил, не согласишься же ты поставить на карту жизни сына и дочери за то, что я брошу игральные палочки?

Странный, покалывающий ужас сопровождал эти слова. Согласно Писанию, только цифранги, демоны, требовали таких жертвоприношений. Нерсей мог только смотреть на собеседника, моргая.

Аспект-император нахмурился.

– Оставь свои страхи, старый друг. Я задаю этот вопрос не из тщеславия. Я не жду, что какой-нибудь мужчина предпочтет меня или мои ветреные заявления своей собственной крови и костям.

– Тогда я не понимаю вопроса.

– Люди Ордалии не идут спасать мир, Пройас, – по крайней мере, не в первую очередь. Они идут, чтобы спасти своих жен и детей. Свои племена и народы. Если они узнают, что мир, их мир, рушится позади них, что их жены и дочери могут погибнуть из-за отсутствия их щитов и мечей, то сонм воинств расплавится по краям, а затем рухнет.

И Нерсей мысленно увидел, как они, люди Ордалии, сидят у своих бесчисленных костров и обмениваются слухами о несчастье, случившемся у них дома. Он видел, как они пробуждают и подогревают страхи друг друга – страхи за собственность, за близких, за титул и престиж. Он слышал споры, долгий скрежет метаний от веры к недоверию и непрестанное беспокойство. И как бы это ни пугало его, он знал, что его господин и бог говорит правду, что многие люди действительно так слабы. Даже те, кто покорил известный мир. Даже заудуньяни.

– Так что вы предлагаете? – спросил Нерсей, кисло кивая в знак согласия.

– Эмбарго, – сдерживая дыхание, ответил аспект-император. – Я запрещу под страхом смерти все заклинания Дальнего призыва. Отныне люди Ордалии будут идти вперед, согреваясь только воспоминаниями.

Дом. Это слово, во всяком случае, было абстракцией для экзальт-генерала. Место, где жить, у него, конечно, было. Даже для нищих находилось место. Но Пройас провел так много лет в походах, что дом для него стал слабым и мимолетным образом, смысл этого слова был подтвержден другими. Для него домом была его жена Мирамис, которая все еще плакала, когда он покидал ее постель ради большого мира, и его дети, Ксинем и Тайла, которым приходилось напоминать, что он их отец, во время его редких возвращений.

И даже они казались чужими, когда меланхолия направляла его мысли к ним.

Нет. Здесь был его дом. Озаренный светом Анасуримбора Келлхуса.

Ведущего свою бесконечную войну.

Аспект-император протянул руку и схватил его за плечо в молчаливом признании. Никогда, за все годы их совместной борьбы, он не обещал ни отсрочки, ни передышки от тяжелого труда, который так тяготил его жизнь. Никогда он не говорил: «После этого, Пройас… После этого…»

Экзальт-генерала охватили тепло и благодарность.

– А что вы им скажете? – грубо спросил он.

– Что Голготтерат обладает способностью перехватить наши послания.

– А это и правда так?

Келлхус приподнял брови.

– Возможно. Двадцать веков они готовились – кто бы мог сказать? Ты бы ужаснулся, Пройас, узнав, как мало я знаю о нашем враге.

Покорная улыбка.

– Я не знал ужаса с тех пор, как познакомился с вами.

И все же Нерсей знал так много столь же тяжелых вещей.

– Не бойся, – печально сказал Келлхус. – Вы заново познакомитесь, прежде чем все это закончится.

Видящее пламя трепетало и кружилось перед ними, пойманное каким-то необъяснимым сквозняком. Даже его тепло, казалось, закручивалось спиралью.

– Итак, – сказал Пройас, поворачиваясь к стене шатра, от которой на него тянуло холодом, – Великая Ордалия, наконец, уплывает за пределы видимости с берега. Я вижу мудрость – это необходимо. Но вы наверняка будете поддерживать контакт с империей.

– Нет… – Изумленный взгляд на свои руки в ореоле света. – Нет, не буду.

– Но… но почему?

Воин-Пророк посмотрел на темные кожаные панели, возвышающиеся вокруг, пристально вглядываясь в них, словно он видел очертания и знамения в колеблющемся переплетении света и тени.

– Потому что времени мало, и все, что у меня есть, – это отрывочные видения… – Он повернулся к своему экзальт-генералу. – Я больше не могу позволить себе оглядываться назад.

И Пройас понял, что Великая Ордалия наконец-то началась всерьез.

Пришло время отложить в сторону все тяготы, сбросить весь усложняющий жизнь груз.

В том числе и родные дома.

Остались только смерть, война и триумф.

* * *
Анасуримбор Келлхус, святой аспект-император Трех Морей, объявил о разделении Великой Ордалии на одиннадцатом Совете властителей. Те же самые опасения эхом отразились на последующих дебатах, ибо таков характер многих людей, что их нужно убедить несколько раз, прежде чем их вообще можно будет уговорить. Короли-верующие понимали необходимость разойтись: без фуража Великая Ордалия никак не могла достичь своей цели. Но даже в столь раннее время года реки уже пересыхали и новая весенняя поросль все еще спала под обломками старой. Жители равнин знали, что во время засухи дичь следует за дождем. Что толку делить войско, когда вся дичь разбежалась в поисках более зеленых пастбищ?

Но, как объяснили аспект-император и его помощники в разработке планов, у них не было иного выбора, кроме как следовать по маршруту, по которому они отправились. Любое отклонение от курса заставило бы их зимовать в диких местах, а не на Голготтерате, и тем самым обречь их на гибель. Тусуллиан, старший имперский математик, объяснил, как все взаимосвязано, как форсированные марши означают увеличение количества еды, уменьшение запасов, увеличение фуража и более медленное продвижение.

– Во всем, – сказал аспект-император, – я призываю вас идти кратчайшим путем. Дорога перед нами ничем не отличается от других, за исключением того, что это тоже единственный путь. Нас ждет испытание, друзья мои, и многие из нас окажутся в нужде. Но мы окажемся достойными спасения! Мы избавим мир от гибели!

Итак, были составлены списки, и народы королей-верующих были распределены на группы, которые впоследствии стали называться Четырьмя Армиями.

Принцу Анасуримбору Кайютасу, кидрухильскому генералу, было поручено командовать людьми Среднего Севера, норсирайскими сыновьями королей, которые правили этими землями в глубокой древности, еще до того, как все было потеряно в Первом Апокалипсисе. Они состояли из капризных галеотцев во главе с королем Коифусом Нарнолом, старшим братом короля Коифуса Саубона, закованных в черные доспехи туньеров с королем Хрингой Вукьельтом, порывистым сыном Хринги Скайельта, павшего в славе в Первой Священной войне, длиннобородых тидоннцев, которыми правил король Хога Хогрим, вспыльчивый племянник святого графа Хоги Готиелка, удостоенного трона Се Тидонна за заслуги в объединительных войнах, и прискакавшие издалека сепалорцы с Сибавулем те Нурвалем, человеком, известным только своим молчанием во время Советов.

Вместе с ними выступили сестры школы Свайала и их великая наставница Анасуримбор Серва, младшая сестра генерала Кайютаса, считавшаяся самой могущественной ведьмой в мире.

Из четырех армий люди Среднего Севера шли по самому, пожалуй, опасному пути, поскольку он огибал западную часть равнины, и этот путь должен был привести войско в обширные леса, выросшие на месте древней Куниюрии.

– Это земля ваших древних предков, – объяснил аспект-император. – Риск – ваше наследство. Месть – ваше неотъемлемое право!

Король Нерсей Пройас, экзальт-генерал, священный ветеран Первой Священной войны, был назначен командовать кетьянцами с востока, сыновьями древнего Шира. Они состояли из вооруженных дротиками сенгемцев под командованием неукротимого генерала Кураса Нантиллы, прославившегося тем, что он отстаивал независимость своего давно угнетенного народа, конрийцев в серебряных кольчугах под командованием палатина Крийата Эмфараса, маршала крепости Аттремпус, гологрудых фамирцев под командованием буйного генерала Халаса Сиройона, чья лошадь Фьолос, по слухам, была самой быстрой в мире, джеккийцев с узкими глазами при принце Нурбану Зе, приемном сыне лорда Сотера, и первым представителем своего народа, названным кьинета, то есть кастовым аристократом, белокожих айнонцев при хладнокровном короле-регенте Нурбану Сотере, святом ветеране Первой Священной войны, прославившемся своей религиозной жестокостью во время войн за объединение.

К этой колонне были приписаны две главные школы: Багряные Шпили под командованием Герамари Ийока, так называемого слепого некроманта, еще одного святого ветерана Первой Священной войны, и Завет, школа самого аспект-императора, под руководством их знаменитого гроссмейстера Апперенса Саккареса, первого ученика, который успешно декламировал одно из метагностических заклинаний.

Королю Коифусу Саубону, экзальт-генералу, святому ветерану Первой Священной войны, было поручено возглавить кетьянцев с Запада, сыновей древнего Киранея и старой династии Шайгек. Они состояли из дисциплинированных нансурцев под командованием молодого генерала Биакси Тарпелласа, патриарха дома Биакси и хитроумного тактика, копьеносцев-шайгекцев под командованием неукротимого генерала Раша Соптета, героя нескончаемых войн против мятежников-фанимцев, уроженцев пустыни Хиргви под командованием безумного вождя-генерала Саду’вараллы аб Дазы, чьи эпилептические видения подтверждали божественность аспект-императора, облаченных в кольчуги эвмарнцев под командованием генерала Инрилиля аб Чинганджехоя, сына своего прославленного отца как телом, так и духом, ярого приверженца заудуньяни-айнритизма, и прославленных рыцарей шрайи под командованием гроссмейстера Сампе Уссилиара.

К этой колонне были также приписаны две главные школы: Императорский Сайк, школа старых нансурских императоров под руководством престарелого гроссмейстера Темуса Энхору, и реабилитированный Мисунсай под руководством вспыльчивого Обве Гюсвурана, тидоннца, который вел себя скорее как пророк Бивня, чем как волшебник.

Как сердце Великой Ордалии, обе эти колонны должны были идти на расстоянии одного или двух дней пути друг от друга и на гораздо большем расстоянии от внешних колонн, чтобы собрать то, что предлагали им Истиульские равнины. Таким образом аспект-император надеялся сосредоточить основную часть сил короля-верующего, если какая-нибудь беда постигнет одну из фланговых колонн.

Король Сазаль Умрапатур был назначен маршалом южных кетьянцев, сыновей древних инвишийцев, хинаяннев и южных каратайцев. Они состояли из смуглокожих нильнамешийцев под предводительством блистательного принца Сазаля Чарапаты, старшего сына Умрапатура, прозванного принцем ста песен на инвишийских улицах из-за его подвигов во время войн за объединение, полуязыческих гиргашийцев под предводительством свирепого короля Урмакти аб Макти, человека с гигантскими руками и ногами и еще более огромным сердцем, о котором говорили, что он одним ударом молота свалил взбесившегося мастодонта, сиронджийских морских пехотинцев-щитоносцев под командованием красноречивого короля Эселоса Мурсидида, который во время войн за объединение украл у ортодоксов их островное государство с помощью легендарной кампании подкупа и убийства, царственных кианцев под командованием трезвомыслящего короля Массара аб Каскамандри, младшего брата Разбойника-падираджи Фанайяла и, по слухам, столь же ревностно служившего аспект-императору, как его брат ревностно боролся за его уничтожение.

Вместе с ними шли Вокалати, страшные плакальщики Солнца Нильнамеша, под командованием гроссмейстера, известного только как Кариндусу, печально прославленного своей дерзостью в присутствии аспект-императора и слухами о краже Гнозиса из школы Завета.

Умрапатуру был дан самый неопределенный маршрут, поскольку он должен был войти в великое пустое сердце Истиули, в землю, настолько пустую, что она не была свидетелем древних эпох, а просто оставалась безлюдной. Если Консульт сумеет нанести удар с востока, то они примут на себя всю тяжесть своей ярости.

Люди Кругораспятия провели следующий день, добираясь до своих новых назначений. Толпы проходили сквозь толпы, колонны путались в колоннах. Хаос по большей части был добродушным, хотя некоторые вспыльчивые люди неизбежно выходили из себя. Спор на одном из водопоев между галеотскими рыцарями-агмундрменами и айнонскими эшкаласи привел к кровопролитию – погибли около двадцати восьми человек и еще сорок два попали в лазарет. Но, кроме нескольких отдельных инцидентов между отдельными лицами, ничто не омрачало этот день.

Когда на следующее утро прозвенел Интервал и лагерь был свернут, разделение армии было окончено, и четыре огромных щупальца, темные от сосредоточенного движения и мерцающие, как если бы их посыпали алмазами, протянулись через бесконечную Истиульскую равнину. Люди Трех Морей, склонившиеся перед невыполнимой задачей, были участниками самого чудесного события своей эпохи. Песни на сотнях разных языков устремились в равнодушное небо.

Так начался самый долгий, самый трудный и самый смертоносный этап попытки Великой Ордалии уничтожить Голготтерат и таким образом предотвратить Второй Апокалипсис.

* * *
Отряд Наследников пробирался через широкую спину Эарвы. Дни проходили без каких-либо видимых признаков продвижения вперед. Им было поручено прочесать луга на юго-западе, в надежде найти дичь, которую они смогут загнать обратно в армию Среднего Севера. Но они не увидели даже отпечатка копыта. С течением времени они едва могли прокормить себя, не говоря уже об армии.

Обжигающий ветер продолжал дуть, разминая теплыми пальцами головы и волосы, шипя сквозь мертвый кустарник, которым ощетинилась бесконечная Истиульская равнина. Несмотря на то что у Наследников была понятная всем цель, казалось, что они плывут по течению, таково было окружающее их пространство. Земля была лишена тропы или направления и настолько обширна, что Сорвил часто ловил себя на том, что сгорбился в седле – съежившись от смутного телесного страха. Он был рожден для равнин, для открытых бесконечных небес, но даже он чувствовал себя теперь сморщенным, мягким и незащищенным. Люди склонны забывать об истинных пропорциях мира, полагая, что ничтожная мера их честолюбия может раздвинуть горизонт. Таков их дух. Но некоторые земли, с помощью монументальных высот или отвесной, абсолютной пустоты, противоречат этому тщеславию, напоминают им, что они никогда не были так велики, как препятствия, которые мир мог бы воздвигнуть против них.

Час за часом Сорвил скакал с зудом этого воспоминания, пылающего в его памяти. Ничто не могло отвлечь его, даже Эскелес в худшем своем настроении. К его досаде, толстый учитель школы Завета настаивал на том, чтобы практиковаться в языковых упражнениях, независимо от того, кто находился поблизости – чаще всего это были Цоронга и Оботегва. Однажды весь отряд подхватил его песню, выкрикивая числа на шейском языке на всю равнину, в то время как Сорвил с отчаянием и отвращением оглядывался вокруг. Эскелес, казалось, находил это зрелище ужасно забавным – как и Цоронга, если уж на то пошло.

Маг школы Завета, как оказалось, доставлял им столько же смущения, сколько и раздражения. Одно его присутствие делало Сорвила школьником, хотя тот настаивал, что его послали еще и для того, чтобы он сопровождал весь отряд, а не только для того, чтобы наставлять прискорбно невежественного короля Сакарпа Сорвила.

– Святой аспект-император серьезно относится к своим врагам, – сказал колдун с веселым блеском в глазах, – а его враги серьезно относятся к своим детям.

Сорвил нашел это замечание одновременно смешным и тревожным. Эскелес, с его щегольской бородой Трех Морей и дородным ростом, не говоря уже об отсутствии доспехов и оружия, казался почти абсурдно беззащитным и беспомощным – этакий «колосс на глиняных ногах». И все же у Сорвила не было причин сомневаться в правдивости его слов о том, что он был послан охранять их отряд, особенно после того, как стал свидетелем магического уничтожения Сакарпа.

По ночам, когда Сорвил не отрывал глаз от звездного неба, он почти мог притвориться, что ничего не случилось, что гудящие голоса принадлежали его отцу и дядям, а не сыновьям экзотических стран и далеких королей. Это было время охоты на львов, когда сагландеры сажали свои посевы, а мужчины из дома Варальт и их Конные Князья отправлялись в горы на поиски пум. С тех пор как ему исполнилось двенадцать лет, он сопровождал отца и дядей и обожал каждую минуту этого путешествия, хотя из-за своей юности не мог покинуть охотничий лагерь вместе с двоюродными братьями и сестрами. Ничего он так не любил, как лежать с закрытыми глазами, слушая, как отец говорит о ночном пожаре и делает это, не как король, а как обычный человек, не отличающийся от других.

Во время таких походов Сорвил узнал, что его отец действительно забавный человек… и что он искренне любим своими подданными.

Поэтому он утешался этими воспоминаниями, свернувшись калачиком и согреваясь их теплом. Но всякий раз, когда ему казалось, что они становятся реальностью, какой-то страх вырывался из преисподней, и иллюзии прошлого улетучивались как дым, прежде чем его охватывали дурные предчувствия. Цоронга. Аспект-император. И Мать Рождения – больше всего Мать.

Один вопрос больше, чем любой другой, занимал переполненное пространство его души. Чего? Чего она хочет? Именно она пугала его больше всего, ослабляла его кишечник. Она. Ятвер. Мать Рождения…

Сорвил провел много бессонных часов, просто взвешивая головокружительную тяжесть этого факта в своей душе. Он находил странным, что можно преклонять колени и даже молиться со слезами на глазах, и все же никогда не задумываться об этом, мало что понимая в том, что скрывается за древними именами. Ятвер… Что означал этот священный звук? Жрецы Сотни были мрачными и суровыми, такими же суровыми, как и пророки Бивня, которых они брали в качестве примера. Они размахивали именами своих богов, как суровые отцы – кнутами: повиновение было всем, чего они просили, чего ожидали. Остальное следовало из их трудных речей и писаний. Для Сорвила Ятвер всегда была темной и туманной, чем-то слишком близким к корню вещей, слишком туземным, чтобы не наполнять ощущением опасности, связанной с внезапными ударами ножом и смертельными падениями.

Все дети приходят в храм со страхом, вызванным их малостью, который священники затем обрабатывают и месят, как глину, придавая ему форму странного примирения с ужасом, являющимся религиозной преданностью, чувством любви к чему-то слишком страшному и слишком седому, чтобы принять его. Когда Сорвил думал о мире за пределами того, что могли видеть его глаза, он видел бесчисленные тысячи душ на почти оборванных нитях, которые удерживали их, свисающими над зияющей чернотой вокруг, и тени, движущиеся внизу, – богов, древних и капризных, как рептилии, безразличных, с замыслами настолько старыми и обширными, что они могли быть только безумием в маленьких глазах людей.

И никто не был так стар и безжалостен, как ужасная Мать Рождения.

Вот как ее звали: детский ужас.

Быть зажатым между такими вещами! Ятвер и аспект-император… Боги и демоны. Каким-то образом он оказался втянут в молотильные колеса мира, в перемалывающую его чудовищность – неудивительно, что он так стремился избежать шума Великой Ордалии! И неудивительно, что покачивание Упрямца – пони, на котором он ехал, несло в себе надежду на более глубокий побег от всего этого.

Однажды вечером Сорвил задал этот вопрос Цоронге и его импровизированным придворным, тщательно скрывая глубину своего интереса. Костры, естественно, были запрещены, поэтому они сидели бок о бок лицом к югу, попеременно глядя то на свои руки, то на звездное небо: короли и принцы земель, запуганных, но еще не завоеванных новой империей, тосковали по домам, заброшенным далеко за ночной горизонт. Оботегва покорно сидел позади них, выполняя обязанности переводчика, когда это было необходимо. Если что и подстегивало Сорвила на уроках шейского языка с Эскелесом, так это бремя, которым его глупость легла на плечи мудрого старого облигата.

Они обсуждали знамения и предзнаменования, которых было все больше и больше, и все они были обращены против аспект-императора, а также – продолжающуюся засуху. Чарампа, в частности, был убежден, что гибель династии Анасуримбор неизбежна.

– Они переоценивают свои силы! Подумайте об их наглости! Как же их не наказать? Я вас спрашиваю! Я вас спрашиваю!

Тзинг, казалось, был склонен согласиться, и, как всегда, никто не мог понять мнения Тинурита – или, если уж на то пошло, понять, действительно ли его улыбка была насмешкой. Цоронга, однако оставался скептиком.

– Что произойдет, – наконец решился Сорвил, – если мы подведем богов просто потому, что не знаем, чего они требуют?

– Ка Сирку алломан… – зажжужал Обетегва у него за спиной.

– Проклятие, – ответил Тзинг. – Богам нет дела до наших оправданий.

– Нет, – отрезал Цоронга достаточно громко, чтобы опередить нетерпеливый ответ Чарампы. – Только если мы не сумеем должным образом почтить наших предков. Небеса подобны дворцам, Лошадиный Король. Чтобы войти, не нужно разрешения короля.

– Пффф! – фыркнул Чарампа, скорее чтобы отомстить Цоронге за вмешательство в разговор, чем наоборот, как подозревал Сорвил. – А я-то думал, что зеумцы слишком благоразумны, чтобы поверить в эту чепуху айнритийцев!

– Нет. Это не чепуха айнритийцев. Почитание предков намного древнее, чем тысячи храмов. Ты, Тзинг, сосиска… – Цоронга повернулся к молодому королю Сакарпа. – Семья переживает смерть одного человека. Не позволяй этому дураку говорить тебе другое.

– Да… – ответил Сорвил, слишком внимательно прислушиваясь к тому, что говорилось. Это было то, что предназначено людям из покоренных народов, понял он: обращаться к религиям чужестранцев.

– Но что, если твоя… твоя семья проклята?

Наследный принц оценивающе посмотрел на него.

– Трепе нас Мар…

– Тогда ты должен сделать все, что в твоих силах, чтобы узнать, чего хотят боги. И все.

Хотя Цоронга не был откровенно благочестивым, Сорвил знал из предыдущих бесед, что у зеумцев был совершенно иной подход – не столько к пониманию жизни и смерти, сколько к их оценке. Подход, который иногда заставлял их казаться фанатиками. Даже особенности перевода Оботегвы показали это: зеумцы использовали две версии одного и того же слова, чтобы говорить о жизни и смерти, – слова, которое грубо переводилось, как «малая жизнь» и «великая жизнь», причем второй вариант на самом деле означал «смерть».

– А иначе? – спросил Сорвил.

Наследный принц посмотрел на него так, словно искал что-то.

Основания для доверия?

– Иначе тебе конец.

* * *
Утром мир кажется больше, а люди меньше. Земля съежилась под лучами восходящего солнца, ослепленная белым светом, и казалось, что они очнулись в самом начале сотворения мира. Поднятые руки прикрывали глаза. Примятые травы отбрасывали тени, похожие на черную проволоку.

Сорвил вырос в этой стране. Ее отпечаток лежал глубоко в его душе, так глубоко, что один только взгляд на нее укреплял его, был широко расставленными устойчивыми ногами для его души. И все же у него кружилась голова при мысли о том, как далеко они ускакали за Предел. Он, конечно, был образован и поэтому знал, что такое Предел: северный край сакарпской власти, а не та точка, где реальность наяву переходит в кошмары. Но суеверия черни имели свойство распространяться и на более высокие касты, поглощая более реалистичное понимание знати. Несмотря на наставников, Предел оставался в его воображении своего рода нравственной границей, линией, отмечавшей угасание добра и накопление зла. И этого было достаточно, чтобы у него перехватило дыхание, когда он подумал о милях, отделяющих его от священного города. Для такого маленького отряда, как у них, скакать вот так вот по пустоте было не чем иным, как безумием, настаивала ноющая часть его сознания.

Если что-то и заглушало его беспокойство, так это растущее уважение к капитану Харниласу. Поначалу Сорвил не очень-то думал о старом Харни. Как и многие другие Наследники, он пытался ненавидеть этого человека, если не за то, кем он был, то за то, что он собой представлял. Умаление других – это всегда способ, помогающий людям возвышать себя, и мощь аспект-императора была так огромна, а кидрухильская слава и компетентность были так очевидны, что мелкие цели вроде Харниласа казались единственными подходящими для ненависти.

Но капитан был бы никем, если бы не был так упрям в своей воинственной мудрости. Грубый. Бородатый, хотя и брился, как его нансурские соотечественники. Его морщины плавно переходили в шрамы, так что казалось, будто бы на лице у него вытатуированы какие-то знаки, – их можно было прочитать по-разному в зависимости от угла и яркости падающего на него света. Он так явно не заботился о том, что его подопечные думают о нем, что они не могли не уважать его все больше и больше.

– В Зеуме, – сказал однажды Цоронга, – таких, как он, мы называем нукбару, каменщиками… каменотесами… Таких, как наш капитан, – добавил он, кивнув в сторону головы их небольшой колонны после того, как Оботегва закончил перевод.

Когда Сорвил спросил его почему, Цоронга улыбнулся и сказал:

– Потому что для того, чтобы резать камень, ты должен быть сильнее камня.

– Или умнее, – добавил Эскелес.

Езда верхом, которой они все время были заняты, обычно сглаживала и заглушала их разговоры. Иногда они болтали так же громко, как женщины, выходящие из храма, иногда же ехали в тишине пустыни, и только ритмичная поступь их пони подчеркивала постояннство ветра. Обычно их разговор был кратковременным, только что искрящимся и вскоре уже затухающим, как будто какой-то живой дух проходил через их отряд, втягивая в их голоса одну мысль за другой.

Утром десятого дня езды они молча сели в седло и продолжили свой путь. И еще до полудня заметили лосиную тропу – пятнистое водяное пятно далеко впереди, широкое, как долина. Они добрались до него только после полудня – тонкая вереница всадников пробиралась по земле, разбитой тысячами тысяч копыт, по следу столь же огромному, как и все прочее в этом мире.

Сорвил проклял себя за глупость, таким сильным было его облегчение.

* * *
Следующий день начался так же, как и любой другой. Дугообразная лосиная тропа продолжала идти на юг, напоминая слишком длинный отпечаток изогнутого меча, начертанный в траве поперек всего ландшафта. Наследники прошли сквозь ее огромное растоптанное сердце, безмолвные, если не считать лязга снаряжения и пения одного или двух бессвязных разговоров. Даже Чарампа, казалось, не желал говорить. Сорвил раскачивался в седле, как и остальные, прислушиваясь к порывам ветра, к тихим призрачным звукам, которые он издавал, когда достигал его ушей.

Первые крики донеслись из головы колонны: слева от них показалась пара стервятников. Весь отряд ехал верхом, указывая пальцами и обводя взглядом блуждающую линию восточного горизонта. Равнина, казалось, сворачивалась и сворачивалась, все больше и больше по мере того, как она уменьшалась в дымке, напоминая облезлый ковер, отброшенный к стене. Небо резко устремлялось в высоту и терялось в бесконечности над ними.

– Мы нашли наше стадо! – воскликнул Оботегва, переводя ликующие слова Цоронги.

Сорвил моргнул и прищурился, его лицо исказилось от яркого солнечного света. Он нашел глазами два парящих пятнышка – и даже мельком увидел полосу крыльев, несущихся на далеких ветрах, – и стал следить за ними. Прежде чем он понял, что делает, юноша пришпорил Упрямца и пустил его в галоп. Пони вскочил на ноги с почти собачьей резвостью. Другие Наследники с любопытством и весельем наблюдали за тем, как он продвигается вперед. Капитан Харнилас уже хмуро смотрел на него, когда он неохотно остановил упрямого коня.

– Мерус пах веута йе гхасам! – закричал старый кавалерист.

– Капитан! – крикнул Сорвил на шейском языке и взмахнул рукой, направляя его внимание к горизонту.

А затем он как можно выразительнее произнес единственное слово, которое было понятно на всех человеческих языках:

– Шранки.

Он выдержал жесткий взгляд офицера, не в первый раз заметив шрам на его левой щеке, сморщенный от ожога, как будто он когда-то пролил огненную слезу. А вот чего Сорвил раньше не замечал, так это маленьких фигурок из мыльного камня, висевших у него на шее и поцарапавших его кирасу: трое детей, соединенных руками и ногами.

Странное чувство узнавания нахлынуло на молодого короля, осознание того, что Харнилас, несмотря на свой экзотический цвет лица и яростные карие глаза, не так уж сильно отличался от отцовских придворных, что он, как и многие воинственные люди, сдерживал свое сердце, чтобы не поддаться состраданию.

Харнилас любил, как любят все люди, в каждой трещине и щели воюющего мира.

Эскелес, наконец, рысью вбежал в зону слышимости, задыхаясь, как будто это его пони оседлал его, а не наоборот. Сорвил повернулся к магу.

– Скажите ему, пусть внимательно изучит этих птиц. Скажите, что это аисты – самые священные птицы. Что только аисты следуют за шранками по равнине.

Эскелес задумчиво нахмурился, а затем передал информацию капитану Харниласу. Бросив быстрый взгляд на мага, он продолжил пристально наблюдать за Сорвилом.

– Шранки, – повторил он. Кожистое лицо повернулось и, прищурившись, уставилось на пятнышки, плывущие в далеком небе.

Сорвил поджал губы и кивнул.

– Это священная птица.

* * *
– Твой наставник утверждает, что шранков надо оставить ему, – объяснил старый Оботегва, – так что не нужно терять ни одной жизни. Харнилас не согласен. Он думает, что Наследникам нужно… тренироваться, даже ценой жизни. Лучше начать с легкой крови, говорит он, чем с тяжелой.

В течение дня они постепенно сближались с высоко кружащими аистами, стараясь держаться с подветренной стороны и используя складки изрезанной равнины, чтобы скрыть свое приближение. Если Сорвил и питал какие-то опасения насчет Харниласа, то они были смягчены терпеливой чувствительностью его тактики и легкомыслием, с которыми он осуществлял контроль над своим отрядом. Выяснив направление их движения, он повернул их погоню, чтобы лучше перехватить их след: теперь они знали, что следуют за боевым отрядом численностью около трехсот человек – слишком малое число, чтобы предположить, что это мигрирующий клан. Их уже почти дважды видели пересекающими гребень какого-то холма одновременно со своей нечеловеческой добычей, но им удалось приблизиться к отряду на расстояние мили. Солнце уже клонилось к закату, опаляя западный горизонт золотом и багрянцем, так что отряд Наследников укрылся в прохладной тени, наблюдая, как Эскелес спорит с капитаном.

День, конечно, выдался напряженным, но гораздо более волнующим, чем все остальное. За исключением, возможно, скюльвенда Тинурита, Наследники ехали с улыбками на лицах. Ими овладело некое подобие ликования, которое вызывало тихие фыркающие смешки всякий раз, когда они обменивались взглядами, по-детски вкрадчивыми, но имеющими убийственную конечную цель. Со своей стороны, Сорвил не испытывал ни малейшего страха, ни малейшего намека на трусость, которая, как он думал, лишит его мужества. Вместо этого его наполняло рвение, от которого чесались руки, – желание скакать, мчаться вперед и убивать. Даже его Упрямец, казалось, почувствовал надвигающееся сражение – и приветствовал его.

Но конечно, Эскелес намеревался все испортить. Богохульник, пришла Сорвилу в голову мысль о нем.

Король Сакарпа не имел ни малейшего представления о том, какое влияние имеет его наставник. Ходили слухи, что адепты школы Завета более могущественны, чем судьи, но распространялось ли это на поле боя или, особенно, на кидрухильские отряды, он не знал. Он мог только надеяться, что их угрюмый старый капитан одержит верх. Харнилас не производил на него впечатления особо политического человека – возможно, именно поэтому ему и дали в подопечные Наследников. Отец Сорвила несколько раз говорил ему, что интрига убила гораздо больше людей на поле боя, чем все остальное.

Мужчины замахали руками и еще несколько мгновений кричали, а потом Эскелес, по-видимому, сказал что-то слишком умное или слишком дерзкое. Харнилас привстал в стременах и начал громко кричать на мага, который буквально поник перед этим диким зрелищем. Сорвил обнаружил, что смеется вместе с Цоронгой и Оботегвой.

– Дурак! – воскликнул Эскелес в полном раздражении, присоединившись к ним. – Этот человек – дурак!

– Практика-практика, – пропел Сорвил, подражая тону, который его учитель принимал всякий раз, когда он жаловался на языковые упражнения. – Это вы всегда говорите, что легкий путь никогда не бывает правильным.

Цоронга фыркнул, услышав перевод Оботегвы. Маг сердито посмотрел на Сорвила, но затем взял себя в руки и раздраженно улыбнулся. Он взглянул на аистов, круживших высоко над гребнем, за которым начиналась похожая на огромную чашу впадина. Их белые распахнутые крылья несли золото заката.

– Прошу вас, докажите, что я прав, мой король. Я действительно прошу.

Холод, казалось, прокрался в тень.

Как только они приняли решение, их погоня стала непреклонной. Повинуясь жесту Харниласа, они выстроились клином, рассекая вздымающиеся и опадающие холмы, как плот на океанских волнах. Они мчались рысью, чтобы не сбить лошадей с ног, и этот шаг позволял им не только возбужденно болтать, но и тревожиться из-за того, что каждый подъем им приходилось преодолевать в молчании.

– Они не двигаются, – сказал Цоронга Сорвилу через Оботегву. – Но почему? Они нас видели?

– Может быть, – ответил Сорвил, борясь с одышкой, из-за которой его голос звучал сдавленно. – А может, они просто отдыхают… Шранки предпочитает ночь. Солнце изнуряет их.

– Тогда почему бы не использовать возвышенность, где они могут наблюдать?

– Солнце, – повторил Сорвил, ощутив внезапный приступ дурного предчувствия. – Они ненавидят солнце.

– А мы ненавидим ночь… вот почему мы удваиваем наши вахты.

Король Сакарпа кивнул.

– Но помни, что ни один человек не ходил по этой земле тысячи лет. Зачем им следить за мифами и легендами?

Его прежнее рвение, казалось, ускользнуло от него, провалившись сквозь подошвы его сапог. Наследники поднялись по склону, держась в тени и под углом к ветру, несшему пыль, которая разлеталась от них. Всюду, куда бы Сорвил ни посмотрел, он видел землю, и все же ему казалось, что он едет по краю опасной пропасти. Головокружение охватывало его, угрожая стащить с седла. Он понял, что никакой уверенности нет. На поле боя может случиться все, что угодно.

Что-нибудь.

В топот их наступления проник пронзительный шум, высокий и неровный, как будто перерезающий глотки, которые были его истоком. Аисты, казалось, висели в воздухе прямо над ними – линии девственной белизны, выгравированные на солнце. Наследники пронеслись сквозь тень неглубокой впадины, продираясь через дымку кустарника и мертвой травы, а затем устремились вверх. Вершина холма встретила их напор. Солнце вспыхнуло за их спинами серебром и багрянцем.

Визжащий хор распался на визги и сигналы к бою.

Шранки теснились в пространстве под ними, их гнилая толпа рассыпалась по пространству между залитыми солнцем вершинами. Тонкие белые руки рванулись к оружию. Лица сморщились от ярости. Клановые штандарты – человеческие черепа, покрытые бизоньей шкурой – дергались и виляли.

Сорвилу не нужно было смотреть на ряды своих товарищей, чтобы узнать их лица. Неверие в происходящее – это всегда дверь, отделяющая молодых людей от убийства.

Последовал невозможный момент, один из тех, о которых Сорвил время от времени слышал от разных кавалеристов. Строй копейщиков, чьи шлемы и кольчужные рукава блестели на солнце, стоял неподвижно, если не считать самых беспокойных пони. Группа шранков раскачивалась, крича и жестикулируя, но тоже не двигалась. Обе стороны просто смотрели друг на друга, не от нерешительности и уж точно не из расчета. Это была скорее воинственная уравновешенность, как будто встреча была монетой, вращающейся в воздухе, нуждающейся только в твердой почве убийства, чтобы приземлиться.

Сорвил наклонился вперед и прошептал Упрямцу на ухо:

– Один и один – вместе одно целое.

И они помчались, выкрикивая боевые кличи дюжины языческих народов, грохоча и топая. Наконечники их копий казались летящими граблями. Судя по рассказам отцовских вассалов, он ожидал, что каждый удар сердца будет длиться целую вечность, но на самом деле все происходило быстро – слишком быстро, чтобы быть пугающим, или возбуждающим, или чем-то еще в этом роде. В одно мгновение шранки оказались перед ним – клубок бегущих фигур, кожа белая, доспехи черные от грязи, железное оружие, дико мельтешащее в воздухе. В следующее мгновение Сорвил врезался в них, как врезается брошенная вещь. Его копье скользнуло по краю щита одного шранка, пронзив горло твари, которую он даже не видел, не говоря уже о том, чтобы стремиться убить. Сердце зашлось в бешеном стуке после того, как юноша выхватил меч, сдерживая Упрямца и нанося удары. Крики, вопли и визги взметнулись ввысь. Ужасный грохот войны.

Семь, может быть, восемь раз ударило сердце. Он удивлялся той легкости, с которой острия мечей пронзали лица – ничем не отличающиеся от тренировочных дынь. В остальном же Сорвил сам был и своим мечом, и своим конем, танцующим среди бледных теней, руин и разрушений. Пурпурная кровь брызгала струей и черным потоком летела по мертвому кустарнику.

Потом осталась только низкая пыль, груда увечных и умирающих, а какофония звуков двигалась за ним – продолжала двигаться.

Он пришпорил скачущего Упрямца, мельком увидев усмехающегося Цоронгу, обгонявшего его на своем коне.

Уцелевшие шранки бежали перед неровной волной всадников, бестолково бросаясь из стороны в сторону. Сорвил подхватил копье, торчащее из земли, и наклонился к Упрямцу. Он быстро догнал отставших Наследников и вскоре очутился в гуще погони. Безумная усмешка тронула его губы, и он издал древний боевой клич своего народа, трескучий звук, который на протяжении веков отмечал бесчисленные подобные преследования.

Шранки бежали,проскакивая сквозь мертвый кустарник, как росомахи, увеличивая расстояние между ними и самыми медленными Наследниками – только самые быстрые из быстрых настигали их.

В гонке была радость. Ноги Сорвила стали просто продолжением усилий Упрямца. Земля уносилась назад, как морские волны. Рука юноши сжимала вспомогательное копье – свободно, как его учили с детства, и оно покачивалось, как будто он держал молнию. Он был сыном Сакарпа, всадником, таким же старым, как любой из его предков, и это – именно это! – это было его призванием. Он ударил шранков со злостью, которая казалась святой из-за своей легкомысленности. Одного – в шею, и тот полетел, раскинув руки, в заросли папоротника. Еще одного – в пятку, слева, и тот захромал, мяукая, как зарезанная кошка. Каждого сраженного он тут же забывал, зная, что мчащаяся стена позади него поглотит их.

Они разбежались, и Сорвил последовал за ними – под сияющим солнцем равнин не было никакого укрытия. Они снова склонили к нему свои белые лица, когда он закрылся, их черные глаза сверкали, а черты лица искажались от страха и ярости. Их конечности были не более чем трепещущими тенями в покрытой травой пыли. Они кашляли. Они кричали, вращаясь и падая.

В гонке была радость. Эйфория от убийства.

Один и один были одним целым.

* * *
Их победа была полной. Трое Наследников пали, и еще девять были ранены, включая Чарампу, который получил удар копьем в бедро. Несмотря на мрачные взгляды Эскелеса, старый Харни был явно доволен своими юными подопечными и, возможно, даже гордился ими. Сорвил достаточно насмотрелся на смерть во время падения своего города. Он знал, что значит смотреть, как знакомые лица испускают последний вздох. Но он в первый раз испытал то потрясение восторга и сожаления, которое приходит с триумфом на поле боя. Впервые он понял противоречие, которое чернит сердце всей воинской славы.

Парни подбадривали его, хлопали по спине и плечам. Цоронга, в широко раскрытых зеленых глазах которого читалось безумие, даже обнял его. Ошеломленный, Сорвил вскарабкался на ближайший холм и окинул взглядом равнину. Солнце лежало на горизонте, пылая багрянцем сквозь фиолетовую полосу, окрашивая бесчисленные гребни и низкие вершины в бледно-оранжевый цвет. Он стоял и дышал. И думал о своих древних предках, странствующих, как он, по этим землям – убивая тех, кто не принадлежал им. Думал о том, как его сапоги приросли к этой земле.

Темнеющее небо было таким широким, что казалось, оно медленно вертится от головокружения. Ярко сверкнул Гвоздь Небес.

И мир возвышался внизу.

* * *
В ту ночь Харнилас решил их побаловать, зная, что они – мальчишки, опьяненные подвигами. Был откупорен последний айнонский ром, и каждый из них получил по два обжигающих глотка.

Они взяли одного из уцелевших мерзких шранков и пригвоздили его к земле. Поначалу их сдерживала щепетильность, так как среди Наследников было немало юношей благородного происхождения, и они только пинали вопящее существо. А потом Сорвил с отвращением опустился на колени над белой головой шранка и выколол ему один глаз. Кое-кто из Наследников радостно закричал, но еще больше людей взвизгнули от ужаса и даже возмущения, заявив, что такие пытки – преступление против джнана, как они называли свои изнеженные и непонятные законы поведения.

Молодой король Сакарпа недоверчиво повернулся к своим товарищам. Существо содрогалось на земле позади него. Капитан Харнилас подошел к нему, и все замерли в ожидании.

– Скажи им, – обратился он к Сорвилу, медленно выговаривая слова, чтобы тот мог понять его. – Объясни им их глупость.

Более восьмидесяти лиц наблюдали за происходящим – залитая лунным светом паства. Сорвил сглотнул, взглянул на Оботегву, который просто кивнул, и подошел к нему…

– Они… они приходят… – начал он, но запнулся, услышав, как Эскелес переводит вместо Оботегвы. – Они приходят в основном зимой, когда земля замерзает слишком сильно, чтобы они могли добывать личинок, которые являются их основной едой. Иногда одиночными кланами. Иногда визжащими ордами. Башни Предела сильны именно по этой причине, а наши Конные Князья стали несравненными опустошителями. Но каждый год завоевывается хотя бы одна башня. Минимум одна. Мужчин в основном убивают. Но женщин – и особенно детей – берут для забав. Иногда мы находим их отрубленные головы прибитыми к дверям и стенам. Маленьких девочек. Маленьких мальчиков… Младенцев. Мы никогда не находим их целыми. И их кровь всегда… выпущена. Вместо багрового мертвецы вымазаны черным… черным, – его голос прервался на этом слове, – с-семенем…

Сорвил остановился. Его лицо покраснело, а пальцы дрожали. В четырнадцатую зиму отец привез его на север в карательную экспедицию, чтобы он лично увидел их древнего и непримиримого врага. Надеясь найти припасы и жилье, они пришли в башню под названием Грожехальд и обнаружили, что она разграблена. Ужасы, которые он там видел, до сих пор преследовали его во сне. «Мы могли бы мучить тысячу этих тварей в течение тысячи лет, – сказал ему отец в ту ночь, – и мы отплатили бы им лишь каплей той боли, которую они причинили нам».

Теперь он повторил эти слова.

Сорвил не привык обращаться к большой аудитории, и поэтому молчание, последовавшее за этим, он воспринял как своего рода осуждение. Когда Эскелес продолжил говорить, он просто предположил, что маг пытается исправить свою глупость. Но затем Оботегва, переводя его слова, пробормотал:

– Король Сорвил говорит так же красноречиво, как и правдиво.

Сорвил был потрясен, обнаружив, что он может понять многое из того, что сказал учитель школы Завета.

– Шус Шара кум… Это звери без души. Они – плоть без духа, они непристойны, как никто другой. Каждый из них – это яма, дыра в самом фундаменте. Там, где мы обладаем чувствами, где мы любим, ненавидим и плачем, они пусты! Режьте их. Рвите их на части. Жгите и топите их. Вы скорее запачкаетесь, чем согрешите против этих гнусных мерзостей!

Как бы сильно ни звучали эти слова, Сорвил заметил, что большинство Наследников продолжали смотреть на него, а не на мага, и понял, что то, что он считал осуждением, на самом деле было чем-то совершенно иным.

Уважением. Даже восхищением.

Только Цоронга, казалось, смотрел на него встревоженными глазами.

После этого развлечение началось всерьез. Мужской смех звучал пронзительно, как звучат нечеловеческие вопли сумасшедшего.

То, что осталось от шранка, дергалось и блестело в пропитанной кровью траве.

* * *
Они свернули лагерь, обсуждая странное отсутствие стервятников, а затем выехали на широкую освещенную равнину. Все с чувством обсуждали вчерашнюю битву, хвастаясь убитыми, сравнивая зазубрины на своих клинках и смеясь над оплошностями. Было ясно, что теперь Наследники считали себя ветеранами, но их разговоры оставались разговорами мальчишек. Легкие победы не отращивают бороды.

Отряд без труда отыскал лосиные следы и пошел по ним под полуденным солнцем, казавшимся маленьким из-за зияющего горизонта. Они почувствовали вонь, принесенную ветром, прежде чем они что-то увидели. Это был густой запах, гниль, которая разлеталась по воздуху на огромные расстояния. Окружающее пространство поднималось впереди неумолимыми ступенями, полосами серого, черного и костяного цветов, подпирающими линию горизонта, а перед ними виднелась путаница более близких областей, слишком тихих, слишком безмолвных. Отряд Наследников выстроился длинной шеренгой вдоль гребня невысокого хребта – восемьдесят семь человек в ряд. Люди стояли с расслабленными лицами, пони кивали и топали в своем зверином беспокойстве. Их кидрухильский штандарт с черным Кругораспятием и Золотым конем развевался и трепетал на фоне бесконечной синевы. Кроме кашля и проклятий ни у кого не было желания говорить.

Скелеты. Целые поля мертвых лосей, пропитанных черной пылью.

Стервятники сгорбились, как жрецы под капюшонами, или подняли крылья с властным, обвиняющим видом. Каждый миг с небес падали дюжины новых птиц – и совсем рядом, и на расстоянии многих миль от людей. Их хриплые крики прорывались сквозь громкий жужжащий гул: вокруг было так много мух, так много, что издалека они казались живым дымом.

Неподалеку от Сорвила лежала выпотрошенная туша лося – ее внутренности были разбросаны вокруг, как сгнившая одежда. В нескольких футах от него лежали еще три – их ребра отломились от позвоночников. За ними виднелась еще одна, и еще, их ребра казались раскрытыми гигантскими капканами, и так продолжалось все дальше и дальше. Тысяча кругов запекшейся крови на опустошенном пастбище.

Капитан Харнилас подал сигнал, призывая всех, и отряд ровными рядами спустился по склону, нарушая строй только для того, чтобы обойти скелеты. Ближайшие стервятники заверещали при их приближении с какой-то змеиной яростью, а затем взлетели в воздух. Сорвил с тревогой смотрел на них, зная, что наблюдатели могут на расстоянии многих миль вычислить по поднимающимся в воздух птицам, куда продвигается их отряд.

– Что это за безумие? – пробормотал рядом с ним Цоронга. В этот раз Сорвилу не нужен был перевод Эскелеса, чтобы понять его.

– Шранки, – сказал учитель странно напряженным голосом. – Это Орда…

Перед мысленным взором Сорвила мелькнули шранки, рубящие и рвущие животных, потом протыкающие насквозь тех, кто был еще жив, а потом совокупляющихся с их зияющими ранами. Широкое пространство, покрытое этими визжащими тварями.

– Орда? – переспросил он.

– Да, – ответил преподаватель школы Завета. – В древние времена, до пришествия Не-Бога, шранки постоянно отступали перед войсками, слишком могущественными, чтобы один клан мог напасть на них. Они все отступали и отступали назад, клан громоздился на клан. И так, пока голод не вынудил их сожрать всю дичь, пока от их численности не почернела вся земля до горизонта…

– А потом?

– Они напали.

– Значит, все это время…

Мрачный кивок.

– Кланы были изгнаны перед Великой Ордалией, слухами о ней, которые накапливались… Как вода перед носом лодки…

– Орда… – повторил Сорвил, взвешивая это слово на языке. – А Харни знает об этом?

– Скоро мы это узнаем, – ответил тучный маг. Не говоря больше ни слова, он пришпорил своего перегруженного коня, чтобы догнать капитана кидрухилей.

Сорвил позволил своему взгляду скользнуть по земле перед отрядом и увидел струйки крови, разбросанные по осыпи, обломки треснувших костей и черепов. У некоторых туш были высосаны глаза, у других отгрызены до самой морды щеки. Куда бы он ни смотрел, он видел очередные кровавые круги.

Самые крупные кланы шранков, с которыми сражались всадники, редко насчитывали больше нескольких сотен. Иногда особенно жестокий и хитрый вождь шранков обращал в рабство своих соседей, и война охватывала все пространство вдоль Предела. А легенды пестрели рассказами о том, как шранки размножались в таких количествах, что образовывали целые народы и захватывали Дальние Крепости. Сам Сакарп был осажден пять раз со времен Разрушителя.

Но эта… бойня.

Только какая-то более великая сила могла бы сделать это.

Мясо сочилось кровью на открытом солнце. Над кустарником и травой парили мухи. Хрящи блестели там, где потрескалась запекшаяся кровь. Вонь была такой свежей, что вызывала тошноту.

– Война реальна, – сказал Сорвил с тупым удивлением. – Аспект-император… Его война реальна.

– Возможно… – кивнул Цоронга, выслушав перевод Оботегвы. – Но есть ли у него на то причины?

* * *
– Иначе вы потеряете все…

Несмотря на громкие битвы и триумф последних дней, эти слова, как наполненная водой бочка, плывущая по бурному морю, продолжали то погружаться, то всплывать на поверхность в беспокойной душе молодого короля. У него не было причин сомневаться в них. Несмотря на всю свою молодость, Цоронга обладал тем, что сакарпы называли «тилом», солью.

Дело в том, что Ятвер, покровительница слабых и обездоленных, выбрала его, несмотря на то, что он был связан с ее братом Гильгаолом с пятого лета, несмотря на то, что в нем текла кровь воинов, несмотря на то, что он был тем, кого ятверианцы называли «верильдом», вором, порочным до мозга костей. Протестуя против абсурдности, не говоря уже о позоре ее выбора, он лишь доказал, что достоин унижения. Он был избран. И теперь ему нужно было только знать почему.

Иначе…

Порспариан был очевидным ответом. Теперь стало ясно, что этот раб был каким-то тайным жрецом. Сорвил всегда думал, что только женщины заботятся о мирских интересах Матери Рождения, но он почти ничего не знал о представителях низших сословий своего собственного народа, не говоря уже о том, как они живут в других странах. Чем больше он думал об этом, тем больше чувствовал себя дураком из-за того, что не понял этого раньше. Порспариан пришел к нему, неся это ужасное бремя. Именно он должен был сказать ему, что это за бремя и куда его надо нести.

Если только Сорвил научится использовать свой язык и уши для общения на шейском.

В ту ночь, когда все остальные спали, молодой король Сакарпа перекатился набок на своей спальной подстилке и, подобно тому как встревоженные тела сами начинают делать разные движения, принялся ковырять траву перед собой. Порспариан – его щеки покрылись морщинами, как засохшие яблоки, а глаза напоминали мокрые осколки обсидиана – все это время плавал перед его мысленным взором, выплевывая огонь в ладонь, втирая грязь ему в щеки…

Только когда он обнажил небольшой клочок земли, Сорвил понял, что делает: лепит лицо Ужасной Матери так же, как Порспариан в тот день, когда аспект-император объявил его королем-верующим. Это казалось какой-то безумной игрой, одним из тех действий, которые заставляют интеллект смеяться даже тогда, когда желудок трепещет.

Он не мог щипать и лепить землю так, как это делал раб Шайгека, потому что она была очень сухой, и поэтому он вылепил щеки, собрав ладонями горку пыли, а потом изобразил на ней брови и нос дрожащим кончиком пальца. Он задержал дыхание, сжатое и неглубокое, чтобы не испортить свое творение случайным выдохом. Он суетился над работой и даже использовал край своего ногтя, чтобы передать детали лица. Его пальцы онемели от напряжения, но он вкладывал в работу всю свою любовь. Закончив, юноша положил голову на согнутую руку и уставился на темный профиль существа, пытаясь прогнать мысли о безумной невозможности этого. На какое-то сумасшедшее мгновение ему показалось, что весь мир, все упрямые мили, которые он прошел, умножая их во всех направлениях, – это всего лишь безжизненное тело, лицо которого лежит теперь перед ним.

Лицо короля Харвила.

Сорвил обхватил себя за плечи с яростью борца, борясь с рыданиями, которые пронзали его насквозь.

– Отец? – воскликнул он вполголоса.

– Сын… – прохрипели в ответ земляные губы.

Юноша почувствовал, что снова сгибается… как будто он был луком, натянутым потусторонними руками.

– Вода, – изображение кашлянуло, выпустив маленькое облачко пыли, – поднимается перед носом лодки…

Слова Эскелеса?

Сорвил поднял обезумевший кулак и обрушил его на лицо среди вырванной травы.

* * *
Он не спал, но и не бодрствовал.

Он был между этими состояниями и чего-то ждал.

– Значит, все это время? – слышал он собственный голос, задающий вопрос Эскелесу.

– Кланы были изгнаны перед Великой Ордалией, и слухи о ней накапливались… Как вода перед носом лодки…

– Собирались в Орду…

За свою жизнь Сорвил видел очень мало лодок – рыбацкие, конечно, и знаменитую речную галеру в Унтерпе. Он понимал значение описания колдуна.

Проблема заключалась в том, что Наследники выслеживали дичь к юго-западу от Великой Ордалии.

Так далеко от носа корабля.

Он выжидал своего часа в смятении. Его тело утратило инстинкт дыхания, так что он заставил себя втягивать воздух. Никогда еще солнце не поднималось так долго.

* * *
– При всем моем уважении, мой король… – сказал маг с бодрой усмешкой. – Будь добр, убери свои гребаные локти.

Эскелес был одним из тех людей, которые никогда не научатся обуздывать свой гнев просто потому, что проявляют его очень редко. Солнце еще не пробилось сквозь пустынный восточный горизонт, но небо над разбросанными повсюду спящими уже начинало светлеть. Часовые наблюдали за происходящим с хмурым любопытством, как и несколько лошадей. Харнилас тоже не спал, но Сорвил не настолько доверял своим знаниям шейского языка, чтобы идти прямо к нему.

– Военный отряд шранков, который мы уничтожили, – настаивал Сорвил. – Там не было выставлено часовых.

– Пожалуйста, мальчик, – сказал тучный мужчина, откатывая свое тело подальше от молодого короля. – Позволь мне вернуться к моим кошмарам.

– Он был один, Эскелес. Разве вы не видите?

Колдун поднял свое одутловатое лицо и подмигнул ему через плечо.

– Что ты такое говоришь?

– Мы находимся к юго-западу от Великой Ордалии… А что это за вода такая, которая скапливается за лодкой?

Какое-то мгновение маг смотрел на короля Сакарпа, моргая и почесывая бороду, а затем со стоном перевернулся на живот. Сорвил помог ему подняться на ноги, и они вместе пошли к Харниласу, который уже ухаживал за своим пони. Эскелес начал с извинений за Сорвила, на что у молодого короля не хватало терпения, особенно когда он едва понимал, о чем идет речь.

– Мы идем по следу армии! – воскликнул он.

Оба мужчины с тревогой посмотрели на него. Харнилас взглянул на Эскелеса, ожидая перевода, но тот лишь мельком взглянул в сторону капитана.

– Что заставило тебя сказать это? – спросил он Сорвила на одном дыхании.

– Эти шранки, те, что перебили лосей, их гонят.

– Откуда ты это знаешь?

– Мы знаем, что это не Орда, – ответил Сорвил, глубоко дыша, чтобы привести в порядок мысли, которые спутались за долгую ночь ужаса и раздумий. – Шранки, как вы сказали, даже сейчас бегут перед Великой Ордалией, клан натыкается на клан, собираясь в Ор…

– Ну и что?! – рявкнул Эскелес.

– Подумайте об этом, – сказал молодой человек. – Если бы вы были Консультом… Вы ведь наверняка знали бы про Орду, не так ли?

– Больше, чем кто-либо из живущих, – признался маг, и в его голосе прозвучала тревога. Для Сорвила слово «Консульт» пока еще не имело особого значения, если не считать страха, который оно вызывало в глазах айнритийцев. Но после инцидента со шпионом-оборотнем ему стало все труднее отмахиваться от этого, считая «Консульт» плодом безумия аспект-императора. Как и от многих других вещей.

– Значит, они должны знать не только о том, что Великая Ордалия будет атакована, но и о том, когда именно это произойдет…

– Очень может быть, – согласился Эскелес.

Сорвил подумал о своем отце, обо всех тех случаях, когда он слышал, как тот рассуждает со своими подданными, не говоря уже о своих близких. «Быть достойным королем, – как-то сказал ему Харвил, – значит руководить, а не командовать». И Сорвил понял, что все эти препирательства, все разговоры, которые он считал пустой тратой времени, «соревнованием языков», на самом деле были главным в царствовании.

– Смотрите, – сказал он. – Мы все знаем, что эта экспедиция – фарс, что Кайютас послал нас патрулировать тыловой фланг, который иначе никто бы не стал патрулировать, просто потому, что мы Наследники – сыновья его врагов. Мы прикрываем территорию, к которой в противном случае хозяин был бы слеп, территорию, которую мог бы использовать хитрый враг. Патрулируя этот воображаемый фланг, мы натыкаемся на военный отряд без выставленных часовых, достаточно рассеянный, чтобы найти передышку в тени. Другими словами, мы находим доказательство того, что для этого уголка Истиульских равнин, по крайней мере, не существует Великой Ордалии…

Он помедлил, чтобы дать колдуну закончить перевод, а потом продолжил:

– Потом мы находим убитых лосей, что, как вы говорите, шранки делают только во время Орды, – а мы знаем, что это не так…

Сорвил заколебался, переводя взгляд с одного своего слушателя на другого – с сурового старого ветерана на мага с квадратной бородой.

– Ты привлек наше внимание, мой король, – сказал Эскелес.

– У меня есть только догадки…

– И мы искренне изумлены.

Юноша посмотрел поверх копошащихся пони на широкую лосиную тропу, которая была лишь пятнами более темного серого цвета на фоне предрассветного пейзажа. Где-то… Там.

– Я думаю, – сказал он, неохотно поворачиваясь обратно к двум мужчинам, – что мы наткнулись на какую-то армию Консульта, которая… – Он сделал паузу, чтобы глотнуть воздуха. – Которая превосходит Великую Ордалию и использует лосей и для того, чтобы прокормиться, и для того, чтобы скрыть свой след. Я предполагаю, что они собираются ждать, покуда Великая Ордалия не столкнется с Ордой…

Он сглотнул и кивнул, словно внезапно вспомнив о какой-то подростковой неуверенности, а потом вздрогнул от образа своего отца, говорящего пылью из грязи.

– Затем… затем они атакуют войско сзади… Но…

– Но что? – спросил Эскелес.

– Но я не уверен, как это может быть возможно. Шранки, они…

Эскелес и Харнилас обменялись встревоженными взглядами. Капитан поднял голову и пристально посмотрел на молодого короля, как обычно смотрят офицеры на смиренных подчиненных. Не прерывая зрительного контакта, он произнес: «Аэтум сщути сал мереттен», обращаясь к стоявшему рядом магу школы Завета. А затем продолжил на шейском языке, говоря достаточно медленно, чтобы Сорвил поспевал за ним:

– Так. И что бы ты сделал?

Молодой король Сакарпа пожал плечами.

– Поскакал бы во весь опор к аспект-императору.

Старый офицер улыбнулся и кивнул, хлопнув его по плечу, прежде чем крикнуть, чтобы лагерь был свернут.

– Значит, это возможно? – спросил Сорвил у Эскелеса, который остался стоять рядом и смотрел на него со странным, почти отеческим блеском в глазах. – Шранки могут делать то, что я думаю?

Маг вжал бороду в бочкообразную грудь и кивнул.

– В древние времена, еще до пришествия Не-Бога, Консульт связывал шранков сбруей, сковывал их в огромные толпы, которые древние норсирайцы называли рабскими легионами… – Он замолчал, моргая, как будто стараясь отогнать ненужные воспоминания. – Они будут гонять их так же, как мы гоняем рабов в Трех Морях, морить голодом, пока их голод не достигнет высшей точки. А затем, когда они доберутся до места, где шранки почувствуют запах человеческой крови на ветру, они разобьют цепи и позволят им бежать.

Что-то внутри короля Сакарпа обмякло от облегчения – что-то, связанное страхом и надеждой. Он почти шатался от усталости, как будто одна только тревога поддерживала его на протяжении всех бессонных вахт.

Маг поддержал его, положив руку ему на плечо.

– Мой король?

Сорвил покачал головой, отгоняя беспокойство колдуна, и окинул взглядом утреннюю равнину: Сакарп мог быть прямо за ним, а не на расстоянии нескольких недель пути, несмотря на все различия, которые создавал горизонт.

– Капитан… – сказал он, отвечая колдуну таким же, как у него, пристальным взглядом. – Что он тогда вам сказал?

– Что ты обладаешь даром великого короля, – ответил Эскелес, сжимая его плечо, как это делал его отец, когда гордился достижениями своего сына.

– Даром? – что-то внутри его хотело заплакать. Нет…

Даром было только то, что сказала ему грязь.

Глава 3 Запад Трех Морей

Как смерть есть сумма всех зол, так и убийство есть сумма всех грехов.

Гимны, 18.9, «Хроники Бивня»
Мир имеет свои собственные пути, настолько глубокие развилки, что даже боги не могут сместить их.

Ни одна погребальная урна не треснула так сильно, как Судьба.

Асансиус. «Хромой пилигрим»
Поздняя весна,

20-й год Новой Империи (4132 год Бивня),

где-то на юге от Гьельгата


То, что приходит после, определяется тем, что приходит раньше – в этом мире.

Дар Ятвер прошелся по освященной земле. Его кожа не сгорала на солнце благодаря смуглости, которую он приобрел своим семенем. Его ноги не покрылись волдырями благодаря мозолям, которые он приобрел в юности. Но он устал так же, как и другие люди, ибо, подобно им, был существом из плоти и крови. Он всегда уставал, когда должен был устать. И каждый его сон приводил его к совершенному мгновению пробуждения. Один раз он проснулся под звуки лютни и щедрость бродячих ряженых. В другой раз – около лисы, которая убежала, оставив гуся, которого она с трудом тащила.

Поистине каждый его вздох был подарком.

Он пересек истощенные плантации Ансерки, привлекая пристальные взгляды тех рабов, которые его видели. Хотя он шел один, он следовал за тысячами людей через поля, потому что всегда был странником, которого сам же и преследовал, и спина перед ним всегда была его собственной. Он смотрел вверх и видел себя идущим под одиноким, продуваемым ветром деревом, шаг за шагом исчезающим за дальним склоном холма. А когда он оборачивался, то видел то же самое дерево позади себя и того же человека, спускающегося по тому же склону. Миллионная очередь связывала его с самим собой, от Дара, который соединялся со Священной Кроной, до Дара, который наблюдал, как аспект-император умирает в крови и невыразительном безверии.

Он был рябью на темных водах. Лук силы, переброшенный через длинную детскую веревку.

Он видел, как убийца давится собственной кровью. Видел осаждающие армии, голод на улицах. Видел, как святой шрайа отвернулся и обнажил горло. Как Андиаминские Высоты рушатся сами на себя, как веки императрицы трепещут перед ее последним вздохом…

И он шел один, следуя по дороге полей, которая переплелась с его теперь уже смертной душой.

День за днем, миля за милей вспаханной земли – самое лоно его ужасной Матери. Он спал среди поднимающихся стеблей и рождающихся соцветий, слушая успокаивающий шепот Матери, глядя на звезды, которые были серебряными линиями.

Он шел по своим следам по пыли, не столько составляя планы, сколько глядя на убийство мертвых.

Река Семпис
По крайней мере, подумал Маловеби, покачиваясь в седле, он мог бы сказать, что перед смертью видел зиккурат. Что бы мог сказать этот дурак Ликаро? Путешествия – это нечто большее, чем спать с мальчиками-рабами из Нильнамеши, так же как дипломатия – нечто большее, чем носить парик посла.

Когорты всадников рассыпались веером по земле, двигаясь вдоль ирригационных дамб, просачиваясь через рощи и просяные поля. Холмы, похожие на сломанные коренные зубы, огораживали север, отмечая засушливую границу Гедеи. Река Семпис лежала на самом юге, черно-зеленая и спокойная, достаточно широкая, чтобы окутать южный берег сине-серой дымкой. Пять струек дыма поднимались из разных точек на горизонте перед ними.

Один из этих плюмажей, как знал Маловеби, привел пыльную армию в Иотию.

– Опасно вступать в переговоры с врагами опасных людей, – сказал Фанайял аб Каскамандри со своей стороны, и острая ухмылка расплылась в его изысканной козлиной бородке. И во всем огромном мире, мой друг, нет человека более опасного, чем Курчифра.

Несмотря на улыбку падираджи, что-то хитрое и совсем невеселое мелькнуло в его глазах.

Второй переговорщик Маловеби, эмиссар Высокого Священнго Зеума, ответил ему тем же взглядом, стараясь скрыть нахмуренные брови.

– Курсифра… – повторил он. – Ах… ты имеешь в виду аспект-императора.

Маг Мбимайю был достаточно стар, чтобы помнить те дни, когда Кайан правил востоком. Из всех странностей Трех Морей, просачивающихся в Зеум, мало кто оказался более раздражающим, чем фанимские миссионеры, которые просачивались через границу, неся свое абсурдное послание страха и проклятия. Бог был одинок. Боги на самом деле были дьяволами. И все их предки были осуждены за то, что поклонялись им, – все они! Казалось бы, столь нелепые и отталкивающие утверждения не требуют опровержения, но на самом деле все было как раз наоборот. Даже зеумцы, как оказалось, были склонны к рассказам о своих грехах, настолько всеобщим является отвращение к себе среди людей. Не проходило и месяца, как иногда казалось, без какого-нибудь публичного самобичевания.

Даже сейчас, когда отец Фанайяла, Каскамандри, прислал посольство, чтобы присутствовать на коронации кузена Маловеби, Нганка’Кул, кианские вельможи произвели сенсацию среди кжинета. Жители Высокого Священного Зеума всегда были замкнутым народом, слишком далеким и слишком тщеславным, чтобы интересоваться событиями или народами за пределами своей священной границы. Но их бледная кожа, ослепительная роскошь одежды, благочестивая сдержанность – все в них дышало экзотическим очарованием. За ночь любовь зеумцев к сложным изображениям и украшениям, казалось, стала неряшливой и устаревшей. Многие кастовые аристократы даже начали отращивать козлиные бородки – до тех пор, пока Нганка не восстановил древние законы ухода за собой.

Маловеби с трудом мог представить себе, что эти кианцы могут вызвать переворот в моде. Там, где вельможи из посольства Каскамандри носили одежду героев и поражали их манерам, люди Фанайяла были не более чем разбойниками пустыни. Он ожидал, что поедет с такими, как Скаурас или Синганъехой, людьми ужасными на войне и милостивыми в мире, а не с разношерстной армией конокрадов и насильников.

Один только Фанайял напоминал ему о тех давних послах. На нем был шлем из сверкающего золота с пятью шипами, торчащими из навершия, и, возможно, самая лучшая кольчуга, которую Маловеби когда-либо видел, – сетка нечеловеческого производства, решил он в конце концов. Рукава из желтого шелка свисали с запястий, как вымпелы, а его изогнутый меч был, очевидно, знаменитой фамильной реликвией. Маловеби знал, что он спросит: «Этот великолепный клинок принадлежал твоему отцу?» – в тот же миг, как заметил это оружие. Он даже знал, как небрежно, но торжественно будет говорить. Это был старый дипломатический трюк – составить опись предметов, которые носили их коллеги.

Отношения складываются гораздо более гладко, как знал Маловеби, благодаря отсутствию пауз в общении.

– Курсифра… – повторил падираджа со странной улыбкой, словно проверяя, как это имя может звучать для постороннего. – Свет, который ослепляет.

Фанайял аб Каскамандри не производил особого впечатления. Красивый потомок многих поколений, выросших в пустыне. Соколиные глаза, близко посаженные рядом с крючковатым носом. Высокомерен до такой степени, что невосприимчив к оскорблениям и пренебрежению – и в результате вполне сносен.

Пусть он и носил прозвище Разбойник-падираджа, но разбойником на самом деле не был.

– Ты сказал, что ни один человек не может быть так опасен, – настаивал Маловеби, искренне любопытствуя. – Это то, что ты думаешь? Что Анасуримбор – это человек, мужчина?

Фанайял рассмеялся.

– Императрица – женщина, это я знаю точно. Однажды я освободил от должности одного жреца-шрайю за то, что он утверждал, будто спал с ней, когда она была всего лишь блудницей. А аспект-император? Я знаю только, что его можно убить.

– А откуда ты это знаешь?

– Потому, что я обречен убить его.

Маловеби удивленно покачал головой. До чего же плотно весь мир вертелся вокруг аспект-императора. Сколько раз он наливал себе неразбавленного вина только для того, чтобы выпить и поразиться простому факту существования этого человека? Беженец забредает в Три Моря из пустыни – с диким скюльльвендами, не меньше! – и в течение двадцати лет заставляет Три Моря не только повиноваться, но и поклоняться себе.

Это было безумие. Слишком большое безумие для простой истории, которая, насколько мог судить Маловеби, была ничуть не менее подлой и глупой, чем люди, ее создавшие. В Анасуримборе Келлхусе не было ничего подлого или глупого.

– Так рассуждают люди в Трех Морях? – спросил он и начал раскаиваться в своих словах, уже когда произносил их. Маловеби был Вторым переговорщиком по довольно веской причине. Он вечно задавал грубые вопросы, вечно отталкивал, вместо того чтобы льстить. Его палец, как однажды сказал ему отец, был больше склонен тыкать в грудь, чем щекотать анусы. Зубов у него было больше, чем языка, как сказали бы слуги.

Но Разбойник-падираджа не выказал никаких внешних признаков оскорбления.

– Только те, кто видел свою судьбу, Маловеби! – ответил он. – Только те, кто видел свою гибель!

Фанайял, с немалым облегчением отметил про себя колдун Мбимаю, был человеком, которому нравились дерзкие вопросы.

– Я заметил, что ты едешь без телохранителей, – сказал он.

– Почему это должно тебя волновать?

Хотя всадники и заполонили поля и насыпи вокруг них, Маловеби с падираджой ехали совершенно одни – если не считать фигуры в капюшоне, которая следовала на два ряда позади них. Переговорщик предположил, что этот человек был телохранителем, но уже дважды он видел – или думал, что видел – что-то похожее на черный язык в коричневых тенях капюшона. И все же было удивительно, что такой человек, как Фанайял, может иметь дело с кем угодно лицом к лицу, не говоря уже о маге из дальних стран. Только на прошлой неделе императрица предложила еще десять тысяч золотых келликов за голову Разбойника-падираджи.

Возможно, это говорило о его отчаянии…

– Потому что, – пожал плечами колдун Мбимаю, – твое восстание не переживет твоей смерти… Мы были бы глупцами, если бы спровоцировали аспект-императора обещанием мученика.

Фанайял сумел сохранить свою ухмылку, прежде чем она окончательно погасла. Он понимал силу веры, стало ясно Маловеби, и считал, что необхолимо излучать уверенность, столь же бессмысленную, сколь и неотступную.

– Тебе не о чем беспокоиться, – заявил он.

– Но почему?

– Потому что я не могу умереть.

Маловеби начинал нравиться этот человек, но в какой-то мере это укрепляло, а не смягчало его скептицизм по отношению к нему. Второй переговорщик всегда питал слабость к тщеславным глупцам, даже в детстве. Но в отличие от первого переговорщика, Ликаро, он никогда не позволял своим симпатиям принимать за него решения.

Обязательства требовали доверия, а доверие требовало демонстрации. Сатахан послал его оценить Фанайяла аб Каскамандри, а не вести с ним переговоры. Несмотря на все свои недостатки, Нганка’Кулл не был дураком. Когда Великая Ордалия вошла в северные пустоши, встал вопрос, сможет ли Новая Империя пережить отсутствие своего аспект-императора и его самых фанатичных последователей. Как первую реальную угрозу его народу и нации с глубокой древности, ее необходимо было уничтожить – и решительно.

Но желать зла и причинять реальный вред – это совершенно не одно и то же. Нужно было соблюдать осторожность – предельную осторожность. Высокий Священный Зеум не мог позволить себе долгих бросков игральных палочек и не только из-за сверхъестественной мощи и хитрости Анасуримбора Келлхуса, но и потому, что Нганка’Кулл так глупо отдал своего собственного сына в заложники. Маловеби всегда любил Цоронгу, всегда видел в нем задатки истинно великого сатакхана. Ему нужна была реальная уверенность, что этот пустынный разбойник и его армия грабителей смогут добиться успеха, прежде чем рекомендовать выделить им деньги и оружие, в которых они так отчаянно нуждались. Взять изолированные крепости, такие как Гарагул, – это одно. Но напасть на город с гарнизоном – совсем другое.

Иотия, древняя столица старой династии Шайгек. Иотия будет впечатляющей демонстрацией. Совершенно точно.

– Курчифра и Священная война были посланы в наказание, – продолжал Фанайял, – нечестивым ангелом возмездия. Мы растолстели. Мы потеряли веру в строгие пути наших отцов. Итак, одинокий бог сжег сало с наших конечностей, загнал нас обратно в пустоши, где мы родились… – Он уставился на мага взглядом, который тревожил его своей настойчивостью. – Я помазанник, чужеземец. Я единственный.

– Но у судьбы много капризов. Как ты можешь быть уверен?

Смех Фанайяла обнажил его идеальные серповидные зубы.

– Если я ошибаюсь, у меня всегда есть Меппа. – Он повернулся к загадочному всаднику, следовавшему за ними. – Эй, Меппа? Подними свою маску.

Маловеби повернулся в седле, чтобы получше рассмотреть этого человека. Меппа поднял голые руки и откинул глубокий капюшон, скрывавший его лицо. Маска, о которой говорил Фанайял, была не столько маской, сколько чем-то вроде повязки на глазах: серебряная лента шириной с детскую ладонь лежала на верхней части его лица, как будто слишком большая корона соскользнула ему на глаза. Солнце вспыхнуло вокруг ее контуров и осветило бесчисленные линии, выгравированные на ней: закрученные изображения воды, несущейся вбок, кружащейся и кружащейся в бесконечном водопаде.

Откинув капюшон, Меппа снял с головы повязку. Его волосы были белыми, как вершины Аткондраса, а кожа орехово-коричневой. А блеска глаз в тени его глазниц видно не было…

Кишаурим.

Второй переговорщик Маловеби всегда считал странным то, как знание трансформирует восприятие. Внезапно ему показалось абсурдным, что он мог не заметить охряного оттенка в пыльном одеянии этого человека или что он мог принять змею, поднимающуюся из складок вокруг его воротника, за черный язык!

– Оглянись вокруг, друг мой, – продолжал Фанайял, словно это открытие должно было рассеять все опасения Маловеби. Он указал на столбы дыма, поднимавшиеся в небо перед ними. – Эта земля кипит восстанием. Все, что мне нужно, – это быстро ехать. Пока я езжу быстро, я везде превосхожу числом идолопоклонников!

Но маг был способен думать только об одном: «Кишаурим!»

Как и любая другая школа, Мбимаю считали, что кишауримы вымерли – и были этому рады. Племя Индара-Кишаури было слишком опасно, чтобы позволить ему жить.

Неудивительно, что Разбойник-падираджа обладал таким талантом к выживанию.

– Так что же тебе нужно от Зеума? – быстро спросил Маловеби. Он надеялся, что Фанайял не заметит его явного волнения, но лукавый блеск в глазах его собеседника подтвердил то, что второй переговорщик и так уже знал: очень немногое ускользало от когтей проницательности Фанайяла. Возможно, он был первым врагом, достойным аспект-императора.

Возможно…

– Потому что я совсем один, – ответил падираджа. – Если ударит второй, к нам присоединятся третий и четвертый… – Он широко раскинул руки, и бесчисленные звенья его нимильской кольчуги вспыхнули на солнце. – Новая Империя – все это, Маловеби! – рухнет в кровь и в ложь, из которых ее подняли.

Зеумский эмиссар кивнул, словно признавая логичность, если не привлекательность его аргументации. Но на самом деле он мог думать только о кишауриме.

Так… проклятая вода все еще текла.

* * *
Раздор – это путь империи. Триамис Великий однажды описал империю как вечное отсутствие мира. «Если ваша нация воюет, – писал он, – не по периодической прихоти агрессоров, как внутренних, так и внешних, а всегда, то ваш народ постоянно навязывает свои интересы другим народам и ваша нация уже не нация, а империя». Война и империя для легендарного, почти древнего правителя были просто одним и тем же, видимым с разных вершин, единственным мерилом могущества и единственной гарантией славы.

Судьи схватили рабыню в Хошруте, на Каритусальской рыночной площади, прославившейся тем, что с нее постоянно открывался вид на Багряные Шпили, подтащили несчастную женщину к исповедальному столбу и начали публично избивать за богохульство. Ей повезло, рассуждали они, потому что ее могли обвинить в подстрекательстве к мятежу, что было бы тяжким преступлением, и в этом случае собаки уже слизывали бы ее кровь с каменных плит. По какой-то причине буйный нрав толпы, окружавшей их, ускользнул от их внимания. Возможно, потому, что они, в отличие от других известных им судей, были истинно верующими. Или, возможно, потому, что Полис Хошрут, как и тысячи других, разбросанных по Трем Морям, так часто использовался для ускоренного правосудия. Судя по донесениям, отправленным в Момемн, они были совершенно не готовы к нападению толпы. Через несколько мгновений их забили до смерти, раздели и повесили на каменных желобах имперской таможни. А через час основная часть города взбунтовалась. Это были по большей части рабы и кастовые слуги, и имперский гарнизон оказался вовлеченным в ожесточенные уличные бои. В последующие дни погибли тысячи людей, и почти восьмая часть города сгорела дотла.

В Освенте Хампей Сомпас, высокопоставленный имперский чиновник, был найден в постели с перерезанным горлом. Это было лишь первое из многих, очень многих убийств. С течением времени все больше и больше шрайских и имперских чиновников, от самых низких сборщиков налогов до самых высоких судей и заседателей, были убиты либо своими рабами, либо бандами вооруженных людей, принявшихся мстить за убийства на улицах.

Начались новые беспорядки. Селевкара горела семь дней. Экнисс был разорен всего за два, но погибли десятки тысяч, настолько жестокими были имперские репрессии. Жену и детей царя Нерсея Пройаса в целях безопасности перевезли в крепость Аттремп.

Продолжительные восстания переросли в новую вспышку насилия, ибо не было недостатка в старых и изолированных врагах, жаждущих воспользоваться общим раздором. На юго-западе фанимцы под командованием Фанайяла аб Каскамандри штурмом взяли крепость Гарагул в провинции Монгилея, и их было так много, что императрица приказала четырем колоннам броситься на защиту Ненсифона, бывшей столицы Кианской империи. На востоке более дикие фамирские племена из степей под Араксскими горами свергли своих имперских правителей и истребили новообращенных заудуньян, большинство из которых были потомками семей, правивших ими с незапамятных времен. А скюльвенды совершали набеги на нансурскую границу с дерзостью и злобой, которых не видело уже целое поколение.

На борьбу с мятежниками призывались ветераны средних лет, к службе привлекались ополченцы. Дюжина небольших сражений прошла в знаменитых и малоизвестных землях. Комендантский час был продлен, ятверианские храмы закрыты, а те жрецы, которые не бежали, – заключены в тюрьму и допрошены. Интриги и заговоры были раскрыты. В более упорядоченных провинциях казни стали проходить, как праздничные яркие зрелища. В других же случаях их проводили тайно, а тела хоронили в канавах. Рабовладельческие законы, дававшие рабам защиту, которой они не зналисо времен Сенея, были отменены. На ряде чрезвычайных сессий большая Конгрегация приняла несколько законов, ограничивающих собрания в зависимости от каст. Выступления у общественных фонтанов стали караться немедленной казнью.

Кастовая аристократия всех народов внезапно обрела единство в общем страхе перед своими слугами и рабами. Судебные иски между ними были отозваны, чтобы освободить суды для более неотложных дел. Старая и благородная вражда была отброшена в сторону. Шрайя Тысячи Храмов созвал высокопоставленных культовых жрецов Трех Морей на так называемый Третий совет Сумны, призывая их отказаться от местнического поклонения и вспомнить бога, стоящего за богами. Другие шрайя повсюду призывали на помощь своего пророка и государя. Те заудуньяни, кто не присоединился к Великой Ордалии, возвысили голоса, чтобы обратиться к своим соратникам и подчиненным. Целыми группами они убивали тех, кого считали неверными, в темноте ночи.

Сыновья и мужья просто исчезали.

И хотя Новая Империя пошатнулась, она не пала.

Момемн
Анасуримбор Кельмомас сидел там, где он всегда находился, когда посещал Императорский Синод, в ложе принца на скамье, обитой мягкой красной кожей. То же самое место, где сидели его старшие братья и сестры, когда они были молоды, – даже Телли до того, как она присоединилась к матери у подножия Трона Кругораспятия.

– Вспомни, к кому ты обращаешься, Пансулла, – сказала мать сдавленным голосом.

Несмотря на то что зал Синода располагался относительно низко на верхних этажах дворца, он был одним из самых роскошных во дворце и, несомненно, одним из самых любопытных. В отличие от других палат Совета, здесь не было галереи для приезжих наблюдателей и абсолютно никаких окон. Там, где в других местах господствовало воздушное величие, это помещение было длинным и узким, с тщательно отделанными панелями ложами – одна из них принадлежала принцу – вдоль коротких стен и с крутыми скамьями, проходящими по всей длине протяженных стен, как будто амфитеатр был выпрямлен, а затем разломан пополам, заставляя публику противостоять самой себе.

Для размещения Трона Кругораспятия слева от Кельмомаса на ступенчатом склоне была устроена глубокая мраморная ниша, отделанная бело-голубым камнем с полосами черного диорита. Чешуйчатая копия Кругораспятия, висевшего в Карасканде и изображавшего его отца, висящего распростертым и вверх ногами, поднималась в извилистом золоте со спины трона. Кресла его матери и Телли были вырезаны в мраморном ярусе непосредственно под ним, и их простой дизайн подчеркивал великолепие трона наверху. Около тридцати одинаковых кресел были установлены на ступенях, поднимающихся напротив, по одному для каждой из великих фракций, чьи интересы управляли Новой Империей.

Пол находился значительно ниже всех сидений, заставляя тех, кто шел по нему, постоянно поднимать голову и оглядываться, чтобы встретиться взглядом со своими собеседниками. Это была узкая полоска голого пола, размером не больше нескольких тюремных камер, расположенных цепочкой. Кельмомас слышал, как чиновники называли его – с немалой толикой страха – Щелью.

Из-за того, что человек, который теперь расхаживал по ней, – Кутиас Пансулла, нансурский консул – был таким толстым, она казалась еще более узкой, чем обычно. Он ходил взад и вперед уже несколько минут, достаточно долго, чтобы темные пятна расцвели у него под мышками.

– Но я должен… Я должен осмелиться сказать это! – воскликнул он, и его бритые щеки задрожали. – Люди говорят, что Сотня против нас!

Императорский Синод, как сказала Келмомасу его мать, был своего рода упрощенной версией Великого собрания, которое другие короли в других землях часто называли тайным советом, местом, где представители наиболее важных фракций Новой Империи могли советоваться со своим божественным правителем. Конечно, мальчик всегда делал вид, что забывает это объяснение, когда говорил с матерью, и всегда хныкал, сопровождая ее на заседания, но втайне он обожал Синод и игры внутри игр, которые неизменно там происходили, – по крайней мере, когда его отец не посещал заседания. В других местах слова всегда казались одними и теми же – «Слава тому и слава этому!», и торжественный тон, казалось, все гудел и гудел. Это было все равно что смотреть, как люди дерутся железными прутьями. Но в Синоде и слова, и голоса были отточены до предела.

Настоящие споры вместо пантомимы. Реальные последствия вместо небесных прошений. Жизнь, иногда тысячи жизней решались в этом месте, как ни в каком другом. Молодой принц Империи почти ощущал запах дыма и крови. Здесь сжигали настоящие города, а не те, что вырезали из бальсы.

– Спросите себя! – крикнула мать собравшимся мужчинам. – Кем вы будете, когда писание этих дней будет написано? Трусами? Слабохарактерными сомневающимися? Все вы – все! По мере того как суд будет углубляться в ваши дела, а он всегда углубляется, все вы будете осуждены. Так что перестаньте думать обо мне, как о его слабом сосуде!

Кельмомас закрыл рот руками, чтобы скрыть улыбку. Хотя его мать часто сердилась, она лишь изредка выражала это в виде гнева. Мальчик задумался, понимает ли толстый консул всю опасность своего положения.

Он очень надеялся, что нет.

– Святая императрица, пожалуйста! – воскликнул Пансулла. – Этот… этот разговор… он не отвечает нашим страхам! Вы должны дать нам хоть что-нибудь, чтобы рассказать людям!

Принц Империи почувствовал силу этих слов, хотя и не вполне понимал их значение. Он, конечно, видел нерешительность в глазах матери, понимал, что она ошиблась…

«Вот этот», – прошептал тайный голос.

«Пансулла?»

«Да. Его дыхание оскорбляет меня».

Всегда готовый воспользоваться слабостью, круглолицый консул воспользовался своим преимуществом.

– Все, о чем мы просим, святейшая императрица, – это инструменты для исполнения твоей воли…

Мать пристально посмотрела на него, а потом нервно оглядела собравшихся. Казалось, правительница вздрогнула от серьезности их взглядов. Наконец она устало, капитулируя, махнула свободной рукой.

– Почитай саги… – начала Эсменет, не дыша, и сделала паузу, чтобы придать своему голосу твердость. – Почитай саги, историю Первого Апокалипсиса, и спроси себя: «Где же боги? Как Сотня может это допустить?»

Маленький мальчик мог видеть хитрость за манерами и словами своей матери. Молчание овладело Императорским Синодом, так велика была сила ее вопроса.

– Телли… – сказала императрица, указывая на свою дочь, которая сидела рядом с ней в нелепой замысловатой одежде. Ужасно худая, она была похожа на птицу, застрявшую между слишком большим количеством крошек и невозможностью выбирать. – Скажи им, что говорят последователи школы Завета.

– Боги… они конечны, – объявила Телиопа слишком сильным для голодной угловатости ее тела голосом. – Они могут постичь только конечную до-долю существования. Они постигают бу-будущее, конечно, но с позиции, которая их ограничивает. Не-Бог обитает в их слепых пятнах, следует по пу-пути, о котором они совершенно не подозревают… – Она повернулась, переводя взгляд с одного мужчины на другого с нескрываемым любопытством. – Потому что он и есть забвение.

Мать положила свою руку поверх руки Телли в легкомысленном жесте благодарности. За панелями своей ложи молодой принц Империи сильно поранил ногтями ладони, сжимая кулаки.

«Она любит меня еще больше!» – подумал он.

«Да, – согласился голос, – она любит тебя больше».

Императрица заговорила с новой уверенностью:

– Есть мир, милорды, скрытый мир, мир теней, который боги не могут увидеть… – Она переводила взгляд с одного консула на другого. – Боюсь, теперь мы ходим по этому миру.

Ее встретила стена недоуменных взглядов. Даже Пансулла, казалось, растерялся. Кельмомас чуть не запищал от радости, так он гордился своей матерью.

– А Сотня? – прохрипел старый Тутмор, консул короля Хога Хогрима Се Тайдонна, и глаза его наполнились неподдельным страхом. Вслед за ним послышались встревоженные голоса.

Эсменет одарила всех кислой улыбкой.

– Боги раздражаются, потому что, как и все души, они называют злом то, чего не могут понять.

Еще более изумленное молчание. Кельмомас поймал себя на том, что весело щурится. Почему кто-то должен бояться богов, было выше его понимания, не говоря уже о таких привилегированных и могущественных глупцах, как эти.

«Потому что они стары и умирают», – прошептал тайный голос.

Пансулла по-прежнему оставался в Щели. Теперь он стоял прямо под императрицей.

– Так… – сказал он, глядя на остальных стратегически пустым взглядом. – Значит, это правда? Боги… всемогущие боги… они против нас?

Катастрофа. Это был сильный удар по накрашенному лицу матери. Ее губы, как всегда в такие моменты, сжались в тонкую линию.

«Он оскорбляет меня… – ворковал голос. – Тот, толстый».

– Сейчас… – начала Эсменет, но остановилась, чтобы совладать с эмоциями в голосе. – Сейчас… Пансулла, настало время для заботы. Еретическое суеверие станет концом для всех нас. Теперь настало время вспомнить Бога Богов и его пророка.

Угроза была ясна – достаточно, чтобы вызвать еще один обмен шепотками в рядах присутствующих. Улыбаясь с сальной неискренностью, Пансулла опустился на колени. Он был таким большим и одет в такое цветастое платье, что казался скорее кучей белья, чем человеком.

– Ну конечно, святая императрица.

На мгновение ненависть матери ясно отразилась на ее лице.

– Смелее, Пансулла, – сказала она. – И ты тоже, верный Тутмор. Ты должен найти мужество не в Сотне, а, как учили Инри Сейен и мой божественный муж, в ее объединении.

Нансурский консул с трудом поднялся на ноги.

– В самом деле, императрица, – сказал он, разглаживая свои шелковые одежды. – Мужество… Конечно… – Он перевел взгляд на остальных. – Мы должны напомнить себе, что знаем лучше… чем боги.

Кельмомас с радостным визгом схватился за горло. Он так любил ярость своей матери!

«Мы еще никогда раньше не убивали таких толстяков».

– Не «мы», Кутиас Пансулла. Только не ты и уж точно не я. Твой святой аспект-император. Анасуримбор Келлхус.

Молодой принц Империи понимал, чего добивается его мать этими обращениями к отцу. Она всегда использует его в качестве подстрекателя. Всегда пытается раствориться в могуществе его имени. Но он мог также видеть, с какой-то детской хитростью, как это подрывает ее авторитет.

Тучный консул снова кивнул с преувеличенно дрожащим подбородком.

– Ах да-да… Когда культы подводят нас, мы должны обратиться к Тысяче Храмов. – Он поднял глаза, как бы говоря: «Как я мог быть таким дураком?», потом демонстративно повернулся к свободному месту Майтанета, а затем посмотрел на правительницу с притворным смущением.

– Но когда же мы сможем услышать самые мудрые слова нашего святого шрайи…

– Вести! – прозвучал внезапно громкий голос. – Вести, императрица! Самые ужасные вести!

Все глаза в Синоде обратились к фигуре, задыхающейся на пороге комнаты: гвардеец-иотиец, раскрасневшийся от напряжения.

– Святейшая императрица… – Гвардеец сглотнул, едва дыша. – Кианец – отвратительный разбойник, Фанайял!

– Что с ним такое? – требовательно спросила Эсменет.

– Он напал на Шайгек.

Кельмомас смотрел, как мать растерянно моргает.

– Но… он идет на Ненсифон… – В ее голосе послышались отчаянные нотки. – Ты имеешь в виду Ненсифон?

Гонец с внезапным ужасом покачал головой.

– Нет, святейшая императрица. Иотию. Он захватил Иотию.

* * *
Андиаминские Высоты были своеобразным отдельным городом, пусть и скрытым под переплетением крыш, с позолоченными залами вместо проспектов для процессий и запутанными жилыми кварталами вместо трущоб, пронизанных переулками. Между любыми двумя точками можно было проложить любое количество маршрутов, что позволяло жителям передвигаться по своему усмотрению. В отличие от отца, мать Кельмомаса почти всегда выбирала самый осторожный маршрут, даже если это делало путешествие вдвое длиннее. Хотя кое-кто мог бы подумать, что это еще один признак ее общей неуверенности, юноша знал обратное. Анасуримбор Эсменет просто презирала людей, падающих при ее появлении ниц.

Императорский Синод разошелся, и императрица повела свою небольшую свиту вниз, в аванзал, а затем повернулась, чтобы подняться по редко используемым лестницам и залам, которые тянулись вдоль восточного крыла дворца. Она вцепилась в руку Кельмомаса в слишком сильном отчаянии, которое он так обожал, и потянула его за собой, когда он замедлил шаг. Телиопа следовала за ней по пятам, а рядом с ней тяжело дышал лорд Биакси Санкас.

– Дядя Майтанет опять на тебя рассердится? – спросил Кельмомас.

– Почему ты так говоришь?

– Потому что он обвиняет тебя во всем, что идет не так! Я ненавижу его!

После этих слов правительница стала игнорировать его, явно рассерженная.

«Обжора, – упрекнул его тайный голос. – Ты должен быть осторожен».

– Святейшая императрица, – произнес лорд Санкас в наступившей тишине. – Боюсь, что ситуация с вашим деверем становится невыносимой…

Кельмомас оглянулся на этого мужчину. Его можно было бы посчитать дедушкой Телли, таким он был высоким и стройным. Облаченный во все военные регалии – кидрухильскую церемониальную кирасу и пурпурный плащ отставного генерала – и чисто выбритый по старинке, он напоминал пожилого нансурца, которого Кельмомас так часто видел выгравированным или нарисованным в старых, оригинальных частях дворца.

– Фанайял в Шайгеке, – раздраженно ответила Эсменет. – Если ты не заметил, Санкас, у меня есть более неотложные дела.

Но патриция не так легко было заставить замолчать.

– Возможно, если бы вы поговорили с…

– Нет! – воскликнула императрица, поворачиваясь, чтобы посмотреть на своего спутника. Стена слева уступила место открытой колоннаде, которая выходила на восток и, в частности, на императорские владения. Менеанор темнел под солнцем на горизонте.

– Он не должен видеть моего лица, – сказала правительница более спокойно. Тень арки скрывала ее от талии до плеч, а нижняя часть ее платья мерцала светом, так что она казалась разделенной пополам. Кельмомас прижался лицом к теплой надушенной ткани. Она стала теребить его волосы, подчиняясь материнскому инстинкту. – Ты понимаешь, Санкас? Никогда.

– Простите меня, святейшая! – кастовый аристократ чуть не заплакал. – Это… это не было моим намерением – оскорбить вас…

Он неуклюже поплелся следом и словно наткнулся на какое-то зловещее подозрение.

– Святейшая императрица… – натянуто сказал он. – Могу я спросить, почему шрайя не должен видеть вашего лица?

Кельмомас едва не расхохотался вслух, спасая себя тем, что отвел взгляд в сторону, изображая скуку маленького мальчика. Поверх беспорядочного нагромождения крыш и строений он увидел вдалеке строй гвардейцев, проводивших учения в одном из прибрежных лагерей. С каждым днем прибывало все больше солдат, так много, что для него стало невозможно искать приключений старым способом.

– Телли, – послышался сверху голос матери. – Пожалуйста, не могла бы ты заверить лорда Санкаса, что я не шпион-оборотень.

Патриарх побледнел.

– Нет… Нет! – выпалил он. – Это уж точно нет…

– Мать не-не шпионка, – перебила его Телиопа.

Руки матери, да и вся она целиком, ускользнула от мальчика. Всегда помня о своем низком росте, императрица использовала вид за стеной как предлог, чтобы отойти подальше от надвигающегося на нее патриция. И теперь она посмотрела на Менеанор.

– Наша династия, Санкас, – это… сложный вопрос. Я говорю то, что говорю, по уважительной причине. Мне нужно знать, что у тебя достаточно веры, чтобы доверять этому.

– Да, конечно! Но…

– Но что, Санкас?

– Майтанет – это святой шрайя…

Кельмомас смотрел, как мать улыбается своей спокойной, обаятельной улыбкой, которая говорила всем присутствующим, что она чувствует то же, что и они. Ее способность выражать сочувствие, как он уже давно понял, была самым сильным ее качеством – а также тем, что больше всего заставляло его ревновать.

– Действительно, Санкас… Он – наш шрайя. Но факт остается фактом: мой божественный муж, его брат, решил доверить мне судьбу Империи. Почему так может быть, ты не задумывался?

Болезненно прищуренное лицо мужчины смягчилось от внезапного понимания.

– Конечно, святейшая! Ну конечно же!

Люди бросают жребий, понял принц Империи. Они рисковали временем, богатством, даже любимыми людьми ради тех великих личностей, которые, по их мнению, должны были принести победу. После того как жертва принята, нужно только дать им повод поздравить самих себя.

Вскоре после этого мать отпустила и Санкаса, и Телиопу. Сердце Кельмомаса заколотилось от радости. Снова, и снова, и снова она приводила его в свои покои.

Он был единственным! Снова и снова. Единственным!

Как всегда, они прошли мимо тяжелой бронзовой двери, ведущей в комнату Айнрилатаса, навострив уши. Старший брат Кельмомаса в последнее время перестал кричать – как в те времена, когда у него были свои бури и свои идиллии, оставив молодого принца Империи с тревожным ощущением, что его брат стоит в комнате, прижавшись щекой к дальней стороне двери и прислушиваясь к их приходам и уходам. Тот факт, что он никогда не слышал, чтобы Айнрилатас делал это, беспокоил его еще больше, потому что сам он очень любил слушать. Однажды Телиопа сказала ему, что из всех его братьев и сестер Айнрилатас в наибольшей степени обладал дарами своего отца, настолько сильно, что они постоянно подавляли его смертную оболочку. Хотя Кельмомас не завидовал Айнрилатасу из-за его безумия – он даже радовался этому, – он негодовал из-за такого расточительного расхода отцовской крови.

И поэтому Айнрилатаса он тоже ненавидел.

Рабы – телохранители матери выбежали из своих прихожих и выстроились в ряд по обе стороны зала, опустившись на колени лицом к полу. Императрица с отвращением прошла мимо них и сама распахнула бронзовые двери своих покоев. Кельмомас никогда не понимал, почему она не любит использовать людей – отец в таких случаях, конечно, никогда не колебался, – но ему страшно нравилось, что это давало им больше времени побыть наедине. Снова и снова он обнимал ее, целовал и обнимал, обнимал…

С тех самых пор, как он убил Самармаса.

Солнечный свет пробивался сквозь воздушный интерьер, заставляя ярко пылать белые паутинные занавеси. За балконами рос платан, темный на фоне яркого света, рос достаточно близко, чтобы в тени за переплетающимися листьями можно было разглядеть расходящиеся в разные стороны ветки. Сандаловое дерево наполняло воздух ароматом.

Подпрыгивая по роскошным коврам, принц Империи глубоко вздохнул и улыбнулся. Он обвел взглядом фрески Инвиши, Каритусаля и Ненсифона, а за рифленым краем угла увидел большое посеребренное зеркало в гардеробной матери и сундук с игрушками, с которыми он притворялся, что играет, когда она была занята. Сквозь подпертые двери в спальню мальчик увидел ее огромную кровать, мерцающую в темноте.

Вот так, подумал он, как думал всегда. Здесь он будет жить вечно!

Он предпологал, что Эсменет схватит его в объятия и закружит в пируэте. Мать, которая находит силу в потребности быть сильной для прекрасного сына. Мать, которая находит передышку в любви к прекрасному сыну. Она всегда обнимала его, когда была напугана и от нее буквально разило страхом. Но сейчас вместо этого она взяла его за руку, развернула к себе и сильно ударила по щеке.

– Не смей никогда так говорить!

Волна убийственной боли и ярости захлестнула его. Мама! Мама ударила его! И за что? За правду? Перед его мысленным взором мелькали сцены, как он душит мать ее собственными простынями, хватает Золотого Мастодонта, сидевшего на каминной полке, и…

– Но я действительно! – завопил он. – Я действительно ненавижу его!

Майтанет. Святой дядя.

Мать уже сжимала сына в отчаянных объятиях, успокаивала и целовала, прижимаясь к его щеке, залитой слезами.

Мамулечка!

– Тебе не следует, – сказала она, наклонившись к самому его уху. – Он же твой дядя. Более того, он – шрайя. Это грех – выступать против шрайи, разве ты не знаешь?

Кельмомас боролся с ней, пока она не прижала его к себе.

– Но он против тебя! Против отца! Разве это не гре..?

– Хватит. Хватит. Главное, Кел, чтобы ты никогда не говорил таких вещей. Ты – принц Империи. Анасуримбор. Твоя кровь – это та же самая кровь, что течет в жилах твоего дяди…

«Дунианская кровь… – прошептал тайный голос. – То, что возвышает нас над животными».

Как мать.

– Ты понимаешь, что я тебе говорю? – продолжала благословенная императрица. – Понимаешь, что думают другие, когда слышат, как ты выступаешь против своей собственной крови?

– Нет.

– Они слышат распри… раздор и слабость! Ты подбадриваешь наших врагов своими разговорами – понимаешь меня, Кел?

– Да.

– Мы пережили ужасные времена, Кел. Опасные времена. Ты всегда должен использовать свой ум. Всегда должен быть осторожен…

– Из-за Фанайяла, мама?

Эсменет крепко прижала ребенка к груди, а потом оттолкнула его.

– Из-за многих вещей… – Ее взгляд внезапно стал отсутствующим. – Смотри, – продолжила она. – Мне нужно тебе кое-что показать.

С этими словами правительница встала и, шелестя шелковым одеянием, пересекла спальню, остановившись перед фризом на дальней стене, где одно над другим громоздились изображения мифологических сюжетов.

– Твой отец возвел два дворца, когда перестраивал Андиаминские Высоты, – сказала Эсменет, указывая на солнце, косо светившее сквозь незастекленный балкон. – Дворец света… – Она повернулась, встала на цыпочки и наклонилась вперед, чтобы посмотреть на верхнюю панель мраморного фриза, а потом нажала на самую нижнюю звезду созвездия, которого Кельмомас никогда раньше не видел. Где-то в комнате что-то щелкнуло. Принц Империи буквально зашатался от головокружения, настолько поражены были его чувства. Мраморно-позолоченная стена просто отвалилась и устремилась вниз, вращаясь на идеальной центральной петле.

Свет просачивался в открывшийся черный проход лишь на несколько футов.

– И дворец теней, – закончила фразу Эсменет.

* * *
– Твой дядя, – сказала мать. – Я ему не доверяю.

Они сидели там, где всегда сидели, когда императрица принимала свое «утреннее солнце», как она это называла: на диванах, установленных в самом центре Священных Угодий между двумя высокими платанами. Высоко в голубом небе плыла тонкая вереница облаков. Императорские покои окружали их со всех сторон. Галереи с колоннами вдоль земли и веранды на верхних этажах, некоторые с развернутыми балдахинами, – все они образовывали широкий мраморный восьмиугольник, придававший Угодьям их знаменитую форму.

Телиопа сидела рядом с Эсменет на расстоянии, которое предполагало близость между матерью и дочерью, но на самом деле было результатом непонимания девочкой тех правил, которые регулировали близость. Ее лицо, как всегда, было бледным и осунувшимся – кожа натянулась на ее костях, как ткань палатки на колышках. На ней было что-то похожее на несколько роскошных мантий, украшенных цветастыми узорами, а также десятки брошек с драгоценными камнями, расположенных вдоль рукавов обеих рук. Тени деревьев колыхались вокруг нее, так что она казалась постоянно освещенной отраженным солнечным светом.

Ее мать, одетая только в утренний халат, выглядела просто и темновато по сравнению с ней – и оттого казалась еще более красивой. Кельмомас играл в соседнем саду. Мальчик начал строить стены и бастионы перепачканными пальцами – небольшой комплекс земляных сооружений, которые он мог уничтожить, но быстро остановился, когда обнаружил поток муравьев, ползущих от черной земли к выложенной синей плиткой дорожке. Их были сотни, и он начал казнить их, одного за другим, отрубая им головы ногтем большого пальца.

– Ч-что ты подозреваешь? – спросила его сестра сухим, как воздух, голосом.

Долгий вздох. Рука матери, потянувшаяся к ее усталой шее.

– Что он каким-то образом стоит за этим кризисом с ятверианцами, – ответила императрица. – Что он намерен использовать это как предлог для захвата Империи.

Из всех игр, в которые он играл, это была та, которую юный принц Империи любил больше всего: игра в то, чтобы постоянно быть в центре внимания своей матери, в то же время ускользая от ее внимания. С одной стороны, он был таким печальным маленьким мальчиком, опустошенным, страдающим от трагической потери своего брата-близнеца. Но он был всего лишь маленьким мальчиком, слишком маленьким, чтобы что-то понимать, слишком погруженным в свою игру, чтобы по-настоящему слушать. Было время, не так давно, когда она отослала бы его прочь во время подобных бесед…

Настоящих бесед.

– Понятно, – сказала Телиопа.

– Ты не удивлена?

– Я не уверена, что удиввление – это та страсть, которую я могу чувствовать, мать.

Даже наблюдая за происходящим со стороны, Кельмомас видел, что лицо Эсменет помрачнело. Маленький мальчик знал, что это беспокоило ее – как восполнить то, чего не хватало ее детям. Возможно, именно поэтому он не презирал Телиопу так, как эту шлюху, Мимару. Материнские чувства к Телли всегда будут загнаны в тупик неспособностью девушки ответить взаимностью на ее любовь. Но Мимара…

«Когда-нибудь, скоро… – прошептал тайный голос. – Она будет любить тебя так же сильно… Еще!»

– Ты совещалась с от-отцом? – спросила Телиопа.

Его сестра умела читать по лицам. Она должна была так же легко, как и он, увидеть смущенное горе матери. Неужели у Телли не хватает духу горевать и об этом? Кельмомас никогда ничего не мог прочесть в своей сестре. В этом она была похожа на дядю Майтанета – только безобидна.

Если бы мать когда-нибудь посмотрела на него такими глазами…

– Дальнопризыватели… – неохотно призналась мать. – Они ничего не слышали уже две недели.

Едва заметная вспышка ужаса осветила бледное лицо Телиопы. Возможно, она все-таки почувствовала удивление – такое же больное, как и ее сердце.

– Что?

– Не бойся, – сказала мать. – Твой отец жив. Великая Ордалия продолжает свое шествие. По крайней мере, в этом я уверена.

– Тогда… тогда что же случилось?

– Твой отец объявил запрет. Он запретил каждому магу, участвующему в Великой Ордалии, под страхом смертной казни вступать в контакт с любой душой в Трех Морях.

Кельмомас достаточно хорошо помнил свои уроки по заклинаниям Дальнего призыва. Главное условие контакта с кем-то во сне – точно знать, где тот человек спит. Это означало, что Великая Ордалия должна была связываться с ними, так как ее участники каждый день меняли свое положение.

– Он подозревает шпионов среди школ? – спросила Телиопа. – Это какая-то уловка, чтобы раскрыть их?

– Возможно.

Его сестра не любила смотреть людям в глаза, но в те редкие моменты, когда девочка удостаивала кого-нибудь взглядом, она делала это с особенной настойчивостью – как птица, ищущая крошки.

– Ты хочешь сказать, что отец тебе ничего не говорил?

– Нет.

– Он соблюдает свое собственное эмбарго? Мать… неужели отец бросил… бросил нас?

Молодой принц Империи перестал притворяться, что занят своей садовой игрой. Он даже затаил дыхание, так велика была его надежда. Сколько он себя помнил, Кельмомас боялся и ненавидел своего божественного отца. Воин-пророк. Аспект-император. Единственный истинный дунианин. Все туземные способности, которыми обладали его дети, только концентрировались и оттачивались в течение тренировок, длящихся всю жизнь. Если бы не требования его положения, если бы он не был просто постоянно появляющейся и исчезающей тенью, отец, несомненно, увидел бы тайну, которую Кельмомас хранил с самого детства. Секрет, который делал его сильным.

В сложившейся ситуации это был лишь вопрос времени. Он будет расти, как росли его братья и сестры, и он будет двигаться, как двигались его братья и сестры, от любящей опеки матери к суровой дисциплине отца. И однажды отец заглянет ему глубоко в глаза и увидит то, чего не видел никто другой. И в этот день, знал Кельмомас, он будет обречен…

Но что, если отец бросил их? А еще лучше – что, если он мертв?

«У него есть сила, – прошептал голос. – Пока он жив, мы не в безопасности…»

Мать подняла руку, чтобы вытереть с обоих глаз слезы. Это юный принц Империи понял. Вот почему она ударила его вчера! Вот почему толстый дурак Пансулла так легко поддразнил ее, и вот почему известие из Шайгека так встревожило ее…

«Если отца больше нет…» – осмелился прошептать тайный голос.

– Похоже на то, – сказала Эсенет надтреснутым голосом. – Боюсь, это как-то связано с твоим дядей.

«Тогда мы, наконец, в безопасности».

– Майтанетом, – сказала Телли.

Императрица с глубоким вздохом справилась со своими чувствами.

– Может быть, это… испытание. Как в басне о Гаме…

Кельмомас тоже помнил это из своих уроков. Гам был мифическим королем, который инсценировал собственную смерть, чтобы проверить честность своих четырех сыновей. Мальчику захотелось крикнуть об этом, чтобы хоть на мгновение погреться в лучах материнской гордости, но он прикусил язык. На краткий миг ему показалось, что сестра смотрит на него.

– Это не должно иметь никакого отношения к дяде, – сказала Телиопа. – Может быть, Консульт нашел какой-нибудь способ подслушать наш Дальний призыв…

– Нет. Это как-то связано с Майтанетом. Я это чувствую.

– Я редко могу понять отца, – призналась Телиопа.

– Ты? – воскликнула императрица с болезненным весельем. – Подумай о своей бедной матери!

Кельмомас рассмеялся именно так, как ей хотелось.

– Подумай об этом, Телли. Твой отец, несомненно, знает о росте вражды между нами, его женой и братом, так почему же он выбрал именно этот момент, чтобы связать нас друг с другом?

– Это просто или даже очень просто, – ответила Телли. – Потому что он считает, что лучшим решением будет то, которое вы найдете сами.

– Вот именно, – задумчиво сказала мать. – Почему-то он думает, что мое невежество поможет мне в этом…

Несколько мгновений Эсменет блуждала взглядом по разным точкам внутри Угодий, а потом с внезапным возмущением и отвращением покачала головой.

– Будь проклят твой отец и его махинации! – закричала она, и ее голос был достаточно громким, чтобы привлечь взгляды ближайших гвардейцев-пилларианцев. Она посмотрела на небо, и ее глаза закатились от чего-то похожего на панику. – Будь он проклят!

– Мама? – осторожно спросила Телиопа.

Императрица опустила голову и вздохнула.

– Со мной все хорошо, Телли. – Она бросила на дочь печальный взгляд. – Мне плевать на то, что ты думаешь, что видишь на моем лице…

Правительница замолчала, и на этих словах уголки ее рта опустились. Кельмомас затаил дыхание, так сильно он был настроен на вспышку страсти своей матери.

– Телли… – начала она, но потом заколебалась на несколько мгновений. – Можешь… Можешь ли ты прочесть его лицо?

– Дядино? Только у отца есть та-такая способность. У отца и…

– У кого?

Телиопа немного помолчала, словно взвешивая мудрость честных ответов.

– У Айнрилатаса. Он мог видеть… Помнишь, отец обу-обучал его какое-то время…

– Кого обучал отец? – воскликнул Кельмомас, как мог бы закричать ревнивый младший брат.

– Кел, пожалуйста, – откликнулась его мать.

– Кого же?

Эсменет показала Телиопе два пальца и повернулась к Кельмомасу. Она выглядела сердитой и в то же время обожающей.

– Твоего старшего брата, – объяснила она. – Твой отец надеялся, что, если он научит Айнрилатаса читать чужие страсти, тот сможет овладеть своими собственными. – Правительница снова повернулась к дочери. – Предательство? – спросила она. – Может ли Айнрилатас увидеть предательство в такой тонкой душе, как душа Майтанета?

– Возможно, мама, – ответила бледная девушка. – Но наст-настоящий вопрос, я думаю, не столько в том, сможет ли он, сколько в том, захочет ли.

Священная императрица всех Трех Морей пожала плечами. Усталое выражение ее лица выдавало страх, который постоянно терзал ее сердце.

– Мне нужно это знать. Что мы теряем?

* * *
Поскольку мать должна была присутствовать на специальных заседаниях со своими генералами, молодой принц Империи обедал в тот вечер один – ну, настолько один, насколько это возможно для такой души, как у него. Он был возмущен отсутствием Эсменет, хотя и понимал его причины, и, как всегда, мучил рабынь, которые прислуживали ему. Каждое оскорбление, которое он наносил им, на самом деле было направлено против матери.

Позже в тот же вечер он вытащил из-под кровати доску и продолжил работать над своей моделью. Поскольку предательство его дяди в тот день было так велико, мальчик решил поработать над храмом Ксотеи, монументальным сердцем храмового комплекса Кмираля. Он начал вырезать и обтачивать миниатюрные колонны, используя маленькие ножи, которые мать дала ему вместо законченной модели.

– То, что человек делает сам, – говорила она ему, – он ценит…

Безошибочно, ничего не отмеривая, он вырезал их – не просто идентичные друг другу, но и в совершенной пропорции к тем строениям, которые были уже завершены.

Кельмомас никогда не показывал матери эту свою работу. Он знал, что это будет беспокоить ее – его способность видеть какие-либо места только один раз, да еще и со скрытых в них углов, и все же охватывать их памятью, как могла бы запомнить увидевшая их издалека птица.

То, как отец охватывал мир.

Но еще хуже было то, что, если он покажет ей свой маленький город, это осложнит день, когда он, наконец, сожжет его. Ей не нравилось, как он сжигал вещи.

Жуки, подумал принц. Ему нужно было заполнить улицы своего маленького города насекомыми. Ничто не горит по-настоящему, решил он, если только оно не двигается.

Он подумал о муравьях в саду.

Он подумал о гвардейцах-пилларианах, патрулирующих Священные Угодья. Он даже слышал их голоса в вечернем бризе, когда они убивали долгие часы бессмысленной болтовней…

Он подумал о том, как бы ему было весело, если бы он прокрался к ним тайком, скорее тенью, чем маленьким мальчиком.

Он подумал о своих предыдущих убийствах. О единственном человеке, которого любил больше, чем свою мать, единственном и неповторимом: о таинственном человеке, которого он видел пойманным в ловушку в глазах умирающего. Бьющегося в конвульсиях, сбитого с толку, испуганного и умоляющего… больше всего умоляющего.

«Пожалуйста! Пожалуйста, не убивайте меня!»

– Поклоняющийся, – объявил он вслух.

«Да, – прошептал тайный голос. – Это хорошее имя».

– Самый странный человек, тебе не кажется, Самми?

«Самый странный».

– Поклоняющийся… – повторил Кельмомас, проверяя, как звучит это слово. – Как он может так путешествовать из одного тела в другое?

«Возможно, он заперт в комнате. Возможно, смерть – единственная дверь в эту комнату…»

– Заперт в комнате! – смеясь, воскликнул молодой принц Империи. – Да! Умно-умно-хитроумно!

И вот он скользнул в мрачные коридоры, уворачиваясь, пригибаясь и убегая. Лишь едва заметная дрожь в сияющем пламени фонаря отмечала его уход.

Наконец, он подошел к двери… высокой бронзовой двери с семью киранейскими львами, выбитыми на ее позеленевших панелях, с изогнутыми в форме соколиных крыльев гривами. Дверь, которую его мать запретила рабам полировать до того дня, когда ее можно будет безопасно открыть.

Дверь в комнату его брата Айнрилатаса.

* * *
Она была частично приоткрыта.

Кельмомас ожидал, даже надеялся найти его таким. Рабы, которые ухаживали за Айнрилатасом, обычно делали это всякий раз, когда позволяло отсутствие у него истерик. Во время спокойных периодов его брата, однако, они следовали точному расписанию: мыли его и кормили во время дополуденной и дополуночной стражи.

Несколько мгновений мальчик неподвижно стоял в коридоре, попеременно разглядывая стилизованных драконов, вышитых алым, черным и золотым на ковре, и украдкой поглядывая на узкую щель в голом полу комнаты. В конце концов любопытство пересилило страх – только отец пугал его больше, чем Айнрилатас, – и он прижался лицом к отверстию, вглядываясь сквозь ремень из полированной кожи, который был прикреплен к внешнему краю двери, чтобы лучше запечатать звук и запах своего безумного брата.

Слева от себя он увидел слугу – измученного на вид нильнамешца, который мыл стены и пол тряпкой. А еще он увидел брата, сидящего, сгорбившись, как бритая обезьяна, в правом углу комнаты – контуры его тела были освещены светом единственной жаровни. Каждая из его конечностей была прикована цепью, которая тянулась, как вытянутый язык, из пасти каменной львиной головы. Эти четыре головы были вделаны в дальнюю стену: две прижимались гривами к потолку, две лежали подбородками на полу. Кельмомас знал, что за этой стеной находится лебедочная комната с колесиками и замками для каждой цепи, что позволяет слугам, если понадобится, прижать его брата к полированному камню или предоставить ему различные степени свободы.

Судя по количеству звеньев цепей, свернувшихся кольцами на полу, сейчас они были отпущены примерно на две длины – достаточно, чтобы облегчить и подбодрить мальчика. Обычно Айнрилатас выл и бушевал, когда ему не давали ни малейшей слабины.

Сначала Кельмомас подумал, что он совершенно неподвижен, но это было не так.

Его брат сидел и корчил рожи… придавал своему лицу разные выражения.

Не какие попало, а те, что принадлежали рабу, который наклонялся туда-сюда со шваброй в руках, оттирая мочу и фекалии благоухающим и отбивающим другие запахи средством. Время от времени глухонемой бросал испуганный взгляд в сторону своего пленника, но видел только отражение своего лица.

– Большинство из них сбегают, – сказал Айнрилатас. Кельмомас знал, что тот обращается к нему, хотя узник даже не взглянул на мальчика. – Рано или поздно они предпочтут хлыст моему взгляду.

– Они просто дураки, – ответил Кел, слишком робея, чтобы открыть дверь, не говоря уже о том, чтобы переступить порог.

– Они именно такие, какими кажутся.

Косматая грива Айнрилатаса повернулась, и он уставился на молодого принца Империи дикими и смеющимися голубыми глазами.

– В отличие от тебя, братишка.

Если не считать вытянутого лица, Айнрилатас был совершенно не похож на того брата, каким Кельмомас помнил его с детства. Он вырос, и золотистая дымка волос окрасила его обнаженную фигуру в золотой цвет, а годы борьбы с железными оковами выковали ему роскошные мускулы. Борода покрывала его подбородок и челюсти, но по щекам ей еще только предстояло взобраться.

Его голос был глубоким и соблазнительным. Совсем как у отца.

– Подойди, маленький брат, – сказал Айнрилатас с дружеской улыбкой и рванулся к выходу так внезапно, что глухонемой схватился за ручку швабры и отскочил назад. Пленник приземлился как раз недалеко от того места, где цепи могли бы оборвать его движение.

Кельмомас наблюдал, как он присел на корточки и испражнился, а затем вернулся на прежнее место. Все еще улыбаясь, Айнрилатас помахал младшему брату рукой. Теперь у него были мужские запястья – руки воина с толстыми пальцами.

– Подойди… Я хочу обсудить это дерьмо между нами.

Будь перед ним кто-то другой, Кельмомас счел бы это какой-то безумной шуткой. Но не так обстояло дело с Айнрилатасом.

Мальчик толкнул дверь внутрь и шагнул в зловоние, остановившись всего в двух шагах от свернувшихся нечистот. Раб краем глаза заметил Кельмомаса и резко обернулся во внезапно охватившей его тревоге. Но стоило ему узнать мальчика, и он поспешил продолжить уборку. Как и многих дворцовых рабов, страх держал его прикованным к задаче, что стояла перед ним.

– Ты не выказываешь отвращения, – сказал Айнрилатас, кивая на испражнения.

Кельмомас не знал, что сказать, и поэтому промолчал.

– Ты ведь не такой, как другие, правда, братишка? Нет… Ты такой же, как я.

«Запомни свое лицо, – предупредил тайный голос. – Только отец обладает силой в большей мере!»

– Я совсем не такой, как ты, – ответил маленький принц Империи. Ему казалось странным стоять по другую сторону от этой двери. И неправильным… Таким ужасно неправильным.

– Но это так, – усмехнулся заключенный. – Все мы унаследовали способности нашего отца в какой-то извращенной мере. Мне… Я обладаю его чувствительностью, но мне совершенно не хватает его единства… его способности к контролю. Моя природа пронизывает меня насквозь – алчущая, так славно алчущая! – освобожденная от маленьких армий стыда, которые держат души других в абсолютном плену. Разум отца озадачивает меня. А сострадание матери заставляет меня выть от смеха. Я – единственная свободная душа в мире…

Говоря это, он поднял скованные руки и указал на грязный пол перед собой.

– Я гажу, когда гажу.

В ушах мальчика зазвенело – так напряженно смотрел на него старший брат. Его голос сорвался, как будто в горле застрял крючок.

Айнрилатас усмехнулся.

– А как насчет тебя, братишка? Ты гадишь, когда гадишь?

«Он видит меня… – прошептал тайный голос. – Ты стал безрассудным, пока отец отсут…»

– Кто это? – рассмеялся пленник. – У тебя такой вид, как будто ты кого-то слушаешь – это часто бывает, когда никто не говорит. Кто тебе нашептывает, братишка?

– Мама говорит, что ты сумасшедший.

– Игнорируешь мой вопрос, – отрезал старший брат. – Услышал что-то оскорбительное, что-то такое, что тебе интересно, и таким образом уклоняешься от колючего вопроса. Подойди ближе, маленький брат… Подойди ближе и скажи мне, что ты не гадишь, когда гадишь.

– Я не понимаю, что ты имеешь в виду!

«Он знает, что ты лжешь…»

– Все ты понимаешь… Подойди ближе… Позволь мне заглянуть тебе в рот. Позволь мне услышать этот шепот, который не является твоим голосом. Кто? Кто говорит внутри тебя?

Кельмомас отступил на шаг назад. Айнрилатасу каким-то образом удалось прокрасться вперед и незаметно для мальчика ослабить цепи.

– Дядя идет к тебе! – выкрикнул ребенок.

В наступившем оценивающем молчании был слышен стук сердца.

– Ты опять игнорируешь вопрос, – сказал узник. – Но на этот раз ты говоришь правду, которая, как ты знаешь, заинтригует меня. Ты имеешь в виду нашего святогодядю, не так ли? Святой дядя приедет навестить меня? Я чувствую в этом запах матери.

Мальчик нашел силу в одном лишь упоминании о ней.

– Д-да. Мама хочет, чтобы ты прочел его лицо. Она боится, что он замышляет заговор против отца – против нас! Она думает, что только ты можешь это увидеть.

– Подойди ближе.

– Но дядя уже научился тебя дурачить.

Произнося эти слова, Кельмомас проклинал их за неуклюжесть. Присевший перед ним человек был Анасуримбором. Божественность! Божественность горела в крови Айнрилатаса так же верно, как и в его собственной.

– Мой родич, – прокаркал Айнрилатас. – Кровь моей крови. Какую любовь ты питаешь к матери! Я вижу, как она горит! Горит! Пока все остальное не станет углем и пеплом. Это из-за нее ты злишься на дядю?

Но Кельмомас не мог придумать, что еще сказать или сделать. Он знал, что ответить на любой из вопросов брата – значит забрести в лабиринт, выйти из которого он не надеялся. Он должен был сам пробиваться вперед…

– Святой дядя научился маскировать свое отвращение под жалость. Его предательство – как забота!

Другого пути через чудовищный интеллект перед ним не было.

«Это ошибка…» – сказал голос.

– Шепот предупреждает тебя! – рассмеялся Айнрилатас. Его глаза засверкали, но не из-за двойного пламени очага, которое они отражали, а из-за чего-то еще более зажигательного: из-за предчувствия. – Ты не любишь делиться… Такая сварливая, коварная душонка! Подойди ближе, маленький брат.

«Он видит меня!»

– Ты не можешь позволить ему одурачить себя! – воскликнул мальчик, пытаясь разжечь в брате несуществующую гордость.

– Я вижу его – того, кого ты прячешь, О да! Другого – шепчущего. Я ви-и-и-ижу его, – пропел Айнрилатас. – Что он тебе говорит? Это он хочет, чтобы святой дядя умер?

– Ты захочешь убить его, брат, когда он придет. Я могу тебе помочь!

Снова смех, теплый и ласковый, одновременно дразнящий и защищающий.

– А теперь ты предлагаешь зверю конфету. Подойди ближе, братишка. Я хочу заглянуть тебе в рот.

– Ты захочешь убить святого дядю, – повторил Кел, и мысли его закружились от внезапного вдохновения. – Подумай, брат… Сразу много грехов.

И с этой единственной фразой упрямое упорство молодого принца Империи было спасено – или он так думал.

Только что его брат излучал хищное всеведение, и вдруг все эти его манеры исчезли. Даже его нагота, которая была наготой насильника – похотливой, мужественной, звериной, – превратилась в холодную и уязвимую противоположность. Казалось, он действительно съежился в своих цепях.

Внезапно Айнрилатас показался брату таким же жалким, как человеческое дерьмо, воняющее на полу между ними.

Молодой человек отвел взгляд от мальчика, ища меланхолической передышки в темных углах потолка своей камеры.

– Ты когда-нибудь задумывался, Кел, почему я делаю то, что делаю?

– Нет, – честно ответил мальчик.

Айнрилатас взглянул на брата, а потом опустил глаза на пол. Глубоко вздохнув, он улыбнулся печальной улыбкой человека, потерявшегося в игре, в которую он слишком долго играл. Слишком долго, чтобы отказаться от нее. И слишком долго, чтобы ее продолжать.

– Я делаю это, чтобы навлечь на себя проклятие, – сказал он, словно делая абсурдное признание.

– Но почему? – спросил мальчик, теперь уже с неподдельным любопытством.

«Осторожнее…» – прошептал тайный голос.

– Потому что я не могу придумать большего безумия.

И что может быть более безумным, чем обмен горстки великолепных ударов сердца на вечность мучений и мук? Но мальчик не стал задавать этот вопрос.

– Я… Я не понимаю, – сказал он. – Ты можешь покинуть эту комнату… в любое время, когда пожелаешь! Мама освободит тебя – я знаю это. Тебе просто нужно следовать правилам.

Его брат немного помолчал, глядя на него так, словно искал доказательства их родства помимо факта их крови.

– Скажи мне, братишка, что это за правило, устанавливающее правила? – спросил он.

«Что-то не так…» – предостерег голос.

– Бог, – сказал мальчик, пожимая плечами.

– А что управляет богом?

– Ничто. Никто.

«Он дышит, как ты дышишь, – шепчет тайный голос, – моргает, как ты моргаешь – даже его сердцебиение захватывает тебя! Он вовлекает твою бездумную душу в ритмы своего творчества. Он гипнотизирует тебя!»

Айнрилатас торжественно кивнул.

– Значит, бог такой… непринуждаемый.

– Да.

Узник с неожиданной грацией встал и подошел к брату, до предела натянув свои цепи. Он казался похожим на бога в полумраке, его волосы падали на плечи льняными простынями, его руки и ноги были связаны из мышц с жилами, его фаллос лежал, длинный и фиолетовый в дымке золотистого пуха. Он поставил ногу на свои экскременты и пальцами размазал их грязной дугой по полу под собой.

– Значит, бог похож на меня.

И вот тогда мальчик понял все. Бессмысленные поступки брата. Чудесные ставки, которые он делал в своем безумии. Внезапно эта маленькая комната, эта грязная тюремная камера, скрытая в темноте от стыда, показалась ему святым местом, храмом иного откровения, гвоздем более темного неба.

– Да… – пробормотал Кел, теряясь в мудрости – душераздирающей мудрости! – постоянного пристального взгляда брата.

И казалось, что голос пленника впитался в окружающие стены, заглушая все, что можно было увидеть.

– Бог наказывает нас в той мере, в какой мы похожи на него.

– Что? – воскликнул Кельмомас, наконец-то услышав голос. – Я не понимаю!

Айнрилатас возвышался над ним.

– И ты похож на него, маленький брат. Вы с ним похожи…

Что это за ловушка, которую он ему устроил? Как может понимание, озарение настолько захватывать?

– Нет! – закричал мальчик. – Я не сумасшедший! Я не такой, как ты!

Смех, теплый и нежный. Так похоже на мать, когда она ленива и хочет только дразнить и обнимать своего прекрасного маленького сына.

– Смотри, – приказал Анасуримбор Айнрилатас. – Взгляни на эту кучу, которую ты называешь миром, и скажи мне, что ты не добавишь к ним еще одну кучу до небес!

«У него есть сила», – прошептал тайный голос.

– Я бы… – признался Анасуримбор Кельмомас. – Я бы так и сделал.

Его руки и ноги дрожали. Его сердце повисло, словно проваливаясь в пустоту. Что это ломается у него внутри? Что это было за освобождение?

Правда!

А голос его брата резонировал, поднимался, как будто сообщаясь с его костями.

– Ты думаешь, что ищешь любви нашей матери, маленький брат – маленький нож! Ты думаешь, что убиваешь во имя нее. Но эта любовь – просто ткань, наброшенная на невидимое, то, что вы используете, чтобы показать форму чего-то гораздо большего…

Воспоминания замелькали перед внутренним взором Кела. Воспоминания о том, как он шел за жуком к ногам ухмыляющегося бога, Четверорогого брата, как они смеялись, когда он искалечил жука, – смеялись вместе! Воспоминания о ятверианской жрице, о том, как она кричала кровью, пока Мать Плодородия стояла беспомощная…

И мальчик это чувствовал! Предположение о славе. Обретение уверенности, которая была у него все это время – только он не понимал этого… Да!

Божество.

– Подойди ближе, – сказал Айнрилатас шепотом, который, казалось, разнесся по всему творению, и кивнул на дугу, размазанную по полу между ними. – Перейди эту линию, которую другие выгравировали для тебя…

Молодой принц Империи увидел, как его левая нога, маленькая, белая и босая, шагнула вперед…

Но скрюченная рука поймала его, удерживая с нежной настойчивостью. Каким-то образом глухонемой слуга обошел вокруг, и мальчик этого не заметил…

Айнрилатас начал смеяться.

– Беги, маленький брат, – сказал он хриплым от страсти голосом. – Потому что я чувствую это… – Он провел языком по губам, словно наслаждаясь собственной сладостью, и глаза его расширились от звериной ярости. Непристойная дрожь сотрясла все его тело. – Я в бешенстве! – взревел он, обращаясь к каменным сводам. – В ярости! – Он схватил ослабевшие цепи и так злобно рванул их, что звенья заскрипели, кусая друг друга. Слюна брызнула у него изо рта, когда он снова повернулся к Кельмомасу. – Я чувствую, как оно приходит… иди ко мне…

Его фаллос изогнулся ухмыляющейся дугой.

– Боже-е-е-ественное!

Мальчик застыл в изумлении. Наконец он уступил слуге, дергавшему его за плечи, и позволил несчастному вытащить себя из камеры брата…

Он знал, что Айнрилатас найдет маленький подарок, который он оставил для него, лежащий в шве между камнями пола.

Маленький напильник, который он украл у дворцового лудильщика… совсем недавно.

Иотия
Огонь, достаточно сильный, чтобы ужалить кожу на расстоянии нескольких шагов. Дым, клубящийся маслянистыми столбами, достаточно едкий, чтобы выедать глаза и колоть горло. Крики, достаточно сильные, чтобы сжать сердце. Крики. Слишком много криков.

Чувствуя головокружение и тошноту, Маловеби ехал рядом с Фанайялом аб Каскамандри, а падираджа бродил по улицам – одни были наполнены воплями, другие пустынны. Второй переговорщик никогда не был свидетелем даже разграбления деревни, не говоря уже о таком огромном и могущественном городе, как Иотия. Это напомнило ему, что Высокий Священный Зеум, несмотря на все свое высокое святое хвастовство, очень мало знал о войне. Он понял, что люди Трех Морей воюют без всякой пощады и чести. Там, где династические стычки, которые его родичи-зеумцы называли войной, были связаны древним кодексом и обычаем, Фанайял и его люди не признавали никаких ограничений, которые он мог видеть, кроме военной целесообразности и истощения.

Они сражались так же, как это делали шранки.

Маг Мбимаю видел целые улицы, устланные трупами. Он видел несколько изнасилований, жертвы которых либо лежали с отсутствующим видом, либо кричали, и больше казней, чем он мог сосчитать. Он увидел бледнокожего солдата, который держал в одной руке визжащего младенца, а другой пытался сразиться с двумя смеющимися кианцами. Увидел старика, прыгающего с крыши в горящей одежде.

Возможно, мельком узрев его смятение, Фанайял изо всех сил старался описать зверства, пережитые его собственным народом во время Первой Священной Войны и последующих войн за объединение. Какое-то безумие пробивалось сквозь его возмущение, когда он говорил, осуждение, произнесенное тоном божественного откровения, как будто ничто не могло быть более правильным и истинным, чем резня и насилие вокруг них. «Кровожадное оправдание» – так назвал его мудрец Мемгова. Возмездие.

– Но здесь кроется нечто большее, чем грубая месть, – объяснил Фанайял, словно внезапно вспомнив об учености собеседника, к которому он обращался. Маловеби знал, что этот человек гордится своим юношеским образованием, но ему было трудно оправиться от десятилетий жестокости и беглого мятежа. – Ты подаешь пример первому, – сказал он, – а потом проявляешь милосердие ко второму. Сначала ты учишь их бояться тебя, а потом завоевываешь их доверие. «Нирси Шал’татра», как мы это называем. Кнут и пряник.

Маловеби не мог не задуматься о том, что кнут одного человека неизбежно становится пряником другого. Всюду, куда бы они ни ехали, кианцы отрывались от своих грязных дел и взывали к нему с ликованием и благодарностью, словно голодные гости на роскошном пиру.

«Дикари, кузен. Ты послал меня к дикарям».

– Один из многих уроков, которые мой народ получил от аспект-императора, – добавил Фанайял некоторое время спустя.

Что-то – возможно, молчание Маловеби – убедило падираджу прервать путешествие. Они сменили направление и ехали, казалось, целую вахту, измученные криком младенца, – Маловеби почти поверил, что кто-то преследует их, мучая кошку. В пустых окнах царила тишина. Дым окутывал запад прозрачными лохмотьями, придавая жутковатый водянистый оттенок солнечному свету, косо падавшему на умирающий город. Наконец, они вернулись к разрушенным северо-западным стенам города – той части, которую разрушил Меппа.

И снова Маловеби поймал себя на том, что таращится на открывшуюся ему картину.

– Это пугает тебя, да? – спросил Фанайял, глядя на него сбоку. – Разлив воды.

– Что ты имеешь в виду?

Падираджа одарил его кривой улыбкой.

– Мне говорили, что маги считают кишауримов Псухе очень тревожным явлением. Вы видите насилие своими мирскими глазами – видите сияние магии, – но в это время ваш другой глаз, тот, что жаждет, видит только мирское творение.

Маловеби пожал плечами, вспомнив о короткой схватке Меппы с одиноким колдуном Сайка – дряхлым и растрепанным стариком, который защищал несчастный город. Плывущий негодяй кишаурим, непроницаемый для огня Анагогической драконьей головы, извергал потоки голубого мерцающего света, столь же чистого, сколь и прекрасного. Каким бы устрашающим ни было могущество Меппы, не было никаких сомнений, что он был первичным магом – именно красота больше всего поразила и унизила второго участника переговоров.

Быть колдуном – значит жить жизнью уродства и дефектов.

– Я полагаю, что это очень необычно, – ответил Маловеби, – видеть работу без Метки. – Он улыбнулся мудрой и скользкой улыбкой старого дипломата. – Но мы, маги, привыкли к чудесам.

Последние его слова были, скорее, горькой шуткой, чем чем-либо другим. То, что он увидел, оставило в его душе много глубоких впечатлений. Сила Меппы, конечно. Воинственная хватка падираджи. Хитрость и храбрость фанимцев, не говоря уже об их варварстве…

Но ничто не было так велико, как слабость Новой Империи.

Слухи были абсолютно правдивы: аспект-император раздробил собственные завоевания до костей, чтобы продолжить свое безумное вторжение в северные дебри. Недовольное население. Плохо экипированные солдаты, плохо обученные и еще хуже управляемые. Немощные и дряхлые маги. И пожалуй, самое интересное – абсолютно никаких хор…

Нганка – нет, Зеум – нуждались в информации. Эта ночь будет наполнена далеко идущими мечтами.

– Люди называют его каменотесом, – сказал Фанайял. – Меппу… – уточнил он, когда Маловеби, моргая, повернулся к нему. – Говорят, он был послан нам Одиноким Богом.

– А ты что скажешь?

– Я говорю, что его послали ко мне! – со смехом воскликнул падираджа с ястребиным лицом. – Я – дар Одинокого Бога своему народу.

– И что же он говорит? – спросил второй переговорщик, теперь уже с искренним любопытством.

– Меппа? Он не знает, кто он такой.

Глава 4 Меорнские пустоши

Все всегда скрыто. Нет ничего более банального, чем маска.

Айенсис. «Третья аналитика рода человеческого»
Часто в течение своей повседневной жизни мы обнаруживаем, что удивляемся, более того, поражаемся тем, кого, как нам казалось, мы знали.

Если вы обнаружите, что вас застали врасплох, вспомните, что сделавший это человек – в той же степени ваш собственный персонаж, как и все остальное. Когда речь заходит о людях и об их бесчисленных корыстных натурах, откровения всегда приходят парами.

Манагорас. «Ода долгоживущему глупцу»
Поздняя весна,

Новой Империи Год 20-й (4132 год Бивня),

Длинная сторона


Оно следило за их неумелым полетом через дикие земли. Оно наблюдало, оно жаждало, оно ненавидело…

Как же оно ненавидело!

Оно в основном держалось на деревьях, с ликованием бегая по мертвым ветвям под кроной. Оно питалось белками, ело их сырыми, а однажды закусило и дикой кошкой, которая сама попыталась сожрать его. Потом он поужинал ее мяукающим выводком, смеясь над их слабым шипением и борьбой. Их крошечные черепа трещали, как деликатесы.

Дни. Недели.

На протяжении извилистых миль, сквозь дождь, падающий в закручивающей листья ярости. Оно смотрело, как они бредут, смотрело, как они спят. Наблюдало, как они враждуют и спорят. Трижды оно видело, как они сражаются с блуждающими детьми древних отцов, шранками, и оно пригибалось, широко раскрыв глаза и удивляясь, когда спутанные клубки волшебного света и тени трепетали в искореженных глубинах леса.

А иногда оно осмеливалось подобраться ближе, как змея, ползущая к добыче. Шлифуя свой фаллос о седую кору, оно наблюдало за ней, девушкой, которая спасла их в древних, старинных глубинах. И оно познавало вожделение и злобу. Он смотрело с особенностью, неизвестной людям.

Оно звалось Сомой.

И каждую ночь оно искало какое-нибудь дерево, более высокое, чем другие, башню среди меньших колонн, и взбиралось, прыгая и раскачиваясь под кронами, от мертвого к живому, следуя по развилке и по ветке до самого гибкого предела, пока не прорвало последнюю лиственную сеть. Там, слегка поскрипывая на ветру, оно смотрело на океан древесных крон.

Оно выгибало шею назад, пока его голова не прижималась к позвоночнику, и начинало визжать.

И визжало.

Стража за стражей, ночь за ночью, пронзительные крики, которые не могли услышать даже собаки. Только крысы.

Визжание. Пока его рот не наполнялся кровью.

* * *
Каменные Ведьмы не могли за ними угнаться. Они начали жаловаться около полудня – по крайней мере, поначалу. Балнард, особенно жестокий галеот, ставший их фактическим лидером, зашел так далеко, что обвинил Шкуродеров в дьявольщине. С каким-то неподвижным безразличием Акхеймион наблюдал, как капитан подошел к размахивающему руками гиганту и вонзил ему под мышку нож.

– Ваши жизни принадлежат мне! – закричал он на остальных. – Мое право бить! Мое право мучить! Мое – убивать!

В ту ночь исчезли две Ведьмы – Акхеймион не помнил их имен. Ни на следующий день, ни в последующие о них не было сказано ни слова. Скальперы не говорят о мертвых, даже о таких презренных, как Каменные Ведьмы.

После этого начались дожди, небеса потемнели, и мир под лесными кронами тоже стал еще темнее. Удары молний были не более чем искрами и отблесками света, видневшимися сквозь дымку миллионов листьев, но гром грохотал, неровно пробиваясь сквозь разорванный мрак. Дождевые капли, разбрызганные по деревьям, падали бесчисленными висячими ручейками, целая армия их проливалась, пропитывая землю и превращая ее в хлюпающую жижу. И если путь становился все более трудным для Шкуродеров с их ночной порцией квирри, то для Ведьм он делался еще труднее.

Одного из Ведьм, украшенного ритуальными шрамами туньера по имени Осильвас, они потеряли на переправе через реку. С гноящейся раной на руке он с каждым днем похода шатался все сильнее. Однажды вечером Акхеймион наблюдал, как он стрижет волосы, прядь за прядью, – чтобы сбросить вес, предположил старик. Несмотря на свое состояние, старый волшебник думал, что этот человек выживет, возможно, приняв лихорадочный блеск в его глазах за свет решимости. Но одного неловкого шага в бурлящей воде было достаточно, чтобы его смыло прочь.

Другой, кривоногий сепалоранец, которого другие называли Свитком – очевидно, из-за сложной синей татуировки на его руках и ногах, – просто начал однажды ночью завывать, как сумасшедший, и его пришлось придушить, как нытика. На следующий день Эридид, который постоянно утверждал, что был пиратом в Сиронже в дни хаоса, предшествовавшие Новой Империи, начал хромать. Не важно, насколько упорно этот человек старался идти – он все равно прошел недалеко и упал. Последним воспоминанием Акхеймиона о нем была его гримаса: что-то вроде панической усмешки, растянувшейся на лице, выражавшем крайнюю боль. Взгляд, который требовал невероятных усилий при полном отсутствии сил.

Затем возник спор между Поквасом и Вульгулу, надменным туньером, который на время принял титульное командование над своими собратьями. Акхеймион не знал, что послужило причиной ссоры, ему было известно лишь то, что она произошла во время дележа общего дикого кабана. Поквас, в частности, был склонен осыпать Каменных Ведьм бранью, попеременно называя их собаками, негодяями и «мибу» – это слово, очевидно, означало разновидность зеумского шакала, известного тем, что он поедал себе подобных в сухой сезон.

– Будь хорошей мибу, – не раз слышал Акхеймион его слова, – и мы скормим тебе твоих мертвецов.

И вот случилась ссора: только что все вокруг было мрачным и изнуренным, а в следующее мгновение двое мужчин сцепились, и их пятки взметали вверх листья и грязь, когда они бросались друг на друга. Поквас был намного сильнее: зеленоглазый гигант скрутил Вульгулу и повалил его на землю. Затем он принялся колотить распростертого туньера по голове и по лицу. Снова и снова, пока все грызли и жевали свой обед и их руки и лица блестели от жира. Не было сказано ни слова, и не было слышно ничего, кроме тяжелого дыхания черного гиганта и глухих ударов его кулаков. Снова и снова. Танцор мечей продолжал бить человека еще долго после того, как тот умер, в то время как Акхеймион и другие продолжали наблюдать и есть. Только Мимара отвернулась.

Позже Сарл начал хихикать в своей странной манере, бормоча словно самому себе: «Я же говорил тебе, Киампас! А? Да!»

Что-то происходило…

Акхеймион чувствовал это всем своим существом – и мельком видел в глазах остальных. Особенно у Мимары. Он видел человеческую голову, вбитую в бурдюк с вином, и ничего больше не чувствовал… Разве что любопытство?

Это был квирри. Так и должно было быть. Лекарство, казалось, притупляло их сознание так же сильно, как ускоряло их движения и растягивало дыхание. Даже когда Акхеймион почувствовал, что становится ближе к Мимаре, он обнаружил, что меньше заботится о выживших Шкуродерах, а вовсе не о несчастных Ведьмах. Старый волшебник имел достаточный опыт обращения с гашишем и опиумом, чтобы знать, как наркотики могут изменять мелочи, растягивать и скручивать детализированную ткань жизни. В притонах Каритусаля он видел, как мак в особенности мог победить мириады человеческих желаний, пока жажда наркотика не затмила даже похоть и любовь.

Он знал достаточно, чтобы быть осторожным, но факт был в том, что они двигались быстро, намного быстрее, чем Акхеймион мог надеяться. Через несколько дней после начала дождей они нашли развалины моста на берегу огромной реки, моста, в котором маг узнал во сне Архипонт Вула, произведения, прославленного на всем Древнем Севере во времена Сесватхи. Это означало, что они преодолели половину расстояния от Маймора до Кельмеола, древней столицы Меорнской Империи, за две недели – впечатляющая скорость. Если им удастся сохранить этот темп, они легко доберутся до Сауглиша и сокровищницы еще до середины лета.

Но это был темп, который убивал вновь прибывших. Все больше и больше оставшихся Каменных Ведьм принимали настороженный вид заложников, вид одновременно угрюмый, растерянный и испуганный. Они перестали разговаривать, даже между собой, и если Шкуродеры неумолимо обращали свои взоры на Клирика, то глаза Ведьм постоянно были прикованы к капитану. Наступала ночь, дождь пронизывал темноту серебряными нитями, и Ведьмы сжимались в дрожащих объятиях, в то время как Галиан, Конджер и другие обнажали руки и восхищались своей кожей, от которой шел пар.

– Куда мы идем? – начал однажды вечером кричать самый младший из Ведьм, галеотский подросток со странным именем Хересеус. – Какое безумие? – спрашивал он на ломаном шейском. – Что же вы делаете?!

Люди из первоначальной артели только и могли сделать, что уставиться на него, настолько внезапной и безумной была его вспышка. Наконец, с той же убийственной медлительностью, которую Акхеймион уже видел несколько раз, капитан встал, и юноша метнулся прочь, как испуганная лань, исчезая во мраке…

Позже Галиан утверждал, что видел нечто – руки, как ему показалось, – выдернувшее юного беднягу из мертвой древесной кроны и утащившее его в небытие.

Никто его не оплакивал. Никто из Каменных Ведьм и Шкуродеров даже не произнес его имени. Мертвым не было места в их истории. Они были скальперами. Как бы они ни боялись своего безумного капитана, никто из них не оспаривал его простой и страшной логики. Смерть нытикам. Смерть бездельникам. Смерть хромым, страдающим болью в животе и кровоточащим…

Смерть слабости, великому врагу вражды.

Так день за днем они бросались к горизонтам, которых не могли видеть, брели с бездонной энергией в темные и неясные земли, трескалось ли при этом небо, поливая их водой, светило ли солнце сквозь зеленые сияющие занавеси. И день за днем ряды Каменных Ведьм редели – ибо они были слабы.

Настолько же слабы, насколько сильны были Шкуродеры.

Не было места ни жалости, ни тем более огорчениям на этом пути. И это, как постоянно бормотал себе под нос Сарл, было тяжким бременем. Нельзя было быть полностью человеком и пережить Длинную сторону, поэтому они стали чем-то меньшим, чем человек, и притворились чем-то большим.

В последующие дни Акхеймион вызывал в памяти этот отрезок их путешествия со странным ужасом, но не потому, что жил во лжи, а потому, что поверил в нее. Он был из тех людей, которые предпочитают знать и перечислять свои грехи, терпеть боль от них, чем окутывать себя оцепенелым невежеством и льстивым оправданием.

Можно поверить в огромное количество лжи – только тогда ты сам станешь лживым.

* * *
То, что начиналось, как лекарство в глубинах Кил-Ауджана, каким-то образом вышло за пределы привычки и стало священным ритуалом. «Священное распределение», – сказала как-то об этом в приступе раздражения Мимара.

Каждую ночь они выстраивались в очередь перед нелюдем, ожидая своей щепотки квирри. Обычно Клирик сидел, скрестив ноги, и молча опускал указательный палец в сумку. Один за другим Шкуродеры опускались перед ним на колени и брали в рот кончик его вытянутого пальца – чтобы избежать ненужных потерь порошка. Акхеймион занимал свое место среди остальных, преклонял колени, как и они, когда наступала его очередь. Квирри был горьким, палец холодным от слюны других, сладким от ежедневного использования. Какая-то эйфория охватывала волшебника, пробуждая тревожные воспоминания о коленопреклонении перед Келлхусом во время Первой Священной войны. Был момент, всего лишь удар сердца, когда он склонялся под темным взглядом нелюдя. Но он уходил довольный, как голодный ребенок, который попробовал мед.

А потом бездумно сидел и наслаждался медленным распространением жизненной силы по венам.

Первый и единственный представитель Каменных Ведьм, осмелившийся высмеять этот ритуал, был на следующее утро найден мертвым. После этого скальперы-отступники ограничили высказывание своего мнения угрюмыми взглядами и таким же мрачным выражением лиц – в основном на них были написаны страх и отвращение.

Иногда нелюдь взбирался на какую-нибудь импровизированную трибуну, на замшелые останки упавшего дерева или на горбатую спину валуна, и вещал своим мрачным голосом о чудесах. О чудесах и ужасах одновременно.

Он часто говорил о войне и несчастьях, о разбитых любовях и несбывшихся победах. Но как ни приставали к нему скальперы с расспросами, он никак не мог ответить на вопрос о границах своих воспоминаний. Клирик говорил об эпизодах и событиях, а не об эпохах и временах. В результате получался какой-то случайный стих, отдельные моменты которого были слишком переполнены загадками и двусмысленностями, чтобы образовать целое повествование, – по крайней мере, такое, которое человеческие слушатели могли бы понять. Фрагменты, которые всегда оставляли их неуверенными и удивленными.

После этого Мимара постоянно приставала к старому волшебнику с вопросами.

– Кто он такой? – шипела она. – Его рассказы должны тебе о чем-то говорить!

Снова и снова Акхеймиону оставалось только притворяться невежественным:

– Он помнит отрывочные куски, и ничего больше. Остальная часть головоломки всегда отсутствует – как для него, так и для нас! Я знаю только, что он стар… чрезвычайно стар…

– Сколько ему лет?

– Он старше, чем железо. Старше, чем человеческая письменность…

– Ты хочешь сказать, что он старше Бивня?

Все живущие нелюди были невероятно древними. Даже самые молодые из них были бы ровесниками древних пророков, если бы те еще жили. Но если верить проповедям их загадочного спутника, то Клирик – или Инкариол, Блуждающий – был намного старше, расцвет его сил произошел еще до появления Ковчега и до прихода инхороев.

Настоящий современник Нинджанджина и Кью’Джары Синмои…

– Иди спать, – ворчал волшебник.

Какая разница, кем был Клирик, если века превратили его в нечто совершенно иное?

– Вы смотрите на меня и видите нечто целое… единственное число… – сказал нелюдь однажды ночью. Его голова свисала с плеч, а лицо полностью терялось в тени. А когда он поднял глаза, слезы серебрили его щеки. – Вы ошибаетесь.

– Что он имел в виду? – спросила Мимара, когда они с волшебником свернулись калачиком на своих подстилках. Теперь они всегда спали бок о бок. Акхеймион даже привык к точке пустоты, которая была ее Хорой. С того самого первого нападения шранков, когда девушка с Сомой застряли за пределами зарождающегося защитного контура, он не хотел отпускать ее от себя.

– Он имеет в виду, что он не… э… личность… в том смысле, в каком ты и я – личности. А теперь иди спать, – сказал маг.

– Но как это возможно?

– Из-за памяти. Память – это то, что связывает нас с тем, чем мы являемся. А теперь иди спать.

– Что ты имеешь в виду? Как может кто-то не быть тем, кто он есть? В этом нет никакого смысла.

– Иди спать.

Друз лежал там, закрыв глаза и отгородившись так от мира, в то время как образ нечеловеческой красоты, постоянно воюющей с его тайным уродством, терзал его душу. Старый волшебник проклинал себя за глупость, спрашивал себя, сколько часов он потратил впустую, беспокоясь о странном. Клирик был одним из нильроиков, неуправляемых. Кем бы ни был некогда этот нелюдь, он больше не был им – и этого должно быть достаточно.

Если маг и перестал думать об Инкариоле в те дни, что последовали за битвой в развалинах Маймора, то только из-за шпиона-оборотня и того, что означало его присутствие. Но течение времени – это то, что притупляет наши более острые вопросы, делая все трудным для противостояния мягкого с податливой фамильярностью. Конечно, Консульт наблюдал за ним, человеком, который обучил аспект-императора Гнозису и таким образом освободил Три Моря, только чтобы отречься от него. Конечно, они проникли к Шкуродерам.

Но он был Друзом Акхеймионом.

И чем дальше Сома уходил в прошлое, тем больше присутствие Клирика раздражало его любопытство, тем больше старые вопросы начинали вновь пробивать себе путь к жизни.

* * *
Изменения затронули даже его Сны.

Он потерял свой чернильный рожок и папирус в безумных глубинах Кил-Ауджаса, так что больше не мог записывать подробности своего полученного во сне опыта. Да в этом и не было нужды.

Когда он обдумывал эти превращения, ему почти казалось, что он уплыл куда-то от реальной земли. Сначала он покинул центральное течение жизни Сесватхи, ушел от трагических чудовищ и погрузился в мирские подробности, где был посвящен в знание Ишуаля, тайной твердыни дуниан. Затем, словно эти вещи были слишком малы, чтобы проникнуть в ткань его души, он совсем выскользнул из Сесватхи, видя то, чего никогда не видел его древний предок, стоя там, где он никогда не стоял, как тогда, когда ему приснилась горящая библиотека Сауглиша.

А теперь?

Ему по-прежнему снилось, что он и безымянные другие стоят, скованные цепью теней. Сломленный человек. Ожесточенный. Они шли через туннель в тростниковом подлеске: кусты, которые росли вокруг их прохода, образовывали своды из тысячи переплетенных ветвей. За сутулыми плечами тех, кто стоял перед ним, он мог видеть конец туннеля, порог какой-то залитой солнцем поляны. Казалось, пространство за ней было настолько открытым и ярким, что его привыкшие к мраку глаза не выдерживали. Он чувствовал страх, который казался странно отделенным от окружающего мира, как будто этот страх пришел к нему из совершенно другого времени и места.

И он не знал, кто он такой.

Проревел титанический рог, их вереница, спотыкаясь, потянулась вперед, и он, вглядевшись, увидел впереди, по меньшей мере в сотне душ от него, изголодавшегося несчастного, шагающего в золотой свет… и исчезающего.

Кто-то завопил, но этот крик тут же оборвался.

Снова и снова ему снился этот бессмысленный сон. Иногда увиденные в нем события были совершенно одинаковы. Иногда он как будто бы оказывался на одну душу ближе к концу процессии. Он никогда не мог быть уверен.

Было ли дело в квирри? Была ли это бессмертная злоба Косм или жестокая прихоть судьбы?

Или травма его жизни наконец вывела его из равновесия и он погрузился в дремоту перед волками мрачного воображения?

Всю свою жизнь, с тех пор как он схватил увядший мешочек, который был живым сердцем Сесватхи глубоко в недрах Атьерса, его мечты имели смысл… логика, конечно, ужасающая, но все же понятная. Всю свою жизнь он просыпался с определенной целью.

А теперь?

* * *
– Так на что же это было похоже? – спросил Акхеймион Мимару, когда артель снова двинулась сквозь древесный мрак.

– Что было похоже? – отозвалась та.

Теперь они всегда обращались друг к другу на айнонском языке. Тот факт, что только капитан мог понять их, придавал им некоторую смелость – и это выглядело странно правильным, как будто сумасшедшие спутники должны были наблюдать за их обменом секретами.

– Жизнь на Андиаминских Высотах, – сказал он, – как Анасуримбор.

– Ты имеешь в виду семью, которую пытаешься уничтожить.

Старый волшебник фыркнул.

– Только подумай, больше никаких побегов.

Наконец, она улыбнулась. Гнев и сарказм, как узнал Акхеймион, были для Мимары своего рода рефлексом – а также ее защитой и убежищем. Если ему удавалось пережить ее первоначальную враждебность, что было непросто, несмотря на все его хорошее настроение, он обычно мог добиться от нее некоторой открытости.

– Это было сложно, – задумчиво проговорила девушка.

– Ну, тогда начни с самого начала.

– Ты имеешь в виду, когда они пришли за мной в Каритусаль?

Старый волшебник пожал плечами и кивнул.

Они замедлили шаг настолько, что отстали от остальных, даже от суровой вереницы Каменных Ведьм, которые украдкой бросали на Мимару тоскливые взгляды, когда та проплывала мимо них. Несмотря на хор птичьего пения, вокруг них стояла какая-то тишина, тишина медленного роста и разложения. Это было похоже на убежище.

– Ты должен понять, – сказала она нерешительно. – Я не знала, что со мной поступили несправедливо. Жестокости, которые я терпела… Но я была ребенком… а потом стала рабыней борделя – вот кем я была… Что-то такое, что насилуют, издеваются, снова и снова, пока я не стану слишком старой или слишком уродливой и они продадут меня в суконную мастерскую. Это был просто… такой путь… Поэтому, когда эотские гвардейцы пришли и начали избивать Яппи… Япотиса… хозяина борделя, я не поняла, что происходит. Я ничего не могла понять…

Акхеймион внимательно посмотрел на нее и увидел, как редкие солнечные лучи блеснули на ее лице.

– Ты думала, что на тебя напали, а не спасли.

Молчаливый кивок.

– Они забрали меня до того, как начались убийства, но я знала… По поведению солдат я поняла, что они холодны и безжалостны, как и все эти скальперы. Я знала, что они убьют любого, кто приложил руку к… моему позору…

У Мимары была привычка, когда она расстраивалась, переходить на тутсемский язык – грубый диалект, свойственный слугам и рабам из Каритусаля. Обрезанные гласные. Певучие интонации. Акхеймион подразнил бы ее за то, что она говорит, как айнонская шлюха, если бы тема разговора была менее серьезной.

– Они привезли меня на корабль – видел бы ты их! Они заикались, кланялись и опускались на колени – не солдаты, а имперские служащие, которые ими командовали, – продолжила она свой рассказ. – Они просили меня – умоляли! – о каком-нибудь распоряжении, о чем-то, что они могли бы сделать для моего здоровья и спокойствия, сказали они. Для моей славы. Я никогда этого не забуду! Всю мою жизнь моей единственной наградой была страсть, которую моя фигура возбуждала в мужчинах – лицо императрицы, бедра и прорезь молодой девушки, – и вот я стою, гордая обладательница чего? Славы? Поэтому я сказала: «Хватит. Прекратите убивать!» И они посмотрели на меня с вытянутыми лицами и сказали: «Увы, принцесса, это единственное, чего мы не можем сделать». «Но почему?» – спросила я их… «Потому что так повелела благословенная императрица», – ответили они… И поэтому я стояла на носу и наблюдала… Они пришвартовались на высокой реке, на причалах, обычно предназначенных для Багряных Шпилей, – знаешь такие? – чтобы я могла видеть, как трущобы поднимаются к северу. Все это мерзкое место было разложено передо мной для осмотра. Я видела, как оно горит… Я даже видела души, запертые в своих каморках… Мужчины, женщины, дети… прыгающие…

Старый волшебник внимательно наблюдал за ней, стараясь не выдать ни малейшего намека на жалость. Быть в один момент ребенком-проституткой, а в следующий – принцессой Империи. Быть вырванной из жалкого рабства и брошенной к вершинам величайшей державы со времен Сенея. А потом еще и увидеть, как твой старый мир сгорел дотла вокруг тебя…

Эсменет, как он понял, пыталась исправить свое преступление, совершив другое. Она ошибочно приняла месть за возмездие.

– Так что ты понимаешь, – продолжила Мимара, сглотнув. – Мои первые годы на Андиаминских Высотах были полны ненависти… мне даже стыдно. Ты понимаешь, почему я сделала все возможное, чтобы наказать свою мать.

Акхеймион некоторое время изучал ее, прежде чем кивнуть. Отряд поднялся по пологому склону и теперь спускался, используя в качестве ступеней паутину обнаженных корней. Редкий проблеск солнца мелькал над головой, образуя силуэты оборванных листьев.

– Я понимаю, – сказал он, когда они спускались вниз, чувствуя, как тяжесть его собственной истории, его собственных обид давит на тон его ответа. Они оба были жертвами Эсменет.

Дальше они шли молча, и их шаги были так же легкомысленны, как и быстры.

– Спасибо, – сказала Мимара через некоторое время, пристально глядя на него с любопытством.

– За что же?

– За то, что не спросил того, о чем спрашивают все остальные.

– Что именно?

– Как я могла выстоять там все эти годы. Как могла позволить использовать себя так, как меня использовали. Очевидно, все сбежали бы, перерезали бы горло хозяину и покончили с собой…

– Ничто так не делает из людей дураков, как роскошная жизнь, – сказал Акхеймион, качая головой и кивая. – Айенсис говорит, что они путают решения, принятые на подушках, с теми, которые были навязаны камнями. Когда они слышат, что других людей обманывают, они уверены, что знают лучше, как этого избежать. Когда они слышат о притеснениях других людей, они уверены, что сделают все, что угодно, но не будут умолять и съеживаться, когда над ними поднимут дубинку…

– И так они судят, – кисло сказала Мимара.

– Но в твоем случае они определенно не на ту напали!

Это вызвало у девушки еще одну улыбку – еще один маленький триумф.

* * *
Она начала рассказывать о своих младших братьях и сестрах, сперва сбивчиво, потом более уверенно и подробно. Она казалась удивленной собственными воспоминаниями и встревоженной. Она отреклась от своей семьи – это Друз знал наверняка. Но наблюдая и слушая, как она описывает объект своего гнева и злости, он начал подозревать, что она зашла так далеко в отказе от своих близких, что надо сказать ей, что на самом деле она была одна, без связей с родными и знакомыми, которые поддерживали бы ее.

Неудивительно, что Мимара так неохотно рассказывала ему обо всем. Люди, как правило, не любят описывать то, что им нужно забыть, особенно мелочи, любимые вещи, которые противоречат их драгоценному чувству несправедливости.

Она начала с Кайютаса, ребенка, которого Эсменет носила в своем чреве в тот день, когда Акхеймион отрекся от нее перед собравшимися лордами Священной войны. Он показался бы ей чем-то вроде бога, призналась она, если бы ее отчимом не был Келлхус – настоящий бог.

– Он почти точная копия своего отца, – сказала Мимара и кивнула, словно соглашаясь с собственным описанием. – Не такой отстраненный, конечно… В большей степени…

– Человек, – хмуро ответил старый волшебник.

Затем она перешла на Моэнгхуса, которого назвала самым нормальным и трудным из своих младших братьев и сестер. По-видимому, в юности он был сущим кошмаром, подверженным приступам безутешного гнева и постоянно задумчивым, если не сказать угрюмым. Эсменет регулярно оставляла мальчиков на попечение Мимары – в надежде привить ей немного нежности к младшим братьям и сестрам, предположила девушка. Больше всего она ненавидела занятия плаванием.

Очевидно, Моэнгхусу нравилось нырять под воду и долго не показываться. Первый инцидент был самым худшим – Мимара даже позвала на помощь телохранителей, но только для того, чтобы увидеть, как голова Моэнгхуса пробила сверкающую воду недалеко от нее. Он не обращал внимания на ее команды и проклятия и повторял этот трюк снова и снова. Каждый раз она говорила себе, что он просто играет, но ее сердце продолжало считать удары, и паника поднималась все сильнее и сильнее, пока она не выходила из себя от страха и ярости. Затем его голова волшебным образом появлялась в поле зрения, его черные волосы блестели в белом солнечном свете, и он смотрел на ее крикливые гримасы, прежде чем снова нырнуть. В конце концов она обратилась к его брату, требуя объяснений.

– Это потому, – сказала Кайютас с отрешенностью, от которой у нее защемило кожу, – что он хочет, чтобы люди считали его мертвым.

Старый волшебник ответил на это кивком и фыркнул.

– Императорский двор знает что-нибудь о его истинном отце, Найюре Урсе Скиоте?

Это имя вызвало в его душе образ скюльвенда: неуклюжий, покрытый ритуальными шрамами, с бело-голубыми глазами, чей взгляд был прикован к призракам, которых никто не мог видеть.

Мимара хмуро посмотрела на старика.

– Полагаю, да… хотя никто не осмеливается говорить об этом. Подвергать сомнению наше святое происхождение – святотатство.

Ложь, размышлял Акхеймион. Обман громоздился на обман. В первые дни своего изгнания он иногда лежал по ночам без сна, убежденный, что рано или поздно кто-нибудь раскусит Келлхуса и его чары, что правда победит и все безумие рухнет…

Что он сможет вернуться домой и вернуть своюжену.

Но по прошествии лет он начал понимать, что это была самая настоящая глупость. Он – ученик Айенсиса, не меньше! Истины были вырезаны из того же дерева, что и ложь – из слов, и потому тонули или всплывали с одинаковой легкостью. Но поскольку истины были высечены миром, они редко умиротворяли людей и их бесчисленное тщеславие. У людей не было вкуса к фактам, которые не украшали и не обогащали их, и поэтому они умышленно – если не сознательно – украшали свою жизнь блестящей и замысловатой ложью.

Первая из сестер Мимары, Телиопа, была бы единственной из детей Эсменет, кто вызвал бы искреннюю улыбку. По словам Мимары, эта девушка была почти неспособна выражать страсть любого рода и не обращала внимания ни на что, кроме самых очевидных светских приличий, иногда доходя в этом до смешного. Кроме того, она была ужасно худой, голодной, и ее постоянно уговаривали и заставляли есть. Но ее интеллект был не чем иным, как чудом. Все, что Телиопа читала, она помнила, а читала она жадно, часто доводя дело до того, что забывала заснуть. Ее дары были так велики, что Келлхус сделал ее императорским советником в нежном возрасте двенадцати лет, после чего она стала постоянно присутствовать в окружении своей матери: бледная, истощенная, одетая в нелепые платья собственного дизайна и изготовления.

– Трудно не пожалеть ее, – сказала Мимара, и ее взгляд был в тот момент полон воспоминаний, – даже когда ты ею удивляешься…

– А что говорят люди?

– О чем говорят?

– О ее… особенностях… Что, по их мнению, их вызвало?

Мало что внушало более злобные предположения, чем уродство. В Конрии даже был закон – во всяком случае, еще до Новой Империи, – согласно которому уродливые дети становились собственностью короля и ими запрещалось распоряжаться. Очевидно, придворные прорицатели полагали, что внимательное изучение их деформаций может многое рассказать о будущем.

– Говорят, семя моего отчима слишком тяжело для смертных женщин, – сказала Мимара. – Он взял себе других жен, «Зика», как они их называют, после того, как в день Вознесения они раздают маленькие чаши для возлияний. Но из тех, кто забеременел, ни одна не родила. Или они не донашивали ребенка до срока, или сами умирали… Только мать…

Акхеймион мог лишь кивнуть – его мысли путались. Келлхус должен был это знать, понял он. С самого начала он знал, что Эсменет обладает достаточной силой, чтобы пережить его и его потомство. И поэтому он решил завоевать ее лоно, как еще один инструмент – еще одно оружие – в своей непрестанной войне слов, проницательности и страсти.

Ты нуждался в ней, вот и взял…

О другой своей сестре, Серве, Мимара говорила очень мало, разве что холодно и высокомерно.

– Она теперь Первая Ведьма свайали. Первая Ведьма! Не думаю, что мать когда-нибудь простила Келлхусу то, что он отослал ее… Я видела ее очень редко, а когда видела, у меня от зависти даже зубы трещали. Учиться с сестрами! Достичь того единственного, чего я когда-либо по-настоящему желала!

С другой стороны, Айнрилатаса она обсуждала довольно долго, отчасти потому, что Эсменет пыталась вовлечь ее в воспитание мальчика, а отчасти потому, что была проклята даром матери к размышлениям. По словам Мимары, ни один из ее братьев и сестер не обладал таким даром, как у отца, и такими же человеческими слабостями, как у матери. Начать говорить задолго до того, как это должен сделать любой младенец. Никогда ничего не забывать. И видеть глубже, гораздо глубже, чем мог бы любой человек…

Его последующее безумие, сказала она, было почти неизбежно. Он был постоянно в растерянности, постоянно подавлен присутствием других. В отличие от своего отца, он мог видеть только грубую правду, факты и ложь, которые определяли ход жизни, но этого было вполне достаточно.

– Он смотрел мне в глаза и говорил невозможные вещи… отвратительные вещи… – вспоминала девушка.

– Что ты имеешь в виду?

– Он как-то сказал мне, что я наказала маму не для того, чтобы отомстить за свое рабство, а потому что… потому что…

– Потому что что?

– Потому что я была сломлена изнутри, – сказала она, сжав губы в мрачную и хрупкую линию. – Потому что я так долго страдала, что доброта стала единственной жестокостью, которую я не могла вынести – доброта! – и поэтому я буду только страдать… все, что я знаю…

Она замолчала, отвернулась, чтобы вытереть слезы, застилавшие ей глаза.

– Так я ему и сказала, – продолжала она, избегая обеспокоенного взгляда старого волшебника. – Я сказала ему, что никогда не знала доброты, потому что все – все! – что мне дали, было получено одним способом – украдено! «Нельзя гладить побитую собаку, – ответил он, – потому что она видит только поднятую руку…» Побитая собака! Ты можешь в это поверить? Какой маленький мальчик назовет свою взрослую сестру побитой собакой?

«Дунианин», – безмолвно ответил ей старый волшебник.

Должно быть, она заметила в его глазах какую-то печаль: гнев на ее лице, который был беспомощен перед воспоминаниями, внезапно яростно обратился на него.

– Ты жалеешь меня?! – крикнула она, как будто ее боль и страх были самостоятельными животными, чем-то, имеющим свои желания и привычки, чем-то, что должно было набрасываться и бить за нее. – Жалеешь?

– Не надо, Мимара. Не делай этого…

– Чего мне не делать? Чего?

– Не делай так, чтобы Айнрилатас оказался прав.

Это смахнуло ярость с ее лица. Она безмолвно смотрела на мага, и ее тело вздрагивало, когда ноги бездумно несли ее вперед, а глаза были широко раскрыты с каким-то отчаянием и ужасом.

– А как насчет остальных? – спросил старый волшебник, не показывая своим тоном, что он помнит о ее вспышке. Он часто находил, что лучший способ вывести разговор из беды – это говорить так, как будто беды никогда и не было. – Я знаю, что это еще не все – есть еще близнецы. Расскажи мне о них.

Некоторое время она шла молча – собиралась с мыслями, предположил Акхеймион. Местность, по которой они шли, стала еще более предательской: ручей прорезал лесную подстилку, смывая суглинок под ногами нескольких массивных вязов, так что справа от них щупальцами свисали корни. Друз видел внизу остальных членов отряда, пробиравшихся под поваленным деревом-гигантом с той поспешностью, которая так сильно действовала на Каменных Ведьм. За спиной капитана он заметил Клирика, белого, лысого и явно не человека. Даже издалека его Метка затмевала нечеловеческую физическую красоту, окрашивала его уродством, выворачивающим наизнанку.

Ручей блестел во мраке, как жидкий обсидиан. В воздухе пахло глиной и холодной гнилью.

– На самом деле они были единственными… – наконец сказала Мимара. – Близнецы. Я была там, ты знаешь… я там с самого начала с ними возилась. Я видела, как они с воплями вырываются из материнской утробы… – Она замолчала, чтобы посмотреть, как ее обутые в сапоги ноги ступают по земле. – Я думаю, что это был единственный момент, когда я действительно… по-настоящему любила ее.

– Ты никогда не переставала любить ее, – сказал Акхеймион. – Иначе тебе не пришлось бы ее ненавидеть.

Гнев снова застилал глаза девушки, но, к чести своей, она сумела прогнать его из голоса. Она пыталась, понял старый волшебник. Она хотела доверять ему. Более того, она хотела понять, что он видит, когда смотрит на нее – возможно, слишком отчаянно.

– Что ты имеешь в виду? – спросила она.

– Не бывает простой любви, Мимара. – Голос мага дрогнул, когда он говорил это, словно его горло горело, а из глаз готовы были закапать слезы. – По крайней мере, любви, достойной этого имени.

– Но…

– Но ничего, – сказал он. – Слишком многие из нас путают сложность с примесью – или даже с загрязнением. Слишком многие оплакивают то, что мы в результате должны праздновать. Жизнь неуправляема, Мимара. Только тираны и дураки думают иначе.

Девушка нахмурилась в своей насмешливой манере «Ну вот, опять».

– Айенсис? – спросила она. Теперь ее глаза блестели и дразнили.

– Нет… Просто мудрость. Не все, что я говорю, заимствовано, знаешь ли!

Некоторое время Мимара шла молча, и ее улыбка сменилась озадаченной сосредоточенностью. Вместо того чтобы предложить ей продолжить рассказ, Акхеймион в молчании шел рядом с ней.

В конце концов она возобновила свой рассказ, описав близнецов Империи, Кельмомаса и Самармаса. Последний действительно был идиотом, как слышал Акхеймион. Но, по словам Мимары, имперские врачи с самого начала опасались, что слабоумными родились оба ребенка. Очевидно, двое младенцев просто смотрели друг другу в глаза, день за днем, месяц за месяцем, год за годом. Если их разделяли, они переставали есть, как будто у них был только один аппетит на двоих. И только после того, как Эсменет наняла знаменитого врача из Конрии, их души были окончательно разлучены и идиотизм Самармаса перестал быть тайной.

– Это было чудо! – воскликнула Мимара, словно заново переживая воспоминания об их исцелении. – Это было так… так странно… Они проснулись как… ну, как красивые маленькие мальчики, нормальные во всех отношениях.

– Ты их очень любила.

– Как же мне было не любить их? Они были невинными младенцами, рожденными в лабиринте – месте, не имеющем себе равных. Другие никогда не видели его, как бы они ни жаловались и ни кудахтали, они никогда не видели Андиаминских Высот такими, какими они были.

– И что же это было?

– Тюрьма. Карнавал. И храм, прежде всего храм. Тот, где грехи считались в соответствии с вредом, который был скорее перенесен, чем причинен. Это было не место для детей! Я сказала об этом маме, сказала ей, чтобы она отвезла близнецов в одно из поместий-убежищ, в какое-нибудь место, где они могли бы расти при свете солнца, где все было…

было…

Они нагнулись, чтобы пройти под нависшей громадой упавшего дерева, которое волшебник видел раньше, так что он предположил, что Мимара пошла следом за ним, чтобы лучше сосредоточиться. Ветки этого лесного великана сгибались и ломались, то ли откидываясь назад, то ли глубоко зарываясь в землю. Мертвые листья свисали с веток грубыми простынями. Найти проход было нелегкой задачей.

– Где все было – каким? – спросил Друз, когда стало ясно, что его спутница не хочет продолжать.

– Простым, – тупо ответила она.

Акхеймион улыбнулся в своей старой мудрой манере учителя. Ему пришло в голову, что девушка стремилась защитить память о своем детстве так же, как и невинность своих сводных братьев. Но он ничего не сказал. Люди редко ценят альтернативные, своекорыстные интерпретации собственного поведения – особенно когда страдания управляют балансом их жизней.

– Дай угадаю, – рискнул он. – Твоя мать отказалась, сказав, что, как принцы Империи, они должны были бы изучить опасности и сложности государственного управления, чтобы выжить.

– Что-то в этом роде, – ответила Мимара.

– Значит, вы ему доверяли. Я имею в виду Кельмомаса.

– Доверяли? – воскликнула девушка с нескрываемым недоверием. – Он был ребенком! Он обожал меня – до крайности! – Она бросила на мага сердитый взгляд, как бы говоря: хватит, старик… – Собственно, именно из-за него я и сбежала, чтобы найти тебя.

Что-то в этих ее словах вызвало у него тревогу, но, как это часто бывает в ходе горячих разговоров, его беспокойство уступило место тому, что он надеялся довести до конца.

– Да… Но он был сыном Келлхуса, Анасуримбора по крови.

– Ну и что?

– Значит, в нем течет кровь дуниан. Как и в Айнрилатасе.

Они перебрались через ручей и теперь карабкались по противоположной стороне оврага. Остальная артель шла прямо над ними – они видели вереницу хрупких фигур, пробирающихся под монументальными стволами.

– Ах, я все время забываю, – фыркнула Мимара. – Я полагаю, он просто манипулятор и аморальный тип… – Она смотрела на Друза так, как, по его мнению, смотрела на бесчисленное множество других людей на Андиаминских Высотах: как на нечто нелепое. – Ты слишком долго сидел взаперти в глуши, волшебник. Иногда ребенок – это просто ребенок.

– Это все, что они знают, Мимара. Дуниане. Они для этого и созданы.

Ее веки дрогнули, и она отпустила колдуна. Он понял, что она ничего не подозревает, – как и все остальные в Трех Морях. Для нее Келлхус был просто тем, кем казался.

В первые годы своего изгнания, самые тяжелые годы, он проводил бесконечные часы, возвращаясь к событиям Первой Священной войны – и больше всего к воспоминаниям о Келлхусе и Эсменет. Чем больше он размышлял об этом человеке, тем более очевидными становились разоблачительные слова скюльвендов, пока ему не стало трудно вспомнить, каково это – жить в кольце его чар. Подумать только, он все еще любил этого человека после того, как тот заманил Эсменет в свою постель! Сколько бессонных часов он провел, находя оправдания – оправдания! – этому поступку.

Но даже сейчас, спустя столько лет, внешние проявления продолжали говорить в пользу этого человека. Все, что Мимара описала, рассказывая о подготовке к Великой Ордалии – даже скальперы присоединились в ней! – свидетельствовало о том, что Келлхус утверждал много лет назад: что он был послан, чтобы предотвратить Второй Апокалипсис. Во время стычек с Мимарой Акхеймиона уже несколько раз охватывало это мучившее его старое чувство, то самое, от которого он страдал, когда был учеником школы Завета, путешествующим по судам Трех Морей, обсуждая те самые вещи, которые Келлхус сделал религией (и в этом была ирония, которая порой покалывала его). Тревожное желание бросать слова поверх слов, как будто разговор мог заглушить надломленные выражения, которые приветствовали его заявления. Жалобное, вкрадчивое чувство, что ему не верят.

Может, тебе это и нужно, старик… Нужно, чтобы тебе не верили.

Он уже видел это раньше: люди так долго воспринимали несправедливость, что никогда не могли от нее отказаться, постоянно возвращались к ней в разных обличьях. Мир был полон самопровозглашенных мучеников. Страх подстегивает страх, гласит старая нансурская пословица, а потом и горе, горе.

Возможно, он сошел с ума. Возможно, все – страдания, мили пути, потерянные и отнятые жизни – было всего лишь глупой затеей. Как ни мучительна была эта возможность и как ни сильны были слова скюльвендов, Акхеймион был полностью готов принять свою глупость – в этом отношении он был истинным учеником Айенсиса…

Если бы не его мечты. И совпадение с сокровищницей.

Старый волшебник продолжал молча обдумывать детали сказанного. Портрет, который Мимара обрисовала, был столь же очарователен, сколь и тревожен. Келлхус постоянно отвлекался, постоянно отсутствовал. Его дети обладали смесью человеческих и дунианских качеств – и, по-видимому, были из-за этого полубезумными. Игры громоздились одна на другую, а выше всего были печаль и обида. Эсменет забрала свою сломленную дочь из борделя только для того, чтобы доставить ее на арену, которая была Андиаминскими Высотами – местом, где ни одна душа не могла исцелиться.

В том числе и ее душа, и уж точно душа ее дочери.

Разве это не было своего рода доказательством Келлхуса? Боль следовала за ним, как и смятение, а также война. Каждая жизнь, которая попадала в его цикл, страдала от какой-то потери или деформации. Разве это не было внешним признаком его… его зла?

Возможно. А может, и нет. Страдание всегда было платой за откровение. Чем больше истина, тем сильнее боль. Никто не понимал этого так глубоко, как волшебник.

В любом случае это было доказательством Мимары. Наши слова всегда рисуют два портрета, когда мы описываем наши семьи другим. Посторонние не могут не видеть мелкие обиды и глупости, которые портят наши отношения с близкими. Заявления, которые мы делаем в оборонительной уверенности – что мы были обижены, что мы были теми, кто хотел лучшего, – не могут не падать на скептически настроенный слух, поскольку все и каждый делают одни и те же заявления о добродетели и невинности. Мы всегда больше, чем хотим быть в глазах других, просто потому, что мы слепы к большей части того, чем являемся.

Келлхус научил Друза этому.

Мимара хотела, чтобы он считал ее жертвой, как долго страдавшую и раскаявшуюся, скорее пленницей, чем дочерью, а не кем-то озлобленным и раздражительным, не кем-то, кто часто считал других ответственными за его неспособность чувствовать себя в безопасности, чувствовать что-то не запятнанное вечным уколом стыда…

И за это он любил ее еще больше.

Позже, когда вечерняя мгла окутала лесные галереи, девушка замедлила шаг, чтобы он мог поравняться с ней, но не ответила на его вопросительный взгляд.

– То, что я тебе сказала, – подала она, наконец, голос, – было глупо с моей стороны.

– Что было глупо?

– То, что я сказала.

Этот последний обмен репликами заставил Друза перебирать грустные мысли о собственной семье и о несчастной рыбацкой деревушке Нрони, где он родился. Теперь они казались чужими – не только люди, населявшие его детские воспоминания, но и страсти. Безумная любовь его сестер… Даже тирания отца – маниакальные крики, бессловесные побои, – казалось, принадлежала какой-то другой душе, кроме его собственной.

Вот оно, понял он… Это была его настоящая семья: безумные дети человека, который отнял у него жену. Новая династия Анасуримбор. Это были его братья и сестры, сыновья и дочери. И это просто означало, что у него нет семьи… что он был один.

За исключением сумасшедшей девушки, идущей рядом с ним.

Его маленькой девочки…

Еще будучи наставником в Экниссе, Акхеймион перенял древнюю кенейскую практику обдумывания проблем во время ходьбы – они называли ее перипатетикой. Он брел из своего жилища мимо Премпарианских казарм, по лесистым тропинкам Ке, потом спускался к порту, где мачты превращали пирсы в зимний лес. Там был этот несуществующий храм, где он всегда видел одного и того же древнего нищего через пролом в стене. Нищий был одним из тех растрепанных людей, неухоженных и увядших, медлительных и безмолвных, словно ошеломленных тем, куда привели его годы. И почему-то это всегда сбивало Акхеймиона с шага, когда он видел его. Он проходил мимо, пристально глядя на храм, его походка замедлялась до оцепенелой ходьбы, а нищий просто глядел в сторону, не заботясь о том, кто на него смотрит или не смотрит. Маг забывал, над какой проблемой он задумался, и вместо этого размышлял о жестокой алхимии возраста, любви и времени. Страх охватывал его – он знал, что это. Это было настоящее одиночество, в котором мы осознаем себя слабыми выжившими, застрявшими в конце своей жизни, где все наши любови и надежды превратились в дым воспоминаний, голод, страдание…

И ожидание. Больше всего в ожидание.

Его мать умерла, предположил старый волшебник.

* * *
Избавиться от излишка жидкости всегда было для Мимары раздражающим испытанием. Она не может просто спрятаться за деревом, как другие: не из скромности – чувство, которое было выбито из нее в детстве, – но из-за того, что мужчины сразу понимали, куда она пошла, и из-за их сладострастных слабостей. Она должна зайти глубже в чащу, туда, где ее спутники не увидят ее, даже вытягивая шеи. «Мимолетный взгляд – это обещание, – говаривали хозяева борделей. – Покажи им то, что они хотели бы украсть, и они потратят – все потратят!»

Она садится на корточки, ее штаны плотно облегают колени, и она смотрит вверх, на древесные кроны с прожилками неба, и облегчается. Она следит за темными линиями силуэтов сучьев, втыкающихся в покрытые листвой полотнища. Одна рваная завеса на другой, одна ярче другой. Мимара не видит человеческую фигуру… не сразу видит.

Но потом ей становится ясно, что это точно человеческий силуэт. Его руки и ноги прижаты к дереву, обвиваются вокруг него. В отличие от других лесов, где деревья ветвятся и утолщаются в зависимости от воздействия на них солнца, деревья Великих Косм разветвляются в низких впадинах, как будто завидуя всему открытому пространству. Существо свисает с самой нижней группы запутанных веток, неестественно неподвижное, пристально изучающее и злобное.

То, что зовется Сомой.

Ее страх не поддается объяснению. Если бы он хотел убить ее, она была бы уже мертва. Если бы он хотел украсть ее, она бы уже пропала.

Нет. Он хочет чего-то другого.

Она знает, что должна закричать, послать его прочь в могильные глубины, преследуемого треском и громом магических огней. Но она этого не делает. Ему что-то нужно, и она должна знать, что именно. Медленно, неторопливо она встает и подтягивает штаны, морщась от собственного влажного запаха.

Его лицо свисает вниз ровно настолько, чтобы его можно было различить в темноте. Сома как будто бы промелькнул сквозь завесу черного газа. Светящиеся высоко над ним кроны окрашивают его края зелеными узорами.

– Он убивает тебя, – воркует он. – Нелюдь.

Мимара смотрит вверх, затаив дыхание, неподвижно. Она знает это, напоминает себе девушка, знает так же хорошо, как скальперы знают шранков. Убийцы. Обманщики. Сеятели обиды и недоверия. Раздор возбуждает их. Насилие переполняет их чашу. Они, как однажды сказала ей мать, представляют собой совершенный союз порочности и изящества.

– Тогда я убью его первой, – говорит Мимара, потрясенная решительным тоном своего голоса. Всю жизнь она удивлялась своей способности казаться сильной.

Это не тот ответ, которого девушка ожидала. Она не помнит, откуда ей это известно: может быть, из-за нерешительности или из-за судороги, которая, как дым, пробегает по его фальшивому лицу. Несмотря на это, Мимара знает, что не хочет смерти нелюдя… по крайней мере, пока.

– Нет… – шепчет оно. – Такие вещи не в твоей власти.

– Мой оте…

– Он тоже наверняка погибнет.

Она смотрит вверх, вглядываясь, пытаясь разглядеть складчатые знаки, составляющие его лицо. Но не может.

– Есть только один способ спастись, – хрипит оно.

– И как же это сделать?

– Убей капитана.

* * *
Она возвращается в артель, как будто ничего не случилось. Она должна сказать Акхеймиону. Она знает это, даже не желая знать. Ее рефлекс – прятаться и копить все в себе, – несомненно, продукт борделя. Слишком много было украдено.

«Сома подошел ко мне…»

Она кружит вокруг этой мысли, преследует ее, возвращается к ней так же, как постоянно тянется к своей хоре, к тому месту, где та висит у нее на шее. Как бы она ни была встревожена, как бы ни была напугана, какая-то часть ее души ликует – конечно, из-за этой тайны, но также и потому, что оно выбрало ее раньше всех остальных.

Почему оно спасло ее во время нападения Каменной Ведьмы? Ценой раскрытия себя, не меньше!

Почему оно вообще преследовало их?

И почему оно тянется к ней?

После кошмара с Маймором Акхеймион на протяжении долгих миль устно размышлял о шпионе-оборотне и о его присутствии среди Шкуродеров. С самого начала маг делал предположения, вполне простительные, о том, что шпион внедрился к ним сразу же после того, как он, Акхеймион, заключил с ними контракт. О том, что он, изгнанный наследник их древнего и непримиримого врага Сесватхи, был мотивом для внедрения. Что его обвиняют в убийстве, чтобы он не обнаружил чего-то слишком важного… И так далее.

Больше всего на свете Мимаре мешает рассказать старому волшебнику страх, что тот ошибается – совершенно и катастрофически. Подозрения, что Консульт послал шпиона не для того, чтобы убить Акхеймиона или саботировать экспедицию, безосновательны. Мимара боится, что Консульт послал его Шкуродерам на помощь… дабы убедиться, что они добрались до Сауглиша и сокровищницы.

И почему бы и нет, если Друз Акхеймион – враг их врага? По словам ее матери, Консульт ждал несколько месяцев, прежде чем напасть на Келлхуса во время Первой Священной войны. «Единственное, что они считали более ужасным, чем твой отчим, – сказала она, – это возможность того, что таких, как он, может быть больше».

Возможность Ишуаля.

Происхождение аспект-императора. Как бы сильно Акхеймион ни желал получить это знание, чтобы судить Анасуримбора Келлхуса, разве не жаждет нечестивый Консульт еще больше, чтобы уничтожить его?

Мимара видела осуждающий взгляд волшебника – видела его проклятие. В то время она просто считала, что причиной всему была магия, что, вопреки утверждениям ее отчима, волшебство оставалось непростительным грехом. И это, казалось, придавало уверенности Акхеймиону и его отчаянному делу против человека, укравшего его жену. Но что, если это не было случайностью? Что, если именно этот поиск был причиной его проклятия? В этом понятии есть поэзия, как бы извращенно оно ни было, и это больше, чем что-либо другое, доводит ее страх до крайности. Нанести удар во имя любви, только чтобы ненароком развязать величайший ужас, который когда-либо видел мир. Когда Мимара обдумывает такую возможность, ей кажется, что она насквозь пропахла шлюхой… по крайней мере, судя по тому, что она видела.

Это то, что делает рассказ волшебнику о Соме почти невозможным. Что она должна была сказать? Что его жизнь и жизни всех тех, кого погубили его обманы, были напрасны? Что он – орудие того самого Апокалипсиса, который надеется предотвратить?

Нет. Она не будет говорить того, что не может быть услышано. Сома останется ее тайной, по крайней мере на ближайшее время. Ей нужно было узнать больше, прежде чем идти к волшебнику…

* * *
Убей капитана…

Она знает это существо. Она может сосчитать кости на его лице. Она даже знает вопросы, которые смутят его, намекнут на отсутствие того, что является его душой. Он стоит на другом поле битвы, огромном, призрачном и коварном, с тысячелетним терпеливым расчетом. И по какой-то причине лорд Косотер должен стать жертвой этой загадочной битвы.

Убей капитана. Надо понять эту команду, осознает Мимара, и она поймет замысел Сомы.

Она наблюдала медленную трансформацию верности и соперничества внутри артели. Она видела, как в глазах Галиана вспыхнул мятеж. Заметила, как Акхеймион стал принимать и даже ценить капитана и его безжалостные методы. Лорд Косотер доставит их в библиотеку Сауглиша – несмотря на все опасности и неопределенности. Он просто один из тех людей, которые обладают такой жестокой, такой властной волей, что мир не может не уступить им.

Он был капитаном. Суровой тенью, кровожадной и безжалостной, всегда стоящей где-то рядом.

Она всегда наблюдала за ним, и ее взгляд нельзя было назвать никаким другим, если не критичным, но она никогда не исследовала, никогда не испытывала его. По словам Сомы, что-то происходило, что-то, что в конечном счете подвергнет опасности их жизни. По словам Сомы, происходили вещи, которые ни она, ни старый волшебник не могли видеть.

Поэтому она будет щуриться от яркого света очевидности и вглядываться во мрак подтекста. Она будет притворяться, что спит, обдумывая возможности и собирая вопросы. Она разгадает эту загадку…

Она станет шпионкой.

До сих пор Космы подминали под себя и покоряли каждую местность, на которой оказывались путники, возводя леса по склонам холмов, оплетая высоты над реками, возвышаясь над широкими равнинами. Мимара так долго всматривалась в зеленую мглу и ступала по вздыбленной корнями земле, что иногда забывала о сухом запахе открытых пространств, о вспышке солнечного света и о поцелуе беспрепятственного ветра. Все вокруг было влажным и закрытым. Она чувствует себя кротом, вечно бегающим под соломенной крышей, всегда остерегающимся летучих теней. Когда она думает о Каменных Ведьмах, которые готовы были упасть от истощения, они уже были похоронены в ее душе.

Наконец, они подошли к каменной глыбе, торчащей из земли, как огромная сломанная кость. Кустарник цепляется за ее скошенные уступы, но и только, и вглядываясь вверх, люди действительно ловят рваные проблески неба там, где его громада пробивает навес. Стоя в стороне от их любопытных взглядов, капитан приказывает им найти путь к вершине. Хотя до рассвета еще несколько часов, они разобьют лагерь.

Солнце ярко светит. Воздух дрожит. По Космам пробегают волны, они похожи на бесконечный океан колышущихся крон. Любое облегчение, которое путешественники надеются найти в ветре и солнечном свете, исчезает, когда они смотрят друг на друга. Прищуриваются. Глаза сверкают на их почерневших лицах. Оборванные, как нищие. В темноте внизу они казались такими же верными своему окружению, как мох или перегной. Здесь, на высотах, не видно ни их тяжелого положения, ни отчаяния.

Они выглядят как проклятые. Акхеймиону, в частности, дана Метка.

Они разбивают лагерь на вершине возвышенности, где накопилось достаточно почвы, чтобы удержать тонкий парик листвы. Они сидят разрозненными группками, наблюдая, как заходящее солнце багрово падает на далекие древесные кроны. Космы, кажется, то насмехаются над ними, то манят их к себе, издавая шум, не похожий ни на один из тех, что слышала Мимара, шум орды из миллиона миллионов листьев, шелестящих на умирающем ветру.

Напротив их лагеря возвышенность переходит в мыс с каменными рогами, похожими на согнутый назад большой палец. Капитан стоит в гаснущем свете и жестом приглашает Клирика следовать за ним. Мимара делает вид, что не замечает, как они исчезают за предательскими уступами. Девушка отсчитывает пятьдесят ударов сердца, а затем бросается вдоль противоположной стороны, где они устроили себе отхожее место. Она продолжает идти мимо гнилостного запаха, а потом, в буквальном смысле рискуя жизнью и конечностями, карабкается по зазубренному уступу. После этого она крадется вперед на корточках, двигаясь на звук приглушенных голосов.

Ветерок или игра эха среди хаотического скопления камней вводят ее в заблуждение, потому что она почти натыкается на них. Только инстинктивный порыв замереть неподвижно спасает ее от разоблачения. Она, затаив дыхание, съеживается под прикрытием горбатого черепахового выступа.

– Они напоминают тебе…

Голос капитана. Это шокирует ее, как острие ножа, прижатое к затылку.

Она ползет вдоль внешнего контура черепашьего камня, все ближе и ближе… Каким бы неглубоким ни было ее дыхание, оно обжигает высокую грудь. Ее сердце колотится.

– Что происходит? – спрашивает нелюдь. – Я не… Не понимаю…

– Ты действительно проклятый идиот.

Она выходит из-за поднимающейся каменной скорлупы и обнаруживает, что стоит почти полностью открытая. Только направление их взглядов мешает им увидеть ее. Клирик сидит в позе удрученной славы, одновременно прекрасной и гротескной для проклятых глубоких шрамов его Метки. Капитан стоит над ним, воплощение архаической дикости, его хора находится так близко к нелюдю, что Мимара видит слабый блеск пота, выступившего на его голове.

– Пожалуйста! – приглушенно вскрикивает Инкариол. – Скажи мне, зачем я здесь!

Мгновение яростного нетерпения.

– Потому что они кое-кого напоминают тебе.

– Но кого? Кого они мне напоминают? – В тот самый момент, когда Клирик говорит это, взгляд его блестящих черных глаз перемещается в сторону девушки.

– Того, кого ты когда-то знал, – скрежещет капитан. – Они напоминают тебе того, кого ты когда-то любил…

Косотер резко поворачивается к ней. Его волосы развеваются взлохмаченными черно-серыми прядями.

– Что ты здесь делаешь?! – рявкает он.

– Я… Я… – заикается она. – Кажется, мне нужно больше… еще квирри.

Мгновение убийственного раздумья, а затем что-то вроде усмешки мелькает в глазах предводителя артели. Он безмолвно поворачивается к нелюдю, который, как и прежде, сидит на своем месте.

– Нет, – говорит Клирик со странной торжественностью. – Не сейчас. Я прошу прощения… Мимара.

Он впервые произнес ее имя. Она отступает, вздрагивая от сумасшедшего взгляда капитана, и ее кожа гудит от стыда за разоблачение. Позже она вспоминает губы нелюдя больше, чем его голос – их неискренние изгибы, белые с тем синим отливом, какой бывает, если долго пробыть в воде. Она видит, как они двигаются, произнося гласные и согласные звуки.

«Мим… ара-а…»

«Как поцелуй», – думает она, обхватив себя руками от странного ощущения холода.

Как поцелуй.

* * *
На следующий день Мимара держится особняком. Волшебник, кажется, только рад ей услужить. Тропа имеет свои ритмы, свои приливы и отливы. Иногда кажется, что все заняты тихим разговором, а иногда все выглядят угрюмыми и настороженными или просто потерянными в своем собственном тяжелом дыхании, и за свистящим хором птичьего пения не слышно ни слова. Их возвращение в Космы сменилось тревогой и меланхолией.

Когда рядом с ней появляется Клирик, Мимара совершенно теряется в мыслях – в бессмысленных размышлениях, скорее в смеси взаимных обвинений и болезненных воспоминаний, чем в чем-то значимом.

От испуга она улыбается. Неземная красота его лица и фигуры тревожит ее почти так же сильно, как ужасная глубина его Метки. Что-то сжимается в уголках ее глаз всякий раз, когда Мимара позволяет себе задержать на нем взгляд. Он – воплощенное противоречие.

– Правда ли, – непонятно почему спрашивает он, – что прикосновение к другому человеку и прикосновение к самому себе – это совершенно разные ощущения для людей?

Этот вопрос сбивает ее с толку и смущает до такой степени, что ее раскрасневшееся лицо начинает пылать еще сильнее.

– Да… Я полагаю…

Некоторое время он идет молча, глядя себе под ноги. Есть что-то… ошеломляющее в его статности. Остальные мужчины, за исключением, возможно, Сарла, излучают ту же ауру физической силы и воинственной жестокости, что и многие воинственные люди на Андиаминских Высотах. Но Клирик обладает плотностью, недоступной намекам на силу и угрозу, которая напоминает ей об ее отчиме и о том, как мир всегда склонялся перед его приходом.

Она думает обо всех голых, которых он убил, о легионах, сгоревших в полном жизненной силы громе его голоса. А он кажется ожесточившимся после толп, которые с криком мелькают перед ее мысленным взором – в Кил-Ауджасе, на Майморе, по ту сторону Косм, – как будто убийство притягивает плоть к камню.

Интересно, каково это – умереть под взглядом его черных сверкающих глаз?

Это красиво, решает она.

– Я думаю, что когда-то знал это, – наконец говорит Клирик. Сначала Мимара не может распознать сильное чувство, сквозящее в его голосе. Акхеймион много рассказывал ей о нелюдях, о том, как их души часто движутся в направлении, противоположном следам человеческой страсти. Она хочет назвать это чувство печалью, но ей почему-то кажется, что это нечто большее…

Она задается вопросом, может ли трагедия быть чувством.

– Теперь ты снова это знаешь, – говорит она, улыбаясь в ответ на его холодный взгляд.

– Нет, – отвечает он. – Больше не узнаю никогда.

– Тогда зачем спрашивать?

– Это… удобно… репетировать мертвые движения прошлого.

Она поймала себя на том, что кивает, – как будто они были сверстниками, обсуждающими общие знания.

– В этом мы с тобой похожи.

– Мимара, – говорит он таким простым от удивления тоном, что на мгновение кажется смертным человеком. – Так тебя зовут… Мимара…

Он поворачивается к ней, и его глаза полны человеческой радости. Она вздрагивает при виде его сросшихся зубов – в его улыбке есть что-то слишком мрачное.

– Прошли века, – удивленно говорит он, – с тех пор как я вспомнил человеческое имя…

Мимара.

* * *
Потом, лихорадочно соображая, она размышляет об абсурдности памяти, о том, что такая простая способность может сделать столь могущественное существо столь жалким в своих колебаниях. Но волшебник, конечно же, наблюдал за ними. Похоже, он все время наблюдает. Всегда волнуется. Всегда… пытается.

Как ее мать.

– Что он хотел? – хрипит он на яростном айнонском.

– Почему ты его боишься? – огрызается Мимара в ответ. Она никогда не была уверена, откуда берется этот инстинкт-знание, как сделать мужчине подсечку.

Старый волшебник идет и хмурится, хрупкий на темном фоне колоссальных стволов и замшелых валежников. Деревья растут на кладбище деревьев.

– Потому что я не уверен, что смогу убить его, когда придет время, – наконец отвечает Друз. Он говорит не столько с ней, сколько с тусклой землей, его борода прижата к груди, а глаза расфокусированы, как у людей, делающих слишком честные признания.

– Когда придет время… – насмешливо повторяет она.

Маг поворачивается к ней, изучает ее лицо сбоку.

– Он странный, Мимара. Когда он решит, что любит нас, он попытается нас убить.

Слова, которые она подслушала прошлой ночью, словно цепляются за них пальцами, царапают ногтями, как иголками…

«Но кого? Кого они мне напоминают?»

«Кого-то, – отвечает капитан своим скрипучим голосом, – кого ты когда-то знал…»

Девушка изображает на лице подобие скуки.

– Как ты можешь быть так уверен? – спрашивает она волшебника.

– Потому что именно так поступают странные люди. Убивают тех, кого любят.

Она на мгновение задержала на нем взгляд, а потом опустила глаза на свои ноги. Мельком увидела череп какого-то животного – возможно лисы, – торчащий из перегноя.

– Чтобы запомнить.

Ее слова звучат не как вопрос, и, видимо, понимая это, старый волшебник ничего не говорит в ответ. Он всегда кажется сверхъестественно мудрым, когда делает это.

– Но его память… – говорит она. – Как он может быть сильнее тебя, если едва может следить за ходом дней?

Акхеймион почесывает подбородок сквозь жесткую спутанную бороду.

– Существует несколько видов памяти… В основном он забывает о событиях и людях. Навыки бывают разные. Они не накапливаются одинаково на протяжении веков. Но, как я уже говорил, магия зависит от чистоты смыслов. То, что делает магию столь трудной для вас, включает в себя тот же самый принцип, который делает его таким могущественным, даже если он забыл основную часть того, что когда-то знал. Десять тысяч лет, Мимара! Чистота, которая ускользает от вас, чистота, которую я нахожу таким тяжелым трудом, – это просто рефлекс для таких, как он.

Друз смотрит на нее таким взглядом, какой бывает у него, когда он пытается выделить какой-то важный момент: его губы слегка приоткрыты, глаза умоляюще смотрят из-под нахмуренных бровей.

– Маг из племени Квуйя, – говорит она.

– Маг Квуйя, – повторяет ее спутник, кивая с облегчением. – Мало что в этом мире может быть более грозным.

Она пытается улыбнуться ему, но отворачивается, потому что внезапно чувствует, что вот-вот заплачет. Беспокойство и страх овладевают ею. Страх перед Клириком и капитаном, перед шпионом-оборотнем и перед тем, на что он намекнул. Она делает глубокий вдох и решается взглянуть на старика. Тот меланхолично ухмыляется, успокаивая ее, и ей вдруг кажется, что все можно уладить, стоя здесь, рядом с ним, грубым и в то же время нежным.

Акка. Единственный в мире колдун без школы. Единственный волшебник.

– Акка… – бормочет она. Что-то вроде нежной мольбы.

Теперь Мимара понимает, почему ее мать все еще любит его – даже после стольких лет, даже после того, как она делила свою постель с живым богом. Ровные зубы, сложившиеся в улыбку. Блеск сострадания, смягчающий даже его самый враждебный взгляд. Сердце и простая страсть человека, который, несмотря на все свои недостатки, способен рискнуть всем – жизнью и миром – во имя любви.

– Что? – спрашивает он ворчливым голосом, и его глаза сверкают.

На ее лице появляется необъяснимая робость. Она понимает, что он – первый мужчина, который заставил ее чувствовать себя в безопасности.

– Пусть наши судьбы будут едины, – говорит она с коротким кивком.

Старый волшебник улыбается.

– Пусть наши судьбы будут едины, Мимара.

* * *
Галька, которую он бросает, круглая и сколотая, ее поверхность потрескалась и отполировалась веками бурлящей воды и перемещающегося гравия. Он пронизывает решето мертвых ветвей, взбираясь по своей низко брошенной дуге, прежде чем вплыть в гущу лежащей артели, над дремлющей фигурой Покваса, в клубок волос вокруг ее головы.

Мимара мгновенно просыпается, мгновенно узнает его.

Сома.

Она отшатывается от этой мысли, зная, что Сома, настоящий Сома, лежит мертвый где-то рядом с Марроу – а то, что ждет ее в темноте, не имеет имени, потому что у него нет души.

Она выходит из лагеря, следуя по слабой полосе тусклого света, за первым кольцом охранных заклинаний… вне досягаемости любой магии. Она скорее чувствует, чем видит тень на тупой мертвой ветке над собой. Затаив дыхание, она смотрит вверх…

Тень наклоняется вперед, и она видит, как существо смотрит на нее широко раскрытыми, выжидающими глазами…

Видит свое лицо.

– Я чувствую запах плода внутри тебя… – слышит она свой голос. – Убей капитана, и он будет спасен.

* * *
Нет. Нет. Нет.

Обман! Дьявольщина и обман!

Всю свою жизнь она думала тайком. Привычка рабов, которые должны практиковать внутри то, что спасет их снаружи.

Но ее сердце кричит, когда она пытается найти путь обратно ко сну.

Ложь. Вот что они делают, эти шпионы-оборотни. Неуверенность – это их зараза, страх и смятение – их болезнь. «Они соблазняют, – однажды сказала ей мать. – Они играют на твоих страхах, твоих слабостях, используют их, чтобы превратить тебя в свой инструмент».

Но что, если…

Совокупление. Это было то, чем она занималась… Какая-то пустота поднялась в ней, полное отсутствие чего-либо там, где должны были быть человеческие чувства. Мужчины всегда хотели ее, и она почти всегда презирала их за это. Почти всегда. Иногда, когда ей что-то было нужно или когда она просто хотела почувствовать себя мертвой, ее тело отвечало их желанию, и она принимала их в себя. Она держала их, пока они трудились и дрожали, она несла их, как бремя на своей спине. И потом она почти никогда об этом не думала, просто продолжала нестись дальше по своей бурной жизни.

На Андиаминских Высотах она терпела бесчисленных поклонников, невыносимый парад денди и вдовцов – одни жестокие, другие подавленные, и все они жаждали сладости императорской власти. Тем, кого она отвергла, даже удалось спровоцировать несколько официальных протестов. Один из них, патриций дома Исрати, даже подал иск к судьям, утверждая, что ее должны обязать выйти за него замуж в наказание за ее клевету. Мать позаботилась об этом дураке.

Но тем не менее ей случалось ложиться в постель с мужчинами. И несмотря на годы в борделе, несмотря на хаос ее женского цикла, беременность не была невозможной. Сильное семя наполняет матку силой…

Ее мать была тому доказательством.

Три, говорит она себе. Есть только три случая, окоторых она может думать, как о том, что может сделать слова проклятого существа истиной. Был один милый раб-телохранитель, почти мальчик, который перед ее бегством занимался с ней ведением дел в поместьях. Как это ни абсурдно звучало, она владеет поместьями в Трех Морях, как и все члены императорской семьи. Был Имхайлас, тщеславный капитан эотийской стражи, который помог ей бежать в обмен на вкус ее персика.

А потом был Акхеймион, так тосковавший по ее матери, на которую она так походила, но не по образу Эсменет, а по ней, той загадочной женщине, которая была такой же хрупкой и сломленной, как ее дочь. Она уступила, и он принял это – их «первую совместную ошибку», как он выразился, – в обмен на обучение магии, которого она больше не желала.

Три, говорит она себе, хотя на самом деле есть только один.

Ее мысли вновь переходят на шпиона-оборотня и его откровение, и его слова становятся противниками и ареной ее души.

«Я чувствую запах плода внутри тебя…»

Она борется с ним с помощью невысказанных обвинений. Лжец! Непристойный обманщик! Но у нее предательское сердце, вечно мирящееся с тем, что должно быть простым, с нежелательными последствиями. Поэтому она слышит, как волшебник говорит ей то же самое…

– Око Судии – это глаз нерожденного…

Пытаясь объяснить ужас ее проклятого вида.

– Глаз, который наблюдает с высоты бога.

Голоса путаются все больше и больше, пока не кажется, что это один и тот же человек – маг и шпион.

«Убей капитана, и он будет спасен».

Нет, говорит она себе. Нет. Нет. Нет. Бордель научил ее силе притворства, тому, как факты иногда уходят в небытие, если отрицать их с достаточной яростью.

Вот что она сделает.

Да. Да. Да.

* * *
Несколько дней проходит без признаков существа, называющегося Сомой. Мимара говорит себе, что чувствует облегчение, но все же остается в одинокой темноте, глядя вверх, сквозь мертвые ветви, прислушиваясь к ночному хрипу и скрипу.

Однажды ночью она находит маленький бассейн, освещенный чудесным лучом лунного света. Присев на корточки рядом с ним, вглядывается в висячий туннель, чтобы рассмотреть луну. Мимара смотрит на свое изображение, застывшее между плавающими листьями, и чувствует беспокойство. Она понимает, что в последний раз видела свое лицо, когда шпион-оборотень принял ее облик. Ей хочется снова, как раньше, беспокоиться о своей внешности, наряжаться и прихорашиваться, но все это кажется такой глупостью. Жизнь до этого – Тропа из троп.

Затем, в пустом промежутке между вдохами, открывается Око Судии.

Какое-то время Мимара ошеломленно смотрит на него, а потом плачет от такого превращения.

Ее волосы коротко обрезаны, как у кающейся грешницы. Одежда в порядке, но пахнет чужими вещами. А живот отвисший и тяжелый от ребенка…

И нимб вокруг ее головы, яркий, серебристый и… священный.

Она бьется в конвульсиях, задыхаясь от рыданий, падает, обхватив колени от боли…

Она добра – и не может этого вынести.

Старый волшебник пристает к ней с вопросами, когда Мимара возвращается. Он удивляется ее опухшим глазам – и волнуется. Она отстраняется, как всегда, когда отчаяние подавляет ее способность ясно мыслить. Она видит боль и смятение в глазах волшебника, знает, что он дорожит постепенно растущей между ними близостью, что он действительно стал думать о ней, как о своей дочери…

Но этого никогда не может быть, потому что отцы не лгут своим дочерям.

Поэтому она отвергает его, хотя и позволяет ему свернуться вокруг нее калачиком.

Дать ей убежище.

* * *
Проходят недели. Недели походного мрака и щепоток квирри. Недели сражений с кланами шранков.

Несколько недель она проводила пальцем по линии своего живота в темноте.

Наконец они уходят из Косм, и кажется, что они поднимаются вверх, ступая на землю, открытую солнцу. Тринадцать человек, включая Ведьм, собираются в линию на невысоком гребне – их кожа и одежда почернели от сна на замшелой земле, детали их доспехов и звенья кольчуг заржавели от дождя и изломаны в битве со шранками. Шкуродеры остались целы, но Ведьм теперь всего трое: тидоннский тан Хурм, который остается таким же здоровым, как и все остальные, галеотский гражданин Колл, чье тело, кажется, истощается по его воле, и сумасшедший конриец Хиликас, или Ухмыльник, как называет его Галиан, – который, кажется, черпает пищу из своего безумия.

Земля под ногами артели распадается на широкие полосы из скал и гравия. Редкие деревья цепляются корнями за землю, окруженные бурлящей крапивой и сумахом, повсюду видны спутанные заросли стеблей и цветов, которые внезапно заканчиваются сине-зелеными полосами тростника, похожего на папирус, и туманными милями, прорезанными каналами с черной водой. Соляные болота. Серишское море, кажущееся безликой пластиной на северном горизонте, железно-темной, за исключением тех мест, где солнце серебрит ее далекие волны.

Они наблюдают, как по болотам пробегает легкая зеленая рябь – призрак ветра в камышах. И тогда они видят его – остов некогда могучих стен, похожие на огромные лопаты створки ворот и поля за ними, покрытые руинами. Мимара смотрит в безмолвном изумлении, наблюдая, как тень облака беззвучно впитывает серо-голубые дали.

– Смотри! – окликает ее старый волшебник. – Взгляни на древний Кельмеол. Дом для сыновей Меори. Далекая древняя столица этих пустошей до Первого Апокалипсиса.

Она пристально смотрит на него, не замечая, как ее ладонь скользит к животу.

Твой отец.

Она сильно закусывает губу – средство против тошноты.

* * *
Акхеймион едва мог поверить своему счастью.

До того как им попался на пути Кельмеол, он не осознавал, как мало верил в свою миссию. Со времен Марроу какая-то мятежная часть его души сомневалась, что он вообще переживет такое далекое путешествие. И казалось каким-то чудом, что люди могут переносить такие испытания в отсутствие веры, что дела, достойные удивления и песни, могут совершаться силой сомневающейся воли.

Будучи не в силах найти дорогу, артель брела по болоту, окруженная тучами комаров и кусачих мух. Некоторые даже вскрикнули от облегчения, когда, наконец, выбрались на твердую землю, навстречу ветру. После вахты Сарл казался больным оспой – он весь был покрыт множеством рубцов.

Кельмеол лежал перед ними. Местность была покрыта холмами, а трава была такой высокой, что казалась полем в Массентии, если не считать величественных остатков башен и храмов, видневшихся поблизости. Акхеймиону и раньше приходилось бродить по руинам древних городов, но никогда еще они не были такими огромными и древними. Сесватха прибыл в Кельмеол в 2150 году – еще один беженец после падения высших норсирайских народов. И хотя этим видениям в Снах было две тысячи лет, Акхеймион не мог отделаться от ощущения, что Кельмеол пал при его жизни, что он стал свидетелем этого удивительного уничтожения. С каждым брошенным на руины взглядом какая-то часть его хотела закричать от недоверия.

Когда-то там стояли могучие статуи-близнецы Аулианау – и смотрели на проходящие мимо процессии, на гавань и на бирюзовое море. Позже он увидел одну из огромных голов, выглядывающую из высокой травы, больше чем наполовину скрытую и все же выше человеческого роста. Гавань была поглощена колышущимися милями тростника, и сама ее форма не раз изменилась из-за ползучей земли и бега времени.

Когда-то побеленные отвесные стены очерчивали контур этого города. В некоторых местах от некогда знаменитых укреплений не осталось ничего, кроме насыпей, в то время как другие их фрагменты оставались на удивление нетронутыми – не хватало только отполированных бронзовых шипов, которые когда-то украшали зубцы.

Некогда тяжеловесные линии Мавзолея Науска нависали над меньшими строениями, созданными пленниками, над районом нижнего порта – места обнаженных клинков и грудей. Сейчас все еще можно было увидеть тыльные стены Науска, поднимающиеся подобно шелухе из руин фасада, построенные из черного камня, за исключением тех мест, где он был покрыт белыми и зелеными лишайниками. Маленькие же здания совершенно исчезли под развевающимися зелеными простынями.

А вон там был Хейлор, священный акрополь, где три предсказателя некогда читали будущее в крови оленей, возвышаясь, словно низко обрубленный пень, на фоне синей полосы Серишского моря. Цитадель была разрушена до основания. Дворец, в котором Сесватха укрылся от урагана, представлял собой не более чем пасть с разрушенными зубами за мраморными колоннами портиков.

Было принято решение разбить лагерь на разрушенном акрополе, где они могли бы защищаться от любых кланов шранков, разбросанных по болотам. В Космах они брели по тропе свободной шеренгой, теперь же рассредоточились по полям и шли неровными рядами. Они то появлялись, то исчезали вокруг остатков стен, архитектурных украшений, гор рассыпавшейся каменной кладки и квадратных колонн, упавших так давно, что земля вокруг них поднялась, чтобы охватить все, кроме их наклоненных венцов. В некоторых местах руины сгрудились достаточно плотно, чтобы полностью разрушить их строй.

Печаль нахлынула на старого волшебника, когда он шел и всматривался в окружающий пейзаж – скорбь, которая обладала воздушными объятиями предчувствия. В потерях и разрушениях была поэзия, мудрость, которую понимали даже дети и идиоты. Какое-то время его мучило жуткое ощущение, что он идет по одной из великих столиц Трех Морей, что это развалины Момемна, Каритусаля или Инвиши и что они – последние люди, тринадцать вместо ста сорока четырех тысяч, о которых ходили легенды, и что сколько бы они ни путешествовали, сколько бы горизонтов ни пересекали, все, что они найдут, – это сажа и битый камень.

Мир стал странным от одиночества. И тихим, очень тихим.

Насекомые жужжали, летая туда-сюда. Комки пуха щекотали спины под воинствующими порывами ветра.

Не раздумывая, маг потянулся к руке Мимары, не отвечая на ее удивленный взгляд.

По счастливой случайности он оказался рядом с Галианом и одним из оставшихся Каменных Ведьм, обездоленным тидоннским таном, Тюборсой Хурмом.

Хурм был, пожалуй, самым странным из Каменных Ведьм как по внешнему виду, так и по поведению. Во-первых, он продолжал бриться еще долго после того, как даже Галиан оставил в покое свой голый подбородок. В конце дневного перехода, когда его собратья едва могли говорить от усталости, он начинал точить свой кинжал, узкий, как рыбный нож, чтобы использовать его для бритья щек с первыми лучами солнца. Очевидно, это был своего рода ритуальный протест среди обыкновенно длиннобородых тидоннцев, способ заявить о краже своей чести.

В любом случае это говорило о выносливости этого человека: даже без квирри он, казалось, не испытывал особых трудностей, чтобы идти в темпе артели. Он отличался худощавым телосложением с мощными плечами, постоянно наклоненными вперед, как будто все время находился в ожидании спринта. Его лицо, остававшееся румяным даже в вечном полумраке Косм, было похоже на внешний изгиб лука, с близко посаженными глазами и крошечным, даже женственным ртом под акульим плавником носа.

Галиан приставал к нему с расспросами о Каменных Ведьмах и о скальперах, которых они грабили и убивали, – нескромная тема, даже учитывая грубые стандарты этой работы.

– Гали… – Акхеймион услышал предостерегающий шепот Покваса.

Бывший солдат хмуро посмотрел на возвышающегося рядом зеумца.

– Я хочу знать, что движет человеком, когда он убивает себе подобных, хотя на горизонте в это время громоздятся голые, – сказал Галион.

– Скальпы, – ухмыльнулся Хурм. – Таможня рассчитывается за них. Она не делает различий между такими, как ты, и такими, как я.

– Я не понимаю, – сказал Галиан, понизив голос в притворной осторожности. Где-то, каким-то образом, понял Акхеймион с немалой тревогой, этот человек перестал бояться их капитана. – Награда – священна, ведь так?

– Ну да, священна, и что?

– А какой еще она может быть?

Флегматичное фырканье.

– Золото, – сказал Хурм, выплюнув струю мокроты. – Золото для медовухи. Золото для тушеной свинины с луком… – Его свиноподобный взгляд перебегал с места на место, а затем остановился на Мимаре, оценивая ее с какой-то липкой злобой. Его губы раздвинулись, обнажив гнилые зубы. – Золото для красивых, очень красивых персиков.

Возможно, именно тогда Акхеймион впервые почувствовал, что сейчас произойдет безумие.

– И ты бы поставил ради всего этого на карту проклятие? – спросил Галиан.

– Проклятие?

Хитрая усмешка.

– Священная награда священна, потому что она была предписана аспект-императором.

– Аспект-императором, не так ли? Хочешь знать, что я думаю о нашем славном тиране?

Акхеймион заметил торжество во взгляде солдата. Галиан привык так же поддразнивать Сому, только тогда в его глазах было больше озорства, чем злобы.

– Очень сильно хочу.

Что же здесь происходит?

Тидоннский тан ухмыльнулся с пьяной жестокостью пивного дома.

– Я думаю, что его золото было рождено, чтобы обременять мой кошелек. Я думаю, он не замечает таких, как я… и таких, как ты, тоже! Я думаю, что все эти молитвы, все эти маленькие проволочные Кругораспятия – не что иное, как напрасные усилия! Потому что, в конце концов, – продолжил он с заговорщическим видом, – я думаю, что он ничем не отличается от нас с тобой. Грешник. Собака. Демон, слишком глубоко спрятавшийся в своей чаше! Дурак. Мошенник. Скальпер в глубине ду…

Лорд Косотер материализовался рядом с ним, держа нож наготове… Акхеймион смущенно моргнул. Колющее движение – и Хурм прижался щекой к плечу, как будто его мучил комар в ухе.

Мимара вскрикнула от ужаса. Друз замер, ошеломленный.

Схватив Хурма за копну черных волос, капитан – что было просто невозможно – удержал его прямо, а свободной рукой рубанул его по шее. Какое-то мгновение крови не было, а потом она, казалось, забурлила от дергающегося тела.

– Богохульник! – хмыкнул Сарл. Его зубы и десны блестели, а глаза были сжаты в складки. – Никаких богохульников на тропе!

Галиан знал, что это произойдет, понял старый волшебник.

Капитан тем временем продолжал свою дикую работу, скривившись в желтозубой гримасе отвращения. Он не столько отрезал голову от тела, сколько пытался отрубить тело, свисающее под головой. Покрытые черными пятнами руки и ноги Ведьмы бесчувственно болтались в траве. Его голова дергалась вверх, как выпущенный на свободу воздушный змей.

– Анасуримбор Келлхус! – бесновался Косотер, глядя на выживших. – Он и есть бог! И это, – он повернул голову Хурма так, что кровь хлынула из алых уголков его рта, – его работа!

Акхеймиону оставалось только наблюдать за происходящим с отстраненным удивлением, каким страдают те, с кем случилась внезапная катастрофа. Он видел достаточно хорошо. Он знал достаточно хорошо. И все же все это не имело ни малейшего смысла.

Он поймал себя на том, что гадает, как скоро Клирик призовет их на раздачу квирри. Это было необходимо ему. До такой степени, что он ломал руки и стискивал зубы.

Капитан, похоже, был верующим.

Заудуньянином.

* * *
Притворство мысли переплеталось с обманом, который был его душой…

Он бежал, как собака, низко, так что трава влажными клочьями хлестала его по лицу и плечам. Утреннее солнце висело низко – бледный шар в тумане, который всегда сгущался перед рассветом на берегу огромного моря. Золото обрамляло любую каменную кладку, обнаженную до самого неба. Акрополь поднялся из своей собственной чернильной тени – силуэт без глубины, окруженный дымкой. В этом разрушении была красота, а также громоподобное доказательство существования древних отцов и их могущества. Здесь воля и мощь людей погибли перед хищным голодом ужасных созданий. Здесь славные множества смешивались с визжащими, разбитыми и мертвыми.

Это были священные факты – сакральные. Но существо, называемое Сомой, не поднимало головы, чтобы созерцать или размышлять. Он не осмеливался на это. Там был следопыт Ксонгис, чьи миндалевидные глаза почти ничего не упускали. А еще был нелюдь, чьи чувства в некоторых отношениях почти соперничали с его собственными.

Вот и вся миссия.

Он остановился над обезглавленным трупом Каменной Ведьмы, прислушиваясь к музыке мух-падальщиц, и задержался на мгновение, достаточно долго, чтобы насладиться утолщением у себя между бедрами, выгнувшейся дугой выпуклостью. Затем он продолжил мчаться по запутанному следу артели.

На высотах того, что когда-то называлось Хейлором, он проносился сквозь концентрические ограды руин, полз вдоль заваленных обломками фундаментов. Он не обращал внимания на открывшуюся перед ним панораму: осколки города, разбросанные, как мертвые кости, дымящиеся болота, бесконечная плита Серишского моря. Вместо этого он рылся в остатках лагеря скальперов, нюхая сладость там, где их анусы прижимались к траве. Он нашел то место, где самка помочилась, и убежал от зловония ее плода.

Он остановился над кислым мускусом нелюдя.

Что-то происходило… Что-то неожиданное для старых отцов.

Он съежился, похлопал себя по лицу в неуклюжем страхе. Если бы кто-нибудь случайно наткнулся на него в этот момент, он увидел бы обезумевшее существо, с руками и ногами, как у мужчины, но с прекрасным женским лицом, перепачканным кровью и грязью, качающееся, переступая с ноги на ногу, как обезьяна, потерявшая свою жизнь.

Он запрокинул голову – так сильно, что основание черепа прижалось к верхушке позвоночника, и обнажил свой второй голос…

И завизжал.

– В этом нет никакой необходимости… – послышался сверху тихий голос. – Я следил за тобой с самого рассвета.

Он завертелся в дикой тревоге.

Ряд разрушенных стен огораживал землю позади: каждая поднималась и опускалась подобно миниатюрным горным хребтам. На вершине ближайшей из них сидела птица. Ее тело было глянцево-черным, пронизанным фиолетовыми оттенками, а голова белой до мраморной прозрачности – и человеческой.

Искусственное создание… сосуд древних отцов. Цветущие сорняки дрожали на ветру рядом с его дрожащими ногами. Дневная луна, бледная, как слепой кошачий глаз, поднялась над его обсидиановой спиной.

Существо под названием Сома упало своим фальшивым лицом вниз.

– Ты должен был присматривать за ним, – сказала птица, и миниатюрная хмурая гримаса исказила ее лицо.

– Все изменилось.

Глаза, похожие на голубые бусинки, то закрывались, то открывались.

– Как же так?

Существо по имени Сома осмелилось поднять лицо Мимары.

– Маг, знаток Гнозиса, нанял эту артель несколько недель назад… Он надеется найти сокровищницу.

Мгновение растерянности размером с ладонь.

– А Завет? Это школа Завета наняла Шкуродеров?

– Нет… Я не уверен… Он утверждает, что он волшебник, волшебник без школы. Но даже сейчас Чигра сильно горит в нем. Очень крепкий.

Искусственная птица склонила свою крошечную головку вниз в мгновенной медитации.

– Значит, старый дурак нашел дорогу обратно к доске для бенджуки… И он тебя обнаружил? Друз Акхеймион?

– Нет… С ним была женщина – та, которую научили узнавать нас. Беременная женщина…

Резкий кукольный кивок.

– Лицо, которое ты носишь… Я вижу. – Тени порхали вокруг птичьей фигуры, как будто какой-то большой глаз мигал вокруг мира. Намек на ярость и власть. – Мимара.

Существо по имени Сома съежилось и отступило.

– Да.

– Она беременна. Ты в этом уверен?

– Эту вонь ни с чем не спутаешь.

Еще одно мгновение птичьего замешательства, как будто каждая мысль должна была быть распутана… Это было не так уж и мало – посадить столь могущественную душу в череп размером с яичную скорлупу.

– Тогда ей не причинят вреда. Все пророчества должны быть соблюдены, ложные и истинные.

– Да, Древний Отец. Я предвидел это… вот поэтому и… воздержался.

Голова птицы дернулась вбок.

– Она может уйти из-под защиты остальных?

– Чтобы мочиться и гадить. Я уже дважды говорил с ней. Она выдаст эту тайну со временем.

– И этот маг не вмешался?

– Он этого не знает.

Маленькая головка откинулась назад. Смех звенел, как стекло. Искусственный посол больше не смотрел на Хейлор, его пристальный взгляд метался между полями папируса и безликими просторами Серишского моря. Ветер, принесший с собой неслышный рев запустения и разрушения, расчесывал ее длинные перья, широко раздувая их.

Существо по имени Сома глубоко вдохнуло запах пепла и земли.

– Храбрая девушка… – проворковал Древний Отец, все еще рассматривая крошки векового пиршества, которым была Меорнская империя. – Продолжай выслеживать их, Цуор. По крайней мере, они отвезут тебя домой.

Глава 5 Истиульские равнины

…и они насмехаются над героями, говоря, что судьба приносит несчастье многим, а пиры – немногим. Они утверждают, что желание есть лишь форма слепоты, тщеславия нищих, которые думают, что они вырывают милостыню из пасти львов.

Только Блудница, говорят они, решает, кто храбр, а кто опрометчив, кто будет героем, а кто дураком. И поэтому они живут в мире жертв.

Куаллас. «Об инвитикских мудрецах»
Люди всегда создают секреты, чтобы рассортировать и измерить тех, кого они любят, вот почему они менее честны со своими братьями и более осторожны со своими друзьями.

Касидас. «Кенейские анналы»
Поздняя весна,

20-й год Новой Империи (4132 год Бивня),

Истиульская возвышенность


Они бежали и собирались вместе, как опилки, смахнутые с верстака рукой плотника.

Шранки.

Кланы, населявшие границу Сакарпа, бежали задолго до того, как Великая Ордалия вторглась на их плодородную землю. Они, в отличие от своих более диких собратьев на севере, имели долгий и тяжелый опыт общения с хитрыми обычаями людей. Они понимали, что глупо избегать битвы, не будучи в подавляющем большинстве, и поэтому бежали туда, где другие кланы неслись бы навстречу своей гибели. Они бежали, неся весть об ужасных Изрази’хорулах, сияющих людях, которые шли с разрушающей мир силой позади них.

Их кузены на севере прислушивались к ним, как, в свою очередь, к ним самим прислушивались другие кузены. Сотни превратились в тысячи, а потом в десятки тысяч. Так что кланы все отступали и отступали, морщась от случайных столкновений с мужественными кольями, образуя оболочку, которая становилась все более крепкой благодаря числу отступающих через пустые лиги. И они становились все более голодными.

То, что началось как бегство нескольких рассеянных кланов, вскоре превратилось в шумную миграцию. Иссушающий ветер высоко поднимал пыль их разногласий, поднимал вуаль засушливой грязи к небесному своду. Солнце было в пятнах. Шранки кишели, как насекомые, на темных равнинах и отмелях, так что земля после них превращалась в пустыню, растоптанная и исцарапанная до безжизненности.

И по мере того как их число росло, уменьшался их страх перед сияющими людьми.

Вскоре после окончания испытания генерал Сибавуль те Нурвуль, желая продемонстрировать мастерство и отвагу своих сепалорцев, не подчинился приказу принца Кайютаса и поскакал далеко впереди своих вооруженных пиками товарищей кидрухилей. Он стал первым среди людей, кто увидел бурю, назревающую на Истиульских равнинах. О том, чтобы дать бой, не могло быть и речи, ибо нечеловеческая толпа окрашивала в черный цвет контуры всего, что можно было увидеть. В тот день пала добрая треть его всадников, потому что шранки были быстрее, чем самые медленные среди сепалорских всадников. Сибавуль и его сепалорцы бросились бежать к своим товарищам, увлекая за собой тысячи преследователей, и началась битва, первая со времени падения Сакарпа, когда отряды кидрухилей бросились на них. Несколько сотен кавалеристов были потеряны еще до заката – бесполезная потеря.

Когда Сибавуля привели к Кайютасу, принц Империи осудил его в самых резких выражениях, сказав, что аспект-император знал об Орде все это время, но, понимая, какой пыл это знание зажжет в сердцах его людей, ждал удобного момента, чтобы сообщить об этом Священному воинству.

– Как ты, повелитель людей, наказываешь тех, кто не подчиняется твоим приказам? – спросил Кайютас.

– Поркой, – бесстрашно ответил Сибавуль.

Так был высечен первый лорд Ордалии за военное преступление.

И так заудуньяни узнали, что за северным горизонтом бушевал враг, превосходивший их числом. Те, кто спорил у костров о бескровном походе на Голготтерат, умолкли.

Никто не мог отрицать, что скоро будет уплачена тяжелая дань.

* * *
Король Нерсей Пройас видел, как войска накапливают немощи быстрее, чем ему хотелось бы. Запасы истощались, дух людей слабел, болезни множились и так далее, пока воины, некогда казавшиеся непобедимыми, не начинали напоминать дряхлых стариков. Конечно, была война против тидоннских ортодоксов и катастрофическая кампания на Сехарибских равнинах, где король едва не умер от лихорадки. Но все чаще и чаще он ловил себя на том, что думает о Первой Священной войне, о том, как она вторглась в земли фанимов – самого могущественного воинства, которое когда-либо видели Три Моря, – только для того, чтобы через несколько месяцев умереть от голода и скатиться до каннибализма.

Великая Ордалия, как он понял, не была исключением. Трещины открылись, и судьба вставила в них клинья так же верно, как кораблестроители раскалывают на доски поваленные деревья. То, что треснуло, можно было разбить молотком. И армия Среднего Севера, казалось, шла под покровом неминуемой катастрофы.

И все же раз за разом, по крайней мере раз в неделю, Господин-и-Бог призывал его в свою свободную, обшитую кожей спальню в Умбилике, чтобы посидеть и поговорить… безумие.

– Это часто беспокоит тебя, тот день в Шайме.

Тот день в Шайме, когда Келлхуса провозгласили аспект-императором. Пройас поймал себя на том, что прочищает горло и отводит взгляд. Прошло двадцать лет, двадцать лет тяжкого труда и борьбы, и все же образ его старого учителя, одиноко стоящего перед святым аспектом-императором, мучил его так же настойчиво, как и прежде. Воспоминание, похожее на полученный в детстве ожог, который уже не болит, но оставил на теле слишком сморщенный след, чтобы его неприятно было трогать ленивыми пальцами.

– Я любил Акхеймиона, – сказал Нерсей.

Как может мальчик, особенно такой любознательный и не по годам развитый, не любить своего первого настоящего учителя? Дети чуют разницу между долгом, который является всего лишь формой самоуважения, и характером подлинной заботы. Акхеймион учил не служить, а учить, он вооружал заблудшего мальчика против капризного мира. Он учил молодого мастера Пройаса, а не второго сына конрийского короля.

– Но это беспокоит тебя… – сказал Келлхус. – То, что такая мудрая и нежная душа осудила бы меня.

– Он был отвергнут женой, – тяжело вздохнув, ответил Пройас. – Ни один рогоносец не обладает мудрой и нежной душой.

Он вспомнил, как Акхеймион приходил к нему – когда должен был умереть. В Карасканде тогда началась Первая Священная война. Он вспомнил свою собственную трусость, вспомнил, как он избежал разочарования, отказавшись смотреть, как колдун впитывает в себя новости о невозможном…

О том, что Эсменет, его жена, оставила надежду и обратилась к постели Воина-Пророка.

– И все же это беспокоит тебя.

Экзальт-генерал пристально посмотрел на своего Лорда-Бога, поджав губы, чтобы не выдать себя.

– Да.

– Настолько, что ты прочел его «Компандиум».

Пройас улыбнулся. Много лет он гадал, когда же Келлхус раскроет эту его маленькую тайну.

– Я читал палимпсест, краткое изложение обвинений, выдвинутых против вас, – признал он.

– Ты поверил этим обвинениям?

– Конечно, нет!

Святой аспект-император нахмурился, словно обеспокоенный горячностью своего отрицания. Он опустил взгляд на огонь, кружащийся в загадочном восьмиугольнике его очага.

– Но с чего бы это, если они правдивы?

Маленькое видящее пламя с хрипом ворвалось в тишину.

Экзальт-генерал в полном недоумении уставился на своего Лорда-Бога. Простота его одежды. Священный профиль его лица, длинные черты, глубокие из-за архаичной стрижки его бороды и волос, мудрые из-за ясности взгляда. Медленное свечение вокруг его рук, как будто невидимые облака вечно разрывались над ними.

– Что… О чем вы говорите?

– То, что люди для меня – дети, именно так, как он говорит.

– Как вы для нас отец!

Анасуримбор Келлхус смотрел на Пройаса совершенно бесстрастно.

– Какой отец убивает так много своих сыновей?

Что это за меланхолия? Что это за сомнения? После такой долгой кампании, пережив столько бедствий, как мог человек, который придавал всему этому смысл, задавать такие едкие вопросы?

– Божественный, – провозгласил экзальт-генерал, повысив голос вместо своего господина.

* * *
Шранки становились все смелее по мере того, как рос их голод. Вскоре уже не проходило и дня, чтобы не было слышно о какой-нибудь жестокой стычке. Когда кидрухили, уязвленные потерей целых двух отрядов, одним из которых командовал младший сын короля Коифуса Нарнола, Агабон, осмеливались вести разведку или вообще патрулировать окрестности, они делали это, усилив свои ряды. Армия Среднего Севера выступила и расположилась лагерем, готовая к борьбе. В течение дня они собрались в огромный, длиной в милю шеврон, с тяжеловооруженными туньерами в авангарде, галеотами на левом фланге, тидоннцами на правом и всем багажом, разбросанным позади и между ними. Ночью они выстроили свои лагеря плотными концентрическими кругами, причем четверть их числа была назначена для защиты периметра поочередно. Учения проводились через неравные промежутки времени, чтобы каждый человек знал свое место. Постоянно отстающих публично пороли плетьми. Последние отряды на линии были назначены убирать отхожие места.

Несмотря на растущее изнеможение, участники Ордалии во время марша пели – по большей части заудуньянские песни, но также и народные напевы из своих далеких селений. Одни были непристойны и веселы, другие меланхоличны, но особенно популярна была одна песня, «Плач нищего». В некоторых случаях группы численностью больше тысячи человек начинали кричать, оплакивая все, начиная от фурункулов на заднице и кончая оспой на руках и ногах, но в ответ на это тысячи других жаловались на еще более ужасные недуги. Один человек, в частности галеотский агмундрмен по имени Шосс, особенно прославился веселостью своей лирики.

Так армия Среднего Севера, смеясь, двинулась в тень собирающейся Орды.

Юмора на вечерних советах Кайютаса не было. Принц Империи всегда начинал с того, что настаивал, что у него нет никаких известий о доме, опережая таким образом неизбежный поток вопросов. Он объяснил, что его встречи со священным отцом были слишком редкими и слишком краткими, чтобы позволить себе задавать подобные вопросы, особенно когда они сталкивались с такими серьезными проблемами.

Ситуация со снабжением стала по-настоящему опасной – настолько, что нормирование рациона уменьшило количество рабов, которые шли с Ордалией, до половины того, что им требовалось, чтобы окупить свои ежедневные расходы. В самом деле, болезни, возникающие из-за недоедания, начинали захватывать их все в большем количестве, так что десятки людей погибали каждый день.

Присутствие рабов, напомнил Кайютас своим командирам, было лишь одной из многих уступок, на которые пошел его священный отец, чтобы умиротворить кастовую знать. Скоро он потребует от них взамен жертвы. Принц Империи приказал им вспомнить Первую Священную войну и позорную резню последователей Лагеря.

– Когда придет время, каждый убьет своего раба, – сказал он. – Каждый. Те, кто этого не сделает, будут казнены вместо своих рабов. Помните: жестокость – это только несправедливость при отсутствии необходимости. Сострадание. Щедрость. Все это скоро станет грехом из-за своей чрезмерности.

Ему не нужно было говорить очевидное: что если добытчики не начнут приносить дичь в гораздо больших количествах, то такая необходимость придет к ним в течение нескольких дней. У них не было даже пастбищ, достаточных для пони и вьючных животных, из-за засухи и растрескавшейся земли.

Как всегда, разговор вернулся к причине их положения – к Орде. Кайютас опрашивал своих кавалерийских командиров, одного за другим, извлекая военную мудрость из их наблюдений: тактику, чтобы выманить их для легкой резни, то, как относительный голод этих существ предсказывал их агрессию, и тому подобное.

Принц Империи, несомненно, сообщил своим подопечным, что шранки становятся все более отчаянными и, следовательно, более смелыми. Он объяснил, что они подобны снегу, который скапливается в высоких горах, неделя за неделей, сезон за сезоном, пока снежные слои внизу не перестают удерживать слои наверху.

– Они обрушатся на нас, – сказал он. – И когда они это сделают, их будет не так легко запугать, как сейчас. Они будут прибывать и прибывать, пока вы не воззовете к богам об отсрочке.

– А сколько их всего? – спросил король Хогрим.

В армии не было недостатка в имперских математиках, бледных, как маги под зонтиками, делавших ежедневные вылазки с Анасуримбором Моэнгхусом.

– Больше, чем нас, мой друг. Гораздо больше, – ответил Кайютас.

Король Нарнол, который все еще горевал о потере своего любимого сына, выбрал этот момент, чтобы высказать мнение, распространенное среди его сверстников: что разделение Великой Ордалии было неблагоразумным.

– Мы должны стоять плечом к плечу с нашими братьями! – запротестовал он. – Разделившись, шранки могут поглотить и сокрушить нас одного за другим. Но если Великая Ордалия встанет перед этой ордой целиком…

Но это, ответил принц Империи, лишь усугубит дилемму снабжения войска.

– Мы умираем с голоду, и как бы ничтожно это ни звучало, мы добываем в четыре раза больше пищи, чем если бы собрались все вместе.

И хотя его доводы были здравыми, Кайютас видел, что Нарнол, выстраивая свои аргументы, вызвал настоящий страх в сердцах своих командиров.

– Доверьтесь моему отцу, – настойчиво произнес он тоном, от которого в их груди зародилась надежда, – который предвидел и спланировал все эти дилеммы. Подумайте, как пятьдесят ваших рыцарей могут разгромить многотысячную толпу! Шранки сражаются обезумевшими массами, лишенными всякого замысла и координации. Вам не нужно бояться за свои фланги, нужно только стоять на своем! Рубить и резать!

Он повернулся к своей сестре Анасуримбор Серве, Великой хозяйке Свайали, чья красота всегда была камнем преткновения для праздных глаз.

– Самое главное, вспомните о школах и о разрушениях, которые они могут обрушить на наших врагов! Не бойтесь, братья мои. Мы вымостим горизонт их тушами!

И они ушли с Совета, ударяя себя в грудь и выкрикивая новое решение. Так легко было разжечь жажду крови в сердцах людей. Даже тех, кто был заброшен за тысячу миль от своего дома.

* * *
Смотреть в ясное безводное небо и ощущать невидимую тьму.

Люди Ордалии маршировали, оставаясь лишь тенями в покрытой листьями пыли. Зная, что происходит вдали, они все время смотрели вперед, обдумывая то, чего не могли увидеть. Больше всего их выматывали нависшие над ними угрозы, потребность в противостоянии, которая утомляет душу так же, как переполненные тюки истощают руки и ноги. Они смотрели на изрезанные земли Истиульской равнины и удивлялись слухам о своем загадочном враге. Об Орде. Они спорили о числе шранков, обменивались мнениями, обсуждали сражения, которые вели давно умершие люди. Для некоторых стало игрой считать сотни пыльных плюмажей, отмечавших кидрухилей и различные отряды рыцарей, которые двигались впереди. Воины заключали пари на пайки, угадывая, кому какой плюмаж принадлежал, и эта практика становилась настолько распространенной, что над некоторыми отрядами вновь звучали крики тысяч голосов.

Что же касается самих копейщиков, то они, казалось, пришли на край света. Почва к этому времени почти превратилась в прах, так что Орда всегда появлялась, как своеобразная пыльная буря, которая охватывала горизонт, привязанная к неровностям земли. Охряные облака громоздились на вздымающихся бурых основаниях – огромный подвижный занавес, который превращался в бесформенную дымку, окрасившую северное небо и скрадывающую по ночам созвездия над горизонтом. Перед ним тянулись длинные пыльные полосы, похожие на кисейные ленты, которые цеплялись, как на гвозди, отмечая те кланы шранков, что дольше всех бежали и дольше всех голодали. Этот занавес все расширялся и расширялся, пыль поднималась в извилистые горы, прекрасные в своем медленном, сложном расцвете, удивительные своими безумными масштабами. Многие всадники все больше проникались чувством безнаказанности, одним из тех легкомысленных убеждений, которые возникают, когда что-то ожидаемое все никак не приходит. Они ехали по своим разбитым дорогам, и невидимая Орда отступала перед ними, всегда отступала. Это был просто путь.

Затем какой-нибудь порыв ганган-нару рывком распахивал дверь, и ветреная тишина внезапно наполнялась звуками Орды, ревом, который был одновременно гулким и тонким.

– Они визжат, как дети, – объяснял один из кидрухильских капитанов генералу Кайютасу. – Клянусь жизнью!

Или, что бывало еще реже, учитывая огромное количество отрядов, шагающих за Ордой, один из отступающих вымпелов менял направление и начинал мчаться к одному из тонких пальцев пыли, отмечавших преследующие кавалерийские роты. Затем начиналась похожая на танец гонка, когда преследуемая рота поворачивала назад, к главному войску, уводя безрассудный клан все дальше от Орды, и таким образом доставляла его на копья этих отрядов с флангов. Сражения были настолько односторонними, что их вообще едва ли можно было назвать сражениями. Призрачные всадники выскакивали из дыма сухой, как порох, земли и скакали по теням визжащих шранков. Некоторые из них так изголодались, что казались всего лишь куклами из узловатой веревки. Люди с покрытыми белой пылью лицами поздравляли друг друга, обменивались мелкими новостями, а затем ехали дальше, даже не взяв трофеев.

Первоначально они подсчитывали убитых, считая это средством измерения поражения шранков. И отряды всегда отправлялись назад для удовлетворения воинства, их копья были тяжелыми от нанизанных на них отрубленных голов. Счет был прекращен после того, как они достигли приблизительно десяти тысяч – ибо кто потрудится сосчитать неисчерпаемое? Сбор трофеев был прекращен, когда безлошадные собратья всадников начали насмехаться при их приближении. Сердца людей подобны буйкам: чем больше воды вы им даете, тем выше их ожидания. Все, что осталось от этого обычая, – это использование слова «копье» для обозначения двенадцати шранков – среднего количества голов, которые можно было носить на стандартном кидрухильском древке.

И так возникло нечто вроде молчаливого согласия между людьми Ордалии и шранками Орды, перемирие, ложность которого заключалась в скудости пайков у людей – пехотинцев большинство народов перевели на твердый амикут, и тени ребер выпирали из их тел выпуклыми полосками. Каждое утро число рабов, брошенных умирать, увеличивалось на несколько душ. Сворачивался лагерь, и армия начинала ползти к северному горизонту, оставляя несколько десятков несчастных и сломленных душ, сидящих среди обломков и ожидая, что их заберет то, что их мучило. Многие просто исчезали, и вассалы разных лордов начинали обмениваться слухами о ночных убийствах. Некоторые рабы, как в сказке о бароне Ханрилке, требовавшем, чтобы его таны казнили рабов на его глазах, а затем пометили их бороды кровью, перешли границы родства и вассалитета и были проданы в Ордалию, как общие слуги.

Все меньше и меньше костров вспыхивало по ночам, потому что Орда шранков так расчистила землю, что судьи запретили собирать траву – или что-либо еще, что можно было использовать как еду – в качестве топлива. То тут, то там предприимчивые души разводили костры из чертополоха и кустарника, но по большей части люди несли вахту в страхе и унынии. Бесчисленные тысячи их сидели маленькими, темными группками, и только Гвоздь Небес выдавал тревогу в глазах окружающих. Это была солдатская натура – накапливать недовольство в ходе кампании. В цивилизованных землях, где марши были краткими, а сражения – быстрыми, командир мог рассчитывать либо на победу, чтобы очистить строй от недовольных, либо на поражение, чтобы обсудить их поведение. Но этот поход был не похож ни на один другой, и окружающие пустоши не могли облегчить разочарования воинственного сердца.

Они все еще верили, потому что были заудуньянами и боялись судей настолько, что держали язык за зубами, но они были простыми людьми и поэтому считали, что решение их проблем было простым.

Битва. Им нужно было только сблизиться со своим нечеловеческим врагом и разрубить его на куски.

* * *
Раньше, когда Орда была скорее новинкой, чем угрозой существованию, предводители Ордалии надеялись, что одна из многочисленных истиульских рек поймает шранков, как в бутылку, и заставит их остановиться. Но из-за сильной засухи даже самые большие реки в этих местах превратились в грязные русла. Орда бежала по ним, как будто их почти не существовало, загрязняя воды своими нечистотами.

Так Великая Ордалия оказалась открыта болезни, ужасному аккеегни, который прошел через войско, схватив людей в свои бесчисленные чумные руки. Были сформированы колонны больных, постоянно растущие формирования, которые следовали за каждой из четырех армий. Они являли собой зрелище смерти и страданий: люди маршировали с опущенными головами, многие из них были обнажены до пояса, а их спины были испачканы кровью и фекалиями. Кровавый понос был самой распространенной болезнью – и самой смертельной, учитывая отсутствие чистой воды. Только в том безумии, которым является война, люди могут умереть от жажды, имея питье. И так многие узнали то, что поэты и историки оставили невысказанным: что больше воинов умирает в нечистотах, чем в крови.

И все же шранки продолжали отступать – это было безумное бурление, которое оставляло шрамы на самом изгибе мира. Все больше и больше кланов нападали на отряды всадников, которые следовали за ними в течение дня, и их атаки вводилив заблуждение некоторых капитанов, которые думали, что Орда сама нападает на Ордалию. Мили были потеряны из-за этих ложных тревог.

Из бесчисленных мелких сражений особенно известными стали два. Генерал Сиройон уже пользовался дурной славой после того, как он со своими фамирцами вступил в бой с обнаженной грудью, а также из-за легендарной красоты и скорости его скакуна Фьолоса. Поскольку его фамирцы легко могли обогнать шранков, он начал скакать все ближе к Орде, пересекая потоки пыли, которые отмечали разбросанные кланы, так близко, что шеи его людей болели из-за того, что они высматривали врага над скрывающими его облаками пыли.

– Это все равно что скакать по задымленным ущельям, – сказал он королю Пройасу и его военному совету. – Местность, где грозовые тучи сражаются непосредственно с землей. И крики тоже… их слишком много, чтобы пронзительно кричать… Мир просто… звенит. И тогда вы видите их, как нашествие насекомых, заполонивших землю, прыгающих, бегущих, собирающихся без приказа или причины… Безумие. Перемалывающее все безумие! Видны только самые внешние, они кажутся… хрупкими поначалу, так много пыли над ними нависает. Но затем вы ловите проблески бесчисленных тысяч, кружащихся за ними… и вы знаете, просто знаете, что то, что вы видите, это всего лишь край кричащих миль…

Край кричащих миль. Эта фраза, в частности, стала передаваться из уст в уста, пока ее не услышала почти каждая душа в армии Востока.

Зная, что он разбудит этих тварей, фамирский генерал позаботился о координации своих экспедиций с королем-регентом Нурбану Сотером и его айнонцами. Выстроившись в нескольких милях впереди армии, тяжеловооруженные палатинцы Сотера и их вассалы-рыцари стали ждать возвращения Сиройона. Они удивлялись тонкой нити полуголых фамирцев, летящих через пустошь, и толпам прыгающих теней, которые преследовали их. Они открывали проходы, чтобы люди могли бежать между ними, а затем смыкали ряды и начинали с грохотом продвигаться вперед…

И шранки пали тысячами.

Когда эти рассказы дошли до Сибавуля те Нурвула в армии Среднего Севера, он приказал своим сепалорцам снять доспехи, полагая, что именно это позволило Сиройону и его фамирцам обогнать тварей. Стремясь исправить свою предыдущую неудачу, он неофициально сообщил нескольким кастовым аристократам и кидрухильским капитанам, что намерен повторить тактику Сиройона, позволив им уничтожать существ тысячами. Чего он не мог понять, так это того, что неравномерное скопление шранков перед армией Среднего Севера означало, что у его лошадей было гораздо меньше фуража, чем у генерала Сиройона. Сепалорцы въехали в дымные каньоны так же, как и фамирцы, и развернулись так же, как они развернулись, когда шранки помчались к ним. А потом они бежали, как бежали фамирцы, завывая с тем же восторгом.

Но их приподнятое настроение быстро испортилось. Шранки догнали их отстающие ряды. Сибавуль приказал своим горнистам подать сигнал о помощи, но генерал не обсуждал непредвиденные обстоятельства ни с одним из лордов или капитанов, которые командовали челюстями его капкана. Нечеловеческие массы набросились на самых крайних всадников, вопя в непристойном торжестве, когда первые отставшие были сбиты с ног. Люди скорчились в седлах, хлестали своих пони до крови, и рыдали, когда их поглотила слюнявая масса…

Около двух тысяч сородичей Сибавуля погибли в этой бессмысленной погоне. Это была бы первая настоящая катастрофа, постигшая его во время Великой Ордалии. Так злополучный генерал заслужил вторую порку, а также вечный позор в той небольшой летописи, которая уцелела.

Шли дни, и очертания того, что было немыслимой судьбой, становились ясны любому, кто задумывался о трудностях Ордалии. Они столкнулись с более подвижным противником на открытой местности – и это означало гибель. Они не могли сблизиться со своим врагом и в результате не могли обеспечить себя припасами, необходимыми для выживания. Рассказы о разных исторических битвах, особенно связанных со скюльвендами, прославленным народом войны, начали просачиваться сквозь толпу через пожатия плеч и задумчивые взгляды. Не один древний император, как узнали люди Ордалии, привел гордость своего народа к гибели на далеких равнинах.

– Не бойтесь, – заверил Кайютас своих командиров. – Они нападут, и очень скоро.

– Каким образом? – спросил король Нарнол. Удрученный смертью сына, он становился все более смелым в своих расспросах, все более дерзким. – Откуда вы это знаете?

– Потому что они голодают не меньше, чем мы.

– Ха! – воскликнул седобородый галеот. – Значит, они придут, чтобы украсть еду, которой у нас нет?

Кайютас ничего не сказал, довольный тем, что Нарнол своими резкими интонациями осудил его.

– Мы! – взорвался король Вукьельт. – Мы и есть еда, глупец!

В какой-то момент каждый из маршалов четырех армий передал аспект-императору просьбу обратиться к их войску и таким образом заглушить растущее предчувствие рока. Он упрекал каждого из них по очереди, говоря: «Если ваши народы не могут вынести столь ничтожных испытаний без моего вмешательства, тогда Великая Ордалия действительно обречена».

И вот люди Ордалии поднялись с утренним звоном Интервала. Они затянули пояса и портупеи, взвалили на плечи рюкзаки, которые всегда казались на один камень тяжелее, чем накануне, и поплелись к своему строю, удивляясь пыли, поднимавшейся от их шагов. Некоторые продолжали моргать до самого утра, то ли от усталости, то ли от песка в воздухе, как люди, пойманные в ловушку кошмаров.

* * *
У Сорвила не было братьев, и он изрядно стыдился этого в детстве. Он понятия не имел, почему должен чувствовать себя ответственным за то, что его мать не родила второго сына, или за то, что его отец отказался взять другую жену после смерти матери. Время от времени Сорвил слышал, как отец спорит с каким-нибудь сморщенным советником о хрупкости династической линии: «Но если мальчик умрет, Харвил!» Сорвил ускользал от таких разговоров, оцепеневший и сбитый с толку, подавленный странным чувством срочности, как будто он должен был надеть свои игрушечные доспехи, сделать все возможное, чтобы защитить свой драгоценный пульс. И он думал о том, насколько легче было бы, если бы у него был младший брат, которого можно было бы защитить, разделяя с ним ужасное бремя будущего.

Так он и рос в поисках братьев, прося о большем каждый раз, когда заводил дружбу. Он был принцем. Именно ему было предназначено взойти на трон из рога и янтаря. Он был незаменимой душой, однако ему всегда казалось, что все иначе. И теперь, когда он нуждался в брате больше, чем когда-либо в своей жизни, он даже не был уверен, что у него есть друг.

То, чего боялся Сорвил, сбылось: Наследники на самом деле наткнулись на воинство шранков, которое следило за Великой Ордалией. Они лишь мельком видели его несколько раз, когда с высоты изредка открывался пейзаж: колонна из огромных квадратов, марширующих в идеальном строю. Дважды Эскелес произносил заклинание изгибания воздуха, которое позволяло им разглядеть воинство более детально. В то время как другие были заняты подсчетом голов, Сорвил наблюдал с затаенным изумлением: крошечные фигурки становились расплывчатыми и большими, и было видно, как они беззвучно выполняют поручения, совершенно не обращая внимания на Наследников и их колдовские наблюдения.

Нелюди, которых молодой король видел впервые в жизни, охраняли фланги колонны, верхом на черных лошадях и в замысловатых кольчугах. Эрратики, как называли их в школе Завета, нелюди, сошедшие с ума из-за бессмертия. Сорвил находил их внешний вид смущающим – особенно их лица. С незапамятных времен его народ сражался со шранками. И поэтому для него шранки были правилом, а нелюди – извращениями. Он не мог смотреть на них, не видя голов шранков, пришитых к телам статных людей.

Едва ли сотня из них сопровождала хозяина. Гораздо более многочисленны были те, кого Эскелес называл уршранками – виды, выведенные для послушания, «как собаки из волков», сказал учитель. Они казались несколько выше и шире в плечах, чем их дикие собратья, но кроме свободы их отличало лишь однообразие доспехов: кольчуги из черной железной чешуи. Наследники могли только догадываться об их количестве, так как они не только ползали по всей колонне, избивая и мучая своих более диких сородичей, но и патрулировали окружающие равнины небольшими группами по сотне или около того – так, как это делают люди.

Сколько бы их ни было, по сравнению со своими непокорными родственниками они были сущими пустяками. Поначалу Сорвил едва мог поверить своим глазам, глядя на огромные квадратные образования сквозь воздушную линзу, создаваемую адептом школы. Один шранк прикован к другому, тот прикован к третьему… Снова и снова. Щелкающие. Беззвучно завывающие. Пробирающиеся сквозь завесы пыли. Эскелес насчитал по сотне голов с каждой стороны, и это означало, что в каждом квадрате находилось около десяти тысяч этих существ. Споря между собой из-за бесконечных завес пыли, они с капитаном Харниласом решили, что колонна состоит не менее чем из десяти квадратов. А это означало, что Сорвил стал свидетелем того, о чем его народ знал только из легенд: Орды, которую хлестали кнутом и заковывали в кандалы, придавая ей форму огромной армии.

Рабский легион, сказал Эскелес, говоря со страхом того, кто уже пережил подобное. Эрратики и уршранки, объяснил он, будут гнать своих несчастных пленников до тех пор, пока в чистом ветре не появится запах Ордалии, а потом просто разобьют цепи, которыми были скованы их кандалы. Голод сделает все остальное. Голод и дьявольская похоть…

Консульт был реален. Если разоблачение шпиона-оборотня и не убедило Сорвила полностью, то это, несомненно, убедило. Аспект-император сражался с настоящим врагом. И если Наследники не найдут способа предупредить Кайютаса, армия Среднего Севера обречена.

Они провели две безумные недели, пытаясь догнать эту армию – и не погибнуть при этом. Они двинулись на восток, а потом стали медленно поворачивать на север, скакали день и ночь в надежде обогнуть, а затем и перегнать войско Консульта. Через три дня они нашли большую тропу, которую армия Среднего Севера проложила в пыльной пустыне. Но спешка, которая подстегнула их бегство, не помогала им уйти от ужасного войска. День за днем, как бы сильно они ни гнали своих пони, пятно серовато-коричневой дымки, отмечавшее на горизонте рабский легион, упрямо отказывалось отставать от них.

После первой недели чудесная выносливость их джюнатских пони начала ослабевать, и Харниласу не оставалось ничего другого, как оставлять все больше и больше воинов их отряда ковылять пешком позади них. Правило, которое он использовал, было простым: те, кого он считал сильными всадниками, ехали дальше, а те, кого считал слабыми, оставались позади, независимо от того, чей пони потерпел неудачу. Оботегва оказался одним из первых, кто был так покинут: Сорвилу достаточно было моргнуть, чтобы увидеть старика, улыбающегося с философской покорностью и пробирающегося сквозь пыль, оставленную удаляющимися рысцой всадниками. Чарампа и другие Наследники, которых растили не для верховой езды, быстро последовали за ним. Эскелес был единственным исключением – хотя остальные стали называть его «убийцей пони». Каждые день-два, кажется, под его брюхом выбивался из сил новый пони, и таким образом он обрекал другого Наследника брести дальше в одиночку пешком. Он так остро чувствовал стыд, что стал отказываться от своего пайка.

– Я ношу свой рюкзак на поясе, – говорил маг с вынужденным смехом.

Оставшиеся Наследники начали наблюдать за ним с раздражением – а в некоторых случаях и с откровенной ненавистью. После пятого пони, захромавшего под ним, Харнилас выбрал буйного гиргашского юношу по имени Барибул, чтобы тот уступил ему своего скакуна.

– Что? – крикнул молодой человек учителю школы Завета. – Ты не можешь идти по небу?

– Там, на горизонте, Куайя! – воскликнул маг. – Мы все умрем, если я привлеку их внимание!

– Отдай свою клячу! – заорал Харнилас на юношу. – Я больше не буду просить!

Барибул повернулся лицом к командиру.

– Их ждет война за это! – взревел он. – Мой отец объявит на высоком ши…

Харнилас поднял копье и плавным броском пронзил горло Барибула.

Кидрухильский ветеран пришпорил своего пони и описал на нем тесный круг вокруг умирающего юноши.

– Мне нет дела до ваших отцов! – крикнул он остальным с острой решимостью в глазах. – Мне плевать на ваши законы и обычаи! И если не считать моей миссии, вы меня не волнуете! Только один из нас должен добраться до святого генерала! Один из нас! И Великая Ордалия будет спасена – как и ваши отцы и их дурацкие обычаи!

Пыхтящий маг вскарабкался на пони Барибула. Его лицо потемнело от ярости, которую слабые люди используют, чтобы преодолеть свой стыд. Оставшиеся Наследники уже повернулись к нему спиной и продолжили свой путь на север. Барибул был мертв, а они слишком устали, чтобы обращать на это внимание. Во всяком случае, этот парень был невыносимо высокомерен.

Сорвил задержался, глядя на тело в пыли. Впервые он понял смертельную опасность их усилий – миссию, которую принесло его прозрение. Наследники вполне могли быть обречены, и если он не отбросит свою трусость и гордыню, то умрет не только без братьев, но и без друзей.

Отряд Наследников ехал беспорядочным эшелоном по равнине, и за каждым пони тащился хвост призрачной пыли. Цоронга ехал один, освобожденный от своей упряжи, так как из-за нее он постоянно терял лошадей. Он опустил голову и так часто моргал слипающимися глазами, что казался спящим. Его рот был широко открыт. Они уже не чувствовали усталости, которая перешла в манию и меланхолию, в долгое оцепенение от бесчисленных миль, следующих за милями.

– Я следующий, – сказал наследный принц с неприкрытым отвращением, когда Сорвил приблизился к нему. – Толстяк даже сейчас смотрит на моего Мебби. А, Мебби? – Он ласково провел пальцами по пышной гриве своего пони. – Представь только. Сатахан из Высокого Священного Зеума, одиноко бредущий сквозь пыль…

– Я уверен, что мы на… – попытался было возразить Сорвил.

– Но это хорошо, – прервал его Цоронга, подняв руку в свободном жесте «Да, но». – Всякий раз, когда мои придворные выразят недовольство, я смогу сказать: «Да, я помню время, когда я был вынужден ковылять в одиночку через кишащие шранками пустоши…» – Он рассмеялся, как будто увидел мысленным взором, как побледнели лица его подданных. – Кто смог бы ныть перед таким сатаханом? Кто бы посмел?

С этими словами он повернулся к Сорвилу, но сказано это было так, как говорят те, кто думает, что слушатели не могут их понять.

– Я не один из королей-верующих! – выпалил его товарищ.

Цоронга моргнул, словно просыпаясь.

– Ты теперь говоришь по-шейски?

– Я не король-верующий, – настаивал Сорвил. – Я знаю, что ты так думаешь.

Наследный принц фыркнул и отвернулся.

– Думаю? Нет, Лошадиный Король. Я знаю.

– Каким образом? Как ты мог узнать?

Изнеможение имеет свойство раздвигать завесы между людьми не столько потому, что у них не хватает сил на контроль за своими словами, сколько потому, что усталость – враг непостоянства. Часто оскорбления, которые пронзали бы полных сил, просто глухо ударяли по бессонным и усталым.

Цоронга усмехнулся с выражением, которое можно было назвать только злобой.

– Аспект-император. Он видит сердца людей, Лошадиный Король. Мне кажется, он очень ясно видел твое лицо.

– Нет. Я… Я не знаю, что случилось в… – Сорвил полагал, что язык откажет ему, что его шейский будет настолько примитивным, что это только унизит его, но слова звучали правильно, скрепленные всеми теми унылыми часами, которые он провел, проклиная Эскелеса. – Я не знаю, что случилось на том совете!

Цоронга отвернулся, усмехнувшись, словно говорил с младшей сестрой.

– Я думал, это ясно, – сказал он. – Были обнаружены два шпиона. Два фальшивых лица…

Сорвил сверкнул глазами. Его охватило отчаяние, а вместе с ним и непреодолимое желание просто закрыть глаза и свалиться с седла. Его мысли провисли, свернувшись в бессмысленные клубки. Земля выглядела мягкой, как подушка. Он будет спать таким сном! И его пони, Упрямец, – Эскелес мог бы взять его. Этот пони был силен. Цоронга мог бы удержать Мебби и таким образом потерять моральную высоту перед своими ноющими придворными…

Молодой король быстро сморгнул эту глупость.

– Цоронга. Посмотри на меня… Пожалуйста. Я враг твоего врага! Он убил моего отца!

Наследный принц провел рукой по лицу, словно пытаясь стереть усталость.

– Тогда почему…

– Чтобы затянулся… раздор между нами! Чтобы затянулся раздор в моем собственном сердце! Или… или…

Ответом Сорвилу был ровный брезгливый взгляд.

– Или?

– Может быть, он… он… ошибся.

– Что?! – прокричал со смехом Цоронга. – Потому что он нашел твою душу слишком утонченной? Душу варвара? Избавь меня от своей лжи, кусок дерьма!

– Нет… Нет! Потому что…

– Потому что… Потому что… – усмехнулся Цоронга.

По какой-то причине эта колючка пробилась сквозь оцепенение Сорвила и ужалила его так сильно, что на глаза у него навернулись слезы.

– Ты сочтешь меня сумасшедшим, если я скажу тебе, – заявил молодой король Сакарпа срывающимся голосом.

Цоронга уставился на него долгим, ничего не выражающим взглядом – осуждающим и решительным.

– Я видел тебя в бою, – наконец произнес он с той жестокостью, с которой люди иногда уступают место минутной слабости друга, и улыбнулся так, как только могло его сердце. – Я уже думаю, что ты сошел с ума!

Часто мужчинам достаточно разговоров вокруг да около, чтобы сойтись, и поэтому помните, что значит говорить напрямую. Одного дразнящего восклицания было достаточно, чтобы трещина подозрений между ними затянулась. Слишком усталый, чтобы чувствовать удовлетворение или облегчение, Сорвил начал рассказывать наследному принцу обо всем, что произошло после смерти его отца и падения его священного города. Он рассказал об аисте, который приземлился на стенах за мгновение до того, как Великая Ордалия напала на его город, рассказал, как плакал в объятиях аспект-императора. Он сознался во всем, каким бы постыдным, каким бы слабым это его ни выставляло, зная, что при всей отчужденности взгляда Цоронги этот человек больше не судит его по простому правилу.

А потом он рассказал ему о рабе Порспариане…

– Он… он… сделал лицо, ее лицо, из земли. И – клянусь тебе, Цоронга! – он собрал… грязь… слюну с ее губ. И провел ею по моим ще…

– Перед советом? – спросил Цоронга, удивленные глаза которого блестели от недоверчивого хмурого взгляда. – До того как Анасуримбор назвал тебя одним из правоверных?

– Да! Да! И с тех пор… Даже Кайютас поздравляет меня с моим… моим поворотом.

– Обращением, – поправил Цоронга, низко опустив голову и сосредоточившись. – Твоим обращением…

До сих пор юный король Сакарпа говорил с той усталостью, словно на всех его мыслях висели на крюках гири, произнося каждую фразу так, словно пытался вытащить то, что вот-вот утонет. И внезапно говорить ему стало легче: теперь это было больше похоже на попытку погрузить наполненные воздухом пузыри – удерживая то, что должно было улететь.

– Скажи мне, что ты думаешь! – воскликнул Сорвил.

– Это плохо… Мать Рождения… Для нас она богиня рабов. Под нашими молит…

– Мне действительно стыдно! – выпалил король Сакарпа. – Я один из воинов! Рожденный от древней и благородной крови! В Гильгаоле я был с пятого лета! Она позорит меня!

– Но это не уменьшает нашего уважения, – продолжил Цоронга с суеверной озабоченностью. Пыль покрыла белой крошкой его взъерошенные волосы, так что он стал похож на Оботегву, а значит, казался старше и мудрее своих лет. – Она одна из старейших… самая могущественная.

– Так что ты хочешь сказать?

Вместо того чтобы ответить, наследный принц рассеянно погладил шею своего пони. Даже когда он колебался, Цоронга обладал прямотой, парадоксальным отсутствием сомнений. Он был одним из тех редких людей, которые всегда двигались в согласии с собой, как будто его душа была вырезана и сшита из одного лоскута ткани – так непохожей на заплатанную пеструю душу Сорвила. Даже когда принц сомневался, его уверенность была абсолютной.

– Я думаю, – сказал Цоронга, – и под этим словом я подразумеваю именно размышление… что ты тот, кого в Трех Морях называют нариндарами… – Его тело, казалось, раскачивалось вокруг точки, на которой неподвижно застыл его взгляд. – Избранный богами, чтобы убивать.

– Убивать? – воскликнул Сорвил. – Убивать?

– Да, – ответил наследный принц, опустив зеленые глаза под тяжестью своих размышлений. Когда же он снова поднял голову, его глаза смотрели с некоторой опустошенностью, словно не желая опозорить своего друга каким-нибудь внешним проявлением жалости. – Чтобы отомстить за своего отца.

Сорвил уже знал это, но это было знание людей, которые привыкли держать свои страхи в клетке. Он знал это так же глубоко, как и все остальное, и все же каким-то образом ему удалось убедить себя, что это неправда.

Он был избран, чтобы убить аспект-императора.

– Так что же мне делать? – воскликнул он, более искренний в своей панике, чем хотел показать. – И чего именно она от меня ждет?

Цоронга фыркнул с юмором вечно превосходящего противника.

– А чего ждет мать от детей? Боги – это дети, а мы – их игрушки. Посмотри на себя, сосиска ты толстая! Сегодня они нас лелеют, завтра – ломают. – Он протянул руки, словно изображая вековой гнев человечества. – Мы, зеумцы, молимся нашим предкам не просто так.

Сорвил моргнул, защищаясь от непокорности взгляда.

– Тогда что, по-твоему, я должен делать?

– Встань передо мной как можно ближе! – фыркнул красивый наследный принц.

Основная часть силы Цоронги, как узнал Сорвил, заключалась в его способности оставаться в хорошем настроении при любых обстоятельствах. Это была черта, которой он пытался подражать.

– Взгляни на эти последние дни, Лошадиный Король, – продолжал чернокожий молодой человек, когда Сорвилу стало ясно, что ему не до веселья. – С каждым броском игральных палочек ты выигрываешь! Сначала она замаскировала тебя. Теперь она возвеличивает тебя славой на поле брани, возвышает в глазах людей. Разве ты не видишь? Ты был всего лишь подкидышем, когда впервые присоединился к Наследникам. А теперь старый Харни едва ли может чихнуть, не спросив твоего совета… – Цоронга посмотрел на него оценивающе, но с каким-то странным удивлением. – Она ведет тебя на твое место, Сорвил.

Молодой король Сакарпа уже знал основную часть этой правды, но отказывался признавать ее. Внезапно он почувствовал, что сожалеет о своем признании, раскаивается в том, что было его первым настоящим разговором после смерти отца. Неожиданно это показалось ему жалким и абсурдным – искать брата в сыне Зеума, народа, который сакарпы называли слишком далеким или слишком странным, чтобы ему можно было доверять.

– А что, если я не хочу, чтобы меня маскировали? – спросил Сорвил.

Цоронга покачал головой с каким-то жалостливым удивлением. «Ну ты и сосиска…» – сказали его глаза.

– Мы, зеумцы, молимся нашим предкам не просто так.

* * *
Облака поднимались над горизонтом, и люди Среднего Севера радовались, думая, что боги наконец-то смягчились. Тучи плыли по небу с грацией китов, все больше тесня друг друга, все больше покрываясь синяками на животах, но, если не считать кратких брызг, похожих на плевки, дождя не было. Вместо него царила безветренная влажность, из тех, что превращают промокшую ткань одежды в свинцовую ношу. День закончился усталостью и нерешительностью, такими же, как и любой другой, за исключением того, что усталость заудуньян была полной, а их неутоленная жажда – чрезмерной. Отсутствие пыли было единственным, что дало им передышку.

Ночь принесла почти абсолютную темноту.

Нападение произошло во время первой вахты. Военный отряд шранков, насчитывавший около двадцати копий, просто выпрыгнул из темноты и обрушился на галеотский фланг. Люди, болтавшие друг с другом, чтобы отогнать скуку, вскрикнули от внезапного ужаса и исчезли. Шранки пронеслись над самыми дальними часовыми и с кошачьим воем помчались к рядам ночных защитников. Люди сомкнули щиты, защищаясь от темноты, и опустили копья. Одни ругались, другие молились. Затем на них обрушились непристойности, и они начали рубиться и выть. Их руки и ноги были истощены, а желудки присохли к позвоночникам. Вздымаясь и раскачиваясь по всей длине своего неширокого ряда, галеотцы удерживали позиции. Выкрикивая гимны, они сбивали с ног безумных тварей.

Рога и сигналы тревоги прозвенели по всему остальному воинству. Люди бросились к своим позициям – некоторые подпрыгивали, натягивая сапоги, другие размахивали кольчугами. Агмундрмены с их боевыми узлами, нангаэльцы с их покрытыми синей татуировкой щеками, нумайнейрийцы с их огромными свисающими бородами – закованные в железо люди, набранные из всех великих племен Галеота, Туньера и Се Тидонна, растянулись на милю через равнины и неглубокие ущелья. Они приготовились к сражению с проклятой бравадой, а затем, когда все ремни были пристегнуты и каждый щит поднят, всмотрелись в темную равнину. Позади их сверкающих рядов слонялись верхом кидрухили и рыцари кастовой знати, многие из них тоже стояли в стременах, чтобы лучше видеть.

Никто ничего не видел, так темно было вокруг. Во время следующей вахты новость о легком поражении военного отряда шранков распространилась по рядам. Циники среди воинов предсказывали недели ревущих рогов и бессонных, бессмысленных бдений.

Генерал Кайютас послал несколько отрядов кидрухилей на разведку равнины. Кавалеристы мало что ненавидели сильнее, чем ночные заставы – конечно, из страха попасть в засаду, но больше из страха быть брошенными. Со времен Сакарпа во тьме погибло около восьмидесяти душ, и еще сотни были ранены или искалечены. А после того как судьи казнили кидрухильского капитана за то, что он намеренно повредил ноги своим пони, чтобы накормить людей, отряды были лишены даже традиции пировать, съедая покалеченных лошадей.

Северяне успокоились, и вскоре все войско загудело от нетерпеливой болтовни. Несколько проказников нарушили строй, чтобы потанцевать и перед непроглядной тьмой, показывая ей разные жесты. Таны не могли заставить их замолчать, как бы сильно они ни орали. Поэтому, когда до генерала Кайютаса дошли слухи о сердце хаоса на равнине, он не сразу поверил им…

Он позвал свою сестру Серву, только когда первая из разведывательных групп не вернулась.

Как и в других школах, ведьмы-свайали чаще всего оставались изолированными внутри воинства. Кроме случайных встреч в лагере заудуньяни видели их только во время передачи сигналов, когда одна из свайали поднималась в ночное небо, чтобы передать закодированные сообщения своим сайкским коллегам в армии Востока.

Причин для такой осторожности было много. Например та, что свайали были ведьмами. Несмотря на аспект-императора, многие из воинов крепко держались за свои старые предрассудки – да и как они могли этого не делать, когда сказанное о колдовстве и его практиках было также сказано о зле? Во-вторых, свайали были женщинами. Нескольких мужчин уже высекли, а одного даже казнили за то, что он разыгрывал безумные страсти. Но самое главное, аспект-император не хотел давать Консульту возможности легко рассчитать, какая сила выступает против него. Ибо, по правде говоря, все люди Ордалии в их бесчисленных, сияющих тысячах были не более чем средством для безопасного перемещения школ.

Но теперь принц Анасуримбор Кайютас решил, что время для осторожности подошло к концу.

По приказу брата Серва разместила своих ведьм позади общей линии, оставив в резерве сорок три самых старших и опытных. Глубокое молчание сопровождало их появление по всему лагерю. Мужчины называли их «монахинями». Своими желтыми волнами – огромными шелковыми одеяниями, которые они носили для защиты от хор, – обмотанными вокруг них и подпоясанными, свайали действительно напоминали ряженых, изображавших монахинь.

Магические слова разорвали мрак, и ведьмы одна за другой поднялись в воздух. Они пролетели над задними рядами общей линии, и тысячи людей вытягивали шеи, чтобы следить за их беззвучным движением в воздухе. Некоторые шептались, некоторые даже кричали, но большинство затаили дыхание от удивления. Учитывая молодость школы Свайали, ее адептки тоже были молоды, с лицами, словно сделанными из гладкого алебастра и тикового дерева, с полными губами, освещенными огнями, которые вспыхивали на них. Оторвавшись от земли, они развязали свои одеяния и произнесли небольшую речь, которая оживила их. Куски ткани упали, развернувшись дугами, которые мерцали в сиянии таинственных голосов «монахинь». Один за другим они расцветали золотыми шелковыми цветами, и люди Ордалии ошеломленно смотрели на них.

Свайали, школа ведьм.

Они выбрались за общую линию – второй шеврон, похожий на математически точное повторение первого. Двести огней, брошенных в черноту равнины. Потом они остановились, повисли, как огоньки свечи без фитиля. Таинственное пение, жуткое и женственное, стряхнуло с себя пещерные высоты ночи и направилось в уши в виде интимного шепота.

Побуждаемые каким-то неслышным сигналом, волшебницы в унисон зажгли мир.

Полосы неба, линии ослепительной белизны, поднимающиеся от опустошенной земли к окутанному облаками небу, – около двухсот из них, как серебряные спицы, пересекали ближний горизонт.

Склонив лица над краями щитов, люди Среднего Севера, прищурившись, смотрели на освещенный молниями мир, лишенный звуков, лишенный красок. Поначалу многие не могли поверить своим глазам. Многие стояли, моргая, словно пытаясь проснуться.

Вместо земли – шранки. Вместо пространства – шранки.

Поля за полями – везде они ползут на животах, как черви.

Они пришли, как стая саранчи, в которой похоть одного разжигает похоть другого, пока все вместе не станет чумой. Они пришли, отвечая на хитрость, столь же древнюю, как и возраст их непристойного изготовления. Они пришли пировать и совокупляться, потому что не знали другой возможности.

Пение «монахинь» превратилось в таинственную какофонию. Одна светящаяся фигура вспыхнула яростным светом. Потом еще одна. А потом все превратилось в ослепительный и мигающий ад.

Воздух свистел и трещал, звуки были так громки и торжественны, что многие вздрогнули за своими щитами – звуки, которые прорывались сквозь рев горящих шранков. Люди Ордалии стояли ошеломленные. Семь ударов сердца подарила им судьба. Семь ударов сердца, чтобы увидеть, как их враг бьется в зажженном ими огне. Семь ударов сердца, чтобы поразиться девушкам, одиноко висящим в небе и зажигающим землю сияющей песней.

Семь ударов сердца, потому что, хотя бестии умирали бесчисленными тысячами на их глазах, весь мир за пределами колдовства был заполнен шранками. И гораздо больше существ вздымались и карабкались между кольцами их магического разрушения, чем внутри этих колец. Стрелы вонзались в группу «монахинь» – сначала их было несколько, но потом они быстро превратились в сплошной, бросающий тень дождь, пока ведьмы не превратились в мерцающие голубоватые шарики под грохочущей чернотой. Большинство промахивались мимо своих целей, так что дикие создания падали целыми изогнутыми рядами.

И Орда завыла, подняв такой дикий рев в таком количестве изъязвленных глоток, что многие люди Ордалии опустили оружие и зажали уши. Это был крик, от которого щипало в затылке даже самого храброго человека…

И который заставил сам окружающий пейзаж броситься вперед.

Ни один из тех, кто хвастался, не раскаивался теперь в своих словах. Свайали, казалось, двигались к полям шранков, вздымавшимся над ними. Многие мужчины спотыкались – у них кружилась голова. Орда окутывала ближайшие земли, горела и царапалась, как ковер, натянутый под огненными граблями. Сквозь всеохватывающий рев доносились отдельные пронзительные крики. Не было слышно ни единого слова, которым обменивались люди, ни единого гудка или барабана.

Но короли-верующие не нуждались в общении. У них был только один нерушимый порядок…

Не сдавать землю.

Издавая беззвучные крики, люди Среднего Севера наблюдали за этой циклопической атакой. Они видели, как земля исчезает под волнами воющих тел. Видели силуэты на фоне котлов разрушительного света. Высоко поднятые зазубренные лезвия. Фигуры, брыкающиеся в голодной собачьей ярости.

Они смотрели, как Орда надвигается на них…

Никакие слова, никакие тренировки не могли подготовить их к тому, что их враг действительно существует. Многие глядели на горизонт, думая, что увидят своего священного аспект-императора, шагающего по закутанному миру, и не понимая, что Орда окружила каждую из четырех армий и что он сражался далеко от них, с Пройасом и армией Востока.

Самые быстрые из шранков ударили первыми, разбросав безумные отдельные атаки. Они царапались и метались, как кошки, сброшенные с крыш. Но люди почти не замечали их, таков был последовавший за этим потоп…

Карабкающееся стадо рук и ног. Летящая линия лезвий и топоров. Обезумевшие белые лица, полные решимости, поражающие своей нечеловеческой красотой, вопли, ужасающие своим адским уродством. Отблески, окаймляющие разрушительный свет свайали… Призраки с похожими на палки конечностями.

Люди Среднего Севера подняли против них свои щиты и копья.

Так Орда бросилась на армию Среднего Севера. Мертвые едва ли могли упасть, настолько плотной и жестокой была схватка. Лица людей искажаются в приступе паники. Нечеловеческие лица визжат и щелкают. Шранки, раздавленные тяжестью своих бесчисленных собратьев, – каждого из них их звериный инстинкт делал все более свирепым. Люди съеживались от их невероятной скорости, задыхались от их выворачивающей внутренности вони: гнили торговцев рыбой, одетых в перепачканные испражнениями тряпки.

Но сияющие люди упрямо удерживали землю, на которой стояли. В тяжелых доспехах, с крепким сердцем и могучими руками, они знали, что бегство станет их гибелью. Все вокруг почернело от потоков стрел и дротиков, падавших на ряды с беззвучным грохотом, но лишь те, кто был достаточно глуп, чтобы поднять лицо, были ранены или убиты. Внимая урокам древних, люди сражались глубокими фалангами, выстроившись так, чтобы те, кто был впереди, могли опереться спиной или плечом о щиты тех, кто сзади, так что весь строй можно было бы сдвинуть с места, только выдернув его целиком когтями, как репейник из волос мира. Галеотцы и тидоннцы с большим успехом размахивали своими копьями, а нансурцы – короткими мечами, предназначенными для ближнего боя, нанося удары по мерзостям, летящим к их щитам. Туньеры, отвыкшие от крови шранков, пользовались топорами, которые издавна любили их отцы.

Лучники воинства оставались на своих позициях сразу за общей линией, выпуская один арбалетный болт за другим над головами своих соотечественников. Все они, даже знаменитые агмундрмены, стреляли вслепую, зная, что их стрелы убивают, и все же отчаиваясь из-за незначительного числа своих жертв.

Для рыцарей и танов, застрявших на своих пони позади общей линии, это казалось чем-то вроде безумного представления, вроде тех, что устраивают большие труппы танцоров, часто посещающих королевские дворы. В течение многих недель они сражались со шранками, ухмылялись пульсирующим оскалом погони и убийства. Но теперь они могли только смотреть в изумлении и отчаянии, потому что шранки поглотили саму землю, по которой им предстояло скакать. Сотни людей бросили своих коней, надеясь проложить себе дорогу вперед, но судьи остановили их, угрожая гибелью и проклятием, напомнив им об аспект-императоре и его военных запретах. Для каждой фаланги существовали своего рода расчеты, каждый человек был связан строгими правилами.

Граф Хиренгар Канутский отверг судей. Он был одной из тех воинственных душ, которые не могли спокойно смотреть, как сражаются его подчиненные, не говоря уже о том, чтобы думать о последствиях своих действий. Когда судьи попытались схватить его, он убил двоих и тяжело ранил третьего. Затем, поскольку из-за шума не было слышно никакого сигнала, он беспрепятственно въехал в фалангу своих соотечественников, притащив за собой своих танов. Его отряд сумел прорубить себе путь примерно в тридцати ярдах за общей линией – рты длиннобородых тидоннцев издавали неслышные боевые кличи, а их мечи и топоры выписывали дикие дуги. Но шранки поглотили их: они вскарабкались на спины своих собратьев и бросились на несчастных рыцарей. Самого Хиренгара стащили с седла за бороду. Смерть вихрем неслась вниз.

Встревоженные и дезорганизованные, его сородичи дрогнули. Но даже когда паника вспыхнула среди них подобно дикому огню, четыре «монахини» парили над ними – волны их одеяний вспыхивали золотом, а магическое бормотание пробивалось сквозь звенящую глухоту. Повиснув высоко, как верхушки деревьев, они опустошали ряды шранков косами потрескивающего света и таким образом давали канутцам минутную передышку.

Где бы люди ни спотыкались, ведьмы-свайали были там, над ними, сияющие, как медузы в глубине, и их шелковые волны разливали повсюду свет, избавляя воинов от уготованных им ужасов. Их рты сверкали, как фонари. Их руки работали ткацкими станками и ткали убийственный жар. После первоначального потрясения люди Среднего Севера с некоторым удивлением поняли, что это было то, к чему они все это время готовились, и приняли это. Как отступить на десять шагов, когда горы мертвецов громоздятся слишком высоко. Как пронести своих раненых и убитых через линию фронта. Даже как сражаться с небом, потому что в своем безумии шранки царапали когтями спины и плечи своих братьев и перепрыгивали через передние ряды.

Битва превратилась в своего рода страшную жатву. Один шранк погиб в огне, другой умер, пронзенный и растоптанный, третий упал, царапая щиты. И все же они шли и шли, вздымаясь под ведьмами и их гребнем сверкающего разрушения, хором оглашая все вокруг визгом, от которого кровь заливала уши. Люди, спотыкавшиеся от усталости, перемешались с людьми из задних рядов. Вскоре можно было увидеть окровавленные фигуры, спотыкающиеся за общими рядами, кричащие о воде и о бинтах или просто падающие в пыль. Судьи расхаживали вдоль строя, высоко подняв позолоченные Кругораспятия и произнося увещевания, которых никто не мог услышать. Сам ад, казалось, вращался на поле боя. И невозможно было не удивляться, как простые люди могут сдерживать такое зло.

А потом медленно, неумолимо, в оглушительный шум ворвался другой звук, с более человеческой интонацией, сначала неуверенной, но постоянной в своем медленном нарастании… Пение.

Сияющие люди кричали, шеренга за шеренгой, народ за народом, пока каждая душа не взревела в чудесном унисоне – крик, который они подняли высоко на задворках безумного рева Орды…

Жалоба нищего.

Весь покрыт нарывами
Ноги в мясо стер.
И люди Среднего Севера начали смеяться, продолжая рубить и кромсать врагов, плача от радости разрушения.

Милостыню вашу
схватил какой-то вор!
Одни и те же стихи, выкрикиваемые снова и снова, приобрели молитвенную интонацию. Они стали знаменем, лоскутком чистоты, вознесенным высоко над загрязненным миром, и никто не хотел отказаться от него. Призыв и обещание. Проклятие и молитва. И сияющие люди догнали шранков в сверхъестественной ярости, они ревели и пели, раскалывая черепа и распарывая внутренности. Одним безумным голосом они нащупали свою веру и высоко подняли ее щит…

И стали непобедимы.

* * *
Наследники скакали через черноту, и земля казалась лишь тенью, проносящейся под ними. Сорвил постоянно чувствовал, что оседает вправо, так сильно было его изнеможение. Его глаза закатывались, стоило ему моргнуть, а голова болталась, как опрокинутая гиря. Темный мир накренился, и на мгновение юноша оказался на грани бессознательного состояния… прежде чем его привел в себя какой-то панический толчок. По крайней мере, его пони, Упрямец, остался верен своему прозвищу и не выказывал никаких признаков нерешительности.

Время от времени Сорвил издевательски подбадривал Цоронгу, который всегда отвечал ему колкостями. Никто из них не обращал внимания на то, что было сказано: единственным, что имело значение, было напоминание о том, что другие души пережили то же самое застывшее страдание и каким-то образом выстояли.

В конце концов, после нескольких дней лавирования по пустошам, они обошли с флангов и обогнали рабский легион – хотя при этом их число сократилось до пятнадцати душ. Теперь, собрав последние силы, они мчались к пятну мерцающих огней на горизонте, которое они приняли бы за грозу, если бы не отдаленный жестяной шум…

Они слышали его сквозь дробный стук копыт, стучащих по пыли, сквозь сдавленные жалобные стоны своих пони. Звук, высокий и глухой, звенящий, как будто мир был цистерной. Звук, который рос и рос – до невозможной громкости, как они поняли, угадав расстояние до его источника. Словно тысячи волков завывали. Силу этого звука невозможно было измерить, или, по крайней мере, он находится за пределами слуха смертных.

Орда.

Звук был настолько титаническим, что Харнилас, несмотря на всю свою безжалостную решимость добраться до генерала Кайютаса, приказал потрепанному отряду остановиться. Наследники неподвижно замерли в седлах, щурясь на своих призрачных спутников, ожидая, когда пыль обгонит их. Сорвил всмотрелся, пытаясь понять смысл мерцания вспышек, которое теперь простиралось почти вдоль всего горизонта…

Он посмотрел на Цоронгу, но тот опустил голову, поморщился и закрыл глаза большим пальцем.

По приказу капитана Эскелес создал еще одну магическую линзу. Свет его заклинания показался драгоценным камнем, таким темным стал мир. Сорвил мельком взглянул на остальных – их лица были изможденными и осунувшимися, а в глазах застыли печаль и ярость, свойственные мужчинам. А затем беззвучные образы заполнили воздух перед магом…

Наследники закричали, задыхаясь, – даже те, кто слишком устал, чтобы дышать.

Визжащий мир, вздымающиеся воющие массы, трепещущие проблески, бледные и серебристые, как стайки рыб втемных водах. Шранки, беснующиеся и толпящиеся, – их было так много, что их движение напоминало медленно развевающуюся ленту над горизонтом. Люди Среднего Севера были едва видны, они выстроились в ощетинившиеся оружием отдельные группы за баррикадами из сложенных трупов. Ясно были видны только ведьмы-сваяли, висящие, как полоски золотой фольги, рисующие в воздухе полотнища сверкающего разрушения Гнозиса… Но этого было совсем не достаточно.

Скрючив пальцы, Эскелес повернул линзу по пологой дуге, открывая все больше и больше безумия, которое их ожидало. При всей своей мощи и славе армия Среднего Севера была всего лишь мелким островком в темных вздымающихся морях.

Это было очевидно. Северяне были обречены.

Это реально – Сорвил снова поймал себя на том, что думает в немом изумлении. Его война реальна…

Он отвернулся от ужасного зрелища к магу и увидел ребра его больного пони, резко вычерченные светом и тенью.

– Это зрелище из моих снов… – пробормотал Эскелес. И Сорвил встревожился из-за легкого блеска его глаз, обещающего панику.

Не раздумывая, он протянул руку, чтобы ободряюще сжать круглое плечо мужчины – так, как это мог бы сделать король Харвил.

– Помни, – сказал он, произнося слова, в которые ему вдруг и самому захотелось поверить. – На этот раз бог идет с нами.

– Да… – прохрипел квадратнобородый маг. – Конечно… конечно…

И тогда они услышали их – плывущие сквозь завывание ветра, как эхо, человеческие голоса, выкрикивающие человеческие звуки: ярость, надежду, презрение… И вызов. Больше всего в них было вызова.

– Плач нищего! – крикнул кто-то сзади. – Вот же сумасшедшие ублюдки!

И все действительно услышали это – одно хриплое слово за другим, пьяную песню, ревущую к небесам. Внезапно ощущение щекочущей горло хрупкости тех далеких людей исчезло, и то, что казалось видением гибели, стало легендарным и славным. Пусть и не превосходящим шранков числом, но неукротимым. Бьющиеся ряды северян опустошались, но не прерывались.

Резня множества безумных горсткой святых.

И тут Наследники услышали еще один звук, еще один царапающий уши рев… идущий, сотрясая воздух, сквозь тьму, пыль и траву.

Еще шранки.

Позади них.

* * *
Это была поражающая воображение резня, ее масштабы были слишком безумными, чтобы праздновать победу в ней.

Кайютас и его короли-верующие знали, что их фланги будут быстро окружены, но они знали также благодаря древним, что их окружение будет результатом случайности, следствием беспорядочных действий шранков и отчаяния их толпы. Подгоняемые безумным голодом, они просто бежали навстречу людям и их свиному запаху, постоянно отклоняясь от курса из-за толпы собратьев перед ними. Таким образом, Орда все время выплескивалась наружу, как вода из переполненных канав. Но процесс был таков, что те, кто достигал краев галеотских флангов, были лишь струйками по сравнению с потоками выше.

– Орда ударит так, как айнонские куртизанки укладывают волосы, – объяснил Кайютас своим смеющимся командирам. – Пряди будут стекать по нашим щекам, не сомневайтесь. Но только несколько завитков будут щекотать наш подбородок.

Так на лордов Великой Ордалии была возложена позорная задача защиты лагеря и тыла. Так называемые «карнизные фаланги» занимали концы общего ряда, формирования мужественных душ, обученных сражаться во всех направлениях. Разбившиеся по трое, свайали висели над ними, бичуя бесконечные потоки шранков, которые текли вокруг них. А таны и рыцари вместе с кидрухилями охраняли темные равнины между ними.

Если описания принца Империи и привели их к ожиданиям легкой резни, то они быстро разочаровались. Многие из них погибли из-за предательски подвернувшихся им под ноги нор и муравейников. Граф Аркастор Гезиндальский, человек, известный своей свирепостью в битвах, сломал себе шею прежде, чем он и его галеотские рыцари столкнулись хотя бы с одним шранком. Других же воинов ждала одна лишь темнота и безумие скачек – условия, благоприятствующие обезумевшим от похоти кланам шранков. Отряды скакали вниз, слившись в одну когорту, и ожидали легкой бойни, но успели только удивиться визжащей атаке противника. Отряд за отрядом, хромая, возвращались к границам лагеря, число воинов уменьшалось, а их глаза были пусты от ужаса. Лорд Сиклар из Агансанора, двоюродный брат короля Хогрима, был убит шальной стрелой из ниоткуда. Лорд Хингит из Гаэнри пал в жестокой битве со всем своим двором, как и лорд Ганрикка, ветеран Первой Священной войны – имя, которое многие будут оплакивать.

И вот смерть, кружась, спустилась вниз.

Несмотря на потери людей, ни один из шранков не дожил до того, чтобы пройти по дорожкам темного лагеря.

* * *
Бежать в мир, озаренный далекой магией.

Скакать верхом так, словно за тобой гонится сам рушащийся край мира.

Выдолбленное дупло, груда жести возле костра из папируса. Свет, достаточный, чтобы взорвать тебя ужасом. Тусклый и достаточно тяжелый, чтобы упасть в грязь и умереть.

Ум отказывает. Глаза закатились, ища несуществующие линии, словно пытаясь заглянуть за окружающий их мрак.

Упрямец скакал под Сорвилом галопом, как собака, по невидимой земле, царапая засохший дерн. Цоронга взглянул на него, и сквозь обезьяний ужас его ухмылки пробились рыдания. Остальные были меньше, чем тенями…

Мир разлетелся под ними в клочья. И все это было отдано на растерзание шранкам.

Рабский легион.

Крик – звук, слышимый только благодаря его человеческому происхождению. И всего четырнадцать Наследников.

«Они будут гонять их так же, как мы гоняем рабов в Трех Морях, – сказал маг. – Морить голодом, пока этот голод не достигнет высшей точки. Затем, когда они доберутся до места, где шранки почувствуют запах человеческой крови на ветру, они разобьют цепи и позволят им бежать…»

Сорвил панически взглянул через плечо в непроницаемую черноту позади них, наполненную скрежетом и хрюканьем… И увидел, как Эскелес рывком свалился на землю со спины своего кувыркающегося пони и шлепнулся, как рыба на разделочный стол.

В тот же миг король Сакарпа уже натягивал поводья, взывал к Цоронге, спрыгивал на траву и бежал к неподвижному магу. Наследники были не чем иным, как змеящимися лентами исчезающей пыли. Сорвил судорожно глотнул воздух и резко затормозил, а потом взвалил колдуна на спину и закричал что-то, чего тот не мог расслышать. Он поднял глаза, скорее почувствовав, чем увидев этот порыв, безумный и нечеловеческий…

И на мгновение он улыбнулся. Король Конных Князей, умирающий за леунерааля…

Еще одно, последнее унижение.

Бестии вынырнули на поверхность, как будто оглядываясь назад, и стали смотреть вниз. Лица из бледного шелка, скорченные одновременно безумными и развратными выражениями. Гладкое оружие. Проблески громоздились на проблески, ужас на ужас.

Сорвил посмотрел на них, улыбаясь даже в тот момент, когда его тело напряглось под готовым изрубить его железом. Он следил глазами за прыжком ближайшего шранка…

Который прыгнул только для того, чтобы врезаться в раскаленную голубую пленку – магию, – обернутую вокруг них полусферой.

Гулкий рев пронесся в них, над ними, и Сорвил оказался в безумном пузыре, в чудесном гроте, где можно было вытереть пот с мокрых бровей.

Песок и пыль дрожали и танцевали между кожистыми нитями травы. А за ними были воющие лица, рогатое оружие и узловатые кулаки, которые теснили друг друга, когда юноша бросал на них взгляды. Он смотрел с каким-то опустошенным удивлением: белые веревочные конечности, зубы, похожие на сломанные раковины кохри, алчный блеск бесчисленных черных глаз…

Для того чтобы дышать, требовались огромные усилия.

Эскелес с трудом пришел в рыдающее сознание. Застонав, он бросил взгляд туда-сюда, замахал кулаками. Сорвил обнял его за плечи, пытаясь побороть охватившую его панику, а потом оттолкнул дородного мужчину назад, прижал его к земле и закричал:

– Посмотри на меня!

– Не-е-е-ет! – вырвался из пыльно-белой бороды мага испуганный вой. Его штаны потемнели от мочи.

– Что-нибудь! – крикнул Сорвил сквозь скребущий и грохочущий вокруг шум. Толпа безумных тварей охватила все вокруг. Первые светящиеся трещины расползлись по окружающей их сфере, блуждая, как стая мух. – Ты должен что-нибудь сделать!

– Это происходит! Милостивый Седжу! Милостивый-ми!..

Сорвил крепко ударил колдуна по губам.

– Эскелес! Ты должен что-то сделать! Что-то со светом!

Учитель школы Завета прищурился в замешательстве.

– Ордалия, толстый дурак! Великую Ордалию надо предупредить!

Каким-то образом в крике Сорвила маг, казалось, узнал самого себя, странника, который пожертвовал всем во имя своего аспект-императора. Его приверженца, заудуньянина. Его глаза снова сфокусировались, и он протянул руку, чтобы ободряюще сжать плечо молодого короля.

– С-свет, – выдохнул он. – Свет – да!

Он отпихнул Сорвила в сторону, с трудом поднялся на ноги, и в этот момент его зарождающаяся защита начала рушиться… Отблеск его пения освещал царящее вокруг безумие. Визжащие лица, дергающиеся, дрожащие, как струны на ветру. Кровь, хлещущая из десен. Гниющая кожа, мокнущая от слизи и плесени. Зазубренные клинки, злобно выписывающие дуги, теснящие друг друга. Сверкающие черные глаза, сотни из которых устремлены на него, плачут и беснуются от голода. Блестящие губы хозяина рабов…

Как в кошмарном сне. Как безумная фреска, изображающая живое нутро ада, обесцвеченная еще больше из-за блеска безбожной песни мага. Слова слишком неясные, чтобы их можно было разобрать и подавить злобным ревом легиона, эхом отдававшимся в невидимых ущельях.

Песня звучала… ударяла прямо, как геометрическая линия, о землю у ног толстого мага, ослепляя глаза, заставляя видящих это тварей замереть в солово-белом изумлении…

Возносясь высоко, чтобы осветить брюхо пасмурной ночи.

Стержень Небес.

* * *
Генерал Кайютас был первым, кто увидел это сквозь суматоху: северяне были лишь островками дисциплины в бушующем море шранков, а свайали казались столбами солнечного света, пробивающимися сквозь штормовые облака и сжигающими неисчерпаемые воды. Он увидел ее среди летящих дугами стрел – сверкающую белую иглу на южном гори- зонте…

Там, где не должно было быть ничего, кроме мертвой земли.

Он повернулся к сестре, которая проследила за его взглядом, устремленным на этот далекий и необъяснимый маяк. Другие члены его кортежа тоже заметили это, но их тревожные крики были беззвучны в грохочущем реве.

Серве достаточно было лишь мельком взглянуть на губы брата, чтобы понять – это были дети дуниан.

Она шагнула в небо и позвала ближайшую из сестер подняться вместе с ней.

* * *
Весь мир пропах горящими змеями. Сорвил увидел облака, завязанные узлом в шерстяные полотнища, мерцающие в бескрайнем освещении. Его голова поникла, и он увидел во всех бесконечных подробностях, как закачалась земля, пронзенная тысячью тысяч смертных схваток. Закованные в железо люди рубили и кричали. Шранки, все больше и больше шранков – дергающихся и неисчислимых. Он видел женщин, висящих в воздухе вместе с ним, одетых в длинные одежды свайали, поющих невозможные, сжигающие песни.

И он резко перевел свой мельтешащий взгляд на крюк, который поднял его так высоко…

Богиня держала его, несла, как ребенка, по поверхности ада.

– Мать? – ахнул он, думая не о женщине, которая его родила, а о Божестве. Ятвер… Мать Чрева, которая прокляла его на то, чтобы он убил самого смертоносного человека, когда-либо ходившего по ее выжженной земле.

– Нет, – ответили великолепные губы. Казалось чудом, что она слышит его, такими громкими были царящие вокруг гортанные крики. Рев был настолько пронизан яростью, что казалось, будто сам воздух истекает кровью. – Хуже.

– Ты… – ахнул Сорвил, узнав женщину сквозь огненную вуаль ее красоты.

– Я, – ответила Анасуримбор Серва, улыбаясь с несравненной жестокостью. – Сколько сотен людей погибнет, – спросила она, – из-за того, что я спасла тебя?

– Тогда брось меня, – прохрипел он.

Она отшатнулась от закипающей в его взгляде ярости, посмотрела вдаль сквозь клокочущую тьму, нахмурившись, как будто поняла, наконец, что держит в своих тайных объятиях короля. Сквозь едкие завесы дыма он глубоко вдыхал ее аромат: мирра славы и привилегий, соль напряжения.

«Дай мне упасть».

Глава 6 Запад Трех Морей

В жизни ваша душа – это всего лишь продолжение вашего тела, которое тянется вовнутрь, пока не найдет своего центра в духе.

В смерти ваше тело – это всего лишь продолжение вашей души, которая тянется наружу, пока не найдет свое окружение во плоти.

В обоих случаях все вещи кажутся одинаковыми. Так смешиваются мертвые и живые.

Мемгова. «Книга божественных актов»
Сложность порождает двусмысленность, которая во всех отношениях уступает место предрассудкам и алчности.

Усложнение не столько побеждает людей, сколько вооружает их фантазией.

Айенсис. «Третья аналитика рода человеческого»
Поздняя весна,

20-й год Новой Империи (4132 год Бивня),

Нансурия, к югу от Момемна


В Гилгате на него напали двое разбойников, и Воин Доброй Удачи видел, как они дрались, пьяные и отчаявшиеся, с человеком, который был их судьбой. Они вывалились из тени переулка, их крики перешли в шепот из страха быть услышанными. Они лежали мертвые и умирающие на булыжниках в грязи, один неподвижный, другой дергающийся. Он начисто вытер селевкарский клинок о мертвеца, даже когда поднял меч, чтобы парировать их безумный натиск. Он отошел от того, кто споткнулся, поднял клинок, чтобы парировать панический взмах другого… взмах, который заточит острие ятагана, – тонкое, как веко.

Зазубрина, которая разнесет вдребезги его меч, позволив сломанному клинку вонзиться в сердце аспект-императора. Он даже чувствовал, как кровь скользит по его большому и указательному пальцам, когда он следовал за собой в мрачную опасность переулка.

Нечестивая кровь. Злая без всякого сравнения.

Никто не обратил на него внимания в последовавшем шуме и крике. Он видел, как незаметно проскользнул сквозь толпу зевак – ведь даже в эти беззаконные времена убийство двух человек не было пустяком. Он следовал за собой по древнему и убогому лабиринту, которым был Гилгат. Одна из нищих жриц крикнула: «Ты! Ты!», когда он проходил мимо суконной мастерской. Он видел, как она в миллионный раз всхлипнула от радости.

Рабовладельческие плантации были более суровы в своей дисциплине, более обширны в землях, которые он впоследствии пересек, следуя за своими последователями. Он смотрел, как наклоняется, чтобы провести окровавленными руками по колосьям вздымающегося проса и пшеницы. На протяжении веков богиня наблюдала и была довольна, и это было хорошо.

Он наткнулся на телящуюся корову и опустился на колени, чтобы видеть, как проявляется его мать. Он смотрел, как проводит пальцами по последу, а потом краснеют мочки его ушей.

Он нашел сбежавшего ребенка, прятавшегося в заросшей канаве, и наблюдал, как он отдает все, что у него осталось от еды. «Нет большего дара, – услышал он свой голос, обращенный к широко раскрытым карим глазам, – чем дарить смерть». – И он погладил загорелую щеку, которая была также и черепом, гниющим среди травы и молочая.

Он увидел аиста, несомого по небу невидимыми порывами ветра.

Он шел, всегда следуя за человеком, который шел впереди него, и всегда ведя того, кто шел позади. Он смотрел, как его фигура, темная от блеска солнца, опускается за возделанные вершины, даже когда он поворачивался, чтобы увидеть свою фигуру, темную в собственной тени, поднимающуюся с гребня позади.

И так вот он шагал, наступая в свои следы, шел по уже пройденному пути, путешествовал по уже проделанному маршруту, поиски которого уже закончились смертью лжепророка.

Наконец он остановился на холме и в первый раз окинул взглядом стены и улицы, которые видел бесчисленное множество раз.

Момемн. Родной город. Великая столица Новой Империи.

Он увидел все переулки, по которым никогда не ездил. Увидел храм Ксотеи с его знаменитыми куполами, услышал буйные крики, от которых содрогался камень, из которого храм был построен. Увидел императорские владения вдоль стен, обращенных к морю, туманные и пустынные городки. Увидел нагромождение строений и мраморную красоту Андиаминских Высот. Его глаза блуждали, пока не нашли знаменитую веранду позади тронного зала аспект-императора…

Там, где Дар Ятвер мельком увидел себя, оглядываясь назад, рядом с ним стояла священная императрица.

Момемн
– Почему это должно беспокоить мать – видеть, что ее ребенок так любит себя? – спросил Айнрилатас из своей тени и выдохнул, сдерживая голодное удовольствие. – Ласкает себя?

Солнечный свет струился через единственное маленькое окошко камеры, вытягивая веер освещенных поверхностей из дымного мрака. Прядь волос ее сына, внешние линии его левого плеча и руки. К счастью, она не столько видела, как он мастурбировал, сколько сделала такой вывод.

Эсменет уставилась на него пустым материнским взглядом. Возможно, это была ее прежняя жизнь блудницы, а может, он просто утомил ее своими выходками – в любом случае на нее это не произвело впечатления. Было очень мало того, что Айнрилатас мог сделать, что могло бы теперь шокировать или испугать ее.

На полу лежал небольшой ковер, а на нем стояло дубовое кресло, мягкое и украшенное искусной резьбой. Одетые в белое телохранители стояли наготове по обе стороны с плетеными ширмами – на самом деле щитами, – готовые закрыть ее, если ее сын решит начать забрасывать ее фекалиями или любой другой жидкостью, которая ему приглянется. Такое случалось и раньше. Она знала, что после того, как они закончат, цепи будут натянуты, чтобы привязать ее сына к стене, и слуги будут рыскать по полу в поисках чего-нибудь упавшего или забытого. Мальчик – теперь уже молодой человек – был слишком изобретателен, чтобы не смастерить себе орудие для какой-нибудь пакости. Однажды ему удалось сделать заточку, которой он убил одного из своих слуг, используя только ткань своей туники и собственное семя.

– Я хочу, чтобы Майтанета привели сюда… к тебе, – сказала императрица.

Она чувствовала, как он всматривается в ее лицо – странное ощущение того, что ее знают. Почти со всеми детьми Келлхуса Эсменет испытывала какое-то чувство незащищенности, но оно отличалось у каждого из них. С Кайютасом оно просто делало ее неуместной, превращало в проблему, от которой легко избавиться и которую легко решить. В случае с Сервой это вызывало у нее гнев, потому что она знала, что девочка видит боль, которую причинила матери, и все же решила не обращать на это внимания. С Телиопой это был просто факт времени, которое они проводили вместе, а также удобство, так как это позволяло девушке более полно подчиняться желаниям матери.

Но с Айнрилатасом это всегда казалось более глубоким, более навязчивым…

Как и то, что она чувствовала в глазах своего мужа, только без чувства… Ощущение, что ее отправляют в отставку.

– Святой дядя, – сказал узник.

– Да…

– От тебя идет запах, ты знаешь? – прервал ее сын. – Запах страха.

– Да, – ответила она, глубоко вздохнув. – Я знаю.

Келлхус как-то сказал ей, что душа Айнрилатаса была почти полностью разделена между ними, его интеллектом и ее сердцем. «Дунианы не столько овладели страстью, – объяснял он, – сколько погасили ее. Мой интеллект просто недостаточно крепок, чтобы обуздать твое сердце. Представь себе, что ты связываешь льва веревкой».

– Ты почернела от света отца, – сказал подросток, и его голос теперь звучал так, как говорил только ее муж. – Сделалась жалкой и нелепой. Как могла простая распутница позволить себе править людьми, не говоря уже о Трех Морях?

– Да, Айнрилатас, я знаю.

Какой властью обладает мать над своим сыном? Она видела, как этот юноша доводил своих добродушных генералов до слез и ярости, но несмотря на все резкие слова, которые он говорил ей, несмотря на всю правду, он сумел лишь усилить ее жалость к нему. И это, как ей казалось, разжигало в нем отчаяние, одновременно делая ее своего рода вызовом, вершиной, которую он должен покорить. Несмотря на все запутанные повороты своего безумия, он, в конце концов, был всего лишь страдающим маленьким мальчиком.

Трудно было играть роль бога в глазах убитой горем матери.

Айнрилатас хмыкнул, а потом запыхтел. Эсменет постаралась не обращать внимания на струйки спермы, которые петляли по залитому солнцем полу в нескольких шагах от ее ног.

Он всегда так делал, помечая места вокруг себя своими экскрементами. Всегда все пятнает. Всегда портит. Всегда оскверняет. Всегда выражает телесно то, что стремится мастерски выразить словом и интонацией. Келлхус сказал ей, что все люди гордятся своим проступком, потому что гордятся своей властью, а никакая власть не может быть важнее, чем насилие над телом или желанием другого человека. «Бесчисленные правила связывают общение людей, правила, которые они едва ли могут видеть, даже если посвящают свою жизнь изучению джнана. Наш сын живет в мире, сильно отличающемся от твоего, Эсми, видимого мира. Он завязан узлом, задушен и задыхается от бездумных обычаев, которыми мы пользуемся, чтобы судить друг друга».

– Разве тебе не любопытно? – спросила она.

Ее сын поднес палец к губам.

– Ты думаешь, отец оставил империю тебе, потому что боялся честолюбия своего брата. Значит, вы подозреваете святого дядю в предательстве. Вы хотите, чтобы я допросил его. Чтобы читал по его лицу.

– Да, – ответила правительница.

– Нет… Это просто логическое обоснование, которое вы используете. Правда в том, мать, что ты знаешь, что потерпишь неудачу. Даже сейчас ты чувствуешь, как Новая Империя выскальзывает у тебя из рук, переваливается через край. И поскольку ты знаешь, что потерпишь неудачу, ты знаешь, что Майтанет будет вынужден отнять у тебя империю не ради собственного удовольствия, а ради своего брата.

Так игра началась всерьез.

«Ты должна всегда быть настороже в его присутствии, – предупредил ее Келлхус. – Ибо истина будет его самым острым стимулом. Он ответит на вопросы, которые ты никогда не задавала, но которые тем не менее лежат в твоем сердце и заставляют его болеть. Он использует просвещение, чтобы поработить тебя, Эсми. Каждое твое озарение, каждое откровение, которое, как тебе покажется, ты открыла, будет принадлежать ему.

Так ее муж, вооружая ее против их безумного сына, предостерегал ее и от самого себя. А также подтвердил то, что так давно сказал Акхеймион.

Она наклонилась вперед, упираясь локтями в колени, чтобы посмотреть на сына так, как смотрела, когда он был совсем младенцем.

– Я не подведу, Айнрилатас. Если Майтанет предполагает, что я потерплю неудачу, то он ошибается. Если он действует исходя из этого предположения, то он нарушил божественный закон аспект-императора.

Смех Айнрилатаса был мягким, всепрощающим и таким разумным.

– Но ты потерпишь неудачу, – заявил он с безразличием работорговца. – Так почему я должен делать это для тебя, мать? Возможно, мне следует встать на сторону дяди, ибо, по правде говоря, только он может спасти империю отца.

Как она могла ему доверять? Айнрилатас, ее и мужа чудовищный гений…

– Потому что мое сердце бьется в твоей груди, – ответила Эсменет, повинуясь материнскому инстинкту. – Потому что половина твоего безумия принадлежит мне…

Но потом она замолчала, обеспокоенная тем, что Айнрилатас мог, просто слушая, обнаружить ложь в ее чувствах, которые в противном случае казались такими простыми и правдивыми.

Рывок и лязг железных цепей.

– Меня пучит, мать. Говори. Быстро.

– Потому что я знаю, что ты хочешь, чтобы империя потерпела крах.

Его смех был странным, как будто безумные силы разрушили юмор, лежащий в его основе.

– И ты будешь доверять… тому, что я тебе скажу? – спросил он, и голос его дрогнул от необъяснимого напряжения. – Словам… сумасшедшего?

– Да. Хотя бы потому, что я знаю: истина – вот твое безумие.

Эти слова сопровождались каким-то ликованием, в котором она тут же раскаялась, зная, что ее сын уже видел это, и опасаясь, что он откажет ей из-за простого извращения. Даже будучи маленьким ребенком, он всегда стремился подавить все яркое в ней.

– Вдохновенные слова, мать. – Его тон был тонким и пустым, как будто он передразнивал свою старшую сестру, Телиопу. – Очень добрый отец предупредил тебя, чтобы ты никому не доверяла. Ты не можешь видеть тьму, которая предшествует твоим мыслям, но в отличие от большинства душ ты знаешь, что тьма существует. Ты понимаешь, как редко являешься автором того, что говоришь и делаешь… – Он поднял скованные руки для хлопка, который так и не прозвучал. – Я под впечатлением, мать. Ты понимаешь тот трюк, который мир называет душой.

– Трюк, который может быть спасен… или проклят.

– А что, если искупление – это просто еще одна форма проклятия? Что, если единственное истинное спасение заключается в том, чтобы увидеть трюк насквозь и принять забвение?

– А что, если, – ответила Эсменет с некоторым раздражением, – эти вопросы можно обсуждать бесконечно, не надеясь на их разрешение?

В мгновение ока манеры Телиопы исчезли, сменившись горбатой обезьяной, ухмыляющейся и смеющейся.

– Это отец так на тебя подействовал!

– Я устала от твоих игр, Айнрилатас, – сказала императрица с яростью, которая, казалось, набирала силу в звуке ее голоса. – Я понимаю, что ты можешь видеть мои мысли по моему голосу и лицу. Я понимаю твои способности так же хорошо, как любой человек без дунианской крови. Я даже понимаю, в каком затруднительном положении нахожусь, просто разговаривая с тобой!

Снова смех.

– Нет, мать. Ты, разумеется, не понимаешь. Если бы ты понимала, то утопила бы меня много лет назад.

Она почти вскочила на ноги, такова была внезапная сила ее гнева. Но тут же спохватилась.

«Помни, Эсми, – предостерег ее Келлхус, – никогда не позволяй своим страстям управлять тобой. Страсти делают тебя простой, легкой добычей для его влияния. Только извиваясь, размышляя над своими размышлениями, ты сможешь выскользнуть из его хватки…»

Айнрилатас наклонился вперед. Его лицо было жадным с изменчивой смесью противоречивых страстей – лицо, похожее на нечто острое, перебирающее осколки ее души.

– Ты слишком полагаешься на советы отца… «Но ты должна знать, что я твой муж, каков он есть на самом деле», – сказал он, и его интонации почти совпали с интонациями Келлхуса. – Даже дядя, когда он говорит, разбирает и складывает свои слова, чтобы подражать тому, как звучат другие, – чтобы скрыть бесчеловечность, которую я так люблю выставлять напоказ. Мы дуниане… мы не люди, мать. И вы… Вы для нас дети. Смешно и восхитительно. И так невыносимо глупо.

Благословенная императрица Трех Морей могла только в ужасе смотреть на сына.

– Но ты же знаешь… – продолжал Айнрилатас, пристально глядя на нее. – Кто-то другой сказал тебе об этом… И почти точно такими же словами! Кто? Волшебник? Легендарный Друз Акхеймион – да! Он сказал тебе это в последней попытке спасти твое сердце, не так ли? Ах… Мать! Теперь я вижу тебя гораздо яснее! Все эти годы сожалений и взаимных обвинений, разрываясь между страхом и любовью, застряв с детьми – такими злыми, одаренными детьми! – теми, кого ты никогда не сможешь понять, никогда не сможешь полюбить.

– Но я действительно люблю тебя!

– Нет любви без доверия, мать. Только нужда… голод. Я – отражение этого, не больше и не меньше.

У нее перехватило горло. Слезы подступили к ее глазам и горячими струйками потекли по щекам.

Ему это удалось. В конце концов ему это удалось…

– Будь ты проклят! – прошептала она, вытирая глаза. Избитая и измученная – вот что она чувствовала после нескольких минут общения с сыном. А слова! То, что он сказал, будет мучить ее еще долгие ночи – и даже дольше.

– Это была ошибка, – пробормотала она, отказываясь смотреть на его мрачную фигуру.

Но как только она повернулась, чтобы дать рабам знак уходить, он сказал:

– Отец прекратил любое общение.

Эсменет откинулась на спинку сиденья, тяжело дыша и бессмысленно уставившись в пол.

– Да, – ответила она.

– Ты одинока, затеряна в глуши тонкостей, которые не можешь постичь.

– Да…

Наконец она подняла глаза и встретилась с ним взглядом.

– Ты сделаешь это для меня, Айнрилатас?

– Доверие. Доверие – это единственное, к чему ты стремишься.

– Да… Я… – Что-то вроде смирения охватило ее. – Ты мне нужен.

С последовавшими ударами сердца в ней вскипели невидимые чувства. Знамения. Размышления. Вожделения.

– Нас может быть только трое… – в конце концов сказал Айнрилатас. И снова безымянные страсти заскрипели в его голосе.

Благословенная императрица опять сморгнула слезы, на этот раз от облегчения.

– Конечно. Только твой дядя и я.

– Нет. Не ты. Мои братья… – Тяжелое дыхание заглушило его голос.

– Братья? – переспросила она скорее с тревогой, чем с любопытством.

– Кел… – сказал пленник со звериным ворчанием. – И Самми…

Священная императрица напряглась. Если Айнрилатас искал роковую щель в ее броне, то он ее обнаружил.

– Я не понимаю, – ответила она, сглотнув. – Самми… Самми, он…

Но фигура, к которой она обращалась, уже не была человеком. Анасуримбор Айнрилатас поднялся с медленной неторопливостью танцора, а затем бросился вперед, вытянув руки и ноги, напрягаясь в цепях. Он стоял там, весь в слюне и с прищуренными от страсти глазами, его обнаженные руки и ноги с выступившими венами и бороздками мышц напряглись и дрожали. Эсменет не могла не заметить, что ее щитоносцы съежились за плетеными ширмами, предназначенными для нее.

– Мать! – закричал ее сын, и его глаза загорелись убийством. – Мать! Подойди! Ближе!

Что-то от ее первоначальной непроницаемости вернулось. Это… Это был ее сын, каким она знала его лучше всего.

Зверь.

– Покажи мне свой рот, мать!

Иотия
Женщина по имени Псатма Наннафери предстала перед падираджой и его грубым двором так же, как и все другие знатные пленницы, раздетая догола и закованная в железо. Но там, где других привлекательных женщин встречали похотливыми возгласами и криками – унижение, как понял Маловеби, было такой же частью процесса, как и приговор падираджи, – короткий марш Псатмы Наннафери вниз, к Фанайялу, сопровождало странное молчание. Слухи об этой женщине, решил колдун Мбимаю, быстро распространились среди людей пустыни. Тот факт, что он их не слышал, только разжигал его любопытство, а также напоминал ему, что он остается чужаком.

Фанайял захватил один из немногих храмов, которые не сгорели, огромный куполообразный храм, примыкавший к рынку Агнотума, – место происхождения многих предметов роскоши, которые попадали в Зеум. Алтарь был сломан и увезен прочь на волокуше. Панели, украшенные гобеленами с изображенными на них сценами из трактата и Хроник Бивня, были сожжены. Те, что изображали Первую Священную войну, как сказали Маловеби, были вывезены из Иотии, чтобы украсить стены конюшен, захваченных растущей армией Фанайяла. Фрески были испорчены, а гравюры разбиты вдребезги. Несколько зеленых и алых знамен с двумя ятаганами Фанимри были перевязаны веревками и прикреплены к стенам. Но Бивни и Кругораспятия были слишком вездесущи, чтобы их можно было полностью стереть. Где бы ни блуждал его взгляд – вдоль колонн, над карнизами и под сводами боковых архитравов, – Маловеби видел невредимые свидетельства аспект-императора и его веры.

Больше всего их было на самом куполе, высота и ширина которого были для Маловеби чем-то вроде чуда, поскольку он был родом из страны без арок. Огромный круг фресок висел в высоком мраке над неверующими, а пять панелей изображали Инри Сейена в тех или иных позах: его лицо было нежным, руки окружены золотым ореолом, а посеребренные глаза вечно смотрели вниз.

Пустынные вельможи Фанайяла не выказывали никакого дискомфорта, который мог бы заметить второй переговорщик. Но Маловеби всегда удивлялся общей слепоте людей к иронии и противоречиям. Если раньше кианцы казались порочными и обнищавшими, то теперь они выглядели просто нелепо, украшенные эклектичными трофеями великого имперского города. Пустынная толпа бурлила, поражая пестротой одежды и доспехов: высокие конические айнонские шлемы, черные туньерские кольчуги, пара шелковых платьев, которые, как подозревал Маловеби, были позаимствованы в женском гардеробе, и, как ни странно, мешковатые малиновые панталоны, какие обычно носили евнухи из касты рабов. Один человек даже щеголял щитом из нильнамешских перьев. Маловеби знал, что большинство из них провели основную часть своей жизни, охотясь, как звери, на пустынных пустошах. До сих пор эти люди считали глотки воды и укрытие от солнца и ветра роскошью, так что было логично, что они будут пировать всеми возможными способами, учитывая сваленные на них судьбой сумасшедшие награды. И все же они больше походили на карнавал опасных дураков, чем на возможного союзника Высокого Священного Зеума.

И снова только Фанайял воплощал в себе элегантность и сдержанность, которые когда-то так отличали его народ. Деревянный стул был установлен позади разрушенного основания алтаря, и падираджа сел на него, даже во мраке храма мерцая своей золотой кольчугой, надетой поверх белой шелковой туники: доспехи и мундир койяури, прославленной тяжелой кавалерии, которой он командовал в молодости во время Первой Священной войны.

Меппа стоял по правую руку от него, откинув капюшон и пряча глаза, как всегда, за серебряной лентой на голове. Змея кишаурима поднялась, как черный железный крюк, с его шеи, пробуя воздух языком и наклоняясь в сторону каждого, кто начинал говорить.

Маловеби был тенью – стоял позади и слева от падираджи и наблюдал, как около сотни обнаженных женщин и мужчин протащили под Фанайялом с его мстительными капризами – несчастная вереница, некоторые гордые и дерзкие, но большинство жалкие и сломленные, хрипящие и умоляющие о милосердии, которое ни разу не было проявлено. Пленных людей, независимо от их положения, спрашивали, будут ли они проклинать своего аспект-императора и примут ли истину Пророка Фейна. Тех, кто отказывался, уводили на немедленную казнь. Тех, кто соглашался, увозили на аукцион в качестве рабов. Насколько мог судить колдун Мбимаю, женщин – овдовевших жен и осиротевших дочерей кастовой знати – просто выводили, чтобы разделить, как добычу.

Это продолжалось очень долго, становясь все более грязным и фарсовым, и казалось, с уходом каждой обреченной души, достаточно скучным для старого ученого, чтобы размышлять об извращениях веры, и достаточно долгим, чтобы у старика заболели и зачесались ноги. Однако что-то в Псатме Наннафери мгновенно развеяло его скуку и дискомфорт.

Гвардейцы бросили ее на молитвенные плиты под падираджой, но если с другими пленниками они наслаждались маленькими злыми шутками, то теперь сделали это с механической неохотой – как будто пытаясь спрятаться за своей функцией.

Фанайял наклонился вперед, погладил свою заплетенную козлиную бородку и внимательно посмотрел на пленницу. Это тоже было беспрецедентно.

– Мой инквизитор Арьенхой рассказал мне очень интересную историю… – сказал он.

Женщина медленно выпрямилась, грациозная, несмотря на железные кандалы. Она не выказывала ни страха за свое будущее, ни стыда за свою наготу пленницы. Жрица была не лишена определенной миниатюрной красоты, подумал Маловеби, но в ней была твердость, которая противоречила мягким коричневым изгибам ее кожи. И было что-то в ее осанке и прищуре, что наводило на мысль о привычках кого-то более старшего, намного более старшего, чем эта женщина, которой на вид было около тридцати лет.

– Он говорит, – продолжал Фанайял, – что ты Псатма Наннафери, Верховная Мать ятверианского культа.

Мрачная и снисходительная улыбка.

– Так и есть.

– Он также говорит, что ты – причина, по которой мы нашли эти земли в огне, когда прибыли сюда.

Пленница кивнула.

– Я всего лишь сосуд. Я наливаю только то, что было налито в меня.

Даже столь немногих слов хватило Маловеби, чтобы понять, что Псатма была грозной женщиной. Она стояла, обнаженная и закованная в кандалы, но ее взгляд и осанка выражали уверенность, слишком глубокую, чтобы ее можно было назвать гордостью, величие, которое каким-то образом опрокинуло преграду между ней и знаменитым Разбойником-падираджой.

– А теперь, когда твоя богиня предала тебя? – спроил тот.

– Предала? – фыркнула жрица. – Еще рано подводить итоги. Это не пари о преимуществах перед проигрышем. Это подарок! Воля нашей матери-богини.

– Значит, богиня желает разрушения своих храмов? Мучения и казни ее рабов?

Чем дольше Маловеби смотрел на женщину, тем больше ему давила на лоб какая-то тяжесть. Ее глаза ярко светились от влажности, делающей ее уязвимой, ее тело привлекало худощавостью крестьянских девственниц. И все же, наблюдая за ней, он продолжал ощущать что-то седое, твердое и старое. Даже пушистый холмик ее женского естества… Она казалась чем-то вроде символа противоречий, как будто взгляд и обещание девственной юности затмили облик старой ведьмы, но не смогли скрыть венчающий ее смысл, висевший вокруг нее, как туман.

Так что даже сейчас, когда она смотрела на Фанайяла, казалось, что-то змеиное проглядывало сквозь ее пристальный взгляд, взгляд чего-то злобного и ставшего безжалостным с возрастом. Оно вспыхнуло в глазах этой женщины, раскрасневшейся, задыхающейся и такой манящей.

– Мы принимаем такие подарки, которые приходят, – напевала она. – Мы страдаем от этой мирской мелочи, и она спасет нас! От забвения! От тех демонов пробудились наши беззакония! Это всего лишь арена, где души поселяются в вечности. Наши страдания – мусор по сравнению с грядущей славой!

Фанайял рассмеялся, искренне забавляясь. Но его юмор резко контрастировал с явным беспокойством придворных.

– Значит, даже твой плен… Ты считаешь это подарком?

– Да.

– А если я отдам тебя на растерзание моим людям?

– Ты не сделаешь этого.

– И почему же?

В мгновение ока Псатма стала застенчивой и одновременно распутной. Она даже взглянула на свою грудь, упругую от невероятной молодости.

– Потому что я переродилась черной землей, дождем и потным солнцем, – ответила она. – Богиня сотворила меня по своему образу, как сладкое, сладкое плодородие. Ты не позволишь другим мужчинам торговать мной, пока твои чресла не будут сожжены.

– Мои чресла? – воскликнул Фанайял с притворным недоверием.

Маловеби пристально уставился на жрицу и заморгал. Она буквально трепетала от брачного обещания, но все же в ней чувствовался запах старого камня. Что-то… Что-то было не так…

– Даже сейчас, – сказала она, – твое семя поднимается к обещанной мягкой земле, глубоко вспаханной.

Мужской смех прокатился по залу, но тут же прервался из-за нехватки воздуха. Даже старый Маловеби почувствовал, как в груди у него что-то сжалось, а по бедрам поползла такая же тяжесть…

И с немалым ужасом колдун Мбимаю понял, что богиня была среди них. Здесь была опасность – большая опасность. Эта женщина шла одной ногой по реальному миру, а другой – вне его…

Он открыл рот, чтобы выкрикнуть предупреждение, но вовремя спохватился.

Он не был другом этим диким людям. Он был наблюдателем, переводчиком. Вопрос заключался в том, будут ли соблюдены интересы Зеума, если Фанайял будет предупрежден. Союзник или нет, но факт оставался фактом: этот человек был фанатиком самого худшего сорта, верующим в веру, фанатиком, который делал дьяволов из богов и ад из небес. Заключить союз, который заслужил бы вражду Матери Рождения, было бы глупым обменом. Зеумцы не могли молиться Сотне, учитывая их веру в заступничество, но они, безусловно, почитали и уважали их.

– Мягкая земля глубоко вспахана, – повторил Фанайял, глядя на тело Псатмы с откровенным голодом. Он повернулся к худощавым и воинственным людям своего двора. – Таковы искушения зла, друзья мои! – крикнул он, качая головой. – Таковы искушения!

Эти слова были встречены еще более сильным смехом.

– Твои сестры мертвы, – продолжал падираджа, словно не поддаваясь на ее уловки. – Ваши храмы разрушены. Если это подарки, как вы говорите, то я в самом великодушном настроении. – Он сделал паузу, чтобы дать своим собравшимся вокруг людям еще несколько раз слабо хихикнуть. – Я могу подарить тебе петлю, скажем, или тысячу плетей. Возможно, я позову Меппу, чтобы показать тебе, какой тюрьмой может быть твое тело.

Маловеби поймал себя на том, что гадает, моргнула ли хоть раз женщина, настолько безжалостным был ее взгляд. Тот факт, что Фанайял выдержал его с такой легкомысленной легкостью, на самом деле беспокоил мага Мбимаю. Был ли этот человек просто рассеянным или у него было такое же твердое сердце, как и у нее?

Ни то ни другое не предвещало бы хорошего союза.

– Моя душа уже покинула это тело и вернулась в него, – сказала жрица, и в ее девичьем голосе прозвучали резкие интонации старухи. – Ты не можешь причинить мне никаких мучений.

– Как же с тобой тяжело! – со смехом воскликнул Фанайял. – Упрямая! Дьяволопоклонническая ведьма!

И снова двор пустынников загрохотал от смеха.

– Я бы не стал терзать твое тело, – сказал вдруг Меппа без предупреждения. До сих пор он молча и неподвижно стоял рядом со своим повелителем, как всегда устремив лицо вперед. Только аспид, изогнувшийся, как ониксовый бант, поперек его левой щеки, смотрел на одинокую женщину.

Псатма Наннафери с усмешкой посмотрела на кишаурима.

– Моя душа выше твоей дьявольщины, змееголов. Я преклоняюсь перед Ужасной Матерью.

Никогда еще Маловеби не был свидетелем более жуткого обмена мнениями: ослепленный мужчина говорил словно в пустоту, закованная в кандалы женщина – словно безумная королева среди наследственных рабов.

– Ты поклоняешься демону, – сказал Меппа.

Верховная Мать рассмеялась с горьким юмором. Хохот разнесся по дальним стенам, отдаваясь эхом в высоких нишах, заглушая все веселье, которое было прежде. Внезапно собравшиеся мужчины превратились в смешных мальчишек,чья гордость была отбита у них ладонью проницательной и требовательной матери.

– Назови ей, что ты желаешь! – воскликнула Псатма Наннафери. – Демон? Да! Я поклоняюсь демону! Если вам угодно называть ее так! Ты думаешь, мы поклоняемся Сотне, потому что они хорошие? Безумие управляет внешним миром, змееголов, а не богами или демонами – или даже одним богом! Дурак! Мы поклоняемся им, потому что они имеют власть над нами. А мы, ятверианцы, поклоняемся тому, у кого самая большая сила!

Маловеби подавил еще одно желание закричать, призвать фанимцев пощадить ее, освободить, а затем сжечь сотню быков в честь Ятвер. Мать была здесь! Здесь!

– Боги – это не что иное, как великие демоны, – сказал кишаурим, – голодные по всей поверхности вечности, желающие только вкусить ясность наших душ. Разве ты не видишь этого?

Смех женщины сменился хитрой улыбкой.

– Действительно голодные! Толстые будут съедены, конечно. Но высшие святые, верующие – они будут прославлены!

Голос Меппы не был злым, но тембр его слабел от звучащего в голосе Верховной Матери скрежета когтей. И все же он надавил на нее – тон настойчивой искренности был единственным пальцем, которым он мог уравновесить чашу весов.

– Мы для них наркотик. Они едят наш дым. Они делают украшения из наших мыслей и страстей. Они обмануты нашими муками, нашим экстазом, поэтому они собирают нас, дергают нас, как струны, создают аккорды народов, играют музыку наших страданий на протяжении бесконечных веков. Мы видели это, женщина. Мы видели это своими отсутствующими глазами!

Маловеби нахмурился. Фанимское безумие… Так и должно быть.

– Тогда ты знаешь, – сказала Псатма Наннафери с рычанием, которое пробежало по коже второго переговорщика. – Когда она возьмет тебя, твоей еде не будет конца. Твоя кровь, твоя плоть – они неисчерпаемы в смерти. Попробуй хоть немного воздуха, которым ты можешь дышать, змееголов. Вы полагаете, что ваш одинокий бог похож на вас. Вы делаете свой образ формой единого. Вы думаете, что можете проследить линии, границы, через внешнее, как этот дурак Сейен, сказать, что принадлежит Богу Богов, а что нет – блуждающие абстракции! Высокомерие! Богиня ждет, змееголов, а ты всего лишь пылинка перед ее терпением! Только рождение и война могут захватить – и она захватывает!

Маг Мбимаю окинул взглядом украшенный гирляндами двор, и его внимание привлекли вздохи и возмущенный ропот. Люди пустыни наблюдали за ними, и на их лицах отражались ярость и ужас. Некоторые из них даже шевелили пальцами, читая маленькие народные охранные заклинания. На них навалилось слишком много странностей, чтобы они не поняли, что происходит что-то серьезное.

– Оставь свои проклятия! – воскликнул Фанайял, и его веселье, наконец, сменилось яростью.

Пленница захихикала – слишком дико для таких юных губ, как у нее. Пыль поднималась в слабом луче солнечного света, стебельки местных растений, похожих на звезды, перекатывались по полу, подгоняемые сквозняками храма.

– Да, Мать! – кричала она в воздух так, как мог бы кричать Меппа. – Схватить его было бы восхитительно! Да!

– Демоница! – проревел последний кишаурим, повергнув, казалось, весь мир вокруг в безмолвие. Он спустился к ней по ступенькам с напряженным, как у куклы, лицом. – Я знаю истинное направление твоей силы. О тебе пишут в течение многих веков, и все же тебе нужны инструменты – люди. Но все люди могут потерпеть неудачу. Основа – это мы! Ты будешь повержена твоими же инструментами! И ты будешь голодать в своей яме!

– Да! – Псатма Наннафери снова захихикала. – Все люди могут проиграть, кроме одного!

Меппа опустил голову, как будто только сейчас увидел ее сквозь гравированное серебро своей повязки.

– Кроме Доброй Удачи, – сказал он.

– Доброй Удачи? – перепросил Фанайял.

Маловеби замер, затаив дыхание, когда услышал этот вопрос. Эти фанимские варвары не могли понять, к какой катастрофе они стремились. Сотня. Сотня отправилась на войну!

– Существует бесконечное множество путей в потоке событий, – объяснил Меппа своему повелителю. – Добрая Удача, как верят идолопоклонники, – это та совершенная линия действия и случайности, которая может привести к любому результату. Воин Доброй Удачи – это человек, который идет по этой линии. Все, что ему нужно, происходит не потому, что он этого хочет, а потому, что его потребность идентична тому, что происходит. Каждый шаг, каждый бросок игральных палочек – это… – Он снова повернулся к свирепому взгляду ятверианской Верховной Матери.

– Это что? – требовательно спросил Фанайял.

Меппа пожал плечами.

– Дар.

Миниатюрная женщина хихикала и гремела цепями, топая ногами.

– Ты всего лишь временное бедствие! Испытание, которое отделяет верующих от воров. Гораздо более страшная война захватила Три Моря. Богиня сломила ярмо тысячи храмов. Культы вооружаются для битвы. Скачи, фанимский дурак! Поезжай! Покори все, что сможешь! Смерть и ужас съедят вас всех, прежде чем это закончится!

Фанайял аб Каскамандри поднял руку, словно пытаясь вырвать те слова, которые она скрывала.

– Значит, этот твой Воин Доброй Удачи, – рявкнул он, – охотится на аспект-императора?!

– Богиня охотится на демона.

Падираджа повернулся к своему кишауриму и ухмыльнулся.

– Скажи мне, Меппа. Она тебе нравится?

– Нравится? – отозвался слепой, очевидно слишком привыкший к его шуткам, чтобы быть недоверчивым. – Нет.

– А мне – да, – сказал Фанайял. – Даже ее проклятия доставляют мне удовольствие.

– Значит, ее нужно пощадить?

– Она знает, Меппа. То, что нам нужно знать.

Но Маловеби, по коже которого побежали мурашки, понял, как и все присутствующие, за исключением, возможно, кишаурима: разбойник-падираджа просто оправдывался. Несмотря на все свои провокации, несмотря на всю свою смертоносность, Псатма Наннафери оставалась, как она и говорила, мягкой, глубоко вспаханной землей…

И ужасная Мать Рождения будет действовать своей непостижимой волей.

Момемн
Горе искалечило ее. Горе из-за смерти ее самого младшего, самого нежного и самого уязвимого сына Самармаса. Горе из-за потери ее самой старшей, самой горькой и самой обиженной, Мимары.

Гнев спас ее. Гнев на мужа за то, что он бросил ее на произвол судьбы. Гнев на слуг за то, что они подвели ее, и за то, что они сомневались в ней – сомневались больше всех.

Гнев и любовь милого маленького Кельмомаса.

Она привыкла бродить по дворцовым залам в те ночи, когда сон ускользал от нее. Уже дважды она ловила стражников, бросающих игральные палочки, и один раз парочку рабов, занимающихся любовью в садах Гепатина, – грехи, за которые, как она знала, ее муж наказал бы, но она притворялась, что не замечает.

Почти неизбежно она обнаруживала, что если идет одна, то попадает через пещерное сердце в Императорский Зал аудиенций. Она таращила глаза, вытягивая шею, как делают кастовые слуги, и думала обо всех людях, скрывающихся за парусиной символов, висящих между полированными колоннами. Она взбиралась на возвышение, проводила пальцами по подлокотнику огромного трона своего мужа, а затем выходила на веранду, откуда открывался вид на лабиринт ее столицы.

Как? Как могла низкая и подлая блудница, способная продать свою дочь в голодные времена, стать благословенной императрицей всех Трех Морей? Это, как она всегда считала, был главный вопрос ее жизни, замечательный факт, над которым историки будут размышлять в будущих поколениях.

Когда-то она была колеей на давно замусоренной дороге, а теперь оказалась возницей.

В великих переменах были тайна и красота. Это были гений и сила Кругораспятия, парадокс Всемогущего Бога, висящего обнаженным на железном кольце. Все люди рождаются беспомощными, и большинство людей просто вырастают в более сложные формы младенчества. Но поскольку они – единственная знакомая им вершина, люди постоянно обнаруживают, что смотрят вниз, даже когда пресмыкаются перед могучими. «Все рабы становятся императорами, – писал Протат с лукавым цинизмом, – как только работорговец отводит взгляд».

Ее возвышение – столь же невозможное, сколь и чудесное – выражало самомнение, присущее всем людям. И вот дикая аномалия ее жизни стала своего рода человеческим маяком. Для кастовой знати, давно привыкшей отбивать стремление у своих рабов, само ее существование вызывало инстинктивное желание наказать ее. А рабам и слугам, давно привыкшим проглатывать свои властные суждения, ее появление напоминало об их ежедневном унижении.

Но их вопрос был по существу тем же самым. Кто она такая, чтобы так возвышаться?

Вот. Это был самый главный вопрос ее жизни, тот, который никогда не придет историкам в голову. Не как блудница может стать императрицей, а как блудница может быть ею.

Кто она такая, чтобы так возвыситься?

Она им покажет.

Эсменет трудилась без устали с тех пор, как до нее дошла весть о падении Иотии. Экстренные встречи с Кэксом Антирулом, ее экзальт-генералом, а также с вечно вспыльчивым Верджау, премьер-министром Нассенти. Очевидно, активность на границе со скюльвендами, резко возросшая в предыдущие недели, теперь сошла на нет, и этот факт одновременно и приободрил ее, поскольку позволял передислоцироваться, и встревожил. Императрица читала анналы, и, хотя Касидас умер задолго до того, как скюльвенды разграбили Сеней, она не могла не вспомнить, как все то далекое великолепие, которое он описывал, было сметено народом войны.

Деятельные. Беспощадные. Хитрые. Именно эти слова лучше всего описывали скюльвендов. Она знала это, потому что знала Найюра урс Скиоата и потому что вырастила его сына, Моэнгхуса, как своего собственного.

Хотя ее генералы смотрели только на перспективу отомстить за своих товарищей в Шайгеке, она знала, что зачистка скюльвендской границы – это риск, безумный риск. Несмотря на то что в остальном империя была разгромлена, Келлхус оставил три отдельные колонны охранять брешь, и не без причины.

Но Фанайял и проклятые ятверианцы не оставили ей выбора. План состоял в том, чтобы ввести как можно больше войск в Гедею, в то время как имперская армия Запада собиралась в Асгилиохе. Хиннерет можно было снабжать по морю. Генерал Антирул заверил правительницу, что к концу лета у них будет пять полных колонн, готовых отбить Шайгек. Хотя все присутствующие понимали намерения Фанайяла, никто не осмеливался говорить об этом в ее присутствии. Разбойник-падираджа напал не столько на империю, сколько на ее легитимность.

Он будет страдать за это. Впервые в жизни Эсменет поймала себя на том, что злорадствует над перспективой уничтожить другого человека. И это нисколько не беспокоило ее, хотя она знала, что ее прежнее «я» в ужасе отшатнется от столь темных страстей. Фанайял аб Каскамандри будет молить ее о пощаде прежде, чем все будет сказано и сделано. Ничего не может быть проще.

Кроме того, она регулярно встречалась со своим наставником шпионов Финерсой и доверенным визирем Вем-Митрити. Императрица боялась, что Финерса, который всегда казался хрупким из-за своей нервной напряженности, согнется под невероятными требованиями, которые она предъявляла к нему. Но если уж на то пошло, этот человек процветал. За неделю, после падения Иотии, Финерса почти полностью восстановил свою шпионскую сеть по всему Шайгеку. Когда Эсменет спросила его о предлогах, которые она могла бы использовать для ареста Кутиаса Пансуллы, он заключил этого человека в тюрьму на следующий вечер, позволив ей поставить Биакси Санкаса на его место в Императорском Синоде.

Точно так же она боялась, что Вем-Митрити в буквальном смысле умрет, настолько слабым он казался. Но он тоже процветал, организуя кадры из школьников, студентов и тех, кто, подобно ему, был слишком слаб, чтобы участвовать в Великой Ордалии для защиты империи. Весь мир считал, что кишауримы были уничтожены Первой Священной войной. Рассказы об их возвращении пробудили новую, почти фанатичную решимость в оставшихся учениках.

Когда она остановилась, чтобы подумать об этом, ей показалось чудом, что министры ее мужа сплотились вокруг нее. С самого начала она понимала, что величайшая сила империи – ее размеры – были одновременно ее величайшей слабостью. До тех пор пока население верит в ее силу и цель, империя может использовать почти безграничные ресурсы против своих врагов, хоть внутренних, хоть внешних. Но когда эта вера угасла, она стала растворяться в воюющих племенах. Те самые ресурсы, которые были ее силой, стали ее врагом.

Именно это и сделало падение Иотии столь катастрофичным. Да, Фанайял вверг весь Шайгек в беззаконное смятение. Да, он разрезал Западную империю пополам. Но Шайгек был лишь одной провинцией из многих, и связь между севером и югом всегда была морской благодаря великому Каратаю. Стратегически потеря Иотии была не более чем досадной помехой. Однако символически…

Кризис, с которым столкнулась Эсменет, был кризисом доверия, ни больше ни меньше. Чем меньше ее подданные верили в империю, тем меньше одни жертвовали и тем больше другие сопротивлялись. Это была почти арифметика. Равновесие шаталось, и весь мир следил за тем, в какую сторону сыплется песок. Анасуримбор Эсменет приняла решение действовать так, как если бы она верила, что досаждает всем тем, кто сомневался в ней так же сильно, как и во всем остальном, и как это ни парадоксально, все они начали верить вместе с ней. Это был урок, который Келлхус вдалбливал ей бесчисленное количество раз, и она решила никогда больше не забывать его.

Знать – значит иметь власть над миром, верить – значит иметь власть над людьми.

Тогда она с верой, с верой и искусством поднимется на великую цепь империи и восстановит равновесие на благо своих детей. У Эсменет больше не было иллюзий. Она понимала, что если потерпит неудачу, то все ее сыновья и дочери будут обречены.

А она просто не хотела – не могла! – вынести еще одной…

Еще одной смерти своих детей.

Как всегда, ее сенешаль Нгарау оказался незаменимым помощником. Чем дольше она была вовлечена в управление Новой Империей, тем больше понимала, что та обладает собственными кодексами и диалектами – и тем больше понимала не только то, почему такие люди, как Нгарау, были так необходимы, но и то, почему Келлхус, какими бы кровавыми ни были его завоевания, никогда не забывал щадить чиновников каждого завоеванного им народа. Все требовало перевода. Чем лучше владеешь управляющими ведомствами, чем меньше неверных толкований, чем быстрее делаются выводы, тем решительнее действия империи.

Единственное колесо, которое она не могла повернуть вместе с остальными, – это Тысяча Храмов. Но скоро, очень скоро она найдет решение этой дилеммы.

Благословенная императрица Трех Морей расхаживала по веранде, глядя на темный пейзаж своего города – Момемна. Она подумала о том, что все эти беспорядочные сооружения на самом деле были пусты, что их стены были немногим толще пергамента, если смотреть с такого расстояния. А еще – обо всех этих тысячах, дремлющих, как миниатюрные, бесчисленные личинки, мягкие в своих хрустящих коконах. И она планировала, как сделать так, чтобы они выжили.

– Мы идем кратчайшим путем, – сказал ей ее божественный и бессердечный муж, когда она видела его в последний раз, – по лабиринту тысячекратной мысли. Это – бремя, которое бог возложил на нас, и бремя, которому боги завидуют…

Целесообразность станет ее правилом. Таким же безжалостным, как и священным.

Она знала, что Кельмомас проснется и будет ждать ее возвращения – он всегда так делал. Просто потому, что она была так занята, она позволяла ему спать с ней в ее постели.

За исключением тех ночей, когда она звала Санкаса или Имхайласа, чтобы утешить ее.

* * *
Сам этот день кажется дерзким. Ветер был постоянным и слабым, небо – почти пустым, горизонт – чистым. Менеанорское море казалось окаменевшим берегом, темным под солнечными лучами, искрящимися через его бесконечные отверстия.

Она сидела за маленьким столиком рядом с Телиопой, наблюдая, как шрайя Тысячи Храмов выходит из тени Императорского Зала аудиенций на ослепительно сияющую веранду. Анасуримбор Майтанет. Его белое одеяние мерцало золотом при каждом шаге из-за бесчисленных золотых щепок – бивней, – вытканных по всей его длине. Его волосы были высоко и густо уложены на голове, такие же неправдоподобно черные, как и его заплетенная борода.

– Это безумие, Эсми! – крикнул он. – Империя горит, а ты отвергаешь мой совет?

Она надеялась, что выглядит так же впечатляюще в своем строгом сером одеянии и длинном, до щиколоток, жилете с золотыми кольцами. И конечно, ее мантией был окутанный дымкой город – замысловатое бело-серое пятно, простирающееся до самого горизонта. Но она была уверена, что именно ее фарфоровая маска, ослепительно-белая, с такими же тонкими и прекрасными чертами лица, как у нее самой, будет тяготить его глаза особенно сильно.

– И ты теперь носишь маску? Айнонскую?

Она долго размышляла, с чего ее деверь начнет. Прежде чем посовещаться с Айнрилатасом, она думала, что он будет вести себя примирительно, что он использует мудрые и скромные слова, чтобы тронуть ее.

Сделай это, Эсми. Доверие ждет…

Но она передумала в свете того, что сказал ей ее сумасшедший сын. В конце концов она решила, что шрайя выскажет обиду и возмущение, думая, что ее врожденные сомнения будут мешать его пути.

И она оказалась права.

– Речь идет о Шарасинте… – продолжил он тем же негодующим тоном. Его голос поражал резонансом, который, казалось, отдавался в ее сердце. – Ты думаешь, что я причастен к ее убийству?

Императрица не ответила просто потому, что не доверяла своему голосу. Она могла говорить только тогда, когда чувствовала «холод» внутри себя – как велела Телиопа.

Майтанет занял свое место с нескрываемой яростью. Даже на улице невидимо носился в воздухе его запах – мирра и что-то вроде мускуса.

– Или потеря..? – Он сделал паузу, словно пытаясь взять себя в руки, но его намек был ясен. – Или потеря сына свела тебя с ума?..

Она поняла, что он сделал эту паузу не только из какого-то сострадательного инстинкта. Он хотел, чтобы она сама закончила его мысль… Она! Тогда он смог бы посочувствовать ей и медленно пробудить ее доверие, как делал это много раз в прошлом.

Но она уже решила, по какому пути пойдет этот разговор.

Эсменет отломила кусок лепешки и использовала его, чтобы взять ломтик свинины с мелко накрошенными специями. Затем она обмакнула их в мед с корицей и протянула деверю, высматривая хотя бы малейший признак нерешительности. Но их не было.

Он не стал приветствовать ее ни одним из традиционных приветствий и не воздал ей никаких почестей, так что она тоже решила не делать этого.

– Пройас… – сказала она, чувствуя холод, который появился под ясностью ее голоса. – Вскоре после того, как Каритусаль пал, он взял меня охотиться на канти, разновидность антилопы, в Фамири… Я когда-нибудь рассказывала тебе эту историю, Майта?

Собеседник смотрел на нее с тревожным напряжением.

– Нет.

Маска покалывала ее щеки. Она поймала себя на том, что гадает, не так ли чувствуют себя шпионы-оборотни под своими фальшивыми лицами. Безопасно.

– После завоевания Айнона, – продолжила она. – Мы следили за матерью и ее жеребенком основную часть дня. Но когда мы, наконец, увидели их, то обнаружили, что мы не единственные охотники. Волки. Волки тоже выследили их. Мы взобрались на неглубокий гребень, так что могли видеть все: самку канти и ее дитя, пьющих из черного ручья… и волки сомкнулись вокруг нее… – Эсменет мысленно видела тех волков, гладких, как рыбы, пробивающихся сквозь траву. – Но антилопа или слышала их, или учуяла их запах на ветру. Она рванулась, прежде чем петля успела завязаться, – рванулась прямо к нам! Это было достаточно удивительно, если наблюдать издалека. Она прижала своего жеребенка к земляному обрыву – прямо под нами – и развернулась, чтобы сразиться с преследователями. Волки налетели на нее, но канти сильны, как злые лошади, и она брыкалась, топала ногами и бодалась, так что волки уклонились. Я чуть не вскрикнула от радости, но Пройас схватил меня за руку и указал прямо вниз…

Императрица замолчала, чтобы облизать губы под фарфоровой маской.

– Волки, Майта. Волки знали, что она будет делать, знали даже, куда она побежит. И когда самка, казалось, спугнула стаю, двое из них, спрятавшихся в зарослях у подножия холма, прыгнули на жеребенка и разорвали ему горло. Мать закричала, прогнала их, но было уже слишком поздно. Стая собралась на издевательском расстоянии от нее, они просто ждали, пока она не покинет тело своего ребенка.

Эсменет и в самом деле не представляла, как много ее собеседник может понять по ее дрожащему голосу. Она репетировала эту историю, чтобы сбить его с толку. Она изо всех сил старалась стереть все признаки страстей, которые руководили ее голосом и намерениями, – но как скрыть то, чего нельзя увидеть?

– Ты понимаешь, Майта? Мне нужно знать, что ты не волк, поджидающий в чаще.

Несколько мгновений во взгляде шрайи, казалось, боролись гнев и сострадание.

– Как ты могла подумать такое? – воскликнул он.

Она глубоко вздохнула. Откуда у нее появились подозрения? Так часто прошлое казалось цистерной, в которой плескались растворенные голоса. Айнрилатас сказал, что она боится Майтанета, потому что презирает себя. Как он мог не попытаться спасти империю от ее недееспособности? Но что-то в ней упиралось в такую возможность. Казалось, всю свою жизнь она боролась со страхами, не имеющими четкого источника.

«Просто тактика… – сказала она себе. – Попытка вовлечь меня в моральный конфликт – заставить защищаться». Она постучала по айнонской маске лакированным ногтем – жест, предназначенный как для нее, так и для Майтанета.

– Как? – ответила она. – Потому что ты дунианин.

Это вызвало долгое молчание между ними. Наблюдая, как его страдальческий взгляд превращается в пустой, испытующий, Эсменет не могла избавиться от мучительного ощущения, что ее деверь действительно собирается убить ее прямо здесь и сейчас.

– Твой муж – дунианин, – наконец, сказал Майтанет.

– Именно.

Она задавалась вопросом, можно ли сосчитать все невысказанные истины, которые висели между ними, все коварные основания для их недоверия. Была ли когда-нибудь семья столь же ненормальная, как у них?

– Если я снизойду до этого испытания, то только для того, чтобы успокоить тебя, Эсми, – наконец сказал шрайя. Его тон был лишен гордости или обиды, что делало его еще более бесчеловечным в ее глазах. – Я твой брат. Более того, я добровольный раб твоего мужа, ничем не отличающийся от тебя. Мы связаны друг с другом кровью и верой.

– Тогда сделай это для меня, Майта. Я извинюсь, если ошибаюсь. Я вымою тебе ноги на ступеньках Ксотеи – все, что угодно! Волки преследуют меня…

Она поняла, что для них это было всего лишь игрой. Без слов, без выражений, просто игрой. Все было инструментом, тактикой, предназначенной для достижения какой-то оккультной и коварной цели.

Даже любовь… Именно так, как сказал Акхеймион.

Она, конечно, знала это уже много лет, но лишь в том смысле, в каком знала все угрожающее: в углах, в темных уголках своей души. Но теперь, играя в эту игру с одним из них, с дунианином, она, казалось, понимала это знание до самого низменного его значения.

Она понимала, что, если бы не маска, ей не хватило бы мужества.

Майтанет замер, напоминая человека, потерявшего рассудок. Его заостренная борода казалась горячей на солнце – интересно, какой краской он скрывал норсирайский светлый оттенок?

– И ты готова довериться мнению сумасшедшего подростка? – спросил он.

– Я готова довериться суждению моего сына.

– Чтобы читать по моему лицу?

Она поняла, что он пытается продлить разговор. Чтобы лучше изучить ее голос? Неужели что-то в ее тоне вызвало у него интерес?

– Да, чтобы читать по твоему лицу.

– И ты понимаешь, какой подготовки это требует?

Эсменет кивнула в сторону дочери. При всех своих недостатках, Телиопа была ее отсрочкой. Она тоже была дунианкой, но как Кельмомас обладал способностью своей матери любить, так и она обладала потребностью своей матери угождать. Императрица решила, что именно этому она может доверять: тем частицам себя, которые нашли дорогу в ее детей.

Иначе она считала бы весь мир своим врагом.

– Способность чи-читать страсти по большей части врожденная, – сказала Телиопа, – и никто, кроме от-отца, не может видеть так глубоко, как Айнрилатас. Умозаключение мыслей требует тренировки, дядя, меру которой об-обеспечил отец.

– Но ты сам это знаешь, – добавила Эсменет, пытаясь скрыть обвинение за искренним замешательством.

Задыхаясь от гнева, шрайя Тысячи Храмов откинулся на спинку стула.

– Эсми…

Тон и поза невинного человека, сбитого с толку и запуганного чужой иррациональностью. «Если его действия соответствуют твоим ожиданиям, – сказал Келлхус, – то он обманывает тебя. Чем более немыслимым кажется притворство, Эсми, тем больше он притворяется…» И хотя ее муж имел в виду их сына, она знала, что эти слова все равно относятся к Майтанету. Айнрилатас сам сказал: дуниане не были людьми.

И поэтому она будет играть свою собственную роль ряженой.

– Я не понимаю, Майта. Если ты невиновен, что ты теряешь?

Она уже знала, что Айнрилатас увидит на лице своего дяди – и что он скажет.

– Этот мальчик… Он мог сказать все, что угодно. Он сумасшедший, – заявил ее деверь.

Все, что ей было нужно, – это опора.

– Он любит свою мать, – возразила Эсменет.

* * *
Прежде юный принц Империи бегал вокруг Андиаминских Высот, теперь же он бежал сквозь них.

Чем больше Кельмомас думал об этом, тем больше ему казалось, что он всегда знал, что эти туннели существуют, что все тонкие различия между направлениями – укороченные комнаты и слишком широкие стены – цепляли краешек его внимания и что-то шептали ему. Ему не нравилось думать, что пути были скрыты от него.

Он бродил в темноте. Он держал маленькую руку около пламени свечи, чтобы защитить ее от сквозняков, но он боялся не столько заблудиться, сколько упустить что-нибудь интересное, если свет погаснет. Глядя во все глаза, он шел по узким коридорам, и пузырь света скользил по черным трубам. Все, что он видел, носило строгий отпечаток его отца. Голые поверхности. Грубая каменная кладка. Простое железо. То здесь, то там он натыкался на стены, украшенные потрескавшейся краской, а однажды набрел на целый зал со сводчатыми потолками и карнизами: части старого дворца Икуреев, как он понял, отец построил по собственному проекту. Он быстро сообразил, что лестницы и коридоры составляют лишь малую часть комплекса. На каждую лестницу приходилось по меньшей мере пять труб с железными перекладинами: некоторые из них поднимались вверх, другие спускались в глубину, которую он еще не осмеливался преодолеть. И в каждом коридоре было не меньше дюжины желобов, ведущих, как он предполагал, в сам дворец.

Но там было слишком много запертых дверей, решеток и люков. Он почти видел, как мать или отец посылают агентов в эти залы, используя тайные порталы, чтобы контролировать, сколько лежащих там костей можно исследовать.

Он решил сам научиться вскрывать их замки.

Несмотря на то что мальчик знал, что рискует вызвать гнев матери, он решил исследовать один из немногих незащищенных желобов – тот, что вел через Аппараторий, как он вскоре обнаружил. Проходя мимо, он игнорировал бесчисленные голоса, по большей части смеющиеся и сплетничающие, и даже заметил несколько теней сквозь плотную мраморную и бронзовую резьбу. Он услышал, как тяжело дышит какая-то парочка, словно собаки, и, пошарив вокруг, нашел складку, сквозь которую мог видеть, как вздымаются их потные спины.

«Вот как ты относишься ко мне», – прошептал он тайному голосу.

«Вот как я отношусь к тебе».

«Один яркий».

«Один темный».

Глаза Кельмомаса превратились в узкие щелочки, и он некоторое время наблюдал за погружением в тайну. Его заинтриговал запах, и ему казалось, что он улавливал его в каждом мужчине и каждой женщине, которых встречал в своей жизни. Включая Мать. Наконец, повинуясь нарастающей необходимости срочно вернуться, принц двинулся назад. Он с радостью позволил огоньку свечи захлебнуться в воске, так как теперь знал маршрут шаг за шагом, ступень за ступенькой. Затхлый мрак, словно ветерок, пробежал по его волосам и щекам, так быстро он вернулся в покои императрицы.

Но мать ждала его с каменным от ярости лицом.

– Кел! Что я тебе говорила?

Он мог уклониться от ее удара. Он мог схватить ее за руку и сломать ей любой палец. И пока она морщилась бы от боли, он мог выхватить одну из заколок, фиксирующих ее волосы, и вонзить ее глубоко в глаз. Так глубоко, чтобы убить ее.

Он мог сделать любую из этих вещей…

Но лучше было рвануться щекой навстречу ее шлепающей ладони, позволить удару затрещать гораздо сильнее, чем она намеревалась, чтобы он мог плакать в притворном страдании, пока она сжимала его, и радоваться ее любви, сожалению и ужасу.

* * *
Псатма Наннафери поднялась с него – кожа отделилась от кожи. Она стояла, наслаждаясь поцелуем прохладного воздуха на своей груди, чувствуя, как его семя заливает внутреннюю поверхность ее бедер – ибо ее лоно не желало этого. Его сон после того, что произошло между ними, был глубоким, настолько глубоким, что он не пошевелился, когда она выплюнула на него свое презрение. Она могла бы ударить его и убить, и он никогда бы не узнал об этом. Он корчился бы в агонии всю вечность, думая, что ему нужно только проснуться, чтобы убежать.

Фанайял аб Каскамандри, раз за разом превращенный в уголь.

Псатма рассмеялась лающим смехом.

Она бродила во мраке его шатра, разглядывая фамильные ценности разрушенной империи. Опаленный огнем штандарт, небрежно прислоненный к стулу, обшитому перламутром. Сверкающие кольчуги свисали с бюстов красного дерева. Личный раб падираджи, мрачный нильнамешец, такой же старый, как и она сама, съежился в щели между диванами, наблюдая за ней, как ребенок наблюдает за волком.

Она остановилась перед небольшим, но роскошным храмом павильона.

– Ты один из ее детей, – сказала она, не глядя на мужчину. – Она любит тебя, несмотря на зло, которое тебе навязали твои похитители.

Она провела пальцем по корешку книги, лежащей на малиновом смятом бархате: «Кипфа’айфан, свидетель Храма».

Кожа переплета потрескалась и покрылась мелкими дырочками от ее прикосновения.

– Ты даешь, – пробормотала она, поворачиваясь, чтобы пристально посмотреть на старика. – Он берет.

По его щекам текли слезы.

– Она дотянется до тебя, когда твоя плоть доживет свой век и тебя выбросит на Ту Сторону. Но ты тоже должен тянуться к ней в свою очередь. Только тогда…

Он сжался в своем убежище, когда она шагнула к нему.

– Ты сделаешь это? Потянешься к ней?

Он утвердительно кивнул головой, но женщина уже отвернулась, зная его ответ. Она неторопливо подошла к занавешенному входу и мельком увидела себя в длинном овале стоящего серебряного зеркала. Верховная Мать остановилась в полумраке фонаря, позволив своим глазам блуждать и задерживаться на гибких линиях ее возрожденного тела. Она превратила свое зрение в чувство вкуса и смаковала мед того, что видела…

Вернуться, пережить непостижимую утрату, усохнуть и увянуть – а потом расцвести заново! Псатма Наннафери никогда не страдала тщеславием своих сестер. Она не жаждала, как другие, воровских прикосновений мужчин. Только при исполнении обрядов ее плоть стремится выполнить свое обещание. И все же она радовалась этому дару, как ничему другому. В ее возрасте, молодом, но уже не слишком юном, были слава, испытанные удовольствия и воля зрелости, облаченная в прочный шелк многих лет, отделявших ее от ветхости, которой она когда-нибудь станет.

Ее храмы были разграблены и сожжены. Множество ее сестер изнасилованы и убиты мечом, а она стояла здесь, пьяная от радости.

– Ты такая собака? – спросила она открытый воздух. – А, змееголов?

Она повернулась к Меппе, стоявшему на пороге павильона. Богато украшенные створки дверей качнулись и замерли за его спиной. Внутрь ворвалась высокогорная прохлада.

– Ты, – пробормотал он напряженно. Его лицо по-прежнему было обращено вперед, но змея, подобно черному пальцу, повернулась прямо к съежившемуся рабу-телохранителю. Верховная Мать улыбнулась, зная, что старик не доживет до рассвета. Она знала, что он умрет ради нее и достигнет цели…

– Всегда охраняешь своего хозяина, – хихикнула она.

– Прикройся, наложница, – велел Меппа.

– Тебе не нравится то, что ты видишь?

– Я вижу иссохшую старую каргу, каковой ты и являешься в душе.

– Значит, ты все еще мужчина, а, змееголов? Ты судишь о моей красоте, о моих достоинствах по молодости моего чрева… Моей плодови…

– А еще по твоему языку!

– Лай, собака. Разбуди своего хозяина. Посмотрим, в чью морду он ударит.

Сияющая змея, наконец, повернулась и посмотрела на нее. Губы под серебряной лентой сжались в тонкую линию.

Псатма Наннафери снова принялась рассматривать в зеркале своего чудесного близнеца.

– Ты носишь в себе воду, – сказала она последнему кишауриму и провела ладонью по плоскости своего живота. – Как океан! Ты можешь сразить меня своей самой простой прихотью! И все же ты стоишь здесь и сыплешь угрозами и оскорблениями?

– Я служу моему господину падирадже.

Верховная Мать рассмеялась. Это, поняла она, был ее новый храм, языческая армия, летящая через земли, куда даже пастухи не хотели идти. И эти язычники были ее новыми жрецами – эти фанимцы. Какая разница, во что они верят, если они делают то, что должно быть сделано?

– Но ты лжешь, – прохрипела она старческим голосом.

– Он был помаз…

– Он был помазан! – хихикнула она. – Но не тем, кем ты думаешь!

– Прекрати богохульствовать.

– Дурак! Все до единого дураки. Все эти люди – все эти воры! Все они считают себя центром своих миров. Но только не ты. Ты же видел. Ты один знаешь, как мы малы… Мы просто пылинки, пылинки на ветру в черноте. И все же ты веришь в блуждающую абстракцию – одинокого бога! Пффф! Ты бросаешь игральные палочки для своего спасения, когда все, что тебе нужно сделать, – это преклонить колени!

Кишаурим ничего не ответил. Змея, на чешуе которой мерцал свет фонаря, отодвинулась от Псатмы и теперь смотрела куда-то поверх ее плеча.

Женщина обернулась и увидела Фанайяла, неподвижно стоящего нагишом позади нее. Он казался нематериальным в игре теней и мрака.

– Теперь вы понимаете? – спросил Меппа. – Ее предательство. Ее дьявольщина! Милорд, пожалуйста, скажите мне, что вы видите это!

Фанайял аб Каскамандри вытер лицо и глубоко вдохнул, свистя ноздрями.

– Оставь нас, Меппа, – грубо сказал он.

Последовал момент противостояния, перекрещенных взглядов трех властных душ. Их дыхание терзало безмолвный воздух. А затем с легким поклоном кишаурим удалился.

Падираджа навис сзади над миниатюрной женщиной.

– Ведьма! – закричал он и отшвырнул ее, а потом обхватил мозолистыми руками ее шею и заставил ее согнуться. – Проклятая ведьма!

Застонав, Верховная Мать вцепилась в его крепкие мускулистые руки, обхватила голой икрой его талию.

Таким образом он показывал свое восхищение ею.

Все еще сжавшись между диванами, обреченный раб-телохранитель плакал, наблюдая за происходящим…

Мягкая земля глубоко вспахана.

* * *
Скудная церемония приветствовала прибытие святого дяди к задним воротам Андиаминских Высот: только мрачные слова и невысказанное подозрение. Рабы подняли вышитые тенты, защищающие от дождя, образовав туннель, так что Майтанет был избавлен от унижения мокнуть в собственной одежде. Кельмомас внимательно следил за поведением матери и ее свиты и старался подражать им. Дети, независимо от того, насколько они забывчивы в остальном, всегда остро чувствуют страх своих родителей и быстро начинают вести себя соответственно. Кельмомас не был исключением.

Что-то действительно важное должно было произойти – даже глупые министры его матери понимали это. Юный принц даже мельком увидел, как старый скрюченный Вем-Митрити недоверчиво покачал головой.

Шрайя Тысячи Храмов вот-вот будет допрошен самым одаренным и разрушительным сыном их бога.

Святой дядя шел мимо выстроившихся промокших людей и казался разъяренным. Он чуть отодвинул плечом Имхайласа и лорда Санкаса, чтобы предстать перед матерью, которая, даже несмотря на свою миниатюрную фигуру, казалась внушительной из-за странности ее сияющей белой маски. Уже не в первый раз Кельмомас поймал себя на том, что ненавидит своего дядю не только из-за его крупной фигуры, но и из-за того, как много места тот занимает в пространстве. Независимо от того, по какому поводу, будь то благословение, брак, проповедь или рождение ребенка, Анасуримбор Майтанет создавал вокруг себя ауру сокрушительной силы.

– Хватит легкомыслия, – отрезал он. – Я бы покончил с этим, Эсми.

На нем было белое одеяние с расшитыми золотом краями – строгое, даже по его степенным стандартам. Если не считать тяжелых Бивня и Кругораспятия, висевших у него на груди, единственной уступкой, которую он сделал по отношению к украшениям, были золотые наручи с древними кенейскими мотивами на предплечьях.

Вместо того чтобы заговорить, императрица опустила голову чуть ниже того, чем требовал джнан. Кельмомас почувствовал, как ее рука крепче сжала его плечо.

Молодой принц Империи наслаждался тем, как они несли запах дождя в закрытые залы дворца. Влажные складки шелка и войлока. Ноги хлюпают в сандалиях. Мокрые волосы становятся горячими.

За весь путь ни один из них не произнес ни слова, за исключением Вем-Митрити, который попросил прощения у матери, как только они выбрались из Аппаратория, и спросил, может ли он продолжать путь самостоятельно в темпе, более подходящем для его древних костей. Они оставили хрупкого адепта Сайкской школы позади, следуя по заранее расчищенным лестницам и коридорам, охраняемым на каждом шагу каменнолицыми эотскими гвардейцами. Настенные канделябры бездействовали, несмотря на то, что день был темным, и поэтому порой они проходили через места абсолютного мрака. Несмотря на пристальный, устремленный вперед взгляд матери, молодой принц Империи не мог удержаться, чтобы не вытянуть шею, сопоставляя способы, которыми он мог видеть, с тем, чего он не мог – сравнивая два дворца, видимый и невидимый.

Наконец, они добрались до императорских покоев и подошли к двери.

Она казалась выше и шире, чем мальчик помнил, возможно, потому, что его мать, наконец, приказала отполировать ее. Обычно словно нарисованные зеленым мелом, киранейские львы сияли теперь в красочном величии. Он хотел спросить мать, означает ли это, что Айнрилатас будет освобожден, но тайный голос предупредил его, чтобы он молчал.

Императрица стояла перед ними, опустив скрытое маской лицо, словно в молитве. Все было тихо, если не считать скрипа снаряжения Имхайласа. Кельмомас обхватил ее обтянутую шелком талию и прижался щекой к ее боку. Она бездумно провела пальцами по его волосам.

Наконец Майтанет подал голос:

– Почему мальчик здесь, Эсми?

Никто не мог не заметить, каким тоном это было сказано. По сути это был другой вопрос: «Что это за болезненная зацикленность?»

– Не знаю, – ответила она. – Айнрилатас отказался говорить с тобой без его присутствия.

– Значит, это будет публичное унижение?

– Нет. Только ты и двое моих сыновей, – ответила она, все еще глядя на дверь. – Твоих племянников.

– Безумие… – пробормотал шрайя с притворным отвращением.

Наконец Эсменет повернула к нему свое скрытое маской лицо.

– Да, – ответила она. – Безумие дунианина.

Затем она кивнула Имхайласу, который взялся за щеколду и толкнул огромную дверь внутрь.

Шрайя Тысячи Храмов посмотрел на Кельмомаса сверху вниз и сжал его маленькую белую руку в своей, мозолистой и необъятной.

– Ты тоже меня боишься? – спросил он.

Вместо ответа мальчик посмотрел на мать с выражением беспокойной тоски.

– Ты принц Империи, – сказала его мать. – Иди.

И он последовал за святым дядей во мрак камеры брата.

Единственное окно камеры было не зашторено, и в нем открывалась прорезь темного неба, наполнявшая комнату холодным и влажным воздухом. Поначалу мальчик слышал только шум дождя, несущегося по замысловатым верхушкам крыш, булькающего и чавкающего в зигзагообразных желобах. Единственная жаровня согревала комнату, отбрасывая в темноту оранжевое сияние. Искусно вырезанное кресло стояло, повернутое к стене, где с четырех каменных львиных голов свисали цепи Айнрилатаса. Мальчик заметил, что жаровня была установлена так, чтобы полностью освещать сидящего в кресле и никого больше.

Голый Айнрилатас скорчился в четырех шагах от кресла, обхватив руками колени. Тусклый свет, казалось, не столько освещал, сколько полировал его. Он наблюдал за вошедшими с каким-то пустым спокойствием.

«Мы должны выяснить, чего он от нас хочет», – прошептал тайный голос.

Ибо Айнрилатас определенно чего-то хотел от младшего брата. Иначе зачем требовать его присутствия?

Дядя отпустил руку младшего племянника, как только за ними со скрипом закрылась дверь. Не глядя ни на одного из братьев, он сунул правую руку в левый рукав и вытащил из-под старинной наручи деревянный клин. А потом с грохотом уронил его на пол и пнул ногой под основание двери…

Запер их изнутри.

Айнрилатас рассмеялся, разминая руки, гладкие и твердые, как лающие ветви.

– Святой дядя, – сказал он, склонив голову и прижав левую щеку к коленям. – Правда, сияет.

– Правда, сияет, – ответил Майтанет, занимая отведенное ему место.

Кельмомас уставился на деревяшку, воткнутую в черный шов между полом и дверью. Что же происходит? Ему и в голову не приходило, что у святого дяди могут быть свои планы…

«Кричи, – приказал тайный голос. – Позови ее!»

Мальчик бросил вопросительный взгляд на старшего брата – тот лишь ухмыльнулся и подмигнул.

Сырой от дождя, далекий гром отразился в окне камеры. Но для маленького мальчика безумные пропорции обстоятельств, в которых он оказался, гремели еще громче. Что же происходит?

– Ты собираешься убить мать? – спросил Айнрилатас, все еще глядя на Кельмомаса.

– Нет, – ответил Майтанет.

«Мы что-тоупустили! – воскликнул голос. – Что-то…»

– Ты собираешься убить мать? – снова спросил Айнрилатас, на этот раз пристально глядя на дядю.

– Нет.

– Святой дядя. Ты собираешься убить ее?

– Я же сказал – нет.

Мальчик с трудом дышал, словно скованный железным стержнем тревоги, не дававшим ему двинуться с места. Все можно объяснить, решил он. Айнрилатас играл, как он всегда это делал, нарушая ожидания других людей ради самого нарушения. Дядя заблокировал дверь на всякий случай… Мальчик чуть не расхохотался вслух.

Все присутствующие здесь были дунианами.

– Столько лет, – продолжал Айнрилатас, – нагромождать один заговор на другой… может быть, ты просто забыл, как остановиться, дядя?

– Нет.

– Столько лет в окружении полоумных людей. Как долго ты трудился? Как долго ты страдал из-за этих уродливых детей с их чахлым интеллектом? Как долго терпел их невежество, их нелепое тщеславие? А потом отец, этот неблагодарный неряха, возвышает одного из них над тобой? Почему бы и нет? Почему отец доверяет шлюхе, а не благочестивому шрайе Тысячи Храмов?

– Я не знаю.

– Но подозреваешь.

– Боюсь, мой брат не вполне доверяет мне.

– Потому что он знает, не так ли? Он знает тайну нашей крови.

– Возможно.

– Он знает тебя… знает тебя лучше, чем ты сам себя знаешь.

– Возможно.

– И он увидел вспышку мятежа, маленький огонек, который ждет, чтобы его зажгли обстоятельства.

– Возможно.

– А обстоятельства уже сложились?

– Нет.

Смех.

– О, но, святой дядя, они уже подходящие – совершенно точно!

– Я ничего не понимаю…

– Лжец! – взвизгнула лохматая фигура.

Шрайя даже глазом не моргнул. Его лицо купалось в колеблющемся оранжевом свете. Майтанет обволакивал Айнрилатаса изучающим взглядом дунианина, и этот взгляд, казалось, звенел, как угли. Кельмомас тысячи раз видел его профиль, если не вживую, то вышитый на знаменах. Высокие щеки, мужественный вид, сильные челюсти – это было очевидно, несмотря на густую бороду.

«Он – наш первый настоящий вызов, – прошептал голос. – Мы должны быть осторожны».

Глаза Айнрилатаса блеснули во мраке. Он сидел на корточках так же, как и раньше, и его цепи свисали дугами по полу. Если пристальный взгляд дяди и смутил его, то он ничем этого не выдал.

– Скажи мне, святой дядя. Сколько детей было у его величества дедушки?

– Шесть, – ответил шрайя. Теперь в их разговоре была какая-то бесцветная краткость, словно они сбросили личины, которыми пользовались, общаясь с нормальными людьми.

– Кто-нибудь из них был похож на меня? – спросил узник.

Пауза в один удар сердца.

– Мне неоткуда об этом узнать. Он топил их при первых признаках необычности.

– И ты был единственным, кто проявлял… равновесие?

– Я был единственным.

– Значит, дедушка… Он бы меня утопил?

– Наверняка.

Суровая оценка дунианина, прямо в точку, без гордости или обиды. На арене, заполненной слепыми и нищими, Майтанет и его семья были единственными зрячими игроками. Они играли так же, как играл слепой – подталкивая, сочувствуя, льстя, – просто потому, что такие ходы делали слепые. И только когда они соперничали друг с другом, понял молодой принц Империи, они могли отказаться от пустой позы и играть в игру в ее самой чистой, самой редкой форме.

– Так почему же, – спросил Айнрилатас, – ты думаешь, отец пощадил меня?

Шрайя Тысячи Храмов пожал плечами.

– Потому что над ним Око мира.

– Не из-за матери?

– Она смотрит вместе с остальными.

– Но ты же не веришь в это.

– Тогда просвети меня, Айнрилатас. Что я думаю?

– Ты думаешь, что мать скомпрометировала отца.

Еще одна доля колебания. Взгляд Майтанета то становился сосредоточенным, то переставал фокусироваться.

Айнрилатас воспользовался случаем.

– Ты думаешь, что мать снова и снова притупляла стремление отца к кратчайшему пути, что он ходит окольными дорогами, чтобы успокоить ее сердце, в то время как ему следует держаться безжалостных линий тысячекратной мысли.

И снова святой шрайя Тысячи Храмов заколебался. Возможно, Айнрилатас нашел нить. Возможно, дядю удастся разоблачить…

Возможно, Майтанета следует считать слабым в их маленьком племени.

– Кто тебе все это рассказал? – требовательно спросил шрайя.

Пленник не обратил на это внимания.

– Ты думаешь, отец рискует всем миром ради своей императрицы – ради абсурдной любви!

– Это была она? Она рассказывала тебе о тысячекратной мысли?

– И ты видишь во мне, – настаивал голый подросток, – тот факт, что я был посажен в клетку, а не утонул, как самый яркий пример безумия твоего старшего брата.

И снова Кельмомас увидел, как глаза дяди расфокусировались, а затем в них вернулся осмысленный взгляд – внешний признак вероятностного транса. Было бы несправедливо, решил мальчик, если бы он родился со всеми этими дарами, но был бы лишен обучения, необходимого для того, чтобы выковать из них настоящее оружие. Какой ему прок от отца, если тот позволяет ему барахтаться? Как может аспект-император быть чем-то иным, кроме как величайшей угрозой своему сыну, величайшим врагом, когда он всегда видит все глубже и глубже?

– Я боюсь того, чем ты мог бы быть… – сказал шрайя. – Я допускаю, что ты можешь многое. Но если ты это видишь, Айнрилатас, то твой отец тоже видел это – и гораздо более полно. Если он не видит никакого бунта в моем страхе, то почему ты должен бояться?

Снова и снова дядя пытался перехватить инициативу, задавая собственные вопросы. Снова и снова Айнрилатас просто игнорировал его и продолжал допрос.

– Скажи мне, дядя, как ты прикажешь убить меня, когда захватишь власть?

– Оставь свои фокусы, Айнрилатас. Такая тактика… она работает только тогда, когда скрыта. Я вижу все это так же, как и ты.

– Странно, не правда ли, дядя? Так, как мы, дуниане, при всех наших дарах, никогда не можем поговорить друг с другом?

– Мы сейчас разговариваем.

Айнрилатас рассмеялся и снова опустил опушенную бородой щеку на колени.

– Но как это может быть, если мы не имеем в виду ничего из того, что говорим?

– Ты…

– Как ты думаешь, если бы нас увидели люди, что бы они сделали? Если бы они могли понять, как мы надеваем и снимаем их, словно одежду?

Майтанет пожал плечами.

– Что бы сделал любой ребенок, если бы мог понять своего отца?

Айнрилатас улыбнулся.

– Это зависит от отца… Вот ответ, который ты хочешь от меня услышать.

– Нет. Это и есть ответ.

Снова смех, так похожий на смех аспект-императора, что по коже мальчика побежали мурашки.

– Ты действительно веришь, что мы, дуниане, разные? Что, как отцы, одни из нас могут быть хорошими, а другие плохими?

– Я знаю это, – ответил Майтанет.

В его брате было что-то странное, решил Кельмомас. То, как он откидывал голову, сгибал запястья и раскачивался на каблуках, создавало впечатление неуклюжего, женоподобного юноши – ложное впечатление. Чем более безобидным он казался, понимал молодой принц Империи, тем более смертоносным он становился.

«Все это, – предупреждал его тайный голос, – просто показуха».

И в этом и заключалась вся шутка, понял Кельмомас: Айнрилатас действительно не имел в виду ничего из того, что говорил.

– О, у нас есть свои особенности, я согласен с тобой, – сказал подросток. – Наша смесь сильных и слабых сторон. Но в конце концов, все мы страдаем одной и той же чудесной болезнью – размышлением. Там, где они думают, одна мысль неотступно следует за другой, слепо шагая вперед, мы размышляем. Каждая мысль захватывает мысль перед собой – как голодная собака, преследующая во-от такой мясистый хвост! Они спотыкаются перед нами, шатаясь как пьяные, не чувствуя своего сиюминутного происхождения, и мы разгадываем их. Играть на них, как на инструментах, вырывая песни любви и обожания, которые они называют своими собственными!

Что-то должно было случиться. Кельмомас поймал себя на том, что наклоняется вперед – таково было его желание. И когда же? И когда же?

– Мы все обманываем, дядя. Все мы, все время. Это и есть дар размышления.

– Они делают свой выбор, – ответил Майтанет, качая головой.

– Пожалуйста, дядя. Ты должен говорить передо мной так же, как перед отцом. Я вижу твою ложь, какой бы банальной или хитрой она ни была. В нашем присутствии не делается никакого выбора. Никогда. И ты это знаешь. Единственная свобода – это окончание свободы.

– Вот и прекрасно. Я устал от твоей философии, Айнрилатас. Я нахожу тебя отвратительным, и боюсь, что весь этот спектакль просто говорит о слабости рассудка твоей матери.

– Матери? – воскликнул старший брат Кела. – Ты думаешь, это устроила мать?

Мгновение колебания, малейшая трещина в фальшивом поведении святого шрайи – и все же это казалось бездной по сравнению с тем, что было до этого.

«Что-то не так», – прошептал голос.

– Если не она, то кто? – спросил шрайя Тысячи Храмов.

Айнрилатас нахмурился и одновременно улыбнулся – выражение его лица было пьяным от переигрывания. Высоко подняв брови, он взглянул на младшего брата…

– Кельмомас? – спросил Майтанет, но не с недоверием, свойственным человеку, а бесцветным голосом, какой бывает у дуниан.

Айнрилатас смотрел на младшего принца Империи так, словно тот был щенком в мешке, который вот-вот бросят в реку…

Бедный мальчик.

– Тысячи слов и намеков бьют их изо дня в день, – сказал юноша. – Но поскольку у них не хватает памяти, чтобы перечислить их, они забывают и оказываются в плену надежд и подозрений, не связанных с их созданием. Мама всегда любила тебя, дядя, всегда видела в тебе более человечную версию отца – иллюзию, которую ты долго и упорно культивировал. И вот теперь, когда она отчаянно нуждается в твоем совете, она боится и ненавидит тебя.

– И это работа Кельмомаса?

– Он не тот, за кого себя выдает, дядя.

Майтанет взглянул на мальчика, стоявшего рядом с ним неподвижно, как щит, и снова повернулся к Айнрилатасу. Кельмомас не знал, что пугало его больше: непроницаемая поверхность дядиного лица или внезапное предательство брата.

– Я подозревал об этом, – сказал шрайя.

«Скажи что-нибудь…» – настаивал голос.

Айнрилатас кивнул, словно сожалея о каком-то трагическом факте.

– Как бы мы все ни были безумны, как бы много горя ни обрушили на нашу мать, он, я думаю, худший из нас.

– Конечно же, ты…

– Ты же знаешь, что это он убил Самармаса.

Еще одна трещина в некогда непроницаемом поведении дяди.

Все, что мог теперь сделать молодой принц Империи, – это просто стоять и дышать. Все свои преступления он совершил, находясь вне подозрений. Если бы дядя заподозрил его в том, что он способен убить Самармаса и Шарасинту, он быстро понял бы его вину, таковы были его дары. Но несмотря на все свои дары, дуниане оставались столь же слепы к невежеству, как и рожденные в мире, – и столь же уязвимы.

А теперь… Никогда в своей короткой жизни Кельмомас не испытывал такого ужаса, как сейчас. Его охватило ощущение слабости, как будто он был столбом воды, который вот-вот рухнет и растечется в тысяче жидких направлений. Чувство сковывающего напряжения, как будто внутренняя лебедка наматывала каждую нить его существа, тянула каждую его жилку.

И он находил это любопытным – как и само это неожиданное любопытство.

– Сармармас погиб, разыгрывая глупую шутку, – спокойно сказал Майтанет. – Я был там.

– И мой младший брат. Он тоже был там?

– Да.

– А Кельмомас, разве он не разделяет наш дар вести за собой глупцов?

– Он мог бы… иногда.

– А если бы он был похож на меня, дядя? Что, если он родился, зная, как использовать наши дары?

Кельмомас слышал, как бьются сердца всех троих: его – с кроличьей быстротой, дядино – медленно, как у быка, а у брата – танцуя между ними.

– Ты хочешь сказать, что он убил собственного брата?

Айнрилатас кивнул, как кивала мать, когда утверждала печальные истины.

– И других тоже…

– Других?

Кельмомас стоял, оцепенев от изумления. Как? Каким образом? Как все могло так быстро перевернуться?

– Повернись к нему, дядя. Используй свой дар. Посмотри ему в лицо и спроси, не братоубийца ли он.

Что же делает этот сумасшедший дурак? Это был его дядя! Именно его нужно было унизить – уничтожить!

Шрайя Тысячи Храмов повернулся к мальчику, но не как человек, хмуро и вопросительно, а с блеском пустоты в глазах. Как дунианин.

– Сумма грехов, – продолжал бормотать Айнрилатас. – Нет ничего более благочестивого, чем убийство. Ничего более абсолютного.

И в первый раз Кельмомас почувствовал себя пойманным в ловушку страшной цепи пристального взгляда своего дяди.

«Прячься! – воскликнул тайный голос. – Он смотрит мельком… Мельком!»

– Ну же, Кельмомас, – хихикнул его безумный брат. – Покажи святому дяде, почему ты должен быть прикован вместо меня.

– Лжец! – мальчик, наконец, пронзительно завопил, всхлипывая и отрицая услышанное. – Это ложь!

– Кельмомас! – закричал шрайя, и его голос дергал за каждую нить власти, от родительской до религиозной. – Повернись ко мне! Посмотри на меня и скажи: ты уби…

Два щелчка, почти одновременно. Два вскрика – таких же тихих, как шорох мышей под полом. Жужжание летящего железа. Щелкание звеньев цепей. Ослабленных звеньев. Одна цепь просвистела над головой мальчика, другая зацепилась за спину дяди…

Они пересеклись, захлестнувшись друг другу навстречу вокруг шеи святого дяди. От них остались алые полосы, как от хлыстов.

Кельмомас едва успел оторвать взгляд от дяди, как его брат тяжело вздохнул, раскинув руки в стороны, словно крылья, а спина его выгнулась дугой, словно лук. Майтанет стремительно вскочил на ноги.

И тогда Айнрилатас схватил его и прижал к груди, несмотря на весь его рост, как ребенка. Он ревел в зверином ликовании, снова и снова дергая цепи…

А Кельмомас смотрел, как задыхается шрайя Тысячи Храмов.

Майтанет стоял на коленях, его лицо потемнело, а руки судорожно цеплялись за цепи. Его шелковые рукава задрались, открывая изящную красоту его наручей.

Айнрилатас кричал и извивался, его руки, грудь и плечи вздувались от напряжения. Его противник перестал дышать и теперь боролся только за то, чтобы защитить свою сонную артерию. Узник дернулся раз, другой – достаточно сильно, чтобы поднять дядю с колен. Но в следующее мгновение левая рука Майтанета затрепетала над наручом на правом предплечье. Появился клинок, торчащий чуть выше его локтя. Он блестел, словно мокрый.

Первый удар выбил искру из глаз Айнрилатаса. Второй, пришедшийся ему под ребра, вызвал лишь легкое содрогание. Цепь выскользнула из рук юноши, и Майтанет упал вперед, на его руки. Он задыхался, как и любой смертный, но пришел в себя гораздо быстрее обычного человека. Казалось, всего за несколько мгновений он сбросил с себя цепи и повернулся лицом к умирающему племяннику.

Айнрилатас отшатнулся на два шага назад, разинув рот и зажимая рукой хлынувшую из бока кровь. Никаких слов произносить не требовалось. За дверью уже слышались приглушенные крики и стук молотка. Шрайя Тысячи Храмов не мог доверять предсмертным словам безумца. Он поднял кулак, и его удар застал юношу совершенно врасплох. Левая бровь и глазница племянника рассыпались, как хлебная крошка.

Принц Империи отступил назад. Звон железа слился со шлепком его упавшего на пол обнаженного тела. Он дернулся, словно одержимый огнем. Кровь бежала по щелям между камнями пола.

– Мягкий… – сказал Майтанет как будто бы с научным любопытством. Его правый рукав был алым от крови. Он повернулся к ошарашенному мальчику.

– А как же ты? – спросил он без тени страсти в голосе. – Есть в тебе кости твоей матери?

* * *
Бронзовая дверь распахнулась. Дядя и племянник повернулись к людям, столпившимся за порогом. Злые и изумленные глаза ощупывали мрак, отделяя живых от мертвых.

– Мамочка, мамочка, мама! – крикнул Кельмомас одинокой фарфоровой маске в центре толпы. – Дядя против тебя! Он убил Айнри, чтобы ты ничего не узнала!

Но его мать уже заметила своего распростертого на земле сына и пробилась вперед.

– Эсми… – начал Майтанет. – Ты должна поня…

– Мне все равно, как это случилось, – перебила она его, скорее неосознанно, чем намеренно направляясь к распростертому на полу телу своего сына, чья окрасившаяся алым нагота становилась все более серой. Она зашаталась над ним, словно он тянул ее вниз роковым грузом.

– Это ты сделала, Эсми? – настаивал шрайя, и голос его звучал все более властно. – Ты планировала это?..

– Что я сделала? – сказала она таким спокойным голосом, что это могло быть только безумие. – Запланировала, чтобы ты убил моего сына?

– Эсми… – начал он.

Но некоторые зрелища требовали тишины – даже от дунианина. В течение нескольких головокружительных, ужасных мгновений Кельмомас видел, как его мать – не столько мать, сколько императрица Трех Морей – упала на колени. Мальчик сказал себе, что все дело в ее маске, но пока он смотрел на Эсменет вместе с другими, она сняла ее с лица, и ее профиль, щеки и брови не показались ему знакомыми.

Держа маску в рыжих от крови пальцах, она положила ее на обезображенное лицо Айнрилатаса.

– Раньше, – сказала она, все еще не поднимая головы. – Раньше я знала, что смогу победить тебя…

Святой шрайя Тысячи Храмов стоял с величественным и хмурым видом.

– Каким образом?

Правительница пожала плечами, как человек, утомленный сверх всякой меры.

– Однажды Келлхус рассказал мне историю о пари между богом и героем… испытание на храбрость. Они оба поднимут свои клинки, и честь достанется тому, кто нанесет удар, а стыд – тому, кто парирует. – Она подняла на своего деверя покрасневшие и заплаканные глаза. – Видишь ли, герой знал, что честь удара будет принадлежать ему, а позор парирования – богу, просто потому, что он знал, что бог заглянет в его сердце и увидит, что смерть не страшит его.

Майтанет наблюдал за ней с абсолютным безразличием.

– Это тебе мой брат сказал?

Ее брови удивленно изогнулись.

– Да, он. Иногда мне кажется, что он предупреждал меня… Знаешь о чем? Насчет самого себя. Насчет моих детей… Насчет всех вас.

Она снова повернулась к своему мертвому сыну.

– Он сам мне сказал… – продолжила она, но лишь затем, чтобы перевести дух. – Он рассказал мне, что эта история показала большую уязвимость дуниан. – Императрица убрала прядь волос с маски на лице сына. Кровь продолжала стекать с него, собираясь в лужицы, растекаясь по швам, пропитывая нижнюю часть ее платья. – Тебе нужно только быть готовым пожертвовать собой, чтобы принудить их. Я так хотела этого, Майта. И я знала, что ты увидишь… увидишь это во мне. Поймешь, что я позволю всей империи сгореть в огне войны против тебя, и тогда ты капитулируешь так же, как все остальные капитулировали перед моей суверенной волей.

– Эсменет… Сестра, пожалуйста… Откажись от этого безу…

– Но что?.. Что ты сделал… здесь… – Она опустила голову, как кукла, и ее голос понизился до шепота. – Майта… Ты убил моего мальчика… моего… моего сына.

Она нахмурилась, как будто только сейчас осознав последствия, а затем гневно посмотрела на своего экзальт-капитана.

– Имхайлас… Схватить его.

Они столпились у входа – небольшая толпа изумленных людей.

До сих пор величественный норсирайский офицер стоял неподвижно, наблюдая за происходящим с ужасающей бледностью. Теперь Кельмомас чуть не захихикал, настолько комичным было его потрясение.

– Ваша милость?

– Эсми… – заговорил Майтанет, и в его голосе послышался какой-то темный рык. – Меня никто не схватит.

Он просто повернулся и зашагал по мраморным залам.

Молчание, ошеломленное и тяжело дышащее.

– Схватить его! – завизжала святая императрица на Имхайласа.

А потом она снова повернулась к трупу своего сына, нависла над ним, бормоча: «Нет-нет-нет-нет…» – несмотря на дрожь, сотрясавшую ее стройное тело.

«Только не еще один», – прошептал тайный голос, смеясь.

* * *
Ее рабы-телохранители позаботились лишь о нескольких светильниках, прежде чем она выгнала их из своих покоев. В результате в галерее соединенных между собой комнат царила тьма, перемежаемая островками одинокого света. В глазах мальчика мир казался мягким и теплым, наполненным тайнами, а все его края расплывались в тени. Здесь поблескивало чрево урны, там висели причесанные плоскости гобелена – знакомые вещи, казавшиеся странными из-за скудости света.

Да, решил он. Совсем другой мир. Лучше.

Они лежали вдвоем на широкой кровати. Мать полусидела на подушках, а он уютно прижался к ней сбоку. Никто из них не произнес ни слова. Долгое время только марлевые занавески, натянутые поперек балкона, двигались, мягко дразня мраморные тени.

Принц Империи поставил перед праздной частицей своей души задачу подсчитывать удары сердца, чтобы знать меру своего блаженства. Прошло три тысячи четыреста двадцать семь ударов, прежде чем из темных глубин появился лорд Санкас с искаженным от горя лицом.

– Он просто вышел из дворца.

Императрица напряглась, но даже не пошевелилась.

– И никто не посмел поднять на него оружие? Даже Имхайлас?

Санкас кивнул.

– Имхайлас – да, посмел, но никто из его людей не помогал ему…

Кельмомас даже поежился от возбуждения. Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, пусть он умрет!

Айнрилатаса больше нет. Святой дядя изгнан из дворца. Смерть Имхайласа сделала бы этот день самым совершеннейшим из совершенных!

Но его мать застыла у него за спиной.

– С ним… С ним все хорошо?

– Гордость этого дурака будет болеть в течение месяца, но его тело не пострадало. Могу ли я предложить, ваша милость, освободить Имхайласа от его должности?

– Нет, Санкас.

– Его люди взбунтовались, ваша милость, – и это было видно всем. Его власть над ними, его командование теперь нарушено.

– Я же сказала – нет… Было нарушено много больше, чем его приказ. Все мы были повреждены в этот день.

Глаза патриция расширились в знак согласия.

– Конечно, ваша милость.

Прошло какое-то жалкое мгновение, наполненное всем тем, что встает на место разбитых надежд. Судороги охватили Эсменет, то усиливаясь, то отпуская ее тело, вместе с волнами ее горя. Она то сжимала сына, то ослабляла свои объятия, как будто что-то пробиралось сквозь нее, натянув на себя ее кожу, как перчатку. В конце концов ее хватка совсем ослабла, а дыхание замедлилось. Даже сердце у нее теперь билось тяжело и напряженно.

И каким-то образом мальчик понял, что она обрела покой в своем роковом решении.

– Ты патриций, Санкас, – сказала она. Кел чувствовал жар ее дыхания на своей голове и поэтому знал, что она смотрит на него сверху вниз с меланхолией и обожанием. – Ты принадлежишь к одному из самых древних домов. У тебя есть свои способы… ресурсы, совершенно независимые от имперского аппарата. Я уверена, что ты можешь обеспечить меня всем необходимым.

– Все, что угодно, ваша милость.

Кельмомас закрыл глаза, наслаждаясь роскошным ощущением ее пальцев, переплетающихся с его кудрями.

– Мне нужен кто-нибудь, Санкас, – прозвучал ее голос из темноты прямо над ним. – Мне нужен кто-нибудь… кто может убивать.

Долгая, благодарная пауза.

– Любой человек может убить другого, императрица.

Слова, как частицы яда, – всего лишь горсть их могла перевернуть мир.

– Мне нужен кто-нибудь, обладающий умениями. Чудесными умениями.

Патриций застыл на месте.

– Да, – натянуто ответил он. – Я все понимаю…

Лорд Биакси Санкас был сыном другой эпохи, обладающим чувствами, которые никогда полностью не соответствовали новому порядку, установленному отцом Кела. Он постоянно делал вещи, которые казались мальчику странными, – например, то, как он не только осмеливался приблизиться к своей императрице, но даже сидел на краю ее кровати. Он смотрел на нее с дерзкой откровенностью. Игра тусклого света и тени не льстила ему – длинные морщины на его лице казались особенно глубокими.

– Нариндар, – сказал он с торжественным кивком.

Молодой принц Империи изо всех сил постарался сохранить сонную печаль в своем взгляде. Он слышал немало историй о нариндарах, культовых убийцах, чье имя было синонимом ужаса – раньше было, до того как отец разоблачил первого из шпионов-оборотней Консульта.

Забавно, что у людей было так мало места для своих страхов.

– Я могу устроить все, если вы пожелаете, ваша милость.

– Нет, Санкас. Это я должна приказать себе сама… – Эсменет затаила дыхание, прикусив нижнюю губу. – Проклятие должно быть только моим.

Проклятие? Неужели мать думает, что она будет проклята за убийство святого дяди?

«Она не верит в это, – прошептал тайный голос. – Она не верит, что дунианин может быть истинным кем угодно, не говоря уже о святом шрайе…»

– Я понимаю, ваша милость, – сказал Биаксин Санкас, кивая и улыбаясь невеселой улыбкой, которая напомнила мальчику о дяде Пройасе и о его меланхолической преданности. – И я восхищаюсь.

И мальчик поднял голову, чтобы увидеть, как слезы, наконец, наполнили глаза его матери. Ему становилось все труднее находить способы заставить ее плакать…

Она крепко сжала своего мальчика, как будто он был единственной оставшейся у нее конечностью.

Изможденный патриций поклонился именно так низко, как требовал от него джнан, а затем удалился, чтобы предоставить своей императрице уединение, которого требовали ее страдания.

Глава 7 Истиульские равнины

Форма добродетели написана чернилами непристойности.

Айнонская пословица
Начало лета,

20-й год Новой Империи (4132 год Бивня),

Истиульская возвышенность


– Я – дым, который висит над вашими городами! – кричит нелюдь. – Я и есть тот ужас, который пленяет! Красота, которая преследует и принуждает!

И они собираются перед ним, одни встают на колени, другие отступают с неохотой и ужасом. Один за другим они открывают рты навстречу его вытянутому пальцу.

– Я – лот!

* * *
Двенадцать идущих фигур, чуть больше, чем серых теней в пелене пыли, склоняются в такт своим усилиям. Леса, огромные и населенные призраками, остались позади. Море, бесследное и вздымающееся, осталось позади. Мертвецы, отмечающие свой путь, давно сгнили.

Равнины проходят, как сон.

Еда становится скудной. Ксонгис постоянно осматривает землю в поисках признаков полевок и других грызунов, ведет остальных зигзагообразным курсом к той или иной хищной птице, кружащей высоко над землей. Всякий раз, когда он находит муравейник, то приказывает волшебнику рыть землю под ним, в то время как другие стоят наготове со своим оружием. Волшебные огни рассекают землю широкими листами, и если оказывается, что имперский следопыт не ошибся и под муравейником скрывались крысы, большинство зверьков сразу убивает магия, в то время как других она оглушает или они начинают хромать – достаточно сильно, чтобы их легко было проткнуть ножами. Жирные конечности крыс – Мимара не может не думать, как она пожирает их, как ее лицо и пальцы блестят жиром в вечернем сумраке. А поскольку найти муравейники становится все сложнее, они наваливают себе на спины несъеденные туши.

Это убивает Хиликаса: болезнь от испорченного мяса.

Двенадцать становятся одиннадцатью.

Звезды дают им единственное освещение в ночное время. Капитан разговаривает только с Клириком, долго бормоча наставления, которые никто не может расслышать. Остальные собираются, как выжившие после кораблекрушения, маленькие сгустки, разделенные пропастями истощения. Галиан заводит дружбу с Поквасом и Ксонгисом. Все трое хватаются за руки и шутят тихим, подозрительным тоном, а иногда наблюдают за остальными, чтобы отвернуться, когда объект их пристального внимания поворачивается к ним с вопросом. Конджер и Вонард редко разговаривают, но остаются плечом к плечу, будь то ходьба, еда или сон. Сарл сидит один, более худой и гораздо менее склонный играть свою прежнюю роль сержанта. Время от времени Мимара ловит на себе его свирепый взгляд, но никак не может решить, видит ли она в его глазах любовь или убийство.

От Каменных Ведьм остался только Колл. Никогда еще Мимара не видела, чтобы человек был так измучен. Но он просыпается, не говоря ни слова, и присоединяется к их длинному шагающему маршу, не говоря ни слова. Кажется, он отрекся от всякой речи и мысли, как от роскоши, принадлежащей толстякам. Он оставил свои доспехи и пояс, привязал веревку к рукояти своего широкого меча и обмотал ее вокруг лба, чтобы можно было нести обнаженный клинок на спине.

Однажды она поймала его, когда он сплевывал кровь. Его десны начали кровоточить.

Она старается не думать о своем животе.

Иногда, прогуливаясь в пыльной прохладе утра или в ослепительном свете засушливого солнца после полудня, она ловит себя на том, что зажмуривает и открывает глаза, словно кто-то, кому так необходим сон. Остальные всегда там, тащатся в своей собственной пыли разбросанной вереницей.

Как и равнины, простирающиеся серо-коричневым цветом до самого края выбеленного неба…

Они проходят, как сон.

* * *
– Как я любил вас! – плачет нелюдь. – Так сильно любил, что снес бы горы!

Звезды заволакивают небо простынями, заполняя ночь бесчисленными точками света. В тени фальшивого человека скальперы запрокидывают головы, открывают рты в младенческой нужде, младенческом удивлении.

– Достаточно, чтобы отречься от моих братьев!

Они восторженно размахивают руками, радостно вскрикивают.

– Достаточно, чтобы принять проклятие!

Колл наблюдает за ними из темноты.

* * *
Волшебник декламирует для нее давно умерших поэтов, его голос удивительно теплый и звучный. Он рассуждает о метафизике, об истории, даже об астрологии – ради нее.

Это дикий старик, одетый в прогорклые шкуры. Он – гностический маг с незапамятных времен.

Но прежде всего он учитель.

– Квирри, – говорит ей Акхеймион однажды вечером. – Он обостряет память, делает так, что кажется… будто ты знаешь все, что знаешь.

– Он делает меня счастливой, – говорит она, уткнувшись щекой в поднятые колени.

Сияющая улыбка раздвигает его бороду.

– Да… иногда.

Его брови на мгновение нахмуриваются…

Он приподнимает их и снова улыбается.

* * *
Равнины проходят мимо, как сны.

* * *
Она сидит одна в высокой траве и думает: «Неужели я могу быть такой красивой?»

Она поймала себя на том, что очарована линией своего подбородка, тем, как он изгибается, словно чаша, к мягкому крючку мочки уха. Она понимает, какое удовольствие доставляют зеркала прекрасному. Она знает, что такое тщеславие. В борделе они без конца прихорашивались и прихорашивались, обменивались глупыми комплиментами и завистливыми взглядами. Красота, возможно, и была монетой их порабощения, но это была единственная монета, которой они обладали, поэтому они ценили ее так же, как пьяницы ценят вино и выпивку. Отнимите у людей достаточно, и они будут дорожить своими страданиями… Хотя бы для того, чтобы сильнее обвинить мир.

– Я знаю, что ты делаешь, – шепчет она существу по имени Сома.

– И что же я делаю?

Конечно, между Сомой и этим существом есть различия. Во-первых, оно носит лохмотья, которые когда-то были одеждой Сомы. И это нечто еще грязнее, чем она сама, – то, что она считала невозможным до встречи с ним здесь, вдали от остальных. Особенно грязны его лицо и шея, где прилипшие остатки многочисленной сырой еды перепачкали его кожу…

Ее кожу.

– Суррогат, – говорит она. – Шпионы Консульта обычно начинают со слуги или раба – с кого-нибудь, кто позволяет им изучить свою настоящую цель, узнать их манеры, голос и характер. Как только они узнают достаточно, они начинают трансформировать себя, лепить свою плоть, формировать свои мягкие кости, готовясь к последующему убийству и замене своей цели.

Шпион даже скопировал тощий, голодный взгляд, который начал поражать их всех.

– Твой отец говорил тебе об этом?

– Да.

И растущий изгиб ее живота…

– Ты думаешь, это то, что я делаю?

– А что еще ты можешь делать? – В ее поведении сквозит внезапная резкость. Она покажет эту штуку… это прекрасная вещь.

– Объявляешь о своей красоте, – отвечает он.

– Нет, Сома. Не играй со мной в игры. Ничто человеческое не проходит через вашу душу, потому что у вас нет души. Ты не настоящий.

– Но я говорю. Как я могу говорить, если у меня нет души?

– Попугаи говорят. Ты просто хитрый попугай. Я даже могу тебе это доказать.

– Теперь можешь.

Теперь она играет в игры, осознает девушка, в игры, когда у нее так много жгучих вопросов, жизненно важных для их выживания. Каждый вечер она репетирует их, но по какой-то причине они больше не кажутся… уместными. Во всяком случае, они вдруг стали восприниматься нелепыми, раздутыми от нереальности, вроде тех вопросов, которые толстые жрецы могут задавать голодающим детям. Даже центральный вопрос, когда она думает о нем, оставляет ее тяжелой, как свинец, от нежелания задавать его…

И все же ей нужно задать этот вопрос. Выпалить, не обращая внимания на угрозу существа и требуя ответа: «Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что нелюдь пытается убить нас?»

Но она не может.

И оно становится настолько правильным, насколько вообще возможно быть правильным, избегая тревожных и очевидных вещей. Чтобы играть в игры с нечеловеческими убийцами.

– К тебе приходит человек и говорит, – начинает она с лукавой улыбкой, – не верьте ничему, что я говорю, потому что я лжец… – Она делает паузу, чтобы ее слова эхом разнеслись вокруг. – Скажи мне, тварь, почему это парадокс?

– Потому что лжецу странно говорить такие вещи.

Ответ вызывает небольшую вспышку триумфа. Это действительно замечательно – наблюдать, как абстрактные знания воплощаются в реальности, и получать еще одно доказательство божественности ее отчима. Она как наяву видит сияющее лицо аспект-императора, улыбающееся и мягкое, говорящее: «Помни, Мимара… Если ты боишься, просто задай этот вопрос».

Существо перед ней действительно не обладает душой. Но каким бы ужасным ни был этот факт, он кажется… фарсом.

– Вот и мое доказательство, – говорит девушка.

– Доказательство? Какое?

Она чувствует себя так, будто притворяется, что вода закипела, хотя огонь давно уже потух, и все поднимают каменные холодные чаши, причмокивают губами и произносят что-то вроде проповеди о том, как чай согревает душу, вздрагивая при этом от холода, проникающего в их коллективное нутро.

– Только душа может вместить парадокс, – объясняет она. – Поскольку истинный смысл парадокса ускользает от тебя, ты можешь понять его только приблизительно, не парадоксально. В данном случае ты говоришь: «Странно». Только душа может постичь противоречивые истины.

– Если я не душа, то кто же я?

Как? Как все стало таким фарсом?

– Счеты, сделанные из кожи, плоти и костей. Чудовищный, чудесный инструмент. Продукт Текне.

– Это тоже что-то особенное, не так ли?

Что-то не так. Их голоса стали слишком громкими. И волшебник, она знает, будет высматривать ее в темноте, удивляясь. Беспокоясь.

– Я должна идти… Я слишком долго медлила.

* * *
Клирик увидел его первым, подхваченного далекими порывами ветра. Полотнище из белого и золотого – цветов Тысячи Храмов, – плывущее, сворачивающееся и снова разворачивающееся. Первый признак присутствия человека, с которым они столкнулись с тех пор, как миновали последние Меорнские руины несколько недель назад.

Конечно, старый волшебник был одним из последних, кто заметил его на фоне серого однообразия расстояния.

– Там, – снова и снова повторяла Мимара, указывая пальцем. – Там…

Наконец, он заметил эту ленту, извивающуюся в воздухе, как червяк в воде. Он стиснул зубы, следя за ее извилистым движением, сжал кулаки…

Великая Ордалия, понял он. Где-то на этой самой равнине войско Келлхуса и его королей-верующих шло по длинной дороге к Голготтерату. Как близко они пройдут?

Но это беспокойство, как и многое другое, казалось вырванным с корнем, когда еще одно полотнище проплыло над пересохшей землей. В последнее время все, казалось, плыло, словно выдернутое из родной почвы и несущееся медленным потоком.

Немногие люди возвращались неизменившимися после месяцев или лет путешествия, – Акхеймион знал это так же хорошо, как и все остальные. Одного лишь знакомства с разными обычаями и народами было достаточно, чтобы изменить человека, иногда радикально. Но по мнению Друза, истинным толчком, действительно менявшим людей, был простой акт ходьбы и размышления, день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем. Бесчисленные мысли промелькнули в душе путешественника. Знакомые и друзья были осуждены и помилованы. Надежды и верования были рассмотрены и пересмотрены. Тревоги доходят на той грани, где они становятся гнойными язвами – или исцеляются. Тех, кто мог бесконечно повторять одни и те же мысли, таких людей, как капитан, путешествие обычно вело к фанатизму. Тех, у кого не хватало духу постоянно повторяться, таких людей, как Галиан, – к подозрительности и цинизму, к убеждению, что мысли никогда нельзя доверять. Тех, чьи мысли никогда не повторялись, кто постоянно удивлялся новым ракурсам и новым вопросам – к философии, к мудрости, которую могли знать только отшельники и узники.

Акхеймион всегда считал себя одним из последних: долгожданным философом. В молодости он даже проводил пересмотр своих убеждений и сомнений, чтобы лучше оценить разницу между человеком, который ушел, и человеком, который пришел. Он был тем, кого древние кенейские сатирики называли «акульмирси», буквально «человек-веха», то есть тот, кто проводил свое время в дороге, вечно вглядываясь в следующую веху, – путешественник, который не мог перестать думать о путешествии.

Но это путешествие, пожалуй, самое значительное в его долгой жизни… было каким-то другим. Что-то происходило.

Что-то необъяснимое. Или что-то, что хотело бы существовать…

* * *
Его Сны тоже изменились.

В ту ночь, когда они разбили лагерь на вершине Хейлора, он все еще оставался одним из многих пленников, прикованных цепями в постоянно уменьшающемся ряду, все еще беззубый из-за почти забытых побоев, все еще безымянный из-за глубины своих страданий – и все же все было по-другому. Он увидел вспышку воспоминаний, когда моргнул, например, образы ужасных мучений, непристойностей, слишком крайних, чтобы их можно было принять. Мелькание шранков, сгорбившихся в бешеном гоне. Вкус их слюны, когда они выгибались и плевали на него. Зловоние и жжение их черного семени.

Деградация настолько глубокая, что его душа освободила тело, прошлое, рассудок.

Поэтому он широко раскрыл глаза, ошибочно думая, что бодрствует, уставился поверх окружавших его несчастных каким-то безумным взглядом на отверстие, которое обозначало его цель. Там, где их окружали кусты, он видел теперь сверкающие переборки и изогнутые плоскости золота: металлический коридор, наклоненный, как будто часть почти опрокинутого сооружения или какой-то большой лодки, вытащенной на берег. А там, где туннель заканчивался какой-то поляной, он увидел комнату, явно обширную, хотя ему не было видно ничего, кроме самой малой ее части, и освещенную каким-то потусторонним светом, который омывал стены в водянистой аритмии и вызывал тошноту.

Золотая комната, как он ее называл. И это было средоточие всех ужасов.

Невидимый рог ревел, издавая такие рулады, которых не должно слышать человеческое ухо. Тени поднимались от порога, и процессия, шатаясь, продвигалась вперед – на два шага, не больше. Он слушал вопли, похожие на младенческие по своей силе и пронзительности, пока Золотая комната пожирала очередную поврежденную душу…

Подумай, пожалуйста… Пусть все закончится здесь.

Деревья, понял он, проснувшись. Сон был преломлен через их летаргический гнев, искажен. Лесной туннель. Лесная поляна. Теперь ободранная шкура Косм соскользнула, открывая истинное место его пленения во сне, которое он узнал мгновенно, но долго не мог признать…

Ковчег Ужаса. Мин Уроикас. Теперь ему снились переживания какой-то другой души, пленницы Консульта, бредущей навстречу своей гибели во чреве злого Голготтерата.

И все же, несмотря на безумное значение этого последнего превращения, несмотря на всю осторожность и тщательность, которые он уделял своим Снам на протяжении многих лет, он обнаружил, что пренебрегает этими неземными посланиями с необъяснимой небрежностью. Несмотря на то что их ужас затмил его старые Сны об Апокалипсисе, они просто не имели значения… почему-то… почему-то…

Старый волшебник иногда смеялся, но ему было все равно.

* * *
Через семнадцать дней после появления флагов на Истиульской равнине Мимара вдруг спросила его, почему он влюбился в ее мать.

Девушка постоянно говорила об «императрице», как она ее называла, всегда описывая ее в таких выражениях, которые высмеивали и критиковали ее. Часто она перенимала тон и голос своей матери – ее губы вытягивались в линию, веки были настороженными и опущенными, а общее выражение лица, которое она старалась сохранять непроницаемым, казалось вместо этого хрупким. Эта привычка в равной мере забавляла и пугала старого волшебника.

Хотя Акхеймион постоянно защищал Эсменет, а также упрекал Мимару за недостаток милосердия, ему всегда удавалось не показывать своих истинных чувств. Инстинкт подсказывал ему, что надо держать язык за зубами во время общения матери с детьми, даже когда эти дети уже взрослые. Материнство, казалось, значило слишком много, чтобы довериться грязному капризу истины.

Поэтому он говорил ей приятную ложь, своего рода вежливые замечания, призванные отбить охоту к дальнейшим дискуссиям. Если она будет настаивать или, что еще хуже, приставать к нему с прямыми вопросами, он будет лаять и ощетиниваться, пока она не уступит. Слишком много боли, говорил он себе. И кроме того, ему очень нравилось изображать старого сварливого волшебника.

Но на этот раз он не сделал ни того ни другого.

– Но почему? – спросила она. – Из всех женщин, с которыми ты спал, почему ты любил именно ее?

– Потому что она обладала острым умом, – услышал он свой ответ. – Вот почему я… почему я вернулся, я думаю. А еще из-за еекрасоты. Но твоя мать… она всегда задавала мне вопросы о вещах, о мире, о прошлом, даже мои сны завораживали ее. Мы лежали в ее постели, обливаясь потом, и я говорил и говорил, а она никогда не теряла интереса. Однажды ночью она расспрашивала меня, пока рассвет не позолотил щели ее ставен. Она слушала и…

Он шел в наступившей тишине, не столько смущенный трудностью того, что хотел сказать, сколько удивленный тем, что вообще заговорил. Когда это исповедь стала такой легкой?

– И что же? – поторопила его Мимара.

– И она тоже… она мне поверила…

– Ты имеешь в виду свои рассказы. О Первом Апокалипсисе и Не-Боге.

Он огляделся, словно опасаясь, что его могут подслушать, хотя на самом деле ему было все равно.

– Это… но это было нечто большее, я думаю. Она верила в меня.

Неужели все так просто?

И старик продолжал: он слышал, как сам объясняет то, чего никогда не понимал. Объясняет, как сомнение и нерешительность настолько овладели его душой и разумом, что он едва мог действовать, не впадая в бесконечные упреки. Почему? Почему? Всегда почему? Он слышал, как сам себе рассказывает об ужасах своих Снов и о том, как они изматывали его нервы до предела. Слышал свой рассказ о том, как он пришел к ее матери, будучи слабым, будучи человеком, который скорее вынашивает заговоры в своей душе, чем предпринимает какие-либо реальные действия…

Как Друз Акхеймион, единственный волшебник в Трех Морях, был трусом и ничтожеством.

Самое странное – он обнаружил, что действительно тоскует по тем дням, скучает не столько из-за страха, возможно, сколько из-за простой тоски по необходимости в другом. Он жил с Эсменет в Сумне, пока она продолжала принимать клиентов, сидел и ждал в шумной Агоре, наблюдая за бесчисленными сумнийцами, в то время как образы ее совокупления с незнакомцами терзали его внутренности и душу. Возможно, это объясняло то, что случилось позже, когда она забралась в постель Келлхуса, полагая, что Акхеймион погиб в Сареотической библиотеке. Если в его прошлом и было что-то такое, что заставляло Акхеймиона вздрагивать и удивляться, так это то, как он продолжал любить их обоих после их совместного предательства. Несмотря на годы, он никогда не переставал сжимать кулаки при воспоминании о своем благоговении перед Келлхусом и божественной легкости, с которой тот овладел Гнозисом, и о своей бессильной ярости, когда этот человек удалился… чтобы возлечь с женой – с его женой!

Эсменет. Такое странное имя для шлюхи.

– Страх… – смиренно сказал старый волшебник. – Мне всегда было страшно с твоей матерью.

– Потому что она была шлюхой, – ответила Мимара скорее с жаром, чем с сочувствием.

Она была права. Он любил блудницу и пожинал соответствующие плоды. Возможно, последние дни Первой Священной войны были просто продолжением тех первых дней в Сумне. Та же боль, та же ярость, только в сочетании с потусторонним очарованием, которым был Анасуримбор Келлхус.

– Нет… – сказал он. – Потому что она была такой красивой.

Это казалось настоящей ложью.

– Чего я не понимаю, – воскликнула Мимара с таким видом, словно говорила о чем-то давно обсуждаемом в тишине, – так это почему ты отказываешь ей в ответственности за ее жизнь. Она была кастовой служанкой, а не проданной в рабство, как я. Она выбрала быть шлюхой… так же, как выбрала предать тебя.

– А она это сделала? – Казалось, он больше прислушивался к своему голосу, чем говорил с ней.

– Что сделала? Выбрала все сама? Конечно, выбрала.

– Мало что столь капризно, сколь выбор, девочка.

– Мне кажется, все просто. Либо она выбирает быть верной, либо выбирает предать.

Он пристально посмотрел на нее.

– А как насчет тебя? Ты была прикована к своей подушке в Каритусале? Нет? Значит ли это, что ты выбрала быть там? Что ты заслужила все, что выстрадала? Разве ты не могла спрыгнуть с корабля, когда работорговцы, которым она продала тебя, вышли в море? Зачем винить мать в твоем упрямом нежелании бежать?

Ее взгляд был полон ненависти, но омрачен той нерешительностью, которая, казалось, проявлялась во всех их горячих разговорах в последнее время. Она как будто искала настоящую страсть, как будто была готова избавиться от какой-то змеиной части себя, о которой совсем не заботилась. Какая-то часть его сознания понимала, что Мимару задели его слова, потому что он сказал нечто обидное, а не потому, что она чувствовала настоящую боль. Эта способность, казалось, была утрачена ею в темных недрах Кил-Ауджаса.

– Есть цепи, – глухо сказала она, – и есть еще цепи.

– Именно.

После этого в ее поведении появилось какое-то подобие смирения, но оно, казалось, было вызвано скорее усталостью, чем какой-либо реальной проницательностью. И все же он был рад этому. Высокомерие всегда покровительствует осуждению. Хотя большинство людей жили в полном неведении по части иронии и противоречий, которые омрачали их жизнь, они инстинктивно понимали силу лицемерия. Поэтому они притворялись и заявляли о своей неправдоподобной невиновности. Лучше спать. Чтобы лучше осудить. Тот факт, что каждый считает себя более непорочным, чем достойным порицания, писал когда-то Айенсис, был одновременно самой смешной и самой трагичной из человеческих слабостей. Смешной, потому что это было так очевидно и в то же время совершенно незаметно. Трагичной, потому что это обрекало их на бесконечные войны и раздоры.

В обвинении есть нечто большее, чем сила, есть презумпция невиновности, которая делает его первым прибежищем сокрушенных сердцем.

В первые годы своего изгнания Акхеймион бессчетное количество раз мысленно наказывал Эсменет безмолвными и бессонными вечерами – слишком много раз. Он обвинял и обвинял ее. Но он слишком долго жил со своими обидами, чтобы постоянно осуждать ее за все, что она могла сделать. Никто из людей не принимает неверных решений по причинам, которые они считают неправильными. Чем умнее человек, как любили говорить нронийцы, тем больше он склонен выставлять себя дураком. Мы все убеждаем себя в своих ошибках.

А Эсменет была очень умна.

Поэтому он простил ее. Он даже мог вспомнить конкретный момент, когда это произошло. Основную часть дня он потратил на то, чтобы найти в своих записях подробности одного Сна, в котором фигурировал вариант пленения Сесватхи в Даглиаше, – он уже не мог вспомнить, почему это было важно. Злясь на себя, он решил спуститься из своей комнаты, чтобы помочь Гераусу рубить дрова. Это странное, непривычное дело, казалось, помогало ему сосредоточиться и успокоить перо. Раб упрямо кромсал один из нескольких лишенных веток стволов, которые он притащил в грубую клетку, где они хранили дрова. Схватив то, что оказалось тупым топором, Акхеймион тоже начал рубить этот ствол, но по какой-то странной причине он не мог ударить по дереву, не отправив щепки в лицо Гераусу. Первая щепка осталась незамеченной. Вторая вызвала хмурую улыбку. Третья – откровенный смех и последовавшие извинения. А пятая попала рабу в глаз и заставила его сунуться в ведро с водой, моргая и гримасничая.

Друз еще раз извинился, но лишь в той мере, насколько это было уместно между господином и рабом. Как ни странно, он стал ценить джнанский этикет, который так презирал, путешествуя по злачным местам Трех Морей. Потом он стоял там, наблюдая, как принадлежавший ему человек снова и снова промывает левый глаз, чувствуя себя виноватым и обиженным одновременно. В конце концов, он хотел помочь этому человеку…

Гераус повернулся к нему, печально покачал головой и похвалил за сверхъестественную меткость. Смутный гнев Акхеймиона испарился, как всегда бывало перед лицом неумолимого добродушия этого человека. А потом, как ни странно, он уловил запах пустыни, как будто где-то сразу за древесными ширмами, ограждавшими его башню, он мог увидеть дюны могучего Каратая.

И вот так она была прощена… Эсменет – блудница, ставшая императрицей.

Онемев до кончиков пальцев, Акхеймион вернул топор на место.

– Лучше прислушаться к богам, – одобрительно сказал Гераус.

Конечно, привычки, как блох, не так уж легко убить, особенно привычки мысли и страсти. Но тем не менее она была прощена. Даже если он не перестал обвинять ее, она получила прощение.

И каким-то образом, прогуливаясь с бандой убийц по пустому сердцу мертвой цивилизации, волшебник сумел объяснить это Мимаре.

Он рассказал ей об их первой встрече, о том, как непристойно ее мать разговаривала с ним через окно.

– Эй, айнонец! – крикнула она сверху вниз. В Сумне существовал обычай называть всех бородатых иностранцев айнонцами. – Человеку, который так распух, нужно расслабиться, иначе он лопнет…

– В те дни я был довольно толстым, – сказал он, отвечая на вопросительный взгляд Мимары.

И он рассказал ей о ней самой – или, по крайней мере, о воспоминаниях о ней, которые продолжали преследовать ее мать.

– Это было летом после голода. Сумна, да и вся Нансурская империя тяжело пострадала. На самом деле бедняки продали в рабство так много своих детей, что император издал указ, аннулирующий все подобные сделки между гражданами Нансура. Как и большинство представителей касты, твоя мать была слишком бедна, чтобы позволить себе гражданство, но по всему городу сборщики налогов сделали исключения для некоторых людей. Твоя мать никогда бы не рассказала мне о тебе, если бы не закон… кажется, он назывался шестнадцатый эдикт о помиловании. Видишь ли, ей нужно было золото. Она была без ума от золота – от всего, что можно использовать в качестве взятки.

– И ты ей его дал.

– Твоя мать и не мечтала, что сможет вернуть тебя. На самом деле, она никогда не думала, что переживет голод. Она буквально верила, что избавляет тебя от своей участи. Ты просто не можешь себе представить, в каком она была положении… представить цепи, которые сковывали ее. Она продала тебя айнонским работорговцам, я думаю, потому, что считала, что чем дальше от Нансуриума она сможет тебя отправить, тем лучше…

– Значит, императорский указ был бесполезен.

– Я пытался ей сказать, но она отказалась слушать… Действительно отказалась, – добавил он со смешком, проводя пальцем по маленькому шраму, который все еще красовался на его левом виске. – И все же ей удалось добиться исключения… от человека, монстра по имени Полпи Тариас – которого я все еще мечтаю убить… В первый же день, когда закон вступил в силу, она отправилась в гавань. Я не знаю, как сейчас, но тогда в районе Эрши – ты его знаешь? – в северной части гавани, в тени Хагерны, работорговцы держали свои рынки. Она отказалась взять меня с собой… Это было нечто… нечто такое, что она должна была сделать сама, я думаю.

Это было странно для мужчины – войти в мир настолько искалеченной женщины. Очевидное несоответствие между событием и оценкой. Бесконечные карающие провалы на пути словесных блужданий. Безумная алхимия сострадания и осуждения. Это было место, где ни одни весы не казались уравновешенными, где чаша компаса никогда не опускалась, а стрелка никогда не показывала истинный север.

– Знаешь, девочка, мне кажется, именно тогда я по-настоящему влюбился в нее… В тот день было очень жарко и влажно, как в любой другой день в дельте Саюта. Я сидел на том самом подоконнике, где она обычно приставала к мужчинам на улице, и смотрел, как ее стройная фигура поглощается толпой…

По какой-то причине он не мог вызвать у себя в душе этот образ. Вместо этого он мельком увидел евнуха-толстяка, за которым она скрылась в толпе: его щеки искривляла улыбка, а подмышки пропитывали целые империи темноты.

Такова извращенность памяти. Неудивительно, что нелюди впали в безумие.

– Она была не единственной, – продолжал он. – Очевидно, были проданы тысячи исключений, почти все из них поддельные. Не то чтобы это имело значение, учитывая, что ты была в Каритусале, далеко за пределами влияния императора и его необдуманного закона. Работорговцы заранее наняли наемников. Начались беспорядки. Сотни людей были убиты. Один из кораблей работорговцев был подожжен. Когда я увидел дым, я вышел в город, чтобы попытаться найти ее.

Маг лениво спросил себя, видел ли кто-нибудь столько же дымящихся городов, как он… Многие, решил он, если слухи, которые он слышал о войнах за объединение, были правдой. Среди них были Сарл и капитан.

– Люди и в лучшие времена бывают глупцами, – продолжал он, – но когда они собираются толпами, то теряют тот малый разум, на который могут претендовать в одиночку. Кто-то кричит – и все они кричат. Кто-то дубасит или жжет – и все дубасят и жгут. Это поистине удивительно и страшно – достаточно страшно, чтобы заставить королей и императоров скрываться. Я был вынужден дважды прибегнуть к Гнозису, чтобы добраться до гавани, и это в городе, где хоры были в изобилии, а магам выцарапывали языки устричными раковинами. На самом деле я мало что помню, только дым, бегущие тени, тела в пыли и этот… этот холод, который, казалось, жег меня изнутри.

Даже спустя столько лет фантасмагорическое ощущение того дня все еще нервировало его. Это был один из первых случаев, когда его жизнь наяву приблизилась к вопящему безумию его снов.

– Ты нашел ее? – спросила Мимара. Она шла, ссутулившись, почти свесив голову с плеч. Это была необычная поза, своеобразное сочетание раздумья и поражения.

– Нет.

– Нет? Что ты имеешь в виду?

– Я имею в виду – нет. Помню, я думал, что нашел ее. Вдоль одной из стен Хагерны, уткнувшуюся лицом в собственную кровь…

Этот момент вернулся к нему непрошеным. Его тошнило от дыма и беспокойства, когда он прислонился своим тогдашним толстым телом к какому-то крутому спуску. Вид лежащей на земле женщины выбил из него все мысли, дыхание и движения. Он просто стоял, покачиваясь, а крики и вопли продолжали доноситься откуда-то сзади. Сначала он просто знал, что это она. Та же девичья фигура и копна черных волос. Более того, тот же лиловый плащ – хотя сейчас ему показалось, что он мог просто казаться такого же покроя и цвета. Страх способен переписывать вещи в соответствии со своими целями. Она упала лицом на холм, со скрюченными, как у голубя, ногами, одна ее рука вытянулась вдоль тела, другая была согнута под туловищем. Кровь струилась вокруг нее, обрамляя ее черно-багровой рамкой. Он помнил, как над гаванью звучали рога – это сигналили рыцари шрайи – и как в их ревущем кильватере наступила тишина, позволившая ему услышать стук ее крови прямо в сердце земли: она упала поперек одной из знаменитых канав Сумны.

– Но это была не она? – спросила Мимара.

Несколько молодых людей промчались тогда мимо, даже не заметив их. Он потянулся вниз безжизненными пальцами, уверенный, что Эсми будет легкой, как свернутые тряпки. Это напомнило ему, как в детстве он вытаскивал камешки из мокрого песка на пляже. Он перевернул женщину на спину, открыл ее мокрое лицо и, споткнувшись о стену, упал на живот.

Радость и облегчение… в отличие от всего, что он испытывал до первой священной войны.

– Нет… Просто какая-то другая женщина, которой не повезло. Твоя мать вернулась домой без единой царапины.

Когда он вернулся, она сидела на подоконнике и смотрела в щели между соседними домами на гавань. В комнате было темно, так что с того места, где он стоял в дверях, она казалась светящейся.

– Она больше никогда о тебе не говорила… Ни мне, ни кому-либо другому.

Пока не уступила Келлхусу.

Они оба замолчали на какое-то время, словно пытаясь осознать скрытый смысл его рассказа, и уставились на немногочисленную толпу скальперов перед ними. Поквас шел с тушей полевки, перекинутой через его огромную саблю, которую он носил в кобуре наискосок через спину. Галиан подпрыгивал рядом с ним, такой же быстрый и ловкий, как и его язык. Конджер и Вонард топтались, как торопливые призраки, их галеотские боевые прически в виде кичек были настолько беспорядочными, что их волосы падали грязными лохмотьями на плечи. Колл шатался и хромал, его плечи были остры, как палки.

– Твоя мать выжила, девочка, – наконец, рискнул снова заговорить Акхеймион. – Так же, как и ты.

Он поймал себя на мысли, что, возможно, она умерла в тот день в гавани – или умерла часть ее. Эсменет, которую он нашел, не была той Эсменет, которая покинула его, это уж точно. Если уж на то пошло, ее меланхолия рассеялась. Он помнил, как думал, что она действительно исцелилась каким-то образом. До этого дня какая-то внутренняя летаргия всегда притупляла аппетит ее любопытства, порочную остроту ее острот. По крайней мере, так казалось в то время.

– Пусть Та Сторона разбирается в ее грехах, – добавил Друз.

Обычно он избегал подобных разговоров. Мир казался слишком похожим на корку, натянутую на что-то ужасное, и смерть маячила в нем, как единственный ужас. Когда-нибудь с его грехами тоже будут разбираться, и ему не нужна была Мимара и ее Око, чтобы узнать свою окончательную судьбу.

Он шел, ожидая, что Мимара уколет его новыми вопросами и нелестными замечаниями. Но она по-прежнему смотрела вдаль, на раскинувшиеся перед ними просторы, на ветер, на бесконечные линии. «Ты не знаешь, что мир искривлен, – подумал он, – живя на равнине».

Возможно, из-за того, что они говорили на айнонском, старик вспомнил время, проведенное в Каритусале, когда он шпионил за Багряными Шпилями, и об этом старом пьянице – Посодемасе, как тот себя называл, – который рассказывал ему истории в таверне под названием «Святой прокаженный». Этот человек, который утверждал, что пережил семь морских сражений и не менее пяти лет был пленником шайризских пиратов, не говорил ни о чем, кроме своих жен и любовниц. Он описывал в мучительных подробностях, как каждая из них предавала его в том или ином унизительном отношении. Акхеймион сидел, слушая этого негодяя с коровьими глазами, попеременно оглядывая толпу, кивая в ложном ободрении и говоря себе, что мало что может быть дороже для человека, чем его стыд – и что бесконечное пьянство срывает с людей это чувство.

И именно это, как он понял с немалой долей тревоги, происходило здесь, на долгой дороге в Ишуаль.

Бесконечное опьянение. А вместе с ним – медленное удушение стыда.

Что хорошего в честности, если она не несет в себе боли?

* * *
Пыль на горизонте. Запах человека на горячем ветру.

Они быстро бежали по траве, пригибаясь так низко, что сорняки цеплялись за их плечи, и их ряды были разбросаны так широко, что пыль от их приближения не могла насторожить их добычу. Они выкрикивали оскорбления ненавистному солнцу. Они были скользкими существами, неутомимыми и неумолимыми в преследовании добычи ради своих ужасных аппетитов. Они принимали грязь за пищу, а насилие – за блаженство. Они носили лица своих врагов, нечеловечески красивые, когда были спокойны, и гротескно искаженные, когда возбуждались.

Шранки… Оружие древней войны, охватывающее мертвый мир.

Они чуяли их, нарушителей границы. Они видели клочки плоти, кровавые надрезы, которые делали, чтобы поглумиться над жертвами, глаза, широко раскрытые от невыразимого ужаса. Хотя прошли поколения с тех пор, как их предки в последний раз встречались с людьми, факт их существования был запечатлен в их плоти. Болезненное великолепие их криков. Жар их крови. Дрожащая слава их борьбы.

Они прыгали, как волки, носились, как пауки. Они бежали за истинами, которых не знали, за истинами, написанными их кровью. Они бежали за обещанием насилия…

Только для того, чтобы удивиться человеческой фигуре, поднимающейся из зарослей кустарника и травы.

Женской фигуре.

Сбитые с толку, они перешли на шаг, сомкнувшись вокруг нее широкой дугой. Ветер обдувал ее руки и ноги, трепал волосы и лохмотья, в которые она была одета, унося с собой осадок, который был ее запахом.

Запахом человека, гнили, нечистот и… и еще чего-то…

Чего-то одновременно пугающего и манящего.

Они окружили ее, раскачиваясь и визжа, размахивая грубым оружием или мяукая в смутном предчувствии. Их вождь приблизился и опустил руки вниз, а потом отвел их назад, чтобы протащить ножи через пыльный дерн. Он стоял перед ней, почти такой же высокий, и мухи жужжали вокруг сгнившей кожи, в которую он был одет.

– Кто ты такая? – пролаял он.

– Ребенок того же отца, – сказала она.

Вождь начал топать ногами. Он оскалил зубы и заскрежетал ими, чтобы женщина увидела.

– Отец… отец! У нас нет отцов, кроме земли!

Она улыбнулась материнской улыбкой.

– Нет, они есть у вас. И они отказывают вам в этом пути.

– Убью! Убью тебя! Убей-уничтожь остальных, чтоб их!

– И все же ты не испытываешь голода в отношении меня…

– Никакого голода…

– Потому что мы дети одних и тех же отцов.

– Убить! – завопил вождь. – Убить… убить… твою мать! – Он щелкнул челюстями, как волк, спорящий с костью, и поднял свои изрытые ржавчиной ножи к безликому небу.

Существо по имени Мимара высоко подпрыгнуло над качающейся головой вождя. Солнечный свет искрился на обнаженной стали. Оно кувыркнулось со сверхъестественной медлительностью и приземлилось в позе воина. За его спиной дергался, визжал и хватал воздух когтями вождь, словно пытаясь удержать фиолетовую кровь, хлеставшую из его шеи. Он исчез в пыли, превратившись в дрожащую тень за меловыми завесами.

– Мы дети одних и тех же отцов, – сказала женщина остальным. – Вы чувствуете силу правды, исходящую от этого?

Хриплый поток завываний…

– Черное небо очень скоро призовет вас.

Она улыбнулась этим униженным непристойностям.

– Оно призовет вас очень скоро.

* * *
– На что это было похоже? – спрашивает она. – Я имею в виду первую встречу с Келлхусом.

Ответ старого волшебника обычно многословен.

Айенсис, говорит он ей, любил упрекать своих учеников за то, что они путают согласие с интеллектом. Очевидно, именно эта путаница и делала столь глубокие души столь тревожащими – и столь редкими.

– Ты, моя девочка, сама являешься основанием для своих предположений. Независимо от того, насколько можно согнуть твой локоть, твоя рука – прямая. Поэтому, когда к тебе приходит другой со своей меркой… ну, скажем так, они обязательно будут недооценивать степень, в которой их предположения отклоняются от твоих, и тебе это покажется очевидным. Не важно, насколько ты ошибаешься, насколько ты глупа, ты будешь думать, что знаешь это «в своем желудке», как говорят галеоты.

– Значит, истинная мудрость невидима? Ты говоришь, что мы не можем видеть ее, когда сталкиваемся с ней.

– Нет. Я говорю только то, что нам очень трудно ее распознать.

– Тогда чем же отличался мой отчим?

Старый волшебник шел молча, как ему показалось, довольно долго, размышляя под стук своих сапог по кожистой траве.

– Я провел много долгих часов, обдумывая это… Теперь, видишь ли, он обладает властью… Он – великий, всезнающий аспект-император. Его слушатели приходят к нему со своими мерками в руках, фактически в надежде, что он их исправит… Но тогда… Ну, он был всего лишь нищим и беглецом.

Его тон прерывистый, задумчивый. Он ведет себя как человек, удивленный вещами настолько знакомыми, что они стали бездумными.

– У него был дар объяснять тебе, что к чему… – говорит он, а затем снова погружается в тишину раздумий. Он хмурит брови, и его губы сжимаются в косматый профиль бороды. – Айенсис всегда говорил, что невежество невидимо, – снова начинает он, – и что именно это заставляет нас думать, что мы знаем истину о чем угодно, не говоря уже о сложных вещах. Он считал, что уверенность – это симптом глупости, причем самый разрушительный. Но рискуя обидеть великого учителя – или его древнюю тень, во всяком случае, – я бы сказал, что не все невежества… равны. Я думаю, что есть истины, глубокие истины, которые мы каким-то образом знаем, не зная…

Мимара оглядывается по сторонам, как она часто делает, когда они ведут подобные разговоры. Поквас стоит ближе всех, его сбруя обвисла, а черная кожа покрыта мелом от пыли. Галиан плетется рядом – они стали неразлучны. Клирик шагает довольно далеко впереди, его лысая голова сверкает белизной в лучах яркого солнца. Сарл отстает от Колла, его лицо искажает вечная гримаса. Они больше похожи на рассеянную толпу беженцев, чем на воинственный отряд, отправляющийся на поиски.

– Это… – Акхеймион говорит, все еще вглядываясь в свои воспоминания. – Это был нощи Келлхуса, его гений. Он мог бы заглянуть тебе в глаза и вырвать из тебя эти… полузабытые истины… и так, в течение нескольких мгновений разговора с ним, ты начинал сомневаться в своем собственном локте и все больше и больше мерить все его меркой…

Она чувствует, как ее глаза округляются в понимании.

– Обманщик не может просить большего дара.

Взгляд волшебника становится таким острым, что поначалу она боится, что обидела его. Но она видит и тот благодарный блеск в его глазах, который так ценит.

– За все мои годы, – продолжает он, – я так и не понял, что такое поклонение, что происходит с душами, когда они падают ниц перед другими, – я слишком долго был магом. И все же я боготворил его… некоторое время. Настолько, что даже простил ему кражу твоей матери…

Он встряхивает головой, словно отгоняя пчел, и смотрит на неподвижную линию горизонта. Его сотрясает кашель.

– Каким бы ни было поклонение, – говорит он, – я думаю, что оно включает в себя отказ от своей мерки… открытие себя для того, чтобы тебя постоянного исправлял кто-то другой…

– Вера в невежество, – добавляет она с кривой усмешкой.

Его смех так внезапен, так безумен от веселья, что почти все скальперы поворачиваются к ним.

– Какое горе ты, должно быть, причинила своей матери! – восклицает он.

Несмотря на то что она улыбается шутке, часть ее спотыкается в странном беспокойстве. Когда она успела стать такой умной?

Квирри, осознает она. Это средство ускоряет не только шаги.

Опасаясь внезапного внимания, они какое-то время держат язык за зубами. Тишина бесконечного напряжения снова овладевает ими. Она смотрит на северный горизонт, на длинную пропасть между небом и землей. Она вспоминает, как Келлхус и ее мать занимались любовью в далекой пустыне. Ее рука скользит к животу, но мысли не осмеливаются следовать за ней… Еще нет.

У нее есть чувство, что мир искажается.

* * *
– Было время, – говорит Клирик, – когда мир сотрясался под топот нашего марша…

Мир стар и чудесен, он полон глубокого отчаяния, которого никто по-настоящему не знает, пока не достигнет края своей маленькой жизни и не обнаружит, что не может смотреть вниз.

Мимара пришла к пониманию, что нелюдь является доказательством этого.

Просторы равнины сжимаются в вечернем сумраке. Налетает ветер, достаточно сильный, чтобы покалывать лица взметенными вверх песчинками. По небу ползут грозовые тучи, темные и пылающие от внутренних разрядов, но без дождя, если не считать странных, похожих на теплые плевки, брызг.

Нелюдь стоит перед ними, обнаженный до пояса, и взгляды десяти его спутников сфокусированы на нем одном. Его безволосая фигура вполне совершенна – само воплощение мужественной грации и силы, статуя в стране, не знающей скульпторов.

По насмешливым небесам прокатывается гром, и скальперы бросают взгляды то туда, то сюда. Он тревожит душу, этот гром над равниной. Глаза при грохоте грома обращаются к укрытию, когда трескаются небеса, а равнины – это не что иное, как отсутствие укрытия, обнаженная земля, тянущаяся все дальше и дальше по краю горизонта. На равнинах негде спрятаться – есть только направление, куда бежать.

– Было время, – говорит Клирик, – когда нас было много, а этих развращенных – этих тощих – мало. Было время, когда ваши ухмыляющиеся предки плакали при малейшем слухе о нашем недовольстве, когда вы предлагали своих сыновей и дочерей, чтобы отвратить нашу капризную ярость. Было такое время…

Она не может оторвать от него взгляда. Инкариол… Сама его форма стала своего рода принуждением, как будто наблюдаемое могло бы искупить наблюдателя, если бы изучалось с достаточной страстью. Он – тайна, тайна, которую она должна знать.

– Самый глупый из нас, – говорит он, – забыл больше, чем может знать ваш мудрейший. Даже ваш волшебник – всего лишь ребенок, спотыкающийся в сапогах своего отца. Вы – всего лишь тонкие, как веточки, свечи, горящие быстро и ярко, открывающие гораздо больше, чем позволяет вам охватить срок вашей жизни.

Он откидывает голову назад, пока контур его челюсти не образует треугольник над мускулистой шеей. Он кричит в небо, произнося слова, которые вливаются в голубое и ослепительно-белое… Он шагает в небо, раскинув руки, поднимаясь до тех пор, пока облака не превращаются в подобие мантии дыма и борющихся внутренних огней.

– А теперь взгляните на нас! – гремит он, обращаясь к их изумленным теням. – Наше число уменьшилось. Мы вечно погружаемся на дно. Мы живем в пещерах – те из нас, кто еще жив. Мы бежали из наших горных крепостей, изгнанные теми самыми глубинами, которые мы старались раскрыть, той самой тьмой, которую мы стремились осветить. И все же мы живем в пещерах…

Он висит над ними. Он опускает свой сияющий взгляд. Его слезы сверкают серебром преломленного света. Грохочет гром, тысячи молотов бьются о тысячи щитов.

– Вот в чем парадокс, не так ли? Чем дольше вы живете, тем меньше становитесь. Прошлое всегда затмевает настоящее, даже для таких мимолетных рас, как ваша. Однажды утром вы просыпаетесь, чтобы найти настоящее… этот самый момент… чуть больше, чем искра в пещере. Однажды утром вы просыпаетесь и обнаруживаете, что вас стало настолько… меньше…

«Инкариол, – думает она. – Ишрой…»

– Меньше, чем вы хотели. Меньше, чем вас было.

Она понимает, что влюблена. Не в него, но в силу и чудо, которыми он был.

– Однажды вы, те, кто никогда не был ни могущественным, ни великим, спросите, куда ушла слава. Увидите свою слабеющую силу. Слабеющие нервы. Вы обнаружите, что колеблетесь на каждом шагу, и ваше высокомерие станет хрупким, оборонительным. Возможно, вы обратитесь к своим сыновьям и к их затмевающей все страсти. Возможно, запретесь в своих домах, как это сделали мы, провозглашая презрение к миру, хотя на самом деле вы будете бояться его мер…

Она становится больше в его присутствии, решает Мимара. Она всегда будет становиться больше, убегает ли он, умирает ли или совершенно теряется в том беспорядке, которым является его душа.

– Однажды вы, те, кто никогда не был ни могущественным, ни великим, заглянете в пещеры своей истощенной жизни и увидите, что вы потеряны…

Он сбрасывает свою мантию облаков, опускаясь вниз, как на проволоке. Он ступает на сухую, как порох, землю.

Мимара наклоняется вперед вместе с волшебником и скальперами. Их пересохшие рты открыты.

– Потеряны, как и мы, – бормочет он, протягивая руку за чудом, которое прячет в своей сумке.

Грозовые тучи продолжают свой марш во мраке ночи.

Дождь, как всегда, идти отказывается.

* * *
Кил-Ауджас, решает она. Что-то сломалось в них в Кил-Ауджасе. Что-то между ними, что-то внутри. И теперь здравомыслие покидает их, капля за каплей.

Есть новое правило Тропы, и хотя оно никогда не было произнесено, Мимара знает с полной уверенностью, что нарушители его будут наказаны так же смертельно, как и все остальные. Правило, которое гарантирует, что никто не будет упоминать о безумии, медленно овладевающем ими.

Никаких вопросов. Никаких сомневающихся на перегоне.

Она пришла к выводу, что самое удивительное в безумии – это то, что оно кажется таким нормальным. Когда она думает о том, как скучные дни просто перетекают в безумные вечерние вакханалии, ничто не кажется ей странным – во всяком случае, внутри ничего не протестует. Вещи, которые должны были бы заставить ее содрогнуться, как, например, покусывание ногтя Клирика, когда его палец блуждает по внутренней стороне ее щеки – это не что иное, как часть большего восторга, ничем не примечательного, как любой другой лежащий в основании камень.

И только когда она отступает назад и задумывается, безумие ясно смотрит ей в глаза.

– Он убивает тебя… – сказала тварь по имени Сома. – Нелюдь.

Она обнаружила, что дрейфует в хвосте их рассеянной толпы и приближается к Сарлу, думая, что кто-то совершенно сломленный может знать что-то о трещинах, которые теперь пронизывают их души. По словам старого волшебника, сержант знал лорда Косотера со времен войн за объединение – очень давно, если судить по жизни скальперов. Возможно, он сумеет разгадать загадку шпиона-оборотня.

– Тропа троп, – запинаясь, говорит она, не зная, с чего начать. – А, Сарл?

Остальные уже давно оставили его наедине с его безумными размышлениями. Никто не осмеливается взглянуть на него, боясь вызвать какую-нибудь бессвязную тираду. В течение нескольких недель она ожидала, а пару раз даже надеялась, что капитан заставит его замолчать. Но сколько бы ни гремел в ночи его резкий голос, ничего не сделано, ничего не сказано.

– Она говорит со мной, – сообщает он, глядя куда-то вправо, как будто она была призраком, который слишком долго мучил его душу, чтобы обратиться к нему напрямую. – Вторая по красоте вещь…

Он был одним из самых морщинистых мужчин, которых Мимара когда-либо видела, еще когда она впервые встретила его. Теперь же его кожа сморщена, как узловатое полотно. Его туника истлела до лохмотьев, кольчуга болтается на узловатых плечах, а килт каким-то образом потерял свою заднюю часть, обнажив иссохшие ягодицы для дневного света.

– Скажи мне, сержант. Как давно ты знаком с капитаном?

– С капитаном? – Седой старик грозит пальцем, качая головой в кудахчущем упреке. – С капитаном, не так ли? Хи-хи! Таким, как он, нет никакого объяснения. Он не от мира сего!

Она вздрагивает от громкости его голоса, рефлекторно понижая свой собственный тон, чтобы компенсировать это.

– Как же так?

Он содрогается от беззвучного смеха.

– Иногда души путаются. Иногда мертвые выпрыгивают из могил! Иногда старики просыпаются в телах младенцев! Иногда волки…

– О чем ты говоришь?

– Не переходи ему дорогу, – прохрипел он с каким-то заговорщическим ликованием. – Он… он! О нет, девочка. Никогда не переходи ему дорогу!

– Но он такой дружелюбный парень! – выкрикивает Мимара.

Он улавливает, что она шутит, но, кажется, совершенно не понимает, в чем заключается юмор. Его долгий и громкий смех – на самом деле глупое и пустое отражение ее слов. Все больше и больше ему кажется, что он издает звук смеха, не смеясь вообще…

И вдруг она чувствует ложь, которая пронизывает их всех, как личинка, пожирающая смысл и оставляющая только движения. Смех без юмора. Дыхание без вкуса. Слова, произнесенные в определенной последовательности, чтобы заставить замолчать невысказанное – те слова, которые никогда не должны быть сказаны.

Всю свою жизнь она жила ложью. Всю свою жизнь прокладывала себе путь из противоречия, зная, но в то же время не зная, снова и снова ошибаясь.

Но эта ложь совсем другая. Эта ложь каким-то образом ускользает от боли других лживых слов. Эта ложь прорезает мир вдоль более красивых стыков.

Эта ложь – блаженство.

Ей достаточно взглянуть на остальных, чтобы увидеть, что они знают это с той же самой бессмертной уверенностью. Даже Сарл, который давным-давно сбежал от зубов мира, довольствуясь обменом фантазии на безумную фантазию, кажется, понимает, что… происходит что-то… ложное…

– И Клирик… Как ты с ним познакомился?

Есть что-то в его присутствии, что словно бы овевает ее свежим ветром. Его походка одновременно энергична и широка, руки раскинуты, как у тощего человека, притворяющегося толстым.

– Я нашел его, – говорит он.

– Нашел его? Как? Где?

Озорные искорки мелькают в его глазах.

– Нашел его, как монету в грязи!

– Но где? И как?

– После того как мы взяли Каритусаль, когда они распустили восточных заудуньян… они послали нас на север, в Хунореал, хе-хе!

– Послали тебя? Кто вас послал?

– Министрат. Святейшие. Раскидайте голых, сказали они. Тащите тюки и храните золото – им плевать на золото, на святыни. Просто держитесь юго-восточных границ Галеота, сказали они. А где же еще? Нет. Нет. Именно там…

Это сбивает ее с толку. Она всегда считала, что скальперы – добровольцы.

– А как же Клирик? – настаивает она. – Инкариол…

– Я нашел его! – взрывается он флегматичным ревом. – Как монету в грязи!

Еще больше глаз обратилось к ним, и она внезапно почувствовала себя заметной – и даже, как ни странно, виноватой. Кроме других сумасшедших, только воры обмениваются шутками с сумасшедшими – как способ их разыграть. Даже старый волшебник наблюдает за ней с насмешливым прищуром.

Простой разговор с этим человеком скомпрометировал ее, понимает она. Остальные теперь знают, что она что-то ищет… Капитан знает.

– Тропа троп, – говорит она запинаясь. – Они будут петь песни за Тремя Морями, сержант, подумайте об этом! Псалом Шкуродеров.

Старик плачет, осознает она, потрясенная милосердием своих эгоистичных слов.

– Да благословит тебя Седжу, девочка, – кашляет он, глядя на нее мутными, мигающими глазами. По какой-то причине он начал хромать, как будто его тело разбилось вместе с сердцем.

Внезапно он улыбается в своей морщинистой манере, и его глаза становятся просто более глубокими отверстиями на его красном морщинистом лице.

– Мне было одиноко, – прохрипел он сквозь гнилые зубы.

* * *
Они видят шлейф пыли вскоре после того, как разбивают лагерь. Он поднимается, мелово-белый и вертикальный, прежде чем ветер утаскивает его в сторону призрачного горного крыла. Равнины громоздятся к северу высохшими листьями, некоторые смяты, другие согнуты и похожи на пни и приземистые рога. Отвесная линия горизонта поднята и изогнута, и это значит, что пройдет некоторое время, прежде чем те, кто создал этот шлейф, станут видимыми. Поэтому они продолжают осторожно продвигаться на север. Мимара слышит, как Галиан и Пок бормочут что-то о шранках. Отряд еще не сталкивался с ними с момента перехода в Истиули, так что это само собой разумеется.

Шлейф то раздувается, то сужается в зависимости от невидимых неровностей, но становится все ближе и ближе. Капитан не дает никаких указаний, даже когда первые пятнышки начинают ползти по дальнему склону холма.

Держась за руки, защищаясь от палящего солнца, они вглядываются в даль.

Всадники. Около сорока или пятидесяти – как раз достаточно, чтобы защитить себя от одного клана голых. Пестрое сборище кастовых слуг, одетых в грубые кольчуги, разбирающиеся на части, поверх заляпанных синими и золотыми пятнами туник. Их бороды свисают до пояса, раскачиваясь в такт галопу пони. Они едут под знаменем, которого она никогда раньше не видела, хотя и узнает нангаэльские клетчатые черные щиты.

– Нангаэльцы, – произносит она вслух. – Это тидоннцы.

Волшебник останавливает ее сердитым взглядом.

Великая Ордалия, понимает она. Наконец, они заползли в ее могучую тень…

Ее охватывает трепет предвкушения, словно она наткнулась на взгляд кого-то чудовищного, наделенного силой. И девушка задается вопросом, когда же она испугалась отчима, если он так долго казался ей единственным здравомыслящим голосом, единственной понимающей душой.

– Заблудившийся патруль? – спрашивает Галиан.

– Снабженческая когорта, – авторитетно заявляет Ксонгис. – Должно быть, они оставили свои повозки.

Даже при том, что они ясно видят приближающихся всадников, говорящих о них и наверняка спорящих, Шкуродеры молчат. Эти люди настолько опередили цивилизацию, что им больше не нужны бессмысленные слова, чтобы поддерживать связь.

Командир нангаэльцев – седобородый человек с длинным морщинистым лицом и низким выступающим лбом. Его левая рука висит на перевязи. Капитан жестом приглашает Галиана следовать за ним. Двое мужчин делают несколько шагов навстречу приближающемуся всаднику.

Пожилой офицер любезно спешивается, как и два ближайших к нему седока. Но его взгляд задерживается на Клирике на несколько ударов сердца. Ему не нравится, как тот выглядит.

– Тур’Ил Халса брининауш вирфель? – подает голос офицер.

– Скажи ему, что мы не говорим на тарабарщине, – наставляет капитан бывшего солдата.

Мимара смотрит на старого волшебника, внезапно испугавшись. Он едва заметно покачивает головой, словно предостерегая ее от необдуманных поступков.

– Мануа’тир Шейарни? – спрашивает Галиан.

Нангаэльцы обгорели на солнце и измучены путешествиями, их килты изношены, а лица покрыты почерневшей от пота пылью. Но контраст между ними и ее спутниками приводит Мимару в ужас. Одежда скальперов превратилась в черные лохмотья, блестящие от грязи. Туника Конджера почти распалась на обрывки грязных веревок. Они выглядят как вещи, которые должны вот-вот развалиться… как мертвые вещи.

Офицер останавливается перед двумя мужчинами. Он высок, как тидоннец, но сгорблен годами, так что кажется одного роста с лордом Косотером. Капитан же в его присутствии выглядит скорее тенью, чем человеком.

– Кто вы такие? – спрашивает он на сносном шейском.

– Шкуродеры, – просто говорит Галиан.

– Скальперы?.. Так далеко?.. Как такое возможно?

– Голые собирали толпу. У нас не было другого выбора, кроме как бежать на северо-запад.

На мгновение офицер хитро прищуривается.

– Вряд ли.

– Да, – говорит капитан, вытаскивая нож и вонзая его в глазницу мужчины. – Вряд ли.

Тело падает вперед. Крики взлетают в безводное небо, и Мимара откуда-то знает, что этого командира любили. Люди по обе стороны от офицера в ужасе отшатываются. Лорд Косотер свирепо смотрит и ухмыляется, уперев нож в правое бедро. Его глаза в ярости сияют над путаницей из зубов и бороды. В шуме обнажается оружие. И сквозь крики тревоги и возмущения прорывается другой голос, играющий на струнах другого мира…

Клирик поет.

Он стоит бледный, с обнаженной грудью. Сквозь прорези его лица просвечивает блеск. Он тянется вперед, его руки скрючены и похожи на когти. Арканы белого света перечеркивают задние ряды разношерстной колонны…

Седьмая теорема квуйа – или что-то в этом роде.

Вопли, как лошадиные, так и человеческие. Мелькание теней в ярком солнечном свете. Люди брошены на землю. Лошади катаются и бьются, поднимая клубы пыли. Мимара видит человека, стоящего на коленях и кричащего. Сначала он кажется всего лишь тенью в пыли, но каким-то чудом сквозь ее завесы открывается туннель ясности. Он воет, его борода пылает под обожженными щеками.

Затем битва обрушивается на нее.

Нангаэльские боевые кличи сотрясают воздух. Передние тидоннцы толкают своих пони вперед, щиты наготове, мечи высоко подняты. Скальперы встречают их атаку с жутким спокойствием. Они обходят мчащиеся фигуры, рубят всадников, валят на землю лошадей. Поквас прыгает, поворачиваясь под тяжестью своей огромной сабли. Пони спотыкается о взрывающуюся пыль. Голова всадника кружась, взлетает ввысь, а потом падает, волоча за собой бороду, как комета. Ксонгис ныряет между атакующими тидоннцами, вспарывая бедро одному из них. Капитан рисует еще один неуловимый полукруг, прежде чем сделать высокий выпад, чтобы пронзить горло еще одного человека. Несчастный падает навзничь, задыхаясь и вываливаясь из стремян.

Хаос и мрак. Фигуры появляются, а затем исчезают в коричневом тумане. Волшебный свет мерцает и светится, как молния в облаках. Один раненый нангаэлец вываливается из завесы этого безумия с дубинкой, зажатой в окровавленном кулаке. Мимара с удивлением обнаруживает в своей руке Бельчонка – яркое и острое оружие. На лице нангаэльца застыла смертельная решимость. Он замахивается на нее, но она легко ныряет в сторону, разрезая его предплечье изнутри до кости. Он рычит и вертится на месте, его борода болтается в поисках крови. Но дубинка выскальзывает у него из рук – Мимара перерезала ему сухожилие. Он прыгает, чтобы схватить ее, но она снова слишком проворна. Отступает в сторону, сбивает его с ног и рубит ему шею сзади. Он падает, как бесчувственный мешок.

Пыль клубится и вращается, поднимается и опускается, как молоко, пролитое в ручей. Скальперы застыли – это могло бы быть задыхающимся недоверием, но больше похоже на моргающее любопытство. Туман рассеивается, открывая взору словно нарисованные мелом фигуры, ползущие по выжженной траве или корчащиеся на ней. У них смола вместо крови.

Мимара смотрит на человека, которого почти убила. Он лежит неподвижно на животе, моргая и задыхаясь. Татуировка в виде небольшого Кругораспятия украшает его левый висок. Она не может заставить себя прекратить его страдания так, как это делают другие. Она отворачивается в поисках Акхеймиона, моргая от пыли…

Она находит Друза в нескольких шагах от Колла, который стоит точно так же, как и до начала битвы, а его меч все еще висит на веревке. Она пытается поймать взгляд волшебника, но он смотрит куда-то вдаль, щурясь.

– Нет, – прохрипел Акхеймион, словно очнувшись от глубокого оцепенения. – Нет!

Сначала Мимара думает, что он имеет в виду происходящее перед ними убийство невинных, но потом она понимает, что его взгляд следует за убегающими всадниками. Она едва может разглядеть их из-за пыли – восемь или девять человек, спешащих на север.

– Не-е-е-е-ет!

Слова Гнозиса грохочут со всех сторон, как будто произносятся собственными легкими неба. Голубоватый свет вырывается из глаз и рта волшебника… Смысл – нечестивый смысл. Он поднимается в открытое небо, ступая по призрачной земле. Дикий, седой, старый, он кажется куклой из узловатых тряпок, брошенной высоко в небо.

Она стоит ошеломленная, наблюдая, как он догоняет убегающих всадников, а затем обрушивает на них сверкающий дождь разрушения. Клубы и шлейфы пыли – знак беспорядка на горизонте.

Остальные почти не проявляют интереса к этому. Быстрый взгляд показывает, что почти все они целы, за исключением Конджера, который сидит в пыли, гримасничая, – его руки сжаты вокруг багрового колена. Он с тупым ужасом наблюдает за приближением своего капитана. Тень меча лорда Косотера на мгновение падает на его лицо, и Конджера больше нет.

– Никаких хромоногих! – Капитан скрипит зубами, его глаза голодны и блестят одновременно. – Соберите пони… всех! Тех, на ком мы не ездим, мы едим… в итоге.

И это – итог их добычи. Почему-то кажется святотатством надевать чужое имущество – настолько эти вещи чистые и настолько скальперы грязны. Старый волшебник возвращается на усталых ногах, обрамленный бурлящими завесами дыма. Он поджег равнины.

– Я уже проклят, – это все, что он говорит в ответ на взгляд Мимары.

Он смотрит в землю и не произносит ни слова в течение следующих трех дней.

* * *
Его продолжительное молчание беспокоит ее не так сильно, как ее собственное безразличие к нему. Она достаточно хорошо понимает: убивая тидоннцев, старый волшебник убивал во имя подтверждения своего статуса. Но она знает, что его вина и смятение – это такой же вопрос движения вперед, как и ее сострадание. Его молчание – это молчание лжи, и поэтому она не видит причин для беспокойства.

Ей приходится нести бремя собственного убийства.

Утро третьего дня проходит так же, как и любое другое, за исключением того, что все притоки, которые они пересекают, высохли в пыль, а их кожа стала достаточно дряблой, чтобы капитан мог ввести ограничения на еду. Когда старый волшебник наконец решает заговорить, его рот оказывается совсем пересохшим.

– Ты когда-нибудь видела так Келлхуса?

Келлхус. Услышав это имя, она почему-то почувствовала укол, настолько сильный, что подавила желание сделать один из знаков защиты, которым научилась в борделе. До Акхеймиона она никогда не слышала, чтобы кто-то так фамильярно называл ее отчима. Даже мать всегда говорила о нем «Твой отец». Не раз.

– Видела ли я моего отчима? – переспросила она. – Ты имеешь в виду моими… другими глазами?

По его нерешительности она поняла, что он уже давно боялся задать этот вопрос.

– Да.

Отпущение грехов, осознает она. Он убил тидоннцев, чтобы ни одно известие об их экспедиции не дошло до Великой Ордалии, и теперь он пытается оправдать их смерть через праведность своего дела. Люди убивают, люди оправдывают. Для большинства эта связь совершенно неразрывна: убитые просто обязаны быть виновными, иначе зачем бы их убивать? Но она знает, что Акхеймион – один из тех редких людей, которые постоянно спотыкаются о швы в своих мыслях. Люди, для которых нет ничего простого.

– Нет, – отвечает она. – Поверь мне, я видела его всего несколько раз. Пророкам не хватает времени на настоящих дочерей, не говоря уже о таких, как я.

Это правда. В течение большей части ее жизни на Андиаминских Высотах аспект-император был не более чем страшными слухами, невидимым присутствием, которое заставляло толпы надушенных чиновников сновать туда-сюда по галереям. И в каком-то смысле, осознает она со странным оцепенением, с тех пор мало что изменилось. Не был ли он тайным тираном этой самой экспедиции?

Кажется, впервые она видит мир глазами Друза Акхеймиона – мир, связанный с махинациями Анасуримбора Келлхуса. Отведя глаза в сторону, она вдруг чувствует, как на нее наваливаются тяжелый груз и напряжение, как будто мир – это колесо, усеянное горами, окаймленное морями, такое огромное, что его ось вечно лежит за горизонтом, всегда невидимая. Маршируют армии. Священники подсчитывают пожертвования. Корабли уходят и прибывают. Лазутчики протестующе воют и извиваются на животах…

Все по воле святого аспект-императора.

Это мир, который видит старый волшебник, мир, который определяет каждое его решение: уникальное существо, живое существо, питаемое артериями торговли, связанное сухожилиями страха и веры…

Левиафан с черным раком вместо сердца.

– Я верю тебе, – говорит он через некоторое время. – Мне просто… просто интересно.

Она размышляет об этом образе аспект-императора и его власти, об этой адской печати. Он напоминает ей о великой нильнамешской мандале, которая висит на Аллозиевом форуме под Андиаминскими Высотами. На протяжении более тысячи лет инвишские мастера-мудрецы стремились запечатлеть творение в различных символических схемах, в результате чего получились гобелены несравненной красоты и изготовления. Мандала Аллозиума, как однажды сказала ей мать, была известна тем, что на ней впервые были использованы концентрические круги, вместо вложенных друг в друга квадратов для представления иерархий существования. Она также была печально известна тем, что не содержала никакого изображения в своем центре, в месте, обычно предназначенном для Бога Богов…

Новшества, которые, как объяснила ее мать, привели к тому, что ее создателя забили камнями до смерти.

Теперь Мимара видит в глазах своей души собственную мандалу, более временную, чем космологическая, но столь же разрушительную по своим последствиям. Она видит миллионы обшитых панелями краев, толпы крошечных жизней, каждая из которых заключена в невежестве и рассеянности. И она видит большие палаты Великих фракций, гораздо более могущественных, но столь же забывчивых, учитывая их вечную борьбу за престиж и господство. С ужасающей ясностью она видит и постигает его – символический мир, переполненный жизнью, но лишенный нервов, совершенно бессмысленный для злобы, затаившейся в их отсутствующем сердце…

Темный мир, сражающийся в давно проигранной войне.

Какими бы слабыми ни были ее страсти, она, кажется, чувствует их: бессилие, опустошенность, зияющее чувство безнадежности. Она идет некоторое время, пробуя и даже смакуя эту возможность, как если бы судьба была всего лишь разновидностью медового пирога. Мир, где аспект-император – зло…

И тут она понимает, что с таким же успехом могло бы быть и наоборот.

– А что бы ты подумал, – спрашивает она старого волшебника, – если бы я сказала тебе, что он был окутан славой, когда я увидела его, что он, без сомнения, Сын Неба?

Вот оно, понимает она. Крыса, которая прячется у него в животе, грызет и грызет…

– Трудные вопросы, девочка. У тебя к ним талант.

Ниспровергающий страх.

– Да. Но дилеммы остаются твоими, не так ли?

Он смотрит на нее, и на мгновение в ее взгляде мелькает ненависть. Но, как и многое другое, эта ненависть исчезает без остатка. Просто еще одна страсть, слишком смазанная неуместностью, чтобы быть зажатой в руках настоящего.

– Странно… – отстраненно отвечает он. – Я вижу две пары следов позади себя.

* * *
Есть такое чувство распутывания.

Ощущение нитей, изношенных и истертых, но пока еще не перерезанных собственным напряжением. Ощущение висящих вещей, как будто они были не более чем пушинкой, летящей по ветру. Ощущение того, что вещи связываются, ощущение новорожденных якорей и того, как новое напряжение пробегает по старым швам и старым ремням, как будто они были паутиной, а теперь превращаются в воздушных змеев, парящих высоко и свободно, треплющихся на соколиных ветрах и прикрепленных к земле единственной нитью…

Квирри.

Квирри священен. Квирри чист.

Каждую ночь они стоят в очереди перед нелюдем и сосут из соска, который является его пальцем. Иногда он обхватывает их щеки свободной рукой и долго и печально смотрит им в глаза, в то время как его палец ощупывает их язык, десны и зубы.

И это правильно – ощутить вкус слюны своего предшественника.

Они нашли новый Бивень, который направляет их, нового бога, которому они отдают свои сердца и перед которым преклоняют колени. Квирри, распределенный его пророком, Инкариолом.

Днем они идут, полностью погруженные в благословенное однообразие. Как жуки, они движутся, уткнувшись лицом в землю, шаг за шагом, глядя, как их ботинки цепляются за нимбы пыли.

Ночью они слушают Клирика и его бессвязные заявления. И кажется, они постигают логику, которая связывает разрозненные абсурды в глубокое целое. Они упиваются ясностью, неотличимой от смятения, просветлением, лишенным притязаний, истины или надежды…

И равнины проходят, как сон.

* * *
– Квирри… – наконец, удается ей выпалить. – Он начинает пугать меня.

В молчании волшебника есть какая-то надломленность. Она чувствует его тревогу, чувствует усилие воли, которое требуется ему, чтобы подавить упрек. Она знает слова, борющиеся за контроль над его голосом, потому что это те же самые ворчливые и обвиняющие слова, которые продолжают звучать в уголках ее мыслей. Дурак. Зачем бросать камни в волков? Все так, как должно быть. Все будет хорошо…

– Как же так? – говорит он холодно.

– В борделе… – Она слышит свой ответ и удивляется, потому что обычно так неохотно говорит об этом месте. – Некоторые девушки, в основном те, что сломались… Их кормили опиумом – заставляли его принять. А через несколько недель они… они…

– Делали все, что от них требуют, чтобы получить больше, – глухо говорит волшебник.

Тягучая тишина. Кашель где-то впереди них.

– Может быть, именно это делает с нами нелюдь?

Произнести этот вопрос – все равно что выкатить из груди огромный камень. Как же это трудно – стоять прямо в свете того, что происходит! Как вообще это возможно?

– Но почему? – спрашивает волшебник. – Он уже предъявлял… предъявлял какие-нибудь требования?

– Нет, – отвечает она.

Пока еще нет.

Друз задумчиво смотрит на землю, на свои ноги и на то, как он выдыхает пыль.

– Нам нечего бояться, Мимара, – наконец говорит он, но в его манере держаться есть что-то фальшивое, как будто рядом с ней идет испуганный мальчик, заимствующий уверенный тон и позу священника. – Мы не такие, как другие. Мы знаем об опасности.

Она не знает, что ответить, и поэтому просто продолжает идти в молчаливом смятении. «Да! – кричит что-то в ней. – Да! Мы знаем об опасности. Мы можем принять меры предосторожности, отказаться от квирри в любое время, когда захотим! В любое время!»

Только не сейчас.

– Кроме того… – в конце концов продолжает он. – Нам это нужно.

Это возражение она предвидела.

– Но мы уже зашли так далеко за такое короткое время!

«Почему так резко? – голос – ее голос! – упрекает ее. – Дай человеку хотя бы договорить».

– Посмотри на Каменных Ведьм, – отвечает он. – Люди, выросшие для таких походов, истощаются за несколько недель. Как ты думаешь, хорошо ли будет в таких условиях старику и женщине?

– Тогда пусть другие идут вперед. Или еще лучше, мы могли бы улизнуть в самое сердце ночи!

«Или лучше всего, – приходит ей в голову, – просто взять сумку нелюдя… Да! Украсть ее!» Это приводит ее в такой искрящийся восторг, что она почти смеется вслух – даже когда более трезвая часть ее понимает, что никто не может ничего взять у мага Квуйи – никогда. Как только улыбка появляется на ее губах, ее глаза наполняются слезами разочарования.

– Нет, – говорит старый волшебник. – Никакого нарушения договора, который мы заключили с этими людьми. Они будут охотиться на нас и правильно сделают, учитывая то, чем они пожертвовали.

Он оживляется, изобретая рациональные объяснения – как и Мимара.

– Может, нам стоит пообщаться с Клириком, – предлагает она. – Поставь этот вопрос перед всем отрядом. – Даже произнося это, она чувствует, как ее решимость улетучивается.

«Видишь? Зачем беспокоиться? У тебя никогда не хватало на это духу…»

Акхеймион качает головой, как будто эта истина была такой старой и толстой, что не могла не утомлять.

– Я не доверяю Галиану. Боюсь, что только квирри удерживает его здесь…

– Тогда пусть уходит. – Кажется, она пожимает плечами скорее из-за своих слов, чем из-за ответа волшебника.

– Если Галиан уйдет, – отвечает Акхеймион, и его самоуверенность теперь неумолима, – он заберет с собой Покваса и Ксонгиса. Нам нужен Ксонгис. Чтобы хватало еды, чтобы найти дорогу.

Несмотря на то что они улыбаются друг другу, их взгляды слишком зализаны страхом, чтобы по-настоящему сцепиться. И вот все кончается. Разговор, начавшийся так реально, что по ее животу как будто заскользили раскаленные угли, превратился в пантомиму, в игру теней из отупляющих слов и своекорыстных доводов.

Как она и надеялась все это время.

Они идут вдесятером, их спины согнуты до изнеможения, которое может чувствовать только единственный из оставшихся среди них Каменных Ведьм. Мимара плачет – тихо, так что другие не могут услышать ее из-за ветра, бьющего в уши. Она всхлипывает, раз, другой, так велико ее облегчение. Ее бедра краснеют, а рот наполняется слюной при мысли о надвигающейся темноте…

И о порошке, размазанном по кончику белого пальца Клирика.

* * *
На ночной равнине ветер дает ощущение необъятности, ощущение простирающихся до небес чудовищ, одно грубо перетянуто через другое. Все вещи захвачены. Все вещи поднимаются и сгибаются. А когда порывы достаточно сильны, все вещи становятся на колени – или ломаются.

Она ускользнула от остальных в ночь. Порывы ветра рыщут по земле, скачут галопом, словно всадники бесконечной Орды. Она отворачивает лицо от уколов летящего песка и без удивления смотрит на себя, одетую в рваные лохмотья, которые когда-то принадлежали Соме.

Похоже, она знала, что найдет его здесь – шпиона-оборотня из Консульта. Отряд продолжил маршировать после наступления сумерек, остановившись, только когда они нашли защиту в неглубокой впадине. Она пошла тем же путем, каким шла всегда, инстинктивно выбирая направление взгляда и ветер, наиболее благоприятные для преследующего их хищника…

И нашла один такой путь.

– Каким образом? – шипит она. В ней есть что-то неистовое, что-то такое, что разлетелось бы на куски, если бы не ее кожа. – Как нелюдь убивает нас?

Существо имитирует ее скорченную позу. Оно кажется одновременно безвредным, не более чем образом без глубины, простым отражением, и столь же смертоносным, как взведенный курок баллисты. Страх щекочет ее, но она чувствует его не собственной кожей, а кожей незнакомца.

– Скажи мне! – требует она.

Он улыбается с той же снисходительностью, которую она чувствовала на своем лице бесчисленное количество раз. Как красиво и понятно.

– Твоя хора, – говорит он ее голосом. – Отдай ее мне, и я спасу тебя.

Что? Она застегивает мешочек, который висит у нее между грудей.

– Нет! Больше никаких игр! Скажи мне как!

Ее горячность удивляет их обоих. Она наблюдает, как Сома зыркает ее глазами в темноте лагеря позади нее, как ее лицо незаметно наклоняется, чтобы более острое ухо могло прислушаться.

Потом она слышит этот звук сама. Бормотание заклинаний, легко пробивающееся сквозь шум бушующего ветра, поднимающееся из пыли и земли.

– Это квирри… – говорит ее копия. Новый облик шпиона. – Спроси его, что это такое!

Затем существо исчезает, прыгнув высоко и глубоко в темноту, и убегает так проворно, как не может бежать ни один человек. Резко повернув голову, Мимара видит старого волшебника, взлетающего в высоту в порывах ветра, – его глаза и рот горят яркой магией, а его голос эхом отражается под разными углами от разных поверхностей. Линии ослепительного света пронзают темноту, оставляя белые следы на равнине. Она видит огонь и взрывающуюся землю, клочья дерна, расчерченные черной тенью трав.

Она видит себя бегущей с красотой газели, прыгающей со змеиной грацией. А затем извергающаяся пыль взметается вверх, чтобы скрыть оборотня и таким образом обезопасить его побег.

* * *
Колл. Последний из Каменных Ведьм.

Она пристально смотрит на него, а волшебник – на нее.

– Что? Что ты делала так далеко?

Колл сидит, сгорбившись, – единственный, кто не смотрит на нее и ее отца. Он был крупным и сильным, когда они спасли выживших Каменных Ведьм в Космах, но теперь он стал похож на шишковатую вешалку. Он уже давно перестал заботиться о своем боевом узле, так что его волосы падают на лицо и плечи узловатыми прядями. Какими бы доспехами он ни обладал, он потерял их в пути, и если бы не капитан, приходит Мимаре в голову, он бросил бы и свой палаш. Его покрытая грязью борода окружает дыру рта, который постоянно открыт. Его глаза смотрят вниз, всегда вниз, но даже сейчас в них есть блеск отчаяния.

– Оно просто пришло ко мне, – лжет она, потому что, по правде говоря, на самом деле сама искала шпиона. – У него было мое лицо…

– Тебя могли убить! Почему? Почему ты забрела так далеко?

Колл. Только Колл. Из всех его собратьев-Ведьм только он еще не поддался тяготам тропы. Он, как она понимает, последний… ясный ум в их безумном отряде.

Мера, эталон их развращенности. Единственный, кто не пробовал квирри.

– Он должен был заменить тебя!

Лохматая голова мужчины дергается, словно от укуса комара. Затуманенные глаза прищуриваются, и в них видна борьба, как будто они пытаются отделить тени от темноты…

Он ничего не видит, понимает она. Не потому, что его подводят глаза, а потому, что сейчас безлунная ночь и облака закрывают Гвоздь Небес. Он не может видеть, потому что его глаза остаются человеческими…

В отличие от их глаз.

– Дура! Глупая девчонка! Он бы тебя задушил. Раздел и заменил тебя!

Наконец, она поворачивается и смотрит на волшебника. Он стоит спиной к ветру, так что контуры его фигуры – сгнившая одежда и спутанные волосы – как будто летят к ней.

– В чем дело? – спрашивает она на айнонском языке.

Он моргает, и хотя ярость продолжает оживлять его, она каким-то образом знает, что ему все равно, что творится у него в душе, что там лежит, свернувшись, как смазанный жиром мраморный шарик, голод, лежит, ожидая, когда придет время и на свет снова будет вытащен мешок с квирри.

– Что-что? – кричит он. – Она знает, что он встревожен, потому что она говорила на айнонском, языке их заговора. – Я с тобой говорю, девчонка!

Краем глаза она видит седую фигуру капитана – его волосы и благородная коса хлещут воздух над правым плечом, а глаза блестят, как селевкарская сталь. Его нож дремлет в ножнах, висящих высоко на поясе, но она все равно видит, как блестит изгиб оружия над окровавленными костяшками пальцев.

– Ничего, – говорит она волшебнику, зная, что он не понимает.

Квирри есть квирри…

Желание, которое навсегда соскальзывает с поводка твоего знания. Голод, который не оставляет следа в твоей загнанной душе.

* * *
– Вода перед едой, – говорит им Ксонгис.

Нангаэльские пони были забиты и съедены. Теперь, когда их водяные бурдюки опустели, они идут ровным строем. Кажется, нет ничего проще, чем идти прямо по бесконечной равнине. И все-таки в их рядах царят смятение и путаница – не те, что оживляют сердца или ломают руки, а те, что просто висят, как куколка, в душе, подвешенная, неподвижная. Все – ее голос, ее резкий шаг, ее выражение лица – кажутся такими же уверенными, как и всегда, за исключением того, что мир, с которым они сталкиваются, превратился в сон.

Все вокруг обладает тягучей легкостью. Цвета, темно-бордовые завитки различных сорняков, высыхающих и умирающих, пятна сиенской пыли, чернота недавнего пожара на траве. Путь по ровно рассыпанной, без всяких холмов, земле, как будто какой-то бог вылил грязь поверх грязи только для того, чтобы посмотреть, как ее края расползаются по горизонту. Спектакль неба, поднимающиеся целыми рядами облака, то запутанные в пышные локоны, то взметнувшиеся вверх и закрученные взмахами снежных крыльев. Какое-то недоверие пронизывает все, что она видит, как будто все сущее – это пена, а мир – не более чем гигантский пузырь…

Что же все-таки происходит?

– Ну и вид у тебя, – бормочет сзади чей-то голос.

Она оборачивается и видит зубы с деснами и глаза, сжатые в одурманенные складки. Сарл, какой-то призрачный, хотя весь мир ярко освещен, похож на грязного гнома.

– Ну и вид у тебя… Ай!

Она слышит, как в его кудахчущем голосе булькает мокрота. Опасность разговора с сумасшедшими, понимает она, заключается в том, что это позволяет им говорить с тобой.

– Не спорь со мной, девочка, это правда. У тебя такой вид, будто тропинка давно замусорена. Неужели я ошибаюсь? Так ли это? Скажи мне, девочка. Сколько человек прошли маршем, скрестив ваши бедра?

Ей следовало бы возненавидеть его за эти слова, но ей не хватает для этого куража. Когда это чувство превратилось в усилие?

– Много дураков прошли. Но мужчин… Очень мало, – отвечает она.

– Так ты признаешь это!

Она улыбается из какого-то кокетливого рефлекса, думая, что могла бы использовать его плотский интерес, чтобы узнать больше о лорде Косотере.

– В чем я признаюсь?

Ухмылка сползает с его лица, достаточно медленно, чтобы она мельком увидела щелки его налитых кровью глаз. Он наклоняется ближе с каким-то удивлением – слишком близко. Она буквально давится от исходящей от него жужжащей вони.

– Она сожгла целый город ради тебя – не так ли?

– Кто? – оцепенело отзывается Мимара.

– Твоя мать, святая императрица.

– Нет, – смеется она с притворным удивлением. – Но я ценю этот комплимент!

Сарл смеется и кивает в ответ, его глаза снова становятся невидимыми. Смеется и кивает, все больше отставая от нее…

Что же все-таки происходит?

* * *
Она не та, кто она есть…

Она уже стала двумя женщинами, каждая из которых отдалилась от другой. Есть Мимара, которая знает, которая наблюдает, как старые мотивы, старые связи постепенно разрушаются. А еще есть Мимара, которая собрала все старые заботы и поставила их в круг вокруг невыразимой ямы.

Она уже стала двумя женщинами, но ей достаточно лишь прикоснуться к своему изгибающемуся животу, чтобы стать тремя.

Они смеются над ней из-за всего немалого количества еды, которую она съедает. Все сильнее и сильнее она чувствует голод, когда наступает вечер. Она упрекает волшебника за то, что тот слоняется без дела, когда ему следует готовить простые полевые заклинания, которые он использует, чтобы поймать для них жалкую дичь. Она ругает Ксонгиса, когда он не может обеспечить им достаточно дичи.

Любые разговоры, которые они ведут, прекращаются, когда солнце опускается за горизонт. Они сидят в пыли, их бороды покрыты жирным лаком, а внутренности их жертв гудят от мух. Стервятники кружат вокруг них. Они сидят и ждут наступления темноты… мелодичного звона первых слов Клирика.

– Я помню…

Они собираются перед ним. Одни ползут, другие шаркают ногами, поднимая призрачные облачка пыли, которые ветер быстро уносит в небытие.

– Я помню, как спускался с высоких гор и вел переговоры с мужественными королями…

Он сидит, скрестив ноги, положив руки на колени и свесив голову с плеч.

– Я помню, как соблазнял жен… исцелял принцев-младенцев…

Звезды покрывают дымкой небесный свод, окрашивают сутулую фигуру нелюдя серебряными и белыми мазками.

– Я помню, как смеялся над суевериями ваших священников.

Он мотает головой из стороны в сторону, как будто тень, которую он баюкает, обладает руками, ласкающими его щеки.

– Я помню, как пугал глупцов среди вас своими вопросами, поражал мудрецов своими ответами. Я помню, как ломались щиты ваших воинов, как ломалось бронзовое оружие…

И кажется, что они слышат далекие сигналы рогов, грохот атакующих, сталкивающихся воинств.

– Я помню ту дань, которую вы мне дали… золото… драгоценности… младенцы, которых вы положили к моим ногам в сандалиях.

Тишина.

– Я помню ту любовь, которую вы мне подарили… Ненависть и зависть.

Он поднимает голову, моргая, словно вырванный из нечеловечески жестокого для своего блаженства сна. На его щеках проступили серебряные прожилки… Слезы.

– Вы так легко умираете! – плачет он, завывая, как будто человеческая слабость – единственное настоящее оскорбление.

Он всхлипывает и снова склоняет голову. Его голос звучит словно из глубокой ямы.

– И я никогда этого не забуду…

Один из скальперов тоже тревожно стонет… Галиан.

– Я никогда не забываю мертвых.

Затем Клирик встает, словно марионетка, притянутая невидимыми нитями. Вот-вот начнется Священная раздача. Странные крики сминают и сминают ветреную тишину, как визг привязанных собак. Она видит, как в их алчных глазах появляется голод. Видит, как мужественная сдержанность уступает место сжатым кулакам и раскачивающимся жестам. И она не знает, когда это произошло, как ожидание порошка из мешочка превратилось в карнавал фанатичных проявлений или как облизывание испачканного кончика пальца превратилось в плотское проникновение.

Она сидит неподвижно и отчужденно, наблюдая за Клириком, да, но еще больше за его сумкой. Как бы скуден ни был их рацион – а он достаточно скудный, чтобы почернел полумесяц его ногтя, – она гадает, сколько времени у них осталось до того, как в мешочке ничего не останется. Наконец он возвышается перед ней. Его обнаженная грудь сверкает крючками света и тени, его вытянутый палец блестит вокруг драгоценного черного бугорка.

Она не может пошевелиться.

– Мимара? – спрашивает ишрой, вспоминая ее имя.

Он взывает к обеим ее «я», к той, кто знает, но не заботится, и к той, кто заботится, но не знает.

Но на этот раз ответ дает третье ее воплощение…

– Нет, – говорит оно. – Убери от меня этот яд.

Клирик пристально смотрит на нее несколько торжественных мгновений, достаточно долго для того, чтобы остальные на время забыли о своем странном голоде.

Во взгляде волшебника читается ужас.

Лорд Инкариол, не отрываясь, смотрит на нее, в его водянисто-белых глазах сверкают зрачки размером с монету.

– Мимара…

– Нет, – повторяет она, обретая новый кураж в своей необъяснимой решимости.

Она пришла к пониманию, что желание – не единственная бездонная вещь…

Есть еще материнство.

* * *
Ей снится, что ее охватывает пустота, дыра, которая зияет в самой ее сущности. Ей чего-то не хватает, чего-то более ценного, чем драгоценности или прославленные произведения, более поддерживающего, чем питье, любовь или даже дыхание. Чего-то чудесного, что она предала…

Затем она задыхается, сглатывает кислую реальность и моргает, глядя на склонившегося над ней Инкариола.

Она не паникует, потому что все кажется разумным.

– Что ты делаешь? – кашляет она.

– Наблюдаю за тобой.

– Да. Но почему?

Даже когда она спрашивает об этом, она понимает, что только магия, тонкая магия могла сделать это разглядывание возможным. Ей кажется, что она даже может почувствовать его или, по крайней мере, догадаться о его очертаниях, об искривлении зарождающихся охранных заклинаний волшебника. Это было так, как если бы он просто согнул окружность заклинания Акхеймиона, вдавив ее в свою тайную защиту, как будто она была не более чем наполовину заполненным пузырем.

– Ты… – сказало его безупречное лицо. – Ты мне напоминаешь… кого-то еще… Я думаю…

В этом ответе есть что-то старое. Не такое старое, как мертвые народы, а как древность дряхлого старика… хилого.

– Что это? – спрашивает Мимара. Она не знает, откуда взялся этот вопрос и какой предатель озвучил его.

– Я уже не помню, – отвечает он серьезным шепотом.

– Нет… квирри… Скажи мне, что это!

Волшебник что-то бормочет и шевелится рядом с ней.

Клирик смотрит на нее древними, древними глазами. Гвоздь Небес прочерчивает безупречный белый серп вдоль внешнего края его лба и черепа. У него есть запах, который она не может определить, глубокий запах, совершенно не похожий на человеческий запах волшебника или скальперов. Гниль, которая размягчает камень.

– Не все из моего рода похоронены в земле… Некоторых, самых великих, мы сжигаем так же, как и вы.

И она понимает, что все это время задавала неправильный вопрос – совсем неправильный. Не что, а кто это?

– Кто это? – задыхается она. Внезапно его рука заполняет собой всю реальность. Тяжелая от мощи, нежная от любви. Глаза девушки прослеживают ее летящий путь к его бедру, к расшитому рунами мешочку…

– Попробуй… – бормочет он, и в его голосе слышится далекий гром. – Попробуй и увидишь.

Она чувствует его тяжесть, его мощь, нависшую над ней, и вспоминает некоторые свои сны: те, где она – обнаженная и дрожащая от холода женщина.

Его палец опускается к ней, указывая на что-то невидимое…

Она откидывает голову назад и приоткрывает губы. Она закрывает глаза. Она ощущает вкус своего дыхания, влажного и горячего. Палец же Клирика твердый и холодный. Она смыкает податливые губы вокруг него, согревая и увлажняя его упрямую белую кожу. Он оживает, прижимаясь к центру ее языка, обводя линию десен. Он пахнет силой и мертвым огнем.

Краем глаза она замечает капитана сквозь перекрещивающиеся решеткой стебли мертвой травы – словно призрак наблюдает за ней.

Лицо Клирика над ней растворяется в фарфоровом пятне. Облегчение словно пронизывало ее насквозь, распухая вялыми впадинами вокруг сердца, заливая кровью руки и ноги. Над головой проносятся тонкие облака, черные в звездном свете, похожие на крылья и косы. Они создают иллюзию поверхности под бесконечностью небес, как пена, тянущаяся вдоль ручья.

Он отводит палец назад, и в ней поднимается рефлекс. Она сжимает губами костяшки пальца, зажимает зубами его кончик с подушечкой и ногтем. Ее язык впитывает все, что осталось на нем.

Он проводит ладонью по ее лицу, большим пальцем по подбородку, остальными пальцами по нижней челюсти и по щеке. Он медленно отводит проникающий палец, поглаживая им по ее нижней губе. Гвоздь Небес мерцает своими блестящими краями. Он стоит, единственный, кто двигается, быстро и в то же время совершенно беззвучно. Она не может оторвать от него глаз и не может подавить тоску, которая пронизывает ее насквозь – так глубоко, что кажется, будто сама земля движется у нее под ногами.

Во рту у нее привкус пепла и копоти… и славы…

Вечной славы.

* * *
Старый волшебник шагал вперед.

Однажды, путешествуя между Аттремпом и Экниссом, он увидел, как с ивы упал ребенок, – он забрался туда в надежде украсть мед из большого улья. Ему было не больше десяти лет. Ребенок сломал себе шею и умер на руках у отца, бормоча неслышные слова. В другой раз, прогуливаясь по бесконечным пастбищам Сечариба, он увидел женщину, обвиненную в колдовстве и забитую камнями до смерти. Люди связали ее колючими стеблями роз, так что все ее попытки вырваться заканчивались лишь царапинами на ее коже. Затем они бросали в нее камень за камнем, пока она не превратилась в алого червяка, извивающегося в грязи. А однажды на дороге между Сумной и Момемном он разбил лагерь у развалин Бататента и в утренней прохладе увидел тень судьбы, брошенную на Первую Священную войну.

Несчастья подстерегают нас со всех сторон, как любили говорить нильнамешцы. Человеку нужно только идти в одну из сторон.

– Я знаю, что это такое, – сказала она, приблизившись к нему.

Солнце обожгло ему глаза, когда он повернулся к ней. Даже когда он прищурился и поднял руку, оно окрасило ее в огненно-белый цвет, а Мимара стала казаться черной от окружающего блеска. Она – всего лишь тень. Тень Судии…

– Квирри… – сказал ее силуэт. – Я знаю, что это…

Ангел солнца, несущий весть о горе.

– Что же? – спросил он, но не потому, что ему был не безразличен ее ответ. Его больше ничто не беспокоило.

– Пепел… – почти прошептала она. – Пепел от погребального костра.

А вот теперь что-то во всем этом взволновало его, как будто она пнула ногой давно прогоревший костер и обнаружила угли – тлеющие в глубине угли.

– Пепел? Чей?

Он замедлил шаг, позволив ей обогнать яркий солнечный свет, и моргнул, увидев неподвижность ее лица.

– Ку’Джара Синмоя… Я думаю…

Имя, взятое из самого начала истории.

Ему нечего было сказать, и он повернулся к лежащему перед ними бесследному миру. Огромные стаи крачек поднимались, как пар, из далеких складок пыли и травы.

Равнина…

Они шли по ней, как во сне.

Глава 8 Истиульские равнины

Есть мораль, и есть трусость.

Эти два понятия не следует путать, хотя внешне и по сути они очень часто совпадают.

Экьянн I. «Сорок четыре послания»
Если бы боги не притворялись людьми, люди отшатнулись бы от них, как от пауков.

Заратиний. «В защиту магических искусств»
Поздняя весна,

20-й год Новой Империи (4132 год Бивня),

Истиульская возвышенность


Тени пропавших вещей всегда холодны. А Варальту Сорвилу так многого не хватало.

Вроде тех моментов, когда мать читала ему в постели или когда отец притворялся, что проигрывает ему пальчиковые бои. Вроде смеха или надежды.

Потеря сразу становится воспоминанием – вот ядро ее силы. Если ты потеряешь память вместе с человеком – как сказал Эскелес о потере, понесенной нелюдями, – то утрата будет полной, абсолютной, и можно будет продолжать жить в забвении. Но нет. Боль жила в равновесии потери и того, что сохранилось в памяти, в потере и в знании о том, что было утрачено. В равновесии двух несоизмеримых личностей: одна – Сорвил с отцом и матерью, а другая – Сорвил без них. Одна с гордостью и честью…

И еще одна – без них.

Поэтому прежний Сорвил продолжал придумывать шутки, задавать отцу вопросы и делиться с ним своими наблюдениями, и Харвил часто отвечал ему. В то время как новый Сорвил, сирота, дрожал и шатался, мысленно нащупывая пальцами потерянные опоры для рук. И это осознание, этот сокрушительный, всеохватывающий холод каждый раз поражал его, словно впервые…

Твой отец мертв. Твои люди – рабы.

Ты один, пленник в войске своего врага.

Но парадокс, как сказали бы некоторые, трагедия человеческого существования заключается в том, что мы так легко возводим свою жизнь вокруг утраты. Мы созданы для этого. Люди вечно подсчитывают свои потери, копят их. В представлении себя жертвой есть смысл и немалое оправдание. Быть обиженным – значит быть обязанным, находиться среди должников, куда бы вы ни пошли.

Но теперь даже эта озлобленная и самодовольная личность исчезла… Исчез этот мальчик…

Сорвил проснулся, запутавшись в обрывочных воспоминаниях о прошлой ночи. Последние безумные мгновения с Эскелесом, застрявшим в самом нутре ада, лицо Сервы, висящее над миром, окрашенное светом и тенями, бормочущее боевые заклинания…

А затем смуглое и красивое лицо Цоронги, улыбающееся в изможденной радости.

– Тебя ударили по голове, Лошадиный Король. Хорошо, что у тебя в ней черепа больше, чем мозгов!

Выгоревшее добела полотно обрамляло наследного принца с тусклым блеском. Сорвил поднял руку, словно отгораживаясь от него, попытался сказать что-то ехидное, но вместо этого поперхнулся собственной слюной. Все его тело гудело от лишений предыдущих недель. Он чувствовал себя как бурдюк из-под вина, выжатый до последней терпкой капли…

Тревога, нахлынувшая на него, заставила его выпрямиться…

Орда. Ордалия. Эскелес.

– Хо! – воскликнул Цоронга, едва не свалившись с табурета.

Сорвил окинул взглядом душную тесноту своей палатки, сверкая глазами с настойчивым оцепенением тех, кто беспокоится, что все еще не проснулся. Полотнища, из которых была сшита палатка, пылали от жара. Входная створка покачивалась на ветру, открывая кусочек обожженной земли. Порспариан забился в угол рядом с выходом, наблюдая за происходящим с настороженным и, одновременно, несчастным видом.

– Твой раб… – сказал Цоронга, мрачно глядя на шайгекца. – Боюсь, я пытался выбить из него правду.

Сорвил попытался сосредоточиться на своем друге, но почувствовал, как его глаза выпучились от напряжения. Что-то зловонное повисло в воздухе, запах, который он вдыхал слишком долго, чтобы понять, что это.

– И что же? – спросил он, когда ему удалось откашляться.

– Этот негодяй боится сил, более могущественных, чем я.

Молодой король Сакарпа потер глаза и лицо и опустил руки, чтобы рассмотреть кровь, запекшуюся в складках его ладоней.

– А остальные? – резко спросил он. – Что случилось с остальными?

Этот вопрос погасил остатки веселья его друга. Цоронга рассказал, как другие Наследники, и он в том числе, продолжили упорно скакать за генералом Кайютасом и как предательское притяжение земли и усталость тянули беглецов вниз одного за другим. Капитан Харнилас был одним из первых, кто упал. У него лопнуло сердце, предположил Цоронга, судя по тому, как его пони замер на полушаге. О том, что стало с Тзингом, принц и вовсе ничего не знал. Только он, Тинурит и еще четверо сумели обогнать рабский легион, но их атаковали другие шранки – из Орды.

– Тогда-то нас и спасли длиннобородые… – сказал Цоронга, и его голос дрогнул от недоверия. – Рыцари заудуньяни. Кажется, это были агмундрмены.

В наступившей тишине Сорвил внимательно посмотрел на своего друга. На Цоронге больше не было малиновой туники и золотой кирасы кидрухильского офицера. Он надел нечто, больше похожее на одеяние и регалии своего родного Зеума: боевой пояс, стягивающий килт из шкуры ягуара, и парик, состоящий из бесчисленных промасленных локонов – наверное, что-то символизирующий, подумал Сорвил. Ткань и амуниция казались почти абсурдно чистыми и неиспользованными, совершенно не соответствуя изголодавшейся, потрепанной и немытой форме, в которую они были одеты раньше.

– А как насчет тех, кого мы оставили позади? – спросил король Сакарпа. – Как насчет Оботегвы?

– Ничего… Ни слова. Но возможно, это и к лучшему.

Сорвил хотел спросить, что его друг имеет в виду, но ему показалось более важным не обращать внимания на слезы, застилавшие зеленые глаза этого мужчины.

– Наследников больше нет, Сорвил. Мы все мертвы, – сказал Цоронга.

Они оба немного помолчали, размышляя. Веревки, натягивающие палатку, жалобно скрипели на слабом ветру. Шум в лагере, казалось, нарастал и затихал вместе с легким пульсированием ветра, как будто это было стекло, которое попеременно то размывало, то фокусировало звуки мира.

– А Эскелес? – спросил Сорвил, понимая, что он только предполагал, что его наставник выжил. – Что насчет него?

Цоронга нахмурился.

– Он остается толстяком и в голодные времена.

– Что?

– Это зеумская пословица… Это значит, что такие люди, как он, никогда не умирают.

Сорвил задумчиво поджал губы и поморщился от внезапной боли, пронзившей его нос.

– Хотя им бы и следовало это сделать.

Цоронга опустил взгляд, словно сожалея о своих бойких словах, а затем он поднял голову с беспомощной улыбкой.

– Зеумские пословицы, как правило, суровы, – сказал он, частично возвращая себе свою улыбку. – Мы всегда предпочитали мудрость, которая раскалывает головы.

Сорвил фыркнул и ухмыльнулся, но тут же запутался в собственных обвинениях. Так много мертвых… друзья… товарищи. Казалось неприличным, что он испытывает удовольствие, не говоря уже об облегчении и удовлетворении. В течение многих недель они боролись, боролись против расстояния и слабости, чтобы выполнить смертельную миссию. Они дрогнули и испугались. Но они не сдавались. Они победили – и несмотря на чудовищные размеры взятой с нихдани, этот факт звучал с безумным ликованием.

Наследники погибли в славе… В вечной славе. Что такое жизнь, полная ссор и распутства, по сравнению с такой смертью?

Но Цоронга не разделял его радостного настроения.

– Те, кто упал… – сказал Сорвил неуверенно пытаясь пролить бальзам на раны своего друга. – Мало кому так везет, Цоронга… Действительно.

Но еще до того как его товарищ заговорил, молодой король понял, что ошибся. Наследный принц не горевал о тех, кто пал, он горевал из-за того, что сам остался в живых… или из-за того, каким образом это случилось.

– Есть еще одна… поговорка, – сказал Цоронга с несвойственной ему нерешительностью. – Еще одна пословица, которую тебе нужно знать.

– Да?

Зеумский принц пристально посмотрел на друга.

– Храбрость отбрасывает самую длинную тень.

Сорвил кивнул.

– И что это значит?

Цоронга бросил на него тот нетерпеливый взгляд, который обычно бросают люди, когда их призывают к подробным неловким признаниям.

– Мы, зеумцы, люди дела, – сказал он с тяжелым вздохом. – Мы живем, чтобы почтить наших мертвых отцов мудростью при дворе и доблестью на поле брани…

– Черный ход в небесный дворец, – прервал его Сорвил, вспомнив, что этот человек объяснял религию Зеума, как своего рода торговлю духовным влиянием. – Я все помню.

– Да… Именно так. Эта поговорка означает, что мужество одного человека – это стыд другого… – Цоронга поджал свои пухлые губы. – А ты, Лошадиный Король?.. То, что ты сделал…

Ночь, темнота, шквал страсти и смутные детали вернулись к Сорвилу. Он вспомнил, как кричал своему другу в тот самый миг, когда Эскелес рухнул на землю…

– Ты хочешь сказать, что я опозорил тебя?

Мрачная усмешка.

– В глазах моих предков… наверняка.

Сорвил недоверчиво покачал головой.

– Прошу прощения… Может быть, если тебе повезет, они протащат тебя через вход для рабов.

Наследный принц нахмурился.

– Это было просто чудо… то, что ты сделал, – сказал он с обескураживающей настойчивостью. – Я видел тебя, Лошадиный Король. Я знаю, что ты звал меня… И все же я ехал дальше. – Он сверкнул глазами, как человек, выступающий против толпы низменных инстинктов. – Я всегда буду искать выход из твоей тени.

Сорвил вздрогнул от этого взгляда. Его глаза остановились на Порспариане, который смиренно сидел, съежившись в слабом сером свете…

– Пора искать компанию трусов, – слабо предложил сакарпский король.

– Самая длинная тень, помнишь? – сказал Цоронга с видом человека, униженного за свое признание в унижении. – Единственный способ… единственный способ искупить свою вину – это встать рядом с тобой.

Сорвил кивнул, изо всех сил стараясь не обращать внимания на ропот юношеского смущения и вести себя как мужчина – как король гордого народа. Зоронга ут Нганка’Кулл, будущий сатахан Высокого Священного Зеума, сразу же извинился – что само по себе было замечательно – и попросил о самой глубокой милости: о способе вернуть его честь и таким образом обеспечить судьбу его бессмертной души.

Выпутавшись из простыни, молодой король Сакарпа протянул руку ладонью вверх, вытянув указательный палец. Как протягивает ее один благодарный друг другому.

Цоронга нахмурился и улыбнулся.

– Что это?.. Ты хочешь, чтобы я его понюхал?

– Нет!.. – воскликнул Сорвил. – Нет! Мы называем его вирнорл… «пальцевый замок», – сказали бы вы. Это залог единства… можно сказать, что отныне все твои битвы будут моими битвами.

– Вы сосиски, – сказал наследный принц, сжимая его руку в теплой чаше своей собственной. – Пойдем… Наш могущественный генерал желает видеть тебя.

* * *
Сорвил присел рядом со своим рабом, прежде чем последовать за Цоронгой наружу.

– Я могу поговорить с тобой прямо сейчас, – сказал он по-шейски, надеясь, что это вызовет хоть какой-то всплеск чувств.

Но старый шайгекец просто смотрел на него с тем же печальным непониманием, как будто он забыл шейский язык так же быстро, как и Сорвил выучил его.

– И что еще важнее, – добавил юноша, прежде чем шагнуть в окружающий палатку ясный жар, – я умею слушать.

Сухой солнечный свет, казалось, заливал весь мир. Он был таким ярким, что Сорвил споткнулся, прищурившись. Молодой король постоял на пороге палатки, моргая слезящимися от яркого света глазами, пока сияющий огнем мир наконец не превратился в выжженное до горизонта пространство. Лагерь, переполненные палатки и величественные шатры были выкрашены солнцем в яркие цвета…

И вокруг был ужас.

Болота из чернеющих мертвецов вспучивались повсюду, растянувшись на огромные расстояния. Шранки, все больше шранков – зубы торчат из лишенных слюны разинутых пастей, глаза затуманены – громоздились в бесконечном множестве жутких мертвых тел. В некоторых местах валялись в основном конечности, сложенные в кучу, как палки, которые сагландцы приносили на рынок, чтобы продать на растопку. В других преобладали головы и туловища, сложенные в холмики, напоминающие груды гниющей рыбы. Огромные черные пятна покрывали расстеленные вдалеке подстилки, где ведьмы жгли бесчисленные тысячи таких трупов. Они напоминали Сорвилу угольные угодья к югу от Сакарпа, только вместо деревьев здесь были тела, обуглившиеся до полного неузнавания. Это были самые большие скопления мертвых.

Вонь ударила в нос слишком сильно, чтобы ее можно было учуять. Ею можно было только дышать.

Это зрелище выбило Сорвила из колеи, но не из-за своих ужасных подробностей, а из-за нелепого масштаба. Ему хотелось радоваться, потому что именно так и должен был поступить истинный сын Сакарпа, увидев на горизонте своего исконного врага. Но он не мог этого сделать. Вдыхая запах падали, оглядывая горы трупов, он поймал себя на том, что оплакивает не шранков, чья непристойность блокировала всякую возможность сострадания, а невинность мира, который никогда не видел таких зрелищ.

Мальчика, каким он сам был до пробуждения.

– Даже если я выживу, – послышался рядом с ним голос Цоронги, – никто не поверит мне, когда я вернусь.

– Тогда мы должны быть уверены, что ты умрешь, – ответил Сорвил.

Наследный принц ухмыльнулся в ответ на его обеспокоенный взгляд. Они пошли дальше в неловком молчании, проходя сквозь толпы трудолюбивых айнритийцев и спускаясь по ведущим к шатрам аллеям. Почти каждый человек, которого Сорвил мельком видел, нес на себе следы вчерашней битвы, будь то повязки, запекшиеся вокруг ужасных ран, или расфокусированные взгляды тех, кто пытался выбросить из головы ясные воспоминания о насилии и ярости. Многие, казалось, узнали его, а некоторые даже опустили лица – в соответствии с каким-то предписанием джнана, как он полагал, тайным этикетом Трех Морей.

Неуклюжая трансформация его отношений с Цоронгой, с немалой тревогой осознал Сорвил, была лишь началом перемен, вызванных его бездумным мужеством… Мужество… это казалось таким глупым словом, всего лишь детскими каракулями по сравнению с безумием прошлой ночи. Когда он осмеливался заглянуть в свои воспоминания, то страдал только от тесноты страха и ужаса. Он чувствовал себя трусом, оглядываясь назад, так смехотворно далек он был от героя, которого делал из него Цоронга.

Множество кастовых аристократов и кидрухилтских офицеров толпились у входа в командный шатер Кайютаса, и Сорвил просто предположил, что им с Цоронгой придется прождать целую вахту в безрадостной беседе. Но по мере того как они продвигались вперед, сначала через внешнее оцепление воинов, а потом дальше, к ним поворачивались все новые и новые лица, и весть об их прибытии передавалась из уст в уста. Гул разговоров испарился. Сорвил и Цоронга остановились, ошеломленные перед пристальными взглядами.

– Хуорстра кум де Фаул бьюарен Мирса! – воскликнул высокий длиннобородый человек из самой гущи толпы. Он протиснулся сквозь нее, и друзья увидели, что его глаза горят какой-то злобной радостью. – Сорвил Варальтшау! – взревел он, схватив юношу в огромные объятия и прижав к своим черным доспехам. – Фамфорлик кус тэсса!

Внезапно все зааплодировали, и молодой король оказался в толпе поздравляющих, пожимающих ему руки, обнимающих его, кивающих и благодарящих незнакомцев с каким-то бессмысленным, задыхающимся смятением. Он узнавал одно лицо за другим и даже обнял человека с завязанными бинтами глазами. В мгновение ока его доставили в командный шатер, где он едва не споткнулся о колонны стражников и оказался в омытом светом помещении – настолько взволнованный, что ему показалось незначительным чудом, что он не забыл упасть на колени…

«Она указывает твое место».

Анасуримбор Кайютас наблюдал за ним из своего кресла, явно забавляясь зрелищем его прибытия. Даже в своей кидрухильской кирасе и в кольчужных юбках он сидел с кошачьим спокойствием, вытянув ноги в сандалиях на циновках перед собой, наблюдая за происходящим с отстраненной, ленивой манерой любителя опиума. Сорвил мгновенно понял, что этот человек не спал и что он не чувствует себя от этого хуже.

Воздух был душным, как от солнечных лучей, от которых матово светился тканевый потолок, так и от всех выдыхающих ртов. Пятеро писцов столпились за заваленным бумагами столом справа от юноши, а множество других собрались на том небольшом пространстве, что еще оставалось: офицеры и представители кастовой знати по большей части. Сорвил увидел среди них Эскелеса, облаченного в малиновую мантию школы Завета – его левый глаз распух и превратился в жирную пурпурную складку. Увидел он мельком и Анасуримбор Серву, стоявшую так же высоко, как и многие другие мужчины, похожую на лебедя в расшитых белых одеждах. Воспоминание о ее тайных объятиях заставило его вздрогнуть.

Кайютас позволил шуму утихнуть, прежде чем жестом приказал ему встать. Долго ждать Сорвилу не пришлось: что-то безупречное в манерах генерала, казалось, резало все непокорное.

– Тантей Эскелес рассказал нам все. Ты спас нас, Сорвил. Ты…

Из толпы, собравшейся в палатке, донесся прерывистый хор одобрительных возгласов и криков.

– Я… Я ничего не сделал, – ответил король Сакарпа, стараясь не встречаться взглядом с великим магистром свайали.

– Совсем ничего? – отозвался кидрухильский генерал, почесывая льняные косы своей бороды. – Ты читаешь знаки, как истинный сын равнин. Ты видел, какую гибель приготовил нам наш враг. Ты посоветовал своему командиру предпринять единственные действия, которые могли бы спасти нас. А потом, в самый критический момент, ты подставил свое плечо Эскелесу, подверг свою жизнь самому большому риску, чтобы он мог предупредить нас… – Он оглянулся на сестру, а потом снова повернулся к Сорвилу, ухмыляясь, как дядя, пытающийся научить своего племянника играть в азартные игры. – Ничто еще не производило такого впечатления.

– Я сделал только то, что сделал… то, что я считал разумным.

– Разумным? – переспросил Кайютас с хмурым добродушием. – Разумов столько же, сколько и страстей, Сорвил. Ужас имеет свой собственный разум: бежать, уклоняться, бросать – все, что угодно, лишь бы спасти свою шкуру. Но ты, ты ответил разуму, который превосходит низменное желание. И мы стоим перед тобой и победоносно дышим – вот результат этого.

Король Сакарпа дико озирался по сторонам, убежденный, что он стал объектом какой-то жестокой шутки. Но все собравшиеся смотрели на него со снисходительным ожиданием, как будто понимая, что он все еще мальчик, непривычный к бремени общественных почестей. Только одинокое черное лицо Цоронги выдавало беспокойство.

– Я… Я… я не знаю, что сказать… Вы оказываете мне честь, – пробормотал Сорвил.

Принц Империи кивнул с мудростью, которая противоречила юношеской нежности его бороды.

– Мое намерение таково, – сказал он. – Я уже отправил отряд искалеченных всадников обратно в Сакарп, чтобы сообщить твоим родичам о твоей героической роли в нашей победе…

– Вы – что..? – Сорвил сильно закашлялся.

– Признаю, это политический жест. Но эта слава не менее реальна.

Сорвил мысленно увидел измученную вереницу кидрухилей, проходящих через развалины пастушьих ворот, завоевателей чужих земель, угнетателей, кричащих о предательстве единственного сына Харвила, о том, как он спас то самое войско, которое погубило Сакарп…

К горлу у него подступила тошнота. Стыд корчился в его груди, хватая его за ребра, царапая сердце.

– Я… Я даже не знаю, что сказать… – начал он, но запнулся.

– Тебе не нужно ничего говорить, – сказал Кайютас со снисходительной улыбкой. – Твоя гордость очевидна для всех.

«Она прячет тебя…»

И впервые он почувствовал это – безнаказанность того, что остается невидимым. Он и раньше стоял перед Анасуримбором Кайютасом. Он вытерпел этот пронзительный взгляд – зная, что значит быть узнанным врагом, когда его страхи подсчитаны, его мстительные стремления учтены и таким образом превращены в рычаги, которые могут быть использованы против него. Теперь ему казалось, что он смотрит на этого человека сквозь пальцы своей матери, защищающие его от посторонних взглядов. И щеки его горели при воспоминании о том, как Порспариан втирал в них слюну Ятвер.

– Я внес тебя в списки как нового капитана Наследников, – продолжал Кайютас. – Пусть отряд и распущен, но их честь будет принадлежать тебе. Нам повезло, что Ксаротас Харнилас обладал достаточной мудростью, чтобы распознать твой здравый смысл, – я не верю, что фортуна так благосклонно отнесется к нам во второй раз. Отныне ты будешь сопровождать меня и моих приближенных… И тебе будут дарованы вся слава и привилегии, которые полагаются королю-верующему.

«Ты тот, кого в Трех Морях называют нариндарами…»

Это она поместила его сюда. Ужасная Мать Рождения… Была ли та храбрость вообще его собственной?

Это казалось важным вопросом, но тогда легенды были замусорены путаницей героев и богов, которые благоволили им. Возможно, его рука просто была ее рукой…

Он отшатнулся от этой мысли.

«Избранный богами для убийства».

– Могу я попросить вас об одном одолжении? – спросил Сорвил.

На лице Кайютаса мелькнуло легкое удивление.

– Конечно.

– Цоронга… Я бы попросил его сопровождать меня, если это возможно.

Кайютас нахмурился, и несколько зевак обменялись не очень сдержанным шепотом. Возможно, впервые король Сакарпа понял важность своего друга для Анасуримбора, и отсутствие интереса к нему поразило его. Из всех оставшихся народов мира только Зеум представлял реальную угрозу для Новой Империи.

– Ты знаешь, что он замышляет против нас заговор? – спросил принц Империи, переходя на непринужденный сакарпиский язык. Внезапно они с Сорвилом оказались вдвоем в комнате, окруженной чужими стенами.

– У меня есть такие опасения… – начал Сорвил лгать ровным голосом. – Но…

– Но что?

– Он больше не сомневается в правдивости войны вашего отца… Никто в этом не сомневается.

Намек был столь же ясен, сколь и удивителен, ибо за всю свою жизнь Сорвил никогда не причислял себя к числу коварных душ. Первый сын Нганка’Кулла заколебался. Привести его в свиту принца Империи – это как раз то, что требовалось для его обращения…

Ибо именно это, как внезапно понял Сорвил, и было целью аспект-императора: чтобы король-верующий стал сатаханом.

– Согласен, – сказал Кайютас, переходя на пренебрежительный тон тех, у кого едва хватало времени на житейские дела. Он сделал жест двумя пальцами одному из своих писцов, и тот начал перебирать связки пергамента.

– Но я боюсь, что у тебя есть еще одна обязанность, которую ты должен выполнить, – сказал генерал по-шейски как раз в тот момент, когда Сорвил огляделся в поисках какого-нибудь намека на то, что аудиенция закончилась. – Одна смертельная обязанность.

Вездесущий запах гнили, казалось, приобрел зловещий привкус.

– Моя рука – это ваша рука, лорд-генерал.

Этот ответ заставил его сердце бешено забиться под испытующим взглядом принца.

– Великая Ордалия почти исчерпала свои запасы. Мы умираем с голоду, Сорвил. У нас слишком много ртов и слишком мало еды. Пришло время пустить под нож лишние рты…

Сорвил сглотнул от внезапной боли в груди.

– О чем вы говорите?

– Ты должен избавиться от своего раба, Порспариана, в соответствии с указом моего отца.

– Что я должен сделать? – спросил юноша, моргая. Значит, все-таки это была шутка.

– Ты должен убить своего раба до завтрашнего восхода солнца, иначе твоя жизнь будет потеряна, – сказал Кайютас тоном, обращенным как к собравшимся аристократам, так и к стоящему перед ним королю-верующему.

«Даже герои, – говорил он, – должны подчиняться нашему святому аспект-императору».

– Ты меня понимаешь? – спросил генерал.

– Да, – ответил Сорвил с решимостью, совершенно не вязавшейся с тем смятением, которое царило в его душе.

Он все понял. Он был один, пленник в войске своего врага.

Он сделает все, что угодно… убьет кого угодно…

«Избранный богами…»

Все, что угодно, лишь бы аспект-император был мертв, а его отец отомщен.

* * *
Сорвил вернулся в свою палатку один. Его спина все еще была теплой от всех этих хлопков по ней, а уши все еще горели от хора восторженных возгласов. Изможденный, старый раб-шайгекец в старой тунике упал лицом вниз у входа – своеобразное почтение.

– Следуй за мной, – сказал юноша старику, глядя на него полным недоверия взглядом. Без всякого волнения или удивления Порспариан вскочил на ноги и бросился в поле, усеянное грудами трупов. Сорвил мог только разинуть рот при виде этого маленького орехово-коричневого человечка – сутулого, с согнутыми руками и ногами, как будто согнувшегося под тяжестью своих долгих лет, пробиравшегося через толпу мертвецов. Сделав вдох, болезненный, словно в горле у него застряло острие ножа, он последовал за Порспарианом.

Так раб повел за собой короля. И возможно, так оно и должно было быть, учитывая, что Сорвил чувствовал, как с каждым шагом он становится все меньше и меньше. Он едва мог поверить в то, что собирался сделать, и когда он заставил себя взглянуть в лицо этой перспективе, его тело и душа восстали, как тогда, когда он боялся, что окажется в гуще битвы. В руках у него была какая-то легкость. В животе словно дрались скворцы, раздирая его изнутри. Веревки, которые, казалось, связывали его голову и плечи, слегка съежились, заставляя его сутулиться. Непрекращающийся ропот ужаса…

Люди часто оказываются в затруднительном положении, спотыкаясь на пути к целям, которые они не ставят себе, окруженные нелепостями, в которые они едва ли могут поверить. Они полагают, что маленькие непрерывности, которые характеризуют отдельные моменты, пронесут их через всю их жизнь. Они забывают о непостоянстве целого, о том, как племена и народы, словно пьяные, путешествуют по истории. Они забывают, что Судьба – это Блудница.

Порспариан ковылял вперед, выбирая путь среди разбросанных трупов. Сорвил быстро потерял из виду лагерь за окровавленными холмами. Выглянув наружу, он увидел только смерть и далеко раскинувшуюся гниль. Увидел шранков. Когда перед его глазами оказались их фрагменты – лицо, примостившееся на сгибе руки, рука, свисающая с поднятого запястья, – они показались ему почти человеческими. Когда он смотрел на них в толпе, они казались исчадием осушенного моря. Зловоние стало таким же густым, как и в лагере, ощутимым, как потный клубок, до такой степени, что кашель и рвотные позывы не прекращались, пока запах не превратился во вкус, который, казалось, висел на коже, – запах, который можно было лизать языком. Вороны собирались стаями на черепах, перепрыгивали с макушки на макушку, пронзая когтями глазницы. Стервятники горбились и ссорились из-за добычи, хотя падаль была везде. Жужжание мух все усиливалось, пока не превратилось в странный гул.

Порспариан шел, а Сорвил тупо следовал за ним, время от времени скользя по ошметкам мертвых тел или морщась от треска изогнутых ребер под сапогами. Он попеременно ловил себя на том, что разглядывает тяжело пыхтящего согбенного шайгекского раба и что избегает смотреть на него. Теперь он знал, что обманул сам себя, что не сумел добиться от этого загадочного человека ответа из страха, а вовсе не потому, что хитросплетения шейского языка были слишком трудны для него. Он реагировал не как мужчина, а как маленький мальчик, поддавшись детскому инстинкту прятаться и избегать, осаждать факты трусливым притворством. Все это время они не могли говорить и поэтому были чужими, и, возможно, каждый из них был так же страшен для другого. И теперь, когда он наконец-то мог спросить, наконец-то узнал, какое безумие приготовила ему Ужасная Мать, он должен был убить этого маленького… жреца, как звал его Цоронга.

Своего раба, Порспариана.

Сорвил сделал паузу, он внезапно понял загадочный ответ Цоронги, когда тот спросил его об Оботегве. «Может быть, это и к лучшему…» Он имел в виду эдикт аспект-императора, тот самый эдикт, что стоял за преступлением, которое собирался совершить Сорвил. Если сам он отказался бы от мысли убить ужасного незнакомца, то каково было бы Цоронге избавиться от любимого спутника детства, заменившего ему отца? Может быть, это и к лучшему, что Истиульские равнины проглотили мудрого старика целиком, что Оботегва споткнулся о небольшую кучку человеческих обломков – тряпок и разбросанных костей, – ничего не заметив.

Сорвил поймал себя на том, что моргает, глядя на фигуру раба, пробирающегося через овраги падали.

– Порспариан!.. – крикнул он, кашляя от вони.

Старик не обратил на него внимания. Вместо него закричала стая воронов – их карканье походило на скрежет маленькой армии напильников по жестянке.

– Порспариан, стой!

– Еще не там! – рубанул через плечо старик.

– Еще не где? – воскликнул Сорвил, торопясь за проворным рабом.

Кости торчали из застывшего мяса. Треснувшие древки стрел. Что делает этот человек? Может быть, это его способ сбежать?

– Порспариан… Смотри. Я не собираюсь убивать тебя.

– То, что происходит со мной, не имеет значения, – прохрипел шайгекец. Сорвил болезненно поежился от смутных воспоминаний о своем деде в его последние постыдные дни, о том, как тот совершал своевольные и бесчувственные поступки, подчиняясь гордому инстинкту…

– Порспариан… – Сорвил, наконец, схватил раба за костлявое плечо. Он хотел было сказать, что тот может бежать, что старик волен рискнуть, отправляясь в путь по открытым равнинам, может быть, довериться богине, которая освободит его, но вместо этого отпустил шайгекца, потрясенный тем, как быстро его рука нащупала кости под туникой, как легко он дернул раба, словно тот был всего лишь куклой из сухого дерева пустыни, обернутой в свиную шкуру.

Когда старик ел в последний раз?

Выругавшись на каком-то грубом языке, раб продолжил свой бессмысленный путь, и Сорвил встал, поглощенный осознанием того, что Порспариан не выживет на равнине, что освободить его – значит просто обречь на более медленную, гораздо более жалкую смерть…

Что все, кроме его казни, было бы актом трусости.

Последовал момент безумия, который Сорвил запомнит на всю оставшуюся жизнь. Он подавился криком, который был смехом, рыданием, успокаивающим шепотом отца. Какая-то жуткая напряженность бурлила вокруг него, что-то вроде искажения зрения, так что ему стало казаться, что торчащие копья и бесчисленные стрелы, которыми были утыканы вершины мертвых тел, проткнули его кожу и пригвоздили его. Туманное сияние сотен огней из крытых соломой нор, языки, похожие на свисающих улиток, внутренности, вываливающиеся из панцирей доспехов, высыхающие в папирусе…

«Она указывает твое место».

– Как?

«Как бы безумно это ни звучало, но я действительно пришел спасти человечество…»

Что?

«О-о-о-отец!»

И тут он увидел его… Грациозного и изящного, как айнонская ваза, глядящего на него. Лезвие его длинного клюва было прижато к гибкой шее. Аист сидел на пурпурном мертвеце, словно на высоком каменном выступе, и его снежный силуэт обрамляло выбеленное небо.

А Сорвил мчался за крошечным рабом, спотыкаясь и скользя.

– Что происходит? – воскликнул он, схватив Порспариана. – Ты мне все расскажешь!

Изборожденное морщинами лицо не выражало ни удивления, ни гнева, ни страха.

– Осквернение захватило сердца людей, – прохрипел раб. – Мать готовит нам очищение.

Он поднял теплые пальцы к запястьям Сорвила и осторожно снял его руки со своих плеч.

– И все это…

– Это обман! Обман!

Сорвил пошатнулся – таким безмятежным казался Порспариан, и такова была ярость его лающего ответа.

– Зна-значит, его война… – заикаясь, пробормотал король Сакарпа.

– Это демон, который носит людей так же, как мы носим одежду!

– Но его война… – Юноша скользнул взглядом по разбросанным и перемешанным трупам вокруг них. – Она реальна…

Порспариан фыркнул.

– Все это ложь. И все, кто последует за ним, будут прокляты!

– Но его война… Порспариан! Оглянись вокруг! Оглянись вокруг и скажи мне, что его война ненастоящая!

– Ну и что же? Потому что он послал своих последователей против шранков? Так мир полон шранков!

– А как же легион Консульта?.. Те самые шранки, которые убили моих товарищей?

– Ложь! Ложь!

– Откуда ты можешь знать?

– Я ничего не знаю… Я говорю!

И с этими словами старик возобновил свое шатающееся шествие в мир мертвых.

Раб пробирался через болото изуродованных и почерневших шранков в область, разрушенную магией. Юный король мысленно видел ведьму свайали, висящую в двух шагах от него, стройную красавицу, сияющую в причудливом цветении окружающих ее шелковых волн, разбрасывающую линии и полотнища режущего света. Он покачал головой, когда перед ним возникло это видение…

– Порспариан!

Маленький человечек не обратил на Сорвила внимания, хотя и замедлил шаг. Он смотрел вниз, пока шел, поглядывая то туда, то сюда, как будто искал потерянный келлик.

– Скажи мне! – крикнул Сорвил, и его удивление сменилось раздражением. – Скажи мне, чего она хочет!

– Здесь умер могущественный лорд… – услышал он бормотание раба.

– Ятвер! – воскликнул король Сакарпа, выбрасывая это имя из своей груди, как холодный и тяжелый камень. – Чего она от меня хочет?

– Здесь… – Голос старика был хриплым, с каким-то неприятным причмокиванием. – Под этими тощими телами.

Сорвил замер ошеломленный, наблюдая, как безумный дурак с трудом забирается на гору шранков, похожую на обгоревшую копну соломы.

– Земля… – хмыкнул он, отбрасывая в сторону оторванную руку шранка и тянущуюся за ней часть туловища. – Должен… раскопать…

Король Сакарпа уставился на него бессмысленным взглядом. Когда они отправились в путь, он едва мог смотреть на Порспариана, не содрогаясь от безумия того, что ему предстояло сделать. Но шайгекскому рабу, казалось, было все равно, хотя он и должен был знать, что обречен. Вообще все равно! Сорвил последовал за ним сюда, на усыпанную падалью равнину, чтобы перерезать ему горло, и этот человек вел себя так, словно все это было сущим пустяком по сравнению с тем, что он делал…

Холод охватывал молодого человека и пронизывал его насквозь. Сорвил поймал себя на том, что бросает дикие взгляды на окружающих мертвецов, как будто он был убийцей, внезапно почувствовавшим, что тайна его преступления может быть раскрыта.

Богиня.

Король согнул спину и присоединился к рабу в его ужасном труде.

Трупы были равномерно обожжены, у многих из них вместо оторванных частей тела остались прижженные участки. Он вытащил два трупа, лишившихся ног – у одного на уровне бедер, а у другого еще выше, как будто они были повалены бок о бок, скошены одной косой. Тела, лежащие наверху, были в основном выжжены до состояния сухого пепла, а те, что были внизу, оставались по большей части сырыми и влажными. Их глаза смотрели с бесцельным, мутным любопытством. Не зная, что задумал его раб, Сорвил просто схватил туши, лежавшие рядом с теми, которые тот вынес на солнечный свет.

Он бросил взгляд из-под капюшона через плечо и обнаружил, что его беспокоит тяжесть этих существ, то, что их тощий вид противоречил их грубой плотности. Трупы становились все холоднее по мере того, как продолжалась работа.

Они обнаружили, что земля насквозь пропитана грязью – что она вся была в лужах. Они задыхались от своих усилий, задыхались от вони, которую выпустили на волю. А потом Сорвил увидел, как Порспариан упал на колени в самом центре грязного овала, который они расчистили. Могила, вырытая из мертвых.

Увидел, как старик приподнимается и целует загрязненную землю…

Ветер взъерошил отросшие волосы короля, он закручивался над полем, насколько хватало видимости, разгоняя ужасные запахи. Мухи безмятежно жужжали. Вороны оглашали простор случайными криками.

Он смотрел, как его раб лепит лицо из гнилой грязи, все время бормоча молитвы на каком-то грубом и экзотическом языке. Затем смотрел, как он сдирает кожу с лица шранка с ужасающей аккуратностью, как он накладывает результат этого на приготовленное земляное лицо. Смотрел и испытывал нечто, выходящее за пределы ужаса или восторга.

Он смотрел, как его раб гладит и ласкает ровные поверхности: лоб, бровь, губу, щеку. Смотрел и слушал, пока скрежещущий звук молитвы раба не превратился в плывущий дым, который заслонил все остальные звуки.

Он смотрел, как жизнь – невозможная жизнь – проникает в нечеловеческую кожу.

Он увидел, как глаза Ятвер резко открылись.

Он услышал стон земли.

* * *
Богиня улыбается…

Старик с голодным видом склонился над ней, застыв, словно застигнутый за совершением какого-то непристойного поступка. Шершавые руки поднимаются от земли в обе стороны… Полусгнившие кости. Узловатые черви.

Раб отшатывается назад, влетает в объятия перепуганного короля.

Они смотрят, как богиня достает из земли свой собственный труп. Она смахивает с себя грязь и вязкую гниль, обнажая гребень из слоновой кости на своих ребрах. Затем она лезет в свой живот, выкапывает из него грязь…

Она достает из ямы под животом мешочек, поднимает его, сжимая в пальцах из грязи и костей. Она улыбается. Кровавые слезы текут из ее землистых глаз. Мужчины стонут от горя, вызванного бесконечным материнским даром…

Их было так много. Так много родившихся детей…

Так много было взято.

Король падает на колени. Он ползет вперед, чтобы принять ее подарок, ползет со стыдом непостоянного сына. Он выхватывает мешочек, словно у прокаженного. И этот мешочек лежит в его пальцах, жесткий и холодный, как язык мертвеца. Он едва замечает это из-за грязного взгляда своей матери. Он снова смотрит на раба, который всхлипывает от радости и ужаса, потом опять на богиню…

Но ее больше нет – нет ничего, кроме гротескного лица, чудовища, вылепленного над перевернутой могилой.

– Что это? – взывает король к рабу. – Что сейчас произошло?!

Но раб поднимается на ноги и ковыляет к горам мертвецов походкой калеки. Он подходит к копью, торчащему из обожженных куч.

Король взывает к нему с мольбой…

Раб кладет подбородок на острие копья и высоко поднимает руки в небесной мольбе.

– То, что дает Мать… – говорит он королю. – Ты должен взять.

Он мимолетно улыбается, как будто сожалеет о неизбежном и преступном. А затем Порспариан Неш Варалти падает, но даже его колени не достигают до земли. Он повисает на копье, проткнувшем его череп, а потом медленно наклоняется набок.

* * *
Король Сакарпа в одиночестве поплелся назад, пробираясь по безумным путям мертвых. Когда он вернулся, Цоронга уже ждал его. Ни один из них не мог вымолвить ни слова, поэтому они просто сидели рядышком в пыли, уставившись в свои руки.

Цоронга первым нарушил установившееся между ними молчание. Он сжал плечо своего друга и сказал:

– Что сделано, то сделано.

Оба смотрели в одну сторону отсутствующим взглядом, как собаки, привязанные в тени. Они наблюдали за бесконечными перемещениями воинов среди палаток. За армией Среднего Севера. Они наблюдали за пыльными дьяволами, кружащимися среди бесчисленных вымпелов и знамен.

– Он сказал тебе? – спросил Цоронга. – Твой маленький жрец… Он сказал тебе, чего… чего она хочет?

Сорвил повернулся и посмотрел на своего друга широко раскрытыми настороженными глазами. Он знал, что может довериться этому человеку, – если понадобится, даже доверить ему собственную жизнь, – и это давало ему успокоение, какого он не знал никогда раньше. Цоронга был настоящим благодетелем. Но Сорвил также знал, что не может доверять своему лицу, не может рисковать сказать что-либо из-за теней, которые Анасуримбор увидит в нем.

– Да, – ответил он, оглядываясь на людей, участвовавших в Ордалии. – Что сделано, то сделано.

Когда наследный принц, наконец, удалился, Сорвил отступил от заходящего солнца во мрак своего шатра и вытащил из-за пояса мешочек. Грязь по его краям высохла и превратилась в пепел. Он смахнул ее дрожащими пальцами, впервые заметив головокружительные узоры, выжженные на вековой коже. Полумесяцы. Полумесяцы внутри полумесяцев.

«Сломанные круги», – решил он, мельком взглянув на вышивку, сделанную по подолу его туники золотыми нитями.

Сломанные Кругораспятия.

Он вытащил потрескавшийся бронзовый зажим, который удерживал клапан мешочка закрытым. Он уже знал, что там находится, так как, будучи королем Сакарпа, был также верховным хранителем сокровищницы. Тем не менее он наклонил мешочек так, чтобы удержать эту вещь в своей мозолистой ладони – сферу из древнего железа…

Хору. Священную Слезу Господню.

* * *
Свайальский Договор образовал свой собственный лагерь внутри большого лагеря. Каждый раз, когда войско вбивало колья в землю холмистого или истоптанного пастбища, палатки ведьм украшали узорами туманную перспективу вокруг, образовывая овал сияющей охры среди беспорядочных фаланг холста. Наследники сидели и размышляли над этим зрелищем немало вечеров, как и любой другой отряд в армии. Чарампа, в частности, был склонен мечтать вслух. Он называл лагерь ведьм амбаром или зернохранилищем. Здесь его «младший брат» умирал с голоду, но «амбар» оставался закрытым. Несколько раз Чарампа вскакивал на ноги, чтобы показать крючок, задирающий его одеяния, и кричал, требуя еды, чтобы накормить своего «младшего брата». И хотя все вокруг очага Цоронги смеялись в безумном веселье, постепенно они тоже стали ворчать из-за волшебниц, хотя и крайне неохотно, опасаясь спровоцировать принца Чингулати. Чарампа был слишком привязан к своему «младшему брату».

Он также был причиной того, что ни одна из ведьм не покидала женский лагерь, за исключением Анасуримбор Сервы. По мере того как дни складывались в месяцы, а воспоминания о женах и любовницах становились все более неуловимыми, знаменитые ведьмы свайали, «монахини», становились своего рода наркотиком. Немало «младших братьев» задыхались из-за простого взгляда или слухов.

Поначалу Сорвил не имел ни малейшего понятия, почему он бродит по лагерю в поисках «амбара». Он пролежал на своей койке несколько часов, придавленный усталостью, непохожей ни на одну из тех, что он знал, которая заставляла его тело трястись, как будто он был не чем иным, как головой и конечностями, пришитыми к куче внутренностей. Он смотрел на матерчатый потолок, видя в мокрых пятнах на нем зловещие предзнаменования, ощущая боль от постоянного отсутствия Порспариана. А потом он встал, подгоняемый беспокойством, которое не мог полностью почувствовать. И вот он уже куда-то шел.

Сначала юноша решил, что разыскивает свайальских ведьм, потому что ему нужно было поблагодарить Анасуримбор Серву за спасение. Но этот повод, при всем его удобстве, быстро был признан неискренним. Самым неприятным фактом было то, что Сорвил не испытывал никакой благодарности. Из многих особенностей Трех Морей, которыми Цоронга призывал брезговать и над которыми он насмехался, ни одна не вызывала у Наследников такой резкой ярости, как ведьмы. Цоронга считал их хуже шлюх и уж точно более проклятыми, чем шлюхи. «Они делают ямы из своих ртов», – сказал он однажды, имея в виду древнее осуждение Бивнем проституток. Но отсутствие благодарности у Сорвила не имело ничего общего с неприязнью к распутным женщинам. Поскольку в Сакарпе всякое колдовство считалось анафемой, свайали казались ему не более чем зловещей аномалией. Еще одно извращение Трех Морей.

Нет. Он не чувствовал никакой благодарности, потому что больше не считал свою жизнь подарком.

Звезды туманили небесный свод своим светом. Облака, похожие на клочья натянутой шерсти, создавали иллюзию твердой поверхности, так что смотреть вверх было все равно что глядеть в абсолютно прозрачные воды, в океан алмазной пустоты. Все дороги в лагере были почти заброшены. Если бы не странные голоса и стоны больных, Сорвил подумал бы, что здесь нет людей. Может быть, дело было в сочетании тихого и прохладного воздуха, а может быть, в зловонии, которое пропитывало каждый его вдох, но место выглядело древним и призрачным, и тени, казалось, кипели невидимыми угрозами.

«Зернохранилище» он нашел скорее случайно, чем благодаря безошибочному чувству направления. Он сбавил скорость и стал осторожно прогуливаться, когда в поле его зрения появились провисшие пирамиды крыш женского лагеря. Это были айнонские палатки – разновидности зонтиков, с одним шестом, поднимающим квадратную раму, которая образовывала украшенные кисточками края крыши. Они стояли друг против друга, повернув свои входы внутрь, так что их войлочные спины могли стеной окружить лагерь ведьм. Сорвил слышал историю о том, как какой-то галеотский дурак сжег свои пальцы до огрызков, пытаясь прорезать глазок в одной из смазанных маслом панелей. Но кто знает, были ли эти слухи правдой или чем-то точно рассчитанным, чтобы помешать галеотским глупцам вырезать глазки. В конце концов, великий магистр свайали была из семьи Анасуримбор.

Сорвил следовал по внешнему кольцу лагеря, прислушиваясь к голосам, которых не мог слышать, и волосы на его руках покалывало от тревожного ожидания колдовства. Перед его мысленным взором появлялись ведьмы, висящие над огромной, как океан, Ордой, и он никак не мог придумать, что делать дальше. Двойные факелы на шестах освещали вход, отбрасывая охристые пятна на голубые стены шатра. Двое мужчин в тяжелых доспехах стояли между ними, разговаривая столь же приглушенными, как тусклый свет факелов, голосами. Они замолчали сразу же, как только заметили его.

Оба они были чисто выбриты. Это были нансурские традиционалисты, но знаки отличия, выбитые на пластинах их кольчуг, были ему незнакомы – в чем, впрочем, не было ничего удивительного. Вопрос был в том, узнают ли они его.

– Я пришел увидеть Анасуримбор Серву, – выпалил он в ответ на их хмурый взгляд.

В течение одного мгновения, освещенного факелом, эти двое смотрели на него. Тот, что был повыше, улыбнулся, и это выражение стало злорадным из-за игры теней на его жестком лице.

– Она сказала нам, что ты можешь прийти, – ответил он, отступив в сторону.

Стражник повел его в «амбар» с той же сверхъестественной сосредоточенностью и бездумной дисциплиной, которая, казалось, характеризовала так много людей Ордалии: никаких глупых слов, никаких позерств или скучных издевательств. Охранник-сакарпец стал бы пререкаться до тех пор, пока его не запугали бы угрозами или не подкупили.

Двор «зернохранилища» был таким же пыльным и вытоптанным, как и любая другая земля в лагере, и за редким исключением окружающие палатки были такими же темными. Несколько курильниц были расставлены по всему пространству, и идущий от них дым был едва виден в звездном свете. Сорвил глубоко вдохнул их запах: какой-то острый, вяжущий, специально приготовленный, чтобы заглушить зловоние, поднимающееся от окружающих их миль, покрытых гниющими трупами, – или ему так показалось.

Высокий нансурец подвел его к шатру-зонтику на дальней стороне овального двора, точно такому же, как и все остальные, за исключением того, что он был пришит к соседним палаткам. Входная створка была небрежно задернута, открывая золотистый серп внутреннего света. Дыхание и связки Сорвила напрягались с каждым приближающимся шагом, словно он был медленно натянутым луком. Щель в шатре качалась в его глазах, и в этом видении было что-то эротическое, как будто под юбками куртизанки зажгли свечу и он вот-вот увидит область между ее коленями.

Возможно, после всего этого он все-таки покормит своего «младшего брата».

«Берегись ее, мой король, – сказал Эскелес в тот роковой день в Умбилике. – Она имеет дело с богами…»

Стражник, охраняющий свайальских ведьм, вежливым жестом велел ему остановиться, а затем упал на колени и тихо позвал в проем. Сорвил мельком увидел богато украшенные ковры и странные ножки мебели, но больше ничего.

Если кто-то и ответил стражнику, то он этого не услышал. Охранник просто встал и отодвинул в сторону богато расшитый лоскут.

– На колени! – прошипел он, когда Сорвил шагнул в полосу света. Не обращая на него внимания, король Сакарпа нырнул внутрь и остановился, моргая от яркого света. Три бронзовых фонаря свисали с трехрукого кронштейна, установленного высоко на центральном столбе, и все они были темными. Однажды он спросил Эскелеса, зачем ему понадобились фонари, когда он мог зажечь более яркий свет с помощью простых слов. «Потому что фонари горят независимо от того, помню я о них или нет, – сказал маг. – Стоит подумать о чем-то тривиальном, что давит тебе на сердце…»

Анасуримбор Серва, по-видимому, не возражала против бремени магического озарения: в углу висела ослепительно-белая точка, мерцающая, как украденная с неба звезда. Ее сияние высвечивало слабые красноватые узоры на войлочных стенах – символы или растительные мотивы – и делало мебель комнаты абсолютно темной. Еще там были штабеля сундуков, кровать, почти такая же, как и его собственная, если не считать роскоши одеял и подушек, наваленных на нее грудой, и рабочий стол с раскладными походными стульями. Сапоги Сорвила казались оскорбительными для ковров под ним: разнообразные пейзажи, выполненные в черном и серебряном цветах, символизирующие разные экзотические чувства. В воздухе витал незнакомый аромат духов.

Главная ведьма сидела, сгорбившись над рабочим столом, одетая только в шелковую сорочку, – ее спальное одеяние, подумал Сорвил. Читая, она склонила голову набок, так что ее волосы ленивымибелокурыми крыльями рассыпались по правому плечу. Она зацепилась босыми ногами за передние ножки стула – поза недостойная и оттого еще более эротичная. Шелк свободно свисал с ее груди и туго обтягивал раздвинутые бедра. Безволосые ноги делали ее похожей на маленькую девочку и поэтому отравляли его желание каким-то особенным стыдом.

Грех. Все Три Моря, какими бы благоговейными и прекрасными они ни были, должны были быть испачканы грехом.

– Мой брат находит тебя странным… – сказала она, очевидно все еще поглощенная чернильными линиями перед собой.

– А я нахожу странным вашего брата.

Это вызвало легкую улыбку – а также внимание девушки. Она повернулась, чтобы посмотреть на гостя, обхватив колени достаточно небрежным жестом, чтобы он забыл, как дышать. Он изо всех сил старался напомнить себе, что, несмотря на всю ее распутную молодость, она была самой могущественной женщиной во всей Эарве, возможно, не считая ее императрицы-матери… которая была настоящей блудницей.

– Ты пришел поблагодарить меня или свататься? – спросила волшебница.

Король Сакарпы нахмурился.

– Поблагодарить вас.

Ее глаза скользнули по нему с такой дерзостью, что если бы она была сакарпкой, то могла бы узнать, как там бьют жен или дочерей.

– Вот этот мешочек… висит у тебя на бедре… Где ты это нашел?

Сорвил сглотнул, наконец-то поняв причину этого необъяснимого во всех других отношениях посещения.

– Это фамильная реликвия. Такая же древняя, как моя семья.

Серва кивнула, словно поверив ему.

– Вот этот мотив… тройной полумесяц…

– А что с ним не так? – спросил юноша, слишком хорошо осознавая близость ее взгляда к своему паху.

Наконец ее глаза поднялись, чтобы встретиться с его глазами. Взгляд у нее был холодный, отстраненный, как у старых и гордых вдов.

– Это самый древний знак моей семьи… Анасуримбор Трайсе.

Сорвил изо всех сил попытался заговорить, стараясь отогнать воспоминания о том, как богиня лезла в грязь своего чрева.

– Может быть, ты хочешь его вернуть? – спросила Серва. – И засмеялась – словно кошка чихнула. – Ты кажешься скорее дерзким, чем благодарным.

И в мгновение ока Сорвил понял, что проницательность Анасуримборов, их богоподобная хитрость, была их величайшей слабостью и величайшей силой. Люди, как сказал Цоронга, были для них, как дети.

А кто боится детей?

– Прошу прощения, – сказал он. – Последние недели были такими… трудными. Сегодня днем я… Я убил своего раба во имя вашего отца.

Он вновь мысленно увидел, как Порспариан сполз с торчащего копья и повис, подергиваясь…

– Ты любил его, – заметила девушка с чем-то похожим на жалость.

Он увидел, как в желтых глазах раба угасает живой огонек.

– Здесь… – сказал Сорвил, хватая мешочек. – Возьмите это в качестве подарка.

«Ты сумасшедший», – прошептал голос в каком-то дальнем уголке его души.

– Я бы предпочла, чтобы ты оставил его себе, – ответила ведьма, нахмурившись почти так же, как ее брат. – Я не уверена, что ты мне нравишься, Лошадиный Король.

Сорвил медленно кивнул, словно извиняясь.

– Тогда я посватаюсь к вам… – сказал он, поворачиваясь, чтобы выйти обратно в прохладную истиульскую ночь.

Он почти надеялся, что она позовет его обратно, но не удивился, когда она этого не сделала, и пересек затуманенное благовониями пространство «зернохранилища». Его мысли кружились в том странном безымянном направлении, которое мешает сосредоточиться. Он шел так, как мог бы идти человек, только что рискнувший своей свободой: проворной походкой человека, готовящегося бежать.

Анасуримбор Серва… Она была одной из немногих, среди величайших, кто практиковал тайные искусства, если верить слухам.

«То, что дает мать…»

И он держал хору – скрытую – на расстоянии вытянутой руки от ее объятий.

«Ты должен взять».

* * *
Следующие недели не то чтобы прошли как сон, но позже казались такими в ретроспективе.

Несмотря на прекрасные слова Анасуримбора Кайютаса на следующий день после битвы с Ордой, он ни разу не посоветовался с Сорвилом, когда речь зашла о шранках, не говоря уже о множестве тривиальных вопросов, с которыми сталкивалось любое большое войско на марше. Сорвил и Цоронга проводили основную часть времени, слоняясь по периметру свиты принца Империи, ожидая, когда их призовут присоединиться к какому-нибудь продолжающемуся спору.

Им была оказана честь быть военными советниками, но на самом деле они были не более чем посыльными – гонцами. Это угнетало Цоронга сильнее, чем Сорвила, который, в конце концов, стал бы гонцом для своего отца, если бы не события последних месяцев. Наследный принц иногда проводил целые часы, проклиная судьбу, пока они ужинали вместе: двор Зеума, как вскоре понял Сорвил, был своего рода ареной, местом, где знать была склонна подсчитывать все случаи проявления неуважения и взращивать обиды и где политиканство, через предоставление привилегий, было превращено в смертоносное искусство.

Все чаще и чаще Сорвил видел частицы своего прежнего «я» в принце Зеума – проблески сироты Сорвила, скорбящего Сорвила. Когда Сорвил повернул назад, чтобы спасти Эскелеса, Цоронга узнал ужасающую правду о себе самом, так как стал спасаться бегством. А еще он потерял всю свою свиту – свою опору, как зеумцы называли своих приближенных, – а также своего любимого Оботегву. Несмотря на простоту своих манер, наследный принц никогда не испытывал нужды. И вот теперь он застрял, как и Сорвил, в войске своего врага и был обременен вопросами о своей собственной ценности и чести.

Они с Сорвилом не столько говорили об этом, сколько обменивались понимающими взглядами и дружескими подначками. Цоронга все еще время от времени спрашивал товарища о богине и вел себя слишком нетерпеливо, чтобы это могло утешить Сорвила. Король Сакарпа просто пожимал плечами и говорил что-то о том, что ждет знаков, или отпускал какую-нибудь несмешную шутку о том, что Цоронга обращается с прошением к своим мертвым родственникам. Цена, которую Цоронга заплатил за дружбу и самоуважение, казалось, превратила осторожную надежду этого человека в своего рода настоятельную потребность. Если раньше он боялся за судьбу своего друга, то теперь, похоже, хотел, чтобы Сорвил стал орудием богини, и даже нуждался в этом. Каждый день, казалось, добавлял крупицу злобы к той ненависти, которую он медленно копил в своей душе. Он даже начал проделывать рискованные вещи в присутствии Кайютаса, когда тот был слишком рассеян – наглые взгляды, ехидные замечания. Эти мелочи, казалось, ободряли его настолько же сильно, насколько тревожили Сорвила.

– Молись ей! – начал настаивать Цоронга. – Лепи ее лица из земли!

Сорвил мог только смотреть на него с ужасом и настаивать на том, что он тщетно старается это делать. Его все время беспокоило, какие следы его собственных намерений может увидеть на лице его друга Анасуримбор.

Он должен был быть осторожен, чрезвычайно осторожен. Он прекрасно знал силу и хитрость аспект-императора, из-за которого он потерял своего отца, свой город и свое достоинство. Он знал это гораздо лучше, чем Цоронга.

Вот почему, когда он, наконец, набрался смелости спросить своего друга о нариндарах, о тех, кого боги избрали убивать, он сделал это под видом преходящей скуки.

– Это самые страшные убийцы в мире, – рассказал ему наследный принц. – Люди, для которых убийство – это молитва. Они есть практически во всех культах, и они говорят, что у Айокли нет настоящих поклонников, кроме нариндаров…

– Но какая польза богам от убийц, если от них требуется только приносить людям несчастья?

Цоронга нахмурился, словно вспоминая что-то неопределенное, и пожал плечами.

– Почему боги требуют жертвоприношений? Жизнь отнимать легко. Но души – души должны быть отданы добровольно.

Так Сорвил начал думать о себе, как о разновидности божественных воров.

«То, что Мать дает… ты должен взять».

Проблема заключалась в том, что с течением дней он не чувствовал уже ничего исходящего от этого божества. Ему было больно, он чувствовал голод. Он чесал свой зад и душил своего «младшего брата». Он испражнялся, сидя на корточках, как и все остальные, и задерживал дыхание, чтобы не дышать вонью отхожих мест. И он постоянно сомневался…

Прежде всего потому, что то божество, которое он видел, принадлежало Анасуримбору. Как и прежде, Кайютас оставался для него камнем преткновения, но если раньше Сорвил лишь смотрел вслед его коню и флагу с Кругораспятием поверх множества далеких колонн, то теперь он мог наблюдать за ним с расстояния в несколько пядей. Кайютас был, как вскоре понял Сорвил, непревзойденным командиром, управлявшим действиями бесчисленных тысяч людей с помощью одних лишь слов и жестов. К нему поступали запросы и оценки, и он рассылал ответы и выговоры. Он тщательно изучал неудачи и рассматривал альтернативы, он безжалостно эксплуатировал успехи. Но конечно, ни одна из этих вещей не несла на себе печать божественности, ни сама по себе, ни вместе с другими. Нет, именно легкость, с которой принц Империи координировал всеобщие действия, стала казаться чудом. Невозмутимость, спокойствие и безжалостная эффективность человека в процессе принятия тысячи смертных решений. В конце концов, Сорвил решил, что это не совсем человек…

Это был дунианин.

А еще было чудо Великой Ордалии и ее безжалостного продвижения на север. Какие бы препятствия ни возникали на Истиульских равнинах, серьезные или ничтожные, его взгляд неизменно блуждал по армии Среднего Севера, по оползням бредущих колонн, за которыми тянулись высокие, как горы, завесы пыли. И если раньше эта картина казалась чем-то славным, то теперь она в буквальном смысле гудела легендарной мощью, окутанная безумными воспоминаниями о пережитом и мрачными предчувствиями грядущих испытаний.

Ибо, несмотря на ужасную цену, которую заплатили люди Ордалии, Орда не была побеждена. Она отшатнулась назад, уменьшилась, будучи тяжело раненной, но осталась слишком быстрой и слишком бесформенной, чтобы ее можно было добить. Дважды Сорвила и Цоронгу вызывали для доставки посланий в передовые охранные отряды – один раз к самому Анасуримбору Моэнгхусу. Они вдвоем галопом мчались вперед, радуясь тому, что избавились от пыли и тесноты, и опасаясь желтовато-коричневой дымки, окутавшей горизонт перед ними. Одинокие, тяжело скачущие по пустынной равнине, они чувствовали странную свободу, зная, что шранки окружают север невидимыми толпами. Цоронга рассказал другу о своем двоюродном брате, капитане военной галеры, о том, как тот сказал, что не любит ничего, кроме плавания в тени океанской бури, – и что он даже ненавидит все остальное.

– Только моряки, – объяснил наследный принц, – знают, где они находятся в милости своего бога.

К этому времени магические школы были полностью мобилизованы, так что, когда пыль Орды поднималась над ними горой, люди видели полосы света – не в вышине, среди медленно кружащихся вуалей, а низко, около темнеющей земли – блики, мерцающие сквозь погребальные саваны. Они поднимали головы, отводили взгляд от этих ярких сполохов, плывущих под солнцем, смотрели на фальшивую ночь над землей, и огромный, пугающий масштаб всего этого смирял и огорчал их. Школы. Народы. Расы как нечистые, так и просветленные. Они понимали, что даже короли и принцы ничего не значат, когда на чашу весов бросают такие глобальные вещи.

Сорвил и Цоронга ехали ошеломленные, пока не становились видны первые охранные отряды, отмеченные более светлыми кисточками пыли под клубами, оставленными в небе Ордой. Найдя Моэнгхуса, который к этому времени уже был известен своими дерзкими подвигами, они вынуждены были рискнуть – поскакать еще дальше, пока солнце не превратилось в бледное пятно, просвечивающее сквозь пыль, а навязчивый зов Орды не превратился в оглушительный рев.

– Скажите мне! – Принц Империи с дикими глазами перекрикивал этот вой, указывая своим покрытым запекшейся кровью мечом на окружающий их мир без солнца. – Что видят неверные глаза, когда смотрят на врага моего отца?

– Высокомерие! – отозвался Цоронга, прежде чем Сорвил успел его остановить. – Безумное несчастье!

– Ба! – со смехом воскликнул Моэнгхус. – Вот оно, друзья мои! Вот где ад уступает землю небесам! Большинство людей пресмыкаются, потому что их отцы пресмыкались. Но вы – вы узнаете, почему вы молитесь!

А за принцем Империи Сорвил увидел их, «монахинь», шагающих над мраком, сотрясая землю под собой. Ожерелье из сверкающих, воинственных бусинок, разбросанных над бездорожными милями, рассеивало шранков перед ними.

Изо дня в день они сжигали землю, превращая ее в стекло.

А еще там была величайшая ведьма из всех, Анасуримбор Серва, которая стала казаться чудом красоты среди пота и мужественных лишений во время марша. Она ехала на блестящем гнедом коне, высоко подняв одно колено в нильнамешском боковом седле, ее льняные волосы были сложены, как крылья, вокруг совершенства ее лица, ее тело было стройным, почти истощенным под простыми одеяниями, которые она носила, когда не была нагружена своими шелковыми волнами. Она никогда не разговаривала с Сорвилом, хотя основную часть времени проводила рядом с братом. Она даже не взглянула на него, хотя юноша никак не мог отделаться от впечатления, что из всех теней, окружавших ее со всех сторон, она выбрала его для особого изучения. Он был не единственным, кого очаровала ее красота. Иногда он проводил больше времени, глядя, как другие украдкой поглядывают в ее сторону, чем наблюдая за ней самой. Но он не поклонялся ей так, как это делали заудуньяни. Он не видел в ней дочь бога. Ему было бы неприятно признаваться в этом, но он боялся страстного желания – а иногда и неприкрытой похоти, – которые она внушала ему. И поэтому, как это обычно бывает у мужчин, он часто ловил себя на том, что обижается на Серву и даже ненавидит ее.

Самым же безумным было то, что он и должен был ее ненавидеть. Если он был нариндаром, своего рода божественным палачом, избранным Сотней, чтобы избавить мир от аспект-императора, то все, что казалось ему божественным в его врагах, должно было быть демоническим – и только так. Иначе он был бы тем, кто сам танцует на струнах демона. Настоящий нариндар – слуга Айокли, злого четверорогого брата.

Когда он был ребенком, понятия добра и зла всегда упрощали мир, который в остальном был неуправляемым и беспорядочным. Теперь это раздражало юношу до такой степени, что его сердце разрывалось от горя, от предательства, связанного с разделением на дьявольское и божественное. Иногда по ночам он лежал без сна, мысленно пытаясь заставить Серву творить зло, пытаясь втереть грязь в образ ее красоты. Но как всегда, воспоминания о том, как она несла его через вздымающиеся поля шранков, поднимались в его душе, а вместе с ними и ошеломляющее чувство безопасности и оцепеневшей благодарности.

А потом он думал об убийственных намерениях, которые скрывал за своими перепачканными грязью щеками, и о хоре, спрятанной в древнем мешочке, привязанном к его бедру, и впадал в отчаяние.

Иногда, во время более мрачных трапез, которые он делил с Цоронгой, он осмеливался озвучить свои более тревожные вопросы, и они оба откладывали свое бахвальство и честно обдумывали все, что видели.

– Голготтерат – это не миф, – однажды ночью отважился сказать Сорвил. – Великая Ордалия идет против настоящего врага, и этот враг – зло. Мы видели его собственными глазами!

– Но что это значит? Зло вечно борется со злом – ты бы почитал анналы моего народа, Лошадиный Король!

– Да, но только тогда, когда они жаждут одного и того же… Что могло понадобиться аспект-императору от этих пустошей?

– Он может делать это из ненависти. Просто из самой ненависти.

Сорвилу хотелось спросить, что же могло вызвать такую ненависть, но он уступил этому аргументу, ибо уже знал, что скажет наследный принц, знал его последний довод, тот самый, который обычно обрекал короля Сакарпа на мучительную бессонницу. «Но как насчет Сотни? Почему богиня подняла тебя, как нож?»

Если только аспект-император не был демоном.

Иногда Сорвил чувствовал себя червем, мягким, слепым и беспомощным существом. Он поднимал лицо к небу, и ему казалось, что он действительно чувствует огромные шестеренки замысла Ужасной Матери, взбалтывающие вечную пыль на горизонте, непостижимо щелкающие в голосах бесчисленных людей. Он чувствовал, что его несет по дуге ее эпического замысла, и чувствовал себя червем…

Пока не вспомнил о своем отце.

– Отец, отец! Мои кости – это твои кости!

Маршировать – это значит «высасывать сон», как говорили галеоты, брести или ехать по прямой линии через бесчисленные извилистые грезы наяву. Сорвил всегда вздрагивал с того последнего дня перед падением Сакарпа. Долгое время вспоминать о тех событиях было все равно что перебирать стеклянные шипы неуклюжими мокрыми пальцами. Но все больше и больше он возвращался к своим воспоминаниям, удивляясь тому, что все режущие кромки притупились. Он удивлялся появлению аиста за несколько мгновений до нападения айнритийцев – тому, как птица выделила его отца. Он удивлялся, что отец отослал его прочь и тем самым спас ему жизнь, почти сразу же после этого.

Он подумал, что богиня уже тогда выбрала его.

Но больше всего он размышлял об их последнем мгновении наедине, перед тем как они взобрались на стены замка, когда они с отцом стояли, греясь над пылающими углями.

– Есть много глупцов, Сорва, людей, которые воспринимают сердца в простых терминах, в абсолютных терминах. Они нечувствительны к внутренней войне, поэтому насмехаются над ней, выпячивают грудь и притворяются. Когда страх и отчаяние одолевают их, как они должны одолевать всех нас, у них нет ветра, чтобы думать… и они ломаются.

Король Харвил знал – даже тогда. Отец Сорвила знал, что его город и его сын обречены, и он хотел, чтобы сын, по крайней мере, понял, что страх и трусость неизбежны. Кайютас сам сказал это: чувство – игрушка страсти. В ночь битвы с рабским легионом Цоронга бежал, когда Сорвил позвал его, потому что остановка казалась тогда верхом безумия. Он просто сделал то, что было разумно, и таким образом оказался в длинной тени храбрости своего друга.

Но Сорвил остановился на той темной равнине. Вопреки всем инстинктам и разуму он бросил свою жизнь на алтарь необходимости.

«…у них нет ветра, чтобы думать…»

Все это время он оплакивал свою мужественность, выставлял напоказ свое унижение. Все это время он путал свою неуверенность с недостатком силы и чести. Но он был силен – теперь он знал это. Знание о своем невежестве просто сделало его сильным и еще более скрытным.

«…и они ломаются».

Как всегда, мир был похож на лабиринт. А у него была непростая храбрость.

«Ты такой дурак, Сорва?»

Нет, отец.

* * *
Люди Ордалии маршировали, подгоняемые Интервалом, день за днем, пока, наконец, не дошли до засушливой пустоты, в которой не было ничего, кроме грязи. При всем своем величии Истиульские равнины не были неисчерпаемы.

Впервые они проснулись и увидели совсем не те горизонты, которые встретили предыдущим утром. Земля была точно так же выпотрошена отступающей Ордой, и огромные территории были так же лишены дичи или любого другого вида корма, но поверхность стала немного другой. Холмы становились все глубже, а их вершины – все более узкими, как будто войско пересекало морщины, вызванные старением, продвигаясь от гладких волн юности к складкам среднего возраста. Голый камень все чаще прорывался сквозь дерн, а тепловатые реки, лениво извивавшиеся коричневыми змеями, быстро превращались в белые потоки, прорезающие все более глубокие ущелья.

Армия Запада, воинством которой командовал непостоянный король Койфус Саубон, подошла к развалинам Суонирси, торгового города, некогда славившегося, как связующее звено между верховными норсирайцами Куниюрии и белыми норсирайцами Акксерсии. Люди Ордалии были поражены. После стольких месяцев труднопроходимой пустоши они шли по засыпанным землей дорогам другой человеческой эпохи, изумленные тем, как время создает болота из шершавой земли. Они удивлялись противоречивости руин, тому, как одни сооружения превращаются в пыль, а другим даруется бессмертие геологических формаций. Впервые они смогли связать рассказы и слухи, которые заставили их взяться за Кругораспятие, с неровной землей под ногами, и когда они смотрели на свои усталые, шаркающие тысячи, трагедия забытых веков отражалась в их глазах.

Земля потеряла свою анонимность. Они знали, что отныне земля, несмотря на все свое запустение, будет нести на себе печать давно умерших намерений. Там, где Истиульские возвышенности были бесплодны, где земля была непроницаема для поколений, которые когда-то бродили по ней, ее северо-западные границы были пропитаны человеческой историей. Зубчатые руины вздымались над вершинами, а в неглубоких долинах возвышались холмы. Ученые рассказывали истории о шенеорцах, самом малом из трех народов, разделенных между сыновьями первого древнего короля Анасуримбора, Нанора-Уккерджи I. Имена обсуждались при свете костра, судьи ссылались на них в своих проповедях, их выкрикивали в проклятиях и в молитвах. Всюду, куда бы ни посмотрели люди Ордалии, они видели призраков древнего смысла, призраков предков, поднимающих руки и склоняющихся под тяжестью своей ноши. Если бы они могли расшифровать эту землю, увидеть ее древними глазами, они могли бы вернуть ее себе во имя людей.

Она прошла сквозь них, как дрожь, как совпадение древних и новых душ.

Хотя голод в армии дошел до критической точки, число тех, кто умер от болезней, уменьшилось. Реки были просто слишком быстры, чтобы в них задержалась грязь, оставленная отступающей Ордой, и порой они просто кишели рыбой. Сети, принесенные из самого Сиронжа, Нрона и Чингулата, были заброшены в узких местах, и вскоре берега уже были переполнены выброшенной на них добычей: судаками, окунями, щуками и другой рыбой. Люди ели ее сырой, так силен был их голод. Но этого никогда не было достаточно. Как бы они ни замедляли свое продвижение, чтобы забросить сети, они лишь продлевали голодовку.

Тем временем Орда отступила и собралась вместе.

Днем и ночью магические школы нападали на собиравшиеся массы, вторгаясь в скованные землей облака серого и охристого цветов, сжигая и взрывая визжащие тени, которые бежали под ними. Багряные Шпили одиноко шагали сквозь завесу пыли со своими драконьими головами, бичуя опустошенную землю внизу. Вокалати действовали с хитростью волков, загоняя стаи тварей в ловушки золотого пламени. А школы Завета и Свайали выстроились в ряды длиной в мили, словно нити, усыпанные звездами, сотрясая землю гребнями ослепительного гностического света.

Резня была велика, но ничто не могло сравниться с разрушениями, произведенными во время битвы с Ордой.

При всей своей дикой простоте шранки обладали инстинктивной хитростью. Они слышали, как маги поют сквозь разрывающий мир рев, слышали этот неземной грохот колдовства и поэтому разбежались, помчались прочь со скоростью обезумевших от огня лошадей, поднимая пыль, чтобы затмить зрение своего врага и притупить свои раскаленные добела желания.

Охранники и разведчики прискакали верхом, чтобы сообщить об этом. Каждый вечер рыцари возвращались с рассказами о магических нападениях на шранков, мельком увиденных издалека, и участники Ордалии удивлялись и радовались.

Имперские математики занимались подсчетами, оценивали количество убитых шранков и сравнивали его с неумолимо растущим числом все новых и новых кланов, но они знали только, что этого никогда не бывает достаточно, независимо от того, насколько коварна тактика или сильны колдовские чары. Орда росла и раздувалась, скопление визжащих толп охватывало все более значительные части горизонта – пока весь Север не завыл голосами шранков.

Единственное, что люди знали наверняка, – это число погибших магов.

Первый потерянный колдун, представитель школы Багряных Шпилей по имени Ирсалфус, пропал случайно. Большинство людей считали, что даже если у шранков много поколений назад каким-то образом оказалась хора, они все равно не имели бы ни малейшего представления об ее предназначении. Но после того как погиб пятый по счету маг, они поняли, что ошиблись. Либо некоторым кланам удалось сохранить артефакты – вместе с некоторым пониманием, как их использовать, – либо, что было более вероятно, в Орду удалось проникнуть Консульту. Возможно, он рассредоточил отряды уршранков по всему войску шранков, а может быть, просто распространил слух о хорах и о том, как их можно использовать.

Эта возможность вызвала немало споров на советах аспект-императора. Герамари Ийокус, незрячий великий магистр Багряных Шпилей, утверждал, что школы должны отказаться от охоты на шранков и уйти с поля боя.

– Иначе, – сказал он, – нас вдвое уменьшат еще до того, как мы доберемся до ворот Голготтерата.

Но Нурбану Сотер, король-регент Высокого Айнона, усмехнулся, сказав, что Великая Ордалия едва ли доживет до моря Нелеоста, не говоря уже о Голготтерате, если только маги не продолжат делать свое дело.

– Сколько сражений? – крикнул он слепому коллеге. – Сколько еще таких состязаний, как последнее, мы можем выдержать? Два? Четыре? Восемь? Вот это – настоящий вопрос.

Что делало магические атаки столь необходимыми, утверждал святой ветеран, так это степень, до которой она замедляла цикл отступления Орды, голод и нападения шранков. Полностью отказаться от помощи магов означало бы вызвать новую катастрофу.

– С каждой битвой мы бросаем игральные палочки, – сказал старик, и его голос был непреклонным, а глаза стали такими же темными и жестокими, как и во время Первой Священной войны. – Неужели мы должны рисковать всем ради нескольких дюжин шкур волшебников?

Вспыльчивость Альфреда была редкостью в присутствии Анасуримбора, когда маги обычно выступали против своего участия, а представители касты аристократов – за него. В конце концов аспект-император объявил, что магические нападения будут продолжаться, но волшебники будут действовать в тандемах, дабы минимизировать потери. С их волнами, объяснил он, велика вероятность, что любой удар хоры может оставить их в живых, если только кто-то невредимый сможет унести пораженного прочь от Орды.

– Во всем мы должны беречь себя и жертвовать собой, – увещевал он. – Мы должны быть акробатами и канатоходцами как умом, так и сердцем. Гораздо худшие дилеммы стоят перед нами, братья мои. Гораздо более ужасные решения…

И вот Орда отшатнулась, съежившись от уколов тысячи огней. И четыре армии двинулись в отчаяние, которое стало их пробуждением, через земли, окрашенные ужасом и славой священных саг.

Во мрак Древнего Севера.

* * *
Он обсудил бы оружие, если бы мог, а также дилеммы боя и стратегии их преодоления. Он обсудил бы Великую Ордалию. Но вместо этого его Господин-и-Бог повернулся к нему и спросил:

– Когда ты заглядываешь в себя, Пройас, когда ты смотришь в свою душу, много ли ты видишь?

– Я вижу… Я вижу то, что вижу, – ответил экзальт-генерал.

Он провел много бессонных часов на своей койке, обдумывая их разговоры и прислушиваясь к лагерю и его затихающему шепоту. Перед его мысленным взором проносились воспоминания о долгих годах служения и преданности, о жизни, полной войн и ультиматумов, и тревожное чувство, что что-то изменилось, что эти переговоры были совершенно беспрецедентными как по форме, так и по содержанию, становилось все более тяжелым и превращалось в ужасающую уверенность. Как бы он ни удивлялся этой привилегии – сидеть и говорить чистую правду рядом с живым пророком! – еще больше он боялся последствий этого.

Анасуримбор Келлхус вел не одну войну, как теперь понял Нерсей. Он был тем, кто намного превосходит скудный интеллект своих последователей. Тем, кто сражался на полях сводящей с ума абстракции…

– Но ты же действительно видишь. Я имею в виду, что у тебя есть внутренний глаз.

– Пожалуй, да…

Аспект-император улыбнулся и потер бородатый подбородок, как плотник, оценивающий проблемную древесину. На нем было то же самое простое белое одеяние, что и всегда – то, в котором, как представлял себе Пройас, он спал. Айнонский шелк был настолько тонким, что на каждом его суставе образовывались тысячи морщин, складок, напоминавших переплетение веток в тусклом свете восьмиугольного очага.

Сам Пройас, как всегда, был облачен в свои имперские доспехи, золотая кираса облегала его грудь, а синий плащ был обернут вокруг талии по церемониальному обычаю.

– Что, если у некоторых людей нет такого глаза? – спросил Келлхус. – Что, если некоторые люди видят лишь очертания своих страстей, не говоря уже о происхождении этих каракулей? Что, если большинство людей были слепы по отношению к самим себе? Интересно, знают ли они так же много?

Пройас уставился в светящуюся пелену огня, потирая щеки от воспоминаний о его колдовском укусе. Люди, нечувствительные к собственной душе… Казалось, он знал многих таких людей на протяжении своей жизни, если подумать. Много таких дураков.

– Нет… – задумчиво произнес он. – Они будут думать, что видят все, что только можно увидеть.

Келлхус утвердительно улыбнулся.

– И почему же это так?

– Потому что они не знают ничего другого, – ответил Пройас, смело глядя на своего повелителя. – Человеку нужно видеть больше, чтобы знать, что он видит меньше.

Келлхус поднял деревянный графин, чтобы вновь наполнить анпоем почти пустую чашу Пройаса.

– Очень хорошо, – сказал он, наливая ему напиток. – Значит, ты понимаешь разницу между мной и тобой.

– Вы думаете?

– Там, где ты слеп, – сказал Нерсею его Господин-и-Бог, – я могу видеть.

Пройас помедлил в нерешительности и сделал большой глоток из своей чаши. Резкий запах нектара, укус ликера. В то время, когда чистая вода стала роскошью, потягивать анпой казалось почти непристойной экстравагантностью. Но тогда обо всем в этой комнате можно было сказать, что оно имело привкус чудес.

– И это тоже… вот почему Акхеймион говорит правду?

Просто задав этот вопрос, Нерсей почувствовал тошноту в животе. Как бы ни беспокоила Пройаса тема его старого наставника и ереси этого человека, тот факт, что Келлхус знал о неуправляемых мыслях мага, беспокоил его еще больше. Нерсей не столько похоронил Друзаса Акхеймиона, сколько повернулся к нему спиной – так люди обычно поступают с вещами слишком едкими, чтобы честно их изучать. Он вырос в критической тени колдуна, цепляясь за свои убеждения в тумане назойливых вопросов. Он не мог думать о нем, не испытывая некоторого трепета духовной неуверенности, не слыша его теплого и дружелюбного голоса, говорящего: «Да, Пройша, но откуда ты знаешь?»

И вот теперь, через двадцать лет после того, как Акхеймион прославился своим осуждением и последующим изгнанием, Келлхус необъяснимым образом поднял призрак этого человека и его вопросов. Почему?

Пройас был там. Он стиснул зубы от стыда, щурился сквозь слезы горя, глядя, как дородный колдун осуждает первого истинного пророка за тысячу лет! Осуждает святого аспект-императора как лживого…

Только для того, чтобы теперь, на самом пороге Апокалипсиса, ему сказали, что он говорил правду?

– Да, – ответил Келлхус, наблюдая за ним с пугающей сосредоточенностью.

– Так даже сейчас, здесь вы… манипулируете мной?

Экзальт-генерал едва мог поверить, что задал этот вопрос.

– У меня нет другого способа быть с тобой, – ответил аспект-император. – Я вижу то, чего не видишь ты. Истоки твоих мыслей и страстей. Конечную точку твоего страха и амбиций. Ты сам понимаешь лишь фрагмент Нерсея Пройаса, которого я вижу целиком. С каждым словом я обращаюсь к тебе так, как ты не можешь слышать.

Это была какая-то проверка – должна была быть проверка… Келлхус прощупывал его, готовя к какому-то испытанию.

– Но…

Аспект-император одним глотком осушил свою чашу.

– Как это может быть, когда ты чувствуешь себя свободным, можешь говорить, думать, как тебе угодно?

– Да! Я никогда не чувствую себя так свободно, как сейчас, когда я с вами! Во всем мире, куда бы я ни пошел, Келлхус, я чувствую зависть и осуждение других людей. С вами, я знаю, у меня нет причин для настороженности или беспокойства. С вами я сам себе судья!

– Но это всего лишь человек, которого ты знаешь, малый Пройас. Человек, которого я знаю, великого Пройаса, я держу в железных оковах. Я – дунианин, мой друг, именно так, как утверждал Акхеймион. Просто стоять в моем присутствии – значит быть порабощенным.

Возможно, это и было золотое зерно истины… в этом был весь смысл этих сеансов мысленного воздействия. Чтобы понять, как мало он сам для себя значил…

Не бывает откровения без ужаса и переворачивания всего с ног на голову.

– Но я ваш добровольный раб. Я выбираю жизнь в рабстве!

Нерсей не чувствовал никакого стыда, говоря это. С самого детства он понимал, что такое восторг и покорность. Быть рабом истины – значит быть господином над людьми.

Аспект-император откинулся назад в сияние своего неземного ореола. Как всегда, мерцающий свет очага отбрасывал дымные отблески рока на холщовые стены позади него. Пройасу показалось, что он видит в этих бликах бегущих детей…

– Выбор, – с улыбкой ответил его Господин-и-Бог. – Добровольный…

– Ваши кандалы отлиты из этого самого железа.

* * *
Сорвил и Цоронга сидели, как самые простые люди, в пыли у входа в палатку, которую они теперь делили, грызя свою порцию амикута. Исчез показной яркий павильон принца. Исчезли ритуальные парики. Исчезли роскошные подушки и витиеватые украшения. Исчезли рабы, которые несли всю эту бессмысленную роскошь.

Необходимость, как писал знаменитый Протас, превращает недостаток в драгоценности, а бедность – в золото. Для людей Ордалии богатство теперь измерялось отсутствием бремени.

Они сидели бок о бок, глядя с каким-то оцепенелым недоверием на человеческую фигуру, которая, шатаясь, приближалась к ним сквозь пелену пыли высотой по колено. Они сразу же узнали его, хотя поначалу им так не показалось – в первый момент сердце отрицает то, чего не может вынести. Руки и ноги идущего к ним человека были похожи на черные веревки. Волосы у него были белыми, как небо. Он сильно шатался при каждом шаге, его походка говорила о бесконечных милях, о тысячах и даже больше шагов. Только его взгляд оставался неподвижным, как будто все, что от него осталось, было сосредоточено в его зрении. За все время, пока он шел к палатке, он ни разу не моргнул.

А потом он, покачиваясь, встал перед ними.

– Ты должен был умереть, – сказал Цоронга, глядя вверх со странным ужасом, и его голос дрогнул – в нем боролись страх и благодарность.

– Мне так сказали… – хрипло произнес Оботегва, и его улыбка превратилась в безгубую гримасу. – Моя смерть… это твой долг…

Сорвил хотел было уйти, но наследный принц крикнул ему, чтобы он остался.

– Я тебя умоляю… – сказал он. – Пожалуйста.

И поэтому Сорвил помог старику забраться в палатку, шокированный и даже испытывающий тошноту от его легчайшего веса. Он смотрел, как его друг пережевывает пищу, а затем предлагает старому рабу получившуюся пасту, смотрел, как Цоронга поднял ноги Оботегвы, чтобы тот мог вымыть их, но вместо этого сам вымыл их ему – вымыл только голени из-за язв, которые разъедали его пятки и пальцы ног. Он слушал, как тот что-то шепчет больному слуге теплым, звучным голосом на их родном языке. Он не понимал ничего из этого, и все же ему было понятно все, потому что звуки любви, благодарности и раскаяния превосходят все языки, даже те, что звучат в разных концах света.

Сорвил смотрел, как Оботегва сморгнул две слезинки, словно это было все, что осталось, и каким-то образом просто знал: этот человек прожил так долго только для того, чтобы получить разрешение умереть. Дрожащими негнущимися пальцами облигат сунул руку под тунику и вытащил маленький золотой цилиндр, который Цоронга сжал с торжественным недоверием.

Он видел, как его друг приставил нож к запястьям старика.

Он смотрел, как кровь – масло, питавшее фонарь его жизни, – просачивается в землю, пока не погасло то оплывающее пламя, которое было Оботегвой. Он уставился на безжизненное тело, удивляясь, что оно может казаться таким же сухим, как земля.

Цоронга вскрикнул, словно освободившись от какого-то долготерпеливого обязательства оставаться сильным. Он плакал от гнева, стыда и горя. Сорвил обнял его, чувствуя, как боль пронзает его мощное тело.

Позже, когда ночь окутала своим холодным саваном мир за пределами их шатра, Цоронга рассказал историю о том, как в свое восьмое лето он вдруг без всякой причины, которую можно было бы понять, возжелал получить боевой пояс своего старшего кузена – так сильно, что действительно прокрался в покои кузена и украл его.

– В глазах ребенка вещи кажутся блестящими, – сказал зеумский принц с безразличным видом того, кто потерял близкого человека. – Они сияют больше, чем положено…

Считая себя умным, он позаботился спрятать эту штуку в пристройке Оботегвы к своей комнате – в сумке для утренней молитвы. Конечно, учитывая церемониальное значение пояса, в тот момент, когда его обнаружили пропавшим, поднялся шум и крик. По какому-то злосчастному стечению обстоятельств пояс был найден среди вещей Оботегвы вскоре после этого, и облигат был схвачен.

– Конечно, они знали, что виноват я, – объяснил Цоронга, глядя на свои вороватые ладони. – Это старый трюк среди моего народа. Как говорится, способ очистить дерево от коры. Кого-то другого обвиняют в твоем преступлении, и если ты не признаешься, то будешь вынужден стать свидетелем его наказания…

Охваченный ужасом и стыдом, которые так часто превращают детей в марионеток, Цоронга ничего не сказал. Даже когда Оботегву выпороли, он промолчал – и, к его вечному стыду, облигат тоже хранил молчание.

– Представь себе… весь внутренний двор… смотреть, как его бьют, и прекрасно знать, что это я!

Поэтому он сделал то, что делает большинство детей, загнанных в угол каким-нибудь фактом неудачи или слабости: он заставил себя поверить. Он сказал себе, что Оботегва украл пояс из злобы, из очарования – кто знает, что движет низшими душами?

– Я был еще ребенком! – воскликнул Цоронга, и его голос прозвучал так тонко, словно ему снова было восемь лет.

Прошел день. Два. Три. И он все так же молчал. Весь мир, казалось, исказился от его страха. Отец перестал с ним разговаривать. Мать постоянно смахивала слезы. А фарс все продолжался. На каком-то уровне сознания он понимал, что весь мир знает об этом, но его упрямство не отступало. Только Оботегва обращался с ним точно так же, как и раньше. Только Оботегва, тот, кто носил рубцы от порки, подыгрывал ему.

Затем отец позвал его и Оботегву в свои покои. Сатахан был взбешен до такой степени, что опрокинул жаровни и рассыпал по полу раскаленные угли. Но Оботегва, верный своему характеру, оставался дружелюбным и спокойным.

– Он уверял отца, что мне стыдно, – вспоминал наследный принц с отсутствующим взглядом. – Он велел ему вспомнить мои глаза и принять близко к сердцу боль, которую он там увидел. Учитывая это, сказал он, мое молчание должно быть поводом для гордости, ибо это проклятие правителей – нести бремя постыдных тайн. «Только слабые правители признают свою слабость, – сказал он. – Только мудрые правители несут всю тяжесть своих преступлений. Мужайтесь, зная, что ваш сын силен и мудр…»

На некоторое время Цоронга умолк, задумавшись над этими словами. Он взглянул на темный труп у их ног и сел, моргая от того, что невозможно было видеть. И Сорвил точно знал, что он чувствует – он потерял гораздо больше, чем просто еще один голос и взгляд из другой переполненной жизни. Он знал, что у многих вещей в жизни Цоронги была какая-то особая история, касающаяся его и Оботегвы, – что они делили между собой мир, мир, который теперь исчез.

– А ты что об этом думаешь? – осмелился спросить Сорвил.

– Что я был глупым и слабым, – сказал Цоронга.

Они говорили об Оботегве до глубокой ночи, и эта беседа казалась неотличимой от разговоров о жизни. Они по очереди говорили то мудрые, то глупые вещи, как это свойственно молодым умным людям. И наконец, когда усталость и горе одолели их, Цоронга рассказал королю Сакарпа, как Оботегва настаивал на том, чтобы он подружился с ним, как старый облигат всегда верил, что Сорвил удивит их всех. А потом наследный принц рассказал ему, как утром он добавит имя Харвила в список своих предков.

– Брат! – прошептал наследный принц с поразительной яростью. – Сакарп – брат Зеума!

Они спали рядом с любимым умершим, как это было принято в Высоком Священном Зеуме. Их дыхание стало глубоким и ритмичным, словно гирлянда вокруг бездыханного старика.

Они проснулись еще до Интервала и похоронили Оботегву на серой, пустынной равнине, не оставив никаких отметок на его могиле.

* * *
Сорвил и Цоронга болтались по краям свиты генерала, ничего не соображавшие из-за недостатка сна и чрезмерной страсти. Солнце уже перевалило зенит и отбрасывало на восток неясные тени. Линия горизонта, которая так долго простиралась перед ними монотонным полумесяцем, была теперь рваной и изломанной. Невысокие холмы возвышались на фоне низких гребней. Овраги бороздили холмистые дали. Гравий сыпался по их склонам. Армия Среднего Севера толпилась на горизонте сразу за ними, ее бесчисленные вымпелы были не более чем тенями, пробивающимися сквозь клубящуюся пыль. Они ехали, как всегда в это время дня, щурясь от яркого солнца, и их мысли блуждали на слабом поводке полуденной скуки.

Сорвил первым заметил пятнышко, висевшее низко над западным горизонтом. У него вошло в привычку не только смотреть на мир, но и читать его, поэтому он ничего не сказал, уверенный, что видит какой-то знак. Был ли это еще один аист, прилетевший сообщить о необъяснимом?

Он быстро избавился от этой тщеславной мысли, потому что пятнышко, чем бы оно ни было, висело далеко в воздухе, словно застыв на месте, скорее как шмель, чем как птица, и было похоже на нечто слишком громоздкое, чтобы летать…

Он всмотрелся, прищурившись не столько от недоверия, сколько от яркого солнца, и увидел упряжку из четырех черных лошадей. Он увидел колеса…

Колесница, понял он. Летающая колесница.

Некоторое время он ошеломленно смотрел на нее, покачиваясь втакт неизменной рыси Упрямца.

Хор сигналов тревоги расколол воздух. Колонны эскорт-генерала выстроились вокруг флангов – доспехи и туники воинов сияли зеленым и золотым. «Монахини», сопровождавшие Серву, закричали в магическом унисоне, выпустив свои мерцающие волны и шагнув в небо.

Магическая колесница описала низкую дугу над взрыхленным ландшафтом. Солнечный свет вспыхнул на ее панелях, украшенных резными изображениями. Сорвил увидел трех людей с бледными лицами, покачивающихся над позолоченными перилами.

– Свет! – крикнул один из них.

Кайютас, со своей стороны, не выказал ни малейшего удивления или нетерпения.

– Молчать! – крикнул он тем, кто находился в его ближайшем окружении. – Вести себя прилично!

А потом он, не сказав ни слова, чтобы хоть что-то объяснить, помчался галопом по длинному шлейфу пыли.

Ведьмы неподвижно висели в воздухе, их волны извивались и колыхались вокруг них.

Свита, которая обычно двигалась рыхлой массой, сплющилась в линию, пока офицеры и представители кастовой знати толкались в поисках выгодных мест. Оказавшись почти в центре толпы, Сорвил и Цоронга смотрели, как небесная колесница плавно спускается к земле. Копыта черных коней с силой впились в обнаженную землю, и вокруг их блестящих боков словно взметнулись крылья из пыли и гравия. Золотые колеса сверкали вокруг спиц, вращающихся так быстро, что они были невидимы. Центральная из трех фигур откинулась назад, сильно натягивая поводья. Сорвилу было трудно различить пассажиров колесницы из-за пыли. Ему показалось, что он мельком увидел белизну обнаженных черепов.

Приподнявшись на стременах, Кайютас выехал им навстречу, приветствуя их поднятой рукой.

Трое незнакомцев одновременно повернулись к нему.

– Они не люди, – сказал Цоронга. Его тон был неровным, и причина этого была не в усталости. Он говорил как человек, который был сыт по горло чудесными вещами. Как человек, который изо всех сил старается поверить.

Кидрухильский генерал остановил своего пони в пыльном дыму, словно совещаясь с фигурами из колесницы. В сухом ветре ничего не было слышно. Затем, едва переводя дыхание, он развернул своего скакуна и рысцой направился к изумленному командиру. Небесная колесница снова пришла в движение позади него, покатившись по земле…

И по какой-то причине из всех внушающих благоговейный трепет зрелищ, которые Сорвил видел и еще увидит, ни одно не было столь захватывающим, как вид позолоченной колесницы, возвращающейся в открытое небо. Теперь он понял умоляющий тон своего друга – его грудь тоже превратилась в пчелиный улей.

Не люди.

Так много чудес. И все они говорили в пользу того, что его враг был прав.

* * *
По причинам, которые он едва мог понять, экзальт-генерал поймал себя на том, что размышляет об осаде и падении Шайме – о последней ночи Первой Священной войны, – пока он шел от своего шатра к черному силуэту Умбилики. Убегая с улиц Священного города, он взобрался на фронтон старой суконной мастерской, где наблюдал, как его священный аспект-император сражается с последним из язычников-кишауримов. Их было пятеро – первичных, более могущественных, несмотря на грубость их искусства, чем самые опытные маги других школ. Пять адских фигур парили высоко над горящим городом, лишенные глаз, чтобы видеть воду-которая-была-светом, – и Анасуримбор Келлхус убил их всех.

Такова была сила человека, которому он пришел поклониться. Такова была его мощь. Но как же тогда душа генерала ускользнула от пыла его веры? Почему его надежда и непреклонная решимость превратились в дурное предчувствие и гложущее беспокойство?

Люди Ордалии приветствовали его, как всегда, когда он шел по внутренним дорожкам лагеря, но на этот раз он не ответил на их приветствия. Он чуть не сбил с ног лорда Кураса Нантиллу, сенгемского генерала, у входа в Умбилику – так глубока была его задумчивость, пока он шел. Вместо того чтобы извиниться, он сжал его плечо.

В конце концов, равнины сдались. В конце концов, Великая Ордалия, ставшая итогом всей его надежды и тяжкого труда, пришла в легендарные земли, описанные в священных сагах. В конце концов, они вошли в тень ужасного Голготтерата – Голготтерата!

Несмотря на все опасности, стоящие перед ними, несмотря на все лишения, теперь должно было наступить время ликования. Ибо кто во всем мире мог противостоять могуществу Анасуримбора Келлхуса?

Никто.

Даже страшный Консульт Мог-Фарау.

Так почему же его сердце так бурно колотилось, пульсируя в венах?

Он решил задать этот вопрос самому себе. Он решил отбросить свою гордыню и полностью раскрыть все свои дурные предчувствия…

Чтобы спросить своего пророка, как он, Пройас, может сомневаться в своем пророке.

Но на этот раз аспект-император был не один в своих покоях. Он стоял, раскинув руки, пока два телохранителя ухаживали за ним, суетливо поправляя и подтягивая его одеяния, нагруженные церемониальным великолепием: костюм кетьянского короля-воина из далекой древности. Он был одет в длинное платье, подол которого был завязан вокруг его щиколоток. Золотые наручи охватывали его предплечья, а такие же поножи – голени. Киранейские львы, изображенные друг напротив друга, сверкали на его нагруднике. С его ростом и ореолом вокруг лица он казался видением с какого-то древнего рельефа – за исключением двух отрубленных голов демонов, свисающих с его пояса…

– Я знаю, что ты встревожен, – сказал Келлхус, ухмыляясь своему экзальт-генералу. – Несмотря на все твои стремления, несмотря на всю твою веру, ты остаешься прагматичной душой, Пройас.

Рабы продолжали свой молчаливый труд, застегивая на нем ремни и завязывая шнурки. Аспект-император осмотрел свою одежду и закатил глаза, словно предлагая себя в качестве плохого примера.

– У тебя слишком мало терпения для инструментов, которые ты не можешь использовать немедленно.

Одной из обязанностей Пройаса в детстве было носить шлейф матери на публичных церемониях. Все, что он помнил об этом фарсе, – это как он спотыкался о длинные волочащиеся края шлейфа, хватался за вышивку, терял ее, а потом снова спотыкался, в то время как весь конрийский двор ревел от восторженного смеха вокруг него. Во многих отношениях Келлхус заставлял его чувствовать себя все тем же нежным глупцом, вечно следующим за ним и вечно спотыкающимся…

– Если бы я потерпел неудачу…

Келлхус прервал его, положив теплую руку ему на плечо:

– Пожалуйста, Пройас. Я просто говорю, что сегодня вечером мы будем бороться с земными вещами…

– Земными вещами?

Широкая улыбка тронула льняные завитки усов и бороды аспект-императора.

– Да. Король-нелюдь наконец-то откликнулся на наш зов.

– Земные, – подумал Пройас, – это не тот термин, который относится ко многим нелюдям.

– Даже сейчас его посольство ждет здесь, в Умбилике, – продолжал его Господин-и-Бог. – Мы примем их в зале одиннадцати полюсов…

В течение нескольких ударов сердца Пройас оказался погруженным в организационный карнавал, неотъемлемую часть жизни за завесой власти. Рабы хватали его на руки, мыли ему ладони, чистили и поливали духами его полевые доспехи, смазывали маслом и расчесывали ему волосы и бороду. Какая-то его часть всегда находила это замечательным – степень координации, необходимая даже для самых простых и импровизированных государственных мероприятий. Императорский евнух, украшенный знаками отличия всех земель Трех Морей, вывел его в воздушную прохладу зала одиннадцати полюсов. Келлхус уже стоял на низких трибунах, раздавая тривиальные указания небольшой толпе чиновников. Эккину, магический гобелен, обрамлявший трон, искрился золотом на черном фоне, даже когда до него никто не дотрагивался. Мельком увидев Пройаса, Келлхус жестом пригласил его встать рядом.

Мысли экзальт-генерала лихорадочно метались. Он занял свое место рядом с троном, уверенный, что может чувствовать извилистую символическую ткань эккину в воздухе позади себя. Он никогда не мог понять значение сил нелюдей для Великой Ордалии – особенно потому, что любые силы, которые они могли бы собрать, были бы лишь частицей их прежней славы. И едва ли что-то могло сравниться с мощью Ордалии – по крайней мере, по его скромному человеческому мнению. Но Келлхус посылал на верную смерть сотни, если не тысячи людей в своих бесконечных попытках связаться с Нил’гиккасом: небольшие флотилии должны были покинуть Три Моря и пройти вдоль берегов Зеума, а оттуда – в туманы океана и к легендарным берегам Инджор-Нияса.

И все это во имя заключения союза с десятитысячелетним королем.

Еще один вопрос, мешающий их беседам.

Пройас вгляделся во мрак палаточных высот. Только три жаровни были зажжены – они казались маленьким островком света, окруженным полускрытыми знаменами с Кругораспятием, а также стенами и панелями, такими тусклыми, что они казались не более чем призраками строений.

Рабы и чиновники удалились, унося с собой атмосферу карнавальной суеты. Если не считать призрачных охранников, расставленных по периметру зала, их было всего двое.

– Я отложил в сторону гаремные четки, – сказал Келлхус. – А ты находишь моих жен уродливыми…

Экзальт-генерал громко кашлянул, так сильно было его смятение.

– Что?

– Твой вопрос, – усмехнулся Келлхус. Он говорил сухим, теплым тоном друга, всегда жившего на несколько шагов ближе к миру, который приносит истина. – Ты удивляешься, как это возможно – сомневаться, столько лет являясь свидетелем чудес.

– Я… Я не уверен, что понимаю вас.

– Есть причина, по которой люди предпочитают, чтобы их пророки умерли, Пройас.

Келлхус искоса поглядел на своего экзальт-генерала, приподняв одну бровь, словно спрашивая с любопытством: «Вот видишь?»

И Пройас действительно видел – он понял, что все это время понимал. Его вопрос, внезапно осознал он, был вовсе не вопросом, а жалобой. Он не столько сомневался, сколько тосковал…

Для простоты простой веры.

– Мы начинаем верить, когда становимся детьми, – продолжал Келлхус. – И поэтому делаем детские ожидания нашим правилом, мерой того, чем должно быть святым… – Он указал на орнамент вокруг них, скудный по сравнению с кровавым пейзажем на юге. – Простота. Симметрия. Красота. Это всего лишь видимость святого – позолота, которая обманывает. То, что свято – то трудно, уродливо и непостижимо в глазах всех, кроме бога.

Как раз в этот момент сенешаль-пилларианец объявил о прибытии гостей.

– Помни, – прошептал Келлхус материнским тоном. – Прости им их странности…

Из мрака вынырнули три широкоплечие фигуры, закутанные в черные плащи с капюшонами, которые блестели, словно после дождя.

– И берегись их красоты, – добавил император.

Первая фигура остановилась прямо под ними и отбросила назад свой плащ, который скользнул на пол и стал похож на лужу из смятых складок вокруг каблуков его сапог. Его бледная лысая голова блестела, как холодный бараний жир. Его лицо вызывало тревогу, как своим совершенством, так и сходством со шранками. Он был одет в кольчугу, которая одновременно была и платьем и которая сбивала с толку тонкостью своей работы: бесчисленные цепочки в виде змей размером не больше обрезков детских ногтей.

– Я – Нин’сариккас, – объявил нелюдь на высоком куниюрийском наречии, которое Пройас изучал годами, чтобы читать саги в оригинале. – Изгнанный сын Сиола, посланник его самой утонченной славы, Нил’гиккаса, короля Инджор-Нийяса… – Его поклон оказался далеко не таким низким, как того требовал джнан. – Мы долго и упорно скакали, чтобы найти вас.

Келлхус смотрел на него так же, как на всех грешников, которые поднимались к его ногам: как на человека, который, спотыкаясь, выбрался из зимнего запустения в теплое, знойное сияние лета. Впервые Пройас осознал, что нелюдь стоит обнаженный под сиянием своей нимильской кольчуги.

– Ты удивлен, – сказал Келлхус голосом, который легко соответствовал мелодичному звучанию голоса нелюдя. – Ты думал, что мы обречены.

Змейки на кольчуге гостя замерцали. Сверхъестественные глаза посмотрели вправо от аспект-императора – на магический гобелен, понял Пройас. Ему стало ясно, что имел в виду Келлхус, говоря о странностях. Что-то в поведении нелюдя было совершенно неожиданным.

– Нил’гиккас шлет тебе привет, – сказал Нин’саримои. – Даже в столь темный век свет, которым сияет аспект-император, видят все.

Львиный кивок.

– Значит, Иштеребинт с нами?

Смутная рассеянность эмиссара сменилась откровенной наглостью. Вместо ответа Нин’саримои окинул взглядом просторное помещение, в котором они находились, а затем с отстраненной сдержанностью тех, кто тщательно скрывал свое отвращение, посмотрел на Пройаса и на стоявших по бокам от него пилларианских гвардейцев. Выдержав этот нечеловеческий взгляд, Нерсей испытал странный укол телесной неполноценности, который, как он представлял себе, кастовые слуги испытывают в присутствии знати: ощущение, что они телесно и духовно хуже.

Нелюди стояли неподвижно с гордостью, которая уже давно пережила их славу, подобно ангелам давно умершего бога. Только выражение лица и манеры аспект-императора делали их карликами – он был солнцем для их луны.

– Память о предательстве твоего предка… – ответил, наконец, эмиссар, и его взгляд задержался на Пройасе, – ярко горит вместе с нами. Для некоторых имя Анасуримбор издавна было самим названием человеческого высокомерия и беспорядка.

При этих словах несколько пилларианцев слегка вытащили свои палаши из ножен. Пройас быстро поднял руку, чтобы остановить их, зная, что нелюдь говорит с высоты веков, что для них поколения людей так же быстротечны, как мышиные. У них не было могил, чтобы проглотить свои древние обиды.

Келлхус ничем не выдал, что оскорблен. Он привычно наклонился вперед, уперся локтями в колени и сцепил руки в ореоле.

– Иштеребинт с нами?

Долгий, холодный взгляд. Впервые Пройас заметил, как двое нелюдей, сопровождавших Нин’сариккаса, опустили глаза, словно испытывая ритуальный стыд.

– Да, – ответил эмиссар. – Священный ишрой Инджор-Нийяса добавит голос и щит к твоей Ордалии… Если ты снова возьмешь Даглиаш. Если ты почитаешь Ниом.

Пройас никогда не слышал о Ниоме. Он знал, что Даглиаш – это крепость, которую древний верховный норсираец возвел для защиты от Голготтерата. Вполне логично, что нелюди захотят получить какую-то гарантию успеха, прежде чем испытывать судьбу.

– Ты видел, какую резню мы учинили? – воскликнул Келлхус с видом более пылкого правителя. – Ни одна столь великая Орда не была побеждена. Это не удалось Пир-Пахалю. Не удалось Эленеоту. Ни одна эпоха людей или нелюдей не видела такого воинства, как то, которое я собрал! – Он встал, чтобы заглянуть в нечеловеческое лицо эмиссара, и каким-то образом мир, казалось, наклонился вместе с ним, мутный от рева неосязаемых вещей.

– Великая Ордалия достигнет Голготтерата.

Экзальт-генерал видел бесчисленное множество людей – сильных, гордых людей, – съежившихся под божественным взглядом аспект-императора. Так много, что это стало казаться законом природы. Но Нин’сариккас оставался таким же далеким, как и прежде.

– Если ты вернешь себе Даглиаш. Если вы почитаете Ниом.

Пройас старался не смотреть прямо на своего Господина-и-Бога, зная, что вид подчиненных, наблюдающих за их правителями, воспринимается как признак слабости. Но он обнаружил, что ему отчаянно любопытно узнать о хитросплетениях выражения лица Келлхуса – это было целое искусство. Нерсей был свидетелем того, как многие люди отрицали аспект-императора на протяжении многих лет, либо через него, как это было в случае с королем Сакарпа Харвилом, либо непосредственно. Но никогда подобное не происходило в таких экстраординарных обстоятельствах.

Пугающим фактом было то, что лишь немногие из тех людей остались в живых.

– Согласен, – сказал аспект-император.

Уступка? Зачем ему понадобились эти нечеловеческие существа?

И снова поклон Нин’сариккаса оказался далеко не таким, какого требовал джнан. Он поднял свое орлиное лицо. Его сверкающий черный взгляд упал на талию Келлхуса, на отвратительные трофеи, свисавшие с его бедра.

– Нам очень любопытно… – сказал нелюдь. – Цифранг, обвязанный вокруг твоего пояса. Это правда, что ты вышел на Ту Сторону, а потом вернулся?

Келлхус снова сел и откинулся назад, вытянув одну ногу.

– Да.

Почти незаметный кивок.

– И что ты там обнаружил?

Келлхус подпер лицо правой рукой, прижав два пальца к виску.

– Ты беспокоишься, что я так и не вернулся по-настоящему, – мягко сказал он. – Что душа Анасуримбора Келлхуса корчится в неком аду, а вместо нее на тебя смотрит демон Цифранг.

Обезглавливатели, как стали называть демонические головы, были чем-то, что многими заудуньяни умышленно игнорировали. Своего рода неудобоваримым доказательством. Пройас был одним из немногих, кто хоть что-то знал об их приобретении, о том, как Келлхус во время одного из самых длительных перемирий, сопровождавших войны за объединение, провел несколько недель, обучаясь у Херамари Ийока, верховного мага Багряных Шпилей, изучая самые темные пути анагогического колдовства – Даймоса. Нерсей был одним из первых, кто увидел их, когда вернулся из Каритусаля, и, возможно, первым, кто осмелился спросить Келлхуса, что случилось. Среди множества незабываемых вещей, которые этот человек рассказывал ему на протяжении многих лет, его ответ был особенно заметен: «Есть два вида откровений, мой старый друг. Те, что захватывают, и те, что сами захвачены. Первые относятся к области священников, вторые принадлежат магам. И даже Судьба-Блудница не знает, что будет решающим…

Даже по прошествии стольких лет его кожу все еще покалывало от отвращения, когда он мельком видел обезглавливателей. Но в отличие от многих королей-верующих, Пройас никогда не забывал, что его пророк был также магом, шаманом, не похожим на тех, кого столь благочестиво осуждал Бивень. Ему принадлежал новый завет, отменяющий все прежние меры. Так много старых грехов превратилось в новые добродетели. Женщины претендовали на привилегии мужчин. Маги стали священниками.

Непристойность должна была висеть на поясе спасения, по крайней мере, так всем казалось.

– Такая кража… – сказал Нин’сариккас с бесстрастным тактом. – Такая замена. Они случались и раньше.

– Какое тебе дело, – спросил Келлхус, – если твоя ненависть удовлетворена и твой древний враг наконец уничтожен? Никогда еще людьми не правили тираны. Почему тебя должно волновать, какая душа скрывается за нашей жестокостью?

Одно-единственное нечеловеческое моргание.

– Можно мне прикоснуться к тебе?

– Да.

Эмиссар мгновенно шагнул вперед, вызвав во мраке крики и лязг оружия.

– Оставьте его, – сказал Келлхус.

Нин’сариккас остановился прямо над аспект-императором, и подол его сплетенного из цепей одеяния колыхался. Впервые он выказал что-то похожее на нерешительность, и Пройас понял, что это существо было по-своему нечеловечески напугано. Экзальт-генерал почти улыбнулся, таким приятным было его удовлетворение.

Эмиссар протянул желтоватую руку…

Которую аспект-император сжал в крепкой человеческой хватке. На какое-то мгновение показалось, что миры, не говоря уже о темных границах зала, повисли в их руках.

Солнце и луна. Человек и нелюдь.

А потом сцепившиеся в замок руки разнялись, пальцы выскользнули из пальцев.

– Что ты видел? – спросил Нин’сариккас, казалось, с искренним любопытством. – Что ты нашел?

– Бога… разбитого на миллион враждующих осколков.

Мрачный кивок.

– Мы поклоняемся пространствам между богами.

– Именно поэтому вы и прокляты.

Еще один кивок, на этот раз странно судорожный.

– Как фальшивые люди.

Аспект-император кивнул со стоическим сожалением.

– Как фальшивые люди.

Эмиссар отошел от возвышения, на котором он стоял, и снова занял свое место перед своими безмолвными спутниками.

– А почему фальшивые люди должны дать свою силу истинным?

– Из-за Ханалинку, – заявил святой аспект-император Трех Морей. – Из-за Ку’Джары Синмои. Потому что четыре тысячи лет назад все ваши жены и дочери были убиты… и ты был проклят, чтобы сойти с ума в тени этого воспоминания, чтобы жить вечно, умирая своей смертью.

Нин’сариккас поклонился снова, на этот раз ниже, но все еще далеко не так, как требовал джнан.

– Если ты вернешь себе Даглиаш, – сказал он. – Если ты почитаешь Ниом.

* * *
Как и каждое утро после битвы с Ордой, Сорвил просыпался до того, как начинал звонить Интервал. Он лежал на своей койке, измученный болью, скорее зажатый, чем согретый шерстяным одеялом, и моргал, осознавая невозможность своего положения. Мало того, что его пугали во время каждого пробуждения непосредственные опасности, так еще и от его снов не осталось ничего осмысленного. Он знал только, что ему снились лучшие места. Он мог только видеть во сне лучшие места.

Цоронга, как всегда, лежал на боку, одна рука его была откинута в сторону, а лицо выражало мальчишеское блаженство. Сорвил смотрел на него несколько затуманенных мгновений, думая, как это часто бывало, что будущие жены этого человека будут лучше всего любить его именно так, в невинности утра. Он выполз из своей койки и некоторое время возился со своими вещами в предрассветной бледности, а затем выскользнул наружу, чтобы не потревожить своего брата из Зеума.

Он наслаждался холодным дыханием открытого неба, потирал бородатый подбородок и смотрел на лагерь. Он чувствовал, что вот-вот раздастся шум, что вокруг него начнут бушевать тысячи людей, а внутри его будут бушевать сомнения. Еще один день шествия с Великой Ордалией. Усталость от долгого сидения в седле. Склеивающий все пот. Боль от постоянного прищуривания глаз. Беспокойство из-за растущей Орды. И на какое-то мимолетное мгновение он познал покой тех, кто пробудился первым – благодарность, сопровождающую одинокое затишье.

Он уселся прямо на землю и принялся возиться с сапогами для верховой езды.

– Истина сияет… – послышался голос.

– Истина сияет, – ответила за Сорвила привычка.

Анасуримбор Серва стояла перед ним, и шелковые волны ее одеяния туго обхватывали ее хрупкую фигуру. Ничто не предвещало ее появления. С первого же взгляда Сорвил понял, что присядет на корточки, глядя ей в спину и высматривая ее следы в истоптанной пыли. Она стояла слева от него, под сводом голубеющего неба. Малиновый свет золотил края шатров, беспорядочно разбросанных позади нее.

Она откинула со щеки прядь льняных волос.

– Возница, которого вы с моим братом нашли… Отец уже встречался с ними.

– Это посольство… – отозвался Сорвил, прищурившись. – Кайютас сказал, что ваш отец надеется заключить договор с Иштеребинтом.

Она снова улыбнулась.

– Об Иштеребинте известно в Сакарпе?

Он нахмурился и пожал плечами.

– Это из саг… Никто не думал, что он реален.

– Там до сих пор живут самые могущественные из магов-квуйа.

Юноша не знал, что на это сказать, и поэтому снова повернулся к своим ботинкам. Он никогда не чувствовал богиню так сильно, как в те моменты, когда оказывался перед Сервой или Кайютасом. Его щеки буквально покалывало. И в то же время он никогда не чувствовал себя настолько недостойным ужасного замысла Матери. Стоять перед Анасуримбором означало сомневаться… как раньше.

– Нелюди вызвали Ниом, – сказала она. – Древний ритуал.

Что-то в ее тоне привлекло внимание молодого человека – голос девушки звучал почти смущенно.

– Я ничего не понимаю, – признался Сорвил.

Ее взгляд вновь обрел свое далекое преимущество. Она смотрела на него с такой безмятежностью, которую он жаждал запачкать своей страстью…

Зло. Как может такая красивая женщина быть злом?

– Древние короли-нелюди считали людей слишком непостоянными, – объяснила она, – слишком гордыми и упрямыми, чтобы им можно было доверять. Поэтому во всех своих делах они требовали в качестве гарантии заложников: сына, дочь и плененного врага. Двоих первых – как гарантию от предательства. Третьего – как гарантию от обмана.

За ее спиной вспыхнуло солнце. Свет развернулся горящим веером вокруг ее силуэта.

– И я должен играть роль врага, – сказал он, протягивая руку, чтобы она не смотрела на него так свирепо.

Что же это за новый поворот?

– Да, – ответила ее тень на фоне звонкого боя Интервала.

Он ожидал, что она пропадет, исчезнет из окружающего мира точно так же, как и появилась. Но она просто повернулась и пошла под углом к встающему на востоке солнцу. Ее тень плыла по утоптанной земле, вытянутая, длинная и тонкая, как срубленное молодое деревце. С каждым шагом она становилась все меньше – всего лишь клочок света перед огромным восходом…

Оставив Сорвила еще более одиноким и испуганным.

Глава 9 Момемн

СЕОС: Война – это высшее откровение. Ибо нигде больше соединение многих в одно целое не является более полным.

АМФОЛОС: Но разве война – это не соединение многих в две части?

СЕОС: Нет, дорогой Амфолос, это мир. Противоречие.

Геофансис. «Пять кратких диалогов»
Из всех пророков не найти даже двух, согласных друг с другом. Поэтому, чтобы пощадить чувства предсказателей, мы называем будущее блудницей.

Заратиний. «В защиту магических искусств»
Начало лета,

20-й год Новой Империи (4132 год Бивня),

Момемн


Дар Ятвер прислонился к двери, в которую он уже вошел. Путь не был прегражден.

Комната была немногим больше подвала, хотя и нависала примерно на высоте четвертого этажа над переулком. Штукатурка осыпалась со стен, оставив голые участки потрескавшегося кирпича. Возле щели, служившей окном, он увидел, что разговаривает с человеком, одетым в простую льняную тунику, грязную до самых подмышек. Плащ из дорогой, но потрепанной кожи лежал скомканным на запасном деревянном стеллаже, служившем кроватью. У него были длинные черные волосы до пояса, как обычно у кетьяйцев. Единственной необычной вещью в его одежде была кобура, широкий пояс из черной кожи с изображением быков, и множество блестящих ножей и инструментов, выглядывавших из этой кобуры на его спине.

– Я выпотрошил голубя старым способом, – говорил длинноволосый мужчина, – острым камнем. И когда я вытащил внутренности, то увидел тебя.

– Тогда ты знаешь.

– Да… Но знаешь ли ты?

– Мне нет нужды это знать.

Нариндар нахмурился и улыбнулся.

– О четверорогом брате… Знаешь ли ты, почему его избегают другие? Почему мой культ, и только он, осуждается в Бивне?

Воин Доброй Удачи увидел самого себя, пожимающего плечами.

Он оглянулся и увидел себя поднимающимся по лестнице, которая раскрошилась и превратилась в крутой склон.

Он оглянулся и увидел себя, пробирающегося по запруженным улицам, с лицами, свисающими, как головки чеснока на колышущихся полотнищах, увидел солдат, наблюдающих за происходящим с приподнятых над землей ступеней крыльца, молодых рабынь, удерживающих корзины и вазы на головах, погонщиков мулов и волов. Он оглянулся назад и увидел, как над ним поднимаются огромные врата, поглощая солнце и высокое голубое небо.

Он оглянулся назад, один из многих пилигримов, бредущих своим путем, наблюдая, как навесные стены Момемна теряются в туманных далях. Монументальная ограда.

Он посмотрел вперед и увидел, как перекатывает длинноволосого мужчину через лужу его крови в черную щель под кроватью. Он сделал паузу, чтобы прислушаться сквозь гул улиц, и услышал, как завтрашние молитвенные гудки глубоко разносятся по всему родному городу.

– О четверорогом брате… Знаешь ли ты, почему его избегают другие? Почему мой культ, и только он, осуждается в Бивне?

– Дурак этот Айокли, – услышал он свой ответ.

Длинноволосый мужчина улыбнулся.

– Он только кажется таким, потому что видит то, чего не видят другие… То, чего не видишь ты.

– Мне не нужно ничего видеть.

Нариндар покорно опустил голову.

– Слепота зрячих, – пробормотал он.

– Ну что, ты готов? – спросил Дар Ятвер, но не потому, что ему было любопытно, а потому, что он сам слышал эти свои слова.

– Я сказал тебе… Я выпотрошил голубя старым способом.

Воин Доброй Удачи оглянулся и увидел, что стоит на далеком холме и смотрит вперед.

Кровь была такой же липкой, какой он ее помнил.

Как и апельсины, которые он съест через пятьдесят три дня.

* * *
Эсменет чувствовала себя беженкой, преследуемой, и все же каким-то образом она ощущала себя свободной.

Двадцать лет прошло с тех пор, как она шла пешком по узким улочкам такого огромного города, как Момемн.

Когда она вышла замуж за Келлхуса, то променяла хождение пешком на паланкины, которые несли на своих спинах рабы. И теперь, когда правительница снова шла одна, не считая Имхайласа, она чувствовала себя такой же голой, как рабыня, притащенная на аукцион. Вот она, без сомнения, самая могущественная женщина в Трех Морях, и она чувствует себя такой же беспомощной и преследуемой, как обыкновенная шлюха.

Как только Биакси Санкас сообщил Имхайласу время и место, он начертил их маршрут с тщательностью военного планировщика – и даже отправил солдат, по одному на каждый отрезок пути, чтобы сосчитать шаги. Она оделась, как жена мелкого кианского чиновника, в скромный серый плащ с висящей наискось и наполовину скрывающей ее вуалью, а затем вместе с Имайласом, переодевшимся кастовым галеотским торговцем, просто выскользнула из императорских владений во время смены караула.

И она ходила по улицам – своим улицам – так же, как ходили те, кем она владела и управляла.

Сумна, где Эсменет жила, как проститутка, должна была быть совсем другим городом: там господствовала Хагерна, город внутри города, управлявший Тысячей Храмов. Но власть есть власть, независимо от того, облачена ли она в храмовые одежды Хагерны или в маршальские регалии императорских владений. И Сумна, и Момемн были древними административными центрами, перенаселенными множеством народов, которые служили или стремились к власти. Единственное, что их действительно отличало, – это камень, добытый в соответствующих каменоломнях. Если Сумна была песчаной и загорелой, как если бы один из великих городов Шайгека был перенесен на север, то Момемн был в основном серым и черным – «дитя темного Осбея», как назвал его поэт Нел-Сарипал, ссылаясь на знаменитые базальтовые каменоломни, лежащие в глубине страны на реке Фаюс.

Теперь Эсменет шла так же, как и тогда – быстрым шагом, отводя глаза от каждого прохожего и стискивая у груди руки. Но если раньше она проходила сквозь туман угрозы, который окружал каждую молодую и красивую женщину в дурном обществе, то теперь ее путь лежал сквозь туман угрозы, который окружал сильных мира сего, когда они оказывались среди бессильных.

Имхайлас был против того места, которое указал Санкас, но патриций заверил его, что тут ничего не поделаешь, что человек, которого они хотят нанять, – в той же мере священник, в какой и убийца, и поэтому им надо соответствовать его собственным необъяснимым обязанностям.

– Вы должны понять, что для них все это – разновидность молитвы, – объяснил он. – Предыдущее… действие… для них не отделено от тех действий, которые они должны совершить. В их глазах сама эта дискуссия – это часть… часть…

– Убийства, – закончила его фразу Эсменет.

Со своей стороны она нисколько не возмущалась перспективой тайком пересечь свой город. Ей казалось, что нужно что-то сделать, чтобы ее безумный замысел имел хоть малейший шанс на успех. Что значат риск и тяжелый труд хождения по улицам в сравнении с тем, что она хотела и должна была совершить?

Они шли бок о бок там, где это позволяла ширина улиц, а в остальном Эсменет следовала за Имхайласом, как ребенок или жена, обнимая его за высокие широкие плечи. Даже относительно состоятельные прохожие старались держаться подальше от его размахивающей руками фигуры. Они последовали за процессией к храмовому комплексу Кмираль и повернули после пересечения Крысиного канала. Они обогнули Речной район, а затем пересекли то, что стало называться третьим кварталом, вероятно, потому, что там располагались странствующие общины со всей обширной империи ее мужа. Шум нарастал и затихал от улицы к улице, от угла к углу. Учителя созывали свои классы. Синекожие поклонники Джюкана распевали песни и били в свои тарелки. Нищие, изгнанные с галер, или рабы из суконных мастерских, выкрикивающие имя Ятвер. Яростные пьяницы, буйствующие посреди давки.

Даже запахи текли следом за ней, слишком острые и глубокие, слишком едкие и резкие, слишком многочисленные – бесконечная смесь ядовитого и душистого. Каналы так сильно возмущали ее своим мусором и зловонием, что она решила издать закон об их очистке, когда вернется во дворец. Когда она путешествовала в качестве императрицы, по обеим сторонам от нее шествовали шеренги рабов, каждый из которых нес дымящиеся синие курильницы.

Теперь же, когда их не было рядом, она обнаружила, что попеременно то задерживает дыхание, то давится рвотой. Всегда внимательный, Имхайлас при первой же возможности купил апельсин. Разрезанные пополам и удерживаемые около рта и носа, апельсины и лимоны представляли собой более-менее действенное средство против городской вони.

Она увидела запряженные мулами повозки, раскачивающиеся с такими высокими штабелями хвороста, что они с Имхайласом ускорили шаг, когда проходили мимо них. Она изо всех сил старалась не смотреть на стражников, мимо которых они шли, игравших в палочки на ступеньках таможни, которую им полагалось охранять. Они миновали бесконечное множество торговцев: одни шли по улицам, согнувшись под тяжестью своих товаров, другие стояли за прилавками, занимавшими первый этаж большинства зданий. Она даже видела проституток, сидящих на подоконниках окон второго этажа, свесив ноги так, чтобы прохожие могли мельком увидеть внутреннюю сторону их бедер.

Она не могла не думать о том чуде, которое подняло ее из портящих все вокруг и лающих отвратительных жизней, окружающих ее. И она не могла избежать той великой стены, которую годы, роскошь и бесчисленные посредники воздвигли между ней и теми жизнями. Она была и в то же время не была одной из них – так же, как была и одновременно не была одной из кастовых аристократок, которые осыпали ее лестью и наглостью изо дня в день.

Она была чем-то средним – чем-то отдельно стоящим. Во всем мире единственным человеком, похожим на нее, поняла Эсменет в приступе меланхолии, единственным другим членом ее одинокого, сбитого с толку племени, была ее дочь Мимара.

Хотя она знала, что бесчисленные тысячи людей совершают путешествия, ничем не отличающиеся от того, что совершили они с Имхайласом, казалось чудом, что они добрались до места назначения без каких-либо провокаций. Улицы становились все более узкими, все менее людными и настолько лишенными запаха, что она, наконец, избавилась от своего апельсина.

На протяжении дюжины ударов сердца она даже шла совершенно одна со своим экзальт-капитаном, борясь с внезапным, необъяснимым подозрением, что они с Санкасом сговорились убить ее. Эта мысль наполнила ее стыдом и ужасом.

Власть, решила она, искажает зрение.

Некоторое время Эсменет изучала древнее жилище, а Имхайлас сверялся с маленькой картой, которую дал ему Санкас. В здании, построенном в кенейском стиле из длинных обожженных кирпичей не толще трех ее пальцев, было четыре этажа. Голубиный помет густо покрывал выступы над первым этажом, а по центру фасада поднималась огромная трещина – линия, где кирпичи разошлись из-за оседающего фундамента. Она предположила, что большинство квартир были заброшены – из-за отсутствия ставней на окнах. Учитывая шум и гул, через которые они прошли, это место казалось почти зловещим из-за своей тишины.

Когда она снова взглянула на Имхайласа, тот смотрел на нее встревоженными голубыми глазами.

– Прежде чем вы уйдете… Могу ли я говорить, ваша милость? Говорить свободно.

– Конечно, Имхайлас.

Он схватил ее за руку с той же настойчивостью, с какой она позволила ему сделать это в сердце ночи. Этот поступок поразил ее, одновременно испугал и ободрил.

– Я умоляю вас, ваша милость. Пожалуйста, умоляю вас! Я мог бы заставить десять тысяч солдат разбить десять тысяч скрижалей проклятий завтра же! Оставьте его богам!

В его глазах блеснули слезы…

«Он любит меня», – поняла она.

И все же самое большее, что она смогла сказать, – это слова: «Боги против нас, Имхайлас». А потом она повернулась и стала подниматься по прогнившей лестнице в темноту.

Ее окутал запах мочи.

Один из ее мальчиков был мертв. Это было просто нестерпимое ощущение, единственная мысль, которую ее душа могла принять, когда дело доходило до оправдания того, что она собиралась сделать. Гораздо более темные, более ужасные оправдания бурлили внизу. Самым ярким из них были мысли о бедном Самармасе и о том, что его сладкая невинность гарантирует ему место на небесах.

Но вот Айнрилатас… Его забрали слишком рано. Прежде чем он смог бы найти свой путь мимо… самого себя.

Айнрилатас был… был…

Это странно – организовывать свою жизнь вокруг немыслимого, делать так, чтобы все твои движения, слова, умолчания вертелись вокруг него. Иногда ей казалось, что ее руки и ноги не соединяются под одеждой, что они просто висят вокруг воспоминаний об ее теле и сердце. Иногда она чувствовала себя не более чем облаком совпадений, словно ее лицо, руки и ноги плыли в чудесном согласии друг с другом.

Что-то вроде живых руин, без единого объединяющего принципа, который связал бы ее части вместе.

Когда-то в прошлом лестничный колодец этого здания был открыт небу, но сейчас она могла видеть лишь нити света между досками высоко вверху. Должно быть, домовладелец решил не пускать внутрь дождь, а не чинить канализацию, подумала она. Ступеньки почти осыпались, заставляя ее цепляться за кирпичную стену, чтобы безопасно подняться. Она знала много таких домов, как этот, созданных в древности, возведенных в дни славы, о которых никто, кроме ученых, теперь не помнил. Однажды, еще до рождения Мимары, ее разбудил страшный рев среди ночи. И что любопытнее всего, после этого наступила полная тишина, как будто весь мир остановился, чтобы перевести дыхание. Она, спотыкаясь, подошла к окну, и какое-то время ей был виден только тусклый свет факелов и фонарей сквозь черноту и пыль. Только утром она увидела развалины дома напротив, кучи мусора и висящие остатки угловых стен. В мгновение ока сотни ее знакомых – пекарь и его рабы, торговец супом, который целыми днями кричал, перекрывая уличный шум, вдова, которая отваживалась со своими полуголодными детьми попрошайничать на улицах, – просто исчезли. Прошли недели, прежде чем под развалинами были найдены последние трупы.

Ближе к концу подъема вонь стала невыносимой.

Она остановилась на втором этаже, всматриваясь и моргая. Она глубоко вздохнула, ощутила вкус земляной гнили, впитавшейся в раствор и обожженный кирпич, и почувствовала себя молодой, необъяснимо молодой. Из четырех дверей, которые она смогла разглядеть, одна была приоткрыта, отбрасывая на грязный пол полоску серого света.

Она обнаружила, что крадется к этой двери. Несмотря на грубую ткань плаща, ее охватило какое-то брезгливое нежелание испачкать то, что было добрым и прекрасным. О чем она только думала? Она не могла этого сделать… Она должна была бежать, мчаться обратно к Андиаминским Высотам. Да…

Она не была одета подобающим образом.

И все же ноги сами несли ее вперед. Наружный край двери отодвинулся, как занавес, открывая комнату за ней.

Убийца стоял, глядя в окно из центра комнаты, откуда он едва ли мог надеяться увидеть что-нибудь интересное. Рассеянный свет омывал его профиль. Если не считать некоторой торжественной напряженности, ничто в нем не говорило об обмане и убийстве. Очертания его носа и подбородка были до такой степени гладкими, что казались женоподобными, но его кожа обладала причесанной годами грубостью жестокого не по годам человека. Его черные волосы были коротко подстрижены, что удивило ее, поскольку она думала, что жрецы-убийцы всегда носят длинные волосы, такие же длинные, как у айнонских кастовых аристократов, но без косичек. Его борода была аккуратно подстрижена, как это было принято в настоящее время среди некоторых торговцев, – что она знала только потому, что фанатики из Министрата требовали от нее принятия законов о бороде. Его одежда выглядела совершенно невзрачной, а мочки ушей были испачканы коричневыми пятнами.

Эсменет остановилась на пороге. Когда она была ребенком, то вместе с несколькими другими детьми часто купалась в гавани Сумны. Иногда они устраивали игру, ныряя под воду с тяжелыми камнями в руках и шагая по грязи и мусору на дне. У нее было такое же чувство, когда она входила в комнату – как будто на нее навалилась какая-то мощная тяжесть, иначе она выскочила бы из пола, пробила бы поверхность этого кошмара…

И смогла бы дышать.

Мужчина даже не обернулся, чтобы посмотреть на нее, но она знала, что он внимательно ее изучает.

– Мой экзальт-капитан волнуется внизу, – наконец произнесла она более робким, чем ей хотелось бы, голосом. – Он боится, что ты убьешь меня.

– Он любит тебя, – ответил нариндар, заставив ее содрогнуться от воспоминаний о муже. Келлхус вечно повторял ее мысли.

– Да… – ответила она, удивленная внезапным желанием быть честной. Вступить в заговор – значит совершить своего рода прелюбодеяние, ибо ничто так не способствует близости, как общее стремление к обману. Какое значение имеет одежда, когда все остальное окутано пеленой? – Полагаю, что так оно и есть.

Нариндар повернулся и посмотрел на нее. Она обнаружила, что его пристальный взгляд нервирует ее. Вместо того чтобы цепляться за нее, его внимание, казалось, плавало над ней и проходило сквозь нее. Результат какого-то ритуального наркотика?

– Ты знаешь, чего я хочу? – спросила она, приближаясь к нему в неясном свете. Ее дыхание стало глубоким и тяжелым. Она сама это делала. Она ухватилась за судьбу.

– Убийства. Искать нариндара – значит искать убийства.

От него пахло грязью… грязью, поджаренной на солнце.

– Я буду с тобой откровенна, убийца, –сказала она. – Я понимаю опасность, которую представляю. Я знаю, что даже сейчас ты пытаешься оградиться от меня, зная, что только что-то… что-то невероятное способно привести к мужчине женщину моего высокого положения… к такому мужчине… как ты. Но я хочу, чтобы ты знал: именно честность привела меня сюда, одну… для тебя. Я не желаю видеть другого проклятым за мои собственные грехи. Я хочу, чтобы ты знал, что можешь доверять этой честности. Что бы ни случилось, я ценю то, что ты поставил на чашу весов саму свою душу. Я сделаю тебя принцем, убийца.

Если ее слова и возымели действие, то его взгляд и выражение лица ничем этого не выдали.

– Теплая кровь – это единственное золото, которое я хотел бы сохранить, ваша милость. Незрячие глаза – единственные драгоценности, которые я бы желал иметь.

Это звучало как догма, в которую верят.

– Майтанет, – еле слышно произнесла она. – Шрайя Тысячи Храмов… Убей его, и я заставлю принцев – ты слышишь меня, принцев! – встать перед тобой на колени!

Теперь, когда эти слова повисли между ними в воздухе, они казались полнейшим безумием. Она почти ожидала, что мужчина громко захихикает, но вместо этого он схватился за свой бородатый подбородок и кивнул.

– Да, – сказал он. – Необыкновенная жертва.

– Так ты сделаешь это? – спросила она с нескрываемым удивлением.

– Это уже сделано.

Она вспомнила, что сказал лорд Санкас о нариндарах, вырезающих события связанными с другими разными событиями – о том, как сама эта встреча будет связана с занесением ножа над жертвой.

– Но…

– Больше ничего не будет сказано, ваша милость.

– Но как я узна…

Она замолчала в смущенной нерешительности. Как может мир быть таким смазанным, таким обтекаемым, что столь весомые вещи могут быть выброшены с такой мимолетной легкостью? Нариндар повернулся и посмотрел в узкое окно. Она рефлекторно проследила за его взглядом и увидела столб дыма, поднимающийся над пестрыми домами на западе. Что-то происходило…

Опять бунты?

Она собралась уходить, но что-то неуловимое зацепило ее за обшарпанную дверь, заставив отвести взгляд. Он стоял так, словно только этого и ждал. Он выглядел одновременно старым и молодым, как будто у времени не хватило инструментов, чтобы правильно обработать глину, из которой он был слеплен. Эсменет задумалась, как же она должна выглядеть перед ним, прячась под своим мешковатым плащом и капюшоном. Императрица, скрывающаяся от своей собственной империи.

– Как тебя зовут? – спросила она

– Иссирал.

– Иссирал… – повторила она, пытаясь вспомнить значение этого шайгекского слова. – Судьба? – уточнила она, хмурясь и улыбаясь. – Кто тебя так назвал?

– Моя мать.

– Твоя мать поступила жестоко, проклиная тебя таким именем.

– Мы принимаем такие дары, какие она дает.

Что-то в этом, да и в поведении мужчины в целом, превратило ее тревогу в полный ужас. Но она рассудила, что люди, которые убивают по найму, – убийцы, – и должны быть пугающими.

– Я думала, что нариндары преданы четверорогому брату…

– Преданность? Брата волнуют не наши заботы, а только то, чтобы мы убивали во имя его.

Благословенная императрица Трех Морей судорожно сглотнула. Что это за мир, который может вместить таких людей, такие замыслы, что даже убийство может превратиться в поклонение…

– У вашего брата и у меня так много общего, – сказала она.

Шпиль Унараса
Пространство, лишенное пространства… подвешенное.

Мелькают девушки-рабыни, сияющие чернотой и обнаженные, если не считать одного страусиного пера между бедер. Высокие евнухи – их церемониальные кандалы сверкают во влажном сумраке. Огромные деревянные балки и луковичные колонны из мрамора и диорита. Подушки небрежно разбросаны по садам удовольствий…

Дворец перьев.

Беззвучный звук. Беззвучный голос…

– Скажи ему, кузен. Скажи это хитрому сыну Каскамандри. Если он добьется успеха, Высокий Священный Зеум станет братом Кайану. Мы будем бить, как он бьет, истекать кровью, как он истекает кровью!

Даже когда он ответил, Маловеби почувствовал, что падает назад, погружаясь в себя, так сильно он боялся этих слов.

– Да, великий сатахан.

Стареющий колдун Мбимайю заморгал и закашлялся, обнаружив, что бесконечное нигде сменилось убогой теснотой его палатки – если только так можно было назвать это жалкое жилище, которое дали ему фанимцы. Он сидел, скрестив ноги, и его узловатые кулаки крепко сжимали две статуэтки из красного дерева – фетиши, которые делали возможным исвазийское заклинание Далекого призыва. Он уперся локтями в колени и закрыл лицо руками.

Завтра, решил он. Завтра он все расскажет падирадже.

Сегодня ночью он будет стонать и жаловаться в своей парусиновой клетке, метаться и мучиться – делать все, что угодно, только не спать.

Как смеялся бы Ликаро! Неблагодарный человек.

После завоевания заудуньянами Нильнамеша Маловеби и его старшие братья Мбимаю сожгли целые урны с лампадным маслом, тщательно изучая и обсуждая безумие, которое было аспект-императором и Великой Ордалией. Даже если бы их сатахан не требовал этого, они отложили бы все дела, чтобы обдумать происходящее. В течение многих лет они верили, что Анасуримбор Келлхус был просто разновидностью заразы. По какой-то причине Три Моря казались особенно склонными к пророчествам и их уловкам. Там, где Зеум оставался верен старым киуннатским обычаям, хотя и в их собственной эллиптической манере племя кетьян – которому доверили священный Бивень, не меньше! – казалось, было склонно разрушить их древние истины и заменить их абстракцией и фантазией. «Чтобы лучше измерить их возраст», – съязвил Вобазул во время одного из их разговоров. Анасуримбор Келлхус, как полагали Маловеби и его товарищ Мбимаю, был просто еще одним Инри Сейеном, еще одним одаренным шарлатаном, стремящимся предать проклятию еще больше своих сородичей.

Но успехи этого человека… А также донесения как от шпионов Зеума, так и от контактов Мбимаю с магическими школами. Аспект-император был больше, чем одаренным демагогом, больше, чем хитрым генералом, магом или тираном, – гораздо больше.

Вопрос заключался в том, чем именно он был.

Нганка’Кулла часто критиковали за его терпение и снисходительность, но в конце концов даже он устал от их бесконечных проволочек и возражений. Наконец, он вызвал своего кузена, желая узнать суть их разногласий.

– Мы рассмотрели все, что имеет значение, – доложил Маловеби. – Есть только один ясный урок…

Сатахан сидел, подперев подбородок кулаком – так велик был вес его боевого парика, фамильной реликвии его любимого дедушки, который он носил.

– И что же это?

– Все, кто сопротивляется ему, погибают.

Весть о том, что имперские колонны заняли развалины Авангшея, пришла позже той же ночью – такова была превратность судьбы. С тех пор Маловеби обнаружил, что древняя крепость мало что значит для людей Трех Морей. Но для зеумцев это был не что иное, как священный порог их нации. Единственные ворота в огромной стене, которую сам мир воздвиг вокруг Высокого Священного Зеума.

Вскоре после этого начали прибывать заудуньянские миссионеры. Некоторые из них были почти нищими, другие – переодетыми торговцами. Потом, конечно, было печально известное посольство самоубийц. И за все это время Авангшей был восстановлен и расширен, а нильнамешские провинции реорганизованы по военному принципу. Их шпионы даже сообщали о строительстве многочисленных амбаров в Сорамипуре и в других западных городах.

Они поняли, что против них ведется своего рода война. В каждой точке связи между Зеумом и Тремя Морями – торговой, дипломатической и географической – аспект-император готовился тем или иным образом.

– Он сражается с нами скорее булавками, чем мечами! – воскликнул Нганка’Кулл.

К этому времени Маловеби уже прочел «Компендиум». Книга попала в Высокий Домьот скорее случайно, чем по какой-либо другой причине – или, можно сказать, по прихоти Судьбы-Блудницы, что по сути было тем же самым. Айнонский торговец пряностями по имени Пармерс был арестован по подозрению в шпионаже, и рукопись была обнаружена среди его вещей. Конечно, этот человек был казнен без суда и следствия, как только его похитители обнаружили ложность выдвинутых против него обвинений, задолго до того, как была понята важность этой книги, поэтому вопросы о ее происхождении остались без ответа. Конечно, в этом никто не был виноват. Ложное обвинение было величайшим преступлением в Зеуме, да и во многих других странах тоже, заключил Маловеби.

Но как только книга была прочитана, ее быстро начали передавать друг другу все ученые и имеющие власть. Маловеби с радостью узнал, что он был шестым человеком, прочитавшим «Компедиум», – а значит, не меньше семи человек ознакомились с ней раньше этого дурака Ликаро!

Откровения Друза Акхеймиона вызвали не одну бессонную ночь. Противоречивое смирение, с которым был написан этот том, а также многочисленные упоминания об Айенсисе убедили Маловеби, что изгнанный адепт школы Завета был близок ему в плане интеллекта и что заявления, которые он делал, были сделаны не из желания отомстить, а из здравого смысла.

Трудность для него заключалась в абсолютной глубине того, что утверждал маг: думать о человеке, таком быстром, таком хитром, что он, Маловеби, один из самых выдающихся колдунов своего времени, намного превосходящий Ликаро, был всего лишь ребенком по сравнению с ним. Во всех кубуру, накопленных легендах о Зеуме, возвышенной чертой всегда провозглашались сила, мастерство или страсть, – но никак не интеллект. Славился удивительно меткий лучник. Удивительно пылкий любовник…

Но никогда не удивительно проницательный мыслитель, не тот, кто использовал истину в качестве своего основного инструмента обмана.

«Но почему же?» – неожиданно для себя спросил Маловеби. Эта тайна становилась все более загадочной по мере того, как все больше и больше его братьев выражали свой скептицизм по отношению к «Компендиуму». «Фантазия рогоносца», – усмехнулся Ликаро, тем самым подтвердив достоверность книги в более проницательных глазах Маловеби.

Почему мысль о танцоре мыслей так нелегко находит место в душах людей?

Потому что они согласились сами с собой, понял колдун Мбимаю. Они сделали то, во что уже верили, мерой того, во что верили другие. И этой мерой был не мир и уж точно не разум. Именно это делало их слепыми по отношению к такому существу, как Анасуримбор Келлхус, который мог играть на бесчисленных нитях мысли и вплетать это согласие в свои планы. Это напомнило второму переговорщику отрывок из Айенсиса, мыслителя, которого он втайне почитал больше, чем Мемгову: «Мир – это круг, имеющий столько же центров, сколько в нем людей». Для человека, который мог быть только центром своего мира, мысль о человеке, который занимал истинный центр, которому достаточно было войти в комнату, чтобы вытеснить из нее всех присутствующих, должна была быть столь же отвратительной, сколь и непостижимой.

Был ли аспект-император пророком, как он утверждал? Был ли он демоном, как полагал Фанайял – курсифрой? Или же он был нечеловеком в более приземленном смысле, предвестником новой расы, дуниан, ужасный тем, что они были столь же сильны, сколь люди – хрупки? Расы совершенных манипуляторов. Танцоров мысли.

Если он был пророком, то он и его ученики были правы: Второй Апокалипсис, несмотря на то, что утверждали все оракулы и жрецы, был очевиден, и тогда Зеуму сдедовало вступить с ним в союз. Если он был демоном, то Зеуму следовало вооружиться для немедленной войны с ним – сейчас, прежде чем он достигнет своих ближайших целей, ибо демоны были просто алчущими существами из бездны, ненасытными в своем стремлении к разрушению.

Если же он был дунианином…

Маловеби не верил в пророков. Прежде чем поверить в них, надо было сперва поверить в людей, а на это не был способен ни один серьезный ученик Мемговы или Айенсиса. Маловеби определенно верил в одержимость демонами – он видел их собственными глазами. Но демоны, несмотря на всю свою хитрость, никогда не отличались утонченностью, и уж точно не до такой степени, как аспект-император. Ни один демон не смог бы написать столь авторитетно звучащую ложь, какую Келлхус написал в «Новом аркане».

Дунианин… что бы это ни значило. Аспект-император должен был быть дунианином.

Проблема, как понял маг Мбимаю, заключалась в том, что этот вывод никоим образом не прояснял дилемму, стоящую перед его нацией и народом. Разве дунианин не приложил бы все свои силы и старания, чтобы предотвратить свое собственное уничтожение? Даже без Друза Акхеймиона и его утверждений можно было легко утверждать, что Анасуримбор Келлхус был одним из величайших интеллектов, когда-либо ходивших по земле. Что могло заставить такого человека опрокинуть чашу всех Трех Морей, осушить ее до дна во имя борьбы с жестокой нянькиной сказкой?

Неужели это действительно первые дни Второго Апокалипсиса?

Ерунда… Безумие.

Но…

Когда его семья только отдала его в школу Мбимаю, наставником там была древняя душа по имени Забвири, легендарный ученый и редкий истинный ученик Мемговы. По какой-то причине старик выбрал его своим телохранителем на последние, преклонные годы – факт, который некоторые, как Ликаро, все еще не одобряли. Между ними возникла близость, о которой могут знать только те, кто заботится об умирающих. К концу жизни старику становилось все труднее справляться с болью. Он сидел в своем маленьком садике, дрожа даже на солнце, а Маловеби беспомощно вертелся вокруг него.

– Давай, расспрашивай меня! – рявкал старый маг с дружелюбной яростью. – Надоедай мне своим бесконечным невежеством!

– Учитель, – спросил однажды Маловеби, – каков путь к истине?

– Ах, малыш Мало, – ответил старый Забвири, – ответ не так уж труден, как ты думаешь. Весь фокус в том, чтобы научиться выбирать дураков. Ищи тех, кто считает вещи простыми, кто ненавидит неопределенность и не способен отказаться от своего общего суждения. А прежде всего ищи тех, кто верит в лестные вещи. Они – истинный путь к мудрости. Ибо претензии, которые они считают наиболее абсурдными или оскорбительными, будут самыми достойными твоего внимания.

Сердце колдуна Мбимаю непременно замирало всякий раз, когда он вспоминал эти слова – потому что он любил Забвири, потому что этот ответ воплощал в себе противоречивую, перевернутую вверх ногами мудрость этого человека… И вот теперь она вела его в этом ужасном направлении.

Аспект-император – настоящий пророк? Мифы о воскресении Не-Бога – это правда?

Именно эти утверждения Ликаро считал самыми абсурдными и оскорбительными. И во всем мире не было большего дурака.

* * *
Звуки рогов уже устремились в небо, когда она, спотыкаясь, выбралась из мрака старого жилого дома. Имхайлас неподвижно стоял посреди улицы, подняв голову, как слепой человек, который поворачивается вслед за звуками.

Эти рога не принадлежали ни армии, ни страже – и все же она знала, что слышала их раньше. Они ревели на высокой ноте и звучали достаточно долго, чтобы наполнить ее сердце холодом.

– Что случилось? – спросила она своего экзальт-капитана, который был так напряжен, что даже не заметил ее.

Он повернулся и посмотрел на нее со страхом, которого она никогда прежде не видела на его лице. Со страхом солдата, а не придворного.

– Рога… – сказал он, явно обдумывая свои слова. – Сигналы… Они принадлежат рыцарям шрайи.

Несколько ударов сердца отделили ее душу от ужаса. Поначалу все, что она могла сделать, – это смотреть в красивое лицо своего спутника. Она подумала о том, как изгибались его брови перед тем, как он достигал пика блаженства.

– Что ты такое говоришь? – наконец удалось ей выговорить.

Он посмотрел на тот небольшой кусочек неба, который они могли видеть между темными фасадами, нависшими по обе стороны от них.

– Они звучат так, словно находятся в разных частях города…

– А о чем они сигналят?

Экзальт-капитан стоял неподвижно. За его спиной она увидела еще несколько человек, слушавших те же звуки и так же пытавшихся понять, в чем дело, как и они на этой извилистой улице.

– Имхайлас! О чем они сигналят? – повторила Эсменет свой вопрос.

Он посмотрел на нее, крепко сжав губы в знак раздумья.

– Об атаке, – сказал он. – Они координируют какую-то атаку.

Броситься бегом назад – это желание просто охватило ее и швырнуло туда, откуда они пришли.

Но Имхайлас уже шагнул к ней, хватая ее за плечи, тихим и торопливым голосом умоляя остановиться и подумать.

– Дым! – услышала она собственный плач. – Из комнаты! Я видела дым на западе! Дворец, Имхайлас! Они нападают на дворец!

Но капитан уже знал об этом.

– Мы должны подумать, – твердо сказал он. – Расчет – это то, что отличает необдуманные поступки от смелых.

Еще одна пословица, которую он выучил наизусть. Ее руки буквально рвались вверх от желания выцарапать ему глаза. Какой же он дурак! Как она могла устраивать заговоры, не говоря уже о том, чтобы совокупляться, с таким дураком?

– Отпусти меня! – задохнулась она от ярости.

Он поднял руки и отступил назад. Что-то в ее тоне стерло все выражение с его лица, и к ужасу, охватившему ее, присоединилось какое-то паническое сожаление. Может быть, он решает, куда бросить свой жребий? Неужели он бросит ее? Предаст ее? Проклятия проносились в ее мыслях. Ее глупость. Судьба. Способность мужчин так легко соскальзывать с поводка женского понимания.

– Милостивый Седжу! – услышала она свой крик. – Кельмомас! Мой мальчик, Имхайлас!

Внезапно, перекрывая рев, стоящий у нее в ушах, зазвучал другой рог, который она знала по бесчисленным упражнениям – так хорошо, что казалось, будто это слово прокричали на весь мир. Общий сбор! Гвардейцы, соберитесь!

Затем Имхайлас опустился на колени на камень перед ней.

– Ваша милость! – сказал он, понизив голос. – Имперские территории подверглись нападению. Что вы прикажете делать своему рабу?

И наконец, к ней вернулся рассудок. Действовать в неведении – значит махать руками, как будто падаешь. Нужны знания. Нужно было выяснить, что делает Майтанет, и молиться, чтобы дворец смог противостоять ему.

– Беречь свою императрицу, – сказала она.

* * *
Анасуримбор Кельмомас никогда не понимал, откуда он что-либо знает. Забавно, как чувства охватывают места, за которыми не может уследить душа. Мальчик играл в своей комнате – точнее, притворялся, что играет, поскольку он был гораздо больше погружен в свои интриги и фантазии, чем в грубые игрушки, которые должны были забавлять его, – когда что-то просто позвало его на балкон, выходящий на Священные Угодья…

Туда, где, казалось, он чувствовал запах непонятно чего. Няня крикнула ему вслед, но он не обратил на нее внимания. Он огляделся и увидел гвардейцев, как всегда, толпящихся внизу, и бегающих туда-сюда рабов…

Все и вся на своих местах.

Что-то здесь не так, понял мальчик, что-то очень большое. Он повернулся, чтобы посмотреть вниз на ряд балконов справа от себя, и увидел свою старшую сестру, Телиопу, одетую в безумное платье с монетами, тяжело свисающими с каждого подола, стоящую, как птица, наклонившаяся на ветру, – ее чувства были обострены, она пыталась уловить то, чего он не мог ни слышать, ни видеть.

Платаны маячили перед ними и над ними – каждый листик был маленьким свистящим воздушным змеем, образующим мохнатые кисти, которые раскачивались и шелестели в солнечном свете. Ничего… Он ничего не слышал.

Из всех его братьев и сестер только Телиопа вызывала в его сердце хоть какую-то нежность. Кельмомас никогда не задумывался над тем, почему это могло случиться. Она почти не обращала на него внимания и обычно говорила с ним только от имени матери. Он определенно боялся ее меньше всего. И несмотря на то что она проводила много времени с матерью, нисколько ей не завидовал.

Она никогда не казалась реально существующей, эта сестра.

Кельмомас смотрел на ее выщербленный фарфоровый профиль, раздумывая, стоит ли ему окликнуть ее. Он так сильно напряг слух, что звон монет на ее платье показался ему взрывом, когда она повернулась к нему.

– Бе-беги, – сказала она без малейшей тревоги. – Найди ка-какое-нибудь место, чтобы спрятаться.

Он даже не пошевелился. Он редко принимал всерьез то, что говорила Телли, – такова была его любовь к ней. Затем он услышал их – первые слабые крики прорвались сквозь низкий рев платанов.

А еще звон и лязг оружия…

– Что происходит? – воскликнул он, но сестра уже исчезла.

«Святой дядя, – прошептал тайный голос, пока он стоял, ничего не соображая. – Он уже вернулся».

* * *
Рога рыцарей шрайи продолжали сигналить друг другу, но, как зловеще это ни звучало, они не слышали больше никаких звуков эотийской стражи, кроме первого, единственного крика. Город казался обманчиво спокойным, если не считать окон домов, набитых зеваками. Движение по переулкам и улицам шло, конечно, с большей поспешностью. Жители Момемна толпились тут и там, обмениваясь страхами и догадками и не сводя глаз с запада. Но никто не паниковал – по крайней мере, пока. Во всяком случае, город ждал, как будто это была всего лишь огромная повозка, стоявшая без дела, пока ярмо привязывали к новому мулу.

Впервые за все время Эсменет с немалым ужасом осознала всю шаткость власти, всю ту легкость, с которой можно было производить замены, пока структура оставалась неповрежденной. Когда люди целуют твое колено, так легко думать, что это ты сама, а не положение, которое ты занимаешь, была тем главным, что двигало ими. Но, переводя взгляд с одного лица на другое – старые, покрытые оспинами, нежные, – она поняла, что может, если захочет, сбросить вуаль, что ей совершенно незачем переодеваться, просто потому, что она, Эсменет, сумнийская блудница, которая прожила бурную и сложную жизнь, в буквальном смысле не существовала для них.

Какое значение имеет человек, спрятанный за ширмами паланкина, пока носильщика кормят?

В этих мыслях была какая-то обреченность, и она старалась отогнать их.

Толпа росла, как и царящие в ней возбуждение и суматоха. Чем ближе они подходили к дворцу, тем сложнее становился их путь. Большинство людей пробивались на восток, отчаянно пытаясь спастись от того, что происходило позади них. Другие – любопытные и те, у кого, как и у Эсменет, были родственники в окрестностях дворца, – прокладывали себе путь на запад.

Дважды Имхайлас останавливался, чтобы спросить у бесцельных зевак, что случилось, и дважды ему отказывались отвечать.

Этого никто не знал.

Даже сейчас, когда они мчались, уворачиваясь от столкновений и толкая друг друга, надежда все выше поднималась в ее душе. Она поймала себя на том, что думает о своих пилларских и эотийских гвардейцах, о том, какими компетентными, многочисленными и преданными они казались. В течение многих лет она жила среди них, бездумно требуя безопасности, которую они обеспечивали, но никогда по-настоящему не ценила их – до сих пор. Их отбирали вручную, отбирали со всего Среднего Севера за их отвагу и фанатизм. Они провели основную часть своей жизни, готовясь к таким событиям, напомнила она себе. Во всяком случае, они жили только ради таких событий.

Они будут защищать императорские владения, охранять дворец. Они будут охранять ее детей!

Затаив дыхание, она представила себе, как они ощетинились вдоль стен, выстроились вокруг ворот, великолепные в своих алых и золотых регалиях. Она увидела старого Вем-Митрити, стоящего высоко на каком-то парапете: его сутулые плечи были откинуты назад от гнева и негодования, обрушивая на восставших магические разрушения. Она увидела старого Нгарау, который ковылял, как морж, среди царящей везде паники – вооруженный, выкрикивающий команды. А ее мальчик – ее прекрасный мальчик! – испуганный, но еще слишком юный, чтобы не радоваться, не думать, что это какая-то славная игра.

Да! Боги не станут навлекать на нее это несчастье. Она заплатила им кровожадную дань!

Мир должен был объединиться…

Но дым поднимался все выше по мере того, как они мчались по все более шумным улицам, пока она не почувствовала, что смотрит вперед, вытянув шею. Лица убегающих становились все более замкнутыми, все более сосредоточенными. Рев – крики с переполненных крыш, с бурлящих улиц, – казалось, становился все громче и громче.

– Дворец горит! – тут же закричала одна старая карга рядом с ней. – Императрица-шлюха мертва! Мертва!

И в смятении надежды она вспомнила: боги охотились за ней и за ее детьми.

Добрая Удача отвернулась от них.

Наконец, они выбрались из узких улочек и направились к улице Процессий с ее широкими просторами.

Если бы не Имхайлас и его сила, толпа победила бы ее, не дала бы ей увидеть катастрофу собственными глазами. Он потянул ее за запястья, ругаясь и толкаясь, и она последовала за ним с болтающимися, как маятники, кукольными руками и ногами. И внезапно они, тяжело дыша, очутились в первых рядах толпы.

Когорта неоседланных рыцарей шрайи охраняла мосты через крысиный канал – видимо, для того, чтобы охранять толпу, а также для того, чтобы не допустить попыток вновь захватить имперские владения. Укрепления, возвышавшиеся за ними, были безлюдны. Эсменет мельком увидела очаги сражений тут и там на фоне поднимающегося беспорядочного нагромождения строений, которые покрывали Андиаминские Высоты: там бились далекие фигуры, и их мечи сверкали на солнце. Дым лился жидкими лентами с форума Аллозия. И еще три дымовых плюмажа поднимались из мест, невидимых за пределами дворца.

Имхайласу не нужно было ничего говорить. Битва была окончена. Новая Империя была свергнута в течение одного дня.

Это было спланировано, поняла она. Столь эффективное нападение требовало тщательного планирования…

И времени.

Императрица Трех Морей стояла, затаив дыхание, держась рукой за свою вуаль и глядя на потерю всего, что она знала за последние двадцать лет. Кража ее силы. Разрушение ее дома. Пленение ее детей. Опрокидывание ее мира.

Дура…

Эта мысль была подобна холодному сквозняку в склепе.

Какая же она дура!

Соперничать с Анасуримбором Майтанетом. Скрестить мечи с дунианином – кто лучше ее знает, как это глупо?

Она повернулась к Имхайласу, который стоял так же неподвижно и ошеломленно, как и она.

– Мы… – пробормотала она, но только для того, чтобы хоть что-то сделать. – Мы должны вернуться…

Он посмотрел ей в глаза и смущенно прищурился.

– Мы должны вернуться! – воскликнула она, задыхаясь. – Я… Я брошусь к его ногам! Буду молить о пощаде! Седжу! Седжу! Я должна что-то сделать!

Он бросил настороженный взгляд на тех, кто теснился вокруг них.

– Да, ваша милость, – сказал он напряженно, стараясь перекричать гул толпы. – Вы должны что-то сделать. Это предательство. Святотатство! Но если вы отдадите себя ему, то будете казнены – понимаете? Он не может позволить вам свидетельствовать!

Нити света запутались и исказили его лицо. Она сморгнула слезы. Когда же она начала плакать?

С тех пор как она пришла в постель Келлхуса, кажется. С тех пор как покинула Акку…

– Тем больше оснований для тебя, чтобы оставить меня, Имхайлас. Беги… пока ты еще можешь.

Улыбающееся хмурое выражение исказило его лицо.

– Проклятие не согласно со мной, святая императрица.

Еще одна из его цитат… Она всхлипнула и раздраженно засмеялась.

– Я и не спрашиваю, Имхайлас. Я приказываю… Спасайся сам!

Но он уже качал головой.

– Этого я не могу сделать.

Она всегда считала его щеголем, щеголем с толстыми пальцами. Она всегда удивлялась, что же такого увидел в нем Келлхус, что возвысил его так высоко и так быстро. Как придворный, он мог быть почти комически робким – всегда кланялся и шаркал ногами, спотыкаясь в спешке исполнить ее желание. Но теперь… Теперь она могла видеть Имхайласа таким, каким он был на самом деле…

Воин. Он был настоящим воином. Поражение не только не разбило его сердце, но, наоборот, всколыхнуло его кровь.

– Ты не знаешь, Имхайлас. Ты не знаешь… Майтанета… насколько я его знаю.

– Я знаю, что он хитер и коварен. Я знаю, что он оскверняет святую должность, которую дал ему ваш муж. Но самое главное, я знаю, что вы уже сделали то, что должны были сделать.

– Я… Я… – Она замолчала, вытерла нос и, прищурившись, посмотрела на него. – Что ты такое говоришь?

– Вы спустили с поводка нариндара…

Он придумывал это объяснение, пока говорил: она видела это в его взгляде, устремленном куда-то внутрь, слышала в его пытливом тоне. Он будет стоять рядом с ней, умрет за нее, но не по какой-то тактической или даже духовной причине, а потому, что положить свою силу в качестве жертвы на алтарь высших вещей было просто его работой.

Вот почему Келлхус отдал его ей.

– Все, что нам остается, – это ждать, – продолжал он, согреваясь от смысла сказанного. – Да… Мы должны спрятаться и ждать. И, когда нариндар нанесет удар… Все будет хаосом. Все будут метаться туда-сюда в поисках авторитета. Вот когда вы откроете себя, ваша милость!

Ей так хотелось верить ему. Так хотелось притвориться, что святой шрайя Тысячи Храмов вовсе не дунианин.

– Но мой мальчик! Моя дочь!

– Это дети вашего мужа… Аспект-императора.

Анасуримбора Келлхуса.

Эсменет ахнула – так внезапно она все поняла. Да. Имхайлас был прав. Майтанет не посмеет убить их. Во всяком случае, пока жив Келлхус. Даже находясь так далеко от северных пустошей, они жили в холодной тени священной силы аспект-императора. Как и все люди.

– Спрятаться… – повторила она. – Но как же так? Куда же? Они все против меня, Имхайлас! Айнритийцы. Ятверианцы…

И все же, как только она сказала о своих опасениях, в ее сознании начали складываться догадки о действиях ее мужа. Вот в чем дело, поняла она. Вот почему Келлхус оставил ей императорскую мантию.

Она вовсе не жаждала этого. Как можно желать того, что ты презираешь?

– Только не я, ваша милость. И никто из гвардейцев, оставшихся в живых, уверяю вас.

Келлхус добьется успеха и вернется – он всегда побеждал. Даже Моэнгхус, его отец, не смог одолеть его… Келлхус вернется, и когда он вернется, произойдет ужасная расплата.

Имхайлас сжал ее руки в своих.

– Я знаю одно место…

Ей нужно только прожить достаточно долго, чтобы увидеть, как это будет сделано.

* * *
«Он вернется за нами!»

Она произносила эту литанию, пока они бежали обратно в город.

«Келлхус вернется!»

Когда ее захлестнуло отчаяние, чувство, что ее отбрасывает назад, навстречу гибели…

«Он вернется!»

Когда она увидела Телиопу, неподвижно сидящую в своей комнате и уставившуюся на свои руки, в то время как на пороге темнела тень Майтанета…

«Он вернется! Вернется!»

Когда она увидела, как Майтанет опустился на колени перед Кельмомасом и обхватил руками его худенькие плечи…

«Он убьет его своими собственными руками!»

И ей казалось, что она видит его, своего славного мужа, который шагает из яркого света через весь город, выкрикивая предательское имя своего брата. И это заставило ее резко вздохнуть, сжать зубы и растянуть губы в звериной ухмылке…

Ярость его суда.

Затем она очутилась в каком-то освещенном фонарями холле. Она стояла и моргала, пока Имхайлас вполголоса бормотал что-то вооруженному человеку, еще более высокому, чем он сам. Кафельная плитка, фрески на потолке… Все казалось роскошным, но фальшивым, быстро поняла она, увидев грязные углы и замазанные повреждения, мириады сколов и трещин – детали, которые кричали о неспособности хозяев этого здания содержать рабов.

Затем Имхайлас повел ее вверх по мраморной лестнице. Она хотела спросить его, где они и куда идут, но не могла произнести ни слова из-за охватившего ее смятения. Наконец, они добрались до мрачного коридора. Ее одышка – годы прошли с тех пор, как она в последний раз преодолевала такие расстояния пешком – превратилась в ощущение жаркого удушья.

Она стояла, моргая, пока он колотил в тяжелую деревянную дверь, и едва успела разглядеть смуглое и прекрасное лицо, с тревогой приветствовавшее его. За дверью была комната, выкрашенная в желтый цвет и тускло освещенная.

– Имма! Милостивый Седжу! Я беспоко…

– Нари! Ну пожалуйста! – воскликнул экзальт-капитан, отпихивая женщину назад и заталкивая Эсменет в тускло освещенное помещение, не спрашивая ее разрешения.

Он закрыл за ними дверь и повернулся к двум изумленным женщинам.

Девушка, жившая в этом доме, была не выше Эсменет, но более смуглая и молодая. И красивая. Очень красивая. Несмотря на ее внешность и акцент, ее выдал костюм – безвкусный, украшенный стеклянным бисером. Именно он дал Эсменет понять, что эта… эта Нари… была нильнамешкой.

Нари, в свою очередь, оценивающе посмотрела на неожиданную гостью с нескрываемым отвращением.

– Это будет стоить тебе, Имма… – скептически начала она.

И Эсменет поняла – этот тон, как и все остальное. Нари была шлюхой.

Имхайлас привел ее к своей шлюхе.

– Перестань валять дурака и принеси ей миску воды! – воскликнул он, хватая Эсменет за плечи и подводя ее к потертому дивану. Ее глаза не давали ей сориентироваться в комнате – все кружилось. Ей едва удавалось дышать. Почему она так запыхалась?

Затем она села, и ее экзальт-капитан опустился перед ней на колени.

– Кто она? – спросила Нари, вернувшись с водой.

Имхайлас поднял чашу, чтобы Эсменет напилась.

– Она не… не правильный… день…

Нари уставилась на него, и ее лицо расслабилось, как у давних жертв, оценивающих угрозы. Ее глаза широко распахнулись, и вокруг темных-темных радужек образовались блестящие белые кольца. Она была шлюхой: бесчисленное множество серебряных келликов прошло через ее руки, и на каждом было изображение женщины, стоящей теперь перед ней.

– Милостивая Мать Рождения – это же вы!

* * *
Волна обрушилась на Андиаминские Высоты, поднимаясь все выше и выше, вспенивая кровь. Она с грохотом ломала двери. Она с воем бросалась в сомкнутые толпы эотийских гвардейцев. Она зажимала набухающие раны, хрюкая и крича. Она падала, умирая, в углах шумных комнат.

Ползая и карабкаясь по желобам, пробираясь по узким коридорам, молодой принц Империи следил за ее прерывистым продвижением. Он смотрел, как люди рубят друг друга, сражаются, убивая во имя символа и цвета. Он видел, как пламя прыгает от одного украшения к другому. Он наблюдал, как изумленных рабов избивали и как одну рабыню изнасиловали. И казалось чудом, что он может быть один, наблюдая за героизмом и жестокостью.

Никогда еще конец света не был таким веселым.

Он прекрасно знал, чему стал свидетелем – перевороту, почти безупречному в своем исполнении. Падению Андиаминских Высот. Он знал, что его дядя будет править империей еще до конца дня, а его мать станет либо пленницей, либо беглянкой…

Если он не думал о немыслимых последствиях – о том, что она будет казнена, – то лишь потому, что знал, что несет за это ответственность и ничто из написанного им не могло привести к столь катастрофическим последствиям.

Он сделал так, чтобы это произошло, – в этой мысли было какое-то сдавленное ликование, восторг, который временами вырывался из его легких, таким сильным было это чувство. И казалось, что сам дворец стал его моделью, копией, которую он решил сломать и сжечь. Святой дядя, несмотря на всю свою опасность, был всего лишь еще одним ору- дием…

А он, Кел, был здешним богом. Четверорогим Братом.

Струйки дыма вились под сводами, затуманивая позолоченные коридоры. Рабы и нарядные чиновники бежали. Люди в доспехах сплотились, атаковали и сражались, яркие, как новые игрушки: золото на белых плащах рыцарей шрайи, алый цвет эотийской гвардии, пилларианское золото на зеленом. Он наблюдал, как пилларианский отряд оборонял вестибюли, ведущие в зал для аудиенций. Снова и снова они ломали рыцарей Бивня, которые нападали на них, убивая так много людей, что они начали использовать их тела в качестве импровизированных баррикад. И только когда Инчаусти, телохранитель самого святого шрайи, напал на них, фанатики были окончательно побеждены.

От их готовности умереть у Кельмомаса перехватило дыхание. Ради него, понял он. Они пожертвовали собой ради него и его семьи… Дураки.

Он видел – иногда мельком, а порой и более подробно – дюжину таких рукопашных схваток, отдельных очагов насилия, начавшихся на Высотах и спустившихся вниз. Защитники дворца всегда были в меньшинстве, всегда сражались до последнего отчаянного момента. Он слышал проклятия и крики, которыми они обменивались, слышал рыцарей шрайи, умолявших своих врагов сдаться, уступить «безумной Блуднице-Судьбе», слышал пилларианских гвардейцев, обещавших гибель и проклятие за предательство своего врага.

Исследуя нижние помещения дворца под нарастающим потоком битвы, он видел комнаты и коридоры, усеянные мертвецами, и был свидетелем дикости, которая так часто прыгает в пустоту свергнутой власти. Он наблюдал, как один из чиновников его матери, айнонец по имени Минахасис, изнасиловал и задушил молодую рабыню, – предполагая, что это преступление будет приписано захватчикам, подумал изумленный мальчик.

А еще там были мародеры, рыцари шрайи, обычно державшиеся парами. Они успешно отделились от своих отрядов, разбросанных по залам, которые, как они полагали, уже были очищены от защитников. Кельмомас нашел одного одинокого дурака, который рылся в одной из комнат Аппаратория. Он разорвал матрас, покопался в шкафу, вскрыл маленький сундучок и с отвращением стал пинать ногами найденные безделушки.

В комнате не было окон, поэтому мальчик заглянул через вентиляционную решетку, спрятанную высоко в углу. Он зачарованно наблюдал за происходящим, понимая, что стал свидетелем алчности в ее чистейшей, самой нетерпеливой форме. Это выглядело почти как действия ряженого, как будто голодную обезьяну одели в регалии шрайи, а затем отправили на поиски добычи для развлечения невидимых хозяев.

Еще до того как он осознал свое намерение, Кельмомас начал громко всхлипывать – плакать так, как мог бы плакать испуганный маленький мальчик. Рыцарь Бивня в буквальном смысле выпрыгнул из своей кольчуги и накидки, таким сильным было его удивление. Он вертелся из стороны в сторону с затравленными глазами. Прошло несколько ударов сердца, прежде чем он справился со своей тревогой и прислушался – прежде чем понял, что услышал ребенка, кого-то безобидного. Хитрая улыбка тронула его бороду.

– Замолчи, – протянул он, оглядывая углы под потолком, потому что понял, что звук доносится сверху. Принц Империи продолжил рыдать, издавая тихие, шуршащие звуки брошенного ребенка. Лицо мальчика болело из-за исказившей его маниакально свирепой усмешки.

Эти звуки привлекли внимание мужчины. Он пинком отодвинул стул в угол. Забрался на него.

– Ма-а-а-а-амочка-а-а-а! – всхлипнул мальчик, и его голос превратился в высокий скулеж.

Лицо мужчины маячило перед железной решеткой, затемненное собственной тенью. От него несло дешевым спиртным…

Пространство в вентиляционной шахте было слишком тесным, чтобы ползать и вообще двигаться, так что он не справился с ударом, вонзив свой вертел в зрачок человека, а не в его слезный проток. Странное это было ощущение – как будто лопается кожица виноградины. Лицо мужчины сжалось от этого вторжения – стало похоже на кулак без пальцев. Он опрокинулся, упал плашмя на спину и дернулся в странной пародии на капризного ребенка.

Словно жук перевернулся на спину.

«Посмотри на него!» – фыркнул тайный голос.

– Да! – хихикнул Кельмомас и даже захлопал в ладоши – так сильно было его искреннее восхищение.

Позже, когда наступила ночь и тишина затвердела в едком воздухе, он обошел лабиринт маленьких полей сражений, стараясь не оставлять кровавых следов на обширных полах.

– Мамочка? – осмелился он, в конце концов, позвать. Наконец, его трескучая ухмылка исчезла…

И на ее место пришла гримаса плачущего.

* * *
Когда она просыпалась, ей казалось, что все в порядке и что ей достаточно только моргнуть, потянуться и издать утренний стон, чтобы призвать своих рабов-телохранителей и их успокаивающую заботу. Но спустя один удар сердца…

Ужас, истинный ужас жил в ее теле так же, как и в душе. Ей достаточно было только поднять руки, чтобы вспомнить безумие предыдущего дня. Скованное дыхание. Странное несоответствие между движением и усилием, как будто ее сухожилия превратились в песок, а кости – в свинец. Рев морской раковины.

Распростершись на узкой кровати, она стремительно падала в страшные воспоминания, цепляясь за слишком острые мысли слишком холодными пальцами. Словно хваталась за лезвия ножей…

Дворец проиграл.

Муж ее предал.

Кельмомас…

Милый маленький Кельмомас!

Она пыталась свернуться калачиком, пыталась заплакать, но слезы и рыдания казались слишком тяжелыми, чтобы их можно было сдвинуть, настолько хрупким стало все у нее внутри. Вместо этого в ней поселилось какое-то безумное, плавающее беспокойство, и самое большее, что она могла сделать, – это размахивать руками и ногами, швырять их туда-сюда, как вещи, мертвые вещи, постоянно мешающие самим себе. Но даже это усилие побеждало ее, и она лежала неподвижно, терзаясь изнутри, как будто была смазанным жиром червем, извивающимся на слишком скользких ветках.

– Пожалуйста… – прошептал девичий голос. – Ваша милость…

Эсменет открыла глаза и заморгала. Несмотря на то что она еще не плакала, она чувствовала, как зудят ее распухшие веки.

Нари опустилась на колени рядом с кроватью – ее большие глаза округлились от страха, роскошные волосы свисали простынями на пухлые щеки. Дальнее окно сияло белым светом над ее плечом, отражаясь от выкрашенных в желтый цвет стен.

– Мне н-нужно, чтобы вы оставались з-здесь, – сказала девушка, и слезы потекли по ее щекам. Она была напугана, поняла Эсменет, как и следовало ожидать. Имхайлас принес ей бремя, которое она не могла вынести. – Просто… просто оставайтесь здесь, хорошо? Спрячьте свое лицо… повернитесь лицом к стене.

Не говоря ни слова, благословенная императрица Трех Морей отвернулась от девушки к потрескавшейся краске и штукатурке. А что еще ей оставалось делать?

Шли часы, а она не двигалась, пока ей не захотелось в туалет. Только ее слух пытался уловить какие-нибудь звуки…

Шепот неуверенных голосов. Под влажнымипростынями.

– Кто у тебя там?

– Моя мать…

– Мать?

– Не обращай на нее внимания.

– Еще как обращу!

– Нет… Пожалуйста… Лучше обрати внимание на это.

Девушку навещали четыре разных человека, но на слух они казались Эсменет одним и тем же существом. Та же самая половинчатая лесть, плотские остроты. Те же самые щиплющие ноздри вдохи. Те же стоны и хихиканье. Тот же шелест волос. Те же самые крики. Тот же влажный барабанный бой.

Менялось только зловоние.

И это отталкивало ее, даже когда внутренняя поверхность ее бедер становилась скользкой. Ей было стыдно. Сотворить чудо близости, стать одним бездыханным существом, все еще носящим чужую кожу.

В тот день она снова соединилась с ними, со всеми мужчинами, которых знала, будучи блудницей. Она видела, как они крадутся с открытых улиц, с затуманенными от желания глазами, предлагая серебро вместо того, чтобы ухаживать, доказывать, любить. Она смеялась, поддразнивая их, давилась, когда задыхалась, съеживалась под обезьяньей яростью бессильных, тяжело дышала под медленным шевелением прекрасных. Она злорадствовала над монетами, мечтала о еде, которую купит, о ткани.

Она оплакивала потерю своей империи.

После ухода четвертого человека наступило затишье. Грохот и крики улицы проникали сквозь незакрытые окна, и можно было легко различить стук по оштукатуренным стенам и по кафельным полам. Какой-то человек заревел надтреснутым голосом, хвастаясь целебной силой своего сернистого сидра. Рычала и лаяла собака, очевидно старая и испуганная.

Эсменет, наконец, отвернулась от стены. Ее мочевой пузырь был так переполнен, что она едва могла сдерживаться. Даже по прошествии стольких дней помещение, в котором она жила, оставалось для нее загадкой. Оно было намного больше любой комнаты, которую Эсменет могла себе позволить в Сумне. Правда, несмотря на всю свою красоту, она не была чужестранкой, как Нари, и Сумна никогда не видела богатства, сосредоточенного в Момемне с тех пор, как Келлхус пришел к власти. Два окна комнаты Нари выходили на залитый солнцем фасад дома напротив. В одном жили другие проститутки: Эсменет поняла это, мельком увидев двух бледнокожих норсирайских девушек, сидящих на подоконниках. Дальнее окно дома освещало маленькую посудомойню: таз с водой на деревянном прилавке, стоящие рядом амфоры, полки с глиняной посудой и различные травы, висящие для просушки. Из ближнего окна лился свет на кровать Нари, широкую и экстравагантную, сделанную из лакированного красного дерева. Койка Эсменет стояла параллельно ее кровати с другой стороны двери.

Девушка лежала голая на спутанных одеялах, ее глаза оглядывали комнаты с края подушки. Беглая императрица Трех Морей посмотрела на нее с оцепенелой настойчивостью. Ей была знакома усталость в глазах Нари, тупая пульсация ее тела, едва заметная капля высыхающего семени на обнаженной коже, странное ощущение того, что она выжила. Ей был знаком бессвязный хор, который был душой девушки: голос, считающий монеты, голос, борющийся с отчаянием, голос, вздрагивающий от того, что только что произошло, и голос, призывающий ее предать свою императрицу.

Нари была сломлена – в этом не было сомнений. Даже жрицы Гиерры, продавшие себя с санкции бога и храма, были сломлены. Продать близость – значит вывернуться наизнанку, сделать из своего сердца плащ, чтобы согреть других. Душу можно было перевернуть лишь определенное число раз, прежде чем в ней все перепутывалось, внутри и снаружи.

Сломлена. Эсменет видела, как в водянистых глазах Нари плавают трещины. Единственный реальный вопрос был один: как? Продажа персиков не столько отнимала у души доверие, достоинство или сострадание, сколько лишала эти слова их общего смысла. Нари верила в доверие, ревниво оберегала свое достоинство, чувствовала сострадание – но совершенно особенным для нее образом.

– Мне нужно пописать, – сказала, наконец, Эсменет.

– Простите-простите-простите! – воскликнула девушка, вскакивая с постели. Она подбежала к ширме, стоявшей по обе стороны дивана, отодвинула одну из выцветших вышитых панелей и театральным жестом показала белый фарфоровый ночной горшок. Эсменет робко поблагодарила ее.

– Нари-и-и-и-и-и! – крикнул с улицы голос с акцентом – одна из галеотских девушек свесила ноги из окна напротив. – Нари-и-и-и-и! Кто это тебе шляпу подарил?

– Не лезь не в свое дело! – воскликнула нильнамешская девушка, поспешно закрывая ставни на ближайшем окне.

Шлюха захихикала – Эсменет уже бесчисленное количество раз слышала такой смех.

– Коврики для ног, да?

Почти в ужасе Нари объяснила, что они все держали свои окна незакрытыми, чтобы приглядывать друг за другом во время «работы» – для безопасности.

– Я знаю, – сказала Эсменет. – Раньше я тоже так делала.

Внезапно она осознала всю невозможность своего положения. Нари, как и большинство жителей Хейл-Харта, знала всех своих соседей, а они знали ее. Эсменет не понаслышке было известно, как городские жители объединяются в небольшие племена и компании, заботясь друг о друге, завидуя, шпионя и ненавидя.

Снова загремели ставни, и в комнате потемнело, пока она использовала ночной горшок. Выйдя из-за ширмы, она увидела в темноте Нари, все еще голую, сидящую, скрестив ноги, на своей кровати и плачущую. Не раздумывая, она обняла стройные плечи девушки и притянула ее в материнские объятия.

– Тише, – сказала святая императрица.

Она подумала о голоде, о том, как маленькая Мимара, казалось, с каждым днем все больше становилась похожей на скелет. Она вспомнила, как разрывалась надвое, отправляясь с ней к работорговцам в гавани. Гул недоверия. Толчок оцепеневшей необходимости. Маленькие пальчики, сжимающие ее руку в тревожном доверии.

И с такой силой, что у нее закатились глаза, она пожалела, что просто не удержала этот скелетик, не оставила его в своем убогом кругу… и не умерла вместе со своей единственной дочерью. Мимарой.

Единственным, что осталось бы у нее непроданным.

– Я понимаю…

* * *
Сколько времени прошло с момента, когда она спуталась с ее прошлым?

Эсменет сидела рядом с девушкой до тех пор, пока ослепительно-белые линии на ставнях не побледнели и не стали серыми. Нари не знала своего возраста – только то, что с момента ее расцвета прошло пять лет. Ее растили итариссой, ритуальной рабыней из гарема, популярной среди нильнамешской кастовой знати. Ее хозяин владел поместьями как в Инвиши, где они зимовали, так и в горах Хинаяти, где они проводили чумные летние месяцы. Она любила его неистово. Очевидно, он был нежным, заботливым человеком, который щедро одаривал ее подарками, чтобы искупить неизбежные травмы, нанесенные ей. Величайшая катастрофа в ее жизни – нулевой год – произошла вместе с ее первым кровотечением. Вместо того чтобы продать ее в публичный дом, как это случилось с большинством итарисс, хозяин отпустил ее на свободу. Почти сразу же она стала любовницей другого кастового аристократа, торгового представителя, который был послан в Момемн почти четыре года назад. Именно он купил желтую комнату, в которой она теперь жила, и ее роскошную обстановку. Нари тоже любила его, но когда срок его годичного пребывания в должности истек, он просто перевез свою жену и весь свой дом обратно в Инвиши, не сказав девушке ни слова.

Она начала продавать себя почти сразу после этого.

Эсменет поймала себя на том, что слушает ее с двумя душами: одна была душой старой шлюхи, почти презрительно относившейся к уютной роскоши, столь характерной для жизни девушки, другая – душой стареющей матери, ужаснувшейся тому, как эту несчастную использовали и бросили, чтобы потом использовать и снова бросить.

– Я хочу вам помочь! – воскликнула девушка. – Имма, он… он… Я…

Так всегда объясняется жестокость. Жизнь, полная страданий. Жизнь, в которой простое выживание кажется необъяснимым риском. Жизнь, слишком испорченная, чтобы поддерживать героизм.

Эсменет попыталась представить себе, что бы она делала все эти годы, если бы один из ее клиентов пришел к ней с каким-нибудь беглецом, – не говоря уже об императрице Трех Морей. Ей хотелось думать, что она была бы бесстрашной и великодушной, но она знала, что сделала бы то, чего судьба требует от всех проституток: предала бы во имя выживания.

Только Акка мог добиться от нее такого риска, поняла она.

Только любовь.

Внезапно она поняла мучения девушки. Нари любила Имхайласа. Она сделала его суммой своих простых надежд. Будь он просто одним из ее мужчин, она бы прибегла к той мрачной, сдержанной манере, которую проститутки обычно используют, чтобы дистанцироваться от людей, когда они вынуждены причинять этим людям боль. Но это было не так. И он пришел к ней, требуя смертельной милости.

Люди погибли – и продолжали погибать – из-за нее, Анасуримбор Эсменет. С этого момента она поняла, что стала смертельно опасной для любого, кто хотя бы мельком увидит ее и не предупредит рыцарей шрайи. С этого момента она стала самой разыскиваемой беглянкой во всех Трех Морях.

– Ну пожалуйста! – воскликнула Нари жалким из-за акцента голосом. – Ну пожалуйста! Благословенная императрица! Вы должны найти какое-нибудь другое место! Вы… Вы не… не… не в безопасности здесь! Здесь слишком много людей!

Но она знала, что Нари не просто просит ее спрятаться в другом месте. Девушка просила ее также взять на себя ответственность за отъезд, чтобы спасти ее отношения с Имхайласом.

И если бы не ее дети, Эсменет, вероятно, сделала бы именно так, как она просила.

– Почему? – спросил мужской голос у них за спиной.

Обе женщины ахнули и тут же с такой силой рванулись к кровати, что та чуть не развалилась на части. Имхайлас стоял у двери, как и прежде закутанный в плащ, и смотрел на Нари с неприкрытым возмущением. Сочетание мрачности и удивления делало его похожим на призрака.

– Почему это мы не в безопасности?

Девушка тут же опустила глаза – видимо, это была привычка, оставшаяся у нее с детства, когда она была рабыней, предположила Эсменет. Имхайлас обошел вокруг кровати, яростно сверкая глазами. Половицы скрипели под его сапогами. Девушка продолжала смотреть вниз с покорной неподвижностью.

– Что это? – рявкнул он, дергая за одеяло, которое она натянула на плечи. Девушка заслонила свою открывшуюся грудь предплечьем. – Так ты принимаешь клиентов? – воскликнул он тихим, недоверчивым голосом.

– Имма! – крикнула Нари, подняв, наконец, голову. Из глаз у нее текли слезы.

Удар был внезапным и достаточно сильным, чтобы хрупкая девушка покатилась по матрасу. Имхайлас рывком поднял ее и прижал к стене, прежде чем Эсменет успела обрести дар речи, не говоря уже о том, чтобы вскочить на ноги. Девушка вцепилась когтями в руку, сжимавшую ее горло, булькнула и захлебнулась. Экзальт-капитан вытащил нож и поднял острие перед ее широко раскрытыми и закатившимися глазами.

– Стоит ли мне послать тебя к ним прямо сейчас? – заскрежетал он зубами. – Стоит ли мне позволить Сотне судить тебя сейчас, пока ты все еще воняешь, потому что обделалась перед святой императрицей! Или послать тебя к ним оскверненной?

Эсменет кружила позади него, словно во сне. «С каких пор я стала такой медлительной? – недоумевала какая-то смутная часть ее души. – Когда мир стал таким быстрым?»

Она подняла ладонь к запястью душащей девушку руки. Имхайлас посмотрел на нее – его глаза были дикими, яркими и затуманенными безумием, приводящим в ужас всех женщин. Он моргнул, и она увидела, как он останавливает себя, чтобы не скатиться в это смертельное безумие полностью.

– Замолчи, Имма, – сказала она, впервые употребив уменьшительное от его имени, и встретила его изумленный взгляд с теплой улыбкой. – Не забывай, что твоя благословенная императрица – старая шлюха…

Экзальт-капитан отпустил обнаженную девушку, которая упала на пол, давясь и рыдая, и сделал шаг назад.

Эсменет склонилась над Нари в нерешительности, ее душа застыла на гудящем пороге сострадания.

«Твои дети! – подумала она, и внутри ее что-то свернулось в тугой комок. Нет такого безжалостного врага, как всепрощающая природа. – Кельмомас! Вспомни его!»

– Я – твоя императрица, Нари… Ты хоть понимаешь, что это значит?

Она протянула руку к Имхайласу и жестом указала на его нож. «Его ладони горячее моих», – пришло ей в голову, когда ее пальцы сомкнулись на теплой коже рукоятки.

Даже сквозь слезы в глазах девушки было видно что-то живое и настороженное. Какая-то тревожная живость была в том, как их взгляд переходил от сверкающего клинка к глазам Эсменет. Императрица понимала, что, несмотря на свой юный возраст, Нари была полностью сосредоточена на выживании.

– Это значит, – сказала Эсменет, и в ее улыбке было столь же мало материнского тепла, как и в острие ножа, – что твоя жизнь – твоя жизнь, Нари, принадлежит мне.

Девушка сглотнула и кивнула с тем же видом ученой покорности.

Эсменет прижала острие ножа к мягкому изгибу ее горла.

– Твоя душа, – продолжала благословенная императрица Трех Морей, – принадлежит моему мужу.

* * *
– Майтанет распустил армию жрецов по всему городу, – сказал Имхайлас, в изнеможении откидываясь на спинку потертого дивана. Нари, теперь уже одетая и почти до смешного кроткая, сидела, скрестив ноги, на полу у его ног, держа чашу с разбавленным вином в очередной позе ритуального раболепия. Эсменет сидела на краешке своей койки и наблюдала за ними, сгорбившись и упершись локтями в бедра. Мир за ставнями погрузился во тьму. Единственный фонарь освещал комнату, отбрасывая беспорядочные тени сквозь охристый мрак.

– Глашатаи, – продолжал экзальт-капитан, – только в полном облачении и размахивающие курильницами на посохах… – Его глаза впились в Эсменет в полумраке, свет лампы отражался двумя блестящими белыми точками низко на их радужках. – Он говорит, что вы сошли с ума, ваша милость. Что вы – вы! – предали своего мужа.

Эти слова выбили ее из колеи, хотя она совершенно не удивилась. Майтанету не нужно быть дунианином, чтобы понять важность соблюсти законность.

Келлхус объяснял ей, как живут народы и какой должна быть политика, объяснял, как все работает подобно сиронжийским автоматам, столь ценимым любящей все модное кастовой знатью.

– Все государства воздвигнуты на спинах людей, – сказал он ей после окончательной капитуляции Верховного Айнона. – Их действия, то, что они делают изо дня в день, соединяются, как колеса и шестеренки, от каменщика до сборщика налогов и раба-телохранителя. И все действия возводятся на спине веры. Когда люди отворачиваются от своих убеждений, они отворачиваются от своих действий, и весь механизм выходит из строя.

– Так вот почему я должна лгать? – спросила она, глядя на него с подушки.

Он улыбнулся так же, как всегда, когда она выказывала свое пронзительное невежество.

– Нет. Думать в этих терминах, Эсми, значит думать, что честность – это та цель, которая стоит перед тобой.

– И какова же тогда твоя цель?

Он пожал плечами.

– Эффективность. Массы всегда будут погрязать во лжи. Всегда. Конечно, каждый человек будет думать, что он верит в истину. Многие даже будут оплакивать силу своего убеждения. Поэтому, если ты скажешь правду об их обмане, они назовут тебя лгуньей и откажут тебе в праве на власть. Единственный выход для правителя – это говорить то, что требуется, смазывая речь маслом, общаться таким образом, чтобы облегчить работу машины. Иногда это будет правдой, возможно, но чаще это будет ложью.

Говорить, смазывая речь маслом. Из всех аналогий, которые он использовал, чтобы проиллюстрировать более глубокий смысл вещей, ни одна не волновала ее так сильно. Никто так сильно не напоминал ей об Акхеймионе и о его роковом предостережении.

– Но… – попыталась уточнить она.

– Как я пришел к власти? – спросил Келлхус, как всегда, видя ее мысли. На его лице появилась печальная улыбка, как будто он вспоминал о тех эскападах, которые лучше всего забыть. – Люди делают то, во что они уже верят, мерой того, что истинно или ложно. То, что они называют разумом, – это просто оправдание. Массы всегда будут верить в ложь, потому что фантазия их предков всегда является их правилом. Я пришел к власти, давая им одну за другой истины, маленькие истины, для которых у них не было никакого правила. Я преследовал немыслимые последствия того, во что они уже верили, приобретая все более серьезную законность, пока, в конце концов, люди не сделали меня своим единственным правителем. Восстание, Эсми. Я вел долгое и тяжелое восстание. Мелкое ниспровержение мелочных предположений предшествует всем истинным потрясениям веры.

– Значит, ты лгал?

Легкая улыбка.

– Я направлял. Я направил людей к меньшей лжи.

– Тогда что является правдой?

Он засмеялся, сияя, как будто его смазали маслом.

– Ты бы назвала меня лжецом, если бы я сказал тебе, – ответил он.

И Имхайлас, и Нари смотрели на нее в тревожном ожидании, и ей казалось чудом, что она может быть настолько беспомощной в реальности, и все же держать такие души в рабстве – просто потому, что они верили, что она обладает властью над ними. Так же, как верили бесчисленные тысячи людей, поняла она.

Майтанет убрал главу Новой Империи – ее саму. Теперь он просто делал то, что сделал бы любой узурпатор: говорил, смазывая речь маслом. Он должен был дать массам повод продолжать действовать по-старому. Иначе все колеса и шестеренки перестанут вращаться согласованно и весь механизм рухнет. Каждое дворцовое восстание принимало такую форму.

Только точность и быстрота исполнения отличали его, дунианина, от других захватчиков.

– Народ никогда ему не поверит! – воскликнул, наконец, Имхайлас. – Я в этом уверен!

Ее захлестнула волна смирения.

– Да, – сказала она, уткнувшись лбом в ладонь. – Так и будет.

Его история была достаточно проста и правдоподобна. Машина была сломана, и он, Майтанет, был избран тем, кто ее починит.

– Как же так? Да и как они могли?

– Потому что он добрался до них первым.

Все трое были погружены в последствия этого катастрофического факта.

Никто не мог оставаться в присутствии Анасуримбора Келлхуса так долго, как она, без того, чтобы развить острое понимание в своей душе: понимание мыслей, страстей и, самое главное, образцов поведения. Если раньше ей не хватало проницательности, то лишь потому, что она так долго занимала центр власти. Ничто так не притупляет внутренний взор, как привычка.

Но теперь… Майтанет уничтожил все, что она знала, и казалось, она могла видеть себя со странной ясностью. Беглая императрица. Потерявшая детей мать. Круговорот смятения, отчаяния, ненависти и еще какого-то странного промежуточного состояния – чувства столь же безжалостного, сколь и оцепенелого. Чувства прохождения сквозь все невзгоды, чтобы выжить.

Нечувствительность. Это была единственная сила, которой она обладала, и поэтому она изо всех сил старалась удержать ее.

– Он называет себя императорским хранителем, – продолжал Имхайлас, и его глаза слезились от разочарования и отвращения.

– А что насчет армии? – услышала Эсменет свой вопрос. Только боль в горле говорила ей о его важности.

Теперь в Имхайласе было столько же откровенного ужаса, сколько раньше – взволнованной торжественности.

– Говорят, Антирул встречался с ним в храме Ксотеи, – сказал он, – и этот предатель публично поцеловал его колено.

Эсменет хотела наброситься на кого-нибудь с безумной яростью, наказать кого-нибудь за эту мелочь, как за чудовищную несправедливость, от которой она страдала. Ей хотелось кричать от властного негодования, осыпать ненавистью и проклятиями генерала Антирула – и вообще всех, кто отказался от своей капризной верности…

Но вместо этого она поймала себя на том, что смотрит на Нари, сидевшую на полу, намного ниже Имхайласа. Девушка бросила на нее быстрый, почти звериный взгляд, но тут же в ужасе отвернулась. Она дрожала, поняла Эсменет. Только ее рука, которую она держала, приняв позу для приема чаши с вином у Имхайласа, оставалась неподвижной.

И святая императрица Трех Морей почувствовала вкус чего-то, чего она не ощущала с того безумного дня, когда много лет назад привела свою дочь к работорговцам в гавани.

Вкус поражения.

Глава 10 Куниюри

Светлое небо перевернуто, вылито, как молоко, в деготь ночи. Города превращаются в костровые ямы.

Восток возвышается, как надежда, и падает, как злой рок. Саркофаг приходит за ста сорока четырьмя тысячами. Последние из нечестивых и последние из праведных стоят, как братья, и плачут.

Неизвестный автор. «Третье Откровение из книги Слепого Гануса»
Знай, во что верят твои рабы, и ты всегда будешь их хозяином.

Айнонская пословица
Лето,

20-й год Новой Империи (4132 год Бивня),

Куниюри


Она занималась с ним любовью, укладывая свои знаменитые волосы, которые были настолько белокурыми, что казались чисто-белыми.

Он презирал ее, а она ненавидела его, но их страсть была слепой ко всему и не страдала от этого. Ее крики, зазвучавшие под конец, заставили слуг в тревоге броситься врассыпную, особенно когда охватившие ее судороги раскололи его чресла. Потом они даже посмеялись над переполохом, который устроили. И когда им овладела сонливость, он подумал, что это не так уж плохо для мужчины – заставлять женщину без сердца и совести так громко кричать, пока она является его женой.

Он не прервался, чтобы спросить, почему она соблазнила его. «Может быть, между нами установится мир», – подумал он, проваливаясь в сон…

Однако он продолжил бодрствовать – каким-то непостижимым образом.

Сквозь закрытые веки он наблюдал, как она, Айева, уже семь лет, как его жена, голая, пробежала в кабинет через их старинную запасную комнату и принесла какое-то зелье, которое стала рассматривать со странным выражением – это было нечто среднее между ужасом и злорадством. Он увидел, как она повернулась к нему – ее худое лицо было жестоким – и даже услышал ее мстительный шепот, когда она приблизилась к его дремлющему телу.

– Как она будет плакать, – прорычала она, – эта грязная шлюха!.. И я увижу это и буду наслаждаться тем, как разбивается ее сердце, когда она узнает, что ее любимый принц умер на руках у своей жены!

Он попытался окликнуть ее, когда она склонилась над ним, держа черный тюбик с осторожностью врача. Но он спал и не мог пошевелиться.

– Но ты не умрешь, мой героический муж. О нет! Ибо я упаду на твое тело и буду вопить-вопить-вопить, взывая к небесам, что ты потребовал, чтобы тебя похоронили, а не сожгли – как нелюдя!

Он попытался выплюнуть мерзкую жидкость, которую она вылила ему в рот между зубов. Попытался протянуть руку и схватить ее за бледную шею…

– О, мой муж! – воскликнула она шепотом. – Мой дорогой, дорогой муж! Как ты мог не заметить обиду, которую я держу на тебя? Но ты скоро это поймешь. Когда тебя освободят, когда ты будешь избит и сломлен – тогда ты узнаешь, откуда взялась моя злоба!

Холод просочился ему в горло – и обжег все внутри.

И наконец, его дремлющее тело ответило на пронзительные крики тревоги в его душе. Друз Акхеймион резко выпрямился, задыхаясь и отплевываясь… отмахиваясь от остатков образа жены-предательницы, чужой жены. Исчезла и древняя спальня. Исчез сонный дневной свет…

Но он все равно чувствовал во рту вкус яда.

Он сплюнул на мертвую траву и сел, схватившись за виски, недоверчивый и шатающийся.

Нау-Кайюти. Ему снилось, что он – Анасуримбор Нау-Кайюти… и еще кое-что.

Ему приснилось не это переживание, а сам факт его древнего убийства.

Что с ним происходило?

Он повернулся к Мимаре, которая неподвижно лежала рядом с ним, прекрасная, несмотря на жуткое состояние ее кожи и одежды. Он вспомнил ее роковое заявление в первую и единственную ночь, когда они были близки.

– Ты стал пророком… Пророком прошлого.

* * *
Никогда еще он не видел ничего подобного, даже в самых мрачных Снах о Сесватхе.

Они пересекли тропинки, проложенные стадами лосей, и обширные участки пастбищ, испещренные бесчисленными следами, расходящимися, пересекающимися, раздваивающимися везде, насколько хватало глаз. Как бы ни были они измучены, скальперы не удержались от свиста: им с трудом удалось мысленно представить себе такое огромное стадо, которое могло бы так сильно изменить окружающий пейзаж, просто пройдя по нему.

– Земля стонет при их приближении, – сказал им Ксонгис тем же вечером. Очевидно, он видел стада лосей еще в те дни, когда был имперским следопытом. – Даже голые убегают.

Но это…

Они провели все утро, взбираясь на длинные склоны, возвышающиеся один над другим, – это была гряда пологих холмов. Они остановились, чтобы перевести дыхание, когда, наконец, достигли вершины, но у них снова захватило дух от открывшейся перед ними перспективы.

Первые мысли волшебника были о Великом Каратае, о том, что засуха превратила Истиульские равнины в Северную пустыню. Но по мере того как его стареющие глаза охватывали все большее расстояние, он понял, что смотрит на другую вытоптанную гигантскую тропу, гораздо более грандиозную, чем заплетенные в косы необъятные тропы, оставленные лосем…

– Великая Ордалия, – объявил он остальным. Что-то сдавило ему горло, истончило его голос – ужас или удивление, которых он не чувствовал.

Именно тогда его глаза начали различать черные точки, разбросанные по всему ландшафту, который раскинулся перед ними в вихрях коричневого и охристого цветов. Мертвые тела.

Поле битвы, понял Акхеймион. Они случайно наткнулись на поле битвы, настолько обширное, что даже с их оживленными квирри ногами нельзя было пересечь его за один день.

– Какое-то сражение? – отозвался Галиан, словно прочитав его мысли.

– Не просто сражение, – сказал Ксонгис, и его миндалевидные глаза превратились в узкие щелочки, когда он посмотрел на север. – Они бились на бегу, я думаю… По всей длине тропы валяются мертвые голые.

– Настоящее сражение было на севере, – сказал Клирик, всматриваясь в даль.

Образы из его Снов опять напали на старого волшебника. В первые дни Первого Апокалипсиса, еще до прихода Мог-Фарау, древние воинства Куниюрии и Аорси оставляли такие следы всякий раз, когда проходили через земли шранков.

– Орда, – услышал он свой собственный голос и повернулся, чтобы обратиться к небольшой толпе любопытных взглядов. – Толпа, огромная, как никакая другая. Вот что происходит, когда вы пробиваетесь сквозь бесконечное скопление шранков.

– Теперь мы знаем, куда делись все эти голые, – сказал Поквас, подняв огромную руку к затылку.

– Да, – кивнул Галиан. – Зачем гоняться за объедками, когда по твоей земле марширует пир?

В течение часа артель спускалась вниз, мимо первой стаи шранков, по меньшей мере сотни их. Их кожа сморщилась, словно прячась от солнца, а руки и ноги торчали в разные стороны, как палки. Ксонгису было трудно определить, когда они погибли, из-за засухи.

– Сушеные до состояния вяленого мяса, – сказал он, глядя поверх почерневших останков опытным взглядом.

Вскоре они очутились в самом центре поля боя – узкая вереница людей брела по утоптанной пыли, едва прикрытой травой, – бесплодного и бескрайнего, как горизонт. Они видели дерущихся стервятников, ворон, клюющих глазницы мертвецов, волков и шакалов, бегающих осторожными кругами. Они видели фигуры, сожженные до углей, лишь слегка выступающих из песка, сплавленного в стекло, как невысокие пни. Они видели тела, изрубленные на земле, изогнувшиеся ломаными линиями и дугами, и мысленному взору старого волшебника открывались сформированные ими боевые порядки, люди в тяжелых доспехах, сражающихся под знаменами, принесенными из-за Трех Морей. Они видели нечто, напоминающее остатки костров, широкие круги выпотрошенной черноты. Мимара присела на корточки в пыли и достала из песка проволочное Кругораспятие. Старый волшебник наблюдал, как она завязала кожаный шнурок, а затем надела его себе на шею. По какому-то извращенному совпадению символ упал прямо на хору, спрятанную у нее на груди.

Куда бы Друз ни взглянул, он повсюду видел следы колдовства, скорее гностического, чем анагогического. Для опытного глаза разница была очевидна, как будто мир был искалечен бритвами, а не молотками. Мимара как-то сказала ему, что Келлхус в значительной степени соблюдал древнюю монополию школы Завета на Гнозис, предоставляя тайное знание только ведьмам, свайяли, как обещание и стимул для других школ. Поэтому всякий раз, когда он замечал какие-то остатки гностической магии, он не мог не думать о своих бывших братьях и удивлялся, почему его это больше не волнует.

– Голые! – хихикнул Сарл откуда-то сзади. – Толпа, каких мало! Подумайте о тюках!

Капитан ничего не сказал. Клирик ничего не сказал. Оба шли так, словно окружавшая их сцена ничем не отличалась от любого другого пейзажа, словно горы трупов окружали их всегда, где бы они ни шли. Но остальные оглядывались вокруг, поворачиваясь в разные стороны, останавливаясь на разных зрелищах, вызывающих у них жуткий интерес.

– Он идет против Голготтерата, – пробормотала Мимара рядом со старым волшебником. – Он убивает шранков…

– Что ты имеешь в виду?

– Келлхус… Ты все еще считаешь его мошенником?

Маг обвел взглядом разбросанные повсюду останки.

– На этот вопрос должен ответить Ишуаль.

Призраки шевелились в нем, призраки того, кем он когда-то был. Когда-то, еще до своего изгнания, он встретил бы такие поля, как это, с криками ликования и слезами радости. Аспект-император, марширующий против Консульта, стремящийся предотвратить Второй Апокалипсис, – прошлый Друз посмеялся бы, если бы кто-нибудь предположил, что он доживет до такого зрелища, посмеялся бы над отчаянием своей тоски.

Но в нем был еще один призрак, воспоминание о том, кем он был всего несколько месяцев назад, человек, который пришел бы в ужас при виде этого зрелища, но не потому, что он не молился о падении Голготтерата – он молился с пылом, который мог знать только адепт школы Завета, – а потому, что он поставил на кон жизни невинных людей в безумном стремлении доказать, что вера миллионов ошибочна, а безумный варвар как минимум, скюльвенд, прав…

Что же произошло? Куда делся тот человек?

А если он исчез, то что это означает для его поисков?

Он повернулся, чтобы внимательно посмотреть на Мимару, и смотрел на нее достаточно долго, чтобы вызвать в ответ любопытный хмурый взгляд.

Она была права… Он понял это как будто в первый раз.

Квирри.

* * *
Мухи унаследовали землю.

Путники шли через поля останков, продираясь сквозь груды мертвых тел, переступая через высохшие лужи, покрытые заскорузлой потрескавшейся кровью. Линии, кляксы и кривые наваленных друг на друга мертвецов, тянущиеся на огромные расстояния и складывающиеся в узоры. Кожа туго обтягивала ухмыляющиеся черепа. Бесчисленные руки с впалыми ладонями, с пальцами, превращенными в когти. Тысяча поз, соответствующих тысяче смертей: брошенные, ударенные, вращающиеся, бьющиеся в огне. Все они лежали неподвижно и бездыханно в лужах чернильной тени.

Вонь была невыносимой – смесь гнили и экскрементов. Ветер поднял ее, обрушил ее на идущих, но им почему-то было все равно.

Капитан приказал остановиться, и они разбили лагерь в самом центре всего этого.

Рядом по какой-то неизвестной причине были свалены сотни шранков, образовав кучу, которая высохла и превратилась в нечто вроде жуткого мертвого комка. Раздевшись до набедренной повязки, Клирик взобрался на его вершину – его босые ноги хрустели грудными клетками, как коркой снега. Скальперы наблюдали за ним так же, как они всегда это делали, когда солнце опаляло западный горизонт. Но вид его, сверкающего в бронзе и меди заката, нелюдя, стоящего на спрессованных останках шранков, поразил старого волшебника с особенной силой. Он сидел, уставившись на Мимару, и пытался вспомнить что-то полузабытое.

Клирик стоял с царственной бесчеловечностью, и его кожа блестела, словно смазанная жиром.

– Эта война, – начал он, – эта война старше ваших языков и народов…

Друз поймал себя на том, что гадает, куда же поведет нелюдя эта каша гнилых воспоминаний. Неужели он будет говорить о далекой древности? О Первом Апокалипсисе? Или он будет говорить о временах, когда пять племен людей все еще бродили по пустошам Эанны, возможно, давая ключ к его истинной личности?

Он опустил глаза и, моргая, уставился на свои руки, на покрытые струпьями костяшки пальцев, на грязь, темнеющую в складках кожи. Сколько времени прошло с тех пор, как он в последний раз задавал этот вопрос?

Когда он успел забыть об этом?

– Здесь люди истекали кровью, – сказал Клирик со своей жуткой вершины. – Люди с криками наклонялись к своим щитам.

Сколько же времени прошло с тех пор, как Акхеймион в последний раз… беспокоился о чем-нибудь? Даже сейчас он чувствовал, как оно бурлит в нем – поражение и распад, сокрушительное смирение. И внутренний голос шептал ему, спрашивая: «О чем тут беспокоиться?»

– Такие хрупкие, такие смертные, – продолжал древний ишрой, – и все же они бросались перед косящей их случайностью, отдавали свои души извращениям судьбы.

Весь мир казался сгоревшим костром. Вся слава исчезла, растворившись в шипении угасающих углей. Вся надежда скручивалась в дымное забвение. Мир становился всего лишь фарсом. Мир без будущего, который можно было бы захватить.

– Собаки роются в мусоре, – взывал нелюдь. – Волки гоняются за ожеребившейся кобылой, за старыми и слабыми. Даже лев боится стать добычей в чьих-нибудь когтях. Только мы с вами знаем, какое это безумие – война. Люди и нелюди. Только мы преследуем то, от чего убегают львы.

И кто он такой, Друз Акхеймион, чтобы думать, что может схватить судьбу, пригвоздить ее к полу своего ненавистного стремления? Кто он такой, как не жалкий дурак с разбитым сердцем?

– Мы умираем за то, что знаем, – гремел нелюдь, – и ничего не знаем! Поколения нагромождались друг на друга, швыряясь жизнями ради корыстных догадок, убивая народы во имя невежества и заблуждений.

Сесватха? Неужели это тот, кем Друз был в своих Снах? Воплощение древнего героя?

– Мы называем нашу жадность справедливостью! Мы называем наши грязные руки божественными! Мы наносим удары во имя алчности и тщеславия, и…

– Достаточно! – закричал капитан на сияющую фигуру в вышине. Если не считать Клирика, он один стоял, обдуваемый ветром, в гниющей тунике под собранными из разных деталей доспехами. – Некоторые войны священны, – проскрежетал он кровожадным голосом. – Некоторые войны… они святы.

Нелюдь посмотрел на него со своей вершины, моргнув один раз, прежде чем отвернуться от его разъяренного вида. Он спустился с груды шранков, сделав лестницу из голов и туловищ, а затем спрыгнул в пыль с грацией льва.

– Да, – сказал он, расправляя плечи и выпрямляясь во весь рост. Тени мертвецов падали на его голые ноги. – Достаточно.

Небо потемнело. В воздухе витал запах пыли и смерти. Нелюдь потянулся к кожаному мешочку, который висел на его голом бедре.

«Да!» – закричало что-то внутри старого волшебника, что-то, что наклонилось вперед вместе с его собственными плечами, затопило его рот его же собственной слюной. Подтверждая свою актуальность.

«Да! Это все, что имеет значение. Все тревоги уйдут сами собой. Они. Уйдут. Прочь. А если нет, то придет ясность – да! Ясность. Ясность придет, ясность, необходимая для честного рассмотрения этих вопросов. Придет. Ну же, старина! Вон из этой грязи!»

Духи животных обитают в каждой душе, вот почему человек может заниматься одним делом, оставаясь бдительным для другого, вот почему он может беседовать со своим ближним, вожделея свою жену. В этот момент Клирик был всем, что существовало в мире. Инкариол, дикий, темный и даже святой. Слово, к которому, казалось, обращалась молитва самого творения. Гвоздь Небес сверкал над его головой – корона, которую могла подарить только Сотня. И это было так же естественно, как и неизбежно, потому что он управлял своими спутниками так же, как луна управляет приливами и отливами, как солнце управляет полями…

Абсолют. Как отец среди своих детей.

Одному за другим он давал квирри сидящим скальперам, и Акхеймион наблюдал за ними, склонившись в завистливом ожидании. В ритуале была какая-то близость. Это было прикосновение.

Это была интимность, почти слияние, железная вера в то, что приближающиеся руки не будут бить или душить. Акхеймион смотрел, как почти обнаженная фигура нависла над Мимарой, сидевшей рядом с ним, как она подняла губы в нетерпеливом согласии. Почерневший палец скользнул по желобку ее языка и глубоко вошел в рот. Она напряглась и в блаженстве расправила плечи. Впервые маг обратил внимание на выпуклость ее живота…

Беременна? Неужели она беременна? Но…

«Да! – воскликнул голос его души. – Простота! Тебе нужна простота, чтобы честно обдумать сложности!»

Клирик нависал над ним, его плечи касались фиолетовых облаков, а лицо было пустым от нечеловеческого спокойствия. Акхеймион смотрел, как его палец, все еще блестевший от слюны Мимары, опустился в лисью пасть, открывшуюся в мешочке. Восхитительный момент, волшебный в смысле маленьких чудес, маленьких булавок, с которых свисает вся жизнь. Он смотрел, как снова появляется палец, кончик которого почернел, как от сажи… от пепла…

Ку’Джара Чинмоя.

Мимара… беременна?

Кто? Кто ты?

«Да! Честность. Простота! Вытяни свои губы – да!»

Палец поднялся перед ним, и кончик его был пронзительно-черным. Старый волшебник откинул назад голову и открыл рот…

«В следующий раз, когда ты предстанешь передо мной, – раздался ненавистный голос над раболепствующей толпой, – ты преклонишь колени перед Друзом Акхеймионом…

Келлхус.

Холод пронизывал его насквозь. Палец заколебался. Он поднял глаза и встретился взглядом с блестящими черными глазами нелюдя.

Келлхус. Аспект-император.

– Нет, – сказал старый волшебник. – Больше не надо.

* * *
Она засыпает, встревоженная бессловесным шумом вечера. Ее собственная нерешительная попытка отказаться от квирри на прошлой неделе вызвала лишь любопытство, как ей показалось. Кто знает непостоянные женские привычки? Но когда от зелья отказался волшебник, странная тревога охватила всю артель. Ужас пронзил тишину, и Мимара чувствовала, что скальперы искоса наблюдают за ней. Настороженность ускорила их движения, когда они приступили к выполнению других бездумных задач. Капитан же вел себя так, словно выжидал чего-то.

– Акка… – прошептала она в темноте. – Что-то не так.

– Многое здесь не так, – ответил он отрывисто, и его глаза затуманились от смятения.

Он был на войне, поняла она.

– Я и раньше был пьяницей, – пробормотал он, но, похоже, это был ответ не ей. – Я даже был на крючке у мака… – Мгновенная ясность сверкнула в его глазах. – Бремя, которое несут маги школы Завета… Многие из нас вынуждены искать низких удовольствий.

Он был в состоянии войны с земными остатками Ку’Джара Чинмои.

Ее страх для нее в новинку, так долго ее страсти уходили в небытие при малейшем отвлечении внимания. Она изо всех сил пытается удержать его, но слишком устала. Она погружается в тревожный сон.

Ей снится Кил-Ауджас, белые орды, пробивающиеся сквозь черноту. Ей снится, что она бежит вместе с ними, преследуя свою собственную беспризорную фигуру и все глубже уходя под землю.

Ее будит крик, хрюканье и звуки борьбы – что-то скребет по земле.

Она моргает и втягивает в себя бодрствующий воздух. Эти звуки близко – совсем близко.

Рассвет освещает почерневший мир. Две фигуры склонились над волшебником… Капитан и Клирик.

Что?

Волшебник дергается и пинается.

– Что вы там делаете? – спрашивает она с затуманенным любопытством. Но ее как будто никто не слышит. Волшебник давится, дергается и борется, как выброшенная на берег рыба.

– Что вы делаете! – кричит она.

Но на нее по-прежнему не обращают внимания, и она, вскочив на ноги, бросается на сгорбленную спину нелюдя. Тот отмахивается от нее.

– Держите ее! – рявкает капитан на тени, стоящие в темноте.

Мозолистые руки сжимают ее запястья: Галиан хватает ее сзади.

– Ну вот, красавица! – хмыкает он, утаскивая ее обратно, а потом прижимает ее руки к пояснице и толкает ее на колени.

– Нет! Не-е-е-ет! – слышит она собственный яростный вой.

Все, что она может видеть, – это брыкающиеся ноги мага. Грубый смех доносится из темноты – это Сарл. Чья-то рука сжимает ее шею сзади. Ее лицо утыкается в пыль, в жесткие остатки сорняков. Другие руки хватают ее за пояс штанов. Она знает, что будет дальше.

Но капитан отвернулся от борющегося волшебника и видит, что с ней случилось. Он вскакивает на ноги и яростно пинает одного из ее невидимых противников. Потом бьет еще одного – она видит, как Вонард спотыкается и падает в пыль. Руки исчезают, и она оказывается стоящей на четвереньках.

– Тронете ее, – скрежещет лорд Косотер невидимым теням позади нее, – и расплатитесь своими душами!

Она мельком видит, как бьется в конвульсиях Вонард, выплевывая кровь в бороду. Она бросается вперед с инстинктом, рожденным отчаянием. Она выхватывает Бельчонка из своих скудных пожитков, отводит его назад, спотыкается о кишащий мухами труп шранка.

Рассвет еще только теплится – это всего лишь синевато-сланцевая корона на горизонте. Ночное небо остается черным и бесконечным, оно усеяно бесчисленными звездами. Скальперы кажутся всего лишь сгорбленными тенями, их головы и плечи застыли в бледном свете звезд. Они приближаются к ней, настороженные и безоружные.

Акхеймион кричит.

– Не-ет! – снова вскрикивает она. – Прекратите это! Стойте!

Капитан обнажает свой клинок. От этого скрипа по ее коже пробегают мурашки. Он шагает к ней так, словно она – всего лишь дрова для растопки. Свет пропитывает горизонт позади него, делая его фигуру черной. Она видит убийственный блеск его глаз под капюшоном растрепанных волос. Они кажутся светящимися из-за черных линий, вытатуированных вокруг них.

– Что вы делаете? – кричит она. – Что это за безумие? – Ее голос срывается, и горло вспыхивает болью, так силен ее ужас. Вот как это происходит, понимает она. Бордель научил ее этому, но за все прошедшиегоды она успела забыть. Твоя судьба всегда опережает тебя. Ты становишься самодовольным, толстеешь среди людей, а затем просыпаешься и обнаруживаешь, что вся безопасность, вся надежда разрушены.

Воздух вокруг безветренный и холодный. Лорд Косотер бросается на нее. Он рубит с такой яростью, что режет ее лезвие, выворачивая ей запястья. Она отступает. Она достаточно быстра и искусна, чтобы парировать его удары. Она хорошо обучена. Он взмахивает мечом и со звоном опускает его вниз. Его коса, заплетенная по традиции кастовой знати, раскачивается, как мокрая веревка.

С некоторым удивлением она понимает, что он не пытается убить ее… Будущее темнеет и взрывается криками перед ее мысленным взором. Образы мучений и насилия, зверств, которые могли совершить только скальперы.

Ее крики превращаются в пронзительный вопль. Она бросается на капитана, сражаясь так, как учили ее братья, ловко и легко, противопоставляя хорошую технику боя силе. Он удивленно хмыкает, парируя удары Бельчонка. Он отступает на один шаг, и седая тень падает ему на пятки.

Золото вспыхивает на горизонте. Он делает шаг в сторону, наклоняется, и его тень приближается к ней. Солнечный свет заставляет ее сощуриться. Она моргает и колеблется. Ее меч выворачивается из кончиков пальцев, которых она не чувствует. Каменный кулак швыряет ее на землю. Это случилось, думает она. После того, как она столько выстрадала, так много пережила, к ней приходит смерть.

– Акка… – ахает она, отползая назад. Солнечный свет заливает ее слезы. Горячая кровь струится по ее губам.

И ничего не происходит. Ничьи руки не зажимают ее горло. Ни один нож не срезает с нее лохмотья.

Повинуясь инстинкту, она падает неподвижно, задыхаясь.

Око Судии, которое так долго оставалось запечатанным, открывается.

И она видит, как они стоят неровной дугой, демоны на равнине. Их шкуры обуглились, шерстинки их немногочисленных искупительных деяний были единственным светом, пронизывающим их. И самый темный, самый страшный из них находится прямо перед ней… стоящий на коленях. Капитан.

– Принцесса Империи, – хрипит он, сверкая глазами из огненной смолы. – Спаси нас от проклятия.

* * *
– Я Анасуримбор Мимара! – кричит она. – Принцесса Империи, дочь святой императрицы, падчерица самого аспект-императора! Под страхом смерти и проклятия я приказываю вам освободить волшебника!

Они связали Акхеймиона, заткнули ему рот кляпом и обмотали веревками, как труп, который вот-вот поднимут на погребальный костер.

– Ты отступница, – говорит капитан. – Беглянка.

Ее меч у них – бедный Бельчонок.

– Нет! Нет! Я сейчас на… на…

Ее хора тоже у них… ее Слеза Господня.

– Глупая девчонка. Неужели ты думаешь, что твое исчезновение осталось незамеченным?

Она у них в руках.

– Ты полагаешь? Ты смеешь мне приказывать?

– Ты пленница. Поблагодари своих богов, что не хуже.

И она вспоминает то, что уже осознала, что он совершенно не похож на нее – что в душе и чувствах он так же чужд, как и нелюдь, если не больше. В нем есть целостность, своеобразие действия, взгляда и намерения. Она видит это в его глазах, в его лице: полное отсутствие противоречащих друг другу черт.

Почему-то это ее успокаивает. В тщете можно найти облегчение. Когда-то она это знала.

– Ну и что? Значит, ты собираешься вернуть меня матери?

Его взгляд блуждает от нее к полоске рассвета на горизонте. Багровый свет освещает его лицо, окрашивает дикие пряди бороды в кровавые тона.

– Мы идем к сокровищнице… так же, как и раньше.

– Почему? Что приказал мой отец?

Косотер достает нож и начинает срезать мозоли возле ногтей.

– Почему? Я требую, чтобы ты объяснил мне почему? – продолжает допытываться девушка.

Он отрывает взгляд от своей привычной работы и смотрит на нее с такой невыразительной напряженностью, что ее мысли начинают дрожать. Он всегда пугал ее, этот лорд Косотер. Угроза насилия всегда разжигала его манеры. Для него жестокость была просто еще одной бездумной способностью – еще одним низменным инстинктом. Она знает, что доброта для него – туман, что-то не совсем реальное. Отточенное лезвие – это одна из двух границ, которые он уважает.

Другая граница – это вера… Вера в мужа ее матери. Даже забежав так далеко, глубоко в дикие места за пределами Новой Империи, она остается пойманной в сети аспект-императора. И это знание сделало капитана еще более грозным. Мысль о том, что он заудуньянин…

Больше она ни о чем не спрашивает.

Она роется в сумке волшебника и находит только пять стопок пергамента, записи на которых невозможно прочитать – сказалось одно из его «купаний» в реке. Эти записи – описание действия квирри, как она полагает. А еще она находит маленькую бритву, покрытую ржавчиной, которую прячет за поясом.

Ей хочется плакать, когда они возвращаются на прежний курс. Ей хочется кричать, бежать, выцарапать капитану глаза. Вместо этого она сутулится и смотрит себе под ноги так долго, как только позволяет скука. Она избегает смотреть на скальперов, отодвигает их на периферию сознания, где они кажутся частью пустынных равнин, немногим более, чем зловещими тенями.

Теперь, когда все знают, кто она, девушка чувствует себя голой.

Они постоянно держат старого волшебника связанным и с кляпом во рту. Когда они останавливаются, чтобы поесть, либо Галиан, либо Поквас вынимают кляп, а капитан раскачивает перед лицом старого волшебника хору – свою собственную или ту, что он отобрал у нее, Мимара не знает. Акхеймион избегает даже мельком взглянуть на эту безделушку – вместо этого он неизменно смотрит вниз, направо. Он абсолютно ничего не говорит, даже когда у него вынимают кляп, вероятно, потому, что лорд Косотер сказал ему, что любой звук, тайный или обычный, будет означать его мгновенную смерть. Время от времени толстые пальцы, держащие хору, оказываются слишком близко, и волшебник морщится от того, что его кожа становится соленой. Через несколько дней лоскутное одеяло из струпьев и розовой кожи опутывает все его лицо над бородой.

Он напоминает ей аскета, которого она однажды видела сожженным заживо в Каритусале, когда была еще достаточно молода, чтобы испытывать ужас за других. Жрецы шрайи провели старика по улицам города, порицая его еретические притязания и приглашая зевак стать свидетелями его огненного очищения. Если Акхеймион носил траченые меха, то тот аскет был одет и вовсе в гнилые лохмотья. Но в остальном они так похожи, что у нее внутри все трепещет при этом воспоминании. Руки с узловатыми костяшками, связанные спереди. Кляпы, чтобы предотвратить опасность их голосов. Растрепанные волосы и борода, жилистые и седые. И отстраненный взгляд людей, осужденных задолго до того, как головорезы схватили их.

Старый волшебник время от времени пристально смотрит на нее. Странный взгляд, оборванный, одновременно безнадежный и успокаивающий. Похоже, между ними всегда было понимание, такое же глубокое и холодное, как глина в земле. Они оба были разбиты о колено судьбы, и как бы ни были различны их жизни и катастрофы, их сердца разделились по сходным линиям.

«Успокойся, девочка, – словно говорят его глаза. – Что бы со мной ни случилось, выживи…»

Конечно, его взгляд заставляет ее думать о бритве, спрятанной под поясом.

Она слышит Акхеймиона только тогда, когда ему затыкают рот. В полдень первого дня он начинает рычать на капитана сквозь мокрую от слюны тряпку, крича с такой гортанной яростью, что тот останавливается при его приближении. Ноздри старика раздуваются. Глаза сверкают с безумной интенсивностью. Он кричит о своей собственной рвоте.

Капитан остается таким же невозмутимым, как всегда, он просто смотрит и ждет, пока маниакальный гнев волшебника не утихнет. Затем он складывает ладони чашечкой и прижимает старика к земле.

Мимара мельком замечает улыбающийся взгляд, которым обменялись Галиан и Поквас.

Каждую ночь они заставляют его принять квирри.

Сама же она охотно принимает свою порцию.

Колл одиноко сгорбился в пыльной траве, глядя на них мертвыми глазами. Она не помнит, когда в последний раз слышала его голос. Говорил ли он вообще по-шейски?

Каменные Ведьмы больше не кажутся реальными.

Мимара молится, чтобы Сома все еще следовал за ними, – чтобы шпион-оборотень спас ее! – но она никак не может знать, где он: ей не отойти далеко от остальных даже в туалет, капитан теперь заставляет ее ежедневно унижаться на виду у всех.

Остальные скальперы – особенно Галиан и Поквас – смотрят на нее с напускным безразличием. Они делали ставку на свою похоть, думая, что волшебник – ее единственная защита. Теперь, когда их намерения раскрылись, они ведут себя как набожные воры, как люди, обиженные за то, что обижают других. Они сидят и едят молча. Если не считать редкого взгляда из-под капюшона в ее сторону, кажется, что они смотрят только на свои руки или на горизонт. Мятежный воздух, который нагноился еще со времен Кил-Ауджаса, теперь стал и вовсе гангренозным. Экспедиция теперь кажется скорее собранием враждующих племен, чем людьми, связанными единственной целью.

Она чувствует себя выброшенной на берег рыбой рядом с капитаном и Клириком.

Первые несколько ночей она лежала без сна, больше обдумывая возможности, чем действия. Все ее тело ныло от ощущений: твердая земля, колючая трава, щекотание блох, ползающих у нее по голове. Она видит Бельчонка, торчащего из нищенского узелка, который оказывается рюкзаком капитана. Она чувствует и свою, и капитанскую хоры под его туникой – темные маленькие близнецы, всасывающие в себя забвение. Она думает, что он спит, но это снова и снова приносит ей только разочарования. Косотер неизменно лежит на боку, положив голову на поднятую руку. Но как раз в тот момент, когда она думает, что он упал в объятия Оросис, он поднимает голову и долго лежит неподвижно, словно тщательно вслушиваясь в окружающую черноту. Стоит ей всего лишь начать ползти к нему, и ее мысли превращаются в безумный вихрь ужаса и хаоса. «Хватай свой меч! – кричат эти мысли сквозь сумятицу. – Хватай свой меч! Перережь ему глотку!» Но она мельком видит, как его рука скользит к поясу, и, продолжая по-кошачьи ползти к нему, видит, как его пальцы опускаются на почерневшую от копоти рукоять палаша.

После этого она решает, что он никогда не спит. По крайней мере, он спит не так, как обычные люди.

Они редко разговаривают друг с другом, Клирик и капитан. Они почти никогда не обращаются к ней. На протяжении всего их путешествия какая-то часть ее удивлялась их отношениям. Выгода капитана от них кажется достаточно очевидной: для скальпера убийство – это прибыль, а она едва ли может представить себе убийцу более грозного, чем Клирик. Но что могло заставить нелюдя, а тем более ишроя, подчиниться воле смертного – даже такой сверхъестественной, как воля лорда Косотера? Она зацикливается на этой тайне, ей страстно хочется разгадать ее, и она надеется, что, по крайней мере, на этот вопрос ей будет дан ответ. Но проходят дни, она продолжает незаметно наблюдать за ними, а их отношения становятся все более загадочными.

Через неделю после пленения волшебника Мимара просыпается от звука, который сначала кажется ей необъяснимым, пока, моргая, она не замечает Клирика, сидящего, скрестив ноги, за дремлющим капитаном. Он плачет. Она неподвижно лежит на твердой земле, чувствуя сквозь одеяло выпирающие из земли примятые сорняки. Она борется с внезапно охватившим ее страхом шумно вздохнуть. Клирик сидит, скрестив руки на коленях, его голова опущена так низко, что видны сухожилия, обвивающие его шею сзади, и выступающие из его спины позвонки. Его дыхание по-собачьи быстрое и по-лошадиному глубокое. Он стонет – и этот звук глубок, как Кил-Ауджас. Он что-то бормочет, шепчет – слова, которые она не может разобрать. Время от времени его пробивает дрожь: сначала дергается рука, потом плечо, как будто в нем бьется, пытаясь вырваться, призрак какой-то птицы. Кажется, что от него исходит чувство героической меланхолии, столь же тягостной и величественной, как и века, породившие ее…

Печаль, способная расколоть человеческую душу.

– Косотер… – хрипит он.

Это первый раз, когда она слышит, как Клирик обращается к капитану по имени. Это почему-то причиняет ей острую боль. Капитан приподнимается и садится напротив нелюдя. Она видит только спину мужчины, игру звездного света на потрепанных линиях его составной кольчуги. Спутанные в центре спины, его выбившиеся из похожей на веревку аристократической косы волосы в беспорядке свисают вокруг нее.

Она уже знает, что здравомыслие Клирика не является постоянной вещью, что оно приходит и уходит в соответствии со своим собственным беспорядочным ритмом. Но она только догадывалась о той роли, которую в этом играет капитан.

Дрожь пробегает по телу нелюдя.

– Я… Я борюсь.

– Хорошо. – В голосе капитана слышится нехарактерная для него мягкость, которая скорее свидетельствует о жажде сохранить тайну, чем о нежности.

– Кто… Кто эти люди?

– Твои дети.

– Что? Что это?

– Ты готовишься.

Нелюдь снова опускает свою лысую голову в тень.

– Готовлюсь? Что это за язык, на котором я говорю? Где я научился этому языку?

– Ты готовишься.

– Готовлюсь?

– Да. Вспомнить.

Клирик поднимает лицо к мрачной фигуре, сидящей перед ним. Затем, без всякого предупреждения, его черный взгляд устремляется выше, над плечом капитана, и останавливается на Мимаре, которая притворяется спящей.

– Да… – говорят белые губы, кажущиеся полными в игре черноты и звездного света. – Они напоминают мне…

Капитан поворачивается, чтобы проследить за его взглядом, и лишь на мгновение открывает свой дикий профиль, прежде чем отвернуться.

– Да… Они напоминают тебе о ком-то, кого ты когда-то любил.

Лорд Косотер встает, заслоняя плечом свет звезд, а затем увлекает Клирика в ветреную темноту.

Этот обмен репликами встревожил ее, но он больше походил на известие о растущем голоде за границей, чем на какую-либо непосредственную угрозу. Она вспоминает описание Акхеймионом странностей, свойственных нелюдям, – как их воспоминания о жизни сначала исчезают, оставляя лишь отдельные группы ярких картинок, смятение души, висящей без основания, и как постепенно возвращаются друг за другом их искупительные воспоминания, все больше и больше сковывая их бессвязными эпизодами мучений и боли, пока их жизнь не превращается в кошмар, окутанный туманом, пока вся любовь и радость не уходят в небытие, не становятся вещами, угадываемыми сквозь тени, отбрасываемые их разрушением.

Вот оно, понимает она. Это – награда, которую капитан бросил на весы их сделки. Клирик отдает свою силу, и лорд Косотер предлагает ему память. Людей, которых надо любить. Людей, которых надо уничтожить…

Людей, которых надо помнить.

И все же лорд Косотер – заудуньянин, один из фанатиков ее отчима. Иначе зачем бы он защищал ее от извращенной похоти остальных? И если он заудуньянин, то он никогда не отправит свою экспедицию на уничтожение, если только… Если только аспект-император не приказал ему это сделать.

Она понимает, что сделка, которую он заключил с Инкариолом, может оказаться ложной. Если так, то капитан играет в самую смертельную игру.

Как и все остальные, она привыкла не обращать внимания на свое таинственное зрение. Но Клирик несет свой отпечаток, остаток своей многовековой колдовской практики слишком глубоко в себе. Его разрывает изнутри оккультное уродство, он весь покрыт шрамами от бесчисленных преступлений против творения. И к этому добавляется явная красота его земного облика – очень резкое противоречие, так что порой кажется, что самый простой взгляд на него вырвет ее глаза из орбит. Даже если бы она не видела его сражающимся в подземных глубинах Кил-Ауджаса или под когтистыми навесами Меорнской пустыни, она бы знала, что он был силой – великой силой.

Если он решит уничтожить Шкуродеров…

Только Акхеймион мог надеяться выстоять против него – будь он свободен говорить.

* * *
Артель продолжает свой одинокий путь, ничтожный на фоне слияния бесконечных земли и неба. Окружающий пейзаж выглядит рабским и меланхоличным, как будто это горы, разбитые на красноватые кучи и долго блуждающие гребни. Дикие необъятные облака покрывают небо, они медленно плывут, обещая дождь, который никогда не проливается из них.

Она часто заглядывает в них во время марша, исследуя разрывы и провалы в них, удивляясь тому, как они образуют плавающие пласты, которые, кажется, вращаются в противоположных направлениях, скрывая в своем белом забвении глубокие проблески синего неба.

Волшебник спотыкается, связанный и с кляпом во рту. Он с ненавистью глядит на всех, кроме нее.

«Выживи, Мимара! Забудь меня!»

Проходит еще несколько дней, прежде чем ей удается собрать все воедино. Сарл, в частности, дает ей ключевые идеи. Он рассказывает ей, как лорд Косотер, прославившийся своей жестокостью и маршальским рвением, привлек внимание аспект-императора во время войн за объединение. Как ему были обещаны особые льготы шрайи, которых не было ни у кого, кроме ее дяди Майтанета, чтобы он основал артель скальперов и остался в окрестностях Хуннореала, где мог бы регулярно проверять, как дела у волшебника.

– Он рожден адом, – говорит ей безумец, и его лицо расплывается в столь хорошо всем известном радостном смехе. – Он рожден адом, наш капитан. И он это знает – ого-го! И он знает это. Он думает, что твой гурвикка оплатит его траты… – Его косящие глаза распахиваются в притворной тревоге. – Доставь его в рай!

– Но как же? – протестует она.

– Из-за него! – хихикает безумец. – Из-за него! Аспект-император знает все…

Она сама видела результат двадцати лет одиночества волшебника в пустыне. После того как Акхеймион скрылся в Марроу, она прорвалась в его комнату в башне, отбившись от пытавшихся помешать ей рабов. Какая-то часть ее ожидала, что она взорвется, когда войдет туда, что с криком умрет в магическом огне. Она чувствовала остатки чего-то таинственного. Но там не было никаких зарождающихся защитных заклинаний, защищающих комнату, не было ничего… Из-за детей его рабов, которые могли туда забраться, поняла Мимара.

Сначала она почти ничего не видела, кроме солнечного света, падавшего на закрытое ставнями окно, где она впервые увидела мага. Там стоял прогорклый, но удивительно сухой и манящий запах. Наконец, она увидела волчьи шкуры, согревающие стены и потолок. Грубо сколоченную кровать. А потом – предмет его многолетнего труда.

Страницы. Разбросанные. Сложенные в стопки, которые, казалось, вот-вот рухнут. Свитки громоздились друг на друга в тени, как кости. Описания одного Сна за другим, нацарапанные чернилами и пронумерованные, – все там было пронумеровано. Узор за узором. Теория за теорией. Сесватха это, Сесватха то. Множество деталей, которые она никогда не смогла бы расшифровать, не говоря уже о том, чтобы запомнить.

Из всех каракулей, на которые она смотрела, только одни сохранились в ее памяти – те, что казались последней записью старого волшебника, те, что побудили ее последовать за ним.


«Она вернулась. Из всех людей!

Наконец, я проснулся».


«Она», – написал он тогда. Она… Эсменет.

Ее мать.

Если она могла просто войти в комнату старого волшебника, рассуждает Мимара, то и ее отчим тоже. Она даже видит его мысленно, аспект-императора, выходящего из точки бело-голубого света. Она видит его лицо, всегда такое далекое, всегда такое пугающее, медленно всматривающееся в неряшливый мрак. Что подумает бог, размышляет она, глядя на жалкие пожитки своего старого учителя, на навязчивую идею первой постоянной любви его жены?

Ничего человеческого, уверена Мимара.

Она смеется во время этих размышлений, достаточно громко, чтобы привлечь больше одного вопросительного взгляда своих спутников. Часть ее винит в этом квирри, который она обожает, хотя и ненавидит. Он продолжает выщелачивать ее душу, вытягивать воду из ее прежних забот и ревниво хранить их серьезность. Время от времени она даже ловит себя на мысли, что ее плен – честная и выгодная сделка… до тех пор, пока Клирик не начинает снова ласкать ее рот своим холодным и горьким пальцем.

Но смех ее все же искренний. С самого начала она отбросила страхи старого волшебника по поводу своего отчима.

– Вот как он посылает тебя, – сказал Акхеймион. – Вот как он правит – из тьмы в наших собственных душах! Если бы ты чувствовала это, знала это, это просто означало бы, что существует какой-то более глубокий обман…

Она отвергла эти слова с ухмылкой, с гримасой, которую приберегала для дураков. Она, Анасуримбор по браку ее матери, жившая в божественном присутствии Келлхуса, сидевшая раздавленной и покрытой гусиной кожей, когда ее отчим просто пересекал комнату. Как и многие другие, она путала отсутствие с бессилием. Андиаминские Высоты казались такими далекими. Теперь она знает: аспект-императору не страшны расстояния. Анасуримбор Келлхус повсюду.

Именно этого и боялся старый волшебник.

С этим осознанием приходит новое понимание ее силы. Она поймала себя на том, что пристально разглядывает капитана, гадая о том, борются ли в нем чаши весов, о шатком равновесии благочестия и жажды крови. Она представляет собой невыносимое осложнение, решает Мимара, морщинку, портящую длинный шелк его честолюбия. Он не испытывает никакого земного ужаса, решает она, потому что его страх перед проклятием затмевает все остальное. Он слишком воинственен, чтобы найти спасение в богах сострадания. Слишком скуп и жесток, чтобы заслужить благосклонность войны или охотника…

Только аспект-император может сделать добродетелью свою жажду крови. Только он может доставить его в рай.

Она – переменная, думает Мимара, вспоминая алгебру, которую выучила на коленях у Ераджамана, своего наставника-нильнамешца. Она – та ценность, которую капитан не может вычислить.

То, что он делает, наконец решает она, зависит от того, кого он считает своим господином и хозяином, своим богом.

– Я беременна, – говорит она ему.

По его неумолимому лицу пробегает дрожь.

– Разве тебе не любопытно? – спрашивает она.

Его взгляд не дрогнул. Никогда еще мужчина не приводил ее в такой ужас.

– Ты это знаешь… ведь знаешь же?

Кажется, она всю свою жизнь провела, глядя в лица бородатых мужчин, угадывая линию их подбородка, чувствуя, как их волосы натирают обнаженную кожу ее шеи. У нее сохранились лишь детские воспоминания о голых лицах священников и представителей кастовой знати в Сумне. Да еще некоторые из старших нансуров, населявших императорский двор, все еще цеплялись за свои женственные щеки. Но похоже, сколько она себя помнит, у мужчин всегда были бороды. И чем больше они были им к лицу, тем выше становилось их положение.

Лорд Косотер выглядит для нее не более чем головорезом – даже попрошайкой. «Думай о нем только так! – беззвучно кричит она. – Он меньше, чем ты! Меньше!»

– Знаю что? – скрежещет он зубами.

– Кто его отец…

Он ничего не отвечает.

– Скажи мне, капитан, – говорит она пронзительно-сдавленным голосом. – Как ты думаешь, почему я сбежала с Андиаминских Высот?

Даже когда он моргает, его лицо кажется высеченным из камня, как будто простая плоть была слишком мягкой, чтобы вместить такой взгляд.

– Почему любая девушка бежит из дома своего отчима? – настаивает она.

Эта ложь глупа: ему достаточно только догадаться о сроке ее беременности, чтобы понять, что этого никак не могло произойти в Момемне. Но что может знать такой человек, как он, о беременности, не говоря уже о той, что началась от божественного насилия? Ее мать носила всех ее братьев и сестер намного дольше обычного срока.

– Ты ведь понимаешь, правда? Ты осознаешь, чьего ребенка я ношу…

«Бог… Я ношу бога в своем животе». Кажется, ей достаточно сказать это самой себе, чтобы это стало правдой…

Еще один дар квирри.

И она видит, как это искрится в его глазах – удивление и ужас одновременно. Она почти кричит от радости. Она победила его. Наконец-то она его победила!

Его выпад так внезапен, так стремителен, что она едва понимает, что произошло, пока не падает на траву. Он прижимает ее к себе. Его правая рука зажимает ей рот, такая большая, что она почти полностью закрывает нижнюю половину ее лица. В его взгляде светится какая-то дикая, обезьянья ярость. Он наклоняется так близко, что девушка чувствует запах его гниющих зубов.

– Никогда! – говорит он громким шепотом. – Никогда больше не говори об этом!

Потом она вдруг оказывается свободной, голова у нее кружится, губы и щеки немеют.

Он отворачивается от нее и снова смотрит на наблюдающего за ним нелюдя. Кажется, ей ничего не остается, кроме как сидеть и плакать.

Отчаяние переполняет ее после этой последней глупой уловки. Это были скальперы. Неумолимые. Это были те мужчины, которые никогда не останавливались, чтобы поразмыслить, и задавали женщинам вопросы только для того, чтобы те могли дать им правильный ответ. Даже без квирри они были навечно пойманы в ловушку на стремительном краю страсти и мысли, полностью веря в то, что им нужно, чтобы их голод был утолен. Там, где некоторые трепетали от одного лишь подозрения в легкомыслии, ничто, кроме откровенной беды, не могло заставить этих людей вернуться к самим себе. Только кровь – их кровь – могла заставить их задуматься.

Для этих людей существовало лишь то, что было у них перед глазами. Лорд Косотер был фанатичным агентом аспект-императора. Друз Акхеймион был его пленником. Они отправились грабить сокровищницы.

Если они попали в колеса какой-то великой махинации, то так тому и быть.

* * *
Наступила ночь, и скальперы спорят. Изредка рявкает капитан, и остальные тоже начинают говорить на повышенных тонах. Они сидят кучкой в нескольких шагах от Мимары, неровные тени, нарисованные мелом в звездном свете. Смех Сарла царапает ночную тишину. По какой-то причине суть их вражды ее не касается, хотя она периодически слышит слово «персик», принесенное ветром. Ей надо подумать о своей припрятанной бритве.

Акхеймион лежит связанный рядом с ней, уткнувшись лицом в дерн. Он либо спит, либо слушает.

Клирик сидит рядом, скрестив ноги, его колени скрыты заросшими плесенью лохмотьями. Он уставился на Мимару без всякого смущения. Она все еще чувствует холод его пальца на своем языке.

Она высоко поднимает бурдюк с водой и медленно выливает его себе на голову. Она чувствует, как теплая вода змеится по ее голове. С мокрыми волосами, под пристальным взглядом, устремленным на наблюдающего за происходящим Клирика, она подносит бритву к своей голове.

Она работает быстро, даже бездумно. Она делала это бесчисленное количество раз: обычай шлюх в Каритусале состоял в том, чтобы носить парики. У нее их было уже одиннадцать к тому времени, как люди ее матери явились за ней с мечами и факелами.

Голос Галиана недоверчиво повышается.

– Тропа? – восклицает он. – Это смерте…

Волосы падают ей на колени спутанными лентами. Редкие сухие пряди взлетают на ветру и уплывают ей за спину, где цепляются за траву, как клочья пергамента.

Клирик наблюдает, две белые точки влажно светятся в его черном взгляде.

Она снова льет воду на свою коротко остриженную голову и растирает кожу на ней, пока грязь не превращается в подобие пены. Подняв бритву еще раз, она убирает оставшиеся волосы в никуда. А затем соскребает и брови.

Закончив, она сидит, моргая и глядя на невозмутимого нелюдя, наслаждаясь покалыванием воздуха на обнаженной коже. Проходит несколько ударов сердца – или даже больше. Воздух, кажется, потрескивает от одного его присутствия, таким неподвижным он остается.

Она вползает в омут его немедленного пристального взгляда. Ее кожа покрылась пупырышками, как будто с нее сняли не только волосы, но и одежду.

– Ты меня помнишь? – шепчет она наконец.

– Да.

Она поднимает руку к его лицу, проводит подушечкой пальца по мягкому силуэту его губ. Она просовывает палец между ними и касается горячей слюны. Она осторожно протаскивает палец дальше, между его сросшимися зубами, удивляясь, что их края совсем не острые. Она проникает глубоко, прокладывает путь вниз по центру его языка.

«Сколько тысяч лет прошло? – удивляется она. – Сколько проповедей было прочитано на протяжении веков?»

Она убирает палец, удивляясь блеску нечеловеческой слюны.

– Ты помнишь свою жену?

– Я помню все, что потерял.

Она очень красива. Она знает, что красива, потому что очень похожа на свою мать, Эсменет, которая была самой знаменитой красавицей в Трех Морях. А смертная красота, как она знает, находит свою меру в бессмертии…

– Как же она умерла? – спрашивает девушка.

Единственная слеза падает из правого глаза Клирика и свисает с его челюсти, как стеклянная бусинка.

– Вместе с остальными… Чир’кумир телес пим’ларата…

– Я похожа на нее?

– Возможно… – говорит он, опуская глаза. – Если бы ты плакала или кричала… Если там была кровь.

Она придвигается ближе, вдыхая его запах, и садится так, что ее колени касаются его голеней. Его сумка висит на поясе, частично зацепившись за миниатюрные заросли травы. Ее охватывает головокружение, внезапный ужас, что сумка может опрокинуться, как если бы мешок был младенцем, положенным слишком близко к краю стола. Она сжимает его предплечья.

– Ты дрожишь, – шепчет она, сопротивляясь желанию смотреть на мешочек. – Ты хочешь меня? Хочешь… взять меня?

Он отводит руки и смотрит вниз, на свои ладони. Над ним громоздятся облака, похожие на чернильные обломки под звездами. Сухая молния выжигает равнины бесплодной белизной. Она мельком видит землю, нагроможденную поверх земли, покрытые струпьями скалы, шерстяные просторы.

– Я хочу… – говорит он.

– Да?..

Он поднимает глаза – они кажутся нарисованными и висящими на утяжеленных нитях.

– Я… Я хочу… задушить тебя… чтобы разделить тебя с моими…

У него перехватывает дыхание. Убийство плавает в печали его взгляда. Он говорит, как кто-то, застрявший в чужой душе.

– Я хочу слышать, как ты кричишь, когда я осыпаю тебя оскорблениями… Я хочу видеть, как ты горишь, словно свеча!

И она чувствует мускусную силу его тела, бессилие своих размахивающих рук и когтистых пальцев, если он просто выберет… «Что? – спрашивает ее выброшенная часть. – Что ты делаешь?» Она не совсем уверена в том, что собирается делать, не говоря уже о том, что надеется сделать. Неужели она его соблазняет? Ради Акхеймиона? Ради квирри?

Или она делает это из-за того, что ей пришлось пережить в бурных морях между Сумной и Каритусалем? Так что же это такое? Неужели по прошествии стольких лет она все еще остается ребенком, которым торгуют матросы, плачущим под стоны бревен и людей?

Она мельком видит, как забирается в кольцо рук Клирика, обхватывая его талию своими ногами. У нее перехватывает дыхание при мысли о его древней мужественности, о единении ее цветка и его камня. Ее желудок сжимается при мысли о его тайном уродстве, о том, как это уродство давит на нее, проникает в нее.

– Потому что ты любишь меня? – спрашивает она.

– Я…

Его лицо искажает гримаса, и она мельком видит шранков, воющих в свете колдовского огня. Он поднимает свое лицо к ночному небесному своду, и она видит мир до появления человеческих народов, ночную эпоху, когда нелюди шли войсками из своих великих подземелий и гнали перед собой сынов человеческих.

– Нет! – вопит Клирик. – Нет! Потому что я… Мне нужно вспомнить! Я должен вспомнить!

И каким-то чудом она это видит. Свою цель и намерение.

– И поэтому ты должен предать меня…

– Да! Только разрезать этот шрам! Только так можно… можно…

– И ты должен полюбить, чтобы предать.

Его страсть улетучивается, он падает и остается лежать неподвижно – очень неподвижно. Ясность выглядывает из его глаз, тысячелетняя уверенность. Исчезли растерянная сутулость и вялый вид нерешительности. Он расправляет плечи и руки в античной благородной позе. Он убирает руки за спину и, кажется, сжимает их на пояснице. Эту позу она узнала по Кил-Ауджасу и его бесчисленным гравюрам.

Голоса скальперов продолжают спорить и пререкаться. Облака продолжают подниматься, саван затягивает зияющую чашу небес. Капитан что-то говорит, но низкий раскатистый гром заглушает его голос.

Первые капли дождя стучат по пыли и траве.

– Кто? – настаивает Мимара. – Кто ты на самом деле?

Бессмертный ишрой наблюдает за ней, его улыбка крива, а глаза светятся чем-то слишком глубоким, чтобы это можно было назвать сожалением.

– Нил’гиккас… – бормочет он. – Я – Нил’гиккас. Последний король-нелюдь.

* * *
Старый волшебник обнаружил, что молчать – значит наблюдать.

Ты видишь больше, когда говоришь меньше. Сначала твои глаза обращены наружу так же бездумно, как они всегда обращаются наружу, когда ты говоришь: ты просто ждешь ответа, оцениваешь эффективность своей лжи. Но когда твой голос замурован в кирпичной стене, когда ты лишен самой возможности говорить, твои глаза остаются на месте. И как скучающие дети, они начинают придумывать, чем бы заняться. В результате ты как будто замечаешь что-то, не замеченное раньше.

Он заметил, как Галиан спит отдельно от остальных и как он наносит себе на руки необъяснимые маленькие порезы, когда думает, что его никто не видит. Он заметил, как Поквас поглядывал на эти маленькие раны, когда Галиан казался рассеянным. Он заметил, как Ксонгис шепчет над своими стрелами что-то вроде молитв или народных заклинаний. Он заметил, что Колл бьется в конвульсиях, хотя никто другой, казалось, вообще не замечал его.

Он заметил, какой бесплодной становилась жизнь, когда их группа раз за разом разбивала лагерь, не разводя огня. Когда люди сидели в темноте.

Видеть невидимое – значит понимать, что слепота всегда зависит от степени ее проявления. Сказать, что все люди слепы в каком-то отношении – к чужим махинациям, к самим себе, – было бы трюизмом, едва ли заслуживающим внимания. Но поразительно было то, как этот трюизм постоянно ускользает от людей, как они путают видение простых фрагментов с видением всего, что им нужно видеть.

Он размышлял об этом несколько дней: над невидимостью неизвестного.

Над крючком, на котором висел весь обман.

Он изо всех сил пытался вспомнить, в каком состоянии была его душа перед тем, как Клирик и капитан набросились на него. Он был так поглощен своими внутренними демонами, что совершенно забыл о внешнем. Ему никогда не приходило в голову, что лорд Косотер, чья жестокость стала столь нежеланным союзником, может быть агентом аспект-императора. Он был слишком смущен, чтобы бояться за себя, когда они обрушились на него, но ужас из-за Мимары, из-за того, что могло случиться с ней без его власти, пришел к нему мгновенно. Снова и снова он кричал, борясь с душившим его кляпом, со связывавшими его кожаными ремнями, но больше всего – с колоссальной извращенностью судьбы. Он едва мог разглядеть Мимару в последовавшей за этим схватке теней, но увидел достаточно, чтобы понять, что остальные схватили ее и что их намерения были одновременно жестокими и плотскими. Он нисколько не обрадовался, когда вмешался лорд Косотер. Он вспомнил первые дни экспедиции, когда капитан казнил Мораубона за попытку изнасиловать Мимару. Капитан, как сказал Сарл, всегда получает первый кусочек. Поэтому Акхеймион решил, что предводитель скальперов просто приберег ее для себя. Он нисколько не удивился, когда капитан попытался обезоружить ее, а не убить. Что его ошеломило, окатило ужасом и облегчением, так это то, что Косотер опустился перед ней на колени.

Он был обманут. Он никогда не доверял этим людям, этим скальперам, но доверял их природе – или тому, что считал их природой. Пока они думали, что идут за богатством, в сокровищницу, пока они думали, что он – их ключ, он верил, что может делать это… управлять ими. Знание. В этом была великая ирония судьбы. Знание было основой невежества. Думать, что кто-то знает, значит быть совершенно слепым по отношению к неизвестному.

Он был просто дураком. Какая артель скальперов согласится на такую экспедицию? Кто будет так отчаянно рисковать своей жизнью в погоне за древними слухами? Только фанатики и безумцы решились бы на такое путешествие. Только такие люди, как капитан…

Или – как он сам.

Думая, что он знает, Акхеймион ослепил себя неизвестностью. Он перестал задавать вопросы. Он сам себе выколол глаза, и если он не найдет способа преодолеть этот поворот, то дочь единственной женщины, которую он когда-либо любил, почти наверняка обречена.

Невежество – это доверие. Знание – это обман. Вопросы! Вопросы были единственной правдой.

Таково было решение, которое возникло у него в первые дни плена. Замечать все. Чтобы подвергнуть все сомнению. Не принимать никаких знаний как должное.

Вот почему его агрессия так быстро угасла, почему какое-то фаталистическое спокойствие овладело его душой.

Вот почему он начал ждать.

«Я живу потому, что Косотер нуждается во мне, – напоминал он себе. – Я живу из-за вещей, которых не вижу…»

Конечно, нелепость всех этих размышлений не ускользнула от него. Пленник людей без угрызений совести и жалости, пленник скальперов. Пленник главного своего врага, Келлхуса… Он знал, что этот форсированный марш через пустоши Истиули решит гораздо больше, чем его жизнь. И все же он был здесь, коротая часы, размышляя о философских глупостях.

Его губы потрескались и начали кровоточить. Его горло и нёбо были покрыты ссадинами и язвами. Его пальцы онемели до паралича, а запястья гноились. И все же он был здесь, улыбаясь игре прозрения, скоплению категорических неясностей в своей любопытной душе.

Только наркотик может так перевернуть естественный порядок сердца. Только прах легендарного короля.

Квирри. Яд, который делает его сильным.

* * *
Им достаточно лишь запрокинуть голову, чтобы напиться.

Дождь барабанит по их головам, перекатывается через большие расстояния туманными метелями. Грязная земля шипит, засасывает гниющие швы их сапог. Одежда обвисает и щиплет, натирая кожу до крови. Лямки, давно сгнившие от пота, совсем разваливаются. Поквас вынужден привязать свой плечевой ремень к поясу, так что скошенный кончик его меча рисует на грязи ломаную линию. Сарл даже отбрасывает свою кольчугу, сопровождая это причудливой тирадой, где он попеременно спорит сам с собой, беснуется и смеется.

– Готовьтесь! – выкрикивает он со слезами снова и снова. – Это страна голых, ребята!

Дождь все льет и льет. По вечерам они собираются вместе для скудной трапезы, глядя в никуда с подавленной яростью.

Только волшебник, выглядящий странно молодым, с его мокрыми волосами и бородой, слипшимися в полотнища, кажется, не пострадал. Он наблюдает с осторожностью, которую Мимара находит одновременно ободряющей и тревожащей. Было бы лучше, думает она, если бы он выглядел более подавленным… Менее опасным.

Только Колл дрожит.

Однажды, на третью ночь, Клирик раздевается догола и взбирается на кучу валунов в форме большого пальца. Он кажется всего лишь серой тенью на близком расстоянии, но все они, за исключением Колла, смотрят на него с удивлением. Иногда он так делает, как теперь узнала Мимара, – выкрикивает свои безумные проповеди всему миру.

Они слушают его разглагольствования о проклятиях, о веках потерь и тщетности, о деградации жизни.

– Я судил народы! – рявкает он в туманный мрак. – Кто вы такие, чтобы осуждать меня? Кто вы такие, чтобы делать это?

Они наблюдают, как он обменивается молниями с облаками. Даже насквозь промокшая земля содрогается от грохота его голоса и конкурирующего с ним грома.

Когда Мимара отворачивается, она видит, что старый волшебник пристально смотрит на нее.

Почва теперь более изломана, подлесок более трудолюбив: травы похожи на содранные шкуры, кустарники все еще острые от засухи. И все же кажется, что леса приходят без предупреждения. Земля вздымается ввысь, и из серой дымки выползает извилистая холмистая местность, испещренная ущельями, бурлящими бурыми водами, пологими рощами стройных тополей и кривых елей.

Куниюри, понимает Мимара. Наконец-то они пришли, куда хотели.

Именно усталость от этого осознания, если уж на то пошло, удивляет ее. Будь она той самой женщиной, которая сбежала с Андиаминских Высот, этот момент был бы наполнен глубоким недоверием. Куниюри, древняя родина высоких норсирайцев до их гибели, место, столь глубоко почитаемое безымянными авторами саг. Сколько она прочитала описаний, художественных произведений, хроник местных королей? Сколько свитков было написано просвещенными сынами этой страны? Сколько псалмов говорит об ее утраченной славе?

Все это кажется не более чем мусором перед лицом мучительного страдания Мимары. Мир кажется слишком серым, слишком холодным и сырым для славы.

Но вскоре дождь прекращается, и однообразная серая пелена превращается в облака, скрученные в кулаки тьмы. Вскоре сквозь них пробивается солнце, и они превращаются в пурпурные и золотые сгустки. Земля обнажается, и девушка смотрит на невиданные ранее мили, на неровные холмы, уходящие к горизонту, на горы известняка, поднимающиеся из мантий гравия и земли. Впервые за много дней ее лицо согрелось от желания посмотреть на этот пейзаж.

И снова она думает: «Куниюри…»

В те годы, когда она была рабыней в борделе, это название мало что значило для нее. Оно казалось просто еще одной мертвой вещью, известной всем, кто старше и мудрее, как дедушка, который умер еще до ее рождения. Все изменилось, когда ее мать-императрица сожгла Каритусаль. Несмотря на всю символическую бурю своего бунта, она накинулась на подарки, которыми щедро одаривала ее мать, на одежду, косметику и учителей – прежде всего на учителей. Та, кем она была, превратилась в невежественное ядро, пусть и не желавшее покидать высоты своей души. Мир стал чем-то вроде наркотика. И Куниюри стала своего рода эмблемой, таким же символом ее растущей независимости, как мертвая и священная земля саг.

И вот теперь она здесь, на границе своего собственного становления.

В ту ночь они разбили лагерь на развалинах древнего форта. Они увидели его с вершины соседнего холма: потрепанные фундаменты, мелькающие между деревьями, остатки единственного бастиона, массивные блоки, остановившиеся в своем падении вниз. После перехода через Истиули, послебесконечных миль безлюдных равнин эти руины казались почти ориентиром, обещающим дом.

Дичь водится вокруг в изобилии, и благодаря Ксонгису и его безошибочному прицелу они лакомятся дроздом и оленихой. Имперский следопыт снимает шкуру с оленихи, а затем Клирик готовит ее при помощи какого-то маленького непонятного заклинания. Когда его глаза тускнеют до темного блеска, а кончик пальца начинает сиять так же ярко, как пламя свечи, и Мимара не может не думать о великолепном порошке, квирри, который сделает этот палец черным позже вечером. Клирик медленно проводит подушечкой пальца по ногам, а затем по ребрам оленихи, превращая багровую плоть в шипящее, дымящееся мясо.

Дрозда они варят.

После этого Мимара отходит в сторону, ускользнув от рассеянного внимания капитана, а затем крадется назад широким кругом, ныряя под наклонившиеся камни и проскальзывая среди зарослей подлеска. Внутренний двор, где они собрались, окаймляет своего рода стена – дуга из неотесанного камня, разбитая на зубчатые секции. Капитан поместил волшебника в дальнем конце этой «комнаты», как всегда стараясь держать его отдельно от остальных. Она спешит, хотя и знает, что рискует быть услышанной сверхъестественным слухом Клирика. Для человека, который почти не выказывает беспокойства, лорд Косотер – не кто иной, как привередливый пастух, всегда считающий отбившихся от стада и безжалостно быстро сгоняющий их своим посохом.

Она замедляется, приближаясь к стене позади старого волшебника, следуя скорее за покалыванием его Метки, чем за любым видимым сигналом. Она прокрадывается между сумахом, прижимается к холодному камню, вытягивается на животе и ползет со змеиным терпением, пока не видит, как перед ней поднимается клок волос волшебника.

– Акка… – шепчет она.

Когда она говорит, ее охватывают тепло, необъяснимая уверенность, как будто из всех ее безумных тягот признание – единственное реальное препятствие. Скрытность свойственна каждому бывшему рабу, и она ничем не отличается. Они копят знания не ради реальной силы, которую эти знания дают, а ради вкуса этой силы. Все это время, еще до пленения Акхеймиона, она накапливала факты и подозрения. Все это время она обманывала себя, как обманывают себя все люди, думая, что только она одна обладает наивысшим преимуществом и только она одна командует полем боя.

Все это время она была полной дурой.

Она рассказывает ему все, что узнала о капитане и о его миссии.

– Он знает, что проклят. Мы – его единственная надежда на спасение, во всяком случае, он так считает. Келлхус обещал ему рай. Пока мы ему нужны, мы в безопасности… Как только я узнаю, зачем мы ему понадобились, я обещаю, что найду способ сказать тебе об этом!

Она говорит, что Клирик больше, чем ишрой. Гораздо больше.

– Нил’гиккас! – плачет она еле слышно. – Последний король-нелюдь! Что бы это могло значить?

Она говорит о том ужасе, о котором даже не подозревала. И в ее бормотании есть что-то такое, может быть, отчаяние, что выталкивает ее из колеи, уносит прочь от следов, которые предыдущие недели и месяцы затерлись в ее мыслях. Она вспоминает, кто она такая.

Она рассказывает ему о наполненных благовониями утрах на Андиаминских Высотах, когда она лежала в постели, наблюдая, как стрижи на ее балконе взлетают и приземляются с извивающейся грацией, когда ее дыхание было глубоким и ровным, а глаза трепетали, протестуя против солнца.

– Я видела тебя во сне… тебя, Акка.

Потому что он был ненастоящим. Потому что фиктивная любовь была единственной любовью, которую она могла вынести.

Она всегда знала, что он отвергнет ее, что он откажется от своего отцовства и откажет ей в знании, которое она так отчаянно искала. Она всегда знала, как это ни странно для искалеченных душ, что любит его, потому что он ничего о ней не знает и поэтому не имеет никаких оснований для небрежного осуждения – или, что еще хуже, настороженной жалости, которую она так презирала в глазах своей матери.

И кажется, каким-то непостижимым образом она знала, что дойдет до этого, когда будет рыться в сырой земле, съеживаясь у крошащегося камня, шепча в отчаянии…

Обхватив руками живот, она призналась ему в любви.

Благодать более чем бессмертна. Чем сильнее мир осаждает ее, тем больше сияет ее значение. И она может почувствовать это, в этот самый миг – чувствовать искру, сияющую в бесконечной ладони бога.

– Ребенок твой, – всхлипывая, шепчет она. – Видишь? Я ношу ребенка своей матери…

Она протягивает руку, пальцы которой не дрожат даже тогда, когда всю ее сотрясает дрожь. Она вдавливает их в спутанное гнездо его волос и громко всхлипывает, когда касается горячей кожи его головы. Впервые она чувствует движение в своем чреве – движение младенческой пятки…

– Мы здесь, Акка… В Куниюри. Наконец-то мы здесь!

Раздавшийся голос капитана, кажется, разбивает вдребезги все надежды.

– В этой земле много костей, – говорит он с дальней стороны камня. – Я это чувствую.

Лорд Косотер, до этого сидевший на корточках и невидимый, встает и нависает над ней и над волшебником, проверяя свои стареющие колени. Она так резко втягивает воздух, что это звучит, как вывернутый наизнанку крик. По странному совпадению он стоит так, что Гвоздь Небес оказывается позади него и освещает его волосы, так что он кажется скорее нечестивым призраком, чем человеком, темным богом, пришедшим наказать за простые прегрешения. Он держит в руках ребро и зубами сдирает с него последние оставшиеся ошметки мяса. Жир стекает по его бороде.

– Продолжай испытывать судьбу, девочка, и ты присоединишься к этим костям.

Он наклоняется к ней с неторопливой жестокостью мясника, собирающего свою добычу. Он хватает ее сзади за шею и рывком поднимает на ноги. Он швыряет ее на землю в направлении остальных. Когда она пытается встать на ноги, он снова толкает ее на землю. Сорняки царапают ей щеки.

– Это моя тропа! – рычит капитан, отстегивая один из своих ремней.

Внезапно она становится маленькой девочкой, проданной голодной матерью чужеземным работорговцам. Внезапно она вздрагивает под жестокими тенями, съеживаясь и съеживаясь, пока совсем не превращается в дитя, причем не человеческое, а в нечто маленькое, слепое и мяукающее, нечто, что можно сломать в меркантильных челюстях, нечто, что можно попробовать на вкус…

– Сарл! – ревет безжалостный голос. – Что гласит правило?

– Пожа-а-а-алуйста! – рыдает она, пятясь назад. – Прос… прости..!

– Никакого коварства! – хихикает безумец. – Никакого перешептывания на тропе!

Она отчаянно поднимает ладонь, защищаясь. Ремень издает негромкие воркующие звуки, когда хлещет по воздуху. Это напоминает ей струны, которые музыканты использовали для выступлений в переулках больших трущоб Каритусаля. Те бездыханные песни, которые они сочиняли, не давали ей покоя, словно их инструменты были детьми, кричащими во сне.

Она смотрит мимо теней тех, кто смеется и кричит по-кошачьи. Она смотрит на него, на короля-нелюдя. Она взывает к ужасу, который видит в его огромных глазах. Она сплевывает кровь и, всхлипывая, произносит его настоящее имя.

Но он просто наблюдает…

Она знает, что он все вспомнит.

* * *
В ту же ночь он приходит к маленькой девочке, король-нелюдь. Он опускается на колени рядом с ней и протягивает ей почерневший кончик пальца.

– Возьми его, – говорит он. – Береги его. Он сделает тебя сильной.

Маленькая девочка сжимает его руку, останавливает ее. Она сжимает его палец, а затем прижимает испачканный кончик к его собственным губам. Она поднимается, заключает его в объятия и высасывает магию из его рта. Его сила пробегает по ее коже, а затем впитывается в нее, смывая созвездие боли.

– Ты мог бы остановить его… – рыдая, хрипит маленькая девочка.

– Я мог бы остановить его, – говорит он, опуская свой торжественный взгляд.

И уходит в темноту.

* * *
На следующее утро открывается ее Око Судии.

Избитая, чувствующая, как боль пробирает ее до костей, она завтракает с покрытыми угольными струпьями демонами. Даже старый волшебник сидит с покрытой волдырями кожей, и его окружает тень будущих испытаний его души. Галиан смотрит на нее и что-то бормочет остальным, и смех проносится по их компании мелкими, раздраженными шквалами. И кажется, она видит это, нагромождение греха – бесчестия во всем его зверином разнообразии. Воровство и предательство, обман и чревоугодие, тщеславие и жестокость, а также убийство – прежде всего убийство.

– Насчет твоих визгов… – говорит ей Галиан, и лицо его мрачнеет от насмешки. – Тебе действительно следует почаще перебегать дорогу капитану. Мы с мальчиками были совершенно ошарашены.

Поквас откровенно смеется. Ксонгис ухмыляется, занимаясь своим луком.

Она всегда удивлялась преображению Галиана. Поначалу он казался другом, человеком, которому можно доверять, хотя бы потому, что он был ироничным и здравомыслящим. Но по мере того как его борода росла, а одежда и снаряжение гнили, он становился все более отдаленным, все более трудным для доверия. Тяготы пути, думала она, вспоминая, сколько милых душ на ее глазах озлобил бордель.

Но теперь, видя его явленным в божественном свете, она понимает, что месяцы лишений – и даже квирри – очень мало изменили его. Он один из тех людей, которых можно любить или презирать в зависимости от его капризного отношения к товарищам. Милостивый и щедрый с теми, кого он считал своими друзьями, и совершенно не заботящийся о других.

– Багровая бабочка… – бормочет она, моргая от чужих воспоминаний.

Ухмылка мужчины дрогнула.

– Чего?

– Ты изнасиловал ребенка, – говорит она бывшему солдату. – Девочку. Ты убил ее, пытаясь заглушить крики… Ты все еще видишь во сне багровую бабочку, которую твоя окровавленная ладонь оставила на ее лице…

Все трое мужчин застывают на месте. Поквас смотрит на Галиана, ожидая насмешливого опровержения, которое так и не звучит. Какая-то жалость просачивается сквозь нее, когда она наблюдает, как ужас и высокомерие смешиваются в глазах Галиана.

Она знает, что отныне его шутки будут скрытыми, незаметными. Пугливыми.

Из всех Шкуродеров ни на одном не висит более сильного проклятия, чем на Клирике, чьи грехи настолько глубоки, что она едва может взглянуть на него, ее глаза сопротивляются этому. Он – невозможная фигура, вздымающаяся пестрота чудовищ, ангельская красота, омраченная колдовским уродством, запятнанная веками моральной непристойности.

Но капитан, пожалуй, самый страшный из них. Она видит священный блеск двух хор, пылающих белизной сквозь его рваную тунику и между деталями кольчуги – противоречие, усиливающее седой отпечаток его прегрешений. Убийство оставило множество отпечатков на его коже, трещины одних жертв пересекаются трещинами других. Жестокость дымится из его глаз.

Он объявляет, что пора в путь, а затем, по непонятной причине, Око Судии закрывается. Грехи исчезают где-то внутри, как в негорящем дереве. Правильное и неправильное в этом мире снова скрыто.

Ее били много раз. Избиение было просто предпоследним ритуалом в суматохе мелких и подлых церемоний, которые составляли жизнь в борделе. Еще ребенком она узнала, что некоторые мужчины находят блаженство только в ярости, а кульминацию – в унижении. И в детстве она научилась убегать от своего тела, прятаться за широко открытыми глазами. Оставляя последний глоток. Ее тело плакало, стонало и даже кричало, и все же она всегда была там, спрятанная на виду, спокойно ожидающая, когда буря пройдет. У нее оставался один глоток.

Возмущение приходило позже, когда она возвращалась и обнаруживала, что ее тело свернулось калачиком и рыдает.

– Ты хитрая маленькая щель, – сказал ей однажды Аббарсаллас, ее первый владелец. – Остальные боятся таких, как ты. Они боятся тебя, потому что тебя так трудно увидеть… Такие, как ты, все прячутся и прячутся, выжидая удобного случая… возможностей, о которых ты даже не подозреваешь! Забытого ножа. Осколка стекла. Чьего-нибудь горла, обнажившегося в бездумный момент. Я видел это собственными глазами – о да! Ты даже не знаешь, что это происходит. Ты просто бьешь, выплевываешь весь свой яд, и свободный человек умирает. – Он рассмеялся, словно мысленно перебирая подробности какого-то безумного воспоминания. – Вот почему другие держали бы тебя в кандалах или утопили бы в нужнике в назидание остальным. Чтобы избавиться от беспокойства. Но я, о, я вижу в тебе золото, моя маленькая дорогуша. Суровые люди не получают никакого удовольствия, ломая то, что уже сломано. И таких, как ты, можно сломать тысячу раз – еще тысячу раз!

Пять лет спустя его нашли мертвым: его тело застряло в канализационном желобе за посудомойней. Очевидно, Аббарсалласа можно было сломать только один раз.

Анасуримбор Мимара была избита много раз, поэтому холод, который она чувствует, когда идет, оцепенение души, вздрагивающей от своих собственных острых краев, для нее знакомое чувство. Так же как и тот импульс, который тянет ее на первый план вяло глазеющей вокруг артели, поближе к злобному капитану.

– Я все ему расскажу. Он проклянет тебя.

Часть ее даже смеется, говоря такое кому-то уже проклятому – безвозвратно.

Она часто задавалась вопросом, каким он был в молодости. Кажется абсурдным, что он когда-то возлежал в хетеширасе, где ночные вакханалии с обжорством и рвотой были так популярны среди айнонской аристократии, что он вступал в заговор с людьми, слишком толстыми, чтобы ходить, что он скрывал свои лица фарфоровыми масками во время переговоров или красил лицо белым, прежде чем отправиться на войну. Высокий Айнон был страной локонов и благовоний, где люди оценивали друг друга по красноречию и джнанскому остроумию. Где споры о пуговицах могли спровоцировать смертельные поединки.

И вот здесь стоит лорд Косотер, такой же свирепый, как любой из племени Кутнарми, такой же упрямый, как горный кремень. Больше, чем любой другой Шкуродер, он, кажется, воспитан в цикле лишений и невзгод, которые правят жизнью скальпера. Она едва ли могла представить себе мужчину, более не подходящего к той чахоточной пантомиме, которой был Каритусаль. Шелк, похоже, порвался бы от простого прикосновения к его коже.

– Ты сама споришь со своей судьбой, – говорит он, даже не взглянув на нее.

– Как это?

Он поворачивается и окидывает ее взглядом.

– Если то, что ты говоришь, правда, то убить тебя – мой единственный выход.

Возможно, она слишком измучена, чтобы бояться или испытывать отвращение. Но если ее улыбка и удивляет его, то он ничем этого не показывает.

– Ты думаешь, он не увидит в тебе такого предательства? – спрашивает она тоном, который так хорошо знаком ее матери и волшебнику. – Ты думаешь, он не увидит этих самых слов, когда ты станешь перед ним на колени?

– Он это увидит. Но ты не знаешь его так, как знаю я.

– Ты знаешь его лучше?

– Между очагом и полем битвы – пропасть, девочка. Твой отчим и мой пророк – два совершенно разных человека, уверяю тебя.

– Похоже, вы уверены в себе, милорд.

В нем есть какая-то плоскость, аура неподвижности. Когда она говорит с ним вот так, вполголоса, шагая рядом, у нее возникает мучительное ощущение ампутации, души, у которой либо есть ноги только для ненависти и ярости, либо вообще нет ног.

– Мы были в семи днях пути от Аттремпа, – говорит он, избавляя ее от своего пристального взгляда, – и шли к нуманейрийским ортодоксам. Мы были всего лишь жонглерами – гораздо более многочисленная армия была у моих родичей на юге. Но все же он нашел время осмотреть нашу кровавую работу. Длиннобородые дураки только думали, что верят. Мы показали им убежденность – убежденность заудуньян. Но твой отчим, он решил, что нам нужно показать больше, что-то такое, что все блондины в Се Тидонне могли бы обдумать на своих местах. Поэтому мы собрали всех новообращенных, всех тех, кто нашел спасение в очереди на казнь, и выкололи им глаза. Мы назвали их щупальцами – и так их называют до сих пор.

Он не оборачивается, чтобы посмотреть на нее, как она ожидала бы от любого, кого волнует, возымеют ли его слова эффект. Многое из того, что пугает в этом человеке, осознает она, – это нарушение бесчисленных мелких способов, которыми люди предугадывают действия друг друга. Он самый безжалостно прямой человек, которого она когда-либо знала, и все же он постоянно удивляет ее.

– Значит, ты считаешь, что жестокость моего отчима – это то, чего я должна бояться?

Ей даже удается рассмеяться.

Он скользит взглядом по сторонам и вниз, словно проглатывает ее с каким-то сдавленным вниманием – взглядом, который, кажется, бросает все ее существование на весы, как будто взвешивает ее жизнь против половинчатых обещаний.

– Кроме того, – говорит она, выплескивая остатки своего гнева в свой пристальный взгляд, – тебе в самом деле стоит подумать о моей матери. Если она сожгла полгорода, чтобы отомстить за меня, как ты думаешь, что она сделает с тобой?

* * *
День за днем они идут по мертвой земле, земле, где сыновья были убиты прежде, чем смогли стать отцами, где дочери были убиты прежде, чем их утробы смогли дать жизнь. Да и земля, в которой рождались сами люди, была убита. И она скорбит.

Она скорбит о своей утраченной наивности, о девушке, которая стала бы ведьмой не ради знания, а для того, чтобы лучше разбить оскорбительный мир. Чтобы лучше ранить мать, которую она не может простить.

Она оплакивает всех тех, кого они потеряли. Шкуродеров. Каменных Ведьм. Она шепчет молитвы Ятвер, хотя и знает, что богиня презирает воинственных мужчин, способных только брать. Она молится за Киампаса, за великана Оксвору. Она даже оплакивает Сому, неизвестного юношу, которого убили не из-за золота или ненависти, а из-за его лица.

Она оплакивает свое пленение и страдания волшебника.

Она оплакивает свои сапоги, которые очень скоро придут в полную негодность.

Она оплакивает крошечную черную щепотку, которая является ее порцией квирри.

Она не знала, чего ожидать от прихода в Куниюри. Великие путешествия часто бывают таковыми, когда приходится ставить одну ногу перед другой, снова и снова, на протяжении, казалось бы, целой вечности. Иногда сумерки и сон – это единственный пункт назначения, и всеохватывающий конец похода становится своего рода сюрпризом.

Она не путешествовала по местам, виденным в древних Снах. Ей не нарисовали такой путь, как волшебнику.

За ней гнались.

Она думает об Андиаминских Высотах, о своей императрице-матери. Она думает о своем младшем брате Кельмомасе и беспокоится – насколько ей позволяет квирри.

Наконец, они подошли к реке, почти такой же большой, как Сают или Семпис, широкой и медленно движущейся, темно-зеленой от кипящей в ней жизни и отложений, сверкающей, как серебряная тарелка, там, где в ней отражается солнце.

Капитан поворачивается к своему пленнику.

– Это оно?

Старый волшебник с кляпом во рту просто смотрит на него с недоверием и отвращением.

Капитан выдергивает у него изо рта кляп.

– Это оно?

Старый волшебник сплевывает и пару мгновений шевелит губами и челюстью. Впервые Мимара замечает язвы, запекшиеся в складках его губ. Бросив свирепый взгляд на капитана, Друз Акхеймион с притворным величием поворачивается к остальным.

– Смотрите! – кричит он сквозь хрипоту давно сорванного голоса. – Взгляните на могучую Аумрис! Рассадник человеческой цивилизации! Колыбель всего сущего!

Капитан швыряет его на землю за дерзость.

Она скорбит о том, что так легко можно унизиться до раболепия.

* * *
Старый волшебник был первым, кто понял, как близко они подошли. Он лежал связанный на боку, как и почти каждую ночь своего плена. Но на этот раз капитан толкнул его так, что он упал поперек склона и мог видеть ночное небо – черную тарелку со звездами – через широкую щель в балдахине. Поначалу он смотрел с какой-то бессмысленной тоской, отношением, присущим побежденным, оцепеневшим от вещей, выходящих за пределы непосредственного круга его страхов. Но потом он увидел узоры… древние созвездия.

Круг рогов, понял он. Круг рогов, появляющийся в разгар лета…

Из Сауглиша.

После этого он с новой решимостью переносил оскорбления капитана.

Каменная скала выглядывала из земли все чаще, и в конце концов грязь стала встречаться только в складках камня. Вскоре Аумрис превратилась в бурлящий белый водопад, несущийся по гигантским ущельям, покрытым скалами, которые иногда достигали мили в ширину. Путники следовали за высокими каменными устьями, с трудом спускаясь и взбираясь по отвесным ущельям, питавшим реку. Миравсул, так называли куниюры это высокогорье, – название, которое в Древнем Умери означало «треснувший щит».

Они нашли то, что осталось от Хирила, и пошли по дороге, которая пересекала Миравсул и на которой Сесватха однажды показал шайке разбойников ошибочность их пути. Три ночи подряд Шкуродеры стояли лагерем в раковинах разрушенных сторожевых башен – знаменитых Нулраинви, «бегущих огней», маяков войны и мира, которые связывали города Аумрис со времен Кунверишау.

Наконец, они подошли к краю щита и с высоких утесов посмотрели на покрытые лесом намывные равнины, простиравшиеся до самого туманного горизонта. Для Акхеймиона открывшаяся перед ним перспектива была подобна произведению замысловатого искусства, испорченному грубыми детскими мазками. Исчез Кайрил, монументальная каменная дорога, которая шла вдоль извилистого пути Аумрис, но по прямой. Исчезли деревни и поля, покрывающие землю огромными круглыми одеялами. Исчезли бесчисленные клубы дыма, очаги и семьи, которые их разжигали.

Волшебник ожидал увидеть такую землю – дикую, заросшую бурлящей жизнью пустыню. Но он предполагал, что шранки будут нападать на них снова и снова, бесконечной вереницей кланов, и что они с Клириком проведут много ночей, громя их заклинаниями. Понимая, что этому может быть только одно объяснение, Акхеймион поймал себя на том, что смотрит на восток, гадая, сколько дней придется идти их сгорбленному отряду, чтобы догнать их…

Келлхуса и тот гигантский магнит, притягивающий шранков, которым была его Великая Ордалия.

Старый волшебник вспомнил свои дни в засушливой Гедее, скромный костер, который он делил с Эсменет и Келлхусом больше двадцати лет назад. Он мог только удивляться, что судьба завела их так далеко.

Артель спустилась с утесов, используя то, что осталось от большой резко петляющей лестницы. Вскоре они очутились на глинистых берегах Аумрис, которая снова стала широкой, медленной и бурой. Огромные ивы, часть из которых даже соперничали размерами с могучими вязами и дубами Великих Косм, волочили по воде снопы желтого и зеленого цветов и упирались узловатыми корнями в землю, по которой ступали люди. В их путешествии был странный покой и даже ощущение того, что земля наконец проснулась, проспав целую вечность в ожидании их возвращения.

Их мучили мухи.

В ту ночь, как всегда, старому волшебнику приснился тот ужас, которым была золотая комната. Стонущая процессия. Потрошащий рог. Цепь тащит его и других несчастных вперед.

Ближе. Он подошел ближе.

* * *
Через две ночи они добрались до разрушенных ворот Сауглиша. Башни превратились в холмы, а стены рассыпались в низкие земляные гребни, похожие на блуждающие дамбы, столь характерные для Шайгека и Айнона.

Но никому об этом не надо было говорить. Казалось, сам воздух пах этим выводом.

Взобравшись на гребень холма, они увидели даже ярко освещенные солнцем деревья, колышущиеся на западном склоне Тройнима: три невысоких холма, одни из которых образовывали руины, разбросанные по их склонам. Пятнистые стены, то обтесанные до самого основания, то тупо поднимающиеся вверх. Изрытые воронками кирпичные лица. Торчащие, а порой с шумом падающие каменные ведьминские пальцы. Тишина далеких и мертвых вещей.

Священная библиотека.

Мы все представляем себе, что будет, когда мы, наконец, достигнем давно искомых мест. Мы все предвкушаем вознаграждение за наш труд и страдания – сиюминутную сумму. Акхеймион предполагал, что, увидев легендарную крепость Сохонка, он почувствует либо разбитое сердце, либо гнев. Слезы и внутреннее смятение.

Но по какой-то причине эти развалины казались просто еще одним заброшенным местом.

Ему бы теперь квирри. Ему бы поспать.

Мертвые могут оставаться здесь до утра.

Они разбили лагерь у входа в ворота. В ту ночь не было никакой проповеди, только шум ветра в верхушках деревьев и хихиканье Сарла, булькающее в его воспаленном горле, которое постоянно давило на его легкие, поднимаясь и опускаясь, как у пьяниц, которые причитают на грани обморока.

– С-с-с-сокровищница! Ха! Да! Думайте о ней, парни! Такого похода еще никогда не было! Киампас! Киампас! Хи-хи-и! Что я тебе говорил…

Он все повторял и повторял это, пока не стало казаться, что в темноте притаилось животное, рычащее от низкой и звериной похоти.

– С-с-с-сокровищница…

Глава 11 Истиульские равнины

Боги – эпохальные существа, не совсем живые. Настоящее ускользает от них, и поэтому они навсегда разделены. Иногда ничто так глубоко не ослепляет души, как постижение целого. Люди должны помнить об этом, когда молятся.

Айенсис. «Третья аналитика рода человеческого»
Лето.

20-й год Новой Империи (4132 год Бивня),

Возвышенность Истиули


Три дня Сорвил ждал, узнав о посольстве нелюдей и о Ниоме.

Цоронга даже не допускал возможности его отъезда. Даже несмотря на то что он одним из первых видел посольство нелюдей, наследный принц продолжал настаивать, что все это было каким-то обманом Анасуримбора. Сорвил – нариндар, настаивал он, избранный богами, чтобы удалить ту смертельную опухоль, которой был аспект-император. Главное, он вообще был нариндаром… несмотря на то, что ни один из них не имел ясного представления, что это значит.

– Просто подожди, – сказал Цоронга. – Богиня обязательно вмешается. Произойдет что-то благоприятное. Какой-то поворот удержит тебя здесь, где ты сможешь исполнить свою судьбу! Подожди и увидишь.

– А что, если они знают? – наконец спросил Сорвил, озвучив единственную альтернативу, которую они обошли молчанием: что Анасуримбор каким-то образом разгадал божественный заговор Ужасной Матери.

– Они не знают.

– Но что…

– Они не знают.

Цоронга, как начинал понимать Сорвил, обладал завидной способностью подчинять собственную убежденность своей потребности верить абсолютно всему, что требовалось его сердцу. Для Сорвила вера и желание всегда казались слишком короткими веревками, чтобы связать их вместе, и это вынуждало в результате завязываться узлом его самого.

Столкнувшись с очередной бессонной ночью, он снова двинулся через лагерь к анклаву свайали, полный решимости задать Серве острые вопросы. Но стражники запретили ему входить в «амбар», сказав, что их великая госпожа совещается со своим святым отцом за горизонтом. Когда он отказался им верить, они позвали «монахинь».

– Закрой свою тыкву крышкой, – поддразнила его одна остроглазая ведьма. – Скоро наш великий магистр будет скакать по тебе, как камень по воде!

Сорвил вернулся в свою палатку в полном оцепенении, одновременно встревоженный капризами судьбы и взволнованный – иногда до дрожи в груди – перспективой провести так много времени с дочерью своего врага.

– Ну?.. – воскликнул Цоронга, вернувшись.

– Ты ведь мой брат, не так ли? – спросил Сорвил, вытаскивая маленький мешочек, который дал ему Порспариан – или богиня. В солнечном свете он казался тусклым и ничем не примечательным, несмотря на вышитые на нем золотые полумесяцы. – Мне нужно, чтобы ты сохранил это.

Как верховный хранитель сокровищ, он знал о хорах достаточно, чтобы понять, что это разрушит все колдовские хитрости, которые Серва приготовила для них. Скрыто или нет.

– Итак, ты уходишь, – сказал наследный принц, взяв мешочек с совершенно непонимающим видом.

– Это семейная реликвия, – неубедительно объяснил Сорвил. – Старый тотем. Он будет приносить тебе удачу только до тех пор, пока ты не будешь знать, что это.

Это показалось молодому королю достаточно правдоподобным, учитывая, что ему пришлось импровизировать. Многие амулеты требовали небольшой жертвы: бобы, которые нельзя было есть, или вино, которое нельзя было пить.

Но Цоронга почти не смотрел на эту вещицу, не говоря уже о том, чтобы размышлять о ней. В его глазах Сорвил был божественным оружием.

– Этого не может быть! – воскликнул он. – Это ты! Ты – тот самый! Она выбрала тебя!

Сорвилу оставалось только пожать плечами с усталой покорностью.

– Очевидно, он тоже выбрал меня.

* * *
На следующее утро не кто иной, как Анасуримбор Моэнгхус собственной персоной, явился за ним еще до звона Интервала. Принц Империи был предсказуемо грозен, и не только из-за своего свирепого взгляда и дикого телосложения. Как и многие из всадников Ордалии, он стал украшать свое снаряжение фетишами, вырезанными из шранков. Большинство всадников пользовались их сморщенными пальцами и почерневшими ушами, но Моэнгхус по какой-то непостижимой причине вплел в подол своей нимильской кольчуги их зубы, да еще и соединил их таким образом, что они казались особенно нечеловеческими: к каждому зубу были приставлены три пары корней, так что они напоминали маленькие изогнутые эмалированные гребни.

Принц Империи со скучающим весельем наблюдал, как Сорвил одевается и собирает свое снаряжение. Цоронга, который сидел рядом и смотрел на Моэнгхуса, никак не мог успокоиться.

– Нил’гиккас – это миф, – сказал он с нескрываемым презрением. – Нет никакого короля-нелюдя.

Моэнгхус пожал плечами и принялся изучать завиток своей дикой черной гривы.

– Так говорит Зеум, – ответил он.

– Так говорит Зеум.

Что-то в утверждении Цоронги – возможно, его благочестивая уверенность – привлекло внимание принца Империи.

– Ба! Скажи мне, чего достиг твой отец со всей своей зеумской мудростью?

– Умения не отправить своих людей на смерть в пустоши?.. Среди прочего, – ответил Цоронга.

– И еще кое-что, – фыркнул Моэнгхус. – Например, способности отдать своего сына в заложники?

Цоронга уставился на него, потеряв дар речи.

Присутствие принца казалось слишком гнетущим для любого нормального обмена словами, поэтому, отягощенный мешком и щитом, Сорвил просто сжал пальцы своего друга. Он улыбнулся с притворным мужеством, не обращая внимания на жалкое беспокойство в зеленых глазах Цоронги, а затем, с головокружительным чувством падения с некоего выступа случайности, повернулся и последовал за принцем Империи к «зернохранилищу».

К этому времени Интервал уже прозвонил, так что лагерь кипел от бурной деятельности. Анасуримбор Моэнгхус не обращал ни малейшего внимания на воинов, падавших ниц. Он шел так, словно это был обычный путь, и мир унижался перед его сапогами.

Как будто он действительно был Анасуримбором.

* * *
«Амбар» казался совсем другим миром, переполненным женщинами, суетящимися в цветастых шелковых одеждах. Учитывая строгое распределение обязанностей и труда в Сакарпе, Сорвил не мог не думать о кухнях и столовых дворца своего отца – единственных местах, где, по его небогатому опыту, голоса мужчин были менее значимыми. Он не был шокирован и даже испытывал смутное чувство, что так и должно быть.

Анасуримбор Серва стояла у входа в свой шатер, раздавая последние указания небольшой толпе просителей. Она отпустила их сразу же, как только заметила приближение принца Империи и короля Сакарпа, сказав что-то на языке, который Сорвил не смог распознать. Солнце уже поднялось над восточным краем лагеря ведьм, освещая ее льняные волосы сиянием, напоминавшим руки ее отца, окруженные ореолом. Тишина повисла над собравшимися ведьмами, которые, почти все без исключения, прекратили свои мелкие дела, чтобы повернуться и посмотреть, как их предводительница приветствует вновь прибывших мужчин.

Сорвил переводил взгляд с одного лица на другое, чувствуя себя более чем заметным. Многие «монахини», как он понял, сморгнули слезы. Он снова страдал от ощущения, что натыкается на опасности, которые могут оценить только другие.

Он обернулся и увидел, что рядом стоит Серва. Ее кожаная куртка и штаны, несмотря на то, что они были очень искусно сшиты, казались почти абсурдно простыми по сравнению с волнообразными одеяниями, которые носили ее сестры. И она, и ее брат взвалили на плечи рюкзаки, ожидавшие их в пыли.

– Пойдем, – сказала она, опуская руку, чтобы обхватить Сорвила за талию. – Ты должен крепко обнять меня.

Моэнгхус уже неуклюже стоял в ее скользких объятиях. Сорвил мельком увидел его глаза, ухмыляющиеся ему поверх льняного ореола над ее головой.

– Ты привыкнешь к этой вони, – сказал он, когда молодой король заколебался. Несколько «монахинь» рассмеялись, но лишь немногие из них смогли подчеркнуть тревогу остальных.

Они любили ее, понял Сорвил. Так же, как его любили люди короля Харвила.

Он шагнул в мягкую сферу прикосновений и благоухания Сервы. Несмотря на кольчужные доспехи, он вздрогнул, дотронувшись до нее, как необъезженный жеребенок. Она крепко прижала его к себе, и он почувствовал, как ее позвоночник выгнулся от необъяснимого напряжения. Она откинула голову назад, и он чуть не закричал от голубовато-белого света, исходящего из ее рта и глаз, такого яркого, что ее загорелое лицо стало казаться черным.

Смех Моэнгхуса проскользнул сквозь щели ее тайного зова.

Вокруг них поднимался туман, испещренный светящимися параболическими линиями. Затененный рассветом мир потускнел. Появилось ощущение связывания, ощущение ремней, хлещущих по телу Сорвила, обездвиживающих его, поднимающих в тысяче одновременных направлений… а потом все это сменилось чувством скольжения, как будто он складывался вдоль преград, существующих в реальности. Хлещущий свет, затем приближающееся покачивание, как будто он был какой-нибудь сгнившей вещью, выдернутой из своей могилы…

Он стоял на коленях, и его рвало. Он почувствовал мимолетное пожатие руки Сервы, как будто она проверяла его телесную целостность. Он провел несколько мгновений, отплевываясь в пыль и в вытоптанный дерн, а затем, пошатываясь, направился к царственным брату и сестре, которые сидели на гребне невысокого холма. Он предполагал, что они наблюдают за ним, но их пристальный взгляд оставался непоколебимым, когда он вышел из-за угла. Откинув голову назад, он увидел клубы пыли, поднимающиеся над горизонтом. Армия Среднего Севера, понял он, готовится возобновить свой долгий поход на Голготтерат. Из людей Кругораспятия были видны только самые дальние скопления, облака черных пятен, извивающихся под серовато-коричневыми плюмажами.

Он снова повернулся к Серве и Моэнгхусу.

– Я дочь своего отца, – сказала волшебница, отвечая на его вопросительный взгляд. – Но я не мой отец… – Ее веки затрепетали от какой-то неземной дремоты. – Метагностические заклинания… тяжелы для меня.

Он бесцеремонно уселся рядом с ней и обнаружил, что смотрит вниз – так силен был соблазн ее взгляда.

– Судьба – это унижение, – сказала она.

– Что вы имеете в виду?

– Король Сакарпа, города, прославившегося на весь мир тем, что он собирал хоры, теперь оказывается пронесенным через волшебный эфир… да еще и всего лишь женщиной.

– Я не думал об этом, – сказал Сорвил с кипящей настороженностью. – Через некоторое время перестаешь замечать все эти унижения.

Серва улыбнулась, как ему показалось, с неподдельным юмором.

– Ну что ж, по крайней мере, ты можешь успокоиться, видя, как бедно мое ремесло…

Заклинание перемещения, продолжила она объяснять, может перенести их только на видимое расстояние, до горизонта, или даже меньше, если ее зрение затуманено. Еще одна трудность заключалась в том, что она могла успешно использовать это заклинание только после двух часов сна. Серва сказала, что ей очень везло, если она могла совершать два перемещения в день, в отличие от своего божественного отца, который мог за это время пересечь бесконечные лиги, шагая от горизонта к горизонту.

– Так что тебя будет рвать, – сказала она, – а я буду дремать, и так день за днем, пока мы не доберемся до Иштеребинта.

– И пока святая принцесса храпит, портит воздух и бормочет, – сказал Моэнгхус, низко наклонив свою косматую голову, чтобы заглянуть за спину сестры, – мы с тобой будем охотиться.

– А как же шранки? – спросил Сорвил с уверенностью, которой он не чувствовал.

– Они сделают все возможное, чтобы испоганить наши трупы, – ответил принц Империи, глядя вдаль.

Стиснув зубы от приступов тошноты, Сорвил обернулся, чтобы посмотреть на могучую часть Великой Ордалии. Так много людей, верующих до самой смерти…

* * *
Орда отступила, царапая горизонт, и четыре армии двинулись по ее пустынному следу.

Таким образом, армия Среднего Севера под командованием Анасуримбора Кайютуса, атакованная с крайнего левого фланга, столкнулась с наибольшей концентрацией мерзостей. Ибо шранки питались плодами могил, червями и личинками и благодаря этому размножались в соответствии с богатством земли. Хотя Кайютас даже не взглянул на последнего куниюри, его армия выманила бесчисленные кланы со своих лесных границ. В результате Орда росла непропорционально, скапливаясь на западе и редея на востоке, пока, подобно гравию, насыпанному на балансир, не накренилась и не рассыпалась…

Теперь наиболее осажденной оказалась армия Юга под командованием короля Умрапатура из Нильнамеша. По мере того как Великая Ордалия ползла все дальше на север, Нелеост, знаменитое туманное море, укрывало его на западе, в то время как Истиульская возвышенность зияла все более обширным пятном на северо-востоке. Весть об исраз’хорулах, сияющих людях, далеко распространилась среди высоких северных кланов, и шранки толпой хлынули из-за горизонта – нескончаемый поток нечеловеческой похоти и злых рук. Они грызлись и выли. Они рыскали по истощенной земле. Они сражались за трупы убитых, пожирали свое потомство. Они запятнали землю своим множеством.

В течение нескольких недель Великая Ордалия придерживалась северного курса, огибая более разрушенные земли на западе. Но, поравнявшись с Нелеостом, четыре армии повернули на запад, вынудив короля Умрапатура развернуться по отношению к своему врагу, и таким образом безумные массы шранков оказались перед ним на его правом фланге. Он понимал опасность, ибо, будучи давним ветераном войн за объединение, участвовал во многих смертельных кампаниях. Тащить врага на свой фланг было равносильно катастрофе. И все же он верил в своего святого аспект-императора, зная, что его Господин-и-Бог понимает этот риск гораздо лучше, чем он сам. Но его люди не были столь оптимистичны. Король Гиргаша Урмкатхи особенно беспокоил его своими страшными заявлениями на совете. Как и зловещий Кариндусу, великий магистр Вокалати. Ибо они проводили свои дни в тени песчаной бури, борясь с вопящими толпами.

– Когда мы гнали их перед собой, – сказал Кариндусу, высоко подняв смазанное маслом лицо, – страх был их заразой. Теперь, когда мы тащим их позади себя, они все больше и больше отвечают на свой голод.

Действительно, кланы нападали на них все чаще, и не только те, кого гнал крайний голод, но и те, кого они убивали так же легко, как воющих собак. Вскоре уже не проходило и дня без известий о том, что какой-нибудь вельможа или сатрап умирает на пыльных полях. Тикиргал, вельможа Макреба, который всегда держался на совете с видом бессмертного и потому еще больше был потрясен своей кончиной. Мопураул, воинственный сатрап Тенд’хераса, чьи властные манеры сложно было не заметить.

И ни одна ночь не проходила без какого-нибудь ожесточенного сражения по периметру лагеря, без безумных случайных стычек, которые часто будили всю армию и тем самым способствовали ее нарастающему истощению. Вокалати никогда не переставали ходить по низкому небу к северу, их пышные волнообразные одеяния извивались, как гнездящиеся змеи, их рты и глаза пылали. Коршуны – так стали называть их люди Кругораспятия. От заката до рассвета они бросали свет на бесплодные равнины и безошибочно находили когорты шранков – иногда тысячи, – ползущих к лагерю с хитростью рептилий. Многие смуглые маги привязывали себя к своим мулам в течение дня, чтобы можно было таким образом спать. Все меньше и меньше их собиралось для обрядов при дневном свете.

И все же Умрапатур упрямо отказывался призывать священного аспект-императора. Когда сигнальщики спрашивали, какое сообщение они должны передавать через горизонт каждый вечер, он честно описывал их положение, поскольку не был настолько высокомерен, чтобы притворяться, но всегда заканчивал словами: «С армией Юга все в порядке».

* * *
Они меняли горизонт за горизонтом, перемещаясь от пустыни к пустыне и обратно.

Поскольку великий магистр свайали должна была видеть те места, куда она доставляла своих спутников, это путешествие было множеством гигантских шагов – если безумие магии можно было так назвать – с одной возвышенности на другую. Это превращало их проход в череду захватывающих дух пейзажей, большинство из которых после первых трех дней пути были густо покрыты лесом. Непонятный голос Сервы как будто звучал из кожи Сорвила, связывал воздух вокруг них светом, превращал его физическую форму в пепел, а затем доставлял их на совершенно новое место на краю предыдущей территории. Обычно, когда ее не одолевали тайные усилия, она рассказывала обоим своим спутникам что-нибудь о земле, лежащей под их немигающим взглядом.

– Когда-то это была провинция Носири, древние охотничьи угодья умеритских богов-царей… Там… Видите эту линию тени между деревьями? Это был Сохольн, великая дорога, проложенная королем Нанор-Уккерией Первым, чтобы ускорить продвижение его войск к границе.

И каждый раз Сорвил смотрел вокруг с каким-то недоуменным удивлением, пытаясь представить, каково это – обладать воспоминаниями о столь далекой эпохе. Моэнгхус же просто сердито смотрел на сестру и восклицал: «Ба!»

Только Нелеост оставался неизменным – туманная полоса тьмы на севере. И несмотря на крики птиц, земля, казалось, притихла из-за того, что так долго терпела потери.

Прыжки по возвышенностям продолжались.Линия хребта искривилась, как артритный палец. Миновали уступ, возвышающийся над лесами, – по сравнению с их деревьями самое большое дерево, какое Сорвил когда-либо видел в засушливых окрестностях Сакарпа, казалось карликом. Однажды Серва перенесла их на вершину разрушенной башни, с которой оказалось невозможно спуститься. Колдовство в этот раз оказалось особенно трудным делом, настолько трудным, что Моэнгхус едва успел подхватить сестру, когда она балансировала на краю пропасти. Двое мужчин оказались выброшенными на разрушенную вершину, ожидая, пока Серва придет в себя. А в другой раз она перенесла их на остров из обрубков скал в реке, не зная, что за ним простираются мили болотистой местности. Все трое превратились в сплошные волдыри от укусов комаров до того, как им удалось покинуть это место.

Обычно они совершали свои «скачки», как называл их Моэнгхус, дважды в день, хотя великий магистр свайали часто пыталась – и иногда ей это удавалось – переместить их еще и в третий раз. Первый прыжок был рано утром, вскоре после пробуждения, следующий – в середине дня или позже, в зависимости от того, с каким успехом Серва дремала днем. Они не зажигали огня, полагаясь вместо этого на колдовство принцессы, чтобы приготовить дичь, которую Моэнгхус подстрелил из своего великолепного лука. Каждую ночь они дежурили по очереди. Сорвил никогда не забудет залитые лунным светом миры, на которые он смотрел во время своих дежурств, прислушиваясь к хору ночных звуков. Не проходило ни одной ночи, когда он не видел бы мельком спящую Серву. Она казалась чем-то вроде полированного мрамора под свободной тканью, чем-то более плотным, чем окружающий мир. И он удивлялся, что одиночество может быть так прекрасно.

Иногда принцесса Империи не столько засыпала, сколько падала в обморок, таким сильным было ее изнеможение после некоторых прыжков. Она часто хныкала или даже вскрикивала, находясь в бессознательном состоянии, что заставляло Сорвила спрашивать Моэнгхуса, что с ней случилось.

– Прошлое, – отвечал ее брат, сверкая глазами, как будто его беспокоило невежество спутника. – То же самое, что и со всеми теми, кто прикасался к сморщенному дерьму – сердцу Сесватхи. Ей снится, как эти самые земли гибнут среди шранков и в огне. Ей снится враг отца.

– Не-Бог, – тупо повторил Сорвил.

Эскелес, конечно, рассказывал ему о Первом Апокалипсисе и о том, как призрачная сила, которую сакарпцы называли великим разрушителем, вот-вот вернется, чтобы закончить разрушение мира. Эскелес тоже стонал и хныкал во сне, но он, если уж на то пошло, слишком часто жаловался на свои сны, вплоть до того, что у Сорвила вошло в привычку отмахиваться от этих жалоб.

По какой-то причине тот факт, что Серве снились те же самые сны, беспокоил его еще больше.

– На что это было похоже – Первый Апокалипсис? – спросил он ее однажды.

– Это было поражение, – ответила она, глядя себе под ноги. – Ужас. Мучение… – Она посмотрела на него с хмурой улыбкой. – И красота тоже, как ни странно.

– Красота?

– Конец народов… – сказала она с несвойственной ей нерешительностью. – Мало что поражает сердце так глубоко.

– Народов, – повторил он. – Как Сакарпа.

– Да… Только тогда народы истребляли, а не порабощали. – Она встала так, словно хотела дистанцироваться от его ранящих вопросов. – И это распространялось до самых краев земли.

Дважды они слышали зов рогов шранков, похожих, но жутко отличающихся от тех, что слышались на Пределе в Сакарпе. В обоих случаях все трое останавливались, что бы они ни делали, склонив головы в задумчивом слушании, и им казалось – по крайней мере Сорвилу, – что конец света не так уж далек.

* * *
Число погибших возросло настолько, что даже бесстрашный сын короля Умрапатура, Чарапата, прославленный принц ста песен, заговорил испуганным тоном. Каждое утро он уводил инвишийских рыцарей к бурлящему горизонту и каждый вечер возвращался с донесениями о надвигающейся опасности.

– Они больше не бегут, – сказал он отцу. – Они разбегаются только тогда, когда видят в небе воздушных змеев, а те стали слишком редки… Скоро они совсем перестанут нас бояться и нападут на нас в количестве, в десять раз большем, чем прежде, – в десять раз или даже еще больше!

– А что нам остается делать, как не продвигаться дальше? – воскликнул в ответ король Умрапатур.

Даже несмотря на то, что короли-верующие понимали свое общее затруднительное положение, тот факт, что у них не было иного выбора, кроме как продолжать наступление, а также страх заставляли их сомневаться в способе своего марша. Вскоре даже король Мурсидидес из Киронджа, который в остальном поддерживал их, и принц Массар из Чианадини, видевший слабость во всех жалобах, начали выступать на совете. По крайней мере, нужно было посоветоваться со святым аспект-императором.

– Откуда такое упрямство, брат-король? – упрекнул Умрапатура Мурсидид. – Ты боишься, что станешь меньше в его глазах? Твоя вера в него не должна зависеть от его веры в тебя.

В этих словах не было никакой дерзости. Все они знали, что значит пребывать в присутствии святого аспекта-императора, дышать воздухом, освобожденным от гордыни и стыда, и всегда стремились возродить в себе что-то от его голоса. Они не дрогнули от укола честности, пока эти слова звучали достойно.

Поэтому Умрапатур смягчился. Он отбросил свою гордыню и приказал сигнальщикам связаться со святым аспект-императором зашифрованными сполохами света. «Орда разрастается. Святейший лорд, армия Юга взывает к твоей силе и мудрости».

Не прошло и часа, как сигнальщики, висевшие в небе над восточным периметром лагеря, увидели ответный блеск над голым ночным горизонтом: «Соберите королей-верующих».

Анасуримбор Келлхус прибыл как раз в тот момент, когда они организовали это собрание. Он был одет в обычный плащ и шагал среди них без всяких церемоний, расправив плечи в торжественной уверенности.

Сначала он расспросил их о фураже и припасах. Они голодали так же, как и другие армии, но так как реки ускорились, то их расположение высоко на Нелеостском водоразделе обеспечивало им самый обильный улов рыбы. Действительно, многие роты маршировали с тонкими мантильями, охватывающими головы десятков людей, покрытых рыбой, которую они сушили на солнце.

Затем император расспросил их об Орде, выслушал их многочисленные опасения.

– Это равновесие опасностей, – сказал он, глядя вниз из своего нимба. – Вы подвергаетесь опасности ради пропитания. Отменить одно – значит отменить и другое… Я пришлю к вам Саккаре. Больше я ничего не могу сделать.

И с этими словами он исчез в мгновение ока.

Человеку, которого он обещал прислать, короли-верующие Юга обрадовались, поскольку Апперенс Саккаре был главным магом школы Завета, собственной школы аспект-императора. Только Кариндусу, который даже здесь, за тысячи миль от своей крепости в Инвиши, не мог оставить в стороне схоластическое соперничество, усмехнулся. Что же такое может сделать Завет, чего Вокалати не могут сделать так же хорошо, если не лучше?

– Удвоить ваше число, – провозгласил Мурсидид со своим неизменным остроумием под оглушительный хохот.

Маг с горечью удалился.

На следующий день в полдень прибыли маги школы Завета, несшие только то, что они могли унести с собой во время своего низкого полета. Огромные колонны пехотинцев с удивлением наблюдали за тем, как колдуны двигались на фоне сверкающего солнца, и их алые шелковые одеяния развевались, как флаги в безветренный день.

И вот число воздушных змеев, запущенных армией Юга, удвоилось. Более трехсот магов высокого ранга и еще около двухсот дублеров теперь шагали сквозь могильные облака над Ордой.

* * *
Они пересекли ее, как искры от травяного костра – как прыгающий огонек.

Куниюри… Сказочную землю его предков.

Даже две тысячи лет не могли уничтожить славу творений этого государства. Оно казалось огромным судном, цепляющимся за поверхность земляного моря, разбитым и покинутым, сделанным слишком мощным, чтобы утонуть, слишком огромным, чтобы полностью погрузиться в землю. Горбатые укрепления. Заросшие галереи. Холмы храмов. Сорвил понимал, что все это сохранится еще на две тысячи лет, пусть даже всего лишь в виде безликих камней, поцелованных солнцем. А это, как он поймал себя на мысли, не так уж и плохо – найти бессмертие в своих костях.

– Ты когда-нибудь размышляешь? – однажды спросила его Серва, наблюдая, как он пристально смотрит на поле, поросшее виноградными лозами. Ее голос испугал его, так как он думал, что она спит.

– Размышляю? – переспросил он.

– Об Апокалипсисе, – сказала она, потирая переносицу. – Как ваш город выжил, когда рухнули куда более мощные бастионы.

Молодой король Сакарпа пожал плечами.

– Некоторые живут. Некоторые умирают. Мой отец всегда говорил, что это хорошо, что мужчины могут доверять только Блуднице-Судьбе, когда дело доходит до битвы. Он считал, что люди должны остерегаться войны.

Девушка благодарно улыбнулась.

– Но ты же действительно видишь это, не так ли?

– Что я вижу?

– Очевидное. Доказательство моего святого отца.

Что-то в Сорвиле мешало ему, сдерживало ту ложь, которую он собирался сказать. Уже в детстве у него всегда была честная, даже искренняя душа. Он смотрел в ясные голубые глаза принцессы, доверяя маске, которую дала ему Ужасная Мать.

– Мой друг, Цоронга… Он думает, что ваш Консульт – это миф, и…

– И что мой отец сумасшедший.

– Да.

– Но он видел шпиона-оборотня, с которого отец снял маску в Умбилике.

– Несколько месяцев назад? Да.

Хмурый взгляд Сервы был достаточно насмешливым, чтобы вызвать тревогу.

– И что же?

– Он решил, что это трюк.

– Конечно, он так решил. Зеумцы – упрямые глупцы.

Теперь настала очередь Сорвила нахмуриться. Он чувствовал опасность – скользкое переплетение слов в страсти, страсти в слове, которое предшествовало каждому спору, – и все же он снова нарушил осторожность.

– Лучше быть глупцом, чем рабом, – отрезал он в ответ.

Смелость, казалось, была его собственным убежищем.

Выражение лица принцессы Империи оставалось совершенно невозмутимым, словно она решала, обидеться ей или позабавиться.

– Ты не такой, как другие. Ты говоришь не как король-верующий.

– Я не такой, как другие.

И тут она задала страшный вопрос:

– Но ты ведь веришь, не так ли? Или твой упрямый друг-зеумец лишил тебя веры?

Это предположение было очевидным. Ее отец объявил его королем-верующим, так что он просто обязан был быть таковым – по крайней мере, в тот момент. И снова Сорвил поймал себя на том, что удивляется странной силе, которой богиня и ее обман наделили его. Знание – это была великая крепость, которую Анасуримборы возвели вокруг себя. И каким-то образом ему удалось проникнуть за ворота, в самое лоно своего противника.

Он был нариндаром, как и сказал Цоронга. Он, и только он один, был способен убить аспект-императора.

Ему нужно только набраться храбрости, чтобы умереть.

– Разве сомнение – это так уж плохо? – спросил он, моргая, чтобы собраться с мыслями. – А ты бы предпочла, чтобы я был таким же фанатиком, как и все остальные?

Серва внимательно посмотрела на него – пять ударов сердца пристального взгляда, нервирующего из-за блеска сверхъестественной хитрости в ее анасуримборских глазах.

– Да, – наконец, сказала она. – Совершенно верно, да. Я сражалась с Шауриатом в своих снах. Меня мучил Мекеритриг. Меня преследовали через Эарву Ауракс и Ауранг. Консульт столь же реален, сколь зол и смертоносен, Сорвил. За исключением моего отца, мир не знает более свирепых сил. Даже без Не-Бога и Второго Апокалипсиса он оправдывает кровожадный фанатизм людей.

Ее голос стал, во всяком случае, мягче, когда она произносила эти слова, но напряженность ее взгляда и интонации шокировали молодого короля Сакарпа. Несмотря на все свое очарование и тайную силу, Анасуримбор Серва всегда казалась высокомерной и дерзкой, как ее братья, – еще один ребенок, слишком хорошо знающий о своем божественном отцовстве. Но теперь она напоминала ему Эскелеса и то, как дородный маг прятал свой фанатизм в складках ума и сострадания.

Это была истинная Серва, понял он. Самая серьезная из них. И ее красота, казалось, пылала от этого еще ярче.

Он поймал себя на том, что смотрит на нее, затаив дыхание. Тени от листьев прыгали по идеальным чертам ее лица.

– Не будь дураком, Сорвил.

Она перекатилась на другой бок, чтобы пнуть храпящего брата.

* * *
Ни один маг не был так знаменит, как Апперенс Саккаре, который долгое время занимал высокое положение среди имперских экзальт-министров. Его голос стал живительным для ночных военных советов армии Юга, поскольку он нес в себе как авторитет их аспект-императора, так и обещание тактической проницательности. Как и все последователи школы Завета, он видел Первый Апокалипсис глазами Сесватхи и поэтому мог говорить об их затруднениях с мудростью того, кто испытывал их прежде, причем много раз.

– В Атьерсе, – сказал он, имея в виду знаменитую цитадель Завета, – у нас есть целые библиотеки, посвященные войне против шранков. Веками мы видели во сне битвы прошлого. Веками размышляли о поражениях и успехах.

На великого магистра Вокалати эти речи, однако, не произвели ни малейшего впечатления. Такова извращенность гордыни, что она может заставить человека принять противоречие, пока сохраняется хоть какое-то подобие его привилегии. Кариндусу, который был одним из первых, кто предупредил всех о растущей опасности, теперь стал первым, кто не обращал внимания на зловещие заявления других – и особенно на слова Саккаре.

– Почему ты так говоришь о них? – спросил приглашенный на совет маг Вокалати, и его смазанное маслом лицо засверкало насмешкой. – Они всего лишь скоты, злобные звери, которых надо пасти – с осторожностью, конечно, но все же пасти.

– Звери, которых нужно пасти? – нахмурившись, ответил Саккаре. – Они говорят на своем собственном языке. Они сами куют себе оружие – когда не могут добыть наше. Блаженство, которое мы находим в совокуплении, они находят в убийстве невинных. Они собираются, когда мы ступаем по их земле, приходят из земель, далеких от нашего запаха, который приносит туда ветер. Когда их превосходят в силе, они отступают от своей собственной природы, вырывая всю жизнь из земли перед нами, отказывая нам в самом малом питании. И когда они приходят, чтобы затмить нашу численность, они нападают на нас с убийственным пылом, бросаются на наши копья просто для того, чтобы лишить нас нашего оружия! – великий магистр школы Завета переводил взгляд с одного лица на другое, чтобы убедиться, что все присутствующие поняли ужасное значение его слов. – Ты считаешь это простым совпадением, Кариндусу?

– Это звери, – повторил Вокалати.

– Нет. Кариндусу, пожалуйста, ты должен простить мою настойчивость. Они и есть оружие. Они были созданы таким образом, высечены из плоти нелюдей инхороями, чтобы очистить этот мир от наших душ – уничтожить людей! Звери живут, чтобы выжить, мой старый друг. Шранки живут, чтобы убивать!

Так Кариндусу был опозорен во второй раз.

Оборона от шранков была реорганизована под руководством Саккаре. Когда армия Юга повернула на запад, Вокалати просто рассредоточились по всей Орде, стоявшей перед ними. Поскольку кланы шранков, скопившиеся вдоль их правого фланга, представляли наибольшую угрозу, Саккаре, с неохотного согласия Кариндусу, отправил всех колдунов Завета и Вокалати – около трехсот магов высшего ранга – на их уничтожение. Для многострадальных охранников границ зрелище такого количества воздушных змеев, плывущих в огромных пыльных облаках, было радостной и удивительной картиной.

– Все равно что смотреть, как ангелы тащат огненные юбки, – доложил принц Сасал Чарапата своему отцу.

Выстроившись в ряды по три – триады, – маги плыли по высоко висящим пыльным завесам. Их подопечные отворачивались от шквалов стрел и дротиков, их заклинания обжигали тени, которые с визгом проносились под ними. Яростное бегство Орды поднимало в небо все больше пыли, нагромождая мрак поверх мрака, пока колдуны едва могли разглядеть свои собственные призрачные оборонительные сооружения, не говоря уже о бурлящей внизу земле. Так как из-за грохота не было слышно ничего необычного, они даже не могли полагаться на свои уши, чтобы направлять друг друга. Поэтому с горящими ртами и глазами они слепо хлестали по земле сирройскими жгутами, драконьими головами, готагганскими косами и многими другими заклинаниями, уничтожая бормочущие толпы, которые они видели больше своим мысленным взором, чем на самом деле. Они продвигались адским эшелоном, используя сияние триад, чтобы ускорить свое продвижение в охристый мрак. Срывая голоса от криков, они гнали дальний фланг Орды в засушливые пустоши…

Только для того, чтобы обнаружить, что он вернулся, на следующее утро.

Поскольку шранки пожирали своих мертвецов, найти доказательства действенности магии было трудно. Охранники на самом высоком месте пересекали кильватер колдунов и считали мертвых, как им было велено. Имперские математики спорили об оценках, а короли-верующие постоянно склоняли свое любимое ухо, как выражались нильнамешцы, к тем числам, которые больше всего льстили их надеждам. Но Саккаре не ошибся – по крайней мере, не больше, чем Кариндусу.

– Число не имеет значения! – крикнул, наконец, он королю Умрапатуру. – Главное – это эффект.

Это положило конец их спекуляциям числами, поскольку все знали, что, несмотря на хитрость и ярость их усилий, маги не достигли ничего, что мог бы заметить обычный человек. Их положение, если уж на то пошло, стало еще более опасным. Казалось, что Орда не только раздулась вдоль их флангов, но и отрастила толпящиеся щупальца, которые цеплялись за их тыл. Шранки, неисчислимые тысячи воинов, теперь следовали за армией.

И снова Умрапатур был вынужден отбросить свою гордыню и обратиться к аспект-императору.

На этот раз их Господин-и-Бог пришел к ним белым от пыли, окруженный потрескивающей аурой колдовства. Своим мысленным взором короли-верующие могли видеть, как он в одиночку шагает в нечеловеческую Орду, сокрушая толпы, которые толпились вокруг него, катастрофическим светом.

– Действительно, – сказал он, кивнув в сторону Сасала Умрапатура, – твоя опасность велика. Ты поступил мудро, призвав меня, Умра.

Кризис, сказал он собравшимся кастовым аристократам, был неизбежен. Лучшее, на что они могли надеяться, – это ослабить Орду тактически выгодными способами, чтобы потом можно было пережить ее неизбежное нападение.

– Отныне вы должны окружить себя всем своим могуществом, свернуться лагерем, как гусеница, вооружившись против всех сторон, – объявил он.

Передовая охрана была сведена к горстке отрядов, в то время как основная часть всадников армии – тяжеловооруженные нильнамешские рыцари и еще больше всадников флота Гиргаша и Чианадини – сосредоточилась на расчистке юго-восточных районов, занятых шранками, совместно с магами. По указанию аспект-императора они переняли экстравагантную охотничью тактику далеких древних норсирайских королей, которые использовали свои войска, чтобы окружить целые провинции и таким образом загнать всех зверей на бойню. Маги гуськом двинулись в глубину равнины, а затем выстроились позади шранков, чтобы загнать их в дальние полукруги всадников. Казалось, они гнали облака с лучами света. Для людей, марширующих в основном войске, полмира было окружено горной пылью.

Но это было похоже на рытье ям в рыхлом песке: на каждую тысячу, которую они уничтожали, со всех сторон на них обрушивалась еще одна тысяча. А потери, особенно среди всадников на небронированных пони, возросли до неприемлемого уровня. Как всегда, смерть вихрем обрушилась вниз. Поссу Хурминда, хладнокровный правитель Шранаяти, погиб, сраженный обезумевшим вождем шранков, и так же был убит принц Хемрут, старший сын короля Урмкатхи.

Несмотря на эти потери, несмотря на безжалостный героизм их усилий, число шранков, следовавших за армией Юга, казалось, увеличивалось со все возрастающей скоростью, вплоть до того, что кавалеристы оказывались погрязшими в ожесточенных сражениях вместо того, чтобы скакать вниз по охваченным паникой стаям врагов. Затем, на шестой день охоты, как ее стали называть, около пяти отрядов нильнамешских рыцарей под командованием правителя Арсогула были полностью разгромлены, и морские пехотинцы Сиронжа, которым было поручено охранять тыл армии, оказались окруженными несколькими тысячами шранков.

– Они ищут друг друга, – сказал Саккаре встревоженным королям-верующим, – как стайные рыбы или стайные птицы, так что присутствие немногих позволяет собираться многим. Вместо того чтобы очистить кланы в тылу, – объяснил он, – они на самом деле теснили их все дальше и дальше, открывая тем самым все более обширные пространства для бесчисленных других племен. Их попытки очистить фланги привели к окружению противника.

– Такое возможно? – насмешливо спросил Кариндусу. – Неужели легендарные Сны о Первом Апокалипсисе сбили с пути истинного прославленного Саккаре?

– Да, – ответил великий магистр Завета, и его честность была настолько искренней, а смирение настолько напоминало их Господина-и-Бога, что Кариндусу почувствовал себя пристыженным перед своими товарищами в третий раз.

– То, с чем мы столкнулись… Мир никогда не видел ничего подобного, – добавил Саккаре.

* * *
Они сидели, как всегда, бок о бок перед восьмиугольным железным очагом. Мастер и ученик.

– Майтанет, – сказал аспект-император. – Мой брат захватил власть в Момемне.

После стольких лет Нерсей Пройас страдал только от самых тонких побуждений солгать или сохранить лицо. Малейшие колебания – вот и все, что осталось от его прежнего инстинкта изображать из себя нечто большее в глазах других. На этот раз он инстинктивно постарался скрыть свое смятение. Прежде чем он нашел Келлхуса, он вырос под руководством наставника Майтанета. И за годы, прошедшие после Первой Священной войны, он полюбил Эсменет, как сестру, и почитал, ее как жену своего Господина-и-Бога. Подумать только, что одно может перевесить другое… Это казалось невозможным.

– Что могло произойти? – спросил он.

Огонь, казалось, потрескивал от этой новости так же сильно, как и сердце Пройаса. Если Майтанет, шрайя Тысячи Храмов, восстал против своего брата…

Сама империя пошатнулась.

– По какой-то причине Эсми заподозрила Майту в подстрекательстве к мятежу, – сказал Келлхус без малейшего намека на раскаяние или беспокойство, – и поэтому призвала его к ответу перед Айнрилатасом. Каким-то образом допрос прошел неправильно, ужасно неправильно, и мой брат в конечном итоге убил моего сына… – Он опустил взгляд на свои украшенные ореолом ладони, и Нерсею показалось странным, что этот контраст между его тоном и манерами произвел на него неизгладимое впечатление. – Я знаю немногим больше этого.

Экзальт-генерал глубоко вздохнул и кивнул.

– Что вы намерены делать?

– Собери как можно больше информации, – ответил святой аспект-император, все еще склонив голову. – У меня еще есть ресурсы в Момемне.

С самого начала Анасуримбор Келлхус обладал особой внушительностью своего присутствия, как будто он был единственным железным слитком среди осколков глины и камня, неуязвимым для того, что могло бы растереть других в порошок. Но с каждым из этих замечательных сеансов эта плотность, казалось, все больше утекала из него…

Как же сильно экзальт-генерал страдал от безумного желания уколоть его, просто чтобы посмотреть, пойдет ли у него кровь. «Вера… – упрекнул он себя. Вера!»

– Неужели вы… – Пройас замолчал, понимая, что означает то, о чем он собирался спросить.

– Неужели я боюсь за Эсми? – спросил Келлхус, с улыбкой поворачиваясь к своему другу. – Ты интересуешься, как интересовался всю свою жизнь, какие страсти связывают меня. – Он смиренно закрыл глаза. – И являются ли они человеческими.

Итак, вот он, вопрос из вопросов…

– Да, – ответил Нерсей.

– Любовь, – сказал святой аспект-император, – это для меньших душ.

* * *
Молодые люди вечно бросают свою скудную волю и интеллект против течения своих страстей, заявляя, что они не боятся, когда боятся, настаивая, что не любят, когда любят. Поэтому молодой король Сакарпа сказал себе, что презирает Анасуримбор Серву, проклинает ее, как самонадеянную дочь своего врага, даже когда он размышлял о сходстве их имен и о поэзии их сочетания: Серва и Сорвил, Сорвил и Серва. Даже когда он мечтал об их нежном соединении.

Даже когда он начал больше бояться за нее – гностическую колдунью, – чем за себя.

Когда он спросил ее, не боится ли она стать заложницей, она просто пожала плечами и сказала: «Нелюди не хотят причинить нам никакого вреда. Кроме того, мы – дети Судьбы. О чем нам тут беспокоиться?»

И действительно, чем больше времени он проводил с ней, тем более ясно видел эту черту ее характера: отсутствие беспокойства.

Невозмутимость, успокаивающая своим постоянством, высокомерная из-за своей длительности.

– Итак, этот король нелюдей, Нил’гиккас, что ты можешь ему предложить? – спрашивал Сорвил.

– Ничего. Мы – условия переговоров, Лошадиный Король, а не их создатели.

– Значит, мы будем пленниками? И больше ничего?

Он почти всегда находил ее улыбку ослепительной, даже когда знал, что она смеется над ним и его варварским невежеством.

– Больше ничего, – сказала она. – Мы будем томиться в безопасности и бесполезности, пока Великая Ордалия несет на себе бремя Апокалипсиса.

И он не мог не ликовать при мысли о том, что будет томиться вместе с Анасуримбор Сервой. Возможно, подумал он, она полюбит его от скуки.

Проходили дни, а ее поведение оставалось таким же мрачным и задумчивым, как и в тот день, когда он впервые встретил ее в палатке Кайютаса. Конечно же, она несла в себе ауру силы, проявлявшуюся и в том, что чудесным образом переносила их с места на место, и в головокружительных фактах своего положения и своей крови. Великий магистр и принцесса Империи. Архимаг и Анасуримбор.

Тем не менее ее юность и пол постоянно внушали Сорвилу мысль, что она всего лишь девушка, кто-то более слабый и простой, чем он, и такая же жертва обстоятельств, как и он сам. И возможно, именно такой она ему и была нужна, потому что сколько бы раз ее знания и интеллект ни противоречили этому образу, он все равно должен был подтвердиться. Иногда она удивляла его, так тонки были ее наблюдения и так полно она знала древние земли, которые они пересекали. И все же через несколько мгновений она неминуемо должна была превратиться в обольстительную беспризорницу, которая нашла бы безопасность в его объятиях, если только позволила бы ему обнять себя.

Он еще долго будет ценить печать древней глубины, которую она носила в своей душе.

– Этот Нил’гиккас… Вы много о нем знаете? – спросил он как-то.

– Когда-то, еще до первого конца света, я была его другом…

– И что же?

Хотя они были ровесниками, иногда она казалась на тысячу лет старше его.

– Он был мудрым, могущественным и… непостижимым. Нелюди слишком похожи на нас, чтобы постоянно не обманывать нас, думая, что мы понимаем их. Но они всегда удивляют, рано или поздно.

Если Серва воплощала безмятежность, то Моэнгхус был не чем иным, как непостоянством. Сорвил никогда не забывал предупреждение Кайютаса остерегаться безумия его брата. Даже Серва упоминала о «дурном настроении» Моэнгхуса, как она это называла. Иногда дни, в отличие от обычных вахт, проходили так, что принц Империи не произносил ни единого слова. Сорвил быстро научился полностью избегать его в эти периоды, не говоря уже о том, чтобы воздерживаться от разговоров с ним. Самый безобидный вопрос вызвал бы убийственный взгляд, еще более безумный из-за бело-голубых немигающих глаз и еще более пугающий из-за мощи его тела. Затем, в течение ночи или дня, все, что осаждало его, рассеивалось, и он возвращался к своим более общительным манерам, насмешливым и наблюдательным, быстро поддразнивающим и часто откровенно внимательным, особенно когда дело касалось его сестры – до такой степени, что он рисковал своей шеей, чтобы добыть яйца, или пробирался через болотную грязь за съедобными клубнями. Он готов был достать все, что могло бы доставить ей удовольствие, когда все они ужинали.

– Что делает вас такой ценной для него? – как-то раз спросил ее Сорвил, когда Моэнгхус сидел на корточках на берегу реки неподалеку и ловил рыбу с помощью веревки и крючка.

Она откинула назад волосы, чтобы посмотреть на Сорвила, – жест, в который влюбился король Сакарпа.

– Поди всегда говорит, что, если не считать матери, я единственный Анасуримбор, который ему нравится.

Слово «поди», как узнал Сорвил, было джнанским уменьшительным от слова «старший брат», выражением нежности и уважения.

– Моя сестра в здравом уме, – крикнул Моэнгхус со своего насеста над сверкающей водой.

Серва нахмурилась и тут же улыбнулась.

– Он считает мою семью сумасшедшей.

– Вашу семью? – переспросил Сорвил.

Она кивнула, словно признавая некую ранее обсуждавшуюся неизбежность – истину, которой им не оставалось ничего другого, как поделиться из-за близости, которая создалась между ними во время путешествия.

– Да, он мой брат. Но у нас нет общей крови. Он сын первой жены моего отца – моей тезки Сервы. Той, чей труп они привязали к отцу на Кругораспятии – во время Первой Священной войны. Той, о ком все так неохотно говорят.

– Так он ваш единокровный брат?

– Нет. Ты слышал о Найюре Урсе Скиоте?

Даже издалека Сорвилу показалось, что Моэнгхус напрягся.

– Нет, – ответил король Сакарпа.

Принцесса взглянула на брата с чем-то похожим на удовольствие.

– Он был скюльвендским варваром, прославившимся своими боевыми подвигами в Первой Священной войне, а теперь почитаемым за службу моему отцу. Мне говорили, – поддразнила она брата, – что в Ордалии есть даже целая куча дураков, которые делают себе шрамы на руках, как скюль- венды…

– Ба! – воскликнул Моэнгхус.

– Почему он думает, что ваша кровь сумасшедшая? – настаивал Сорвил.

Серва бросила еще один смеющийся взгляд на темноволосого мужчину.

– Потому что они обдумывают свои мысли, – сказал Моэнгхус, оглядываясь через плечо.

Сорвил нахмурился. Он всегда считал это определением мудрости.

– И это безумие? – спросил он вслух.

Моэнгхус пожал плечами.

– Подумай об этом.

– Отец, – объяснила Серва, – говорит, что у нас две души: одна живая, а другая наблюдает, как мы живем. Мы, Анасуримборы, склонны воевать сами с собой.

Ее слова были достаточно просты, но Сорвил подозревал, что она понимает их с философской тонкостью.

– Значит, ваш отец считает вас сумасшедшей?

Брат и сестра рассмеялись, хотя Сорвил слабо представлял себе, что в этом смешного.

– Мой отец – дунианин, – сказала Серва. – Больше человек, чем другие люди. Его семя сильно, оно способно разбить сосуды, которые его несут.

– Расскажи ему о нашем брате Айнри… – начал было Моэнгхус.

Девушка наморщила загорелый лоб.

– Я бы предпочла этого не делать.

– Кто такие дуниане? – спросил Сорвил небрежным тоном тех, кто хочет скоротать время, не более того, хотя на самом деле его дыхание пресеклось от любопытства.

Серва снова посмотрела на брата, который пожал плечами и сказал:

– Никто не знает.

Она наклонила голову низко, почти положив ее на плечо, так что ее волосы упали вниз шелковой простыней. Это был девичий жест, еще раз напомнивший королю Сакарпа, что при всей своей светскости и самообладании она едва ли старше его.

– Мать как-то сказала мне, что они живут где-то в северных пустошах, что они провели тысячи лет, выводят свою породу так же, как кианцы разводят лошадей или айнонцы разводят собак. Отбирая и обучая себя.

Сорвил изо всех сил попытался вспомнить, что именно говорил ему Цоронга о еретике, волшебнике по имени Акхеймион, и о его претензиях аспект-императору.

– Отбирая и обучая для чего? – уточнил он.

Волшебница посмотрела на него с легкой усмешкой, как будто заметила досадную медлительность в его душе.

– Чтобы постичь Абсолют.

– Абсолют? – спросил он, произнося слово, которого никогда прежде не слышал, медленно, чтобы оно стало его собственным.

– Хо! – крикнул Моэнгхус, вытаскивая на берег маленького окуня. Он сверкал серебром и золотом, хотя сам был темным от воды, как голый камень.

– Бога Богов, – сказала Серва, улыбаясь своему брату.

* * *
Люди Кругораспятия были рождены для гордой войны. Почти все они прошли испытания на дюжине полей сражений и не столько презирали численное превосходство, сколько ценили мастерство и подготовку. Они видели, как одиночные отряды закаленных рыцарей разгромили целые армии, состоящие из толп ортодоксов. Цифры часто ничего не значили на поле боя. Но там были цифры, а потом они стали огромными числами. Толпа, когда она становилась достаточно большой, превращалась в живое существо, огромное и аморфное, сжимающееся, когда его кололи, поглощающее, когда его будили, всегда слишком многочисленное и обладающее особой волей. Орда, как начинали понимать короли-верующие, была непобедима просто потому, что она была слишком велика, чтобы когда-либо осознать, что она побеждена.

– Наше место – это место славы, – провозгласил король Умрапатур, – ибо нам дано бремя победы. Судьба Великой Ордалии теперь поворачивается к нам – судьба самого мира, – и мы не потерпим неудачи!

– Наше место – это место смерти! – закричал Кариндусу в еретическом противоречии.

И действительно, несмотря на возвышенную риторику их лордов, предчувствие беды начало омрачать сердца простых воинов. По большей части это были простые люди, родом из Сиронжа, Гиргаша, Нильнамеша и других мест. Они жаждали и голодали. Они шли на край земли, в земли, где города были заросшими могилами, окруженные врагом, с которым они не могли сблизиться, чьи ряды заволакивали пылью само небо. Они были свидетелями мощи магов. Они хорошо знали неукротимую силу своих конных лордов. И теперь они знали, что сила, несмотря на всю ее чудесную славу, была всего лишь помехой для их непостижимого врага.

Какое значение могли иметь их голодные ряды?

Никто не осмеливался задать этот вопрос – не столько из страха перед судьями, сколько из страха услышать ответы. Но тем не менее он начал опускаться вниз по острому краю их решимости. Песни, которые они пели, становились все более вялыми и равнодушными, пока многие из кастовых аристократов не запретили рядовым петь вообще. Вскоре армия Юга тащилась в измученном молчании, по полям, полным пыльных людей, ковылявших без искры и цели, их лица были пусты от давно нависшего предчувствия. По вечерам они обменивались слухами о роке, поглощая свою скудную трапезу.

Попытки очистить их фланги были оставлены – потери среди кавалерии, в частности, стали непомерными. Были изучены и другие тактики, но атмосфера ритуальной тщетности начала подрывать их тайные или иные усилия. Каждый день звенел Интервал, выезжали дозорные, и маги ходили по низкому небу над ними и вместе кололи слоноподобную Орду простыми иглами.

Истинные фанатики среди заудуньян, те, кто отвергал насилие их веры, начали проповедовать более скептически настроенным душам, ибо их мысли были настолько беспорядочны, что они видели искупление в нависшем над ними ужасе. Из тех, кого они увещевали, некоторые принимали это близко к сердцу, но многие другие возражали. Между знатью и слугами начались драки, многие из которых были смертельными. Судьи обнаружили, что приговаривают все больше людей к плетям и виселицам.

Тем временем Орда становилась все больше и больше, пока ее неземной вой не стал слышен круглые сутки. По ночам люди затаивали дыхание, прислушиваясь… и впадали в отчаяние.

К огорчению своего отца, принц Чарапата рассказал совету о тайфуне, который он однажды пережил в море.

– Падал солнечный свет, – говорил он, и его глаза смотрели отсутствующим взглядом от непрошеных воспоминаний. – Вы могли бы бросить перо на палубу, так спокоен был ветер. И все же громовые головы окутали весь мир вокруг нас – кольцо тьмы, которое охватит все народы… – Он окинул взглядом собравшихся лордов Ордалии. – Боюсь, что мы идем именно в таком оке ложного покоя.

Позже, в уединении своего шатра, Умрапатура ударил своего знаменитого сына прямо по губам, так сильно было его возмущение.

– Говори о славе, если вообще говоришь! – взревел он. – Говори о воле, железе и врагах, которых ты давишь своим каблуком! Неужели ты такой дурак, Чара? Разве ты не видишь, что страх – наш враг? Кормя его, ты кормишь шранков – даже если лишаешь нас желудка, чтобы сражаться!

И Чарапата заплакал, так велик был его позор. Он раскаялся, поклялся никогда не говорить иначе как во имя надежды и мужества.

– Вера, сын мой, – сказал Умрапатура, удивляясь, что такой прославленный герой, как его сын, все еще может вести себя как маленький мальчик в глазах отца. – Вера дает людям гораздо больше сил, чем знание.

Так их размолвка была исцелена уважением и мудростью. Какой отец не исправит своего сына? Но кое-кто из их вассалов подслушал их ссору, и слухи о раздорах и нерешительности передавались из уст в уста, пока все войско не испугалось своего короля-генерала, отчаявшегося и слабого. Говорили, что Умрапатура заткнул уши даже тем, кого любил, и больше не желал признавать правду.

* * *
Трое будущих заложников подошли к тому, что казалось огромной лесистой котловиной, настолько обширной, что ее внешний край уходил в туманное забвение, но оказалось долиной. Через него вилась река, извиваясь по пойменным равнинам извилистыми петлями, достаточно широкими, чтобы окружить стройные острова.

– Святая Аумрис, – объявила Серва, трепещущая и взволнованная, несмотря на то, что их прыжок стоил ей большой потери сил. – Самый рассадник человеческой цивилизации. Вот так они его и нашли… первые люди, ступившие в эту долину много тысяч лет назад.

Пока она спала, Сорвил нашел себе место, откуда открывался прекрасный вид – между корнями высокого дуба, нависшего над таким крутым склоном, что он казался половиной ущелья. Он сидел, полусонный, наблюдая, как железная тьма реки преображается вместе с восходящим солнцем, становясь зеленой, коричневой и синей, а на некоторых участках начиная переливаться чудесным серебром. Река Аумрис… там, где высокие норсирайцы воздвигли первые большие каменные города, где люди, как дети, преклоняли колени перед своими нечеловеческими врагами и учились искусству, торговле и колдовству.

Прошло некоторое время, прежде чем он увидел руины.

Сначала он заметил только их общую массу, похожую на призрачную пиктограмму, мелькнувшую среди деревьев, – строки, написанные для чтения небесам. Затем он поймал себя на том, что выбирает отдельные детали, часть из которых действительно нарушала лесной покров: дуги мертвых башен, линии некогда мощных укреплений. Если раньше он смотрел на простую пустыню, то теперь видел монументальное кладбище, место, гудящее от потерь и исторических событий. Казалось абсурдным, даже невозможным, что он не заметил этого. Но она была там, такая же ясная, как галеотская татуировка, только лежащая поперек земли…

Остатки какого-то могучего города.

Серва закричала во сне так громко, что Сорвил и Моэнгхус бросились к ней. Принц Империи оттолкнул Сорвила в сторону, когда тот заколебался над ее извивающейся фигурой, а затем притянул ее в свои мощные объятия. Она проснулась, всхлипывая.

По какой-то причине вид ее, прижимающейся к брату с плачущей благодарностью, нервировал Сорвила так же сильно, как и все, что он видел после падения Сакарпа. Все, казалось, свидетельствовало о праведности войны аспект-императора против Второго Апокалипсиса. Абсолютная мощь Великой Ордалии. Эскелес и его нервирующий урок на равнине. Шпион-оборотень, так неожиданно проявившийся в Умбилике. Ужас Орды и хитрость рабского легиона. Даже доверие и милосердие, которые Анасуримбор оказывал ему, своему врагу…

Не говоря уже о сияющем присутствии самого аспект-императора.

Сорвил знал, что Серве снился безымянный город под ними. Она вновь переживала ужас его разрушения, даже когда он размышлял о его заросших остатках. И это поразило его – он затаил дыхание, застыл в неподвижности, чего раньше никогда не делал. Вид ее рыданий каким-то образом воскресил обстоятельства, которые так унизили ее, женщину, казавшуюся невосприимчивой к горю. Он почти слышал, как звуки рогов разносятся по ветру, мельком видел ужасный вихрь, который Эскелес всегда описывал выкручивающим руки тоном…

Нет ничего проще, чем отмахнуться от глупости мертвых, – но только до тех пор, пока они остаются мертвыми.

* * *
Она привела их к развалинам, хотя могла бы прыгнуть гораздо дальше, через долину, если бы понадобилось. Заклинание перемещения тяготило ее так же сильно, как и все остальные, но она настояла на том, чтобы побродить с ними по развалинам древнего Трайсе, святой матери городов.

Деревья вздымались ввысь, образуя высоко нависающие купола, которые делали лесную подстилку мрачной. Стены и бастионы все еще маячили там, где их не разрушили века, их фундаменты были погребены в земле, их поверхность была покрыта черными пятнами, а блоки усеяны мхом и лишайниками. В некоторых местах поднявшаяся волна земли затопила все вокруг, оставив лишь мшистые обломки, разбросанные по лесной подстилке, фрагменты, которые в более глубоком мраке можно было бы принять за простые камни и валуны. В других местах суглинок и живые растения не накапливались таким образом, оставляя беспорядочные участки обнаженных руин: нагромождения кирпичей, наклонные ступени, стены, окаймляющие землю, барабаны опрокинутых колонн.

Серва повела своих спутников через развалины, и ее лицо пылало от возбуждения, а голос звучал так, как Сорвил много раз слышал от девушек ее возраста, только говорила она о вещах гораздо более глубоких и трагических. Королю Сакарпа показалось, что он знал некоторые вещи, о которых она говорила, либо уже слышал конкретно о них, либо ему рассказывали о ком-то, носившем похожие имена. Но основную часть того, что она им рассказывала, он никогда раньше не слышал– и даже не представлял себе, что люди той эпохи, не говоря уже о тех, кто был отцами его предков, сражались, боролись и побеждали в те дни, которые даже древние считали древними.

Он никогда не слышал о Кунверишау, первом боге-короле, протянувшем мощь своей руки вдоль реки Аумрис. И если не считать Сауглиша, он никогда не слышал о других городах, которые постоянно соперничали с Трайсе за господство: об Этритатте, Локоре и Юмерау, чья мощь росла, чтобы превзойти даже мощь Трайсе, и чей язык оставался шейским на Древнем Севере еще долго после того, как она была сломлена народом под названием Конд.

– Твой народ, Лошадиный Король, – сказала Серва, и глаза ее загорелись такими связями с прошлым, которых Сорвил не мог понять. – Или, если быть точным, двоюродные братья твоих предков, родившиеся в землях к северу от того, что вы, сакарпцы, называете Пределом. Больше трех тысяч лет назад они проломили стены древнего Умерау и пронеслись по этой долине. Их пыл угас, они пощадили все великие строения, которые нашли, и сделали рабами тех, кого собирались ограбить.

Она говорила так, словно он должен был отпраздновать эти факты, принять близко к сердцу далекие воплощения крови своего народа. Но Сорвила снова охватили сомнения и удивление. Знать человека среди сакарпов – значит знать его отца. И вот эта женщина говорит ему правду об отцах его отцов… Правду о нем самом!

Что значит быть более известным чужеземцам, чем самому себе? Что за дураки были сакарпцы, чтобы найти сердце и честь – не говоря уже о самих себе – в лестных баснях, сплетенных на протяжении веков?

Насколько они ошибались? Даже гордый Харвил…

Они вышли на более каменистую почву, и она ускорила шаг, да так сильно, что у Сорвила перехватило дыхание из-за попыток поспеть за ней вверх по склону. Между деревьями открылась таинственная поляна, и они впервые очутились среди поистине монументальных произведений искусства: глыбы тесаного гранита высотой с человека и длиной с четырехколесную повозку, одни из которых были беспорядочно разбросаны, а другие собраны в циклопические стены. Она без колебаний бросилась вперед, пробираясь сквозь щели в камне и вызывая у брата всевозможные проклятия. Мужчины помчались за ней.

Тяжело дыша, Сорвил остановился перед открытым небом, синева которого была намного глубже, чем равнины. Он прищурился от внезапного сговора света и открытости. Перед ним простирался широкий прямоугольник, заваленный каменными развалинами, но чудесным образом лишенный зарослей. Надвигающийся лес маячил по всему периметру, словно прислоненный к какой-то невидимой баррикаде – или сдерживаемый каким-то неведомым ужасом. Он стоял в дальнем углу, так что мог видеть проход между циклопическими колоннами, окружавшими весь вестибюль, а также меньшие колонны, выстроившиеся вдоль его внешних границ. Большинство из них рухнули – особенно маленькие, внешние колонны, – но достаточно много остались стоять, чтобы вызвать ощущение целого и донести до мысленного взора наблюдателя образ давно утраченных потолков.

Сорвил наблюдал, как из мрака вылетела, кружась спиралью, пчела – она моталась по краям поляны, пока не нашла обходной путь мимо развалин. Даже птицы, которых он видел мелькающими среди крон окружающих руины вязов и дубов, казалось, избегали открытых пространств, как будто не осмеливаясь осматривать эту сцену…

Король Сакарпа затаил дыхание, понимая, что стоит перед ареной потерянной славы – перед призраками прошлого. Перед местом, которое жило слишком яростно, чтобы когда-нибудь по-настоящему умереть.

Ничего не замечая, Серва рванулась вперед, перескочила через нагромождение камней и проскочила между оставшимися чудовищными колоннами.

– Смотрите! – воскликнула она с девичьим недоверием. – Взгляните на королевский храм!

Сорвил и Моэнгхус обменялись нерешительными взглядами.

– Ба! – сплюнул принц Империи, побежав за ней.

Сорвил пошел следом, изо всех сил стараясь улыбнуться.

– Сколько раз? – звенел ее голос. Король Сакарпа словно наяву видел, как ее толкают давно умершие тени.

– Тише! – скомандовал ее брат.

Но девушка только нахмурилась и продолжала кричать.

– Здесь, здесь! – Она оглядывалась вокруг, как будто пытаясь сориентироваться, соединить то, что видела теперь с тем, что ей снилось. – На этом самом месте, поди, я ужинала и праздновала вместе с верховным королем Кельмомасом – тезкой нашего младшего брата! – и его рыцарями-вож- дями.

– Серва, пожалуйста! – воскликнул Моэнгхус. – Вспомни, что говорил тебе отец! Голые тянутся в такие места, как это!

– Оставь свои тревоги! – отмахнулась она, насмехаясь над его тоном. – Мы не видели их следов на нашем пути. Никаких следов, никакой толпы. Даже если мы приземлимся в центр целого клана, они не смогут мне противостоять. Я косила их легионами во время битвы, поди! И ты это прекрасно знаешь…

Принцесса вскарабкалась на небольшой холм, усыпанный гравием, и закружилась в пируэте, превратившем ее белые сверкающие волосы в колесо.

– Я стою на оси древней силы, – объявила она двум удивленным мужчинам. – Ось колеса, которое когда-то вращало мир, но теперь беспочвенно вращается в дымке на Той Стороне.

Она закрыла глаза и запрокинула голову, словно глубоко вдыхая зловещий запах этого места – как будто оккультизм был просто более тонким ароматом.

– Две тысячи лет назад, – крикнула она, – с этого самого момента была объявлена первая Ордалия против Голготтерата!

– Да… – нахмурившись, ответил Моэнгхус. – Та, которая завершилась неудачей.

* * *
Вскоре после этого начался дождь, пролившийся из шерстяных облаков, которые застали их совершенно врасплох. Только что солнце скользнуло в небесный карман – и вдруг бесконечные воды последовали за холодом во мраке. Двое мужчин бросились под прикрытие волшебного зонтика Сервы и вместе с ней поспешили к реке.

Дальний берег был не виден.

Всю дорогу Моэнгхус молчал, и теперь, когда они сидели бок о бок на грязном камне, его манеры стали еще мрачнее. Пока Сорвил вглядывался в туманные тени, принц сердито смотрел в пустоту, как будто рассматривал ненависть, которую только он был способен понять.

– Отец говорит, что эта река святая, – наконец, произнес он.

А потом встал и начал снимать с себя одежду.

Не веря своим глазам, Сорвил смотрел, как он идет голый по песчаной косе вдоль зарослей кустарника туда, где он стал казаться крошечным, как тычущий в воду палец. Он вытянул руки для равновесия и на цыпочках подошел к самому краю берега. Он становился все более призрачным, проходя сквозь все новые завесы дождя. Он задержался на мгновение – его мощное тело казалось блестящей скульптурой. А затем он прыгнул в воду и исчез с легким всплеском.

Сорвил и Серва смотрели, как идет дождь – и как белый плевок рассекает железно-серые воды, а дождь смывает оставленные принцем круги на воде, пока не перестали понимать, где именно река поглотила его.

Он не выныривал на поверхность.

В какой-то момент Сорвил стал чувствовать отдельные удары сердца в своей груди, такой ужас поднимался в нем. Он вглядывался в спускающийся рев, выжидая…

– Что-то случилось! – воскликнул он, наконец.

Он вскочил на ноги, но Серва удержала его, крепко сжав его правую руку.

– Он всегда так делает, – сказала она в ответ на его встревоженный взгляд. – Притворяется мертвым.

– Почему?

Девушка нахмурилась, снова став слишком хитрой и мудрой для своего юного лица.

– Конечно же, Кайютас сказал тебе, что он сумасшедший.

Юноша разинул рот, а она рассмеялась над его непониманием и снова уставилась на сверкающую воду.

Внезапно Моэнгхус со сдавленным криком вырвался из священной Аумрис. Его волосы были распущены и казались черным ореолом вокруг его лица, шеи и мускулистых плеч.

– На вкус она как грязь! – рассмеялся он сквозь шум текущей воды.

Святая Аумрис.

* * *
Как самый восточный элемент Великой Ордалии, армия Юга была последней, кто прошел от бесконечных плит Истиульской возвышенности до более разрушенных земель на северо-западе. Овраги и гребни холмов покрывали некогда ровные места. Чудовищные обрубки камня, разрушенного засухой, образования, вырастающие из вершин в форме седла. Люди Кругораспятия смотрели на руины, возвышающиеся над голыми скальными вершинами, и мельком видели тень древних заросших дорог, рассекающих горизонт пополам. Как и их собратья на западе, они приняли эти знаки близко к сердцу, удивляясь тому, что такие далекие места когда-то могли быть самым сердцем человеческой цивилизации. Ощущение чужого владения исчезло с них, испарилась аура отчуждения, которая заставляет путников перенимать тревожные привычки чужака. Впервые они поняли, что возвращаются, а не просто рискуют – и их души укрепились.

Они чувствовали бы себя самими освободителями… если бы не завеса пыли, опущенная над горизонтом вокруг них.

Они прошли через высокое сердце древнего Шенеора, самого слабого и самого эфемерного из трех царств далекой античной славы, пограничного брата сурового Аорси на севере и густонаселенного Куниюри на западе. Маги школы Завета, которые каждую ночь видели Сны об этих землях во времена их упадка, смотрели на запустение и скорбели. Где те побеленные башни? Вьющиеся вымпелы синего и золотого цветов? Отряды рыцарей в бронзовых доспехах – вождей, жестоких и гордых? И они удивлялись, что дожили до того, чтобы увидеть эту землю своими бодрствующими глазами.

С разломом суши началось оживление рек, а вместе с ним и возрастающие сложности переправы через них. На другой стороне высокогорной равнины засуха настолько уменьшила поток воды, что переход вброд превратился в обычную прогулку по болоту. Но теперь армия ползла вниз, в более крутые долины, где они находили обнаженные тополя, ветки с которых пошли на копья отступающей Орды. Люди Кругораспятия уютно устроились у своих костров – впервые за много месяцев – и пировали той рыбой, которую ловцы добывали в реках. Они слизывали жир с пальцев и произносили тихие молитвы, благодаря войну за их кратковременную передышку. Короли-верующие тем временем спорили о передвижении войск и обсуждали опасности перехода через коварные воды в тени Орды. Сами броды найти было несложно: шранки буквально переделывали ландшафт, когда совершали многочисленные переходы, так огромно было их число. Берега превратились в наклонные плоскости, воды – в широкие болота. Но солдаты представляли себе корчащийся, визжащий мир, небо, покрытое пылью, бледные, как черви, толпы людей, топчущихся и подпрыгивающих, тысячи людей, барахтающихся в мутной воде, и это их тревожило. Земля, казалось, трепетала от воспоминаний о хриплых массах шранков, похожих на простыню, снятую с тела мертвеца. Все вокруг пропахло грязью.

Страх заключался в том, что Орда нападет, пока армия стоит на обоих берегах, – страх, который так и не материализовался. У первой же такой реки Кариндусу фактически остался позади с несколькими сотнями своих бело-фиолетовых Вокалати, думая, что они смогут использовать броды, чтобы избавиться от скопления шранков на своем заднем фланге. Они убили многих, точнее тысячи, посылая клубы зловонного пара в и без того темный воздух, но шранки обнаружили другие переправы, а возможно, они бросили свои доспехи и просто поплыли. В любом случае нильнамешские маги обнаружили, что отступают через бурлящие земли.

Король Умрапатура продолжал принимать меры предосторожности. Но он все больше убеждался в том, что разлив реки по этой земле был в гораздо большей степени благом для ее хозяев, чем обузой. Он не мог предвидеть грядущей опасности.

* * *
Все трое расположились лагерем в развалинах крепости, наполовину разрушенной обвалившимися скалами, которые когда-то были причиной ее строительства. Даг’мерсор, как назвала ее Серва. Зазубренные и полые остатки цитадели висели над ними – рваный силуэт на фоне затуманенных звезд. Выли невидимые волки.

Сорвилу выпало дежурить первым. Он выбрал позицию над умирающими укреплениями, где горы земли вздымались под его свисающими ногами. Ночные леса. Одинокие деревья поднимались отдельно от своих собратьев, опираясь на выступы земли и на скалы, их кроны серебрились под Гвоздем Небес, а ветви были покрыты черными прожилками. Шум пронзил черноту в миллионе невидимых мест – скрипучий, ползучий хор, который поднимался от темного лица окружающего мира, растворяясь во все расширяющейся тишине, которая была пустотой небес.

И это заставляло Сорвила тяжело дышать.

В этом путешествии по разрушенным ландшафтам затерянного Куниюри была своя красота, которую создавали как эти моменты одиночества, так и извилистая местность вокруг.

Его мысли блуждали, как это часто бывало, по бесчисленным зрелищам, которые он видел после смерти отца. И юноша удивлялся, что такой хрупкий человек, как он, может участвовать в таких легендарных событиях, не говоря уже о том, чтобы двигать ими. Те вещи, которые он видел… Он представлял себе, каково это – вернуться в Сакарп, раскопать все остатки своей прежней жизни и попытаться объяснить то, что произошло – что происходит – за Пределом. Удивятся ли его соотечественники? Будут ли они смеяться? Примут ли они эпическую величину того, что он опишет, или отвергнут ее, приняв за простое тщеславие?

Эти вопросы привели его в смятение. До сих пор его возвращение было необдуманным предположением: он был сыном одинокого города – значит, конечно, он вернется. Но чем больше он думал об этом, тем более невероятным это начинало казаться. Если бы он исполнил божественную волю богини, убил аспект-императора… Конечно, это означало бы и его гибель. А если бы он отрекся от богини, то стал бы королем-верующим, рискуя своей бессмертной душой… Разве это не означало бы другой конец света для него?

А если он вернется, то как сможет описать, не говоря уже о том, чтобы объяснить то, чему он был свидетелем?

Как он мог быть сакарпцем?

Моэнгхус появился из темноты задолго до того, как настала его очередь нести вахту, и сел рядом с Сорвилом. Его манеры были такими же бессловесными и мрачными, как у самого короля Сакарпа. Тревога Сорвила быстро улеглась. Даже после стольких месяцев двуличия он не был тем человеком, который мог бы спокойно думать о предательстве в присутствии тех, кого намеревался предать. В обществе царственных брата и сестры он неизменно отдавал предпочтение некоей приятности своей натуры, которую легко спутать с трусостью.

Он мог строить козни только в одиночестве.

Они сидели молча, глядя на безжизненные равнины, впитывая ауру дружеского общения, которая часто возникает между безмолвными людьми. Поскольку Сорвил не смотрел на своего спутника, тот оставался задумчивой тенью на периферии его сознания, ощущающего намеки на его физическую силу и непостоянную страсть.

– Ваш отец… – осмелился спросить король Сакапра. – Как вы думаете, он это сделал?.. постиг бога?

Сорвил никогда не знал, что движет его честностью. Он начинал понимать, что человек может так же привыкнуть к противоречиям и дилеммам, как и к разбитому сердцу.

– Странный вопрос для короля-верующего, – фыркнул принц Империи. – Я могу доложить о тебе судьям!

Сорвил только нахмурился.

– Оглянись вокруг, – продолжал Моэнгхус, пожимая плечами и потирая бритый подбородок, как он всегда делал, предаваясь серьезным размышлениям. – Вся земля восстает, чтобы вести войну против отца, и все же он побеждает. Даже Сотня поднимает на него оружие!

Сорвил моргнул. Эти последние слова были острыми, как горсть битого стекла.

– Что вы говорите?

– Это правда, Лошадиный Король. Ничто не оскорбляет людей или богов сильнее…

Сорвил мог только тупо смотреть на него. Возможно ли, чтобы бог ошибся?

Но ведь это был урок Эскелеса в последние месяцы – разве не так? Сотня богов – это были лишь фрагменты главного бога, просто осколками более великого целого – как и люди. Ятвер, как наверняка сказал бы маг, была именно таким фрагментом… Такой же слепой, как и целое.

Могла ли Мать Рождения обмануться?

Если принц Империи и заметил его растерянный ужас, то ничем не выдал этого. Моэнгхус был одним из тех людей, которые нисколько не заботились о мелких правилах, принятых в словесном обмене. Он просто смотрел на созвездия, мерцающие низко на западном горизонте, и говорил так, как будто никто в мире не мог его слушать:

– Конечно, отец постиг бога.

* * *
Армия Юга пришла в Хойлирси, провинцию, известную в далекие древние времена выращиванием льна. Ее северная граница проходила по реке Ирши, которая текла быстро и глубоко на протяжении нескольких сотен миль, прежде чем замедлиться на своем пути к морю Нелеост. Даже в далекие древние времена Ирши была известна редкостью подходящих для переправы мест, настолько большой редкостью, что древние жрецы-барды часто использовали ее как название для объезда, а ее пересечение – как метафору смерти. «Ири Ирши ганпирлал», – говорили они, повествуя о павших героях или о тех, кто колебался в жизни: «Жестокая Ирши тянет их вниз».

Царь Умрапатура и его планировщики, конечно, знали об Ирши, но они резонно предполагали, учитывая сотни пересеченных к тому моменту рек, что она тоже будет засушливой. Они даже обсуждали возможность послать когорты магов назад, навстречу Орде, в надежде поймать ее на переправе через броды. Они не понимали, что подошли к первой из многих рек, чьи высокие истоки пронизывали вершины Великого Йималети, и что на обширных участках Ирши не было переходов вброд.

Орда оказалась пойманной на своих клыкастых берегах. Множество шранков утонули – их сбросило в ущелья безжалостным напором их же сородичей. Белые, как черви, трупы неслись вниз по бурлящей реке и образовывали жуткие плоты вдоль ее идиллических берегов – полосы вздувшейся грязи, покрывавших всю поверхность Ирши. Но по мере того как кланы отступали от ужаса перед сияющими людьми, их число возле бурлящих вод тоже стало уменьшаться. Хриплый штормовой фронт, которым была Орда, замедлился, а затем и вовсе остановился.

Принц Массар аб Каскамандри был первым, кто донес эту весть королю Умрапатуре:

– Орда… Она больше не отступает перед нашими копьями.

В совете поднялся настоящий шум. Что им остается делать? Как они смогут атаковать такое невероятное количество шранков, в то время как вокруг и позади их флангов сновали еще более многочисленные массы?

Кариндусу был первым, кто упрекнул их.

– Разве вы не видите, что это великое благо? – воскликнул он. – Все это время мы нервничали, ломали руки, потому что голые опережают нас, потому что мы не можем убить их достаточно быстро, а теперь, когда судьба приковывает их к месту, отдает их в нашу ярость, мы опять волнуемся и ломаем руки?

Если Орда окажется в ловушке, а Завет и Вокалати будут действовать вместе, утверждал великий магистр, то магическая борьба со шранками превратится в настоящую бойню. Он и его собратья-маги завалят мертвечиной все пространство до горизонта.

Короли-верующие повернулись к Апперенсу Саккаре, который смотрел на своего соперника с настороженным одобрением.

– Возможно, великий магистр говорит правду, – сказал он.

И вот совет приступил к разработке новой стратегии. Люди приняли близко к сердцу то, что, по их мнению, было доказательством их собственной изобретательности – человек вообще склонен к подобному. Только принц Чарапата питал дурные предчувствия, так как среди владык Юга только он один полагал, что совет тоже знает об Ирши – и поэтому знает, что они настигнут Орду. Его не зря называли принцем ста песен: он понимал, какое преимущество дает способность предсказывать действия врага. Но он принял близко к сердцу предыдущее предостережение отца и не хотел поднимать вопросов, которые могли бы подорвать пыл его братьев-заудуньян.

Он так же сильно не доверял Кариндусу и его позерской гордости, как доверял Саккаре – к этому магу принц стал относиться, как к родственному уму. Вместе с ними была школа Завета. Как они могли потерпеть неудачу?

* * *
Сорвилу снилось, как она купается, и он дрожал от пара, поднимавшегося от ее нежного тела. Вода, чистая и прозрачная, покрывала блестящими бусинками ее раскрасневшуюся кожу, окутанную легким пушком. А затем в воде зашевелилось что-то багровое, что-то рваное и вязкое со щупальцами – оно развернулось, как вывалившиеся внутренности, и покрыло шершавой грязью прозрачную поверхность реки, в которую было погружено ее тело. Но она этого не знала и потому продолжала держать в руках эти ошметки, поливая грязью свою обнаженную кожу.

Он позвал ее…

Только для того, чтобы обнаружить себя распростертым на лесной траве, моргая от полуденного солнца, пробивающегося сквозь ветви. Он выдернул муравья из своей мягкой бороды и увидел устроившегося рядом Моэнгхуса. Принц Империи сидел, прислонившись спиной к дереву, рассеянно водя ножом по горлу и подбородку, глядя вдаль, откуда доносились звуки пения его сестры, которые звучали вместе с шумом бегущей из-за спутанных завес листвы воды.

Она купалась, понял Сорвил, сморгнув воспоминания о своем сне.

Она пела только тогда, когда купалась.

Моэнгхус на мгновение повернулся к нему, озабоченно нахмурившись, и некоторое время смотрел на него, а затем отвернулся, когда Сорвил приподнялся и сел.

– То, что вы говорили раньше… – сказал он принцу, щурясь от своей сонливости. – О Сотне, поднявшей оружие против вашего отца…

Его спутник посмотрел на него долгим и хитрым взглядом. За тяжестью его бровей и челюстей скрывалась какая-то жестокость, из-за которой каждый проблеск его зубов, казалось, рычал.

– Я боялся, что ты спросишь меня об этом, – наконец сказал он. – Я не должен был об этом упоминать.

– Почему?

Небрежное пожатие плечами, как будто этим жестом Моэнгхус мог превратить катастрофические факты в нечто обыденное. Он всегда так поступал, понял Сорвил, противопоставляя свое выражение благочестивой серьезности тому, о чем шла речь.

– Некоторые истины слишком оскорбительны, – ответил принц.

Сорвил мгновенно все понял. Люди, простые люди, быстро повернулись бы против Анасуримбора, если бы узнали, что Сотня действительно стремится – своим парадоксальным, непостижимым способом – уничтожить их.

– Но разве это значит, что богов можно… можно обмануть?

И тут Сорвилу пришло в голову, что в этом было что-то порочное – задавать сыну вопросы, способные убить его отца… или спасти его. Это было чем-то более серьезным, чем просто хитростью.

Голос Сервы плыл по мягкой, как мох, земле, цепляясь за нее и извиваясь в экзотических ритмах – ритмах еще одного непонятного языка.

Энтили матои…
Джесил ирхаила ми…
– Просто поверь, Лошадиный Король, – сказал принц Империи, слегка повернув свое лицо в ту сторону, откуда доносилось пение его сестры. Может быть, она пела ему?

– Просто поверить, э?

Суровый взгляд.

– Мой отец был против конца света. Перестань думать о своих мыслях, или ты сойдешь с ума, как моя сестра.

– Но вы же сказали, что ваша сестра в здравом уме.

Моэнгхус отрицательно потряс своей гривой.

– Именно так говорят сумасшедшим людям.

* * *
Коршуны заполнили низкое, железно-серое небо.

Маги собрались перед звоном Интервала – даже те, кто всю ночь патрулировал периметр. Их отряды поднялись в воздух за несколько мгновений до рассвета, так что они шагали, пылая утренним золотом, над более тусклым миром. Неисчислимые отряды рыцарей, копейщиков и конных лучников галопом проносились под ними, оставляя на севере и западе полосы пыли. Бросив игральные палочки, слуги двинулись вслед за ними. Десятки тысяч с опаской наблюдали, как охряное пятно Орды взбирается по контуру горизонта и превращает небо в погребальный зал.

Никогда еще столько людей не чувствовали себя такими маленькими.

Маги и сопровождавшие их рыцари скрылись из виду. Король Сасал Умрапатура приказал главному войску остановиться через несколько часов после этого у руин Ирсулора, города, разрушенного задолго до Первого Апокалипсиса. От его стен остались только насыпи – сплошная череда насыпей, огибающих высоты мертвого города. За исключением пяти обезглавленных столбов, торчащих из одиноких холмов – пальцев, как стали называть их люди, потому что они напоминали руку, высунувшуюся из какого-то огромного могильного кургана, – ни одно сооружение после прилива земли не уцелело.

Сжимая в руках свой штандарт, Умрапатура наблюдал, как армия Юга собирается на куче останков Ирсулора под ним. Копейщики Праду и Инвиши с их огромными плетеными щитами. Горцы-гиргаши, чьи топоры сверкали в унисон, когда они поднимали их в ритуальных взмахах. Отряды нильнамешских лучников, выстроившиеся в мерцающие ряды вдоль склонов. Знаменитые морские пехотинцы Сиронжа, собравшиеся в резерве, больше похожие на жуков, чем на людей с круглыми щитами за спиной. Все дальше и дальше темная слава южных королей забиралась в земли бледнокожих легенд. В погребенные бастионы Ирсулора.

И казалось чудом, что из всех неприступных земель, которые они пересекли, они смогли найти такое место – сильное место. Как он мог не думать, что нашел еще одно доказательство благосклонности Блудницы-Судьбы?

Он окинул взглядом пустынные равнины, где лежала тень Орды, где в охристом мраке высоко вздымались рыжевато-коричневые клубы пыли. Другие члены его свиты клялись, что видели далекую вспышку магии, но он ничего не заметил. Он выжидал своего часа и вестей. Время от времени он запрокидывал голову, чтобы рассмотреть потрескавшуюся громаду каменных пальцев, нависающих над ним, пытаясь угадать написанные на них цифры, наполовину стертые и неразборчивые. Человек никогда не знает, где он может найти разные предзнаменования. Он старался не думать о душах, которые воздвигли эти древние колонны, или об их давно умершей судьбе.

С самого начала вопрос заключался в том, что предпримут шранки, когда маги накинут на них свои сети света и разрушения. Кариндусу утверждал, что они будут сталкиваться друг с другом, убегая от одной толпы и натыкаясь на другие, пока не создадут давку, из которой никто не сможет убежать.

– Держу пари, среди них больше народа задохнется и утонет, чем падет от нашей ярости, – объявил великий магистр остальным. Конечно, признал он, некоторые из них переживут волшебников и их огонь, но они станут лишь развлечением для отрядов кавалеристов, скачущих по земле позади магов.

Но этого не случилось.

Как утверждал Саккаре несколько недель назад, шранки не были животными. Несмотря на всю низменную дикость их инстинктов, они не были настолько глупы, чтобы прятаться по углам.

Возглавляя большой эшелон нильнамешских рыцарей, принц Чарапата наблюдал, как маги пробираются к кипящему горизонту. Тонкая линия сверкающих точек растянулась шире, чем он мог видеть, и он каким-то образом просто знал, что Кариндусу обмануло его высокомерие – что они подняли паутину вокруг дракона.

Охваченный этим предчувствием, он приказал своим людям сбросить покрытые железной чешуей кольчуги, к их негодованию и изумлению. Многие отказались – необычайный мятеж, учитывая любовь и уважение, которые они питали к своему принцу. Разбросанные по болотам, вздымающимся и опадающим на вытоптанной земле, отряды разделялись на маленькие группки, погрязшие в спорах и нерешительности. Чарапата оставался спокойным: он просто повторял свой приказ снова и снова. Он понимал нежелание своих людей.

Один за другим сияющие маги исчезали в клубах пыли, поднимавшейся над ними.

В бурлящих воронках коричневого и черного цветов вспыхивали огни.

Вой, который был таким же громким, как и всегда на таком близком расстоянии от Орды, зазвучал с незнакомыми резонансами, а затем почти совсем затих. Рыцари с удивлением наблюдали за происходящим. Люди, прославившиеся своей храбростью в войнах за объединение, вскрикнули от изумления и ужаса. Все больше и больше чешуйчатых кольчуг звенело на земле.

Воинствующие огни, несмотря ни на что, становились все более частыми и яростными, так что вместе с облаками пыли, прилипшими к земле, казалось, что сама молния ходит по длинному краю мира. Вой затих, и в течение нескольких ударов сердца были слышны лишь таинственные крики в промежутках между свистом ветра – это были маги. Затем люди услышали другой звук, мрачный и медленно нарастающий, хор, нагроможденный на нечеловеческие вопли и становящийся все громче и громче, пока лошади не встали на дыбы, а люди не затрясли головами, как измученные мухами собаки. Пока сам воздух не начал колоть им уши…

Визги. Нечеловеческие визги.

Гордые и упрямые рыцари Инвиши уставились на происходящее и мгновенно поняли, что их король-генерал ошибся, что его план катастрофически провалился. В течение нескольких месяцев они следили за Ордой, наблюдая, как грозовой фронт пыли меняет цвет в соответствии с почвой у них под ногами и меняет форму в зависимости от силы и направления ветра. Много раз они видели, как пыльные извивающиеся ленты срывались с земли и устремлялись к ним, подобно клубящемуся дыму, и всегда радовались перспективе напасть на изолированные кланы. Но теперь они видели сотни таких лент, мчащихся к ним – тысячи лент пыли, распускающихся в высокие облака грязи.

Не отступая далеко в толпе своих товарищей перед наступающими магами, шранки бежали на юг…

– Скачите! – проревел сквозь эту какофонию принц Чарапата. – Скачите, спасая свои жизни!

* * *
По какой-то причине Сорвил всегда глубоко вздыхал перед перемещением, как если бы ему предстояло погрузиться в холодную воду. Независимо от того, сколько раз он уже перемещался в пространстве, какая-то часть его сознания всегда испытывала это в самый первый раз. Рука Сервы крепко обвилась вокруг его закованной в броню талии, голова превратилась в чашу, наполненную поющим светом, а затем последовал рывок, одновременно достаточно сильный, чтобы выбить кровь из его тела, и такой же мягкий, как разрыв мокрой ткани…

Шаг через иллюзию пространства… прыжок.

Но что-то пошло не так. Мысли слишком тупо ворочались в голове, слова путались на слишком усталом языке. Сорвила охватило неприятное ощущение, что он прибыл на новое место не весь, как будто его внутренности следовали за мягкой оболочкой его тела.

Он упал на колени на гребне холма, который всего несколько мгновений назад был лишь неясным силуэтом на западном горизонте. Он чувствовал себя бочкой, в которой что-то хлюпало.

И Моэнгхус, и Серва тоже жаловались, хотя им, казалось, было не настолько неуютно, как ему. Но ему, по крайней мере, не пришлось испытывать унижение, вызванное рвотой, у них на глазах.

Все согласились, что стоит поспать.

* * *
Так началась вторая великая атака Орды на Великую Ордалию. Подобно тому как хлыст передает силу руки от рукоятки до кончика, так и поток тех, кто был пойман в ловушку напротив реки Ирши, распространился по всей Орде, от тех, кто скопился у берегов Нелеоста, до множества шранков, зацепившихся за фланги Умрапатуры. В суровом свете дня они бежали, бесчисленные, обезумевшие от голода, злобного и мерзкого, как визжащий мор.

Умрапатура, находившийся на наблюдательном пункте в Ирсулоре, был одним из первых, кто понял, что что-то не так. Слишком долго рев Орды, лишенный своего резонанса из-за расстояния, звучал, как бесконечный предсмертный хрип. Когда звук прекратился, он и тысячи других людей подняли неровный крик радости, зная, что маги начали пожинать свою колдовскую жатву. Но новый звук, который пришел на смену реву, – более пронзительный, как флейта зимних ветров, – не прекращался. Он становился все выше и выше, пока люди не начали хлопать себя по ушам. А Сасал Умрапатура III, первый король-верующий Нильнамеша, посмотрел на пыль, покрывавшую горизонт, и понял, что ошибся.

Он стал выкрикивать предупреждения и инструкции. Рога заревели на фоне раскатов грома.

На расколотой равнине только самые безрассудные вельможи повели своих рыцарей против шранков, как и было запланировано. Несомненно, большинство из них, как Чарапата, понимали, что что-то не так, но многие слишком долго медлили в нерешительности и поэтому были быстро захвачены врасплох. Остальные же оказались в бешеной, отчаянной скачке.

Укрывшись в своем глубоком строю, пехотинцы с затаенным ужасом наблюдали, как больше пятнадцати тысяч всадников, флотских стрелков и тяжеловесных рыцарей рассыпались по пустыне, бросая щиты и разрезая седельные вьюки, хлеща до крови по крупам своих визжащих пони. Горы вздымающейся пыли клубились позади них – как будто сами границы мира рушились в погоне.

Они наблюдали, как отряд мчится за отрядом, растянутые в паническом бегстве, охваченные буйной гибелью. Сквозь низкие полосы пыли они мельком увидели тощие, злобные и неисчислимые тени. Стрелки, как и король Урмкатхи со своим гиргашским флотом, добрались до разрушенного города в полном порядке. Но других, особенно тяжеловооруженных нильнамешских рыцарей, затянули под себя массы шранков. Более сообразительные командиры прекратили бегство и выстроили своих людей, которые задержались в сражении, в оборонительные порядки. Очаги безумного порядка поглотил бормочущий хаос, рыцари кричали и рубили, утыканные стрелами, их позиции растворялись, как яркая соль в гнилой воде. Массар аб Каскамандри, младший брат Разбойника-фанайяла, прославившийся тем, что отрезал себе мочку уха, чтобы продемонстрировать свою решимость присоединиться к Ордалии, а не оставаться номинальным правителем в Ненсифоне, был убит копьем с железным наконечником меньше чем в ста шагах от насыпей Ирсулора. Принц Чарапата и его безоружные рыцари тем временем снова и снова оказывались отброшенными на запад в своих попытках добраться до осажденного короля. Его военачальникам пришлось сдерживать принца, таким сильным было его горе.

Король Умрапатура смотрел, как мир и небо исчезают за завесой Орды. Воздух гудел от визга, пока он не перестал слышать собственные заунывные команды.

Орда приближалась к Ирсулору, и он был всего лишь островом в ревущем море.

Все это время маги продолжали идти по небу на север, вспарывая и сжигая затененную землю. Они уже знали, что один из них, Кариндусу, допустил ошибку, возможно катастрофическую, но у них не было никаких средств для передачи какой-либо альтернативной стратегии – они едва могли видеть друг друга в таком состоянии. В конце концов наиболее решительные из них отказались от своего курса на север, а другие последовали за ними, образуя разбитые когорты, чей обратный путь был отмечен огнем и светом. Некоторые терялись в пыли и никак не могли найти дорогу в Ирсулор, а несколько глупцов продолжили двигаться прежней дорогой, ничего не замечая, и не поворачивали назад, пока не миновали северный край пылевых облаков.

Никто не вернулся вовремя, чтобы противостоять Консульту и его тяжелым ударам.

Прозрачные полотнища тусклой и зловонной охры закрывали солнце, и тень падала на скопления людей, сгрудившихся в развалинах мертвого города. Шранки бросились вверх по насыпи и напали на ощетинившиеся ряды людей, которые стояли сомкнутыми, щитом к щиту и плечом к плечу, как и во время первой битвы. Орда цеплялась за Ирсулор, как за торчащий гвоздь.

Сыны Нильнамеша держали север и запад, просовывая мечи и копья между хитроумными плетеными щитами, почти неуязвимые в своих одеждах из позолоченного железа. Подавляющее большинство из них сражались под древними знаменами Эшдутты, Харатаки, Мидару, Инвойры и Сомбатти, так называемых пяти воинств Нильну, объединенных племен, которые воевали за весь Нильнамеш с незапамятных времен. Никогда еще со времен Анзумарапаты II так много сынов Нильну не выходили за пределы засеянных пастбищами равнин своего дома. Исчезло древнее соперничество, смертельная ненависть, которая так часто натравливала их друг на друга. Исчезли все различия. И казалось сумасшедшим и трагическим безумием, что люди могут поднимать оружие против людей, когда такие мерзкие создания наводнили весь мир.

Правители Гиргаша удерживали восток – это были свирепые горные воины, пришедшие из высоких крепостей в Хинаяти вместе со своими более мягкими родственниками из Аджоваи и долин. Спешившись, король Урмкатхи стоял впереди своих соотечественников, подняв знамя вместо того, чтобы отдавать команды. Вельможи Кайана удерживали юг – порочные люди пустыни Чианадини, а также их более высокие братья из Ненсифона и Монгилеи. Все они были одеты в великолепные кольчуги павшей империи своих отцов. Вокруг стоял такой шум, что они ничего не знали о падении принца Массара – и так почтили его своим мужеством.

Крича с беззвучной яростью, люди Юга атаковали и рубили бормочущую массу. Даже на склонах холмов нечеловеческая свирепость штурма заставляла тех, кто находился глубоко в строю, прижимать свои щиты к спинам тех, кто стоял перед ними, превращая фаланги в своеобразные структуры из плоти, связок и костей. Снаряды расчерчивали черным и без того затянутое пеленой небо, стрелы без всякого вреда гремели, ударяясь в броню людей, за исключением немногих несчастных. Кетьянские лучники отвечали большими залпами, целыми полотнищами стрел, подавляя противника, но с каждым из них они подставляли себя под бесконечный черный дождь, и потери их были ужасны.

* * *
Глаза Сорвила резко распахнулись. В его ушах эхом отдавались крики аистов, занятых гнездованием. Он даже шлепнул ладонью по пустому воздуху прямо перед собой, настолько ярким был образ обожженного солнцем аиста, стоящего у него на груди.

Потом он сел, моргая. Они переместились на безлесный нос холма, который в остальном был густо покрыт лесом, так что он сразу увидел, что остался один. Видел он и окружающие холм залитые солнцем мили, изрезанную местность, ставшую мягкой, как океанские волны, из-за шерстяных балдахинов, покрывавших ее. Земля, похожая на старуху.

Он заснул на пучках травы, окаймлявших грубую каменную скалу в форме лезвия топора, венчавшую холм. Пока он спал, тень отодвинулась, и он почувствовал, как солнце обжигает его щеки и руки. Особенно нагрелась его кольчуга.

Он вглядывался в соседний сумрак леса, моргая и ища любые признаки присутствия царственных брата и сестры. Острая боль пронзила его грудь, когда он понял, что их снаряжение тоже пропало.

Неужели они бросили его?

Он встал, стряхивая пух с одежды и сонливость с рук и ног. Затем он побрел в лесистые области, следуя по неясной линии вершины, надеясь найти своих хранителей…

* * *
Закаленные в первой битве с Ордой, люди Юга взимали со шранков ужасную дань. Когда они оглядывали поле боя, то видели бесчисленное множество лиц, белых и кричащих по-кошачьи, – шранки, все больше шранков, размахивающих хриплыми руками, вздымающихся над водоемами внизу. А посмотрев назад, они видели ряды людей, выстроившихся вдоль нагроможденных насыпей и возвышенностей, огороженных ярко раскрашенными щитами и ощетинившихся копьями, штандарты, изорванные дротиками и нагруженные зацепившимися на них стрелами. И они вспомнили слова своего святого пророка – о том, что увидят потрясающие и ужасные зрелища, что перенесут невообразимые испытания – и спасут мир.

И они поверили в это.

Шранки были пронзены копьями и забиты молотами. Их сбрасывали со склонов или тащили вниз их воющие сородичи. Вскоре земля вокруг мертвого города была усеяна трупами до такой степени, что многие шранки были просто растоптаны, потому что не удержались на ногах, – они спотыкались о трупы, падали, не найдя опоры, и по ним молотили копьями, дубинками и мечами.

Их визг эхом отдавался от самого свода небес.

Высоко под каменными пальцами король Умрапатура воспрянул духом, видя, что его войско слишком удачно расположено, чтобы потерпеть поражение, что его можно было только размолоть до основания. Скоро, рассуждал он, Саккаре и Кариндусу вернутся, и когда столько шранков набросится на Ирсулор, задушив его своим количеством, бойня будет грандиозной.

Учитывая его более удобную для обзора позицию, он был одним из первых, кто увидел огромное пятно на бурлящей коже Орды, черный миндаль, марширующий под серо-бурыми небесами, медленно двигавшийся через омерзительные поля шранков и придвигающийся все ближе к осажденным сыновьям Гиргаша. Высота этой массы была первой деталью, которую он смог различить: существа, составлявшие ее, возвышались над шранками. Затем он понял, что черный цвет этой массы был вызван волосами составлявших ее существ, большими косматыми коронами на их головах, похожих на котлы. Информация о существовании этих созданий пришла к королю внезапно, хотя его душа долго не могла понять их значения.

Башраги.

Многие заметили их отвратительное приближение, но, как и Умрапатура, все были бессильны выразить свой ужас и тревогу. Гиргаши на насыпи видели их в промежутках между бешеными атаками – сотни отвратительных остовов поднимались над шранками, метавшимися внизу, они двигались строем в железных доспехах, бросая и топча орды перед собой.

Башраги. Три руки, сросшиеся в одну. Три вросших одна в другую грудных клетки. Три кисти вместо пальцев. Они были оскорблением для глаз, зрелищем, которое вызывало благоговейный трепет и отвращение – так ужасно было их уродство. Безумные лица свешивались с каждой гротескной щеки. Родинки в виде конского хвоста, торчащие где попало из кожи.

Умрапатура мгновенно понял природу ловушки Консульта. Зная, что Орда развернется и нападет на Ирши, им оставалось только ждать в засаде и надеяться, что их противник окажется настолько глуп, что пошлет своих магов…

Король-верующий всматривался в даль на севере, всматривался в затянутое пеленой небо в поисках признаков Саккаре или Кариндусу.

Мерзкие твари придвинулись еще ближе. Уцелевшие лучники-гиргаши нашли свою цель. Они забросали павший легион стрелами. И на мгновение Умрапатура осмелился надеяться…

Но башраги продвигались вперед невредимые, с иглами, как у дикобраза. Они взбирались по склонам, пока не оказались перед гиргашами.

Король Урмкатхи был убит одним из первых, поскольку стоял впереди своих сородичей, высоко подняв знамя, как маяк, чтобы утешить своих людей. Башраги пробрались в их гущу, размахивая огромными топорами и молотами. Щиты были разбиты вдребезги. Руки были разбиты вдребезги. Головы были раздроблены. Целые телавкатились в ряды стоящих позади них. Несмотря на всю храбрость правителя и его вассалов, они не могли сравниться с теми существами, которые рубили и ревели над ними. Они смялись, как фольга, и рассыпались в разные стороны.

В течение ста ударов сердца башраги захватили вершину насыпи. Сердце Умрапатуры сжалось. Только морские пехотинцы Сиронжа и их полированные щиты стояли между чудовищами и гибелью его армии.

Позолоченный сверкающим золотом, король Эзелос Мурсидид возглавил атаку, вонзив свое копье в глотку переднего зверя, но был повержен на дрожащую землю огромным молотом другого. Но прославленные морские пехотинцы не дрогнули. Они бросились на чудовищ, и началась битва, не похожая ни на одну из тех, что происходили со времен Древнего Севера. Бесстрашные, умелые, вооруженные лучшим оружием из селевкарской стали, сиронжийцы сдерживали неуклюжий натиск врага. Но всего один удар сердца. За каждого убитого ими башрага погибали десятки их братьев. Они были разбиты вдребезги, почти как мешки с человеческой кожей.

Люди, мобилизованные повсюду в тесноте лагеря: священники, судьи и водоносы, больные и раненые – все это не имело значения. Все бросились врассыпную…

Но башраги прихлопнули их насмерть. Люди исчезали под нечеловеческими ударами. Это было все равно что стать свидетелем резни детей.

То, что последовало за этим, произошло так быстро, что те, кто был под развалинами-пальцами, едва могли в это поверить.

Неисчислимые шранки прорвались через брешь, образованную башрагами, и их вопящие массы хлынули в узкие проходы позади фаланг айнритийцев. Что касается людей, то заудуньяни были обучены сражаться в окружении, создавать вокруг себя защитные стены – и выживать. И некоторые действительно делали именно это, но многих других охватила паника, и люди были убиты тысячами. Умрапатура стоял неподвижно, его взгляд дрожал, видя одно зверство за другим. Люди падали вниз с искаженными гримасами лицами и бились в конвульсиях под колышущимися тенями. Павильоны и багажные повозки исчезли. В течение нескольких ударов сердца вся нижняя часть города была захвачена, и те формирования, которые не разлетелись и не перемешались с другими людьми, теперь были поглощены шранками – уменьшающиеся островки людей в перемалывающем все море чудовищ.

Смерть вихрем неслась вниз.

Нильнамешский король-верующий разинул рот и споткнулся. Шальная стрела попала ему в руку и пронзила перчатку.

Он недоверчиво поднял свою пронзенную ладонь и увидел первых магов, шагающих по полотнищам убийственного света. Некоторые двигались по одному, другие – рваными импровизированными строями. Они казались блестящими пылинками, протыкающими облака стрел и волочащими по Орде разрушительные огненные полотнища. Сначала десятки, а потом сотни магов, чудом висящих в низком небе, движущихся под горными уступами и впадинами пыли.

Весь север, казалось, пылал от магического разрушения.

Но было уже слишком поздно.

Люди стонали в пыли. Мир завопил от торжества нечеловеческих созданий.

* * *
Сорвил шел сквозь какой-то странный туман, который завывал у него в ушах, и прерывисто дышал. Лесная подстилка хрипела под его сапогами. Дубы и клены поднимались высоко и насмехались над ним, заслоняя солнечный свет.

Он услышал их прежде, чем увидел. Рядом с собой.

Он стоял, затаив дыхание, прислушиваясь сквозь скрип и щелканье окружающего леса.

– Да-а-а-а-а…

Им овладела какая-то иная чувствительность, и он пополз вперед, вглядываясь сквозь заросли кустарника. Теперь его уши улавливали не только звуки, издаваемые его движением, но и другие – звуки страсти, которая задыхалась среди листьев.

Он крался, как вор…

* * *
Увидев опустошение, вернувшиеся маги Завета и Вокалати удалились в небо над пальцами, образовав кольцо парящих, обезумевших от битвы собратьев. Их лица почернели от пыли и слез, и они выплескивали в своем колдовском пении ненависть и злобу. Маги школы Завета держали в руках абстрактные конструкции света, Вокалати сияли фантомами. И они сжигали тех, кто карабкался и карабкался по склонам. И они сожгли тех, кто надругался над трупами павших. И они сожгли тех, кто толкался в толпе.

Склоны превратились в поля мечущихся силуэтов.

Саккаре повернулся к Кариндусу и испугался пустоты, мелькнувшей в его глазах. Он приказал своему бывшему сопернику зависнуть рядом с ним, говоря одними губами: «Позволь мне показать тебе, что ты должен победить!» Потому что не что иное, как Гнозис, было той наградой, которую аспект-император предлагал анагогическим школам.

Но чудовищный гнев одолел великого магистра Вокалати, безумие того, кто не может жить отдельно от своей гордыни. Его имя было потом увековечено как имя бесчестного. Имя, которое его род вычеркнет из списков своих предков. Он выкрикивал заклинания с диким упорством, хлестал землю жестоким огнем, убивая не только шранков, но и людей. Выжившие внизу закричали, ошеломленные и потрясенные.

Саккаре закрылся от схватки вместе с этим безумцем. К ужасу тех, кто наблюдал за ними, два великих магистра сражались над нечеловеческими толпами, обмениваясь злобными огнями, двумя видами волшебства. Побежденный Кариндусу был сброшен с небес и уничтожен.

Не зная, что произошло, несколько Вокалати атаковали Саккаре – а затем еще несколько, и так пока почти половина Вокалати не обнаружила, что они нападают без всякой причины, кроме того, что их братья пришли в такую ярость. Так школы Завета и Вокалати поглотили друг друга в последнем акте безумия.

* * *
Оставшиеся в живых люди оторвали взгляд от нависавших над ними пальцев. Сначала они не могли поверить своим глазам. Они смотрели испуганно и недоверчиво, а вокруг них по дымящимся склонам поднимались шранки. Обезумевшие твари бросились на несколько сотен собравшихся против них, рубя и визжа, – воинство, которое протянулось к темному краю мира.

И тогда окровавленный король Сасал Умрапатура увидел, что он обречен. Он упал на колени и стал молиться, чтобы его святой пророк победил… чтобы его любимая жена и множество детей пережили грядущий ужас.

Он поднял глаза и увидел, как падает на землю один из магов, как пылают волны его одеяния.

Шранки схватили его и изнасиловали, пока из него вместе с кровью утекала жизнь.

* * *
Сорвил едва мог дышать. Его слюна гравием царапала ему горло, когда он глотал.

Две бледные фигуры на фоне глубин серого и водянисто-зеленого, одна, легкая, на другой, твердой, заключившие друг друга в крепкие, дрожащие объятия.

Целовавшиеся так, словно у них было одно-единственное дыхание на двоих.

Их изголодавшиеся чресла слились друг с другом.

Никогда еще он не был свидетелем такого зрелища – захватывающего дух, наполненного яростью, ужасом и властной похотью. Он перестал быть самим собой, увидев это. Ни одна из его забот не сохранилась в его памяти после того, как он вторгся в чужие владения. Он не помнил об отце. Не помнил о Слезе Господней, которая могла отомстить за него.

Ничто не имело значения, кроме этого…

Дети бога спаривались. Женщина, которую он любил, предавала его…

Его «младший брат» дал о себе знать. Он нашел его, схватил холодными пальцами и горящей ладонью.

И он совокупился с движущейся картиной, извивающейся перед ним, выгнулся дугой в ответ на урчание черноволосого мужчины, пролил свое семя в тот момент, когда рядом зазвучал высокий крик белокурой девушки.

* * *
Холмистые высоты Ирсулора дымились и кишели ползающими людьми и шранками.

Маги повисли в воздухе, обрушивая смерть на своего злобного врага. Они плакали даже тогда, когда говорили об огнях, потому что, когда они смотрели вниз, весь мир кружился и кипел от мерзких шранков. И из десятков тысяч тех, кто был их братьями, все они были мертвы и осквернены…

Растоптанные щиты. Пронзенные трупы, покрытые сгустками гниющих тел, как муравьи на яблочной кожуре.

Маги бичевали насыпи, колотили по склонам, пока Ирсулор не встал на дыбы, как гора, сожженная дотла, покрытая обгоревшими, почерневшими трупами. Люди, шранки, башраги…

И все же толпы людей устремились вперед. Орда бросилась в темноту, их поток, похожий на гигантский плащ из извивающихся личинок, с воем метнулся за горизонт. С воем.

А маги были так одиноки.

Багровые одеяния Саккаре почернели от грязи и огня, и он спустился вниз, ступил на обугленную вершину в отчаянной попытке найти тело Умрапатуры. Но он едва мог отличить шранка от человека, не говоря уже о том, чтобы отличить одного человека от другого. Он смотрел вдаль, поверх ярусов дымящихся трупов, сквозь гребень сверкающего колдовства, на охваченные суетой равнины, и ему казалось, что он смотрит в будущее, на то, что произойдет с миром, если его святой пророк потерпит неудачу…

Безумие. Пороки. Никакого смысла и милосердия.

Маги услышали его прежде, чем увидели – выкрикивающий заклинания голос, похожий на раскат грома, единственный голос, который мог перекрыть бремя рева Орды. Он пришел с запада, аспект-император, искрящийся ослепительной синевой сквозь мили заслоняющей ее грязи. Там, где он шел по воздуху, целые участки земли взрывались под ним, как будто сам бог колотил размолотую землю. Шранки падали искалеченными тысячами, пролетев сотни шагов, прежде чем обрушиться дождем на своих нечеловеческих собратьев.

Анасуримбор Келлхус приблизился к магам и велел им следовать за ним домой.

* * *
Она опустила голову ему на грудь и лежала неподвижно в чувственном изнеможении. Ее груди словно целовали его тело, а спина изогнулась, как устричная раковина. Сорвил уставился на них, не двигаясь от потрясения, вызванного его угасающим пылом. Стыд. Ликование. Страх.

Понимание того, что он не может пошевелиться, не дав им о себе знать, лишило его возможности дышать. Он стоял ошеломленный, когда она повернулась к нему и улыбнулась.

Он рухнул в кромешную панику и стыд.

– Кто мы такие, – воскликнула она с сонным смехом, – чтобы ты так над собой издевался?

Он неловко застегнул штаны, а затем встал, зная, что тень его похоти все еще отчетливо видна. Но это было почти то же самое, как если бы их бесстыдство требовало, чтобы он был наглым в ответ. Она слезла с обмякшего брата и встала в пятнистом солнечном свете, совершенно нагая, в полном единении с дикой природой.

«Как? Как она могла так поступить со мной?»

Слезы жгли ему глаза. Любил ли он ее? Так ли это было? Неужели сын Харвила был таким заблудшим глупцом?

Она стояла перед ним, совершенно обнаженная, с гибкими руками и ногами, узкими бедрами и бледной кожей, раскрасневшейся от неистовой страсти. Солнечный свет отбрасывал тень от ее груди на белые ребра, подчеркивая золотыми нитями ее принадлежность к женскому полу.

– Ну? – спросила она с улыбкой.

Безразличный, Моэнгхус воспользовался этим промежутком времени, чтобы начать одеваться позади нее.

– Но… – Сорвил услышал свой голос и понял, что плачет, как дурак.

Ее взгляд был одновременно скромным и высокомерным. Моэнгхус мрачно оглянулся через мускулистое плечо.

– Вы брат и сестра! – выпалил король Сакарпа. – То, что вы… сделали… это… это…

Он мог только стоять и недоверчиво смотреть на них.

– Кто ты такой, чтобы судить нас? – воскликнула она, смеясь. – Мы плод гораздо более высокого дерева, Лошадиный Король.

В первый раз он понял, какое презрение и насмешку его спутники скрывали в этом имени.

– А если ты забеременеешь?

Серва нахмурилась и улыбнулась, и впервые Сорвил понял, что все тепло, которое она ему продемонстрировала, было всего лишь игрой. Что несмотря на всю человеческую кровь, текущую в ее жилах, она была и всегда будет дунианкой.

– Тогда, боюсь, мой святой отец убьет тебя, – сказала она.

– Меня? Но я же ничего не сделал!

– Но ты был свидетелем, Сорвил, и твое бедро липкое от этого! И это еще далеко не все.

Застегнув штаны, Моэнгхус шагнул следом за сестрой, обнял ее и положил свою покрытую шрамами лапу на ее лоно. Он поцеловал горячую шею девушки и закрутил тонкие светлые пряди ее лона между большим и указательным пальцами.

– Она права, Сорвил, – сказал он, ухмыляясь и как будто совершенно не замечая безумия между ними. – У людей есть привычка умирать вокруг нас…

Король Сакарпа стоял, щурясь от охватившего его смятения. Вместо крови его сердце наполнилось яростью.

– Как и народы! – Он сплюнул, прежде чем повернуться на каблуках.

– Сын! – крикнула ему вслед великий магистр свайали, и ее голос был мягким и чарующим. – Сын. Дочь. И еще – враг!

Он едва не забился в конвульсиях, настолько сильна была охватившая его дрожь. Это мучило его всю обратную дорогу до лагеря на мысе. Он поймал себя на том, что боится упасть с края обрыва. Никогда еще ему не было так стыдно… так унизительно.

Никогда еще он не испытывал такой мрачной ненависти.

* * *
Хотя Великая Ордалия и выжила, хотя их бесчеловечный враг был отброшен назад к краю горизонта, вторая битва с Ордой была не чем иным, как катастрофой. Святой аспект-император объявил разделение Ордалии оконченным и приказал войскам Запада и Востока присоединиться к армии Среднего Севера. Никто из королей-верующих не сомневался в его решении, хотя это самое последнее поражение Орды увеличило возможности для добычи фуража. Король Сасал Умрапатура, один из них, был мертв, как и его родственники и вассалы. Они остро ощущали его гибель, ибо он дышал так же, как они дышали, правил так же, как они правили, и, что самое главное, верил так же, как они верили. Если раньше они этого не понимали, то теперь оценили суровую истину: их вера не была надежной защитой.

– Праведники, – напоминал своим товарищам король Пройас, – истекают кровью не меньше, чем нечестивцы.

Армии собирались без фанфар и празднеств, потому что люди Кругораспятия были слишком голодны и изумлены, и среди них было слишком много отсутствующих. Над войсками был натянут покров – тень, невосприимчивая к засушливому солнцу. Старые друзья воссоединились в горе и скорби. Они обменивались историями об Ирсулоре между собой, и правда в этих рассказах мало страдала от неизбежных искажений. Они были свидетелями событий настолько чудовищных, что даже не допускали возможности преувеличения.

Они пришли в страну под названием Акирсуал. В давние времена это была пограничная провинция Куниюри, малонаселенная и известная только холмом под названием Сваранул, который одиноко и необъяснимо возвышался над изломанными пойменными равнинами. Сваранул был священным местом для древних верховных норсирайцев, так как именно здесь боги пришли к вождям их многочисленных племен и даровали им право владеть всеми землями в пределах тысячи лиг.

Святой аспект-император призвал своих королей-верующих собраться и следовать за ним. Поднявшись по разбитым и заросшим ступенькам, он привел их на вершину Сваранула, в развалины колоннады Хиолиса, и встал так, чтобы они могли видеть Великую Ордалию, развернувшуюся на намывных равнинах внизу. И хотя их потери были очень тяжелы, шатры и палатки объединенного воинства все еще украшали землю до самого горизонта. Оружие и доспехи мерцали в солнечном свете, так что казалось, будто алмазы были разбросаны по всему миру. И их сердца укрепились от этого видения своей славы.

Там был принц Чарапата, и многие соболезновали ему. Саккаре, однако, стоял одиноко и задумчиво – из-за слухов о том, что он убил своего собрата-мага, люди сторонились его.

Святой аспект-император широко раскрыл свои украшенные ореолом руки, и вожди Ордалии повернулись к нему с благоговением и печалью.

– Я доставил вас в глубокую пустыню, – сказал он, и от звуков его голоса сердца сжались в кулак. – И теперь даже самые отважные сердца среди вас боятся, что я навлек на вас гибель. Ибо, хотя я предупреждал вас о шранках, описывал вам необъятность их численности и коварство козней нашего врага, вы все же пришли в смятение.

Некоторые стали выкрикивать противоречащие друг другу возражения, и какофония воинственных заявлений эхом прокатилась по руинам храма. Аспект-император заставил всех замолчать сияющей ладонью.

– Они – опилки, а мы – магнит. Если бы мы сосредоточились и сомкнули свои ряды вдоль берегов Нелеоста, они бы пришли. Если бы мы рассеялись по пустынному сердцу Истиульской возвышенности, они бы пришли. Не имеет значения, какой путь мы изберем. Не имеет значения, что мы делаем. Шранки будут приходить и приходить, и мы будем вынуждены уничтожать их.

Подобно неземным пальцам, интонации его голоса то расширялись, то концентрировались, чтобы лучше уловить страсти своей паствы и удержать их…

– Ирсулор… – сказал он, с ужасом вдыхая это имя. – Ирсулор – это само доказательство нашей большей опасности. Дюжина Ордалий могла бы пройти так же, как мы прошли, и устроить бойню так же, как мы устроили, и все же Орда шранков не была бы истощена. Если бы Не-Бог пробудился, они были бы захвачены одной темной и злой волей, и при всей нашей мощи и славе человечество было бы обречено. Сам мир, – сказал он, дирижируя себе протянутой рукой, – будет отдан на растерзание этим убогим созданиям гниющей тьмы…

Горестные крики слились в неровный хор.

– Но что нам теперь делать? – крикнул король Саубон. – Мы жаждем, и нас тошнит от нехватки воды. Мы голодаем и будем голодать до тех пор, пока наши плечи не превратятся в крюки, а наши топоры и дубины не станут тяжелыми от нашей слабости. Мы споткнулись в Ирсулоре. Теперь мы шатаемся.

Эти слова вызвали ужас у многих королей-верующих, так как они считали подобные сомнения оскорблением для высокого положения Саубона.

– Оставь свою дерзость! – с упреком воскликнул воинственный король Хогрим.

– Нет, – сказал святой аспект-император длиннобородому королю. – Мы должны говорить откровенно. Мы должны быть честны со своими страхами, чтобы обладать ясностью, необходимой для их преодоления.

Он шагнул к ним и положил свою благословенную руку сначала на плечо Хогрима, а затем на предплечье Саубона.

– Как многие из вас уже догадались, – сказал он, – я обманул вас, говоря о наших запасах, сказав, что у нас их меньше, когда их было больше. Я морил вас голодом, чтобы наш паек доставил нас как можно дальше.

– Так что же нам теперь делать? – снова крикнул король Саубон.

Из толпы послышались новые крики, на этот раз вразнобой, потому что среди собравшихся было примерно одинаковое число криков в знак согласия и возражений против самонадеянности экзальт-генерала.

Шум утих в свете печальной улыбки святого пророка.

– Соберите все силы, какие пожелаете, – сказал он, выходя из гущи своих подданных и возвращаясь на свое ритуальное возвышение. – Подумайте о своих женах, детях – о своей душе. Не бойтесь призрака жажды, ибо скоро Нелеост, туманное море, разгонит тьму перед нами. И не бойтесь голода…

Он повернулся, сделав две колонны своей рамкой, а чудовищность Великой Ордалии, сотни тысяч струящихся и мельтешащих повсюду, насколько хватало глаз, воинов – своим запредельным фоном. Он горел перед ними, как маяк. Легкий ветерок трепал заплетенные в косички льняные волосы его бороды. Полы его мантии покачивались.

– Страдать – значит нести зло, – сказал он, – и мы должны страдать, чтобы спасти наш мир. Не важно, куда это нас приведет, к какому безумию, к какому злу, – мы должны идти кратчайшим путем…

Святой аспект-император Трех Морей обернулся, сияя среди сомневающихся и испуганных. Он приветствовал каждого из них простым, любящим и глубоким взглядом. Он укрепил их сердца, хотя и ужаснул их. Ибо они поняли то, что он собирался сказать – правду, которую они не осмеливались шептать даже в одиночестве.

– Отныне сам наш враг будет поддерживать нас…

Наконец-то была дана эта страшная команда.

– Отныне мы едим шранков.

Глава 12 Момемн

Любой глупец может видеть пределы поля зрения, но даже самый мудрый не знает пределов познания. Так невежество становится невидимым, и все люди становятся глупцами.

Айенсис. «Третья аналитика рода человеческого»
Конец лета,

20-й год Новой Империи (4132 год Бивня),

Момемн


Некоторые путешествия требовали неподвижности.

Он снял комнату и проскучал там несколько недель, которые уже вытерпел много раз прежде. Он не столько готовился, сколько медлил, пока мир созревал для его появления. Он был Воином Доброй Удачи…

Его урожай созреет так же, как уже созревал.

Каждое утро он видел, как встает и в последний раз выходит из комнаты. Он гнался сам за собой, видя собственную спину на каждом углу, среди перемешивающихся толп. Яблоко находило его. Монета. Жрец Джюкана, который дал ему хлеб, испачканный синей плесенью. Он слышал, как люди разговаривают на улицах, слышал их перебивающие друг друга голоса, и ему было трудно отделить причины от следствий. Он слушал людей и слушал свое слушание. Большинство людей ничего не замечали, но некоторые смотрели на него другими глазами. Маленькая девочка все визжала и визжала. Слепой нищий, всхлипывая, обнял его за колени.

– Ты должен дать! Дай!

Иногда он глядел в одинокое окно, из которого был виден храмовый комплекс Кмираль, группа черных зданий, в утренней дымке казавшихся серыми. Иногда каменные просторы были пусты, иногда их заполняли бунтующие толпы.

Иногда он просто наблюдал за собой, глядя в окно.

Он видел Андиаминские Высоты, сверкающие крыши, вздымающиеся в беспорядке, стены, иногда белые на солнце, иногда вымазанные черным от пожаров. Он слышал зов рогов и понимал то, что и так всегда знал.

Женщина, которую он убил, была свергнута.

Он увидел паука, бегущего по половицам, и понял, что весь мир – это его паутина. Он чуть не наступил на нее десять тысяч раз. Почти наступил, снова и снова…

Он проснулся и увидел, что одевается возле своей вешалки. Он смотрел, как встает и в последний раз выходит из комнаты. Он не столько готовился, сколько медлил, пока мир созревал.

К нему подошла проститутка, и полоска ее обнаженной кожи от подмышки до бедра привлекла внимание рыцаря шрайи, который собирался допросить его. Она уловила что-то в его взгляде и мгновенно утратила интерес к нему – вместо этого она позвала компанию из четырех молодых людей. Он незаметно прошел в Кмираль. Оглядевшись, он увидел самого себя, поднимающегося по монументальным ступеням под храмом Ксотеи. Он видел случайно собравшихся людей, слышал вопли ужаса и недоверия. Он вытер кровь, уже стертую с клинка, а затем встал, глядя на императрицу, которая была одновременно мертвой и живой, торжествующей и осужденной.

Он слышал барабаны врага, грохочущие из-за огромных отвесных стен.

Он видел, как мир ревел и сотрясался.

К нему подошла проститутка…

* * *
Если бы юный Анасуримбор Кельмомас остановился и подумал об этом, он бы понял, что его познания о дворце настолько глубоки, насколько это вообще возможно. Только те места, которые озадачивают, могут быть по-настоящему решены – то есть по-настоящему поняты. Другие места были просто известны, после того как он ознакомился с ними обычным способом.

На Андиаминских Высотах было много путей… тайных, коварных путей.

Таких как зеркала, спрятанные по всему залу для аудиенций, или мест, где нужно было только повернуть голову на расстояние вытянутой руки, чтобы подслушать разговоры в разных комнатах Аппаратории – так искусно были созданы проходы над ними и между ними. Как только Кел научился мастерски вскрывать замки, которые запирали основную часть ходов лабиринта, он по-настоящему оценил хитрость, с которой тот был построен, – хитрость его отца. Многие проходы соединялись с другими, позволяя быстро передвигаться, так что казалось, что человек находится в двух местах одновременно. Некоторые зарешеченные щели, желоба и туннели позволяли наблюдать за отдельными частями лабиринта, так что можно было обмануть человека, чтобы тот доверительно говорил не с тем, с кем собирался, а с кем-то другим. А некоторые щели позволяли наблюдать за той же самой комнатой со второстепенных позиций, неизвестных первому наблюдателю, так что можно было притвориться, что не знаешь о разговоре, и таким образом проверить правдивость этого первого наблюдателя. Мириады способов слежки объединялись разным образом, создавая неисчислимые комбинации. Если бы рыцари шрайи обнаружили Кельмомаса и затопили туннели, им потребовалась бы сотня отрядов, чтобы смыть его в нужном им направлении. А сам он смог бы охотиться на них, как паук на жуков.

Он стал созданием тьмы.

Даже во времена нансуров Андиаминские Высоты были нагромождением восходящих сил, местом, где кровь и мощь становились все более концентрированными по мере приближения к вершине. От храмов и лагерей до Аппаратория, до мириадов помещений, предназначенных для собраний и споров, до Императорского Зала аудиенций и прилегающих к нему апартаментов, где он жил со своей семьей. С тех пор как он себя помнил, Кельмомас всегда гордился тем, как высоко он стоит, как он всегда смотрит вниз на кишащий людьми город. Но теперь он понял, что это был всего лишь тщетный фарс. Сила больше проявлялась в проникновении из видимых мест в невидимые. Главное, внутри ты или снаружи, а не высоко или низко.

Перестройка дворца, по словам матери, потребовала тысячу рабов, трудившихся больше пяти лет. Она никогда не объясняла, что случилось с теми строителями, и это говорило ему, что она знает это, но не хочет рассказывать. Кельмомас иногда потчевал себя рассказами об их смерти, о том, как их загоняли на корабли, которые затем топили далеко в Менеанорском море, или как их тащили на аукцион и продавали союзникам отца, которые затем душили их на каких-нибудь своих плантациях. Иногда недостаточно просто прятаться в тени. Иногда приходится избавиться от лишних глаз, чтобы остаться скрытым.

Отец сумел сохранить тайну своего лабиринта: тот факт, что после падения дворца никто даже не слышал о потайных залах, доказывал, что даже святой дядя ничего о них не знал, – а если и знал, то хотел сохранить тайну их существования как свою собственную. Кел видел, как эотийские гвардейцы и рыцари Бивня сражались друг с другом в позолоченных залах и мраморных вестибюлях. Грубые мужчины, грузные, с блестящими кольчужными доспехами, хватали и закалывали друг друга под покрытыми золотой тканью гобеленами. И когда стало ясно, что гвардейцы превосходят его по численности, он стал ждать неизбежной атаки в туннели, хриплого наплыва людей с факелами. Атаки, которой так и не последовало…

Никто даже не позвал его.

Рыцари шрайи вернулись на следующий день и начали убирать трупы.

Затем появились рабы, оттирающие кровь с мраморных полов и стен. Пропитавшиеся кровью ковры сворачивали в рулоны, похожие на стволы деревьев, и утаскивали прочь. Огонь и дым повредили мебель, которую рабы уносили вереницами, как муравьи. По всем залам расставили курильницы, из которых вздымался фиолетово-серый дым: беспорядочная коллекция благовоний, в которую собрали все самое доступное, не задумываясь о том, будут ли запахи сочетаться друг с другом. Вскоре вонь от потрохов – Кельмомас никогда бы не догадался, что дерьмо будет главным запахом битвы, – чуть-чуть отступила, заглушенная курильницами.

Спустя короткое время – чудесным образом – все стало выглядеть так, словно переворота вообще не было. Это начало казаться игрой, игрой беглеца в пустом остове его собственного дома. Все, что ему нужно было сделать, – это закричать, и тогда пришла бы его мать, успокаивающая и смеющаяся…

«Давай просто поиграем», – говорил он тайному голосу.

«Немного позж…»

Нижние, административные части дворца возобновили свои прежние функции. Поначалу Кельмомас пробирался сквозь сияние и грохот этих стен, и все его тело покалывало от страха быть обнаруженным. Но вскоре он осмелел настолько, что бегал по этим коридорам, прислушиваясь к нарастающим и затихающим голосам. Простой отряд рыцарей шрайи был назначен охранять и патрулировать верхние уровни, и мальчик прошел через самую их гущу, наблюдая за ними, слыша их и даже ощущая их запахи. Он видел, как они играли в азартные игры, плевались на большие ковры или сморкались в них. Он видел, как один из них предавался разным извращениям в гардеробной матери. Он молча посмеивался над их глупостью, с ненавистью тыкал пальцем в их изображения. А когда он уходил в более безопасные глубины, то подражал их голосам, после чего смеялся над эхом.

Он все бегал и бегал, прячась в подземелье, украдкой подглядывая сквозь светлые щелочки и ловя разговоры, принесенные сквозняками. И через некоторое время темнота стала казаться ему реальной, а освещенный мир превратился в скопище бессильных призраков. Он ликовал, упивался радостью, которая была тайной и обманом.

Но как бы сильно-сильно-сильно он ни старался, ему удавалось поддерживать веселье лишь до поры до времени. Иногда оно ускользало, капля за каплей, и на него накатывала тоска, отвратительная, как спутанные волосы в гребне. Он то и дело подпрыгивал, чувствуя себя опустошенным, изо всех сил стараясь побороть жжение в глазах и дрожь на губах. Иной раз тоска охватывала его всего целиком, и он обнаруживал, что замер там, где стоял, как выброшенная на берег рыба, пытаясь сжимать руками воздух. Его горло сводило судорогой, а лицо болело.

И он плакал по-настоящему, как маленький мальчик…

Мамочка-а-а-а-а!

Он подслушал достаточно, чтобы понять, что его мать не была схвачена, и было время, когда он бродил по лабиринту в поисках каких-то признаков ее присутствия.

Понимание того, что ее не было нигде во дворце, давалось ему с трудом.

Как же так? Как она могла бросить его? После всей его работы, его тяжкого труда, изолирующего ее от всего, что отвлекает, проникающего в нее, овладевающего ею – заставляющего ее любить…

Как она могла уйти без своего маленького сына?

Иногда по ночам он даже осмеливался залезть к ней в постель. Он дышал, уткнувшись в ее подушки, и его голова кружилась от ее запаха… Мамочка.

Она исчезла… Он не мог думать об этом, не задыхаясь от ужаса, поэтому думал о ней так редко. Он всегда умел привести в порядок свой внутренний мир, отделить в нем одно от другого. Но уже через неделю после переворота малейшей мысли о ней или даже дуновения ее любимых благовоний или духов было достаточно, чтобы отменить эту сортировку, исказить его лицо гримасами и скривить дрожащие губы. Он сворачивался калачиком, обнимая сам себя, представлял ее воркующее тепло и засыпал в рыданиях.

Но он не чувствовал себя одиноким – совсем по-настоящему. Несмотря на то что он был один, прячущийся от всех мальчик, он не был одинок. С ним был Самми – тайный Самармас, – и они играли, как прежде.

«Ты грязный. Твоя кожа и одежда испачканы», – говорил ему тайный голос.

«Я замаскировался», – отвечал Кел.

Они воровали еду, когда чувствовали голод, сбивая этим с толку рабов.

«Дядя знает о нас…» – предупреждал голос.

«Он думает, что я сбежал, что кто-то приютил меня».

И они размышляли о великой игре, которая настигла их, бесконечно обсуждали возможные и реальные ходы.

«Она у дяди… Он лжет, чтобы обмануть отца», – говорил голос.

«Она будет казнена».

И они плакали вместе, два брата, содрогаясь в клетке одного и того же маленького мальчика.

Но они знали, с хитростью не столь отличной от хитрости обычных детей, что тот, кто жаждет власти своего брата, также жаждет и всего, что ему принадлежит. Они знали, что рано или поздно святой дядя поселится в их дворце, считая его своим собственным. Рано или поздно он заснет… И при всей живости его чувств, при всей глубине его силы святой шрайя Тысячи Храмов в конце концов ошибется в своих предположениях и падет под их детским ножом.

Они были такими же дунианами, как и он. И у них было больше времени. Была еда. И секретность.

Им не хватало только мяса.

* * *
Дни побега превратились в недели побега. Имхайлас исчезал на несколько дней подряд и возвращался обычно с ужасными новостями, тщательно завернутыми в ложные надежды или, что еще хуже, в отсутствие новостей. Майтанет, Хранитель Империи, продолжал укреплять свое положение, требуя от той или иной особы признания в верности, придумывая все новые доказательства злодеяний императрицы.

Ни слова о Телиопе. Ни слова о Кельмомасе.

А ее дети, как она уже поняла, были действительно всем, что имело значение. Несмотря на мрачное настроение, бесконечные тревожные часы, беспокойство, которое, казалось, постоянно грозило безумием, она нашла передышку в своем вынужденном уединении. Когда дело доходило до титулов, полномочий и привилегий, она чувствовала себя гораздо в большей степени раскрепощенной, чем обделенной. Она уже забыла, каково это – жить жизнью, сосредоточенной только на самых элементарных потребностях и страстях. Она совсем забыла о том, как медленно бьется сердце простоты.

«Пусть императрица умрет, а блудница останется жить», – иногда ловила она себя на этой мысли. Пока ее дети могут жить свободно и безопасно, какое ей дело до облака проклятий, которым была империя?

Только Нари мешала ей открыто признаться в этом чувстве. Девушка продолжала заниматься своим ремеслом, несмотря на Имхайласа и его жестокий запрет, несмотря на настороженные глаза и уши святой императрицы.

– Вы не знаете, – сказала она однажды Эсменет, со слезами на глазах пытаясь объясниться. – Вы не знаете… наглости моих соседей. Если я прекращу это делать, они подумают, что у меня есть покровитель, что кто-то великий взял меня в любовницы… Они станут завидовать – вы даже не представляете, как они будут завидовать!

Но Эсменет знала это наверняка. В прошлой жизни одна из ее соседок-блудниц столкнула ее с лестницы своего дома из-за зависти к ее клиентам. Так что она довольствовалась тем, что изображала больную мать девушки, лежа в своей кровати за ширмой, в то время как Нари задыхалась и окрыленно стонала под хрюкающими мужчинами. Кастовая аристократка, рожденная с теми привилегиями, которые дал ей Келлхус, на месте Эсменет должна была умереть, как ей казалось. Часть ее гордости была бы уничтожена. Но она не принадлежала к кастовой знати. Она была тем, кем была всегда – старой шлюхой. В отличие от многих других, она не нуждалась в том, чтобы Анасуримбор Келлхус показывал ей баррикады тщеславия и самомнения. Ее гордость была растоптана в грязь давным-давно.

Ее тревожила не гордость, а страхи.

Слушать Нари означало слушать саму себя – такую, какой она была когда-то, чтобы снова стать ножнами для острия, сменяющегося острием. И Эсменет все это знала, помнила с поразительной ясностью. Зыбкое мгновение проникновения, задержанное дыхание, а затем выпущенный выдох, слишком быстрый, чтобы быть захваченным такой неуклюжей страстью, как сожаление. Скрежещущее щекотание маленького и пронзительная боль большого. Быть ударом кремня, никогда не зная, какой огонь будет в ней зажжен, отвращение, нежность или задыхающееся удовольствие. Сделать орудие из своего смятения, сделать театр из своей вздрагивающей, трепещущей фигуры, которая так распаляла мужчин.

Но вот чего она не знала по-настоящему, так это опасности.

Конечно, она уважала свое ремесло. У нее были свои правила, свои меры предосторожности. Никаких пьяниц, если только она их хорошо не знает. Ни белокожих погонщиков, ни чернокожих наемников. Никого с язвами. Но она всегда, и ей было трудно думать об этом, верила, что она больше, чем все мужчины, которые ее использовали. Она была по меньшей мере так же озлоблена, как и другие шлюхи, и, возможно, более склонна к жалости к себе. Но она никогда не видела себя жертвой – во всяком случае, по-настоящему. Для нее это не было так очевидно, как для Нари…

Она не считала себя одиноким ребенком, которого используют и которым торгуют похотливые и опасные мужчины.

Иногда, заглядывая в узкие щели между панелями ширмы, она видела их лица, когда они трудились над девушкой, и сжимала кулаки от ужаса, настолько уверенная, что кто бы это ни был, он сломает ей шею ради простого господства над ней. Иногда, когда высокая тень уходила, она смотрела на Нари, лежащую обнаженной на скомканных и грязных одеялах и поднимающую руку, словно она собиралась заговорить с кем-то, но потом нерешительно опускающую ее. А низложенная императрица Трех Морей лежала, раздираемая мыслями о богах и животных, о разбитом сердце и об осквернении, о чистоте, которая скрывается в непонятных промежутках между ними. Мир казался местом гниющих алчущих жителей, а люди – не более чем шранками, просто более сложно устроенными.

Она тосковала по своему дворцу и обожающим ее рабам, по солнечному свету, пробивающемуся сквозь ароматный пар, и по скрытому пению хоров. И она плакала так тихо, как только могла, из-за отсутствия своего маленького сына.

– Мне… стыдно, – сказала ей однажды девушка.

– Почему тебе должно быть стыдно?

– Потому что… Вы могли бы проклясть меня и отправить в ад.

Императрица снисходительно кивнула.

– Значит, ты все-таки боишься… а не стыдишься.

– Вы – его сосуд! – воскликнула Нари. – Я была у Скуари и видела его рядом с вами. Святой аспект-император. Он – бог, я в этом уверена!

После этих слов наступила тишина, которую могло заполнить только поверхностное дыхание.

– А что, если бы он был просто человеком, Нари? – спросила Эсменет.

Она так и не поняла мрачного каприза, заставившего ее произнести эти слова, хотя и пожалела о них.

– Я ничего не понимаю, – ответила девушка.

– Что, если бы он был просто человеком, притворяющимся кем-то более могущественным – пророком или даже, как ты говоришь, богом, – просто чтобы манипулировать тобой и бесчисленным множеством других?

– Но почему бы он так поступил? – воскликнула Нари, казавшаяся одновременно взволнованной, смущенной и испуганной.

– Чтобы спасти твою жизнь.

Нари, несмотря на всю свою красоту, выглядела некрасивой в моменты неосторожного горя. Эсменет смотрела, как она сморгнула две слезинки, прежде чем попыталась найти убежище под фальшивой крышей, которая была ее улыбкой.

– Почему бы он так поступил?

* * *
Обычно они ели молча. Поначалу Эсменет приписывала молчание девушки ее рабскому детству – рабыни были повсеместно приучены оставаться тихими и незаметными в присутствии своих хозяев. Но в остальном смелость Нари заставила ее изменить это мнение. Будучи в мрачном настроении, Эсменет думала, что она, возможно, таким образом защищает себя, делая все возможное, чтобы облегчить грядущее предательство. Когда же ей становилось легче, она думала, что девушка просто не замечала смыслов, которые вечно пропитывают молчание, и поэтому оно не тяготило ее.

Поначалу в их совместном проживании было некоторое утешение, вызванное тем, что Эсменет пребывала в беспредельном изнеможении, а Нари – в раболепном упрямстве. На самом деле именно ее соседи, созвездие грязных жизней вокруг нее, жившие на другой стороне улицы, а также выше и ниже ее, породили основную часть конфликта между ними. Обычно Эсменет думала, что Нари просто использует что-то случайное вроде свиста соседок, как предлог, чтобы дать выход невысказанной страсти. Девушка всегда старалась использовать свой кроткий рабский голос, чтобы быть уверенной. Но в остальном она относилась к Эсменет так, словно та была больной бабушкой.

– Вам нужно ходить медленнее, а то они увидят вашу быструю тень сквозь ставни! Вам нужно быть еще более немощной!

Жалобы порой были просто смешными, и все же императрица подыгрывала им. Ничто так не возбуждает, как тревожный испуг.

– Вам нужно согнуть спину – сгорбиться, как старухе! – командовала девушка.

И так все больше и больше ужаса овладевало воздухом между ними.

* * *
Молодой рыцарь шрайи наблюдал за происходящим глазами, которые могли только моргать.

Маленький мальчик с лохматыми светлыми волосами играл один на парапете перед ним. Когда он вышел из тени, его грива сверкнула на солнце почти белым цветом. Но в остальном он был грязен, как будто его воспитывали только дикие животные.

– Так что же происходит с Ордалией? – спросил мальчик, обращаясь к кому-то, кого рыцарь не видел.

– Война, – ответил мальчик, словно отвечая на собственный вопрос. – Но не просто война. Война с голыми.

Потом он рассмеялся, словно получив неслышный ответ.

– Представь себе, что там, на вершине этого дерева, стоит человек, просто стоит, а под ним бегут в бешенстве голые, огромная масса их, такая же большая, как город, даже больше, до самых краев земли, везде, насколько хватает глаз. Представь себе человека, поющего голосами, которые сотрясают самую суть вещей, сметают живую землю под ними шлейфами света – да, света! – варят голых в их шкурах! А теперь представь себе ожерелье из таких людей, высоко висящую цепочку, идущую через кишащие пустоши, взрывая Орды, кричащие и карабкающиеся перед ними.

Мальчик прошелся по парапету колесом, его руки и ноги изгибались с акробатической точностью. Он усмехнулся своему незаслуженному опыту и продолжил говорить, словно сам с собой:

– Мне отец сказал. По его собственным словам, он сказал: «Вот как это произойдет, Кел». Ну, в основном это его слова. И немного моих слов тоже. Тайные слова – он даже так сказал. Слова, которые никто-никто не может услышать.

Он шел, как акробат по канату, снова и снова переступая с пятки на носок. Несмотря на свою миниатюрную фигуру, он, казалось, возвышался над чернильной лужицей собственной тени.

– Нет. Он никогда не приказывал мне никого убивать. Но тогда зачем ему это нужно? Эти слова были тайной…

Тут мальчик впервые повернулся и посмотрел на наблюдающего за ним рыцаря.

– Конечно, он не стал бы убивать тех, кто его слушает.

Ребенок подскочил к нему, стараясь не попасть в лужу крови. Он остановился и посмотрел на него сверху вниз, упираясь руками в колени. Его лохматая голова заслонила солнечный свет.

– Ты ведь все слышал, не так ли?

Он низко наклонился к его лицу, почти коснулся его глаза.

Молодой рыцарь шрайи попытался закричать – но его глаза только моргали.

Каким-то непостижимым образом мальчик вытащил из него серебряный вертел – как будто его голова была ножнами. Он прижал эту штуку к своему грязному лицу, оставив на щеке следы крови, похожие на птичьи.

– Это должно было остаться тайной… – сказал маленькиймальчик и ухмыльнулся, как ангел, из-под личины которого выглядывал демон.

* * *
Нари едва сдержала крик, когда увидела его темную фигуру в дверях – обе женщины были обеспокоены его долгим отсутствием.

Имхайлас становился все более скрытным во время своих визитов. Мало у кого из женщин было столько причин презирать мужчин, считать их тщеславными, жестокими, даже смешными, как у Эсменет, и все же она обнаружила, что тоскует не только по самому Имхайласу, человеку, который пожертвовал всем ради нее, но и по простой ауре его силы. Когда они были вдвоем с Нари, казалось, может случиться что угодно и они окажутся беспомощными. Они были беженцами. Но когда он подходил к ним, принося с собой запах всеобщего напряжения, они начинали чувствовать себя почти маленькой армией.

Какой бы грубой, обезьяньей она ни была, мужская сила представляла собой столько же надежд, сколько и угроз. Мужчины, рассуждала она, были хорошим тонизирующим средством против мужчин.

Он выкрасил волосы и бороду в черный цвет, что, вероятно, объясняло едва не вырвавшийся у Нари крик. А еще он переоделся: теперь на нем была кожаная куртка с железными кольцами поверх синей хлопчатобумажной туники. Подмышки у него были черными, а бедра скользкими от пота. Его рост всегда удивлял Эсменет, сколько бы раз она его ни видела. Она не могла смотреть на его руки, не ощущая призрака их объятий.

Его лицо выглядело более сильным из-за черной бороды. Его голубые глаза стали еще более холодными и, если это было возможно, еще более влажными от преданности. Он стал казаться ей воплощением прибежища, единственной душой, которой она могла доверять, и она глубоко любила его за это.

Эсменет застыла там, где стояла. Ей достаточно было увидеть выражение его лица, чтобы понять, что он нашел ответ на ее самый отчаянный вопрос.

Имхайлас отодвинул встревоженную Нари в сторону, шагнул вперед и тут же упал на колени у ног своей императрицы. Он хорошо ее знал. Знал, что она никогда не простит ему напрасных проволочек. Поэтому он произнес именно то, что она увидела в его глазах.

– Все, ваша милость… – начал он и сделал паузу, чтобы сглотнуть. – Все считают, что Кельмомас прячется вместе с вами. Он не у Майтанета.

Эти слова не столько взорвались внутри ее, сколько взорвали ее саму, словно бытие стало осязаемым, и щемящее чувство потери проскользнуло на свое место. Сначала Самармас, а теперь… теперь…

Так долго Кельмомас был самой сильной и надежной ее частью, а ее сердце было его гнездом. Теперь он был вырван из ее тела. Она могла только упасть назад, истекая кровью.

Кельмомас… Ее дорогой, чуткий, милый…

– Ваша милость! – воскликнул Имхайлас. Каким-то образом ему удалось поймать ее, когда она была уже в полуобморочном состоянии. – Ваша милость – пожалуйста! Вы должны мне поверить! Майтанет действительно не знает, где находится Кельмомас… Он жив, ваша милость, он жив! Вопрос только в том, кто это сделал. Кто мог тайком вывезти его из дворца? Кто его спрятал?

И поскольку Имхайлас был послушной душой, одним из тех слуг, которые действительно ставили желания своих хозяев выше собственных, он начал перечислять всех тех, кто мог бы взять ее сына под свою защиту: экзальт-министров, рабов-телохранителей, офицеров армии и гвардии. Он знал, что его известие встревожит ее, поэтому заранее отрепетировал свои ободрения, свои доводы против полного отчаяния.

Она немного пришла в себя от силы его пылкости, от красоты его искренних признаний. Но она не слушала его по-настоящему. Вместо этого она подумала о дворце, о лабиринте, скрытом в тайных залах Андиаминских Высот.

И это казалось ей второй материнской защитой для ее ребенка… тонкости ее дома.

«Пожалуйста, сохрани его в безопасности».

* * *
Он тащит его и пыхтит, потому что взрослые такие большие и тяжелые. Вытирает, вытирает кровь, потому что взрослые становятся очень внимательными, когда один из них пропадает. Затем тянет его еще дальше, вниз, в темноту, где только память обладала зрением.

Падает, ухмыляясь, когда мертвый рыцарь рухнул в колодец.

Потом разделывает, режет.

Кусает, жует – в следующий раз он должен быть быстрее, чтобы мясо не стало таким холодным.

Жует, жует и плачет…

Скучает по маме.

* * *
– Так что ты говоришь?

– Мы можем доверять этому человеку, ваша милость. Я в этом уверен.

Эсменет, как обычно, сидела на диване, а Имхайлас, скрестив ноги, устроился возле нее на полу. Нари лежала, свернувшись калачиком, на своей кровати и наблюдала за ними с каким-то равнодушным видом. Масляная лампа, стоявшая на полу, давала освещение, углубляя желтизну стен, делая чернильными углубления между плитками и отбрасывая раздутые тени присутствующих на дальние уголки квартиры.

– Ты хочешь сказать, что я должна бежать из Момемна! Да еще и на невольничьем корабле!

Имхайлас стал осторожен, как он всегда делал, когда говорил о ее более диких надеждах.

– Я не говорю, что вы должны бежать, ваша милость. Я говорю, что у вас нет выбора.

– Как я могу надеяться вернуть мантию, если…

– Будете заключены в тюрьму или мертвы? – прервал ее экзальт-капитан. Она прощала ему эти мелкие прегрешения не только потому, что у нее не было выбора, но и потому, что знала, как властители, подвергающие цензуре своих подчиненных, быстро становятся своими злейшими врагами. История высоко подняла их трупы.

– Пожалуйста… – настаивал Имхайлас. – Немногие знают пути империи лучше вас, ваша милость. Здесь власть Майтанета абсолютна – но не в других местах! Во многих из великих фракций неспокойно – почти половина империи балансирует на грани открытого восстания… Вам нужно только захватить эту половину!

Она понимала силу его аргументов – не проходило и дня, чтобы она не перечислила всех тех, кому могла бы доверять. Дом Нерсея, в частности, в Аокниссе. Конечно, она могла рассчитывать на то, что королева Мирамис – племянница Саубона и жена Пройаса – по крайней мере, предоставит ей убежище, если не будет защищать интересы ее семьи. Иногда, когда она закрывала глаза, ей казалось, что она слышит смех ее детей, Мемпора и Аталы, чувствует запах соленых ветров Конрии…

– Все, что вам нужно сделать, – это найти какое-нибудь безопасное место, – настаивал ее экзальт-капитан. – Там, где вы сможете установить свой штандарт и призвать тех, кто останется вам верен. Они придут к вам, к вашей милости. Они придут к вам тысячами и положат свои жизни к вашим ногам. Поверьте мне, пожалуйста, ваша милость! Майтанет боится этой возможности больше всех остальных!

Она уставилась на него, приоткрыв глаза, чтобы не сморгнуть слезы.

– Но… – услышала она свой собственный тихий, жалкий голос.

Казалось, Имхайлас тоже готов был заплакать из-за нее. Он посмотрел вниз, и какая-то часть ее души в панике забурлила. Он знал, что она отказалась от всякой жажды власти, что она действительно потерпела поражение, но причина этого была не в Майтанете, а в потере ее маленького мальчика…

Покинуть Момемн означало бы покинуть Кельмомаса – а этого она никак не могла сделать.

Бросить еще одного ребенка.

* * *
Эсменет знала, что Нари делает это не только для того, чтобы завоевать его, но и чтобы досадить ей.

Воркование в темноте. Скрип свинченных деревянных частей кровати. Стон слившихся друг с другом чресел. Перехваченное дыхание, как будто каждый толчок был внезапным падением.

Он был мужчиной, сказала она себе: бесполезно просить лису сопротивляться кролику. Но Нари, она была женщиной – даже больше, она была шлюхой – и поэтому повелевала своим желанием так же, как плотники повелевают своими молотами. Если бы Эсменет услышала, как Имхайлас уговаривает ее, издевается над ней с той жестокой целеустремленностью, которая отличает похоть от любви, тогда она, возможно, поняла бы его. Но вместо этого она услышала, как Нари соблазняет его – как минимум тем же самым тоном, каким она обычно делала это каждый день. Девичьи надутые губы. Застенчивое поддразнивание. Неугомонность рук и ног, нетерпеливых для плотской борьбы.

Она слышала, как женщина, соперница, занималась любовью с лежащим между ними мужчиной для ее же пользы.

Оставь его мне, казалось, говорила девушка. Ты уже стара. Твой персик весь в синяках и гнилой. Твоя страсть дряблая и отчаянная… Оставь его мне.

Эсменет сказала себе, что это ничего не значит – просто переплетение теней в темноте, что-то такое, что едва ли реально, потому что этого почти не видно. Она сказала себе, что это был истинный мотив Имхайласа, главная причина, по которой он хотел, чтобы она бежала из города и бросила своего сына, чтобы он мог бросить Нари на произвол судьбы. Она говорила себе, что это просто наказание, что так судьба наказывает старых шлюх, которые столь тщеславны, что считают себя королевами.

Она говорила себе еще многое, пока ее уши напрягались, прислушиваясь: чмоканье губ, сжимающихся между вздохами, хлопковое прикосновение горячей сухой кожи к горячей сухой коже… вязкое хлюпанье от соприкосновения мокрого с мокрым.

И когда он застонал, святая императрица Трех Морей почувствовала, как он тверд и прекрасен на ней, как и должно было быть, почувствовала благоговейное прикосновение его цветочных лепестков. И она заплакала – приглушенными рыданиями, затерянными между порывами их страсти. Что же произошло? Какой ритуал она не довела до конца? Какое божество оскорбила? Что она такого сделала, чтобы ее так обижали, снова, и снова, и снова?

Кровать затрещала от сдерживаемого напряжения. То, что было томным, становилось грубым от сильной страсти. Нари вскрикнула и вскочила на возлюбленного Эсменет – теперь она казалась белой шапкой пены на завитке волны…

Оставь его мне!

И дверь с треском распахнулась, освещенная факелами. Люди в доспехах ворвались внутрь, разбудив изумленную тишину. Нари скорее подавилась, чем закричала. Ширму отбросило в сторону как раз в тот момент, когда Эсменет выскочила из-под одеяла. Мельтешение факелов. Ухмыляющиеся лица, сальные бороды в неверном свете. Рослые фигуры, затянутые в непробиваемые доспехи. Сверкающие клинки. Золотые Бивни, отпечатанные повсюду в затопившем все безумии.

И Имхайлас, обнаженный и воющий, с красивым лицом, искаженным беспричинной дикостью.

Какая-то тень схватила Эсменет за волосы, повалила ее на пол и рывком поставила на колени.

– Представьте себе! – заржал чей-то плотоядный голос. – Шлюха, прячущаяся среди шлюх!

Ее экзальт-капитан сражался в одиночестве, его палаш со свистом рассекал плотный воздух. Человек в доспехах упал, схватившись за горло.

– Отступник! – взревел Имхайлас, внезапно став бледнокожим варваром, каким он всегда и был. – Преда…

Один из рыцарей схватил его за талию и с силой повалил на пол.

Они набросились на него, колотя и пиная его. Один из них поставил его на колени, трое других принялись бить его по лицу железными кулаками. Она смотрела, как исчезает его красота, словно это была всего лишь кожа, обернутая вокруг керамики. Она почувствовала, как что-то первобытное поднимается из ее горла, услышала, как оно летит…

Рыцарь шрайи, схватив его за волосы, позволил ему шлепнуться на пол, пробив его череп. Она, казалось, не могла оторвать взгляда от провала, в который превратилось его лицо, настолько все это было жестоко и невозможно.

Этого просто не могло быть.

Визг Нари едва ли походил на человеческий. Он звенел на высокой ноте, искаженный безумием.

И долгое время он казался единственным шумом в мире.

Рыцари Бивня переглянулись и рассмеялись. Один из них жестоким ударом наотмашь заставил Нари замолчать. Девушка свалилась с дальнего края кровати.

Эсменет забыла о беспечности людей, которые убивают, – об опасности их темных и бурных капризов. Но старые инстинкты быстро возвращались: внезапная бдительность, обмякшее тело, оцепенение, переходящее в холодную сосредоточенность…

Способность видеть прошлое после смерти кого-то любимого.

Отряд состоял примерно из восьми или девяти рыцарей шрайи, но не из того отряда, который был ей знаком. Их дыхание отдавало вином и ликером. Одетый в плащ священник, в котором она теперь узнала коллегианца, подошел к тому месту, где спряталась Нари, свернувшись нагишом под одним из закрытых ставнями окон. Он склонился над ней, небрежно сжал ее запястье и, когда девушка заплакала и отрицательно покачала головой, отсчитал ей на ладонь пять золотых келликов.

– А вот и серебро, – сказал он, поднося монету к свету.

Он повертел ее между большим и указательным пальцами, и Эсменет мельком увидела серые очертания своего тела на белом фоне.

– На память о ней, – сказал коллегианец, кивнув в сторону Эсменет и ухмыльнувшись. Монета со звоном упала на пол между ними.

Нари тяжело опустилась к его ногам. Святая императрица Трех Морей смотрела, как взгляд девушки следует по залитому кровью полу туда, где рыцари шрайи держали Эсменет на коленях. Имхайлас лежал между ними, жуткий и неестественный.

– Пожалуйста! – воскликнула она, обращаясь к императрице, и на ее лице отразились боль и пустота. – Пожалуйста, не говори своему мужу! Не надо… не надо… – Она затрясла головой с жалобной гримасой. – Пожалуйста… Я не хоте-е-е-е-ела!!!

Даже когда они тащили Эсменет по зияющим улицам, она все еще слышала плач этой девочки, безумную незрелость в ее голосе, как будто все, что было в ней после пятилетнего возраста, было убито…

Вместо того, чтобы быть порабощенным.

* * *
Эсменет не привели прямо к Майтанету, как она ожидала. Вместо этого ее доставили в командированный сторожевой гарнизон на остаток ночи. Она была избита, почти изнасилована и в целом страдала от того злобного отсутствия почтения, которое часто бывает присуще слугам, считающим своего хозяина врагом. Она не спала, и ее не освободили от цепей. Она была вынуждена избавляться от жидкости, не снимая одежды.

На рассвете прибыла вторая рота рыцарей шрайи, принадлежавших к инчаусти, элитной службе телохранителей самого шрайи. Разгорелся спор, и каким-то образом их крики перешли в совместную экзекуцию – за которой последовало поспешное бегство троих мужчин, присматривавших за ней. Блистая в своих золотых доспехах, инчаусти вывели ее обратно на улицу. Эти люди, по крайней мере, обращались с ней прилично и уважительно, хотя и не сняли с нее цепи. У нее не хватило духу умолять их, не говоря уже о том, чтобы вообще заговорить, и поэтому она нашла свой путь к случайному достоинству, какое бывает от шока и изнеможения.

Она шаркала и спотыкалась в сковывающих ее лодыжки цепях – женщина, казавшаяся карликом в сияющей колонне мужчин в доспехах. Было еще раннее утро, так что солнце не касалось ничего, кроме неба, оставляя улицы холодными и серыми. Несмотря на это, все больше и больше людей собиралось вокруг, когда они пробирались к Кмиралю, вытягивая шеи и иногда подпрыгивая, чтобы взглянуть на нее.

– Святая императрица! – слышала она, как кто-то кричал беспорядочным, прерывистым хором. А периодически к этим крикам добавлялись другие: «Шлюха!»

Крики, очевидно, опередили их небольшой строй, ибо с каждым поворотом становилось все больше людей, толпящихся на крыльцах, толкающихся вокруг инчаусти на улицах, свесивших головы из окон и с крыш домов, с затуманенными от сна и удивления глазами. Она видела представителей всех каст и профессий, мельком видела лица, которые скорбели, которые праздновали, которые увещевали ее быть сильной. Они не ободряли, но и не отталкивали ее. Рыцари Бивня проталкивались вперед, выкрикивая предупреждения, надевая на самых наглых наручники или нанося им удары кулаками. Все больше и больше разочарования и тревоги появлялось на лицах людей вместо сосредоточенности. Капитан инчаусти, высокий седобородый мужчина, которого императрица, как ей показалось, узнала, наконец, приказал своей роте отстегнуть мечи в ножнах и использовать их как дубинки.

Она своими глазами видела, как насилие порождает насилие, – и обнаружила, что ей все равно.

Те, кто следовал за ними, продолжили свой путь. Те, кто стоял впереди, кричали, будя целые кварталы города, по которым шли, вытягивая все больше и больше людей на улицы. К тому времени, когда они повернули на улицу Процессий, как раз к западу от Крысиного канала, марш превратился в бегущее сражение. Момемниты продолжали накапливаться, и их желчь росла пропорционально их численности. Она видела, как многие из них поднимали глиняные таблички, которые они разбивали, когда она проходила мимо, но были ли это проклятия или благословения, она не знала.

Вырвавшись из узких улочек, предводитель инчаусти выстроил своих людей в кольцо вокруг нее. Перед ними открылся Кмираль, его просторы уже подернулись дымкой. Казалось, весь мир теснился в нем, рассыпался по площадям, толпился вокруг монументальных фундаментов. За морем лиц и размахивающих кулаков, купаясь в утреннем зное, маячил черно-базальтовый фасад храма Ксотеи. Голуби разлетелись по соседним жилым домам.

Инчаусти, конвоировавшие императрицу, без колебаний двинулись вперед, возможно, воодушевленные видом своих товарищей, выстроившихся в ряд на первой площадке под Ксотеи. Их продвижение было в лучшем случае бессистемным, несмотря на бьющую дубинками ярость рыцарей. Эсменет поймала себя на том, что смотрит поверх толпы направо, на обелиски их прежних правителей, торчащие, как наконечники копий, из их бурлящей среды. Она мельком увидела лицо Икурея Ксерия III, поднятое к восходящему солнцу, и испытала странный, почти кошмарный приступ ностальгии.

Она видела группы мужчин с серпом Ятвер, нарисованным чернилами на их щеках. Она видела бесчисленные Кругораспятия, зажатые в ухоженных, мозолистых и даже покрытых язвами руках. Крики эхом отдавались в небесах, словно гогочущий рев несомых противоречивых воплей. Каждый второй удар сердца она, казалось, улавливала какой-то отзвук криков: «Шлюха!» или «Императрица!» Через каждое мгновение она видела, как какой-нибудь момемнит завывает от восхищения или плюется ненавистью. Она видела мужчин, запутавшихся в сражающихся толпах, бьющих друг друга по плечам, протягивающих руки, чтобы схватить кого-нибудь за волосы или порвать чью-нибудь одежду. Она мельком увидела, как один мужчина ударил другого ножом в горло.

Толпа набросилась на отряд, и в течение нескольких мгновений он был побежден, разбит на отдельные сражающиеся сгустки. Эсменет даже почувствовала, как ее хватают чьи-то руки. Ее платье было разорвано от плеча до локтя. Безымянный капитан заорал, его тренированный в бою голос прозвенел сквозь шум, приказывая инчаусти обнажить мечи. Крепко зажатая в затянутых перчатками руках, она видела, как солнечный свет мерцает на первых поднятых клинках, видела, как кровь поднимается сверкающими алыми нитями и бусинами…

Крики превратились в вопли.

Осажденная рота возобновила наступление, теперь скользя по крови. Ксотеи поднялся над ними, черный и неподвижный. И откуда-то она знала, что ее шурин ждет ее в прохладном сумраке за позолоченными дверями…

Святой шрайя Тысячи Храмов… Убийца ее сына.

Все это время, начиная с убийства Имхайласа, с которым так легко разделались, несмотря на его высокое положение, и заканчивая лестницей Ксотеи, она пребывала в каком-то трансе. Ее тело как-то двигалось, она каким-то образом куда-то плыла. Даже борьба с буйной толпой, которая несколько раз срывала с нее одежду и бросала ее на колени, происходила как будто где-то вдалеке.

Все это почему-то казалось нереальным.

Но теперь… Ничто не могло быть более реальным, чем Майтанет.

Она подумала о том, как ее муж обращался с королями-ортодоксами, попавшими в его власть: с графом Осфрингой из Нангаэля, которого он ослепил, а затем голым заколол перед самыми южными воротами Мейгейри, с Ксиноясом из Анплея, которого он выпотрошил на глазах у его визжащих детей. Милосердие ничего не значило для Келлхуса, если только он не использовал его для каких-нибудь своих запутанных целей. А учитывая суровость империи, жестокость, как правило, была более эффективным инструментом.

Ее шурин тоже был дунианином… То, что произошло потом, полностью зависело от ее пользы, а с императрицами, особенно теми, кого приходилось дискредитировать ради власти, редко поступали милосердно.

Осязаемый ужас. Ее тело застонало, словно пытаясь освободиться от самого себя.

Она была близка к смерти. После всего, что она видела и пережила… Она думала о своих детях, о каждом из них по очереди, но могла представить их лица только такими, какие были у них в раннем детстве, а не такими, какими они стали теперь.

Один лишь Кельмомас твердо стоял перед ее внутренним взором.

Она с трудом могла взбираться по ступенькам: ее закованные в кандалы ноги едва справлялись с каждым подъемом. Она слышала бунтовские речи позади себя, чувствовала и пылкость тех, кто ее любил или ненавидел, и распутство любопытных. Она споткнулась, и ее левая рука выскользнула из хватки шедшего рядом рыцаря. Ее запястья были прикованы цепью к талии, так что, оторвавшись от своего конвоира, она упала лицом вперед. Ее голени заскользили по неровным краям, она ударилась ухом и виском об один из них. Но она не столько чувствовала свою оплошность, сколько слышала, как это отражается в толпе позади нее: тысяча задыхающихся легких, тысяча гортанных хохочущих в ликовании голосов – Момемн и все его ревущие капризы, осуждающие ее унижение.

Она ощутила вкус крови.

Двое инчаусти, позволивших ей упасть, с ужасающей легкостью подняли ее на ноги. Подхватив ее подмышки руками в перчатках, они пронесли ее оставшуюся часть пути. Что-то оборвалось в ней, что-то такое же глубокое, как сама жизнь.

И те, кто наблюдал за ними, увидели, что святая императрица Трех Морей была, наконец, низложена.

* * *
Огромные железные ворота Ксотеи медленно захлопнулись за ней. Она смотрела, как продолговатый луч света, упавший на пол, сжался вокруг ее хрупкой тени, а затем лязгающие двери закрылись во мраке.

Звон в ушах. Темнота вокруг. Какой-то запах духов, влажный, как цветы, подвешенные в подвале. Из огромной каменной кладки, окружавшей ее, доносился шум, бесконечный грохот. Она знала, что за циклопическими стенами ярко светит мир, но у нее было ощущение, что она стоит в океанской пещере, в месте, настолько глубоком, что свет туда не попадает.

Она зашаркала из прихожей по молитвенному полу к огромному пространству под центральным куполом. Тяжесть цепей сковывала ее движения, заставляя ее прилагать жгучие усилия от простой ходьбы. Колонны взмыли ввысь. Колеса с фонарями свисали с цепей по всему интерьеру, создавая подвесной потолок из круглых огней. Веер слабых теней следовал за ней, пока она ковыляла, дребезжа цепями при каждом шаге.

Алтарь размером с небольшую баржу возвышался над полом под высоким куполом. Она оцепенело смотрела на арку идолов, выстроенных на нем: слабый Онхис, свирепый Гильгаол, похотливая Гиерра, пухлая Ятвер и другие, десятая часть Сотни, самые старшие и могущественные, отлитые из золота, сияющие и безжизненные. Она выучила их имена по лицу своей матери, по душам, которые соединяли все души. Всю свою жизнь она знала их, боялась и обожала. И она молилась им. Она обхватила руками колени, всхлипывая и называя их имена…

Широкоплечего мужчину, который стоял на коленях в молитве под ними, она знала меньше половины своей жизни – если вообще знала его. Но она знала его достаточно хорошо, чтобы понять, что он никогда не молился. Никогда не делал этого искренне.

Анасуримбор Майтанет, святой шрайя Тысячи Храмов. Он повернулся в тот же миг, когда она остановилась внизу, удерживая на ней свой монолитный взгляд. Он был одет с полным церемониальным великолепием, в замысловатые одеяния, закрывающие его плечи и ниспадающие вниз двумя длинными языками с золотыми кистями. Он позволил своей бороде отрасти, так что заплетенные из нее косы веером рассыпались по его ритуальной нагрудной пластине. Они, казалось, испачкали белый войлок его одеяния там, где соприкасались с ним, как будто он использовал более дешевую краску, чем обычно, чтобы скрыть их истинный светлый цвет. Его волосы блестели от масла, делая его похожим на одного из окружавших его идолов.

Она вздрогнула от глубокого баса его голоса.

– Офицеры, которые тебя избили, – сказал он. – С них уже сдирают кожу, пока мы тут разговариваем. Еще несколько человек будут казнены…

Он казался искренне извиняющимся, искренне разъяренным…

Именно поэтому она знала, что он лжет.

– По-видимому, – продолжал он, – они думали, что, задержав тебя без ведома тех, кто лучше их, они заслужат себе еще более громкую славу в этом мире. – Его взгляд был одновременно мягким и безжалостным. – Я предложил им попробовать следующий.

В течение нескольких долгих мгновений она не говорила и не дышала. Ей хотелось закричать: «Мой муж! Неужели ты не понимаешь? Келлхус увидит, как тебя выпотрошат!» – только для того, чтобы обнаружить, что она не может высказать свое возмущение из-за какого-то извращенного рефлекса.

– Мои… мои де… – вместо этого она начала кашлять и смаргивать слезы. – Где мои дети?

Ее лицо сморщилось от рыданий. Так долго… так долго она старалась… боялась…

Шрайя Тысячи Храмов навис над ней, его манеры были холодны и абсолютны.

– Империя разваливается, – сказал он почти бездонным для своей мудрости голосом. – Почему, Эсми? Зачем ты это сделала?

– Ты убил моего сына! – услышала она собственный крик.

– Ты сама убила своего сына, Эсми, не я это сделал. Когда ты стала руководить его покушением на мою жизнь.

– Я не делала этого! – воскликнула она, и ее руки бессильно опустились, насколько это позволяли цепи. – Мне только нужно было знать, скрываешь ли ты что-нибудь! Ничего больше. Ни больше ни меньше! Ты убил моего сына. Ты превратил это в войну! Ты!

Лицо Майтанета оставалось совершенно бесстрастным, хотя в глазах у него блеснуло что-то вроде настороженной хитрости.

– Ты веришь в то, что говоришь, – сказал он, наконец.

– Разумеется!

Ее голос звучал высоко и грубо под воздушным мраком куполов, сливаясь с белым шипением рева толпы.

Он пристально посмотрел на Эсменет, и у нее возникло странное ощущение, что она распахнулась настежь, как будто раньше ее лицо было закрытым ставнями окном.

– Эсми… Я ошибся. И в том, что, как я предполагал, было твоими намерениями, и в твоих способностях.

Она чуть не закашлялась от шока. Может быть, это какая-то игра? Ей казалось, что она смеется, хотя на самом деле она плакала.

– Ты решил, что я сошла с ума, да?

– Я боялся… – сказал он.

Шрайя Тысячи Храмов опустился перед ней на колени и поднес руку к ее окровавленной щеке. От него пахло сандалом и миррой. Он достал из-за пояса маленький грубо отлитый ключ.

Эсменет пошатнулась. Она полагала, что эта аудиенция будет не более чем пантомимой, церемонией, необходимой для того, чтобы придать ее неизбежной казни видимость законности. Она надеялась только бросить свой вызов и свою праведность в воздух между ними, туда, где память не могла бы потом отрицать этого.

Она забыла, что гордость и тщеславие ничего для него не значат, что он никогда не будет просто жаждать власти ради нее самой…

Что он – дунианин.

– Долгие ночи, Эсми… – сказал он, возясь с замком ее кандалов.

И это казалось безумием, отсутствием смущения или раскаяния – или любого другого признания абсурдности происходящего между ними. В каком-то смысле это было почти так же страшно, как и та гибель, которой она первоначально ожидала.

– Долгие ночи я размышлял о событиях последних месяцев. И вопрос был всегда один и тот же…

Один за другим он взламывал ее замки. Начал с запястий, а затем наклонился, чтобы освободить ее лодыжки. Она поймала себя на том, что вздрагивает от его мощной близости, но не телесной, а душевной, которая слишком долго делала из него объект ужаса, чтобы так быстро избавиться от своего отвращения.

– Каков план моего брата? – спросил он, продолжая работать. – Что? Он, должно быть, знал, что боги начнут выступать против него, что один за другим их далекий шепот укоренится в культах. Он, должно быть, знал, что империя рухнет в его отсутствие… Тогда почему же? Почему он доверил все это тому, в ком нет дунианской крови?

– Мне, – сказала она с большей горечью, чем намеревалась.

Некая необъяснимая волна поднялась от буйной какофонии за стенами, напоминая, что при всей необъятности храма это был всего лишь маленький карман мрака и тайны в мире солнечного света и войны.

Напоминая о людях, за которых они говорили, но на которых так редко обращали внимание.

– Пожалуйста, Эсми, – сказал он, вставая и глядя ей прямо в глаза. – Я тебя умоляю. Отбрось свою гордыню. Слушай так, как слушал бы твой муж, без…

– Предубеждения, – перебила его императрица, вытянув губы в кислую линию. – Продолжай.

Она осторожно потерла запястья, моргая, как если бы в глаза ей попал песок. Она никак не могла отделаться от потрясения и недоверия. Простое недоразумение? Так ли это было? Сколько людей погибло? Как много таких людей как… как Имхайлас?

– Из всех его инструментов, – сказал Майтанет, – я давно знаю, что невежество – это то, что он находит наиболее полезным. И все же я поддался тщеславию, которое терзает всех мужчин: я считал себя единственным исключением. Я, еще один сын Анасуримбора Моэнгхуса, тот, кто знает коварные пути убеждения… Путь уверенности – это просто иллюзия, порожденная невежеством. Я убедил себя, что мой брат выбрал твои руки, которые были слабыми и одновременно не испытывали особой охоты править, потому что он считал меня угрозой. Потому что он не доверял тому, куда Логос мог бы привести меня.

При всем смятении ее души эти слова горели особенно ярко – вероятно, потому, что она повторяла их с такой болезненной частотой.

– Так же, как он не доверял твоему отцу.

Серьезный кивок, полный признания.

– Да. Как и моему отцу… Возможно, даже из-за моего отца. Я подумал, что он мог заподозрить во мне остатки сыновней страсти.

– Что ты предашь его, чтобы отомстить за своего отца?

– Нет. Нет ничего более грубого, чем это. Ты была бы потрясена, Эсми, если бы узнала, как каприз и тщеславие искажают интеллект. Люди всегда бросаются в лабиринты размышлений не для того, чтобы заблудиться в погоне за истиной, а для того, чтобы скрыть свой личный интерес в тонкостях и таким образом сделать благородными свои самые грубые желания. Так алчность становится милосердием, а месть – справедливостью.

Как будто кто-то туго затянул шнурок на ее груди.

– Ты убедил себя, что Келлхус боится того же, что и ты?

– Да… – сказал он. – А почему бы и нет, когда люди так регулярно загоняют свой интеллект в ярмо корыстной глупости? Я наполовину человек. Но вот запрет… Вопросы, которые он поднимал, мучили меня, даже когда я действовал так, как, мне казалось, мой брат потребует от меня. Почему? Почему он запретил всякое общение между Великой Ордалией и Новой Империей?

Она взглянула на кандалы, брошенные у ее ног, и заметила капельку крови, стекающую с одного из пальцев.

– Потому что он боялся, что известие о раздоре ослабит решимость Ордалии.

Это, по крайней мере, было то, что она сказала сама… То, во что она должна была верить.

– Но тогда почему он перестал общаться? – спросил Майтанет. – Почему он лично отказался отвечать на наши просьбы? От брата. От жены…

Но она этого не знала. Святая императрица Трех Морей вытерла слезы, горевшие под ее веками, но грязь с ее пальцев только усилила это жжение.

– И тут меня осенило, – продолжал Майтанет, глядя в глубь закрытого ставнями храма. – Что, если он предвидел неизбежность краха своей империи? Что, если она обречена развалиться, кто бы ею ни управлял? Ты. Я. Телли…

Его голубые глаза буквально прожигали ее насквозь. Он казался таким огромным, когда вокруг него парили гигантские тяжести, таким широкоплечим в своем белом с золотом облачении, таким впечатляющим, благодаря своему высокому положению. Она чувствовала себя тряпичной шлюхой, стоящей в его дунианской тени…

Еще один незрелый человек.

– Если бы империя была обречена на гибель, – сказал он, – каковы были бы тогда его доводы?

На заднем плане, как и раньше, слышался громогласный рев, только искаженный другими звуками, превращавшими его в неразборчивый, безличный шум.

– Что ты говоришь? – услышала она собственный плач. – Что он хотел, чтобы я потерпела неудачу? Что он хотел, чтобы весь мир, его дом обрушился на его жену? На его детей?

– Нет. Я говорю, что он понимал, что такая катастрофа произойдет в любом случае, и поэтому он выбрал одно зло из многих.

– Я не верю в это. Я… Я не могу!

Что за человек способен пустить в расход собственных детей? Что это за спаситель?

– Спроси себя, Эсми. Какова цель Новой Империи?

Ей казалось, что она отступает перед его словами, как перед острием меча.

– Чтобы предотвратить Второй Апокалипсис, – пробормотала она.

– И что будет, если Великая Ордалия окажется успешной? Что тогда будет с империей?

– У империи нет… нет… – Она сглотнула, настолько болезненным было это слово. – Нет цели.

– А если Великая Ордалия потерпит неудачу? – спросил Майтанет, и его шерстяной тон был туго обмотан вокруг кровоточащего железа факта и разума.

Она поймала себя на том, что смотрит себе под ноги, на угольную грязь между пальцами ног.

– Тогда… Тогда придет Не-Бог… и… и…

– Все глаза видят его на горизонте. Каждый ребенок рождается мертвым. Каждый из живущих знает, что аспект-император Анасуримбор Келлхус говорил правду…

Мир воевал и бунтовал вокруг них. Громоподобный рев стал казаться собранием живых существ, духов, состоящих из звуков, бросающихся на темный базальт Ксотеи, разбивающихся о туман.

Она подняла глаза, не дыша и не желая этого делать.

– А люди тоже… несмотря ни на что… едины.

Смысл того, что он сказал, ошеломил ее, даже когда основная часть ее тела отказалась подчиниться. Великая Ордалия. Новая Империя. Второй Апокалипсис. Все это казалось какой-то великой шуткой, фарсом монументальных масштабов. Мимара пропала. Самармас мертв. Айнрилатас мертв. Кельмомас пропал. Это были те вещи, которые имели значение. Чудовищные дела, которыми был озабочен Майтанет, не имели такого правила, которое могло бы постичь ее сердце. Они были просто слишком обширны, слишком далеки, чтобы быть брошенными на чашу весов с чем-то столь же непосредственным, как ребенок. Они казались не более чем дымом, по сравнению с огнем ее детей.

Дымом, который душил, ослеплял, сбивал с пути истинного. Неизбежным дымом. Убийством.

Майтанет стоял перед ней, ясный и светлый, ее враг и одновременно защитник. И вдруг она поняла, что он – ее единственная надежда понять безжалостное безумие своего мужа.

«Он убил его… он убил моего…»

– Я совершил ту же самую ошибку, что и ты, Эсми, – сказал он. – Я думал о Новой Империи как о конечной цели, как о чем-то, что можно спасти ради нее самой, хотя на самом деле это всего лишь инструмент.

Бум распрей и раздоров. Святой шрайя Тысячи Храмов удостоил ее долгим взглядом, словно удовлетворяясь тем, что она уловила страшный смысл его размышлений. Затем он повернулся лицом к высоко нависшему мраку и крикнул невидимым ушам:

– Мы закончили! Бивень и мантия помирились!

– Он покинул нас, – пробормотала Эсменет в звенящую пустоту. Когда она моргнула, ей показалось, что горят все земли Трех Морей: Ненсифон, Инвиши, Селевкара, Каритусаль…

Майтанет кивнул.

– Пока… Да.

Она услышала, как в галереях послышались шаги и приглушенные голоса.

– И после… после того, как он уничтожит Голготтерат?

Святой шрайя посмотрел на свои ладони.

– Я не знаю. Возможно, он оставит нас наедине с нашими собственными целями.

У нее перехватило дыхание от острой боли. На что это будет похоже?

Первые рыдания пронеслись сквозь нее, как легкий ветерок, мягкий, успокаивающий, даже когда он взъерошил ее мысли и видения. Но буря не заставила себя долго ждать. Она обнаружила, что плачет в широких объятиях шурина, оплакивая все потери, которые ей пришлось пережить, все сомнения…

«Сколько откровений? – подумала она, когда последние порывы ветра пронеслись сквозь нее. – Сколько откровений может вынести одна душа?»

Потому что она слишком много страдала.

Она посмотрела в бородатое лицо шрайи и глубоко вдохнула сладкую горечь его шайгекской мирры. Казалось невероятным, что она когда-то видела злобу в нежной синеве его глаз.

Они поцеловались – не как любовники, а как брат и сестра. Она почувствовала нежность на его губах. Они уставились друг другу в глаза – их лица были достаточно близко, чтобы дышать выдохами друг друга.

– Прости меня, – сказал шрайя Тысячи Храмов.

В империи ревел невидимый бунт.

Эсменет моргнула, вспоминая лицо Имхайласа, не изуродованное избившими его кулаками.

– Майта…

Одного взгляда ему было достаточно, чтобы понять ее вопрос, настолько открытым было ее лицо.

– Телли в безопасности, – сказал он с ободряющей улыбкой. – А Кельмомас все еще прячется во дворце.

Ужас сдавил ей горло – ужас и сокрушительное облегчение.

– Что? Один?

Его глаза, казалось, расфокусировались, но еще до того, как она заметила это, он снова был здесь, перед ней, такой же непосредственный, как и ее муж.

– Он совсем не такой, как ты думаешь, Эсми.

– Что ты имеешь в виду?

Он указал на пол позади нее.

– В свое время…

Она повернулась к небольшой толпе рыцарей шрайи и имперских чиновников, собравшихся вокруг них, – людей, которых она знала и которым доверяла много долгих лет. Среди них были Нгарау, Финерса и даже древний Вем-Митрити. Некоторые смотрели на него с выражением надежды и даже радости, а некоторые с опаской.

Она не удивилась, увидев, что так много верноподданнических чувств было отвергнуто. Майтанет был братом ее мужа. В каком-то темном закоулке своей души она готовилась к этой встрече, но теперь у нее не нашлось ни проклятий, ни кошачьих плевков, ни воплей возмущения. Вместо этого она чувствовала только усталость и облегчение.

Мало что так необъяснимо, как слияние душ. Келлхус часто рассказывал ей о том, как люди лишь мельком замечали то, что происходило между ними, как страсти, соперничество и взаимопонимание, которые они едва могли постичь, приводили их в движение, как галеры перед бурей. Возможно, все эти ее приближенные были измотаны. Возможно, они просто тосковали по той жизни, которую знали до Майтанета и до его переворота. Возможно, они были напуганы сражающимися толпами. Возможно, они действительно верили…

«Он совсем не тот, за кого ты его принимаешь…»

Какова бы ни была причина, но что-то произошло, когда она смотрела на них. Несмотря на вышитые знаки отличия на их одеждах, несмотря на их косметику и украшенные драгоценными камнями кольца, несмотря на гордость и честолюбие, присущие их высокому положению, они стали простыми людьми, сбитыми с толку и сражающимися на равных, вместе, без суда, который был самым прекрасным даром их Пророка. Не имело значения, кто совершил ошибку, кто предал или кто нанес ей вред. Не имело значения, кто умер…

Они были просто сподвижниками Анасуримбора Келлхуса – и мир вокруг них шумел.

Майтанет снова занял свое место перед алтарем, и Эсменет поймала себя на том, что наблюдает за ним с простодушным удивлением богомольца, смаргивая слезы, которые больше не жгли ее. Казалось, что он светится, и не только из-за накладывающихся друг на друга колец света, отбрасываемого висящими колесами с фонарями, но и потому, что императрица теперь видела его новыми глазами.

И внезапно Эсменет поняла, что видит свой прошлый путь со всеми ее потерями и ненавистью. Каким-то образом она теперь знала, что вместе они найдут способ удержать империю, независимо от того, верит в них ее проклятый муж или нет.

– Мы устроим официальное примирение, – сказал Майтанет теплым, неформальным тоном, – что-нибудь для масс. Но сейчас я хочу, чтобы все вы были свидетелями того, что мы ви…

И тут появился он – одетый только в набедренную повязку, он шагал среди золотых идолов войны и рождения, шел с того места, где он всегда стоял, единственного места, которое ускользнуло от всеобщего внимания – единственного незаметного места, которое существует в каждой комнате мира.

Нанятый ею убийца.

Он шагнул из темноты. Он выглядел твердым, как нечто среднее между коричневой плотью и серым камнем. Три бесшумных шага. Но Майтанет услышал их и обернулся. Его лицо было бесстрастным, лишенным шока, удивления или каких-либо других эмоций. Каким-то образом Эсменет поняла, что он обернулся лишь из любопытства, настолько он был уверен в своей безопасности. Он повернулся как раз в тот момент, когда мужчина вонзил нож между его шеей и ключицей. В этом нападении не было ничего примечательного, никакого проявления нечеловеческой скорости или способностей – только один шаг от места, которое не было замечено, до места, которое не охранялось. Своего рода разрядка неизбежного.

Эта фигура мгновенно выпустила рукоятку ножа…

Святой шрайя Тысячи Храмов посмотрел на него сверху вниз, как будто это был шершень или пчела…

И Эсменет успела лишь моргнуть, как Майтанет издал шипящий звук и умер у нее на глазах.

– Сестра! – ахнул он. – Ты должна сказать моему бра…

Он упал на колени, и его глаза округлились, уставившись в символическую пустоту. А потом он рухнул набок. Его нагрудная пластина с грохотом ударилась о полированный кафель. Он умер у ног нанятого ею убийцы.

Повинуясь рефлексу, Эсменет повернулась к жалким лицам и протянула руки, чтобы утихомирить крики треснувшего недоверия и атаку более воинственных чиновников. Вдалеке, во мраке было видно, как инчаусти собираются в золотой поток…

Она чувствовала, что нариндар неподвижно стоит у нее за спиной. Почему он не убежал?

– Всем стоять! – воскликнула она. – Я сказала, стоять!

Все, кто был рядом с ней, замолчали и замерли. Некоторые даже вздрогнули от неожиданности.

– Вем-Митрити! Твой огонь все еще служит твоей императрице? – спросила Эсменет.

Старик без колебаний заковылял к ней. Магические слова, казалось, выкашливались из окружающего воздуха. Белый свет лился из его сморщенного рта и дыр его глаз, скрывая его морщины и заставляя его казаться древним младенцем. Вокруг них вспыхнули живые обереги.

Ближайшие из инчаустизамедлили бег и перешли на настороженную рысь, хотя их палаши по-прежнему были высоко подняты.

– То, что вы видели, – работа нашего святого аспект-императора! – закричала Эсменет, и голос ее был силен, несмотря на железную усталость. У нее не было нервов, чтобы страдать.

Она знала, как должна выглядеть: нищая, дикая и окровавленная, окутанная бледно-пылающими языками пламени. Тем не менее она стояла перед ними, словно облаченная в полное императорское великолепие, зная, что противоречие между позой и внешним видом будет ассоциироваться с писанием.

– Имя Майтанета будет вычеркнуто из всех свитков и всех скрижалей! – прокричала она в праведном гневе. – Потому что он всего лишь обманщик!

Она будет делать то, что ее муж уговаривал ее сделать.

– Обожание, которое вы когда-то испытывали, и смятение, которое вы испытываете теперь, – вот истинная мера его обмана!

Она будет говорить с жаром.

– Он! – закричала она, взмахивая раскрытой ладонью над свертком тряпья, истекающим кровью под золотым полукругом идолов. – Анасуримбор Майтанет! Он восстал против своего священного брата! Он убил наших людей… – Ее голос сорвался, когда она сказала правду об этом последнем слове. – Сына нашего святого пророка!

Шрайские и имперские чиновники стояли ошеломленные, одни от изумления, другие от испуга – толпа мудрецов и франтов, скованных безумными обстоятельствами. За ними продолжала грохотать толпа людей инчаусти – оттуда доносились крики, стоны и шипящие разговоры.

Один из их капитанов воинственно выступил вперед.

– Кто это гово… – начал он.

– Анасуримбор Келлхус! – воскликнула императрица с язвительным пренебрежением. – Наш святой аспект-император! – Она видела, что пример этого человека распространяется, как зараза, подбадривая других собравшихся. – Как вы думаете, кому он посылает свои святые сны? – И хотя она не могла чувствовать хоры, ей было известно, что инчаусти владеют ими…

Она должна была выбить из них волю к борьбе. Это была ее единственная надежда.

– Подумайте! – теперь она почти визжала. – Кто еще мог бы с такой легкостью сокрушить шрайю Тысячи Храмов? С такой! Легкостью!

Это, как она знала, должно было вбить клин в их уверенность…

– На колени! – воскликнула она, словно не просто говорила о своем божественном муже, но и призывала его в храм. – На колени!

Потому что быть и действовать для людей означает одно и то же.

У нее не было выбора. Она должна была стать хозяйкой этого события. Какие шансы у убийцы шрайи на спасение, даже если он нариндар? Если его схватят, он назовет ее имя. Она должна была признать это событие и признать его справедливостью, быстрой и жестокой справедливостью, которую они ожидали от Анасуримбора Келлхуса. Убийцу пощадят, его прославят, как героя.

Как и следовало бы, ведь он всего лишь исполнил волю своей императрицы.

Вот почему он так и остался стоять над своей жертвой. Вот почему он выбрал именно этот момент для удара.

Многие мгновенно упали на колени, в том числе и Финерса, и на его подвижном лице мелькнула тень улыбки. Некоторые начали пристыженно и унизительно пресмыкаться, бормоча молитвы стоящей под золотыми идолами правительнице. Но большинство инчаусти остались стоять, удерживаемые своим гневом и примером своих нерешительных братьев.

– На колени! Ибо те, кто стоит сейчас, стоят вместе с грязным Голготтератом! – крикнула Эсменет.

Она говорила с жаром, с душераздирающим жаром. Если понадобится, она погонит тысячи людей под меч палача. Она сожжет Момемн дотла – менестрели обвинили ее в сожжении Каритусаля, и она сделает это в реальности…

Все, что угодно, лишь бы ее дети были в безопасности!

– Ибо сама вечность висит на волоске вокруг вас!

Последние из инчаусти смягчились, опустились на колени, а затем уткнулись лицом в пол. Она смотрела, как чувство распространяется среди них, словно болезнь, словно чудесное превращение, делающее из веры безумие, а из катастрофы – божественное откровение. И они могли чувствовать его, она знала это. Все они чувствовали, как сила исходит от ее хрупкой окровавленной фигуры. А потом, через месяцы или годы они умрут, думая, что это самый важный, самый славный момент в их жизни…

Момент, когда они пресмыкались перед святой императрицей.

Чувство триумфа, не похожее ни на одно из тех, что она когда-либо испытывала, пронзило ее до самой последней жилки – восторг, превзошедший все ее тело, буйное постоянство ее самой и подчиненного ей мира. Казалось, стоит ей только высоко поднять руки, и сама земля будет хлопать, как одеяло, которое трясут. И она посмотрела вниз с властным удовлетворением, упиваясь этим мгновением силы…

Ибо пока она смотрела, собравшиеся кающиеся начали озираться в изумлении и тревожном замешательстве.

Рев, который был ее благочестивым хором, ее доказательством несогласия с Майтанетом, стал тише, а затем и вовсе прекратился. Толпа чудесным образом замолчала…

И на какое-то мгновение им показалось, что вся империя встала перед ними на колени.

Но что-то… что-то вроде ритмичного пульса… он заполнил тишину, поднявшись из глубоких храмовых подземелий. Она сразу же узнала его, хотя ее душа отказывалась верить этому знанию. Ибо этот звук все еще звучал в самых темных ее снах.

Снах о воюющем Шайгеке… о безлюдных пустошах и о жалких страданиях, которыми был Карасканд.

Снах о святом Шайме, вырванном из рук язычников.

Бой военных барабанов. Фанимских барабанов.

Императрица Трех Морей повернулась к идолу Анагки, который каким-то извращенным образом сверкал золотом над неподвижной фигурой мертвого шрайи. Рядом с ней бесстрастно стоял почти обнаженный убийца.

Она начала смеяться – теребить свои волосы и смеяться…

Такой коварной шлюхой была судьба.

Глава 13 Библиотека Сауглиша

Истина всей государственности лежит в руинах прежних эпох, ибо там мы видим предельную сумму алчности и честолюбия.

Стремитесь править только один день, ибо немногим больше будет дано вам.

Как любят говорить сику, Ку’Джара Синмой мертв.

Готагга. «Параполис»
И все же душа не спешит покидать этот мир – Как запах навязчивый в воздухе будет витать, Цепляться за жизнь, как моряк, чей корабль утонул, От адских глубин до последнего будет бежать.

Гиргалла. «Эпос Сауглиша»
Позднее лето,

20-й год Новой Империи (4132 год Бивня),

развалины Сауглиша


Удушье. Слепота и растерянность.

Сначала Акхеймиону показалось, что его душит кляп, но потом он понял, что его рот свободен. Неужели они надели ему на голову мешок? Он бил себя по рукам и ногам, понимая, что не связан, но не мог сдвинуться с места дальше чем на расстояние вытянутой руки.

Саркофаг. Гроб. Он был в чем-то вроде…

Сон.

Паника старого волшебника уменьшилась, даже когда паника древней души, в которую он превратился, вспыхнула яростью. Это был Анасуримбор Нау-Кайюти, бич Консульта, принц Верховного Норсира – истребитель драконов! Он бил в стены своей каменной тюрьмы с праведной яростью и выл. Он проклинал имя своей негодной жены.

Но закрытый короб, в котором он лежал, стал горячим от его усилий, и воздух начал покидать его. Вскоре он уже задыхался, его бочкообразная грудь вздымалась, как кузнечные мехи. Еще немного времени – и он уже не мог делать ничего, кроме как царапать свою тюрьму, и его мысли путались от стыда и потери ориентации…

Подумать только, такой человек, как он, умрет, царапаясь.

Затем он начал переворачиваться и падать, как будто его тюрьму бросили в водопад. Камень треснул – от этого удара у него клацнули зубы. Воздух струился вокруг него, такой прохладный, что казался влажным. Он втянул в себя этот холодный воздух и задышал на тяжелый обломок, придавивший его. Он моргнул в ночной темноте, увидел низко висящую луну, бледно светившую сквозь рваные облака и переплетающиеся ветви деревьев, а потом мельком заметил разбросанные изломанные фигуры, слепые глаза, сверкающие в мерцании упавших факелов. Мертвые рыцари Трайсе. Он увидел свой меч, поблескивающий среди выгравированных на обломках камня рун, и потянулся к нему безжизненными пальцами. Но какая-то тень остановила его. Обезумев от недостатка воздуха, растерянности и ужаса, он уставился на своего чудовищного противника…

Лоснящийся висячий фаллос. Крылья, шершавые и испещренные прожилками, были сложены в два рога, поднимающиеся высоко над плечами существа. Кожа с прорехами, обнажающими оболочки влажных мышц и двойную голову: один череп большой овальной формы, второй человеческий, сросшийся с челюстями первого.

«Ауранг», – понял старый волшебник, почувствовав ужас Нау-Кайюти. Генерал Орды. Ангел обмана.

Инхорой отшвырнул свой клинок, изогнувшись над ним, как испражняющаяся собака. Это он вытащил Нау-Кайюти из саркофага – как цыпленка, слишком рано отделившегося от скорлупы. Монстр обвил его горло холодными, как рыба, пальцами, и он услышал, как когти Ауранга щелкнули и заскрежетали позади его шеи. Монстр поднимал своего пленника, пока тот беспомощно не повис перед его зловещими глазами. От недостатка воздуха в руки и ноги Нау-Кайюти, казалось, впивались тысячи игл.

Существо ухмыльнулось – сгустки слизи свисали с его меньшего черепа.

Смех, похожий на боль, звучал, как игра на сломанных флейтах.

– Нет, – выдохнул инхорой своими прокаженными глотками. – Никто не спасется от Голготтера…

* * *
Крики. Кто-то орал.

Волшебник вскочил с лесной подстилки, моргая и вглядываясь в темноту так же ошеломленно, как те, кто только что проснулся. Он закашлялся и судорожно сглотнул, тщетно пытаясь избавиться от кляпа. Мир был предрассветно-серым, восточное небо золотилось сланцем, просвечивающим сквозь путаницу черных ветвей.

Капитан громким голосом приказал им проснуться.

– В сокровищницу, парни! – воскликнул он в жуткой пародии на знаменитое восклицание Сарла.

Безумный сержант захихикал от восторга:

– Ну и Тропа троп! – воскликнул он в ответ, судорожно вздохнув, после чего стал наблюдать за остальными с настороженностью давно побитой собаки.

– Сегодня тот день, когда мы повернем назад!

Акхеймион мельком увидел, как из углубления в земле поднялась Мимара, легкая и стройная. Приоткрыв рот, она стряхивала с руки и плеча прилипшие к ним обрывки листьев. Внезапно над ним навис лорд Косотер – две хоры, скрытые под его кольчугой, как всегда, укололи старика своей пустотой. Он схватил волшебника за плечи и рывком поднял его на ноги, словно ребенка.

– Галиан! – крикнул он бывшему солдату. – Готовься.

Потом капитан схватил веревку, обвивавшую запястья колдуна, и в сопровождении Клирика повел его, как предназначенного для заклания ягненка, прочь от остальных. У него была тренированная рука, он то толкал пленника вперед, то снова хватал его, так что казалось, будто волшебник постоянно спотыкается. В конце концов он позволил ему упасть лицом вниз.

Маг извивался, как рыба, отталкивался от земли, чтобы перевернуться на спину, но только ушиб и исцарапал пальцы о ветку. Лорд Косотер возвышался над ним, больше похожий на тень, чем на человека, а позади него, на востоке, светлело небо. Две его хоры светились пустотой, как пустые глазницы черепа, висящего перед его сердцем. Волшебник наблюдал, как он сунул руку под кольчугу и вытащил одну из них.

– Наша экспедиция подошла к концу, – сказал Косотер, раскачивая эту вещицу перед собой.

Мысли старого волшебника понеслись вскачь. Из этой ситуации должен быть выход. Из любой ситуации есть выход…

И все же был еще один урок, который ему преподнесла карающая рука Келлхуса.

Капитан опустился рядом с ним на колени и наклонился так низко, что его борода коснулась бороды самого Акхеймиона. Его грубые пальцы начали теребить кожаные ремни, удерживающие кляп на месте. Хора была углем, который, казалось, полностью сжигал воздух, она была жгучим забвением. Птичье пение зазвучало в глубине леса медленным пробуждающимся хором.

– Время пришло, волшебник. Ксонгис говорит, что до солнцестояния еще несколько дней.

Старый маг отпрянул от «безделушки», извиваясь, как будто искал люк в лесной подстилке. Капитан вытащил кляп у него изо рта.

– Говори осторожно.

Его язык был покрыт язвами и распух. Разговаривать было тяжело.

– Что?.. – выговорил он, и его слова потонули в приступе кашля. – Сол-солнцестояние?

Лицо капитана не выражало никакой страсти. Его глаза мертвенно поблескивали под черным ободком татуировок. Свирепость его подозрений сконцентрировалась в паузе, которую он выдержал, прежде чем ответить.

– Ты утверждал, что сокровищница защищена мощными защитными заклинаниями, – прорычал он равнодушно. – Проклятиями, которые можно снять только во время солнцестояния…

Акхеймион уставился на него, моргая. Казалось, прошла целая жизнь с тех пор, как он говорил это в последний раз. Ложь. Там, где факты были подобны вышивке, когда каждый из них был прошит через всю ткань остальных, ложь была подобна кусочкам льда в воде, всегда скользящим один за другим, всегда тающим…

«Наша экспедиция подошла к концу…»

И это навалилось на волшебника, как некий давний ужас, как глубина его невежества.

Неужели сокровищница все еще запечатана после стольких лет? Была ли она погребена под землей? Была ли она выпотрошена, давно лишена своих богатств?

Насколько он знал, в Голготтерате могла лежать карта Ишуаля…

Даже сейчас он слышал, как его голос скрипит, подбрасывая еще больше льда в воду целесообразности – и с более чем достаточной ненавистью, чтобы звучать убедительно.

– Охранные заклинания полностью зависят от движения планет – вот источник их нескончаемой мощи. Были даны четыре магических ключа, по одному на каждый переход времен года. Переход из лета в осень – единственный ключ, который я знаю.

Капитан несколько мгновений смотрел на него с каменным сердцем.

– Ты лжешь, – сказал он наконец.

– Да, – холодно ответил Акхеймион. – Я лгу.

Лорд Косотер повернулся к Клирику, который маячил позади него. Его хоры подплыли чуть ближе, когда он сделал это, обдавая щеку волшебника солью. Увидев нелюдя, Акхеймион внезапно понял, что ему нужно сделать. Ему нужно было убедить Косотера отправить его наедине с королем нелюдей – с древним другом и союзником Сесватхи.

Ему нужно было добраться до того, что осталось от Нил’гиккаса… Или, если не получится, убить его.

Но как убедить его, это существо, сошедшее с ума от забывчивости?

Капитан крепко сжал хоры в кулаке. Акхеймион смотрел, стараясь скрыть надежду в глазах, пока он вытаскивал нож и начинал разрезать его путы.

– Я чую предательство, – сказал лорд Косотер своему подопечному-нелюдю. – Возьми его с собой. Подтверди его рассказ или убей.

Клирик кивнул. Оранжевая полоска рассвета скользнула по его щеке. У старого волшебника едва хватило сил, чтобы не закричать от облегчения. Сколько времени прошло с тех пор, как Блудница-Судьба в последний раз встала на его сторону? Седжу знал, что ему понадобится еще больше ее капризных милостей, прежде чем это безумие закончится.

Его руки, казалось, кололи тысячи иголок от внезапного возвращения кровообращения. Застонав, он выпрямился, потирая ладони и пальцы о предплечья.

– Ты умрешь, несмотря ни на что, – выплюнул капитан, словно будущее было таким же необратимым, как и прошлое. – Девчонка останется для равновесия.

И вдруг Акхеймион понял, почему Косотер решил остаться здесь. Такова была логика – логика скальпера. Кто знает, какие магические ловушки таятся в таком легендарном месте, как библиотека? Лучше держаться сзади, руководить событиями с безопасного места, с ножом, приставленным к горлу заложника.

– И ребенок внутри ее, – добавил капитан.

* * *
Великая библиотека Сауглиша. Даже разбитые до основания части священной крепости возвышались над деревьями. Малейший подъем или просвет в заслоняющих все ветвях позволял ему видеть это мельком. Его страшное предназначение.

И все же старый волшебник обрел неожиданную безмятежность, продвигаясь вместе с нелюдем по заросшим лесом развалинам. Неровные пятна солнечного света колыхались на лесной подстилке. В кронах деревьев щебетали и чирикали птицы, легкие и неистощимые. Тут и там из насыпей торчали куски стен, как гнилые зубы из земляных десен. Слои каменной кладки окаймляли овраги, которые они пересекали. Всевозможные глыбы и фрагменты зданий валялись на земле. Они миновали отдельно стоящий триумфальный зал, первое, что Акхеймион отчетливо узнал из своих снов: Мурусар, символический бастион, отмечавший вход в чужеземный квартал Сауглиша. Лишенный надписей и гравюр, он возвышался под навесом – почерневший камень, потрескавшийся от белых лишайников и покрытый мхом. Ему достаточно было моргнуть, чтобы увидеть толпы, суетящиеся вокруг его мраморного основания: в древней одежде, с бронзовым оружием и доспехами, люди, отобранные из всех народов, от диких аорсийцев до далеких киранейцев.

До Первого Апокалипсиса священная библиотека была известна по всей Эарве, в ней собирались поэты, маги и княжеские посольства. Целые литературные традиции сложились вокруг долгого паломничества в город мантий, знаменитый Караванири, от которого ныне сохранились лишь фрагменты. Барды и пророки обитали в нишах и альковах каждой улицы, выкрикивая шутки или наставления. Вдоль дорог выстраивались торговцы, продающие товары из таких далеких мест, как древний Шир. При этом Сауглиш пользовался и дурной славой из-за своего рэкета. Днем рынки бурлили от торговли, а ночью улицы гремели от проносящихся по ним повозок.

Есть что-то одновременно трагическое и прекрасное, решил Акхеймион, в контрасте между этим древним грохотом и мирным шумом, который он слышал сейчас. Как будто было что-то правильное в том, что переживали люди на протяжении эпох.

Ганиураль, дорога процессий, ведущая к библиотеке, все еще была отчетливо видна под многовековой осыпью: широкая впадина в лесной подстилке, идущая по прямой линии. За все это время старый волшебник ничего не сказал Клирику: несмотря на удивление, которое он испытывал, его возмущение своим пленением оставалось слишком сильным, чтобы говорить об этом. Но по мере того как они поднимались к разрушенной библиотеке, череда веков, казалось, просачивалась в его кости – поколения накапливались за поколениями, бесчисленные жизни обрывались после всего лишь нескольких царапающих лет. Тот факт, что фигура, идущая рядом с ним, пережила все это и прожила достаточно долго, чтобы сломаться под тяжестью ноши, казался таким огромным, что недовольство мага начинало казаться ему нелепым.

– Инкариол, – произнес, наконец, Акхеймион, поморщившись от того, как больно было говорить с израненным кляпом языком. – Почему ты носишь это имя?

Шаг нелюдя не замедлился.

– Потому что я странствую.

Волшебник глубоко вздохнул, понимая, что пришло время снова броситься в драку. Он прищурился, глядя на идущую рядом фигуру.

– А имя Клирик?

Теперь нелюдь шел немного медленнее. Его безволосый лоб нахмурился.

– Это традиция… Я думаю… Традиция сику брать человеческое имя.

Сику было названием, данным нелюдям, которые живут среди людей.

– Но Инкариол – это не твое имя… – сказал Друз.

Нелюдь продолжал идти.

– Ты – Ниль’иккас, – настаивал волшебник. – Последний король Обители.

Клирик резко остановился, медленно повернулся лицом к магу. А поскольку они шли плечом к плечу или, скорее, плечом к локтю, выглядело все так, словно широкий и крепкий под своей нимильской броней нелюдь нависал над человеком.

Волшебник увидел смятение в его темных глазах.

– Нет, – ответили мраморные губы. – Он мертв.

Внезапно на Акхеймиона снизошло осознание того, что Сесватха чувствовал тысячи лет назад в присутствии существа, стоявшего перед ним. Ощущение векового величия, печального благородства и силы, ангельской и непостижимой.

– Нет, – возразил старый волшебник. – Он совершенно живой и смотрит на меня.

Перед ним стоял король Иштеребинта, вошедший в историю и бессмертный. Легендарный герой, чьи триумфы и бедствия были запечатлены в самом основании истории.

Великий Сауглиш, древний Город Мантий, простирался вокруг них, немногим шире, чем множество развалин, разбросанных по лесу. Друз Акхеймион упал на колени, согнувшись и сцепив пальцы за шеей, как много раз делал великий магистр Сохонка много лет назад, в том числе и в этом знаменитом городе, который он когда-то называл своим…

Он опустился на колени, чтобы воздать почести великому королю, стоявшему перед ним.

* * *
Она смотрит, как Клирик и волшебник исчезают за погребальной оградой, которая когда-то была стенами Сауглиша, и сглатывает подступающий к горлу крик. От этого зрелища разит казнью.

Они уже добрались до сокровищницы. Она знает, что терпения Шкуродеров надолго не хватит.

Мимара никогда не была робкой или пугливой женщиной. И она никогда не была похожа на свою мать, которая постоянно окутывала свое сердце сомнениями и опасениями. Их путешествие в изобилии приносило им разные ужасы, но почти всегда они становились стимулом к отчаянным действиям. Всегда были глаза, которые она могла выцарапать когтями. Всегда.

А вот страх, который она испытывает теперь, запрещает ей действовать. Он затыкает ей рот, так же плотно, как заткнули рот волшебнику. Даже ее плач застревает у нее в груди. Заставляет неметь ее руки и ноги.

Страх, который научил людей молиться.

Она чувствует, как Акхеймион идет один, где-то там, в точке паники, погруженной в оцепенение. Она чувствует, как приближается его древняя обреченность, как она окружает его.

Капитан и все остальные заняты пустяковыми делами. Поквас точит свой огромный клинок. Колл, кажется, спит. Ксонгис мастерит силки. Мимара просто сидит, обняв колени, поглощенная эмоциями, то молясь за Акхеймиона, то отгоняя образы катастрофы, мелькающие в ее душе. Она проводит ранние утренние часы, борясь с обреченностью и тщетностью.

Но главная причина ее беспокойства не заставит себя долго ждать.

* * *
Он преуспеет в этом, думал старый волшебник, опускаясь на колени перед высоким нелюдем. Он вырвет Клирика из рук капитана. Он достанет из сокровищницы древнюю карту Анасуримбора Кельмомаса, найдет Ишуаль и узнает правду о человеке, который украл его жену.

– Ты запутался, смертный, – сказал Клирик. – Поднимись.

Чувствуя себя полным идиотом, Акхеймион поднялся на ноги. Он сердито посмотрел на нелюдя, а потом опустил глаза в смущении и ярости.

– Лорд Косотер… – спросил он, когда они возобновили подъем. – Он твой элджу? Твоя книга?

И Клирик неохотно заговорил. Старый волшебник знал, что ему следует действовать осторожно. Знаменитый ли это король Иштеребинта или нет, но нелюдь, идущий рядом с ним, тоже был странником, одним из апоройков, непредсказуемых.

– Да, – ответил Клирик.

– А что, если он лжет? А что, если он манипулирует тобой?

Нелюдь повернулся, чтобы посмотреть на собеседника, а затем перевел взгляд на виднеющиеся вдалеке разрушенные стены.

– А что, если он предатель? – спросил он.

– Да! – настаивал волшебник. – Конечно, ты можешь понять, каким… каким… больным стало его сердце. Конечно, ты можешь видеть его безумие!

– И ты тоже… ты бы стал моей книгой вместо него?

Акхеймион помолчал, чтобы лучше подобрать слова.

– Сесватха, – начал он с умоляющим видом, – ваш старый друг живет во мне, мой господин. Я не могу предать его. Он не может предать вас. Позвольте мне нести бремя вашей памяти!

Несколько шагов Клирик продолжал молчать с непроницаемым выражением лица.

– Сесватха… – наконец, повторил он. – Это имя… Я помню. Когда весь мир сгорел… Когда Мог-Фарау взвалил на плечи облака… Он… Сесватха сражался рядом со мной… некоторое время.

– Да! – воскликнул Акхеймион. – Прошу вас, милорд. Сделайте меня своей книгой! Оставьте позади это безумие скальпера! Верните себе свою честь! Верните себе свою славу!

Клирик опустил голову, а потом схватился за подбородок и щеку. Его плечи вздрогнули – Акхеймион принял это за рыдание…

Но на самом деле это был смех.

– Так… – сказал король-нелюдь, сверкая дикими веселыми глазами. – Ты предлагаешь мне забвение?

Слишком поздно старый волшебник осознал свою ошибку.

– Нет… Я…

Нелюдь развернулся и схватил его с такой силой, что волшебник почувствовал себя тонким и хрупким, как кость.

– Я не умру пустой оболочкой! – крикнул он, перекатывая голову с одного плеча на другое в своей странной, безумной и взрывной манере. Он выбросил вперед руки, чтобы схватить воздух. – Нет! Я буду крушить и ломать!

Только встречи с сумасшедшими делают видимыми бесчисленные ожидания, которые управляют нашим общением с другими людьми. Мало что может выбить нас из колеи сильнее – или сделать нас более осторожными, – чем нарушение скрытых предположений. Старый волшебник взывал к своей собственной логике, к своему тщеславию, забывая, что именно отсутствие общих целей сводит безумца с ума. Он предложил себя в качестве инструмента, не понимая, что они с Мимарой были предметом заключенной сделки: тень древнего друга и эхо давно потерянной любви. Они были любовью, которую нелюдь собирался предать.

Душами, о которых нужно было помнить…

– Честь? – воскликнул нелюдь, и его насмешка превратила его в гигантского шранка. – Любовь? Что это, как не мусор, по сравнению с забвением? Нет! Я овладею миром и стряхну с него все несчастья, все муки, какие только смогу. Я буду помнить!

* * *
Нил’гиккас, последний король Обители, собирался убить его в библиотеке Сауглиша.

Старый волшебник зашагал дальше, на этот раз держась прямо, как подобает на марше смерти. «Пусть жертва ведет палача», – подумал он.

И действительно, нелюдь снова зашагал сбоку от старого волшебника, так что его можно было увидеть только краем глаза.

В голове Акхеймиона проносились сценарии, одновременно катастрофические и абсурдно обнадеживающие. Он устроит засаду на нелюдя с помощью заклинания, достаточно мощного, чтобы разбить его зарождающуюся охранную магию – и убить его прежде, чем Друз будет убит. Он будет умолять и уговаривать его, найдет заклинание разума и страсти, которое столкнет Клирика с безумного пути, по которому тот шел. Он будет сражаться с воющей яростью, разрушит то, что осталось от священной библиотеки, только для того, чтобы быть поверженным большей мощью мага Квуйи…

Волю к жизни не так легко отвергнуть, независимо от того, насколько тяжелые бедствия пережил человек или насколько безжалостны были несчастья.

– Я скорблю о том, что судьба сделала со мной… – сказал нелюдь без всякого предупреждения.

Старый волшебник смотрел, как его обутые в сапоги ноги пробираются сквозь лесной мусор.

– А как же Иштеребинт? – спросил он. – Неужели он пал?

Неуклюжий нелюдь сделал жест, похожий на пожатие плечами.

– Пал? Нет. Был повержен. Лишившись воспоминаний, мои собратья обратились к тирании… Превратили его в Мин-Уроикас.

Мин-Уроикас. То, что он произнес это слово с легкостью, свидетельствовало о серьезности его состояния. Среди уцелевших это имя не столько упоминалось, сколько выплевывалось или превращалось в проклятие. Мин-Уроикас. Яма непристойностей. Страшная крепость, мужчины которой убили всех своих жен и дочерей и тем самым обрекли на гибель всю свою расу.

– Голготтерат, – едва слышно произнес волшебник.

Тяжелый кивок. Полумесяцы отраженного солнечного света прыгали по голове Клирика.

– Я совсем забыл это имя.

– А как же вы? – спросил волшебник. – Почему вы не присоединились к ним?

Длительное молчание. Достаточно долгое, чтобы они успели подойти к основанию разрушенной библиотеки.

– Гордость, – наконец, сказал нелюдь. – Я бы разбил сердце самому себе. Поэтому я отправился на поиски тех, кого мог бы полюбить…

Акхеймион вгляделся в темный блеск его глаз.

– И уничтожить.

Торжественный кивок, несущий в себе тысячи лет неизбежности.

– И уничтожить.

* * *
Мимара не знает, что именно предупреждает ее о внезапной перемене в отношениях скальперов. Ее мать однажды сказала ей, что основная часть разговоров состоит из скрытых обменов и что большинство мужчин болтают в полном неведении об их значении и о собственных намерениях. Мимара усмехнулась этой идее, но не потому, что та звучала фальшиво, а потому, что ее мать спорила с ней.

– Большинству трудно это переварить, – сказала императрица с материнской усталостью. – Они верят в тысячу вещей, которые не могут видеть, но скажи им, что основная часть их собственной души скрыта, и они начнут упираться…

Это оказалось одним из тех редких замечаний, которые могли бы смягчить гнев Мимары и оставить ее просто обеспокоенной. Она не могла отделаться от ощущения, что объектом этого разговора, скрытым объектом, был ее отчим Келлхус. Мучительное подозрение, что мать предупреждала ее о нем.

В тот день какая-то ее часть проснулась. Одно дело – осознавать, что мужчины, ухаживающие за ней, говорят сквозь зубы, как сказали бы айнонцы, но совсем другое – думать, что мотивы могут скрываться сами собой, оставляя людей, которыми они движут, совершенно убежденными в своих благородных намерениях.

Теперь она это чувствует. Что-то скрытое произошло здесь, среди этих праздных людей, на разрушенных окраинах Сауглиша. Что-то такое же неземное и маленькое, как душа, стремящаяся к какому-то решению, но столь же важное, как все, что случилось в ее жизни.

Она становится тихой и внимательной, зная, что единственный вопрос заключается в том, осознают ли они это…

Скальперы.

Капитан присаживается на край замшелого камня, который пахнет каменной кладкой, хотя и выглядит вполне естественным. Он смотрит на случайные островки растительности среди камней с какой-то неподвижной ненавистью, как человек, который никогда не устает считать свои обиды. Галиан и Поквас разлеглись на матовой почве пригорка, тихо переговариваясь и шутя. Колл сидит, как труп со скрещенными ногами, его пустые глаза ничего не видят. Сарл то сидит, то встает, то снова садится и снова встает, ухмыляясь своим морщинистым лицом, и бормочет что-то о тропах и о богатстве.

Только Ксонгис остается трудолюбивым и бдительным.

Через некоторое время Галиан резко выпрямляется. С таким видом, словно между ним и Поквасом разрешается какой-то неслышный спор, он спрашивает:

– Какова будет наша доля?

Один удар сердца длится изумленное молчание – так силен общий ужас обращения к капитану.

– Столько, сколько ты сможешь вынести и при этом выжить, – наконец говорит лорд Косотер. Абсолютно ничего в его взгляде или поведении не меняется, когда он произносит это. Он в буквальном смысле говорит так, словно на самом деле молчит.

– А как насчет квирри? – задает Галиан новый вопрос.

Тишина.

Несмотря на атмосферу напряженного обдумывания, лорд Косотер создал между собой и своими людьми атмосферу непостоянства, установив такие расплывчатые и хрупкие порядки, что, кажется, все, что выходит за рамки смиренного повиновения, может стать поводом для казни. Галиан рискует своей жизнью, просто задавая вопросы в присутствии всех остальных. А уж упоминая квирри…

Это кажется не чем иным, как самоубийством. Это поступок глупца.

Капитан медленно качает головой.

– Об этом знает только Клирик.

– А что, если ты потребуешь, чтобы Клирик отдал его?

Медленно повернув голову, словно она держится на гранитном шарнире, лорд Косотер, наконец, смотрит на бывшего солдата.

– Этот фальшивый человек сошел с ума! – заявляет Поквас своим характерным басом с зеумским акцентом.

Капитан опускает голову и задумчиво покусывает нижнюю губу.

– Да, – говорит он с мрачным видом. – Но подумай. Нам был дан год. Вся наша жадность утолена. – Он ищет взглядом каждого из своих людей, как будто знает, что должен запугать их одного за другим. – Он доставил нас к этим богатствам.

Галиан улыбается, как человек, чьи аргументы слишком хитры, чтобы их можно было опровергнуть.

– Тогда зачем же терпеть его дальше?

Впервые Мимара замечает ярость, вспыхнувшую в глазах капитана.

– А кто вернет нас назад, дурак!

Снова наступает тишина.

Кошмарная напряженность охватывает обоих мужчин.

Галиан смотрит на айнонского кастового аристократа с притворным почтением, его манеры так беспечны, так дерзки, что из легких Мимары вырывается едва слышный шепот.

– Мне нужен огонь, – говорит он.

– Мы идем в темноте.

Галиан смотрит на лесистые глубины вокруг них, а затем снова на своего капитана.

– Да… Страна голых, не так ли? – Теперь в его враждебности нет ничего лукавого. – А где же тогда эти голые?

Капитан смотрит на него в течение нескольких ударов сердца, его глаза прячутся в тени под тяжелыми бровями, а нос и щеки похожи на сколотый кремень над щеткой усов и бороды. В его самообладании есть что-то бездыханное, абсолютное. В его глазах мелькает мрачное раздумье…

Это взгляд человека, убийцы, нашедшего темный центр паутины своего врага.

– Неужели ты такой дурак, Галиан? – громко выпаливает Мимара. Напряжение слишком велико. – Ты хочешь бросить палочки и отдаться на милость Судьбы-Блудницы?

Но бывший солдат смотрит только на капитана.

– Ты ведь уже принял решение, только что, не так ли? – говорит он с ленивой улыбкой. – Ты решил убить меня.

Лорд Косотер сверкает глазами – эдакий седой король, склонившийся в своем каменном кресле. Темная, деспотичная фигура, выносящая приговор глупцу, скачущему перед ним.

– Пока девка не начала вопить, – настаивает Галиан. – Этот момент тишины… Ты подумал про себя: «Убей этого дурака!»

В его интонации слышатся внезапная злоба и довольно большое сходство с рычащим голосом капитана, так что Поквас невольно начинает смеяться. Даже Ксонгис, занятый своим луком, улыбается в своей загадочной джеккийской манере.

Ужас пронзает Мимару насквозь. Она только что мельком увидела дикие очертания того, что сейчас произойдет. Увидела и заговор, и заговорщиков.

– Но ведь ты уже думал об этом раньше, не так ли, капитан? Каждый раз, когда ты видел, как я наклоняюсь за квирри вместе с остальными, что-то кричало: «Убей его!» в той судороге, которую ты называешь душой.

Капитан остается совершенно неподвижным, наблюдая за приближением солдата со своего импровизированного трона.

– Как оказалось, – продолжает Галиан с веселым юмором, – мы вместе склонялись к мятежу…

Он останавливается прямо перед лордом Косотером, в пределах досягаемости его палаша. В глазах капитана мелькает какая-то скука, как будто мятеж – это его старый и скучный друг.

– И ты должен был знать это каждый раз, когда я мельком видел тебя… – Галиан вскидывает руки и, словно осмеливаясь нанести ему удар, с мстительным презрением наклоняется вперед. – Я слышал, как кто-то прошептал: «Убей его!»

Стрела попадает капитану прямо в рот. Он резко поворачивается, как будто его ударили, и отшатывается назад на пару шагов. Он на мгновение замирает, выплевывая треснувшие зубы.

Облако закрывает солнце.

Капитан Шкуродеров, человек по прозвищу Железная Душа, поднимает свое лицо, но смотрит не на лучника Ксонгиса, а на создателя этого лучника Галиана. Древко стрелы хорошо видно. Она пронзает нижнюю половину его лица, туго натягивает бородатую кожу. Из уголка его нижней губы сочится кровь. А самого его пробивает смех.

Сардоническое ликование, злобное из-за своей интенсивности, сияет в его глазах, как колдовство.

Вторая стрела вонзается ему в шею. Он крутится на одном месте, как будто его удерживает завязанная вокруг талии веревка. Он словно повисает на ней на мгновение, как вещь, сделанная из воска. А затем он падает, утыкаясь лицом в почву. Короткий миг бьется в судорогах. Начинает дрожать, его руки и ноги сотрясаются с бешеной яростью. За этим следует безумная, звериная борьба, как будто стихийная дикость или чей-то неупокоенный дух дремали в нем, скрытые, и только теперь смогли вырваться на свободу от человеческих ограничений.

С выражением ужаса на лице Галиан вытаскивает меч.

Капитан вцепляется когтями в покрытый листьями дерн у своих ног и хватает растущее молодое деревцо не толще двух больших пальцев. Его позвоночник выгибается дугой под окровавленной кольчугой. Его голова откидывается назад. Он корчит гримасы вокруг своего разбитого рта, выдувая ярость, слюну и кровь. Его глаза сверкают, как жемчужины. Фыркая от усилия и ярости, он начинает выкручивать и дергать деревцо, как будто это позвоночник все мира – единственное, что можно сломать.

Он ревет.

А затем его голова исчезает, подпрыгивая на хвосте своей кастово-благородной косы.

Тишина – это время видимых вещей.

Смертная, что-то холодное шепчет внутри Мимары.

В конце концов, она смертная.

* * *
Странно, как квирри умудрялся превращать важные вещи в наркотик.

Предзнаменования конца света. Гибель рас… На голом солнечном свету все это казалось не более чем красивой краской, своего рода украшением.

Северная башня Муроу, передние ворота библиотеки, представляла собой всего лишь холм. Разбросанные повсюду куски вертикальных стен то тут, то там торчали из ровных склонов, но в остальном башня перестала существовать. Южная же башня необъяснимым образом сохранилась почти нетронутой – циклопический квадрат, который парил на фоне безоблачного неба. Даже обсидиан, покрывавший ее основание, уцелел. Дерн и кустарник возвышались над ее далеким венцом, а несколько цепких деревьев свисали с ее боков, цепляясь за нее корнями. Несмотря ни на что, старого волшебника внезапно поразило мальчишеское желание взобраться на башню, а за ним последовало чувство усталой тоски.

Было время, когда он целыми днями бродил среди руин, куда менее значительных, чем эти. Время, когда его тревоги были достаточно малы, чтобы не обращать на них внимания.

Бок о бок старый волшебник и король-нелюдь вошли в разрушенные помещения библиотеки. Стены – или то, что от них осталось, – имели монументальный вид шайгекских зиккуратов. Во многих случаях вдоль их гребней росли деревья, уже взрослые, но согнутые и раскачиваемые ветром. Акхеймион все еще мог узнать Урсиларал, центральный проход, где когда-то висела тысяча дарственных щитов, ярких и красивых, символизирующих перемирие между сохонками и почти всем известными племенами белых и высоких норсирайцев. Во времена Сесватхи библиотеку часто называли цитаделью цитаделей – конечно, из-за ее важности, но также и из-за того, как она выглядела. Она действительно была крепостью внутри крепостей, как если бы снаружи был своего рода океан, наводнение, которое могли бы сдержать многочисленные помещения, расположенные одно в другом. Она располагала не менее чем девятнадцатью дворами, часто называемыми «ямами» из-за высоты окружающих стен, и большинство из них соединялось с Урсиларалом многочисленными воротами.

Утреннее солнце поднялось достаточно высоко, но все равно могло лишь частично омыть заросшие полы этих помещений, так что Акхеймион и Клирик оказались идущими в сухой тени. Растительность в основном ограничивалась зарослями и кустарниками, что заставляло Акхеймиона следовать за Клириком, который прорубал себе путь вперед мечом. Плюмажи пушинок кружились в вихрях сухого ветра. По продолговатым квадратам голубого неба над путниками плыли облака. Пчелы следовали спиральными курсами по воздуху, превращаясь в белые точки, когда они попадали на солнечный свет. Волшебник даже мельком заметил лису, пробирающуюся сквозь траву.

Это переживание становилось все более сюрреалистичным. Время от времени волшебник ловил себя на том, что смотрит на трудящуюся спину Клирика, широкую под блестящей кольчугой, и размышляет, не стоит ли ему просто напасть на нелюдя и покончить с неизвестностью. А порой он принимался играть в какую-то игру, гадая, чем раньше были те или иные руины. Холмы в его воображении становились фонтанами. Прямоугольные проломы в стенах – окнами казарм, квартир и скрипториев.

И дважды он ловил себя на том, что щурится, глядя на северо-восточный край неба, высматривая грозовые тучи, черные и ужасные…

Высматривая Вихрь.

Это было похоже на хождение по двум мирам за пределами реальности: один – результат его чтения, другой – продукт его Снов. Он был Акхеймионом, изгнанником и парией, носившим сгнившие шкуры. И он был Сесватхой, героем, главным магом этого места, как в те дни, когда его падение было нелепым, смехотворным, так и в дни надвигающегося разрушения.

– Я видел, как горели эти башни, – сказал он старческим голосом. – Я видел, как рушились эти стены.

Король-нелюдь остановился, оглядывая окрестности, как будто видел руины вокруг себя в самый первый раз. Акхеймион гадал, каково это – пережить великие каменные творения. Когда народы переживают период расцвета, не кажется ли им все остальное стадиями разрушения?

– Когда пришло известие, весь Иштеребинт оплакивал его, – наконец, сказал Клирик. – Тогда мы поняли, что мир обречен.

Акхеймион пристально смотрел на короля-нелюдя, придавленного непоколебимой печалью.

– Но почему же? – спросил он. – Почему ты оплакиваешь нашу смерть, когда именно люди, а не инхорои, разрушили все твои великие здания?

– Потому что мы всегда знали, что не переживем людей.

Волшебник улыбнулся, вспоминая все это.

– Да… Потому, что наши судьбы едины.

* * *
Наконец, согнувшись и пройдя через ворота, почти погребенные под засыпавшей их землей, они подошли к башне – к могучей цитадели, воздвигнутой Ношайнрау Белым. Это было всего лишь огромное каменное кольцо, достаточно широкое, чтобы вместить любой из огромных амфитеатров Инвиши или Каритусаля. Изрытые птичьими норами покатые стены поднимались примерно на тридцать локтей, прежде чем обрушиться – линия рваных руин на фоне голубого неба. Сверкающие бронзовые листы исчезли. Во времена Сесватхи они окружали основание башни кольцом – девять тысяч девятьсот девяносто девять, каждый из которых был выше человеческого роста, и каждый был изрисован бесчисленными линиями магического письма. Солнце невозмутимо светило,отбрасывая тени на нависающие камни. Ветер шелестел листьями и травой. Никогда еще, казалось старому волшебнику, мир не выглядел столь одиноким.

– Колдовство здесь очень старое, очень слабое, – сказал нелюдь.

Помнит ли он прежнее обвинение лорда Косотера? Может ли он это сделать?

Неужели он обвиняет Друза во лжи?

– Сокровищница под этими развалинами, – ответил Акхеймион. – Заклинания, защищающие ее, глубоко погребены… и они совершенно не стареют, уверяю вас.

Возможно, сейчас было самое время нанести удар.

Нет. Нет, пока он не будет знать наверняка, что ему не понадобится сила нелюдя.

Первоначальные ворота башни были погребены под скошенными обломками. Путники продрались сквозь густой кустарник и начали карабкаться вверх.

Из всех воспоминаний Акхеймиона о священной библиотеке последние дни были самыми яркими в его памяти. Там всегда присутствовал Не-Бог… как назойливое чувство, как направление, пропитанное ужасом, как будто одна точка на компасе была отточена достаточно остро, чтобы заставить его легкие шумно вздыхать. Он ходил по верандам и чувствовал это… там… иногда остававшееся неподвижным целыми днями, но чаще движущееся. И он знал, что рано или поздно оно приблизится.

А когда поднимался ветер, он слышал плач скорбящих матерей из города внизу.

Мертворожденные… Каждый младенец был мертворожденным.

Старый волшебник остановился на середине подъема и прислонился к изъеденному временем камню, чтобы восстановить дыхание. Много лет прошло с тех пор, как он в последний раз ощущал тот ужас, который царил у Мог-Фарау, во время бодрствования.

Зияющее чувство тщетности и потери, когда все рушится, но не здесь и не там, а повсюду. Неподвижность сердца так же велика, как часть тела или воля. Сам горизонт стал откровением, выводящим из себя и привязывающим к миру умирающих вещей.

Оно неотступно преследовало старого волшебника, пока он продолжал карабкаться вверх, огромная тень скрывалась на периферии его зрения, окрашивая небо злобой, которая появлялась всякий раз, когда он отворачивался. И он был убежден, что все человечество разделяло одно и то же предчувствие.

Клирик стоял на вершине холма. Разрушенные стены тянулись по обе стороны от него, достаточно толстые, чтобы вместить островки травы и кустарника, выросшие вдоль их вершин, поднимаясь и опускаясь в зависимости от того, что было разрушено в этих местах за прошедшие годы.

– Что-то не так! – крикнул нелюдь пыхтящему волшебнику внизу.

Он протянул руку, чтобы помочь Акхеймиону подобраться поближе. В его объятиях была удивительная уверенность, как будто их тела признали свое родство, слишком древнее, чтобы пересилить противостояние их душ.

Усевшись и согнувшись к коленям, чтобы отдышаться, старый волшебник оглядел пустую внутренность башни. Он испытывал то же самое чувство головокружения, которое всегда ощущал, когда оказывался стоящим высоко на обломках обрушившихся зданий. Ласточки дрались вокруг изгиба внутренних стен. Века полностью опустошили цитадель, оставив лишь то, что напоминало нелепо огромный амбар. Но маг и сам предполагал это увидеть.

Чего он никак не ожидал, так это зияющей внизу огромной ямы…

Щебень громоздился вокруг внутреннего фундамента, образуя в земле воронку. Треснувший край пола сломался, обнажив нечто, похожее на гигантские осиные гнезда, каждое из которых было одним из подвальных этажей башни. А дальше – упрямая чернота внизу.

– Ты чувствуешь этот запах? – спросил Акхеймион, недоверчиво нахмурившись.

– Да, – ответил король-нелюдь. – Сера.

* * *
Она не уверена, когда снова начнет дышать. Оставшиеся Шкуродеры – во всяком случае, те, кто в здравом уме, – немедленно начинают спорить.

Галиан велит Сарлу следить за ней, что тот и делает с явной неохотой. Она и безумный сержант по очереди недоверчиво смотрят на капитана. В какой-то момент Сарл хватается за то самое деревцо, которое лорд Косотер пытался сломать в последний момент своей жизни. Присев на корточки в шаге от него, он тычет ею в лицо своего мертвого капитана, прижимает острие к его восковому лбу, запрокидывает лицо к небу, а затем подпрыгивает, когда палка соскальзывает, и отшатывается назад, чтобы посмотреть ему в лицо.

Он поворачивается к Мимаре и хихикает.

– Он не умер, – говорит Сарл, как пьяница, стремящийся замять какой-то факт, который другие считают очевидным. – Нет, только не капитан…

Остальные разражаются криками. Поквас тычет Галиана в плечо длинным пальцем.

– Он слишком суров для ада.

* * *
Это было похоже на спуск в чудовищную кроличью нору.

Странная тревога преследовала старого волшебника, когда пятно света над его головой постепенно уходило все дальше в высоту. Стены ямы не были вертикальными, они опускались вниз под углом, образуя что-то вроде пандуса из земли и впечатанных в нее обломков здания. Очень похоже на нору, которая одновременно была дорогой в подземный мир. Подвалы башни образовывали над ней нечто вроде скатной крыши: было отчетливо видно три уровня коридоров, разделенных пополам, и расколотые, как яйца, комнаты.

Перед путниками открылись глубины, пропитанные сернистой тайной.

– Смотри… – сказал Клирик, указывая в сторону туннеля.

Но Акхеймион уже и сам успел заметить их в сером свете. Три борозды загибались, как косы: центральная – самая длинная, внутренняя – изгибалась полукругом, а внешняя – отходила от них под углом.

Акхеймион сразу же узнал этот знак – любой человек в трех морях узнал бы его. Три серпа были обычным геральдическим знаком с глубокой древности – символом, принятым Триамисом Великим.

Следы длинных изогнутых когтей…

След драконов.

* * *
Глубокая боль поднимается из ее спины, укореняется в коленях и шее. Но она все еще сидит, обхватив себя за голени. Она не может пошевелиться.

Галиан возвращается, ведя за собой остальных. Сарл убегает с их пути, крепко прижав голову капитана к груди.

– Так что же вы собираетесь делать? – спрашивает она.

– Мы будем ждать возвращения Клирика. А потом мы освободим его от этого симпатичного мешочка.

Ксонгис уже выдернул две хоры из-под кольчуги лорда Косотера.

Галиан улыбается ей в той злобной манере, которую она слишком хорошо знает.

– А пока, – говорит он, – мы будем радоваться на пиру, устроенном нам богами.

Ее взгляд такой кислый, что его улыбка кажется ей чудом.

– На пиру… Чем вы собираетесь пировать? – спрашивает она.

День сухой и яркий – прекрасный. Ветер дует сквозь ленивые верхушки деревьев, заставляя замолчать тот зверинец, которым является мир. На листьях появляются сгустки крови.

– Персиками, моя сладкая. Персиками.

* * *
Скользя на пятой точке, старый волшебник и король-нелюдь последовали по норе в пустую темноту – вестибюль сокровищницы. От верхнего интервала остались только балконы, висящие в темноте и словно оторванные от всего остального. Обломки загромождали полы самого интервала, наваленные по обе стороны от прохода какими-то чудовищными горами. Акхеймион содрогнулся, увидев то, что осталось от созданных нелюдями бордюров, украшавших стены этого зала – воспоминания о Кил-Ауджасе, предположил он. Огромные колесные врата были уничтожены. Он увидел их заколдованные остатки, разбросанные по развалинам: мраморную белизну сломанных колес, потрескавшуюся зелень бронзовых деталей механизма.

Перед ним разверзлась непроглядная чернота.

Значит, пробормотала унылая и многострадальная часть его души, сокровищница была разграблена.

Он стоял неподвижно, глядя на нее в полном смятении.

Так много страданий… Так много погибших…

И все зря.

Великий рефрен его несчастной жизни.

Безумие, когда он размышлял об этом, заключалось в том, что он верил, что все может быть иначе, что он преодолеет все это расстояние – выживет в таком далеком походе – и действительно найдет сокровищницу целой, а карта Ишуаля будет ждать его, как низко висящая на ветке слива. Он чуть не рассмеялся вслух, подумав, что судьба могла бы быть добра к нему.

Он понял, что именно такова была его судьба все это время. Пойманный в ловушку интриг своего врага, который знал о его миссии еще до того, как он взялся за нее. Как он столкнулся с нелепой проблемой своих нелепых надежд. Он искал истину, а вместо этого был отдан безумцам и дракону – дракону!

Старому враку.

Он почти слышал, как смеются над ним небеса.

Не обменявшись ни словом, ни взглядом, старый волшебник и король-нелюдь переступили через треснувший порог и, наконец, вошли в сокровищницу.

Вонь наполнила глаза Друза, смешиваясь с ужасом, так что казалось, что он плачет от страха. Сера. Дым хищной жизни. Акхеймион не только слышал, но и чувствовал, как эта тварь дышит в темноте, как свистят огромные мехи ее легких. Он едва мог разглядеть обломки под ногами, но как будто бы видел раздающиеся в темноте звуки, так сильна была игра его воображения. Большие легкие означали большие лапы. Глубокое скрипящее дыхание рептилии вызывало в воображении образы чешуйчатой шкуры, безгубых челюстей и оскаленных зубов…

Могучий ужас ожидал их, и какая-то часть старого волшебника не хотела этого видеть. Какая-то часть его души предпочла бы забиться в безмолвной истерике.

Они подошли к склону из нагроможденных руин и стали забираться на вершину. Вокруг них зияла чернота – неподвижный вакуум. Клирик произнес заклинание, и его глаза и рот многозначительно вспыхнули. Бледное сияние Суриллической точки появилось над ними, и чернота улетела в дальние углы, оставив сферу пустого, освещенного воздуха…

Дракон. Враку.

По легенде, первые сохонки обнаружили обширную пещеру, когда закладывали фундамент библиотеки. Они выкапывали глубокие котлованы, возводили стены и укрепляли колоннами открытые пространства, создавая тайную подземную цитадель. Именно Ношайнрау, чьи магические изыскания отбрасывали такие длинные тени на будущее, должен был сделать ее казной своей школы, хранилищем величайшей славы мира и самых мрачных ужасов.

Знаменитой сокровищницей.

Возможно, древние архитекторы боялись потолка, над которым находился огромный слой земли. Возможно, хаотичное переплетение естественных линий оскорбляло их чувство красоты и пропорциональности. В любом случае, они построили крышу, используя принципы столбов и перемычек, которые применяли для возведения своих храмов. Этот второй потолок уже давно рухнул в центре помещения, усеяв пол обломками огромных каменных балок и потрескавшимися барабанами опрокинутых колонн. Вглядываясь между оставшимися колоннами, старый волшебник увидел черное озеро, нависшее над всем, что можно было увидеть, как будто весь мир перевернулся с ног на голову.

Исчезли огромные фонарные колеса. Исчезли узкие проходы. Исчезли стеллажи и полки, на которых тысячу лет в строгом порядке накапливались магические знания. Сокровища и обломки покрывали пол – неровный противоречивый ландшафт, переходивший в гору в центре комнаты. Монеты, усыпавшие осколки разбитых фресок. Треножник, наполовину погребенный в насыпавшейся на него пыли. Корона, торчащая под выступающей гранитной балкой. Сундук из потрескавшейся бронзы, из которого между разбитыми каменными рогами текли ручейки драгоценных камней.

Из-за вековых скоплений пыли все стало тусклым, лишилось своего блеска и сияния.

Кроме дракона.

Тени, отбрасываемые промежуточными колоннами, были абсолютными, так что видны были только фрагменты зверя. Рогатые хребты. Крылья, сложившиеся в покрытые шрамами занавески. Чешуйки, похожие на накладывающиеся друг на друга щиты, багровые от ненависти. Из одной ноздри валил дым.

Акхеймион понял, что зверь был очень стар. Чрезвычайно стар. Враку никогда не переставали расти, поэтому вполне логично было предположить, что любой дракон, с которым он столкнется наяву, затмит древних чудовищ из его снов…

Но вот этот…

Крылья, которые могли бы покрыть, как палаткой, амфитеатр Шиллы в далеком Аокниссе. Туловище, достаточно широкое, чтобы вместить самый большой сиронжийский торговый корабль, и при этом достаточно длинное, чтобы обвиться вокруг небольшой горы сокровищ и руин. Если бы этот зверь встал на задние лапы, он был бы таким же высоким, как любое из неестественных деревьев Великих Косм.

Ревущие легкие продолжали завывать и хрипеть, оглушая Акхеймиона. Сера щипала ему горло, перекрывая его быстрое, неглубокое и теплокровное дыхание.

Он повернулся к Клирику. Выбеленный собственным светом, король-нелюдь стоял и смотрел, упираясь левым ботинком в безголовую статую. Суриллическая точка превращала его кожу в полированный мрамор и заставляла сиять бриллиантовым светом плетение его нимильской кольчуги. Он выглядел скорее задумчивым, чем испуганным или удивленным.

– Вот… – пробормотал Клирик, восхищенно глядя на дремлющего дракона. – Вот где мне суждено умереть.

– Тебе и моей набедренной повязке, – ответил Акхеймион.

Нелюдь повернулся к нему – его лицо было пустым и удивленным. Блуждающая боль, казалось, овладела этим лицом, а затем Нил’гиккас, король последней Обители, рассмеялся. Звук его смеха гулко прокатился по пещере: гогот, похожий на раскаты грома, глубокий, земляной и совершенно – безумно – бесстрашный.

Акхеймион скорее поморщился, чем улыбнулся.

– Ах… Сесватха, – сказал Клирик, проглотив свое веселье. – Как же я дорожу твоим…

– КОРОЛЬ, – казалось, прохрипела сама земля. – КОРОЛЬ И ДУРАК…

Этот бездонный хрип был похож на скрежет, звучащий сквозь обмотанную веревкой слизь. Голос был более чем громким, более чем глубоким, он звучал гротескно, как будто слова доносились откуда-то с большого расстояния, сквозь далекие препятствия. Акхеймион вдруг почувствовал себя бескрылой мухой перед семписским крокодилом.

Скрежет и шорох перемещающихся обломков. Звон падающих мелких предметов. Дракон зашевелился на своей куче, приподнял бронированную грудь на скрюченных и узловатых, как седые стволы старых деревьев, лапах. Раздираемый ужасом, Акхеймион смотрел, как покачивается в полосе бледного света его голова, каким величественным выглядит потрепанный гребень…

– ДОЛГО МЫ ЖДАЛИ… БОЛЬШЕ ТЫСЯЧИ ЛЕНИВЫХ СНЕГОВ…

Череп ящера с длинной злобной челюстью и…

– МЫ ЛЕТАЛИ И ЛЕТАЛИ, ИСКАЛИ ВАШИ ГОРОДА, ВАШУ БОРЬБУ, ТОСКОВАЛИ ПО МУЗЫКЕ ГОРЯЩИХ ДЕТЕЙ.

Подбородок у него был зубчатый, как нос гоночной галеры…

– НО РУИНЫ – ЭТО ВСЕ, ЧТО МЫ СМОГЛИ НАЙТИ. РУИНЫ И ПАРАЗИТЫ ШРАНКИ. МЫ ЛЕТАЛИ И ЛЕТАЛИ, ПОКА НЕ ИСПУГАЛИСЬ, ЧТО ВЕСЬ МИР РУХНУЛ… ПОКА НЕ ОТЧАЯЛИСЬ…

Пыль дождем сыпалась из промежутков каждого шва в потолке, с каждой гранитной балки. Древний враку поднял голову, обнажая свое, состоящее из множества сегментов горло, абсолютно уверенный в своей неуязвимости. В одно нелепое мгновение Акхеймион понял, почему древние куниюри называли драконов сутауги…

Черви.

Клочья огня. Выдохи, достаточно мощные, чтобы сбить корабли с курса. Голова существа склонилась в их сторону, наконец, полностью показавшись в вызванном клириком свете.

– И ВСЕ ЖЕ МЫ ЗНАЛИ, ЧТО ВЫ ПРИДЕТЕ.

Акхеймион не только не мог двинуться с места, но даже был не в состоянии захотеть пошевелиться. Так много всего в человеке отказывает в приливе унизительного страха – от кишечника до дыхания.

– Он слепой, – пробормотал Клирик.

Старый волшебник изо всех сил пытался разглядеть сквозь свой ужас огромную голову, прячущуюся за челюстями, увидеть в ее очертаниях нечто большее, чем хищную злобу. Этот враку отличался от древних драконов его Снов – неудивительно, учитывая богатое разнообразие, характерное для этого вида. Его голова была больше похожа на орлиную, как будто она была создана для того, чтобы вырывать добычу, спрятавшуюся в норах. Грива черных железных бивней веером расходилась из его бровей и плавно переходила в дребезжащее опахало над задней частью его черепа. Но если над левой бровью зверя вздымалась зазубренная линия этих бивней, то правую венчали только их обрубки и рубцы. Находящийся под ними глаз, как мог видеть волшебник, был давным-давно выколот.

Он уже собирался поправить нелюдя, сказать, что у дракона все еще есть один здоровый глаз, когда заметил серебряную иглу, торчащую из левой глазницы. Какая-то стрела, понял он, проткнула веко над полумесяцем мутной глазницы.

– ЧТО? – спросил зверь глубоким, царапающим кости голосом. – НЕУЖЕЛИ ВАМ НЕ ХВАТАЕТ ДЫХАНИЯ ДЛЯ МОЛЬБЫ? НЕУЖЕЛИ ЗА ЭТИ ВЕКА МЫ СТАЛИ ТАКИМИ СТРАШНЫМИ?

Слепой. Слепой. Как они могли обратить это себе на пользу? Возможно, если бы они заманили его в небо, то сражались бы с ним там, где ветер помешал бы ему пользоваться слухом и обонянием…

– Ты можешь оставить свою добычу себе! – воскликнул Друз, взглянув на стоявшего рядом Клирика. – Я пришел за одной, и только за одной вещью!

Враку рассмеялся – звук, похожий на тысячу завывающих легких.

– ДОБЫЧУ?! – взревел он. – ТЫ ДУМАЕШЬ, МЫ ЗАБОТИМСЯ ОБ ЭТОМ МУСОРЕ? МЫ СИДИМ НЕ НА ЗОЛОТЕ, А НА СИЛЕ. МЫ ХРАНИМ ТО, ЧТО ДЕЛАЕТ ЛЮДЕЙ КОРОЛЯМИ, ПОТОМУ ЧТО ЗНАЕМ, ЧТО ЛЮДИ ЖАЖДУТ ПРЕЖДЕ ВСЕГО ВЛАСТИ.

– Слушай, – прошипел волшебник. – Клир…

– Эта стрела, – перебил его король-нелюдь. – Я знаю эту стрелу…

– ГОРЯЧАЯ КРОВЬ ТЕЧЕТ У НАС ПО ГОРЛУ. КОСТИ ТРЕЩАТ МЕЖДУ ЗУБАМИ. ПЛАЧ МНОЖЕСТВА ЛЮДЕЙ. ЭТО ТО, ЧЕМ МЫ ДОРОЖИМ.

– Я знаю этого зверя…

– ВЫ… ВЫ – НАША ДОБЫЧА. ВАШЕ МУЖЕСТВО – ЭТО НАША РАСТОПКА. ВАША ПЛОТЬ БУДЕТ НАШИМ ОГНЕМ…

– Я все помню.

– КОРОЛЬ И ДУРАК.

* * *
Как и большинство жилищ в трущобах Каритусаля, «Червь» – бордель, в котором жила Мимара, – был отгорожен стеной от всего окружающего и открыт только изнутри. Двое наемников – на самом деле это были не более чем головорезы – охраняли вход, хотя и были декоративной угрозой. Каждая пасть нуждается в клыках. Но стоило посетителям пройти мимо охраны, как они оказывались в помещении, где все было устлано коврами приглашений. Золотая краска. Кричащие гобелены, изображающие битвы, которые, возможно, происходили на самом деле, а возможно, и нет. Благовония и загадочные напитки. Солнечный свет заливал сад во внутреннем дворе. Завсегдатаи сидели на расшитых диванах в приемном зале, смеясь и разговаривая тихими бесстыдными голосами…

Их глаза бегали туда-сюда, как будто они считали гологрудых детей.

Комнаты с кроватями находились вдоль восточной стены, как того требовали удача и традиция. Несмотря на цену, ее должны были выбрать. Ее всегда выбирали. Ведя за собой клиента за один-единственный палец, покрытый выступающими мозолями, она слышала ворчание, всхлипы и стоны, а иногда визг и рыдания. Какое-то оцепенение овладевало ею, и она словно расплющивалась в своих движениях, превращаясь в полоску тени на стене. И она оказывалась спрятанной, даже когда носилась голой перед многочисленными распутными глазами.

Очень похоже на квирри, думала она, наблюдая за нависающей над ней ухмылкой Галиана.

Возможно, это будет легко… умереть.

* * *
– Я тебя помню! – крикнул Нил’гиккас великому червю.

Зверь сделал два громыхающих шага в их с Друзом сторону. Его плечи раздавили колонны по обе стороны от засыпанного прохода. Акхеймион торопливо пробормотал заклинание квианского щита. Бледный свет окутал воздух перед ним…

– КАК И МЫ ПОМНИМ ТВОЙ ЗАПАХ…

– Ты… Ты – первый из этих мерзостей! Ты убил его… Убил моего брата!

Старый волшебник продолжал что-то бормотать.

– ТЫ НЕСЕШЬ НА СЕБЕ ЕГО ВОНЬ, КУНИЮРИ.

– Вуттеат! – взвыл король-нелюдь.

Холодные иглы пронзили кожу волшебника. Вуттеат – это имя было взято из самых древних времен войны, когда люди были всего лишь рабами или паразитами. Вуттеат ужасный. Черно-Золотой…

Отец драконов.

Существо встало на дыбы с грацией насекомого, его шея изогнулась, как у лебедя, а гигантская голова низко опустилась. Из его крокодильей ухмылки начало вырываться что-то ослепительное.

Огонь. Его рвало огнем.

Камни начали взрываться. Золото плавилось. Это не было похоже ни на один из снов Акхеймиона, которые он когда-либо видел. Мир исчез, и все вокруг превратилось в ревущий белый свет. Его охранные заклинания просто сдулись. Его внутренности закрутились вокруг трещин, как раскаленные добела вены.

– Клирик! – крикнул он, чувствуя, как язык пламени коснулся его руки и щеки.

Но времени у него не было. Моргая, он шагнул в воздух, в абсолютную черноту – Суриллическая точка нелюдя канула в небытие.

Теперь все были слепы.

Раскаленные мехи драконьих легких хрипели, как гигантский очаг. Затем вспыхнул второй гейзер огненно-золотого цвета, на этот раз бурлящий под ногами у Друза. Гром и треск камня. Свет от драконьего пламени окрасил потолок и высокие колонны в пульсирующий желто-коричневый цвет. Выкрикивая новые заклинания, Акхеймион вскарабкался в щель рухнувшей перемычки и шагнул сквозь фальшивый потолок высоко в темноту.

– ТЫ ВСЕГО ЛИШЬ УЛИТКА! – взревел зверь. – УЛИТКА, ВЫРВАННАЯ ИЗ СВОЕЙ РАКОВИНЫ!

– Я – не мой брат, старая ящерица! – закричал король-нелюдь из какого-то укрытия. – Я – Квуйя! Я – ишрой. Я – Клирик! И ты услышишь мою проповедь!

Даже прячась под потолком, Акхеймион слышал, что, произнося эти слова, Нил’гикас бежал по стенам.

– ДУРАК. МЫ – ПЕРВЫЕ. НАША ШКУРА – БРОНЗА. НАШИ КОСТИ – ЖЕЛЕЗО.

Отбрасывая свою собственную светящуюся точку, волшебник воспарил над вторым, более пустым миром под крышей, висящей над пропастью и над каменными стеллажами, древними и огромными.

– Ты слеп! – крикнул Клирик, и отзвук его голоса стал тоньше из-за последовавшего за ним грома. – Ты нищий, падальщик, охотник за стадами! Камень твоей силы давным-давно треснул!

– КАК И ТЫ, КУНИЮРИ, ВЕКАМИ ГНИЛ! МЫ ЧУЕМ ТВОЙ СТАРЧЕСКИЙ МАРАЗМ!

Зверь выплюнул еще один водопад ревущего огня, осветив все щели и проломы в потолке. Акхеймион шел через пустоту к центральной яме, которая, учитывая темноту похожего на пещеру чердака, светилась, как загробная жизнь огня. Лишенные опорных колонн, гранитные перемычки сломались в соответствии с капризом нагрузки и разрушения. Он приземлился на самое длинное из этих ребер и зашагал вниз по его запыленной спине. Внизу на колоннах горели маленькие и большие костры. Он увидел, как Клирик – самый краткий из проблесков – промелькнул между дальними колоннами и исчез в далеких тенях. Он бегал кругами…

– Если я погибну дураком, – кричал нелюдь, – я все равно останусь самим собой! Не таким рабом, как ты, Враку’джарой!

Акхеймион остановился на краю обломка и посмотрел вниз на вздымающееся чудовище. Свернувшись клубком, как раздувшаяся змея, отец драконов все вертел и вертел головой, поворачиваясь на звук голоса Клирика, словно привязанная к столбу собака, только изрыгающая пламя вместо лая – целые огненные водовороты, охватившие выжженные проходы.

– МЫ ДАВНО СБРОСИЛИ НАШИ ОКОВЫ! – прогремел сияющий зверь. – НИЧТО НАМ НЕ ПРИКАЗЫВАЕТ! ДАЖЕ ЧЕРНЫЕ НЕБЕСА!

Старый волшебник покачивался на своем насесте, щурясь от дыма и искр, которые били по его заклинаниям. Он знал, что Клирик отвлекает это существо. Используя насмешки, чтобы подразнить его гордость, король-нелюдь спровоцировал его именно для того, чтобы Акхеймион мог сделать то, что он делал…

Теперь ему просто нужно было догадаться, что именно он делал.

– Вертишься кругами, – смеясь, воскликнул Клирик, – трешься шкурой о шкуру! Так было всегда, Враку’джарой! Подумай! Подумай о безлюдных веках!

Слепой зверь топтался туда-сюда прямо под Друзом. Он размахивал своей увенчанной рогом головой, пытаясь понять, куда именно бежит нелюдь, и извергая потоки оплетающего все вокруг огня. Акхеймион мельком увидел серебряную стрелу, сверкавшую в глазнице зверя.

Думай, старик! Думай!

Драконы! Чудовища в буквальном смысле расплодились, чтобы сразиться и уничтожить древнюю Квуйю. Но у гностиков было так много оружия, предназначенного для магических дуэлей или массовых убийств обычных людей…

Что использовал Сесватха?

– Какой ты жалкий! – воскликнул Клирик. – Червь во всех отно…

– ЗАМОЛЧИ!

Смех нелюдя был ясен, как солнечный свет, отраженный гулким эхом.

– Слепой! Спрятавшийся в грязи! Свернувшийся калачиком вокруг дерьма мертвых веков!

Акхеймион прокричал свое заклинание, тут же потонувшее во всеохватывающем реве дракона – тощий старик кричал тощим старческим голосом. Новиратический шип, гностическое военное заклинание, когда-то умудрившееся проломить огромные городские ворота.

Свет клубился в вытянутых ладонях Акхеймиона. Могучий враку в панике мотал головой из стороны в сторону, и его дымящаяся морда поднялась в момент завершения заклинания. Линии света вспыхивали и гасли, отклоняясь и пересекаясь, образуя летящую стаю треугольников, повторяющихся оснований и вершин, которые неслись вниз так же быстро, как любой болт или стрела…

Звук, от которого кровь отхлынула от кожи.

Шип взорвался у левого плеча существа, с визгом ударив в бок его горба. Отбиваясь, Вуттеат с воем плюнул огнем в воздух. В образовавшуюся щель хлынул сверкающий гейзер, похожий на петушиный хвост сияния, омывший крышу пещеры. Каскады необработанного камня обрушились вниз.

Акхеймион присел на перекладине, низко пригнувшись и бормоча одно слово за другим.

Снизу донесся раскат грома.

И он услышал это сквозь мяукающий крик дракона: голос нелюдя, мага Квуйи, поющего свою разрушающую мир песню. Голос знаменитого ишроя, героя мертвых веков, приближающегося к своему древнему врагу.

Старый волшебник твердо стоял на своем насесте, выкрикивая очередное новиратическое заклинание. Под ним отец драконов, свернувшись в защитном кольце, изрыгал огонь на раскаленную тень мага Квуйи. Свет вспыхнул на ладонях волшебника, превратив его руки в пылающее алое стекло…

Но дракон свернулся кольцом, чтобы прыгнуть, а не защищаться. Шип волшебника пробил гору драгоценностей и мусора. Багровый от ярости, дракон прыгнул под потолок подземелья и расправил крылья. В некий момент Акхеймион обнаружил, что стоит, хрупкий и изумленный, под позолоченным чудовищем. Свет от пожара внизу освещал нижнюю часть зверя, мерцал на его рогах и чешуйчатых боках. Крылья зачерпнули темный воздух…

Он знал, понял Акхеймион. Зверь откинул назад свою разбитую голову и с кошачьим шипением распахнул пасть.

Он точно знал, где находится.

Огонь.

Охранные заклинания растворяются, как яичные белки в потоке воды. Сотрясение. Волдыри на коже. Начало зарождающихся заклинаний…

Каменный насест рухнул у него под ногами.

– БЕСЧИСЛЕННЫЕ ГОДЫ! – гремел дракон с чердака пещеры. – ДЕСЯТЬ ТЫСЯЧ СЕЗОНОВ МЫ ПРОЖИЛИ ВСЛЕПУЮ, ТОЛЬКО НА СЛУХ!

Старый волшебник упал и покатился вниз по собранной чудовищем груде сокровищ и обломков. Моргающий. Кашляющий. Он попытался встать на ноги, слишком ошеломленный, чтобы сосредоточиться на голосах, внутренних и внешних, необходимых для колдовства. Он сбивал пламя со своих горящих волос и бороды. Он почувствовал, как чья-то рука потянула его вверх, и увидел, что Клирик смотрит на него сверху вниз – фарфоровые линии беспокойства и облегчения. Он услышал свист пламени, треск и гром обрушивающихся огромных обломков. Древние колонны рухнули. Листы каменной кладки упали. Казалось, сам мир пожал плечами, а затем обвалился на них.

Каменные глыбы обрушились на заклинания нелюдя дождем божественных кулаков.

Последние клочки света сжались в точку, исчезнув в полной черноте.

Звон в ушах. Вкус пыли.

– Он похоронил нас, – сказал король-нелюдь после того, как раздался треск. – Запер нас здесь.

* * *
Она сбрасывает обувь.

Она развязывает шнурки жакета, стягивает его с обнаженных плеч и дает ему соскользнуть вниз по рукам под собственным весом. Она стряхивает его с запястий. Он падает на землю.

Она расстегивает рубашку, морщась от ее вони, и стягивает ее через голову. Полоски волос в ее подмышках покалывают кожу. Открытый воздух находит ее грудь. Ее соски вздымаются от поцелуев легкого ветерка.

Она расстегивает кожаные штаны. Извиваясь, она стаскивает их ниже колен и отступает от них на шаг. Открытый воздух находит ее бедра… ее женскую суть.

Она хватает проволочное Кругораспятие – то самое, что она нашла на поле боя, – висящее у нее между грудей. Но она отпускает его, не желая отказываться от защиты символов – даже ложных.

Скальперы неподвижно смотрят на него. Сарл ощупывает свою промежность свободной рукой. Голова капитана по-прежнему сверкает на сгибе другой его руки. Даже Колл, опустошенный до самой грани смерти, наблюдает за происходящим с распутным голодом. Их всего пятеро, но бесчисленное множество других, кажется, толпится вокруг них, как будто среди лесных развалин появились скамьи, и все они смотрят на них глазами без век, одни с гневом, другие с жалостью и надеждой, а еще больше с похотью и грубым желанием.

Она думала, что квирри облегчит ей путь, что он, возможно, доставит ее туда, где она всегда пряталась – ведь в этом не было ничего нового. Но она ошибалась. Надо быть чем-то большим, чем твои движения, чтобы спрятаться за ними, а она не является чем-то большим.

Квирри изрезал ее до костей тем, что случилось.

Она содрогается от чего-то более глубокого, чем стыд, как будто с нее сбросили одежду более глубокую, чем кожа и ткань. Ткань надежды и лести, возможно – все то, что она называла собой в погоне за своим отупляющим тщеславием. Колдунья. Принцесса. Воин. Всю ту ложь, которую она наколдовала, чтобы скрыть факт своего рабства.

Кажется, впервые она полностью соответствует тому, что писание сделало из нее – и не является ничем больше. Колчан на бедре лучника. Подушка под головой короля. Она – движимое имущество. Она – источник пропитания. Она – наслаждение и потомство…

Она голая.

* * *
Двое магов сидели на корточках – казалось, прошла сотня ударов сердца после того, как утих шум битвы с драконом – и ощупывали черноту пещеры навостренными ушами. Могучий Вуттеат бежал из сокровищницы, похоронив их вместе с ценностями, которые они так жаждали заполучить.

Действуя при помощи магии, старый волшебник и король-нелюдь начали отбрасывать в сторону груды камней и каменной кладки. На протяжении всей истории короли и принцы стремились склонить немногих волшебников к черной работе, к трудам, которые иначе могли бы выполнить только пот и страдания тысяч людей. Дороги. Оборонительные укрепления. Храмы. Чтобы противостоять им, велись войны. Будучи людьми, которые могли манипулировать самой структурой существования, маги воспринимали требования такого низменного труда не иначе как оскорбления, сродни требованию от лордов мыть ноги нищим. Как Цотекара, великий магистр исчезнувшего Сурарту, славно заявил Триамису Великому: делать работу рабов – значит быть одним из них.

И все же капризы судьбы требуют, чтобы все мужчины, независимо от их высокого положения, время от времени играли роль рабов. Каждый из живущих магов знал какое-нибудь заклинание, приспособленное к передвижению чего-нибудь материального.

Темнота трещала и ревела во время их раскопок. Опустошенная сокровищница простиралась позади них, и созданный ими тусклый свет быстро терялся в этом огромном помещении, в сумеречном мире, о котором старый волшебник не хотел даже думать, чтобы не вспоминать о безнадежной задаче найти единственный золотой футляр для карт среди такого разгрома и разорения. Они могли видеть только две колонны – остальные лежали, опрокинутые и сваленные в кучу, как срубленный лес. Каменные полки продолжали падать с перевернутых скал и ровных фрагментов стен, нависающих над ними, время от времени осыпая разрушенный ландшафт обломками.

Пыхтя от натуги, Акхеймион погрузил в груду обломков шестерни от ворот, разгребая ими мусор и подсвечивая себе вспышкой чудодейственных огней. В щель, которую он расчистил, упало еще больше обломков – но не так много, как он убрал. Опираясь на вечно ненадежную опору – рассыпанный гравий, наклонные перемычки или кривые барабаны колонн, – они с грохотом двинулись вперед. Когда свет, наконец, выхватил из темноты самые верхние скалы перед ними, они остановились, чтобы перевести дух и набраться храбрости.

– Зверь ждет нас, – сказал Клирик.

Акхеймион кивнул. Он мог видеть своим мысленным взором дракона, готового смыть их свернувшимся в кольцо огнем, как только они появятся из прохода, возле которого он ожидал их. Засада была печально известной тактикой враку. Несмотря на всю свою дикую мощь, они были чрезвычайно умными и хитрыми созданиями – гораздо более хитрыми, чем шранки. У них не было другого выбора, кроме как промчаться по норе, каким-то образом пережив всю мощь дракона…

– Один из нас должен будет защищаться, – сказал Друз, – а другой броситься в огонь.

Король-нелюдь собрался было кивнуть, но затем вдруг резко повернулся к темноте позади них.

Нахмурившись, Акхеймион проследил за его взглядом в высокую пустоту и прищурился. Он поднял большой палец, чтобы соскрести с него крупинку песка…

Он прорвался сквозь свет – дым, который превратился в призрак, ставший сияющей, звериной реальностью. Его когти были вытянуты, крылья зацепились за пустоту, увенчанная рогом голова исчезла за разверстыми челюстями…

Древний дракон выпал из темноты. Акхеймион беспомощно развел руками.

Вспыхнул огромный пожар.

* * *
Мужчины молча смотрят на нее.

– Что вы видите? – спрашивает она.

Ее голос, кажется, раздражает их. Лицо Галиана темнеет от необъяснимой ярости.

– Видим? – восклицает он, и его лицо дергается от быстрого моргания. – Я вижу мир грабежа. Тебя… Сокровищницу вон там… А когда мы вернемся, я вижу каждый деликатес, каждый персик, каждую шелковую подушку в Трех Морях! Я вижу вкусный мир, моя маленькая шлюха Империи, и я намерен пировать!

Шлюха. Это слово будоражит что-то внутри ее, давно забытые привычки. Она знает это, знает, как обуздать и возглавить безумные страсти мужчин…

– А твоя душа? – спрашивает она без всякого энтузиазма. – Как насчет твоей души?

– Это будет не хуже, чем ограбить ведьму, уверяю тебя.

– И ограбим, – смеется Поквас со своей стороны. Есть что-то похотливое и угловатое в осанке зеумского танцора меча, как будто он склоняется над уже раздвинутыми ногами Мимары. Она даже может видеть изгиб его фаллоса сквозь штаны. – И ограбим… ограбим…

Галиан шагает к ней.

Она терзает свою душу, ища ненависть, которая всегда была двигателем ее силы, но может вызвать только мгновения нежности и любви. Она улыбается, смаргивая слезы. Она сжимает изгиб своего живота теплыми ладонями. Кажется, это первый раз, когда она осмеливается схватить, осмеливается сделать реальным то, что означает это хватание.

«Привет, малыш…»

Галиан хватает ее за горло, поворачивает ее голову из стороны в сторону.

– Милостивый Седжу… – бормочет он с почти нежным вздохом. – Ты истинная красота… Жаль только личинку.

– Личинку? – задыхается она.

– Личинку, которую ты носишь в своем чреве.

Из ее глаз текут слезы.

– Ну и что с того? – спрашивает она сквозь рыдание.

Солдат наклоняется достаточно близко, чтобы лизнуть ее в лицо.

– Боюсь, она меня не переживет.

– Нет! Пожа…

– На самом деле нет! – выкрикивает он с новой жестокостью. – В наших персиках нет червей, а, мальчики?

Снова Поквас и Ксонгис смеются, на этот раз, как нервные подростки. Они были ведомыми, и их втянули в это дело. Они пытались удержаться в границах только для того, чтобы обнаружить, что думают о немыслимых вещах.

«Ятвер… Дорогая богиня, пожалуйста…»

Ее голова зажата в тисках его рук, но каким-то образом ее взгляд находит его глаза, фиксируется на них…

Око Судии открывается.

Она ловит себя на том, что всматривается во что-то… необъяснимое.

Противоречивые страсти бушуют в ней, как если бы она всегда была любовницей скальпера, самой обреченной, самой понимающей. Ибо нет греха без слабости, нет преступления без нужды или страдания. Она видит трещины, через которые истекает кровью его младенческая природа. Трость отца, кулаки брата. Голодные марши и необходимость, чтобы им восхищались, чтобы его уважали, чтобы он мог украсть то, чего жаждет…

Она любит его и презирает. Но больше всего она боится за него.

Мимара часто задавалась вопросом, как она могла бы описать это – свое умение видеть мораль вещей, не говоря уже о жизнях. Иногда это кажется скорее делом памяти, чем зрения, как будто она видит знакомый трактат в доме друга. Сам объект ее видения кипит от значения, но все отрывки – заветные и обидные – расплывчаты. Только их сумма может быть видна, нечеткая и запутанная. Это то, что она чаще всего видит: сокращенное месиво, которое является вынесенным приговором, равновесием души, добра и зла, написанным в виде каракулей из палочек.

Но иногда, если она сосредоточивается, книга прожитой жизни распахивается перед ее глазами и сами преступления становятся видимыми – так мелькают в памяти плотские образы при взгляде на долго отсутствующего любовника.

А иногда, еще реже, она видит подробности их грядущего проклятия.

Солдат смотрит свирепым взглядом, его глаза широко раскрыты в пугающей ярости. Мимара сжимает его запястье.

– Галиан… – Она слышит собственный вздох. – Еще не слишком поздно. Ты можешь спасти себя от… от…

Что-то в ее словах или манерах отвлекает его от задуманного – возможно, трель безумной искренности.

– От ада? – смеется он. – Их здесь слишком много.

Такое мучение. Сжавшиеся в комок и съежившиеся, свернувшиеся где-то за пределами обычного мира, вырванные и освежеванные, бесчисленные лепестки его души откинулись назад в криках и в сернистом пламени. Крики вплетались в вопли, боль нагромождалась на агонию.

Она видит это, его будущее, блеск в его глазах, огненный ореол вокруг его короны. Его страдания выплескиваются наружу, как краска, размазываются и превращаются в непристойные произведения искусства. Его душа переходит от одного пирующего Цифранга к другому, распространяя тоску, как молоко, разлитое через бесконечные века.

Она видит истину его мучений, сто одиннадцать адов, изображенных на стенах Джунриума в Сумне.

– Галиан. Галиан. Ты д-должен меня послушать. Пожалуйста… Ты понятия не имеешь, что тебя ждет!

Он пытается улыбкой прогнать свой ужас. Теперь он не просто держит ее, а еще и душит.

– Ведьма! – сплевывает он. – Ведьма!

– Шшш… – удается ей прошептать. – Это б-буд…

Он швыряет ее на сырую землю. Она вскрикивает. Он раздвигает ей колени и прижимает ее к себе, пока возится со своими штанами. Ремни сжимают внутреннюю сторону ее бедер. Ветки кусают ее за плечи, за ягодицы. Мертвые листья холодно прижимаются к ее спине, как чешуя рептилии. Его дыхание прерывистое, взгляд рассеянный. От него несет дерьмом и гнилыми зубами.

Мир кружится и ревет о факте его проклятия.

Она плачет ему в ухо, шепча:

– Я тебя прощаю…

Освобождает его от этого последнего греха.

* * *
Зверь затаился, ожидая, пока они прорубят себе путь в вестибюль-тупик, где не смогут воспользоваться большим полем обломков, чтобы убежать или обойти его с фланга. Но это оказалось коварной ловушкой. Если бы они не стояли бок о бок там, где объединенная сила их зарождающейся магии давала им те короткие мгновения, которые были необходимы для усиления защиты, они были бы мертвы.

По-видимому, Вуттеат не мог определить на слух расстояние между ними…

Огонь кипел над ними и вокруг них, ослепляя их, разрывая паутину заклинаний, которые они выкрикивали против него. Это был ад, не похожий ни на что другое, плавящий некоторые твердые каменные поверхности и взрывающий другие.

А потом на них набросился сам зверь – по сравнению с ним они казались воробьями, на которых напал крокодил. Он царапался с кошачьей дикостью, разрывая и раздирая все вокруг, в то время как гностический колдун и маг-квуйа пели заклинания в отчаянном тандеме, медленно накапливая светящиеся защитные оболочки.

Грохот и треск ломающихся гор, а под ними – разрушающееся неземное бормотание магии.

Рев. Яростный. Чешуя покраснела, как кровь младенца. Взмахи когтей размером с колесницу. Огромная голова ящера таранит стены, врезаясь в них рогами, толстыми, как деревья.

Плоскости переливающегося радугой стекла трескались и разбивались, превращаясь в невидимую пыль. Сверху сыпались обломки скалы. Расплавленный камень застывал, как кровь.

– Он ориентируется только на слух! – воскликнул старый волшебник между раскатами грома.

Сверкая глазами, Нил’гиккас кивнул в знак мгновенного понимания.

Зверь встал на дыбы прямо над ними. Еще одно поджигающее все вокруг извержение огня. Мир за пределами их обороны превратился в бесформенное сияние. Магическая защита трещала и горела…

Но король-нелюдь нападал, завывая на языках, столь же древних, как и его раса. Акхеймион едва мог разглядеть свет своего заклинания – он видел только бледно-голубые линии, похожие на изогнутые нити, уходящие дугой в вышину…

Ад поднимался, струился клубящимся огнем по выжженным грудам обломков справа от магов. Огонь с шипением превратился в пронзительный вопль, и они увидели Вуттеата, ужасного отца драконов, отшатывающегося назад, – дым вырывался из его проткнутого стрелой глаза, а бронзовый блеск чешуи внезапно стал белым.

– Голову! – закричал Акхеймион. – Атакуй его голову!

Они нападали на зверя, человек и нелюдь, как в старые времена. Они пронизывали воздух массивами злобного, ослепительного света. И он закричал, даже завизжал, как свинья, облитая горящим маслом.

Они шагнули в пространство пещеры и погнались за ним. Крылья Вуттеата порывисто били по земле, взметая клубы пепла и пыли. И все же его можно было разглядеть сквозь них.

Геометрия накала. Геометрия разрушения.

Как мотылек в кувшине, Вуттеат врезался плечами в зубчатый потолок, пытаясь обрушить на них каменные обломки. Глухой и слепой, он плевался огнем на нависавшие над ним скалы…

Колдун-гностик завис над одной из двух оставшихся колонн, нанося по ней удары, сотрясая ее и откалывая от нее куски. Маг-квуйа описал дугу вокруг зверя, выкрикивая жгучие заклинания. Они били и били по дракону до тех пор, пока железо его костей не засверкало и пока его голова не превратилась в обугленный обрубок, обладающий челюстями.

Зверьрухнул вниз, и Акхеймион ликовал, думая, что им наконец удалось свалить его. Но каким-то чудом падение дракона перешло в крен, а потом, когда он достиг пола, в бег – его когти взметнули в воздух каменные обломки. Он поднял свою обожженную морду, принюхиваясь и не обращая внимания на жалобный скрип своей раскаленной добела чешуи. Безошибочно он устремился к остаткам входа.

– Нет! – ахнул король-нелюдь.

Извиваясь как змея, дракон проскочил сквозь карающую перчатку их магической защиты и прорвался через вход в бледно-светящийся проход за ним.

Они преследовали его до самого пролома, пока не обнаружили, что скользят по крови зверя, а затем карабкаются вверх по склону из гравия и грязи. Но дракон двигался слишком быстро. Через несколько мгновений, затаив дыхание, они обнаружили, что щурятся на послеполуденное солнце. Вуттеат метался в свете дня, разбрасывая в стороны деревья и комья грязи. Он ударился о стены библиотеки и хрустнул, как предмет, брошенный в лес позади нее. Треснули стволы и его лапы. Над пыльным ореолом стены вздрогнули и исчезли кроны дюжины деревьев. Зверь изрыгал дикие огненные потоки, издавал пронзительные вопли, вонзавшиеся им в уши, как гвозди.

А потом, внезапно, Вуттеат полетел, переливаясь белым, черным и золотистым цветами. Его опустошающие все вокруг крылья били по лесу, как будто это было пшеничное поле. Сверкая чешуей, отец драконов взмыл ввысь, вращаясь по спирали и дымясь, как горящая птица. Наконец, улетев так далеко, что он стал казаться маленьким мотыльком, он исчез среди медленно меняющихся облаков.

Клирик стоял на самом верху разбитой вершины внутренней стены, глядя верх – вслед дракону. За его спиной бушевали всполохи огня, отбрасывая оранжевые полосы на его подбородок и щеку. Его нимильская кольчуга, сплетенная из цепей, блестела в сухом солнечном свете, и старый волшебник впервые увидел тонкие линии филигранной работы на ее бесчисленных звеньях.

Цапли. Цапли и львы.

– Он умрет, – сказал нелюдь.

Старый волшебник вскрикнул от облегчения и восторга.

– Твой брат отомщен!

Он заколебался, внезапно осознав это. Что значит слава, когда никто не помнит ее?

И что такое жизнь, если ее не освещает слава?

– Тень, – ответил Ниль’иккас, не отрывая взгляда от далекого неба. – Я буду помнить тень, которую он отбрасывает… – Он повернулся и посмотрел на волшебника. – По ту сторону грядущего горя.

Горя, которое следует за этим.

Старый волшебник выдержал взгляд короля-нелюдя на протяжении, казалось, сотни ударов сердца. Наконец он медленно кивнул в знак покорности и почесал подбородок под остатками бороды.

– Да, – сказал Акхеймион. – Сесватха тоже любил тебя.

* * *
Галиан издает какой-то звук, ворчание или всхлип – она не уверена.

Только что он был железной тенью, вяло скрежещущей по ней. А потом вдруг исчез.

Она резко выпрямляется и видит, как он выгибается дугой на лесной подстилке, дергая левой ногой и отчаянно хватаясь за спину. Колл стоит над ним, сгорбленный и слабый от голода, его руки сжимаются и разжимаются. Галиан плюхается на живот, давится и кричит. Она видит рукоятку кинжала, торчащую из-под его левой лопатки, черно-алый цветок, распускающийся сквозь звенья кольчуги.

Бешено колотящее сердце успокаивается. Ксонгис бросается на помощь Галиану, в то время как Поквас вытаскивает из-за пояса свой большой меч и взмахивает им в воздухе, прежде чем принять стойку танцора меча.

– Чертова Каменная Ведьма! – кричит он. – Я знал, что должен был перерезать тебе горло!

Все еще сжимая голову лорда Косотера, Сарл садится, покачиваясь, на неподвижную спину капитана и начинает хихикать. Свет искрится сквозь завесы листвы позади него – со стороны священной библиотеки. А затем раздается ревущий свист…

Поквас в бешенстве набрасывается на Колла. Его лезвие похоже на серебряные чернила, рисующие знаки на открытом воздухе. Колл без особых усилий натягивает перчатку, пригибается, прыгает…

Зеумский танцор меча замолкает, недоверчиво округлив глаза.

Колл ныряет вправо, катится по земле, как краб, к Сарлу и высыхающему трупу его капитана. Сержант отползает назад.

Колл проносится мимо него, перекатывается мимо забытого капитаном рюкзака, а потом встает на ноги, размахивая Бельчонком. Он стоит, пригнувшись, и его взгляд мечется от Покваса к Ксонгису, который занял фланговую позицию, натянув лук.

Еще больше взрывов раздается совсем близко. Титанический рев сотрясает небо.

Изголодавшаяся Каменная Ведьма принимается хохотать – звук, который начинается по-человечески, но заканчивается волчьим завыванием. Ксонгис отпускает свой лук. Колл делает выпад Бельчонком, но промахивается. Стрела с глухим стуком вонзается ему в шею.

Колл падает навзничь, но каким-то образом снова встает на ноги. Свободной рукой он сжимает древко. Тянет.

Начинает кричать.

Пальцы на его лице разжимаются, а затем растопыриваются.

Мимара вскакивает и, спотыкаясь, спешит к умирающему Галиану.

Крича на зеумском языке, Поквас бросается на существо по имени Колл, его меч высекает в воздухе целые стихотворные строки. Сталь звенит о сталь. Бельчонок уже весь в зазубринах, но не разбит. Ксонгис выпускает еще две стрелы. Тварь бросается вперед, уворачиваясь от первой, но вторая попадает ей в верхнюю часть бедра. Он едва выдерживает атаку вопящего черного гиганта.

Мимара стоит, затаив дыхание. Квирри пульсирует в ней, превращая ее сердце в боевой барабан.

Ксонгис оборачивается на звук ее шагов и выпускает еще одну стрелу. Она свистит мимо ее левого уха – словно воздух разрывается рядом с ним. Девушка вонзает меч Галиана в незащищенную подмышку имперского следопыта.

За их поляной вокруг очертаний изрубленных руин горит лес. Сарл возобновил свой флегматичный вой, его лицо смялось в тысячу смеющихся морщин.

Свистящий меч ловит тварь в середине прыжка. Колл кренится в воздухе, пытается приземлиться на здоровую ногу, кувыркается назад. Приближаясь, чтобы убить его, зеумец торжествующе воет…

Не слыша, как к нему подкрадывается обнаженная Мимара.

* * *
Над заброшенными укреплениями клубился дым, поднимаясь в высокое голубое небо. В разрушенной библиотеке ярко горели на порывистом ветру несколько небольших костров, посылая потоки искр и пепла на старого волшебника и короля-нелюдя.

– Ты не должен этого делать! – воскликнул Акхеймион.

Все еще стоя на стене, на которую он взобрался, чтобы посмотреть вслед дракону, Клирик сорвал с кожаного шнурка свою сумку с рунами. Он задумчиво посмотрел на нее, взвесил на ладони. Акхеймион почувствовал, как его сердце сжалось в груди, увидев, что мешочек с квирри раскачивается так близко к открытому огню. Он понял, что поклонялся этой вещи. Вокруг затягивающего сумку шнурка собрались сморщенные складки. Было видно, что он довольно тяжелый, как будто внутри у него пряталась мышь. Казалось абсурдным, что такой ничем не примечательный предмет мог стать талисманом, фетишем, на котором держалась вся экспедиция. Мешочек, наполненный сажей.

– Нет! – крикнул Акхеймион.

Но было уже слишком поздно. Клирик склонил голову набок, как будто хотел почесать ухо плечом, а затем перевернул мешочек вверх дном. Оставшийся пепел Ку’Джары Чинмои вылился серовато-коричневым потоком. Ветер раздул его в призрачное ничто.

– Ты не должен этого делать! – завопил старый волшебник.

Темные глаза пристально смотрели на него.

– Я делаю…

– Почему? Почему?

– Потому что я не помню никакого триумфа… – Нелюдь вздрогнул и, казалось, потерял нить разговора. Внезапная ярость овладела всем его выражением лица. – Только предательство! – взревел он. – Разбитое сердце и гибель!

Какое-то негодование захлестнуло волшебника, ярость, которая одолевает людей всякий раз, когда набирается слишком много абсурдных вещей.

– Нет! – проревел он. – Я дам тебе имя! Я буду твоей книгой, и ты будешь читать меня! Ты Нил’гиккас! Последний король этих мест, наставник людей – величайший из сику!

Костры, казалось, вспыхнули при звуке смеха Клирика, отражающемся от стен тройным эхом.

– Сесватха! – позвал его нелюдь. – Старый мертвый друг… Ты выслушаешь мою проповедь?

Акхеймион мог только смотреть на него с отвращением и недоверием.

Нелюдь бормотал богохульства, которые наполняли его глаза и рот светом. Он оторвался от стены и стал подниматься вверх, плавно взлетая по дуге, которая вознесла его высоко над бушующими во дворе пожарами.

Он рассмеялся.

– Нил’гиккас! Призови меня – умоляю! Попытайся пробудить дремлющую во мне истину!

Пламя клубилось вокруг силуэтов деревьев. Клирика окутал дым, и от жара его висящее в воздухе тело покрылось рябью. И тут волшебник понял, что нелюдь собирается напасть на него. Древний мастер Квуйя, герой войн, более древних, чем Бивень, готовил его убийство.

– Ты думаешь, что Нил’гиккас – это то, что я потерял! – крикнул сверху король-нелюдь. – А значит, и то, что я могу восстановить!

Акхеймион был утомлен. Он был весь в синяках и ожогах – хотя даже хорошо отдохнувший и здоровый, он не осмелился бы на состязание с таким сильным противником. Но по крайней мере, благодаря дракону он был достаточно опытен. Он чувствовал внутри себя защитные заклинания, покалывающие нити тайного смысла, потенциальные возможности…

И все же он не нанес удара.

– Ты забываешь, – крикнул Клирик, – что до смерти короля-нелюдя меня не существовало!

Он продолжал плыть по восходящей дуге, в фокусе которой находился Акхеймион. Каменные плиты проваливались под ним в ад, выбивая на ветру созвездия искр.

– Я не могу вернуть его, как ты не можешь вернуть девственную утробу своей матери, – добавил Клирик.

Акхеймион стоял, неподвижный и хрупкий перед поднимающимся пожаром. «Бей! – завыло что-то внутри его. – Бей сейчас же!»

– Я и есть Инкариол! – закричала летящая фигура. – Клирик! И ты не переживешь моих наставлений!

Но вместо того чтобы атаковать, старый волшебник облачился в защитные чары, прикрывшись сияющими полотнищами света. Он льстил себе после разгрома подземного мира в Кил-Ауджасе, говорил себе, что, возможно, Клирик не так уж и могуч, что гниль, поглотившая так много его души, притупила и его магические способности…

Теперь он уже не был так в этом уверен.

«Бей, дурак ты этакий!»

– Ты считаешь меня калекой! Ты думаешь, что Клирик весь стал руиной! Но ты ошибаешься, Сесватха! Я и есть истина!

Король-нелюдь поднялся на половину витка над горящей корой и листвой, над безголовыми башнями и тупыми стенами. Теперь он неподвижно висел перед монументальным остовом башни.

– Нас много! – взревел эрратик. – Мы – легион! Душа – это не что иное, как смятение, неспособность! Множественность, которая не может сосчитать моменты, разделяющие ее, и поэтому называет себя единым целым.

Его глаза вспыхнули белым огнем. Гулко прозвучали слова, которые превратили его голову и лицо в багровый шар. Звук рвущегося наружу воздуха, рычание в самом глубоком завитке уха. Заклинания хлестали открытый воздух между магами, терзали защиту Акхеймиона. Старый волшебник поднял руки, защищаясь от сверкающего насилия.

– Только когда память стерта! – воскликнул Клирик, и сияние исчезло из его глаз. – Только тогда бытие раскрывается, как чистое становление! Только когда прошлое умирает, мы можем сбросить с плеч бремя, которое лежит на нашей душе!

Разветвляющиеся во все стороны огни опутали вытянутые руки летящей фигуры. Еще больше загадочных слов, отражающихся от эфирных поверхностей. Снова вспыхивающие заклинания, треск и шипение в светящихся оболочках, которые защищали Друза. Огонь пожирал густой кустарник и деревья. Огонь украшал усеченные стены. Знаменитые дворы священной библиотеки вокруг магов превратились в горящие ямы.

– Только тогда тьма поет безудержно! – воскликнул Клирик. – Только тогда!

– И все же ты ищешь воспоминания! – крикнул ему в ответ волшебник, наконец доведенный до слез.

– Чтобы быть! Бытие – это не выбор!

– Но говоришь, что бытие – это обман!

– Да!

– Но это же чепуха! Безумие!

И снова король-нелюдь рассмеялся.

– Это становление.

* * *
Леса уже горят.

Поквас разворачивается рывками – так быстро, что рукоятка оружия вырвалась у него из рук. «Ты!» – кричат его горящие глаза. Кровь брызжет из его странной улыбки.

– Тропа из троп! – воет где-то на периферии безумный сержант. – Я говорил вам, ребята! Я говорил, что мы соберем их!

Она отступает перед неуклюжим рывком танцора мечей. Он опускается на колени, покачиваясь на покрывающих землю листьях. Его глаза находят Галиана, затем Ксонгиса. Он смотрит на нее с детским любопытством. Кровь пузырится у него на губах.

– Я об-обнимаю… – Он задыхается. – Я… Я…

Он заваливается на бок и шлепается на землю.

Она обходит его кругом, спотыкается и замирает, стоя над существом под названием Колл.

– Почему? – плачет она, и какая-то холодная часть ее души удивляется солености и теплу ее слез. – Почему ты меня спас? Пожертвовал собой! Я – дочь твоего врага! Твой враг!

– Убей… меня… – кашляет он.

– Скажи мне! Сома!

– Мим… Мим…

– Кто? Кто руководит тобой?

Что-то цепляет ее за живот. Безумие и запредельность того, что только что произошло, унижение ослепили ее до неприличия. Это существо перед ней было вырезано из плоти всего мира. Если бы это было колдовство, то оно обладало бы оцепеневшим взглядом нереальности происходящего. Но оно грубо и отвратительно. Внезапно она понимает, что не может оторвать взгляд от его жующего рта, от того, как его безгубые десны неуклонно поднимаются к лишенным век глазам, к цепляющимся за воздух пальцам, покрытым шерстью, кожей и усеянным явно случайными фрагментами лица.

Отвращение не просто не проходит – оно пронзает ее насквозь.

– Умоляю… – задыхается он. – Умоляю тебя…

Желчь подступает к ее горлу. Она отстраняется от этого создания, отшатывается назад, опирается на свою вовремя подставленную руку…

Прозрачная завеса дыма вьется в воздухе между ними. Сквозь нее она наблюдает, как судороги сотрясают шпиона-оборотня.

Сарл летит на Колла из ниоткуда, согнутый и извивающийся. Он приземляется на оборотня, вонзая свой меч прямо в его грудь. Тварь цепляется за него, но Сарл со злобной силой дергает свой клинок взад и вперед, словно проверяя тормоз ненавистного вагона.

– Да-а-а-а-а-а! – кричит он, глядя вверх, в прорехи между кронами деревьев, и кровь существа капает с его верхней губы. – Да-а-а-а-а-а!

А потом последний Шкуродер поворачивается к ней с обнаженными клыками. Его глаза превратились в алые щелочки. Кровь заливает его бороду.

– Настоящая мясорубка!

Толчки под ним ослабевают, и в то же мгновение лицо его противника расслабляется и перестает что-либо выражать. Сарл прижимается щекой к кулаку, в котором зажата рукоятка меча. Задыхаясь, он вытирает лицо грязной манжетой, но успевает только размазать кровь. Он отпускает меч, а затем со смешком, похожим на собачье рычание, вытаскивает нож. Он переползает через тварь и покачивается над ней, упираясь коленом в ее плечи.

Она ошеломленно смотрит на него.

– Паучья морда, – ворчит он, вонзая в шпиона-оборотня свой нож. Маниакальная ухмылка смеживает его глаза еще в две складки. – По меньшей мере тысяча золотых келликов!

Безумие – вот все, о чем она может думать.

Она бежит, не обращая внимания ни на свое положение, ни на свою наготу.

Прочь. Она должна уйти от всего этого безумия.

Весь мир вокруг пылает.

* * *
Так они и сражались: гностический волшебник не произносил никаких заклинаний, маг-квуйа не произносил никаких заклинаний. Разрушенные стены окружали их, окруженные, в свою очередь, маслянистым клубком дыма и деревьями, окутанными сияющим пламенем.

Повиснув высоко перед башней, маг-нелюдь сверкал колдовскими арканами, высвобождая смертоносный свет.

Упираясь ногами в землю, маг-человек выкрикивал свои заклинания-проклятия, окутывая себя пылающими сферами, многословными пирамидальными формами, плоскостями, выстроенными так, чтобы отклонять наружу ужасные энергии.

Первая складка квуйа. Ребра Готагги.

Горящие нити. Ослепительно-яркие искры. Земля так сильно тряслась, что с гребней окружающих стен срывались целые груды обломков. Пузыри защитного света разлетались вдребезги, оседали, прежде чем превратиться в ничто.

И ужасные голоса гудели дальше, сливаясь в эхо, слишком громоздкое, чтобы его можно было назвать звуком, отражаясь от небесного свода, как будто он был таким же низким, как потолок подвала.

Акхеймион закричал, выбрав момент между глотками огненного воздуха. Он выкрикивал одно заклинание за другим, но только для того, чтобы увидеть их разбитыми, сметенными прочь.

Третий Концентрический. Вечно рискованный Крест Арок.

Но мастер Квуйя был подобен солнцу над ним, он сверкал разрушением, разбивал его защиту злым и безжалостным сиянием. Бил. Расплющивал. Резал, словно ножницами. Поливал противника дождем из катаклизмов. До тех пор, пока Акхеймион не стал задыхаться и заикаться, выкашливая только самые простые и быстрые заклинания.

На краткий миг ослепительный ангел над ним замер.

– Безумие! – воскликнул волшебник, рыдая от отчаяния. – Это не ты!

Огонь потрескивал и шипел, заполняя мгновения тишины между ними.

– Ты не видишь? – крикнул король-нелюдь. – Твои призывы только раззадоривают меня! Ты умрешь, а я буду помнить! Потому что все, что ты делаешь, – это тянешься к любви, которую я несу тебе!

– Нет! Я не стану тебя бить!

Лицо Нил’гиккаса прояснилось от угасающего яркого света. Заходящее солнце окаймляло его голову золотыми серпами.

– Я помню… Я помню твое имя…

Свет наполнил его воющий рот, выкрикивающий проклятия…

Наконец, волшебник нанес удар.

Одайнийское сотрясение. Простое и слабое заклинание, предназначенное только для того, чтобы оглушить – и, возможно, чтобы вернуть рассудок. Но Нил’гиккас в это время парил над зубчатыми развалинами…

И теперь он рухнул с высоты, разбившись о низкий каменный хребет. Огненная кисть поймала и поглотила его.

Старый волшебник задул огонь, как пламя свечи. Он ковылял вокруг кусков стены и среди обломков фундамента, сглатывая терзавшие его рыдания. Струйки дыма извивались и растворялись вокруг тех мест, где он проходил.

Друз нашел короля-нелюдя распростертым на высоком, ему по плечо, куске стены, согнувшимся, как будто он наполовину свалился с кровати. Черный налет покрывал его молочно-белую кожу, а на щеке и на лысом черепе вздулись волдыри. Кровь пропитала цепочки, изображавшие цаплей и львов на его нимильской кольчуге. Изломанность тела Клирика была особенно заметна, учитывая совершенство его фигуры.

– Что сейчас произошло! – ахнул Нил’гиккас, и с этими словами у него изо рта хлынула кровь. Его губы двигались вокруг блестящей дуги сросшихся зубов. – Ч-что сейчас…

– Ты обрел славу, – выдохнул старый волшебник и закашлялся, словно этот факт был едок для дыхания. Он протянул руку, чтобы дотронуться до щеки нелюдя, и увидел, как смерть закружилась в глазах его древнего друга. Он смотрел, как искра его зрения тускнеет, превращаясь в слепоту. Тело Клирика вздрогнуло, а затем успокоилось, словно, наконец, смирилось со своей мучительной телесностью.

В трещинах камня скопилась кровь.

Потрепанный старый волшебник огляделся по сторонам – от развалин библиотеки до пылающих лесов Сауглиша. Вот так все и закончится, понял он… Вот там.

Разбитым сердцем и огнем.

* * *
Она бежит.

Ветки и сучья щиплют и режут ей ноги, но кажется, что она должна страдать. Легкий ветерок шелестит по ее телу, как шелк, но кажется, что она должна найти утешение после всех обид. Листья хлещут ее по рукам и внешней стороне бедер.

Ужас оживляет ее. Ужас, который бежит вместе с ее ногами. Ужас, который покалывает все ее тело жаром, смешанным с холодом, как будто она истекает кровью из тысячи внутренних ран.

Мимара хватается за живот. Девушка полагала, что почувствует, как жизнь, которую она носит в себе, вываливается из нее, пока она бежит. Но ребенок остается единым с ней, удерживающим ее противовесом, связкой, которая соединяет ее с будущим и судьбой.

Она взбирается на невысокий холм, подальше от режущего глаза дыма. Она оборачивается и мельком замечает мерцание магии. Она забирается выше в поисках просвета в кронах деревьев и снова видит их – светящиеся белые линии, извивающиеся, как языки, из библиотеки. Она видит висящую в небе фигуру, темную фигуру, окутанную серебристым сиянием, подвешенную над окруженной стенами глубиной, примыкающей к разрушенной цитадели, – что-то похожее на разбитые амфоры, торчащие из земли.

Клирик, думает она. Ишрой…

Она поворачивается и идет обратно тем же путем, каким пришла.

* * *
Шкуродеры были разбросаны по земле, как сброшенная одежда. При виде этой кровавой бойни волшебник упал на колени.

– Где она? – спросил он последнего живого человека – Сарла, выглядевшего как воплощение детского кошмара.

– Сокровищница! – прохрипел безумный скальпер, подняв окровавленные руки в безумной жестикуляции. Что-то кровавое хлопнуло в его правой руке. – Приготовьтесь, мальчики! Грабьте ее, как шлюху! Трясите ею, как своим пурпурным навершием!

– Что здесь произошло? – воскликнул Акхеймион, переводя взгляд с одного мертвеца на другого.

Галиан. Поквас. Ксонгис.

Капитан…

Сам мир рухнул у него под ногами.

Внезапно предмет, раскачивающийся в руке Сарла, стал четким – это были пальцы, сжавшиеся в кулаки, с фрагментами лица. Лица шпиона-оборотня.

– Говори громче, дурак! Что случилось?

– А-а-а, – промурлыкал ему Сарл. – Весь мир будет нашим злым маленьким персиком! Мы станем принцами! Принцами!

Старый волшебник схватил его за плечи.

– Г-где Мимара?.. Где моя дочь?

Безумец кивнул и уставился на него так же, как в ту вторую ночь в общей комнате «Задранной лапы», после того как разбил свою чашку. Знающий взгляд, внезапно осознал волшебник, полный интуиции сумасшедшего…

Эта судьба еще более сумасшедшая.

Акхеймион повернулся, повинуясь какому-то инстинкту, всмотрелся… мельком увидел что-то легкое, проходящее сквозь завесы дыма. И чуть ли не согнулся пополам от облегчения, когда она, обнаженная, вышла из занавешенного огнем мира.

Она подбежала к нему, схватила его за плечи, а он ухмыльнулся и застонал.

– Ты жива! – заплакал маг, как полный дурак.

– И ты тоже.

– Ты голая!

От ее укоризненного взгляда ему захотелось закричать от радости.

– И они мертвы, – сказала она. – Все они, – добавила она, взглянув на Сарла. – Пойдем… Надо бежать от этого огня.

Они двигались с быстротой убегающих грабителей. Мимара вытащила Бельчонка из тела Покваса, а затем остановилась возле Ксонгиса, чтобы забрать у него украденные хоры, одна из которых была свободна, а другая прикреплена к оперенному древку. Акхеймион собрал ее одежду и накинул ей на плечи истлевший плащ. А потом они вместе бежали, спотыкаясь, по дымящимся тропинкам.

Безумный сержант остался, баюкая седую голову капитана, раскачиваясь от смеха и поздравляя своих мертвых товарищей.

– Киампас! Э? Киампас!

* * *
Ночь поглощает землю. Только свет упрямых костров мерцает во дворах разрушенной библиотеки.

Сидя на выжженной земле, прижавшись друг к другу коленями, они берут мешочек Клирика и медленно выворачивают его наизнанку. Они смачивают слюной пальцы и проводят ими по остаткам квирри. Чернота собирается в тонкий полумесяц на подушечках их пальцев. Понимая друг друга без слов, они протягивают руки через скудное пространство между ними и кладут пальцы на языки друг друга.

Облегчение обрушивается на них, как покалывающая волна, оставляя за собой головокружение и тошноту.

Квирри. Благословенный квирри.

Они строят из обуглившегося дерева и кустарника помост: складывают их в кучу высотой до плеч. Они кладут на него труп короля-нелюдя, поджигают его и наблюдают, как пламя поднимается по стволам и веткам, пока прославленная фигура не поглощается стремительным огнем. Затем они забираются в залитые звездным светом развалины башни и спускаются в абсолютную черноту сокровищницы. Акхеймион творит заклинание небесного барьера, и дверь распахивается, открывая путь в подземные развалины и руины.

– Надо было использовать это раньше, – бормочет он, когда свет исчезает из его глаз и рта.

Мимара смотрит на него, съеживаясь от воспоминаний о Кил-Ауджасе.

– Я мог бы сохранить больше волос своей бороды! – объясняет он с печальной улыбкой.

Они трудятся при колдовском свете, терзаемые жаждой и голодом, которых не чувствуют. До глубокой ночи.

Они находят рубашку из заколдованной кольчуги, золотистую, легкую, как шелк, и твердую, как нимиль. Шеара, как называет ее волшебник, «кожа солнца» – это очень древний дар школы Михтрул. Мимара сбрасывает лохмотья и надевает кольчугу на свою обнаженную кожу. Стянутая вокруг талии, она падает ей на бедра, гудя от собственного тепла. Девушка прячет хоры в сапог, чтобы не убивать древнюю магию.

Потом они находят бронзовый нож с выгравированными на нем рунами, которые светятся, если смотреть на них под определенным углом. Мимара берет его себе как дополнение к бедному Бельчонку.

И наконец, они находят его – золотой футляр для карт из снов Акхеймиона.

– Он сломан, – бормочет маг с чем-то похожим на ужас.

Она наблюдает, как волшебник раздвигает трубку, а затем осторожно вытаскивает свернутый внутри пергаментный лист.

Они выходят из башни, похожие на призраков из-за припудривших их пыли и грязи. Уже рассвело. Стены темнеют и холодеют на фоне золотого неба на востоке. Хвосты дыма поднимаются из случайных куч пепла и древесного угля. Тишина звенит в бодрствующем хоре птичьего пения.

Помост с нелюдем сгорел дотла, превратившись в дымящуюся кучу. Все, что осталось от Нил’гиккаса, – это его нимильская кольчуга, которая лежит невредимой, если не считать черной копоти. Осторожными пальцами волшебник разворачивает ее, вытряхивая оставшийся внутри ее пепел. Мимара собирает этот пепел на острие своего нового ножа и, затаив дыхание, осторожно кладет в мешочек с рунами короля-нелюдя…

– Смотри, – говорит волшебник надтреснутым голосом.

Она оборачивается и видит фигуру, наблюдающую за ними из расщелины в огромной внешней стене. Сарл, осознает она после мгновенного замешательства, потому что под скомканной ухмылкой сержанта висит, улыбаясь, еще одно лицо. Капитан, осознает она скорее с оцепенением, чем с ужасом. Сарл заплел бороду отрубленной головы в косу, так что лицо его раскачивается у сержанта в паху, а губы сжимаются вокруг древка стрелы. Маниакальная гримаса.

– Иногда мертвые подпрыгивают! – Она помнит, как безумный сержант плакал на пепельных равнинах. – Иногда старики просыпаются на глазах у младенцев! Иногда волки…

Последний выживший Шкуродер.

Она заканчивает собирать пепел, и волшебник достает из кучи углей нимильскую кольчугу. Кольчуга дымится, когда он встряхивает ее. Он накидывает ее поверх опаленных шкур, служащих ему одеждой. Слишком большая, без крючков и застежек, она свисает с его плеч, словно плащ, черный, подернутый низким серебристым мерцанием.

Все еще зажатый между каменными челюстями, Сарл наблюдает за ними издалека. Солнечный свет согревает мир за его пределами.

И снова они сидят, соприкасаясь коленями, как отец и дочь. И снова они пробуют на вкус чужой палец. Но на этот раз пепел больше белый, чем черный, и сила, которая дрожит в них, имеет более меланхолический оттенок. Капитан и сумасшедший сержант все еще наблюдают за ними – старик и девушка видят их, когда поворачиваются в ту сторону.

Мимара пристально смотрит на Сарла, думая, что должна хотя бы позвать его. Но даже издали она видит, как кровь окрашивает морщины на его лице. А у капитана настроение, похоже, крайне скверное.

– Настоящая мясорубка!

Каким-то чудом дубовый лист падает перед ней, раскачиваясь в воздухе взад и вперед. Она выбирает его из пустоты. Фиолетовые линии прожилок покрывают сам лист цвета зеленого воска. Поддавшись необъяснимому порыву, она берет мешочек Клирика и стряхивает небольшую кучку пепла в чашу листа, который затем складывает вокруг этой кучки. Пристально глядя на Сарла, она кладет маленький пакет на низкий мраморный пень, торчащий из земли перед ней, как безрукое плечо.

– Что ты там делаешь? – спрашивает Акхеймион.

– Не знаю.

Скальпер наблюдает за ними, напряженный и сжатый в комок, как любое другое голодное животное. Они слышат тихое кудахчущее бульканье…

А потом звучат рога, рога шранков, пронзительный рокот за горизонтом. Мимара сжимает свой живот сквозь броню.

– Пойдем, – говорит она старому волшебнику. – Я устала от Сауглиша.

Эпилог Ишуаль

Вывод напрашивается сам собой: у нас столько свободы, насколько ослаблены наши цепи. По-настоящему свободны только те, кто ни на что не отваживается. Герои среди нас – это настоящие рабы. Упираясь в пределы земной жизни, они чувствуют острый укус своих оков.

И вот они беснуются и дерутся.

Суортагаль. «Эпимедитации»
Конец лета,

20-й год Новой Империи (4132 год Бивня),

Куниюри


Они убегают по лесам и долинам той земли, что когда-то была Куниюри, более незащищенные, более беглые, чем когда-либо в их бурной жизни. Проходит неделя, прежде чем голые находят их.

За этим следуют ночи безумия.

Странно, что они просто появляются из других идиллических лесов. Шранки. Голодные толпы шранков. Они подобны ночной смертельной болезни, ядовитой для леса, чуждой ему. Волшебник объясняет, как их создали, как в незапамятные времена инхорои использовали Текне, чтобы извратить организмы нелюдей.

– Они жаждали мира, – говорит он, – поэтому создали расу, которая пощадила бы его, существ, которые охотились бы на своих единственных врагов, поглощая отбросы в тех случаях, когда у них не было добычи.

Несколько дней беглая пара старается идти при солнечном свете, насколько это возможно, но они часто подвергаются нападению независимо от этого. Старый волшебник порывается пролететь над хаосом, но она отказывается оставить две свои хоры. Поэтому каждую ночь они ищут высокие места, где могли бы защититься его заклинаниями.

Это всегда происходит одинаково. Акхеймион велит ей присесть рядом с ним, чтобы хоры не оказались слишком близко к кольцу его магической защиты. И он поет свою безумную бормочущую песню, атакуя воющую волну шранков злыми огнями. Шранки же не останавливаются. Они никогда не останавливаются, даже когда дым от их горящих тел застилает небо. Они бросаются на светящиеся кривые, визжа, хрипя и пытаясь прорваться сквозь них. Грубые топоры, молоты и мечи. Отдельные полосы железа в качестве брони. Бормочущие вожди, обвешанные тотемами и реликвиями, в которых узнавались лесные звери. И их обезумевшие лица, неотличимые от фарфорового совершенства Нил’гикаса, когда они лишены всякого выражения, а в остальном обезумевшие от шрамов и морщин, по сравнению с которыми Сарл казался гладкощеким юношей.

Волшебник позволяет мерзким тварям собираться, пока все вокруг не начинает кипеть безумием – пока им с Мимарой не начинает казаться, что они вдвоем занимают пылающий пузырь в аду. А потом, пока девушка прижимается к земле, он срезает их сверкающим Компасом Ношайнрау. Эта резня великолепна и ужасна. Но шранки все равно приходят, ночь за ночью, их собачьи фаллосы тыкаются в их же собачьи животы.

В те редкие ночи, когда они не появляются, она видит их во сне, в ночных кошмарах, заставляющих ее кричать, хотя потом, проснувшись, она отрицает, что кричала.

Еды так мало, что они иногда рыдают над редким оленем, которого волшебнику удается убить. Однажды на заросшем камышом краю болота Друз валит мускусного быка, массивное, седое, старое существо. Один запах животного вызвал бы у Мимары рвотные позывы, если бы она все еще жила в борделе, не говоря уже об Андиаминских Высотах. И все же они набрасываются на труп быка, как голодные собаки. Комары вокруг настолько ужасны, что волшебник поднимает против них защиту.

Сон – это редчайшая роскошь. Они начинают съедать двойную порцию квирри, а потом удваивают ее еще раз. Мимара начинает ценить тонкость тирании – то, как она резко проявляется в бедные и голодные времена и исчезает в невидимости во времена изобилия. Ей удается забыть свои старые дурные предчувствия. Несмотря на все могущество волшебника, они были бы мертвы сто раз, если бы не квирри и не та незаконная сила, которая является его даром…

Если бы не Нил’гиккас.

Иногда она шепчет молитвы за него, Клирика, хотя и знает, что его душа безвозвратно потеряна в аду. В молитвах нет никакого вреда. Он где-то кричит, думает она. Его тень кричит.

Атаки шранков начинают стихать, когда горы Демуа впервые прорезают завесу тумана на горизонте.

Древняя карта волшебника не имеет никакого смысла в ее глазах. Витой орнамент обрамляет ее внутреннюю часть – бледные остатки красок, которые когда-то расцвечивали эту вещь, но давно уже линяли. Акхеймион рассказывает ей, как древние куниюрцы, как и все народы, соблюдали традиции изображения, свойственные им, и только им. Карта, говорит он, считает горы и использует их как маркеры, чтобы найти Ишуаль.

– И что же ты надеешься найти? – интересуется Мимара.

– Медовые лепешки и пиво! – срывается он.

Его прежние вспыльчивые манеры быстро возвращаются всякий раз, когда она поднимает вопросы, напоминающие о безумном размере его авантюры. После всех этих смертей и тяжелых трудов остается вероятность того, что они ничего не найдут, – факт, о котором старый волшебник не хочет даже думать.

Но она научилась выдерживать его настроение, точно так же, как он научился управлять ее собственным. Они больше не устраивают бесконечно повторяющихся ссор с бессмысленными упреками – по крайней мере, не устраивают их так часто.

– Акка… Ну давай сейчас серьезно…

– Правду о Келлхусе я надеюсь найти! Я тебе это уже сто раз говорил, Мимара, и даже больше!

Она сердито смотрит на него.

Акхеймион собирается с духом и глубоко вздыхает.

– Нельзя возводить стены вокруг того, что забыто, – говорит он, повторяя пословицу, которую она уже слышала раньше. – Ишуаль был забыт. Вот уже две тысячи лет он живет – в самой тени Голготтерата, не меньше!

Она наблюдает за ним так, как всегда наблюдает, когда он раздражает ее своими страстными притязаниями. Ей кажется, что никогда еще она не встречала человека, которому так отчаянно хотелось бы верить. Она смотрит на свой живот, который обхватывает двумя ладонями, и бормочет:

– Твой отец иногда бывает дураком…

– Подумай, Мимара, – говорит он, сжимая кулаки от раздражения. Как бы он ни ненавидел обсуждать Ишуаль, еще больше он презирает напоминания о своем отцовстве. – Дуниане послали одного из своих сынов в дикую природу. И в течение двадцати лет он правит всеми Тремя Морями! Мы здесь для того, чтобы помнить – ни больше ни меньше. Помнить и, если понадобится, убрать стены.

– Возведенные вокруг аспект-императора.

– Вокруг истины.

Наступают спокойные дни. На горизонте теперь хорошо видны громоздящиеся горы. Они напоминают ей, как ни странно, Менеанорское море зимой, с темными волнами, выстроенными в хаотичные ряды, раздваивающиеся, с белыми шапками пены. Проведя несколько часов, изучая карту и рассматривая хребет, волшебник решает, что они зашли слишком далеко на юг, и поэтому они сворачивают на север через выглядящее не слишком неприступным подножие Демуа.

Она удивляется своей растущей беременности. В борделе беременность была не чем иным, как ужасным недугом – страданием для тех, кто был вынужден прервать ее, и горем для тех, кто вынашивал ребенка до срока, так как его неизменно забирали. То немногое, что ей известно об этой стороне жизни, она узнала от своей матери, когда та носила близнецов. Но там, где императрица постоянно фыркала и жаловалась, распухшее чрево Мимары казалось не более чем хлипкой сумкой, настолько легко ей было его носить.

– Опять квирри, – осознает девушка. Она избегает думать о том, что пепел нелюдей может сделать с ее ребенком.

Она плачет в ту ночь, когда чувствует первый удар – так сильно ее облегчение. Старый волшебник отказывается положить ладонь ей на живот, и она впадает в ярость, в безумие, не похожее ни на одно из тех, что она пережила. Она кричит и бросает в него камни, пока, наконец, не принимает это. И конечно же, малыш после этого перестает шевелиться.

Они случайно натыкаются на стадо оленей, и Акхеймион валит четверых из них, прежде чем остальные успевают скрыться в лесной темноте. Они с Мимарой пируют. Затем, готовясь к возможному походу в горы, девушка сдирает шкуры с животных с помощью заколдованного ножа, который нашла в сокровищнице. «Бурундук», – называет она его. Эта работа ужасает ее в первую очередь своей легкостью, а не кровожадностью. Она думала, что ей нужно будет заточить лезвие, так как его край кажется закругленным, но волшебник заявляет, что его можно использовать без всякой заточки.

– Михтрульские ножи обладают потусторонними лезвиями, – говорит он ей. – И режут они только по твоему желанию.

Он оказывается прав насчет ножа, но легкость, с которой она чистит оленей, словно гнилые груши, все равно вызывает у нее беспокойство.

Закутанные в оленьи меха, они прокладывают себе путь к подножию гор. Им ничего не известно о выделке шкур, так что их новая одежда гниет, хотя и продолжает согревать их. После двух дней блужданий волшебник, осторожно сворачивающий и разворачивающий пергамент и всматривающийся то туда, то сюда – и в том числе, с тревогой, назад, – наконец, приходит в возбуждение.

– Да! Да! – начинает он бормотать, после чего поднимает два пальца к югу и цепляется за Мимару, пока она не замечает в той стороне две вершины. – Там! – говорит он. – Тот могучий снежный склон, который поднимается между ними…

Ледник. Первый ледник, который она видит в своей жизни.

– Это ворота Ишуаля, – говорит ее спутник.

Звуки рогов возвращаются в тот же вечер – целый хор, доносящийся из разных точек леса внизу.

– Стая… – ахает Мимара, вспоминая безумие Великих Косм.

Они продолжают бежать в темноте, полагаясь на то, что квирри поможет им двигаться как можно быстрее. Они следуют за высокими хребтами, бегут неровной рысью. Звезды поражают ее своим рассеянным блеском. Волшебник пытается показать ей созвездие древней славы – Цеп, как он его называет, – но она не может различить его среди других звезд.

– Только во сне я видел его так высоко в небе, – говорит он. – Только будучи Сесватхой.

Они скользят вниз по крутым склонам и спотыкаются в ущельях. Они карабкаются, пока их пальцы не начинают кровоточить. Наконец, они обнаруживают, что, шатаясь, идут по наклонной нижней части ледника, а сам ледник вздымается в громадную синеву под пылающим в небе Гвоздем Небес.

Они пересекают реку и следуют за ней до тех пор, пока она не распадается на веер белых стремительных потоков. Ледник поднимается еще выше. Рога шранков, когда они ревут, каждый раз звучат немного ближе.

Дыхание путников начинает клубиться паром перед ними.

Они приближаются к леднику как раз в тот момент, когда солнце поднимается над низким восточным горизонтом. Ледяные поля вспыхивают живыми, меняющимися узорами – синие покрывала с белым и золотым блеском. Несмотря на всю красоту, переход очень труден. Мимара быстро теряет счет своим падениям. Но в конце концов они добираются до самого ледника. Дважды они пересекают пропасти, внутренние стены которых в верхней части сверкают, как лезвия ножей, прежде чем погрузиться в черноту. Они огибают окаймленные синевой ямы, в которых грохочут скрытые потоки воды. Им достаточно только оглянуться через плечо, чтобы увидеть шранков – сотни и сотни, тысячи, – просачивающихся, словно какая-то чума, через ледяные поля. Путники карабкаются и карабкаются, бегут по полям, покрытым снежной пылью, пока их ноги не перестают гореть и теряют чувствительность, пока их сердца не начинают биться, как оловянные безделушки.

Голые захватывают все больше ледяной земли, Орда достаточно многочисленна, чтобы затемнить середину ледника. Колдун и девушка слышат их крики, грубые злобные голоса пронзительно каркают среди окружающих восхитительных красот.

– Просто беги! – рявкает Акхеймион. – Пусть их вопли будут твоим стимулом!

Но она ловит себя на том, что оборачивается на бегу всякий раз, когда у нее появляется такая возможность, и невольно сжимает свой живот через золотую кольчугу.

Наконец, они вдвоем забираются на склоны занесенной снегом земли, где не так скользко, и волшебник поворачивается лицом к вздымающимся позади массам шранков. Гнозис бледно вспыхивает в высоком снежном сиянии, прорезая беспорядочный поток прямо под ними. Шранки разбегаются, рассредоточившись слишком широко, чтобы колдун мог нанести массовый удар. Их отряды бросаются в разные стороны, взбираясь по склонам, чтобы обрушиться на людей сверху. Снова и снова маг посылает световые косы в смыкающееся над ними кольцо, но голых слишком много, и они приходят слишком из многих направлений. В первый раз она ощущает идущие от них булавочные уколы – присутствие хор. Она выкрикивает предупреждение волшебнику, но он, кажется, уже и так это знает. Эхо криков многократно отражается от скал и разносится над горами…

С востока на них надвигается когорта из сотен шранков. Но как только волшебник поворачивается к ним, они падают вместе с сорвавшимся вниз языком льда и все одновременно исчезают в закручивающейся снежной массе. Двое беглецов смотрят на это с отвисшей челюстью. Крики и завывания остальных шранков возвышаются до пронзительного визга, а затем растворяются в оглушительном реве мира.

Лавина.

Гром. Лохмотья синей тьмы развеваются на солнце. Чернота.

Они похоронены, но каким-то образом способны двигаться. Волшебник бормочет что-то, и свет из его глаз и рта раскрывает бело-голубую сферу, созданную заклинанием. Вокруг несметное количество снега, тающего от светящихся кривых линий, растекающегося ручейками воды. Он поднимает руки, и над нимипоявляется линия, жуткая из-за своего геометрического совершенства. Он пронзает снег, как ткань. Вода стекает вниз, пар взрывается, не находя выхода. Вокруг линии открывается дыра, которой бывший маг школы Завета начинает размахивать, делая все более широкие круги. Вскоре сквозь поднимающийся вверх поток пара пробивается солнечный свет.

Вода поднимается вокруг их сапог, потом доходит до голеней.

Волшебник оставляет линию и бросает одайнийское заклинание сотрясения в пролом над ними. Снег грохочет снаружи, сверкает, вздымаясь под светом высокого солнца. Они освобождены благодаря его магии.

Мокрые, окоченевшие и дрожащие, они поднимаются обратно на поверхность.

Белый свет и абсолютное отсутствие запаха. Вообще никаких признаков присутствия шранков.

Мимара сходит с ума от усталости и знает это, но в то же время она никогда еще не чувствовала себя такой здоровой. Другие горы маячат вокруг них, изолированные от высот, ставших товарищами для зияющей пустоты, которая окружает их. Она даже может видеть белый дым ветра, дующий над вершинами, как будто они были не более чем зимними сугробами, нагроможденными до высоты облаков. Наконец-то она понимает, почему мужчины смотрят вверх, когда взывают к небесам, хотя Та Сторона находится нигде и одновременно везде по отношению к реальному миру.

Человеческое сердце имеет свое собственное направление.

Они продолжают свой трудный путь, пробираясь по равнинам, погруженным в полное запустение. Два пятнышка под вершинами, которые закручиваются спиралью в солнечном свете.

Последний, исхлестанный ветром гребень опускается с каждым трудным шагом, открывая ступенчатый мир за его пределами. Белоснежные вершины далеких гор уступают место бесснежным полям, а затем чудовищным склонам, утопающим в сосновых лесах. Наконец они вдвоем стоят бок о бок на ледяной вершине, втягивая воздух, который, кажется, никогда не напитает их легкие, и пристально всматриваются в бескрайнюю зелено-черную долину.

И они видят, как он цепляется за подножие ближайшей горы слева от них…

Ишуаль. Дом дуниан. Родина Анасуримбора Келлхуса.

Наконец-то, Ишуаль… Сумма стольких трудов и страданий.

Его бастионы опрокинулись. Его стены обрушились до самого основания.

Словарь действующих лиц и фракций

Дом Анасуримбора

Келлхус, аспект-император.

Майтанет, шрайя Тысячи Храмов, сводный брат Келлхуса.

Эсменет, императрица Трех Морей.

Мимара, ее дочь, утратившая связь с матерью с тех времен, когда Эсменет была блудницей.

Моэнгхус, сын Келлхуса от первой жены, Серве, старший из принцев Империи.

Кайютас, старший сын Келлхуса и Эсменет, генерал кидрухилей.

Телиопа, старшая дочь Келлхуса и Эсменет.

Серва, вторая дочь Келлхуса и Эсменет, великий магистр женской школы Свайал.

Айнрилатас, второй сын Келлхуса и Эсменет, душевнобольной, находящийся в заключении на Андиаминских Высотах.

Кельмомас, третий сын Келлхуса и Эсменет, брат-близнец Самармаса.

Самармас, четвертый сын Келлхуса и Эсменет, слабоумный брат-близнец Кельмомаса.


Культ Ятвер

Традиционный культ рабов и касты слуг, в качестве основных священных текстов использующий «Хроники Бивня», «Хигарату» и «Синьятву». Ятвер – богиня земли и плодородия.

Псатма Наннафери, Верховная Мать культа. Это звание долго было вне закона Тысячи Храмов.

Ханамем Шарасинта, матриарх культа.

Шархильда, верховная жрица культа.

Ветенестра, халфантская прорицательница.

Элева, верховная жрица культа.

Махарта, верховная жрица культа.

Форасия, верховная жрица культа.

Этиола, верховная жрица культа.


Момемн

Биакси Санкас, глава дома Биакси и важный член Нового Объединения.

Имхайлас, экзальт-капитан эотской гвардии.

Нгарау, евнух, великий сенешаль со времени Икурейской династии.

Финерса, Великий Мастер шпионов.

Топсис, евнух, мастер императорского протокола.

Вем-Митрити, великий магистр Имперского сайка и приближенный визирь.

Верджау, Первый наскенти и глава Министрата.


Великая Ордалия

Варальт Сорвил, единственный сын Харвила.

Варальт Харвил, король Сакарпа.

Капитан Харнилиас, командир Наследников.

Цоронга ут Нганка’кулл, наследный принц Зеума и заложник аспект-императора.

Оботегва, старший облигат Цоронги.

Порспариан, раб-шайгекец, подаренный Сорвилу.

Тантей Эскелес, адепт школы Завета и учитель Варальта Сорвила.

Нерсей Пройас, король Конрии и экзальт-генерал Великой Ордалии.

Коифус Саубон, король Карасканда и экзальт-генерал Великой Ордалии.


Скальперы

Друз Акхеймион, бывший адепт школы Завета и любовник императрицы, учитель аспект-императора, ныне единственный волшебник в Трех Морях.

Лорд Косотер, капитан Шкуродеров, айнонский кастовый аристократ, ветеран Первой Священной войны.

Инкариол, загадочный Блуждающий, нелюдь.

Сарл, сержант Шкуродеров, давний спутник лорда Косотера.

Киампас, сержант Шкуродеров, бывший нансурский офицер.

Галиан, Шкуродер, бывший нансурский солдат.

Поквас (Покс), Шкуродер, опальный зеумский танцор меча.

Оксвора (Окс), Шкуродер, туньер, сын Ялгроты.

Сомандутта (Сома), Шкуродер, нильнамешский кастовый аристократ, искатель приключений.

Сутадра (Сут), Шкуродер, по слухам, фанимский еретик.

Ксонгис, Шкуродер, бывший Императорский следопыт.


Древние куниюрии

Анасуримбор Кельмомас II (2089–2146), верховный король Куниюрии и главный трагический герой Первого Апокалипсиса.

Анасуримбор Нау-Кайюти (2119–2140), младший сын Кельмомаса и трагический герой Первого Апокалипсиса.

Сесватха (2089–2168), великий магистр Сохонка, давний друг Кельмомаса, основатель школы Завета и непримиримый враг Не-Бога.


Дуниане

Монашеская секта, члены которой отреклись и от истории, и от животных инстинктов в надежде найти абсолютное просветление посредством обретения власти над желаниями и над обстоятельствами. На протяжении двух тысяч лет скрываются в древней крепости Ишуаль, развивая у членов своей секты двигательные рефлексы и остроту интеллекта.


Консульт

Заговор магов и генералов, оставшихся в живых после смерти Не-Бога в 2155 году и с тех пор стремящихся устроить его возвращение в результате так называемого Второго Апокалипсиса.


Тысяча Храмов

Организация, в рамках которой осуществляется церковное отправление культа заудуньянского айнритизма.


Министрат

Организация, которая надзирает за судьями, тайная религиозная полиция Новой Империи.


Школы

Собирательное наименование, данное различным академиям магов. Первые школы, как на Древнем Севере, так и в Трех Морях, возникли как ответ на осуждение волшебства Бивнем. В число так называемых главных школ входят Свайальский Договор, Багряные Шпили, Мисунсай, Императорский Сайк, Вокалати и Завет (см. ниже).


Завет

Гностическая школа, основанная Сесватхой в 2156 году для продолжения войны против Консульта и защиты Трех Морей от возвращения Не-Бога, Мог-Фарау. В 4112 году вошла в состав Новой Империи. Все адепты школы Завета проживают в Снах события из жизни Сесватхи во время Первого Апокалипсиса.

Ричард Скотт Бэккер ВЕЛИКАЯ ОРДАЛИЯ

ПРОЛОГ Момемн

И ничто не было ведомо или неведомо, и не было голода.

Все было Единым в безмолвии, и было оно как Смерть.

А потом было сказано Слово, и Единое стало Многим.

Деяние было высечено из бедра Сущего.

И Одинокий Бог молвил: — Да будет Обман.

Да будет Желание…

Книга Фана
Конец лета, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Момемн
За всем смятением Объединительных Войн, за всеми трудами материнства и императорского статуса Анасуримбор Эсменет не переставала читать. Во всех дворцах, захваченных её божественным мужем ради покоя и уюта супруги, не было недостатка в книгах. В тенях засушливого Ненсифона она дивилась неяркой красоте Сирро, в знойном Инвиши задрёмывала над изысканной точностью Касидаса, в хладной Освенте хмурилась над глубинами Мемговы. Над горизонтом часто поднимались столбы дыма. Священное Кругораспятие её мужа ложилось на стены, украшало щиты, перехватывало нагие глотки. Дети мужа будут следить за ней Его всеядными глазами. Рабы будут смывать и стирать прочь кровь и краску, а потом заштукатуривать сажу. И там, где предоставлялась возможность, она пожирала всё, что могла из великой классики Ранней Кенеи и многоязычных шедевров Поздней Кенейской империи. Она улыбалась шальным лэ Галеота, вздыхала над любовной лирикой Киана, злилась над назидательными речитативами, обычными в Сё Тидонне.

Однако при всей мудрости и разнообразии этих произведений, все они парили в эфире фантазии. Она обнаружила, что одна лишь история обладала родственной ей природой. Читать исторические труды значило для неё читать о себе в манере сразу конкретной и абстрактной — от донесений поры Новой Древности Императорского двора Кенеи у нее нередко ходили по коже мурашки, столь жутким казалось сходство. Каждый поглощённый ею трактат и каждая хроника обнаруживали те же устремления, те же пороки, те же обиды, ту же ревность и горести. Менялись имена, сменяли друг друга национальности, языки и века, но те же самые уроки вечно оставались невыученными. По сути дела она знакомилась едва ли не с музыкальными вариациями, в различных тональностях разыгранных на душах и империях, уподобленных струнам лютни. Опасность гордыни. Конфликт доверия. Необходимость жестокости.

И над всеми временами властвовал один единственный урок — досадный, и, во всяком случае, для неё — отвратительный и неприглядный…

Власть не сулит безопасности.

История убивает детей слабых правителей.



Карканье боевых рогов, так непохожее на протяжный распев рогов молитвенных легло на город. Момемн был охвачен смятением. Подобно чаше воды, поставленной на основание несущейся колесницы, город волновался, трепетал и выплёскивался через край. Ибо скончался Анасуримбор Майтанет, Святейший шрайя Тысячи Храмов. Пульсировали воздушные сердца барабанов фаним, грозили с запада. Имперские аппаратарии и шрайские рыцари спешили защитить столицу — открыть арсеналы, успокоить возбужденных, занять куртины великих стен. Однако благословенная императрица Трех Морей, спешила защитить своё сердце…

Её сын.

— Кельмомас скрывается во дворце… — проговорил Майтанет, прежде чем получить удар от своего убийцы.

— Как? В одиночестве?

Инкаусти в золотых панцирях — прежде приглядывавшие за ней как за пленницей своего господина — ныне сопровождали её как свою имперскую владычицу. Памятуя об осаждавших Ксотею толпах, они предпочли покинуть храм чередой заплесневелых тайных тоннелей в ином веке служивших сточными канавами. Предводитель, рослый массентианин по имени Клиа Саксиллас, вывел их к выходу, расположенному в окрестностях Кампосейской агоры, где обнаружилось, что улицы запружены теми же самыми толпами, которых они стремились избежать — душами, столь же стремящимися к обретению своих любимых, как и она сама.

Повсюду, докуда достигал глаз, мир её состоял из бурлящих людских сборищ, каменных желобов наполненных тысячными возбужденными толпами. Над уличным хаосом высились мрачные и безразличные дома. Отборные охранники Майтанета с боем создали вокруг неё свободное пространство, они трусили рысцой, там, где улицы позволяли это, в других местах бранью и дубинками пролагали путь сквозь потоки и струи несчётных толп. На каждом перекрёстке ей приходилось переступать через павших, — тех несчастных, кто не сумел или не захотел уступить дорогу своей Благословенной императрице. Она знала, что начальник стражи Саксиллас, считает безумием её вылазку на Андиамианские высоты в такое время. Однако служба Анасуримборам подразумевала безумие во имя чудес. И если на то пошло, её требование только укрепило его верность, подтвердило то божественное достоинство, которое, как ему казалось, он заметил в ней в великих и мрачных пустотах Ксотеи. Служить божественной сущности, значило обитать посреди частей целого. Лишь твёрдость в вере отличает верующего от безумца.

Но как бы то ни было, его шрайя мёртв, его Аспект-Император воюет в дальних краях: и вся его верность теперь принадлежит ей одной. Ей, сосуду священного семени её мужа. Ей, благословенной императрице Трех Морей! И она спасет своего сына — даже если ради этого придётся испепелить весь Момемн.

— Он не таков, каким ты его считаешь, Эсми.

И посему охваченная подобающим матери ужасом она неслась по озадаченным улицам, кляла и хвалила инкаусти, когда что-то замедляло их продвижение. Среди всех несчастий, перенесенных ею во время затворничества, не было ничего более горького, чем потеря Кельмомаса. Сколько же страж пришлось ей, со слезами на глазах, с комком в горле, трепетать всем телом из-за его отсутствия? Сколько же молитв вознесла она, чтобы рассеять непроглядную тьму? Сколько обетов и в чём принесла? Сколько ужасных видений было послано ей взамен? Сцен явившихся из прочитанных ею ужасных историй о маленьких принцах, удавленных или задушенных… о маленьких принцах заморенных голодом, ослепленных, проданных извращенцам…

— Бейте их! — Взвыла она, обращаясь к стражам шрайи. — Прокладывайте дорогу дубинками!

Нами повелевает знание, пусть самомнение считает иначе. Знание направляет наши решения, и тем самым руководит нашими деяниями — столь же непреклонно как хлыст или батог. Эсменет была прекрасно знакома с той участью, которая ждёт князей во времена революций и падения тронов. И тот факт, что империя её мужа рушилась вокруг неё, был ещё одним стимулом, побуждавшим к поискам сына.

Фаним придётся подождать. И было совершенно неважно, оставался ли Майтанет верным её мужу, искренне думала собственная и более коварная душа Эсменет. Значение имело лишь то, что его собственные слуги думали именно так, что они по-прежнему не знали покоя, и что один из них мог найти её сына! Она собственными глазами видела их жестокость — видела, как они убили влюбленного в неё Имхайласа! Она, как и всякая женщина знала, что мужчины склонны делать козлами отпущения других, чтобы унизить их. И теперь, когда Майтанет погиб, кто мог сказать, как его последователи отомстят за него, на каком невинном существе выместят свое горе и ярость?

Теперь, когда Майтанета уже нет в живых.

Мысль эта заставила её дрогнуть, оградиться от круговорота толпы поднятыми руками, увидеть виноградную гроздь, вытатуированную шриальной кровью на сгибе её левой ладони. Она сомкнула глаза посреди смятения, пожелав увидеть перед собой своего маленького мальчика. Но вместо сына увидела почти нагого ассасина-нариндара посреди позолоченных идолов, священного шрайю Тысячи Храмов поверженного у его ног в луже чёрной, словно смола, крови, на которой играли искорки отражений.

Брат её мужа. Майтанет.

Мёртв. Убит.

A вокруг барабаны фаним возмущали сердца…

Момемн повергнут в смятение.

Наконец, наконец-то, они вырвались из ущелий улиц на относительно открытую Дорогу Процессий, и инкаусти инстинктивно перешли на рысь. Никакая всеобщая паника не могла подействовать на знаменитое зловоние Крысиного канала. Андимианские Высоты безмолвно господствовали над Императорским кварталом, её ненавистным домом, чьи мраморные стены блестели на солнце под медными кровлями…

Она лихорадочно огляделась, не увидев ни струйки дыма, ни знака вторжения и вдруг увидела маленькую девочку, рыдающую над женщиной, распростёртой на жесткой брусчатке. Кто-то нарисовал серп Ятвер на опухшей щеке ребенка.

— Мама! Маама-маама-маама!

Она отвернулась, не позволив себе ни капли сочувствия.

Умер святейший шрайя Тысячи Храмов.

Она не могла думать о том, что сделала. Она не могла сожалеть.

Теперь вперёд, к ненавистному дому. Туда вела её война.



Тишина Имперского квартала никогда не переставала изумлять её. Лагерь скуяриев излучал тепло, нагревая воздух. Монументы, изваяния, покрытые чёрными и зелёными пятнами. Причудливые архитравы, вырисовывающиеся на фоне неба. Возносящиеся колонны, замкнутые интерьеры, сулящие прохладу и полумрак.

От этого крики её стали еще более резкими и тревожными.

Кель!

Пожалуйста!

Кель! Нам ничего не грозит, мой любимый! Я — твоя мать, я вернулась!

Я победила!

Твой дядя мёртв…

Твой брат отмщён!

Она не заметила, когда потекли слезы.

Андимианские Высоты высились перед ней, дворцовые крыши, колонны, террасы, яркий мрамор под лучами высокого утреннего солнца, блеск меди и золота.

Тишина… приворожённая к этому месту.

Кель! Кельмомас!

Она запретила инкаусти следовать за ней. Всякий протест, который они могли бы высказать, остался непроизнесённым. Недоверчивой и неверной походкой шла она по мрачным залам Аппараториума. И скорее плыла, нежели шла, настолько был велик её ужас… Надежда, величайшее из сокровищ беспомощных, способность предполагать знание недоступное обстоятельствам. И пока она скрывалась в покоях Нареи, Эсменет всегда могла надеяться, что её мальчик сумел спастись. Подобно рабе, ей оставалось питаться и упиваться надеждой.

Теперь же перед ней оставалась нагая истина. Истина и опустошение.

Кельмомаааааас!

Безмолвие… нутряное ощущение пустоты, овладевающее прежде бойким и бурлящим местом, если лишить его движения и жизни. Ограбленные покои. Тусклые в сумраке золочёные панели, холодом дышат наполненные благоуханным пеплом курильницы — даже сценки, вышитые на шторах кажутся бурыми и, словно осенними. Пятна засохшей крови пятнают и марают полированные полы. Отпечатки сапог. Отпечатки ладоней. Даже контур лица, запечатлённого шероховатой бурой линией. В каждом встречном коридоре искала она бледный отсвет, всякий раз исчезавший при её приближении.

Скорлупа, раковина, понимала она — череп о многих покоях. Её собственный дом.

Кель!

Голос её скреб пустынные недра дома, и силы его не хватало, чтобы породить эхо.

Это яааа!

Они начала поиски в Аппараториуме, поскольку сеть тайных ходов из него проходила через каждую комнату и нишу дворца. Если там было одно место, подумала она… Одно место!

Это мама!

При всей благословенной человечности своего ребенка, она не сомневалась в его стойкости и находчивости. Среди всех её детей, он в наибольшей степени был похож на неё — и в меньшей степени на дунианина. Он обладал какой-то долей крови его отца. Божественной крови.

И проклятой.

Кельмомас!

Ничто не может оказаться настолько отсутствующим — настолько недостающим — как пропавшее дитя. Дети настолько рядом, они скорее здесь, чем там, пальчики их щекочут, они заходятся смехом, смотрят на тебя с бездумным обожанием, лезут к тебе на колени, на бедра, на ручки, их тело всегда здесь, они хотят, чтобы их брали на руки и поднимали, прижимали к груди, которую они считают своим престолом. Пусть хмурятся инкаусти! Пусть не одобряют мужчины! Что им известно о материнстве, об этом безумном чуде, когда вырванный из твоих недр комок, липнет к тебе, вопит и хихикает, и познаёт всё, что можно здесь познавать?

Проклятье!

Она застыла недвижно посреди обысканного ею мрака, напрягая слух, дабы услышать ответ на зов охрипшего голоса. Дальний ропот барабанов фаним едва мог прикоснуться к её слуху. Дыхание её сипело.

Где же ты?

Она побежала по мраморным коридорам, надеясь что он может быть там, ужасаясь тому что он может быть там, задыхаясь, неровно ступая, озираясь по сторонам, только озираясь, но не замечая, и не уставая искать его

Кель! Кель!

Она летела по дворцу, позолоченному лабиринту, бывшему её домом, — разлетевшаяся вдребезги, обезумевшая, сотрясаемая рыданиями, выкрикивающая его имя игривым мелодичным тоном. Такой-то и застанут её неотёсанные захватчики, осознавала часть её души. Такой фаним увидят Благословенную императрицу Трех Морей — одинокую в собственном дворце, воркующую, визжащую, гогочущую, растерзанную на части оскалившимся миром.

Она бежала, пока нож не чиркнул сзади по её горлу, пока наконечники копий не обагрили её бока. Но она бежала, пока сами ступни её, все стремившееся умчаться друг от друга, не превратились в обеспамятевших от страха беженцев — пока собственное дыхание её не стало казаться зверем, скакавшим рядом, вывалив красный язык.

Кель!

Она упала, не столько споткнувшись, как обессилев. Пол отпустил ей пощечину, ободрал колени — а потом усмирил боль своей бездонной прохладой.

Она лежала, задыхаясь, медленно поворачиваясь.

Она слышала все эти прежние звуки, негромкие голоса придворных и министров, смешки щеголей из благородных родов, шорох нелепых подолов, топот босых рабов. И она увидела его, идущего навстречу к ней, хотя внешность его была ей знакома только по профилю, оттиснутому на монетах: Икурея Ксерия, идущего рассеянной поступью, нелепого в расшитых золотом шелковых шлепанцах, скорее насмешливого, чем улыбающегося…

Резко вздохнув, она подскочила.

Издалека, сквозь вереницу опустевших залов сочились мужские голоса.

Благословенная императрица! Благословенная!

Инкаусти?

Окинув полумрак взглядом, она поняла, что лежит на полу в вестибюле Верхнего дворца.

Эсменет встала, ощущая утомление всем своим телом. Подошла к рядку дубовых ставень, ограждавших противоположную колоннаду, отперла запор, отодвинула одну из секций и, прищурясь, посмотрела наружу на широкий балкон. Возле уютного мраморного бассейна чирикали и ссорились воробьи. Пастельных цветов небо пульсировало обетованием воздаяния и войны. Распростершийся под своей вечной дымкой Момемн пронизывал расстояние своими улицами и домами.

Дымные столпы поднимались над горизонтом.

Чёрные фигурки всадников рыскали по полям и садам.

Беженцы толпились у ворот.

Стонали рога, но звали они, или предупреждали, или смеялись над ней, она не знала… да и не смущала себя такими мыслями.

Нет… шепнула доля сознания.

В душе каждой матери обитает нечто безжалостное и жестокое, рождённое эпидемиями, бедствиями, сожжёнными детьми. Она была неуязвима; жестокая реальность Мира могла сколько угодно обламывать свои ногти, мечтая вцепиться в неё. Отвернувшись от балкона, она возвратилась в сумрачные недра дворца с какой-то усталой покорностью — словно бы играла в некую игру, но давно уже потеряла терпение. Эсменет не столько утратила надежду, сколько отодвинула её в сторону.

Высокие двери в имперский зал аудиенций были распахнуты настежь. Она вошла, крохотная под взмывшими вверх каменными сводами. Представив себе всю тяжесть, повешенную над её головой, обитавшая где-то в глубине её души сумнийская шлюха, удивилась тому, что это здание могло быть её домом, что живет она под выложенными золотом и серебром потолками, защищёнными Слезами Бога. Небо через отверстие над престолом заливало бледным светом ступени монументального трона. Сухие как дохлые мухи тушки мёртвых птиц усыпали сетку, натянутую высоко над престолом. Верхняя галерея пряталась в резных тенях, внизу блестели полированные полы. Чуть колыхались натянутые между колоннами гобелены — по одному на каждое завоевание её грозного мужа. На краю её зрения сцена понемногу превращалась из чёрной в золотую.

Она подумала о долге, о том, каким образом следует предать смерти шрайских рыцарей, убивших Имхайласа. Она представила себе Нарею и ожидающую её жуткую участь. И ухмыльнулась — с полным бессердечием — представив себе те мелкие жестокости, которыми прежде ограждала себя её собственная робкая и покорная природа.

Более не существующая.

Теперь она будет говорить масляным голосом, и требовать крови. Как это делает её божественный муж.

Благословенная императрица! Благословенная!

Она бесшумно прошла по просторному полу, приблизилась к подножию престола, ограждая глаза от проливавшегося сверху ослепительного света. Престол Кругораспятия казался чем-то, лишь немногим большим своего силуэта…

Она заметила его только перед тем, как наткнулась на…

Своего сына. Своего великого имперского принца.

Анасуримбора Кельмомаса…

Свернувшегося клубком между подлокотников её скромного бокового трона. Спящего.

Грязного звереныша. Окровавленного демонёнка.

Отчаяние преодолело отвращение. Она схватила его, обняла, заглушила рыдания и стоны.

Мамаа

Мааамоочка…

Эсменет припала щекой к холодному комку засаленных волос. И выдохнула. — Шшш, обращаясь к себе в той же мере, как и к нему. — Я осталась единственной властью.

Взгляд её коснулся неба за Мантией, a с ним вернулась и память о её городе, великом Момемне, столице Новой империи. Дальние барабаны отсчитывали ритм соединившихся сердец матери и сына.

Да сгорит он — этот город.

Пришла на мгновение мысль.

Благословенная императрица Трёх морей плотней обхватила царственные тонкие руки и плечики, прижимая своего плачущего мальчика к самой сердцевине своего существа.

Где ему и положено быть.

ГЛАВА ПЕРВАЯ Аорсия

Игра есть часть целого, в которой целое отражается как целое. Посему она не замечает ничего существующего вне себя, так же как и мы не замечаем вовне себя ничего большего, чем замечаем.

— Четвертая Песнь Абенджукалы
Мы рождены в сплетенье любовников, взращены в оскале родни. Мы прикованы к нашим желаниям, привязаны к своим слабостям и грехам. Нас цепляют крючки, чужие и собственные колючки, загнутые и согнутые, где-то окутанные прозрачными волокнами, где-то сплетённые шерстью обстоятельств.

И они приходят к нам в виде расчесок и ножниц.

— Размышления, Сирро
Конец лета, 20 Год Новой Империи (4132, Год Бивня), северо-западное побережье моря Нелеост
Живые не должны докучать мёртвым.

— Мясо … обратился Миршоа к своему кузену Хаттуридасу. Бок о бок они топали по пронзенной солнцем пыли — кишьяти, вассалы Нурбану Сотера через своего дядю, болящего барона Немукского, оказавшиеся здесь по причинам более сложным, чем благочестие и религиозный пыл. Люди шли вместе, шли единодушно, сыновья с сыновьями, отцы с отцами. Они не знали, что влечет их, и потому придерживались немногословия, таким образом превращая свою зависимость в видимость свободной воли.

— Что мясо? — Ответил Хаттуридас, выдержав джнаническую паузу, что должно было означать неодобрение.

Он не имел никакого желания даже думать о мясе, не говоря уже о том, чтобы рассуждать о нем.

— Моя… моя душа… Моя душа приходит от него в ещё большее расстройство.

— Этого и следует ожидать.

Миршоа с возмущением посмотрел на кузена. — Скажи мне, что ты сам считаешь иначе!

Хаттуридас продолжил движение. За ним шли тысячи его братьев-ягуаров, позади них несчётные множества других, согбенных под тяжестью ранцев, панцирей и оружия. Казалось, что своими шагами они отталкивают мир назад, заставляя его поворачиваться, столь безмерной стала Великая Ордалия, Великое Испытание.

Миршоа вновь погрузился в раздумья, — к несчастью, ибо человек не может размышлять молча.

— Кажется, что душа моя превратилась в… закопченное стекло…

Если чего-то вообще не следовало говорить, то Миршоа без промедления начинал развивать сомнительную тему. Будь то телесная природа Инри Сейена или самый эффективный очистительный обряд после менструации, голос его спотыкался, но креп, глаза оживали, становились всё шире и шире, даже когда окружающие начинали в смущении прятать взгляд Миршоа, будучи от природы бесталанным, не замечал вокруг себя многих отточенных лезвий и оттого не умел избежать порезов. Так что, начиная с детских лет, Хаттуридас был его пастырем и защитой. — Выше на палец, — говаривала его мать, — умнее на век…

— Это, Хатти, как будто во мне что-то… закипает… Ну, словно я — поставленный на уголья горшок…

— Так сними крышку. И перестань бурлить!

— Довольно твоих колкостей! Признайся, что и ты чувствуешь это!

Теперь над горизонтом всегда нависала Пелена, облака над горами поднимались вверх, рассеивались в прах, занавешивая собой все дали, кроме моря.

— Чувствую что?

— Мясо… Мясо заставляет тебя… как бы съёживаться в сравнении с тем, каким ты был вчера

— Нет… — возразил Хаттуридас, качнув бородой, и на казарменный манер подтянул яйца. — Если что, я становлюсь больше.

— Ты глуп! — Возмутился Миршоа. — Я прошел всю Эарву рядом с несчастным тупицей!

Иногда Хаттуридасу удавалось даже слышать их — принесённый ветром пагубный басовитый стон…

Заходящиеся в вопле несчетные глотки Орды.

Он глянул на кузена снисходительным взглядом, приличествующим тому, кто всегда был сильнее.

— Учти, что тебе ещё придётся пешком возвращаться обратно.



Мужи Трех Морей теперь не столько ели, сколько пировали, насыщаясь плотью своих низменных и злобных врагов.

После воссоединения ратей в Сваранюле путь Великой Ордалии продолжился вдоль изрезанного скалами побережья Моря Нелеост, Моря туманов, вдающегося в сушу огромной протянувшейся с севера на запад, дугой. Внимая ветрам, доносившим весть о приближении людей, хаотичные, иногда растягивающиеся на целые мили стаи воющих от голода шранков, истощившие своей прожорливостью землю, всегда отступали перед блистающим войском. Но там, где прежде разведчики перехватывали и гоняли наиболее истощённые кланы, и там, где Школы прежде устраивали побоища, низко паря над воющими полями, теперь шла охота на тварей, вершилась мрачная жатва.

Отряды колдунов забирались поглубже в облачные громады, не столько для того, чтобы уничтожать, но чтобы гнать, забивать клинья и отделять, а потом направлять к следовавшим за ними эшелонами всадникам. Некоторые из шранков бежали естественным образом на юг и восток, для того лишь чтобы попасть прямо на копья галопирующим наездникам. Стычки оказывались столь же кратковременными, сколь и жестокими. Визжащих тварей самым беспощадным образом рубили и закалывали под сумрачным облаком пыли. Потом всадники, будь то имперские кидрухили, рыцари благородных кровей или чёрная кость — складывали убитых сотнями в конические груды, возвышавшиеся над продутыми всеми ветрами холмами и пастбищами побережья. Там эти белые как рыбье мясо груды, собиравшие вокруг себя тучи мух и птиц-падальщиков, дожидались сверкающего копьями прилива, накатывавшего от юго-западного горизонта — звуков кимвалов, воя и мычанья сигнальных рогов, тяжелой поступи ног.

Войска Уверовавших королей.

Согласно писаниям и преданиям, нет плоти, более нечистой, чем плоть шранка. Лучше съесть свинью. Лучше съесть пса или обезьяну. Священные саги рассказывали об Энгусе, древнем меорийском князе спасшем своих сородичей тем, что убедил их бежать в высокий Оствай и уговорил есть своих чудовищных врагов. Их прозвали шранкоедами, и на них пало проклятье, тяжелее которого не знает другая людская душа, кроме чародеев, ведьм и шлюх. Согласно легендам Сакарпа на долину, в которой они укрывались, легло смертельное проклятие. Тех, кто пытался попасть в неё, думая найти там золото (ибо слухи обыкновенно приписывают богатство проклятым), более никто не встречал живыми.

Невзирая на всё это, невзирая на природное отвращение и омерзение, ни слова протеста не было произнесено мужами Ордалии. Или, быть может, в природе людей — сегодня расхваливать то, что вчера вызывало у них отвращение, если утолен их голод.

А, может быть, мясо было всего только мясом. Пищей. Кто-нибудь сомневается в том воздухе, которым дышит?

Плоть шранков была плотной, пахучей, иногда кисловатой, иногда сладковатой. Особенно трудно было справиться с сухожилиями. Среди инрити появился обычай целый день жевать эти хрящи. Внутренности наваливали отдельными кучами, вместе со ступнями, кишками и гениталиями, есть которые было или слишком трудно или противно. Если хватало топлива, головы сжигались в качестве жертвоприношения.

Солдаты Ордалии делили между собой туши и жарили их на кострах. Разрубленные на части конечности невозможно было отличить от человеческих. И куда ни кинь взгляд, на рубленые из дерева шатры Галеота, или через пестрые и яркие зонты конрийских и айнонских воинов, повсюду можно было видеть каплющие жиром в костры, вполне человеческие с виду ноги и руки, заканчивающиеся почерневшими пальцами. Однако, если сходство и смущало кого-то, говорить об этом не смели.

Родовая знать, как правило, требовала определённых поварских изысков и разнообразия. Туши обезглавливали и подвешивали за пятки к деревянным стойкам, чтобы стекла кровь. Нехитрые сооружения эти можно было видеть во всех лагерях Ордалии… рядки подвешенных за пятки белых и фиолетовых тел таких откровенных в своей наготе. Подсохшие туши тварей разрубали на части, словно коров и овец, а потом готовили таким образом, чтобы скрыть возмущающее душу сходство с человеческим телом.

Похоже было, что за считанные дни всё воинство начисто забыло прежние предрассудки, и углубилось в мрачное обжорство со вкусом, даже с праздничным энтузиазмом. Языки и сердца шранков сделались любимым деликатесом нансурцев. Айноны предпочитали щеки. Тидонцы любили сварить тушу, прежде чем обжаривать её на огне. И все до одного люди познали ту особенную смесь победы с грехом, которая открывается тому, кто съедает побежденного в бою. Ибо невозможно было сделать даже один глоток, не задумавшись, не вспомнив о сходстве между шранками и людьми, осенявшем последних мрачной тенью каннибализма — не ощущая власть хищника над жертвой. Весёлая выдумка немедленно заставила словно бы съежиться несчетную Орду, служившую объектом столь многих пророчеств и ужасов. В солдатских нужниках пошучивали на темы справедливости и Судьбы.

Мужи Ордалии пировали. И спали с набитым брюхом, не имея повода усомниться в том, что самая низменная потребность их тел исполнена. И просыпались нехотя, не ощущая свойственной голоду тупой и тревожной пустоты.

И буйство жизненной силы наполняло их вены.



В Ишуаль была дубрава, становившаяся священной на исходе лета. Когда листва бурела и полыхала багрянцем, дуниане готовились, но не как йомены к зиме, а как жрецы прежних лет, ожидавшие прихода еще более древних богов. Они рассаживались среди дубов согласно своему положению — пятки вместе, колени наружу, — ощущая бритыми головами малейшее дуновение ветра, и начинали изучать ветви с пристальностью, отнюдь не подобающей роду людскому. Они очищали свои души от всякой мысли, открывали сознание мириадам воздействий, и смотрели за тем, как облетает с дубов листва…

Каждый из них приносил с собой золотые монеты, остатки давно забытой казны — почти совсем утратившие надписи и изображения, но все еще хранящие призрачные тени давно усопших королей. Иногда листья облетали по собственной воле, и, покачиваясь, будто бумажные колыбели скользили в недвижном воздухе. Однако чаще от родного причала их освобождали прилетающие с гор порывы, и они порхали в воздухе как летучие мыши, вились как мухи, опускаясь вместе с порывом на землю. Тогда дуниане, взирая в пространство мертвым и рассеянным взглядом, подбрасывали свои монеты — и лучи солнца вспыхивали на них искрами. И тогда, обязательно, несколько листьев оказывалось на мостовой, придавленными к ней монетами, и края их обнимали тяжёлое золото.

Они называли этот обряд Узорочьем: он определял, кто среди них породит детей, продлевая будущее своего жуткого племени.

Анасуримбор Келлхус дышал, как дышал и Пройас, подбрасывая монетки другого вида.

Экзальт-генерал сидел перед ним, скрестив ноги, упершись в колени руками, выпущенными из-под складок боевой рубахи. Он казался сразу бодрым и ясным, как подобает полководцу, чья рать должна быть ещё проверена в бою, однако за невозмутимой внешностью дули ветра, ничуть не уступавшие тем, что сотрясали дубраву Узорочья. Кровь в жилах его дышала жаром, обостряла восприятие тревожной жизни. Легкие втягивали разрежённый воздух.

Кожа его источала ужас.

Келлхус, холодный и непроницаемый, созерцал его из глубины снисходительных и улыбающихся глаз. Он также сидел, скрестив ноги, руки его свободно опускались от плеч, открытые ладони лежали на бедрах. Их разделял Очаг Видения, языки пламени сплетались в сияющую косу. Невзирая на расслабленную позу, он чуть заметно склонился вперед, и подбородок его выражал что-то врое ожидания приятного развлечения…

Нерсей Пройас был для него пустой скорлупкой, столь же ёмкой, сколь длительно сердцебиение. Келлхус мог видеть его целиком и насквозь, вплоть до самых тёмных закоулков души. Он мог вызвать у Пройаса любое чувство, заставить его принести любую жертву…

Однако он неподвижно застыл, словно подобравший ноги паук. Немногое на свете так подвижно и изменчиво, как мысль, сочащаяся сквозь человеческую душу. Виляние, свист, рывки, болтовня, силуэты, прочерченные над внутренним забвением. Слишком многие переменные остаются неисследованными.

И как всегда он начал с шокирующего вопроса.

— Скажи, почему, по-твоему, Бог приходит к людям?

Пройас судорожно сглотнул. Паника на мгновение заморозила его глаза, его манеры. Повязка на правой руке его блеснула архипелагом багряных пятен.

— Я… я не понимаю.

Ожидаемый ответ. Требующие пояснений вопросы вскрывают душу.

Экзальт-генерал преобразился за недели, последовавшие после его приезда в резервную ставку Анасуримбора Келлхуса. Взгляд его наполнила лошадиная неуверенность. Страх ощущался в каждом его жесте. Тяжесть этих встреч, как понимал Келлхус, превосходила любое испытание, которое могла предложить сама Великая Ордалия. Исчезла благочестивая решимость, а с ней и дух чрезмерного сочувствия. Исчезал усталый поборник, вернейший из всех его Уверовавших королей.

Каждому из людей выпадает своя доля страданий, и те, кому достаётся больше, сгибаются под бременем несчастий, как под любым другим грузом. Но слова, а не раны лишили экзальт-генерала прежней прямоты и откровенности, — и возможностей, как противоположности жестокой реальности.

— Бог бесконечен, — промолвил Келлхус, делая паузу перед критической подстановкой. — Или Оно не таково?

Смятение скомкало ясный взор Пройаса.

— Э… конечно, конечно же…

Он начинает опасаться собственных утверждений.

Пройас Больший, во всяком случае, понимал, куда они должны привести.

— Тогда каким образом ты надеешься познать Его?

Обучение может осуществляться совместно… поиск не мыслей и утверждений, но того откровения, что породило их; иначе оно может оказаться навязанным, как бы жестоким учителем, заносящим свою трость. За прошедшие годы Келлхусу всё чаще и чаще приходилось полагаться на второй метод, ибо накопление власти было одновременно накоплением силы. Только теперь, освободившись от всех бремен, навязанных ему его империей, он мог вновь обрести власть.

И только теперь мог он видеть верную душу, душу обожателя, мечущуюся в смертельно серьезном кризисе.

— Я… Я наверное не смогу… Но…

Скоро он снимет с Пройаса свой золотой … очень скоро, как только ветер сможет отнести его в нужное место.

— Что — но?

— Я способен постичь тебя!

Келлхус потянулся якобы для того, чтобы поскрести в бороде, и откинулся назад, опираясь на один локоть. Открытый жест простого неудобства немедленно произвел на экзальт-генерала умиротворяющее воздействие, впрочем, ускользнувшее от него самого. Тела говорят с телами и, если не считать естественного уклонения от занесённого кулака, рождённые для мира совершенно не слышат их языка.

— И я, Святой Аспект-Император, могу постичь Бога. Не так ли?

Собеседник склонился под углом, выражающим высочайшую степень отчаяния. Но как ещё может быть? Именно поэтому люди окружают идолов таким вниманием, правда? Посему они молятся своим предкам! Они делают… они превращают в символы то, что близко… Пользуются известным, дабы получить представление о неизвестном.

Келлхус отпил из чаши с энпоем, наблюдая за собеседником.

— Так значит, вот как ты воспринимаешь меня?

— Так воспринимают тебя все заудуниани! Ты — наш Пророк!

Стало быть, так.

— И ты думаешь, что я постигаю то, чего ты постичь не можешь.

— Не думаю, знаю. Без тебя и твоего слова мы всего лишь ссорящиеся дети. Я был там! Я соучаствовал в том самодовольстве, которое правило Священной Войной до твоего откровения! Губительное заблуждение!

— И в чем же заключалось моё откровение?

— В том, что Бог Богов говорил с тобой!

Глаза теряют фокус. Образы, бурля, восстают из забвения. Вероятности, подобно крабам, бочком разбегаются по берегам неведомого моря.

— И что же Оно сказало мне?

И снова вся внутренность его возмутилась, — так холодный камень возмущает поверхность тёплого пруда, — оттого, что он сказал Оно, а не Он.

— Кто… Бог Богов?

Столь нелепая осторожность была необходима. Дело и вера противостоят друг другу настолько тесно, что становятся как бы неразрывными. Пройас не просто веровал: ради своей Веры он убивал тысячами. Признать это, отречься, значило превратить все эти казни в убийства — для того, чтобы сделаться не просто дураком, но чудовищем. Тот, кто свирепо верует, свиреп и в поступках, и ни один свирепый поступок не совершается без страдания. Нерсей Пройас, при всех своих царственных манерах являлся самым свирепым из его несчётных поклонников.

Никто не мог потерять больше чем он.

— Да. И что же Оно сказало мне?

Колотящееся сердце. Круглые, обескураженные глаза. Аспект-Император мог видеть понимание, наполняющеетьму, обрушившуюся на его собеседника. Вскоре придет жуткое осознание, и будет поднята монета…

Родятся новые дети.

— Я-я… я не понимаю…

— В чем заключалось мое откровение? Какую тайну могло Оно прошептать в мое ничтожное ухо?



За твоей спиной голова на шесте.

Жестокости кружат и шуршат, словно листья несомые ветром.

Он здесь… с тобой… не столько внутри тебя, сколько говорит твоим голосом.

За твоей спиной голова на шесте.

И он идёт, хотя нет земли. И он видит, пусть глаза его ввалились в череп. Через и над, вокруг и внутри, он бежит и он наступает… Ибо он здесь.

Время от времени они ловят его, Сыны сего места, и он ощущает, как рвутся швы, слышит свой крик. Но он не может распасться на части — ибо в отличие от несметных усопших сердце его всё ещё бьётся.

Бьётся ещё сердце его.

За твоей спиной голова на шесте.

Он выходит на берег, который здесь, всегда здесь. Смотрит незряче на воды, которые суть огонь, и видит Сынов плавающих, барахтающихся, раздутых, и в лике зверином, сосущих младенцев как бурдюки и упивающихся их криками.

За твоей спиной голова на шесте.

И зрит он, что всё это есть плоть… мясо. Мясо любовь. И мясо надежда. И мясо отвага. Ярость. И мука. Всё это мясо — обжаренное на огне, обсосанное от жира.

И голова на шесте.

Ешь, говорит ему один из Сынов. Пей.

И оно опускает свои подобные лезвиям пальцы, и вскрывает младенца, прикасаясь к его бесконечным струнам, полагая нагим всякое нутро, так чтобы можно было лизать его разорение и слизывать его скудость яко мед с волос. Потребляй… И он видит, как подобно саранче опускаются они, эти Сыны, привлеченные его плотью.

И есть голова… и не сдвинуть её.

И тогда хватает он озеро и тысячу младенцев, и пустоту, и стаями нисходящих Сынов, и мёд горестных стенаний, и раздирает их возле шеста, преобразуя здесь в здесь-то-место-внутри-которого-ты-сейчас, где он всегда скрывался, всегда наблюдал, где прочие Сыны отдыхают и пиют из чаш, которые суть Небеса, наслаждаясь стенающим отваром усопших, раздуваяясь ради того, чтобы раздуться, утоляя жажду, подобную разверстой пропасти, Бездне, которой вечность удружила Святому…

Мы взвешивали тебя, говорит самый крокодило-подобный среди Сынов.

— Но я никогда не был здесь.

Ты сказал как раз то, что надо, скрипит оно, и краем линии горизонта накрывает его как муху. Ноги звякают как военные механизмы. Дааа…

И ты отказываешься подчиниться их сосущим ртам, окаймлённым каждый миллионом серебряных булавок. Ты отказываешься источать страх, словно мёд — потому что у тебя нет страха.

Потому что ты не боишься проклятья.

Потому что за твоей спиной голова на шесте.

— И что ты ответил?

Живые не должны досаждать мертвым.



— Каким было твое откровение? — Возопил Пройас, превращая гнев в недоверие. — Что вернётся Не-Бог! Что близок конец всего!

В глазах своего экзальт-генерала, — Келлхус знал это, — он являл неподвижную опору, к которой привязаны все веревочки, и которой измеряется всё. Ничьё одобрение не может быть ценнее его личного одобрения. Ничья беседа не может быть глубже его беседы. Ничто не может быть таким реальным, таким близким к сути, как его образ. После Карасканда и Кругораспятия, Келлхус безраздельно правил в сердце Пройаса, становясь автором всякого его мнения, итогом каждого доброго дела, каждой жестокости. Не было такого суждения или решения, которое Уверовавший король, владыка Конрии мог бы принять, не обратившись к той печати, которую Келлхус каким-то образом оттиснул на его душе. Во многом Пройас являлся самым надежным и совершенным инструментом среди всех тех, кого он покорил своей воле — и в таком качестве был калекой.

— Ты в этом уверен?

Трудно было заставить его поверить и в тот первый раз. Но теперь следовало заставить его поверить заново, придать ему новую форму, служащую совершенно иной — и куда более беспокойной — цели.

Откровение никогда не было всего лишь вопросом власти, потому что люди не так просты, как мокрая глина — которую можно разгладить и оставить на ней новый отпечаток. Дела полны огня, и чем еще может быть мир, кроме печи? Полагаться на верование, значит вжечь его отпечаток в саму материю души. И чем чрезвычайней воздействие, чем жарче огонь, тем прочнее будет кирпич веры. Сколько же тысяч людей обрек Пройас на смерть его именем?

Сколько побоищ разожгли верования, которые Келлхус отпечатал на его душе?

— Я уверен в том, что ты говорил мне!

Теперь это неважно, после того, как разбиты эти скрижали… разбиты бесповоротно.

Келлхус смотрел не столько на человека, сколько на груду противоборствующих сигналов, говорящих о мучении и убеждённости… об обвинении и отвращении к себе самому. И он улыбнулся — той самой улыбкой, которой Пройас простодушно просил его не пользоваться, пожал плечами, словно речь шла о заплесневелых бобах… паук раскрыл лапки.

— Тогда ты уверен чересчур во многом.

Эти слова заставили Большего Пройаса закрыть доступ к душе Пройаса Малого.

Слезы увлажнили его очи. Волнение, неверие себе самому расслабили лицо.

— Я… я-я … не… — не дав сорваться словам, он прикусил нижнюю губу.

Заглянув в свою чашу, Келлхус заговорил, словно бы вспоминая прежнюю медитацию.

— Думай, Пройас. Люди думают, чтобы соединиться с Будущим. Люди хотят, чтобы соединиться с миром. Люди любят, чтобы соединиться с другим человеком… — незначительная пауза. — Люди всегда чего-нибудь алчут, Пройас, алчут того, чем не являются

Святой Аспект-Император отодвинулся назад, так, чтобы белое пламя, пляшущее между ними, оттенило его черты.

— Что… — выдохнул Пройас пустыми легкими, — о чем ты говоришь?

Келлхус ответил с удручённой гримасой, как бы говорящей — разве может быть иначе?

— Мы — антитеза, а не отражение Бога.

Смятение. Оно всегда предваряет подлинное откровение. И пока трясло Большего Пройаса, Пройас Малый уловил в разнобое голосов ту самую песнь, которую мог услышать лишь он один. И когда голоса, наконец, сольются воедино — он обретёт себя заново.

Быстрое дыхание. Трепещущий пульс. Сжатые кулаки, ногти впиваются во влажные ладони.

Уже близко …

— И поэтому… — выпалил Пройас, немедленно осекшись, столь велик был его ужас перед раскалённым, вонзившимся в гортань крючком.

Говори. Прошу.

Одна единственная предательская слеза катится на завитки роскошной бороды Уверовавшего короля.

Наконец-то.

— И поэтому ты н-называешь Бога Богов…

Он видит…

— Называешь его словом «Оно»?

Он понимает.

Остается единственное признание.



Оно.

То, что не имеет никакого отношения к человеку.

Будучи приложенным к неодушевлённому миру, «оно» не значит вообще ничего. Никакое жалобное нытьё, никакое значение не сопровождает его звуки. Однако, когда его относят к предметам одушевлённым, «оно» становится своеобычным, отягощённым нравственным содержанием. Но когда им выделяют явно нечто человекоподобное, оно взрывается собственной жизнью.

Слово это разлагает.

Назови им человека, и окажется, что по отношению к нему теперь невозможно совершить преступления… не более чем против камня. Айенсис назвал человека словом онраксия, тварью, которая судит других тварей. Закон, по словам великого киранейца, является частью его внутренней сущности. И назвать человека «оно» — значит убить его словом, тем самым, пролагая дорогу реальному убийству.

A если назвать им Бога? Что это значит, если отнести Бога Богов к среднему роду?

Святой Аспект-Император наблюдал затем, как самый верный его ученик пытается найти опору под тяжестью подобных соображений. Много ли на белом свете найдётся дел, более тяжёлых, чем заставить человека поверить новому, заставить его обратиться к мыслям, не имеющим прецедента. Безумная до абсурда ирония ситуации заключается в том, что многие из людей скорее расстанутся с жизнью, чем с верованиями. Конечно по доблести. Из верности и простого стремления к сохранению в неприкосновенности своего Я. Однако, более чем нечто другое, невежество отправляло убеждения за частокол обороны. Невежество вопросов. Невежество альтернатив.

Нет тирании более полной, чем тирания слепоты. И на каждой из этих бесед Келлхус задавал всё больше вопросов, на которые давал всё больше противоречивых ответов, наблюдая за тем как единственная тропа, врезанная им в Пройаса, превращается в утоптанную площадку вероятностей…

Подняв руку вверх, в тусклый воздух, он посмотрел на окружившее пальцы золотое сияние.

Удивительная вещь.

И как трудно объяснить её.

— Оно приходит ко мне, Пройас. Во снах… Оно приходит…

Утверждение было наполнено сразу смыслом и ужасом. Келлхус часто поступал таким образом, отвечая на вопросы своих учеников наблюдениями, казавшимися важными лишь благодаря их красоте и аромату глубины. По большей части они даже не замечали его уклончивости, a те немногие, кому удавалось это понять, предполагали, что их вводят в заблуждение по какой-то божественной причине, согласно некоему высшему замыслу.

Нерсей Пройас просто забыл, что надо дышать.

Взгляд на трепещущие кончики пальцев.

Снова два сжатых кулака.

— В Боге… — только и сумел выдавить экзальт-генерал.

Святой Аспект-Император улыбнулся, как улыбается человек только придавленный, но не уничтоженный трагической иронией.

— … нет ничего человеческого.



Империя души его…

Которую сотворила Тысячекратная Мысль его отца.

— Так значит Бог…

— Ничего не хочет… И ничего не любит.

Принцип стоящий над принципами, воспроизводящийся в масштабе насекомых и небес, сердцебиений и веков. Возложенный на него, Анасуримбора Келлхуса.

— Бог ничего не хочет!

— Бог стоит превыше всех забот.

Он сам в такой же мере творение Мысли, в какой она была его созданием. Ибо она шептала, она плясала, пронизывая нагроможденные друг на друга лабиринты случайностей, проникая во врата его дневного сознания, становясь им. Он изрекал, и распространялись образы, производя рождающие души чресла и утробы, воспроизводясь, принимая на себя обременительные сложности живущей жизни, преобразуя суть танца, зачиная ереси, буйства фанатиков и безумные иллюзии…

Новые торжественные речения.

— Тогда почему Он требует от нас слишком многого? — Выпалил Пройас. — Почему опутывает нас суждениями? Почему проклинает нас!

Келлхус принял такую манеру и облик, которые отрицали телесную какофонию своего воинственного ученика, сделавшись его идеальной противоположностью: легкостью, посрамляющей его беспорядок, покоем, постыжающим его волнение, и неотрывно считая, отмеривая локтями боль своего ученика.

— Почему сеют и пожинают зерно?

Пройас моргнул.

— Зерно? — Он сощурился как древний старец. — Что ты говоришь?

— Что наше проклятье — прибыток для Бога.

Уже два десятка лет обитал он в кругу Мысли своего отца, внимательно изучая, очищая, вводя законы и исполняя их. Он знал, что после его ухода построенное им здание рухнет…

…Знал, что его жена и дети умрут.

— Что? Что?

— Люди и все их поколения…

— Нет!

…со всеми их устремлениями…

Экзальт-генерал вскочил на ноги и отбросил чашу. — Довольно!

Ни одна плоть не выживет, если у нее вырвать сердце. Обречена была вся его империя — одноразовый товар. Келлхус знал и был готов к этому. Нет…

Опасность обратного утверждения избегала его…

— Весь Мир это житница, Пройас …

И сердце его также погибнет.

— И мы в ней — хлеб.



Пройас бежал от своего возлюбленного Пророка, бежал от его безумного, яростного взгляда. Умбиликус сделался лабиринтом, сочетанием поворотов и кожаных проёмов, причем каждый последующий из них смущал душу более предыдущего. Наружу — он должен был попасть наружу! Но подобно жучку в скорлупе пчелиного улья, он мог только метаться из стороны в сторону, отыскивая ответвления, втискиваясь в узости. Он пошатывался как пьяный, он едва ощущал жалившие щеки слезы, он чувствовал забавную потребность испытывать стыд. Он наталкивался на пугавшихся слуг и чиновников, сбивал с ног слуг. Если бы он остановился и подумал, то без труда нашел бы себе путь. Однако отчаянное желание двигаться затмевало, гасило все остальное.

Наконец Пройас по сути дела вывалился наружу, стряхнул с себя ладони кого-то из Сотни Столпов, ринувшегося на помощь ему, и углубился в больший лабиринт, который представляла собой Ордалия.

Мы всего только хлеб…

Он нуждался во времени. Во времени, свободном от обязанностей его ранга, от всех этих невыносимых подробностей, от всех мелочей, которых требовала власть и забота о войске. Чтобы не видеть наваленные туши шранков. Не слышать гимнов, не видеть расшитых стен, лиц, грохочущих щитами шеренг…

Ему нужно было выехать куда-то из стана, найти укромный, безжизненный уголок, где ему никто не помешает думать…

Размышлять.

Ему необходимо…

Руки легли на плечи Пройаса, и он обнаружил перед собой, лицом к лицу, Коифуса Саубона… самого Льва Пустыни, моргавшего — как было очень давно, под лучами солнца над Каратай. Его подобие…

— Пройас…

И даже в каком-то отношении немезида.

Старый знакомец посмотрел на Пройаса — и на то состояние, в котором тот пребывал — с удивлением и легким неверием человека, который, наконец, обнаружил свидетельство справедливости своих подозрений. Коифус до сих пор сохранил былую широкоплечую стать, по-прежнему коротко стриг волосы, теперь уже белые с серебром). На мантии его, как и прежде, располагался Красный Лев, герб дома его отца, хотя огненные очертания зверя теперь обрамляло Кругораспятие. Он словно бы и не вылезал из своего хауберка, хотя кольца кольчуги теперь были выкованы из нимиля.

На какое-то мгновение Пройасу показалось, что прошедших двадцати лет не было, что войско Первой Священной Войны все еще осаждает Карасканд на жестокой границе Каратай. Или, быть может, ему хотелось поверить в более мягкую и наивную реальность.

Пройас провел ладонью по лицу, вздрогнул, ощутив влажные следы слез. — Что… что ты делаешь здесь?

Пристальный взгляд. — Похоже, то же самое, что и ты.

Уверовавший король Конрии кивнул, не находя нужных слов.

Саубон нахмурился, но благожелательно и по-дружески. — То же самое, что и ты… Да.

Прохладный воздух все сильнее обнимал их, и к ноздрям Пройаса прикоснулся запах мяса: и того, что готовилось на огне, и того, что начинало тухнуть.

Мяса шранков.

— Он вызывает меня на совет… — пояснил Саубон. — Уже не первый месяц.

Пройас судорожно глотнул, все понимая, но, тем не менее, не осознавая.

— Не первый месяц?

Мир это житница …

— Конечно, не так часто, как в самом начале Ордалии.

Пройас заморгал. Удивление садовыми граблями взбороздило его лоб.

— Значит ты говорил с… с … Ним?

Король норсираев немедленно ощетинился, почувствовав обиду. — Я — экзальт-генерал, такой же как и ты. Я возвышаю свой голос с той же беспощадной искренностью, что и ты. Я пожертвовал столь же внушительной частью своей жизни! Даже большей! Так почему он должен выделять именно тебя?

Пройас смотрел на него как дурак. А потом качнул головой с большей энергией, чем намеревался, — как безумец, или как нормальный человек, отмахивающийся от шершней или пчел. — Нет… Нет… ты прав, Саубон…

Уверовавший король Карасканда усмехнулся, впрочем, нотка горечи превратила гримасу в оскал.

— Приношу извинения, — проговорил Пройас, склоняя подбородок. Давняя вражда всегда заставляла их соблюдать правила этикета.

— И, тем не менее, ты недоволен моим присутствием здесь.

— Нет… Я…

— Скажешь ли ты то же самое нашему Господину и Пророку? Пфа! Ты всегда слишком торопился польстить себе фактом его внимания.

Буравящее жало взгляда Саубона заставила Пройаса почувствовать себя ребенком.

— Я… я не понимаю тебя.

Как возникает впечатление о сложной личности? Пройас всегда считал Саубона упрямым, деятельным, даже неожиданно хрупким человеком, склонным к приступам едва ли не преступного безрассудства. Саубон никогда не смог бы превзойти его собственную потребность в доказательствах даже перед всевидящим оком Анасуримбора Келлхуса…

И, тем не менее, этот человек стоял перед ним, очевиднейшим образом оказавшись из двоих сильнейшим.

Высокий норсирай задрал подбородок в хвастливой галеотской манере. — Ты всегда был слабым. Иначе, зачем он взял тебя под свое крыло?

— Слабым? Я?

Вялая улыбка. — Тебя ведь учил колдун, или я ошибаюсь? — О чем ты?

Саубон отступил к подобному горе силуэту Умбиликуса — Быть может он не дает тебе наставления… — проговорил он, прежде чем направиться прочь.

— Быть может, он извлекает яд из твоей души.



За прошедшие годы они с Саубоном сталкивались несчетное число раз, обсуждая вопросы сразу бессодержательные и катастрофически весомые. Брешей в джнане пробито было немало: задиристый галеот однажды даже назвал его трусом перед всем имперским Синодом, тем самым посрамив в глазах всех собравшихся. То же самое можно было сказать о поле брани, где соперник Пройаса как будто бы принял за правило нарушать те условия, которые выторговал именем своего Господина и Пророка. В припадке ярости Пройас дошел даже до того, что напал на этого дурака после того как тот захватил Апарвиши в Нильнамеше. Аналогичный инцидент произошел в Айноне, после того как Саубон ограбил поместья не одной дюжины владетелей, принадлежавших к касте благородных, которых Пройас уже привел к заудунианской присяге! После этого, последнего выпада Пройас пошел к Келлхусу, не сомневаясь в том, что на сей раз «безумный галеот» зашел чересчур далеко. Однако обрел только укоризну.

— Ты думаешь, что я не заметил твое неудовольствие? — сказал тогда Келлхус. — думаешь, что я могу что-то не заметить? Если я не говорю об этом, Пройас, то потому что не вижу необходимости. Всё, чем унижает тебя Саубон, мобилизует тех, кого он ведет за собой. То, что более всего раздражает тебя, служит мне наилучшим образом.

Услышав эти слова, Пройас затрепетал, задрожал всем своим телом! — Но мой Го…!

— Я не учу своих полководцев тому, как надо править моей Священной Империей, — отрезал Келлхус. — Я готовлю генералов — чтобы они покорили Голготеррат … низвергли его нечестивое величие, не оказывали снисхождения еретикам.

После этого случая Пройас постарался выпестовать некую долю приязни в их взаимоотношениях с Саубоном. В известном отношении они даже стали приятелями. Однако если ветви вражды были оборваны, корни её оставались. Настороженность. Скептицизм. Склонность покачать укоризненно головою.

Саубон, в конце концов, так и остался Саубоном.

Пройас проводил старого знакомца взглядом, проследил за тем, как он исчез в черных недрах императорского павильона, и обнаружил, что не в состоянии сдвинуться с места. Он так и застыл в лабиринте ходов за пределами Умбиликуса, поначалу взирая по сторонам, а потом уже прячась, пригнувшись среди ширм из пятнистого холста, уселся как прикованный к месту. Размышляя об этом впоследствии, Пройас поймет всю чистоту своего бдения, опровергнувшего карнавал предчувствий и мыслей, терзавших его душу. Осознает, что человек по имени Пройас и не ждал вовсе…

В отличие от Пройаса Большего.

Целых две стражи, не смыкая глаз, просидел он в пыли, ощущая, как ранят глаза песчинки при каждом движении век.

Умбиликус являл собой центр Великой Ордалии, место пересечения всех путей, подобно артериям вившихся и расходившихся по унылым равнинам. На его глазах ровные ряды людей превращались в редкие цепочки, разбивались на отдельные звенья, на воинов, как будто бы не имевших цели, и только попусту бродивших. Многие замечали его в сумрачном закутке, и какова ни была их реакция, — беглый взгляд или кривая ухмылка, — в ней ощущалась непонятная неприязнь. Пройас ждал, и свет Гвоздя Небес пролился на потертые, видавшие всякую непогоду палатки; ждал, стараясь не смотреть на людей, проходивших мимо, превращавшихся в тени, становящиеся всего лишь напоминанием о Человеке.

Он узнал Саубона, еще толком не разглядев знакомца, таким заметным был его широкоплечий силуэт. Свет звезд припудривал его волосы и бороду, лунный свет добавлял блеска кольчуге на противоположном плече. Свет факелов разрисовывал его фигуру оранжевой и коричневой красками.

Пройас шевельнулся, чтобы окликнуть, однако дыхание его окаменело, сделалось слишком тяжелым для того, чтобы его можно было сдвинуть с места. Он мог только наблюдать, оставаясь на месте, словно пес или ребенок в пыли.

Уверовавший король Карасканда шагал с непонятной целеустремленностью, словно человек, обдумывавший неясное для него самого, но неприятное дело, мешающее ему отойти ко сну. Пройас, казалось, словно съеживался с каждым его шагом — что за позорное безумие его осенило? Он словно превратился в нищего, опасающегося трепки, изнемогая от голода. Что низвело его к такому положению?

Или кто?

Саубон шел, ни на что не обращая внимания, пока не поравнялся с Пройасом. А потом, повинуясь какому-то собачьему чутью, повернулся к нему.

— Ты ждал все это время… здесь… меня?

Пройас заглянул ему в лицо, пытаясь прочесть на нем какие-то следы собственной мягкой как воск неуверенности. И не увидел её.

— Между нами разлад, — проговорил Пройас, недовольный слабостью своего голоса. — Мы должны переговорить.

Норсирай внимательно посмотрел на него. — Разлад есть, это да… но не между мной и тобой.

Сделав пару шагов, он опустился рядом с Пройасом на расстоянии протянутой руки. — Что гложет тебя, брат?

Пройас попытался прогнать страдание со своего лица. Он провел по щеке ладонью, словно пытаясь смахнуть невесть откуда взявшегося клеща. — Что меня гложет? — Он ощущал, как складывается глубочайшее непонимание, как ошибочные предположения грозят сделать их разговор комичным.

Саубон взирал на него со своего рода насмешливой жалостью.

— То, что он говорит нам, — наконец, с интонацией заговорщика проговорил Пройас. — Тебя не смущает то, во что ты прежде верил?

Саубон прикусил нижнюю губу и кивнул. Ближайший факел ярко вспыхнул под порывом ветра. Золотые завитки скользнули по кольчуге Уверовавшего короля Карасканда и погасли.

— Да, я встревожен, но не в такой мере как ты.

— Так, значит, он рассказал тебе! — Прошипел Пройас, наконец, осознавая причину, заставившую его погрузиться в это безумное ожидание.

Серьезный кивок. — Да.

— Он рассказал тебе о Боге Богов!

Король Коифус Саубон нахмурился… морщины птичьими лапками разбежались от уголков его глаз.

— Он сказал мне, что ты будешь ждать здесь… ждать меня.

Пройас заморгал. — Что? Ты хочешь сказать, что он… он…

Ладонь норсирайского экзальт-генерала прочно легла на его плечо.

— Он велел мне быть добрым.

ГЛАВА ВТОРАЯ Инъйор Нийас

Нельзя утешить того, кто притворяется, что плачет.

— Конрийская пословица
Конец лета, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), северные отроги гор Демуа
— Пусти… — бросила Серва брату, башней стоявшему рядом под ветром.

Сорвил как всегда колебался. Ему хотелось держать её, ощущать в своих руках тонкое тело, о котором никогда не переставало помышлять его сердце, даже когда от гнева сводило челюсть и гудело в ушах. Ибо, не взирая на всю силу ненависти, которую он испытывал, похоть отказывалась оставить его в покое.

Всё всегда происходило одинаково. И понимание придет к нему не раньше, чем сцепившиеся в его душе псы разорвут её на более вдохновляющие части. Он считал свой путь чистым. Он, нариндар, наречённый Цоронгой ассасин Сотни. Сама Матерь Рождения помазала его, скрывая от противного естеству взгляда Анасуримборов, снабдила подходящим оружием, даже возвела в необходимый ему высокий чин. Но проклят он или нет, собственная Судьба беспощадно приближалась к нему. И явилось посольство нелюдей, доставившее условия их союза с Великой Ордалией, и псы с радостью всадили свои зубы в его сердце. Она сама сказала ему: он должен стать заложником Иштеребинта и находиться в плену вместе с Сервой и ее старшим братом Моэнгхусом.

Сорвил обнаружил, что его перебросили в несколько магических прыжков — через руины древней Куниюрии вместе с дочерью убийцы его отца, и с каждым новым полетом он все более увлекался ею. И думал даже, что может полюбить её, позволял себе придумывать другое будущее, в котором погибал он, а не её отец…

Для того лишь, чтобы застать её, дрожащую в руках этого рослого воина, приходившегося ей братом.

— Лошадиный король… пора идти.

Ненависть заставила Сорвила помедлить, однако он покорился, надеясь на убежище, надеясь на Неё. И поэтому обхватил правой рукой её талию, и тепло её тела показалось ему жаром извлеченного из огня утюга. Над ропотом мыслей свирелью пел её голос. Вращались стороны света, как всегда вращались они, блестели словно осколки стекла, подброшенные в белую высь, к солнцу, и он распутывал, как распутывал по обыкновению, от сердцевины наружу, собственную сущность, поблескивавшую на горизонте как далекое зеркало.



Так они пересекли горы Демуа. Сорвил, притворный Уверовавший король, и безумные дети Святого Аспект-Императора, перепрыгивали со склона на склон, кожей и нервами ощущая живительный холод, надрывая легкие неизмеримо колким воздухом — с вершины на новую утомительную вершину, всегда возвышавшуюся над краем пустоты. Весь мир казался подброшенным к небу, земля загибалась и нависала, ободранная от всех покровов со всеми своими обрывами и заснеженными ущельями. Он брел рядом с ними, онемевшими пальцами обнимая себя за плечи, удерживая в себе то тепло, которое могло создать его нутро, стараясь не позволять себе дрожать от холода, чтобы не упасть от этого в снег. И он обнаружил, что не может более различать свои ужасы, вздымающиеся к небу и опускающиеся долу головокружительные утесы, и груз своего сердца.

Он взирал в суровую пустоту, ненависть вращалась в нем как подброшенная монета, и видел, как ветры обдирают ближайшие вершины, в бесконечном движении унося снег на восток. Он ощущал их кровосмесительное стремление друг к другу, малышка Серва и рослый Моэнгхус, разгоряченные кровью и жизнью, бредущие возле тех же что он пропастей и обрывов… и желал им смерти.

И всего-то надо — толкнуть, думал он. Всего лишь толкнуть, и он сможет спокойно умереть здесь, отдав наружу собственное тепло, излив его в окружающую пустоту. Короткая паника, треск костей. Последний вздох.

И никто, никогда и ничего не узнает.

A потом, один только магический прыжок, и он исчез, этот мир камня, льда и разверзшихся пропастей. Они вновь оказались в лесу, на ровной земле, среди зарослей и террас, в месте, где стоя не боишься упасть.

Высота укоротила деревья, щебень проредил кусты и травы. По расщелинам с оставшихся позади гор ниспадали ручьи, их холодная вода сводила пальцы, от неё ныли зубы. Все трое посидели молча какое-то время, наслаждаясь теплым и ласковым воздухом. Серва придремала, опустив голову на изгиб руки. Моэнгхус делил свое внимание между пейзажем и собственными пальцами. Сорвил смотрел вдаль, изучая, как закорючки горных вершин превращаются в умиротворенный горизонт.

— Что твои люди знают об Инъйор-Нийасе? — наконец спросила Серва.

Голос её, он понял, всегда нисходил к нему и никогда не вырывался наружу.

Ничего не ответив, он повернулся лицом к западу, чтобы избавить себя от жестокого веселья, плясавшего в её взгляде. И решил, что еще больше ненавидит её под лучами солнца.

— Отец, — продолжила она, — говорит, что видит в этом урок, что в вымирании упырей нужно видеть знак того, что может угаснуть и само человечество.

Он смотрел вдаль, пользуясь недолгой передышкой. Он не мог смотреть на Анасуримборов без стыда, не мог уснуть, не представив себе их соединение. Только повернувшись к ним спиной, он мог обратиться к тем думам, что позволяли ему дышать. Ведь он нариндар, орудие жуткой Матери Рождения. Ведь он тот нож, что уничтожит их демонического отца и предаст гибели его детей. Тот самый нож!

Он даже начал молиться Ей во время коротких страж перед сном.

Отпусти им, Матерь



То, что он видел, было преступлением — в этом он сомнений не имел. Инцест считался смертным грехом у всех народов, у всех великих домов — даже у Анасуримборов, которым приходилось более всех прочих ублажать толпу. Они боялись, Сорвил понемногу осознал это. Они боялись, что их отец узнает об их преступлении по его лицу…

Однако, рассудил он, они боялись еще и того, что он может увидеть на их собственных лицах. Только этот страх, понимал Сорвил, сохранял его до сих пор в живых. Он не имел представления о том, что они могут или не могут скрыть, однако знал, что убийство — не мелочь даже для подобных им. Может быть, они слишком полагались на свою способность обманывать своего проклятого отца. Убийство человека — не шутка… такой поступок оставляет жуткий след в любой душе. Посему они решили согрешить в песке, прогнать его прочь, предоставить дебрям возможность совершить то, чего не решались сделать сами, позволить скитаниям унести с их душ след, оставленный виной.

А пока они дразнили его, смеялись над ним и мучили. Устраивали игры — бесконечные игры! — только ради того, чтобы посрамить, чтобы вывести из себя! На горах Демуа, а теперь на пороге сказочного Иштеребинта, последней из великих нелюдских Обителей.

Время их было на исходе.

— Мир этот прежде принадлежал нелюдям, — говорила она, — а теперь принадлежит людям… тебе, Сорвил. Он ощущал на себе ее бесстыдный взгляд. — Какую судьбу ты изберешь?

Дыхание ветра вдруг пошевелило траву.

— Это легко сказать, — проговорил Моэнгхус, со вздохом вставая. Нагнулся, выбирая сосновые иголки из гетр. Схватил Сорвила за плечи двумя готовыми к бою руками, тряхнул с полным издевки дружелюбием. — Кровавую конечно.

Сорвил вырвался из его хватки, ударил в лицо — и промахнулся. Имперский принц шагнул вперед и нанес свой удар — достаточно сильный для того, чтобы ноги под ним сплелись как брошенная веревка. Повалившись спиной на землю, Сорвил разбил локоть о гранитную глыбу. Боль молнией пронзила его руку, обездвижив ее.

— Что? — Рыкнул Моэнгхус. — Почему ты упрямишься? Беги, мальчишка, — Беги!

— Ты на-назвал меня проклятым! — Вскричал Сорвил. — Меня?

— Я назвал тебя несчастным. Слабаком.

— Тогда скажи мне! Где горят кровосмесители? Какую часть ада ваш святой отец уготовал для вас обоих!

Волчья улыбка, небрежное движение плеч. — Ту, где твой отец воет как беременная вдова…

Откуда приходит сила в слова? Как простое дыхание, звук могут исторгнуть ритм из сердец, превратить в камень кости?

— Поди! — крикнула Серва своему брату. — Юс вирил онпара ти…

Несмотря на предупреждение, прозвучавшее в её голосе, Моэнгхус расхохотался. Бросив на Сорвила яростный взгляд, он плюнул, повернулся, направился вниз по склону. Сорвил следил за игрой света теней на его удаляющейся спине, ощущая что сердце его превратилось в треснувший и остывший котелок.

Он повернулся к свайальской ведьме, взиравшей на него с пристальностью, способной посрамить обоих мужчин. Из презрения он позволил ей глазеть на себя. Солнце играло в её волосах.

— Как? — Спросила она, наконец.

— Что как?

— Как ты можешь… всё еще любить нас?

Сорвил потупился, подумал о Порспариане, своем мертвом рабе, растиравшем грязь и плевок Ятвер по его лицу. Именно это видит она, осознал он, плевок Богини, магию, являющуюся не магией, а чудом. Они поддевали, насмешничали, подстрекали, и, тем не менее, видели только то, что видел их жуткий отец: обожание, подобающее заудунианскому Уверовавшему королю. Ненависть пронизывала его сердце, сковывала самое его существо, однако эта ведьма видела только плотское желание.

— Но я презираю тебя, — ответил он, в упор посмотрев на нее.

Она не отводила свой взгляд еще несколько сердцебиений.

— Нет, Сорвил. Ты ошибаешься.

И словно услышав одно и то же неизреченное слово, оба они посмотрели на прогалину, на точки медленно скользившего над ней цветочного пуха.

Намерения, обещания, угрозы. Произнесенные шепотом они придавали силу сердцу.

И пусть никто не слышит. Никто, кроме Богини.

Отпусти им, Матерь. Даруй их мне.



Стыд — великая сила. Еще пребывая в чреве, мы ежимся под яростным взглядом отца, стараемся избежать полного ужаса взгляда матери. Еще до первого вздоха, первого писка мы знаем насмешки, от которых будем бежать, знаем алхимию более тонкого осмеяния, и тот образ, в котором оно обитает в нас, в нашей плоти, в виде пузыриков отчаяния, превращающих в пену наше сердце, наши конечности. Боль можно удержать зубами, ярость во лбу, в глазах, но позор занимает нас целиком, наполняя собой нашу съежившуюся кожу.

Ослабляя своим пробуждением.

Часть стоявшей перед Сорвилом дилеммы крылась в промежутках между магическими прыжками, в том, как часто он обнаруживал, что наблюдает за ней, пока она дремала, чтобы восстановить силы. Во время сна она становилась другой, бормотала от страха, кряхтела от усталости, вскрикивала от темного ужаса. Эскелес также нес в себе проклятие Снов, также бесконечно страдал, когда спал. Однако, пробудившись, он никогда не выглядел столь же безмятежно как Серва. Его ночные горести ни в коем случае не противоречили озаренной солнцем человечности. Сорвил не мог слышать всхлипывания и рыдания Сервы без того чтобы не проглотить своего рода комок в горле.

Когда она спала, казалось, что он видит её такой, какой она могла бы быть, если отбросить вуали, сотканные её дарованиями и статусом. Видит, какой она станет, когда он будет силен, а она слаба.

После того, как она проснулась, они совершили последний магический прыжок со склонов Демуа на холм, представлявший собой чудовищный каменный пень или столп, обрубленный у основания. Прогалины заплетал плющ. Ветви огромных дубов и вязов казались стропилами, поддерживавшими полумрак, корни их разделяли каменные блоки. Заросли мха чавкали под ногами. Корни слоновьими хоботами пересекали рытвины, которыми необъяснимо изобиловал рельеф, покрытый кольцами сладкого мха. В воздухе стоял запах сладостной гнили. Рассеянный свет наполняли прожилки теней, словно бы отражавшихся от неспокойных вод.

— Я не помню этого места, — сказала шедшая первой Серва.

— Наконец-то, — проворчал Моэнгхус, — мы получим возможность насладиться смертью и гибелью без нотаций.

Птичья песнь звучала над зелеными высотами. Сорвил прищурился: сквозь полог листвы пробилось солнце.

— Упыри старее старых — обратилась она к сырой низине. — И клянусь, даже они забыли…

— Но сделались ли они от этого счастливы? — вопросил её брат. — Или просто до сих пор пребывают в растерянности?

Ветвящаяся тень, похожая на толстую черную жилу, потянулась от его груди на лицо. Солнечный свет рассыпался тысячью белых кружков на краю его нимилевых лат. Сорвил успел заметить, что имперский принц часто бывал таким до того, как погрузился в нынешнюю меланхолию. Беззаботным. Саркастичным — словно человек, возвращающийся к какому-то презренному делу.

Серва остановилась между двух массивных каменных глыб, провела ладонью по покрывшейся коркой и изъеденной ямками поверхности, вдоль трещин столь же заглаженных как океанская галька. Она шла в своей обычной манере, одновременно беззаботной и внимательной, жёсткой в восприятии душ, абсолютно уверенных в её власти. И оттого казалась неумолимой.

— Камень этот сохранил печать древнего удара… пятно… заплесневелое и едва заметное, я такого ещё не видала.

Впрочем, неумолимой она казалась всегда, вне зависимости от того, что делала.

— Пусть мертвое останется мертвым, — пробормотал её брат.

Музыкальные нотки её голоса чуть заглушила выступающая от камня зелень.

— От того, что забыто стеной не отгородишься…

Белоглазый воин ухмыльнулся, глянув прямо на Сорвила. — Она всегда была любимицей отца.

Сорвил посмотрел вниз, на ободранные и испачканные костяшки пальцев.

— А кто был любимцем Харвила? — С насмешкой в голосе продолжил имперский принц.

Из глубины мшистого древесного полумрака донесся голос Сервы. — Это место было заброшено еще до падения Ковчега.

— Я был его единственным сыном, — ответил Сорвил, наконец посмотрев на черноволосого Анасуримбора.

Есть темное понимание между мужчинами, очертания которого можно различить только в отсутствии женщин — в отсутствии света. Есть такая манера, взгляд, интонация, которые способны различить только мужчины, и она в одной и той же мере доступна братьям и явившимся из-за моря врагам. Она не требует развернутых знамен и свирепого рыка, хватает мгновения одиночества проскочившего между обеими мужским душами, движения воздуха между ними, совместного восприятия всех убийств, сделавших возможной жизнь обоих.

— Да, — продолжил Моэнгхус с железом в голосе. — Я слышал, что об этом говорили в Сакарпе.

Сорвил скорее облизал свои губы, чем вздохнул. — О чем говорили?

— О том, как добрый Харвил расточил свое семя на твою мать.

Их разделял один короткий вздох, втягивающий в легкие одного то, что выдыхал другой.

— Говорят, что её чрево… — продолжил имперский принц, — уже омертвело до этого…

Туман поднимался в плоти младшего из двоих мужчин, охлаждая его кожу от внутреннего жара.

— Что это здесь происходит? — Поинтересовалась Серва, появившаяся из-за чудовищного в своей толщине дубового ствола. Мужчины не были удивлены. Ничто не могло избежать её внимания.

— Полюбуйся на него, сестра… — проговорил Моэнгхус, не отрывая взгляда от Сорвила. — разве ты не замечаешь ненависти…

Пауза. — Я вижу только то, что видела все…

— Он держится за рукоятку меча! Того гляди достанет его!

— Брат… мы уже говорили об этом.

О чем же они говорили?

— А если он, не сходя с места, проткнет меня! — Вскричал Моэнгхус. — Тогда поверишь?

— В сердце человека не бывает единства! Ты знаешь это. И знаешь…

— Он! Ненавидит! Посмотри на не…!

— Тебе известно, что мое зрение всегда проникает глубже твоего! — Вскричала свайяльская гранд-дама.

— Ну да! — Возвышавшийся над обоими спутниками имперский принц сплюнул и развернулся на месте.

Сорвил застыл на месте, ярость его не столько притупилась, сколько рассыпалась гравием в недоумении. Он посмотрел на широкую спину Моэнгхуса, которая, покачиваясь, удалялась в чередующихся полосках света и тени.

— Это безумие! — Со злостью бросил молодой человек. — Вы оба безумны!

— Может быть чем-то взбешены, — проговорила Серва.

Повернувшись к ней, он увидел то же, что и всегда невозмутимое выражение.

— Неужели я такая загадка? — огрызнулся он.

Она стояла на наклонившемся камне, поверхность которого обросла черно-зеленым мхом, а бока затянул белый лишайник. И казалась потому выше его… и могущественней. Одинокое копье солнечного света ударяло в лицо Сервы, заставляло её светиться как их проклятый отец.

— Ты любишь меня… — проговорила она голосом столь же невозмутимым, как и её взгляд.

Ярость сорвалась в нем, как если он был катапультой, а её голос спусковым крючком.

— Я считаю тебя шлюхой и кровосмесительницей!

Она вздрогнула, восхитив тем самым какую-то злобную часть его.

Однако ответ Сервы не замедлил пролиться жидким светом из её уст, сгуститься светлым паром из окружающего сумрака.

— Каур'силайир мухирил…

Сорвил отшатнулся назад, сперва от изумления, потом от сочленений охватывавшего его света. Ступни его колотили по воздуху. Его отбросило назад, притиснуло к морщинистому стволу огромного дуба. Голос Сервы налетал на него со всех сторон, как если он был листом, потерявшимся в буре воли этой женщины. Злой и враждебный свет сверкал из её глаз, немногим уступая в яркости солнцу. Черный перламутр обрамлял фигуру… черный, змеившийся, ветвившийся, словно бы разыскивая трещины, проникавшие в самую ткань бытия. Волосы её разметались золотыми воинственными соколами.

И она нависла над ним, не столько преодолев, сколько прорезав разделявшее их расстояние… схватила его за плечи, воспламенив его кожу своим пламенем, высосав весь воздух из его груди своей пустотой, придавливая его тяжестью гор, принуждая, требуя…

— Что ты скрываешь?

Губы её раскрылись около поверхности солнца.

Слова его восстали из черных недр, отвечая на её требование.

— Ничего…

Не с трудом, свободно.

— Почему ты любишь нас?

— Потому что ненавижу то, что вы ненавидите… И невесомо, словно в курительном дыму. — Потому что верю…

Вздохом, как после поцелуя.

Черная тушь залила и закрыла все вокруг, скрыв за собой жилистый лес и воздушную сферу. Осталась она одна, титаническая фигура, и глаза блистают как Гвоздь Небес.

— Можешь ли ты не видеть наше презрение.

Слова, будто обращенные другу.

— Да.

Она наклонилась вперед, гнев воплощенный и воплощенный ужас, разбрызгивая его краской по коре.

— Не думаю.

Он запрокинул голову в полнейшем ужасе, он мог лишь взирать вдоль своего запрокинутого лица на её жуткую сторону, мог только простонать свою жалобу, прорыдать свой позор. Пролилась вода его тела, горячая словно кровь. Нутро.

И с каким-то ударом сердца исчезло все.

Её чары. Его честь.

— Почему? — Кричала она. — Почему тебе надо любить нас? Почему?

Дрожь колотила его, крутила как ветер. Он обмарался…

— Неужели ты не видишь, что мы — чудовища!

Испачкался. Он заметил некую неуверенность, даже ранимость в её сердце… Страх?

Трепетное ожидание… чего…

Вонь собственного малодушия уже окружала его…

Доказательство.

Первое рыдание, исторгнутое из его груди эфирным кулаком. — К-кто? — закашлялся он, ухмыляясь в безумии. Падение, сокрушительный удар, внутри и извне. И теперь все, конец.

Конец всему.

Он теряет все. Харвила, своего младшего брата, теплую руку его в своей мозолистой ладони. Теряет свое наследство, свой народ. Образ его сразу крив и непристоен. Теряет то бдение рядом с Цоронгой в меркнущем свете, когда они слушали Оботегву, забывая дышать. Сверкающую расселину. Теряет видение шранколикой Богини, выковыривавшей когтем грязь из своего лона. И бахвальство — этот звериный жар! Вой, сделавшийся невыносимым. Крик Порспариана, бросившегося горлом на копье. И припадок блаженства! Свирепого от… напряженного от… раздёленного. И то как он съеживался и молил, охватив Эскелеса, когда их окружила жуткая масса нечеловеческих лиц.

Потоки горячего семени, просачивающиеся через тиски его стыда. Его отец, машущий руками как сердитый гусь — в огне.

Его мать — серая как камень.

Его семя! Его народ! Запах дерьма… дерьма… дерьма…

Убью-позволь-мне-убить…

Он стоял на коленях, согнувшись вперед, раскачиваясь, словно собираясь извергнуть блевотину. И не понимал почти ничего, совсем ничего из происходящего — да вообще ничего. Рыдания, исходившие из его груди, ему не принадлежали. Более не принадлежали…

Доказательство.

Она смотрела на него сверху вниз, холодная и безразличная.

— Кто? — промычал он дрогнувшим голосом.

— Люби нас… — проговорила она, отворачиваясь от жалкого зрелища. — Если должен.



Он скрючился под могучим дубом, припав к его жестокой коре, все более и более заворачиваясь в неразборчивое рычание. Однако голос её все теребил и теребил его…

Я подчинила его!

Смятение.

Что еще ты хочешь, чтобы я сделала? То, чем я покоряла упырей, сработает и на нем. Он любит нас.

Голос её брата трудно было разобрать за тем рычанием, в которое он был погружен.

Отец недооценил глубину его раны.

Она не значила ничего — чистота её проклятого голоса.

Наш отец ошибается во много большем, чем ведомо тебе… Мир превосходит его, как и нас, как и всех остальных…

Он ничего этого не понял…

Он просто переносит битву в большие глубины.

Мир раскачивался и плыл по спиралям, теплый и медленный.

Лицо мое под твоим лицом… замолчи и увидишь…

Мать напевала и гладила его. Омывала собственными руками.

Шшш …

Шшш, мой милый.

— Мама?

Вечность обитает внутри тебя. Сила, неотличимая от того, что происходит…

— Я безумен? — спрашивает он.

Безумен…

И очень свят.



— С квуйя, — говорила Серва, — нельзя позволять себе вольностей.

Сорвил сидел, и, не обращая внимания на обрыв прямо перед собой, взирал на запад опухшими глазами. После пережитого позора и унижения, пока она спала, а угрюмый Моэнгхус бродил по внутреннему островку, он заполз в наполненную водой рытвину и отмылся. Должно быть, целую стражу он плавал над древней черной водой, онемев от холода, прислушиваясь к хлюпанью собственных движений, звуку собственного дыхания. Ни одна мысль не посетила его. Теперь, с мокрыми волосами, в промокших насквозь штанах, он тупо взирал на видневшийся вдалеке пункт их назначения. Он торчал над ровной стороной горизонта — силуэт, лишь чуть более темный, чем фиолетовое небо над ним: гора, севшая на мель посреди вырезанной в камне равнины.

Иштеребинт. Последнее прибежище упырей.

В молодости нелюди снились ему, как и любому сыну Сакарпа. Жрецы называли их нечеловеками, Ложными Людьми, оскорбившими богов похищением их совершенного облика, соединением мужского и женского, и — что самое отвратительное — похищением секрета бессмертия. В частности, один из жрецов Гиргаллы, Скутса Старший, находил удовольствие в том, что потчевал детей описанием злобных прегрешений нелюдей после падения Храма. Он извлекал на свет древние свитки, и зачитывал их сперва на древних диалектах, а затем в красочном и зловещем переводе. И нелюди становились выходцами из Писания, непристойными во всем том, в чем они превосходили людей, и притом, каким — то недоступным людям образом, принадлежавшими к дикому и темному миру… расой, рожденной в одной из самых черных, самых первобытных окраин, хранящей в себе злобу, сулящую им пламя до конца вечности.

— Наделенные душами шранки, — объявил однажды Скутса в порыве беспомощного отвращения. — Одно лишь постоянство в заблуждениях можно зачесть им за достоинство!

И ужас, потрескивавший в его голосе, становился угольками, разжигавшими ещё более пламенные сны.

И теперь он сидел, унылый и озябший, вглядываясь в призрак Последней Обители, пока Серва объясняла, что последнюю часть пути им предстоит пройти пешком.

— Вы забываете о плате, которую приходится платить мне. Если мы окажемся там прыжком, я буду слишком слаба и не смогу защитить вас.

— Тогда переправь нас на тот лесистый холм, — предложил Моэнгхус. — Мы можем оставаться на нем до тех пор, пока ты не возобновишь свои силы. Уверен, что до той Горы остается еще две стражи.

— А если заметят мои Напевы? Ты рискнешь всем, чтобы не утруждать свои ноги?

— Это кратчайший путь, сестра.

Они спустились вниз с окружавших их утесов, и направились на северо-восток по лесам, изобиловавшим столпами, рытвинами и гнилыми в еще большей степени, чем те, что остались на Безымянном. Время от времени им попадались стволы колоссальных вязов, мертвых и обветшавших, поднимавшихся на немыслимые высоты, кора мешковиной свисала с оголенной, похожей на кость, древесины. Серва и её брат помалкивали, даже проходя под исполинскими обломившимися ветвями.

Герои были его судьбой, взросление — чередой побед, но не унижений. С удивлением, присущим всем деградировавшим людям, Сорвил обнаружил, что его ожидает особое положение, что и для опустившихся определено положенное место. Он был из тех, кто следовал, тем, кого избегали. Он не принадлежал к тем, с кем говорили… в нем видели объект порицания и насмешки, комедийный персонаж. Удивительно было то, что ему не требовалось даже задумываться, чтобы осознать это, ибо знание это всегда обитало в нем. Оскорбленные души не нужны миру.

Замедлив шаг, Моэнгхус приблизился к нему, никоим образом не обнаруживая своих намерений, оставаясь на известном расстоянии. В подобных ситуациях полагалось первой заговорить душе заблудшей.

— Что она сделала со мной? — наконец спросил Сорвил, наблюдая за пятнами света и тени, рябившими на плечах и дорожном мешке Сервы, шедшей шагов на двадцать впереди них.

— Это был Напев Принуждения, — ответил его спутник после некоторого раздумья.

Призраки недавнего переживания еще тревожили его нутро.

— Но… как смо…

— Как смогла она заставить тебя обоссать собственные штаны? — Резаное из камня лицо посмотрело на него сверху вниз, не с презрением, с любопытством. В этих бело-голубых глазах было что-то не от мира сего…

Глаза скюльвенда, так сказал ему Цоронга.

— Да.

Имперский принц задумчиво выпятил губы и посмотрел вперед. Последовав направлению его взгляда Сорвил узрел её лицо, повернувшееся словно раковина в волне. Она услышала их — за птичьими песнями, шелестом ветвей под ветром. Это он знал.

— А как голод заставляет тебя есть? — Спросил Моэнгхус, все еще смотря ей вслед.



Ту ночь они спали под мертвыми вязами, и только далекий ночной вой горных волков отмечал пройденные ими лиги. А наутро пошли лесными галереями, столь плотными, что они казались тоннелями; им редко удавалось увидеть небо, не говоря уже о том, чтобы определить сколько они прошли. Гиолаль, так звалась эта земля, прославленные и заповедные охотничьи угодья Инъйори Ишрой. В пути они в основном молчали. Сорвил шел, ни о чем не думая, ступая так, как будто был из стекла и опасался разбиться. И когда, наконец, посмел задуматься, образы предшествовавшего дня посыпались на него, вселяя судороги позора и унижения, и он не мог заняться ничем другим, кроме обдумывания нелепых и вздорных схем будущей мести. Но даже тогда в душе его сумело зародиться чувство… знание того, что действиями имперских отпрысков руководит нечто большее, чем кровосмесительная любовная связь.

Ему даже пришло в голову, что ему было назначено застать их в любовных объятьях…

День уже почти выбился из сил, когда они, наконец, оказались на гребне хребта, с которого открывался вид. Сорвил взобрался на груду огромных валунов, северная сторона которых обросла лишайником. Они словно совершили новый магический прыжок — таким неожиданным оказался вид.

Иштеребинт… наконец. Иштеребинт… гора на подножье меньших холмов, туша его затмевала небо перед ними. Солнце кровавым шаром висело на юге над самым горизонтом. Чертог погружался в гаснущий блеск светила, его восходящие откосы и обрывы были словно бы тушью вычерчены на кремового цвета пергаменте. Масштаб сооружения был таков, что сердце его отказывалось верить глазам.

Гора… обработанная и отделанная, каждая поверхность её срезана на плоскость или углубление… отверстия, террасы, резные изображения — их было больше всего. В таких подробностях, что от их созерцания болели глаза.

Сорвил пополз вперед на четвереньках.

— Как такое может существовать? — спросил он пересохшим от молчания голосом.

— Бесконечная жизнь, — пояснила Серва, — рождает бесконечное честолюбие.

Пространство внизу увязывал воедино лес, простиравшийся на несколько уступов подножья и заканчивавшийся как будто бы полосами мертвых деревьев. Гора словно застыла в покаянии, на коленях, расставив ноги. Между ними походила дорога, мощеная белым камнем, любопытным образом обрамленная колоннами и лишенными крыш склепами, хотя большая часть последних (и даже некоторая часть первых) обнаруживали признаки разрушения. Даже с этого расстояния, Сорвил видел движущиеся по дороге фигурки, цепочку москитов, тянувшихся к расщелине Обители — толпа сходилась под громоздившимся друг на друга резными утесами. Вход в утробу Обители обрамляли две массивные фигуры, фас входа поднимался над линией теней и был обращён к южному горизонту, алому, оранжевому и бесстрастному.

— Колдовство… — заметила Серва, обращаясь к своему брату. — На всём видна его метка.

— Что будем делать? — Спросил Моэнгхус, не отводя глаз от Обители.

Свайальская ведьма бросила на него угрюмый взгляд, но ничего не сказала. Она сидела на краю обрыва, свесив вниз ноги.

И тут Сорвил услышал это — звук колышущегося на ветру полотнища, негромкий и певучий, и все же полный скрежещущей гравием скорби.

— Что это такое? — спросил он. — Этот звук…

Теперь, когда душа его ощутила этот плачь, он удушил все прочие звуки, свидетельствуя о глубочайшей неправде таящейся в теплом летнем воздухе.

— Это Плачущая Гора, — ответила Серва, уже оказавшаяся на ногах. — Скорбь её перед нами.



Несколько страж они с трудом спускались под меркнувшим светом, преодолевая лесистые склоны и каменистые гребни. Об остановке не могло быть и речи. Лес не просто кончался, он умирал, деревья лишались листьев, земля становилась бесплодной и пустой. Один лишь Гвоздь Небес освещал дорогу через пустошь. Они перебирались через мертвые древесные завалы, спотыкались о переплетения выбравшихся на поверхность корней. Ветви над головой разрывали звездные арки ночи.

Отринув дневное тепло, зимняя тишина кралась над миром.

Иштеребинт высился справа от них, медленно привлекая к себе, по мере того, как Серва вела их вдоль тыльной стороны восточного склона горы. Мать Сорвила некогда показывала ему древнюю памятку, резную печать из слоновой кости, по её словам унаследованную от какого-то южного владыки. Она посадила сына между своих скрещенных ног, и со смехом, положив свой подбородок на его плечо, рассказывала сыну о странностях этой вещицы. Она называла этот предмет зиккуратом, миниатюрным изображением тех ложных гор, которые привередливые короли, не желавшие оставлять свое тело погребальному костру, строили в качестве собственных гробниц. Его завораживали сотни миниатюрных фигурок, врезанных в стороны ступеней-террас: казалось невозможным, что ремесленник мог изготовить такие крохотные изображения. По какой-то причине, подробности эти растревожили его душу, и, понимая, что он испытывает терпение матери, Сорвил рассматривал каждую из фигурок — многие из которых были не больше обрезка ногтя младенца — и восклицал: «Смотри-смотри! Вот еще один воин, мама! Этот с копьем и щитом!»

Иштеребинт не был ложной горой, если не считать плоской вершины, ему была чужда геометрическая простота зиккурата. Размером и расположением его изображений ведало зловещее буйство, ничем не сдерживаемое внимание к деталям, полностью противоречившим аккуратному и осмысленному параду фигур на террасах слоновой кости, рабам, трудящимся у основания, царственному двору, прохаживавшемуся у вершины. Даже останавливаясь, он ощущал себя мотыльком, ползущим к чему-то слишком огромному для того, чтобы быть произведением чьих-то рук. Каждый раз, когда он промерял Иштеребинт своим взглядом, какие-то предчувствия былого мальчишки — еще уверенного в том, что отец и мать будут жить вечно — вспыхивали в душе его. Он даже ощущал доносящийся из курильницы хвойный запах, слышал вечерние молитвы…

И гадал, не попал ли в какой-то безумный кошмар…

Проснись… Сорва, мой милый…

Жизнь.

Глаза его жгло, и движения его век вышли из-под контроля, когда они приблизились к замеченной сверху большой дороге — Халаринис, как называла ее гранд-дама, Летняя лестница. Сорвил и Моэнгхус пригнулись, разглядывая фигуры, бредущие без факелов по всей её длине. Серва, тем не менее, продолжала, как и прежде идти вперед.

— Это эмвама, — проговорила она, завершая пируэт, ничуть не нарушивший её шаг. И с этими словами продолжила полностью безмятежно двигаться вперед. Моэнгхус последовал за ней, опустив тяжелую длань на рукоять своего палаша. Сорвил помедлил какое-то мгновение, вглядываясь в гранитную непреклонность их движения к цели, а затем занял место, отведенное ему Анасуримборами, — место позора и ненависти.

Серва произнесла короткую строчку таинственных звуков, и в какой-то пяди над её головой открылся ослепительно яркий глазок, рождавший тени предметов, к которым был обращен.



От эмвама ему сделалось тошно.

Сорвил знал, кем они были, или по крайней мере, кем считались: человекообразными служителями, рабами нелюдей. Но, чем бы их не называли, быть людьми они давно перестали. Коротышки с оленьими глазами. Невеликие телом — самый высокий едва доставал ему до локтя — и разумом. По большей части одеждой своей они напоминали селян, однако на некоторых были мантии, свидетельствующие об определенном ранге или функции. Шедшие в гору несли с собой тяжелые грузы — дрова, дичь, стопки лепешек пресного хлеба. Отличить мужской пол от женского можно было только по наличию грудей, некоторые из женщин, однако несли собой спящих младенцев в повязках, сплетенных из на удивление пышных волос.

С самого начала они окружили троих путников, разглядывая их округлившимися глазами, раскрыв рты подобно изумленным детям, переговариваясь на каком-то непонятном языке, и мелодичные голоса их казались столь же уродливыми, как они сами. Невзирая на общее смятение, они умудрялись сохранять дистанцию. Однако, природная робость скоро испарилась, и самые отважные начали подбираться всё ближе и ближе. Наконец некоторые из них осмелились потянуть к пришельцам вопрошающие пальцы, словно бы мечтая коснуться тех, в чью реальность они не могли поверить. Серва в особенности казалась объектом их полного обожания любопытства. Наконец она что-то рявкнула им на языке, похожим на тот, которым пользовалась в своих Напевах, но не имеющем ничего общего с тем, на котором говорили эмвама.

Тем не менее, они её поняли. Несколько мгновений писка и визга ушло на то, чтобы эти ублюдочные создания, растолкав друг друга, расступились, предоставив чужеземцам какое-то ритуально предписанное пространство. Потом, когда толпа еще более увеличилась, и к ней присоединилось еще большее количество увечных душ, каким-то чудом они, тем не менее, соблюдали очерченный вокруг пришельцев Сервой невидимый периметр. За какую-то стражу возле них собралась такая толпа низкорослых уродцев, что зажженный Сервой магический свет уже не мог добраться до края сборища. И тем из эмвама, кто обретался во тьме, явившиеся на порог Обители люди казались, должно быть, не просто ярко освещенными фигурами, но чем то большим — какими-то образами, священными архетипами, и поэтому они предпочитали оставаться на месте, не напирая на своих убогих сородичей.

Однако, более всего напрягала нутро Сорвила вонь, во всех своих оттенках человеческая, ничем не отличавшаяся создаваемой мужами Ордалии на марше: временами земная и почти что благая, на краю кисловатая и сладкая, временами смолистая, отдающая запахом немытых подмышек, слишком густая на вкус. Если бы она пахли как-нибудь по другому, к примеру лесным мхом, дохлыми змеями или нечищеным стойлом, он мог бы видеть в этой многоликой различности нечто присущее их собственной форме, нечто принадлежащее сущности, во всем отличной от его собственной. Однако их вонь, словно плотницкий отвес, указывала на то, что они представляют собой: уродливых выродков. С выкаченными глазами, кривыми спинами, обезьяньими черепами. Ужас его, в известной мере восходил к ужасу отца, которому показали урода-сына.

Он никак не мог скрыть свое отвращение.

— Представь себе разницу между коровой, — в какой то момент обратилась к нему Серва, — и владыкой равнины, лосем. Он немедленно понял смысл её слов, ибо в эмвама было заметно нечто сразу бычье и неустрашимое, скучная жесткость рожденных служить безжалостным господам.

— Скорее между собаками и волками, — отозвался Моэнгхус, в шутку погрозивший неведомо кому кулаком, и расхохотавшийся при виде той паники, которую его тень вызвала среди карликов.

Сорвил глянул на захватывающее дух зрелище, стены Иштеребинта, поднимавшиеся над ним, впереди и по бокам, и был удивлен собственным гневом. Старые жрецы Гиргаллы всегда сетовали на мирскую злобу в Храме, не как на нечто, достойное сожаления, но как на достойное прославления. «Чистые руки нельзя очистить!» голосили они строки из Священной Хигараты. Чистый мир лишен боевой доблести, лишен жертвы и воздаяния. Слава покоилась в искажении вод.

Но это… эта грязь не могла родить славу, это зло могло породить только трагедию — карикатуру. Злобы мира сего, он начинал понимать это, были намного сложней его благ. К распущенности Анасуримборов он мог добавить теперь уродство эмвама. Быть может, благочестивые дураки не без причины принимали простоту за истину.

Мир был не столь примитивен, как Сакарп, в нем существовали шранки, в нем жили люди, а место между ними занимали тупые твари.

Неужели ты такой дурак, Сорва?

Нет.

Нет, отец.



Сорвил сделал все возможное, чтобы не обращать внимания на сборище мелких тварей. Трое путешественников поднимались, преодолевали уклон, хотя скорее могло показаться, что их несет поток голов, плеч и заплечных мешков, выхваченных светом Сервы из ожившей тьмы. Они шли мимо столпов, стоявших возле дороги. Казалось, что они были сложены из мыла, настолько неясными и расплывчатыми сделались вырезанные на них фигуры. Единственной общей чертой их всех, кроме размера, был изображенный под капителью лик, превращенный веками в какое-то подобие рыбы, и обращенный, по мнению Сорвила, в сторону юга, вне зависимости от того, куда бы ни поворачивала дорога.

— Если люди обожествляют места, нелюди почитают дороги… — пояснила Серва, заметив его удивленный взгляд. — Летняя лестница когда-то была их храмом

Уверовавший король посмотрел на неё, только для того, чтобы взглянуть наверх колонны, мимо которой она проходила в толпе — на аиста бледного и изящного на фоне бесконечной ночной пустоты. Страх не позволил его взгляду задержаться подольше.

— Пройти по этой дороге значило очиститься, — продолжила она, измеряя взглядом предстоявшую перед ними горную стену, — очиститься от всего, что может испачкать собою Глубины.

Он поежился, вновь обратив внимание на плотское уродство эмвама.

Так, наконец, в сопровождении отпрысков выродившегося племени достигли они Киррю-нола, легендарного Высшего Яруса Иштеребинта. Гора к этому времени поглотила Гвоздь Небес. Притенив ладонью зажженный Сервой свет, Сорвил едва мог различить что-либо ещё, кроме разящей тьмы. Он кое-как распознавал чудовищные лики, висящие на такой высоте, от которой ломило шею и другие, подобные украшавшим столпы вдоль дороги процессий, и взиравшие по диагонали на юг. Он скорее угадывал, чем видел циклопические тела под ними. Тишина, сразу тревожная и почтительная, легла на эмвама. Они начали оглядываться по сторонам, бросая лихорадочные взгляды на то, что по его догадке являлось утробой ворот. Обветшавшая Летняя лестница приготовила его к здешней разрухе. Однако даже медленная, тяжелая, продолжительная манера их приближения, даже всепоглощающая тьма не могли притупить его чувства для восприятия масштаба этого чудовищного уродства…

Какое место.

Дрожь началась как щекотка, скорее в дыхании, чем в теле, однако за считанные сердцебиения она проняла его до костей. Обхватив себя руками, он стиснул зубы так, чтобы они не стучали.

— Представь себе наших древних пращуров, — проговорила, обращаясь к нему Серва, лицо которой сделалось странным в столкновении света и теней. — Представь себе, как они штурмовали эту Обитель с хрупкими бронзовыми мечами и кожаными щитами в руках.

Он посмотрел на неё непонимающим взором.

— Многие считают, что упыри так просто пали перед Племенами людей, — пояснила она, взирая на окружающие высоты и омывая своё лицо чистотой таинственного света, — и подставили под их мечи свои горла.

Узнавая подобные факты, он приходил в ещё большее волнение. Они не уменьшали его невежество.

— Да окажется наше племя столь же удачливым, — пробормотал Моэнгхус. Возвышавшийся над эмвама, он напоминал косматого и могучего воина из преданий, одного из «множества буйных», так часто упоминаемых в Священном Бивне.

Тишина властвовала над последовавшими мгновениями, удивительная тем, что вокруг них собрались сотни эмвама. Отдельные шумы, конечно же, раздавались — пронзительные голоса ночных насекомых, глухой кашель и шмыгание носов, однако душа умеет не замечать подобные мирские звуки, она внемлет тому, что должно быть услышано. Сорвил даже посмотрел вверх, убежденный в том, что слышит шипение Суриллической Точки. Он заметил белые крылья, промелькнувшие за верхним пределом света. И исчезнувшие… Дрожь овладела им.

Он бросил взгляд на брата с сестрой, словно опасаясь открытия.

Имперский принц смотрел на сестру, шедшую, вглядываясь в черноту, несколькими шагами впереди. И хотя Сорвил никогда не думал иначе, власть свайальской гранд-дамы казалась в этот момент абсолютной.

— Что думаешь? — Спросил Моэнгхус.

— Эти эмвама — хороший знак… — ответила она, не оборачиваясь. — Однако меня смущают руины… Многое переменилось здесь с той поры, когда Сесватха стоял на этом месте.

— Руины?

Она повернулась к нему, столь же невозмутимая как всегда. Рот её приоткрылся. Глаза сверкнули как два Гвоздя с первым немыслимым слогом. — Тейроль…

Она запрокинула голову назад, чтобы увидеть Обитель, простерла руки, дабы вместить в себя гору во всей её необъятности. Окружавшие её эмвама взвыли и бросились врассыпную…

Суриллическая Точка погасла.

Её сменила линия, обладавшая достаточным блеском, чтобы разделить на части иссиня черную тьму, световой надрез, мгновенно проявившийся на всех предметах, начиная от поверхности под её руками до самой вершины этой пустоты, расширявшийся, словно приоткрылась дверь высотой во все мироздание…

Стержень Небес. Подобный ему воздвиг Эскелес на унылых пустошах Истыули; однако если в его руках Стержень осветил лиги, заполненные звероподобными шранками, то в руках Сервы он высветил совершенно другою рать, повисшую словно на каменных крюках.

Моэнгхус выругался и рявкнул на сестру на том же самом неведомом языке.

— Мы — дети Аспект-Императора… — проговорила она бесстрастным тоном. — И по рождению нашему имеем право на свет.

Странное уханье прозвучало среди эмвама, глухие удары в грудь были подобны овации.

Сорвил только моргал раскрыв рот.

— Прежде это место носило имя Ишориол, Высокий Чертог, — говорила Серва, возвысив голос над неразборчивым ропотом эмвама. — Из всех Великих Обителей, один лишь Сиоль снискал большую славу…

Здесь, в такой близи от Плачущей горы, казалось, что свет вырезает в небе каверну. Только огромные лики остались не такими, как он представлял. Привидевшиеся было ему воинские тела, оказались на деле жреческими, подобные утесам конечности скрывались под монашескими одеяниями, руки сомкнуты внизу, как бы для того, чтобы помочь кому-то взобраться, колени казались башнями. Деревья успели населить изгибы их рук, загнутых словно когти или прямых. Кусты и трава проросли всюду, где изображенная в камне ткань сложилась в складки, так что оба колосса казались одетыми растительностью. Сами лица определенно принадлежали нелюдям, хотя и казались зловещими, ибо были обращены на юг, но не смотрели на дорогу процессий или вдоль нее. Растительность затягивала и веки, похожие на днища ладей.

— Целую эру Обитель предавала свою мудрость нашему племени, отправляя сику, своих бессмертных сыновей советовать нашим королям, наставлять наших ремесленников, учить наших ученых… Ниль'гиккас предвидел гибель своей расы, он знал, что мы переживем её…

Главный вход находился между титаническими фигурами… Нечестивое Зерцало, Соггомантовые врата. По бокам от главного входа располагались еще два портала — в половину его высоты, над которыми буйствовали статуи. Двери, кованные из нимиля, были распахнуты настежь и лежали сорванные с петель, отбрасывая свой блеск на грязный камень и груды обломков, однако в жерлах проёмов царил черный мрак. Створки Нечестивого Зерцала тоже лежали на боку, стеной, как будто бы утыканной сплавленным с камнем битым стеклом, однако то было вовсе не стекло, это был соггомант — тысячи золотых осколков добытых в Ковчеге. Но если Стержень Небес не мог пронзить тьму меньших ворот, здесь он сверкал словно свеча, поднесенная к оку слепца, освещая повергнутый в хаос монументальный чертог. Легендарные врата, отгородившие Гору от Великого Разрушителя, были взломаны изнутри…

— А потом явился Мог-Фарау, — продолжила она, — и все племена Севера были отброшены. Ниль'гиккас отступил и эти ворота были закрыты. Ишориол стал Иштеребинтом, Высоким Оплотом… И всё уцелевшее знание наставничества ушло на Юг вместе с Сесватхой.

Иштерибинт, насколько он понял, был не столько лишен своей природной наружности, сколько переоблачен в безумные сложности собственной души. История. Образ и подобие. Вера. Все те предметы, о которых Анасуримборы распространялись с философским презрением, вписанные в живую скалу, плита за плитой, строка за строкой. Единственное различие заключалось в том, что писано было не буквами, хотя зрение настаивало на том, что повсюду он видит именно их. И не резьбой по камню…

Письменность заменяли статуи, бесчисленные статуи, шествовавшие в бесконечных процессиях, каким-то образом извлеченных из каменной шкуры горы. Сорвил понял это благодаря разрушениям, столь озаботившим Серву. Некоторые секции отошли от стены словно слои обветшавшей штукатурки, в то время как другие несли на себе следы титанических ударов, оставивших после себя глубокие рытвины, в которых мог бы укрыться человек. Еще он понял, что при всем своем преувеличенном, раздутом мастерстве, Иштеребинт представлял собой место запустения, старости и смерти. Непогода, тяготение и нападения врагов неторопливо и неотвратимо раздевали, обнажали его. Трещины целыми реками бороздили каменные фасады, в них вливались ветвящиеся притоки, протекавшие сквозь ущелья, проложенные в гранитной вышивке. Обломки громоздились в кучи у подножья каждого обрыва, в некоторых местах достигая высоты стен Сакарпа, а может и превышая их. Разбитые смыслы.

— Высокий Оплот утратил своё благородство, — сухо усмехнулся Моэнгхус.

Сорвил разделял его плохие предчувствия. Союзник, который не в состоянии сохранить в целостности собственные стены, союзником не является.

— Упыри различны, брат. Некоторые из них — нечто меньшее, чем человек, другие — нечто большее, a некоторые непостижимы.

Имперский принц ухмыльнулся. — Что такое ты говоришь?

Сорвил видел, что несмотря на все почтение, с которым Моэнгхус обращался к сестре, он все-таки видел в ней то докучливое дитя, каким она прежде была.

Мрачный взгляд со стороны сестры. — Только то, что смирение более пошло бы нашему отцу.

Моэнгхус бросил на Сорвила пренебрежительный взгляд.

— А если они решат, что Отец нарушил условия Ниома?

— Ниль'гиккас был другом Сесватхи.

Интонация её как обычно оставалась безразличной, однако Сорвил каким-то образом понял, что она, мягко говоря, не совсем убеждена.

— Ба! Только посмотри на это, Серри! Посмотри! Как, по-твоему — это дом здравомыслящего короля?

— Ни в коем случае, — согласилась она.

Эмвама юлили вокруг, наблюдая за людьми с удивлением, которое несколько искажала ненормальная величина их глаз.

— Помнишь, что говорил нам отец, — настаивал на своем Моэнгхус. — Сбитый с толку всегда стремится к безопасности правил. Именно поэтому был так важен Ниом, поэтому была так важна — большой палец ткнул в сторону Сорвила — ненависть этого каг!

Гранд-дама нахмурилась. — Что же ты хочешь, чтобы я сделала?

— Того, что хотел с самого начала!

— Нет, Поди.

Мнения брата и сестры явным образом схлестнулись, и каким-то образом Сорвил понял, что Моэнгхус намеревался убить его — не сходя с места, если сумеет.

— Кто это владеет тобой, Серри, дунианин или мамочка?

— Я же сказала тебе: нет.

Моэнгхус бросил на Сорвила взгляд полный едва сдерживаемой ярости.

— Йул'ириса как-как меритру… — проскрежетал он, обращаясь к сестре.

И хотя Сорвил не понял ни единого слова, ухо его души подсказало: а если я случайно сверну ему шею?

— Никакой разницы.

Что-то в её голосе приковало к себе взгляды обоих мужчин.

Упыри. Они приближались.



Так стояли они, боясь вздохнуть, на Высшем Ярусе перед Соггомантовыми воротами, Уверовавший король и дети Аспект-Императора. Ропот пробежал по толпе, хотя лишь находившиеся впереди эмвама могли заметить приближение своих не знающих старости господ. У ужаса есть собственные глаза. Тварями овладело раболепное рвение, подобное тому, в которое впадает побитая собака. Теперь они не столько толпились возле троих путников, сколько жались к ним, натужно и лживо улыбаясь, хотя глаза их наполнял тихий ужас. Один из них даже вцепился в его руку — детской, но мозолистой и шершавой ручонкой.

Сорвил обнаружил, что ответил на невольное рукопожатие. И в охватившем его в одно мгновение безумии понял, что брат с сестрой мучили его не потому, что он видел их кровосмесительную близость — мукой был сам инцест! Они терзали его, потому что условия Ниома требовали, чтобы он ненавидел Анасуримборов

Они нуждались в свидетельстве того, чего Богиня никогда не позволила бы им увидеть.

A теперь они решили, что обречены.

Что же он сделал? Молодой человек замер, раздираемый противоречиями. Нелюди, населявшие Иштеребинт появились из малых правых ворот немыслимой на земле чередой. Если камни и мох впитывали свет, они отражали его, невысокие радужные силуэты, под далекими, покрытыми изображениями высотами. В походке их не читалось ни спешки, ни тревоги.

Моэнгхус выругался, напрягаясь всем телом.

— Ничего не говорите, — велела Серва обоим мужчинам. — Поступайте как я.

По мере приближения, фигуры Ложных Людей становились все ярче, так сверкали их длинные, до пят кольчуги-хауберки. Фарфоровые безволосые лица. Глаза черные, как обсидиан. Кожа бледная как тающий снег. Сам облик их стиснул сердце Сорвила. Светлые лица. Узкие в бедрах и широкие в плечах. Властные без малейшей наигранности — уверенные в собственном неоспоримом превосходстве в изяществе, форме тел, в величии. Но с каждым шагом нечто вцеплялось изнутри в душу Сорвила: паника, древняя паника его расы — осознание не чего-то иного, но чего-то украденного. И если эмвама вызывали отвращение тем, что были малы, нелюди отталкивали от себя тем, что были большим, тем, что достигли того, что люди собирают по капельке в меру каждой человеческой души. И это делало их Ложными, бесчеловечными…

То, что рядом с ними люди становились зверями.

Не стоит удивляться, что Боги потребовали их уничтожения.

Упыри стали расходиться веером за спиной первого из них, того, на груди которого висели полоски меха. Стержень Небес сверкал надо всем — колонной, вырезанной из солнца, такой высокий, что тени собрались в лужицы возле обутых ног. Хауберки нелюдей, только что казавшиеся хитиновыми зеркалами, рассыпали свет прахом, змеившимся и искрами пробегавшим вверх и вниз по их фигурам. Черные рукоятки мечей высились за плечами. Тихие стоны и жалобные негромкие шепотки послышались среди эмвама. Пальчики в его руке превратились в когти.

Сердце Сорвила заколотилось.

— Не говори ничего, — пробормотала ведьма-свайали.

Один из нелюдей, на груди которого болталось ожерелье из шкурок — человеческих скальпов, вдруг понял Сорвил — пролаял неведомые слова, голосом глубоким и напевным. Вся толпа эмвама почти единым движением пала ниц, так что ему показалось, что обрушилась сама земля. Сорвил пошатнулся от внезапного головокружения, сжал в кулак уже пустую ладонь. Они с Моэнгхусом посмотрели на Серву, однако, казалось, что она находится в таком же недоумении как они сами.

— Анасуримбор Серва мил'ир, — крикнула она. — Анасуримбор Келлхус иш'алуридж пил…

Главный среди нелюдей пролаял следующую команду — на языке эмвама, понял Сорвил — однако распростертые вокруг них фигуры никак не отреагировали. Сверхъестественное существо остановилось в десяти шагах перед Сервой, нимилевые полы его кольчуги рассыпали искорки света, на мраморном лице не отражалось никаких чувств. Бледные как мертвецы спутники остановились свободной группой позади него.

— Ниоми ми сисра, — вновь начала Серва, на сей раз тоном заискивающим и умиротворяющим. — Нил'гиша сойни…

— Ху'джаджил! — Выкрикнул главный среди нелюдей.

Серва и Моэнгхус почти немедленно пали на колени, припав лицом к растрескавшимся плитам. Растерявшийся Сорвил запоздал с движением, и поэтому увидел как эмвама, находившийся позади Моэнгхуса, быстрым, как взмах собачьего хвоста, движением, нанес дубинкой удар в основание черепа имперского принца. Сорвил закричал, попытался освободиться от коварных маленьких тварей, однако небольшая мозолистая ладонь ухватила его вместе с множеством других — тянущих, дергающих, щипающих, бьющих. Он услышал, как Серва что-то отчаянным голосом прокричала на ихримсу. Успел мельком заметить, как Моэнгхус, рыча, поднялся на ноги, разбрасывая несчастных карликов движением плеч, отмахнулся от удерживающих его рук…

Однако внезапный удар погасил свет в его глазах, заставил подкоситься ноги.

Чьи-то руки. Визг. Вонь и чернота.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ Момемн

Люди, принадлежа к природе, воспринимают собственную сущность как Закон, если им кажется, что её ограничивают, и как природу, когда она представляется им буйной и непокорной.

Таким образом, некоторые мудрецы утверждают, что людей от зверей отделяет умение лгать.

— Мемгова, Книга Божественных Деяний
Начало Осени, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Момемн
— Лови, — кличет на закате Шлюха Момемнская…

Однако персик и так уже в его руке.

В обширном и пустом мраке Ксотеи, Дар Ятвер стоит неподвижно возле идола своей Матери, наблюдая за тем, как несколько нетвердо стоящих на ногах жрецов поднимают и уносят мертвую плоть своего шрайи. Трое из них плюют на пол у его ног. Инкаусти уводят его, и он смотрит назад, видит себя стоящим в тени позлащенной Матери.

Горны сдирают кожу с неба. Мотыга и Земля! Мотыга и Земля! Жестокий Момемн лежит в бесчестье, пораженный от Книги за свои беззакония. Императрица взывает. И голос её проносится над последними лучами солнца. — Лови…

Он не столько умывается, сколько стирает кровь со своих ладоней.

К ним присоединяется худощавая, в странном облачении девушка по имени Телиопа, утонченность которой умаляется до простоты. — Там кто-то был, когда это случилось, — объясняет он ей, и видит, как она исчезает во всесокрушающей черноте.

Императрица бросает персик… — Лови.

Он погружает в воду пальцы, они коричневые, но вода вокруг них расцветает алым облачком.

Императрица смотрит ему в лицо. — Что ты сделал… Как это оказалось возможным?

Алые как рубин бусинки повисают на его пальцах. Он склоняет ухо, чтобы послушать: вода щебечет так тихо, но рябь от капель этих распространяется на все Сущее.

Все творение.

Горны ревут. Черный город напряжен, взбаламучен.

— Лови.

Своды оседают, становятся на колено, потом на другое. Матерь проливает слезу, забирая данное ею. Он видит как собственными руками мечет разбитое, видит как пошатнулся Аспект-Император, как исчезает он под пятою Матери.

Он отворачивается от моря, от солнца, парящего над водами и вонзающего лучи свои в спину темных вод; он взирает на утомленные летом поля юга; он видит себя стоящим на зеленом холме, и смотрящим на то место, где находится сейчас, оставаясь возле императрицы.

Матерь удерживает его заботливыми, но грозящими погибелью руками.



Келлхус часто журил Эсменет за её постоянные дурные предчувствия. Он напоминал ей о том, что люди, вопреки их собственным самозабвенным уверениям, добиваются послушания в той мере, в которой жаждут власти. «Если в своем положении ты не можешь доверять им, говаривал он, ищи утешения хотя бы в их жадности, Эсми. Раздавай свою власть как милостыню, как молоко, и они как котята прибегут к тебе… Ничто не делает людей настолько кроткими, как честолюбие».

И они к ней бежали.

Явившись на Андиаминские высоты, она полагала, что слышит голоса разыскивающих её инкаусти. Однако, возвращаясь назад с только что найденным Кельмомасом по потемневшим залам, Эсменет столкнулась с Амарслой, одной из приближенных рабынь, рухнувшей прямо к её ногам.

— Я нашла её! — Возопила почтенная матрона, обращаясь к расписанному фресками потолку. — Сейен Милостивый, я нашла её!

Тут и остальные начали появляться из позолоченного лабиринта, сперва офицер-эотиец, имя которого она успела забыть, а потом неуклюжий Кеопсис, экзальт-казначей …

Невзирая на всеобщую панику, весть о смерти Майтанета и её фактической реставрации пронеслась по улицам Момемна, и души, пострадавшие от совершенного её деверем переворота, начали вновь стекаться в Имперский квартал, бывший их родным домом. К тому времени, когда они с Кельмомасом добрались до лагеря скуариев, за ней уже увязалась целая дюжина спутников, а в самом лагере её ожидали уже новые дюжины, пестрый сброд, самозабвенно приветствовавший её. Прижимая к себе Кельмомаса, она остановилась, рыдая от радости… не веря собственным глазам…

А потом протянула руку к предложенным ими вожжам.

Она отцепила от себя чумазого звереныша, в которого превратился Кельмомас, и препоручила его, вопреки всем бурным протестам, попечению Ларсиппаса, одного из дворцовых жрецов-врачей. Его нужно было вымыть, переодеть, и конечно же накормить, а также обследовать на предмет болезни или заразы. Кожа его сделалась смуглой как у зеумца, покрылась пятнами, словно бы он побывал в баке с краской. На мальчике была только ночная рубашка, ткань пропиталась грязью и сделалась похожей на кожу. Волосы ребенка, некогда льняные и безупречные, стали черными как её собственные, слежались комками и крысиными хвостиками. При первой встрече вид его вселял отвращение в сердца прежних знакомых. Некоторые из них даже позволяли себе при виде его чертить в воздухе охранительные знаки, словно на нем оставили свои следы лапы смерти и погибели, а не нищеты и забвения.

— Мама, нет! — Сквозь слезы выдавил он.

— Ты слышишь эти барабаны? — Спросила она, взяв его за плечи и опустившись на колени. — А ты понимаешь, что они означают?

Синие глаза мальчика над забрызганными кровью щеками сверкнули умом.

Он не таков, каким ты его считаешь…

Маленький имперский принц нерешительно кивнул.

— Я нашла тебя целым и невредимым, Кель, но это всего только начало, — сказала она. — А теперь я должна обеспечить твою безопасность! Ты меня понял, мой милый?

— Да, мама.

Она прикоснулась к его щеке и улыбнулась, чтобы ободрить ребенка. Ларсиппас немедленно повел его в сторону, крикнув кому-то, чтобы принесли воды. Она позволила своему сердцу совершить еще три материнских сердцебиения, после чего отложила прочь родительские обязанности и возложила на свои плечи Империю — сделавшись именно той, какой её отчаянно хотели видеть обступавшие её люди: Анасуримбор Эсменет, Благословенной императрицей Трех Морей.

Все её вооруженные силы ограничивались инкаусти. Впоследствии она узнает, что все до единого из Сотни Столпов погибли, защищая её дом и детей. Эотийские гвардейцы в каком-то количестве, конечно же, сдались, и потому стыд задержит их появление. Из числа имперских аппаратариев, которых она видела в Ксотее, многие последовали за ней во дворец — как она поймет потом, в основном те, кто знал ее достаточно хорошо, чтобы довериться ее милосердной и незлобивой натуре. Остальных, бежавших в страхе передрасплатой, она никогда не увидит.

Она начала с того, что обняла Нгарау, старого и бесценного великого сенешаля, унаследованного ею от икурейской династии.

— Дом мой пришел в полный беспорядок, — проговорила она, заглянув в старые, с мешками, глаза евнуха.

— Действительно так, Благословенная.

И строгий Нгарау на нетвердых ногах заходил среди собравшихся, отдавая распоряжения. Люди немедленно начали расходиться по различным частям дворца и прочим службам, после чего перед нею остались только коленопреклоненные солдаты и стоявшие за ними имперские аппартарии. Среди стоящих на коленях придворных она заметила Финерсу, своего начальника Тайной службы, стройная фигура которого как всегда была облачена в черные шелковые одежды, служившие ему мундиром. Она поворотилась к нему, и невысокий человечек смиренно пал ниц.

— И ты ничего не знал о заговоре? — воскликнула она, обращаясь к шапке черных волос.

— Я ничего не знал, — проговорил он, уткнувшись лицом в плитки пола. — Я подвел вас, Благословенная.

— Поднимись, — воскликнула она голосом, полным неприязни, рожденной не столько Финерсой, сколько трагичным урожаем охватившего всех безумия. Хаос и восстание на всей земле Трех Морей. Несчетные жертвы вблизи и повсюду. Шарасинта. Имхайлас. Инрилатас…

Самармас.

— Ты слышал, что Майтанет говорил в Ксотее?

— Да, — глухим тоном ответил Финерса, безупречно выбритое лицо его не выражало ничего. Она ожидала, что главный шпион возвратится к прежней вкрадчивой манере и поднимется, однако он держался настороженно. — Что вы с ним должны примириться.

И тогда она превратилась бы в буйную и смертоносную Анасуримбор.

— Нет, — проговорила Эсменет, внимательно разглядывая его, и решив, что скулы и рот выдают слабость этого человека, произнесла. — Он говорил о том, что Империи не суждена долгая жизнь

Поскольку её неудовольствие было очевидно, начальник Тайной службы склонил голову в той степени, которая была предписана джнаном — не более того. Эсменет посмотрела на прочих аппаратариев, стоявших на коленях в разных местах лагеря скуариев.

— Он лгал! — Вскричала она чистым, полным отваги голосом. — Вот и еще одно проявление той мерзкой хвори, которая отравила его душу! Разве мог мой муж бросить свою жену? Разве мог Святой Аспект-Император оставить на погибель своих детей? Если он предвидел падение своей Священной Империи, то конечно укрыл бы свою жену и детей в безопасном месте!

Голос её прозвенел над каменным полом. А потом она увидела Вем-Митрити, своего визиря и чародея, ковылявшего в сторону пестрого сборища… черное с золотом облачение имперского Сайка комичным образом раздувалось ветрами, дующими с Менеанора.

— И это означает, что наш Господин и Пророк предвидел совсем другое! Что он предрекал нашу победу, и не сомневался в том, что Момемн переломит хребет фанимского пса — что могущественнейшая империя нашего времени переживет беду!

Тишина, слышен лишь ритмичный рокот боевых барабанов фаним… Однако в глазах окружающих теперь читается удивление и преклонение, решила она.

Она снова глянула на начальника Тайной службы, позволив ему на мгновение узреть её ужас. И едва слышно пробормотала. — Тебе известно, что происходит?

Тот покачал головой, посмотрел вдаль — на стены.

— Они разбили мои оковы на одну стражу раньше, чем ваши, Благословенная.

Повинуясь доброму, сочувственному порыву, она взяла его за руку.

— Теперь все мы должны быть сильными. Сильными и хитрыми.

Рыцари-инкаусти держались поодаль, наблюдая за происходящим с монументальной лестницы форума Аллосиум. Подняв руку, она поманила к себе их седобородого командира, Клиа Саксилласа. Мессентиец отреагировал неспешно, как подобало его статусу, не более того. После того как офицер приложился к её колену, она велела ему подняться и проговорила.

— Я убила вашего шрайю.

Не поднимая глаз от сандалии на ее ноге, благородно-рожденный ответил.

— Истинно так, Благословенная.

— Ты ненавидишь меня? — Спросила она.

Он посмел посмотреть ей в глаза.

— Мне так казалось.

Неровный бой барабанов вкупе с утомлением сделали её взгляд непреклонным. Офицер заморгал, потупился, скорее из страха, чем из почтения. И в этот самый момент она буквальным образом ощутила вокруг себя, над собой, перед собой…

Тень своего проклятого мужа.

— Ну а теперь?

Он облизнул пересохшие губы.

— Не знаю.

Она кивнула. — Отныне рыцари-инкаусти охраняют меня и моих детей, Саксиллас… И ты — мой новый экзальт-капитан.

Офицер промедлил долю сердцебиения, однако мгновение это открыло ей всю глубину его горя, и то, что он оплакивал своего шрайю, как оплакивал бы другой смерть возлюбленного отца.

— Расставь своих людей, — продолжила она. — Обеспечь охрану Имперского квартала.

Она замолкла под тяжестью — быть может, невозможностью — предстоявшего ей дела…

Мерно рокотали барабаны… предвещая ужасы Карасканда.

— А потом приведи из Ксотеи моего убийцу.



Дядя свят, свят, свят. Так-то брат! Дядя сдох, ох-ох!

Мысленные дурачества продолжались, однако голос не разделял его настроения. Он не одобрял подобные шутки.

Я чуял это в её взгляде… Он что-то сказал ей!

Но недостаточно! Фыркнул внутри его другой мальчишка. Ничего! Близкого! Совсем ничего! Ooх, скверный бросок, Дядя свят! Какая жалость! Скверный, скверный бросок! Теперь все счетные палочки — мои!

Если не вникать в подробности, Анасуримбор Кельмомас, божественный сын Святого Аспект-Императора, в данный момент ослабленный и больной благодаря злодеяниям вероломного и некогда любимого дядюшки, был всего лишь несчастным десятилетним ребенком. Пресный и неблагодарный Ларсиппус увлекал его по коридорам в дворцовый лазарет, попеременно рявкая наставления подчиненным и бормоча приторные утешения своему божественному подопечному.

— И у него было много-много помощников, — говорил худощавый спутник имперскому принцу, не удивляясь отсутствию реакции с его стороны. Дети пережившие нечто подобное тому, что выпало на долю этого ребенка, обычно не слишком хорошо слышали… А говорили еще меньше. — Он столь же коварен, как и жесток. Нам просто необходимо очистить тебя, найти следы его прикосновения. Но только не надо бояться…

Быть может хворь приласкала и душу мальчика.

Но как мама сумела убить его? Спросил голос. Она не обладает Силой!

Какое это имеет значение?

Но здесь совершается большее! И большее, чем всё известное нам!

Правда? Ты забываешь, что все они теперь мертвы, Сэмми! Все те, кто умел видеть!

Она казалась совершенно чудесной, перспектива ничем не ограниченной безопасности — блаженной невидимости! Угреться на маминых коленях, нашептывать ей на ухо подобные раскаленным ножам речи, бегать повсюду, не встречая границ и препятствий — по почиющим во тьме залам, по слепым и ослепшим улицам. Где можно было играть. Играть… играть…

Отец все равно видит.

Отец всегда омрачал его праздник.

— Шшш… — говорил Ларсиппус, принуждая свой ослиный голос звучать мягче. — Бояться совершенно нечего…

В самом деле? Да он всё равно, что мертвец.

Как так?

Потому что находится не здесь, а там, слишком далеко, чтобы оттуда вернуться…

Голготтерат не настолько далек. Отец вернется назад…

Мысль эта добавила его лживым рыданиям нотку правды. A откуда это известно тебе? И почему ты считаешь себя таким умным?

Потому что Он вернулся из Ада.

Россказни! Слухи!

Мама верит им.



Призрак выплыл из полумрака имперского зала аудиенций и обрел плоть под яркими солнечными лучами: её дочь, Анасуримбор Телиопа, в синем, шитом жемчугами платье, пышную юбку которого обручи сужали к ногам в форме перевернутого колокола. Эсменет расхохоталась при виде дочери, не столько из-за абсурдного одеяния, сколько потому что при всей своей нелепости, оно показалось ей таким прекрасным — таким уместным. Она обняла болезненную девушку, глубоко вдохнула запах ее тела — от Телли как от младенца по-прежнему пахло молочком. Эсменет было приятно даже то, что её взрослая дочь не стала отвечать на объятие.

Он взяла лицо Телиопы в ладони, смахнула слезы, слишком горячие для них обеих. И вздохнула. — Нам нужно о многом поговорить. Ты нужна мне более, чем когда-либо.

И хотя Эсменет ожидала этого, её укололо отсутствие ответного чувства в угловатых чертах дочери. Телиопа могла нуждаться в ней… ну, как геометр в своем компасе, такова была доля этой девушки в наследии отца.

— Мать…

Но у неё уже не было времени на продолжение разговора, ибо взгляд её остановился на нем. Отодвинув дочь в сторону, Эсменет обратила все свое внимание на вторую душу, доставленную инкаусти…

На своего невозможного убийцу.

Как там он называл себя? Иссирал… на шайгекском «судьба». Наверно более неудачного имени ей не приходилось слышать… и, тем не менее, Майтанет мертв. И её мальчик отмщен.

Нариндар вступил в полосу света и остановился, замер на пороге террасы в точности так, как стоял между идолами Войны и Рождения в Ксотее. Её смущала его странная, огрубевшая от времени кожа, возможно потому, что аккуратная, подстриженная бородка скорее указывала на более юный возраст. Обнажен, если не считать серой набедренной повязки, и держится отстраненно — как подобает сильным и невозмутимым мужам. Короткие волосы, возмутившие её, когда она заключала соглашение с этим человеком — ибо жрецам Айокли было запрещено стричь волосы — теперь пробуждали в её душе чувство облегчения. Эсменет не испытывала ни малейшего желания позволить миру узнать, что она обращалась за помощью к почитателям Четырехрогого Брата. По правде сказать, этого человека можно было бы принять за раба, если бы не эта тревожная, окружавшая его аура беспощадной жестокости, ощущения того, что для него, помимо собственных непонятных целей, не существует таких пустяков как угрызения совести, комфорт или безопасность. Ей припомнились слова лорда Санкаса, сказавшего ей, что нариндар воспринимает события в их целостности. Хотелось бы знать, сумел ли консул бежать в земли Биакси.

Правая рука Иссирала была окровавлена — напоминая о том бедствии, которое она породила всего несколько страж тому назад.

Бедствия, произведенного ею через него.

— Ты можешь очистить свои руки в фонтане, — проговорила она, кивнув налево, в сторону каменной раковины.

Мужчина безмолвно повиновался.

— Мать… — окликнула её от края сознания Телиопа.

— Иди к Финерсе и тем, кто с ним, — указала Эсменет девушке, наблюдая затем, как ладони нариндара исчезали под мерцающей поверхностью воды.

Вокруг матери и дочери кипела бурная деятельность, неустанная, но притом и немая. В качестве своего командного пункта Эсменет избрала заднюю террасу, ту, что позади имперского зала аудиенций, не только потому, что оттуда открывался превосходный вид на осажденный город, но и затем, что каждый из вызванных ею был вынужден почтить святой престол ее мужа, Трон Кругораспятия, прежде чем преклонять колена перед нею самой. И на балюстраде уже собралось малое множество — торговцы, офицеры, шпионы и советники — разглядывавшее окрестные холмы, указывавшее, обменивавшееся вопросами и наблюдениями. Ровный поток вестников уже начал сновать туда и обратно в тенях и блеске имперского зала аудиенций. Тревожные взгляды сменялись резкими словами. Наготове стояли трое трубачей-кидрухилей со своими длинными бронзовыми горнами, на одном не было шлема из конского волоса, рука другого покоилась в окровавленном лубке. Только что, совсем недавно явились и первые носильщики с питьем и едой.

Шлюха была милостива к ней — во всяком случае, пока. Впрочем, о положении дел в городе им было известно совсем немного, кроме того, что Момемн пока остается неприступным. Улицы были запружены народом, однако кмиральский и кампозейский лагеря казались чуть ли не заброшенными. Возле Малых Анкиллинских ворот поднимался столб дыма, однако ей сказали, что пожар произошел по несчастному случаю.

Фанайал, похоже, не имел никакого отношения к кровопролитной смуте, охватившей весь город. Получалось, что Майтанет увел со стен едва ли не всех солдат, чтобы иметь возможность утихомирить толпу — нетрудно было понять, что весть о её пленении вызовет волнения. И если бы Фанайал пошел на штурм Момемна, весь раскинувшийся под её ногами ковер зданий и улиц, уже превратился бы в поле бурного боя. Однако падираджа-разбойник предпочел занять в качестве собственной базы Джаруту и закрепить за собой сельскую местность вокруг имперской столицы, предоставив Эсменет то самое время, в котором она отчаянно нуждалась. При всей ирреальности и жути происходящего, вид диких шаек вражеских всадников обшаривавших окрестности, наполнял её душу облегчением, граничившим с подлинным блаженством. Пока языческая грязь оставалась за стенами, Телли и Кельмомасу ничего не грозило.

Она обратила внимание на то, как нариндар посмотрел на свои очищенные руки, а потом наклонил голову, как бы прислушиваясь… ожидая какого-то знамения? Он казался столь же странным и зловещим, как в тот судьбоносный день, когда она наняла его… в день майтанетова переворота.

Нариндар наконец повернулся и посмотрел ей в глаза.

— То, что ты сделал… — начала она, однако не договорила.

Он ответил ей безмятежным детским взглядом.

— То что я сделал, — отозвался он, вовсе не смущаясь тем, что подразумевала она. Голос его оставался столь же незаметным, как и его внешность, и все же…

— Но как? — Спросила она. — Как это стало возможным?

Как мог простой человек убить дунианина?

Он не стал пожимать плечами, но поджал губы. — Я всего лишь сосуд.

От этого его ответа по коже её побежали мурашки. Если бы она происходила из благородной касты, то могла не обращать внимания на эти слова. Только душа, взращенная в трущобах и подворотнях, в касте лакеев и слуг или вообще среди рабов, могла понять жуткий смысл этой фразы, только такие души способны были понять ужасы Четырехрогого Брата… Айокли.

Только самые отчаянные обращались к Князю Ненависти.

И Благословенная императрица Трех морей осенила себя знаком, известным одним лишь сумнийским шлюхам. По случайному совпадению между ними обоими прошел раб с полной персиков неглубокой корзинкой. Протянув руку, она достала из корзинки персик, то ли для того, чтобы скрыть, то ли для того, чтобы облегчить снедавшее её напряжение.

— Лови, — проговорила она, бросая плод нариндару.

Тот подхватил персик в полете. А затем, обеими руками поднял плод над открытым ртом, и впился в мякоть зубами, словно желая выпить из нее весь сок, как поступают неотесанные шайгекцы.

Эсменет наблюдала за ним со смесью ужаса и любопытства.

— Я хочу, что бы ты остался во дворце, — проговорила она, когда он опустил голову. Солнечный свет высветил струйки сока на бритом подбородке.

Сначала ей показалось, что он смотрит на неё, но потом она поняла, что он глядит сквозь неё, словно бы заметив нечто на далеких холмах…

— При мне, — поговорила Благословенная императрица Трех морей, с горечью закусив нижнюю губу.

Наемник продолжал смотреть прежним взором. В имперском Тронном зале послышался шум, разрываемый перекатами эхо. Его наконец нашли, Саксеса Антирула, экзальт-генерала метрополии, капитулировавшего перед Майтанетом — человека, который обрек бы её на печальный конец, если бы не милость Шлюхи.

Нариндар Иссирал, опустил голову в знак загадочного повиновения и сказал.

— Я испрошу совет у моего Бога.



Дыша, как подобает спящему ребенку, Кельмомас неподвижно лежал, скрестив ноги на мятых простынях, глаза его были закрыты, как подобает спящему, однако уши его внимали беспорядочной тьме, a по коже бегали мурашки, предвещая её прикосновение.

Она бродила по покоям, утомленная, он это знал, однако ещё не успокоившаяся после дневных тревог. Он слышал, как она взяла графин с сеолианского серванта, тот самый со сплетенными как змеи драконами, что время от времени привлекал к себе её внимание. И услышал, что она вздохнула в знак благодарности — благодарности! — за то, что графин оказался полон.

После послышалось шелковистое бульканье наполняемой чаши. И вздохи между последовательными глотками.

А потом слышно было, как она глядит в кружащееся пространство, как падает из ее рук, звякнув об пол, чаша.

Внутренне он курлыкал от удовольствия, воображая резкий запах её тела и её объятья, сперва порывистые, затем настойчивые, по мере того, как ослабевает отчаяние. Он чист, кожу его отскребли добела, умастили мылом, надушенным киннамоном, омыли водой, растворившей в себе настои мирры и лаванды. Она будет прижимать его к себе все крепче и крепче, a потом рыдать, рыдать от страха и от потери, и все-таки более всего от благодарности. Она будет сжимать его в объятьях и рыдать, беззвучно, стиснув зубы, не издавая ни единого звука, и будет ликовать оттого, что жив её сын… она будет трепетать, и будет торжествовать, и будет думать, пока он есть у меня…

Пока он есть у меня.

Она будет ликовать, как никогда не ликовала, будет дивиться невероятной запутанности собственной Судьбы. A когда пройдет приступ страстей, замрет, не говоря ни слова, внимая, прислушиваясь к дальнему рокоту вражеских барабанов, терзающему ночной воздух. Потом рассеянным движением взлохматит его волосы, следуя обычаю всех матерей-одиночек, брошенных своими мужьями. Ей придется улаживать все перенесенные ею несправедливости, придавать им сколько-нибудь упорядоченный облик. A потом она начнет прикидывать, как можно обезопасить его, не имея уверенности, и не мечтая…

И будет видеть в себе героиню, не столько в том, что будет сделано, но в том, что необходимо сделать. Она будет пытать всех, кого нужно пытать. Она прикажет убить всех, кого нужно убить. Она станет всем тем, в чём нуждается её милый маленький мальчик…

Защитником. Подателем. Утешителем.

Рабыней.

A он будет лежать как в дурмане, и дышать, дышать, дышать…

Прикидываться спящим.

Андиаминские высоты вновь лязгали и гудели своей подземной машинерией, вновь оживший… воскрешенной. Благословенная императрица направилась в опочивальню, извлекая длинные шпильки из своих волос.

Какой-то частью себя она будет следить, прошептал его проклятый брат.

Тихо!

Святейщий Дядя что-то рассказал ей.



Пять золотых келликов блеснули на темной ладони Нареи.

Имхайлас исчезает, унося жар собственной крови.

Коллегианин со смехом говорит девушке. — И вот тебе серебряный грош, помяни её… Поднимаясь по мраморной лестнице Эсменет не могла моргнуть, чтобы не увидеть и эти, и другие отчаянные образы из прошлого. У нее шла голова кругом от мрака тех дней, скорби по Инрилатасу, беспокойства о Кельмомасе и Телли, страха перед её братом, священным шрайей Тысячи Храмов. Солдаты разбегались при её появлении, оставляя кованые железные фонари, выставленные ради её же удобства, раскачивающимися словно на прутиках лозоходца. Она поднималась по ступенькам, и тени её качались, расщеплялись и соединялись. По улицам снаружи градом гремели копыта. Офицеры рявкали на свои подразделения. Никто не ожидал проблем, однако посреди всего беспорядка последних дней она предпочитала ошибиться, проявив излишнюю бдительность. Довольно было и одного мятежа, едва не унесшего её жизнь.

К тому же, было важно, чтобы она появилась здесь в собственном обличье, подобающем Анасуримбор Эсменет, Благословенной императрице Трех Морей. Она впивала всю радость триумфального явления, вздорного и пустого наслаждения возвращения хозяйкой в то место, где прежде была рабыней. Вместе с ней поднималась по лестнице сама Империя!

Эсменет остановилась наверху лестницы, удивленная тем, что почти не узнает это место. Однако Имхайлас привел её сюда ночью, она находилась в полной растерянности и смятении, и после этого не преступала порога Нареи до того дня, когда по прошествии нескольких недель шрайские рыцари выволокли её отсюда, не обращая внимания на слезы и крики. Она огляделась по сторонам, осознавая, что по сути дела и не была на этой лестнице или в этом зале. Солдатские фонари подчеркивали неровность штукатурки. Изумрудная краска шелушилась в одном направлении, напоминая змеиную шкуру.

Она увидела, что дочь ждет ее возле двери, лицо её казалось бледным пятном во мраке. Платье Телиопы (также её собственного пошива) состояло из черных и белых кружевных плиссе, таких мелких, что временами они напоминали захлопнутый манускрипт, расшитый повсюду крошечными черными жемчужинами. Льняные волосы Телли были высоко зачесаны и спрятаны под подходящим головным убором. Эсменет улыбнулась, увидев пред собой собственное дитя, которому доверяла. Она понимала, что в жизни тирана доверие нередко сходит на нет, оставляя слышным лишь голос крови.

— Ты сделала все очень хорошо, Телли. Спасибо тебе.

Девушка моргнула на свой странный лад. — Мать. Я вижу, что ты… что ты намереваешься сделать.

Эсменет сглотнула. Честности она не ожидала. Во всяком случае, здесь.

— И что с того?

Она не была уверена в том, что сумеет переварить ответ.

— Молю тебя передумать, — сказала Телиопа. — Не делай этого, мать.

Эсменет шагнула к дочери.

— И что, по-твоему, скажет твой отец?

Мрачная тень заползла в чистый и неподвижный взгляд Телиопы.

— Не решаюсь сказать, мать.

— Почему же?

— Потому что это ожесточит тебя… против того, что должно, должно быть сделано.

Эсменет делано усмехнулась.

— Такова причина моего недовольства собственным мужем?

Телиопа моргнула, обдумывая ответ.

— Да, мать. Такова причина.

Ей вдруг показалось, что она подвешена на крюке.

— Телли, ты не имеешь ни малейшего представления о том, что мне пришлось выстрадать здесь.

— Отчасти это заметно по твоему лицу, мать.

— Тогда чего же ты хочешь от меня? Как поступил бы твой отец?

— Да! — Воскликнула девушка удивительно ядовитым тоном. — Ты должна убить её, мать.

Эсменет с укоризной, если не с недоверием посмотрела на свою любимую дочь. Собственные необыкновенные дети давно перестали удивлять её.

— Убить её? Но за что? За то? что она поступила именно так, как поступила бы и я сама? Ты видишь только последствия прожитой мною жизни, дочь. И ты ничего не знаешь обо всей смешанной со смолой крови, которая переполняет эту растрескавшуюся посудину, которую ты называешь своей матерью! Тебе не известен этот ужас! Когда ты цепляешься и цепляешься за жизнь, за хлеб, за лекарства, за золото, необходимое для того, чтобы получить все необходимое достойным путем. Убить её для меня все равно, что убить себя!

— Но почему же ты-ты отождествляешь себя с этой женщиной? Разде-разделенная судьба не отменяет того факта, что ты — императрица, a она-она всего лишь шлюха, которая предала тебя, которая пре-предала Имхайласа на сме…!

— Заткнись!

— Нет, мать. Момемн осажден. Ты — сосуд власти отца, ты помазана пра-править в его отсутствие. Очи всех обращены на тебя, мать. И ты до-должна оправдать общие ожидания. Показать, что обладаешь той силой, которую они хотят в тебе увидеть. Ты до-должна быть свирепой.

Эсменет тупо посмотрела на дочь, ошеломленная этим словом… свирепой.

— Подумай о Кельмомасе, мать. Что, если бы он погиб из-за этой женщины?

О, ярости ей было не занимать, конечно, желания заставить страдать, насладиться чужими муками, сладостью отмщения. Душа её несчетное количество раз представляла себе смерть Нареи за все содеянное ею — уже привыкнув к этому кровавому зрелищу. Эта девка предала её, предала и продала за серебро её жизнь и жизни дорогих и любимых ею людей. Память в мановение ока вернулась унизительным и отвратительным приливом, заново напомнившим мелочные издевательства этой капризной девки, желавшей еще более уничижить низложенную императрицу, скорбящую мать…

Эсменет посмотрела на свою любимую и бесчеловечную дочь, отметила, как та прочла и одобрила поворот её мыслей к жестокости, заметила стиснутые зубы, под еще мгновение назад вялыми глазами.

— Если ты хочешь, я сделаю это за тебя, мать.

Эсменет качнула головой, поймала дочь за обе руки, чтобы остановить её на месте. Губы её ощущали слова, произнесенные много месяцев тому назад, клятву, которая в них содержалась.

— Это значит, что твоя жизнь — твоя жизнь, Нарея — принадлежит мне…

— Она — мое бремя. Ты сама так сказала.

Телиопа протянула ей рукоятку ножа, словно бы чудом возникшего из сложных переплетений её юбки.

Эсменет ощутила этот предмет с первого вдоха, во всяком случае так ей показалось. Она стиснула рукоятку ножа, впитала исходящую от него атмосферу, почувствовала смертоносную твердость. Глаза мужа следили за ней с угловатого лица дочери. И потупилась, не выдержав их взгляда, повинуясь какому-то не имеющему имени инстинкту. После чего, глубоко вздохнув, молча вошла внутрь.

Облупленные, крашеные желтой краской стены. Дешевая и безвкусная имитация благоденствия. Слишком много тел и чересчур мало постелей.

Инкаусти в своем посещении обошлись с Нареей и с комнатой не мягче, чем предшествовавшие им шрайские рыцари ранее. Шкафы взломаны, мебель разбита и разбросана по углам.

Эсменет возвратилась, на сей раз, войдя внутрь в той силе, от которой бежала прежде. Казалось чистым безумием, что не трещат половицы, что не стонут стены от присутствия той, что способна испепелить все вокруг.

Нарея лежала в правом углу перед нею, нагая, если не считать тряпок, которые прижимала к груди. Девка немедленно заголосила от ужаса, но не от того, что узнала свою Благословенную императрицу — понимание этого придет позже — но потому, что знала: когда уходят насильники, всегда приходит палач.



Один из гонцов Нгарау обнаружил его тело на заре седьмого дня осады внизу подсобной лестницы. Убитый избрал на сей раз неброское облачение, однако его слишком хорошо знали на Андиаминских высотах, чтобы не узнать с первого взгляда: лорд Санкас, консул Нансурии, патридом дома Биакси, наперсник Благословенной императрицы.

Эсменет все надеялась, что патридом объявится сам собой, как и прочие привлеченный слухом о её возвращении на престол. И он объявился, лежа в чернеющей луже под обратной галереей Аппаратория — на пути, который она сама рекомендовала ему, похоже целую жизнь назад.

— Наверно-верно он просто споткнулся, — предположила Телиопа, на которой на сей раз не было ничего кроме рубашки — скандальный наряд для любой принцессы императорского дома, кроме неё. Она была похожа одного из безумных аскетов, адептов Культа, принимавших умерщвление плоти за воспитание духа, костлявого и жилистого.

— Но что тогда произошло с его мечом? — Кротко заметил Финерса. — неужели он сам собой выскочил из ножен?

Благословенной императрице Трех морей оставалось только взирать на неподвижное тело.

Санкас…

Он был одет для путешествия инкогнито, без каких-либо знаков своего положения, в простую белую полотняную рубаху и синий суконный кафтан, соскользнувший при падении на одну руку, и теперь валявшийся горкой рядом с телом. Рубаха впитала кровь, края её побагровели и посинели как перевязочные бинты, так что убитый казался разрисованным чернилами, согласно артистическим представлениям о трупе…

Санкас мертв!

В день своей реставрации она обязала Финерсу найти его. Она нуждалась в патридоме не только благодаря его престижу и огромному влиянию в конгрегации, но потому что он представлял собой одну из тех независимых сил, которым она могла доверять. Санкас нашел для нее этого нариндара, что означало, что он рисковал свой душой, выступая против Святейшего шрайи Тысячи Храмов — ради неё!

Отчет Финерсы показался ей менее чем удовлетворительным. Подобно многим прочим после переворота лорд Санкас ушел на дно. Однако если большей части её сторонников приходилось искать убежище в городе, патридом покинул его, и в качестве капитана одного из принадлежащих его Дому зерновых кораблей отплыл неведомо куда — за Три Моря, учитывая колоссальную величину собственных владений (не говоря уже о том, насколько удачно он пристроил семерых своих дочерей).

Она посмотрела на своего экзальт-капитана Саксилласа, всё еще носившего свои регалии инкаусти, вопреки её прямому запрету. — Как это могло произойти?

Шрайский рыцарь осмелился посмотреть ей в глаза, скорее обеспокоенным, чем встревоженным взором, более озадаченным, чем возмущенным.

Неужели и он сделается проблемой?

— Ошибки, упущения… — проговорила она. — Они неизбежны, Саксиллас. И поэтому мне нужны люди, умеющие ошибаться, знающие как надо справляться с неприятностями и несчастьями, и что самое главное, способные исправить любую ситуацию.

— Прошу прощения, Благословенная, — сказал он, падая на колени.

Она повела разъяренным взглядом в сторону Телиопы и Финерсы.

Итак, все начинается снова, прошептала предательская часть её души.

— Ах, да встань! — отрезала она, глянув на рыцаря. Эсменет посмотрела наверх лестницы, щурясь в лучах утреннего солнца. И на какой-то момент едва не задохнулась. Она уже нутром чувствовала… снова ощущала липкий ужас интриг и заговоров. Уверенность в том, что Санкас шел к ней, что у него были жизненно важные вести, клубами дыма пронизывала ее тело, казавшееся пустой скорлупой, сложившейся из одежды и кожи.

Наполненное императорской пустотой.

— Найди того, кто это сделал, Саксиллас, — проговорила она. — Верни себе честь. Оправдай доверие твоего Господина и Пророка.

Благородный нансурец стоял словно бы потеряв дар речи, либо осознав, что ему угрожает проклятье, либо не представляя, что нужно делать дальше. Этот бестолков, поняла Эсменет, бестолков и некомпетентен, как многие вполне достопочтенные люди. Ей хотелось визжать и царапаться. Но почему? Почему доверие всегда покупается хитростью?

— Мать? — спросила Телиопа.

Привычный уже барабанный бой казался извечным. Язычники кружили на горизонте, точили мечи, обдумывали, как погубить её. Язычники всегда подсматривали за ней из-за угла.

— Оденься, — велела она своей любимой нескладной дочери. — А то смотришься прямо как обычная шлюха.

— Что… — закашлялся на ходу Вем-Митрити, её древний годами великий визирь, поспешавший к ним по коридору. Неловкая походка его внушала откровенную жалость.

— Что такое… — выдохнул он, — я слышал… говорят про какое-то убийство…

— Пойдем лучше отсюда, старичок, — проговорила Эсменет, заступая ему дорогу и поворачивая в обратную сторону. — Здесь нам уже нечего делать.

И тут без предупреждения глас дальних труб примешался к свету зари… труб собрания…

Труб войны.



Едва оказавшись в священной резиденции, Телиопа направилась к Кельмомасу, оставив яркий солнечный свет и погрузившись в прохладные тени зеленых дворов. И найдя его, замерла в нескольких шагах, словно бы на воображаемом пороге занимаемой им воображаемой комнаты. Юный принц империи повернулся к сестре с вопросительной улыбкой, внимая зрелищу, которое представляло собой её явление. Верх — лакированный фетр, отороченный идеальными жемчужинами, по три на плечо. Корсаж из вышитой серебром ткани, жестоким образом зауженный в талии. Юбка под якш, бирюзовый шелк, натянутый на обручи и ребра.

Рехнувшаяся старуха, подумал Кельмомас. Телиопа разоделась как рехнувшаяся старуха.

Поднявшись на ноги, он отряхнул грязь с коленок. Ветерок шевельнул листву гибискуса над их головами. Прожужжало осеннее насекомое.

Что-то пошло не так, прошептал голос.

Он кивнул, обращаясь к небу, к ритмичному, едва слышному дальнему гулу, прокатывавшемуся по нему.

— Фаним на самом деле не могут достать нас, так ведь?

Телиопа шагнула вперед, восприняв эту фразу как разрешение войти в его воображаемую комнату. Она остановилась как раз слева от того места, где он закопал третьего стражника, убитого им…

И съеденного.

— Они-они строят осадные машины, — пояснила она. — А когда построят, увидим.

Сестра пристально смотрела на него — так внимательно, как никогда еще не смотрела.

Быть может, она ощущает запах разлагающихся в земле тел…

У нее нет Силы для этого!

— Кто это был, Телли, тот человек одетый как раб?

Она все смотрела на него со столь очевидным подозрением, что это было просто смешно.

— Нариндар, которого мать наняла, чтобы он убил нашего дядю.

— Так и знал! — Воскликнул он, удивляясь искренности своего восторга. — Нариндар… тот самый! Тот самый, что спас нас!

Анасуримбор Телиопа по-прежнему смотрела на него.

— Что не так, Телли? — наконец проговорил он, всплеснув руками, в точности как это часто делала мать, ошеломленная странными поступками дочери.

Она заторопилась с ответом, как если бы его вопрос открыл ту самую дверь, к которой она прислонялась.

— Так ты думаешь-думаешь, что-что отцовская кровь совсем-совсем разжижилась в моих жилах?

Имперский принц нахмурился и расхохотался — как положено бестолковому восьмилетке. — Что ты…

— Святейший дядя рассказал мне, Кель.

Грохот вражеских барабанов прокатывался по небесам.

— Что он рассказал тебе?

Она казалась изваянием, богиней какого-то ничтожного племени.

— Я знаю, что произошло с Инрилатасом, с Шарасинтой и-и… — Она остановилась на вдохе, словно бы дыхание её отсекло какой-то бритвой. — И Самар-мармасом.

Страх. Он предпочел бы увидеть на её лице страх, признак опасности, любой отзвук его власти, однако видел лишь то, в чем нуждался — бездумную уверенность.

Молчи. Прикинься слабым.

Она удивила мальчика тем, что сумела, хоть и неловко, но всё же, опуститься на колени возле его ног, не смотря на сложный каркас её юбки. Кельмомас впервые понял, сколько хитроумия вложила она в эту конструкцию со всеми её пружинками и зажимами. Мужской запах её тела коснулся его ноздрей.

— А скажи-ка мне, Кель… — начала она.

При желании он мог бы легко заколоть её.

Она казалась каким-то бледным чудовищем… чуть выкаченные глаза, веки с розовыми ободками, что-то трупное в очертаниях тела — буквально всё в ней вселяло отвращение. И её кожа при всей своей бледности казалась такой тонкой, её можно порвать ногтями… если он пожелает.

— Я должна-должна знать…

Ужас вселяло только бездонное безразличие её взгляда.

— Это ты убил лорда Санкаса?

Он был неподдельно изумлен.

Она взирала на него со щучьей безжалостностью, мертвыми, лишенными выражения голубыми глазами. И он впервые почувствовал… страх перед её нечеловеческим умом.

Пусть себе смотрит… пробормотал его близнец.

— Вчера вечером ты выходил на улицу? — спросила она.

— Нет.

Пусть посмотрит…

— Ты спал?

— Да.

— И даже не знал о возвращении лорда Санкаса?

— Нисколько!

Взгляд её вновь сделался невозмутимым, движения ходульными и безжалостными движениями автомата, лицо столь же невыразительным, как открывающийся под солнцем цветок подсолнуха.

— Так что же? — воскликнул он.

Телиопа без дальнейших слов вскочила на ноги, и повернулась к нему спиной, прошелестев нелепой юбкой.

— Ну, а если бы это я убил его? — окликнул мальчик сестру.

Она помедлила остановленная каким-то крючком в его голосе, а потом снова повернулась лицом к нему.

— Я сказала бы матери, — ответила Телиопа ровным голосом.

Он постарался смотреть вниз на большие пальцы. Грязь въелась в завитки на подушечках, в складки на костяшках. Интересно, сколько времени потребуется для того, чтобы закопать её здесь? Сколько времени ещё ему отпущено?

— А почему ты уже не сказала ей?

Он ощущал на себе её внимательный взгляд — и удивился тому, что все эти годы полностью игнорировал её. Насколько он помнил, она всегда слишком старалась чтобы её не забыли, a теперь…

А теперь она становилась следующим глазом, который следует выколоть.

Кровь на белой коже всегда кажется как-то ярче…

— Потому что столица нуждается в своей императрице, — проговорила она голосом, исходящим из её собственной тени — а ты, младший брат, сделал её слишком слабой… слишком надломленной, чтобы услышать про твои преступления.

При всей деланной тревоге и раскаянии, в которые он постарался облачить собственные манеры и выражение лица, Анасуримбор Кельмомас усмехнулся в душе. Его близнец панически вскрикнул.

Истина.

Всегда становится таким бременем…



Небольшой столик, крытый белой шелковой скатертью, находился посреди дороги в шагах тридцати от Эсменет, стоявшей на Маумуринских воротах. Посреди него был водружен синий стеклянный кувшин, лебединую шею и тулово которого окутывала золотая сетка, украшенная семнадцатью сапфирами. Рядом с ним была оставлена пустая золотая чаша.

Фаним потребовали начать переговоры сразу же после рассвета. Посольство возглавил ни много, ни мало, сам Сарксакер, младший сын Пиласканды, бесстрашно подъехавший к тому месту, где его уже могли достать стрелой, и забросивший копье с посланием как раз туда, где теперь стоял столик. Известие оказалось простым и лаконичным: в четвертую стражу после полудня, падираджа Киана встретится с Благословенной императрицей Трех Морей у Маумуринских ворот, чтобы обсудить условия взаимного мира.

Конечно же, военная хитрость — решил единогласно её военный совет. Все его члены сочли безумным её намерение принять предложение за чистую монету, что она поняла не столько по высказанным мнениям, сколько по интонации их голосов. Никто более не смел оспаривать её власть, даже когда это, возможно, и следовало бы сделать.

И в итоге она, в окружении свиты оказалась на бастионе, над воротами между двух колоссальных Маумуринских башен, посрамленная их каменным величием.

— Так какую же цель вы преследуете? — негромко осведомился стоявший рядом с ней экзальт-генерал, Каксис Антирул.

— Хочу послушать, что он скажет… — ответила она, вздрогнув оттого, как громко прозвучал её собственный голос. Здесь, за городской оградой бой барабанов казался более громким, более грубым и не столь ирреальным. — Взвесить его.

— Но если он хочет просто выманить вас из города?

Будучи изгнанницей, она ненавидела Каксиса Антирула, проклинала его за то, что он стал на сторону её деверя. В то время его переход на сторону Тысячи Храмов погубил все её надежды одолеть Майтанета и спасти своих детей. Она даже вспомнила перечень всех мучений, которым собиралась предать его, после того как вернется её муж и восстановит должный порядок. Но теперь, благодаря изменчивости обстоятельств, испытывала в его обществе сентиментальное утешение. Судьба — не столько шлюха, как создательница шлюх, она переламывает благочестивых как сухие ветки, согревая Себя на кострах былых почестей.

Даже облачившись во все регалии, Каксис Антирул ничем не напоминал того героя, каким рисовала его репутация. Он посматривал по сторонам тусклыми глазками, будучи из той породы людей, которые прячут собственное хитроумие за мутным взглядом, a сочетание объемистого животика с пухлыми, чисто выбритыми щеками скорее соответствовало облику дворцового евнуха, чем прославленного героя Объединительных войн. Тем не менее, он принадлежал к той достойной солдатской породе, которая полностью видит роль армии как инструмента власти. Дом Каксисов происходил из южной Нансурии и имел широкие интересы в самом Гиелгате и окружающем его крае. И подобно многим семьям, не имевших фамильной или коммерческой опоры в столице, Каксисы отличались искренней преданностью — тому, кто в данный момент находился у власти.

— Мне рассказывали, что мой долг как императрицы — бежать, — наконец промолвила Эсменет.

Возможно, она предпочла бы общество шлюх. В конце-то концов, она же была замужем за одной из них.

— Долг военного в любом случае побеждать, Благословенная императрица… Все прочее — расчеты.

— Это сказал вам мой муж, не так ли?

Полководец затрясся беззвучным смешком, на доспехе его заиграл свет.

— Ага, — согласился он, подмигнув. — И не один раз.

— Лорд Антирул? Вы хотите сказать, что согласны с этим тезисом?

— Соучастие в судьбах своих людей дает благой результат, — проговорил Антирул. — Их преданность будет только отражать ту долю вашей преданности, которую они сумеют увидеть, Благословенная императрица. Ваша отвага не произведет впечатления на забаррикадировавшихся во дворце, но здесь… Он бросил короткий взгляд на сотни колумнариев собранные вокруг них и над ними. — Это станет известно.

Она нахмурилась.

— Вы сами сказали это в Ксотее… — продолжил он с особой серьезностью в глазах. — Он сам выбрал вас.

Её всегда смущала эта уверенность в том, что Келлхус не может ошибиться…

— И рассказы об этом эпизоде, — продолжил он, бросив со стены мутный взгляд в сторону врага, — будут служить им напоминанием.

Или обманывать их.



Бойницы ради её безопасности прикрыли толстыми тесаными досками, однако ей все равно приходилось приподниматься на цыпочки, чтобы с какой-то долей достоинства выглядывать из-за зубцов. Теперь все до единого следили за конным отрядом фаним, пробиравшимся по соседним полям и порубленным садам. Тысячи еретиков комарами усеивали дальние холмы, где они, блестя обнаженными торсами, собирали машины, с помощью которых надеялись обрушить темные стены Момемна. Насколько могла видеть Эсменет, многие и многие из них, бросали пилы и топоры, чтобы увидеть происходящее у ворот.

Солнце светило ярко, однако воздух уже нес в себе торопливый холодок, принадлежащий более позднему времени года. С Андиаминских высот ей могло казаться, что всё следует знакомым по прежним временам путем. Но здесь было не так. Она успелазабыть, как бывает, когда смотришь на полные опасностей дали, когда стоишь на самом краю сферы действия своей власти. Здесь, внутри стен, кое-кого казнили за пренебрежение её собственным родом; a там, за стенами другого убили за неправильное произнесение её имени.

Оценки по-разному определяли численность войска Фанайала. Финерса утверждал, что падираджа-разбойник привел с собой не больше двадцати — двадцати пяти тысяч кианцев, и еще пятнадцать тысяч всякого сброда, начиная от изгнанных фаним некианцев до пустынных разбойников — по большей части кхиргви, интересующихся только грабежом. Если бы Момемн располагался на обращенной к морю стороне равнины, посчитать их число было бы несложно, однако вышло так, что наличие окрестных холмов вкупе с удивительной подвижностью, позволяло фаним осаждать город, не особо раскрывая численность войска и его диспозицию. Имперским математикам приходилось действовать, опираясь лишь на слухи и число далеких костров. Пользуясь старинной методикой, постоянно усреднявшей самые свежие оценки с результатами прежних подсчетов, они заключили, что фаним насчитывается около тридцати тысяч … что существенно меньше сорока пяти тысяч, на которых настаивал начальник Тайной службы.

С учетом того, что сама она располагала для защиты Престольного града всего восемью тысячами обученных воинскому делу душ, обе оценки не вселяли в нее особой надежды — и даже менее того, если учесть слухи о том, что стены Иотии обрушил кишаурим. Её доверенный визирь, Вем-Митрити, стоявший в своем объемистом черном шелковом облачении в нескольких шагах от неё, брызгая слюной, клялся и божился в том, что ей нечего опасаться. Сами брызги, впрочем, свидетельствовали об обратном. Пылкие страсти всегда были грехом дураков, a война, как и азартная игра, дураков любит.

Вид приближающегося отряда фаним зацепил её, a потом она увидела стяг — Белого Коня на золотом фоне под двумя скрещенными ятаганами Фаминрии … Прославленный штандарт Койаури.

— Какая опрометчивая отвага, — заметил экзальт-генерал.

И владыку фаним, Фанайала аб Каскамандри.

— Сам падираджа! — донесся до её слуха чей-то голос с парапета башни над головой.

Это меняло всё.

— Так значит, он действительно хочет переговоров? — спросила Эсменет.

Слева раздался голос Финерсы.

— Бог в том и другом случае даровал нам сказочную возможность, Благословенная.

Она повернулась к Антирулу, при всем своем боевом опыте задумчиво смотревшего наружу, выпятив губы так, словно бы он собирался лузгать семечки передними зубами.

— Согласен, — наконец произнес он, — хотя сердце мое протестует.

— Вы хотите убить его, — сказала она.

Экзальт-генерал метрополии, наконец, перевел взгляд на нее. Эсменет видела, что он одобряет её нерешительность, — почти в той же мере, как возражал против неё Финерса. Не потому ли, что она женщина… сосуд, созданный для того, чтобы давать то, что берут мужчины?

— Представь себе, сколько жизней ты сбережешь тем, что снимешь с него шкуру! — Воскликнул Финерса обращаясь, как часто случалось, к её затылку, что свойственно людям, принимающим обиду за проявление разума.

Так или иначе, он становится слишком фамильярным.

Вместо ответа, она повернулась к своей дочери, покорно — слишком покорно, вдруг подумала Эсменет — стоявшей в шаге от обступивших её мать мужчин.

Девушка с льняными волосами невозмутимо посмотрела на мать. К ровному рокоту барабанов добавился грохот копыт.

— Я поступила бы так, как поступил бы отец.

— Да! — Вскричал Финерса, почти полностью забыв про сдержанность.

Глава её шпионов боится, поняла Эсменет. Он по-настоящему испуган…

И отметила, что сама она ничего не боится.

Это приглашение на переговоры было ничем иным как ловушкой, из тех, на успех которых не рассчитывали сами фаним, во всяком случае её имперские последователи хотели бы, чтобы она поверила в это. У войны, во всяком случае, свой джнан, свой этикет, в котором неумение предоставить врагу возможность выставить себя дураком, само по себе является неудачей. Фанайал просто забросил ей, как говорится «пустой крючок», рассчитывая, что она вдруг сглотнет его…

В конце концов, она же женщина.

Однако теперь получалось, что Фанайал предоставляет ей возможность сделать то же самое…

А это означало, что приглашение не рассчитано на то, чтобы убить её.

И в свой черед указывало на то, что сам он едет не для того, чтобы погибнуть, то есть Фанайал аб Каскамандри, прославленный падираджа-разбойник, действительно хочет о чем-то договориться…

Но зачем?

— Приготовьтесь, — сказал она Антирулу. — мы убьем его после того, как выслушаем…

Мысль о необходимости убийства на мгновение смутила её — не более того. Дым столбами всё ещё поднимался над горизонтом со стороны холмов. Пока еще никто не знал, какого рода разрушения там творятся, понятно было, что разрушения эти мерзки и огромны. Она убьет Фанайала, убьет здесь, а потом изгонит его презренный народ за пределы всего и вся. Она потопит Каратай в крови его собственных сыновей, чтобы никогда не пришлось снова страдать от них её сыну…

Она сделает это. Эсменет ощущала это с беспощадной уверенностью. После стольких лет кровопролитий устроенных её мужем, она имела право на собственную меру чужой крови.

Эсменет вспомнила о Нарее, и веки её затрепетали.

— Когда я скажу два слова: истина сверкает, — обратилась она к своему блистательному экзальт-генералу Метрополии. И посмотрела на фаним, как бы ожидая с их стороны некоего мистического подтверждения. Дыхание её, всё это время чудесным образом остававшееся непринужденным, напряглось, так как пустынные всадники уже почти завершили свой путь… — тогда убейте его.

Примерно три десятка всадников врассыпную пересекли последнюю берму, а потом пустили коней рысью по дороге. В соответствие с обычаем своего народа в большинстве своем они отращивали длинные усы и носили конические шлемы. Внешне они казались дикарями — едва ли не скюльвендами — в своих собранных из разных краев доспехах. Некоторые из них могли похвастать блестящими сворованными хауберками, панцири других были выкрашены темной краской перед трудной дорогой. Жилистые кони явно были недокормлены, ребра бросали тигриные тени на их бока. Они гнали коней, сказал Антирул, это означало, что животные были утомлены, по словам того же Антирула. Неудача… неспособность взять штурмом Момемн, когда существовала такая возможность, была просто написана на их лицах.

Фаним разъехались пошире, насколько это позволяли рвы, а потом перешли на полный галоп — рассчитанная бравада, в этом невозможно было усомниться, тем не менее производила впечатление.

Трепет воспоминаний о Шайме пронзил её обликом кидрухиля, сраженного в ослепительной каллиграфии Напевов Акхеймиона. Разбойники прогрохотали к маленькому столику, превратившись в тени башен в темную удлиненную массу. Поднятая копытами пыль закружилась вокруг лошадиных ног. Она была настолько уверена в том, что всадники опрокинут столик, что начала бранить их еще до того, как они осадили коней, и несколько хаотично, но одновременно остановились. Огромное и прозрачное облако пыли поднялось перед всадниками, угрожая перехлестнуть через бойницы, у которых она стояла, однако вечный ветер, дующий от Менеанора, немедленно утащил пыльное облако внутрь суши.

Расстроенная, она наблюдала за пустынными всадниками, превратившимися из тонких силуэтов в живых людей. Она планировала поприветствовать их согласно джнанским приличиям, обезоружить женственным соблазном. Но вместо этого обнаружила, что вглядывается во всадников, разыскивая его

Найти Фанайала оказалось несложно, с учетом того, насколько он оказался похожим на своего брата Массара, Обращенного, вместе с её мужем ушедшего в поход на Голготтерат. Причудливая козлиная бородка, узкое, мужественное, горбоносое лицо, внимательные, глубоко посаженные глаза: все эти черты изобличали в нем сына Каскамандри. Только он один был одет в соответствии с отблесками славы своего отца, голову его венчал золотой шлем, увенчанный пятью перьями, грудь прикрывал блестящая нимилевая кираса, одетая поверх желтой шелковой рубахи койаури.

Покорившись припадку ярости, Эсменет завопила.

— Возмутители спокойствия! Убирайтесь в свои нищие дома! Или я засыплю пустыню костями ваших соплеменников!

Настало мгновение полной изумления тишины.

Фаним громко расхохотались.

— Ты должна простить моих людей, — громко произнес падираджа, преодолевая последствия нахлынувшего и на него самого приступа веселья. — Мы, фаним, позволяем своим женщинам властвовать в наших сердцах и… — он с насмешкой покрутил головой, подбирая слова — и в наших постелях.

Вокруг и позади него послышались новые хохотки. Он огляделся по сторонам с лукавой и по-мальчишески открытой улыбкой.

— И твои слова… смешны для нас.

Эсменет ощутила, что её свита подобралась в смятении и ярости, однако она была слишком старой шлюхой для того, чтобы подобное презрение и насмешка могли подействовать на неё. В конце концов, её позор был их собственным позором. Если жены только догадываются, шлюхи знают: чем сильней смех, тем горше слезы.

— А что говорил Фан? — не возражая, с насмешкой ответила она. — Прокляты те, кто осмеивает собственных матерей?

В наступившей тишине какой-то дурак коротко реготнул с высоты на восточной башне, пока под рокот собственных боевых барабанов падираджа обдумывал ответ.

— Ты мне не мать, — наконец проговорил он.

— Но ты, тем не менее, ведешь себя как мой сын, — вдохновенно продолжила она, — непослушный и приносящий несчастья.

На лице Фанайала появилось настороженное подобие предшествовавшей улыбки.

— Подозреваю, что ты привыкла к несчастьям, — ответил он. — Ты — крепкая и стойкая мать. Но не для моего народа, императрица. Наш дом не покорится никакому идолопоклоннику.

Если прежнее возмущение не оставило на ней следа, эти слова потребовали ответа.

— Тогда зачем тебе эти переговоры?

Воздетые к небу глаза, словно бы проявленное к ней терпение уже утомило его.

— Этот сифранг, императрица-мать. Иначе Кусифра, демон, который возлежит с тобой в ангельском обличье, и зачинает чудовищ в твоем чреве — твой муж! Да… Он воздействовал на меня с таким хитроумием, в которое ты сама не поверишь. Я и сам едва могу измерить его, поверь мне! Унижения, которые я претерпел, достойные проклятья поступки, которые я видел собственными глазами! Боюсь, что твой муж был недугом моей души…

Произнося эти слова, он направил своего великолепного белого скакуна на западную сторону столика с золотыми предметами, однако коротким движением поводьев развернул коня в обратную сторону.

— Каждый его урок, увы, причинял нам боль! Но мы научились, императрица, научились прятать уловки в уловки, всегда думать о том, как они это воспримут, прежде чем вообще начинать думать!

Эсменет нахмурилась. Посмотрела на Финерсу, совет которого читался в полном напряжения взгляде.

— Но ты ещё не ответил на мой вопрос, — воскликнула она.

Фанайал усмехнулся в усы.

— Напротив, ответил, императрица.

И Анасуримбор Эсменет обнаружила, что видит перед собой лицо, более не принадлежащее падирадже… превратившееся в нечто совершенно другое, в лицо существа, чьи щеки, подбородок и скальп были полностью выбриты. А глаза были покрыты резным серебряным обручем…

Шпион-оборотень?

Аспид, изогнувшийся черным крюком. Ослепительный синий свет. Она прикрыла глаза руками.

— Вода! — Завопил кто-то. — У него Во…!

Защелкали взбесившиеся тетивы.

Кишаурим?

Саксис Антирул обхватил её огромными лапищами, заставил пригнуться.

Оси движения и света, лысое небо, раскачивающиеся как маятник поверхности черного камня, озаренные ослепительным светом. Звуки слишком порывистые, слишком короткие, чтобы быть криками, свист выходящего из плоти воздуха.

Укрывавшее её тело экзальт-генерала истекало кровью, словно потоптанное быком. Вем-Митрити пел, старческим дребезжащим фаготом. Телиопа выползала из-под искореженных и изувеченных тел, огонь капюшоном наползал вверх по её платью, подбираясь к волосам.

— Убейте его! — Истошно вопил кто-то. — Убейте этого дьявола!

Колумнарий с плащом в руках повалил загоравшуюся девушку на пол. Эсменет перекатилась на освобожденное дочерью место и больно ударилась головой. Опираясь на колени и руки, приподнялась, заметила хлынувшие наружу стрелы.

Вем-Митрити отошел от порушенных бойниц на свободное место, призрачные Обереги висели в воздухе перед ним. Хрупкий как палочка, прикрытая огромным облаком, в которое превратилось его черное, шелковое одеяние — хрупкий и непобедимый, ибо, шагнув вперед он чуть повернулся, и она заметила, как молния зреет в его ладонях, на лбу и в сердце. Невзирая на все отягощавшие старика годы, слова его звучали подлинной силой, черпая из эфира великие и жуткие Аналогии.

— Убейте демона!

Она увидела тело Саксиса Антирула на краю стены среди обломков.

Она увидела ошеломленного Финерсу, с трудом осознававшего, что у него осталась всего только одна рука.

Она увидела безымянного Водоноса — Кишаурим! — восстающего навстречу дряхлому великому визирю.

Она увидела, как черный аспид, бывший его оком, поднимается из его капюшона, блестя как намасленное железо.

Она поскользнулась на крови, но все-таки устояла на ногах.

Страшно ей не было.

Молния проскочила между чародеем и кишаурим, озарив стены ослепительным блеском. Волосы стали дыбом не её теле.

Индара-кишаури бесстрастно висел в воздухе, наблюдая за ослепительным разрядом словно бы из окна… а затем подпрыгнул к небу, словно его вздернули, развернулся…

Это не простой кишаурим, вдруг поняла она. Это примарий…

Это означало, что Вем-Митрити погиб…

Её упрямство погубило их всех!

Она извлекла церемониальный нож и начал вспарывать слои своего корсажа. И только спустя несколько сердцебиений осознала, что именно делает. Один из прятавшихся за ней офицеров метнулся вперед, чтобы перехватить её руку, однако она вырвала её, перехватила нож и принялась снова пилить и резать проклятую ткань, то и дело в панической спешке кромсая собственное тело.

Блеснув глазами в её сторону, дряхлый волшебник шагнул вперед, заслоняя её от кишаурим. Старый дурак! Его пение превратилось в хриплый кашель…

Над руками его возникла огромная Драконья голова, эфирные чешуи блеснули под солнцем…

Эсменет ничего не видела, но не сомневалась в том, что Водонос нападает на старика сверху. И когда она, наконец, зацепила пальцем кожаный шнурок, который носила на голом теле — то вскрикнула от облегчения.

Их безымянный противник маячил теперь над плечом Вем-Митрити. Солнечный свет играл на серебряном изгибе его обруча. Аспид его казался темным, как чернильный, проклятый росчерк писчего пера. Дождь стрел немедленно обрушился на него. Он даже не шевельнулся, когда Драконья голова склонилась к нему…

Водопад, ослепительный как само солнце.

Она перерезала шнурок, рванула его, рассекая кожу, и ощутила как жар оставил её пупок.

Теперь он раскачивался словно камень в праще… Хора.

Немного их осталось в Трех Морях. И она, едва не вскрикнув от осознания, что должна бросить её, посмотрела вверх…

Индара-кишаури просто прошел сквозь учиненное старым волшебником пекло, лишь на обруче его заиграли алые и золотые отблески…

Эсменет ткнула пальцем в кость. Хора упала на камень.

Водонос приблизился к вопиющему анагогическому чародею, поднял руки, чтобы обхватить его …

Благословенная императрица нагнулась, взяла безделушку в руку…

Посмотрела вверх.

И увидела, что её дряхлый великий визирь висит перед ней в пустоте, Обереги его оползают в небытие, завывающая песнь умолкла, острия раскаленной добела Воды пронзают его череп и одеяния… наконец он поник, словно некий гнилой труп, слишком слабый, чтобы устоять, и повалился перед загадочным кишаурим, просто преступившим сквозь все, что было этим стариком, и поставившим ногу на разбитый парапет перед нею…

Она бросила хору.

Увидела свое отражение в его серебряном обруче, заигравшее на выгравированных знаках Воды. Увидела, как железная сфера проплыла мимо его щеки и провалилась в пустоту за его правым плечом.

И улыбнулась, осознав, что сейчас умрет. Что ж, разгром за разгромом.

Однако кишаурим вздрогнул — древко с имперским оперением вдруг материализовалось в левой стороне его груди. Аспид затрепетал, как черная веревка.

Еще две стрелы одна за другой пронзили золотой хауберк.

Еще одна стрела появилась в его правой руке.

Сила удара отбросила его назад. Споткнувшись о битый камень, он исчез за краем стены …

Чтобы прочертив в воздухе дугу, рухнуть на землю, уже усыпанную телами фаним, не успевших вывести своих лошадей за пределы досягаемости стрел её лучников.

Благословенная императрица Трех Морей проводила его падение взглядом… опустошенная и изумленная.

— Наша мать! — Возопила Телиопа тонким и пронзительным голоском. — Наша мать спасла нас!

Столик, как и прежде, стоял нетронутым в тридцати шагах под нею. Ветер теребил кисти и бахрому, загибал их внутрь — в сторону степей и пустыни, подальше от вечного моря.

Барабаны её врагов рокотали вдоль всего горизонта.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ Аорсия

Вор носит одну маску, убийца носит другую; лицо же, сокрытое ими, забыто.

АЙНОНСКАЯ ПОСЛОВИЦА
Вера — вот имя, что даем мы своим намерениям, но, взыскуя Небес, должно пребывать нам в слезах, а не тщиться надеждой постичь их.

— Козлиное Сердце, ПРОТАТИС
Начало Осени, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня) северное побережье моря Нелеост
Приходили сны, темными тоннелями под усталой землей…

Горный хребет на фоне ночного неба, плавный, похожий на бедро спящей женщины.

И два силуэта на нем, черные на фоне невозможно яркого облака звезд.

Мужчины, сидящего скрестив ноги, подобно жрецу, и по-обезьяньи склонившегося вперед.

И дерева, распространяющего свои ветви вверх и в сторону — словно прожилки на поверхности чаши ночного небосвода.

Звёзды, обращающиеся вокруг Гвоздя Небес: снежные облака, гонимые зимним ветром.

И Святой Аспект-Император Трех Морей смотрит на мужской силуэт, но не может пошевелиться. Вращается сама твердь — как колесо свалившейся набок телеги.

Мужская фигура как будто бы все время оседает, ибо созвездия восходят над нею. Слышится голос, но лицо остается незримым.

Я воюю не с людьми, но с Богом, — молвит оно.

— Однако погибают одни только люди, — отвечает Аспект-Император.

Поля должны гореть, чтобы оторвать Его от Земли.

— Но я возделываю эти поля.

Темная фигура поднимается под деревом на ноги, начинает приближаться к нему. Кажется, будто восходящие звезды подхватят идущего и унесут с собой в пустоту, однако он подобен сути железа — непроницаем и неподвижен.

Оно останавливается перед ним, созерцает его — как случалось не раз — его собственными глазами с его собственного лица, хоть и без золотящего львиную гриву его волос ореола.

Тогда кому, как не тебе, и сжигать их?



Для шранков пищей служила земля, и потому страна была полностью опустошена. Нелеост погрузился в неестественную тишину, море с болотной усталостью лизало серые пляжи. Оно уползало в тусклые и лишенные признаков дали, линия горизонта стиралась из бытия, так что само Сущее без видимой грани сворачивалось в колоссальный свиток неба. Не опасаясь за свой левый фланг, люди Кругораспятия пересекали южные болота края, прежде звавшегося Аорсией, отчизной самой воинственной народности высоких норсираев. Иллавор, так звалась эта провинция, и в древние времена она была покрыта лоскутными полями, на которых выращивалось сорго и другие неприхотливые злаки. Люди Ордалии постоянно замечали руины маленьких крепостей, рассыпанных по погубленной земле, которые на самом деле были в древности лишь скотными дворами. В древней Аорсии, до Первого Апокалипсиса, каждый дом служил укреплением. Здесь мужчины не расставались с мечами, женщины спали, положив рядом с собой лук. Здесь с малых лет учили способам лишить себя жизни. Народ этот звал себя скулсираями, стражами.

И теперь Великая Ордалия, поедая убитых на марше шранков, гнала Орду по пустоши, в которую шранки превратили землю. Нужны были новые имена, ибо отвращение и омерзение наполняли собой существующие эпитеты. Есть шранков, иначе «свежатину» или «потроха», было всё равно, что есть помет, блевотину или даже что-то еще худшее. Айнонцы начали называть шранкскую мертвечину каракатицами, за гладкую кожу и бледность, a еще потому что по их словам от тварей пахло черными реками, протекающими по Сешарибской равнине. Впрочем, название это скоро попало в немилость. Невзирая на все предоставляемые эвфемизмом преимущества, оно оказалось слишком мягким для того, чтобы передать все безумие потребления этих тварей в пищу.

Общеупотребительным в итоге сделалось «Мясо», слово сразу и функциональное, и разговорное, сразу соединявшее в себя смыслы непристойности и назначения этого занятия. Есть — значит доминировать абсолютно, побеждать, как они хотели, без всяких условий. Однако в этом слове присутствовал и ужас, ибо ночные пиры Ордалии воистину являлись воплощением ужаса… дымящие яркие костры, грязные липкие тени, разделанные телеса шранков, целые их туши, раскачивающиеся на веревках или сваленные в кровоточащие груды, кучи внутренностей посреди сальных черно-лиловых луж.

Никто в точности не мог сказать, когда именно это случилось: когда пиршество превратилось в вакханалию, когда обед перестал быть простой последовательностью жевания и глотания, и сделался занятием куда более темным и зловещим. Сперва только самые чувствительные души среди людей замечали разницу, слышали это рычание, постоянно исходившее из глубин собственных гортаней, видели одичание, овладевавшее душами — свирепый намек на то, чему все более и более подчинялись окружающие. Только они ощущали, что Мясо изменяет и их самих, и их братьев — причем не в лучшую сторону. То, что прежде делалось с опаской, стало вершиться бездумно и беззаботно. Умеренность незаметно и постепенно превращалась в свою противоположность.

Быть может, никакое другое событие не могло более наглядно проиллюстрировать эту ползучую трансформацию, чем случай с Сибавулом те Нурвул. После воссоединения Великой Ордалии, кепалорский князь-вождь обнаружил, что позёрство его соперника, Халаса Сиройона, генерала фамирийских ауксилариев всё больше угнетает его. За предшествующие недели фамирийцы заслужили жуткую славу. Свойственное им пренебрежение доспехами немедленно сделало их самыми быстрыми конниками Ордалии, и во главе с Сиройоном, восседавшем на спине легендарного Фолиоса, они показали себя безупречными поставщиками Мяса. Лорд Сибавул завидовал даже этому ничтожному успеху. Люди время от времени слышали от него гневные речи: дескать то самое, что делает фамирийцев успешными загонщиками в охоте на тварей — а именно, отсутствие брони — бесполезно в настоящей битве.

Прослышав про эти сетования, Сиройон обратился к своему сопернику-норсираю, и предложил пари о том, что он заведет своих фамирийцев в тень Орды дальше, чем посмеет светловолосый кепалор. Сибавул пари принял, хотя и не имел привычки рисковать жизнями своих людей по столь очевидно ничтожным поводам. Согласился он, собственно, потому, что в предшествующий день заметил начало разрыва в кружении Орды, усмотрев в этом средство превзойти задиристого Сиройона. К этому времени спина его зажила, однако порка, которой он подвергся несколько недель назад изрядно подточила его гордость.

И в самом деле, Шлюха улыбнулась ему. На следующей в занимающей весь горизонт линии Орды, открылась брешь, точка, в которой охряно-черное облако Пелены рассеялось в дымку. Тем, кто ежедневно патрулировал галдящие края Орды, разрыв был очевиден как ясное солнышко, однако Сибавул и его кепалоры выехали еще до рассвета. И к тому времени, когда Сиройон понял, чем занят его соперник, Сибавул уже влетал в недра Пелены, далекой точкой, увлекавшей за собой тысячи. Возопив, генерал повел своих фамирийцев в погоню, с такой скоростью что многие из его людей погибли, вылетев из седла. Местность была неровной, пересеченной ручьями, разделявшимися буграми голого камня, на верхушках которых кое-где торчали остатки старинных кэрнов. После прохода Орды от кустарника оставались бесконечные ковры пыли и ломаных веток. Сиройон замечал Сибавула и его кепалоров с редких холмов — и этого было достаточно, чтобы понять, что он безнадежно проиграл свое опрометчивое пари. Он мог бы сдаться, но гордость гнала его вперед, в порыве, не отличимом от ужаса перед позором. Даже уступив славу Сибавулу, он мог, во всяком случае, затмить своего противника рассказом о том, что видел вместе со своими воинами. Сибавул никогда не имел склонности эксплуатировать собственную славу, Сиройон подобными соображениями не терзался.

Лорд Сибавул провел своих улюлюкавших кепалоров в самое чрево Орды… казалось безумием вступать туда, где до сих пор бывали одни лишь адепты Школ. Вой оглушал. Пелена всей своей высотой поглотила их. Утоптанная земля уступала место всё более иссохшим травам и кустарникам. Мертвые шранки усыпали не столь утрамбованные места — торчащие конечности, открытые рты. Это само по себе потрясало, поскольку твари обыкновенно пожирали своих мертвецов. Всадники почти немедленно заметили впереди растворяющиеся в охряном сумраке руины, похожие на челюсти, торчащие из земли, одна за другой. Миновав остатки древних стен, они ощутили новый ужас. Таны возвысили голоса с тщетным сомнением, даже протестом, осознавая, что Орда разделилась, огибая такое место, куда шранк не ступит даже под страхом смерти, место, прославленное в Священных Сагах

Вреолет… город, известный в древних преданиях, как Человечий Амбар.

Однако лорд Сибавул никак не мог услышать своих витязей, и потому поехал вперед с видом мужа уверенного в абсолютной преданности своей возлюбленной. Посему конные таны Кепалора последовали за господином и вождем в проклятый город, щерившийся гнилыми зубами черных стен, под взглядами иссохших черепов его башен. Кустарник покрывал землю, коням приходилось проламываться через залежи птичьих костей. Черный мох затягивал уцелевшие стены и сооружения, предавая чередованию руин вид зловещей процессии. Город казался разграбленным некрополем, многовидным памятником людям, не столько жившим, сколько обитавшим в нем.

Светловолосые всадники колоннами проезжали через руины, с немым изумлением оглядываясь по сторонам. Пелена вознеслась на головокружительные высоты вокруг, проползая языками в туман, расплываясь по небу как чернила в воде. Визгливый вой Орды щипал их губы. Многие припадали щекой к шее своего коня, отплевываясь или блюя, — такую крепкую вонь приносил с собой ветер. Некоторые прятали лица, стесняясь собственных слез.

Ничем не объясняя своего решения, Сибавул повернул на обратно и повел своих всадников на юг, к зубастой линии южных укреплений города. Они остановились возле стены, затопленной тысячелетним наплывом земли, и всадники выстроились длинной линией на вершине, словно перед атакой…

Перед ними простирались кишащие, извращенные мили, туго набитые несчетными, сливающимися в оргиастической близости фигурами, бледными как черви, и к тому же визжащими. Можно было видеть, что эта невероятная толпа, колыхавшаяся в своем бессмысленном движении и строении, этот мир развращенных червей, взбесившихся личинок, был размазан по всей площади мертвой, опустошенной ими равнины. Приглядевшись, глаз приходил в ужас от этого непристойного кишения… шранки шипели и выли как безволосые кошки, прыгали по земле, скреблись, совокуплялись, впивались в землю, превращая её в помет.

Они ощутили это, закованные в железо, жестокие сыны Кепалора. Все они видели натиск Орды — видели и пережили его. Все они видели кошмарные, воющие мили, освещенные противоестественным огнями. Однако никто из них никогда не видывал Орду такой, какая она есть. Месяц за месяцем, комарами заползали они в тень невидимого зверя, полагая сперва, что преследуют его, потом, что охотятся на него, на зверя, затаившегося за дальними горами. И теперь они постигли всю безмерную глубину тщеславия своего Господина, и ту участь, на которую он обрек их всех. Вот почему Сибавул те Нурвул, прославленный своей выдержкой и хитростью, подъехал к южной стене Вреолета. Именно это хотел он бросить в лицо своим командирам, самому священному Аспект-Императору…

Свидетельство Зверя.

Это поняли все до единого человека. Они более не преследовали и не охотились. Они просто следовали — так голодные дети бредут за телегами, перегруженными провиантом, в надежде на то, что судьба улыбнется им. Даже когда они увидели, что шранки следят за ними. Это было заметно, чувствовалось как ветерок, пробегавший по далеким пшеничным полям — понимаемое людьми искушение. Громовой кошачий концерт, по крайней мере, его визгливый передовой фронт, ослаб, дрогнул, a потом возобновился с удвоенной силой, когда бесчисленные твари рванулись к кепалорам.

Всадники с трудом удерживали испуганных коней. Из ртов их исторгались никому не слышные вопли, полные ужаса и мольбы. Некоторые даже проклинали глупую наглость своего блистательного господина. Однако Сибавул, хотя бы и видевший, если не слышавший всю степень владевшего ими страха, не обращал не подчиненных внимания. В полной невозмутимости он взирал на напиравшую Орду — с видом человека, испытывающего справедливость своих убеждений.

Шранки казались единым целым, многоногой шкурой, топорщащейся щетинами конечностей, усыпанной воющими ртами, чешуями черных панцирей. Они бросились вперед как один, в числе настолько огромном, что двадцать три сотни кепалорцев, казались брошенной в поток веткой. В потопе этом вот-вот поплывет и сама почва под ногами людей Ордалии, и сам Вреолет, отнюдь не скала ожидающая волну, уже казался плотом, устремившимся навстречу погибели. Сибавул ждал, не меняя выражения на лице, не произнося слова. Несколько конных танов уже кричали на него. Несколько дюжин виндаугаменов — позорная горстка — бежали. Остальные кружили верхом на конях, готовые удариться в бегство. Нимбрикании уперлись спинами в задние луки седел, опустили пики. Однако на их глазах, шранки, мчавшиеся в первых рядах остановились, повинуясь вдруг охватившему их необъяснимому ужасу. Многие из кепалоров даже возвели глаза к небу, заподозрив, что это на выручку к ним явился сам Святой Аспект-Император. Все больше и больше тварей уже отползали с визгом назад, стремясь удалиться от невидимой границы мертвого города. Однако сзади на них напирал мир, полный голода в своем бесконечном повторении, полный непристойного желания убивать своих извечных врагов и совокупляться с ними. Ужаснувшихся затаптывали и отбрасывали в сторону — некоторых приходилось рубить, такова была охватившая их ярость. Шранки лезли на упавших собратьев, некоторые для того, чтобы броситься на всадников, замерших на возвышенности, другие, затем, чтобы убраться подальше от них… несчетные мерзкие твари пали в этом столкновении. Низменное безумие охватило переднюю часть наступающей массы, погрузившейся в каннибалистическое опьянение. Прилив остановился, только когда вал жрущих тел докатился до подножия стен древней твердыни …

Священные Саги не лгали. Память о Вреолете была врезана в самое существо каждого шранка, причем так, что она могла пересилить любую присущую им плотскую похоть. Они предпочитали умереть, пасть под ноги своим безумным собратьям, чем ступить на эту страшную для них землю. Здесь как бы в безопасности, но и не в ней, собирались последние из высоких Норсираев, число их сокращалось, так как Консульт время от времени устраивал на них набеги, нуждаясь в новых пленниках. Здесь они вели свое горестное, полное ожидание бытие, служа поставщиками живого скота, нужного для реализации прихотей и потребностей Нечестивого Консульта.

Полные ужаса кепалоры взирали на умопомрачительное зрелище, на несчетные бледные лица, нечеловеческая красота которых была извращена ненавистью, снова и снова наступавшие и откатывавшиеся назад, превращавшиеся в акварельные отпечатки в облаке фекальной пыли. Зрелые мужи рыдали, не понимая, какая судьба привела их так близко к концу всего сущего. А другие, ободрившись смеялись, преодолевая ужас, ибо было счастьем стоять неуязвимым перед воистину невероятным количеством врагов.

Пребывавшие на восточном фланге неслышно кричали, указывая на огни, появившиеся в охряных вертикалях. Это Жнецы, понимали они — явились адепты Школ! И осознавали, что представшее перед ними зрелище, ежедневно открывается этим адептам тайных наук, их товарищам по оружию. Обладатели острого зрения различили в небесах троицу темнокожих чародеев, одетых облаками, каждый верхом на призрачном драконе. Это были Вокалаты в белых и фиолетовых одеждах, плакальщики Солнца как их называли, пережившие Ирсулор и безумие Кариндасы, Великого Магистра их ордена.

Согласно рассказам это случилось, когда князь-вождь впервые заметил, что вся масса шранков хлынула на юго-восток, и осознал всю новую опасность.

Тайный ропот колдовства червем проник в нутро грохочущей Орды. И если кепалоры разразились радостными криками, Орда взволновалась, и полыхнула из щелей пылью. Всадники даже видели как шранки горстями подбрасывали к небу землю и гравий, образуя облако, в котором растворилось всё, кроме ослепительных огненных струй, поливавших дергающиеся силуэты. Среди всадников многие радостно возопили, посчитав, что Вокалаты явились для того, чтобы спасти их.

Однако Сибавул понимал ситуацию лучше: он знал, что колдуны возможно окончательно обрекли их на смерть. Оказавшись под нападением сверху, шранки инстинктивно бросились врассыпную, — словно стрелки, оказавшиеся под градом чужих стрел. Но если человеческий строй мог распространиться на пространство, измеряемое в ярдах, Орда разбегалась на мили. Она растекалась по унылой пустоши, а адепты сеяли среди них смерть. Много раз ему и его всадникам приходилось отступать, видя как Жнецы исчезают среди Пелены.

Орда намеревалась затопить Вреолет.

Сибавул скакал позади своих воинов, нахлестывая их коней ударами плоскостью клинка по крупам, и словами, услышать которые не позволяла насущная необходимость. И кепалоры неслись, пригибаясь к седлам, лишь ветер трепал за спинами воинов льняные, заплетенные в косы, волосы. Они мчались между руин, проламывали заросли чертополоха, мелового можжевельника, равнинного папоротника. И с ужасом наблюдали за двумя облаками пыли, словно ладони в молитве смыкавшимися перед ними, превращая солнце в бледный диск. Тысячи воющих шранков закрывали проход, которым проехали люди не далее стражи назад. Холодный, зловонный сумрак лег на Вреолет, и даже гордые всадники Кепалора кричали, охваченные ужасом и отчаянием.

Халас Сиройон, добравшийся до входа в разрыв только для того, чтобы заметить, как смыкается его горло, видел Сибавула и его кепалоров лишь издалека, так словно смотрел на них через несколько миров, из мира наделенного плотностью, в мир, погруженный в непрозрачную дымку — некое сонное видение. Ему пришлось отступить, и его полуобнаженные наездники понесли серьезный урон от дротиков и стрел набегающих шранков. Потом летописцы напишут, что Фолиос, величайший среди жеребцов, получил рану в плечо и вторую в круп, в то время как его куда менее прославленный господин отделался лишь одной — в левое бедро.

Пелена сомкнулась над участью лорда Сибавула и его родичей. Вреолет остался лежать нарывом в недрах Орды.

День и ночь миновали, и только тогда Орда оставила проклятый Амбар. В Палате об Одиннадцати Шестах прозвучали обвинения. Уверовавшие короли обратились с прошением к своему Святому Аспект-Императору, который успокоил их следующим словами: «Сибавул возможно самый свирепый среди вас, однако душевные качества отступают на второй план, когда опасность имеет сверхъестественную природу. Слабых щадят, а самые отважные лишаются мужества. Молитесь Богу Богов, мои братья. Только сам лютый Вреолет может открыть, что именно натворил».

Убитый горем Сиройон первым воспользовался открытием промежутка на следующее утро. И обрел своего соперника — и выживших с ним девять из двадцати трех сотен кепалоров — на время лишившимися ума и рассудка. Об участи остальных, так ничего и не узнали, ибо уцелевшие отказывались говорить на любую тему, не говоря уже о том, что им пришлось вынести. И если они отзывались на обращения, то для того лишь, чтобы смотреть сквозь вопрошавшего, в те неведомые глубины и дали, что поглотили их разум и души.

К этому времени вся Ордалия подтянулась к легендарным руинам, поэтому известие о том, что Сибавул уцелел молнией пронеслась над Священным Воинством Воинств. Клич громогласного одобрения прокатился над войском, застревая лишь в глотках тех, кто хотя бы мельком видел измученных кепалоров. Восклицания всегда оказываются мерой радости или горя. И одного взгляда подчас бывает достаточно для того, чтобы измерить масштаб происшедшего, — того, что претерпела чужая душа, чтобы понять, победила она или выжила, просто дрогнула или совсем сдалась. И облик кепалоров яснее ясного говорил о том, что на их долю выпало нечто более ужасное, чем страдание, нечто такое, для чего нет слов в языке.

В ту ночь, когда Сибавул явился в Совет на зов своего Святого Аспект-Императора, собравшиеся Уверовавшие короли были потрясены преображением этого человека. Пройас обнял его, но тут же отшатнулся, словно услышав нечто отвратное. По повелению Анасуримбора Келлхуса, Саккарис напомнил собравшимся легенду о Вреолете, какой она изложена в предании Завета. Великий Магистр рассказал о том, как Мог-Фарау поставил на своих владениях печать ужаса затем, чтобы обитатели их были избавлены: «яко зерно избавлено от жернова». Вреолет, как объяснил он озабоченному собранию, был житницей Консульта, и сыны его претерпели столько, сколько не довелось вытерпеть остальным сыновьям человеческим.

— Что скажешь? — наконец обратился Сиройон к своему сопернику.

Сибавул посмотрел на него взглядом, который можно назвать разве что мертвым.

— Преисподняя… — ответил он, роняя слова как влажный гравий с лопаты. — Преисподняя уберегла нас.

Молчание легло на Умбиликус. Обрамленный чародейскими сплетениями Эккиню, Святой Аспект-Император смотрел на Сибавула пять долгих сердцебиений. Его одного не смущала пустота, царившая теперь в манерах полководца.

Анасуримбор Келлхус кивнул в знак какого-то сокровенного свидетельства, — скорее в знак понимания, а не утверждения того, что видел.

— Отныне, — промолвил он, — ты будешь поступать в военных делах так, как тебе угодно, лорд Сибавул.

Именно так и повел себя далее князь-вождь Кепалора, каждый день перед тем как прозвонят Интервал, выводивший отряды своих соплеменников, возвращавшиеся затем с мешками, полными белой кожи, которую кепалоры поедали сырой и во тьме. Они не разводили костров, и как будто бы держались подальше от лагерных огней своих соседей. Они более не спали, так, во всяком случае, утверждали слухи. Весть об их неестественной жестокости разлетелась по всему полю, и шранки теперь бежали в панике от кепалоров, вне зависимости от того, сколько было последних. О том, где собирались Сибавул и его бледные всадники, люди Ордалии помалкивали. Самые суеверные чертили в воздухе охранительные знаки — некоторые даже закрывали ладонями лица, убежденные в том, что мертвые глаза способны видеть лишь мертвецов.

И все стали бояться сыновей Кепалора.



За его спиной голова на шесте.

Чтобы перековать людей, как понял Келлхус, следует исцелить самое простое, самое основное из того, что есть в них. Величайшие из поэтов пели хвалу детству, превозносили тех, кто сохранил невинность в сердце своем. Однако все они, без исключения, обращали внимание лишь на утешительную и лестную простоту, игнорируя те аспекты, в которых дети уподобляются зверям. Впрочем, точнее сказать, животным. Люди не столько остаются детьми в сердце своем, сколько остаются животными, собранием рефлексов, бурных, прямых, слепых, не видящих ни одного из тех нюансов, которые делают людей Людьми.

Чтобы перековать людей, нужно уничтожить их веру в сложность, заставить их найти убежище в инстинктах рефлексах, свести их к животной основе.

У Пройаса были все причины казаться затравленным.

— Ты говоришь, что… что…

Келлхус выдохнул, напомнив своему экзальт-генералу сделать то же самое. На сей раз, он велел Пройасу сесть рядом с ним, а не на другой стороне очага: чтобы лучше использовать телесную близость.

— Проклятье поразило Сибавула и его родню.

— Но они ведь живы!

— В самом деле? А не застряли ли они где-нибудь посередине между жизнью и смертью?

Пройас недоумевал и ужасался.

— Но к-как… как подобное может случиться?

— Потому что страх вскрывает сердце. Они претерпели слишком великий ужас на земле, слишком пропитанной страданием. Ад всегда ищет, всегда тянется к пределам живущих. И во Вреолете он обрел и объял их.

За его спиной голова на шесте. И если он не мог обернуться и увидеть её, то только потому, что находилась она за пределами, доступными его взгляду… за пределами всякого взгляда.

— Но-но… ты, конечно же…

Разум ученика находился на ладони его интеллекта.

— …конечно же мог спасти их? — Пауза для более глубокого постижения смысла. — Так, как я спас Серве?

Нечто среднее между смятением и восторгом исказило лицо его экзальт-генерала. Чтобы раздеть душу до самой её сути, нужно показать сложность самой сложности — в чём и заключается великая ирония подобных занятий. Нет ничего более простого, чем сложность, сделавшаяся привычкой. Тому, что давалось без труда, безусилия мысли, следовало было предстать обремененным сомнением и трудом.

Как и должно.

— Я… я не понимаю.

Он ощущал её даже теперь, эту голову на шесте у себя за спиной.

— Я не сумел спасти очень многих.

Нельзя было отрицать снисходительности в этом упражнении. Как только Келлхус овладел людскими множествами, как только государство стало видеть в нем источник собственной силы, он перестал нуждаться в столь тонких манипуляциях. Годы миновали с тех пор, когда он позволял себе занятие, столь непосредственное как исследование души одного человека.

И при всем невозмутимом спокойствии его дунианской души, в ней зашевелились воспоминания Первой Священной Войны, бурного времени, когда подобные исследования образовывали суть его Миссии. После падения Шайме, ни одна душа (даже Эсменет) не давала оснований для подобного внимания.

Инстинктивная склонность к нетерпимости, едва не погубившая его в Карасканде, быстро успокоилась, научилась служить, уговаривая несогласных, затыкая рты критикам, даже убивая врагов. Все прошедшие годы он боролся с огромным зверем, которого представляли собой Три Моря, прижал его к земле, a потом подарками и жестокостью обучил его, произносить лишь его имя… чтобы его тирания сделалась неотличимой от бытия Трех Морей. Это позволило ему перейти от наций к истинам, направить весь свой интеллект на безумные абстракции Даймоса, Метагнозиса и Тысячекратной Мысли.

Он пронзил взглядом смутные вуали, познал метафизику Сущего преобразил смыслы в чудо. Он прошел дорогами Ада, и возвратился обвешенный трофеями. Никто, даже легендарный Титирга, герой-маг древнего Умерау, не мог поравняться с его тайной мощью.

Он узнал о голове на шесте.

Господство. Над жизнями и народами. Над историей и невежеством. Над самим бытием, сквозь листы несчетных слоев реальности. Никто из смертных не достигал подобного могущества. Он обладал силой и властью, на которые не могут рассчитывать даже Боги, ибо им приходится распространять себя на все времена, так чтобы не исчерпать при этом себя и не превратиться в призраки…

Ни одна душа до сих пор не владела Обстоятельствами в подобной мере. Он, и только он, представлял собой Место, точку максимального схождения. Народы зависели от его прихоти. Реальность отступала перед его песней. Та Сторона сетовала на него.

Но при всем том, тьма по-прежнему окружала его, во мраке пребывало прошлое, пряталось в темноте грядущее.

Для тех, кто не чтил его как бога, он оставался смертным человеком, наделенным одним разумом и двумя руками — великим, быть может, по сравнению с его бесчисленными рабами, но все же незаметным пустяком на поверхности чего-то непостижимого. Не более пророком, чем любой архитектор, решивший внести собственную поправку в облик неподъемной для его сил реальности. Все намеченные им варианты будущего, существовали только пока он поддерживал их непрестанными усилиями.

Да, его мучили видения, однако он давно перестал доверять им.



— Я был там, Господин… — промолвил Пройас. — Я видел. Никто не сумел бы спасти Серве!

Келлхус не выпускал его из хватки своей воли, из продуманного им механизма.

— Ты имеешь ввиду её жизнь или её душу?

Сети покрывающих его тело мышц сложились отпечатком ужаса.

— Это смущает тебя, Пройас?

И он, его ученик, соткался игрой теней, отсветом невероятных мерзостей, преломившихся в поверхности малой слезинки. Дубовым листом, порхающим под дуновениями ветров, висящим над шепотком завихрений…

Взглядом сквозь отверстие, которое мы ошибочно считаем жизнью…

— Так что же… что смущает меня?

Но он прежде всего Человек.

— Знание о том, что Серве горит в Аду.



Рабы принесли им легкую закуску: небольшие, еще шипящие медальоны, нарезанные из мяса шранков, с гарниром из голубики и дикого порея, собранного на берегу моря. Мясо было невероятно мягким и сладким. Место, именуемое Анасуримбор Келлхус, за едой рассказало своему огорченному ученику о пророках, о том, как бутылочное горлышко смертности неизменно искажало видения, которые они принимали за волю и руководство Небес. Бесконечное можно понять, только обкромсав его со всех сторон до понятных нам представлений, сказал он, и выразив посредством наглого обмана.

— Люди любят пропорцию и ясность, даже тогда, когда таковые отсутствуют, — пояснил он. — Они предпочитают осколки видений, Пройас, и называют их целыми и совершенными. — Горестная улыбка любящего и умного дедушки. — Но что ещё могут увидеть люди такими маленькими глазами?

Вызовы налетели порывом буйного гнева.

— Но тогда-тогда, Бог должен сообщать нам… сообщать нам все, что необходимо?

Снисходительная печаль в соединении с долгим вздохом, с таким выражением обычно рассказывают о войне, не вполне еще пережитой.

— Не правда ли, с нашей стороны самонадеянно, предполагать, что пророки несут людям слово Божье?

Пройас застыл в неподвижности на три биения сердца.

— Каково же тогда их предназначение?

— Разве это не ясно? Нести Богу слова людей.

Люди сотворены, люди рождаются, но пропорции всегда ускользают от них. Они могут только догадываться, но никогда не видят, они могут предполагать линии своей жизни, следуя тем крючкам, которые замечают в других. Пройас был проклят самим фактом своего рождения, а затем обречен на ещё горшее тем, что сделала из него жизнь. Ему принадлежала блуждающая душа, душа философа, если говорить в терминах Новой Древности. Но притом душа эта была взыскующей, она требовала ясности и твердости. Младенцем он спал на руках своей матери, не обращая внимания на домашние или дворцовые шумы. Такие пустяки его не беспокоили, пока любящие руки обнимали его, пока ему улыбалось любимое лицо.

Живые не должны докучать мертвым…

И вот всё, что он получил от Келлхуса за двадцать лет: мутный сон убежденности.

— Но почему? — Возопил Пройас.

Настало время будить его, выпускать к ужасам Реальности.

— Твой вопрос сам отвечает на себя.

Голготтерат не терпит спящих.

— Нет! — Отрезал Экзальт-Генерал. — Никаких больше загадок! Прошу тебя! Умоляю!

Улыбку Келлхуса наполняло сухое и смертельно искреннее ободрение, так благородный и бесстрашный отец укрепляет своих сыновей перед собственной смертью. Он отвернулся, как бы для того, чтобы не быть свидетелем той постыдной вспышки, которой поддался его ученик, и взял в руку стоявший рядом графин, чтобы налить собеседнику энпоя.

— Ты спрашиваешь, потому что ищешь причины, — проговорил он, передавая пьянящий пенистый напиток Уверовавшему королю. — Ты ищешь причины, потому что неполон…

Пройас посмотрел на него над краем чаши взглядом обиженного ребенка. Келлхус ощутил сладость и теплоту напитка собственным языком и гортанью.

— Причина — всего лишь шнурок для мысли, — продолжил он, — способ, которым мы увязываем фрагменты в фрагменты большие, наделяем дыханием то вечное, что не имеет дыхания, не имеет и не нуждается в нем. Богу нет нужды дышать…

Логос.

Пройас по-прежнему не понимал, однако был умиротворен хотя бы утешительным тоном. Гнев еще возбуждал его, — гнев той разновидности, что лишает страха мальчишек, выведенных из себя старшими братьями. Однако вопреки всему его надежда, — давно отрицаемое стремление знать — всё еще занимала заложенные кирпичами высоты его духа…

Ожидавшие ниспровержения.

— Чтобы стать всем, Проша, Бог должен быть сразу и больше, и меньше себя.

— Меньше? Как это?

— Он должен сделаться конечным. Человеком. Подобным Инри Сейену. Подобным мне… чтобы стать всем, оно должно познать невежество, претерпеть страдание, страх и смят…

— A любовь? — едва ли не вскричал экзальт-генерал. — как насчет любви?

Впервые за тот вечер Анасуримбор Келлхус удивился. Именно Любовь удерживала Жизнь в противоположности Истине… служила тем шнурком, который увязывает мириады отдельных людей в племена и народы.

— Да… Более всего.

Любовь в большей степени, чем разум служила его основным оружием.

— Более всего… — тусклым голосом отозвался Пройас, проталкивая слова сквозь овладевший им песок оцепенения, утомления обессилевшего разума, запыхавшегося сердца. — Но почему?

В действительности, он не хочет это узнать.

Место, именуемое Анасуримбор Келлхус, вдохнуло все внутренние соображения, нацелив каждое произнесенное слово на душу, утопавшую перед ним в воздухе.

— Благодаря всем связанным с нею страстям, нет ничего более чуждого Богу, чем любовь.

Голова на шесте за его спиной.



Как поступит Нерсей Пройас, первый среди Уверовавших королей, с открытой ему Истиной?

Это и было предметом изучения.

Укрытая ковром почва не столько крутилась, сколько вворачивалась, скручивая предметы, слишком фундаментальные для того, чтобы кровоточить. Смятения. Вопросы, пожиравшие вопросы, уничтожая саму возможность вопроса. И инверсии, богохульные во вне и по сути, и к тому же предельно губительные в своих последствиях.

Стоящие вверх ногами пророки, доставляющие на Небеса людское слово?

И вывернутый наизнанку Бог?

Мятежные откровения редко являются в целостности. Они подобны тем проволокам, которые айнонцы вталкивают в глотки бежавших и пойманных рабов, извивающиеся и пронзающие, еще более перепутывающееся в результате движений обычного пищеварения — предметы, удушающие изнутри, убивающие один изнемогающий орган за другим.

Двадцать лет раболепной преданности — перевернуты и рассыпаны. Двадцать лет веры, истинной, глубокой, способной объявить убийство святым деянием.

Как? Как воспримут заудуньяни ниспровержение своих самых искренних верований?

Глаза человека дергались, выдавая внутренний жар.

— Н-но… но что ты сказал… К-как должен человек поклоняться?

Келлхус не стал отвечать сразу, дожидаясь неизбежного безмолвного вопроса.

— Сомневайся, — наконец произнес он, захватывая взгляд ученика железным кулаком собственного взгляда. — Вопрошай, но не так, как вопрошают коллегиане или патроны, но так как вопрошают недоумевающие, как те, кто воистину взыскуют пределы своего знания. Просить — значит преклонять колена, значит говорить: здесь да будет конец мой… Но разве может быть иначе? Бесконечное невозможно, Пройас, и поэтому люди имеют такую склонность, скрывать этот факт за собственными отражениями — наделять Бога бородой и желаниями! И называть Оно — Он!

Изображая усталость, он поднес к челу обрамленную золотым сиянием руку.

— Но не так. Ужас. Ненависть к себе самому. Страдание, неведение и смятение. Лишь эти пути образуют честную дорогу к Богу.

Уверовавший король поник лицом, подавил короткое рыдание.

— Это место… где ты сейчас находишься, Проша. Вот тебе откровение. Бог не есть утешение. Бог не есть закон, не есть любовь, не есть разум, не есть любой другой инструмент нашей увечной конечности. У Бога нет голоса, нет облика, нет сердца или разума…

Человек зашелся рыданием… кашлем.

— Бог есть оно… не имеющее формы и абсолютное.

Тихое стенание, звук сразу вопросительный и обвиняющий.

Как?

Место, именуемое Келлхус, наблюдало за тем, как Уверовавший король исчез в собственной сущности, отметило как сама суть его человечности растворилась как комок песка в быстрой воде. Отмечены отклонения. Предположения исправлены. И над всем расцвела вероятность, во всем кущении своих ветвей, новых возможностей, готовых пасть под твердым ножом реальности…

Изолированы причины.

— И что нам дастся за это? — выкашлял человек, губами, обрамленными слюнями и соплями.

Да, мой друг. Как насчет спасения?

— Никаких компенсаций, — Ответило Место, — кроме знания…

— Знания того, что мы ничего не знаем!

— Именно.

— И значит…?

Печаль… испытующая печаль.

— Ты видишь. После всех этих лет, ты наконец понял.

Мгновение ошеломленного взгляда, опухшее лицо качается словно на палубе тонущего корабля. Человеку нет необходимости говорить, ибо Место слышит имя.

Ахкеймион.

Место улыбнулось, ибо вещи, катастрофические по своей сути, способны одновременно вмещать и тихую иронию.

— Учитель, которого ты отверг…

Лицо человека исказила гримаса обиды и недоверия. Челюсть отвисла. Губы сложились в беззвучный крик. Слюна паучьим серебром провисла над пустотой рта…

— Он и есть тот пророк, которого ты всегда искал.



Место обнимало своего рыдающего раба, укачивало его на руках. Запах паленой баранины ниточкой сочился внутри затворенной палаты.

— Так вот, кто ты есть.

С горечью, без нотки вопроса. Так как выносят покойного родича из места плача.

— Обманщик, — промолвило Место. — Лживый…

— Нет…

— Я дунианин, сын Ишуаль… плод чудовищного решения, принятого две тысячи лет назад… чудовищного решения… решения вывести новую породу человека — как люди размножают скотину и собак, переделать так, как показалось разумным.

Он привлек к себе человека, опустил его вниз, так чтобы бородатое лицо тарелкой лежало на его коленях.

— Меня послали — выследить и убить собственного отца, — рекло Место, — которого отослали в мир передо мной… — Келлхус умолк, чтобы смахнуть прядку седеющих волос с чела человека. — Обнаружив слабость людей, я понял, что отец мой не может не обладать колоссальным могуществом… и что мне необходимо обладать силой целых народов, чтобы одолеть его.

Конфликт представлений. Всеми силами опровергнуть те, что властвуют над душами людей. Истина столь же объективно и просто, как и Удача выделяет мертвецов среди побежденных.

— Посему я начал действовать как пророк, всегда отрицая, что являюсь им, зная, что разум мой потрясет тебя и твоих братьев, и в конечном итоге вы сами провозгласите меня вашим пророком…

— Нет! Это…

— Так я овладел своим своим народом, и Первой Священной войной…

Место провело длинными пальцами по щеке Уверовавшего короля, от виска к челюсти. Оно знало, что те свирепые и беззаконные дни уже казались нереальными этому человеку. Внутри него обретался осадок, оттиск свидетельства вспыхивал время от времени в снах и воспоминаниях. Галька с берега океана, и ничего более. Подобно всем прочим кто выжил, его непрестанно бросало на берег и затягивало обратно.

— Отец предвидел это, он знал, что испытания, ставшие на моем пути, преобразуют меня, знал, что убийца, посланный Ишуаль, явится как его ученик.

Вздорная ярость. Детский гнев.

— Нет! Этого не мо…!

— Однако было и кое-что, чего он понять не сумел…

Недопустимая нерешительность. Надежда, пробивающаяся сквозь муку, сквозь удушье… мечтающая все обратить вспять, вернуть назад, сделать таким, каким оно было.

— Что? Что?

— Что испытание это доведет меня до безумия.



— Но ты же мой Господь! М-мое спасение!

— Карасканд… Кругораспятие…

— Нет, прекрати! Прекрати, наконец! Я… Я умоляю тебя! Пожа…

— Я начал видеть… призраки, начал слышать голоса… Со мной что-то начало говорить.

— Прошу тебя… я-я…

— И пребывая в расстройстве, я слушал… и исполнял распоряжения.

Рыдания сотрясали человека, конвульсии осиротевшего ребенка. Однако слова эти произвели в Пройасе какое-то действо, словно бы его закрутили воротом и отпустили. Место ослабило хватку, опустило его к себе на колени. Налитые кровью глаза взирали на него, не зная ни позора, ни ярости.

— Я убил своего отца, — молвило Место.

— Бог! Это должен быть Бог! Бог…

— Нет, Пройас. Соберись с духом. Узри сей ужас!

Я возделываю поля…

Липкое дыхание. Взгляд искоса: душа пытается с подозрением отмахнуться от собственных предчувствий. — Ты думаешь, ч-что этот голос… был твоим собственным?

И сжигаю их.

Место улыбнулось небрежной улыбкой, свойственной тем, кого не интересуют столь мелкие раздоры.

— Суть вещи кроется в её происхождении, Пройас. Я не знаю, откуда приходит этот голос.

Надежда, просиявшая в своей неотложной необходимости.

— Небо! Он исходит с Неба! Разве ты не видишь?

Место снисходительно воззрилось на самого прекрасного из своих рабов.

— Тогда значит Небо не в своем уме.



Место приказало человеку раздеться, и он разделся.

Даже после всех многих лет лишений, тело человека оставалось прямым и стройным. Он был худощав, как худощавы все люди Ордалии; тени вычерчивали линии и соединения его плоти. Черные волосы покрывали бледно-оливковую кожу на груди. Спускаясь по животу, они сужались в полоску, вновь расширявшуюся внизу живота. Фаллос оставался скучным и вялым.

Ученик повесил голову, сминая бороду… поводил по сторонам угрюмым и непонимающим взглядом.

Место подобрало вверх и отодвинуло вбок свою мантию, приветствуя прикосновение чистого воздуха. Оно подошло к человеку сзади, протянуло руку к горлу, нащупывая торопящийся пульс.

Суть вещи… пробормотало оно.

Провело членом по ягодицам человека…

Ощутило трепет кончиками пальцев…

И ввело. Запах фекалий и шипящей на огне баранины. Кашель, на самом деле бывший рыданием…

Глубоко… пока не слилось воедино соединением Высших Душ.

Оно схватило человека, подняло его в воздух. И использовало так, как никто и никогда его не использовал.

И была голова на шесте за его спиной.



Все души скитаются. Но каким бы путем они не шли, выбор не принадлежит им.

Вера навязывается всем нам. Даже самоубийце, творящему фетиш из непослушания, и кичливость из жалобы, дана своя вера. Даже насмешнику, готовому осмеять все мироздание и посрамить солнце. Даже если он верит…

Вера столь же неизбежна, сколь мал Человек. Дуновение за дуновением уносит их мыльными пузырями в топь забвения. Нет другого предела, столь же крохотного, как наше сейчас, но таково владение человека, его эфемерная империя. Вера. Одна только вера связывает его с тем, что было, и тем, что будет — с тем, что превосходит. Только вера соединяет руки с тем, иным и не выпускает его. Она неизбежна как страдание, и столь же естественна как дыхание.

Меняется только объект веры…

Во что.

Пройас верил в Анасуримбора Келлхуса, верил, что он обитает в Мире без горизонтов, где все сокровенное сосчитано и порабощено. Он пребывал здесь и теперь, в подобающем человеку смирении, одновременно повсюду в вечности — пока он верил. Какой ужас мог Мир припасти для него, стоящего одесную Святого Аспект-Императора? И куда бы его не заносило, какие бы зверства он ни творил, Бог всегда был с ним.

Но теперь оставил его.

Земля накренилась, всё вокруг откатилось к горизонту. Пройас не столько вылетел, сколько выпал из Умбиликуса, не столько прошел, сколько провалился под холстиной ходов, — столь крутым, отвесным сделался его мир… каким был всегда.

Этот Бог был не для него. Паук… бесконечный и бесчеловечный.

И Келлхус не Его Пророк.

Вера — обман, нечто низменное и подлое, стремящееся стать эпичным и славным — доказательством, отрицающими идиотскую незначительность, отрицающими истину.

И он всегда зависел от биений одинокого, бестолкового сердца. Он всегда был сором на поверхности безумного потока событий, снова побитым, снова тянущимся, пытающимся вцепиться в уверенность, которой не существует.

Им всегда пользовались, его эксплуатировали! И он всегда был дураком! Дураком!

И всегда падал…

Он повалился на колени среди лохматых нангаэльских шатров, грозя кулаками образам мужеложства, переполнявшим его память. И съежился на месте сём, рыдая от утраты и бесчестья…

Вера… малость, передразнивающая величие, вид издали на ближнем фоне, победа тщеславия над ужасом.

Благословеннейшее невежество.

И её больше не было.



Ужас пьянил, когда Пройас был молод.

В юности он всегда был героем, ослепленным блеском великих и легендарных душ; когда он занимался тем, что доказывал собственную отвагу, — не кому-то другому, но себе самому. Матушка подчас рыдала, представляя все ужасы, которым он подвергал себя: преодолевая пазы Аттикороса, дразня быков, с которыми играли акробаты Инвити, взбираясь на каждое попадавшееся на пути дерево, не просто в крону, но на самую жидкую макушку, где ветер качал его как железный слиток на стебле молочая.

Любимцем его был величественный дуб, прозванный Скрипуном за характерный хруст, которые издавало дерево, когда ветер набирал соответствующую силу. Собственная макушка дерева давно обломилась, оставив меньшую часть прежней развилины, изгибающуюся дугой ветвь, которой он пользовался для того, чтобы оседлать Скрипуна так часто, как никакое другое дерево. Он повисал на ней, раскачиваясь, под грохот собственного сердца, ощущая утомленное головокружение в руках и голове. Аокнисс тянул к нему суровые и корявые лапы своих окраин… весь мир лежал под его ногами и принадлежал ему — ему одному! Он залезал на старую ветвь никак не меньше сотни раз, и без всяких неприятностей. И вот однажды, скучным осенним днем она вдруг треснула. Он до сих пор помнил это мгновение смертного ужаса, этот холодный пот, выступивший на коже. Он помнил, как перехватило дыхание…

Отброшенный от ствола и упавший вниз… обреченный на смерть, пока полог нижних ветвей чудесным образом не подхватил обломавшийся сук, он обнаружил, что висит в воздухе, толкаясь ногами в пустоту. Вопль его слышал весь дворец (последующие три месяца он потратил на ненависть к своему старшему брату Тируммасу, без конца дразнившему его, подражая этому воплю). Он помнил, как в первые короткие мгновения не мог понять, что хуже: свалиться вниз и разбиться, или болтаться так вот под взглядами собиравшегося внизу все большего количества взволнованных и хмурых лиц…

— Ты совсем умом оскудел, мальчишка? Я же сказал: возьми меня за руку.

И тут рядом с ним, словно бы из ниоткуда появился Ахкеймион, стоявший словно на невидимой почве, плывущий, протягивавший руку с перепачканными чернилами пальцами.

— Никогда!

— Ты предпочитаешь сломать себе шею?

— А иначе я положу в лубок свою душу!

Даже в сем крайнем положении, взгляд упитанного адепта был полон того же самого изумления, которое этот мальчик вызывал на земле.

— Боюсь, что тебе еще рано умирать за моральные принципы, Проша. Мужчина обязан сделать свою жену вдовой, а детей сиротами.

— Ты проклят! Проклят как все адепты Школ!

— И по этой причине твой отец опустошает собственную казну, чтобы платить нам. А теперь, бери мою руку. Живо!

— Нет!

Повзрослев, он неоднократно обращался мыслями к этому случаю. Быть может, кто-то другой нашел бы повод для гордости в проявленной им отваге, но только не Пройас. Если в мальчишеские годы ужас был для него игрушкой, зверушкой, которую можно дразнить и тискать, то причиной было невежество, нелепая уверенность в том, что уж с ним-то никак не может приключиться нечто истинно неблагоприятное. Гибель Тируммаса в воде зажжет погребальный костер под этой уверенностью, научит тому, что ужас не игрушка.

— Что ж… — молвил лукавый чародей, — можешь в таком случае ждать, пока Бог Богов лично низойдет, чтобы спасти тебя…

— Что ты хочешь сказать? — Возопил Пройас, уже плохо соображавший от страха. Под ногами его лязгали челюстями двадцать локтей высоты… кора уже начинала жалить.

— Или… — начал Акка, делая эффектную паузу.

— Что или?

Друз Ахкеймион пошире развел перепачканные чернилами пальцы, и Пройас заметил, что ногти свои он отгрызал, а не стриг. — Ты можешь принять протянутую Им руку.

Взгляд чародея был полон любви, отцовской, разлитой по бутылям и закупоренной. Пройас никогда не признал бы за собой то пламя любви, которое ощутил в то мгновение, и всегда стремился забыть его, как старался забыть свои плотские позорища.

И он осмелился поднять руку, перенести весь свой вес на другую, обламывая ветвь…

Он не помнил, как именно удар о землю лишил его сознания. Однако лубок свой получил — если не на душу, то на левую ногу. Все говорили, что выжил он чудом. Мать сказала ему, что когда он упал. Ахкеймион кричал громче, чем она сама. В последующие годы многие из благородных подражали этому крику — женственному уханью — когда чародей проплывал мимо…

Но ни он, ни Ахкеймион никогда не упоминали об этом разговоре.



И теперь он снова упал.

Пройас брел, оступаясь через мешанину шайгекских палаток, мимо балдахинов антанамеранцев, мимо острых деревянных каркасов шатров людей Куригалда. Вокруг почти никого не было, поэтому он мог не скрывать владевшие им чувства. Тем не менее, осознание непотребства и паскудства собственного вида всякий раз возникало, когда он приближался к потрепанному шатру какого-нибудь лорда. Стыд и… злорадство. Что произошло? Что происходило? Он захихикал. Ему казалось, что сердце его загорится, вспыхнет открытым пламенем, при малейшем упоминании о том, что произошло!

Шлюха улыбнулась экзальт-генералу, ибо ни одна душа не попалась ему навстречу.

Звезды усыпали пылью черное нутро пустоты. Ордалия простиралась на весь видимый мир под небом, мозаикой, вписанной в контуры местности, каждое ополчение кубиком смальты ложилось в лабиринт троп. Все вокруг казалось ему теперь безумием, груды частей тел шранков, особенно их кривые ладони и мозолистые ступни, а также несчетные варианты Кругораспятия, золотые, алые, черные как смола. И всё это теперь казалось… хрупким, ненастоящим, скроенным из бурлящего блуда, как если бы за той Ордалией, которую он видел собственными глазами, располагалась большая и подлинная. Он ощущал, что на этих ночных просторах рассыпаны остатки воинства более коренного, глубинного, не воспринимающего благочестивых указов и праведных заявлений, связанного воедино не более чем общими низменными потребностями…

Я …

Звериное нетерпение.

Он съежился в овражке и немного поплакал, ощущая тошноту от воспоминаний и запаха человеческих испражнений.

Я брошен и одинок.

Вера лежит в основе всего, и истиной этой Пройас скорее жил, чем промерял её глубины. В ней основа бытия человека, предмет слишком многотрудный, чтобы не ломать его и не делить на части под разными именами: «любовь» как союз разлученных душ, «логика» как союз несогласованных претензий, «истина» как союз желания и обстоятельств…

«Желания», когда оно тянется и ищет.

Все, что я знал…

Он привалился спиной к каменистой почве, в крохотном уголке, в одиночестве, в темноте, хрипя, сокрушенный горем, терзаемый страхом и памятью.

Ложь.

С восходом, подумал он, налетят мухи.

Энатпанейская часть лагеря представляла собой людный хаос, рассыпавшийся по ложбинам и пригоркам, выделяющийся разве что смесью грубых и прочных галеотских шатров с павильонами настоящих энатпанейцев, разбросанными кхиргви в беспорядке. Он нашел шатер Саубона раньше, чем понял, что ищет его. Красные львы, разбросанные по парусиновым стенкам, казались черными в бездушном свете Гвоздя Небес. Отблеск золотого света на пологе входа ободрил экзальт-генерала, хотя ему еще надлежало понять, что именно привело его к этому шатру.

Учитывая общую нехватку топлива, жечь костры после обеденной стражи было запрещено. Тем не менее, трое людей, рыцарей Льва Пустыни, если судить по грязным сюрко, склонялись к небольшому костерку, разложенному в нескольких шагах от входа в шатер, прямо как мальчишки, капающие воском на муравьев. Пройас немедленно узнал в этой троице капитанов Саубона: его меченосца, Типиля Мепиро, крохотного амотийца, известного своей чрезвычайной удачливостью в поединках; его могучего щитоносца, куригалдера Устера Скрола, тощего заику, прозванного Бардом за прорезающееся на поле брани красноречие; и его же прославленного копьеносца, Турхига Богуяра, рыжеволосого воителя холька, самым очевидным образом происходящего никак не меньше чем от самого Эрьелка Разорителя.

Нечто в их поведении — косые взгляды, согнутые спины — встревожило Пройаса.

— Что здесь происходит?

Даже реакция их на его вопрос была подозрительной, — то, как они переглянулись, словно бы за пределами их небольшого кружка не могло существовать никакой другой власти.

Голова шранка поблескивала на коленях огромного воина-холька.

— Я спросил, — с внезапным остервенением проговорил Пройас, — что здесь происходит?

Все трое повернулись к нему словно на каком-то шарнире. Закон требовал, чтобы капитаны пали «на лице свое»; однако они вперили в него дышащие убийством взгляды. Богуяр прикрыл тряпкой свой неаппетитный трофей. Рыцари Льва Пустыни были известны отсутствием хороших манер: некоторые называли их «бандитами Саубона». Если все уверовавшие короли строили свои дворы из камней, рожденных в благородной касте, Саубон, так и не простивший Шлюху за то, что она сделала его седьмым сыном старого ублюдка Эрьеата, был вынужден копать в канаве.

— Закон ждет вашего отв…

Из-за полога палатки прогудел могучий и знакомый голос, принадлежащий самому Льву Пустыни.

— Пройас? Что ты делаешь здесь?

Саубон появился из-за полога, седеющие волосы примяты шлемом, голый торс, нижняя часть тела в исподнем.

— Я пришел совещаться с тобою, брат мой, — проговорил Пройас, едва взглянув на Саубона. — Однако эти псы…

— Ответят передо мной, — отрезал Саубон, подцепляя длинной рукой полог своего шатра. — Каждый из нас идёт по жизни собственным путем.

— И они предпочли избрать путь кнута, — ровным тоном проговорил Пройас, глядя на Саубона в жесткой, присущей Новой Империи манере. Не допускающей исключений. Во всяком случае привычка командовать еще не оставила его.

Уверовавший король Карасканда пробормотал какое-то галеотское ругательство. Мепиро, Скраул и Богуяр наблюдали за происходящим как обнаглевшие сыновья слишком заботливого и беспринципного папаши. Однако в своей заносчивости — или точнее в нежелании скрыть её — они переступили грань допустимого, и этого уже было довольно. Хмурое выражение на лице Саубона приобрело несколько отстраненный облик. Они преувеличили собственные возможности, и Пройас с известным удовлетворением отметил, как скисли все три физиономии.

Забыв о прикрытой тряпочкой голове, трое оруженосцев уткнулись лбами в плотно утрамбованную землю. Костерок их заморгал, якобы из-за отсутствия внимания — затрещал…

Пройас впервые удивился тому, как хорошо видит теперь в темноте.

Откуда явилась подобная способность?

— Входи, — позвал его Саубон, приглашая к откинутому пологу. — С Законом они познакомятся завтра. Уверяю тебя в этом, брат.

В отношениях с подчиненными благородные кетьянцы держались более отстраненно и поверхностно по сравнению с равными им по рангу норсираями. Вассалы, обретшие видимость в результате какого-нибудь правонарушении, становились невидимыми сразу по получении наказания. И никаких просьб, никаких проявления покаяния или доказательств невиновности. И если дело не имело общественного или церемониального значения, никакого злорадства, никаких издевательских заявлений …

Тем не менее, Пройас остановился над распростершимися на земле рыцарями, сразу смутившийся и дрожащий от ярости.

Саубон хмуро взирал на его нерешительность, однако ничего не сказал.

Взволнованный и недовольный собой, Пройас миновал собрата, и оказался в ярко-освещенном светильниками шатре, полностью лишившись той уверенности, которой обладал всего за несколько мгновений до этого. Бледный свет карабкался вверх по полотнищам парусины, запятнанным жизнью и изношенным непогодой настолько, что теперь они напоминали карты, с которых стерли названия, а потом постирали. Нечто похожее на Зеум нависало над светильником, оставленным возле простой постели. Нильнамеш висел, пронзенный центральным столбом. Полом служила мертвая утоптанная земля… в золотистом сумраке обитали только самые необходимы вещи. Застоявшийся воздух пах потом, бараниной, и гнилым сеном. Под двумя висячими светильниками кротко замер светловолосый юноша, не бородатый и не безбородый.

Пройдя мимо Пройаса, Саубон рявкнул. — Уйди! — и юноша немедленно ретировался. Коротко простонав воинственный галеот, тяжело опустился на ложе, бросил беглый взгляд на Пройаса, опустил лицо к широкому тазу, стоявшему между его ног, и плеснул воды себе на щеки и лоб.

— Значит, ты снова был у него, — проговорил он моргая, — это заметно.

Пройас стоял, не произнося ни слова, не зная, почему он пришел в этот шатер.

Саубон хмуро посмотрел на гостя. Рассеянным движением взял лежащую рядом тряпку и принялся растирать грудь и бороду. А потом кивнул в сторону блюда с серым мясом, стоявшего на походном столике справа от Пройаса.

— Т-ты… — запинаясь проговорил Уверовавший король Конрии, — т-ты говорил мне, что он сказал тебе правду.

Внимательный взгляд. — Ну да.

— Значит, он сказал тебе, что не является… э …

Саубон провел полотенцем по лицу.

— Он сказал мне, что является каким-то там дунианином…

— И что всё это было результатом огромного… расчета.

Подведенные мешками глаза взирали вперед.

— Ну да. Тысячекратная мысль.

Похоже было, что фонари должны вот-вот погаснуть по причине отсутствия воздуха.

— Значит ты знал! — вскричал Пройас. — Но как? Как ты можешь в таком случае оставаться настолько…

— Спокойным? — Подсказал Саубон, бросая тряпку на землю. Подперев локти коленями, он внимательно разглядывал Пройаса. — Я не из породы верующих, к которой принадлежишь ты, Пройас. Я не испытываю желания обязательно докапываться до корней.

Оба натужно дышали.

— Даже для того, чтобы спасти мир?

Усмешка попыталась погнать мрачное выражение с лица Саубона.

— Разве мы не заняты именно этим?

Пройас подавил внезапно нахлынувшее желание заорать. Что происходит?

Что в самом деле происходит?

— Чт-что он делает? — Вскричал он, вздрогнув оттого, что услышал в своем голосе немужественную нотку, и попутно обнаружив, что ударяется в мятеж и измену потоком уже более окатанных и белых слов. — Я-я до-должен… Я должен знать, что именно он делает!

Долгий, непроницаемый взгляд.

— Что он творит? — уже едва ли не взвизгнул Пройас.

Саубон повел плечами, откинулся назад.

— Я думаю, что он испытывает нас… готовит к чему-то…

— Так значит он — Пророк!

При всем уме и своего рода варварской нескромности, всегда характеризовавших Коифуса Саубона, ему было присуще стремление доминировать над равными себе. Он позволял себе ухмыляться даже в присутствии своего Святого Аспект-императора. Однако теперь первая искра неподдельной тревоги затуманила его взгляд.

— Ты жил в его тени не меньше меня… — Короткий смешок должен был изобразить уверенность. — Чем еще он может быть?

Дунианином.

— Да… — отозвался Пройас, ощущая, как одолевает его дурнота. — Чем еще он может быть?

Таковы некоторые люди. Они будут смеяться, будут отвергать просьбу, которую слышат в чужом голосе, чтобы лучше спрятать собственную нищету. Им необходимо время, чтобы отложить эфемерное оружия и панцирь двора. Два десятка лет обитали они с Саубоном в свете откровения Келлхуса Анасуримбора. Двадцать лет они исполняли его приказания с бездумным повиновением, предавая мечу немыслимое количество ортодоксов, воспламеняя плотские вместилища обитателей Трех морей. Вместе они творили всё это, Правая и Левая рука Святого Аспект-Императора. Оставив жен и детей. Нарушая все былые Законы. И все это время их смущало только трагическое безрассудство убитых ими. Как? Как могут люди отводить свой взгляд, когда свет Господень настолько очевиден?

Да они вляпались в это дело совместно. И даже гордый и порывистый Коифус Саубон не может отрицать этого.

— Я понимаю это так, — неторопливо обдумывая слова проговорил король галеотов и экзальт-генерал, — он готовит нас к какому-то кризису… Кризису веры.

Святотатственно и даже богохульно приписывать … тактические соображения своему Господину и Пророку. И тем не менее это казалось разумнее, трезвее — чем заледеневший поток его собственных мыслей.

— Почему ты так говоришь?

Саубон поднялся на ноги и рассеянным движением провел пальцам по голове.

— Потому что мы — живое писание, для начала… A писание, если ты не заметил этого, основывается на горестях и несчастьях… — Снова догадка, снова проникновение в суть того, что означают слова, для чего они предназначены. — И еще потому что он сам говорит это. Он редко говорит что-либо, не сославшись на Кельмомаса и участь древнего аналога Великой Ордалии… Да… что-то грядет… Что-то такое, о чем знает только он сам.

Пройас не смея дохнуть, глядел на него. Казалось, что он не может шевельнуться, не разбередив память о собственных синяках.

— Но…

— И после всего этого времени, ты все еще не до конца понимаешь его, так?

— А ты понимаешь?

Саубон взмахнул рукой, как это делают раздраженные вопросами галеоты.

— Ты считаешь меня упрямым. Наемником. Не ровней тебе. Я знаю это — и он тоже знает! Но я не обижаюсь, потому что считаю тебя упрямым и нестерпимо благочестивым. И мы постоянно соперничаем между собой, каждый тянет веревку совета в свою сторону…

— И что же?

— А то, что это театр! — воскликнул Саубон, широко разводя в сторону перебинтованные руки. — Разве ты сам не видишь? Все мы здесь марионетки! Все до единого! Пророк он там или нет, но наш Святой Аспект-Император должен управлять тем, что видят люди … Каждый из нас исполняет свою роль, Пройас, и никто не вправе выбирать, какую именно.

— Что ты говоришь?

— Что наши роли еще следует написать. Быть может тебе суждено быть дураком… или предателем… или страдальцем-скептиком… — тусклый взгляд, полный веселья и слезливого пренебрежения. — Ведомо это только ему!

Пройас мог только смотреть на него.

Саубон ухмыльнулся.

— Быть может, ты сумеешь перенести грядущую катастрофу только будучи слабым.

Пройас поежился — по материальной сущности его ходили волны — как в полной воды сковороде. Он шумно дышал, сотрясаемый бурей чувств. Огоньки светильников кололи глаза. Слезы струились по его щекам. Он бросил сердитый взгляд на Саубона, понимая, что того донельзя смущает его внешний вид.

— Итак… — начал он, но тут же осекся, ибо голос его дрогнул. — Итак, какова же в этом твоя роль?

Саубон внимательно смотрел на него. В первый и последний раз в своей жизни Пройас мог видеть на его лице жалость. Взгляд голубых глаз Саубона, сделавшихся еще более свирепыми из-за окружающих их морщин и седеющих бровей, переместился к пальцам собственных ног, словно бы вцепившимся в землю. — Та же, что у тебя, надо думать.

Пройас уставился на собственный пояс.

— Почему ты так считаешь?

Саубон пожал плечами.

— Потому что он говорит нам одно и то же.

Слова эти пронзили его стыдом… каждое дыхание и движение пронзали стыдом Уверовавшего короля Конрии.

Некоторые секреты слишком громадны, чтобы их можно было нести. Надо расчистить под них пространство.

— А он …

Безумие. Этого не может быть…

Саубон нахмурился.

— Что он… — Отрывистый хохоток. — случалось ли ему поиметь меня?

Весь воздух вокруг… высосан и непригоден для дыхания.

Взгляд, только что встревоженный и недоверчивый, сделался совершенно ошеломленным. Уверовавший король Галеота закатился в припадке кашля. Вода полилась из его носа.

— Нет… — выдохнул он.

Пройас только что полагал, что смотрит на своего двойника, но когда Саубон шевельнулся, шагнул к порогу, заложив руки за голову, обнаружил, что смотрит на то место, которое тот занимал.

— Он говорит, что он безумен, Саубон.

— Он-он так тебе и сказал?

Вечное соперничество, каким бы оно ни было, внезапно оказалось самой прочной из связей, соединявших обоих полководцев. Во мановение ока они сделались братьями, попавшими в край неведомый и опасный. И Пройасу вдруг подумалось, что возможно именно этого и добивался их Господин и Пророк: чтобы они, наконец, забыли о своих мелочных раздорах.

— Так значит он оттрахал тебя? — Вскричал Саубон.

Попользоваться мужчиной как женщиной — считается преступлением среди галеотов. Это позор, не знающий себе равных. И окруженный со всех сторон визгливыми ужасами, Пройас понял, что навек запятнал себя в глазах Коифуса Саубона, тем что в известной мере сделался женоподобным. Слабым. Ненадежным в делах мужества и войны …

Странное безумие опутало черты Саубона клубком, в котором переплелись безрассудство и ярость.

— Ты лжешь! — Взорвался он. — Он приказал тебе сказать это!

Пройас невозмутимо выдержал его взгляд и заметил много больше, чем рассыпавшаяся перед его хладнокровием ярость его собеседника. A заодно понял, что если претерпеть насильственные объятия их Аспект-Императора выпало на его долю, то самому страшному испытанию все же подвергается Саубон…

Тот из них двоих, кто в наибольшей степени ополчился против ханжества его души.

Статный норсирай расхаживал, напрягая каждое сухожилие в своем теле, тысячи жилок бугрили его белую кожу. Он огляделся по сторонам, хмурясь как отпетый пьяница или седой старик, обнаруживший какой-то непорядок.

— Это все Мясо, — коротко взрыднул он. И без какого-то предварения метнулся к блюду и отшвырнул его к темной стенке. — Это проклятое Мясо!

Внезапный его поступок удивил обоих.

— Чем больше ты его ешь… — проговорил Саубон, разглядывая стиснутые кулаки. — Чем больше ешь… тем больше хочешь.

В признании есть собственный покой, своя сила. Лишь невежество столь же неподвижно как покорность. Пройас полагал, что сия сила принадлежит ему, особенно с учетом предшествовавших волнений и слабости. Однако охватившее его горе мешало заговорить, и читавшееся на лице отчаяние перехватило его горло.

— Саубон … что происходит?

Бессловесный ужас. Одна из лампад погасла; свет дрогнул на континентах и архипелагах, сложившихся из пятен на холщовых стенах.

— Никому не рассказывай об этом, — Приказал Коифус Саубон.

— Неужели ты думаешь, что я этого не понимаю! — Внезапно вспыхнул Пройас. — Я спрашиваю тебя о том, что нам теперь делать?

Саубон кивнул, буйство в соединении с мудростью наполняло его взгляд, казалось по очереди одолевая друг друга, не позволяя главенствовать ни той, ни другой стороне — словно два зверя, катающихся клубком в поисках какого ни на есть равновесия.

— То, что мы всегда делали.

— Но ведь он приказывает нам … не верить!

И это было самым невероятным и… непростительным из всего происходящего.

— Это испытание — Молвил Саубон. — Проверка… Иначе не может быть!

— Испытание? Проверка?

Взгляд слишком полный мольбы для того, чтобы стать убедительным.

— Чтобы поверить, будем ли мы как и прежде действовать, когда… — сделав паузу Саубон продолжил, — когда перестанем верить

Оба дружно выдохнули.

— Но…

Они оба чувствовали это, искушение мясом, злую и коварную пружину, пронизывающую каждую их мысль и каждый вздох. Мясо. МЯСО.

Дааа.

— Подумай сам, брат… — проговорил Саубон. — Что ещё это может быть?

У них не оставалось другого выхода кроме веры. Вера неизбежна… и еще более неизбежна в совершении любого большого греха.

— Мы уже так близко… — Пробормотал Пройас.

Меняется только предмет веры… то самое во что.

— Налегай на весло, брат, — посоветовал Саубон голосом, в котором ужас смешивался со свирепостью. — Голготтерат рассудит.

Будь то Бог… Человек.

— Да… — вздрогнул Пройас. — Голготтерат.

Или ничто.

ГЛАВА ПЯТАЯ Ишуаль

Отец, который не лжет, — не отец.

— Конрийская пословица
Выбирая между истиной, стремящейся к неопределенности, и ложью, желающей стать истиной, люди ученые, как и короли, предпочитают последнюю. Лишь безумцы и чародеи рискуют обращаться к Истине.

— Киррическая (или «Четвертая») Экономия, ОЛЕКАРОС
Ранняя Осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Горы Демуа
— Нау-Кайюти… — проскрипел один из уродцев.

— Нау-Кайюти … — проскрежетал второй, раскачиваясь как червь.

— Какой ссюрпризсс…

Ахкеймион встал на колени, закашлялся. Железные обручи на шее, запястьях, лодыжках. Вокруг тесный кружок темных, загадочных силуэтов. А за ним, мир, играющий золотом и тенями. Тошнотворное дуновение лизнуло его обнаженную спину, стиснуло в комок внутренности, едва не вывернуло наизнанку.

Его замутило в чужом теле, он поперхнулся жгучей блевотиной. Воспоминания о схватке в темноте ещё туманили его глаза, когти цепляли конечности, крылья терзали жесткий воздух, опустошенный ландшафт уходил к горизонту.

— Какой-какой ссюрпризсс…

— Ни-хи-хиии

Вернулись другие воспоминания, словно бы лёд оттаивал вокруг его сердца и легких. Его жена Иэва в полном самозабвении выжимающая соки из его тела. Инхорой Ауранг, выхватывающий его из саркофага и возносящий в небеса. Золотые башни, возвышающиеся над сложенными из тяжелого камня бастионами, по фасам которых вьется бесконечная и бесконечно чуждая филигрань…

Голготтерат, понял Великий Князь. Он находится в Мин-Уройкас, жутком Ковчеге Небесном…

И это значило, что он хуже, чем мертв.

— От отца..! — Воскликнул он, бессмысленно озираясь. — От отца за моё возвращение вы ничего не получите!

— Возвращение… — заклохтал один из уродцев.

— Возвращения нет… — добавил другой.

— И спасения тоже…

Чародей повел по сторонам диким взглядом. Его обступали десятеро старцев, лица их туго обтягивала кожа, на него смотрели тусклые бельма глаз. Они качали головами — лысыми, поросшими клочками белых как снег волос — словно явившись из какого-то длинного, полного кошмаров сна. Один из них успел прокусить собственную губу, по подбородку стекала кровь.

Сперва ему показалось, что они просто сидят вокруг него — но уже скоро понял, что у них нет конечностей, что они, будучи подобиями каких-то личинок, привязаны к своего рода каменным колыбелям. И еще он осознал, что все десятеро являются не столько людьми, сколько колесиками в каком-то устройстве, тайном и отвратительном.

Также великий князь, уразумев где он оказался и кого видит, немедленно понял и то, кто, и как именно, предал его.

— Моя жена, — простонал он, впервые взвешивая тяжесть собственных цепей. — Иэва!

— Совершила… — прочирикали уста одного из старцев.

— Такие преступления…

— За какую цену вы купили её?… — прокашлялся он. — Говорите!

— Ей лишь бы… — булькнул окровавленный.

— Спасти свою душу…

Смешок, жидкий и призрачный, обежал по кругу уродцев, начинавших хихикать и умолкавших один за другим, словно бы повинуясь удару кнута.

Великий князь посмотрел им за спины, в сторону стен под золоченными балками. Неяркий свет ложился на далекие сооружения, поверхности которых светились в полумраке всеми своими бесконечными деталями, втиснутыми в несказуемые формы. Внезапное осознание размеров и расстояний вдруг озарило его…

Невероятные, разверзшиеся пространства.

Неожиданное головокружение заставило его припасть на правый локоть. Они плывут, понял он. Древние старцы, безрукие и безногие, были расставлены на какой-то платформе — сделанной из того же неземного металла, что и Ковчег. Из соггоманта, мерзкого и неподдающегося никакому воздействию. Сквозь прорехи в грязи под собой он видел золотые рельефы, сражающиеся фигуры, злобные, плотоядные и нечеловеческие. И знак — два противопоставленных символа, напоминающих изогнутые, подобно змеям Гиерры, буквы, цепляющиеся за литеру в виде бычьих рогов.

Знак, который смог бы узнать любой из отпрысков Дома Анасуримборов: Щит Силя.[5]

Они плыли вверх по какой-то невероятно огромной шахте, способной вместить в себя весь Храм Королей. Рога, понял Нау-Кайюти…

— Чудо… — проскрипело одно из этих убогих созданий, свет на мгновение вспыхнул и погас в его глазах.

— Разве не так?

Они возносились к месту, что сику именовали Могилой-без-Дна…

— Ииску

— Они сделали это место…

— Чтобы оно было их…

— Суррогатным миром…

Огромный колодец, расположенный в Воздетом Роге Голготтерата.

— И теперь… теперь…

— Оно принадлежит мне…

Они восходили к злейшей из злейших вершин мира, на которую ступали лишь мертвые и проклятые.

— Сё…

— Твердыня…

— Ссспасения!

Ярость, лихорадочная, самозабвенная, титаническая, овладела членами и голосом старого чародея. Он взвыл, напрягся всем своим телом, всей мощью делавшей его непобедимым на стольких полях сражений.

Но уродцы только пускали слюни и хихикали по очереди, один за другим.

— Нау-Кайюти

Он подобрал под себя ноги, сел, умерил голос, напрягся, члены его раскраснелись и затрепетали… рванулся всем своим существом…

— Вор

Железо трещало, но не поддавалось.

— Ты вернулся…

— В дом…

— Что обокрал…

Он осел в смятении на пол, с насмешкой посмотрел на уродцев. Различные лица, сведенные бессилием и немощью к одному. Разные голоса, втиснутые в один единственный голос старостью и вековой ненавистью. Десять убожеств, но одна древняя и злобная душа.

— Проклятье ждет тебя! — Взревел великий князь. — Вечное мучение!

— Твоя гордость…

— Твоя сила…

— Суть ничто, кроме искры для…

— Похоти…

— Моих созданий…

Мысли великого князя промчались сквозь душу старого колдуна.

— Они процветут…

— В твоих горестях…

Они поднимались… поднимались посреди вони и тьмы. Огромная, с золотыми ребрами горловина рога, проплыла мимо и вниз.

— Проклятье! — Возопил Нау-Кайути. — Как долго ты еще сможешь продлевать уловками эту отсрочку, старый нечестивый дурак?

— Твои глаза…

— Вынут…

— Мужское естество…

— Отрежут …

— И я предам тебя…

— Своим детям…

— На потеху и поругание…

И Нау-Кайюти расхохотался, ибо страх был вовсе неведом ему. — Пока свое слово не скажет Преисподняя?

— Ты будешь сокрушен…

— Побит и унижен…

— Раны твои изойдут кровью…

— Черным семенем детей моих…

— Честь твоя будет брошена…

— Пеплом…

— На горние ветры …

— Где Боги соберут её! — Прогудел великий князь. — Те самые Боги, от которых спасаешься ты!

— И ты будешь рыдать…

— Тогда…

Платформа со Знаком Силя возносилась в окружающей тьме, прямо к сверкающему золотом просвету. Прикованный к прочному остову, старый колдун вскричал со всей безумной непокорностью, взревел с не принадлежащей ему силой.

— И когда всё это будет сделано…

— Ты расскажешь мне…

— Где твой проклятый наставник…

— Сокрыл …

— Копье Ца…



А потом пришел ослепительный свет, мерцающий и холодный.

Кашель… словно он вдруг поперхнулся слишком студёным воздухом.

Ночь обрушилась сразу, как только они спустились с противоположной стороны ледника, заставив их разбить лагерь чуть пониже померзлых высот. Они устроились на безжизненном карнизе, на камнях которого, на южной стороне, солнце накололо узоры лишайника. А потом уснули, прижавшись друг к другу — в надежде, и ради того, чтобы согреться.

Теперь, протирая глаза, старый колдун увидел, что Мимара, обняв колени, сидит на приподнятом краю карниза и вглядывается вдаль, в сторону разрушенного талисмана Ишуаль. На ней, как и на нем самом, были подопревшие меха, однако, если он предпочел упрятать под шкуры краденный нимилевый панцирь, Мимара натянула золоченый хауберк прямо поверх одежды. Она посмотрела на него с любопытством, не более того. Прямо как мальчишка — при такой то прическе, подумал он.

— Я видел сон… — проговорил он, обнимая себя для тепла руками. — Я видел его.

— Кого?

— Шауриатаса.

Объяснений не требовалось. Шауриатас — таким было оскорбительное прозвище Шеонанры, хитроумного Великого Мастера Мангаэкки, своим гением сумевшего обнаружить последних живых инхороев, и воскресившего их план разрушения мира. Шауриатас. Глава Нечестивого Консульта.

В её глазах промелькнуло удивление. — И как у него идут дела?

Старый колдун заставил себя нахмуриться, а потом расхохотался.

— Не сказал бы, что он в своем уме.

В освещенной утренним солнцем дали долина громоздилась и рушилась, овраги и рытвины соединялись друг с другом под немыслимыми углами, откосы щетинились елями, подпирая обрывы, вонзавшиеся в облака.

Ишуаль вырастала перед ними на невысоких складках местности, башни и стены её повержены… оправа, из которой вырвали самоцветный камень.

Ишуаль… Древняя твердыня Верховных королей Куниюрии, на целую эпоху сокрытая от людей.

Когда вчера они с Мимарой пересекали ледник, он не знал, чего ожидать. Он имел какое-то представление о времени, o той безумной и невидимой кожуре, которой прошлое окружило настоящее. Когда жизнь была монотонной и безопасной, когда то, что случалось и случилось, образовало нечто вроде жижи, и парадоксы времени казались всего лишь прихотью. Но с тех пор как жизнь вновь сделалась весомой… настоящее ни когда ещё не казалось более абсурдным, более ненадежным, чем сейчас. Надо было есть, есть как всегда, любить, надеяться и ненавидеть также как и прежде — но это казалось невозможным.

На двадцать лет он затворился внутри своих Снов, отмечая, как неторопливо копится груз ночных вариаций и перестановок. Единственным календарем ему служило взросление детей его рабыни. Прежние горести, конечно же, испарились, но всё же, каждый день казался тем днем, когда он проклял Анасуримбора Келлхуса, и с окровавленными ступнями начал свой путь в изгнание — так мало случилось с той поры.

Затем была Мимара, с давно забытой мукой и новостями о Великой Ордалии…

Затем были шкуродёры со своим злобным и кровожадным капитаном…

Затем Кил-Ауджас и первый шранк, загнавший их в преддверия Ада…

Затем безумие Великой Косми и долгий, напоённый подлинным помешательством, путь через равнины Истыули…

Затем библиотека Сауглиша и Отец Драконов…

Затем Ниль'гиккас, смерть последнего короля нелюдей…

И теперь он сопел и пыхтел, поднимаясь к вершине ледника в гибельной тени всего произошедшего, не зная, что думать, слишком отупев и перегорев, чтобы возликовать. Пока ещё сам мир лежал горой меж ними, и подъем заставлял трепетать члены и сердце его…

И вот перед ним Ишуаль, итог отданных труду лет и множества жизней; Ишуаль, место рождения Святого Аспект-Императора…

Разрушенная до основания.

Какое-то мгновение он просто пытался проморгаться: слишком холоден воздух, а глаза его слишком стары. Слишком ярко сияет солнце, слишком ослепительно искрятся ледяные вершины. Но как он ни щурился, ничего разглядеть не мог…

А потом он ощутил как маленькие и теплые ладошки Мимары сомкнулись на его ладонях. Она остановилась перед ним, заглянула ему в глаза.

— Для слез совсем нет причин, — сказала она.

Причины были.

И их было более чем достаточно.

Забыв о смехе, он смотрел на разрушенную крепость, взгляд его перескакивал с детали на деталь. Огромные блоки, опаленные и побитые, рассыпались по всем склонам вокруг крепости. Груды обломков…

Рассветная тишина грохотала в его ушах. Он глотнул, ощутив пронзившую горло пустоту. Вот как… думал он, но что при этом имел в виду — труд, страдание или жертву, сказать не мог.

Отчаяние, явившись, рухнуло на него, забурлило в его чреве. Он отвернулся, попытавшись покорить глаза собственной воле. И обругал себя — Дурак! — встревоженный тем, что преодолел свои прежние слабости для того лишь, чтобы сдаться старческим немощам. Как можно позволить себе оступиться в подобное время?

— Я знаю, — прохрипел он, надеясь взять себя в руки рассказом о своем Сне.

— Что ты знаешь?

— Как Шауриатас выживал все эти годы. Как ему удалось избежать Смерти…

И Проклятия.

Он объяснил, что чародей Консульта был ветхим и дряхлым ещё в дни Ранней Древности, и Сесватха, вместе со Школой Сохонк, считали его едва ли не жуткой легендой. Он описал гнилую, источенную ненавистью душу, вечно ниспадавшую в ад, вечно не попускаемую в пекло древними и таинственными чарами, удерживаемую мешковиной душ иных, слишком близких к смерти, слишком лишенных одухотворяющей страсти, чтобы суметь воспротивиться яростной хватке.

Яма, скрученная в кольцо, — так точнее всего можно описать Сохраняющие Образы…

— Но ведь уловление душ является издревле известным искусством? — Возразила она.

— Является… — согласился Ахкеймион, вспомнив о прежде принадлежавшей ему куколке Вати, которой он воспользовался для того, чтобы спастись от Багряных Шпилей, когда все вокруг, включая Эсменет, считали его мертвым. Тогда ему не хотелось даже думать о подменыше, уловленном внутри этого предмета. Страдал ли он? И не следует ли причислить этот поступок к скопищу его многочисленных грехов?

Или это еще одно пятно, сродни тем, что Мимара узрела в его душе Оком Судии?

— Однако души чрезвычайно сложно устроены, — продолжил он. — Они намного сложнее тех примитивных заклинаний, которыми их пытаются уловить. Особенности личности всегда отсекаются. Память. Способности. Характер. Все они иду в яму… Подменыши сохраняют лишь самые основные потребности.

Что и делает их такими полезными рабами.

— То есть позволить, чтобы душу твою уловили… — попыталась продолжить она, нахмурясь.

— Означает оказаться дважды проклятым… — произнес он неспешно, подчиняясь странной нерешительности. Немногие понимали всю чудовищность чародейства лучше него… — когда твои устремления порабощаются в Мире, а мысли терзаемы на Той Стороне.

Это, похоже, смутило её. Она повернулась к раскинувшейся перед ними панораме, по лбу её побежали морщины. Он последовал за её взглядом, и снова сердце его упало при виде растрескавшихся фундаментов Ишуаль, торчащих из черного ковра сосен и елей.

— И что это значит? — Спросила она, повернувшись спиной к ветру.

— Сон?

— Нет. — Она посмотрела на него через плечо. — Время, когда он явился.

Теперь настало его время молчать.

Он вспомнил о кирри, как случалось всегда, когда приходил в волнение. Недоверчивая часть его существа роптала, не зная, почему Мимара должна нести кисет с пеплом короля нелюдей, хотя это он возглавляет их жалкую шайку — этот тяжкий Поход. Однако, словно опять попавший под дождь старый пес, он стряхнул с себя эти вздорные мысли. За месяцы употребления наркотического пепла, он научился понимать шепоток зелья, во всяком случае, отличать навеянные им мысли от своих собственных.

Мимара была права. Увидеть такую мысль во сне именно теперь

К чему бы это?

Чтобы пережить этот Сон прямо сегодня, он должен был, наконец, ступить ногой на камни Ишуаль. Не только увидеть Шауритаса, но узнать подлинную участь Нау-Кайюти — или хотя бы часть её. И что означает это знание… знание истины о смерти одного великого Анасуримбора, перед открытием правды о рождении другого, еще более великого носителя этого имени?

Что происходит?

Он сел и неподвижно застыл, своим дыханием ощущая схождение вещей…

Начал, сворачивающихся к концу.

Того, что пришло позже, к тому, что пришло раньше.

— Пойдем, — позвала его Мимара, поднимаясь на ноги, и отрясая грязь со своих поношенных штанов. Серпик её живота засиял под случайным лучиком солнца… Старый чародей на мгновение задохнулся.

Стая гусей уголком полетела над головой, направляясь на юг.

— Мы должны узнать, что говорят кости, — проговорила она с усталостью и решимостью исстрадавшейся матери.



Они спускаются по остаткам древней морены, пролезая между валунами, которые случай нагромоздил в нисходящие баррикады. Мимара следует за старым колдуном, не упуская возможности прощупать старую твердыню взглядом через очередную открывшуюся между деревьями прореху. Ишуаль была воздвигнута на невысоком отроге, уходящем на юго-запад, что заставило их спуститься на самое дно долины, прежде чем возобновить подъем. Время от времени она замечает между черными кронами обезглавленные башни и обрубленные сверху стены. Расшатанный камень кажется древним, обветренным, выбеленным несчетными веками воздействия стихий. Зловещее безмолвие пропитывает окружающий лес.

— Что мы теперь будем делать? — Спрашивает она с легким недоумением. Кирри делает произносимые ею слова лишь на малую йоту отстающими от мысли. Она снова и снова обнаруживает, что произносит все более необдуманные фразы.

— То, что уже делаем! — Режет слова старый колдун, даже не посмотрев на нее.

Все в порядке, малышка…

Она понимает его разочарование. Для него найденная в разрушенной библиотеке карта послужила неопровержимым знаком, божественным указанием на то, что труды его не были напрасны. Однако, когда он, наконец, поднялся на гребень ледника, когда бросил взгляд на ту сторону долины, и узрел разрушенным то место, в которое двадцать лет стремился в своих Снах, новообретенная уверенность отлетела, унесенная порывом горного ветра.

Папе приснился страшный сон.

Друзу Ахкеймиону было ведомо коварство судьбы — и куда, глубже, чем ей. Быть может, их заманили сюда, чтобы сломить — наказать за тщеславие или просто так, ни за что. Священные саги полны преданий, рассказывающих о коварстве богов. «Шлюха, — однажды прочла она у Касидаса, — со славой пронесет тебя через войны и голод, для того лишь, чтобы утопить в канаве за недомыслие». — Она помнила, как улыбалась, читая этот отрывок, радуясь ниспровержению знатных и могучих, словно бы наказание, выпавшее на долю высоких было одновременно отмщением за слабых.

Что если дуниане вымерли? Что если они с Аккой прошли весь этот путь, загнали насмерть всех этих людей, этих шкуродёров, и всё это ни за что?

Мысль эта едва не заставляет её расхохотаться, не по бессердечию, но от утомления. Труд, суровый и безжалостный зачастую преобразует надежду в кольцо, что замыкается само на себя и само себя пожирает. Сражайся подольше с опасностями, знала она, и всегда усмотришь как спастись.

Они приближаются к руинам, и безмолвие как будто обретает всё большую силу. Звон сочится в её уши. Повинуясь какому-то рефлексу, они теснее сближаются, и в результате то и дело натыкаются и задевают друг друга. Они начинают вымерять шаг, вытягиваясь и ныряя, то ли, чтобы уклониться от сухой ветви, то ли чтобы укрыться от чужого взгляда. Они идут крадучись, словно приближаются к вражьему стану, шаги их неслышны, лишь иногда глухо треснет сучок под ковром сосновых игл. Они вглядываются в сумрак между ветвей.

После преодоленных утесов, ледников и гор, пологие склоны и впадины возле крепости должны были показаться им пустяковыми. Однако они возвышаются, вздымаются под углами, которые могут воспринять только их души. Прищурясь, в неглубокой лощине она видит мертвый камень, озаренный солнечными лучами… ветерок, которого она не ощущает, ерошит травы и молодые деревца. Кажется, что они поднимаются на могильный курган.

Она думает о кирри, о щепотке, несущей горькое блаженство, и рот её наполняется влагой.

Они подходят к грудам щебня, укутывающим основания. Сумрак поросшего лесом склона уступает место сверканию горных вершин… их блеск ослепляет.

И они ощущают ветер, стоя на развалинах, смотрят, и не верят собственным глазам.



Ишуаль… дыхание в её груди замирает.

Ишуаль… пустое имя, произнесенное на той стороне мира.

Ишуаль … Здесь. Сейчас. Перед её глазами. У её ног.

Место рождения Аспект-Императора …

Обиталище дуниан.

Она поворачивается к старому колдуну и видит Друза Ахкеймиона, посвященного наставника, горестного изгнанника, одетого в гнилые меха, одичавшего, покрытого грязью бесконечного бегства. Солнце играет на чешуйках принадлежавшего Ниль'гиккасу нимилевого хауберка. Лучики света рассыпаются искрами на его влажных щеках.

Страх пронзает её грудь, настолько он слаб и несчастен.

Он — пророк прошлого. Мимара теперь знает это — знает и страшится.

Когда она поняла это много месяцев назад — немыслимых месяцев — то говорила с неискренностью человека, стремящегося умиротворить. Чтобы, повинуясь необъяснимому, общему для всех людей инстинкту, поддержать мятущуюся душу тщеславным видением того, что может быть. Она говорила в спешке, преследуя своекорыстные цели, и всё же, сказала правду. Сны призвали Ахкеймиона в Ишуаль. Сны послали его в Сауглиш за средствами, нужными чтобы найти крепость. Сновидения прошлого, но не видения будущего…

Ибо старый колдун не просто ничего не знал о будущем, но боялся его.

Когда она позволяла себе заново вспоминать их многострадальное путешествие, оказывалось, что оно запечатлелось в двух разновидностях памяти: одной плотской, сердцем и членами отдававшей её миру, и другой, бестелесной, где всё происходило не с отчаяния, не от героического усилия, но по необходимости. Её удивляло, что один и тот же поход мог восприниматься столь противоречивым образом. И, с некоторым разочарованием, она отмечала, что среди двух вариантов, опыт борьбы и побед выглядит более лживым.

Судьба владела ею — владела ими. Анагке, Шлюха, будет её повитухой…

Эта мысль заставляет её разрыдаться.

Вне зависимости от того, какими бы отчаянными, хитроумными или целенаправленными не были её усилия, вне зависимости от того, насколько самостоятельными кажутся её действия, она следует по пути, проложенному для неё при сотворении Мира… Этого нельзя отрицать.

Скорее ты поднимешься туда, где нечем дышать, чем избегнешь предначертаний Судьбы.

И с пониманием этого приходит особая разновидность меланхолии, отрешенность, с которой ей ранее уже приходилось сталкиваться, готовность отдаться, смущающая её воспоминаниями о борделе. Всё вокруг, колючка в глубине её легких, жвалы гор, преграждавшие путь, даже сам характер света, дышит немым прикосновением вечности. Она будет бороться. Она будет шипеть, напрягаться, сражаться… понимая, что все это — ничто иное как угодливая иллюзия. Она сама бросится во чрево своей собственной неизбежности.

Что же ещё?

Сражайся, малыш, шепчет она чуду, находящемуся в её животе. Борись за меня.

Задыхаясь, не произнося ни слова, они преодолевают разрушенную часть стены. И останавливаются, взволнованные предметами более глубокими, чем скорбь или утомление. Старый волшебник рушится на колени.

Сокрытая обитель уничтожена. Груды щебня — вот всё, что осталось от стен. Повсюду обломки кладки — торчат, расстилаются ковром, словно мусор, выброшенный на берег нахлынувшей волной. Но даже и сейчас, она способна узреть всё сооружение: циклопическую ширину его фундаментов, мастерство отделки полированных стен, их облик, сохранившийся в грудах обломков.

Цитадель. Общий двор. Опочивальни. Даже какая-то рощица.

Битый камень бледен, почти бел, превращая сажу и следы пламени в резкий рельеф. Впадины полны пепла. Поверхности разрисованы углем. Чесотка чародейского прикосновения марает всё вокруг незримыми тонами — красками сразу невозможными и мерзкими.

— Но как? — наконец осмеливается она спросить. — Ты думаешь…

Она осаживает себя, внезапно не желая произносить вслух то, что её смущает. Она не доверяет не столько самому Ахкеймиону, сколько его горю.

Твой отец безрассуден…

Ветер заметает руины, колет пылью щеки.

Старый волшебник поднимается на ноги, делает несколько шагов и скрипит. — Какой я дурак…

Он произносит эти слова слишком часто для того, чтобы им можно было верить. Привыкай.

Ахкеймион ругается и протирает глаза, тянет себя за бороду — скорее в гневе, чем в задумчивости — и кричит. — Он все время на шаг опережал меня! Келлхус! — Он ударяет себя по голове, в неверии трясет бородой. — Он хотел, чтобы я пришел сюда… он хотел, чтобы увидел это!

Она хмурится.

— Ну, подумай, — скрежещет он. — Косотер. Шкуродёры. Он должен был знать, Мимара! Он все время водит меня за нос!

— Акка, не надо. — Говорит она. — Разве это возможно?

И впервые слышит в собственном голосе материнские интонации — скоро ей предстоит стать матерью.

— Мои записки! — Кричит он, охваченный уже рождающимся ужасом. — Моя башня! Он пришел в мою башню! Он прочел мои записки, он узнал, что в своих снах я разыскивал Ишуаль!

Она отворачивается, чтобы не видеть той силы, с которой он жалеет себя, и возобновляет свой путь между грудами щебня. Она рассматривает растения, торчащие из каждой щели этих руин: травы, сухие по времени года, прутья кустарника, даже маленькие, корявые сосенки. Сколько же лет миновало после разгрома. Три? Или больше?

— Ты хочешь сказать, что он побывал здесь? — Обращается она к наблюдающему за ней волшебнику. — И уничтожил место своего рожд…

— Конечно, был! — рявкает он. — Конечно-конечно-конечно! Заметал следы. Возможно для того, чтобы не позволить мне узнать, кто он такой и откуда … Но подумай. Разве мог он править в предельной безопасности, пока существовали дуниане? Он должен был уничтожить Ишуаль, детка. Он должен был разрушить лестницу, которая вознесла его на такую высоту!

Она не стала бы проявлять такую уверенность. Однако, разве она бывает в чем-то уверена.

— Так значит, это дело рук Келлхуса?

Старый колдун скорее ругается, чем отвечает — пользуясь языками, недоступными ей, и оттого звучащими всё более и более зловеще. Он кричит, он начинает размахивать руками и ходить взад и вперед.

Она поворачивается на месте, пытаясь охватить разрушенную крепость единым взглядом…

Во всём, что говорит Акхеймион, угадывается прикосновение истины… так почему же она не согласна с ним?

Она поворачивается к кругу обступивших их гор, пытается понять, как все это выглядит со стороны, на что похож… её отчим, мечущийся по выбеленным небесам, посреди света и ярости. Она едва ли не слышала уже, как его голос сотрясает твердь, призывая братьев своих, дуниан…

И она вновь обращается к сокрушенным фундаментам — к Ишуаль.

Злоба, понимает она. Жестокая ненависть погубила эту крепость.

Старый волшебник умолк за её спиной. Она поворачивается и видит, что он сидит, припав спиной к внушительному каменному блоку, и смотрит в никуда, вцепившись в собственный лоб, терзая пальцами скальп. И каким-то образом понимает: Анасуримбор Келлхус давно перестал быть человеком для Друза Ахкеймиона — или даже демоном, если на то пошло. Он сделался лабиринтом, обманчивым в каждом дыхании, в каждом повороте. Лабиринтом из которого нет спасения.

Но существуют и другие силы. Злые силы.

Она улавливает этот запах… душок гниения. Он доносится из-за доходящего ей до груди участка стены, хотя она понимает, что видит его источник. Стена скрывает его, но она зрит его мерзость, дугой перехлестывающую через край. Странное удивление овладевает ею… как будто бы она обнаружила жуткий шрам на коже очередного любовника.

— Акка… — зовет она ослабевшим голосом.

Старый колдун смотрит на неё в тревоге. Она ждет, что он не обратит на неё внимания, либо же укорит, однако нечто, в её тоне, быть может, останавливает его.

— В чем дело?

— Иди сюда… посмотри…

Он быстро подходит к ней — пожалуй, чересчур быстро. Она так и не смогла привыкнуть к той легкости и проворству, которыми кирри наделяет его старые кости. Все подобные напоминания смущают её… непонятным образом.

Так опрометчиво обходиться с собственным сердцем, малыш.

Они стоят бок о бок, заглядывая в жерло огромной ямы.

Она уходит вглубь под углом, но не вертикально, спереди рухнувшие с потолка обломки, пол языком спускается вглубь. Яма похожа на гигантскую нору, вроде той, что ведет к Хранилищам в Библиотеке. Жерло её заливает чернота, едва ли не осязаемая посреди окружающего света, пропитанная вязкой угрозой.

Ахкеймион застыл словно оцепенев. Мимара не знает, что заставляет её подняться на противоположную сторону. Возможно, ей просто надоели темные глубины. Однако, она поднимается на гребень, за которым начинается низина, доходящая до дальнего края крепости, и обнаруживает, что вся она полна ветвей… — только это не ветви…

Кости, понимает она.

Кости шранков.

Им нет числа. Их так много, что общее количество их превысило число предметов рукотворных, сделавшись одним из оснований гор. Колоссальный уклон, широкий и достаточно мелкий для того, чтобы возле верхнего края могла проехать телега, опускающийся на десятки и десятки футов, расширяющийся подолом, уходящий в леса.

Лишившись дара речи, она поворачивается к старому волшебнику, карабкающемуся, чтобы присоединиться к ней на вершине.

Он смотрит таким же взглядом, как и она, пытаясь понять…

Горный ветер теребит его волосы и бороду, сплетая и расплетая седые как сталь пряди.

— Консульт, — бормочет он, стоя рядом, голос его пропитан ужасом. — Это сделал Консульт.

Что происходит?

— Сюда они побросали павших… — продолжает он.

Оком души своей она видит Ишуаль такой, какой она должна быть: холодные стены, восстающие над грудами мертвых. Но, ещё внимая этому образу, она отвергает его как невозможный. Они не обнаружили никаких костей среди разрушенных укреплений, из чего следует, что стены были уничтожены еще до массового приступа.

Она пристально смотрит на него. — А как насчет битвы? — и пока она произносит эти слова, пальцы её сами собой отвязывают кисет с пояса …

Кирри… да-да.

Колдун обращает взгляд к огромной яме, пожимает плечами без особой уверенности.

— Под нашими ногами.

Приходит ощущение прогнившей земли под ногами, и ужас наполняет её. Разрушенная крепость лишь кожурой прикасается к поверхности земли, понимает она. Под их ногами проложены дороги и коридоры, змеящиеся жилами, прожилками и кавернами, словно изъеденный термитами пень.

Дыра эта уходит в глубокие недра, осознает она. Бездна Кил-Ауджаса.

Нервно вздрагивает и теряет равновесие, оступается и, вновь обретает опору.

— Ишуаль… — начинает она для того лишь, чтобы умолкнуть в нерешительности.

— Это всего лишь ворота, — говорит волшебник, прытью опережая понимание.

Она поворачивается к нему. Смотрит с надеждой, но он уже спускается назад по собственным следам, в глазах светится возрожденное упование.

— Конечно… — бормочет он. — Конечно! Это же крепость дуниан!

— И что с того? — Бросает она вниз, не сойдя с груды щебня.

— А то, что ничто здесь не есть то, чем кажется! Ничто!

Конечно.

За считанные сердцебиения он обошел груду битого камня и вернулся черному жерлу ямы. Он останавливается, смотрит вверх на нее, хмурясь и щурясь. Окружающие их руины блещут, сверкают под лучами горного солнца. Они взирают друг на друга через разделяющее их расстояние, обмениваясь не прозвучавшими вопросами.

Наконец глаза его обращаются к её поясу, где пальцы правой руки её задумчиво теребят мешочек.

— Да-да, — произносит он нетерпеливо. — Конечно.



Обновленные, они спускаются в темноту.

Она ещё ощущает панику, холодные иглы страха, однако ход мыслей смягчился, как будто ей выпал отдых по окончании трудного дела. Похоже, что кирри всегда пробуждает неуместные чувства, ведет её душу под углом к обстоятельствам. Пройденные ими тоннели совершенно непохожи на древние обсидиановые чудеса, которые они исследовали в Кил-Ауджасе, но, тем не менее, они такие же. Залы, спасающиеся от солнца. Шахты, погружающиеся в черноту. Могилы.

И вопреки терзающему её ужасу, она ощущает, что ничем не взволнована.

Благословен будь король нелюдей… и останки его…

Они спускаются… уклон невелик. Суриллическая точка выбеливает окружающее пространство до мелких подробностей. Обломки и всякий сор загромождают пол. Стены настолько изглоданы, что Мимара не может не представлять себе визгливые легионы некогда проходивших здесь шранков. Во всём прочем кладка надежна и лишена украшений.

Они просачиваются в недра земли, белой бусиной во тьме подземелья. Воздух остаётся зловонным, разит мертвечиной, старой, засохшей, окостеневшей. Оба молчат. Одни и те же вопросы снедают их души, вопросы, на которые может ответить одна лишь черная бездна. Разговаривать громко, похоже, значит только тратить попусту драгоценное дыхание. Кто знает, какой воздух будет внизу? С какой мерзостью перемешан?

Свет беззвучно оттесняет тьму, открывая изъязвленное и опаленное пространство, буквально сочащееся следами, оставленными колдовством. Что-то вроде ворот, соображает она, замечая железку, некогда являвшуюся частью портала. Они приблизились к своего рода подземному бастиону.

— Они обрушили потолки… — говорит старый волшебник, промеряя взглядом пустоты над их головами. — Но затем всё это было раскопано.

— Что, по-твоему, здесь произошло?

— Дуниане, — начинает он, в несколько возвышенной манере, присущей человеку описывающему видения, явленные его душе. — Они бежали сюда с верхних стен, когда поняли, что их одолевают. Они заперлись в тоннелях под крепостью. Думаю, они обрушили потолки, когда Консульт приступил к этим воротам.

Взгляд её обращается к рытвинам, свидетельствует.

— Безуспешно, — говорит она.

Мрачный кивок сминает бороду. — Безуспешно.

Позади разрушенных ворот тоннели усложняются, помещения становятся скрещениями дорог, открывающимися в новые коридоры. Мимара обнаруживает, что владевшее ею прежде ощущение чего-то колоссального подтверждается. Она каким-то образом знает, что тоннели тянутся дальше и дальше, разделяются и сплетаются, пронизывают корни горы, во всей сложности переплетений. Каким-то образом она понимает, что им назначено преодолеть понимание и отвагу…

Он стоят на пороге лабиринта.

— Мы должны помечать наш путь, — Говорит она старому волшебнику.

Он смотрит на неё, хмурится.

— Это место принадлежит дунианам, — поясняет она.



Они бредут по замусоренным коридорам, бусинка света ударяется во тьму и протискивается сквозь неё… старый колдун и беременная женщина.

Кил-Ауджас воет из какой-то глубокой ямы в её памяти, терзая безмолвие, все более ощутимо, стискивает грудь той же тяжестью, как и любая гора. Она пытается понять предназначение палат, через которые они проходят… келья за кельей, стены опалены, полы покрыты запекшейся кровью. Пространства сдаются безжалостному свету, прямые уверенные линии, расположены с геометрическим совершенством. Чаще всего палаты разгромлены, содержимое их разбито вдребезги, разбросано по углам. Однако в одной из них обнаруживаются железные стеллажи, какие-то устройства для удержания человеческих тел, выложенные полукругом. Другая оказывается неким подобием кухни.

Волшебник помечает пройденные помещения обугленным торцом брошенного факела. Неровные, скошенные набок уголки всегда указывают в затаившуюся перед ними неизвестность.

Они проходят ещё несколько палат, застоявшийся воздух оплетен паутиной. Спускаются вниз по полуобвалившейся лестнице, входят в длинный коридор. Полы усыпаны обломками костей и битым камнем.

Она пытается представить себе дуниан. Она слышала рассказы о боевом мастерстве своего приемного отца, о том, что против него беспомощны даже шпионы-оборотни, и потому видит оком своей души Сому в обличье дунианина, пробивающегося сквозь заполненную толпами шранков тьму, вычерчивая мечом невозможные линии в визжащей тьме. Когда образы меркнут, она обращается к образу Колла — последнему лику, который носила тварь, звавшая себя Сомой, вспоминает безумие Сауглиша.

Она удивляется: неужели мерзкое создание Консульта могло спасти её тогда…

— Ничего… — бормочет возле неё старый волшебник.

Она поворачивается к нему — на лице её лишь удивление.

— Ни орнаментов, — поясняет он, указывая корявой рукой на ближайшую к нему стену. — Ни символов. Ничего…

Она смотрит на стены и потолок, изумляясь тому, что видела, но не могла ранее осмыслить. Колдовской свет, что возле них ярок и сжат, постепенно тускнеет, когда глаза её обращаются к предметам более удаленным. Всё вокруг обнажено и… совершенно. Лишь случайные следы сражения обнаруживаются на стенах — безумная роспись раздора.

Контраст смущает её. Спуск в Кил-Ауджас был спуском в хаос смыслов, как если борьба, утрата и повествование составляли в сумме своей сердце горы.

Здесь не было повести. Не было памяти. Не было надежд, сожалений или пустых деклараций.

Одно лишь тупое утверждение. Проникновение плотности в спутанное пространство.

И она понимает…

Они исследуют недра совершенно иного дома. Менее человеческого.

Ишуаль.



Ещё перед тем, как они входят, ей кажется, что она узнаёт эту комнату. Она — дитя борделя.

Он застыл в ожидании, квадрат чистой черноты в конце коридора. Отсутствие сопротивления удивляет её, когда она переступает через порог, словно бы волоски на руках и щеках предупредили её о какой-то невидимой мембране.

Светящаяся точка непринужденно скользит впереди них, выхватывая углубления из темноты. Оба, тяжело дыша, останавливаются, смотрят. Потолок здесь настолько низок и простирается так широко, что кажется ещё одним ярусом. Какие-то подобия лишенных крышки саркофагов выстраиваются вдоль дуги стен, дюжины больших пьедесталов, вырубленных из живой скалы, отступают в недра тьмы. Но если погребенных обычно укладывают на покой со связанными лодыжками, нога к ноге, останки в этих саркофагах лежат с раздвинутыми ногами …

Открывая…

Она сглатывает, пытаясь изгнать гвоздь, пронзивший её горло. Переступив через зазубренный меч, она направляется к ближайшему справа от неё пьедесталу. Кости и пыль сморщенным неровным покровом, укрывают всё остальное. Черепа без челюстей, улегшиеся набок. Рёбра, как половинки обруча, остаток торсов, настолько огромных, что человеку их невозможно обнять. Бедренные кости, словно дубинки, сохранившие на себе стянувшие их некогда оковы. Тазовые кости, торчащие словно рога из тлена…

Кости китов, приходит невольная мысль…

Однажды, на втором году её работы в борделе, на неё запал айнонец из кастовой знати по имени Мифарсис — запал, в той естественно мере, в которой мужчина может запасть на девочку-шлюху. Всякий раз он снимал её на целый день, что давало ей возможность помечтать — невзирая на удушающую скуку его ложа — о возможности оставить бордель и сделаться чьей-то женой. Однажды он даже свозил её покататься на прогулочной барке по реке Сайют по идиллическим протокам дельты к бухточке, полной существ, которых он называл нарвалами, рыбами, что не были рыбами, белыми призраками скользившими под неровной поверхностью воды. Она была испугана и заворожена в равной мере: животные эти то и дело выпрыгивали из воды, описывали дугу, и рушились вниз, разбивая синие окна моря.

— Они приплыли сюда, чтобы спариться, — Проговорил Мифарсис, столь же прижимая её, сколь и удерживая на своих чреслах. — И умереть… — добавил он, указывая на болотистый берег под густыми зарослями.

И тогда она увидела трупы, одни раздувшиеся как сосиски и почерневшие, другие же — не более чем кучки костей, которые буря выбрасывает на берег.

Кости были такими же, как эти.

— Значит, потом море выбрасывает их сюда? — спросила она. Ей до сих пор стыдно вспоминать свой нежный взгляд и тогдашние манеры. Она никогда не перестает проклинать свою мать.

— Море? — Отозвался Мифарсис, ухмыляясь в той манере, что свойственна некоторым любителям поделиться мерзкой правдой с нежной женщиной. Она никогда не забудет егожелтые зубы, противоречившие, отрицавшие нелепое совершенство напомаженной и заплетенной в косу бородки. — Нет. Они плывут сюда, чтобы умереть… звери предчувствуют свою смерть, малышка. И потому они благороднее людей.

Поглядев на него, она согласилась. Куда благороднее.

За спиной её по полу шаркают сапоги волшебника.

— Что это за место? — Ворчливо вопрошает он.

Острый укол страха мешает ей ответить.

— Эти кости… — продолжает он. — Они не такие как черепа, и не принадлежат… людям.

Вспыхивает сам воздух. Ей кажется, что её качает, хотя она стоит неподвижно как покаянный столб.

— Да, — слышит она собственный ответ. — Они

Похожи на людей не более, чем дуниане.

В войне света и тени, где-то на краю своего поля зрения, она видит старого волшебника с немой тревогой глядящего на неё.

Она поворачивается к нему спиной, подхватывает руками живот.

Око открывается…

Головокружительное мгновение. Видение конфликтует с видением, мир резкий — грани, песок. И другой мир — молочный, противоборство углов, пробуждение предметов давно скрываемых…

И она видит это — Суждение, неоспоримое и абсолютное, кровоточащее как краска, просачивающаяся сквозь мешковину мироздания. Она видит, и мир становится свитком законника, и ей остается только читать…

Проклятье.

Тот зазубренный меч, что у входа: она видит движения рук прежде сжимавших его рукоятку, видит как разваливается плоть под его ударом, видит как ударяет вперед острие, слышит визгливый мяв бездушных жертв этого оружия, видит блистающее совершенство линий, вычерчиваемых им в подземном мраке.

Невидимая ладонь ложится на её щеку, поворачивает её голову, заставляет смотреть на то, чего она видеть не хочет…

Мучения матерей-китих.

Если взять мужчин и женщин, последние наделены меньшей душой. Всякий раз, когда раскрывается Око, она видит как факт то, что женщинам подобает подчиняться требованиям мужчин, доколе требования эти остаются праведными. Рождать сыновей. Не подымать глаз. Оказывать помощь. Место женщины — давать. Так было всегда, с тех пор как Омраин нагой восстала из пыли и окунулась в ветер. С тех пор как Эсменет стала опорой сурового Ангешраэля.

Но тот ужас, который открывает перед ней Око…

Поза девственницы перед соитием, приданная им с непристойным равнодушием насекомого. Клубневидная плоть, что была для них не более чем трепещущей клеткой. Женщины, превращенные в чудовищные орудия деторождения, превращенные оболочку матки.

Горе. Охи и стоны. Визг и мяуканье. Лишенные человечности мужчины, предельно бессердечные и бесчувственные, являющиеся к ним. Движения бедер и гениталий. Животное совокупление, сведенное к своей предельной основе — сдаиванию семени…

Садизм без желания. Жестокость — предельная жестокость — без малейшего желания причинить страдания.

Зло, превзойти которое могут только инхорои.

И уже, отводя глаза, она видит, что преступление это — не есть отклонение, но скорее неизбежное и предельное следствие того, что правит целым. Повсюду, куда она смотрит, с ранящей сердце болью видно одно и то же… словно кровоподтеки на нежной коже мира. Мастерство. Лукавство. Изобретательный ум. Властный, лишенный сочувствия или смирения…

И воля — нечестивая в сути своей. Безумное стремление сделаться Богом.

В трепете она начинает и слышит собственный вздох. — Акка… ты-тыыы… — Она умолкает, пытаясь вернуть влагу пересохшему рту. Слезы текут по её щекам.

— Ты был прав.

И когда она говорит это, часть её всё ещё упирается — часть, которая знает, насколько отчаянно стремился он услышать эти слова…

Святость не имеет ничего общего с устремлениями людей. A потребности их она отрицает начисто. Святость в любой ситуации требует от смертных отречения от своих замыслов, возлагает на них бремена трудные, даже губительные. Святость была путем обходов и объездов, даже тупиков. Дорогой, каравшей последовавших по ней.

— Что ты там говоришь? — скрипит старик.

Она моргает, моргает снова, однако Око отказывается закрываться. Она видит катящиеся головы, жующие рты, матери-китихи, безъязыкие, вопиющие… И тощие мужчины, сгорбившиеся как испражняющиеся псы.

Она видит невыразимую мерзость, которой является Кратчайший путь.

— Это место… дуниане… о-они… Они зло…

Она поворачивается к нему, замечает ужас, рождающийся за обугленным лицом.

— Ты-ты… — начинает он тоненьким голоском, — ты видишь это?…

Грохот сотрясает её, гром, слышимый не ушами. Внешняя часть её чернеет, загоняя остальное внутрь себя. Ощущения съеживаются… а потом расцветают в пропорции титанической и абсурдной. И вдруг она видит Его, своего отчима, Анасуримбора Келлхуса I, Святого Аспект-Императора, на высоком престоле, облаченного в ярость и тьму, — злокачественную опухоль, поразившую дальние уголки мира…

Воплощение Рока.

Тут она постигает Суть поразившего старого волшебника ужаса. Дунианин правит миром — дунианин!

Она отшатывается как от удара, такой внезапной, такой абсолютной становится отдача этого понимания. Шеорская кольчуга, всегда удивлявшая её своей таинственной легкостью, вдруг свинцовой тяжестью придавливает её плечи.

Ибо доселе Момемн являлся светозарной вершиной, средоточием, изливавшим свет в сумрачные окраины Империи. Невзирая на всю её ненависть, он всегда казалась сразу и источником власти и самой властью — ибо сердцу всегда присуща потребность делать своим домом собственную меру мер. Но теперь он пульсировал жутким смыслом, полным липкой мерзкой черноты, прокаженным отражением Голготтерата, еще одним пятном, легшим на карту мира.

— Моя мать! — Вскрикивает она, увидев её мерцающей свечой посреди опускающейся тьмы. — Акка! Мы должны отыскать её! И предупредить!

Старый колдун застыл на месте с открытым ртом, ошеломленный — как будто бы потрясенный видением расплаты — своим Проклятием, отразившимся в Оке Судии. Повсюду, куда ни глянь, мучения и терзания, разлетающиеся как камни, выброшенные из Пекла. Неужели весь мир обречен стать Преисподней?

Она пытается сморгнуть Око со своих глаз — безрезультатно, и обнаруживает, что лезет в кисет, так давно в последний раз что-то абстрактное могло пронзить умиротворяющую пелену кирри.

Волшебник прав. Весь мир… Весь мир уже болтается на виселице…

Еще один взмах и переломится его шея.

— Чт-что? — мямлит перед ней проклятая душа. — Что ты говоришь?

Тут Око закрывается, и суждение о вещах убегает за пределы зрения, исчезает в небытии. Реальность Друза Ахкеймиона затмевает ценности, и она видит его — взволнованного, согбенного годами, разбитого жизнью, отданной чародейскому бунту. Он держит её за плечи, прижимает к себе, невзирая на близость её хоры к собственной груди. Слезы текут по его морщинистым щекам.

— Око… — она задыхается.

— Да? Да?

И тут она видит за его потертым плечом.

Тень, пробирающуюся между наваленных камней. Бледную. Маленькую.

Шранк?

Она шикает в тревоге. Старый волшебник встревожено озирается из-под кустистых бровей.

— Там … — шепчет она, указывая на щель между забитыми костями саркофагами.

Волшебник вглядывается в грозящий опасностью мрак. Ловким движением пальцев посылает суриллическую точку поглубже в недра подземного покоя. От пляски теней у неё кружится голова.

Оба они видят эту фигуру, сердца их покоряются одному и тому же ужасу. Они видят: блеснули глаза, на лице отразилось легкое удивление.

Это не шранк.

Мальчик… мальчик, голова которого обрита наголо, делая его похожим на Ниль'гиккаса.

— Хиера? — Спрашивает он, абсолютно не смущаясь неожиданной встречей. — Слаус та хейра'ас?



Слова терзают слух старого колдуна, насколько давно приходилось ему слышать этот язык вне собственных Снов.

— Где? — Спросил мальчик. — Где твой фонарь?

Ахкеймион даже узнал эту особую интонацию — пришедшую из прошлого, отделенного от настоящего двадцатью годами, а не двумя тысячами лет. Ребенок говорил по-куниюрски… Но не в древней манере, а так как говорил когда-то Анасуримбор Келлхус.

Этот ребенок — дунианин.

Ахкеймион сглотнул. — И-иди сюда — позвал он, пытаясь преодолеть разящий ужас и смятение, сжавшие его горло. — Мы тебе ничем не угрожаем.

Ребенок распрямился, оставив бесполезную позу, вышел из-за саркофага, прикрывавшего его от глаз незваных гостей. На нем была шерстяная мужская рубаха, серая ткань препоясана и подогнана по фигуре. Стройный паренек, судя по всему высокий не по годам. Он с интересом воззрился на суриллическую точку над головой, протянул вверх ладони, словно проверяя, не станет ли свет осыпаться капельками. На правой руке его не хватало трех пальцев, превращая большой и указательный в крабью клешню.

Он повернулся, оценивая пришельцев.

— Вы говорите на нашем языке, — кротко сказал ребенок.

Ахкеймион смотрел на него, не моргая.

— Нет, дитя. Это ты говоришь на моём языке.

Сесть. Вот что нужно старикам, когда мир докучает им. Оставить в сторонке всякую суету, воспринимать его по частям и частицам, а не стараться ухватить целиком. Сесть. И отдышаться, пока думаешь.

Мимара нашла для него жуткий ответ. За несколько сердцебиений она подтвердила страхи всей его жизни. Однако в качестве ответа он мог предложить лишь бездумное непонимание. Запинающуюся нерешительность, подчиняющуюся ужасу и смятению.

Этот мальчик воплощал в себе другой род подтверждения — и загадки.

Итак, пока Мимара оставалась прикованной к тому месту, на котором стояла, Ахкеймион сел на каменный блок, так что лицо его оказалось на ладонь ниже лица стоящего ребенка.

— Ты — дунианин?

Мальчик испытующе посмотрел на старика.

— Да.

— И сколько же вас здесь?

— Только я и ещё один. Выживший.

— И где же он сейчас находится?

— Где-нибудь в нижних чертогах.

Пол под сапогами старого волшебника уже дрожал и звенел.

— Расскажи мне о том… что здесь произошло? — Спросил Ахкеймион, хотя он и знал, что и как тут случилось, хотя и мог восстановить в уме всю последовательность событий. Однако в данный момент он, как ничто другое, ощущал собственную старость, он был в ужасе, a расспросы возвращали отвагу — или, хотя бы, её подобие.

— Пришли Визжащие, — ответил мальчик, кротко и невозмутимо. — Я был тогда слишком мал, чтобы помнить… многое…

— Тогда откуда ты знаешь?

— Выживший рассказал мне.

Старый ведун прикусил губу. — И что же он тебе рассказал.

В глазах смелых детей всегда теплится задорный огонек, признак самоуверенности, ибо у них нет слабостей, присущих более озабоченным взрослым. Мальчик с ладонью-клешней, однако, был чужд всякой выспренности.

— Они шли и шли, пока не заполнили собой всю долину. Визжащие полезли на наши стены, и началось великое побоище. Груды трупов поднимались до парапетов. Мы отбросили их!

Мимара наблюдала за происходящим с края поля зрения Ахкеймиона, как бы и не внимая, но, судя по проницательному взгляду, всё осознавая. Все горестные повести одинаковы.

— А потом пришли Поющие, — продолжал ребенок, — они шли по воздуху, и пели Голосами, превращавшими их рты в фонари. Они обрушили стены и бастионы, и уцелевшие братья отступили в Тысячу Тысяч Залов… Они не могли сражаться с Поющими.

«Визжащими», очевидно, он называл шранков. «Поющие» же, понял Ахкеймион, это, должно быть, нелюди квуйя, эрратики, служащие Консульту ради убийств и воспоминаний. Он видел, что битва разворачивалась именно так, как рассказывал мальчик: безумные квуйя, визжа светом и яростью, шагали над верхушками сосен, бесконечное множество шранков кишело внизу. Кошмарно, странно, трагично, что подобная война так и осталась неведомой людям. Казалось невозможным, чтобы столь немыслимое количество душ могло расстаться с жизнью, а никто даже не узнал об этом.

Не располагая волшебством или хорами, дуниане при всех своих сверхъестественных способностях были беспомощны перед эрратиками. И потому они укрылись в лабиринте, на постройку которого ушла сотня поколений, лабиринте, названном мальчиком цитаделью «Тысячи Тысяч Залов». Квуйя по его словам преследовали их, пробивались сквозь баррикады, затопляя коридоры убийственным светом. Но братья только отступали и отступали, погружаясь всё глубже в сложную сеть лабиринта.

— При всем их могуществе, — продолжал мальчик тягучим и монотонным голосом свое повествование, — Поющих можно было легко одурачить. Они сбивались с пути и бродили, воя, по коридорам. Некоторые погибали от жажды. Другие сходили с ума, и рушили себе на головы потолок в отчаянной попытке вырваться на свободу…

Ахкеймион, казалось, ощущал их, эти древние жизни, заканчивающиеся в слепоте и удушье…

Взрывы в глубинах земли.

С безупречной дикцией мальчик объяснял, как захватчики собирали легионы и легионы шранков, безумных, визжащих, и вливали их в лабиринт, — так, как крестьяне топят водой кротов в их норах.

— Мы заманивали их вниз, — продолжал он голосом, полностью лишенным страстей и колебаний, подобающих юности. — Оставляли умирать от голода и жажды. Мы убивали их, убивали, но этого всегда оказывалось мало. Всегда откуда то появлялись новые. Вопящие. Оскаленные…

— Мы сражались с ними год за годом.

Консульт превратил Тысячу Тысяч Залов в бочку, наполненную визгом и воплями, добавляя новых и новых шранков, пока лабиринт не переполнился и не сдался смерти. Мальчик и в самом деле помнил последние этапы подземной осады; коридоры, наполненные безумием и умирающим шранками, где оставалось только ступать и разить; шахты и лестницы, забитые трупами; вылазки и отступления, и враги накатывавшие волна за волной, свирепые и безжалостные, приходящие в таком числе, что брат за братом ослабевали и сдавались судьбе.

— Так мы погибли — один за одним.

Старый волшебник кивнул — с сочувствием, в котором, как он знал, мальчик не нуждался.

— Все кроме тебя и Выжившего…

Мальчик кивнул.

— Выживший унес меня глубоко внутрь, — проговорил он. — А потом вывел оттуда. Логос всегда сиял в нем ярче, чем во всех остальных. Никто из братии не подступал так близко к Абсолюту как он.

Всё это время Мимара стояла прикованная к месту, с бесстрастным лицом попеременно изучая мальчика и вглядываясь в окружающую тьму.

— Акка… — наконец прошептала она.

— И как же зовут его? — Спросил Ахкеймион, не обращая на неё внимания. Последняя подробность, сообщенная мальчиком в отношении Выжившего, по какой-то причине встревожила его.

— Анасуримбор, — ответил мальчик. — Анасуримбор Корингхус.

Имя это немедленно захватило всё внимание Мимары с той же властностью, что и сердце старого волшебника.

— Акка! — Уже выкрикнула она.

— В чем дело? — Вяло спросил он, не имея сил осознать все следствия изменившейся ситуации. Ишуаль разрушена. Дуниане — зло. A теперь еще… новый Анасуримбор?

— Он отвлекает твое внимание! — Воскликнула она вдруг севшим голосом.

— Что? — Переспросил он, вскакивая на ноги. — Что ты говоришь?

Глаза её округлились от страха, она указала в черноту, скрывавшую глубины пещеры. — За нами следят!

Старый колдун прищурился, но ничего не увидел.

— Да, — отозвался оказавшийся возле его локтя мальчик, никак не способный понять шейский язык, на котором говорила Мимара. И как он позволил этому ребенку оказаться рядом с ним?

Достаточно близко для того, чтобы нанести удар…

— Выживший пришел.



Иссякает надежда.

Вчера Ахкеймион был всего лишь сыном, съежившимся в тени гневного отца. Вчера он был ребенком, рыдавшим на руках встревоженной матери, заглядывая в её глаза, и видя в них любовь — и беспомощность. Обреченным быть слабым дитя — проклятым стремлением к невозможному, к глубинам мудрости и красоты. Обреченным постоянно напоминать собственному отцу о том, что он презирал в себе самом. Обреченным вечно оказываться объектом отеческой укоризны.

Вчера он был адептом, молящим и лукавым, пробуждающимся для того, чтобы обнаружить себя раздавленным, а собственные глаза залепленными двухтысячелетним горем. Вчера он был мужем шлюхи, любящим её вопреки обстоятельствам и фанатическому ужасу… слабаком, осужденным проклятьем на то, чтобы разделять убеждения, настолько непонятные другим, что они не станут даже задумываться над ними… посмешищем, рогоносцем, известным своим коварством среди собственной братии.

Вчера он был волшебником, отмеряющим свои дни обидами и размышлениями, корябающим вздорные послания, которых не станут читать даже глупцы. Вчера он был безумным отшельником, пророком в пустыне, не имеющим решимости поступать согласно собственным безумным утверждениям. Ибо вопрос все равно что ненависть… А любовь все равно что утрата… и крик, призывающий к отмщению.

Вчера он обрел Ишуаль.

Тень пришельца приближалась к ним, с каждым шагом обретая всё большую материальность и являя подробности.

Никогда ещё он не ощущал себя столь сокрушенным… таким старым.

Слишком…

Мальчишка с рукой-клешней оставался на грозящем смертью расстоянии подле него.

Слишком…

Дыхание его металось в грудной клетке, билось в стенки легких, молило о спасении.

Свет как бы выхватывал приближающуюся фигуру, извлекал её жуткие очертания из мрака лежащего на Тысяче Тысяч Залов. И очертания эти были не такими, какими им следовало быть, при гладкой коже и мышцах. Свет спотыкался на сплетении жил, огибал яму на месте отсутствующей щеки, поблескивал на выглядывавших наружу деснах и обломках зубов. Тени очерчивали бесчисленные контуры крючков и загогулин, путаные каракули ребенка, у которого времени больше чем чистого папируса.

След, оставленный тысячью смертных схваток оказавшегося на краю гибели дунианина, прошедшего неведомыми путями выживания и победы, сквозь тучу рубящих мечей, забывая о собственной плоти, обращая внимание только на самые серьезные раны, чтобы убивать, убивать и победить… выстоять.

Но они зло… так сказало Око.

Выживший являл собой живой абсурд. Однако Ахкеймион умел видеть под сеткой ужасных шрамов — происхождение, кости и кровь древних королей.

— Ты знаешь моего отца, — молвил дунианин, голосом столь же сильным и мелодичным, как сама истина. — Его имя Анасуримбор Келлхус …

Друз Ахкеймион отступил, конечности его сделали этот шаг сами собой. Он споткнулся и в буквальном смысле рухнул на собственную задницу.

— Скажи мне… — молвил абсурд.

Вчера старый волшебник стремился спасти мир от погибели.

— Сумел ли он постичь Абсолют?

ГЛАВА ШЕСТАЯ Момемн

Там нашел его нариндар и убил уколом отравленной иглы в шею за ухом. Весть об этом разошлась по всей Империи, и населявшие её народы с великим удивлением узнали, что Аспект-Императора можно лишить жизни в его собственном саду. За какую-то пару недель гнусное убийство сделалось исполнением пророчества, и никаких действии против Культа Четырехрогого Брата предпринято не было. Весь Мир хотел, чтобы об истории этой было забыто.

— Кенейские анналы, КАСИДАС
О нансурцах сказано, что они боятся своих отцов, любят своих матерей и доверяют собственным отпрыскам, но только пока боятся своих отцов.

Династия Десяти Тысяч Дней, ХОМИРРАС
Начало Осени, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Момемн
— Неееет… — Взвыл падираджа.

Маловеби застыл, вглядываясь в тесное сумрачное нутро большого шатра, сделав лишь три шага внутрь его, как того требовал протокол. Фанайал стоял возле собственного ложа, взирая на предсмертные судороги своего кишаурим, Меппы — или Камнедробителя, ибо таким именем называли его люди. Падираджа, всегда казавшийся стройным и моложавым, перешагнув за полсотни лет, несколько разжирел. Псатма Наннафери устроилась неподалеку на обитом парчой диванчике, её темные глаза поблескивали ртутью на самом краю полумрака. Взгляд её не разлучался со скорбящим падираджей, отвернувшим от неё свое лицо — похоже, что преднамеренно. Она смотрела и смотрела, сохраняя на лице выражение неподдельного ожидания и полного лукавства пренебрежения, как ждут продолжения прекрасно известного сказания о самом презренном из негодяев. Выражение это заставляло её выглядеть такой молодой, какой она и должна была казаться.

Блестящие края и поверхности проступали сквозь всеохватывающие тени, напоминая о доле добычи, захваченной падираджей в Иотии. Обожженная в огне посуда. Груды одеяний. Крытая парчой мебель. Начинавшееся от ног адепта школы Мбимайю пространство, казалось как будто бы замощенным этими частями целых предметов, сором, вмурованным в ткань Творения…

Такова была сцена, посреди которой прославленный Фанайал аб Каскамандри обозревал собственную судьбу.

— Нееет! — Крикнул он, обращаясь к распростертому на ложе телу. Два ятагана Фаминрии на черно-золотом знамени его народа и его веры были сброшены на пол, и в полном пренебрежении стелились под ноги ещё одним награбленным ковром. Белый конь на золотой ткани, знаменитый стяг Койаури, которым Фанайал пользовался как личным штандартом, свисал с древка потрепанным и обгоревшим в той самой битве, в которой пал Меппа…

Маловеби уже слышал негромкие голоса диких фанайаловых пустынных кочевников, бормотавших друг другу и перешептывавшихся между собой. Они говорили, что дело это совершила шлюха-императрица. Женщина Кусифры сразила последнего кишаурим…

— Что они скажут? — со своего дивана проворковала ятверская ведьма, не отводившая глаз от падираджи. — насколько ты можешь доверять им?

— Придержи свой язык, — буркнул Фанайал, неловко, словно повиснув на каких-то крюках, склонившийся над павшим кишаурим. Падираджа поставил всё на человека, который сейчас умирал на шелковых покрывалах — все милости, которые даровал ему его Бог.

Неясно пока было лишь то, что случится потом.

Маловеби был в Зеуме знаком с подобными Фанайалу душами, полагавшимися скорее на предметы незримые, чем на видимые, творившими идолов по своему невежеству, дабы возжелать и назвать своими те пустяки, которыми почему-то стремились обладать. С самого начала своего восстания — уже больше двух десятков лет! — Фанайал аб Каскамандри противостоял Анасуримбору Келлхусу. Муж не может не мерить себя мерой своего врага, и Аспект-Император в любом случае был противником никак не менее, чем… внушительным. И Фанайал подавал себя в качестве священного противника, избранного Героя, назначенного судьбой стать убийцей жуткого Кусифры, Света Ослепительного, Демона, переломившего хребет собственной веры и собственного народа. Он поставил перед собой цель, которой можно было добиться только с помощью удивительной силы его Водоноса.

Невзирая на своё тщеславие, старший сын Каскамандри и в самом деле являлся вдохновенным вождём. Однако Меппа был его чудом, Второй Негоциант понимал это. Последний кишаурим. Без него Фанайал и его пустынное воинство едва ли было способно на нечто большее, чем осыпать ругательствами циклопические стены, защищавшие его врагов, императорских заудуньяни. Это Меппа покорил Иотию, а не Фанайал. Воинственный сын Каскамандри мог взять штурмом лишь не защищенный стенами город.

Оставшись без Меппы, Фанайал не мог надеяться на то, что ему удастся захватить столицу Империи. И теперь попал в западню, расставленную ему фактами и честолюбием. Чудовищные черные стены Момемна были неприступны. Он мог торчать возле них, однако прибрежный город нельзя принудить голодом к капитуляции. А сельский край становился всё более и более враждебным к нему. При всех своих горестях нансурцы не забыли выпестованную поколениями ненависть к кианцам. Даже пропитание его пестрой армии давалось Фанайалу трудом всё большим и всё более кровавым. Неизбежным образом росло число дезертиров, особенно среди кхиргви. И если императрица созывала колонны и перемещала их, войско фаним неумолимо сокращалось. Возможно, Фанайал еще мог одержать в открытом поле победу над армией императорских заудуньяни. Впрочем, самопожертвование Меппы стало причиной смерти внушающего почтение Саксиса Антирула; однако всегда найдется какой-нибудь дурак, который возглавит имперские силы вместо экзальт-генерала. Так что падираджа-разбойник ещё мог сотворить вместе с остатками своего пустынного воинства очередную из чудесных побед, прославивших его предков…

Но к чему она, если великие города Нансурии останутся закрытым для него?

Ситуация просто не могла оказаться худшей, и Маловеби внутренне хмыкал, оценивая её. Польза от фаним заключалась только в их способности бросить вызов Империи. То есть без Меппы Высокий и Священный Зеум более не нуждался в Фанайале аб Каскамандри.

Без Меппы Маловеби мог отправляться домой.

Он был свободен. Он долго приглядывал за ростом этой раковой опухоли. Настало время забыть об этих надменных и жалких дурнях — и начать обдумывать свою месть Ликаро!

— Твои гранды считают тебя отважным… — проворковала Псатма Наннафери. С присущей опийному хмелю непринужденностью, она раскинулась на диване, одна только шелковая накидка укрывала её нижнюю рубашку и ничего более. — Но теперь они увидят.

Фанайал мозолистой рукой стер с лица грязь своей скорби.

— Заткнись!

Скрежет, от которого обагрялась кровь, шли мурашки по коже… сулящие увечья.

Ятверская ведьма зашлась в хохоте.

Да… Безмолвно решил Маловеби. Пора уходить.

Ибо явилась Жуткая Матерь!

Однако он не пошевелился. Порог шатра остался не более чем в трех шагах за его спиной — он не сомневался в том, что сумеет ускользнуть незамеченным. Люди, подобные Фанайалу, редко прощают наглецов, посмевших стать свидетелями их слабости или ханжества. Однако они также имеют склонность карать за мелкие проступки как за смертные грехи. И, как сын жестокого отца, Маловеби владел умением присутствовать, но оставаться как бы невидимым.

— Да-ааа… — ворковала ятверианка с ленивым пренебрежением в голосе. — Добрая Удача прячет многие вещи… многие слабости

Она была права. Теперь, когда счетные палочки наконец предали его, то, что раньше казалось вдохновенной отвагой, соединенной с тонким расчетом, оказалось откровенным безрассудством. Но зачем ей говорить подобные вещи? Да, зачем вообще говорить правду тогда, когда она может оказаться всего лишь провокацией?

Однако, такая проблема была неразрывно связана со всеми махинациями Сотни: выгода никогда не оказывалась очевидной.

В отличие от безумия.

Да! Пора уходить.

Он мог бы воспользоваться одним из своих напевов, чтобы исчезнуть в ночи, начав долгий путь домой..

— Идолопоклонница! Шлюха! — завопил Фанайал, брызгая слюной на неподвижного Меппу, выдавая тем самым, как понял Маловеби, степень охватившего его ужаса, потому что падираджа предпочел изливать свою ярость в пространство перед собой, не рискуя обратиться лицом к злобной искусительнице. — Твоих рук дело! Твоих, ведьма! Одинокий Бог наказывает меня! Карает за то, что я впустил тебя на свое ложе!

Маловеби от неожиданности вздрогнул: таким сильным было противоречие между соблазнительным видом и жестким, старушечьим смехом. Даже в окутанном сумраком шатре Фанайала, она казалась освещенной, извлеченной из ледяных вод, пресной и безвкусной для бытия… и такой чистой.

— Тогда прикажи сжечь меня! — Воскликнула она. — Этот обычай фаним хотя бы разделяют с инрити! Они вечно сжигают дающих!

Падираджа наконец повернулся, лицо его исказилось. — Огнем всё только кончится, ведьма! Сначала я брошу тебя, подстилку, своим воинам, чтобы они поизгалялись над тобой, втоптали тебя в грязь! А уже потом прикажу подвесить тебя повыше над терновым костром, посмотрю, как ты будешь дергаться и визжать! И только в самом конце, ты вспыхнешь пламенем, отгоняя всё злое и нечистое!

Старушечий хохоток смолк.

— Да! — скрипнула она. — дай… мне… всё… их… семя! Всю их ярость, направленную на безжалостное чрево Матери! Пусть весь твой народ елозит по мне! И хрипит, как ощерившиеся псы! Пусть все они познают меня так, как знал меня ты!

Падираджа рванулся к ней, но словно повис на кистях, будто бы провязанных незримыми нитями к противоположным стенам шатра. Он мотал головой, стеная и плача. Наконец взгляд его круглых, ищущих глаз остановился на Маловеби, укрывшемся в густых тенях. Какое-то мгновение казалось, что падираджа молит его — но молит о чем-то слишком великом, слишком… невозможном для смертного.

Взгляд покорился забвению. Фанайал рухнул на колени перед злобной соблазнительницей.

Псатма Наннафери простонала от удивления. Ногти её растворявшегося в темноте взгляда царапнули по облику адепта Мбимайю — на долю мгновения, но и этой доли ему хватило, чтобы заметить филигрань темно-красных вен, утробных пелен, которыми она впилась как корнями в окружавшую их реальность.

Спасайся! Беги, старый идиот!

Однако он уже понимал, что бежать слишком поздно.

— Раздели меня между своими людьми! — Вскрикнула она. — Сожги меееняя! Ну же! — Звук, подобный собачьему вою, продирая кожу зеумца мурашками, пробирался под его грязные одеяния. — Приказывай же! И смотри, как умирает твой драгоценный Змееглав!

Льдом пронзило сердцевину его костей. Маловеби понял истинную причину её адского веселья — и истинную суть того, что сопутствовало ему. Жуткая Матерь неотлучно присутствовала среди них. И в тот злополучный день, в Иотии, это они были преданы Псатме Наннафери, а не наоборот.

Время бежать давно ускользнуло в прошлое.

— О чем ты говоришь? — широко расставив колени на ковре выдохнул Фанайал, на лице которого не осталось даже остатков достоинства.

— О том, о чем знает этот черный нечестивец! — Фыркнула она, указывая подбородком в сторону Маловеби.

Будь ты проклят, Ликаро!

— Говори, отвечай мне! — Вскричал падираджа, голосом еще более жалким из-за стараний казаться властным.

Черная, недобрая ухмылка.

— Д-аааа. Всеми своими амбициями, всей жалкой империей твоего самомнения ты обязан мне, сын Каскамандри. То, что ты отбираешь у меня, ты отбираешь у себя. То, что ты даришь мне, ты даришь себе… Взгляд её вонзался в темную пустоту над его головой. — И твоей Матери… — прошипела она тихим голосом, превратившимся в хрип…

— Но ты можешь спасти его? — Воскликнул Фанайал.

Полный соблазна смешок, — как у юной девушки обнаружившей слабость своего любовника.

— Ну конечно, — проговорила она, наклонившись вперед, чтобы погладить его по опухшей щеке. — Ведь моё Божество существует…



Маловеби бежал в ту ночь из шатра, в конечном итоге.

На его глазах она велела Фанайалу засунуть два пальца между её ног. Дыхание покинуло Маловеби. Само сердце замерло, покорившись восторженной силе, отозвавшейся в ней… Он видел, как падираджа извлек свои пальцы, как уставился на обагрившие их сгустки крови. Псатма Наннафери свернулась как избалованная кошка на своей кушетке, глаза её наполнились дремотой.

— Вложи их в его раны… — проговорила она, томно вздохнув. Глаза её уже закрывались.

— Дай.

Фанайал стоял, как стоит человек, лишившийся опоры на вершине горы… ненадежный, потрясенный, наконец, он повернулся к последнему кишаурим.

И Маловеби, бежал, забрызгав свои одежды ниже пояса. Он и впрямь бежал по стану, прячась в тенях, стыдясь всего, что могло попасться ему на пути. Оказавшись в укромном сумраке собственного шатра, он сбросил свои причудливые облачения, и остался стоять, обнаженный, окруженный облаком собственной вони. А потом даже не заметил, как лег и заснул.

Проснувшись, он обнаружил, что его указательный и средний пальцы окрашены в яркий вишневый цвет.

Дураком он не был. При всем том, немногом, что было известно ему про Жуткую Матерь Рождения, он прекрасно понимал, какие опасности ждут впереди. Он был из тех, кого в его народе звали «вайро», одним из взятых Богами. Согласно Кубюру, древнейшему преданию его народа, бедствия, что окружали вайро, были лишь следствием прихотей Сотни. Однако Мбимайю располагали более тонким и потом более страшным объяснением. Если люди обречены вечно трудиться, вечно копить результаты собственного труда в надежде на молитвы потомков, Боги находятся за гранью самой возможности индивидуального поступка. Субстанцию их членов образовывало ничто иное, как прохождение самих событий. Они правили миром, даруя награды, но в куда большей степени подгоняя его катастрофами… войнами, голодом, землетрясениями, потопами.

Вайро были их руками, и священными и ужасными одновременно.

Вот почему тех, в ком узнавали вайро, часто изгоняли в глушь. Когда ему было всего девять лет, Маловеби наткнулся в лесу возле дедова поместья на труп женщины, прижавшейся к стволу высокого кипариса. Останки её высохли — в том году свирепствовала жара — однако связки трупа не распались, что вкупе с одеждой придавало усопшей жуткий облик. Отовсюду её окружала трава, ростки пробивались и сквозь высохшую плоть. Дед, тогда велел не касаться её, указал ему на труп и молвил. — Смотри: ни один зверь не тронул её. И поделился мудрым знанием. — Она — вайро.

A теперь он и сам сделался вайро… проклятым.

И потому, если он и вернулся без приглашения в шатер падираджи, то потому лишь, что по сути дела никогда и не оставлял его…

Шли дни. Меппа поправлялся. Фанайал без вреда для себя — в той же мере как и он сам — пережил ту жуткую ночь. Маловеби скрывался в своей палатке, разыскивая в недрах души какое-то решение, проклиная Шлюху-Судьбу и Ликаро — причем последнего много больше, чем первую. Позы Ликаро, раболепство Ликаро, и более всего его обман — навлекшие на него это несчастье!

Однако подобные раны можно было ковырять не слишком долго, наступала пора искать повязку. Будучи почитателем Мемговы, он прекрасно знал, что отыскать исцеление, можно было, только владея тем, чего у него как раз не было: а именно знанием. И так как Шлюха им обладала, источником этого знания являлась она: Псатма Наннафери. Только она одна могла объяснить ему, что случилось. Только она могла сказать ему, что он должен дать…

Проникнуть в шатер Фанайала было просто: теперь его никто не охранял.

И она таилась его в недрах, словно какая-то священная паучиха.

Маловеби всегда был самым отважным среди своих братьев, он первым нырял в холодные и неведомые воды. Он понимал, ныне может умереть, потеряв разум, как та вайро, которую он нашел мальчишкой, или же умереть, даже не понимая, что именно уловило его, и что более важно, есть ли пути к спасению. И посему, подобно ныряльщику набрав воздуха в грудь, он выбрался из шатра и направился в сторону штандарта падираджи — двух скрещенных ятаганов на черном фоне, недвижно повисшего над павильонами. — Умру, узнавши, — буркнул он под нос себе самому, словно бы не ощущая еще полной уверенности. Сразу же ему пришлось ненадолго остановиться и пропустить бурный поток, образованный примерно полусотней пропыленных всадников. Момемн прятался за холмом, хотя осадные работы и недоделанные осадные башни, выстроившиеся на высотах, свидетельствовали о присутствии грозной имперской столицы. Какая-то часть его не переставала дивиться тому, как далеко занесло его это посольство — к самим Андиаминским высотам! Безумием казалось даже помыслить о том, что эта имперская Блудница ночует сейчас в считанных лигах от него.

Он представил себе как передает Нганка'кулл закованную в цепи Анасуримбор Эсменет — не потому что считал такое возможным, но потому что предпочел бы видеть, как скрежещет зубами Ликаро, чем узреть то, что ожидало его внутри фанайялова шатра. Краткость пути его, воистину, казалась чудесной. Отмахиваясь от поднятой всадниками пыли, он решительно шагал мимо застывших в недоумении фаним, направляясь к свернутому пологу и шитым золотом отворотам… и потом, самым невероятным образом, оказался там, на том в точности месте, где стоял в ту ночь, когда должен был умереть проклятый Водонос.

В павильоне было душно, воздух наполнял запах ночного горшка. Солнечный свет золотил широкие швы над его головой, проливал серые тени на мебель и сундуки с добром. Несколько взволнованных мгновений Маловеби изучал сумятицу. Как и в ту ночь внутри шатра господствовала огромная дубовая кровать, но теперь на ней воцарился беспорядок. На ложе, среди хаоса подушек и скомканных покрывал, никого не было … как и на соседствующим с ним диване …

Маловеби обругал себя за глупость. Почему, собственно люди считают, что вещи должны оставаться на своих местах, когда они их не видят?

И тут он увидел её.

Так близко от себя, что даже охнул.

— Чего ты хочешь, нечестивец?

Она сидела слева от него, к нему спиной, не более чем в каких-то четырех шагах, и вглядывалась в зеркало над туалетным столиком. Не понимая зачем, он шагнул к ней. Она вполне могла бы услышать его с того места, где он стоял.

— Сколько же тебе лет? — Слова сорвались с его губ.

Тонкое смуглое лицо в зеркале улыбнулось.

— Люди не сеют семени осенью, — ответила она.

Пышные черные волосы рассыпались по её плечам. Как всегда, одежда её обостряла, а не притупляла желание, наготу её прикрывала на бедрах прозрачная ткань и бирюзовая кофточка без застежек. Даже один взгляд на неё наводил на мысли о негах.

— Но…

— Еще ребенком я чувствовала отвращение к похотливым взглядам мужчин, — проговорила она, быть может, глядя на него в зеркало, быть может, нет. — Я узнала, выучила, понимаешь, что берут они. Я видела девушек, таких же как та, что смотрит на меня ныне, и нашла, что они представляют из себя не более чем жалких сук, забитых настолько, что начинают обожать палку… Она подставила щеку под ожидающие румяна, промакнув золотую пыльцу вокруг колючих глаз. — Но есть знание, a есть знание, как и во всем живом. Теперь я понимаю, как земля поднимается к семени. Теперь я знаю, что дается, когда мужчины берут…

Её нечеткое изображение в зеркале надуло губки.

— И я благодарна.

— Н-но … — пробормотал Маловеби. — Она… то есть, Она… Он умолк, пронзенный ужасом от того, что перед внутренним взором его возникли полные влаги вены, занимающие всё видимое пространство в ту ночь, когда следовало умереть последнему кишаурим. — Жуткая Матерь… Ятвер совершила все это!

Псатма Наннафери прекратила свои действия, и внимательно посмотрела на него через зеркало.

— И никто из вас не упал на колени, — сказала она, кокетливо пожимая плечами.

Она играла с ним как какая-нибудь танцовщица, которой нужен только набитый кошель. Струйка пота скользнула по его виску из-под взлохмаченной шевелюры.

— Она наделила тебя Зрением, — настаивал чародей Мбимайю. — Тебе ведомо то, что случится… — Он облизал губы, изо всех сил стараясь не выглядеть испуганным настолько, насколько испуган он был. — Пока оно ещё не произошло.

Первоматерь принялась чернить сажей свои веки.

— Так ты считаешь?

Маловеби настороженно кивнул. — Зеум чтит древние пути. Только мы почитаем Богов, такими, какие они есть.

Кривая ухмылка способная принадлежать лишь древнему и злобному сердцу.

— И теперь ты хочешь узнать свою роль в происходящем?

Сердце его застучало в ребра.

— Да!

Сажа и древнее зеркало превратили глаза её в пустые глазницы. Теперь на него смотрел смуглый череп, с девичьими, полными губами.

— Тебе назначено, — произнесла пустота, — быть свидетелем.

— Б-быть? Свидетелем? Вот этого? Того, что происходит?

Девичье движение плеч. — Всего.

— Всего?

Не вставая, на одной ягодице, она повернулась к нему, и, невзирая на разделявший их шаг, её манящие изгибы распаляли его желание, будили похоть, подталкивали его к обрыву.

Жрица Ятвер жеманно улыбнулась.

— Ты ведь знаешь, что он убьет тебя.

Ужас и желание. От неё исходил жар вспаханной земли под горячим солнцем.

Маловеби забормотал. — Убьет… убьет меня? За что?

— За то, что ты возьмешь то, что я тебе дам, — проговорила она, как бы перекатывая языком конфету.

Он отшатнулся от неё, пытаясь высвободиться из её притяжения, захватившего его словно надушенная благовониями вуаль…

Посланец Высокого Священного Зеума бежал.

Смех песком посыпался на его обожженную солнцем кожу. Обдирая её, заставляя натыкаться бедром и лодыжкой на разные вещи.

— Свидетелем! — Взвизгнула вслед ему старуха. — Ссссвидетелем!



Пульс его замедлялся, уподобляясь биениям чужого сердца. Дыхание углублялось, следуя ритму других легких, с упорством мертвеца Анасуримбор Кельмомас устраивался в рощах чужой души…

Если их можно было назвать этим словом.

Человек, которого мать его называла именем Иссирал, стража за стражей, стоял посреди отведенной ему палаты… неподвижный, темные глаза устремлены в блеклую пустоту. Тем временем имперский принц вершил над ним свое тайное бдение, наблюдая через зарешеченное окошко. Он умерил свою птичью живость до такого же совершенства, превращавшего небольшое движение в полуденную тень.

И он ждал.

Кельмомас наблюдал за многими людьми, пользуясь тайными окошками Аппараториума, и комическое разнообразие их не переставало удивлять его. Любовники, нудные одиночки, плаксы, несносные остряки проходили перед ним бесконечным парадом вновь обретенных уродств. Наблюдать за тем, как они шествуют от собственных дверей, дабы соединиться с имперским двором, было все равно, что смотреть как рабы увязывают колючки в снопы. Лишь теперь он заметил, как ошибался прежде, считая, что разнообразие это только кажущееся, и представляет собой иллюзию невежества. Разве мог он не считать людей странными и различными, если они являлись лишь его собственной мерой?

Теперь мальчишка знал лучше. Теперь он знал, что каждый присущий людскому роду эксцесс, любой бутон страсти или манеры, отрастает от одного и тоже слепого стебля. Ибо человек этот — убийца, которому каким-то образом удалось застать врасплохСвятейшего дядюшку — прошел подлинным путем возможных и невозможных действий.

Нечеловеческим путем…

Совершенно нечеловеческим.

Подглядывание это родилось из игры — невинной шалости. Матушка по причине своей занятости и недомыслия полагала, что Кельмомас уже достаточно набегался по дворцу. Смутные подозрения, время от времени затемнявшие её взгляд, означали, что он не мог более рисковать и мучить рабов или слуг. Но чем ещё можно заняться? Играть в песочек и куклы в Священном Пределе? Слежка за нариндаром, решил мальчишка, станет его любимым занятием, отвлекающим общее внимание, пока он будет планировать убийство собственной старшей сестры.

Уже первая стража убедила его в том, что с человеком этим что-то неладно, даже если забыть о красных мочках ушей, аккуратной бородке, короткой стрижке. Ко второму дню игра превратилась в состязание, в стремление доказать, что он способен поравняться со сверхъестественной неподвижностью этого человека.

После третьего дня даже речи о том, чтобы не шпионить уже не было.

Взаимоотношения с сестрицей превратились в открытую рану. Если Телиопа рассказала матери, тогда …

Ни один из них не мог вынести мысль о том, что может тогда случиться!

Анасуримбор Телиопа представляла собой угрозу, которую он просто не мог игнорировать. Нариндар, с другой стороны, был никем иным, как его спасителем, человеком, избавившим его от дяди. И, тем не менее, день за днем, всякий раз, когда возникала возможность, он обнаруживал, что бродит по полым костям Андиаминских высот, разыскивая этого человека, сплетая этому всё новые и новые разумные объяснения.

Она, Телли, не сумела ещё промерить подлинную глубину его интеллекта. Она и не подозревала о грозящей ей опасности. И пока положение дел не менялось, у неё не было никаких оснований осуществлять свою подлую угрозу. Подобно всем кретинам, она слишком ценила свой короткий девичий ум. Момемн же нуждался в сильной императрице, особенно после смерти этого экзальт-тупицы, Антирула. Так что, пока продолжалась осада, им с братом ничто не грозило…

К тому же спаситель он или нет, с человеком этим что-то неладно.

Соображения эти во всей ясности шествовали, как на параде, перед оком его души, шерсть на его загривке разглаживалась, и он потаенной луной обращался вокруг планеты этого невозможного человека.

Пройдет какое-то время, быть может, стража-другая, и тогда какой-то бродячий ужас выкрикнет: Телли знает!

И он отмахнется от лиц съеденных им людей.

Безумная манда!

Поначалу он воспринимал тот вызов, который она представляла собой, со спокойствием и даже с восторгом, как мальчишка, собирающийся залезть на опасное, но прекрасно знакомое и любимое дерево. Сучья и ветви имперской интриги были достаточно хорошо знакомы ему. Двое его братьев и дядя уже приняли смерть от его руки — два имперских принца и Святейший шрайя Тысячи Храмов! Много ли трудностей может создать ему эта тощая заика — Анасуримбор Телиопа?

Шранка, звал её Инрилатас. Только один Инри умел довести её до слез.

Однако восторг скоро сменился разочарованием, ибо Телли отнюдь не была обыкновенным деревом. Днем она никогда не разлучалась с матерью — никогда! — и это означало, что облако инкаусти, защищавших императрицу, облекало также и её. И все ночи без исключения она проводила, затворившись в собственных апартаментах… причем, насколько он мог судить, без сна.

Однако, в первую очередь он начал испытывать опасения в отношении собственной силы. Чем дольше Кельмомас обдумывал события предыдущих месяцев, тем больше он сомневался в ней, тем более очевидным становилось его бессилие. Он съеживался, вспоминая ленивую манеру, с которой играл с ним Инрилатас, развлекая себя скуки ради, или вспоминая, как Святейший дядя легко познал его сущность по одному лишь намеку. Факт заключался в том, что Инрилатаса убил именно дядя, но никак не Кельмомас. И каким образом он мог приписать себе честь убийства дяди, если подлинный убийца замер как камень в тенях под его ногами?

При всех его дарованиях юному имперскому принцу ещё только предстояло познать болезнь, имя которой размышление о том, насколько часто лишь неспособность увидеть альтернативу заставляла смелых совершать отважные деяния. Он следил за нариндаром, равняясь с ним в неподвижности, втискивая все уголки своего существа в ту прямую линию, которую представляла собой душа ассасина — все уголки, что есть, кроме разума, который с безжалостностью насекомого то и дело задавал ему вопрос: как мне покончить с ней? Он лежал не моргая, ощущая нёбом вкус пыли, едва дыша, вглядываясь в щели между полосками железа, злясь на своего близнеца, покрикивая на него, иногда даже рыдая от немыслимой несправедливости. Так он крутился в своей неподвижности, раздумывая и раздумывая, пока это не отравило само его мышление до такой степени, что он вообще не мог более думать!

Потом он будет удивляться тому, как само обдумывание убийства Телли позволило ему сохранить свою жизнь. Как все сценарии, все самозабвенные диспуты и возвышенные декламации, сделались простым предлогом того странного состязания в неподвижности, на которое он вызвал нариндара… Иссирала.

Лишь он, он один имел значение здесь и сейчас, вне зависимости от осаждавших город фаним. Мальчишка каким-то образом знал это.

После бесконечно длительных размышлений, после полной неподвижности нариндар просто … что-то делал. Мочился. Ел. Омывал тело, а иногда уходил. Кельмомас, наблюдал, лежал неподвижно, не ощущая своего тела от долгого бездействия, и вдруг этот человек… шевелился. Это было столь же неожиданно, как если бы вдруг ожил камень, ибо ничто не указывало заранее на желание или намерение пошевелиться, никаких признаков нетерпения или беспокойства, рожденных предвкушением… ничто. Нариндар просто приходил в движение, выходил в дверь, шел по расписанным фресками коридорам, a Кельмомас ещё только поднимался на ноги, проклиная онемевшие конечности. Он был готов лететь за нариндаром даже сквозь стены…

A потом, без видимых причин, ассассин… замирал на месте.

Странная непредсказуемость пьянила. Так прошло несколько дней, и только тогда Кельмомас осознал, что никто … вообще никто… никогда не был свидетелем столь странного поведения, не видел ещё человека, который вел бы себя подобным образом. В присутствии других людей нариндар держался отстраненно, больше молчал, вел себя так, как и положено жуткому убийце, всегда старающемуся убедить окружающих хотя бы в собственной человечности. Несколько раз навстречу ему попадалась мама, вышедшая из-за угла или вошедшая в дверь. И что бы она ни говорила ему, если и говорила (ибо, находясь в обществе некоторых людей предпочла бы вообще не встречаться с ним), он безмолвно кивал, возвращался в свою комнату, и замирал…

В неподвижности.

Иссирал ел. Спал. Срал. Дерьмо его воняло. Следовало считаться со всеобщим ужасом, с которым с ним обращались слуги, как и с ненавистью многих сторонников Святейшего дядюшки, пребывающих при имперском дворе. Однако куда более удивительной была та степень, в которой он оставался незамеченным, как подчас он, незримый, замирал на одном месте, для того лишь, чтобы делая пять шагов направо или влево, стать как бы невидимым для пролетавших мимо стаек кухонной прислуги, перешептывавшихся и поддевавших друг друга.

Загадка эта скоро затмила все остальные помыслы в голове имперского принца. Он начал мечтать о своих бдениях, отдаваясь жесткой дисциплине, властвовавшей над его днями, кроме тех мгновений, когда тело его снова втягивалось в лабиринт тоннелей, но душа оставалась каким-то образом прикованной к решетке, и он одновременно следил и уползал прочь, раздираемый ужасом, разбиравшим его плоть по жилке, под визг Мира, пока высеченное в кремне лицо медленно-медленно поворачивалось, чтобы поравняться с его бестелесным взглядом…

Пока игра продолжалась, это сделалось еще одной темой, подлежащей взволнованному обсуждению в академии его черепа. Быть может, сны о чем-то предупреждали его? Или же нариндар каким-то образом узнал о его слежке? Если так, он ничем не показывал этого. Однако когда он обнаруживал что-либо вообще?

Наблюдение за этим человеком лишь оттачивало лезвие его тревоги, особенно когда Кельмомасу пришлось задуматься над тем, насколько много знал ассасин. Как? Как мог этот человек настолько безошибочно попадаться на пути его матери, как мог он не просто знать, куда она идет, не имея об этом никаких сведений, как мог выбирать именно тот маршрут, которым она пойдет?

Как такое могло оказаться возможным?

Однако он — нариндар, рассудил мальчик. Знаменитый посланник жестокого Четырехрогого Брата. Возможно, знание его имеет божественный источник. Быть может, благодаря этому нариндар и сумел победить Святейшего дядю!

Мысль эта привела его к маминому библиотекарю, чудаковатому рабу-айнонцу, носившему имя Никуссис. Тощему, смуглому, не уступающему в худобе Телиопе и наделенному какой-то нечистой способностью чуять неискренность. Он, один из немногих мирских душ, неким образом умел проникать сквозь окружавший мальчика слой шутовского обаяния. Никуссис всегда относился к Кельмомасу со сдержанной подозрительностью. Во время одного из припадков отчаяния, имперский принц по этой самой причине уже, даже было, собрался убить библиотекаря, и так до конца и не сумел избавиться от желания опробовать на нем кое-какие яды.

— Говорят, что он бродит по этим самым залам, мой принц. Почему бы и не спросить его самого?

— Он не говорит мне, — мрачно солгал мальчишка.

Одобрительный прищур.

— Да, и это не удивляет меня.

— Он сказал мне, что Боги и люди ходят разными путями…

Губы цвета натертого маслом красного дерева, сложились в улыбку, мечтающую о противоположности. Досада никогда еще не бывала такой радостной.

— Да-да… — проговорил Никуссис, звучным голосом мудреца просвещающего молодого собеседника. — Он сказал правду.

— А я ответил, что пути моего отца — пути Бога.

Страх еще никогда не казался столь восхитительным.

— И… э … — не совсем удачная попытка сглотнуть. — И что же он ответил?

Ужас, мальчишка уже давно понял это. Страх был подлинным достоянием его отца, — не поклонение, не унижение, не восторг. Люди делали то, что приказывал им делать он, маленький Анасуримбор Кельмомас, из ужаса перед его отцом. И вся болтовня насчет всеобщей любви и преданности была просто ватой, прячущей лезвие бритвы.

Его ответ заставил библиотекаря побледнеть.

— Убийца сказал: тогда пусть спросит твой отец.

Глаза тощих людей выкатываются от испуга, подумал он, наблюдая за Никуссисом. Интересно, и Телли тоже? Она вообще способна испугаться?

— И тогда я вскричал: Мятеж!

Последнее слово он произнес со скрежетом в голосе, и был вознагражден паникой, охватившей старого библиотекаря — дурак едва не выскочил из собственных сандалий!

— И ч-ч-что он тогда сказал? — пролепетал Никуссис.

Юный принц империи покачал головой, изображая недоверие к собственным словам.

— Он пожал плечами.

— Пожал плечами?

— Пожал.

— Ну что ж, тогда отлично, что ты пришел ко мне, молодой принц.

И после этого изможденный голодом идиот выложил ему все, что знал о нариндарах. Он рассказывал об огромных трущобах, в которых царили алчность и зависть, ненависть и злоба, о том, как убийцы и воры марали собой всякое общество людей, обладая душами столь же порочными, сколь благородна душа самого Кельмомаса, столь же грязными, сколь чиста его душа. «Согласно Бивню Боги отвечают любой природе, человеческой или нет. Нет человека, спасенного за добродетель, нет человека, осужденного за грех, все определяет Око их Бога. И если есть нечестивые целители, то есть и благие убийцы…» — Он захихикал, наслаждаясь собственным красноречием — и Кельмомас немедленно понял, по какой причине его мать обожала этого старика.

— И не существует людей, столь злых, но притом и святых как нариндары.

— Ну и? — Спросил имперский принц.

— То есть?

— Я уже знаю всю эту белиберду! — Не скрывая гнева, выпалил мальчишка. Почему этот дурак ничего не понимает?

— Чт-чт-что ты сказал…?

— Откуда берется их сила, дурак! Их власть! Как могут они убивать так, как они убивают?

Каждый человек был трусом — таков был великий урок, почерпнутый им из пребывания среди костей на Андиаминских высотах. И также каждый человек был героем. Каждый нормальный человек когда-либо покорялся страху — вопрос заключался лишь в том, в какой степени. Некоторые люди завидовали крохам, дрались как львы из-за какого-то пустяка. Однако большую часть душ — таких, как Никуссиса — приходилось ранить, чтобы выпустить наружу отчаянного героя. Большинство таких людей обретало отвагу слишком поздно, когда оставалось только кричать и метаться.

— Рас-рассказывают, что их выбирает сам Че-четырехрогий Брат… среди сирот… уличных мальчишек, когда они еще не достигли даже твоего возраста! Они проводят свою жизнь в упра…

— Упражняются все мальчишки! Все кжинета, рожденные для войны! Но что делает особенными этих ребят?

Люди, подобные Никуссису, книжные душонки, в лучшем случае обладают скорлупкой надменности и упрямства. A под ней скрывается мякоть. Этого можно было запугивать безнаказанно — пока шкура его остается целой.

— Б-боюсь, я-я н-не пони…

— Что позволяет простому смертному… — Он умолк, чтобы попытаться изгнать убийственную нотку из своего голоса. — Что позволяет простому смертному войти в Ксотею и заколоть Анасуримбора Майтанета, Святейшего шрайю Тысячи Храмов ударом в грудь? Как подобный… поступок… может… оказаться… возможным?

Жавшиеся друг к другу на полках свитки глушили его голос, делали его более низким и мягким. Библиотекарь взирал на него с ложным пониманием, кивая так, словно вдруг осознал сказанное… принц переживает утрату. Мальчик, конечно же, любил своего дядю!

Никуссис, безусловно, не верил в это, однако человеку нужна какая-то басня, за которой можно спрятать факт собственной капитуляции перед ребенком. Кельмомас фыркнул, осознавая, что отныне библиотекарь будет любить его — или по крайней мере уверять в том себя — просто для того, чтобы сохранить в душе ощущение собственного достоинства.

— Ты и-имеешь в виду Безупречную Благодать.

— Что?

Глаза на коричневом лице моргнули. — Н-ну… э… удачу…

Хмурое лицо имперского принца потемнело от гнева.

— Ты слышал слухи о том… — нерешительно начал Никуссис. — Давние слухи … выдохнул он. — Россказни о… o Воине Доброй Удачи, подстерегающем твоего отца?

— И что с того?

Веки библиотекаря опустились вместе с подбородком.

— Величайшие из нариндаров, обладатели самых черных сердец… говорят, что они становятся неотличимыми от своего дела, неотличимыми от Смерти. Они действуют не по желанию, но по необходимости, не размышляя, но всегда делая именно то, что необходимо сделать…

Наконец! Наконец-то этот гороховый шут сказал кое-что интересное.

— То есть ты хочешь сказать, что удача их… совершенна?

— Да-да.

— При любом броске палочек?

— Да.

— И значит, человек, убивший моего дядю… он…

Глаза библиотекаря, сузившись, приняли прежнее выражение. Настал его черед пожимать плечами.

— Сосуд Айокли.



Библиотекарь мог ничего не рассказывать ему об Айокли. Боге-Воре. Боге-Убийце.

Ухмыляющемся Боге.

Анасуримбор Кельмомас нырнул в привычный сумрак, и шел в нем незримо, менее чем тенью на границе всех золотых пространств, возвращаясь к покоям императрицы-матери. Дышалось легко.

Ты помнишь.

Он замирал. Он крался, перебегал по укромным залам, и поднимался и поднимался. Казалось, что никогда ещё он не принадлежал в такой мере к этой плоской пустоте, разделяющей живых и тупых тварей. Никогда ещё не позволял так разыграться своей фантазии.

Почему же ты отказываешься вспоминать?

Мальчишка помедлил во мраке. Что вспоминать?

Твое Погружение.

Он продолжал свой путь вверх по расщелинам своего священного дома.

Я помню.

Значит, ты помнишь того жучка…

Он отбился от матери, последовав за жучком, спешившим по полу в тенистые пределы форума Аллосиум. Он до сих пор помнил, как меркли отражения свечного канделябра на жестких крылышках мелкой твари, спешившей по плиткам пола… уводившего его всё глубже и глубже.

К изваянию Четырехрогого Брата, вырезанному из диорита и отполированному.

И что же?

Кельмомас видел Его, совершая свой темный путь к небу, жирного и злого, сидевшего скрестив ноги в своей ячейке Дома Богов — и также наблюдавшего за жучком. Оба они ухмылялись!

Это было твое приношение, произнес проклятый голос.

Он обратился к одутловатой фигуре, а затем, скрючившись у её подножия, оторвал ногтями две ножки жучка, забегавшего кругами.

Вот так шутка!

Отец его был сосудом Бога Богов! А он сам при желании может обмениваться шутками с Ухмыляющимся Богом! И при желании может ущипнуть Ятвер за грудь!

И как же Он хохотал.

Мальчишка застыл во тьме — на сей раз уже абсолютной — и снова…

Злобный Айокли смеялся.

Они смеялись вместе, он и Ухмыляющийся Бог. Он улыбнулся этому воспоминанию.

Итак, боги ищут нашего расположения…

Он обладал Силой! И имел божественную природу!

Имперский принц возобновил подъем, улыбка блекнущим синяком осеняла его лицо. Близнец его умолк, быть может погрузившись в то самое жужжание, превратившее его члены в пустые пузыри. И только выбравшись из лабиринта и очутившись в маминой спальне, осознал он степень владевшего им ужаса.

Об Айокли в Храме всегда рассказывали одно и то же. Он — Хитрец, шут, обманщик, ловкач, он берет без сопротивления, не испытывая угрызений. Эскапады его увлекали молодежь, более всего любившую обманывать и дурачить своих отцов. Каждая выходка всегда казалась безвредной, всегда казалась смешной, так что он и другие дети только хихикали, а иногда и приветствовали Ухмыляющегося Бога.

Но в этом крылась и ловушка, урок, — в моменте, когда жуткая истина Четырехрогого Брата разверзала свое бездонное жерло, в моменте, когда начинались смерти и погибель любимых и ни в чем не повинных — и когда дети вдруг понимали, что их также уже совратили, одурачили, заставили одобрять зло и порок. И всё ласковое, всё льстивое, всё жуликоватое и оттого человечное как одежда ниспадало на пол, открывая изначального, полного яда Бога, выросшего в гору за бесконечные века поглощения горя и ненависти.

И они смеялись, он и его бестелесный брат, смеялись, замечая полные ужаса взгляды, слезливые протесты, отчаянные молитвы. Они смеялись, потому что всегда бывало одно и то же, и недоумки всегда оказывались одураченными одной и той же историей или похожими на неё. Они удивлялись этому абсурду, когда приветствия спустя сердцебиение сменялись жалобами — и тому, что души могут стремиться к покаянию, к суждению дураков, старших годами. Какая разница в том, кто и когда умрет? Старинные были, и все участники их уже умерли. Зачем же крючиться на коленях, если можно повеселиться?

Айокли, рассудил мальчишка, много более умен, чем прочие из Сотни. Быть может Он не столько зол…сколько не понят.

Только теперь имперский принц понял. Только теперь он мог измерить их ужас, режущее дыхание внезапного, катастрофического осознания. Если тебя одурачили россказни, значит, ты вооружен в жизни.

Кельмомас часто думал о себе, как о герое, как о душе, обреченной властвовать. Смерть братьев и дяди самым непосредственным образом подтвердила его предположения. Всё указывало на то, что он будет наследником престола! Однако, россказни, как ему было известно, столь же ненадежны как сестры, они завлекают мысль в дымные лабиринты, заманивают её в надушенный коридор, при этом накрепко закрывая незримые врата. По причине простого невежества каждая жертва видит в себе героя, и без всякого исключения смерть становится их просвещением, проклятие их наградой.

Боги всегда съедают тех, кто неспособен их покормить.

И уже другой мальчишка, выкликая мамочку, стоял в роскошной опочивальне императрицы… мальчишка, уши которого, наконец, открылись для далекого гула предметов более ужасных, повисших над горизонтом ураганов, створоживших его кровь.

Мерцающий фонарь бросал свет на прозрачный полог, освещал пустую постель, не которой змеями копошились тени. Из прихожей и расположенной за нею гостиной лился золотой свет. Кельмомас понял, что, не замечая того, пошел на звук голоса матери.

— Любой ценой… — Пробормотала она, обращаясь к какой-то неведомой душе. Но к кому именно? Она принимала в своих покоях только тогда, когда требовалась полная тайна…

— Так… — продолжила она голосом напряженным, связанным туго как жертвенная коза. — А что говорит Четырехрогий Брат?

Кельмомас замер.

Он просочился мимо мраморного столба в укромный альков. Он видел мать в её вечернем наряде, свободно откинувшуюся на спинку шитого золотом инвитского дивана, умащенную белой ворванью, вглядывающуюся в какую-то точку посреди комнаты. Красота её заставила его задохнуться, острые вспышки алмазов Кутнармии на головном уборе, уложенные блестящие кудри, безупречная карамель кожи, шелковые складки розового платья, скульптурные швы…

Идеальный облик.

Он стоял как призрак в темном алькове, бледный скорее от безутешного одиночества, чем от кровного родства с древними королями севера. Он вступил в дом Ненависти; он искалечил жучка, дабы преподать урок. И теперь Ненависть вступила в его собственный дом, чтобы проучить его самого.

Он здесь… — негромко произнес голос. — Мы поручили Его Матери.

Иссирал. Четырехрогий Брат топчет полы покоев Андиаминских высот.

И оком души он видел стоящую напротив Извечную Злобу, курящуюся струйками Первотворения…

Резким движением она посмотрела на него — внезапность едва не выбросила мальчишку из собственной кожи. Однако мать смотрела сквозь него — и на мгновение ему показалось, что ужас из его сна обрел реальность, что он сделался всего лишь видением, чем-то бестелесным… иллюзорным. Однако она прищурилась, свет лампы мешал ей, и он понял, что она не видит ничего за пределами, поставленными собою.

И Кельмомас нырнул обратно во тьму, скользнул за угол.

— Сквозняк, — рассеянным тоном заметила мать.

Мальчишка бежал обратно в недра дворца. Укрылся в самой глубокой его сердцевине, где плакал и стенал, осаждаемый образами, визжавшими под оком его души, жаркими видениями сцен насилия над матерью, повторяемыми снова и снова… красота покинула её лицо, кожа расселась, уподобилась кровавым жабрам, и кровь брызжет на драгоценные фрески…

Что же делать ему? Маленькому ещё мальчику!

Но только она одна!

Зат-кнись-зат-кнись-зат-кнись!

Обхватив себя руками и раскачиваясь. Сопя и хлюпая носом.

Только она! И никто другой!

Неееет!

Цепляясь, цепляясь, хватаясь за пустоту…

Кто же теперь будет нас любить?



Но когда он наконец возвратился назад, мать как всегда спала в своей постели, свернувшись клубком, на боку, костяшка указательного пальца почти прикасалась к губам. Он смотрел на неё большую часть стражи, восьмилетний призрак, клочок сумрака, взглядом более внимательным, чем положено человеку.

А потом он, наконец, ввинтился в её объятья. Она была более чем тепла.

Мать вздохнула и улыбнулась. — Это неправильно… — пробормотала она из глубины сна. — Позволять тебе бегать вольно как дикому зверю…

Он вцепился в её левую руку обеими своими руками, стиснул с подлинным отчаянием. И застыл в её объятьях словно личинка. Каждый отсчитанный вздох приближал его к забвению, голова оставалась мутной после недавних рыданий, глаза казались двумя царапинами. Благодарность охватила его …

Его собственная Безупречная Благодать.

В ту ночь ему снова приснился нариндар. На сей раз, он сделал два шага, остановился под решеткой, подпрыгнул и проткнул ему глаз.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ Иштеребинт

Ложь подобна облакам, — гигантам, вырастающим до самых небес и ярящимся под ними для того лишь,

чтобы проходить мимо, всегда проходить мимо. Однако Истина —

это небо, вечное и изменчивое, укрытие днем и бездна ночью.

— Хромой Паломник, АСАНСИУС
Конец лета, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Иштеребинт
Анасуримбор Серве было всего лишь три года, когда она осознала, что мир, как и всё вокруг неё, зыбок. Она смотрела на пучки белых нитей, расходящиеся от всех освещенных предметов, и понимала: они не реальны. И поскольку воспоминания её начинались с трехлетнего возраста, так было всегда. Нереальность, так называла её Серва, вечно портила всё вокруг. — Неужели ты этого не видишь, мама? — Вопрошала она, — Смотри, смотри же! Здесь все нереально! Иногда она плясала, а потом в растерянности бродила, напевая. — Всё вокруг Ложь! Всё! Только! Кажется!

Подобные выходки ужасали её мать, завидовавшую детям, получившим от отца свои опасные дарования. И тот факт, что подобные страхи очень мало беспокоили её дочь, означал, что девочка унаследовала заодно и сердце своего отца.

Тогда она, Нереальность, более всего напоминала призрачное скопление намеков и подозрений, не имеющее в себе ничего объяснимого — с достоверностью головоломного полета над плоской равниной. И обещанием перспектив, скрывающихся в доступных зрению расщелинах этой равнины. Глубинная неполнота, незавершенность ткани Творения, несовершенство нитей утка и основы сущности, превращающее в дым землю, в бумагу небо со всеми его распростершимися от горизонта до горизонта покровами. Она поражала девочку, к примеру, мерцанием самих предметов, — белыми проволоками, петлями своими, окружавшими всё освещенное: блестящие мрамором лужицы под озарёнными лучами солнца люками в потолках, полуденное сияние, слепившее ребёнка во время летних обедов на задней террасе. Пляшущие отражения волн на стенах купальни.

Ей было шесть, когда неполнота эта начала заражать и других людей. Первой жертвой пала её мать, но только потому, что оказалась ближайшей и потерпевшей наибольший ущерб. Отпрыски императрицы прекрасно знали о периодически овладевавших ею приступах гнева. Родной отец и в самом деле повергал их в ужас, но скорее как Бог, чье постоянное отсутствие облегчало ситуацию, позволяя забыть о подобающем ситуации трепете. Мать, с другой стороны, всегда беспокоилась за них. По её собственному выражению она не намеревалась терпеть возле себя никаких «маленьких икуреев», этими словами она называла детей, избалованных роскошью и раболепием окружающих. Короче говоря, она постоянно отчитывала их за мелкие проступки в выражениях или поведении, которые умела замечать только она сама. «Разве так говорят хорошие дети?» — можно было постоянно слышать от Эсменет.

Поэтому, они учились с самых малых лет быть именно такими сыновьями и дочками, какими она хотела их видеть… конечно же безуспешно. И именно во время одной из таких материнских проповедей Серва вдруг обнаружила, что поняла. Головокружительная ясность озарения заставила её расхохотаться — чем девочка заработала полный опаски шлепок, один из тех, что прежде заставил бы её удариться в рев, но в данной ситуации послужил всего лишь свидетельством. Их бесчисленные поступки, требовавшие по мнению матери наказания, представляли ничто иное, как предлог или повод. Благословенная императрица желала, чтобы её дети чувствовали себя именно так, как она сама — то есть, ощущали себя несчастными и беззащитными, ибо ей было необходимо, чтобы они нуждались в ней. Рыдающий ребенок прижимается к матери с высшей степенью отчаяния, любит её с неумолимым пылом …

Мать наказывала не в целях воспитания или в качестве воздаяния за неисчислимые предположительные грехи, но для того, чтобы обнаружить часть себя в своих детях, какую-то долю, не принадлежавшую ненавистному мужу.

Мать, как поняла юная Серва, не была реальной. Она следовала неведомым ей самой правилам, произносила слова, которых не понимала, стремилась к целям, неясным и непосильным. Та мать, которую девочка любила (в той мере, насколько она вообще могла испытывать подобное чувство) просто не существовала. Но императрица, как поняла Серва, была марионеткой в руках чего-то более крупного и мрачного, чего-то изображавшего угрызения совести ради достижения своих низменных целей.

Императрица не изменялась, потому что никак не могла измениться: она перенесла слишком много ударов судьбы для того, чтобы хотя бы один из них мог чему-то научить её. Она, как и прежде, донимала и распекала своих детей. Однако, Серва — как и её братья и сестры (ибо они делились всем) — никогда более не страдала от норова матери. Они знали её так, как старый мельник знает свою, еще более старую, мельницу — как механизм одним и тем же образом перетирающий одни и те же зерна. И понимание этой конкретной Нереальности позволяло им править матерью столь же абсолютно, как делал это Отец, — даже в ещё большей степени!

Осознав присутствие Нереальности в собственной матери, Серва начала замечать присутствие таковой и в прочих душах — а точнее, во всех душах, окружавших её. Как в душах рабов, так и властелинов, без разницы. И вскоре все вокруг превратились в пестрые клубки оборванных нитей, в окутанные неопределенностью обрывки, в какое-то подобие тряпья, что нищие выпрашивают или выменивают друг у друга на выпивку. Более всех Мимара. Конечно же, Моэнгхус. Телли… Даже Кайютас, в моменты усталости. Она равным образом могла при желании вытащить на собственное обозрение их слова, решения, их ненависти и дружбы, исследовать их, связать с подобными же обрывками или выбросить прочь.

И скоро Нереальность стала властвовать над всем и над всеми… за исключением, конечно же, Инрилатаса (который, по правде сказать, и реальным то никогда не был). И ещё отца.

Во всем мире реальным был только он.

Та история с мамой приключилась, когда отец находился в походе на Сё Тидонн, однако явившись домой через два месяца, он немедленно всё понял. — Привет, моя маленькая чародейка, — проговорил он, приглашая её в свои объятья. — Как случилось, что ты переросла своих братьев?

— Но у меня же мамина кость! — Возразила она.

— Нет, Серва. Я не о том.

Так она узнала, что обладает лучшим зрением, воспринимающим более широкую перспективу. Она могла видеть предметы вокруг, превосходя тем самым возможности меньших душ. A видеть вещь — значит обладать властью над нею, такая истина пряталась за всей Нереальностью. Мир оставался реальным только в той степени, в которой он сопротивлялся Желанию, и она, как и её отец-дунианин, могла преодолеть сопротивление реальности. Но что более важно, она желала того, что хотела — и ничего более.

— Ты переросла Андиаминские высоты, маленькая колдунья.

— Но куда же мне теперь идти?

— В Оровелай, чтобы ты смогла перерасти и Свайали.

— А потом, папа?

— Тогда ты сумеешь найти собственное место и жить там, где никто не сможет тронуть тебя.

— Где же?

— А вот здесь, — Улыбнулся отец, ради её же блага, как она понимала теперь. И приложил подушечку своего указательного пальца к её лбу, как раз между бровей… она до сего дня помнила это сверлящее прикосновение. — Только в Реальности.

Так что, поэтому нелюди смотрели-смотрели, но так и не сумели увидеть её.

Так что, поэтому она пела им во мраке — пела мирские песни, ибо Ошейник Боли кольцом охватывал её шею — производившие не менее колдовское воздействие. Песни, возникшие в душах нелюдей, вознесённые на языках нелюдей, повествующие о грехах нелюдей, рассказывающие об их утратах. И чем более чудовищной становилась пытка, тем более неистовой, мягкой, любящей делалась песня.

И это в равной мере отталкивало и ужасало её мучителей: сам факт того, что простая смертная, хрупкая дочь рода людского, способна настолько превзойти их вековечное хитроумие и мастерство.

И ещё то, что она могла простить нелюдям их преступления, не говоря уже о их древней ненависти к человечеству.



Сорвил потерял счет дням.

Сперва было много воплей и животного ужаса, ходьбы по тоннелям, тоннелям, бесконечным тоннелям, иногда проходящих через заброшенные руины, иногда совершенно темным, и мимо пялящихся упырей, сменявших друг друга в карнавале болезненного любопытства. Он помнил, что засыпал от духоты.

Сколько же времени это продлилось? Несколько страж? Или месяцев?

А потом, внезапно, он исполнился какой-то относительной бодрости — почти что пришел в сознание.

Призрачные, напевные заклинания наполняли воздух своим холодом, делая его едва ли не материальным и осязаемым на ощупь. Мрак укрывал всё неведомое Сорвилу пространство, гнездился в кавернах, утучненных лишь отголосками криков и муки. Дышать было тяжело. Нечто… какое-то железо охватывало его щеки. Руки его были связаны за спиной, локоть к запястью, да так крепко, что ныли плечи. Он слышал, как Серва поет… где-то. Темноту заполняли собой столбы, быть может, на пядь превышавшие человеческий рост, поверхность их блестела черным обсидианом. Их соединяли поперечины, замыкавшиеся в решетку пустых квадратов над головой, и на каждом втором шагу образовавшие пороги на растрескавшемся полу. Всё обозримое им пространство занимали ритуальные поперечины, создавая тем самым помещение, в которое всегда входили, из которого всегда выходили… и которое, как ему было суждено потом узнать, никогда не было по-настоящему населенным.

— Ниом попран, — обвинял доносящийся из ниоткуда голос.

Преддверие, так называли упыри это место, местом не являющееся, где нелюди, насельники Иштеребинта пытались сокрыть от Сотни свои самые отвратительные преступления…

Молодой человек не имел даже малейшего представления о том, откуда ему это известно.

— Ты не враг Аспект-Императора.

На фоне черноты перед его глазами повисла физиономия шранка, наблюдавшего за ним с ослепляющей напряжённостью. Белые губы приоткрылись, и прежде чем свет ослепил Сорвила, он успел увидеть слитые воедино шранчьи зубы. Внимательные глаза превратились в надрезы на диске солнца. Третья череда колдовских песнопений захватила слух Сорвила изнутри его тела.

— Ты любишь его отродье, — продолжал обвинитель, Вопрошающий, как мысленно стал его называть молодой человек. — Ты томишься по ведьме, по Анасуримбор Серве.

Этот был выше прочих упырей, изящен как женщина, разве что бедра его были уже, а плечи шире. Он один стоял именно так, как подобает, сложив руки за спиной (хотя откуда Сорвилу было знать это, притом, что поза Вопрошающего оставалась за пределами его взгляда). Только один этот упырь был ишроем.

Я ненавижу их, каким-то образом ответил молодой человек, не ощущая дыхания или губ.

Он слышал рыдания Моэнгхуса… где-то неподалёку. Сорвил понял, что слышит лишь то, что ему позволено слышать.

— И тем не менее, ты боишься за них.

Да…

И после этого ответа наступило блаженство. Насколько Сорвил мог вспомнить, он впервые почувствовал себя не связанным… свободным! Шранколикий смотрел на него, и при всем испускаемом им свете, Сорвилу еще не приходилось видеть более разумного взгляда. То, что хотел забрать этот шранк, непохожий на шранка, полностью соответствовало тому, что ему нужно было отдать… разве может быть неразумным подобный обмен?

— Потому что ты любишь их?

Нет.

— Тогда почему?

Потому что их прокляла Жуткая Матерь.

Случались подобные паузы, когда Вопрошающий умолкал, a шранколикий певец молча наблюдал за происходящим, и глаза его сияли как солнце.

— Та, которую люди зовут Ятвер?

Будь осторожен, предостерег он упыря, озадаченный тем, что способен с такой невозможной легкостью произнести столь мерзкие слова. Она не числит вас среди своих детей.

Шранколикий певец немедленно повернулся к Вопрошающему, а потом снова к Сорвилу. Шея его выглядела вполне человеческой и оттого казалась непристойной.

— Жуткая Матерь говорит с тобой?

Так, как я говорю с собой.

Лицо Вопрошающего появилось над плечом Певца. Его чёрные глаза переполнились неким подобием слёз, одним движением век он смахнул их, заставив Сорвила ощутить извращенную порочность того, что подобные твари вообще способны плакать.

— И что же Она говорит?

Ведовской голос возвысился до стенания; Сорвил ощутил, что в глазах его как бы двоится, будто в них сумела заглянуть ещё одна душа и узрела его падение. В ответившем голосе слышалось шарканье босых ног, старушечье шамканье…

Что вы — Ложные люди.

Оба бледных лика склонились поближе.

— A Аспект-Император… Что она говорит о нем?

Что приготовила для него два доверху полных сосуда — душу наполненную и душу помазанную.

На орлином лице Вопрошающего любопытство мешалось с ужасом.

Ойнарал … молодой человек каким-то образом вспомнил имя этого упыря, или понял, что его зовут именно так, или… он ни в чем не мог быть уверен. Он знал только, что ведущего допрос зовут Ойнарал…

И что он узнал Ойнарала.

— Так кто же ты есть: Наполненный или Помазанный?

Я тот, который помазан.

— Помазан, чтобы убить Аспект-Императора?

Шранком овладело возмущение. Внезапный мятеж заставил померкнуть сверкающую волю.

Шранчье лицо восстенало в лучистом шаре, словно бы стараясь изгнать препятствие, оставаясь при этом недвижным и невозмутимым.

Перед Сорвилом явилось отверстие, затмевая все тёмное и умирающее. И он увидел её, свою возлюбленную матушку, сидевшую у западного окна Обзорной палаты, погрузившись в какую-то глубокую думу. Закат красил алой краской плоское блюдо равнин, придавая блеск земле, которую годы спустя Великая Ордалия изроет выгребными ямами.

Сорвил застыл на пороге. Её задумчивое одиночество принадлежало к числу тех, присущим взрослым мгновений, на которые дети не обращают внимания, однако угловатая ладонь с носовым платком, которым она зажимала свой кашель свободно лежала на едва прикрытых юбкой коленях. Было почти греховно видеть эти колени расставленными. Ему даже показалось, что он заметил нечто вроде лепестков розы.

Увидев его, она вздрогнула. Платок исчез между рук. Заметив ужас в её лице, он не отвел взгляда, осознав в это мгновение правду о розовых лепестках.

Первый ужас излился в тревогу, затем просиял в полном обожания ободрении — матери ничем так часто не жертвуют, как собственными печалями и страхом. Руки её свили платок в подкову.

— Передай этому мерзавцу… — скрипнула она сквозь все луковичные слои бытия, — чтобы он отдал то, что ему было дано.

Слов он не помнил.

Он моргал, очутившись между мирами. Шранчье лицо теперь было удручено, искажено — неслыханными увещеваниями, блистательными словоизвержениями.

— Расскажи нам! — завопил Вопрошающий.

Сорвил впервые заметил разницу между тем, что произносили уста, и тем что слышали его уши.

Серва пела что-то ласковое, успокаивающее… где-то.

— Тебе незачем принуждать меня, — выдохнул юный король Сакарпа. — Ниом соблюдён.



— Знай, я — Харапиор, — проговорил упырь.

Серва знала его, как по Верхнему Ярусу под Соггомантовыми Вратами, так и по своим Снам. Кто не слышал о владыке-Истязателе, жившем во времена Сесватхи.

— Они говорили, что я буду среди тех, кто покорится раньше остальных… — проговорил он, — говорили тогда, когда этот век был ещё молод. Они решили, что вселяющее страх в них самих, испугает и всех прочих. Они не могли понять, как честь, гордость, посылающая души на наковальню, питает собою Скорбь. — Тень смеялась, смеялась шепотом. — Собственные понятия о чести ослепили их.

Он заставил её посмотреть вверх, с силой дернув за волосы.

— И они умаляются, смертная девка, a… я … пребываю…

Жаркой ладонью он схватил её за подбородок. Он не подозревал, что она может видеть его — такова была тьма вокруг. Он считал, что привел её в ужас, как сущность, прячущаяся во тьме… как зло, таящееся в глубинах.

Он не понимал её отца.

Он пригнулся к её лицу, приблизил губы к её губам — так чтобы она ощущала исходящий от них нечеловеческий жар. И проворковал в них словно в ухо — или во вход, ведущий к тому месту, где, свернувшись клубком, укрывалась она.

— Я пребываю, дитя… и теперь мы посмотрим, какую песню ты мне споешь.



Крики сочились сквозь тьму над каменными сотами, бесчисленными и глубокими, хоры голосов соединялись в несчетные жалобные мотивы, кровоточащие гневом и неверием, растворяющиеся в самой горестной из усталостей. Стенания древнейших душ … проживающих жизнь за жизнью, вновь и вновь… навеки застрявших на погубившей их отмели.

Иштеребинт, понял Сорвил в темной волне накатившего на него ужаса… Иштеребинт поглотил их.

И они потерялись среди потеряных душ.

Четверо упырей влекли его сквозь таинственную бездну, двое держали шест, к которому были привязаны его руки, еще двое шли впереди. Более всего они напоминали собой жестокие, неуловимые тени — дым для глаз, но камень для рук. Ритм их шагов не изменялся, пытался ли он угнаться за ними или же повисал на шесте, а его обмякшие ноги скребли по каменному полу. Огоньки ниточкой бусин убегали в выстроившуюся вдоль их линии тьму — глазки, понял он, волшебные фонари упырей. Залы и галереи стискивали его грудную клетку, указывая на чудовищную глубину. Резные изображения отталкивали… каждый, брошенный им случайный взгляд открывал мертвое шествие за мертвым шествием, застывшие в древней манере фигуры, лики злобные и бесстрастные.

Что-то было не так. Ноги его сделались чем-то второстепенным, предметы слишком скользкими, чтобы их можно было удержать. Глаза его более не моргали. И большую часть стражи он потратил на то, чтобы понять: дышит ли он.

Дышит ли?

Он как будто бы многое знал теперь, хотя не мог даже начать думать без того, чтобымысли его немедленно не перепутались. Он знал, что, как и опасалась Серва, солнце нелюдей окончательно закатилось, знал, что они изжили всю отпущенную им долю здравого смысла. Он знал, что они поставили свои судьбы против Дома Анасуримборов…

Знал, что где-то там, в недрах, они истязают Серву и Моэнгхуса.

Громкий и надломленный голос воззвал из черноты оставшегося по правую руку портала.

— П-проснись… прошу, проснись!

Они свернули в являвшуюся подземной дорогой колоссальную парадную галерею, своды которой подпирали колонны. Он впервые осознал полное отсутствие запахов. Перед ними поднимался портал, монументальные врата были окружены резным бестиарием. У подножья ближайшей из колонн расположился страж, подобно всем прочим, облаченный в длинную, сложного плетения кольчугу из нимиля… неподвижный, только голова его поворачивалась из стороны в сторону, когда, касаясь подбородком доспеха, он бормотал, а по скальпу его перебегали огоньки.

— Скажи мне, о, любовь моя… как может быть, чтобы цветок …

Они миновали мрачный и узкий оборонительный коридор. Тьма переходов отступила прочь, и они оказались на балконе, кованом из черного железа и охватывающем поперечник колоссальной шарообразной каверны, палаты достаточно просторной, чтобы вместить целиком Цитадель Черных Стен.

Он понял, что стоит в Ораториуме, или Чашевидной палате, легендарном приёмном зале, ставшем бастионом, который Ниль'гиккас воздвиг, сражаясь с безумием и забвением. Дюжина глазков светила, расположившись в различных точках внутреннего экватора, распространяя призрачные, отчасти перекрывающиеся, сферы освещенности. Железная платформа, длинная и широкая, как палуба боевого корабля, была подвешена на узорчатом кронштейне. Стоя на решетчатом полу её, несколько дюжин ишроев, бледных и безволосых как мраморные шары, нагих под великолепными нимилевыми кольчугами, наблюдали за ним. Однако всё внимание ошеломленного юноши захватил приближавшийся Высокий Челн, знаменитый парящий престол короля нелюдей.

На его глазах сей корабль пересек пустынную сердцевину Чашевидной палаты, чуть поворачиваясь словно под легким ветерком. Размером он был примерно с речной ял, позолоченный двойник платформы Ораториума. Герб Горы, Священная Печать Вечности, разделяла его пополам огромной монетой, усыпанной образами и изображениями покоившейся над Чернокованным Престолом, легендарным троном Иштеребинта.

Высокий Челн спускался, как бы разворачиваясь на невидимом винте, открывая взгляду фигуру, окруженную целым извержением рогов и перьев, образующих Чернокованный Престол. И молодой король Уединенного города узрел Ниль'гиккаса, великого короля Горы, облаченного в буквально стекавшие с него золотые чешуи, и рассматривавшего его, Сорвила, с неподвижностью мраморного изваяния.

Молодой человек отвечал столь же пристальным взглядом, онемев от внезапного понимания…

Сокращая расстояние меж собой и Ораториумом, Челн замедлял ход. Воздух царапнул короткий лязг незаметных стыковочных устройств. Решетчатый пол дрогнул под ногами.

Упырь на Чернокованном Престоле… Сорвил непонятным для себя образом понял, что перед ним не Ниль'гиккас.

Однако, каким образом пришло к нему подобное знание, если все окружавшие его нелюди полностью неотличимы друг от друга — да и от шранков тоже?

Стоявшие неподалеку ишрои и его конвоиры единым движением поклонились, коснувшись лицами колен. Оставленный стоять сам по себе, Сорвил невольно затрепетал, обнаружив, что узнает также многих блистательных придворных. Сиятельного Килкулликкаса, прозванного Владыкой Лебедей за свою нелепую удачу. Облаченного в алую броню Суйара-нина, Изгнанника, лишенного подобающего сыну Сиоля наследия. Ку'мимирала Обагренного драконом, также именуемого Хромым Господином…

Но как? Как может он знать эти души — души нечеловеческие — и вовсе незнакомые ему?

Он повернулся, чтобы посмотреть на короля нелюдей, стоявшего теперь перед Печатью-и-Троном, словно омытого блистающим золотом… и понял, что знает и его.

Нин'килйирас, Сын Нинара, Сына Нин'джанджина.

Откуда вообще он мог знать этого упыря?

Не говоря уже о том, чтобы ненавидеть его.

— Мы — меркнущий свет… — начал король нелюдей ритуальное приветствие… — темнеющей души…

Взволнованный чувствами, навеянными узнаванием Нин'килйираса, Сорвил взглянул на тексты и изображения, врезанные в стены Чашевидной палаты… и испытал потрясение. Он мог читать текст … и узнавал образы…

— Идущие путями подземными.

Нин'килйирас повернулся к чёрной чаше, установленной на пьедестале справа от Чернокованного Престола. Высоко поднял её, проливая струйки жидкости, слишком вязкой, чтобы быть водой и, обратившись к согнувшимся в поклоне придворным, окатил себя сверкающим маслом. Переливающаяся жидкость прикрыла потоком его лицо, потекла струями вдоль швов золотого хауберка.

— Взыскующие Мудрости.

Тут Сорвил впервые заметил у подножия безумного трона съежившегося под грозными металлическими шипами маленького и голенького ребенка-эмвама, озирающегося по сторонам тем самым, исполненным ужаса, взглядом, который пробудил в душе юноши такое отвращение у Врат Иштеребинта.

— Ненавидящие Небеса…

Голос его возвысился, на одно сердцебиение оставшись в одиночестве, но тут же к нему присоединились голоса ишроев.

— СЫНЫ ПЕРВОГО УТРА…

В раскатистом унисоне.

— СИРОТЫ ПОСЛЕДНЕГО СВЕТА.

Король нелюдей рассеянно взмахнул рукой, разбрызгивая веером капли, и возвратился на Чернокованный Престол, контраст с которым преобразил его в нечто ирреальное. Упыри, увлекшие Сорвила в недра Горы, теперь заставили его принять вертикальное положение, а потом толкнули к ногам блистающей золотом фигуры. Дитя-эмвама отскочило испуганной кошкой и съежилось неподалеку.

Король нелюдей взирал на Сорвила с каким-то ожесточенным презрением. Упырь, облаченный в целое бурное облако черных шелков, припал справа к Престолу и что-то зашептал на ухо Короля. Это Харапиор, невольно ужаснулся молодой человек: ожерелье из человеческих скальпов топорщилось на груди этого существа, едва не касаясь щек. Выслушивая его, Нин'килйирас обратил взгляд к одетому подобным же образом выродку, стоявшему справа от Сорвила: к Вопрошающему, тому, кто допрашивал его в Предверии…

К Ойнаралу Последнему Сыну.

— Взвешен ли он? — С медью в голосе вопросил Нин'килйирас.

Упырь потупился.

— Ниом почтён, Тсонос. Человечек дал клятву убить Аспект-Императора.

На блистательном челе короля поступили морщины.

— Однако Харапиор видит в нем нечто большее. Он не простой Враг.

Короткая пауза отяготила сердца.

— Да… через него действует один из Сотни.

Шелест восклицаний обежал собравшихся ишроев.

С деланным безразличием король нелюдей опрокинул еще один ковш масла на собственный скальп. — Принцип Плодородия, — проговорил он, наклоняя голову под сверкающие и прозрачные струи.

— Да, — ответил Ойнарал. — Та, которую Бивень именует Ятвер.

Сияющий лик повернулся.

— Знаешь ли ты, что это значит, Ойнарал Ойрунариг?

Молчание.

— Да.

Король нелюдей открыто посмотрел на Сорвила, впрочем, избегая ответного взгляда.

— Не кажется ли тебе, что Анасуримбор послал его к нам именно по этой причине? Он знает, что Плодоносящая восстала против него, не может не знать? А возможно подозревает, что Она заинтересована вот в этом существе.

Смятение поразило Лошадиного Короля, ещё только зарождающееся, но уже острое, как наконечник копья. Так что же именно он представляет собой? Нечто подручное, вроде топора или мотыги? Немое орудие?

Нариндаром, нарек его Цоронга. Священным ассасином.

— Юнец провел не один месяц под ярмом Аспект-Императора, — пояснил Ойнарал жестким тоном, открывающим степень враждебности, не позволяющую смягчиться. — Зачем отсылать от себя опасного человека, если проще его убить?

Король нелюдей взирал на Последнего Сына с тревогой и хмурой нерешительностью. Как странно видеть человеческое чувство на шранчьем лице. Как это естественно и как непристойно.

— Так значит, путь Её пролег через нас … — проговорил Нин'килйирас.

Сорвил услышал, как зашевелилось за его спиной явившееся из легенд сборище, как негромко заговорили между собой души слишком древние для того, чтобы удивляться, но, тем не менее, удивленные.

— И теперь мы связаны с этим, — Ойнарал возвысил голос над общим ропотом. — Безвозвратно и неизменно.

Король нелюдей снова повернулся к чаше, и снова окатил себя, пока голоса ишроев стихали и меркли, уносясь в пространство Железного Ораториума. — Владыка Килкуликкас! — наконец обратился он через голову Сорвила. — Что говорят квуйя?

Владыка Лебедей шагнул из толпы собратьев. Перевязь инъйорийского шелка перекинутая через плечо и крест-накрест охватывавшая его торс, была настолько тонка, что казалась алой краской, выплеснутой на длинный нимилевый доспех.

— Ойнарал Ойрунариг говорит правду, Тсонос, — ответил он.

Король нелюдей с откровенным неудовольствием посмотрел на легендарного квуйя, а потом обратил взгляд к тому, кто стерег Сорвила. — Что скажешь о брате и сестре?

Сорвила вновь окатила волна смятения, похожая на стаю игл, ещё глубже вонзившихся в до полной немоты заледеневшую кожу.

— Сын ничего не знает, — промолвил Ойнарал. — Тсонос.

— А дочь?

Отпрыск прославленного Ойрунаса не торопился с ответом. — Конечно Харапиор уже сообщил тебе…

Масляная улыбка.

— Я готов выслушать твои мысли, Рожденный Последним.

Ойнарал пожал плечами. — Что сказали тебе твои союзники…

— Наши союзники, ты хотел сказать! — Нин'килйирас нахмурился.

Упырь позволил себе три сердцебиения испытывать терпение своего властелина. — Никакие чары и заклинания не действуют на неё, — наконец ответил он. — Никакие. Более того, она оказалась совершенно нечувствительной к другим методам воздействия, находящимся в распоряжении Харапиора. Более того, она сама мучает его.

— Это ложь! — Возопил Харапиор со своего места возле Чернокованного Престола.

— Тебя должна обеспокоить та легкость, с которой Богиня прошла за этим мальчишкой в Переддверие, в то самое место, где якобы нельзя заметить твои проступки, — проговорил Ойнарал. — Ты трепещешь, владыка-Истязатель, зная, что твой подземный ад ничего не сокрыл от их глаз… и что были сочтены все твои преступления?

Охваченный ужасом Харапиор замер на месте, не зная, что сказать.

Ойнарал с презрением отвернулся от него к собранию владык Иштеребинта и выкрикнул:

— Она и есть доказательство! Доказательство происхождения её отца! Того что…

— Довольно! — Проскрежетал Нин'килйирас.

Ропот тревоги облаком повис над платформой. Сорвила охватил животный ужас… Другие методы воздействия? Недели? Что здесь происходит?

И откуда он может знать всех этих нелюдей?

— Мы все принадлежим к одному дому! — Вскричал Нин'килйирас, возбужденно озираясь по сторонам, после чего опять оборотился к своему успокоительному маслу. — Одному! — Он поднял вверх лицо, чтобы в большей степени насладиться принесенной прохладой, а затем замер, устремив взгляд на кареглазого малыша-эмваму, немедленно попытавшегося сделаться незаметным.

— И что ты советуешь? — Из толпы собравшихся спросил владыка Килкуликкас.

— Предлагаю почтить Ниом, — начал Ойнарал, — как делали мы в течение всех и каждого прошедших ве…

— И что дальше? — Проскрипел король нелюдей. — Советуешь заключить союз с людьми! С тварями, сжегшими Священный Сиоль, отправившими в рассеяние его сыновей! Перерезавшими горло Гин'юрсису! Неужели ты хочешь заставить нас полагаться только на слова, когда все мы, пусть эрратики, но эрратики оставшиеся в живых — он победоносно огляделся — можем избежать Преисподней?

Ойнарал Последний Сын промолчал.

Сын Нинара скривился, словно бы ощутив непорядок в кишечнике.

— Как я устал от всего этого, Ойнарал Ойрунариг. Мне надоело вечно взывать к твоей душе, ограждать тебя от ужаса… как ты его именуешь…

Слова эти он произносил, обратив взгляд к собравшимся ишроям — своей подлинной аудитории, сообразил Сорвил. Рассыпавшаяся на капельки, в каждой из которых отражалось упыриное собрание, струйка масла никак не могла стечь с чела короля.

— Мне надоело выслушивать твои деликатные словеса в то время когда мы — мы! — живем в таком страхе перед Адом, что готовы сами впустить его в себя, будучи скорлупками — скорлупками! — в море бушующего безумия. Мы! Мы — оплот! И поэтому мы рушимся! Почему же ты стал таким изнеженным? Освобожденным от военных обязанностей своей родни? Своего племени? Избавленным, насколько это вообще возможно, от нашего общего проклятия?

Мгновение тишины, отягощенной нечеловеческими размышлениями.

— Я лишен твоей славы и твоего уважения, — кротким тоном ответил Ойнарал Последний Сын. — Это верно. Однако никто не может быть избавлен от твоей предательской крови, сын Вири.

Некая доля решительности появилась в глазах Нин'килйираса, и Сорвил понял не просто оскорбительность этих слов, но и связанные с ними тонкости. Король нелюдей был внуком Нин'джанджина

Ниль'гиккаса более не было в живых. И остатки Иштеребинта были разделены надвое.

— Подобные речи еще недавно карались смертью, — произнес Нин'килйирас голосом подобным удавке.

Ойнарал только фыркнул.

— Похоже, мы стареем быстрее своих намерений…

— Ты будешь соглашаться со мной так, как соглашался с моим кузеном! — завопил охваченный яростью Нин'килйирас. — Ты! Будешь! Соглашаться! Ты будешь считаться с моим священным саном, ибо он восходит к крови Рода Высочайшего и Глубочайшего, Рода Королей! Я! Я в этом доме последний сын Тсоноса, и только потомки Тсоноса имеют право властвовать! Он взмахнул рукой в жесте сразу чуждом и знакомом, разбрызгивая масло по решетчатому полу. — Только я один являюсь потомком Имиморула!

— Тогда, наверное, — кротко промолвил Ойнарал, — Каноны Усопших полезны одним только мертвецам.

— Святотатство! — зашелся в крике король нелюдей. — Святотатство! — Голос его со скрежетом ударял в словно бы подвешенные в воздухе стены Чашевидной палаты. Сорвил сперва решил, было, что этот приступ ярости сулит скорую кончину упырю по имени Ойнарал Последний Сын, однако возбужденное, затравленное выражение на лице короля нелюдей немедленно уверило его в обратном. Его конвоир не столько рисковал, сколько провоцировал короля, понял Сорвил. Ойнарал не оскорблял, но демонстрировал

И Скорбь пожирала Нин'килйираса прямо перед их глазами.

— Никто не оспаривает твоих прав, Тсонос, — заявил владыка Килкуликкас, делая шаг вперед и бросая одновременно хмурый взгляд в сторону Ойнарала — хмурый, но лишенный гнева. Возвысившись над Сорвилом, он стал перед Последним Сыном, блистая нимилевым хауберком, великолепным рядом с нечестивым золотом Нин'килйираса — соггомантовым хауберком, вдруг понял молодой человек. Многое, ох, многое промелькнуло в этом коротком разделенном обоими взгляде. Прежде чем присоединиться к Ойнаралу, квуйя опустил белую ладонь на его плечо, буквально заставив того пасть на колени.

И все, кто был в железном Ораториуме присоединились к этому поклону, соединив за спиной пальцы рук.

— Д-да, — промолвил Нин'килйирас, смущенно хмурясь. — Все мы — один Дом! И не лучше ли закончить на этом высоком чувстве?

— Однако вопрос об этом смертном и о Плодородии так и остался нерешенным, — Напомнил ему Килкуликкас.

Нин'килйирас искоса посмотрел на Владыку Лебедей, нахмурился, словно бы речь шла о каких-то пустяках. И с нетерпением отмахнулся от попытавшегося вмешаться Харапиора.

— Ах, ну, да, да, да… — промолвил король с легким раздражением.

И Сорвил понял, что король нелюдей не может вспомнить… и пытается скрыть этот факт за пренебрежением к деталям.

— Так значит, мы договорились? — проговорил Килкуликкас.

— Да… конечно.

Блистательный квуйя распрямился, кивнув как бы в знак согласия. — O, Тсонос, мудрость твоя всегда служит нам путеводной звездой. Если война отменяет Ниом, как следует нам обойтись с этим сыном рода людского? Как защитить нам свою Гору от гнева Сотни?

Всё это время Ойнарал упорно рассматривал пол под своими ногами. Сорвил не мог не заметить, что тяжелая, белая ладонь Килкуликкаса на его плече явно свидетельствует о поддержке и одобрении.

— Да! Да! Благословен он, хранитель Иштеребинта, — Объявил Нин'килйирас. — Человеческий король, назначенный Богом враг нашего врага… не будем чинить ему никаких неудобств.

Сорвил едва не фыркнул, учитывая то, что руки его оставались привязанными к шесту за его спиной.

Владыка Лебедей просиял в деланном восхищении, шелковая перевязь кровавым перекрестьем охватывала его кольчугу. Огоньки взыграли на нимилевой броне, распадаясь на тысячи мелких лебяжьих фигурок.

— Как ты мудр, Тсонос. Но ему, конечно же, потребуется сику…



Почему же ему кажется, что он горит в каком-то незримом и неведомом месте?

Что сделали с ним эти твари?

Сорвил следил за тем, как алебастровые уста Харапиора вкладывали в ухо Нин'килйираса один за другим неслышные — и зловещие, в этом невозможно было усомниться — факты. Впрочем, понятно было, что Чашевидная палата не так уж отличается от дворов человеческих королей, и её раздирают конфликты и интриги подземного королевства, борьба за влияние и власть в нем. Ойнарал не стал считаться с необходимостью поддержания и так преувеличенного авторитета, но постарался подчеркнуть некомпетентность своего короля — как раб ставки много превосходящей ту единственную монету, которой можно считать его жизнь. Поддержка со стороны владыки Килкуликкаса подтверждала наличие заговора.

И вся его надежда спасти Серву, осознал молодой человек, может осуществиться только с помощью этих двоих упырей.

Бескровный как гриб король нелюдей восседал на Чернокованном Престоле, наблюдая за тем, как перерезали путы Сорвила. Молодой человек поднялся на ноги, испытывая прежнее чувство потери ориентации, опробуя суставы, приводя в чувство ладони. Собравшиеся ишрои и квуйя без всякого стеснения наблюдали за ним, черные глаза их поблескивали, непристойные доспехи искрились в магическом свете. Нотку безумия зрелищу добавляла полная схожесть их лиц. Тем не менее, Сорвил обнаружил, что сумел узнать и остальных: Випполя Старшего, ещё одного из числа бежавших из Сиоля и самого одаренного среди живущих куйя. Моймориккаса, долгое время именовавшегося Пожирателем Земли, благодаря своей зачарованной дубине, что звалась Гмимира, прославленной Могильщице, выбивавшей саму землю из-под ног врага. Узнал он и остальных, причем с уверенностью, хотя бледность и красота делали их идентичными, а не просто похожими друг на друга. И в то самое время, когда одна часть его души распознавала отдельные личности, другая настаивала на том, что он имеет дело всего лишь с неведомой ему прежде породой шранков — созданной не по подобию обезьян или псов, но как здоровые и крепкие, хоть и искаженные люди.

С точки зрения сына Сакарпа — никак не менее, чем подлинного сына Приграничья — они не могли быть никем иным.

Блистательное собрание без малейшего предупреждения опустилось на одно колено …

— Наш дом обнимает тебя, Сорвил, сын Харвила, — провозгласил в унисон хор голосов.

Молодой человек обнаружил, что попросту знает ритуальный ответ… каким-то образом.

— Да снизойдет на вас… благодать…

Он закашлялся, ощутив как его рот и горло пытаются произнести чуждые и незнакомые звуки… ощутив как оскверняет он собственный речевой аппарат словами этого святотатственного языка… Ужас стиснул удушьем его гортань.

— Да обретете вы… все возможные почести…?

Что здесь происходит?

Он повернулся к Ойнаралу, своему сику, отчаянно нуждаясь в руководстве теперь, когда подневольность и принуждение покинули место сего безумного действа. Однако Владыка Лебедей уже привлек внимание Ойнарала, возложив свои ладони на его женственные щеки обеими руками, как может мужчина повернуть к себе голову любимого им ребенка. И хотя подобная снисходительность отталкивала младшего, глубинное чувство его одобряло жест, зная как много подобных интимных подробностей хранит священная иерархия.

— Запомни случившееся … — шепнул Килкуликкас Ойнаралу.

Тот ответил высокому квуйя долгим взглядом, после чего, схватив Сорвила за руку торопливо повлек его прочь от упыриного короля и его подземного двора. Тонкая цепочка обращений последовала за ними, подчас резких и скрипучих, подчас жалостных, произнесенных тонкими голосами.

— Ку'кирриурн!..

— Гангини!..

— Аурили!..

Имена, понял он. Они выкрикивали свои имена как приглашения.

— Не говори ничего… — пробормотал Ойнарал, подталкивая его к тёмному выходу. — Любые слова только разожгут их.

Недавнее колоссальное пространство сменилось низким и тесным проходом, потолок которого был испещрен сценами любви и насилия.

— Разожгут? — Удивился юноша.

— Да, — без нотки тревоги ответил шедший быстрым шагом Ойнарал, взгляд которого был устремлен вперед. — Особенно тех, кто погрузился в Скорбь. Тебе не следует разговаривать с моими братьями.

— Почему?

— Потому что они полюбят тебя, если сумеют.

Сорвилу представился жалкий малыш-эмвама, съежившийся у подножия Чернокованного Престола.

— Полюбят меня?

Ойнарал Последний Сын сделал ещё три шага, прежде чем повернуться к нему и посмотрел вниз, но так, чтобы не соприкоснуться с его взглядом — как делал это и король упырей. — Не ощущай себя здесь в безопасности, Сын Харвила. В объятьях Иштеребинта ты найдешь лишь безумие.

Смятение появилось во взгляде Сорвила.

— Так значит, клятва Иштеребинта не значит ничего? — спросил он.

Ойнарал Последний Сын не ответил. Они прошли под зеркальным блеском врат Чашевидной палаты, и Сорвил невольно пригнулся, устрашившись нависших над ним каменных плит. Врезанные в камень глазки разбегались во всех направлениях, преобразуя подземные дороги в ожерелье сумеречных миров и первобытных времен. Внутренним Светочем именовался этот чертог, название которого после сооружения Чашевидной палаты стало эпитетом, которым величали Ниль'гиккаса.

— Я знаю что … — начал Сорвил, только для того, чтобы смутиться от звука собственного голоса.

Ойнарал вёл его в сторону, противоположную той, откуда они пришли; и он каким-то образом понял, что они углубляются в недра Плачущей Горы.

— Откуда я знаю то, чего знать не могу?

Ойнарал не отвечая, шагал вперед.

Сорвил старался не отстать от него, дивясь на ходу проплывавшим над головой панелям, изображающим триумфы и трагедии, сменявшие друг друга на сводах потолка, перекрывающиеся слои воспоминаний обреченного племени. Прежде сценки казались ему бессмысленными, оскорбительными, соблазнительными и скандальными. Теперь же все они взрывались узнаванием, каждая из них открывала времена и миры. Млеющие в непозволительных позах любовники (груди женщины обнажены) на пиру в честь Праздника Чистоты. Ежегодный обмен посольствами между Ниль'гиккасом и Гин'юрсисом, великое собрание инъорских ишроев в Высоких Чертогах Мурминиля…

Как же он ненавидел угрюмые пепельные залы Кил-Ауджаса!

Впервые Сорвил осознал, что чудеса здешних увечных мудрецов были знанием, сгустившимся отражением его сущности. Он знал всё это и, помимо откровенной невозможности подобного знания, оно ничем не отличалось от любого другого, столь неясными были движения его души. Эти воспоминания принадлежали ему самому, возникали в нем самом, хотя могли принадлежать лишь миру этого подземелья.

Что же происходит?

Сами стены эти были сплетены мелочами, словно веревками связаны властью, изображенная на них слава затмевала славу… похоть, нежность и размышление присутствовали повсюду. Он читал всё это столь же непринужденно, как воспринимал фрески своего родного дома.

— И всё это сделано вашими руками… — обратился он к Ойнаралу, своему сику, уже забежавшему на несколько шагов вперед.

И получил скудный ответ упыря, даже не удостоившись его взгляда.

— Не понимаю.

— Вы потратили на них тысячи лет! На эти рельефы…

Удивительное свершение. Казалось, что он мог видеть его оком своей души, как нечто сразу и большее и меньшее, чем образы, резец, молоток, и тысячи трудолюбивых рук, — эту словно зараза распространяющаяся среди вымирающих Домов потребность изобразить какую-то часть себя живого на мертвом камне.

— Да, — согласился Ойнарал. — Целая Эпоха. Мы не настолько беспокойны как люди. Мы проживаем свои жизни как долг… но не как награду.

— Но какой труд, — промолвил Сорвил, ошеломленный величием подобного дела.

— Мы делали это для того, чтобы сохранить ту жизнь, которая ещё оставалась в нас. — Ответил Ойнарал. — Если крепость воздвигается из камня, то мы воздвигли свою твердыню из своей Памяти — памяти о том, что навсегда потеряли. Мы подчинились властной потребности, грубой уверенности в том, что несокрушимо только великое.

— Это безумие! — Вскричал Сорвил с неведомой ему самому страстностью.

Ойнарал остановился перед Сорвилом, грудь его возвышалась над головой юноши, черный шелковый плащ распахнулся, открывая спрятанную под ним нимилевую броню.

— Все великие свершения противоречивы, — нахмурившись проговорил он и повернулся к той череде панелей, на которую указывал Сорвил. — Вот смотри… видишь, между ликами славы присутствуют совсем иные мгновения… Видишь их? Отцы играют с детьми… воркуют влюбленные… несут мир жены…

Он был прав. Сцены незначительные по смыслу были вплетены в возвышенную процессию, однако получалось, что взгляду приходится напрягаться, чтобы найти их, не из недостатка выразительности, но потому лишь, что они были внеисторичны, узнаваемы только по форме. Как знаки неизбежного, неотвратимого.

— Мы теряли всё это, — продолжил упырь. — Все восторги, которые украшают суровую жизнь, удовольствия плотские и родительские… все, что вносит счастье в повседневное бытие медленно уходило в забвение. Не спеши осуждать нас, сын Харвила. Часто безумие служит лишь мерою оставшегося ума, когда живые могут положиться на одну лишь надежду.

Руки Сорвила более не чесались, они тряслись от ярости и неверия…

— Вы промотали свой разум! — В гневе он топнул ногой. — безрассудно растратили целую эпоху!

Ойнарал невозмутимо взирал на него… шранк, наделенный мудрой человечьей душой. Отсветы ближайших глазков припорашивали белыми точками его очи.

— Это говоришь не ты.

— Дурачьё! Вы отложили меч и свиток ради всего этого? Как вы могли это сделать?

Сила увещевания заставила сику вздрогнуть, однако прежнее спокойствие тут же вернулось к нему.

— Подними руки, сын Харвила… прикоснись к своему лицу.

Легкая щекотка, словно перышком, перехватила горло юноши. Он кашлянул, а потом кашлянул снова, так и не ощутив ни своего лица, ни рта.

— Я … — беспомощно вырвалось у него. Где же его лицо?

Ойнарал или кивнул или просто опустил свой овальный подбородок.

— Желание коснуться лица даже не приходило к тебе только потому, что оно само не хочет этого. Соединение происходит быстрее, когда принимающая душа остается в неве…

— Оно? — На Сорвила накатила волна паники. — Лицо… чего-то не хочет от меня?

— Прикоснись к своему лицу, сын Харвила.

Неужели, все они здесь, в его отсутствие, посходили с ума.

— Что здесь происходит, кузен? — Воскликнул он. — Что сталось со Священной Родней? И как ты можешь без стыда разговаривать о подобных вещах?

— Я все объясню… — чтобы подбодрить его Ойнарал улыбнулся. — Тебе нужно только прикоснуться к своему лицу.

Охваченный смятением Сорвил наконец поднял руки, нахмурился…

И понял, что лицо у него отсутствует.

То есть не отсутствует… но его заменили.

Полное страха сердцебиение. Пальцы его ощутили гладкую поверхность нимиля, всегда казавшегося более теплым, чем воздух. Он лихорадочно ощупал впадины и выступы металла, на всей поверхности которого были вытеснены сложные символы…

Какой-то гладкий и безликий шлем?



Чисто животная паника. Удушье. Он схватил обеими руками эту вещь, дернул, но тщетно. Она, казалось, сливалась воедино с его черепом!

— Сними её! — Крикнул Сорвил выжидавшему рядом упырю. — Сними эту вещь! Сними её!

— Успокойся, — как бы с высшей уверенностью посоветовал Ойнарал. Резные стены качались вокруг него.

— Сними её прочь!

Одной ладонью он зацепил горстку колец нимилевой кольчуги на груди Ойнарала, тем временем вторая в панике ощупывала шлем, каждый изгиб, каждую складку, разыскивая какой-нибудь шов, застежку или пряжку… хоть что-нибудь!

— Сними немедленно! — Вскричал он. — Вспомни про ваше Объятие!

Ойнарал схватил его за руку, задержал её.

— Успокойся, — проговорил он. — Приди в себя, Сорвил, сын Харвила.

— Я не могу дышать!

Сорвил задергался, как утопающий. Упырь оскалился от напряжения, обнажив влажный ряд слитых вместе зубов. Взгляд и хватка — этому сочетанию, с учётом его нечеловеческой решимости, невозможно было воспротивиться.

— Я чту Объятие моей Горы, — с напряжением проговорил он. — Нет существ более верных своему слову, чем мы, Ложные Люди, доколе это ничем не угрожает нам. Но если я сниму с тебя шлем…

Невзирая на владевшее им отчаяние, юноша увидел тень, промелькнувшую во взгляде упыря.

— Что? Что?

— Анасуримбор Серва умрет.

Хлесткие слова подломили его колени, словно сухие ветви.

Он осел на землю.

И сдался. То реальное, что было здесь, стало поворачиваться вокруг глазков, — виньетки на стенах, рельефы внутри них, детские выходки, печали смертного, всё разлетелось в прах, мусором просыпавшимся посреди жизни куда более жуткой, образы истощившейся славы, эпической дикости, терзающих небо золотых рогов, все закружилось вокруг…

Однако, облаченный в черное упырь единым движением поднял его на ноги и крикнул. — Иди! Иди вперед, сын Харвила!

И он, шатаясь, побрел между столпов торжественной дороги, замечая лишь плиты пола, сменявшие друг друга под его поношенными сапогами.

— Рвение и бдительность… — проговорил Ойнарал, шагая во мрак между двумя большими фонарями. — Только они спасут тебя. Рвение к жизни, которая принадлежит тебе, и бдительность к жизни, которая тебе не принадлежит.

Сорвил вновь принялся ощупывать шлем, проводя пальцами по сложной, впечатанной в металл филиграни… Голова его была погребена в этой железке, и, тем не менее, он мог видеть! Казалось, что он касается поверхности стекла, идеально прозрачного, но каким-то образом искаженного, словно бы душа его не была согласна с тем, что способна видеть сквозь металл, и он как бы заходил сзади того, что существовало, рассматривал близкое издали.

— Сыновья Трайсе называли этот шлем Котлом, — пояснил сику. — Сыны Умерау — Бальзамическим черепом…

Опустив руки, Сорвил увидел впереди, за тремя фонарями, как будто бы конец Внутренней Луминали.

— Мы же всегда называли его именем Амиолас, — продолжил высокий упырь. — Многие носили его, но боюсь целые эпохи минули с той поры, когда он в последний раз втягивал в себя жизнь…

— Так, значит, у него есть душа! — Охнул снова перепугавшийся юноша.

— Тень души, душа, лишенная глубины, засыпающая и видящая сны.

— Ты хо… хочешь сказать, помещенная в кого-то живого!

— Да.

— Значит я одержим? И моя душа более не моя собственная?

Ойнарал в задумчивости сделал три шага, и только потом ответил.

— Одержимость — неточная метафора. Если говорить об Амиоласе, то у него один плюс один — будет один. Ты более не являешься той душой, которой был прежде. Ты стал чем-то новым.

Лошадиный Король, полагаясь на ощупь, брел рядом со своим сику и пытался одновременно понять. Он был обязан оставаться собой. Иначе его можно уже считать мертвым. Он должен быть тем, кем был! Но как? Разве может душа сидеть, давая суждение о себе, и говорить: я есть то, а не это? Где находится точка обзора? Точка, предшествовавшая всякому указанию? Как поймать ловящую руку?

— Чтобы добиться выгоды нужно понять, — объяснял упырь. — Чтобы понять, нужно быть. И Амиолас соединяет душу, носящую его, с древней тенью заточенного в нем ишроя…

Он стал не тем, кем был!

— И поэтому ты говоришь на моем языке, знаешь мой Дом и мой Народ…

Быть может, причиной было утомление. Или же общая сумма перенесенных им утрат. И все же, ребенок, обитавший в его груди, толкался в его легкие, в его сердце. Подкатило рыдание, полное сокрушающего горя… и где-то застряло не найдя пути для выхода — где-то возле губ, которых он не ощущал. Отсутствие воздуха сжимало грудь.

Удушье. Расшитые памятью веков стены поплыли в черную тьму. Он смутно ощутил, что снова падает на колени…

Ойнарал Последний Сын стоял перед ним, глаза его были полны сочувствия.

— Ты не должен плакать, сын Харвила. Амиолас скорее умрет, чем заплачет.

Но… но…

— На твоей голове тюрьма, человечек, хитрая тюрьма, созданная для одной из самых гордых, самых безрассудных душ, известных истории моего народа. Иммириккас Синиалриг, Стрекало, Мятежный, великий муж среди иъйори ишрой. Куйяра Кинмои приговорил его к смерти во время нашей усобицы с Подлыми — и приговор этот смягчил Ниль'гиккас. Не было среди нас никого безрассуднее его, сын Харвила. И если не считать инхороев, никого не наказывал он с такой жестокостью как себя самого.

Однако волчок головокружения вернулся, вовлекая его в свое жуткое вращение. Оглянувшись из поглощающей его тьмы, юноша увидел, что и Ойнарал Последний Сын как пролитое молоко втягивается в её кругообращение.

— Я… — выкрикнул Сорвил.

Я должен…



Харапиор не мог заставить себя заткнуть ей рот кляпом. Она пела так, как однажды пела его жена, лежа среди раскиданных подушек, пела о любви и печали, голосом подобным облаченному в свет дыханию, похожим на щекотку и даже не собирающимся изображать сон.

Она пела ему… нагому и слабому.

Анасуримбор Серва была слишком реальна, чтобы страдать как он. Тень его маячила на горизонте того, чего она желала, и трудилась напрасно, ибо он полагал её тело своим орудием, тем рычагом, которым можно будет перевернуть её душу. Однако он не мог обнаружить кожу этой девушки, дабы пронзить её, не мог обнаружить её потребности, дабы заставить нуждаться в них, не мог найти даже взгляда, дабы затмить его. Он не мог нащупать даже пути ведущего к ней! Тело её, скованное цепями, находилось перед ним, но её саму он нигде не мог найти.

Слова её песен едкой капелью падали на его сердце.

Певучим было её сердце,
Бурной была душа её,
Луной над шелком и над морем
Песнь её обращалась не к нему, но к тому, из чего он был сложен. Она пела о мечущихся глазах, о дрожащей руке, о стиснутых губах. Она обращалась к ним. И они внимали, извиваясь и зевая как ленивые водоросли.

И расцветали.
Он разжег её как огонь,
Низвел словно снег,
Лег щекою к её щеке,
Рядом, но не прикасаясь губами,
Ибо даже самый окаменевший средь упырей давно рассыпался известью и песком.

Соединяя два дыхания во вдохе,
Она отмеряла свой голос кувшинами, обращаясь к уже размокшему.

Выдыхая одним дыханием.
Она вскопала своей мотыгой его землю и глубоко посадила в неё своё семя.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ Ишуаль

Каким бы ни было сегодняшнее безумие, завтрашний день обязательно подаст ему руку

— НИЛЬНАМЕШСКАЯ ПОГОВОРКА
Лучше ослепнуть в аду, чем быть безголосым на Небесах.

— ЗАРАТИН, Оправдание Тайных Наук
Начало осени, 20 год Новой Империи (4132 год Бивня), руины Ишуаль
Еще один сон, извлеченный из ножен.

Море поднимается, душит, лишает сознания. Трескается земля, сокрушая наши кости. Горят леса, запирая дымом крик в наших гортанях. Люди рождаются только для мелких дел, и когда случается великое, исключительное, запредельное, впадают в ступор и трепещут — являя свое ничтожество. Даже желание молиться покидает их, оставляя с раскрытым ртом взирать на убийственное величие.

Нет-нет-нет-нет-нет …

Друз Ахкеймион стоял, вглядываясь вдаль, глаза его жгло от невозможности моргнуть. Стыд приковывал его к месту, ужас, которому не было сравнения. Он стоял пригвожденный к себе самому, к совершенным им предательствам, к невыполненным обетам. Элеонотские поля уходили вдаль под черными небесами, нависшими над морем разящих рук, полным блеска бронзовых мечей и брони. Адепты Сохонка, милостью своей даруя спасение, ограждали войско от извилистого полета драконов. Гностические огни прочерчивали высоты под облачным пологом. Враку с визгом падали из черноты, исторгая ослепительные огненные гейзеры. Шранки кишащей толпой напирали на стену щитов куниюрцев, не следуя, однако, прежней безразличной природе, — а с новой изобретательностью; расставаясь со своими жизнями с присущим насекомым безразличием, возводя из собственных трупов скаты и выступы, и пытаясь проникнуть по ним в редеющие ряды людей. Башраги метали тела как тряпьё и лохмотья.

Куда бы ни глянул старый волшебник, повсюду несчастье жалило его очи. Люди падали, старались зажать вспоротые животы, собирались группами, кричали, обороняясь. Паникуя, бежали целыми рядами, толпами, зачастую валясь лицами вперед прямо в дерн, уступая преследующему их белокожему натиску, ощетинившемуся мечами и копьями. Падали штандарты, хоругви, выделявшие кланы среди племен и племена среди народов. Гибли рыцари-вожди: гордый владыка Амакунир, мудрый князь Веодва. Мощь и слава Высоких норсираев, их надменная роскошь повсюду рушилась, оттеснялась и обращалась в бегство.

А над горизонтом, черными, жирными клубами поднимался ревущий Вихрь… Мог-Фарау. Цурумах.

Возглашавший, гремящий тысячью тысяч глоток, связывающий крики единою волею во всеобщий хор, ещё более непристойный в своей необъяснимости.

СКАЖИ МНЕ…

Рыдание протиснулось сквозь зубы короля королей. Происходило именно то…

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Что предрекал Сесватха.

Анасуримбор Кельмомас II, Белый владыка Трайсе, последний король королей куниюрских, пошатнулся, словно от тяжести нанесенного ему удара.

Ахкеймион пал на колени…

ЧТО Я ЕСТЬ?

Окруженный шумом битвы, он слышал за своей спиной злобные выкрики, ошеломленные возгласы, призывы к бегству ради спасения короля королей.

— Мы потеряли Элеонотские поля! — Прогремел за его спиной чей-то голос. — Потеряли! Всё потеряно! — Кто-то схватил его за плечо, попытался увести назад, прочь от жуткой судьбы. Сбросив чужую ладонь с плеча, он рванулся в сторону побоища…

Сделать что-либо было нельзя, оставалось только умереть.

Он был наделен душой героя. И много раз он скакал впереди своей королевской дружины, заметив слабое место в рядах противника, намереваясь опрокинуть дрогнувшего врага.

Но сейчас это не было поступком героя.

Ударившиеся в бегство потоки людей невозможно было развернуть в обратную сторону, столь велика была охватившая их паника. Они представляли собой лишь человеческий гребень, венчавший собой волну всякой нелюди, натиск неисчислимых рыбокожих тварей, на чьих лицах лежала печать восторга и ярости. Первый из его собственных родичей промчался мимо короля королей без щита и оружия, пытаясь на бегу избавиться от пластинчатого хауберка. Бегущие позади него, исчезали под рубящим и колющим валом.

Не останавливаясь, Анасуримбор Кельмомас метнул первый дротик в злобный поток, обнажил свой великий зачарованный меч Глимир, и в одиночестве противостал набегавшей волне…

И там, куда ударял он, прославленный клинок не столько разрубал плоть, сколько пронзал её, рассекая мясо и блестящие шкуры, как облачка дыма. Снова и снова выкрикивал он имя своего возлюбленного сына. Снова и снова вкладывал свое сердце в замах Глимира. Шранки падали как скошенные, разливая лужи нечистот, и разваливались на груды дергающихся членов. Земля вокруг него дергалась и ходила ходуном. И какое-то мгновение даже казалось, что он остановил нечеловеческий натиск, развернул хотя бы собственную судьбу, если не судьбы своих людей. Шранки замирали, падали, распадались на части, словно гнилые плоды. Последний король королей усмехнулся простоте, чистоте и тщетности собственного поступка.

Так он и умер. Так! Так! До последнего мгновения оставаясь благочестивым сыном Гилгаоля …

Это произошло, как бывает всегда, слишком быстро, чтобы можно было что-то понять. Из-за спин павших появился вождь шранков, над Глимиром вознесся молот, обрушился, и подогнулись колени…

Шлем слетел с его головы. Анасуримбор Кельмомас рухнул среди мертвецов, ещё не лишившись чувств, но ощущая всё вокруг с некоторым опозданием. Он наблюдал взглядом устремленным к краю забвения, как росчерки пылающего света перехватили второй удар вождя шранков, превратив эту тварь в дергающуюся визжащую тень. Король королей услышал бормотание гностических заклинаний, и вновь зазвучавший боевой клич рыцарей Трайсе: Жизнь и Свет! …

И Вихрь.

ЧТО…

Игра линий и пятен, тени людей, раскаленный расцвет глубин…

Я…

Руки подхватили его подмышки, и он вознесся над грязью и суетой.

ЕСТЬ …

Вкус золы и крови на губах.

Лик Сесватхи заплясал в уголках неба, суровый, полный ужаса, осунувшийся, утомленный.

Его уносили в безопасное место — он понимал это и скорбел.

— Оставь меня, — выдохнул Ахкеймион, и хотя глаза его смотрели вверх, на старого друга, они каким-то образом видели то, что окружало его, ибыло за ним.

— Нет, — ответил Сесватха. — Если ты умрешь, Кельмомас, всё будет потеряно.

Как странны они, последние мгновения, проведенные в этом мире. Такие тривиальные — такие мелкие… Даже его друг, прославленный великий магистр Сохонка, нелепо курносый при длинном лице и бороде юнца, редкой, но белой как у отшельника. Он казался обманщиком, дураком-бардом, разодевшимся, чтобы посмеяться над могуществом и чопорностью своих покровителей…

СКАЖИ МНЕ.

Далекий стон труб присоединился к грому Вихря.

Кельмомас улыбнулся сквозь кровь. — Ты видишь солнце? Ты видишь его свет, Сесватха?

— Солнце садится, — ответил великий магистр.

— Да! Да. Тьма Не-Бога не всеобъемлюща. Боги еще видят нас, дорогой друг. Они далеки, но я слышу топот их коней по тверди небесной. Я слышу, как они обращаются ко мне. Ты не можешь умереть, Кельмомас! Ты не должен умирать!

Ахкеймион внимал этим словам, слышал неслышимое… дыхание непроизнесенных слов.

Отважный король…

— Они обращаются ко мне. Они говорят, что мой конец не станет концом всего мира. Они говорят, что это бремя ляжет на другие плечи. На твои плечи, Сесватха.

— Нет, — прошептал великий магистр.

И с треском разомкнулись небеса, облака пали к земле и унеслись прочь, словно дымок над чашей с благовониями. Свет пролился на землю, убеляющий, ослепительный, оставляющий за своей гранью окружающий хаос битвы.

Проливающийся сквозь

— Солнце! Ты видишь солнце? Ощущаешь его прикосновение к своей щеке? Какие откровения таятся в простых вещах. Я вижу! Я четко и ясно вижу, каким бестолковым и упрямым дураком был …

Ибо перед ним разворачивался, столь же очевидный, как солнце, список совершенных им глупостей, тысяча оставшихся незамеченными прозрений, откровений, воспринятых как заблуждение. Прочтя его, Кельмомас схватился за тень руки великого магистра.

— И более всех я был несправедлив к тебе. Способен ли ты простить меня? Можешь ли простить старого дурака?

Сесватха склонил чело к королевским перстам, поцеловал бесчувственные пальцы.

— Мне нечего прощать, Кельмомас. Ты многое потерял, многое выстрадал.

Слезы выплеснулись в светлый мир.

— Мой сын… Как по-твоему, он там, Сесватха? Будет ли он приветствовать меня, своего отца?

— Да… — охрипшим голосом проговорил Сесватха. — Как своего отца и своего короля.

И было в сей лжи такое утешение, такой полный забвения отдых, такая волна яростной отцовской гордости. — Не рассказывал ли я тебе, — проговорил Ахкеймион, — о том, что сын мой однажды пробрался в глубочайшие недра Голготтерата?

— Да, — ответил, моргая, великий магистр Школы Сохонк. — рассказывал много раз, мой старый друг.

— Как мне не хватает его, Сесватха! — Вскричал Ахкеймион, глаза его закатывались ко лбу. — Как хотелось бы мне вновь стать рядом с ним.

От парившего над головой блистающего облака отделился силуэт… фигура, полная величия и божественной славы.

— Я вижу его, вижу ясно, — воскликнул король королей. — Он выбрал солнце, чтобы служило ему боевым конем, и едет сейчас среди нас. Я вижу его! Он мчится галопом по сердцам наших людей, пробуждая в них чудо и ярость!

Гилгаоль, Царь Войны, приди к нему и забери… Приди и спаси, вопреки всему.

— Тише… береги свои силы, мой король. Лекари уже близко.

Глаза явившегося бога наполняла ярость, кудри его были, что воинствующие народы, и зубы блистали как отточенные клинки. Корона сверкала на его высоком челе, четыре золотых рога в руках четырёх прекрасных девиц — трофеев войны. Кости и трупы скрывались в морщинах его сурового лика. A плащ его курился дымом подожженных полей.

Гилгаоль, Жуткий Отец Смерти, Берущий без возврата.

Отважный, увечный король…

Он не столько летел к королю королей, сколько рос, становясь все больше и больше, увеличиваясь, и, наконец, закрыв собою Вихрь… заслонив все небо. Пламя гасло и вспыхивало на четырех рогах его венца, струи огня взметались к небу и растворялись в нем. Он распростер руки, и вот… Человек возник между раздвинутых ладоней, новый человек, сияющий как церемониальный нож. Норсирай, хотя борода его была подстрижена и заплетена по обычаю Шира и Киранеи. Странными были его одеяния, оружие его и броня поблескивали металлами нелюдей. Две отрубленные головы были привязаны к его поясу…

Узри сына сотни отцов…

Узри окончание Мира…

— Он говорит… говорит такие приятные вещи, чтобы утешить меня. Он говорит, что один от моего семени вернется, Сесватха — Анасуримбор вернется

Конвульсивный кашель сотряс тело короля королей, и старый волшебник ощутил освободившиеся в его теле сгустки. Кровавая пена прихлынула к нёбу. Следующий вздох показался ему дымом горящей травы. А потом, наконец, явилась и своего укрытия тьма, и хлынула со всех сторон в его жизнь и зрение.

— И в конце…

Друз Ахкеймион пробудился от собственного крика.



Друз Ахкеймион — существо нежное. Хотя Мимара и любит его за это, она все равно отшатывается, если он пробуждается в слезах. Если тяжелая жизнь пробуждает в некоторых склонность расплакаться от обычных воспоминаний, других она наделяет любопытной способностью противостоять всякому страданию. Так у рабов, работающих углежогами, кожа перестает ощущать прикосновения огня и углей, не чувствует более касания пламени.

— Я видел та… — начинает он, но умолкает, поперхнувшись утренней мокротой. И смотрит на неё, ощущая дурацкую потребность поделиться.

Она отворачивается, бесстрастная. Она знакома с жестокостью его Снов — и знает их не хуже любого их тех, кто не является адептом Завета. И все равно не может заставить себя спросить, в чем дело, не говоря уже о том, чтобы утешить его.

Часть её души забыла, как это случается. Часть, вершащая суд.

И посему она рассматривает горные склоны, пока он берет себя в руки, с деланным любопытством изучая высокие каменные обрывы. Дуниане следят за ними из укрытий в ближайших руинах, два лица, находящихся на периферии взгляда, лишают её покоя своим безмолвным присутствием.

Она, наконец, поверила в то, на чем всегда настаивал Ахкеймион. Она знает, что дуниане видят душу человека за выражением лица точно так, как архитектор видит душу величественного строения за его фасадом. Она знает, что они видят её ненависть, её убийственные намерения — она знает, что каждое произнесенное ею слово на какую-то малость подвигает их к власти над ней…

Это её не смущает, и даже не беспокоит. Всякая хитрость нечестива: они не могут ничего сделать, кроме как обнажить свои души перед Оком Судии. Но и когда молчало Око, она обмерла при виде зла, нависающего над матерями-китихами. Ничто не могло рассеять лютую тень, оставившую свой отпечаток на её сердце. И пусть она не видит, ненависть все равно остаётся.

Вопрос заключался в Ахкеймионе. Что сделает с ним это безмолвное присутствие. Настолько ли ожесточилось его сердце?

Или же долгие труды, наконец, подточили его силы?

Не слишком ли жестко я обращаюсь с ним, малыш?

Небо за вершинами гор на востоке уже превратилось в светоносное серебряное блюдо, однако мир остается мрачным и холодным. Старый волшебник сидит ещё какое-то время, голова его свешивается на грудь, волосы неровными прядями опускаются на колени. Время от времени он всхлипывает — значит плачет. Ей стыдно за него. А какая-то обитающая в её душе мелкая дрянь ещё и насмешничает. Никогда ещё он не приходил в себя так долго.

Она ждет, пытаясь стереть с лица раздражение и нетерпение. И не замечает того, что ладони её сами собой охватывают низ живота — оставаясь там, где им и следует быть.

Как, пытается понять она. Как может она убедить его оставаться таким жестким, каким он обязан быть? Таким сильным, каким он нужен ей.

— Я видел сон… — наконец начинает он хриплым от мокроты голосом. Вздрагивает, словно бы она взглядом швырнула в него что-то острое, затем умолкает, даже не посмотрев в сторону дуниан. — Мне приснились… древние времена, — продолжает он с еще большей решимостью… Взгляд его обращается внутрь, становится ещё более изнуренным, ещё более отягощенным. — Я почти забыл всё это. Видения, запахи, звуки… всё, что исчезает после пробуждения… — Облизнув губы, он уставился на тыльную сторону своей корявой старческой ладони. Это еще одна его слабость: потребность объяснять свои слабости. — Всё кроме страстей…

Наконец она отвечает. — Тебе опять снился Первый Апокалипсис?

— Да, — соглашается он голосом, переходящим в шепот.

— И ты снова видел себя Сесватхой?

Эти слова заставляют его поднять подбородок. — Нет… нет… Я был Кельмомасом! Мне снилось… его пророчество.

Она смотрит на него ровным, выжидающим взглядом.

Нет. Твой отец не безумен. Просто его речи кажутся безумными — даже ему самому!

— Знаю… — начинает он и умолкает, чтобы протереть глаза несмотря на то, что пальцы его грязны. — Я знаю. Знаю, что мы должны сделать…

— Что же такое?

Он оттопыривает губу. — Око…

По какой-то причине это не пугает её.

— И что же?

Какое-то время он внимательно изучает её… скорее даже себя самого.

— Мы должны продолжать свой путь на север, добраться до Великой Ордалии… — Он умолкает, чтобы вздохнуть. — Ты должна посмотреть на него. — Ты должна… ты должна посмотреть на Келлхуса Оком.

Он говорит просительным тоном, как бы уговаривая её принести ещё одну безумную жертву. Но в голосе его присутствует и окончательная усталость, свидетельствующая о том, что, невзирая на упрямство и глупость, он, наконец, пришел к очевидному решению.

— Чего ради? — спрашивает она тоном более отрывистым, чем ей хотелось бы. — Чтобы увидеть то, что я и так знаю?

Хмурый взгляд изумленных глаз.

— Знаешь что?

Самонадеянность не ускользает от её внимания. Так долго сомневаться в собственных словах, в собственной миссии, а потом вдруг, разом, увидеть её с такой ясностью, на которую он даже не мог надеяться — для того лишь, чтобы обнаружить, что она не верит в него.

Она вздыхает.

— Знаю, что Аспект-Император есть зло.

Идиллический горный ветерок подхватил эти слова. Старый колдун открыл от изумления рот.

— Но как ты могла… как ты могла узнать подобную вещь?

Она поворачивается к сидящим над ними дунианам, смело смотрит в их сторону. Оба отвечают ей таким же взглядом, сохраняя полную неподвижность.

— Потому что он — дунианин.

Она видит, что старый волшебник смотрит в её сторону, озадаченный и встревоженный.

— Нет, Мимара, — говорит он основательно помолчав. — Нет. Он был дунианином.

Эти слова внезапно рождают в ней удивительный гнев. Почему? Почему он всегда — всегда! — расстается с монетой своих сомнений? А их у него столько, что Акка мог бы озолотить весь мир, при этом не обеднев.

Она поворачивается к нему с лукавым гневом.

— Нам не обогнать их — таких, какие они есть, Акка.

— Мимара… — говорит он тоном наставника и учителя. — Ты путаешь действия и сущности.

— Грех использовать других!

Они уже спорят. Он подбирает слова осторожно и со снисхождением.

— Вспомни Айенсиса. — Использовать — это просто способ читать… Все «используют» всех, Мимара — все и всегда. Нужно только смотреть уверенными глазами.

Уверенными глазами.

— Ты цитируешь Айенсиса? — Издевательским тоном говорит она. — Ты приводишь аргументы? Старый дурень! Это ты затащил нас в такую даль. Ты! Сам говорил: хочешь узнать человека, расспроси о его предках. И теперь, когда я рассмотрела этих предков — самим Оком Бога, никак не меньше! — ты начинаешь утверждать, что происхождение ничего не значит?

Молчание.

— Ты всегда был прав насчёт него! — настаивает она, сразу и упрекая и заискивая. — Ты, Акка! В боли и гневе ты обратился к своему сердцу, и твое сердце сказало правду!

Аспект-Император — зло.

— Но…

— Разве ты не видишь? Этот зал с костями матерей-китих! — это и есть то, что Келлхус сотворил с моей матерью — с твоей женой! Он превратил её чрево в инструмент, а сердце в погремушку! Какое большее преступление, какое более чудовищное злодеяние можно совершить?

И она впервые понимает глубинный ход своей ярости, укол и муку её собственных грехов, совершенных ею в отношении матери.

Эсменет, вымотанной собственной матерью-гадалкой, истерзанной голодом, вынудившим её продать собственную дочь, вновь обессиленной мужской жестокостью имперского двора и поверженной собственным ложным мужем.

Её ложным Богом.

А Мимара стремилась лишь наказать её — наказать свою собственную кровь!

Нечто — должно быть ужас — перехватило в этот миг её дыхание, внезапное, глубинное осознание всех совершенных ею злодеяний. То, как мать пыталась научить её каким-то основам садоводства, а Мимара намеренно уколола палец. Как она подробно рассказывала маме том, как её домогались, чтобы Эсменет мучилась от стыда и горя. Как она цеплялась за страхи и ошибки матери, обвиняя её в слабости, нечистоте, не способности соответствовать императорскому сану. — Императрица! Императрица? Куда тебе… да ты и своим лицом-то владеть не умеешь, не говоря уж об империи!

И как она хохотала, когда мать удалялась в слезах…

Ты и своим лицом то владеть не умеешь …

Оком своей души она и сейчас видит мать плачущей, обнимающей шелковые подушки в поисках любви и доверия. Засыпанную укорами и упреками, посрамленную снова и снова. И одну, всегда одну, вне зависимости от того, к кому она обращалась…

И только этот человек, Друз Ахкеймион, действительно любил её, действительно шел ради неё на жертвы. Только он обращался с ней с тем достоинством, которого она заслуживала, a её интригами заставили предать его …

Превращенную в подобие этих самых китих.

Мимара не способна глотнуть, не может дышать, такой тяжестью чувство обязанности обрушилось на неё, тяжестью вещей трагических и неотвратимых. Она сама прозревала Оком это непостижимое видение в Косми, и потому знает, что она спасена. Вот только знание это сделалось неотделимым от разъедающего кожу, выдирающего волосы стыда. Её следовало осудить, бросить в вечный огонь…

Корабль скрипит на волнах винноцветного моря, корабль работорговцев…

Мамочка… рыдает маленькая девочка, внимая тяжелым шагам на палубе.

— Анасуримбор Келлхус — дунианин, — говорит женщина старому волшебнику, стараясь угомонить бурю, разыгравшуюся в её сердце.

Мааамочка, ну, пожалуйста!

— В той же мере, как эти двое.

Пожалуйста, пусть они остановятся.

Старый волшебник видит причину её гнева, замечает разыгравшуюся в её душе бурю, губящую всякую надежду. Она понимает это, потому что он колеблется.

— Что ты сказала? — Наконец спрашивает он.

Собственный голос ошеломляет её, столько в нем расчета и холода.

— Что ты должен убить их.

Он знал. Он наперед знал, что она потребует именно этого. Она смогла сказать это — словно дунианин.

— Убийство.

Она поворачивается к двоим соглядатаям, зная, что они могут узреть её мрачные намерения, но нимало не беспокоясь об этом. Она отрывисто хохочет, звук этот заставляет старого волшебника бросить на неё хмурый и полный тревоги взгляд.

Она смотрит на него, на мужа и отца, во взгляде её злоба и торжество.

— Убить дунианина — не убийство.



Они сидели бок о бок на останках того, что ранее было северо-западным бастионом, наблюдая за спорящими внизу стариком и беременной женщиной. Солнце выглянуло меж вершинами гор на востоке, холодное в этой продутой ветром пустыне, неспешно и неотвратимо выбираясь из-за пазухи ночи. Вздохнули ели. Восход обрисовал контуры хребтов и ветвящихся ущелий, очертив острые углы контрастными тенями.

— О чём они говорят? — Спросил мальчик.

Выживший ответил, не отрываясь от собственного исследования. Их язык не поддался ему, однако иной, бессловесный язык душ этих пришельцев говорил с едва ли не болезненной ясностью — как у Визжащих, только более сложно. Словами грохочущих сердец и стиснутых рук. Движениями мышц в уголках глаз и рта. Частотой морганий…

— Женщина хочет уничтожить нас.

Мальчик не удивился.

— Потому что она боится нас.

— Они оба боятся нас — и мужчина больше чем женщина. Только она ещё и ненавидит нас так, как не способен ненавидеть старик.

— Она сильнее?

Бросив короткий взгляд, Выживший кивнул.

— Она сильнее.

То, что из этого следовало, понять было легко. Раз она сильнее, победит её мнение.

— Нам надо бежать? — Спросил мальчик.

Выживший сомкнул глаза, перед внутренним взором его предстали тела гибнувших в пещерах собратьев — как воспоминания, но не как возможность.

— Нет.

— Нам надо убить их?

При всех сложностях подобного неожиданного поворота событий, Выжившему не нужно было входить в вероятностный транс, чтобы отвергнуть эту линию действий.

— Старик — Поющий. Он сильнее нас.

Он как раз находился на стенах, когда захватчики выплыли из анфилад леса, приблизились к бастионам, возвышавшимся над открытым полем, а глаза их и рты исторгали огонь. Ему не нужно было зажмуриваться, чтобы видеть, как падали со стен его братья, охваченные ореолами испепеляющего пламени.

— Тогда мы должны бежать, — заключил мальчик.

— Нет.

Невежество. Именно на этом камне воздвигли братья свою великую крепость, твердыню, ограждавшую их от того, что было прежде. Тьме они противопоставили тьму, и это стало их катастрофической ошибкой. Лишь до тех пор, пока мир оставался в неведении о них, могли они пребывать в безопасности, не говоря уже об изоляции и чистоте.

История. История явилась к ним в облике легионов бесчеловечных тварей, столь же скованных своими безумными страстями, сколь свободными были Братья. История пришла к ним в виде погибели и разрушения.

Ишуаль пала задолго до того, как были разрушены её стены, Выживший знал это. Дуниане погибли задолго до того, как попытались укрыться в глубочайших безднах Тысячи Тысяч Залов. Мир каким-то образом узнал о них, и счел смертельной опасностью для себя.

Наступило время узнать причину.

— Что же тогда?

— Мы должны отправиться с ними. И оставить Ишуаль.

Обучение мальчика ограничивалось самыми элементарными вещами, так уж сложились для них эти годы. Он мог легко проследить эмоции этой женщины и старика, однако мысли и смыслы оставались полностью недоступными ему. Он едва мог достичь состояния Дивеституры или Разоблачения, первого этапа входа в Вероятностный Транс. Он был дунианином по крови, но не по выучке.

Однако достаточно и этого.

— Почему? — Спросил ребенок.

— Мы должны найти моего отца.

— Но зачем?

Выживший возвратился к невозмутимому созерцанию пришельцев: старика и беременной женщины.

— Абсолют оставил это место.



Чертог Тысячи Тысяч Залов уходил в самые недра земли, глубоко забираясь в громаду окружающих гор… неисчислимые мили коридоров, вырубленных в живой скале. Целых две тысячи лет трудились дуниане, погружались в каменную плоть, вписывая математические головоломки в самый фундамент земли. Труд они использовали для укрепления тела, для того, чтобы научить душу мыслить независимо от усилий. А затем они пользовались лабиринтом, чтобы отделить тех, кто будет жить, от тех, кто умрет, и тех, кто будет работать, от тех, кому суждено учить потомство и порождать его. Они переделывали сильных и хоронили слабых. Чертог Тысячи Тысяч залов был их первым и самым жестоким судией, великим ситом, просеивавшим поколения, отбиравшим лучших и отвергавшим худших.

Откуда они могли знать, что он послужит и их спасению?

Визжащие напали без малейшего предупреждения. В предшествующие их появлению года творились всякие странности: посланные вовне Братья исчезали без следа, других обнаруживали мертвыми в кельях — совершившими самоубийство. Неведомое бродило среди них тенью не до конца вытравленного яда. Уединение их оказалось нарушенным — они знали только это и ничего более. Они не утруждали себя следствиями, полагая, что умершие отказались от жизни ради чистоты. Любое расследование обстоятельств их смерти только отменит жертву — и, быть может, сделает необходимым повторение её. Обращаться к неведению, даже столь священному как их собственное, значило рисковать. A никакой сад садом не будет, если нет возможности рожать семя.

Визжащие обрушились на Ишуаль со всей своей силой и неистовством. Всех, находившихся в долине, отправили за стены, ворота заперли, и впервые среди дуниан воцарилось смятение и раздор. Привычная им жизнь в мире, приручённом вплоть до самых элементарных его оснований, в котором споры и обсуждения могли возникнуть из-за того, в каком направлении осыпается листва, ослабила их так, как они даже представить себе не могли. Наблюдая за потоком свирепых орд, хлынувшим с перевала, они ощущали её, эту свою уязвимость перед лицом бурного хаоса. Жизнь, прожитая в соответствии с ожиданиями, без подлинных трудностей, без неожиданности, ломает душу, в смятении отбрасывает её назад. И тут они поняли, что сделались изнеженными в своем тысячелетнем стремлении к Абсолюту.

Некоторые, хотя их и было немного, бесхитростно пали под мечами врага, таков был беспорядок, воцарившийся в их душах. Но другие начали сопротивляться — и открыли, что обрушившийся на них мир тоже изнежен, только на собственный манер.

Светит солнце. Ласковый ветерок дует с вершин. На стенах кровавое, буйное столпотворение. Помосты залиты кровью. Склоны как ковер завалены трупами павших тварей…

Увертываясь от стрел и копий, Выживший метался по чудесной дороге, проводившей его между разящих наконечников и клинков, попутно забирая жизни сотен врагов. Подрезанные жилы. Перерезанные гортани. Отрубленные конечности. Басовитый и звучный стон рогов, перекрывающий их вопли… в то время как сам он и его братья сражались, сохраняя изысканное молчание, нанося удары, прыгая, пригибаясь… почти без устали, почти неуязвимые, почти…

Почти.

И в самом деле, Мир обезумел, забыл о Причине, однако его можно было победить. Но как такой горсточке свершить сей труд? Свирепость необъяснимого нападения пошла на убыль, потом и вовсе сошла на нет. Визжащие, угомонившись, с воем растворились в лесах. И, невзирая на все, Выживший решил, что дуниане выстояли: благодаря своей дисциплине, благодаря подготовке и собственному учению — и даже благодаря собственному фанатичному уединению…

Но тут явились Поющие, вопиявшие голосами из света и пламени, и степень его заблуждения сделалась очевидной.

Предшествующее определяет последующее… Таким было их священное правило правил, всеобъемлющая максима, основание, на коем было воздвигнуто все их общество — сама их плоть не говоря уже об учении.

И оно было сметено в мгновение ока.

Уцелевший наблюдал… наблюдал, не столько оцепенев, как онемев. В отличие от Визжащих, спустившихся вдоль восточного ледника, Поющие явились с запада… фигуры в кольчужных доспехах, чередой шествовавшие прямо по воздуху. У каждого из них во рту сияло круглое пятнышко света — такое яркое, что оно казалось крохотным солнцем. Они пели, и голоса их гремели как грохот водопада, неразделимый на отдельные звуки и единый вопль этот повисал в воздухе, обрушивался на крепость со всех сторон, словно бы голоса их доносились из-за самых пределов мира.

Никакое чудо не могло бы произвести больший эффект. Слова — слова, несли смерть и силу из пустоты. Он увидел, как последующее определяет предшествующее. Он увидел, как явная невозможность, которую в Манускриптах называют колдовством, ниспровергает все его представления. И более того, казалось, что он видит остаток этого действа, словно бы оно каким-то образом пятнало, бросало тени на сам свет тварного мира.

Поющие приблизились к их священным бастионам, голоса их грохотали в чистейшем унисоне, возвышались в невозможном резонансе, гуляя между пространствами и поверхностями, просто не существовавшими. И Братия взирала на них, не смея дышать и не умея понять.

Это Выживший осознает уже потом. То мгновение было мгновением их гибели. То самое, предшествовавшее мигу, когда пламенные ореолы увенчали высоты Ишуаль погибелью и разрушением. Временное затишье, предшествующее… когда каждый из братьев понял, что они обмануты, что само течение их жизней, не говоря уже об убеждениях оказалось немногим большим, чем ошибочной фантазией…

Башни Ишуаль горели. A сами они бежали по своим кущам и садам, отступая в недра чертога Тысячи Тысяч Залов.

Пытаясь найти спасение в лапах их главного судьи, ранее погубившего многих из них.



Осада и падение Ишуаль…

Утрата: всего лишь место. Что значит оно рядом с откровением, сопутствовавшим этой утрате?

Гласящим, что последующее может определить предыдущее… невозможное сделавшееся проявленным. Прежде мир был стрелой с одним и только одним направлением… так во всяком случае, они полагали. Только Логос, только причина и её отражение могли изменить непоколебимое шествие безжалостного мира. Так дуниане воспринимали свою священную миссию: совершенствовать Логос, познать происхождение мысли, согнуть стрелу в круг, и таким образом достичь Абсолюта…

Стать самодвижущей душой.

И свободной.

Однако Визжащим и Поющим не было дела до их учения — они добивались только их смерти.



— Почему они ненавидят нас? — не в первый уже раз спросил мальчик. — Почему все вокруг стремятся погубить нас?

— Потому что в своем заблуждении, — ответил Выживший, — мы сделались истиной, слишком ужасной для того, чтобы Мир мог её вынести…

Еще несколько лет Братия сражалась в коридорах чертога Тысячи Тысяч Залов, погребенная во тьме и кровопролитии, руководствуясь слухом и осязанием, маскируя свой запах шкурами убитых врагов. Убивая. Словно на бойне…

— Но в чем истина? — настаивал мальчик.

— В том, что свобода определяется мерой предшествующей тьмы.

Он пал на них как клыки дикого зверя, он бросил их истекать кровью на пыльном полу. Члены его как цепи раздирали плоть невидимого врага. Ладони были как полные местью зубы. Он шагал меж их ярости, израненный и разящий. Кровь их была жиже крови его братьев, но сворачивалась быстрее. И на вкус отдавала скорее оловом, нежели медью.

— Они почитают себя свободными?

Вонь. Неразборчивые вопли. Конвульсии. Год за годом сражался он во чреве земли. Не было счёта ранам. И вот цель его расточилась, превратившись в отчаяние.

— Лишь когда мы мертвы.

Он надломился — выживший понимал это.

И сошел с ума, чтобы выжить.



Чертог Тысячи Тысяч Залов постепенно поглотил всю Братию, по одному отдавая их самоубийственной ненависти врагов. Все они, как один, сражались, полагаясь на умение и хитрость, накопленные за две тысячи лет. Однако, никто из них не сомневался в печальном для них исходе сражения.

Дуниане были обречены.

Первыми пали юные и старые — достаточно было одной ошибки: столь незаметной стала грань между жизнью и смертью. Одни погибали в бою, находя последний покой под грудами мертвецов. Большая часть умирала от заражения ран. Кое-кто даже не находил пути назад в лабиринте, несмотря на то, что в молодые дни без труда справлялись с ним. Чудовищное колдовство Поющих, к примеру, сворачивало прочь с установленных с математической точностью опор целые галереи. Они не находили выхода к жизни и свету.

И умирали заживо погребенными.

Так уменьшалось число дуниан.

Однако Выжившему каким-то образом удалось уцелеть. Как бы ни заливала его кровь, он всегда сохранял силы. Какие бы разрушения не окружал его, он всегда находил дорогу — и что более важно, никогда не оказывался закупоренным в одной из пещер. Он всегда одолевал, всегда возвращался, и всегда заботился о ребенке, которого укрыл в глубинах.

Кормил его. Учил его. Прятал его. Вынюхивал тысячи опасностей, чтобы сохранить его жизнь. Он рисковал: позволял себе говорить с ним, чтобы уши мальчика не отвыкали слышать и понимать. Он даже завел светильник, чтобы глаза мальчика не забыли про свет.

Он, наиболее обремененный, должен был стать единственным выжившим.

Какое-то время поток Визжащих не иссякал, не прекращался натиск этих безумных и никчемных жизней. Новые и новые враги во все большем и большем количестве наваливались на Чертог, своим множеством преодолевая самые хитрые ловушки: скрытые ямы, подпертые потолки, обрывы над бездной.

Но потом, столь же необъяснимым образом, как происходил любой поворот в этой войне, количество их резко пошло на убыль. На остатки можно было не обращать внимания, последние враги тупо скитались по лабиринту, пока голод и жажда не сражали их. Их становилось все меньше и меньше, и, наконец, ему стали попадаться только полуживые, едва пыхтевшие на полу.

Крик последнего из них показался Выжившему таким жалобным, в полном муки голосе звучали человеческие нотки.

А потом в чертоге Тысячи Тысяч залов воцарилась тишина.

Полная тишина.

После этого Выживший и его мальчик бродили во тьме безо всякой опаски. Однако они не смели подниматься на поверхность, даже по тем восходящим ходам, которые казались им незамеченными врагами. Слишком многие дуниане погибли подобным образом. Они скитались, и мальчик рос здоровым, невзирая на подземную бледность.

Только когда исчерпалось последнее из известных им хранилищ припасов, они осмелились предпринять долгий подъем к поверхности, и оставили свой подземный храм, свою освященную тюрьму.

Выбравшись, Выживший обнаружил, что всё известное ему уничтожено, голая плешь Ишуаль морщилась под чуждым солнцем. Впервые в своей жизни он стоял обнаженным, совершено безоружным перед лицом неопределенного будущего. Он едва понимал, кто он такой, не говоря уже о том, что следует делать.

Мальчишка, с глупым видом уставившийся на мир, которого помнить не мог, споткнулся и пошатнулся от головокружения, настолько чуждо было ему открытое пространство. — А это потолок? — воскликнул он, прищуриваясь на небо.

— Нет, — возразил Выживший, начиная понимать, что именно очевидное было величайшим врагом дуниан. — У мира нет потолка…

И опустив взгляд к своим обутым в сандалии ногам, наклонился, чтобы поднять зернышко, затерявшееся среди мусора. Семечко какого-то неизвестного ему дерева.

— Здесь только полы… такие огромные-огромные.

Земля для корней. Небо росткам… ветвящимся, протяженным…

Цепляющимся.

Черным железным топором он повалил дерево, бывшее совсем тоненьким перед приходом Визжащих, чтобы сосчитать число лет их подземного заточения…

И узнать возраст своего сына.



Он, Выживший, был теперь не таким как прежде. Слишком многое было отнято у него.

— И что мы будем делать теперь? — Спросил мальчик после первого проведенного под солнцем дня.

— Ждать … — ответил он.

То, что случится потом, как он теперь знал, определяет то, что произошло раньше. Цель не иллюзия. Смысл — вот что реально.

— Ждать?

— Мир ещё не закончил с Ишуаль…

И мальчик кивнул — с верой и пониманием. Он никогда не сомневался в Выжившем, хотя считался с тем, что в душе его обитает легкое безумие. Он не мог поступить иначе, ибо таков был визг, такова была беспощадная бойня.

Был такой день, когда он приказал мальчику не дышать, чтобы облака не напомнили о них врагам. Был и другой день, когда, подобрав сотню камней, он прошелся по лесу и убил девяносто девять птиц.

Таких дней было много — ибо он не мог остановиться… не мог не убивать…

Он не был прежним.

Он стал семенем.



A теперь ещё эти люди…

Они походили на дуниан, но не были ими.

Мальчик примчался к нему сразу же, как только заметил в долине старика с беременной женщиной. Вместе они следили за их продвижением к Ишуаль, следуя за облачком тишины, которую порождало в лесу их присутствие. Они следили за тем как пришельцы в растерянности бродили среди руин. И когда странная пара спустилась в Верхние галереи, они сократили расстояние между ними и собою, оставаясь на самом краю досягаемости их необъяснимого света. Не производя никакого шума, они тенью следовали за этой парой, украдкой подсматривая то, что им удавалось увидеть.

— Кто они? — Прошептал мальчик.

— Это мы… — ответил Выживший, — такие, какими были прежде.

И хотя он не понимал ни слова из того, что было сказано этими людьми, цель их предприятия понять было несложно: они разыскивали Ишуаль, рассчитывали найти дуниан, но обрели лишь картину опустошения.

Старик был потрясен и впал в уныние, но о беременной этого сказать было нельзя. Она пришла, рассудил Выживший, ради неизвестной ей самой цели. И раздражало её не столько разрушение Ишуаль, сколько упадочное настроение старика.

Отца ребенка, которого она несла в себе.

Эти откровения рождали сценарии дальнейшего развития событий, возможности, мелькавшие перед его внутренним оком. И, когда они с мальчиком явили бы себя незваным гостям, именно ей назначено было стать заступницей, умягчать страхи и подозрительность старика.

Однако Выживший заметил также облегчение в душе старца. Ленивый прищур, рассеянный взгляд, замедленные сердцебиения, ибо исчез ужас …

Ужас перед дунианами.

Это ей суждено было распахнуть врата доверия меж ними — так, по крайней мере, казалось.

А потом они вошли в Родительскую.

Уцелевший следил за ней из черноты, слишком далекой, чтобы заметить что-либо большее, нежели мотивы её действий. Он заметил, как она пошатнулась, словно внезапно ослепнув, когда взгляд её коснулся каменных постелей, костей дунианских женщин. Непонимание… Ужас…

Ненависть.

Глубокая, знакомая ему ненависть, овладела ею, явившись из …ниоткуда.

Она также была безумна.

Но старик не знал этого. Он пришел, чтобы поверить в её безумие, чтобы воспринять её суждение как свое собственное. И когда она заговорила, Выживший понял, что время для наблюдения подошло к концу. У них не оставалось другого выбора: следовало вмешаться, чтобы справиться с необычайным поворотом событий.

Она высказывала суждение, которого старик не разделял — пока что.

И он послал к ним мальчика.



Владевшее им безумие принялось оспаривать принятое им решение насчет мальчика. С внутренним протестом наблюдал Выживший за его приближением к двоим незнакомцам. Ребенок казался ему более хрупким, чем был на самом деле, более одиноким. Из какой-то тьмы наползала холодная и неосознанная уверенность в том, что он послал мальчика на смерть…

Однако перед ним были не Визжащие. Это были люди, заляпанный холст, который дуниане отскребли добела. Они добивались понимания, а не крови и боли. Им нужно было знать, что произошло в этом месте… что именно случилось с Ишуаль.

Когда мальчик окликнул их, они прислушались к его голосу, замерли, стараясь скрыть тревогу.

Но когда старик ответил ему на его же родном языке, Выживший понял, что с дунианами этих путешественников связывает нечто глубокое. Древнее. Нечто из того, что было прежде.

Когда мальчик назвался перед стариком своим собственным именем Анасуримбор, Выживший понял, что их связывает и нечто живое. Нечто, рождавшее безграничный ужас.

Это мог быть только его отец.



— Мимара… — хрипит старый волшебник. — То… о чём ты просишь…

Она понимает, что переступила черту. Она ощущает иронию. Столько лет она подшучивала над заудуньяни, высмеивая их бесконечные поклоны и чистоплюйство, их низкопоклонство, и более всего их голубоглазую искренность. И только сейчас она понимает истину, к которой восходят их заблуждения.

Месяц за месяцем она размышляла над Оком Судии, ощупывая его, как язык во рту пересчитывает отсутствующие зубы. Не проклятье ли оно? Или дар? Не погубит ли оно её? Или может быть возвысит? И пока она пыталась постичь его, не осознавая того, что оно само постигает. Она потерялась в лабиринте намеков и следствий, задавая такие вопросы, на которые ни одна душа, столь легкая, столь смертная, не могла даже надеяться найти ответы.

Эти вопросы, как она теперь понимала, так и оставались вопросами, словами, брошенными в лицо людскому невежеству. В облике искренности…

Но теперь — теперь-то она понимает: фанатизм невозможно отличить от подлинного постижения добра и зла.

Обладать Оком означает знать, кто будет жить, а кто умрет — знать столь же определенно, как знаешь собственную ладонь! A знать — значит стоять бестрепетно и легко, быть — упорным, неподатливым, столь же не ведающим усталости, как предметы неодушевленные. Быть неподвижным, непобедимым… даже в смерти.

— У тебя нет выхода, Акка, — говорит она голосом, пропитанным сочувствием и печалью. — Они же — дуниане

Она берет его за вялую, как у паралитика руку, и это кажется необходимым и неизбежным, ужас и нерешительность искажают его лицо, заставляют прятать глаза.

— Тебе известно, какую опасность они представляют. Лучше, чем кому бы то ни было.



Выживший, бесстрастный и неподвижный, молча наблюдал за ними с постепенно теплеющего блока каменной кладки. Он отверзал уста только для того, чтобы отвечать на вопросы мальчика, продолжавшего бороться с мыслями, укрывающимися под хаотической вспышкой человеческих страстей.

— Он давно с подозрительностью относится к нам… — отметил мальчик.

— Десятилетия.

— Из-за твоего отца.

— Да, из-за моего отца.

— Однако её подозрительность родилась недавно.

— Да. Однако, это нечто большее, чем просто подозрительность.

— Она презирает нас… Из-за того, что увидела здесь?

— Да. В Верхних Галереях.

— В Родительской?

Образ: она стоит в облачке голубоватого света, растрепанная и несчастная, глаза её полны гнева и осуждения.

— Она считает нас непотребной грязью.

— Но почему?

— Потому что братья использовали в качестве инструментов всё — даже женское чрево.

Мальчик повернулся к нему. Солнце осветило отдельные волоски пушка, покрывавшего его голову.

— Ты не говорил мне об этом.

— Потому что наши женщины мертвы.

И Выживший объяснил, как случилось, что во время первого Великого Анализа древние дуниане отвергли все обычаи, препятствующие им созерцать Кратчайший Путь без всяких предрассудков и ограничений. Обнаружившиеся различие между отдельными дунианами в области интеллекта заставило их заметить то препятствие, которым на этой пути становится отцовство и внешность. Одного обучения недостаточно. Сама идея о том, что Абсолют можно познать путем простого размышления, о том, что люди от рождения обладают природной способностью постичь Бесконечное, была отвергнута как праздное заблуждение. Заблуждение плоти, решили они. Души их опирались на свою плоть, и плоть эта была не способна понести Абсолют. И они сочли, что только направленное размножение может помочь им, и был решено, что мужчины и женщины должны размножаться только в том случае, если дают качественное потомство.

— За прошедшие века облик полов изменился согласно собственной функции, — подвел он итог.

Мальчик смотрел на него… такой открытый, такой слабый по сравнению с тем, каким мог бы быть, и вместе с тем непроницаемый, словно камень, по сравнению с парой пришедших извне людей..

— Так значит она похожа на Первых Матерей?

Единое, неторопливое движение век. Образ ветвей. И затихающий звук чавканья в темноте.

— Да.

Визжащие, в конечном итоге, стали отгрызать свои конечности и, пытаясь собственной плотью восполнить утрату жизненных сил, умирали в темных глубоких недрах чертога Тысячи Тысяч Залов.



Мимара пылает гневом. И откуда берется это желание спорить — то есть противоречить?

Многие годы она спорила не кулаками, но от кулаков. Каким бы пустячным не было противостояние, она всегда сжимала кулаки так, что на ладонях оставались отпечатки ногтей. Издевка распространялась вверх от груди и шеи… первая каменела от негодования, вторая напрягалась от волнения. Насмешничали её подбородок и губы, — под глазами, готовыми пролиться потоком слез.

Но протест её никогда не исходил, как было теперь, от её живота…

От самой значимой основы.

— Скюльвенд… — начинает старый волшебник с таким видом, будто размышления позволили ему обнаружить какую-то умозрительную жемчужину. — Найюр урс Скиота … настоящий отец Моэнгхуса. Он прошел вместе с Келлхусом половину Эарвы, однако не покорился ему. Но нам это не нужно! Не нужно, поскольку мы знаем, что имеем дело с дунианами!

— Скюльвенд, — фыркает она. Жалость проталкивается в первый ряд её разбушевавшихся страстей. — И где он теперь, этот Найюр урс Скиота?

Потрясенный взгляд. Ахкеймион привык видеть её расторопной, проворной языком и быстрой умом. Да и как бы мог он не привыкнуть, отражая её наскоки на всем их пути по просторам Эарвы? Однако, при всем своем уме, она никогда не обладала подлинной силой, не говоря уже о способности убеждать — руководствуясь одним только гневом.

— Мертв, — признает бывший адепт.

— Значит, знание их природы не может надежно помочь нам против них? — Она пользуется его же собственными аргументами — высказанными во время их первой встрече в Хунореале, когда он попытался убедить её в том, что, вне зависимости от того, понимает Мимара это или нет, она является шпионом своего приемного отца.

— Нет, — соглашается старик.

— Тогда у нас не остается иного выбора!

Проклятая баба!

— Нет, Мимара… Нет!

Она замечает, что стискивает свой живот, насколько велика её ярость.

— Но я видела их! Видела Оком, Акка! — Презрение, ярость, праведное негодование — не принадлежат ей. Теперь истина правит всем.

Истина её живота.

— Я видела их Оком!


src="/i/34/543134/i_002.png">
Какой выпад! Безжалостный. Столь же умный, сколь и жестокий. A теперь еще и кровожадный. Она кажется не ведающей угрызений совести девой-воительницей… в шеорском доспехе, поблескивающем под солнцем чешуйками.

Какая-то часть его, насмешливая и уязвленная, спросила: что же так исказило твое восприятие добра и зла. Однако мысли эти трудно было назвать искренними, они всего лишь прятали от него…

Её правоту.

Они были дунианами. И если оставить их в покое, какую религию они создадут? Каким завладеют народом? А если взять их с собой — узниками или спутниками — разве смогут они с Мимарой не сделаться их рабами?

И только теперь, как будто бы, сумел он оценить всю опасность карликового умишка. Разве можно ощущать себя свободным рядом с подобными созданиями? Как можно позволять себе оказываться ребенком, которого подталкивают в нужную сторону на каждом повороте?

Над этими вопросами он подолгу размышлял за истекшие годы. Даже по прошествии лет, в абстрактном виде они казались затруднительными. Да и разве могло быть иначе, если их постоянно поливала из своего колодца Эсменет.

Он, муж, отказавшийся от своей жены!

Однако, задавать себе такие вопросы в присутствии живых дуниан, значило показаться им еще более смертными.

Потому что они были, понял он. От его ответа зависело нечто большее, чем просто жизнь…

Он заставил себя противопоставить эту пару, мальчика и мужчину, зернышку отвращения, внезапно проклюнувшемуся в его груди. Всегда лучше, подсказала ему часть души, обозреть со всех сторон тех, кого тебе нужно убить.

Тени отступали, прижимаясь к рождавшему их солнцу. Поскольку дуниане сидели выше, старый колдун видел как линия, разделяющая тени и свет, наползает на них обоих. И если раньше они казались частью фундамента разрушенной башни, то теперь как бы разделились. Мальчик сидел, обнимая колени, в позе слишком беззаботной, чтобы не оказаться заранее продуманной. Выживший уселся на манер возницы, утомленного долгой дорогой — склонившись вперед, упершись локтями в колени. Его шерстяная туника, казалось, поглощала падавший на неё свет без остатка. Лицо его было исчерчено прямыми и изогнутыми шрамами, создававшими на коже случайную игру теней, подобную картине некого художника.

Оба они ответили на его взгляд с преданностью, приличествовавшей собакам, ожидающим подачки. Два таких заброшенных и жалких существа, изборожденная шрамами жуть и юный калека, выброшенные жизнью на мель, расположенную на самой окраине мира… Довольно для того, чтобы вызвать в душе наблюдателя легкое сочувствие.

Он говорит… он говорит такие добрые вещи, чтобы утешить меня…

Спектакль, старый волшебник понимал это. Их позы и поведение не могли не оказаться наигранными, выбранными для того, чтобы увеличить шансы на сохранение жизни — и на овладение ситуацией.

Он говорит, что вернётся один от моего семени, Сесватха — Анасуримбор вернётся…

Может ли это оказаться случайным совпадением? Связанный с пророчеством сон, посетивший его на пороге Ишуаль, конечно, намекает на многое, да ещё будучи увиденным глазами короля королей? Тем более, утром того дня, когда ему предстоит решить участь Анасуримбора — чистокровного дунианина и сына самого Келлхуса!

— Да какая разница? — вскричала изумленная Мимара. — Когда речь идет о самой судьбе мира, что может значить пара, — всего пара! — жалких сердец? И не все ли равно, если это именно ты отправишь их на смерть?

Старый колдун повернулся к спутнице, бросил на неё гневный взгляд…

Ему уже доводилось слышать эти слова. Потупившись, он сжал переносицу большим и указательным пальцем. Он буквально видел перед собой Наутцеру, сурового, хрупкого, едкого… вещавшего ему во тьме Атьерса: Полагаю, в таком случае ты скажешь — возможность того, что мы наблюдаем первые признаки возвращения Не-Бога, перевешивается реальностью — жизнью этого перебежчика. Заявишь, что возможность управлять Апокалипсисом не стоит дыхания глупца.

Теперь казалось, что всё началось именно с этого мгновения, давнего, состоявшегося годы и годы назад события, когда Завет поручил ему шпионить за Майтанетом — еще одним Анасуримбором. И с тех пор он постоянно жил в мире загадок, умопомрачительных и фатальных, предвещающих, в грубом приближении, гибель цивилизации…

Стоит ли удивляться тому, что многие прорицатели впали в безумие!

— Мимара — смилуйся … Прошу, умоляю тебя! Я не могу… убивать… так, мимоходом…

— Убивать он не может? — Вскричала та с деланым весельем. Вся фигура её, вся целиком, лучилась неодобрением. Пока он спал, в ней пробудилось нечто мрачное, безжалостное и далекое.

Нечто почти дунианское.

Невзирая на всю резкость её манер, он никогда не замечал в ней жестокости — до сего дня. В чем причина, в Оке, как она сказала? Или в опасении за весь мир? Или за ребенка, которого она носит?

— В конечном счете, убивают всех! — проговорила она. — И скольких ты уже лишил жизни, гммм, добрый волшебник? Несколько дюжин? Или все-таки сотен? И где были тогда твои угрызения совести? Нангаэльцы, что застали нас на равнине, и за которыми ты погнался… почему ты убил их?

Видение улепетывающих всадников, подгонявших своих лошадей в клубах пыли.

— Ну… — начал он, было, и осекся.

— Чтобы они не помешали нашей миссии?

— Да, — вынужденно признался он, глянув на собственные ладони, и попытавшись представить себе все эти жизни…

— И ты еще колеблешься?

— Нет.

Он понял, что никогда не останавливал собственную руку. И никогда не затруднял себя оценкой. Не говоря уже о подсчете всех убитых им. Как может мир быть таким жестоким? Как?

— Акка … — проговорила она, обращаясь скорее к его взгляду, чем к нему самому. — Акка …

Он заглянул ей в лицо, дрогнув от сходства Мимары с Эсменет. И в порядке очередного безумного откровения понял, что именно она была той причиной, что заставила его принять миссию Наутцеры многие годы назад. Эсменет. Именно она вынудила его рискнуть жизнью и душой Инрау — и проиграть.

— Такая… — говорила Мимара, — такая жизнь … это просто убожество. Предай их в руки судьбы, которой они избежали!

Эти губы. Он и представить себе не мог, чтобы эти губы предлагали убийство.

Кирри. Он нуждается в порции кирри.

Нетвердой рукой он потер лицо и бороду. — Я не имею на это… права.

— Но они уже прокляты! — Вскричала она. — Безвозвратно!

Наконец терпение отказало ему. Он обнаружил, что стоит на ногах и кричит.

— Как! И! Я! Сам!

Какое-то мгновение ему казалось, эта выходка остановит её, заставит её прикусить язык, с учетом последствий того, о чем она просит. Но если она и помедлила, то лишь по собственным причинам.

— В таком случае, — промолвила она, беззаботно пожав плечами, — тебе нечего терять.

Ради того, чтобы спасти мир.

И ребенка.



— Эмпитири аска! — закричала беременная, глядя то на Выжившего, то на мальчика с различной степенью ужаса и ярости. — Эмпитиру паллос аска!

Спор, с самого начала происходивший в возбужденном тоне, переходил на пронзительные нотки. Выживший не мог понять слов, но чувства от него не укрылись. Она уговаривала старика вспомнить собственную миссию. Оба путника много претерпели, как совместном путешествии, так и поодиночке, до него. Достаточно для того, чтобы требовать некоей платы — или уж по самой наименьшей мере — верности идее, приведшей их в подобную даль.

Их необходимо убить, требовала она, только так можно почтить всё то, чем они пожертвовали…

И тех, кого убили по дороге.

Старик начал ругаться и топать ногами. Сердце заколотилось быстрее. Слезы затуманили глаза. Наконец, копя внутри себя волю к убийству, он повернулся к груде обломков, среди которых сидели Выживший и мальчик.

— Не следует ли тебе вмешаться? — спросил мальчик.

— Нет.

— Но ты сам говорил, что она сильнее.

— Да. Но при всем том, что она претерпела, милосердие остается самым главным её инстинктом.

Седобородый колдун, кожа которого потемнела от грязи, стоя кутался в плащ из потрепанных шкур, глядя на них обоих с откровенной нерешительностью.

— Значит, в конечном счете, она слаба.

— Она рождена в миру.

Нечто, какая-то увечная свирепость, вызревала в груди старика…

После того, как братья отразили первый натиск Визжащих, они вскрыли черепа этих тварей. Дуниане постарались захватить пленников, ради допроса и исследования. Нейропункторы скоро поняли, что Визжащие не являются созданиями природы. Как и у самих дуниан, их нейроанатомия несла на себе все отпечатки искусственного вмешательства: некоторые доли мозга были увеличены за счет соседних, ветви мириад соединений Причины образовывали конфигурации, чуждые любым другим земным тварям. Структуры, рождавшие боль во всех животных, от ящериц до волков, в психике Визжащих рождали лишь похоть. Они не знали сочувствия, совести, стыда, желания общаться…

Опять же, как дуниане.

Однако, существовали и различия, во всем столь же драматические, как и моменты сходства, только более сложные для обнаружения благодаря структурным тонкостям. Среди всех областей мозга известных нейропунктуре, труднее всего было исследовать и картографировать области внешней коры, особенно те, которые теснились друг к другу за лбом. После всех столетий, ушедших на создание карт мозгов дефективных индивидуумов, Братья осознали, что области эти представляют собой лишь внешнее выражение куда более крупного механизма, огромной сети, наброшенной поверх более глубоких и примитивных трактов. Причина. Причина пропитывала череп через органы чувств, стекала водопадами, разливавшимися в притоки, для того лишь, чтобы вновь соединиться и распутаться. По каналам поверхностным и глубинным, Причина перетекала и вливалась в сплетение, которое можно было уподобить только болоту, расщеплялась на незаметные вихри и водовороты, течения, струящиеся по внутренней поверхности черепа, прежде чем вновь слиться вместе, образуя целые каскады.

Первые нейропункторы называли эту структуру Слиянием. Она являлась — с их точки зрения — основным источником и величайшим вызовом, ибо представляла собой ничто иное, как душу, свет, которому они придавали всё более и более ослепительное сверкание по прошествии каждого следующего поколения. Слияние образовывало структуру, отличавшую самых отсталых дегенератов от животных. У Визжащих её не было. Причина циркулировала в них ручьями, притоками и реками не касаясь света души.

И Братья поняли, что твари эти были порождениями тьмы. Предельной тьмы. Никакое Небо не обитало внутри их черепов. Ни одна мысль не посещала эти недра.

И, в чем-то повторяя дуниан, Визжащие на самом деле представляли собой их противоположность: расу, идеальным образом соответствующую тьме, явившейся раньше. Если дуниане стремились к бесконечности, Визжащие воплощали собою ноль.

Этот старик, который собирается убить их, Выживший знал это, обитал в каком-то промежуточном сумраке. Женщина вливала свою Причину в чашу его черепа, в котором она бурлила и кружила, прежде чем истечь в болото его души. Которое в данный момент готовилось излиться наружу, превратившись в деяние.

Старик уронил подбородок на грудь, сминая неопрятную белую бороду. И заговорил так же, как говорили Поющие: слова его сверкали светом, голос исходил не изо рта, но от пределов окрестностей. Он, на мгновение зажмурился, чтобы глаза его не слезились. Но теперь, уже открытые, они полыхали как два Гвоздя Небес.

… ирсиуррима таси киллию плюир …

— Прижмись ко мне, — приказал ребенку Выживший. — Изобрази любовь и ужас.

Мальчик исполнил приказ.

Так стояли они, покрытый шрамами урод и ребенок с рукой-клешней, скрученные магией и беспомощные. Старик медлил, неопрятный и неухоженный… кожура, обернутая вокруг сияющей мощи.

Выживший удивился тому, что этот свет может отбрасывать тени даже при полном солнечном свете. Мальчик изобразил испуганный крик.

Беременная женщина ждала, поддерживая живот правой рукой. Глядя на неё, Выживший слышал сердцебиения — и уже рожденного и не ещё родившегося …

Наконец, она вскрикнула.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Иштеребинт

Но что может быть существеннее живота и кнута? В том месте, где я живу, они откровенно правят нашими душами; слова представляют собой нечто едва ли большее, чем украшение. Поэтому я говорю, что дабы не умереть, люди должны страдать так, как не могут они выразить словами. Такова простая истина.

— АЙЕНСИС, письмо Никкюменесу
Конец лета, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Иштеребинт
Он не мог ощутить подушку.

Сорвил лежал в постели — просторной, вырезанной в украшенном изображениями камне — и всё же не мог ощутить подушку.

Однако, в покои его проникал солнечный свет, бледный в подобных глубинах… и дуновение прохладного, свежего воздуха.

Они находились в Пчёльнике, понял он, самом высоком из чертогов Иштеребинта. Отбросив в сторону тонкие как паутина одеяла, он подвинулся к краю постели, и поднял руки к гладкому шлему, который, как он прекрасно знал, оставался на месте — но тело умеет надеяться само по себе. Увы, Амиолас, как и прежде полностью охватывал его голову.

Взгляд прикрытых шлемом глаз, тем не менее, проникал в самые тёмные уголки комнаты, а лившийся из шахты в потолке яркий свет слепил его. Постель располагалась в приподнятом на три ступеньки углу тесного библиотечного помещения, занятого полками с кодексами и железными стеллажами грубой, по всей видимости, человеческой, работы, на которые были навалены свитки самого разного вида — от откровенного тряпья до рукописей, блиставших нимилем, серебром или золотом.

Наконец, он обнаружил и упыря, и едва не подскочил на месте, потому что Ойнарал находился совсем рядом — за драпировкой кровати. Он стоял недвижно как мраморное изваяние, каковое и напоминал оттенком кожи, подставив длинный нимилевый клинок лучам света, и чуть поворачивал его, следуя отблеску игравшему на лезвии.

Холол, понял Сорвил. Меч носил имя Холол — Отбирающий дыхание.

— Что ты делаешь?

— Облачаюсь к войне, — ответил нелюдь, не глядя на него.

Сорвил заметил, что на Ойнарале был второй, более тяжелый хауберк, одетый поверх той нимилевой кольчуги, в которой он ходил прежде. А рядом заметил овальный щит, прислоненный за спиной упыря к чему-то вроде рабочего стола и казавшийся абсурдным из-за множества вырезанных на нем изображений.

— К войне?

С быстротой, воистину нереальной, упырь воздвигся перед ним, выставленный клинок уперся в поверхность Амиоласа там, где точно ослепил бы Сорвила, не будь лицо его прикрыто. Тем не менее, Сорвил не шелохнулся, любопытным образом он не испытывая тревоги, обладая отвагой, ему самому не принадлежащей.

— Боюсь, что ты посетил нас в неудачное время, сын Харвила, — проговорил Ойнарал Последний Сын голосом грозным и ровным.

— Почему же?

— Наше время прошло. Даже я, рожденный последним … даже я ощущаю начало конца…

Мрачный взгляд ещё более потускнел, обратившись внутрь себя.

— Ты имеешь ввиду Скорбь.

Ойнарал хмуро свел брови; рука его дрогнула самую малость. Свет пролился на всю длину пришедшего из неведомой древности кунуройского меча.

— Уцелевшие сбиваются вместе, — произнес он скорее голосом только что освободившимся от страстей, чем бесстрастным, — чтобы с течением лет погрузиться в то самое смятение, которого они так боятся. Но Упрямцы… пускаются в путь, и гребут, пока не потеряют из виду все знакомые им берега… чтобы заново обрести себя посреди позора и ужаса.

Ойнарал даже не шевельнулся, однако как бы поник. — Многие… — проговорил он едва ли не с человеческой интонацией. — Многие нашли дорогу в Мин-Уройкас

Неверие и, явно не принадлежащий ему самому, гнев заставили задохнуться юношу.

— О чем ты говоришь?

Ойнарал потупился. Но клинок Холола, злобно отливающий белизной, не шевельнулся.

— Кузен! — Вскричал Сорвил не своим голосом. — Скажи, что ты шутишь!

Потрясение. Гнев. И стыд — стыд прежде всего.

Бежать в Мин-Уройкас?

А потом ярость. Он считал свои основания для ненависти безупречными: погибший отец, уязвленная честь, угнетенный народ. Но то, что ощущал он теперь, сжигало его изнутри, как разведенный под сердцем костер. И ярость этого огня могла спалить кости и испепелить зубы, размолотить в месиво кулаки о бесчувственный камень!

Бежать в Мин-Уройкас? Зачем? Зачем общаться с Ненавистными? С Подлыми? Да как такое вообще может оказаться возможным?

— Ты лжешь! Подобного быть не…

— Слушай же! — Вскричал Ойнарал, отделенный от него клинком меча. — Тысячи нашли свой путь в Мин-Уройкас! Тысячи! — Какое-то отдаленное подобие гнева заставило его скривиться и на мимолетное мгновение, казалось, превратило в подлинного шранка. — И один из них нашел дорогу назад!

Нин'килджирас … понял Сорвил. И звенящая ясность этого факта избавила его от ярости.

Иштеребинт покорился Голготтерату!

Он знал это, однако…

Внезапная волна холода, принесшая с собой решимость сразу мрачную и неизмеримую, окатила его. Чем пытаться наугад избавиться от ярма чужой, более сильной сущности, чем пытаться собрать себя воедино, он должен был научиться владеть той новой личностью, которой стал. Иначе Серву и Моэнгхуса ему не спасти.

— Тогда почему ты грозишь мне мечом?

Ойнарал бросил на него яростный взгляд.

— Килкуликкас требует, чтобы я убил тебя.

— Владыка Лебедей? Почему?

— Потому что ты предназначен Мин-Уройкасу, сын Харвила, хотя и не знаешь этого.

Сорвил склонился вперед, прижав Амиолас к острию Холола.

— Тогда почему ты медлишь?

Ойнарал взирал на него сверху вниз, сдерживая ужас. Сорвил ощущал сразу и тревогу и восторг… блистающий заостренный клинок, светоносное острие, нимилем точеное, нимилем затупленное, замерло, едва не касаясь его лба.

Резкий удар крыльев. Оба вздрогнули. Холол скользнул вдоль кованой личины шлема, когда Сорвил приподнял голову чтобы посмотреть в уходящий над ним к небу канал. Свет показался ему настолько ярким, даже жидким, однако Сорвил тем не менее увидел в нем ужасный силуэт — острый разящий клюв и длинную как у лебедя шею.

Аист несколько раз взмахнул крыльями в жерле световой шахты, а потом исчез.

— Потому что только покорность Судьбе — промолвил Ойнарал Последний сын, — может спасти истерзанную душу моего народа.



— Но отец… Сорвил ведь один из твоих Уверовавших королей. Разве его не будут допрашивать?

— Будут, — подтвердил Святой Аспект-Император.

— Тогда они обнаружат, что Ниом был попран, и все мы потеряем право на жизнь.

— И поэтому ты должна научить его ненавидеть Анасуримборов.

— Как?

— Я убил его отца. A ты, маленькая ведьма, завоевала его сердце.

— Я ничего не завоевывала.

Взгляд, настолько проницательный, что от него могла бы застонать сама ночь.

— Тем не менее, ненависть без особого труда посетит его.



— Я не собираюсь служить Голготтерату!

Сорвил спешил следом за Ойнаралом в пышно украшенный холодок Пчёльника. Он не имел ни малейших представлений о намерениях нелюдя — тот увлек его за собой из подземной палаты без каких-либо объяснений.

— И кому же ты собираешься служить? — Спросил упырь.

— Своей родне… своему народу!

Ойнарал имел впечатляющий вид: щит заброшен за спину, хауберк поверх кольчужной рубахи, и стёганка — из катаной в войлок шерсти — на плечах и груди. Холол в ножнах свисал с его пояса, рукоятка его едва не касалась правой ладони нелюдя. Он казался сразу и устрашающим, благодаря схожести со шранком, и подлинным — по причине, которую Сорвил мог приписать лишь Амиоласу. Подлинный инъйори ишрой былых времен.

— Значит, будешь служить Анасуримбору, — Объявил он.

— Нет! Мне предопределено убить его!

— Но тогда ты погубишь свою родню и свой народ.

— Как… Откуда это может быть известно тебе?

Ответом на этот вопрос стал недобрый взгляд.

— Как я могу не знать этого, человечишко? Я был там. Я был сику еще до горестного Эленеота. Я видел приближающийся Вихрь собственными глазами — видел, как шранки повинуются единой жуткой воле! Я видел на горизонте дымы Сауглиша, видел, как пляшут в водах Аумриса отражения пламени, объявшего могучую Трайсе. Я видел всё… видел тысячи людей, вопящих от ужаса на причалах, видел этот бешеный натиск, видел, как матери разбивают своих младенцев о камень…

Голос его тускнел с каждым словом; описание меркло перед смыслом.

— Все знают о Великом Разрушителе, — возразил Сорвил. — Я спрашивал о другом: откуда тебе знать, что он возвращается? И о том, что только Анасуримбор может остановить его?

— Это было предска…

— Я был предсказан!

Нотка понимания ослабила жесткость взгляда неживого.

— Подобные предметы сложны для всякого человека… не говоря уже о таком юном как ты.

— Ты забываешь о том, что пока на голове моей остается эта проклятая штуковина, душу мою нельзя назвать ни молодой, ни человеческой.

Ойнарал шагал, погрузившись в раздумья, однако при всем своем боевом снаряжении он казался тем педантичным мудрецом, каким обрекли его быть собственные собратья. Сорвил осознал, насколько может доверять сыну Ойрунаса. Всегда наши манеры провозвещают нас. Всегда наше поведение выдает нашу душу. Последний Сын не управлял и не мошенничал, он предлагал трагические альтернативы, им самим связанные воедино. С различной степенью невежества.

Ощущения Сорвила утратили остроту, позволяющую ощутить надежду. Ойнарал не изучал древних — он был одним из них. Вопросы Сорвила громоздились друг на друга и требовали несчетных ответов.

Да, подумал юноша, именно ответами нелюди всегда наделяли людей, будучи их наставниками…

Отцами.

— Эмилидис не признавал собственные удивительные работы, — наконец проговорил упырь, — но ни одной из них он не сторонился так сильно, как Амиоласа. Он приложил усилия к тому, чтобы никто не забывал природу шлема.

— Но почему? — вскричал Сорвил. — Почему я должен предпочитать ваш миф живому свидетельству Ятвер? Почему должен я усомниться во Всемогущей Богине, которая ежедневно приглядывает за мной, возвышает меня, укрывает от зла? Ты слышал мое признание: её плевок затуманил его взгляд, позволил мне посеять ложь там, где беспомощными стоят другие! И все же ты утверждаешь, что он, убийца моего отца, прозревает то, чего не видит Богиня?

Ойнарал не отрывал от него взгляда недовольных глаз.

— А если я скажу тебе, — начал он, — что у твоей матери некогда был любовник, и он-то и является твоим подлинным отцом, что ты ска…

— Невозможно! — закашлялся в недоверии Сорвил. — Немыслимо!

— Именно, — проговорил Ойнарал с уверенностью прозрения. — Сама возможность этого немыслима.

— Я прошу у тебя объяснений, a ты порочишь мой род?

— Я говорю это потому, что Не-Бог является именно такой невозможностью для твоей Богини, твоей Матери Рождения. Не-Бог представляет собой явление, которое она не способна помыслить, которое не может познать, не может различить, вне зависимости от того, как бурно он переделывает мир. Существовать во все времена, значит забыть про Эсхатон, предел этих времен, и Мог-Фарау как раз и является этим пределом. Эсхатоном.

Он посмотрел на хмурого молодого короля, а потом указал на одно из сменявших друг друга на стенах панно, на котором ишрой повергал башрага и шранка перед Рогами Голготтерата — но где это происходило, при Пир-Пахаль или при Пир-Мингинниал?

— Не-Бог находится не внутри и не вовне, — продолжил Ойнарал. — Боги, которых воплощают твои идолы, не смогли предвидеть его явление две тысячи лет назад. Когда Оно шествовало по миру, они видели лишь разрушения, являвшиеся его тенью — разрушения, в которых они винили другие причины! Человеческие жрецы надрывали глотки, но безуспешно. Толпы вопили и набивались в храмы, но их Боги — твои Боги! — слышали только безумие и насмешку…

Сорвил внимал всем своим безликим лицом. Лишь Амиолас, только что представлявший собой нестерпимое бремя, удерживал его теперь на ногах.

— О чём ты говоришь? Что Ятвер обманута?

— Не только. Я говорю, что по природе Своей, Она не может не обмануться.

— Немыслимо!

Ойнарал только пожал плечами.

— Неизбежность всегда производит подобное впечатление на невежественных.

Сорвил пошатнулся, подавляя порыв, побуждавший его излить свое потрясение криком. Как? Как можно проснуться однажды утром и обнаружить перед собой подобные извращения? Пророков, пророками не являющихся, но, тем не менее, оказывающихся спасителями? И Богов, правящих столь же слепо, как короли?

Повсюду! Всякий раз, когда он обретал зёрнышко решимости, всякий раз, когда ему казалось, что он заметил истину в течениях его, Мир немедленно отрицал это… Как? Каким образом ему удалось сделаться подобным магнитом, притягивающим к себе безумие и противоречия?

— На твоей голове находится Амиолас, сын Харвила. Знание обитает в тебе самом, с той же уверенностью, как и страдание. Нечестивый Консульт хочет погубить мир…

Ему не надо было задумываться, чтобы понять: хитрый нелюдь говорил правду. Воспоминания действительно находились в его голове со всей силой и следствиями, неизбывным горем и ненавистью, но подобно колесам другой мельницы они оставались инертными, неподвижными, чем-то таким, к чему можно только прикоснуться пальцем, но не взять.

— И ты носишь в себе Благо, также как и мы…

И он просто понял… понял, что Ойнарал Последний Сын говорил правду… Инку-Холойнас явился, чтобы истребить все души… и Боги не видели этого…

Жуткая Матерь была слепа.

Они спустились в Четвёртый Зал Ритуалов, один из наиболее древних чертогов Иштеребинта. Сорвил заметил еще одно панно, изображавшее Мин-Уройкас — Гологоттерат — на сей раз вырезанное из камня, как бы обточенного бурными водами. Гора окружала их всей своей, навсегда застывшей, каменной мощью. Думы его подскакивали и порхали словно бабочки, абсурдные своей легковесностью в придавленном столь тяжкими сводами подземелье.

Иштеребинт.

— Они намереваются нас уничтожить… — проговорил молодой человек.

— Да, — ответил Ойнарал Последний Сын, голосом, привыкшим к слишком многим страстям.

— Но почему? Зачем кому бы то ни было затевать войну, имеющую столь безумный итог?

Они пересекли еще один пышно украшенный перекресток. Близкие звуки рыданий кратко коснулись стен.

— Ради собственного спасения, — ответил упырь. — Совершенным ими грехам нет искупления.

Не знающая пощады ярость пробежала волной по членам Сорвила — потребность душить, бить! И тут же рассеялась за неимением цели, из побуждения превратившись всего лишь в желание.

— Они хотят … — проговорил он ровным голосом, дабы успокоиться и прийти в себя. — Они хотят таким способом избавить себя… от осуждения и проклятия?

— Ты знаешь и это, — проговорил Ойнарал. — Однако сдерживаешь себя из-за единственного следствия

— Следствия? Какого следствия?

Ситуация была настолько немыслима, что ему хотелось кричать.

— Ибо это означает, что Анасуримбор почти наверняка твой Спаситель.

Вот оно. Амиолас мог и не лишать его дыхания.

Матерь Рождения обрекла его убить Живого Пророка, подлинного Спасителя.



Образ отца часто являлся к ней во время слепых бдений, взглядов, эпизодов. Она приветствовала эти видения, и чтобы не слышать противоестественных воплей своего брата, заново переживала собственное прошлое, как и видения Сесватхи. A иногда, когда тяготы плена несколько ослабевали, она обнаруживала, что слышит не существовавшие разговоры. Отец приходил к ней с водой и хлебом. Он обтирал кожу, которой она не чувствовала, спрашивал каково ей в заточении… в месте, столь безжалостном и тёмном.

— Ненависть не приходила, — говорила она ему. — Его любовь ко мне была… была…

— Так значит это конец, моя ведьмочка? И ты уже готова забыть?

— Забыть… что ты хочешь этим сказать?

— Забыть, что ты — моя дочь.



В углу следующего попавшего на пути зала ежился нагой нелюдь, уткнувший лицо в переплетение рук и колен. Из ближайшего глазка лился свет на макушку несчастного, превращая его в восковую и неподвижную тень. Он казался частью Горы. И если бы не пульсация одинокой вены, Сорвил поклялся бы, что упырь мертв.

Ойнарал не обратил на него внимания.

— Однажды человек сказал мне, что надежда с возрастом тает, — проговорил сику, сделав еще несколько шагов. — И поэтому, утверждал он, древние были счастливы.

Сорвил сумел ответить, лишь повинуясь тупой привычке. — И что же ты на это сказал?

— Что тогда действительно существовала надежда, надежда на что-то, и именно она делала древних счастливыми… надежда и связанное с ней ожидание.

Оглушительное молчание.

Сорвил просто шагал, очередное откровение лишило его дара речи.

— Ты понял меня или нет, сын Харвила?

— Я едва ли способен осознать даже собственное бремя. Мне ли рассуждать о вашем?

Ойнарал кивнул.

— Те из нас, кто давным-давно сделались сику, поступили так, потому что мы знали, что день этот придет … этот вот день, день нашего Исчезновения. И мы сделали это для того, чтобы, наконец, освободиться от бремени надежды, и переложить её на наших детей

Удивление, последовавшее за этими словами, требовало изучения в той же мере, как и почтения. Ибо таков был мир, в котором вдруг оказался Сорвил … полный сгустившейся тьмы, печали и истины.

— Дети… ты говоришь про людей.

От коридора, по которым они шли, в черноту уходили пустынные ответвления, где тысячелетия не проходила ни одна живая душа… Сорвил каким-то образом понял это.

— Я скажу тебе то, чего Иммириккас не мог знать, — проговорил древний сику, вглядываясь в глубины Зала Ритуалов. — Наступает такой момент, когда старые пути постижения сходят как змеиная кожа. Ты совершаешь свои ежедневные омовения, творишь нужные обряды, занимаешься повседневным трудом, но тобой овладевает раздражение, ты начинаешь подозревать, что окружающие составили заговор для того, чтобы запутать тебя и ввести в смятение. И не чувствуешь ничего другого…

Путь их сопровождали вырезанные на стенах сцены побоищ, тяжкого труда умерщвления себе подобных.

— Скорбь невидима сама по себе… заметны лишь трещины страха и непонимания, появляющиеся там, где прежде была безупречная гладь… беспечная… не допускающая сомнений. И скоро ты покоряешься не оставляющему тебя гневу, но тебе страшно обнаружить его, потому что, хотя ты и знаешь, что всё осталось без изменения, но вдруг обнаруживаешь, что не можешь более доверять, соглашаться с теми, с кем прежде всегда с удовольствием ладил, такими надменными они сделались ныне! Их внимание превращается в снисхождение. Их осторожность превращается в умысел. И тогда Благо становится Скорбью, и бывшие Целостными становятся Эрратиками. Подумай об этом, смертный король… о том, как тоска ожесточает тебя, делает нетерпимым к слабости. Твоя душа медленно распадается, дробится на разобщенные раны, утраты, горести. Трусливое слово. Измена любимых. Последний, бессильный вдох младенца. И величайшими среди нас овладевает горе, соизмеримое с их головокружительной славой…

Ойнарал склонил голову, как бы, наконец, покоряясь какой-то безжалостной тяжести.

— И, слыша это, ты должен понять, что ныне имеешь дело с малейшим из моего народа, — голос был полон боли. — Мной, стоящим во свете и целостности перед тобой.

Топот их ног отдавался в открывавшихся коридорах.

— И поэтому умер и ушел Ниль'гиккас… — продолжил Ойнарал полным боли голосом. — Он мужественно боролся — я знаю это, потому что долгие века был его Книгой. Это он придумал Челн и Палату, это он сделал герб горы в виде плавающего самоцвета. Никто не сражался со Скорбью столь решительно — и безуспешно — как он. И чем больше он распадался на части, тем строже требовал, чтобы его окружение собирало его воедино. Но от растворения в самом себе не было средства…

— Порок, сын Харвила. Один только порок удерживает Изменчивую душу. Никто не знает причины, но только ужасы, совершенные жестокости, могут сохранить её целостность. Ты обретаешь себя на короткий срок, впадаешь в отчаяние, мучаешься стыдом, понимая, какой безобразной тварью стал, и ликуешь. Ты жив! Жажда жизни пылает в нас сильнее, чем в людях, сын Харвила. Самоубийцы среди нас невозможны, немного таковых можно насчитать в Великой Бездне Былого…

— И Ниль'гиккас — величайший среди наших древних героев — впал в порок

Ойнарал умолк и даже замедлил шаг, словно бы горестные воспоминания влачились за ним по каменному полу.

— И что же он сделал? — Спросил Сорвил.

Короткий взгляд на замусоренный пол — каменную крошку, осыпавшуюся с пористых стен.

— Он занялся эмвама — и Нин'килджирас следует его примеру. Масло, которым он поливает свою голову и лицо, вытоплено из жира убитых эмвама. Злодеяние! Совершаемое для того лишь, чтобы утвердить свою претензию на Целостность!

Сику ткнул правой рукой вниз, жестом инъори, выражавшим неодобрение, требующим ритуального очищения. — Этого можно было ждать от сына Вири, от рода Нин'джанджина. Но от Ниль'гиккаса? От Благословенного наставника людей?

— И что же тогда сделал ты? — Спросил молодой человек, понимая, что Ойнарал под видом объяснения наделил его признанием.

— Я боялся. Я скорбел. Я предостерегал. Наконец угрожал. И когда он стал упорствовать, покинул его.

Шаг Сику сделался неровным, он сжимал кулаки, шея его торчала из ворота нимилевой рубашки.

— И лишь это ему было суждено запомнить… мое предательство…

Юный король ощутил, как дрогнуло его сердце.

— Второй отец! — Гремел Ойнарал, голос его разносился по темным тоннелям, врезаясь в стены, прорывая пелену теней. — Возлюбленный! Открывающий Тайны! Я покинул тебя!

Нелюдь рухнул на колени, и Сорвил заметил, как его собственное отражение скользнуло по нимилевому щиту Ойнарала, в душевном смятении преклонявшего колена…

Отражение это заставило его задохнуться.

Голова его скрывалась внутри жуткого шлема, какого-то котелка, испещренного надписями…

И проступало лицо — там, где лица не должно было быть, словно бы просвечивающее сквозь путаницу нимилевых знаков…

Лицо нелюдя.

— Из-за меня он мог умереть тысячью смертей! — Вскричал сику. — И в самый его черный час, я оставил его!

Сорвил посмотрел на него несчастными глазами.

— Но если он покорился пороку… что еще ты мог сделать?

— Дряхлый муж не сможет усвоить урок! — Взревел Ойнарал. И в какое мгновение снова оказался на ногах всей воинской мощью нависая над ошеломленным юношей. — Смертному положено это знать! Старика нельзя наказывать как ребенка! Делая так, ты просто ублажаешь собственное самолюбие! Тешишь свою злобу!

Он возвел глаза к потолку. Лицо его сделалось совершенно подобным лицу шранка, и за мимолетное мгновение Сорвил сообразил, что тощие твари были вылеплены в точном подобии нелюдей, что они представляли собой наиболее жуткую часть стоявшего перед ним древнего — безумную насмешку!

Такой пагубой были инхорои.

— Я оказался слаб! — Вскричал Ойнарал. — Я наказал его за то, что он не мог оставаться таким, каким был всегда! Я наказал его за то, что он несправедливо обошелся со мной! Схватив Сорвила за грязную рубаху, он развернул молодого короля к себе лицом. — Разве ты ничего не понял, человечишко? Во всем этом виноват я! Я был последним привязывающим его к дому канатом, последней его связью!

Смятение его ослабило гнев сику. Выпустив из рук рубаху Сорвила, он уперся взглядом в землю, моргая, сотрясаясь всем телом.

— И что же с ним сталось? — Спросил юноша. — Что он сделал?

Ойнарал отвернулся прочь, охваченный порывом напоминавшем — на человеческий взгляд — детский стыд. Отвернулся и Сорвил, но скорее для того, чтобы не видеть свое отражение в щите Ойнарала.

— Он бежал… — простонал нелюдь, обращаясь к резным стенам, сгорбившись, словно подрезая ногти. — Исчез через пару недель. Я покинул нашего возлюбленного короля, и он оставил свой священный чертог, последний уцелевший сын Тсоноса… до возвращения Нин'килджираса.

— Но он всё равно бежал бы…

— Из Горы бегут немногие… некоторые уходят в Священную Бездну, и обитают там в безликой тьме, не способной причинить им боль. A другие, тысячи несчастных, живут под нами, просто живут, бродят подчиняясь самым примитивным привычкам, скитаются вокруг забытых ими очагов, безустанно вопиют, безустанно собирают и теряют разбитые черепки собственных душ…

Юноша не мог не подумать, не это ли случится и с ним… или Сервой… когда завершится этот последний кошмар.

— Виноват я один, — объявил древний сику, обращаясь к миниатюрам былых побед.

— Но ты только что сказал сам. Чтобы бежать, незачем оставлять Гору. Важно ли, где скитается Ниль'гиккас… в подземелье или в миру? Он ведь уже бежал, кузен. Нин'килджирас так и так должен был сменить его.

Сын Ойрунаса наконец повернулся к нему. По щекам его текли слезы. Черные глаза обвели розовые ободки. Мудрая душа, подумал юноша, мудрая, но ревнивая к собственному безумию.

— И сколько же вас сохраняет Целостность? — Спросил Сорвил.

Упырь помедлил мгновение, как бы опасаясь возвращаться к причине своего надрыва. Обновленная решимость заставила померкнуть его лицо.

— Едва ли дюжина. Остальные несколько сотен подобно Нин'килджирасу обитают в промежутке… в сумраке.

— Так мало.

Ойнарал Последний сын кивнул. — Рана, которую нанесли нам Подлые, оказалась смертельной, однако потребовалось три Эпохи, чтобы яд одолел нас. Наше бессмертие и стало причиной нашей гибели. — Нечто, возможно ирония, согнуло его губы в насмешку. — Мы боролись с Апокалипсисом с Ранней Древности, сын Харвила. И боюсь, что, он, наконец, объял нас.



Свет был настолько ярок, что в его лучах всё светлое казалось соломой, а смутное мелом. Люди Ордалии брели по равнине, за каждой из душ влачилась своя тень. Поднимаемая ими пыль словно бы по собственному умыслу складывалась во вторую Пелену, разреженную и неглубокую.

— А если Иштеребинт уже сдался Консульту? Что тогда, Отец?

Серьезный взгляд.

— Серва, ты — моя дочь, — ответил Анасуримбор Келлхус. — Яви им моё наследие.



Нин'килджирас явился без каких бы то ни было объяснений, по словам Ойнарала извергнутый тем же горизонтом, что поглотил в предыдущую эпоху его вместе прочими лишенными наследия сынами Вири, устрашившимися решения Суда Печати. Сын Нинанара вернулся со всем подобающим случаю смирением, и обратившись к Канону Имиморула потребовал, чтобы его выслушали Старейшие. Некоторые пытались убить его, привести в исполнение приговор, вынесенный Ниль'гиккасом. Однако, столь скорое его возвращение после исчезновения короля не было случайным. Вернувшись Ниль'килджирас нашел Иштеребинт охваченным волнением. Ибо никогда еще не случалось, чтобы сын Тсоноса не возглавлял Дом сей! И тогда Старейшие, несомые Скорби буйным потоком, ухватились за этого приблудного пса и немедленно провозгласили его королем, опасаясь борьбы и восстания — горестей, несомненно ввергнувших бы их в безумие. Но что тогда могли сделать Младшие? В вопросах Канона у них не было голоса. Они оставались Целостными, исключительно потому, что не имели славы, каковая есть ничто иное, как вершина жизни, a они ещё и не жили вовсе. Что могли они обрести в присутствии героев, кроме насмешек?

— Я был ребенком, когда распустили Вторую Стражу, — объяснил Ойнарал. И помню, собственными глазами видел его, Нин'джанджина, Самого Проклятого из Сыновей, стоящего как брат возле Куйяра Кинмои во славе Сиоля. Только я один помню условия нашей нечестивой капитуляции!

И Ойнарал мог лишь в ужасе наблюдать за тем, как отворили кровь Ниль'килджирасу, отпрыску Нин'джанджина, излив её на Священную Печать Ишориола, также как источал когда-то кровь Ниль'гиккас, чтобы стать Королем Высокого Оплота. И он знал наверняка, как ныло его сердце потом, когда Мин-Уройкас всё более явно проступал в словах и заявлениях узурпатора, когда упомянутые возможности по прошествии полноты месяцев и лет превращались в обетования.

Как Иштеребинт однажды, проснувшись, обнаружил себя уделом Голготеррата …

Внимая этому рассказу своей составной душой, Сорвил едва не терял сознание. Какое несчастье… какая катастрофа могла бы ещё привести к столь жуткому падению? Вымаливать крохи из руки Подлых! Лизать пальцы, пытавшие и убивавшие их жен! Их дочерей! Пожирать как каннибалы собственную честь и славу!

— Надругательство! — Вскричал он, не поднимая головы. — Это же Подлые!

Схватив молодого человека за плечо, Ойнарал заставил его остановиться.

— Дай им другое имя, сын Харвила… Овладей своими мыслями.

— Они Подлые, — провозгласил лошадиный король. — Но как… как может забвение оказаться настолько глубоким?

— Всякое забвение глубоко, — отозвался сику.

Оставив Церемониальную область, они вышли к самому Сердцу Иштеребинта, где над просторными коридорами простирались высокие потолки. Глазков здесь было немного, их разделяли большие расстояния, и мрак властвовал над большей частью пути. Гортанные песнопения доносились с проходивших поверху галерей, торжественный хор возглашал Священный Джуюрл. Камень казался светлым как зубы и гладким — так отполировали его мимолетные прикосновения рук. Стены украшал подлинный бестиарий, древние тотемы, пришедшие из времен, канувших в Великую Бездну лет. Здесь рельеф сделался мелче, а фигуры подросли, заняв всю доступную им поверхность, радуя этим глаз после постоянного потока мелких деталей. Сорвил без труда распознавал образы — медведя, мастодонта, орла, льва —однако каждый из них был изображен так, словно одновременно принимал все возможные позы — готовился к прыжку, прыгал, бежал, летел — так что изображения превращались в своеобразные солнца, торсы животных преображались в диски, из которых, словно лучи, во все стороны устремлялись конечности.

— Серва… Моэнгхус… что станет с ними?

Он сам испугался того, как имя её застряло в его горле, прежде чем вылететь на свободу.

— Они будут Распределены.

Каким-то образом он понял, что значит это слово.

— Разделены как трофеи…

— Да.

— Чтобы их любили… — проговорил юноша, в ужасе, но почему-то без удивления. — А потом убили.

— Да.

— Ты должен что-нибудь сделать!

— Старейшие опекают меня, — проговорил Ойранал, — и даже возвышают в знак всей той борьбы, от которой меня освободили. Они считают — пусть в моём лице, по меньшей мере, хоть какой-то оставшийся от них уголек будет и далее продолжать тлеть в черноте. Но при всех своих дурацких восхвалениях они, как и прежде, презирают меня. В этом и есть горькая ирония моего проклятья, сын Харвила. Я являюсь величайшим позором во всем своем роду, писец-отшельник, затесавшийся среди отважных героев, и только я один помню разницу между честью и порчей…

Инъори ишрой покрутил головой, словно озвученные факты застряли у него в горле.

— И только я один помню, что такое позор!

Сорвила удивляло, насколько жизнь в этом подземелье напоминает его собственную. Люди вечно украшали свои слова ещё большим количеством слов, утверждая, что делают так ради сочувствия, красного слова или по трезвому размышлению, когда по сути дела их интересовал только статус говорящего. И если что-то делало нелюдей «ложными», решил он, так это их благородство, их единение, их упорное нежелание противоречить заветам отцов…

И высшее их презрение к предметам удобным.

— И поэтому ты нуждаешься во мне, чтобы низложить Нин'килджираса? — Спросил юный Уверовавший король. — Из-за ханжества Старейших?

Ойнарал смотрел вперед, мраморный профиль его оставался невозмутимым.

— Да.

— Но если никто не считается с твоим словом, что может значить слово человека?

— Мне нужны от тебя не слова, сын Харвила.

— Так зачем же тогда я тебе нужен?

Не глядя на него, сику указал на широкую лестницу, уходившую справа от них в живой камень и тьму — Внутреннюю лестницу, понял Сорвил. Освещено было лишь её начало, но далее всё тонуло во тьме.

— Чтобы выжить, — ответил Ойнарал.

— Не понимаю, — проговорил Сорвил, спускаясь во мрак. Удивительный бестиарий, украшавший стены оставшихся наверху коридоров, уступил место теснящимся друг к другу историческим сценкам. Но если исторические диорамы ранее выступали из стены на полный локоть и повсюду сохраняли параллельность полу, здесь они торчали под углом, терзая потолок сценами славы и эпической борьбы.

— Ты соединен с Богом.

Сорвил едва сумел ощутить, что хмурится.

— Боюсь, что судьба ведет меня в ином направлении, Ойнарал.

— У судьбы нет направления, сын Харвила. Время и место твоей смерти назначено заранее, и не зависит от того, где и когда ты пребываешь.

Мысль эта встревожила юношу, несмотря на те долгие месяцы, которые он потратил, чтобы приглушить её.

— Итак? — Спросил он тонким голосом.

— Быть обреченным, это значит также быть оракулом

— То есть прозревать будущее?

Одобряющий взгляд темных глаз.

— В известной мере да… Я знаю только то, что ты не можешь умереть внутри Плачущей Горы.

Юноша нахмурился. Так ли он понимал свою судьбу прежде?

— Ты хочешь воспользоваться мной как амулетом! — Вскричал он. — Средством оградить себя от смерти!

Рослый сику спустился на десять ступенек и только потом ответил. Искусно сделанная кольчуга на его теле переливалась в близком свете. Тень ползла по ступенькам позади него.

— Там, куда мы идем… — начал он и умолк повинуясь какой-то непонятной причине.

— Я не смогу выжить там, куда мы идем, — продолжил он, — если только не буду идти в твоей тени — твоей Судьбе.

— Так куда же мы идем? — Спросил Сорвил, заслоняясь рукой от яркого света, ибо, хотя лестница уходила вниз, её крытая часть — тяжёлый потолок — закончилась…

Если умолчание было задумано загодя, сику в точности выбрал момент для своего признания. Даже при всех знаниях Амиоласа, открывшееся зрелище лишило юношу дара речи. Сотни глазков сверкали созвездием ослепительно ярких крохотных солнц, проливавшим свет на всю так называемую Расселину Илкулку, широкий диагональный клин пустоты, прорезавший сердце Горы. Внутренняя лестница, расширяясь, сбегала вниз по склону, приобретая совершенно монументальную ширину и спускаясь к самому низу Расселины. Однако истинное чудо располагалось наверху, оттиснутое в противоположном фасе Илкулку: знаменитые висячие цитадели Иштеребинта.

— Мы вырождаемся, — проговорил Ойнарал, — но дело рук наших живет…

Сорвил обнаружил, что невольно открыл от изумления рот, несмотря на то, что Иммириккас отвергал подобную несдержанность. Противолежащая часть недр Горы, как было ведомо Сорвилу, была источена помещениями дворцового комплекса инъйори ишрой, лабиринтом подземных палат, открывавшихся в фас Илкулку, и образовывавших огромный и разнородный свод, усыпанный бесчисленными окнами, дюжинами колоннад и террас — целый горный уступ, образованный резными и позолоченными сооружениями! Лабиринт железных помостов прилегал к скале, свисая подобием сети, прикрепленной к потолку рыбацкого дома, спускаясь ступенями, соединяя все твердыни. Некоторые из помостов были окружены балюстрадами, но большинство тарелками висели в воздухе, где-то пышно украшенные, где-то скудно, образуя при этом какую-то ирреальную композицию. Уверовавший король заметил на решетчатых полах дюжины фигур, — компаниями, парами, но больше всего — стоящих в одиночестве.

Отголоски разговоров висели в воздухе тонким облачком, которое время от времени пронзали горестные вскрики.

— Узри же, — проговорил Ойнарал, голосом полным горечи и уныния. — Знаменитое Сокровенное небо Ми'пуниала …

— Небо под Горой, — полным трепета голосом ответил Сорвил. — Помню…

Он посмотрел на своего сику, не доверяя собственной уверенности. — Помню пение… — проговорил он, перебирая непринадлежащие ему воспоминания и образы. — Помню, как сияли глазки, как трубы возвещали утренний свет — и как надо всей расселиной гремел священный гимн!

— Да, — проговорил Ойнарал, отворачиваясь.

— Ишрои и ученики собирались под Сокровенным небом, — продолжил Сорвил, — и пели … в основном что-нибудь из Иппины… Да …это любили дети и жены … — Казалось, что он слышит этот священный хор, сразу и громогласный и сладостный, волшебный в своем безупречном сочетании сердец и голосов, высекающий страсть из расслабленной плоти, возвышенной до мистической чистоты экстаза. Он обнаружил, что оглядывается по сторонам, обнаруживая небольшие кучки сора на всей ширине Внутренней лестницы. — Мы растворялись в чистоте наших песен, — проговорил он, взирая на вещи видимые не только ему, — а эмавама… они собирались на этих самых ступенях, и плакали, постигая красоту своих господ!

Сорвил обернулся к древнему сику. — Тогда они поклонялись нам… обожали секущую их руку.

— Как и теперь. — Мрачным тоном проговорил Ойнарал. — Как им и положено.

— Но что случилось с песней? — Спросила душа, прежде бывшая Сорвилом. — неужели песня покинула Гору, брат мой?

Сику остановился возле одной из странных, небольших кучек мусора. Ковырнув носком волокнистую массу, он извлек из нее какой-то предмет, со стуком покатившийся вниз по ступеням чуть в стороне от Сорвила…

Человеческий череп.

— Песня покинула Гору, — проговорил упырь.



Кругом простирался такой мрак, что на любом расстоянии от неё угадывались лишь силуэты. Анасуримбор Серва узнавала его по осторожной походке, по тому, что он никогда не приближался одним и тем же путем к месту, где она висела. Преддверие было создано для того, чтобы озадачить Богов, здесь нелюди могли раствориться как вор в толпе, и Харапиор, более чем кто-либо другой жил в ужасе перед тем, какие ещё грехи смогут найти его. И потому его, более чем кого-либо другого, повергала в ужас и мучения её песня.

Слава всегда опьяняла их, так сказал ей отец. Она могла не опасаться их, пока оставалась несравненной.

Она пела, как пела всегда… очередной древний гимн кунуроев.

— Эту песню пела моя жена Миринку, — проговорил владыка-истязатель, — когда готовила моё снаряжение к бою. Он остановился как раз перед предпоследним порогом; и теперь скривился, собираясь переступить его, — именно эту песню поешь ты и именно так, как пела она…

Он поднял и опустил левую руку, смахнув по слезинке, появившейся под каждым из глаз.

— Её голосом…

Гнев исказил его лицо.

— Но раньше, в самом начале, ты пела не так точно… нет… совсем не так.

Он понурился, склонив в задумчивости белое, восковое лицо.

— Я знаю, что ты делаешь, ведьма Анасуримбор. Я знаю, что ты поешь для того, чтобы мучить своих мучителей. Чтобы пролить новую горечь на наши испепеленные сердца.

Он оставался на месте, абсолютно недвижимый, и, тем не менее, вся фигура его дышала насилием.

— Но как ты это делаешь — вот какой вопрос смущает моих братьев. Он возвел к потолку черные глаза. — Как может смертная девка, пленница, скрытая от солнца, от неба — даже от Богов! — вселять ужас в ишроев, повергать в смятение весь Иштеребинт?

Он оскалился, обнажив соединенную полоску зубов.

— Но я-то знаю. Я-то знаю, кто ты такая… знаю секрет своего непотребного рода.

Он знает о дунианах, поняла она.

— И поэтому ты поешь песни Миринку. И поешь её… её голосом, каким я его помню! Ты в плену, однако, свидетельствую я — и я предаю!

Сомнений в том, кто правит ныне в Иштеребинте, более не оставалось.

Он снова протянул руку; и снова воля оставила его, не позволив прикоснуться к ней. Он сжал свои пальцы в трясущийся кулак, поднес к её виску. Припадок чудовищной страсти исказил его лицо.

— А вот если сейчас обнажу свой клинок! — Проскрежетал он. — Тогда-то ты у меня по-настоящему запоешь, уверяю тебя!

Сражаясь с собой, владыка Харапиор пошатнулся и застонал, оказавшись под натиском противоположных страстей. Он вновь потупился и замер, тяжело дыша, сжимая и разжимая кулаки, прислушиваясь к сладостным голосам давно умерших дочерей и жен.

— Но слух о тебе разошелся слишком далеко, — произнес он надломленным, скрипучим голосом, — теперь по всей Горе разговаривают только о тебе… о человеческой дочери, истязающей Истязателя.

Он пытался отдышаться, ощущая последний приступ чистейшей и бессмертной ненависти.

Похожий на большой палец, проверяющий злое лезвие.

— У тебя не останется голоса, Анасуримбор, к тому моменту, когда ты, наконец, упокоишься в Плачущей Горе.



Меркли глазки, превращаясь в огарки в ледяном сиянии Холола, который Ойнарал выставил перед собой… они спускались в Хтонический Двор, потаенное сердце Плачущей Горы. Они проходили мимо крупных жил кварца, и меч освещал ряды прозрачных изваяний, видений, потрясавших юношу, но одновременно и пугавших его. Вся империя нелюдей представлял собой ничто иное, как время, — века, сложенные стопкой в тумане. Но что могут дать украшенные изображениями стены… такого, что не в состоянии увидеть взгляд?

Нелюди врезали свои души в стены этого подземелья, но зачем? Они перекроили Гору по своему подобию, но зачем? Он решили, что можно передать дух материей, плотным камнем, но зачем? И чем глубже уводил Сорвила Ойнарал Последний Сын, тем всё более и более разворачивавшийся на стенах спектакль повествовал о трагическом тщеславии нелюдей.

Если его человеческая часть была потрясена, то нечеловеческая испытывала ужас и смятение, которое вызывала сама мысль о том, что братья его превратились в горьких нищих, живущих скудеющим запасом воспоминаний. Это была кара ослепленных душ, погрузившихся в оправдание страдания, в доказательство гонений, обрушившихся на них за брошенный Судьбе вызов. Они были осуждены безрассудством, своим и только своим и потому совершили самый человечный из присущих человечеству грехов…

Возложили свою вину на Небо.

Сорвилу нужно было только прислушаться к мраку, чтобы услышать цену этого безрассудства. Ибо там, где некогда с песней на устах трудились нелюди, теперь из тьмы доносились их безумные стенания. Ойнарал сказал ему правду: песня давным-давно бежала из этих подземных покоев. Только пэаны да панихиды звучали теперь в недрах Горы.

Прежде эти уровни населяли тысячи душ, здесь жила основная масса инъори. Располагавшийся под Висящими цитаделями ишроев, но простиравшийся на куда большие пространства и глубины, Хтоник был жилищем Связанных Договором, тех, кто был произведен на свет в Родах Присягнувших и являлся негласным, но подлинным сердцем Иштеребинта. Толпы расхаживали под глазками его, толпы теснились на перекрестках Малых Ущелий. Сорвил помнил постоянный шум, подобный шуму дождя, не перестук капель воды, конечно, но шум мастерских, проникавший сквозь изукрашенные изображениями стены, приглушенный ими настолько, что ушей достигали лишь тени звуков.

Однако от былого великолепия остались только темные и заброшенные коридоры, со всеми поворотами, стенами, украшенными бессмысленным шествием миниатюрных фигур, и полы, усыпанные мусором, скрывавшим в себе кости. Свет иссяк — Ойнарал старательно избегал тех коридоров, в которых ещё светились отдельные глазки. — Не стало усердной деятельности. Исчез шум всеочищающего дождя…

От которого вела свое имя Плачущая Гора.

Сакарп рыдал ночь и день после триумфа Аспект-Императора, и хотя общий хор поглотил его, Сорвил не слышал ничего другого, кроме своих собственных горестных причитаний. И из какой бы дали ни прилетел с ветром этот стон, он мог быть только его собственным, ибо вызвавшая его утрата также была его личной утратой. Утраты нелюдей, однако, находились за пределами его понимания. От неестественного тенора по коже бежали мурашки. Слух его отвергал сей безумный вопль. В каждом полном мучений покое он слышал боль тысячелетней кары, сошедшейся как грани ножа в острие настоящего, огромную жизнь, превратившуюся в жидкую глину — ужасы, рожденные барабанным боем, смолкшим тысячелетие назад. Смерть жены. Измена любовницы. Трагическое бегство. Утраты эти не могли принадлежать Сорвилу — да и кто мог бы приписать их себе, учитывая до безумия личный характер каждой из них? Само время рассыпалось на части в недрах Плачущей Горы. И он внимал не имеющим смысла обрывкам, доносящимся из хора безумных преувеличений, мук и надрыва. — Сломана левая нога! — деловито уверял один из доносящихся из тьмы голосов. — Мое колено какое-то не такое!

— Не смотри! — вдруг приказал ему чей-то голос. — Обрати в сторону свои очи!

И чем глубже они спускались, тем всё более усиливалась какофония, превращаясь в оглушительный рев… пустая болтовня тысяч билась в воздухе, как попавшаяся на зуб вилам змея. Ни Сорвил, ни Ойнарал не пытались заговорить. Сику вел. Сорвил следовал за ним, одеревенев от недоброго предчувствия, внимая всякому полному муки вою, доносящемуся из-за рожденного Хололом облачка света. Стенания сделались громче, с ними сгущалось безумие, доводя до такого смятения, что он уже начинал страдать от собственной тоски, словно бы умножение жалоб, приносимых извне, делало их неотличимыми от владевшей нутром печали.

Сорвил стиснул кулаки, чтоб не дрожали руки, слепил из голоса пылающий комок.

— Похоронам этим нет конца… — не зная того, он охнул. — Проклятая гробница! Как могли мои предки жить в подобном месте?

— Препояшься, сын Харвила. Истинная буря еще в пути.

Сорвил остановился, посмотрел на Ойнарала, и светлую точку, заставлявшую его спешить за ней.

— Довольно! — Вскричал он. — Оставим игры! Скажи мне! Скажи, куда ты меня ведешь? Какими намерениями руководствуешься?

Упырь остановился для того, чтобы пристально — слишком пристально — посмотреть на него.

— Я не дурак, — продолжил Сорвил. — не один месяц я прожил среди сторонников Анасуримбора, вынашивая в своем сердце убийство! Ты не хочешь лгать мне — и потому я понимаю, что ты не утратил чести… и благодаря этим… воспоминаниям… я могу не сомневаться в этом. Я знал тебя ещё ребенком! — Он бросил на нелюдя полный ярости взгляд. — Ты не способен лгать, Ойнарал Последний Сын, и потому медлишь, уклоняешься …зачем? Не затем ли, чтобы завести меня слишком глубоко, откуда уже не будет возврата.

Мрачный взгляд блеснувших глаз.

— Ты действительно так думаешь?

— Я думаю так, но пока иду за тобой. И, по-моему, настало время объясниться!

Смущение, пожалуй, даже болезненное, краешком своим задело фарфоровый лик.

— Даже если это будет стоить жизни девушке и…

— Довольно! — Взорвался Уверовавший король. — Довольно! Что ты боишься сказать мне? Что ожидает нас в здешней тьме?

Ойнарал в смятении огляделся.

— Мы ищем моего отца, — в голосе его не было ни выражения, ни надежды.

Слова эти застали Сорвила врасплох. Стенания нелюдей пульсировали в наступившей тишине. Безмолвствовал и пустой Котёл, как если бы череп юноши уже сросся с ним.

— Ойрунаса? — невольно спросил он, зная это имя с такой же уверенностью как имена Ниехиррена Полурукого или Орсулииса Быстрейшего, или любого другого из героических Владык Равнин. Ойрунас, сумевший уцелеть в Первой Страже, и командовавший Второй. Наряду со своим братом-близнецом Ойринасом числящийся среди наиболее прославленных ишроев Сиоля.

— Он еще жив?

Угрюмая пауза. — Да.

— Но ведь он, конечно же… — начал Сорвил для того лишь, чтобы немедленно остановиться.

Он знал боль подобной утраты. Тяжесть потери отца.

Однако упырь не был смущен этим обстоятельством.

— Да, — проговорил он. — Скорбь целиком поглотила его.

Стоя в пустом зале, они смотрели друг на друга: человек и нелюдь.

— Так вот зачем я нужен тебе? — Вопросил Сорвил. — Чтобы вернуть к жизни твоего… твоего отца?

— Да, — проговорил древний сику, отвращая помрачневший взгляд. — Чтобы умолить его на последнее легендарное деяние.



Так они шли, человек и нелюдь.

Погребенные в недрах земли, шли они коридорами подземного сердца Иштеребинта, Плачущей Горы. Шли как в гробнице. Окруженные напоминаниями о славе и оргиастических излишествах. По утоптанным ногами нагим смыслам, лежащих слоями бесплодных надежд. Суровой реальности было достаточно, чтобы дрогнуть, однако нематериальная часть подземного пути была еще хуже. Все эти утраты…

Как? Как могли мы пасть так низко?

Сику объяснил всё, сказал, что целью их пути через Хтоник был Великий Колодец — огромная шахта, проходившая через большую часть Плачущей Горы. Ойнарал не видел своего отца с тех пор, как в предшествующем тысячелетии великий герой оставил ишройские цитадели, однако, судя по слухам, он был еще жив, и Ойнарал полагал, что его отец бродит по берегам Озера — Священной Бездны. При всём владевшим их душами беспорядке эрратики остаются прикованными к животным потребностям. И поэтому Сорвил и Ойнарал пока только слышали их, поэтому жалобы доносились откуда-то спереди. За исключением немногих, Упрямцы собирались возле Великого Колодца, где подбирали всю пищу, которую были способны там раздобыть.

Кошачий концерт стихал. Ойнарал вздрогнул при первом стуке камня, ударяющего о камень. Он остановился, белый и неподвижный, освещенный Хололом, прислушиваясь к шуму, повторявшемуся столь же безжалостно и непреклонно, дробному перестуку колеса, катящегося по камням…

Клак… Клак… Клак…

— Времени мало, — наконец проговорил он. — Надо бежать! — и, схватив Сорвила за руку, повлек его за собой в темный коридор — прямо к заточённой там какофонии ударов и стонов.

— Что такое? — воскликнул на бегу, спотыкаясь, Уверовавший король. — В чем дело?

— Перевозчик уже близко! — ответил Ойнарал, переходя на рысь и выставляя светящееся острие Холола перед собой.

Клак… Клак… Клак…

Рельефы на стенах устремились назад. Они пересекли приемный зал, превращенный в развалины, опаленные огнем или колдовством. В окружавших их всюду тенях Сорвил заметил скрючившуюся посреди мусора нагую фигуру.

— Значит, нам нужна переправа? — Спросил он, не вполне понимая ситуацию.

В сумраке возникла еще одна нагая фигура, колотившаяся лицом о кукольные статуэтки рельефа. Свет вырвал из тьмы все панно, остатки образов торчали из стены запятнанные кровью и обломками зубов.

— Беги! — Крикнул ему нелюдь через плечо.

Визг, от которого волосы стали дыбом. Свет выхватил из тьмы две грязных фигуры, катавшиеся по замусоренному полу и старавшиеся то ли убить, то ли изнасиловать соперника. Под обувью Сорвила хрустнули чьи-то ребра, и он рухнул на пол — осознавая попутно: то, что они принимал за тлен и пыль, на самом деле является экскрементами. Во тьме что-то шевельнулось, блеснули шранчьи макушки. Мрак взвыл.

Ойнарал нагнулся, чтобы помочь ему. Свет меча наугад выхватывал из темноты жуткие сцены.

— Кузен! — Возопил Сорвил, крик этот вырвали из его души ужас и неверие собственным глазам. — Этого не может быть!

Вой достиг уже немыслимой силы. Он понял, что они находятся в Гусеничной палате, где производились знаменитые шелка Инъйор-Нийаса — предмет вожделения королей таких далеких земель как Шир и Киранея. Великий Колодец уже был рядом… Совсем рядом!

Из воющего мрака выпал какой-то несчастный, повалившийся к защищенным нимилем ногам Ойнарала, ребра его вычерчивались тенями, худобой и всем обликом своим он напоминал шранка. Охваченный ужасом и отвращением, сику отбросил в сторону ничтожную душу клинком Холола.

Клак… Клак… Клак…

Густой мрак перед ними кишел силуэтами.

Они обежали кругом огромную груду развалин какого-то сложенного из кирпичей сооружения. Над кучей рассыпавшихся блоков поднимался портик, где высились десять кованых из черного железа пик, и на каждой из которых торчала отрубленная голова нелюдя в разной степени разложения.

Оглядевшись, Ойнарал жестом указал Сорвилу подниматься. Уверовавший король последовал за сику к верхушке развалин, визг жуткой орды отдавался внутри нечестивого Котла. Ослепительно сиявшее острие Холола бросало яркие отблески им под ноги. Бледные фигуры обретали жизнь в промежутках между полосами света, превращаясь в подобие личинок, горюющих, стенающих и вопиющих, раскачивающихся, посыпающих свои головы и лица калом. Дергающиеся руки. Сплошные полоски зубов в воющих пастях. Кожа черная от грязи и фекалий. Рты, нет какие то измученные щели… сотни, безволосых голов, бледных как гриб, раскачивавшихся как поплавки на мутном просторе. Зрелище это заставило юношу пасть на колени, пронзило душу. В тлен превратились кости его, пеплом сделалось его сердце…

Такой! Такой стала их награда! Плод их безумного самомнения, богомерзкого заблуждения!

Немыслимое свершилось. Народ Зари действительно умер.

Нелюдской свет распространялся в пространстве, выхватывая из тьмы туши колонн и устоев, гигантских, целых и полуразрушенных, украшенных изваяниями, словно надгробья, возвышающиеся над кишащими нежитью полами.

Клак… Клак… Клак…

Несколько успокоившись, Ойнарал спустился по склону руин и повел Сорвила далее по поверхности, покрытой сотнями мусорных куч, по которым ползали изголодавшиеся эрратики. Сорвил старательно избегал любого соприкосновения с ними, так как избегают прокаженных… но все равно споткнулся об изможденного нелюдя, глодавшего посиневший труп, с собачьим усердием стараясь оторвать почерневший сосок. Многие не обращали на них обоих внимания, других охватывал какой-то давний ужас. Один из них на глазах Сорвила нянчил пустоту как младенца, другой ласкал камень словно любовницу. И всё же многие обращали на них внимание, иные с тусклой миной сдавшихся неизмеримому и неподвижному горю, другие же тянулись к свету Холола как рыба к наживке… в черных глазах появлялся блеск…

Многие из них начинали подниматься.

Клак… Клак… Клак…

Озираясь по сторонам и спотыкаясь, Сорвил старался успеть за сику, на ходу обернувшегося к нему. Крик его можно было бы и не слышать.

— Беги!

Чародейский шепоток каким-то образом сочился сквозь безумное Причитание …

И Сорвил помчался во всю прыть, стараясь не отстать от блистающего доспехом воина-нелюдя и спотыкаясь на склонах мусорных куч. Однажды он снова заметил отражение Амиоласа в овальном щите Ойнарала. И снова ему явился сей ужас — взирающий на него призрачный лик Иммириккаса. И Уверовавший король в ужасе остановился посреди ползущих и тянущих к нему руки несчастных.

Жив ли он?

И что… что здесь творится?

Ойнарал удалялся в глубины, озаряя несчетные множества страдальцев. Сотканная, казалось, из пустоты череда восходящих арок возникала перед сику. Кольчуги его сверкали, словно нечто, явившееся прямиком легенд…

Тень пала на юного Уверовавшего короля.

Что произошло?

Кровавая искра вспыхнула за его спиной — и он повернулся в её сторону, вспомнив о несущей чары песне. Дюжины эрратиков, нагих и прикрывавших тело лохмотьями, по-обезьяньи переползали через своих собратьев, приближаясь к нему. Поодаль он заметил облаченную в тряпьё фигуру, чьи рот и глаза полыхали белым огнем, a пронзительный шар алого пламени вызревал между поднятыми ладонями. Прогремел грохочущий удар. И произошло нечто, чего он не мог даже постичь, не говоря уж о том, чтобы описать — некое подобие света словно бы выдуло кровь из всех находившихся между ними тел. Визгливый хор прозвенел трелью.

Горячая жидкость окатила его.

Но Ойнарал каким-то образом удержал его своей железной хваткой, увлекая назад.

Клак… Клак… Клак…

— Ад! — Крикнул он в лицо сику. — Я в аду!

Но упырь не мог услышать его.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Даглиаш

Песнь Истины есть по сути своей треск Желания.

Люди понимают это лишь тогда, когда плачут.

— Псалмы, 6:6, Хроники Бивня
Дай им одну лишь грязь, и они умножатся.

— АОРСИЙСКАЯ ПОГОВОРКА
Конец лета, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Верхний Иллавор
Харсунк. Рыбный Нож.

Так аорсийские рыцари-вожди называли реку Сурса, ибо именно этот тип клинка напоминало её русло, особенно если смотреть на него с высокого берега, со стороны бастионов Даглиаш, в лучах заходящего солнца: длинное и тонкое серебрящееся лезвие, рассекавшее безжизненные пустоши Агонгореи, начиная от унылых равнин Эренго; восточный берег почти прямой, а западный, подверженный наводнениям, изогнут, словно после многолетнего тесного знакомства с точилом.

Рыбками древние аорсии называли шранков, тощих, как зовут их в иных краях. — Рыба, — говаривали пострадавшие от войны, — сперва должна на ноже попрыгать. Они изрекали, как это и положено воинственным людям, полным коварства и ненависти, слова уничижительные для своих врагов, осмеивая (как и следует) всё смертельно опасное и подлинное, что было в них. В простых и суровых сердцах этих людей река Сурса всегда оставалась своей, всегда служила людям.

Однако на деле Харсунк обладал двумя смертоносными лезвиями. Со дней Нанор-Уккерджи, неисчислимые множества людей пролили кровь на её берегах… души эти пали в сражениях, память о которых сохранилась запечатленной лишь на потрескавшихся и ушедших в землю камнях. Летописи повествовали о раздутых гниением трупах, запиравших своей массой устье реки, об огромных скоплениях мертвечины, которые несло сверху днями, а то и неделями, прежде чем тление и безжалостное течение не оправляли их в глотку Туманного моря.

Харсунк помогал и тем, кто хотел через него переправиться, и тем, кто оборонялся на его берегах — и их кровь в равной мере обагряла воды. — Если эта река — наш Нож, — спрашивает Нау-Кайюти своих самоуверенных генералов в Кайутиаде, — то почему мы поставили Даглиаш сторожить её?

Однако в конечном итоге обух клинка оказался острее лезвия. Не-Богу выпало закончить тысячелетний спор. Даглиаш суждено было оказаться в руинах. Всем поэтическим метафорам, всем словесам века, полуночным, славным и жутким повестям суждено было сгореть вместе с городами Высоких норсираев. Река Сурса, когда её вообще упоминали, превратилась в «Чогайз», — так её называли шранки на своем мерзком языке. Два тысячелетия минуло, прежде чем людям удалось вдохнуть смысл в неопределенный Аспект. Две тысячи лет суждено было Ножу ждать, чтобы Великая Ордалия обагрила своей кровью оба его древних и убийственных лезвия.



Люди Ордалии брели вперед, пересекая широкое болото, в которое Орда превратила реку Мигмарсу, переходя при этом из Верхнего Иллавора в Йинваул — из земли, редко упоминавшейся в Священных Сагах в землю, упоминавшуюся ничуть не чаще. Орда продолжала отступать под напором блистающего воинства, то собираясь перед его наступающим фронтом, то вновь отходя. Скрывавшая её густая пелена, пыль, поднятая миллионом топающих ног, поредела, когда почва сделалась более каменистой, так что для глаз преследующих Орду всадников, над горизонтом теперь вместо густого облака курилась легкая дымка. Подчас, они могли даже видеть сборища тварей, скопища бледных тел, умножавшихся, покрывая собою всю землю, холмы и пригорки, заливая долины, поглощая и охватывая дали. Повсюду перемещались и смешивались друг с другом огромные толпы… казалось, что плавится сам Мир. Ошеломленные люди взирали на невероятное зрелище, не страшась и не удивляясь, ибо многим просто не хватало способностей до конца понять, что за зрелище разворачивалось перед ними. Они понимали только одно — что оказались карликами, ничего не значащей мошкарой перед лицом чудовищной гнусности. Они понимали, что собственные их жизни имели смысл только в своей сумме. И поскольку факт сей является суровой правдой человеческого бытия, постижение его имело характер откровения.

И потребление в пищу шранков казалось им святым делом. Разновидностью истребления Орды.

Поглощением смысла.

Так они скакали и шли вперед, с утра и до ночи, преодолевая мили за милями утоптанной и безжизненной земли, промеряя своего неисчислимого врага шагами и умом. Они видели, как идут по низкому небу адепты — ожерельем переливающихся огней, подвешенным над горизонтом. Глаза их обращались от вспышки к вспышке, от точки к зажегшейся точке. Некоторые из них следили, как огни погружались в облачные вуали и расцвечивали их собой. Другие наблюдали, как гибнут внизу непотребные тысячи, комары, захваченные прокатившимся валом огня. Время от времени и те, и другие оборачивались, чтобы бросить взгляд на колонны Великой Ордалии, блиставшие оружием под лучами высоко стоящего солнца. Зрелище это превращало всех в фанатиков.

Они пришли на край земли. Они вышли на бой, чтобы спасти Мир.

Нельзя было усомниться в полутенях, создававших этот безумный спектакль…

В справедливости их дела. В божественной природе Святого Аспект-Императора.

Сомнению подлежала только их сила.

Постепенно и неторопливо, словно так, чтобы притупить проницательность многих людей Ордалии, другая нотка начала вползать в громогласный вой Орды — жалобная, скорее паническая, чем безумная, будто бы шранки знали, что их едят. Адепты, в своей Жатве шествовавшие по низкому небу, обнаружили, что способны видеть залитые кровью поля, которые сами же гладили, чистили и вспахивали. Если предыдущие недели и месяцы твари, казалось, избегали и уклонялись от столкновений с всадниками, теперь они явно обратились в бегство.

— Они боятся нас! — Объявил в Совете обрадованный Сиройон.

— Нет, — возразил Святой Аспект-Император, всегда стремившийся немедленно отреагировать на попытки своих людей отнестись к врагу с пренебрежением. — Они визжат согласно собственному голоду и утомлению, не более того. Теперь, когда мы набили свои животы, наше продвижение ускорилось. Мы посильнее натянули струны лютни.

Однако, многие не могли не заметить растущее ожесточение противника. Время от времени, Аспект-Император, предостерегал своих Уверовавших королей, напоминая им о том, что шранки — не люди, что обстоятельства озлобили их, что голод лишь сделал их ещё более свирепыми. Но, несмотря на эти увещевания, новая дерзость зародилась среди самых бестолковых из преследователей. Они решили, что знают своего врага не хуже любого рыцаря-вождя прежних времен: его приливы, отливы и самые коварные из его уловок. И, как бывает всегда, подобное псевдознание привело к возрастанию общей беспечности.

Но, что хуже того, в думы их просочилась мрачная и губительная мысль… всё их сознание пропитала потребность, жгучая жажда истребить врага окончательно, скосить как зрелую пшеницу, увязать в бесконечное число снопов, расстелить снопы на земле и предаться пиршеству. — Ты только подумай! — говорили они друг другу с глазу на глаз. — Представь себе, какой это будет пир!

Обнаруживая столь темные мысли, Святой Аспект-Император красноречиво осуждал их в совете, разоблачал как проявление беспечности. В некоторых случаях ему пришлось даже обратиться к Походному Уставу, и приговорить нескольких нобилей к кнуту. Время от времени, он напоминал своим людям о том, как далеко они зашли. — Кто? — гремел его голос в Палате об Одиннадцати Шестах. — Кто среди вас готов, зайдя в такую даль, первым сгинуть по собственной глупости? Кто готов стать персонажем столь глупой песни?

A потом, когда Ордалия добралась до восточной границы Иллавора, он ткнул пальцем в большую красочную карту, над которой так часто препирались его Уверовавшие короли, и провел сияющим перстом вдоль Рыбного Ножа, славного Харсунка, русло которого было прорисовано на ней жирной, черной линией. Река была слишком глубока, чтобы перейти её вброд, и слишком широка, чтобы шранки могли её переплыть; это знали даже те, кто не был знаком с отчетами имперской разведки.

Скоро Орда будет вынуждена остановиться перед ними.

И будет защищать Даглиаш, не считаясь ни с чем.

— И какой же пир, — Обратился Святой Аспект-Император к своим Уверовавшим королям, — закатим мы после этого?



Бревно накренилось. Сердце Пройаса ушло в пятки и вернулось обратно.

Два дня назад Ордалия наткнулась на тополиный лес — точнее на то, что осталось от него после того, как мимо прошла Орда. Учитывая окутывавшие побережье туманы, призраками выступавшие из их покрова стволы ободранных деревьев казались, скорее, зловещим предзнаменованием, нежели счастливой находкой. Однако, вечером благодетельная природа её сделалась очевидной. Плотники занялись починкой фургонов и прочего снаряжения. Их праздные собратья, тем временем, радостно возились возле настоящих костров, оглашая воплями стан. Агмундрмены приготовили огромные вертела — для того чтобы жарить шранков сразу целыми тушами. Капающий жир вздымал пламя на высоту момемнских стен. Весь походный стан, из-за недостатка топлива давно уже привыкший к холоду и темноте, веселился в свете бесчисленных костров, люди бродили словно захмелевшие. Бороды их лоснились от обжорства, но в глазах полыхало чересчур много злобы, чтобы назвать их настроение праздничным.

Только адепты и шрайские рыцари уклонились от участия в пиршестве. Но если адепты оставались в привычных им пределах, рыцари занялись поисками и рубкой самой лучшей древесины, какую смогли найти. Под внимательным взглядом владыки Уссилиара они трудились весь вечер, обтесывая, подгоняя друг к другу и увязывая бревна в помост, настолько широкий, что на нем уместилась бы сиронджийская боевая галера.

Они называли его Плотом.

И теперь Пройас стоял на этом покачивавшемся над пустотой помосте, вместе со своими собратьями-королями тупо вглядываясь в окружающие бесконечные лиги… день выдался сухой и ясный — из тех, что свидетельствуют о близком окончании лета. Из всех чудес, которых он насмотрелся за последние годы, это чудо представлялось наиболее удивительным. Потрясены были великие магистры Школ. Многие из присутствующих были свидетелями теперь уже легендарного Метания Кораблей, когда Келлхус опустошил гавань Инвиши, целиком поднимая из воды горящие суда и бросая их на вооруженных хорами лучников князя Акирапита. Хотя тот эпизод и смотрелся куда более внушительно, они всё же наблюдали за ним с куда большего расстояния. Настоящая же ситуация прямо таки дышала отцовской, и тем не менее, безграничной лаской, с которой Аспект-Император вознёс в небо не отдельную личность, но целое место. Пройас смотрел, как собратья его обмениваются удивленными взглядами, слышал восклицания восторга и радости.

Стоявший рядом с Пройасом Коурас Нантилла, вцепился в его руку, словно желая сказать: Смотри! Смотри!

Однако Нерсей Пройас видел только чистую мощь, в которой не было никаких доказательств. Мелкие неудобства, такие как прикосновение Нантиллы всего лишь напоминали об утраченном утешении и приобретенном сомнении в собственном статусе, о понимании того, что он более не является заудуньяни, одновременно принадлежа к их числу. Окружавшие его люди, еще недавно бывшие его братьями, оказались ныне простофилями… чего там, дураками, страдавшими по собственной глупости!

Словом, разбитое сердце его, тем не менее, подпрыгивало и кружило на воздушной невидимой нити.

Следуя инстинкту, он избрал отсутствующий вид и манеру держаться, так помогающую заблудшим душам сохранять приличия на людях. Однако, меланхолии свойственна собственная злоба, стремящаяся проявить себя вне зависимости от желания души. Келлхус развернул Плот, берег Йинваула остался позади, и только Нелеост перед ним вздымал свои валы от самого горизонта. Солнечный свет также падал теперь под другим углом, и Пройас, повернувшись, с удивлением обнаружил, что оказался в чьей-то тени. В тени Саубона. Рука его лежала на поручне, и галеот высился перед ним, как бы заслоняя от прочих.

— Жесткость подобает нашему прискорбному положению, — негромко пробормотал тот, — Но никак не слезы…

Отвернувшись, Пройас стер с лица влагу. Глаза его вообще часто слезились, однако теперь они постоянно были на мокром месте. На мгновение он замер, страшась показаться встревоженному Саубону надломленным и малодушным. Но затем вновь вернулся к своей прежней надменной позе, выражению лица и осанке, подобающим великому человеку, обладающему сразу и временными и божественными полномочиями — глубочайшей уверенностью, доступной человеку. И долгим взглядом поблагодарил Саубона.

Что же происходит?

Лагерь превратился в подобие брусчатки под повозкой. Тысячи людей теснились на вытоптанной земле, все они кричали, гром голосов сливался с шумом полёта? Кричали все до единого, вопили, превознося и почитая своего Ложного Пророка. Смуглые, белые, загорелые лица. Открывающиеся и закрывающиеся рты, подобные ямам в бородах. Лес топоров, копий, мечей уходящий в небытие.

A потом, в мановение ока, всё исчезло — шум и суета растворились позади в дымке. Пытавшаяся угнаться за ними земля отстала, и Плот оказался над волнующейся равниной моря…

Келлхус, стоявший в передней части Плота, смотрел на них, глаза его сверкали даже под яркими лучами солнца. Чуть расставив руки в стороны, словно пытаясь сохранить равновесие на бревне, он один не покачивался, не оступался, но распрямившись во весь рост, стоял на тесаной палубе. Золотые диски вокруг его ладоней то появлялись, то исчезали, ореола вокруг головы вовсе не было видно. Ветер трепал его золотые волосы, прижимал шелковые одежды к коже Аспект-Императора, бесчисленные складки на ткани трепетали под белыми лучами солнца.

Кто он? Кто этот человек, покоривший себе весь этот простор… чья власть простерлась столь широко и проникла в такие глубины?

Бревна застонали, когда они повернули на запад. Новая даль воздвиглась и окружила его божественный силуэт: лохматая туша Уроккаса — гор, которые они могли видеть сквозь растрепанные хвосты Пелены.

Плот устремился к ним, в сторону Даглиаш.

Кто он, Анасуримбор Келлхус?

Или Ахкеймион всегда говорил о нём правду?

Проносясь над морем на высоте мачты каракки, они чувствовали Нелеост собственной кожей, губами ощущали соленую пену. Море уходило вдаль, и при всём своем буйстве, растворялось в безликом совершенстве геометрически правильного горизонта. Береговая линия осталась справа…

Как и Орда.

Пелена, унесенная на юг господствующими ветрами, зашла вглубь моря на несколько миль. Она казалась нарисованной колоссальными охряными и тускло-коричневыми мазками, прочерченными через весь северный горизонт. Перед Ордалией лежали пустынные берега. Сверху не было видно ничего, кроме обнаженной, раскорчеванной и вытоптанной земли, и одинокого миниатюрного отряда кидрухилей на ней, приветствующего их чудесный полёт, потрясая щитами и копьями. Пелена поднималась всё выше, курясь дымками и полотнищами, заставляя до боли запрокидывать шею. Какое-то время Святой Аспект-Император только сверкал и блистал под лучами восходящего солнца, на фоне мрачных, покрывающих небо облаков.

Вой, извергаемый миллионами глоток, заглушал и стон ветра, и рокот прибоя. Пройас заметил, что Сиройон закрыл платком рот и нос. Пелена поглотила их. Мрак. Кашель. Крики и визг бесчисленных глоток, сплетенных воедино в звук, подобно кипящей жидкости вливавшийся в уши. Вонь сделалась нестерпимой смесью низменной и липкой гнили, испражнений, кислятины. Невзирая на эту мерзость, все до единого вожди Ордалии вглядывались в береговую линию. Даже Пройас чувствовал это, как если бы, заглянув за занавесы, сразу и монументальные и запретные, вдруг понял катастрофический факт: враги их…

Неисчислимы.

Увлажнившимися глазами взирал он на кишащие шранками пространства, на тысячи тысяч отдельных воющих фигур. Дымомисходила сама земля, хотя вокруг ничего не горело, кроме гортаней и легких самих наблюдателей.

Кроме Келлхуса, открывшееся им зрелище не обеспокоило лишь Кайутаса и Сибавула. Последний даже бросил в сторону Пройаса мимолетный взгляд, и казалось чистейшим безумием, что можно смотреть столь безразличными глазами посреди испарений, язвящих всякого из живущих. В большинстве своём присутствующие терли уголки глаз. От громоподобного нечеловеческого хора ныли зубы, бежали мурашки по коже. Король Хогрим зашелся в конвульсивном кашле. Тимус Энхорý, великий магистр Сайка, упал на колени, его рвало. Владыка Сотер комично отпрыгнул, чтобы не вступить в блевоту, и по-айнонски сказал какую-то фразу о том, что колдунам, по всей видимости, абсолютно противопоказано море.

Пелена понемногу редела и истончалась, как и лихорадочное крещендо вопля Орды. Недавно блестевшая на солнце броня сделалась тусклой и серой. Пыль осела на заплетенных в косы бородах князей Империи. Чернота засела в уголках ртов.

Люди отхаркивались, сплевывали в бушующее море. Хребет Уроккас во всей своей ясности возник за спиной священного кормчего — скорее угрюмый и приземистый, нежели величественный.

— Внемлите! — Воззвал Келлхус посреди ослепляющего света. — Узрите гибель Орды!

План его был столь же прост, сколь неуклюжей и нескладной в своей безмерности была сама Ордалия. В своем неотвратимом отступлении к реке Сурса, Орда двинулась вокруг хребта Уроккас, а не на него. Идея заключалась в том, чтобы адепты ударили со стороны невысоких вершин, склоны которых им предстоит защищать на севере от основной массы Орды, затопив перевалы и ущелья огнем своих заклинаний. Тем временем, мужи Ордалии должны будут наступать вдоль неровного побережья на запад, обладая прикрытым флангом. Затем, в некий решительный момент, Святой Аспект-Император воспользуется Плотом, чтобы перебросить отряд воинов прямо в Даглиаш, где с помощью Свайали превратит гору, которую нелюди называли Айрос, а норсираи — Антарег, в твердыню смерти. — Когда рыбки хлынут туда искать спасения, то там, в Даглиаш, — сказал их Господин и Пророк, — их встретят лишь огонь и железо!

Они увидели осадочный шлейф Сурсы еще до того, как заметили саму реку, — огромный черный синяк на аквамариновой поверхности моря. Дальше из воды поднимался колоссальный гранитный массив Антарега, утесы громоздились на утесы, поднимавшиеся от самой линии прибоя. На вершине горы воздвиглась Даглиаш, похожая на грозящий морю кулак: её циклопические стены были лишены зубцов, но во всем прочем сохраняли свою первозданную целостность, одним своим видом свидетельствуя о безыскусности древних создателей; лишь внушительных размеров прямоугольные каменные остовы оставались от древних башен и бастионов. Руины эти, более чем всё, прежде виденное ими, доказывали едкую природу времени, зализывавшего острые края и рассыпавшего песком всякую сложность.

Трудно было не восхититься этим, элегантным до гениальности планом: как только люди Ордалии очистят прибрежную полосу, Орда на севере сама собой повалит в разведенную адептами топку. Гордые всадники Ордалии, вынужденные так долго ограничиваться мелкими стычками с врагами, получат, наконец, возможность сразиться с ними в открытом поле. Развязавшееся побоище и рожденный им ужас загонят шранков в беспощадные воды Сурсы.

— А наш Господин и Пророк — отменный мясник! — Усмехнулся князь Нурбану Зе, известный своими шутками, но скупой на восторги.

За Мясом числились внушительные долги. И в какой-то момент их похода, жажда встречи с врагом возросла настолько, что сделалась скорее непристойной, нежели благородной. Пройас и сам ощущал, как она напрягает его голос и разжигает ярость: это биение плотской похоти, жажду совокупления, пронизывающую собой все тревожное и ненавистное. Чтобы познать её, незачем было прибегать к словам. Совокупление и убийство были выброшены с тех мест, которые прежде занимали в душах людей, словно бы поедая плоть своих врагов, они сами становились ими.

Рассматривая искоса своих собратьев, он видел эту тень непристойной страсти. Коифус Нарнол, старший брат Саубона и король Галеота, взирал на высоты с раскрытым ртом, словно безмозглый пёс. Великий магистр Школы Мисунай, Обве Гусвуран, вглядывался в Пелену, клубившуюся под изломанной и зубастой стеной Уроккаса, не столько отвернувшись, сколько отодвинувшись от остальных. Святой Аспект-Император, понял Пройас, не столько предложил им тяжелое дело, сколько пригласил на нечестивое пиршество.

Оставалось только славным и достойным образом расплатиться.

— Господин и Пророк! — Выкрикнул Пройас, потрясенный тем, что в его голос едва не закралось рыдание. — Снизойди! Даруй мне славу Даглиаш!

Собравшиеся вожди и великие магистры не стали скрывать своего удивления. В прежние годы, Пройас никогда не вступал с ними в борьбу за милости Святого Аспект-Императора. Саубон открыто нахмурился.

Келлхус, однако, продолжал полет, не замечая его просьбы. Приблизившись к древней крепости, Плот замедлил ход, и в несколько приемов поднялся к вершинам утесов. Под ними гремел и шипел прибой. Скалы, на фоне которых вырисовывалась фигура Аспект-Императора, исчезали внизу, за краем Плота, по мере их подъема. Призрачное золотое свечение вокруг его ладоней стало заметным на фоне мрачных скал.

— Доселе враги всего лишь беспокоили нас, — объявил Келлхус, обратившись к своим Уверовавшим королям и сверкая своим, обращенным к вечности, светоносным взглядом. — Даже Ирсулор был для них всего лишь уловкой, пустяком, организованным без особых ожиданий. И если бы не наша надменность, не наши раздоры, Умрапатур был бы и сейчас вместе с нами…

— Господин и Пророк! — Воскликнул Пройас. — Прошу тебя, снизойди!

На сей раз просьба эта вызвала вопросительные взгляды со стороны Кайютаса и Апперенса Саккариса и толчок локтем со стороны Саубона. Прочие, как Нурбану Сотер и Хринга Вукыел, отреагировали на нарушение приличий мрачными взглядами.

— Даглиаш — то место, где они будут сражаться, — продолжил Келлхус, не обращая внимание на помеху, — где нечестивый Консульт попытается пустить кровь нашей Великой Ордалии, а не оцарапать ей шкуру…

Интересно, насколько глубоко ошибочное действие может влиять на задумавшего его человека… люди, подчас, вкладывают больше усилий в саму ошибку, чем в исправление её. Если ошибку невозможно исправить, её, во всяком случае, можно реализовать.

Что значит честь Даглиаш, если добыта она ценой позора? И все же, за всю свою жизнь Пройас никогда еще не нуждался в чем-либо в такой степени — так ему, во всяком случае, казалось в этом небе, над исполинскими руинами.

— Именно здесь, — проговорил Келлхус, — нелюди впервые увидели, как Инку-Холойнас вспорол небо. Здесь инхорои совершили первые из своих мерзких и бесчисленных преступлений…

Плот, кренясь, огибал ныне крепость, оголенные останки которой оставались за спиной Святого Аспект-Императора. Группы шранков в черных доспехах высыпали из различных отверстий на стены.

— Вири … Великая Обитель нелюдей, лежит мертвой под основаниями этих стен… подземная цитадель Нин'джанджина. Сама скала здесь источена подземельями и подобна на гнилому пню…

— Прошу тебя! — Услышал Уверовавший король Конрии собственный голос, хриплый и жалобный. — После всего, чем я пожертвовал!

Ты в долгу передо мной!

Святой Аспект-Император Трех Морей, наконец, обратил к нему свой лик, глаза его горели солнечным светом.

— Пока что, Консульт не мог двинуть свои войска против нас, — проговорил он. — Они могли только ждать, пытаться с помощью Орды и собственной хитрости измотать нас. Но теперь Великая Ордалия стоит у самого их порога. Вон там лежит Агонгорея, Поля Ужаса, а за нею и сам Голготтерат

— Даруй мне эту честь! — Выкрикнул Саубон, бросив на Пройаса испепеляющий взгляд.

— Нет! — Взревел Пройас. — Нет!

Но все остальные уже присоединились к полной жадности какофонии. Прежняя жалость и неприязнь превратились в обиду, в желание превзойти. Внезапно ему показалось, что он чует доносящийся снизу сальный запах, словно пемза ободравший его ноздри.

Даглиаш был полон Мяса.

— Если наш враг надеется не пропустить нас к своим мерзким Вратам! — Гремел, перекрывая общий шум Келлхус. — Он нанесет свой удар здесь!

Теперь, казалось, поплыла уже сама крепость.

Пройас пал на колени перед Анасуримбор Келлхусом — первым среди прочих взволнованных и кричащих нобилей. И руководила им не преданность императору, даже не желание проявить фанатическую верность, ибо предметы эти более не имели для него значения. Остался лишь голод…

И необходимость.

— Прошууу! Умоляю тебя!

Простая потребность.



Часто говорят, что усердие проявляется в делах, а не в словах человека.

Однако Пройас знал, что это неправильно, знал, что отделить слова от дел невозможно, хотя бы потому, что слова и есть дела, совершенные действия, имеющие последствия столь же смертоносные, как удар кулаком или ножом. Однако, знать о чём-то, ещё не значит понимать… это не одно и то же. Можно знать всю силу слова, однако, совсем иное — быть свидетелем проявления этой силы, сперва слышать произнесенное слово, а потом видеть, как пляшут под его действием человеческие души… видеть слово, бьющее словно молотом.

И все же, наблюдать за чем-то, ещё не значит понимать это. Пройас видел, как Анасуримбор Келлхус погнал несчетное количество душ через все Три Моря — слышал тысячи его речей за все эти дюжины лет, битв и народов, ни в малейшей степени не понимая происходящего. Да и как могло быть иначе, если он сам стоял среди тех, к кому обращена была эта проповедь? Когда же его сердце попало на крючок возлюбленного голоса, уносимое от славы к надежде и далее к ярости? Не имея надежного пути дабы измерить их силу, но, повинуясь этим словам, он терял само осознание движения, считал себя неподвижным.

И теперь он впервые был свидетелем того, что видел ранее тысячу раз: обращение Анасуримбора Келлхуса к Воинству Воинств не в качестве Пророка и Воина, не в качестве Аспект — Императора, но как дунианина, осуществившего самый удивительный обман из тех, что ведомы Миру, и оттачивающего далее души, и так слишком острые, чтобы можно было счесть их пребывающими в здравом уме…

Ибо все они, люди Ордалии, пребывали в рабстве у Мяса. Валили за ним толпой, прыгали, выли и жестикулировали по отдельности. Некоторых даже сдерживали собратья, так одолевала их ярость и желание преклониться. И вид этой толпы одновременно пугал, ободрял — и даже возбуждал.

Плот поставили на столбы и превратили в помост. На нем собрались все вожди Ордалии, украшенные теми регалиями, которые ещё оставались у них. Собранные вокруг помоста мириады занимали всё видимое пространство — головы становились бусинами, потом песчинками… все они, охваченные похотью, кричали. Зажмурив глаза, Пройас едва мог отличить вопль людских голосов от шранчьего воя… разве что голоса людей гремели, а не скулили под сводом небес.

Орда людей, приветствующая нечеловеческое сияние.

Дунианина.

Анасуримбор Келлхус висел в воздухе высоко над Плотом, ясно видимый и блистающий в переливах смутных и водянистых огней. Когда он заговорил, голос его каким-то образом разделился между всеми душами, так что каждый из людей услышал его как стоящего рядом приятеля, делящегося своим мнением.

— Когда забыт человек…

Стоя рядом с Саубоном у переднего края Плота, Пройас взирал вдаль, на запруженное людьми пространство. Он часто удивлялся внутренней противоречивости этих проповедей, тому, что проповедовавшееся в них смирение всегда вызывало всплеск буйной и всеобъемлющей гордыни…

— Когда кровоточат его раны, когда он оплакивает утрату…

Однажды он даже осмелился спросить об этом у Келлхуса — в мрачные часы после поражения у Ирсулора. Святой Аспект-Император объяснил ему, что страдание по разному благодетельствует разных людей: дает мудрость душам, подобным его собственной, отрешенность философам и прокаженным; a простым душам приносит праведность, понимание того, что они могут забрать у других то, что было отъято у них самих.

Но даже и это, как знал теперь Пройас, было ещё одной лестной ложью, новым самообманом, новым приглашением к безумным поступкам.

— Когда человек боится, теряет разум в смятении…

Сам он добивался одной только праведности. Это Пройасу сказал Келлхус. Если бы он и в самом деле стремился к мудрости, то никогда не изгнал бы Ахкеймиона.

— Когда он становится меньше малого… только тогда способен он осмыслить гармонию Бога!

Пройас смотрел, как взволновался, напрягся и взревел пестрый ландшафт. Кричали краснолицые таны Нангаэля. Эумарнане размахивали кривыми мечами под лучами утреннего солнца. Агмундрмены трещали тетивами кленовых луков. Он помнил могучую радость, которую прежде приносили ему подобные зрелища, слепую благодарность, кровожадную уверенность, свирепую и хищную, как будто смерть можно сеять одним лишь желанием…

Но теперь желчь прихлынула к его горлу.

— Но почему? — Рявкнул он, не глядя в сторону Саубона.

Высокий галеот повернул к нему голову.

— Потому что я — могучий воин.

— Нет! Почему ты — ты! — вознесён надо мной?

Считаные недели тому назад сама возможность подобной перебранки была немыслима. Однако где-то и как-то случился некий перекос, изменивший всю привычную и не вызывавшую сомнений линию их взаимоотношений.

Мясо пролезло буквально во всё.

— Потому что, — проскрипел собрат, экзальт-генерал, — люди бывают беспечны с тем, что ненавидят.

— И что же такое, скажи на милость, я ненавижу, брат?

Насмешливая ухмылка.

— Жизнь.

— Роскошь не дает узреть её! — провозглашал с высоты Святой Аспект-Император, и голос его разносился над бушующими толпами, одновременно и грохоча, и воркуя.

— Уют заслоняет её!!

Крохотные огоньки сверкали на каждой, ещё способной блестеть, детали оружия и амуниции воинов Ордалии. Крик толпы дрогнул, осекся и чудесным образом стих. Южане пооткрывали рты, ибо Святой Аспект-Император увещевал их с высоты, и одновременно смотрел на каждого из всякой начищенной до блеска поверхности, как будто бы он на самом деле стоял повсюду, повернувшись под прямым углом к тому, что можно было увидеть. Будь то помятый щит на спине стоящего перед тобой собрата, ртутный блеск шлема, или колеблющееся на весу лезвие, повсюду, к каждому из них обращался бородатый лик возлюбленного Воина-Пророка, и тысяча тысяч образов, провозглашали…

— ДАРЫ ОБМАНЫВАЮТ!

Воинство Воинств взорвалось криками.

— Ты считаешь, что я ищу смерти? — Крикнул Пройас Саубону.

— Думаю, что ты ищешь причину, позволившую бы тебе умереть.

Эти слова буквально завели Уверовавшего короля Конрии.

— С чего бы вдруг?

— Потому что ты слаб.

— Слаб, говоришь? A ты, значит силен?

— Ты прав. Я сильнее тебя.

Они уже стояли лицом к лицу, и поза эта привлекла к обоим внимание собратьев из числа Уверовавших королей. — И почему ты так решил?

— Потому что мне никогда не было нужно верить в него, чтобы служить ему… — галеот надменно фыркнул, обнаруживая тем самым недостаток манер, делавших его варваром в высшем обществе. — И потому что всё это время я бросал вместе с ним счетные палочки.

Слова эти лишили Пройаса желания сопротивляться — наряду с прочими остатками воли. Он отвернулся от высокого норсирая. Молча, он переводил отстраненный взгляд от точки к точке в толпе, от лица к возбужденному лицу, злобному ли, страдающему ли — все они скалились, как принято у Спасенных. Сияющий лик их пророка отражался синевой на бородах и мокрых щеках. Многие плакали, другие разглагольствовали, выкрикивали обеты, но на лбах их отпечатывалась обыкновенная ненависть, ставшая платой за преданность.

— Ты соединяешься с Богом только когда страдаешь! — Вопиял голос над их головами.

Пройас замечал бесчисленные голубые искорки — отражения Анасуримбора Келлхуса — в глазах людей Ордалии, стоявших друг рядом с другом, от шеренги к шеренге, от полка к полку — одинаковые яркие голубые точки…

Поблекшие, как только померкли перед ними ложные отражения.

— КОГДА! ТЫ! ЖЕРТВУЕШЬ!

Грохочущие валы льстивых голосов.

— Ты никогда не поймешь! — Крикнул ему в ухо Саубон.

— Чего не пойму?

Как часто разногласия, возникшие между мужами, обращаются против более усталого и нуждающегося из них.

— Почему он сделал меня равным тебе!

Искренности в этих словах хватило, чтобы полностью привлечь к себе его внимание.

Полным пренебрежения движением руки Саубон сразу и указал на разыгрывавшийся вокруг них безумный спектакль и отмахнулся от него.

— Всё это время ты полагал, что он ведет войну ради того, чтобы в мире воцарилась Праведность! И только теперь ты понял, насколько ошибался. Норсирай сплюнул, увлажнив древесину между сапогами Пройаса. — Благочестие? Рвение? Ба! Это же просто инструменты, которыми он работает!

Недоверие, слишком болезненное для того, чтобы его можно было скрыть.

— Инструменты для че…

Пройас осекся, в наступившей вдруг тишине собственный голос показался ему слишком громким и гневным. Он посмотрел вверх, глаза его были обмануты тем, будто все вокруг поступили подобным же образом…

— Ты отчаялся, — скрипел ему на ухо Саубон, — потому что, словно дитя, считал, что Истина в одиночку может спасти Мир …

Ибо на деле лишь он один смотрел вверх.

— Однако, его спасает, брат мой, Сила, а не Истина…

Только он один видел Господина и Пророка парящего над ними.

— И сила пылает ярче всего, сжигая ложь!

Воины Ордалии, все до единого, были захвачены голубыми с золотом образами, мерцавшими на каждой сколько-нибудь блестящей поверхности… Над ними парил Святой Аспект-Император, всем видимый, но никем не зримый… голова его была запрокинута назад, свет смысла пульсировал, исходя из его рта, выпевая слова, которых не могла понять ни одна душа…

Но все они слышали: ВОТ ВАША ЖЕРТВА — ВАША ОРДАЛИЯ!

Слышащие сие скакали в восторге, съёживались, преклоняясь.

Каждый из образов проповедовал, гремел: ВАША МЕРА ИЗВЕСТНА БОГУ!

Люди Трех Морей вопили, в безумии ликовали.

Мясо… подумал Пройас слишком спокойно, чтобы суметь побороть удушающий ужас.

Мясо овладело и Анасуримбором Келлхусом.



Они сопели во тьме, гнусные легкие вдыхали и выдыхали мерзкий, отвратный воздух. Неуклюжие, зловещие мысли копошились в нескладных, разделенных на три части черепах. Одолевали блохи. Они вглядывались во тьму липкими глазами, однако, не могли увидеть ничего кроме тьмы. Ощетинясь, они лязгали зубами, рявкали друг на друга на своем примитивном языке. Словно дряхлый пёс, зализывающий старую рану, кто-нибудь из них время от времени щерился, цеплялся рукой за тьму, скрывавшую неисчислимое множество ему подобных…

Всё дальше и дальше разбредались они по подземным коридорам, сопя во тьме, мотая нечесаными черными бизоньими гривами…

Ожидая.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Момемн

1. Игра определяет форму Творения. Существовать — значит участвовать в Игре.

2. Части Игры равны Игре в целом, в рамках определяющих её правил. Части и правила составляют Элементы Игры.

3. В Игре не существует ходов, она осуществляется посредством различных превращений Элементов.

— НАЧАЛЬНЫЕ НАПЕВЫ АБЕНДЖУКАЛЫ
Костры не дают дневного света.

— СКЮЛЬВЕНДСКАЯ ПОСЛОВИЦА
Середина осени, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Момемн
Наблюдая, этот мальчишка рассуждал. Пока он продолжает шпионить за нариндаром, ему ничего не грозит.

Анасуримбор Кельмомас превратился в одинокого часового, поставленного на страже чего-то такого, что он не посмел бы объяснить никому, как не посмел бы он и оставить свой пост. То, что началось как простая забава, позволявшая отвлечься от более насущных тревог, таких как собственная сестрица, сделалось ныне смертельно важным делом. Четырехрогий Брат бродил по коридорам дворца, занятый каким-то темным замыслом, которого мальчик не мог постичь — понимая лишь то, что замысел этот касался его напрямую.

Посему он продолжал свое тайное наблюдение, посвящая ему всё больше времени. День за днем он лежал неподвижно, глядя на столь же неподвижно стоящего в темной келье мужчину, или же, в тех редких случаях, когда ассасин решал пройтись по дворцу, спешил следом за ним по каменному лабиринту Андиаминских Высот. И когда усталость, наконец, загоняла его в постель матери, он прятался там, раздираемый ужасом, убежденный, что нариндар каким-то образом тоже следит за ним. День за днем повторял он действия этого человека, равняясь с ним во всех подробностях и деталях… каждый шаг его соответствовал шагу ассасина, каждый вздох — его вздоху, и, наконец, они стали казаться двойной душой, единой тварью, разделенной между светом и тенью, меж добром и злом.

Однако, почему наблюдение за ассасином должно сохранить его жизнь, Кельмомас не мог сказать. Несчетное множество раз он обманывал себя, пытаясь осознать обстоятельства, в которых оказался, и особенно тот факт, что их силой он был принуждён всегда делать лишь то, что уже случилось — то, что библиотекарь назвал Безупречной Благодатью. Учитывая, что произошло с ним, помимо всего прочего, какая ему разница, наблюдать за этим человеком скрытно или открыто? Кельмомас обладал тонким ощущением безнаказанности, присущим вершителю деяний неведомых прочим. Шпионить так, как шпионил он, странным и непонятным способом означало владеть тем, за кем он шпионит. Люди, за которыми он наблюдал, подчас казались ему жучками, столь слепо выполняющими свои рутинные обязанности, что их можно было посчитать механизмами. Следя за обитателями дворца, он часто думал, что они похожи на большие шестерни и каркасы Мельницы Эмаунум, огромного сооружения, постоянно стенавшего и лязгавшего, сочетая зубья, впадины и бороздки, и остававшегося в полной слепоте относительно творящихся внутри него безобразий. Камня или, быть может, мешка с песком хватило бы, чтобы с треском остановить всю махину.

Но вот ради чего он сам хотел следить, какова была его выгода? За силой жизни и смерти, и всей добычей, что лежала меж ними. Будь нариндар обычным человеком, он был бы просто глупцом, уязвимым для любой хитрости или уловки, что мог бы учинить имперский принц. Следить за другим, значит выхватить слепое из незримых границ, заманить, одурачить, править

Так, как он правил матерью.

Однако нариндар не был обычным человеком. По сути дела, как раз человеком-то он и не был вовсе. Осознание этого время от времени посещало мальчишку, отчего по коже его пробегали мурашки, становилось трудно дышать: в темной комнате под ним стоял сам Четырехрогий Брат, Отец Ненависти и Злобы.

Загадки едва не доводили его до безумия: как понять, какая расплата ждет того, кто посмел шпионить за Богом.

Ассасин обладал Безупречной Благодатью. Чем ещё можно было объяснить ту цепочку невероятных совпадений, свидетелем которых он был? Мальчишка хотел верить в то, что обладает собственной Благодатью, однако тайный голос немедленно напоминал ему, что он обладает Силой, а это совсем другая штука, нежели Благодать. Внутри коробки его черепа они бесконечно препирались на эту тему…

Но если от Него невозможно укрыться, почему же тогда Он просто не убьет меня?

Потому что Он играет тобой!

Но как может Бог чем-то играть?

Потому что он питается твоими чувствами, пока ты еще не умер, зернами твоих переживаний.

Дурак! Я спрашивал как, а не почему!

Кто может сказать, как Боги делают свои дела?

Может быть, потому что они ничего и не делают!

Даже когда трясется земля, взрываются горы, вздымается море?

Пф. Ты считаешь, что Боги делают все это? Или быть может, они просто знают заранее, что именно случится, ещё до того как всё произойдет?

Быть может, это неважно.

Именно в этом и заключалась вся трудность, понял он. Что значит действовать, не имея желания? Что это может означать? Когда Кельмомас размышлял о собственных поступках, он всегда обнаруживал, что они направляют его к неопровержимому факту его собственной души. Он порождал свои действия. Он являлся их первоисточником, неоспоримой причиной…

Проблема заключалась в том, что так думали все вокруг, правда в различной степени. Даже рабы…

Даже мать.

Однажды днем нариндар вдруг резко повернул голову, будто бы для того, чтобы посмотреть на кого-то остановившегося перед дверью его кельи — которую он никогда не запирал на засов. А потом он внезапно оказался у двери и, помедлив, оглянулся на то место, где стоял ранее. И пошел отмерять длинными шагами коридор, заставив юного имперского принца вскочить и, последовав его примеру, помчаться по темному коридору, всякий раз приникая к очередной железной решетке, чтобы проверить, где находится его загадочный подопечный. Ибо при всей своей дьявольской вышколенности, ассасин был намного более лёгкой жертвой для шпионажа, чем все дворцовые душонки, за которыми мальчишке доводилось следить. Убийца шагал с мерой бывалого солдата, отсчитывая шаги согласно какому-то постоянному и взятому не от мира сего темпу. Скопления народа он проходил с дымной легкостью привидения.

На сей раз, он оставил геометрически правильную сеть коридоров Аппараториума и углубился в хаотичную архитектуру Нижнего дворца, в кладовые — одно из немногих мест, куда не заходила сеть потайных ходов. Запаниковавший имперский принц остался на пересечении переходов, наблюдая за тем, как нариндар исчезал в невидимости, превращаясь в последовательность образов, возникавших в свете нечастых светильников.

И тут, когда ассасин оказался на самом краю поля зрения, Кельмомас заметил, что тот, за кем он следил, будто бы шагнул в сторону, и, похоже, укрылся в какой-то нише. Мальчишка некоторое время полежал возле решетки, безуспешно вглядываясь вниз и обдумывая, что делать дальше. После недель, отданных не вызвавшей никаких проблем слежке за этим человеком, можно ли упустить его из вида здесь и сейчас?

Неужели всё это уже случилось?

Он знал это с самого начала! Воскликнул Самармас. Я говорил тебе!

Неужели Ухмыляющийся Айокли будет таким образом мстить за его святотатство? Говорил же!

Неужели все уже случилось именно так?

Он ещё трясся от ужаса, не имея сил пошевелиться, когда внизу появилась длинная цепочка носильщиков — судя по виду из касты слуг — пыхтя под тяжестью больших корзин с яблоками, они негромко переговаривались. Ароматная кислинка свежих плодов наполнила собой подземные коридоры. Ничто не свидетельствовало более ярко о бессилии фаним и их осады, чем потоки солдат и провизии, приходившие с моря. Слуги шли мимо, неясные в полутьме, смуглые люди, несшие яблоки, такие же налитые как губы матери, румяные, алые или зеленые. Волоски на теле мальчишки удерживали его на месте столь же надежно как гвозди. На его глазах голова вереницы приблизилась к тому месту, где укрылся ассасин. Впрочем, караван корзин закрывал от имперского принца переднего из носильщиков, однако отсутствие всякой суеты указывало на то, что нариндар также просто наблюдает за происходящим. Движение столь многих тел заставило фонари вспыхнуть поярче, и Кельмомас явственно увидел, как последний из носильщиков приблизился к тому месту, где, по мнению мальчика, затаился ассасин. Носильщик шествовал, не встречая препятствий и ни на что не обращая внимания, и посему, наверное, и споткнулся, выронив из корзины одно из яблок. Плод, крутясь, на мгновение завис в воздухе, поблёскивая то красным, то зеленым бочком, а потом покатился по коридору.

Протянувшаяся из тьмы рука схватила его.

И нариндар направился в обратный путь, вглядываясь в пустоту и рассеянно откусывая от яблока. Белизна плоти плода казалась ослепительной в окружающем сумраке. Кельмомас лежал неподвижно, словно дохлый кот. И даже не вздохнул, пока ассасин не миновал его.

И только в этот момент он полностью осознал весь ужас собственного положения.

Всё уже произошло…

В тот вечер юный принц империи уже заламывал руки от страха. Даже мать, при всей её занятости, сумела заметить волнение за той показной маской, которую он всегда натягивал на лицо в её присутствии, чтобы добиться обожания.

— Причины для страха нет, — сказала она, опускаясь рядом с ним на постель и прижимая его голову к собственной груди. — Я же говорила тебе, помнишь? Я убила их Водоноса. Своими руками!

Взяв сына за оба плеча, она развернула его лицом к себе, являя чудотворную улыбку.

— Твоя мама убила последнего кишаурим!

Она хотела, чтобы он захлопал в ладоши и рассмеялся: возможно, он так бы и поступил, если бы не внезапно возникшее желание откусить ей язык…

Ему придётся научить её еще очень многому!

— Теперь они не сумеют справиться с нашими стенами, мой милый. Мы едим досыта, нас кормит море, а вся Империя спешит к нам со всех Трёх Морей! Фанайал. Был. Большим. Дураком. Он считал, что сумеет воспользоваться нашей слабостью, однако, на самом деле, всего лишь показал своим дикарям, кому положено править!

Кельмомас, конечно, уже слышал все это, — как и то что, отец, при всей его требовательности к провинциям, «идолов не разбивал». Однако мальчишка никогда не видел в фаним реальной угрозы. Если на то пошло, он привык считать их своими союзниками — и при том донельзя тупыми — в войне с сестрой. Он опасался одного: что они попросту улизнут, ибо тот день, когда они снимут осаду, станет и днем, когда эта ведьма-манда-сестра предаст его — Телли! Даже если Мать сперва не поверит ей, рано или поздно она всё же сделает это. Невзирая на все сестрины странности, невзирая на её неспособность ощущать какие-либо эмоции, не говоря уж о любви, Телиопе мать доверяла более всех остальных.

Кельмомас ощущал, что осознание возможных последствий заставляет тело его ударяться в рёв. Это было чересчур… слишком уж чересчур…

Необходимость пронзала его насквозь. Необходимость, помноженная на ещё более безумную необходимость.

Никогда ещё, никогда, даже в самые страшные дни его каннибальского прошлого, после мятежа Святейшего дядюшки, он не чувствовал ещё подобного угнетения, такой злой, можно сказать чудовищной обиды. Огорчала даже мать! Поверить словам Телли, а не ему! Не ему, надо же!

Словом, отец слишком многому не научил мать. И ей ещё предстоит научиться.



Западная терраса опустела, Эсменет прислонилась к балюстраде, подставив закрытые глаза закатному свету и ощущая всем лицом ласковое тепло. Последний из её экзальт-министров вместе со своими аппаратариями растворился среди городских улиц. Нгарау, быть может, ощущая её настроение, удалился вместе со всеми рабами. Она даже стряхнула с ног шлепанцы, чтобы полнее ощутить этот закат босыми ступнями. Остались только её инкаусти, стоявшие в одиночестве неподвижные часовые, мужи, готовые умереть, как умер Саксес Антирул, храня её безопасность.

Собственные свершения казались ей чудесными

Если бы только она понимала их.

Она обнаружила, что, заново перебирая события, делает их для себя ещё более непонятными. Однако, известия о происшедших чудесах и кровопролитиях — о низвержении Майтанета, о гибели последнего кишаурим — разошлись повсюду, вызывая ещё и удивление. Менестрели запели о ней, каста слуг отвергла ятверианские штучки и провозгласила её своей. Заудуньяни Трех морей объявили её примером для себя и доказательством божественной природы своего дела. Пошли в оборот памфлеты. Оттискивались и обжигались несущие её имя бесчисленные таблички с благословениями. Она сделалась Эсменет-арумот, Несломленной Эсменет… Матерью Империи.

— Псы досаждают нашей матушке! — Сообщил ей Финерса на следующее утро. — Вот что кричит на улице народ. Наша мать в опасности! Наша мать! Они рвут волосы на головах и бьют себя в грудь!

Похоже, что Вода вместе с рукой сожгла все остатки его былой надменности. Начальник её шпионов, поняла она, принадлежал к числу тех людей, которые отдавали в меру собственной потери — и, скорее всего, по этой причине Келлхус назначил его служить ей. Чем больше терял ради своей императрицы Финерса, тем больше вкладывал он в её следующий ход. Тем вечером она обнаружила, что он прислал в её апартаменты груду небольших, в ладонь, табличек с различными благословениями. Давно уже, обнаружив свое лицо на кружочках, которые верноподданные называли «серебряными императрицами», а отступники «блестящими шлюхами», она буквально онемела, не зная стыдиться ей или гордиться. Однако, она не смогла сдержать слез, увидев эти грубые таблички на которых клинописью было вытеснено её имя, как нечто дорогое, нечто священное

Нечто непобедимое.

И разве она была чужой для них, будучи шлюхой в земле, проклинавшей их? Сумнийской шлюхой никак не меньше, ярким свидетельством ханжества Тысячи Храмов…

Как вообще могла она не сломиться?

Во всех прочитанных ею историях, авторы объясняли события чьей то волей, верностью принципам или Сотне. Истории эти повествовали о власти: она всегда обнаруживала в описании чей-то каприз. Конечно же, исключением был лишь великий Касидас. Побывав на галере рабом, он понимал обе стороны власти, и умел тонко обличать кичливость могущественных. Его Кенейские Анналы вечер за вечером заставляли её внутренности сжиматься в комок по этой самой причине: Касидас понимал природу власти в смутные времена, знал, что история мечет кости вслепую. Он сам писал, что «в черноте вечной ночи разыгрывается постоянная битва, призрачные люди рубят наугад и слишком часто — она никак не могла забыть эту фразу — попадают по своим любимым».

Теперь Эсменет понимала и тот постыдный клубок, то переплетение невосприимчивости и ранимости, который сопутствует власти — достаточно хорошо, чтобы бесконечно не заниматься их разделением. Она не была дурой. Она уже потеряла слишком многое для того, чтобы доверять любым последствиям, не говоря уже о своей способности повелевать сердцами людей. Толпа могла называть её любым именем, однако носящая его женщина попросту не существовала. Действительно, она сделала возможным такой поворот, но, скорее, не в качестве колесничего, а в качестве колесничного колеса. Она даже дала своей империи имя, на которое люди могли обратить свою веру и кое-что ещё.

Однако, она даже не убила последнего кишаурим… по правде-то говоря.

Быть может, это и объясняло её привычку стоять на веранде позади мужнина трона — стоять именно там, где она находилась теперь, в этом самом месте. Останавливаясь здесь, она обретала способность отчасти понять ту легенду, которой стала, этот безумный миф о себе самой. Взирая отсюда на собственный город, она могла обратиться к фантазии, к величайшему из всех великих обманов, к повести о герое, о душе способной каким-то образом выпутаться из тысячи мелких крючков, каким-то образом воспарить над сумятицей, и править, никому не подчиняясь…

Она сомкнула веки, приветствуя мягкое и теплое прикосновение солнца к лицу… это ощущение оранжевого света. С каждым новым днем с кораблей высаживалось всё больше и больше колумнариев, укреплявших силы гарнизона. Генерал Повтха Искаул уже вышел в море с закаленной в боях Двадцать Девятой. Три Арконгских Колонны, которые они с Антирулом отправили, чтобы отбить Шайгек, были отозваны и уже подошли как минимум к Асгилиоху. Лишившись своего Водоноса, Фанайал медлил, если вообще не потерял уверенность, хотя люди его ставили на южных холмах всё больше и больше осадных машин. Просто для того, чтобы обеспечить существование собственного войска, он был вынужден без конца тормошить окрестности города: тысячи отставных воинов-заудуньян собирались в соседних провинциях, a по всем Трём Морям ещё несколько десятков тысяч…

И теперь важно было не то, как сложилась её судьба, но лишь то, что она вообще сложилась.

Благословенная императрица Трех морей смотрела в сторону пламенеющего заката, рассматривала подробности путаной городской перспективы Момемна, прославленного Чада темного Осбеуса, столицы Анасуримбора Келлхуса, величайшего завоевателя со времен Триамиса Великого. Река Файус образовывала с севера предел её поля зрения — широкая бурая змея в чешуях вечернего света. Гиргаллические Врата отмечали западный предел, заходящее солнце обливало чернотой приземистые башни. Столь же многозначительными казались Маумурминские Ворота на южном пределе, возможно благодаря деревянным лесам, которые пришлось воздвигнуть вокруг них после атаки кишаурим.

В сухом вечернем воздухе уже отсутствовала та дымка, которая лишает возможности оценить расстояние до растворяющихся в ней ориентиров. И если солнце не давало ей рассмотреть западную часть города, прочие области оно обрисовывало лишь с большей чёткостью. Очертания далеких осадных башен сливались с контурами черной щетины леса на спинах холмов. Некогда вселявшая страх Башня Зика погрузила в явившуюся до срока темноту пригороды, находящиеся к востоку от её квадратной туши. Её примеру следовали и три золоченых купола великой ограды Ксотеи, тени которых понемногу наползали на лагерь Кмираль.

Перескакивая взглядом с места на место, она вдруг обратила внимание на то, как быстро меркнет дневной свет. Эсменет поняла, что собственными глазами наблюдает явление ночи. Она ещё видела на земле эти освещенные солнцем светлые квадратики и полоски, несчетными тысячами разбросанные по всему её городу. Оглядевшись по сторонам, она замечала, как меркнут они, по мере того, как ближе к горизонту опускалось солнце. Края освещенных пятен ползли вверх по стенам, тьма становилась жидкой, потопом натекала из теней, поглощая сперва малые сооружения и улочки, потом большие, карабкаясь вверх, в противовес неспешно опускавшемуся солнцу.

Ночь основа всему, подумала она, состояние, не знающее смерти. Душа способна разве что языком прикоснуться ко всей сложности Творения. Она подумала о своем ассасине, о своем нариндаре, о том, что ему приходится жить в самой темной ночи. Поэтому ведь убийство Майтанета казалось таким чудесным, таким легким делом: потому что оно ничем не отличалось от любого другого убийства — какая разница, дунианин он или нет. И неважно кем там является её муж.

Дышать становится легче, когда перестаешь думать.

И как часто случается, жаркий вечерний свет в одно мгновение превратился в прохладные сумерки. Напор солнечного тепла стал стылой ночной пустотой. Эсменет поежилась от холода и внезапного страха… ощутив себя блохой на спине бедствия. Она любила произведения Касидаса. Развалины древней Кенеи лежали вверх по течению реки, поля руин за полями руин, останки столицы, не менее великой, чем её собственная. Еще дальше от моря рассыпались развалины Мехтсонка, превратившиеся не более чем в скопление поросших лесом курганов, наследие легендарной славы Киранеи невозможно было отличить от земли… разве что по количеству битого камня.

Момемн располагался в устье Файюса, возле темного и обширного Менеанорского моря. Ученые утверждали, что Империи Запада рождены были этой рекой.

Эсменет вглядывалась в контуры распростертого перед нею Момемна, наблюдала за тем, как свечи факелы и светильники зажигались на индиговых просторах города, каждый раз порождая свой собственный золотой мирок, чаще всего за окнами, но иногда на перекрестках и кровлях или углах улиц. Рассыпанные жизнью драгоценности, думала она, тысячи бриллиантов. Сокровищница, полная душ.

Она и представить себе не могла, кому именно выпадет писать её собственную историю и историю её семьи. Оставалось лишь надеяться на то, что человек этот не будет наделен столь же чётким и беспощадным зрением как Касидас.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Иштеребинт

Проиграть — значит прекратить свое существование в Игре; сделаться как бы мертвым. Но так как Игра всегда остается одной и той же, возродиться может только выживший. Мертвые возвращаются в качестве незнакомцев.

— ПЯТЫЙ НАПЕВ АБЕНДЖУКАЛЫ
Начало осени, 20 Год Новой Империи (4132, Год Бивня), Иштеребинт
Ишориол. O, Высокий Чертог!

Как же славился ты! Своими шелками, своими кольчугами, своими песнями, своими ишроями, подбоченясь, верхом, а не на колесницах, выезжавшими на войну. Сыновья всех Обителей Эарвы съезжались к твоим сказочным вратам, дабы вымолить знание твоих ремесел. Лишь в Кил-Ауджасе насчитывалось больше жителей, и только Сиоль, Дом Первородный, мог похвалиться более утончёнными познаниями и большей боевой славой.

Как ярко горели твои глазки! Какие толпы собирались на перекрестках твоих! Как уносил воздух разговоры и музыку! И здесь, на Главной Террасе, превращенной в колоссальный чертог, посреди которого проходил Великий колодец Ингресс — само нутро Хтонического Двора, здесь было больше движения и жизни, чем в любом другом уголке Иштеребинта. Все стены покрывала белая эмаль — и блеск её гнал прочь всякую тень, доносил сияние в каждый угол. Выкрашенные в черный цвет Клети висели на нимилевых цепях, некоторые из них соединялись с причалами чугунными трапами, другие же, размером с речную баржу, поднимались и опускались… Подъёмщики вели свою несмолкающую песнь, стоя каждый на корме своего судна. Небо, такое далекое, казалось булавочной головкой в головокружительной вышине, мерцая над Ингрессом как второй Гвоздь Небес, будучи словно отражением Священной Бездны там — в поднебесье. Повсюду движение. Толпы заполняют Причальный Ярус. Зеваки попивают ликеры, стоя на своих балконах. Вереницы эмвама снуют туда и сюда по транспортным коридорам, загружают и разгружают висящие корабли. Треск кнутов, беспечный хохот. Шмелиное жужжание инъйорийских лютен…

Женщины и дети… смеются.

Клак… Клак… Клак…

Овдовевшие отцы кричат.

Но как? Взгляд Уверовавшего короля металсявдоль и поперек опустошенной Главной Террасе, по стенам её, прежде гладким и увешанным гирляндами, но теперь изрытым неуместными изображениями. И это Иштеребинт! Прижимая Сорвила рукой к левому боку, Ойнарал влек его между мечущихся, изъеденных грибком теней. Как может быть явью подобный кошмар? Он покрутил головой, заметив в ровном свете Холола толпу ещё более ожесточенную, похожую на ощипанных птиц устроившихся на мусорных кучах, усеивавших грязное болото, в которое превратился причал. Главная Терраса над их головами ещё комкала отдававшийся жуткими отголосками Плач, жаркими пальцами втискивая его в уши юного короля.

Клак… Клак… Клак…

Что же сделал с ним Ниль'гиккас?

Внимание его привлекла преследовавшая их тень. Обернувшись, Сорвил заметил пригнувшуюся фигуру… увидел его…

Му'миорна.

Словно бы нехотя тащившегося не более, чем в шаге от них. Обнаженного. Изможденного. Юный король и понятия не имел о том, каким образом упыри различают друг друга, и тем не менее, это лицо, было более знакомо ему — более привычно — чем собственное. Нежные прежде губы, ныне обезображенные язвами. Высокое прежде чело, ныне покрытое коростой грязи. Но вечно полнящиеся страданием глаза остались прежними, как и слезы, серебрящие его щеки. Му'мийорн! Разрушенный, погасший до самых последних угольков, превратившийся в нечто едва ли большее, нежели измученная струйка дыма. Му'мийорн, шатаясь, приближался к нему и в напряженном мрачном взгляде его читалось… узнавание.

И ужас заставил Уверовавшего короля издать звук, неслышимый в переполненном воплями воздухе, в месте, где крик одолевал крик, в месте, где еще можно было бы услышать могильную тишину Бездны. Нечто резануло его изнутри, рвануло прочь какую-то внутреннюю кожуру…

Ибо когда-то он любил этого несчастного, ночь за ночью возлежал в его горячих объятьях. Он дразнил его. Он играл с ним. Он кричал в нем, когда крик покрывал мурашками его кожу. Из ревности он проклинал его, бил его за измены, рыдал, уткнувшись в его колени, вымаливая прощение. И остановившийся на самом пороге мужской зрелости, многострадальный сын Харвила познал любовь, растянувшуюся на череду бурных веков, эпохальные циклы увлечения и охлаждения, возмущения и экстаза…

— Му'мийорн! — выкрикнул он, покоряясь тщете.

Отвращение, память о том, что он был женщиной у мужчины. Омерзение. Надлом. И ужас.

Ужас и новый ужас.

Клак… Клак… Клак…

Му'мийорн пошатнулся и залился слезами, сосулька слюны повисла на его губах. Он не мог поверить, понял Сорвил. Он не мог поверить!

— Это же я! — Выкрикнул юноша, изгибаясь в безжалостной хватке Ойнарала, и пытаясь потянуть нелюдя за кольчужный рукав. Но в этот самый миг Му'мийорн споткнулся, пригнулся к непристойной грязи своих чресел, расстелился ковром под ногами напиравших сзади фигур, исчез под ними…

Взвыв, Сорвил вырвался из хватки Последнего Сына, и повис на его спине, беспомощный перед горестными фигурами преследователей. Жующие рты. Бледная, почерневшая от грязи кожа. Глаза, в которых застыли самые разные истории вырождения, ненависти и печали — и нечеловеческое стремление отомстить! Ойнарал не оставил без внимания его бедственное положение. Холол взметнулся над головой Уверовавшего короля, серебряный прут, заканчивающийся ослепительным остриём. И все умертвия сразу же отшатнулись, ограждая себя руками, зажмуривая глаза, пытаясь защититься от колючего белого света. Сборище живых мертвецов.

Му'мийорн!

Ойнарал Последний Сын сделал шаг назад, отгоняя несчастных светом. И Сорвил пополз как краб по мусорной куче, отчаянно пытаясь высмотреть среди болезненно белых и грязных лодыжек лицо своего былого любовника. Наконец левая рука его провалилась в пустоту. Он повалился на спину, едва не последовав за своей рукой прямо в пропасть. Прокатился по краю, раня о него ребра, и обнаружил, что взирает в пустое чрево Горы, в чернильные недра Священной Бездны.

Они дошли до края Причального Яруса.

Холол померк, сделавшись из ослепительного просто ярким, а может так ему просто казалось, ибо Сорвил мог видеть бледные очертания Главной Террасы, её колоссальные балки, казавшиеся сводом небес, бессильно повисшие цепи, заброшенные помосты и трапы, подчас похожие на застрявшие в паутине сучки. Костлявые порталы кранов отбрасывали тени на кривые, изрезанные образами стены. Несчетные согбенные фигуры голосили на забитых толпами участках Причального Яруса, на высоких балконах, колоннадах, на ступенях Винтовой лестницы, опускающейся в великую подземную тьму.

Клак… Клак… Клак…

Взгляд его остановился на Смещении, расселине, образовывавшей неровную петлю вокруг всей Террасы, рваной ране, расколовшей одну из костей Мира. Едва не погубив Вири, Ковчег нанес невероятно огромную, страшную рану и Ишориолу, причинил увечье, заодно ставшее памятником демонам, произведшим подобную катастрофу и вызвавшим столько несчастий…

Жутким Удушенным… Инхороям…

Гнев. Именно гнев всегда был его славой и опорой. И всегдашней его слабостью и силой, стрекалом, делавшим его в равной степени и безрассудным и славным, превращаясь в властную ненависть, бурную и несдержанную, хищную жажду обрушить горе и разрушение на головы врагов. Надменным звали его родные, Иммириккасом Мятежным, и только во мрачном и полном насилия веке подобное имя могло стяжать славу и гордость.

Ярость его была обращена на них — на Подлых! Они сами навлекли её на себя. Это они украли всё то, что было у него отнято!

Ярость, дикая и слепая, из тех, что обращает кости в прах, вздымалась в душе Уверовавшего короля, расплавом втекала в его кости. И она обновила его. Сделала его целым. Ибо ненависть, как и любовь, благословляет души смыслом, наделяет жуткой благодатью.

Он заставил себя продвинуться вперед, заметил Ойнарала Последнего Сына, стоящего в нескольких локтях от края Террасы, поводя мечом из стороны в сторону… нимилевые кольчуги его сверкали, фарфоровый скальп и лицо оставались белыми, словно снег. Пепельного цвета родичи кишели и скакали вокруг него, на каждом из угрюмых лиц лежала печать древнего ужаса. Эрратики оставались за пределом описываемой мечом дуги, и устрашенные и ослепленные. Некоторые из них уже лежали — окровавленные или бездыханные — возле топающих ног.

Смятение превратило ярость в глину в душе юноши, ибо любые остатки славы выглядели здесь извращением. Облаченный в кольчугу сику казался посреди жуткой толпы выходцем из легенды, блистающим осколком прошлого, отражающим натиск звероподобного и безрадостного будущего — доказательством исполнения предреченной судьбы.

Клак… Клак… Клак…

Глянув вверх, юноша заметил, что на Главной Террасе вдруг появился второй свет, нисходящий свыше, и более яркий, чем сверкание священного меча. Он заметил ещё и широкую Клеть, черную как и в минувшие дни, свет расположенного над ней глазка достигал края Ингресса. Он шагнул, чтобы обратить на неё внимание Ойнарала, но опять заметил Му'мийорна, выбравшегося из какого-то жалкого сборища и прыгнувшего вперед для того лишь, чтобы заработать царапину на щеке, нанесенную волшебным мечом сику.

Свет потускнел, и во вдруг наступившем сумраке Сорвил заметил, что голова его возлюбленного светится словно колба, наполненная фиолетовыми и сиреневыми лучами. Му'мийорн отшатнулся, отступив перед ослепительным сиянием Холола, рухнул бледной кучкой на замусоренный камень…

Сын Харвила пошатнулся на краю…

И погрузился в объявший его былого любовника Плач как в свой собственный.



O, Ишориол, лишь сыны твои творили себе кумира из Лета, отвергая подступавшую к ним бесконечную зиму. Словно Ангелы шествовали они промеж вонючих и волосатых смертных людей. «Обратитесь к Детям Дня», — первыми возгласили они. — «Наставляйте Народ Лета, ибо Ночь приближается к нам. Умер Имиморул! И Луна больше не слышит наши победные гимны!»

O, Иштеребинт, лишь твои сыновья верили в людей, ибо Кил-Ауджас видел в них вьючных животных, a Сиоль — родственные шранкам выродившиеся копии самих себя, нечистые и низменные. «Убьем их», кричали они, «ибо плодоносно их семя, и множатся они как блохи в шкуре Мира!»

Но твои сыновья знали, твои сыновья видели. Кто кроме людей, какой другой сосуд может вместить нектар их знаний, воспеть Песнь их обреченной расы?

— Учите их, — воззвал благословенный сику.

— Или сама память о вас канет в Небытие.



— Му'мийорн! — Возрыдала составная душа, некогда являвшаяся Сорвилом.

Клак… клак… клак…

Мрак венчал Главную Террасу, и Му'мийорн растворился в путанице теней. Холол вернулся в ножны. Жидкий свет проникал сверху. Сумрак кишел бледными тенями.

Ойнарал метнулся к нему… блистающая фигура перед жутким потопом. Подскочил, обхватил за грудь… Юноша уже видел Клеть, её выпуклую тень, обрамленную жестким светом. Они проплыли за край поверхности, и пустота повлекла их прочь и долу.

Невесомые, они устремлялись вниз.

Рука Ойнарала обхватывала его с надежностью виселичной петли, удерживала его пока они раскачивались над пустотой.

Священной Бездной.

Он задыхался, падение мешало дышать. Он попытался вскрикнуть, непонятно какого безумия ради. Ойнарал сумел каким-то образом ухватиться свободной рукой за одну из красно-желтых нимилевых цепей. Теперь они описывали головокружительный эллипс.

Обезумевшие недра выли вокруг.

Клак… Клак… Клак…

Му'мийорн…



O, Ишориол, что если бы иначе сложилась судьба твоя? Стал бы другим сам Мир, если бы Обители родичей твоих вняли тебе.

Ибо Подлые явились к людям в дебрях Эанны, принесли людям то самое наставничество о котором столь ревностно просили твои сыны. Подлые воссели на земле, кроя союзы с нелепыми человеческими пророками, под видом секретов нашептывали им обман, вплетали нить собственных злых умыслов в ткань их обычаев и верований. Подлые, а не Возвышенные, научили их записывать свои словеса, и тем начертали чуждый злой умысел на самом сердце всей людской расы.

Подлые снабдили их Апориями, оказавшимися бесполезными в шранчьих руках.

Что думали они, оставшиеся в живых сыны Сиоля, когда ничтожные людишки буйствовали в славных чертогах Дома Первородного? Что думали они, оставшиеся в живых сыны Кил-Ауджаса, вернувшиеся с полей Мир'джориля, и затворившие Врата своей Обители?

Что думали они об этом последнем великом оскорблении, об этом злодеянии, учиненном уже побежденным врагом?

Что видели они… ошибку, или еще большую несправедливость?

И тогда Страсть Наставничества заново вспыхнула среди твоих сыновей — O, Ишориол, второе их безрассудство! «Попечение мудрых дабы устранить Попечение Подлых!» Так объяснял первый сику вашему великому королю. И Кетъингира Прозорливец так лакировал свою измену, молвив Ниль'гиккасу: «Позволь мне послужить мудрости, которую заслужили мы своей участью. Ибо среди них есть души, не уступающие мудростью нашим».

О, да! Столь же глупые.

И столь же боящиеся осуждения.



Они раскачивались, скользя над Бездной, словно над пустотой самого Небытия.

Клак… Клак… Клак…

Сорвил безвольно повис, рыдая, оплакивая своего любовника и свою погибшую расу, кромка Котла врезалась ему в грудь. Внизу всё было черно. Клеть спускалась с находящихся наверху и будто бы внереальных ярусов, тенью, падающей сумрачным ореолом на освещенные глубины Главной Террасы. Она подплывала к исходящей воплями безумных эрратиков кромке Причального Яруса. Без предупреждения Ойнарал прильнул к нему всем телом, и они закачались словно маятник, человек и нелюдь.

Головокружение заставило его внутренности стиснуться в комок, выцарапав нотку сознания из грязи горя. Свет просиял из тьмы, прогнал по их телам очертания Клети, и Сорвил заметил собственную резкую тень на стенах Ингресса, раскачивавшуюся, скользящую по измазанным нечистотами образам. Глазок, пристроенный над судном, источал словно нити лучи, рождавшие слезы, которых он не мог ощутить. Он видел только потрепанные планширы, заляпанную палубу, груды свиных туш…

И фигуру в плаще с капюшоном, неподвижно застывшую под самым источником света.

Клак … Клак … Клак …

Клеть опускалась. Ойнарал напрягся ещё больше — уже из последних, казалось, сил — и они закачались на цепи всё более и более размашисто. Сорвил ощущал, как силы покидают нелюдя; и понимал, что если все прочие звуки вокруг вдруг умолкнут — он услышит тяжкие вдохи и выдохи упыря. Он приник к животу Ойнарала, понимая, что ему даже не нужно ничего делать, ибо рука сику вскоре разожмётся сама собой, оправив его в разверзшуюся внизу пропасть, как дар Священной Бездне…

И понимание этого наделило его скорее надеждой, нежели ужасом.

Отпусти меня…

Грудь его выскользнула из хватки Ойнарала.

Прими меня в свои объятья, Матерь.

Однако сику умудрился поймать его за левую руку. Обмякнув он описал в пространстве дугу, подвешенный на цепи.

Путь слишком тяжел.

И он ощутил, скорее нежели услышал вскрик нелюдя над своей головой.

Твой сын слишком слаб.

И он буквально видел то, что должно было вот-вот произойти, ощущал себя кубарем летящим в черную пустоту, бьющимся о стены, словно кукла, брошенная в колодец. Он даже почувствовал последний удар… освобождение

Птица вдруг вылетела из черноты, ударяя огромными белыми крыльями, желтый клинок её клюва метил в небо. Глазок осветил её чистым светом, аист, чудесное видение жизни…

Сорвил вцепился в запястье Ойнарала — повинуясь скорее примитивному рефлексу, нежели осознанно. Он раскачивался из стороны в сторону и отчаянно брыкался в пустоте. Главная Терраса отозвалась гулкими воплями.

Железная хватка нелюдя ослабела. Сорвил свалился, и едва ли не влетев в глазок, словно в солнце, миновал его на расстоянии протянутой руки, а затем рухнул на груду туш, и скатившись с неё на мокрые доски помоста, огляделся по сторонам диким взглядом.

Клак … Клак … Клак …

Здесь каждая поверхность, казалось, была озарена светом глазка. Ойнарал лежал, опрокинувшись на спину на куче забитых животных, раскинув дрожащие руки и ноги и пытаясь отдышаться, широко раскрыв рот. Две его нимилевые кольчуги казались водой, играющей под утренним солнцем. Веки его трепетали.

Иммириккас задумался: не стоит ли убить его за всё, что он сделал с ним.

Смертный, ты носишь на голове собственную тюрьму…

Однако Сорвил обнаружил, что взгляд его притягивает к себе другая фигура, облаченная в плащ, отливавший самой черной ночью — ибо открытая часть капюшона теперь была обращена к ним. Перевозчик посмотрел на них, пожевал губами, словно вспоминая слова — песни.

Клак … Клак … Клак …

Иссохшая рука откинула назад капюшон, и сын Харвила изумился. Глазок осветил белый безволосый скальп, и глаза, взиравшие из-под столь же безволосых надбровий… Перевозчик не был человеком — и буквально источал это. И всё же, он был древен годами, щеки его бороздили морщины, мешки под глазами набухали наподобие грудей. Суровое и жесткое лицо его свидетельствовало о смертности.

Он взирал на них, словно пытаясь отыскать родню среди тех, кто ему ненавистен.

Клак … Клак … Клак …

И Клеть пошла вниз.



Перевозчик, чья дубленая кожа поблёскивала на свету, смотрел на них, не отводя глаз — и непрерывно пел. Плач незаметно для слуха затихал вдалеке, становился всё менее и менее отличимым от бесконечного грохота падающей воды, всё более и более призрачным, жутким фоном для ворчливой песни Перевозчика:

O, Сиоль! Затмилась гавань чрева твоего,
И лев восстал, и чада твои укрылись.
Низшел дракон, и чада твои разбежались.
O, Сиоль! Опустела Обитель Первородная!
И мы сидели там на корточках,
Омывали свои руки в черной воде,
Клятвы ненависти к ним приносили.
Мы презрели собственные молитвы,
И ту пустоту, что пожрала их.
Древняя полузабытая песня пилила слух и сердце скорее присущим ей отпечатком меланхолии, нежели грустным раздумьем, но тем не менее увлекала такой же страстью.

Клак … Клак … Клак …

Всё, находившееся внутри Клети, слепило, заставляло жмуриться при каждом взгляде. Все предметы окружал ореол, будь то трухлявое дерево, железные скрепы или свиные туши. Ужас же скорее рождал сам Перевозчик, эти резкие чернильные тени, так подчеркивавшие его старость. И потому Сорвил и Ойнарал вдруг обнаружили, что взгляды их обращены наружу, к стенам Ингресса, где расстояние и резные изображения скрадывали пронзительный свет. Стены ползли вверх мимо них, глубокие, по крайней мере в предплечье, рельефы фриз за фризом неторопливо уплывали в небытие над их головами, на недолгий срок появившись перед этим снизу из того же небытия. Они молчали и долгое время после того, как утихшие в вышине отголоски Плача позволили им говорить. Оба смотрели наружу со своего места на корме Клети, не веря тому, что только что произошло. Сорвил бессильно откинулся на помост, прислушиваясь к постукиванию механизмов, скрипению досок и сочленений, ограждавших отвратительный груз.

Клеть спускалась по толстой нимилевой цепи. Два огромных железных колеса вращались в её середине, выпуская цепь вверх и втягивая её снизу. Шестерни были соединены с колесами, заставлявшими крепкий молот ударять в железную наковальню, выбивая ритм, пронизывавший доносящийся сверху Плач. Звук этот трудно было описать, резким тоном он пронзал уши, однако каким-то образом оставлял при этом привкус железа на языке. При всей окутывавшей спуск жути, звук этот тревожил и повергал в подлинный ужас, привлекая, казалось, к себе всё возможное внимание в таком месте, где надеяться выжить могло лишь существо беззвучное, словно тень.

Клак … Клак … Клак …

Железные стержни отходили вверх от носа и кормы, сходясь к чернокованному вороту, направлявшему цепь к двум малым колесикам, находящимся сверху и каким-то образом стабилизировавшим движение. К нему же был прикреплен и глазок, но свет его был слишком ярок, не позволяя различить детали.

Стоявший прямо под глазком крепкий, хотя и морщинистый нелюдь взирал на них и пел:

O, Сиоль! Какую любовь сохранила ты?
Какую ярость выпустила из себя? Что разрушила?
Зная землю, мы строим планы в костях её,
Готовясь к схватке с бесконечным,
Всепожирающим Небом!
— Перевозчик… — Наконец обратился к Ойнаралу Сорвил. Он не имел ни малейшего желания говорить о том, что с ним происходило, однако и не хотел оставаться наедине с мыслями, ему не принадлежащими. — Я не помню его.

— Амиолас его знает, — ответил сику, не поворачиваясь. На щеке его появилось лиловое пятно, засохшая капелька крови, похожая на цветочный лепесток. Юноша постарался отодвинуть на второй план мысли о Му'мийорне, забыть горе, ему не принадлежащее. — Мы всегда были долгожителями, — продолжил сику, — и он был стар еще до возвращения Нин'джанджина, ему дивились еще до того, как Подлые впервые искушали его племянника — Тирана Сиоля. Прививка не помогла никому из старцев, кроме него…

— Моримхира… — прозвучавшее в душе Сорвила имя заставило его вздрогнуть. Легендарный Создатель Сирот — прославленный как никто иной средь Высоких. Моримхира, гневливый дядя Куйара Кинмои, пресекший течение несчетных жизней, в те расточительные дни, которые предшествовали появлению Ковчега, когда Обители ещё сражались между собой.

— Да, — молвил Ойнарал. — Древнейший Воитель.

Такой ветхий.

— Но как случилось, что он стал выглядеть подобным образом?

Так человечно.

— Прививка сработала, но не в полную силу. Поэтому никакая хворь не может одолеть его, он бессмертен…

— Но не вечно юн.

Сику уставился вниз, во тьму.

— Ну да.

— Но как сумел он… — голос юноши пресекся. Память его представлялась распавшейся книгой, нет, даже хуже — двумя такими книгами. И он располагал только сваленными в кучу отрывками, фактами и эпизодами. И это, казалось, ещё более запутывало его, словно бы на каждую уцелевшую страницу приходило по странице вырванной.

— Ты хочешь спросить, как ему удалось избежать Скорби? — Догадался Ойнарал, поводя могучими плечами. — Этого не знает никто. Некоторые считают, что он переболел ей первым, что поступки его были настолько неистовыми, а жизнь такой долгой, что он уже был эрратиком ко времени окончания Второй Стражи, и что это… природное расстройство… избавило его от тех последствий, которыми страдают все остальные. Он не разговаривает, однако понимает многое из того, что ему говорят. Он не горюет и не плачет — во всяком случае, извне этого не видно.

— И теперь он заботится о них? Об остальных? Кормит их?

Безволосая голова качнулась под неподвижным светом белого глазка, висящего над нею.

— Нет. Эмвама ухаживают за Хтоником. Перевозчик служит тем, кто скитается в Священной Бездне.

Клак … Клак … Клак …

— Подобно твоему отцу Ойрунасу.

Ойнарал на несколько сердцебиений запоздал с ответом.

— Моримхира совершает Погружение каждый день, каждый день… — повторил он. — То, что прежде, до Хтоника, было священным паломничеством, ныне отвергнуто. Некоторые утверждают, что он таким способом кается перед теми, кого убил до пришествия Подлых.

— О чём ты говоришь?

Сику повернулся к нему — обращаясь к призрачному образу Иммириккаса, Сорвил теперь знал это.

К его нынешнему лицу.

— Его окружает дикий лабиринт, — проговорил Последний Сын обращая взор в черноту — словно бы невзначай, в действительности же питая отвращение к его облику. — И он придерживается единственной тропы, которая принимает его поступь.



Клеть опускалась под перестук молотков и скрипящий ржавым железом голос Перевозчика.

Под солнечным ликом выкопал Имиморул глубокую шахту,
И ввел в неё детей своих.
В недрах земли воздвиг он песню и свет,
И дети его не страшились больше голодного Неба.
Здесь! Здесь Имиморул поверг ниц лик горы,
Велел нам возвести палаты Чертога Первородного — здесь!
Здесь дом, над которым не властна буря,
Дом, преломляющий сверкающий луч зари.
Так пел Древнейший Воитель. И Сорвил узнал, что недра земли представляют собой лабиринт, они полны пещер и пустот. Было страшновато узнать, что основание всех оснований содержит в себе пустоты. Вокруг нас земля, осознал он не веря себе самому — земля! — и они проходили сквозь неё, погружаясь в черную утробу. Он немедленно заметил изменение в характере рельефов, когда, наконец, обратил на них свое внимание, понимая при этом, что происходили эти изменения постепенно — от фигуры к фигуре. В какое-то мгновение, быть может ещё когда сверху доносились отголоски Плача, каменное население стен начало замечать их. Одно за другим поворачивались небольшие, с кулак лица, фигуры ростом в локоть начали выстраиваться на краю выжидающей пустоты. К тому времени, когда Сорвил обратил внимание на перемену, небольшие скульптурки скопились на переднем плане панелей, и стояли, выжидая и глядя на них, поворачивая лицо за лицом.

Клак … Клак … Клак …

Разделенная между Сорвилом и Иммириккасом душа замерла в ужасе.

— Никому неведомо как или почему пожиратели камня изобразили их подобным образом, — проговорил Ойнарал со своего края, быть может, ощущая его смятение, а быть может и не замечая его. — Сами пожиратели говорили, что сделали так, дабы почтить Погружение, как путь к самопознанию и постижению грехов. Чтобы понять внешнее, говорили они, надо отвергнуть внутреннее.

Сорвил поежился, такое воздействие произвели на него эти тысячи неподвижных ликов.

— И ты не доверяешь им?

— Их выражения… — произнес сику голосом столь же заискивающим, как и его взгляд. — В них слишком много ненависти.

Однако молодой человек не замечал ненависти даже на одном из лиц. Они просто следили, образуя кольцо за кольцом внимательных миниатюрных ликов, с которых смотрели глаза столь безразличные, что их можно было бы счесть мертвыми, и столь многочисленные, что сливались в одно. Плач ещё пронзал собой воздух, образуя стоячее болото стенаний и воплей, шум, снабженный крючками, способными как репьи цепляться к душам. И от противоречия у него по коже побежали мурашки — от зрелища суда произведенного, и звука суда принятого

И он понял, что Погружение всегда страшило Иммириккаса, испытывавшего подлинное отвращение к размышлению. Достаточно одного действия!

Но если он станет судить Иммириккаса, это значит, что Иммириккас станет судить его. И всё, чем он был в предшествующие несчастные месяцы, нахлынуло вселяющим стыд потоком — образы, сменявшие друг друга как пена. Он был скулящим, когда следовало бы пролить кровь. Оплакивающим то, за что следовало отомстить. Вопросы стайкой воробьев ссорились в груди, заводя его. Сорвил постарался уклониться от древнего и воспламененного взгляда, недвижимого ока ишроя, склоняясь при этом перед тысячами взглядов, кольцо за кольцом окружавшим их на стенках Ингресса…

Клак … Клак … Клак …

Клеть опускалась, и Сорвил во второй раз пал в глубины, не менее неотвратимые. Человечность была его почвой, присутствующим в нем определяющим каркасом, и подобно столь многим свойственным человеку предметам, она могла править лишь пока оставалась незримой. Так отвага и гордость являются легким примером бездумной веры: одно только незнание позволяет людям быть такими, какими качества эти требуют от них. И пока Сорвил пребывал в неведении относительно своих несчетных нравственных слабостей, они могли обеспечить ему бездумную основу. Но теперь, измерив себя с более высокой точки зрения, в более могущественной и благородной перспективе, он обнаружил, что является всего лишь беспокойной и лживой, малодушной и смешной обезьяной, только передразнивающей подлинных владык — нелюдей.

Львы бежали, и упокоились в довольстве,
И они возложили ярмо на стенающих эмвама,
Переложивших это ярмо на зверей блеющих и мычащих,
И явилось изобилие сынам Сиоля.
Судит всегда великий. И он увидел себя таким, каким инъйор ишрои видели людей в древние времена — нетвердых ногами тварей, сразу и изобретательных и нелепых, гниющих заживо, выкрикивающих хвалу себе с вершин своих могильных курганов. Цвет ли, семя, это не значило ничего, ибо им было отведено слишком мало времени, чтобы на их долю досталось нечто большее, чем опивки славы. И поэтому жизнь его всегда останется низкой.

И последние мальчишечьи черты в сердце сына Харвила исчезли в Плачущей Горе.



Черные стены Умбиликуса подчеркивали золотое свечение, создаваемое его головой и руками. Быть может ни одна живая душа в Империи, кроме неё самой и её старших братьев не знала этого.

— А если я не сумею? Что тогда, отец?

Его присутствие подавляло своей мощью более чем физической статью. Взгляд Келлхуса, как и всегда, пронизывал её насквозь, двумя тросами протянувшимися сквозь пустоту, которой была её душа.

— Потрать свой последний вздох, молясь.

Она сделалась подлинной, преклонив перед ним колена, как делала еще маленькой девочкой. Всегда.

— За себя?

— За всё.



Клак … Клак … Клак …

Плач постепенно растворился в грохоте низвергающихся вод. Они всё тонули, пузырек света в вязкой тьме. Сорвил изменил позу, и сел на палубе напротив груды туш, головой — или точнее Котлом — отгородившись от света. Если Ойнарал и удивлялся его молчанию, то не подавал вида. Нелюдь как и прежде стоял на корме, опершись об ограду, бледная тень окутанная искрящимся облаком кольчуг. Быть может, и его посетило обманчивое и нежеланное прозрение. Быть может, и он ощутил, насколько грязны воды его ума.

Юноша откинулся на спину, не веря себе самому. Образ Сервы проплыл перед оком его души, и кровь в его жилах заледенела.

Перевозчик завел новый напев, песнь также знакомую Амиоласу, эпическое повествование о любви на краю погибели. Сорвил повернулся к нему, вырисовывавшемуся силуэтом на фоне сияющего глазка. Существом, сотканным из дыма, растворяющегося в лучах солнца.

И она раздела и вновь облачила его,
Но не покормила его,
И вместе с её братом,
Они — беглецы под голодными очами Небес
Направились в дебри Тай,
В которых исчезают без следа реки,
В жестокой тени Дома Первородного.
Слушая, Сорвил придремал, забыв о теле, одновременно прочесанном граблями и погребенном в глине. Наблюдая за Перевозчиком, он вдруг заметил, как закопошились у ног того тени… Он даже сперва решил, что видит кошку, ибо дома, на речных баржах, замечал этих животных без счёта. Но тут первая из фигур шагнула из тени Перевозчика в жуткую реальность.

Клак … Клак … Клак …

Там, не далее чем на расстоянии его удвоенного роста, на палубе стояла живая каменная статуя высотой не больше локтя…

Она изображала одного из несчетных, вырезанных на стенах ишроев, одетых как Ойнарал в изумительно тонко проработанный наряд, за исключением мест, случайно поврежденных в неведомой древности. Щербатое личико внимательно изучало его.

Сорвил не мог вскрикнуть, не мог шевельнуться, он так и не понял, что ему отказало, конечности или воля.

К первой присоединилась вторая каменная куколка, на сей раз нагая и лишенная верхней трети головы.

За ней последовала третья. За ней другие, выстроившиеся на груде свиных туш перед ним, миниатюрная каменная нежить взирала на него мертвыми незрячими глазами. Следом уже приближалось целое воинство, выбивая маршевый ритм каменными ногами, ступавшими по деревянной палубе.

Над головой беззвучно пылал ослепительно белый глазок, рассыпавший гирлянду крохотных теней от топающих ног.

Клак … Клак … Клак …

Он не мог вскрикнуть, не мог предупредить…

Но кто-то схватил его за плечи… кто-то, выкрикивавший имя его отца! Сику — Ойнарал …

— Просыпайся! Вставай на ноги, живо, сын Харвила!

Сорвил, шатаясь, поднялся, разыскивая взглядом ожившие каменные фигуры. В смятении он поглядел на Последнего Сына, но увидел вдруг бледную и нагую фигуру, дрыгавшую руками и ногами на пути в бездну чуть ниже помоста. Он в удивлении повернулся к сику, чтобы подтвердить, что глаза его не ошиблись. Но Ойнарал уже смотрел вверх, прикрывая рукою глаза. Сорвил последовал его примеру, так как свет глазка слепил. Вверху материализовалась еще одна бледная фигура, за какое-то биение сердца исчезнувшая внизу из вида — пролетевшая настолько близко к нему, что юноша вздрогнул. Казалось, он успел соприкоснуться взглядом с несчастным, успел заметить на его лице печать пробуждения…

Он остался стоять, внимая беспорядку в собственной душе.

Клак … Клак … Клак …

— Что случилось? — Скорее булькнул, чем спросил он.

— Я не зн…

Новая белая вспышка над головой. Сорвил заметил силуэт, скользнувший у дальнего от него края Клети, ударившийся в борт лицом, перевернувшийся и отлетевший в сторону. Всё сооружение зашаталось и закачалось на цепи. Ойнарал припал на одно колено. Сорвил попытался вцепиться руками в свиные туши, ухватился повыше раздвоенного копыта за одну из ножек, оказавшуюся жесткой как деревяшка. Перевозчик, напротив, лишь качнулся в обратную сторону, как сделал бы мореход древних времен, и продолжил свою песню.

И услышал он, как рекла она своему брату,
— Возляг со мной, вспаши мою увядшую ниву,
Да процветет её пустошь, милый Кет'мойоль
Не потерпит наша Линия поругания,
Не примет чуждой земли иль семени.
Да направим мы наших детей, словно копья!
Сорвил и Ойнарал стояли рядом в кормовой части Клети и смотрели вверх, прикрывая глаза от света глазка. Наконец, последний ряд рельефов, полностью образованных внимательно всматривающимися ликами, поставленными на безволосые и столь же пристально смотрящие головы, исчез наверху во мраке. Далее царил грубый камень, хаотичные выступы и впадины. Снизу из неизвестности появился железный трап, какие-то прикрепленные к стене строительные леса, столбы, а за ними ниша…

Новая обнаженная фигура промелькнула мимо передней части Клети.

Клак … Клак … Клак …

Ойнарал вскрикнул. Посмотрев вверх Сорвил заметил, по меньшей мере, семь силуэтов валившихся из тьмы в пронзительный свет, они размахивали конечностями, кувыркались в полете, в недоверчивых глазах отражался яркий свет. Ближайший из них рухнул на помост Клети как раз за сику. Помост дернуло вверх, Сорвила бросило на свиные туши. Второй, камнем пролетел мимо, затем третий нелюдь повалился на одну из железных скреп, находившихся за спиной Перевозчика, и торс его разлетелся лиловыми брызгами. Еще один рухнул на груду свиных туш прямо перед Сорвилом, которого откинуло в обратную сторону. Клеть закачалась и заколыхалась, выписывая рваную дугу. Остальные без последствий пролетели мимо. Сорвил припал к помосту Клети, ощущая дурноту. Похоже было, что их лакированное суденышко в любой момент может сорваться с цепи, и провалиться в черноту.

Однако, Ойнарал стоял рядом и держал его за плечо, дожидаясь, когда успокоится движение Клети, превратившееся в колебания маятника, затихавшие за счет натяжения цепи. Сорвил с ужасом и отвращением взирал на бесформенную кучу, в которую превратился несчастный, упавший на мертвых свиней. Ладонь этого нелюдя каким-то невероятным образом отлетела к его ногам, пальцы на ней были сложены, словно бы для письма.

Все это время Перевозчик держался за находившуюся рядом с ним цепь, раскачиваясь вместе с ней так, что казалось, будто он остается на месте, а палуба ходит ходуном под его ногами. Но всей хаотичности движения его судна, он ни разу не нарушил мелодию своей песни…

И тогда бежали они в жестокий Чертог.

В крепость, стены которой не подвластны временам года…

— Что происходит? — Воскликнул Сорвил. — Они прыгают сами?

— Нет, — возразил Ойнарал, снова внимательно вглядывавшийся в пустоту над ними. — Это не самоубийцы.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что они — нелюди.

— То есть? Ты хочешь сказать, что нелюди способны отказаться от своего достоинства, но не от жизни?

— И от достоинства, и от всего остального! — Воскликнул нелюдь, лицо его исказила смесь отчаяния с горем. — Нас давно уже не было бы в живых — и Иштеребинт превратился бы в вонючий склеп! — если бы наша природа допускала бы самоубийство!

Клак … Клак … Клак …

Сорвил мог лишь озираться по сторонам, члены его словно превратились в солому, сердце отчаянно стучало. И сетовать на всё это безумие, что с самого начала сопровождало весь его поход в обществе Сервы и Моэнгхуса!

— Если они не прыгают, тогда получается… — Он помедлил, обдумывая жуткую альтернативу. — Тогда получается, что их сталкивают?

Ойнарал строго посмотрел на него, а затем перевел взгляд наверх, низины и возвышенности его лица заливал пронзительный свет.

— Значит, их столкнули? — настаивал Сорвил. — А не мог ли Нин'килджирас каким-то образом проведать о нашем предприятии?

Ойнарал хранил молчание, как и прежде стараясь не смотреть на него.

— Мы достигли Кулнимиля, — сказал он таким тоном, словно подводил какие-то итоги. — Великой копи Ишориольской … Скульптурные черты его лица искривились. — Скоро доберемся до Озера.

Ложный Уверовавший король в разочаровании отвернулся от нелюдя. Милость, так сказал сику. Он спасет себя, следуя в благословенной тени своего спутника, последовав тем путем, который Ятвер назначила сыну Харвила, юноше, которому предначертано стать убийцей Аспект-Императора. Но разве же это милость — оказаться в этой глухой пропасти среди столь мерзких и отвратительных ужасов? И уж если на то пошло, он был обязан своей жизнью Ойнаралу — а не наоборот!

Стук молотка Клети растворялся во мраке, отзвуки его гуляли по шахте, отражаясь от окружавших их неровных стен, отсчитывая не знающий устали ритм древней песни Перевозчика.

И далече от Глада,
В глубинах Бездны,
Они произвели свое проклятое копье.
Куйара Кинмои, душой нацеленного
На наше разорение,
Ибо они возлежали вместе, брат и сестра,
Подражая Тсоносу и Олисси.
То была Песнь Кровосмешения Линкиру, отметил Сорвил. Точнее её версия, которую он — или душа, которая стала им — никогда не слышал. В вариации, где слова её несли в себе зёрна истерзанного, исковерканного будущего … погибели, ставшей их роком.

Апокалипсис нелюдей. Целая раса, запертая в лишенных света глубинах, оплакивающая утраты, яростно оспаривающая сделки, заключенные в давно минувшие времена, души, следующие от поражения к безрассудству, а от него к трагедии, всегда на бурных волнах, всегда всё дальше и дальше от берегов настоящего. Скоро последние из здравомыслящих сдадутся Скорби, эмвама оставят их, погаснут последние из глазков, безмолвие и тьма воцарятся в опустевшем сердце Иштеребинта.

Гора перестанет плакать.

И Сорвил осознал, ухватил факт, ускользавший от прочих людей до тех самых пор, пока к ним не являлась смерть. Конец все равно настанет. Нелюди, при всем их ошеломляющем возрасте, были бессмертны не более, чем их каменные рельефы. Невзирая на всю праведную мощь и изобретательность, время положило предел их власти, превратило в дым их головокружительное великолепие. Они были сильнее и мудрее людей, но судьба привела их к упадку. Если погибли волки, на что могут рассчитывать дворняги, беспородное людское племя?

И в один, оставшийся незамеченным миг вдруг сошлись воедино древние обиды Амиоласа, и удивительные факты Великой Ордалии. Он ощутил, что его взяли и нацелили заново, повернув к реальности столь же не приукрашенной и суровой как сама истина. Обмана не было. Ойнарал ничего не скрывал. Иштеребинт нельзя было назвать дурацкой пантомимой. Гибель Мира не была какой-то безумной фантазией, способом выдать нечестие за отвагу.

Она была попросту неизбежна.

И случилось так, что, находясь в самых недрах Обители, сын Харвила ощутил горизонт нового и жуткого мира, в котором действительно существовал Консульт, близилось уничтожение людей, и Анасуримбор Келлхус был единственной их надеждой — единственным подлинным Спасителем человечества и самого Мира! Мира, где часть, которую могла видеть Жуткая Матерь, делала её слепой к той части, узреть которую Она не была способна…

Мира, в котором он мог бы любить Анасуримбор Серву.

Но для этого он должен был выжить и спастись из этого безумного и полного зла места … Бежать из него!

Ибо в Плачущей Горе не осталось места надежде.



Если не считать владыки Харапиора, она не знала никого из тех, облаченных в нимилевые кольчуги нелюдей, что явились за ней. Однако их взгляды говорили ей, что они о ней слышали, знали кто она такая и на что способна. На угрюмых лицах читалась похоть, смешанная однако с любопытством и смущением.

На голову её они натянули тканый из инъйорийского шелка мешок, касавшийся её лба и щек, словно нежные лепестки роз. Тело её они оставили неприкрытым, за исключением кандалов на запястьях и лодыжках — и квуйского варианта Ошейника Боли, охватывавшего её шею.

Они молчали, и она не сопротивлялась.

Однако же, ненависть, которую вид её пробуждал во владыке-истязателе, была слишком глубока, чтобы он мог с нею справиться.

— Спой нам! — Рыкнул Харапиор. — Спой нам, ведьма! Обожги наши сердца своими мерзкими подражаниями!

Она не стала ублажать его — не из презрения, хотя не ставила нелюдя ни во грош. Она не стала петь потому лишь, что время песен ушло так же, как до этого пришло.

И следующая её Песнь будет сеять лишь огонь и погибель.

Нелюди продели шест между её спиной и локтями, и таким образом понесли её в Преддверие.

— Нееееет! — Хлюпнул носом её давно сломавшийся старший брат и вдруг возопил. — Оставьте её! — с внезапной, животной свирепостью. — Оставьте её! Оставьте! Ей! Жизнь!

И эти слова ранили её куда сильнее, чем все перенесенные ею унижения… в них звучала его преданность после всех издевательств, всех увечий. Сочтя её тело неподатливым, владыка-истязатель попытался превратить Моэнгхуса в инструмент её пытки. И пока они кромсали его, она пела песни благословения на ихримсу … пока они терзали этого темноволосого юношу, всегда обожавшего её.

Она пела песни ликования, слыша его рыдания и стоны под мукой

A он все равно любил её — как и Сорвил.

Анасуримбор Серва размышляла об этом всё то время, пока группа нелюдей возносила её, слепую, к вершине Плачущей Горы… о любви заботливых братьев и осиротевших королей.

И о жестокости, которой требовало будущее.



Сорвил смотрел как Перевозчик, не прерывая песни, стал хватать туши за ножки и с разворота бросать их на помост.

Влажный звук выманил их, словно червей из дыр в гнилых стенах. Урча и жестикулируя, они высыпали на шаткие карнизы, железные трапы, принюхиваясь к воздуху, как слепые щенки. Эти, столь же несчастные, как те другие, что оставались наверху, выглядели много хуже: изможденные, покрытые язвами, коростой, одетые в грязные тряпки… черные колени и ладони были достойны плеч Цоронги, макушки, похожие на белую кость. Бледная кожа поблёскивала в прорехах на покрывавшей их грязи, украшая хворобу каждого особенным узором. И все они, разнойпоступью, но единым порывом повалили к Клети, и одинаковым образом яростно зачавкали.

Прежде эти копи были славой Иштеребинта, ради них посольства других Обителей поселялись внутри горы. Ибо нимиль — прославленное серебро нелюдей, более крепкое, чем сталь, но при этом лаской и теплом облегавшее кожу — всегда был великим наваждением этой расы. Некогда весь огромный Ингресс переполняли клети, груженые рудой, и направлявшиеся к печам и кузням Хтоника. Пылали глазки. Эмвама сновали по железным трапам и помостам, сгибаясь под резкими окриками и кнутами своих бессмертных надсмотрщиков.

И теперь это вот… это…

Извращение.

— Это Умалившиеся? — проговорил Ойнарал. — Чрез тысячу лет такими станут те, кто сумеет выжить в Хтонике наверху.

Постаравшись скрыть омерзение, юноша проговорил:

— Они не плачут.

— На них снизошло то, что мы называем Мраком. За века, отданные переживанию своих воспоминаний, память их превратилась в пыль. Яркие переживания перенесенных ужасов тают, и, наконец, от них остается только непрозрачный темный туман — в который превращаются их души… — Ойнарал смолк, словно поразившись неким неизведанным знанием.

— Но ведь это же, всего лишь, ещё один Ад — прямо здесь! — Возмутился Сорвил. — Этот твой Перевозчик вовсе не творит добро, бросая им свои свиные туши. Допускать подобную низость непристойно! Человек на его месте позволил бы им умереть!

Сику замер возле борта. Потом отвернулся от сборища, ступавшего по изъеденным временем камням, чтобы глянуть на призрачный образ, проступавший там, где следовало бы находиться лицу Сорвила.

— А что тебе известно об Аде? — Спросил Ойнарал.

Вопрос удивил молодого человека.

— Как что?

Ойнарал пожал плечами.

— Мы отвергли твоих инфернальных Богов… мы грешили.

— И что! — возмутился юноша. — Что нам за дело до Богов?

— Однако Ад… нам есть до него дело. Дорог к Забвению немного — они столь же узки как прорезь под тетиву на конце стрелы, как сказал бы Эмилидис. Скажи мне, сын Харвила, кому решать, когда эти несчастные должны претерпеть проклятье?

Сорвил застыл, онемев.

Ойнарал отвернулся, обвел освещенные светом глазка фигуры, от тех, что призрачным силуэтом были сейчас перед ним, до тех, что рвали мясо и чавкали наверху.

— Наиболее грешны старейшие души, — продолжил он, — и печальнейшая из судеб ждёт друзей и соперников того, кто их кормит. Перевозчик это знает, смертный: даже Мрак благословение в сравнении с тем, что ждет нас.

Сердце юноши дрогнуло от осознания, что Мир вообще способен вынести подобную горесть, а тем более назвать её меньшим злом. Мысль эта разила насмерть, кромсала ещё одну часть его души.

Клак … Клак … Клак …

Спуск их не замедлялся, да и Перевозчик не оставлял своего труда. Чтобы сохранить равновесие своего судна, он равномерно брал туши, то спереди, то сзади, заставляя сику и его подопечного все дальше и дальше отступать на заляпанную кровью корму. Не меняя последовательность движений, Древнейший Воитель швырял одеревеневшие свиные телеса по совершенно невероятным траекториям, если учесть их вес. Столь же удивительной оставалась и точность его бросков: время от времени Сорвилу уже казалось, что очередная туша не долетит до края, но всякий раз бескровная белизна прерывала свое движение, останавливаясь на самом краю уступов.

Оба они, как зачарованные, следили за этими бросками и кормлением, прислушиваясь к ритму движений Перевозчика, отражавшемуся в его песне:

Пусть моя песня прольется бальзамом,
Солнечным светом на девственный снег,
Пой же душа моя, пой! О погибели нашей,
О грубых ладонях, наших врагов-людей,
О том, как вышли мы с тысячью светоносных
Мечей на бой с ними,
О том, как рванулись наши герои на грохот битвы,
Как мушиным голосом жужжала смерть в наших ушах.
Пой! Пой о падении позлащенного Сиоля,
О Гибели Священнейшей из Гор,
О долгом нашем изгнании под голодные очи Неба,
О том, как наши братья обняли нас
На железном плече Инъйора.
Лейся! Благовонием лейся, коль можешь,
На руины и час…
И Сорвил вдруг понял, что смотрит на Ойнарала — последнего сику — и попытался понять, насколько могучая нужна воля, чтобы суметь примириться с расой, столь прямолинейной и жадной как люди. Перевозчик перешел к Лэ о Мелких Зубах, повествующем о падении Сиоля во время первого из великих переселений людей из Эанны. Амиолас прекрасно помнил всю горечь тех лет, помнил, как тьма неспешно наползала на великую и пустынную империю Обителей, как умножались и умножались в числе люди, вечно подбиравшиеся и вторгавшиеся, осаждавшие Обитель за Обителью, выслеживавшие Ложный Народ и уничтожавшие его… по всему свету, за исключением этого уголка, последнего их убежища.

Иштеребинта.

И не было им конца,
Не было конца эаннитам, несчетным и проклятым.
Крепка была их ненависть, беспощадными были их герои —
Чужая жизнь была пустяком для этих безумцев!
И коварными были их желания,
Ибо подобными их собственным зубам, были их мысли
Мелкими и острыми
Лязгая на ходу, Клеть безостановочно опускалась. Умалившихся вокруг становилось меньше пока, наконец, никто из них более не вылезал из изрытых тоннелями стен. Перевозчик вернулся на свое место под самым глазком, глаза его тонули в тени бровей, белый лоб и щеки бороздили морщины, с губ сходили слова очередной древней песни. Избавившаяся от множества свиных туш Клеть преобразилась. Высота груды теперь едва достигала колена, и палубу стало можно окинуть одним взглядом, от носа и до кормы… побитый светлый лак шелушился, доски были покрыты лиловыми, алыми и просто мокрыми пятнами. Всё сооружение продолжало свой бесконечный спуск в инфернальную тьму.

Два из трёх водопадов, орошавших наверху стены Главной Террасы, исчезли; по всей видимости отведенные для использования в других уголках подземного царства. Остался лишь третий, замурованный в трубу, подававшую воду в общинные водяные гроты, устроенные по всей глубине Копей; стенки их были также испещрены барельефами, как и те, что остались наверху галереи. Какой-то катаклизм расколол трубу в считанных саженях ниже области обитания Умалившихся, выпустив на свободу белый каскад, тут же ещё более расплескавшийся и расширившийся. Все трое немедленно промокли. Влага липла к телу как слизь. Ойнарал казался в своем нимилевом хауберке и кольчужной рубахе какой-то чешуйчатой рыбой. Скоро вокруг остался лишь искристый туман, который глазок превращал в радужную бесконечность, заимствуя цвета из окружающего пространства. Обратившись к созерцанию, чтобы изгнать досаду из своего сердца, Сорвил протянул вперед расставленную пятерню, стараясь уловить бесконечно малые искорки. Он подумал, что сразу и преступно и естественно, что подобная красота, обретается в предметах столь несущественных, находящихся на такой глубине. Искристая дымка вокруг редела, постепенно превращаясь в жидкий туман и, наконец, растворилась в нем…

Головокружение заставило Сорвила вцепиться в поручни, оглядеться, посмотрев по сторонам.

Однако тесно обступавших шахту стен Ингресса нигде не было видно.

— Ну, вот мы и в Священной Бездне, — промолвил Ойнарал Последний сын.



Подобно паукам, спускающимся по шелковой нити в недра горной каверны, они висели в абсолютной пустоте. Посмотрев вверх, Сорвил заметил, как отступает от них кромка Ингресса, невольно заставившая его пригнуться под колоссальной тяжестью свода. Стук механизма клети растворился в собственных отголосках.

— Значит, наше паломничество почти завершилось?

Сику, также вглядывавшийся во тьму, кивнул.

— Да. И молись своей Богине, смертный, ибо опасность поджидает нас.

— Уже помолился. — отозвался Сорвил, скорее безучастно, чем с тревогой. — Слепцу милости не дано.

Ойнарал посмотрел на него, без облегчения, но озабоченным взглядом. Нелюдь заранее знал, что он сдастся, подумал Сорвил, знал, что Благо перевесит убийство Харвила. Но разве это чем-то смущало его?

— Все дело в Амиоласе, — пояснил Ойнарал. — Душа, которой ты стал, разрешает противоречия, возникающие при смешении ваших верований.

Это слово… противоречия… сосулькой вонзилось в грудь Сорвила.

— Но если я больше не верю в неё, — отметил он, — то могу ли рассчитывать на Её милость?

Ойнарал промолчал.

— Ты говорил, что надеешься пройти следом за мной, — настаивал Сорвил, и найти убежище в милости Ятвер! Но если я больше… не верю…

Ойнарал молчал, колеблясь, вглядываясь, как понимал юноша, в лицо заточенной души, в клочок тени преступника, которого его любимый король в стародавние дни подверг столь жестокому наказанию.

— Не бойся, — промолвил нелюдь. — Но не забывай о том, почему мы здесь оказались.

Юноша нахмурился.

— Так значит Скорбь делает ещё и беспечным?

Клак … Клак … Клак …

И если в горловине Ингресса выщербленный и при этом близкий камень отвечал на стук глухим отзвуком, то здесь гремела сама пустота, каждый удар рушился в её обширную полость. И спуск их вдруг сделался нелепым вторжением, в той же мере избавлением, в какой и проклятием. Они были пятнышком в незнающей света тьме, искоркой, исторгнутой небом, однако явление их грозило пожаром.

Ойнарал Последний Сын вдруг вцепился в глотку Сорвила, и пока юноша удивлялся внезапному гневу, швырнул его на свиные туши.

— А ну говори! — Рявкнул ишрой из-за собственной руки. — Говори, что мы делаем здесь!

— Ч-что?

— Чье преступление хотим мы изгладить?

— Н-Нин'килджираса, — выдавил юноша, борясь с подступающим гневом. — Он заключил союз между Горой и Голготт…

— Союз Горы с Подлыми, — поправил его Последний сын. — Он подчинил Подлым Иштеребинт. Ты должен помнить об этом!

Клак … Клак … Клак …

Сорвил молча и с яростью смотрел на него.

Клак … Клак … Клак …

Выпустив его, Ойнарал в ужасе отшатнулся. Внезапно — в каком — то безумии — замолк Перевозчик. Ударил еще раз молоток, и Клеть, дернувшись, остановилась на месте. Посмотрев вверх, Сорвил заметил, что Моримхира словно сидит верхом на глазке, протягивая руки к расположенным над ним колесикам…

— Над водами Озера нельзя говорить, — промолвил Ойнарал, все еще обдумывавший то, что ему придется сделать. — Если ты заговоришь там, Моримхира убьет тебя.

В последний раз звякнул металл. Палуба сперва ушла вниз из-под ног Сорвила, а потом стукнула его по ступням. Они опустились на воду под свист воздуха. Сорвила бросило спиной на свиные туши. Клеть заходила на плаву из стороны в сторону.

Холодное дряблое мясо как бы окружало неподатливую сердцевину. Став на ноги на палубе, он огляделся и пришел в ужас…

При всей своей яркости глазок мог выхватить из тьмы только полосу шириной в несколько сотен локтей. Не далее как в паре локтей от правого борта Клети под самой поверхностью воды покоился труп, бледностью своей кожи лишь подчеркивавший ржавый цвет этой жижи — бывшей некогда водой, прозрачной как горный воздух! Мусор густым слоем покрывал её поверхность, полосы и узлы всякой гнили еще покачивались после вторжения Клети. Ближе к корме он заметил другой труп, раздутый как мертвый вол, черты лица его уже невозможно было разглядеть.

Часть его, прежде бывшая Иммириккасом онемела… или обмерла.

Озеро превратилась в сточную лужу! Бездна более не была священной.

Он воззрился на Ойнарала, но сику, сурово глянув на него, поднес три пальца к губам, призывая к молчанию жестом, принятым среди нелюдей.

Перевозчик перешел на нос, извлек из-под груды туш потрепанное весло. Упершись ногой в поручни и помогая себе коленом, он выставил весло вперед, опустил его в воду и начал грести. Цепь почти немедленно, звякнув, выпала из механизма над головами. Клеть неуклюже тронулась с места. Сорвилу пришлось пригнуться, чтобы нижние звенья цепи, болтавшейся над ними, не задели его. Уплывая, он посмотрел вверх, провожая взглядом цепь, иглой вонзавшуюся в пустоту.

А потом он бросил взгляд на погубленную воду, черную как смола — там, где на поверхности её не болтался сор, и подошел к поручням.

Наклонившись, посмотрел на неподвижные воды.

Они плыли достаточно медленно, чтобы отражение Клети в воде не искажалось. Свет глазка очертил контуром его собственный силуэт: Амиолас трапецией торчал над плечами, оставаясь в отражении благословенно черным. Тем не менее, в Котле, что-то мерцало, вспыхнув, как только он наклонился пониже. И Сорвил в полной растерянности смотрел как изображение обрело яркость лунного диска, а затем, ужаснувшись, узрел в воде тот замогильный облик, который уже видел однажды…

Бледное лицо, как две капли воды похожее на лицо Ойнарала — или на лицо шранка — отвечало взглядом тому, кто смотрел на него сверху.

И это вселяло ужас, ибо король Сакарпа нигде более не мог увидеть себя — таким, каким он был прежде! — в этом нечестивом кругообороте отражений и обликов. То человеческое, что было в нём, скулило, моля о прекращении этого безумного кошмара. Доля Иммириккаса, однако, отшатнулась, поглощенная отвращением и твердым как камень презрением…

Глазок погас.

Никто не промолвил и слова.

Безмолвие было сродни напряженному дыханию, доносящемуся из-под одеяла, когда ты укрылся им с головой, нарушали его лишь хрупкие строчки капель, падавших с весла Перевозчика. Черная тьма казалась абсолютной, столь же неподдающейся взгляду как вода или камень. Сперва он попытался что-то увидеть, добиться какой-то податливости от этой непроницаемости, но добился лишь пробуждения следствия слепоты — ужаса. И теперь Сорвил глядел, не стараясь увидеть, пялился в темноту, не веруя в зрение. Капли перестали капать с весла. Царила тишина не горных вершин, но корней гор. И в этой тишине он осознал, что Тьма лежит в основе всякой вещи, Тьма, лишенная света, Тьма, для которой люди лишь маски, Тьма, что всегда простирается вовне и никогда внутрь.

Небытие.

Его одолевала потребность взбрыкнуть, завопить… доказать себе, что эхо ещё существует. Однако Сорвил помнил предупреждение своего сику, и только покрепче навалился на планшир.

Глазок вновь обрел полную яркость, и сточная канава, бывшая когда-то Озером, вновь явила их взгляду свой сальный блеск. Накинув на плечи капюшон, Моримхира озирался по сторонам, хмурясь в ярком свете, он светился как ангел на фоне черной жижи, глаза его сверкали колдовской мощью.

Он тоже был удивлен.

Древний нелюдь возобновил свой труд, продвигая Клеть вперед, каждый новый гребок превращал его спину в подобие широкого треугольника. Сорвил вновь погрузился в изучение поверхности вод, ощущая странное желание не просто заново пережить этот ужас — не только снова увидеть этот кошмар, но посмотреть на себя его глазами…

Однако одетый в кольчугу сику положил свою длинную руку на его плечо, развернул к себе. И тот укор, который стремился донести его взгляд, немедленно исчез, стоило ему увидеть лик Котла.

Перевозчик трудился как раз за его плечом, и взглянув на него, Сорвил заметил серую полоску, выраставшую на пределе досягаемости лучей глазка, — берег. Из черноты выползала гнилая полоска суши, белый и серый песок, черный от вязкой слизи обрез воды. Свет распространялся всё дальше, и следуя за ним, Сорвил увидел новые ленты песка, тени, съеживающиеся в несчетные ямки. Он как раз заметил, как обретает смутную материальность какая-то груда, когда понял, что Клеть вот-вот уткнется в берег. И потому вцепился в рукав сику, сжав в горсти нимилевые кольца…

И сам удержал своего пошатнувшегося спутника на ногах, когда Клеть, вздрогнув, остановилась, наткнувшись на подводную отмель.

Но вместо того, чтобы поблагодарить, Ойнарал отвел взгляд, и, указав на нос, жестом поманил его за собой. Перевозчик прошествовал мимо них на корму, и Сорвил был потрясен его сосредоточенностью даже более, чем изборожденным морщинами лицом. Как будто внутри старика располагалась какая-то взведенная боевая машина, столь же могучая, сколь стар он был. Прежде чем спрыгнуть с палубы Клети следом за сику, юноша еще раз оглянулся.

Сорвил приземлился на краю отбрасываемой носом судна тени, умудрившись не задеть мерзкие воды. Песок здесь был не холоден и не тёпл, но прикосновение его было мягким как касание шёлка. Распрямляясь, Сорвил заметил, как вытягивается его тень на утоптанном песке. Свет глазка был здесь достаточно ярок, чтобы сделать мутную воду прозрачной и осветить жмущееся к берегу скопление трупов. То тут, то там некоторые из них выкатывались из воды — по всей видимости, принужденные к тому движением Клети, если учесть полную, как в луже неподвижность вод Озера. Сохраняя в воде видимость целостности, на воздухе мертвые тела рассыпались на кучи костей и груды кожи.

Он повернулся к Ойнаралу, стоявшему на суше несколькими шагами дальше и вглядывавшемуся во тьму.

Внезапно Перевозчик завозился на носу Клети и Сорвил, увидев как Древнейший Воитель выбросил на берег глухо шмякнувшуюся неподалеку тушу свиньи, поспешил присоединиться к сику.

Ойнарал повернулся к нему и пробормотал.

— Слушай.

Сорвил прислушался до шума в ушах.

— Ничего не слышу.

— Именно, — проговорил нелюдь. — именно это делает Бездну нашим единственным храмом. Безмолвие — вот предмет, наиболее священный для моего народа.

Сорвил знал это, однако сама мысль об этом вселяла удивление.

— Безмолвие… но почему?

Лицо Ойнарала напряглось.

— Забвение, — проговорил он. — В нём мы укрылись бы, если бы смогли это сделать.



Серва висела на шесте, продетом между её руками и спиной, покрытая мешком голова её поникла, дыхание разогрело ткань. Глазки круглыми пятнами высвечивались на шёлке, пока тюремщики влекли её по лабиринтам переходов Иштеребинта.

Она задумалась, не без сожаления, о той краткой трагедии, которой была её жизнь, о том, как обстоятельства могут притупить, раздробить и уничтожить самые искусные замыслы. И о том как вообще надо всем властвуют счетные палочки, палочки жребия…

Надо всем, кроме Кратчайшего Пути.

Нийом был всего лишь уловкой для её отца, как и для ещё остававшихся в живых нелюдей — теперь она это понимала. Он являлся всего лишь сосудом, пустой формальностью, ничем не связанной со своим ужасным содержимым. Отец направил сюда Сорвила и Моэнгхуса для того лишь, чтобы явить миру собственную изобретательность. В качестве обыкновенных простофиль, безмозглых знаков куда более могучих амби…

А она сама? Она это шедевр… жуткое содержимое, знак руки мастера.

Анасуримбор Серва, гранд-дама Свайальского Договора, величайшая ведьма из всех, что ступали по берегам Трех Морей.

Владыка Харапиор где-то вблизи, наконец, велел остановиться отряду нелюдей. С головы её стащили мешок; яркий свет ослепил Серву. С заметной тревогой она поняла, что они всё ещё находятся в коридоре, конечно широком, но все-таки в коридоре. Верхняя Люминаль, решила она.

Владыка-истязатель пригнулся к ней так, что она могла бы укусить его за восковой нос. Мучительный гнев разливался по его лицу. Единым движением он занес правую руку и ударил кулаком по левой её щеке.

— Это тебе от Короля под Вершиной, — буркнул Харапиор. — Он попросил меня снизить твою цену.

Она бросила на него гневный взгляд, левый глаз её заслезился.

Он поднес руку к её горлу, однако движение закончилось лишь тем, что он провел пальцем по охватывающему её шею зачарованному металлу. По Ошейнику Боли.

— Его сработал сам Эмилидис, — проговорил он. — Из всех, носивших этот предмет, никого не осталось в живых. — Взгляд его черных блестящих глаз на мгновение замутился, обратившись к вещам, одновременно и жутким и неисповедимым. — И ты умерла бы, если бы посмела пролить самую малую толику света Смыслов… Конечно! Подумать иначе — значило бы оскорбить саму память Ремесленника.

Он сглотнул, опуская взгляд к кончикам её грудей и ниже.

Огромные зрачки вновь заглянули в её глаза.

— Но я-то знаю, что ты — дунианка… И даже в тупом твоем лезвии может скрываться отравленный шип.

Он насмешливо вздохнул.

— По собственной глупости я посчитал, что знание этого даст мне власть над тобой… И теперь я погрузился во всякие неоправданные подозрения. И как в наваждении стараюсь понять, где именно следует мне искать эту отравленную булавку. И я спрашиваю себя: Что сделает мой король, когда, наконец, увидит тебя? Что может сделать любая душа получив в подарок столь знаменитую певчую птицу?

Он усмехнулся.

— Ну, конечно же, он велит ей спеть.

Запрокинув назад её голову, он затолкал шелковый мешок в её рот… в самое горло. Серва естественным образом зашлась в кашле. Глаза Харпиора удовлетворенно блеснули.

— Нет голоса, — проговорил он. — Нет и ядовитых шипов.



Боги, алчные, всемогущие, словно голодные волки воют за извечными вратами смерти. И нелюди, потомки Имиморула, решили отказать бессмертным в сочном мясе собственных душ, такова была их гордыня. И потому, если люди просили, чтобы им позволили жить так, дабы потом они стали чем-то вроде домашней скотины на небесах, нелюди просили, чтобы им было позволено умирать незаметно, уходить вовне и исчезать в Глубочайшей из Бездн.

— Так вот зачем спустился сюда твой отец, — проговорил юноша, — чтобы найти Забвение?

Они шли, следуя за своими тенями, в область, где мерк свет, к той груде, которую Сорвил заметил ранее.

— Все ищут его, — негромко отозвался Ойнарал. — Он здесь, потому что он из Высоких, а все Высокие, сдаваясь, приходят к Озеру.

— Почему?

— Скорбь иначе действует на них: смятение их не столь глубоко, и буйный нрав полнее властвует над ними. Они приходят сюда потому, что только Высокий может надеяться пережить безумную ярость Высоких.

Оказавшись там, куда уже едва досягал свет глазка, они пересекли участок, покрытый, словно мусором, тысячами и тысячами костей — разбросанных или лежащих кучками на песке. Поначалу Сорвил решил, что все они принадлежат свиньям, однако вид пары пустых глазниц, смотревших на него из песка, указал ему на ошибку. Глазницы смотрели из черепа размером с его грудную клетку …

— Но откуда тебе известно, что твой отец ещё жив? — Пробормотал он, обращаясь к своему сику.

И впервые заметил на поверхности перед собой и Ойнаралом бледное свечениее Амиоласа.

— Потому что один только Киогли Гора мог повалить его.

Нелюдь направился вперед, чтобы рассмотреть груду. Когда Последний Сын подошел к замеченному ранее Сорвилом черепу, тот снова ужаснулся: макушка доходила до закованного в нимиль колена упыря!

Постаравшись изгнать пробуждающуюся тревогу, Сорвил огляделся по сторонам, пытаясь что-либо различить во мраке.

Нелюдь обошел груду так, как мог бы обойти труп павшего на поле боя. Сорвил поторопился проследовать за ним и расплывчатые пятна стали приобретать четкий облик. Погребальный свет Котла с каждым шагом открывал новые подробности. Огромный хауберк ложился своими складками на выпуклый щит величиной в половину палубы Клети. К нему был приставлен шлем объёмом с бочонок сагландерского, чеканный узор прятался под слоем пыли. Меч длиной во весь его рост — полный сиоланский локоть — отдельной грудой или погребальным холмом угадывался под песком рядом с доспехом. Юноша старательно обошел его, раздумывая над тем, какой бы увидел броню героя младенец или, скажем, кот.

Обернувшись, он снова посмотрел на ярко освещенную Клеть, и увидел, как Перевозчик бросает свинью, являя себя под таким углом, под которым Сорвил видел его лишь каким-то не знающим устали отблеском. Пролетев по воздуху, туша шлепнулась в общую груду, качнув рылом под светом глазка. Он заметил параллельные, словно бы птичьи, следочки, оставленные им и Ойнаралом по пути от берега… И вдруг увидел на берегу чудовищной величины отпечатки ног. Оставленные этими слоновьими ногами ямы свидетельствовали о могучей стати своих обладателей.

Окружавшая их тьма пульсировала грозящей бедой.

— И что будет теперь? — Дрогнувшим голосом спросил он у Ойнарала.

Сорвил знал, что их ждет. Собственными глазами он видел Ойрунаса в битве при Пир-Мингинниал…. от крика его закладывало уши, каждым своим ударом он разбрасывал шранков в разные стороны — одной рукой раздавил глотку башрагу!

Владыкой Стражи — таким он видел его! И собственными ногами следовал за ним, в буйстве своём шествовавшим под колоссальными золотыми Рогами!

— Он здесь, — проговорил сику, напряженно вглядывавшийся во тьму. — Это его оружие.

Многие души окружали их, понял молодой человек. Души чудовищные, таящиеся во тьме и ждущие. Сюда-то и направляя свой путь Перевозчик — сюда доставлял он свиное мясо и другой провиант.

Так вот где Ойрунас установил свою власть.

— И что будет теперь? — Повторил юноша.

Ойнарал застыл в позе человека, не желающего шевельнуться.

— А скажи мне, человечек … — проговорил он полным интереса голосом. — Скажи… если бы это тебе предстояло увидеть тень своего отца, разлагающуюся в этом унылом месте, какие чувства ты бы испытывал? Если бы ты ждал здесь Харвила, стискивал бы твою грудь ужас? Наливались бы кости свинцом?

Сорвил посмотрел на профиль упыря.

— Именно так.

— И по какой, позволь спросить, причине? — Осведомился темный силуэт.

Казалось, что он ощущает нечто кислое и малоприятное.

— От стыда, — ответил юноша. — За то, что он не сумел быть таким, как велит ему быть его слава.

Ойнарал очень долго обдумывал эти слова.

Глубже, глубже ройте, сыны мои,
Укрепляйте самые кости,
Венчайте надежду с камнем,
Верьте пространству созижденному,
А не украденной пустоте …
Нелюдь наконец извлек из ножен Холол, и взмахнул его пламенным откровением над предлежащей им серой пустошью. Рассыпавшиеся искорки света подчеркнули бесплодную белизну берега, разбросанных по блеклому песку ничем не прикрытых костей, костей и снова костей.

Выставив перед собой свое загадочное оружие, нелюдь устремился в серую пустоту. Полы его кольчуги сверкали серебряными искрами при каждом движении.

Сорвил заторопился следом, переставляя ноги, будто бы сплетенные из соломы. Действительно, что бы сделал он сам, если бы это его отец укрывался в лежащей перед ними черноте? Бросился бы навстречу, припал бы, рыдая, к его ногам, молил бы о незаслуженном прощении? Или бежал бы со всех ног, бежал как можно дальше от истины Священной Бездны?

Да и любил ли он, как и прежде Харвила, мудрого и могучего короля Одинокого города? Или уже возненавидел бы его за свои долгие страдания в попытках подражать его примеру? За то, что оставил своего маленького сына в столь суровые дни, в руках столь злобной и ненадежной Судьбы.

Более того: любил бы ещё его сам Харвил?

От вопросов этих становилось трудно дышать.

Человек и нелюдь шли по песчаной, засеянной костями пустоши, песок временами отступал, прятался в огромных впадинах в сухой скале. Свет Холола без звука озарял всё более и более неровную местность: засыпанные щебнем котловины и насыпи, каменные полки ступенями поднимавшиеся в сгущавшейся тьме, вздымавшиеся чем-то, похожим на лестницу. На предел видимости приходилось нечто вроде огромного каменного причала, резко выделявшегося на фоне прочих каменных глыб.

Ойнарал Последний Сын остановил Сорвила рукой. Внимательно осмотревшись и поразмыслив, сику продолжил путь в одиночестве, осторожно ступая по восходящей осыпи с почтением, подобающим Храму пропащих душ. Сердцебиений тридцать юноша не мог понять причин его осторожности. Камень, поднимавшийся у подножия ступеней, углом своим скрывал линию, отделявшую то, что дышало, от того, что не шевелилось. Прославленный Владыка Второй Стражи казался продолжением одного из глубочайших корней Плачущей горы.

Древний герой лежал обнаженным, склонив голову на грудь. Казалось, он спал, однако поза его — свободная, с широкими плечами и спиной, опирающейся на незримую скалу, — предупреждала об обратном.

Обойдя кучу осыпавшегося щебня, Ойнарал по пологой каменной полке поднялся к гиганту. Десять тысяч теней разбежались от искры на острие Холола, одни — похожие на крохотные ладошки, другие — длинные как сама ночь. Всё Сущее, казалось, менялось, словно бы становясь другим с каждым его шагом.

Умолкла каменная струна голоса Перевозчика.

Ойнарал остановился на самом верху скального уступа сверкающим маяком посреди сора и угрюмой, изглоданной пустоши. Тишина скрыла все намеки на расстояние. Собственный отец его лежал в тридцати шагах перед нелюдем на втором из карнизов — прикрытое тенями огромное тело покоилось без движения на каменном ложе, на лице великана застыло непроницаемое выражение.

Страх опалил грудь Сорвила.

Набравшись отваги сику воззвал.

— Могучий Ойрунас, Владыка Стражи…

Массивное тело не шевельнулось. И тут Сорвил впервые заметил стены, сложенные из черепов — стены! — самым зловещим образом воздвигнутые на восходящих карнизах. Тысячи свиных черепов, ободранных от кожи, и как будто принадлежащих существам много более страшным.

Когда отцы становятся драконами?

— Это я, Ойнарал Последний Сын… Рождённый от тебя прекрасной Уликарой.

Он повел Хололом из стороны в сторону, заставляя окружавшую их орду теней преклонять колени, вставать и снова преклонять колени. Сорвил едва мог стоять на ногах, он опасался, что вот-вот потеряет сознание.

— Знаю … — прогрохотало распростертое тело. — Я знаю, кто ты.

Ойнарал застыл.

— Ты в здравом уме?

Тишина — такая, от которой пот выступит даже на коже бестелесного духа и притупится лезвие тишайшего звука.

— Расстройство мое, — пророкотал силуэт, тоном столь низким, что от него дрогнуло сердце, — проистекает из одного единственного вопроса… — Силуэт шевельнулся. Скрипнули камни в своих незримых гнездах. Свет Холола высветил лицо, столь же широкое как плечи обычного человека. Избороздившие его морщины, шириной подобные корабельным снастям, искажал гнев.

— Почему ты ныне мараешь собою мой взор!

Сорвил отступил назад, и сделал ещё шаг, когда герой соскочил вниз со своего ложа. Лицо его, пропорциями своими напоминавшее лица холька, пылало яростью. Кровь обагряла его впалый рот, так что он казался существом, челюсти которого находятся вне тела. Мышцы его покрывали набухшие вены, от голода ребра его проступили полосами. Рост его был столь велик, что собственный сын казался рядом с ним статуэткой.

— Ниль'гиккас! — Выкрикнул Ойнарал Последний Сын перед ликом колосса. — Ниль'гиккас поки…!

Быстрый удар, нанесенный с безумной силой. Ойнарал отлетел более, чем на десять локтей, тело его как засохший клубень отскочило от каменной стенки и рухнуло на груду камней. Однако, каким-то невероятным образом он ухитрился не выпустить из рук Холол, знаменитый «Отбирающий дыхание». Сорвил увидел светящее острие меча, оно качнулось над правым бедром сику, превратив лицо его в дергающийся силуэт.

Свет подчеркнул белизну нагого тела ярившегося над ним колосса, его собственного отца.

— Слабаак! — Прогрохотало над Озером.

Сын Харвила примерз к месту.

— Ну разве мог я не любить столь слабое и прекрасное существо!

Сверкающее острие Холола скользнуло вниз, за ногу сику, однако успев перед этим пронзить его сердце.

— Ну, как может отец не любить сына, которого должно убить!

Острие коротко пульсировало, каждая вспышка обрисовывала сику на фоне камней, освещала Владыку Стражи, безволосого, раскачивавшегося в неутихающем гневе.

— Такого сына!..

Внезапная тьма удивила, пусть её прихода и можно было ожидать. Отдаленная чернота метнулась вперед и поглотила буйный, белокожий лик Ойрунаса, ярящегося над своим умирающим сыном.

Холол не выскользал из руки Ойнарала — он сам словно бы выскользнул из его рукояти. Сын Харвила каким-то образом был непреклонно уверен в этом.

Яркий глазок пылал над Клетью, однако сам он стоял за пределом проникновения его лучей, в сумеречном подземном мире среди стен, сложенных из свиных черепов. Значительная часть его существа, всё человеческое, что осталось в нём, трепетало от ужаса, стремилось бежать, однако какая-то иная доля заставила его не отступить.

Он не оставит Ойнарала Последнего Сына разлагаться здесь, среди свиных костей. Сорвил знал это с уверенностью, такой же глубокой как сама жизнь.

Он не бросит своего сику.

Стон гиганта, словно стенания огромного лося, прозвучал в полной тьме перед ним, звук последовавшего голоса, был подобен скрипу переломленного бревна.

— Мой-мой… мой сын

Тишина.

Сорвил попытался хоть что-то увидеть, но все что он мог разглядеть, теперь ограничивалось пятном от свечения его ложного лица, призрачной лужицей поверхности, в которой проступали хоть какие-то детали.

Тьму пронзил звук рыдания, грубого, хриплого, пропитанного слизью, столь близкого, что юноша отступил на шаг.

— Мой сынннн! — вырвалось из огромных легких.

Глазок на Клети поблескивал, как и прежде, и в какое-то безумное мгновение ему показалось, что вся полнота бытия вырисовывается на черноте, словно лучи на дымном пологе. А потом он оказался нигде… подвешенным в какой-то безбрежной пустоте.

Весь мир съежился до пятнышка, освещенного его проклятым лицом.

Тишина бушевала как буря, способная пронзить недра земли.

Юноша осознал, что поворачивается на месте, стараясь не забыть направление на Клеть. Спустя одно-единственное сердцебиение он понял, что полностью потерялся. Перспектива навсегда остаться внизу, застрять в Священной Бездне волной паники обрушилась на него. Он пал на колени, разыскивая следы в свете своего таинственного шлема, однако песок был слишком утоптан, свиные кости слишком многочисленны.

Титанический вой заставил его на четвереньках отползти подальше.

— Айааааааааааа!

Сорвил понял, что безнадежно пропал. Он находился в таком месте, куда Мать Рождения проникнуть не могла. Ибо именно за этим Имиморул укрыл своих детей в недрах гор: чтобы спрятать их от взора Богов!

Земля сотрясалась во тьме — под могучими ударами вокруг него подскакивали камни. На карачках он повернулся спиной к этому вою, повернулся, чтобы встать и бежать. Он потерялся…

Он потерялся!

Препятствие возникло на его пути словно огромная черная черепаха, столкновение с которой болью отозвалось в лодыжках и бедрах — оружие и доспех Ойрунаса. Соударение повалило его на кости и гальку.

Еще один титанический вой.

— Я… я убил его, Брат… убил собственного сына!

Тьма рычала за его спиной, гудела намеками на неотступную, неотвратимую, злосчастную судьбу. Свет Амиоласа понял он, пробираясь по неровному песку, чтобы найти убежище за пустым, огромным шлемом нелюдского героя… свет Амиоласа выдаст его! Призрачное лицо Иммириккаса было единственным видимым предметом на всём побережье! Во всей этой бездне можно было видеть только его одного — старательно и лихорадочно мечущегося из стороны в сторону!

Сорвил скрючился за шлемом, и взгляд его сам собой опустился к блеснувшему под слоем пыли пятнышку. Вопреки собственному желанию он протер его рукавом… и увидел своё отражение, призрачный лик, взиравший на него из сверкающего окошка Амиоласа. И ошарашенный уставился на него.

Мать. Он увидел собственную мать, в той её убывающей красе, которой она обладала в самых светлых его воспоминаниях.

Он отшатнулся, и продолжал пятиться до тех пор, пока образ этот не исчез во тьме, а сам он вновь не обнаружил себя оказавшимся неведомо где… сердце его колотилось, мысли гнались на перегонки, тщетно пытаясь настичь друг друга.

— Брат, что происходит? — прогремел во тьме хриплый бас.

На унылом подземном берегу Перевозчик гортанно затянул новую песню:

Высоко вознесли они голову Анарлу,
Пролили кровь её, вспыхнувшую огнем.
И земля исторгла множество сыновей,
Девяносто девять, что были как Боги,
Повелевшие своим отцам стать как сыновья…
Сорвил осмелился встать. Повернулся на месте, до боли вслушиваясь, стараясь определить направление, но Амиолас обманывал слух точно так же, как дурачил все его остальные чувства…

Великий Ойрунас, Владыка Стражи, обрел вдруг плоть, вывалившись из тьмы прямо перед ним. Сорвил бросился наутек к усыпанному костями песку — и колосс последовал за ним. Тяжелые кулаки молотили песок по обе стороны головы, руки, толстые как ноги слона, поднимались и опускались.

— Нееет! — Доносилось сверху. Огромное лицо затмило собой саму тьму, бледное, широкое как щит колумнария, истерзанное мукой, ноздри расширены, зубы нелюдя стиснуты как тиски корабельного мастера, глаза полны какой-то сонной усталости, отчаяния от того, что от неё невозможно избавиться… и ужаса, только что рожденного им самим, ужаса преступления… немыслимого преступления…

— Нееет!

Изменить уже ничего нельзя.

Сорвил съежился, прикрывая руками лицо. Огромные как наковальня кулаки выбивали пыль из земли. Мучительный образ Котла вставал отражением в чернеющей глубине зрачков обоих его устрашающих глаз.

— Почему? — прогремело жерло его рта.

— Почему?

Песок вздыбился.

— Почему!

Затрепетал крыльями голос над дрогнувшим сердцем Сорвила.

— Почему!

И вдруг титаническое стенание исчезло… растворилось во тьме.

Голос погас за отсутствием эха.

Где-то там, в чернильной тьме, пел Перевозчик, голос его пилил еще более древнюю древесину, выводил ещё одну песнь об Имиморуле, на сей раз древнейшую из древних.

— Ниль'гиккас покинул Гору! — выпалил Сорвил, обращаясь ко тьме.

Ойнарал лежал, распростершись на собственных костях как тряпка… нелюдь, совершивший единственное доступное его расе самоубийство.

— Нин'килджирас! Проклятое семя нин'джанджиново, он правит…

Нет, он никогда не был счастливым талисманом для Ойнарала! Он был его гарантией, уверенностью в том, что правда будет услышана, вопреки любым ужасным последствиям.

— Он сдал Иштеребинт Мин-Уройкасу — сдал Подлым!

Подлым — только теперь понял он всю суть и глубину скверны, что несло в себе это имя.

Он посмотрел вниз… лицо его отбрасывало призрачный свет на его собственные руки, перепачканные пылью и грязью. Левая ладонь кровоточила черной в призрачном свете кровью.

— Надежда и честь покинули Гору!

Гигант пригнулся к крошечному огоньку, стиснул его чудовищными пальцами. Владыка Стражи, давным-давно покорившийся Скорби, схватил обмякшего сына Харвила, и разорвал его надвое.



Небо под Горой.

Будучи Сесватхой она как-то обедала в обществе Ниль'гиккаса на высшем из этих ярусов. И здесь её дыхание перехватило от ужаса, когда она услышала мрачный рассказ короля нелюдей.

Но Ниль'гиккас более не правил здесь. И по приказу Харапиора они притянули ремнем её голову к железной решетке пола.

Иначе она не поклонилась бы.

Воздух был пропитан холодком злобы. Краешком правого глаза она видела позолоченные и резные фасады Висячих Цитаделей уходившие и вверх и вниз от неё, левый же глаз лицезрел рваную пустоту Разлома Илкулку, казалось ешё больше притягивавшую её лицо к прижатому к нему полу. Нин'килджираса она узнала по доспеху из золотых чешуй — блестевшему от какой-то влаги. Она видела как он переговаривается с Харапиором, бросая алчные взгляды в её сторону. Её выставили на обозрение на приступке к верхнему ярусу, так что она могла видеть и кресло короля нелюдей и широкий балкон для просителей чуть ниже себя, чудесным образом парящие над головокружительным обрывом. На балконе собралось около сотни или даже более ишроев и квуйя, блиставших упадочным великолепием и мужественным совершенством.

Она скорее ощутила, нежели увидела, как они привязали с ней рядом Моэнгхуса. Она ещё в коридорах слышала как он изливал на них все известные ему на ихримсу проклятия, и потому не удивилась, когда ему также заткнули рот, бросив на колени в нескольких шагах от неё, такого же нагого и связанного.

Её удивило — даже ужаснуло — его состояние … и то что он при этом мог ещё просто дышать, не говоря о том, чтобы извиваться и пытаться высвободиться из оков. Изувеченное лицо было обращено к ней, он тяжело дышал, черные локоны липли к ранам. Взгляд остекленевших глаз, казался и безумным и сияющим.

И что же она возжелала поставить на этот безумный бросок счётных палочек? Своего брата?

Или этого возжелал отец.

И ударом молнии пришло осознание, что она потерпела неудачу.

Харпиор разгадал её хитрость. И очень скоро оба они окажутся игрушкой в руках чьей-то дряхлой и бесчеловечной воли, которой не грешно сопротивляться, таким образом, добывая себе мгновения здравого рассудка.

Руки Моэнгхуса были связаны за спиной, он раскачивался всем огромным и изувеченным телом, и вглядывался в неё, как во что-то такое, что ещё требовалось вспомнить.

Это ощущение возникло из какой-то тьмы, вцепившись в её лицо изнутри. Стиснуло её грудь… стыдом за то, что есть … ужасом за то, что было…

Наследием её матери.

И впервые за всю свою короткую жизнь лицо Анасуримбор Серва исказилось от объявшей её тьмы, а не ради какой-то из её дунианских уловок. Её затрясло от рыданий, словно она просыпала зерно во время голода. На короткое мгновение звучный ропот голосов окружавших её нелюдей смолк, и задушенный крик её повис в пустоте Илкулку, рваной нотой, более глубокой, чем те, которые она собиралась спеть, если не более прекрасной. Звуком, полным женственного отчаяния…

И он восхитил черные сердца, увлек их старческое воображение.

— Её черноволосый брат! — Выкрикнул сиольский ишрой в алом доспехе,отвлекая её от горя. Суйара-нин, отметила отстраненная часть её существа. — Я хотел бы услышать, как и он рыдает словно ба…

Железный помост дрогнул.

Всё собрание нелюдей единым духом обернулось. Золотая фигура Нин'килджираса вскочила со своего королевского седалища…

Серва окинула взглядом сборище, моргнула, золотистые нити света мешали смотреть …

И увидела одного из Высоких, распрямляющегося из полусогбенного положения во весь свой великанский рост, насколько это позволял источенный фигурами камень над его головой. Шаги гиганта заставили железный помост загудеть, пыль посыпалась из-под вбитых в камень железных крючьев. Движения его вселили в собравшихся явный страх. Титаническая фигура сверкала тем же самым блеском, что и прочие нелюди. Он был в полном боевом доспехе, в огромном, с прорезью для глаз, шлеме, и чудовищного размера хауберке, между колец которого виднелись кованые пластины — каковых более не видывали на поле брани после Ранней Древности. Впрочем, местами на броне лежали толстые пласты пыли…

Однако, всё это было ничем рядом с четырьмя точками абсолютного небытия … хорами, прикрепленными на каждом его бедре и на каждом плече.

— Владыка Ойрунас! — Вскричал Нин'килджирас с удивительной для него поспешностью. Бросив на Харапиора пристальный взгляд, он подошел к караю своей платформы. — Ты оказываешь нам честь!

Ойрунас…

Брат-близнец Ойринаса. Владыка Стражи. Легендарный герой первых войн с инхороями.

— Честь, — прогрохотал великан из-под шлема, — лишьона и привела меня сюда.

Он сделал ещё один шаг, и решетка пола, подпрыгнув, больно ударила Серву по щеке.

Нин'килджирас невольно отступил на шаг.

— Ско… — начал он, но тут же поскользнулся на пролитом им самим масле.

— И что же? — вопросил герой, крепостной башней возвышаясь над королем нелюдей.

— В порядке ли…? — начал узурпатор, пытаясь подняться на ноги, однако снова поскользнулся и упал теперь на Харапиора. — В порядке ли… твои мысли? — Спросил он, принимая, наконец, вертикальное положение.

Вокруг великана воцарилось молчание. Собрание ишроев и квуйя наблюдало за происходящим оцепенев; даже самые Изменчивые из них почтительно моргали, ибо из общей могилы, которой была Гора, восстала сама её Память.

— Вижу тут у вас беспорядок …

По какой-то причине эти слова слегка успокоили Нин'килджираса. Серва впервые заметила тело, обмякшее в могучей левой руке Героя.

— Какой же именно?

— Латы, в которые ты облачен

Король нелюдей посмотрел вверх, и после недолгих колебаний выпалил.

— Это … это подарок.

— Золото что сияет… — прогудел древний Герой. — Оно мне знакомо

Нин'килджирас промолчал.

— Я часто возвращаюсь к нему в своих воспоминаниях… часто.

В руке его лежал человек с льняными волосами … неужели?

— Оно гнетёт меня, — Прогрохотал Владыка Стражи.

— После того, как ты покинул Гору, время было неласково к нам. — выговорил Нин'килджирас ломающимся от напряжения голосом. — Я последний из рода Тсоноса, по…

— Реките мне, о братья мои! — тяжко обрушился голос. Герой повернулся к собравшимся. — Какое несчастье могло бы извинить бесчестие настолько… настолько предательское!

Нелюди Иштеребинта молчали, не находя слов.

— Поведайте же это тому, кто пожрал десять тысяч свиней…

Крик его переполняла темная страсть, интонации выдавали отвращение, боль и ощущение измены. Многие среди собравшихся осмелились положить ладони на рукоятки мечей. Нин'киллджирас сделал шаг назад, оказавшись позади оцепеневшего Харапиора. Серва заметила стражников пробиравшихся сквозь начинавшую редеть толпу.

— Скажите тому, кто расточил века, заново переживая золотой кошмар —золотую непристойность!

Без какого-либо предупреждения, герой-великан шагнул прямо к ней, и с легкостью существа гораздо меньших размеров, опустил принесенного бессознательного человека между ней и её братом. Затем, не обращая внимания на поступавших охранников, Владыка Стражи указал толстой, с дубовый ствол, рукой на внука Нин'джанджина. Серве не нужно было видеть его лицо, скрытое шлемом, чтобы понимать с какой яростью он сейчас усмехается.

— Скажи мне, — прогремел Владыка Ойрунас, — как получилось, что Подлые стали править Горой!

Обвинение прогремело над зияющим провалом Илкулку, а Герой воспользовался этим мгновением, чтобы извлечь из ножен свой чудовищный меч Имирсиоль. Противоположная сторона помоста ощетинилась сверкающими клинками. В глазах Харапиора засияли чародейские Смыслы. Однако, великан ударил вверх, в потолок, разбив целый легион каменных фигур, вниз посыпались камни — а с ними на залитого маслом короля нелюдей обрушился дождь искр …

Показались первые огоньки, призрачные. Тем не менее, Нин'килджирас взвыл и начал в панике гасить пламя обеими руками. Слой масла на золотых чешуях, занялся…

Король нелюдей вспыхнул как факел, завизжал как недорезанная свинья. Харапиор бросился к нему на помощь, однако пламя немедленно перескочило на украшавшие его шею скальпы. Он начал бить себя по груди и шее… и оказался вдруг раскроен напополам легендарным Молотом Сиоля.

— Вот и конец! — прогудел Владыка Стражи, заглушая общие вопли, смеясь и плача одновременно.

Нин'килджирас ещё метался и визжал. Соггомантовое золото чернело.

И тут, описывая дугу, непонятно откуда вылетела точка небытия— брошенная в неё хора, поняла Серва. Однако, она не могла даже пошевелиться! Она могла лишь проследить движение этой точки на фоне хаотичного перемещения разбегающейся толпы. Хора упала на решетку прямо перед ней и, стуча, прокатилась по кривой канавке к её лицу — небытие, сулящее небытие. Удар пошатнул помост, где-то с хрустом лопнул металл, и всё сооружение накренилось, повалилось налево. Хора остановилась в половине локтя от её лица. Следуя взглядом за пальцами, обхватившими пустоту, она увидела Сорвила, лицо его было ободрано, из ссадин текла кровь, синее глаза напряженно разглядывали её…

— Вот она! — уже смеясь, пророкотал Владыка Стражи. — Вот она наша участь — пожирать самих себя.

И вдруг Лошадиный Король улыбнулся. Хаос воцарился под Небом, что под Горою — смерть, крики, но её глаза были прикованы к нему… ибо он был реальным

Как и та грязная и окровавленная ладонь, что он поднес к её лицу.

Ладонь воина.

— Пой, — прохрипел он так, что она услышала это слово за всем шумным смятением, и вытащил черную шелковую тряпку изо рта её и из горла. Она задохнулась, втянула в себя вкус дыма и войны. Пахло жареной бараниной.

И запела, явив жуткое наследие, полученное ею от своего отца.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Даглиаш

Даже Бог должен есть.

— КОНРИЙСКАЯ ПОСЛОВИЦА
Позднее лето, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Уроккас
Ни во времена владычества Кенейской Империи, именуемые Поздней Древностью, ни в эпоху Древности Ранней — во дни Трайсе, Священной Матери Городов, никогда прежде не видывал Мир подобного собрания, подобного сосредоточения мощи. Шранки были, наконец, оттеснены к отдаленным углам Йинваула, а адепты Школ Трех Морей надвигались на них. Сама земля, курившаяся дымами под поступью магов, рассыпалась в прах. Они обернули свои лица тканью, пропитанной экстрактом шалфея и лошадиной мочой, дабы притупить вонь гнилостных испарений. При этом вздымающиеся валы идущих в бой колдунов полыхали овеществленным отторжением, исходящим от их призрачных Оберегов, сочетаниями висящих в воздухе колдовских знаков и поэтичной каллиграфией устремленных к восходящему солнцу росчерков света. Их возносящийся хор терзал слух, обращал взоры куда-то к невидимым сторонам света. Как единая сущность шли они с убийственным напором, тысяча колдунов, имеющих ранг, каждый, напоминая плывущий в воздухе полевой цветок, распускающийся лепестками немыслимого, каждый, обрушивая чародейский заступ на поруганную и осквернённую землю.

Распростёршаяся огромной пальмовой ветвью Пелена, поглотила всё, кроме тусклых вспышек и мелькающих огней.

Адепты исчезли из виду, но шранки продолжали сгорать.

Взобравшись ужасающей вереницей на изломанный хребет Уроккаса, колдуны скорее следовали вдоль него за отступающими массами Орды, нежели прочесывали местность, как поступали во время Жатвы. Возглавляя Завет, их вел сам экзальт-магос Саккарис, разрывавший в клочья возвышенности и потрошащий низины геометрическими сплетениями Гнозиса. Темус Энхорк и его Сайк шествовали рядом, как и Обве Гиссуран и его Мисунай. Слепой некромант Херамари Ийок в своём паланкине следовал за ними, ведя в атаку Багряных Шпилей. Ничто, оказавшееся на раскинувшихся перед ними склонах, не могло рассчитывать уцелеть. Даже пики, венчавшие горы, оказались снесены, превратившись в купола, а склоны стали мешаниной из расколотых скал, усыпанных грудами щебня. Несмотря на то, что колдуны могли сделать свой путь ровнее, создав под собой фантомы тверди, скалящиеся тут и там обрывы в этом случае грозили бы им смертью. Посему, адепты сошли с небес, как только очистили от шранков местность прямо под собой, обнаружив, что твердь настоящая чересчур вероломна.

Итак, колдуны великих южных Школ сперва захватили вершины четырех гор, что в своей невообразимой дряхлости ныне стали дюжиной. Йаврег был в их череде первым и самым низким, громоздящимся чем-то вроде пандуса, подхода к остальным пикам, теснящимся друг к другу, словно сама земля сжала пальцы в грозящий небу кулак. Второй пик — Мантигол был высочайшим из всех. Оказавшись здесь, Саккарис узрел чудовищное величие всей Орды целиком: распространяющаяся, вздымающаяся охряными клубами Пелена, окутавшая лежащие ниже пути и просторы, и, словно бы кишащее насекомыми, пятно, состоящее из исходящих яростью и ужасом бесчисленных кланов, простёршееся до самого края мира. Третий пик — Олорег, опущенные плечи и расколотая голова которого создавали настоящий лабиринт проходов, соединявших южные и северные склоны Уроккаса. И, наконец, Ингол, чья выпиравшая в море громада венчалась изгибавшейся горбом вершиной, с которой открывался вид на неопрятную груду Антарега — и Даглиаш.

Каждая Школа удерживала свою, подвергавшуюся бесконечному штурму вершину, словно последнее пристанище, молотя и кромсая простёршиеся вокруг осквернённые лиги. Молнии выбеливали склоны — ослепляющие нити, что пронзая и охватывая шранчьи тела, превращались в сияющие чётки. Вздымались увенчанные гребнями драконьи головы, видения извергавшие пламя, зажигающее тощих как свечи. Время от времени, это казалось нелепым — вид шатающихся от усталости стариков, слоняющихся по венчающему склоны гребню, и проклинающих свои ободранные голени и ладони. Время от времени, это казалось достойным легенд — лик горного кряжа, целиком объятого пламенем и светом. Низины, ущелья и склоны пылали, будто политые смолой. Шранки сами собой громоздились в погребальные костры, местами образовывавшие уступы — подрагивающие дюны, чересчур окровавленные, чтобы гореть. Сами твари были истощенными — многие мчались голыми, с раздувшимися в суставах конечностями, с выпирающими ребрами, с фаллосами, выгибающимися и упирающимися во ввалившиеся животы — но посему они ещё и обезумели от ярости и голода, и казались одаренными истинно птичьим проворством, словно их тела потребляли содержимое их же костей. Многим адептам довелось испытать ни с чем не сравнимый ужас, когда целые банды прорывались сквозь все низвергнутые на них гибельные бедствия, обрушиваясь на Обереги, и взламывая их словно стая помешавшихся обезьян. Но мертвенно-бледные твари всегда отступали, разбегаясь в любых направлениях, суливших им безопасность. И Орда, обладавшая лишь примитивным разумом, свойственным оравам и стадам, толпилась у оснований Уроккаса, всё более и более уплотняясь, привлеченная надеждой на поругание и резню, но перепуганная таинственными проявлениями разрушительной мощи, обрушивающимися сверху. Адепты, обороняя проходы и тропы, угнездились на каждой из вершин, устроив там импровизированные лагеря, где колдуны могли заняться своими ранами и восстановить силы. Обычные речи никто не слышал, даже если слова выкрикивали прямо в ухо. Какофония колдовских завываний беспрестанно сливалась в единый, причудливый гул, но, за исключением этого, ничто человеческое невозможно было услышать.

Горы, одна за другой, были вырваны из лап Орды. Багряные адепты защищали напоминавшую бычью голову вершину Йаврега, с ужасом наблюдая за тем, как омерзительные скопища отрезали их единственный путь к отступлению. Колдуны Мисунай заняли величайшие из высот Мантигола, а их часть отправилась на помощь своим собратьям из прочих анагогических школ. Имперский Сайк удерживал островки искрошенных и разрозненных скал, именовавшиеся Олорегом; им даже в большей степени, чем прочим Школам пришлось отбивать беспрестанные и яростные атаки. Тем временем, Завет очистил пологие уступы и вершины Ингола сверкающими бритвами Абстракций и набросил на склоны горы шаль, сотканную из искрящегося гностического света чародейскими тройками. Наконец, когда и день и силы его людей истощились, экзальт-магос остановил наступление и предпринял меры для удержания достигнутого.

Повсюду, где мир пятнала клубящаяся в воздухе грязь, она возносилась вверх поднятая переступающими ногами и царапающими когтями ярящихся миллионов. Но кое-где её не было. Саккарис всматривался в огромный разрыв в Пелене, прореху, простирающуюся столь же глубоко, сколь высоким было раскинувшееся над ними небо. Брешь, в которой виднелось море, скалы и каменистая земля. Ясность, прозрачность этой прорехи казалась неестественной, столь чист был в ней воздух в сравнении с теснящейся вокруг гнилостной Пеленой. Длинное, подобное изгибу клинка, русло реки Сурса едва виднелось. Даглиаш, воздвигнутая поверх Антарега, казалась разобранным до остова кораблём, плывущим по гребню приливного шранчьего моря.

Простиравшиеся меж Антарегом и захваченными колдунами вершинами пространства шипели от сгустившейся ярости — растворяющаяся в покрове Пелены безумная мозаика, в каждом из неисчислимых кусочков которой визжала тысяча перекошенных лиц, свистела тысяча клинков, скалилась тысяча ощеренных пастей.

Избавляясь от страха, вызванного открывшимся зрелищем, и сжигавшего его собственное сердце, Саккарис поднялся на высочайшую из вершин Ингола, чтобы сплотить прочие Школы. «Я надеюсь вы голодны» — послал он весть своим собратьям — великим магистрам.

Так много Мяса.

Затем он послал сообщение своему Святому Аспект-Императору…

О том, что, как пожелал их Владыка и Бог, Школы захватили горы, возвышающиеся над Даглиаш и, не считая Антарега, весь Уроккас теперь за Великой Ордалией.

Обнадёженные, они остались ожидать следующего рассвета, что вне всяких сомнений обернется для них тяжким и кошмарным трудом, таким же как тот, что увенчал ныне каждую из четырёх вершин мельтешением омерзительных толп, бросающихся под потоки и струи убийственного света. После заката люди Ордалии, все как один, преклонили колени на опустошенной земле и, глядя на озаренные вспышками пламени вершины, молили Бога укрепить стойкость своих чародействующих братьев, дабы завтрашний день не принес им всем погибель.

В ту ночь они спали в доспехах.



Пусть даже он и лжив, но ведь всё это… это реально…

Пройас и Кайютас ехали бок о бок, раскачиваясь в седлах, окруженные каждый своей свитой. Отряды и колонны пехотинцев быстрым походным шагом двигались окрест. До самой фиолетовой дымки, окутавшей южный горизонт, простиралось море — бесконечная вереница тёмных волн, на гребне каждой из которых виднелись сияющие нитяные отблески утра. С севера — по правую руку от них — проступали сквозь вуаль Пелены идущие чередой на запад вершины Уроккаса, казавшиеся чем-то лишь немногом большим, нежели тенями гробниц. Жутковатые огни увенчивали их — мерцающие вспышки далёкого колдовства. Могучий поток, состоящий из людей, знамен и оружия затопил всю полоску суши меж горами и морем — топчущая землю боевыми сапогами слава Трех Морей, спешащая со всей живостью уродившихся Мясом прямиком в челюсти Мяса большего.

Это должно быть реальным!

— Что тебя тревожит, дядя?

Пройас оделил удивительного сына своего Господина и Пророка долгим, тяжелым взглядом, а затем, не сказав ни слова, отвернулся.

Доверие, понимал он теперь, было лишь разновидностью блаженной слепоты. Сколько раз он ранее вот так вот ехал верхом? Сколько раз вёл наивные души к очередной хитро измысленной погибели? В те времена он неизменно и истово верил в величайшую искусность, величайшую славу и, самое главное, в величайшую праведность своего дела. Он попросту знал — знал так верно, как ничто иное — и исполнял повеления твердой рукой.

Ныне же, даже сжав свои руки в кулаки, он едва мог унять их дрожь.

— Я не вижу так глубоко, как отец, — не унимался юноша, — но вижу достаточно, дядя.

Вспышка гнева внезапно обуяла Пройаса.

— Сам тот факт, что ты сопровождаешь меня уже говорит достаточно, — резко произнес он в ответ.

Кайютас не столько смотрел на него, сколько внимательно изучал его взглядом.

— Ты считаешь, что отец утратил веру в тебя?

Экзальт-генерал отвел взгляд.

И почувствовал на себе ясный, насмешливый взор Кайютаса.

— Ты боишься, что сам потерял веру в отца…

Пройас знал Кайютаса с младенчества. Он провел с мальчишкой больше времени, чем с собственной женой, не говоря уж о детях. Имперский принц даже обучался военному делу под его командованием, изучая даже то, что, как считал Пройас, не стоило бы знать в столь нежном возрасте. Было невозможно, во всяком случае для такого человека как он, лишить душу ребенка присущей ей невинности и чистоты и при этом не полюбить его.

— Твой отец… — начал Пройас, лишь для того, чтобы ужаснуться тому, как сильно дрожит его голос.

Это так реально! Реально!

Должно быть реальным.

Орда издавала вопли, приносимые ветром, рёв вопящих в унисон несчетных глоток, заглушаемый более близкими криками. Он окинул взглядом свиту, убедившись, что ему не стоит опасаться чужих ушей. Впрочем, в противном случае Кайютас и сам не стал бы начинать подобный разговор.

— Мы без конца размышляли о нём, когда были детьми, — продолжал Кайютас, словно бы никуда не торопясь, — Я. Доди. Телли. Даже Серва, когда достаточно подросла. Как мы спорили! Да и как могло быть иначе, если он значил так много, в то время как видели мы его так мало?

Отвечая исступленному взгляду Пройаса, взор его слегка затрепетал.

— Отец то… — сказал он, виляя головой на манер напевающего мальчишки, — Отец сё… Отец-отец-отец…

Пройас почувствовал как усмешка вдруг раскалывает его одеревеневшее лицо. В Кайютасе всегда была некая легкость, разновидность ничем не пробиваемой самоуверенности. Ничто и никогда, казалось, не тревожило его. И именно это, с одной стороны позволяя не прилагать ни малейших усилий, чтобы полюбить его, с противоположной — во всяком случае иногда — создавало иллюзию, что он исчезнет, словно лик, отчеканенный на монете, стоит только взглянуть на него с другого бока.

— И каковы же были ваши учёные умозаключения? — спросил Пройас.

Охнув, Кайютас пожал плечами.

— Мы ни разу не смогли ни в чём сойтись… Мы спорили много лет. Мы рассмотрели всё, даже еретические варианты…

Его вытянутое лицо казалось сморщилось от нахлынувших раздумий.

Дунианин.

— А вы не раздумывали над тем, чтобы спросить у него самого? — молвил Пройас. И вот уже он, несущий цветок утраченной им веры в распахнутые челюсти битвы, которую поэты будут воспевать веками… обнаружил, что затаив дыхание внимает рассказу о чьих-то детских годах…

Что же случилось с ним?

— Спросить у Отца? — рассмеялся Кайютас. — Сейен Милостивый, нет. В каком-то смысле, нам и не нужно было: он видел в нас все эти споры. Всякий раз, когда нам доводилось обедать с ним, он непременно делал какое-нибудь заявление, которое опровергало любую из тех теорий, что казалась нам в тот момент самой удачной. Как же это бесило Моэнгхуса!

С одной стороны сходство юноши со своим отцом делало различия между ними более явными, но с другой… Пройас вздрогнул от внезапно пришедших воспоминаний о своей последней встрече с Келлхусом и поймал себя на том, что отводит взгляд от закованной в нимиль фигуры имперского принца…

Чтобы тот не заметил.

— Разумеется, во всем разобралась Телли, — продолжал Кайютас. — Она поняла, что мы не можем понять кем на самом деле является Отец, потому что он… не существовал вовсе — являлся, по сути, никем

Мурашки пробежали по спине экзальт-генерала.

— О чём ты?

Кайютас, казалось, внимательно изучал вздымающийся покров Пелены.

— Это звучит словно какая-то кощунственная чепуха, я знаю… Но, уверяю тебя, всё обстоит именно так. — Голубые глаза оценивающе изучали его, взмокшего и покрывшегося пятнами. — Тебе стоит уяснить это, дядя… и никогда не забывать, что отец всегда является именно тем — и только тем — чем ему нужно быть. И нужда эта столь же непостоянна, как непостоянны люди и настолько же изменчива, насколько изменчив Мир. Он является тем, что из него создают текущие обстоятельства, и только его конечная цель связывает все эти несчетные воплощения воедино.

Лишь его миссия не даёт ему раствориться в этой безумной пене из сущностей..

Говорить, если ты не можешь даже дышать, невозможно и посему Пройас лишь цеплялся за луку седла, безответный. Их, окруженных тысячами воинов Ордалии, казалось несло куда-то, как несет бурный поток обломки кораблекрушения. Громыхание колдовских устроений пробилось сквозь всё возрастающий вопль Орды. Оба они, воззрившись на мрачные очертания Уроккаса, увидели сквозь черновато-охристую утробу Пелены мерцание розоватых вспышек.

— И что же, вы, дьяволята, когда-нибудь размышляли о том, кем в действительности являюсь я?

Имперский принц одарил его злобной усмешкой.

— Боюсь, ты лишь сейчас сделался интересным.

Ну само собой. Нет никакого смысла размышлять о том, кому доверяешь.

— Ты зациклился на своих обидах, — добавил через мгновение Кайютас, бледное подобие своего отца. — Ты встревожен, ибо узнал, что отец не тот, за кого он себя выдавал. Но ты лишь совершил то же открытие, что довелось совершить Телли — только не получив от этого никакой выгоды, вроде её безупречного стиля. Нет такого человека как Анасуримбор Келлхус… Нет такого пророка. Только сложная сеть из обманов и уловок… связанная одним-единственным неумолимым и — как тебе довелось узнать — совершенно безжалостным принципом.

— И каким же?

Взгляд Кайютаса смягчился.

— Спасением.



Страна, что сыны человеческие ныне называли Йинваулом, дышала в те времена жизнью яростной и суровой. Непроглядные леса темнели от северного побережья моря и до самого горизонта, покрывая равнину Эренго и усеивая теснящимися, словно пятна сажи, рощами склоны Джималети. Львы выслеживали оленей на лугах и из засад бросались на овцебыков, приходивших на водопой к берегам заболоченных водоемов. Медведи выхватывали из бурных потоков лосося и щуку, а волки пели под сводами Пустоты свои вечные песни.

И Нин'джанджин правил Вири.

Будучи густонаселенной, Вири не могла при этом похвастаться монументальным величием или показной помпезностью, которыми отличались прочие Обители, такие как Сиоль, Ишориол или Кил-Ауджас. Йимурли, называл её Куйара Кинмои, такой муравейник. Сыновья её также отличались от прочих кунуроев, будучи одновременно и высмеиваемы ими за свою провинциальную неотесанность и упрямую приверженность архаичным порядкам и почитаемы за сдержанную глубину и благонравие своих поэтов и философов. Они взращивали в себе ту разновидность скромности, что неотличима от заносчивости, ибо немедленно осуждает любую обильность, считая её потаканием себе и излишеством. Они отвергали украшательство, относились с брезгливостью к показной роскоши и презирали рабство, считая сам факт беспрекословного подчинения господину, чем-то даже более постыдным, нежели собственно порабощение. Они часто горбились, будучи привычными к тяжелому труду, их руки вечно были запачканы, а ногти настолько неухожены и грязны, что их собратья постоянно потешались над ними, изощряясь в разного рода насмешках. Они, единственные из всех кунуроев, не отвергали и принимали Глад и Пекло — небеса и солнце, коие вся их раса почитала своим проклятием и погибелью. Куда бы их не заносила судьба, сыновей Вири немедленно можно было узнать по похожим на чашки широким, плетёным шляпам.

Из-за которых корабелы Визи, сыновья Иллисера, называли их гвоздями.

Лишь на охоте и последующих пирах вирои вкушали дары элхусиоли — нелюдского даймоса изобилия. Их облавы и погони за дичью были достойны легенд и песен.

Поговаривали даже, что сам Хюзьелт — Тёмный Охотник иногда присоединяется к ним, а Седая Шкура — мантия, сшитая из меха огромного белого медведя и заменявшая владыкам Вири корону, считалась даром этого ревнивого и переменчивого Бога.

Астрологи Нин'джанджина наблюдали за Имбарилом, звездой, что люди называют Гвоздём Небес, задолго до того, как она, яростно засияв, вдруг разрослась. Но от них не последовало предостережений или предупреждений о бедствиях, что обрушились на Вири тремя годами спустя. Да и как бы могли они догадаться о чём-то подобном, если сами Боги оказались несведущими и посрамленными.

Падение Ковчега изменило всё.

Те, кому довелось засвидетельствовать этот кошмар и повезло пережить его, утверждали, что принесший основные разрушения удар каким-то загадочным образом предшествовал низвержению самого Ковчега, что огромный золотой корабль падал не быстрее, чем падает обычное яблоко. Что он рухнул прямо в яркую вспышку и вздыбившиеся до неба скалы, явившиеся следствием предшествующего, и более сокрушительного, удара. Грохот падения был слышен по всему Миру. Летописцы повсюду, вплоть до самого Кил-Ауджаса, описывали раскаты ужасного грома, рокот и гул, вызвавшие рябь на недвижных прежде водах и смахнувшие пыль с резных каменных панно.

Ослепительная вспышка, оглушающий грохот землетрясения. Чудовищные толчки, убившие десятки тысяч в недрах Обители. Остававшиеся на поверхности искали укрытия в глубинах Вири даже тогда, когда замурованные внутри изо всех сил боролись за свои жизни, пытаясь выйти наружу. Исполинский пожар распространялся, словно раздувающийся мыльный пузырь. Казалось, что сама Преисподняя, поглощающая и небо и землю своим испепеляющим пламенем, шествует по несчастной стране, расширяясь идеальной дугой. Спастись сумели лишь те, кому удалось проникнуть в развалины подземелий своего сокрушенного Дома.

Воздвиглись горы. Леса повсюду или испарились или оказались повалены. Всё, ранее живое и цветущее, ныне либо лежало мёртвым, либо страдало. Десятки человеческих племен попросту исчезли. На тысячу лиг во всех направлениях Мир дымился пожарами, охватившими даже Ишориол, а небеса полыхали алыми отсветами до самого Сиоля.

Как сообщает Исуфирьяс, Нин'джанджин нашел в себе силы обратиться к ненавидимому им Куйара Кинмои, столь отчаянным было положение сынов Вири:

Небеса раскололись, подобно горшку,
Огонь лижет пределы Небес,
Звери бегут, сердца их обезумели,
Деревья валятся, хребты их сломаны.
Пепел окутал солнце и задушил все семена,
Халарои жалко воют у Врат.
Страшный Голод бредет по моей Обители.
Брат Сиоль, Вири молит тебя о милости.
Но Куйара Кинмои, предпочтя чести сладость отмщения, затворил перед собратьями Вири и сердце своё и свою Обитель. И так жестокость породила нечестие и злобу, а предательство вскормило предательство. Нин'джанждин и уцелевшие вирои обратились душами своими к Ковчегу. Забушевали войны. Инхорои сотворили оружие из извращенной их руками жизни. Минула темнейшая из эпох, и само имя Вири стало ныне лишь синонимом безрассудства и скорби, лишь первой, хоть и глубочайшей из могил, покоящихся в простершейся на весь этот Мир бескрайней тени Инку Холойнаса.



Неужели, когда вокруг так много безумия, то оно становится чем-то дозволенным?

Плот, забитый ведьмами Свайали, кутавшимися в свои развевающиеся золотистые одежды, и ближней дружиной Саубона, отяжелённой доспехами и ощетинившейся убийственной сталью, скользил над Туманным морем. Они казались каким-то разношерстным сбродом, эти рыцари Льва Пустыни, но на самом деле ни один из Уверовавших королей не смог бы похвастаться, что сумел собрать вокруг себя отряд, состоящий из людей более опасных и смертоносных.

Мир по курсу платформы то покачивался, то выравнивался вновь. Саубон поймал себя на мысли о том, что, подобно Пройасу днём ранее, столь же неотступно всматривается в фигуру своего Господина и Пророка, стремясь не столько увидеть его, сколько разгадать, словно образ его был неким шифром, за которым скрывались тайны менее заметные, но более ужасающие, нежели он сам. С некоторым усилием он оторвал от Келлхуса свой взгляд, заметив голую бледную тушу — то ли человечью, то ли шранчью — покачивающуюся на чернеющих внизу волнах.

Что это ещё за подростковый лунатизм?

Не стоит хвататься за ленточки, свисающие вдоль лестницы. Мужи держатся за то, что сильнее — это просто их путь. Они цепляются за всё неспешное и крупное, чтобы лучше противостоять сумасбродству, исходящему от всего мелкого и прыткого. Дух Пройаса был сокрушен по той же причине, по которой сам вид Орды оскорблял сердце: из-за потребности в чем-то большем, превосходящем её безмерность и при этом не являющимся проявлением безумия.

Потребности в Смысле, в некой сущности, настолько огромной, чтобы казаться самой пустотой, настолько неспешной, чтобы представляться мертвой.

В Опоре.

Но абсолютно всё было таким мелким и таким прытким, что лишь расстояния или заблуждения могли заставить помыслить иное. Чем была Орда, как не подтверждением этого, лишь нагромождением непристойностей и мерзостей, продолжающим, тем не менее, желать и даже жаждать?

Доказательством того, что и возможность просто жрать и срать может служить опорой.

В отличие от Пройаса, Саубон всегда ожидал от Мира чего-то подобного. Противоестественным образом, признания его Господина и Пророка не сколько опровергли, сколько подтвердили его веру. То, что Келлхус тоже оказался мелким и прытким, ничуть не изменило того факта, что он был намного сильнее. Стоящий спиной к суше и окутанный сияющим ореолом человек, опускающийся с небес прямиком в чудовищную, изглоданную тушу Антарега, завоевал все Три Моря. Независимо от того, кем он там на самом деле был, он был больше, чем любой из смертных, топчущих эту зелёную твердь. Независимо от того, кем он там на самом деле был, он был Анасуримбором Келлхусом. Чем больше Саубон размышлял над этим, тем больше ему казалось, что он верил не столько в слова, сколько в силу и власть — в то, что отрицать попросту невозможно. Завоевания Анасуримбора Келлхуса были для него единственными имевшими значение откровениями, единственными истинами, которые смогут засвидетельствовать следующие поколения. Как он сказал Пройасу, кому же ещё, как не ему, должно вытёсывать их будущее?

Десница Триамиса. Сердце Сейена. Разум Айенсиса. Келлхус затмевал собой все прочие души. Это же так просто.

Так отчего же внутри него вызревает этот ужас… и приходит ощущение, что руки его стали слишком слабыми, чтобы сжаться в кулак?

Мир вдруг рухнул и покатился куда-то, прихватив украденный саубонов желудок.

И она была там, прежде пребывавшая ниже настила Плота, а теперь взмывающая вверх вокруг недвижного лика Анасуримбора Келлхуса.

Крепость Даглиаш… ещё один безжизненный закуток погибшей цивилизации.

Скалы Антарега, нависавшие над бушующим прибоем, скрылись под бревенчатым настилом Плота. Свайали, стоявшие по периметру хором запели. Это было странным ощущением — оказаться окруженным женскими голосами, не исходящими из какого-либо конкретного места. Подобно черепице, свалившейся с крыши целым рядом, Лазоревки шагнули прочь с Плота, ступив на отражения земной тверди. Их развевающиеся волнами одеяния размотались, раскрылись, превратившись в нечто огромное и лучезарно воссиявшее в лучах солнца.

Саубон, вместе с остальными, загляделся на то как это поразительное зрелище превратило земную красоту ведьм в нечто редкостное и драгоценное. Вознесшиеся к небесам вершины Уроккаса вырывали из лап Пелены обширный кусок чистого неба, хотя разящие шранчьей вонью пласты пыли, растягиваясь и скручиваясь, как масляная пленка на поверхности воды, размывали все границы, скрывали все дали. Но пространства под этими клубящимся покровом возбужденно дрожали, словно песок на дне кузова мчащейся колесницы. Шранки… повсюду они кишели шершавыми коврами, что постоянно распадались и дробились, образуя нечто напоминавшее то раздвоенные уступы, то выдавливаемые кверху высоты, то обширные раскинувшиеся луга. Склоны гор пылали, словно покрытые битумом, но всё же этих тварей можно было заметить и там — не по одиночке так кучками пытающихся добраться за вершин. Сияние, подобное просверку рыболовной блесны, увенчало вдруг вершину, примыкавшую к Инголу. Бритвенно-белый росчерк, характерный для убийственных гностических заклинаний.

Вот… вот он — их Оплот. Мир, наполненный ядовитыми иглами, ничтожный и порочный, как по своей сути, так и в протяженности.

Келлхус стоял спиной к чудовищному кишению, по прежнему обратившись лицом в том направлении, откуда они прибыли, его руки всё ещё были распростёрты, словно приклеившись к скрывавшим их из виду золотящимся дискам. Он направлял Плот и замедлял его, осторожно следуя за ширящимся клином ведьм. Истлевшие бастионы Даглиаш приближались. Саубон ясно видел защитников, заполнявших стены — шранков какой-то иной породы, теснившихся у бойниц, которые время превратило в подобие щербин, оставшихся на месте выбитых зубов. Укутанные золотыми змеевидными завитками, Лазоревки, более чем восемью десятками широко распахнувших свои позолоченные лепестки цветов, наступали на ветхие укрепления. Их голоса, высокие и женственные, пронзали удушающий грохот. Время от времени сверкали колдовские всполохи, исторгая линии, подобные раскалённым добела волосам. Моргая от ярких высверков, Саубон видел, как стены и башни вспыхивают как просмолённые факелы, разбрасывающие вопящие и дёргающиеся искры.

Погибая, даже шранки царапаются и хватаются за что-то…

Пытаясь дотянуться.



В эпоху, когда Мангаэкка, самая алчная из древних Гностических Школ, проникла в заброшенные чертоги Вири, Обитель представляла собой лишь древнюю могилу. Используя развалины как источник камня колдуны воздвигли цитадель над легендарным Колодцем Вири, огромной шахтой, пронзавшей Обитель до самого дна. Ногараль, назвали они свою новую твердыню — «Высокий Круг».

Их собратья по колдовскому ремеслу насмехались над ними, издевательски называя «грабителями могил» — оскорбление, не имеющее равных среди кондов, не говоря уж о умери, которым последние стремились во всём подражать. Несмотря на демонстративное возмущение, Мангаэкка втайне была довольна этим прозвищем, поскольку оно скрывало тот факт, что за их действиями стояли амбиции, гораздо более тёмные и нечестивые.

В действительности, Вири была не более чем блестящей обманкой, ложной могилой, скрывающей истинную, лишь предлогом для ухода Мангаэкки из Сауглиша, не говоря уж о том, что это позволяло объяснить бесконечный поток рабов, материалов и снабжения, отправляемый ими на север. Вопреки своей необъятности, Ногараль была лишь уловкой, способом под видом разграбления Вири обрести сокровища Инку-Холойнаса, самого Ковчега Небесного.

После того, как Ногараль оказалась разрушенной, притворяться далее не было смысла и заменившая Мангаэкку опухоль на теле Мира — Нечестивый Консульт Шеонанры, Кетъингиры и Ауранга явил себя тем, кого намеревался уничтожить. И Вири вновь исчез в тени, снова став интересен лишь немногим ученым, могила, знаменующая новую потерю невинности — на сей раз невинности людского племени — и возрождение предвечного ужаса, Мин-Уройкаса, или как стали называть его Высокие норсираи, Голготтерата.

Но в том же месте, в котором алчное желание обрести сокровища Ковчега заставило людей восстановить Вири впервые, как подлог и притворство, там же страх и ненависть к Ковчегу заставили их восстановить её вновь, на сей раз как бастион. После продолжавшихся веками, то затихавших, то вспыхивавших вновь, войн между Голготтератом и Высокими норсираями, Анасуримбор Нанор-Михус, Верховный король Аорсии, заложил основания Даглиаш или Щитовой Твердыни, крепости, чья слава была столь безгранична, что стёрла позор и бесчестье Вири из переменчивой человеческой истории.

Как писал безымянный кельмариадский поэт:

Утверждённый поверх несчастия, высеченный из обмана,
Занятый гарнизоном из упования и надежды,
Наш Щит от Легионов Умирающего Солнца,
Молитесь ей, нашей крепости, нашему Дому Тысяч,
Заклинайте её, как любого другого святого кумира!
Ведь её чудеса суть сочтенные жизни наших детей.
Но ни один из Богов никогда не был настолько щедр или надёжен, как Даглиаш. Веками эта твердыня была единственным бастионом человечества, одиноким маяком, чьё яростное сияние рассеивало и гнало прочь кошмарную тьму Голготтерата. Норсираи древности называли Даглиаш многими именами: Упрямица, Необоримая и даже Фиалка — из-за ярких цветов, постоянно выраставших прямо на могучих стенах. Побережье, примыкавшее к горе Антарег, было усеяно крошевом из костей вместо песка, столь неисчислимыми были тела, разбившиеся о скалы. Снова и снова Консульт посылал легионы своих отродий на штурм крепости. Снова и снова их отбрасывали назад. По мере того, как бесчестие Вири истиралось из людской памяти, Даглиаш становилась символом человеческой ярости и решимости, её гордое имя звучало на рисовых полях и в горных долинах, в храмовых процессиях и бурлящих гаванях по всей Эарве.

И весть о падении Даглиаш широко разнеслась по дворам владык Мехтсонка, Иотии и Шира. Смуглые короли требовали тишины и внимали горестным известиям. И каким-то образом они поняли, эти жестокие и безыскусные люди, поняли то, чего понять не должны были, ибо тщеславие склонно умалять угрозу, исходящую от врагов столь отдалённых. Но каким-то образом они осознали, что ныне пали давным-давно осаждённые Врата не Аорсии, но Врата самого человечества. И хотя они ничего ещё не знали о Не-Боге по их коже побежали мурашки, ибо его всесокрушающая тень уже простерлась на Мир и коснулась их сердец.



У экзальт-генерала потекли слюнки от запаха палёной ягнятины.

Келлхус опустил плот на покрытые пятнами лишайников камни и, пошатываясь, дружинники Саубона попрыгали вниз с бревенчатой платформы, исполненные неверия… также как и сам Саубон. Ведьмы штурмовали укрепления в манере чересчур методичной, чтобы её можно было описать как яростную… и тем более яростной она представлялась. Выстроившись длинной шеренгой, они атаковали выщербленную каменную кладку циклопических стен, каждая взяв на себя участок примерно в пятьдесят локтей и выжигая валы с бастионами раскаленными добела дугами и рассекающими плоть и твердь линиями. Ничто, способное им воспрепятствовать, не уцелело на курящихся дымами башнях и стенах, и они просто переступили через них, чтобы излить, уже внутри крепости, свой всеистребляющий свет.

И теперь Саубон стоял и вместе с дружинниками пораженно смотрел вверх, разглядывая вознёсшиеся к небесам выжженные стены. Ладонь опустилась на его одоспешенное плечо и он узрел своего Господина и Пророка, который, ухмыльнувшись и слегка сжав его руку, прошествовал мимо ещё дымящихся тел, устилавших внутренний двор. Благодаря Свайали, Даглиаш пала в один миг, но ропот и гул Орды всё возрастали с каждым следующим сердцебиением.

Саубон взмахом руки приказал своему отряду прикрыть Святого Аспект-Императора с флангов. Они были здесь, понимал Саубон, для единственной цели — защитить от хор своего Господина и Пророка, а также Лазоревок. Рыцари Льва Пустыни числом насчитывали лишь сорок восемь воинов, некоторые из них были неуклюжими, другие тонкими, как тростинки, немногие же (подобно его удивительно ловкому скюльвендскому разведчику Сканксе) до смешного пухлыми. Саубону потребовалось больше пятнадцати лет, чтобы собрать их, выискивая среди всех, служивших ему в горниле Объединительных войн, лишь самые свирепые души. Опытным воинам было достаточно взглянуть на его свиту, чтобы понять, что именно заслуги, а не родословная могут возвысить их. Подари жизнь правильному человеку, давно осознал Саубон, и он поставит эту жизнь на кон, независимо от того, как лягут счетные палочки.

Они приземлились в Риббарале, той части крепости, где когда-то размещались её знаменитые мастерские, но ныне виднелись лишь груды мусора и щебня. Руины Циворала, внутренней цитадели Даглиаш, возносились своей темной массой над сияющей фигурой Аспект-Императора. Подобно самым отдаленным бастионам, циклопические строения лежали сгорбившись, словно укрывшись простынями — высоты и вершины, со всех сторон изглоданные веками. Саубон тронул носком сапога одно из защищавших крепость отродий — уршранка, что так часто упоминаются в Священных Сагах. Эта штуковина казалась бы неотличимой от любого другого шранка, если не обращать внимания на её размеры и единообразие оружия и доспехов. Он всмотрелся в клеймо в виде Сдвоенных Рогов на щеке уршранка — метку его нечестивых господ и задумался над тем какова будет на вкус эта иссеченная плоть, если её потушить намедленном огне…

Отбросив эту мысль, он пнул своего амотейского оруженосца Мепиро, что как раз подбирался к туше, намереваясь, похоже, измазать в шранчьем жире пальцы и облизать их, и жестом скомандовал оставшейся части дружины продвигаться вперёд. Несмотря на предшествующее своё замешательство, он обнаружил вдруг, что ухмыляется какой-то уже почти забытой усмешкой, смакуя хорошо знакомое по былым годам трепетание. Слишком много времени минуло с тех пор, как он в последний раз командовал воинами не с какого-то отдаленного, затуманивавшего взгляд расстояния, а подвергаясь непосредственной опасности — в гуще сражения. Смерть была зверем, с которым он тесно сошелся ещё во дни своей юности — выслеживающим добычу волком, принимавшем неисчислимые формы и готовым воспользоваться любой, даже допущенной на краткий миг, слабиной, любой, совершенной в спешке, оплошностью, повергавшим одну за одной все неудачливые души, но за ним, отчего-то, всегда лишь следовавшим по пятам…

Да… Вот где его место. Вот его подлинный храм.

Естество его набухло в ожидании возможности калечить, рвать и терзать, он бросился туда, где среди дымящихся мертвецов стоял его Господин и Пророк.

Возглавлявшая отряд Свайали коренастая кепалорка по имени Гванвё, торопливо собирая в золотистый пучок свои развевавшиеся одежды, шагнула вниз с высоты, присоединившись к ним. Её виски и щеки были перемазаны сажей.

— Никаких хор! — надсаживая горло, крикнула она, силясь преодолеть гомон Орды. Она вглядывалась в лик своего Святого Аспект-Императора со странной смесью обожания и тревоги.

Саубон немедленно ухватил суть: если вам не хватает ресурсов, чтобы занять и удерживать укрепление, то вы повредите или уничтожите его, дабы оно не послужило вашим врагам…

Тот факт, что крепость Даглиаш продолжала стоять свидетельствовал, что она продолжала служить

— Зато хоры есть под нами, — произнес Келлхус, взглянув вверх на чудовищные стены цитадели. Саубон заметил, что декапитанты, висящие поверх белой шерстяной ткани на его бедре, гримасничают и кривятся, а черные провалы их ртов шевелятся. Гванвё взглянула на землю меж своими, обутыми в грубые пехотные сапоги, ногами. Она не чувствовала безделушек, понял экзальт-генерал.

— Неужели они вновь откопали чертоги Вири и пробрались туда?

— Ловушка! — рявкнул Саубон с возрастающим беспокойством. — Тебе нужно покинуть это место, Бог Людей!

Аспект-Император, казалось, бесцельно разглядывал окружающее пространство. Раскинув руки, он широко раскрыл пальцы, словно расплющив их о золотящиеся диски ореола. По ту сторону стен неисчислимые потоки шранков сливались воедино вокруг захваченных ими укреплений. Терзающий слух рёв всё усиливался, вселяя в сердце уверенность в том, что на них надвигается нечто исполинское. Чародейские Напевы звенели в воздухе, неразборчивые, но напоённые ужасающими душу смыслами, подобно таинственному шепотку, внезапно достигшему не предназначенных для него ушей. Лазоревки укрепляли колдовством дряхлые бастионы…

На них шла Орда.

Остававшийся беззаботным Келлхус опустил взгляд на землю. Саубон уже давно научился следовать примеру своего Господина и Пророка, когда речь шла о предчувствии угрозы, однако Гванвё не смогла сдержать тревоги. Она закричала своим сёстрам, стоявшим на парапете, чтобы они немедля поднимались вверх, а когда её первый крик утонул во всепоглощающем рёве — повторила его ещё более громким и пронзительным голосом.

— Легион… — произнёс Келлхус, голос его чудесным образом словно бы отодвинул в сторону оглушительный грохот, — тысячи теснятся там внизу, скрываясь в разрушенных чертогах Вири. Башраги, шранки. Они ждали здесь днями — даже неделями. Их зловоние, поднимаясь вверх, пропитало Даглиаш как замаранное бельё.

Гванвё и Саубон, вместе со всем отрядом оцепенело уставились на землю у себя под ногами.

— Возможно, они ожидали от нас этой уловки, — предположил Аспект-Император, — возможно, рассчитывали застать нас врасплох, после того как мы одолеем Орду…

— В любом случае, — вскричал Саубон, — они нас перехитрили!

Возникшая откуда-то молния ударила в крепость. Казалось, все ведьмы теперь пели, как одна.

— Нам нужно лишь перекрыть им выход, — сказал Келлхус.

Гванвё что-то прокричала, но её голос не смог перекрыть хор адских завываний. Но Саубон и сам знал, что за вопрос она задала.

— Как можно перекрыть саму земную твердь?

Святейший Аспект-Император Трех Морей усмехнулся мрачной, но ободряющей ухмылкой.

— Мы вспашем поле, — ответил он на её неуслышанный вопрос. Грохот и вой поглотили все мирские звуки и голоса, кроме его собственного.

— И создадим твердь заново.



Они хрипели и сипели во тьме, топали и шаркали ногами.

Они были сотворены из отжимков жизни, отбросов и требухи. В век, когда люди были ещё не более чем или рабами или дикарями, их извлекли из машин, чересчур замысловатых, чтобы счесть их неживыми. Создатели начали лепить их с нечестивой страсти, с бездонной ямы, лишенной души. Эту сердцевину они одели во плоть и кости, добавили слоновьи конечности и котлоподобные черепа. И возликовали от собственного отвращения, ибо лишь они могли видеть красоту в любых вещах. И они постигли сию мощь, что была их плотью, поняли что достаточно лишь выпустить её, словно рыбу в чуждый поток, дабы она низвергла всю предшествующую жизнь к их коленям.

Хрип. Слизистое пощёлкивание, подобное тому, что исходит от натягивающихся струн лютни. Вонь бесчисленных испражнений.

Они таились там, где всегда таятся подобные им чудища — в глубочайших трещинах и разломах этого Мира, ожидая неизбежного и ужасного мига, что придёт однажды, дабы поглотить нас всех без остатка.

Башраги ждали с нетерпением бездушных. Оставаясь пока чем-то, лишь немногим большим, нежели тусклый, полный коварства блеск их собственных глаз…

И бездонный голод.



Вака, стали звать мужи Ордалии кепалорского князя-вождя. Сибавул Вака.

Всадники-кидрухили прозвали его так из-за архаичной формы его щита, название которого, в свою очередь, происходило от заостренных книзу устричных раковин. Прочие застрельщики практически сразу последовали их примеру и в конце концов все, кто осмеливался ступать за гнилостную кромку пелены, говоря о нём, называли именно это, ставшее уже привычным, прозвище. Достаточно было лишь раз увидеть как Сибавул и его таны скачут, преследуя тощих, чтобы понять — прижившаяся кличка бьёт в самую суть. Пехотинцы же, хоть и слышали прозвище, вкупе с сопутствующими рассказами и как один верили всему, что слышали, тем не менее не могли постичь услышанное в достаточной мере…

Пока ещё нет.

Сразу же, после того, как адепты угнездились на вершинах Уроккаса, Великая Ордалия собралась в исполинскую колонну и отправилась вдоль побережья Туманного моря. Они двинулись в путь ещё до рассвета, шествие, раскинувшееся вширь, словно целый город, и протянувшееся на такие расстояния, словно в поход сей вышел целый народ до последнего человека. Вереница отрядов, заполнившая собой без остатка всё северное побережье и всё больше кренившаяся в одну сторону по мере того, как вздымалась земля между Уроккасом и Нелеостом.

Солнце вскипело, поднимаясь от покрытого туманами краешка моря и, осветив простершиеся на многие лиги шеренги и колонны, превратило их в поток, в целую реку, состоящую из серебрящихся осколков, в могучие плоты из брони и оружия, блистающие настолько же ярко, насколько тускло поблёскивали колдовские короны, которыми адепты увенчали вершины гор. Вопли боевых рогов скребли небеса, с трудом перекрикивая набирающий силу рёв Орды. Мужи Ордалии все как один вдруг сбились на торопливый шаг, более 150 000 добродетельных и неистовых душ.

Они смеялись над поспешностью взятого ими темпа, возжигая собственные сердца грозящими кулаками своих голосов и бряцанием стали. Пространства и дали сверкали сотрясающимся оружием.

Их бесчеловечные враги, отхлынув, уступили их напору гору Йаврег — первую из вершин хребта Уроккас. Пелена, простиравшаяся над ними, слегка поредела, сделав видимой обширную полосу ясного неба вдоль гор. Воинство Воинств вновь издало триумфальный крик, зная что Орда разделилась надвое и большая её часть осталась севернее Уроккаса, пойманная в ловушку преградивших ей путь смертоносных адептов, и лишь меньшая часть врагов осталась перед ними, упершись спинами в море и Даглиаш. И они смеялись, играя в чудовищ, загнавших в угол детей. Шедшие в первых рядах ясно видели своих бесчеловечных врагов: кишащие, шершавые белые ковры, лежащие на склонах Мантигола, откатывающихся под ударами сияющих алых нитей к основаниям горы, топающих ногами и плюющихся у кромки прибоя в свойственной зверям нерешительности.

Мужи Ордалии продолжили свой натиск, обтекая внутренний фас Йаврега. Багряные Маги, удерживавшие до этого восходящие ярусами скалы, присоединились к своим собратьям, защищавших северные отроги. Завыли рога — едва слышно, хотя их было даже больше, чем раньше, ибо всеобщий визг Орды стучался ныне во все уши, словно заколачиваемый прямо в них гвоздь. Но ни один из спешащих вперёд заудуньяни не обратил на этот вопль никакого внимания — их шаг даже ускорился. Люди тяжело дышали, но более от возбуждения, нежели от нехватки воздуха. Они кашляли и гоготали. Они следовали за окольчуженными спинами, подпрыгивающими во время ходьбы перед ними, пробирались сквозь грязное месиво, когда-то бывшее ручейками, соскальзывали в овраги, карабкаясь затем вверх по их склонам. Почвы было так мало, что она слезала с камней, будто отгнившая плоть. Здесь, более, чем где-либо ещё, мужи Ордалии могли узреть землю, как мёртвую тушу — останки чего-то съеденного.

Вновь и вновь взывали рога, силясь прорваться сквозь вигзливый гвалт, но люди Кругораспятия в своём натиске не замечали препятствий. Вместо этого, кепалоры, оставив позади весь сверкающий, надвигающийся словно оползень, поток, галопом поскакали вперёд, ведомые одиноким всадником, никем иным, как Сибавулом Вакой.

Сперва это показалось каким-то ритуалом, скорее самоубийственной демонстрацией решимости, нежели настоящей атакой. Менее тысячи светловолосых всадников выжило во Вреолете. Они казались лишь вытянувшимися завитками на гребне бурного потока, струящимися нитями, слишком тонкими, чтобы представлять собой угрозу. Прямо перед ними простёрлась чудовищная опухоль Орды, пронизавшая целиком всю землю от гор до самого моря, и куда ни глянь кипящая бесчисленными мириадами, исходящая смертоносной яростью. Неподобающее ликование и воодушевление объяло души мужей Ордалии. Безумных всадников со всей очевидностью изрубят и разорвут в клочья, но огромные толпы лишь подбадривали их, горланя десятками тысяч глоток, празднуя не грядущее уничтожение своих одержимых братьев, но их жертвоприношение.

Никто из них не смог бы даже вообразить себе лучшего способа начать их священнодействие — или их пир?

Они скакали неровными рядами. Высоко, по правую руку от них, Сибавул и его обреченные всадники могли бы узреть гигантскую горловину, где расколотая челюсть Йаврега выпирала из песчаника, образовывавшего склоны Мантигола, утвердившиеся на скалах сверкающие точки и извергаемые ими вспышки пламени, расцветающие в разверзшихся ниже ущельях. Но взгляд их не отрывался от беснующейся впереди непристойной мерзости…

В каждой битве есть момент, когда встречаются взгляды, когда «они» становятся тобою, а грани жизней истончаются до предела. Некоторые говорят, что именно тогда всё и решается, что именно в этот миг, ещё до того, как обрушится первый удар, противники решают кто будет жить, а кто умрёт. Кое-кто даже считает, что сие — подлинный храм, это самое последнее сердцебиение, предшествующее ужасающему душу крику Гилгаоля, безумному грохоту Войны. От вознесшихся к небу склонов до длинного, вытянутого лезвия прибоя люди Кругораспятия вдруг умолкли, узнав этот миг, невзирая на дали и расстояния, и молча провожали взглядом кепалоров и их славный натиск, зная, что сейчас в мгновение ока они исчезнут как пылинки, сдутые из ярко освещенного места в тени и тьму.

Но вот только этого не случилось.

Наблюдавшие за Сибавулом заметили, как нечеловеческие массы сперва как бы вдавились, а потом раскрылись перед ним, дюжины, если не сотни существ в безудержном ужасе бросились прочь от его вида, переползая, прыгая, взбираясь по своим мерзким собратьям в исступленном поиске спасения. То же самое случилось и с его танами-всадниками. Копейщик за копейщиком въезжали в недра Орды, оставаясь невредимыми, нетронутыми, но повергающими наземь отставших, окружёнными кишащими в ужасе созданиями, превращающими толпы в пузырящиеся паникой дыры.

И на несколько удивительных мгновений, Орда, во всяком случае южная часть её, затихла. Кепалоры, длинным ожерельем разрывов, в сердце каждого из которых ярился вооруженный копьём, крушащий врагов всадник, вспахали клубящиеся массы, убив множество тварей, но не настолько много, чтобы толпы вновь не сомкнулись за ними, и посему казалось, что они пробираются вброд сквозь вопящее, бурное море. Мужи Ордалии мчались следом, силясь догнать их, и задыхаясь как от изумления, так и от усталости. Грута Пираг инграульский мечник с гор Вернма вырвался вперед, узрев крутящийся и вскипающий хаос, охвативший передние ряды врага. «Обееедаааать!» — возопил он громким, заунывным голосом, подражая крику своей возлюбленной матушки и взывая к своим родичам. Едва ли дюжина душ поняла, не говоря уж о том, чтобы услышать его вопль и всё же наступающие ряды взорвались смехом, радостным ликованием, прогнавшим прочь всякие колебания, последние остатки сдержанности — и тут же сменившимся рёвом безумной ярости, охватившим целые народы.

Это началось так, как начинается всегда — с немногих нетерпеливых душ, в своём буйстве и бешенстве вырвавшихся из наступающих рядов и обогнавших остальных. Один галеот даже срывал с себя на бегу доспехи и одежду и, когда он, в конце концов, набросился на врага со своим упершимся в живот, изогнувшимся фаллосом, на нем уже не было ничего, кроме сапог.

Прочие присоединялись к нему, словно мотыльки, привлеченные светом славы. Ещё и ещё — некоторые, кидаясь спасать своих обезумевших братьев, другие же, отвечая зову внезапно пробудившегося голода, вдруг разверзшегося в их чреве, словно древняя, раскрывшая пасть дыра…

Убивай! Лишь в мыслях немногих из них билось это слово, но все они следовали сему ужасающему и нехитрому ходу событий. Убивай. Убивай! Передние ряды истончались, а затем исчезали. Командиры срывали глотки, силясь восстановить в своих отрядах хоть какое-то подобие порядка.

Но отбросив прочь последние остатки дисциплины, мужи Ордалии единым существом прянули на своих врагов. Их рты источали слюну.



Саубон проследовал за своим Святым Аспект-Императором в исполинскую тень Циворала. В ушах у него звенело.

— По всей видимости, они долго готовились к моему прибытию, — объяснил Келлхус, голос его всё также пренебрегал окружающим их грохотом. Чародейские гимны Лазоревок возносились в унисон, эхом отражаясь от горизонта. Однако, лишь его слова были слышны сейчас, без труда прорываясь сквозь шум настолько чудовищный, что казалось будто он становится основой, сутью любого слуха, непрекращаюшейся молотьбой, беспрестанными ударами, крушащими зубы и кости.

— До тех пор, пока не явился Не-Бог, — продолжал Келлхус, — они не могут рассчитывать одолеть меня напрямую…

Врата, ведущие внутрь цитадели, плотоядно скалились провалом черноты, будучи давным-давно разбитыми вдребезги и превращенными в зияющий в стене пролом. Северные бастионы поросли лишайником, а вьющиеся травы оплетали мощное укрепление целиком, карабкаясь вверх и цепляясь за торчащие балки. Древние строители не признавали раствора и вся крепость была просто-напросто сложена из громадных, подогнанных друг к другу каменных глыб. Стены вздымались концентрическими ярусами — три уровня, один над другим, каждый следующий уже и выше предыдущего, а также подвергшийся большему разрушению. Могучие бастионы, несущие на своей спине выщербленные руины, увенчанные, в свою очередь, грудой развалин.

Келлхус положил руку ему на плечо. Как всегда, это показалось Саубону странным, ибо всякий раз напоминало о том, что он высок ростом. Странным и приятным.

— Не бойся за мою безопасность, старый друг.

Саубон вытянул шею, стараясь разглядеть получше разрушенную, выщербленную верхушку цитадели, темнеющую на фоне яркого неба, ибо утро уже разгоралось.

— Здесь… — произнес Келлхус, бросая взгляд на циклопическое укрепление, — Обитель огромна и пронизывает всю гору целиком, но её ось, Великий Колодец Вири, находится прямо здесь, у нас под но…

Аспект-Император резко перевёл взгляд вниз — на лежащие в руинах врата. Из их пасти внезапно изверглись дюжины шранков и, размахивая клинками, бросились к ним. Исступлённое неистовство искажало и сминало их гладкие лица.

Саубон вздрогнул так, что его кости едва не вывернулись из суставов, столь велико было потрясение. Но Келлхус, шагнув вперёд, без каких-либо колебаний встретил натиск нечеловеческих тварей, бормоча заклинания в той же мере освещавшие землю под его ногами, в которой они изжевывали душу. Создания рванулись к нему, их бледная рыбья кожа и убогие доспехи загадочно темнели в полумраке. Но не успели они воздеть свои тесаки, как вровень со свистящими в воздухе остриями из их тел изверглись фонтаны и струи, тут же разлетевшиеся облачками лилового тумана. Десятки существ почти одновременно рухнули замертво, а сердца их ещё продолжали выплёвывать из их тел жизнь, орошая землю фиолетовой кровью.

Саубон мог лишь отупело стоять, как, собственно, и Гванвё, замершая рядом с ним.

— Препояшьтесь! — воззвал ко всему отряду Келлхус, — Ибо я собираюсь разворошить это осиное гнездо…

Он произнес слова, исторгнувшиеся светом, и чудесным образом переместился прямо в ярко синее небо над древней цитаделью.

Саубон продолжал стоять, потрясённо моргая. Хоть он и испытывал отвращение к преклонению, презирая себя, принужденного прежде стоять на коленях, со столь же яростной убежденностью, с какой сам он требовал этого от остальных, ныне экзальт-генерал просто дрожал от струящегося по его венам благоговения, признательности за чудо, происходящее прямо здесь и сейчас. Он стоял здесь, Уверовавший король Карасканда, оказавшийся в стенах прославленной в древних легендах крепости, воздвигнутой на руинах подземного города из легенд ещё более древних, стоял, взирая на живого Бога, поправшего небеса…

Анасуримбора Келлхуса, Святого Аспект-Императора.

И это поразило его, очевидная красота и значимость его жизни. А низкий, порочный уголок его души, согнувшись, гоготал над этим мигом с нескрываемым ликованием скупца. Какое значение могла иметь чья-то там ложность, раз это было истинным? В свете подобной мощи…

В свете подобной мощи!

Обернувшись, он увидел, что Мепиро, Богуяр, Скраул и остальные смеются — смеются потому, понял Саубон, что смеётся он. Разумеется, вопль Орды заглушал любые звуки, но их и не требовалось, чтобы суметь услышать всю радость и всю кровожадность посетившего их веселья. Они сумели узреть это — безумие осознания всех совершённых зверств, не только по случаю разделённых, но и жаждуемых, в единой мере и случившихся и содеянных по собственному желанию. Никогда прежде, казалось, Мир не являл столь свирепого и при этом обращенного ко всем им знамения. Лицо Богуяра даже вспыхнуло алым — знак, который мгновением раньше встревожил бы Саубона, но теперь показался ему лишь ещё одним поводом для веселья, добавленным к общей куче.

Экзальт-генерал взвыл, оставаясь чудесным образом неслышимым и безмолвным. Пелена висела над выщербленными стенами, словно чума, обретшая облик и плоть. Сладковатый аромат обугленных шранков витал в воздухе. Зной возбуждения натянул ткань саубоновых брюк, а взгляд его блуждал по Гванвё, хохотавшей столь же плотоядно, как и мужчины.

Мясо

Грохот волшебства порождал эхо, подобное громыханию валунов, кувыркающихся и катящихся вниз по железным желобам. Это должно было бы умерить веселье прибывшего на Плоту отряда, но они лишь удивлённо щурились и скалились, беззвучно улюлюкали и издавали одобрительные возгласы, наблюдая за тем, как тёмные монолиты, кувыркаясь, устремляются вверх, в небеса…

В этих чудесах было нечто большее, чем какое-то там доказательство. В них была мощь.



Множества. Умопомрачительные множества.

Умопомрачительные вспышки света.

Озираясь с точки, находящейся над вершиной горы Ингол, экзальт-магос Саккарис мог видеть эту мерзость почти целиком: раскинувшуюся подобно океану, сплетающуюся и закручивающуюся спиралями массу, производящую впечатление живого существа, громадного чудища, столь же невероятно огромного и ужасающего как кошмары из его Снов о Первом Апокалипсисе, монстра, объявшего и терзающего щупальцами своей ярости весь горный хребет.

Орду.

Когда Великая Ордалия шла обширными истыульскими степями, шранки предпочитали как бы обтекать Святое Воинство Воинств, расступаясь перед его фронтом и тревожа фланги. Но с тех пор, как Ордалия миновала Сваранул, существа не столько избегали их фронта, сколько попросту отвернулись от него. Их продвижение, как выразился математик Тусиллиан, заставляло Орду тяжеловесно катиться вдоль побережья Нелеоста огромной круговертью, состоящей из миллионов вопящих, ощетинившихся оружием тварей, и смещающейся на север, затем на запад, до столкновения с побережьем, после чего вновь начинающей сдвигаться на юг. Те, кто знал, как смотреть, могли даже увидеть механизм этого движения в перемещении Пелены. Некоторые считали, что эти явственные изменения в поведении просто отражают не менее очевидные изменения в характере местности, поскольку у тех шранков, что оказывались на берегу не было иной возможности, кроме как следовать за спинами своих бесноватых сородичей, а у оказавшихся в глубине суши попросту было больше вариантов для выбора направления. Другие же приписывали произошедшие перемены распространившемуся среди врагов знанию о том, что их едят. Если степень скученности определяла направление движения шранков, то именно фланг Воинства предоставлял им больше всего возможностей. Даже будучи теми развращенными тварями, которыми они были, шранки всё-таки умели общаться друг с другом. Быть может, именно распространившиеся среди них слухи заставили существ показать спины — ужас перед возможностью стать смазкой для человеческих глоток!

Хотя это преображение и сделало путь Ордалии менее опасным, оно также послужило всем напоминанием о том, что простота и примитивность шранков ни в коей мере не означает их предсказуемости — не в большей степени, чем наличие разума делает человека непредсказуемым.

— Орда должна лечь своим брюхом прямо в огонь, — сказал ему Святейший Аспект-император прошлой ночью. — Если её погонит какая-то другая угроза, если она вдруг двинется на восток — Ордалии предстоит тяжелый денёк.

Посему, экзальт-магос, стоявший на колдовском отражении высочайшей из вершин Ингола, в большей степени занимался сейчас изучением битвы, нежели самой битвой. Годы ещё не притупили его взора и поэтому он, по большей части, просто всматривался в происходящее, создавая обзорные Линзы лишь для устранения иногда возникавших неопределённостей. Он наблюдал как копошатся и сливаются воедино массы Орды до самых пределов его зрения, ограниченного погребальной завесой Пелены. И, учитывая время, проведённое им за Жатвой, он мог даже представить сколь необъятны множества, кочующие за её границей. Наполовину при помощи догадок, а наполовину за счёт мельком увиденных деталей, он сумел проследить за отдаленным северным рогом — выступом Орды, который, упершись в реку Сурса, начал, подобно медленно изгибающемуся гвоздю, выворачиваться назад. Что ещё важнее, он заметил, как массы находящиеся на востоке, втянулись внутрь себя, сложившись в нечто вроде огромного, чёрного эллипса, замаравшего равнину Эренго безобразным пятном прямо у подножия гор.

И возрадовался, поняв, что хотя бы шранки ведут себя согласно повелениям его Спасителя.

В отличие от людей.



Они были словно жнецы на тучных полях, светловолосые сыны Кепалора. Плотные массы тощих расступались перед ними, оставляя лишь чересчур слабых или неудачливых, которых в своём продвижении всадники пронзали и били, как бьют острогой рыбу. Перед ними, а теперь уже и позади них, ярились толпы, шранки визжали, сжимаясь в подобии ужаса, рвали сородичей когтями, силясь бежать прочь от пустого, безучастного взора кепалоров.

Сам Вака первым потерял свою лошадь на этой коварной земле. Они оба рухнули наземь, растянувшись, словно упавшая на стол вялая ладонь, и, на мгновение, нечеловеческая паника, бурлящая по краям образовавшейся вокруг него пустоты, утихла. Перемазанный лиловой кровью, князь-вождь поднялся с земли, без шлема и с опущенной головой, его льняные волосы покачивались перепутанными, сбившимися в колтуны прядями. Картина разрушения и разорения простиралась, начинаясь прямо от его ног. Его изувеченная лошадь пиналась и брыкалась, катаясь по земле у него за спиной. Его неповрежденные и незапятнанные нимилевые латы мерцали, переливаясь в солнечном свете. Взгляд Сибавула, когда он раскрыл глаза, не столько сосредоточился на происходящем с ним рядом, сколько, казалось, пронзал и поглощал дали. Его свалявшиеся в колтуны волосы образовали подобие клетки, прутья которой, спускаясь вдоль лба, несуразно переплелись с бородой. С ничего не выражавшим лицом, он вытянул из ножен палаш своего отца и бросился на бледнокожих созданий, что тут же вздыбились волнами, пытаясь бежать прочь от укоренившегося в нем ужасающего Аспекта.

От Тени Вреолета.

Находившимся высоко в горах адептам Мисунай всадники казались каким-то странным разрушительным явлением, распространяющимся по шранчьему морю безо всякой на то причины — магией — но творимой безо всяких затрат и последствий. Их невозможный натиск казался таким же предостережением, как и их триумф. Но мужам Ордалии, затаившим дыхание от постигшего их осознания, кепалоры представлялись никем иным, как орудиями Бога, а производимое ими опустошение нисхождением давно ожидаемой Благодати, вознаграждением за все их страдания. Их чудесный натиск не мог быть ничем иным, кроме как гремящим гласом Небес.

Сам Бог предоставил тощих их гневу!

Искрошённые отроги Уроккаса становились возле Мантигола всё более крутыми и отвесными, кроме того, возносившийся всё выше и выше горный кряж, в той же мере всё ближе придвигался к Туманному морю. Независимо от того снизу смотреть или сверху, отовсюду можно было узреть содрогающуюся Орду, простёршуюся вдоль сокращающейся, по мере движения на запад, береговой линии; курящиеся дымами вершины; скалы, искрящиеся сотнями колдовских устроений, и, наконец, блистающую серебром клинков и доспехов Великую Ордалию, надвигающуюся с востока, словно высыпавшаяся из горы сокровищница дракона. И напор людей Кругораспятия был столь исступленным и неистовым, что некоторые из них вырывались далеко вперед из рядов своих братьев и поодиночке вламывались в шранчьи толпы, крутясь и размахивая оружием. Большинство этих душ были вырезаны в первые же мгновения, ибо шранки не мешкали, колеблясь как люди меж страхом и яростью. И все до одного они умерли, успев лишь изумиться, прежде чем, быть изрубленными и низвергнутыми во тьму, задыхаясь от резанных или колотых ран.

Вихрем явилась смерть.

Сыны человеческие обрушились на палево-бледную нечисть сперва ревущими волнами, а затем всей своей массой, лица их пылали от усилий и жажды убийства, чресла же пылали жаждой иной. Шранки отвечали яростью на ярость, но блистающее Воинство рычало, бушевало и било, словно целиком состоя из одержимых, а из человеческих ртов клочьями вылетала пена. Полоску берега огромной лентой теснящихся и сплетающихся тел обуяла бешеная схватка, больше напоминавшая бойню, нежели битву. Хрип, рёв и грохот. Раскалывающиеся щиты. Ломающиеся клинки. Вскинутые в попытке защитится паучьи руки. Мужи Ордалии кололи копьями в щели грубых доспехов, раскалывали головы, опрокидывали вопящих шранков на землю и, ликующе рыча, заливали лиловыми потоками чистую лазурь этого ясного утра.

Люди Юга обрушились на смешавшиеся вражьи ряды. Какая бы решимость прежде не владела шранками, перед их натиском она испарилась. Маслянистые глаза закатывались вверх. Скрежетали сросшиеся пластинами зубы. Бешеное стремление убивать сменилось не менее бешеным стремлением бежать и спасаться. Кланы бросались друг на друга, тупая паника охватила области, оказавшиеся зажатыми меж кепалорами и необоримыми тысячами, что следовали по их стопам. Люди торжествующе кричали, прорубая себе путь сквозь ярящиеся толпы, резали, кололи, расплющивали нечестивых, лишенных душ тварей. Вспышки колдовского света сжигали тех тощих, что пытались удрать от ярости Ордалии, забравшись на скалы и вершины Мантигола. Прибой забирал тех, что бросались в море, создавая целые ковры из утопленников, разбивая шранков о скалы или выбрасывая их обратно на берег.

Вака и его кепалоры продолжали продвигаться сквозь вопящие пространства, сея смятение, которое мужи Ордалии, следовавшие за ними, пожинали будто пшеницу или просо.

То тут, то там, в образовавшихся на поле битвы пустотах, самые опустившиеся из них терзали ещё подёргивающиеся туши врагов, пожирая кусками сырое мясо и жадно лакая лиловую кровь, словно псы, пристроившиеся у канавы возле какой-нибудь бойни.

Судьи предавали казни лишь тех из них, кого обнаруживали совокупляющимися с шранчьими телами.



Адепты защищали сами небеса или то, что ими казалось. Никогда ещё не видывал Мир подобной битвы — растянувшийся тонкой нитью отряд из всего лишь тысячи людей — некогда проклинаемых Немногих — защищающий горный кряж от безумного натиска тысячи тысяч шранков. Стоило существам, остававшимся на побережье, поддаться напору мужей Ордалии, как все неисчислимые полчища тварей, от которых почернела равнина Эренго, немедленно хлынули на вершины и перевалы Уроккаса, во множестве и с яростью, затмевавшими всё, что доводилось до сих пор видеть адептам. Казалось, что существа каким-то образом знали о бедственном положении своих собратьев, находившихся по южную сторону хребта, и понимали какое разорение и погибель они могут обрушить на головы не ожидающей этого Ордалии.

Тройки колдунов, возглашая Напевы, повисли над перевалами, расположились на скальных выступах, сторожа подходящие для подъема склоны, охраняли все горные тропы. Самые решительные из них заняли позиции, без конца засыпавшиеся чёрными стрелами; окружённые потоками извергающихся смертоносных заклинаний, точно лепестками, чародеи эти казались цветами, выросшими прямо на вздыбившихся до неба утёсах. Прочие же, устроившись на более отдалённых и более выгодных с точки зрения безопасности позиций, несли врагам истребление прямо оттуда, пользуясь преимуществами доступных им заклинаний. Снова и снова вздымались волнами толпы нечисти, яростно визжащие, подпрыгивающие и карабкающиеся, царапающиеся и источающие слюну.

Поначалу маги южных Школ оставляли самые отвесные скалы и крутые обрывы неприкрытыми, но теперь они обнаружили, что мерзость взбирается на утёсы и там, цепляясь за щели в камнях и повисая на обрывистых склонах, будто роящиеся зимой пчелы. Один из колдунов сломал себе шею, а двое сильно повредили спины в поспешных попытках прикрыть эти бреши, а в итоге ослабленными оказались прочие позиции. Ещё два чародея погибли из-за внезапного головокружения, сделав неосторожный шаг вслед за ускользавшей из под ног, как им показалось, поверхностью.

Шранки бросались на штурм, врываясь в расселины и ущелья, пробираясь через трещины и разломы, карабкаясь вверх по усыпанными каменной крошкой склонам. Но повсюду их охватывало всепожирающее пламя, били спутанные цепи молний, обезглавливали росчерки света. Кланы за кланами устремлялись вверх, то пытаясь протиснуться меж громоздящихся утёсов, то атакуя высоты… лишь для того, чтобы исчезнуть в вихре вспышек и потоках огня.

Экзальт-магос не тешил себя иллюзиями. Смешавшиеся там внизу, на побережье, ряды Ордалии, означали, что последствия неудачи станут катастрофическими. Саккарису довелось поучаствовать в сражении у Ирсулора и даже пережить случившееся там трагическое несчастье и, посему, он знал, что произойдёт, если шранки всё же пробьются.

Он направлял дополнительные силы на каждую из вершин согласно постоянно меняющимся оценкам текущей угрозы. Экзальт-магос с самого начала прочно удерживал Ингол, по необходимости отправляя тех адептов Завета, кого сумел сохранить в резерве, на сложные участки. Величайшим из испытаний стал Олорег, представлявший из себя скорее руины горы, нежели собственно гору. Саккарис даже перенёс свою ставку на Мантигол, поскольку высота этой горы позволяла лучше оценивать обстановку в той части хребта, где возникали постоянные кризисы. Он собственными глазами узрел слепую хитрость Орды — то, как она, устремившись сквозь Эренго на запад, втискивала всё новые и новые ярящиеся тысячи прямо в расколотую пасть Олорега — в их самое уязвимое место. И вскоре аж половина адептов Завета уже защищала обломанные зубья Олорега бок о бок с Энхору и Имперским Сайком. Алые волны вздымались ныне рядом с тёмными. Сверкающие гностические Абстракции ввинчивались в мрачные образы зловещих Аналогий. Драконьи головы изрыгали пламя меж росчерками Ткачей Сирро. Тучи стрел — бесполезных против Оберегов — со стуком бились о голые камни и усыпанные щебнем склоны. Рушились в пропасти целые утёсы, осыпались вдоль склонов лавины из окровавленных камней и щебня. Устремлявшиеся вверх приливные волны мерзости встречал яростный свет, рассекая и поглощая их, пронзая и разрывая на части. Истреблялись целые поля гомонящей нечисти, тела их охватывало сияющее пламя.

Узревшие это адепты Трех Морей, не отрываясь от своего тяжкого труда, кричали и, хватаясь за животы, заходились гогочущим смехом, хоть усталость уже и давила на их плечи. Они вели себя словно дети, сжигающие лупами насекомых, или, яростно хохоча, топчущие их ногами, эти старики, сперва выкашливавшие колдовские словеса, а затем, склонившись, разглядывавшие принесенное ими опустошение, будто кучка развратников, сгорбившихся над запретными картинками. Но нечто безумное и яростное всё больше и больше проникало в их громыхающие песнопения, непристойное варварство, никак не сочетавшееся, казалось, с давно настигшим их изнеможением.

Наиболее утомившимся могло было быть дозволено какое-то время отдохнуть в одной из ставок, смочив водой охрипшее горло и наложив целебный бальзам на ожоги. Отдыхая, они рассматривали своих висящих над пустотой братьев — плюющиеся огнём пылинки, парящие над соседними вершинами. Тяжело дыша, они вдыхали оскверненный воздух и, даже с закрытыми глазами, видели на своих веках искры — следы ослепительных вспышек. Они слышали, даже сквозь оглушающий визг, слова знакомых Напевов — шипящий свист и грохот колдовства, столь же древнего, сколь и смертоносного. Изумлённо тараща глаза, они, не смотря на все свои знания, поражались тому, что горы могут вдруг облачиться в одеяния из ожившего света, а тела их врагов могут громоздится столь чудовищными грудами, что, жмущиеся к утёсам и пикам Уроккаса кучи трупов будут казаться почерневшими деснами, из которых торчат обуглившиеся в пламени зубы…

И они удивлялись, что сумели зайти так далеко.

Первым это заметил адепт Завета по имени Нюм, находившийся в покинутой ставке Саккариса на Инголе. Ещё мальчишкой Нюм гордился остротой зрения — он даже мечтал стать когда-нибудь лучником, до тех самых пор, пока его не забрали в Атьерс. Он взмахнул рукой, привлекая внимание товарищей и, убедившись, что они обратили внимание на его усилия, указал куда-то за пределы всех забитых мертвечиной окрестностей и далей. Но они пока что видели лишь нечто, парящее высоко в небесах и кружащее над копошащимся пятном Орды.

Чародейские линзы заскрежетали у ног.



Разворачивавшаяся перед его глазами бойня опустошала сердце в той же мере, в какой и разум, но терзался он не по причине жалости или сострадания, а лишь из-за невероятных масштабов происходящего смертоубийства. Даже жизни, представляющиеся не имеющими никакого значения, могут выворачивать наизнанку душу, когда становятся холмами из трупов.

Это же шранки! Отчего же он не чувствует радости — нет, нутряного восторга — как все остальные?

Оттого, что ему известна истина?

Пройас и Кайютас во главе отряда, состоящего из штабных офицеров и ординарцев находились высоко на южных склонах, откуда могли во всех подробностях рассмотреть сверкающую громаду Ордалии надвигающуюся узловатым ковром на раскинувшиеся ниже пространства. Люди, шагающие плечом к плечу и спаянные такой выучкой, что кажутся навязанными вдоль одной веревки узлами. Линия! — без конца вопили во время тренировок имперские инструкторы, — Каре! Понятия эти были единственными, считавшимися в битве по-настоящему священными и стоящими любой принесённой жертвы. Удержи Линию, сохрани Каре и всё остальное, имеющее ценность и оставшееся за пределами битвы, тоже будет спасено: будь то твоя жена или твой король, твой сын или твой пророк. Умри, храня Линию — и будешь Спасён, ибо Гилгаоль столь же щедр, сколь и безжалостен.

Попытка же оставить Линию грозила Проклятием.

В ходе каждого из предшествующих сражений с Ордой люди следовали этим правилам и верили в них. Даже во время ужаса Ирсулора, врагам, во всяком случае по словам Саккариса, пришлось буквально завалить своими телами их упершиеся боевые порядки, поглотить и переварить их, словно куски жесткого, неподатливого мяса. Все минувшие годы, на всех советах, где генералы занимались планированием этой кампании, именно стойкость войск признавалась самым главным вопросом, наиважнейшей из всех прочих озабоченностей, кроме, разве что, снабжения. Они читали и перечитывали Священные Саги, штудировали уцелевшие фрагменты древних летописей, даже изучали отчёты Завета о Снах Сесватхи, пытаясь постичь, каковы были народы и государства, пришедшие на смену тем, что погибли под пятой Мог-Фарау во дни Ранней Древности.

Стойкость. Не хитрость. Не чародейская мощь. Не считая капризов Шлюхи, не считая слепого везения, именно стойкость — дисциплина — отличала и отделяла выживших от погибших.

Та самая, что исчезала и растворялась прямо на глазах у Пройаса, с ужасом взирающего на происходящее.

Процесс этот казался чем-то вроде наблюдения за брошенной в огонь восковой картиной — огромным полотном, изображающим идеально ровные, не считая изъянов местности, боевые порядки, которое вдруг прогибается, плывет, а потом растекается, будто растопленное масло. Вновь и вновь он ожесточённо жестикулировал — ибо никакой отдельный человеческий голос не мог быть услышан — приказывая, чтобы рога трубили сигнал прекратить атаку. Он махал руками, словно безумец, до тех пор, пока Кайютас не схватил его за левое предплечье. Всё это уязвило его — и та степень подобия Келлхусу, что он увидел в увещевающем взгляде имперского принца… и это его напоминание о том, что ничто не делает человека настолько слепым к будущему, чем возмущение по поводу уже оставшегося в прошлом… и пришедшее вдруг осознание, что он стал одним из тех, кому требуются подобные напоминания.

Они спешно двинулись вдоль одного из множества отрогов Мантигола, спотыкаясь о целые пласты искромсанных шранчьих трупов. В воздухе витал запах соли, хотя до моря было в любом случае далеко — неважно собираешься ты осторожно спускаться или лететь вниз головой. Прямо под ними змея исполинской колонны, дрожа и пульсируя, ползла вперёд без какого-либо порядка или строя — огромный эллипс, состоящий из невообразимого множества потерявших даже подобие дисциплины людей. Поле битвы простиралось перед ними, насыпи перемежались с оврагами и низинами и тянулись вдоль изгибающегося побережья до самого горизонта. Мёртвые шранки устилали всё вокруг, кроме самых отвесных склонов. Колдовские огни озаряли горы, начиная от самых вершин. Там же виднелись миниатюрные фигурки, висящие, покачиваясь, над дрожащими тенями и струящимися потоками света. Впереди, на расколотой седловине Олорега, словно на поверхности накренившегося стола, бушевала битва — топтались огромные, вздымающиеся массы, окутанные клубами пыли. Люди, смешавшиеся с неисчислимыми множествами погани, и в своей кровожадности ставшие от неё неотличимыми.

Могучие звери, явившиеся, чтобы покончить со своими более мелкими сородичами.

Острая боль, терзавшая пройасово сердце, рванулась вверх, сжав ему глотку.

Кайютас положил руку ему на плечо и, вытянув свой длинный палец, указал куда-то в направлении окутавшей горизонт голубоватой дымки. И экзальт-генерал увидел крепость Даглиаш, скорчившуюся будто дохлый паук на обезглавленных плечах Антерега. Узрел сверкание далёкого колдовства и длинный шлейф то ли дыма, то ли пыли, взметающихся вверх, словно опиумный дым, выдуваемый губами самой земли из её собственного нутра.

Келлхус, понял он.

Он смахнул прочь сдавившие его горло пальцы — эту мучительную хватку, лишавшую его остатков самообладания…

Этот миг не был для Пройаса внове, ибо он сталкивался с подобным почти в каждом своём сражении. Миг, заставляющий каждого генерала предпринимать всё возможное, чтобы не допустить его…

Миг беспомощности. Когда события начинают происходить быстрее, чем вообще успеваешь что-то сказать.



Древнюю крепость осыпало обломками. Саубон и его дружинники в возбуждении толпились с внешней стороны Циворала, величайшей из твердынь Даглиаш и, запрокинув голову, взирали на своего Спасителя.Келлхус парил высоко в небе, исторгая песнопениями мысли, которых никто из смертных не смог бы постичь. Его лоб, борода и щёки сияли белым пламенем невозможных смыслов, руки его распахнулись, словно Аспект-Император пытался поймать прыгнувшую в его объятия любимую. Они наблюдали за тем как древний, чёрный бастион крошится под напором разъедающего его светоносного вихря, а обломки, выписывая кривые, разлетаются по небу, дождём выпадая там, где повелел их всемогущий Господин и Пророк.

После стольких лет, проведённых в сражениях бок о бок с Келлхусом, Саубону было хорошо известно звучание его чародейского голоса: сразу и низкого и поразительно звонкого, как если бы два разных человека одновременно пели одними устами, ведя друг с другом какую-то странную войну. И глас его, звуча, как и все чародейские Напевы словно бы ниоткуда, казался при этом сразу как бы и более отдалённым и более близким. Саубону достаточно было взглянуть на Гванвё, чтобы увидеть благоговейный страх, что вызывал этот факт у Немногих, и понять, что, не смотря на все его попытки отрицать это, он — нечто большее, чем они. Он — Шаман стародавних дней, один из тех, кого столь яростно анафемствует Бивень. И колдун и Пророк…

Признательность и ликование двумя крыльями трепетали в его душе. Такая несравненная мощь! Мощь, способная выкорчевать и выбросить одно из самых грозных мест в этом Мире — легендарную цитадель. Гордость обуревала его, яростное тщеславие, сделавшее его надменным, недвижимым и болящим…

Ибо сие действо, более чем что-либо другое, указывало на сущность, значение того, что значит принадлежать ему — это было подчинение, наделявшее силой и властью, низкопоклонство, возносящее в короли.

Келлхус творил Напевы не в одиночестве. Лазоревки, заняв позиции возле лишенных зубцов парапетов исполинских стен, вторили ему, колыхаясь в воздухе, подобно окруженным золотыми щупальцами морским анемонам. Хотя Саубон мог видеть лишь немногих из них, столь высоки были бастионы Рибаррала, он мог слышать их численность в пронзительном хоре песнопений и отзвуках учиняемой ими резни, перекрывающих даже оглушительный рёв Орды. Келлхус гремел голосом глубоким, как сама земля, наделённым интонациями, подобными отдалённой драконьей схватке, а Свайали вплетали в этот всеразрущающий грохот свои причудливые мотивы, внося в него звонкие ноты.

Вот они — единственные подлинные псалмы, понял Уверовавший король Карасканда…

Также как крепость Даглиаш была единственным подлинным храмом.

Он схватит Пройаса за руку, когда увидит его, схватит так крепко, что тот сморщится и не сможет даже разжать тиски его рук! Он не выпустит его и расскажет о том, чему становится свидетелем вот в этот самый миг — прямо сейчас — и, что ещё важнее, объяснит ему то, что ныне постиг. Он заставит этого дурачка увидеть всю суть той воистину бабской слабости, что осквернила его сердце — этой его нелепой тоски по всему простому, чистому и ясному…

Да! Бог был пауком!

Но и люди, как они есть — пауки тоже.

Всё вокруг, — крикнет он ему, — всё жрёт!

Циворал, прославленное Сердце-в-Броне, твердыня твердынь, осыпалась в небо прямо у него на глазах. Это было похоже на лезвие, постепенно обрезающее цитадель со всех сторон, но вот только булыжники и куски кладки вместо того, чтобы отвесно рухнуть вниз, взмывали вверх и вовне, прежде чем пролиться неслышимым в этом адском шуме каменным дождём на двор крепости. И он наблюдал как ест его Господин и Пророк, наблюдал до тех самых пор, пока не исчезли, словно вырванные с корнями зубы, даже циклопические камни фундамента, кувыркаясь рухнувшие в Небеса — до тех самых пор, пока могучая цитадель Циворал попросту не перестала быть. Гванвё схватила его рукой за окольчуженое запястье, но он не смог понять чувства, отразившиеся на её лице, не говоря уж о том, чтобы услышать её слова…

Оглянувшись, он увидел это — огромную круглую яму в гранитной скале, легендарный Колодец Вири. Циворал, при всей своей циклопической необъятности, была не более чем коркой, струпом, наросшим поверх глубочайшей раны… как и сами люди, возможно. Святой Аспект-Император не прекратил своих усилий; никакая пауза или уродливый стык не вкрались в его обволакивающую Сущее песнь. Поток отшвыриваемых в сторону обломков, достигнув уровня земли, просто продолжился, так что теперь древний зев пролома казалось извергал наружу когда-то задушившие его руины, выплёвывая в небо громадные, черные гейзеры. Дыхание Саубона перехватило от радостного возбуждения, чувства, что он будто парит над стремительным и мощным речным потоком.

Головокружение. Им показалось, что земля поплыла у них под ногами, но затем она и в самом деле задрожала от гулких ударов. И король Саубон вдруг понял, что смеется, выставив наружу зубы на манер гиены. Мясо, грядет Мясо, — знал он с той разновидностью беспечного осознания, что свойственна пьяницам и свидетелям катастрофы. Гванвё всё ещё держала его за руку. Неожиданное желание оттрахать ведьму переполнило его мятущиеся чувства. Он предпочитал избегать сильных женщин, но цвет её волос был таким редким…

Вместе они наблюдали за тем как взметаются вверх огромные, переломанные кости Ногараль, кажущиеся чем-то, лишь немногим большим нежели тени, скользящие меж потоков пыли и менее крупных обломков. Аспект-Император плыл наверху в лучах утреннего солнца. Убеждённость отчётливо пульсировала в крови Уверовавшего короля.

Как может Бог, заслуживающий поклонения, быть слабым?

Сила. Сила — вот Знак сверхъестественного превосходства. И какое имеет значение дьявольское оно, божественное или даже смертное.

Пока оно превосходство.



Могила, разграбленная, чтобы обустроить другую могилу. Дрожь, пробегающая по океанам камня.

Скользят и змеятся по стенам трещины — одна древнее другой. Дождь из пыли струится с потолков.

Никоторые из чертогов рушатся — будь то скромные или величавые, своды их обваливалются, а отчаянные вопли и мелкая, бархатистая пыль, струясь, проникают во все бесконечно ветвящиеся подземные пустоты.

И звери били себя по щекам, чтобы заставить свои уродливые глаза слезиться. Заунывный лающий вой умирающих преследовал, давил на все их тысячи, тревожно толпящиеся в темной глубине ветвящихся коридоров. Муки и ярость немного унимались, если из глаз текла мокрота и когда они мычали и ревели своими слоновьими легкими.

Где же Древние Отцы?



Оно плыло сквозь охряное марево, описывая круги над бурлящими предгорьями Эренго. Видение, калечащее разум и мысли, вызывающее оцепенение, растекающееся по внутренностям и членам, словно струящийся дым…

Саккарис, раздираемый противоречивыми чувствами, стоял возле созданной им колдовской Линзы одновременно и поражаясь, будучи не в силах поверить представшему перед его глазами, и ужасаясь, ибо всё это уже являлось ему во Снах. Образ, видневшийся в Линзе, опустился чуть ниже, тут же уменьшившись в размерах, но затем, описав круг, вновь разросся, став совершенно отчётливым: тёмные, рваные очертания, вялые, подёргивающиеся когти, шершавые крылья, ловящие потоки ветра…

Образ, заставивший старые шрамы чесаться и ныть. Инхорой. Кости огромного черепа, проступающие сквозь кишечного цвета кожу и ещё один, меньший по размеру, череп, зажатый в раскрытых челюстях более крупного…

Нечестивый Ауранг, Предводитель древнего Полчища.

И никто иной.

Подобно всякому стервятнику, он тяжело парил в небесах, взмывая в порывах ветра. Он внушал эмоции, более сильные, нежели просто отвращение. Сам вид его повергал в смятение и не только потому, что кожа его выглядела, словно елозящие по телу кости, в нем было нечто — возможно, какое-то ощущение гниения или порчи, возникавшее при взгляде на эту палево-бледную кожу, или, быть может, какая-то странность в его движениях — вызывавшее тошноту, и некое тревожное, хоть и ускользающее от обыденного восприятия, чувство. Скользя на север, чудовище внимательно всматривалось в кишащую под ним бессчетную мерзость, а затем, развернувшись на юг, воззрилось на бастионы Уроккаса — на груды исходящих чёрным дымом трупов, вспышки смертоносного света и Саккариса, наблюдающего за ним с вершины Мантигола.

Рот инхороя даже явственно произнес какие-то глумливые слова.

Экзальт-магос был обязан сообщить о случившемся своему Господину и Пророку. Вместе с остальными предводителями Ордалии он провел не одну стражу, обсуждая возможность возникновения такого рода непредвиденных обстоятельств. Они сошлись на том, что самая серьёзная угроза для Воинства Воинств в предстоящей битве заключается в характере развертывания Школ. Единожды рассеявшись по вершинам и отрогам Уроккаса, они вынуждены будут там и оставаться до самого конца сражения, чтобы не дать Орде возможности обрушиться сверху на неприкрытый фланг Ордалии и сбросить её в море. Это, в свою очередь, означало, что Консульт, который в иных обстоятельствах не мог надеяться на то, чтобы суметь превозмочь колдовскую мощь Школ, теперь мог игнорировать шанс их непосредственного вмешательства и обратить всю свою силу или своё коварство на какое-либо другое уязвимое место. А, как довелось Саккарису убедиться в Ирсулоре, единственной бреши могло оказаться достаточно для их полнейшего разгрома.

— Они явятся, — предупреждал Келлхус, — они не откажутся от той мощи, что собою представляет Орда и той угрозы, которой она является для нашей миссии. Нечестивый Консульт вмешается. Наконец, братья, вы столкнётесь с нашим врагом во плоти, сразитесь с Причиной, что движет вами.

Слова, обратившие их сердца в кулаки!

По крайней мере тогда. И сейчас Саккарису достаточно было повернуться, чтобы узреть Даглиаш и белое сияние, исходившее от его Господина и Пророка, обтачивающего темнеющие руины. Он мог бы отправить весть ему или кому-то из своих собратьев — великих магистров… но не сделал этого.

Несмотря на всю свою мощь и знания, он в той же мере был человеком Кругораспятия, как и все прочие. И, подобно им, остро ощущал некие перемены в уместности, вытекавшие из смены места их пребывания и изменения господствующих сил. Память о доме истончалась в его сознании, становясь чем-то, лишь ненамного большим, нежели тусклая искорка или замаравшая страницу клякса. Долгое время они шли сумеречными областями, где не было иной власти, кроме власти жестокости. Но сейчас… сейчас они явились прямо к стану своего вечного, непримиримого врага. И здесь… здесь земля отзывалась воле более злобной, более чудовищной и ужасающей, нежели любая другая известная этому Миру. Великая Ордалия стояла на самом пороге Голготеррата — прямо у его внешних ворот.

И дикость разгоралась внутри экзальт-магоса также, как и в душах прочих мужей Воинства. Пробудившаяся тьма.

Ибо он, как и все остальные, не избежал причащения Мясом.

На вершине Мантигола, глядя на беснующиеся равнины, Апперенс Саккарис хохотал, не заботясь о том, что соратники обеспокоенно поглядывают на него. Экзальт-магос заходился смехом, в котором звучал голос, что этот Мир не слышал уже два тысячелетия…

Ауранг… Ауранг! Мерзкая бестия. Старый враг.

Ну наконец-то.



Поначалу Пройас со своей свитой старался держаться повыше, чтобы иметь возможность обозревать всё Святое Воинство целиком, но решение это оказалось ошибочным, особенно с учётом того, что склоны вздымались всё круче, становясь при этом всё сильнее изрезанными трещинами и разломами. Катастрофа, которой так опасался Пройас, всё не наступала. Даже изнурённые быстрым бегом, даже стиснутые в ослепшие толпы, мужи Ордалии были неудержимы. Всесокрушающий прилив охватывал бурлящие шранчьи массы, поглощая их и оставляя на своём пути целые поля, растоптанных и залитых лиловой кровью тел. Как отдельные люди, они ревели, кромсали и молотили врагов, но как множество они …потребляли, не столько обращая врагов в бегство, сколько не позволяя им ускользнуть. Пройас потерял троих из своей свиты, пытаясь спешно продвигаться вперёд, ибо единственное, что он мог сделать — так это оказаться в нужном месте в тот миг, когда сей стремительный напор в конце концов неизбежно угаснет. И тогда он направился вниз — к побережью, направляя лошадей прочь с переполненных толпами склонов.

Добравшись, наконец, до залитой кровью береговой линии, он погнал своего коня на запад, надеясь, что Кайютас и остальные поспевают за ним. Он едва не кричал от облегчения, столь свежим и чистым был морской бриз. Само же море оказалось загрязненным и замаранным именно в той мере, в какой этого и следовало ожидать. Бледные конечности, колыхались в перекатывающихся бурунах, отступающие назад волны играли в серебрящихся лучах солнца чёрными отблесками, а остающиеся на линии прибоя лужицы являли взгляду свой лиловый оттенок. Дохлые шранки качались на волнах, сталкиваясь друг с другом и превращая прибрежные воды в какую-то вязкую массу. Прибой швырял и закручивал туши в омерзительные водовороты, почти целиком состоящие из гладкой, поблёскивающей кожи и маслянистой пены. Зрелище было каким-то дурманящим — лица утопленников, поднимающиеся из мутных глубин и виднеющиеся сквозь мерцающую на поверхности плёнку, волны, накатывающие и плещущие, отступающие назад и вздымающиеся, накатывающие и плещущие…

Узкая прибрежная полоса благодаря прибою оказалась относительно чистой, позволив его крепкой маленькой лошадке беспрепятственно мчаться вдоль песчаных отмелей, лишь иногда перескакивая через лежащие тут и там тела.

Касание ветра взъерошило его бороду, а внутри него что-то пустилось вдруг вскачь.

Рядом, на растрескавшихся склонах Уроккаса, словно на вздымающихся стенках гигантской чаши, сыны человеческие забивали и свежевали сынов нин'джанджиновых.

Анасуримбор Келлхус же, будучи не более, чем отдаленной мерцающей искоркой, недвижимой как путеводная звезда, лезвием ножа, слишком тонкого, чтобы его можно было увидеть, взрезал извергавшую чернеющий шлейф глубину.



Экзальт-магос шел с одной вершины на другую, чувствуя как желудок его подбирается к горлу, ибо путь великого магистра лежал к поверхности, простирающейся далеко внизу. Он спускался по лестнице из горных вершин, следуя колдовским отражениям утёсов и пиков Мантигола, не обращая внимания на своих парящих в воздухе братьев, пронизывающих порученные им участки склонов нитями, сотканными из света и смерти. Он миновал их, покрывая дюжину локтей каждым шагом, держал путь мимо груд мертвецов и устилающих горные склоны ковров, целиком состоящих из лежащих вповалку дымящихся трупов, продвигался вперёд, обходя целые ущелья, забитые обуглившейся плотью.

Так спустился с горы великий магистр Завета, озаренная собственным светом мраморная фигура, шествующая над пространствами, переполненными тьмою и изголодавшимися тварями — макушками, гладкими словно жемчуг, жадно тянущимися к нему лапами, яростно клацающими челюстями. Они возмущенно визжали, царапая его недоступный их ярости лик когтями, осыпая его бесчисленными стрелами и дротиками, так, что тем, кто в ужасе наблюдал за всем этим с гор, он казался магнитом, притягивающим к себе железную стружку чёрными, лохматыми облаками.

Но Саккарис не чувствовал тревоги. Но и не наслаждался ликующим весельем, обычно свойственным тем, кто сумел безнаказанным и невредимым миновать сборище корчащихся от ненависти врагов. Вместо этого он самими своими костями ощущал своего рода успокоение, легкость дыхания, присущую человеку, пробудившемуся, не ощущая гнёта хоть сколь-нибудь значимых тревог и забот. Однажды это случится именно так, осознала истончающаяся часть его души. Однажды один-единственный человек, единственный Выживший, будет блуждать в одиночестве по миру, полному дыма и бездушной ярости.

И он, умалившись, ступил в эту зараженную тлетворной пагубой безмерность. Шагнул в кишащие непристойностями глубины Орды.

Одинокая фигура. Драгоценный сияющий светоч.



Будь то сыновья жестокого старика Эриета или же его соратники — Уверовавшие короли, Саубон всегда отличался от своих братьев. Сколько он себя помнил, ему никогда не удавалось кому-то… принадлежать… По крайней мере, не в том смысле, в котором прочие люди — вроде Пройаса — казались на это способными. Его проклятие не было проклятием человека неуклюжего или испуганного, уклоняющегося от товарищества из-за того, что остальные наказали бы его недостатком благосклонности. И не проклятием человека учёного, которому известно чересчур многое, чтобы суметь позволить невежеству заполнить промежуток между несхожими сердцами. И уж тем более оно не было проклятием человека отчаявшегося, который раз за разом протягивал людям руку, лишь для того, чтобы видеть обращенные к нему спины.

Нет. Его проклятие было проклятием гордыни, проклятием высокомерия.

Он не был напыщенным. И не вёл себя подобно этому мерзавцу Икурею Конфасу, который и вздохнуть не мог, не поглумившись над кем-нибудь. Нет. Он был рожден, ощущая зов, жажду, не присущую прочим, но для него самого — яростную и ненасытную, пронизывающую само его существо. Но предмет его желаний не отражался в начищенном серебре. Величие — вот то, чего он всегда жаждал добиться

И он зарыдал, когда Келлхус сказал ему об этом на сешарибских равнинах. «Я вознес тебя над остальными», — произнес его Господин и Пророк, — «потому что ты это ты…»

Человек, у которого никогда не получалось по-настоящему склониться перед кем или чем бы то ни было.

Всё это время, склоняя голову в молитвах, он на самом деле не смог бы произнести ни одной из них, он выстаивал торжественные церемонии, которые едва выносил — не говоря уж о празднествах, и убивал сотни и тысячи людей ради веры, которую считал вещью скорее выгодной, нежели убедительной…

И лишь сейчас неподдельно упасть на колени? Здесь? Обглоданная временем крепость Даглиаш стала для него подлинным Храмом, а соскабливающий мясо с костей вой Орды — жреческим хором. Он испытывал неистовое благоговение, задыхаясь от нахлынувших чувств. Что же это за отклонение?

Кто же начинает поклоняться пророку, лишь после того, как тот сам объявил себя Ложным?

Это Мясо — почти наверняка.

Но его это не заботило. Да и не могло заботить, не тогда, когда Анасуримбор Келлхус, попирающий небеса и сияющий грохочущими смыслами, извергал вовне внутренности земли, потроша целую гору!

Создатель Тверди!

Колодец Вири теперь уже углубился настолько, насколько высоко возносился ранее Циворал — или даже глубже. Его устье было выщерблено, напоминая кратер, но ниже края он превращался в цилиндрическую шахту, поверхность которой была украшены тотемическими барельефами, казавшимися слишком незатейливыми и недостаточно выпуклыми, чтобы быть творением нелюдей. Раскинув руки и запрокинув назад голову, Святой Аспект-Император понуждал эту Дыру, опорожняя её глубины.

Руины Ногараль, кувыркаясь, взмывали ввысь к самой вершине извергающегося из недр гейзера, а затем разлетались стороны, словно скатываясь по невидимым желобам, и обрушивались всесокрушающим каменным ливнем на стены и башни Даглиаш. Обломки казались брошенными нищим полугрошами, вызывая некоторое беспокойство лишь по поводу того, где они могут упасть, но их падение не было отдано на волю случая. Легион скрывался в этих источённых ходами глубинах и их Святой Аспект-Император погребал их там, запирал их внутри! Создавал твердь заново!

Консульт. Какую уловку они теперь ещё могли надеяться изобрести. Какую хитрость или обман?

Стремление разделить свою радость охватило его и он обернулся к своей дружине. Его копьеносец Богуяр, из племени холька, беззвучно ревел на остальных, лицо его алело ужасающим цветом Приступа. Отряд разбрёлся по Риборралу, люди обменивались взглядами или возбуждённо всматривались в своего Господина и Пророка, стоящего на вершине башни, созданной из кувыркающихся в небе руин. Саубонов костлявый щитоносец, Юстер Скраул, оказался единственным выбившимся из этого правила. Как всегда чудной, он стоял, развернувшись всем телом к торчавшему над северной стеной призраку Ингола — и лишь лицо его оказалось повёрнутым в сторону извергающегося шлейфа из земли и обломков. Однако, и принятая им поза и его взгляд выдавали душу откровенно пораженную, но не тем, что он видел — и на чем должен был бы сосредоточится его взор — а неким незримым, но сокрушительным итогом.

Побагровевший холька, кривясь и потрясая своими огромными кулаками, стоял перед возносящимся потоком, плечи его простирались вширь настолько же, насколько Гванвё вышла ростом. Он орал, лицо его смяла гримаса свирепого помешательства…

Тревога пронзила Саубона, словно арбалетный болт. Неистовая радость и благоговение отступили. Просто для того, чтобы как то повлиять на происходящее, он крепко хлопнул ладонью по левому плечу Богуяра — не столько, чтобы унять гиганта, сколько, чтобы получить хоть какое-то время на раздумье. Краснобородый холька яростно обернулся, роняя слюну. На мгновение он замер, громадный и ужасающий, глаза распахнуты слишком широко, чтобы суметь углядеть ими что-либо кроме убийства.

Услышать же можно было одну лишь Орду.

— Возьми себя в руки! — проревел Саубон своему копьеносцу, только для того, чтобы тут же рухнуть на спину. Обезумевший холька навис над ним, воздев свою огромную секиру. С неким недоумением, Саубон понял, что сейчас умрёт…

Краем глаза он увидел вспышку света — сверкающего и исходящего откуда-то снизу.

А затем башраги обрушились на них.

Перепрыгнув через растянувшегося Саубона и бросившись навстречу атаке ублюдочных тварей, Богуяр спас его, вместо того, чтобы убить. Взмахнув секирой словно легким копьецом, холька использовал свой прыжок для того, чтобы лезвие его оружия, щелкнув как ударившая по железу плеть, практически перерубила шею одного из чудищ, оставив его голову болтаться на коже и нескольких сухожилиях. Но твари уже были средь них. Торчащие косматыми клочьями волосы. Пошатывающиеся, неуклюжие тела, искаженные и в великом и в малом. Зловонное дыхание, разящее гниющей рыбой и фекалиями. С трудом поднявшись на ноги, Саубон увидел как Мепиро подныривает под сокрушительный удар дубины. Экзальт-генерал, обнажив свой широкий меч, прянул в сторону, с ужасом глядя на яростный натиск исходящей гноем, неуклюже шатающейся, вздымающейся волнами мерзости, размахивающей грубо сделанными топорами и молотами и источающей слюну ртом каждого из вросших в их щёки безжизненных лиц. Он увидел Богуяра — безумный алый вихрь, отражающий сыплющиеся на него удары тошнотворных конечностей. Увидел Гванвё — статую выточенную из сверхъестественно-белой соли, и понял, что создания несут хоры. Увидел завесу всесокрушающего ливня из каменных глыб, обрушивающихся на мерзких тварей, что дёргаясь и шатаясь, спешили к Рибарралу. Вырвавшаяся из сутолоки боя, ещё одна гнусная погань воздвиглась над ним, воздев свою дубину на высоту удвоенного саубонова роста, из-под доспехов, сделанных из железных пластин, доносилось воистину бычье пыхтение. На открытых участках кожи виднелись изъязвленные наросты плоти и испревшая, засаленная шерсть. Движения твари, будучи до странного старческими, выдавали всю непристойную порочность её телосложения. Саубон танцующим пируэтом ушел от обрушившейся дубины и полоснул чудовище по верхней конечности — удар, безо всяких сомнений отрубивший бы человеческую руку…

Но лишь повредивший одну из трех сросшихся костей башрага. Зловонный гигант, заверещав визгом, переходящим в утробный рёв, яростно ударил в ответ.

Саубон увернулся, услышав легкий звон, с которым ржавое железо скользнуло по его шлему… и вдруг обнаружил, что, заходясь смехом, вопит…

— Хорошо!

Он ткнул острием своего меча в уродливое колено создания, пируэтом уйдя от второго бешенного удара. Очередным тычком он вколотил одно из сочащихся слизью лиц глубоко в щеку твари, и прянув вперед, поверг визжащего башрага наземь, насквозь проткнув его ублюдочную плоть.

— Мне как раз надоела цыплятина!

Он закружился, взревев от буйной нечестивости этой остроты. Рыцари Льва Пустыни кромсали вокруг него то, что казалось рощей кошмарных деревьев. Саубон заметил как Скраул замешкался, уворачиваясь от обрушившейся на него дубины, и, несмотря на то, что секира Богуяра тут же расколола на части котлоподобный череп его убийцы, исчез из виду, оказавшись фактически вколоченным в землю этим ударом. Одна из тварей, пятясь назад, споткнулась и, кувыркаясь, рухнула прямо в Колодец, лишь для того, чтобы тут же, оказаться пойманной восходящим потоком.

Яркий блеск привлёк вдруг взгляд Саубона.

И он первым увидел рухнувший в небо из кишки Колодца, сверкающий и даже не поцарапанный ворохом кружащихся обломков…

Золотой сундук.



Эренго кишела вскипающими множествами, отвратным порошком, покрывавшим равнину до самого горизонта, словно копошащийся ковер. Выглядевшее ранее трясиной из смутных кошмаров, ныне терзало взор сверканием глаз и зубов, шевелением пальцев, видимых столь ясно, что их можно было даже сосчитать. Облака кувалд и тесаков сотрясались и дрожали над Ордой, словно её бьющиеся в эпилептическом припадке отродья.

Над всем этим чёрным, рваным силуэтом реял Ауранг, будто клочок пепла, парящий в охряных порывах ветра.

Апперенс Саккарис распустил узел на своём поясе Менна, освободив волнами заколыхавшиеся на ветру одежды, раскрывшиеся словно кроваво-красный цветок, окруженный загнутыми мясистыми лепестками, подобный так ценившимся в Шире ирисам. Владыка-Книжник вышел из своего добровольного заточения; сам Сесватха шествовал ныне по Миру, объятый древними и гибельными тотемами. Голосом, полным всесокрушающей ярости, он начертал пронзившую дали дугу, раскалённую и сияющую серебрящимся светом. Девятая Меротика…

Алые волны его развевающихся одеяний светились словно витражное стекло, воссиявшее в солнечном свете. Но Обереги инхороя под воздействием Абстракции лишь слегка замерцали и не более. Чуждая мерзость смеялась, вместе с Ордой.

— Ауранг! — прогремел великий магистр Сохонка. — Я вызываю тебя на бой! Я требую Спора меж нами, как в давние дни!

И чудовище, взмахнув крыльями, наконец, осмелилось спуститься пониже.

— Пришли новые дни, Чигра…

Его скольжение вдоль поверхности земли вызвало в шранчьих толпах бурю восторга и оставило за собой кишащий след, выглядевший также непотребно, как выплеснувшееся на грязную простыню семя.

— … И стали намного короче.

И генерал Полчища, коснувшись крыльями ветра, резко развернулся и направился на северо-запад, словно следуя изгибу огромного незримого колеса. Штандарты кланов дергались и вздымались над океанами искаженных разочарованием бледных лиц.

— Ауранг! — возопил Саккарис вслед ускользающему образу, лицо его терзалось муками и явившимися из его Снов и испытываемыми наяву.

Мерзкие толпы издевательски улюлюкали, море рук плескалось и бултыхалось, как густая грязь под проливным дождём.



Святой Аспект-Император прервал свою песнь. Парящие обломки на мгновение зависли в воздухе, а затем обрушились обратно в глотку Колодца, оставив вместо себя лишь дымный шлейф. Испещренная разломами и трещинами необъятность перестала дрожать. Кружащаяся завеса из пыли опустилась на Рибаррал, напоив воздух привкусом праха и гнили.

Изумлённые дружинники Саубона, тяжело дыша, стояли среди гигантских туш. Хотя некоторые из их братьев корчились на земле, они смотрели только на своего Господина и Пророка, парящего над ними на такой высоте, где обычно летают лишь гуси да чайки…

Удерживая золотой сундук подальше от светящегося ореола, исходящего от его рук, он сошёл на землю у западного края Колодца. Саубон протянул руки в стороны, чтобы сдержать порыв своих рыцарей, поначалу устремившихся туда, а затем в одиночестве проследовал к своему Господину и Пророку. Соляная статуя, в которую превратилась Гванвё, кольнула его сердце, когда он пробегал мимо, но вид Келлхуса, устанавливающего золотое вместилище на спину дохлого башрага наполнил его куда более мрачными предчувствиями.

Никогда ещё Саубону не приходилось видеть, чтобы он обращался с чем-либо со столь тщательной осторожностью.

Теперь он видел, что сундук сделан не из золота. Он имел вид вещи извлечённой из немыслимых глубин — покрыт известковой пылью и мелкими осколками камня, и, несмотря на это, на нем не было даже потёртостей, не говоря уж о вмятинах, зазубринах или щербинах. Само вместилище размером было не более кукольного домика, но казалось существенно больше из-за замкнутого каркаса из трубок, каким-то образом удерживавших, не касаясь его, находящийся внутри куб. Еле заметная глазу филигрань была выгравирована на всех его поверхностях, геометрическое тиснение, которое странным образом коробило взгляд при попытке в подробностях рассмотреть его. Но ничто иное не было столь примечательным, как пластина из полированного обсидиана, образующая верхнюю поверхность вместилища, и мерцающие символы — нечто вроде надписей, начертанных светом — пробегающие вдоль этой пластины, причём прямо внутри неё.

Келлхус не обратил на Саубона ни малейшего внимания. Утроба Колодца курилась слева, буквально в нескольких шагах. Полуденное солнце сотворило покров полупрозрачных теней, отброшенных кружащимися в высоте клубами дыма и праха.

— Что это? — спросил экзальт-генерал, зная, что, не смотря на окружающий их грохот, человек непременно его услышит. Его Господин и Пророк взглянул на него с полностью отсутствующим — и потому пугающим — выражением.

Минули три сердцебиения.

— Инхоройская вещь, — всё тем же чудесным, проскальзывающим сквозь любой шум голосом произнес наконец Келлхус, — артефакт Текне.

Саубону приходилось напоминать себе, что нужно дышать, и необходимо было дышать, чтобы суметь хоть о чём-то помыслить.

— А эти горящие письмена… о чём там говорится?

Вой Орды поглотил каждое из сказанных им слов.

Святой Аспект-Император Трех Морей отступил на один шаг, словно для того, чтобы получше разглядеть эту вещь. И хотя взгляд его оставался сосредоточенным на вместилище, Саубон знал, что в действительности он сейчас не смотрит вообще ни на что, из находящегося поблизости.

— Что не всем суждено будет спастись, — сказал Келлхус.

Страх холодным тясяченогим пауком пробежал по коже Уверовавшего короля.

— О чём ты? — спросил Саубон, слишком оцепеневший, чтобы по-настоящему изумиться.

Обрамленное львиной гривой лицо задумчиво склонилось, взгляд Аспект-Императора был сожалеющим, но жестким.

Лазоревки продолжали свои песнопения, паря над периметром древних стен и сплетая из нитей значений и смыслов сияющие, смертоносные узоры. Черные фигуры, полыхавшие сальным огнем, пятнали теперь гребни каждой из стен Даглиаш, ставшей той самой горой, защищать которую досталось Свайали — опаснейшим из всех чародейских станов.

Его Спаситель повернулся к нему, одарив улыбкой, что сошла бы за извинение, играй они сейчас в счётные палочки.

— О том, что это, пожалуй, к лучшему.

Келлхус бросил взгляд на сундук и замысловатые письмена, что в очередной, последний, раз пробежали по верхней пластине. Свет вырвался из его уст, а в очах же, казалось, запылали яркие фонари.

Его крик, когда он явился, потрясал и сбивал с ног. Саубон рухнул на спину, и, вскинув руки, прикрылся от изрекавшей зловещие словеса пылающей фигуры.

— Бегиииите!

Саубон в ужасе таращил глаза. Богуяр уже поднимал его на ноги, что-то беззвучно крича. Святой Аспект-Император шагнул в пустое небо над Рибарралом, рот его казался обрамленным бородой сияющим провалом, голос его гремел из ниоткуда или, во всяком случае не из какого-либо из мест или пределов Сущего:

— Сыны человеческие, внемлите!

Перекрывая вой Орды…

— Отриньте ярость!

Заставляя её погрузиться в безмолвие.

— Бегииите!

И не было эха, ибо голос кричал в каждую душу точно в пустой карман. Саубону казалось, что он способен лишь выдыхать, и что какая-то сила вытягивает и вырывает воздух из его лёгких.

Нет, промчалась мысль.

Нити света охватили поднимающегося в небеса Анасуримбора Келлхуса, заключив его в нечто вроде клетки, прутья которой напоминали свесившиеся с его макушки паучьи лапы, а затем фигуру Аспект-Императора затянуло в ничто.

Нет



— Тогда какое имеет значение, одобряю я твои действия или нет? Правда есть правда, вне зависимости от того, кто её высказал…

— Я прошу лишь твоего совета. Скажи, что ты видишь… И ничего больше.

— Но я вижу многое….

— Ну так скажи мне!

— Я лишь изредка вижу проблески будущего. Сердца людей… то, чем они являются… Вот что я обычно вижу.

— Тогда скажи мне… Что ты видишь в моем сердце?



Пройас с Кайютасом и прочими спутниками мчался вдоль озарённых ярким осенним солнцем пляжей. Он попытается перехватить ушедшие далеко вперёд отряды Ордалии, размышлял экзальт-генерал, сплотить их и восстановить порядок. Но глаза его души видели одно лишь смертоубийство. Его восставшее мужское естество болело от бесконечных тычков седла во время скачки. Справа от него, теснящиеся на побережье заудуньяни тысячами карабкались вверх, обтекая словно ртуть запутанный лабиринт утёсов Олорега. Поблескивавшие пятна парящих в воздухе колдунов окружали его покатые вершины, окутанные дымным покровом Пелены. Обширные пространства были залиты запекшейся, перемолотой тысячами сапогов темно-фиолетовой кровью, напоминавшей перезревшую, измельченную свёклу и сплошь покрывавшей перевалы на пути восходящего Воинства, засохшей пастой пятная даже склоны окружающих гор. Яростная схватка кипела, сплетаясь с головными отрядами наступающих Колонн, образуя протяженные участки беспощадного истребления, где люди ударами разящих копий и кромсающих клинков прокладывали себе путь сквозь шранчьи толпы. Из пустот, образовавшихся в море Орды в результате безумной атакой Сибавула и его кепалоров, теперь оставались видимыми лишь немногие.

На какое-то время Пройас почти поверил в то, что смотрит вниз — столь благоприятствовали подобному впечатлению круто забиравшие вверх склоны. Твердыня Даглиаш стояла на положенном ей месте, каменным наростом возвышаясь над Антарегом, макушка которого торчала за отрогами Ингола, всё также наводненными толпами шранков. Он заметил Келлхуса сияющим бриллиантом венчающего чёрную струю, извергаемую горой, и тройки Свайали, выстроившиеся вдоль виднеющихся вдалеке укреплений и изливающие на окружающие пространства Абстракции, подобные миниатюрным магическим знакам. При виде этого зрелища сердце Пройаса застучало и воображение его разыгралось, являя оку его души образы столь же яркие, как пророчество: вот он прокладывает себе путь сквозь неисчислимые множества тощих, вот взбирается по наваленным тушам на парапеты древних стен, чтобы, вскричав, воззвать к Саубону — «Видишь!»

Видишь!

Но с каждым пройденным ими локтем, казалось всё больше и больше препятствий воздвигалось на их пути. Всё ближе были чёрные скалы. Берег становился всё более каменистым и обрывистым, плавающие в прибое трупы теперь всё чаще лишь ударялись о прибрежные валуны и оставались болтаться в море. При попытке обогнуть полузатопленные ковры из шранчьих тел, его, вместе с лошадью, захлёстывали волны. По мере сужения прибрежной полосы всё больше воинов Ордалии пробирались рядом с ними прямо сквозь фиолетовые от шранчьей крови воды. Пройас рискнул проложить себе путь сквозь эти разноязыкие и разноплеменные толпы, но эта попытка едва не стоила ему жизни. Когда его лошадь, споткнувшись, сломала себе ногу, Пройас вылетел из седла, а болтавшееся из стороны в сторону копьё шедшего рядом шайгекца едва не воткнулось экзальт-генералу прямо в глаз, поранив щёку. Темные воды сомкнулись над ним, соль ущипнула губы, обожгла порез на лице. Тяжесть доспехов давила на спину, пригвоздив его к каменистому дну. Пузыри воздуха потоком струились из его рта — видимо он что-то кричал.

Затем чьи-то руки вытащили его, задыхающегося и плюющегося, на поверхность. Солнечный свет ужалил Пройаса сквозь слёзы, разорвав Мир на волокна из теней и сияния. Сквозь стекающую по его лицу отвратную жижу он увидел Келхуса и успел запаниковать ещё до того, как понял, что в действительности перед ним Кайютас — Кайютас, взирающий на запад — в сторону Антарега. Воды пенились и бултыхались от идущих вброд воинов Ордалии, и он мог видеть бесчисленные бородатые лица, повернутые в ту же сторону, в которую вглядывался и имперский принц.

Он вновь посмотрел на Кайютаса, поняв вдруг, что ранее никогда не видел на его лице ничего напоминающего страх или удивление.

До этого самого мига.

А затем он услышал это — невероятно отчётливо, учитывая стоявший вокруг оглушительный шум.

Возлюбленный некогда голос.



Антарег. Земля, расколотая и изломанная самым причудливым образом, изрезанные трещинами и расселинами склоны, скалы, уступившие напору бессчетных столетий, хлеставших их дождями и обтачивавших ветром. Заваливающиеся на юго-запад громады утёсов — словно сокрушенная гора сама прислонилась к побережью, собравшись там умереть. Море Нелеост. Безмятежные аквамариновые просторы полнятся косяками торчащих над волнами белесых спин, покрываются целыми коврами, сотканными из мёртвых тел и водоворотами мерзкой фиолетовой жижи. Даглиаш. Очертания башен и парапетов, нависающих над вздымающимися от моря отрогами. Орда. Ужасающие, полинялые полчища, простирающиеся по предгорьям и склонам, словно чудовищное пятно на теле прокаженного — омерзительная сыпь из мириадов стиснутых фигур и лиц, палево-бледных, будто паучье брюхо.

Сибавул Вака в одиночестве прокладывал свой путь сквозь нечеловеческое кишение, с отталкивающей безучастностью взирая куда-то вперёд. Ряды гнусных созданий один за другим расступались при его приближении, существа огромными массами начинали отпрыгивать, царапаться и суетится, спасаясь бегством. Тех из них, кто будучи опрокинутым, оказывался в непосредственной близости от него, охватывал паралич; в его тени они могли лишь слабо подёргиваться, рыдать и хрипеть. Мимоходом он колол этих созданий копьём, протыкая сочленения их грубых доспехов, пронзая их шеи или лица… и равнодушно двигался дальше.

Примерно в миле позади него опрометчивый бросок Ордалии увяз в рукопашной схватке вблизи ущелья, разграничивающего громады Ингола и Олорега. Тучи стрел призрачными сплетениями мелькали над сражением. Осознав уязвимость положения, в котором оказалась Ордалия, адепты Завета начали спускаться вниз по склонам Ингола, каждый словно плывущая в воздухе точка, плюющаяся огнем и светом, и буквально выжигающая себе путь в тающих перед ними грудами снега шранчьих толпах. Поддержанные с фланга, люди Кругораспятия вновь ринулись вперёд, повергая по-кошачьи визжащих тощих в прах у своих ног. Некоторые крича, некоторые рыдая, они прорезали и пробивали себе путь к окровавленным склонам Ингола. Люди, молча стискивая зубы и кривясь, зажимали свои раны. Шранки, подыхая, дёргались и сучили конечностями прямо там, где и упали.

Грохочущий вопль раскалывал Сущее. Колебались в равной степени и люди и шранки…

Уши заныли от внезапно нахлынувшего абсолютного безмолвия. Глаза закатились, обращая все взгляды к небесам. А затем, надо всем этим буйством, явился свет, пришедший словно бы из какого-то неописуемого и невыразимого места. Ослепительно-белое сияние, исходящее из прямо из небесной лазури…

И ставшее вдруг человеком… Святым Аспект-Императором, фигурой в раздуваемых ветром одеяниях, висящей высоко в синеющей пустоте осеннего неба. Образом, исходящим потусторонним сиянием.

— Бегите прочь от Даглиаш! — прогромыхал его голос. Повсюду, от Эренго до оснований Урокаса, сражающиеся изумленно взирали вверх.

— Бегите. Скройтесь из самого вида её!

Адепты немедленно развернулись и зашагали по небу, оставив бьющихся на земле в их бедственном положении. Мужи Ордалии заколебались и дрогнули, в то время как всё больше и больше их остававшихся позади сородичей устремлялись прочь. Твёрдые сердцем продолжали стоять на своих местах, понимая, что попытка отступить будет означать лишь их гибель. Они перестраивались в плотные каре, занимая круговую оборону, ибо боевые линии рядом с ними рассеивались, становясь разбегающимися и истребляемыми толпами.

Шранки кромсали и рыхлили землю, с визгливыми завываниями подбрасывая её в небеса. И устремлялись вперёд.



Кёвочал, так на древнем аорсийском наречии звалась эта квадратная башня. Алтарь. После разрушения Циворала она оказалась самым могучим из оставшихся в крепости бастионов — или просто так привиделось мечущемуся в панике взгляду. Саубонова дружина растратила время, на которое утихла Орда, взывая к идущим над крепостью ведьмам, сперва умоляя, а затем проклиная их увитое золотистыми лентами шествие. Горстка Свайали искоса взирала за тем, как они бежали следом, возможно терзаясь от стыда и жалости, но и только. В сущности, они просто ушли.

Саубон, меж тем, уже разглядывал окружающие укрепления, пытаясь оценить тяжесть положения, в котором они очутились. Он забрался на нагромождённые Келлхусом обломки, и, распрямившись, встал на окружающей Рибаррал внутренней стене, обозревая помрачающие ум декорации настигшего их гибельного рока.

Хребет Уроккас громоздился перед ним, лишенный своих диадем, сотворённых из призрачного колдовского света. Последние из Свайали, напоминая золотистые хлопья снега, брели над беснующимися скопищами. И зрелище, заставившее его пошатнуться, — простирающаяся на целые скрежещущие мили Орда, уже возобновившая свой титанический вой, похитивший всякую надежду на саму возможность услышать звуки человеческой речи. Север.Юг. Запад. Восток. Казалось, сама земля состоит из белесых, воющих лиц.

Он вернётся, настаивала часть его.

Тебе нужно лишь суметь оставаться в живых достаточно долго.

Ему не нужно было говорить что-либо вслух, дабы направлять своих дружинников или отдавать им приказы. Рыцари Льва Пустыни воззрились на него, как только последняя из Лазоревок исчезла за стенами, и теперь пристально вглядывались в его голубые глаза, считывая застывшую в них обречённость. Он указал им на Кёвочал. И тогда, выбрав её из всех укреплений, разбросанных по распотрошенному сердцу Даглиаш, они собрались на верхушке последней из по-настоящему могучих башен древней крепости.

Продержаться.

Саубон, вынужденный двигаться к башне вдоль внутренней стены, ожидаемо добрался до осыпавшейся боевой площадки последним из всех. Не медля, они выстроились оборонительной линией вдоль её лишенных зубцов парапетов. На востоке до неба воздвигался Ингол, столь громадный, что весь Мир на его фоне казался лишь шкурой, наброшенной поверх пня, оставшегося от какой-то исполинской секвойи. Олорег был виден почти целиком, хоть и смутно, зато за ним, титаническим силуэтом вырисовывалась туша Мантигола, склоны которого полыхали огнём. Блестящая гладь Нелеоста, слегка подёрнутая на ветру рябью, простиралась на юге. На севере равнина Эренго проступала из-под покрова Пелены. А от равнины до моря раскинулся придавленный и удушенный шранками мир — начиная от скопищ, визжащих и беснующихся прямо под стенами крепости, и до клубящихся вдали толп, уродливыми снопами разбросанных по голым скалам и плодородной земле. Изобилующей личинками и изрытой червями…

Он придёт!

Они обнаружили, что стоят теперь на другом плоту, плывущем по иным, и намного более опасным морям. А ещё этот плот тонул. Прижавшись к полуразрушенному парапету, Саубон вместе с остальными наблюдал за скачущим, машущим когтистыми лапами приливом. Его дыхание превратилось в изношенную конопляную верёвку, что, дёргаясь взад-вперёд, пилила его сердце. Проворные и проникающие повсюду, существа уже буквально затопили внешние укрепления и, прорвавшись сквозь разбитый створ внутренних ворот, словно растущим прямо на глазах побегом, проникли в замковый двор. Саубон испытывал чувство какого-то странного, непривычного ужаса, ощущение, приходящее обычно к тем, кто издалека наблюдает за своей приближающейся погибелью — нутряное знание, понимание, засасывающее, словно яма.

Он вернётся!

Они видели как ведьмы бредут прочь над заходящимися визгом просторами, в своих развевающихся одеждах подобные золотым цветам. Они видели его, появляющегося в виде искры над горными пиками или над сияющими в солнечном свете песчаными чешуйками побережья. Слышали его внушающие страх наставления…

Даглиаш была поглощена суетливым бурлением. Повсюду, куда ни глянь, шранки просачивались во все щели в изъеденном веками камне, словно проворные и гибкие мальчишки. Они наблюдали за тем, как омерзительные массы вприпрыжку мечутся по Риббаралу, видели как соляная статуя Гванвё исчезла под натиском скребущих пальцев, заметили даже как башраги вырываются из выпотрошенной ямы, оставшейся на месте, где стоял Циворал — из Колодца Вири. Этот поток едва не закрыл от их взора блеск неземного золота, исходящий от загадочного вместилища.

Сама земля казалось кишит паразитами и гниет…

Ну пожалуйста! Как мог я не верить в тебя?

Повернувшись, Саубон увидел Богуяра, опасно склонившегося над выступом парапета, яростно бьющего себя в грудь и извергающего на головы врагов потоки какой-то неслышимой брани. Лицо его, налившееся кровью, алело столь же ярко, как и его борода, запутавшиеся в её прядях нити слюны блестели в солнечном свете.

Ты знаешь моё сердце лучше, чем я сам!

Словно к огрызку яблока, брошенному в муравейник, Даглиаш …сползалась к ним. Шранки сбивались в колонны, валили оравами и толпами, со всех сторон стекаясь к Кёвочалу. Черные стрелы уже летели в них, колотя по парапетам. Некоторые из его людей выламывали камни из искрошившейся кладки и швыряли их вниз, на головы существ, уже вовсю взбиравшихся прямо по стенам башни…

Холька устроил целое представление, вытерев огромным булыжником свой окольчуженный зад, а затем яростно метнув камень в тощих и умудрившись добросить его до самой стены, вдоль которой Саубон чуть ранее бежал к башне. Сразу трое существ упали замертво от брошенного булыжника — и весь отряд тут же разразился ободрительными возгласами, словно приветствуя удачный бросок счетных палочек. И тут экзальт-генерал осознал со всей глубиной и перехватившей его дыхание очевидностью… Смерть. Понял он. Смерть! Он постиг всю грандиозность врученного ему дара.

— Восславьте Его! — смеясь, вскричал он не способным его услышать, но ещё способным верить людям, — Хвала нашему Святому Аспект-Императору!

Явилась смерть. Она всегда является. Но встретить её можно по-разному…

И мало кому достаётся смерть столь славная, какая досталась им.

И его дружина, его люди узрели это, как и он сам. Невозможный свет их Господина и Пророка воссиял в их очах и сердцах. Они смеялись и ликовали, хотя весь мир щетинился железом и вопил — и продолжали смеяться даже тогда, когда первые из них рухнули на колени со стрелами, торчащими в глазницах…

— Слава! Слава Ему!

Шранки, вскарабкавшись на стены, уже перебирались через парапеты.

— Хвала Анасуримбору Келлхусу!

Смерть закружилась вихрем.

Саубон противостал натиску, кромсая врагов, ломая свистящие в воздухе тесаки, круша чёрные шлемы. Сначала казалось, что это легко — рубить и резать рычащие морды, стоит только тем показаться над краем башни. Они сбрасывали шранков вниз, словно визжащих кошек, и казались неуязвимыми в своём бастионе. Дождь из чёрных стрел сразил омерзительных тварей не меньше, если не больше, чем воинов Саубона. Тридцать восемь душ оставалось в его отряде. Сообразуясь с возникавшей то тут, то там нуждой, они расположились по периметру боевой площадки Алтаря линией, становившейся всё тоньше, ибо всё больше и больше шранков взбирались на башню со всех сторон. Кёвочал вскоре выглядел словно бы одетым в гротескную юбку, состоящую из карабкающихся по его стенам тварей, башня казалась теперь лишь чем-то вроде не слишком высокого восьмиугольного вала, выступающего из кипящего, словно суп, сборища гнусности. Создания уже перехлестывали через все парапеты. Защитники вынуждены были отступить, сомкнув ряды и образовав осаждаемый врагами круг, в котором каждого человека отделяли от его задыхающегося от усталости брата лишь пара шагов. Саубон продолжал возглашать имя своего Господина и Пророка, хотя уже и сам не знал — делает ли он это ради воодушевления или ради мольбы. Никто не смог бы услышать его, поглощенного гниющей глоткой Орды, а имя Аспект-Императора стало чем-то пустым, лишенным значений и смыслов, лишь рефлексом, порожденным ужасом, насилием и прочими формами Тьмы, что была прежде. Да и дружина его стала уже чем-то, лишь немногим большим, нежели тенями, сражающимися с другими тенями — ползущими или же скачущими. Мир каким-то странным образом резко свернулся, сжался внутрь себя, став туго натянутым пузырём, жадно всасывающим оставшиеся экзальт-генералу мгновения жизни и смерти. Его нимилевый клинок вонзался и рубил, резал и кромсал бледную как рыбье брюхо кожу, прокалывал щеки, крушил зубы. Стрелы звенели, отскакивая от его шлема, бессильно стучали по его древнему куноройскому хауберку. Он пнул ногой обветшалую кладку парапета, обрушив целую секцию, и встретился взглядом с одной из цепляющихся за стену мерзостей. Глаза, подобные чёрным мраморным шарикам, утонувшим в наполненных маслом глазницах, искаженное яростью лицо, смятое как зажатый в кулаке отрез шелка, слюнявая, полная дикости, ухмылка, изгибающаяся всё сильней и сильней — до каких-то совсем уж немыслимых пределов лишь затем, чтобы пропасть, исчезнуть, раствориться… Судьба поскупилась даже на малейшую передышку или миг торжества. На скруглённые временем губы парапетов вскарабкалось ещё больше гнусных тварей, похожих на кишащих вшей с человечьими лицами. Его клинок метался и разил, кромсая ржавое железо, выпуская из по-девичьи бледных тел струи и целые потоки лиловой крови. Келлхус! — вопил он — Келлхус! Келлхус! Келлхус! Но дышать становилось всё тяжелее, в нижней части груди что-то жгло… нечто, что следовало бы выдернуть. Сдавливающая боль терзала левую руку. Он шатался. Неподалёку корчился на животе Мепиро, из спины его торчало короткое копьё. Что-то, какое-то сотрясение отозвалось в его костях — удар по голове. Земля, как ему показалось, вдруг встала вертикально, саданув его по щеке…

Келлхус!

Несмотря на навалившуюся на его плечи гору, Саубон заставил себя подняться и встать на колени.

Он увидел стоящего на парапете Богуяра — алеющая кожей ожившая ярость, одна нога попирает искрошенный зубец, рот заливает кровь, в покрытом кольчугой плече торчит вражье копьё. Холька удерживал левую руку воздетой к небесам, голый шранк, насаженный челюстью на сломанный меч, содрогался над разверзшейся внизу бездной — фаллос существа торчал вверх даже перед самой смертью. Правой рукой Богуяр сжимал свою огромную секиру, сулящую бледным, толпящимся вокруг него тварям потоки крови и неисчислимые бедствия. Но тут, откуда ни возьмись, на спину холька прыгнул очередной шранк, визжащий и полосующий его ржавым железом, и красноволосый воин, не удержавшись, рухнул вниз с парапета древней башни.

На освободившееся место с внешней стороны тут же взобрался ещё один шранк, лицо его оставалось неподвижным, как фарфор, и прекрасным, словно у мраморной статуи — до тех самых пор, пока исказившая его черты ненависть не сокрушила эту красоту, превратив её в нечто нечеловеческое.

Сильный удар опрокинул его. Оползающий куда-то, словно бы слоящийся мир.

Ощущение чего-то, находящегося внутри него, и текущего.

Келлхус

Сквозь пейзаж, состоящий из множества топчущихся ног и босых, искривлённых ступней, он увидел лицо Мепиро, бледно-белое, утемнённое неистово мечущимися тенями, подёргивающееся от ритмичных толчков.

Нет.

Что-то случилось. Что-то…

Столь громкие звуки. Столь яркий свет…

Образы, достаточно живые и полные, чтобы обмануть восприятие…

Даглиаш исчезла — вместе с его дыханием, вместе с биением его сердца.

То странное отсутствие ощущений и чувств, что он сейчас испытывал, можно было сравнить разве что с падением. Пустота расстилалась вокруг того вращающегося места, где он сейчас находился, или — поскольку он вдруг осознал, что неподвижен — это она вращалась вокруг него.

А затем было невероятное, катастрофически реальное столкновение, словно он рухнул в пропасть и, совершенно обездвиженный, ударился о её дно…

Он открыл глаза… внутри уже открытых глаз… Щека его покоилась на жестком ковре из стоптанных трав, вокруг него и над ним буйствовали и метались тени — переступающий лес лошадиных ног… Люди сражаются с людьми? Да. Галеотские рыцари схлестнулись с облаченными в позолоченные доспехи койаури.

Менгедда?

О Господи! По сравнению с землей его ярость казалась такой пустой, такой бренной!

Он взирал вдоль стоптанных трав. Недвижимый, он увидел как юноша в тяжелых, старомодных доспехах рухнул с коня и упал — также как он. Его светло-русые волосы выбились из-под кольчужного капюшона. Юноша смотрел на него в ужасе и смятении и, вдруг потянувшись вперед, схватил Саубона за руку, сжав его огрубевшие пальцы, словно стеклянные гвозди, ибо они не чувствовали совершенно ничего…

Кошмарный момент узнавания, но слишком безумный, чтобы испугаться по-настоящему.

Это его собственное лицо! Его собственная рука сжимает его пальцы!

Он попытался вскрикнуть.

Ничего.

Попытался пошевелиться, хотя бы дёрнуться…

Абсолютная неподвижность объяла его. Он лишь чувствовал некую пустоту — и не только внешней стороной своей кожи, но и внутренней… казалось, словно там внутри распахнулась или вот-вот распахнется какая-то дверь.

И он понял это, так, как понимают все мертвецы — с абсолютной убеждённостью безвременья.

Ад… вздымающийся кипящим порывом. Воплощенные злоба и мука, жадно бормочущие в своём изголодавшемся ликовании…

Демоны, явившиеся, чтобы протащить его-внешнего сквозь его-внутреннего, вывернуть наизнанку, предоставив всякое его, способное чувствовать и ощущать место — опаляющему пламени и скрежещущим зубам…

Проклятие… ни смотря ни на что.

Неописуемый ужас.

Он попытался уцепиться за руку юноши своими мертвыми пальцами… удержаться…

Не надо! — хотел закричать он так громко, как только способен крикнуть мертвец. Но рёбра его были лишенной дыхания клеткой, а губы холодной землёй. — Не отпускай…

Прошу тебя! — призывал он молодого себя, силясь поведать ему о всей своей жизни одним лишь взглядом своих мёртвых очей… — Глупец! Неблагодарный!

Не верь Ем…



Вспышка.

Столь яркая, столь ослепительная, что сперва она кажется лишь каким-то мерцанием на периферии зрения.

Образ Даглиаш на мгновение замер тенью, окружившей это сияние, а затем занавес стен сдуло в небытие, словно дым.

Поток воздуха вознесся до головокружительных высот.

Уши надолго затворились для любого звука.

Распространяющиеся во все стороны толчки сбросили тысячи душ с вершин и гребней, разорвали в клочья и разогнали облака, засверкавшие в небе раскрывающимся ирисом.

Миг невозможного света.

Всепроникающего, сияющего, золотого. Пронзающего пустоту, озаряющего контражуром взметнувшиеся столбы обломков и пыли, ибо сама гора, разорванная на части, разлетелась вверх и вовне. Дымные шлейфы, чёрные, окружённые сиянием, подобно щупальцам осьминога вздыбились, простерлись, охватывая опустевший купол небес. Охлаждающиеся края их выпятились вниз и наружу, закручиваясь и устремились долу, внутри же окутанных чадящими клубами высей разверзся сам Ад.

Распространяющееся кольцами и кругами всеуничтожение. Вихри пепла. Обуглившиеся склоны, усыпанные опрокинувшимися вовне дымящимися фигурами. Издающие хрип… части тел, беспалые руки, слепо шарящие вокруг. Пылающие адепты, кувыркаясь, падающие с небес.

А затем взвыли целые пространства и дали, забитые людьми и шранками. Ослепшие поднимали вверх лица, пузырящиеся чудовищными волдырями, зияющие пустыми глазницами на месте выжженных глаз. Обожженные стряхивали кожу с собственных рук, словно пытаясь освободиться от каких-то лохмотьев.

Запах дымящейся, подгоревшей ягнятины или жарящейся на костре свинины.

Рты, округлившиеся от жалобных криков.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Горы Демуа

Быть человеком, означает принимать образ его подобно своду небес над головою. Постичь же человека как человека означает остаться слепым к сему образу, оказаться лишенным его постижения. И не знать об искаженности бытия. Итак, постичь что значит быть человеком, значит перестать быть человеком.

— Трактат о Разделении, НЕИЗВЕСТНЫЙ
Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), горы Демуа
Ишуаль уничтожена. Получены известия об отце. Учение полностью опровергнуто.

Всё это было опытом Познания, стоящим дороже любого другого.

Горный ветер и пронизывал Выжившего насквозь и скользил по его коже. Испещренной порезами. Рассеченной. Покрытой серповидными рубцами и сморщенной. Даже поверх шрамов на ней виднелись новые шрамы. Он мог бы использовать своё тело как карту или шифр, не будь его память столь абсолютной. Каждое безвыходное положение. Каждая жестокая схватка. Испытания были врезаны в саму его плоть наследием тысячи кратчайших путей. Принятых им бесчисленных решений.

Он стал иероглифом, живым указанием на вещи одновременно незримые и глубинные. Не имело значения насколько ярко светит солнце — тьма всё равно клубилась вокруг. Не имели значения дали и расстояния — исходящие слюной твари всё равно обступали его. Не имело значения умиротворенное щебетание птиц, и спокойное безмолвие высоких, поросших сосняком утёсов — кромсающие лезвия по-прежнему свистели в темноте, а где-то неподалёку острия клинков вспарывали воздух.

Разрезы и разрезы и разрезы и снова разрезы, разрезы и разрезы…

Он стал живым текстом. Единственным, что имело значение теперь, когда сгинула Ишуаль…

Выжившим.

Вместе с мальчиком они следовали за стариком и женщиной, вслушиваясь в краткие реплики, которыми обменивались эти двое. Лексические системы ширились. Грамматические конструкции изучались и пересматривались. Они сопоставляли тональности с выражениями лиц и теперь могли извлекать всё больше и больше значений из прежде почти что бессмысленных звуков.

Они поднимались по склонам, следуя петляющим тропам и с трудом продвигаясь в тени вздымающихся до неба скал.

По какой-то случайности, солнце во время их приближения выглянуло из-за горы над линией ледника так, что весь мир, казалось, засиял ослепительным светом. Они взбирались к огромным сверкающим равнинам, словно подвешенным прямо в воздухе и обращенным к ним своими искрящимися гранями.

Визжащие пузырящимся потоком изливались сквозь темноту. Выживший, вздрогнув, моргнул.

Мальчик заметил это.

Разрезы и разрезы и разрезы…

Не смотря на свою очевидную немощь, пара рожденных в миру едва останавливалась, чтобы передохнуть. Они карабкались вверх полные живости, рысцой бежали вместе с неослабевающим ветром — и так споро, что мальчику иногда приходилось напрягать все свои силы. Это было возможно благодаря тому веществу, понял Выживший, наркотику, что они слизывали с кончиков пальцев. Он придавал им дыхания в той же мере в каком обострял их ум и придавал ногам прыти.

Ещё одна загадка…

Обещающая даже больше открытий, чем прочие.



Чернила знания пятнали чистый лист. Пара понимала кем были их спутники, но понимала только в грубом приближении. Их представления и понятия давали им возможность лишь поверхностно описать дунианские принципы, но ни в коем случае не постичь их суть. Их суждениям недоставало чёткости.

Но каким бы неполным и частичным ни было их понимание, они, тем не менее, полагали, что знают всё, что им нужно знать — и посему почитали что находятся в безопасности или, по крайней мере, в достаточной степени защищены от беженцев из Ишуаль. Они не в большей мере способны были осознать всю сложность обстоятельств, в которых очутились, чем ворона способна научиться читать.

Они поддадутся. Выжившему стоит только сосредоточить своё сознание и они поддадутся — рано или поздно. Безумие женщины лишь доставит некоторые дополнительные сложности. Ненависть и знания старика значат и того меньше.

Он быстро понял, что они поддадутся и уступят, как уступил и поддался его отцу весь этот мир. Они обретались в собственных вселенных — покрытых уродливыми оспинами, залитых грязью и разделенных, раздробленных тьмой и тенями, которых им не дано было даже увидеть. Единство всех вещей и событий, по их мнению, было чем-то укрытым, упрятанным где-то очень глубоко — неким, простершимся на весь мир, подобием ложного единства их собственных душ. То, что они считали собой, по меньшей мере, стояло где-то в сторонке, полагая, что оно лишь принадлежит их душам, свешиваясь с них, словно волосы. Они не понимали как Причина гнездится в Причине, как всё то, что реально — и обыденно — просачивается сквозь особую грань, что бывшее прежде всегда предшествует тому, что последует.

Посему они считали, что именно слова являются единственным способом завоёвывать души. Что они, оградив эти ворота за счет бдительности и намеренного отказа верить речам, смогут свои души обезопасить. Они не могли увидеть вещей, которых увидеть способны не были в принципе, и оставались слепы к тому, что становились в присутствии дунианина лишь шестерёнками громадного механизма. Как осколки льда в теплой воде растают их тайны, исчезнут правила и принципы, что они установили себе и тогда они станут почти неразличимым, непрерывным продолжением целостного.

Они поддадутся.

— Откуда тебе это знать? — спросил мальчик в первую ночь после их исхода. Они встали лагерем на перевале в тени гигантской горы, достаточно высоко, чтобы бросить вызов холоду. Старик и его женщина лежали, свернувшись друг около друга выше по склону, находя, как понимал Выживший, что-то вроде самоуспокоения в том, что расположились над своими спутниками.

— Я знаю, что они суть меньшее, — ответило что-то изнутри него, — А мы большее.

— Но как насчет колдовства? — снова спросил мальчик. — Ты сам говорил, что Поющие меняют всё.

— Это так, — молвила Причина, пребывающая внутри. Будучи мотивом, она была также и следствием, выбранным из дребезжащей какофонии прочих мотивов. Когда этот мотив минул, был выбран другой, чтобы оказаться произнесённым. Одинокий выживший в отгремевшей внутри яростной схватке. Душа была ничем иным как скопищем свирепейших выживших….

— Учение несовершенно.

— Так и откуда тебе тогда знать? — настаивала Причина, пребывающая рядом.

— Оттуда, что Учение достаточно полно, чтобы повелевать плотью этого Мира, — изрек ещё один выживший, — И оттуда, — добавил следующий, — что они поддались моему отцу…

Ещё одна Причина контролировала весь процесс отбора, отделяя живых и произнесенных, от мёртвых и оставшихся безголосыми, будучи бдительной к любому проявлению безумия…

Ничто.

— И как ты поступишь?

Когда они поддадутся… добавил выживший.

— Это зависит от того, какой именно будет их капитуляция, — ответила Причина, пребывающая внутри.

— Что ты имеешь в виду? — спросила Причина, пребывающая рядом.

И надсмотрщик воздвигся над быстро умаляющимся стремлением утешить, безумным выжившим, укоренившемся где-то во мраке. Они — это странное место внутри него и сам мальчик — всегда оставались единственной побуждающей силой, с тех самых пор, как эти двое укрылись в Тысяче Тысяч Залов.

— Сумеют ли они возлюбить.



Разрезы и разрезы и разрезы…

Женщина, Мимара, двигалась впереди старика, Ахкеймиона, ведя за собой их небольшую группу с поспешностью, продиктованной терзающей её яростью. Выживший какое-то время шел рядом с волшебником, рассчитывая, что тот рано или поздно что-нибудь скажет, что-то с чего можно будет начать…

Молчание, заметил выживший, тяжело давалось ему.

И всё же, он оставался безмолвным, хотя все его движения и поведение просто кричали о том, что Ахкеймион осознаёт близость Выжившего, и она всё сильнее давит на него, заставляя с каждой стражей нервничать всё больше и больше. Тени гор лежали на окружающих склонах, укутывая серым покровом рудожелтые поверхности скал.

— Она всё ещё хочет, чтобы ты уничтожил нас… — рискнул, наконец, поднять голос Выживший — Спалил нас своим светом.

— Да… хочет.

Они были столь крохотными — лишь частичками самих себя. Он понимал, что множество побуждений таилось где-то во тьме, предшествуя их душам. «Они» начинались лишь в тот момент, когда что-либо говорили — и не раньше. И посему именно разговор казался им тем, в чем они нуждались просто для того, чтобы быть.

— Последуешь ли ты её желаниям? — спросил он, провоцируя старика, ибо уже знал ответ.

Волшебник искоса взглянул на него. Он знал, что обманывал сам себя, что столкнулся с тем, чего был не в состоянии постичь в достаточной мере. Он осознавал даже свою неспособность предвидеть, но ему всё равно не удавалось убедить себя в том, что он находится в опасности. Да и как бы он мог, если подобная слепота составляла для него саму основу, сущность того, что значило «быть»? О каком предвидении, о каком начале могла идти речь, если ещё даже не начался ты сам?

— Возможно…

Нерешительный взгляд. Лицо, изо всех сил старающееся в своём выражении сохранить видимость решимости. Знание делало старика слабым — понимание того, сколь велика пролегающая меж ними пропасть.

— Мой отец что-то забрал у тебя.

Увидеть это было не слишком сложно.

Мимолётное дрожание собравшихся вокруг его глаз морщин. Набухание слёзных протоков. А глубже — запутанный, извивающийся, ищущий выхода клубок из страстей и мыслей.

— Да, — молвил волшебник, глядя в сторону вздымающихся крутыми откосами далей.

Первое признание истины. И чем больше подобных признаний он сможет извлечь из смутной мешанины, которой являлась душа этого человека, тем в большей степени он сможет им овладеть.

Маленькие истины. Он должен собрать их одну за одной… подобно сотне камней.

Старик кашлянул, чтобы дать себе время поразмыслить, а вовсе не для того, чтобы прочистить горло.

— Да — именно так он и сделал.

Мать беременной женщины, Мимары. Келлхус забрал её.

Размышления Выжившего порождали ветвящиеся схемы из объяснений, каждое из которых тщательно оценивалось согласно имевшимся доказательствам.

С каждой выделенной и отобранной Причиной, её конкуренты растворялись во тьме, инициировались новые циклы предположений, шестерёнки крутились внутри крутящихся шестерёнок, крутившихся в других шестерёнках…

Зачем Келлхус забрал её? Чтобы принудить этого человека к чему-то? Чтобы произвести потомство? Основываясь на чём-то ещё?

Была лишь одна возможность. Всегда лишь одна. Ибо так была устроена сама суть постижения: оценка, отбор…

И бойня.



Той — второй ночью они встали лагерем на скале, торчавшей на склоне растянувшегося на многие мили гребня, вдоль которого они шли большую часть дня. Было особенно трудно удерживать равновесие. Воздух, и так сильно разреженный, к сумеркам, казалось, ещё более истончился и тела их то наливались тяжестью, то будто бы пытались воспарить. Пустота с вожделением вглядывалась в них, заставляя пошатываться от головокружения. Пронзавшие морозный ветер солнечные лучи с геометрической точностью упирались в сгрудившиеся вокруг вершины, вспыхивая на заснеженных пиках золотом и багрянцем. Скрип сапогов о камни и щебень терзал слух.

Поскольку до темноты ещё оставалось более стражи, Мимара через Ахкеймиона потребовала, чтобы Выживший спустился чуть ниже, где на раскрошенных солнцем и ветром склонах они заметили небольшое стадо горных козлов. Для неё уже сделалось привычным требовать чего-либо от двух дуниан.

Он убил козла единственным камнем.

Вернувшись, он обнаружил, что мальчик засыпает старика вопросами, а женщина изумленно взирает на это. Выживший заметил, что её обеспокоила та легкость, с которой мальчишка мог надевать и отбрасывать прочь маску ужаса, который якобы настиг его предыдущим днем. Оставшись с ним наедине, он напомнил, что не стоит столь явно раскрывать доступные ему инструменты.

Они сидели на выгнувшемся горбом хребте мира, наблюдая за пламенем, что шипя и источая капли жира, облизывало тушу. Старик и женщина чувствовали себя весьма неуютно, ибо видели некое безумие в том, что делили огонь и пищу с теми, кого недавно собирались убить. Их поиски были долгими, чреватыми многими лишениями и грозящими смертью, но им ещё лишь предстояло осознать как дорого они им обошлись, не говоря уж о том, чтобы суметь оценить значение своего нынешнего положения. Возможности и вероятности осаждали их. Выживший замечал как они вздрагивали от посещавших их мыслей — опасений, предчувствий, кошмаров. Им не хватало проницательности, чтобы уметь четко различать расходящиеся направления, в которых могут развиваться события, не говоря уж о том, чтобы составить схему, позволяющую предвидеть то, что должно случиться. Им не хватало дисциплины, чтобы противиться желанию хвататься за любые обрывки морока, что подсовывали им их вящие души. Выживший понял, что если у него будет достаточно времени, то он сможет принять за них все необходимые решения.

Какими же слабыми они были.

Но его изучение пока тоже было далеко от завершения. Он оставался в неведении относительно всех подробностей, касающихся их жизней, за исключением самых основных, не говоря уж о мире, из которого они явились. Более того, Логос, что связывал воедино и сплетал их мысли, по-прежнему ускользал от него. Он пришел к выводу, что движения их душ определялись ассоциациями. Взаимосвязью подобий, а не отношением причин и следствий. До тех пор, пока он не постиг их внутреннюю семантику, ту, что правила внешней — грамматику и лексику их душ — он мог рассчитывать только на то, что сумеет направлять течение их мыслей лишь приблизительно.

Впрочем, возможно, пока и этого было достаточно.

Он повернулся к старику:

— Ты обнаруж…

— Тивизо коу'фери, — прервала его беременная женщина. Она часто наблюдала за ним с хищным недоверием и видимо поэтому он упустил из виду как сильно вдруг преобразилось её лицо.

Старик повернулся к ней, хмурое неодобрение, сквозившее в его чертах, сменилось тревожным узнаванием — выражением, которое он уже хорошо различал. Ахкеймион не столько опасался самой женщины, понял Выживший, сколько её знания

Или его источника?

Старый волшебник повернулся обратно, яростное биение его сердца не сочеталось с внезапной бледностью, нахлынувшей на лицо.

— Она говорит, что зрит Истину о тебе, — сказал он, нервно облизнув свои губы.

Он слышал как по-воробьиному быстро колотится сердце старика, чуял запах внезапно сдавившего его постижения.

— И что она видит?

Онемели, понял Выживший. Его губы попросту онемели.

— Зло.

— Она просто обманывается моей кожей, — ответил Выживший, полагая, что столь примитивные души не отделяют уродство внешнее от внутреннего. Однако, он увидел, что ошибся ещё до того, как старик покачал головой.

Колдун повернулся к ней, чтобы перевести сказанное.

Веселье, мелькнувшее в её глазах, было подлинным, хоть и мимолетным. Она не доверяла даже его невежеству, ибо её подозрения в отношении обоих дуниан укоренились чересчур глубоко. Но было что-то ещё, что-то кравшее её смех, душившее её мысли… какая-то нутряная, глубинная реакция на то, что она действительно видела, и что он ошибочно принял за обычное отвращение к его внешнему уродству.

— Спира, — произнесла она, — спира фагри'на.

Ему не нужен был перевод.

Взгляни. Взгляни мне в лицо.

— Она хочет, чтобы ты посмотрел ей в лицо. — Сказал старый волшебник, в его голосе слышалась внезапная увлеченность. Выживший глядел на него одно сердцебиение… два и понял, что для Друза Ахкеймиона грядёт великое испытание, столкновение принципов с принципами, ужаса с ужасом, доверия с надеждой.

Беременная женщина не столько посмотрела, сколько воззрилась на него, выражение её лица стало совершенно необъяснимым. Сумерки укрыли пропасти и вершины за её спиной, превратив все дали в завесу из пустоты и небытия, на фоне которой она казалась сидящей практически рядом — в какой-то угрожающей близости.

— Спира фагри'на.

И Выживший видел всю множественность, всю ту суматоху и путаницу, что являлись Причиной, пребывавшей внутри. Ту часть, что произносила слова, не будучи способной к их осмыслению. Ту часть, что слышала произнесенное и присваивала его. Части, что порождали и части, что впитывали…

— Взгляни мне в лицо.

Но среди всего этого многообразия он нигде не мог разглядеть его… источник её убеждённости… Причину.

Безумие, как он и предполагал.

— Пилубра ка — Видишь ли ты его? Оно отражается в моих глазах — видишь?

Вопрос прошел насквозь, минуя Выжившего. Он лишь уловил его сетями своего лица.

Её улыбка могла бы принадлежать дунианину, ибо лишена была любых наслоений, будучи лишь непосредственным проявлением наблюдаемого ею факта.

— Тау икрусет.

Твоё проклятие.

Она была неполноценной — но в каком-то глубинном, неочевидном смысле. Нечто погребённое весьма основательно, часть, пораженная страхом, завладевшая частью, способной видеть и порождать галлюцинации, что овладевали частями делающими выводы и произносящими речи — всё это, в конечном итоге, производило видения, не вызывавшие никаких сомнений. Выживший понял, что решить проблему, которую она собой представляла, будет намного сложнее, чем ему виделось изначально. Трудно настолько, что он, пожалуй, вообще отложил бы эту задачу… не обладай она таким влиянием на Друза Ахкеймиона.

Ветер трепал языки пламени, разбрасывая искры. Её лицо пульсировало багряными отсветами.

— Дихуку, — молвила она, улыбаясь, — варо сирму'тамна ал'абату со каман.

Старый волшебник насупился.

— Она говорит, что ты собрал сто камней…

Выживший невольно моргнул. Катастрофический провал.

Невозможность… и на сей раз без малейшего намека на странную искаженность, что уродовала все вещи, связанные с колдовством.

Невозможность абсолютная

— Йис'арапитри фар.

Разрезы и разрезы и разрезы…

— Она говорит, что тебе лишь кажется, что ты выжил в Тысяче Тысяч Залов.

Выживший снова моргнул… опрокидываясь назад и за пределы себя, растворяясь в тех, разделённых на части множествах, которыми, собственно, всегда и был, в тех кусочках мелькающих кусочков, осколках того, что может случится… каждый из которых претендовал на жизнь, стремился быть вознесённым — восторжествовать во плоти, овеществится в реальности.

Он пристально всмотрелся в её лицо, заново сочетавшись из своих частей у вновь обретенного вывода, собравшись воедино подобно роящимся зимним пчёлам. И весь мир осыпался тряпьём и тенями вокруг точки, на которой сосредоточился взгляд беременной женщины.

Его усмешка была лёгкой и печальной, улыбкой человека слишком хорошо знающего то, как может ошибаться сердце, чтобы не суметь понять и простить чью-то ненависть.

— Ресирит ману коуса.

— Она говорит, — мрачно сказал старый волшебник, — что ты только что решил убить её.



Разрезы и разрезы и разрезы.

Он наблюдал за своими спутниками сквозь танцующую, раздуваемую ветром, пульсирующую завесу пламени. Они сидели рядом друг с другом, глядя куда-то в ночь. Мимара, не смотря на то, что была сильнее, втиснулась прямо в доспехах в объятия старого волшебника, который одной рукой обхватывал её живот, золотящийся звеньями брони. Ахкеймион озадаченно взирал на грядущее трепетное чудо, что сотворялось под его ладонью, а по его бородатому лицу скользили оранжевые отсветы.

Волки скулили, препирались и завывали, издавая какофонии визгов, прерываемых долгими одиночными воплями. Лишь хищники осмеливались взывать в ночной пустоте — звери, не рискующие быть сожранными. До сегодняшнего вечера он и не думал, что пустота может воззвать им в ответ…

Что в ней таятся алчущие, хищные сущности, плотоядные до последней своей мельчайшей частички… и даже более того.

— Откуда она узнала? — прошептал мальчишка из темноты.

Лишь Причина могла быть источником знания.

— У этого Мира, — ответила часть, — есть указания, которые не дано постичь дунианам.

Он был сочтен и измерен — он, что когда-то сумел поразить даже Старших своими дарами. Она просто взглянула на него и пронзила до самого дна.

— Но как?

Тени блуждали во тьме.

Выживший отвернулся, прервав созерцание колеблющихся в жаре костра образов Мимары и Ахкеймиона, поместив мальчишку в пределы своей беспредельной машины постижения. Он потянулся вперед, коснувшись сложенной лодочкой ладошкой изгиба детской щеки. Часть вгляделась в испещренную шрамами кожу, накрывшую кожу гладкую.

— Душа это Множество, — молвила ещё одна часть.

— Но Мир — одно, — недоуменно ответил мальчик, ибо этот катехизис стал ему известен одним из первых.

Выживший, позволив своей руке соскользнуть с его щеки, повернулся, чтобы возобновить изучение пары спутников.

— Но я не понимаю, — настаивал тонкий голос где-то с краю.

Всегда столь открытый — столь доверчивый.

— Причина есть мера расстояния между вещами, — произнесла одна из частей, пока другая продолжала пристально наблюдать за парой, — вот почему сила дуниан зиждется на способности выбирать Кратчайший Путь.

— Но как она узнала о камнях, — спросил мальчик, — каким из возможных путей к ней пришло это знание?

Часть, что слышала звуки, кивнула.

— Никаким, — прошептала часть, произносящая речи.

Часть, что надзирала за всеми прочими, контролируя их усилия, сопоставляя сценарии и возможные последствия, вовлекала в каждый из вариантов предстоящих событий условие гибели женщины. Но, просто объявив о его намерениях, та катастрофически усложнила их исполнение…

— И что это значит? — вновь спросил мальчик.

Разрезы и разрезы и разрезы…

— Что Мир, — начал голос, — один во всех отношениях.

Части мяукали и вопили во тьме.

— О чем ты?

Что-то, возможно какое-то отчаяние, таящееся в модуляциях детского голоса, заставило неисчислимые метания, раздирающие его душу, приостановиться. Зачем? спросила часть, Зачем замышлять её смерть, не сумев постичь основание, в котором коренится произошедшее?

Выживший перевёл взгляд на мальчишку.

— О том, что всё это в каком-то смысле уже случилось.



Старик стонал и кричал во сне.

Женщина, лежавшая бок о бок с ним, зашевелилась, а потом вдруг вскочила, взбудораженная какой-то смутной тревогой. Она не предпринимала попыток разбудить его, но лишь села рядом, склонив голову. На лице её читалось изнеможение. Она явно уже давно привыкла к этим кратким ночным бдениям, когда мысли путаются, оставаясь навьюченными грузом медлительности и забытья. Она положила ладонь на грудь волшебника — рефлекс, порожденный неосторожной близостью. Ладошка её словно ухо прижалась к его сердцу.

Старик успокоился и утих.

Огонь зашипел и канул в небытие. Объявшая их ночь взвыла ветром, оскалилась поднебесьем и разверзлась пустотой беспределья. А над ночью простерлись сверкающие россыпью звезд небеса…

В том внезапном взгляде, что она бросила в сторону дуниан не читалось ничего осмысленного. Она снова была слепа, и роящиеся в её гримасах и позах признаки нерешительности и страха делали этот факт совершенно очевидным. Обычный человек — целиком и полностью.

Она закрыла глаза, вместе с той частью, что наблюдает.

Мир — одно, — вспомнила часть другую часть, ту, что произносила речи.

Мальчик?

Она отвернулась от его изучающего взгляда и снова угнездилась рядом с волшебником. Часть наблюдала за тем, как её взгляд вонзился в распахнувшуюся над ними бесконечность. Затем, по прошествии семнадцати сердцебиений, она с какой-то мрачной яростью натянула до подбородка одеяло и перекатилась на бок.

И это тоже, прошептала одна часть остальным, уже случилось.

Ветер бушевал и гремел, незримыми потоками обрушиваясь на вздымающиеся пики.

Выживший перекатился на спину. Она сказала, прошептала часть голосом старика, что ты собрал сто камней. Как можно было узнать об этом? Колдовство, поняла ещё одна часть. Колдовство было наименьшим среди множества просчетов дуниан. Он долго размышлял о Поющих и их разрушительной песне: ни один из прочих Братьев не был готов рисковать столь же сильно как он в бесплодной попытке захватить одного из них для допроса. Заблудшая часть озарила молнией и прогремела громом в лабиринтах черноты. Почему? Почему рожденные в миру дуниане-основатели отказали своим детям в знаниях о чем-то настолько важном, как колдовство? Чем руководствовались они, обрекая своё потомство на тысячелетия невежества?

Быть может, некоторые пути показались им слишком короткими. Быть может, они опасались, что их потомки откажутся от тяжких трудов по сбору урожая Причин, предпочтя ему сладкие фрукты колдовства, свисающие так низко.

Несмотря на всю свою глубину, колдовство ничего не решало и не меняло, но усложняло при этом метафизику Причинности. Но это… знание, что постигло его без остатка через глаза беременной женщины.

Это меняло всё.

Даже сейчас, когда он молча вглядывался в бездонность ночи, часть воспроизводила её образ и он вновь проживал невозможность, поселившуюся в её взгляде, постижение, совершенно не связанное с кровосмесительными причудами, свойственными здесь и сейчас. Взгляд, не привязанный ко времени и месту. Взгляд отовсюду

И из ниоткуда.

И он знал: там находилось место вообще без путей, и без различий…

Абсолютное место.



Разрезы и разрезы и разрезы.

Они восходили всё выше, держа путь, пролегавший по самому лику небес. Обрывы, частью будучи просто усеянными камнями склонами, а частью — бездонными пропастями, таились на периферии каждого взгляда. Ошеломляющие вершины терзали небо, вздымаясь вокруг, огромные, расколотые скалы воздвигались башнями, упираясь в лазурную высь. Разреженный воздух подвергал испытанию их легкие и ноги.

— Она охотится на нас, — сказала часть старому волшебнику.

Боязливый взгляд, брошенный искоса.

— Тьма, что была прежде мыслей и душ, — объяснила ещё одна часть.

Лицо старика казалось участком окружающих гор, их темнеющим на фоне неба, миниатюрным подобием.

— Я и в самом деле замышлял убить её, — вновь изрекла часть.

Слова эти поразили старика — как и задумывалось. Начав с загадочного высказывания, он привлёк его внимание и любопытство, а также нагнал тумана, противопоставив всё это очевидной ясности следующей фразы.

— А сейчас. Ты всё ещё хочешь её смерти?

Ему было необходимо, чтобы Друз Ахкеймион слушал его.

— Не имеет значения, что я отвечу, поскольку ты мне не веришь.

Доверие было для этих людей чем-то вроде привычки. Если бы уста его изрекли достаточно правды, то его голос стал бы для них голосом истины.

— Звучит как дилемма, — сказал старый волшебник.

Сияющий взгляд. Улыбка, призванная лишь привлечь внимание к его гротескному виду.

— Не обязательно.

Ахкеймион окинул обеспокоенным взглядомбеременную женщину, бредущую чуть выше по склону. Они тащились вверх по круче, следуя ложбине, пролегшей между огромных камней и валунов, обозначивших нечто вроде тропы на месте, что в противном случае было бы лишь усыпанным каменной крошкой косогором. Потревоженные их шагами камни осыпались вниз, вдоль пройденного ими пути, набирали скорость и, вылетев на отроги окружающих гор, вызывали небольшие оползни, расходясь по их склонам юбками, казалось сотканными из бесчисленных нитей.

Выживший знал, что старик вновь решил его игнорировать.

— В той же мере, в которой ты не доверяешь мне, ты готов довериться её взгляду.

Тень какой-то птицы прянула вниз по склону.

— И?

Истина.

— Попроси её, — произнес изуродованный сын Анасуримбора Келлхуса, — взглянуть на меня, когда я буду объясняться.

Честность была способом достучаться до них.

— И зачем бы мне это делать?

Кратчайшим Путём.

— Затем, что мой отец украл твою жену.



Причина…

Причина была лишь оболочкой.

Клубком перепутанных нитей.

Корочка болячки, уже три для как заживающей на костяшке указательного пальца левой руки мальчишки.

Маленькая родинка на левой стороне подбородка беременной женщины, пропадающая из виду в те редкие моменты, когда та улыбается.

Распухшие суставы рук старого волшебника и боль, что он, не сознавая этого, испытывает. Боль, заставляющая его постоянно сгибать и разгибать пальцы.

Сгибать и разгибать.

Каждая из этих вещей и особенностей имела своё происхождение и направление. Каждая проистекала из какой-то причины и сама была причиной чего-либо. Каждая была узелком, в котором сходились переплетенные нити прошлого, расходясь затем во все стороны и исчезая в пустоте будущего. Но он имел о них представление лишь в той мере, в которой они коренились в его истоках, в его собственном прошлом. Он не знал обо что мальчик поранил палец, что за изъян вызвал потемнение кожи у женщины и болезнь, поразившую руки старика.

Он был лишь связан с оболочкой этих вещей и событий — с клубком из нитей.

Всё прочее было Тьмой.

После всех, длившихся поколениями, тренировок, после разведения детей, соприсущих Логосу, дуниане могли лишь пронзить сию оболочку, разрезать её, разрезать и ещё раз разрезать. Они лишь слизывали кровь знания и не могли даже надеяться испить её полной чашей, так, как это сделала женщина прошлым вечером. Да что там испить — они не сумели бы даже поднять эту чашу.

Дуниане видели лишь оболочку Причинности — пульсирующую паутину простершихся во всех направлениях нитей и считали, что Причина является вообще всем, что она заполняет собою всю тьму без остатка. Но они были глупцами, считая, что Тьму, даже в столь незначительном отношении, можно прозреть. При всей своей проницательности, они, погрузившись в неведение, были столь же жалкими как звери, не говоря уж о мирских людях.

Совсем иная кровь, пульсируя, пробивалась сквозь извечную черноту, струясь сразу же изо всех точек.

Ему достаточно было только взглянуть на беременную женщину, чтобы даже сейчас узреть эту кровь, пусть ощутимую лишь едва-едва, подобно еле уловимому оттенку рассвета, окрасившему горизонт во время длиннейшего из ночных бдений или подобно первому трепыханию подступающей болезни.

Они спустились к обширному пастбищу, головы их болтались вверх-вниз, когда они опрометью неслись, спускаясь по склону. Она двигалась ниже остальных. Наброшенные на её плечи шкуры придавали ей облик несколько диковатый, и к тому же мальчишеский — из-за коротко обрезанных волос. В отличие от старого волшебника или даже мальчика, петлявших на своем пути, точно шмели, она шла с убежденностью человека, следующего стезёю давней и привычной.

Каждым шагом своим держась Причинности.

Разумеется, она не владела этим знанием, что делало происходящее ещё более удивительным и даже… чудесным. Она обладала убежденностью, что ей самой не принадлежала — но как же это могло быть? Как можно вместить в себя нечто столь бездонное, не говоря уж о том, чтобы постичь сие душою настолько слабой и ограниченной?

Она говорит, прошептала часть из темноты, что ты намеревался убить её.

Попроси её, ответствовала другая, взглянуть на меня, когда я буду объясняться.

Мальчик протянул свою крабью руку, коснувшись поросли золотарника… и Выживший ощутил вдруг, как раскрывшиеся лепестки щекочут его собственную ладонь

А ещё он ощутил нечто большее. Непостижимо большее.

Абсолют.



Выберем любую точку — не имеет значения какую именно.

Дунианин понимал, что единственный способ, которым эту точку можно сделать мерой окружающего пространства, заключался в том, чтобы обозначить её как нулевую точку, назвать её нолем, отсутствием какой-либо величины, что, тем самым, привязывает к себе бесчисленное множество всех величин. Ноль… Ноль, что был источником и центром каждой бесконечности.

И пребывал повсюду.

И, поскольку ноль пребывал всюду, мера также пребывала всюду — как подсчет, арифметика. Стоит подчиниться чьему-то правилу и ты сможешь мерить, той мерой, которой меряет он сам. Ноль был не просто ничем; Он был тождеством, ничем, что являлось также и отсутствием различий, а отсутствие различий есть единообразие.

Поэтому Выживший стал называть этот новый принцип Нолём, ибо питал недоверие к названию, которым для его обозначения пользовался старый волшебник…

Бог.

Величайшей ошибкой дуниан, понимал он теперь, было воспринимать Абсолют, как нечто пассивное, думать о нем, как о пустоте, немой и безучастной, поколениями ожидающей их прибытия. Величайшей ошибкой мирских людей, понимал он, было воспринимать Абсолют, как нечто активное, думать о нем, как о лестном подобии их собственных душ. Таким было назначение Ноля — быть чем-то, чего нет, чем-то, что стягивает, сжимает всё Сущее, все источники и направления в единственную точку, в Одно. Чем-то, что повелевает всеми мерами не через своевольное распределение силы, но в силу устроения… системы…

Логос.

Бог, что был Бытием. Бог, которым могла стать любая душа, хотя бы лишь для единственного прозрения..

Нулевой Бог. Отсутствие, являвшееся мерой всего Творения. Принцип, смотрящий глазами Мимары…

И собирающийся измерить его самого.



Разрезы и разрезы и разрезы…

Гора воздвиглась меж ними и заходящим солнцем, грубая основа, устремленная в небеса. Ниже, потоки пенящейся воды прорывались сквозь теснину, змеясь расселинами и трещинами, избороздившими сами корни гор. Мальчик, сидя, жался к огню, в его глазах плясали крохотные отражения языков пламени, лицо полыхало багрянцем, как и запятнанные закатными цветами вечерние дали за его спиной. Старый волшебник и беременная женщина, ссорясь, стояли выше, забравшись на нависший над их лагерем гранитный выступ, выгнувшийся подобно огромному, дремлющему коту.

— Пит-пит арама с'арумнат! — доносился с каменного навеса её резкий, пронзительный голос.

— И о чём они теперь спорят? — спросил мальчик, отрывая взгляд от огня.

Выживший не проявил ни скрытности, ни отсутствия интереса. Он стоял напротив, повернувшись спиной к сумрачным теням поросшей еловым лесом долины, и взирал вверх с холодной недвижимостью.

— Я предложил покориться её взгляду, — ответила часть мальчику, — и его суждению.

Ещё одна часть отслеживала прихотливое сочетание гнева и недоверия, искажающее её лицо, сквозящее в голосе, прорывающееся в позах и жестах. Её Око, объясняла она старому волшебнику, уже вынесло суждение, уже выявило их желания…

— А она упирается? — спросил мальчик.

— Они слишком страдали, чтобы довериться чему угодно, из того, что мы им предлагаем. Даже нашей капитуляции.

— Мрама капи! — закричала женщина, размашисто рубя воздух ладонью правой руки. Вновь озадаченный неистовой изобретательностью её аргументов, старый волшебник, запинаясь, что-то бормотал в ответ.

Он проигрывал это состязание…

— Я слышу их! — крикнул Выживший, тон его голоса был подобран таким образом, чтобы вызвать у всех тревогу.

Миряне, окутанные лиловым мраком зарождающейся ночи, уставились вниз на него. Горящий валежник, где-то справа, издал хлопок, плюнув поплывшими по ветру яркими искрами.

— Я слышу их у тебя в утробе, — повторил Выживший — в этот раз на их языке. Хотя ему ещё далеко было до полного овладения им, он уже знал достаточно, чтобы суметь сказать хотя бы это.

Она воззрилась на него, слишком пораженная, чтобы встревожиться… и чтобы не оказаться обезоруженной.

— Тау миркуи пал.

Что значит …их?

Одна из частей констатировала успешность уловки. Другие части жадно впитывали знаки, источаемые её лицом и фигурой. Третьи разыгрывали оставшиеся детали задуманного сюжета…

Выживший улыбнулся старому волшебнику самой доброй из доступных ему улыбок.

— Ты носишь близнецов… Сестра.



Ты боишься и боишься оправданно.

Дуниане переступают границы любых, тобой установленных, правил… Мы превосходим любую, тебе доступную, меру.

Ты лишь горлышко бутылки — мир по капельке просачивается в твою душу, мы же обитаем под бурным потоком.

И, приближаясь к нам, ты сталкиваешься с водопадом.

Ты почитаешь себя единой и одинокой, в то время как на самом деле являешься толпою незрячих, извергающих слова, что ты не способна постичь, и кричащих голосом, что ты не способна услышать. Истина в том, что ты есть множество — и в этом секрет всех твоих неисчислимых противоречий.

Вот… вот где подвизаются дуниане — во тьме, воздвигшейся раньше самих ваших душ. Разговаривать с нами значит подчинятся нам — для вас просто нет другого пути, коли мы пребываем рядом. И, учитывая соответствие этому нашей собственной природы, мы порабощаем вас и владеем вами. Ты права раз хочешь убить нас…

Особенно меня — того, кто был сломан и разбит на части в глубочайшей из Бездн.

Даже эта исповедь, простое изложение истины, соткана из знания, проникающего в такие глубины, что оно ужасает тебя. Даже мой голос служит ключом, его тональности и модуляции подобраны словно бороздки отмычки к переключателям механизмов твоей души. Ты заворожена им, ибо так тебе было предписано.

Не смотря на краткость нашего знакомства, не смотря на всю твою скрытность, я знаю о тебе уже многое. Я могу назвать Предназначение, которое ты считаешь своим, и могу назвать Предназначение, о котором ты не имеешь ни малейшего представления. Мне ведомы хитросплетения обстоятельств, что и творят и ограничивают тебя; мне известно, что над большей частью твоей жизни властвовало принуждение, бывшее единственным настоящим законом; я знаю, что под маской ожесточения ты прячешь нежность; и что ты носишь в утробе детей своей матери

Но мне не стоило бы перечислять всё это, ибо я также вижу и твои помыслы.

Я вижу, что ты терзаешься необходимостью действовать, ибо, изрекая все эти истины, я взращиваю семена своего уничтожения. И, тем самым, мои собственные пределы делаются очевидными. Хотя над нами и раскинулась беспредельность ночи, часть меня всё ещё блуждает лабиринтами Тысячи Тысяч Залов, кусочек мрака, смутный, ускользающий, и заявляющий при этом, что именно смерть… смерть и есть Кратчайший Путь к Абсолюту.

Хотел бы я знать: не это ли ты называешь печалью?

И, тем самым, пределы дуниан сделались зримыми… также, как ваши. Ибо желание, что в вас пылает так ярко, оказалось запечатленным и в наших собственных душах, пусть и в виде крохотных, тлеющих угольков, низведенное по прошествии поколений до чего-то незаметного, ставшее единственным голодом, единственным языком пламени, единственной движущей силой, способной обуздать Легион, что внутри…

Единственным Предназначением.

Вот почему, Сестра… вот почему я готов подставить горло под клинок твоего суждения. Вот почему готов сделаться твоим рабом. Ибо, не считая смерти, ты, Анасурибор Мимара, приёмная дочь Анасуримбора Келлхуса, моего отца… ты, Сестра, и есть Кратчайший Путь.

Абсолют обретается в глубинах твоего Взора. Ты, рождённое в миру недоразумение — слабая, беременна, преследуемая королями и народами, ты и есть подлинный Гвоздь Бытия, крюк, на котором подвешено всё Сущее.

И поэтому я преклоняю колени, ожидающий и готовый принять смерть или озарение — не имеет значения, что именно…

Ибо я, наконец, узнаю.



Разрезы и разрезы и разрезы.

Часть, один из сотни камней, преклоняет колени перед нею, Анасуримбор Мимарой, и видит как оно восстает, поднимается… словно жидкий свинец, вливающийся в тряпичный сосуд смертной плоти, покой, столь же абсолютный как само небытие.

Ноль.

Шранчий визг где-то во тьме, воздух, смердящий потом и гнилым дыханием, свист тесаков, повергающий братьев в безумный страх. Шлепанье босых ног по камням.

Ноль… разверзающийся Оком.

Чернота — вязкая и первобытная. Точка, скользящая внутри этой тьмы, рисующая линии и описывающая кривые. Крики, распространяющиеся как огонь по склону высушенного солнцем холма.

Красота… состоящая не из животных или растительных форм, но из самой безмятежности, будто бы треск, грохот и скрип громадных механизмов утихли, вдруг умалившись до перестука столь же легкого, как поступь мышиных лапок.

Точка бурлит осознанием. Ведет речи, витиевато повествуя о выкорчеванных кривыми тесаками ребрах, о выпущенных кишках и выбитых напрочь зубах, о конечностях, выброшенных за ненадобностью и, крутясь, улетающих в пустоту.

Выживший смотрит на Взор и видит ложь, ставшую зримой.

Разрезы и разрезы и разрезы.

Суди нас, шепчет часть.

Вознеси нас.

Или низвергни.

Анасуримбор Мимара стоит, возвышаясь над ним, образом лишь чуточку большим, нежели туманный ореол, лужицей из волос и плоти, объятых Оком Судии. Предлогом. Поводом…

Держа в руках, как замечает часть, колдовской клинок.

Терзающая, скулящая чернота. Выбор пути и следование ему. Сплетение линий, слишком смертоносных, чтобы быть реальными. Угрозы, отделенные, вырванные из общего потока, сжатые пальцами и погашенные, словно свечные фитили.

Так много разрезов.

Ноль, трепещущий и вибрирующий в объятиях смертной плоти. Плоти женщины.

Слишком много.

— Ты сломлен, — всхлипывает она, — также как я.

Часть вытягивается, охватывая тонкую руку, держащую нож.

Суди нас, шепчет она, заверши войну, увековечившуюся меж нами.

Разрезы и разрезы и разрезы.

Нож звенит о камень. А она вдруг оказывается стоящей рядом с ним на коленях и обнимающей его так крепко, что он чувствует, как её раздутый живот вжимается в его ввалившееся чрево. Часть насчитывает четыре бьющихся сердца: одно, мужское, стучит редко и тяжко, другое, женское, быстро и поверхностно, ещё два, нерождённых, трепещут в её утробе. Она дышит ему прямо в шею, и часть отслеживает расползающееся по его коже теплое, влажное пятно. Она дрожит.

Я потерян, шепчет часть.

И хотя лицо её уткнулось в его плечо прямо у шеи — Взор недвижим. Он всё также изучает, разглядывая его с беспредельностью постижения, исходящей из памяти о том месте, где прежде были её глаза.

— Да, — молвит она. — Как и мы.

Ноль, взирающий из ниоткуда, показывает ему его собственную меру… и то, как сильно, гибельно заблуждались дуниане.

Всю меру безумия Кратчайшего Пути.

Я проклят.

Её маленькие кулачки узлами крутят его рубаху, едва не свивая верёвки из ткани. Мальчик смотрит на них, оставаясь непроницаемым и безупречным.

— Я прощаю тебя, — выкрикивает она ему в плечо.

Я прощаю.



У осознания нет кожи.

Нет кулаков или пальцев.

Нет рук.

Сколь многим приходится пренебречь.

Мальчик наблюдает за ним, разглядывающим беспредельную чашу ночи — наблюдает как он… течет.

— Итак, — шепчет он, — удалось ли тебе преуспеть?

Часть слышит. Часть отвечает.

— Всё, чему я научил тебя — ложь.

И всё, что ты знаешь, безмолвно шепчет ещё одна, и всё, что ты есть.

И ещё одна…

И ещё.



Они уступили старому волшебнику выбор пути, проследовав на север вдоль огромной долины, избегая пока что покидать горы.

— Далее раскинулась Куниюрия, — объяснил он, — и полчища шранков.

Смысл был ясен…

И неразличим.



Злодеяние, — приняла часть, как аксиому, — злодеяние отделяет невинность от невежества.

Они — все четверо — сидели на скальном выступе, скрестив ноги и касаясь друг друга коленями, и взирали на черные бархатные складки очередной раскинувшейся перед ними долины. Небольшая сосенка жалась к голому камню утёса, подпирая его обломанными рогами своих ветвей. Холод превращал их дыхание в перемешивающиеся друг с другом облачка пара. Старый волшебник, ещё не сумевший даже осознать, не говоря уж о том чтобы принять, произошедшее, левой рукой достал ревностно оберегаемый им небольшой мешочек. Жалкий всплеск алчности мелькнул в его взгляде, жадности почти что детской, но растущей и простирающейся так далеко, что, казалось, вспышка эта готова озарить собою весь горизонт…

А ещё на лице его читалось… преклонение, его пробирала дрожь напряженных воспоминаний и нежданных уроков.

Величайший дунианский проект был задуман людьми, мирскими душами, жаждущими постичь и раздвинуть свои пределы. Их порыв был величественным и грандиозным. Они узрели всеобъемлющую тьму, небытие, из которого вырастали все их мысли и побуждения и сочли эту зависимость рабскими оковами, которые следует разбить, если это возможно.

Тем самым, они превратили Абсолют в награду.

— Кирри, — произнесла беременная женщина, голос её вознесся отрезом шелка, колышущимся знаменем её дворняжьей стойкости. — Па меро, кирри…

Она коснулась языком кончиков своих пальцев, а затем сунула их внутрь мешочка.

Мальчик наблюдал за ней бездумно — и доверчиво.

Невежество, заключила часть. В основе лежало невежество. Первый Принцип.

Свидетельство этого запечатлено в самой плоти дуниан, ибо их рождали и взращивали в стремлении к обману. Даже среди подкидышей нет места для осиротевшего разума. Все сыновья рождаются нанизанными на нить, уходящую в прошлое, ибо все отцы суть сыновья. Каждому дитя сообщают кто он есть, даже тем, кого вскармливают волки. Даже детям дуниан. Быть рожденным, означает родиться на каком-то пути. Родиться на пути, означает следовать ему — ибо какой человек смог бы переступить через горы? А следовать пути означает следовать правилу…

И считать все прочие пути ущербными.

Она достала кончик пальца из горловины мешочка, удерживая в сиянии Гвоздя Небес крупинки порошка — пепла столь легчайшего, что даже малейший ветерок немедля унес бы их прочь…

Но небо, казалось, забыло как дышать.

Даже вообразив целый мир, переполненный безумцами, невозможно описать бесконечную причудливость существующих убеждений и совершаемых поступков. Помыслы, подобно ногам, сходятся и соединяются в бедрах. Неважно, насколько длинными и извилистыми были пути и тропы, неважно, насколько безумным или, напротив, изобретательным являлся человек — только понятое и осознанное могло быть замечено им… Логос, назвали они этот принцип, шаг за шагом связывающий воедино прежде бывшее бесцельным, и крупица за крупицей подчиняющий всё некому конкретному предназначению. И это явилось величайшим из дунианских сумасбродств — рабское преклонение перед разумом, ибо именно оно стало тем, что навсегда заточило их в темнице жалкого невежества их предков…

Логос.

— Что это? — поинтересовался мальчик.

— Это не для тебя, — отрезал старый волшебник с большей горячностью, отметила часть, чем он собирался.

Разум был лишь нищим притворщиком, слишком робким для странствий или прыжка и посему обреченным рыться в отбросах посреди кучи пришедшего раньше. Логос… Они назвали его светом лишь для того, чтобы оказаться слепыми. Они взвалили его на себя тяжким, длящимся поколениями трудом, перепутав его немощи со своими собственными… Человеческое мышление, застланное пеленой.

Она, ладонью вниз, вытянула в его направлении руку с выставленным вперед указательным пальцем — так, чтобы он смог взять его кончик меж своих губ. Но часть поразила её, сжав запястье и вдохнув порошок ноздрёй…

Понюшка была столь быстрой и резкой, что старый волшебник вздрогнул. Анасуримбор Мимара отдернула палец, удивленно нахмурившись.

— Если проглотить, то эффект наступает позже, — объяснила часть. — Этим путём…

Меньшая из частей моргнула.

Легион, что внутри, восстонал, части заходили ходуном, ощупывая Мир, который они, словно бремя, таскали у себя за спиной.

— Этим… Этим путём…

Этим путём, мальчик… Следуй за мной!

Разрезы и разрезы и разрезы. Зубы щёлкающие, скрежещущие, жующие где-то во тьме, вопящий демонический хор, устремляющийся вниз по проходам и коридорам, просачивающийся сквозь нисходящие уровни, вязкий, напоённый яростью и похотью — свирепыми и отчаянными. Всё, сокрытое во тьме, сливается воедино. Тем самым, они, Визжащие, словно бы стали одним существом, более подобным насекомому, нежели человеку.

Не оставляй меня.

Дитя было неполноценным, как Оценщик и предполагал. Но часть, тем не менее, злорадно торжествовала, ибо хотя Ишуаль и была уничтожена, ребёнок уцелел для… для…

Для чего?

Нечеловеческие твари, фыркающие, вприпрыжку рысящие сквозь черноту, потерявшиеся и голодающие, нескончаемые тысячи их, принюхивающихся и, стоит уловить запах уязвимости, тут же поднимающих яростный визг. В первые дни выжившие из Братии выставляли в качестве приманки горшки с собственной кровью и экскрементами, и эти существа устремлялись на вонь, слетаясь к собственной погибели и не обращая внимания на то, сколь высока плата, ибо каждый дунианин разменивал свою жизнь на жизни тысячи Визжащих. Стоило одному-двоим унюхать что-либо, как они поднимали скулящий вой, тут же охватывавший все неисчислимые легионы, заполнившие собой изрытые коридорами и кельями глубины…

Так что, поначалу отражать их натиск было довольно легко и дуниане возводили из туш Визжащих целые баррикады. Но то, что казалось легким поначалу, позже сделалось невозможным. И Братия, отказавшись от этой стратегии, выбрала иной путь — углубляться, бежать всё дальше и дальше, следуя то ветвящимся, то снова сливающимся коридорам Тысячи Тысяч Залов. Погружаясь в кромешную тьму, используя вместо зрения собственный разум, вновь и вновь разделяя преследователей — до тех пор, пока твари не оказывались разобщенными на небольшие группы. Мальчик был взращен, слыша эти звуки — протяжные крики бесконечной охоты, ведущейся у самых корней земли — до полного истребления.

Они вскрыли бы ему череп, если б не пала Ишуаль. Мальчишку распластали бы и утыкали иглами, как происходило это с прочими неполноценными индивидуумами, и использовали бы его для исследования нюансов и подробностей какого-либо из запретных чувств. Он оказался бы живым экспонатом, пригвожденным к доске словно чучело, демонстрирующее и позволяющее изучить прочим дунианам внешние проявления одной из внутренних слабостей.

Поначалу всегда было легко.

Я не могу дышать.

Он вёл свой убийственный танец, скользя через вязкую, ослепляющую черноту, пробираясь сквозь рубящие тесаки, пробираясь и пробираясь до тех пор, пока не кончатся силы…

Это страх?

Иногда он мог остановиться и удерживать занятое место, возводя перед собой подергивающиеся валы из плоти. А иногда мог бежать… но не прочь от этих созданий, а вместе с ними, ибо научился подражать им, имитируя ритм их подпрыгивающей походки, фырканье, что они издавали губами, их пронзительные вопли, подобные крикам существ, с которых заживо сдирают кожу — всё, кроме исходящего от них смрада. И сие приводило их к самым вершинам неистовства — чувствуя меж себя нечто почти человеческое, они начинали кромсать саму темноту, пронзая когтями и лезвиями пустое пространство, убивая друг друга…

Да. Скажи мне что ты чувствуешь?

Уже тогда он понимал.

Меня трясёт. Я задыхаюсь.

Уже тогда он знал, что Причина не была дунианским Первым Принципом.

И что ещё?

А Логос и того меньше.

Мои глаза плачут… плачут от того, что недостаточно света!

Они сосредоточились на этих вещах лишь потому, что смогли их увидеть. Уже тогда он понимал это.

Да… Это страх.

Тьма была их землёй, их врагом и их же основой.

Что это?

Визжащая тьма.

Простейшее правило.



Разрезы…

И разрезы…

И разрезы…

Высоко на горной круче мальчик, старик и беременная женщина, опустившись на колени, наблюдали за тем как ещё один человек, с лицом и телом испещренными шрамами, бьётся в судорогах, опорожняя кишечник.

Быть может, это происходило в реальности — где-то в реальном месте, но, метавшийся и бушевавший во тьме Легион, это не заботило, да и не могло заботить.

Слишком много разрезов. Слишком много кусков кожи.

Бежать было правилом.

Искать укрытие было правилом.

Знать было правилом.

Желать что-либо было лишь следующим в списке.

Жизнь же была нагромождением.

Сотня камней, слишком гладких, чтобы цепляться друг за друга. Округлых, словно костяшки. Те, что повыше — нагретые солнечным светом, как выпуклости или треугольники живой плоти меж пальцев. Те, что внизу — холодные, словно губы мертвеца. Взгляд шарит в сумраке сосновых веток, отмечая чернильные пятна птичьих теней. Сотня бросков, цепкая ладонь, хлопающий рукав, резкий взмах… Жужжащий росчерк, скорее осмысливаемый впоследствии, нежели видимый глазом, и вонзающийся копьём во швы меж ветвями.

Девяносто девять птиц, пораженных насмерть. Множество воробьёв, голубей и больше всего ворон. Два сокола, аист и три грифа.

— Убийства, — объяснила часть удивленному мальчишке, — убийства сочетали меня в то, что я теперь есть.

И что же ты?

— Выживший, — откликнулась ещё одна часть, а другая отметила сеть шрамов на его лице — схватку и напряжение противоестественных компромиссов.

— Громоздящий Мертвецов.



Когда глаза его распахнулись, на их лицах читался скорее страх, чем участие. Особенно на лице мальчишки.

Выживший, прикрыв рукавом своё уродство, взглянул на него, своего сына. Легион, что внутри, выл и бормотал, топал и плевался. Только сейчас он понял…

Невежество. Одно лишь невежество заполняло промежуток, пролегавший меж ними. Лишь слепота, лишь добровольный идиотизм, что миряне называют любовью. Часть переживает заново отступление Братии перед громыхающим натиском Поющих. Дуниане отпрыгивают, спасаясь от вздымающихся геометрических росчерков света, удирают внутрь спутанной кишки Мира, преследуемые крошащими даже камни словами, высказываниями, разрушающими всё, что они прежде считали истиной. Но дуниане не паникуют. Даже сломленные и озадаченные, они не колеблются. И вот он уже без раздумий оказывается в Детской, без раздумий вытаскивает из колыбели младенца — того, что пахнет им, Анасуримбором. Забирает самый многообещающий из Двенадцати Ростков. Без раздумий, прижимает к своей груди это препятствие, эту плачущую ношу. Прижимает так крепко, словно она является не менее, чем заплутавшим кусочком его собственной души

Ноль. Различие, не являющееся различием. Ноль создавший Одно.

И он выжил. Он — отягощенный, отказавшийся впустить свет Логоса в промежуток меж собой и своим сыном. Дунианские части оказались отброшенными и он, наименее умелый, самый обремененный, оказался Избранным… Выжившим.

Он, отказавшийся постигать… и принявший в объятия тьму, бывшую прежде.

Мальчик обеими ручками, здоровой и расщепленной, цепляется за его рубаху. Он не может о себе позаботиться. Он неполноценен.

Но дунианин ведет себя с ним словно с Абсолютом. Уступает. Жертвует. Теряет… Наконец он понял, что делало эти вещи святыми. Потеря была преимуществом. Слепота была прозрением и откровением. Наконец, он узрел это — шаг в сторону, обманывающий Логос.

Ноль. Ноль создавший Одно.



Око наблюдает. И одобряет.

Он жестом подзывает к себе мальчика и тот послушно подходит к нему.

Какое-то время он ничего не говорит, вместо этого рассматривая холмы и равнины, темнеющие под серебрящейся аркой небес. Они, наконец, достигли пределов гор, оставив позади их пропасти и властно вздымающиеся склоны. Нехоженые леса, простёршиеся внизу, были именно такими — нехожеными никем из них, требовавшими суждений и принятых решений, ибо позволяли свободу движения в любом направлении. Оставался один лишь уступ, единственный опасный спуск.

Дул теплый ветер, напоённый духом влажной гнили, свидетельством жизни, вкусом колышущихся трав и листвы.

Там будет лучше.

— Что это?

— Вещи, — пробормотал он простору, раскинувшемуся перед ним, — просты.

— Безумие возрастает?

Обернувшись, он взглянул на мальчика.

— Да.

Он достал сотый камень из под пояса, которым была подвязана его туника.

— Это теперь твоё.

Мальчик, благословеннейшая из частей, с тревогой взирал на него. Он бы совсем отказался от промежутка меж ними, если бы мог.

Он не мог.

Выжившие стоят, а затем начинают бег. Он поражается тому волшебству, с помощью которого суставы сгибают конечности.

Крик, значение которого понятно даже животным.

Выжившему некуда бежать, ибо поверхность земли под его ногами кончается. Но он может прыгнуть… Да, это ему подходит.

Это по нему…

Как брошенный в зияющую пропасть свинцовый груз, падающий…

В самые пустые на свете руки.



Так быстро…

Проносятся мимо события, преображающие нас…

Так быстро.

Лицо, разрезанное, рассеченное на все выражения, на все лица.

Измученный взор, увлажнившиеся глаза.

Взгляд, обращенный на кого-то бегущего, как бежит сейчас он. Место, куда он может бесконечно стремиться, никогда его не достигнув…

Если не прыгнет.

Око постигло это, даже если женщине не удалось.



Ахкеймион видел тело дунианина примерно тридцатью локтями ниже, недвижимый клочок пропитавшейся алым кожи и ткани, распростершийся на битых камнях. Он задыхался. Это казалось невозможным… что существо столь пугающее… столь беспокоящее… может разбиться вот так вот запросто.

— Сейен милостивый! — вскричал он, отступая подальше от вызывающего дурноту края обрыва, — Я же говорил тебе. Я сказал тебе ничего ему не давать!

Мимара присела на колени рядом с краборуким мальчиком и, положив ладонь на его темя, прижала его ничего не выражавшее лицо к своей груди.

— Сказал кому? — огрызнулась она, яростно зыркнув на него. Эта способность — сначала охаять и тут же продолжить утешать кого-либо, стала ныне проявлением её раздражающего дарования.

Старый волшебник в гневе и бешенстве сгреб в кулак свою бороду. Что же случилось? Когда эта испорченная девчонка, эта бродяжка, успела стать Пророчицей Бивня?

Она начала раскачивать мальчика, продолжавшего безучастно взирать из ниоткуда в никуда.

Ахкеймион, тихо ругнувшись, отвернулся от её свирепого взора, понимая, с каким-то ужасом и внутренней дрожью, что тщетные попытки спорить с нею странным образом стали теперь столь же тщетными попытками спорить с Богом. Ему сейчас ничего не хотелось сильнее, чем воззвать к явственному противоречию между её нынешней скорбью по погибшему и тем, что она требовала от него всего несколько дней назад. Но всё, что он в действительности мог делать сейчас — так только закипать от злости…

И трястись.

Здравый смысл, как всегда, появился позднее. И с ним пришло удивление.

Око всегда было для него источником беспокойства — с тех самых пор, как он узнал о нём. Но теперь…

Теперь оно ужасало.

Речь шла о присущем ей знании. Он едва мог взглянуть на неё, чтобы не узреть в её взгляде факт своего проклятия, вялую опустошенность некой сущности, сокрушенной чувством вины и жалости к другому. Сравнивая её пренебрежение и смотрящую из её глаз истину, он понимал, что именно последнее в наибольшей степени лишало его мужества.

И ещё её суждению присуща была каменная недвижимость, бездонная убеждённость, которую он некогда приписал предстоящему материнству. Размышляя над этим, он пришел к выводу, что вместе с новообретенным страхом он обрёл также и некоторое преимущество. До того, как они добрались до Ишуаль, у него не было возможности оценить её поведение со стороны, и он, будучи вынужденным опираться лишь на собственное раздражение, позволял себе роскошь относить её непреклонность к обычному упрямству, или иному изъяну характера. Но то, с чем ему довелось столкнуться в последние несколько дней… Свершившееся безумие — ещё одно — дунианин, оказавшийся у них в попутчиках… лишь для того, чтобы расколоться, словно глиняный горшок, столкнувшийся со сталью Ока Судии… Дунианин! Сын самого Анасуримбора Келлхуса!

Око, сказал он ей, в холодной обречённости Кил-Ауджаса, взирающее с точки зрения Бога. Но он говорил всё это, не понимая подлинного значения слов.

Теперь же у него не было выбора. Он более не мог притворяться, считая себя не понимающим того, что каким-то непостижимым, безумным образом он — в буквальном смысле — путешествует рядом с Богом… с тем самым Суждением, что зрит его проклятие. Отныне, знал он, его на каждом шагу будет преследовать тень определённой ему кары.

— Знаешь ли ты почему? — спросил он Мимару после того, как они вновь начали спускаться, ведя за собой спотыкающегося, безмолвного мальчика.

— Почему он убил себя? — переспросила она, то ли притворяясь, что подыскивает место, куда ступить, то ли на самом деле испытывая подобные затруднения. Дитя, что она носила, ныне действительно сделало её огромной и неуклюжей, так что, невзирая даже на кирри, каждый шаг, особенно на спуске, давался ей нелегко.

Старый волшебник пробурчал что-то, долженствующее обозначать «да».

— Потому что этого потребовал Бог, — предположила она, спустя несколько мгновений, наполненных не столько размышлениями, сколько пыхтящими попытками спустится ещё на один шаг.

— Нет, — произнес он, — какие у него самого были на то причины?

Мимара, мельком взглянув на него, пожала плечами?

— А это имеет значение?

— Куда мы идём? — прервал их мальчик откуда-то сверху и сзади. Его шейский был слегка искажен картавым айнонским выговором, вечно сквозившим в речах Мимары.

— Туда, — кивнув в сторону севера, ответил пораженный колдун, задаваясь вопросом — что же на самом деле чувствовал сейчас этот дунианский ребенок, всего несколько страж назад ставший свидетелем гибели своего отца?

— Мир идёт прахом в той стороне, мальчик…

Последнее произнесённое слово повисло в воздухе, в то время как он пораженно уставился на что-то.

Мимара проследила за его хмурым взглядом до самой лазурной дымки, застилавшей горизонт.

Все трое застыли, осматриваясь в оцепенелом замешательстве. Леса Куниюрии вдруг отмело прочь от смятой, словно линия лишенных зубов дёсен, гряды Демуа — всю их зелень, намазанную поверх древней, нехоженой черноты. Минуло несколько сердцебиений, прежде чем Ахкеймион, чертыхаясь и проклиная подводящее его зрение, наворожил чародейскую Линзу. И тогда они увидели это — невозможность проступающую сквозь невозможность. Огромный шлейф, извергающий свои косматые внутренности наружу и вверх — выше, чем доставали вершины гор или дерзали проплывать облака…

Столб дыма, подобный тени смертельно ядовитой поганки, вознесшийся до свода небес и заслонивший собою саму чашу Мира.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Река Сурса

Храбрость в Аду невозможна, а на Небесах не нужна.

Лишь герои в полной мере принадлежат сему Миру.

— КОРАКАЛЕС, Девять саг о героях
Позднее лето, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Уроккас
Чудовищный дымный шлейф, постепенно растворяясь в воздухе, стелился над морем.

Казалось, что сама Преисподняя объяла собой Даглиаш.

Саккарис, с пустыми и полными неверия глазами, встретил Пройаса на вершине Мантигола. Открывавшийся сверху вид напоминал сцену, вышитую на посвященном какому-нибудь героическому деянию гобелене: выжившие, измолотые последствиями свершившейся катастрофы, сокрушенные души, что могли бы ощутить себя увенчанными бессмертной славой, если бы не та цена, что им пришлось заплатить. Так всегда ведут себя люди после постигшего их бедствия, будь то проигранная битва, смерть близкого человека или что угодно другое, выбивающее течение их жизней из привычной, будничной колеи — пытаются общаться, если не словами, то взглядами или просто дыханием.

Отвернувшись от экзальт-магоса, Пройас взглянул на то, что представлялось кругами совершеннейшего изничтожения, чудовищными кольцами, выжженными на самих костях Уроккаса, и раскинувшимися по всей речной пойме. Там, где стояла ранее Даглиаш, пылала даже земля. Струи густого, вязкого дыма тянулись вверх, выглядя так, словно само Мироздание, перевернутое и выпотрошенное, оказалось подвешено в пепельном небе на собственных кишках. Земля вокруг клокочущей сердцевины бедствия была выжжена до такой степени, что превратилась в иссохшую известь и голый обсидиан. Первые, из хотя бы частично сохранившихся тел, виднелись на некотором расстоянии от этого жуткого места, будучи, казалось, лишь обугленными участками поверхности — чуть более, нежели просто отпечатками, оставшимися от сгоревших трупов, в которых можно было узнать чьи-то останки лишь потому, что они оказались в укрытиях — оврагах или низинках, забитых мертвецами, словно водосточные желоба гниющими листьями. Далее, в относительной близости от искрошенного подножия Олорега, он заметил и первых выживших — ползущих или скатывающихся по склонам, на которых в остальном не было заметно каких-либо признаков жизни…

Нагих людей, простирающих руки к небесам.

Пустоши Агонгореи тлели на противоположном берегу, дымясь как оставленные возле огня мокрые тряпки. Река Сурса несла свои темные воды, вливаясь в море чернильным пятном. Огромные кучи шранков, сбившись в нечто вроде плотов, образованных сцепившимися тушами, скользили по её поверхности, перекатываясь и сталкиваясь друг с другом, подобно грудам отбросов, плывущих по сточной канаве. Это зрелище, по крайней мере, способствовало тому, что мертвящая хватка одного из кулаков, сжимавших пройасову грудь, немного ослабла. Ордалия, конечно, сильно пострадала от чудовищной катастрофы, но полчищ шранков — всей их несметной Орды — более попросту не существовало.

Катаклизм.

Выжигающие глаза лучи света. Грохот, рвущий в клочья барабанные перепонки. Удары, превращающие тела могучих мужей в измятую плоть и кровавые брызги…

Катаклизм, указывающий людям на их подлинную — жалкую долю, свидетельствующий о том, что само биение их жизней есть следствие молчаливого попустительства сущностей намного более могущественных.

Если у Голготтерата есть столь грозное оружие или союзники, то какое значение могут иметь усилия и рвение обычных людей?

Пройас повернулся к побелевшим лицам, что окружали его. Его собственные тревога и уныние были столь же очевидны.

Казалось, никто не способен задать вопрос, который следовало задать.

— Кто-нибудь видел Его? — воззвал он, оглядывая всех присутствующих по очереди.

Никто не отвечал.

— Кто-нибудь! — вскричал он надломившимся голосом.

— Я-я видела… — запинаясь произнес женский голос, — Незадолго до того, — дрожащий, измученный взгляд, — как-как эт-то… это случилось.

Одна из свайальских ведьм, шатаясь, смотрела на него, одежды её сгорели, оставив вместо себя лишь хрупкие, высушенные обрывки, а роскошные некогда волосы превратились в опаленные космы.

Откуда-то ему было известно, что она не доживет до утра.

— Он-он… предупредил нас! Сказал нам…

Кашель скрутил её, алые, как маковый цвет, брызги оросили подбородок.

— А с тех пор? — рявкнул Пройас, переводя взгляд с одного лица на другое, — Видел ли Его кто-нибудь с тех… с тех пор… — Он поднял вялую руку, указывая на вздымающийся выше гор столб дыма за своей спиной.

Ни у кого из них не было слов, чтобы суметь описать то, свидетелями чему они стали.

Дышащая ужасом тишина. Кто-то, с краю собравшейся вокруг него небольшой толпы, вдруг разрыдался. Налетевший на вершину порыв ветра принес с собой вонь пепла и запах медной стружки.

Нет, прошептал внутри него тихий голос.

Пройас, покачнувшись, сделал неуверенный шаг в сторону, пытаясь восстановить равновесие, а затем и вовсе едва не упал в обморок от внезапно нахлынувшего головокружения. Приходить в себя ему не слишком хотелось. Желание отмахнуться от удерживающих его рук и отправится в недолгий полет было много сильнее. Упования. Народы. Кто-то — Саккарис? — схватил его за локоть и он почувствовал, как его собственная тяжесть настойчиво сопротивляется этой хватке, словно стремясь стать чем-то вроде мертвого груза. Но рука слишком крепко держала его — с невозможной и даже какой-то бездумной силой, как удерживает отец своего сына, уберегая его от опасности.

— Я здесь, — прошелестел чудный голос.

И Пройас поднял взгляд, воззрившись в возлюбленные очи своего Святого Аспект-Имератора.

Разрозненный хор голосов пронзил разверзшиеся вокруг него пропасти и расстояния — благодарность и облегчение хлынули наружу из утроб и легких. Краем глаза, Пройас видел как остальные падают ниц и одно, казалось длящееся вечно, сердцебиение он страстно жаждал лишь того же — присоединится к ним, упасть и возрыдать, выпустивнаружу со слезами и плачем весь тот ужас, что безжалостными когтями сжимал его сердце.

Но Анасуримбор Келлхус повел речи лишь о пожравшем, казалось, весь мир колдовстве, не сколько обнимая, сколько поглощая истерзанную душу своего ученика…



Пройас, пришедший в себя в каком-то ином месте, где вокруг виднелись иные камни и иная земля, обнаружил, что сгорбившись, стоит на коленях над собственной блевотиной — сероватыми лужицами полупереваренного Мяса. Дрожа, он уселся на корточки. Когда тошнота улеглась, он взглянул вверх, смахнув с глаз слезы. Его Святой Аспект-Император стоял в нескольких шагах поодаль, спиной к нему, обозревая изничтоженные, искрошенные и почерневшие от огня уступы.

Он сплюнул, пытаясь избавиться от вкуса желчи во рту, и понял, что они находятся на одном из неустойчивых, осыпающихся отрогов Олорега.

— Великую и скорбную победу одержали мы в день сей, — провозгласил Келлхус, повернувшись к нему.

Пройас взирал на него без тени осмысленности.

— Но земля теперь загрязнена и заражена… — продолжил его Господин и Пророк, — проклята. Вири ответил, наконец, за вероломство своего короля, свершившееся в те, незапамятные дни.

Опершись ладонями о свои колени, он заставил себя встать прямо, в равной мере пытаясь удержать равновесие и борясь с остаточными позывами своего желудка.

— Пусть никто не посещает то место, — приказал Келлхус, — пусть никто не дышит воздухом, что приносит оттуда ветер. Держись севера, старый друг.

Келлхус стоял перед ним, его белые одеяния каким-то невозможным образом оставались безупречно чистыми, его шевелюра шелковистыми прядями развевалась по ветру. Позади него, омертвелой бездной разверзались просторы, курящиеся столбами смолистого дыма, покрытые пеплом, золой и бесчисленными трупами.

— Больных и ослепших необходимо отделить от прочих… как и тех, чья кожа изъязвлена. Тех, кого тошнит кровью. Тех, у кого выпали волосы… Все они тоже замараны.

Золотящийся пророческий ореол окутывал его руки.

— Ты понимаешь, Пройас?

Это казалось подлинным чудом.

— Минули месяцы… с тех пор как начались наши беседы… Ты меня понимаешь?

Они разделили общий, один на двоих безжизненный взгляд. В нём явственно слышалось грохочущее предчувствие новых ужасов, которым ещё лишь предстоит последовать.

— Ты нас оставляешь, — прохрипел Пройас.

Оставляешь меня.

Его Господин и Пророк кивнул, сминая свою бороду о грудь.

— Саубон мертв. — Мягко сказал Келлхус. — Теперь только ты один знаешь правду о том, что здесь в действительности происходит. Ты. Один.

Лицо Пройаса исказилось, на какое-то мгновение предательски, хоть и не в полной мере, отразив все бушующие в его душе чувства. Это было так странно — рыдать без слез и гримас.

— Но…

Больных и ослепших необходимо отделить от прочих…

— Я знаю — ты слаб. Знаю, что ты нуждаешься в божественном ручательстве и что твои муки будут длиться до тех пор, пока ты отрицаешь всё это. Но, вне зависимости от твоих стенаний, Пройас Больший остаётся сильным.

Ему хотелось разрыдаться, скинуть с себя тяжкий груз, терзающий душу, рухнуть к Его ногам и залить Его колени слезами, но вместо этого он стоял, распрямившийся и безучастный, каким-то образом и всё понимающий, и не способный постичь ничего…

Экзальт-генерал Великой Ордалии.

— Овладей ими, Пройас. Покори Воинство кнутом и мечом. Оседлай их страсти и вожделения, лепи и ваяй, как гончар ваяет из глины. Мясо шранков, что было съедено ими, превратило их рвение в ожившее пламя, унять и задобрить которое способны лишь жестокости и расправы…

Что это? О чем он говорит?

— Что-то необходимо есть… Ты меня понимаешь?

— Я-я думаю, что…

— Ты, Пройас! Ты остаешься один! Тебе придётся принимать решения, которые ни один из Уверовавших не смог бы принять.

В глазах короля Конрии сверкнули слезы, и он повернулся к своему Господину и Пророку, лишь для того, чтобы обнаружить, что место, где тот стоял, уже опустело. Святого Аспект-Императора Трех Морей больше не было здесь.

Пройасу пришлось спускаться с горы в одиночестве… Ещё одна нагая душа, бредущая куда-то, волоча ноги и спотыкаясь.



Известие распространялось. Но того простого факта, что Пройас сумел захватить инициативу, и, как всем казалось, действительно знал, что именно нужно делать, хватило, чтобы обеспечить всеобщее повиновение. Он запретил даже приближаться к Антарегу. Он поручил организовать огромный лазарет со стороны южных склонов Уроккаса и издал приказ, запрещающий любому ослепшему, обгоревшему или пострадавшему любым иным образом, покидать его пределы. Оставшаяся часть Ордалии той же ночью походным порядком отправилась прочь, иногда обходя, а иногда перебираясь прямо через спаленные дочерна тела, запекшиеся на выбитых зубах Олорега. Он отправил вперед множество адептов Завета и свайальских ведьм, приказав им сотворить по ходу движения войска Стержни Небес, дабы осветить дорогу Ордалии. У тех болящих, что оставались в раскинувшемся вдоль побережья лагере, вид уходящего войска не вызвал поначалу ни малейшего страха: это были их братья, двигающиеся колоннами у оснований разбросанных то тут, то там сверкающих столбов, их соратники, заполнившие своими рядами склоны горы, толпящиеся и спешащие присоединиться к всадникам Ордалии на равнинах Эренго.

Они бросают нас! Оказалось, однако, что достаточно единственному человеку поднять голос, чтобы озвученный страх немедленно стал страхом всеобщим. Они видели, что те, кто пострадал от настигшей их хвори более остальных, по прошествии нескольких часов были поглощены ею без остатка — их волосы выпали, а кожа сгнила, обнажив внутренности, превратившиеся в малинового цвета мясной бульон. Они были прокляты. Им пришлось пережить многое, но теперь они отчаялись. Им довелось взглянуть в дьявольский лик самой Преисподней… и посему не дано жить далее.

Жижа, называли они сей недуг, ибо и в самом деле казалось, что плоть их гнила и внутри и снаружи. Агония их была жалкой и мучительной, хотя над огромным лазаретом по большей части царила странная тишина. У них не было иной еды, кроме шранчьего мяса, которое они поглощали сырым. Не было укрытий или даже одеял, не было лекарей — у них оставалась только их вера, да ничтожные клочки выжженной земли, до предела забитые болящими душами.

Люди, чувствовавшие себя получше, озаботились тем, чтобы очистить место вокруг себя от бесчисленных дохлых шранков, в то время как многие из наиболее пострадавших просто заползали на сплетенные тела, создавая себе ложа из трупов. Болящие из кастовой знати старались держаться вместе, в то время как пораженные той же хворью адепты Школ подвешивали над собою колдовские огни. Ослепшие, но в остальном здоровые, образовывали пары с больными, но зрячими, и вскоре мертвые шранки, сминаясь и кувыркаясь, настоящим дождем посыпались с уступов и склонов.

Так трудились они, в то время как их братья устремлялись прочь.

Хога Хогрим, Уверовавший король Сё-Тидонна счел деянием своевременным и добродетельным принять на себя командование этим импровизированным воинством. Это был такой же захват власти как и любой другой с приведением к присяге потенциальных соперников под угрозой меча. Более дюжины воспротивившихся было убито и сброшено со скал вместе со шранками. Большинство, тем не менее, приняло этот внезапный переворот, полагая, что всё само собой разрешится с неизбежным возвращением их Господина и Пророка. Все оставшиеся в живых, и болящие и прочие, к этому времени уже именовали случившееся Великим Ожогом. Зная, как может сплотить людей общая принадлежность, Хогрим предложил своим вассалам именовать единым тождеством также и все эти жмущиеся друг к другу и простершиеся на земле толпы, и тогда десятки долгобородых тидонцев поплелись по стонущим склонам и безмолвным берегам, возглашая, что они суть Обожженные.

И той ночью родилась вторая Ордалия, воинство, состоявшее из тех, кто едва мог надеяться пережить следующий день, не говоря уж о том, чтобы спастись. Чёрные тучи, уступами громоздившиеся друг на друга, заполнили северо-западный горизонт, и наиболее хворые, те, кто харкал и блевал кровью, лежали, взирая в оцепенелом изумлении на то, как темнеющие в небе гиганты одно за другим глотают созвездия. Облачный фронт вскоре навис над утёсами Уроккаса низким, колышущимся пологом. Ливень не заставил себя долго ждать.

Люди исходили испариной и тряслись. Некоторые возопили и возрадовались, в то время как прочие лишь склонили головы, слишком изнемогшие под грузом своих многочисленных и тяжких скорбей. Некоторые из болящих, расположившихся вдоль берега моря, разрыдались от облегчения, думая что дождь сможет очистить их, а потерявшие кожу визжали и выли, корчась в агонии. Дождевые капли жгли их как кислота. Могучие потоки мчались по склонам, заливая ущелья и теснины, смывая вниз кувыркающиеся трупы, окрашивая неспокойное море в цвет чёрного пепла. На берегу царили грязь и страдания. Рты мертвецов полнились водой, будто чашки.

Следующим утром как на возвышенностях, так и в низинах, воцарилось жуткое безмолвие. Даже плеск и шелест морских волн были едва слышны. Стылые утренние туманы опускались на вершины гор, стекали по склонам ущелий, повсеместно открывая взору чудовищное сочетание, безумный союз разрушения и смерти. Мертвецы торчали на гребнях скал, устилали склоны, скрючив свои оцепеневшие конечности и, будто живые, скалились застывшими на лицах ухмылками. Вороны и чайки устроили грандиозный пир, белые перья смешались с черными, давняя вражда оказалась отброшена и забыта, ибо на сей раз им достался по-настоящему щедрый дар. Пустые перевалы Олорега чернели, укрытые глубокими утренними тенями. Безлюдные высоты и бесплодные вершины простерлись под пустыми небесами.

Лишь немногие из Обожженных удивились, ибо, подобно всем цивилизованным людям, они прожили всю свою жизнь бок о бок с многочисленными поветриями. Заболевших всегда бросали, предоставляя их собственной судьбе. Это было обычным решением.

Посему они просто сидели в исполненном достоинства смирении, слишком страдая от своих хворей, чтобы позволить себе ещё и мучиться мыслями о бедственном положении, в котором очутились. Они старались делать лишь неглубокие вдохи, постоянно готовые к вспышке боли. Они выблёвывали собственные потроха. Они задыхались от мук. Некоторые препирались друг с другом, некоторые изрыгали изощренные злословия или проклятия, но большинство лишь молча взирало на море, дивясь тому сколь необъятные дали простерлись ныне между ними и их близкими. Ослепленные Великим Ожогом принюхивались и вслушивались, поражаясь, что могут ощутить то, как напоён влагой воздух и на вкус разобрать чиста ли или грязна вода, которую они пьют, что простёршиеся перед ними уступы и скалы можно услышать, уловив сквозь мерный рокот плещущегося ниже прибоя звук чьего-то падения. Они поднимали лица, обращая их к приходящему с востока теплу, и дивились тому, что могут видеть собственной кожей, ибо невозможно по-настоящему ослепнуть, если речь идет о солнце — до тех пор, пока ты вообще способен хоть что-то чувствовать.

Некоторые рыдали.

И все, до единого понимали, что их тяжкий труд подошел к концу.

Сибавул Вака просидел недвижимо всю ночь и всё утро, его кожа сочилась кровью, свои льняные волосы он выдергивал из головы прядь за прядью, а ветер носил их над морем как паутину. Когда Пройас со свитой появились вдруг на перевалах Олорега, он повернул голову, наблюдая за тем, как экзальт-генерал спускается с горы, чтобы встретится с королем Хогримом, самопровозглашенным владыкой Обожженных. Не говоря ни слова, Сибавул встал и прошествовал вдоль скал, взгляд его был прикован к неопределенной точке где-то на западе. Его выжившие родичи последовали за ним, следом потянулись другие — души, вдруг освободившиеся от оцепенения обреченности. Вскоре на ногах уже стояли огромные зачумленные людские массы, поднявшиеся не из любопытства или тревоги или даже чувства долга, но лишь потому, что их братья тоже стояли, тоже куда-то шли, спотыкаясь…

Ибо они тоже были Обожженными.

Сибавул держал свой путь вниз, на заваленное телами побережье, по всей видимости даже не осознавая, что за ним следуют тысячи. Если бы море сейчас хоть в малой степени, по своему обыкновению, бушевало, путь его оказался бы перекрытым, но оно оставалось необычайно безмятежным, достаточно спокойным для того, чтобы стала видимой поблескивающая фиолетовыми и желтыми разводами, расползающаяся по поверхности пленка жира, источаемого неисчислимыми трупами. Он брел на восток прямо сквозь неглубокую воду, создавая на ней своим движением маслянистые узоры, образы, напоминающие карты каких-то ещё не познанных миров, изменчивые береговые линии, что изгибаясь исчезали в хаосе и небытии.

И все, кто был способен ходить — около двадцати тысяч терзающихся муками душ, с трудом передвигая ноги, шли за ним следом.

Ряды плавающих в воде мертвецов поднимались и опускались в ритме дыхания безмятежно спящего ребенка. Накатывающие волны, плескаясь и чавкая, лизали вздымающиеся скалы. Великий ожог расколол выходящие к морю склоны Антарега, воздвигнув простершиеся поперек прибоя насыпи из обломков и щебня. Сибавул пробирался меж их чудовищными, раздробленными телами, кажущийся каким-то карликом, крадущимся мимо каменных клыков, возвышающихся над ним как момемнские башни. По-прежнему глядя на запад, он не отрывал взора от каменных бедер Уроккаса, крутыми обрывами упирающихся в устье реки Сурса.

И все, способные двигаться, следовали за ним гигантской, барахтающейся в волнах колонной.

Какое-то время он неподвижно стоял у речного устья, взирая на медленно вращающиеся плоты из шранчьих трупов, простёршиеся до противоположного берега, где раскинулась Агонгорея… Поля Ужаса. Всё больше и больше Обожженых выбирались позади него на усыпанный галькой берег, становясь сборищем призрачным и ужасающим, почерневшим от ожогов, насквозь промокшим от морской воды, что стекая с их тел, собиралась в алые лужицы. Никогда ещё не видел мир воинства более жалкого: люди с висящей пластами кожей, с сочащимися гноем язвами и ожогами, с голыми задами, измазанными засохшим дерьмом и кровью. Их выпадающие волосы уносил прочь ветерок, создавая над морем пелену, сотканную из черных и золотистых нитей.

Не менее сотни человек пало и умерло в ходе последовавшего далее бдения. Никто из них не имел ни малейшего понятия о том, что они тут делают, они знали лишь, что поступают правильно — делают именно то, что требуется. Солнце уже опустилось со своей высшей точки, приблизившись к линии горизонта в достаточной мере, чтобы светить прямо в опустошенные очи кепалорского князя-вождя. И тут Обожженные удивленно воззрились на мертвецов, заметив, как только что вынесенные в море трупы, тащит назад к устью реки, в то время как новые тела, плывущие по течению, всё продолжают прибывать, проталкиваясь и устремляясь на юг. Начался прилив, пронеслось средь них невнятное бормотание. Приливы, благодаря которым Нелеост сделался в свое время солёным, с незапамятных времен застопоривали течение Сурсы. Так произошло и сейчас. Речные воды сделались мутными и вязкими от разлагающейся плоти.

Всё больше и больше шранчьих тел, скомканных и перепутанных, выкатывалось из морских глубин, образовав в итоге чудовищную тарелку, перекрывшую всё устье реки. Кое-где, в этом изгибающемся, покачивающемся на волнах сплетении, виднелись блестящие волосы. Сибавул Вака ступил на полузатопленные тела. Он шатался и спотыкался, словно только что начавший ходить карапуз, но, тем не менее, пересекал огромное, мертвенно-бледное поле, разгоняя своими шагами тучи мух, разлетавшихся словно ил и песок под ногами человека, ступающего по речному дну.

Люди рыдали, наблюдая сё мрачное чудо.

И следовали за ним.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Момемн

Говорят, что люди не случайно обращают свои молитвы лишь к Богам и мертвым, ибо лучше услышать в ответ молчание, нежели правду.

— АЙЕНСИС, Теофизика
1. VI. Игра, будучи целостным воспроизведением целостного, жестока к случайным прохожим. Проиграть Игру — всё равно, что потерпеть неудачу в любви.

— ШЕСТОЙ НАПЕВ АБЕНДЖУКАЛЫ
Середина осени, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Момемн
Честь пробудить ото сна Благословенную императрицу Трех Морей досталась дряхлому Нгарау, великому сенешалю. Однако, мамочка прогнала мешколицего евнуха, вместо этого решив понежится в кроватке со своим маленьким мальчиком. И теперь он лежал в её объятиях, притворяясь спящим, прижимаясь спинкой к нежному теплу её груди, и исподтишка рассматривал пастельные пятна, разбегающиеся по украшенным фресками стенам, — отсветы утреннего солнца. Он не уставал удивляться тому, как его душа могла плыть и парить в её объятиях — соединенная с ней, но невесомая и безмятежная.

Кельмомас знал, что она не считает себя хорошей матерью. Она вообще не считала себя хорошей хоть в каком-то смысле — столь длинными и стылыми были тени её прошлого. Но страх потерять своего, претерпевшего столько страданий сына (ибо как мог он не пострадать, после всего, что выпало на его долю), терзал её как ничто другое. Он безошибочно определял все эти материнские страхи и опасения, всякий раз смягчал их и всегда обращал себе на пользу. Он частенько жаловался на голод, одиночество или грусть, рассчитывая вызвать у неё чувство вины и желание всячески потворствовать ему.

Она была слишком слаба, чтобы быть хорошей матерью, слишком отвлечена другими заботами. Они оба знали это.

Она могла лишь приласкать его после… после всего.

Он столь часто играл в брошенного ребенка, что теперь ему иногда приходилось прилагать усилия, чтобы не делать этого. Уже не раз он ловил себя на том, что желая на самом деле удрать и заняться своими делами, он всё равно продолжал играть на её чувстве вины, рассчитывая, что обязанности в любом случае вынудят маму покинуть его. Но иногда страх за её драгоценного сыночка был столь силен, что отодвигал прочь все прочие тревоги. Гори они все огнём, — однажды сказала она ему, как-то особенно свирепо сверкнув очами. Сегодня случилось как раз такое утро.

Ему нужно было вновь следить за нариндаром, не потому что он по прежнему верил, что Четырехрогий Брат заботится о его безопасности, но просто потому, что ему необходимо было видеть… то, чего он не понимал.

Что случилось, то случилось, — полагал он.

Раньше он легко добивался для себя раздолья, сделав вид, что из него случайно вырвались злобные или язвительные слова, прекрасно зная при этом что её крики или шлепки, стоит грозе миновать, вознаградят его возможностью творить всё что ему вздумается, — удрать куда ему будет угодно, терзать её снова или насладиться комичной пропастью её раскаяния. Считалось, что маленькие мальчики должны быть капризными и обидчивыми и он, играя в идеального сыночка, никогда не упускал это из виду. Это был главный урок, полученный им от Мимары, до того как он, наконец, оттолкнул её: самые испорченные дети бывают и самыми любимыми.

Но после того, как Телли заявилась к нему со своими угрозами, налет учтивости отравлял все его речи. Теперь он опасался противоречить маме как раньше, страшась что его проклятая сестра раскроет его тайны. Ибо знание, что её возлюбленный сыночек, как и её муж, владеет Силой, которую она считала проклятой и бесчеловечной, вне всяких сомнений сокрушило бы её.

Так что теперь ему приходилось играть, мирясь с её порывами и делая с ними лишь то, что ему удавалось. Он лежал, погрузившись в её тепло и суетное обожание, дремал в безмятежности, присущей скорее нерожденному дитя, нежился в жаре двух тел, делящих одну и ту же постель. И всё же, ему всё больше казалось, что он может ощущать присутствие Четырехрогого Брата где-то внизу. Почуять его подобно копошащейся на задворках сознания крысе. Она поцеловала его в ушко, прошептав, что уже утро. Подняла обнявшую его руку, убрав её в сторону, чтобы тщательнее рассмотреть его. Матери склонны оглядывать детей с тем же, лишенным и тени сомнений, собственническим чувством, с каким осматривают своё тело. Он, наконец, повернулся к ней, мельком удивившись бледности её кожи, за исключением загорелых рук.

— Так вот как ты проводишь время, — прошептала он с притворным осуждением, — имперский принц, ковыряющийся в саду…

Тут и он заметил под своими ногтями темные полумесяцы, следы въевшейся грязи. Он не знал почему, но его беспокоила её наблюдательность, и он регулярно натирался землёй, дабы убедить её в том, что играет в саду.

— Это же весело, мама.

— И ты, смотрю, вовсю веселишься… — возвысился её голос, лишь для того, чтобы тут же угаснуть. Отзвуки унеслись папирусными листами, сметенными прочь всё еще теплым менеанорским бризом. Она резко распрямилась, позвав своих личных рабынь.

Вскоре Кельмомас, надувшись, уже лежал в бронзовой ванне, выслушивая увещевания матери о бесчисленных достоинствах чистоты. Вода почти сразу посерела от покрывавшей его грязи и всё же он погрузился в неё поглубже, поскольку воздух был довольно прохладным. Что за болваны додумались поставить ванну на площадке прямо перед открытой всем ветрам галереей, — проворчал он. Осень же. Мать, шутя и обхаживая его, опустилась рядом с ним на колени, подложив под них небольшую подушку. Она прогнала рабов, надеясь, как он знал, отыскать в ритуале купания некую видимость нормальных отношений между матерью и ребенком.

Телиопа заявилась сразу после того, как мать намочила его волосы. Её невообразимый, кружевной наряд противно мельтешил и противно шуршал. Она остановилась на пороге раздутым шаром серой и фиолетовой ткани, её прическа, представлявшая собой запутанный ореол льняных волос, была хаотично заколота безвкусными брошами. Её башка, подумал мальчик, сегодня выглядит как-то особенно буйно.

Если она и придала какое-то значение его присутствию, то ничем не выдала этого.

— Генерал Иксаул, — произнесла болезненная тень, — Он-он, прибыл, мать.

Мама уже поднималась, вытирая руки.

— Хорошо, — отозвалась она, её голос и манеры преобразились, — Я пока приготовлюсь, а Телли поможет тебе домыться, — сказала она в ответ на его вопрошающий взгляд.

— Нееет! — запротестовал он, но мама уже стремительно шагала мимо его сестры, призывая рабов и спеша переодеться.

Весь мокрый, он неподвижно сидел, взирая на приближающуюся сестру сквозь облака пара.

— Иксаул привел из Галеота Двадцать Девятую, — объяснила она, опускаясь коленями на мамину подушку. Ей пришлось смять обширный кринолин своего платья о поблескивающий край ванны, и, хотя на то, чтобы сшить его, ей явно потребовалось немало усилий, казалось, что её это ничуть не обеспокоило.

Он мог лишь молча смотреть на неё.

Не здесь, — предупреждающе молвил его тайный голос, — Где угодно, только не здесь.

Но однажды она должна сдохнуть!

— Судя по всему, ты раздумываешь, как бы ловчее прикончить меня, — молвила его бледная сестра, тщательно осматривая баночки с мылом и ароматическими маслами, расставленные на полу, рядом с ванной, — едва ли ты думаешь сейчас о чём-то ещё.

— С чего ты взя…? — запротестовал было он, но поперхнулся водой, безжалостно вылитой ему на голову.

— Мне нет-нет дела — продолжала она, опрокидывая ему на темя плошку мыла с ароматом апельсина, — до того, о чём ты думаешь или что делаешь.

Она начала намыливать ему голову. Её пальцы не были ни жестокими, ни ласковыми — они просто делали своё дело.

— А я и забыл, — ответил он, выражая негодование каждым кивком свой, натираемой ароматной пеной, головы, — что тебе ни до чего нет дела.

Её пальцы прошлись от его лба, через темя до затылка, пощипывая ногтями кожу.

— У меня много-много дел и забот. Но, как и у нашего отца, мои заботы скользят сквозь меня и не оставляют следов на снегу.

Она собрала его волосы на затылке, отжала их, а затем прошлась пальцами вперед, на этот раз двигаясь по бокам, вдоль висков.

— Инрилатас мог заставить тебя плакать, — напомнил Кельмомас.

Её пальцы остановились. Какая-то судорога прошла по её вялому, апатичному лицу.

— Удивлена, что ты помнишь это.

Перестав заниматься его волосами, она повернулась к приготовленным мамой моющим принадлежностям.

— Я помню.

Она взяла и смочила водой небольшую розовую губку и, воспользовавшись пеной с его головы, начала намыливать его лицо нежными, даже ласковыми мазками.

— Инрилатас был-был сильнейшим из нас, — произнесла она, судорожно моргнув — и самым-самым жестоким.

— Сильнее меня?

— Намного.

Лживая сучка!

— Как это?

— Он видел чересчур глубоко.

— Чересчур глубоко, — повторил мальчик, — это как?

Телиопа пожала плечами.

— Чем больше ты узнаёшь чью-то душу-душу, тем меньше она для тебя становится. Для Инрилатаса мы-мы все были чуть более, чем ползающими вокруг-вокруг него слепыми-слепыми букашками. До тех пор, пока мы слепы — в этой слепоте и наша душа и наш мир-мир остаются целостными. Невредимыми. Но, как только мы прозреваем, мы видим и то, что и мы сами — не более чем букашки.

Кельмомас непонимающе посмотрел на неё.

— Чем больше узнаешь о чем-то, — сказал он, нахмурив брови, — тем реальнее оно становится.

— Лишь если оно с самого начала было реальным.

— Пфф, — насмешливо фыркнул он.

— И, тем не менее, ты занимаешься ровно тем же, чем занимался он.

— Это чем?

— Делаешь себе игрушки из человеческих душ.

От силы пришедшего вдруг прозрения у мальчика перехватило дыхание.

— Так вот, что сделал Инрилатас? Сделал из тебя свою игрушку?

— Даже сейчас-сейчас, — молвила она со своим треклятым заиканием, — ты-ты пытаешься заниматься всё тем же.

— Так ведь и я тоже букашка!

Она помолчала, водя губкой по его подбородку. Вода начала остывать.

— Букашка, поедающая других букашек.

Он обдумывал эти слова, пока она намыливала ему шею и горло, особенно усердно работая губкой между ключицами.

Ему показалось прекрасным и даже в чем-то эпическим, что брат и сестра могли вот так обсудить основания, по которым один собирался убить другую… всё это было похоже на какую-то притчу из Хроник Бивня.

— Почему он называл тебя шранка? — внезапно спросил он.

Её лицо опять исказилось, будто сведенное судорогой.

Кельмомас довольно ухмыльнулся, когда она промолчала. Тут была лишь одна букашка. Нету следов на снегу — ага?

— Потому что я всегда была-была слишком тощей.

Она лжет… — сказал голос.

Да, братец, я знаю…

Имперский принц отодвинул от себя её запястье, чтобы всмотреться в её глаза. Казалось удивительным находиться настолько близко от её ненавистного лица, чтобы иметь возможность разглядеть брызги веснушек, розовую кромку её век, прикус зубов. Он всегда полагал, что в те времена лишь открылось нечто, что с ней сделали. Что его брат как-то сломал её… Но, теперь ему казалось, что он может вспомнить всё произошедшее гораздо яснее…

Её рыдания.

— И сколько раз? — спросил он её.

Вялое, отстраненное моргание.

— До тех пор, пока отец не запер его.

Мертвящий холод проник в её голос.

— А мама?

— Что мама?

— Она когда-нибудь узнала?

Щебетание капающей с его волос воды.

— Однажды она подслушала его. Она была-была в ярости…

Сестра подняла губку, но он раздраженно отстранился.

— Она… она была единственной, кто никогда-никогда не боялся Инрилатаса, — произнесла Телиопа.

Но теперь он мог видеть всё с абсолютной ясностью.

— Она так и не узнала, — заключил Кельмомас.

Её голова качнулась, так, словно она тихонько икнула. Три раза подряд.

— Инрилатас… — продолжал он, наблюдая за тем как всё больше белеет её лицо.

— Что-что?

— Он соблазнил тебя? — усмехнулся он. Он видел что делают взрослые, когда бурлит их кровь. — Или взял силой?

Теперь она казалась полностью опустошенной.

— Мы дуниане, — пробормотала она.

Юный имперский принц хихикнул, задрожав от восторга. Наклонившись вперед, он прижался своею влажной щекой к её щеке и, с тем же подхрюкиванием, что он слышал не так уж давно от своего старшего брата, прошептал ей на ушко:

— Шранка…

От неё пахло скисшим молоком.

— Шранка…

Внезапно, вода и мыло потекли ему в глотку. Отплевываясь и протирая яростно пылающие глаза, он едва успел увидеть бегство Телиопы — лишь тени и мелькающий кринолин. Он не пытался окликнуть её…

Она оставила на снегу целую уйму следов.

Кельмомас с головой погрузился в обволакивающее тепло, смывая мыло с лица и волос. Он знал, что почти наверняка приговорил себя, но всё равно ликовал, безмолвно торжествуя.

Страх всегда медлил, проникая в его душу, туда, где его воля была слабее, а сердце сильнее всего.

А ведь нужно немалое искусство, чтобы заставить разрыдаться Анасуримбора.



Иссирала не было в его покоях.

Его ликование оказалось кратким. Охваченный чудовищной паникой, он выскочил из ванны и, не вытираясь одевшись, мокрым прокрался в ветвящиеся глубины укутанного тенями дворца, оставляя на своем пути влажные следы. Никогда раньше, казалось ему, он не испытывал подобного ужаса и не вёл внутри себя столь злобных споров, наполненных взаимными обвинениями.

Болван! Ты же убил нас! Убил нас!

Но ты ведь играл вместе со мной. Разделил всё веселье!

Однако, обнаружив покои нариндара опустевшими, он почувствовал, что его маленькое сердце буквально остановилось. Довольно долго он так и лежал ничком на железной вентиляционной решетке, опустошенный и изнуренный, не способный даже думать, и лишь молча взирал на затененный угол, где нариндару положено было… дышать. В эти первые мгновения, мысль о том, что Ухмыляющийся Бог незримо движется где-то во тьме, просто переполнила чашу его сознания, парализовав все иные помыслы.

Какова вероятность что всё это было лишь случайностью? Совпадение ли, что нариндар исчез сразу после того, как он вывел из себя и спровоцировал Телли — женщину, державшую в своих костлявых руках его погибель? Неужели этот невероятный человек просто слонялся по залам дворца по каким-то другим своим непостижимым делам? Или… или всё это уже свершилось?… И его вновь переиграли. Да и как бы мог он быть ещё свободнее, будучи уже свободным, да ещё и обреченным вторить воспоминаниям проклятого Бога! Решать что-либо само по себе было деянием — тянешь ли ты за ниточки, чтобы распутать клубок, или втыкаешь вертела в чьи-то слезные протоки! Но каждая его мысль, мельчайшее движение его души уже становились свершившимся фактом, а это означало, что на самом деле он сам никогда, ничего не решал! Всякий раз! Что означало…

Он задохнулся от невыносимой безнадежности этой загадки, превратившейся в безнадежность его нынешнего положения, в невозможность найти выход из тупика, в котором оказался.

Какое-то время он тихонько проплакал. Даже окажись кто-нибудь в покоях Иссирала, он услышал бы лишь неразборчивые причитания, прерываемые недалекими, слабыми всхлипами.

Он лежал неподвижно как куль.

Как? — хныкал его брат-близнец. — Как ты мог быть таким идиотом?

Это всё она виновата!

Должно быть что-то…

Ничего! Почему до тебя не доходит?

Князь Ненависти! Айокли на нас охотится!

Его скрутил ужас.

Тогда пусть он найдет нас! — с разгорающейся свирепостью решил Кельмомас.

И он снова помчался сквозь наполненный тенями дворец, лицо его пылало, его туника прилипла к телу как вторая кожа. Беспримерная, ни с чем несравнимая ярость оживляла его, заставляла нестись сквозь тени и тьму, искажала его лицо маской дикой свирепости.

Это был его дом!

Его дом!

Он скорее сдохнет, чем будет дрожать от страха в его стенах.

Он промчался сквозь узкие щели, высокие колодцы и изогнутые тоннели, как мартышка вскарабкался по стене Аппараториума обратно на устремленную к небу твердыню Верхнего дворца. Он уже почти что был в своей спальне, когда всеохватывающие подозрения заставили его посмотреть на вещи более трезво. Ему потребовалось лишь спросить себя самого — а где юного имперского принца должны будут обнаружить мёртвым — чтобы начать догадываться и о том, где, скорее всего, должно свершиться его убийство. Ведь так много баллад и историй, сложено о том, как отпрысков королей и императоров находили задушенными в их собственных кроватках. Или ему лишь казалось что много…

И, словно удар топором, эта мысль рассекла его надвое. Разъяренный бык внутри него продолжал рваться вперед, но маленький мальчик уже хныкал и сжимался от вернувшегося страха. Горловина тоннеля сузилась, заставив его встать на колени. Продвижение вперед, вновь овладевшее его непостоянными помыслами, стало настоящим кошмаром, испытанием для его ладоней. Он уже видел отблеск бронзовой решетки на кирпичной кладке там впереди, и ему казалось одновременно и странным и само собой разумеющимся, что его комната окажется пустой и наполненной солнечным светом. Его горло и легкие горели огнем. Страх заставил его осторожно ползти вперед, бормоча безмолвные, не обращенные к какому-либо конкретному Богу, молитвы…

Ну пожалуйста, — прошептал его брат-близнец.

Пожалуйста…

Жизнь редко дарит нам роскошь шпионить за нашими ужасами. Обычно они застают нас врасплох, сбивают нас с толку, ошеломляют, а затем либо сокрушают нас в пыль, либо оставляют невредимыми, следуя велениям нашего рока. Дыхание теснилось в его груди, ищущий выхода воздух острым ножом вонзался в горло. Анасуримбор Кельмомас подкрался к поблескивающей решетке… осторожно заглянул за её край — наподобие того, как менее божественные, но тоже испуганные детишки обычно выглядывают из-под одеяла. Он был настолько убежден в том, что увидит нариндара в своей комнате, что тут же сумел в равной мере внушить себе, что никого там быть не может, что всё это лишь дурацкое совпадение, а он лишь маленький, глупенький мальчик, навоображавший себе невесть что. Все привычные особенности и атрибуты его комнаты подверглись тщательному беззвучному осмотру, мраморные стены — белые с темными прожилками, розовый порфир отделки и украшений, роскошная кровать, скачущие тигры, вышитые на алом ковре, расставленная по углам мебель, незапертый балкон…

Нет.

Имперский принц взирал, затаив дыхание и совершенно оцепенев от ужаса…

Его глаза вылезли из орбит. Иссирал стоял посреди его комнаты, как всегда недвижимый, какой-то дикий и примитивный в своей почти абсолютной наготе, смотрящий, не мигая, через просторный вестибюль в сторону закрытой двери. Мочки его ушей казались каплями крови — столь красными они были. Само Творение содрогнулось, громыхая как близящаяся гроза.

Нет-нет-нет-нет! — невнятно бормотал его брат-близнец.

Четырехрогий Брат. Ухмыляющийся Бог. Князь Ненависти.

Айокли стоял в кельмомасовой комнате, ожидая его возвращения…

Не считая того, что он как раз сейчас сам наблюдал за Ним.

Эта несуразность ограничила его ужас.

Всё, что ему нужно… просто уйти… и никогда не возвращаться в свою комнату…

А ещё лучше поднять тревогу и послать сюда Столпов и инкаусти, сказав им, что нариндар оказался без разрешения в его покоях. пробрался… проник…

Но как всё может быть настолько просто? Как быть с Безупречной Благодатью?

Как может ребенок противопоставить что-либо вторжению Бога?

Нет. Тут есть какая-то хитрость, какая-то уловка…

Должна быть!

Но… Но…

Он услышал щелчок дверного замка и скрип нижнего шарнира, говорящий о том, что створка распахнулась. Этот звук вырвал из его груди сердце.

Нариндар продолжал смотреть вперед как и прежде, взгляд его, казалось, лишь случайно наткнулся на вошедшего — так же, как рука случайно натыкается на катящееся по столу яблоко. Мальчику достаточно было услышать шуршание кружев, чтобы понять кого принесло.

Телиопа.

Она появилась внизу сиянием шелка, сверкающим, особенно в сравнении с безмолвно наблюдающим за ней убийцей, видением. Его сестра смотрела на Иссирала без малейших признаков страха и вполне могла бы владеть ситуацией, не будь рядом с ней человека, источающего столь чудовищный ужас. Несмотря на мокрые пятна, по-прежнему видневшиеся на её талии, не было заметно никаких признаков того, что не более стражи назад она бежала от него в слезах. Она просто разглядывала нариндара с явным любопытством…

И производила впечатление человека, достаточно опасного, чтобы позволить себе это.

Юный имперский принц, замерев без движения, наблюдал за ними.

— Я должна знать-знать о том, что ты меня ждешь? — поинтересовалась она своим обычным тоном.

— Да, — ответил нариндар.

Его голос был одновременно и обыденным и сверхъестественным… как у отца.

— И что же, ты решил, что сумеешь, положившись на свои способности, одолеть Анасуримбора?

Почти обнаженный человек покачал головой.

— В том, что я делаю нет никаких способностей.

Пауза, краткая, но более чем достаточная. Мальчик видел как потускнел, а потом вновь обрел ясность взор Телиопы, когда она скользнула в вероятностный Транс, а затем вышла из него.

— Потому что способностей вообще ни у кого не бывает, — молвила она.

Голубоватый свет, лившийся из-за двери, заострил его черты, сделав его каменную недвижимость ещё более непроницаемой.

— Я умру? — спросила Телли.

— Даже сейчас я вижу это.

Странный жест, которым он будто поместил что-то в точку, на которую указывал, напомнил Кельмомасу древние шайгекские гравюры.

Его сестра подобрала юбки и взглянула себе под ноги — туда, куда указал убийца. Сердце мальчика заколотилось. Телли!

— И что, я уже мертвец?

Отодвинься!

— Кем же ещё тебе быть?

Отодвинься, Телли! Сойди с этого места!

— А ты-ты? Кто же ты?

— Просто тот, кто был здесь, когда это случилось.

Впоследствии он решил, что это началось мгновением раньше, когда они ещё разговаривали. Нечто вроде надувшегося пузыря… поддавшегося острию ножа и лопнувшего.

Предвечный молот ударил из под земли, казалось, сразу по всему лику Творения. Мальчика тряхнуло, он свернулся как подброшенная в воздух змея. Всё вокруг ревело и шаталось. Иссирал опустился, припав к лону подземной бури. Рядом с ним, как упавшие занавески, рушились вниз пласты кирпичной кладки. Телиопа, беспокойно оглядываясь, запнулась, а затем исчезла в каменном крошеве и облаках пыли.

Обхвативший руками голову Кельмомас услышал громкий треск огромных балок.

А затем земля успокоилась.

Он держался за голову до тех пор пока рев не утих, сменившись гулом и легким свистом.

Когда он, наконец, осмелился оглядеться — всё вокруг было заполнено сероватым, пыльным сумраком — он видел только, что и сама решетка и та часть стены, где она была установлена, обрушились. Он закашлялся и взмахнул руками, осознав что лежит на краю провала, в который упала его кровать, теперь оказавшаяся этажом ниже. Нариндара нигде не было видно, хотя та часть пола, где он стоял, осталась целой. Он слышал, как кто-то громко возглашал раз за разом то ли славословия, то ли молитвы. Слышал в отдалении крики тех, кто пытался восстановить подобие порядка.

Отрывистый женский вопль пробился откуда-то снизу, пронзив Священный Предел.

Анасуримбор Кельмомас спустился вниз на усыпанный обломками пол своей комнаты. Повернувшись, он уставился на искалеченные останки старшей сестры. Она лежала лицом вперед — так, как при падении вывернуло её голову, опершись безжизненной рукой на пол, словно пытающийся подняться пропойца. Её волосы, зачесанные назад спутанными льняными прядями, были сплошь покрыты известью. Кельмомас приблизился к ней, с каждым шагом смаргивая с глаз всё новые слёзы. Он задумчиво рассматривал её тело, не замечая никаких признаков того, перед чем бы стоило преклоняться, как это часто делали все прочие. Мертвой, она казалась всего лишь сломанной куклой. На последнем шаге из его горла вырвался легкий всхлип. Он наклонился, подобрал с пола кирпич, и высоко подняв его своей детской рукой, изо всех сил бросил ей в голову. Брызнувшая кровь стала ему наградой.

На взгляд Телиопа была ещё теплой.

— Она мертва, — со всей мочи запричитал он, — Телли мертва. Мама! Мааамоочка!

Он положил себе на колени её искалеченную голову, воззрившись в лицо, вдавившееся внутрь смявшимся бурдюком, и слегка наклонив подбородок, позволил себе злорадную ухмылку.

— Ты веришь в это? — прошептал его брат-близнец.

— О да, я верю.

Четырехрогий Брат был ему другом.

— Маамооочкаа!



Едва проснувшись, чародей Мбимаю подумал, что день, похоже, не задался. Кошмары, казалось, преследовали его всю ночь — напоенные неистовым буйством сны, столь беспокойные, что пинками сбрасываешь с себя одеяла. Сны, пытаясь вспомнить которые, вспоминаешь лишь неопределенный и необъяснимый ужас. Он даже достал свои кости киззи, рассчитывая погадать на эти видения, столь навязчивой и давящей была тень, которой они омрачили его пробуждение. Но Шлюха, само собой, решила по-своему и Сама бросила кости: стоило ему отыскать свои амулеты, как прибыл мрачный кианский гранд Саранджехой с приглашением от Фанайяла как можно быстрее явиться к нему и его наложнице.

Дальнейшая (и весьма постыдная) поспешность Маловеби явилась лишь следствием того, насколько отвратительным было настроение падираджи-разбойника в течении недель, прошедших с тех пор, как Меппа едва не погиб. Время работало против Фанайяла аб-Карасканди и он об этом знал. Бесконечный поток кораблей, входящих в гавань имперской столицы и выходящих из неё, не заметил бы только слепой. Провоцируя и подстрекая его, имперцы даже начали пировать прямо на стенах! Окружающие области Нансурии, тем временем, всё более наполнялись враждебными тенями — едва минул день с тех пор как очередной отряд фуражиров был подчистую вырезан, попав в засаду. Там, где в начале осады фаним могли в одиночку проскакать мили и мили вокруг Момемна, не прихватив даже доспехов, теперьони вынуждены были перемещаться лишь во множестве и по острой необходимости. И, что более всего уязвляло легендарного падираджу (едва не доводя до безумия, благодаря ятверской ведьме), так это тот факт, что идолопоклонники отказывались признавать поражение, что нечестивые заудуньяни неизменно проявляли такой героизм, что воины пустыни могли лишь дивиться и страшиться. Фаним рассуждали об этом у своих костров, твердя о безумной решимости врагов, о невозможности покорить людей, которые приветствовали унижения и смерть.

— Что это за земля, — сокрушался старый каратайский вождь, которого Маловеби как-то подслушал, — где женщины готовы служить щитами для мужчин? Где десять жизней, обменянных на одну, считаются выгодной сделкой!

Мера морали и духа, как прекрасно сие сумел описать Мемгова, заключена в сочетании и гармонии человеческих устремлений. Чем больше эти стремления умножаются и расходятся между собой, тем в меньшей степени войско способно оставаться войском. Всадники пустыни явились сюда, удерживая в своих душах одно-единственное стремление — срубить голову имперскому Дракону. Но дни шли за днями, их численность всё уменьшалась, и, постепенно, их устремления стали множиться. Тень размышлений о возможностях, о вариантах легла на их лица, также как и на лицо Маловеби. Предчувствие надвигающегося гибельного рока укоренялось в их сердцах — ровно также как и в сердце самого падираджи. И как у озлобленных мужей возникает зачастую побуждение терзать своих жен и детей, так и Фанайял начал демонстрировать всем своё могущество через проявления капризного своенравия. Теперь вдоль всех основных дорог, проложенных внутри лагеря, были развешены трупы фаним, казненных по поводам, которые всего несколько недель назад были бы сочтены пустяковыми.

Отчаяние сверкало во всех глазах, но, тлея в зеницах владыки, это отчаяние становилось пылающим сигнальным костром.

Призывом к ужасающей Матери Рождения.

Будь ты проклят Ликаро! Будь проклят!

Воины пустыни теперь называли гарем шатром Падираджи, и для Маловеби, и его чуткого носа алхимика, шатер сей смердел вонью бесчисленных совокуплений, настолько спертым — даже пропитанным — жарким дыханием, потом и семенем был воздух внутри него. Псатма Наннафери, само собой, была там: королевские наложницы в своем пребывании были ограничены законами фаним и кианскими обычаями. Она, как всегда, сидела сразу и слишком близко, и чересчур далеко, будучи, как всегда, и чересчур, и совершенно недостаточно одетой. Расположение её духа, обычно колеблющееся между каменной холодностью и нервозностью, сегодня было столь же исполнено ликования, насколько он сам был встревожен. Впервые она откинула за плечи свои густые волосы, выставив напоказ собственную непомерную чувственность.

Чародей Мбимаю изо всех сил старался не утонуть в её огромных чёрных очах.

Он оценил изобилие пищи — дичь, сыр, хлеб и перец, великий дар Нильнамеша — но опасался, что честь разделить с падираджой завтрак рискует быстро превратиться в честь быть снова выбраненным и подвергнутым издевательствам. Фанайял не так давно отказался от каких-либо попыток изображать из себя дипломата, вместо этого прибегнув к «более непосредственной тактике», как великодушно он называл свои несколько истеричные вспышки раздражения. Посланник Зеума старательно изучал разломленную краюху хлеба на тарелке перед собой, пока Фанайял, нависая над ним и тыкая куда-то в небо указательным пальцем, требовал, чтобы Священный Зеум по меньшей мере прислал ему корабли!

Псатма Наннафери рассматривала их обоих, как она делала это всегда, развалясь с ленивой небрежностью, свойственной шлюхам и девам — тем, которым известно либо слишком много, либо слишком мало, чтобы о чем-либо беспокоиться. Разнообразие оттенков ликования оживляло её лицо, но не было и тени насмешки в её глазах.

Казалось, весь Мир в этот день был для нее подлинным даром.

— И кого? Кого страшится Великий Сатахан? — вопил Фанайял.

Маловеби продолжал изучать хлеб у себя на тарелке. Чем глубже ужас проникал в фанайялову душу, тем чаще он отвечал на свои собственные вопросы — вплоть до того, что собеседники стали ему не нужны совершенно.

— Аспект-Императора!

Он говорил как человек, чей разум своими острыми гранями постоянно терзает его самого.

Посланнику Зеума уже пришлось испытать на себе подобные «переговоры» и он знал, что сейчас ему нужно просто ждать, когда падираджа готов будет услышать ответ.

— А мы стоим здесь, прямо здесь! Перед вратами его столицы! Всё, что нам нужно это корабли, слышишь меня, человек, корабли! И Сатахану, нет, всему могучему Зеуму, никогда больше не нужно будет боятся!

— Даже если бы я мог это сделать, — наконец резко возразил Маловеби, — понадобились бы месяцы для…

Земля начала вдруг разъезжаться, как брошенные на воду доски.

Фанайял упал к нему на колени, а потом посланник Зеума, на пару с падираджой, опрокинулись назад, рухнув на землю одной брыкающейся кучей.

Мир превратился в колышущееся безумие и всё же Псатма Наннафери каким-то образом умудрилась встать.

— Дааа! — завопила она, перекрикивая поднявшийся грохот. — Твои дети слышат твой голос, о Матерь!

Шатер шатался, повиснув на стонущей арке. Кричащая коллекция награбленных трофеев и роскошной мебели кренилась и раскачивалась подобно пляшущим Трясунам. Хрупкие вещи ломались со скрипом и треском.

Ятверская ведьма выла от хохота, издавая сладострастные вопли. — Да! Даааа!

А затем всё кончилось, сменившись сверхъестественной неподвижностью земли у них под ногами.

Падираджа позволил себе любезность подняться с зеумского колдуна. Хор голосящих криков поднимался снаружи — сотни мужских глоток ревели и орали всё громче…

Фанайял успел вскочить и выбраться сквозь полы шатра наружу ещё до того как Маловеби разобрался где его руки, а где ноги. Посланник потратил ещё несколько мгновений, чтобы окончательно придти в себя и привести в порядок свои затейливые одеяния Эрзу. Наннафери, крутясь и выгибаясь, плясала на валяющейся грудами роскошной обстановке гарема…

— Узри же! — взывала она из сумрака разгромленного шатра. — Узри, что должно!

Он устремился прочь от её восторженного экстаза, оказавшись, мигая и щурясь, прямо под лучами слепящего солнца. Сборище сбитых с толку фанимских воинов заполняло лагерь.

— Тихо! — орал Фанайял, расталкивая людей и пытаясь вслушаться в происходящее за гребнями северных холмов. Он вновь простер руку — Тихо!

Падираджа повернулся к стоявшему рядом кианскому гранду Омирджи.

— Что ты слышишь?

Он воззрился на Маловеби, а затем перевел бешеный взгляд на всех остальных.

— Что они кричат? Что…?

Само Творение, казалось, затаило дыхание, вслушиваясь. Маловеби слышал отдаленный хор голосов, но в ушах его всё ещё стоял звон от грохота землетрясения — не говоря уж о безумных воплях ведьмы ятверианского культа.

— Стены… — ахнул безымянный юный воин, его хмурая сосредоточенность на глазах превращалась в радостное изумление, — они кричат, что обрушились стены!

Маловеби наблюдал за тем как до многострадального сына Караскамандри дошел смысл этих слов, узрел как лицо его преобразилось, охваченное столь могучими страстями, что они сокрушили бы большинство прочих душ…

Увидел его беззвучный вопль…

— Бог! — дрожа всем телом прохрипел он, — Одинокий Бог!

Но возглас его казался слишком явно наполненным чувством, напоенным чем-то чересчур человеческим, свидетельствующим о чем угодно, но не о святости.

Крики и возгласы, доносившиеся из-за гребня холма, пронзали наступившую благоговейную тишину. Ятаганы вспыхнули в сиянии утреннего солнца.

— К оружию! — с внезапной дикостью в голосе заревел падираджа. — К оружию! Сегодня мы станем бессмертными!

И весь мир превратился в крики и ощетинившийся смертоносным железом натиск.

Его оскал ожесточился, Фанайял, обернувшись, схватил Маловеби за плечо и яростно крикнул ему:

— Оставь себе свои проклятые корабли, богохульник!

Затем он скрылся в недрах шатра, чтобы забрать оттуда своё оружие и доспехи.



Благословенная императрица Трех Морей обошлась без церемоний и предложила генералу Искаулу проследовать за ней в пределы Мантии, где они могли бы увидеть город и обсудить как ему лучше организовать оборону столицы. Генерал выглядел именно так, как и должен был выглядеть один из знатных норсирайских дворян — фигура героя, длинные светлые волосы с благородной сединой, могучая челюсть и столь же могучий акцент. Но манеру его речи скорее можно было счесть свойственной ученому, а не галеотскому военному вождю: что и понятно, поскольку Искаул славился в армии Империи как офицер в равной мере способный и тщательно спланировать кампанию, и держать в уме все необходимые расчеты, всегда зная какие именно ресурсы находятся в его распоряжении. Он начал с бесконечных вопросов.

С помощью Финерсы и Саксилласа она сумела пережить сие тяжкое испытание. Но, в отсутствие Телиопы, каждый из присутствующих не сумел дать исчерпывающих ответов. Более того, некоторые из вопросов, например о количестве бельевых веревок в городе (как выяснилось позже для лошадиной упряжи), попросту вызвали недоверчивый смех. Беседа была наполнена легким весельем и взаимным уважением и Эсменет, в конце концов, воскликнула:

— И как могло так случится, что мой муж ни разу не вызывал тебя сюда?

— Это потому, что я следую за полем битвы, ваше великолепие, — ответил генерал, — просто в этот раз поле само явилось сюда.

Его красноречие заставило её обратить взор к сумрачным хитросплетениям и лабиринтам Момемна. И у неё, как это часто случалось, засосало под ложечкой от всех тех высот и далей, что лежали между ней и её народом…

Земля заколыхалась, словно одеяло. Вновь и вновь. Всё Сущее приподнялось и содрогнулось.

Она оказалась единственной, кто устоял на ногах.

Задняя терраса ходила ходуном, как корабельная палуба во время шторма, только, в отличие от корабля, эти толчки не смягчались водой.

Она стояла… а весь мир вокруг неё сотрясался.

Земля, казалось, подпрыгнула, ударив её по подошвам сандалий, но императрица продолжала стоять, словно привязанная и поддерживаемая какими-то незримыми нитями. Несмотря на всё своё самообладание, генерал Искаул шлёпнулся на зад, словно ещё только учащийся ходить карапуз. Финерса рухнул на колени, а затем ударился лицом, попытавшись опереться на руку, которой у него больше не было. Саксиллас, её экзальт-капитан, хотел поддержать свою императрицу, но промахнулся и свалился ей под ноги…

Она видела, что там, внизу, целые улицы её города рушатся, объятые дымом; отдаленные здания и постройки, чьи очертания были ей так хорошо знакомы — вроде Башни Зика — складывались сами в себя, превращаясь в облака пыли и рассыпающиеся по склонам, крушащие городские кварталы, обломки. Впоследствии, она едва сможет осознать, что всё увиденное ей, вся монументальность свершившейся катастрофы, может быть отнесена на счет одного-единственного смертного. Ныне же, хотя Эсменет и довелось лицезреть наиболее ужасающий катаклизм из всех виденных ею когда-либо, внезапно пришло понимание, что он лишь предвещает куда большие бедствия…

Исполинские, квадратные плечи Момуринских Врат рухнули, обратившись в пыль…

Рев стихал, наступило затишье, умолк даже ненавистный пульс барабанов фаним. На какое-то мгновение всем, что можно было услышать, стал грохот и скрежет последних падающих обломков. Сперва ей показалось, что стонет ветер, столь протяжным был поднявшийся вой. Но он всё возрастал, усиливался, становясь сразу и невнятным и различимым как ужасающая симфония человеческих рыданий и криков…

Её возлюбленный город… Момемн.

Момемн захлебнулся единым воплем.

— Нам стоит покинуть дворец, — настоятельно предложил Саксиллас, — Ваше великолепие!

Она посмотрела на него отсутствующим взглядом. Казалось невероятным, что он способен изъяснятся с нем же небрежным хладнокровием, что и раньше.

— Ребенком, я уже пережил землетрясение, вроде этого, — напирал он, — Оно приходит волнами, Ваше великолепие. Мы должны доставить вас в место более безопасное, чем Андиаминские Высоты, ибо весь дворец может рухнуть!

Она, щурясь в ярком солнечном свете, повернулась, глядя не столько на него, сколько на своё жилище, казавшееся удивительно целым и неповрежденным — по нему лишь змеились несколько трещин, да осыпалась с фасада мраморная облицовка. Она взглянула через террасу на своих придворных и свиту, встающих с покосившегося пола. Генерал Искаул пристально смотрел на неё. Финерса поднялся на одно колено, пустой рукав его туники свисал вниз, из разбитого носа ручьем лилась кровь. Она оглянулась на своего экзальт-капитана.

— Ваше Великолепие… Прошу Вас!

Боги, цепенея, осознала она, Это сделала Сотня!

— Собери всех, кого сможешь, Саксиллас.

Боги охотятся за её семьёй.

— Нам стоит сперва доставить Вас в лагерь скуариев…

— Если ты в самом деле заботишься о моей безопасности, — огрызнулась она, — ты соберешь всех, кого только сможешь!

Она указала ему на картину чудовищного разгрома, простершуюся внизу, под террасой. Пыль клубами висела в воздухе, словно весь город был громадной трясущейся тарелкой, наполненной мелким песком. Огромные купола Ксотеи по прежнему воздвигались неподалеку, как и многие прочие строения — некоторые, стоящие в одиночестве, а некоторые, жавшиеся друг к другу и окруженные грудами руин. Она вновь перевела взгляд на своего экзальт-капитана, всматривающегося в то, что осталось от имперской столицы и увидела как его благородное, холеное лицо покрылось мертвенной бледностью, когда он, наконец, понял. Осознал.

— Стены обвалились… — пробормотал генерал Искаул. Вглядываясь вниз, он одновременно собрал ладонью свои волосы и завязал их в воинский узел.

— Наши враги вскоре обрушатся на нас! — голос Благословенной императрицы прокатился по перекошенной террасе. — Мы предвидели это и знаем где наши посты. Делайте то, что должно! Будьте безжалостными. Будьте хитрыми. И, превыше всего, будьте храбрыми. Пылайте как факел ради своего Святого Аспект-Императора! Будьте светочем для колеблющихся.

Её голос гремел, но сердце её полнилось скорбью доносившихся снизу причитаний и воплей. Руины, руины и снова руины.

Кел…

Высоченный агмундрмен пал перед ней на колени.

— Ваше Великолепие…

— Поле битвы теперь твоё, генерал, — молвила Эсменет. Она смотрела во множество устремленных на неё глаз; некоторые из них округлились от ужаса и неверия, но многие очи уже пылали кровавым заревом столь нужной всем им сейчас ненависти. — Прикончи же этих шакалов!

Её люди разразились одобрительными возгласами — нестройными, но свирепыми, однако тут кто-то вдруг закричал, голосом столь громким и настойчивым, что не обратить на него внимание было решительно невозможно:

— Смотрите! Смотрите!

И по воле кого-то, кого она не могла видеть, все взоры обратились к южным холмам, поросшим высохшей осенней травой. Некоторые из присутствующих прикрывали глаза от слепящего солнца, что высоко стояло сейчас над Менеанором. Первые темнеющие потоки всадников устремились в город, перехлестывая через развалины стен…

Пока ещё сотни, что вскоре станут тысячами.

— Искаул, — с нажимом сказала она.

— За мной! — рявкнул генерал голосом, привычным перекрикивать грохот любой, самой яростной битвы.

Все присутствующие воины устремились наружу, во главе с Искаулом исчезнув во мрачных устах имперского Зала Аудиенций. Аппаратии, бурлящим потоком блистающих кольчуг и церемониальных облачений, последовали за ними и, в конце концов, рядом остались лишь около дюжины рабов, двумя рядами стоявших перед ней на коленях, приложив свои лбы к украшенному керамическими изразцами полу. Где же Телли?

Она стояла, возвышаясь над кучкой слуг и ожидала, когда терраса, наконец, опустеет. Восходящее солнце отбрасывало тени на спину части рабов, трое из которых были одеты, а один обнажен.

И тут она ощутила ещё одну постигшую её катастрофу — на сей раз, пришедшую изнутри её сердца. Она повернулась к своему городу, всё больше ужасаясь его руинам, ощущая всё большую скорбь, всё большую тяжесть поступи, растаптывающей её потроха. Момемн!

Свежий менеанорский бриз уже очищал воздух от пыли, окутавшей базальтовые высоты Ксотеи, обнажая разрушенные вереницы окруживших её меньших храмов. Телли? Что могло её так задержать? Порывы ветра отбросили завесу пыли с более отдаленных, но всё также развороченных стихией и расчерченных длинными утренними тенями, городских кварталов. Открывающийся вид изумлял душу, словно ратное поле после яростной битвы, ибо посреди безумного нагромождения поверженных зданий, высились без всякой системы или зримого смысла, и уцелевшие. Момемн!

И туча врагов всё также клубится на юге чудовищной стаей злобного воронья.

В её горле застыл ком, подступила тошнота. Над городом повис жуткий, невозможный плач. Тонкое, пронзительное рыдание десятков тысяч сокрушенных душ, возносящееся к осенним небесам.

Момемн! Сердце Империи! Твердыня Анасуримборов!

Ныне ставший местом стенаний. Разгромленным некрополем.

Всеобщей могилой.

Кровь застучала в ушах. Она с шипением плюнула, протиснув слюну меж стиснутых зубов. Сомнений нет и притворятся далее невозможно. Землетрясения удел Сотни. Это всем известно!

Кара настигла её… и не были ложным тщеславием подобные мысли. Уже нет.

Боги сделали это. Боги охотятся за ней и её детьми. Идет охота.

И Благословенная императрица бросилась следом за своими министрами, взывая к возлюбленным душам.



— Это Знак! — ревел Фанайял у входа в шатер, — Чудо!

Приближенные падираджи толпились у порога, ибо по тону беседы ясно было, что он разговаривает с ней. Тем не менее, Маловеби последовал за ним в сумрак и духоту, разящую мускусом и воняющую простынями, замаранными бесчисленными совокуплениями.

Псатма Наннафери, рассевшаяся на своей кушетке, взглянула на него без интереса или удивления, а затем вновь обернулась к своему пленённому похитителю.

— Нечто было начертано, — насмехалась она, — но начертано не для тебя!

— Посланник? — осведомился Фанайял голосом столь же безжизненным как и выражение его лица.

— Я-я, — запинаясь, пробормотал Маловеби, — позабыл свой, ээ… — он моргнул, глотая слюну, — свой хлеб.

— Скажи ему, богохульник! — зашлась хохотом ятверская ведьма, — Поделись с ним знанием, как одна проклятая душа с другой.

Маловеби не имел ни малейшего понятия о том, что тут случилось, догадываясь лишь, что это как-то связано с ним.

— Я… эээ..

Но Фанайял лишь бросил на женщину ещё один бешеный взгляд.

— Не это! Ты не сможешь забрать у меня это!

Она наклонилась вперед, опершись одной рукой на колено, и плюнула на награбленные падираджей бесценные ковры.

— Палец не может украсть у руки. Я стою слишком близко, одесную Матери, чтобы забрать то, чем она одарила.

Падираджа провел рукой по лицу и дважды быстро моргнул.

— Я знаю то, что знаю, — проскрежетал он, с натугой поднимая стойку со своей кольчугой из груды беспорядочно раскиданного в сумраке роскошного барахла. — Знаю что нужно сделать!

— Ничего ты не знаешь! — прокаркала Псатма, — И чуешь это, словно гнойник в своём сердце!

— Заткнись, сумасшедшая баба!

— Скажи ему! — заклинала она ошеломленного чародея Мбимаю, — Поведай о том, что он знает и так!

— Заткнись! Замолчи!

Псатма Наннафери завизжала от смеха, исполненного омерзительного соблазна и напоенного древней гнилью.

— Скажи ему, что Матерь содеяла это! Что его Чудо — работа языческого демона!

— Фан именует тво..!

— Фан? — неверие в её голосе было столь очевидным, столь абсолютным, что её чувственное контральто, казалось, оттеснило прочь все прочие звуки. — Фан просто обманщик. Фан это то, что случается, когда философы начинают поклонятся собственным бредням!

Фанайял с искаженным яростью лицом нависал над ней, его усы болтались поверх ощеренных зубов, он занес готовую разить руку.

— Од-од-одинокий Бог! — проревел падираджа. — Это его рук дело!

— Ага. Только слегка рас-рас-распиленного! — насмехалась она, издевательски хихикая.

— Я сейчас ударю тебя!

— Так ударь! — вскричала она, голос её загремел так, что кожа посланника покрылась мурашками. — Ударь и услышишь как я запою! Пусть все твои родичи узнают, что стены Момемна обрушил Бог Бивня! Бог идолопоклонников!

Она уже успела вскочить и теперь, бурля гневом и выплескивая всё своё нутряное отвращение теми мерзостями, что ей пришлось засвидетельствовать и вынести, мерила шагами шатер.

— И что же? Как вы, треклятые богохульники, Её называете? Брюхатой? Ты зовешь Её Брюхатой! Святотатство! И от кого? От такой порочной, ублюдочной твари как ты — грязного насильника, поганящего жен и детей! Убийцы и вора! Отравленного жаждой ненависти! Ты? Ты смеешь называть нашу Матерь демоном? Нечистым духом?

Её глаза округлились от ярости, она простерла руки ко всем опрокинутым, раскиданным и разломанным свидетельствам грабежа. Рычание, казалось, прорвалось сквозь землю у них под ногами.

— Она! Поглотит! Тебя!

Даже Фанайял прикрылся ладонями от её бешеной злобы, ибо эта свирепая ярость явно была не от Мира сего.

— Ложь, — воскликнул он, но в голосе его слышалось осознание горькой истины, — Это принадлежит лишь мне! Мне!

Псатма Наннефери вновь зашлась приступом адского хохота.

— Твоё Чудо? — выла и бушевала она, — Ты и правда думаешь что Матерь — Брюхатая! — поразила бы свою собственную землю ради кого-то вроде тебя или даже ради всего твоего ущербного народа? Гонимого в этой жизни и проклятого в следующей?

Древняя дева вновь харкнула на пол и топнула ногой.

— Ты столь же ничтожен, сколь проклят. Ты лишь растопка для большего, намного большего пламени!

— Неет! — завопил падираджа, — Я Избран!

— Дааа! — вопила и топала ногами жрица, — Избран, чтобы валять дурака!

— Сын Каскамандри! — прогремел Маловеби, увидев, что Фанайял схватился за рукоять своего ятагана. Падираджа, наполовину обнажив клинок, застыл, ссутулившись как обезьяна и бешено хрипя.

— Она неспроста подзуживает тебя, — молвил Маловеби размеренно дыша.

— Ба! — рявкнула Наннафери, презрительно усмехаясь, — Дошло, наконец. Да попросту, все мы уже мертвы.

Слова, брошенные как объедки с королевского стола жалким нищим.

Они оба застыли, пораженные гнетущим предчувствием, столь ужасающим был её голос, прозвучавший так, словно всё это уже не имело никакого значения…

Потому что они уже были мертвы?

Маловеби помедлил мгновение, осыпая проклятиями коварство и вероломство этого подлеца Ликаро. А затем, сглотнув, осторожно спросил:

— О чем это ты?

Ятверская ведьма безмятежно взирала на него сверкающими очами.

— Ты поразишься собственной слепоте, зеумец. — Произнесли её губы. — О, как ты будешь раскаиваться и бранить себя.

И тогда чародей Мбимаю ощутил это… жалость, сострадание Матери, её любовь к слабой душе, что так сильно сбилась с пути, что так жестоко заблуждается. И осознал, что всё это время считал злом (даже если не осмеливался напрямую об этом помыслить) лишь Её ужасающий гнев… кошмарную тень Её возмездия.

А затем Маловеби ощутил нечто иное…. поступь подлинного Зла.

Оно явилось к ним из ниоткуда… пятно души, что сама прокляла себя. Колдовская Метка…

Более глубокая, пропитанная большими богохульствами, чем любая другая, что ему довелось чуять прежде.

— Она права, — прокричал Маловеби измученному терзаниями падирадже. — Мой господин! Твоя хора! Скоре…!

Слово, произнесенное где-то внутри его головы…

И дальняя от входа часть гарема, где Маловеби чувствовал лежащую в сундуке хору, взорвалась. Награбленные сокровища выдуло наружу как мусор. Толчок поверг и Фанайяла и Наннафери на колени — и женщина, опрокинувшись на спину, покатилась в припадке радостного хохота. Шатер шатался и гремел. Невозможная песнь, сокрытая от мирского взора, пронзала Сущее.

Маловеби бездумно нашарил в своей мантии Эрзу амулет в виде железной чаши. Ледяной ужас рвал когтями его внутренности.

— Фанайял, — прокричал он, — Скорее ко мне!

А затем его мысли сплелись запутанным узлом, он и уже воспевал монотонный речитатив, заполняя сознание помышлениями, ему противоположными. Творил священную и кощунственную Песнь Исвы. Он увидел как падираджа отчаянно ринулся к нему, только чтобы споткнуться о выставленную Наннафери ногу. Фанайял тяжело рухнул, растянувшись на алых коврах, расшитых золотыми узорами в виде райских кущ. Маловеби был слишком хорошо обучен, чтобы колебаться: Чаша Муззи раскрылась над ним сияющим бастионом, призрачная Аналогия амулета, что он сжимал в своей левой руке…

Ведь он догадался, кто именно обрушился на них всей своей мощью.

Наннафери вскочила на ноги и принялась пинать простертого Фанайяла в голову, яростно визжа: — Свинья! Свинья! — не остановившись даже тогда, когда колдовской голос начал разрывать шатер по дуге — сперва медленно, но затем резко, словно вращающееся колесо стремительно мчащейся повозки — до тех пор, пока они не обнаружили, что стоят последи вихря из кружащихся обломков — защищенные хорой, смутно осознавал Маловеби. Небеса заходились криком. Войлочный купол шатра взмыл, унесенный ураганным ветром, и дневной свет хлынул внутрь, наполнив открывшееся внешнему миру безумие яркими красками и забрызгав его мечущимися тенями…

И Маловеби, наконец, увидел его

Святого Аспект-Императора Трех Морей.

Его метка была какой-то неправильной и ужасающе тошнотворной. Нимилевые звенья его хауберка вскипали в хаотично мелькающих потоках света белыми и серебристыми отблесками. И в то же время, в его облике заметны были следы дальнего и трудного пути — спутанная грива золотистых волос, неухоженная борода, грязные сапоги, измазанные в грязи пальцы. На нем был отороченный соболиным мехом плащ, который колыхался и хлопал за его плечами. А на его боевом поясе висели, болтаясь вокруг левого бедра, знаменитые декапитанты наружностью своей напоминавшие изменчивые ночные кошмары.

Не проявляя интереса к Малавеби, Анасуримбор Келлхус, словно видение, явившееся из жесточайших Саг, двинулся прямо к падирадже и первоматери. Глаза его сверкали как отполированный ветром лед. И, как и говорили, сияние окружало его голову и руки, призрачные золотые отсветы, круглые… и незамаранные Меткой.

Пораженный чародей Мбимаю не мог сойти с места. Его мутило.

Чёртов Ликаро!

Аспект-Император толкнул Псатму Наннафери на землю, и, схватив несчастного падираджу за глотку, поднял его, словно тот был ребёнком! Старые враги воззрились друг на друга так, что казалось будто сейчас они падут, рассыпавшись под этими взглядами грудой обломков. Ветер выл и ревел, издавая звуки, подобные рвущейся ткани или воплям диких кошек. Меньшие завихрения пыли втягивались в большие, превращая то, что раньше было Гаремом, в темный, мрачный тигель, рассыпающийся клубящимся туманом при соприкосновении с призрачным панцирем Чаши Муззи. Полубессознательный Фанайял слегка трепыхался в солнечном свете.

Аспект-Император вглядывался в него, словно желая убедится, что тот понял кто именно сокрушил его.

Столь потрясающая демонстрация мощи! Стоять в самом сердце вражеского войска, диктуя кому жить, а кому умереть, оставаясь при этом неуязвимым…

Осознавший свое положение падираджа, ощутил недостойный мужчины приступ ужаса.

— Ты сам затеял всё это! — прогремел Аспект-Император.

Маловеби увидел как губы падираджи шевелятся.

А затем он падает на землю словно веревка. Маловеби покачнулся, осознав абсолютную окончательность свершившегося, и, лишь сделав шаг в сторону, сумел восстановить равновесие. Фанайял аб Каскамандри мёртв…

Мертв!

Святой Аспект-Император Трех Морей повернулся к хохочущей первоматери, что, простёршись, лежала на расшитых коврах. Он заставил её подняться на ноги, избавив, меж тем, от унижения, которому подверг Фанайяла.

Она, непокоренная, стояла, хихикая, в тени его овеваемого, раздутого ветрами облика.

— Матерь! — вскричала она в небеса за его плечами. Буря, обрушенная на них Аспект-Императором, разорвала её одежды, словно свора собак, набросившихся на полотенца. — Приготовь же мои чертоги! Ибо я прихожу отдавши — отдавши всё без остатка. Умирая за то, что осталась верной Тебе!

— Моя сестра, — произнес Анасуримбор Келлхус, — больше не может спасти тебя.

— И всё же ты явился сюда, — с восторгом взвыла она, — явился, чтобы обрести свою погибель!

— Сотня слепа и не замечает угрозы Не-Бога. И более всех — Мать Рождения.

— Тогда почему, — взвизгнула от смеха она, — Почему я помню это? Добрая Удача поглотит тебя ещё до того, как кончится день.

Святой Аспект Император Трех морей выказал в ответ не более чем легкое любопытство.

— Можно быть Всюду и оставаться слепым, — молвил он, — можно быть Вечным, но ничего не помнить.

— Сё твердит освободившийся демон! Обретшие плоть мерзость и ужас! Бездонный Голод!

— И даже Бесконечность может вздрогнуть от изумления.

Анасуримбор схватил и заколдовал её единым движением, его правая рука сжала её лоб, от звуков его голоса сама реальность затрещала по швам. Ослепительное сияние охватило ятверскую ведьму. Маловеби поднял руку, прикрывая глаза, но слишком поздно, и поэтому, когда Аспект-Имератор отвернулся от разверзшегося светопреставления, моргающий чародей узрел лишь подступившую к нему могучую тень.

Один из висевших у келлхусова бедра декапитантов, казалось, беспрерывно корчил какие-то бесноватые гримасы, словно пытаясь его о чем-то предупредить. Псатмы Наннафери нигде не было видно.

— Как думаешь, Мбимаю? — обратился к нему Аспект-Император. Его голос каким-то сверхъестественным образом проскальзывал сквозь рев окружившей их бури, да и говорил он так, словно вел беседу за обеденным столом. — Как считаешь — Ятвер позволит ей увидеть это?

Чародей Мбимаю стоял, настолько ошеломленный и парализованный, что ранее он не мог бы даже вообразить что так бывает.

— Ч-ч-что? — пробормотал он.

Затем он услышал это — жуткий крик, пробивающийся меж порывами ветра:

— Мааатееерь!

Отдаленный зов… или близящийся?

Маловеби, нахмурил брови и затравленно глянул в небеса, успев увидеть кувыркающуюся и брыкающуюся Псатму Наннафери за мгновение до того, как она растеклась розовой плотью и разбрызгалась алой кровью по куполу Чаши Муззи.

— Её падение, — сказал Танцующий-в-мыслях.

Посланик Зеума отчего-то закашлялся, а затем пошатнулся и упал на колени.



Эсменет легонько поглаживала девичьи волосы, не касаясь того, что натекло под них.

— Нет-нет-нет-нет-нет, — рыдала и стенала она, нянча разбитую голову дочери.

Её тело непроизвольно дрожало, мышцы тряслись, словно монеты на фарфоровом блюде. Она не могла более внимать плачу своей возлюбленной столицы, ибо теперь её сотрясали собственные рыдания.

— Мааамаааа! — кричал Кельмомас.

Боги совершили это.

— Мааамммоочка! — голосил её мальчик.

Кельмомас. Лишь он ещё жив…

Единственный из всех, кто ещё что-то значил для неё.

Она почувствовала, что разделяется надвое — также как случилось, когда она баюкала испускающего последний вздох Самармаса. Разделяется, раскалывается по той линии, по которой всегда бьется на части материнская душа, пытающаяся похоронить невозможное безумие горькой утраты под безумием иного рода — тем, что ещё надлежит сделать ради безопасности. Она уставилась в покрытый трещинами потолок, стараясь не замечать текущие по лицу жгучие слёзы, и собрала, склеила себя вокруг своего оцепеневшего сердца, вокруг омертвевшей души — ибо на скорбь, что обуревала её, ныне не было времени!

— Ш-шшш-шш… — сумела она успокаивающе прошептать своему дрожащему мальчику. Ей нужно доставить его в безопасное место — прочь от этого ужаса. Саксиллас! О чем он там говорил? Она села прямо, яростно утерев рукавом своё лицо. Корабли! Ей нужно отвести его в гавань! Нужно быть сильной!

Но облик Телиопы, столь… плачевный, столь изувеченный вновь приковал её взгляд к груде битых кирпичей, где покоилась её девочка.

— Неееет! — застонала она, словно это случилось с Телли прямо сейчас. — Не может быть….

Она опустила взгляд, уставившись на свою ладонь, и смела прочь усыпавшие лицо Телиопы песок и осколки.

— Этого не может быть…

Эсменет беспорядочно, точно пропойца, покачивала и мотала головой.

Кельмомас, яростно тёрший глаза и щёки, отстранился, пытаясь поймать её взгляд.

— Мама?

— Вокруг так много чудовищ! — казалось, что рыдали её кости, её волосы, её кожа. — Ну почему Телли? — сдавлено ахнула Эсменет. — Когда вокруг столько чудовищ.

Кельмомас попытался обнять её, но она уже вскочила на ноги…

— Ему всё равно, — взревела она в пустоту, сжимая грозящие Небесам кулаки, — у него нет сердца, которое могло бы разбиться! Нет воли, что может ослабнуть! Нет ярости, чтобы впасть в неё! Неужели вы не видите? Забирая его детей, вы не отнимете у него ничего!

Она рухнула на колени, прикрыв запястьем раскрытый в рыданиях рот.

— Вы отнимаете… отнимаете лишь у меня…

Дворец покачнулся, словно был развешен вокруг неё на крючках — круговерть сверкающего великолепия и усыпанных известью руин. Она задрожала как рвущаяся струна — от кожи до самого нутра и ещё глубже. Все копья! Все копья нацелены в её сердце. Злоба, что копилась веками!

Боги! Боги охотятся за ней и её детьми! Взгляд — хитрый, изворотливый, обжигающий, пристыжающий. Наблюдающий за ней, а иногда и касающийся её — с тех самых пор, как она ещё была маленькой девочкой, всхлипывающей в объятьях своей испуганной матери. И шепчущей: Глаза! Мамочка, я видела глаза!

И тогда её мама сказала: Шш-ш-ш… Я тоже… Завтра мы убьём птицу.

Чудесные вещи валялись в окружающих её руинах, словно отбросы. Её взгляд блуждал по развалинам и обломкам, бездумно отмечая и исчисляя предмет за предметом. Её маленький мальчик — её младшенький — когда-то жил в этой комнате. Она замечала в пыли и мусоре памятные вещицы: кожаную лошадку-качалку, что вызвала столько споров и ссор с малышом Сэмми; шерибский шкафчик из вишнёвого дерева, засыпанный обвалом, что убил Телли; пять фарфоровых фигурок кидрухилей, подаренных когда-то ему Кайютасом и чудом уцелевших; а вон там, на скате, у кучи битого кирпича, его серебряная литая печать, в которой ясно виднеется отражение Кельмомаса, стоящего справа за её спиной. Его лицо, обрамленное ореолом светлых волос. Какая-то выбоина в металле исказила его черты, смяв одну щеку едва ли не до брови … или же у него на лице написана… злоба и… радость?

Её омертвевший взгляд замер на отражении, ожидая когда заблудившаяся душа Эсменет возвратится обратно в тело.

— Кел!

Глаза отражения встретились с её глазами — и ликование тут же сползло с его личика, сменившись тяжким горем. От этого перевоплощения сердце её сдавило так, словно на него вдруг взвалили огромный выщербленный камень. Она повернулась к Кельмомасу, чувствуя как обжигающий жар вскипает в её руках и ногах, и вновь вскрикнула, — Кел! Одержимая дикой, невозможной яростью, она потянулась, чтобы схватить его. Но он, взвившись в воздух, отпрыгнул назад и, слегка присев, ловко приземлился с противоположной стороны от тела своей мертвой сестры. Она же, споткнувшись, тяжко рухнула на колени, ободрав кожу на правой ладони.

Нет-нет-нет-нет-нет…

— Кел… — рыдая, взывала она. — Пожалуйста… нет.

Я смогу притворится!

Но имперский принц повернулся и просто удрал.



Останки Псатмы Наннафери замарали изгиб Чаши Муззи дымящейся кровью.

— Выскажись! — прогремел Аспект-Император.

Чародей Мбимаю заставил себя подняться на ноги, встав напротив человека, сумевшего разбудить спящих Богов. Анасуримбор Келлхус — великий и жуткий Аспект-Император Трех Морей.

Но кто же он на самом деле? Пророк-избавитель или демон-тиран?

Или чуждый всему человеческому Танцующий-в-мыслях, описанный Друзом Ахкеймионом.

— Выскажись, зеумец!

Дунианин воздвигся перед чародеем Мбимаю, могучий и свирепый, края его плаща под порывами колдовского вихря трепетали как пламя пожара. Золотящиеся диски мерцали вокруг его головы и рук, умаляя и делая незримой на них богохульную Метку. Он стоял, пронзая взором призрачный контур Чаши, достаточно близко, чтобы выпрямившийся Маловеби ощутил исходящую от него враждебность.

— В соответствии… — прохрипел Второй Негоциант, кашляя от перехватившего его дыхание ужаса, — в соответствии с положениями соглашения Голубого Лотоса, заключенного между то-тобой и Великим Сатаханом Священного Зеума…

Он не мог надеяться уцелеть, попытавшись сразиться с этим человеком. Анагогическое колдовство Извази, основанное на использовании амулетов, не могло противопоставить Гнозису ничего существенного. Не говоря уж о Метагнозисе. Но на пределе своей чувствительности, доступной ему, как одному из Немногих, Маловеби даже сейчас ощущал, что фаним собирают хоры по ту сторону яростно крутящегося вихря. Его единственная надежда — тянуть время…

— Фанайял не представлял какое-либо государство или народ, — возразил ужасающий лик, в его голосе Маловеби услышал свой приговор — безусловный и однозначный, — само твоё появление здесь является неуважением того соглашения, на которое ты ссылаешься.

Время! Ему лишь нужно чуть больше вре…

Аспект-Император зашелся лающим смехом и встал так, чтобы Маловеби очутился между ним и примерно двумя дюжинами хор, приблизившихся к вихрю. Казалось, что взвыли даже отрубленные головы демонов, висящие у келлхусова бедра.

Маловеби стоял, разинув рот, а его потроха бурлили от ужаса. Он знал, что обречен, и его терзала мысль о том, как захохочет, прознав об этом, Ликаро. Будь проклят этот ублюд…!

Слова, непостижимые, невозможные скользнули паучьими лапками по изнанке Сущего. Череп Аспект-Императора превратился в топку, воспылавшую чуждыми смыслами.

Оглушающий треск. Пронзительное бирюзовое сияние, столь яркое, что в глазах у него поплыли темные пятна, сияние, поразившее Аспект-Императора, а вовсе не его Чашу — Оберег Извази!

Маловеби вытянул из своей мантии Эрзу, вшитую в неё вуаль омба и прикрыл лицо. Черная полупрозрачная ткань умерила слепящий свет и он увидел Аспект-Императора, разглядывающего яростное сияние, охватившее его Обереги. Опаляющий поток, не запятнанный Меткой, изливающийся прямо сквозь чародейский вихрь. Сверкающее копьё, сперва разившее параллельно земле, но затем, когда точка, из которой оно исходило, вознеслась в небеса, тоже изогнувшееся сверху вниз…

Вода, понял Маловеби… Псухе.

Меппа!

Последний индара-кишаури прорвался сквозь крутящийся хаос тенью, извергающей неистовый свет. Кипучее сполохи, слепящие даже сквозь омбу, поглотили всё, что осталось от фигуры Аспект-Императора. Иссиня-бледное пламя, что разило как молот. Пылающий прилив, испивающий воздух, лишающий дыхания. Могучий, оглушающий удар, от которого у него под ногами пошли трещины, достигшие, казалось, самих костей земли…

А затем всё исчезло… как исчез и сам Анасуримбор Келлхус.

Маловеби узрел последнего кишаурим, висящего в иссушающем солнечном свете, все ещё облаченного в белые шелковые одежды выздоравливающего, босоногого и …с лицом, сокрушенным чудовищной скорбью. Луч солнца скользнул, сверкнув ярким отблеском, по серебряной полоске, закрывавшей его глаза. Черный аспид воззрился куда-то вниз, покачиваясь из стороны в сторону, словно палочка лозоходца.

— Фанаяааааал! — вскричал Меппа. — Нееееет!

— И всё же, какая могучая сила, — услышал Маловеби низкий, шепчущий голос, — подвластна ему.

Колдун Изварзи в панике оглянулся и узрел ужасающий лик Аспект-Императора внутри его Чаши. Келлхус сбил его с ног. Суть происходящего сокрылась в тенях и пыли.

— Лживая тварь! — яростно взвыл где-то вверху Меппа. Блестящий изгиб аспида вытянулся в сторону его Оберега: примарий осознал, что случилось.

— Трусливый мерзавец!

И словно само солнце обрушилось на его Чашу Муззи. Маловеби ничего не слышал, но сквозь черную ткань своей омбы видел, что Анасуримбор Келлхус стоит, склонив набок голову, и испытующе взирает — более с любопытством нежели с тревогой — на защищающий его Оберег. Маловеби знал, что в это мгновение он мог бы выпустить амулет из рук — достаточно было просто разжать ладонь и позволить выскользнуть миниатюрной железной чаше — и это адское пламя омыло бы и унесло прочь их обоих…

Но он не сделал этого. Не смог…

Кроме того… Аспект-Императора здесь уже не было.

Чаша раскололась.



Кельмомас бежал, спасаясь от протянувшейся следом за ним нити материнского зова. Он несся сквозь руины и пропасти того, что раньше было его домом, морщась от дымного смрада, витающего в гуляющих по дворцу сквозняках, иногда превращающихся в завывающий ветер.

Что-то где-то горит, подумал он.

Он обнаружил, что оказался в материнских покоях, не понимая, когда вдруг успел повернуть назад. Он чуял её теплый, нутряной запах, исчезающе-тонкий аромат жасминовых духов, которыми веяло от неё, когда она появилась в его комнате. Ещё не ступив на порог её спальни, он уже знал, что там всё разрушено землетрясением. Декоративная башенка, надстроенная сверху, разбив потолок, обрушилась на пол, проломив его и оставив на этом месте внушительных размеров яму. Из нагроможденных внизу обломков, словно ветка, высовывающаяся из воды, торчала чья-то слегка шевелящаяся рука. Огромные участки противоположной от входа стены осыпались вдоль неё, прихватив с собой сокрытые внутри простенка мраморные плиты тайного хода. Сперва он просто глазел в эту разверзшуюся пустоту, разинув рот и остолбенев от ужаса.

Его наполненный тенями и укромными уголками дворец простерся перед ним, треснувший как орех,обнаживший и выпятивший наружу все свои пустоты и лабиринты.

Инрилатас, нагишом прикованный в какой-то из сохранившихся теней и измазанный собственным дерьмом, ухмылялся.

— Ты полагаешь, что лишь добиваешься безраздельной любви нашей матери, маленький братец — Маленький Нож!

Понимание приходило медленно.

— Считаешь, что убиваешь от её имени… Восьмилетний мальчик нервно сглотнул. Никаких тайн. Никакого веселья. Андиаминские Высоты лишились своих костей, словно поданная к столу дичь. Все потайные проходы, все тоннели, колодцы и желоба лежали в руинах, открывались взгляду в неисчислимом множестве мест. Огромное вскрытое легкое, исходящее криками, воплями и стонами, пронизанное сочащимися сквозь него страданиями, перемешанное и истертое, измененное и перевоплощенное, ставшее единым, чудовищным голосом, звучащим как-то нечеловечески от избытка человеческих скорбей.

Он стоял как вкопанный.

— Всё разрушено! — вскричал из ниоткуда его брат-близнец. — Ты всё испортил!

Он, как и всегда, оставался лишь охваченным паникой беспомощным малышом. Кельмомас же испытывал только своего рода оцепенение, любопытное ощущение, что он перерос не только чувства, испытываемые им к своей матери, или свою прежнюю жизнь, но и само Творение в целом.

В любом случае, это была дурацкая игра.

Это единственная стоящая игра, что есть на свете, болван!

Он затрясся, стоя над провалом, такой крошечный в сравнении с этим необъятным хрипом, с этим ужасным рёвом неисчислимого множества человеческих глоток. И, осознав собственную незначительность, он был настолько озадачен и поражен, что потерял дар речи. Невыносимое опустошение… чувство потери… чувство, что его обокрали!

Что-то! Что-то забрали у него!

Он мельком взглянул на покрытую известковой пылью руку, торчавшую и конвульсивно подергивающуюся там внизу, между двумя огромными камнями. Тревожные, отрывистые напевы боевых рогов царапали слух…

И, стуча по полу ногами словно барабанными палочками, он вновь помчался, стремительно минуя нагромождения руин и остатки прежнего дворцового великолепия. Дым витал в воздухе столь же густо как и отчаяние. Некоторые залы были напрочь разрушены, мраморные плиты треснули или полностью провалились, полы вздыбились или оказались погребены под завалами. Министерская галерея стала непреодолимым препятствием, поскольку изрядный кусок адмиралтейского маяка обрушился на неё, уничтожив даже фундамент. Мимо бежали другие люди, но ему не было до них дела, так же как и им до него. Некоторые из них тряслись от шока, окровавленные или бледные как мел, некоторые звали на помощь, придавленные грудами обломков и щебня, кое-кто раскачивался, завывая над неподвижными телами. Лишь мертвые блюли приличия…

Он задержался, пропуская вереницу рабов и слуг, несущих огромное тело, серое от пыли и почерневшее от потери крови. Когда они проходили мимо, он опознал эту кучу мяса как Нгарау. Из дряблых губ толстяка свисали, болтаясь, нитяные струйки наполовину свернувшейся крови. Юный имперский принц стоял, дрожа от напряженного ожидания, игнорируя носильщиков и проявления их беспокойства. Мальчишка-раб, не старше его самого, тащился за ними следом, глядя на него широко распахнутыми, вопрошающими глазами. Заметив какое-то движение за его окровавленной щекой, Кельмомас успел увидеть как Иссирал пересек следующий, выходивший в зал коридор — мелькнувшие призрачные очертания, смазанные и неясные — не из за скорости или какой-то особой одежды нариндара, но из-за его неестественной целеустремленности…

Он стоял, оцепенело взирая на теперь уже пустой коридор, в ушах у него звенело. Сердце успело сжаться несколько раз, прежде, чем он осмелился помыслить о том, что ему было явлено — об Истине, сражающей наповал своей очевидностью…

Отягощенной ужасным предзнаменованием.

Четырехрогий Брат ещё не закончил с Анасуримборами.



Неисповедимы пути, которыми устремляется наша душа.

Как она мечется, когда ей стоит быть безмятежной.

Как отступает, когда стоит сражаться, орать и плеваться.

Чаша разбилась под свирепым напором блистающей Воды. Маловеби сплюнул кровь изо рта, лицо онемело от удара, которым Аспект-Император поверг его наземь. Амулет дергался в его кулаке, пылая, словно подожженная селитра, но чародей так и не бросил его, ибо могущество Извази заключалось в связи, что устанавливалась между амулетом и человеческой волей. Вместо этого, он, продолжая удерживать в своей руке плюющуюся огнем чашу, встал на колени, пошатываясь от тяжкого испытания, которым стала для него столь ужасающая демонстрация Псухе.

Ему послышалось, что Меппа кричит… где-то.

Или, быть может, это его собственный крик…

Метагностические Напевы вновь взошли жуткими побегами на лике Сущего и сверкающий водопад канул в небытие. Рев ветров Метагнозиса объял и поглотил грохочущие потоки Псухе. Маловеби устремился вперед, терзаясь от жуткой боли, пульсирующей в искалеченной руке. Странная решимость объяла и подхлестывала его с тех самых пор, как растворились остатки Чаши Муззи. Морщась и щурясь, он втиснулся в основание колдовского вихря. Декор и обстановка, как и обрывки самого фанайялова шатра, кружась, проносились над его головой. Куски войлока, ковры и обрывки тканей, описывая круги, яростно трепыхались, словно крылья летучих мышей, затмившие солнце. Он больше не чувствовал движения хор на внешней стороне воронки: воины пустыни, казалось, отступили, когда появился Меппа…

И когда они услышали весть о том, что Фанайял аб Каскамандри действительно мертв.

Черная вуаль обращала в тени всё, бывшее плотью, и во плоть, бывшее светом. Пригнувшись под яростным натиском бури, чародей Мбимайю взирал на происходящее разинув рот. Меппа всё также висел в небесах, всё также извергая потоки испепеляющего света. Окутанный ослепительно сияющими Оберегами Аспект-Император стоял внизу — в двух шагах от белого как мел трупа падираджи. Геометрическая мозаика пересекающихся плоскостей пронзала изливающиеся каскады Воды не более чем в локте над ним, отражая и отводя вверх по дуге это всесокрушающее сияние.

— Тебе придется иметь со мной дело, демон! — неистовствовал с небес последний кишаурим. — Ибо я извергся из твоего треклятого колеса! Твоего горнила!

Маловеби сорвал прочь омбу, взглянув на изливающуюся Воду незащищенным взором.

— Ибо я — изгнанный сын Шайме!

Его щёки, залитые слезами, струящимися из-под серебряного забрала, блестели отсветами закручивающегося спиралью сияющего потока. Обернувшийся вокруг его шеи аспид казался петлей, на которой кишаурим был повешен на небесах. Но в действительности там его удерживала лишь собственная мощь.

— Напев, лишивший жизни мою семью, ныне стал моим именем!

И по мере того, как возрастала звучащая в его голосе исступленная ярость, всё пуще набирало силу и неистовое сверкание Воды…

— И я поклялся, что когда-нибудь я гряду на тебя! Гряду как потоп!

Блистающие Абстракции противостояли всё выше и выше вздымающимся валам, способным, казалось, перехлестнуть и затопить даже горы.

— И низвергну такую Воду! — возопил Меппа.

Всё Сущее шипело, словно песок, сквозь который струятся приливные волны.

— …что обратит тебя в пепел!

Меппа, чье бешенство уже достигло подлинного безумия, взвыл в каком-то остервенелом умоисступлении. Казалось, весь мир потемнел от ослепительного сверкания его Страсти. Бьющие потоки света превратили его силуэт в подобие солнечной короны.

Всё это время Аспект-Император, окруженный сиянием столь неистово-белым, что сам он казался лишь выполненным углем наброском, продолжал творить свой Напев. Метагностические плоскости, разворачивающиеся над его головой, выглядели давно поглощенными охватившим их блистающим потоком… но, удивительным образом, они по-прежнему отбрасывали накатывающие валы бирюзовой Воды. И в это мгновение чародей Мбимаю осознал, что сейчас он может вмешаться. Само грядущее явилось к нему сокрушительным бременем выбора. Он понял, что стал тем, кто может поколебать равновесие, крохотным зёрнышком, способным склонить чашу весов. Весов, на которые брошены империи и цивилизации. Ему нужно лишь воспеть вместе с Меппой…

Обрушиться на Аспект-Императора!

Он застыл, пораженный значимостью этого мига.

Ему нужно лишь…

Водонос Индары взвыл от гнева и неверия.

И уже было поздно, ибо Анасуримбор Келлхус вскинул руки, завершив свой Напев. Дыхание Маловеби перехватило, когда он узрел как разворачиваются замысловатые Метагностические Абстракции, испепеляющая мощь, одни геометрические узоры порождающие другие, дюжины головоломных фракталов, загибающихся вверх, подобно оленьим рогам, смыкающимся вокруг Меппы и вспыхивающим, поражающим его всплесками огня. Тень последнего кишаурим дрогнула.

Маловеби изумленно моргнул, когда блистающие потоки Воды внезапно исчезли, сменившись обычным, унылым солнечным светом. А затем он увидел, как последний кишаурим, облаченный в дымящиеся одежды, тяжко падает на землю с небольшой высоты, а его черный аспид болтается как веревка. И он зашатался, осознав, что всё, чему он был свидетелем — всё! — рассеялось прахом, столкнувшись с самим фактом бытия стоящего перед ним невозможного человека! Устремления обездоленного народа. Последнее и ярчайшее пламя Псухе. Интриги Высокого и Священного Зеума, да, что там — даже козни ужасающей Матери Рождения.

А затем Святой Аспект-Император Трех Морей воздвигся с ним рядом, и схватив его как рыночного воришку, повлек за собой. Взгляд Маловеби зацепился сперва за лик одного из декапитантов, а затем за бессознательное тело Меппы, распростертое на темно-вишнёвом ковре. Схвативший его человек, воздел чародея над землей. Черные одеяния Маловеби гипнотически колыхались под безучастным взором небес…

Всё, что теперь было доступно его взгляду — окруженный мерцающим ореолом образ Анасуримбора Келлхуса, его леденящий, испытующий взор, воплощенная погибель, поступь которой ни один смертный не смог бы постичь…

Ставшая его погибелью.

— Что? — прохрипел чародей Мбимаю, — Что… ты…есть?

Человек потянулся к рукояти, торчавшей у него за плечом. Клинок, что звался Эншойя, зарделся яростным всполохом…

— Нечто уставшее, — отозвался зловещий лик.

Прославленный меч обрушился вниз.



Отличие заключалось в том, что теперь он не мог скользить незримым меж стенами, и всё же это была всё та же безрассудная игра: мальчик преследует Бога в залах и переходах своего дома.

Стенания истончались, но карканье боевых рогов звучало всё ближе и ближе. Кельмомас ощущал себя хитрым мышонком, никогда не приближающимся к опасности, но и не теряющим её из виду. Стремительно скользя за нариндаром из одной тени в другую и всякий раз замирая, заметив его мелькнувшие плечи или спину, он тихонько шептал… Попался!.. а затем вновь бесшумно продвигался вперед. Путь нариндара через полуразрушенный дворец оказался слишком извилистым, чтобы можно было предположить его заблаговременную продуманность, и всё же, в нем виделась некая логика, которую мальчик пока не сумел постичь. Движение это выглядело столь безумным лишь из-за чересчур явного противоречия между мрачной целеустремленностью ассасина и его бесконечным петлянием по переходам, лестницам и коридорам.

Неужели Четырехрогий Брат в свою очередь играл с ним? — в конце концов удивленно задумался Кельмомас. — Не могло ли всё это делаться ради него? Быть может Преисподняя одарила его учителем… товарищем…защитником?

Это предположение привело его в восторг в той же мере, в которой и ужаснуло.

И он то крался, то перебегал из одного укрытия в другое, сквозь дворцовые залы — частью лежащие в руинах, а частью уцелевшие. Пробирался вперед, погруженный в мысли о милости Ухмыляющегося Бога, о притягательной возможности оказаться любимцем самого Князя Ненависти! Он следил за подсказками, хлебными крошками рассыпанными там и сям, не обращая никакого внимания на царивший разгром и разлившийся вокруг океан страданий, игнорируя даже внезапно вспыхнувшую панику, что заставила множество людей бросится прочь с Андиаминских Высот, дико вопя: Фаним! Фаним! Его не заботило всё это, ибо единственным, к чему он питал интерес, была та игра, что разворачивалась сейчас перед его глазами, скользила под его босыми ступнями, трепетала в его руках. Молчание его неугомонного братца означало, что даже он понял, даже он согласился. Всё прочее более не имело значения…

Кроме, быть может, ещё одной забавной малости.

Момемн был разрушен. А фаним собирались уложить тех, кто остался в живых, рядом с мертвецами. И его мама…

Мама, она…

Ты всё испортил! — вдруг вскричал Самармас, бросившись на него и успев глубоко укусить мальчика в шею, прежде чем вновь исчезнуть в его собственном Дворце Теней — в полых костях помышлений имперского принца. Кельмомас обхватил воротник своей рубашки — той, что натянул после того, как довел до слез Телиопу — и прижал его к шее прямо под челюстью и подбородком, чтобы унять струящуюся кровь.

Ему нравилось время от времени напоминать о себе — его брату-близнецу.

Напоминать, как он это делал раньше.

Иссирал, наконец, поднялся обратно в Верхний дворец, на сей раз воспользовавшись Ступенями процессий, величественной лестницей, предназначенной для того, чтобы заставить запыхаться сановников из тучных земель и внушить благоговение сановникам из земель победнее — или что-то вроде этого, как однажды объяснил ему Инрилатас. Два грандиозных посеребренных зеркала, лучшие из когда-либо созданных, висели, слегка наклонно, над лестницей — так, чтобы те, кто по ней поднимался, могли видеть себя в окружении позлащенного великолепия и в полной мере осознать куда именно занесла их судьба. Одно из зеркал разбилось, но другое висело, как и прежде, целым и невредимым. Кельмомас увидел, что практически обнаженный ассасин остановился на площадке, замерев, будто человек, увлекшийся созерцанием собственного отражения, нависшего сверху. Имперский принц, пригнувшись, укрылся в какой-то паре перебежек позади, за опрокинутой каменной вазой, и осторожно выглянул из-за неё, слегка приподняв над коническим ободком одну лишь щёку и любопытный глаз.

Нариндар продолжал стоять с той же самой неподвижностью, что когда-то так подолгу испытывала терпение мальчика. Кельмомас выругался, испытывая отвращение к тому, что Ухмыляющегося Бога можно застать за чем-то столь тривиальным, за проявлением такой слабости, как разглядывание своего отражения. Это было какой-то частью Игры. Обязано быть!

Внезапно нариндар возобновил движение, так, словно и не останавливался. На третьем шаге Иссирала Кельмомас по большей части оставался укрытым вазой. На четвертом шаге Иссирала его мама вдруг появилась между ним и нариндаром, выйдя из одного из примыкающих проходов. Она, почти тут же заметив Его, Четырехрогого Брата, взбирающегося по Ступеням процессий, остановилась — хотя и не сразу, из-за своей чересчур скользкой обуви. Её прекрасные пурпурные одежды, отяжелевшие от впитавшейся в них крови её собственной мертвой дочери, заколыхались, когда она повернулась к монументальной лестнице. Её образ жег его грудь, словно вонзенный в сердце осколок льда, столь хрупким и нежным…. и столь мрачным и прекрасным он был. Она хотела было окликнуть нариндара, но решила не делать этого и её маленький мальчик сжался, опустившись на корточки, зная, что она может заметить его, если вдруг обернется — а она вечно оборачивалась — перед тем как устремиться за тем, кто, как она считала, был её ассасином…

Забери её отсюда! — внезапно прорезался голос братца. — Беги вместе с ней прочь из этого места!

Или что?

Сумасшедшее рычание.

Ты же помнишь, что даль….

Да — и мне наплевать!

Самармас исчез, не столько растворившись во тьме, сколько скрывшись за границами его чувств. Он всегда был пугливым, знал Кельмомас… и слабым. Бремя, взваленное ему на плечи… без всякой на то его вины. И тогда маленький мальчик бросился следом за своей матерью-императрицей, перебирая в своей голове множество мыслей, исполненных хитрости и коварства, ибо, наконец, он сумел понять сущность Игры во всех её подробностях. И, считаясь с этим пониманием, он никак не мог продолжать её… невзирая на то, что играл он с самим Айокли, Богом трущоб.

Мать всегда была его ставкой. Единственным, что имело смысл.



Благословенная императрица Трех Морей, поднявшись по лестнице, помедлила, задержавшись на площадке, расположенной под уцелевшим Великим зеркалом, будучи не в силах поверить, что она всё ещё похожа на ту юную девушку, которая десятилетия тому назад, в сумнийских трущобах, впервые пришла в восторг, увидев своё отражение, переливающееся в тусклом отблеске грубо отполированной медной пластины. Сколько унижений пришлось претерпеть ей с тех пор?

Сколько потерь?

Но оно по-прежнему оставалось с ней, это лицо… приводившее в бешенство прочих шлюх…

Всё те же глубокие темные глаза, в которых всё так же отражаются отблески света. Быть может, чуть отяжелели щёки, и чуть больше насупились брови от бесконечных тревог и забот, но её губы всё такие же чувственные, шея всё такая же тонкая и, в целом, её красота осталась нетронутой временем…

Нетронутой?

Нетронутой! Что это за безумие? Что за Мир может наделить столь совершенной красотой кого-то настолько проклятого, нечистого и оскверненного как она! Она увидела как все черты её лица содрогаются, искажаясь гримасами скорби и стыда. Эсменет бросилась без оглядки прочь от нависающего над нею собственного отражения и, опустив взгляд, взбежала по лестнице. Она гналась за Иссиралом до самых вершин своей надломившейся и готовой рухнуть империи, преследовала его, сама не зная зачем, возможно для того, чтобы освободить его от служения себе, хотя не факт ещё, что он вообще захотел бы исполнять столь нелепое предписание. Или же, быть может, ей хотелось о чем-то его спросить, учитывая ту искушенную мудрость, что крылась во всех его речах и даже движениях, мудрость, совершенно непохожую на то, что ей когда-либо раньше доводилось видеть в прочих душах. И учитывая также, что он, казалось, был лишен… лишен хоть каких-то обычных страстей, находясь далеко за пределами животных побуждений, свойственных смертной природе. Возможно, он смог бы…

Возможно, он смог бы.

Её город и дворец полнились плачем и криками. Она преодолела Ступени процессий, успев заметить как нариндар исчезает меж огромных бронзовых створок портала, ведущего в имперский Зал аудиенций. Она следовала за ним, забыв как дышать. Её, конечно, удивляло, что нариндар пробирается куда-то сквозь дворцовые покои, но, с другой стороны, вообще всё, связанное с этим человеком, было словно окутано снежной пеленой, цепенящим покровом неизвестности. Она провела кончиками пальцев по шеренге киранейских львов, оттиснутых на бронзе входной двери, полузаваленной обрушившейся каменной кладкой, а затем тихо проскользнула сквозь приоткрытую створку.

Царящий внутри Зала аудиенций сумрак сперва сбил её с толку. Она всмотрелась в обширные, изыскано отделанные пространства, пытаясь отыскать признаки присутствия нариндара, взгляд её скользнул вдоль поблескивающих линий, образованных основаниями колонн — как небольших, так и по-настоящему грандиозных.

Его нигде не было видно.

Более не пытаясь скрываться, Эсменет шагнула в придел величественного зала. До её чувств доносился запах менеанорского бриза, необъятного неба, и даже остаточный душок её утреннего совещания с министрами…

Аромат купаний её сына…

Вонь потрохов её дочери…

Впереди неё, разверзшаяся дыра, образовавшаяся на месте недостающей стены, сверкающим, серебрящимся ореолом обрамляла силуэт трона Кругораспятия. Она замерла в одноцветных лучах этого сияния, лишенная даже тени страха, не смотря на то, что, наконец, поняла зачем нариндар заманил её сюда.

Ведь, сё была Судьба, которую отрядила ей Шлюха… всегда лишь пытаться править.

Быть игрушкой… в чьих-то руках.

Быть прокаженной мерзостью, облаченной в шелка и золото — дохлой плотью, гниющей под ласкающей взгляды личиной!

Она стояла здесь, такая маленькая, в сравнении с простёршимся во всех направлениях полом огромного зала, такая крошечная, под сенью воздвигнутых её мужем громадных колонн. Она даже закрыла глаза и возжелала, чтобы смерть её, наконец, явилась. Глазами своей души она видела как этот человек, Иссирал, её нариндар, её Священный ассасин, движется к ней без какой-либо спешки или опасения, не прилагая усилий, его нож, увлажненный и бледный, плывет и скользит, выставленный вперед. Она стояла, ожидая пронзающего удара, и готовая и противящаяся ему, каким-то образом прозревая, как содрогнется её тело от вторгнувшейся стали, как постыдно растянется она, рухнув на жесткий, каменный пол.

Но удара всё не было. Огромные пространства Зала аудиенций оставались тихими и пустынными, не считая заплутавшего воробья, бьющегося о сети, что свисали со сводов выше отсутствующей стены. Её горло пылало.

Она остановила свой взгляд на проеме, искрящемся серебристо-белым светом, раздумывая о ведущих к трону ступенях, столь священных, что людей убивали лишь за то, что они, по ошибке, пытались припасть к ним. Казалось, что хлопанье крыльев и буйство сражающегося с сетями воробья отдается прямо в её груди, скрежеща и царапая кости. Она остановилось на самой первой ступени величественного тронного возвышения, овеваемая ветрами Бытия.

И тогда Святая императрица Трех Морей узрела его — силуэт, возникший на самом краю исчезнувшего простенка. Человека, будто бы пытающегося укрыться внутри от палящих лучей осеннего солнца. Она тотчас же узнала его, но упрямейшая часть её души сперва решила уверовать в то, что это был Иссирал. Каждый сделанный им шаг, как и золотящиеся ореолы над его лицом и руками, или висящие у его пояса головы демонов; как львиная грива его волос и борода, или его мощная стать — калечили и гнали прочь от неё этот самообман и притворство…

— Чтхо… х — закашлялась Эсменет от внезапно пронзившего её ужаса, — Что ты здесь делаешь?

Её муж, как всегда невозмутимый, взирал на неё.

— Пришел, чтобы спасти тебя, — молвил он, — и уберечь всё то, что ещё могу.

— С-спасти меня?

— Фанайял мертв. Его стервятники разлетаются кто ку…

Перед её глазами всё потемнело и она пала на колени — как и должно покорной жене.

— Эсми? — произнес Анасуримбор Келлхус, опустившись на колено, чтобы подхватить её. Он поддержал Эсменет, тут же излив малую плошку её души в бездонную чашу своего постижения. Она наблюдала за тем, как на лицо его хлынула хмурая тень. Он отпустил её руки, возвышаясь над её испугом, словно башня.

— Что ты наделала?

Хватаясь за его шерстяные рейтузы, цепляясь пальцами за край его правого сапога, она вздрагивала от пощечин и ударов, которые так не явились.

— Я… — начала она, чувствуя спазмы подступающей тошноты.

Лишь позволила… — прошептала мятежная часть её души.

— Я… я…

этому произойти.



И Дар Ятвер зрит себя, видящего как он делает шаг из места, где стоял он всегда, извечно пребывая в ожидании. Мраморная громада колоннады отдергивается прочь, словно занавес, являя имперского демона, стоящего там, где стоял он всегда, извечно пребывая в ожидании. И видит он Воина Доброй Удачи, вскидывающего свой сломанный меч….

И встряхивает Матерь ковёр Творения…

Он поднимается по лестнице к залу, столь огромному, что сквозь него можно протащить галеру вместе с веслами. Он поднимает взгляд и видит себя, стоящего перед громадными бронзовыми створками портала, ведущего в имперский Зал аудиенций, одна из створок завалена обломками, другая же, приоткрывшись, висит на надломившихся петлях. Он следит за собой, вглядывающимся в опоясанный каменными колоннами сумрак, в мерцающие мрамором выси, в темнеющие на полированном полу отражения. Он видит белесое сияние неба, там, за пределами дворцовых сводов. Зрит место, там, позади Мантии, где сражаются тени и свет, и где проклятый Аспект-Император воздвигся подле своей съежившейся от страха жены. Она сокрыла сама от себя свою волю, но демон всё ещё видит прямо сквозь души.

Как он видел всегда.

Дар Ятвер прозревает себя, беззвучно вжимающегося в громадную колонну. Слышащего эхо, гремящее в сумраке изысканно украшенного зала — Что ты наделала?.

Матерь топчет стопою своею лик Творения.

Сама Жизнь спотыкается. Своды зала расцепляются и устремляются вниз.

Его меч прорывается вихрем, сквозь завесу обломков.

Слеза бездонным колодцем зреет в зенице Матери. Творение будто молотком колотит по всему земному, что явлено.

Демон пляшет, избегая падающих сводов, дивным образом поддерживая свою шатающуюся жену.

— Эсми?

Его сломанный меч мечется из стороны в сторону, отводя, словно волшебным желобом, завесу падающих обломков.

Матерь роняет Слезу. Вся необъятная кровля зала оседает, а затем рушится осколками мраморного великолепия.

— Лови, — взывает императрица.

Он терзает плоть на своих ладонях, испивая полной чашей дар Матери.

— Эсми?

Слеза истекает впустую, оставляя лишь корку соли на его горле и левой щеке.

Матерь топчет стопою своею лик Творения. Селеукаранская сталь рассекает пелену осколков, волшебным желобом отводя их в сторону, как отводила всегда. И погружается в горло его. Нечестивая мерзость хрипит, задыхаясь, как извечно хрипела и задыхалась… Шлюха Момемнская издаёт крик, в котором слышится страсть, превосходящая просто радость или просто страдания.

Её муж изумленно взирает, исчезая под опрокидывающимися опорами огромного зала.

Простёрши руки, Дар Ятвер смотрит наверх, обозревая то, что осталось от сводов, и заключая в объятия уже случившееся.

Императрица взывает, — Лови.



Видишь! — безмолвно верещал имперский принц своему близнецу. — Видишь!

Игра. Всё время это была Игра!

Оставалось лишь только играть.

Игра была всем, что имело значение.

Он взбежал по Ступеням процессий вслед за своей матерью, мельком бросив взгляд в уцелевшее Великое зеркало и увидев там лишь ангелоподобного мальчугана, чумазого и перепачканного кровью — ухмыляющегося, как возможно решили бы многие, странно и неестественно. А затем пещерный сумрак имперского Зала аудиенций окружил и объял его, и он увидел свою мать, стоящую в бледном, лишенном оттенков свете, исходящем от проема на месте отсутствующей стены. Он беззвучно крался между колоннами и тенями меньшего придела, пробираясь к западной части огромного зала. Довольно быстро он обнаружил Ухмыляющегося Бога, стоящего у одного из поддерживающих своды столпов, так, что его нельзя было заметить с того места, на котором остановилась она. Его охватил жар, столь очевидны были возможности… и уязвимости.

Пожалуйста… — возрыдал Самармас из ниоткуда. — Окликни её…

Их мать стояла на нижнем ярусе Зала аудиенций. Её руки распростерлись, она склонила голову, подставив лицо под потоки холодного света… словно ожидая чего-то…

Окликни её!

Миг этот показался ему столь мрачным и столь восхитительным.

Нет.

И затем он ощутил её, выворачивающую желудок, тошнотворную Метку… и понял каков настоящий приз в той игре, в которую они тут играли.

Отец!

Да. Четырехрогий Брат охотится за отцом — тем, кто был для него человеком и наиболее устрашающим и ненавистнейшим!

Кельмомас застыл от изумления и ужаса, а затем едва не вскричал от прилива свирепой убежденности. Он всё это время был прав! Порывам его души присуща была их собственная Безупречная Благодать — их собственная Добрая Удача! Теперь это виделось совершенно ясно — и то, что уже случилось, и то, что ещё произойдет…

Мать в оцепенении преодолела пространство, где люди обычно передвигались лишь на коленях, её одежды зашуршали, когда она приблизилась к участку пола, простершемуся под Мантией. Имперский принц следил за её продвижением из сумрака колоннады, на лице его, сменяясь, кривились гримасы — то радостные, то злобные, то гневливые. Душа его дурачилась и отплясывала, пока тело продолжало подкрадываться всё ближе.

Ну разумеется! Сегодня! Сегодня тот самый день!

Боевые рога металлическими переливами всё ещё гудели в отдалении. Она остановилась на самой нижней ступени тронного возвышения. Сияние неба выбелило её опустошенный лик.

Вот почему Момемн разорвало на части! Вот почему так щедро лилась кровь Анасуримборов!

Она увидела отца, но предпочла не узнать его, ожидая приближающееся видение так, как ждала бы обычного подданного, а потом … она просто осела пустым мешком у его ног. Отец подхватил её и опустился рядом на колено, демонстрируя такую же сокровенную близость, какую мальчику приходилось видеть меж ними ранее. Её образ поплыл в его глазах, искаженный отвратной близостью его Метки.

Вот! Вот почему явился Князь Ненависти! Чтобы посетить коронацию нового и гораздо более щедрого государя. Того, кто мог бы смеяться, сгребая воющие души в топки Преисподней! Размышляя так, мальчишка вовсю напевал и хихикал и в душе своей он уже прозревал всё это — величие, ожидающее его в грядущем, поступь Истории, той, что уже свершилась! Кельмомас Первый, Наисвятейший Аспект-Император Трёх Морей!

Окруженный ореолами эфирного золота, отец стоял на тронном возвышении, поддерживая почти что лишившуюся сознания мать, и вглядываясь в разбитую чашу её души…

Внезапно, он выпустил маму из рук и воздвигся над её стонами ликом, очерченным тенями и светом.

— Что ты наделала?

Краешком глаза он заметил какое-то движение — Иссирал показался из-за края колонны, скрывавшей Его… готовящегося разить Четырехрогого Брата…

Он мог бы помочь. Да! Он мог бы отвлечь отца. Точно! В этом его роль! Вот как именно всё это уже случилось! Он чуял это всем своим существом, ощущая костями сгущающееся… предвестие.

Уверенность, твердую как кремень, тяжкую как железо… Ему нужно всего лишь свидетельствовать, всего лишь быть частью событий, что уже случились.

— Маамоочкааа! — плаксиво завопил он из своего укрытия.

И отец и мать обернулись в направлении его крика. Отец сделал всего один шаг…

Имперский принц взглянул на нариндара, своего инфернального партнера по заговору, ожидая увидеть… нечто иное, чем почти обнаженного человека, что взирал на него… отупело.

Разумеется, выглядя при этом, скорее, богоподобно.

Нариндар затряс головой, рассматривая собственные руки. Из ушей его хлынула кровь.

И сие показалось Кельмомасу бедствием большим, чем всякое иное несчастие, когда-либо пережитое любым имперским принцем, ниспровержением самих основ, перевернувшим с ног на голову всё содержимое его мира. Он просчитался, — осознал мальчишка. Какая-то неправильность сдавила его нежное, детское горло, словно леденящая сталь прижатого к глотке ножа…

Он перевел взгляд обратно на возвышение, увидев как отец направляется к трону Кругораспятия, всматриваясь в своего, теперь уже несостоявшегося, убийцу — и тут земля взорвалась…

Новое землетрясение, такое же мощное, как и первое. Предпоследний свод, тот, что обрамлял отсутствовавшую стену и поддерживал воздвигнутую над ней молитвенную башню, просто рухнул, ударив, словно поднявшая клубы пыли дубина, как молот, размером с крепостной бастион… обрушившись на то самое место, где только что стоял отец. Земля сбила мальчишку с ног. Сущее ревело и грохотало, низвергаясь, куда ни глянь, потоками обломков и щебня. Колонны валились, огромными цилиндрами громоздясь друг на друга, остатки крыши упали на пол, словно мокрое тряпьё. Он узрел как тот, кого он принимал за Айокли, пал на колени посреди опрокидывающихся необъятных громадин. И тогда он осознал это, весь ужас неведения, являющегося проклятием смертных; постиг отвратительную человеческую природу Иссирала, ибо мгновенно промелькнувшая каменная глыба отправила нариндара в небытие.

И он возопил, вскричал от ярости и ужаса, словно дитя, лишившееся всего, что оно знало и любило.

Дитя, не вполне человеческое.



Ещё будучи мальчишкой, Маловеби как-то раз был необычайно поражен, услышав о том, что на военном флоте Сатахана тех, кто был сочтен виновным в непростительных преступлениях, зашивают в мешки и швыряют прямо в океан. «Отправиться в кошелёк» — называли моряки сей обычай. Мысли о нём частенько преследовали его какими-то предощущениями — каково это, быть не связанным, но не способным перемещаться, иметь возможность двигаться, но не иметь возможности плыть, каково это — рвать и царапать неподатливую мешковину, погружаясь при этом в бесконечный холод. Годы спустя, на борту галеры, перевозившей ещё юного Маловеби к месту его первого Служения, он имел неудовольствие узнать об этой казни не понаслышке. Поножовщина между гребцами привела к тому, что один из них истек за ночь кровью, а выживший был осужден как убийца и приговорен к «кошельку». Пока трое морских пехотинцев запихивали его в длинный джутовый мешок, осужденный умолял команду о пощаде, хотя и знал, что пощады не будет. Маловеби помнил, как несчастный бурчал свои мольбы, шепча их столь тихонечко, что ему показалось пронзительно громким и то как скрипят палубные доски, и как плещется вода за бортом, и как потрескивают хрустящими суставами узлы такелажа. Капитан вознес короткий псалом Момасу Всемогущему, а затем пинком отправил голосящий и причитающий мешок за борт. Маловеби услышал приглушенный визг, наблюдая за тем, как мешок, скрючившись, будто личинка, канул в зеленеющие глубины. А затем он, так незаметно, как только мог, бросился к противоположному борту, чтобы извергнуть в море содержимое собственного желудка. Его конечности потом неделями будет потрясывать от будоражащих душу воспоминаний, и минуют годы, прежде чем его перестанет тревожить призрачное эхо того приглушенного крика.

Кошмар, что преследовал его прямо сейчас, был подобен образу этой жуткой казни — куда-то утягивающая его темнота, нечто, что он мог яростно молотить и пинать изнутри, не имея возможности освободиться. Он словно «отправился в кошелек» — только длящийся чудовищно долго и погружающийся в какие-то совсем уж невероятные глубины.

Почему-то, и он не вполне понимал почему, с того места, откуда он сейчас смотрел, он мог видеть самого себя, висящего перед Анасуримбором Келлхусом, как и объявшую их обоих, расколовшую мир круговерть. Меч Аспект-Императора сверкнул, отсекая, казалось, кусочек от самого солнца, и Маловеби вскрикнул, ибо его голова свалилась с плеч, упав на устланную коврами землю.

Его собственная голова! Катящаяся как кочан капусты.

Тело Маловеби задергалось в неодолимой хватке этого человека, истекая кровью, опустошая само себя. Бросив свой меч на ковер, Аспект-Император схватил одного из декапитантов и, сорвав с пояса свой дьявольский трофей, водрузил сей невыразимый ужас на обрубок шеи чародея Мбимаю…

Непобедимый Анасуримбор Келлхус изрек слова. Глаза его запылали, словно раздуваемые мехами угли, воссияв инфернальными смыслами.

Иссохшие ткани мгновенно срослись с ещё теплой плотью цвета эбенового дерева. Кровь хлынула внутрь, увлажняя вялый полуистлевший папирус, заменявший декапитанту кожу, и превращая его в нечто ужасающее, отсыревшее и выглядящее словно тюк просмоленного тряпья. Аспект-Император выпустил создание из рук, абсолютно безразлично наблюдая за тем, как оно рухнуло на колени и закачалось…

Маловеби вопил, пиная и царапая окутавшую его мешковину своего извечного кошмара, задыхаясь от ужаса, преследовавшего его всю жизнь — стать утопленником. Это не взаправду! Этого просто не может быть!

Мерзость подняла его руки, удерживая их напротив своей искореженной колдовством личины, впитывая его кровь своим проклятым мясом и кожей. Маловеби верещал, наблюдая за тем, как возрождается, восстает его собственная демоническая копия.

Вихрь всеразрушающей мглою ревел вокруг них.

— Возвращайся во Дворец Плюмажей, — воззвал Аспект-Император ко своему нечестивому рабу, — положи конец роду Нганка' кулла.

У него не осталось лёгких и выдыхать он мог лишь пустоту. И он выл до тех пор, пока пустота не сделалась всем, что от него осталось.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Горы Демуа

Стоять выше всех под солнцем одинаково страстно желают и дети и старики. Воистину, идущие годы и возносят нас и умаляют. Но там, где детские грезы суть то, что ребенку и должно, мечтания старика не более, чем потуги скупца. Проклятие стареющего мужа — наблюдать за тем, как его стремления ниспадают всё глубже, всё больше погружаясь в мрачные тени порока.

АНАНСИУС, Хромой паломник
Позднее лето, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Горы Демуа
Невзирая на искалеченную руку, мальчик взмывает на ближайшее дерево быстро и ловко, словно мартышка. Ахкеймион же, на пару с ней, мчатся сквозь лес, шумно дыша и шатаясь, каждый под собственным бременем — старостью и раздувшейся утробой. Вспышки солнечного света перемежаются с пятнами тени. Густая поросль кустарника, папоротника и сорных трав цепляет и дергает за их переступающие ноги.

Не бойся, малыш…

Шранк вопит в сгущающемся позади сумраке, визжит так, будто с кого-то сдирают кожу. Вопль, напоенный отблеском муки, пугающий неизведанным.

Твой папочка Волшебник!

— Там! — хрипло выдыхая, кричит Ахкеймион. Напряженным от усилий жестом, он указывает на заросшую яму у основания дуба, который какая-то буря или иное могучее буйство природы вывернуло с корнями. Они проскальзывают сквозь заросли крапивы, бормоча под нос ругательства и проклиная её жалящие укусы.

Не имеющий никакого понятия, куда он вообще идет…

Ещё один шранк визжит — в этот раз на западе. Она успевает подумать что вопль этот похож на отдаленный собачий лай морозным утром, столь яростный и звонкий, что кажется, будто весь мир превратился в жестяной горшок. В их укрытии пахнет сладковатой сыростью, как пахнет обычно лишенная солнечного света земля, гниющая листва и пожухшие травы.

— Там есть ещё кто-то? — шепчет она.

— Не знаю, — Ахкеймион, прикрываясь ладошкой от слепящего солнца, вглядывается в ярко освещенные участки между корявыми деревьями, укутанными в собственные тени. — Эти крики. Они какие-то странные…

Довольно!

— Что насчет мальчика? — спрашивает она.

— Уверен, ему довелось пережить и не такое.

Тем не менее, она обращает свой взгляд к кронам деревьев, вглядываясь меж ветвей, что скорее теснятся, чем простираются. Вернувшись в Куниюрию, она постоянно замечала в местных деревьях некую странность — костлявую узловатость — как будто они не столько стремятся к небу, сколько гневно грозят ему кулаками. Она не видит ни малейших признаков мальчика, хотя уверена, что знает на какое именно дерево он забрался. Слизистое шипение заставляет её опустить взгляд, проследив за прищуренным взором Ахкеймиона.

Сперва она просто не верит тому, что видит, а просто смотрит затаив дыхание и отбросив прочь мысли.

Всадник. Всадник следующий за шранком.

Поначалу он воспринимается лишь силуэтом, очертанием человека, откинувшегося на высокую седельную луку и покачивающегося вслед за утомленной рысью своего коня. Затем взгляд замечает всклокоченные черные волосы и щит копьеносца, притороченный к лошадиному крупу. Руки наездника обнажены и, вглядевшись в испещрившие их шрамы, она понимает кто перед ними.

— Сейен! — выдыхает Ахкеймион себе под нос.

Все понятно без слов. Они следят за всадником-скюльвендом сквозь чересполосицу света и тени, наблюдают за тем, как он то окунается в сумрак, то становится ясно видимым, то вновь погружается в темнеющую мреть.

— Сейен милостивый! — шипит, наконец, Ахкеймион.

— И что нам теперь делать? — спрашивает она.

Старый волшебник сползает вниз по глиняному склону, как будто его, в конце концов, доконали беспрестанные неудачи.

— Может нам бежать прочь отсюда? Забраться обратно в Демуа.

Он вытирает ладонью лоб, не заботясь о том, что его руки в грязи.

Щемящее чувство вновь охватывает её — необоримая потребность, в которой легко узнать материнский инстинкт.

— Что нам делать, Акка?

— Дай мне хоть мгновение, чтобы выдохнуть, девочка! — бурчит он себе под нос.

— У нас нет… — начинает она, но внезапное осознание заставляет её прерваться и потерять мысль.

Акка кричит ей вслед гораздо громче, чем следовало бы. Она хмурым взглядом заставляет его замолкнуть, а затем, пригнувшись, проворно мчится по лесу от одного дерева до другого. Она дважды замирает, слыша какой-то грохот, пробивающийся сквозь шум её дыхания. В окружающем мраке ещё один шранк вопит — визгливо и как-то… обиженно.

Крик столь близкий, что кажется напоенным сыростью. Она сжимает зубы, пытаясь унять яростный стук сердца. Наконец, ей удается найти дерево, на которое забрался мальчик. Она обходит дерево кругом — то вглядываясь ввысь, то осматриваясь через плечо. Она видит его — столь же неподвижного как древесная кора, наблюдающего за ней без всякого выражения. Она яростным взмахом руки призывает его спустится. Он, не отвечая, смотрит куда то на юг, странно склонив голову.

— Ну давай, — рискует она возвысить голос.

Мальчик нечеловечески ловко скользит вниз по огромному вязу, его руки и ноги цепляются, похоже, даже за пустоту. С глухим стуком он, слегка присев, спрыгивает в гниющие под пологом леса листья. Прежде, чем она успевает осознать это, её рука оказывается в его крабьей ладошке. Он грубо и с невероятной силой тащит её назад к старому волшебнику. Грохот всё ближе, всё громче. Панический ужас мурашками колет её спину, сбивая шаг. Она видит упавшее дерево, вывернутую ложбину под его корнями. Она замечает дикоебородатое лицо Ахкеймиона, выглядывающего сквозь по-осеннему пожухшую траву. Грохот вздымается, сперва представляясь монотонным, единым шумом, а затем рвется как переполненный пузырь, становясь какофонией стучащих копыт и жалобного лошадиного ржания. Она несется так, словно стремительно падает куда-то следом за своим животом, тем не менее всякий раз успевая подхватить себя, почти всякий…

Нас поймали, — каким-то, слишком уставшим, чтобы бороться, кусочком души понимает она.

Но мальчик считает иначе. Он тащит её, до синяков сжимая руку своей железной клешней, мчится изо всех сил. Наконец, они, мешаниной конечностей, грязи и глины, прорываются сквозь крапивную завесу в жалящий сумрак.

— Сейен милостивый! — вполголоса вскрикивает Ахкеймион, — Что ты — …

Грохот усиливается до такой степени, будто копыта стучат о землю прямо над ними. Она инстинктивно поднимается на ноги, чтобы окинуть взглядом опасность — заглянуть в глаза своему року. Но мальчик снова хватает её, тащит вниз. От него воняет прокисшим потом, поскольку он давным-давно не мылся, но в то же время он пахнет и чем-то сладковатым — запахом своей юности. Они замирают. В самом центре, во чреве окружившего их грохота, трое, прижавшиеся бок о бок, но всё же странным образом остающиеся каждый сам по себе, укутанные спасительным сумраком — не считая луча солнца, драконьим когтем уткнувшимся прямо в её живот. Скользящие тени. Бьющие копыта. Шумное фырканье и сдавленное, возмущенное ржание. Этих намеков им вполне достаточно.

Скюльвенды. Ужасный Народ Войны мчится куда-то сквозь мертвые земли Куниюрии.

Ну пожалуйста!

Впоследствии она подивится тому, что в тот момент каждая мысль её стала молитвой.

Из-за выкорчеванного дерева, преграждающего путь, всадники огибают их заросшее травой укрытие по широкой дуге. Их руки сами собой творят нечто вроде охранных знаков, хотя беглецы и лежат, напрягшись и скорчившись. Лишь мальчик остается совершенно неподвижным. Затем грохот отдаляется, ускользая куда-то вперед и отдельные звуки вновь сливаются воедино, становясь неотличимыми друг от друга.

Они лежат в пахнущем сырой землёй полумраке, остывая от тревоги, прислушиваясь к биению своих сердец и глубоко дыша.

— Патруль, — бормочет Ахкеймион, поднимаясь на ноги. Он осторожно выглядывает из-за полога трав, вновь изучая окрестности. Ей же приходится перекатится на бок, и опереться на колени и ладони, настолько отягощает её живот. Она карабкается на край ложбины и выглядывает наружу рядом с ним. Мальчик просто сидит внизу, обхватив руками колени, совершенно бесстрастный.

— Значит ты думаешь, что их тут гораздо больше? — спрашивает она волшебника.

— Ну разумеется, — говорит он, всматриваясь вдаль, — их тут так же много, как дурости в твоей голове.

— Что? По-твоему мне нужно было бросить его? — спорит она.

— Этот мальчик сумел пережить такое, что нам с тобой и не снилось.

— Но он всё ещё ребенок! Он..

— Далеко не столь беспомощен, как тот, что ты носишь в своей утробе! — кричит Ахкеймион, повернувшись к ней с внезапно вспыхнувшей яростью. Она шарахается от него, понимая мгновенно и со всей определенностью, что он бранит её, пребывая во гневе, порожденном испугом… Отцовским испугом.

Она пытается что-то сказать — сама не зная что, но тут слышится новый вопль, напоенный странной тоской и щемящий сердце, словно чей-то испуганный визг, раздавшийся посреди безопасного жилища, или же донёсшийся из места близкого, но сокрытого. Ещё один шранк.

И вновь они оба с тревогой всматриваются в обступивший их лес, но, несмотря на опасность, она не может не задуматься над тем, что именно так поступают мужья и жены. Какая-то часть её даже усмехается…

Есть что-то правильное, — размышляет она, — в том что им суждено стать семьёй в какой-то могиле.

— Эти шранки зовутся Вожатые, — мрачно молвит Ахкеймион, — Запах этих тварей повергает их диких сородичей в безумный ужас, тем самым очищая от них окрестности. Консульт использует их, чтобы обеспечить безопасный проход своим человеческим союзникам…

Сказав последнюю фразу, он оборачивается к ней и что-то в выражении её лица заставляет его яростно нахмуриться.

— Чего тут такого забавного, что ты вот так вот сидишь и ухмыляешься?

— Милый мой, старенький дурачок, — слышит она собственный шепот.

— Неужто ты не понимаешь? — кричит Ахкеймион, — С той стороны, — указывает он на юг, где теснятся и воздвигаются леса за лесами, — сюда движется Народ Войны в числе… да там целое войско скюльвендов.

— Всё я понимаю, — отвечает она, глядя в его глаза, словно пытаясь прислониться к его старой, болезненно чувствительной душе… Ободрить его. И все же, он по-прежнему отказывается доверится происходящему меж ними чуду.

— Понимаешь? Тогда ты должна понимать и то, что сейчас в действительности происходит. Второй Апокалипсис на самом деле начи…

Мальчишка, сидящий на дне ложбины, обеими руками — здоровой и крабьей — сжимает их плечи, безмолвно предупреждая о чём-то. Затаив дыхание, они вглядываются сквозь пожухлые травы и комья земли. От лошадиного фырканья её начинает потрясывать — по какой-то причине она решила, что мальчик услышал очередного шранка. До боли в глазах всмотревшись сквозь соломенную штору, все трое наконец замечают ещё одного скюльвендского всадника, по всей видимости одного-единственного, показавшегося на виду, затем спустившегося в небольшую низинку, вновь вскарабкавшегося на ближайшую к ним возвышенность… и замершего…

Она не может этого слышать, но весь юг похоже сотрясает предзнаменованием поступи …

Неисчислимых, несметных Людей Войны….

Человек, казалось, принюхивается. В его лице чувствуется некая жесткость, печать невежественной расы, отражение души, слишком простой, чтобы оно способно было выражать какие-либо сомнения или оттенки чувств. Его руки обнажены, как и руки прочих скюльвендов, но ни у кого из них даже близко не было такого числа шрамов, которыми эти руки исполосованы по всей их длине. Дряблость кожи, заметная вокруг подмышек, выдаёт его немалый возраст, но кроме этого нет никаких иных признаков дряхлости. Синяя краска украшает его лицо, столь же бледное, как и глаза. Амулеты, выглядящие как засушенные мыши, подвешенные за хвосты, свисают, болтаясь, с седла и уздечки. К вымазанным в грязи ногам его лошади прилипли сухие листья. Подобно напавшему на след охотнику, он тщательно оглядывает чащу своим ледяным взором. Во взгляде его таится какая-то напряженность, подобная готовности почуявшей добычу ласки.

Безошибочно, как представляется, его взгляд вонзается в их маленькую ложбинку.

Никто их них не шевелится и даже не моргает. Сердце имперской принцессы уходит в пятки.

Этот скюльвенд — один из Немногих.



Дневной свет истощается с каждым их шагом, с каждым мгновением их беспокойного бегства. Она, несмотря на свой поздний срок, бежит первой, чуть сзади спешит старый волшебник, чьи глаза беспорядочно блуждают, а поступь лихорадочна и сумбурна, как у ловкого, но безумного отшельника, пытающегося обнаружить где-то рядом с собой вдруг потерявшийся мир. Мальчик без особых усилий трусит позади, поочередно всматриваясь то вправо, то влево, внимательно изучая обступающую их завесу листвы.

Они не произносят ни слова. Отдаленный шранчий лай — всё, что они слышат, помимо собственного дыхания. Внезапно, происходящее напоминает ей уже ставшее однажды привычным — бежать, спасаясь, от одного пролеска к другому. Чувствовать нависшую за плечами беду. Ощущать иглы, втыкающиеся в горло при каждом вдохе. Замечать, как деревья, зеленой завесой, скрывают Сущее, позволяя страху населить мир враждебным присутствием.

Они, шумно дыша, продолжают бежать до тех пор, пока сумерки и подступающая тьма не заливают чернилами дали, не окружают их шерстяными покровами. Решение передохнуть приходит само по себе — в виде торчащего из чащи лысым коленом небольшого холма. Возвышенности, поднимающейся до середины окруживших её деревьев.

На вершине Ахкеймион склоняется и опускается на колени.

— Он видел нас, — говорит старый волшебник, вглядываясь в клубящийся сумрак.

Она не имеет ни малейшего представления, чего он там пытается разглядеть — окружающий лес виднеется не более чем спутанными клоками шерсти и черными пятнами, подобными тем, что появляются от попавшей в глаза угольной пыли.

Она лежит, опершись спиной на замшелое бревно, взгляд её плывёт, руки охватывают раздутый живот. Всё горло сжимает и щиплет на каждом вдохе. Разъедающий жар ползет меж ребер.

— И что ты хочешь, чтобы мы сделали? — задыхаясь, молвит она. — Бежали дальше всю ночь?

Старый волшебник поворачивается к ней. Небо хмурится. Кажется, что луна лишь чуточку ярче, чем висящий в тумане фонарь. У неё не получается разглядеть глаза Ахкеймиона под его массивным, нависающим лбом.

Из-за этого он выглядит непостижимо и пугающе.

Внезапно, она понимает, что с трудом различает его сквозь режущее взгляд мерцание Метки.

— Если мы примем побольше кирри… — говорит он.

Что же слышится в его голосе? Восторг? Призыв? Или ужас…

Жгучая тяга переполняет её.

— Нет, — задыхаясь молвит она.

Да-да да.

— Нет? — вторит Ахкеймион.

— Я не собираюсь рисковать нашим ребенком, — объясняет она, вновь откидывая назад голову.

— Но это именно то, что ты и делаешь!

И он продолжает уговоры. Скюльвенды способны были, как никакой другой народ, заставить его настаивать на осторожности. Безбожники, поклоняющиеся лишь насилию. Столь же нечестивые и порочные как шранки, но гораздо хитрее.

— Они не настолько дикие, как тебе кажется! — кричит он, побуждаемый упрямством и беспокойством, — Их установления древние, но не примитивные. Их обычаи жестокие, но не бессмысленные. Хитрость и готовность к обману — вот их самое ценное оружие!

Она лежит, одной рукой поддерживая живот, а лбом опираясь на другую.

Вот ведь старый, назойливый хрен!

— Мимара! Нам нужно бежать дальше!

Она понимает, в какой опасности они находятся. Скюльвенды оставались немалым предметом беспокойства для Андиаминских Высот, хотя и меньшим, чем во времена Икуреев. Битва при Кийюте стоила им целого поколения мужчин — и не только его. Люди Войны всегда зависели от хор, что их предки награбили за тысячелетия. Лишенные большей их части, они попросту ничего не могли противопоставить колдунам Трёх Морей.

— Двинемся назад в горы, — твердит он, поглядывая в сторону Демуа, — они не будут рисковать лошадьми в темноте. А к утру камни и скалы скроют наши следы!

В том, как он говорит и держит себя, чувствуется какая-то отталкивающая, бессмысленная пустота. Внезапно приходит убежденность, что его страстные увещевания порождены скорее кирри, а не беспокойством о скюльвендах. Он не столько жаждет вкусить будоражащий душу прах, чтобы иметь возможность бежать, сколько жаждет бежать, чтобы найти повод вкусить.

Всепожирающая страсть к наркотическому пеплу, подобно объятьям любовника сжимает и её душу. Но она всё равно не поддается на уговоры. Внезапная волна жара охватывает её и, к отвращению старого волшебника, она стягивает через голову и бросает наземь шеорский доспех, а затем начинает стаскивать подкольчужник. Её кожа, овеянная холодным ветерком, покрывается пупырышками. Она раздевается до нижней рубашки, из-за скопившейся грязи прилипшей к телу как мокрая кожа. В течение нескольких сердцебиений она чувствует холод, столь нестерпимый, как если бы её раздутый живот покрывала лишь змеиная шкура. Она опять не может сфокусировать взгляд, в глазах плывут багровые пятна. Затерянные леса Куниюрии кружатся вокруг неё, подобно волчку, уже готовящемуся остановить свой бег. Придавленная грузом бесчисленных тягостей, она лишь пытается поглубже дышать.

— Ты как… как себя чувствуешь? — внезапно раскаявшись, спрашивает Ахкеймион откуда-то из разливающегося над ней небытия.

— И он только теперь спрашивает. — бормочет она куда-то в сторону мальчика, которого даже не видит. Она расстегивает пояс и отбрасывает подальше ножны, как для того, чтобы посильнее позлить старика, так и для того, чтобы они не давили на живот.

Ахкеймион, наконец, расслабляется, усаживается, молча смотрит на неё, а затем, завернувшись в одежды из шкур, откатывается в сторону, сумев, к некоторому её удивлению, сдержать свой язык.

Глядя ему в спину, она отчего-то постепенно успокаивается.

Видишь, малыш? Я ношу тебя...

Она снова ложится, уступая своему истощению, отдаваясь прохладе, погружаясь в уносящее мысли забытье.

А ему приходится выносить меня…



Её клонит и, наконец, опрокидывает в какое-то подобие сна. Где-то у ночного горизонта бушует и вспыхивает молниями далекая буря….

— Что ты делаешь?

Голос Ахкеймиона достаточно резкий, чтобы прорваться сквозь её приглушенные чувства. Она выпадает из своего забытья. Несколько месяцев назад она просто поднялась бы, но теперь не дает живот, и она, цепляясь за траву, перекатывается на бок, как перевернутый на спину жук.

— Кирила мейрват дагру — произносит мальчик.

Ночь утвердила права на весь мир, сделав его своей добычей. Она видит старого волшебника, но скорее как некую форму, чем как четкий образ. Его рваный силуэт виднеется вроде бы неподалеку, но всё же на некотором расстоянии — в четырех или около того шагах от её ног. Она поворачивается к мальчику, сидящему, скрестив ноги, справа, рядом с ней. Его глаза сияют, взыскуют. Он, положив клинок плашмя на левое бедро, разглядывает её бронзовый нож — «Бурундук», который она умыкнула из сауглишской Библиотеки. А в своей крабьей ладони он держит…

— Эта штука… заставляет его… светиться — произносит мальчик на осторожном шейском.

Она замечает, что мальчик проводит хорой, что держит в правой руке, вдоль всей длины колдовского клинка. Отблески света ясно показывают и то, как он сгорбился, увлеченный увиденным чудом, и подчеркивают гротескную уродливость его искалеченной ладони и оттеняют невинность его юного лица.

Она рефлекторно бьет его, как бьют ребенка, что резвится слишком близко от открытого огня. Мальчик перехватывает её запястье без малейшего усилия или беспокойства. Как и всегда, в его взгляде читается не более, чем любопытство. Она выдергивает руку, напрямую тянется к его бедру, забирая Бурундук и свою хору. Одно яростное сердцебиение, она жалеет мальчишку, одновременно свирипея и раздражаясь.

— Нельзя! — говорит она ему, будто дрессируя щенка. — Нельзя!

— Нож, — говорит Ахкеймион, по-прежнему держась на расстоянии — из-за хоры, понимает она. — Позволь взглянуть на него.

Фыркнув, она перебрасывает нож ему. Она вдруг понимает, что всё это время старый волшебник был прав — им необходимо было всю ночь продолжать бежать прочь из этих мест. Её охватывает дрожь, она неловко вертит в руках хору, пытаясь убрать её обратно в мешочек. Ругнувшись, она садится на корточки и начинает водить рукой по земле, усыпанной листьями.

— Эмилидис, — с задумчивостью говорит старый волшебник хриплым голосом.

— Чего? — спрашивает она доставая хору из мешочка и вновь убирая её туда — к другой безделушке. Её зубы стучат. Она хватает свою золоченую кольчугу и натягивает через голову её шелковую невесомость. Кирри…. шепчет голос внутри её.

Кирри позволит им бежать всю ночь. Да.

— Твой нож неспроста был заперт в Хранилище… — говорит волшебник, по-прежнему пристально разглядывая клинок.

Неподвижный мальчик вперяет пристальный взор в окружающую темноту. Возможно, он умеет ощущать нечто вроде досады. Она, морщась от вони, накидывает на плечи свой плащ из подгнивших шкур.

— Величайший из древних артефакторов создал его, — объясняет Ахкеймион.

— Что создал? — спрашивает она, отбирая у него нож. — Бурундук?

Мальчик-дунианин без усилий вскакивает на ноги, внимание его приковано к чему-то, таящемуся во тьме. Акка на пару с ней тщетно всматривается в ночь.

— Эй, бродяги! — разносится голос — резкий с варварским акцентом.

Она едва не падает в обморок, столь велико потрясение.

Голос, человеческий голос, доносится из обступившей их черноты, голос, наполненный варварской яростью и триумфом — как оскаленная пасть острыми клыками. Внезапно, она чувствует их — окружившее их со всех сторон ожерелье из колючих шипов небытия, таких же, как те, что касаются её груди. Лучники, несущие хоры. Скюльвендские лучники.

— Слышите меня, отродья Трех Моей!

Бледная полоса лунного света прорывается сквозь низкое небо, осветив их лысый холм.

Она видит Ахкеймиона, застывшего с видом безумного колдуна-отшельника, столь же шокированного как и она. Лицо его обращено вниз и искажено ужасными предчувствиями. Она видит того, кто обращается к ним — голубоглазый, бородатый скюльвенд, встреченный ими ранее. Жестоколицый язычник…

— Следуйте за мной или умрите! — кричит варвар, как-то странно, по-волчьи, склонив голову.

Старый волшебник поднимает взгляд. — Кто …?

— Вас призывает к себе Мауракс урс Кагнуралка! Душитель детей! Великий и Святой Рассекатель глоток! Наш могучий Король Племён ожидает вас, чтобы с глазу на глаз погадать на вашу судьбу!



По-видимому они тоже опасались шранков. Синелицый приказал Ахкеймиону осветить их путь и теперь туча мошкары вилась вокруг висящей в прохладном воздухе Суриллической Точки. Они следовали за её скольжением, пробираясь сквозь густой кустарник и сорные травы, яркими искрами выплывающие из абсолютной темноты. Деревья, мимо которых они проходили, покрылись белесым инеем. Мешанина поблескивающих пятен виднелась во мраке, обступая их. Жестокие лица. Узлящиеся сухожилиями, исполосованные шрамами предплечья. Покачивающиеся в сёдлах фигуры. Колючие шипы небытия плывут в окружающей тьме — она чует их стайкой блуждающих рыбок, скользящих в толще чернильных вод. Шранки время от времени скулят и повизгивают в темноте.

Синелицый со всей силы врезал Ахкеймиону по губам, когда тот осмелился вымолвить какой-то вопрос, и теперь они стражу за стражей идут в абсолютном безмолвии — крохотный очаг колдовского света, окруженный конной лавой диких наездников. Очаг, плывущий сквозь косматую мглу. Мимара поддерживает свой живот, гоня прочь волны подступающей тошноты. Нерожденный младенец беспокоится и постоянно пинает её изнутри. Дважды она спотыкается, но мальчик подхватывает её, удерживая от падения. Ей хорошо знакомо это состояние — смешение воедино пульсирующего страха и изнеможения, из-за чего движения её души всё больше и больше наполняются замешательством. Успокоением и даже более того — истовым пламенем убежденности, какой она раньше и не ведала, одаряет её лишь открывшееся Око. Ужас, окутавший её мысли, исходит из понимания, что это скюльвенды, но теперь ей мнится непоколебимая уверенность не только в том, что они обречены на страдания и муки, но и в том, что их ожидает в итоге чудесное спасение.

Приходит голову мысль помолиться. Вместо этого она обнимает живот.

Шш-ш, малыш. Не бойся!

От Синелицего смердит прокисшей мочой. Неплохой способ отвадить всех этих насекомых, решает она, хлопая себя по щеке. Раскинувшаяся над ними чаша небосвода немного светлеет. Первые звёзды подмигивают им сквозь рваную, лоскутную дымку, окутавшую небеса. Земля становится всё более коварной, покрытой выпирающими камнями и испещренной рытвинами. Лиственный полог редеет, а затем пропадает и они обнаруживают себя на полукруглом уступе, взирающими на широкую речную пойму, уставленную возвышающимися над ней гигантскими скалами. Огни военного лагеря не слишком многочисленны, но ведь и ночь уже на исходе.

Сияет Гвоздь Небес, вонзенный в чашу небосвода.

Синелицый ведет их вниз по склону, между циклопическими скалами, поросшими на всю высоту травой и кустарником. В воздухе витают запахи дыма и человеческого дерьма. Они ожидают в бездействии, пока Синецицый совещается с одним из воинов сопровождающего их отряда — по виду его командиром, седовласым вождем, щеголяющим в старинном кианском шлеме. Мимара замечает, что губы Ахкеймиона движутся сами собой, как обычно движутся губы опустошенных, усталых стариков, перечисляющих раз за разом свои горести. Вспыхивающая с новой силой тревога гонит прочь усталость, отступающую куда-то на край её сознания.

Седовласый бьет свою лошадь пятками, побуждая её умчаться галопом в раскинувшуюся перед ними темноту. Синелицый даёт сигнал к продолжению пути.

Они проникают в спящий воинский лагерь и проходят сквозь него. Лишь малое число шатров-якшей виднеются в темноте, большинство воинов дремлют прямо под открытым небом, вместе со своими лошадьми, личинками свернувшись под войлочными одеялами. Меж ними нет никаких тропок или промежутков, поэтому везде, где ступает отряд, их встречают ругательствами и хмурыми взглядами. Её приводит в замешательство яркий блеск их льдисто-голубых глаз, сияющих отблесками света, что исходит от Суриллической Точки. Во всём мире лишь их глаза выглядят так, как будто все они — глаза одного человека, смотрящего с множества лиц.

От всех них воняет мочой, также как и от Синелицего. Один из каменных столбов, что высятся на равнине, воздвигается прямо перед ними, уродливый силуэт, рассекающий безграничность ночного небосвода. Она замечает на его вершине танцующие всполохи костра. Многочисленные якши, подобные шляпкам грибов, устилают виднеющееся в сумраке подножье скалы. Спешившийся седовласый вождь уже ожидает их там. Синелицый свистит и весь отряд лучников — носителей хор, сходит со своих лошадей. Она чувствует как скользящие во тьме рыбки собираются в стайки по две, по три, следуя за владельцами безделушек… Слёз Бога.

Она берет старого волшебника за руку, пытаясь унять его дрожь. Он в ответ оделяет её диковатым, косящим взглядом, подобным взгляду лошади, окруженной лесным пожаром. Мальчик же просто взирает на всё вокруг с тем же непроницаемым любопытством, как и всегда. Суриллическая точка явственно подчеркивает сходство мальчишки с его дедом, размышляет она, так же как и его отросшие волосы.

Впервые она понимает, что он её племянник.

Синелиций держит путь вверх по склону одинокой скалы, следуя за Седовласым. Когда путники колеблются, один из скюльвендов толкает Ахкеймиона вперед, достаточно грубо, чтобы его борода коснулась плеча. Чувствуется какая-то обреченность в том как старый волшебник собирается с силами, чтобы начать подъем. Внезапно она понимает, что её пугает отсутствующее выражение его лица, причем даже в большей степени, чем жестокость скюльвендов. Когда обстоятельства слишком давят на кого-то, он часто теряет терпение — вместе с жизнью…

Она знает это слишком хорошо.

Еще больше лишенных рисунков и украшений, бесцветных палаток теснится на неровной вершине скалы. В воздухе витает запах паленой ягнятины. Синелицый ведет их к одинокому столбу дыма, возносящемуся вверх — в морозное безмолвие. Тлеющие угли разбрасывают мерцающие искры, кружащиеся в холодном воздухе, а затем, превращающиеся в улетающие прочь белесые хлопья, подобные крыльям ночных мотыльков. Она неохотно идет вперед, ибо на фоне ярко горящего костра скюльвенды всё больше пугают её. Пламя хрипит и плюется, ревет и стонет, как рваный парус, наполненный ветром. Сквозь его всепожирающее сияние она различает сваленные в кучу туловища и конечности, сплетенные подобно клубку дождевых червей. Они сжигают шранков, приходит понимание.

Ахкеймион позволяет Суриллической Точке мигнуть и тихо угаснуть.

Они стоят на каких-то руинах, решает она — нечто более древнее, чем привычная уже седая старина, нечто искрошенное в такой степени, что оно стало подобием природы. Длинная, непрерывная линия. Цилиндрический изгиб. Камень, согнутый подобно локтю.

Синелицый ведет их мимо жуткого костра в ложбину, которая им, освещенным сиянием яростного пламени, кажется прямоугольным прудом, залитым чернилами. Несколько человек ожидает их там. Девять фигур сидят вдоль края ложбины, обратившись спинами к груде горящего жира и кожи, лица их погружены во мрак. Одна же расположилась у дальнего края — человек, узковатый в плечах, но длиннорукий. Пламя оттеняет его черты, подчеркивает обнаженные руки, испещренные, словно тигриными полосками, глубокими тенями и увитые ручьями вен. Человек, внушающий почтение одной своей каменной недвижимостью. Множество кольев вздымается с покрытой мхом насыпи из битых камней позади него. На кольях висит нанизанная на них брюхом лошадь — влажная плоть, истекшая кровью, чудовищное привидение, мертвенно-бледное в свете костра. В седле же вразвалку сидит убитый скюльвендский воин, подпираемый палками точно пугало.

Следуя за Синелицым они погружаются во тьму, внимательно глядя себе под ноги, чтобы не переломать их. Она останавливается там, куда он указывает ей и мальчику — напротив тех девяти. Ахкеймиона он толкает к центру ложбины. Споткнувшись, старый волшебник падает и исчезает во тьме, будто свалившись в пропасть. Мимара издает громкий вопль, думая, что в тени скрыта яма, но тут же замечает переливающийся блеск нимиля и мохнатые космы гнилых шкур. Ахкеймион восстает, поднимается на ноги, подобно святому мужу, которого поносят язычники. И настолько безупречно это впечатление, что кажется, будто сама тьма сейчас осыплется с него и канет бесследно, как уносит прочь ветер сухую листву.

Скюльвендский Король Племен взирает на него без слов и без тени чувств. Он моложе, чем она ожидала, но столь же холоден как окружающие руины. Его волосы черны и растрепаны, как осенние травы. Его лицо имеет чересчур грубые — скорее крестьянские черты, чтобы быть привлекательным, но при этом за чертами этими таится ум слишком изворотливый, чтобы не быть порочным. Взгляд его белесых глаз пронзителен, но она чувствует, что он быстро скучнеет, становясь из-за этого ещё безжалостнее.

Мимара стоит, тяжело дыша под тяжким грузом своего раздувшегося чрева. Костер свирепо плюется искрами, закручивается языками пламени. В белесом сиянии его изгибов девять фигур видятся ей не более, чем силуэтами, темными очертаниями. Лучники с хорами стоят поверху, вдоль края ложбины, их стрелы готовы разить.

Все недвижимы, лишь двое воинов подбрасывают в огонь ещё одну тушу. Гвоздь Небес щурится и цветет над ними, указывая путь на Голготтерат.

Её глаза привыкают к темноте. Она замечает как Ахкеймион то изо всех сил сжимает, то отпускает полу нимилевого хауберка, что он забрал из груды пепла, оставшейся от сожженного ими Ниль'гиккаса.

Жир шипит, опаленный огнем.

— Ну давай же! — кричит наконец старый волшебник.

Но варвар лишь продолжает молча взирать.

— Убей нас и покончим с этим! — вновь кричит Ахкеймион, его отвращение столь очевидно и глубоко, что это почти забавно.

— Женщина, — едва слышно молвит Мауракс глухим голосом. — Она твоя?

От того, что он даже не смотрит при этом в её сторону, вопрос звучит совсем уж зловеще.

Ахкеймион с ужасом взирает на него.

— Ч — чего? — заикается он, затем сглатывает и, задыхаясь, облизывает губы. Что-то вроде нисшедшего смирения, казалось, успокаивает его. — Чего тебе нужно от нас?

Скюльвендский Король Племен склоняется, расставив локти и положив на колени руки. У него вид человека, разговаривающего с полоумным.

— Мигагурит говорит, что твоя Метка глубока… Что ты, как это называется в Трех Морях, колдун высокого ранга.

Ахкеймион бросает на Синелицего короткий взгляд. Свет костра создает из его бороды и волос ореол, обрамляющий голову.

— Да, это так.

Оценивающий взгляд — один из тех, в которых зрится и величие королей и невежественное тщеславие варваров.

— И что же привело столь важную персону и его беременную бабу в эти дикие пустоши?

Усмешка искажает лицо колдуна. Он поднимает руку и чешет себе затылок, трясет головой, пребывая в сомнениях. С безумием покончено — он собрался, понимает Мимара. Он, в своем застарелом упрямстве, расквитался бы со Шлюхой даже ценой собственной жизни. Будь он один — всё закончилось бы солью и вознесшимся пламенем, знает она.

Но он не один. Он бросает на неё взгляд и, несмотря на белые отсветы пламени, искажающие его черты, она знает, что этим взглядом он умоляет и о прощении и о дозволении.

— Поиски… — речёт он с решимостью сломленного испытаниями мужа, — Поиски Ишуаль, тайного убежища дуниан…

Мауракс даже не моргает, оставаясь непроницаемым.

— Ты пошел на такой риск, — невнятно молвит он, его взгляд упирается в Мимару, а затем возвращается обратно к старому колдуну, — Что же там — в этой Ишуаль такого, что стоило настолько дальнего и опасного пути?

Ахкеймион недвижим.

— Истина о Святом Аспект-Импера…

— ЛОЖЬ! — гремит голос одного из девяти.



Тень восстает на краю ложбины. Первый из девяти, сидевших там, теперь высится над старым волшебником. Яростное сияние пламени слепит глаза, черты его лица и телосложение погружены во мрак, но ей не нужно видеть их, чтобы понять кто здесь подлинная сила. Кто настоящий Король Племён. И исходящая от его тела, одновременно и жилистого и плотного, угроза, и рычащая злоба в его голосе без тени сомнений именуют его…

— Ты… — хрипит старый колдун.

Человек презрительно сплевывает. Она не видит, но чует его голодный оскал.

Лицо Ахкеймиона, на котором играют отблески пламени, читается как открытая книга и выдает его изумление.

— Но они сказали, что ты мертв, — бормочет он.

Скрипучий голос. — Так и есть… Я мёртв.

Белое пламя, охватившее горящего шранка, все сильнее погружает лицо скюльвенда во мрак. Она более чувствует, чем видит его взгляд, скользящий по её лицу и животу… и затем, как будто по какой-то безумной прихоти, взмывающий к звездам.

— Мертвый, я пересек пустыню. — Голос его, казалось, способен раскалывать деревья и крушить камни. — Мертвый, я напился крови стервятников. Мертвый, я вернулся к Народу…

Она буквально ощущает как его взгляд вновь упирается в старого волшебника.

— И, мертвый, я его покорил…

Остальные скюльвенды отводят взгляды — даже Синелицый разглядывает свои сапоги, лишь Мауракс как будто бы осмеливается глядеть на этого человека прямо.

— У меня не достанет кожи. — речёт могучая тень, — чтобы нести на себе все жизни, что я забрал. У меня не достанет костей, чтобы впитать все совершённые мной богохульства. Я выкован и закален. За поступью моего гнева и моего суда, небо темнеет от дыма спаленных трупов, а брюхо Преисподней жиреет и пухнет.

Ужимки и позы. Ханжеские заявления о доблести, свирепости и могуществе. Будь она на Андиаминских Высотах — она бы лишь ухмыльнулась и даже негромко хихикнула — чтобы лишний раз задеть свою мать — Святую императрицу. Но не здесь — не с этим человеком, который каждое слово изрекал так, будто закалывал кого-то ножом.

— А как насчет тебя, колдун? Друз Ахкеймион тоже умер, или он всё ещё жив?

Ахкеймион всматривается в его очертания, и опускает взгляд, будто столкнувшись с какой-то незримой и неистовой яростью. — Пожалуй, жив.

И в этот момент разверзается Око.

И она обнаруживает себя в окружении проклятых душ.

— Что бы это значило? — вопрошает Король Племён — Что скажешь, колдун? Что предвещает наша встреча?

Под взором Ока весь Мир сияет. Оно не замечает теней, как не знает ни прошлого, ни будущего. Она зрит его, Найюра урс Скиоту, живую легенду, и не может отвести взгляд. Она видит его душу, какой она есть.

— Я не силен в этом, — парирует старый волшебник, — Тут мы с тобой одинаковы.

Скюльвендский демон скалится. Это выглядит для неё так, словно она смотрит в открытую топку, наблюдая за яростным пламенем. Жар опаляет её щеки, она щурится от уколов невидимых искр. Грехи волшебника — хотя они и ужасны — не идут ни в какое сравнение со злодеяниями, свершенными этим человеком.

Лающий смех. — Чтож, значит и наши цели едины. Ты тоже явился сюда, чтобы стрясти кое-что с того, кто задолжал нам обоим.

Она видит это — одна мерцающая вспышка за другой, сплетенные воедино проблески несчетных преступлений. Младенцы, воздетые на острие меча. Матери, изнасилованные и задушенные.

— Нет, — ответствует Ахкеймион, — чтобы суметь составить правильное суждение… нет-нет… чтобы действовать исходя из него.

Она зрит жестокие пути Народа, преступное богохульство самой принадлежности к племени скюльвендов, к людям, уже рождающимся проклятыми, лицезреет всю бесноватую дикость их бытия, видит руку, скользящую в тени раздвинутых бедер….

Демон насмешливо фыркает.

— Всё тот же философ! Всё так же треплешь языком, чтобы вернуть себе то, что отдал собственными руками.

И ненависть, пылающая столь ярко, что ничего подобного раньше ей встречать не доводилось, душное пламя затмевающее даже тот огонь, что тлел в душе лорда Косотера, которого никогда не заботили муки тех, кого он мучил и убивал.

— Я лишь знаю, — ровно говорит Ахкеймион, — что Миру приходит конец…

Найюр урс Скиота был убийцей, бросавшимся на своих жертв, будучи готовым хрипеть и визжать вместе с ними…

— Второй Апокалипсис вокруг нас!

… чтобы ближе сойтись с сутью своей ужасающей силы…

Скюльвендский Король Племен глумливо смеется. — И ты страшишься — а вдруг Анасуримбор и вправду твой Спаситель! Вдруг его Ордалия может уберечь Мир от гибели!

чтобы сделать кусочек Сущего своим доменом, своим суррогатным Миром…

— Я должен знать наверняка… Я не могу ри-рисковать…

— Лжец! Ты же готов прикончить его! Ты, затаив дыхание, склоняешься над алтарем, что возвёл из запылившихся свитков, но при этом от тебя так и смердит отмщением. Ты насквозь провонял им! Ты хотел бы закрыть его глаза — также как и я!

Старый волшебник стоит ошеломленный, тревога в нём борется с неверием. Пламя костра извивается и хохочет, где то в его чреве потрескивают угли, громко и гулко, словно кости, ломающиеся прямо внутри плоти.

— И что же, ты ответил на призыв Голготтерата? — вопрошает Ахкеймион. — Спешишь на подмогу Консульту?

Король Племен весь, целиком, обращается в шумящие языки пламени и Мимара, наконец, видит его лицо, словно само Сущее захотело, чтобы она узрела это. Высокие скулы, массивная челюсть, нависающие брови, шрамы, подобные собравшейся складками коже. Он также стар как Ахкеймион, но намного жестче его, так, словно он слишком ревностно пестует свою мощь, обладая волей, чересчур неукротимой, чтобы уступить хоть малую толику, отказаться хоть от чего-то, кроме излишков и слабостей, свойственных юности.

Он сплевывает, повернувшись к пламени, притягивающему его взгляд, как бедра девственницы.

— Да гори они все огнем!

— И ты действительно веришь, что сам уцелеешь? — кричит Ахкеймион его силуэту, — Глупец! Ты воображаешь, что Консульт станет терпеть скюльвен….?

Оплеуха внезапна и быстра. Ахкеймион валится во тьму как рухнувший с неба воздушный змей.

— Ты что решил, что у нас тут что-то вроде воссоединения? — кричит Найюр урс Скиота упавшему. — Встреча старых друзей?

Мимара более чувствует чем видит, как он пинает Ахкеймиона в лицо. Вспышка ужаса.

— Это не благоволение твоей сраной Шлюхи-Судьбы! Ты не из Народа!

Король Племен выдергивает Ахкеймиона из чернильного омута, и она видит их…

Его свазонды.

Он подтаскивает и воздевает колдуна вверх настолько, чтобы держать его прямо перед собой, и высоко поднимает вторую руку.

— Зачем? Зачем ты явился сюда Друз Ахкеймион? Зачем потащил свою сучку через тысячи вопящих и норовящих сожрать вас обоих лиг? Скажи мне, что заставляет человека бросать палочки на чрево его беременной бабы?

Шрамы — большие числом, чем у Выжившего, — но нанесенные в ритуальных целях, порезы, сделанные с болезненной аккуратностью и настойчивостью. И созерцаемые Оком…

— Чтобы узнать правду! — кричит волшебник окровавленными ртом.

…они дымятся.

— Правду? — насмешливый оскал, — Это какую? Вроде той, что он делает из народов и Школ свои игрушки? Или той, что затрахал вусмерть твою жену?

— Нет!

Найюр лишь гогочет:

— Даже после всех этих лет он всё ещё держит тебя в своем кармане, словно дохлую мышь.

— Нет!

Дымящееся сплетение, сияющее как раскаленные угли…

— Ненависть… Да….Ты не видишь этого, потому что всё ещё слаб. Ты не видишь этого потому что всё ещё жив, — он прижимает два толстых пальца к своему виску, — здесь… Ясный взор изменяет тебе и поэтому ты выдумываешь какие-то оправдания, прикрываешься неведением, рассказываешь сказки! Ты прячешься от истины, что звучит в твоём голосе, скрываешься за дурацкими отговорками, стремишься как-то очистить себя. Но я-то вижу это четко и ясно — также ясно, как видят дуниане. Ненависть, Заветник! Ненависть привела тебя сюда!

…дымящееся… сочащееся муками и исходящее воплями. Наследие бесчисленных битв, обернутое тьмой глубочайшей ночи, мантия, сотканная из украденных душ.

— Да, я ненавижу! — кричит Ахкеймион, плюясь и харкая кровью — Не отрицаю! Я ненавижу Келлхуса — это так! Но моя ненависть к Консульту ещё сильнее!

Король варваров отпускает его.

— А что насчет тех обид и оскорблений, что они нанесли тебе самому? — давит Ахкеймион, — Что насчет Сарцелла? Шпиона-оборотня, убившего Серве? Твою наложницу? Твою добычу?

Кажется, что эти слова уязвляют варвара так, будто его ножом ударили в горло.

— И кто из нас мышь в чьем-то кармане? — продолжает Ахкеймион с желчной яростью в голосе. Кровь струей течет из его носа, собираясь сгустками и путаясь в бороде. — Кто из нас дешевка?

Огромная чёрная фигура разглядывает его. Увенчанный рогами и исходящий дымом образ души, ещё живущей на свете, но уже ставшей Князем Преисподней.

— Причем тут дешевка, — скрипит он, — если это они делают то, что я им скажу?

На какое-то биение сердца она действительно готова поверить в то, что величие и могущество скюльвендской злобы и на самом деле простираются столь далеко. Ахкеймион не может видеть того, что видит она, и, тем не менее, кажется, он тоже знает, понимает какой-то сумрачностью своего сердца, что стоящий перед ним человек есть нечто, намного большее, чем обломок самого себя. Что он, скорее, могучий осколок… что он обладал бы душой подлинного героя, если бы не Анасуримбор Моэнгхус….

Если бы не дунианин.

— Но что же будет со всем Миром? — протестует волшебник.

— С Миром? Пфф-ф! Да гори он огнем! Пусть младенцы висят на деревьях как листья! Пусть вопли ваших городов взовьются до Небес и расколют их вдребезги!

— Но как ты можешь…?

— Моя воля должна свершиться! — вопит варвар, — Анасуримбор Келлхус поперхнется моим ножом. Я вырежу из его груди ту кишку, что он зовет своим сердцем.

— Итак, это всё? — кричит в ответ Ахкеймион, — Найур урс Скиота, Укротитель-Коней-и-Мужей! Раб Консульта.

Король Племен бьет Ахкеймиона так, что тот вновь оказывается распростертым на земле.

— Я позволил бы тебе ещё пожить, колдун! — гремит он, опять вытягивая несчастного старика из темноты. Она замечает лицо Ахкеймиона, отчаянно пытающегося глотнуть воздуха — подобно тонущему путешественнику меж двух океанских валов…

Паника, словно тысяча крошечных коготков, царапает и скребет её сердце.

— Я бы пощадил твою сучку, — рычит король варваров, Твоего нерожденного реб…!

Она слышит собственный крик:

— Ты..!

Изумление заставляет этот, напоенный тьмой и горящим жиром, мир на миг замереть.

— Ты не из Народа!

Она не чувствует своего лица, но с мучительной ясностью чует их, хоры, Слезы самого Бога, висящие во тьме, подобно свинцовым шарикам, заставляющим покрываться рябью сырую ткань мироздания. Дюжина маленьких прорех в ткани Сущего.

Найюр урс Скиота отвернувшись от распростертого колдуна, теперь воздвигается перед ней, тень, подобная нависшей гранитной скале, обрамленной пляшущим белым пламенем, плоть, полыхающая адским огнём. Сама ночь рычит и дивится.

— Всю свою жизнь! — вопит она. — Ты слишком много думал!

И вновь видение раскаленной топки…

— Всю! Свою! Жизнь!

Око закрывается и нахлынувший ужас наполняет её. Её взгляд мечется от громадной тени к жуткой лошади и её всаднику, висящим на кольях… и к Маураксу, сидящему подле этой, выставленной на показ, мертвечины. Она замирает…

— Да, — рокочет скюльвенд, — Ты напомнила мне её…

Мауракса, понимает она, нет более. На его месте сидит женщина. Льняные волосы, длинные и сияющие, струящиеся в свете костра, окутанные тенями.

— Эсменет… Да. Я помню…

Имя это привлекает её внимание, словно пощечина, но Найюр уже смотрит мимо неё.

— Взгляни на меня, мальчик.

Потрясение. Она совсем забыла о мальчишке.

Скюльвендский Король Племен возвышается над ними обоими, его тень охватывает их целиком. Она разглядывает жестокую маску, застывшую на его лице, видит смутные оттенки чувств, замечает как он пытается проморгаться, словно наркоман, выползший из опиумной ямы.

— Найюр! — слышит она крик Ахкеймиона. — Скюльвенд!

Король варваров протягивает свою огрубевшую, словно бы чешуйчатую, руку к детской щеке. Мальчик даже не вздрагивает, когда огромный палец вдавливает кожу. Вместо этого он лишь смотрит на скюльвенда, как смотрит всегда и на всё — с мягким, внимательным, всеразоблачающим любопытством.

— Ишуаль, — слышит она срывающийся выдох Найюра.



Король Племен поворачивается, чтобы посовещаться в вещью, что была Маураксом, но стала теперь прекрасной норсирайской девушкой…

Серве, понимает Мимара. Другая жена её приемного отца.

С тех пор, как она сбежала с Андиаминских Высот, ей довелось испытать немало странного и даже нелепого. Ей повстречалось больше сущих несуразностей, больше оскорблений природы и непристойностей, чем она смогла бы перечислить. Сама её душа, казалась погребенной под скопищем беснующейся мерзости. Но ничто из встреченного и увиденного ей не зацепило её столь… странным образом…как эта вещь… Серве.

В Момемне, Серве была лишь частичкой династической легенды, лишь духом, тесно связанным с тем безумным театром, что звался Анасуримборами. Аещё она была оружием — и постыдным. Мимара частенько использовала это оружие в спорах с матерью — почему бы и нет, раз это имя изобличало Святую императрицу как мошенницу? Мертвые, пребывая лишь в минувшем и помыслах, всегда целомудреннее и чище. Будучи живой женой Келлхуса, Анасуримбор Эсменет не могла не быть женою падшей…

— Ликовала ли ты, наблюдая за ней, распятой и гниющей, а Мама? Торжествовала ли ты, что осталась в живых?

Сколь же свирепые вещи мы извергаем из наших уст, когда хлещем розгами, замоченными в собственных ранах.

Не говоря ни слова, Науюр урс Скиота пропадает во мраке, покинув ложбину и оставив их с Маураксом-Серве.

Поэты-заудуньяни величали её Светом Мира. Ибо она погибла за всё безвинное человечество. Казалось издевательством и святотатством, что оборотень может носить её прекрасные черты как одежду.

Все трое в оцепенении наблюдают как фальшивка, притворяющаяся женщиной, начинает вылаивать в ночь распоряжения и приказы на диковинном языке скюльвендов — одновременно колюще-резком, как кремень и вкрадчиво-скользком, как только что содранная с горячей плоти кожа. Воины, с исполосованными свазондами руками, устремляются куда-то через испещренное коварными неровностями маленькое плато. Лучников с хорами отослали прочь — факт, который лишь порадовал бы Мимару, если бы не всеоскверняющее присутствие Серве — и не безделушка, сокрытая у её подложного брюха.

Таща за собой мальчишку и бросая вокруг взгляды, полные испуга и замешательства, она выводит Ахкеймиона поближе к свету и пытается остановить кровь, струящуюся из его разбитых губ.

— Он ещё не закончил с нами, — бормочет волшебник, — Говорить буду я.

— Собираешься добиться, чтобы нас всех тут поубивали?

Доброе старое лицо темнеет.

— Ты не знаешь его, Мимара.

— Легендарного Найюра урс Скиоту? — молвит она с добродушной усмешкой. — Думаю, я знаю его лучше, чем кто-либо…

— Но как…? — начинает он свою обычную стариковскую брань, но сбивается, заметив проблеск Истины, сияющий в её взгляде. Он начинает понимать Око и принимать его откровения. — Тогда ещё важнее, чтобы ты помалкивала, — говорит он, сплевывая сгусток крови в темноту.

Она замирает, внезапно осознав, что Друз Ахкеймион никогда не понимал Око до конца. Да и как бы он мог, адепт Школы — хуже того, волшебник — один из тех, кто творит разрушительные чудеса движениями своего разума и дыханием? Он всегда будет стремиться, всегда бороться, полагая, что всё происходящее исходит из человеческой воли, является следствием чьих-то действий.

Она замечает, что мальчик внимательно наблюдает за ними.

— Я знаю что делаю, — убеждает она волшебника, — а вот, что собираешься делать ты?

Его лицо искажается:

— То, что Протатис советует делать всем попавшим на суд безумного короля — лизать ему ноги.

Ахкеймион отстраняется от суетящейся Мимары, взгляд его уже устремлен на вещь-зовущуюся-Серве. Беловолосая мерзость вглядывается в них, оставаясь в паре шагов, её утонченная красота в мерцании света и пляске теней кажется совершенно неотразимой.

— Итак, — обращается к твари старый волшебник, — ты его сторож?

Вещь-зовущаяся-Серве скромно улыбается, словно девушка, слишком застенчивая, чтобы признаться в собственной страсти.

— Разве я не его рабыня? — воркует оно. — Я могла бы любить и тебя, Чигра.

— И как же ты служишь ему, Тварь?

Она поднимает свою белую руку, указывая сквозь сияние пламени на одинокий якш, поставленный на восточном краю плато.

— Так, как все женщины служат героям, — с улыбкой молвит оно.

— Непотребство! — плюется старый волшебник. — Безумие!

Оглянувшись на Мимару и мальчика он ковыляет к Белому Якшу.



— Вот что они делают! Как ты не видишь этого? Каждым своим вздохом они сражаются с обстоятельствами, каждым вздохом превозмогают и подчиняют их. Они ходят среди нас как мы ходим средь псов, и мы воем, когда они швыряют нам объедки, мы визжим и скулим, когда они поднимают на нас руку…

Они заставляют нас любить себя! Заставляют любить!



Она следует за ним, придерживая свой живот, прикрытый золотой чешуёй доспеха. Вещь-зовущаяся-Серве позволяет Ахкеймиону держать путь куда ему вздумается, но ступает рядом с ней — за ним следом. Несмотря на то, что они идут во весь рост, шпион-оборотень, обернувшись, бросает взгляд лишь на её раздутый живот, в остальном не обращая на неё никакого внимания. Мимара же раздумывает о извращенной мерзости, носящей, ухватив и сжав своими челюстями, лик той, что мертва уже двадцать лет. Столько чудес, малыш…

Внутри шатра ещё мрачнее, чем снаружи — скорее из-за варварской обстановки, чем из за недостатка света. Стелющееся по земле пламя костра, обложенного кругом почерневших камней, сияет по его центру. В походных палатках королей Трех Морей всегда присутствовал определенный минимум роскошных вещей — наиважнейших признаков положения и власти, но в якше Найюра, Укротителя-Коней-и-Мужей, Мимара не видит ничего, что могло бы служить в этом качестве. Лишь подушки из сложенного и прошитого войлока, разбросанные на окружающих очаг кошмах, выдают хоть какую-то уступку хозяина якша собственному удобству. И нет никаких украшений, если, конечно, не считать таковым бунчук из лошадиных хвостов, что поражает Мимару своей дикой спутанностью. Пучки соломы аккуратно, подобно пирожкам, расставленные у южной стены. Дрова, грудами сваленные вдоль северной. Нимилевый хауберк, кианский шлем, круглый щит и колчан развешанные на конопляных веревках напротив входа. Седло с высокими луками, лежащее слева. Якш установлен на скошенном, покрытом рытвинами склоне, отчего кажется, будто они все стоят на борту перевернувшегося корабля.

Былая она — озлобленная на весь мир имперская принцесса — увидела бы тут лишь захламленное бандитское логово. Но та, былая она, и сама, скорее всего, благоухала бы амброй, а не смердела гнилыми мехами и вонью немытого женского тела. Варварство, размышляет она с нотками черного юмора, варварство давным-давно поглотило всю её жизнь.

Король Племен — единственное подлинное украшение якша. Он сидит, скрестив ноги, напротив входа с противоположной стороны очага. Раздетый до пояса, он видится ей одновременно и сухощавым и громадным. Темной фигурой, кажущейся ещё более зловещей из-за озаряющего её снизу света пламени. Свазонды сплошь покрывают руки и тело Найюра пятнами зарубцевавшейся кожи, напоминающими разлившийся по телу воск.

Мы сможем рассказывать тебе такие дивные сказки…

Найюр-урс-Скиота ничем не показывает, что заметил их появление. Он созерцает струящийся дым, удерживая на нем неподвижный взгляд, подобный пальцу, погруженному в быстрый поток. Ахкеймион поражает её тем, что, используя его отвлеченность, шагает прямо к костру и усаживается справа от Найюра, как мог бы сидеть рядом с ним двадцать лет назад, во время Первой Священной Войны, когда они делили один очаг. Мимара колеблется, зная ещё с тех лет, что она провела на Андиаминских Высотах, что самонадеянность старого волшебника может быть воспринята как вызов и провокация. Лишь, когда вещь-зовущаяся-Серве садится слева от своего супруга, она тоже опускается на колени рядом с Ахкеймионом. Мальчик следует их примеру, усевшись напротив нечестивой подделки.

Горящие березовые поленья свистят, извергая шипящий пар из своей влажной сердцевины.

— Ты искал Ишуаль… — говорит скюльвенд с резкой, рубящей интонацией. Его голос даже во время обычного разговора хрипит раскатами грома, гулкими… словно отдаленный звериный рык. Он по прежнему пристально всматривается в какую-то неопределенную точку над очагом.

— Я бросил ему в лицо твои обвинения сразу после падения Шайме… — брови старого волшебника лезут на лоб, что происходит всякий раз, когда мысли его охватывает какое-то особенно удивительное воспоминание, — Практически сразу после того, как Майтанет короновал его как Аспект-Императора на высотах Ютерума, перед всеми Великими и Малыми Именами. — Он пристально вглядывается в лицо варвара — как бы в поисках одобрения собственной храбрости. — Как легко понять, затем мне пришлось бежать из Трех Морей. Все эти годы я жил в изгнании, размышляя о произошедшем, о пророчествах и пытаясь найти хоть какие-то подсказки о Ишуаль в своих Снах… Истина о том, кем является человек, рассуждал я… заключается в его происхождении.

Ей трудно сосредоточится на Найюре, не смотря на его всеподавляющее присутствие. Образ его супруги, даже оказываясь на периферии зрения, маячит, нависает там смутной опасностью и угрозой. Серве, тёзка её сестры, ещё более прекрасная, чем образ, навеянный легендой, подобная юной дочери некого бога…

— Тебе не хватило той правды, что я поведал тебе тогда в последнюю ночь?

— Нет, — речет Ахкеймион, — не хватило.

Плевок Короля Племен шипит в пламени.

— Ты сомневаешься в моей правдивости или в моем рассудке?

Вопрос, от которого у Мимары перехватывает дыхание.

— Ни в том, ни в другом, — пожимает плечами старый Волшебник, — лишь в том, как ты всё это воспринимае…

Король Племен ухмыляется, по-прежнему взирая в пустоту.

— То есть всё же в моём рассудке.

— Нет, — уверяет старый волшебник, — я….

— Мир сам по себе способен сделать людей безумцами. — прерывает Найюр, наконец повернув к Ахкеймиону свой безжалостный лик и сверля его взглядом бледно-голубых глаз. — Ты искал Ишуаль, чтобы решить вопрос о моем помешательстве.

Старый волшебник смотрит куда-то вниз, молча разглядывая свои пальцы.

— Ну, так скажи мне теперь, — продолжает Найюр, — Я безумен?

— Нет… — слышит Мимара собственный голос.

Взгляд белесых глаз смещается, останавливаясь на ней.

— Анасуримбор Келлхус — само зло, — вяло молвит она.

Мы все устали, малыш. И только…

Ахкеймион поворачивается к ней, глядя свысока, в той, манере, что приберегают обычно на случай разговора со старыми сварливыми тётками, и говорит, будто обращаясь к её измазанному в грязи колену.

— А если дело обернется так, что он окажется твоим Спасителем?

— Не окажется, — парирует она, но в голосе её звучит больше сожалений, чем ей самой хотелось бы.

— Но откуда ты можешь это знать?

— Оттуда, что у меня есть Око!

— Но оно поведало тебе, что зло — дуниане, а не Келлхус!

— Довольно! — рявкает Король Племен. Она и раньше замечала, что голоса мужей, состарившихся, затворившись в темницы своих сердец, часто грохочут подобно далекому грому. Но голос Найюра гремит, оглушая.

— Что ещё за Око?

Вопрос, казалось, выпивает из якша весь оставшийся воздух. Старый волшебник совсем уж хмурым взглядом призывает её замолкнуть, и поворачивается к Найюру, сидящему, по-прежнему вперив в неё сияющий и обжигающий кожу взор.

— Она владеет тем, что зовется Оком Судии, — начинает он, столь тщательно выбирая слова, что звучат они как-то неискренне, — Очень мал….

— Бог Богов, — прерывает она его, — Бог Богов взирает на мир моими глазами.

Найюр урс Скиота кажется каменной статуей — столь недвижимы и он сам и его испытующий взгляд.

— Пророчество?

— Нет…, — сглотнув, отвечает она, понимая, что ей пришлось столкнуться с чисто мужским взглядом на вещи. Она старается выровнять своё дыхание, чтобы не дергаться от беспокойства. — Суждение. То что я вижу это… что-то вроде приговора.

Вещь-зовущаяся-Серве слегка щурится.

Король Племен кивает.

— Значит ты видишь Проклятие и видишь проклятых.

— Вот почему мы спешно двигались к Голготтерату, — встревает Ахкеймион в неуклюжей попытке отвести удар от неё, — чтобы Мимара могла взглянуть на Келлхуса Оком… Чтобы мы…

— Око, — скрежещет Найюр, — ты смотрела им на меня?

Она едва смеет взглянуть ему в глаза.

— Да.

Великий человек склоняет голову, одновременно как бы и обдумывая её слова и изучая заусенцы на своих ногтях. По плечам его пробегает дрожь.

— Ну так скажи мне дочь Эсменет. Что ты видела?

Она встречается взглядом с Ахкеймионом… Взор его молит её «лизать ноги» — молит лгать. Его пустое лицо кричит о том же.

— Скажи мне, — повторяет Найюр, поднимая голову и поворачивая к ней искаженное гневом лицо.

Она пытается противостоять его пригвождающему взору. Ледяная бирюза его очей бьет с убийственной точностью выстрела, пронзает её насквозь и хотя сам Бог Богов окружает и пропитывает её естество, взгляд её колеблется и опускается к лежащим на коленях рукам, которые сами собой беспокойно теребят её собственные пальцы.

— Я никогда не видела… — бормочет она.

— Что? — возглас, подгоняющий как отцовский шлепок.

— Я-я н-никогда не в-видела никого… настолько…настолько проклятого…

Черногривая голова вновь задумчиво склоняется, словно камень, повисший на глиняном выступе. Мимара не уверена разозлили его эти слова или нет. Ум его слишком хитер и подвижен, чтобы она могла без оглядки довериться любым предположениям на этот счет. Но она ожидала хоть какой-то реакции — ибо, несмотря на всё, что было сказано или сделано, он всё ещё оставался смертным человеком. А он держал себя так, будто был кем-то вроде, семпсийского крокодила.

Она смотрит на Ахкеймиона, его покорный и одновременно умоляющий взгляд едва ли может утешить её. Если им доведется пережить всё это, какой-то особенно раздраженной частью себя отмечает она, ей до конца ночи придется слушать его брань и проклятия по поводу её откровенности. И как его можно в этом винить?

Вещь-зовущаяся-Серве всё это время искоса наблюдает за ней сквозь пламя костра — видение и убаюкивающее и устрашающее своей непостижимой красотой.

— Вииидишь….- воркует оно, обращаясь к своему любовнику, — Спасение… Спасение это дар, которым может наделить лишь мой отец…

— Заткнись, мерзкое отродье! — вопит Ахкеймион.

Но Король Племен смотрит лишь на Мимару.

— И когда тебе довелось взглянуть Оком на Ишуаль, что ты увидела там?

Болезненный вдох.

— Преступления. Немыслимые и бессчетные.

Жажда осеняет его жестокие черты. Желание жечь и палить… Он вновь поворачивается к костру, будто стремясь бросить в огонь образы дунианской твердыни, застывшие в его глазах. Его вопрос застает её врасплох, настолько внимание его кажется поглощенным мерцающим пламенем и плавящейся смолой.

— Что насчет этого мальчишки?… Вы прихватили его как заложника?

Старый волшебник колеблется. Она слышит свой голос, против её собственной воли пронзающий наступившее безмолвие.

— Он беженец…

Король Племен взирает на неё подобно человеку, услышавшему нечто вроде чистого бреда. Его лицо мгновенно приобретает мрачное выражение — перчатка, натягивать которую для него привычнее всего. Мальчик, понимает она, ощущая недвижимое присутствие ребенка слева от себя — мальчик более всего беспокоил безумного скюльвенда с того самого момента, когда он впервые обратил на него внимание… когда он осознал подобие ребенка его Святому деду — Анасуримбору Келлхусу.

— Беженец… — Впервые его жестокие глаза тускнеют, — ты имеешь в виду, что Ишуаль пала?

На этот раз они молчат оба.

— Нн-ет, — начинает Ахкеймион, — мальчик просто искал убежища…

— Заткнись! — вопит Найур-урс-Скиота. — Кетьянская грязь! — сплевывает он. Пламя шипит как злобная кошка. — Только и ищете для себя преимущества. Только и думаете как урвать хоть что-то — хуже, чем жадные бабы.

Он вытаскивает из-за пояса нож и быстро размашисто бьёт. Мимара лишь испуганно моргает, не успев даже прикрыться руками…

Но нож, мелькнув, проскальзывает мимо её щеки. Удар сияющего клинка столь быстр, что она не слишком отчетливо видит его, но точно знает, что мальчик своей здоровой рукой отбивает разящее лезвие.

Варвар пристально смотрит на колдуна и на мгновение Мимара отчетливо видит его — своего ужасающего отчима, Анасуримбора Келлхуса, сидящего с непроницаемым видом между двумя этими истерзанными душами. Призрак… проклятие, соединившее, сковавшее их — двух столь непохожих мужей.

Ей не нравится как непроизвольно сжимаются челюсти Ахкеймиона. Ещё меньше ей нравятся проступившие на шее скюльвенда сухожилия.

— Ты меня знаешь! — гремит Король варваров. — Знаешь что я не ведаю жалости! Скажи мне правду, колдун! Скажи, пока я не выдрал с мясом твоё драгоценное Око!

Вещь-зовущаяся-Серве сквозь пламя улыбается ей, поглядывая на мальчишку.

Ахкеймион опускает глаза, разглядывая свои руки. Она не знает что это — расчетливость или трусость.

— Мы нашли Ишуаль разрушенной.

— Разрушенной? — изумляется варвар. — Как это? Им? Келлхусом?

Она бросает на мальчика быстрый взгляд, и обнаруживает, что тот, в силу какого-то наития, уже ожидал его. Она хочет крикнуть, чтобы он бежал, потому что знает, знает без тени осознанной мысли, что она и Ахкеймион могут просить и надеяться на избавление, но не мальчик, не осиротевшее семя Анасуримбора Келлхуса.

— Нет, — молвит Ахкеймион, — Консультом.

— Ещё одна ложь!

— Нет! М-мы обнаружили тоннели под крепостью. Целый лабиринт, набитый шранчьими костями!

Беги! — хочет крикнуть она. — Спасайся!… Но она безмолвна. Золотящееся пятно на краю её поля зрения, вещь-зовущаяся-Серве, наблюдает за ней своими бездонными, чёрными глазами. Равнодушными, но замечающими всё вокруг.

— Как давно Ишуаль уничтожена? — рявкает Найур урс Скиота.

— Я н-не знаю..

— Как давно? — повторяет варвар. Голос его становится всё более гулким.

— Г-годы… — заикается Ахкеймион, — с тех пор прошли годы.

Она видит невозможный, невероятный прыжок Серве и следом за этим ощущает как воздух заполняет пустоту на том месте, где только что был мальчишка. Мерзость делает сальто под войлочными сводами, и, перекатившись по земле, вновь яростно прыгает — на этот раз за порог якша. Всё происходит столь быстро, что Мимара едва успевает схватиться за голову.

Её глаза увлажняются слезами изумленной радости и она изо всех сил старается не расплыться в улыбке. Ну конечно! — безмолвно кричит она, придерживая живот. — Конечно же он услышал её!

Он же дунианин.



Поднимался переполох, сдавленные, гортанные вопли, перемещались от одного пробудившегося воина к другому, войско скюльвендов скидывало прочь свою дремоту, словно охваченное пожаром, движущимся из его сердцевины — наружу.

А мальчик несся — бежал так, как учил его, теперь уже мертвый, отец. Бежал, чтобы вновь суметь выбраться из ловушки…

Выжить.

Он был юным и шустрым. Тело его не было ни невесомым, ни излишне плотным, но как-то загадочно и неуловимо становилось то ближе к первому, то ко второму. Дымом, когда путь его лежал вверх по склону, пучком травы, когда нужно было резко свернуть, камнем, когда нужно было ударить. Он летел мимо ожерелья погруженных в предрассветный сумрак пещер, скюльвендские воины сонно поднимались на ноги, толпясь в замешательстве, протирая глаза и ошалело глядя куда-то в небо, как делают люди, услышавшие резкий, но отдаленный крик. Они едва замечали его, не говоря уже о том, чтобы суметь схватить. Они вообще едва понимали что происходит…

Он проскользнул мимо них, и они не смогли бы поймать его. Лишь их крики были в силах догнать его ускользающую тень. Хриплые вопли команд пронзили чащу, разные голоса, различные, но безошибочно отмечаемые им, в его стремительном скольжении сквозь темноту, направления. Он чувствовал, что преследующие его беспорядочные толпы постепенно смыкаются в ряды. Ему потребовалось лишь резко свернуть и созданное прозвучавшими приказами подобие упорядоченной погони, немедленно рассыпалось, запнулось само за себя, стало бессмысленным хаосом. Мягкий покров гниющей листвы под ногами. Душный воздух, напоенный запахом леса. Воняющие мускусом воины плетущиеся где-то сзади. И открывшееся перед ним раздолье для долгого бега…

Горящие факелы, качаясь, плыли сквозь чернеющую, рваную завесу зарослей. Воинство скюльвендов превратилось в огромный, объединенный в единое целое, подобно муравьиной колонии, организм что, перебирая бесчисленными конечностями, скользит сквозь гниющую лесную подстилку. Теперь, когда он менял направление, роящиеся тени мгновенно рассыпались, а затем вновь собирались в единое целое, связанные нитями гортанных команд. Движение вперед замедлилось, хотя ноги его ступали всё также споро. Если сперва он летел подобно брошенному копью, то теперь он порхал как воробей. Он петлял, постоянно проскальзывая в промежуток, определенный нависшей угрозой или порожденный случайностью. Опоясывающие руки воинов свазонды, мелькающие в свете факелов. Взмахи клинков, сияющих лунными отблесками, натянутые и воздетые тугие луки. Множество криков преследовало его по пятам, заставляя прятаться в укрытиях и укромных уголках, которыми изобиловала раскинувшаяся в предгорьях чаща. Слышались мрачные, гневные речи. Щупальца отрядов, вытянулись вдоль лесных троп, подчиняясь последней волне приказов и окриков. Он внезапно подался назад, заставляя преследующее его огромное, многоногое существо врезаться и споткнуться само о себя. Воробей стал досаждающей, мельтешащей мошкой. Он взбирался на деревья, качаясь и прыгая с одной узловатой ветви на другую. Внизу мчались лошади. Он слышал как стрелы, шипя, проскальзывают сквозь листву, стучат о кору вязов — иногда рядом с ним, но почти всегда где-то далеко позади. Высматривающие его глаза, искаженные яростью лица. До тех пор, пока он имел возможность удивлять скюдьвендов и морочить им голову, пока темнота слепила и сбивала их с толку — он мог проходить сквозь их ряды подобно туману и дыму…

Только светловолосая женщина могла бы настичь его.

Та, у которой вместо лица кулаки.



Ахкеймион, казалось, по-прежнему ощущал порывы воздуха, возникшие когда беглец и его преследователь исчезли снаружи.

— Отзови эту тварь, — тихо сказала Мимара, ошеломленно взирая на Короля Племен.

Найюр откинулся назад и небрежно вытащил из лежавшего позади мешочка небольшое яблоко. Уполовинив его одним укусом, он принялся изучать открывшуюся мякоть — белую, словно толченая известь.

— Отзови эту тварь! — рявкнула Мимара, теперь настойчиво и угрожающе.

— Эта в-вещь! — следом за ней прохрипел старый волшебник, — Скюльвендский дурень! Эта вещь — воплощенный обман! И снаружи и изнутри! Ложь, нагромождали на ложь и соединяли подлогом до тех пор, пока всё это не стало глумливой пародией на душу. Найюр! Найюр! Ты спишь с самим Голготтератом! Как ты не видишь?

Варвар схватил колдуна за глотку, поднялся с корточек и одним размашистым движением вздернул его над собой. Ахкеймион пинался, ухватившись за исполосованное предплечье, отчаянно пытаясь как освободить горло, сдавленное его собственным весом, так и держаться подальше от найюровой хоры, слишком приблизившейся к его животу.

— Довольно! — вскричала Мимара.

И, к невероятному изумлению старого волшебника, безумный скюльвенд прислушался к ней и швырнул его на кошму как сгнивший пучок соломы. Ахкеймион поднялся на ноги и встал рядом с Мимарой, которая, как и он, могла лишь взирать, озадаченная и пораженная ужасом, как Найюр урс Скиота, Укротитель-Коней-и-Мужей смеётся в манере сразу и нелепой и безумной — смеется над ним.

Старого мага едва не стошнило. Впервые за сегодняшнюю ночь он по настоящему уверовал, что сейчас умрет.

— Она! — пролаял Король Племен. — Она видит слишком многое, чтобы по настоящему узреть хоть что-то! Но ты, колдун, ты и вовсе — настоящий дурак! Так тщательно вглядываешься в то, чего увидеть нельзя, что всякий раз бьешься носом о землю у себя под ногами!

Найюр возвышался над двумя взмокшими от пота кетьянцами — невероятный и жуткий с этой своей сеткой из шрамов, сияющих в свете костра.

— Ба! Я преследую лишь свои собственный цели, а мое доверие кому-либо давным-давно развеялось в пыль. Моя добыча принадлежит мне целиком и полностью — за счет того, о чем ты ничего знать не можешь! А как насчет тебя? Что насчет твоей добычи, чурка? — плюнул он в него этим тидонским ругательством, оставшимся, видимо, в его памяти ещё с Первой Священной Войны. — Как ты сможешь ухватить то, чего не можешь даже увидеть?

— Ты что, собрался перехитрить Консульт? — вскричал Ахкеймион потрясенный и встревоженный. — Ты это соби…?

— Я перехитрил дунианина! — проревел безумный скюльвенд. — Я убил одного из них! Нет никого на свете, способного на такое коварство, как я! Моя ненависть и моя ярость ведут меня столь извилистым лабиринтом, что ни одна другая душа не сможет исчислить его.

Старый волшебник и беременная женщина лишь съёживались под этим проявлением всеподавляющей воли, под сочетанием его яростного гнева и телесной мощи.

— Двадцать лет! — гремел он, — двадцать лет минуло с тех пор, как я прокрался в твою палатку и, держа твою жизнь на кончиках своих пальцев, поведал тебе всю правду о нем — истинную правду! Двадцать зим утекло талым снегом и вот ты заявляешься в мой шатер, колдун, — смущенный, растерянный и сбитый с толку. Весь целиком!

Голос безумного скюльвенда скрипел как жернова, ревел как пламя.

— Весь без остатка объятый тьмой, что была прежде!



Он бежал петляя и кружась, выписывая невероятные кульбиты, извиваясь подобно змее, пытающейся увернутся от разящих мечей. Всё чаще и чаще гудели тетивы тугих луков, всю больше яростных стрел свистело вокруг. Казалось, что целое войско собиралось и окружало его до тех пор, пока весь мир не наполнился беснующимся пламенем факелов, буйством и толчеёй. Но он уже ощущал близящуюся границу, черту, за которой простиралась во всех направлениях, уходя в беспределье, недоступная для его преследователей гористая пустошь, обещание, манящее одиночеством и свободой…

Всего один поворот.

Он остановился бы там отдохнуть, сделал бы паузу — настолько сильна была уверенность в неуязвимости, что он сумел бы там обрести. А затем, создав из слепоты и невежества врагов непроницаемый и необоримый доспех, он вернулся бы назад, чтобы вновь обрести своих спутников.

Если бы не эта женщина, эта …штука. Мчащаяся следом за ним, как шелковый лоскут, очутившийся в бушующей буре. Настигающая его…

И он снова ринулся сквозь темнеющую чащу. Теснились вокруг корявые вязы, смыкались заросли орешника, преграждали путь разбитые скалы. Но она всё ещё настигала его. И он резко ускорил свой бег, жертвуя оставшимися запасами сил ради проворства.

Лиственный полог редел. Сквозь чернеющие ветви прорывалась, вскипая звездами, необъятность ночного неба, являвшая взору укутанные во мрак предгорья. Скалы и деревья, возникая из окружающей тьмы, неслись навстречу, как щепки в бурном потоке, чтобы тут же кануть в небытие за его плечами.

Но она по-прежнему настигала его.

В своей жизни ему уже приходилось убегать вот так вот — спасая свою жизнь. Одиннадцать раз. И хотя слепящая тьма Тысячи Тысяч Залов и была абсолютной, в его воспоминаниях они полнились серебром пронзительных визгов и воплей, скользящих и вьющихся, словно рыбьи косяки в глубинах вод, мгновенно и бездумно делящихся и дробящихся, чтобы всякий раз наполнить собой ветвящиеся проходы и коридоры и, настигнув его, наконец, рассыпаться звенящими брызгами, превратившись в бесчисленных жалких созданий.

Первые семь раз он, как мартышка, цеплялся за спину Выжившего, несся во тьме, повиснув на нем и вопя во весь голос от наполнявшего его ликования, радуясь жизни, ощущая свистящий в ушах ветер, чувствуя как что-то хватает его за одежду… тут же разлетаясь кровавыми брызгами.

Присущая Выжившему абсолютная мощь была каким-то неоспоримым законом этого мира, не требующим даже помышления. Вроде знания о том, что брошенные предметы падают вниз. Выживший побеждал, одолевал — всех, всегда и всюду. Мальчику и в голову не могло прийти, что они сами однажды могут оказаться побежденными, могут уступить бешеному напору беснующихся созданий. Но ему также не могло прийти в голову и то, что однажды Визжащие вдруг истощатся, а затем пропадут вовсе, и их последние, звенящие серебром крики канут в небытие, растворившись во тьме лабиринта. Ему не могло прийти в голову и то, что на свете есть такая штука как солнце.

Выживший выживал — всегда.

Выживший защищал и хранил его от опасностей.

Неужели поэтому его безумие и усилилось?

Лес проносился мимо него, сочетаясь и сплетаясь в запутанные, темные очертания, а затем исчезая в небытии…

Она была быстрее, эта светловолосая вещь. Она была более сильным ветром. Чтобы понять это ему достаточно было лишь прислушаться частящему ритму её стремительного бега — там в ночи у себя за спиной…

Он сам не заметил как заплакал. Он никогда не делал этого раньше. Он не понимал, что за чувство охватило его, хотя множество раз видел его отражение на лицах старика и его беременной женщины.

И никогда у Выжившего.

— Я слышу как ты скулишь! — взвизгнуло оно на дунианском языке, пытаясь задеть его честь, что была для него пустым звуком.

Проносящиеся мимо деревья и скалы, замшелые камни, угрожающие утесы, воздвигающиеся, нависающие сбоку. Вещь повелевает Фюзисом — сомнений тут быть не может. Лишь Логос — его убежище…

Логос на его стороне.

Всё было просто… или могло бы стать таковым.

— Я чую твой страх!

Мальчик бросился к утесам. Страх? — удивилась какая-то часть его.

Нет. Никакого страха.

Может ярость?



Вещь-зовущаяся-Серве возвратилась, прихрамывая, к Белому Якшу, стоявшему всё там же, не смотря на наступивший рассвет, заставивший его белоснежные стены ярко сиять.

Найюр урс Скиота, жесточайший из людей, ожидал внутри.

Какое-то время они молча разглядывали друг друга — человек и его чудовищный любовник.

— Ты отпустил их, — молвила вещь-зовущаяся-Серве, окропив землю кровью.

Стареющий скюльвендский воин стоял, почти обнаженный, являя ему всё великолепие своего перетянутого ремнями и исполосованного шрамами тела.

Оно облизало опухшие губы.

— Что сказал волшебник?

Король-Племен рванулся вперед, простер руку и, схватив вещь за волосы, отогнул назад её голову, всё больше поддаваясь гневу.

— Что мне стоило бы удостовериться в твоей преданности…

Его обезумевший лик нависал над её белыми, закатившимися глазами. Оно задрожало.

— Что с Анасуримбором? — спросил Король Племен.

Вещь, хромая, вывернулась из его яростной хватки.

— Он швырнул в меня камень — оно пошатало языком свои зубы — бросил его со скалы.

— Как… — ухмылка, больше похожая на рыдание, исказила его черты. — Как я могу доверять тебе?

Оно охватило своей гибкой ногой его бедра и, страстно изгибаясь, прижалось к нему.

Найюр урс Скиота застонал и потянулся огромной рукой к её глотке.

— Испей из моей чаши, — проворковало оно, — вскуси… и познаешь меня…

Рука легла на её горло. Белый Якш зашатался от мощи его ярости и тоски.

— Ишуаль разрушена! — вскричал Король Племен, отрывая своего вяло трепыхающегося любовника от земли и вздымая его вверх — навстречу пробивающимся лучам солнца.

— Разрушена!

Он бросил вещь-зовущуюся-Серве на землю.

И сорвал прочь повязку со своих распаленных чресел.



Карканье, гул и крики варварского войска остались за их плечами сменившись лесными тропами и ночной прохладой. Айкеймион и Мимара удирали, мчась мимо вздымающихся и шатающихся под напором ветра деревьев, то срываясь на бег, то переходя на быстрый шаг, но не позволяя себе остановок. Когда их лица не искажались усталостью, на них читалось нечто вроде обманутых ожиданий — какое то изумленное неверие.

— Как быть с мальчиком! — наконец осмелилась поднять голос Мимара.

— Ему лучше… — фыркнул, задыхаясь от бега, старый волшебник, — без нас! — и тут же, выругался, поняв, что она встала, как вкопанная, за его спиной. Он знал, что её терзает беспокойство о ребенке, а не утомление. Они приняли достаточно кирри, чтобы ни ветер, ни усталость не могли замедлить или задержать их.

— Но….

— Наш путь лежит в Голготтерат, девочка!

Мороз пробежал по его коже, когда он, из-за кирри прекрасно видящий в темноте, обратил внимание сколь беззащитной и совершенно опустошенной она выглядит. Выражение её лица, наконец, соответствовало её невеликим годам. Пророчица исчезла и, за застывшими в её глазах слезами, вновь проступил лик беглой имперской принцессы. Акхкеймион поднял свою расшибленную, почерневшую от синяков руку и, щурясь от боли, дотронулся до огромного отека, всё сильнее закрывавшего правый глаз.

— Идем, — молвил он, зная что само поименование места, куда вела их дорога, устраняет необходимость дальнейших пояснений. Расставшись с мальчишкой, они лишь спасали его от своей гибельной судьбы и безумия Голготтерата.

Она сжала его пальцы, не сколь улыбнувшись ему, сколь поджав губы. Дрожь отвращения прошла по её плечам, она дернулась как от удара плеткой. Из-за его Метки — догадался он.

— Но всё же…

— Он дунианин, Мимара.

Они стояли в темноте, тяжело дыша. Протяжные крики скюльвендских рогов перекликались где-то на юге, то тут то там разрывая предутреннее безмолвие, как рвут своими спинами выдры водную гладь.

Мимара облизала губы.

— И что теперь? — вяло поинтересовалась она — после всего случившегося мы просто умчимся куда-то прочь?

— Скажите на милость… что же ещё стоит нам сделать, после всего случившегося?

Она умоляюще смотрела на него, пытаясь выпросить, — осознал он, — что-то, чего не понимала сама. Старый волшебник топнул ногой, подавив приступ внезапной озлобленности. Он слишком хорошо понимал, что это в действительности предвещает.

— Сейен милостивый, девчонка! — прорвало его. — Как можно быть настолько однообразной! Когда мне нужна пророчица — я получаю беглянку, а когда нам нужно бежать без оглядки — откуда ни возьмись заявляется пророчица — и так каждый, черт возьми, раз!

Гнев вспыхнул в её блестящих от слез глазах, враждебность проступила её на лице, прорвавшись сквозь печаль.

— Что? И это лишь потому, что я беспокоюсь о нем?

Он допустил ошибку, позволив ей узреть своё недомыслие.

— Ну, ты же ни о чем не беспокоилась, отправив его отца полетать со скалы?

Она вздрогнула и сморгнула слезы. Взгляд её уперся в землю у его ног.

— Это не я пригласила его, — произнесла она тихим, ровным голосом.

— Я видел как ты дала ему кирри, и знаю — ты вполне осознавала, что случится потом. Очевидно, что ты хотела…

— Он сам спрыгнул с этой скалы, — вскричала она, — принял приглашение!

— Приглашение? Какое ещё приглашение? Ты понюшку кирри имеешь в ви..?

— Приглашение сделать этот прыжок!

В этот раз настала очередь Ахкеймиона молча взирать на неё.

— Объединиться с Абсолютом, — плюнула она перед тем как отправиться прочь.

Он стоял на участке ровной земли, где разыгралась вся эта сцена, остолбенев от вдруг пронзившего его ужаса. Кошмара, что он нес в себе с тех самых пор как оставил Белый Якш. Раньше он держался лишь отказываясь остановиться, отказываясь даже мыслить. Его кожа пылала от уколов морозного ветра. Призрак Найура урс Скиоты кипели клокотал перед его глазами.

— …и вот ты заявляешься в мой шатер, колдун…



С учетом того, как мало было у него возможностей поспать, Сны становились всё более тяжким грузом, врываясь в его дремоту подобно выхваченному из ножен клинку. Казалось, только что он ворочался и ёрзал, лежа на гудящей и колючей как чертополох земле, отчаявшись хоть когда-нибудь заснуть — и вот уже образы, полные запекшейся крови, заполняют его сознание. Шатаясь, он брёл, взбирался вверх по горловине напоенного стенаниями рога. Золотые стены, опирающиеся на противостоящие углы. Поверхности, изукрашенные гравировкой, тонкой, как волос младенца. Линии, складывающиеся в знаки, меняющие свой смысл в зависимости от того с какой стороны на них смотришь.

Сломленные… жалкие люди. Волочащая ноги вереница несчастных. Обнаженные тела — белые и бледные, но не измаранные, не покрытые струпьями, не иссеченные розгами. Цепь дернулась и потащила его вперед — одну ничтожную бусинку в ожерелье из тысяч душ.

У него не было зубов. Мелькнула тень воспоминаний о бьющих в лицо кулаках и молотах.

Их похитители держались рядом — злобными, готовыми терзать тенями, ужасные чудовища, которые низвели его и всех остальных до существ, умевших лишь рефлекторно съеживаться и скулить. Тех из них, кто запинался и падал, освобождали из кандалов, тащили куда-то в сторону, насиловали и избивали. Он знал, что впереди происходит то же самое, поскольку не раз и не два в сковывавшей их цепи появлялись разрывы, заставлявшие его делать сразу четыре, а не два шага вперед. Никто не говорил ни слова, хотя иногда раздавались нечленораздельные крики, кашель, хрипы, и прочий шум, звонким эхом отражавшийся от неземного золота стен. Он скорее ощущал дрожь, проходившую от этих дребезжащих отзвуков по его телу, нежели слышал их. Чтобы избавить себя от сей жалкой участи, бежать прочь от этого кошмара, нужно было бежать прочь от всего Мира. Стать пламенем, что пылает само по себе. То, что он всё ещё жив, означало, что его тело — та дрожащая плоть, что ещё осталась от человека — хорошо усвоило это.

Он замечал переплетавшиеся в зеркальных соггомантовых плоскостях линии и знаки.

Ему не доставало зубов.

Брошенный вверх затравленный взгляд открыл ему зиявшую пустоту. Скошенные стены огромной металлической воронки уступами возносились на невероятную высоту и растворялись во всепоглощающей тьме. Сделав последний шаг, он зашатался, столь необъятен был разверзшийся мрак, столь непроглядна эта черная пасть. Грохот могучего молота, крушащего цепи, низвергался из пустоты, волнами эха отражаясь от стен. За каждым ударом следовала пауза… а затем цепь тащила его вперед, вместе с прочими пленниками — их, мужей, скованных ныне одной цепью, объединенных одною судьбой. Колонна несчастных душ плелась перед ним, шаркая босыми ногами по полированному черному полу, алые и багряные всполохи играли на обнаженных плечах…

Безымянный пленник, на мгновение вынырнув из убежища своих горестей, изумленно моргнул, узрев висящий над ними полог — полог из пламени.

И хотя пленник не мог этого знать, старый волшебник застонал во сне.

Нескованные цепями фигуры, застыв недвижимо, стояли под этой завесой. Нелюди, частично, а некоторые полностью обнаженные, оцепенело взирали вверх. Слезы мерцали на их щеках, отражая сияние полыхающей над ними стихии, нежные искры алого и багряного, образы проклятия, порхающие в переливающихся отсветах. Нелюди не обращали на закованных в цепи смертных никакого внимания, будучи словно порабощенными бушующим над ними пламенем.

Молот ударил. Истерзанный пленник моргнул, а цепь дернулась, заставив и его и все, стоявшие впереди него измученные души, сделать ещё два бездумных шага вперед.

Неумолимо, один сокрушительный удар за другим, цепь тащила его под огненным пологом, оцепенелого, подавленного этим пылающим безмолвием. Единственный брошенный украдкой взгляд исчерпал остатки его решимости. Он узрел наверху огни за огнями, беспредельность, бездонность пылающей топки. Теперь он смотрел лишь на играющие на полу отсветы, а цепь всё тянула его под нависающим, давящим душу огненным пологом. Всего света, исходящего от этой завесы, хватало лишь для того, чтобы вокруг черного провала его лица появился небольшой ореол. Пламя было бледным, как вьюга. С каждым рывком цепи казалось, что его отсветы колышутся у него за плечами, словно волосы.

Он коснулся провалов в своих деснах, пробежавшись кончиком языка по всем кислым ямкам, оставшимся на месте зубов.

И обнаружил, что познал сущность огня, осознал что его пустое отражение носит саму Преисподнюю словно парик. А затем ударил молот и он, спотыкаясь и пошатываясь, двинулся вперед вместе с остальными несчастными, полог остался позади и над ним вновь разверзлась чернеющая пустота. Он осмелился глянуть вперед, поверх голов стоящих до него сломленных душ…

И узрел чернеющий призрак, разлившийся в темноте маслянистым пятном, пятнающий простёршийся мрак глубочайшей, подлинной тьмой. Слившийся в единое целое всеми своими поблескивающими гранями…

Громадный саркофаг.

Старый волшебник заморгал, закашлялся от ужаса, щурясь будто ночь вдруг превратилась в рассвет. Нахлынуло облегчение. Зубы! У него есть зубы! Он схватился за разбудившие его тонкие руки и вперился взглядом в стоящую на коленях Мимару, в чьих глазах стояли слезы.

Ахкеймион громко вскрикнул, охваченный буйством непередаваемых, невыразимых и в то же время очевидных эмоций и чувств.

Прижал ладонь к раздувшейся утробе женщины.

И застыл с кривой ухмылкой, пораженный ужасом, наконец поняв, что его отцовство в большей степени, чем что-либо другое, было убогим притворством. Чтобы стать отцом, нужно хотеть им стать, а не оказаться им по воле случая.

Свершилось. Второй Апокалипсис начался.

— В-всё б-будет хорошо… — прохрипел старый волшебник. Она поймет, что у него есть причины солгать, — верил он, — если вообще поймет, что он лжет.

— Тебе нужно лишь верить.

Ричард Скотт Бэккер НЕЧЕСТИВЫЙ КОНСУЛЬТ

Обманное обольщение
В черноснежных небесах,
Сражен тоской сверхчеловек,
И отцы в слезах.
Black Sabbath, Зодчий Спирали
Повелевал ли в жизни ты когда-нибудь начаться утру и зачинаться дню?

Когда-нибудь говорил ты заре, чтобы всю землю охватить и вытряхнуть всех нечестивцев из укрытий их?

КНИГА ИОВА Стих 38:12-3

Глава первая Западная часть Трёх Морей

Прокатилась молва среди наших мужей,
И погнала их прочь от сохи и с полей,
Прочь от мягких перин, прочь от жен и детей,
Прямиком к золотомуКовчегу.
К золотому Ковчегу — презлому врагу,
Всё дальше в его нечестивую тьму,
Туда, где свод Неба царапает Рог,
Где Идол, страшащий нас пуще, чем Бог.
— древнекуниюрская Жнивная Песня
Середина осени, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Момемн.


Отцовская песнь переполняла кружащийся и кувыркающийся вокруг него мир — Метагностический Напев Перемещения, понял Кельмомас. Колдовские устроения охватили его, а затем швырнули сквозь нигде и ничто, словно горсть зерна. Копья света пронзали оглушающие раскаты грома. Грохочущая, всесокрушающая тьма подменила собою небо. Имперский принц корчился в судорогах. От какофонии окружающего рёва в ушах у него пульсировала почти нестерпимая боль, но он всё равно отчетливо слышал горестные причитания матери. Уколы бесчисленных песчинок жалили щеки. В его волосах, сбив пряди в колтуны, застряла блевотина. Там, вдалеке, его чудесный, наполненный тайнами дом оседал и, надломившись, обрушивался ярус за ярусом. Всё, ранее бывшее для него само собой разумеющимся, превратилось в руины. Андиаминские Высоты исчезли, растворившись в громадном пепельном шлейфе, в столбе дыма и пыли. Почувствовав позывы к рвоте, он сплюнул, удивляясь, что всего несколькими сердцебиениями ранее ещё стоял внутри этих каменных сводов…

Наблюдая за тем, как Айокли убивает его отца.

Как? Как это могло случиться? Ведь Телиопа же умерла — разве не указывало это на могущество Четырехрогого Брата? Кельмомас же видел его — прячущегося в разломах и трещинах, укрытого от всех прочих взоров, и готовящегося нанести отцу такой же удар, которым он ранее поразил Святейшего шрайю. Следил за нариндаром, собирающимся убить последнюю, оставшуюся в этом Мире душу, что способна была прозреть его нутро, могла угрожать ему. Мама, наконец, принадлежала бы только ему — ему одному! Вся без остатка! Ему!

Так не честно! Не честно!

Майтанет умер. Телиопа умерла — разбитый череп этой сучки смялся, точно куль с мукой! Но когда дело дошло до отца — единственного, кто и впрямь имел значение — Безупречная Благодать сокрушила самого нариндара — и именно тогда, когда тот увидел его, Кельмомаса! Это такая насмешка что ли? Божий плевок, как называют подобные вещи шайгекские рабы! Или это что-то вроде тех, тоже написанных рабами, трагедий, в которых герои непременно гибнут, сами же собой и погубленные? Но почему? Почему Четырехрогий Брат награждает столь великими дарами лишь для того, чтобы затем все их отобрать?

Жулик! Обманщик! Он же всё делал как нужно! Был его приверженцем! Играл в эту его велик…

Нам конец! — зарыдал где-то внутри его брат, ибо над ними воздвигся вдруг их отец, Анасуримбор Келлхус, Святой Аспект-Император. Пади ниц! — потребовал Самармас — Пресмыкайся! Но всё, что мог Кельмомас сейчас делать, так это корчиться в спазмах, извергая из себя ранее съеденную свинину с медом и луком. Краешком глаза он заметил маму, стоящую на коленях, поодаль от отца, и терзающуюся своими собственными муками.

Они находились на одной из момемнских стен, вблизи Гиргаллических Врат. Внизу курился дымами город — местами разрушенный до основания, местами превращенный землетрясением в какие-то крошащиеся скорлупки. Только древняя Ксотея осталась неповрежденной, возвышаясь над дымящимися руинами, словно дивный монумент, воздвигнутый на необъятных грудах древесного угля. Тысячи людей, подобно жукам, копошились поверх и промеж развалин, пытаясь осознать и осмыслить свои потери. Тысячи рыдали и выли.

— Момас ещё не закончил, — возгласил Аспект-Император, перекрыв весь этот шум и рёв. — Море грядет.

Обманывая взор, весь город, казалось, вдруг провалился куда-то, ибо сам Менеанор восстал, вознесся над ним. Река Файюс вспучилась, распухла по всей своей длине, затопив сперва причалы, а затем и берега. Чудовищные, пульсирующие потоки мчались по каналам, скользили черными, блестящими струями по улицам и переулкам, и, захватывая на своём пути груды обломков, превращались в лавину из грязи, поглощавшую одного улепетывающего жучка за другим…

Это зрелище было столь поразительным, что его даже перестало тошнить.

Мальчик взглянул на мать, не отрывавшую взора от воплощенного бедствия, которым был для неё отец, на лице Эсменет отражались неистовые мучения, раздиравшие её сердце, чёрная тушь на глазах потекла, щёки серебрились от слёз. Это был образ, который юному имперскому принцу уже приходилось видеть множество раз — как вырезанным на деревянных или каменных панно, так и нанесенным на стены в виде фресок. Безутешная матерь. Опустошенная душа… Но даже здесь было место для веселья. И была своя красота.

Некоторые потери попросту непостижимы.

— Тел. Тел..Телли… — бормотала она, стискивая свои непослушные руки.

Там, внизу, тонули тысячи душ — матери и сыновья, придавленные руинами, захлёбывающиеся, дёргающиеся, уходящие под воду, поднимавшуюся всё выше и выше, поглощавшую один за другим кварталы необъятного города и превращавшую его нижние ярусы в одну огромную грязную лужу. Море перехлестнуло даже через восточные стены, так, что груда развалин, прежде бывшая Андиаминскими Высотами, сделалась вдруг настоящим островом.

— Она мертва! — рявкнула мать, сжимая веки от терзавшей её мучительной боли. Она тряслась, словно древняя, парализованная старуха, хотя неистовая пучина страданий, казалось, лишь делала её моложе, чем она есть.

Мальчик смотрел на неё, выглядывая из-за обутых в сапоги ног отца, охваченный ужасом большим, нежели любой другой, что ему доводилось когда-либо испытывать. Смотрел, как глаза её раскрываются и её взгляд, напоённый неистовой, безумной яростью, вонзается прямо в него, пришпиливая его к месту не хуже корабельного гвоздя. Мамины губы вытянулись в тонкую линию, свидетельствуя об охватившей её убийственной злобе.

— Ты…

Отец обхватил её правой рукой, а затем сгрёб Кельмомаса за шкирку левой. Слова призвали свет и само сущее, скользнуло от языка к губам — а затем мальчика вновь куда-то швырнуло, и он кубарем покатился по колючему ковру из сухих трав. Спазм кишечника вновь заставил его конечности жалко скрючиться. Он заметил Момемн — теперь уже где-то совсем в отдалении. Груды развалин дымились…

Его мать рыдала, вскрикивала, стонала — каждый следующий мучительный прыжок за прыжком.


Той ночью он разглядывал своих спутников сквозь путаницу осенних трав. Мать, сокрытая от его взора пламенем, раскачивалась и причитала, образ её, очерченный исходящим от костра тусклым светом, раз за разом содрогался от терзавших её скорбей. Отец, точно идол, недвижно сидел, увитый языками пламени, его волосы и заплетенная в косички борода сияли пульсирующими золотыми отсветами, глаза же ослепительно сверкали, точно бесценные бриллианты. Хотя Кельмомас лежал, прислушиваясь к каждому вдоху, он вдруг понял, что попросту не в силах следить за их разговором, как будто бы душа его витала где-то слишком далеко, чтобы действительно слышать услышанное.

— Ты вернулся…

— Ради те…

— Ради своей Империи! — рявкнула она.

Почему он всё ещё жив? Почему они вот так вот цепляются за него, даже понимая, что его необходимо уничтожить? Какое значение могут иметь родительские чувства для мешков с мясом, производящих на свет такое же мясо? Он же был блудным, вероломным Аспидом, о котором лепетали храмовые жрецы — Ку'кумамму из Хроник Бивня. То самое проклятое Дитя, родившееся с зубами!

— Империя своё уже отслужила. Лишь Великая Ордалия теперь имеет значение.

— Нет…Нет!

— Да, Эсми. Я вернулся ради тебя.

Отчего они не убьют его? Или не прогонят прочь?

— И…и ради…Кельмомаса?

Что за дело причине до следствия? Какой человек, если он в своем уме, станет взвешивать свою погибель на весах любви?

— Он такой же, как Инрилатас.

— Но Майтанет убил его!

— Лишь защищаясь от наших сыновей.

— Но Кель…К-кель…он…он…

— Он сумел одурачить даже меня, Эсми. Никто не мог этого предвидеть.

Голова её поникла, опустившись к содрогавшимся от рыданий плечам. Отец взирал на неё бесстрастный, словно золотое изваяние. И юному имперскому принцу почудилось, будто он и в самом деле умер, но был сброшен с облака или с какой-то звезды, дабы упасть на землю здесь, на этом самом месте — приклеенным к нему дрожащим теплым пятнышком. Единственным, что от него ещё оставалось — и становящимся при этом всё меньше и меньше.

— Он убил их всех, — сказал отец, — Самармаса и Шарасинту собственными руками, Инрилатаса руками Майтанета, а Майтанета…

— Моими руками?

— Да.

— Нет! — завизжала она — Нееет! Это не он! Не он! — Она вцепилась в лицо мужа, царапая его пальцами, изогнувшимися будто когти. По его щеке, стекая на бороду, заструилась кровь. -Ты! — бушевала она, хотя глаза её полнились ужасом от содеянного — и от того, что он позволил ей это. — Ты — чудовище! Проклятый обманщик! Акка видел это! Он всегда знал!

Святой Аспект-Император закрыл глаза, а затем вновь распахнул их.

— Ты права, Эсми. Я — чудовище. Но я чудовище, в котором нуждается Мир. А наш сын…

— Заткнись! Замолчи!

— Наш сын — лишь иная форма мерзости.

Вопль его матери вознесся ввысь, пронзив ночную тишину. Нечто возлюбленное. Нечто подлинное и искреннее, отточенное лезвие надежды.

И сломленный, разбитый мальчик лежал, едва дыша и наблюдая.

Готовясь к тому, что мать его тоже разобьётся вдребезги.


Изнеможение первой настигло мать, и теперь лишь отец остался сидеть с выпрямленной спиной перед угасающим костром. Анасуримбор Келлхус, Святой Аспект-Император Трёх Морей. Он перенес их — мешки из плоти, источающие каждый свою долю ужаса, ярости и горя — уже более, чем на дюжину горизонтов от Момемна. Отец сидел, скрестив ноги так, что его шелковые одеяния, измаранные кровавыми пятнами, напоминавшими нечто вроде карты с разбросанными в случайном порядке островами и континентами, растянулись меж его коленей. Отсветы костра превратили складки одежды на его локтях и плечах в какие-то сияющие крючья. Один из декапитантов лежал, заслоняя другого, и было отчетливо видно, что испытующий взгляд и выражение его чудовищного лица, обтянутого черной, напоминавшей пергамент кожей, в точности повторяет неумолимые черты отца, взиравшего прямо на Кельмомаса, и прекрасно знавшего, что мальчик лишь притворяется, что спит.

— Ты лежишь, изображая из себя побеждённого, — молвил отец голосом не нежным и не суровым, — не потому, что побеждён, но потому, что победа нуждается во внешних проявлениях лишь тогда, когда этого требует необходимость. Ты притворяешься неспособным пошевелиться, считая, что это соответствует твоему возрасту и соразмерно тому бедствию, что обрушилось на тебя.

Он собирается убить нас! Беги! Спасайся!

Маленький мальчик лежал так же неподвижно, как тогда, когда он шпионил за нариндаром. В нещадной хватке Анасуримбора Келлхуса всё было подобно яичной скорлупе — будь то города, души или его собственные младшие сыновья. Не было необходимости вникать в его замыслы, чтобы понимать смертоносные последствия попытки им воспрепятствовать.

— От кого-то, вроде меня, сбежать не получится, — сказал отец, в глазах его, будто заменяя ту ярость, что должна была бы звучать в голосе Аспект-Императора, плясали отблески пламени.

— Ты собираешься убить меня? — наконец спросил Кельмомас. Пока что ему ещё было разрешено говорить, понимал он.

— Нет.

Он лжёт! Лжёт!

— Но почему? — прохрипел Кельмомас с обжигающей злобой во взгляде и голосе. — Почему нет?

— Потому, что это убьёт твою мать.

Ответ Телиопы — и её же ошибка.

— Она хочет, чтобы я умер.

Аспект-Император покачал головой.

— Это я хочу, чтобы ты умер. А твоя мать…она хочет, чтобы умер я. Она винит меня в том, что ты сделал.

Видишь! Видишь! Я говорил тебе!

— Потому что она знает, что я и в самом деле её люб…

— Нет, — сказал отец, не повышая голоса и не меняя тона, но при этом, легко перебивая сына, — она просто видит лишь твою наружность, лишь малую толику тебя и путает это с любовью и невинностью.

Ярость охватила имперского принца, заставив его вскочить на ноги.

— Я люблю её! Люблю! Люблю!

Отец слегка моргнул, или ему лишь так показалось.

— Некоторые души расколоты так сильно, что почитают себя цельными, — сказал он, — и чем более ущербны они — тем более совершенными себя считают.

— И что же, я именно так вот расколот?

Будучи почти неподвижным, его отец казался каким-то исполином, левиафаном, свернувшимся, сжавшимся и уместившимся в теле и сердце смертного.

— Ты наиболее ущербный из моих детей.

Мальчик задрожал, подавив крик.

— И как ты собираешься поступить со мной? — сумел, наконец, выдавить он.

— Так, как пожелает твоя мать.

Взгляд мальчика метнулся к императрице, свернувшейся слева от отца в поросли трав, и в утонченной роскоши своих нарядов казавшейся трогательно-жалкой… Почему? Почему такой человек, как его отец, связывает свою жизнь с душой настолько слабой?

— Мне стоит бояться?

Костёр постепенно угасал, превращаясь в кучку золотящихся углей. Вокруг расстилались кепалорские степи — безликие и блеклые, словно труп Мира, простершийся в свете Гвоздя Небес.

— Страх, — молвил его ужасающий отец, — это то, что ты никогда не умел контролировать.

Кельмомас поник, опустившись на сухой ковер из колючих степных трав, в мыслях его ныл и визжал его проклятый брат, канюча и требуя, чтобы он прямо сейчас ускользнул, просочился в глубину окружавшей ночи и жил далее в этом мире — более диком, но и более надёжном. Жил, словно зверь среди других зверей, освободившись как от чистого, ни с чем несравнимого ужаса, которым был его отец, так и от той идиотской кабалы, в которую его ввергла потребность в любви собственной матери.

Беги же! Прочь отсюда! Спасайся!

Но Святой Аспект-Император видел всё, взгляд его промерял горизонты и миры. Оцепенение, какого Кельмомас ещё никогда за все свои восемь лет не испытывал, объяло его, охватило его члены, овладело телом настолько, что он, казалось, стал таким же недвижным, как холодная земля, к которой он прижимался — чем-то, лишь немногим большим, нежели ещё один комок безжизненной глины.

Наконец, он осознал, что это отчаяние.


С каждым следующим прыжком мир вокруг них менялся, монотонные просторы равнин постепенно уступали место сначала узловатым изгибам предгорий, а затем и изрезанным ущельями горным пейзажам. Отец перенес их к подножию горы, которая издалека казалась чем-то вроде скрюченной и сломанной руки с торчащими из массивных гранитных одеяний костями. Лишь, когда Напев бросил их в её тень, стали понятны настоящие размеры этого каменного навеса. Теперь он не выглядел просто неким выступающим участком скалы, укутанным в тенистый полумрак, а маячил простёршимся над ними и вовне исполинским пологом, став для них как укрытием от накрывшего предгорья дождя, так и источником постоянного щемящего беспокойства. Из нависавшего над ними колоссального каменного выступа можно было бы построить сотню зиккуратов, да что там — целую тысячу. Кельмомас ощущал напряжение, исходящие от этой гигантской полости, её, казалось, неудержимую потребность обвалиться, упасть, обрушиться, прянуть вниз, словно миллион всесокрушающих молотов.

Ничто, настолько тяжелое, не могло вот так висеть слишком долго.

Отец время от времени тихо разговаривал с матерью, настаивая на необходимости как можно быстрее раздобыть одежду и припасы. Мальчик увлеченно, а потом и испуганно наблюдал, как Келлхус, сняв с пояса декапитантов и положив их на вытянутый, словно устричная раковина, камень, скрутил их волосы в какое-то подобие черных гнезд, а затем установил эти иссушенные штуковины, заставив их смотреть в разные стороны, словно несущих дозор часовых. Мать, в свою очередь, донимала отца требованиями отправиться в Сумну, дабы принять командование силами, которые она собрала там. Эсменет не понимала, что они в намного большей степени стремились к Великой Ордалии, нежели бежали прочь из охваченной смутой Империи. Их спасение дорого обошлось Келлхусу, понял мальчик, и теперь отец мчался так быстро, как только мог.

Неужели Святое Воинство Воинств уже неподалёку от Голготтерата?

Императрица прекратила свои протесты с первым, произнесённым мужем, колдовским словом и теперь лишь стояла, встревожено наблюдая, как окутавшие отца сияющие росчерки утянули его в мерцающее ничто. Кельмомас явственно вздрогнул от мелькнувшей в её взгляде ненависти.

Отец был прав, шепнул Сармамас.

Младший из выживших сыновей Анасуримбора Келлхуса едва не зарыдал — настолько сильным было облегчение, но вновь обретенная надежда заставила его лицо остаться безучастным. Он лишь изобразил смятение, рассматривая изборожденный трещинами каменный навес и вглядываясь в окутанные пологом ливня предгорья.

Они остались вдвоём…наконец-то. Удивление. Радость. Ужас.

— Почему? — молвила мать, взгляд императрицы, сломленной постигшими её утратами, был пустым и мёртвым. Она сидела пятью шагами ниже, на куче обломков, кутаясь в своё церемониальное облачение, выглядящее в этих краях настолько абсурдно, что она казалась удивительным цветком, которому отчего-то вздумалось распуститься лютой зимой. По её прекрасным щекам струились слёзы.

Они остались вдвоём…не считая декапитантов.

— Потому… — сказал он, симулируя то, что ему не дано было ни выразить, ни постичь, — …что я тебя люблю.

Он надеялся, что она вздрогнет; воображал как затрепещет её взгляд, а пальцы сожмутся в кулаки.

Но она лишь закрыла глаза. Однако, и этого долгого, напоённого ужасом моргания хватило, чтобы подтвердились все его надежды.

Она верит! — воскликнул Сармамас.

Отец говорил о том же: жизнь Кельмомаса висела на волоске, зацепившемся за её сердце. Если бы не мама, он бы уже был мёртв. Святой Аспект-Император не расточает Силу, вливая её в треснувшие сосуды. Только необоримость материнского чувства, невозможность для матери ненавидеть душу, явившуюся в Мир из её чрева, давала ему возможность выжить. Даже теперь, сама её плоть требовала для него искупления — он видел это! И это не смотря на то, что душа императрицы, напротив, стремилась отринуть инстинкты, которые он у неё вызывал.

Она запретила казнить его, ибо желала, чтобы он жил, поскольку в каком-то умоисступлённом безумии жизнь Кельмомаса значила для Эсменет больше, чем её собственная. Мамочка!

Единственной настоящей загадкой было то, почему это заботило отца… и почему он вообще вернулся в Момемн. Ради любви?

— Безумие! — вскричала мать, голос её был настолько хриплым и резким, что, казалось, ободрал и обжег его собственную глотку. Декапитанты лежали на камне слева от неё, одна высушенная голова опиралась на другую. У ближайшего рот раскрылся, словно у спящей рыбы.

Интересно, дано ли им зрение? Могут ли они видеть?

— Я…я… — начал он, почти чувствуя, как фальшивые страдания корёжат его голос.

— Что? — едва ли не завопила она. — Что я?

— Я просто не хотел делиться, — без увёрток сказал он, — мне было недостаточно той части твоей любви, что ты мне уделяла.

И удивился тому, как честное, казалось бы, признание может в то же самое время быть ложью.

— Я лишь сын своего отца.


Он ничего не видел. Не слышал звуков и даже не чувствовал запахов, вкусов или прикосновений. Но он помнил об этих ощущениях достаточно, чтобы невообразимо страдать в их отсутствии.

Помнить Маловеби не перестал.

Сияющая фигура Аспект-Императора, воздвигшаяся перед ним. Ревущий вокруг вихрь, жалкая кучка обрывков, когда-то бывшая шатром Фанайяла. Его собственная голова, покатившаяся с плеч. Его тело, продолжающее стоять, извергая кровь и опорожняя кишечник. Колдовская Песнь Анасуримбора Келлхуса, его глаза, сверкающие как раздуваемые ветром угли и источающие вместо дыма чародейские смыслы. Слетающие с губ Аспект-Императора ужасающие формулы Даймоса…

Даймоса!

И хотя у него не осталось голоса, он кричал, мысли его бились и путались, сердце, которого у него теперь тоже не было, тем не менее, казалось, яростно трепыхалось — мучительно жаркая жилка, пульсирующая в вечном холоде бездонных глубин. Кошелёк! Он попал в кошелёк, словно приговорённый к смерти, зашитый в грубую мешковину, и брошенный в море зеумский моряк. И теперь он тоже тонул, полностью лишенный ощущений и чувств, погружался в леденящую бездну зашитый в мешок, сотканный из небытия.

У него не было конечностей, чтобы ими бить и пинаться.

Не было воздуха, чтобы дышать.

Остались лишь мелькающие в памяти тени воспоминаний о собственных муках.

А затем, каким-то необъяснимым образом, глаза его вдруг распахнулись.

И был свет, гонящий прочь темноту — он видел его. Нечто холодное прижималось к его щеке, но остальное тело оставалось бесчувственным. Маловеби попытался вдохнуть, чтобы завопить — он не знал от восторга или от ужаса — но не смог ощутить даже своего языка, не говоря уж о дыхании…

Что-то было не так.

Маловеби увидел исходящий от костра молочно-белый свет. Разглядел громоздящиеся вокруг камни, скальный навес и путаницу ветвей — корявых, словно паучьи лапы… Где же его руки и ноги? И, самое главное, где же его дыхание?

Его кожа?

Случилось нечто непоправимое.

Искры костра, возносившиеся в небо с клубами дыма, исчезали среди незнакомых созвездий. Он слышал голоса — мужчины и женщины, горестно спорящих о чем-то. Проступив из ночного мрака, в свете костра вдруг появился ангелоподобный лик совсем ещё юного норсирайского мальчика…

Выглядевшего так, будто его секут палками.


Опустошение это когда ты чувствуешь себя частью чего-то совершенно неодушевлённого, принадлежишь чему-то, что никогда не смогло бы даже понять, что такое веселье. Маленькому мальчику казалось, что Мир сейчас всей своей тяжестью катится прямо по нему, причиняя нескончаемую боль. Его мать и отец препирались невдалеке у костра. Он старался дышать так, как дышали другие мальчики, которых ему доводилось видеть спящими, грудь его колыхалась не больше, чем колышутся скалы, остывающие в вечерней тени и даже сердце его билось медленно и размеренно, хотя мысли и неслись вскачь.

— Он не спит, — не смотря на все его усилия, сказал отец.

— Мне всё равно, спит он или нет, — пробормотала в ответ мать

— Тогда позволь мне сделать то, что необходимо сделать.

Мать колебалась.

— Нет.

— Его необходимо прибить, Эсми.

— Прибить… Ты говоришь о маленьком мальчике как о запаршивевшем псе. Это потому чт…

— Это потому что он не маленький мальчик.

— Нет, — сказала она устало, но с абсолютной убеждённостью, — это потому, что ты хочешь, чтобы твои слова звучали так, будто ты говоришь не о собственном сыне, а о каком-то животном.

Отец ничего не ответил. Высохший куст акации торчал из расположенного между ним и Кельмомасом участка земли, казалось, разделяя ветвями образ Аспект-Импратора не столько на куски, сколько на возможности. Принц осознал, что удивлялся могуществу нариндара, завидовал его Безупречной Благодати, всё время забывая при этом о Благодати, присущей его отцу, непобедимому Анасуримбору Келлхусу I. Но именно он был Кратчайшим Путём, волной неизбежности, бегущей по ткани слепой удачи. Даже боги не могли коснуться его! Даже Айокли — злобный Четырёхрогий Брат! Даже Момас, Крушитель Тверди!

Они обрушили на него всю свою мощь, но отец всё равно уцелел…

— Но зачем прислушиваться ко мне? — молвила мать. — Если он так опасен, почему бы просто не схватить его и не сломать ему шею?

Самармас беспрестанно подвывал, Мамааа! Мамоочкаа!

Отец упорствовал.

— По той же причине, по которой я вернулся, чтобы спасти тебя.

Она прижала два пальца к губам, изображая будто блюёт: жест, которому она научилась у сумнийских докеров, знал Кельмомас.

— Ты вернулся, чтобы спасти свою проклятую Империю.

— И, тем не менее, я здесь, с тобой, и мы…бежим прочь из Империи.

Свирепый взор её дрогнул, но лишь на мгновение.

— Да просто, после того как Момас, тщась убить тебя и твою семью, уничтожил Момемн, — город названный в его же честь, ты понял, что не сможешь спасти её. Империя! Пффф. Знаешь ли ты сколько крови течет сейчас по улицам её городов? Все Три Моря пылают. Твои Судьи. Твои Князья и Уверовавшие Короли! Толпы пируют на их растерзанных телах.

— Так оплачь их, Эсми, если тебе это нужно. Империя была лишь лестницей, необходимой, чтобы добраться до Голготтерата., а её крушение неизбежным в любом из воплощений Тысячекратной Мысли.

Мальчику не нужно было даже смотреть на свою мать — столь оглушительным было её молчание.

— И поэтому…ты возложил её бремя… на мои плечи? Потому что она была заведомо обречена?

— Грех реален, Эсми. Проклятие существует на самом деле. Я знаю точно, потому что я видел это. Я ношу два этих ужасных трофея для того, само собой, чтобы принуждать людей к повиновению, но также и в качестве постоянного напоминания. Знать что-либо означает нести ответственность, а оставаться в невежестве — хотя ты, как и все прочие, питаешь к этому отвращение — в то же время, значит оставаться безгрешным.

Мать в неверии взирала на него.

— И ты обманул меня, оставив в невежестве, дабы уберечь от греха?

— Тебя…и всё человечество.

Подумав о том, что его отец несет на своей душе тяжесть каждого неправедного деяния, совершенного от его имени, мальчик задрожал от мысли о нагромождённых друг на друга неисчислимых проклятиях.

Какое-то безумие сквозило во взгляде Благословенной императрицы.

— Тяжесть греха заключается в преднамеренности, Эсми, в умышленном использовании людей в качестве своих инструментов. — В глазах у него плясали языки пламени. — Я же сделал своим инструментом весь Мир.

— Чтобы сокрушить Голготтерат, — сказала она, словно бы приходя с ним к некому согласию.

— Да, — ответил её божественный муж.

— Тогда почему ты здесь? Зачем оставил свою драгоценную Ордалию?

Мальчик задыхался от чистой, незамутнённой красоты происходящего…от творимого без видимых усилий совершенства, от несравненного мастерства.

— Чтобы спасти тебя.

Её ярость исчезла только затем, чтобы преобразоваться в нечто ещё более свирепое и пронзительное.

— Враньё! Очередная ложь, добавленная в уже нагромождённую тобой груду — и так достаточно высокую, чтобы посрамить самого Айокли!

Отец оторвал взгляд от огня и посмотрел на неё. Взор его, одновременно и решительный и уступчивый, сулил снисхождение и прощение, манил обещанием исцеления её истерзанного сердца.

— И поэтому, — произнес он, — ты спуталась с нариндаром, чтобы прикончить меня?

Мальчик увидел как Благословенная Императрица, сперва затаила дыхание, услышав вопрос, а затем задохнулась ответом, так и не сумев произнести его. Глаза Эсменет блестели от горя, казалось, всё её тело дрожит и трясётся. Свет костра окрасил её терзающийся муками образ, разноцветными отблесками, тенями, пульсирующими оранжевым, алым и розовым. Лик Эсменет был прекрасен, будучи проявлением чего-то настоящего, подлинного и монументального.

— Зачем, Келлхус? — горько бросила она через разделявшее их пространство. — Зачем …упорствовать… — её глаза раскрывались всё шире, в то время как голос становился всё тише, — Зачем…прощать…

— Я не знаю, — произнес Келлхус, придвигаясь к ней, — ты единственная тьма, что мне осталась, жена.

Он обхватил императрицу своими могучими, длинными руками, втянув её в обволакивающее тепло своих объятий.

— Единственное место, где я ещё могу укрыться.

Кельмомас вжимался в холодную твердь, прильнув к катящемуся под сводом Пустоты Миру, жаждущий, чтобы плоть его стала землёй, кости побегами ежевики, а глаза камнями, мокрыми от росы. Его брат визжал и вопил, зная, что их мать не в силах ни в чём отказать отцу, а отец желал, чтобы они умерли.

Глава вторая Иштеребинт

События, в грандиозности своей подобные

облакам, зачастую низвергают в прах даже тех,

кто сумел устоять перед величием гор.

— ЦИЛАРКУС, Вариации
Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Иштеребинт.


Анасуримбор — почти наверняка твой Спаситель…

Растерянности достаточно глубокой свойственна некая безмятежность, умиротворение, проистекающее из понимания того факта, что настолько противоречивые обстоятельства или качества едва ли вообще возможно свести к единому целому. Сорвил был человеком. А ещё, он был князем и Уверовавшим Королём. Сиротой. Орудием Ятвер, Ужасной Матери Рождения. Он был уроженцем Сакарпа, лишь недавно ставшим мужчиной. И был Иммириккасом, одним из древнейших инъйори ишрой, жившим на этом свете целую вечность тому назад.

Он разрывался между жаждой жизни и вечным проклятием.

И был влюблён.

Он лежал, задыхаясь, пока мир вокруг него обретал форму, которую был способен вместить в себя его разум. Плачущая Гора маячила, нависала над ним, но казалась при этом эфемерной, словно бы вырезанной из бумаги, декорацией, а не чем-то материальным. Его безбородое, наголо бритое лицо терзала колющая боль. Кучки обезумевших эмвама метались в тумане, разбегаясь так быстро, как только позволяли их хилые тела. Нахлынули воспоминания, образы, неотличимые от чистого ужаса. Спуск в недра Горы сквозь наполненные визгом чертоги и залы. Ойнарал, умирающий в Священной Бездне. Амилоас

Сорвил вцепился в свои щёки, но пальцы лишь промяли его собственную кожу. Он свободен! Свободен от этой проклятой вещи!

И разорван надвое.

Он вспомнил набитую свиными тушами Клеть, спускающуюся в Колодец Ингресс. Вспомнил ойнаралова отца, Ойрунаса — чудовищного Владыку Стражи. Вспомнил Серву — связанную, с заткнутым ртом… А сейчас она была рядом, всё ещё — как и тогда, когда он только нашел её в этом хаосе — облачённая в отрез черного инъйорского шелка, настолько тонкого, что он казался краской, нанесённой на её кожу. Ветер растрепал её золотистые волосы. Позади неё, будто противостав безумными образами и руинами своими всему Сущему, вздымался к небу Иштеребинт. Из множества мест на его необъятной туше вырывались столбы дыма.

Сорвил хотел было окликнуть её, но внезапно вспыхнувшие опасения заставили его умолкнуть. Известно ли ей? Сообщили ли ей упыри об Ужасной Матери? Знает ли она, кем он на самом деле является?

И что ему предначертано сделать?

Вместе с возвратившимся сознанием пришло и понимание где они сейчас. Они находились на Кирру-нол — площадке, располагавшейся непосредственно перед сокрушёнными вратами Иштеребинта. Сорвил, поднявшись с холодного камня, привстал на одно колено.

— Что…что происходит? — прохрипел он, пытаясь перекричать окружавший их грохот и шум.

Она резко повернулась к нему, словно бы оторвавшись от каких-то тревожных дум. Её левый глаз заплыл, будто скалясь какой-то лиловой усмешкой, но правый со свойственной ей уверенной ясностью уставился прямо на него. Со следующим вдохом пришла радостная убеждённость, что она настолько же мало знает о его части истории, насколько мало он знает о том, что случилось с ними.

И Сорвил немедленно принялся репетировать в своих мыслях ту ложь, которую поведает ей.

— Последняя Обитель умирает, — отозвалась она, — Оставшиеся Целостными сражаются против всех остальных.

— И хорошо! — прорычал чей-то голос позади Сорвила. Оглянувшись, юный Уверовавший Король увидел Моэнгхуса, сидевшего над грудой каких-то обломков, словно над выгребной ямой — ссутулившись и положив свои огромные руки себе на колени. Чёрная грива волос скрывала его лицо. Он, как и его сестра, был одет в отрез чёрного шелка, расшитый, в отличие от её одеяний, алым рисунком, изображавшим скачущих лошадей, но обёрнутый лишь вокруг бёдер. С пальцев его правой руки, стекая на землю, капала кровь.

— Хорошо? — спросила Серва. — И чего же тут хорошего?

Имперский принц даже не поднял взгляда. Вопли эмвама, подобные блеянию овец, звучали где-то невдалеке.

— Я слышал тебя, сестрёнка…

Кровь алыми бусинками продолжала сочиться с кончиков его пальцев.

— Сквозь собственные крики…я слышал, как ты… распеваешь…


— У боли тоже есть своё волшебство, — прошептал ненавистнейший из упырей.

Они карабкались по склонам Плачущей Горы, стремясь прочь от Соггомантовых Врат также резво, как и эмвама. Серва вела их к изукрашенным резными панно вершинам, двигаясь вдоль перемычек и насыпей, соединявших восточные отроги горы с основным массивом Иштеребинта. Их путь устилали каменные обломки, осыпавшиеся с полуразрушенных каменных ликов и барельефов, украшавших отвесные скалы. Из бесчисленных шахт, вырытых упырями для вентиляции их мерзкой Обители, извергался дым — черные, серые, а иногда белые или даже гнусно-желтые, чадящие столбы и шлейфы. Каждый из беглецов вдоволь настрадался, но достаточно было только глянуть на Моэнгхуса, чтобы понять — именно на его долю выпали самые тяжкие испытания. Серва и Сорвил не спотыкались и не шатались как он, выглядевший, словно внутри него вся тысяча его мышц сражается с сотней костей. Имперский принц горбился, вся его фигура выдавала бушующие в душе страсти, лицо искажалось гримасами боли, дыхание то и дело дрожало от всхлипов и рыданий, словно бы с каждым вдохом в его легкие проникала какая-то незримая погибель. Серва и Сорвил двигались как единое существо, будто ими владело одно-единственное побуждение, определявшее ныне их действия. Они вглядывались в горизонт, в то время как он мог смотреть только вниз, опасаясь поранить босые ноги. Они прошли испытание, и дух их остался подлинным.

Он же сделался жертвой.

Подвергнутый мучениям и издевательствам. Изнасилованный и обезумевший.

И способный ныне…лишь хныкать да ныть?

Вне зависимости от того, как далеко за их спинами и глубоко под ногами оставался Высший Ярус, ему мнилось, что воздух, напоённый тленом и порчей, жжет дыхание и выворачивает наизнанку желудок. Все они частенько моргали, и время от времени смахивали пальцами наворачивающиеся на глаза слёзы. Но лишь он скулил. Лишь он трясся, терзаясь оставшимися погребёнными в недрах Горы кошмарами.

Кем? Кем же был этот маленький черноволосый мальчик? Кто же на самом деле это дитя, повсюду сталкивавшееся с ухмылками и сплетнями? Его называли Имперским Ублюдком — прозвищем, которое он какое-то время осмеливался даже смаковать. Если носить что-либо достаточно долго, то начнёшь думать, что этого-то ты как раз и достоин.

Вроде того, как зваться Анасуримбором.

Плачущая Гора поплыла перед ним, вырезанные на вздымающихся скалах упыриные фигуры — и крошечные и огромные — принимали противоестественные позы, упыриные лики следили за ним своими мёртвыми глазами. Серва обнаружила его сжавшимся меж двух гранитных утёсов, жалко корчащимся и что-то бормочущим.

— Поди! Братец! Нам нужно спешить!

Она словно бы нависала над ним, находясь, как и всегда, уровнем выше — прекрасная девушка, одетая лишь в эти развратные нелюдские шелка. Лиловая трещина, которую собой представлял её левый глаз, не столько скрывала красоту Сервы, сколько будто бы вопияла о её соучастии. Над нею вздымались испещренные барельефами гранитные стены и струились мерзкими потоками дымные шлейфы.

— Тыыыыы! — услышал он собственный рёв, надорвавший ему глотку. Вопль, настолько неожиданный в своей оглушительной громогласности, насколько были робки причитания ему предшествовавшие. Впервые за всё время, что они были знакомы, ему довелось увидеть, как его сестра испуганно отшатнулась.

Но ей понадобилось одно-единственное мгновение, чтобы вернуться к своей обычной невозмутимости.

— Харапиор мёртв, — сказала она с яростью, достойной ярости брата. — Ты же всё ещё жив. И лишь тебе решать, как долго ты будешь оставаться привязанным к его нечестивой пыточной раме.

Но эти слова, пусть даже и бьющие единым дыханием в самую суть, лишь только сделали Серву ещё более бесчувственной и ненавистной в его глазах.

Он отвёл взгляд и сплюнул, ощутив на губах вкус проклятия. Солнце. Даже придушенное облаками оно остаётся чересчур ярким.


Быть человеком означает иметь пределы, ступить за которые ты попросту не способен, означает страдать, причём страдать в любом случае — будь то от своей немощи или же от собственного упрямства. Быть человеком означает вздрагивать от занесенной над тобою руки, роптать против обращённых к тебе унижений, пытаться избежать мук и скорбей, бежать прочь от ужасов и кошмаров. И Моэнгхус был человеком — теперь у него не оставалось в этом ни малейших сомнений. Мысль о том, что он, быть может, нечто большее, издохла в чёрных недрах Плачущей Горы…вместе с множеством других вещей и понятий.

Да — они сумели спастись из чрева Иштеребинта, что некогда был Ишориолом, Обителью, снискавшей такую славу и обладавшей такой мощью, что её имя, казалось, будут превозносить до конца времён. Сумели бежать прочь от последнего, затухающего света нелюдской расы. Он взбирался, карабкаясь, как и его спутники, вверх по почти отвесным склонам, но если меж ними и мерзким обиталищем упырей действительно увеличивалось расстояние — за его плечами копилась одна лишь пустота. Он не более был способен бежать прочь из Преддверия, чем вырезать из своего тела собственные кости. Он был человеком…

В отличие от его проклятой сестры…

Туша Горы теперь заслоняла солнце, и пролёгшие тени скрадывали рельефность вырезанных в камне изваяний, так, что эти фигуры теперь будто бы прятались в тех самых нишах, из которых взирали на беглецов. Статуи и барельефы, представлявшиеся под прямыми лучами солнца вычурными и замысловатыми, сейчас выглядели неухоженными и заброшенными, поддавшимися тысячелетнему небрежению. Носы изваяний казались комками засохшей глины, рты тонкими трещинками, глаза немногим более, нежели двумя дырами, зиявшими промеж бровей и скул. Моэнгхус внезапно осознал, что они сейчас стоят на огромной каменной ладони. Вздымавшееся основание, оставшееся от большого пальца, напоминало бок умирающей лошади, прочие же пальцы и вовсе отломились так давно, что казались лишь едва заметными возвышениями.

— Спой мне! — Услышал он вдруг собственный крик. — Спой мне ту песню снова, сестрёнка.

Серва взглянула на него с уязвляющей жалостью.

— Поди…

— Вас силья… — с издевкой проворковал он, подражая её нежному голосу, когда-то доносившемуся до его слуха сквозь собственные надрывные вопли. — Помнишь, сестрёнка? Вас силья энил'кува лоиниринья

— У нас нет на это вре…

— Скажи мне! — взревел он. — Скажи, что это значит!

На какое-то мгновение ему почудилось, что она заикается:

— Из этого не выйдет ничего хорошего.

— Хорошего? — услышал он своё хихиканье. — Боюсь, теперь уже слишком поздно. Я не жду от тебя ничего хорошего, сестрёнка. Мне нужна только правда… Или она неведома и тебе тоже?

Она смотрела на него с задумчивой печалью, которую, как он знал, никто из Анасуримборов не способен испытывать. Не по-настоящему.

— Твои губы… — начала она, на глаза её навернулись слёзы, а голос источал фальшивое страдание. — Лишь губы твои исцелят мои раны…

Её голос скользил, следуя за призрачным рёвом, исходившим из чрева Горы.

— И что это за песня? — рявкнул он. — Как она называется?

Ему так хотелось верить её увлажненным слезами глазам и дрожащим губам.

— Возлежание Линкиру, — сказала она.

И тогда он потерял саму способность чувствовать.

— Песнь Кровосмешения?

Первая из множества предстоявших ему утрат.


— Оно гнетёт тебя, — сказал Харапиор, — это имя.

Всё, что мы говорим друг другу, мы говорим также и всем остальным. Наши речи всегда влекут за собой речи иные — произносимые впоследствии, и мы постоянно готовимся к тому, что их будут слушать. Любая истина, сказанная вслух, не является просто истиной, ибо слова имеют последствия, голоса приводят в движение души, а души движут голосами, распространяясь всё дальше и дальше, подобно сияющим лучам. Вот почему мы с готовностью признаём мёртвыми тех, кого уже не считаем живыми. Вот почему лишь палач беседует с жертвой, не заботясь о последствиях, ибо мы говорим свободно, лишь понимая, что дни собеседника сочтены.

И посему Харапиор говорил с ним так, как говорят с мертвецами.

Откровенно.

— Никто не видит нас здесь, человечек, даже боги. Этот чертог — темнейшее из мест во всём Мире. В Преддверии ты можешь говорить, не страшась своего отца.

— Я и не страшусь своего отца, — ответил он с какой-то идиотской отвагой.

— Нет, страшишься, Сын Лета. Страшишься, ибо знаешь, что он дунианин.

— Довольно этих безумных речей!

— А твои братья и сёстры… Они тоже боятся его?

— Не больше, чем я! — крикнул он. Мало на свете вещей столь же прискорбных, как та лёгкость, с которой наш гнев проистекает из нашего ужаса и тот факт, с какой готовностью мы выдаём свои настоящие помыслы, яростно изображая вызов и неповиновение.

— Ну да… — сказал упырь, вновь сумевший услышать намного больше сказанного вслух, — … конечно. Для них разгадать тайну, которой является их отец, означает также разгадать тайну, которой являются они сами. В отличие от тебя. У тайны, сокрытой в тебе, природа иная.

— Во мне нет никаких тайн!

— О нет, Сын Лета, есть. Конечно, есть. Как была бы она в любом смертном, которому довелось провести своё детство среди подобных чудовищ.

— Они не чудовища!

— Тогда ты просто не знаешь, что значит быть дунианином.

— Я знаю об этом достаточно!

Харапиор рассмеялся так, как он это делал всегда — беззвучно.

— Я покажу тебе… — сказал он, указав на фигуры в чёрных одеяниях за своей спиной.

И затем Моэнгхус обнаружил себя прикованным рядом со своей младшей сестрой, и разрыдался, осознав ловушку, в которой они оказались. Ему суждено было стать стрекалом для неё, как ей — для него. Упыри извлекли разящий нож, что прячется в ножнах всякой любви и отрезали, искромсали им всё, что смогли. Харапиор с подручными сокрушили и раздавили его прямо у неё на глазах, сделав из его страданий орудие пытки, но Серваосталась…невозмутимой.

Когда они пресытились мирскими зверствами, то обратились к колдовству. Во тьме их головы тлели алыми углями, порождая какое-то мутное свечение, расползавшееся вокруг бело-голубой точки. Будучи созданиями из плоти и крови, они, в этом отношении, не отличались от людей. У боли было своё волшебство и, Моэнгхусу, прикованному рядом со своей обнаженной сестрой, довелось познать непристойность каждого из них. Он кричал, не столько из-за всей суммы, обрушившихся на него мук, сколько из-за их изощренного разнообразия, ибо они были подобны тысяче тысяч злобных маленьких челюстей, наполненных злобными маленькими зубиками, вцепившимися в каждый его сосуд, каждое сухожилие, жующими их, терзающими, рвущими…

Он вопил и давился своими воплями. Он опорожнял кишечник и мочевой пузырь. Он потерял все остатки достоинства.

И более всего прочего он умолял.

Сестра! Сестра!

Яви им! Пожалуйста! Молю тебя!

Яви им отцово наследие!

Но она смотрела сквозь него…и пела…пела, источая сладкие слова на упырином языке, которого он не понимал — на проклятом ихримсу. Слова, что струились, дрожа и отдаваясь эхом в окружающей темноте, скользили разящим лезвием, острием коварного ножа. Она пела о своей любви — любви ко всем, кто ещё только остался на этом свете, ко всем…но не к нему! Она пела, исповедуясь в своей неизбывной любви к ним — к этим мерзким созданиям, к упыпям!

Он едва помнил подробности. Бесконечные судороги. Себя самого, висящего на цепях, казалось бы внешне невредимого, но при этом искалеченного, изуродованного…ободранного до костей и раздавленного. Харапиора, шепчущего ему на ухо издевательские прозрения и откровения…

— Задумайся о Преисподней, дитя. То, что тебе довелось испытать — лишь малая, искрящаяся капелька в том безмерном океане страданий, что тебя ожидает…

И его божественная сестра, Анасуримбор Серва, та, которую прославляли и которой ужасались все Три Моря, единственная душа на свете, способная изречь своими устами немыслимые чудеса, подвластные её отцу… способная спасти своего истерзанного брата — если бы лишь пожелала…она…она…да…если бы она пожелала!

Струились во тьме слова древних песен… побуждая упырей на всё новые блудодейства, всё новые Напевы Мучений, да таких, что неведомы прочим гностическим чародеям. Харапиор с подручными погрузили его в бесконечность мук и терзаний — немыслимых, невообразимых для душ, обретающихся по эту сторону Врат. С терпением пресытившихся волков они отделили одну его боль от другой, отчаяние от отчаяния, ужас от ужаса, сделав из его души нить, вечно дрожащую им в унисон и соткав из неё гобелен чистого, возвышенного страдания.

Телесные унижения же они лишь намазали поверх него, словно масло. Подобно всем художникам, упыри не могли не оставить на сотворённом ими шедевре своих тщеславных отметин.

— Лишь ка-а-а-пелька….

Когда всё закончилось, Владыка-Истязатель остался рядом с ним, во тьме, наблюдая, как душа его …течёт.

— Я знаю это, ибо я видел…


Я знаю.

И кем же всё-таки было это волчеглазое дитя, сидящее на коленях Аспект-Императора?

Истина, как позже понял Моэнгхус, всегда скрывалась от него за объятиями Эсменет, дававшими возможность избежать вечно преследовавшего его безотчетного отчаяния, представлявшимися ему способом, решением чего-то, что всегда ожидало извне, за пределами их заботливой теплоты. Он любил её, любил более страстно, чем способен был любить любой из его братьев или сестёр, но всё же он каким-то образом всегда знал, что Анасуримбор Эсменет, Благословенная императрица Трёх Морей, никогда не ловила его, не стискивала и не сжимала в объятиях так, как остальных своих детей.

Однако же, не смотря на это, вопрос о его особенном происхождении никогда не приходил ему в голову — вероятнее всего потому, что у неё были такие же чёрные волосы, как у него. Он бросался к ней, обожая её так, как обожают своих матерей все маленькие мальчики, восхищаясь, что её сумеречная красота рядом с его светловолосыми сестрами и братьями становится только заметнее. И он решил тогда, что остановился где-то на полпути между своими родителями, обладая его струящимися волосами и её алебастровой кожей. Он даже гордился тем, что отличается от прочих.

А затем Кайютас рассказал ему, что матери суть не более чем почва, для отцовского семени.

Даже после рождения Телиопы, Эсменет всегда приходила, чтобы обнять перед сном «своих старших мальчиков» и однажды ночью он спросил её — она ли его настоящая мать.

Её колебания встревожили Моэнгхуса — и он навсегда запомнил как сильно, хотя жалость, прозвучавшая в её голосе, со временем и забылась.

— Нет, мой сладкий…я твоя приёмная мать. Также как Келлхус — твой приёмный отец.

— Вииидишь, — сказал Кайютас, прижимавшийся к ней справа, — вот почему у тебя чёрные волосы, а у нас белы…

— Вернее светлые, — перебила Эсменет, ткнув мальчика локтем в бок за дерзость, — В конце концов, ты же знаешь, что одни лишь рабы подставляют макушку солнцу, не имея крыши над головой.

Когда речь идёт о собственной сущности, мы не знаем, но попросту верим, и посему человек, убеждённый в своей принадлежности к чему-либо, никогда не обращает внимания на несоответствия. Но если невежество более не может послужить нам щитом — тогда помочь может лишь безразличие. Возможно, именно поэтому Благословенная Императрица решила рассказать ему правду — дабы похоронить его сущность заживо.

— И кто же тогда мои настоящие мать и отец?

В этот раз её колебания были приправлены ужасом.

— Я — вторая жена твоего отца. А его первой женой была Серве.

Ему понадобилось несколько мгновений, чтобы осознать услышанное.

— Женщина с Кругораспятия? Она моя мать?

— Да.

Факты, представляющиеся нам нелепыми, зачастую вынести легче всего, хотя бы потому, что, столкнувшись с ними, можно изобразить растерянность. То, что встречаешь, пожимая плечами, как правило, оказывается легче не принимать во внимание.

— А мой отец…кто он?

Благословенная Императрица Трех Морей, глубоко вздохнув, сглотнула.

— Первый…муж твоей матери. Человек, который привёл Святого Аспект-Императора сюда — в Три Моря.

— Ты имеешь в виду…скюльвенда?

И ему внезапно стало со всей очевидностью ясно, что за бирюзовые глаза смотрели на него из зеркала всю его жизнь.

Глаза скюльвенда!

— Ты моё дитя, мой сын, Моэнгхус — никогда не забывай об этом! Но, в то же время, ты дитя мученицы и легенды. Попросту говоря, если бы не твои отец и мать — весь Мир оказался бы обречённым.

Она говорила поспешно, стремясь сгладить острые углы, придать иную форму и тому, что произнесено, и тому, что опущено.

Но сердце чует горести также легко, как уста изрекают ложь. В любом случае, едва ли она могла бы сказать ему в утешение нечто такое, что безжалостный испытующий взор его сестёр и братьев не пронзил бы до самого дна, непременно добравшись до сути.

И именно детям Аспект-Императора дано будет решать, что ему стоит думать и чувствовать на этот счёт. И они будут решать…

Во всяком случае, до Иштеребинта.


Они вернулись в гиолальские леса и, волоча ноги, вереницей тащились под сучьями мертвых деревьев, будучи слишком уставшими и опустошенными для разговоров. Они осмелились развести костёр, поужинав щавелем, дикими яблоками и не успевшим удрать хромым волком, на которого им посчастливилось наткнуться в лощине. Моэнгхус не был способен даже притвориться спящим, не говоря уж о том, чтобы уснуть по-настоящему. В отличие от него, Серва и юный сакарпец немедленно погрузились в сон, ему же, взиравшему на спящих спутников в свете затухающего пламени, удалось найти лишь нечто вроде успокоения, или памяти о нем. Они за него беспокоились, понимал имперский принц.

Гвоздь Небес, опираясь на плечи незнакомых Моэнгхусу созвездий, сверкал над горизонтом так высоко, как ему только доводилось когда-либо видеть. Ночной ветерок целовал его раны, во всяком случае, те из них, до которых способен был дотянуться, и на какое-то мгновение ему почудилось, что он почти что может дышать…

Но стоило смежить веки, как на него обрушивалось всепожирающее сияние упыриных пастей, исторгающих немыслимые Напевы. Какую бы надежду на облегчение не принесли наступившие сумерки, достаточно было только прикрыть глаза, чтобы она разорвалась в клочья, лишь прищуриться, чтобы бушующий в его душе ураган, завывая, унёс её прочь.

Его плечи содрогались от безмолвного смеха — или то были рыдания?

— Братец? — услышал он оклик сестры. Она пристально взирала на него, лицо её пульсировало рыжими отсветами. — Братец, я боюсь за те…

— Нет, — прорычал он. — Ты…ты не будешь со мной говорить.

— Да, — ответила Серва. — Да, буду. Надоедать, канючить и приставать с разговорами это право всякой младшей сестрёнки.

— Ты мне не сестра.

— А кто же тогда?

Он одарил её усмешкой.

— Дочь своего отца. Анасуримбор… — Он наклонился вперед, чтобы бросить в костёр кусок дерева, похожий на берцовую кость. — Дунианка.

Сакарпский юнец проснулся и теперь лежал, вглядываясь в них.

— Братец, — молвила Серва, — тебе бы стоило хорошенько наклонить голову и вылить из неё всю эту харапиорову мерзость.

— Харапиоров яд? — поинтересовался он с насмешливой издёвкой.

Понуждаемый какой-то яростной потребностью в самоуничижении, он рассказал языкам пламени о том, как Серва и Кайютас с самого рождения играли с ним, а точнее в него. Как, забавляясь, тешились его качествами и привычками настолько глубинными, что побуждения эти властвовали над его душой даже тогда, когда он не осознавал самого их существования. Он был познан без остатка и направляем, был забавой, игрушкой для маленьких расшалившихся созданий, для дунианской мерзости. Если прочие отцы дарили своим детям собак, дабы научить их иметь дело с кем-то, имеющим зубы, но в то же самое время любящим их, то Анасуримбор Келлхус даровал своим детям Моэнгхуса. Он был их питомцем, зверушкой, которую детишки Аспект-Императора могли обучить доверять им, защищать их и даже убивать ради них. Он чувствовал, как сжимается его глотка, а глаза раскрываются всё шире и шире по мере того как невообразимое безумие, что ему довелось постичь в недрах Плачущей Горы, извергалось наружу вместе с речами. Он был их дрессированным человечком, их головоломкой, сундучком с игрушками…

— Довольно! — вскричал сакарпский юнец. — Что это за сумасшест…?

— Это — истина! — рявкнул Моэнгхус. Ухмылка, казалось, расколола надвое обожженную глину его лица. Он словно чувствовал, как внутри него плещутся помои и липкая жижа. — Они всегда на войне, Лошадиный король. Даже когда притворяются спящими.

Сорвил, столкнувшись с ним взглядом, невольно сглотнул. Яростно треснули угли костра, но юнец сумел притвориться, будто не вздрогнул, а лишь, сделал то, что и собирался — повернулся к Серве.

— Это правда?

Она пристально смотрела на него один долгий миг.

— Да.


Сорвил проснулся ещё до рассвета. Его терзала какая-то потаенная боль, укоренившаяся, казалось, где-то в мышцах и сухожилиях, но странным образом выплёскивавшаяся наружу в таких местах, где и болеть то вроде было нечему. Он моргнул, пытаясь избавиться от преследовавших его во сне видений, от образов нелюдей, скачущих на своих колесницах и пускающих в поля цветущего сорго огненные стрелы, а затем смеющихся над призраком голода, который за этим непременно последует. Серва, свернувшаяся калачиком ради тепла, всё ещё спала возле мертвого кострища, положив под голову левую руку. Щека её смялась, надвинувшись на рот и нос, и она выглядела так безмятежно, что казалась не столько уязвимой, сколько попросту невосприимчивой к грозящему неисчислимыми опасностями окружению. Его воспоминания об их спасении из недр Плачущей Горы были местами совершенно отчётливыми, а местами туманными. Стоило ему закрыть глаза и, казалось, он вновь видел её, висящую в Разломе Илкулку, просвеченную до голого тела сверкающими гранями и сияющими росчерками Гнозиса, отражающими и отбрасывающими прочь вздымающуюся колдовскую Песнь последних квуйя… А сейчас она лежала, уснув на куче сгнивших в труху и давно ставших грязью листьев, замотанная в отрез инъйорского шелка, но умудрявшаяся при этом выглядеть всё такой же величественной и непобедимой.

Что бы там ни произошло с её братом, было очевидно, что Анасуримборов сломать невозможно. Квуйя сами сломались об неё. Как и её брат…

Как и он сам.

А ещё он теперь осознал со всей определённостью факт, который накануне не сумел заставить себя принять в полной мере, дабы не потерять самообладания. Он чувствовал себя так, словно его обезглавили или выпотрошили или сделали с ним нечто вроде…ампутации души. Он ощущал отсутствие Иммириккаса, испытывал какое-то ноющее, царапающее нутро чувство потери, тщетные попытки чего-то, оставшегося внутри него, вслепую нашарить свои истоки, сорванные вместе с Амилоасом. Он чувствовал собственную неполноту так же остро, как и свою страсть и желание обладать удивительной девушкой, дремавшей сейчас поблизости — вроде бы и рядом с ним, но чересчур далеко, чтобы суметь до неё дотянуться.

Он был влюблён в неё. В Анасуримбора. И, если Моэнгхуса Иштеребинт заставил порвать со своей сестрой, Сорвила же он, напротив, подтолкнул к ней, заставив поверить в её мотивы. Да и как бы могло быть иначе, если он помнил Мин-Уройкас? Был свидетелем того, как Медное Древо Сиоля рухнуло в черную пыль Выжженной Равнины! Своими глазами видел все инхоройские ужасы и их нечестивый Ковчег! Как мог он служить Ужасной Матери, со всей определённостью зная, что она беспомощна и слепа, ибо, как сказал Ойранал, не может узреть даже саму возможность того, что для Неё является невозможностью?

Не-Бог реален.

Разумеется, оставалось множество вопросов и бесчисленных сложностей. Сорвил, благодаря Амилоасу, словно бы родился заново. Его будущее лежало перед ним неопределенным и совершенно непостижимым вне факта его перерождения, а его прошлое пока что оставалось не переписанным — история ненависти и даже злоумышлений против Аспект-Императора, человека бросившего ради человечества вызов самим богам.

Она вдруг открыла глаза, разом избавив его от этих тяжких раздумий. Её подбитый глаз оставался опухшим, а изо рта, как со сна это часто бывает и у прочих людей, ниточками сочилась слюна.

— Как, Сорвил? — спросила она голосом настолько нежным и тихим, будто бы опасалась вспугнуть наступавший рассвет. — Как ты можешь по-прежнему любить меня?

Он всё ещё лежал так же, как спал — голова его покоилась на сгибе локтя. Сглотнув, он перевел взгляд на маленького паучка, спешившего по своим делам вдоль ободранной ветки, валявшейся меж ними на лесной подстилке, а затем опять посмотрел ей в глаза.

— Тебе ведь никогда не доводилось любить, не так ли?

Нечто непостижимое поблёскивало в её бездонных очах.

— Я, как и сказал мой брат, дочь своего отца. — Ответила она. — Дунианка.

Улыбка Сорвила слегка скривилась, когда он поднял голову с локтя. Сердце его яростно стучало, кровь пульсировала в ушах, но раздавшийся вдруг кашель и харканье Моэнгхуса исключили любую возможность ответа.


Они стояли под пологом, казалось, доверху напоённого недоверием и дышащего взаимными подозрениями леса. Они выжили и находились в относительной безопасности, но ни у кого из них не было ни малейшего желания обсуждать вчерашние события, не говоря уж о том, что за ними последовало. Сон будто бы утвердил и скрепил печатью тот факт, что между ними и вздымавшейся на юго-западном горизонте Плачущей Горой лежали теперь дали и расстояния. Вчера они, спасаясь, бежали; ныне же вновь путешествовали, пусть и пребывая по-прежнему в какой-то стылой обреченности.

— Отец сейчас почти наверняка в Даглиаш, — заявила Серва, — Он должен узнать о том, что здесь произошло.

— Будем прыгать? — спросил Сорвил, одновременно и встревоженный предстоящим магическим перемещением и взволнованный, ибо руку его уже обжигало трепетным предвкушением, готовностью и жаждой ощутить все изгибы её миниатюрной фигуры.

Она покачала головой.

— Пока нет. Мы слишком углубились в чащу.

— Она боится, что Гора её запятнала, — прохрипел Моэнгхус, сплёвывая сгустки крови. Если в его словах и была какая-то толика озлобленности, то Сорвилу её услышать не удалось.

— О чём это ты?

Имперский принц вздрогнул, будто его ткнули вилкой. В ярком свете восходящего солнца Моэнгхус выглядел ещё более раздавленным и сокрушенным. Он держал голову и лицо опущенными, словно бы собираясь блевать, но его льдистые голубые глаза, сверкавшие из-под бровей, взирали сквозь спутанные пряди длинных волос прямо на Сорвила.

— Напев Перемещения. Эти смыслы выворачивают Сущее наизнанку, не так ли, сестрёнка? Метагнозис…на самом пределе её возможностей. И если Гора её изменила, то она могла и потерять эти способности…

Свайальская гранд-дама не обратила на его слова ни малейшего внимания.

— Мы пойдём туда, — сказала она, указывая в сторону севера — прямо на высившуюся неподалёку верхушку какого-то лысого холма.

— Но мне почему-то кажется, — продолжал, как ни в чём ни бывало, Моэнгхус, — что ничегошеньки с ней не случилось…

Серва окинула его непроницаемым взором.

— Мы пока слишком глубоко в этой чаще.

И они двинулись вперед под огромными, лишенными листьев ветвями, что торчали в разные стороны, словно высеченные из пемзы бивни, а потом, расходясь и переплетаясь, превращались в увенчанные острыми шипами сучья, сквозь которые, изливая на землю дробящиеся тени, струился солнечный свет. Сорвил держался неподалёку от Сервы, в то время как Моэнгхус плёлся где-то позади. Никто не произносил ни слова. Морозный утренний воздух постепенно теплел, и боль в разогретых движением конечностях утихала.

— Ойрунас принес тебя к Висящим Цитаделям… — наконец проговорила она.

Сорвил убеждал себя не казаться тупицей.

— Ну да..

Он немногое помнил из того, что случилось после смерти Ойнарала в Священной Бездне.

— И как же человеческий юноша оказался в руках нелюдского Героя?

Сорвил пожал плечами:

— Да просто сын этого самого Героя взял юношу с собой в безумное путешествие, сквозь всю их свихнувшуюся Обитель и привёл его в Глубочайшую из Бездн, где, собственно, и обитал его отец.

— Ты имеешь в виду Ойнарала?

Его сердце дрогнуло, когда он понял, что ей известно о Последнем Сыне.

— Да.

Я видел, как шествует Вихрь…

— Ойнарал привел тебя к своему отцу…К эрратику. Но зачем?

— Чтобы его отец узнал о том, что Консульт ныне правит Иштеребинтом.

Теперь она взглянула прямо ему в лицо.

— Но зачем брать с собою тебя?

Он взмолился о том, чтобы Плевок Ятвер, который когда-то втёр в его щеки Порспариан, не подвёл его и сейчас, пусть он и стал отступником.

— П-полагаю, для того, чтобы я запомнил случившееся.

Она ему поверила— он сумел углядеть это в её голубых глазах, и эта убеждённость показалась ему самым восхитительным и чудесным из всего, что ему доводилось когда-либо видеть.

— И что произошло, когда вы нашли Ойрунаса?

Уверовавший король Сакарпа пробирался вперёд, одновременно и вглядываясь в замысловатые переплетения сухого, безжизненного подлеска и томясь отчаянием, в которое его повергало собственное, не менее замысловатое, положение.

— Ойнарал спровоцировал его…намеренно, как мне кажется, — он судорожно выдохнул, — и в припадке древней ярости, Ойрунас убил его…предал смерти собственного сына.

Его друга. Ойнарала, Рождённого Последним. Второго из братьев, что подарил ему этот Мир помимо Цоронги.

— А затем?

Юноша снова пожал плечами.

— Ойрунас словно…опомнился. И тогда я, дрожа от ужаса, встал перед ним на колени — там в Глубочайшей из Бездн… и поведал ему всё, что мне велел рассказать Ойнарал… рассказал, что Иштеребинт достался Подлым.

Какое-то время она молча двигалась рядом. Склон становился всё круче, так что им временами приходилось не столько идти, сколько карабкаться по уступам. Впереди, меж вздымавшихся круч, проглядывало белесое небо, обозначая очертания бесплодных вершин.

— Я имею представление об Амилоасе, — внезапно сказала она, — Сесватхе трижды доводилось носить его — чаще, чем кому-либо из людей. И каждый раз из-за Иммирикаса он менялся безвозвратно. То, почему Эмилидис использовал в качестве посредника для своего артефакта душу столь яростную и мстительную, всегда оставалось предметом ожесточённых споров. Иммирикас был упёртым и свирепым упрямцем, и Сесватха считал, что это Ниль'гиккас заставил Ремесленника использовать в Амилоасе его мятежную душу в надежде на то, что переполняющая её ненависть передастся каждому человеку, которому доведётся носить Котёл.

Сорвил нервно выдохнул. Закрыв на мгновение глаза, он увидел оком души своего любовника, Му'мийорна, грязного и измождённого, плетущегося куда-то по Главной Террасе. Встряхнув головой, он прогнал прочь явившийся образ.

— Да, — сказал он, резче, чем ему хотелось бы, — он упрямец.

Они взбирались по бесплодным склонам, карабкаясь вверх по глыбам затейливо мерцающего в лучах солнца песчаника. Небо казалось чем-то отстранившимся от всего земного, чем-то изголодавшимся и безликим. Моэнгхус всё больше отставал от них, и отставал уже, как представлялось Сорвилу, тревожно, но Серву, похоже, это совершенно не беспокоило. Вместе они добрались до безжизненной, лысой вершины и теперь стояли, дивясь тому, как приветственно вздымаются выси и простираются дали, салютуя воле, сумевшей покорить их. Рассматривали холмы, становящиеся отвесными кручами, отроги и утёсы, превращающиеся в горные хребты, взирали на режущую глаз синеву Демуа.

Их первый прыжок перенесёт их так далеко.

Он повернулся к Серве, вспомнив с внезапно вспыхнувшим беспокойством о том, что говорил недавно Моэнгхус. Она уже смотрела на него — в ожидании, и у него перехватило дыхание от её непередаваемой красоты и от того, как инъйорские шелка, вроде бы и скрывая, в то же самое время, подчеркивают её наготу.

— Мне нужно тебе сказать кое-что до того как сюда доберётся мой брат, — промолвила она. Порыв ветра швырнул её льняные локоны прямо ей на лицо.

Юноша бросил взгляд на взбиравшегося по склону Моэнгхуса, а затем, сощурившись, вновь посмотрел на неё.

— И что же?

— Любовь, что ты питаешь ко мне…

Здесь слишком ветрено, чтобы дышать, подумалось ему.

— Да…

— Мне никогда не доводилось видеть ничего подобного.

— Потому что это моя любовь, — солгал он, — а тебе никогда не доводилось видеть никого, подобного мне.

Она улыбнулась в ответ, и Сорвил едва не вскрикнул от восхищения.

— Я полагала, что доводилось, — сказала она, всё ещё пристально глядя на него. — Считала, что ты лишь юнец, истерзанный ненавистью и тоской… Но то было раньше…

Уверовавший Король судорожно сглотнул.

— Сорвил…То, что ты совершил, там — в Горе…И то, что я вижу на твоём лице! Это…божественно.

Каким-то темным, сугубо мужским уголком своей души Сорвил вдруг осознал, что Анасуримбор Серва, свайяльская гранд-дама, невзирая на все свои почти безграничные познания и могущество, по сути всё ещё дитя.

И разве имеет какое-то значение его ложь, если любовь его при этом реальна?

— Остерегайся! — прохрипел Моэнгхус, карабкавшийся по голым камням чуть ниже по склону. Он взобрался на вершину холма, очутившись прямо между ними — тяжко дышащий, хмурый, сгорбившийся.

— В их словах не бывает нежности, Лошадиный Король…одни лишь колючки, цепляющие твоё сердце.


У Сервы не возникло сложностей с Метагнозисом, в отличие от Сорвила, которого состоявшийся прыжок привел в состояние какого-то неописуемого и невыразимого возбуждения. Там, где они теперь оказались, он беспрестанно бродил с места на место, словно бы пытаясь каждым своим шагом добраться до самого края мира. Ему было трудно сосредоточиться, ибо почти любая его мысль обращалась к душе, которая более не была его собственной, тянулась к знаниям, долженствующим быть, но ныне отсутствующим, и к пламени страстей, ныне лишённому топлива. Он знал, что расколот на части, что Амилоас навечно превратил его обломок самого себя, но, общаясь с Сервой и Моэнгхусом, он понял, что случившаяся с ним метаморфоза странным образом сделала его более уверенным в себе и непроницаемым.

Постоянные оскорбительные подначки её обиженного на весь свет братца заставили их разделиться, и он, нежданно-негаданно, обнаружил, что остался наедине с дочерью Аспект-Императора на отроге Шаугириола или, как его назвала Серва, Орлиного Рога — самой северной из вершин Демуа. Найти на склоне горы подходящее для сна место оказалось задачей не из простых. Моэнгхус как-то умудрился устроиться первым, но чересчур узкий уступ, на котором они очутились, заставил их с Сервой забраться вдоль идущей вверх по диагонали расщелины к гранитному наплыву, торчавшему двадцатью локтями выше из голой скалы, словно высунутый наружу язык. Руки Сорвила, казалось, воспарили, а ноги сделались будто свинцовыми. Голова его кружилась так сильно, а ощущение тяготения, стремящегося утащить его куда-то вбок и наружу, было настолько властным, что он опасался за свою жизнь. Но он цеплялся и карабкался, прижимаясь лицом к камням так тесно, что был способен почуять даже их запах. Дыша неглубоко, ибо дыхание причиняло ему острую боль, Сорвил взобрался следом за Сервой на край гранитного выступа, и сел рядом, пожирая её глазами и безмолвно благодаря Охотника за отсутствие ветра.

Гвоздь Небес блистал высоко в небе, указывая направление на север и заливая своим бледным светом укутавшиеся в серебрящийся иней дали, лежащие у их ног. Сорвил слушал, как она рассказывает о тех краях, что простёрлись сейчас перед ними. Она говорила и о струящейся вдали ленте Привязи, и о лежащей за ней Агонгорее, и о парящих где-то у горизонта очертаниях Джималети, но он слушал несколько отстранённо, ибо его сейчас влекли не её познания, а её близость и жаркое дыхание, в этом морозном воздухе вырывающееся белыми облачками из её уст. Он слушал её голос и задавался вопросом о том, как это вообще возможно — ухаживать за дочерью воплощенного Бога, пользуясь орудием, которым его одарило нечто, находящееся вне пределов самого времени и пространства.

— И далее, вон в том направлении, — сказала она, — находится Голготтерат.

Если бы она произнесла «Мин-Уройкас» то его кости, наверное, треснули бы прямо внутри тела, пронзив осколками плоть. Вместо этого, он, повернувшись, поцеловал её обнажившееся плечо. Его сердце яростно колотилось. Она же, обхватив ладонями небритые щёки Сорвила, с силой впилась в его губы. Опрокинувшись на спину, он потянул её за собой. Укрывшись пологом ночного неба, расшитого сияющими звездами, Серва оседлала его, тихонько шепнув:

— Я не та, кем ты меня считаешь.

И опустила свой огонь на его пламя.

— Как и я, — ответил он.

— Но я вижу тебя насквозь…

— Нееет, — простонал он, — ты не в силах…

И они занялись любовью на вершине Орлиного Рога — горы, с которой в древности было замечено немало вторжений. Они двигались медленно, скорее охая и постанывая, нежели исторгая крики страсти. И всё же, любовь эта будто бы полнилась каким-то отчаянием, заставившим их отринуть прочь все различия и побудившим сплестись, слиться друг с другом, скользя в смешавшемся в общую влагу поте. Бурлила неистовством, понудившим их дышать в одно дыхание, словно бы они и вовсе стали ныне единым человеческим существом.


Он проснулся от позывов переполнившегося мочевого пузыря. Каменный язык, выступавший из вершины Орлиного Рога, в действительности оказался намного жестче, чем ему почудилось в тумане плотских утех: поверхность скалы обжигала тело холодом и кусала щербинами зернистых неровностей. Серва пристроилась рядом, прижавшись ягодицами к его бёдрам, и он, не желая, чтобы его, вновь наливающаяся жаром страсти, мужественность разбудила её, осторожно отодвинулся и повернулся. Она нуждалась во сне гораздо больше, нежели он сам или Моэнгхус. И посему Сорвил лежал, стараясь не потревожить её своим дыханием и трепетной жаждой, а его набухшее естество, овеваемое потоками холодного ветра, болело и ныло.

Стараясь отвлечься, он посмотрел на север. Где-то там, вдали… царапали небо Рога Голготтерата. Он вглядывался в горизонт, надеясь уловить проблеск их сказочного мерцания, но вместо этого заметил лишь какое-то движение в небе меж горных вершин. Нечто странное скользило там, паря над пропастью. Сорвил сощурился и даже поднял ладонь, пытаясь прикрыть взор от сияния Гвоздя Небес…

И почуял, как внутри него вскипающей пеной вздымается ужас, охватывая тело от самых кишок до конечностей…

Аист парил в ночной пустоте, его бледные очертания плыли в потоках ветра. Сорвилу показалось, будто вся гора целиком вдруг покатилась куда-то — слишком медленно, чтобы его глаза способны были это заметить, и всё же достаточно быстро, чтобы до тошноты закружилась голова.

Ужасная Матерь следит за ним.

Она не забыла о своём ассасине — отступнике.

Она знает.

Его мысли понеслись вскачь. Как именно Старые Боги покарают его за предательство и вероломство? Заклеймят Проклятием?

Уготовано ли ему адское пламя за его любовь к Анасуримбор Серве?

За то, что видит незримое для Святой Ятвер?

Он лежал неподвижно, будто бы его тело вдавило в клочок скалы меж ним и заворожившей его женщиной. Рыдающий вопль пронзил морозный воздух, и Сорвил снова вздрогнул, пораженный какой-то безумной убеждённостью, что этот выкрик исходит от него самого. Но то был лишь всхлипывающий и плачущий уступом ниже Моэнгхус. Могучие, почти что бычьи, вздохи перемежались со скулящими стонами, и было очевидно, что исходят они от человека взрослого и сильного, но, в то же самое время, по-прежнему остающегося ребёнком, черноволосым мальчиком, выросшим среди дуниан.

И Уверовавший Король вновь погрузился в сон, надеясь, что уж ему-то это доступно по-прежнему.


Му'миорн прижимал его к подушкам, издавая с каждым толчком страстные хрипы. Нестриженые ногти оставляли на молочно-белой коже розовые и пурпурные царапины.

А затем Серва уже что-то кричала ему, и он пришел в себя, дрожа и дёргаясь на грани забытья.

— Мы в опасности сын Харвила! Просыпайся! Скорее!

Он зажмурился, ослепленный нестерпимо ярким сиянием восходящего солнца и, со стоном перекатившись, встал на четвереньки, немедленно осознав, что покрытый скудной почвой участок каменного выступа, который показался ему ночью удобным местом для сна, в действительности завален грудами птичьего помёта. Он заставил себя подняться на ноги, лишь для того чтобы вновь быть повергнутым наземь внезапно закружившимися и заплясавшими вокруг обрывами и пропастями…

Серва, присев на корточки у края скалы, смотрела вниз.

— Ты их видишь, братец? — Позвала она. — Они приближаются с востока!

Сорвил, встал, опираясь на одно колено, и, прищурившись, посмотрел на гранд-даму, ошеломленный как её красотой, так и мерзкими ошмётками незваных снов и не принадлежащих ему видений. Он задыхался от самой мысли о том, что они возлежали вместе как муж и жена — муж и жена! А теперь…

Ужасная Матерь?

— Шранки? — сипло спросил он.

И в этот момент стрела, свистнув в воздухе практически рядом с его правой щекой, ударилась в скалу за их спинами. Он вжал голову в плечи и пригнулся, всеми фибрами своей души ощутив пламя тревоги, мигом разогнавшее сон.

— Нет! — довольно резко ответила она. — Люди. — Она вновь наклонилась вперед, чтобы позвать Моэнгхуса. — Ты видишь их, братец?

Сорвил, потерев глаза, уставился на восток, но так и не сумел там ничего углядеть.

— Люди? — снова спросил он, ползком перебираясь в более удобное для наблюдения место. — Из Ордалии?

— Нет… — ещё одна стрела, мелькнув над вздымающимися склонами, отскочила от невидимой защиты, окружавшей и не подумавшую укрыться гранд-даму, а затем покатилась куда-то, стуча по камням. — Скюльвенды…

Скюльвенды?

Новая стрела, выпущенная немного под другим углом, пронзила колдовской Оберег, сумевший отразить предыдущий удар. В этот раз защита не помогла. Однако, Серва, откинувшись назад, легко увернулась… Странным образом, это показалось ему совершенно естественным, однако, изумительно и даже чудесно было видеть, как древко стрелы вдруг будто бы возникло прямо в её руке. Колдунья, держа стрелу ближе к оперению, взглянула на заменявшее наконечник утолщение хоры, но, заметив, что костяшки её пальцев и запястье, начали, словно искрящимся инеем, покрываться солью, тут же швырнула в пропасть убийственный снаряд.

— Поди! — крикнула она.

С высочайшей осторожностью выглянув из-за скалы, Сорвил начал подсчитывать нападавших, карабкавшихся по уступам совсем неподалёку. Отряд преследователей выглядел, словно поднимающийся по склону клочок тумана или легкое облачко, состоящее, однако, из облаченных в поблескивающие шлемы голов и покрытых доспехами плеч. Ещё две стрелы бессильно клюнули незримую защиту Оберега.

— Их там, кажется, человек сорок пять?

— Шестьдесят восемь. — Поправила она.

— Застрельщики… — прохрипел Моэнгхус, поднявшийся к ним вдоль расщелины — тем же путём, которым они добрались сюда прошлой ночью. Он по- прежнему подчёркнуто смотрел лишь на Сорвила. — Похоже, они заметили наше вчерашнее прибытие.

— Сюда, — крикнула Серва, жестом призывая присоединиться к ней.

Сорвил почти ползком отодвинулся от края скалы и шагнул к ней. Окружающий пейзаж, вместе со всеми своими обрывами и пропастями плясал у него перед глазами, вызывая почти нестерпимое головокружение.

Хмуро скалившийся Моэнгхус стоял, перекосившись и сгорбившись, словно бы его связки были повреждены, не позволяя ему распрямиться, хотя выступ, на котором они находились, по своему характеру и наклону не требовал от него столь странной позы. Очередная стрела сломала древко о скалу высоко за их спинами, но Моэнгхус даже не вздрогнул.

— Ну давай же, — взмолилась его сестра, протягивая руку. — Отсюда я вижу далеко вглубь Агонгореи.

Какая-то дикая ярость, вздымавшаяся из самых глубин его существа, воспламенила взор её брата. Ещё одна стрела ударилась об Оберег, заставив воздух вспыхнуть свечением тонким и плоским, словно бумажный лист. Уже обхвативший Серву своей левой рукою Сорвил, проследив за взглядом имперского принца до низа её живота, увидел на черной ткани инъйорских шелков влажную выемку, где сквозь одеяния проступил остаток его семени.

— Братец!

Моэнгхус опустил ледяной взор ещё ниже и, помедлив одно тягостное сердцебиение, шагнул в её объятия, возвышаясь своею мощной фигурой над ними обоими. Небольшой дождь стрел забарабанил о колдовскую защиту Сервы, вызывая в застывшем воздухе одну вспышку голубоватого света за другой. Утреннее солнце обжигало их обращенные на восток спины.

Серва откинулась назад, выгнув позвоночник уже знакомым ему способом, и непроизвольно, как показалось Сорвилу, ткнув его в бок костяшкой большого пальца. Её голова запрокинулась, а изо рта, ответствуя исторгнутому ею чародейскому крику, вырвалось жемчужно-белое сияние, глаза же вспыхнули так ярко, что излившийся из них свет полностью выбелил лицо колдуньи, скрыв всю от взора её невозможную красоту.

Метагностический Напев, казалось, выпустил откуда-то целое сонмище пауков, скользнувших со всех сторон вдоль его кожи и в точно выверенное время соединившихся своими лапками и внутри него и снаружи. Вокруг, закручиваясь белыми спиралями, возникла туманная дымка, таинственным образом совершенно неподвластная завывавшему в горах ветру. Замерший в лучах рассветного солнца пейзаж, внезапно и вовсе превратился в плоскую, застывшую картинку. Он стиснул зубы, ощутив тяготение, стремившееся швырнуть его куда-то вовне, причём словно бы сразу во всех направлениях…а затем почувствовал, как нечто вдруг рухнуло, казалось, расколов само Сущее, зазмеившееся трещинами, курящимися дымными всполохами …Моэнхус вопил и ревел. Сорвил почувствовал, как рука имперского принца вяло дёрнулась, а затем увидел его самого, падающего на бесплодные скалы Орлиного Рога, а потом…

Яростное сияние, хлещущее по глазам, словно плеть. Их прибытие куда-то — такое резкое и внезапное, будто он был всего лишь младенцем, внезапно вырванным прямо из материнской утробы.

И, задыхаясь, они оба повалились в засохшую, лишённую даже признаков жизни грязь.

Глава третья Агонгорея

Лишь Принципы, не укоренённые своею сутью в других Принципах, могут служить основой основ, достойной именоваться непоколебимым Основанием. Если же подобные Принципы отсутствуют, Основание становится всего лишь неустойчивой поверхностью, норовящей ускользнуть из-под ног, когда мы бежим по ней…

— Третья Аналитика рода человеческого, АЙЕНСИС


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Голготтерат.


Да славится Мясо.

Пройас не имел представления, кто первый вознёс это славословие, но возбуждённый отклик, что оно вызывало у остальных, убедил его присвоить себе эту честь. А душок безумия, исходящий от всего происходящего, не имел никакого значения.

Дождь, скрывший от взгляда дали, омыл раны земли, заполнив грязью канавы и рытвины. Мужи Ордалии могучими потоками тащились, волоча на спинах припасы, по превратившемуся в хлюпающее месиво пастбищу, простёршемуся к северу от Уроккаса. Люди разглядывали почерневшие ущелья и склоны, дивясь отрогам и вершинам, заваленным грудами обуглившихся шранчьих туш. Небеса изливались на воинов, превращая их волосы в уныло висящие пряди, заставляя сутулить плечи, смывая с оружия и доспехов перемешанную с грязью лиловую кровь, что, успев засохнуть, превратилась в потрескавшуюся чёрную плёнку. Десятками тысяч они плелись через шелестящие под струями ливня равнины, поражаясь событиям, что им довелось засвидетельствовать и ужасаясь рассказам товарищей. Кожа их очистилась, но сердца остались запятнанными. Они находились сейчас так далеко от дома, что дыхание перехватывало от самой попытки исчислить расстояние, отделявшее их от родных мест и близких людей.

Они разбили лагерь на берегах реки Сурса, возле овеянного легендами Перехода Хирсауль, или Брода Челюстей, расположенного в нескольких лигах севернее Антарега. Отвечая призыву, Уверовавшие Короли, военачальники и маги Ордалии явились в Умбиликус со всего стана, бурлящие неестественной живостью, но до времени удерживающие в себе все рвущиеся наружу вопросы. Необходимость срочно покинуть зараженную местность, сделавшая невозможной любые совещания прошлой ночью, привела к тому, что люди весь день и вечер были вынуждены довольствоваться лишь расползающимися слухами. Они жаждали объяснений и даже изголодались по ним. Пройасу пришлось дважды просить их набраться терпения и дождаться своих братьев. Во второй раз экзальт-генерал, надеясь унять желание нобилей получить ответ на вопрос, терзавший их, как он счёл, сильнее всех прочих, даже вынужден был громко крикнуть:

— Наш Господин и Пророк жив! Он оставил нас лишь потому, что победа наша была абсолютной!

Значительная часть собравшихся, оказывая почтение павшим, явилась в Умбиликус в белых траурных одеяниях. Но если даже лорды Ордалии и вправду скорбели по погибшим воинам, они не выказали тому ни малейших признаков, помимо своих одежд. В то время как короли и лорды перекидывались непристойными шуточками и сквернословили, их приветливые бородатые лица бурлили весельем, брови танцевали, а глаза лучились довольством. Несколько пикантных острот по поводу шранков вызвали у собравшихся настоящие взрывы хохота, заставившего королей и князей смахивать с глаз слёзы веселья и вытирать щёки траурными одеяниями.

— Да стоит даже твоей бабе хоть чутка погрызть ихнюю сардинку, — орал Коифус Нарнол, — так и у неё вся грудь волосами покроется.

— Чтож, вот теперь понятно откуда у тёщи меж грудей такая поросль.

Мужи, облаченные для молитвы и панихиды, валились от хохота с ног. Лорд Гриммель ревел с высоты дальних ярусов и бил себя в грудь, а на усах его пенилась слюна. Пройас уже давно понял, что люди, наиболее чутко реагирующие на всё происходящее вокруг них, в наименьшей степени способны сдерживать в себе Мясо.

— За Гриммелем стоит присматривать… — донёсся откуда-то сбоку тихий голос Кайютаса.

Поток вновь прибывших иссяк, превратившись в тонкую струйку. Почти каждый из собравшихся отлично видел, где стояли имперский принц с экзальт-генералом и понимал, что они о чём-то говорят, но, праздная болтовня не утихала, во всяком случае, пока.

— Что с нами сталось, Кай?

Имперский принц бросил на него не лишенный раздражения пристальный взгляд.

— Мы ели шранков, дядюшка.

Грохочущий крик прокатился по Умбиликусу, сотрясая утрамбованную землю, и Пройас обнаружил, что теперь всё возбуждённое внимание владык Ордалии обращено на него. Они, что не удивительно, существенно уменьшились числом, но ныне вокруг них словно бы клубилась аура некой свирепости — предощущение подступающей бури. Казалось, что в сгустившемся сумраке верхних ярусов за ними и над ними вот-вот зазмеятся молнии! Они выглядели грязными оборванцами, косматыми и почерневшими от солнца, но глаза их сияли настолько же ярко и жаждущее, насколько одежды их были порваны и измараны. Казалось, ему стоило бы испугаться, но, вместо этого, Нерсей Пройас, король Конрии воздел руки и издал крик, который и должно было издать, взывая к единственному побуждению, ещё способному достучаться до их душ:

— Мясо! — прогремел его голос, равняясь в дикости с воплями Гриммеля. — Да славится Мясо!

Мужи Трёх Морей взревели, в остервенении топча ногами скамьи Умбиликуса.

Две дюжины Столпов вошли в Палату об Одиннадцати Шестах, внеся в самое её сердце три целиком зажаренные шранчьи туши. Высказав оглушительным воем своё одобрение, лорды Ордалии набросились на лакомство с жадным ликованием. Вместо того чтобы придать тварям позы, соответствующие ягненку или свинье, повара положили их обожженные и покрытые румяной корочкой туши на спины, словно спящих. На какой-то миг они вполне могли показаться поджаренными на костре людьми.Пройас, чувствуя отвращение, тем не менее, наблюдал за этим действом и принимал в нём участие. Он пускал слюнки от запаха палёной баранины и вздрагивал, смакуя изысканный вкус румяной мясной корочки, подсоленной и смазанной жирком. Повсюду люди, один за другим, ловили его взгляд и выказывали ему всяческое одобрение. Пройас улыбался и кивал каждому из них с той спокойной уверенностью командира, в которой они нуждались, размышляя при этом, когда же случилось так, что чистая скверна сделалась чем-то, что он готов вкушать и вкушать с наслаждением?

Нобили Ордалии горбились над своей трапезой, будто псы, кромсая и разрывая туши на части, обгладывая оскаленными зубами кости и разжевывая мясо лишь настолько, насколько было необходимо, чтобы суметь его проглотить. В Умбиликусе стоял какой-то странный, шелестящий шум — хлюпанье и чавканье безостановочно жующих ртов. Экзальт-генерал бросил взгляд на Кайютаса, задаваясь вопросом, заметил ли тот, что лишь немногим ранее эти люди умоляли его сообщить им хоть какие-то известия об их Господине…а что теперь?

Ныне Анасуримбор Келлхус оказался забыт своими последователями.

Пройас улыбнулся барону Номийялу из Молса, разразившемуся в его адрес небольшим славословием, сам же раздумывая при этом: Мы заплутали!

Мы сбились с Пути Его!

Тому не было явных признаков, но, меж тем, вывод этот лежал на поверхности. Нечто смутное, но злобное и свирепое овладело этими некогда благородными людьми, нечто едва сдерживаемое, нечто такое, что унять и на время смирить способно было одно лишь обжорство. Обве Гёсвуран, наплевав на то, что был прославленным на весь мир великим магистром, начал полосками сдирать с шранчьей плоти белую кожу, которой брезговали остальные, и обсасывать с неё жир. Лорд Гора'джирау, один из немногих оставшихся в живых рыцарей Инвиши, забавлялся с одной из шранчьих голов, отрывая покрытые пузырями щёки и губы, его естество, оттопырив рваный льняной килт, стояло торчком.

Пройас наблюдал, как нечестивый пир постепенно превращался в какое-то яростное, бесноватое представление. Он стоял там, где ему всегда приходилось стоять во время Совета — по правую руку от пустовавшего места Святого Аспект-Императора. Гобелены Эккину колыхались в своём обычном завораживающем ритме. Он дал указание Саккарису встать слева от себя, зная, что присутствие великого магистра Завета привлечет на его сторону чародеев. Он также приказал Кайютасу встать справа, ибо ни один другой аргумент не является более значимым для утверждения власти, нежели родственная кровь. Как множество раз говорил ему Келлхус, видимость преемственности сама по себе является для человечества своего рода преемственностью — никогда не прерывавшейся традицией.

— Крепись, дядюшка, — тихонько сказал имперский принц, чья борода также лоснилась от жира, как и бороды всех присутствовавших. — Они всё более и более будут уподобляться крокодилам…чудовищам, которым для умиротворения необходимо насытится.

Насколько бы странным это не показалось, их аппетит всё же ещё имел определённые пределы. Постанывая из-за раздувшихся животов, громко рыгая и ослабляя поясные ремни, лорды один за другим отрывались от чудовищной трапезы, постепенно сбредаясь в переговаривающиеся и обменивающиеся сплетнями кучки. Негромкое бормотание быстро превратилось в могучий ропот. Лица их были перемазаны жиром, в бородах запутались остатки трапезы, но гримасы и жесты вновь взывали к ответам и объяснениям.

Оставшийся в живых экзальт-генерал Великой Ордалии поднял руку, призывая к тишине, и какое-то время дожидался, пока все разговоры, наконец, утихнут. Взор его, скользнувший по выпотрошенным тушам, лежащим на столах между ним и людьми, которых ему надлежало возглавить, предательски дрогнул. На остатках пиршества покоился череп с наполовину съеденным лицом. Пройас стиснул зубы, пытаясь унять жар, охвативший чресла.

— Анасуримбор Келлхус… — возгласил, наконец, Нерсей Пройас, и, повинуясь какому-то, свойственному, скорее, скальдам, чутью, выдержал долгую паузу, — Наш Наисвятейший Аспект-Император повелел мне возглавить Великую Ордалию на её оставшемся пути до Голготтерата.

Минуло лишь одно мгновение, а собравшиеся уже вскочили, выпрямившись во весь рост и вопя во весь голос. Неистовство охватило их, всех до единого, словно бы превратив благородное собрание в какого-то многоликого, но единосущного зверя, исторгающего из себя бешеные крики, полные тревоги и неверия.

Или почти единосущного, ибо князь Нурбану Зе, в одиночку, решительно протиснулся вперед и, шагнув на пол Умбиликуса, яростно взревел прямо среди растерзанных туш:

— Нееет! Ожог поглотил Его! Мои люди видели это!

Наступила тишина, но князь всё равно продолжал орать:

— Хоть Ожог и ослепил их, они видели, как это случилось!

Пройас, сердито сощурившись, нахмурился и открыл рот, но запнулся, словно бы позабыв, что хотел сказать, ибо Кайютас уже ринулся вперёд, вспрыгнув с обнажённым мечом в руке на ограждение ближайшего яруса. Клинок имперского принца вспыхнул ослепительно белым сиянием — режущим, кромсающим…и вот уже Нурбану Зе отупело стоит с полным неверия выражением на лице, а по сереющим в его бороде и одежде сальным ошмёткам струится горячая, алая кровь…

Смерть явилась кружащимся вихрем.

И в одно мгновение они все увидели вспыхнувшее словно пламя в тёмной пещере чудо божественного отца, воссиявшее в его сыне. Ни один человек не сумел бы сделать то, что Кайютас сейчас сделал. Только не человек.

Джеккийский князь повалился на спину, рухнув всем телом на грязные ковры. Пройас поднял взгляд и увидел, что лорды Ордалии хохочут и орут, заходясь то ли в каком-то бесноватом одобрении, то ли в полном безумия ликовании. А затем взор его зацепился за истекающие кровью искромсанные останки Нурбану Зе и экзальт-генерал вдруг почувствовал, что в уголках его рта скапливается слюна.

Он высоко воздел руки, словно бы купаясь в обрушивавшемся на него восторженном экстазе, а затем резко двинул бёдрами, будто вгоняя своё изогнувшееся от прилива крови естество прямо в это гомонящее и хрипящее буйство. Коурас Нантилла выл, пуская тягучие нити слюны из чёрного провала рта. Гриммель же и вовсе жадно сжимал и тискал свою мужественность прямо через ткань оттопырившегося килта.

Кайютас, как-то странно сутулясь и моргая, стоял над телом Нурбану Зе, будто бы не вполне осознавая, что именно он только что сделал. Кровь мертвеца перепачкала его сильнее, чем остатки трапезы, изукрасив нимилевый хауберк принца маково-алыми пятнами, сочетавшимися в узор, напоминающий гребень враку…

Пройасу немного доводилось видеть на свете чего-то, настолько же прекрасного. И соблазнительного.

Кайютас встретился с ним взглядом, а затем, словно бы вспомнив нечто совершенно обыденное, вышел из ступора, и, резко повернувшись к Пройасу, высоко поднял свою руку, приветствуя его. Однако же, всё тело имперского принца содрогалось при этом от чего-то такого, что овладело им в гораздо большей мере, нежели на это способно обычное ликование.

Даже сын Аспект-Императора уступил этому, — с каким-то отупелым ужасом понял Пройас, — даже он поддался всеподавляющему владычеству Мяса.

Как насчёт отца?

Лорды Ордалии удвоили громоподобные выкрики в его поддержку. Казалось, сама Преисподняя распахнула перед ними свои врата. Десятки тысяч погибли в Даглиаш, опалённые пламенем Ожога. Ещё десятки тысяч прямо сейчас умирали в муках, терзаясь от поразившей их скверны неисчислимыми скорбями. Святой Аспект-Император внезапно оставил их без объяснения причин …

И всё же они радовались и ликовали, осознав, наконец, что убийство прекрасно и само по себе.


Когда следующим утром прозвенел Интервал, к небу уже возносились молитвы, а бесчисленные проходы и закоулки лагеря были забиты верующими. Сегодня им предстояло пересечь Переход Хирсауль — овеянный легендами Брод Челюстей, которому в Священных Сагах было отведено немалое место — и начать последний этап их многотрудного пути к Голготтерату. Но хоть в голосах их и слышался подлинный пыл, наполнявший, как и всегда, это религиозное действо, нечто странное вторгалось в их повадки, замутняя глаза, которым должно было оставаться ясными, размывая границу между упованием и жаждой, между благодарностью и самодовольством.

Ситуацию усугубляла погода. Накрапывал дождь. Капли его, подобно льдинкам, жалили обращенные к небу лица, оставаясь при этом достаточно редкими даже для того, чтобы можно было на слух различить разбиваются ли они о землю или же о холстину палаток. Этакая нескончаемая изморось, изводящая обетованием ливня. Редкий дождик, часами предвещающий яростную бурю, что всё никак не являлась. Почерневшая земля, покрытая пеплом и курящаяся дымами пожаров, погасить которые не способна была ни вода земная, ни влага небесная, тянулась аж до самой Даглиаш. Течение реки Сурса становилось здесь быстрее, воды её окрашивались в унылые серые цвета, свойственные простиравшимся на противоположном берегу бесплодным пустошам. За прошедшие со времён Первого Апокалипсиса века отмели Перехода Хирсауль сместились севернее, о чём неопровержимо свидетельствовал тот факт, что руины стены, защищавшей в Ранней Древности Брод Челюстей, очутились от него в целой лиге или близко к тому. Однако же, несмотря на сие примечательное странствие, сами отмели оказались именно такими, какими они были описаны в древних книгах: воды Сурсы, здесь сперва разбивались о лежащие на речном дне скалы, разделяясь на пенящиеся струи и вздымаясь столбами брызг, а затем превращались в стремительные угольно-чёрные потоки. Не хватало лишь знаменитых костяных полей, что в таких красках любили живописать древние авторы; в остальном же броды выглядели настолько же коварными, насколько можно было ожидать, судя по всем дошедшим до нынешних времён источникам.

Какая-то странная вялость овладела мужами Ордалии — то, проникающее в сердца и повадки опустошение, что зачастую следует за перешедшим в бесноватое безумие пиршеством. Великий Ожог сделал очевидным всю чудовищную безмерность подвластной их врагам мощи, а их Господин и Пророк, их Святой Аспект-Император покинул их. Слова его Воли, провозглашенные экзальт-генералом Воинства Воинств, подобно степному пожару промчались по лагерю и они знали, что должны делать, но не имели представления, что должны по этому поводу чувствовать. И посему они пробудились ныне, ужасаясь мрачному, распутному бурлению, разгорающемуся в их душах и страшась расползающихся слухов о том, что они понемногу становятся шранками. И сегодня они впервые осознали то, как невообразимо далеко от дома занесла их судьба.

Ибо лишь великое таинство истовой веры позволяло превращать вещи далёкие в близкие, позволяло ощутить себя дома посреди безбрежности, доверху наполненной жестокостью и безразличием. Если бы даже богов не существовало, люди, почти наверняка, сами бы их сотворили — во всяком случае те из них, что обретаются в пустоте и безысходности, неизбежно подвигающих человека вверять себя чему-то непостижимому. Ведомые Анасуримбором Келлхусом, они шествовали священной дорогой Спасения, следуя Кратчайшему Пути. Ведомые же Нерсеем Пройасом — обычным человеком — они ныне будто предстали голыми перед ликом столь же невыразимых, сколь и бесчисленных опасностей и искусов…

Только теперь, в отсутствие своего Господина, они осознали, сколь бесконечно уязвимы и беззащитны были. Простёршиеся меж ними и их родными местами бессчётные лиги легли тяжким грузом на сердца мужей Ордалии, притушив, во всяком случае на какое-то время, разгорающиеся в их душах уголья.

Сумевшие узреть эти опасения Судьи шествовали вдоль превратившихся в грязное месиво лагерных дорог, возглашая свои увещевания, достаточно громко, чтобы они легко перекрывали монотонные речитативы жрецов.

— Пробудитесь! Пробудитесь! Возрадуйтесь, братья! Ибо Испытание наше близится с священному завершению! Голготтерат — сама Пагуба! — уже почти перед нами!

Людей, сочтённых возмутителями спокойствия, они, как обычно, брали под стражу по обвинению в отсутствии благочестия, и это утро отличалось от прочих лишь количеством схваченных и тяжестью наложенных на них взысканий. Двадцать три человека, включая барона Орсувика из Нижнего Кальта были биты плетьми у столба, а ещё семерых вздёрнули на ветвях громадной ивы, росшей у бродов, словно какой-то невероятный часовой, мучающийся раздувшей его суставы подагрой, и поставленный тут, дабы следить за Переходом Хирсауль. Трое же и вовсе куда-то исчезли без следа, породив слухи о ритуальных убийствах и каннибализме.

Впрочем, если бы не семь висящих на иве тел, то все эти события и вовсе остались бы незамеченными на фоне того тяжкого всеобщего труда, которым стала Переправа. Экзальт-генерала не поставили в известность о казни (хотя Аспект-Императора почти наверняка оповестили бы). Судья, приказавший устроить эту показательную экзекуцию — галеотский кастовый нобиль по имени Шассиан — оказался чересчур изобретательным, выдумывая это Увещевание. Обнаженные тела были привязаны к огромным сучьям не за руки или туловища, а за голени — так, что нечестивцы висели на дереве вверх ногами. Руки их свисали вниз, словно бы казнённые творили какое-то нескончаемое поклонение — точно также как это происходило со шранчьими тушами, когда их подвешивали, чтобы выпустить кровь. Тысячи мужей Ордалии прошли под ними или же рядом — большинство из тех, кто стоял лагерем к северу от Перехода Хирсауль. И не осталось никого, кто бы не услышал о них. И хотя мало кто в действительности уподобил своих мёртвых братьев забитым на мясо врагам, образ этот всё же вселил противоречия в их души и ввергнул в смятение их сердца. Они, само собой, всячески отрицали, что испытывают подобные терзания, поступая так же, как поступали всякий раз, когда им приходилось иметь дело с мрачными последствиями изобретательности Министрата. Забавляясь, они пускались в рассуждения о совершенных этими нечестивцами преступлениях и понесённых ими карах, сами же почитая себя в достаточной мере исполненными благочестия, чтобы иметь право презирать мёртвых грешников.

Они назвали эту иву Кровавой Плакальщицей и мрачный образ её, увенчанный семеркой висельников, будет часами преследовать их грядущими ночами, маня, подобно плоти блудницы и отвращая, словно лик прокажённого. Последнее дерево, что им вообще когда-либо доведётся увидеть.

Переправа заняла два полных дня. Через Переход были переброшены пять канатов, каждый из которых крепился через промежутки к шестам, вбитым в скрытую пенящимся потоком скалу. Пять тонюсеньких нитей, уподобившие весь Переход грифу сломанной лютни и ставшие её струнами, унизанными борющимися с течением, с трудом продвигающимися вперёд фигурами, ищущими себе опору на невидимом сквозь тёмные воды дне, делающих под напором набегающего потока осторожные неуверенные шажки, сгибающихся под тяжестью навьюченных на их спины доспехов и припасов. Многие тащили с собой прихваченные с южных полей конечности убитых шранков, привязывая их за лодыжки или запястья к веревкам, которые можно было накинуть на плечи или шею, измыслив конструкцию, что, во всяком случае издали, могла показаться каким-то одеянием — ужаснейшим из всех вообразимых. Раскачивающейся мантией, сотканной, как могло показаться, учитывая субтильность тварей и их бледную безволосую кожу, из отрезанных женских, либо детских ручек и ножек. Те, кому не посчастливилось сорваться с канатов, протянутых выше по течению, зачастую увлекали за собой перебиравшихся ниже, создавая какую-то копошащуюся лавину, где головы десятков людей торчали над поверхностью, окруженные болтающимися шранчьми конечностями, и напоминавшие диковинные цветы, вдруг распустившиеся в водах Сурсы.

К несчастью, погибло не менее трёхсот шестидесяти восьми душ, среди которых оказались и несколько примечательных имен — например, Мад Вайгва, чудовищный тан холька, попытавшийся в одиночку переволочь через Переход десяток шранчьих туш, а также один из военных советников Нурбану Сотера лорд Урбомм Хамазрел, который просто споткнулся, и, не сумев удержать в руках верёвку, был унесен бурным потоком.

По мере того, как мужи Ордалии, увязая в грязи, достигали противоположного берега, ранее переправившиеся братья вытягивали их, задыхающихся от усилий, помогая им преодолеть осыпающиеся в речную воду берега. Затем их, даже не дав обсохнуть, криками гнали по протоптанным и утрамбованным тысячами ног дорогам всё дальше и дальше, не позволяя остановиться. И они, спотыкаясь, тащились вперёд, на ходу отжимая волосы и бороду, вытирая ладонями глаза и брови, и постепенно вливались во всё большие людские скопища, в гигантский круговорот, битком набитый их шатающимися, проталкивающимися меж плечами и спинами, зовущими потерявшихся родичей братьями. Они оказались на овеянном легендами Поле Ужаса, и безжизненная земля была единственным, что они теперь могли узреть у себя под ногами. И сие обстоятельство казалось им более удивительным, чем даже само их вторжение в эту легендарную страну, во всяком случае до тех пор, пока бурлящие человеческие массы не истончились, разделившись на отряды и группы, силящиеся найти место, где они могли бы сбросить со своих плеч ужасающий груз и отдышаться либо прислонившись к чему-нибудь, либо просто опустившись на колени. Давая пищу своим душам они всматривались в западный горизонт, где лежали бескрайние пустоши Агонгореи, ныне будучи зримыми из той же самой Агонгореи.


Дали, как и всегда, простирались следом за далями, но земля эта была подобна нескончаемой иззубренной кромке, царапающей непривыкший к подобному взгляд, словно обдирающая чьи-то нежные пальцы устричная раковина. Люди по сути своей — не более чем ещё один плод земли, во всяком случае, если рассматривать их отдельно от одушевляющей божественной искры, и посему взгляд на землю — любую землю — является чем-то, что всегда поддерживает человека. Однако же, взирать на Поле Ужаса означало взирать на землю, лишенную всякой жизни, землю, отвергающую не только людей, но и само основание, в котором коренится их сущность.

— Даже муравьёв нет! — говорили южане, пряча за внешним удивлением крайнюю степень обеспокоенности. — Что это за земля, где нет муравьёв?

И содрогались от предчувствия, что места эти поражены отравой и порчей.

Солнце багровеющей луковицей уже лежало на горизонте, когда последние отряды — по большей части, нансурцы и шайгекцы — «перескочили через Нож», как прозвали Переправу мужи Ордалии. Тем вечером в Умбиликусе военачальники и лорды поднимали лоснящимися от жира пальцами скользкие чаши, возглашая тосты и здравицы в честь своего экзальт-генерала. «Кормчим» называли они его, величая Пройаса этим благословенным прозвищем, ибо, невзирая на собранную Переправой горестную дань из канувших в речной пучине соратников и даже друзей, казалось подлинным чудом, что войско столь многочисленное и неуправляемое вообще удалось перебросить через оточенное лезвие Сурсы. Во всяком случае, славословия, возносимые в честь Палатина Кишт-ни-Сешариба, были в большей степени приправлены искренней радостью, нежели церемониальной торжественностью, вызывая у собравшихся ощущение подлинного счастья. Даже Урбомм Адокасла, младший брат и номинальный преемник лорда Хамазрельского, по слухам беспрерывно улыбался при обсуждении событий, приведших к тому, что его старший брат утонул.

Нерсей Пройас приказал, чтобы в ямах пылали огни, а на вертела водружались туши, дабы мужи Ордалии, знаменуя начало последнего славного рывка к Голготтерату, могли насытиться, освободив свои сердца от терзающего их голода. Но случилось то, чего никогда не происходило ранее. Лордам Ордалии призванным на Совет, дабы обсудить планы свершения, не меньшего, нежели Спасение Мира, хватило вместо пиршества лишь лёгкого перекуса, дабы Умбиликус огласился их ревущими воплями. Они задержались до глубокой ночи, ведя громогласные речи о несчастиях, которым им довелось стать свидетелями и обмениваясь рассказами об утопленниках, гибель коих они видели сами или слышали о ней от кого-то ещё. А уж Мясо там или не Мясо — как могли они не реветь, ликуя и славословя? Ради чего ещё они способны были отринуть на время свои заботы и горести, как не ради тщеславного хвастовства, посвященного тем зверствам, что им довелось пережить, и тем, что они творили собственными руками?

Орда была уничтожена. Они стояли на овеянном легендами побережье Агонгореи, на краю неоглядного Поля Ужаса. Вскоре они узрят сами Рога Голготтерата! Вскоре они низвергнут их! Обрушат ярость самого Господа на мерзкое чело Нечестивого Консульта.

И посему они отринули прочь свои тревоги и радости, творя вещи, за которые дома их непременно предали бы бесчестью и казни, с позором вычеркнув из списков предков их имена …

Буде, конечно, они вообще вернутся домой.


Лица всегда представляются чем-то более реальным, нежели всё остальное. Вот почему они зачастую чудятся нам, хмурыми или же ухмыляющимися, во столь многом — от крапинок и пятнышек на обожженных кирпичах до влажных потёков на штукатурке, от изгибов изуродованных буйством природы деревьев до сплетений клубящихся облаков. У всего есть лицо; нужно лишь суметь уговорить или заставить его показаться. И, поскольку лица показывают очевидное родство между людьми и остальным Миром, это также означает их ещё большее родство между собой. Лица вглядываются в другие лица и в свою очередь видятся ими, стараясь выказать уверенность перед врагами и нежность перед любимыми. Тела же остаются не более чем ощущениями, мимолетными впечатлениями, дополняющими целое. Люди всегда стоят «лицом к лицу».

И именно это видел Пройас в едва тлеющем пламени — лица… лица выбеленные и словно бы пожираемые огнём — сальные бороды, лоснящиеся щёки, глазницы пылающие словно две пляшущие искры…лица ухмыляющиеся, ликующие и бросающие мрачные взгляды, скалящиеся голодными ртами… лица, внимающие хвастливым рассказам о дерзновенной злобе кого-то из братьев… лица гримасничающие, вопящие, кривящиеся по-звериному, раскалывающиеся и сминающиеся как тряпки о сжатые кулаки… лица, обмотанные кусками ткани и заляпанные грязью…

— Всё это не по душе тебе, дядя.

Пройас оторвался от Зрячего Пламени, как всегда поражаясь, что, лишь откидываясь назад, чувствует исходящий от него жар. Он недоверчиво ощупал своё лицо, стремясь убедиться, что оно не покрылось пузырями ожогов, а затем повернулся к вошедшему. Фигура, стоявшая на пороге осиротевших покоев Аспект-Императора, из-за тысяч танцующих отблесков — оранжевых искорок, рассыпающихся по ишройским доспехам, казалась какой-то потусторонней. Картины, написанные на обтянутых пергаментом рамах, висели вокруг, словно укутанные тенями видения, напоённые уже свершившейся историей и украшенные священными текстами. Видения, потерявшие всякий смысл в этом безумном маскараде.

— Тебе стоило бы оставить Очаг в покое.

— Твой отец… — выдохнул Пройас, пристально глядя на пламенеющий призрак Анасуримбора Кайютаса…сына его Пророка, мальчика, которого он практически вырастил. — Он хотел бы, чтобы я увидел это.

Воздух вокруг, казалось, загустел, наполнился эманациями чем-то немыслимого.

— Мы же теперь свободны, дядя, как ты не видишь этого?

Фигура приблизилась…столь подобная Ему, однако же закованная в хладный нимиль — пылающее зеркальными осколками знамение, знак чего-то чуждого, нечеловеческого, упыриного. Губы, проступающие из курчавой бороды, звали, манили.

— Какое преступление, какой проступок, — сказал Кайютас, голос его понизился до рыка, — могут иметь хоть какое-то значение перед лицом подобного врага. Какое нечестивое деяние? Право вершить зло всегда было величайшей наградой праведных.

Юноша возложил мозолистую ладонь на сломанную руку Пройаса и до предела вытянул её вверх.

— Что отец сказал тебе?

Экзальт-генерал стоял словно треснувший, выгнутый сверх всякой меры какой-то яростной силой и надломившийся под её натиском лук. Взгляд его трепетал. На ухмыляющихся устах пеной застыла слюна. Но его, казалось, и вовсе не заботило происходящее…во всяком случае до тех пор, пока из-под повязки не засочилась кровь.

— Он сказал, что… — начал Пройас, на миг прервавшись, чтобы судорожно сглотнуть. — Что люди должны… должны есть…

Имперский принц улыбнулся с каким-то бесноватым торжеством.

— Вот видишь? — молвила рука, ибо на свете оставались сейчас одни лишь рты да руки.

— Разве имеет значение, что мы становимся шранками, — ворковали жестокие пальцы…

До тех пор, пока мы спасаем Мир.


Слышишь? Всё больше визжащих воплей.

Мне нравится, как трещат в огне умащенные жиром зубы — звук столь же изысканный, как цоканье подков по камням.

Она тлеет…всегда тлеет внутри тебя негаснущей искоркой.

А потом на уголья капает жир…и вот тогда-то и разгорается пламя!

Твоя ненависть. Жажда уничтожать и разрывать в клочья.

О, эта сладость с привкусом соли сгорающей жизни!

И тогда, я знаю, он грядёт, он явится, вцепляясь в душу…звериный ужас.

Жир, вскипающий на покрытой хрустящей корочкой коже…Да! Ужас кроется там, томясь в соку подрумянивающихся на огне тварей.

Разве ты не видишь? — Мясо затмевает собой наши души. Заслоняет словно растущая внутри глаз катаракта.

А в бороде, шипя, пузырится пена!

Оно выскабливает нас, превращая во что-то слишком тощее и слишком быстрое для оков человечности!

Тех, что удерживают нас, будто вертел.


Наследие неисчислимых распрей было разбросано по этим безжизненным равнинам.

Здесь лежал король Исвулор, и кости его были такими же древними как сама Умерау. Также как и кости легендарного Тинвура, Быка Сауглиша, отправленного на верную смерть опасавшимся его славы Кару-Игнайни, королём Трайсе. Корявые и грубые остатки его могучего скелета валялись где-то здесь в вечном уничижении, окруженные слоями хаотично наваленных шранчьих костяков…

Но ничьи останки не нашли в этой земле покоя и погребения.

Не нашли, ибо здесь ничто не росло. Даже чертополох. Даже бархатник. Даже лишайник не расцвечивал изредка встречавшиеся тут лысые валуны. Жуткие чёрные пни всё ещё щетинились вдалеке, словно груды раскрошившегося обсидиана — остатки росшего здесь когда-то леса, погубленного падением Инку-Холойнаса. Оказавшись в тени катастрофы, равнина эта была умерщвлена пеплом, пропитавшим всё вокруг точно просачивающаяся в землю влага — порошком, столь же тонким, как пемза, но при этом ядовитым для всего живого. Если кто-либо, взяв этот порошок в горсть, подбросил бы его вверх, то он бы увидел, что и тогда пепел не разлетелся бы, развеянный ветром, свистящим и проносящимся от края до края по этой унылой, напоминающей огромный железный шит равнине.

А кто-либо достаточно остроглазый даже поклялся бы, что в этой мерзкой грязи виднеются вкрапления золота, еле заметно мерцающего, когда солнечный свет падает на неё под определённым углом.

Куниюрцы называли эти равнины Агонгореей, что рабы-книжники Трёх Морей переводили как Поля Скорби. Но слово «Агонгорея» само по себе было переведённым с ихримсу названием, услышанным норсираями Ранней Древности от своих учителей-сику, ибо нелюди именовали эти места Вишрунуль, Поле Ужаса. И кости нелюдей тоже лежали здесь, под человеческими останками, некогда белые, а теперь почерневшие и искрошившееся — сохранившиеся до нынешних времён свидетельства тысячелетних войн с инхороями: ночной резни, случившейся после катастрофы Имогириона; горькой славы Исаль'имиала, битвы, в результате которой последние оставшиеся в живых инхорои, вместе с ордами своих мерзких тварей, были, наконец, загнаны в пределы Мин-Уройкаса; и многих других сражений, коих было довольно, чтобы превратить равнины и долы Агонгореи в нечто вроде пола какого-то громадного склепа.

Дождь прекратился. Заря прогнала с неба остатки облаков и звонкий призыв Интервала пронёсся над бурлящими и бьющимися о камни водами Сурсы. Мужи Ордалии пробуждались от своего беспокойного сна и поднимались на ноги, присоединяясь к тем, кто уже проснулся до них и теперь, щурясь, взирал на представшее перед ними откровение, залитое лучами встающего солнца. Люди во множестве всматривались вдаль, а затем поворачивались к своим товарищам с тревожными вопросами на устах. Пространства, ранее в своей трупной бледности представлявшиеся однородными, ныне оказались словно бы усыпанными битой керамикой — серыми колоннами, насыпями и даже кругами, выложенными из человеческих остовов.

«Мертвецы», — говорили они друг другу. — «Наш путь вымощен мертвецами». И даже осмеливались бурчать себе под нос крамольные, лишенные благочестия речи. «Мы идём прямиком в могилу», — бормотали они, стараясь говорить потише, чтобы не услышали Судьи.

Никто не вспоминал о прошедшей, наполненной непотребствами, ночи. Люди осторожно обходили трупы и прочие свидетельства свершившихся зверств, желая поскорее двинуться дальше. Воины приводили в порядок снаряжение, жадно поглощая остатки вчерашнего пиршества. Не минуло и стражи, как взвыли рога народов Трёх Морей и Святое Воинство Воинств отправилось в путь, возглашая неисчислимыми хрипящими глотками гимны и славословия своему Аспект-Императору. Трупы оставили там, где их застал рассвет, не потрудившись даже сосчитать мертвецов, поскольку в противном случае в преступлениях, в результате которых эти люди были изувечены и убиты, пришлось бы обвинить чересчур многих, чтобы Воинство могло себе это позволить.

Великая Ордалия, словно гонимое ветром облако, пересекала пустоши Агонгореи. Той ночью они встали лагерем в месте, что норсираи древности именовали Креарви или Плешь. Впервые Святое Воинство Воинств оказалось в тех же самых землях, по которым ступала Ордалия древних времён, собранная Анасуримбором Кельмомасом. Судьи, словно одичавшие отшельники с пылающими глазами, бродили, облачённые в грязные одежды, средь мужей Ордалии, призывая их возрадоваться, ибо они достигли ныне самой Плеши, упоминаемой в священных книгах, и предлагая устроить празднество, ибо никогда ещё Спасение не было так близко!

— Рога! — кричали они — Скоро Рога Голготтерата восстанут на горизонте!

И вновь людей охватила неистовая злоба, столь легко переходящая в молитву и преклонение, вершились зверства, перетекавшие в славословия. Косматыми клочьями обрушилась с неба ночь, даруя долгожданную передышку от всевластия солнца. Гвоздь Небес висел занесённым над ними словно обнаженный клинок, ожидающий оглашения приговора, а раскинувшиеся вокруг пустоши блестели так ярко, будто черный прах агонгорейких равнин был перемешан с алмазами. Погрязшие во грехе сыны Трёх Морей жадно поглощали своих заклятых врагов. Шатры и павильоны пустили на топливо, шипящие и исходящие жиром конечности, наколотые на копья, подрумянивались над кострами. Таинственность ночи объяла и поглотила их, ибо по прошествии времени темнота и насыщение как бы соединились для них в некую единую, словно бы восставшую из небытия, сущность. Оргиастические излишества, сексуальное насилие, визжащие вопли и вспышки порочного веселья — все эти разнузданные порывы овладевали ими, повелевая их кулаками, ртами, устами и ладонями, понуждая их к злодеяниям и преступлениям, в равной степени как совершаемыми Мясом, так и творимыми во имя Мяса. Лишь закончившиеся запасы шранчьей плоти слегка умерили злобное безумие этой вакханалии, ибо той ночью они пожрали последние остатки Мяса и забили первую из оставшихся лошадей.

Утро застало их терзающимися от голода. Странный оскал застыл на лицах тех немногих из них, кто в силу своей неудачливости, либо низкого положения, остался и вовсе без еды. Ухмылка бессильной ненависти и ожидания неминуемой смерти в этой залитой лучами солнца пустоши.


Пройас глядел на происходящее сквозь пламя святого Племени Истины и, несмотря на испытываемое им отвращение, ликовал, прозревая всю неисчислимость совершаемых мужами Ордалии грехов и овладевших ими пороков.

Образы, порою ускользающие, а порою ясные или снова колеблющиеся, приковывали к себе всю его сущность, иссекая сердце вспышками гнева: мясо, молотящее мясо, кости, ломающие кости. Видения сладостные, с привкусом гнили: блестящие от пота, с натугой испражняющиеся людские тела…

Сё мясо — дрожащее, сражающееся, борющееся, а затем дёргающееся и скручивающееся.

Не существовало ничего основательнее, глубиннее мяса.

И всё же люди во всех основополагающих смыслах выбирали и возвышали над мясом вещи совершенно эфемерные. Они повсюду развешивали свои святыни, коренящиеся в сущностях мимолётных и ускользающих, в сущностях чересчур шатких для вечности, чересчур закостеневших для подлинного страдания или же, напротив, чересчур быстро ускользающих, как только речь заходит о спасении жизни. Но они, тем не менее, готовы были скорее восславить собственное дыхание, нежели смириться с тем фактом, что глубинной основой их является мясо.

Ну и дурачьё! Что есть душа, как не вуаль, наброшенная человечеством на свою сущность в попытке уберечься от того унизительного смрада, что от этой самой сущности и исходит? Что есть душа, как не облачение, которое может оставаться столь чистым и безупречным лишь будучи совершенно незримым!

Сидящий голым в своих покоях экзальт-генерал раскачивался на корточках, хихикая и издавая протяжные крики.

— Да! — вопил он. — Вот и всё! С ножом!

В Боге нет ничего человеческого…Бог — словно паук.

Никого и ничем не способный одарить.

Тем временем, Мясо, в полном согласии с собственной сутью, темнело и разбухало во всей своей красе.


Звон Интервала не раздался следующим утром.

В лучах восходящего солнца огромный, бездумно разбросанный лагерь представлял собою зрелище мрачное и удручающее, напоминая столицу какой-то одичавшей нации беженцев. Они поднимались один за другим, выбираясь из своих палаток и укрытий, более подобные искусно сделанным глиняным истуканам, нежели людям. Никому из них ночь не принесла сна. Дыхание у людей перехватывало, а сердца замирали при виде той цены, что пришлось заплатить их товарищам за блаженство, выпавшее на их долю. Но той частичке их душ, которой следовало бы корчиться от боли и вопить от невыразимой тяжести совершенных ими грехов, обреталась ныне лишь пустота — укоренившаяся глубоко внутри рефлекторная слепота к тому, чем они стали…

И продолжали становиться.

— Наш Пророк покинул нас… — осмеливался кое-кто из них потихоньку шептать своим братьям.

А теперь и Мясо.

С поспешностью слабовольных мужи Ордалии готовились выступить, обращая в труды и заботы весь груз ужаса, скопившегося внутри их сердец. Но ужасали их не те, наполненные дикостью и безумием, ночи, что остались позади, а те дни, что им теперь предстояли. Мясо закончилось! А они ушли прочь с полей, где остались лежать шранчьи туши. Сколько должно минуть дней, чтобы гниение сделало мясцо тощих сладковатым на вкус? Сама мысль об этом была подобно болезненному падению в какую-то яму. По коже струился пот, а голову жгло от боли. Повсюду, куда ни глянь, люди жадно сглатывали слюнки, без конца преследуемые воображением, подсовывавшим им ощущение и вкус хорошенько прожаренных и умащенных жирком кусочков, медленно тающих прямо во рту. И они поспешали, дабы не позволять медлительности ещё больше терзать их души буйными фантазиями …воплощающими миражи, что не способно было призвать пристыжающее солнце. Существует способ, которым люди могут сделать своим подспорьем терзающий их голод, превратить его в нечто вроде рычага, способного усилить ту часть их природы, что следовало бы называть большей. Когда-то люди сумели распрямить свои спины и подняться с четверенек, повинуясь изменениям, случившимся с их душами — тому фанатичному упрямству, что распространяется тем сильнее и дальше, чем большие уродства кроются внутри.

Святое Воинство Воинств выступило без приказа и какого-либо порядка. Воняющие прогорклым жиром кучки людей перемещались в согласии не большем, чем двигаются комки грязи, оказавшиеся в одной и той же лужице масла, медленно стекающего то тоненькими струйками, то чуть более плотными сгустками прямо по бесстыжему лобку земли. Древние кости хрустели под поступью бесчисленных ног. Небо обрушивало на их головы ту ошеломляющую пустоту, что придаёт ясным осенним денькам отчётливое предощущение подступающей зимы. Воздух казался каким-то слишком разреженным, чтобы суметь по-настоящему раздуть тот огонь, что медленно расползался по их конечностям. Никто не поднимал голоса даже ради разговоров, не говоря уж о песнях или псалмах, ибо этот переход стал для них, скорее, некой возможностью с головой погрузиться во внутренние протесты и самоувещевания, поводом исчислить и обдумать все злополучные ошибки, что привели к тому бедственному положению, в котором они очутились.

И что же им теперь есть?

Мужи Ордалии шли по напоминающей разрытую могилу равнине, раскинувшейся до самого горизонта. Они двигались вперёд различавшимися даже внешне отрядами и группами: тидонцы с переброшенными через левое плечо бородами, айнонцы, несущие свои щиты, будто бороны, нансурские колумнарии с водружёнными на головы походными мешками. И, несмотря на свой, весьма неопрятный, вид, они споро шагали, лучась какой-то живостью, а грозное выражение их лиц выдавало охватившее их рвение.

Оставшиеся в армии всадники, придерживая лошадей, двигались в авангарде перемещавшегося воинства. Они взирали на нечто, казавшееся им чем-то большим, нежели обычной землёй — ландшафт, словно бы ободранный, обструганный и вычищенный до голого основания, так что иногда представлялось, что они идут по самой Основе Творения. Даже облака, редкие, какими они теперь стали, казалось, почтительно перешептываются друг с другом. Кости и грязь простирались вокруг уходящей куда-то в бесконечность и будто бы устремляющейся прямо в небеса тарелкой. Многие находили в этом запустении своего рода умиротворение, прозревая в её непритязательной простоте какую-то воображаемую композицию или узор. Никогда ещё во время перехода они не затевали меньше перебранок и свар, нежели сейчас. Их тени жались к сёдлам, превращаясь в ровные, круглые пятнышки. Дабы пересечь Агонгорею, нужно было распотрошить все рельефы и ландшафты, иссечь их до некой сущностной основы, соединившись в единое целое с неумолимой пустотой…и жизнью, что нужно отдать, чтобы эту пустоту покорить.

Люди начали громко молиться, дабы им были ниспосланы хоть какие-то признаки присутствия шранков.

— И кто же? — вопрошали они. — Кто же теперь будет питать нас?

Позади них, где-то над Даглиаш, по-прежнему виднелся мазок почерневшего неба — последний зримый остаток старого Мира, и при виде сего зрелища, не смотря на венчавший его ядовито-охряной ореол, у людей, увлажнялись уста и сочилась слюна.

К полудню осторожные взгляды стали смелыми до безрассудства. Глаза людей безостановочно двигались…Любой, кто по какой-либо причине запнулся, немедленно награждался целым каскадом мимолётных взглядов, в особенности же это касалось тех, кто блевал, терял волосы или выказывал какие-либо иные признаки нездоровья. По какой-то непостижимой причине жертвы этой странной болезни никогда не замечали в себе её проявлений…или же, попросту, слишком боялись их заметить …даже тогда, когда сами только и занимались тем, что тщательно выискивали эти признаки у всех остальных. Никто из заболевших не пытался бежать. Никто не пробовал прикрываться чьим-либо покровительством, не говоря уж о том, чтобы трусливо заискивать перед кем-то. Не считая мрачных игр в перегляд, все вокруг вели себя так, будто ночь никогда не настанет. Если бы чья-то душа взглянула бы сейчас на собственное отражение, то заметила бы, что в действительности всё, ранее составлявшее её суть, ныне словно бы покрылось убогим налётом притворства. Что все привычные действия и речи, все непринуждённые, давным-давно доведённые до автоматизма повадки и совершаемые без каких-либо усилий поступки теперь будто бы стали чем-то совершенно не относящимся к делу…

Что все старые сущности словно бы разлагались, истлевая в содержимом Мяса.

Даже просто случайно услышанное и некогда вызывавшее омерзение слово «шранки», кололо слух, бередило сердце самой возможностью, что где-то, кем-то, каким-то образом вновь обнаружено Мясо. Боль разочарования же пробуждала ропот и возмущение. И, как это часто бывает, словно бы из ниоткуда возникали разговоры и пересуды именно о том, чего так жаждали их терзающиеся подозрениями души. Несколько Уверовавших Королей, стиснутых вместе со своими дружинниками людскими массами и изнывавших от слухов о столь желанной встрече с врагом, довели себя до того, что, нахлёстывая лошадей, вырвались в авангард, опередив Святое Воинство.

— Оставьте и нам кусочек! — вопили им вослед родичи и соотечественники.

Рвение и пыл пламенем разгорались в груди тысяч людей, желание поскорее узреть лежащее там — за пределами занятых человеческим воинством пространств. Души тысяч других опустошал ничуть не меньший ужас — внезапная убеждённость, что их непременно лишат причитающегося им. Присвоят полагающуюся им долю. Крики отдельных людей сливались в единый вой, заставлявший ускорять шаг всё новые и новые тысячи. Наконец, люди побежали так быстро, как только могли. Некоторые и вовсе отбрасывали прочь оружие и щиты. Другие, оказавшись зажатыми и стиснутыми своими товарищами, издавали ревущие вопли — поначалу полные неверия, а затем удушливого ужаса, заражавшего накатывающие массы ещё пущим страхом и буйством…

Вихрем явилась смерть. Один из адептов, оставив в бурлящем человеческом потоке все свои вещи, запел колдовскую песнь и шагнул в небеса. Тысячи глоток отозвались на это яростным криком, а оставшиеся внизу толпы исполнились ещё большего буйства, будучи убеждёнными в том, что колдуны получили известие о появившихся шранках…

Вскоре уже сотни колдунов и ведьм весели над ярящимися равнинами.

Итак, преодолевшая тысячи лиг, сумевшая выжить под тесаками миллионов шранков, Великая Ордалия не смогла устоять перед распространяющимися внутри неё мрачными слухами. Люди один за другим поддавались панике и начинали метаться, бросая на всех вокруг дикие взгляды. Войско, прежде огромной массой следовавшее назапад, внезапно словно бы вывернулось наружу, распространяясь по равнине всё более и более истончающимися кучками. Поскольку несуществующего Мяса, как и следовало ожидать, не было ни в одном конкретном направлении, воины Ордалии, естественным образом, разбредались одновременно повсюду.

Те из лордов, которые, не смотря ни на что, сохраняли дисциплину и твёрдость духа, могли лишь ошеломлённо взирать на происходящее и поражаться. Как напишет по этому поводу Миратеис, конрийский летописец экзальт-генерала, Воинство Воинств, словно бы вдруг превратившись в пепел, разлетелось во все стороны, устремляясь прочь от места, где он находился. «Дым» — якобы произнес тогда он, — «Возжаждав мяса, мы стали дымом».

А потом это случилось.

Ордалия раскололась, развалилась на части под грузом собственной разнузданности. Итог, вобравший в себя зёрна более чем сотни тысяч личных отчаяний, безнадёжных скорбей озлобленных душ, обнаруживших затем, что они…удивительным образом будто бы чем-то уловлены.

Головы одна за другой поворачивались к угольно-чёрной линии западного горизонта, где глаз послеполуденного солнца висел, словно бы окруженный ложными светилами, по какой-то странной причине не освещавшими, а затмевавшими своим блеском простёршиеся под ними дали. Каждый мог это видеть: сияющие жилки, проколовшие шершавую шкуру горизонта подобно двум золотым проволокам…

Нечто вроде стенания пронеслось над Святым Воинством. Трубы и горны взвыли по всей равнине. Люди Кругораспятия повсюду начали опускаться на колени, группа за группой, ряд за рядом…хоть никто и никогда так и не узнает происходило ли это из-за преклонения перед свершившимся чудом, от удивления или же, попросту, из-за безмолвного облегчения…

Ужасающие Рога… Рога Голготтерата проклюнулись, наконец, сквозь горизонт сияющим светочем, манящим маяком для всего злобного, непристойного и нечестивого.

На какое-то время Мясо оказалось забыто.

Экзальт-генерал рыдал, как позднее напишет Миратеис в своём дневнике, «словно отец, вновь обретший потерявшееся дитя».

Глава четвёртая Горы Демуа

Верить в кулак — всё равно, что поклоняться идолам.

— «Возражения», ПСЕВДО-ПРОТАТИС
Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Дальний Вуор.


Дневной свет изливался на безжизненную землю, в равной мере согревая и глину и ветви деревьев. Достоинства сей возрождающейся страны, так превозносимые Бардами-жрецами былого, слышались в бренчащем хоре кузнечиков, доносившемся из-под ног, взвивались птичьими трелями над их головами. Мимо путников в воздухе сновали мухи и лениво пролетали пчёлы. От самых гор и до могучей реки Аумрис земля оставалась именно такой — сдержанной, но плодородной. Сыновья древней Умерау дали ей имя «Вуор», означавшее «изобилие».

Но затем Мин-Уройкас вновь восстал, вскипев нечестивой жизнью, а следом через сужения и отмели Привязи сюда начали просачиваться шранки. Несмотря на принесённые клятвы и возведённые укрепления, северо-запад Умерау стал настолько опасен, что люди здесь оставались жить лишь в крепостях и, в конечном итоге, эта часть Вуора была оставлена, а сам край ужался, сделавшись меньшей по размерам провинцией, прилегавшей к Аумрис. Новый рубеж стал называться Анунуакру — спорные земли, прославившие рыцарей-вождей, в которых во множестве нуждалось пограничье. Те же земли, что были уступлены Врагу, земли, через которые сейчас путешествовали Ахкеймион и Мимара, стали известны как Дальний Вуор.

Места эти были давным-давно покинуты, став жертвой Голготтерата за века до того, как Первый Апокалипсис без остатка сокрушил сынов Норсирая. Ему было больно дышать, даже просто ступая тут…даже просто пересекая Дальний Вуор, как некогда это сделал Сесватха. Отныне и впредь, осознал старый волшебник, это всегда будет так, ибо с каждым следующим днём ему предстоит миновать всё более и более проклятые земли. Они уже подобрались близко — безумно близко! Скоро они увидят их — сияющие образы из его кошмаров — восставшие на горизонте золотые бивни, вознёсшиеся выше горных вершин и пронзающие всё, что на свете осталось истинного…

Сама мысль об этом заставляла его задыхаться, ощущая, как конечности будто вскипают чистым ужасом.

— Ты опять чего-то бормочешь, — пискнула где-то сбоку Мимара.

— И о чём же? — рявкнул Ахкеймион, к собственному удивлению и задетый и возмущенный.

Учитывая всё, что им довелось пережить вместе, кто бы мог подумать, что они будут всё также трусить, имея дело друг с другом. Но, в конце концов, такова, видимо, была их любовь — всегда побаиваться слов и речей спутника.

Мимара, само собой, трусила меньше. Она всегда первой проявляла твердость, и потому постоянно была готова досаждать и изводить его.

— Кто такой Наутцера? — целенаправленно давила она, не давая сбить себя с мысли.

Вздрогнув и поёжившись, он прямо на ходу посильнее укутался в гнилые одежды.

— Избавь меня от своей назойливости, женщина. Мои раны и без того болят…

Ахкеймиону пришлось страдать чересчур много, чтобы он мог обладать душою щедрой или хотя бы искренней. Быть несчастным означает лелеять свои обиды, размышлять над рубцами и плетьми — как над отметинами, так и над инструментами, их оставившими. Трудясь над запрещенной историей Первой Священной Войны, он в равной степени трудился над историей своего собственного падения. Чернила даруют всякой душе роскошь невинности. Писать что-либо означает быть проворным там, где все прочие замирают на месте, означает иметь возможность насиловать факты словами, до тех пор, пока те не начнут рыдать. И посему старый волшебник составил списки злодеев и счел все их преступления. В отличие от прочих озлобленных душ, ему были известны все подробности того, как он сделался жертвой, ибо он выведал и исчислил их с самоотверженной скрупулёзностью учёного. И давным-давно он установил тот факт, что Наутцеру следует считать величайшим из преступников.

Даже спустя все эти годы, он мог слышать, как голос этого подлеца скрипит средь мрачных сводов Атъерса: «Ах, да…я и забыл, что ты причисляешь себя к скептикам …»

Если бы не Наутцера, то его, несущего на своём сердце тяжесть неисчислимых потерь, сейчас бы не было здесь. Если бы не Наутцера, Инрау по-прежнему был бы жив.

«Полагаю, в таком случае ты скажешь: возможность того, что мы наблюдаем первые признаки возвращения Не-бога, перевешивается реальностью — жизнью перебежчика..»

Инрау!

«Что риск ещё одного Апокалипсиса не стоит крови глупца…»

— Наутцера — человек из твоего прошлого, не так ли? — упорствовала Мимара, — Из времён Первой Священной Войны?

Он проигнорировал её, находясь в состоянии какого-то рассеянного раздражения, которому склонны поддаваться люди, не знающие стоит ли им сейчас бояться или же гневаться. Он бормочет! Когда это он начал бормотать?

Вместе они шли по остаткам древней дороги, петлявшей среди изрезанных холмами предгорий Демуа. Камни, которыми она когда-то была вымощена, давным-давно превратились в пыль под разрушительным натиском непогоды, оставив на месте тракта лишь заросшую насыпь — то поднимавшуюся чуть повыше, то почти незаметную и лишь в тех местах, где её пересекали многочисленные ручьи и протоки — размытую до основания века тому назад. Слева от них ландшафт вздымался и громоздился уступами — частоколом щетинились тёмные копья хвойных деревьев, прокалывая полог лиственного леса; высились остатки того, что в древности могло являться сторожевыми башнями, возведёнными на ближайших холмах — груды поросших лишайником камней, выглядевших так, будто строения, когда-то из них сложенные, были беспощадно разгромлены и срыты. А дальше, за холмами, до небес вставали могучие, заснеженные горы. В то же самое время справа от них мир словно бы исчезал, сливаясь с простирающимися до самого горизонта кронами деревьев — берёз, клёнов, лиственниц и множества других — как всё ещё покрытых листвой, так и уже облетающих. А впереди…впереди лежал север… То было направление, в котором он шел, но также и направление, куда он не способен был даже глянуть.

— Север ужасает тебя, — донесся откуда-то сбоку голос Мимары.

— Просто мне известно, что нас там ожидает, — ответил он, пугаясь её проницательности, её способности скорее услышать в его речах сжимающую сердце боль, нежели просто понять по голосу, что у него болит горло.

Он, немного поотстав, остановился на вершине холма, наблюдая за тем, как она идёт, прижав к своему заду руки, а выпятившийся живот шаром раздувает её поблёскивающий золотом хауберк. Вдруг, беременная женщина, щелкнув, сломала ветку берёзы и, оставив её висеть, словно крыло изувеченной птицы, отчасти загородила им обоим обзор. Демуа вздымались за её спиной, застилая всё сущее какой-то размытой дымкой, мглою, представляющейся слишком холодной, чтобы её можно было назвать лиловой. И ему казалось, что он может чувствовать его — там вовне, словно спрятанный миром постыдный синяк, словно впившуюся в горло колючку, которую, как ни старайся, проглотить не удаётся …. Голготтерат. Он не видел там ничего, не считая проступающей сквозь мглистую пелену бесплодной земли, но, тем не менее, чувствовал это…

Ожидание?

— Наутцера — мой старый недруг. Он, как и я в те времена, был адептом Завета, — признался Ахкеймион, — Именно он был человеком, подвигнувшим меня на тот путь, которым мы с тобой следуем ныне…Он тот, кого я, как мне кажется, виню во всём случившемся более остальных…не считая Келлхуса.

Мимара откупорила флягу, чтобы сделать глоток.

— И отчего же?

Она предложила глотнуть и ему, но старый волшебник лишь отмахнулся.

— Именно он послал меня в Сумну для того, чтобы я подговорил своего бывшего ученика шпионить за твоим дядей — Святейшим шрайей. Он опасался, что Майтанет может иметь какое-то отношение к Консульту, хотя на тот момент никто уже сотни лет не мог обнаружить никаких признаков их присутствия…

— И что же случилось?

— Мой ученик погиб.

Она внимательно посмотрела на него.

— Его убил Майтанет?

— Нет… Это сделал Консульт.

Она нахмурилась.

— То есть ты преуспел в выполнении своего задания?

— Преуспел? — вскричал волшебник. — Я потерял Инрау!

— Да, разумеется… Когда ты отдаешь приказы, ты всегда рискуешь жизнями своих людей. Уверена, твой ученик это прекрасно знал. Как и Наутцера.

— Тогда ещё никто ничего не знал!

В ответ она одарила его легким и беспечным движением плеча — одним из множества маленьких фокусов джнана, что она сохранила со времен своей жизни в Каритусаль.

— Ты же не считаешь, что факт обнаружения Консульта не стоил одной-единственной жизни?

— Конечно, нет!

— Тогда получается, что Наутцера просто потребовал от тебя сделать именно то, что и было необходимо…

Ахкеймион, уставившись на неё, зашипел, пытаясь всем своим видом выразить овладевшую им ярость, хоть и понимал, что выказывает в действительности нечто, совершенно иное.

— Что? О чём это ты говоришь?

Она пристально посмотрела на него долгим, лишенным всякого выражения взглядом.

Каждому действию соответствует своё время, некая пора, когда его совершение не требует от человека никаких особых усилий, и даже соответствует велениям его души. Нет никаких гарантий, что суждения, свойственные какому-либо возрасту сохранятся в будущем, что праведность и благочестие останутся таковыми, как ни в чём не бывало. Мы все это, так или иначе, осознаём, и в наших душах всегда присутствует своего рода гибкость, позволяющая нам меняться, когда того, порою мягко, а порой и беспрекословно, требуют обстоятельства. Однако же ненависть, как и любовь, неразрывно связывая нас с другими людьми, зачастую делает нас несклонными к компромиссам. Ненависть есть грех, но грех противопоставленный другому греху, ибо что за душа может быть до такой степени переполнена скверной, дабы желать зла невинному? Или хуже того — герою?

Наутцера обязан был быть злодеем, хотя бы ради того, чтобы Ахкеймион не мог винить в случившемся самого себя.

— Твой ученик… — осторожно подбирая слова, сказала Мимара, словно бы опасаясь того, что видела в его глазах, — Инрау… Тебе стоит понять, что его смерть не была напрасной, Акка…Что его жизнь имела большее значение, чем он, возможно, вообще сумел бы осознать.

— Ну конечно! — воскликнул он, в ушах у него гудело.

Ведь это действительно происходило прямо сейчас! Второй Апокалипсис!

И это означало, что Наутцера с самого начала был прав…

У него перехватило дыхание, казалось, что каждая крохотная частичка его существа терзается и дрожит.

Наутцера с самого начала был прав. Кровь Инрау пролилась не напрасно.

Ахкеймион отвернулся от неё, от матери своего нерождённого дитя. Отвернулся, чтобы она не видела его слёз, а затем рванулся вперёд и вниз, по хребту древней дороги, что вела в дебри Дальнего Вуора…

Спустя две тысячи лет после того, как свет человеческой расы угас в этом уголке Мира.


Они приняли щепотку кирри способом, что им показал Выживший перед тем как разбиться насмерть, спрыгнув со скалы. Никто из них об этом даже не упомянул, хотя оба совершенно отчётливо всё осознавали. Взамен, они убедили друг друга, что скюльвенды непременно преследуют их, что Найюр урс Скиота уже вглядывается в горизонт, силясь отыскать малейшие признаки их присутствия. Кирри было для них насущной потребностью. В большей степени, нежели здравый смысл или даже надежда. В конце концов, Народ Войны действительно скакал следом за ними…

И посему они двигались по ночам, мчась вьющимися под ветвями деревьев тропами, пересекая вброд ревущие, стремительные потоки, серебрящиеся в лунном свете. Перебираясь через один, особенно бурный речной приток, Мимара не смогла удержаться. Её нога соскользнула с мшистого выступа какого-то валуна. Пытаясь восстановить равновесие, она взмахнула руками, а затем просто исчезла в туче брызг. Мгновение Ахкеймион едва мог дышать, не говоря уж о том, чтобы кричать или творить колдовство. К тому времени, когда он пришел в себя, она, расплескивая воду, уже натужно выбиралась на противоположный берег примерно в сорока локтях ниже по течению. Он бросился к ней, перепугано суетясь, как это делают те, кто пытается исправить бедствие, ставшее результатом их собственных действий.

— Как там мешочек? — наконец спросил он.

Широко распахнув глаза, она нервно зашарила рукой под промокшими шкурами, но тут же расслабилась, обнаружив, что расшитый рунами кисет просто расплющился, оказавшись под кошельком, в котором она хранила свои хоры. Они присели на корточки, сгорбившись над поверхностью залитой лунным светом скалы, дабы проверить сохранность содержимого мешочка — если не взглядом, то хотя бы своими ноздрями. Мимара, чьи, прежде взлохмаченные, волосы вода превратила в струящиеся локоны, выглядела настоящей красавицей, напоминающей свою мать. Он не мог оторвать завороженного взгляда от её золотящегося чешуей доспеха животика.

«Зачем? — ярился скюльвенский варвар перед оком его души, — Зачем ты явился сюда Друз Ахкеймион? Зачем потащил свою сучку через тысячи вопящих и норовящих сожрать вас обоих лиг? Скажи мне, что заставляет человека бросать палочки на чрево его беременной бабы?»

Не смотря на то, что из них двоих промокла Мимара, именно Ахкеймион трясся от холода, когда они снова пустились в путь.

Двигаясь урывками и перебежками, они пересекали Дальний Вуор. Комары жутко донимали их, то роясь, в определённое время суток такими плотными тучами, что казалось, будто Луна и Гвоздь Небес окружены каким-то светящимся ореолом, то, в другие часы, практически не беспокоя путников. В какой-то момент странствие перестало утомлять их, сделавшись почти неотличимым от сновидения — или, во всяком случае, чем-то менее отчётливым, более машинальным и не требующим существенных усилий. Ахкеймион не столько передвигался сам или даже чувствовал, что движется, сколько плыл, будто какой-то праздный кетьянский князь, влекомый куда-то в носилках собственного тела. Он обнаружил себя будто бы странствующим под прямым углом к миру, одновременно как бы и преодолевающим эту дикую, холмистую местность и погружённым в, своего рода, безумный, лихорадочный сон, в котором он слышал со стороны голос, узнаваемый им как принадлежащий ему же, и испытывал желания более страстные и настойчивые, нежели его собственные.

— Нет! — услышал он свой крик, — О чём ты…

Он прозревал себя очутившимся в скюльвендском стане, призрак Найюра впивался своим жутким взглядом в его глаза, в речах короля племён звучал грохот надвигающихся наводнений и оползней, от него исходили нестерпимые жар и вонь, сразу и грозя обетованием убийства и маня обещанием содействия.

«Двадцать зим утекло талым снегом и вот ты заявляешься в мой шатер, колдун, — смущенный, растерянный и сбитый с толку. Весь целиком! Весь без остатка объятый тьмой, что была прежде!»

Он скитался так далеко от мест, где ступали сейчас его ноги.

Само собой, опорой для холстины его души и сердца служило кирри. Именно оно расчищало пространства внутри и вовне его, позволяя телу проходить там и ступать туда, куда посредством собственной воли он не мог бы даже надеяться проникнуть. Оно всегда оставалось где-то рядом, не столько скрываясь внутри этих сонных видений, сколько нагнетаясь в них, как в мешок, дабы задержаться там, оставаясь, казалось бы, бесстрастным и недвижимым, но тихонько и неотвязно попрекающим его и требовательно ворчащим откуда-то из глубин его существа. Освободи меня! Одари меня жизнью!

И при всём безумии происходящего, казалось, ничто не могло быть более правильным. Как они потребляли сожженную плоть Ниль'гиккаса, так и Ниль'гиккас поглощал их — оставшиеся крупинки одной души, продуваемые сквозь уголья другой и разгорающиеся пламенем более ярким. Употребление кирри, как понимал старый волшебник, было разновидностью дарения, а не принятия, способом воскресить последнего короля нелюдей — Клирика! — нося его сущность на изнанке своих собственных жизней.

В какой-то момент он поймал себя на том, что кричит и рыдает: «А какой у нас выбор? Какой выбор?» Кирри было единственной причиной, по которой они сумели найти Сауглиш, выжить в Ишуаль и дойти до самых границ Голготтерата. У них не было выбора. Так почему же он не соглашался и спорил? Потому что пользоваться кирри было злом, ибо означало каннибализм — употребление в пищу другого разумного существа? Или потому, что оно понемногу искажало их чувства путями, которые они едва ли способны были даже постичь? Или потому, что оно уже начало, как всегда потихоньку, овладевать всеми их мыслями, не говоря уж о страстях?

Но какое значение всё это могло иметь для того, кто уже и так проклят?

Его путь был движением навстречу погибели — длинный и мучительный подъём к Золотой Комнате. Его Сны предрекли это так ясно! Вот! — Вот его смерть, его рок и проклятие!

Умереть смертью, уготованной Сесватхе.

— Нет! — с трудом ловя воздух, сказала Мимара где-то позади. Казалось, весь мир идёт сейчас мимо них. Угловатые тени деревьев сочетались в переступающие корнями и стволами, шагающие им навстречу леса. — Нет-нет, Акка! — Он что, говорил вслух?

Их отличие от остального мира заключалось в направлении — ибо они шли туда, откуда само Сущее спасалось бегством.

— Мы идём ради жизни! — вскричала она тоном, столь непререкаемым, будто изрекала пророчество. — Ради надежды!

До тех самых пор, пока рассвет не окрасил золотом восточные края пустоши, в памяти волшебника не сохранилось более ничего, не считая его собственного хохота над этим её заявлением.


Открывшийся перед ними пейзаж оказался ещё неприветливее, чем он помнил по своим Снам.

Карты, независимо от того насколько тщательно их старались сделать, всегда вводили в заблуждение. Так, на сохранившихся в Трех Морях картах Древнего Севера огромное вытянутое устье, на которое взирали сейчас Ахкеймион и Мимара, неизменно называлось «Проливы Аэгус» — название отлично сочетавшееся с благородным достоинством прочих наименований, его окружавших. Но, исключая обучавшихся в сауглишской картографической традиции, никто из Высоких норсираев не называл так эти воды. Они гораздо чаще именовали их «Охни», кондским словечком, означавшим «Привязь». Огромный морской рукав, холодный и чёрный, тянулся перед ними. Волны взбивались в пену о низкий берег. Чайки, крачки и множество других птиц, казалось, впали в какое-то безумие, беснуясь над этими водами. Некоторые скользили в потоках незримого бриза, остальные же носились прямо над поверхностью, бросаясь вниз целыми стаями, возбуждённо галдя и пугаясь ими же и устроенной суматохи. Крики кормящихся птиц неслись по ветру, так глубоко, так отчаянно пронзая пустоту осеннего неба, что приблизившиеся Мимара с Ахкеймионом замерли, потрясённые этим шумом и гамом.

Невзирая на усталость, спутники, хоть и не испытывая никакого желания разгадывать загадки, поневоле задумались откуда взялась вся эта птичья орда. Ветер колыхал плотно росшие у их ног травы, хлопая порослью скраба и сумаха, словно пыльными одеялами.

Ахкеймион вскрикнул первым, ибо взгляд его случайно уловил это, а затем он уже видел их повсюду — неисчислимые туши, забившие устье. Целые гниющие плоты из застрявших на мелководье разбухших, колыхающихся тел, источающих в воды Привязи потоки разлагающегося жира. Простёршиеся до горизонта бесконечные множества, заполняющие глубины, втягивающиеся в завихрения размером с города — чудовищные круговороты из пропитанного влагой и разорванного в клочья мяса.

Старый волшебник так и сел, взгляд его дрожал от волнения. Мимара медленно опустилась рядом с ним на колени. Её взгляд, даже вроде бы остановившись на нём, поневоле тянулся к открывшемуся зрелищу. Блуждающее облачко заслонило солнце, и изменившееся освещение позволило увидеть ободранные лица утопленников, а также изредка встречающиеся среди них бородатые человеческие физиономии и одетые тела, покачивающиеся среди по-рыбьему белесых масс.

Ахкеймион ошарашено таращился на девушку.

— Келлхус…он…кажется, нашёл способ….способ уничтожить Орду… — Он почесал голову, взгляд его всё ещё метался. — Возле Даглиаш. Да-да…Помнишь то чёрное облако, что мы видели на горизонте, когда покидали Ишуаль. Это могло случиться у Дагилиаш… причина этого.

Она моргнула и её взгляд, наконец, сосредоточился на нём.

— Не понимаю.

Прежние соображения быстро всплыли в его памяти.

— Река Сурса впадает в северную часть Туманного моря. Она должна была остановить шранков в тот момент, когда Ордалия оказалась на подступах к Даглиаш. У Келлхуса не было иного выбора, кроме как сразиться со всей Ордой целиком…и найти способ одолеть её.

Оглянувшись, Мимара бросила короткий взгляд на бесконечные пространства, забитые дохлятиной. В какой-то момент она даже начала теребить кончиками пальцев чешуйки своего шеорского доспеха, потирая живот.

— Значит это Орда…

— А чем ещё по-твоему это может быть?

Она посмотрела на него гораздо пристальнее, чем это могло бы ему понравиться.

— Значит мой отчим уже на пути к Голготтерату.

Стиснув зубы, он кивнул. Им нужно кирри, подумал он. Им нужно спешить.

Миру приходит конец.

— Я могу перенести тебя через протоку… — начал он, терзаясь предощущением старых и неразрешимых противоречий. Он едва не рыдал, глядя на неё, одетую в гнилые шкуры и тряпки, на её спутанные, обрезанные волосы, её глаза, сверкающие безумием с овала замаранного лица…

Находящуюся в тягости. Носящую дитя — его дитя!

— Но тебе придётся отказаться от этих проклятых безделушек.

Обида, нанесенная ответными словами, его потрясла.

— Они таковы лишь потому, — сказала она, — что ты и сам проклят.

Глава пятая Агонгорея

Люди всегда стоят на самом краю человечности — обрыв настолько близок, а падение так губительно. Сущность же всей касающейся этого вопроса риторики, заключается лишь в искусном использовании верёвок и лестниц.

— Первая Аналитика Рода Человеческого, АЙЕНСИС

Как кремень они отколоты,

Как кремень они отточены,

А люди лишь ломают их,

И отсекают кромку.

— Рабочая песня скальперов


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 год Бивня), Голготтерат.


Четыреста лошадей были забиты на мясо той ночью, многие из них весьма жестоко — так что стражу за стражей лошадиные крики пронзали и рвали на части темноту. Множество людей, будто опьянев, пустились в пляс, подражая этим воплям и изощряясь в нелепых пародиях, особенно те из них, кому пришлось пожертвовать собственным животным. Лишь колдовские огни пылали в ту ночь, ибо, несмотря на то, что братоубийственная резня всё также продолжалась, сжигание вещей оказалось под запретом. Судьи шествовали среди них, одновременно и требуя соблюдения благочестивых обрядов и призывая к празднеству. Рога торчали, воткнутые в горизонт, словно какой-то нечестивый изогнутый Гвоздь, пронзивший истерзанное лоно Эарвы, ядовитый шип, напитавший своей заразой всю историю и древние сказания — шип, что им надлежало выдернуть. Но, невзирая на всё их фанатичное рвение и пыл, сами Судьи казались какими-то неубедительными и даже лживыми. Лошадиная плоть не могла утолить терзавший людей голод, ибо казалась холодной даже когда шипела от кипящего жира, а куски её застревали в горле, будто комки сырой глины, ложась в желудки пустым, лишь только досаждающим грузом. Всю ночь, к ужасу тех, кто наблюдал за этим со стороны, тысячи людей выворачивало наружу их вечерней трапезой.

Однако же, той ночью лишь немногих попытались покалечить или убить. Хотя безнадёжный, угрюмый голод занимал их мысли в большей степени, чем что-либо ещё, мужам Ордалии при этом стало гораздо сложнее сосредоточиться на какой-то конкретной цели. Хотя стража и сделалась гораздо менее бдительной, их жажда пожирать и поглощать оказалась разбавленной множеством иных нечестивых желаний. Обряды и церемонии крошились как хлеб, рассыпались, словно песок. Мучаясь тошнотой от съеденной конины, несметное число воинов искало уединения, а не собраний и сборищ. Скорчившиеся и терзающиеся где-то во тьме своими скорбями, издающие сдавленное рычание, изводящиеся мыслями о Мясе, они одновременно испытывали и неподдельный экстаз и подлинный ужас…

Гвоздь Небес сверкал в безоблачной выси над их головами, омывая разгромленные шатры и палатки своим яростным светом, казавшимся ещё более зловещим в том не имеющем стен и границ склепе, каковым являлась Агонгорея.

Рога сияли ртутным блеском на темнеющем горизонте — устремлённый в небеса мерцающий серп, к которому будто бы сходились все границы и направления, и его, так же тускло переливающийся, но словно слегка склонившийся к земле брат-близнец.


— Как ты не видишь этого, дядюшка? Этот голод ничто иное, как Кратчайший Путь…

Экзальт-генерал ошеломлённо уставился на Кайютаса. Священные гобелены смутно проступали среди теней, словно целое сборище соглядатаев. Когда же цветущее и благоуханное прибежище его Господина и Пророка сделалось вонючим, пропитавшимся потом обиталищем мужеложца?

— Отчего мы торгуем богами, будто специями? — продолжал давить имперский принц. — Почему философы неустанно оспаривают всё абстрактное? Плоть, дядюшка, — он шлёпнул себя по обнажённому бедру, — именно в мясе коренится всякая наша мера. Блаженство потворствовать, противостоящее блаженству отвергать — и то и другое пребывает в нашей плоти! Как ты не видишь?

Ведь отшельник, в конечном счете, ничем не отличается от безумного вольнодумца — и тот и другой просто слабаки, не решившиеся сражаться во имя империи и вынужденные изощряться в поисках иного пути к подобию власти.

Те вещи и события…которым ему довелось стать свидетелем — окровавленные гаремы, люди, нанизанные и сплетающиеся в клубки по всему лагерю. Блестящая от крови красота, трепещущая и содрогающаяся у каждого кострища. В какой-то момент он словно бы раскололся на части, став существом, которое, ни к чему не прикасаясь, просто наблюдало за тем, как Пройас Больший, беспрепятственно резвясь, разнузданно бурлит и клокочет… Ему пришло в голову, что он, возможно, опустил своё лицо в пламя, более жаркое и высокое, нежели ему привычное, и, взирая сейчас в некотором смысле, и глубже и основательнее, смог увидеть, что жизнь, в сущности, есть не более, чем способ ползать и пресмыкаться в этом жарком пламени. В любом случае, моменты, которые он наблюдал и проживал как единое существо, становились всё более редкими…

И невыносимыми.

— Довольно! — вырвалось у него. — К чему ты ведёшь?

Он что-то упускал. Во всём этом крылось нечто большее…

— К тому, что тебе уже и так известно, дядюшка.

— И что же мне известно?

Лицо имперского принца проступало в сумраке бледным пятном, обрамлённым льняными прядями. И выглядело оно…плотоядно.

— Что-то необходимо есть.


Искусный полководец, Триамис Великий когда-то написал ставшие знаменитыми строки о необходимости держать в безжалостном кулаке ослабленный поводок.

«Возлюбленный Бог Богов, ступающий среди нас…» — возглашал хор кастовых нобилей голосами, наполненными глубокой торжественностью, но приправленными также и некой непринуждённостью, нарочитым пренебрежением нюансами церемонии, дабы избежать её превращения в пустой маскарад… «Неисчислимы твои священные имена..

Чтобы принимать власть своего командира, люди всегда должны чувствовать его готовность и способность принудить их — твёрдую руку, грозящую в любой момент придушить любого воина в отдельности. Знать, что каждый из них может быть за любое нарушение выбранен, высечен или даже казнён. До тех пор, пока к этому имелись основания, воины признавали подобное право за своими командирами. Дисциплинированное войско было войском победителей, и посему наказание, которому подвергались нарушители, оставалось предпочтительнее массовой гибели на поле боя. Но если оснований для наказания не было, или же его мера не соответствовала тяжести проступка, или, скажем, те преступления, за которыми последовала кара, рассматривались большинством как взятие законных трофеев — должного возмещения за тяжкие труды и принесённые жертвы — то горе генералу, посмевшему чересчур сильно натянуть поводок. Великие полководцы, по мнению Триамиса Великого, обязаны быть столь же великими прорицателями и ораторами, как и тактиками, а среди черт и способностей, необходимых, чтобы блистать на поле битвы, нет ни одной другой, настолько же важной, как умение считывать настроение войска, способность заглянуть в недра его бесформенного бурления и увидеть миг, когда поводок необходимо натянуть, когда ослабить, а когда и вовсе отпустить.

В конце концов, истина заключалась в том, что армии шли туда, куда сами того желали. Предугадывая это направление, полководец лишь имел возможность командовать тем, что и так уже решено, мог выдать неизбежность за одолжение и, тем самым, превратить мятеж в преклонение перед собой. Великий полководец всегда принимает действия войска, как свои собственные.

Какими бы развратными или преступными они ни были.

И Пройас, прочитавший знаменитые Дневники и Диалоги, когда ему едва исполнилось одиннадцать, и одержавший побед не меньше, чем сам Триамис, изучил этот урок настолько же хорошо, насколько каждый человек изучил собственное дыхание.

Он обязан овладеть происходящим…

Он обязан дать своим людям пищу…если не хочет быть поглощенным сам.

Тяжело дыша, Пройас стоял на привычном для себя месте — справа от пустующей скамьи своего Господина и Пророка. Лорды Ордалии толпились перед ним, заполняя ярусы Умбиликуса и возглашая Молитву, но каждый при этом представлял собой нечто вроде неистовствующего пятна воплощенной скверны — новоявленного Нечистого. Бороды, аккуратно прибранные некогда, теперь свисали им на грудь лохматыми и неряшливыми клоками, напоминающими перемазанные в жире крысиные хвосты. Некогда сиявшие полировкой доспехи ныне отражали лишь неясные формы и тени. Ухоженные когда-то волосы теперь ниспадали на плечи лордов спутанными гривами или же, торчали космами во все стороны, точно у безумцев.

«Да утолит хлеб твой глад наш насущный…»
Но ничто иное не свидетельствовало в той же степени о случившейся с ними перемене, как их глаза — широко распахнутые и ярко горящие, выказывающие всю меру обуявшей само их нутро свирепости. Пройас ощущал на себе их обжигающие взгляды, словно касающиеся его тела звериные лапы — взоры, исполненные враждебного недоверия, свойственного существам, изголодавшимся достаточно, чтобы требовать, дабы их немедля накормили.

«И да суди нас не по прегрешениям нашим, но по выпавшим на долю нашу искусам…»
— Нам нужно вернуться назад, — донёссся чей — то голос из сумрака дальних ярусов — лорд Гриммель. Послышались хриплые возгласы согласия, которые, постепенно нарастая, превратились, наконец, во всеобщий громоподобный ор. Как Кайютас и предупреждал его, Храмовая Молитва под натиском их нетерпения оказалась попранной и отброшенной прочь. Им не достало воли даже на то, чтобы довести обряд до конца.

— Назад к шранчьим полям! — вытаращив явственно вращающиеся в орбитах глаза, вскричал во весь голос лорд Эттве Кандулкас.

Да! Да! Прошептал Пройас Больший. Да…Нам стоит вернуться к Даглиаш!

Всё новые и новые голоса присоединялись к нарастающему хору, внушавшему ужас, как своей яростью, так и единодушием.

— Никакого возвращения, — возопил Пройас, перекрикивая, насколько это было возможно, поднявшийся шум. — Это приказ нашего Господина и Пророка… Не мой.

Казалось подлинным чудом, что упоминание Аспект-Императора всё ещё обладает весом достаточным, чтобы суметь умерить масштабы их буйства. Ему довольно было единственного взгляда, брошенного на своих братьев — Уверовавших королей, дабы постичь убийственную истину: то, что прежде было собранием славных Имён, ныне стало сборищем бесов.

Безумие правило Великой Ордалией.

Но ещё ни один из них не свихнулся настолько, чтобы противоречить воле Святого Аспект-Императора, во всяком случае, пока что. В Палате об Одиннадцати Шестах явственно ощущалась нерешительность. Было почти забавно наблюдать, как они пытаются смириться с настигшим их странным ощущением — будто они, подобно разбушевавшимся зверям, вдруг повисли на натянутом поводке своего Господина и Пророка, дрожа от установившегося напряжённого равновесия между вожделением и ужасом. Одна за другой, личины их превращались в достойные лишь насмешки маски, полные настороженности и явственно читавшегося опасения перед тем, что им внезапно открылось. Чтобы получить возможность пожирать своих врагов, нужно сперва найти их. И, как теперь они поняли — дабы получить возможность пожирать шранков, сначала следует покориться.

Уверовавший князь Эрраса, Халас Сиройон первым нашел в себе силы прервать всеобщее тягостное молчание.

— Но никто не видел вокруг ни единого следа, — ровно произнес он. — Сама земля мертва в этом проклятом месте. Мертва до последней частички.

Было ясно, что он имеет в виду. Будучи знакомы со Священными Сагами, все они полагали, что Агонгорея будет изобиловать шранками — и, соответственно, пропитанием. «Подобная, скорее, гниющей шкуре, нежели земле, — уверенно описывала эту местность Книга Полководцев, — грязь, полная воющих ртов». Возможно, во времена Ранней Древности, когда Высокие Норсираи удерживали тварей к западу от реки Сурса, дела именно так и обстояли. Но не сейчас.

— Всё так и есть, как сказал Сиройон! — вскричал Гриммель, лицо его раскраснелось от прилива крови, яремная вена проступила на его шее будто толстый кожаный шнур. — На этом проклятом столе нет ни кусочка!

— Да он, бедняга, вконец оголодал, — крикнул лорд Иккорл, ткнув в сторону графа своим толстым пальцем, — Смотрите! У него сквозь штаны даже ребро выпирает!

Умбиликус, огласившийся громким хохотом, тотчас охватило буйное веселье. Пройас бросил взгляд на стоявшего справа от него Кайютаса, выглядевшего словно юное подобие повелевавшего ими даже сейчас призрака. Нимиль не так-то легко пачкался или тускнел, и посему его ишройские доспехи всё также переливались серебрящимися ручейками и сверкали лужицами ярких отблесков. В отличие от остальных, имперский принц также сумел сохранить в опрятном состоянии и свой внешний вид, неизменно заплетая и умащивая маслами золотистую бородку, а также расчёсывая и приводя в порядок свои струящиеся волосы. В результате всех этих усилий он стоял сейчас перед собравшимися, словно живой упрёк, нежеланное напоминание о том, как распущенность увела их прочь от благодати.

— Наглый холькский пёс! — взревел лорд Гриммель, неуклюже хватаясь за меч.

— Даглиаш! — вдруг завизжал обычно сдержанный сав'аджоватский гранд Нурхарлал Шукла, — Мы долж…

— Даа! — согласно заорал князь Харапата, — Мы должны вернуться в Дагл….

— Но они же гниют! Как мы мож…

— Мы сдерём с них кожу. Распластаем и хорошенько высушим их. Снова сделаем съедобными.

— Да-да, мы же можем грызть и обсасывать их, как вяленую свини….

— Довольно! — прорычал экзальт-генерал. — Где же ваше благоразумие? Где ваша Вера?

Келлхус всё время готовил его — теперь Пройас хорошо это понимал. Святой Аспект-Император с самого начала знал, что ему придётся оставить Великую Ордалию, предоставив кому-то другому править сим кораблём, преодолевая рифы, воздвигающиеся на его пути к Голготтерату.

Что ему понадобится Кормчий.

— Наше благоразумие дожидается нас у Даглиаш, — рявкнул в ответ Шукла, — А мы зачем-то сбежали прочь.

Пройасу не было нужды видеть это, ибо он со всей определённостью чувствовал, как голод корёжит и гнёт их души, искажая само их существо, превращая всё ложное и бесчестное в истину, а идеи, совершенно безумные, заставляя считать подлинным здравомыслием. Например полагать, будто это сам Бог Богов пожелал, чтобы они ушли прочь из Агонгореи и остались на загаженных равнинах близ Даглиаш, жируя и предаваясь блуду прямо на гниющих шранчьих тушах. Что на свете может быть очевиднее этого? Какая истина может быть непреложнее?

Даже он сам дрожал от предвкушения…, ибо это было бы так…так восхитительно.

— У Даглиаш нас дожидается смерть, — взревел он, противопоставляя себя всеобщему устремлению, словно тысяче направленных в одну и ту же сторону игл. — Смерть! Мор! И проклятие!

Вот зачем Анасуримбор Келлхус разбил его сердце и разорвал Пройаса надвое: чтобы он мог находиться как бы в стороне от крамольных шепотков, то и дело возникающих в его собственной душе, а равно и бросить вызов подобным подстрекательствам, когда они исходили от кого-то ещё. Для подлинной убеждённости требуется быть человеком истинно верующим, готовым для решения любой возникшей проблемы прибегнуть к догмам и не требующим размышлений аксиомам. Убежденность всегда исходит из слепоты, что люди величают собственным сердцем.

Их вера — та самая истовая вера, что дала лордам Ордалии силы добраться до Поля Ужаса, сейчас могла их попросту уничтожить.

— Любой дезертир, оставивший Святое Воинство Воинств, — громко произнёс стоявший сбоку от него Кайютас, — кто угодно, вне зависимости от его положения, будет немедленно объявлен законной добычей для всех остальных!

Келлхус предвидел возникшую дилемму — уж в этом-то Пройас был уверен. Святой Аспект-Император знал о рисках поедания Мяса и, что ещё важнее, знал о сумбуре, который оно вызывает в кичливой душе верующего. И посему он решил до основания разрушить те самые воззрения, что сам же и вселил ранее в души двух своих экзальт-генералов. Лишил их убежденности, зная что, если слабнет душа человека, то внутри его сердца начинается борьба, поиск оснований и доказательств, достаточно веских, чтобы они могли позволить преодолеть эти противоречия.

Его Кормчему следовало быть Неверующим.

Экзальт-генерал зарыдал, постигнув это.

Сие была сама Причинность. Его Господин по-прежнему пребывал с ним…

В нем.

Люди Юга вдруг застыли, исполнившись какого-то пугающего замешательства. Нурхарлал Шукла внезапно сделался предметом откровенно плотоядного интереса и тут же уселся обратно на своё место, насуплено хмурясь под всеми этими жаждущими взорами. По Умбиликусу прокатилось ощущение всеобщего оценивающего внимания, обращенного лордами Ордалии друг на друга. Люди смаковали свои плотские потребности и желания, внезапно переставшие быть какой-то уж совсем отвлеченной условностью, и вовсю прикидывали — кого же именно из собравшихся стоит считать самым ненадёжным или склонным к предательству.

Голод, с той же лёгкостью, как прежде объединил их, теперь их разделял.

— Довольно! — вновь крикнул Пройас с нотками отцовского отвращения в голосе, — Отриньте прочь мерзкие вожделения! Обратите взор свой к Рогам, что каждый день видите на горизонте!

Сама Причинность. Келлхус остановил свой выбор на нём, ибо в отличие от Саубона, в нём была убеждённость, внутренний стержень, который можно было сокрушить и уничтожить. А Кайютас, будучи сыном Аспект-Императора, оставался дунианином — то есть был чересчур сильным, чтобы ослабнуть настолько, как того требовал Кратчайший Путь.

— Это Испытание всех Испытаний, братья мои.

Он ткнул своим огрубевшим пальцем, пальцем воина, указав прямо через замаранные, чёрные стены Умбиликуса в направлении Голготтерата.

— И тощие ожидают нас там! Там!

Свеженькие. Живые. Горячие от текущей в их жилах лиловой крови.

Лорды Ордалии разразились воплями, в той же степени подобными каким-то лающим завываниям, как и одобрительным возгласам.

Лишь он мог совершить это. Лишь Пройас…мальчик, никогда не покидавший ахкеймионовых коленей — не до конца.

Лишь он мог накормить их.

— Ныне Голготтерат — наш амбар!


В ту ночь в лагере разразились бесчинства и беспорядки. Люди сбивались в банды и к утру успели с бранью на устах перебить сотни «дезертиров», оставив от них лишь груды костей. Последовавшие за этимнеизбежные репрессии перетекали в настоящие сражения, обеспечивавшие Судьям ещё больше радостных возможностей для их кровавых Увещеваний. Душераздирающие крики возносились к небесам, изливаясь в бездонную чашу ночи — вопли страдающей жизни…визги избиваемого мяса.

Однако же, настоящий мятеж начался лишь следующим утром, вскоре после того как раздался звон Интервала. Ещё до завершения молитвы, инграулишский рыцарь по имени Вюгалхарса вдруг бросил наземь свой огромный щит и взревел, обращаясь к тому единственному, что теперь имело для него хоть какое-то значение, к тому, чего он, по его мнению, уж точно заслуживал, учитывая все невероятные лишения, выпавшие на его долю.

— Мич! — орал он, — Мич-мич-мич!

Мясо!

Будучи сильным, если не сказать могучим воином, тидонский тан одним ударом сбил с ног, а затем скрутил первого Судью, миниатюрного нронийца с забавным именем Эпитирос. Согласно всем сообщениям, Вюгалхарс со своими родичами, немедленно начали пожирать несчастного жреца, который, очевидно, умудрился при этом ещё прожить достаточно долго, чтобы разжечь вожделение тысяч, столь по-бабьи пронзительными были его вопли, разносимые ветром. Мятеж, как таковой, начался, когда инграулы, сомкнув ряды, стали яростно сопротивляться отряду из восьмидесяти трёх Судей, явившемуся отбить Эпитироса, и в результате по большей части истребили людей Министрата, осквернив при этом их тела. Трое же Судей и вовсе оказались частично сожраными, разделив участь нронийца.

Айнонское войско — по большей части состоявшее из кишъяти — стояло рядом с инграульскими мятежниками. Едва ли вообще возможно вообразить народы, отличающиеся друг от друга сильнее, и всё же, единожды возникнув, безумие с лёгкостью перекинулось меж их лагерями. Подобно инграульцам, смуглые сыны реки Сайют прогнали прочь своих командиров из кастовой знати, и набросились на тех представителей Министрата, которым не посчастливилось оказаться средь них. Сбившись в неуправляемые толпы, они вопили и орали в унисон, тыкая в мертвецов остриями копий и ликуя от вида крови, брызгавшей им на щёки и губы.

Души стали растопкой, а слова искрами. По всему стану Великой Ордалии люди отбрасывали прочь всякую сдержанность, и кишащими ордами устремлялись по лагерным проходам, взывая к Мясу и убивая всех, пытавшихся их остановить. Барон Кемрат Данидас, чей отец управлял Конрией от имени экзальт-генерала, находился в лагере ауглишменов — варварского народа с туньерского побережья — когда случился мятеж. Несмотря на возражения своих младших братьев (советовавших спасаться бегством), он попытался восстановить порядок, чем обрёк на смерть всех сыновей лорда Шанипала. Генерал Инрилил аб Синганджехой, прославленный сын ещё одного прославленного воина времён Первой Священной Войны, почти что сумел пресечь мятеж, распространявшийся среди его собственных людей, лишь для того, чтобы беспомощно наблюдать, как восстановленный с таким трудом порядок, вновь без каких-либо причин рассыпается едва солнце чуть выше поднялось над горизонтом. Генерал остался жив лишь потому, что, подобно большинству лордов Ордалии, не стал препятствовать разрастанию беспорядков иначе, нежели голосом.

За одну-единственную стражу всех Судей перебили. И характер доставшейся им смерти отяготил и запятнал их дикими воплями немало сердец.

Несмотря на всю глубину этого кризиса, боевое чутьё и проницательность не подвели экзальт-генерала. Ещё до того, как пришла весть о распространении бунта на лагерь кишьяти, он уже понял, что мятеж вот-вот распространится повсюду и, что Судьями придётся пожертвовать. Первое принятое им решение оказалось в этой ситуации и наиболее значимым: отдать большую часть лагеря беснующимся толпам, сплотив вокруг себя тех, от кого, как он знал, более всего зависела его власть и он сам — адептов и кастовую знать. Он приказал своей разномастной свите, по большей части состоящей из Столпов, а также вообще всем, кто оказался поблизости, поднять его личный штандарт — Черного Орла на Белом фоне — на сдвоенном древке, дабы он был лучше виден, а затем, оседлав коней, повел их галопом по периметру лагеря — не потому, что опасался за собственную безопасность (Умбиликус, как позже выяснилось, стал прибежищем для тех немногих Судей, кому посчастливилось остаться в живых), но поскольку знал, куда обычно устремляются люди, сохраняющие здравомыслие во времена всеобщего безумия, охватывающего военные лагеря — к их окраинам.

Кайютас, во главе нескольких сотен облаченных в алое кидрухилей, присоединил своё знамя с Лошадью и Кругораспятием к его штандарту. Всё новые и новые люди, из тех, кто не погиб и не впал в неистовство, время от времени вливались в его отряд, и Пройас, в конце концов, обнаружил, что с ним оказалось большинство оставшихся в Воинстве всадников. Вместе они наблюдали за тем, как Великая Ордалия, содрогаясь, размахивает своими конечностями, вырезая куски из самой себя. То, что совсем немногие из числа лордов присоединились к своим взбунтовавшимся соотечественникам, было, наверное, не слишком удивительно. Многие из них жили в тени своего Господина и Пророка в течение десятилетий, не говоря уж о годах, и все они — будучи сосудами его власти — имели, в конечном счёте, те же убеждения, что и Судьи. Даже ввергнутые Мясом в безумие, даже пускающие слюнки от вони сгорающей плоти и военного имущества, даже вглядывающиеся с мучительной жадностью в сцены нечестивого совокупления, лорды Ордалии остались верны своему Святому Аспект-Императору.

Подобно стае волков, кружащей вокруг охотничьей стоянки, они двигались вдоль кромки лагеря — отряд из нескольких тысяч воинов, растянувшийся на целую милю. Они склонились к седельным лукам, в выражениях их лиц и во взглядах голод перемежался с возбуждением и любопытством. Некоторые не могли удержаться от вздохов страсти или же, напротив, задыхались от охватившего их стыда. Некоторые исподтишка плакали, а другие и не скрывали своих рыданий, ибо никто не мог отрицать того факта, что наступает конец. Дальние части лагеря дымились. В ближних вовсю шла резня и творились вещи, ужасающие своею совершенно свинской непристойностью. Кровь кастовой знати текла невозбранно. Судьи визжали, терзаясь обрушившимися на них муками и унижениями, и вопли эти одновременно и питали пылавший в человеческих душах мрачный огонь и отягощали сердца. Тысячи обезумевших воинов, доспехи и лица которых были вымазаны в крови и нечистотах жертв, издавали хриплый рёв.

— Сколько же? — раздался крик великого магистра шрайских рыцарей, лорда Сампе Иссилиара, — Сейен милостивый! Сколько же душ обрекли себя на проклятие в день сей!?

Живущих и дышащих людей забивали и давили, словно каких-то верещащих червей, извивающихся в лужах собственной крови. Жертвы вспоминали о жёнах и детях, умещая целую жизнь, наполненную заботами и тревогами, в единственный мучительный миг. Они выплёвывали раскрошенные и выбитые зубы, раз за разом пытаясь избежать непрекращающихся ударов и нападений, но лишь разжигали этим пыл своих преследователей. Агмундрмены водружали изуродованные тела Судей на штандарты Кругораспятия, привязывая их к поперечной планке вниз головой, как чудовищную насмешку над символом, который некогда вызывал у них слёзы восторга. Массентианские колумнарии и близко не оказались столь же великодушными, утаскивая своих жертв в чрево палаток, которые можно было легко отличить от прочих по радостно вопящим и ликующим вокруг них толпам. Мосеротийцы отодрали большой кусок холстины от какого-то шатра (принадлежавшего по стечению обстоятельств Сирпалу Ониорапу — их собственному лорду-палатину) и с его помощью подбрасывали теперь высоко в воздух тела умерщвлённых ими людей.

Неисчислимые множества ревели и танцевали, взявшись за руки и завывая в унисон, ноги словно бы сами пускались в пляс, празднуя беспримесную чистоту совершенных грехов, прекрасную простоту воплощенного злодеяния. Мужи Ордалии, упиваясь грехопадением, обильно изливали своё семя на осквернённую землю Агонгореи. Полумёртвые, голые, измазанные алой кровью люди лежали у их ног, словно сделанные из какой-то подрагивающей мешковины кули. Они были такими влажными, такими беззащитными и уязвимыми, что звали и манили их к себе, словно зажжённые маяки, словно распутные храмовые шлюхи. А карающая длань Министрата была уже напрочь вырезана из сердца Святого Воинства Воинств.

Адепты никак не проявляли себя, по-видимому, приняв решение устраниться от участия в решении возникшей проблемы. Их палатки, стоявшие поодаль от основного лагеря, оставались островками спокойствия посреди бурных вод, не смотря даже на то, что свайяли были настоящим магнитом, притягивающим к себе множество похотливых желаний. Но колдуны и ведьмы не имели никакого отношения к их мирским обидам и горестям и, несмотря на всю свою бесшабашную разнузданность, мятежникам хватило ума не провоцировать их.

Лорды Ордалии изводили своего экзальт-генерала просьбами призвать Школы, дабы те положили конец бунту, но никто из них не требовал этого с большей горячностью, нежели лорд Гриммель, тидонский граф Куэвета.

— Прикажи им ударить! — рычал он, — Пусть они выжгут из этих греховодников все их пороки. Пусть пламя будет их искуплением!

Экзальт-генерал был возмущён этим безумным призывом.

— Так значит, ты готов осудить на смерть тех, кто всего лишь действует ровно также, как ты и сам готов действовать, потакая своим мерзким желаниям? — вскричал он в ответ. — И зачем же? Лишь для того, чтобы самому получше выглядеть в глазах собственных товарищей? Я не знаю никого другого, Гриммель, чьи глаза краснеют от вожделения сильнее твоих, и чьи губы растрескались больше твоих, ибо ты их постоянно облизываешь.

— Тогда сожги и меня вместе с этими грешниками! — заорал Гриммель голосом, надломившимся от обуревающих его чувств…и от вынужденного признания.

— А как же Ордалия? — рявкнул Пройас. — Как насчёт Голготтерата?

Гриммель мог лишь закипать да брызгать слюной под яростными взглядами своих собратьев.

— Глупец! — продолжил экзальт-генерал. — Наш Господин и Пророк предвидел всё это…

Некоторые из присутствовавших потом говорили, будто он сделал паузу, дабы схлынул шок, обуявший лордов Ордалии от этих слов. Другие же утверждали, что он и вовсе не прерывался, а так лишь могло почудиться, когда на него упала тень небольшого облачка, путешествовавшего над проклятыми равнинами. И уж совсем горстка заявила, что узрела сияющий ореол, возникший вокруг его нечесаной, по-кетьянски чёрной гривы.

— Да, братья мои… Он сказал мне, что всё так и будет.

Согласно требованию Пройаса, Кайютас приказал кидрухилям спешиться и расседлать своих лошадей. Около пятисот полуголодных, качающих головами и трясущих гривами животных собрали у западного края лагеря, а затем плетьми погнали вглубь некогда неистовствующей, а теперь пугающе притихшей утробы бунта. Затея эта была вовсе не настолько удивительной, как могло бы показаться: все мятежи перерастают породившие их причины, втягивая в своё чрево в том числе и тех, кто лишь делает вид, что участвует в творимых своими братьями бесчинствах, испытывая, однако, при этом не более чем холодную ярость и только и выискивая повод, способный их окончательно умиротворить. Не считая тех, кто нес наибольшую ответственность за случившееся, мужам Ордалии требовался лишь некий предлог, дабы отринуть свои обиды и вернуться к своему благочестивому притворству, которое они так легко отбросили прочь несколькими стражами ранее. Соблюдая осторожность, лорды Ордалии разбредались по лагерю, следуя за лошадьми кидрухилей и прокладывая путь каждый к своему народу или племени. Конское ржание тревожило наступившую тишину, сливаясь в какой-то жуткий, вызывающий смятение хор, растекавшийся по равнинам Агонгореи словно масло. Лошади, как ни странно, были не так уж сильно изнурены, ибо сама их способность страдать была рассечена и разделена на струны, и те из этих струн, что причиняли животным наибольшие муки, позволяли играть на животных, будто на лютне. При всех своих утверждениях о терзающем их голоде, мужи Ордалии почти не проявляли интереса к конине. Казалось, только творимые беззакония были способны заменить им употребление Мяса, одно лишь порочное ликование, принадлежащее подлинному злу. Лишь чужие мучения могли напитать их, унять их голод…

Грех.

Тем вечером многие тысячи собрались, чтобы глянуть на казнь обвинённых в подстрекательстве к мятежу — около двадцати человек, которые, не считая Вугалхарсы, попали к палачам в большей или меньшей степени случайно. Пройас был готов к осложнениям и к тому, что ему придётся приказать Школам обратить на бунтовщиков всю свою мощь. Но как бы он ни опасался перспективы наплодить мучеников, ещё больше он боялся показаться слабым и бессильным. И посему кому-то предстояло умереть — хотя бы для того, чтобы возродить в людях страх, в котором нуждается всякая власть.

В соответствии с Законом с «зачинщиков» бунта публично содрали кожу, за один раз срезая её с тела полосками в палец шириной. Между дикими криками осуждённые раз за разом взывали к своим родичам, то подбивая их вновь восстать, то умоляя послать им в сердце стрелу. Но в отсутствии какого-либо общего, объединяющего всех притеснения, их вопли лишь нагоняли на людей ужас и вызывали паралич, либо же и вовсе провоцировали насмешки и взрывы шумного веселья — хохот, будто бы исходящий от кучки обезумевших глупцов. Большинство воинов радостно завывали, тыкали в казнимых пальцами и, держась за бока от смеха, вытирали с глаз слёзы, приветствуя натужные визги тех, кого несколькими стражами ранее сами же прославляли и носили на руках. Но некоторые смотрели на происходящее безо всякого выражения, глаза их были широко распахнуты, а сжатые губы превратились в тонкую полоску, словно бы души их полнились неверием к ужасу, ими пробуждённому. Экзальт-генерал был среди них. Он вынужденно смотрел на казнь, но не мог отделаться от мысли, что сия показательная экзекуция, долженствующая внушить зрителям в равной мере и почтение и ужас, была для них скорее наградой, нежели наказанием…

Что, следуя какому-то слепому, звериному инстинкту, Ордалия добровольно отдала часть себя самой, дабы накормить прочие части.

Как было установлено, из четырёхсот тридцати восьми умерщвлённых во время бунта Судей, почти четыреста оказались частично съеденными. После математических расчетов Тесуллиана, лорды Ордалии могли с достаточной степенью достоверности предположить, что, по меньшей мере, десять тысяч их братьев-заудуньяни в той или иной степени оказались причастны к каннибализму…

Вдобавок ко всем прочим мерзостям, ими совершённым.


Пройас повелел Столпам установить его кресло на вершине холма, высившегося у южной оконечности лагеря. Там он и сидел в полном боевом облачении, позой своею и видом более напоминая Императора Сето-Аннариана, нежели короля Конрии. Кайютас стоял справа, наблюдая за тем, как он всматривается вдаль.

— Мы поразмыслим о Голготтерате вместе, — сказал он своему племяннику, — там, где нас смогут увидеть каждый, кто пожелает.

И они взирали на расстилающиеся перед ними свинцово-серые пустоши Агонгореи — бесплодные земли, исчерченные штрихами и изгибами глубоких вечерних теней, отстранённо созерцая Рога, вздымающиеся у изрезанного скалами края горизонта. «Аноширва» называли древние куниюрцы это зрелище, особенно наблюдаемое с подобного расстояния, «Рога Достижимые». Сидящему так высоко над этой по трупному бледной равниной, их сияние могло показаться чем то вроде блеска золотого украшения в пупке шлюхи или же фетиша какого-то безвестного культа, воткнутого в сморщенную кожу мертвеца …

Инку-Холойнас.

Голготтерат.

Ужас скрутил его кишки.

Уста увлажнились.

Несколько лет тому назад Келлхус предложил ему представить тот миг, когда, находясь на Поле Ужаса, он увидит Гоготтерат. Пройас вспомнил, как горло его сжалось от этого образа, от предощущения, что он находится на этом вот самом месте, только не сидя в кресле, как сейчас, а стоя прямо, и будучи одновременно переполненным и яростью и смирением…ибо он сумел добраться так далеко…и оказаться так близко к Спасению.

И вот сейчас он сидел здесь, согбенный и скрюченный — тень себя самого, отброшенная вечерним солнцем на поражённую проклятием землю.

Он был Кормчим.

Возвышенным над всеми остальными не благодаря своей силе или чистоте своей веры, но из-за того, что потерял всё это, имея ныне лишь окровавленное дупло в том месте, где прежде у него было сердце.

Солнце скользнуло за алую вуаль и торчащие из горизонта щепки Рогов вспыхнули подобно каким-то жутким фонарям, подобно маякам то ли манящим к себе, то ли, напротив, предупреждающим держаться от них подальше. Золотые изгибы, колющие глаза предостережением своей необъятности, вознесшиеся так высоко, что купаясь в свете зари, они могли сиять ярче солнца.

— Будет ли этого достаточно? — услышал он собственный вопрос, обращенный к Кайютасу.

Имперский принц пристально смотрел на него один долгий миг, словно бы желая подавить страсти столь же бурные, как и те, что пылали в его собственной душе. Алое сияние Рогов окрасило его щёки и виски розовыми мазками, вспыхнуло багровыми отсветами в его зрачках.

— Нет, — наконец ответил он, вновь поворачиваясь к сверкающему лику Аноширвы.

— А как же умение направить в нужную сторону всеобщее умопомешательство?

Его ужасало то, что Рога продолжают тлеть всё также ярко даже после того, как солнце и вовсе умерло, удушенное фиолетовой дымкой.

— Боюсь, эта сила доступна одним лишь пророкам, дядюшка.


— Разве ты не боишься Преисподних? — будучи ещё ребёнком, спросил Пройас Ахкеймиона.

Это был один из тех грубовато-прямых вопросов, что так любят задавать маленькие мальчики, особенно оставаясь наедине с людьми, имеющими физически или духовные недостатки, вопросов неуместных в той же степени, в какой и искренних. А он и взаправду сгорал от любопытства, каково это — обладать такой удивительной силой, обретаясь при этом в тени проклятия.

Лишь взлетевшие брови Ахкеймиона в какой-то мере отразили потрясение, что он, возможно, испытал.

— И почему же я должен туда попасть?

— Потому что ты колдун, а Господь ненавидит колдунов.

Всегдашняя, чуточку насмешливая, настороженность в его взгляде.

— А как ты сам-то считаешь? Стоит ли меня покарать?

На прошлой неделе его старший кузен избрал в разговоре с ним такую же тактику — отвечать на любой его вопрос ровно таким же вопросом, и эта тактика обескуражила Пройаса в достаточной степени, дабы он, не раздумывая, перенял её.

— Вопрос в том, что думаешь ты. Стоит ли тебя покарать?

Дородный адепт Завета одновременно и нахмурился и усмехнулся, почёсывая при этом свою бороду с видом, всегда напоминавшим Пройасу о философах.

— Конечно, стоит, — ответил Ахкеймион обманчиво беззаботным голосом.

— Стоит?

— Ну, разумеется. Меня бы покарали, скажи я что-то другое.

— Только если я кому-нибудь об этом сообщу!

Его наставник широко улыбнулся.

— Тогда, быть может, тебя-то мне и стоит бояться?


Что-то необходимо есть.

Что-то посущественнее надежды.

Той ночью Пройас бродил по лагерю, словно военачальник из какой-то легенды, ищущий то ли ключи к сердцам своих людей, то ли ответы на вопросы, приводящие в смятение его собственное сердце. Ночь была такой ясной, что усыпанный звёздами купол, простёршийся над его головой, легко можно было перепутать с небом над Каратайской пустыней. Луна светила где-то на юго-востоке, выбеливая обломки скал и проливая на проклятую землю тени, подобные чернильным лужам. Трижды его окружали тяжело дышащие банды и всякий раз эти люди испытывали явственные колебания — стоит ли им учитывать его положение и власть, но он всегда умудрялся ухватить этот миг удивления, это мгновение раздражённой нерешительности и, жестом указав на того из них, кто выглядел самым уязвимым, самым зависимым от терпения и попустительства прочих, того, кого они уже давным-давно изнасиловали и осквернили в сумрачных руинах своих душ, изрекал: «Господь дарует вам сего человека вместо меня».

Это не было чем-то слишком уж невероятным — отдать кого-то из них им же на съедение, поскольку, по сути, всем им был нужен лишь повод, предлог для того, чтобы сделаться одним из тех, кто наказует зло ради собственного блаженства. И крики, которые слышались затем за его спиной, набрасывали на ночь налёт какого-то нечестивого очарования, ибо они ничем не отличались от криков его жены Мирамис — обнажённой, содрогающейся и бьющейся под ним, дабы доставить ему удовольствие.

Но безумие происходящего ничуть не обеспокоило его.

Великая Ордалия была его ямой, которую следовало заполнить, его желудком, который следовало накормить.

Его Ордой.


Он выжирал его изнутри — его голод, превращавший экзальт-генерала в живую дыру.

Пройас перерыл все вещи Аспект-Императора, притворяясь, даже перед самим собой, что ищет доказательства его беспощадной Воли, но не нашел ничего, что не являлось бы пустым украшением, ничего, что позволило бы узнать хоть какую-то истину о нём.

Он покинул хранилища с одним лишь церемониальным щитом — сделанным словно бы из квадратиков и слегка изогнутым, на манер щитов колумнариев. Особым образом прислоненный к стене в углу обшитой кожаными панелями комнаты, он разбивал его отражение на дюжины образов, поверх каждого из которых виднелся выгравированный и тиснёный знак Кругораспятия. Однако, в то же самое время, щит также позволял и целиком узреть его, составленный из этих кусочков и ставший будто призрачным, лик, превращая Пройаса в существо, словно бы сотканное из сияющих нитей.

Он, он один был разбит и разделён на кусочки самого себя.

Не Саубон, не Кайютас…

Он один оказался достаточно слабым, чтобы быть сильным — в это самое время, на этой проклятой земле, на Поле Ужаса.

Он один видел шранков такими, какие они есть. Бледными. По-собачьи горбящимися. Фарфорово-идеальными…

Приходящими в распутное возбуждение от вида и запаха крови.


Пройас был практически уверен, что за всю историю Эарвы ни один другой человек не принёс человечеству столько смертей как Анасуримбор Келлхус. Города разрушались и ровнялись с землёй. Пленники вырезались. Сыны и мужья исчезали в бездонной глотке ночи. Еретики сжигались без счёта. Но каждое злодеяние, каким бы горестным или впечатляющим оно ни представлялось, было лишь шестерёнкой в механизме одного-единственного, но величайшего из всех возможных, довода: Мир должен быть спасён…

Являлось частичкой Священной Тысячекратной Мысли.

И посему нынешним утром он стоял перед целым океаном лиц, раскрасневшийся и задыхающийся. Великая Ордалия Анасуримбора Келлхуса предстала пред очами экзальт-генерала, а мощь её струилась сквозь него каким-то первобытным, нутряным осознанием бушующей, вздымающейся и ошеломляющей жизненной силы. И он знал, знал, несмотря на всю боль, которую причиняло ему это ужасающее постижение, что всё, уже совершённое им, являлось именно тем, что и должно было сделать, а в равной мере понимал также, что святость окончательного итога искупает и безумие того, что ещё предстоит совершить. Он стоял на самой вершине сотворённого им же зла и всё же, ощущая себя погружённым в священный внутренний свет, знал, что свят!

— Вы чувствуете это, братья мои? Чувствуете, как сердце ваше несётся вскачь, словно необъезженный жеребец?

Мужи Ордалии даже пританцовывали от обуявшего их праведного пыла. Их руки и лица давно почернели от палящего солнца, а сами они стали злобными, низменными и убогими. Поедая шранков, они сами сделались шранками, чудовищами, которых поглощали. И теперь, когда он осознал это, он также понял и то, что требуется сделать, дабы направить и вести их, дабы заставить их склониться перед Келлхусом и Величайшим из Доводов…

Жертвы. Это был урок, преподанный ему Мятежом: если он не сумеет дать Ордалии жертвы, она попросту возьмёт их сама.

И начнет питаться собой.

— Давайте же явим себя Врагу нашему! Покажем всю нашу силу! Всю нашу смертоносную страсть! Пусть они съёживаются и дрожат, зная, что попадут в наше брюхо! — Возопил он каким-то искажённым, монотонным речитативом, вызвавшим гнусные смешки и взрывы хохота, донёсшиеся до его слуха сквозь рёв толпы. Даже сейчас, взглянув немного поодаль, он видел, как воины перебрасываются чьими-то отрезанными головами. — И да предстанем мы пред ними, увенчанные мощью и ужасом!

Рога сияли позади него в свете яркого утреннего солнца, обманывая глаза тем, что, казалось, торчали прямо из обломанных зубьев Кольцевых гор, легендарной Окклюзии, хотя в действительности, находились в милях и милях за ними и были при этом созданы искусственно.

— Пусть они узрят нас! Пусть постигнут всю безграничность нашей решимости!

Ещё одно, последнее пиршество — вот и всё, что им нужно.

— Пусть!

— Они!

— Трепещут!

Он окинул взглядом пространства, заполненные бессчетными множествами безумцев. Где бы ни останавливался его взор, он цеплялся за очередную разнузданную сцену: люди, трясущиеся и закатывающие глаза, так, что видны одни лишь белки; люди, кромсающие лезвиями клинков собственные конечности, чтобы сделать из своей крови боевую раскраску; люди, роющие землю, подобно собакам; душащие и избивающие друг друга, размазывающие семя по себе и своим братьям…

— Мы! Мы — Избранные!

И тут экзальт-генерал ощутил, почувствовал это внутри себя— Оно, Паука, который был Богом.

— Мы! Мы — Освобождённые!

Завладевшего его голосом и дыханием. Извергающего из его бурно вздымающихся лёгких истину в виде какого-то ревущего завывания.

— Нечестивцы, что стали Святыми!

Это казалось таким очевидным…таким бесспорным…

— И мы выберем самую низкую из ветвей!

Будто бы его сердце вдруг превратилось в могучий, необоримый кулак.

— И будем вкушать те плоды, которыми Он — Он! — нас одарит!

Руки его простёрлись над изголодавшимися множествами.

— Вкусим то, что нам уготовал Ад! — возопил он.

А тем самым привёл их всех к неискупимому проклятию.


Голод натянул их, словно лук. И одно-единственное произнесённое слово отпустило их, как тетиву…

Его слово.


Его лошадь неслась галопом, почуяв простор и обетование свободы, возможность скакать без помех и препятствий в виде жестоких шпор, и впервые Пройасу казалось, что он может дышать этим выхолощенным подобием воздуха, напоённым запахом земли, лишенной яркого привкуса жизни, почвой, сгнившей до самой своей минеральной основы.

Пахнущей абсолютным основанием.


Он любил Ахкеймина, душу разделённую, расщеплённую на части. Но какую бы неприязнь Пройас к нему не испытывал, она проистекала из его собственного ужаса перед этой любовью. Из его собственного внутреннего разделения. Как и сказал ему Келлхус.


Едва волоча ноги, Обожжённые тащились по пустошам Агонгореи точно огромная толпа прокажённых. Их повисшие головы болтались у груди, а лишившиеся кожи участки тел стали ранами. Они пили воду из рек, что текли по этим усеянным костями равнинам, однако же, ничего не ели. Они гнили заживо, страдая так, как немногим живущим доводилось страдать, и постепенно превращались в каких-то жутких существ, находящихся на разных стадиях разложения. Они теряли волосы, кожу и зубы. Они блевали кровью прямо на древние ишройские кости.

Шли ослепшие.

Они не столько двигались от берегов реки Сурса через Агонгорею, сколько растянулись по ней тонкой, словно бы нарисованной, линией, ибо ни мгновения ещё не минуло, чтобы очередной, напоминающий измождённое привидение несчастный не свалился бы наземь, оставаясь, порой, недвижимым, а порою, корчась при последнем издыхании. Лорд Сибавул те Нурвул, пошатываясь, шел впереди, и шаг его никогда не замедлялся, а взгляд оставался неотрывно прикованным к линии горизонта и ужасающему образу Рогов Голготтерата. Случившееся во Вреолете по-прежнему тлело внутри него, так, что он казался человеком в той же мере обуглившимся, в какой и разложившимся. Существом, словно бы хорошенько прожарившимся на горящем в его душе адском пламени. Многими тысячами шли они по его стопам, следуя за постоянством его образа — людская масса, сражающаяся с уничтожающими их одного за другим скорбями, хрипящая и влажная. Ордалия Осквернённых.

Никто из Обожжённых не понимал, что они вообще делают, не говоря уж о том, зачем они это делают.

Всё происходящее было для них чем-то вроде откровения.

Посему ни один из этих страдающих грешников не только не заинтересовался каким-то размытым пятном, появившимся вдруг у северного горизонта, но даже не озаботился хотя бы как следует рассмотреть его, ибо все, кто пытался хоть о чём-то думать и размышлять давным-давно уже умерли. Сибавул Вака лишь бросил короткий взгляд через пузырящееся влажными ожогами плечо. Он, как и все последовавшие за ним, шел путём лишь отчасти пересекающимся с дорогами, которыми идут живые, и посему продолжал, как и прежде, двигаться к золотым Рогам, оставаясь совершенно безучастным к несущейся на них во весь опор Орде, и относясь к ней словно к чему-то, не стоящему ни малейшего внимания.

Великая Ордалия явилась с севера, как огромная, хищно рыщущая, тёмная, бурлящая и мерцающая, словно усыпанная бриллиантовой пылью, масса. Не было слышно ни воплей, ни разносящихся по ветру завываний, лишь шум тысяч спешащих, топающих, шаркающих по основанию агонгорейского склепа ног. Обожженные путники, по-прежнему ничем не интересуясь, тащились вперёд, точно железная стружка, как магнитом притягиваемая золотым кошмаром, возносящимся к небу у горизонта. Расстояние между ними и Ордой сократилось и те, кто находился в авангарде не поражённого ядом и порчей человеческого скопища, внезапно ускорившись, сорвались на бег. Их бесчисленные лица искажала какая-то болезненная смесь радости и напряжения. Бегущие толпы издавали дикий гогот, будто исходящий от какого-то безумного празднества, и ликующе вопили в предвкушении порочных злодеяний.

Лишь немногие из Обожженных взяли на себя труд хотя бы повернуться в сторону набросившихся на них родичей и соплеменников.

И грянули чистые на осквернённых. Вздыбившиеся края Великой Ордалии обрушились на рыхлую кромку процессии Обожжённых. Рыдания и визги слились воедино с воплями торжества, пронзив голодное небо всё усиливающимся во множестве и громогласности хором, ибо Святое Воинство Воинств поглощало всё больше и больше верениц и колонн несчастных. Следовавшие в арьергарде Ордалии всадники обогнули побоище с запада, чтобы перехватить ту часть осквернённых, что попытаются спастись бегством, но в действительности всё сборище гниющих заживо людей просто безучастно стояло на месте до тех самых пор, пока беснующиеся множества не поглотили их без остатка. Лишь воздух оглашался их криками — душераздирающими и вполне человеческими.

Совсем немногие из Обожжённых обнажили оружие и, если им повезло, были убиты на месте, поскольку представляли для нападавших хоть какую-то угрозу.

Для прочих же ночь станет бесконечной…

Когда тьма, наконец, сольётся на Поле Ужаса в омерзительном союзе с пороком.


Хоть Нерсей Пройас, Уверовавший Король Конрии, экзальт-генерал Великой Ордалии, и скакал впереди, он, тем не менее, и не думал никого вести за собой. Тут был лишь он, он один — несущийся галопом, растирающий в порошок эту мёртвую землю, что с преодолённым им расстоянием, казалось, становится всё более и более неподвижной, ибо Агонгорея заполняла собою всё сущее, всё, что прозревал ныне его взгляд, не считая разве что проткнувших горизонт Рогов. Великая Ордалия, оставаясь невидимой, маячила, нависала всей своей массой где-то позади него — ужасным гулом, ниспадающим на его шею и плечи подобно развевающимся за спиной волосам.

Первые показавшиеся впереди фигуры поразили его, настолько отвратителен был их вид, настолько понуро и безучастно брели они в сторону Голготтерата — сутулясь и с каждым своим движением словно бы падая вперёд, но всякий раз как-то умудряясь опереться на следующий вымученный шаг.

Обожжённые.

Безволосые призраки, раздетые, лишившиеся кожи в соответствии с той мерой, в которой их поразила порча, осаждаемые тучами мух, шатающиеся тени. Пройас мчался среди них как беспощадное, бронированное чудовище, скачущее прямо по головам убогой толпы, и смеялся в голос над жалкими взглядами, которые бросали на него эти несчастные.

Он обнаружил Сибавула те Нурвула, стоящего в одиночестве на вершине холма, что возвышался над местностью, подобно накатывающейся на берег волне, и едва сумел узнать кепалорского князя, да и то лишь по его древней кирасе и сапогам, отороченным мехом. Князь-вождь стоял, обратившись лицом к западу, а взгляд его не отрывался от двух золотых гвоздей, вбитых в линию горизонта.

Пройас спрыгнул с лошади, наслаждаясь внезапной неподвижностью земли у себя под ногами. Натёртая промежность экзальт-генерала болела и гудела, но теперь это лишь заставляло пылать всё его существо. Заживо гниющий князь-вождь повернулся к нему, видение столь ужасное, что Пройасу почудилось, будто просто дыша рядом с ним, он загрязняет своё дыхание. Кепалорский князь потерял волосы, не считая нескольких светлых прядей. Язвы не столько проступали на его теле, сколько покрывали его какими-то одеяниями, состоящими из сочащейся телесными жидкостями, зараженной плоти, и потому поблескивающими, точно засаленный шелк. На месте ушей Сибавула остались лишь грязные дыры, но, по какой-то причине, глаза и кожа вокруг них уцелели, так, что казалось будто он носит самого себя, словно маску, края которой, покрасневшие от воспаления и скрученные, точно обгоревший папирус, проходя по верхней части щёк и переносице, каким-то образом приколоты к его светлым бровям.

Наверное, следовало бы обменяться какими-то речами.

Вместо этого, Пройас, сжав кулаки, просто шагнул ему навстречу и одним ударом поверг этот гнилой ужас к своим ногам. Его естество от прилива крови изогнулось дугой и запульсировало блаженством насилия. Экзальт-генерал, обхватив ладонями гноящиеся щёки князя-вождя, провёл языком по язвам, изъевшим его лоб.

Вкус почвы — солёный и горький. И сладость, сокрытая внутри зараженной плоти.

Пройас уставился на кончики сибавуловых пальцев. Душа короля Конрии металась между ужасом и восторгом. Руки дрожали. Сердце гулко стучало в груди. Он едва мог дышать…

А ведь он ещё даже не начал свой пир!

Он взглянул туда же, куда взирал Сибавул — на запад, всматриваясь в зрелище, что было их общей целью до того, как настал этот день — в легендарные Рога Голготтерата, острия из сверкающего золота, заливающие своим палящим сиянием окружающие пустоши. Так долго они оставались вводящим в заблуждение миражом, представлялись какой-то злобной подделкой, золотящейся у горизонта. Теперь же отрицать их громадную, всеподавляющую реальность было уже невозможно.

И, казалось, они вместе поняли это, король и осквернённый князь, постигли вспыхнувшими искрами глубочайшего осознания, высеченными из камня скорби и железа страсти. Рога наблюдали за ними. Он вновь ударил осквернённого князя-вождя, заставив его взглянуть на восток, дабы тот увидел, как Великая Ордалия поглощает его вялящуюся с ног процессию трупов. Вместе они наблюдали за тем, как потоки проворных теней хлынули между болезненными фигурами и на них. Вместе слышали всё разрастающиеся крики, мигом позже превратившиеся в грохот прилива.

Словно братья смотрели они, как брат упивается кровью брата.

— Мы…следуем…вместе, — прохрипел Обожжённый лорд Ордалии, — Кратчайшим…Путём…

Пройас взирал на кепалора, из глаз его текли слёзы, а изо рта слюна.

— И вместе…переступаем…порог…Преисподней…

Экзальт-генерал, задрожав от вспыхнувшего в его чреслах блаженства, очередным ударом вновь поверг наземь князя-вождя.

Подобрал слюни…

И вытащил нож.


Вкусим то, что нам уготовал Ад.

Честь… Честь это…?

А милосердие… Что есть милосердие?

Умерщвление того, что застряло на этом свете, что трясётся от боли и кровоточит, но всё ещё продолжает трепыхаться, хоть и поражено насмерть. Что бьётся и содрогается. Чья изрезанная и ободранная плоть истекает гноем и слизью.

Что есть милосердие как не удушение того, кто кричит от страданий?

А честь… Что есть честь как не жертва, лучше всего послужившая ненасытному чреву хозяев?

Тогда, быть может, тебя-то мне и стоит бояться…

Пройас Больший пребывал в самом расцвете своей безрассудной необузданности …когда осознал, что освободился…когда понял, что нет, и не может быть в пределах всего Творения ничего прекраснее, нежели изъятие души из тела.

— Вот я и стал целостным, — шепнул он подёргивающемуся у его ног существу, что фыркало и хрипело, фонтанируя чем-то жидким из своего распотрошённого нутра. — Вот я….и преодолел то… что меня разделяло.


Сокрушены даже наши рыдания.

Даже скорби наши.

Мы осаждаем то, что к нам ближе всего.

Роем подкоп под свои же стены.

Пожираем собственные надежды.

Изжёвываем до хрящей свое благородство.

И вновь жуём.

До тех пор, пока не станем созданиями, что просто движутся.

Подложные сыновья, об отцах которых известны лишь слухи.

Души наколоты на коже острыми иглами, прямо сквозь наготу.

Фрески, твердящие нам каким должно быть Человеку.

Тени.

Дыры, полные мяса.

Промежутки между лицами и меж звёздами.

Тени и мрак внутри черепов.

Дыры…

В наших сердцах…

И в наших утробах…

В наших познаниях и наших речах!

Бездонные дыры…

Полные мяса.

Глава шестая Поле Ужаса

Если нет Закона, нужны традиции. Если нет Традиций, не обойтись без нравов. Если не достаёт Нравов, требуется умеренность. Когда же нет и Умеренности, наступает пора разложения. — Первая Аналитика Рода Человеческого, АЙЕНСИС Когда голодаешь, зубы твои словно бы оживают, ибо они так отчаянно стремятся жевать, жевать и жевать, будто убеждены, что им довольно будет единственного кусочка, дабы обрести блаженство. Непритязательность становится по-настоящему свирепой, когда речь всерьёз заходит о выживании. Боюсь, у меня не окажется пергамента на следующее письмо (если, конечно, тебе достанется хотя бы это). Всё, что только можно, будет съедено, включая сапоги, упряжь, ремни и нашу собственную честь.

— Лорд Ништ Галгота, письмо к жене
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Агонгорея.



Солнечный свет разбивался об эту невиданную землю подобно яичной скорлупе, рассыпаясь осколками и растекаясь лужицами сверкающих пятен. В этот раз она, Анасуримбор Серва, дочь Спасителя, и вовсе упала на четвереньки. Сорвил стоял над нею, шатаясь как от сущности свершившегося колдовства, так и от сути только что произошедшего.

— Ты… — начал он, широко распахнув глаза, в которых плескалось осознание ослепляющей истины, — т-ты знала…

Она, заставив себя встать на колени, взглянула на него.

— Что я знала, Сорвил?

— Ч-что он заметит м-моё…

Он. Моэнгхус. Её старший брат.

— Да.

— Что он…прыгнет!

Серва закрыла глаза, словно бы наслаждаясь светом восходящего солнца.

— Да, — глубоко выдохнув, сказала она, будто в чём-то признаваясь сама себе.

— Но почему? — вскричал Уверовавший король Сакарпа.

— Чтобы спасти его.

— Говоришь как истинный… — с недоверием в голосе едва ли не прошипел он.

— Анасуримбор. Да!


Лёгкость, с которой она отвергла прозвучавшее в его голосе разочарование, явилась очередным непрошеным напоминанием обо всех неисчислимых путях, какими она его превзошла.

— Мой отец подчиняет всё на свете Тысячекратной Мысли, — сказала она, — и именно она определяет — кто будет любим, кто исцелён, кто забыт, а кто убит в ночи. Но Мысль интересует лишь уничтожение Голготтерата…Спасение Мира.

Она прижалась всем телом к своим ногам.

— Ты его не любила, — услышал он собственные слова.

— Мой брат был сломлен, — сказала она, — сделался непредсказуемым…

Он бездумно смотрел на неё.

— Ты его не любила.

Было ли это болью? То, что он видел в её глазах? И если даже было, то разве мог он верить увиденному?

— Жертвы неизбежны, Сын Харвила. Не правда ли странно, что Спасение является нам, наряженное ужасом.

Необычность местности, в которой они оказались, наконец, привлекла его внимание. Мёртвые пространства — тянущиеся и тянущиеся вдаль. Он поймал себя на том, что оглядывается по сторонам в поисках хоть какого-то признака жизни.

— Лишь Анасуримборы прозревают суть Апокалипсиса, — продолжала Серва, — только мы, Анасуримборы, видим, как убийства ведут к спасению, как жестокости служат пристанищем, хотя для доступного обычным людям постижения происходящее и может представляться подлинным злом. Жертвы, устрашающие человеческие сердца, видятся нам ничтожными, по той простой причине, что мы зрим мертвецов, громоздящихся повсюду целыми грудами. Мертвецов, в которых мы все превратимся, если не сумеем принести надлежащие жертвы.

Земля была совершенно безжизненной…именно такой, какой она и осталась в его памяти.

— Так значит Моэнгхус — принесённая тобою жертва?

— Иштеребинт сломил его, — сказала она, словно подводя под обсуждаемым вопросом черту, — а хрупкость, это свойство, которое мы, дети Аспект-Императора, отвергаем всегда и всюду, не говоря уж об этих мёртвых равнинах. А Великая Ордалия, вероятно, уже может разглядеть Рога Голготтерата, — она подняла указательный палец, ткнув им куда-то в сторону горизонта, — так же, как и мы.

Сорвил повернулся, взглядом проследив за её жестом …и рухнул на колени.

— А я, — сказала она, находясь теперь позади него, — дочь своего отца.

Мин-Уройкас.

До смешного маленькие — золотые рожки, торчащие из шва горизонта, точно воткнутые туда булавки, но в то же самое время — невозможно, пугающе громадные, настолько, что, даже находясь у самого края Мира, они уподоблялись необъятности гор. Отрывочные всплески воспоминаний затопили его мысли — сумрачные тени, набрасывающиеся на него из пустоты:очертания рогов, проступающие сквозь дымные шлейфы, враку, исчезающие меж этих призрачных видений. Тревога. Ликование. Они метались и бились внутри его памяти — подобные высохшим пням обрубки сражений за эти золотящиеся фантомы, за это ужасное, презренное и злобное место. Инку-Холойнас! Нечестивый Ковчег!

Она едва не коснулась своими губами его уха.

— Ты чувствуешь это…ты, носивший на своём челе Амилоас, ты помнишь все свершившиеся там надругательства и все перенесённые там мучения. Ты чувствуешь всё это так же, как и я!

Он взирал на запад, разрываясь на части от ужаса, гораздо более древнего, нежели его собственный…и ненависти, всю меру которой он едва ли был способен постичь.

Киогли! Куйяра Кинмои!

— Да! — прошептал он.

Её дыхание увлажнило его шею.

— Тогда ты знаешь!

Он обернулся, чтобы поймать её губы своими.


Рога Голготтерата беззвучно, но всеподавляюще мерцали вдали. И ему казалось ни с чем несравнимым чудом ощущать свою каменную твёрдость внутри неё, дочери Святого Аспект-Императора, чувствовать, как она трепещет, охватывая собой его мужественность, и дрожит, единым глотком испивая и дыхание из его рта, и недоверие из его сердца. Они вскрикнули в унисон влажными, охрипшими голосами, со всей исступлённостью своей юности вонзаясь друг в друга посреди этой извечной пустоши.

— К чему любить меня? — спросил он, когда всё закончилось. Они соорудили из своей одежды нечто вроде коврика, и теперь бок обок сидели на нём обнажёнными. Сорвил не столько обнимал Серву, сколько всем телом обвился вокруг неё, положив ей на плечо и шею свой обросший подбородок. — Из-за того, что так повелела Тысячекратная Мысль?

— Нет, — улыбнулась она.

— Тогда почему?

Оплетённая его ногами, она выпрямила спину и один, показавшийся Сорвилу бесконечно долгим, миг внимательно всматривалась в его глаза. Юноша осознал, что Серве более не требовалось разделять свою наблюдательность и возможности своего сверхъестественного интеллекта между ним и Моэнгхусом. Ныне он остался единственным объектом для её изучения.

— Потому что, когда я смотрю на твоё лицо, я вижу там одну лишь любовь. Невозможную любовь.

— Разве это не ослабляет тебя?

Её взгляд потемнел, но он уже ринулся вперёд в том дурацком порыве, что часто подводит многих сгорающих от страсти юнцов — в желании знать, во что бы ни стало.

— К чему вообще кого-то любить?

Она закаменела настолько сильно, что он чувствовал себя словно платок, обёрнутый вокруг булыжника.

— Ты хочешь знать, как вообще можно доверять Анасуримбору, — произнесла она, вглядываясь в пустошь, тянущуюся до скалистых рёбер горных высот, будто чей-то голый живот. — Ты хочешь знать, как можно доверять мне, в то время как я готова возложить всякую душу к подножию Тысячекратной Мысли.

Он не столько целовал её плечо, сколько просто прижимал губы к её коже, и та его часть, что имела склонность к унынию, поражалась неисчислимостью способов и путей, которыми связаны судьбы, и тем, что даже сами пределы, до которых простираются эти связи, не могут быть познаны до конца.

— Твой отец… — сказал он, дыша столь тяжко и глубоко, что это заставляло его чувствовать себя гораздо старше, если не сказать древнее, своих шестнадцати лет, — …остановил свой выбор на мне лишь потому, что знал о моей любви к тебе. Он велел тебе соблазнить своего брата, полагая, что ревность и стыд возродят мою ненависть к нему, дабы я удовлетворял условиям Ниома…

— Однако, будь мой отец одним из Сотни, — сказала она, положив щёку на предплечье, в свою очередь покоившееся у неё на коленях, — и то, что сейчас ты воспринимаешь как уловку, обрело бы совершенно иной смысл…нечто вроде Божьего промысла, не так ли?

— О чём это ты?

Она повернулась, чтобы взглянуть на него и ему вновь показалось подлинным безумием, что он может быть так близок с девушкой настолько прекрасной — вообще любой, не говоря уж об Анасуримборе.

— О том, что именно вера, а не доверие является правильным отношением к Анасуримбору. Принести жертву во имя моего отца — вот величайшая слава, которой может одарить эта жизнь. Что может быть выше этого? Ты же Уверовавший король, Сорвил. Понесённый тобой ущерб определяет меру твоей жертвы, а значит и славы!

Её слова добавили ему сдержанности, напомнив о том, сколь рискованны ставки. Если бы она узнала, что король Сакарпа, безутешный сирота, был избран нариндаром — кинжалом, который сама ужасающая Матерь Рождения занесла над её семьёй — то и её отец непременно узнал бы об этом, и тогда Сорвил будет предан смерти ещё до того как солнце опустится ниже основания этого бесконечного склепа. Факт его состоявшегося обращения, то, что Ойнарал и в самом деле сумел убедить его в близости конца света, а её отец, Святой Аспект-Император, действительно явился, дабы спасти Мир — не имел бы никакого значения. Его убили бы просто для того, чтобы расплести сети заговора разгневанных Небес: он мог припомнить несколько убийств совершённых именно по этой причине — как согласно легендам, так и в известной истории!

Анасуримбор Серва, дочь убийцы его отца, женщина, в которую он был влюблён, прикончила бы его без малейших колебаний — так же, как она сделала это с собственным братом лишь одной стражей ранее. Не имело значения насколько сильно его обожание и чиста его преданность — она всё равно убила бы его, если бы только не обманное очарование, дарованное ему Ужасной Матерью… Её божественный плевок на его лице. Лице отступника.

Как долго будет длиться это незаслуженное благословение? Останется ли оно с ним до самой смерти? Или же, подобно всем незаслуженным благам внезапно исчезнет, причём, разумеется, в самый неподходящий момент?

Он пошатнулся, лишь сейчас осознав абсурдные последствия своего отступничества…

Например, тот факт, что он влюбился в собственного палача.

— А как, — спросил он, — в твоей стране зовутся женщины, любящие глупцов?

Она помедлила всего один миг.

— Жёнами.


Она забылась сном, Сорвил же бодрствовал, размышляя о том, как это странно, что они — столь бледные, едва прикрытые одной лишь собственной кожей, оставались настолько сильными, настолько невосприимчивыми к тому, что превратило эти места в бесплодную пустошь. Серва рассказала ему, что кое-кто из нелюдей называл эти равнины «Аннурал» или Земля-без-Следов, поскольку отпечатки ног исчезали тут «подобно тому, как исчезают они на прибрежном песке под натиском волн». И действительно — нигде не было видно ни единого следа, хотя повсюду, вперемешку с выбеленными солнцем камнями, были разбросаны искрошенные кости. Однако же, при всём этом, открытая всем сторонам света безнаказанность их любви казалась им чем-то само собой разумеющимся. Быть как дети, радуясь тому, что дано тебе здесь и сейчас, в особенности пребывая в тени Голготтерата.

Путешествуя по Земле-без-Следов.

— Берегись её, мой король, — предупредил его Эскелес ещё тогда, когда Сорвил впервые оказался в Умбиликусе. — Она странствует рядом с Богами.

Во время их следующего колдовского прыжка он обхватил её так, как это делают любовники — грудь к груди, бёдра к бёдрам и ему показалось прекрасным то, как её лицо запрокинулось назад, веки вспыхнули розовым, а изо рта, изрекающего незримые глазу истины, хлынули чародейские смыслы, переписывающие заново Книгу Мира. Волосы её разметались, превратившись в какой-то шёлковый диск, а кожа казалась до черноты выбеленной ярчайшим сиянием Абстракций, голос её, грохоча и вздымаясь, пронизывал саму плоть Творения, но закрытые глаза, напоминающие два озера расплавленного металла, при этом словно бы улыбались.

Осмелившись воспользоваться мигом её страсти, он окунул свои губы прямо в её Метагностическую Песнь.

Они шагнули сквозь вспышки крутящихся и описывающих вокруг них параболы огней. По прибытии Сорвила сбил с толку тот факт, что равнина осталась совершенно неизменной, несмотря на то, что они преодолели расстояние, отделявшее их от видимого из исходной точки горизонта. Даже Рога ничуть не изменились, благодаря чему стала очевидна как их значительная отдалённость, так и вся их безумная необъятность.

Она уже вглядывалась в дали, изучая горизонт, и он опасливо затаил дыхание.

— Вон там! — крикнула она, указывая на восток. Проследив за её жестом, он увидел какое-то поблёскивающее мерцание, как будто там, вдали, была обильнорассыпана стеклянная крошка. Уверовавший король Сакарпа тихонько выругался, только сейчас осознав, что соединившая их с Сервой идиллия едва ли переживёт возвращение любовников к Святому Аспект-Императору и его Великой Ордалии.

Следующие несколько страж они тащились за своими удлинившимися тенями, Серва безмолвствовала, казалось целиком поглощенная целью их пути, Сорвил же, щурясь, всматривался вдаль, силясь понять, что это всё же за пятнышки и что они там делают. Однако же, множество опасностей и угроз, с которыми ему ещё предстояло столкнуться, без конца подсовывало ему вопросы совершенно иные. Что ему следует сказать Цоронге? А Ужасная Матерь — неужели она просто ждёт, всего лишь выбирая момент, когда стоит покарать его за предательство? Отнимет ли она свой дар прямо перед неумолимым взором Святого Аспект-Императора? Он только начал всерьез задумываться над виднеющимися впереди очертаниями, когда понял, что Серва не столько не замечает его, на что-то отвлёкшись, сколько осознанно отказывается ему отвечать.

Причина такого положения вещей сделалась очевидной, когда они наткнулись на первые окровавленные тела — на кариотийцев, судя по их виду. Отрезанные головы были водружены прямо им на промежность…

Человеческие головы.

Теперь уже Серва помогла ему подняться на ноги. В оцепенении он последовал за ней, ступая мимо сцен, исполненных плотоядной истомы и багровеющего уничижения. Челюсть его отвисла. Сорвил понял, что ему сейчас следовало бы бесноваться и вопить от ужаса, но всё, что он сумел сделать, так это укрыться во мраке намеренного непонимания.

Как? Как подобное могло произойти? Казалось, только вчера они оставили воинство мрачных и набожных людей, Великую Ордалию, которая не столько шла, сколько шествовала, воздев над своими рядами множество знамён, священных символов и знаков, и, храня жесткую дисциплину, сумела преодолеть невообразимые расстояния. А теперь, вернувшись, они обнаружили…

Мерзость.

Каждый следующий шаг давался без усилий, будто что-то подталкивало его в спину. Он вглядывался в открывшуюся картину, даже когда душа его отвратила прочь взор свой, и, наконец, увидел их — собравшихся, словно пирующие на разодранных мертвецах, возящиеся и ковыряющиеся в их ранах стервятники…скопища людей со спутанными волосами, с неухоженными и взъерошенными бородами, одетых в ржавые, перемазанные кровью и грязью доспехи. Людей вновь и вновь раскачивающихся над изуродованными телами и творящих с ними вещи…вещи слишком ужасные, чтобы вообще быть…возможными, не то, что увиденными. Сорвилу показалось, что он узнал лица некоторых из них, но он не нашёл в себе сил вспоминать имена, да и не желал осквернять их уподоблением существам, представшим сейчас его взору. Нутро его щекотало, будто там, выпустив когти, обосновалась кошка. К горлу подступила тошнота и его тут же вырвало. Только после этого, мучаясь жжением во рту и кашлем, он почувствовал, что ужас, наконец, пробрал его до кончиков пальцев — а вместе с ужасом пришло и ощущение своего рода безумного нравственного надругательства, чувство отвращения, настолько абсолютного, что это причиняло ему физические страдания…

Даже Серва побелела, несмотря на свойственное скорее ящерицам равнодушие, которым её одарила дунианская кровь. Даже свайяльская гранд-дама шла, неотрывно всматриваясь в благословенную даль, мертвенно-бледная и трясущаяся.

Множество лиц, оборачивались к ним, когда путники проходили мимо — окровавленные бороды, какая-то странная недоверчивость, застывшая в глазах, опухшие рты, распахнутые в криках блаженства. Взгляд Сорвила зацепился за неопрятного айнонца, положившего себе на колени голову и плечи мертвеца. Он наблюдал как воин, нависнув над трупом, запечатлел долгий, ужасающий поцелуй на бездыханных устах…а затем вцепился зубами в нижнюю губу погибшего, дёргая и терзая её со свирепостью дерущегося пса.

Сумасшествие. Непотребство, с подобным которому ему никогда ещё не доводилось сталкиваться.

Это место… Где не было следов, а значит и троп, которых можно держаться.

Тень коснулась его взгляда, едва заметное пятнышко, подобное скользящему по поверхности мёртвой равнины чёрному лоскуту. Он глянул вверх и увидел кружащего аиста — белого и непорочного. Увидел там, где должны бы были парить одни лишь стервятники.

Да…шепнуло что-то. Будто бы он всё это время знал.

— Вспомни, — сказала Серва, — о месте, куда мы направляемся…

Он повернулся, чтобы посмотреть в ту сторону, куда она указала кивком, и увидел Голготтерат — огромного золотого идола, что по её мнению мог каким-то образом сделать этот кошмар воистину праведным и святым…

— Отец понял это… — продолжала Серва, однако, он был практически уверен, что она говорит всё это лишь для того, чтобы укрепить собственную решимость, — Отец знал. Он догадался, что так и должно случиться.

— Так? — вскричал Сорвил, — Так?

Какая-то его часть рассчитывала, что его тон будет ей упрёком, чем-то вроде пощёчины, но она уже вернулась к прежним своим непримиримым повадкам. И это ему придётся вздрагивать.

Как и всегда.

— Кратчайший Путь, — сказала имперская принцесса.


Он продолжал следовать за ней, хоть и подозревал, что она просто бесцельно блуждает. Они пробирались меж биваков, разбитых вокруг тлеющих ям, забитых изувеченной плотью. Шли мимо людей, поедающих что-то. Мимо людей, лежащих в непристойно-сладкой истоме в обнимку с осквернёнными ими трупами так, будто они же сами и соблазнили их. И мимо людей, бешено улюлюкающих, разжигая и раззадоривая неистовую ярость сородичей, целыми шайками набрасывающихся на своих жертв. Равнина оглашалась множеством звуков, но голоса были столь разными по тональности и тембру — от рычаний до визгов (ибо некоторые из жертв были всё ещё живы) — что разделяющее их безмолвие словно бы царило над всем, делая эту какофонию ещё более безумной и разноречивой. Зловоние было настолько невыносимым, что он дышал сквозь сжатые губы.

Эта мысль пришла к нему сама по себе — незваной, непрошеной. Он демон…

Сифранг.

И тут Серва сказала:

— Хорошо, что ты веришь.

«Несмотря ни на что» — добавил её ледяной взгляд.

Невзирая. Даже. На это.

Он не верил. Но его также нельзя было назвать и неверующим. Он колебался, качаясь из стороны в сторону под влиянием чужих речей и увещеваний. Порспариан. Эскелес. Цоронга. Ойранал…а теперь и вот эта женщина. Он метался от убеждения к убеждению — хуже придворного шута!

Но сейчас…сейчас…

Какие ещё нужны доказательства?

Зло.

Наконец, он понял всю власть и силу, что коренятся в непознанном. Причину, по которой и жрецы и боги так ревниво относятся к своим таинствам. Неизвестное остаётся непоколебимым. До тех пор, пока сомнения и неоднозначности окружали со всех сторон фигуру Аспект-Императора, и сам Сорвил пребывал в сомнениях, скрывающих за собой Целостность. Не обладая всей полнотой знания, он не был способен отделить себя от тьмы, окутавшей всё по-настоящему значимое. Келлхус казался непобедимым и даже божественным из-за отсутствия свойственных обычным смертным уязвимостей — фактов, которые бы связывали его со множеством вещей, уже известных и познанных.

Но это… Это было знание. Даже обладай он, в противоположность своему мятущемуся сердцу, истовой верой фанатика, Сорвил не смог бы этого отрицать. Ибо оно было здесь… Перед его глазами…Оно. Было. Здесь.

Зло.

Зло.

Грех настолько немыслимый, что, даже просто свидетельствуя его, рискуешь навлечь на себя проклятие.

Вязкое скольжение проникновения. Трепетный поцелуй. Дрожащий кончик языка. Растерзанные тела. Бурлящие животы. Семя, извергающееся на голую кожу и алое мясо.

Чей — то голос, захлёбывающийся от восторга — Даааа… Как хорошо…Как хорошоооо…

Увиденное почти физически раздавило его. Прорвавшись сквозь тонкие вуали души, оно вгрызлось в саму его сущность, превратив в оживших змей внутренности и в ножи дыхание, застревавшее в глотке, стоило лишь открыть рот.

Казалось, достаточно лишь на миг смежить веки, дабы высвободить свирепый поток, зревший внутри него, наливаясь яростью, подобной казни, стремлением творить расправу, что есть само правосудие и сама суть воздаяния! Казалось, стоит ему воздеть к небу сжатые кулаки и издать крик, исполненный гнева и отвращения, что разрывали его изнутри, и Небеса тотчас ответят очищающей молнией…

Казалось…всего лишь казалось…

Но он выучил достаточно уроков и потому знал, что в этом Мире боги могут лишь тихо шептать, что они могут являть себя только через посредников, что им требуются инструменты, дабы осуществлять свои извечные замыслы, орудия…

Вроде пророков. И нариндаров.

Аист по-прежнему парил высоко в небесах, цепляясь крыльями за незримые потоки воздуха и медленно кружа над овеществлённым разложением, словно болезненная сыпь выступившим на теле этих мрачных равнин.

Уверовавший король Сакарпа рухнул на колени и скорчился над лужицей собственной рвоты, не обращая ни малейшего внимания на тревожный взгляд Сервы.

Нахлынувшее отчаяние.

Я понял, Матерь…

Мучительное раскаяние.

Наконец, я прозрел.


Они подошли к холму, вздымавшемуся над пустошью, словно могучая волна, и поднялись на его вершину по пологому обратному скату. Там они нашли человека, сгорбившись сидевшего на корточках рядом с единственным мертвецом. Сорвилу понадобилось несколько долгих мгновений, чтобы узнать его — столь сильно он изменился: его некогда безупречная борода напоминала спутанный комок водорослей и тины, кожа стала почти настолько же чёрной, как у Цоронги из-за грязи и высохшей крови, которыми человек был покрыт с головы до ног. И лишь глаза оставались всё такими же карими, но сияли при этом чересчур ярко и неистово.

Сё был легендарный экзальт-генерал…Король Нерсей Пройас.

Серва встала рядом с ним так, что солнце светило ей в спину, и тогда он, моргая и щурясь, взглянул на неё снизу вверх. Чудовищная какофония неслась по ветру — крики и вопли живых, терзающих мертвецов.

— Где мои сёстры? — наконец, спросила она.

Пройас вздрогнул, будто что-то ужалило его в шею. Через его плечо Сорвил заметил, что к амулету Кругораспятия, раскачивающемуся у Пройаса на шее, за волосы привязан плевок человеческого скальпа.

— Вернулись… — пробормотал экзальт-генерал, но слова застряли у него в глотке. Прокашлявшись, он сплюнул в грязь блеснувшую на солнце паутинку слюны. — Вернулись обратно в лагерь… — Проницательный взгляд его карих очей, некогда излучавших одну лишь уверенность, на миг опустился, но затем вновь возмутительно-пристально уперся ей в лицо. — Совсем обезумели.

Высоко подняв брови, она скептически наморщила лоб.

— А как, по-твоему, следует называть то, что мы увидели здесь?

Улыбка пропойцы. Пройас сощурился, взгляд его подёрнулся поволокой, став при этом даже каким-то кокетливым.

— Необходимостью.

Некогда царственный человек деланно рассмеялся, но истина явственно читалась в его глазах, откровенно клянча и умоляя.

Скажи мне, что всё это сон.

— Где отец? — рявкнула гранд-дама.

Взгляд его опустился, борода повисла.

— Ушёл, — ответил человек мгновением позже, — никто не знает куда.

Сорвил вдруг осознал, что стоит на одном колене и тяжело дышит, стараясь посильнее откинуться назад из-за близости распотрошенного тела. Что это было? Облегчение?

— А мой брат, — вновь резко спросила Серва, сердцебиением спустя, — Кайютас… Где он?

Экзальт-генерал бросил через плечо по-старчески измождённый взгляд.

— Да тут… — сказал он тоном столь непринуждённым, будто был занят в это время другим разговором, — где-то…

Гранд-дама отвернулась, и начала решительно спускаться с холма, следуя его пологим складкам.

— Племянница! Пожалуйста! Умоляю тебя! — крикнул Пройас, вовсю крутя головой, но не отрывая при этом взгляда от лежащего перед ним догола раздетого трупа — ещё одного одичавшего южного лорда, только какого-то сморщенного и безволосого, словно бы его долго варили.

— Что? — крикнула имперская принцесса. Щёки её серебрились от слёз.

От взора экзальт-генерала, подобного взгляду только что начавшего ходить малыша, у Сорвила перехватило горло.

— Должен ли я…? — начал Пройас.

Он прервался, чтобы сглотнуть, издав при этом скулящий звук, словно пронзённый копьём пёс.

— Должен ли я…съесть…его?

И гранд-дама и Уверовавший король могли лишь ошеломлённо взирать на него.

— У тебя нет выбора, — раздался позади них знакомый голос.

Они повернулись и увидели на противоположной стороне склона Кайютаса — его дикое воплощение — опирающегося на колено и ухмыляющегося. Кровь, как свежая, так и уже свернувшаяся, пропитала, как не мог не заметить Сорвил, его кидрухильский килт прямо в паху.

— Что-то нужно есть.

Редко

Сорвил бежал прочь, оставив сестру объясняться с братом. Отвращение, казалось, выскабливало добела его глухо стучащие кости, дыхание кинжалами вонзалось в грудь…

Редко я бываю таким, каким меня желают видеть враги…

Всё это время, понял сын Харвила, он, ни на миг не останавливаясь, куда-то бежал по равнине.

По этой земле. По Полю Ужаса.

Теперь же он, ошеломлённый и оцепенелый, скорее тащился, кренясь и шатаясь, нежели шёл по выродившемуся, опустошённому краю.

Быть человеком значит быть чьим-то сыном, а быть сыном значит нести на себе бремя своей семьи, своего народа и его истории — в особенности истории. Быть человеком означает воистину быть тем, кто ты есть…сакарпцем, конрийцем, зеумцем — не важно.

Кем-то… Не чем-то.

Ибо именно это сотворил с ними Аспект-Император своими бесчисленными убийствами и кознями. Согнул бесчисленные множества человеческих путей, сведя их все единственному Пути. Разбил оковы, делавшие из людей — Людей…и выпустил скрывавшегося внутри зверя.

Нечто.

Отвратную ненасытность, стремление жрать и совокупляться без каких-либо раскаяний или ограничений, издавая при этом пронзительные вопли.

Вот…Вот что такое Кратчайший Путь.

Путь сифранга.

Голод безграничный и ненасытный. Не допускающий колебаний.

Оставляя Серву у холма, он надеялся бежать прочь от алчущих толп, но теперь обнаружил по обе стороны от себя ещё большие скопища безумцев, жадно пожирающих человеческую плоть. Он упал на колени, рухнув прямо в эту, лишённую всякой жизни, грязь. Воплощённое зверство, казалось, повисло в воздухе плотной и вязкой как молоко пеленой. Мысль о возможном сражении посетила его сердце пылкой надеждой на то, что Консульт не упустит случая именно сейчас явить всю свою давно скрываемую мощь. Думы о гибели и обречённости. И какое-то время казалось (как это всегда бывает с помыслами о бедствиях), что это должно непременно случиться, что на плечи его всё сильнее и сильнее давит груз неотвратимо приближающегося возмездия. Ведь независимо от того, насколько безразличны и безучастны Боги, грехи столь чудовищные и безмерные, как те, что ему довелось засвидетельствовать, не могут не пробудить их…

Но ничего не происходило.

Он оглянулся, бросив взор через поражённые пороком просторы Агонгореи на Рога Голготтерата, сияющие в солнечном свете над буйством вершин Окклюзии. Сорвил мог бы закрыть их золотые изгибы одним своим большим пальцем, но в душе продолжал содрогаться, понимая…помня…всю невообразимость их подлинных размеров. В них чудилась какая-то заброшенность, будто они были совершенно безлюдны и вообще лишены всякой жизни. От Рогов исходило абсолютное безмолвие, и Сорвил вздрогнул от предчувствия, что они давным-давно мертвы. Неужели Ордалия прошла сквозь все безжалостные просторы Эарвы, чтобы осадить ничто — пустоту? Неужели они, подобно безутешному Ишолому, впустую преодолели все эти величайшие испытания?

Он рухнул вперёд. Течение времени, обычно бывшее чем-то вроде пустого каркаса, превратилось в нечто, напоминающее сточную канаву, забитую во время потопа какими-то отвратными сгустками — влажной и хлюпающей мерзостью. Стоило на миг открыть глаза, как взгляд его немедля замечал очередную неописуемую сцену. Воплощённая скверна, исходящая миазмами разложения. Было противно даже просто дышать этим воздухом. Он рыдал, но не был способен даже почувствовать слёз, не говоря уж о том, чтобы понять, что плачет он сам.

Шшшш, милый мой.

Он понял, что лежит ничком на земле. Перед ним, словно изящная ваза, украшенная нежно-белыми лепестками, стоял аист — недвижный как чистая красота и безмолвный как сама непорочность. Его силуэт отбрасывал на бесплодную землю тень, напоминающую жатвенную косу.

— Матерь? — прохрипел он.

Взглянув на него, аист прижал жёлтый нож клюва к своей длинной изогнутой шее. Кровь, понял сын Харвила, следя за алыми бусинками, стекающими с янтарного кончика.

— Ты видишь, Сорва?

— Т-то, ч-что я должен сделать?

— Нет, дитя моё. То, что ты есть.


От бесчисленных знамён, выделявших различные языки и народы, осталась лишь малая часть. То, что раньше было ровными рядами палаток и разноцветных шатров ныне стелилось по равнине, словно выброшенный кем-то мусор — местами наваленный грудами, а местами раскиданный. Лагерь представлял собой какой-то грязный бардак — едва ли не издевательскую насмешку над его прежним гордым величием. И был при этом совершенно пуст.

В какой-то момент Сорвил понял, что бродит по месту, в определённом смысле переполненному хаосом почти настолько же абсолютным, как и безумие, творящееся сейчас там на равнинах. День клонился к закату. Тени всё удлинялись, своими резкими, тёмными очертаниями, словно бы разделяя палатки между собой. Беспорядок и неухоженность бросались в глаза с каждым взглядом. Разбросанные лошадиные кости. Провисшая до земли холстина палаток. Отхожие места, выбранные из-за близости и удобства. Замаранные одеяла. Всё это выглядело так, будто сквозь лагерь диким потопом прошла какая-то варварская орда, ибо вещи, брошенные в спешке и небрежении, служат таким же ясным свидетельством произошедшего краха, как и вещи, раскиданные и распотрошённые во время грабежа.

Все до единой палатки оказались пустыми, никем не занятыми и брошенными своими владельцами, а все поверхности, как внутри их, так и снаружи, в разводах и пятнах.

Он скитался меж ними, поражённый ужасом, быстро отчаявшись обнаружить тут хоть кого-то или что-то. Знамёна с Кругораспятиями, как и прежде, висели повсюду, но приобрели такой странный цвет и так сильно истрепались, что казались символами какого-то ущербного бога. Сорвилу пришло в голову, что творящееся на равнинах безумие вполне могло оказаться фатальным, что дьявольская одержимость, овладевшая людьми Кругораспятия, может теперь и вовсе не оставить их…

Возможно, он ныне свидетельствует позорный конец Великой Ордалии. Возможно, Воинство Воинств так и умрёт, осознав, что всё это время оно же само и было собственным заклятым врагом.

Первая услышанная им строфа показалась ему обычной шалостью ветра, завыванием воздуха, проносящегося сквозь разруху и тлен. Однако, стоило ему сделать лишь несколько шагов в направлении, откуда доносился звук, как его истинный источник сделался очевидным. То были люди, творящие совместную молитву.

Возлюбленный Бог Богов,
Ступающий среди нас
Неисчислимы твои священные имена…
Король Сакарпа миновал три стоявших один за другим шатра — покосившиеся и покрытые печально провисшей, давно выцветшей тканью, и увидел небольшой холм, напоминающий торчащий вверх и словно бы поросший щетиной подбородок, ибо всё вокруг него было уставлено множеством импровизированных укрытий. Коленопреклоненные люди заполняли его склоны, все как один обратившие свои лица к вершине, где стоял ведший молитву, но при этом выглядящий, будто какой-то дикарь, Судья (один из немногих выживших, как он выяснил позже), почерневшее лицо которого обращено было вверх, а руки словно бы пытались вцепиться в безучастные небеса.

Молитвенное собрание отказавшихся от пищи.

Молитва завершилась, и все они молча склонили головы, Сорвилу же внезапно стало стыдно, что он один из всех присутствующих стоит на ногах, оставаясь столь безучастным и столь…заметным. Несмотря на их растрёпанный и бесноватый облик он знал этих, некогда прославленных, воинов Трёх Морей. Он по-прежнему способен был отличить айнонцев от конрийцев, а шайгекцев от энатпанейцев. Он различал даже агмундрменов и куригалдеров — столь обширны были его знакомства. Ему известны были названия их столиц, имена их королей и героев…

— Верни его нам! — внезапно завыл, взывая к небесам, безвестный Судья. Страстный пыл искажал его голос так же сильно, как и лицо. — Умоляю тебя Бог Богов, ниспошли нам нашего Короля Королей.

И вдруг все они, обратив лица к в пустому небу, возопили и горестно запричитали, жалуясь, проклиная, моля, а более всего прочего упрашивая …

Умоляя вернуть им Анасуримбора Келлхуса.

Демона.

— Лошадиный Король! — раздался вдруг громкий возглас, в котором звучала такая недоверчивость, что всё собрание до последнего человека погрузилось в молчание. И Сорвилу почудилось, что он увидел его ещё до того, как взгляд сумел выхватить его из сумятицы всех этих почерневших от солнца лиц…лицо друга…

Его единственного друга!

Цоронга стоял там, измождённый и изумлённый.

Они обнялись, а затем, не стыдясь, зарыдали друг у друга в объятиях.


На Поле Ужаса обрушилась ночь.

Цоронга более не разбивал свой шатёр целиком, но обитал в пределах того пространства, которое мог обеспечить единственный воткнутый в землю шест. Весь простор и даже пышность его обиталища канули в небытие, сменившись куском обычной холстины. Он потерял всю свою свиту до последнего человека.

— Они не вернулись из Даглиаш, — сказал наследный принц Зеума, избегая встречаться с ним взглядом, — Ожог поглотил их. После того, как ты оставил Ордалию, Кайютас держал меня при себе как посыльного, так что…

Сорвил смотрел на него, подобно человеку, вдруг понявшему, что он только что оглох. Ожог?

— Цоронга…что вообще тут произошло, пока меня не было, брат?

Колебания. Взгляд неуверенный, блуждающий где-то понизу.

— Случилось такое…я видел такие вещи, Сорва… — человек почему-то низко склонил голову, — и делал…

— Какие вещи?

Цоронга несколько биений сердца неотрывно смотрел на собственные большие пальцы.

— Ты стал совсем взрослым, — наконец сказал он, озорно глянув на Сорвила, — Выглядишь прямо как нукбару. Теперь у тебя в глазах кремень.

Соврил вернул на место отвисшую челюсть.

— Как ты справляешься, брат?

Взгляд Цоронги был полон такого затравленного недоумения, что Сорвилу, человеку, ничего не знающему о случившемся, это даже показалось забавным.

— Голодаю, как и все… — пробормотал он. Во взгляде его мелькнуло нечто убийственное. — Сильно.

Сорвил внимательно всмотрелся в него.

— Ты голодаешь, ибо у тебя недостаточно пищи, что тут такого?

— Скажи это своей несчастной кляче! Я ведь не обещал сберечь её, не так ли?

Сорвил смешался.

— Я говорил о шранках. — Странная гримаса, сопровождаемая хрипящим стоном. — Как ты думаешь, чем мы ещё питались всё это время?

— Тощие насыщают лишь тело и только распаляют…аппетит…

Будучи сакарпцем он знал об опасностях, поджидающих тех, кто употребляет в пищу шранков. Жизнь в Пограничье была слишком трудна, и не было зимы, когда Соггских Чертогов не достигали бы слухи о случившихся там и сям развратных оргиях. Но всё же, это были лишь слухи.

— А душа остаётся голодной, — продолжал Сорвил, — и истощается. Те, кто ест их чересчур долго, превращаются в беснующихся зверей.

Цоронга теперь пристально смотрел на него. Самый тяжёлый момент миновал.

— На вкус они словно рыба, — сказал Цоронга, потянувшись подбородком от ключицы к плечу, — и одновременно будто ягнёнок. И меня текут слюнки от одного упоминания о них…

— От этого можно излечиться, — пробормотал Сорвил.

— Я не болен, — ответил Цоронга, — те, кто был болен ушли, последовали за экзальт-генералом прямиком к своему проклятию.

Затем, с несколько преувеличенными ужимками человека, вспомнившего нечто важное, он вскочил на ноги и, пробравшись сквозь палатку, начал рыться в недрах своей молитвенной сумы.

Сорвил сидел, чувствуя лёгкую досаду, что этот порыв Цоронги отвлёк его от размышлений над материями гораздо более важными. Он впервые понял всё безумие, всю сложность положения, в котором оказалась Великая Ордалия, ибо тот факт, что путь её пролегал по этим проклятым землям, означал, что им попросту нечего есть…

Не считая своих лошадей…своих врагов…

И самих себя.

Несколько мгновений ему казалось, что он не может дышать, ибо ужасающая логика этого предположения была совершенно очевидной.

Кратчайший Путь…

Всему происходящему, даже этим грехам, какими бы дьявольскими и чудовищными они ему не представлялись, отведено своё место. Они были ничем иным, как необходимыми жертвами, вызванными обстоятельствами, а всё их невероятное безумие лишь в полной мере соответствовало тем невообразимым целям, которым они призваны послужить…

Может ли это быть так? Может ли быть, что всё, чему ему довелось стать свидетелем — действия и события столь мерзостные, что рвота сама по себе извергается из животов непричастных — суть просто…неизбежные потери?

Величайшая жертва?

Биения его сердца отсчитывали время, на которое остановилось дыхание.

Знал ли Аспект-Император о том, что всем этим душам предначертано сгинуть на сём пути.

— Да! — завопил Цоронга в каком-то диком ликовании. — Да!

И что это говорит о противнике Келхуса — Консульте?

Кипящий гул древних, обрывочных воспоминаний…

— Она здесь!

Могут ли они и в самом деле быть настолько злобными, мерзкими и нечестивыми — да и кто угодно вообще? Может ли существовать зло настолько чудовищное, чтобы это было способно оправдать любые злодеяния, любые зверства, способствующие его уничтожению?

Ты чувствуешь это…ты, носивший на своём челе Амилоас…

Сорвил оцепенело взирал на задубевший, словно язык мертвеца, мешочек в руке Цоронги. Видневшийся на коже бледный узор был всё таким же запутанным, каким он его и запомнил — полумесяцы внутри полумесяцев, подобные Кругораспятию, но расколотому на куски и сваленному одной беспорядочной грудой. «Троесерпие» — как то назвала его Серва. Древний знак Анасуримборов.

— Некоторые утверждают, что Аспект-Император мёртв, — свирепо бормотал Цоронга, в его диком взгляде чудились образы гнева и насилия, — но я-то знаю — он вернётся. Я знаю это, ибо мне известно, что ты нариндар! Что Мать Рождения избрала тебя! И он вернётся, ибо вернулся ты. А ты вернулся, ибо он не умер!

Внезапно, воздушная невесомость мешочка, вмещающего в себя железную хору, показалась ему чем-то странным и даже нелепым. Они были словно пух…

В этот момент он не понимал ничего, кроме того, что ему хочется разрыдаться.

Что же мне делать?

Пухлые чёрные пальцы обхватили его бледную руку, а затем сдавили ладонь, заставив его взять мешочек.

Какой-то ленивый жар, казалось, сгущался меж ними.

— Вот так, вот так, я знаю… — выдохнул Цоронга.

Его тело, длинное и гибкое, дрожало, как и собственное тело Сорвила.

— Знаешь что? — пробормотал юноша.

Игривая улыбка.

— Что мы с тобой пребываем там, где не существует греха.

У Сорвила не возникло желания отстраниться и это послужило для него причиной ужаса столь же сильного, как и всё, что ему довелось увидеть и о чём помыслить этим днём. Взгляд его, в каком-то оцепенелом изумлении, изучающее блуждал по страстной ипостаси своего друга.

— Что ты имеешь в виду?

Проблеск чего-то давно ушедшего в его карих глазах.

Му'миорн?

— Я имею в виду, что есть лишь одно правило, что ограничивает нас, и лишь одна жертва, что мы обязаны принести! Убей Аспект-Императора!

Они обменялись долгими взглядами. Настойчивым с одной стороны, и притворно-недоумевающим с другой.

Я плачу, ибо я скучал по тебе.

— Всё остальное — свято… — с волнующим неистовством в голосе выдохнул Цоронга. И действительно казалось, что всё уже решено. Зеумский принц смахнул прочь свет фонаря.

Сильные руки во тьме.


Обнажённые они лежали во мраке палатки, потея, несмотря на холод.

Даже когда они закончили, его метания никуда не делись.

Его жизнь во всех отношениях, была словно бы какой-то подделкой. Вечно спотыкаться, бросаться из стороны в сторону, следуя за решениями, что, считаясь твоими собственными, на деле всегда проистекают из того, кем ты являешься. Различие между этими двумя источниками, заключалось в том, что в действительности все его решения словно бы исходили из некого небытия, и события в итоге вечно шли кувырком, приводя к изгибам и поворотам — к неожиданностям, которые, если задуматься, ничуть не удивительны. И вот уже ты, задыхаясь от боли в сердце, оказываешься погруженным в пространство какого-то стылого оцепенения, понимая, что впрямь существуешь, лишь пребывая в укрытии, построенном из собственных вопросов. В укрытии, которое подобные призракам глупцы, вроде тебя, называют размышлением.

Задыхаясь в отсутствие сердцебиения, ты будто бы возникаешь из ниоткуда одновременно с собственным пробуждением, и вдруг обнаруживаешь…что просто делаешь…нечто..

И удивляешься, что у тебя некогда был отец.

Тело Цоронги в темноте казалось бесконечным, сплетающимся, горячим и бурлящим какой-то лихорадочной энергией — гудящей и пульсирующей. Огромная рука схватила его запястье и притянула занемевшие пальцы к напряжённой, закаменевшей дуге его фаллоса. Простое сжатие заставило Мир загудеть и взреветь, закрутившись вокруг него в невозможной истоме. Цоронга, снова напрягшись, застонал и закашлялся сквозь стиснутые зубы. Он вновь изверг своё тепло пульсирующими нитями, что, закручиваясь в петли, скользили сквозь черноту ночи, сжимая и связывая их друг с другом безымянными и невыразимыми страстями.

— Му'миорн, — прошептал он, пробиваясь сквозь века, настойчиво и упрямо, словно вода, точащая камень.

Они лежали рядом. Какое-то время единственным, что слышал Сорвил, было дыхание его друга. Его глотка болела. За холстиной палатки всё Сущее рассыпалось и рушилось в каком-то вязком безмолвии.

— Подобные вещи постыдны для мужчин в твоей стране.

Это не было вопросом, но Сорвил предпочёл посчитать, что было.

— Да. Ужасно постыдны.

— В Зеуме считаются священными объятия сильных с сильными.

Сорвил попытался было весело фыркнуть в своей старой манере — пытаясь представить лёгким то, что в действительности было попросту неподъёмным.

Но нечто дьявольское оборвало его смех.

— Когда наши жёны спешат с детьми, воины обращаются друг к другу, и тогда мы можем сражаться на поле битвы как любовники…

Эти слова заставили короля Сакарпа с трудом ловить ртом воздух.

— Ведь не нужно раздумывать, чтобы умереть ради любимого.

Сорвил попытался освободиться от его хватки, но могучая рука, ещё сильнее сжав ему запястье, заставила кончики его пальцев пройтись по всей длине налившегося кровью рога, от основания до самой вершины. И он осознал — понял, со свойственной скорее философу глубиной постижения — что его воля была здесь непрошеной гостьей, что он оказался зажатым в челюстях желания, давно поглотившего его собственные.

Что он уже был и ещё будет взят силой, словно дочь завоёванного народа.

— Ты могуч… — сказал человек, тёмный, как эбеновое дерево, человеку белолицему и бледному.

И что он сам стремится к очередному своему поруганию и даже радуется ему, словно какая-нибудь храмовая шлюха.

— И в то же время ты слаб…

И что стыд пожирает его без остатка.

— Я ещё здесь, Сорвил, — сказал Цоронга, поднимая свою пухлую ладонь к его груди, — я здесь, погребённый под безумием…безумием съеденного нами… — он прервался, словно бы ради того, чтобы убедиться, что жертва доверяет ему. — И я умру, чтобы уберечь тебя…

Он сердито смахнул слёзы, которые сын Харвила видеть не мог.

— Чтобы защитить то, что слабо.

В древних была некая ясность, которой все пытаются подражать. Читать о своих предках означает читать о людях, у которых было меньше слов, и посему они проживали жизни более насыщенные, следуя принципам безжалостным и грубым в своей простоте.

Ясность. Ясность была даром их невинности — их невежества. Ясность, присущая древним, вызывала зависть у потомков. Для них существовало лишь то, что можно взять в руки, а не то, что едва удаётся с великим трудом нащупать за плотной завесой споров и разговоров. Добро и зло не шептали, а яростно кричали из их миров и поступков. Их приговоры были столь суровы, словно выносились богами, а любое наказание — крайне жестоким и даже изуверским, ибо обрушить зло на лик зла и запятнать скверну скверной не могло быть ничем иным, нежели чистейшим благом. На обжалование приговора времени не выделялось, поскольку обжалование не предусматривалось, ибо виновность была аксиомой, неотличимой от самого факта обвинения…

И посему люди эти казались потомкам в той же мере богоподобными, в какой и богоугодными.

И посему мужи Ордалии всё больше отворачивались от предков по мере усугубления своих преступлений. После Свараула и рокового указа об использовании в пищу шранков они, дабы унять томление своих душ, либо потеряли, либо убрали подальше списки предков. Если бы их спросили «зачем», то они бы ответили «из-за беспокойства», но истина заключалась в том, что они более не способны были нести на своих плечах груз прошлого и продолжать при этом дышать. Если их предки обретали ясность, проистекавшую из невежества, они, в свою очередь, полагались на замалчивание и отвлечённость.

Один за другим люди Трёх Морей устремлялись прочь от мерзостных дел своих рук, крадучись пробираясь, подобно ворам, по ночной равнине. Они тёрли сколькими рукамипокрытые запёкшейся кровью лица, пытаясь отчистить грязь и похабную мерзость. Мясо, что они, не жуя, глотали, и кровь, которую сосали, выворачивали их нутро столь же яростно и неистово, как их свершения раздирали и калечили им сердца. Многие падали на четвереньки, корчась в тщетных позывах рвоты, захлёбываясь ужасом и страданиями, мучаясь мыслями…Сейен милостивый…что же я наделал?

И он гремел внутри них, словно проходящая сквозь их тело молния — этот вопрос, что отличает людей от зверей. Грохотал, останавливая сердца, заставляя со скрипом сжиматься зубы и горестно закатываться глаза.

Что же я наделал?

Тревожный ужас сменился сном, а следующим утром их души блуждали чересчур далеко от ног, чтобы мужи Ордалии были способны пройти оставшиеся мили. Тот день, как никакой другой, был посвящён пробуждению и изучению самих себя. А затем в небеса, словно искры погребального костра, вознеслись визгливые крики и завывающие на разные голоса причитания, сочетающиеся в единый, всё возрастающий хор. Ибо они, наконец, осознали факт совершенных ими чудовищных зверств. И стыд, как никогда ранее, разрывал их на части, превращая каждого их них в мясника, рубящего своё собственное сердце — самого ненавидимого, самого мерзкого и ужасающего. Как? Как им теперь помнить такое? Из тех, кто не в состоянии был одновременно помнить свершившееся и продолжать жить, большинство отказались помнить, но более чем шесть сотен воинов отказались жить, бросившись прямо в разверстую пасть проклятия. Остальные же сжимались в комок во мраке своих походных укрытий, сражаясь с отчаянием, неверием и ужасом — все те, кто ел человеческую плоть.

Умбиликус оставался заброшенным, дороги и закоулки лагеря пустовали. Повсюду были слышны крики, звучавшие так, словно доносились они из-под тысяч подушек, будучи при этом слишком пронзительными, чтобы те сумели их заглушить. И позади всего этого, словно горные духи, вздымались над гнилыми зубами Окклюзии золотые Рога, сияющие в свете безжалостного солнца и, казалось, злорадно насмехающиеся над ними…

На второе утро они очнулись от того подобия сна, которое им позволили обрести их терзания, обнаружив, что теперь их преследуют кошмары — охотящиеся за ними ужасы этого места. Никто не мог более выносить землю, что носила их. Бежать прочь с Поля Ужаса стало для них единственной возможностью дышать. Рога ухватили солнце ещё до того, как забрезжило утро — тлеющий золотой светоч, вознесшийся над иззубренными вершинами Окклюзии. Все взгляды с неизбежностью обратились к нему, полнясь напряжённым ожиданием.

Никто не затягивал гимнов и не возносил молитв… Лишь изредка слышались изумлённые возгласы.

Свернув лагерь, как и всегда, они возобновили свой поход к невозможному видению, попиравшему прямо перед ними линию горизонта. Никто не отдавал приказов. Ни племена, ни отряды, ни колонны не двигались совместно, не говоря уж о соблюдении строя. Никто, по сути, и вовсе не осознавал, что он делает, понимая лишь, что стремится убраться прочь.

И посему Великая Ордалия Анасуримбора Келлхуса не столько шла в направлении Голготтерата, сколько спасалась в его сторону бегством.


Сорвилу, оказавшемуся в лесу, пришлось бы громко кричать, если отец не научил бы его путям Хузьелта-Охотника. Но тот научил, и посему он крался, осторожно ступая по пёстрому подлеску и вовсю подражая мрачному выражению лиц отцовских дружинников. Именно по этой причине он и нашёл ту штуку — шарик из серого меха, лежащий у основания расщеплённого дуба. Хотя мальчик и не знал, что тут случилось, очарование этого мига он никогда не забудет, ибо Сорвил обнаружил тогда, как ему показалось, какой-то волшебный остаток жизни.

Он обожал эти одиночные вылазки — и стал особенно дорожить ими после смерти матери. В лесу царила какая-то леность — во всяком случае в годы, когда шранки держались подальше от Пограничья. Он мог растянуться в опавшей листве, а иногда быть настолько беспечным, чтобы даже задремать или замечтаться. И пока взгляд его скользил меж ветвей, простёрших свои лапы там, в вышине, он размышлял о том, как великое и единственное ветвится, разделяясь на хрупкое и множественное. Он мог часами вслушиваться в скрипящий и ворчащий хор, исходящий из глубин и пустот лесного полога. Его тело, каким бы тщедушным оно в действительности ни было, представлялось ему достаточно сильным и крепким, и он также чувствовал, хоть и без полной уверенности, что неплохо умеет прятаться и ведёт себя в лесу достаточно незаметно. И, казалось, не было на свете ничего настолько же обычного и при этом настолько же священного, как мальчик, притаившийся в залитом солнечным светом лесу и оставшийся наедине со своим изумлением.

И посему он счел этот маленький комочек меха подарком — головоломкой, оставленной для него не иначе, как самими богами. Он восхищался его невесомой воздушностью и тем как даже лёгкий ветерок перекатывает шарик по ладони. Он приблизил его к своим глазам и погладил кончиком пальца. Внутри пушистого комочка что-то виднелось.

Шарик раздался в стороны с лёгкостью хлеба, только что вынутого из печи, и он обнаружил, что укутанные легчайшей шёрсткой, внутри него сокрыты кости — белые, как детские зубы. Какая-то мешанина, напоминающая остов объеденного гусеницами листика, и крошечные ножки, словно бы принадлежащие насекомому. Он вытащил череп — по размеру меньший, нежели ноготь сорвилова мизинца — и зажал его меж большим и указательным пальцами…

Несколько медленных и сильных биений сердца он ощущал себя подобным Богу, взирающему безжалостным взором на нечто, бесконечно несоразмерное себе.

Он очистил участок земли и разложил на нём содержимое. Дети вечно придумывают себе всяческие задачи и творят воображаемые миры, наделяющие их значимостью. В этот миг он был жрецом — старым и беспощадным, старающимся узреть явственные следы будущего в обломках настоящего, а мех и кости были столько же необходимы для жизни, насколько насущны для палатки шесты и холстина. Из глубины леса до него донесся крик козодоя.

Ещё в самом начале он вспомнил, как отец рассказывал ему, что так делают совы — сожрав свою добычу, отрыгивают мех и кости. Всё это время он отличнознал, что нашёл всего лишь сожранную совою мышь, но верил при этом в нечто иное. Он поднял взгляд, выискивая меж воздетых рук дубовых ветвей хоть какие-то признаки ночного хищника.

Но там был лишь шелест листьев и пустота.

Ничто.

Ничто, подумал он, объятый туманом необъяснимой тревоги, ибо ему уже не казалось, что это всего лишь игра. Ничто поглотило мышь.

Переварив всё живое.

И отрыгнув всё косное.


Поутру их можно было различить довольно отчётливо — торчащий почти вертикально вверх парящий изгиб Воздетого Рога и простирающуюся над незримыми пока ещё далями громаду Рога Склонённого. Обе руки Голготтерата взметались на невообразимую высоту и, оканчиваясь какими-то женственными кулачками, рассекали и разгоняли путешествующие в небесах облака, словно золотыми вёслами, скользящими в мутной воде. Рога высились над сумятицей скал и ущелий, образовывавших кромку огромного кратера, который нелюди называли Вилюрис.

Окклюзия.

Сорвил и Цоронга, навьюченные своим снаряжением, с трудом продвигались вперёд, затерявшись в бесконечных рядах Воинства Воинств. Вооружённые люди, мрачные и воняющие тухлятиной, десятками тысяч тащились по равнине, словно огромный рыбий косяк, время от времени вспыхивающий на солнце ярким серебром. Казалось, сердца их погрузились в какую-то тёмную, стылую воду. Не было слышно ни гимнов, ни молитв, ни криков облегчения или же торжества. Никоторые выглядели так, будто они не способны были даже моргать, не то что говорить. Они с Цоронгой разглядывали склоны Окклюзии, поражённо взирая на руины Акеокинои — древней цепочки сторожевых башен, видневшихся на вершинах иззубренных скал. Протиснувшись меж торчащих собачьими клыками вершин, они присоединились к мириадам воинов, спускающихся по пыльным, усыпанным каменным крошевом склонам с противоположной стороны Окклюзии. Потрясённо и возбуждённо смотрели они, как люди во множестве разбредаются по простёршейся внутри скального кольца пустоши.

Их кишки крутились узлами. Их мысли застыли. Их сердца дёргались и бились, как пойманные верёвочной петлёй жеребята.

— Немыслимо… — пробормотал Цоронга.

Сорвил не ответил.

Они заскользили вниз по осыпающимся гравийным склонам — лишь пара воинов среди многотысячного людского потока, по большей части состоящего из конрийцев, но и их самих и все прочие, следующие за ними и бредущие перед ними, несчётные тысячи, пронизывал, ошеломлял, а зачастую и заставлял замереть на месте представший перед ними образ…это безумное видение…

Инку-Холойнас.

Исполин, воздвигающийся прямо из геометрического центра Кольца и верхушкой достигающий алого краешка заходящего солнца…Такого крошечного по сравнению с ним.

Ковчег.

До рези слепя глаза блеском полированных поверхностей, вздымались на невероятную высоту пылающие зеркально-золотистые плоскости, отбрасывая алые отсветы на целые лиги бесплодных пустошей, где, устрашившись, застыли потрясённые человеческие народы.

Из их пошатывающихся теней словно бы выступала багровая кровь.

Как? Как может…подобное…существовать? Иштеребинт в сравнении с этим был лишь грубо сделанным идолом. Как разум мог оказаться способным вознести до самых облаков эти громадные золотые руки? Как могло это сооружение, этот могучий город, заключённый в золотую, по-лебяжьи выгнутую скорлупу, обрушиться с самого небесного свода? Как сумел он взломать и расколоть на куски твердь земную, сам оставшись при этом невредимым?

Холод, пробившись сквозь кости Сорвила, объял его сердце и душу. Амилоас, понял он. Сорвил знал это место, но не как нечто такое, что он способен был вспомнить или о чём рассказать, но так, как след сапога знает подошву, оставившую отпечаток. Хоть он и забыл всё, относящееся к Иммириккасу, однако, у него осталась память о том, как его заполняли эти бездонные воспоминания, никуда не делись и свойства характера древнего нелюдя, однажды так сильно изменившие само его существо. Он знал это место! Так же как сирота знает своего отца. Как мертвец знает, что такое жизнь.

Это место…это проклятое место! Им было украдено всё.

Рак. Пагуба. Зло, превосходящее любое воображение!

Неоглядные дали, забитые потрясённо взирающими на Рога людьми, расстилались вокруг. Вниз по склонам какой-то чудовищной бородой стекало облако пыли.

Необъятность владеет свойством обнажать и выставлять напоказ тишину, словно бы вытягивая её — разоблаченной и нагой — прямо из окружающей нас безмерности. И посему Сорвил слышал все тысячи бормочущих и топчущихся вокруг него людей так же отчётливо, как если бы сидел, взгромоздясь на окутанную облаками вершину, погружённый в некое непостижимое безмолвие, простирающееся куда-то за пределы человеческого восприятия, и прорастал своими костями в само Сущее.

Нечестивый Ковчег. Величайший кошмар из легенд, обрушившийся на Мир из Пустоты, сверкающий исполин, вознёсшийся над обширной сетью укреплений, могучими квадратными башнями и чёрными стенами.

Голготтерат.

— Он существует на самом деле.. — выдохнул Цоронга.

И Сорвил понял, понял в мере достаточной, дабы это осознание выбелило костяшки его сжавшихся в кулаки пальцев. Оно всегда было рядом — с тех самых пор как король Харвил погиб в пламени — имя этого места, царящее надо всем и над всеми. Предлогом. Поводом. Обоснованием бесчисленных зверств. Невзирая на всё буйное хвастовство сакарпских Повелителей Лошадей, невзирая на всё их тщеславное чванство, он уже тогда знал, что все они, глядя на громадное войско, явившееся, чтобы низвергнуть их стены, задают себе один и тот же вопрос…

Как? Как могло так случиться, что бабские сплетни и нянюшкины песенки принесут всем нам погибель?

Как могли все Три Моря разом сойти с ума?

Все они, и сам король, и его дружинники, стоя на стенах и бастионах, смирились с тем, что умрут, защищая свой город. И все они дивились и сетовали, что чьё-то безумие и фантазии столь легко и окончательно могут решить их судьбу…

Фантазии, существовавшие на самом деле.

Сердце ударило молотом, и он задохнулся, пошатнувшись на своих, внезапно ставших словно бы жидкими, ногах. Цоронга схватил его, прежде чем он рухнул головой вперёд, и поддержал Сорвила, поставив его перед собой, словно маленького братика или жену.

Напрасно. Харвил умер из-за своей глупой гордыни…напрасно.

В точности, как и сказал Пройас.

Земля у него под ногами вновь выровнялась и обрела твёрдость. Какие-то призрачные массы наплывали на края его поля зрения безмолвным, но смертоносным потоком, а расстилающиеся внизу пустоши словно бы вбирали их в себя. Прищурившись, Сорвил рассматривал эти равнины, недоумевая насчёт того, что они оказались скорее чёрными, нежели бледными, какими должны были быть по его представлениям. Но овеществлённый ужас Голготтерата не давал возможности предаваться отвлечённым размышлениям, не позволяя себя игнорировать, как не позволяет этого занесённый для удара кулак. Он властно приковывал к себе взгляды и мысли даже бесконечно поражённые необъятностью его размеров, грохотал обетованием ужасов, пронзал предчувствием обречённости и пагубы, предощущением осквернения, которому не было равных. Казалось, вот-вот случится нечто катастрофическое, что в любой момент из чёрных железных ворот извергнется новая Орда, что чародеи Консульта возгласят колдовские напевы, обрушив на их головы нечестивый огонь с ощетинившихся золотыми зубцами барбаканов, что из Рогов вырвутся, устремляясь вниз, чудовищные драконы и предадут мужей Ордалии пламени и острым зубам…

Он был не одинок в этом ожидании, ибо все вокруг стояли, будто удушенные предчувствием надвигающейся беды. Но миг следовал за мигом, миновало сердцебиение за сердцебиением…и ничего не происходило — не считая того, что взгляд его сместился несколько выше…

Рога. Две, воздетые к облакам и достигающие их, гигантских руки, заканчивающиеся на невообразимой высоте какими-то заиндевевшими кулачками.

Отблески солнечных лучей переливались на исполинских вертикальных поверхностях, выявлявших и светом, и цветом, и узором нанесённый на них орнамент — изысканный и сложный. Парящие плоскости были испещрены письменами — чуждыми символами и фигурами, каким-то образом без канавок и желобков выгравированными на золоте, каким-то образом переливающимися без мерцания или яркого блеска — так, будто бы где-то внутри этого неземного металла обитала их тень. Вороны, срываясь с чёрных стен и башен Голготтерата, кружили у оснований Рогов, слетаясь к ним отовсюду. Помимо этого, не считая, разумеется, самих мужей Ордалии, не было видно ничего живого.

— На самом деле… — сокрушённо повторил Цоронга, стоявший настолько близко к Сорвилу, что прозвучавшее в голосе зеумского принца страдание отдалось и в его собственном горле.

Всё. Весь путь, что им довелось проделать с тех пор, когда они входили в отряд Наследников. Все слова и речи, произнесённые во время бесчисленных страж, все горькие упрёки, все утверждения, зачастую одновременно и напыщенные и проницательные, все судорожные уверения и сомнения, разъедающая кости недоверчивость…

Всё закончилось здесь, стиснутое зубами этого места. Ныне они стояли перед голым фактом справедливости оснований, которыми руководствовался их общий враг…

И ошибочностью собственных предположений.

Мужи Ордалии один за другим останавливались перед открывшимся им видением. Воздух наполнился гнилостной вонью, ибо, стоило им оказаться в тени мощи столь необъятной и ужасающей, как кишечник подвёл их.

Как?

Как может существовать такое?

Сорвил стоял в облаке пыли, застыв от нахлынувшего на него ощущения, превосходящего обычную человеческую опаску — от благоговейного трепета, заставляющего втянуть животы людей, узревших бычьи рога, устремлённые в небо, словно дымные шлейфы. Что ещё это было, как не неосознанное поклонение?

Его правая рука стиснула трайсийский мешочек тем же жестом, которым остальные сжимали Кругораспятия и прочие амулеты. Жестом, означавшим безмолвную мольбу о спасении. Рядом с ним Цоронга, прижав руки к вискам, что-то завопил по зеумски, крик его одним из первых пронёсся над толпами, заглушив поражённый ропот. Затем же раздалась целая какофония — мычание, какие-то обезьяньи уханья и завывания.

Сорвил не знал, когда он опустился на колени, но понимал, почему он это сделал — понимал так ясно, как ничто другое в своей мутной и никчемной жизни. Зло. Если раньше он размышлял, задаваясь бесконечными вопросами и мучаясь загадками относительно сущности этого места, то теперь, наконец, он чувствовал. Зло — цельное и отполированное. Зло, громоздившееся на зло, до тех пор, пока сама земля не продавила крышку Преисподней. Все нечестивые зверства, что ему довелось увидеть, не говоря уж о мерзостях минувших дней и ночей, были в сравнении с этим местом лишь глупой оплошностью, пьяной выходкой…

Он чуял это.

Десятки тысяч оставшихся в живых мужей Ордалии вскричали в ужасе и изумлении и да — даже в ликовании, ибо они сумели дойти до самых пределов Мира. И узреть, что их Святой Аспект-Император рёк истину.

И они начали опускаться на колени в яростном отречении от этого зла. Уверовавший король Сакарпа раскачивался и рыдал среди них, оплакивая столь многое… Сожаления. Потери. Стыд.

И ужасающий факт существования Голготтерата.


Они собрались у внутреннего края Окклюзии, сыны человеческой расы, чья жизнь увядает вскоре после их появления на свет, а поколения минуют подобно штормам или накрапывающему дождю. Недолговечные, но плодовитые и потому всегда обновлённые, меняющие народы, словно одежды, живущие в неведении собственных истоков, но страшащиеся погибели. Человечество, во всей своей бурлящей и исполненной беспамятства мощи, явилось, дабы низвергнуть Голготтерат. Возвышающиеся над шайгекцами туньеры, чья кожа пожелтела, будучи изначально слишком светлой. Галеоты, пытающиеся запугать своим грозным видом Багряных Шпилей. Недвижно стоящие нансурские колумнарии, пропускающие мимо ушей все окрики командиров. Айнонская кастовая знать, нанёсшая на щеки белую краску. Тысячи и тысячи их взирали на колющее взгляды чуждое золото — отупевшие от неверия, парализованные ужасом и стыдом…

Люди. Треснувший сосуд, из которого боги испили чересчур глубоко.

Некоторые из них в прошлом были до такой степени склонны к душегубству, что втыкали в ближнего нож за малейшее проявление неуважения, другие же были щедрыми до глупости, неизменно верными жёнам и зачастую голодали, дабы иметь возможность поддерживать престарелых родителей. Но теперь всё это было неважно. Чревоугодники и аскеты, трусы и храбрецы, разбойники и целители, прелюбодеи и затворники — они были всеми ими лишь до того как стали воинами Великой Ордалии Святого Аспект-Императора. И при всех их бесчисленных различиях, им достаточно было ныне единственного взгляда, дабы постичь чьи-то намерения и сообразить станут ли их сейчас приветствовать, игнорировать или же будут на них нападать. Быть человеком означает понимать и самому быть понимаемым как человек, и слепо чтить чаяния и ожидания, дабы и остальные могли вести игру в согласии с этим. Ибо именно так — подражая и вторя друг другу, они и стали сынами человеческими. Невзирая на все их неисчислимые обиды и распри, несмотря на всё то, что их разделяло, они стояли сейчас как один перед сим гнусным идолом.

Великая Ордалия…нет…

Само человечество, ужасающее и благословенное, хилое и ошеломляющее явилось сюда, дабы истребовать своё будущее у злостных и нечестивых должников.

Один народ, единое племя пришло к вратам Голготтерата, чтобы огнём и мечом испытать на прочность Ковчег и, наконец, до основания истребить Нечестивый Консульт.

Глава седьмая Привязь

Поведанная кому-то истина, означает отказ от собственной выгоды и амбиций, и предполагает либо доверие к чужим оценкам, либо равнодушие к ним. Почитание истины неотличимо от ужаса.

— Третья Аналитика Рода Человеческого, АЙЕНСИС


Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Привязь.


Лицо поднимается из глубин заводи, кажущееся бледным сквозь зеленоватую воду. В окружающей тьме переплетаются, то сходясь вместе, то вновь разъединяясь, пустоты, подобные тонким канавкам, что можно найти под валунами, вытащенными из густой травы. Лишь у самой поверхности юноша с бирюзовыми глазами замирает, будто сдерживаемый какой-то глубинной силой, улыбается и чуть выше приподнимает свой рот. В ужасе Король Племён взирает, как через улыбающиеся губы юноши протискивается червь, проникая сквозь водную гладь. Он чует воздух, извиваясь точно слепо тыкающийся палец — влажный и непристойный в своей розоватой бледности, скорее свойственной более постыдным частям тела.

И, как всегда, его собственная, не слушающаяся приказов рука протягивается над заводью, и в миг звенящего тишиной безумия касается этой мерзости.


Стук валящих лес топоров подобный треску брошенных в огонь кукурузных початков. Гортанные человеческие крики, голоса укоризненные, поддразнивающие, заявляющие что-то на неизвестном ему языке.

Анасуримбор Моэнгхус проснулся от укусов цепей. Прищурившись от проникающего снаружи света, он увидел засаленные шкуры, натянутые на рёбра деревянных опор. Он был гол…и скован кандалами, охватывающими его запястья и лодыжки. Цепь, прикреплённая к лишенной ветвей берёзе, превращенной в невольничий столб, грубыми железными звеньями обвивала белокожий торс Моэнгхуса, прижимая его локти к груди.

День был по-летнему жаркий, но в яркости безоблачного неба и сухости воздуха слышалось дыхание осени. Он ожидал, что в якше будет душно, но что-то, возможно запылённые щели на стыках меж кожей и деревом или отверстие в коническом потолке, оставленное специально для проветривания, позволило освободить воздух от дурных запахов и духоты. Он ощущал себя…чистым, чище, чем когда-либо после Иштеребинта. Вопли и крики, раздающиеся в его душе, никуда не делись, но теперь звучали глухо и откуда-то снизу, будто бы они оказались погребёнными в черноте земли под его ногами. Его захватили скюльвенды — Народ Войны! — но невзирая на лежащую у их ног историю, полную зверств и злодеяний, он не испытывал страха. Какую боль они могли причинить ему, пережившему знакомство с упырями и претерпевшему все изощрённые пытки Харапиора? Что они могли забрать у него, когда собственная жизнь висела на нём подобно свинцовым чушкам? Скюльвенды схватили его — сыны отцова племени, и пусть даже они и отказывались признавать его родство — он был рождён с изначальным знанием о них. Независимо от того, какую судьбу они ему уготовали, какие унижения и страдания, он умрёт, зная, что всё было честно.

Он был свободен! Лишь это имело значение… Всё безумие упырей и Анасуримборов осталось позади. Если оставшейся ему жизни суждено быть краткой, то пусть она будет незапятнанной — чистой!

Он не позволял себе расслабиться, дабы не пробудить нечто такое, чего не в состоянии был описать словами. Сквозь перестук топоров до него доносились мужские и женские голоса. Пытаясь прислушаться, он пониже опустил голову. Они говорили на скюльвендском языке, представлявшемся ему членораздельной версией лая, обычно доносящегося от военных лагерей и биваков. Моэнгхус не понимал ни слова, но откуда-то знал, что они обсуждают именно его. Он увидел очертания человека, присевшего снаружи у входного клапана, а затем просунувшего внутрь два пальца на уровне земли и следующим движением поднявшего их на уровень своих губ. Моэнгхус заметил предплечье, испещрённое шрамами.

Захвативший его в плен человек наклонился и протиснулся внутрь, а потом, выпрямившись, встал в полумраке якша во весь рост. Следом за ним явилась прекрасная светловолосая женщина. Человек был стар, но видом своим и повадками напоминал леопарда, тело его было почти целиком покрыто шрамами, точно каким-то доспехом. Отметина за отметиной со всех сторон исчерчивали его руки и шею, переходя на щёки, а в нём самом, свернувшись кольцами, словно змея, таилась смертельная угроза, перехватывающая дыхание, заставляющая волосы становиться дыбом, предвещающая увечья и неизбежную гибель. Всё его тело было вызовом — каким-то невероятным боевым кличем. Его сутулые плечи выгибались седлом, кожа на кистях рук своей грубостью напоминала дубовую кору, исчерченную сухожилиями точно складками дубовины, сами же скрещенные руки выглядели жестче рога. И бесчисленные свазонды…повсюду…

Земля тут же зашаталась под закованным в цепи имперским принцем и его кандалы издали щебечущий скрип, когда он попытался сохранить равновесие.

Человек взглянул на него, сверкая бирюзовыми глазами, и воздел свою ладонь вверх, точно разящий клинок. Женщина тут же поспешила к Моэнгхусу, достав грубый ключ, чтобы разомкнуть его оковы. Вблизи она всё также была неописуемо прекрасна.

— Тебе известно кто я? — рявкнул на шейском человек.

Моэнгхус облизал губы, всё ещё не зажившие после Иштеребинта. Женщина позвякивающей ключами тенью встала справа от него.

— Ты… — он закашлялся, удивившись, что ему больно говорить. — Ты — Найюр урс Скиота.

Жесточайший из людей.

Ледяные глаза взирали на него.

— И что же он, Анасуримбор, сказал тебе про меня?

От столь невероятного поворота событий Моэнгхус начал заикаться.

— Ч-что т-ты …что ты мёртв.

— Он знает, что ты его отец, — раздался сбоку от него голос юной женщины, — и потому трепещет.

Убийственная напряжённость проникла во взгляд человека.

— А кто она такая знаешь?

— Нет, — буркнул Моэнгхус, всматриваясь в лицо девушки. — А должен?

Смех Найюра урс Скиоты, полный насмешки и одновременно помешательства, звучал словно порождение бойни.

Женщина, заслонив собою холодный свет, наклонилась вперёд, чтобы погладить Моэнгхуса.

— Ну, ты же был совсем ещё малышом, — сочувственно улыбнувшись, сказала она.


Король Племён приказал на весь день закрывать его лицо плотным капюшоном, руки же у него были скованы за спиной так, что он из всех сил старался удержаться в седле, оставаясь в полном неведении о крае, по которому ехал на своей смердящей лошадёнке. Капюшон с него снимали лишь ближе к вечеру, когда он вновь оказывался в якше, а кандалы отмыкали только при появлении норсирайской наложницы, юной, едва расцветшей женщины, утверждавшей, что она его мать…

Серве… Имя, всегда пронизывавшее его сердце леденящим холодом.

Ночь за ночью они разыгрывали это безумное представление. Девушка в подробностях расспрашивала Моэнгхуса о том, как прошел его день, выказывая к нему чистую, целомудренную любовь, а неистовый Король Племён не столько сам играл роль его отца, сколько наблюдал за её играми.

— Думаю, тебе стоит проявлять мудрость и сдержанность. Твой отец чересчур скор на гнев и внушает такой сильный страх, что люди, которые должны бы были просто вверять себя ему, вместо этого шепчутся о нём по углам…

Моэнгхус понимал, что происходит. Ему доводилось видеть, как человек здравомыслящий зачастую потворствует людям безмозглым или помешанным, навешивающим на себя свои верования, будто перья, а затем напыщенно распускающим их, словно павлиньи хвосты. Однако, он никогда бы не поверил, что и сам способен принять участие в подобном действе, что может пожертвовать собственным достоинством дабы попытаться хоть немного смягчить чей-то ужасающий взор. Моэнгхуса смущала и беспокоила та лёгкость, с которой он, отвечая этой по-матерински ласковой любознательности, с одной стороны никогда не снисходил до того, чтобы поддержать её притворство, с другой никогда и не осмеливался ему противоречить. Как может душа следовать такому пути, что вечно пролегает меж истиной и обманом?

Его чёртова сестричка, как он точно знал, скорее, задалась бы вопросом о том, как душа может поступать иначе. Но безумие всё равно оставалось безумием, ибо оно наносило ущерб настолько разрушительный, насколько высоко по общественной лестнице восходило. Помешательство, объявшее поля или улицы, заканчивалось, как правило, швырянием камней или поджогами. Но помешательство, охватывающее дворцы, обычно завершалось всеобщей погибелью.

— Прекрати это безумие! — рявкнул он на третью ночь после пересечения Привязи. — Ты мне не мать!

Обольстительная девица улыбнулась и хихикнула, будто бы потешаясь над его наивностью. Возможно, именно тогда он и понял, что её нельзя в полной мере отнести к человеческому роду.

— К чему? — прорычал он, сидя в тени призрака своего отца, стоявшего, скрестив руки, на пороге якша. — К чему вся эта безумная игра?

Моэнгхус почти что поверил, что возникший рядом Найюр воистину умеет становиться невидимым — столь внезапным был удар, повергший его наземь. Железная рука вдавила его щёку в безжизненную грязь. Он ощущал исходящий от легендарного воина жар, чуял идущий от него звериный, мускусный запах, слышал его бычье дыхание.

— Ты — Анасуримбор! — проскрежетал прямо ему в ухо жесточайший из людей. — Не тебе жаловаться на игры!

Его плевок словно бы сочетал из грязи какой-то чёрный знак перед лицом имперского принца.

Каждый удар, обрушивавшийся на его щёки и уши, сопровождался коротким рыком, ибо такова обязанность отцов — бить своих сыновей.

И сквозь все затрещины и оплеухи он слышал её смех, смех своей матери.


Когда Моэнгхус проснулся, Найюр наблюдал за ним, сидя голым в лучах рассветного солнца, льющегося через порог якша. Король Племён ссутулился, склонившись вперёд, а его скрещённые руки опирались на торчащие колени. Свазонды, казалось, превращали его кожу в чешую, делая отца походящим на нечто вроде крокодила — столь резко очерчивались белым утренним светом глубокие тени.

— Скюльвендские дети, — сказал он, глаза его сияли словно два парящих в небе опала, — обучены ненависти, как чему-то главному и по сути единственному в своей жизни. — Он кивнул, словно бы признавая наличие в этой мудрости некого изъяна, не предполагающего, тем не менее, что ей не следует повиноваться. — Да…слабость…Слабость — вот та искра, которую высекает отцовская плеть! И горе тому ребёнку, что плачет.

Жесточайший из людей издал смешок, звук слишком кроткий в сравнении с гримасой его сопровождавшей.

— Хитрость в том, мальчик, что не бывает на свете ничего неуязвимого. Любая, самая могучая сила, иногда садится посрать. А иногда засыпает. Мощь необходимо нацелить, сосредоточить, а значит всё на свете уязвимо и всё слабо. И посему, испытывать презрение к слабости означает питать отвращение ко всёму сущему…

И Анасуримбор Моэнгхус внезапно понял то, что, как ему показалось, он и так всё это время отлично знал. Найюр урс Скиота отправился в Голготтерат, к Нечестивому Консульту, рассчитывая унять пламя смертельной ненависти, которую он питал к Анасуримбору Келлхусу. И вот, на своём пути, уже находясь в одном-единственном шаге от возмездия, он вдруг обнаруживает и захватывает в плен Моэнгхуса, сына своего заклятого врага… Это кому угодно показалось бы странным, не говоря уж о человеке, столь одержимом злобой, как его отец. Разве мог он не заподозрить тут какой-то коварный заговор, призванный расстроить его замыслы и уничтожить его самого?

— И, тем самым, Мир становится ненавистным, мальчик. Просто делается чем-то ещё, что тоже необходимо придушить или забить насмерть.

— Я знаю, что такое ненависть, — осторожно сказал Моэнгхус.

Король Племён вздрогнул и плюнул в яркий отсвет зари, осмелившийся проникнуть внутрь якша.

— Откуда бы? — проскрежетал он. — У тебя были лишь матери.

— Ба! — усмехнулся имперский принц. — Да все люди нена…

Скюльвенд ринулся вперёд и воздвигся над сыном, дыша разъярённо и глубоко.

— Вооот! — взревел он, хлопая себя ладонью по изрубцованным бёдрам, груди и животу. — Вот это ненависть!

Он наотмашь врезал Моэнгхусу по губам так, что голова имперского принца откинулась назад, ударившись о дугу цепей, а сам он тяжко рухнул на безжалостно-жёсткую землю.

— Ты весь такой начитанный! — глумился Найюр урс Скиота. — Цивилизованный! Терпеть не можешь вред, причиняемый жестокими забавами! Питаешь отвращение к тем, кто хлещет плетьми лошадей, убивает рабов или бьёт симпатичных жёнушек! Почуял у себя внутри какие-то колики и думаешь, что это ненависть! И ничего при этом не делаешь! Ничего! Ты о чём-то там раздумываешь, хныкаешь и скулишь, беспокоишься о тех, кого любишь — в общем, без конца толчёшь в ступе воду и воешь в небеса. Но ты! Ничего! Не делаешь!

Моэнгхус способен был лишь сжиматься, да таращить глаза на нависшую над ним могучую фигуру.

— Вот! — громыхал Найюр урс Скиота, по всему телу которого, налившись кровью, проступили вены. — Читай! — царапающим движением он провёл себе от живота до груди пальцами с отросшими ногтями, напоминающими звериные когти. — Вот! Вот — летопись ненависти!


Потребовалось четверо кривоногих воинов, чтобы вырвать из земли столб, к которому он был прикован. Он не понимал ни единого слова из тех насмешек, которыми они его осыпали, но был уверен, что они называют его женщиной из-за отсутствия на его коже шрамов. Руки ему завели за спину, накрепко привязав к ясеневому шесту, водружённому поперёк спины, а затем, прицепив конец опутывавшей его верёвки к веренице вьючных лошадок, перевозивших на себе якши, разное имущество и припасы, заставили его, спотыкаясь, плестись за их хвостами весь день. Тем вечером его секли ради забавы, подвергая разного рода унижениям и мучениям до самой темноты, однако в сравнении с тем, что ему довелось претерпеть от рук упырей, эти страдания показались ему облегчением. Его отрывистый смех разочаровывал их, так же как и его вымученная усмешка. Радостные и насмешливые крики, с которых началось развлечение, быстро скисли, сменившись наступившей тишиной и помрачневшими лицами.

Всё это время он не видел никаких признаков своего отца и его спутницы.

Наконец, они подтащили его, едва стоящего на ногах, к призрачному видению Белого Якша, колыхавшемуся под напором ветра, словно отражение на поверхности водоёма. Они заставили его забраться внутрь и, притянув его колени к голове, приковали к очередному столбу. Когда эти вонючие скоты, наконец, убрались восвояси, он лежал в одиночестве, в кровь обдирая губы о приносящую успокоение землю. Он тихонько хихикал по причинам совершенно ему неизвестным, и рыдал по причинам, которых и вовсе был не способен постичь. Одинокая, тоненькая свечка, скорее всего умыкнутая из какого-то разграбленного нансурского храма, освещала якш изнутри. Едва не рассадив о жёсткую землю челюсть, он огляделся вокруг, увидев в сумраке множество какого-то хлама, сваленного кучей на грязных коврах, а также заметил буквально в двух шагах от своих ног груды спутанных и свалявшихся мехов. Свечка напоследок вспыхнула, расшвыряв по конусу измаранных непогодой стен пляшущие пятна теней и колеблющиеся отсветы, а затем всё вокруг погрузилось в темноту.

Хотя Моэнгхус и помнил весь ужас иштеребинтского Преддверья, объявшая его тьма, казалось, тотчас исцелила его, будто бы все его незримые раны в мгновение ока затянулись. Тело есть ничто иное, как замутненный глаз, ибо его ощущения подобны зрению, с рождения запятнанному катарактой и посему яркий свет благоприятствует как удовольствиям, так и мучениям, но тьма словно бы создана для оцепенения, для бесчувственности, для всего бесформенного и смутного. Его коже за последнее время довелось ощутить слишком многое, и поэтому темнота была для него всего лишь целебным бальзамом.

Он словно куда-то плыл, тело его пульсировало жизнью — болью, содроганиями и краткими вспышками на обратной стороне век. Дыхание вдруг словно бы прижало холодную ложку к его сердцу, и принц очнулся от своей дрёмы, осознав, что он, Анасуримбор Моэнгхус, прикован рядом с грубым варварским ложем. Подобно псу.

Это должно было бы вызвать ярость, но потребная для ярости конечность слово была оторвана у него, и вместо гнева он остался наедине с одним лишь тоскливым недоумением. Наконец, он понял, почему бежал от Сервы и почему из всех мест на свете выбрал именно это. Он понял даже то, почему единственное, что мог сделать его настоящий отец — так это убить его рано или поздно. Так отчего же его мысли скачут и мечутся так тревожно? Отчего он постоянно чувствует себя сбитым с толку, будучи не в силах найти ответ на вопрос, который даже не способен задать? Просто потому, что побеждён и разбит? Неужели он, подобно многим старым воинам, которым довелось испытать слишком многое, навсегда помешался?

Входной клапан откинулся и внутрь, держа в руке крючковатый посох с висящим на нём фонарём, ступил Найюр урс Скиота. Он высоко поднял источник света и подвесил его на крюк, прикреплённый к одному из шестов якша. Исходящего от раскачивающегося фонаря мутного блеска оказалось более чем достаточно, чтобы зарубцевавшиеся было душевные раны Моэнгхуса вновь открылись.

Жесточайший из людей воззрился на имперского принца в той смущающей манере, свойственной людям, способным внимательно рассматривать нечто находящееся рядом с ними с таким видом, будто оно в действительности располагается где-то в отдалении. И, несмотря на свою бурно проведённую жизнь, несмотря даже на то, что он и в самом деле был далеко не молод, Найюр, тем не менее, казался ещё старше, казался подобием варварского бича древности, воплощением самого Гориотты, скюльвендского Кроля Племён, разграбившего Кенею, и низвергнувшего в прах целую цивилизацию.

Следом за ним, поднырнув под откинутым входным клапаном, внутрь вошла Серве, слегка сутулясь из-за наклона сделанных из лошадиных шкур стен. Моэнгхус заставил себя подняться с земли и встать на колени на предельном расстоянии от столба, которое ему позволила натянувшаяся цепь.

— Чего тебе от меня нужно? — хрипло вскричал он.

Варвар упёр руки себе в бёдра.

— Того же, что нужно всегда — единственного, что мне на самом деле нужно. Возмездия.

Инстинкты его кричали, что следовало бы отвести взгляд, но в сверкающей бирюзе отцовых глаз было нечто откровенное и нагое, некая жадная напряжённость, требовавшая от него ответного взора — и сопоставимого саморазоблачения…

— Так ты терзаешь те его частички, что находишь во мне? То, что …

Удар сотряс его голову, заставив тело раскачиваться на натянувшейся цепи.

— Да.

Имперский принц приподнялся с насыпанной на землю соломы, глядя на отца медоточивым взором из-под дрожащих век.

— Потому что, убивая собственного сына, ты в действительности убиваешь его образ? Ибо…

Оплеуха обожгла его левую щёку, и обстановка якша поплыла куда-то вверх и вокруг, а узы глубоко врезались в горло.

— Да.

Моэнгхус вновь повернулся к рычащей фигуре.

— Глупец! Фигляришко! Кто же будет лить собственную кровь, чтобы наказать дру…

Могучий удар, нанесённый прямо в лоб, швырнул его наземь.

Ответ — скрежещущий, полный какой-то воистину демонической одержимости:

— Я.

Моэнгхус, прокашлявшись алой кровью, увидел стоящую рядом с ним на коленях прекрасную девушку. Она жадно наблюдала за ним, выгнувшись назад от возбуждения, глаза её заволокло истомой.

Серве.

Он сплюнул кровь и осколки зубов, удивившись, что ему потребовалось так много времени, чтобы понять. Какова же в действительности мощь познания, если эта сила пробуждается даже в скованном и избиваемом человеке?

— Мамуля? — позвал он с гадким смехом.

Он напрягся всем телом, пытаясь предугадать действия своего помешавшегося отца.

— Значит, вы с этим оборотнем вовсю любитесь, как собачки? Не так ли?

Очередной сокрушительный удар свел всё его поле зрения к крохотному пятнышку.

Да.


Моэнгхус пришел в себя, в натяг вися на своих цепях и дыша какой-то внутренней пустотой, связывавшей его с необъятностью окружающего пространства. Казалось, даже рухни под ним сейчас сама земля, он всё равно останется недвижно висящим в этой пустотелости. Прошло какое-то время, прежде чем он услышал орущего во весь голос Короля Племён.

— …о чём не имеешь никакого представления! Ты жил прямо в его Доме — моя кровь, семя моих чресел — обитал там, не чуя ни малейшего запашка мерзости, исходящего от твари, нянчившей тебя на коленях! Нет. Ты любил его, как своего отца, обожал его, даже когда твоё сердце противилось этому. Быть может, задумывался над тем, как сильно тебе повезло быть его сыном — имперским принцем, плотью от плоти живого Бога! Торжествовал, как в таких случаях торжествуют все дети, полагая, что ты, наверное, и сам какое-то божество, раз короли, военачальники и великие магистры склоняются перед тобой и целуют твоё колено!

Унаследованное от отца лицо было для принца чем-то ни о чём не говорящим, чем-то слишком близким, чтобы суметь его по-настоящему разглядеть или хотя бы изучить, ибо, невзирая на всю славу и великолепие, дарованные ему Келлхусом, Моэнгхус, в конечном итоге, всегда оставался всего лишь приёмышем. Лицо, что он сейчас видел перед собою, было лицом незнакомца, будучи ему даже более чуждым в силу того, что напоминало его собственную наружность, нежели за счёт решётки свазондов, нанесённой на лоб и щёки Найюра.

— Да, у меня есть воспоминания… - бросил он в это лицо, беззаботно улыбаясь убийственному взору. — Воспоминания, которые разорвали бы тебе сердце… Никогда ещё не видывал мир подобной Семьи и Двора.

Безумная ухмылка, ещё более дикая из-за хищной остроты его зубов.

— И это должно было меня удивить? Низвергнуть моё тщеславие? Нет, мальчик, благодаря этому я лишь утверждаюсь в своей убеждённости и ещё больше склоняюсь к насилию. Разумеется, ты любил его — преклонялся и лебезил перед ним, полный обожания. Он придавал твоей жизни смысл, одарял тебя некой значимостью — это и есть то золото, что он всюду разбрасывает. На самом же деле ты просто ещё один нищий, ещё один исцелившийся калека, корчащийся в пыли у его ног!

— И всё же — вот он ты! — вскричал Моэнгхус голосом, полным неверия. — Стоишь здесь, побуждаемый ровно тем же стрекалом. Оскверняешь свое ложе с консультовой мерзостью! Обуздание Апокалипсиса — вотединственное золото, что разбрасывает Келлхус!

Хриплый смех.

— Апокалипсис? Это моя цель. Не его.

Моэнгхус попытался усмехнуться, несмотря на раздувшуюся щёку и разбитые губы.

— И какова же тогда его цель?

Найюр пожал могучими плечами.

— Абсолют.

Имперский принц нахмурился.

— Абсолют? Что бы это должно означать?

Степняк сплюнул справа от себя.

— Знать всё то, что известно Богу.

— Всё больше безумия! — крикнул Моэнгхус. — Что за дурак…

— Нелюди ищут путь к Абсолюту, — раздался вдруг голос вещи-зовущейся-Серве, — они практикуют Элизий, надеясь укрыться от Суждения и незримыми проскользнуть в Забвение, обретя освобождение в Абсолюте. Дуниане используют то же самое слово, унаследованное ими от куниюрцев, но, будучи влюблёнными в разум и интеллект, верят, что именно это и есть их цель — то, к чему они стремятся…

Моэнгхус насмешливо фыркнул.

— Сперва ты притворяешься моей матерью, а теперь моей сестрой!

Взгляд Найюра побелел от какой-то злобной одержимости.

Король Племён шагнул к своей наложнице и, схватив её за горло могучей, покрытой шрамами рукой, подтащил вяло трепыхающуюся красавицу к обмякшему в своих оковах имперскому принцу, и остановился, удерживая её прямо над ним.

— Мне многое известно о твоей семье, мальчик, ибо мои шпионы никогда не прекращали следить! Ты говоришь о Серве…царице ведьм…

Он затряс головой своей супруги, будто та была луковицей, выдернутой из земли на бабушкином огороде.

— Дааа! — прорычал он. Сухожилия проступили на его испещрённых шрамами запястьях, а пальцы глубоко погрузились в её голубиное горло. Даже искажённая муками, её красота приковала к себе взгляд имперского принца, будто бы сделавшись целым миром, в котором ему по-прежнему хотелось бы жить, местом, где страдающая невинность ещё сражается, борется и надеется…но всё это продолжалось лишь до тех пор, пока прелестный лик вдруг не раскрылся паучьими лапами, став выводком судорожно сжимающихся и разжимающихся пальцев.

— В ней ровно также нет ничего человеческого, как и в её тезке!

В ужасе Моэнгхус резко отстранился.

— Безумие! — вскричал он. — Ты! Ты не лучше тех, кто совокупляется со зверями! С чудовищами!

Найюр бросил вещь-зовущуюся-Серве на голую землю и сплюнул, когда она поспешно отползла, найдя себе укрытие возле кожаных стен якша.

— А как насчёт твоих собственных чудищ, мальчик? — ответил он со злобной усмешкой. — Каково это — быть единственным поросёнком среди волчьего выводка Анасуримборов?

— Я н-не п-понимаю…

— Пфф. Я вижу в тебе это знание, знание, что ты отвергал, желая сохранить свою позлащенную жизнь. Разве мог ты не чувствовать пропасти, пролегающей между их душами и твоей собственной? Душами столь быстрыми, что волосы встают на загривке дыбом, столь хитроумными, что тебе постоянно приходится опасаться за собственное лицо, вечно предающее тебя, и никогда не забывать как много у них в запасе стрел! Они соблазняли тебя нежными речами и объятиями, обряжали в браслеты своего величия, дабы ты плясал вместе с ними и как один из них. И всё же тебе известен был их изъян, их скрытый порок, делающий их скорее мерзкими тварями, нежели людьми!

Старый скюльвендский герой, снова сплюнув, воздел руки к конической верхушке якша, сияющей на стыках шкур светом зарождающейся зари.

— Имей они лица, подобные пальцам, и ты взывал бы к огню и мечу. Но у них вместо этого подобные пальцам души и посему об их незримой извращённости можно только догадываться, лишь надеясь обнаружить ей подтверждения. — Он говорил, яростно жестикулируя — то опуская руки вниз, то широко разводя их в стороны, то сжимая кулаки, то рубя воздух ладонью. — Мою тварь создавали, чтобы вынюхивать секреты и доискиваться до тайн, в то время как твоих чудищ выводили, дабы эти тайны изрекать — выводили, словно бойцовых петухов, способных, крутясь и извиваясь, пробраться сквозь кишечник наших душ и проникнуть в наше нутро, чтобы говорить нашими собственными ртами и испражнятся нашей собственной задницей. Выводили, чтобы поменять местами камеры нашего сердца, обвиться вокруг нашего пульса и владеть нами изнутри, вить гнёзда во тьме нашей глупости и тщеславия, наших надежд и нашей любви — всех наших бабьих слабостей!

И он стоял там, его настоящий отец — истерзанная душа, обитающая в хитросплетениях плоти, стоял — скользкий от пота, ухмыляющийся кровавой ухмылкой и сияющий по контуру своей фигуры, ибо в свете наступающего утра шрамы его сверкали будто серебряные гвозди.

— Ты знаешь, о чём я!


Этот маленький черноволосый мальчуган.

Этот волчеглазый приёмыш.

Кто же он?

— Не тревожься, — прошептал ненавистнейший из упырей, — после всего случившегося, ты мне теперь словно сын…

Так холодно — в этой кромешной тьме. И так чисто.

— Но тех, что зовут тебя братом, ты постичь не сумеешь.


Он лежал в грязи, будучи, как и его отец, обнажённым, но при этом скованным кандалами. Он лежал, измученные конечности покалывало, висок вжимался в холодную землю, напоминавшую своей густотой и мягкостью влажный песок на линии прибоя. Только эта земля была совершенно сухой. Он говорил без чувств и выражения, рассказывая об их прибытии в Иштеребинт, о том, что ему довелось там вынести и о том, как всё это в итоге привело его сюда. Его удивило, что он способен упоминать имя Харапиора, не испытывая приступов ярости, и что может поведать скюльвенду о своих обидах и скорбях со всей возможной точностью и холодной ненавистью. Он рассказал о том, как Серва соблазнила его, об их последующей кровосмесительной связи и о том, как она использовала его, чтобы заставить сакарпского короля возненавидеть Анасуримборов. О том, как она пела, в то время как он визжал и задыхался от боли. Медленно, осторожно взвешивая слова, он перечислил все подробности и детали, убедившие его в чудовищной сущности сестры, в её полнейшем сходстве с паукоподобным отцом… И тогда он осознал всю нелепость своих препирательств с Найюром урс Скиотой, или, учитывая тот факт, что возражая ему, он, в конечном итоге, использовал те же самые аргументы, скорее даже какое-то безумие всего этого спора.

— Всё именно так, — признал он, — как ты и сказал.

И ему показалось истинным кошмаром, что обретающаяся внутри якша реальность словно бы сделала шаг назад, вернувшись к тому безумному притворству, что ранее была им с гневом отвергнута. Его настоящий отец, скрестив ноги, сидел напротив него, и, не пытаясь вставить ни единого слова, слушал его рассказ. Всё внимание Короля Племён, казалось, было целиком и полностью поглощено голосом сына. А чудовищная мать Моэнгхуса заботливо ухаживала за его разбитым лицом.

В этот раз они разве что оставили его скованным.

Черноволосого мальчугана. Волчеглазого приёмыша.


Моэнгхус проснулся, разбуженный предрассветными проблесками, и лежал совершенно неподвижно, подобно тому, как лежат животные, забредшие в изобилующую хищниками местность. Незримый ему лагерь молчал, словно бы состязаясь в безмолвии с серым светом, сочащимся сверху сквозь прорехи в шкурах, покрывающих конус якша. Он понял, что отец отсутствует ещё до того, как хорошенько огляделся в пустоте холодного утра, однако же, при этом, он ровно также знал, что шпион Консульта здесь, хотя и никак не мог понять, откуда явилось это знание. И посему, когда её лицо возникло в воздухе, словно бы вдруг проявившись в призрачном свете зари, он не испытал ни малейшей тревоги.

Тело её почти целиком скрывалось во мраке.

Они долго, казалось, неизмеримо долго взирали друг на друга. Мать и сын.

— Тебя удивила его осведомлённость о том, что я такое, — сказала вешь-зовущаяся-Серве.

— И что же ты? — прохрипел Моэнгхус.

— Я — изменчивость. То, чем ему нужно, чтоб я была.

Пауза, заполненная неслышным дыханием.

— Ты…озадачен… — она улыбнулась ему кроткой улыбкой, — ты — Анасуримбор.

Имперский принц кивнул.

— А если он оставит меня в живых, что тогда, тварь?

— Однако же он намеревается убить тебя.

Моэнгхус перевернулся на бок, вытерпев столько боли в своём правом плече, сколько сумел.

Она казалась мраморной статуей, столь неподвижной была. И это тоже было уловкой.

— Я — дитя Дома твоего врага, — сказал он, — тот самый голос, что ему не следует слышать. Тебе нужно, чтобы он убил меня, но ты опасаешься, что ему об этом известно также хорошо, как и тебе…и поэтому он может оставить меня в живых просто, чтобы поступить тебе наперекор.

Напряжённость проникла в её бестелесный лик.

— Возможно… — признала вещь.

Моэнгхус, преодолевая мучительную боль, ухмыльнулся.

— Тебе и в самом деле стоило бы убить меня прямо сейчас.

Безупречно прекрасное лицо отодвинулось, скрывшись во мраке, будто внезапно ушедший под воду цветок, дёрнутый кем-то за стебель из глубины.

Глава восьмая Стенание

И воистину, стоял он там — под ними, выказывая и храбрость свою и могучую волю, но всё же, как и родичи его, как и все явившиеся сюда, он стоял на коленях, ибо Это было слишком необъятным, дабы не поразить их сердца осознанием того, что они лишь мошки, лишь кишащие на равнине сей докучливые вши.

— Третий Рок Пир-Минингиаль, ИСУФИРЬЯС


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Голготтерат.


Безумие возрастало, хотя вкуса он так и не чувствовал.

— Ты сделал это, — прошептала Наибольшая Часть.

— Сделал что?

Тела, дёргающиеся под натиском ярости, порождённой похотью.

— То, что было необходимо…

Улыбка Анасуримбора Келлхуса становилась всё шире по мере того как гриб из огня и горящей смолы вскипал, устремляясь всё выше и выше. Достигая самого свода Небес.

— И что же я сделал? Скажи мне.

Шматки плоти настолько горячие, что обжигают язык.

— Нечто невыносимое.

Губы, раздавливающие мочки ушей, зубы выскабливающие кровь из кожи и мяса.

— Что? Что?

Он сам, вылизывающий воняющие экскрементами внутренности.

— Ты изнасиловал и пожрал его…

Содрогающийся на его ранах.

— Кого же?

Сибавула, прозванного Вакой устрашившимися его …

— Обожжённого…Гниющего человека.

Пирующий на его ободранном лице.

И раздумывающий, что на вкус он скорее похож на свинину, нежели на баранину.


Лагерь был разбит там, куда привела их Судьба — у восточного края Окклюзии. Несмотря на опасения имперских планировщиков вода здесь имелась в изобилии и оказалась незагрязнённой. Родники, пробиваясь сквозь скалы, стекали вниз плачущими ручейками, размывавшими там и сям желтовато-чёрные склоны. Тем вечером мужи Ордалии ничего не ели, а лишь пили эту воду. Собравшись вместе, они словно бы превратили осыпи у основания внутреннего края Окклюзии в нечто вроде амфитеатра, Голготтерат же при этом стал его болезненно раздувшейся сценой. Никто из них не произносил ни слова. На закате воздух обрёл ту осеннюю прозрачность, когда угасание света знаменует также и угасание жизни, лишенной тепла. Рога пылали в объятиях солнца до тех пор, пока оно полностью не скрылось за горизонтом, но и вечером пространства, отделяющие воинство от Голготтерата, казались зримыми столь же отчётливо, как и ранее. Под необъятными зеркально-золотыми громадами мужи Ордалии легко различали укрепления, казавшиеся в сравнении с Рогами не более чем поделками из бумаги и клея, но в действительности бывшие столь же могучими, как и бастионы, защищающие Ненсифон, Каритусаль или любой другой из великих городов Трёх Морей. Они рассматривали несчетные тысячи золотых слёз — зубцов, прикрывающих бойницы чёрных стен. Они приглядывались к ненавистным глыбам массивных башен, известных как Дорматуз и Коррунц, защищавших подступы к громаде барбакана Гвергирух, Пасти Юбиль — Пагубы, отравленная тень которой простёрлась почти на все горестные сказания о трагедиях древности. Они прозревали как укрепления Забытья возносятся ступенями прямо к чудовищной цитадели, прижавшейся к внутреннему изгибу Воздетого Рога — Суоль, надвратная башня, защищающая Юбиль Носцисор, Внутренние Врата Голготтерата.

Убывающий свет солнца, постепенно скрывающегося за приподнятой кромкой Мира, бледнел и истощался, став, наконец, лишь чем-то вроде алой патины, окрашивающей запястья Воздетого и Склоненного Рогов. Каждый из воинов мучился мыслью о том, что как только солнечный свет окончательно исчезнет — вражеская цитадель тут же извергнет из себя непредставимые ужасы, но поскольку никто не смел произнести ни единого слова, то всякий лишь себя самого почитал душою, терзающейся подобными кошмарами. И посему презирал сам себя за трусость. Десятками тысяч они сидели и взирали на Голготтерат, дрожа от стыда. Их желудки бурлили от страха и неверия, а зубы медленно, но неостановимо сжимались — до скрежета, до пронзающей челюсти боли.

Быть может, неким сумрачным уголком себя они понимали, всю порочную превратность обстоятельств, в которых оказались, всю тонкость грани, на которой балансировали ныне их жалкие души. Души, переполненные грехами столь великими, что на их искупление можно было надеяться, лишь в том случае, если эти злодеяния были совершены ради сокрушения зла, по меньшей мере, соразмерного. Пусть Судьба и приставила лезвие клинка к самому горлу Мира, однако же, их собственные жизни ныне и вовсе застыли на острие личного Апокалипсиса. Возможно, некоторые из них осознавали это достаточно отчётливо, дабы ощутить в своих венах шёпоток возможности, мольбы, надежды на то, что им, быть может, попросту необходимо было совершить все эти неописуемые преступления, чтобы лучше постичь влекущее их побуждение, и ещё сильнее возненавидеть одуряющую мерзость, ныне приковывающую к себе их взор. И в какой-то степени они, все до одного, понимали, что теперь так или иначе попросту обязаны покорить, превозмочь, уничтожить этот древний и мерзкий корабль, низвергшийся на землю из Пустоты, ибо в противном случае их ожидает вечное и неискупимое Проклятие. И посему они сидели и взирали на Голготтерат, пытаясь осмыслить произошедшее и молясь, словно чужеземцы, очутившиеся среди толпы других чужеземцев.

Солнце тихо истаяло, а затем окончательно скрылось за могучими плечами Джималети и тлеющие острия Рогов вспыхнули и воссияли, в то время как сама их громада потемнела, погрузившись в какое-то лиловое марево. Рассеченный круг их теней внезапно протянулся через пустошь Шигогли, обняв застывшие у края Окклюзии толпы огромными дланями Пустоты, руками неба, простёршегося за небом, жадными щупальцами Бесконечного Голода.

Ночь наступила без происшествий. На вражеских укреплениях не было видно ни малейших признаков движения. Адепты, шагнув в ночное небо и зависнув в воздухе над вершинами Окклюзии, вызывали чародейские линзы, чтобы получше вглядеться в безмолвную крепость, но никто из них не подал сигнала о том, что заметил врага. И посему все утвердились во мнении, что грозная цитадель покинута и заброшена.

Мужи Ордалии не проявляли особого рвения в обустройстве собственного ночлега — столь сильно было охватившее их смятение и благоговение. Многие уснули прямо там, где сидели, и в их беспокойных, сонных видениях им раз за разом являлась невозможная необъятность Рогов — монументов, увековечивающих грандиозную мощь Текне, золотых рычагов, низвергших целые цивилизации.

И снились им всем недобрые сны.


Пусть ты теряешь душу…но зато обретаешь Мир.

Такая простая фраза, но Пройасу почудилось, что она преломила дыхание Друза Ахкеймиона надвое.

Он произнес эти слова во время одной из прогулок по идиллистическим лесным тропинкам их родового имения Кё, неподалёку от Аокнисса — прогулок, что они так часто предпринимали во время Обучения будущего короля Конрии. Годы спустя Пройас осознает, что как раз тогда он проявлял в отношении своего наставника наибольшее пренебрежение, высокомерие и даже жестокость, нежели когда-либо ещё. Почему-то именно там он будто бы ощутил на то некое соизволение, узрев его то ли в порывах раскачивающего листву ветра, то ли в солнечном свете, бесконечно дробящемся ветвями деревьев и вспыхивающем в уголках его глаз, заставляя его недовольно морщиться — что он, разумеется, немедля относил на счет ахкеймионовых требований и утверждений.

— Но что значит «обретаешь Мир»?

Ахкеймион бросил на него взгляд одновременно и проницательный и неодобрительный — один из тех, что он приберегал для ребяческих ответов на взрослые вопросы и столь непохожий на любой из взглядов пройасова отца, короля Конрии. За такое вот жульничество принц отчасти всегда и стремился побольнее уязвить адепта Завета.

— Что если Мир будет закрыт от Той Стороны, — сказал пухленький человечек, — что по-твоему случится тогда?

— Пфф! Опять ты о своём Апокалипси…

— Если, Проша. Я сказал если…

Хмурый взгляд — один из тех, что всегда заставляли его лицо казаться старше.

— Ты сказал и «если» и «тогда»! Какой смысл задаваться вопросами о том, чего никогда не случится?

Как же он ненавидел всепонимающую усмешку этого человека. Ту силу, о которой она свидетельствовала. И сострадание.

— Так значит, — ответствовал Ахкеймион, — ты просто скряга.

— Скряга? Ибо я блюду Бивень и вручаю себя длани и дыханью Господа?

— Нет. Ибо ты зришь одно лишь золото, но не видишь того, что делает его драгоценным.

Насмешка.

— И что же, золото теперь уже перестало быть золотом? Избавь меня от своих шарад!

— А скажи, швырнёшь ли ты пригоршню золота терпящим бедствие морякам?

Но в его мальчишеской душе уже разгорался неописуемый жар — яростная жажда противоречить. Быть ребёнком означало всегда быть услышанным лишь как ребёнок, быть словно бы где-то запертым, не имея возможности взаправду воздействовать на этот Мир своим голосом. И посему он, подобно многим другим гордым и высокомерным мальчишкам, всегда ревностно бросался защищать свои нехитрые построения — ценой меньших истин, если на то пошло.

— Ни за что! Я же скряга, не забыл?

И тогда это случится впервые.

Впервые он заметит проблеск тревоги во взгляде Ахкеймиона. И невысказанный вопрос…

Каким же королём ты станешь?


Тень отступала, смещаясь вдоль вращающегося лика Мира.

Ночь иссякала под натиском сущности дня, неостановимо и безмолвно откатываясь к линии горизонта, и, словно бы попав там в ловушку, исчезала в небытии. Оконечности Рогов уловили солнце раньше всего остального, и властно удерживали его сияние над укрывшимися в тени Окклюзии и дремлющими человеческими народами, превращая непроглядную темень в какой-то желтушный полумрак. Не было слышно ни утренних птичьих трелей, ни собачьего лая.

Кое-кто нашёл временное облегчение, с головой погрузившись в работу. Прошлым вечером отряд шрайских рыцарей обнаружил, что везущая Интервал телега осталась на обращённом к Агонгорее склоне Окклюзии. Разобрав и саму повозку, и ритуальные приспособления, они на руках перенесли Интервал через перевалы, хотя для того, чтобы управиться с самим громадным железным цилиндром, украшенным гравировкой молитв и благословений, понадобилось двенадцать человек и множество верёвок. А затем им потребовалась целая ночь, чтобы заново собрать его. Не сумев нигде найти Молитвенный Молот, они заставили колокол звучать при помощи боевого топора, заметно повредив при этом инвитическую надпись. И всё же, впервые за три последних дня гул Интервала — устрашающе-раскатистый, разносящийся на огромные расстояния, раздался над пустошами. И звон его, как готовы были поклясться некоторые, пробрал даже сами Рога.

Люди рыдали целыми тысячами.

Сияние зари, возжёгшее золотые громады, медленно сползало вниз, заставляя пылать отблесками рассветного солнца всё новые и новые мили зеркальных поверхностей, даже когда тень Окклюзии и вовсе уползла прочь с Пепелища. Исстрадавшиеся мужи Ордалии отупело поднимались на непослушные ноги, чувствуя себя так, будто просыпаясь, они не столько приходят в себя, сколько, напротив, ещё сильнее умаляются, в сравнении с тем, что они есть. Прежние их особенности и качества, единожды погрязшие в трясине непотребного скотства, ныне пробуждались, однако, это лишь пуще растревожило их, мучая и выводя из равновесия.

И посему, будучи самым неугомонным из всех, Халас Сиройон, нахлёстывая Фиолоса, ринулся сквозь всё безумие равнины Шигогли прямиком к Голготтерату. Он скакал так, словно бы надеялся достичь своей цели до того, как крошащееся стекло в его груди превратится в груду осколков вместе с изнывающим от стыда сердцем. Он скакал по-фаминрийски — подставляя смуглую кожу своей груди как встречному ветру, так и вражеским стрелам, и воздев правой рукой разодранный стяг Кругораспятия. Уже не слышащий окриков своих братьев, уже ставший для них лишь крохотным пятнышком на этой чёрной пустоши, расстилающейся меж Окклюзией и Голготтератом, там, в этом промежутке, он внезапно обрёл покой, ощутив в себе призрак юности, галопом уносящейся куда-то вдаль. Он скакал до тех пор, пока парящая в небе золотая громада не приблизилась настолько, что её, казалось, уже можно было коснуться, а ему самому не пришлось откидываться назад и распрямлять плечи, изо всех сил противостоя побуждению съёжиться.

Укрепления, расположенные у подножия нечестивого Ковчега возвышались на скалах Струпа — огромной чёрной опухоли, служившим чем-то вроде основания Рогов. Военачальник повернул на юг, крикнув своему жеребцу:

— Видишь, старый друг? Вот она — затычка Мира!

Стены и башни, насколько он видел, были совершенно безжизненны. Бастионы эти по любым мерками представлялись исполинскими, напоминая своими размерами шайгекские зиккураты. Чёрные стены, возносились на такую высоту, что в сравнении с ними укрепления, окружающие Каритусаль или Аокнисс, казались попросту незначительными.

Сжимая Фиолосу бока коленями, он беспечно углубился в тень этих стен, свернув в сторону лишь в шаге от скал, а затем, по обычаю героев фамирийских равнин, откинулся назад в седле и поднял вверх руки, подставляя свою обнажённую грудь вражеским лучникам в качестве движущейся мишени. Но с головокружительных высот не устремилось вниз ни единой стрелы. Он смеялся и рыдал, проносясь вдоль линии стен и вглядываясь в промежутки меж золотых зубцов. Он чувствовал себя удравшим ребёнком, поступающим смело и безрассудно с тем, что свято. Его запомнят! О нём напишут в священных книгах! Он доскакал до знаменитого Поля Угорриор, пыльного участка земли, где уступы и скалы Струпа постепенно сходили на нет, и потому укрепления Голготтерата были возведены непосредственно на самой равнине. Он промчался мимо необъятной культи Коррунца, а затем направил Фиолоса к самим легендарным Железным Вратам Пасти Юбиль.

Он искупит свои грехи!

Оказавшись на прославленной в героических сказаниях площадке прямо под бруствером Гвергирух — ненавистной Усмехающейся башни, всадник придержал коня и замедлившись, заставил Фиолоса остановиться в пяти шагах от того места, где во дни Ранней Древности генерал Саг-Мармау предъявил Шауритасу последний ультиматум и где во времена ещё более незапамятные непотребный Силь, король инхороев, сразил Им'инарала Светоносного — сиольского героя…

Он так юн! Халас Сиройон был лишь дитём — да и не мог быть никем иным в злобной тени сего места. Как же всё-таки храбры люди! Сметь проявлять заносчивость и неповиновение пред зрелищем столь невероятным.

Смертные. Чья кожа настолько непрочна, что прошибить её можно даже брошенным камнем.

В высоту Гвергирух достигала лишь половины располагающейся к северу от неё башни Коррунц или же её южной сестры — Дорматуза, но значительно превосходила их и шириной и глубиной. Усмехающаяся башня представляла собой правильный пятиугольник с расположенной в его математическом центре Пастью Юбиль — зачарованными железные вратами, находящимися в узкой глотке — тесном проходе тридцати шагов в длину, грозящему погибелью всякому, оказавшемуся там. Храбрость Сиройона иссякла рядом с устьем этого убийственного ущелья. Вглядевшись, спасовавший военачальник смог различить и сами нечестивые Врата — створки высотой с мачту карраки, покрытые масляно поблёскивающими барельефами, изображающими фигуры, объединённые позами страданий и уничижений так, что терзания одной из них, словно бы становились оправой для стенаний другой…

Именно так, как описывали их Священные Саги.

Он боролся со своим хрипящим конём — покрытым шрамами ветераном многих сражений, однако сумел лишь заставить его топтаться на месте по кругу. Бросив взгляд на возносящуюся уступами каменную кладку массивной башни, он внезапно остро ощутил собственную уязвимость.

— Покажитесь! — воззвал он к зубцам чёрных стен.

Могучий конь, взмахнув гривой, успокоился.

Тишина.

По внешнему изгибу Склонённого Рога, нависшего над Голготтератом, словно громадная туша какой-то опрокидывающейся горы, заструились сияющие переливы, ибо восходящее солнце заставило оправу Рогов запылать, окрасив всё вокруг жутковато-жёлтыми отсветами. Травяные жёны утверждали, что Халас Сиройон родился в тот же самый день и стражу, что и великий Низ-ху и что поэтому фамирийский герой теперь обитает в его костях. Сам военачальник с одной стороны открыто высмеивал эти слухи, но с другой делал это в столь напускной и архаичной манере, что, скорее, только способствовал их распространению. Он понимал, что присущий человеку налёт таинственности, в той же степени как и воинская слава, лишь возвышает его в ревнивой оценке прочих людей. Его кишки имели слишком много причин, чтобы сейчас подвести его, но всё же он зашелся каким-то завывающим смехом, подобно тому, как смеялся однажды Низ-ху, издеваясь над ширадским королём.

— Отворите же амбары! — взревел он. — И выпустите наружу шранков — своих тощих! — дабы мы могли пообедать ими!

Есть некая сила, коренящаяся в фундаменте всякой свирепости, лежащая в основе желания, не говоря уж о воле и способности, совершать чудовищные поступки. Любые формы жестокости и насилия — одинаково древние. И ради противостояния нечестивому врагу, мерзость за мерзостью тихим шепотком вливалась в его уши во сне, ибо праведные не способны обрести большего могущества иначе, нежели будучи в равной мере безжалостными.

— Анасуримбор Келлхус! — вскричал Сиройон, гордо вскидывая голову и, словно бы бросая вызов глядящим на него с высоты рядам бойниц. — Святой Аспект-Император явился!

Монументальная тишина. Пустые стены и башни. Лишь хриплые крики воронья доносятся откуда-то издали. От наступившего вдруг безветрия, казалось, загустел сам воздух.

— Дабы покорить! — взревел он, ощутив бремя собственной ярости. — И поглотить!

Он вонзил в землю своё импровизированное знамя и, наконец, позволил Фиолосу унестись прочь, поддавшись их разделённому ужасу. От края Окклюзии мужи Ордалии ошеломлённо наблюдали за ним, оглашая Шигогли ликующим рёвом, в котором не было слышно уже ничего человеческого, столь возбуждённой яростью и лихорадочным изумлением он дышал.

То был миг опустошающей славы. Крики воинов громом разносились по бесплодной равнине, где безмолвный Голготтерат копил в себе тьму, противостав чёрными стенами восходящему солнцу. Мечи колотили о щиты. Наконечники копий устремлялись в небо.

Накренившийся сиройонов стяг с Кругораспятием, вышитым черными нитями по белому полотнищу, изодранному и запятнанному засохшей кровью, весь день до самой ночи торчал на поле, скособочившись, подобно пугалу, принадлежащему давно умершему крестьянину…

Но наутро штандарта там уже не было, и более его уже никогда не видели.

Проша…благочестивый, не по годам развитой и симпатичный мальчуган, унаследовавший, как в один голос твердили поэты, лицо и глаза своей матери. Несколько напыщенный и оттого забавный мальчишка, доставлявший своему отцу радость лишь тогда, когда тот незаметно наблюдал за ним со стороны.

Ибо, Сейен милостивый, в противном случае его неугомонный язык приносил всякому, кто по случаю оказывался рядом, одни лишь печали.

— В чём, отец? — спросил он, узнав о том, что, последних отпрысков рода Неджати — давнего соперника Дома Нерсеев — предали казни. — В чём честь детоубийства?

Долгий взгляд отца, изводимого тем же самым человеком, которым он более всего гордился.

— В том, что мои сыновья и мои люди будут, наконец, избавлены от войны, продолжающейся уже десять лет.

— И ты полагаешь, что поэтому Господь простит тебя?

— Проша… — отцу понадобилось время, чтобы смириться с осуждением тех, кого он любил, и научиться контролировать свой голос и тон, — Проша, пожалуйста. Вскоре ты и сам всё поймёшь.

— Что я пойму, отец? Злодеяние?

Удар кулаком по столу.

— Что всякая власть — проклятие!

Он каждый раз вздрагивал от яркости этого воспоминания, вне зависимости от того, что его вызывало.

Так почему же? Почему он был одним из тех, кто тоже боится проклятия? Это казалось ему таким очевидным — вне зависимости от того, как много сбивающих с толку речей вливал ему в уши Ахкеймион. Эта жизнь была лишь краткой вспышкой, картинкой, мелькающей в сиянии молнии летней ночью, а затем исчезающей в небытии. На сотню Небес приходится целая тысяча Преисподних — ибо так много путей, ведут к пламени и мукам, и так мало тех, что приводят в райские кущи. Как? Как мог кто-то быть настолько низменным и скудоумным, чтобы самому, добровольно обречь свою душу чудовищной Вечности.

Как это вообще возможно — принять в себя зло?

Но его отец был прав. Он понял это, хоть и спустя весьма долгое время. Благочестие — чересчур простая вещь для этого сложного мира. Лишь души совершенно непритязательные или полностью порабощённые точно знают, что такое добродетель и что есть святость, а для королей и владык эти истины являются загадками, находящимися за пределами понимания, тревогами, грызущими их души в самые тёмные ночные часы. Если бы его отец пощадил сынов Неджати, что бы за этим последовало? Их наследием стала бы жажда отмщения, желание сеять раздоры и, в конце концов, всё это привело бы к восстанию. И тогда, то самое благочестие, что заставило отца пощадить их, обрекло бы на гибель множество иных душ — безымянных и невинных.

Благочестие устроено просто, слишком просто, чтобы не отнимать чью-то жизнь.


Вкус соли — соли человеческого тела — слизанной с кожи мертвеца.

Интервал звенел, призывая лордов Ордалии в Умбиликус, дабы обдумать немыслимое. Ожидая их, Нерсей Пройас, Уверовавший король Конрии, экзальт-генерал Великой Ордалии, сидел на корточках, и плевал прямо на ковры, постеленные под скамьёй Аспект — Императора, будто бы пытаясь вместе с плевками выхаркать из себя и воспоминания. Он наклонился вперёд, уперев локти в колени и сражаясь с побуждением погрузиться с головой в свои скорби. Он поднял голову и вгляделся в сумрак, сгустившийся под сводами Умбиликуса, поражаясь тому, что, невзирая на всю их немощь, всякий раз находилось достаточно людей, готовых соблюдать единожды заведённый порядок — не только тащить на себе, но и ежевечернее собирать этот гигантский павильон, сколачивать деревянные ярусы, развешивать знамёна, разворачивать и закреплять гобелены Энкину. Он странным образом удивлялся этому, хотя и сам тоже принадлежал к числу душ, склонных выражать своё поклонение в простых и благочестивых трудах — например, именно ему пришлось на своих плечах перетащить Великую Ордалию через Агонгорею и заново собрать её у ворот Голготтерата.

Пройасу казалось, что от него по-прежнему исходит тлетворная вонь дымов Даглиаш.

Блеск кольца, когда-то принадлежавшего его давно умершему отцу, привлёк его взгляд.

Безумие, бесстрастно отметила Часть. Безумие, вызванное Мясом, возрастало.

А воспоминаний всё нет.

Он сидел и грыз ноющие костяшки пальцев. Рвотные позывы заставляли его горбиться, изо рта временами сочилась слюна. Он рыдал, стыдясь того, что его сыну не повезло иметь такого отца. Время от времени он даже хихикал, ибо ему казалось, что именно так и должен вести себя настоящий злодей. Он преуспел! Он выполнил ужасную задачу, поставленную перед ним Аспект-Императором! И этот триумф был столь славным, что он мог лишь смеяться…а ещё скрести свою бороду и шевелюру…а ещё стенать и вопить.

Поедание шранчьей плоти. Мужеложство. Каннибализм. Осквернение мертвых тел…

Нет-нет-нет! Само упоминание об этом вонзало хладные ножи в его лёгкие, а сердце будто бы начинали грызть изнутри какие-то мерзкие личинки. Что?! — беспрестанно визжала какая-то Часть. — Что ты наделал?! Губы его раскрылись, а зубы сжались, руки и ноги двигались сами собой, словно конечности колыхающегося в прибое трупа. Нечто вроде червя извивалось внутри него — от самых кишок до черепа, нечто ненавистное и слабое, нечто хныкающее и всхлипывающее…Нет! Нет!

Из его губ, холодных и вялых, тянулись ниточки смешавшейся со слюной крови, раскачивающиеся из стороны в сторону в дуновении сквозняков Умбиликуса.

Пусть всё вернётся назад…Брань. Повизгивание.

Волосы на его лобке — лобке мертвеца трепетали в порывах ветра. Кожа, которую он ощупывал взглядом, была такой бледной. А вкус…таким…

Что это за убогие инстинкты? Кто же даст сгинуть всему Сущему, лишь бы не сотворить что-то безвозвратное?

Нечто, подобное лишённой костей лягушке, прижалось своей холодной плотью к горячему изгибу его языка.

Как? Как? Как такое могло произойти? Как…

Кашель и неудержимая рвота, ибо что-то горячее, набухшее яростно и насильственно проникало в него, отталкивая в сторону дрожащую массу внутренностей. Хрип. Выдыхаемый с бычьим пыхтением воздух, звериный рев и мычание…

Как…

Сибавул — вялый и почти что мёртвый, дергающийся и дрожащий под его чудовищными потугами, голова князя-вождя, раскачивающаяся и подпрыгивающая в такт бешеному ритму его бёдер, точно голова отключившегося с перепою пьянчужки.

Сейен речёт…

Что это? Что происходит? Лишь днём ранее он, казалось, вовсю смаковал те же самые действия и события, раз за разом обесчещивая себя погружением в еретические воспоминания, хохоча над кошмаром своего вдруг почерневшего семени…и ликуя.

А теперь? Теперь?

Теперь он ощутил себя усевшимся на трон гораздо более могущественного отца…

А вызванное Мясом безумие возрастало.

Он упал на колени. Казалось, какая-то громадная рука сдавила его изнутри, будто бы стремясь выдернуть из грязи его плоти каждое сухожилие, каждую связку. Причитая и сплёвывая сквозь зубы, он раскачивался взад-вперёд. Холодный воздух щипал ему дёсны. Бог толкнул его вперёд, схватив за загривок. Пройас содрогнулся от опутавших его лицо нитей слюны, давясь обжигающей кожу слизью. Непристойности кружились рядом, проступая сквозь окутавшую сознание дымку. Овладевая. Трогая. Вкушая…

— Нет! — прохрипел он. Лицо экзальт-генерала словно бы жило само по себе, гримасничая и дёргаясь так, будто мышцы его были привязаны струнами к стае дерущихся птиц.

— Нееет!

Да.


Пройас? Пройас Вака?

Предчувствие обрушилось на него с мощью удара наотмашь. Он дико заозирался, пытаясь сморгнуть с глаз осклизлые выделения…всмотрелся…не почудилось ли ему это? Да?

Фигура соткалась во мраке Умбиликуса — парящее золотое видение, простёртые руки, и раскрывшее пальцы, окруженные сияющими гало…

Да.

Бархатные руки легли на его плечи, и он вцепился в эти руки, сжимая их с бесхитростной свирепостью ребёнка, вырванного ими из тисков смертного ужаса. Снова и снова словно бы могучий кулак бил его под дых, извергая из груди всхлип за всхлипом. И уткнувшись лицом в грудь сего святого видения, Нерсей Пройас зарыдал, оплакивая, как ему представлялось, всё вокруг, ибо не было конца драконьему рёву, и не было предела обрушившимся на него незаслуженным скорбям. Он причитал и стенал, заливая слезами мягкую ткань, задыхаясь от её благословенного запаха, но вне зависимости от того насколько яростно сотрясали его эти спазмы, фигура, которую он сжимал в объятиях, оставалась невозмутимой — не столько недвижимой, сколько словно бы удерживаемой на месте всем тем, что было необходимым и непорочным. Грудь наваждения мерно вздымалась под смявшейся щекою Пройаса, тело, стиснутое отчаянными объятиями его рук, было вполне материально и полно жизни, а борода струилась по голове экзальт-генерала, подобно шёлковой ткани. Руки его были словно железные ветви, а ладони горячими, как божье чудо…

И гулкий голос, скорее, нараспев читающий псалмы, нежели говорящий. Голос, обволакивающий душу тёплой вязкостью воды, умащённой елеем глубочайшего понимания и любви.

Спасён, — на выдохе прошептали дрожащие пройасовы губы. — В объятиях Его и спасён.

— Я… — попытался произнести он, но прилив раскаяния не дал ему закончить. Дрожь стыда и укусы ужаса.

И голос разнёсся в ответ.

Ты смог достичь невозможного…

Дыхание, словно вырывающееся из затянутого паутиной горла. Слёзы, обжигающие щёки как кислота.

И снискал беспримерную славу.

— Но я делал такие вещи, — прохрипел он, — такие порочные, злобные вещи…вещи…

Необходимые вещи…

— Греховные! Я делал нечто такое, что невозможно исправить. Нельзя вернуть.

Ничто на свете нельзя вернуть.

— Но могу ли я заслужить прощение?

Содеянное тобою… невозможно исправить…

Он уткнулся лбом в плечо священного наваждения, и стиснул ткань одеяний так, что она едва не порвалась. Вот итог всей его жизни, оцепенело осознала Часть…Всё это, весь сумбур ужаса-похоти-ликования, сжался вдруг до единственного ощущения — лихорадочного трепета, прорывающегося сквозь бутылочное горлышко этого мига, этого окончательного…

Откровения.

Следы, оставленные тобою…вечны…

На мгновение он снова стал тем маленьким мальчиком, которым когда-то был, только сломленным и опустошённым, лишившимся даже малейшей искры благочестия — ребёнком, совершенно бесхитростным, коим ему и следовало быть, дабы задать сейчас этот вопрос. Вопрос, который Пройас, будучи взрослым, нипочём не смог бы даже выговорить.

— Так значит, я проклят?

И он почувствовал это, подобно облегчённому выдоху после долгой задержки дыхания — жалость и сострадание, охватившие сей величественный образ.

Но Мир спасён.


Казалось, будто какая-то разливающаяся в воздухе сонливость обволакивает каждый призыв Интервала — некое чувство, не позволявшее ему окончательно пробудиться ото сна. Первые из лордов Ордалии начали прибывать, заполняя своим присутствием сумрак Умбиликуса. Они разглядывали Прояса, а тот рассматривал их, и его отнюдь не заботило, да и не должно было заботить, что они видят его ссутулившуюся спину и мучения, написанные на его лице, ибо они и сами выглядели столь же мрачными и ополоумевшими, как и он — некоторые в большей, некоторые в меньшей степени.

Безумие, вызванное Мясом, возрастало.

Столь многое ещё нужно сделать!

А если Консульт решит напасть на них прямо сейчас — что тогда?

Он услышал имя Сиройона, но кроме этого ничего не сумел разобрать в их рычащих остротах. И хотя его рассеянное внимание постоянно отвлекалось от увеличивающегося в числе собрания, он видел в них это — ужас людей, пытающихся вернуть себе то, что было необратимо испорчено и развращено. Заламывающиеся руки. Мечущиеся или опущенные долу взгляды — пустые и словно бы обращённые внутрь себя. Некоторые, подобно графу Куарвету, открыто плакали, а немногие даже визгливо причитали, будто отвергнутые жёны, только усугубляя этим своё, и без того убогое, состояние. Лорд Хоргах вдруг начал отрезать ножом свою бороду — одну запаршивевшую прядь за другой, взирая при этом вникуда, словно человек, так и не сумевший придти в себя после того, как его разбудили доставленными посреди ночи горестными известиями. Никто не обнимался — более того, лорды даже съёживались друг рядом с другом, до онемения стесняясь всякой близости.

И все их взгляды сходились на нём.

А посему он стоял, заставляя себя держаться с напускной бравадой, будто старый король, надеющийся тем самым подкрепить своё угасающее достоинство и благородство. Он окидывал взором это, некогда величественное, собрание, дыша, казалось, не глубже, чем ему хватало, дабы ощущать боль в своём горле. Он моргнул. Слёзы бритвами прорезали щёки.

Стало так тихо, как только вообще могло быть.

Безумие, вызванное Мясом, возрастало.

— Что если… — начал он, глядя на скопище верёвок и шестов, скрепляющих нависшую над ними темноту. Заговорив, он заметил на одном из ярусов Умбиликуса осиротевшего сына Харвила, недавно вернувшегося из Иштеребинта с вестями…которых никто не пожелал даже выслушать. — Что если Консульт нападёт прямо сейчас, что тогда?

— Тогда нас просто сметут, — вскричал лорд Гриммель, — и это будет справедливо! Справедливость восторжествует! — Из всех них, мужей подвешенных на вервии Мяса, именно он всегда раскачивался сильнее прочих, но, тем не менее, сейчас он легко нашел у собравшихся поддержку. Лорды Ордалии, размахивая кулаками и гневно жестикулируя, разразились громкими воплями — некоторые умоляющими, некоторые возмущёнными, стенающими, убеждающими. Их крики эхом отдавались в пустоте, затаившейся под холщевым куполом Умбиликуса. И не имело значения, шла ли речь о великом магистре или же варварском князе, яростным был этот крик или ошеломлённым — все они кричали одно и то же…

Как?

Все, не считая Сорвила. Король Сакарпа сидел в беснующейся тени зеумского наследного принца (который, вскочив с места, завывал вместе с остальными), сжимаясь скорее от отвращения, нежели от испуга — этакая дыра в океане ярости, пятнышко скептичного холода.

— Грех! Ужасающий грех!

— Я собственными руками творил это! Собственными руками!

— Внемлите мне! — вскричал Пройас тщетно пытаясь добиться их внимания или хотя бы молчания. — Внемлите! — Он стоял перед всем этим шумом и гамом, перед целым представлением театрально жестикулирующих рук и заполняющих ярусы Умбиликуса искажённых муками лиц…разинутых…голодных ртов…

Он вновь взглянул на Сорвила и едва не вскинул руки, дабы защититься от неприкрытого и пронзительного обвинения во взоре юноши. Ах да — ведь сакарпский Уверовавший король был там, был свидетелем того,что он…что он… Взгляд Пройаса, помимо его собственного желания, сместился к знамёнам Кругораспятия, к чёрной ткани и пустоте. Голос его прервался столь резко, будто в глотку вонзили пыточный гвоздь.

Проникновение. Хлещущая кровь. Исходящие булькающим хрипом разрезы. Жар…

Сейен милостивый… Что же я наделал?

Несколько сердцебиений он словно бы плыл в мучительном шуме, бездумно раскачиваясь на волнах вскипающих образов немыслимых деяний…свершений…неискупимых грехов, а затем услышал, хотя сперва и не осознал этого, шелест колдовских изречений:

— ДОВОЛЬНО!

Все взгляды обратились к Анасуримбор Серве, только что вместе со своим братом Кайютасом вошедшей в Умбиликус. Свайальская гранд-дама переоделась в убранства своего ордена и теперь стояла облачённая в струящиеся волны ткани, чёрными щупальцами обёрнутые вокруг её стройного тела. И сам вид этих незапятнанных одежд, оказавшихся во всём блеске их императорского величия в этом грязном и порочном месте, ужасал, суля собравшимся здесь истерзанным душам новые кошмары.

Пройас взирал на неё поражённо, как и все прочие. Ей тоже довелось пережить нечто тягостное, понял он, нечто гораздо более страшное, нежели её подбитый левый глаз. След каких-то суровых испытаний отпечатался на некогда безупречной красоте Сервы, избавив её лицо от девичьих округлостей, спрямившихся до строгих черт. Она выглядела жёсткой, безжалостной и неумолимой.

— Придите в себя! — крикнула она, теперь уже своим обычным — мирским голосом.

Она тоже видела его, осознал Пройас, отбиваясь от осаждающих его воспоминаний…на Поле Ужаса. Тоже свидетельствовала его преступления. Стыд сжал глотку экзальт-генерала, и ему пришлось изо всех сил сдерживаться, дабы не заблевать пол Умбиликуса.

Старый, давно ожесточившийся лорд Сотер вдруг бросился к дочери Аспект-Императора и, рыдая, упал к её ногам.

— Дойя Сладчайшая! Пожалуйста! Что с нами сталось? — вскричал он со своим певучим айнонским акцентом.

Она резко глянула на Апперенса Саккариса, чьи глаза испуганно расширились.

— Нелюди говорят… — начал великий магистр Завета слабым, дрожащим голосом. — Нелюди говорят, что… — лепетал колдун, поднимая к своему лицу два пальца так, как это делают рассеянные и забывчивые люди, чешущие себе бороду, пока сами они краснеют и что-то бормочут. Но Саккарис, вместо этого, и вовсе сунул пальцы себе в рот, и теперь грыз костяшки, сгорбившийся и терзаемый страхами.

— Вы сделались зверьми! — раздражённо рявкнула Серва. — И погрязли в мерзости животных желаний, задыхаясь от собственных пагубных склонностей, способные при этом лишь злобствовать и ликовать. А сейчас, в отсутствии Мяса, ваша душа пробуждается и вы, наконец, вспоминаете, кто вы на самом деле… Вы просыпаетесь от своих похотливых кошмаров…и горько сетуете на судьбу.

Лорды Ордалии остолбенело взирали на неё. Даже те из них, кто только что в голос рыдал, затихли.

— Нет…

Все взгляды обратились на Пройаса, недоумённо размышлявшего над тем, что могло заставить его возвысить голос, кроме какой-то извращенной тяги к истине.

— Никакое это…это н-не пробуждение, — сердито и едва ли не жалобно пробормотал он, — зверь, сотворивший все эти злодеяния — я сам. Я — это чудовище! То, что я помню, — исказившееся лицо, — вспоминается не так, будто происходило во сне, но также отчётливо как я помню любой день жизни, которую мог бы назвать собственной. Я совершил всё это! Я сам выбрал! И это, — он сглотнул, гоня прочь наползшую на лицо усмешку, — и есть самое ужасное, моя дорогая племянница. Вот в чём первопричина наших стенаний — в том, что мы, мы сами, а не Мясо, совершили все эти отвратительные, душераздирающие вещи — все эти безумные прегрешения!

Крики и стоны признания.

— Да! — рёв Хога Хогрима перекрыл всеобщий хор. — Мы это сделали! Мы сами! Не Мясо!

Гранд-дама бросила взгляд на своего брата, который в ответ предупреждающе покачал головой. Она сделала шаг к подножию отцова трона, глянув в глаза экзальт-генералу так жёстко, как только могла.

Не будь дураком, дядюшка.

От неё пахнуло запахом гор, запахом какого-то места…что было гораздо чище того, где они сейчас находились.

А затем, как показалось совершенно спонтанно, лорды Ордалии начали взывать к нему — Анасуримбору Келлхусу, их возлюбленному Святому Аспект-Императору, видимо усматривая какую-то связь между его отсутствием и своими злодеяниями.

— Отец вам не поможет! — прокричала Серва Уверовавшим королям, а затем, почти сорвавшись на визг: — Отец не очистит вас!

В конце концов, в Умбиликусе наступило подавленное молчание.

— Ибо это и есть ваша плата!

Сколько же раз? Сколько же раз они размышляли над речами Аспект-Императора, полагая, что поняли заключенное в них предостережение. Будь обстоятельства иными, и тогда ошеломление, вызванное тем фактом, что они не обратили внимания на нечто, с самого начала известное им, могло бы заставить их хохотать, а не рвать на себе волосы или заламывать руки. Не зря их поход был назван Великой Ордалией — величайшим из испытаний. Уверовавшие короли, сломленная слава Трёх Морей, их сокрушённое величие, взирали на имперскую принцессу поражённые ужасом.

— Неужто вы думали, что за Голготтерат — за Голготтерат! — можно расплатиться порезами и стоптанными ногами?

— Утуру мемкиррус, джавинна! — крикнул ей Кайютас.

— Мы сидим здесь — прямо у Консульта на крылечке, — холодно ответила Серва своему брату, — у Консульта, Поди! Инку-Холойнас — ужас из ужасов — попирает землю у самых наших ног! Боюсь, что барахтаться и топтаться тут сейчас это роскошь, которую мы себе вряд ли можем позволить!

— И какова же… — услышал Пройас хриплый, помертвевший голос — свой собственный голос, — Какова же эта плата?

Казалось совершенно невозможным, что повернувшаяся к нему женщина — та самая малышка, которую он когда-то нянчил у себя руках. Эти ребятишки, осознала вдруг какая-то его часть, эти Анасуримборы…он был им отцом в большей степени, нежели своим собственным детям.

И они видели…свидетельствовали его грехи.

Кто же это? Кто этот трясущийся дуралей?

— Дядя, — выражение её лица внезапно стало отсутствующим, как если бы она чувствовала за собой какую-то вину и сожалела о причиняемой боли.

— Какова плата? — услышал он свой старческий голос.

Взгляд принцессы выдал её. Когда она отвернулась, наблюдавшему за ней экзальт-генералу показалось, что он испытал величайший в своей жизни ужас.

— Саккарис? — сказала она, глядя в сторону.

— Я-я… — проговорил Саккарис так растерянно, будто одновременно был погружён в чтение какой-то толстой книги. Нахмурившись, он повернулся к стоявшему рядом с ним измождённому, но по-прежнему аккуратно выглядящему колдуну — Эскелесу.

— Вы заплатили, — с опасливым смущением в голосе произнёс тощий чародей, бывший некогда весьма упитанным, — своими бессмертными душами.

Проклятие.

Они уже знали это. С самого начала они знали это. И потому чёрная пустота под холщёвым куполом Умбиликуса наполнилась рёвом и визгами.

Безумие, вызванное Мясом, возрастало.


Они стояли на несокрушимой тверди, но казалось, что Умбиликус вздымается и раскачивается, будто трюм корабля, терпящего крушение во время неистовой бури.

Король Нерсей Пройас хрипло рыдал, оплакивая лишь собственную горькую участь, а не судьбы братьев, ибо если они пожертвовали душами во имя своего разделённого Бога, то экзальт-генерал, в свою очередь, принёс такую же жертву…неизвестно ради чего.

Мир это житница, Пройас.

Глазами своей души он узел образ спящей жены. Её локоны небрежно рассыпались у неё по щеке, а руки обнимали их спящего ребёнка, которого он теперь уже никогда не узнает.

А мы в ней хлеб.

И вновь он напоролся на его взгляд, словно на выдернутую из костра пылающую жердь — взгляд мальчика, ставшего мужчиной, сакарпского Лошадиного Короля…Сорвила. Экзальт-генерал всхлипнул и…улыбнулся сквозь боль, слюну и распустившиеся сопли, ибо юноша казался ему таким благословенным, таким чистым…просто из-за своего длительного отсутствия.

И из-за собственного пройасова проклятия.

Сорвил всё это время оставался неподвижным, не считая момента, когда его потянул за плечо яростно жестикулирующий и кричащий зеумец — спутник Лошадиного короля, пожелавший привлечь его внимание. Но сын Харвила не захотел, или возможно не смог отвлечься. Он не замечал также и изучающего взора экзальт-генерала, ибо безотрывно смотрел на Серву, с выражением, которое могло бы показаться злобой, если бы со всей очевидностью не было любовью…

Любовь.

То, чего королю Нерсею Пройасу ныне не доставало сильнее всего.

Не считая убеждённости.


Он вновь взглянул на каркас из ясеневых шестов, железных стыков и натянутых над ними пеньковых верёвок, снова удивившись, что другие люди способны испытывать боль, когда больно ему — Пройасу, и могут продолжать рыдать, хотя рыдает он. И удивление это словно бы оттолкнуло его прочь, будто душа его была лодкой, налетевшей на мель. Комок ужаса, сжавшийся внутри него, никуда не делся, равно как и встающие перед глазами образы непристойностей, как и ощущение яростного пережёвывания чего-то одновременно и жёсткого и вязкого, но каким-то образом он вдруг оказался способным и терпеть последнее и смеяться над первым — хихикать, словно безумец, и при этом настолько искренне, что привлёк этим несколько взглядов. Эти люди и стали первыми присоединившимися к Пройасу в его, поначалу неосознанном, декламировании:

Возлюбленный Бог Богов, ступающий среди нас,
Неисчислимы твои священные имена.
Всё больше взглядов обращалось в их сторону, в том числе взгляды свайальской гранд-дамы и её брата — имперского принца. Пройас воздел руки, словно бы пытаясь ухватить своими ладонями внимание отпрысков Аспект-Императора.

Да утолит хлеб твой глад наш насущный.
Да оживит твоя влага нашу бессмертную землю.
Слова, заученные всеми ими прежде, чем они вообще узнали о том, что такое слова.

Да приидет владычество твое ответом на нашу покорность,
И да будем мы благоденствовать под сенью славного имени твоего.
Те, кто смотрел на них, тоже начинали тихонько бормотать — голоса, которые сперва едва можно было расслышать в окружающей какофонии, однако колея, оставленная словами этой молитвы в их душах, была столь глубокой, что мысль, в конце концов, не могла не соскользнуть в неё. Вскоре даже те из них, кто более всего страдал от ужаса и жалости к себе, вдруг обнаружили, что ловят ртами воздух, ибо их стенания словно бы сами собой умолкли. И в безумной манере, свойственной всем внезапным поворотам судьбы, лорды Ордалии простёрли друг к другу руки, сжимая ладони соседей в поисках утешения в силе и мужестве своих братьев. И, опускаясь от горящих глоток к охрипшим лёгким, их голоса начали возвышаться…

И да суди нас не по прегрешениям нашим,
Но по выпавшим на долю нашу искусам.
Нерсей Пройас, экзальт-генерал Великой Ордалии стоял одесную трона далёкого, ныне такого далёкого отца и улыбался бушующему крещендо, собиравшемуся под покровом его голоса. И он говорил им, твердил эти строки, рёк труды малые, что чудесным образом соединяли их души.

Ибо имя тебе — Истина…
И слова сии представлялись ему ещё более глубокими и проникновенными, благодаря тому, что он им не верил.


Лорды Ордалии, тяжело дыша, стояли и смотрели на своего экзальт-генерала в глубочайшем замешательстве. Кажется, впервые Пройас обратил внимание на исходящую от них (и от себя самого) вонь — запах столь человеческий, что желудок его сжался в спазме. Он бросил взгляд на ожидающих его слова Уверовавших королей и их вассалов и, вытерев со рта слюну костяшками пальцев, сказал:

— Он говорил мне, что это произойдёт… Но я не слушал… не понимал.

Зловонное дыхание и гниющие зубы. Протухшая ткань и замаранные промежности. Зажав нос, Пройас прикрыл глаза. На какое-то мгновение лорды Ордалии показались ему не более чем обезьянами, одетыми в наряды, утащенные из королевской усыпальницы. Алмазы переливались радужными отблесками на изношенных расшитых шелках. Жемчужины поблескивали среди расползшихся по ткани одеяний коричневых пятен.

— Он предупреждал, что именно этим всё и закончится…

Он посмотрел на отпрысков Аспект-Императрора, стоявших бок о бок с невозмутимыми лицами. Кайютас едва заметно кивнул ему.

— Это…не просто наша расплата.

Он оглядел своих братьев, людей, явившихся сюда — на самый край земли и истории, к самым пределам Мира. Лорд Эмбас Эсварлу, тан Сколоу, которого он спас от шранчьего копья в Иллаворе. Лорд Сумаджил, митирабисский гранд, чью руку он видел отрубленной до запястья в Даглиаш. Король Коифус Нарнол, старший брат Саубона, рядом с которым он преклонял колени и молился столько раз, что уже не мог и упомнить сколько.

Теус Эскелес, адепт Завета, приговоривший его к пламени Преисподней.

Он кивнул и даже улыбнулся им всем, несмотря на то, что горе и ужас всё ещё заставляли трепетать его душу. Эти люди — лорды и великие магистры, благородные и беспощадные, образованные и невежественные — эти заудуньяни были его семьёй. И всегда оставались ею, все эти двадцать долгих лет.

— Мы — люди войны! — крикнул он, избрав путь утомительного вступления, — мы разим то, что зовём злым и нечистым… называя сами себя людьми Господними.

Он фыркнул, казалось, именно так, как делал это и раньше, и ему, пожалуй, никогда не узнать, откуда, из каких глубин явилось это невероятное возмущение и как получилось, что оно до такой степени овладело им. Экзальт-генерал знал лишь одно — сё был самый яростный, самый неистовый миг всей его неустанно свирепой жизни. Он видел это в обращённых на него восторженных взглядах, во вспыхивающих ликованием выражениях лиц, будто слова его ныне пламенели возжигающими искрами.

Он больше не тот, кем был раньше. Он стал сильнее.

Взор Пройаса вновь зацепился за короля Сорвила, сидевшего на одном из верхних ярусов всё так же бесстрастно и недвижимо — лишь взгляд сакарпца был тусклым и разящим, словно острый кремень.

— Как? Как вы могли даже помыслить, что Бог снизойдёт до таких жалких смертных, пребывая одёсную вас, будто ещё один трофей? Что это за самообольщение? Ужас! Ужас и стыд — вот откровение ваше!

Он больше не тот, кем был раньше.

— Лишь объятые ужасом и стыдом пребываете вы в присутствии Божьем!

Он был кем-то большим — тот Пройас, что постоянно превосходил его душу, что вечно пребывал во тьме, бывшей прежде. Пребывал здесь, вместе с этими мрачными и истерзанными людьми — его братьями, его возлюбленными спутниками, ступающими вместе с ним путями злобы и войны. Здесь — в этом самом месте.

— Вы сами и были своим Врагом! Вы знаете Его так, как не знают Его сами боги! И ныне вам — единственным из всех живущих на свете — известна цена спасения! Удивительное чудо — дарованная вам честь! Немыслимый дар, что справедливо заслужен! Как прочие воины постигают, что есть мир, так вы постигли зло! Вы знаете его также хорошо, как самих себя, и ненавидите его так же, как и себя!

Лорды Ордалии разразились бурными выкриками, но не в знак приветствия или каких-то воинственных подтверждений услышанного, но в знак одобрения и согласия. Они вопили, словно осиротевшие братья, обретшие единство в отцовстве Смерти, на всём белом свете признающие лишь друг друга, а ко всем остальным и ко всему остальному относящиеся с презрением и страхом Серва и Кайютас выглядели несколько отстранёнными, как и всегда, но тоже обрадованными.

Они опасались, что уже потеряли его. И каким-то образом Пройас знал, что их отец повелел им захватить власть в том случае, если он не выдержит испытаний — если он не справится. Пройас — тот, кто был самым благочестивым из них…и наименее осведомлённым.

Сонмище кастовой знати бурлило, то отчаянно завывая, словно обезумевшие старухи, то крича, как мальчишки. Но, дойдя до пределов своего умоисступления, лорды Ордалии начинали им тяготиться, и, невзирая на обуревавшую их благодарность, они, подобно всем отважным душам, постепенно обращались к гневу и презрению. Он сумел внушить им ужас и отчаяние, наполненные священными смыслами, подсунув их лордам Ордалии под нос, словно математик, демонстрирующий свои расчеты и уравнения, согласно которым одной лишь ярости может оказаться достаточно, дабы обрести искупление. Благочестие никогда не стоит так дёшево, как в том случае, если выменивается на чьи-то жизни, а они, в конце концов, всегда были людьми злобными и жестокими.

Грешниками.

И посему они возжаждали вражьей крови. Пройас чувствовал это также ясно, как и они — необходимость возложить на кого-нибудь всю тяжесть своих грехов. На кого-то, кому не посчастливилось оказаться поблизости.

— Братья! — воззвал он, надеясь взнуздать их одной лишь упряжью своего голоса. — Бра…

Я опасался того, что могу найти здесь…

Голос, исходящий из разрывов между пространствами и мирами — словно бы поры на их коже превратились вдруг в миллионы ртов, изрекающих эти слова. Слова, испивающие воздух из их дыхания и бьющиеся их собственными сердцами. Эскелеса это ошеломило настолько, что он споткнулся и рухнул на спину, потянув за собой и Саккариса. Сияние лепестками исходило из дальней части Умбиликуса, находящейся за его, набитыми лордами и королями, ярусами. Все как один обернулись, не считая Пройаса, который и без того стоял лицом в нужном направлении и с самого начала видел исходящий из ниоткуда свет. И все как один узрели Его, ступившего на высочайший из ярусов — достаточно близко для того, чтобы сидящий неподалёку Сорвил, протянув руку, был способен коснуться сияющей фигуры. Казалось, само солнце спустилось на землю, скользнув вниз по собственному лучу — ослепительное сияние, запятнанное лишь двумя кляксами декапитантов. Золотистые локоны струились по одному из тех, расшитых драгоценностями, одеяний, которые экзальт-генерал неделями ранее заприметил в хранилище.

— Но теперь моё сердце возрадовалось, — молвил блистающий лик.

Лорды Ордалии, все как один, опустились на задрожавшие колени, обратив лица к пепельно-серой земле Шигогли.

Лишь Пройас и дети Аспект-Императора остались стоять.

— Пусть прозвенит Интервал. Пусть ликуют верные, а неверующие трепещут от страха.

Глава девятая Великое Соизволение

И посему были невинные попраны вместе с виновными, но не вследствие какого-то недомыслия, а исходя из жестокого, но мудрого знания о том, что невозможно их отделить друг от друга.

— Дневники и Диалоги, ТРИАМИС ВЕЛИКИЙ


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Голготтерат.


Анасуримбор Келлхус…

Святой Аспект-Император, наконец, вернулся.

Сверкающие потоки и мельтешащие тени. В оцепенении Пройас наблюдал за тем, как его Господин и Пророк спускается с верхних ярусов, оставляя Сорвила и горстку стоящих неподалёку лордов провожать его изумлёнными взглядами. Свет не столько вырывался из него, сколько словно бы стекал с его кожи. А затем, сойдя вниз, он оказался рядом. Его сияние постепенно тускнело, словно бы он был вытащенным из костра угольком, пока, наконец, сумрак Умбиликуса не позволил узреть его как одного из них — как человека. Горний свет продолжал струиться от льняных прядей его бороды, создавая внутри Умбиликуса множество снежно-голубых теней, исходящих от изгибов и складок одеяний Аспект-Императора.

Келлхус остановился, наблюдая за тем, как люди, будто осы, собираются у его ног, а затем, усмехнувшись, наконец, взглянул на своего экзальт-генерала…теперь уже, как и все, опустившегося на колени.

— Г-господин… — запинаясь, пробормотал Пройас.

Обманщик.

Келлхус посвятил его в эту истину за предшествующие битве у Даглиаш недели. Пройас представлял себе, как широко раскинулись сети невероятного обмана Аспект-Императора — он даже понимал тот факт, что и это появление тоже было своего рода маскарадом — и всё же сердце его трепетало, а мысли заволакивала пена обожания. Не имело значения, насколько отчаянно упирался его разум — казалось, само сердце и кости его упрямо продолжали верить.

— Да! — возгласил Аспект-Император, обращаясь к распростёртому у его ног собранию. — Возрадовалось сердце моё! — Даже просто слушая его голос, экзальт-генерал чувствовал как некоторые из давно и мучительно напряжённых мышц его тела постепенно расслабляются. — И пусть никто теперь не утверждает, будто это я перенёс Великую Ордалию через Поле Ужаса на собственной спине!

Пройас мог лишь, мигая, смотреть на него — его тело, нет, само его существо пылало в…в…

— Поднимитесь, братья мои! — Смеясь, прогромыхал Келлхус. — Поднимитесь и говорите без церемоний! Ибо мы стоим сейчас на ужасающем поле Шигогли — на самом пороге Нечестивейшего Места!

Мгновение отчаянных колебаний, казалось вместившее в себя явственный образ взводимой пружины или капкана, а затем лорды Ордарии начали один за другим подниматься на ноги, следом за своими телами возвышая и свои голоса, полные облегчения и беспокойного ликования. Вскоре они собрались вокруг своего Пророка, шумно галдя, словно дети, потерявшие и вновь с трудом и лишениями обретшие любимого отца. Разразившись смехом легендарного героя, Келлхус простёр вперёд руки, позволив тем из них, кому посчастливилось оказаться поблизости, сжать его ладони.

Пройас стоял недвижимо и едва дышал.

Наконец-то…прошептал голос. Ну наконец-то

Он ощущал, как с его плеч спадает груз чудовищной ответственности — настолько тяжкий и обременительный, что он, казалось, сейчас воспарит прямиком в небеса. По всему его телу прошла дрожь, и какое-то мгновение он опасался, что может свалиться в обморок от головокружения, вызванного этой внезапной невесомостью. Экзальт-генерал сморгнул прочь горячие слёзы и запечатлел на своём лице улыбку, наброшенную поверх отпечатка неисчислимых страданий…

Наконец-то…Обманщик он там или нет, наконец-то он сменит его.

Затем Пройас приметил сидящего в полном одиночестве Сорвила, ёжащегося от, казалось, ощущаемого лишь им холода, и всматривающегося в отпрысков Аспект-Императора, бок о бок стоящих всё на том же месте и бросающихся в глаза из-за своей сдержанности, несвойственной прочим присутствующим.

— Но что я вижу? — раздался звучный голос Святого Аспект-Императора. — Хогрим? Саккарис? Сиройон — храбрый всадник! Почему вы, сильнейшие средь всех нас, рыдаете столь неистово? Что за чёрная тень, омрачает ваши сердца?

Около семидесяти душ, поражённых и осчастливленных возвращением своего Святого Аспект-Императора, стопились вокруг него, но, казалось, будто у лордов Ордалии теперь на всех осталась одна-единственная глотка, столь единодушно их заставили умолкнуть эти слова.

Наступила тишина, нарушаемая лишь непроизвольными всхлипами — едва сдерживаемыми стенаниями, готовыми вновь сорваться на визг.

Хмурый взор Аспект-Императора поблек и выцвел до какой-то подлинно львиной безучастности, свидетельствующей о величавом, воистину отеческом узнавании страхов, ранее уже присущих им, но, казалось, давным-давно преодолённых. Стать Келлхуса стала для него постаментом, позволявшим выискивать лица и выхватывать их взглядом из общей массы.

— Что-то случилось в моё отсутствие. Что же?

Пройас заметил, что Кайютас потянул Серву за рукав. Его невесомость вдруг стала нематериальностью — дымом. Воспоминания о плотской силе Келлхуса окатили экзальт-генерала волною жара. Пронизывающие толчки. Сладострастные содрогания. Казалось впервые за долгие годы он вспомнил Найюра, измученного скюльвенда. Вспомнил, как вспоминал и ранее все эти годы, поднявшегося на Ютерум Ахкеймиона — дикого, окровавленного и обгоревшего, точно выхваченный из пламени свиток.

Никто не посмел ответить. Рядом с Аспект-Императором все они были словно тени и молоко.

— Что вы наделали?

И Пройас заметил это — увидел в той самой дыре внутри себя, где следовало быть его ужасу. Он увидел способ, путь, следуя которым мощь, соединённая с обожанием, отделяет всякую душу от остальных. Невзирая на всё, что им довелось пережить в месте, вопреки всему, что их связывало, в действительности ничто не имело значения, кроме Анасуримбора Келлхуса.

Он стоял там — точка сосредоточения, крюк, цепляющий каждую мысль, каждый взгляд. Высокий. Величественный. Облачённый в одежды, украшенные эмблемами своих древних куниюрских предков. Бледно-белый и золотой…

— Кто-нибудь ответит мне?

Он стоял там — дунианин, захвативший и поправший всё когда-либо бывшее меж людьми. Он возвёл их так, как возводят храмы математики и зодчие — исчислив и уравновесив линии сил, суммировав нагрузки, сохранив и перенаправив их так, что все они сходились в итоге к одной-единственной опоре … Одному непостижимому разуму.

— И что же? — воскликнул Келлхус. — Вы позабыли, где находитесь? Забыли, что за проклятая земля ныне простёрлась у вас под ногами?

Ближайшие из лордов отпрянули от него, словно отвечая сигналу или намёку слишком тонкому, чтобы суметь его осознать. Прочие смешались.

— Стоит ли мне напомнить об этом? — прогремел Анасуримбор Келлхус. Его глаза полыхнули белым. Голос, искажённый и неразборчивый, вскрывающий чуждые грани постижения и смысла. Он взмахнул правой рукой по широкой дуге… Казалось, будто, сам воздух, щёлкнув, ударил их, кровавя носы, и вся восточная стена Умбиликуса вдруг исчезла, разлетевшись хлопьями пепла, выдутого из костра свирепым порывом ветра. Поток свежего воздуха омыл их, унося прочь какую-то часть их вони. Люди, сощурившись от хлынувшего на них серо-голубого света, уставились наружу.

Хмурое небо…

Трущобы палаток, огромной кривой стекающие по склону Окклюзии.

А вдали — парящие над вражьими укреплениями, словно над муравьиными кучами, Рога Голготтерата.

Безмолвные. Недвижимые. Два золотых кулака, вознесшихся выше гор и облаков. Покрытая снежно-белой изморосью овеществлённая ярость, извечно и всечасно готовящаяся сокрушить в пыль хребет самого Мира. Чудовищный Инку-Холойнас.

— Проклятье! — ревел Аспект-Император. — Угасание!

Как, подумал король Нерсей Пройас… Как могут быть настолько переплетены меж собою облегчение и ужас.

— Линии ваших предков, болтаясь, свешиваются с края Мира! Мы стоим на пороге Апокалипсиса!

Внимание Святого Аспект-Императора только что без остатка обращённое на собравшихся вокруг него лордов, внезапно словно бы распахнулось зияющей пастью, а затем сомкнулось безжалостными челюстями на фигуре экзальт-генерала.

— Пройас!

Он едва не выпрыгнул из собственной кожи.

— Д-да…Бог Людей.

Лорды Ордалии, избавленные от натиска своего возлюбленного Пророка, облегчённо расправили плечи, ибо ярость, источаемая его обликом, едва не сбивала их с ног. Пройас изо всех сил сопротивлялся внезапному побуждению повернуться…и удрать.

— Что случилось, Пройас? Что могло запятнать так много сердец?

Все те годы, что Пройасу довелось служить Аспект-Императору, он всегда поражался мощи его присутствия, удивляясь тому, что Келлхус, когда ему требовалось, словно бы разрастался, обнажая при этом каждый твой нерв, или, напротив, умалялся, становясь тебе не более чем попутчиком. Сейчас взгляд Аспект-Императора вцепился в него железными крючьями — нематериальными, но оттого не менее прочными. Его голос струился и переливался, наигрывая немыслимые ритмы на инструменте пройасова сердца.

— Я…я сделал так, как ты повелел.

Что-то необходимо есть.

— И что же?

Ты понимаешь меня, Пройас?

— Ты…ты сказал мне…

Келлхус нахмурился, будто бы от внезапно нахлынувшей боли.

— Пройас? Тебе нет нужды бояться меня. Пожалуйста…говори.

У него перехватило дыхание от охватившего его чувства горькой несправедливости. Как? Как могло всё разом обернуться против него?

— М-мясо. Оно иссякло, как ты и опасался… И тогда я приказал сделать то, что ты…ты назвал необходимым.

Взгляд его голубых глаз не столько пронзил экзальт-генерала, сколько обрушился на него.

— Что именно ты приказал сделать?

Пройас бросил взгляд на кружащийся рядом с ним карнавал лиц. Выражения некоторых были пустыми, у других же они уже предвосхищали готовые разразиться страсти.

— Приказал…приказал напасть на… — его нижняя губа дёрнулась и застыла, скованная спазмом. Экзальт-генерал судорожно сглотнул. — Приказал напасть на тех, кого в Даглиаш поразила та ужасная болезнь…

— Напасть на них? — рявкнул Келлхус. Для Пройаса это прозвучало дико и даже кошмарно, ибо он вдруг ощутил себя оказавшимся внутри какой-то всесокрушающей области, очерченной нечеловеческим постижением вопрошающего или, скорее, ведущего допрос Святого Аспект-Императора. Сколько раз? Сколько же раз ему доводилось наблюдать за тем, как Келлхус низводит гордых мужей, превращая их в существ заикающихся и бессильных, одним лишь подобным взглядом или тоном?

— Ты с-сказал мне…

Оставшись в полном одиночестве, он стоял, подолгу и часто моргая, будто выведенный на чистую воду и страшащийся неизбежного наказания ребёнок.

Ещё несколькими мгновениями ранее казавшийся безукоризненным, ныне облик Святого Аспект-Императора выдавал все тяготы, обрушившиеся на него за время его отсутствия. Оборванные пряди, выбивающиеся из заплетённой и аккуратно уложенной бороды. Чёрные полумесяцы, залегшие под глазами. Обожжённые по краям рукава.

— Что я сказал тебе?

— Ты сказал мне…сказал…накормить их.

Такое невероятное, переворачивающее весь его мир предательство…тщательно и скрупулёзно подготовленное, настолько выверенное, что Части внутри него взроптали и в ужасе отпрянули прочь — все до единой, не считая убеждённости, что именно и только он сам и был здесь обманщиком.

— Накормить? Пройас…Что же ещё ты мог сделать?

— Н-н-нет. Накормить их…ими же.

До этого мига Келлхус обращался к нему с видом и манерами отца, имеющего дело с собственным младшим сыном — самым докучливым из всех, но и самым любимым. Но теперь исходящее от него ощущение всепрощающей мольбы исчезло, сперва сменившись хмурым замешательством, потом возмущённым пониманием и, наконец, окончательным…Приговором.

Осознание бессмысленности всего происходящего пронзило Пройаса от макушки до пяток. Всё это лишь фарс. Актёрская игра. Он едва не захихикал, закатывая глаза и жестикулируя …

Безумие…Всё это…С самого начала.

— Я накормил их! Как ты и велел!

Ему хотелось кататься по земле или пройтись колесом.

— Тебе кажется, что всё это, — отблеск чего-то чуждого и нечеловеческого в его взгляде, — забавно, Пройас?

Лорды Ордалии возмущённо зашумели. Место было уже подготовлено, и они едва не попадали друг на друга, спеша поскорее занять его. Пройас зарыдал бы, если бы теперь вообще мог выдавить из себя слёзы. Но сама эта способность оказалась ныне отнятой у него, и посему он улыбнулся фальшивой, дурашливой улыбкой, как делают это гонимые дети, дразнящие своих преследователей ради того, чтобы ещё сильнее раззадорить их. Улыбнулся, адресуя эту гримасу органам вокруг своего сердца и воззрился на своих братьев, прославленных Уверовавших королей Среднего Севера и Трёх Морей.

Достаточно было лишь вспомнить о малодушии, чтобы распутать все наивные хитрости этих людей, присущий им рефлекс, простой, как глотание — извечное желание считать себя пострадавшими. Ибо кому на целом свете (не считая Обожжённых) довелось страдать больше, нежели им? Кто испытал большие муки (не считая убитых, изнасилованных и сожранных)? В отсутствии своего Светоча они заплутали, а затем согрешили, обратив души к тому, кто посмел объявить свет их Господина и Пророка своим собственным…

И доверились ему.

Так экзальт-генерал склонил их к пороку, приказал совершить деяния, столь злые и греховные, что невозможно даже представить. Он использовал их замешательство, вызванное голодом, смятением и страданиями, и устроил нечестивый пир на их честных, открытых сердцах…

И тем самым предал всё священное, всё святое.

— Как давно? — вскричал Святой Аспект-Император голосом и тоном человека, которому чьё-то предательство вдребезги разбило сердце. Ручейки слёз, серебрящиеся в сиянии пустого неба, заструились по его щекам, ибо глубоким и отчаянным было его притворное горе.

Пройас мог ответить ему лишь диким взглядом.

— Скажи мне! — восстенал лик, некогда бывший его храмом. — Предатель! Злодей! Фальшивый, — вдох, на мгновение прервавший эти исступлённые излияния, — друг! — Анасуримбор Келлхус поднял свою, окружённую золотистым сиянием руку, трясущуюся в искусном подобии едва сдерживаемого неистовства. — Скажи мне, Нерсей Пройас! Как давно ты служишь Голготтерату!

И они были там, воздвигаясь, нависая над бесплодными пустошами Шигогли — золотые ножи, укреплённые в болезненном наросте и устремлённые в брюхо небес угрозой, долженствующей искупить любое совершённое зло.

— Когда ты впервые бросил свои счётные палочки с Нечестивым Консультом?

И тогда Пройас постиг истину о том алтаре, к которому когда-то было устремлено всякое его дерзание, весь жар его души. Алтарю, что так жадно поглотил все его жертвы. Он увидел то, что так много лет назад довелось узреть Ахкеймиону…

Ложного Пророка.

Это было, осознала какая-то его Часть, первое откровение — словно некий свет, соединяющийся со светом и проникающий всё глубже и глубже, порождая, тем самым, всё более полное понимание. Постижение. Он понял, что Кайютас всё знал с самого начала, а Серва — нет. Он увидел то, чего каким-то образом не замечал весь Мир, хотя многие, ох многие, и подозревали. Он постиг, хоть ему и не хватало слов, даже то, что он ныне находится именно там, где ему определено находиться Причинностью.

На том самом месте, что было ему уготовано.

Всё превратилось в буйство и беспорядок, в какое-то странное, праздничное бурление, знаменующее отмену по-настоящему чудовищных преступлений. Чьи-то руки хватали и мутузили его. Его сбили с ног точно куклу, обряженную в человеческие кожу и волосы. Лица его возлюбленных братьев, его товарищей — заудуньяни, плыли вокруг него, подпрыгивая, словно раздувающиеся на поверхности закипающей воды пузыри — у некоторых, как у короля Нарнола, бледные от жалости и замешательства, у других, как у лорда Сотера, обезумевшие от гнева. Пройасу не нужно было видеть своего Господина и Пророка, чтобы знать, что тот немедля ринулся в самую гущу событий, ибо мало кто из лордов Ордалии, желающих выразить Его волю как свою собственную, не оглядывался на Аспект-Императора столь же неосознанно, как и беспрестанно. Пройас яростно брыкнулся, чем, судя по всему, донельзя удивил схватившие его руки, и в этот момент увидел его, Анасуримбора Келлхуса, стоящего в самой толчее, среди своих Уверовавших королей, но словно бы каким-то образом остающегося в отдалении — будучи недосягаемым и неприкосновенным. Взгляды их на мгновение встретились — Пророка и его Ученика…

Ты всё это спланировал.

Голубые глаза смотрели на него также, как они смотрели всегда — одновременно и взирая на экзальт-генерала пристальным взглядом и изучая его с ужасающей, нечеловеческой глубиной постижения.

Затем его подняли на руки и оторвали от земли. Образ Голготтерата, видневшийся вдалеке, то опускался, то вздымался вновь, раскачиваясь блистающим золотом на белом фоне хмурящихся небес. И под громоподобные обличения Святого Аспект-Императора короля Нерсея Пройаса повлекли вперёд к ожидающим множествам…

Дабы те возрадовались его мукам.

Король Сорвил, наследник Трона из Рога и Янтаря, сидел неподвижно всё то время, пока Святой Аспект-Император проходил мимо него. В миг, когда тот оказался ближе всего, тело юноши, казалось, без остатка горело огнём. Опустив взгляд, он увидел в своей левой ладони мешочек с вышитым на нём Троесерпием, хотя и не помнил, когда успел вытащить его из-за пояса. Три Полумесяца. Прошло некоторое время, прежде чем он осознал, что происходит и понял, что убийца его отца гневно обрушился на короля Пройаса из-за случившегося на Поле Ужаса. Сорвил мог лишь дивиться, наблюдая за тем как отстаивающий свою невиновность экзальт-генерал возражает Келлхусу со всё меньшей и меньшей убеждённостью — причём не той убеждённостью, что лишь звучала в его голосе, но той, которую Пройас и сам почитал за истину. Он мог лишь поражаться лордам Трёх Морей и тому воистину собачьему рвению, с которым они стремились очистить себя от груза грехов, находя нечто вроде утешения в угрозах и яростных жестах. Даже Цоронга, казалось, растворился во всеобщем рёве, поглотившем Умбиликус. Зеумский принц даже подпрыгивал от гнева и бешенства, разражаясь исполненными набожности и благочестия требованиями обрушить на голову изменника заслуженное возмездие, крича вместе со всеми в ритме вздымающихся кулаков, ничем в этом отношении не отличаясь от Уверовавших королей.

А затем всё закончилось.

Сорвил посмотрел в зияющую в восточной стене Умбиликуса дыру, и едва не задохнулся, глядя на расстилающиеся внизу мили, что отделяли их от Мин-Уройкаса. Он схватился ладонью за отполированное кожей бесчисленных рук деревянное ограждение. В отсутствии прямых солнечных лучей, вытравленная по всей длине и окружности исполинских цилиндров ажурная филигрань казалось видимой отчётливее, временами маня внимательный взор обещанием постижения своих знаков и символов, но стоило вглядеться ещё тщательнее, как надежды эти рушились, превращая всё изящество чуждой каллиграфии в бессмысленные каракули. Проклятием всему Сущему называли эти надписи его сиольские братья, молитвой о нашей погибели, упавшей со звёзд…

Иммирикас опустил лицо, содрогаясь в отвращении…и утверждаясь в своей ненависти.

Когда юноша, наконец, поднял взгляд, в огромной дыре виднелись спины последних покидающих Умбиликус лордов — недостаточно смелых, чтобы просто сигануть сквозь неё и потому мнущихся у оборванного, подрагивающего края, словно перепуганные мальчики. А затем громадный павильон опустел, не считая Анасуримбор Сервы, стоявшей внизу, в центре земляной площадки, спиной к нему.

— Чтож, и тебя, в конце концов, проняло? — спросил Сорвил.

— Нет, — ответила она, повернувшись к нему лицом. Её щёки блестели от слёз. — Я просто скорблю о другой жертве…личной.

— А когда он явится за тобой, — сказал Сорвил, вставая с места и спускаясь вниз, как это сделал несколькими безумными мгновениями ранее её отец, — Когда Святой Аспект-Император и тебя бросит на алтарь Тысячекратной Мысли…что тогда?

Закрыв глаза, она опустила лицо.

— Ты знаешь, что нам не быть вместе… — произнесла она, — случившееся в горах и на равнине…

— Было прекрасно, — прервал Сорвил, подступая ближе. — Я знаю, что это заставило меня ощутить себя не мужчиной, но мальчиком — кем-то хрупким, нежным, ранимым, но готовым при этом шагнуть в пропасть. Знаю, что наш огонь горел в одном очаге, и нас нельзя было отделить друг от друга, тебя и меня…

Ошеломлённо глядя на него, она отступила на шаг.

Он снова придвинулся к ней.

— И я знаю, что ты, даже будучи Анасуримбором, любишь меня.

Зажатый в левой руке мешочек с вышитым на нём Троесерпием, озадачивал, ставил в тупик немым вопросом.

Когда?

— То, что я вижу на твоём лице! — внезапно вскричала она. — Сорвил, ты должен заставить это исчезнуть! Если отец заметит — да ещё и увидит на моём лице нечто подобное… Я слишком важна для него. Он покончит с тобою, Сорвил, также как и с любой другой обузой, что может осложнить штурм Голготтерата! Ты пони…

Топот бегущих ног внезапно привлёк их взгляды ко входу. Ворвавшийся в Умбиликус Цоронга схватил юношу за плечи, в глазах у него плескался ужас.

— Сорвил! Сорвил! Всё пошло не так!

Окинув диким взглядом Серву, наследный принц Зеума потянул своего друга к отверстию в восточной стене.

Сорвил попытался высвободиться.

— Что случилось?

Цоронга стоял прямо пред ликом Голготтерата, ошеломлённо переводя взгляд с Сорвила на гранд-даму и обратно, его могучая грудь тяжело вздымалась. Он облизал губы.

— Её…её отец, — наконец, произнёс он, сглотнув будто из-за нехватки воздуха, — её отец заявил, что м-мой отец нарушил условия их соглашения, — он закрыл глаза, словно в ожидании боли, — послав своего эмиссара, чтобы помочь Фанайалу напасть на Момемн!

— И что это значит? — спросил Сорвил.

Цоронга бросил взгляд на Серву, и ещё больше пал духом, ибо на лице её отражалась лишь холодная беспощадность.

— Это значит, — без какого-либо выражения в голосе сказала она, — что сегодня всем нам придётся приносить жертвы.

Цоронга попытался отпрыгнуть куда-то в сторону Мин-Уройкаса, но был тут же пойман исторгшимися из уст имперской принцессы вместе с чародейским криком нитями света, сомкнувшимися, словно орлиные когти, на его запястьях и лодыжках. Сорвил бросился к девушке, не для того, чтобы напасть на неё, но чтобы умолять и выпрашивать милость, однако побелевшие глаза и блистающий как солнце провал её рта повернулись к нему, и что-то обрушилось на него по всей длине тела, отбросив юношу назад. Он рухнул наземь, словно едва соединенная с собственными конечностями кукла.

Сорвил едва успел натужно встать на колени до того, как на него обрушилась темнота.


Священные Писания, как когда-то заметил великий киранеец, суть история, вместо чернил написанная безумием.

Стенание охватило не только лордов Ордалии. Далеко не только их. Не одна душа в Воинстве Воинств не избежала терзаний, оставшись незатронутой, ибо практически все они, пусть кое-кто и по необходимости, употребляли в пищу Мясо. Тем не менее, не все запятнали себя мерзостями, подобно явившимся за плотью Обожженных, однако те немногие праведные души, что каким-то образом всё же сумели пересечь Агонгорею натощак, теперь находились в замешательстве, понимая всю постыдность содеянного их братьями. Получив известия о возвращении Святого Аспект-Императора, Воинствопоразительным образом разделилось. Объятые Стенанием насторожились, а многие из них и вовсе начали безотчетно скрываться от него, опасаясь суда и приговора своего Господина и Пророка. Те немногие, кто по-прежнему находился во власти Мяса, напротив устроили какое-то неуклюже-показное торжество, ликующе завывая и всячески демонстрируя охвативший их восторг, в основе которого, правда, лежала скорее корысть, нежели набожность, ибо в их глазах Голготтерат давным-давно превратился в амбар, а их Господин и Пророк, наконец, явился, дабы захватить его и извлечь из него груды Мяса. Сбиваясь в обезумевшие, неуправляемые толпы, они устроили целое развратное празднество, глумясь над своими, погрузившимися в Стенание братьями, бросавшими на них осуждающие взгляды. Вспыхнули потасовки, в которых погибло более шестидесяти душ.

За этим последовала напоённая безумием ночь. По всему лагерю бесчисленные тысячи, изводящихся крушащим души раскаянием мужей Ордалии, бодрствовали под звуки разнузданных гуляний.

Интервал приветствовал звоном безутешный рассвет. Мужи Ордалии выползали из-под одеял, выбирались из палаток, и разбредались по лагерю, обходя кучи мусора и выгребные ямы. И терзаясь вопросами. А затем, впервые за несколько последних недель молитвенные рога вострубили тяжко и звучно, призывая души ко Храму. Люди, озираясь вокруг, удивлялись. На южной оконечности лагеря группа нангаэльцев заметила Аспект-Императора, в одиночестве прогуливающегося в тени Окклюзии. Увидев, что Господин и Пророк взмахом руки поманил их к себе, они удивлённо переглянулись, но тут святой образ объяли закружившиеся спиралью огни и он вдруг переместился более чем на милю к югу.

— Он зовёт нас! — возопили долгобородые воины. — Наш Господин и Пророк призывает нас следовать за ним!

Этот крик разлетелся по лагерю как туча мошкары, следуя от одной ревущей глотки к другой, и вскоре мужи Ордалии огромными массами уже шли на юг.

Минуло несколько часов, прежде чем все они собрались. Солнце было скрыто низкими, плотными облаками. Голготтерат угрюмо маячил вдалеке, золотые Рога втыкались в то, что казалось стелющимся чересчур высоко туманом. Святой Аспект-Император недвижимо стоял на могучем утёсе, выступающем из основания Окклюзии, словно огромный каменный палец — на овеянной легендами скале, которой нелюди дали имя Химонирсил, Обвинитель. Свидетельства древних трудов этой расы были видны здесь повсюду — базальтовые глыбы, разбросанные у основания утёса и выше по склонам. Обвинитель некогда украшал собою Аробиндант, легендарную сиольскую крепость, служившую (хоть и в разных своих воплощениях) опорой как для Первой, так и для Второй Стражи в те ужасающе древние времена, когда обессилевшие нелюди коротали века, охраняя Ковчег. Все укрепления были, разумеется, давным-давно разрушены и Обвинитель, некогда указывавший на Мин-Уройкас из самого сердца крепости, ныне торчал прямо из её могилы.

И вот Анасуримбор Келлхус, Святой Аспект-Император Трёх Морей теперь возвышался над тем же самым обрывом, над которым некогда стоял Куйара-Кинмои, король Дома Первородного, а простирающиеся ниже изрезанные склоны заполняли собою сыны человеческой расы. Толпясь, они скапливались в ложбинах и оврагах, а затем, перетекая через их края, расползались по мёртвой равнине, укрывая её словно громадное, грязное одеяло. И все как один обернувшись спинами к открывающемуся позади них ужасающему зрелищу, взирали они на попирающего обвиняющий перст Святого Аспект-Императора, удовлетворяясь тем, что Он, Он один зрит кошмарный лик Голготтерата. И веря, что этого достаточно.

Хотя лишь находящиеся выше по склону и в самом деле могли оценить число своих братьев, держащих путь от неровного треугольника лагеря к Обвинителю, тем не менее, внезапно воинство во всей своей целостности погрузилось в безмолвие, каким-то образом осознав, что время, отпущенное на сбор, подошло к концу. Их Господин и Пророк казался немногим более, нежели пятнышком на фоне громадной груды обломков, что представляла собою Окклюзия, но даже находившиеся в самом отдалении, на равнине Шигогли, поняли, что сейчас Он начнёт говорить.

Святой Аспект-Император воздвигался перед ними, облачённый в просторные белые одеяния, его льняные волосы были на древний манер заплетены в ниспадающую на спину боевую косу, а борода подстрижена и уложена аккуратным квадратом. Мерцающий ореол венчал его голову так, что чудилось, будто незримая золотая пластина колышется над ним, озарённая лучами какого-то сверхъестественного светила. Позади мельтешила свита, по большей части скрытая от глаз Воинства громадой Обвинителя.

— Кому? — прогремел по склонам и пустошам голос Аспект-Императора. — Кому из вас не доводилось, вернувшись к родному очагу, найти своё сердце в разладе, а свой дом в беспорядке?

Почти каждый испустил тяжкий вздох.

— И кто из вас не разгневался? — Грохотал он. — Кто не потянулся за розгами? Кто не поднял руки на родных и любимых?

Раздались отдельные выкрики, тонущие в могучем ропоте.

— Таким я нашел своё сердце! Таким обнаружил свой дом!

Руки, воздетые к небу. Голоса, искажённые невольными всхлипами скорби и воплями стыда. Какофония криков слилась в единый, громоподобный вой…

Но слова Святого Аспект-Императора проникали сквозь него как острое железо, пронизывающее сырую ткань.

— Я покинул вас сразу после Ожога…И вернулся в Три Моря… вернулся домой…

Великая Ордалия погрузилась в невероятное безмолвие. Оно, это слово, немедля завладело их сердцами. Дом…

— Я вернулся в Момемн к великолепию и славе Андиаминских Высот. Я вернулся к тому, что мы пытались спасти и нашел свой дом объятый смятением и беспорядком!

Услышанное хватало их за глотки, пинало кованым сапогом в животы. Сколько? Сколько минуло времени с тех пор, как они в последний раз обнимали своих детей? Сколько минуло времени с тех пор, как жёны в последний раз видели их слёзы?

— И посему я взялся за розгу…дабы исправить попранное и вернуть потерянное!

Робкая радость затеплилась в доносящихся со всех сторон криках…лишь для того, чтобы смениться тревожным молчанием. Ибо минувшая ночь полнилась слухами.

— А теперь я вернулся к Воинству Воинств лишь для того, чтобы найти здесь те же самые бедствия!

Группа из четырёх каменнолицых Столпов выдвинулась из мнущейся за спиной Аспект-Императора небольшой толпы, вытащив вперёд могучего зеумского юношу — обнажённого и со связанными за спиной локтями: Цоронгу ут Нганка'кулла, наследного принца Зеума, заложника Новой Империи.

— И сделаю здесь то же самое!

Столпы подтащили старшего сына Сатахана прямо к своему Святому Аспект-Императору и швырнули принца к его ногам.

— Будь проклят, Зеум! — прогремел над истерзанным юношей священный лик. — Будь проклят, Нганка'кулл, Великий Сатахан Зеума, ибо он решил бросить счетные палочки вместе с Фанайялом и его мародёрами-еретиками, ввергнув во пламя и свою честь и наш договор!

Раскинувшееся на огромных пространствах скопище разразилось одновременно и гневным и ликующим рёвом, разверзлось морем воющих ртов, расплескалось взмахами рук. Столпы, давя зеумскому юноше на спину, удерживали его лежащим всё то время, пока Келлхус продолжал говорить. А когда Аспект-Император поставил свою обутую в сандалию ногу прямо на цоронгово лицо, неудержимая дрожь вкупе с потаёнными ожиданиями охватила всех присутствующих — и тех, кто терзался муками Стенания и тех, кто по-прежнему пребывал в рабстве у Мяса. Последовавшее внезапное падение заставило мужей Ордалии затаить дыхание, но размотавшаяся до предела верёвка, привязанная к локтям юноши, жестоко дёрнула наследного принца, заставив его тело отскочить от предела её натяжения, а затем безжизненно обмякнуть, вися лицом вниз и медленно крутясь сначала в одну, а потом в другую сторону. Ударившись бедром о скалу, он, будто пребывая во сне, лягнул её. Из беснующейся внизу толпы почти немедленно вырвался целый дождь импровизированных метательных снарядов. Тут же последовало мгновение замешательства и испуга, ибо Столпы, потянув за верёвку, поднимали Цоронгу повыше, дабы привязать его там.

Святой Аспект-Император взмахнул рукой и ещё одну обнажённую фигуру — в этот раз смуглую, хоть и бледную — вытащили вперёд и безжалостным толчком повергли на усыпанную каменной крошкой поверхность в том же самом месте, где несколькими мгновениями ранее корчился зеумский принц. Град камней поредел, а негодующий рёв Великой Ордалии постепенно умолк. Люди призывали друг друга к тишине, готовые придушить некоторых продолжавших вопить глупцов, и поражённо взирали на своего Господина и Пророка, стоящего прямо и величественно, и возвышающегося над простёршейся у его ног фигурой.

— Будь проклят… — начал он было, но его священный голос, будто бы надломившись, вдруг на миг прервался…

— Будь проклят Нерсей Пройас! — прогромыхал он со столь дикой яростью, какой от него ещё никому не доводилось слышать, прохрипел с непреходящей болью и разрывающим душу неверием отца, преданного возлюбленными сыновьями. Великая Ордалия разразилась лавиной криков, переходящим в рычание рёвом, превращающимся, в свою очередь, в беснующееся крещендо, почти не уступающее адским завываниям Орды. Но шум этот ничуть не мешал речам Аспект-Императора и даже не умалял его громоподобного голоса.

— Будь проклят мой брат! Мой товарищ по оружию и вере! Ибо его предательство ввергло всех вас в тиски Проклятия!

Бесчисленные тысячи бурлили, топали ногами и потрясали кулаками, раздирали себе ногтями кожу и рвали бороды.

— Будь проклят тот… — вскричал Святой Аспект-Император, срывая дыхание, — кто разбил моё сердце!

И то, что было суматохой и шумом, переросло вдруг в необузданное, неуправляемое буйство, в неистовство людей обезумевших настолько, что они готовы были крушить и карать всё, имевшее несчастье оказаться поблизости, лишь бы это позволило обрушить возмездие и на, то, что было недосягаемо.

Столпы вновь возложили руки на опального экзальт-генерала. Под их жестоким усердием он не способен был удержаться на ногах, а его голова его болталась, как у мёртвой девицы. Они бросили его вниз с уступа Обвинителя также как не так давно швырнули туда Цоронгу. Конопляная верёвка резко дёрнула пройасово тело, со всего маху ударив его о скалу, и там оно, раскачиваясь, повисло над завывающими массами, привязанное за локти.

Стоя на краю обрыва меж двумя болтающимися у его ног преступниками, Аспект-Император простёр свои золотящиеся божественным ореолом руки. Великая Ордалия ответила тем, что напоминало всеобщий припадок. Напавших на Обожжённых охватила бешенная ярость, а тех, кто по-прежнему испытывал голодные муки, оставаясь в рабстве у Мяса, обуяла дикая похоть. Люди или рыдали и бушевали во гневе, вопя и харкая в сторону обеих висящих на уступе фигур, или же завывали славословия осудившему их на вечное Проклятие Богу.

Казалось, будто вопит сам Мир, ибо звук сей был столь оглушительным, словно сами небеса кто-то прямо сейчас пробовал на зуб. Но поразительный голос — Его голос — без труда проникнув сквозь весь этот чудовищный гам, тем не менее, достиг их ушей:

- Будь проклята Великая Ордалия!

Голос столь могучий, что в нём слышалось нечто большее, нежели просто звук. В этом голосе чудился хрип, извергающийся прямиком из горла Первотворения и создающий из разверзшейся над ними пустоты непроницаемые и давящие пещерные своды, представлялся речами, произносимыми языками и устами всех и каждого слушающего их. Издаваемый Воинством рёв ослаб и затих, будто выкрики, из которых он состоял, были пылинками, унесёнными прочь внезапно поднявшейся бурей. Мужи Ордалии стояли ошеломлённые и онемевшие, словно та оглушающая громкость, с которой их Господин и Пророк провозглашал свои изречения, только что в прах сокрушила сами слова, из которых те состояли, превратив весь их смысл и значение в какую-то серую грязь.

— За деяния мерзостные, непристойные и неописуемые — преступления, калечащие и сердце, и разум!

И тогда десятками тысяч они словно бы повисли голыми и казнимыми рядом с теми двумя злодеями. Исступлённые рыдания одно за другим рвали ткань изумлённой тишины…

Ни у кого не осталось и тени мысли о высящемся за их спинами Голготтерате.

— За насилие брата над братом, за родичей, родичами убитых и осквернённых!

Ещё больше воплей стыда и горя. Люди раскачивались на одном месте, рвали на себе волосы, царапали кожу, скрежетали зубами.

— Воистинупрокляты! Прокляты и осуждены на вечные адские муки!

И тогда то, что было причитающим хором, превратилось в громоподобный стенающий вой, в умоляющий стон целых народов, наций и рас…

— Вероломные людоеды! Сборище нечестивцев!

— Какое бесстыдство!

— Какая мерзость!

Все до единого они содрогались, или рыдали, или вопили, или вскидывали руки с пальцами, сложенными в охранные знаки. Все — принявшие ли на себя эту вину, отрицающие ли её — не имело значения. Подобно безутешным детям они висли на плечах у соседей, дрожа и дёргаясь так, словно само Сущее держало их мёртвой хваткой.

Как? Как могло случиться такое? Как эти самые руки…

Как они могли…

Стоя высоко на утёсе, Святой Аспект-Император взирал на них сверху вниз, словно какой-то сияющий белизной и золотом проём мироздания. Почерневшие известковые скалы Окклюзии вздымались вокруг него, и хотя на фоне собравшихся здесь бесчисленных тысяч он выглядел всего лишь пылинкой, им казалось, что они видят на его лице негодование и хмурое недоумение, чувствуют прохаживающуюся по их плечам плеть божественного осуждения и ощущают кожей разящий клинок обманутых надежд братской любви…

Как? Как они, его дети, могли так безнадёжно заплутать?

Возвышаясь на Обвиняющем Утёсе, их Господин и Пророк наблюдал и ждал, будучи столь же непостижимым, как хмурые небеса. И один за другим мужи Ордалии начинали тяготиться не столько своим горем или же отвращением к себе, сколько той разнузданной несдержанностью, которой поддались. Вскоре они погрузились в молчание, за исключением тех, кто оказался чересчур жалким или сломленным, чтобы уняться. Они стояли там, омертвевшие сердцем, мыслями и членами, скупясь на усилия даже ради простой потребности дышать. Они стояли там, ожидая от воздвигшегося перед ними сияющего светоча суда и приговора.

Да. Пусть всё закончится.

Даже проклятие, казалось, теперь было для них благословением, лишь бы прошлое, наконец, оказалось предано забвению и ушло в небытие.

Появившись словно бы из ниоткуда, у них по рукам пошли маленькие конические чаши, сделанные то ли из папируса, то ли из листов тонкого пергамента, вырезанного из свитков Священных Писаний. И в силу свойственной всем толпам склонности к подражанию, каждый из них, вторя действиям своих товарищей, брал один конус, передавая оставшуюся груду дальше. И это всеобщее незамысловатое действие успокоило их, а ожидание своей очереди дало возможность отвлечься, удивляясь и задаваясь вопросами. Многие вытягивали шеи, чтобы всмотреться в окружающие их множества, а другие вглядывались в кусочки неразборчивого текста, виднеющегося на доставшихся им чашах. Третьи же смотрели на выступ, ожидая какого-то знака от своего Святого Аспект-Императора…

Но никто не оглянулся на Голготтерат, вздымающийся позади них во всём своём зловещем величии.

Однако, тысячи людей по-прежнему продолжали безутешно рыдать. Некоторые что-то выкрикивали, другие же просто бормотали вслух. Шум разговоров распространялся, растекаясь по близлежащим склонам. Немало людей пострадало в разразившемся недавно бесноватом буйстве и теперь их выносили из толпы, подняв над головами и передавая наружу по лесу воздетых рук.

— Многие всё ещё плачут…

Голос его пролился на них подобно дождю — тёплому и моросящему.

— Души, наиболее отягощённые грузом вины.

И что-то в его голосе — интонация или отголосок — кололо слух всем и каждому. Многим из тех, кто продолжал рыдать, удалось, наконец, унять свои непрекращающиеся стенания, расправить плечи и встать прямо, вытерев слёзы подушками пальцев, и, моргая в притворной усталости, воззрится на Аспект-Императора. Но бдительности соседей им обмануть не удалось, ибо те уже заклеймили всех плакальщиков печатью своей памяти.

— Они пребывают, словно мрачные тени на пути изливающегося света…

Средь ропота толп вновь набирал силу тонкий визг. Многие из замеченных в неудержимых проявлениях чувств начали оглядываться по сторонам, то ли сбитые с толку, то ли изыскивающие пути к бегству.

— Они развращены…поражены скверной…

Но некоторые из плакальщиков даже приветствовали своё уничижение, улыбаясь сквозь вопли и слёзы, призывая осуждение и смерть обрушиться на них.

— Взять их!

Человеческие массы, которым мгновением ранее настолько не доставало подробностей и различий, что они казались совершенно однородными, тут же расцвели тысячами больших и малых цветков, ибо мириады конечностей со всех сторон устремились к рыдающим людям.

— Поднимите их так, чтобы я мог их видеть!

Цветы, состоящие из овеществлённого насилия, выгнулись, а затем словно бы выросли, раскрываясь назад и наружу, явив испытующему взору небес множество фигур, часть из которых яростно сопротивлялись хватке держащих их рук, часть извивалась, а некоторые просто лежали безвольно и покорно…

— Отворите их глотки!

И цветы сжались, пытаясь отстраниться от тянущихся к ним со всех сторон тысяч бледных конечностей…

— Испейте! Испейте их беззаконие! Омойте сердце своё жаром их проклятия!

Люди бросались вперёд, сжимая в руках сделанные из Священных Писаний чаши, а затем удалялись, горбясь над своею алой добычей, и, оказавшись в стороне, запрокидывали головы…

— И готовьтесь! Отриньте всё, что делает вас слабыми и бессильными.

И он вдруг вспыхнул, испустив блистающий луч, начинающийся у самого Обвинителя и упирающийся прямо в порочное золото Нечестивого Ковчега.

— Ибо ваша единственная надежда на искупление находится позади вас! Святая Миссия, доверенная вам Богом Богов! И вы! Должны! Пойти! На всё! На любую боль! Любую ярость! Даже будучи искалеченными, вы должны ползти, разя вражий пах или бедро! Даже ослепнув, должны наощупь втыкать клинок в визжащую черноту, а умирая плевать во врагов, извергая проклятия!

Тела плакальщиков лежали повсюду словно тряпки, словно ужасающие обломки кораблекрушения, в беспорядке разбросанные разыгравшейся бурей.

— Сражаясь, вы прошли через весь Мир! Свидетельствовали такое, чего никто не видел веками!

Цветы исчезли подобно тому, как истаивают песочные замки под натиском волн.

— И ныне стоите на самом пороге Искупления! И вечной Славы!

Растянувшееся на мили Воинство Воинств заколыхалось и взбурлило, ибо мужи Ордалии, наконец, отвернулись прочь от мешанины скал и уступов Окклюзии — прочь от жестокого правосудия своего Святого Аспект-Императора.

— Голготтерат!

И прочь от себя.

— Голготтерат!

К цели.

— Все отцы секут своих сыновей! — возгласил Святой Аспект-Император, голос его, казалось, скрёб и царапал небесный свод.

— Все отцы секут своих сыновей!

Глава десятая Великое соизволение

Быть обманщиком разумно, если истина может принести тебе гибель. Быть обманщиком — безумие, если только истина может спасти тебя. Посему именно Разум — отец Славы, а Истина лишь её напыщенная сестра.

— Антитезы, ПОРСА ИЗ ТРАЙСЕ


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Голготтерат.


Дни бестелесного ужаса. Дни ярости и стенаний. Дни безголосых визгов и стонов. Дни зубовного скрежета… в отсутствии зубов.

Дни…движения по течению или по ветру — так, как движется дым, уносимый сквозь темноту дуновением ночи.

Ужасающий Анасуримбор Келлхус спрятал душу Маловеби в свой кошелёк и ему ничего не оставалось, кроме как наблюдать за калейдоскопом мелькающих образов. Пересечение пустошей. Сломленная императрица, чей взгляд то и дело замирал, цепляясь за очертания предметов. Её сын, всякий раз тайком пробирающийся поближе к краю лагеря. А теперь — суматоха и ярость, последовавшие за возвращением к Ордалии… Всё, что можно было заметить, болтаясь у бедра Аспект-Императора.

Танцующего в мыслях…

Колдун Мбимаю едва был способен смотреть на всё это, ибо, хоть он и был ныне бестелесным, тем не менее все его страсти, в буйстве которых поэты так часто склонны винить плоть, никуда не делись, пылая также свирепо, как и всегда. Насколько он помнил. Ужас, ярость, сожаление бичевали и изводили Маловеби до такой степени, что, казалось, глаза его готовы выскочить из орбит. Ликаро, где бы он сейчас не холуйствовал, от сыплющихся на него проклятий должен был попросту превратиться в золу!

Подобно всем несчастным, выжившим после какой-либо катастрофы, Маловеби исчислил всё, что у него осталось и ещё могло хоть как-то послужить ему. Он был способен чувствовать. Мог видеть. Мог думать и размышлять. И помнил всё случившееся с ним до…до…

И по-прежнему мог слать проклятья Ликаро.

Он всё ещё обладал своими качествами — он оставался Маловеби, хотя и был лишен всех физических возможностей, будучи заперт в одном из декапитантов, привязанных к поясу Аспект-Императора — или же он просто с самого начала лишь убеждал себя в этом. Чем чаще он пытался восстановить в памяти события, в результате которых оказался заключенным в свою чудовищную тюрьму, тем отчётливее осознавал, что обмена, как такового, не было. Он ясно помнил как Аспект-Император прикреплял одного из декапитантов к истекающему кровью обрубку его шеи, и осознавал, что если бы тот заточил его душу во втором из своих демонов, то тогда Маловеби в одиночестве болтался бы на келлхусовом бедре, находясь внутри этой штуки, а не был бы принуждён постоянно любоваться её чёртовыми гримасами.

Это означало, что Анасуримбор похитил не столько его душу, сколько его голову.

Больший ужас заключался в том, что это в конечном итоге предвещало. Если сейчас демон распоряжался его телом, то возвращение этого тела Маловеби всё же оставалось возможным…ибо хоть он и был похищен, но ведь не уничтожен! И он всё ещё мог строить планы спасения — не имело значения насколько жалкие, у него по-прежнему могла быть какая-то цель. Но тот факт, что его собственная голова болтается у бедра Анасуримбора, давал понимание, что в этом случае о ней можно говорить, скорее, не как о тюрьме, а как о трофее — взыскующей душе, умалившейся до иссушенного взора.

И что же ему теперь делать? Он не был способен задать себе этот вопрос, не разразившись тирадами, полными бесплотной ярости, проклиная Фанайяла за его безумное тщеславие, Меппу за его ересь, а Ликаро за само его сердцебиение, за его преступную способность дышать.

Он него не ускользнула пророческая ирония случившегося, ибо он, казалось, и сейчас мог глазами своей души узреть ятверианскую ведьму также ясно, как видеть солнечный свет. Псатма Наннафери наблюдала за ним из зеркала, обводя чёрной тушью полузакрытые глаза, а юные губы её при этом кривились в злобной старческой, усмешке.

И теперь ты хочешь узнать свою роль в происходящем?

Во всяком случае, в его воспоминаниях эта встреча преследовала его даже чаще и настойчивее, нежели столкновение с Анасуримбором. Он сумел осознать — и по прошествии времени убеждался в этом всё больше — что его постигла именно та судьба, которую ему и напророчила проклятая ведьма — наблюдать, свидетельствовать происходящее, словно какой-то читатель, не способный даже прикоснуться к проносящимся мимо событиям. И никого не способный спасти.

Но лишь сейчас, болтаясь у бедра Аспект-Императора, пока тот увещевал униженные толпы с высоты скалы, ставшей кафедрой проповедника, Маловеби в полной мере постиг ужасающую суть своего проклятия.

Только сейчас…взирая на Голготтерат.

У него не было сердца, но то, что он ощущал вместо него, стало золою и пеплом.

Даже внезапное появление на Обвинителе принца Цоронги не смогло сбить его с волны ужаса. Ну конечно мальчик сумел выжить и добраться в такую даль. Ну конечно теперь его ожидала смерть, ибо его отец приказал Маловеби сговориться с врагами Аспект-Императора. Какие бы чувства он ни испытывал по отношению к наследному принцу, все они были опрокинуты и без остатка поглощены сияющей золотой мерзостью, возносящейся к облакам позади истерзанного Цоронги…

Голготтерат! Он существует. И горе тем, кто оказался достаточно глуп, чтобы отрицать это. И горе тем, кто бросает своих сыновей, словно счётные палочки, делая ставки против этого факта.

— Всё сущее отвергает тебя! — вскричал окровавленный юноша, простёршийся ниц под нависшими над ним угрожающими фигурами Столпов, но всецело слепой к бедствию, пронзившему покрывало Небес у него за спиной. Искусное творение, оскорбительное в своей необъятности, и ставшее, благодаря немыслимым масштабам, подлинным богохульством. Образ, вызывающий постоянное, гложущее душу чувство надвигающейся катастрофы — золотые ножи, извечно вонзающиеся в беззащитное чрево Мира.

И люди — Люди! — заполнившие равнину, расстилающуюся перед этим ужасом. Люди кричащие и топчущие ногами жуткое пепелище Шигогли.

Цоронгу заставили принять церемониальную позу покорности, а затем, крепко связав, незамедлительно скинули с выступа Обвинителя. По соизволению Шлюхи Маловеби удалось рассмотреть происходящее достаточно подробно — все содрогания и гримасы, все черты и ужимки, свидетельствующие об унижениях и муках. Но за рыдающим мальчиком вздымались Рога, подпирая собой Небеса, Инку-Холойнас…

И Маловеби мог думать лишь об одном — всё это время…Он говорил правду.

Сущность того, что следовало из этого факта, хлынула в его душу всеочищающим потоком пустоты, отворяя полости ранее скрытые завалами невежества, освобождая пустоты, задушенные надеждой, тщеславием и застарелыми фантазиями.

Анасуримбор Келлхус рёк истину.

И ныне всему Миру предстоит преобразиться — начиная со старшего сына зеумского сатахана.

Сколько минуло времени с тех пор, как Ахкеймиону в последний раз довелось узреть их? Сколько столетий?

Чтобы пересечь Привязь понадобилось по большей части толкать, нежели грести, заставляя сделанный имигрубый плот протискиваться сквозь множество разбухших от воды мертвецов. Они отвратили взоры от глубин…от всего, находящегося под ними, ибо было достаточно того, что им приходилось ощущать, как податливые туши от их тычков переворачиваются в толще воды, словно яблоки, или глубоко проминаются, будто мокрый хлеб. И посему, трудясь изо всех сил, они при этом старательно разглядывали противоположный берег взорами застывшими и безжизненными — взорами душ, блуждающих где-то вовне.

Достигнув противоположного берега, они продолжили свой путь, двигаясь, скорее, на север, к торчащим в отдалении, будто чьи-то лысые коленки, вершинам Джималети, нежели на северо-восток, к плоским, как тощий живот, пустошам Агонгореи. На каждой встречавшейся им развилке или складке местности Ахкеймион выбирал тот путь, что представлялся ему наиболее скрытным — путь, двигаясь которым они не могли рассмотреть горизонты и дали, и это, в свою очередь, позволяло надеяться, что откуда-нибудь с горизонта их самих тоже невозможно углядеть. И они отвратили взоры свои от того, что ждало их вдали — того, что им уготовало будущее, и смотрели лишь себе под ноги, следуя от одного оврага к другому и не смея подниматься на возвышенности, откуда им мог открыться вид на то нечестивое место, куда лежал их путь. Откуда они могли узреть ужасное золотое видение…Аночивры. Рога Голготтерата.

И вот, наконец, Друз Ахкеймион добрался до подножия Кольцевых гор, Окклюзии. Теперь путь вверх по склону оставался единственным выбором, и единственным, что отделяло волшебника от так ужасавшего его зрелища.

— Идём, Акка, — сказала Мимара. Её взгляд был беспокойным, рыскающим.

— Да-да, — ответил он, не двигаясь с места.

Изнывая от всех мучительных переживаний, унаследованных адептами Завета от бурной и трагической жизни Сесватхи, они иногда обретали нечто вроде утешения в смаковании его слабостей и неудач. Люди всегда терзаются собственной трусостью, неумолимыми фактами своей сопричастности мелким махинациям и обманам, но они, разумеется, отлично умеют играть в ту стремительную игру, в которой сами же выступают и обвинителями и судьями, всегда готовыми возложить на других вину за свои проступки и преступления. Однако, после каждого вынесенного приговора неявная мера их собственного греха постоянно растёт, а с нею растёт и ужас перед тем, что они — и только они — оказались настолько слабыми и безвольными. Но адептам Завета было известно иное. Благодаря своим Снам они знали, что даже самые великие Герои человеческой расы мучились собственными, присущими им одним, кошмарами…

Что их храбрость была лишь следствием ущербности орудий и инструментов.

— Отдохнём ещё чуточку, малыши, — пробормотала Мимара, обращаясь к своему, покрытому золотой чешуёй животу, — пока ваш папочка собирается с духом…

Старый волшебник закипал от злости, но по-прежнему оставался на месте.

— Он таскает на себе чересчур много истории, чтобы просто взять и забраться на эту отвесную кручу.

Вместо поиска подходящего прохода меж искрошенных зубов Окклюзии, Ахкеймион настоял на том, чтобы они поднялись по древней, вьющейся серпантином лестнице, что вела к руинам одной из сторожевых башен Акеокинои. Мимара не спросила у старого волшебника, почему он выбрал именно этот путь, хотя, учитывая её состояние, подъём по лестнице был для неё гораздо более обременительным, чем для него. Она знала, что, задай она этот вопрос, он непременно замямлил бы что-нибудь о благоразумии и о необходимости хорошенько рассмотреть Великую Ордалию до того, как приблизиться к ней, равно как знала и то, что не поверит ни единому слову.

Когда они достигли вершины, на них обетованием просторов бескрайних и диких обрушился свирепый ветер и необъятное небо. Кунуройская сторожевая башня ныне представляла собой нечто немногим большее, нежели собственное, усыпанное грудами обломков основание. Древние строители использовали базальт — доставленный откуда-то издалека прочный чёрный камень, который по-прежнему, несмотря на минувшие тысячелетия, резко выделялся на фоне громоздящихся друг на друга скал Окклюзии, состоящих из песчаника и гранита. Свидетельства уничтожения башни были разбросаны повсюду на плоской вершине, темнея тут и там, словно груды угля на грязном снегу.

Прижимая руки к коленям, Ахкеймион преодолел последние ступени и направился к остаткам древнего укрепления. Рога он увидел сразу, хотя его душа ещё несколько биений сердца и притворялась, что это не так. Он стоял, покачиваясь и пытаясь прогнать прочь то, что представлялось ему абсолютным оцепенением.

Где-то рядом он слышал Мимару, плачущую…и да, смеющуюся.

Ибо они были там…

Золотые и изогнутые, словно лебяжьи шеи, несущие крохотные головы, уткнувшиеся клювами прямо в безучастное небо.

Старый волшебник рухнул на растрескавшуюся от дождей и ветра поверхность скалы. Она была рядом с ним — Мимара, копия Эсменет, Судящее Око самого Бога, опустившаяся на колени и придерживающая его за плечи, рыдающая и смеющаяся…

Взглянув на неё, он почувствовал, как они словно бы улетели прочь — все его мелкие страхи. И он закашлялся от силы охвативших его чувств, смаргивая с глаз горячие слёзы. Он мог бы поклясться, что в кровь разорвал себе губы — столь неистовой была его улыбка. Он задыхался от смеха, извергая из лёгких покашливания и хрипы, напоминающее хихиканье безумца…

Ибо это было здесь. Ужасающий образ. Чудовищный лик. Нечестивый символ, казалось, заключающий в себе совокупность Зла всей его жизни. Ужас, от века пожирающий его милосердное сердце, пирующий на его сострадании. Пагуба, отравившая каждый сделанный им вдох.

Инку-Холойнас, Ковчег Небесный…

Мин-Уройкас, Бездна Мерзостей…

Голготтерат.

Голготтерат! Чудовищная крепость Нечестивого Консульта…

Колыбель Не-Бога.

СКАЖИ МНЕ…

Смех его резко оборвался. Казалось, он потерял саму способность дышать.

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Мимара выскользнула из его объятий. Взгляд её был страдальческим и тревожным.

ЧТО Я ЕСТЬ?

Он схватился пальцами за виски. Ему казалось, что никогда, он ни разу в жизни не смеялся…только визжал.

Цурумах! Мог-Фарау!

Но она цеплялась за него, успокаивая, поглаживая его плечи, и плача при этом какими-то иными, непривычными для неё слезами — его слезами, полными знания, веры и…

Понимания.

И это подарило ему покой столь абсолютный, как ничто другое в его жизни — понимание того, что она тоже понимает, причём с глубиной постижения, превосходящей его собственную, невзирая даже на то, что ему довелось прожить ещё одну жизнь, как Сесватха. Ибо за неё постигало Око. Внутри разливалась вялость, словно бы разъединяющая в его теле каждую связку и каждый орган. И тогда он приткнулся к ней, уютно устроившись в том, что представлялось ему колыбелью, хотя это как раз он сейчас вновь сжимал её в объятиях. Она потянула его правую руку, положив её на свой, прикрытый золотящимся доспехом, живот… не сказав при этом ни слова.

Стучали сердца.

Она первой услышала этот звук, в то время как он различил его лишь тогда, когда её беспокойство разрушило воцарившееся блаженство — звучащий в отдалении человеческий голос, певучая трель, искажённая многократным эхом и выпотрошенная морозными далями. Опираясь друг на друга, они встали, вновь взглянув на Голготтерат. Никогда ещё Ахкеймион не чувствовал себя таким древним и одновременно столь юным. Вместе они прошли последние, оставшиеся до основания чернокаменных руин шаги.

Громкость голоса увеличивалась несоразмерно пройденному ими расстоянию. Он звучал с самого начала, понял старый волшебник, с момента их появления возле сторожевой башни он звенел в прозрачном воздухе прямо над ними. Во всём этом явственно виделся кровоподтёк колдовства.

— Разновидность зачарования, — ответил он её вопрошающему взгляду.

Они перевалили через гребень скалы и остановились онемевшие и ошеломлённые, разглядывая угрюмые окрестности. Это казалось невозможным (в равной мере и благодаря Снам и вопреки им) — то как кривая Окклюзии описывает идеальную окружность из гор, упирающихся в низкое мглистое небо, образуя края впадины достаточно обширной, чтобы человеческий глаз не был способен рассмотреть противоположную сторону. Нечестивый Ковчег располагался в самом центре, вздымаясь из напоминающего болячку основания — тускло поблёскивающий и чудесным образом неповреждённый, учитывая своё катастрофическое падение. Воздвигнутые вокруг укрепления, даже Корунц с Дорматузом, в сравнении с ним казались подгоревшим печеньем, а исходящую от них угрозу выдавали лишь десять тысяч крохотных золотых зубцов, прикрывающих десять тысяч бойниц. Равнина Шигогли окружала основание Рогов, будучи плоской, как мраморный пол, и при этом в точности отражая сущность своего древнего имени — «Инниюр», ибо сейчас она напоминала цветом скорее толчёную кость, нежели древесный уголь, как во времена давно минувшие.

Слева над ними нависала громада Джималети, постепенно растворяющаяся в лазоревой дымке где-то на северо-западе.

А справа, на востоке, они увидели Великую Ордалию, рассыпавшуюся по склонам Окклюзии, укутанную облаком пыли и кишащую каким-то смутным движением. Южный фланг её находился настолько близко, что Ахкеймион мог даже разобрать отдельные человеческие фигурки. Исходящее от неё громыхание тягучей пеленой повисло в осеннем воздухе, но голос, который они услышали ранее, проскальзывал сквозь этот шум, донося речь до всяких, не являющихся совершенно глухими, ушей. Они стояли, оцепенело взирая на открывшееся им зрелище, в большей степени стараясь приучить к нему свои души, нежели в действительности что-то увидеть или рассмотреть. И в этот момент однородная масса Ордалии внезапно словно бы пошла рябью, в ней образовались какие-то копошащиеся кольца, будто Воинство Воинств было лужей, в которую кто-то бросил горсть мелких камушков.

В какофонию криков, усложняя её грохочущий напев, вторглись полосы рёва.

— Что там случилось? — спросила Мимара.

Борющийся с рассвирепевшим ветром Ахкеймион удостоил её лишь мимолётного взгляда.

— Твой отчим, — ответил он дрожащим голосом.


Так близко.

Пройас думал о девушках с сутулыми плечами и смелыми глазами, об остром вкусе перчинок, раздавленных зубами при вкушении запеченных в меду перепелов, о пыли, поднятой пританцовывающими ногами жрецов Юкана. Он думал о детях, беседующих с великими властителями в соседней комнате и не подозревающих о том, что родители слушают их. Он думал о клубящихся над ним облаках — хрустяще-белых на бледной синеве неба. И безмолвных… безмолвных… безмолвных…

Он думал о любви.

Боль не столько ослабла, сколько разрослась в нечто, чересчур невероятное, чтобы он способен был её ощутить, а её укусы теперь казались ему чем-то вроде скользящих по коже шариков.

Лишь мухи по-настоящему досаждали ему.

Поверхность земли под ним вращалась сперва налево, затем направо, хотя он и не мог понять отчего, ибо в воздухе не ощущалось ни дуновения. Может это какое-то напряжение внутри самой верёвки? Некое несовершенство…

Он чувствовал какой-то дряблый груз, свисающий с его костей…груз его собственного мяса.

Такого холодного по сути своей…

И такое горячего на ощупь.

Чем дольше он размышлял о неровной поверхности — там внизу, тем в большей степени размышление это становилось выводом.

В какой-то миг ему почудилось, что он увидел Ахкеймиона — или некую его обезумевшую и состарившуюся ипостась, согбенные плечи, покрытые гниющими шкурами — стоящего прямо под его крутящимся телом. Пройас даже улыбнулся этому видению, прохрипев:

— Акка.

Хотя в грудь его при этом будто бы вонзилось множество острых ножей.

Затем привидевшийся ему образ исчез и остался лишь тот самый вывод.

Он нашел блаженство в дремоте.

Затем он понял, что его тащат вверх. Он и не подозревал об этом, пока не увидел зеумского юношу — своего товарища по несчастью, друга сына Харвила — болтающимся где-то внизу. Раскаяние пронзило его ударом меча. Рывок за рывком он поднимался к вершине утёса, вращаясь в оранжевых лучах вечернего солнца на своей конопляной верёвке. Он очнулся, когда его тело перевалилось через торчащий каменной губой выступ, и внезапно осознал, что сила, с которой орудовал вытянувший его человек, всё это время выдавала его…

Вопияла о его нечеловеческой природе.

Облачённая в белое фигура, заклейменная трупными пятнами декапитантов, приблизилась к нему, сияя ореолами вокруг головы и рук. А затем была жёсткая, усыпанная камнями поверхность… и тёплая вода, омывающая его лицо, освежающая его прохладой, утоляющая жажду.

— Взгляни… — произнёс любимый — невзирая ни на что по-прежнему любимый им — голос. — Взгляни на Голготтерат.

И Пройас, устремив свой взгляд сквозь пустоши Шигогли, увидел колоссальные, вздымающиеся к небу Рога, касающиеся своими изгибами пылающего шара солнца, тлеющего яркими отблесками в их полированном золоте.

— Зачем? — прохрипел он. — Зачем ты заставляешь меня на это смотреть?

Ему не нужно было поворачивать голову, дабы понять, что Аспект-Император колеблется. Голготтерат стал его ликом.

— Я не уверен…чем я ближе, тем сильней разрастается тьма.

Сглотнув слюну, Пройас почувствовал в горле дикую боль, но на его лице сейчас было написано одно лишь смятение. Этот день, казалось, разделил всю его жизнь на до и после.

— Ты попросил меня… попросил сотворить все эти мерзости.

— Да. Чтобы совершить невозможное, тебе необходимо было содеять немыслимое. Провести подобное воинство так далеко через земли настолько опасные…Ты сотворил чудо, Пройас.

Какое-то время экзальт-генерал тихо рыдал.

— Ты был нужен мне слабым… — объяснил его Господин. — Будучи сильным, ты стал бы искать альтернативы, любые возможности, которые позволили бы тебе избежать действий настолько чудовищных.

— Нет! Нет! Будь я сильным, тебе было бы достаточно лишь отдать мне приказ! И во имя твоё я совершил бы любые злодеяния!

Сокрушённый вздох.

— Подобное тщеславие присуще всем людям, не так ли? Оно всеобще. Полагать, что им известны все их поступки — все до единого, и прошлые и будущие…Нет, старый друг. Я прозреваю тебя глубже, чем ты способен понять. Ты бы отказался выполнить подобный приказ, решив, что я испытываю тебя. И если бы ты не сомневался во мне, если бы считал меня благим, то ты стал бы сомневаться в моём приказе. Вот почему я опроверг твои убеждения. Чтобы суметь принять подобное средство, тебе следовало быть неверующим. Только уничтожив твою веру, я мог точно знать, что ты непременно потянешься к ближайшей дубине, что, бросая свои счётные палочки, ты всегда будешь принимать решение, основывающееся на голоде.

Голготтерат… Даже будучи так далеко, он, тем не менее, довлел, преобладал, господствовал, пробуждая в душе некую первооснову, саму сущность первозданной тревоги.

— Но тогда…зачем обличать и позорить меня?

Возлюбленное лицо даже не дрогнуло.

— Затем, что твоя жизнь — цена миллионов жизней…в том числе жизней Мирамиса, Тайлы, Ксинема.

Пройас закрыл глаза, из которых текли горячие слёзы — в равной мере слёзы облегчения и обиды.

— Как это? Как…моё обвинение…может изменить…хоть что-то?

— Оно исцелит сердца тех, кому предстоит продолжить сражаться. Даст мне воинов, которые бьются, будучи возрождёнными.

Стая устремившихся на юг гусей миновала простёршееся над ним небо, растянувшись какой-то загадочной руной.

— Так я спасён? Или я…сам себя…п-проклял?

Анасуримбор Келлхус пожал плечами.

— Я не пророк.

Другой Пройас зашипел сквозь зубы, ибо унижение стёрло меж ними все границы и все различия.

— Лжец!

— Семена были брошены, а я лишь говорю, какие из зёрен прорастут. В этом я не отличаюсь от любого Пророка.

— Враньё! Ложь и обман — всё до последнего слова!

— Правда… — молвилатень Аспект-Императора голосом, казалось, тоже пожимавшим плечами. — Ложь… Для дунианина всё это не более, чем инструменты, два ключа к двум различным областям Мира. Скажи мне, что по-твоему лучше: правда, означающая гибель человечества, или ложь, ведущая к его спасению?

Низвергнутый экзальт-генерал сплюнул кровь изо рта.

— Тогда почему бы не солгать и сейчас? Почему бы не сказать: «Пройас, твоя душа исполнилась ныне самой наиблагословеннейшей благодати! Ты будешь пировать в чертогах Героев и возлежать с девственницами в Священном Чалахалле!»?

— Потому что, если бы я солгал сейчас тебе, я не знал бы, во имя чего лгу… Всё в этом месте — тьма, кроме меня самого. Тьма, бывшая прежде. Всякая ложь, произнесённая мной, послужила бы целям, которые мне неизвестны…Я говорю правду, Пройас, ибо правда это всё, что мне осталось.

Глаза павшего Уверовавшего короля полезли на лоб от гнева и обиды, через которые он не способен был преступить.

— Так значит вот, что я заслужил? — с крайней степенью боли и тоски вскричал он. — Вот это? Вероломство? Проклятие?

Одетая в белое фигура недвижно стояла на месте, присутствуя здесь, но, не давая на его вопрос никакого ответа. Или, быть может, она отвечала ему этим присутствием.

Пройас оглянулся на Голготтерат, на того деспота, что воистину повелевал сим окончательным, последним предательством. И это показалось ему безумнейшей вещью на свете — как само по себе, так и по отношению к нему и его скорби. Наконец, он смог оценить, измерить его в локтях — расстояние между здесь и сейчас и тем ужасным концом, что придавал смысл и значение всей его жизни.

Он так близко.


Всё, что Маловеби было известно о Нерсее Пройасе, он вынес из слухов, циркулировавших при дворе зеумского сатахана — о его безразличии к политике, о богоподобной наружности и свирепой, ревностной вере. Всё это создавало образ великого человека, посвятившего свою жизнь легендарному призванию — не слишком много, но достаточно, дабы понимать, что совершаемое Святым Аспект-Императором здесь, у самых пределов Мира, не было просто ещё одним, ничего не значащим убийством.

— Дай мне умереть, — умолял человек, — пожалуйста, Келлхус.

Ответ Анасуримбора обрушился, словно глас, исходящий из нависшего над Маловеби небытия, как это было всегда, с учётом его собственного местонахождения.

— Нет, Пройас… В этом Мире не существует мучений сравнимых с теми, что тебя ожидают. Я видел это. Я знаю.

— Тогда…покончим с этим! — всхлипнул Пройас. — Если ты определил мне…быть твоим свидетелем…скажи мне…скажи мне правду о себе, дабы я мог осудить тебя! Проклясть тебя, в свою очередь!

Кровь и распухшие ткани лица ужасным образом исказили благообразные черты экзальт-генерала, однако благородство его истерзанного облика было бесспорным.

— Но правда обо мне известна тебе также хорошо, как и ложь, — молвило закрывающее небо присутствие. — Я пришёл, чтобы спасти этот Мир.

Разбитые губы сложились в гримасу, обнажившую выбитые и обломанные зубы. Ужасающая усмешка.

— И потому-то…сами боги и охотятся на тебя!

Маловеби съёжился внутри своей чудовищной тюрьмы. Псатма Наннафери вдруг предстала перед глазами его души — образ старой карги, затопивший непаханое поле девичьего тела. Святой Аспект-Император ответил так, будто слова были глиной, которую нужно раскрошить и просеять.

— Как им и должно! Факт, в наибольшей степени ужасающий наш разум и саму нашу способность постигать, заключается в том, что однажды инхорои должны победить. Быть может, уже в этом году или столетиями спустя человечество будет уничтожено. Задумайся над этим! Почему Момас обрушился на Момемн — город, названный в его же честь, а не на это адское место? Почему Вечность слепа и не зрит Голготтерата? Да потому что он пребывает вне Вечности — за пределами того, что могут увидеть боги. И эта слепота, Пройас, как ничто иное, перехватывает дух! Мы, наша Великая Ордалия следуем путями судьбы, обретающейся вне судьбы! Мы совершаем паломничество, каждый миг преображающее Сотню.

И услышав эти слова, Маловеби словно бы пошатнулся — в равной мере из-за смятения, вызванного нежеланным осознанием, и вследствие понимания, что, несмотря на всю абсолютность своего презрения к будущему, ятверианская ведьма не знала об этом

— Когда они пытаются уничтожить меня, — продолжал Анасуримбор, — их убийцы, казалось бы, самой природой Сущего обреченные на успех, раз за разом терпят неудачу, ибо в действительности они всегда обречены на провал… Вечность преображается и Сотня, не замечая этого, меняется вместе с нею. Нечестивый Ковчег это уродующее саму ткань Творения отсутствие, яма, поглощающая все следы того, что она поглотила! И в той степени, в какой это воздействует на нас, мы гонимся за Судьбой, которую боги не способны даже увидеть… Вот так, Пройас. Здесь…в этом месте мы играем за пределами Вечности.

Не имея тела, и будучи по этой причине неспособным на судороги, вызванные избытком чувств или постижением немыслимого, Маловеби мог лишь вяло трепыхаться. Судьба вне судьбы?

— И да, если где-то и можно найти Абсолют, то именно здесь.

Взгляд ошеломлённого адепта Мбимайю уткнулся в сокрушённого человека, лежащего на краю Обвинителя, и грозные Рога, соедининяющие хмурые небеса с простёршейся под ними равниной. Уверовавший король Конрии казался странным образом спокойным и безучастным, несмотря на то, что его локти были на излом стянуты верёвкой у него за спиной. Его глаза будто бы следовали за чем-то, находящимся в отдалении.

— А Бог Богов? — прохрипел истерзанный лик.

Когда Аспект-Император поставил обутую в сандалию ногу на плечо своего любимого ученика, открывающийся Маловеби вид накренился и повернулся влево, а затем начал вращаться следом за движениями отрезанной головы зеумского колдуна. Образ пленника Аспект-Императора сменила вздымающаяся грудой обломков бесплодная дуга Окклюзии, очертившая по кругу дали с точностью циркуля.

— Так же слеп к Своему Творению, — сказал Анасуримбор, — как мы остаёмся слепыми к самим себе.

Маловеби услышал скрип разгоряченной кожи по неровному камню, а затем снова узрел скалу Обвинения и вздымающийся вдали кошмар Рогов Голготтерата — но не Нерсея Пройаса. Конопляная верёвка плотно прижималась к краю утёса.

Анасуримбор Келлхус какое-то время неподвижно стоял на выступе, как всегда полностью скрытый из виду. По-прежнему болтающийся на поясе Аспект-Императора Маловеби, с трудом оторвав взор от усыпляюще раскачивающегося образа Ковчега, последовал взглядом за его ужасающей тенью, протянувшейся двумя огромными чёрными дланями к шершавым наростам лагеря, к Великой Ордалии. Он всмотрелся в кишащее Воинство Воинств, и оно показалось ему не более чем скопищем насекомых…жучков, под взглядом Анасуримбора Келлхуса собирающихся кругами.

Как могло нечто подобное быть деянием безумца? Кто стал бы порабощать целую цивилизацию, чтобы потом вести её в бой против басен и небылиц?

Чтобы перевернуть вверх дном весь этот Мир у Анасуримбора Келлхуса имелась причина — и чудовищная именно в той мере, в которой он и утверждал.


Ночь. Столетие.

При втором падении что-то сломалось. Порезы на его теле ропщут, а ссадины стонут.

Медленное вращение то открывает взору его умирающего собрата — Цоронгу, то вновь уносит того прочь.

Лучи солнца прорезают вершины гор, вздымающихся у них за спиной, и глядя наружу и вверх из того мяса, в котором он на какое-то время застрял, Усомнившийся король зрит это.

Воистину зрит.

Исполинскую золотую корону, знак почестей, что подошёл бы для головы размером с целую гору, небрежно, слегка покосившись воздвигающийся здесь — на этой земле.

Беспредельное отречение.

Дышать больно. И трудно.

Он раскачивается. Пенька верёвки скрипит, словно дерево. Он раскачивается и смотрит…

Умирая, он постигает невозможное. И понимает то, что его отец понимал всегда. На своём смертном одре гордый Онойас призывал к себе сына, зная, что тот не придёт… Но да, всё же надеясь… Ибо, в конечном итоге, совсем не важно, что именно жизнь делает с душами.

Совсем не важно.

Пройас видит это, хотя теперь ему нужно сдвинуть горы, для того, чтобы просто приподнять своё чело.

Мир, раздробленный на свет и тени, представляется реальнее. И расстояния кажутся больше…

А мы сами гораздо менее привязанными к нему.

Невозбранность бросается вниз с края простёршихся меж нами трещин.

И мы караем тех, кого пожелаем.

Глава одиннадцатая Окклюзия

В чернилах стихов пребывая,
При свете дня, на вершинах;
Похищали любимых дыханье,
В ночи, в пещерных глубинах;
Дитя, что споткнулось, ловили;
При свете дня, на вершинах;
Утирали матери слёзы,
В ночи, в пещерных глубинах;
Ослепляли детей побратима,
При свете дня, на вершинах;
Убивали брата супругу,
В ночи, в пещерных глубинах;
Упование Обители хваткой,
При свете дня, на вершинах;
Своею жестокой душили,
В ночи, в пещерных глубинах;
И посему мои руки ныне
Прокляты, а не благословенны.
Они скорее лиловые,
А не лилейные.
— Песнь Лиловых ишроев


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат.


Казалось, он ощущает под собою песок, безжизненность, составляющую сущность этой чуждой земли.

Сын Харвила сидел, развалясь, его ступни и ноги были вывернуты, плечи опущены, а руки раскинуты в стороны. Склоны Окклюзии вздымались перед ним нагромождением растрескавшихся глыб, из которых подобно кончику указательного пальца торчала громада Выступа.

Его друг висел прямо над ним, умирая. Му'миорн…

Его единственный дружинник.

Он знал, что неспособен мыслить ясно. Каким-то уголком сознания он понимал, что на него навалилось слишком много всего: слишком много неопределённостей, слишком много унижений, слишком много безумия и всевозрастающих тревог — а теперь ещё и слишком много утрат.

Всё это было очевидно.

Непонятно было другое — что он теперь, собственно, делает. Рыдает? Размышляет и строит планы? Распадается на части?

Ждёт?

Судорожные вскрики, кровь под ногтями…были чем-то вроде подсказок.

А Му'миорн, его обожаемый дурачок, никак не мог заткнуться. Всё говорил и говорил и говорил.

Ятвер, Ятвер, Ятвер…

— Зачем нужно было любить меня? — услышал он ответ, вырвавшийся рёвом из его собственных лёгких. — Зачем?

Как он не понимал? Любить его значило умереть. Таково его проклятие…

Но нет — его друг настаивал. Вот тупоголовый дурень! Любить его значило быть убитым

Воистину так.

Солнце, наконец, пробилось сквозь шерстяной щит облаков и горячим дыханием обожгло спину. Кровь его друга, лившаяся сверху, блестела на камнях.

Какое-то время, глядя на бывшего экзальт-генерала, рядом с юношей стоял старый кетьянец, одетый в гнилые шкуры — человек, имени которого Сорвил припомнить не мог.

— Что тут случилось? — спросил он голосом, подобным хриплому лаю.

— Невинные, — ответил Сорвил с каким-то булькающим свистом в горле, — невинные были принесены в жертву.

Старик внимательно рассматривал сына Харвила. Его взгляд был достаточно пристальным, чтобы в иных обстоятельствах вызвать враждебность.

— Да, — наконец, прохрипел он в ответ, вздрогнув от взгляда на Голготтерат, невзначай брошенного через плечо, — именно так и процветают виновные.

Ковыляя, он сделал несколько шагов в сторону Сорвила. В нём ощущалось какое-то неистовство, внутренний накал, подобный острию наточенного ножа. Под его шкурами мерцал бесчисленными цапельками нимилевый хауберк. Человек остановился, постаравшись утвердится покрепче. Глаза его, будучи, скорее, серебристыми, нежели белыми, сверкали с побитого, бородатого лица, которое могло бы принадлежать сильно постаревшему Эскелесу.

— Не тревожься, мальчик… Суждение уже явилось к Аспект-Императору.

С этими словами одичалый незнакомец грузно повернулся и побрёл в сторону лагеря, растянувшегося вдоль основания Окклюзии.

— Чьё Суждение? — вскричал король Одинокого Города вслед удаляющейся фигуре. — Чьё-ё-ё?

Но он знал. Он уже был здесь раньше, старик и Матерь сказали ему в точности одно и то же.

День клонился к закату. Дождь из крови утих, сменившись отдельными каплями, а затем и вовсе прекратился. Бывшее лиловым стало чёрным, а бывшее красным — бурым, но это совершенно не беспокоило его, ибо солнечный свет струился на засыхающую кровь его друга, очерчивая поверх неё тень аиста, казавшуюся на искрошенных камнях ещё более хрупкой и грациозной.

Он сразу же заметил белую птицу, но по какой-то странной причине минуло несколько страж, прежде чем её образ проник внутрь круговорота его души, и когда он, наконец, повернулся, чтобы взглянуть на аиста, ему пришлось изо всех сил бороться с диким желанием схватить этот живой, оперённый жар и спрятать голову под его крыло.

Дрожа и рыдая.

Мамочка


Будь храбрым, малыш…

Мимара идёт. Мужи Ордалии изумлённо глазеют на неё, как по причине её беременности, так и попросту силясь понять, кто же она.

Некоторые…немногие вспоминают её и падают ниц. Другие же, вследствие невежества или же крайнего утомления, просто провожают её взглядом, облегчая ей душу сильнее, чем кто бы то ни было мог даже представить…

Снимая с неё бремя Ока.

Её воспоминания о бегстве с Андиаминских высот ныне представляются ей чем-то эфемерным, малореальным, но всё же они пока ещё достаточно содержательны и подробны, чтобы она испытывала определённое беспокойство насчёт того, что сбежала из дворца на край Мира, оказавшись в тени самого Голготтерата, лишь для того, чтобы обнаружить здесь всё тот же Императорский Двор.

Или, во всяком случае, какие-то его чудовищные остатки.

Во время перехода через равнину Шигогли, их с Ахкеймионом охватило нечто вроде оцепенения. Она припоминает, что они ссорились по поводу кирри, а затем, по-видимому, разделились, хотя ей не удаётся восстановить в памяти, когда именно это случилось. Пересечение Шигогли и само по себе было испытанием — с этими Рогами, маячащими на периферии зрения и постоянно испытывающими на прочность запертую дверь, удерживающую где-то внутри неё крики и вопли…и с этим лагерем, встающим перед нею невообразимым лабиринтом обломков. Образы прошлой жизни возникают всюду, куда ни глянь, терзая взор тысячей мелькающих крохотных лезвий, порождающих кровоточащие порезы. Застёгивающие корсеты её платьев рабы. Исподтишка наблюдающие за нею сановники. Вся её жизнь, казалось, дожидается Мимару в этих трущобах — всё то, от чего она сбежала прошлой зимой… Серва… Кайютас… Что она им скажет? Как всё объяснит? И её отчим — что Анасурисбор Келлхус будет делать с прочтённым на её лице?

А ещё Око. Что оно увидит?

Когда человек цепенеет в какой-то, достаточной для этого степени — ужас перестаёт тяготить его и, напротив, начинает поддерживать, питать его силы; и посему именно терзающие Мимару страхи ускоряют сейчас её, уже ставшую несколько странной, походку. Две тени всё это время следуют за нею — выпирающая чёрная сфера её живота, всё сильнее раскачивающаяся и колыхающаяся в поднятой её переступающими ногами пыли и…нет, теперь осталась лишь эта тень. Они со старым волшебником просто разделились, разойдясь в разные стороны на какой-то уже забытой ею развилке, и она внезапно осознаёт, что осталась одна — сжимающая свой, покрытый золотящимся доспехом живот, возвращающаяся туда, где её никогда прежде не было.

Ступающая среди Проклятых душ.

Ужас, который она испытывает, и особенно слёзы и всхлипывания, делают только хуже, заставляя их всё настойчивее интересоваться, не могут ли они что-то сделать, дабы помочь ей и облегчить её страдания, не понимая того, что именно они и являются источником всех этих мук — невероятная мерзость совершённого ими. Не все терзания достигают Господнего Ока. Не всякие жертвы святы. Она не способна даже понять того, люди каких народов встречаются на её пути — столь непроглядно мутное пятно их преступлений. И столь единообразно. Конрийцы, галеоты, нильнамешцы — не имеет значения. Никакое прошлое, никакой извечный союз костей и крови не может смягчить ожидающей их чудовищной участи. Совершённые ими грехи ставят их вне пределов человеческих народов.

Она видит эти образы словно преломлённые через мутное, бесцветное стекло — укутанные тенями сцены совершаемых зверств и мерзостей, зрит людей, ведущих себя словно шранки, но не со шранками, а с другими людьми. Оргиастические видения, словно бы нарисованные дымом, стелющимся над сверканием преисподней — воины, пожирающие живых и совокупляющиеся с мертвецами, свет, становящийся чистым ужасом, картины невозможных, непредставимых мучений, уложенных затейливой причёской из тысячи тысяч нитей.

Сифранг, жующий души будто мясо. Грех, полыхающий, словно нафта, вечным негасимым огнём.

Запертая дверь, наконец, распахивается и она, рыдая, убегает, придерживая живот.

Она блуждает по лагерным закоулкам, пробираясь грязными улочками, проложенными меж биваков, представляющих собою нечто немногим большее, нежели брошенные на землю вещи, и напоминающих гнездилища нищих. Она удерживает своё лицо опущенным, дабы никто не углядел её сходства с матерью, и вытягивает вперёд свои одежды из шкур в попытке скрыть выпирающий живот, но известия о ней распространяются и, где бы ни пролегал её путь, её всё равно узнают. И тогда обречённые Преисподней массы вновь и вновь падают на колени, удивлённо крича, но будучи при этом совершенно невосприимчивыми к возложенному на них сокрушительному ярму Вечности.

Она идет среди проклятых, отвращая Око Господа прочь от них так далеко, как только может. И невероятно, но она постепенно привыкает к обществу демонов, к рабскому пресмыканию душ, горящих в адском пламени. Для этого оказывается достаточно простого понимания, что обладание Оком Судии предполагает необходимость ходить среди проклятых душ, а не спасаться от них бегством, подразумевает нужду в способе, который поможет увидеть всё это и им тоже… К чему ей бежать? И сие изумляет её — странная несоразмерность, присущая её возвращению. То как человек, ранее бывший чем-то лишь немногим большим, нежели искрой, пинком выброшенной из костра, ныне возвращается, будучи самим солнцем. Это ошеломляет, даже ужасает её — осознание, что скоро, очень скоро, она предстанет перед Святым Аспект-Императором, будучи кем-то бесстрастным и непоколебимым, кем-то Наисвятейшим — тем, кто вынесет ему приговор…

Станет гласом Ока Судии. Суждением самого Бога.

И она сталкивается с внезапным постижением…хотя тут же ей кажется, что она и всегда это знала. Всё вокруг…все эти проклятые воины, короли и колдуны…вся великая Ордалия…и её ужасная цель…

Всё это принадлежит ей.

Не имеет никакого значения что она увидит, когда Око узрит Анасуримбора Келлхуса, дунианина, поработившего все Три Моря…

Ибо это она, дитя-шлюха, бродяжка, сумасшедшая, вечно предающаяся унынию беглянка — она, Мимара…

Именно она здесь единственный истинный Пророк.


Ахкеймион никогда не мог понять, что именно движет им, кроме собственной глупости.

Они спустились по внутреннему склону Окклюзии, а затем двинулись в путь через стылые пустоши Пепелища. Он чувствовал себя так, будто прожитые годы наваливаются на его плечи с каждым сделанным шагом, но стоило ему вслух заявить об этом, как меж ними с неизбежностью возникла ссора по поводу кирри. Они остановились — одинокие фигурки, застрявшие на этом безбрежном просторе. В нависших над ними плотных облаках вдруг появились разрывы, откуда, озаряя дали, вырывались потоки яркого солнечного света, создающие тут и там очажки безмятежного лета, нечто вроде искорок, вызывающих лёгкую грусть своим тихим угасанием и исчезновением за гранью небытия. Рога Голготтерата в этом свете скорее пылали, нежели мерцали…именно так, как всегда и бывало в кошмарах его Снов.

Колоссальные золотые громады.

Не сговариваясь, они вкусили прах древнего нелюдского короля старым способом — своими устами. Пепел был сладок на вкус. Затем они возобновили путь, двигаясь вдоль края пустоши, где несколькими стражами ранее кишела и завывала Великая Ордалия. Шаг за шагом путники продвигались вперёд, оставляя по левую руку тошнотворную глыбу Голготтерата. Перед ними, словно высыпанная и разбросанная по склонам груда мусора, неопрятными кучками громоздился военный лагерь. Кольцо Окклюзии мрачным забором ограждало всё зримое сущее.

Они шли.

Кирри поддержало их дух, но никак не сказывалось на замешательстве. Возможно, причиной была неясность, неопределённость того, что их ожидает и чему должно случиться. Возможно, безвозвратная окончательность любого исхода. А, возможно, их путешествие просто далось им чересчур тяжело, чтобы смириться с любым его итогом, не говоря уж о необходимости выбирать между Голготтератом и Аспект-Императором.

Его мысли были слишком бессодержательными и текучими, чтобы задерживаться в памяти, не говоря уж о том, чтобы оказаться воспринятыми чем-то, хотя бы отдалённо напоминающим разум. Это были лишь беспокойства и смутные, тревожные образы, неосознанно и бессмысленно утекающие куда-то неведомыми путями. Ходьба с её мириадами укусов боли и дискомфорта стала для него единственной постоянностью. Как это часто случалось на его долгом пути, лишь тяготы непрекращающегося движения оставались подлинной неизменностью, слепым якорем слепого бытия.

Когда они пересекли истёртые временем пустоши, он остановился, чтобы рассмотреть каменный выступ, с которого Келлхус обращался к Великой Ордалии со своими увещеваниями. Да это же Обвинитель — с проблеском вялого удивления понял он, внезапно узрев в чёрных камнях, разбросанных повсюду, а кое-где и торчащих прямо из окружающих склонов, призрак Аробинданта. Вглядевшись, он рассмотрел две фигуры, висящие на верёвках, спущенных с тупого края похожей на указующий палец скалы, а также небольшую группу несущих бдение душ, рассыпавшуюся по склонам у её основания. По какой-то причине он не смог оторваться от этого зрелища, и, как это часто бывает, когда взгляд вдруг за что-то цепляется — путь его тоже прервался. Что-то, некая особенность царапала его взор. Огромный, потрескавшийся каменный палец указывал не столько на него самого, сколько в направлении маячащего где-то за его спиной Голготтерата, а две безымянные жертвы свисали с крайней точки, с самого острия этого загадочного укора, этого мистического порицания. И лишь тогда он вдруг понял, что более бледная связанная фигура, висящая слева, принадлежит человеку, кого он так стремился отыскать…

Он едва не запаниковал, осознав, что Мимара не последовала за ним, когда он отклонился от намеченной цели.

Ведь кирри осталось у неё.

Но взгляд его по-прежнему был прикован к несчастному, висящему слева — к той цели, к которой Ахкеймиона уже несли его ноги. Вся сущность безумия коренилась в очевидной глупости этого поступка. Сомнения всегда сопутствуют здравомыслию, и это дает человеку возможность повлиять на других людей, помочь им исправить свои ошибки. И посему Ахкеймион ныне более опасался за свой разум, нежели за здравомыслие, ибо ему теперь казалось, будто он появился, словно бы возникнув прямо из пустоты, что его происхождение, его истоки были содраны с него, словно изношенные одеяния. Зачем? Зачем он пришёл сюда?

Он шёл, его дёсны чесались и горели, взывая, требуя ещё щепотку каннибальсткого пепла.

Найти Ишуаль? Узнать истину о происхождении Ансуримбора Келлхуса?

Он считал себя здравомыслящим, ибо сомнения всегда властвовали над ним. Он следовал за туманными намеками, а не божественными указаниями.

Старый волшебник бездумно шел вперёд до тех пор пока не достиг подножия выступа, где остановился, не мигая уставившись вверх.

Он считал себя здравомыслящим.

Вне зависимости от того, насколько бессвязно он чувствовал и мыслил сейчас, он протащился через всю Эарву не в каком-то там бессмысленном ступоре…а ради того, чтобы обнаружить истоки Аспект-Императора.

Он явился сюда, дабы вернуть себе то, что было у него украдено. Нежно любимую жену.

И любимого ученика.

Опущенная голова, свисающая с выгнутых назад плеч, связанные за спиной локти, образующие треугольник, должно быть вызывающий у несчастного нестерпимые муки. Скрип верёвки, на которой подвешено вращающееся туда-сюда тело. Капающая кровь.

Проша…

Он стоял, взирая на человека одновременно хорошо известного ему и столь незнакомого. Пряди чёрных волос, блестящие от жирной грязи свисают на лицо человека. В глазах застыли слёзы и тень невыразимых страданий. Старый волшебник тут не один. Краешком глаза он ощущает взгляд светловолосого юноши, преклонившего колени неподалёку — под телом несчастного зеумца, висящим рядом с некогда любимым учеником Ахкеймиона. Он не столько игнорирует юношу, сколько попросту позабыл о нем — таково его собственное горе.

Крики и возгласы.

Он не мог отвести взгляда. Шея гудела. Ему хотелось разрыдаться и почему-то тот факт, что сделать этого он не смог, казался худшей из всех постигших его скорбей. Ему хотелось орать и вопить. Он даже возжелал — во всяком случае, на миг — вырвать собственные глаза.

Ибо в безумии есть своё утешение.

Но он был волшебником в большей мере, нежели, собственно, человеком, был душою, согбенной тяжестью неустанных и противоестественных трудов. Он понимал, что в происходящем кроется определённый смысл, как-то связанный с колющим его спину взглядом Инку-Холойнаса. Связь между наставником и его бывшим учеником была совсем не единственным мотивом, обретавшимся на сей, поражённой проклятием, равнине. Здесь обитали и другие основания, пребывали другие причины, присутствие которых было вписано в саму суть произошедшего.

Он пришёл сюда, дабы привести Мимару — Око Судии.

Но теперь Друз Ахкеймион обрёл ещё одно основание, ещё один предлог, не похожий ни на что иное, когда-либо ранее известное ему. И каким-то образом это сделало терзающую его жалость чем-то воистину святым. Он всмотрелся в единственное дитя, что любил больше всего на свете, не считая Инрау. Своего второго сына, которого учил и которого не сумел уберечь.

— Мой мальчик… — вот и всё, что он сумел прохрипеть.

Связанный впившимися в его тело верёвками Пройас, благословенный сын королевы Тайлы и короля Онойаса, покачиваясь, висел не слишком высоко над ним, медленно вращаясь…

И умирая в тени Голготтерата.


Это был не сон, пробудившись, осознал маленький принц.

Он помнил… Это взаправду случилось!

Мелькающие вокруг вспышки света вновь стали рвотой и грубой землёй. Огромные трущобы лагеря Великой Ордалии тянулись вдоль внутренней дуги кольца невысоких гор подобно какой-то запятнавшей их плесени. А далее, невероятно огромные, вздымались Рога — Рога Голготтерата, парящей громадой воздвигающиеся из разодранного брюха земли. Мужи Ордалии устремлялись к путникам отовсюду — будучи чем-то вроде ужасной насмешки над человеческим обликом. Как они рыдали и вопили по их прибытии! Как всхлипывали и пресмыкались! Подобно убогим нищим они хватали и тянули отца за его одеяния. Некоторые даже рвали свои бороды — одновременно и от счастья и от горя!

Отец почти немедленно оставил их с мамой, шагнув обратно в тот самый свет, из которого они только что вывалились. Несколько выглядящих запаршивевшими безумцами Столпов подняли их на руки, поскольку мама нуждалась в том, чтобы её несли — настолько ей было худо. Даже пошатывающегося Кельмомаса всё ещё рвало — отец торопился и последние прыжки следовали один за другим. Столпы с почтением, в котором чувствовалось нечто ненормальное — почти что болезненное, понесли их к огромному чёрному павильону. Некоторые открыто плакали! Мама была слишком больной и разбитой, чтобы возражать, когда они внесли их с Кельмомасом внутрь этого угрюмого, мрачного помещения — Умбиликуса, как они его называли. И посему он лежал теперь там, усталый, но радостный — радостный! — а его душа и нутро крутились, со всех сторон изучая тот факт, что после всего случившегося он вдруг находится здесь…

Мамина комната. Вогнувшиеся под напором ветра и погружённые в сумрак холщёвые стены. Единственный фонарь, источающий слабый свет, выхватывающий из темноты геометрию разнородных, но лишенных обстановки пространств, и высвечивающий красочный тиснёный орнамент на стенах.

Лев. Цапля. Семь лошадей.

Набитые соломой тюфяки, лежащие на земле, словно трупы. Шёлковые простыни, потемневшие от грязи немытых тел, но по-прежнему поблескивающие, узор из белых линий, сплетающихся запутанным клубком, а затем утыкающихся в кровоподтёк цветка розы.

И мама, любимая мамочка. Спящая.

Закрытые глаза, подведённые сажей, размазавшейся серым пятном. Губы, словно алая печать, поставленная на открытую челюсть и отвисший подбородок. Беспамятство.

Маленький мальчик молча взирает на неё. Сломленный мальчик.

Её красота запечатлена в самих его костях. Он был извлечён из её чрева — вырван из её бёдер! — но всё же остался во всех отношениях плотью от её плоти. Её по-девичьи струящиеся волосы опутывали его. Изгиб её обнажённой левой руки увлажнялся и становился липким от его дыхания. А её медленные вдохи и выдохи, казалось, исходят из его собственной, поднимающейся и опускающейся в том же ритме груди.

Этот взгляд был чем-то настолько близким к поклонению, насколько его душа вообще способна была испытывать подобные чувства. Благословенная императрица.

Мамочка.

Было множество всякого, что он — во всяком случае пока — попросту отказывался знать. Например, тот факт, что Мир — целиком, без остатка — сейчас висит на единственном тоненьком волоске. Ибо при всём своём дунианском коварстве, он обладал также и каким-то детским, нутряным пониманием собственного бессилия, являющегося данью, которую беспомощность взыскивает со всех, подобных ему. Всех, приговорённых к любви. Быть Кельмомасом Устрашающим и Ненавидимым означало также быть Кельмомасом Одиноким, Ненужным и…Обречённым.

Ибо, что есть любовь, как не слабость, ставшая благословением?

Она. Она — единственное, что имеет значение. Единственная загадка, которую нужно решить. Всё остальное — возвращение отца, нариндар, землетрясение — всё это чепуха. Даже угроза отцовского приговора, даже безумие того факта, что ему предстоит наблюдать за тем, как Великая Ордалия атакует Голготтерат! Только она…

Только мамочка.

Кельмомас смотрел на неё, и ему чудилось, что никогда ранее он не видел её спящей. Её сердце колотилось то быстро и поверхностно, то гулко и тяжело, следуя каким-то глубинным и непостижимым ритмам. Их чудесное путешествие через всю Эарву без остатка исчерпало все её силы. Большую часть этого одновременно и безумного и поразительного пути отец нес её — содрогающуюся, отплёвывающуюся и то и дело выворачивающую наружу желудок — у себя на руках. Она была слабой…

Рождённой в миру.

Мы нужны ей…

Да — чтобы защитить её.

Имперскому принцу не было нужды прилагать каких-либо усилий, чтобы притвориться спящим или суметь как-то ещё скрыть своё пристальное внимание. Он всегда находился здесь, пребывая безвестным и неуязвимым прямо в лоне её сна. Это было его место — всегда. Отличие заключалось в том, что никогда прежде от не испытывал страха, что может случайно потревожить её сон. Или, что она, возможно, уже пробудилась, и просто дремлет.

Она ненавидит нас!

Она ненавидит тебя . Она всегда любила меня сильнее.

Тоска была не похожа ни на что известное ему. Ему доводилось испытывать лишения и терпеть боль во время событий, последовавших за устроенным дядей переворотом, но тогда он чувствовал также и радостное возбуждение, ибо во всем этом была также и игра. В каком бы отчаянном и безнадёжном положении он ни находился, каким бы одиноким и покинутым себя не чувствовал — всё это было так весело! Тогда, как ему казалось, он чувствовал муки утраты, а затем боль обретения, но случившееся теперь было намного хуже — просто ужасно! Боль потери без какой-либо надежды на то, что утраченное удастся вернуть.

Нет! Неееет!

Да. Теперь она всегда будет видеть его в тебе.

Чуять его. Отца. Они так долго прятались от него, что Кельмомас почитал себя невидимым, но отцу оказалось достаточно единственного взгляда, брошенного через весь Мир. Ему стоило только взглянуть, как это когда-то сделал Инрилатас, чтобы тут же увидеть всё…

Ты имеешь в виду Силу. Она всегда чувствовала Силу во мне.

Да. Силу.

Шарасинта. Инрилатас. Дядя. Охота и пиршество…

Было так весело.

Но отец знает всё — абсолютно Всё!

Да — он сильнейший.

И когда он всё рассказал маме, они видели это в её глазах — то, как умерла та её Часть, которую Кельмомас так стремился и жаждал возвысить над прочими…

Мамина любовь к её бедному маленькому сыночку.

Что же нам теперь делать, Сэмми?

Это неправильный вопрос — ты же знаешь.

Да-да.

Сидя на коленях, он примостился в уголке тюфяка, и едва не потерял сознание, столь неистовым было желание, столь необоримой потребность просто прислониться щекой к холму маминого бедра и прижаться к ней изо всех сил, обхватив ручками единственную душу, что могла спасти его.

Что? Что собирается делать отец со своими сбившимися с пути сыновьями?

Быть может, Консульт прикончит его?

Видеть значит следовать. Мимара теперь понимает, почему слепые обычно до такой степени медлят и мешкают, стараясь двигаться отдельно от толпы. Она видит уставленные палатками трущобы и следует выбранными наобум путями, которые разделяются и ветвятся, подобно венам старухи. Узнавание, явленное самым первым человеком ещё на окраине лагеря, преследует её подобно голодному псу. Куда бы она ни направилась, люди вокруг падают ниц, — некоторые пресмыкаются, издавая, словно слабоумные попрошайки, хриплые стоны, а другие о чём-то докучливо молят, плача и протягивая к ней руки. Всё это столь нестерпимо, что она вскидывает руки, пытаясь укрыться от их вожделеющих взглядов.

Видеть значит следовать. Она ни с кем не говорит, никого ни о чём не спрашивает, и всё же в какой — то миг обнаруживает себя возле Умбиликуса. Он высится перед нею словно горный хребет о множестве своих вершин-шестов, некогда бывший чёрным, а ныне крапчато-серый, представляющийся в большей степени замаранным, нежели украшенным знаками Кругораспятия, столь грязными и потрёпанными стали вышитые на его холстине священные символы. Кажется, будто он колышется и раздувается, хотя воздух вокруг совершенно неподвижен.

Она подходит к Умбиликусу с востока — таковым оказался извращённый каприз Шлюхи — и посему за его куполом чудовищной и неумолимой громадой вздымается Голготтерат.

Запятнанный проклятием столь же невыразимым, как и мужи Ордалии, Ковчег отражается в Оке образом слишком яростным и неистовым, дабы быть постигнутым — видением, чересчур глубоко поражающим дух, чтобы быть воспринятым. Всё это время оно отворачивала в сторону лицо, отводя взор, дабы уберечь свой желудок от рвоты, а кишечник от опорожнения.

Но теперь ужасного лика избежать невозможно, если только не закрыть глаза, далее пробираясь наощупь.

Зло. Чуждая ненависть, холодная, как сама Пустота.

Изувеченные дети. Города, громоздящиеся словно ульи, водружённые в один гигантский костёр. Рога сияют, проступая сквозь проносящиеся перед нею образы своею мертвенно-недвижной громадой. По золотым поверхностям пробегают нечёткие отражения разворачивающихся ниже демонических зверств, тысячекратно повторяющиеся видения гибнущих людей, народов и цивилизаций — преступления, превосходящие всякое воображение и помноженные на безумие, продлившее себя в странах, землях и веках. Преступления столь отвратительные, что сама Преисподняя, бурля и вскипая, устремляется к ним сквозь поры в костях Мира, привлеченная этими грехами и мерзостями как голодающий, прельщённый пиршеством обильным и жирным.

Она дрожит, словно ребёнок, вынутый зимой из теплой ванны. Моча струится по внутренним поверхностям бёдер. Она чует запах сгоревших пожитков и палёной конины.

Пожалуйста!

— Принцесса? — восклицает мужской голос. — Сейен милостивый!

И она зрит это — смешанную с пылью кружащуюся тьму, вздымающуюся до самых Небес…

— Это действительно ты?


— Знает ли наш Святой Аспект-Император, — произнёс Апперенс Саккарис, — о том, что ты здесь?

Старый волшебник пожал плечами.

— А кто знает, ведомо ему что-то или же нет?

Пронзительный взгляд.

— Всё так и есть, — ответил великий магистр Завета. Отложив том, который до этого просматривал, он внимательно взглянул на величайшего предателя, когда-либо вскормленного его школой.

Когда Ахкеймион, наконец, добрался до лагеря, мужи Ордалии жарили конину. Огромные шматки мяса подрумянивались над кострами, в которых пылали те немногие вещи, что воинам удалось сохранить до сей поры. Мало кто обращал на него внимание. Они были мрачными и измотанными. Немытая кожа многих из них давно почернела. Подтёки и пятна буро-чёрной грязи украшали большинство рубах. Лишь нечто вроде предвкушения и ожидания оживляло их черты, огрубевшие от каждодневной необходимости выживания. Тела же их, несшие на себе слишком много порезов и мелких ран, вовсю лихорадило — возможно, из-за затяжного сепсиса. После Карасканда Ахкеймион был способен, так или иначе — по виду ли человека или по припухлостям, вызванным этой болезнью — опознать её протекание. Этим людям пришлось тяжко страдать, чтобы добраться сюда. Огнём и мечом они проложили себе путь через просторы Эарвы, пересекли океан шранков и ныне достигли границы величайшего ужаса любого воинства, ведущего кампанию во враждебных землях — начали потреблять то, что давало им укрытие или перевозило их на себе.

Но старый волшебник не был ни обеспокоен, ни удивлён.

К тому моменту, когда Ахкеймион сумел найти лагерь Завета, ночь уже почти вступила в свои права. Он не знал, чего ему ожидать от своих бывших братьев. Но, в любом случае, не ожидал обнаружить их обретающимися внутри кольца изодранных шатров. Ветер разметал облака, явив взгляду и Гвоздь Небес и иссиня-бледный провал бесконечной Пустоты. Ему внезапно стало трудно дышать — столь убедительной была иллюзия недостатка воздуха. Благодаря своим невероятным размерам и местоположению, Ковчег, казалось, вздымался прямо за краем лагеря, нависая над ним всеми своими чудовищными формами и сияющими призрачным серебристым светом изгибами. Стараясь изо всех сил от этого удержаться, Ахкеймион, тем не менее, беспрестанно бросал на него через плечо быстрые взгляды. Ты здесь! — казалось, рыдало внутри него его собственное дыхание. — Здесь! И хотя беспокойство пробегало искрами по его коже, а ужас душил мысли, но всё же в душе его то и дело проскальзывало ликование.

Наконец-то! Все кошмары и муки, преследовавшие его, как и всех адептов Завета, живых или уже умерших, одну невыносимую ночь за другой — за всё это, быть может, скоро удастся сполна рассчитаться. Отмщение — Отмщение! — наконец, близко!

И всё же, атмосферу, царившую в лагере Завета, в целом, можно было описать как дрожащее…онемение.

— Однако, — продолжил великий магистр Завета, — ты же легендарный Друз Ахкеймион… — он легонько улыбнулся, — волшебник.

Ахкеймион никогда не встречался с Саккарисом лично, но немало слышал о нём. Он многих раздражал — в той манере, в какой раздражают учителей одарённые дети, начинающие кукарекать в классе, стоит наставнику ненадолго отлучиться. Но подобное раздражение обычно быстро отступает, стоит тем явить свидетельства своих знаний, Саккарис же с его способностями и вовсе давал учителям полное право предаваться самовосхвалениям. В чём бы ни заключались его дарования, Келлхус, само собой, быстро узнал о них. Ахкеймион праздно задавался вопросом — был ли когда-либо великим магистром Завета человек столь невеликих лет, ибо единственной вещью, казавшейся ему более возмутительной, нежели причёска Саккариса, был тот факт, что в его волосах было слишком мало седины.

Ахкеймион улыбнулся в ответ.

— А ты…?

Двадцать лет, проведенных им в добровольной ссылке, месяцы скитаний по пустошам, и всё же этот проклятый джнан с такой масляной лёгкостью вновь явился на свет, выскользнув откуда-то из глубин его существа.

— Пожалуйста, — произнёс великий магистр Завета. Его улыбка обнажила зубы — неестественно ровные. Он говорил, как показалось Ахкеймиону, словно человек изо всех сил старающийся проснуться. — Будет лучше, если мы станем говорить без экивоков.

Обидно думать, но минули десятилетия с тех пор, как ему в последний раз довелось выносить общество мудрых. Образование меняет человека, одаряя его склонностью относиться к простонародью с недоверием или даже презрением. Апперенс Саккарис, как очень быстро понял старый волшебник, едва терпел его присутствие.

Ахкеймион, поджав губы, вздохнул. Казалось, всё вокруг источало трагедию — и надежду.

— Тень лежит на этом месте.

Великий магистр пожал плечами, словно бы удивляясь произнесено в его присутствии нелепости.

— Мы собираемся штурмовать Голготтерат, не забыл?

— Я не о том. Что-то терзает тебя. Что-то терзает всех вас.

Саккарис опустил взгляд, рассматривая свои большие пальцы.

— Вспомни о том, что за земля сейчас у тебя под ногами, волшебник.

Ахкеймион насмешливо нахмурился.

— Ты почивал на этой земле каждую ночь — всю свою жизнь.

— Да, но на сей раз нам пришлось пересечь весь Мир, чтобы очутится здесь, не так ли?

Ахкеймион усилием воли подавил желание треснуть собеседника по лбу, словно непробиваемого глупца.

— За что приговорён к смерти Пройас?

Быть может, он о чём-то узнал? Быть может, он как то сумел увидеть истинное лицо Келлхуса?

Великий магистр снова заколебался. Несмотря на всю свою досаду, Ахкеймион в глубине души вынужден был признать, что Саккарис,в конечном счёте, был неплохим человеком…

Ибо совершенно очевидно, что его сейчас обуревал стыд.

Тем временем, Саккарис справился со своими чувствами, и выражение его лица вновь стало бесстрастным.

— Как ты думаешь, — спросил он, глядя куда-то вправо, — благодаря чему такое множество людей — воинство настолько громадное сумело добраться так далеко?

Старый волшебник нахмурился, хоть и понимая сам вопрос, но будучи недовольным сменой темы.

— Ну, наверное, они месяцами шли сюда…совсем как я.

Презрительная усмешка человека, чересчур долго находившегося на грани.

— И что, всё это время ты поддерживал свои силы одними только молитвами?

Ахкеймиону, долгие годы жившему в Каритусаль, в своё время довелось посетить не одну опиумную курильню, чтобы немедля узнать это холодное, словно лежащая прямо на лице человека крабья клешня, выражение. Он множество раз видел этот взгляд у людей, зависимых от наркотика — один из тех взглядов, что одновременно и выказывают бушующую в душе человека необоримую ярость и бросают вызов всем остальным, предлагая рискнуть и ответить тем же.

— Что же, — давил великий магистр Завета, — ты ел?

Куйяра Кинмои…

— Пищу.

А потом Ниль'гиккаса.

— И какая же пища, по-твоему, была доступна Великой Ордалии?

И тогда старый волшебник, наконец, осознал, что Воинство Воинств настиг тот же рок, с которым довелось столкнуться и им с Мимарой.


Два евнуха прислуживают ей. Оба прокляты.

Когда-то её холили и лелеяли как рабыню — обихаживая с помощью побоев и ласки. Когда-то её холили и лелеяли как Анасуримбора — одновременно и балуя и отвергая. Духи, шёлк и суетливые руки отзывались на всякую её прихоть, время от времени смущая её, но намного сильнее утешая и примиряя с действительностью. Даже сейчас, прозревая Суждение, обретающееся повсюду, замечая демонов, цепляющих на лица фальшивые улыбки и тревожные взгляды, она находит прибежище и отраду в нелепости чужих рук, делающих то, что она легко могла бы сделать и сама.

Она ждёт — приходит понимание.

Ждёт, когда закроется Око Судии.

Но оно отказывается закрываться.

Воды, по всей видимости, не хватает, поэтому они обтирают её влажной тряпицей. За исключением произносимых странным голосом указаний, евнухи совершенно не разговаривают, наполняя воздух тихими звуками плещущейся воды и скользящей по телу ткани. Они ошеломлены, их переполняет изумление и отчаяние, изгоняющее рутину из кажущихся повседневными задач. И посему они делают то, что делают с неистовством воистину религиозным.

Как, впрочем, и следует ожидать, учитывая все совершенные ими насилия и надругательства.

Замаранные душой, но оставшись с чистыми руками, они размачивают и вытирают грязь с её кожи. Она восхищается своей наготой, сияющей в свете фонаря нежными отблесками, дивится огромному шару своего живота. Обменявшись несколькими фразами на каком-то из бускритикских диалектов, они выбирают в качестве подходящего Мимаре одеяния шёлковую рубаху — несомненно, принадлежащую её отчиму — с орнаментом в виде множества крошечных, размером с шип, бивней, вышитых белым по белой ткани. Рубаха скрывает её до лодыжек. Главенствующая часть её души горестно сетует по поводу выпирающей, словно торчащая на холме палатка, выпуклости её живота, но это продолжается лишь мгновение. Есть какая-то правильность в том, что он облачена в белое.

Один из них поднимает посеребрённый щит в качестве зеркала, но она отворачивает лицо, не из-за того, что отражение в выпуклом диске напоминает нечто вроде луковицы, но в силу исходящего от её облика ослепительного сияния святости. Она требует, чтобы принесли её заколдованный хауберк, пояс и кинжал работы Эмилидиса, её хоры, и, разумеется, мешочек с прахом Ниль'гиккаса. Она чует след своего путешествия на этих вещах — резкий запах, исходящий от Лорда Косотера и его шкуродёров, промозглую сырость Кил-Ауджаса и Косми, сладкую вонь Ишуаль и сауглишской библиотеки.

Она избегает смотреть в лица евнухов. И не чувствует ни раскаяния, ни жалости.

Воин, облачённый в какие-то зеленоватые лохмотья, золото и, чуть ли не пластами лежащую поверх них грязь, ожидает её за входным клапаном — Мирскату, экзальт-капитан Столпов. Закусив губу, словно непослушный ребёнок, он без объяснений ведёт её по коридору с кожаными стенами. Нажатием руки он откидывает ещё один клапан, украшенный сложным, искусно выполненным тиснением, изображающим перипетии Первой Священной Войны и сцены из Хроник Бивня. Она замечает среди прочих образов фигуру своего отчима, висящего на Кругораспятии.

Вспомнив про Ахкеймиона, она ощущает внезапный укол беспокойства.

Мирскату жестом приглашает её войти.

— Истина сияет, — произносит он, странно кривя рот.

Око зрит, как его зубы терзают чей-то пах.

Она с ужасом взирает на него, онемев от отвращения. Он же устремляется прочь, едва не срываясь на бег, ибо каким-то образом чувствует, знает…

Миновав череду изображений людей настолько же святых, насколько и мёртвых, она оказывается в помещении, напоминающем нечто вроде прихожей, стоя перед ещё одним клапаном с таким же тиснением как и у предыдущего. Свет единственного фонаря разгоняет темноту, открывая взгляду груду беспорядочно сваленного императорского барахла. Кожа её немеет. Быть чистой, размышляет она, означает быть менее…реальной.

Слабое сияние, растекающееся соломенно-золотистыми нитями, открывает её взгляду то, что кажется скомканным, толстым одеялом, брошенным на своего рода, походную постель, стоящую справа. Она идёт туда, смакуя ощущение ткани под своими босыми ногами. Кажется, будто чистый ужас вырывается из её лёгких вместе с дыханием. Её горло пылает.

Она берёт одеяло в руки и разворачивает перед собой, словно почтенная женщина — мать семейства, оценивающая товары на рынке. Какое-то время она не способна сделать ни вздоха.

Ибо это не одеяло, а небольшой декоративный гобелен, выполненный плетением необычайного совершенства. Она понимает, что видела его и раньше — когда-то он висел в Сарториалсе, имперском пиршественном зале на верхнем ярусе Андиаминских Высот. Но то, что изображено на нём…это ей довелось увидеть воочию и совсем недавно.

Кажется, что она даже чует запах мха и гниющей коры, воздух, столь густой, что мешает движению — Космь.

Волглая ложбина среди деревьев. Лунный свет, струящийся слабым потоком. Её собственное отражение в чёрном омуте…перевоплощённое Оком в тот самый образ, который она сейчас сжимает в руках…

Беременная женщина, чьи обрезанные волосы кажутся ещё более тёмными из-за сияющего серебристого диска вокруг её головы.

Блаженная.

Она слышит лёгкий скрип откинутого кем-то дальнего клапана — и цепенеет.

— Кто ты?

Женский голос, осипший от длительного молчания, голос слишком усталый, чтобы казаться встревоженным.

Её конечности немеют. Она не может заставить себя повернуться, ибо не способна вынести того, что увидит…

Проклятие, как с самого начала и говорил Ахкеймион. Око это проклятие.

Наконец, и она понимает это.

— Мим?

Её руки сжимают и тискают ткань одеяний. В ушах шумит, дыхание перехватывает.

Резкий вздох, словно при внезапном порезе.

— Мимара?

Она оборачивается, хотя всё её существо восстаёт против этого. Она оборачивается — сама ось абсолютного Суждения, маленькая девочка, едва удерживающаяся от мучительных рыданий.

— Мамочка…

Скорее выдох, нежели голос.

Она стоит перед ней — Анасуримбор Эсменет, Благословенная императрица Трёх Морей. Измождённая. Аристократично бледная. Отрез розового шелка прижат к её груди…

Темнеющий извивающимися, корчащимися тенями неисчислимых плотских грехов.

Сияющий обетованием рая.

Слёзы…Неразборчивый крик.

Слёзы.


Сорвил не знал точно, когда именно она успела проскользнуть в убогое нутро его палатки, да, впрочем, он и сам не помнил, как там оказался. Анасуримбор Серва, замотанная в свои свайяльские одежды, ссутулившись, стояла возле выгнувшееся внутрь холстины, кажущаяся в свете его единственного фонаря вырезанной из мрака и золота.

— Цоронга был твоим другом, — сказала она, взирая на него с тем же непроницаемым выражением, что и её старший брат. Но он более не боялся её пристального внимания. Впервые за долгое время он знал, что она увидит лишь то, что ей и должно.

— А мой отец убил его.

Сверхъестественная плотность её присутствия сбивала с толку, особенно в столь жалком окружении.

— Казнил, — поправил юноша, — в соответствии с условиями заключённого между Зеумом и Империей договора.

Он бросил через плечо короткий взгляд на одичалого старого отшельника, неистовствующего и рыдающего, как и он сам.

Она присела на корточки так, что выставленные вперёд колени натянули её одеяния, и схватила его за плечи. Он вздрогнул (как и всегда) от её прикосновения. От чуда её близости. Аромат корицы.

Она схватила его за плечи, и он едва не выпрыгнул из собственной кожи.

— Как ты можешь такое говорить? — допытывалась она.

— Я умру, защищая тебя… — прошептал Му'миорн, вытирая слёзы.

Она схватила его за плечи, и он ощутил неумолимую хватку, сомкнувшуюся на его горле, испытал на себе содрогания и удары молотящих бёдер, почувствовал, как изливается семя, выписывая петли на его коже…

Он смотрел на белую точку, на свет, извлеченный из жира тощих. Смотрел, ожидая её появления. Он поднял взгляд и увидел её, стоящую перед ним на коленях и умоляющую — насколько дочери демонов вообще способны кого-либо умолять.

— Сорвил? Как ты можешь по-прежнему верить?

Ему неизвестны были её мотивы. Он не знал, подозревает ли она его в чём-то, или же искренне беспокоится о нём.

Он лишь знал, что она видит именно то лицо, которое для неё припасла Ужасная Матерь…

Обличье Уверовавшего короля…

Штрихи её красоты приковали к себе его взор — пятнышко веснушек, седлом охватывающих её переносицу, светлые брови, растущие от тёмных корней, профиль императрицы на золотых келликах…

Загоревшая на солнце бледность Проклятого Аспект-Императора.

— Разве это имеет значение, Серва?

Сын Харвила глядел в её умоляющее лицо, наблюдая за тем, как эта чистота и открытость внезапно пропадает, словно рухнув с высокого парапета, и исчезает в какой-то неясной дымке, присущей всей императорской семье. Объятый её руками он вздрогнул и затрепетал от тепла её ладоней, взирая на то, как она устремляется прочь из этой тесноты и убожества.

Дабы защитить то, что слабо, — ворковал Му'миорн.

Её лицо приблизилось обещанием поцелуя, а затем отодвинулось и ускользнуло прочь, растворившись в ночи. Аромат корицы. Он сидел, щурясь от солнечного света. Будучи вовсе не один. Он сидел, вглядываясь в толпу Уверовавших королей и их вассалов — потрёпанную славу Трёх Морей. Повернувшись, он узрел её песнь, сияние, исторгнувшееся яростной вспышкой из её округлившихся от ужаса глаз. И улыбнулся, ступая в сверкающе неистовство этого пламени…

И пока всё Сущее, ускользая во тьму, вздымалось и ходило ходуном, короли Юга завывали у столба соли, который только что был её отцом.

Видишь, мой милый?

Тощие. Великая Ордалия питалась своими врагами. Шранками.

Наверное, ему стоило бежать и искать Мимару, во весь голос взывая к ней, но когда великий магистр начал свой рассказ, это заставило его, хоть и мучаясь беспокойством, остаться. Даглиаш. Ожог. Обожженные.

— Но ты же был там! — вскричал, наконец, Ахкеймион. — Неужели ты не мог напутствовать их!? Сообщить им о том, что происходит?!

Горький смех, преисполненный не столько снисхождения, сколько отвращения к себе.

— Нам всем чудилось, будто мы сам Сесватха! Адептам Завета. Свайяли…Всем, державшим в руках Сердце!

А затем он узнал о Мясе и кошмаре, случившемся на пустошах Агонгореи — о том, как шранки едва не покорили мужей Ордалии изнутри самого их существа. Он с неверием слушал великого магистра Завета, что, дрожа от невыразимых мучений, описывал преступления, совершенные им и его братьями.

Когда Саккарис вновь упомянул Обожжённых наступило долгое молчание.

— Что ты сказал?

Тяжкий вздох. Напоминающая усмешку гримаса.

— Мы набросились на них, волшебник… Так приказал Пройас, утверждавший, что это воля Святого Аспект-Императора! Он кричал, что сам Ад подготовил их для нас. Я помню это…помню, как любой из своих, наполненных безумием, Снов. «Вкусим то, что нам уготовал Ад

Дрожь охватила великого магистра. Целое сердцебиение он взирал в никуда…два сердцебиения.

— Мы набросились на этих поражённых проказой несчастных, на Обожжённых. Мы набросились на них как…как это делают шранки…даже хуже! М-мы пировали…упиваясь мерзостями…непристойностями и грехами…

Человек, утирая слёзы, захрипел от нахлынувшего отвращения.

— Вот почему умирает Пройас.


Маленький принц задыхался от возмущения и тревоги. Как? Именно здесь из всех мест на свете?

Тебе нужно было убить её!

И именно сейчас из всех времён!

Кельмомас лежал рядом с матерью, притворяясь спящим и изучая с помощью слуха кожаные хитросплетения Умбиликуса. Сколько он себя помнил, его побуждения всегда заключались в том, чтобы тщательно контролировать обстоятельства, в подробностях зная все пути, которыми движутся вещи и души, что его окружают. Вот и сейчас он знал, что прибыл кто — то достаточно важный, чтобы от его присутствия по всему Умбиликусу распространялась рябь суматошной деятельности, кто-то, вызывающий благоговение, присущее лишь ему и членам его семьи. Он также услышал, что появление это было встречено с недоверием. И даже уловил нотки непозволительного неодобрения…

При этом вновь прибывший отказывался что-либо говорить

Он лежал, прислушиваясь и ожидая, и снова ожидая, но не услыхал ничего — ни слова, ничего, что выдало бы гостя. Он решил, что это не может быть Кайютас — его старший брат слишком любил звучание собственного голоса. Возможно, это был Моэнгхус, которому никогда не претили долгие, угрюмые паузы, но его устрашающий аспект возложил бы тень сдержанной осторожности на голоса тех, кто прислуживал ему. Оставалась лишь его сестра — Серва, которая всегда его раздражала, не столько по причине присущей ей проницательности, сколько ввиду её мерзкой привычки тщательно во всё всматриваться. Если остальные обычно не обращали сколь-нибудь существенного внимания на своё непосредственное окружение, она не имела подобной склонности и всегда внимательно изучала всё, что оказывалось от неё поблизости…

В этом отношении она была похожа на него самого.

Затем гвардеец указал гостю, где находятся их покои и, услышав как задрожал голос экзальт-капитана — ужас, проистекающий из чувства вины и благоговейного трепета — Кельмомас тотчас без тени сомнений осознал, что к ним явился кто-то ещё, не Серва — кто-то…немыслимый. Он лежал, беспокойно крутясь и ёрзая, и был так поглощён своим раздражением, что даже не понял, когда потревожил мамин сон. Он едва не вскрикнул, когда она вдруг распрямилась и, пошатываясь, встала на ноги, но всё же сдержался и, притворяясь спящим, продолжал лежать, зная, что она глядит на него, моргая от какой-то сумрачной неразберихи, смущавшей её сердце — от боли обожания, удушенной горем и чудовищным недоверием…он почти что чуял это.

Видишь! Она всё ещё любит!

Он возликовал, дрожа и бормоча что-то себе под нос, словно ребёнок, которому прямо сейчас снятся тягостные и кошмарные сны. Ребёнок, не столько уродливый от рождения, сколько ставший таковым в силу роковой случайности или какой-то болезни. Ибо всё, что он сделал, он делал из-за любви к ней. Даже отец подтвердил это!

Она поймёт это! Ей придётся!

Мама повернулась на едва слышный шорох и словно по холодному полу — на цыпочках выскочила из комнаты. Ей хотелось в уборную, понял принц.

Он услыхал, как мама отбросила в сторону лоскут клапана, зная, что при этом она в силу какого-то глубоко въевшегося инстинкта склонила голову. А затем всё растворилось в безмолвии…

И всё же каким-то образом Кельмомас знал.

— Кто ты?

Мамин голос, хриплый от потерь и испытаний.

— Мим?

Долгая пауза.

— Мимара?

Кельмомас застыл, словно пришпиленный к тому месту, где находился, пронзённый копьями катастрофических последствий. Никогда… Никогда он не слышал такого удивления, такой безумной капитуляции в её голосе. Это было просто смешно — даже мерзко! Вся целиком, без остатка! Она заканчивалась на собственной коже — как и все остальные! Но зачем? Зачем играть в половину души?

— Мамочка…

Скорее вздох, нежели голос — отдалённый, словно шёпот забытых богов и всё же звучащий совсем рядом, ближе близкого…

Он отпечатался в самом его существе — этот голос, вплоть до малейшего оттенка. Ему достаточно было единственный раз услышать его, чтобы сделать своим собственным. Но теперь поздно — слишком поздно! Они заключили друг друга в объятия, мать и дочь, и опустились на колени, причитая и всхлипывая. А он лежал, закипая от ярости и заливаясь слезами. Здесь? Сейчас? Как это может быть? Он царапал ногтями простыни. Как долго? Что ему делать? Как долго ему ещё это терпеть?

Тебе нужно было убить её!

Зат-кнись! Зат- кнись!

Грязная дырка! Полоумная шлюха!

Кельмомас протиснулся сквозь прикрытый разукрашенной кожей вход и увидел их — хныкающих и ноющих. Он даже не помнил, как вскочил с тюфяка, а просто вдруг обнаружил себя стоящим там, дышащим и взирающим.

Две женщины обнимались, каждая сжимая в кулаках ткани одеяний другой. Мимара стояла к нему лицом, на котором отражались тысячи бушующих страстей. Щека её смялась о мамины плечо и шею.

— Я так за тебя боялась, — просипела мама, её голос был хриплым и приглушённым.

Глаза Мимары широко распахнулись, сияя отсветами слёз, белеющими в свете фонаря. Она почему — то не видела его, взирая на то место, где он стоял так, словно там обреталась Вечность. Его даже затошнило от того, что она настолько похожа на маму.

— Прости меня, мамочка, — прошептала она ей в плечо. — Мне очень, очень-очень жаль!

Она сморгнула слёзы, вглядываясь, словно сквозь внезапно рассеявшийся сумрак, а затем как-то озадаченно уставилась прямо на него.

— Мим! — плакала мама. — Ох, милая, милая Мим!

Кельмомас увидел как старая, хорошо знакомая ему нежность появляется в чертах сестры — то скучное, унылое сочувствие, что делало из неё такую невероятную дуру — а также наиболее досаждающего ему врага. И с этой самой гримасой Мимара вдруг улыбнулась…улыбнулась ему.

И что-то будто бы затолкнуло его желчное негодование назад в кельмамасову глотку.

Мамина рука блуждала по плечу и запястью дочери, словно бы стараясь убедиться в том, что всё происходящее реально, а затем замерла на выпуклости её живота.

— Как же это, милая? — спросила она, слегка откинув назад голову, — Что… Что?

Мимара лучезарно улыбалась ему и Кельмомас почувствовал, как его собственное лицо, несмотря на то, что по его венам растекалась жажда убийства, отвечает ей тем же.

— Просто не отпускай меня, мама…

— Брюхатая шлюха! — услышал Кельмомас собственный выкрик.

Радость спала с лица Мимары, подобно бремени, отказ от которого лёгок и приятен.

Но ему было плевать на эту её оскорблённую ипостась.

Мама, задеревенев, медленно высвободилась из объятий дочери, а затем повернулась и бросилась к нему. Он мог бы ослепить её или раздавить ей горло и смотреть, как она задыхается, задушенная собственной плотью, но, вместо этого, стоял, оцепеневший и недвижимый. Она схватила его за запястье и изо всех сил ударила по рту и щеке рукой с согнутыми крючьями пальцами. Он позволил силе этой пощёчины чуть-чуть откинуть его голову назад и в сторону, но не более того.

— Мама! — вскрикнула Мимара, бросаясь вперёд, чтобы остановить очередной удар, способный выцарапать ему глаза.

— Ты не представляешь! — завизжала Благословенная императрица своей блудной дочери, — Не можешь даже вообразить себе, что он сделал!

Он смаковал саднящее жжение в тех местах, где её ногти рассекли кожу и где теперь набухали царапины.

— Змея!

Кровь заструилась из его носа. Он слегка усмехнулся.

— Мерзость!

Мимара потянула маму прочь, прижимая её запястья к своей груди. Между ними что-то промелькнуло — мгновение, или взгляд. Какое-то признание. Прибежища? Дозволения?

Мать, всхлипывая, обмякла в объятьях дочери.

— Мертвыыы! — причитала она. — Они все мертвыыы…

Безутешные рыдания. Она внезапно схватила Мимару за плечи и, неистово прижавшись к её груди, наконец, исторгла из себя горестные стенания о невыразимых муках, обрушившихся на неё.

Анасуримбор Кельмомас оставил этот гротескный спектакль, скользнув из комнаты в комнату, из сумрака в сумрак.

— Он убил их, Мим…убил…

Маленький мальчик посмотрел на находящийся теперь меж ними клапан — висящий на железных креплениях кожаный лоскут и увидел изображение своего кругораспятого отца, вытисненное на некогда жившей и кровоточившей коже.

Никто… беззвучно прошептал он внутри своего сердца.

Никто нас не любит.


— Довольно! — решительно выдохнул великий магистр Завета. — Он этого не одобрит.

— Есть кое-что, о чём я должен тебе рассказать, — молвил Ахкеймион.

— Ты уже сказал вполне достаточно.

Хриплый смех.

— Твои Сны… Они изменились?

Это, хоть и лишь на мгновение, привлекло внимание колдуна Завета.

— Мои, — продолжал Ахкеймион, — поменялись полностью.

Саккарис, посмотрев на него один долгий миг, громко вздохнул.

— Ты больше не принадлежишь к числу адептов Завета, волшебник.

— И ни один из этих Снов не принадлежал мне.

Хмуро взглянув на него, Апперенс Саккарис поднялся на ноги с видом человека, испытывающего отвращение к тому, что кто-то впустую пользуется его великодушием. Ахкеймион вздрогнул. Давнее отчаяние, о котором он уже успел позабыть — так много времени минуло с той поры, сдавило его сердце. Неистовая потребность, чтобы ему поверили.

— Саккарис! Саккарис! Жернова всего Мира крутятся вокруг этого места — и этого мига! А ты решаешь оставаться в неведении насч…

— Насчёт чего? — рявкнул великий магистр. — Насчёт лжи и богохульства?

— Я больше не претерпеваю муки прошлого, будучи Сесват…

— Довольно, волшебник.

— Мне известна правда о Нём! Сакккарис, я знаю кто он такой! Я знаю, что Он…!

— Я сказал, довольно! — крикнул великий магистр, хлопнув обеими ладонями по походному столу.

Старый волшебник впился в него взглядом, встретив столь же яростный ответный взор.

— Почему? — воскликнул Саккарис. — Почему, как ты думаешь, Он терпел тебя все эти долгие годы?

Этот вопрос пресёк целую орду язвительных возражений, готовых выплеснуться из него, ибо именно им он задавался на всём протяжении своего Изгнания: почему его оставили в покое?

— Почему, как тебе кажется, я сам терплю тебя? — продолжал Саккарис — Владеющего Гнозисом волшебника!

Ахкеймион всегда считал сохранённую ему жизнь чем-то вроде сделки — но не попустительством.

— Потому, — ответил он голосом гораздо менее твёрдым, чем ему хотелось, — что я уже проиграл в бенджукку?

Старая шутка, когда-то придуманная Ксинемом.

Апперенс Саккарис едва моргнул.

— Императрица… — молвил он. — Благословенная императрица — вот единственная причина, по которой ты ещё жив, Друз Ахкеймион. Можешь считать себя счастливчиком, ибо она сейчас здесь.

Великий магистр протянул облачённую в алое руку, указывая ему на выход. Однако, Ахкеймион уже вскочил на ноги, правда лишь для того, чтобы понять, что ему ещё необходимо вспомнить как дышать и ходить…

Да-да! — убеждала Часть.

У Мимары ещё оставалось кирри.


Он был лишь одинокой флейтой. Кружащейся в темноте сиротливой душой, струйкой дыма, растворяющейся в Пустоте.

Он стал гремящим хором.

Стоящий с аистом на своём плече, или сидящий в одиночестве у себя в палатке, он поднимает взгляд и видит Харвила, разрывающегося между возмущением и страхом за сына. Слышит, как тот говорит: «Мои жрецы называют его демоном…»

Водопад, превосходящий всякую славу.

Воин Доброй Удачи.

Идущий следом за собственной спиною через кишащие толпами переулки, через целые поля вялых человеческих сорняков — урожая, уже поспевшего для сифрангов, оборачивающийся, уступив настойчивому побуждению, и видящий — так случилось — Порспариана, улыбаясь, стоящего на сваленных в кучу дохлых шранках, а затем бросающегося на копьё, что входит в его горло, словно в карман. Лишь для того, чтобы вместе с Эскелесом оказаться припавшим к земле в гуще трав и рассматривающим — так случилось — керамику, разбитую на осколки, напоминающие акульи зубы, и внимающим тучному адепту, говорящему: «Наш Бог… Бог, расколотый на бесчисленные кусочки…», катающимся в грязи и слышащим — так случилось — сводящие с ума стоны Сервы, приподнимающейся и опускающейся на обнажённом теле Моэнгхуса, и одновременно чувствующим на своей глотке хватку Цоронги и — так случилось — его могучие толчки, заставляющие его самого ощущать себя словно в бреду, слышащим имперскую принцессу говорящую: «Мы зрим мертвецов, громоздящихся вокруг нас целыми грудами», и видящим подёрнутые поволокой глаза Нин'килджираса, льющего холодное масло себе на скальп, блестящий словно расплавленное стекло и, говорящего, притворяясь кем-то другим, взамен того обломка души, которым является: «Ты думаешь, именно поэтому Анасуримбор прислал его к нам?» и он был там…когда так случилось

Идущий. Спящий. Убивающий. Занимающийся любовью.

Мчащийся в неизмеримых и непостижимых потоках. Ныне и ныне и ныне и ныне…

Воин Доброй Удачи.

Стоящий в одиночестве на краю лагеря и всматривающийся сквозь темнеющие просторы бесплодной равнины в простёршиеся там туши мёртвого зла — предлог, послуживший чревоугодию Ада.

— Ты видишь? — шепчет аист.

Харвил сжимает плечи сына, улыбаясь с отцовским ободрением.

Всё уже было.

Запечатать Мир? Как, если будущее без остатка запечатлено на том же самом пергаменте, что и прошлое? Оттиснуто. Выписано. Когда красота и ужас так безграничны.

А основа так тонка.


Эсменет!

Весь проделанный им среди ночи путь к Умбиликусу старому волшебнику досаждало нечто вроде чувства падения. Ни он, ни Мимара не имели представления о том, что будут делать после того как достигнут Великой Ордалии. Ахкеймион отправился к Саккарису прежде всего из-за отсутствия иных вариантов, хотя, возможно, это было просто чувство самосохранения. Лишь в тот момент, когда он обратился к Саккарису со своими мольбами, старый волшебник осознал всю необъятность овладевшего им страха и постиг тот факт, что годы неотступных, навязчивых размышлений превратили Анасуримбора Келлхуса в средоточие его ужаса.

Он частенько представлял себе их прибытие к Великой Ордалии, но в отсутствии уверенности в успехе похода, образы эти оставались неясными, будучи укутанными смутной пеленою надежд. Глазами своей души он всегда видел себя стоящим рядом с Мимарой, выносящей Суждение Оком, а Святой Аспект-Император и его двор при этом взирали на…и…

Каким же глупцом он был!

Пример Пройаса вопиял так громко, как это только было возможно, но горе сделало его уши глухими, позволив продлить дурацкое чувство безнаказанности. У них было Око! Сама Шлюха направила их пути к тому, что должно случиться здесь! Или к тому, что они навоображали в своих вымученных фантазиях. Не смотря ни на что, Ахкеймион в своих умозаключениях предпочитал простоту — проистекающую из священных писаний и мифов очевидность того, что непременно произойдёт по их прибытии. Судьба ожидает их!

Но Судьба, как подметил некогда знаменитый Протатис, облегчает лишь труды прорицателей. Это рабская цепь, а не королевские носилки — во всяком случае, для таких как он и Мимара. Судьба лишь насмехается над подобными им.

И, что ещё важнее, Анасуримбор Келлхус — дунианин. Сложности и запутанные схемы — его удел по праву рождения. Конечно, Великая Ордалия была лишь очередным перекрёстком, развилкой, с которой начинался путь гораздо более тягостный и смертоносный. Ибо они прибыли к самому порогу Голготтерата…

Конечно, они пребывали ныне в тисках смертельной опасности.

Конечно, никто не поверит им, вне зависимости от того, какое Суждение вынесет Око…

И посему Друз Ахкейион шёл, всё также мирясь с нависшими над ним угрозами и проклятиями, как и в давние дни, и всё также терзаясь своими оплошностями и неудачами, как и тогда, когда был ещё юным. Старый волшебник не понимал, что ему делать, зная лишь то, что в его душе есть место любви, но при этом ему доставало мудрости, чтобы полагать это поводом для ужаса, а не надежды.


Вопросы громоздились грудой один на другой…

— Мы прибыли сюда, чтобы судить его, мама. Келлхуса.

Эсменет недоверчиво уставилась на неё.

— Мы?

— Акка и я.

Они сидели — колени к коленям — на покрытом ковриками полу, две фигуры озарённые светом и окружённые темнотой. Мимара ужинала водой и жареной кониной пока Эсменет рассказывала обо всём, что случилось в Момемне со времени бегства дочери — повествование, быстро перешедшее в перечисление ужасных преступлений и махинаций Кельмомаса. Она позаботилась о выборе слов и осторожничала с деталями, опасаясь, что они могут вызвать у неё очередной, ещё более сильный приступ горя и гнева. Но вместо этого её речи, подобно шагам унесли её прочь от блужданий вдоль стен, канав и храмов столицы к чудесному возвращению к ней её дочери. Живой!

Оно сокрушило её — их колдовское путешествие через Пустошь в компании мужа и сына-чудовища. Муки и тяготы этого пути уничтожили в ней все прочие страдания, и за это она была ему благодарна. В этом отношении утраты и скорби не отличаются от роскошных убранств — если душа носит их на себе достаточно долго, то начинает воспринимать это как нечто заслуженное — даже как само собой разумеющееся.

А затем…Мимара. Этот необъяснимый дар её возвращения…

И она сама теперь мать! Ну, или почти что… Принёсшая вести не о утратах, а о дарах…

Что были также и утратами.

— Ты носишь… — сказала Эсменет, слыша в ушах всё усиливающийся шум. — Ты носишь ребёнка Акки?

Глаза Мимары опущены долу, но в них ни угрызений совести, ни раскаяния.

— Это всё я, — произнесла дочь, рассматривая собственные пальцы, — Я-я…соблазнила его…я хотела, чтобы он учи…

— Соблазнила? — услышала Благословенная императрица скрип собственного голоса. — Что вот так вот просто? Или ты приставила нож к его горлу, заставив Ахкеймиона отдать своё семя?

Сердитый взгляд, казалось разрушивший нечто вроде зазора неизвестности и взаимного незнания, ранее пролегавшего между ними. Все старые распри вспыхнули с новой силой.

Нет-нет-нет-нет…

— Возможно, именно так я и поступила, — холодно сказала Мимара.

— Поступила как?

— Отняла у него его семя.

— И тебе для этого понадобился нож?

Нет-нет-нет-нет…

— Да! — с жаром воскликнула её дочь. — Ты! Ты была моим ножом! Я использовала своё сходство с тобой, чтобы соблазнить его!

Мимара даже улыбнулась и слегка подалась вперёд, словно её согревали терзания своей старой мишени для нападок и претензий.

— Он даже выкрикивал твоё имя!

Так много. Так много обид. Так много разбитых надежд. Благословенная императрица вскочила и, шатаясь, бросилась через обрамлённый кожаными стенами сумрак, награждая всякого, осмелившегося обратится к ней, убийственным взором.

Так много. Так много закрытых пространств, швы, подобные вшитым в прямо толщу Умбиликуса венам. Причудливые регалии Империи, нёсшей гибель и разорение всему остальному миру. Она едва не завизжала на Столпов, оказавшихся у неё на пути. А затем, освободившись от Умбиликуса, оказалась снаружи, рухнув на колени под опрокинутой чашей ночи. Наконец-то!

Свободна…

Открывшееся ей зрелище не было постигнуто сразу всем её существом. Она, казалось, остолбенела, став чем-то вроде скользящих и вибрирующих кусочков самой себя. Сперва простёрлись вверх её руки, затем выгнулась назад спина. Оно — это зрелище — приковало к себе её взгляд, зацепило лицо, а затем пленило и всё остальное — мысль, дыхание, сердцебиение — всё, кроме каменной неподвижности фигуры.

Чёрный призрак Голготтерата, вздымающийся безмолвной и болезненной тенью из огромной серой чаши Окклюзии.

Она застыла перед тем, что казалось предвестником эпохи опустошения.

Это именно то, на что оно похоже?

И содрогнулась от собственного, скребущего горло дыхания.

Это происходит именно так?

Гибель Мира.

Ордалия заполняла большую часть находящихся меж ней и Голготтератом пространств — бесчисленные холщовые лачуги, жмущиеся к корням Окклюзии и размазанные, словно известь, по плоским как стол просторам Шигогли. Она видела адептов, шествующих в вышине и патрулирующих периметр лагеря, а на простёршейся внизу пустоши различала пыльные шлейфы боевых колонн, окружающих чудовищные укрепления…

И Рога…она видела Рога — именно такие, как ей доводилось читать — и их жуткое мерцание.

Мы прибыли сюда, чтобы судить его, мама.

Поначалу Эсменет не замечала одинокого путника, бредущего сквозь темноту в основании этой ужасающей перспективы, однако же, стоило ей бросить в ту сторону взгляд, как она тут же узнала его, хотя ей и понадобилось целое мгновение, чтобы согласиться с этим.

После всего случившегося, после всех минувших лет он постарел и стал худым, сделавшись совсем непохожим на того пухлого дурака, которого она когда-то любила.

Он тоже узнал её и замедлился, а затем споткнулся и зашатался, будто одурманенный.

Улыбка явилась непрошенной, словно она была кем-то гораздо более старым и мудрым. Она вскочила на ноги, оправляя свои одежды в силу глубоко укоренившейся потребности сохранять достоинство, и смахнула с глаз слёзы ярости.

Он двинулся вперед, но медленно, словно опасаясь, что в сиянии Гвоздя Небес его фигура и образ станут ещё более одичалыми. С каждым сделанным им шагом он всё больше походил на того безумца, которого описывали её соглядатаи.

Друз Ахкеймион…

Волшебник.

Он, наконец, доковылял до неё, лицо его было непроницаемо. Исходящая от него вонь повисла в воздухе.

Она ударила его по лицу, в кровь разбив губы, скрытые под спутанной и жесткой, как проволока, бородой, и замахнулась, чтобы ударить снова, но он поймал её запястье грубой ладонью отшельника и с силой заключил её в объятия. Вместе они рухнули в пыль. Он пах землёй. Пах дымом, дерьмом и гнилью — вещами одновременно и целостными и бренными, всем тем, что было украдено у неё Андиаминскими Высотами. Эсменет рыдала, уткнувшись лицом в эту вонь, откуда-то зная, что после этой ночи больше никогда не заплачет.

Она услышала, как яростно что-то кричит Мимара — Столпам, поняла она.

Руки дочери обхватили её плечи. Жасмин. Мирра. Выпирающий живот— тугой и тёплый — прижался к её спине.

Эсменет, Проклятая императрица Трёх Морей замерла, дивясь тычку забеспокоившегося плода. И она поняла… С ясностью и окончательностью, которые никогда прежде не считала возможными, она поняла.

Она принадлежит им. Теперь принадлежит им.

Тем, кто способен любить.

Глава двенадцатая Последнее Наполнение

Не все стрелы, выпущенные в незримого врага, пролетят мимо, но ни одна не сможет поразить врага неизвестного.

— Скюльвендская поговорка
Рождению предшествует зачатие, зачатию предшествует созревание, созреванию предшествует рождение. Тем самым, пламя переходит от лучины к лучине. Ибо души по сути своей ничто иное, нежели светочи, пылающие как время и место.

— Пять Опасений, ХИЛИАПОС


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат.


Народы отличны друг от друга сутью своего процветания. Высшая точка каждого уникальна и зависит от его обычаев, веры, а также готовности применять силу, подавляя обычаи, веру и могущество соседей. Это влечет за собой разорение, в конечном итоге лишающее все народы обилия и роскоши, разорение, отнимающее цветастые излишества, дарованные их собственной мощью и искусностью. Страдания, будь то голод, войны или эпидемии перемалывают народы словно жернова, так, что стенания одного превращаются в плач и вопли другого.

Такими и явились на эту войну народы Трёх Морей — связанными общими молитвами и знамениями, но разделёнными и надмевающимися всем тем, чем отличаются от собратьев. И посему айнонские лорды раскрашивали лица белым — в насмешку над серебряными масками, что носили конрийские аристократы. И посему галеоты смеялись над бородами туньеров, которые глумились над гладко выбритыми щеками нансурцев, а те, в свою очередь, высмеивали туньерсое разгильдяйство, и так далее. Такими и явились на эту войну короли Трёх Морей и Среднего Севера, каждый будучи отпрыском древнего и непростого наследия, каждый будучи родом из городов, в силу своей дряхлости насквозь пропитавшихся изощрённым хитроумием и пораженных упадком. Такими они и явились на эту войну — развращёнными и переполненными гордыней, сияющими блеском своего происхождения, гордо явленного всему миру в их повозках, их одеянии и оружии, каждый, будучи цветком, взращённым различной почвой и разнородной землёй.

Такими они вышли за пределы Черты Людей, преодолели несчётные лиги пустошей, оказавшись невероятно далеко от дома — во всех смыслах.

Кошмарный путь…оказавшийся переходом в той же мере, в какой и нисхождением.

И они достигли Пепелища, пройдя через пепелище Эарвы, став чем-то вроде награбленной добычи в человеческом облике — сборищем древних реликвий, разломанных на куски и переплавленных фамильных сокровищ, перекованных в нечто такое, чего Мир никогда ещё прежде не видывал — в людей переделанных и отлитых заново. Проклятых, когда им должно быть блаженными. Обречённых, когда им должно быть спасёнными. И единых, когда им должно быть многими.

Новые люди, помрачневшие от ужасов, что им довелось свидетельствовать, освирепевшие от терзающего их души отчаяния и полные благочестия в силу высушившего их желудки голода. Они выбросили все свои пышные украшения. Одеяния их были запятнаны грязью тысяч пройденных ими земель, а оружие и доспехи забраны у мёртвых родичей. Единая нация, рождённая безумными месяцами, а не безмятежными веками.

В ночь после Великого Соизволения, Святой Аспект-Император явился к каждому из своих наиболее прославленных военачальников, дабы наедине всмотреться в их души. Но он не явил милости и не даровал прощения за совершённые ими злодеяния, не дал им ничего, что смогло бы унять вцепившийся в их сердца ужас. Он отверг все их возражения, а в ответ на мольбы выразил одно лишь недовольство. Он явился к ним во гневе и ярости, будучи суровым в указаниях и нетерпимым к ответным речам. Ходили слухи, что он даже сразил графа Шилку Гриммеля, ибо тот никак не мог унять свои рыдания. Из всех на свете грехов неспособность взять себя в руки стала самым непростительным.

Завтра, поведал он им, Школы будут спущены с поводка и растопят Ковчег будто печь!

— И когда мы выпотрошим его, как бычью тушу, — скрежетал он, сияя во тьме под провисшей холстиной их палаток, — то соберём всё, что осталось от наших разорванных в клочья сердец…и вернёмся домой.

И, будучи после его ухода едва способными даже просто дышать, владыки Юга поражались причудливой странности этого слова…и оплакивали её.

Ибо все люди тоскуют о доме.


Мать и дочь отвели Ахкеймиона в покои императрицы, выделенные ей в Умбиликусе. В их воссоединении ощущалась напряжение, ибо оно было отягощено недоверием и опасением растревожить старые обиды. Новое сочетание душ, когда-то ранее уже соединённых друг с другом, всегда сопровождается тягостной болью множества взаимосвязанных ран, когда шрам трётся о шрам, а один нарыв давит на другой. Поэтому, когда Эсменет поначалу отказалась просить милости для Пройаса, Ахкеймион решил, что причина этого кроется в её раздражении, с которым можно справиться одним лишь пониманием и терпением. Ведь, в конце концов, каждый взгляд, брошенный им на носящую его ребёнка Мимару, был для Ахкеймиона болезненным, и посему он полагал, что и взгляды, которые в сторону дочери то и дело бросала сама Эсменет, в свою очередь, заставляют её терзаться от гнева, сопоставимого по степени мучительности с его стыдом.

Но чем больше он умолял и упрашивал её, тем чаще и яростнее скорби, обрушившиеся на Пройаса, заставляли его исходить желчью и брызгать слюной. Эсменет же, как это всегда происходило ранее, во время их сумнийских споров, напротив, всё сильнее преисполнялась снисходительности, ибо, чем более исступлённое беспокойство о Пройасе проявлял Акка, тем больше возрастала её жалость к нему самому. Она рассказала, что ей доводилось видеть тысячи «вздёрнутых», в особенности в Нильнамеше — после первых успехов восстания Акирапиты. Люди, связанные и подвешенные таким способом, ни разу не протянули дольше нескольких часов, задушенные весом собственных тел.

— Он и так уже продержался дольше их всех, — сказала она с жёсткостью в голосе, вполне соответствовавшей свирепости её взора. — Ты не можешь спасти его, Акка. Не больше, чем ты был способен спасти Инрау.

До этого момента Мимара спорила с ним; теперь же она смотрела на него широко распахнутыми глазами бывшего союзника.

— Тогда я просто сниму его.

— И что? — вскричала Эсменет. — Спасёшь Пройаса лишь для того, чтобы сгинуть вместе с ним.

В этот миг он почувствовал себя очень старым.

Обе женщины взирали на него с печалью и опасением, став в этом мраке и общности чувств ещё более похожими друг на друга. Он понял, что, несмотря на противоположность их взглядов они видели сейчас перед собой одного и того же человека. Они знали. Побуждение вырвать собственную бороду охватило его.

Бремя было слишком тяжёлым.

— Акка! Сейчас наша цель — спасение Мира… мы пребываем в тени Голготтерата!

А плата слишком высокой.

Слишком.

— В той самой тени, в которой умирает мой мальчик! —вскричал он. Его сердце разрывалось, его чувства и мысли переполняли ощущения и образы мучений Пройаса. И вот он, вскочив на ноги, уже мчится сквозь обтянутые холстиной коридоры и залы, отбрасывая в сторону лоскуты кожаных клапанов и не обращая внимания на несущиеся следом женские крики. А затем старый волшебник оказывается снаружи, хотя воздух там слишком мерзок, чересчур пропитан какой-то прогорклой вонью, чтобы он способен был ощутить пьянящее чувство свободы. Небеса были слишком серыми, чтобы можно было понять день стоит или ночь, а прямо перед ним открывалось видение, заставившее его рухнуть на колени.

Голготтерат.

Верхушка Воздетого Рога уже тлела солнцем нового дня, и пока он смотрел туда, первый луч подступающей зари вонзился сверкающим копьём и в кончик Склонённого. Укрытия и палатки Ордалии, напоминающие застигнутые полным штилем обломки кораблекрушения, равно как и простёршиеся перед ним мили и мили голых пустошей Шигогли окрасились в сиянии этого ложного рассвета в какой-то желтушный цвет.

Словно бы раздвоившись, он одновременно и уже стоял на четвереньках, неотрывно уставившись на мощь зачумлённого золота, и всё ещё падал на колени, глядя на то, как мерцающими нитями свисают его собственные слюни.

Маленькие ладошки подхватили его под каждую из рук и со смутившей Ахкеймиона лёгкостью подняли его на ноги.

— Лишь я могу спасти его, — произнесла Благословенная императрица Трёх Морей, прислонившись лбом к его виску, — я — единственный изменник, которого мой муж когда-либо оставлял в живых… — она смотрела на них с изумлением и страхом… — Так надолго.


Юный имперский принц, схватившись за голову от дезориентации, вскочил на ноги под громкий звон Интервала. Комната, в которой он находился, была просторной, но забитой всякой всячиной. Свободного места возле его постели было маловато, поскольку слева к ней вплотную примыкали кожаные панно, а по его правую руку были свалены груды разного рода пожитков и припасов. Затем он вспомнил — вернулась эта сучья Мимара и они отправили его спать в кладовую.

У пробуждения есть любопытное свойство — готовность человека иметь дело с событиями, чересчур беспокоящими и хаотичными, чтобы он был способен даже просто постичь их, пока те ещё происходят или сразу же после того. Они бежали прочь от развалин Андиаминских Высот, пересекли само чрево Мира и всё это время у него подгибались ноги от тревоги, ужаса и сожалений. У него попросту не хватало духу, чтобы как следует обдумать случившееся.

Казалось, что способность дышать осталась единственным даром, по-прежнему доступным ему.

Мы проиграли эту игру, бра…

Нет!

Поначалу он просто сидел, понурившийся и удручённый — твёрдая, напряжённая оболочка, застывшая поверх безмолвных, но яростных споров. Кто-то придёт, сказал он себе. Кто-то обязательно должен прийти к нему, даже если это будет всего лишь гвардеец или раб! Он же маленький мальчик…

Ничего. Никого.

Его светильник прогорел за ночь. Утренний свет единственным тоненьким лучиком проникал внутрь сквозь шов в потолке и просачивался тусклой полоской вдоль верхнего края наружной стены. Этого было более чем достаточно для его глаз — в комнате на самом деле оказалось гораздо светлее, нежели во чреве Андиаминских Высот. Он разделся и разложил на походной кровати свою одежду — алую тунику, расшитую роскошными золотыми нитями — а затем снова взял и одел её, будто она была свежей. Он плакал от голода.

Он же маленький!

Но ничего не происходило. Никто к нему не пришёл.

Какое-то время он, постукивая по полу босыми пятками, сидел на краю тюфяка, вслушиваясь и перебирая звучащие голоса, выискивая… преимущество…ему нужно было обнаружить хоть какое-то преимущество в катастрофе, поглотившей его Мир. На Андиаминских Высотах он всегда заранее знал обо всём, что должно случиться. Он мог лежать тёплым и сонным, наслаждаясь тем, как место и действие словно бы расцветают, вырастая из едва слышимых звуков. Всякая спешка непременно выбивалась из ленивого звучания текущей рутины, любая целеустремлённость заставила бы умолкнуть бормотание сплетничающих рабов, и тогда он сыграл бы в игру, смысл которой заключался в том, чтобы угадать характер и цель всех этих приготовлений. Умбиликус в этом отношении отличался от Андиаминских Высот лишь тем, что его тонкие стены из холстины и кожи предоставляли гораздо больше свободы его пытливому слуху. Дворцовые мрамор и бетон заставляли всякий звон или шёпот застревать в позлащенных коридорах. Здесь же, стоило ему закрыть глаза, и кожаные стены становились кружевом, прозрачным для всех скребущих и попискивающих звуков, исходящих от душ, в нём обитающих.

Тишина становилась мерой пространства, пустотой, в которой проявлялись разбросанные там и сям участки одиночной или совместной деятельности. Два человека, препирающиеся из-за недостатка воды. Мирскату, экзальт-капитан Столпов, разбрасывающийся небрежными указаниями. Какой-то грохот, раздавшийся в огромной полости зала собраний.

Он уловил чей-то голос, произнёсший — «Который из них?» — где-то неподалёку, в одной из комнат, расположенных в дальней от входа части этого громадного, запутанного павильона.

Звучащие в этом голосе нотки благоговения, выходящего за рамки обычного подобострастия или даже раболепия, привлекли его внимание.

«С волчьей головой…», — ответил кто-то ещё.

В то время как первый голос принадлежал юноше, чей шейский был исковеркан гнусавым варварским выговором эумарнанского побережья, второй голос выдавал человека более опытного и уверенного, говорившего с небольшим айнонским акцентом, свидетельствующим о долгих годах, проведённых в Нансурии. Оба голоса, при этом, звучали приглушенно и даже испуганно, будучи подавленными присутствием кого-то третьего…

Юный имперский принц резко выпрямился, крепко обхватив плечи.

Отец здесь.

В панике, он ощупывал слухом мрак Умбиликуса в поисках малейших признаков присутствия матери — сочетания звуков, известного ему лучше любого другого букета и ценимого пуще всех прочих звуков на свете.

Может, она спит?

Или сбежала?

Это ты сделал! Ты прогнал её!

Нет….

Она где-то рядом — она должна быть тут! Ведь он её милый мальчик!

Совсем ещё малыш

«Хорошо», — произнёс второй голос, — «а теперь дай сюда щётку».

Звуки резких взмахов. Глазами своей души Кельмомас видел Его, неподвижно стоящего с вытянутыми в стороны руками, пока угрюмый слуга, склонившись, вычищает складки и швы его шерстяных одеяний.

— Отец… — осмелился он пискнуть во мраке, — никто не пришёл ко мне.

Ничего.

Словно бы что-то вроде крохотного обезьяньего когтя вцепилось ему прямо в глотку. Он нервно царапал лицо.

— Отец…пожалуйста!

Мы же ещё маленькие!

Ритмичные звуки очищающей ткань щётки ни на миг не прекращались, напоминая шум, когда-то доносившийся до его слуха из подметаемого рабами лагеря скуариев.

Предатели, населявшие душу мальчика, взбунтовались. Его глаза обожгли слёзы. Он раскашлялся от неудержимых рыданий, забрызгав капельками слюны темноту. Из распахнутого рта вырвалось нечто вроде кошачьего визга…

Он всеми покинут! Брошен и предан!

И тогда его отец, Святой Аспект-Император сказал:

— Уверовавшие короли собираются.

Звуки щётки прервались.

— Тебе следует пообщаться с сестрой или братом?

А затем возобновились, ускорившись от удивления и ужаса…

— Прислушайся к ним, Кель.

Звуки, издаваемые рабом, пытающимся без остатка раствориться в порученной ему работе.

— Им известна сущность твоих преступлений.


Они вместе двинулись в путь через предрассветные просторы Шигогли, зеркальные отблески Инку-Холойнаса озаряли их путь. Они решили, что как только доберутся до Обвинителя, Благословенная императрица просто прикажет обрезать верёвку и снять Пройаса. И вновь Мимара отказалась оставить свои чёртовы безделушки, не дав Ахкеймиону проложить их путь напрямик через небеса.

— Ну, конечно! — кричал старый волшебник, взмахами рук словно бы пытавшийся поцарапать лик безучастного неба. — Давайте не по….

— Смотрите! — вскрикнула Эсменет. Палец Обвинителя виднелся вдалеке, всё ещё оставаясь в тени Окклюзии, благодаря чему отдалённые бело-голубые вспышки гностического колдовства казались ещё более яркими и заметными…

— Свяйали, — сказала Мимара — самая остроглазая из них.

Старый волшебник разразился ругательствами, проклиная как само присутствие ведьм, так и факт, со всей неизбежностью из этого следовавший — он действительно ничего не мог поделать без помощи Благословенной императрицы Трех Морей. Его мысли неслись и распухали, словно пузырящаяся пена в бурном потоке. Он начал ходить кругами, настаивая, как ему казалось вполне разумно, на том, что он и Эсми могли бы пойти напрямик…

— И что? — рявкнула Эсменет. — Ты оставишь свою беременную жену в одиночку тащиться через Шигогли? — Резко повернувшись к Голготтерату, она, умерив ярость, крикнула, — Ты что, позабыл где мы?

Друз Ахкеймион издал вопль, голос его надорвался, словно извлечённый прямиком из ада папирус. Он взревел, оглашая пустоши криком человека, столкнувшегося с почти непреодолимым препятствием; человека растерянного и, прежде всего, человека, совершенно не понимающего, как ему дальше быть.

Женщины хмуро посмотрели на него, а затем Эсменет с непроницаемым выражением на лице повернулась к дочери…и обе они покатились со смеху. Старый волшебник задохнулся от возмущения и в ужасе воззрился на них, видимо рассчитывая одной лишь свирепостью своего взгляда согнать с их лиц эти возмутительные ухмылки. Но они прижались к нему — к той вонючей груде шкур, которой он был — и крепко схватили за руки. И внезапно он тоже рассмеялся, квохча, словно старая гагара и всхлипывая от облегчения — от признательности человека, обнаружившего себя в окружении душ, которых по-настоящему любит…

Память о прежней живости наполнила его, словно душистый пар. С кивком человека, пришедшего в себя от приступа, на миг затуманившего его ум и похитившего мужество, он освободился из их хватки.

— Сперва убедимся в том, что он ещё жив, — сказал старый волшебник, признав, наконец, возможность, о которой Эсменет твердила с самого начала.

Его чародейский голос окутал их подобно туману. Он увидел отблеск белой искры своего рта в их глазах. Простёртыми в стороны руками он направил колдовскую Линзу на овеянный легендами Химонирсил, Обвинитель, испытывая при этом чувство удовлетворения, как, собственно, и всегда, когда ему доводилось проявлять свою силу. Округлое искажение сфокусировалось на отдалённой точке и чудесным образом приблизило её — явив его взгляду то самое, что он жаждал увидеть, тот самый ужас…

Пройаса висящего голым…и напоминающего влажное тряпьё, какой-то хлам — бесформенный и блестящий…

И дышащий…

Глубокая тень словно бы продавливает его бок — медленно и неуклонно…и неоспоримо.

— Сейен милостивый, — задыхаясь, воскликнул Ахкеймион.

— Келлхус не…не вздёрнул его, — сказала Эсменет, ошеломлённо всматриваясь в изображение, — Видишь…как верёвка, обвязанная вокруг пояса, идёт затем к локтям? Видишь, как это распределяет его вес? Он хочет, чтобы Пройас оставался в живых…чтобы он не умер.

Они переглянулись, вспомнив о том, что здесь, в этом месте, не бывает случайностей.

— Чтобы Пройас мог увидеть завтрашнее сражение? — спросил Ахкеймион, — Чтобы показать ему праведность своего дела?

Эсменет медленно кивнула.

— Этот вариант лучше, чем другой.

— Какой ещё другой? — спросил он.

Мимара стояла, положив руки на белую выпуклость своего живота, будучи в каком-то смысле более осведомлённой и менее заинтересованной, нежели любой из них.

— Чтобы он страдал.

Но Благословенная императрица Трёх Морей нахмурилась. Подобно Ахкеймиону, она далеко не сразу готова была согласиться с тем, что её муж в дополнение к своей безжалостности ещё и злобен.

— Нет. Чтобы заманить нас…заставить убраться прочь от Великой Ордалии.

Ахкеймиону почудилось, будто острие кинжала скребёт по его грудине.

— Зачем? Что произойдет сегодня?

Эсменет пожала плечами.

— Великую Ордалию надлежит подготовить…

Казалось, будто какая-то бездонная пустота щекочет его нутро.

— Как? — донёсся голос Мимары откуда-то сбоку.

— Сегодня днём лорды Ордалии соберутся в Умбиликусе, чтобы принять Его благословение, сказала она, взглянув им в лицо, — он называет это Последним Наполнением.


Сын Харвила наблюдает за тем, как он сам оборачивается, чтобы увидеть себя наблюдающего за тем, как он пробирается сквозь заполнившие Умбиликус толпы, в тот самый момент, когда адепт Завета хватает его за руку.

— Г-где… — бормочет Эскелес, — где же вы скрывались, Ваше Величество? — он не просто отощал, он попросту измождён, но его улыбка всё также сладка, как и прежде. — Я пытался разыскать вас, после вашего возвращения, но…но…

Такой одинокой маленькой флейтой…

Он был.

Эскелес хмурится, в то время как они с Му'миорном хохочут над его бедной, забитой лошадкой. Он пробирается сквозь кишащие толпы, хватает его за локоть и говорит:

— Где же вы скрывались, Ваше Величество?

Такая тихая, одинокая песня…робкий плач, звучащий над бездной.

— Я пытался разыскать вас, после вашего возвращения, но…

Свет солнца — сверкающий и сверкавший. Воин Доброй Удачи хмурится, а затем усмехается в знак узнавания.

— Эта земля пожирает наши манеры.

Они обнимаются, ибо что-то в том, как держит себя адепт, требует этого. Он смотрит мимо леунерааль и зрит себя, стоящего коленопреклонённым перед Святым Аспект-Императором, склонившимся, чтобы поцеловать его возвышающееся словно гора колено и сжимающим в правой руке древний мешочек. Чёрные паруса Умбиликуса скрывают собой безбрежную синеву.

— Этот узор… — говорит Серва, — Троесерпие…

— И что насчёт него? — спрашивает он, вздрагивая от близости её взгляда к своему паху.

Её взгляд — холодный и отстранённый, словно взгляд старых, исполненных гордости вдов, наконец, поднимается и встречается с его собственным.

— Это знак моего рода времён Ранней Древности …Анасуримборов из Трайсе.

Он оборачивается и обнаруживает себя окружённым проклятыми лордами Ордалии, и ступающим в компании сморщенного трупа Эскелеса, говорящего:

— Я пытался разыскать вас, после вашего возвращения, но…но…

Лорды Ордалии воют от ужаса и неверия.

Воин Доброй Удачи усмехается, ожидая того, что уже случилось. Он замечает наблюдающего за ним сына Харвила, стоящего на расстоянии всего нескольких сердцебиений.

То, что было жалким, одиноким плачем стало могучим хором. Его дышащий жизнью любовник воспламеняет его плоть, творя из него жертвоприношение Ужасной Матери.

— Эта земля пожирает наши манеры.

Одетая в яркие, переливающиеся волнами церемониальные облачения Анасуримбор Серва явилась нежданной, войдя в его комнату сразу же вслед за Столпом, принёсшим ему фонарь и кусок лошадиной ноги, явно поджаренный ещё минувшим вечером. Кельмомас тут же плюхнулся на задницу и, скрестив ноги, сделался подобным сидящему на коврике псу, наблюдающему за тем как она, проходя мимо груды отцовских вещей, с беззастенчивой очевидностью изучает его.

— Ты и вправду всех их убил?

Кельмомас одарил сестру грустным взглядом, а затем вернулся к своей убогой трапезе.

— Только Сэмми, — сказал он с набитым ртом.

Похудев, она теперь выглядела по-другому, но, в целом, не слишком изменилась, если, конечно, не обращать внимания на синяк вокруг глаза и лёгкий налёт…отчаяния, быть может. Серва всегда была как бы отстраненной. Даже будучи ещё совсем ребёнком, она всегда умела показать своими манерами и чертами какую-то величавость, без усилий изобразить женственное благородство — то, что другие девочки её возраста могли лишь по-обезьяньи передразнивать. А битвы, через которые ей довелось пройти, понял мальчик, не ощущая при этом ни малейшей досады, отточили эти качества, превратив их в нечто почти что мифическое.

— Да ещё и не по-настоящему, — сказала она.

— Нет…не по-настоящему. Я убил лишь его плоть.

— Потому что ты веришь в то, что ты и есть Сэмми.

— Отец знает об этом. Он знает, что я не вру. И Инрилатас тоже знал!

— И всё же мама… — сказала она, позволив этим словам скорее повиснуть в воздухе, так и не став прямым вопросом.

Пережёвывание. Глотание.

— Винит меня за всё. За Инри. За Святейшего дядю. Даже за Телли.

Его сестра заметно разозлилась.

— А тебе то что за дело? — вскричал он.

— В нас полно трещин, братец. Словно в битых тарелках. Наши сердца — полупустые чаши, в них нет сострадания. — Она приближалась к нему с каждым шагом всё больше становясь гранд-дамой свайали, и всё меньше девушкой, которая, сколько он себя помнил, не обращала на него ни малейшего внимания. — Но у нас есть наши способности к постижению, братец. У нас есть наш интеллект. Нехватку сострадания мы восполняем нашим здравомыслием…

Он пристально смотрел на неё несколько неторопливых ударов сердца, а затем вновь набросился на свою истекающую жиром пищу.

— Значит, ты считаешь меня безумным… — сказал он, набивая рот, — вроде Инрилатаса?

Она возобновила невозмутимое изучение отцовского имущества.

— Инрилатас был другим… Он не отличал грех от божественного деяния.

— А как насчёт меня, госпожа. Какова тогда природа моего безумия?

Мгновенно последовавший ответ ужаснул его:

— Любовь.

Мальчик, казалось, обратил всё своё внимание на поблёскивающие в свете фонаря остатки трапезы, разбросанные по тарелке. Даже у мяса была собственная Безупречная Благодать. Он медленно выдохнул…так же медленно как тогда, когда шпионил за нариндаром на Андиаминских Высотах.

Его сестра продолжала:

— Мама теперь за пределами твоей досягаемости, Кель? Ты же понимаешь это?

Он продолжал рассматривать конину, надеясь, что жажда убийства не отразится на его надутом лице — надеясь, что его великая и беспощадная сестра не сумеет увидеть её.

— Она устроила заговор, рассчитывая убить Отца, — сказал он, скорее для того, чтобы умерить эту её невыносимую самоуверенность, нежели ради чего-то ещё. — Ты знала об этом?

Серва внимательно посмотрела на него.

— Нет.

— И теперь она за пределами досягаемости отца.

Ты выдаешь ей слишком многое! — вскричал Самармас.

Взгляд Сервы на краткое мгновение затуманился, а затем вонзился в него будто железный гвоздь.

— И ты полагаешь, что по этой причине сможешь вернуть себе его расположение.

Имперский принц продолжал рассматривать конину у себя на тарелке, едва заметно дрожа от обуревавшей его ярости — и на этот раз сестра без труда увидела это!

Гранд-дама Свайали присела на корточки прямо перед ним.

— Ты именно таков, как и сказал наш Отец, — сказала она с выражением лица столь же безучастным, как у спящего, — Ты любишь нашу мать как обычный мальчик, но твои колебания и привязанности во всех остальных отношениях — воистину дунианские. Мамина любовь — единственный твой интерес, единственная цель, которую ты способен преследовать. И весь Мир для тебя лишь инструмент, смысл существования которого состоит в том, чтобы с его помощью сделать мамины чувства к тебе её главной и единственной страстью…

Мальчик пристально смотрел куда-то вниз, чавкая так громко, как только мог. Он чувствовал на себе её взгляд, исполненное злонамеренности присутствие существа, обладающего ангельской внешностью, но при этом совершенно беспощадного.

— Ты создание тьмы, Кель — машина в степени даже большей, нежели сами машины.

Становилось весело.

— Что она имеет в виду? — спросил Самармас.

Мир поддавался ему слишком часто и слишком решительно, чтобы он был способен смириться с оценками его природы, исходящими от какой-то коровы…

Он поднял взгляд, доверив незамутнённой ненависти задачу стереть с его лица все прочие чувства и мысли.

— Ты можешь почуять их запах? — спросил он. — Нашей сестры и волшебника?

Серва одарила его тонкой усмешкой семейной гордости, а затем поднялась на ноги с лёгкостью, напомнившей ему о том, что она превосходит его в силе и скорости. Уступая просьбе младшего брата, она закрыла глаза и глубоко вдохнула, поражая его взор своими чертами, одновременно и столь прекрасными и такими хрупкими.

— Да… — сказала она, по-прежнему не открывая глаз. — Так значит, она просто пришла с Пустоши?

Сделав здоровенный глоток, Кельмомас кивнул. Какой же он голодный!

— Угу — причём на сносях, как на том гобелене из Пиршественного зала.

Серва пристально посмотрела на него своим холодным взглядом.

— Это как-то касается Отца? — наседал мальчик. — Она говорит, что явилась судить его.

— Мимара всегда была безумной, — сказала Серва, словно бы указывая ему на непреодолимую гору, обозначенную на карте.

В этот момент он даже ужаснулся исходящему от неё ощущению головокружительной высоты. Быть может, это было именно то, что делало их души нечеловеческими — соединёнными слишком многими заботами с вещами чересчур огромными, чтобы иметь хоть какое-то отношение к обыденной жизни. Соединёнными с чем-то, слишком напоминающим Бога… Как и говорил Инрилатас.

— Как ты думаешь, что отец собирается делать со мной? Заточит меня, как заточил Инри?

Она поджала губы, то ли и вправду задумавшись, то ли изображая раздумья.

— Я не знаю. Если бы не мама, он бы в своё время убил Инрилатаса — или мне просто так кажется. Кайютас с этим не согласен.

— Так значит, он готов убить собственного сына?

Она пожала плечами.

— А почему нет? Твои дары слишком устрашающие, чтобы доверить их капризам чувств.

— Так значит, и ты готова убить меня?

Встретившись с ним взглядом, она какое-то мгновение молчала.

— Без колебаний.

Нечто словно бы схватило и выкрутило его кишки; нечто вроде реальности, будто всё, случившееся с ним до этого мига было лишь какой-то гадкой игрой…

А вот интересно, на что похожа смерть?

Заткнись!

— А Кайютас? Он бы тоже убил меня?

— Понятия не имею. Мы слишком сильно заняты, чтобы об этом думать.

Он напустил на себя вид пригорюнившегося ребёнка.

— Тебя возмутило поручение посетить меня?

— Нет, — небрежно сказала Серва. Она вновь приоткрыла вуаль своих чувств, позволив взгляду слегка задержаться. — Я доверяю Отцу.

— Ты доверяешь отцу, способному убить собственного сына?

Её одежды взметнулись одним коротким резким движением, она встала прямо перед ним, глядя вниз своим треклятым бесстрастным взором. Отблески света заиграли на золотых киранейских крыльях — основание каждого вырастало из кончика предыдущего — которыми были расшиты шлейфы её одеяний.

— Ты имеешь в виду, что мне не стоит доверять Отцу, потому что он не способен любить, — сказала она. — Но ты забываешь, что мы дуниане. Всё, что нам требуется, так это общая цель. И до тех пор, пока я служу отцовским целям, мне нет нужды сомневаться в нём или опасаться его.

Кельмомас откусил кусок мяса от шматка холодной конины и, медленно пережёвывая, уставился на неё снизу вверх.

— А Пройас?

Это имя зацепило её, словно крюк. Он очень мало знал о том, что произошло после их прибытия — но догадался, по-видимому, довольно о многом.

— Что Пройас? — спросила она.

— Некоторые цели предполагают необходимость разрушения инструментов, с помощью которых они достигаются.

Её взгляд затуманился обновлением оценок и суждений.

Ты показываешь чересчур много.

Пусть она видит. Пусть видит, сколь острым может быть нож её младшего братика.

— Чтож, значит быть посему, — сказала прославленная гранд-дама свайали.

— Ты готова умереть ради Отца?

— Нет. Ради его цели.

— И какова же та цель?

Она снова на время умолкла. Среди всех своих братьев и сестёр имперский принц всегда считал Серву наиболее непостижимой, даже в большей степени, нежели Инри — и вовсе не из-за её Силы. Она не умела видеть так далеко и настолько глубоко как он, но при этом сама ухитрялась оставаться почти абсолютно непроницаемой.

— Тысячекратная Мысль, — ответила она, — Тысячекратная Мысль его цель.

Кельмомас нахмурился.

— И что это такое?

— Великий и ужасающий замысел, который позволит уберечь Мир от вот этого самого места.

— И откуда тебе это знать?

Да. Дави, не переставая.

— Ниоткуда. В этом я могу лишь положиться на Отца и на несравненное могущество его разума.

— Так вот почему ты вручаешь отцу свою жизнь? — недоверчиво вскричал он. — Потому что он умнее?

Она пожала плечами.

— Почему нет? Кому ещё вести нас, как не тому, кто зрит глубже…и дальше всех остальных?

— Возможно, — сказал он, раздуваясь от гордости, — нам стоит преследовать собственные цели.

Страдальческая улыбка.

— Нет лучшего способа умалиться, младший братец.

Если только, — произнес некогда тайный голос, — не подчинить этим целям весь Мир…

По её лицу скользнула тень любопытства.

— Самарсас…Он действительно внутри тебя.

Кельмомас опустил взгляд, уставившись на свою тарелку.

Он понимал, что теперь она была по-настоящему обеспокоена, хотя ничем и не выдала этого.

— Ты ошибаешься Кель, если считаешь, что цели, которые появляются благодаря каким-то порывам — твои собственн..

— Но они — мои собственные! Как мож…?

— Твои ли? К чему тогда этот вопрос, младший братец? И что же это за цели, скажи-ка на милость?

Анасуримбор Кельмомас уставился вниз, на свои сальные пальцы и пятна белого жира на серой ткани.

Чего же он действительно пытается достичь?

Его сестра кивнула.

— Желания вырастают из тьмы. Тьмы, что была прежде. Это они владеют тобою, братец. Потакать им — всё равно, что с ликованием приветствовать собственное порабощение, потворствовать им — значит делать слепую жажду своим госпо…

— А лучше быть порабощённым Тысячекратной Мыслью?

— Да! — вскричала она, наконец купившись. — Лучше быть рабом Логоса. Лучше быть порабощённым тем, что господствует над самой жизнью!

Он уставился на неё, совершенно ошеломлённый.

Умная сука!

Зат-кнись! Зат-кнись!

— И поэтому-то ты и готова убить меня, — опрометчиво воскликнул он, — пото…

— Потому что ты не имеешь представления о каких бы то ни было целях, кроме любви нашей матери.

Он взглянул на подпалённый кусок лошадиной ноги, который держал в руках, мясо ближе к кости было розовым и отслаивалось, словно разодранная крайняя плоть. То как в свете фонаря мерцали все эти хрящи и кости, казалось подлинным волшебством.

— А если я приму отцовскую цель, как свою собственную?

Он продолжал обгладывать мясо с кости.

— Ты не властвуешь над своими целями. В этом отношении ты подобен Инри.

Он проглотил очередной кусок, а затем обсосал зубы.

— И это означает, что мне стоит смириться с собственной смертью?

Знаменитая ведьма нахмурилась.

— Я не знаю, как отец намерен с тобой поступить. Возможно, он и сам пока что не знает, учитывая Голготтерат и Великую Ордалию. Боюсь, ты сейчас самая малая из всех его забот. Всего лишь соринка.

По всей видимости, Мир на самом краю пропасти.

Да! Как ты не видишь? У нас есть время!

Заткнись!

Есть время, чтобы всё исправить!

— А если бы ты была сейчас на моём месте, как бы ты поступила, сестра?

Её взгляд мучил его своим безразличием.

— Попыталась бы постичь Отца.

Это было наследием их крови, тот факт, что большего ей и не требовалось говорить, ибо кровь всегда была ответом.

Юный имперский принц снова принялся жевать.


Две тройки Лазоревок охраняли Обвинитель — одна заняла позицию у вершины скалы, а другая на каменном крошеве у её основания. Ахкеймиону не было нужды наколдовывать ещё одну Линзу, ибо он и без того знал, что ведьмы с неослабевающим интересом наблюдают за их приближением.

Вместо того, чтобы добираться до Обвинителя понизу, они вскарабкались на склон Окклюзии, выбрав путь, пролегающий через чёрные, базальтовые руины Аробинданта. Сторонники её мужа, как объяснила Эсменет, не слишком-то уважительно относились к ней даже когда она находилась на возвышении, не говоря уж о том, если бы ей пришлось взывать к ним снизу, стоя в какой-то яме. Но подъём непосредственно от основания скалы был бы для них, а особенно для Мимары, чересчур утомительным. Сердце старого волшебника и без того едва не выпрыгнуло изо рта, когда он увидел как она со своим животом, напоминающим огромную грушу, пошатываясь, карабкается по склонам, стараясь при помощи расставленных в стороны рук удержать равновесие.

Зачем? — услышал он яростный хрип скюльвенда, — Зачем ты потащил свою сучку через тысячи вопящих и норовящих сожрать вас обоих лиг?

Лазоревки наверняка знали, что он колдун, ибо его Метка была глубока, но не предприняли никаких действий даже когда они подошли совсем близко. По всей видимости, они давно наворожили собственные Линзы и отлично знали, что его сопровождает Благословенная императрица.

Ахкеймион за руку вытянул Мимару, чудесным образом по-прежнему выглядевшую безупречно чистой, на усыпанный каменной крошкой уступ, где уже находился он сам и её мать. Основание Обвинителя было теперь прямо над ними.

— Давайте, говорить с ними буду я, — сказала Эсменет, хотя старый волшебник и не имел представления, почему она при этом бросила на него резкий, предупреждающий взгляд. — Вот если бы нам удалось застать их врасплох, — добавила она, — но, уверена, они уже всё…

Раздавшийся неподалёку женский голос оборвал её речь, а следом до них донёсся нестройный хор колдовских бормотаний. Все втроём они вскарабкались на ровную площадку, на которой некогда располагалось основание древней цитадели, тут же увидев тройку свайали, в ряд зависших в тридцати локтях над тыльной стороной Обвинителя. Глаза и рты ведьм полыхали белым, шлейфы их одеяний были выправлены и развернулись завитками золотой ткани, змеящимися в воздухе вокруг них…

Эсменет выругалась, вместе с Ахкеймионом и Мимарой поражённо взирая на открывшееся им зрелище.

— Многовато их, — пробормотал старый волшебник, — для того, чтобы стеречь клочок земли на верхушке скалы…

Зрелище ошеломляло. Обвинитель, в точности, как и говорилось в легендах, указывал не столько на Склонённый Рог, сколько на Воздетый — громадный и сияющий, словно могучая золотая ось, вокруг которой вращается вся эта пустошь. Ведьмы свайали висели будто пришпиленные к этому чудовищному видению, их шелка, несмотря на месяцы лишений, по-прежнему блестели и переливались, распускаясь, словно лишённые стебля цветы, а из их ртов и глаз изливались сияющие смыслы.

Ахкеймион повернулся к Эсменет, которая, казалось, тихонько проговаривала про себя то, что сейчас собиралась во весь голос заявить Лазоревкам. Схватив её запястье, он произнёс:

— Подожди…Эсми…

Нахмурившись, она обернулась к нему.

— Если бы Келлхус захотел…убить тебя…убить всех нас…

— То что?

— Я …я не смог бы на его месте придумать способа лучше! Сделать это вдали от лагеря, а потом сочинить на этот счёт какую-нибудь правдоподобную историю.

Она улыбнулась, словно бы поражаясь его наивности, и провела двумя пальцами по щеке волшебника вниз через жёсткую, словно проволока, бороду.

— Я жила с ним двадцать лет, Акка. Я знаю своего мужа.

— Тогда ты знаешь, что это может быть ловушкой.

Она покачала головой в ласковом отрицании, похоже, слишком хорошо замечая — так, как замечала всегда — все безнадёжные противоречия в его мыслях и рассуждениях.

— Нет, старый дуралей. Я знаю, что ему не нужны ловушки, чтобы убить кого-то, вроде нас с тобой.

А затем она зашагала вперёд — госпожа в белых шелках, подогнанных так, чтобы соответствовать её фигуре, и он задрожал от наконец-то пришедшего осознания…что стезя Эсменет пролегала вдали от лёгких путей, что на её долю выпало больше всего утрат и что из всех них именно её душа ныне была самой омертвевшей — и потому лучше всего подходила для их цели. И он продолжал трястись даже когда Мимара обхватила его за плечи и поясницу, ибо это казалось никак не меньшим, нежели подлинным чудом — наблюдать за тем, как Эсменет вот так вот проходит под свайали, парящими над нею грозным цветком, всё глубже погружаясь в безумный образ Мин-Уройкаса и шествуя при этом так, словно именно она — единственный ужас этого Мира…

— Они не причинят ей вреда, — гулким голосом сказала Мимара, её глаза также неотрывно следили за Благословенной императрицей, как и его собственные. — Но, в то же время, нипочём и не прислушаются к ней…Мы напрасно проделали весь этот путь.

— Откуда тебе знать?

Молния вспыхнула меж иссиня-бледными облаками, пойманными остриями Рогов, и они застыли на месте — старик и молодая женщина.

— Оттуда, что она и сама так считает.


Жить означает терзаться жаждой вечности.

Чёрные паруса Умбиликуса поглощают их, но и в Палате об Одиннадцати Шестах толпа не становится меньше. И на каждом измученном лице Сын Харвила видит след этой жажды.

— Я сожалею, — начинает Эскелес, — насчёт…насчёт Цоронги…

— Ныне все мы бросаем любовь в погребальный костёр, — отвечает юный король Сакарпа, — все приносим жертвы.

Адепт выглядит не до конца убеждённым.

— Значит, ты понимаешь…

— Он был ставкой своего отца.

Эскелес слегка кланяется ему, признавая мудрость сказанных слов.

— Как и все мы, мой юный король.

— Так и есть.

Жить — означает свидетельствовать как сгнивают мгновения, быть истлевающим присутствием, вечно угасающим светом — и ничего больше. Жизнь есть проклятие, предвосхищающее проклятье.

И что же, он сейчас переступает пределы жизни?

— Что за времена! — восклицает Эскелес. — Я едва способен в это поверить…

Он стал собою, следующим за собою, следующим за ним.

— Что ты имеешь в виду?

Бывшим после того, что было до…

— Представь, каково это — видеть во сне Апокалипсис, как мы — адепты Завета, а затем проснуться и…узреть всё тот же кошмар…

И каждый его вдох — самый чудесный из всех возможных бросков…

— …Голготтерат.

Добрая Удача.


Ужас. Гнёт. Преклонение.

Вот бремя Силы.

Анасуримбор Кельмомас замер в пяти шагах от Отца, а Серва стояла позади, в притворном ободрении положив руки ему на плечи. Лорды Ордалии прибывали, заходя внутрь через вход, располагавшийся от него по правую руку, и разбредались по утрамбованному земляному полу, чтобы занять своё место на ярусах Умбиликуса. У них был вид с ног до головы перемазанных грязью разбойников, долгое время преследуемых мстительными властями; головорезов, облачённых в одеяния, награбленные ими у гораздо более утончённых каст и искусных народов. Почти от самого входа все они таращили на него глаза, а многие долгое время продолжали бросать в его сторону взгляды и после того, как рассаживались по местам. Некоторые, узнавая его, кивали и улыбались. Другие тревожно хмурились. А большинство взирали на него с тягостным ужасом, или хуже того, с тоской и отчаянием. Кельмомас вдруг обнаружил, что это внимание угнетает и даже пугает его — в достаточной мере, чтобы его взгляд почти неотрывно оставался прикованным к мучительному образу Голготтерата, видневшемуся через обширную прореху в западной стене павильона.

Он понимал, почему они смотрят на него. Он был первым ребёнком, увиденным ими за всё время их тягостного пути. Более того, они прозревали в нём образ их собственных детей и внуков, оставленных ими так далеко за горизонтом. Вот почему Отец приказал ему присутствовать: дабы послужить примером того, что эти люди собирались спасти — стать сущностью всего того, о чём они позабыли.

Кельмомас дивился этой уловке. Он почти позабыл о том, как всецело его Отец распоряжался этими людьми — забыл о бездонных глубинах его владычества. Уверовавшие короли собрались, чтобы явить свою преданность и рвение и получить перед штурмом Голготтерата благословение своего ох-какого-могучего Господина и Пророка. Они явились сюда, чтобы укрепить свою веру и быть укреплёнными. Но никто среди них не был способен постичь главную цель этого собрания. Увещевая их, Святой Аспект-Император в гораздо большей степени стремился изучить их, оценить их стойкость, дабы понять, где их можно использовать наилучшим образом, как их можно…применить — так, как он применил и использовал самого Кельмомаса.

Это был тяжкий труд — все инструменты надлежало оценить и проверить.

Кельмомас от пронзившего его озарения обеими руками вцепился в складки своей шёлковой белой рубахи. Всё это время он полагал, что отец лишь более сильная версия его самого — просто некто, способный на большее, нежели сам Кельмомас. Но ни разу ему не приходило в голову, что отец в состоянии сделать нечто такое, что он сам не мог бы даже надеяться совершить и о чём не был способен даже помыслить.

Что угодно, быть может…

Святой Аспект-Император Трёх Морей вышел из тьмы к свету, остановившись перед своей скамьёй. Сверхъестественное золотое сияние окружало его голову и обе его, воздетые для благословения и молитвы, руки. Несмотря на сумрак Умбиликуса и пасмурное небо, он отчего-то был словно бы залит солнечным светом. Его белые с золотом облачения сверкали так ярко, что всякий, глядящий на него, непроизвольно щурился, а в складках этих одежд таились глубокие тени, очерченные невидимым за плотными облаками утренним солнцем.

Попытайся постичь Отца… — сказала им Серва.

Собравшиеся на ярусах Уверовавшие короли и их вассалы пали на колени. Получив от своей сестры чувствительный щипок, Кельмомас покорно опустил взгляд. Умбиликус погрузился в хор воинственных выкриков — звук глубокий и древний как море. Но в сравнении с их Святым Аспект-Императором все они казались всего лишь жалкими шутами, кривляющимися в тенях — даже Серва. Все они брели на ощупь и махали во тьме своими ручонками — все, не считая Его.

Не считая Отца.

Мы были слишком самонадеянными… — прошептал Сэмми.

Да. И жадными.

Они никогда даже близко не были Ему ровней. Теперь Кельмомас видел это совершенно ясно.

— Благословен, — разнёсся голос Отца под прогнувшимися холщёвыми сводами Умбиликуса.

— Благословен будь, Мета-Бог.

Все эти игры с простецами не были мерой его Силы. Любой дурак может повелевать собачьей сворой. Случай с Инрилатасом вопиял об этом, особенно та лёгкость, с которой его брат видел сквозь все его маски и прозревал его без остатка.

Нет. Теперь он будет делать то, что стоило делать с самого начала — будет поступать так, как поступали его братья и сёстры: станет Его инструментом. Будет полезен…

Сперва, чтобы выжить. Затем, чтобы преуспеть…и возможно даже победить.

А мама? Мама перестала быть полезной (что подтверждалось её отсутствием здесь) и теперь могла лишь надеяться отыскать хоть что-то, в чём Отец мог бы положиться на неё. Даже её чрево стало бесплодным! Пусть она теперь лебезит перед своей шлюхой-дочерью! Пусть ноет и липнет к ней! Она превратилась в дешевку. В потускневшую и забытую безделушку, что меняют на кубок вина и добрую песню! Или же вовсе отдают задаром, лишь бы не видеть как она превращается в хлам…

Мы совершим нечто грандиозное! Докажем нашу Силу!

Да… Да!

Вот тогда-то она узнает — тупая сука! Блудливая манда! Когда даже рабы откажутся подтирать ей слюни, мыть её потаённые места и отстирывать вонючее дерьмо с её простыней! Вот тогда-то она поймет и снова будет его любить — любить, как ей и положено — и гладить его, и обнимать, и приговаривать: «Ох, миленький мой, пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, прости меня!»

Да. Это казалось таким очевидным сейчас, когда он наблюдал за стадом кастовой знати, мычащим под отцовым ножом.

Она будет нашей наградой.


— Ишма та сирара…

Грозное собрание по слову своего Господина и Пророка поднялось на ноги, оформившись в какое-то подобие чаши, целиком занявшей дальнюю часть Палаты об Одиннадцати шестах и состоящей из полных ожидания лиц. Заключавшееся во всём этом противоречие притягивало мальчика — страстное воодушевление некогда могучих душ, неистовая жажда восстановить свои добродетели и достоинства, и сопровождающая происходящее гнетущая аура непобедимости, присущая тем, кому довелось пережить невообразимые испытания. Они казались одновременно и призраками — существами, сотканными из дыма и кривотолков — и чем-то вроде груды неразрушимых железных слитков. Палата об Одиннадцати Шестах также несла на себе следы разрухи и небрежения — прореха в западной стене, погасшие фонари, вытершаяся кожа и гнилая холстина. Кельмомас узнал два ковра, лежащие на утрамбованной земле меж императорской семьёй и лордами Ордалии, ибо ему множество раз доводилось промерять эти ковры шагами, когда они выстилали пол Имперского Зала Аудиенций. Ему было известно, что ранее они служили декорацией, будучи щедро украшенными вышивкой, представлявшей собой наглядное повествование о Первой Священной Войне — историю о том, как его Отец обрёл свою святость — но теперь они казались лишь частью этой взрытой земли, грязью Голготтерата, а все вытканные на них яркие, живые образы превратились в мутные пятна.

— Вы… — начал Отец, — изготовились к битве. И полны усталости.

Сыны Трёх Морей смотрели на него восхищённо, как дети.

— И я спрашиваю вас…Что за чудо привело нас сюда — в это место?

Увлечённо внимая даже вопросам.

— Что за чудо привело нас к самому концу Человечества?

Пройас! — позволил себе Кельмомас молчаливую издёвку.

— Века промчались мимо, словно нож, брошенный сквозь Пустоту, — молвил Отец, слова его грохотали будто гром отдалённой, но всё же явственно слышной грозы. — Нож, что сверкая лезвием в необъятной тьме, преодолел невообразимые бездны, дабы, наконец, вонзиться сюда. В это самое место. Он сокрушил пронизавший корни Мира хребет Вири — одной из величайших кунуройских Обителей древности. Он вознёс цепи Окклюзии и исторг пламя, возжёгшее сами небеса — и те, что прямо над нами и те, что вокруг нас…

Кельмомас вытянул голову, чтобы взглянуть на отца, и вдруг обнаружил, что не способен отвести взора отневероятных глубин его Метки, от сияющего великолепия его шерстяных облачений и белых шелковых одежд, от ореола, окружающего его руки и голову…

— Но сам нож не сломался, — молвил Отец. — Оставшись невредимым, он начал источать яд. Стал отравленным шипом, воткнутым в грудь Сущего; поражённым заразой бивнем, пронзившим сей…Святейший из Миров.

Заколдованные гобелены Энкину, длинными хвостами свисавшие за отцовым сиденьем, по какой-то необъяснимой причине становились всё более яркими. Мальчик заметил, что губы декапитантов шевелятся, будто один из них что-то шепчет на ухо другому…

Ладонь Сервы легла на его щёку и, надавив, заставила смотреть вперёд.

— Проткнутые, пронзённые, веками истекали мы кровью. Тысячелетиями мы терзались недугом, различая Эпохи нашего Мира по приливам и отливам этой болезни. Целые цивилизации корчились в муках, поражённые этой порчей — сперва нелюди былого, Куйяра Кинмои и его ишрои, а затем и могучие, свирепые люди Древнего Севера — мой праотец Анасуримбор Кельмомас и его рыцари-вожди.

Услышав имя своего древнего тёзки, Кельмомас возликовал — ну разумеется, он был нужен Отцу здесь! Он воплощал собой не только дом, но и историю. Серва говорила правду: ему нужно найти свою роль во владычестве Отца. И отчего Кельмомас всегда так ненавидел и боялся его?

Оттого, что он был способен увидеть игру, в которую мы играли с мамочкой.

— Обоим этим великим королям довелось стоять там, где стоим сейчас мы — на этих ужасающих пустошах. Оба они подняли оружие, и оба пали в тени сего места.

Оттого, что он пугал нас…

— Они пали, ибо с ними не было Бога, — сказал отец.

Воинственное сборище разразилось бурей хриплых возгласов. Воплей. Выкриков. Яростных заявлений. Люди на ярусах Умбиликуса вскочили со своих мест. И Кельмомас почувствовал, как все они вибрируют словно нити, натянутые на ткацкий станок Отца. Казалось, впервые он постиг красоту, симметрию своей искажённой души и веры.

Да! — воскликнул Самармас — Отец! Отец!

Я вверю себя ему! Я вверю себя ему, и он увидит это! Увидит, что я не вру!

Это же так очевидно, каким же дураком он был. Лишь то, что Отец всегда был чересчур занят другими делами, давало Кельмомасу возможность играть в его игры. Такая Сила! Ведь именно это и восхваляли сейчас собравшиеся здесь простачки, хоть они ничего и не понимали. Владычество их Господина! Своё собственное порабощение!

— Но с нами всё иначе! — прогремел голос Наисвятейшего Аспект-Императора и лорды Ордалии согласно взревели, топающими ногами и воздетыми кулаками выказывая охватившее их воинственное неистовство.

— Мог-Фарау пробуждается — даже сейчас Не-Бог шевелится! Даже сейчас наш Враг, собравшись вокруг Его тела, завывает на языках, пришедших из Пустоты, и совершает обряды — древние, мерзкие и более нечестивые, нежели способен вообразить себе даже самый ужасный из грешников… Даже сейчас Консульт взывает к Нему!

Юный имперский принц едва не закудахтал от веселья. Это было так забавно. Как же он мог быть настолько слеп, как мог не замечать такую замечательную игру — игру, стоящую всех прочих игр? Есть ли разница между спасением Мира и его присвоением?

— Да, братья мои, мы — оплот. Я стою там, где стояли Куайяра Кинмои и Анасуримбор Кельмомас — непреклонный души! Гордые. Властные. Я смотрю на вас, мои благородные приверженцы, люди, ожесточившиеся от убийств, опалённые порочной страстью, смотрю, как взирали они на своих самых могучих и неистовых воинов. Отцовский голос резонировал, перебирая регистры и тона, и никто, кроме Кельмомаса и его сестры не слышал, что эти переливы цепляют всякую душу, точно струну, в согласии с тем, как ей должно звучать.

— И я говорю вам… Мы преуспеем там, где они дрогнули! Мы разрушим эти стены! Низвергнем нечестивые врата! Сотрём в порошок бастионы! Проломим твердыни и цитадели! И грянем на Нечестивый Консульт во всей своей праведной ярости! Ибо! С нами! Бог!

Люди, совсем недавно выглядевшие измождёнными и отупевшими, вдруг взревели, словно бы превратившись в острые мечи, выкованные из гнева и ненависти, глаза их вспыхнули, как сияющие клинки.

— Ибо мы собрали Воинство, подобного которому никогда ещё не видывал Мир! Воинство Воинств для Бога Богов, Великую Ордалию! И мы схватим врага за глотку и сбросим его труп с этих золотых вершин!

Люди Юга шатались, кричали и жестикулировали. Взгляд мальчика вновь метнулся через плоскую, как тарелка, равнину Шигогли к вонзившимся в шерстяную глотку неба Рогам. Вот это игра! — подумал он, смаргивая слёзы.

И на сей раз его брат не был жестоким.

Отец стоял недвижимо, не столько купаясь в фанатичном преклонении, сколько промеряя его и, не единым знаком того не выказав, неким образом побуждая Лордов Ордалии удвоить мощь своих завываний. А затем он просто ждал, и в какой-то момент хор начал затихать, переходя в бессвязное бормотание, пока, в конце концов, Умбиликус не погрузился в безмолвие.

— Вы… — молвил он голосом, казавшимся одновременно и таинственным и обыденным. — Всё дело в вас.

Он свёл руки перед собой в странном подкупающем жесте.

— Прошлой ночью я странствовал среди вас. Многие приветствовали меня и приглашали разделить уют своих обиталищ…ну — таковым, какой он есть…

На ярусах послышался раскатистый смех. Так Отец выдрессировал их — понял юный имперский принц.

— Но я не искал лишь общества великих имён. Я также посещал биваки ваших вассалов — могучих своею волей, если не благородством крови. Я встретил айнонского юношу по имени Миршоа, — он повернулся к Уверовавшему королю Верхнего Айнона, — думаю, одного из твоих храбрецов, Сотер.

— Ну, это зависит от того, что он тебе сказал! — выкрикнул в ответ Святой Ветеран.

Ещё один взрыв утробного смеха.

Святой Аспект-Император погрозил ему пальцем и улыбнулся.

— Он рассказал мне историю про своего родственника, по имени Хаттуридас.

Он переводил взгляд с одного лица на другое.

— Видишь ли, если Миршоа, будучи заудуньяни, присоединился к Ордалии, чтобы спасти Мир, то его кузен Хаттуридас в свою очередь сделал это, дабы уберечь самого Миршоа… — Аспект-Император сделал паузу, казалось, заставившую каждого, находившегося в Умбиликусе, затаить дыхание. — И по мере сил, Хаттуридас выполнял эту задачу, сражаясь рядом с Миршоа в каждой битве, вновь и вновь рискуя своей жизнью, чтобы спасти горячо любимого, но менее умелого в ратном деле родича от гибели или ран. А Миршоа мог только дивиться его свирепости, считая именно себя исполненным праведности и благочестия, как это присуще всем душам, верящим, что они бьются во имя Господа, сражаются ради меня…

— И всё же, его кузен сражался яростнее, нежели он сам и при этом…ради него — ради Миршоа

Он позволил услышанному проникнуть в души и затвердеть в сердцах, внимавших ему людей.

— Я спросил его — почему, как ему кажется, так вышло, — грустная усмешка. — Воистину, нечасто видишь айнонца не знающего, что сказать в ответ…

Очередные раскаты смеха.

— Но, в конце концов, поведал мне Мишроа, его кузен Хаттуридас пал у Даглиаш, сражённый шранчьим копьём в Битве на Берегу. Эта утрата, сказал он, разорвала ему сердце и указала на то, что всё это время он тоже бился ради Хаттуридаса, а не ради меня…

Отец повернулся, словно бы вообразив себе юного Мишроа, стоящего рядом с ним.

— Храбрец, — молвил он, лучась восхищением. — То, как он стоял передо мной. То, как смотрел! Он дерзнул — Да! Дерзнул бросить мне вызов, ожидая, что я отвергну его…

Тревожная пауза, умело выдержанная так, чтобы сотни сердец могли ощутить, как они на мгновение замерли.

— Но я не сделал этого, — признался Аспект-Император. — Я не смог. Ибо в действительности он произнес самые искренние и верные слова из всех, что мне довелось услышать минувшей ночью.

Его отец опустил лицо, взглянув на свои ладони и, исходящее от его рук сияние высветило сложные киранейские плетения его бороды. Мальчик готов был поклясться, что биение сердец собравшихся постепенно замедляется.

— Самые верные слова из всех, что мне довелось услышать за долгое время.

Лорды Ордалии согласно загудели, оплакивая своих павших родичей.

Серва вдруг без видимой причины сжала его плечо и он, откинув голову назад и вверх, проследил за её взглядом до пролёгших рядом с входом теней, где…увидел маму. Её волосы были зачёсаны назад и резко, внатяг удерживались в таком положении заколками, она была одета в белые жреческие одеяния, подогнанные по её миниатюрной фигуре. Кайютас попытался удержать её, схватив за руку, но новый экзальт-генерал не был ровней Благословенной императрице Трёх Морей, которая просто прошла мимо своего старшего сына, что-то при этом ему яростно прошептав. Кельмомас едва не расхохотался. Мимара, с тревогой вглядывавшаяся в грохочущие множеством голосов просторы Умбиликуса, следовала за матерью, до крайности нелепо выглядя с этим своим пузом. Сразу за нею ковылял какой-то дряхлый попрошайка, запятнанный Меткой. Кельмомас попытался вывернуться из хватки сестры, чтобы проследить за продвижением матери, поглощенной кишащими толпами, но Серва не позволила ему даже двинуться с места.

Что происходит.

Всё больше безумия…

Словно для того, чтобы подтвердить свою оценку, отец, внезапно скрестив ноги, положил их на скамью и…воспарил — сперва на ладонь вверх от лежавшей на сиденье подушки, а затем на локоть вперёд, неподвижно зависнув воздухе…и это без всякого колдовства, насколько был способен разглядеть Кельмомас! Всякая тень, казалось, избегала его, и посему он был прекрасно освещён — образ невозможно чёткий и яркий, не считая двух чёрных мазков, пятнающих его пояс. Внезапно, сама реальность показалась ему чем-то вроде сгнившего яблока…

— Какое чудо? — спросил Святой Аспект-Император Трёх Морей голосом, щекочущим полости уха. — Какое чудо привело нас в это место?

Никто среди собравшихся не имел представления о том, что за слово собирается произнести их пророк, но всё же каждый из них, понял мальчик, уже был готов признать это слово святой истиной.

Отец покачал головой и улыбнулся, смаргивая слёзы, пролитые за этих глупцов, которых он так любил. И протянул к ним свои сияющие золотом руки.

— Вы это чудо! Вы привели в это место друг друга!

Крики вырвались из лёгких, взвыли сокрытые в бородах рты, слёзы излились из глаз, лица раскраснелись, а сжатые кулаки поднялись, словно готовые бить и крушить молоты.

Хвалы. Благословения. Проклятия.

— И потому я знаю, что вы — именно вы! — голос отца, подобно кличу божества, проник сквозь весь этот шум, — выжжете Голготтерат дотла! И потому я знаю, что именно вы, наконец, сокрушите Нечестивый Консульт! Что Мог-Фарау, Цурумах будет исторгнут из той утробы, где зреет — исторгнут мертворожденным! Воля и сила каждого из вас предотвратит Гибель Мира!

Это место.

И они тряслись и застывали, переполненные волнением — пропащие Люди Юга. Они бушевали от гнева и неистовствовали огнём возрождённой надежды…до тех пор, пока поднятый ими обезьяний хай не стал совершенно невыносимым.


Кельмомас тщетно пытался высмотреть маму среди толпящихся Лордов Ордалии. Подобно псам, надеющимся заслужить ласку хозяина, один за другим они устремлялись вперёд, оставляя ярусы Умбиликуса ради твердой земли или же верхние ступени ради нижних, словно бы они вдруг узнали — неизвестно откуда — что их возлюбленный Воин-Пророк потребует от них теперь. И когда Отец наконец воззвал:

— Подойдите ко мне, братья и будьте Наполнены! Пусть руки мои станут той чашей, что очистит вас! — все они ринулись вперёд и попадали друг на друга, сбившись в какой-то копошащийся шар, показавшийся юному имперскому принцу одновременно и забавным и отвратительным. Он снова посмотрел в сторону выхода, а затем даже склонился вперёд в очередной тщетной попытке отыскать взглядом маму, но Серва, болезненно щёлкнув его по уху, строго шепнула:

— Веди себя прилично!

Однако, она теперь и сама вовсю глядела туда же, куда и он. Кельмомас всмотрелся в её бесстрастное лицо, закрывавшее от его взора толпу препирающихся королей и великих магистров, но прежде, чем он успел задать вопрос, Серва присела рядом и единственным резким взглядом напомнила ему о нависшем над ним роке.

— Оставайся…на месте, — прошептала она, а затем, отведя в сторону гобелены Энкину, оставила его, поспешив к выходу… Быть может, чтобы помочь Кайютасу совладать с мамой?

Он едва сумел подавить смешок. Ему нравилось волнение и беспокойство, присущее подобным обстоятельствам, решил он. Всегда остаётся место для неожиданностей — не так ли? — неважно сколь велика Сила…

Никакое мастерство не является совершенным. Всякое действие было ставкой, даже исходящее от Отца.

И мы тоже были такой ставкой… — шепнул голос.

Да.

Та часть кастовой знати, что всё ещё оставалась на нижних ярусах, затянула какоё-то гимн, который принцу прежде не доводилось слышать. Слова зажгли толпу, как искры воспламеняют трут и вскоре вся Палата гремела:

Пурпурная буря, гибельный бурый, животворный зелёный,
Заветная весть — откровение небывалой любви…
Восьмилетний мальчик обратил взор к парящему в воздухе сиянию — своему могучему отцу, Анасуримбору Келлхусу Первому, Аспект-Императору Трёх Морей — плечи выгнуты назад, колени расставлены, запястья лежат поверх них, а от всей фигуры исходит яркий, нездешний свет. Живот мальчика бурлил, протестуя, что кто-то может вот так вот запросто парить в воздухе — тем удивительнее был тот факт, что у него без особого труда получалось не поддаваться путам, столь безнадёжно оплетавшим всех этих скачущих вокруг него мартышек. Что он может настолько превосходить сынов человеческих.

Даже сейчас он бросает счётные палочки.

Да.

Он наблюдал за тем, как первобытная ипостась лорда Сотера склонилась, чтобы поцеловать правое колено Отца. Кельмомас по-прежнему силился отыскать хоть какие-то признаки присутствия мамы или Мимары, но ничего не мог разглядеть сквозь завесу кишащих тел. Он повернулся к своре благородных псов, состязающихся невдалеке за внимание своего хозяина, и впервые за этот день ощутил накатывающую скуку. А затем он увидел его

Бальзам для сердца моего, светоч моих шагов,
Веди же меня, о Спаситель,
К месту, где я сумею уснуть…
Открыто и до нелепости дерзко стоящего там — среди них.

Неверующего.


Всякий миг — не более чем узелок на нити, из которой соткано ошеломляющее полотно. Вот почему Воин Доброй Удачи уже мёртв, хотя ещё продолжает дышать. Вот почему миг-некогда-звавшийся-Сорвилом подходит к самому себе так, как подходят к двери. Жизнь — всего лишь пылинка в сравнении с тем, что следует за ней. Быть Вечным значит быть мёртвым.

Эскелес одним из первых чует, что наступает время получить благословение, и потому миг-некогда-звавшийся-Сорвилом уже внизу, когда остальные ещё только толпятся на ярусах, нетерпеливо ожидая своей очереди. Лицо Эскелеса озарено какой-то кровожадной радостью — его мягкость, терпимость и добродушие отступают под натиском религиозного варварства.

— Я никогда не забуду, Ваше Величество, что именно вы спасли меня тогда…

— Как и я… — отвечает миг-некогда-звавшийся-Сорвилом.

Время пожирает впереди стоящих; их очередь близится. Миг настаивает, чтобы его спутник шёл первым, Эскелес упорно возражает, но владеет собой недостаточно, чтобы суметь скрыть нечто вроде жадного ликования.

Они приближаются к парящему Демону — душа за душою, двигающиеся, словно ничем не скреплённые чётки. Миг-некогда-звавшийся-Сорвилом вместе с остальными распевает гимн. Эскелес служит ему чем-то вроде дрожащего занавеса, волосы колдуна растрёпаны и взъерошены. Миг-некогда-звавшийся-Сорвилом оказывается на виду лишь когда его спутник преклоняет колени.

Демон взирает на него.

Воздух вокруг потрескивает и шипит — такова мощь его голода.

Демон улыбается.

Оно поглощает то, чем может напитать его Эскелес, но оно недовольно, как недовольно всегда — недостаточностью даже самых крайних, самых безраздельных человеческих чувств. Оно благодарит адепта за его долгое голодание, заставившее того так сильно похудеть, даёт ему советы и одаряет благословением, а также напоминает о достоинствах интеллекта — о ложном могуществе Логоса.

Затем Эскелес, спотыкаясь, растворяется в небытии, и Миг-некогда-звавшийся-Сорвилом преклоняет колени прямо перед сифрангом, вдыхая исходящий от него сладковатый аромат смирны. Адские декапитанты накриво свисают с пояса Демона, будучи направлены лицами друг к другу. Тот, что принадлежит зеумцу, обрубком шеи трётся о ковры. Длинные шлейфы Энкину обрамляют Посягнувшего — чёрная основа, расшитая золотом, образующим бесчисленные, идущие сверху вниз строки змеящегося текста, который никто, кроме него самого и Демона не способен прочесть. И тень Серпа лежащая поверх всего.

— Благословен будь Сакарп, — возглашает Нечистый Дух, голос его звучит так, чтобы остальные тоже могли слышать.

— Вечный бастион Пустоши. Благословен будь самый доблестный из его королей.

Миг-некогда-звавшийся-Сорвилом благодарно улыбается, но он благодарит не за слова, произнесённые Мерзостью. Мешочек, выскользнув из рукава, цепляется за кончики пальцев. Его голова склоняется вперёд, в то время как руки поднимаются, чтобы обхватить колено явившейся из Преисподней твари, коснуться его так нежно, как мог бы вернувшийся с войны дядюшка коснуться щеки расплакавшейся племянницы. Лорды Ордалии распевают гимн, всячески выказывая при этом свою воинственность. Мешочек переворачивается вниз горловиной. Губы вытягиваются для поцелуя. Хора соскальзывает в правую ладонь.

Демон уже знает — но миг безвозвратен.

Правая рука ложится на его колено.

Мир это свет.

Миг-некогда-звавшийся-Сорвилом отброшен назад — навстречу изумлённым лордам и великим магистрам.

Демон стал солью.

Матерь издаёт пронзительный вопль: Ятвер ку'ангшир сифранги!

Лорды Ордалии отчаянно кричат, а дочь Демона видит его, видит творение Благословенной Матери — её дар людям.

И наконец, волшебный огонь уносит его навстречу освобождению.


Нахмурившись, Анасуримбор Кельмомас, всмотрелся внимательнее. Этот человек стоял у рыхлого основания импровизированной очереди жаждавших получить благословение Святого Аспект-Иператора. Высокий. С правильными чертами лица. Светлые волосы, некогда подрезанные для битвы, теперь отросли и выглядели спутанным сальным клубком. Борода и усы представляли собой нечто лишь немногим большее, нежели юношеский пушок. И глаза — такие же ярко-синие как у Отца, даже в большей степени подобные им, чем его собственные.

Мальчик взглянул на Отца, желая убедиться, увидеть какой-то знак, свидетельствующий о том, что этот человек не ускользнул и от его внимания, но тот был занят, нашептывая слова ободрения королю Найрулу, только что поцеловавшему его колено. Кельмомас не видел ни Сервы, ни Кайютаса, только услышал сквозь пение лордов, крик какого-то старика: «Пройас умирает!», донёсшийся из той части Умбиликуса, где он ранее заметил маму.

Хотя Отец едва глянул в том направлении, мальчик точно знал, что он отследил этот крик с точностью, превосходящей его собственную.

Кельмомас стоял недвижимо, недоверчиво следя за продвижением Неверующего в очереди жаждущих благословения. Человек был одних лет с Инрилатасом, хотя из-за лишений трудного пути и выглядел старше. На нём была оборванная кидрухильская униформа со знаками различия капитана полевых частей, но при этом держался он с манерами и повадками, свойственными кастовой знати. Он пел вместе с остальными, во всём подражая их виду и благочестию, но, если хорошенько присмотреться, можно было углядеть намёки на то, что он делал это подобно актёру, презирающему своё ремесло.

Малая длань да не усомнится в великой,
Усталое, да не дрогнет от злобы чело.
Имперский принц даже начал подпрыгивать, настолько отчаянно ему захотелось обнаружить в толпе свою сестру или брата.

Бальзам для сердца моего, светоч моих шагов,
Вразуми же меня, о Спаситель,
Как мне я вновь научиться рыдать…
Отец продолжал оставаться поглощённым людьми, преклоняющими перед ним колени. Мальчик видел, что время от времени он бросает на процессию просителей короткие взгляды. Конечно же, он заметил этого человека — и множество раз. Конечно же, он знал!

Он знает! — прошептал его брат. — Он просто зачем-то подыгрывает ему.

Возможно…

Больше всего имперского принца смущала полнейшая наглость предателя — а он не мог быть никем иным — то, что он совершенно не беспокоился, наблюдают ли за ним его собратья. Подобное презрение выглядело бы глупым, или даже идиотским, если бы не тот факт, что никто — включая владеющих Силой — не обращал на него ни малейшего внимания!

Но могут ли и все остальные тоже подыгрывать?

Самармасу нечего было на это ответить.

Что-то не так.


Матерь отдаёт.

Матерь уступает…давит и душит.

Воину Доброй Удачи нужно заглянуть вперёд, чтобы увидеть её.

— Иногда, Сорва, — воркует она, — Голод из глубин вырывается на свободу.

Он сидит у неё на коленях — одна нога поджата, а другая свисает. Он ещё маленький мальчик. Солнце заливает террасу ослепительным светом, рассыпая сверкающие отблески по керамическим плиткам, обожжённым ещё в древнем Шире. Воздух столь чист и прозрачен, что око зрит до самого Пограничья. А его отец ещё жив.

— Сифранг, мама?

Аист, белый как жемчуг, наблюдает за ним с балюстрады.

— Да, и, подобно пузырю в воде, он поднимается…

— Чтобы отыскать нас?

Она улыбается его испугу и медленно, словно бы лениво, мигает — так, как это делают лишь сонные любовники или умирающие.

— Да, они поглощают…овладевают нами, стремясь утолить свой голод.

— И поэтому ты ударила меня? Потому что это…это была не ты?

Слёзы льются ручьём.

— Да. Это была н-не я…

Она крепко прижимает его к себе, и они рыдают, словно одна душа.

Плачут вместе.

Он вопит:

— Пусть-оно-уберётся-пусть-уберётся-пусть-уберётся!

Она на мгновение отстраняет его.

— Ох, милый! Как бы я желала этого!

— Тогда, я заставлю его! — свирепо заявляет он.

Эскелес, некогда бывший пухлым колдун, преклоняет колени, открывая миг.

— Я сделаю это, мама!

Демон улыбается.

— Ох, Сорва, — улыбаясь, плачет она, — ох ты мой любимый маленький принц!

Тыужеэто сделал.


— Тебя что-то беспокоит, юный принц?

Лорд Кристай Кроймас возник перед Кельмомасом словно бы из ниоткуда — настолько мальчик бы поглощён дилеммой, связанной с предателем. Кроймас был конрийцем — одним из тех льстецов, что инстинктивно умеют использовать любую возможность угодить нужным людям — вплоть до того, что готовы ради этого заискивать перед рабами или детьми. Во всех отношениях он был полной противоположностью своего знаменитого отца Кристая Ингиабана. Кельмомасу показалось удивительным, что подобный человек вообще сумел пережить поход Великой Ордалии, учитывая все истории, которые ему уже довелось услышать. И всё же он был здесь — исхудавший, одетый в массивную кольчугу и пластинчатый хауберк. Из-за своих отросших, давно не чёсаных чёрных волос он напоминал какого-то медведя и, невзирая на все, выпавшие на его долю невзгоды, похоже, нисколько не поумнел.

От его дыхания несло тухлым мясом.

— Ты понёс множество утрат, как я слышал, — сказал он, очевидно имея в виду случившееся в Момемне, — Но теперь ты…

— Кто это? — Перебил Кельмомас — Вон тот молодой норсирай, что идёт за отощавшим адептом — капитан кидрухилей.

Какая-то малая часть его желала, чтобы предатель заметил, как он указал на него, и из-за нежелательного внимания отказался от своих планов — чего бы он там ни задумал. Но нет.

— Это король Сорвил, сын Харвила, — дружелюбно нахмурившись, ответил лорд Кроймас, после того, как вновь обратил на него взор, — один из самых прославленных сре…

— Прославленных? — рявкнул мальчик.

Гримаса дружелюбия сошла с теперь уже просто хмурого лица лорда. Будучи неотесанным чурбаном, да ещё родом с востока, Кроймас не относился к числу тех, кто готов спокойно терпеть детскую дерзость.

— Он спас жизнь твоей сестре, — сказал он тоном одновременно и льстивым и укоризненным. — А ещё целое войско — часть Ордалии.

Имперский принц упорно продолжал разглядывать этого глупца.

— Он отчего-то тревожит тебя? — спросил палатин Кетантеи.

— Да! — раздражённо воскликнул Кельмомас. — Неужели никто из вас, дураков, не видит?

— И что же мы должны увидеть?

Злоумышление.

Что происходит?

Я не знаю! Не знаю!

Лорд Кройнас распрямился с видом отца, забирающего назад ранее сделанный им же подарок.

— После того, как твой отец благословит Сорвила, я позову его сюда.

Кельмомас нанёс ещё одно оскорбление этому болвану, отстранив его со своей линии зрения.

Лишь двое теперь отделяли сына Харвила от Отца… Кельмомас изгнал из фокуса своего внимания и конрийского лорда и вообще всё, что было вокруг, сосредотачивая на Предателе все свои чувства, каждую свою Часть — до тех пор, пока тот не сделался всем, что можно было услышать, всем, что можно было увидеть и о чём помыслить…

Сыном Харвила не владело ни одно из тех беспокойств и тревог, что приводили в такое возбуждение людей, находившихся рядом с ним. Он не потел. Его сердце не колотилось с вздувающей вены силой или поспешностью. Он дышал ровно, в отличие от многих других, чьё дыхание распирало им грудь …

Он вёл себя как-то…обыденно. Казалось, что свежесть, новизна происходящего, не говоря уж о грандиозности, странным образом оставляет его совершенно безучастным.

Его взгляд не бегал из стороны в сторону, будучи неотрывно сосредоточенным на Святом Аспект-Императоре, и в этом взоре читалась смехотворная самоуверенность — и чистая ненависть.

И юный Анасуримбор Кельмомас вдруг понял, что Сорвил, сын Харвила не просто предатель…

Он убийца.

Я боюсь, Кель…

Я тоже, братик.

Я тоже.


Павший Серп. Демон, обращённый в соль.

Демон с лживой приветливостью улыбается и произносит:

— Благословен будь Сакарп. Благословен будь славнейший из его королей.

Воин Доброй Удачи поднимает взгляд и видит себя, стоящего на коленях и склонившегося вперёд, чтобы поцеловать парящее в воздухе колено Мерзости.

Демон, обращается в соль. Лорды Ордалии захлёбываются воплями.

Он оглядывается через плечо и видит себя — так случилось — восклицающего с радостью и ликованием: «Ятвер ку'ангшир сифранги!»

Он стоит в очереди, терпеливо ожидая того, что уже случилось. Того, что было всегда. Зная и зная и зная… Вскоре Серп падёт.


Стена толпящихся Уверовавших королей, вождей, генералов, палатинов, графов, великих магистров и их советников — смертельно бледных и взирающих с каким-то вожделением — обступила их едва ли не со всех сторон. Несколько напряжённых мгновений Кельмомас всматривался в фигуру Отца, парящего сбоку от него — в его властный львиный лик, казавшийся имперскому принцу одновременно и близким и далёким. Воплощением Судии. Вокруг гремела гортанная песнь…

Свет, не сияющий, но озаряющий нас откровением,
Солнце, нежно льнущее к созревшим полям.
Вот бы Кельмомас мог одним только криком изгнать весь этот шумный карнавал из движений и звуков, что разворачивался сейчас перед ним. С места, где он находился, верхний край огромной дыры в западной стене Умбиликуса казался чем-то вроде рамы, проходящей над головами и плечами стоящих в очереди просителей. Там — снаружи имперский принц мог видеть лишь Склонённый Рог, тускло сияющий на фоне хмурого неба, ибо фигура убийцы на несколько сердцебиений застыла прямо под мерцающим изгибом, заслонив собой мрачные укрепления Голготтерата. Это произошло быстро — так быстро, что никто ничего не заметил, за исключением Кельмомаса…

Аист — хрупкий и девственно-белый — пронёсся прямо перед отверстием…широко распахнув свои крылья.

Что?

Это было столь неожиданно и столь…неуместно, что его внимание переключилось на происходящее в непосредственной близости от Предателя.

Бальзам для сердца моего, светоч моих шагов…
Кельмомас увидел, как изнурённый голодом адепт, стоявший в очереди перед убийцей, поднимается на ноги и удаляется, унося с собою столь необходимый ему кусочек отцовой заботы.

Вразуми же меня, о Спаситель,
Чтоб я смог, наконец, возрыдать…
Сын Харвила сделал шаг вперёд и преклонил колени на месте ушедшего просителя, взирая на своего поразительного Господина и Пророка снизу вверх. Губы его кривились в презрительной усмешке, а глаза сияли безумной ненавистью.

Но Отец приветствовал его — приветствовал, как одного из своих Уверовавших королей!

И лишь Анасуримбор Кельмомас, младший сын Святого Аспект-Императора, заметил, что юноша прячет от взглядов руку, пальцы на которой собраны в горсть. Лишь он увидел, как мешочек со знаком троесерпия падает в эту горсть из рукава…


Мимара собирается покончить с разговорами. Всё это время они стояли поодаль, ожесточённо споря сперва с Кайютасом, а теперь с Сервой, и бросали из сумрака взгляды на сверкающую сердцевину палаты собраний.

— Довольно! — громко восклицает она, перекрикивая поющих лордов. Она никогда не любила Серву, даже когда та была только начинавшей ходить малышкой. Мама постоянно упрекала её за то, что она воспринимает обычного ребёнка как соперника, но Мимара всегда знала, что какой — то частью себя Эсменет понимает враждебное отношение дочери к прочим её отпрыскам, или, во всяком случае, побаивается его.

Они никогда не были людьми в полном смысле этого слова — её братья и сёстры, всегда оказываясь чем-то большим или же, напротив, меньшим.

И вот она здесь, Анасуримбор Серва, великолепная в своих ритуальных одеяниях, взрослая женщина — гранд-дама! Могущественнейшая ведьма, которую когда-либо знал этот Мир. И это раздражает её — хоть и по мелочам. Раздражает, что она выше — по меньшей мере, на ладонь. Раздражает, что она такая чистая и ухоженная. Бесит даже то, как её красота идёт вразрез с неистовой мерзостью её Метки.

— Мы пойдём туда, куда пожелаем и когда пожелаем!

— Нет! — ответила Серва сухо и отстранённо. — Вы пойдёте туда, куда пожелает Отец.

— И Мать? — рявкнула Мимара. Мама вела себя непримиримо до тех пор, пока им противостоял лишь Кайютас, но с появлением Сервы её решимость увяла. — Как насчёт её пожеланий?

— Как насчёт мо…?

— Отец встретится с тобой, — поспешно и примиряюще встрял Кайютас. — Тебе нужно лишь подождать, сестра.

До чего же нелепо он выглядит сейчас — облачённый в дядюшкину мантию и его регалии. И как же мерзко и трагично!

— Как вы оба можете вот так вот отбросить прочь свои чувства? — кричит она с яростью достаточной для того, чтобы ощутить на своём предплечье мамино осторожное касание. — Пройас умирает! — вновь исступлённо вопит она, в её голосе теперь слышно лишь отвращение. — Прямо сейчас, пока мы разговариваем!

Это заставляет их умолкнуть, но они по-прежнему упорно преграждают им путь, а когда Мимара делает попытку обойти их, Серва хватает её за рукав.

— Нет, Мим, — твёрдо говорит ведьма.

— Что? — кричит Мимара, вырывая руку. — Разве мы не такие же Анасуримборы, как и вы?

— Ты никогда не верила в это.

Мимара свирепо смотрит сестре в глаза, все прежние обиды взметаются вихрем в дыму её ярости. Как могла она не ревновать? Дочь, проданная работорговцам, к дочери, взращённой в роскоши и великолепии. Дочь, отвергнутая и росшая в вечном небрежении, к дочери балуемой и с рождения окружённой заботой! Она была настоящей находкой для борделя — девочка так похожая на Императрицу. Ей было позволено оценивать и словно женихов выбирать себе тех, кто будет трахать её. Единственной вещью, которую её мать так и не смогла понять — было то, на что она обрекла её, когда думала, что спасала. Мимара стала растоптанным сорняком, пересаженным в самый прекрасный на свете сад. Её кровь, угущённая грязью черни, нипочём не могла сравниться с золотым блеском её сестёр и братьев. Как могла она быть кем-то ещё, кроме как уродцем, заточённым в клетке Андиаминских Высот?

Как могла она со всей очевидностью не быть разбитой и сломленной…

Она яростно смотрит Серве в лицо, вновь поражаясь ужасающей глубине её ведьмовской Метки — столь гнусной и бездонной, невзирая на её юный возраст. Неконтролируемое раздражение требует, чтобы Око открылось, и она узрела Проклятие своей младшей сестры… С ужасом в сердце, она отвергает эти мысли.

Существовала ли когда-либо на свете семья настолько ненормальная, насколько искорёженная и исковерканная, как Анасуримборы?

На миг перед её глазами встаёт видение костей матерей-китих — лежащие в пыли позвонки, рёбра, громоздящиеся над ними, будто сломанные луки.

Мимара внезапно смеётся, но не так, как нарочито пронзительно смеются те, кто хочет использовать смех в качестве защиты, а так, как это делают люди, умудрившиеся до нелепости глупо споткнуться на ровном месте. К чему играть с дунианином в словесные игры? Она удивляет свою сестру-ведьму, решительно протиснувшись мимо неё и ринувшись прямо в пышущую воинственным жаром толпу. Возможно, это не такое уж и проклятие — быть единственным сорняком в саду, единственной разбитой на части душой. Они ничего не могут ей сделать. Нет на свете скорбей, которые они могли бы на неё обрушить, не убив при этом. Нет на свете страданий, что ей уже не пришлось на себе испытать.

А она знает, что убить её Бог не позволит.

Она служит высшей силе и власти.

Мимара, неучтиво толкаясь, пробирается сквозь расступающуюся галерею поражённых, но по-прежнему воинственных мужчин, облачённых в доспехи и источающих крепкую вонь давно немытых тел. Казалось, они уступают ей путь в той же мере благодаря её беременности и полу, в какой и по причине её принадлежности к императорской семье — изумляясь чему-то, имеющему отношение к дому, к давно забытому миру запугиваемых или обожаемых ими жён, внезапно воздвигшемуся прямо здесь, в ужасающей тени Голготтерата.

Серва кричит и сыпет ругательствами у неё за спиной. Она хватает Мимару за плечо как раз тогда, когда она, растолкав мешающую её продвижению кастовую знать, вторгается в круг исходящего от её отчима света. Гранд-дама свайали пытается затащить её обратно, но она успешно сопротивляется…

Вместе они свидетельствуют сцену, достойную Священных писаний. Лорды и адепты взирают на Святого Аспект-Императора — некоторые торжественно или восторженно, другие, сотрясаясь от обуревающих их чувств, третьи же по-прежнему поют, запрокидывая головы и широко раскрывая рты, зияющие в их спутанных бородах, словно какие-то забавные ямы. Её отчим, скрестив ноги, парит окружённый своими последователями и озарённый лучами света, словно бы падающими на его фигуру со всех сторон. Он облачен в ниспадающие, безупречно-белые одеяния, вокруг его головы сияет ослепительно-золотой ореол. Юный кидрухильский офицер стоит перед ним на коленях, собираясь коснуться руками императорского колена и поцеловать его. И Кельмомас вдруг срывается со своего места рядом с повелителем…так быстро, что его движение едва удаётся увидеть…

Удивлённые взгляды распевающих лордов. Нож, появившись из ниоткуда, вспыхивает отблеском отражённого света. Прыжок…невозможный для человеческого ребёнка.

Кельмомас отскакивает и уверенно приземляется прямо перед Сервой и Мимарой, стоя спиной к делу рук своих. Клинка в его руке уже нет.

Мимара ловит его взгляд, а коленопреклонённый норсирай позади него дёргается и шатается.

Убийца — вот единственная мысль, посещающая Мимару. Серва, вскрикнув с подлинным ужасом в голосе, бросается мимо младшего брата к падающему наземь кидрухильскому офицеру. Тревожные возгласы и крики беспокойства поглощают ещё гремящий гимн. Она замечает рукоять ножа, торчащую из виска юноши за мгновение до того, как фигура Сервы скрывает от неё умирающего. Кельмомас оборачивается, следуя за изумлением в её взгляде.

Она понимает, что Серва влюблена в этого человека…

А затем невероятный лик Святого Аспект-Императора Трёх Морей воздвигается перед нею — могущественный муж её матери стоит достаточно близко, чтобы она могла коснуться его. И, как всегда, он кажется ей выше ростом, нежели она помнит. Одной рукой он держит брыкающегося и извивающегося Кельмомаса.

— Он был ассасином! — визжит маленький мальчик. — Отец! Отец!

И внутри своей души она кричит Оку: Откройся! Откройся! Ты должно открыться!

Но Око отказывается прислушаться. Оно столь же упрямо, как и она сама.

Беспощадно-синие глаза её отчима взирают на неё…и, внезапно подёрнувшись восковой поволокой, вспыхивают белым.

Колдовские слова вонзают когти в каждое место — зримое или незримое.

Сияние, подобное высверку молнии. И Святой Аспект-Император исчезает, оставляя её смотреть на то, как множество людей — лордов Ордалии — беспорядочно бросаются со всех сторон к месту событий.

— Дыши!

Возглас её сестры?

Мама хватает Мимару за плечи и что-то кричит, уставившись ей под ноги.

— Мимара? Мимара?

Она глядит вниз, вытягивая шею, дабы рассмотреть то, что находится ниже живота, и видит, как блестят её голени и икры, а пыльная поверхность у ног пропитана чёрным. И лишь тогда она чувствует, как по бёдрам и ступням струится тёплая влага.

Первый приступ острой боли, судорожный спазм чего-то, чересчур глубинного, чтобы оно могло быть её собственным. Слишком рано!

Потрясённая, она хрипит и издаёт жалобный вскрик.

Пройас мёртв.

Мать обнимает её.

Мать обнимает её.


Сорвил падает. Земля сминает его щёку. Кровь струится, вытекая из раны, будто из уха.

Жизнь это голод. Дышать значит мучиться, изнывая от невозможности объять и прошлое и будущее… Дышать значит задыхаться.

Поверженный, он корчится на коврах. Лорды Ордалии изумлённо кричат. Он замечает среди переступающих ног мешочек с вышитым на нём Троесерпием, и видит, как чей-то пинок отбрасывает вещицу назад в то небытие, откуда она когда-то явилась. Изо всех сил он пытается приподнять от земли щёку, но голова его — железная наковальня.

Теперь он может лишь наблюдать, как миг сгнивает за мигом. Может быть лишь истлевающим присутствием, вечно угасающим светом.

Он всегда сгорал так, как сгорает сейчас. Зеваки бросаются вперёд сборищем беспокойных теней. Сквозь огонь на него с ужасом смотрит прекрасная ведьма. Серва. Она баюкает его голову у себя на коленях, что-то утешающее шепчет и требует:

— Дыши!

Матерь — сама щедрость…рождение…

— Он мёртв, принце….

— Дыши!

Матерь вынашивает всех нас…

— Дыши, Лошадиный король!

Тёплые руки. Колыбель, сплетённая из солнечного света. Колышущиеся на ветру зеленеющие поля — бесконечные и плодородные. Земля, терзающаяся муками невероятной плодовитости.

— Сорвил!

Женское щебетание.

— Ты должен дышать!

Кости его источают ужас.


Шшш.

Шшш, Сорва, мой милый.

Отложи в сторону молот своего сердца…спусти парус своего дыхания…

Заверши труды…прекрати свои игры…

Я обнимаю тебя, милый мой…

Усни же в моих священных объятиях.

Глава тринадцатая Окклюзия

Издали заметить врага, означает выяснить то, к чему сам он слеп: его местоположение в б о льшей схеме. Заметить же издали себя самого, означает жить в вечном страхе.

— ДОМИЛЛИ, Начала


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат.


Огромные золотые поверхности простирались и вверх и вниз от фигуры инхороя, казавшейся в исходящем от них отраженном свете красновато-коричневой — словно бы вырезанной из потемневшего яблока. Он висел, зацепившись одной рукой за небольшой выступ и упираясь когтями ступней в непроницаемую оболочку Рогов. Висел так высоко, что его лёгкие жгло от недостатка воздуха. Хотя тело его было привито для соответствия этому миру, оно, тем не менее, помнило то далёкое чрево, что его породило, или, во всяком случае, содержало в себе какую-то его частицу. Его душа, однако, ничего не помнила о своих истоках, если, конечно, не считать воспоминанием нечто вроде умиротворения. Иногда какие-то обрывки памяти о собственном происхождении являлись ему в сновидениях, особенно когда в его жизни появлялось нечто новое, и тогда ему казалось, что из всех этих крупиц древних переживаний, какими бы потаёнными они ни были, и состоит сущность его разума. Но он не помнил этих снов. Он узнавал о них только из-за появлявшегося где-то глубоко внутри чувства удовлетворённости, побуждавшего его стремиться к мирам с воздухом, более разреженным, нежели здешний.

Он был старым. Да, столь древним, что минувшие века, казалось, рассекли и разбили его на множество личин, осколков себя. Прославленный Искиак, копьеносец могучего Силя, Короля-после-падения. Легендарный Сарпанур, знаменитый Целитель Королей. Презренный Син-Фарион, Чумоносец, ненавистнейший из живущих… Ауранг, проклинаемый военачальник Полчища Он помнил, как содрогался их священный Ковчег, натолкнувшийся на отмели Обетованного Мира, помнил Падение и то, как гасящее инерцию Поле пронзило кору планеты до сердцевины, вдавив огромный участок глубоко в её разверзшееся нутро и исторгнув кольцо гор, в тщетной попытке в достаточной мере смягчить неизбежный удар…. Его память хранила и последовавшие годы Рубцевания Ран — то, как Силь сумел сплотить оказавшийся на краю гибели Священный Рой, и как научил их вести войну, используя лишь жалкие остатки некогда грозного арсенала. Именно Силь показал им путь, следуя которому, они всё ещё могли спасти свои бессмертные души! Он помнил достаточно.

Так многовоплощений, так много веков изнурительного труда на пределе сил! И вот теперь…наконец, после всех бесчисленных тысячелетий, после чудовищного множества минувших лет, прошлое будет сокрушено, согласно Закону. Так скоро!

Даже на этой высоте он чуял разносимый ветром запах человеческого дерьма. Он отчётливо видел размазанное по кромке Окклюзии войско — очередную Ордалию, явившуюся, чтобы обломать о Святой Ковчег зубы и когти.

И он знал, что за сладостный плод они собираются сорвать. Жаждуя Возвращения, он парил высоко над горами и равнинами этого Мира. Душа его наведалась во все великие города людей; о да — он хорошо изучил эту жирную свинью, подготовленную для пиршества. Напоённые влажной негой бордели, умащённые ароматными, зачарованными маслами. Огромные, шумные рынки. Храмы — позлащённые и громадные. Трущобы и переулки, где золото перемазано кровью. Набитые толпами улицы. Возделанные поля. Миллионы мягкотелых, ожидающих своего восхитительного предназначения. Служения, выраженного в корчах и визгах…

Шествующего по земле вихря — громадного и чёрного.

Его фаллос изогнулся, прижавшись к животу луком, натянутым для войны.

И славы.


Поддерживаемая с обеих сторон под руки Ахкеймионом и мамой, она удаляется из ревущей грохотом случившегося убийства Палаты собраний в разделённую на множество комнат дальнюю часть Умбиликуса. Ужасающие и ужасные лица проплывают мимо, некоторые залиты слезами, другие отвёрнуты в сторону. Невидимые для неё собственные бёдра скользят друг о друга.

Нет-нет-нет-нет-пожалуйста-нет!

— Что случилось? — с придыханием вскрикивает Ахкеймион.

— Ребёнок идёт, — отвечает мама, то и дело направляя их в сторону от появляющихся у них на пути лордов Ордалии.

Этих слов, как знает Мимара, он и ожидает, но старый волшебник в ответ лишь недоверчиво бормочет:

— Нет! Нет! Это, должно быть, из-за еды. Испортившаяся конина, воз…

— Твой ребёнок идёт! — огрызается её мать.

Они пробираются по тёмному коридору, откидывая, один за другим, кожаные клапаны. Она чувствует их, словно дёргающиеся глубоко внутри неё ремни — скручивающиеся, сжимающие в нестерпимом спазме, вопящие мышцы…

— Мимара, — кричит Ахкеймион с настоящей паникой в голосе. — Возможно, станет легче, если тебя вырвет?

— Дурак! — ругается её мать.

Однако же, Мимара разделяет неверие старого волшебника. Не может быть! Не сейчас. Чересчур рано! Это не может произойти сейчас! Не на пороге Инку-Холойнаса — Голготтерата! Не когда Пройас висит на скале Обвинения, истекая кровью, словно дырявый бурдюк водой. Не когда они стоят в одном, последнем, шаге от претворения того, что так долго намеревались сделать!

Судить его — Анасуримбора Келлзуса, дунианина, захватившего полмира…

Мимаре действительно хочется блевать, но, скорее, от мысли, что она явит миру новорожденную душу — её первое дитя! — в таком ужасном месте и в такое неподходящее время. Есть ли на свете колыбель, предвещающая большие несчастья, люлька более страшная и уродливая? Но это всё же происходит, и, хотя она и пребывает в ужасе — а по-другому быть и не может — тем не менее, где-то внутри неё обретается непоколебимое спокойствие. Нутряная уверенность в том, что всё идёт так, как ему и должно…

Жизнь сейчас находится внутри неё…и она должна выйти наружу.

Они пересекают комнату, где она, впервые после разлуки, встретилась с матерью и, откинув клапан, заходят в спальню.

Сумрак и затхлость.

— В-возможно, — заикается старый волшебник после того, как они укладывают её на тюфяк, — возможно, нам-нам стоит поп-попробовать…

— Нет… — вздыхает Мимара, морщась в попытке выдавить из себя улыбку. — Мама права, Акка.

Он склоняется над ней, лицо его становится вялым и пепельно-серым. Невзирая на всё, что им довелось пережить вместе, она никогда не видела его более испуганным и сломленным.

Она порывисто хватает его за руку.

— Это тоже часть того, что должно произойти…

Должнобыть .

— Думай об этом как о своём Напеве, — говорит её мать, суетливо перекладывая подушки. Мама испытывает собственную тревогу и ужас, понимает Мимара…по причине убийства, которому они только что стали свидетелями.

И беспокоится за судьбу своего безумного младшего сына.

— Только вместо света будет кровь, — вздыхает Благословенная императрица, прикладывая прохладную, сухую ладонь к её лбу, — и жизнь, вместо разорения и руин.


Было что-то неистовое в метагностическом Перемещении — какое-то насилие. Также Маловеби мог бы отметить суматошное мельтешение света и тени и, всё же, чувства его настаивали на том, что он вообще не двигался с места — это сам Мир, словно начисто снесённое здание, вдруг рухнул куда-то, а затем, доска к доске, кирпичик к кирпичику, собрался вокруг него заново.

Крики и шум Умбиликуса исчезли, словно перевёрнутая страница, и вместо этого перед ним сперва открылись предутренние просторы Шигогли, которые, в свою очередь, также отпали, будто лист с общего стебля. Они вновь оказались в лагере Ордалии, но только выше по склону, и стояли теперь прямо перед входом в шатёр, покрытый чем-то, напоминающим ветхие, провисшие и обесцветившиеся леопардовые шкуры.

Когда они заходили в тёмное нутро этого обиталища юный имперский принц в голос рыдал. Неразборчивым бормотанием Анасуримбор призвал колдовской свет, раскрасивший пустое убранство шатра синими и белыми пятнами.

— Его лицо, Отец! Я видел это в его лице! Он собирался у-убить, убить тебя.

Маловеби заметил по центру шатра ввинченный в каменный пол металлический крюк, к которому бы прикреплён комплект ржавых кандалов.

— Нет, Кель, — произнесла вечно нависающая над ним тень, заставив ребёнка сесть на пол рядом с ними, — он любил меня так же, как и все остальные — даже сильнее, чем многие.

Ангельское личико мальчика надулось от неверия и несправедливой обиды.

— Нет-нет…он ненавидел тебя. Ты же должен был видеть это. Зачем ты притворяешься?

Святой Аспект-Император присел на корточки так, что Маловеби теперь почти ничего не видел, кроме его рук, ловко цепляющих кандалы на запястья и лодыжки сына. Казалось, будто он ласкает трепещущие тени, столь явным и неестественным был контраст между светом и темнотой. Могучие вены, пересекающие сухожилия. Крохотные, сверкающие волоски.

— Так много даров, — молвило закрывающее весь остальной мир присутствие, — и всё они порабощены тьмой.

— Но так всё и было! Его переполняла ненависть!

Анасуримбор Келлхус встал и выпрямился, и Маловеби увидел, как фигура закованного в кандалы мальчика отодвинулась назад, его лицо было слишком бледным и слишком невинным для выражения столь лютого.

— Ты любопытное дитя.

— Ты собираешься убить меня… — Спутанные, льняные волосы, обрамляющие разрумянившееся от страданий и горя лицо. Шмыгающий розовый нос. Полные слез голубые глаза, искрящиеся ужасом человека, осознающего, что он нелюбим и предан. — Ты говоришь так, словно собираешься убить меня!

— Ты веришь, что тот из вас, который говорит — Кельмомас, — сказал Святой Аспект-Император, — а тот, что шепчет — Самармас, и не понимаешь, что вы двое постоянно меняетесь местами.

Мальчик смотрел на него белый как кусок сахара — и такой же хрупкий.

— Ты! — проклокотал он в той же мере, в какой и прохрипел и прокричал. — Ты! Собираешься убить меня!

Скрывающее мир присутствие оставалось непроницаемым. Принимающим решение.

— Я пока не знаю, кого именно следует убить.

Анасуримбор пошире расставил ноги, заставив Маловеби перекатиться по поверхности его бедра.

— Посмотри-на-на-моё-лицо! — вскричал юный принц, вытягивая руку так, будто пытался остановить захлопывающуюся дверь.

Метагностическая песнь, по-прежнему давящая на слух колдуна Извази, невзирая на отсутствие у него живых ушей. Сущее тряслось и вибрировало, словно просыпанный на кожу барабана песок — звук, пробивающийся через обвисшие своды шатра, стучащий, будто дождь в затворённые ставни.

— М-моё лицо! Пожалууйста! Папочка! Посмотри на моё лицо, пожалуйста, папочка, пожалуйста! Ты увидишь! Серва меня убедила! Я служу те…

Напев Перемещения разрезает темноту под непредставимыми углами, превращая лицо маленького мальчика в ровно освещённую пластину, переполненную раскаянием настолько подобострастным, что оно способно вызвать одно лишь презрение…

А затем страница перевернулась, и всё вокруг было уже по-другому. Один лишь Маловеби неизменно оставался на месте.


Пребывая словно во сне, Друз Ахкеймион топтался у входа в комнату с кожаными стенами, а страх готовым к драке кулаком сдавливал его грудь. Ему было трудно дышать. Сердце стало вялым и дряблым — чем-то, что бьётся просто ради того, чтобы биться.

Само сущее, казалось, сделалось одним безответным вопросом.

Как всё это могло произойти?

Мука объяла любимый голос, подняла до визга, а затем разбила вдребезги.

— Больно… — охнула Мимара с тюфяка, на котором лежала с грязным покрывалом поперёк выпирающего живота — голая и поблёскивающая в свете тусклого фонаря. — Как же боооольно!

Она вновь вскрикнула. Когда она извивалась, её тень, протянувшись через всю комнату, корчилась на полу и стене…подобно пауку, и Ахкеймион не мог не думать об этих чёрных вытянутых конечностях, изгибающихся вокруг выпуклой и такой же чёрной грудины.

— Так больно! — терзаясь очередным спазмом, выдавила она из себя. — Что-что-что-то не так, мамочка, что-то не так! Слиииишком больно!

Эсменет, скрестив ноги, сидела сбоку, протирая ей лоб влажной тряпицей.

— Всё так, как и должно быть, милая, — сказала она, улыбаясь так уверенно, как только была способна. — В первый раз всегда больнее всего.

Она провела тканью по щеке Мимары и этот образ заставил старого волшебника затаить дыхание, ибо под определёнными углами, в определённых сочетаниях света и тени мать и дочь отличались друг от друга лишь возрастом, будто бы перед ним сейчас предстала одна и та же женщина, разделённая между временами.

— Шшш… — продолжала Благословенная императрица. — Молись, чтобы он не был таким упрямым как ты, Росинка… Я когда-то промучилась с тобою два дня!

Мимара как-то странно сморщилась — улыбнулась, понял он.

— Нет… — сказала, она, пыхтя. — Не называй меня так!

— Росинка-Росинка-Росинка… — протенькала Благословенная императрица. — Я звала тебя так, когда ты…

— Не называй меня так! — с неистовой яростью завизжала Мимара.

Это была её третья по счёту вспышка, но Ахкеймион вздрогнул в этот раз так же сильно, как и в первый.

Эсменет же, напротив, не повела и бровью, продолжая уверенно улыбаться и по-прежнему помогать дочери, успокаивая и утешая её.

— Шшшш…Шшш… Пусть всё пройдёт. Пусть всё закончится.

— Прости меня, мама.

Что-то скребло внутри него, побуждая бежать прочь. Эсми потребовала, чтобы он остался и помогал, хотя единственное, что он был способен делать, так это выкручивать собственные руки.

— Это же ты натворил! — обвиняющее сказала она, и он понял, что она лишь для вида простила его за связь с её дочерью. Поэтому он был вынужден остаться, и теперь лишь молча стоял, наблюдая за происходящим и чувствуя себя так, будто весь мир вдруг превратился в глиняный кувшин, всё больше и больше наполняющийся насекомыми. Даже его собственные внутренности, казалось, начали ползать по внутренней поверхности его кожи. Здесь не было места ни одному мужчине, не говоря уж о столь старом и измученном. Это были женские таинства, слишком глубокие, слишком уязвляющие истиной, слишком грубые и влажные для бесчувственного, высохшего мужского сердца.

И, кроме того, этого вообще не должно было произойти.

Дыхание Мимары стало не таким тяжёлым, а затем и вовсе неслышным. Ещё одна передышка между схватками.

— Вот видишь? — прошептала Эсменет. — Видишь?

Облегчение страданий стало для него чем — то вроде частичного освобождения от обязательств. Возможно, именно поэтому безудержное отвращение и возобладало над ним в этот миг — непреодолимое побуждение увильнуть, уклониться от возложенной на него Эсменет повинности…

Он попросту убежал, хотя нипочём не признался бы в этом. Устремился прочь, отбрасывая в сторону изукрашенные затейливыми оттисками кожаные клапаны. Тут слишком душно, говорил он себе. А зрелище слишком своеобразно…для желудка…столь…слабого как у него.

Вскоре он оказался снаружи, чувствуя головокружение от вины и охватившего его смятения. Рога невозможным видением взметались в ночные дали, разрезая северный край спутанного мотка облаков, как торчащая в ручье палка рассекает взбитую течением пену.

К чёрту Эсменет и всё, что она там скажет! Кто она такая, чтобы осуждать его?

Он наклонился, положив руки на колени и дыша тяжело и глубоко — так, словно ему на самом деле был требовался свежий воздух, нехваткой которого он оправдывал свою трусость. Ему не нужно было видеть двоих Столпов, чтобы, учитывая хоры на их поясе, отлично знать, что те стоят позади него. Рядом с Умбиликусом они были повсюду, поскольку их лагерь прилегал прямо к огромному павильону. Предощущение приближающейся Метки — более глубокой и обладающей более странными особенностями, нежели ему доводилось встречать у кого бы то ни было, включая короля нелюдей — заставило его поднять взгляд.

Он увидел фигуру, появившуюся из пасти погружённого в темень прохода и идущую прямо к нему. Воздух вырвался из лёгких старого волшебника одним долгим, дрожащим выдохом, в то время как сам он изо всех сил боролся с совершенно иным побуждением — бежать. Ибо он знал. Ахкеймион встал и выпрямился — в груди, казалось, что-то гудело так, словно она стала вдруг ульем, в котором вместо пчёл поселились ужас и неверие — наблюдая за тем, как лик Анасуримбора Келлхуса проступает из темноты…

Святого Аспект-Императора Среднего Севера и Трёх Морей.

Сколько же минуло времени?

Во время Благословения и последовавшего за ним переполоха он трижды видел Келлхуса — три проблеска, подобных удару холодной стали, ибо именно настолько острую и мучительную боль они ему причинили. У большинства людей нет никакого порядка в отношении обид, терзающих их души — нет ясности в обвинениях, нет списка обвиняемых и перечня их преступлений. Для большинства людей уязвлённая, полная желчи часть их души это, своего рода, жилище, в котором обитают мучительные образы, вырвавшиеся из суетного круговорота насилия и произвола и сумевшие каким-то образом пережить отведённую им пору. Большинство людей неграмотны и потому не могут надеяться использовать слова, чтобы приколоть к бумаге тени, мечущиеся в их сердцах. И даже если им это доступно, они, как правило, яростно отвергают точное описание и разбор своих скорбей, ибо любая ясность обыкновенно способна сделать эти обиды спорными и сомнительными.

Но не для Друза Ахкеймиона. Двадцать лет он готовился к этому мигу, раз за разом повторяя себе слова, которые скажет, позу, которую примет, уловки, которые позволят ему вернуть свою утраченную честь…

Вместо этого он обнаружил себя хлопающим глазами и прислушивающимся к звону в собственных ушах.

Нет. Нет. Только не так.

Сияющие ореолы вокруг поражённых темнеющей скверной головы и рук — сверкающие золотом диски, всё такие же удивительные, как и тогда, в Шайме. Ахкеймион едва способен был углядеть мирской аспект этого человека — столь отвратительной была его Метка, настолько мерзкой. Келлхус был выше, нежели он помнил, и одет всё в те же белые облачения, что и ранее сегодня. Его золотистая борода была уложена аккуратным квадратом и заплетена в манере киранейских Верховных королей Ранней Древности. Необычное навершье его клинка, Эншойи, выступало над левым плечом Келлхуса. Знаменитые декапитанты покачивались у его бедра, привязанные за волосы к чешуйчатому нимилевому поясу Аспект-Императора. Мёртвые веки существ подёргивались в глубоко ввалившихся глазницах, на миг то и дело являя взгляду их глаза — стекло, масло и чернота. Одеревеневшие губы шевелились, открывая зубы, напоминающие чёрные гвозди. Выглядело это так, словно декапитанты перешёптываются друг с другом.

Ахкеймион вздрогнул, поняв, что Келлхус воистину постиг Преисподнюю, как и говорили слухи. Сама основа Мира стонала, скрипели подпорки и своды сущего — столь довлела плотность его присутствия. Поступь Аспект-Императора, казалось, обрушивалась ему на грудь, вышибая дыхание из лёгких, в той же мере, в какой сотрясала эту проклятую землю…

Такая мощь, собранная в одном месте и принадлежащая одному существу! Никогда ещё Мир не видывал подобного…

И именно он — Друз Ахкеймион был тем самым глупцом, который выдал дунианину Гнозис!

Двадцать долгих лет тому назад.

Анасуримбор Келлхус остановился прямо перед ним — всего в четырёх шагах — образ, пульсирующий и дрожащий в равной мере благодаря как обрушивающимся на Ахкеймиона воспоминаниям, так и мистическим проявлениям напряжённости самого Бытия. Стоявшие у входа в Умбиликус Столпы пали ниц, в то время как старый волшебник не двинулся с места. Ближайший гвардеец пролаял какую-то угрозу, которую он даже не смог расслышать из-за грома, грохочущего у него в ушах и груди…

Старый волшебник стоял, разинув глаза.

— Ты говорил с Сакарисом, — произнёс Келлхус на древнекуниюрском. Никаких обращений. Никакого джнана. — И встревожил его.

— Совершенно недостаточно, — ответил Ахкеймион, пребывая в своего рода оцепенении.

Фигура не столько испускала свет, сколько превращала его в нечто неприсущее этому Миру.

— Ты рассказывал ему о своих Снах.

Ахкеймион осторожно кивнул.

— Настолько, насколько он пожелал слушать.

Бледные глаза взирали так же пристально, как он и помнил — так, словно он был висящей над бездной безделушкой, не просто последней, но и вовсе единственной оставшейся на свете вещью.

— Расскажешь мне?

— Нет.

Анасуримбор Келлхус попросил у него это, а значит, необходимо было отказать.

— Твоя ненависть не остыла.

— Найюров урок.

Миг бездонного взгляда.

— Значит, он ещё жив.

Испуг. Кожу на голове старого волшебника свербило и покалывало, ибо он понимал глупость этого словесного противостояния. Не существовало способа сбить с толку стоявшего перед ним человека — невозможно было ни как-то повлиять на него, ни перехитрить. И чем дольше он находился в фокусе его внимания, тем больше тайн и секретов неизбежно ему выдавал — даже тех, о которых и сам не подозревал.

Это было аксиомой.

— Я видел Ишуаль, — сказал он, повинуясь какому-то инстинкту — дурацкому или же, напротив, хитроумному, он не знал.

Стоящее перед ним эпическое существо мгновение помедлило, и само пространство и дыхание ночи показалось Ахкеймиону застеклённым окном, сквозь которое его изучающе рассматривало некое сверхъестественное постижение.

— Тогда тебе известно, что она разрушена.

Сглотнув, Ахкеймион кивнул, поглощённый мыслью о спрятанном в вещах Мимары кирри.

— Я видел, как твой сын прыгнул со скалы и разбился насмерть.

Едва заметный кивок.

— Кто-нибудь ещё выжил?

— Я знаю, что значит быть дунианином!

Произошедшая у него на глазах трансформация была похожа на чудо: лицо, только что бывшее бесстрастным и отстранённым, в мгновение ока стало знакомым и тёплым — доброжелательная ухмылка друга, давно приноровившегося к надоедливым и утомительным уловкам своего товарища.

— Быть беспощадным?

— Нет! — рявкнул Ахкеймион с внезапной яростью. — Быть злом! Быть нечестивой мерзостью перед Оком самого Господа!

Келлхус недоумённо нахмурился….выражение его лица напомнило Ахкеймиону о Ксинеме.

— В смысле, вроде тебя?

Старый волшебник мог лишь отупело взирать на него.

Внезапно Келлхус, словно бы в ответ на какой-то звук, который был способен услышать лишь он один, повернулся ко входу в Умбиликус. Какой-то частью себя старый волшебник упирался, отказываясь следовать за этим взглядом, поскольку убедил себя в том, что это ещё одна проклятая дунианская уловка, ещё один способ отвлечь и сбить с толку, чтобы безраздельно овладеть обстоятельствами. Но он всё равно повернул голову и взглянул туда, ибо его подбородок повиновался инстинкту более могучему, нежели его истощённая душа. Столпы по-прежнему простирались ниц, сгорбившись по обеим сторонам некогда богато украшенного входного клапана, напоминая своими облачёнными в зелёное с золотом спинами жуков-скарабеев. Стоящие вдоль Умбиликуса жаровни равнодушно пылали, разбрасывая искры. Кожаные стены вздымались далеко за пределы освещённого этим скудным светом пространства…

И, подобно какому-то чуду Хроник Бивня, нажатием руки откинув клапан, из тёмного зева шатра явилась Эсменет.

Её раздражённый взгляд тут же вонзился в Ахкеймиона — отлынивающую от своих обязанностей душу, которую она здесь искала, лишь для того, чтобы наткнуться на своего чудовищного мужа…

Её правая рука рефлекторно схватилась за левую, прикрывая размытое синее пятно, оставшееся на месте татуировки с двумя переплетающимися змеями. Ахкеймион едва не разрыдался, увидев, как она застыла, а выражение её лица тут же стало лишь отражением лика её мужа-Императора. И был краткий миг, когда ему словно бы довелось разом узреть всё то, что она потеряла между Шайме и этим самым моментом. Анасуримбор Келлхус был её величайшей пагубой, тяжелейшим ярмом из всех, когда-либо терзавших её, и она ненавидела его так, как более никого на свете…

Ахкеймион увидел это так ясно, будто бы он и сам был дунианином.

— Где Кельмомас? — спросила она на чётком, благородном шейском Андиаминских Высот, и лишь едва заметный выговор выдавал принадлежность её крови к низшим кастам. Она говорит о мальчике, понял старый волшебник, её сыне, о котором он уже и позабыл за всеми волнениями и беспокойствами, вызванными мимариными родами.

— Прикован к столбу, — сказал Келлхус, — в шатре лорда Шоратисеса.

Она пристально глянула в его неумолимое лицо, но намёк на поражение уже сквозил в её повадках. При всей своей материнской стойкости, стоя в тени своего богоподобного Императора, она внезапно показалась ему податливой и хрупкой.

— Что случилось?

— Ты видела. Он убил Сорвила, сына Харвила, Уверовавшего короля Сакарпа.

И тогда он почувствовал это — слабость, присущую тому, кто принуждён был столь долго обитать в тени пустоты столь нечеловеческой. И понял, как сильно это исковеркало её — необходимость служить человеческими вратами, через которые в мир являлись нечеловеческие души, и любить тех, кто в ответ мог лишь манипулировать ею. Быть ещё одной матерью-китихой. Побуждение освободить её охватило его, жажда спасти не столько их настоящее, сколько прошлое, желание вырвать её из тисков катастрофических последствий его собственных решений. В этот миг он был готов на что угодно, лишь бы суметь вернуться назад и, уступив её мольбам, остаться с ней и любить её все эти годы на сырых берегах реки Семпсис…

На всё, лишь бы не покидать её ради сареотской библиотеки.

— Но почему? Разве он вообще знал его?

— Он думает, что Сорвил был убийцей. Он говорит, что увидел это на его лице, и он верит в то, что говорит.

В голосе Келлхуса слышалась нежность и даже ласка, но эти чувства были словно бы приглушёнными, сделавшиеся с годами тусклыми и осторожными, как и всякая ложь, сотворённая в осознании неизбежного неверия.

— И оно было? — спросила она с напряжением в голосе. — Было ли у него на лице…это самое убийство?

— Нет. Он был Уверовавшим королём… Одним из наиболее преданных и благочестивых.

Благословенная императрица просто смотрела на него, оставаясь совершенно непроницаемой, если не считать плещущейся в её глазах муки.

— Так значит Кель просто…просто…

— Его невозможно исправить, Эсми.

Задумавшись, она опустила взгляд, а затем повернулась и направилась обратно во чрево Умбиликуса.

— Оставь его, — бросил Келлхус ей вслед.

Она остановилась, не столько взглянув на него, сколько лишь повернув подбородок к плечу.

— Я не могу, — ответила она вполголоса.

— Тогда остерегайся его, Эсми, и следи за пределом его цепей. Голод его намного сильнее присущего человеку. — Голос Аспект-Императора был исполнен мудрости, неотличимой от сострадания. — Сына, которого ты так любила, никогда не существовало.

Её взгляд скользнул по лику её Господина и Пророка.

— Значит, буду остерегаться, — сказала она, — так, как я остерегалась своего мужа.

И, повернувшись, Благословенная императрица исчезла в огромном шатре.

Келлхус с Ахкеймионом смотрели ей вслед и на какой-то миг показалось, что со времени Первой Священной войны не минуло ни дня и они стоят, как стояли тогда, будучи друг другу желанными спутниками на общем мрачном пути. И старый волшебник вдруг понял, что ему более не нужна храбрость, чтобы говорить с ним.

— Там — в Ишуаль, мы видели место, где вы держали своих женщин…где дуниане держали своих женщин.

Осиянное ореолом лицо кивнуло:

— И ты считаешь, что именно так я использовал Эсми — как ещё одну дунианскую женщину. Для умножения собственной силы через потомство.

Казалось, что это, скорее, какое-то воспоминание, нежели произнесённые здесь и сейчас слова.

Старый волшебник пожал плечами.

— Она считает также.

— А что насчёт тебя самого, старый наставник. Ведь будучи адептом Завета, тебе доводилось видеть в людях орудия, инструменты достижения целей. Сколько невинных душ ты бросил на чашу весов супротив вот этого самого места?

Старый волшебник сглотнул.

— Никого из тех, кого я любил.

Улыбка, и утомлённая и грустная.

— Скажи мне, Акка… А каким во времена икурейской династии было наказание за укрывательство колдуна в пределах Священной Сумны?

— Что ты имеешь в виду?

Теперь настала очередь Аспект-Императора пожимать плечами.

— Если бы шрайские рыцари или коллегиане раскрыли бы тебя в те годы, что бы они сделали с Эсми?

Старый волшебник изо всех сил старался изгнать обиду из своего взора. Это именно то, что всегда и делал Келлхус, вспомнила рассвирепевшая часть его души — всякий раз разрывал неглубокие могилы, всякий раз ниспровергал любую добродетель, которую кто-либо пытался обратить против него.

— Ра-разные времена! — запинаясь, пробормотал он. — Разные дни!

Святой Аспект-Император Трёх Морей воздвигался перед ним воплощением бури, засухи и чумы.

— Я тиран, Акка. Самая кошмарная из душ этого Мира и этой Эпохи. Я истреблял целые народы только для того, чтобы внушить ужас их соседям. Я принёс смерть тысячам тысяч, напитав Ту Сторону плотью и жиром живых… Никогда ещё не было на свете смертного столь устрашающего, столь ненавидимого и настолько обожаемого, как я… Сама Сотня подняла на меня оружие!

Произнося эти слова, он, казалось, воистину разрастался, увеличиваясь сообразно их мрачному смыслу.

— Я именно то, чем я должен быть, дабы этот Мир мог спастись.

Что же произошло? Как случилось, что все его доводы — справедливые доводы! — стали чванством и развеялись в дым?

— Ибо я знаю это, Акка. Знаю, как знает отец. И согласно этому знанию, я заставляю приносить жертвы, я наказываю тех детей, что сбились с пути, я запрещаю вредные игры, и да…я забираю потребное для спасения…

Будь то жизни или жёны.

Ощущение тщетности обрушилось на Друза Ахкеймиона — ещё более мучительное из-за своей неизбежности. Он был всего лишь старым безумцем, чудаком, взлелеявшим за долгие годы чересчур много обид, чтобы надеяться узреть за ними ещё хоть что-то. Где? Где же Мимара? Это не должно было случиться вот так. Только не так! Как? Зачем? Зачем приводить её к Ордалии, если она отягощена кандалами собственного тела? Зачем приковывать Мимару к её же утробе в миг величайшей нужды?

Почему? Почему Бог забрал своё Око прямо накануне Второго Апокалипсиса?

Все эти годы, наполненные мучительными Снами, являвшими ему величайший Кошмар Мира, и трудами, совершаемыми без поддержки или же цели. Пьющий, впадающий в блуд и бесноватое буйство, лежащий в ожидании смертного ужаса своих сновидений. А сейчас…сейчас…

— Да! — произнёс Святой Аспект-Император Трёх Морей.

Это не должно было случиться вот так.

— Но, тем не менее, случилось, Акка. Никакой расплаты не будет.

Трепет. Дрожь старческого нутра и дрожь существа, стыдящегося, что его узрели дрожащим.

Проклятое видение снова кивнуло.

— Когда-то ты одарил меня Гнозисом, ибо считал, что я был ответом…

— Я считал тебя Пророком!

— Но ты сумел прозреть сквозь эту личину, и увидеть, что я дунианин…

— Да! Да!

— И тогда ты отверг меня, отрёкся, посчитав меня лжецом…

— Ибо ты и есть лжец. Ты лжёшь даже здесь! Даже сейчас!

— Нет. Я всего лишь безжалостен. Я лишь тот, кем и должен быть…

— Очередная ложь!

Взгляд, исполненный жалости.

— Ты полагаешь, что справедливость может спасти Мир?

— Если не справедли…

— Помогла ли справедливость нелюдям? Помогла ли она Древнему Северу? Смотри! Оглядись вокруг! Мы стоим прямо у ворот Мин-Уройкаса! Узри собранное мной Воинство, узри все эти Школы и Фракции, которые я привлёк к походу Ордалии и провёл сквозь бесчисленные лиги, наполненные вопящими и преследующими их шранками. Думаешь, этого можно было добиться добротой и любезностью? Или ты, быть может, считаешь, что можно было честностью принудить к общему делу души столь многочисленные и столь непокорные? Что один лишь страх перед какой-то там сказочкой мог бы послужить цели также хорошо, как и моё понуждение?

И он взглянул — да и как бы он мог поступить иначе, понимая, где он сейчас находится. Всю свою жизнь он мог лишь в голос вопить: «Голготтерат!», да топать ногами, отлично зная, что всё, бывшее для него веками истории и кошмара, для остальных было лишь пустыми и глупыми басенками, продолжающимся счётом давно оконченной и забытой игры. А сейчас Ахкеймион стоял здесь, слыша свой собственный вопль — тот самый, что ранее издавали чужие уста. И он обернулся…

И узрел…

— Боги одурачены, — настаивал Келлхус, — и слепы. Они не способны увидеть это. А Бог Богов не более чем их недоумевающая сумма.

Пронзившая ночь необъятность, воспарившая к звездам угроза, сияющая в блеске Гвоздя Небес призрачным светом.

— Нет! — выдохнул Ахкеймион.

— Лишь смертный способен постичь то, что пребывает вне суммы всего, Акка. Лишь человек способен поднять на Не-Бога взгляд, не говоря уж об оружии…

— Но ты — не человек!

Его ореолы выглядят так сверхъестественно. Так невозможно.

— Я — Предвестник, — изрёк сияющий лик, — прямой потомок Анасуримбора Кельмомаса. Возможно, старый друг, я всё-таки человек — во всяком случае, в достаточной мере…

Ахкеймион поднял руки по обеим сторонам головы, взирая на то, как Святой Аспект-Император и Инку-Холойнас противопоставленными друг другу предзнаменованиями скорбей воздвигаются по краям его поля зрения — оба сияя, словно покрытые маслом видения, замаранные каждый соответственно мерзостью Метки и ужасами воспоминаний.

— Так яви же это! — воскликнул он, простирая руки в порыве внезапного вдохновения. — Сними Пройаса со скалы! Яви милость, Келлхус! Покажи то самое избавление, что ты обещаешь!

И оба чуждые всему человеческому.

— Пройас уже мёртв.

— Лжец! Он жив и ты это знаешь! Ты сам так устроил в соответствии с собственными замыслами! Потерпи же теперь в своём чёртовом сплетении одну-единственную незакреплённую нить, единственный запутавшийся узелок! Поступи разок так, как поступают люди! Исходя из любви!

Скорбная улыбка, искажённая светом Гвоздя Небес и ставшая в результате этого чем-то вроде плотоядной усмешки.

— А ты подумай, Святой Наставник, кто же есть ты сам, если не такой вот допущенный мною узелок и незакреплённая нить?

Предвестник повернулся и зашагал к обветшалым шатрам, расположившимся ниже по склону. Ахкеймион в каком-то идиотическом протесте раскрыл рот — раз, другой, будучи похожим сейчас на брошенную в пыль и задыхающуюся рыбину. В его голосе, когда старый волшебник, наконец, вновь обрёл его, сквозило отчаяние.

— Пожалуйста!

Друз Ахкеймион пал на колени, рухнув на проклятую землю Шигогли более старым, разбитым и посрамлённым, нежели когда-либо. Он протягивал вослед Аспект-Императору руки, лил слёзы, умолял…

— Келлхус!

Святой Аспект-Император остановился, чтобы взглянуть на него — явственно проступающее в темноте видение, омерзительное из-за гнилостной бездонности Метки. Впервые Ахкеймион заметил множество человеческих лиц, выглядывающих из сумрака разбитых вокруг палаток и биваков. Щурясь во тьме, люди пытались понять значение слов древнего языка, который Келлхус использовал, чтобы скрыть от них суть этого спора.

— Лишь это… — плакал Ахкеймион. — Пожалуйста, Келлхус… Я умоляю.

Его сотрясали рыдания. Слёзы пролились ручьём.

— Лишь это…

Единственный удар сердца. Жалкий. Бессильный.

— Позаботься о своих женщинах, Акка.

Старый волшебник вздрогнул, закашлявшись от внезапной и острой боли, пронзившей грудь, и вскочил на ноги, разразившись приступом гнева.

— Убийца!

Никогда прежде слова не казались столь ничтожными.

Анасуримбор Келлхус взглянул на вознёсшиеся к небу Рога — огромные, мерцающие угрожающе-злобным блеском.

— Что-то, — оглянувшись, изрекла чудовищная сущность, — необходимо есть.


— Мамочка? — позвало маленькое пятнышко темноты.

Эсменет сняла чехол с фонаря, держа его в вытянутой руке — в большей мере стремясь поберечь глаза от яркого света, нежели для того, чтобы в подробностях разглядеть чрево шатра. И всё же, она увидела пустые углы, вздутые швы, провисшую холстину, потерявшую цвет и приобретшую за долгие месяцы пути множество грязных разводов и пятен. Она вдыхала запахи плесени, сырости и тоскливого уныния — всего того, что осталось от предыдущего владельца.

Было что-то кошмарное в том, как его образ в какой-то момент вдруг просто возник перед ней — явственно видный на этом пыльном, земляном полу. На лице у него, как это бывает у только что проснувшихся детей, было написано какое-то жадное, взыскующее выражение. От Кельмомаса исходило раскаяние, ощущение беды и нужды, но взгляд его скорее отталкивал, нежели манил, вызывая в памяти все совершённые им злодеяния — так много вопиющих обманов и преступлений.

Что она здесь делает? Зачем пришла?

Она всегда находила особую радость в том недолгом времени, пока её дети ещё оставались малютками — в их крошечных, гибких, льнущих и ластящихся к ней телах. В их беспечных, легкомысленных танцах. В их суетной беготне. Например, в случае Сервы, она поражалась спокойствию, которое обретала, просто наблюдая за тем, как девочка бродит по Священному Приделу. Это было своего рода глубокое удовлетворение — отрада, которую тела находят в проявлении беспокойства в отношении других тел — тех, что они породили. Но память о радости, что её тело всегда испытывало от вида Кельмомаса, сопровождалась ныне ощущением безумия, исходящим от всего, недавно открывшегося ей — и тогда образ его словно бы распухал перед её глазами, будто её сын был каким-то наростом, мерзкой кистой, уродующей шею Мира. Сидящий перед нею маленький мальчик — существо, которое она так лелеяла и обожала — превратился в живой сосуд, наполненный ядом и хаосом.

Она выдохнула и пристально взглянула на него.

— Мамочка-мамочка, пожалуста-пожалуйста выслу…

— Ты никогда не узнаешь… — перебила она его, голосом столь громким, будто находилась сейчас на шумном рынке, — и никогда не поймёшь, что значит иметь ребёнка…

Теперь он ревел.

— Он-он собирался убить Отца! Я-я хоте…

— Перестань реветь! — завизжала она, наклонившись и прижав локти к талии. Руки её сжались в кулаки. — Довольно! Довольно с меня твоих уловок и обмана!

— Но это правда! Правда! Я спас Отцу жи…

— Нет! — вскричала она. — Нет! Прекрати притворяться моим ребёнком!

Эти слова ударили его, будто тяжёлый, мужской кулак.

— Я твоя мама. Но т-ты, ты Кель — никакой не ребёнок.

И тогда она увидела это…ту же самую пустоту во взгляде, которую она ранее научилась видеть в других своих детях. Настороженность. Как же она не замечала этого раньше?

Он был таким же, как и остальные. Калекой. И даже более изувеченным, нежели прочие — из-за своей способности казаться иным…из-за умения имитировать человеческие чувства, подражать людям. И тогда вся чудовищность случившегося вновь обрушилась на неё. Смерти. Разрушения. Ужасающая правда об этом ребёнке.

Эсменет рухнула на четвереньки, извергнув в пыль кусочки полупереваренной конины — всю ту малость, что ей ранее удалось съесть. Она сморгнула с глаз неизлившиеся слёзы, почти ожидая, что он воспользуется этой её слабостью, чтобы канючить или браниться или подольщаться или внушать ей что-то. Или даже, как предупредил Келлхус, чтобы убить её.

Следи за пределом его цепей…

Но он просто наблюдал за ней, будучи безучастным как всякая истина.

Благословенная императрица поднялась на ноги, отряхнула пыль с рукавов и локтей и, шаркнув ногой, засыпала песком лужицу блевотины. Всё внутри неё, казалось, омертвело. Она стояла там, раздумывая над тем, доводилось ли ей когда-либо ранее чувствовать себя настолько одеревеневшей.

— Я думаю… — резко начала она, запнувшись из-за онемения, распространившегося и на язык и глотку. Она моргнула, и, кашлянув, прочистила горло. — Я думаю, он считает, что ты в это веришь.

Ему понадобился лишь миг для того, чтобы вычислить, что из этого следует.

— Значит, он считает меня безумным. Вроде Инрилатаса.

Она откинула назад волосы, одарив его неуверенным взглядом.

— Да.

Ещё один миг.

— В его руке ничего не нашли.

— Он был верующим, Кель… Таким же, как остальные.

Его широко распахнутые глаза сузились. Ангельское личико, понурившись, склонилось.

Оставшийся на земле фонарь превратил пыльную поверхность в нечто вроде рукописи, где каждый след или отпечаток казался фрагментом текста, клочком давно утерянного смысла. И посреди этой безумной сигилы, последним кусочком, пока ещё сохранявшим своё значение, оставался Кельмомас… Крошечный. Хрупкий.

Её милый, убийственно маленький мальчик.

Он поднял взгляд, выражение его лица было настолько безучастным, что в этом спокойствии можно было увидеть всё что угодно, кроме сокрушённости или разбитого сердца.

— Тогда зачем ты пришла?

Зачем же она пришла? Просто, это казалось ей действием столь же необходимым и естественным, как слияние капель воды в единое целое. У неё не было иного выбора. Быть матерью означало до конца жизни перемещаться между перспективами, стать в этом смысле чем-то вроде кочевого народа, бесконечно следующего за желаниями, защищающего интересы и страдающего от боли, причиняемой кому-то другому. Иногда эти иные души отвечали взаимностью, но, в действительности, столь многое отдавалось безвозвратно, забиралось без какого-либо возмещения или попросту забывалось, что несправедливость такого обмена была очевидной.

Возможно, именно поэтому она и пришла. Чтобы быть обиженной и уязвлённой, как множество прочих матерей. Чтобы обретаться в одном жилище с самозванцами, не имея никакой надежды на возмещение своих усилий. Чтобы быть обманутой, осмеянной, используемой…и необходимой, как собственная кожа.

Возможно, она пришла, чтобы быть матерью.

Возможно…

— Понятно… — сказал он.

Суета и смятение схлынули, и она пристально посмотрела на него, изумляясь тому, что перед нею то самое дитя, которое надушенные рабы извлекли из её чресел. Перед тем как уйти, она, ненадолго задержавшись, сунула руку себе под одежду, достав маленький напильник, который ранее стянула из хранилища в Умбиликусе. След татуировки на руке привлек её внимание, заставив Благословенную императрицу замереть — но лишь на краткий миг. Она бросила инструмент на землю возле маленьких ножек сына, заставив подняться в воздух завихрения пыли.

Её последний подарок…

Порождённый любовью, обретающейся в самых глубинах её существа.


Мигагурит урс Шаньюрта присел у самого гребня Окклюзии, время от времени бросая взгляды на равнину, где воздвигалась Шайта'анайрул — Могила, Облачённая в Золото, но по большей части изучая раскинувшийся у внутреннего основания гор лагерь. Костров было совсем немного. Это могло обмануть взор менее опытный, чем его, послужив свидетельством малочисленности расположившегося там войска. Но Мигагурит давно шёл путями войны. Он знал, что армии юга жгут собственные палатки и снаряжение, также как ранее они употребили в пищу своих лошадей. Хорошие предзнаменования.

Король Племён будет доволен.

Будучи памятливцем, он имел представление об этом месте. Он всегда верил в Локунга и всегда считал, что Шайта'анайрул действительно существует. И, тем не менее, он был потрясён тем, что сущность его веры зависела от вещей…столь нереальных. Ибо когда он взирал на Могилу, Облачённую в Золото то скорее не радовался, а трепетал, ощущая как его внутренности сжимаются и выкручиваются от мрачных предчувствий. Да и мог ли он не бросать туда один взгляд за другим, зная, что Шайта'анайрул служит зримым подтверждением реальности его ужаса, ибо доказывает, что всё это время он воистину поклонялся убийству? Наконец, он задремал, и сны его полнились кошмарами, источаемыми этими скалами…

Ибо Локунг умер не просто, совсем не просто.

Внезапно он вздрогнул и, морщась от боли, потёр лоб над левым глазом. Что-то, какой-то камушек ударил его…

Он сел, испуганно моргая от охватившего его сверхъестественного ужаса.

Маленький мальчик присел на корточки у его ног. Льняные волосы ребёнка белели в свете Гвоздя Небес.

— Ты скюльвенд?

Мигагурит улыбнулся невинной улыбкой, а затем попытался поймать видение. Но ребёнок ускользнул. Памятливец вскочил и закрутился, все его чувства до предела обострились. Он схватился за нож…лишь для того, чтобы обнаружить, что тот исчез…

Захрипев, он упал, его икры сжались, собравшись у подколенных впадин в неприкреплённые к щиколоткам шарики. Жжение в пятках переросло в мучительную боль. Он знал, что уже мёртв, но тело, посчитав его глупцом, без остатка превратилось в сгусток паники. Отталкиваясь локтями, он пополз на спине.Собственные ноги казались ему чужими. Мальчик метался вокруг, словно скачущий через верёвочку призрак. Порезы и уколы один за другим обрушивались на скюльвенда сквозь туман невыразимых мучений. Мигагурит спазматически дёргался и дрожал, размахивая руками и стараясь заслониться предплечьями, но всё это лишь вызывало взрывы мелодичного смеха. Из последних сил добравшись до края гребня, скюльвенд перевалился через него, застыв на нисходящем склоне спиною вниз.

Белокурый мальчик остановился и, взглянув на него, вытер себе нос, размазав кровь по щеке.

— Анас… — выплюнул Мигагурит это имя, вместе с кровью. — Анасуримбор!

Он чувствовал, как склон тянет его вниз. Он знал, что с головы и плеч стекает кровь, увлажняя покрывающие склон булыжники и постепенно заставляя его съезжать…

Ребёнок прыгнул ему на грудь и, по-мартышачьи низко склонившись, заглянул в глаза.

Казалось, что давление и медленное скольжение, вызванное его весом, потихоньку сдирает кожу со всех частей тела, которыми Мигагурит касался поверхности скалы.

— И куда же идут скюльвенды? — спросил мальчуган с каким-то неистовым любопытством в голосе. Сияние Гвоздя Небес создало вокруг его головы серебрящийся ореол.

Мигагурит хрипел и рыдал. С верой, переходящей в ужас.

Мальчик кивнул.

— Куда-то, где очень страшно… — задумчиво сказал он. — То есть туда же, куда и все остальные.

Мигагурит попытался закричать, но вес мальчика выдавил из его лёгких последний вздох. Он продолжал соскальзывать вниз.

— Оставь его, — раздался откуда-то сверху женский голос.

Сломанное ребро воткнулось в его плоть — столь резво в ответ на эти слова спрыгнул с него ребёнок.

Невыносимая боль, наполненная, однако, обетованием передышки. Каким-то образом преодолев вызванный муками паралич, Мигагурит сумел поднять голову и увидел поводящего ножом из стороны в сторону мальчика, стоящего перед одетой в чёрное женщиной — некогда прекрасной и до сих пор сохранившей свою красоту. Мальчик держался от неё на некотором отдалении и вел себя настороженно…

Императрица?

Склон вцепился в него, словно бы ухватившись за что-то в его теле…

— Ты не моя мать, — заявил мальчик.

Кривая улыбка.

— Я могу быть тем, кем тебе нужно.

Женщина протянула мальчику руку…мужскую руку.

Склон усилил хватку, а затем одним яростным рывком сдёрнул сына жестокосердного Шаньюрты с гребня скалы.


Мужи Ордалии делились россказнями и слухами, как склонны делиться ими друг с другом любые солдаты. Жечь костры запретили всем, кроме Великих Имён, и посему люди сбивались в кучки, осиянные бледным светом Гвоздя, и сидели, делая вид, что сосредоточены на починке и поддержании в исправности своего снаряжения — будь то заточка клинков, подшивание разошедшихся швов или же натирание потускневших металлических частей доспехов и оружия. Они сидели рядом, очень близко друг к другу, их голоса, в силу какого-то, внезапно охватившего их странного благоговения звучали тихо и приглушённо. И, как это часто случается, сам факт разговоров был намного важнее их содержания. Разум всегда ищет общего дела, никогда не стремясь к разладу и разноречию. Те, кто ранее заикался, внезапно обнаруживали, что их речи льются ручьём — смело и открыто. Те, кто никогда не любил всеобщего внимания, вдруг понимали, что говорят откровенно, обнажая душу. И даже если рассказчик запинался или колебался, он получал от старших товарищей лишь возгласы поощрения и ободрительные жесты — руку, положенную на плечо, или же взъерошенные пятернёй волосы. Ибо, несмотря на все испытания и скорби, они вдруг отыскали в себе изобилие — снизошедшую на них благодать. Будучи обездоленными, лишёнными всего на свете, кроме ничтожной надежды на искупление, они нашли в себе причину для того, чтобы отдать…

В какой-то момент воины всех народов заговаривали о своих жёнах и детях. Воспоминания постепенно затопили лагерь — благоговейный трепет людей, вызывающих в памяти утренние часы, залитые солнечным светом. Глаза их затуманивались, отзвуки прошлого звучали в сердцах щебетанием женских голосов, образы возлюбленных лиц мелькали перед ними яркими и вселяющими радость видениями, возникая словно бы из ниоткуда среди повседневных трудов и забот. Они хохотали над проделками малышей, улыбались вспыльчивости и нежности жён. Вспышки смеха пронзали нависшую над лагерем тьму — возникающие то тут, то там искорки неподдельного веселья. Люди протягивали к пустоте руки, вспоминая твёрдые черты своих юных сыновей или трепетные, податливые изгибы возлюбленных. В словах их звучала тоска, заставлявшая многих слушающих эти речи плакать. Они делали рвущие души и сердца умозаключения, приносили публичные клятвы и изрекали проклятья.

И так вот, один за другим, они вверяли свои вечные души завтрашнему дню— уничтожению мерзкого Голготтерата.

Они размышляли о тлеющих оконечностях Рогов, а скользящие по громадным поверхностям отражения вторили пустоте воцарившейся ночи. Они метались и бормотали, преследуемые кошмарами, ибо ужасы Шигогли тревожили их сны.

И ни один из них не осмелился даже упомянуть о том, что голоден.

Той ночью они вернули себе чувство товарищества, память о том, что значит быть рядом с братьями, чувствовать на себе их снисходительный взгляд, видеть их поддразнивающую усмешку.

Они сделались чем-то большим, нежели просто сподвижниками в битвах и распрях. Грех соединил их глубже, сильнее, чем вера, и оказалось достаточным лишь чуточку умерить самоуничижение, чтобы суметь исцелить друг друга.

Снова стать братьями.

Они были грешниками…ответственными за ужасные, вырожденческие деяния — мерзости, в реальность которых они сами едва могли поверить, не говоря уж о том, чтобы постичь. Чувство вины была их ярмом, позорной плетью. Злодеяние стало их общностью, их грехом и проклятием. И подобно всем мужам, сокрушённым бременем своих преступлений, они ухватились за предложенный им путь искупить не столько даже свои души, сколько всё взятое на душу. И они готовы были ради этого принести в дар свою храбрость, свой гнев и свои жизни — отдать предсмертный вздох и последнее биение сердца, делая это не ради какого-то мистического обмена, но лишь ради того, чтобы отдать…

Из любви к своим братьям.

И пусть побуждение сие было безумным — они не замечали этого. Они даже не задумывались над тем, что за сумасшедшие обстоятельства способствовали возникновению этой жажды, ибо братство само по себе предполагает необходимость отбросить прочь все вопросы, все вожделения обыденные и чуждые ему. Пребывать в братстве означает на какое-то время отринуть беспокойство о времени — открыть для себя Вечность, погрузившись в неё не через героизм веры, но через сон доверия.

Они пили из фляг драгоценную воду. Едва дыша, преломляли хлеб. Вместе пели гимны, отпускали шуточки и читали молитвы. Под светом звёзд лагерь тянулся и тянулся вдоль склона — человеческий мусор, выплеснувшийся из лобка Окклюзии прямо на ввалившийся живот Шигогли. Бастионы Голготтерата горбились в злобной тени Рогов, неосвещённые и лишённые даже малейших признаков движения. Мужи Ордалии повернулись спинами к этому бесцветному миру, отвергая его как задачу предстоящего дня, и оставались сосредоточенными лишь друг на друге — на свете великодушия и благородства, пылавшем этой ночью вместо лагерных костров. И каждый из них размышлял о душах его окружающих, глядел на своих товарищей и видел в них красоту, превосходящую собственную — видел души одновременно и слабые и непобедимые. И у каждого была возможность сказать: Этот человек…Я бросаю счётные палочки ради него. И это ввергало их в изумление. Ибо братство означает не просто возможность узреть собственный образ в чьей-то душе, но возможность увидеть там кого-то лучшего, нежели ты сам.

Ночь всё сгущалась. Они обнимались, смущённо бормоча друг другу трогательные заверения, ибо осознавали, что близится время безумной свирепости. Некоторые вели себя воинственно, а другие напыщенно, но всем им сегодня прощались эти крайности — свидетельства их противоречивой человеческой природы. Ведя беседы в тени Голготтерата, мужи Ордалии словно бы открыли для себя новую разновидность страха — ту, которая не столько приводит человека к смирению, сколько делает его целостным. Во мраке они разбредались по своим укрытиям, пытаясь согреться, и погружались в неспокойный сон, зная, что хотя бы на одну эту ночь за всё время их ужасающего пути они оказались благословенными.

Были ли они галеотскими танами, шайгекскими хирургами, айнонскими воинами-рабами, нансурскими колумнариями или налётчиками кхиргви…не имело значения. На протяжении нескольких страж они знали, что на них снизошла Благодать.

А в тени Апокалипсиса это было подлинным даром.

Глава четырнадцатая Голготтерат

Мы дети минувшей печали,
Наследники древних чинов,
День завтрашний мы прославляем,
В день нынешний — ярость наш зов…
«Песнь Сожжённого Короля», Баллады Шайме


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат.


Гусиный клин, вытянутый и неровный, пронёсся по лазурному небу.

Рассвет. Лучи солнца вычернили внутренний склон изогнутого вала Окклюзии, заставив засверкать зеркальным блеском громаду Рогов. Золотое сияние обрушилось на искрошённые вершины и скалы, одарив лагерь Ордалии воспоминанием о его былом многоцветном великолепии…

Высочайшее из знамён Кругораспятия вспыхнуло белым.

Интервал прогремел в последний раз, наполнив неподвижный воздух пронзительным звоном, но запутанные лабиринты лагеря оставались пусты. Копья и пики торчали, воткнутые в песок. Откуда-то доносились отрывистые приказы владык и выкрики командиров, но более ничего не было слышно. А затем мужи Ордалии выступили, наводнив своими бессчётными множествами все лагерные проходы и закоулки. Безмолвие сменилось всевозрастающим гомоном. Пустота наполнилась повсеместной деятельностью.

Ведьмы и колдуны, оставаясь в пределах выделенных соответствующим Школам пространств, разбивались на тройки. Учитывая их яркие одежды, они казались диковинными цветами, распустившимися на вершинах Окклюзии. Даже от самых старых и дряхлых из них исходили мерцающие ореолы колдовского могущества. Обычные воины, подкрепившись тем, чем было возможно, присоединялись к всеобщему движению в направлении периметра лагеря, где их собратья и соотечественники строились в боевые колонны под строгим присмотром своих командиров. Всё вокруг щетинилось лесом копий, сияло ослепительным блеском оружия и натертых до блеска доспехов. Повсюду можно было увидеть группы коленопреклонённых людей, творящих общую молитву. Звуки песнопений разносились над шумящими толпами — псалмы, исполненные смятения и насыщенные воспоминаниями, гимны, обуянные гневом и напоённые славословиями. Выжившие Судьи помогали жрецам с Дозволениями.

Невзирая на все тяготы их скорбного пути, несмотря на все удары и раны, отмеренные им Шлюхой, Великая Ордалия оставалась военным чудом. Едва ли треть выступивших из Сакарпа воинов дожили до этого дня. Четверть Ордалии погибла в Ирсулоре. Ещё четверть пала у Даглиаш или умерла от чудовищных последствий Ожога. Различные болезни, истощение и смертоубийства унесли остальных. И всё же на проклятых пустошах Шигогли собралось около ста тысяч душ, что вдвое превосходило силы Анасуримбора Кельмомаса времён Ранней Древности и, по меньшей мере, втрое численность ишроев Куйяра Кинмои.

Воинство Воинств строилось, укутав целые лиги клубящейся пылью. Находящимся в руинах Акеокинои часовым, наблюдавшим за тем, как боевые порядки Людей Юга удивительным образом словно бы сами по себе возникают из сгущающихся потоков и облаков пыли, казалось, будто само время обращается вспять. Поблёскивающие фаланги одна за другой маршировали по пустошам, фланги выгнулись, выдвигаясь навстречу могильному присутствию Голготтерата. Эмблемы и символы, собранные со всех Трёх Морей, украшали боевые построения, как и тысячи вариаций стягов Кругораспятия, лениво обвисших в морозном утреннем воздухе.

Лошади либо были съедены, либо, вконец оголодав, остались за стеной Окклюзии, слишком ослабевшие, чтобы перенести через хребет даже ребёнка, не говоря уж о тяжеловооружённом рыцаре. Лишь лорды Ордалии оставались конными. Облачённые в доспехи и то военное снаряжение, что им удалось до сей поры сохранить, они объезжали боевые порядки, проверяя и напутствуя своих людей. Ответные возгласы воинов гремели над пустошами.

Святой Аспект-Император разделил Ордалию на три Испытания, как он назвал их, перед каждым из которых была поставлена своя цель. Люди Среднего Севера под началом короля Коифуса Нарнола образовывали центр, которому было приказано штурмовать Гвергирух — циклопическую надвратную башню, защищающую знаменитую Пасть Юбиль — Чёрный Зев Голготтерата. На правом фланге Сыны Шира под командованием жестокого короля Нурбану Сотера должны были атаковать и захватить башню Коррунц, сторожащую подходы к Юбиль с севера. На левом же фланге Сынам Киранеи, ведомым князем Инрилилом аб Синганджехои, предстояло взять Дорматуз — чудовищную товарку Коррунц, обороняющую южные подступы к Вратам.

Громадная тень Окклюзии — не чёрная, а, скорее, охряная или шафрановая из-за мерзкого блеска Рогов — отступила от скалящихся золотыми зубцами парапетов и начала медленно смещаться к подножью каменистых склонов. Издаваемый воинством шум постепенно растворился в шипении утреннего солнца. Вскоре слышны были лишь крики отдельных, судя по всему, впавших в неконтролируемое буйство душ. Святой Аспект-Император пока что не появился, но его стяг реял высоко и был хорошо заметен всем — укреплённое перед фронтом Воинства чёрное Кругораспятие, некогда непорочное, но ныне истёртое ветрами и представляющее собою лишь пустой круг, из которого даже исчез образ их божественного Пророка, словно бы вознёсшего в суровые небеса. Все взгляды обратились к этому знамени, и все сердца обрели утешение, ибо оно истрепалось и обветшало так же, как они сами, и все различия между ними заключались в единственном принципе, точно определяемым совершенством этого тонкого, истёршегося круга.

Безмолвие опустилось на Святое Воинство Воинств. А затем единым гремящим голосом мужи Ордалии вознесли Храмовую Молитву.

Возлюбленный Бог Богов, ступающий среди нас,
Да святятся твои священные имена…
Единодушный хор разнёсся над равниной Шигогли и мужи Ордалии услышали то же самое, что некогда довелось услышать их предкам — как, впрочем, и нелюдям во времена ещё более древние: то, как звуки, словно бы издеваясь над всеобщей молитвой, отражаются от Рогов насмешливым эхом. Голоса некоторых воинов — тех, кто впал в замешательство — дрогнули, но прочие оставались сильными, служа своим братьям примером, побуждая их возглашать священный речитатив всё громче и громче.

Это была молитва, которую они узнали, казалось, ещё до того, как родились. Слова, используемые так часто, что, казалось, стали неразличимыми и недвижными, втиснутыми в само их существо ещё до того, как они стали собой. И потому, произнося их, они словно бы оказывались укоренёнными в бесконечности, а Ковчег, при всей своей головокружительной необъятности, представлялся не более чем фокусом некого тщеславного фигляришки, сотворённым при помощи фольги и правильно выбранной перспективы.

Да утолит хлеб твой глад наш насущный.
И да суди нас не по прегрешениям нашим,
Но по выпавшим на долю нашу искусам…
Зов боевых труб разнёсся над пустошью, постепенно растворяясь в тягостном, океаническом стоне — гуле начинающегося сражения. И тогда закованные в доспехи и ощетинившиеся оружием порядки все как один двинулись вперёд, темнея и блистая на фоне пепельно-серой пыли Шигогли. Масштаб происходящего был таков, что, казалось, сместился сам Мир. Тем, кто всё ещё оставался в руинах Акеокинои, почудилось, будто люди вдруг растворились в исходящей от них же пыли. Великая Ордалия стала воинством теней, собранием привидений и лишь редкие отблески отражённого солнечного света напоминали о хрупкой реальности этих фантомов …

И таким вот порядком Уверовавшие короли Трёх Морей продвигались на запад, в сторону серо-голубой завесы гор Джималети, простёршейся по ту сторону Окклюзии — и в направлении мрачного, увенчанного золотом призрака Голготтерата, раскинувшегося внизу.

Так начался Конец Света.


Им'виларал прозвали их нелюди в незапамятные дни — Скалящийся Горизонт. Высокие норсираи заимствовали это название — как и многие другие, и переиначили его так, чтобы оно было им то ли по языку, то ли по сердцу. Так Им'виларал стал Джималети — названием горной гряды, всей своей устремлённой к небу необъятностью укрывающей север от мщения смертных.

Обладание чем-то означает познание этого. Любые неизученные части Мира тревожили людские сердца, но мало было мест, претендовавших на то, чтобы внушать людям трепет, подобный навеваемому Горами Джималети, ибо они в гораздо большей степени, нежели даже сам Голготтерат, служили шранчьей утробой. После победы в куну-инхоройских войнах нелюди пытались очистить горы от этой заразы. Долгое время многие из храбрейших ишроев и квуйя взбирались на отроги Джималети, охотясь на мерзкое наследие своих врагов. Но минули годы, величие их имен истёрлось из памяти и то, что ранее считалось деянием мужественным и славным, стало представляться лишь безрассудством. И, как часто бывает, храбрость оказалась переломленной о костистое колено тщетности и стратегия эта была оставлена.

Высокие норсираи, в свою очередь, тоже стремились очистить Джималети от чудищ. Некоторое время самыми опасными и высокооплачиваемыми наёмниками во всём Мире считались знаменитые эмиорали, или бронзоликие, как их называли из-за прикрывавших всё тело свободных доспехов из бронзовых пластин. Однако, у аорсийцев, равнинных родичей эмиорали, был для этих воинов ещё один эпитет — Бесноватые Силачи, прозвище, которое первоначально давалось тем, кто во время битвы впадал в боевое безумие. И в той же мере, в какой они готовы были считать эмиорали братьями в сравнении с представителями прочих народов, они также и сторонились их с отчуждением, свойственным людям, пусть и более слабым, но гораздо более многочисленным. Хотя бронзоликие и были известны как жадные до денег, неразговорчивые и склонные к мрачной ярости наёмники, истина заключалась в том, что родичи всего лишь завидовали их славе и боялись их силы. «Что останавливает их? — спрашивали себя люди, собираясь вокруг затухающих очагов, когда все лица окрашены алыми отблесками, а души обращаются к вещам кровавым и тёмным. — Людей, им подобных… Зачем им жить такой тяжкой жизнью? Зачем взращивать своих сыновей по ущельям и склонам, когда им нужно всего лишь придти и отнять принадлежащее нам?» И, тем самым, они сделали неизбежным, именно то, что как раз и надеялись предотвратить своими выдумками — такова сущность человеческого безумия.

В Совете Соизволений Шиарау мудрейшие из народа аорси пришли к заключению, что численность шранков в итоге неизбежно рухнет, столь огромна была плата, которую эмиорали требовали за удержание своих Сокрытых Цитаделей. Возможно, число тварей некоторое время и сокращалось, но верность эмиорали Шиарау убывала быстрее и, в конце концов, бронзоликие стали нетерпимыми к нелепой снисходительности и полной изобилия жизни своих южных родичей, и даже стали питать к ним некое отвращение. Эмиорали превратились в источник постоянной крамолы, в рассадник буйных разбойников и мятежных генералов и в 1808 Году Бивня Верховный король Анасуримбор Нанор-Укерджа наконец счел башрагов и шранков меньшим злом: все девяносто девять Сокрытых Цитаделей были покинуты, а Джималети целиком уступлены Врагу.

Никто не знал, отчего эти горы оказались местностью, позволявшей тварям размножаться в таком изобилии. Пики Джималети были вдвое выше пологих круч Демуа, столь же громадны как сам Великий Кайярсус и так же, как он иссечены скалами, без счёта изрезаны пропастями и долинами — по большей части совершено бесплодными. Наиболее древние записи нелюдей сообщали о бесконечной пустыне из снега и льда, простирающейся за Джималети — продолжении той громадной ледяной пустоши, которую люди с востока называли Белодальем. Башраги жили охотой, но шранков питала сама земля и они не смогли бы поддерживать своё существование на мерзлоте. Белодалье своим примером доказывало это. Некоторые учёные-книжники Ранней Древности утверждали, что всё дело в западном Океане. Они ссылались на рассказы храбрых моряков, которым доводилось наблюдать спускающиеся к его водам отроги Джималети, врезающиеся в море бесчисленными извилистыми фьордами, согреваемые теплыми течениями и до такой степени забитые шранками, что, казалось, будто весь ландшафт кишит какими-то личинками. Питарвумом назвали они это место, Колыбелями Бестий.

Один из этих книжников, историк Короля-Храма, известный потомкам как Враелин, предположил, что именно с Питарвумом связаны циклы внезапного и взрывного увеличения численности тварей, которые влекли за собой бесконечно повторяющиеся вторжения шранков с северных отрогов Джималети на обжитые земли. Вот почему, утверждал он, твари, обретавшиеся в восточной части гор неизменно оказывались более истощёнными, чем те, которых замечали на западе. И как раз поэтому, по его словам, шранки Джималети отличались от своих южных сородичей более низким ростом и меньшей прытью на открытых пространствах, но при этом имели более сильные конечности и были скорее свирепыми, нежели порочными. Питарвум, говорил он, разводит их, как пастухи разводят коров, и так продолжается до тех пор, пока истощение ресурсов не заставляет этих тварей забираться в горы, в которых, в свою очередь, хозяйничают башраги. Именно этот повторяющийся цикл и оказывается столь губительным…

Ибо лишь величайшее перенаселение может заставить их спуститься с гор и грянуть на людей мерзким, тлетворным потоком.


Великая Ордалия пересекала отделяющую её от Гоготтерата пустошь.

Людей терзало предощущение надвигающейся беды, но также и обуревало ликование. Голготтерат воздвигался перед ними изнуряющим видением — истощающим силы не только по причине их нынешних трудов, но и из-за мучительных месяцев военной кампании и долгих, утомительных лет подготовки к ней. Мало кто непосредственно задумывался над этим фактом, скорее лишь ощущая, как сам здешний воздух вытягивает из них стойкость, а направление, в котором они движутся, похищает их волю. Голготтерат — цель, ради которой целые народы были подняты на меч. Голготтерат — обоснование ужасающего риска, оправдание неисчислимых лишений, которым они подвергли свои сердца, души и плоть. Голготтерат — содержание и сущность бесчисленных гневных молитв, зловещих рассказов и тревожных дум посреди ночи.

Голготтерат. Мин-Уройкас.

Нечестивый Ковчег.

Величайшее зло этого Мира, приближающееся с каждым вздымающим облачка пыли шагом, и потихоньку вырастающее перед их взором.

Невозможно было отрицать святость их дела. Не могло быть ни малейших сомнений в праведности войны против сего места — раковой опухоли столь явной и мерзостной, что она попросту взывала к своему иссечению.

Не могло быть ни малейших сомнений.

Бог Богов ныне шествовал с ними — и проходил сквозь них. Святой Аспект-Император был Его скипетром, а они Его жезлом — воплощением Его проклятия, Его жестоким упрёком.

Песнь, возникнув, показалась искрой, разом разгоревшейся во всех глотках…

У священных вод Сиоля,
Мы повесили лиры на ивы,
Оставляя песню вместе с нашей Горой.
И это казалось чудом посреди чуда, величественным замыслом Провидения — тот факт, что именно эта песня из всех тех, что вмещала в себя их память, захватила сейчас их сердца. Гимн Воинов.

Перед тем, как погибла Трайсе,
Мы брали детей на колени,
Подсчитывая струпья на наших руках и сердцах.
Никто не знал происхождения этой песни. У неё было столько же вариаций, сколько было в Мире усыпанных костями полей, что делало её особенности ещё более примечательными: меланхоличное прямодушие, настойчивое упрямство, с которым она повествовала о том, что происходит вокруг сражений, а не в ходе самих сражений, и, тем самым, показывала всю ярость битв через живописание передышки и отдохновения. Мотив этой песни никогда не убыстрялся, даже когда её пели во время нескончаемых маршей, ибо она воспевала всё то, что было общего между воинами — бдение, которое они несут в тени совершающихся зверств. Они пели как братья — огромная общность подобных друг другу душ. Они пели как грешники, ответственные за отвратительные злодеяния — люди, сбившиеся с пути и оставшиеся в одиночестве…

На тучных кенейских полях
Мы краденый хлеб преломляли,
Вкушая любовь тех, кто уже умер.
И это объединяло их всех. Рыцарей Хиннанта, чьи лица были раскрашены белой краской, а глаза, взращённые туманом сечарибских равнин, странным образом находили себе отраду в плоском блюде Шигогли. Облачённых в железные кольчуги ангмурдменов, точно брёвна несущих на плечах, свои длинные луки, положив поверх них согнутые запястья. Массентианских колумнариев, чьи щиты походили на располовиненные бочки, украшенные знаками увенчанного Снопами Кругораспятия— жёлтыми на жёлтом. Воинов кланов двусердных холька, бросающихся в глаза из-за своего огромного роста и огненно-алых бород и волос и, как всегда, идущих на битву впереди всех, где их боевое безумие было и наиболее полезным и наиболее безопасным для остальных.

Голготтерат! Там — перед ними! Невозможный и неумолимый. Вне зависимости от того, к какому народу ты принадлежал, и какие имена значились у тебя в списках предков, это было единым для всех. Голготтерат стал единственной во всём Мире дверью, единственным проходом, через который они могли выйти из Ада. Ибо они только что выбрались из пропасти лишь для того, чтобы прыгнуть в бездну…

Нечестивая Твердыня, будучи чуждой как своими циклопическими размерами, так и видом, приближалась, зловеще нависая над ними. Рога высились позади, тяготея над всем сущим, словно два огромных весла чудовищного Ковчега, вонзившихся в брюхо неба. Их золотая поверхность сияла в утреннем свете так ярко, что на расположенные ниже каменные укрепления пала пелена желтушного отсвета. Сердца мужей Ордалии, неразрывно связанные с Господом и потому пребывающие в покое и безмятежности, постепенно начали убыстряться. Никто среди них не сумел в той или иной мере избежать трепета — таким было ощущение надвигающейся громады, массы столь исполинской и вздымающейся так высоко, что, казалось, это само по себе грозит опасностью, вызывая безотчётный ужас. Они сделались будто мошки. И всем до единого им пришла в голову мысль, посещающая каждого смертного, бредущего по горестному полю Шигогли…

Это место не принадлежит людям.

Доказательства этого были ясно видны на Склонённом Роге — уродующие его поверхность гигантские царапины и прорехи в обшивке, сквозь которые проглядывали радиальные балки, рамы и переборки похожие на те, что имеются на деревянных судах. Инку-Холойнас, ужасный Ковчег инхороев был конструкцией, созданной для путешествия сквозь Пустоту — результатом труда бесчисленных, нечеловеческих строителей и ремесленников… Пришельцев, упивающихся похотью и зверствами…

Но откуда же они явились?

Будучи людьми, мужи Ордалии неизбежно задавались этим вопросом, ибо, будучи людьми, они инстинктивно понимали значение истоков, знали, что истина о чём-то или ком-то заключается в его происхождении. Но подобно нелюдям, этот чудовищный Ковчег выходил за пределы своих истоков. Он был загадочным и непостижимым, не просто в связи со всеми сопутствовавшими ему чудесами и вызванными им катастрофами, но и в связи с соприсущими ему хаосом и безумием. Вещь, явившаяся из ниоткуда, была чем-то, чего не должно было быть. И посему вырастающий перед их глазами Ковчег стал для них надругательством над самим Бытием — чем-то настолько фундаментально проклятым, что кожа на их руках превращалась в папирус от одного взгляда на эту мерзость…

Сущность чуждая, как никакая другая…Вторжение и принуждение.

Насилие, отнявшее девственность этого Мира.

И эта гадливость кривила их губы, это отвращение корёжило их голоса, ненависть и омерзение пронизывали их сердца, когда они пели Гимн Воинов. Они скрежетали зубами, громко топали и били мечами и копьями о щиты. Ярость и ненависть переполняли их, страстное желание резать, душить, жечь и ослеплять. И они знали с убежденностью, заставлявшей их рыдать, что причинить зло этому месту, значит сотворить святое дело и самим стать святыми. Они превратились в головорезов из тёмного переулка — в ночных убийц, стали душами слишком опасными, слишком смертоносными, чтобы опасаться уловок и ухищрений любой своей жертвы…

Даже такой чудовищной как эта.

Рога воздвигались всё выше, становясь всё более грандиозными, укрепления были всё ближе — уже достаточно близко, чтобы отражать ревущим эхом их яростные голоса и придать невероятный, сумасшедший резонанс их песне. Вскоре сам Мир звенел с каким-то металлическим лязганьем.

Стоя у Ковчега, полного ужасов,
Мы узрели пылающее в золоте солнце,
В тот миг, когда на Мир пала ночь.
И оплакивали плененное завтра…
Вой труб увенчал эту — последнюю — строфу, и всеобщий хор рассыпался на бесчисленное и разнородное множество голосов. Передовые отряды каждого из Испытаний остановились, а затем оказались подпёртыми с тыла основной массой войск, образовав три громадных, сочленённых квадрата. Расположившись таким образом, Воинство Воинств целиком оказалось на поле, которое древние куниюрцы называли Угорриор, а нелюди Мирсуркъюр — ровной площадке прямо перед челюстями Пасти Юбиль.

Голготтерат злобным призраком воздвигался прямо над ними — наконец то! — так близко, что в воздухе висело его зловоние, подобное запаху разложения. Рога парили, скрываясь всей своей необъятностью где-то в вышине, но чуждая филигрань, осыпающая Мир богохульными Проклятиями, была хорошо видна — абстрактные фигуры, выгравированные на облицовке, громадные и неопределённые. Идущие полосами нечестивые символы. На расстоянии укрепления Голготтерата казались ничем иным, нежели убогими пристройками — настолько их затмевали Рога. Но сейчас люди хорошо видели, что по своей высоте и мощи эти бастионы соперничают и даже превосходят фортификации величайших городов Юга. Катастрофическое падение Ковчега вызвало нечто вроде извержения и выброса горных пород, создав чёрное крошево из скал и торчащих, словно зубья, утёсов, в которое было погружено основание Рогов. Древние куниюрцы называли этот нарост Струпом. Огромная по протяжённости стена более чем в пятьдесят локтей высотой обегала его по кругу, щетинясь хитроумными сочетаниями валов и бастионов. Все эти укрепления были выстроены из могучих чёрных глыб, высеченных прямо из скал самого Струпа, за исключением зубцов, казавшихся на их фоне золотыми слезинками. Лорды Ордалии полагали, что зубцы эти были чем-то вроде обломков кораблекрушения, вытащенных из Ковчега и выставленных вокруг него как забор. Поскольку ни в одном из древних текстов о них не упоминалось, мужи Ордалии поименовали их исцисори — ибо они напоминали золотые клыки, торчащие из почерневших и гниющих дёсен.

Величайшие ворота, имевшиеся на всём протяжении грозной цепи укреплений, были также и единственными — легендарная Пасть Юбиль, названная так благодаря тому, что в ходе куну-инхоройских войн она поглотила бесчисленное множество ишроев. Нелюди давным-давно разрушили те — изначальные врата, но особенности ландшафта и расположения Струпа были таковы, что попасть в Гоготтерат, как и выйти из него, можно было только одним путём — через одно-единственное место. Острые скалы обступали огромный чернобазальтовый нарост со всех сторон, кроме юго-запада, где Струп был словно бы проломлен, благодаря чему образовался обширный, шириной с реку Семпсис, спуск, начинавшийся от самой его вершины и заканчивавшийся прямо на пустой тарелке Шигогли. Потому, хотя стены цитадели и являлись на всём своём протяжении отвесными и почти неприступными, на юго-западе они были возведены прямо на поле Угорриор, опираясь своим основанием на ту же самую пыльную землю, на которой стояли сейчас воины Ордалии. Потому стены эти и были циклопически громадными. Потому здесь и была выстроена Гвергирух, ненавистная надвратная башня, сторожащая Пасть Юбиль — столь же приземистая и необъятная, как Атьерс. Потому подступы к Юбиль прикрывали башни Коррунц и Дорматуз, короны которых, скалящиеся золотыми зубами, возносились к небу также высоко, как сами Андиаминские Высоты. И потому склон Струпа оказался превращён в последовательность возвышающихся одна за другой террас, на которых были воздвигнуты укрепления Забытья — начиная от чёрного утюга Юбиль и до ужасающей необъятности Высокой Суоль, крепости, защищающей легендарные Внутренние Врата — наземный вход в Воздетый Рог.

Цитадель во всей своей ужасающей совокупности словно бы висела на этой оси — между внутренними и внешними вратами. Пугающе необъятная. Сложенная из скреплённого железом камня. Нашпигованная вмурованными в её стены колдовскими Оберегами — настолько таинственными и замысловатыми, что они жалили взоры Немногих.

И, невзирая на всю свою страсть и убеждённость, мужи Ордалии были устрашены. Попытка затянуть новый Гимн провалилась, растворившись в нестройном хоре разрозненных выкриков тех, кто пытался разжечь пыл своих братьев.

Они слышали рассказы об этом месте. Из людей никто и никогда не сумел проникнуть за эти стены, не считая тех, кто пробрался в Голготтерат тайком или попал туда как пленник или же сговорившись с врагом. Когда-то в древности, рыцари Трайсе при поддержке Сохонка однажды умудрились с боем удерживать Юбиль — Внешние Врата Голготтерата — в течение нескольких послеполуденных страж, но это стоило им так дорого, что Анасуримбор Кельмомас приказал оставить все захваченные укрепления ещё до наступления темноты. Лишь нелюди — Нильгиккас и его союзники — единожды за все эпохи Мира сумели захватить эту, самую смертоносную из всех на свете твердынь.

Жуткая, почти мёртвая тишина объяла Великую Ордалию. Утреннее солнце взбиралось в небо за спинами воинов. Их соединённые друг с другом тени, ранее, когда они ещё только строились в боевые порядки, далеко вытягивавшиеся вперёд, теперь сжались, уподобившись мрачным надгробьям. Титаническое золото Рогов окрасило жёлтым их кожу, ткани одежд и даже песок под ногами.

На чёрных стенах не было видно ни души. Но мужи Ордалии, казалось, чувствовали их — влажные, пристально глядящие на них глаза, собачьи грудные клетки, вздымающиеся при дыхании, нечеловеческие губы, втягивающие сочащуюся изо рта слюну…

К этому времени все часовые, остававшиеся на высотах Акеокинои, уже были мертвы. Вместо них за разворачивающимися внизу событиями теперь наблюдали почти голые скюльвенды, кожа которых была раскрашена серым и белым — цветами Окклюзии.


Сияющая фигура Аспект-Императора выплыла вперёд, остановившись у подножия чёрных стен так, чтобы он и его свита, состоящая из Уверовавших королей, были хорошо видны воинству. Ближайшие к нему ряды и отряды разразились бурными приветствиями, волна которых, быстро распространяясь в стороны, вскоре достигла флангов Воинства Воинств. Голова Келлхуса была непокрытой, а львиная грива волос туго заплетена и прижата к шее. В отличие от спутников, на нём не было доспехов, вместо которых Аспект-Император был облачён в нечто вроде свободных, струящихся волнами облачений адептов Школ — одеяния из белого шёлка, подвязанные чёрным плетёным поясом и сияющие в лучах солнца столь ярко, что казались сотканными из ртути. Однако же, в отличие от колдунов, он был вооружён — над левым плечом Келлхуса выступало оголовье его знаменитого меча — Эншойи.

И как всегда, с его пояса грязными пятнами всклокоченной тьмы свисали декапитанты.

Ликующий рёв утих.

Повернувшись спиной к Голготтерату, Аспект-Император окинул оценивающим взглядом невероятный результат своих трудов — Великую Ордалию. И находящимся поблизости почудилось, будто бы он близок к тому, чтобы заплакать, но не от страха, сожалений или боли утрат, а от удивления.

— Кто? — воскликнул он голосом, таинственным образом преодолевшим расстояние, отделявшее его от самых дальних рядов Ордалии. — Кто из моих королей донесёт до Врага наши требования?

Хринга Вюлкьет, Уверовавший король Туньера, желая повторить и, тем самым, увековечить славу своего мёртвого отца, выдвинулся из свиты Аспект-Императора. Миновав своего Господина и Пророка, он в одиночестве пересек полосу пыльной земли, отделявшую воинство от укреплений Голготтерата и остановился прямо у чудовищного подножья Гвергирух. Он был облачён в знаменитый кольчужный доспех своего отца — длинный чёрный хауберк, весивший как пара тысяч медных келликов. Он нёс легендарный заколдованный щит, звавшийся Боль — древнюю семейную реликвию, некогда принадлежавшую его деду. Он поднял взгляд на парапеты Гвергирух и, не увидев там никого и ничего, позволил своему взору скитаться по перехватывающей дух необъятности Рогов, взметавшихся сквозь облачную дымку в небеса — всё выше и выше…

Он сделал вид, что потерял равновесие и, притворно споткнувшись, исполнил насмешливый пируэт.

Мужи Ордалии взвыли, сперва захлебнувшись смехом, а затем ликующе взревев. Небеса звенели.

Уверовавший король, наконец отвлёкшись от своей пантомимы, вскричал пустым парапетам:

— Даааа! Мы смеёмся над вами! Надсмехаемся! — он повернулся, чтобы улыбнуться сотне тысяч своих братьев.

— Выбор прост! — проревел он чёрным высотам. — Отворите ворота и живите рабами! Или укройтесь за ними, — он бросил взгляд через плечо, — и горите! В Аду!

Угорриор взорвался звоном мечей о щиты и взбурлил полными ярости возгласами.

Черные парапеты оставались пустыми, а куртины стен безлюдными.

Враг не дал никакого ответа.

Какое-то время Хринга Вюлкьет стоял, в ожидании вглядываясь в зубцы парапетов. Наконец, его усмешка угасла. Помедлив ещё несколько сердцебиений, он пожал плечами и, закинув на спину Боль, двинулся обратно к своим братьям — Уверовавшим королям. Но стоило только ему повернуться к стенам спиной, как огромный, размалёванный боевой раскраской и увешанный амулетами шранк выскочил из тени парапета и бросил копьё, тяжёлое, как ось ткацкого станка.

— Мирукака хор'уруз, — взвизгнул он на извращённом языке своей расы.

Это, самое первое, появление их врага, ошеломило воинство. Копье на излёте ударило Уверовавшего короля в спину, заставив его упасть лицом вниз. Тысячи людей издали испуганных вздох, решив, что он мёртв. Но Боль уберегла его, так же как когда-то уберегла его деда и деда его деда. Морщась, уверовавший король Туньра поднялся на ноги.

Великая Ордалия вновь взревела.

— Это значит «да»? — воззвал Хринга Вюлкьет к одинокому шранку. — Или «нет»?

Люди покатились со смеху, держась за бока и даже хлопая себя по щекам.

— Ну же? — крикнул твари туньер.

Вместо ответа, его мерзкий собеседник, вдруг застыв от резкого толчка, залил камни бастиона лиловой кровью. Затем тело шранка оказалось воздетым, а конечности при этом дёргались в унисон. Великая Ордалия испустила всеобщий вздох, ибо, подняв существо высоко над своей головой, его удерживал нагой нелюдь, лицо которого было неотличимо от лица жертвы, а обнажённая фигура поражала взор своим фарфоровым совершенством. С громким смехом, он перекинул шранка через крепостной парапет. Тело, ударившись о землю, смялось, как гнилой плод.

Тишина опустилась на поле Угорриор. Нелепый вид нелюдя дополнялся безумным бормотанием. Он поднял лицо к солнцу, подставив его лучам сначала одну щёку, потом другую — будто пытаясь согреть их.

— Кто, — крикнул король Хринга Вюлкьет, — говорит от имени Нечести…

— Выыыы! — взревел нелюдь на искажённом шейском. Он поставил ногу на зубец парапета, охватывая Угорриор взглядом, в котором, казалось, навечно застыл миг неверия. — Вы опустошили и разорили меня!

Нахмурившись, настырный туньер пристально уставился на него.

— Только на меня не смотри! Я понятия не имею, куда подевалась твоя одежда!

Взрывы воинственного смеха, казалось, привлекли к себе внимание нелюдя. Он стоял, дерзко и пренебрежительно рассматривая заполонившие поле боевые порядки. А затем удостоил Хрингу Вюлкьета насмешливого взгляда, в котором плескалось десять тысяч лет расового превосходства и презрения.

— Меня не ужасает этот Мир, — произнёс нелюдь, — и потому я обнажён, как разящий меч!

Он закрыл глаза и жалостливо покачал головой. Тело нелюдя блестело, словно умащённое, дабы подчеркнуть его красоту.

— Ибо я и есть ужас… Йирмал'эмилиас симираккас…

Будто два солнца вспыхнули в его алебастрово-белом черепе. Громадные дуги Гностической мощи охватили его…

Хринга Вюлкьет потянулся за своей хорой, но каким-то образом, Святой Аспект-Император уже оказался рядом …

Яростная буря объяла их, обрушившись с мёртвых углов. Атака безумного квуйя с треском оплела Гностическую защиту. Мужи Ордалии пытались проморгаться и заново сфокусировать взгляд, ослепленные этим натиском…

Святой Аспект-Император стоял на месте совершенно невредимый, а Уверовавшего короля колдовской удар заставил рухнуть на колени. Дикий напор росчерков палящего зноя образовал вокруг них идеальный круг, почерневшая земля всё ещё дымилась.

Воинство Воинств разразилось воплями ликующей ярости.

Нелюдь высокомерно воззрился на воодушевлённые массы, выглядя при этом скорее беспомощно, нежели самонадеянно. Он не улыбался и не надсмехался,скорее имея вид пьянчуги, вдруг заподозрившего окружающих в том, что они осыпают его оскорблениями, но при этом считающего себя слишком хитрым, чтобы как-то на это реагировать. Пусть весь Мир дожидается его решения…

Что бы там ни случилось…

Анасуримбор Келлхус приказал Хринге Вюлкьету покрепче сжать в кулаке свою хору и отойти назад. Туньер, с которого атака квуйя слегка сбила спесь, поспешил повиноваться и отступил под защиту дружинников, оставив своего Господина и Пророка в одиночестве у подножья приземистых бастионов Гвергирух.

— Кетъ'ингира! — воззвал Святой Аспект-Император к обнажённой фигуре. Его голос обрушился на воздух подобно дубине, ударившей в груду глиняных горшков. — Мекеретриг!

Древнее и злобное имя, овеянное бесчисленными легендами и шипящее проклятиями на бесчисленных устах.

Нечестивый сику опустил лицо, но взгляд его чёрных глаз по-прежнему не отрывался от человеческих масс.

— Они смеются… — наконец, бросил он вниз, хотя и неясно было оскорблён он или же просто обижен.

— Помнишь меня, Предатель людей?

Взгляд нечеловеческих глаз сместился вниз и на какой-то миг словно бы прояснился.

— Тебя?

Взор, казалось вглядывающийся в глубины памяти.

— Даааа! — сказал древний эрратик. — Я помню…

— Раскаиваешься ли ты в своих мерзких злодеяниях? — разнёсся над пылью Угорриора глас Святого Аспект-Императора. — Принимаешь ли ты своё Проклятие?

Кетъ'ингира улыбнулся. Его веки затрепетали. Он помотал головой, прижатой к груди.

— Как ты мог даже помыслить о чём-то подобном? — удивился он. — Или ты говоришь это лишь для их ушей?

— Раскаиваешься! Ли! Ты!?

Нечестивый сику выбросил вперёд руку в странном жесте, обращённом к собравшимся у стен Голготтерата человеческим массам.

— Крапиве ли выносить приговоры дубу?!

— Я — глас…

— Пфф! Да ты просто дитя! Я старше ваших языков, вашей истории и самого вашего подложного Бивня! Я старше имён, которые вы дали своим червивым богам! Душа, что ныне взирает на тебя, смертный, была свидетелем целых Эпох! — глубокий, грудной смех, оскорбительный в своей искренности, разнёсся по крепостным валам. — И ты полагаешь, что можешь быть мне Судьёй?

Оставаясь безмятежным и выражением лица и позой, Святой Аспект-Император выдержал паузу, словно бы убеждаясь, что до конца выслушал перебившего его нелюдя. У всех, собравшихся сегодня на поле Угорриор, перехватило дыхание, ибо, казалось, будто Келлхус в миг сей воссиял светом в каком-то смысле слишком глубинным для человеческих глаз. Там, в тени чудовищных каменных стен, стоял Воин-Пророк — презренное дитя…которое, вне всяких сомнений, было кем-то большим и гораздо более могущественным.

Он пожал плечами и воздел руки, оторвав ладони от бёдер. Золотые ореолы вспыхнули вокруг расставленных пальцев.

— Я, — сказал он, — лишь сосуд Господа.

Кетъ'ингира какое-то время, показавшееся всем чересчур долгим, глумливо хихикал.

— О нет, Анасуримбор, ты нечто намного, намного большее…

И тут раздался могучий звон множества тетив. Мириады отрицаний Сущего взмыли в воздух, сорвавшись с чёрных парапетов. Выпущенные из шранчьих луков, они летели сначала вверх, а потом вниз, устремляясь к выжженному нелюдем на земле кругу… и обрушиваясь на этот клочок Угорриора, словно свирепое градобитие.

Но Святого Аспект-Императора там уже не было.

А Кетъ'ингира поднял взор к небесам, вглядываясь в точку, располагавшуюся чуть выше палящего белого солнца.

Ибо оттуда на чёрную цитадель с рёвом низвергались сифранги.


Словно бы вырвавшись из ослепительно-белого колодца солнца, они с оглушающим визгом устремлялись вниз — вызванные из Преисподних демоны, соединённые с пыткой Сущего чарами жестокими и хитроумными. Пускарат, Мать Извращёний; разевающий свою громадную пасть непотребный Хишш-Чревоугодник, перемещающийся неуклюже, словно огромная пылающая груда овеществлённого гниения; чудовищный Хагазиоз, Пернатый Червь Ада; необъятный Годлинг, туша которого могла по размерам сравниться с двумя поставленными в ряд боевыми галерами; могучий Кахалиоль, Жнец Героев, облачённый в доспехи из славы и проклятия; ужасающий Урскрух, ненасытный Отец Падали, изблёвывающий в Мир мор и чуму — и две дюжины других призванных из бездны гнусных сифрангов, рабов Даймоса, марионеток Ийока и его собратьев по колдовскому ремеслу. Сифранги широко распростёрли свои прежде сложенные крылья, стремясь зачерпнуть ветер и немного замедлить спуск, а затем набросились на Гвергирух, визжа и скрежеща диким хором, сжимающим глотку и колющим слух, перебирающим каждый тон в музыке, играющей на человеческом ужасе. Мгновением спустя они уже оказались над Забытьём, направляясь к основанию Высокого Рога, где с новым жутким визгом устремились к бастионам Высокой Суоль, пробивая, будто рухнувшие с неба железные шары, этажи и ярусы крепости, выжигая вмурованные в её стены защитные Обереги…

Мужи Ордалии, ошеломлённо моргая и глядя вослед чудовищам через парапеты Коррунц, наблюдали за тем, как всполохи пламени расцветают на туше Высокой Суоль. Но, стоило одному-единственному человеку издать радостный вопль…и весь Угорриор в ответ разразился гремящим ликованием, рёвом, который, казалось, исходил от единого существа — такова была выражаемая им страсть, таков был пыл, охвативший их всеобщим порывом.

Началось! Наконец-то началось!

Где-то глубоко в недрах Голготтерата лапы тварей замолотили в гонги, и какофония из шума и грохота, казалось, вознеслась до самых небес. Давняя уловка потеряла всякий смысл и на стены Голготтерата, вопя на своём искажённом наречье, хлынули облачённые в чёрные хауберки уршранки, щеки которых украшало клеймо в виде Двух Рогов. Но священный зов войны звучал всё также ясно и громко, явственно слышимый, невзирая на прочие звуки. Лучники и арбалетчики вырвались из рядов каждого из трёх Испытаний: агмундрмены из строя Сынов Среднего Севера; эумарнанцы из фаланг Сынов Киранеи; и антанамеране из рядов Сынов Шира. Словно бы объятые приступом внезапно нахлынувшего безумия, они бросились вперёд, поднимая клубы пыли, и ещё до того, как толпа их врагов сумела хоть как-то организоваться, наложили болты и стрелы на тетивы, подняли оружие и выпустили тучу снарядов….

Оскалившиеся золотыми зубьями парапеты кипели бурной деятельностью, ощетиниваясь чёрным железом. Верещащие белые лица заполняли собою бойницы, но ни одна стрела не вонзилась в них. Все без исключения снаряды напрямую ударили в сами укрепления, прогрохотав по отвесным стенам и могучим основаниям Коррунц, Дорматуз и Гвергирух, на которых внезапно расцвели вспышки направленных внутрь взрывов. И тогда, к всеобщему замешательству, раздался нарастающий грохот, не похожий ни на что, ранее слышанное человеческими ушами — будто тысяча мастодонтов неслась куда-то, топоча своими громадными ногами по натянутым на барабаны шкурам Души и Мира…

Ибо вмурованные в чёрные стены Обереги крушились, распутывались, растворялись.

Голготтерат был построен из зачарованного камня. Вязь колдовства квуйя пронизывала и скрепляла все куртины и бастионы. Некоторые волшебные устроения предназначались для упрочнения самой кладки, другие же были подобны настороженным ловушкам, готовым жечь или сбрасывать штурмующих с парапетов, но много больше было таких, что служили чем-то вроде колдовского облачения, защищая внешние фасы стен от разрушительных Напевов. Клад Хор прошёлся дождём по всем ним, проникая в саму структуру колдовства, вспыхивая искрами, понуждающими к распаду и расторжению, рассыпаясь взрывами соли. Чёрные глыбы кладки пошли трещинами. Стропила и балки стонали. Стоящие на парапетах уршранки валились с ног.

А адепты Школ по приказу экзальт-магоса, Святейшей ведьмы Анасуримбор Сервы уже завели свою бормочущую песнь. Не успели ещё лучники вернуться под прикрытие огромных фаланг, как сотни чародейских Троек шагнули из их рядов прямо в пустое небо — величайшая концентрация колдовской мощи, которую когда-либо знал этот Мир. Тысяча адептов с лицами скрытыми низко надвинутыми капюшонами, дабы скрыть предательское сияние Напевов. Тысяча Воздушных Змеев, как их стали называть воины Ордалии — почти все до единого имеющие высокий ранг колдуны, которых Великие Школы Трёх Морей сумели наскрести в своих рядах.

Адептов Завета вёл Апперенс Саккарис, их красные, струящиеся волнами облачения казались монашескими из-за своей простоты и непритязательности; Темус Энхор возглавлял Имперский Сайк, чьи чёрные как смоль, отороченные золотым шитьём одеяния, залитые ярко-белым солнечным светом, отливали фиолетовыми отблесками; Обве Гёсвуран предводительствовал Школой Мисунай, одежды адептов которой были разнородными, не считая капюшонов, напоминающих клобуки амотийских пастухов — белые с небесно-голубыми полосками; истреблённые при Ирсулоре Вокалати были представлены ныне лишь горсткой адептов, представлявшей собою не более чем насмешку над прежними их лилово-белыми множествами; Багряных Шпилей, вёл Гирумму Тансири, их одежды переливались различными оттенками алого — подобно крови, стекающей по осенним листьям; и, разумеется, Лазоревки — свайяльское Сестринство — самые многочисленные и, безусловно, самые завораживающие из всех них, в своих мерцающих шафрановых облачениях. Их голоса добавляли в басовитый мужской хор нотки женской пронзительности.

Тысяча адептов — величайшая концентрация колдовской мощи, которую когда-либо знал этот Мир. Все как один, они развернули шёлковые волны своих одеяний, став подобием цветов, распускающихся навстречу сиянию солнца.

Люди внизу ликующе взревели.

Далёкие бастионы Высокой Суоль внезапно вспухли пузырями сверкающих взрывов.

Скюльвендские убийцы-лазутчики взирали на происходящее с вершин Окклюзии, задыхаясь ужаса и благоговейного трепета. Тройки выстроились в три линии перед фронтом каждой фаланги — опутанные клубком шевелящихся щупалец цветы, висящие в воздухе на высоте могучего дуба. Черепа чародеев и ведьм превратились в котлы, наполненные сияющим светом, когда они начали петь в унисон…

Имрима кукарил ай'ярарса…

Внезапное дуновение ветра швырнуло волосы им на лица, вытянуло вперёд шлейфы их одеяний. Хаос и ужас правили противоставшими им чёрными стенами и башнями.

Килатери пир мирим хир…

И все, как один, адепты, сделав краткую паузу, набрали в лёгкие воздуха, а затем резко выдохнули, словно дитя, пытающееся сдуть пух с пушистого одуванчика…

Могучий порыв ветра раскрошил твёрдую землю Угорриора и взметнул в воздух неимоверные массы песка и пыли, образовав огромную клубящуюся завесу, вскипая, распространяющуюся наружу и вверх. Мгновением спустя защитники Голготтерата уже не способны были видеть абсолютно ничего, кроме висящей прямо перед их глазами серой хмари. Даже фигуры товарищей казались им не более чем проступающими во мраке смутными силуэтами. Уршранки взвыли от разочарования и ужаса, ибо они отлично знали, что адепты лишь начали свою разрушительную песнь.

Ангел мерзости.

Оно не знает этого места. Звери, вереща и похрюкивая, разбегаются прочь перед его дымящимся натиском. Кахалиоль визжит от муки и ярости, топча их словно крыс своими покрытыми роговыми пластинами лапами, хлещет их плетью, рассекает их на куски, как горящие снопы пузырящейся мякоти, чья плоть подобна корчащейся в пламени бумаге.

Прекрати! — кричит оно.

Терзающая неумолимость, колющее упорство, кромсающая реальность и режущая, режущая, режущая, распиливающая, словно плотник отделяющий сустав от сустава, конечность от конечности — снова и снова и снова. Какая же мука этот Мир — какая же визжащая агония! Он пронзает его, колет всякую его частицу, всякую точку. Каждый кусочек дьявольской материи прикалывает его к этой чудовищной плотности — гремящей, вонзающейся…

Прекрати! — вопит Князь Падали пребывающему внутри Слепому Поработителю. — Прекрааааатииии!

После того, как ты завершишь всю работу.

Слепой червь! О как же я о тебе позабочусь! Как буду любить и ласкать тебя!

Боюсь, на меня предъявят права души ещё ужаснее.

Я разожгу печь в твоём сердце! Я буду отхлёбывать те…

Исполни свои обязательства!

Ангел мерзости.

Оно кричит, ибо Поработитель изрекает слово, и острые иглы этого Мира повинуются ему. Кахалиоль, великий и ужасающий Жнец Героев, Обольститель Воров вопит, изрыгая серу и плачет от ярости, расправляясь с мечущимися кучками бездушного мяса, обрушивая гибель на хнычущих животных, которые, вереща, разбегаются с его пути. Оно следует громадным коридором, алое сияние, рассеивающее дымящуюся тьму и несущее с собой испепеляющее разрушение. Плоть теперь бежит перед ним, что-то ноя и бормоча, будто она реальна. Иная плоть сменяет её — намного выше, больше размером и облаченная в лязгающее железо. Громко вопя, плоть бросается на Кахалиоля, тыкая в него копьями и молотя дубинами по его чешуйчатым конечностям, но и она поддаётся и падает — хрипло скулящая, вязкая, горящая и изломанная.

Оно продвигается вперёд, и камень крошится в пыль под его поступью.

Ангел мерзости.

Мясо лежит вокруг — растерзанное и дымящееся. Более ничто не противостоит ему, кроме одинокой фигуры в надвинутом на лицо капюшоне, стоящей посреди огромного зала…

Остерегайся его… — шепчет Слепой Поработитель.

Рёв заставляет дрожать гниющие камни.

Наконец-то… — изрыгает Кахалиоль ядовитый пар.

Душа.


Беспомощность приводит в ярость.

— Она твоя жена! — вскричала Эсменет.

Слова, подобранные, чтобы оцарапать его сердце.

Старый волшебник бросил на неё скептический взгляд. Невзирая на всё, что ему довелось пережить, невзирая на все тяготы и унижения долгого пути, сейчас это казались ему ничем в сравнении с последней, наполненной страданиями, ночью: утекающими, словно жидкая глина, стражами; попытками погрузиться в дремоту, лишь для того, чтобы быть тут же одёрнутым и растормошенным; беспомощно взирать на Мимару или, спотыкаясь, носиться туда-сюда, выполняя приказы Эсменет, иногда произнесённые нежным голосом, а иногда гневно пролаянные — принеси воду, вскипяти воду, выстирай тряпки, выжми тряпки, помоги обтереть её… Постоянно пребывать в состоянии тревоги, быть вечно смущённым, ощущать себя не в своей тарелке — человеком, вмешивающимся в чужие дела. Он всячески старался отводить в сторону взгляд, не имея к тому иных причин, кроме неоднозначной позы, в которой лежала девушка — словно бы и призванной облегчить роды и одновременно развратной. Позы, налитой и похотью и её вывернутой наизнанку противоположностью, напоённой чем-то чересчур откровенным и глубинным — не предназначенным для плоских мужских сердец, чем-то внушающим нежеланную мудрость, знание об изначальном, женском труде, стоящем у самых истоков жизни. О пребывающей за пределами мужского постижения мучнисто-бледной божественности — опухшей, кровоточащей и терзающейся муками.

Мир кончается. Но начинается жизнь.

— Я скоро вернусь, — объяснил он, — Мне про-просто необходимо это увидеть.

Что-то шло не так. Когда схватки усиливались, Эсменет была с Мимарой самим утешением и воркующим ободрением, а в перерывах, когда боли утихали, рассказывала ей истории о собственных родах и муках, особенно о тех, что ей пришлось испытать со своим первенцем — самой Мимарой. Она обхаживала и успокаивала испуганную дочь, заставляла её смеяться и улыбаться забавным шуткам о её младенческом упрямстве.

— Два дня, — восклицала она, голосом полным смеющегося обожания, — два дня ты отказывалась выбираться наружу! Мимара! — кричала я. — Ну, давай же, милая! Родись уже, пожалуйста. Но, неееет…

Однако, при этом, на каждое обращённое к Мимаре нежное увещевание, она ожидала от него — мужчины оживившего чрево её дочери, мужчины, которого она всё ещё любила — покаяния и искупления. Несколько раз за последнее время, на пике очередного, особо мучительного приступа, она обращала к нему разящий взор своих, наполненных ненавистью, глаз. И всякий раз Ахкеймиону казалось, что он может прочесть движения её души, также ясно и уверенно, как своей собственной…

Если только она умрёт…

Ставки были смертельно высоки — и он понимал это. Ставки всегда были такими, когда речь шла о родах. И всякий раз, когда Эсменет отвергала испуганные уверения дочери, насчёт того, что не всё в порядке, было ясно — она и сама это знает. Труды её дочери были слишком тяжкими, а приступы слишком свирепыми…

Что-то шло неправильно. Ужасающе неправильно.

И это делало Друза Ахкеймиона убийцей, ожидающим казни.

— Ты нужен мне здесь! — плюнула в ответ Эсменет с властным негодованием. — Ты нужен Мимаре!

Как это часто случается в семейных раздорах, утомление стало неотличимым от проявления эгоистичных желаний.

— Именно поэтому я и вернусь!

Эсменет моргнула, явно потрясённая. Ответная горячность заставила вспыхнуть её взгляд, но лишь на мгновение. Пустившись в одиночное плаванье, она стала холодной и отстранённой, глядящей на него, скорее, сверху вниз, нежели как-то ещё, словно бы он был лишь ещё одним просителем, умоляющим Благословенную императрицу о милости, припадая к её ногам.

— Тебе необходимо убрать всю эту грязь. — Сказала она. — Мне нужно, чтобы здесь было чисто…

— Я лишь сообщаю, что буду делать, — с яростью в голосе ответил старый волшебник, — а не вымаливаю у тебя на то дозволения, Имп…

В этот миг они очутились в каком-то ином будущем, в котором Эсменет ударила его — достаточно сильно, чтобы в кровь разбить ему губы…

Столько всего стояло сейчас меж ними. Целая жизнь, объединённая общим отчаянием, полубезумной свирепостью душ, у которых на свете нет ничего, не считая друг друга. А затем ещё одна жизнь, проведённая в неизменных ролях отшельника и властительницы, и никак не связывающая их между собой, не считая, конечно, той самой неизменности — будь то пустошей Хьюнореала или пышной роскоши Андиаминских Высот. Новая жизнь, приговорённая обретаться на руинах старой.

И вот они здесь…наконец воссоединившиеся в объявшем этот мир хаосе.

Ахкеймион вытер рот грязным рукавом.

— Ты должен мне это, — тихо сказала Эсменет.

— Боюсь, это ты моя должница, — ответил он, на краткий миг сверкнув ненавидящим взором.

— Ты обязан мне жизнью, — воскликнула она, — отчего, как ты думаешь, Келлхус тер…

— Мама!

Голос Мимары — хриплый и визгливый, словно горло её было перехвачено пеньковой верёвкой. Оба они вздрогнули, осознав, что она лежит, наблюдая за ними.

— Отпусти его… Пусть идёт…

Она тоже почуяла это, понял Ахкеймион. Вонь колдовства, принесённую переменившимся ветром.

— Мим…

— Кто-то… — охнула девушка, сразу и раздражённо и умоляюще, — кто-то должен это увидеть, мама.


Оно опускалось на кожу, заставляя вставать торчком волоски. Оно словно бы истекало из их собственной глотки и исходило паром на границах поля зрения. Оно туманом опускалось с небес и шло по телу мурашками, словно дрожь, распространяющаяся от пыльной земли. Оно искажало слух и заставляло сбиваться с ритма сердца. Оно вскрывало мысли, позволяя просачиваться внутрь чернилам безумия…

И оно изливало свет и источало потоки разрушения прямо из пустоты.

Колдовство.

Тройки скрывались из виду одна за другой, без колебаний вступая в колышущуюся завесу, которую сами только что взметнули в воздух. Долгие месяцы преследования Орды научили их правильно оценивать укутанные пеленой расстояния и, отсчитывая шаги, не терять направление к избранной цели. Их враги орали и визжали, стоя на незыблемых стенах, их местоположение было определено и оставалось неизменным, в то время как сами они то немного смещались вверх, то, напротив, снижались, оставаясь к тому же укрытыми пылью и потому невидимыми.

В этой хмари они едва различали друг друга, развевающиеся шлейфы одеяний превращали их в мечущиеся осьминожьи тени, а низко надвинутые капюшоны, скрывали исходящий от лиц свет. Казалось, будто что-то словно бы вырывает нити чародейской песни из их уст и лёгких, сплетая одну громадную, звучащую в унисон невозможность. Каждый чародей выпевал Оберег за Оберегом, окружая себя самого и свою Тройку бесплотной бронёй, сотканной из абстракций или же из метафор. И каждый подсчитывал в уме шаги, пройденные им по поддельной земле…

Стрелы падали словно град, обрушивающийся, однако, скорее, рядом с ними, нежели на них. Каждый из колдунов чувствовал летящие в их сторону хоры — крохотные дыры небытия, вырывающиеся из висящей перед их глазами мутной пелены и устремляющие вникуда. Одна безделушка поразила колдуна Мисунай, согбенного Келеса Мюсиера, прямо под надвинутый на лицо капюшон и он, до самых кончиков пальцев превратившись в соль, просто рухнул на землю, разбившись в пыль. Трое других серьёзно пострадали от хор, запутавшихся в их струящихся облачениях, и товарищам пришлось вынести адептов из боя, вернув под защиту Ордалии. Визжащие парапеты были уже неподалёку, проступая через клубящуюся в воздухе пыль, звуки казались абсурдно близкими и, что ещё сильнее сбивало с толку, слышались даже сверху — столь колоссальными оказались бастионы Горготтерата. К ливню стрел добавились копья и дротики. Массивные снаряды с тяжёлыми железными наконечниками сокрушили множество Оберегов. Однако Тройки продолжали вслепую идти вперёд, двигаясь в направлении единственного ориентира, который они могли ясно различать в клубящейся серой хмари — к упавшим на землю безделушкам Клада Хор, лежащим у основания каменной кладки, которую этот удар ослабил и лишил колдовской защиты…

К этому времени огромное облако, с помощью которого колдуны и ведьмы скрылись от взора врагов, рассеялось в достаточной мере, чтобы защитники крепости смогли разглядеть в его чреве подступающие к бастионам тени. Вал снарядов сосредоточился, став убийственным потоком. Семнадцать адептов рухнули наземь, обратившись в соль, а ещё пять десятков пришлось унести в тыл — некоторые из пострадавших жутко кричали и бились в судорогах, другие же лежали, не шевелясь…

А все оставшиеся нанесли удар.

Первое, что увидели мужи Ордалии, когда серая пыль начала потихоньку рассеиваться, были золотые зубцы на верхушках Коррунц и Дорматуз — немногим больше, нежели силуэты зубчатых парапетов, проступающие на фоне чудовищной туши Рогов. Затем они заметили уршранков, копошащихся, словно белокожие термиты, у гребня башен и исступлённо бьющих из пращей, швыряющих копья и стреляющих из луков в парящих где-то под ними незримых адептов. Колдовской хор внезапно расщепился, превратившись в нестройный многоголосый ропот, режущий слух своей гремящей неотступностью. Само Сущее, казалось, трещало по швам под напором этих дьявольских изречений — включая собственную плоть воинов. Вспышки яркого света одна за другой пронзали серую муть — белые, синие, алые и фиолетовые, каждая из которых высвечивала парящие в воздухе тени адептов и их развевающихся одеяний. По всему Шигогли разнёсся дребезжащий грохот, от звуков которого все щёки — и чисто выбритые и обросшие — начало щипать и покалывать.

И хотя многие разразились ликующими возгласами, большинство затаило дыхание, ибо они увидели, что верхушка Коррунц кренится. Парапеты склонились вправо, словно бы шутливо кланяясь северу, а затем просто рухнули, сначала наружу, а потом и прямо вниз, будто бы нечестивый бастион погрузился в собственное небытие. Разогнав остатки завесы из клубящейся пыли, взметнулась ударная волна, явив Багряных Шпилей и адептов Завета, висящих над грохочущим потоком песка и камней, возникшим вследствие разрушения башни. Анагогические и гностические Обереги колдунов под ливнем обломков сверкали россыпью ярких вспышек. Уршранки на соседних башнях визжали и вопили. Сыны Шира возликовали и взревели, словно дикие звери, потрясая мечами и копьями. Сквозь затухающий грохот взвыли рога и смуглокожие сыны Айнона, Сансора, Конрии и Кенгемиса бросились в атаку сквозь пыльные просторы Угорриора…

Позади свершавшегося катаклизма потусторонним видением вздымался Склонённый Рог. Глазея на его громаду, не менее дюжины душ оказались растоптанными. Гвергирух упрямо горбилась слева, объятая бурей секущих её приземистую глыбу огненных росчерков — результат усилий Лазоревок. Не успели сыны Шира добраться до развалин Коррунц, как её могучая сестра Дорматуз тоже начала рассыпаться, восточная стена башни просто обвалилась, открыв взору все её этажи, кишащие мечущимися в панике уршранками, словно вскрытый улей пчёлами. А затем, под оглушительный вой, всё это исчезло в дыму и руинах.

Сыны Киранеи разразились собственным ликующим воплем, а затем воины Нансура, Шайгека, Энатпанеи, Амотеи и Эумарна тоже рванулись вперёд…

Надвратная башня, сторожащая Пасть Юбиль, продолжала стоять. Будучи вполовину ниже Коррунц и Дорматуз, а также, вдвое шире, зловещая Гвергирух была попросту слишком крепкой и устойчивой, чтобы обрушиться под собственным весом. Струящиеся волны облачений свайяли превратились мелькающее золотое кружево, ибо ведьмам пришлось упорно бить и хлестать древнее строение Напевами Разрушения, постепенно истирая Гвергирух слой за слоем. Они кружили над монументальным укреплением, словно стая гибнущих лебедей, кроша нутро бастиона сияющими геометрическими устроениями — Третья и Седьмая Теоремы квуйя, Новиратийское Острие, Высшая Аксиома Титирги. Они бичевали полуразрушенные парапеты Гвергирух, разрывали в клочья её дымящееся чрево, громоздя обломки в залитые лиловой кровью груды. Где-то позади раздался рёв боевых рогов, и люди Среднего Севера издали могучий вопль — громовой клич воинственных и мрачных народов. А затем, тридцать тысяч воинов Галеота, Кепалора, Туньера и Сё Тидонна в едином порыве пошли на штурм, полные жажды мщения за муки и смерть своих древних родичей…

Уршранки на пока остающихся невредимыми участках стены верещали от ужаса, стенали и выли. Пламя ворвалось в промежутки меж золотых зубцов.

Таким образом, Великой Ордалии удалось то, чего ранее не смогло достичь ни одно из людских воинств. Внешние Врата лежали дымящимися руинами. Впервые в истории нутро Голготтерата нагим простёрлось перед разнузданной человеческой яростью.


Умбиликус был полностью покинут, но старый волшебник уже и так это знал. Но вот пустота брошенного лагеря ужаснула его, как и зрелище простирающихся всё дальше и дальше изгаженных окрестностей — неряшливая мозаика, лишённая даже малейших признаков жизни.

Они остались на кромке Шигогли — совершенно одни!

Но на то, чтобы раздумывать о последствиях случившегося, Шлюха дала ему не больше сердцебиения, ибо там, за безлюдьем брошенного лагеря и пустошами Пепелища воздвигался Голготтерат.

Казалось, он с самого начала слышал это — хор сотен адептов, в унисон возносящих колдовские Напевы.

Затаив дыхание, Ахкеймион наблюдал. Отсюда он видел Великую Ордалию целиком — три огромных квадрата, в ожидании застывших перед колоссальным маревом из дыма и пыли. Внутри серого облака, повисшего над Угорриором, он замечал вспышки колдовских огней, во всём подобные отдалённым ударам молний, за исключением своего многоцветия — алые, белые, голубые зарницы. А затем он узрел, как громада Коррунц вздрогнула, накренилась и рухнула, став дымом и небытием…

Коррунц! Мерзкая, убийственная и столь трагически неприступная башня! Сама Пожирательница Сыновей уничтожена и низвергнута!

Часть его души, принадлежащая Сесватхе, вопила от радости и ужаса, поскольку казалось попросту невозможным, что он наблюдет сейчас за низвержением чего-то столь необоримого и ненавистного. Ибо именно он — Сесватха некогда убедил Кельмомаса пойти войной на Нечестивый Консульт, для того лишь, чтобы многие тысячи благородных жизней разбились об эти беспощадные стены. Именно он, возглавляя Сохонк, отважился противостоять Граду Хор, послав на верную гибель столь многих своих возлюбленных братьев. Именно на нём, Сесватхе, Владыке-Книжнике, лежала наибольшая доля вины. И видеть сейчас нечто подобное…свидетельствовать…

Должно быть, это просто какой-то мучительный сон!

Старый волшебник охнул и пошатнулся. Нахлынувшие чувства подломили его ноги, заставив Ахкеймиона упасть на колени.

Это происходило

И Келлхус! Он…он…

Моргая, старый волшебник неотрывно вглядывался в то, как раскололась надвое, а затем превратилась в развалины Дорматуз. Спустя некоторое время по всей равнине прогрохотал раскатистый гром.

Келлхус говорил правду.

Друз Ахкеймион хохотал и лил слёзы, вопя с дикой и даже безумной радостью. Он вскочил на ноги и, завывая, сплясал какой-то нелепый танец. Он отвёл взгляд, а потом посмотрел вновь туда…и взглянул ещё раз, словно ополоумевший пропойца, пытающий увериться в реальности своих видений. Но всякий раз, когда он осмеливался посмотреть в сторону идущей битвы, он убеждался в том, что бастионы Голготтерата пали… Там! Там! Поблёскивающие сталью ряды бросались вперёд через поле Угорриор. Люди — десятки тысяч людей! — врывались внутрь через бреши в чудовищных стенах. Адепты — сотни адептов! — обрушивали пылающий дождь на внутренние пространства цитадели, наступая прямо на глотку Мин-Уройкасу. Он неверяще хлопнул себя по лбу и, вцепившись дрожащими пальцами в волосы и бороду, пустился в пляс, хрипя и ликуя, словно старый обезумевший нищий, случайно нашедший бриллиант.

Отрезвление явилось к нему вместе с хриплыми звуками мимариных стенаний, донёсшимися до его слуха из утробы оставшегося у него за спиной Умбиликуса. Душе его пришлось выдержать короткую, но яростную борьбу, прежде чем он сумел вернуться к привычному для себя благопристойному и страдальческому образу. Не вполне осознавая что делает, он послюнявил палец и глубоко засунул его в мешочек, который ранее украдкой вытащил из мимариных вещей. Кирри…его каннибальский порок. И старый, старый друг.

Он жадно слизал с пальца наркотический пепел, проглатывая больше кирри, чем когда-либо ранее осмеливался употребить под оценивающим взглядом Мимары.

Он закрыл глаза, чтобы унять своё яростно бьющееся сердце и успокоить неровное дыхание. Смакуя земляную горечь, глазами своей души он вдруг заметил Клирика — Нильгиккаса, взирающего на него, к его глубочайшему замешательству, хмуро и беспощадно.

Столь многое уже случилось. И столь многое ещё произойдёт…

Старый, упрямый дуралей…Задумайся.

Мимара снова вскрикнула, голос её сорвался на еле слышное страдальческое сипение. Чаша Окклюзии дребезжала от рёва и грохота разрушительного колдовства. Клубы дыма заволокли громадные основания Рогов. Чародейские устроения искрились и сверкали. Ахкеймион не двигался с места, увлечённый открывшимся ему зрелищем, пленённый тем, что представлялось бесчисленными воззваниями к его надеждам и упованиями на его внимание.

И внезапно он понял упрямое сопротивление Эсменет, осознал, почему она так упорно пыталась помешать ему оказаться здесь — на этом самом месте. Она всегда была мудрее, всегда обладала душою более проницательной. Она всегда прозревала его способами, которые он способен был постичь лишь впоследствии. Он прожил всю свою жизнь в кошмарной тени этого мига …

Сейчас…

Она знала, что он останется стоять, где стоит.

И, что Мир призовёт его к себе.

Глава пятнадцатая Голготтерат

Какие же прегрешения
могут быть равными скорбям,
что ты обрушил на нас?
Какие посягательства и грехи
могут быть столь мерзкими,
чтобы уравновесить наше горе
на твоих беспощадных Весах?
Ибо мы восславили тебя, о Господь,
мы направили свою ярость
на всё, что оскорбляет тебя.
К чему наполнять жизнью
наши поля и наши утробы,
чтобы сжечь затем каждую житницу
и разорвать всякое чрево на части?
Что за грехи и проступки
могут быть столь ужасными,
чтобы предать детей наших неистовству шранков?
— Неизвестный, «Киранейское стенание»


Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат.


Сыны Шира мчались вперёд. Плотная масса войск по мере своего приближения к руинам Коррунц всё больше растягивалась, становясь похожей на наконечник копья. Тройки адептов Завета уже продвинулись вперёд, атакуя нижние террасы Забытья, в то время как Багряные Шпили разделились, чтобы позаботится о неповреждённых стенах, оставшихся на обоих флангах. Летевшие в наступающих воинов Ордалии стрелы и прочие снаряды были немногочисленными и не оказывали сколь-нибудь существенного воздействия. Уршранки либо, панически визжа, удирали, либо сгорали. Багряные Шпили, зависнув над проломом, заливали скалящиеся соггомантовыми зубцами стены потоками сияющего золотого пламени, испускаемого дюжинами Драконьих Голов. Сыны Шира, ведомые конрийскими рыцарями, которым Аспект-Император предоставил возможность искупить позор своего короля, рыча, взбирались по громоздящейся ниже осыпи, оставшейся на месте Коррунц. Маршал Аттремпа, палатин Крийатес Эмфаррас первым поднялся на руины башни и первым спрыгнул вниз, став, таким образом, первым человеком, ступившим внутрь Голготтерата. Яростно крича под своими серебряными боевыми масками, он и его родичи вырезали попадавшихся им на пути уршранков. Отблески гностического колдовства переливались на их шлемах, щитах и хауберках словно масло. Сыны Шира беспрепятственно вливались внутрь Голготтерата. Ковчег нависал над ними, будто вторая, непроницаемая поверхность, являвшая в своих отражениях всё до мельчайших деталей. Вдоль внутреннего основания стен пролегал широкий пустырь, усыпанный грудами обломков и разнообразного мусора, а также застроенный скопищем грязных лачуг — перенаселённых бараков, которые адепты немедленно поджигали. Мужи Ордалии стали называть этот пустырь Трактом. От подожжённых построек, обескураживающе смердя, поднимались клубы ядовитого, чёрного дыма. У конрийцев, столпившихся на этой, забитой развалинами узости, и окружённых огненным адом, не было иного выхода, кроме как карабкаться на стену, выстроенную вдоль противоположного края Тракта — Первый Подступ, самую нижнюю из укреплённых террас Забытья. Достав цепи и крючья, воины Юга взбирались наверх, обнаруживая там множество скорченных тел, пылающих словно свечи. Закрывая небо кружащимися шлейфами своих одеяний, адепты Завета и Багряные Шпили крушили расположенные выше террасы вспышками всеразрушающего пламени.

В развалинах Дорматуз дела пошли иначе. По неизвестным причинам Темус Энхору не повёл Имперский Сайк в атаку на Забытьё, задержавшись вместо этого над проломом, чтобы очистить от врагов стены на флангах наступающего войска, взяв на себя задачу, возложенную на Обве Гёсвурана и его Мисунай. Первыми из Сынов Киранеи в пределы Голготтерата ступили князь Синганджехои со своими облачёнными в тяжёлые кольчужные доспехи эумарнанцами. В отличие от атаковавших севернее конрийцев, они оказались под градом стрел и дротиков с Первого Подступа и понесли тяжёлые потери. Ряды киранейцев, теснимые продолжавшими напирать сзади воинами, смешались, ибо всё больше и больше их родичей отваживалось ступить на убийственную полоску земли, протянувшуюся перед возвышающимися террасами. Темус Энхору осознал свою ошибку лишь тогда, когда князь Синганджехои приказал дружинникам стрелять из луков прямо в дряхлого великого магистра Имперского Сайка. Непредвиденным следствием разразившегося хаоса стало то, что Сыны Киранеи, стремясь найти укрытие от вражеских стрел, первыми овладели опустевшей стеной между Дорматуз и Внешними Вратами, откуда нансурские метатели дротиков сумели нанести защищающим Первый Подступ уршранкам чудовищные потери.

Они также были первыми воинами Ордалии, сумевшими достичь могучего, приземистого крестца Гвергирух, где люди Среднего Севера увязли в рукопашной схватке с мерзкими уршранками. Ведомые Сервой свайяли оставили чудовищную надвратную башню, полагая, что они уже загнали оставшихся в живых защитников на террасы Забытья и теперь преследуют их. Но Нечестивый Консульт, зная о ненадёжности своих рабов, пошел на то, чтобы приковать цепями несколько тысяч уршранков прямо внутри Гвергирух, вскрытое нутро которой, благодаря бесчисленному множеству помещений, напоминало расколовшийся улей. Король Вулкъелт со своими воинственными туньерами, взобравшись на то, что согласно их ожиданиям должно было быть грудой опустевших руин, внезапно оказался в гуще яростной битвы. Как и в случае с беспорядком, возникшим у бреши, оставшейся на месте Дорматуз, рвение напирающих сзади воинов оказалось смертельным. Ревущие туньеры были прижаты к своим врагам — и многие погибли просто из-за нехватки места для замаха топором или мечом. Внезапное присоединение к схватке генерала Биакси Тарпелласа и его колумнариев положило конец этим бессмысленным и трагическим потерям. Уршранки, обезумев от ужаса, просто нанизывались на нансурские копья. Вулкъелт, Уверовавший король Туньера и Тарпеллас, патридом Дома Биакси обнялись прямо в тени Врат Юбиль, которые будучи преисполненными злыми чарами, остались затворены, несмотря на то, что уже были низвергнуты.

Люди Кругораспятия тысячами толпились на Первом Подступе и среди трущоб Тракта, круша и ломая остатки шранчьих жилищ и затаптывая догорающее пламя. Ещё десятки тысяч теснились шумным скопищем в проломах на месте разрушенных башен и сокрушённой Пасти Юбиль. Лишь лучники-хороносцы, с залпа которых начался этот невероятный штурм, задержались на поле Угорриор. В поисках хор, не засыпанных обломками, они обыскали все валы и стены, а также прочесали осыпи и проверили место, где Святой Аспект-Император вёл свою игру с Мекеретригом. Служители Коллегии Лютима, ответственные за хранение и использование Клада хор, бродили по полоске земли на дистанции стрельбы шранчьих луков, указывая на безделушки, которые в состоянии были увидеть или ощутить. Каждый лучник, вновь обрётший Святую Слезу Бога, тут же крепил её к заранее подготовленному древку, используя специальные инструменты, и вскоре уже множество стрелков стояло, опустившись на одно колено в пыль, руки их при этом бешено трудились.

Эти воины и оказались единственными, кому удалось избежать ужасных потерь.


Экзальт-магос Анасуримбор Серва парила над схваткой, шлейфы её одеяний напоминали какой-то затейливый цветок — нечто вроде лилии, распустившейся в воде, залитой солнечным светом. Она не испытывала колебаний.

— Берегитесь Первого Подступа! — воскликнула она грохочущим чародейским голосом.

Абсолютно все мужи Ордалии на миг оставили свои дела.

Три Тройки сестёр Сервы по Гнозису парили подле неё, струящиеся волны их облачений мерцали в лучах солнца. Ещё дюжины Троек подобно распахнутым крыльям простирались по обе стороны. Колоссальные террасы Забытья вздымались перед нею — одна монументальная ступень за другой, божья лестница, ведущая к основанию чего-то, что было превыше богов. Но при всей угрозе, исходящей от громоздящихся друг на друга укреплённых валов, именно находящийся в тридцати локтях под её ногами Первый Подступ привлёк к себе внимание экзальт-магоса. Что-то….нет…

Ничего. Она не ощущала ничего. Никакого движения.

От защищавших парапеты тощих остались лишь выдавленные кишки и пепел…

— Сомкните ряды! — закричала она. — Постройтесь напротив!

Голос её, подобно удару дубины, обрушился на каждую находящуюся в поле зрения душу. Те из воинов, что находились у неповреждённой части стены, уже подняли щиты, обратив их против уступов Забытья, все остальные же, однако, смешались. Стремясь присоединиться к тому, что казалось лёгким истреблением уже обращённого в бегство врага, войска пришли в беспорядок, беспечно влившись всей своей массой в теснину Тракта — забитый трущобами промежуток между циклопическими внешними стенами и самым нижним из уступов Забытья. Они стояли там громадной растянувшейся толпой — смешавшиеся друг с другом народы, окутанные клубами дыма от затоптанных пожарищ, ощетинившиеся оружием…и лишённые цели. С холодным удивлением она наблюдала за тем, как они становились в импровизированные шеренги, строя стену щитов, обращённую к лишённому защитников Первому Подступу.

Она пронизывала взглядом воздух в поисках присутствия отца.

Он бы знал.

С этой мыслью она снизилась, опустившись на первую террасу Забытья, шлейфы её одеяний тянулись за нею, скользя прямо по сожжённым и скрюченным шранчьим тушам. Она закрыла глаза, сосредоточившись на щекочущих капельках небытия, плывущих где-то под нею, точно крохотные пузырьки. Хоры — вне всяких сомнений, причём хоры перемещающиеся так, словно они привязаны к чему-то живому и неуклюжему…

У неё перехватило дыхание.

— Башраги, — вскричала она, голос её словно бы расщепился, превратившись под действием тайн, что скрывала каменная кладка Первого Подступа, в нечто нечеловеческое. — Они прячутся внутри Пер…

Чудовищные толчки прокатились по стене Первого Подступа вдоль всей протяжённости Тракта, стена во многих местах осыпалась, пошла трещинами и изверглась потоками щебня и пыли. Люди вопили и закрывали предплечьями глаза, стремясь уберечь их. Участки кладки обрушились наружу. Целые куски стен пали, явив взору непотребные ужасы…

Дюжины отверстий разверзлись в отвесных стенах. Башраги обрушились на мужей Ордалии как блевотина. Они ворвались в ряды побледневших людей — ревущие, словно взбесившиеся быки, размахивающие топорами размером с галерные вёсла. Существа возвышались над своими копошащимися жертвами, плоть их была мерзким смешением тел, а движения хоть и неуклюжими из-за множества уродств и изъянов, но, тем не менее, смертоносными. Щиты раскалывались, оружие ломалось, шлемы сплющивались, грудные клетки раздавливались. Закованные в доспехи рыцари были опрокинуты и отброшены, пропахивая ряды воинов точно тележные колёса. Раздался оглушительный грохот. Серва рванулась обратно в воздух, присоединившись к своим сёстрам. Изобретательное коварство, с которым была организована этаатака, не ускользнуло от неё. Откровенно говоря, всё, что свайяли сейчас могли делать, так это оцепенело всматриваться в разразившийся внизу и переполненный воплями хаос. Башраги выглядели, словно чудовищные взрослые, ворвавшиеся в бурлящие толпы детишек и косящие малышню, как пшеницу — просто убивающие их. И ничего нельзя было сделать, ибо представлялось невозможным нанести колдовской удар так, чтобы не перебить своих же. Она увидела, как упало знамя Тарпелласа, увидела, как знаменосца и почётную стражу размолотили о камни в кровавую кашу. Невзирая на свою дунианскую кровь, Серва заколебалась…

Где же Отец?

Даже просто мысль о нём тут же вернула ей способность рассуждать здраво. Она повернулась лицом к Забытью, ныне оставленному Воинством без какого-либо внимания. Ей не нужно было видеть, чтобы знать — там для них готовится очередной сюрприз. Консульт не столько потерял в ходе штурма свои легендарные укрепления, поняла она, сколько намеренно сдал их…

— Отступаем! — вскричала она гремящим колдовским голосом, — К Угорриору, сёстры!


Нечто, подобное журчащим отзвукам водопада…

Лишь это по большей части и могла разобрать Благословенная императрица Трёх Морей, вслушиваясь из поделённой на множество помещений утробы Умбиликуса в какофонию штурма: неразборчивый рёв, вопль, сотканный из разнородных звуков резни. Низвергающийся где-то в отдалении каскад, гремящий смертью вместо воды.

Смерть, смерть и ещё больше смерти. Все эти двадцать лет одна лишь смерть. Даже те жизни, что она принесла в этот Мир лишь увеличили и без того громадное скопище обретающихся в нём убийц.

Лишь Мимара…ослепительно прекрасная малышка, обожавшая запах яблок. Лишь она была единственным её истинным даром жизни.

Так что теперь настала и её очередь умереть.

— Он вернётся…

Эсменет вздрогнула. Скрестив ноги, она сидела на кромке тюфяка, без конца пытаясь распрямиться — так, что это заставляло её чувствовать себя, парусом, влекомым куда-то невидимым ветром. Она считала, что её дочь находится в бессознательном состоянии — столь тягостным был последний приступ, и столь много бессонных страж уже минуло с тех пор, как чрево её девочки извергло воды. Она опустила взгляд, посмотрев на мимарино лицо и заметив, как замечала всегда, пятнышко веснушек, седлом протянувшееся через горбинку её носа — одна из многих черт, которые она унаследовала от своей шлюхи-матери.

Слишком многих.

— Мимара…

Она заколебалась, обнаружив, что её первородная дочь пристально взирает на неё своими карими глазами.

— Я…

Ветер подвёл её. Она вздрогнула, отведя глаза вниз и в сторону, хотя казалось, что каждая часть её души требовала вытерпеть взгляд дочери. Минуло несколько сердцебиений. Взор Мимары сделался почти физически ощутимым, покалывая ей висок и щёку. Она вновь отважилась встретить его собственным взглядом, лишь для того, чтобы оказаться ошеломлённой его неистовой непримиримостью — и снова опустить очи долу, как ей приходилось поступать когда-то давно в присутствии кастовой знати.

Мимара потянулась к ней и сжала её руку.

— Я до сей поры не понимала этого, — сказала она.

Эсменет подняла на неё полный смирения взор — такой, что бывает у потерпевших неудачу матерей и любовников. Дыхание давалось с болью. Улыбка дочери показалась ей ослепительной — из-за неуместности в нынешней ситуации, из-за своёй искренности, разумеется, но более всего из-за проглядывавшей в ней явственной убеждённости.

— Всё это время, с тех самых пор, как ты вытащила меня из Каритусаль, я наказывала тебя. Все страдания, что мне довелось вынести, я записывала на твой счёт…связывала их со смутным образом матери, меняющей свою маленькую дочь на монеты…

Эти слова сжали ей сердце безжалостной хваткой.

— Они сказали, что сделают из тебя ткачиху, — услышала она собственный голос, — но я, само собой, не верила им. — Глаза её стали раскалёнными иглами. — Золото было просто чёртовым довеском. М-мы были связаны, ты и я… мы голодали до кровоточащих дёсен, и я думала, что спасаю тебе жизнь. У них была еда. Да ты и сама видела их лоснящиеся лица. Пятна жира на этих их отвратных туниках… Их усмешки. Я чуть не грохнулась в обморок, думая, что ощущаю исходящий от этих людей запах пищи…разве это не безумие?

Но разве могли все эти терзания сравниться с обжигающим взглядом ребёнка?

— Ты говоришь всё это так, словно желаешь оправдаться, — молвила Мимара, улыбаясь и смаргивая слёзы, — и объясниться…однако, полагаешь, что не заслуживаешь ни понимания, ни прощения…

Звенящая тишина. Оцепенение.

— Да, — сказала она. Сердце её гулко стучало, — Келлхус говорил то же самое.

— Но, мама, я же вижу тебя — вижу такой, какой видит тебя сам всемогущий Бог Богов.

Благословенная императрица Трёх Морей вздрогнула.

— Забавно, — сказала она, протянув руку, чтобы разгладить складки на простыни, — что ты говоришь в точности, как и Он…

Улыбка — безумная и блаженная.

— Это потому, что он притворяется тем, кем я являюсь на самом деле.

— Ты мне больше нравилась, когда тебе было больно, — сказала Эсменет.

Взгляд её дочери не столько удерживался на ней, сколько, казалось, удерживал её — будто бы она существовала лишь до тех пор, пока Мимара могла её видеть.

— Ты знаешь… — сказали возлюбленные уста. — Знаешь о чём я говорю…и всё же не можешь даже слышать об этом.

Эсменет вдруг поняла, что уже стоит на ногах, повернувшись к дочери спиной, а всю её кожу жжёт стыдом и смятением.

— Возможно, тогда это к лучшему, — напряжённо сказала она, голос её почти сорвался на рыдание, однако, казалось, будто её собственные лёгкие отказались в этом ей подчиниться.

— Что к лучшему?

Она повернулась, но не смогла заставить себя открыто и прямо взглянуть на свою обессилено распростёршуюся дочь. Однако, смогла принудить себя улыбнуться.

— Что лишь мы и остались друг у друга.

Эсменет могла смотреть только в точку, располагавшуюся где-то слева от беременной женщины. Пророчицы. Незнакомки… И могла лишь догадываться о том, что у той на лице написаны жалость и обожание.

— Мама…

Эсменет встала на колени, и, взяв чашку с водой, приложила её к мимариным губам, задаваясь вопросом о том, когда же она успела до такой степени омертветь от буйных поворотов своей судьбы. Столько несчастий… Если задуматься, то слишком много для одной-единственной души.

И всё же она здесь.

— Мама… — взгляд женщины полнился нежной настойчивостью, какой-то материнской убеждённостью в определённых вещах. Она была сильнее. Она знала. С этого мига именно мать следовала за дочерью. — Ты должна позволить этому исчезнуть, мама. Прямо сейчас.

Скупая улыбка.

— Хмммм?…

— Мама… — леденящий взгляд карих глаз, взирающих так, как не должны взирать очи смертного. — Ты прощена…

Ход жизни замедлился, а она словно бы застыла на острие самого раскалённого зубца самой раскалённой шестерни.

— Нет… — сказала Анасуримбор Эсменет с улыбкой чересчур уж искренней на её вкус. Она вытерла щёки, ожидая почувствовать на своих пальцах слёзы, но не обнаружила там ничего, кроме сального пота истощения и тревоги. Куда? — задалась она безумным вопросом. — Куда же подевались все рыдания?

— Нет, пока я сама так не решу.


Воины Кругораспятия многое повидали на своём веку. За всю историю этого Мира мало было бойцов, до такой степени закостеневших в ратном труде. Для очень многих из них этот безумный поход через всю Эарву был лишь последним эпизодом целой жизни, проведённой в войнах и без остатка посвящённой насилию. Им доводилось праздновать победы. Им доводилось сталкиваться с неожиданными разворотами военного счастья — и даже с массовыми разгромами. Они насиловали, грабили и убивали невинных. Они жестоко забавлялись с взятыми в плен врагами. Им приходилось пробиваться сквозь град стрел и отбрасывать щитами и копьями сверкающий бронёй натиск рыцарей-Ортодоксов. Но им доводилось также и оказаться разбитыми, рассеянными и опрокинутыми. У многих были ожоги, а другие даже несли на теле воспалённые шрамы, оставшиеся от хлыстов колдовства.

И посему они не испытывали подлинного ужаса, глядя на стену Первого Подступа и готовясь к удару врага. В рядах их даже раздавались взрывы смеха, ибо владевшее воинами воодушевление вызывало к жизни разного рода скабрезности и остроты. Многие, увидев как рушатся пласты каменной кладки, предвкушающе усмехались. Но весь их опыт и все умения, которыми они обладали, не смогли подготовить их к последовавшим событиям.

Среди всех инхоройских мерзостей, никакая другая не была столь противоестественной, как башраги. Они изверглись из вырытых под землёй полостей и ходов, излились, словно поток нечистот, на сверкающее мясо людских народов, набившееся в теснину Тракта — подволакивающие ноги отвратительные чудовища, обладающие огромными головами, заросшими космами чёрных волос, уродливыми строенными конечностями, и облаченные в железные доспехи весом, по меньшей мере, в десять тысяч келликов. Люди, в сравнении с ними, казались не более чем взявшими в руки оружие и напялившими на себя кольчуги детишками. Даже самые высокие из тидонцев едва доставали им до локтей. Лишь нансурским колумнариям под началом генерала Тарпелласа, бросившим в чудовищ такое множество дротиков, что, казалось, их хватило бы, чтобы прикончить даже мастодонта, удалось на какое — то время сдержать этот ревущий натиск. Но отверстия в стене Первого Подступа продолжали изрыгать всё новых бестий, которые, топча воинов, бросались прямо в их ряды, визжа, рыча и размахивая тесаками размером со щит. Никто не сумел удержать на своём лице усмешку под этим напором, но поначалу не было недостатка и в храбрости. Люди кололи тварей мечами, рубили их топорами и пронзали копьями. Но в узости Тракта было слишком тесно, башраги были слишком свирепы и слишком сильны, чтобы замедлить, не говоря уж о том, чтобы остановить их неистовую атаку. Броня доспехов сминалась, словно фольга. Черепа раскалывались, будто глиняные горшки. Щиты пробивались и разрывались на части, будто тонкий пергамент. Взмахи чудовищных топоров располовинивали не сумевших уклониться воинов и взметали их тела над вопящим и бурлящим воинством.

Адепты с ужасом взирали с неба на воцарившийся внизу хаос, застыв от непонимания, что им следует делать. Коварство врага было очевидным, как и его цель. Если они ударят по мерзостям сверху, то перебьют своих, а если спустятся на землю, чтобы разить врагов напрямую — расстанутся с собственными жизнями, ибо сотни тварей несли хоры. Очевидная цель этой засады заключалась в том, чтобы нанести воинству как можно большие потери, причинить Великой Ордалии максимальный ущерб ещё на пороге Голготтерата. А затем Анасуримбор Серва, то ли поддавшись женскому страху, то ли почуяв какую-то иную угрозу, приказала Школам отступать…

Те, кто имел возможность взглянуть вверх, увидели как гранд-дама, облачённая в измазанные сажей и лиловой кровью одеяния, повела своих свайяли обратно к полю Угорриор. И при всей их стойкости, мужей Ордалии охватила паника.

Казалось, за одно-единственное биение сердца Насуеретская и Селиальская Колонны, как и Колонна Кругораспятия практически прекратили существование. Священные нансурские штандарты с легендарными нагрудниками Куксофуса II, последнего из древних киранейских верховных королей, рухнули в пыль. Тарпеллас, стоявший на груде обломков у тыльной стороны Гвергирух, был разрублен от плеча до пояса. Смерть закружилась вихрем. Маранджехой, гранд Пиларма, спутник князя Инрилила, потерял правую руку, отрубленную по самое плечо ударом столь стремительным, что, после отсечения конечности, гранд, какое-то время ещё стоял, а затем, просто опрокинулся на спину, и, упав на трупы своих родичей, лежал, неотрывно взирая на вцепившуюся в небеса необъятность Рогов — до тех самых пор, пока не сделался неспособным более ни на что.

Пал Бансипатас из Сепа-Гиелгафа, как и Орсувик из Кальта и Вустамитас Нангаэльский — оба сокрушённые боевыми молотами размером с наковальню.

Смерть и снова смерть и ещё больше смертей — опрокидывающей наземь и сметающей прочь…

Люди начали спасаться бегством или же, скорее, пытаться, ибо тысячи воинов поняли, что оказались в ловушке, стиснутые клещами схватки, разразившейся около проломов во внешних стенах. Торжествующие башраги, издав хриплый рёв, обрушились на них, учинив чудовищную резню.

Зажатые в теснине Тракта и пока ещё остающиеся в живых Уверовавшие короли разразились жалобными стенаниями, выкрикивая в небеса призывы к своему Святому Аспект-Императору.


Мужской крик, наполненный мучительной болью, приглушённый, но достаточно близкий, чтобы различить надсадный хрип и бульканье мокроты.

Он вырвал Благословенную императрицу из задумчивой дремоты, куда она ранее погрузилась, и заставил её вскочить на ноги. Эсменет стояла, моргая, вслушиваясь и костями чувствуя, что этот крик донёсся откуда-то изнутри Умбиликуса. Она мысленно выбранила Ахкеймиона последними словами, внезапно осознав, что вот именно на такой случай его присутствие и было необходимым. Ни одна другая душа на свете не могла быть более уязвимой, нежели роженица — не считая, разве что, младенца, которого она рожает.

Она схватила нож, приготовленный для обрезания пуповины, подкралась к порогу и осторожно отодвинула в сторону кожаный клапан с тиснёными изображениями.

— Мамочка? — всхлипнула позади Мимара. Близился очередной приступ.

Бросив на дочь раздражённый взгляд, она прижала палец к губам.

А затем вышла из комнаты.

Она пересекла прихожую. Она так напрягала слух, стараясь различить хоть какие-то звуки, кроме шумящего фоном водопада отдалённой резни, что уши её, казалось, покалывало.

Она проникла в проход и прокралась вдоль него, держа нож перед собой острием вперёд.

Она услышала бормочущие голоса… а затем надрывный кашель, по всей видимости, причинявший человеку, которого он обуревал, настоящие муки.

Она проскользнула в Палату Об Одиннадцати Шестах, и, присев на корточки возле скамьи мужа, стала ждать когда глаза привыкнут к свету. Она поморщилась из-за донёсшейся до её обоняния вони и вдруг заметила, что гобелены Энкину отсутствуют…

— Здесь? Ты уверен?

Она едва не вскрикнула от пришедшего узнавания, но из свойственной всем беглянкам привычки сдержалась, не издав ни звука.

— Мне…нужно…наблюдать…за…

Она вгляделась в обширные пространства Палаты.

— Но ведь там есть кровати!

— Отсюда…лучше…видно…

Рассеянный свет проникал в помещение через дыру на месте отсутствующей четвёртой стены, которую Келлхус исторг, дабы явить собранию Уверовавших королей всю нечестивую славу Голготтерата. Он сочился сквозь доски возвышающихся ярусов, будучи уже слишком тусклым, чтобы отбрасывать тени, но достаточно явственным, чтобы подчеркнуть царящий вокруг мрак. Ахкеймион сидел спиной к ней на одном из верхних ярусов, напротив огромной прорехи…заботливо ухаживая за каким-то обнаженным человеком, простёршимся прямо на грязных досках. Голова человека покоилась у старого волшебника на коленях.

— Ты…ты был прав…всё это время… Прав насчёт него.

Пройас?

— Нет-нет…мой мальчик… Я заблуждался!

Эсменет едва не затряслась от стыда — и облегчения. Конечно, он ушёл — как она и боялась. И, разумеется, он вернулся…

Он же Друз Ахкеймион.

Но она по-прежнему оставалась безмолвной и неподвижной, наблюдающей за очередным ярко освещённым местом из очередного укутанного в сумрак обиталища — таящаяся, как она таилась всегда, не желая тревожить других своим жульническим присутствием…

Меньшая сущность её души.

— Но он обманщик… — задыхаясь, просипел недужный король Конрии. — Он…дунианин…как ты и утверждал!

Ахкеймион поднял руку, заслонив свет, и, тем самым, на какой-то миг явив её взгляду свой сухощавый профиль.

— Взгляни сам… Голготтерат пал!

С учетом своего местонахождения, она не могла видеть этого зрелища.

— Разве? — содрогаясь, поинтересовался Пройас.

Это изумляло и даже ужасало — понимание, что она повернулась спиной к Апокалипсису

— Ну, он вне всяких сомнений горит…

Анасуримбор Келлхус, её чёртов муж, бросал счётные палочки, играя на сам Мир — но её это совершенно не заботило…до тех пор, пока Мимара оставалась в безопасности.

— Ааа… — потянул Пройас, его голос, казалось, вновь обрёл нечто вроде былой горячности и твёрдости, хотя бы и лишь на мгновение. — Ну да. Должно быть…для тебя это…вроде нектара… Или даже наркотика… Подобное зрелище…

Ахкеймион ничего не ответил, продолжая обтирать лицо своего давнего ученика. Бледный свет заливал их, затемняя нижние части их тел, выбивая цвета и сообщая самим телам монохромность присущей им смертности. Король, умирающий на коленях колдуна…как в древние времена.

Эсменет стерпела боль своей трусости, унизительной неспособности либо раскрыть своё присутствие, либо потихоньку убраться отсюда. Она вспомнила о том, как когда-то очень давно подглядывала за ним в Амотее, после того как впервые прочла Священные Саги…после того, как отвергла его, в каком-то бреду польстившись на келлхусову постель. Она вспомнила тот миг, когда окончательно раскусила его, когда поняла, что именно красота была его настоящей и слишком человеческой слабостью…

Но всё это казалось ничтожным, в сравнении с тем, что происходило сейчас.

— Сможешь ли ты… — начал Пройас, лишь для того, чтобы голос его от мучительной боли сменился каким-то хрипящим свистом.

— Что смогу, дорогой мальчик?

— Сможешь ли ты…простить меня…Акка?

Неискренний смех.

— Проклятия жён, как и благословения колдунов ничего не стоят. Разве не так говорят у вас в Кон…

— Нет! — крикнул король, очевидно предпочтя страсть яростного восклицания любым возражениям или банальным отговоркам. — Моё имя… — продолжил он исказившимся голосом, — станет именем…которое мои дети…и дети моих детей будут проклинать в своих молитвах! Неужели ты не видишь? Он не просто предал казни моё тело! Я проклят, Акка!

— Как и я! — воскликнул волшебник, с улыбкой возражая ему. Эсменет увидела, как он беспомощно пожал плечами. — Но…постепенно к этому привыкаешь.

И тогда она поняла, что это было подлинным даром — способность выторговывать условия у собственной смерти.

— Да… — ответил Пройас, его голос на краткий миг будто бы снова обрёл былую лёгкость. — Но ведь…это же…я, Акка. Это же…я.

Ахкеймион с тупым неверием покачал головой. Оба мужчины рассмеялись, хотя расплатиться за это, из них двоих, пришлось лишь Пройасу. Он охнул и, захрипев, выгнулся от боли, на мгновение открыв её взгляду черные волосы своего лобка. Старый волшебник, поддерживая правой рукой голову любимого ученика, левой медленно протирал влажной тряпицей его грудь, шею и плечи. Он делал это до тех пор, пока судороги не прекратились — помогал Пройасу тем же способом, которым она помогала, и ещё будет помогать Мимаре.

В тишине тянулись мгновения. Эсменет, ощутив неудобство своей позы, опустилась на колени.

— Какая заносчивость… — сказал, наконец, Пройас голосом безжизненным и оттого тревожным.

Судя по его виду, Ахкеймион некоторое время силился понять, о чём речь.

— Что?

— Какая заносчивость…скажешь ты… Какое безоглядное и незамысловатое высокомерие…строить догадки о том…чего ты заслуживаешь…

Ахкеймион вздохнул, наконец, смирившись с тем, что Пройасу необходимо исповедаться.

— Дети частенько почитают меня мудрецом. Дети и всякие идиоты.

— Но…не я… Я почитал тебя… дураком…

Ахкеймион ничего ему не ответил — Эсменет сочла это свидетельством какой-то старой и даже им самим не до конца осознанной обиды. Такова сущность бремени, что мы налагаем друг на друга. Таковы хитросплетения жизни, оставленные нами, словно бурьян на невозделанных полях…

— Сможешь ли ты… — натужно дыша, спросил Пройас дрожащим голосом. — Сможешь ли ты…простить меня…Акка?

Старый волшебник прочистил горло…

— Только если ты пообещаешь держаться, мой мальчик. Только если ты будешь жи…

Но Пройас вдруг отбросил прочь заботливые руки Ахкеймиона собственной гротескно отёкшей и побагровевшей рукой. Он, неотрывно взирая на происходящее внизу буйное действо, выгнулся вперёд — лишь для того, чтобы самому застыть в пароксизме мучительной боли.

Эсменет перевела дыхание — достаточно громко, чтобы Ахкеймион тут же бросил в её сторону короткий взгляд.

Их глаза на миг встретились — два опустошённых лица.

— Взгляни! — задыхаясь, простонал Пройас, взмахом руки указывая в сторону Голготтерата. — Что-то…про-происходит…

Она увидела, как старый волшебник повернулся к отсутствующей стене — и тут же побледнел.

Не считая засевших в Акеокинои скюльвендов, первыми это заметили адепты Мисунай и Имперского Сайка, перестраивавшие свои ряды над Угорриором…хотя поначалу многие и не поверили своим глазам. На западе Окклюзия изгибалась идеальной дугой, достигая стелющейся поверху бесцветной туманной дымки и ограждая от взора всё, что простиралось за нею вплоть до самого Крушения-Тверди — упирающихся в лазурное небо заснеженных вершин Джималети. Никто иной, как Обве Гёсвуран, великий магистр Мисунай, чей взгляд был привлечён клубящимся столбом то ли дыма то ли пыли, первым заметил их…

Шранков, стекающих вниз по склону вдоль рытвины на западной дуге Окклюзии. Ещё большее их число через некоторое время показалось всего лишь лигой южнее. И ещё большее между этими двумя точками.

А затем очередное скопище тварей, изливаясь на равнину целыми тысячами, явилось с севера.

Адепты разразились воплями тревоги ужаса. Темус Энхору отправил тройки колдунов Имперского Сайка с сообщениями Серве, Кайютасу и Саккарису. Но представлялось весьма вероятным, что те уже обо всём знали, услышав происходящее, невзирая на адский грохот идущего внизу сражения…

Постоянно усиливающийся титанический ропот, раскалывающее небеса завывающее безумие собравшихся воедино невероятных множеств.

Всепоглощающий рёв Орды.

А затем, внезапно, словно вода, проломившая борт, полчища шранков хлынули вниз, затопив все расселины и склоны противоположного края Окклюзии потоком копошащихся белых личинок. Скопища бледных фигур заполнили всё, кроме самых отвесных вершин, во многих местах целыми пластами — сотнями и тысячами — срываясь со скал и обрывистых склонов, огромной волной устремляясь к собственной смерти. Мёртвые и искалеченные существа скатывались кувырком по изрезанным рытвинами косогорам, накапливаясь в канавах и ямах, заполняя собою овраги, покрывая склоны грудами тел до тех пор, пока очередные сорвавшиеся с обрывов твари не начинали невредимыми подниматься после падения, возвращаясь к спешному бегу — до тех пор, пока Окклюзия не стала ничем иным, как кучкой изолированных вершин, окружённых бурлящим водопадом, который, растянувшись на целые лиги, изливался вниз и растекался вовне грязным потоком, состоящим из бесчисленных тысяч.

Адепты взирали на происходящее с ужасом и неверием. Некоторые из них, чьи глаза были помоложе, сумели разглядеть на Шигогли одинокую фигуру словно бы ожидающую набегающего потока. Они поражённо наблюдали за тем, как кишащие массы устремились к ней, вздымая столбы клубящейся пыли… И лишь когда земля под парящей фигурой начала изрыгать гейзеры пепельно-серого песка, расшвыривающие во все стороны залитые лиловой кровью белесые туши, они узнали в ней своего Святого Аспект-Императора…

В одиночестве противоставшего надвигающейся шранчьей Орде.


Ангел Мерзости.

Его триумфальный визг сбивает со стен налёт пыли и пласты отслаивающейся извести. Кахалиоль, Жнец Героев вертит вещь в пылающих когтях. Болтающиеся конечности, голова, висящая словно на вытянутом чулке. Мягкая кожа — пузырящаяся ожогами, расцарапаная или просто ободранная. Мочевой пузырь, окружённый студенистыми внутренностями и переполненный, словно неотжатая тряпка, каким-то невероятным количеством крови.

Но где она? Где же душа?

Брось это, — приказывает Слепой Поработитель.

Я оставлю это себе на память.

Оно проводит когтем по фарфоровой коже черепа, снимая с него кожу, как с подгнившего фрукта, выискивая…

Выполни свою задачу.

Архисифранг рычит, клацает когтями и топает лапами в припадке яростного, но бессильного неповиновения. Как? Как он может причинять ему боль? Мир подобный хлебу. Подобный крему или сладкой лепёшке. Мир, полный сделанных из мяса кукол!

И, тем не менее, щетинящийся колющими иглами, битком набитый кромсающими зубами.

Какими удовольствиями я мог бы одарить тебя, смертный…какими изысканными наслаждениями.

Я принимаю дары прямо здесь.

Обольститель Воров, возложив мёртвое тело на своё чещуйчатое плечо, вступает в пустую и безучастную тьму. Его пылающая шкура создаёт рядом с ним наполненную зловещим сиянием сферу, которая при каждом его бычьем выдохе чуть вырастает в размерах. Но вокруг не видно ничего, кроме вымощенной грубыми булыжниками поверхности пола — столь огромно помещение. Лишь когда горящий след его крови удлиняется, становится виден край громадного зала — и их цель: циклопические глыбы каменной кладки, массивные квадратные колонны…и исполинская золотая стена…

Ангел Мерзости.

Кахалиоль останавливается между двумя колоннами, тщательно вглядываясь во мрак своими инфернальными глазами. Кровь, вытекающая из его трофея, вскипая, шипит на полу.

Да… — бормочет Слепой Поработитель.

Они глубоко во чреве Высокой Суоль, где массивные стены Голготтерата смыкаются с непроницаемой шкурой инхоройского Ковчега. Огромная изгибающаяся поверхность Высокого Рога вздымается перед демоном, расплёскиваясь багровыми отсветами и вскипая мерцающим золотом. Обширная расщелина примерно тридцати шагов шириной и чересчур глубокая, чтобы её можно было промерить взглядом, отделяет Ковчег от каменного пола Суоль. Пропасть под их ногами представляется столь же бездонной, сколь высоко воспаряет вверх инхоройское золото. Оболочку, однако, едва ли можно назвать неповреждённой. Через бездну переброшен чернокаменный мост, покоящийся на золотых балках и соединяющий Суоль с огромной прорехой в шкуре Ковчега, защищённой бастионами столь же могучими, как и любые другие в Голготтерате — словно каменной кладкой пытались заложить дыру в корпусе корабля.

Вот они, — сообщает коварный шёпот, — Юбиль Носцисор…

Внутренние Врата.


Зловоние выпущенных кишок повисло в воздухе. Забитая людьми теснина Тракта билась и содрогалась по всей своей длине. Тысячи воинов Ордалии сбились возле каждого из трёх проломов, в темнеющие, словно тучи, толпы, напоминающие огромные кляксы, щетинящиеся поблескивающими клинками. Экзальт-магос провела своих сестёр над кишащими людьми руинами Гвергирух, оказавшись по ту сторону разрушенных стен и бастионов внешней линии укреплений. Багряные Шпили, пройдя над скалами Струпа, прикрыли правый фланг, а колдуны Имперского Сайка сделали то же самое слева. В то время как свайяльские ведьмы отступили прямо на поле Угорриор, адепты Завета укрылись за северным участком неповреждённой стены, а колдуны Мисунай — те из них, что вняли её призыву — оказались под защитой южной куртины. Мужи Ордалии в смятении взывали снизу, проклиная их за малодушие, но взор Анасуримбор Сервы не отрывался от зловещих уступов Забытья. Атака башрагов была предпринята не просто так. Нечестивый Консульт осознанно сдал убийственную Пасть Юбиль и защищавшие её чудовищные бастионы…

Засада была частью гораздо более масштабной ловушки. Воинству грозила ещё большая катастрофа.

Но откуда?

Десятки адептов проигнорировали её призыв к общему отступлению, большинство из числа Мисунай, но двое из её собственной Школы: Хютта-Мимот и Сафараль — старые, упрямые души, женщины, занимавшиеся ведьмовством даже под угрозой пыток и смерти задолго до Аннулирующего Эдикта и основания Свайяльского Договора. Когда отступили их сёстры, они, вместе со своими тройками, не двинулись с места, то ли оказавшись не в состоянии бросить на произвол судьбы погибавших внизу людей, то ли следуя определенному образу действий, который почитали решительным или же героическим.

Серва запретила любые попытки связаться с ними или их подчинёнными. Пока что знание было высшей целью — и её миссией.

Столбы дыма продолжали подниматься над златозубыми парапетами Высокой Суоль, закручиваясь шлейфами вокруг основания Воздетого Рога — колыхающиеся чёрные проплешины, обвивающие золотого исполина. Она наворожила колдовскую Линзу, осыпая ругательствами своих сестёр, то и дело заслоняющих ей обзор. И тут Мирунве принёс сообщение о том, что адепты Мисунай заметили ещё одну Орду, изливающуюся вниз по северо-западным склонам Окклюзии. Сколь бы катастрофическими ни были эти известия, Серва продолжала неотрывно разглядывать Голготтерат через свою Линзу, узрев, наконец, множество нелюдей-эрратиков, внезапно сошедших вниз с парапетов Девятого Подступа — квуйя, чьи черепа в сиянии семантических конструкций представлялись взору тёмными силуэтами.

Упыри.

Щекочущие точки небытия, перемещающиеся несколько ниже, привлекли её внимание — созвездия незримых хор, влекомых незримыми руками. Она перенаправила Линзу на Третий Подступ, где обнаружились отряды несущихся вприпрыжку стрелков-уршранков.

— Стоим на месте! — прогрохотал её голос в безоблачном небе.

Она пролаяла приказы ведьмам из своей Тройки, которые, в свою очередь, передали их великим магистрам, а также её брату Кайютасу — экзальт-генералу и отрядам лучников-хороносцев, остававшимся на поле Угорриор.

Бычий рёв башрагов и визгливые человеческие вопли гремели повсюду. Группы стрелков-уршранков заполнили парапеты Третьего Подступа.

Дождь из капелек небытия обрушился на ослушавшихся приказа экзальт-магоса ведьм и колдунов.

Серва прекратила поддерживать Линзу. Хютта-Мимот и ведьмы её тройки одна за другой исчезли в мерцающих вспышках. Сафарал и её сёстрам повезло больше, лишь одна из них, Хереа, оказалась поражена хорой, оказавшись на пути целой их волны.

Но упыри-квуйя уже были рядом. Более сотни их спустились по уступам Забытья — некоторые были обнажены, не считая хитросплетений церемониальных шрамов или вязи нанесённых на кожу священных текстов, другие явились во всём ишройском великолепии — в сиянии шёлков и блеске нимиля, остальные же оказались замотанными в какие-то гниющие тряпки. И все они издавали безумные завывания, извергающиеся геометрическими построениями из огня и света.

Но экзальт-магос знала, что время ещё не пришло.

— Держим позицию! — прогремела она.

Из не последовавших за Сервой свайяли лишь Сафарал парила с полностью раскрытыми шлейфами. Мифарал, её сестра, как по крови, так и по ведьмовскому искусству, держала на руках раненую Хереа. Женщины одновременно подняли глаза, обнаружив, что находятся в точке, в которой сходятся два десятка блистающих Гностических Напевов. Две ведьмы из трёх протянули не более десятка сердцебиений. Несмотря на то, что Сафарал избежала основного удара, она оказалась отброшенной к уцелевшему участку стены между Дорматуз и Гвергирух. Упыри преследовали её потоками воющего света, сияющей кутерьмой Напевов — Иллариллическими Примитивами и Тимионскими Агрессиями, избранными эрратиками-квуйя не столько осознанно, сколько в силу обуревавшей их ярости. Сафарал пыталась спастись бегством от этого убийственного натиска, её потрёпанные Обереги парили вокруг ведьмы эфирными знаками. Но упыри близились, обдирая, пронзая и молотя её вспышками достаточно яркими, чтобы бросить тени на стоящее в зените солнце, и без разбора убивая всех подвернувшихся под руку неудачников, мимо которых Сафарал пробегала, пытаясь укрыться от смертоносного колдовства. К этому времени первые из вновь снарядивших свои стрелы лучников-хороносцев начали взбираться на устоявшие островки разрушенных стен, поспешно, насколько это позволяли развалины укреплений, занимая позиции, незаметно прицеливаясь и открывая стрельбу. Невообразимо древние, вожделеющие скорбей и разрушений, эрратики-квуйя не почувствовали хор через громады массивных куртин. Некоторые из них, заметив новую угрозу, останавливались, но многие продолжали охотиться за Сафарал, сумевшей укрыться за торчащим среди руин золотым зубцом.

Последовавшие за этим события сжали сердца всем тем, кто видел Сны о Первом Апокалипсисе и знал упырей такими, какими они некогда были — ишроями и сику, кунуроями древности. Лишь анагогические колдуны оказались достаточно толстокожими, чтобы вопить от радости и ликования. Лучники-хороносцы начали поражать в воздухе свои беснующиеся цели, и квуйя один за другим стали падать на землю, превращаясь в соляные статуи и разбиваясь о парапеты Первого Подступа или же рассыпаясь искрящейся солью по всей протяжённости Тракта. Колдуны-упыри возопили свои нечеловеческие песнопения, сметая лучников со стен потоками геометрически взаимосвязанных росчерков света и насмерть поражая многих из них убийственным действием вторичных мирских сил. Но на каждого убитого, два новых стрелка проскальзывали меж золотых зубцов. И тогда люди Трёх Морей обрушили на эрратиков-квуйя второй Град Хор, отомстив за случившуюся более двух тысячелетий назад трагедию первого.

— В атаку! — прогремел голос экзальт-магоса.

И с этими словами она, возглавив своих сестёр по ведьмовскому искусству, повела их над забитыми толпами развалинами Пасти Юбиль обратно в кипящий котёл Голготтерата. Одновременно с этим колдуны Мисунай и адепты Завета воспарили над стенами по обоим флангам, черепа их были топками пылающих смыслов, а песнопения звучали, будто какофония самого Первотворения — песнь пятисот крошащих камни чародейских Напевов.

Это зрелище было несравнимо ни с чем. Бойня, ставшая светом и красотой.

Ослепительные Примитивы, призрачные Линии Бытия, слепящие Первоосновы…все эти дышащие яростью Абстракции и Аналогии вспыхивали пламенем, рвущим на части сущее, а затем угасали в дыму рушащихся с неба горящих фигур. Так приняли смерть Сос-Праниура, Владыка Ядов, проклятый основатель Мангаэкки; и Мимотил Малодушный, знаменосец, нёсший Медное Древо при Пир-Минингиаль; и переменчивый Ку'кулоль, невероятно древний родич Куйяра Кинмои. Так пал Рисафиал, племянник Гин'юрсиса и многие другие эрратики, ставшие бессмысленной жертвой собственного безрассудства. Так погибли они, сражаясь на стороне того самого зла, что оставило столько шрамов на их сердцах, убивая ради того, чтобы помнить.

Так погибли остатки целой Эпохи.

Едва ли два десятка упырей сумели пережить этот, самый первый, натиск. Эрратики могли бы бежать, спасаясь от наступающих Троек человеческих чародеев, но почти все они стали упорствовать — некоторые смеялись и осыпали врагов глумливыми издёвками на своих мелодичных языках, другие просто изрыгали визжащие Напевы, сражаясь с призраками прошлого — быть может, с тенями собственных былых страданий и скорбей. Сверкая на солнце своими развевающимися одеяниями, маги Трёх Морей заливали упырей потоками убийственного сияния, разрывающего гностические Обереги как тряпки, сбивающего эрратиков-квуйя с небес и расшибающего их пылающие трупы о землю.

Как раз в это время башраги прорубали себе путь в рядах Воинства, а мужи Ордалии завывали под их оскальзывающимися в человеческой крови ногами.


Теперь оно то открывается, то закрывается вновь, Око…

Распахиваясь при возникновении родильных болей, а затем, снова смыкаясь, когда они отступают, а иногда, гораздо реже, на миг приоткрываясь в промежутках между схватками, словно приглядывающий за происходящим вокруг дремлющий пёс, вдруг почуявший чьё-то прибытие.

Мимара хватает за руку сияющего ангела — свою мать и кричит, хотя голос её ныне лишь верёвка, болтающаяся на мачте терпящего крушение корабля. Она слышит собственный плач и стенания. Она заглядывает в блистающие глаза ангела, умоляя не о чём-то материальном или, напротив, неосязаемом, и даже не выклянчивая освобождения от мук, а просто умоляя — без надежды или цели.

Ей не нужно Око для знания о том, что Благословенная императрица думает, будто её дочь умирает.

И, кажется, она и впрямь умрёт, столь мучительной стала боль и столь бесплодными все её потуги. Мимара даже не думала, что подобные муки вообще возможны — нагромождение боли, скручивающих спазмов и раздирающих её тело вздутий. Её утроба сделалась огромной клешнёй — чуждой и беспощадной, то сжимающейся на мимарином животе, то отпускающей его, круша и превращая в месиво само её нутро, снова и снова и снова — до тех пор, пока её вопли не становятся словно бы чужими.

Последний приступ идёт на убыль, и она практически хихикает, ибо боль выходит за все возможные пределы, становясь совершенно безумной. Мать всё воркует и воркует над нею. Она начинает задыхаться. Её глаза дёргаются и дрожат, и комната с кожаными стенами — пыльный сумрак, слегка разбавленный тусклым светом фонаря — шатается и вращается в болезненном бреду. Её мать что-то говорит, понимает она…кому-то, сокрытому тенями, мечущимися на краю поля зрения, словно дерущиеся скворцы…

— Нет. Это невозможно. Её пути…Они должны раскрыться…

Ахкеймион, понимает она…

Акка!

Преодолевая судороги, она поднимает голову и видит его у противоположной от изголовья стороны тюфяка — опять переругивающегося с матерью. Омерзительность его Метки достаточна, чтобы затолкать всю её желчь обратно в глотку, но прелесть самого его присутствия…она…

Тоже достаточна.

Можешь выходить, малыш. Папочка вернулся.

Благословенная императрица не разделяет её облегчения.

— Я запрещаю! — кричит она звонко и пронзительно. — Ты не будешь…

— Доверься мне! — яростно гремит раздражённый голос старого волшебника.

Мать вздрагивает, замечая её пристальный взор. Ахкеймион следует за её взглядом.

Им стыдно, понимает она, стыдно, несмотря на то, что большинство любящих душ ссорятся у постелей умирающих. Она пытается улыбнуться, но у неё получается лишь выдавить из себя гримасу, жутко кривящую её лицо.

— Я т-тебе говорила… — задыхаясь, хрипит она матери, — говорила…что он придёт…

Старый волшебник преклоняет колени рядом с ней, исходящая от него едкая вонь невыносима. Он пытается улыбнуться. Без каких-либо объяснений он слюнявит палец и опускает его в мешочек…

Как она могла об этом забыть?

Он достаёт из горловины осыпанный пеплом кончик пальца, и протягивает ей…

— Акка! — протестует мама. — Мимара…не…

Она смотрит на него — единственного человека, перед которым когда-либо выказывала слабость. Своего отца, своего любовника…

Своего первого приверженца.

Он не может заставить себя улыбнуться; они слишком долго путешествовали бок о бок и зашли чересчур далеко, чтобы испытывать нужду в обманах, продиктованных состраданием. Он не знает, причинит ли кирри вред ей или её ребёнку. Он лишь знает, что у неё нет выбора.

Ты уверен?

Его кивок едва заметен.

Она берёт его руку и до второго сустава засовывает себе в рот его палец, обсасывая с него нечто горькое и могучее.

Ниль'гиккаса…

Жреца Дикого Края и Пустоши.


Тракт превратился в бойню.

Люди сумели истощить первоначальное, зверское неистовство башрагов — за счет своей численности, прежде всего. Сперва гиганты без каких-либо усилий пробивались сквозь ряды мужей Ордалии, оставляя за собой широкие просеки, заполненные лишь мертвецами. Когда же люди ударились в панику, они топтали и истребляли их до тех пор, пока выжившие не оказались согнанными либо в разрозненные, вяло сопротивляющиеся кучки, либо в огромные толпы, скопившиеся возле брешей, оставшихся на месте разрушенных башен и ворот. И тогда свирепая ярость башрагов уступила место тяжкому труду, резня превратилась в битву, становившуюся всё более и более стеснённой.

Свирепость натиска в разных местах была далеко не одинаковой. Главный удар пришелся в центр Воинства, где башраги, похоже, вознамерились вернуть под контроль Консульта руины Гвергирух. Но здесь им пришлось столкнуться с легендарным Сошерингом Раухурлем, верховным таном холька, и его двумястами семьюдесятью тремя соплеменниками. Холька были неистовейшими из сынов Туньера, хотя родичи едва ли почитали их за людей. Они славились многим: своими огненно-красными гривами, своей чудовищной силой, боевым безумием, но более всего тем фактом, что обладали двумя сердцами. Земли холька располагались на самой границе области владычества людей — в верховьях могучей реки Вернма, рядом с полным ужасов диким краем, что скальперы прозвали Космью. Они были вскормлены в тени шранчьей угрозы, будучи ветеранами бесчисленных битв с целыми толпами этих тварей, и как мало кто другой из человеческого рода они почитали башрагов за своих родовых врагов.

Их огромные косматые головы мотались из стороны в сторону, на их конечностях тут и там торчали вздутые родинки. Башраги продавливали и пробивали себе путь через людские толпы, скопившиеся возле Гвергирух, где Раухурль собрал своих сородичей, стоявших теперь вдоль развалин на самом верху осыпи. Стоило гротескным созданиям добраться до основания руин, как холька обрушились на них вопящим ливнем боевых топоров и вспыхнувших алым конечностей. Черепа мерзких тварей затрещали, потоки лиловой крови хлынули по огромным сегментированным доспехам из чёрного железа. Башраги дрогнули. Охваченный боевой яростью Раухурль сошелся в поединке с Кру Гаем — знаменитым среди своего отвратного племени вождём башрагов. Они взревели друг другу в лицо — инхоройская мерзость и необыкновенный человек, один шатающийся и угрюмый, мертвенно-бледный и сочащийся слизью, другой же переполненный дикой и безудержно-алой жизненной силой, оба вопящие от ярости, исходящей от глубин более древних и первобытных, нежели жизнь или душа. Раухурль бросился вперёд, широко размахнувшись боевым топором, привязанным к его запястью кожаным ремнём…и попал лезвием своего оружия прямо в челюсть чудовища, разрубив рудиментарные лица на обеих щеках башрага так, что его монструозная голова откинулась назад. Верховный тан холька нестолько торжествующе воскликнул, сколько возопил, мешая брызгающую изо рта слюну с постепенно оседающим лиловым туманом.

Так грянули на башрагов воины холька, бросаясь на них с неистовой яростью, рассекая их строенные лодыжки, круша грудины, размером с тележные колёса, пробивая топорами котлоподобные черепа. Невзирая на свои громадные и внешне неуклюжие фигуры, они двигались со смертоносной живостью кошек, обладая свирепой дикостью, что была столь же безумной, сколь и необоримой. Даже будучи выпотрошенными, они оставались на ногах, по-прежнему бушуя и сражаясь. Сыны племени холька дрались как сумасшедшие, и обладавшие помрачённым рассудком башраги оказались озадаченными и растерянными. Они хрипели и что-то мычали своим собратьям. Они набрасывались на Багровых Людей во всё большем числе…и с хрюканьем валились наземь, вытирая своими строенными руками сгустки лиловой крови.

Неуклюжих мерзостей насчитывалось лишь несколько тысяч, и кровопускание, что они сейчас получили, ещё сильнее сократило их число. Всё больше и больше тварей оказывалось вовлечёнными в поднятую холька смертоносную кутерьму, кровавые схватки начали разворачиваться по всему Тракту.

Таким образом, к тому моменту, когда Лазоревки и адепты Школ атаковали квуйя, весы битвы сбалансировались. Все глаза, будь они чёрными и вечно слезящимися или же белыми и ясными, обратились вверх — к мельтешению злобных огней, добела раскалённых и недолговечных. И в какой-то поразительный миг они просто стояли, размышляя — люди и башраги, отбрасывавшие на землю тени, вращавшиеся у их ног. И когда упыри-квуйя, горя и разрываясь на части, начали падать с небес, бездушные громады обуял ужас. А воины Кругораспятия, издав могучий вопль, всей массой ринулись вперёд, дабы отомстить за тысячи умерщвлённых башрагами братьев.

Ещё никто из них не ведал о том, что с запада явилась Орда.


Передовые тройки держались на небольшой высоте, вышагивая почти непосредственно над головами наступающих отрядов. Они непрерывно и в унисон возносили чародейские Напевы, головы их были обращены к угрожающе нависавшим уступам Забытья, а из их вытянутых рук вырывались шлейфы колдовского дыма, которые ветер утаскивал вверх по склону, окутывая пеленой пока ещё занятые врагом террасы. В то же самое время, занявшие устоявшие участки внешних стен лучники-хороносцы начали методично осыпать Безделушками укрепления Забытья, уничтожая вмурованные в них обширные системы взаимосвязанных Оберегов. Уверовавшие короли со своими вассалами бросились вперёд и вверх, выбираясь с помощью крюков и цепей из бойни и сумрака Тракта и занимая сперва Второй, а затем и Третий Подступы, где их оружие и доспехи вновь вспыхнули в лучах солнца.

И тогда они поняли, что нечестивая мощь Консульта сокрушена, и Голготтерат беспомощно простёрся перед их праведной яростью. Хищное рвение охватило их, ибо это знание возбуждало в них жажду крови и разрушений. Люди, вопя и издавая торжествующие крики, ринулись на опустевшие ярусы Забытья. Анасуримбор Серва по-прежнему не могла отделаться от подозрений, хотя она и понимала убеждённость воинов. Их Святой Аспект-Император низвергал каждое место, которое когда-либо возжелал низвергнуть. С чего бы с Голготтератом должно быть иначе?

Если, конечно, древние и чудовищные интеллекты Консульта не играли с ними в совершенно иную игру.

Основанную на темпе.

Она уже сообщила о своей обеспокоенности Кайютасу, и тот с ней согласился. Именно появившаяся Орда была краеугольным камнем замысла Консульта, а вовсе не златозубые бастионы Голготтерата, задача которых состояла лишь в том, чтобы сдерживать Великую Ордалию достаточно долго, дабы Орда нагрянула на неё с тыла…

Вот почему Отец в одиночестве находился сейчас там — на Шигогли, приманивая, запугивая и сея невыразимые разрушения.

Чтобы выторговать ей и её брату чуть больше времени.

— Наверх! — прогремела экзальт-магос голосом, отразившимся от Рогов резонирующим эхом. — Штурмуйте Высокую Суоль!


Всевластное сияние, скорее, затмевающее свет полуденного солнца, нежели просто усиливающее его…

Одинокая фигура Святого Аспект-Императора парила над опустошённым блюдом Шигогли лицом к пересечению Окклюзии с вздымающимися за нею голубыми громадами Джималети.

Само пространство перед ним, казалось, куда-то ползло, изобилуя скопищами столь великими, что это сбивало с толку взгляд, одурачивая его ощущением, будто недвижный каркас земли и неба сдвинулся с места. Шранки, шранки и ещё больше шранков — голых, не считая корки засохшей грязи, что-то невнятно вопящих и бормочущих, потрясающих грубой работы топорами и ещё грубее сделанными копьями, несущихся куда-то с прижатыми к животам собачьими конечностями, запятнанными лиловой кровью. Они затопили всю северо-западную часть Окклюзии. Мертвенно-бледные водопады теперь уже захлестнули отроги каждой вершины, каскадами низвергаясь по склонам и расплёскиваясь по опустошённой равнине тысячами бурных потоков, постепенно сливающихся в один огромный, бурлящий натиск…

Устремляющийся прямо в неистовое сияние Благословенного Спасителя.

Он истреблял их целыми неистовствующими тысячами. И всё же они продолжали бушевать, продолжали набегать приливными волнами бесчисленных, визжащих лиц — белых и прекрасных, но искажённых порочной, какой-то звериной жестокостью. Цепляясь когтями, они карабкались по телам убитых и, визжа, бросались на броню всесокрушающего света. И тогда их конечности и торсы, следуя сверкающим ярко-белым росчеркам, разлетались вокруг, словно осенние листья.

Орда вздымалась и бушевала внизу, а Святой Аспект-Император парил над нею, полыхая и сверкая, как светоч и вознося единственные песнопения, которые способны были заставить эти гнилостные множества обратить на себя внимание — убийственные Абстракции, прорезавшие в мерзком натиске громадные борозды, наполненные гибелью и разорением, и Метагностические контроверсии, поглощавшие целые легионы тварей. Сердца вырывались из мириадов грудных клеток. Черепа сами по себе взрывались, скручиваясь словно отжатые тряпки. Куда бы ни шествовал Благословенный Спаситель, конусы сияющего разрушения следовали за Ним, покрывая равнину целыми пластами дымящихся и подёргивающихся мертвецов. Но все эти груды трупов были лишь островками в бурном море, ибо шранчий потоп заслонил собой горизонт, всё больше и больше наводняя Шигогли.

И вскоре Он словно бы стоял на крохотной отмели, паря над землёй, каждый участок которой был переполнен белесыми воплями и бесноватыми вожделениями.

Пелена поглотила сперва Святого Аспект-Императора, а затем заволокла колышущейся безвестностью и исходящее от него поразительное сияние. И, невзирая на всю Его божественную мощь, Орда, словно бы и не встретив у себя на пути никакого препятствия, хлынула на Голготтерат….

Есть сумрачные области, места и пути, что простираются между безжалостно-твёрдыми гранями и текучим туманом — между живым и мёртвым. Крюки, позволяющие душе цепляться за нечто, пребывающее вовне влажной твёрдости тела.

Пройас, раскинув руки и тихонько дыша, голым лежал на ярусах Умбиликуса, залитый светом, исходящим от тех самых образов, что до сих пор вынуждали его жить.

Рогов, пронзающих высь, словно молния. И пылающего, чадящего Голготтерата, раскинувшегося под ними, как чёрный краб.

Пелена новой Орды — огромная бесформенная завеса клубящегося пепла, заслоняющая солнечный свет и погружающая мир в неясность и тьму…близилась.

Отчасти загораживая открывающееся ему зрелище, в нижней части прорехи появляется силуэт мощного телом человека, щеголяющего в киранейском шлеме. Несмотря на то, что человек стоит вовне Умбиликуса, Пройас откуда-то знает, что тот без остатка принадлежит игре теней внутри павильона, и понимает, что так было всегда, хотя безумие и хаос яростно противоречат этому.

Фигура шагает в клубящийся сумрак, будучи сочетанием овеществленной угрозы и воинственного облика. Человека сопровождает отряд ощетинившихся оружием призраков, но его присутствие полностью затмевает их. Он слегка сутулится. На теле его всюду шрамы и шрамы и шрамы — бесчисленные свазонды. У него густые чёрные волосы. Высокие скулы…и глаза…его глаза. Их пустой, безразличный взгляд.

Найюр урс Скиота поднимается по ярусам Умбиликуса, всё сильнее заслоняя увитый дымами лик Мин-Уройкаса. Его грудь и торс ритуально обнажены. Свазонды покрывают всю его кожу узловатыми снопами — летопись смертоносной жизни, заменяющая ему панцирь. Они охватывают нитяной филигранью шею, взбираясь на челюсть и достигая края нижней губы…будто бы он вот-вот утонет в своих человекоубийственных трофеях.

Жесточайший из людей.

Пройас лежит и моргает — но не потому, что не верит своим глазам. Он уже пребывает за пределами любого неверия. Если бы не муки — он бы рассмеялся.

Он чувствует тяжкую поступь человека через деревянные доски. Поднимающийся Найюр вдруг останавливается рядом, словно собираясь ткнуть его своим сапогом. Лежащий Пройас мог бы быть пустой землёй или же мёртвым любимым родственником — столь титанически безразличен мёртвый взгляд скюльвенда.

— Я спрашивал… — задыхаясь, произносит Пройас с исказившимся от мучений лицом. — Я с-спрашивал Его…

Всё те же глаза — голубые ирисы, возлежащие на белом снегу, зрачки же бездонны, как алчность Каритусаль. Всё тот же дикий, шарящий взор.

— Спрашивал о чём?

Даже его голос с возрастом сохранил свою свирепую грубость.

Моргая, Пройас пытается сглотнуть.

— Как ты умер.

Глаза сузились.

— И что же он ответил?

— Со славой.

Кто-то иной не принял бы ответа столь таинственного. Кто-то иной принялся бы настаивать и выпытывать подробности, выяснять подоплёку этой встречи, доискиваясь и стремясь полностью понять её смысл. Но не жесточайший из людей.

— Он сделал это с тобой?

Растрескавшиеся губы растянулись в улыбке.

— Да.

В их встретившихся взглядах было нечто более суровое, нежели сталь и нечто более тяжкое, чем земля.

Скюльвенский Король Племён повернул голову и сплюнул.

— Я никогда не был таким глупцом, как ты.

Ещё одна пройасова улыбка — странным образом и вымученная и безмятежная.

— Такой…аргумент…легко…обратить.

Дикарский лик вздрогнул.

— Да неужели? Моё отмщение грядёт — и прямо сейчас, а твоё, король За Чертой, прямо сейчас вытекает из твоего чрева.

Пройас смеётся. И плачет.

— Просто нужно…время.

Весь мир теперь сер, разделён на смутные очертания и пятна тусклого света… Матушка хихикает и поддразнивает Пройаса из-за его атласных локонов…а здесь, столь же явственно зримый, как льняное полотно, залитое солнечным светом, перед ним стоит скюльвендский варвар, приведший Анасуримбора Келлхуса в Три Моря, и каким-то удивительным образом вдруг сделавшийся ещё сильнее. Мощь его присутствия стала резче, как и морщины вокруг его глаз. Его кожа испещрена свазондами, отмечающими все минувшие и переполненные зверствами десятилетия.

— С самого начала, — рычит Найюр, — я ненавидел его.

— И это…было ему известно…

— Он был углём, разжигавшим мой гнев, — прерывает скюльвенд, — разящим ножом, поработившим мою волю. Ты думаешь, я этого не понимаю? Ты думаешь, я совсем оцепенел под этим его мерзким ярмом? С самого начала! С самого начала он правил моей одержимостью… И, зная это, я бросал собственные счётные палочки. Зная это, я вытянул себя — за свои же волосы я вытянул себя! — из его неисчислимых ловушек.

И Пройас видит это — не столько правоту скюльвенда, сколько истинность его трагедии, гибельный рок, преследующий все обречённые души. Верить в то, что их минуют беды. Что все наводнения утихнул прямо у их ног.

— Он сказал мне…сказал, что ты идёшь…

Взгляд, полный угрюмой задумчивости.

— Он не Бог, — молвил Найюр урс Скиота.

— И что же…он?

Хмурый вид.

— То же самое, что и я.

Пройас понимает, что следует быть осторожным и взвешивать в присутствии этого неистового человека каждое слово, чтобы ненароком не оскорбить его. Воплощённая злоба следит за всяким движением, изучает каждую гримасу — словно змея, ждущая малейшего повода, чтобы разить. А могучая фигура и перевитые стальными мышцами руки делают исход такого развития событий однозначным.

Уверовавший король осознаёт нависшую над ним угрозу, но не ощущает ни малейшей тревоги, ибо понимает, что находится на самом краю смерти.

Пройас сглатывает слюну, задыхаясь от боли, раздирающей его грудь изнутри.

— Ты…и в самом деле…считаешь…что всё это…лишь какая-то уловка?

Найюр резко склоняется, будто бы собираясь схватить или даже задушить его, зубы скюльвенда стиснуты, провисшая от старости кожа на его шее натянута напрягшимися сухожилиями.

— Он!

Удар каменного кулака расщепляет доску рядом с правым ухом Пройаса.

— Же!

Второй удар — на этот раз слева.

— Дунианин!

Жесточайший из людей дугой выгибается над ним, точно любовник.

— И я буду преследовать его. Красться за ним по пятам! Вцепляться в него во время сна! Дождусь, когда в своём омерзительном высокомерии, он весь без остатка предастся непотребному обжорству своей Миссии! И когда его убогие орудия будут растрачены, когда сам он окажется потрёпан и слаб, вот тогда — тогда! — я и обрушу на него ужасающий удар моего возмездия!

— И…рискнёшь…вс…

— Чем? Вашими великими городами? Этими грудами навоза? Жиром Трёх Морей? Человечеством? Всем сущим? Глупец! Ты взываешь к разуму, там, где его нет! Ты хочешь уравновесить мою ненависть моими желаниями — показать безумную цену моего замысла! Но ненависть и есть моё желание! Мои рёбра — зубы, моё сердце — утроба без дна! Я — воплощённая ярость, насилие, принявшее форму мяса и сухожилий! Моя тень раскалывает землю и обрушивается на саму Преисподнюю! Я источаю дым умерщвления невинных. И я буду пировать его унижением! Я выколю ему глаза! Сделаю побрякушки из его пальцев! Зубов! И мужского естества! Я искромсаю его так, что он превратится в червя — того самого червя, которым является по своей природе! Ибо он ничто иное, как опарыш, обжирающийся гнильём и мертвечиной!

— Твоим собственном мясом, — взвыл он, вздымая нож…

Найюр урс Скиота замирает, словно бы подвешенный на собственном яростном хрипе, и Пройас удивляется своей отстранённости, ибо жизнь его, очевидно, висит сейчас на волоске, но это ничуть не беспокоит его, не говоря уж о страхе.

Король Племён оставляет позу готовности к убийству и поднимается.

— А как насчёт тебя? — сплёвывает он, заталкивая клинок в ножны. — Кто ты такой, чтобы жонглировать всеми этими доводами? Ты — брошенный под ноги и растоптанный! С каких это пор жертвы доказывают праведность собственного убийцы?

Свет становится серым. Пройас ощущает во рту лишь пустоту — полное отсутствие и слов и слюны. Он видит…Серве…стоящую двумя ступенями ниже. Не постаревшую. Изящную, даже хрупкую, хотя и одетую в варварские одежды. Такую же прекрасную как и тогда, когда Сарцелл убил её в Карасканде.

Безумный Король Племён в силу какой-то причуды склоняет голову из стороны в сторону. Падение Голготтерата, словно какой-то живописный макет проступает на фоне его лица, и Пройас обнаруживает, что его собственный взгляд без остатка поглощён зрелищем, представляющимся чем-то вроде разыгрывающегося под водой спектакля. Пелена Орды вздымается позади, заслоняя противоположный край Окклюзии и, оспаривая у Рогов вызов, брошенный Небесам.

Свет тускнеет.

Он замечает вспыхивающие и гаснущие алые нити, а затем иссечённое шрамами лицо, искажённое гримасой бесконечного отвращения, вновь вторгается в поле его зрения, заслоняя открывающийся вид.

— Он использовал тебя всего — без остатка.

И Пройас зрит это через надвигающийся мрак — образы, проступающие в сиянии солнца менее желтушного цвета. Другая Эпоха. Другая Священная Война. Норсирай, одетый как нищий, но держащийся словно король — и скюльвенд…

— Даааа…

И беззаботность этого мига кажется невозможной — мига, когда он удерживал Святого Аспект-Императора и скюльвендского Короля Племён в пределах своего смертного суждения. Что, если бы он почувствовал это тогда, тот юный глупец, которым он был? Если бы ощутил щекочущее касание этого ужасающего мига…

Ещё тогда?

Неотрывный взор бирюзовых глаз. Дерьмо по-скотски, истекает из лежащего у его ног истерзанного тела. Свет тускнеет. Безумец поднимает глаза, всматриваясь в сумрак, глаза его подсчитывают изукрашенные множеством Кругораспятий штандарты свисающие из клубящейся под куполом Палаты об Одиннадцати Шестах пустоты. Он простирает вперёд руки, способные ломать шеи, будто тростинки.

— Сжечь! — ревёт он так, словно и тьма и пустота его рабы. — Сжечь это место!

Наюур урс Скиота поворачивается, вновь став лишь громадным, высящимся силуэтом и спускается к мечущимся внизу мрачными теням. Проследовав сквозь них, он выходит через брешь навстречу прорезающемуся, словно ещё один свазонд, свету.

А Пройас остаётся лежать, как лежал до его появления, силясь придать каждому своему вдоху форму, позволяющую хоть в какой-то мере избежать всевозрастающих мук.

Ему кажется, что он смотрит на мир словно через тусклое стекло.

Ужасающий Голготтерат подобен сидящему на корточках нечестивому идолу, наблюдающему за тем, как какие-то жучки ползают и снуют у его чешуйчатых ног.

Передний план заполоняют скюльвенды — вопящие, бегающие с наружной стороны бреши и швыряющие головешки к закруглённым стенам Умбиликуса… Свет угасает.

Несколькими мгновениями спустя Пройас понимает, что один из призрачных спутников Найюра задержался внутри…

Ещё один силуэт. Ещё одна фигура, от которой исходит ощущение подавляющей физической мощи.

Она близится, раздвигая дым, словно лишённую плотности воду. И вновь узнавание приходит не сразу. И вновь знакомый облик заслоняет эпический блеск Инку-Холойнаса и круговерть идущей у его подножья битвы. Но это лицо выглядит иначе — словно изделие более искусного гончара. Унаследованная от отца жестокость черт укрощена материнской красотой, придав его профилю скорее орлиную мужественность.

— Мо-моэнгхус?

Угрюмый имперский принц кивает. По бокам его клубятся и пухнут смутные массы серой хмари — Пелена Орды обрамляет его размытым ореолом.

— Дядя.

И представляется правильным, что и это видение тоже должно быть реальным. Обряженный в одежды Народа, это всё же вне всяких сомнений он — Моэнгхус. «Чтож… — шепчет что-то внутри него. — В этот день, похоже, откроется вся правда…»

- Как? — хрипит и кашляет он — Что…ты делаешь?

— Шшш, дядя.

Языки пламени проникают в Палату об Одиннадцати Шестах. Анасуримбор Моэнгхус колеблется, а затем, подняв руку — такую же огромную, как у отца, зажимает пройасовы рот и нос.

— Шшш, — шепчет с чем-то, представляющимся стародавней тоской. Он обдумал это. И он решил.

Конвульсии терзают раздувшуюся плоть.

— Ты чересчур задержался.

Его силу едва ли можно назвать человеческой.

— И я не дам тебе сгореть.

Усомнившийся король Конрии задыхается. Свет и образы гаснут. Его лёгкие сжимаются в спазмах. В костях разгорается пламя. Биение тела удивляет его, ибо он считал, что оно уже мертво.

Но зверь внутри него никогда не перестаёт бороться, никогда не теряет надежды… И веры.

Ни одна душа не бывает столь фанатичной, как тьма, бывшая прежде.

Это урок, который каждый из нас забирает с собою в могилу — и в ад.


Никто не знал, кем были воздвигнуты огромные базальтовые мегалиты на вершине Воздетого Рога, но несколько последних страж Военачальник Полчища провёл у основания самого громадного из них, укрываясь от солнца под навесом собственных, изборождённых прожилками крыльев. Глядя вниз с края полированной, отвесной стены, он наблюдал за тем, как в разыгрывающейся партии бенджуки движутся по огромной круглой доске большие и малые фигуры. Склонённый Рог всей своей громадой высился на юге — его единственный спутник в пустоте разверзшегося над ним неба, ссутулившаяся, низкорослая сестра Воздетого Рога, скорее укутанная туманной дымкой, нежели заслонённая проплывающими над нею чахлыми облаками.

Как же долго он ждал? Даже для существа, до такой степени изменённого, как он, минувшее время представлялось поразительным. Тысячелетия, превращающиеся в века, и века, становящиеся годами…и вот сейчас, осталось лишь несколько страж. Закат ознаменует их Спасение…наконец-то. Возвращение.

Древний инхоройский ужас, распрямившись и не обращая внимания на головокружительную пропасть у своих ног, стоял на самой вершине Рога, казавшегося чем-то немногим большим, нежели фитилёк, точащий из надвигавшегося океанического покрова Пелены. Его Орда заполняла западные равнины, принеся с собою это сумрачное обетование, заслонившее весь западный горизонт. Скоро, очень скоро, она погасит жестокое око солнца. Скоро, очень скоро Произведённые грянут на Нарушителей и, воздвигнув горы из разлагающихся трупов, очистят их грязь с порога священного Ковчега.

Их хор распалял его. Потоки холодного ветра омывали золотую вершину, вызывая резь в его могучих лёгких. В силу какой-то прихоти он расправил крылья, позволяя ветру наполнить их и, словно воздушного змея, поднять его на вершину огромного камня. Оглядевшись, он узрел искривлённый край Мира и застонал от внезапного стремления подняться выше, гораздо выше, чем когда-либо — так высоко, чтобы оказаться прямо в лоне бесконечной Пустоты…

Шествовать над и между мирами.

Сверкнувшая алая нить, привлекла его внимание к копошащимся внизу жучкам.


Огонь пожирал Умбиликус, переплетающиеся языки пламени напоминали мышцы, мгновенно обвивающие гладкие кости, а потом столь же быстро спадающие с них. Анасуримбор Моэнгхус бродил вокруг пожарища, сжимая и разжимая не перестававшие дрожать кисти рук — особенно правую, которую, казалось, до сих пор покалывали нечёсаные пряди дядиной бороды. Он поражался тому, как чадящая кожа шатра, содрогаясь и корчась, словно живое существо, вдруг прорастает широкими полосами яркого пламени и шлейфами густого чёрного дыма.

Это, решил он, пожалуй, подходящий погребальный костёр для короля Нерсея Пройаса.

Священный Король Племён со своей свитой поднялись выше по склону, где теперь стояли окружённые всё сильнее разрастающимся пожаром, охватившим оставшиеся после исхода Великой Ордалии вещи и мусор. То ли обычай, то ли его явственное безумие подарили отцу три шага свободного пространства, ибо его свита в той же мере толпилась вокруг его по пояс обнажённой, не считая нимилевой безрукавки, фигуры, в какой и держалась на почтительном расстоянии. Лишь седой Харликарут, старший сын Окная Одноглазого, осмеливался стоять рядом с ним. Его скопированная Консультом мать — Вещь-зовущаяся-Серве в этот раз для разнообразия стояла в сторонке, яростными жестами указывая на то, что и без того приковывало к себе всеобщее внимание варваров: на Голготтерат.

Множество озадаченных взглядов, обращённых на равнину, не пробудили у имперского принца ни малейшего любопытства. Он только что задушил своего любимого дядюшку — факт, который не столько занимал все его мысли, сколько вообще устранял всякую потребность в них. Некоторые формы ярости попросту слишком огромны, чтобы душа была способна их осознать, но при этом слишком глубоки, чтобы взять и исчезнуть в потоке жизни. И посему Анасуримбор Моэнгхус и не подозревал, что близок к тому, чтобы убить своего отца.

— Ты собирался сжечь его заживо? — приблизившись, услышал он собственный крик. — Человека, который спас тебя двадцать лет назад?

Некоторые из лиц повернулись в его сторону, но лишь те, что были совсем рядом. Его отец, даже в таком жесточайшем окружении выглядевший воплощённой жестокостью, даже не подал виду, что услышал его…

Он не был здесь единственным, кто бушевал и трясся от возмущения, понял Моэнгхус, увидев, как его поддельная мать яростно жестикулирует, стоя среди более высоких, чем она сама мужчин. Гнев, пылающий в его взоре, постепенно утихал, пока, наконец, он не взглянул туда же, куда и остальные. Взгляд его, скользнув над горящими участками лагеря, упёрся в Голготтерат и Рога, сверкающие и окружённые поднимающейся к небесам Пеленой.

Светящаяся красная нить то и дело вспыхивала, соединяя изгиб Воздетого Рога со скопищем кишащих внизу термитов.

— Это знак! — кричала его фальшивая мать — причём на шейском. Собравшиеся вожди непонимающе хмурились.

— Священное Копьё Силя!

Даже будучи плохо различимыми сквозь рёв пламени и боевые кличи скюльвендских отрядов, слова её звучали как призыв.

— Ты поклялся, сын Скиоты! Мы должны ударить!

Имперский принц поднялся выше по склону, очутившись среди стоявших дальше всего от центра сборища вождей, и, вытирая ладони о свои грязные скюльвендские штаны, всмотрелся в невозможную красоту матери.

Священный король Племён воздвигался перед нею, его исполосованные шрамами руки были напряжены и яростно стискивали пустоту.

— Думаешь, я верю в ту белиберду, что ты несёшь?

Она казалась такой хрупкой в его всеподавляющей тени, столь трагически прекрасной — словно символ такого желанного, но совершенно недостижимого мира…

— Всё… — кричала она, готовясь то ли защищаться, то ли бежать. — Всё, что ты обещал мне! Ты дал клятву! Присягнул!

Священный Король Племён простёр руку к её трепетному лику, зажав заплутавший локон её волос между большим и указательным пальцем.

— Думаешь, — проскрежетал он, — что твоя ложь меньше воняет? Что ты могла преуспеть там, где потерпел крах дунианин?

Он сжал свою правую руку — исполосованную шрамами, потемневшую от многих сезонов палящего солнца — на её горле.

Она захрипела, вцепившись бессильными руками в его могучее запястье.

— Я лишь то… — просипела она, — чем тебе требуется, чтоб я была!

— Думаешь, я настолько не в себе, настолько безумен?

Уже обе его руки легли ей на шею, большие пальцы не столько сдавливали трахею, сколько пережимали сонную артерию.

— Любимый! — кричала она. — Убий…

— Думаешь, я колотил тебя, чтобы избавиться от стыда? От греха и порока?

— Хрххх…

— Мерзость! — возопил Король Племён, сжимая её шею. Тень легла на его предплечья, вычернив полосы шрамов, сплетения вен. И он давил, впиваясь в её плоть пальцами, точно железными крючьями, сминая её шею ладонями, грубыми как точильные камни. — Я избивал тебя ради самой мерзости! — прорычал он. Лицо его превратилось в безумную маску. — Я терзал тебя для того, чтобы ты мне поверила! Наказывал, чтобы одурачить! Обмануть!

Её естество набухло, оттопырив обтягивающие штаны. Из её горла вырывался хрип. Стройное тело били судороги. Алебастровое совершенство её лица вдруг словно бы пошло трещинами, покрывшись чем-то вроде отвратительных жабр…

Найюр урс Скиота теперь горбился над нею, узловатый как верёвка, дрожащий от напряжения и с пыхтением выплёвывающий изо рта воздух вперемешку со слюной. Тело его наложницы, подчиняясь безотчётным рефлексам, ещё какое-то мгновение билось и содрогалось всеми своими хрящами.

Моэнгхус, протиснувшись между последними, ещё отделявшими его от отца, вождями, увидел как тот, подняв её ухо к своим губам, то ли бормотал, то ли бредил:

— Я дрессировал тебя как зверушку! Дрессировал ради вот этого самого мига!

Моэнгхус моргнул, заметив дым, поднимающийся от вязи свазондов, охватывающей его дрожащие руки.

— Дожидаясь преимущества… — на выдохе яростно прохрипел жесточайший из людей. — И дожидаясь… — прошептал он, всасывая воздух. Голос его скрежетал титаническим напряжением. — И дожидааааясь….

Он обрушил её на землю точно топор или молот…

— До тех пор, пока не осталась лишь смерть!

Тело сложилось словно марионетка. И хруст — слишком нутряной, чтобы быть обычным переломом — сломалась шея…

Ангельское личико Серве раскрылось блестящими узловатыми сочленениями.

Найюр урс Скиота стоял так, словно собирался дотянуться руками до пока ещё неосквернённых Пеленой кусочков неба. Толпящиеся вокруг вожди Народа взревели в бурном одобрении, даже взявшись при этом за руки, словно на каком-то празднестве.

Всё ещё дрожащий от напряжения, Укротитель-коней-и-мужей повернулся к своему женолицому сыну, схватив его за плечи хваткой настолько крепкой и жестокой, что Моэнгхус даже съёжился.

— Ещё раз отойдёшь от меня, — прохрипел скюльвендский Король Племён, — и я тебе конечности вырву.

Это случилось, как только Серва отдала приказ штурмовать Высокую Суоль и продолжалось лишь одно мгновение, оставшись совершенно неслышным среди грохота битвы.

Ослепительный росчерк света, геометрически столь же идеальный, как любой из гностических Напевов, но, в отличие от них, тёмно-алый…

И лишённый каких-либо признаков Метки.

Адепт из числа Багряных Шпилей рухнул с неба, цепляя шлейфами пылающих одеяний укреплённые валы Забытья.

Вся Великая Ордалия, включая Анасуримбор Серву, застыла в ужасе и изумлении.

Возникнув совершенно беззвучно, очередная слепящая взоры нить соединила ещё одного бичующего Напевами бастионы Голготтерата Багряного адепта по имени Миратими с точкой на внутренней поверхности Высокого Рога, находящейся вне досягаемости любого колдовства. Прямой импульс, достаточно яркий, чтобы заставить вспыхнуть защитные Обереги Миратими, и вот она уже наблюдает за тем, как он камнем летит вниз.

Текне.

— Сейен милостивый! — с ужасом в голосе воскликнул рядом с ней Мирунве. — Копьё-Цапля!

Третий импульс и очередной Багряный адепт — Экомпирас — двигаясь по спирали, устремился к земле. Его объятые пламенем одеяния разлетались по ветру, словно горящая солома.

— Сплотиться! — прогремел среди возникшей сумятицы голос экзальт-магоса.

Находящиеся под её непосредственным командованием тройки тут же начали придвигаться к ней, и вскоре она уже возносила Напевы совместно с поддерживающими её с флангов сёстрами…

Четвёртый импульс, подобный внезапно побледневшему солнцу. Луч света, выпотрошивший беспорядочно выстроенные гностические сферы. Яростные вспышки, заставившие порозоветь её щёки просто из-за своей близости. Шипение и свист воздуха.

— Отец! — прогремела она.

Пятый импульс. Луч света, бьющий с мощью Злобы — хузьелтова копья, крушащий разлетающиеся клочьями и дымом Обереги, вышибающий дыхание из нутра, воспламеняющий края струящихся облачений.

Свайяли продолжали вести свою песнь, хотя из носов у них вовсю шла кровь, казавшаяся чёрной в извергаемом их ртами сиянии.

Тем не менее, катастрофический шестой импульс вспыхнул уже за спинами несчастных колдуний.

— Рассеяться!

Как раз в тот миг, когда она выкрикнула этот приказ, одна из её сестёр по имени Кима упала с небес пылающим белым мотыльком. Все до единого шлейфы их одеяний горели. В свете солнца она увидела заполнивших террасы Забытья мужей Ордалии, взирающих вверх с ужасом и изумлением. Резко потянув за пояс, удерживающий на талии волны её облачений, она выскользнула из своих пылающих одежд…

Как раз в тот миг, когда седьмой импульс пронзил их, словно обычный кусок ткани. Она опустилась на земли среди отряда изумлённых, распевающих псалмы нангаэльцев, поражённо взиравших как на её опалённые волосы, так и на её переменившийся облик. Она ожидала, что воины разбегутся, однако вместо этого они сгрудились перед нею, в жалком подобии галантности подняв свои щиты в попытке прикрыть её от вознёсшейся до самого неба громады Высокого Рога.

Но явившийся восьмой импульс поразил не её. Раскалённая нить соединила золотые высоты с группой адептов Завета и Багряных Шпилей, парящих перед чёрными парапетами Суоль. Четыре пылающие фигуры, отделившись от скопления колдунов, тут же рухнули наземь, а затем, кувыркаясь, за ними последовала и пятая. Она услышала, как Саккарис также скомандовал своим адептам рассеяться. Она приказала стоящему позади бородатому воину, мрачному рослому человеку, облачённому в железный хауберк, поднять свой каплевидный щит.

Она не видела девятого импульса, узнав о нём лишь по собственной тени, на мгновение вычернившей каменные плиты.

Кивнув тидонскому рыцарю, она прыгнула вверх, использовав его щит, чтобы перескочить с него на гребень следующего Подступа. Оттолкнувшись от парапета руками и крутанувшись, словно акробатка, она приземлилась на корточки, опасно балансируя на верхушке парапета. Толпящиеся на этой террасе люди — галеотские гесиндалмены поражённо вскрикнули. Серва бросилась бежать на юг вдоль гребня стены. Таким способом она, двигаясь с грацией и изяществом мчащейся газели, пробежала по всей оставшейся протяжённости Шестого Подступа, а её скользящие над грубыми каменными зубцами ноги казались размытым пятном. Справа от неё нескончаемая череда глупо глазеющих воинов Кругораспятия устремлялась куда-то назад и прочь…

Ближайшие погибли, уничтоженные одиннадцатым импульсом.

Оседлав фронт ударной волны, и сделав какой-то невероятный кульбит, Серва, подобно садящемуся на землю лебедю, вновь опустилась на твёрдую поверхность и побежала ещё быстрее. Толпящиеся на террасе галеоты начали подбрасывать в воздух щиты за её спиной, пытаясь хоть как-то прикрыть её от Копья.

Продолжая бег, она вознесла колдовскую песнь своим воссиявшим голосом, и тотчас в воздухе позади неё возникли чёрные шлейфы, расплывающиеся, точно струйки попавших в воду чернил. Вереница зубцов закончилась. Она прыгнула прямо в пустоту, перебирая ногами…

Оставшаяся позади и внизу оконечность Шестого Подступа взорвалась, вновь подхлестнув ударной волной её стремительный бег. Двенадцатый импульс.

Но, ступив на колдовское отражение земли, она уже мчалась прямо по воздуху, взбираясь на уступы Струпа. Мимо, по краю поля зрения проплыли остатки брошенного лагеря — отдалённые трущобы и груды мусора, разбросанные у подножья юго-западного склона Окклюзии. Столбы пыли и блеск оружия привлекли её внимание — потоки, во множестве стекающие со склонов там, вдалеке. Тоненькие струйки, огибающие лагерные шатры и палатки.

Люди…поняла она.

Скюльвенды?

Но экзальт-магос отвернулась от них. У неё не было времени. Наколдованный ею дым лишь на время сбил с толку невидимого Копьеносца — или же она просто так полагала. Воспарив над чёрными, изрезанными высотами Струпа, она мчалась к высящейся прямо перед нею титанической громаде Склонённого Рога, сквозь надтреснутую тушу которого пробивался дневной свет. Орда, громадной завесой из тьмы, пепла и охряной пыли заслонившая весь запад, простиралась далеко за пределы этой непроглядной массы. Из её бурления струились сотни потоков, ближайшие из которых уже почти достигли укреплений Голготтерата — шранчьи банды, поняла она, самые изголодавшиеся и быстроногие. Позади них громадные скопища, казалось, заполонили без остатка весь запад, толпы, напирающие на толпы, уходящие вдаль неисчислимые множества, постепенно становящиеся всё более расплывчатыми, бесцветными и нечёткими, ибо воздвигающаяся Пелена поглощала всё, включая небо…

Но даже сейчас она разглядела это — всполохи света, извергающиеся из разрыва в крутящихся завесах и шлейфах.

— Отец! — вновь прогремела она, взывая и умоляя. Голос её пронзил расстояния и дали.

Как раз в тот миг, когда тринадцатый импульс настиг её.


Всё Сущее вопило и завывало. Столбом поднимавшаяся к небу пыль образовывала плотный покров, укутавший их тенями и мраком. Свет разрушения стал единственным светом, являвшим взору шранков, бледных, как рыба, скользящая в тёмных водах. Тварей, толпящихся столь плотно, что они давили друг друга, воющих, вздымающихся отовсюду бурными волнами, будто бы перехлёстывающимися прямо через горизонт…

И сие доводило до полного разорения и без того обездоленную душу Маловеби.

Ужас был ныне таким же непреходящим, как и телесная дезориентация, ибо хотя Маловеби и знал, что взирает на мир из глазниц отрезанной головы, он, тем не менее, чувствовал как его тело, парализованное и свисающее, поочерёдно то тащится по земле, то болтается в воздухе, подобно связке невесомого шёлка, выписывающей какие-то каракули прямо по лику этих, забитых невообразимыми толпами, равнин…

Орда.

Размывающаяся в отдалении громадным серым пятном, становящаяся вблизи ярящимися штормовыми порывами, сливающимися в неудержимую бурю, объявшую и небо, и землю. Одна бурлящая масса поверх другой — не столько покрывающая поверхность равнины, сколько становящаяся ею. Поднимающая в воздух шлейфы и целые завесы из пыли, окутывающие дали, пятнающие и прячущие от взгляда солнце…

Орда…

Разящие колдовские всполохи, природу которых Маловеби едва был способен понять, Абстракции, подобные гностическим, но отличающиеся от любых описанных в книгах Напевов. Серебрящиеся обручи обхватом с крепостные башни, встряхивающие всё вокруг, подобно отражению в луже, в которую ступила чья-то нога. Расцветающие фрактальные огни, распространяющиеся вовне, повторяясь и множась — когда одна вспышка превращается в шесть, а шесть становятся дюжиной, разрывающие, взрывающие, ровняющие целые области и наполняющие их смертью и расчленёнными телами.

Орда.

Бесчисленные искажённые бесноватым буйством лица, становящиеся гладкими и удивлёнными, когда на них низвергается смерть и свет. Истерзанный бесконечными кошмарами, испытывающий головокружение, которое он ранее не мог себе даже представить, маг Извази, пленённая душа, болтался на жутком поясе Аспект-Императора, наблюдая за тем, как тот обрушивает всю свою мощь на эти убогие, жрущие землю скопища.


Сыны человеческие многими тысячами начали занимать опоясывающее Струп кольцо черных стен. Остальным же была поставлена цель — укрепиться в проломах, сложив из камней баррикады. Хотя некоторым лордам Ордалии и претила сама идея становиться на защиту Голготтерата, им, тем не менее, достаточно было лишь бросить взгляд на западные области Шигогли, дабы осознать беспощадную необходимость этого…

Лорд Сампе Уссилиар и его шрайские рыцари наступали на юг, следуя в авангарде за колдунами Имперского Сайка, сжигавшими или разрывавшими на части каждого уршранка, оказавшегося достаточно глупым или чересчур обезумевшим, чтобы спасаться бегством. Захват увенчанных золотыми зубцами стен протекал на удивление бескровно, однако же, в тесноте башен разразилась жестокая и беспорядочная бойня, когда за каждый сделанный шаг приходилось платить яростной схваткой. Хотя и несопоставимые по размерам со своими, стоящими на поле Угорриор, знаменитыми товарками эти бастионы, тем не менее, являлись грозными укреплениями, будучи одновременно и могучими и приземистыми постройками, возведёнными из громадных, грубо отёсанных глыб. Учитывая необходимость спешить, адепты Сайка были вынуждены участвовать в штурме башен, бичуя колдовством внутренние помещения и вышибая железные ворота, дабы расчистить воинам путь к следующим куртинам и позволить им продолжить свой натиск, в то время как оставшиеся позади силы завершали освобождение укреплений от врага. Но запутанная, напоминающая нутро пчелиного улья планировка башен в сочетании с неистовой яростью уршранков, превращала захват каждого бастиона в сражение, требовавшее усилий сотен душ. Облачённые в тяжёлую броню шрайские рыцари с воем прокладывали себе путь вниз по коварным лестницам и вдоль узких, неосвещённых коридоров. Воины, продвигавшиеся чересчур быстро, сталкивались с ловушками и попадали в засады, ибо уршранки были намного более хитрыми тварями, нежели их дикие сородичи. Люди до крови сдирали себе кожу, натыкаясь на углы, и постоянно спотыкались о трупы врагов. Великий магистр Уссилиар едва сумел миновать пять башен, до того, как простая нехватка людей вынудила его уступить место в авангарде генералу Раш Соптету и его гораздо более легковооружённым шайгекцам.

Продвижение на юг быстро увязло и остановилось, но как только первая из возвышавшихся над руинами Дорматуз башен оказалась очищена, отряды нансурских колумнариев и эумарнанских грандов устремились прямо на выступающую часть Струпа. Первоначальный план предполагал необходимость сперва захватить лежащие ниже бастионы и лишь затем взяться за возвышенности, дабы избежать возможных ловушек Консульта и гарантированно сокрушить его. Но Орда, которая, как могли видеть мужи Ордалии, поглощала всё большую и большую часть Шигогли, сделала этот план невозможным в данных обстоятельствах тактическим изыском. С гибелью генерала Биакси Тарпелласа командование нансурскими Колоннами внезапно легло на плечи генерала Лигессера Арниуса, у которого, однако, было достаточно времени, чтобы многому научиться. Будучи, по общему мнению, порывистым, но одарённым военачальником, он сразу же осознал характер надвигающейся угрозы. Кто знает, какие потайные ворота могут иметься в распоряжении Консульта? Он хорошо выучил трагический урок Ирсулора: если только эта, вновь появившаяся, Орда окажется внутри Голготтерата — всё пропало. Решив, что его собственного примера будет достаточно, чтобы это можно было счесть сообщением для остальных, он беспорядочной толпой повёл своих колумнариев через Струп, держа путь под изгибом Склонённого Рога прямо к бастионам, непосредственно обращённым к приближающейся шранчьей угрозе. Быстро уяснив его намерения, генерал Инрилил аб Синганжехои приказал своим эумарнанцам последовать его примеру. Его гранды и их приближённые — все до единого — взирали на висящую над Шигогли искру бело-бирюзового света. На своего Святого Аспект-Императора в одиночестве противоставшего этому чудовищному натиску.

— К западным стенам! — взревел лорд Инрилил своим поражённым родичам. — Оттуда, несомненно, видно намного лучше!

Несмотря на всё своё буйство и отсутствие организации, Орда двигалась так, будто обладала собственной волей и явственным намерением. Для сражающихся на стенах воинов казалось своего рода ночным кошмаром то, как она с каждым брошенным в её сторону взглядом заполняла собою всё большую часть зримого Мира. Однако же, вместо того, чтобы просто поглотить Шигогли без остатка, Орда вдруг протянулась через пустынные просторы Пепелища завитком,способным, пожалуй, охватить весь Каритусаль, и направленным прямо к южной оконечности ужасающей цитадели. К Голготтерату, казалось, устремлялись целые области равнины, поля столь необъятные, что шайгекцам, наблюдавшим с южных парапетов за их приближением, чудилось, будто стены и башни уплывают из-под их ног, смещаясь куда-то на запад.

С учётом того какой ужас надвигался на них снизу, откуда им было знать, что их погибель парит сейчас прямо над ними?


Кахалиоль, Жнец Героев стоит, взирая на Юбиль Носцисор.

Ангел Мерзости.

Чешуя дымится. Из ран, вместо крови, истекает смола и огонь.

Берегись, шепчет Слепой Поработитель, могучее и ужасное колдовство пронизывает этот мос…

Что, хрипит оно, с рёвом выдыхая пламя, это за место?

Слепой Поработитель ошеломлён. Князь Падали чувствует, как его душонка дёргается в приступе лихорадочного замешательства, подобно бьющемуся на леске рыбака пескарю.

Кахалиоль издаёт вопль, полный яростного непокорства. Мир, которым правят пузыри из дерьма! Мир, где души зависят от попустительства помойной жижи и мяса! Мир, где вши взнуздывают львов!

Выполни свою зада…!

Что это за место?

Слепой поработитель колеблется. И Кахалиоль — демон-божок болезненных трущоб и дебрей Каритусаль — чувствует это: нерешительность, замешательство, нарастающий страх…

Все утончённые лакомства, все свойственные смертным слабости.

Ты стоишь прямо на пороге ужасающего Ковчега… отвечает Слепой Поработитель. Инку Холойнаса.

Тяжко ступить на порог сей… речёт Обольститель Воров, ибо он чует, как истлевают удерживающие его путы, ощущает беспощадную силу, влекущую его в направлениях, противоположных линиям этой грубой реальности, словно бы он стал вдруг тлеющим угольком, брошенным на одеяло и постепенно прожигающим его. Угольком, испепеляющим одну поганую нить за другой.

Да.

Ангел Мерзости.

И оно понимает. Кахалиоль постигает это. Оно чувствует, что погружается куда-то вглубь, словно постепенно тонущая старая, дырявая посудина. Жнец Героев воздевает свои, подобные ятаганам, когти и издаёт хохочущий рёв, в котором слышны визги тысячи тысяч душ.

Всё, что нужно теперь — лишь полоснуть когтями, сорвав и отбросив прочь язвящую его плоть бумагу этого проклятого Мира…

Теперь выполни свою Задачу!

Несть.

Выполни свою Задачу!

Слепой Поработитель осмеливается вымолвить слово. И оно чувствует муки, которые человечишко навлёк бы на него, находись они сейчас в любой другой части этого треклятого Мира. Но здесь, в этом месте — сам воздух пропитан Преисподней, делая целостным всё то, что хилое колдовство чародея разделило надвое. Здесь, в этом месте, оно не может быть разъединено.

Жнец Героев хохочет и вопит с демоническим торжеством.

Какое значение имеет кара Желанием идентичным его Предмету?

Твоя Клятва! кричит Слепой Поработитель в слепом же ужасе. Твоя Клятва — вот твоя Цель!

Несть. Гремит Князь Падали голосом, доносящимся ото всех граней Сущего. Ты сам — вот моя цель.

И с этими словами, Кахалиоль, Жнец Героев, оборачивается вовнутрь, и, протянувшись сквозь себя самого, хватает Голос Слепого Поработителя, выдирая лакомый огонёк его души. Как же всё-таки вертятся эти насекомые! Ликующе взревев, оно рушится, превращаясь в груду копошащихся многоножек, устремляющихся в разные стороны в своих хитиновых множествах — подёргивающихся, скребущих, просачивающихся сквозь все щели и проскабливающихся сквозь шелушащуюся краску этого Мира…

Ангела Мерзости более не было.

Никто иной, как лорд Сотер со своими родичами первыми оказались под бастионами Высокой Суоль. Айнонцы заняли позиции, изготовившись последовать за адептами, как только увенчанные золотыми зубцами стены будут полностью разрушены. Небо над ними было почти непроглядно закрыто колдунами и их колыхающимися шёлковыми облачениями, когда ударил первый импульс. В воздухе внезапно поплыл едкий запах палёной свинины. Возникла суматоха, взоры людей в полнейшем замешательстве рыскали, панически ища ответы, а затем, когда с небес рухнул горящий Миратими, ряды воинов взорвались всеобщими, громогласными выкриками. Те, кто по-прежнему оставался сбитым с толку, следовали взглядами за руками и пальцами, указывающими почти непосредственно вверх — на воздвигающуюся над ними необъятность Высокого Рога.

Лишь для того, чтобы оказаться ослеплёнными третьим импульсом.

Чародейские Напевы царапали людям нутро. Тысяча Адептов пребывала в смятении, некоторые группы пытались сплотиться, чтобы сосредоточиться на защите, другие же рассеивались — при этом все до единого отпрянули прочь от измочаленных парапетов Высокой Суоль. Юный айнонец из числа кастовой знати Немукус Миршоа первым осознал, что теперь именно на их плечи — на плечи Воинов Кругораспятия — легло бремя Апокалипсиса. Пока все остальные пялились в небо, он крикнул своим родичам-кишъяти, стыдя их за медлительность и нерадение, а затем, издав древний боевой клич своих предков, в полном одиночестве бросился прямо в разбитую и раскрошённую пасть Высокой Суоль.

Изумившись, кишъяти, тем не менее, последовали за ним — сперва отдельными волнами, а затем всей своей массой. Чёрные стрелы дождём обрушились на них, утыкивая щиты и вонзаясь им в плечи, но, учитывая вспыхивающие в лучах солнца шлемы и тяжёлые хауберки кишъяти, убить они смогли лишь немногих. Взобравшись по груде обломков, воины бросились в огромную брешь, проделанную в укреплениях Суоль бившимся в агонии Хагазиозом, и наткнулись внутри на Миршоа с родичами, бьющихся во мраке со множеством мерзких уршранков.

Лорд Сотер, и сам человек по своей природе воинственный, немедленно осознал мудрость стремительного порыва Миршоа.

— Кто жнёт, тот и пожинает! — вскричал он своим вассалам. — А мы, тем временем, лишь жалко корчимся, прячась за спинами колдунов!

И посему палатины Верхнего Айнона покинули адептов, оставив им заботу о незримом Копьеносце. Огромной вопящей толпой они ринулись внутрь зияющих проломами бастионов и выжженных коридоров Высокой Суоль. Поскольку в их присутствии в настоящий момент всё равно не было смысла — их не стали отзывать.

Увидев стремительно мчащуюся над Забытьём Серву, Апперенс Саккарис приказал тройкам адептов Завета, пройдя над Высокой Суоль, спешно отправиться к громаде Воздетого Рога.

— Спасите её! — крикнул он. — Спасите дочь Господина!

Поднявшись над крепостью, колдуны узрели Орду — нескончаемый поток шранков, спускающийся с гор и заливающий Пепелище. Вздымаясь перед мчащимися вперёд массами, выспрь возносилась Пелена, казалось жаждущая удушить зловонными испарениями сам Свод Небесный. Дабы совладать с нахлынувшим на них ужасом и унынием, адепты бросились вперёд, извергая из уст своё древнее и святое наследие — Гнозис. Они увещевали своих врагов Аргументами Сесватхи, мрачным кодексом Сохонка — Напевами Войны. Громадные, сверкающие гребни сметающими и стригущими движениями проходились по отвесным золотым поверхностям — Третьи Ткачи, Тосолканские Могущества. Желчного цвета отблески скакали и плясали поверх сияющих отражений, словно бы Воздетый Рог превратился вдруг в засаленное зеркало. Сверкающие Абстракции взбирались всё выше по циклопическим изгибам и скатам, иногда достигая даже того уровня, где находился Копьеносец…

И всё же они не способны были даже слегка опалить площадку, на которой он стоял, не говоря уж о том, чтобы проверить на прочность его Обереги.

Импульсы, бьющие теперь почти вертикально вниз, сбивали с неба завывающих адептов, воспламеняя их развевающиеся облачения. Подобные пылающим цветкам, чародеи, кружась, устремлялись к земле.

Воины, заполнившие террасы Забытья, заворожено наблюдали за происходящим, выкрикивая проклятия и мольбы. Неистовые вопли, донёсшиеся с Девятого Подступа, привлекли все взгляды к мерцанию, внезапно возникшему над Шестым — к лучистому блеску, свидетельствующему о появлении Святого Аспект-Императора…

Воины Кругораспятия ликующе взревели.

Он висел в воздухе на высоте нетийской сосны, облачённый в свои безукоризненно белые одеяния, завихрения дыма кружились вокруг и рядом с местом его чудесного пришествия. Он удерживал раскрытые ладони поднятыми, точно воздетые клинки, лицо же его было обращено к небесам, так, что казалось, что он одновременно и молится и всматривается ввысь в поисках ужасающего Копьеносца…

Сияющая багровая нить протянулась между ним и Высоким Рогом.

На пару мгновений её сияние и последовавшая за этим вспышка скрыли его из виду. Из глоток вырвались тысячи предостерегающих криков…

Но их Спаситель висел всё в том же месте — непострадавший, недвижимый и по-прежнему вглядывающийся в небеса.

Ещё один импульс, отнимающий сразу и возможность видеть и способность дышать. В этот раз люди сумели заметить всё многообразие его призрачных Оберегов, впитывающих в себя мощь удара, и источающих сияние, исходящее из каких-то непостижимых измерений.

Копьеносец ударил вновь. Воздух потрескивал от разрядов. Сочетание сфер сверкало всё ярче, словно бы уменьшая образ святого Аспект-Императора и низводя его до подобия силуэта кающегося грешника.

И ещё один импульс, в этот раз целиком скрывший его фигуру. Обереги ныне висели в воздухе сияющим призрачным объектом, терзающим и корёжащим разум в той же мере, в какой и взгляд.

Лишь те, кто в этот миг смотрел на головокружительную необъятность Рога, сумели углядеть на его цилиндрических высотах светящуюся точку…

Ещё один тёмно-алый импульс.

В месте, куда пришёлся удар, Обереги рухнули, превратившись в дым, энтропия каскадами ринулась наружу, прорываясь через все раскалённые, сетчатые структуры, вращающиеся в пространствах и измерениях более глубинных и потаённых, нежели пустой воздух. Вся Великая Ордалия, за исключением тех немногих, что смотрели вверх, издала вопль чистого ужаса. Последние же сперва задохнулись от удивления, а затем разразились криками безумного торжества.

Ибо они узрели своего Святого Аспект-Императора, вышедшего из эфира прямо над Копьеносцем и, ступив на призрачное отражение площадки, обрушившего на врага свою рычащую Метагностическую песнь. Они увидели дождь всеразрушающих Абстракций. Увидели мерцающие вспышки разбивающихся и взрывающихся Оберегов эрратика. И увидели, как их Спаситель низринулся на Копьеносца, словно воплощение мести, и сбросил его, визжащего, с этих невероятных высот…

И наблюдали за тем, как Святой Аспект-Император воздел Копьё.

Из глоток воинов Кругораспятия вырвался громовой триумфальный клич. Повсюду — и на захваченных стенах и на террасах Забытья — люди опускались на колени и возносили хвалу, выкрикивая святое имя Анасуримбора Келлхуса, своего всепобеждающего Господина и Пророка.

Крик триумфа, заглушив кошачьи вопли Орды, глубоко проник в разрушенные залы и коридоры Высокой Суоль, ещё сильнее воспламенив сердца Миршоа и его родичей-кишъяти. Они вырезали и забивали полчища беснующихся уршранков до тех пор, пока выкрашенные белой краской лица воинов не сделались фиолетовыми от крови врагов. Они бились, следуя коридорами, как узкими, так и широкими и постепенно приближаясь к Внутренним Вратам. Подобно всем воинам, оставшимся в живых к этому мигу, они чувствовали, как убывает решимость врага. И это ещё сильнее подхлёстывало их, до тех пор, пока Миршоа и его родичи уже не шагали вперёд, смеясь и ревя, словно боги, играющие в свои смертоносные игры.

Суматоха и буйство охватили всё зримое до самого горизонта. Надвигающаяся Орда, разбившись о западные бастионы Голготтерата, хлынула на юг. Неисчислимые множества шранков, вздымая огромные завесы пыли, сплетающиеся в непроницаемую для взора мреть Пелены, заполонили всю западную часть Шигогли. На востоке горел оставленный Ордалией лагерь, а на его окраинах тысячами скапливались скюльвендские всадники. А внутри Голготтерата люди отовсюду устремлялись к внешним стенам, чтобы захватить и обезопасить их от подступающего врага.

И тогда Святой Аспект-Император поднял Копьё… и выстрелил.


Близясь, оно разрасталось всё сильнее — открывающееся им зрелище дымящихся провалов и разрушенных каменных стен, простёршихся под сюрреальной громадой Рогов.

— Спасайтесь! — в тревожном и раздражённом возбуждении кричал старый волшебник. — К Голготтерату!

Вокруг царило безумие. Они ковыляли через пустошь, поддерживая с обеих сторон Мимару, то ли мучающуюся родовыми болями, то ли пребывающую в кратком периоде затишья между схватками — он не знал, ибо кирри единым духом передало девушке всю доступную ей жизненную силу. Голготтерат воплощённым кошмаром нависал над ними, Рога воздвигались, ослепительно пылая в прямом солнечном свете, а за ними разрасталась Пелена, поглощавшая всё большую и большую часть неба. Неспособность поверить в происходящее приводила его в оцепенение — казалось, он не мог даже видеть лик Голготтерата, не говоря уж о том, чтобы проникнуть внутрь него. Ибо им было просто необходимо — отчаянно необходимо добраться до увенчанных золотыми клыками бастионов, дабы оказаться в безопасности, под защитой Великой Ордалии. Ахкеймион, замечая распространение Пелены, всякий раз впадал в панику. Даже ведомые благословенным пеплом, каннибальская сила которого придавала живости их ногам, они, в своём стремлении к бреши, где когда-то стояла древняя башня Коррунц, не могли рассчитывать обогнать Орду.

Они непоправимо опаздывали. Он костями чувствовал это.

Они бы могли пройти прямо по небу, если бы Мимара, наконец, выбросила свои чёртовы хоры, но она настаивала, что они нужны ей. Он не стал спорить — к тому моменту скюльвенды уже вовсю поджигали шатры, и его наибольшей заботой была необходимость как можно незаметнее выскользнуть из лагеря.

Но теперь — очень скоро — у неё не останется выбора.

Очень скоро.

— Кто-то гонится за нами! — воскликнула Эсменет, стараясь перекричать всевозрастающий вой.

Старый волшебник проследил за её испуганным взглядом. Сперва всем, что он сумел увидеть, было некое несоответствие — контраст между бледной, бесцветной перспективой, прочь от которой они стремились, и мешаниной тягостно-чёрных скал, к которой лежал их путь. Затем он разглядел вдалеке горящие участки лагеря и тысячи скюльвендов, струящихся множеством потоков сквозь лабиринты холщовых лачуг, словно бы пытаясь спугнуть дичь с луга…

И гораздо ближе — отряд численностью в сотни всадников, скачущий прямо по их следам.

— Быстрее! Быстрее! — воскликнул он.

Мимара закричала от мучительной боли, однако же каким-то образом они сумели несколько ускорить шаг. Но шатающаяся, спотыкающаяся рысца сейчас не в состоянии была спасти их. Минуло всего несколько мгновений и вот уже Люди Войны приблизились в достаточной мере, чтобы опробовать на них свои луки. Стрела зарылась в пепел справа от них, затем ещё одна — сразу же за их спинами. Третья же заставила вспыхнуть его Обереги, вскользь ударив по ним, и вскоре непрерывный град снарядов яростными высверками обрушился на его гностическую защиту…

Вот и настало время…

— Брось свои хоры, Мим!

— Нет! — свирепо рявкнула она.

— Вот упёртая девка! — вскричал старый волшебник, от неверия едва не споткнувшись. — Брось их или умрёшь! Это же та про…

— Погоди! — окликнула его Эсменет, прямо на бегу оглядываясь через плечо. — Они разворачиваются! Они…

Глядите! — прохрипела сквозь муки Мимара.

Ахкеймион уже повернулся, привлечённый ослепительной алой вспышкой, промелькнувшей на краю поля зрения.

Несмотря на то, что Рога всё ещё находились от них на расстоянии нескольких лиг, они, тем не менее, казались невероятно огромными. Великая Ордалия заполняла нисходящую лестницу Забытья — зрелище, которое и само по себе захватывало дух — и уже вовсю штурмовала Высокую Суоль — громадную цитадель, охраняющую Внутренние Врата! И она была как раз там — сверкающая, кроваво-красная линия, вдруг соединившая точку в нижней части Воздетого Рога с чем-то, что по-видимому являлось парящим в воздухе колдуном. Луч света, удивительным образом незапятнанного чародейской Меткой…убийственного света.

Текне.

— Что это? — крикнула Мимара. — Копьё-Цапля?

Могло ли это быть так? Нет. Копьё-Цапля слишком часто являлось ему во Снах, чтобы он способен был ошибиться.

— Цвет не тот…

Какое-то другое световое оружие инхороев? Другое Копьё?

Онемевшие, они поспешно ковыляли вперёд, с трудом пересекая пустынные просторы Шигогли. Копьё сверкало вновь и вновь, отмечая их продвижение все новыми и новыми воспламеняющимися адептами…

Пока, наконец, не явился Келлхус.


На сей раз рубиново-красная, туго натянутая нить прошла в вышине…ударив, однако же, вовсе не в мертвенно-бледные, извивающиеся скопища Орды и не в укрепления Высокой Суоль. Она поразила внутренний изгиб Склонённого Рога — в том месте, где его оболочка выглядела предельно ветхой и дряхлой.

Раздавшийся треск, казалось, расколол глотку Неба. Прогремевшее эхо напомнило грохот военных барабанов фаним.

Святой Аспект-Император выстрелил из Копья ещё раз.

И ещё.

Увидев то, что последовало за этим, воины Кругораспятия просто не поверили происходящему. Для многих из них пребывать под громадами Рогов было сродни воспоминаю о сне у корней какого-то древнего дерева, когда его ствол — могучий и необъятный — словно бы наваливается на их лоб, а изгибающиеся ветви взметаются куда-то ввысь, заслоняя собою целые небесные царства. Силы и напряжения не имели значения. Постоянство было абсолютной сущностью исполинов, таковы их пропорции и размеры. Горы не прыгают, а Рога не падают.

И всё же Склонённый Рог задрожал, заколебался, словно подвешенный на какой-то незримой нити, а затем будто слегка кивнул — совсем чуть-чуть, так, что в рамках джнана это можно было бы счесть оскорблением. И, тем не менее, сие было предвестником настоящей катастрофы.

Небеса пошатнулись.

Всё Сущее издало стон, подобный зевоте сонного пса. Оконечность Рога зашаталась, рассекая на части зацепившееся за его изогнутую шею облако. А затем Склонённый Рог рухнул. Многие просто не поверили своим глазам — таков был масштаб происходящего. Сама земля под ногами, казалось, вздыбилась, дёргаясь туда-сюда, словно кусок ткани, раздираемый на части вцепившимися в него с разных сторон псом и его хозяином. Сооружение, совершив тяжеловесный пируэт, перевернулось в воздухе, а затем, описывая чудовищную петлю, плавно двинулось к земле. Солнце вспыхнуло на золотой оболочке рушащегося исполина, сверкающая бусина скользнула по его поверхности, прочертив на неземном золоте сияющую линию протяжённостью в целые лиги. На Пепелище шранки, накрытые простёршейся тенью, вопили и завывали, целые легионы тварей в ужасе разбегались, побуждая к такому же паническому бегству всё новые и новые неисчислимые множества. Послышался порождённый гигантским завихрением воздуха странный звук, словно по кольчуге изящного плетения туда-сюда водили монетами. Затем раздался оглушительный треск, вызвавший последовательность хлопков, ощущаемых даже голой кожей. И вот, прямо перед их неверящими взорами, рухнули сами небеса. Огромный, уродливый цилиндр, перехваченный, точно корпус корабля, громадными радиальными рёбрами, стерев в порошок укрепления Голготтерата, низвергся на равнину с мощью геологической катастрофы…

Подбросив ввысь, словно тучи пыли, несметные множества шранков.

Удар сбил людей с ног. Из ноздрей у них хлынула кровь, а глаза покраснели от лопнувших сосудов. Земля, как во время землетрясения, содрогалась на протяжении тридцати ударов сердца — времени, потребовавшегося для того, чтобы верхушка сооружения присоединилась к его исполинскому основанию. Склонённый Рог, словно в барабан, ударил в натянутую шкуру Мира, и Творение отозвалось грохотом столь оглушительным, что по всему свету — до самого Каритусаль спящие младенцы, вдруг пробудившись, громко заплакали.

Орда же впала в безмолвие. В нутро Пелены ворвался могучий порыв чистого воздуха, открывая взору протянувшиеся до самого горизонта прокажённые массы…и застывшие в напряженном ожидании белые лица.

У мужей Ордалии не было времени удивляться — его едва хватило, чтобы подняться на ноги. Следом за порождённой ударной волной прозрачностью явилась буря — настоящий ливень из поднятого в воздух песка и мелких камней, забивавший им глотки и коловший глаза. Они одурело трясли головами, издавая хриплые крики и кашель, вытирали носы или хлопали себя по ушам. И всё же, один за другим сыны человеческие, с трудом осматриваясь сквозь завесы пыли, видели, что Великая Ордалия, в сущности, осталась невредимой, в то время как Орда тяжело ранена. Князь Инрилил аб Синганджехои поднял взгляд на своего Святого Аспект-Императора, стоявшего в вышине, на ранее облюбованной Копьеносцем площадке, и издал вопль безумного, необузданного торжества.

И все, оставшиеся в живых, воины Кругораспятия присоединились к нему.

Глава шестнадцатая Инку-Холойнас

Изведать побои, значит возненавидеть храбрецов.

— Божественные Афоризмы, МЕМГОВА
Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат.


Катаклизм — золотой и ошеломляющий.

Бренчание и стук падающих обломков превратились в шипение песчаного ливня.

Потрясённая тишина…

По террасам Забытья, вдоль скалящихся золотыми клыками стен и на выступающих над ними высотах воины Кругораспятия, кашляя, поднимались на ноги, и, щурясь, вглядывались в последствия катастрофы. Склонённый Рог, словно бедренная кость лежал поперёк равнины Шигогли вереницей разобщённых цилиндров, частью смявшихся, а частью удивительным образом совершенно невредимых и разделённых огромными обручами — лишённые оболочки секции, которые, даже теперь, невзирая на случившееся с ними бедствие, размером превосходили высоту гор Окклюзии. Дохлые шранки окружали руины чудовищным клубком спутанных тел, образуя громадную кайму, совершенно лишённую цвета из-за осевшей пыли.

Постепенно приходило понимание.

Крики триумфа прокатились по высотам Голготтерата, в какой-то миг слившись в единый, гремящий рёв. Все как один, мужи Ордалии обратили взоры к своему Наисвятейшему Аспект-Императору, стоявшему на площадке Копьеносца там — в вышине. Голоса их дрожали сразу и от неверия в случившееся и от обожания. Ответствуя им, овеваемый ветром Анасуримбор Келлхус воздел над головой сверкающие хитросплетения Копья.

Исполнившись преклонения, мужи Ордалии ликующе взвыли и зарыдали.

И тут многие из них, задохнувшись от непонимания, увидели камень, летящий вниз вдоль всей протяжённости Высокого Рога. Святой Аспект-Император взглянул вверх…

С шумом и треском столкнувшись с незримыми сферами Оберегов, гранитный булыжник раскололся, разлетевшись увядающим соцветьем обломков. Воины Кругораспятия закричали: некоторые, увидев инхоройский ужас, стремительно падающий с небес, а затем, будто воробей, упорхнувший куда-то; некоторые, увидев, как Аспект-Император отвесно, словно выскользнувшая из срезанного кошелька монета, упал с площадки лишь для того, чтобы раствориться в небытии колдовского света; а некоторые, увидев, как низверглось в пустоту Копьё, потянувшее за собою верёвку, прикреплённую к какому-то металлическому сундуку…

Бормочущий шум пронёсся над огромным блюдом Шигогли — злобный, неразборчивый ропот. Воины Кругораспятия обратили взоры к забитым мерзкими толпами лигам окружающих Голготтерат пустошей — к сим бледным и алчущим миллионам. Звук, подобный стучанью зубов, взвился до самых небес — словно мириады змей, загромыхали вдруг своими погремушками. А затем вновь раздалось безумное завывание — похоть, скрученная воедино с ненавистью и голодной яростью и изливающаяся вовне заунывным кошачьим концертом…

Лорды Ордалии изо всех сил ревели, раздавая приказы.


Изломанный силуэт Голготтерата проступал перед троицей немощных беглецов.

— Поднимайтесь… — прохрипел старый волшебник, с присвистом дыша и размазывая слюну по ладоням и коленям — впрочем, также как и остальные. Из-за болезненного звона в ушах он едва слышал собственный голос. — Поднимайтесь! Скорее!

На него опустилась тень. Взглянув вверх, он увидел Мимару, загораживающую своим телом окуренный пылью солнечный диск и протягивающую ему руку. Эсменет уже заставила себя подняться на ноги, лицо её было пустым и белым как мел. Старый волшебник схватил беременную девушку за запястье.

Троица беглецов стояла, глядя как дали постепенно освобождаются от пыли.

— Нам необходимо двигаться дальше… — пробормотал Ахкеймион.

Никто из них даже не шевельнулся.

— А это вообще возможно? — безучастно произнесла Эсменет.

Ахкеймиону не хватило дыхания, чтобы ответить. Ему едва хватало дыхания, чтобы смотреть и постигать…

В своё время Айенсис удивительно точно подметил, что душа способна всё, что угодно, сделать символом для чего-то совершено иного — что все человеческие знаки произвольны. Даже если речь идёт о колдовстве, утверждал он, важны лишь смыслы — значения. Но некоторые символы, как было известно Ахкеймиону, неотличимы от их значения. Некоторые символы властвуют над тобой, другие же к чему-то побуждают — и не в силу своего значения, а в силу своего совершенства.

Меч — один из таких символов. Также как и щит, или же Кругораспятие…

Пыль, подобно песку, брошенному в колыхающиеся воды, оседала, открывая взору детали и предметы, кажущиеся голыми из-за контраста между сверкающим на их поверхностях солнцем и сумрачностью воздвигающейся позади них Пелены. Голготтерат лежал перед ними, словно череп какого-то чудовищно громадного зверя, наполовину занесённый песком — так, что наружу торчал лишь его огромный рог…

Один Рог.

Адепты Завета много из чего творили себе идолов, ибо дело их всегда было отчаянным, а люди отчаявшиеся всегда стремятся связать свои надежды с чем-то более осязаемым. Но Рога Голготтерата были единственным идолом, пред ликом которого они постоянно молились. Ибо он всегда был там — тень, павшая на изгиб целого мира, зримая краешком каждого взгляда и терзающая всякий пристальный взор вне зависимости от того, был ли он брошен по поводу тривиальному или же эпическому, память об ужасе ставшая ужасом — зловещий монумент самому себе.

Символ кошмара, сам бывший воплощённым кошмаром — чистым и абсолютным.

И ныне сей идол был сокрушён

Это зрелище отняло у него дыхание. Расколовшийся на куски, размером с горы, Склонённый Рог, лежал на равнине цепочкой бочкообразных руин, сияя золотом в солнечном свете, подобно кучке выброшенных в грязь и растоптанных церемониальных повязок. Глаза его жгло и кололо — дождь из песка. Он почувствовал приступ головокружения, заставивший его пошатнуться — странное побуждение как-то подправить открывавшийся ему вид, изменив положение тела — словно наклон головы или некоторый подъём каким-то образом могли помочь вернуть оба Рога.

Эсменет, поддерживая в нём остатки решимости, сжала его руку. Мимара успокаивающе гладила его по плечу и спине.

Он не мог дышать! Отчего? Он подумал о способе, которым короли-боги Умерау казнили преступников, надевая им на грудь бронзовые обручи, а затем постепенно сдавливая их всё туже, и услышал лишённые слёз рыдания какого-то старика.

— Мы, — начал он лишь для того, чтобы ощутить себя так, словно младенческая ручонка схватила и сжала его голосовые связки.

Как бы отчаянно он ни моргал — песок всё равно колол ему глаза.

Мимара вскрикнула и скорчилась, обхватив свой огромный живот. Он услышал рёв тысяч и тысяч человеческих глоток — Великая Ордалия ликующе завывала.

— Идём! — сказала Эсменет прямо ему в ухо, сострадание в её голосе соперничало с тревогой. — Нам необходимо двигаться дальше!

Но было уже слишком поздно.


Не только шранков настигла смерть в ходе этого циклопического катаклизма. Никто из шайгекцев и адептов Имперского Сайка, увязших в сражении на южных бастионах Голготтерата, ничего не знал о Копье и той суматохе, что оно вызвало на террасах Забытья. Громада Склонённого Рога, подобно горной вершине, нависала над ними, заслоняя весь обзор. Лишь когда Святой Аспект-Император начал использовать древний инхоройский артефакт, они оторвались от ужасающего зрелища надвигающейся Орды, обратив взоры вверх — к грохоту и треску, вызванному перераспределением простершихся над ними невероятных напряжений и масс. Генерал Раш Сорпет вместе с великим магистром Темусом Энхору находились на верхней площадке девятой башни, изо всей сил стараясь перекричать постоянно усиливающийся вой Орды. Они одновременно обернулись и сощурились, ибо высоко стоявшее солнце внезапно вспыхнуло на краю необъятного чрева Склонённого Рога. Им почудилось, будто сама земля вдруг взлетела прямо к нему — настолько громадным было сооружение. Дряхлый великий магистр спешно выкрикнул какой-то Оберег, но пользы от него было ничуть не больше, нежели от вскинутых в защитном жесте рук генерала. Золотая поверхность обрушилась на них, замуровав всю жизнь и весь свет в нескончаемом мраке.

Когда Склонённый Рог ударил в само основание Мира, великий магистр Уссилиар был поглощён жесточайшей схваткой в чреве пятой башни. Стены повело. Пыль и обломки посыпались с потолка. Несмотря на то, что шрайские рыцари стояли, упираясь плечами в щиты, они, тем не менее, оказались сбиты с ног. По капризу Шлюхи, уршранки быстрее оправились от удара, и к тому времени, когда воины в достаточной мере опомнились и вновь явили свою свирепость, успели учинить в рядах людей ужасающую резню. Шранчий вождь, ростом почти с человека, пускающий слюни и обвитый прикованными к его грубому хауберку железными цепями, яростно атаковал потерявшего равновесие Уссилиара, и до того как грозный магистр, наконец, снёс мерзости голову, сумел пустить ему кровь из бедра.

— На стены! — скомандовал он рыцарям, помогшим ему подняться на ноги после схватки и теперь поддерживающим его.

Не выказывая ни малейшего страха, он поднялся по лестнице навстречу пробивающемуся сквозь завесу пыли дневному свету. Огромный цилиндр Рога, возвышаясь над раскрошёнными стенами, возлежал своим чревом на Струпе и чередою разбросанных, сияющих золотом вершин тянулся через блюдо Шигогли. Один из рыцарей его свиты вдруг вскрикнул, увидев скорчившуюся в юго-восточном углу боевой площадки обнажённую молодую женщину, продолжающую дышать, несмотря на изъязвляющие её кожу ужасные ожоги. Недоумевая, люди сгрудились подле неё. Лорд Урсилиар первым упал на колени.

— Принцесса, — осмелившись дотронуться до её плеча, позвал он, — экзальт-магос…

Анасуримбор Серва схватила великого магистра шрайских рыцарей за запястье, а затем, словно подброшенная чьими-то руками, встала. Она взглянула на взметающиеся ввысь золотые изгибы, а затем перевела взор на терзаемые неисчислимыми белокожими мерзостями дали. Неверие сменилось непоколебимой убеждённостью, и шрайские рыцари пали на колени, прижав лица к каменной кладке. Сердца людей в равной мере полнились и ужасом и изумлением, ибо она была облачена в одни лишь страдания. Её когда-то роскошные волосы сгорели до корней, превратившись в подобие опалённого пуха. Её правая рука была до кончиков пальцев изъязвлена ожогами. Оставшиеся нетронутыми пламенем участки её некогда по-орлиному совершенного лица образовывали пятно в форме руки вокруг её глаз и носа. Всё остальное, включая лоб, щёки и рот покрывали лоскуты растрескавшейся и обожжённой кожи. Лишь её ноги да покрытое волосами проклятье её женственности не пострадали.

— Лорд Уссилиар, — сказала она, голос её каким-то таинственным образом оказался неподвластным возрастающему шуму Орды. — Поставьте в строй всех, кто ещё дышит. Оставьте стены на раненых… Остальные же пусть защищают проломы. Удостоверьтесь, что никто не сможет проникнуть внутрь по развалинам Рога!

С кошачьей грацией она вспрыгнула на парапет.

— Скорее! — с внезапным гневом рявкнула она. — Пока ваш голос ещё слышен!

А затем её глаза и сожжённый рот вспыхнули сверкающим светом, и экзальт-магос Великой Ордалии шагнула в небо.


В момент Падения Склонённого Рога Немукус Миршоа и его родичи-кишъяти с боем прокладывали себе путь глубоко в недрах Высокой Суоль. Они пробивались через разгромленные коридоры, очищая от врагов вонючие кладовые и длинные бараки, забитые всяким мусором и отбросами. Все до единого они хрипели от напряжения и содрогались от ярости, иззубривая во мраке свои мечи о чёрные железные тесаки. Люди ничего не знали о том, что происходит снаружи, ибо погружённые во тьму залы были переполнены уршранками, свирепость которых с каждым локтем Суоль, уступленным ими людям, всё возрастала. У схватки не было чётко выраженного фронта. Разгром, вызванный первоначальной атакой сифрангов, ещё сильнее усложнил без того лабиринтоподобную планировку внутренних помещений крепости, соединив между собой этажи, за счёт обвалившихся потоков и перекрытий, и спутал друг с другом проходы и коридоры, обрушив стены. Более того, им довелось столкнуться с уршранками иной породы — ростом почти с человека, гораздо менее склонным к проявлениям бешеной ярости и полагающимся скорее на выучку и мрачную решимость. Сё были ужасные инверси, уршранки-гвардейцы, вооруженные мечами, похищенными из склепов и реликвариев Иштеребинта, облачённые в железные хауберки и несущие щиты с золочёным изображением горящего сверху вниз пламени. Всё больше и больше сынов Айнона сходились в бою с врагами столь же опасными, как и они сами — и даже более смертоносными, учитывая присущую уршранкам выносливость. То, что ранее представляло собой уверенное продвижение вперёд, превратилось в губительное топтание на месте. Урдусу Марсалес, некогда страдавший ожирением палатин Кутапилета, известный своим умением биться громадной, тяжёлой палицей, пал от руки уршранка, вооружённого зачарованным кунуройским клинком — знаменитым Питирилем, разрубившим его щит с такой же лёгкостью, словно он был сделан из бумаги. Гринар Халикимм, Священный Свежеватель, знаменитый чемпион шранчьих ям, родом из касты торговцев, также был зарублен древней колдовской реликвией времён куну-инхоройских войн, известной как Исирамулис — старейший из шести мечей-испепелителей, выкованных, как считается, самим Эмилидисом.

Смерть закружилась вихрем.

Высокая Суоль, превратившись в бойню, наполнилась криками. Наступающими и давящими сзади массами соплеменников воинов неумолимо влекло вперёд — к чавкающей линии столкновения, где они щека к бороде сталкивались с уршранками, кололи их кинжалами, схватывались врукопашную, убивали их и погибали сами. Миршоа и его родичи, по-прежнему оставаясь впереди, обнаружили, что сражаются на дне колодца, образовавшегося при обрушении сразу пяти этажей крепости. Схватки различной степени напряжённости разворачивались над их головами на каждом из открытых взору уровней, и кишъяти, походившим на упырей из-за размазанной по их лицам белой краски, приходилось терпеть непрерывных дождь метательных снарядов. Из-за брошенного сверху кирпича Миршоа, утративший и шлем, и равновесие, потерял правое ухо, отрубленное капитаном инверси. Юноша погиб бы, если бы ещё один кирпич не рухнул прямо на существо в тот самый миг, когда оно ринулось к нему, чтобы убить.

А затем пол вдруг ударил в подошвы сапог.

Инку Холойнас накренился — такова была масса Склонённого Рога. Мертвецы подскочили. Живые упали. С потолка, круша стены, посыпались целые пласты каменной кладки. Не успели Миршоа с братьями подняться на ноги, как очередной толчок — это Склонённый Рог рухнул на равнину Шигогли — вновь бросил их на пол. Крышка колодца обрушилась водопадом смертоносных обломков, без разбора убивающих всех, кому не посчастливилось оказаться у них на пути. Внутрь просочился тусклый солнечный свет. Воины Кругораспятия испуганно вопили и с ужасом ждали новых бедствий. Но облачённые в чёрные доспехи инверси видели лишь смешавших ряды людей, оказавшихся в сладостной уязвимости, и с похотью, умащённой ненавистью, они устремились на поражённых страхом сынов Айнона…

Крики и бряцанье оружия, отражаясь эхом от уцелевших стен, наполнили руины Суоль.

Миршоа и его родичи внезапно обнаружили, что теперь сражаются ради спасения собственных жизней. В то время как на террасах Забытья их братья издавали ликующий рёв, сыны Верхнего Айнона, теснимые вдоль коридоров и залов Высокой Суоль, были вынуждены с боем отступать.

Но их не оставили без поддержки. Апперенс Саккарис великий магистр Завета осознал важность захвата Внутренних Врат. Как раз в тот миг, когда айнонцы дрогнули под напором ярости и волшебного оружия инверси, первый из Наследников Сесватхи ступил внутрь через осиянный солнцем пролом, и, вознося колдовскую песнь, начал спускаться по колодцу, сея вокруг себя разрушение и смерть. Пятеро адептов погибли, поражённые хорами. Один из них, до самых костей превратившийся в соль, рухнул на дно колодца, едва не зашибив Миршоа. Но в каждый миг своего спуска к основанию цитадели колдуны терзали и бичевали открытые их ярости помещения Суоль хитросплетениями гностического света, и, добравшись, наконец, до самого нижнего этажа, обрушили свои ужасающие Абстракции на гвардейцев-уршранков.

— Отмщение! — взвыл Миршоа своим родичам, коих теперь оставалось лишь несколько десятков. Инверси отпрянули от его пляшущего клинка, а затем и вовсе бросились прочь, визжа и стеная, когда тот настигал их. Разразилась свирепая бойня, и среди убитых Миршоа уршранков оказалась мерзкая тварь, ранее сразившая Халикимму и многих других его соотечественников…

И таким образом юноша завладел мечом, звавшимся Исирамулис — Гибельный Горн. Пятеро адептов вместе с Миршоа и его родичами ринулись следом за уршранками, углубляясь в сумрак широкого прохода, словно бы предназначенного для процессий и уже усыпанного множеством обгоревших и разорванных на части мертвецов. Юные воины мчались вперёд, торжествуя и радостно крича: «Суоль пала! Крепость наша!». Но их ликование почти немедленно растворилось в небытии. Внезапно, горловина прохода перед ними вспыхнула скользнувшими по грубой кладке стен колдовскими всполохами, а затем пять точек сверхъестественного сияния, за которыми они следовали, вдруг стали четырьмя. Оставшиеся в живых сыны Кишъята остановились, с опаской вглядываясь в темноту. Миршоа сумел разглядеть нечто вроде надетого на слоновью тушу нимилевого хауберка и белую ногу, размером превышающую человеческий рост…

Четыре огонька стали тремя.

Теперь уже адепты Завета устремились в их сторону, спасаясь от того — чем бы оно ни было — что погасило свет двух их собратьев.

— Бегитеее! — подстегнул криком один из колдунов своих мирских товарищей.

Почти все повиновались, ибо там, где чародей спасается бегством, только дурак посмеет пренебречь опасностью.

Миршоа, однако, остался.

В остаточном сиянии, исходящем от убегающих колдунов, он едва мог видеть хоть что-то, но ему оказалось достаточно лишь возжелать света… и Исирамулис, внезапно вспыхнув, засверкал, вырывая из-под покрова тьмы нечеловеческого противника Миршоа и являя взору юного айнонца все его кошмарные особенности…

Перед ним воздвигался нелюдь-эрратик, ростом, по меньшей мере, на два локтя выше башрага, облачённый в чудовищные доспехи из мерцающего нимиля, несущий на голове шлем размером с котёл сукновала, и обладающий руками, способными баюкать взрослого человека, словно младенца. Своей неожиданной вспышкой Испепелитель ослепил гиганта, позволив Миршоа легко уйти от удара обрушивающейся на него кузнечной наковальни — палицы эрратика. Закружившись в пируэте, юноша выждал момент, когда вес тяжёлого оружия ишроя заставил того слегка пошатнуться, а затем ринувшись к громадной фигуре, погрузил свой клинок в монструозное лицо нелюдя. Острие меча, пройдя сквозь скулу, вышло из глазницы врага. Инерция движения гиганта протащила ошеломленного Миршоа вперёд, вырвав Головню из его руки.

Миршоа заставил себя подняться на ноги и вгляделся в кромешную тьму. Сделав шаг, он споткнулся о лежащий на выщербленных каменных плитах Испепелитель. При его прикосновении по всей длине клинка пробежали отблески яркого пламени. Удерживая меч перед собой, словно факел, он в одиночестве продолжил свой путь по заваленному трупами коридору, двигаясь в направлении Внутренних Врат.


В отличие от труса Ликаро, Маловеби не был человеком, совершенно чуждым битве. Он умел читать её судорожные ритмы, и знал то, как легко во время боя благодушие переходит в панику, как вспышки насилия сменяются периодами затишья, во время которых стороны зализывают раны, и как затем всё возвращается на круги своя. «Пьяным батюшкой» — метко называл сражение Мемгова, учитывая весь тот поток мелких капризов, наказаний или даров, которые оно являет совершенно случайным образом.

Но это…

Он лепетал бы от ужаса, словно идиот, если бы происходящее не представлялось настолько абсурдным. Он давно бы опорожнил кишечник, если бы тот у него оставался.

Только что он наблюдал за тем, как один из Рогов Голготтерата медленно, словно бы двигаясь сквозь воду, рушится на равнину, в катастрофическом катаклизме разваливаясь на куски и давя целые лиги толпящихся там шранков. А в следующий миг он уже болтался на бедре Анасуримбора, взмывая вверх после резкого падения. Скалистая поверхность земли кружилась перед его не способными сфокусироваться глазами — возносящаяся смерть…

Лишь для того, чтобы тут же обнаружить себя низвергающимся, казалось, с самого небесного свода — с такой высоты, что с неё можно было разглядеть всю Окклюзию целиком…

Он падал, будучи совершенно беспомощным, а голова, что являлась его вместилищем, раскачиваясь, плыла по небу. Он заметил второго декапитанта, разглядел его чешуйчатые щёки, железные рога, выступающие из путаницы чёрных волос, и ярко-жёлтые глаза, по которым также невозможно было сказать принадлежат ли они существу мёртвому или живому, как и по его собственным. А потом он увидел Аспект-Императора — его уложенную и заплетённую бороду и его рот,пылающий словно топка. Выражение лица Келлхуса было абсолютно безмятежным.

Он падал и падал, до тех пор пока не почувствовал себя чем-то вроде плывущего но небу мыльного пузыря — душой, удерживаемой единственным проклятым волоском…

Лишь для того, чтобы внезапно ощутить, как, яростно дёрнувшись, он прекратил своё падение. Открывающийся ему вид подрагивал и вращался, в то время как они со вторым декапитантом подскакивали на поясе Аспект-Императора, словно привязанные к его талии побрякушки. Взору его теперь открывалась одна лишь охряная хмарь Пелены.

Крутанувшись, из-за внезапного разворота своего похитителя, он оказался вдруг ослеплённым геометрическими устроениями Гнозиса — сверкающими, будто лучи полуденного солнца росчерками, описывающими идеальные дуги и ровные линии.

Словно бы пробившись сквозь этот сияющий каскад, перед его взором на миг мелькнула крылатая тень…

Затем они снова падали с какой-то невероятной высоты, а Пелена расплывалась по телу Мира, словно болезненное пятно…

Лишь для того, чтобы, проскочив сквозь ещё один невозможный предел, вновь уткнуться в завесу из охры и извести, на сей раз оказавшись прямо над крылатым чудовищем — существом с кожей, подобной плавающему в толще воды плевку…

Инхорой…с ужасом осознал Маловеби.

И Анасуримбор охотится за ним.

С тех пор как колдун Мбимаю обнаружил свою душу пленённой, ему доводилось обитать среди нескончаемого карнавала легенд, но, однако же, ни одна другая из них не смогла заставить его оцепенеть так, как эта…

Более не оставалось никаких сомнений в намерениях Анасуримбора Келлхуса.

Чуждая тварь парила над кишащими толпами, поднимаясь или опускаясь с каждым взмахом иззубренных крыльев. Её взгляд с тревожной напряжённостью метался из стороны в сторону, однако лишь Напев Аспект-Императора дал знать отвратительному существу об их присутствии. Вокруг стоял такой рёв, что только колдовские слова — изречения, скользящие где-то вовне Реальности, могли быть услышаны. Тварь перевернулась, точно дёрнутая за проволоку и Маловеби сперва показалось, будто она слепа, ибо глазницы на громадном, продолговатом черепе были затянуты белой, бескровной плотью. Затем он увидел мерзкое лицо, проступающее прямо в пасти этого черепа, и блеск чёрных глаз, внезапно воссиявших семантическими интенциями…

Возможно, создание намеревалось нанести удар, или же просто хотело укрепить свои Обереги — Маловеби не дано было этого узнать. В этот день он очень мало понимал, что за колдовство ему доводится свидетельствовать. В любом случае тварь опоздала. Явившиеся из эфира сверкающие бело-голубые нити по дуге ринулись к существу, вращаясь вокруг незримых осей и обвивая гностические Обереги инхороя спиралями всё возрастающей и возрастающей сложности, постепенно формирующими вокруг него сияющую сферу. Поражённый Маловеби увидел, что инхорой начал вращаться…

Казалось, будто само пространство оказалось обезглавлено, превратившись в нарост пустоты — в нечто такое, что Аспект-Император мог по своему соизволению вращать будто волчок — и за счёт этого повергнуть своего противника, не пробивая ни одного из его Оберегов.

Вращение ускорялось, повороты постепенно становились неистовым вихрем, пока инхорой, наконец, не превратился не более чем в размытое пятно внутри сферы пульсирующего, сетчатого света, а его конечности и крылья не оказались распростёртыми по сторонам и вывернутыми из суставов в мрачной пародии на Кругораспятие.

Анасуримбор подошёл к этому жуткому зрелищу, а затем, чудесным образом, шагнул внутрь, разрушая сферу, словно бы замораживая размытые очертания и фиксируя инхороя в гротескной неподвижности…

А затем Аспект-Император швырнул бесчувственное тело на золотую площадку у себя под ногами.

Всё сущее, казалось, было блистающим золотом — парящими полированными плоскостями, отражающими солнечный свет. Мгновением спустя Маловеби со всей ясностью понял, где они находятся.

Нет…

Пелена поглотила Высокий Рог.

Сиксвару Марагул, умерийский книжник времён Ранней Древности из Школы Сохонк дал им это имя, исказив название, услышанное от наставников-сику — Оскал. Ужасающие Внутренние Врата, земной порог Инку-Холойнаса.

Миршоа, привлечённый исходящими от его меча отблесками света, скользящими по тому, что оказалось золотой шкурой Ковчега, вошёл в огромный зал. Глубокая пропасть примерно пятидесяти локтей шириной отделяла Инку-Холойнас от выложенного грубо обтёсанными булыжниками пола Суоль. Он остановился перед мостом — чёрный камень поверх сияющей неземным золотом балки — не решаясь ступить на него, чем спас свою жизнь от разящего возмездия вложенных, словно свёрнутые пружины, внутрь полотна смертоносных Оберегов.

Неземной металл Ковчега уходил вниз и устремлялся вверх далеко за пределы отблесков света. Но если всюду золотая оболочка следовала гладким, как юная кожа, изгибам — здесь она была выгнута и пробита. Вертикальная прореха, высотой с башню Багряных Шпилей под углом рассекала корпус Ковчега. Кладка из чёрных каменных глыб — столь же циклопических, как всюду в Голготтерате — целиком закрывала дыру, образуя грубую, в сравнении с неувядающе-вечной полировкой оболочки, поверхность.

Внутренние Врата воздвигались в центре каменной кладки.

Отверстые.

Исходящая изнутри вонь была почти осязаемой — столь резкой, столь чуждой, настолько гнилостной, что, казалось, так может пахнуть разве что его желудок. Прикрыв рот, Миршоа кашлянул, всматриваясь в чёрный как смоль зев Внутренних Врат. Ликование, точно кровь, вытекло из него, сменившись ужасом. Решимость юношей — вещь переменчивая и абстрактная из-за недостатка у них по-настоящему сурового опыта, и потому она эфемерна, как всякая прихоть или причуда. Он бросился на штурм Высокой Суоль…но ради чего? Чтобы воодушевить своих братьев. Выполнить священный долг. Спасти свою погрязшую в злодействах душу…

И да — чтобы быть первым.

Первым бросить взгляд на Внутренние Врата.

Первым ворваться в Ковчег.

Возможные последствия не беспокоили его, поскольку он, подобно многим юношам, инстинктивно понимал, что совершённые поступки зачастую безвозвратны, и знал, что просто делать что-либо — хоть что-то — бывает достаточно, дабы избавить человека от трусости и превратить славу и мужество в его единственных спутников.

Но теперь он пребывал в замешательстве…лишившийся щита и сжимающий волшебный меч, терзаемый страхом и нерешительностью.

Что ждёт его там — внутри Инку-Холойнаса? Какие искажения чувств и извращения разума?

Он подумал об омерзительных грехах, совершённых им под воздействием Мяса, о злодеяниях против человеческой благопристойности и божественных установлений. Он подумал о своём проклятии и, вздрогнув от чудовищного отвращения, сморгнул слёзы…

Перемещающийся, снующий туда-сюда скрип донёсся сквозь чёрный портал.

Знатный юноша едва не подпрыгнул. Но с гаснущей вспышкой тревоги к нему вернулась прежняя ярость, унёсшая прочь всякий страх.

— И они трясутся в своих жалких норах! — воскликнул он, цитируя из-за отсутствия собственных слов строки Священного Писания. — Ибо слышат, как под поступью Суждения стонут пласты самого Творения!

Он стоял, высоко воздев Исирамулис и всматриваясь в клубящуюся меж железных створок темноту…

Дыша…

Дивясь умерийским рунам, вырезанным на обрамляющих портал каменных глыбах.

Чудовищное рыло возникло из пустоты, за ним последовали челюсти, размером с лодки, и подобные сверкающим изумрудам глаза — бусины, сияющие из-под увенчанных рогами гребней, заменяющих зверю брови.

Враку.

Миршоа потрясённо застыл.

Блестящая, чёрная голова с беззвучной змеиной грацией поднялась выше, являя гриву из белых шипов, длинных, как копья, и питонью шею толщиной с туловище мастодонта. Чудовище взвилось до высоты корабельной мачты, а затем сделало стремительный выпад, откинув голову назад и издавая кошачье шипение. Пламя ринулось через мост, охватив перепуганного насмерть юношу.

Однако, стена огня прокатилась над и вокруг Миршоа, показавшись ему не более, чем тёплым ветерком. Юный кишъяти, крича от удивления и ужаса, стоял совершенно невредимый, хотя камень под его ногами треснул, защёлкав, словно суставы живого существа.

Громадный враку вновь воздвигся, всей своей статью высясь над мостом. Объявшая чудовище ярость окрасила багровой каймой обсидианово-чёрные щиты чешуи на его шее. Шипы поднялись над величавой короной, застучав, словно железные прутья. Обнажив зубы, с которых сочилась дымящаяся слюна, оно ухмыльнулось. Миршоа решил, что сейчас оно яростно взревёт, но вместо этого существо заговорило…

— Аунгаол паут мюварьеси…

Дворянин кишъяти, который едва мог поверить, что всё ещё жив, засмеялся словно подросток, оставшийся невредимым после грозящего верной смертью падения. Анагке благоволит к нему!

Он слышал крики родичей, разносящиеся гулким эхом по коридорам позади него.

— Сё добродетель! — проревел он Зверю. — Лишь нечестивцам суждено гореть в день сей!

Зловещий враку разглядывал его — стоящего с раскалённым Исирамулисом в руке — и постепенно всё выше и выше вздымался на фоне золотой оболочки Ковчега, становясь при этом столь огромным, что тело юноши, спасовав под тонкой скорлупой его бравады, затряслось, ибо там, где душа надеется — тело знает…

— Ибо они слышат, как под поступью Суждения! — воскликнул Миршоа с вызовом, исполненным неповиновения и готовых излиться слёз. — Как под поступью Суждения стонет…!

Оно нанесло удар словно кобра, в мановение ока обрушившись на Миршоа как молот и стиснув пасть на теле злополучного юноши — ибо лишь это он и видел перед самым концом. Помедлив не более сердцебиения, чего хватило, чтобы лодыжки и правое предплечье Миршоа шлёпнулись на булыжники, оно, так же быстро, как до этого и ударило, втянулось обратно в пустоту Внутренних Врат. И исчезло…

Скутула Чёрный.

Червь-Тиран. Крылатый Пожар. Ненасытный страж Оскаленной Пасти.

Хранитель Внутренних Врат.


У страдания есть собственные пути. Оно способно, скатав затаившуюся душу в крохотный шарик, заменить собою весь Мир. Или же, проколов пузырь и надорвав оболочку, может выплеснуть душу, как краску, прямиком на шипастый хребет Реальности.

— Бегите! — кричит старый волшебник.

Он обезумел от ужаса; Мимара же — нет.

— Сделай же что-нибудь! — визжит её мать, перекрикивая всё усиливающийся вой.

То, что должно принадлежать ей, теперь отвергает её, а то, что должно отвергать, ныне принадлежит ей. Империя её тела распалась, обвивая её непослушными конечностями, словно бунтующими провинциями. И в то же самое время всё вокруг — скалящиеся золотыми зубцами укрепления, вздымающиеся одна за другой ступени Забытья и даже чуждая чудовищность Воздетого Рога — жгутся и покалывают, словно являются продолжением её собственной кожи…пока ей не начинает казаться, будто она простирается ныне на всё Творение…

Мимара устремляющаяся от Мимары к Мимаре.

— Выбрось свои чёртовы безделушки! — рычит старик. — Дай мне возможность спасти нас!

Она видит на равнине скопища шранков, извивающихся словно личинки, снующие по земле-что-есть-мясо. Но взгляд её уносится прочь, скользя вдоль воспаряющего в небо уцелевшего Рога, нежно поблёскивающего в солнечном свете. Медленно, женственно и изящно она укутывается Пеленой, скрывая свою грациозную необъятность, ибо она по-прежнему остаётся той, кем была всегда — застенчивой шлюхой.

Как всегда, прекрасной на вид.

Она смотрит вниз на трёх отчаявшихся человечков, таких же маленьких как жучки, куда-то спешащие по полу храма.

Меньшая Мимара кричит, обхватывая свою горящую, судорожно сжимающуюся, визжащую утробу. Внутри неё пульсирует жизнь и потому её тело задыхается и бьётся в конвульсиях.

А Мимара большая беседует с Богом как Бог.


Маловеби наблюдал за тем, как Пелена поглощает пустоту, бывшую светом, принося зловонную тьму и хмарь. Окружающая их бездна исчезла, оставив лишь небольшую площадку, выступающую из простирающейся во всех направлениях бесконечной вертикальной плоскости. Облегчение, которое испытал Маловеби при упрощении геометрического буйства до простых и понятных линий, оказалось сведено на нет вспышкой ужаса. Они находились на Бдении — площадке, расположенной высоко на восточном фасе Воздетого Рога, и являющейся, как утверждали древние поэты, чем-то вроде открытой веранды Золотого Зала…

Сокровеннейшего святилища Нечестивого Консульта.

Во всяком случае, прямо перед ним виднелись запертые врата. В зеркальную золотую оболочку была вставлена грубая железная плита — достаточно высокая, чтобы крючья на крыльях инхороя могли свободно пройти в проём, и достаточно широкая для того, чтобы два человека могли встать в нём в ряд. С мирской точки зрения она представлялась достаточно скромной, однако же, в метафизическом отношении Маловеби, хоть и с некоторым трудом, увидел в ней нечто более монументальное. Метка портала словно бы кипела, указывая на могущественные Обереги — колдовство, вложенное в саму сущность железа и фрактальной паутиной расходящееся по изгибам Рога.

Скрючившаяся инхоройская мерзость без чувств лежала у ног Аспект-Императора, отвратные крылья были сложены, напоминая руки молящегося, чёрные вены пульсировали под по-медузьи прозрачной кожей, мембраны трепетали. Анасуримбор перешагнул через могучую фигуру и наступил правым сапогом на крылья твари. Маловеби болтался чересчур близко к бессознательному телу и даже не успел понять, что Аспект-Император вытащил меч, как вдруг оба крыла инхороя уже оказались отсечены.

Тварь с ужасным криком очнулась, оставив эмбриональную позу и выгнувшись мучительной дугой.

Аспект-Император сделал шаг назад за пределы досягаемости существа. Открывающаяся взору Маловеби мрачная перспектива подпрыгнула и замоталась из стороны в сторону, поочерёдно являя ему то пустоту, то взмывающие ввысь конструкции Рога. Мрак и безвестность оживили зеркальную полировку чередою мутных, размытых пятен. Инхорой корчился на площадке, суча ногами и разбавляя жутким воем доносящийся со всех сторон лай Орды. Постепенно тварь, казалось, начала оправляться и, наконец, поскуливающе дыша, поднялась и преклонила колени перед победителем. Лицо, вложенное в челюсти большего черепа, обратилось вверх — блестящее от слизи и попеременно искажаемое то скукой, то гримасой страдания…

Перед ними Ауранг, понял адепт Мбимаю, Военачальник Полчища, столь поносимый древними норсирайскими авторами Священных Саг.

— Я буду любить тебя… — выдохнуло оно.

И Маловеби узрел растущее очарование этого несчастного и жалкого лица, проступающее на нём обетование нежности. Стреноженная фигура существа, всего несколькими мгновениями ранее представлявшаяся отталкивающей из-за намёка на поразившую её бледную гниль, внезапно начала источать плотскую красоту и великолепие. То, что недавно было мерзкой слизью, стало маслянистым посулом вязкого, скользящего соединения. Маловеби заметил, как висящий член создания начал набухать, поднимаясь вдоль бедра…и это не казалось ему отталкивающим или же неприятным.

Во всяком случае, пойманный им взгляд инхороя наполнил его любопытством, одновременно представлявшим собою нечто вроде тягостного желания — невинной жажды знать, а также одарил головокружительной надеждой на освобождение…

— Открой Врата, — ответил Анасуримбор.

— Я буду преклоняться перед тобой! — ахнуло оно. Образы страстного проникновения и напротив — нанизывания промчались перед глазами его души.

— Открой Врата сейчас же или присоединишься к своей Орде — там, внизу.

Оно встало также прямо, как и его фаллос, и, воздвигнувшись над Аспект-Императором, усмехнулось, словно бы уступая своему нечеловеческому пылу и поддаваясь плотским желаниям. Даже не имея рук, Маловеби ощутил острое желание коснуться и сжать член создания, дабы удовлетворить его, столь непомерно проявившие себя, потребности.

А затем оно повернулось к Вратам, открыв взору адепта Мбимаю ужасающе выглядящие обрубки над своими плечами.

И тогда основа охватившего Маловеби непристойного безумия оказалась разбитой.

Он ощутил фантомное шевеление внутренностей — позывы к тошноте, наполнившие его отвращением. Существо околдовало его, понял он, вскрыв его душу, словно замок, при помощи каких-то распутных и гадких чар.

Маловеби призвал чуму на голову Ликаро и всех его родственников.

Чуждая мерзость провела когтями по железной преграде, опустив при этом свой продолговатый череп, дабы что-то пробормотать. Какое-то подобие смолы сочилось из обрубков на его спине, покрывая пятнами зад. Энергия запульсировала по всей гигантской системе магических Оберегов — эфирное сердцебиение.

Погружённый во мрак Мир завывал. Железный монолит беззвучно скользнул влево.

Врата отворились.

Высота Бдения была такова, что его невозможно было полностью лишить солнца. Свет сочился в прямоугольную пасть, открывая взору глубины, простирающиеся за каменным обрамлением — укутанные в сумрак скошенные золотые поверхности и более ничего.

Инку-Холойнас…

Ковчег Апокалипсиса!

Инхорой пал на одно колено, его непотребная жизнь вытекала из корней обрубленных крыльев. Лицо, притаившееся в огромной оскаленной пасти, отвернулось от тьмы, клубящейся в глотке разверстого портала.

— Спаси меня, Анасуримбор, — прохрипело оно сквозь слизь и шелест тростников, и я покажу тебе, как побороть…Смерть…и Проклятие…

— Побороть? — спросил в ответ Святой Аспект-Император. — Ты обрётший плоть кошмар Преисподней, ставший ужасом этого Мира. Ад давно поборол тебя — причём всеми возможными способами.

Щелчки, видимо представляющие собою нутряной смех. Молочно-серые мембраны заволокли глаза существа маслом и обсидианом.

— Ты будешь истекать кровью, — просипело чудовище, — такова будет тягость…и сила…

Маловеби не видел своего пленителя и потому не знал в точности, что произошло. Он лишь узрел, как окутанный Пеленой Мир вдруг дёрнулся куда-то, словно подвешенный на верёвке, Бдение и Рог заскакали перед его глазами, очутившись на самом краю поля зрения, а когда всё успокоилось, Святой Аспект-Император уже стоял на этих продуваемых всеми ветрами высотах совершенно один.

Он услышал затихающий визг, вопль чуждого существа, заглушаемый гораздо более могучим рёвом Орды.

Ауранга, древнего и зловещего Военачальника Полчища Мог-Фарау, более не было.


Только не так…

Хотя ему и пришла в голову эта мысль, Ахкеймион, тем не менее, понимал, что сё была именно та участь, которую Анагке уготовала им. Ибо вся его жизнь была ничем иным, как бесконечным преодолением.

Маршем смерти, что было угодно учинить Шлюхе.

Мимара, решил он, оказалась обманутой чудовищной необъятностью Голготтерата — какое ещё может быть объяснение? Рог целиком заслонял Небеса — невозможная громада. Златозубые стены были наполовину выше укреплений, окружавших Момемн. Она глянула на всё это, и, будучи несколько не в себе из-за тяжести своих материнских трудов, решила, что они находятся гораздо ближе к безопасному прибежищу Великой Ордалии, нежели они в действительности были — достаточно близко, чтобы успеть достичь ближайшей бреши до того, как с юга нахлынут шранчьи полчища.

Однако, в настоящий момент Пелена уже поглотила Высокий Рог, а первые шранки карабкались на развалины Коррунц, и ещё больше тварей — гораздо, гораздо больше — устремлялось следом. Настоящий потоп тощих мчался сквозь пустоши. Невероятные множества шранков, выглядящих более звероподобно, нежели ему когда-либо ранее доводилось видеть, казалось, вознамерились заполонить собою всё Пепелище без остатка.

Они, все втроём, продолжали бежать, несмотря на очевидную бессмысленность этих усилий. В боках у них кололо, одышка обжигала им глотки, а конечности онемели, будто холодная глина. Они более не слышали друг друга, не считая слов, выкрикнутых прямо в приложенные к уху ладони. И, бросая взгляд на Мимару, старый волшебник всякий раз испытывал ужас — то, как она брела, шатаясь под тяжестью своего огромного живота, то, как блестели от слёз её щёки, то, как от непрерывных мучений она морщила брови, а её рот постоянно округлялся от неслышимых криков.

И всё же они продолжали ковылять вперёд. Старый волшебник поражался её упрямству, граничащему с настоящим безумием! Анасуримбор Мимара, казалось, готова была с радостью швырнуть всех троих — или четверых? — беглецов прямо в пасть неизбежной смерти! Да она была готова скорее затащить его в Преисподние, нежели прислушаться к нему!

Тощие десятками тысяч уже заполнили полоску земли, лежащую между ними и Голготтератом. Пелена поглотила белый шип солнечного света, воздвигшись перед ними, словно бесконечно разбухающая череда фантомных скал — эфирные отроги высотой до самого неба, всё продолжающие и продолжающие расти до тех пор, пока Воздетый Рог превратился не более, чем в смутный силуэт, оставшийся единственным ориентиром. Избавленные от беспокоящего их яркого света, первые шранки тут же заметили их, и буквально через несколько мгновений, вся Орда целиком — или во всяком случае та её часть, что они могли видеть — ринулась прямо к ним.

— Упёртая девка! — крикнул Мимаре Ахкеймион. — Ты убила нас всех!

Но он и сам себя не слышал.

Эсменет рыдала, отвернув лицо от безумного зрелища, Ахкеймион же, напротив, застыл, будучи неспособным отвести от врагов взгляда — собачьи движения, бешено дёргающиеся бледные конечности, нескончаемая череда белых лиц, совершенная красота, изуродованная выражением полоумной похоти и неистовой ярости. Орда обрушилась на них. Каждая беснующаяся фигура напоминала нечто вроде мчащегося во время камнепада обломка — смертельно опасного и как сам по себе, и как часть монументального множества…

И, тем не менее, они по-прежнему ковыляли вперёд.

В самый водоворот.

Ахкеймион практически швырнул Мимару в руки Эсменет, возвысив голос в мистической песне ещё до того, как эти двое рухнули в пыль. Беснующиеся белесые тела тощих распластались по внешним пределам его зарождающихся Оберегов, а неудержимый вал надвигающихся сзади сородичей попросту расплющил тварей о его защиту. Скрежещущие зубы. Молотящие бёдра. Царапающие и кромсающие Обереги конечности и оружие. Благословенная императрица Трёх Морей сидела в пыли, обхватив ногами свою раздираемую муками дочь, и разражалась рыданиями при каждом взгляде на творящееся вокруг безумие.

Пелена охватила их.

За какие-то мгновения тощие полностью поглотили магическую полусферу, и они погрузились во мрак более непроглядный и ужасающий, нежели любой другой на их веку. Это нападение было несравнимо кошмарнее, чем то, что им довелось пережить в Куниюрии. Старый волшебник пел навзрыд, зная, что это всего лишь вопрос времени — когда его колдовская сила иссякнет или же кто-то из тощих, имеющих при себе хору, просто прорвётся к ним прямо сквозь Обереги. Семантический накал его заклинаний заливал всё вокруг — от мешанины шранчьих фаллосов до округлости мимариного живота — жутким, стирающим все различия светом. Он ударил Напевом по кишащим вокруг безумцам, сбросив их со своих Оберегов, словно намокшие листья. Он возжёг их плоть, превратив тварей в извивающиеся свечи. Он расчертил занятые ими пространства линиями гностического света, оставив лежать на земле расчленённые и подёргивающиеся тела. Но всё больше и больше существ, волнами вздымаясь над пузырящимися кипящим жиром и дымящимися трупами, бросались на его Обереги всё с той же бешеной яростью.

Эсменет опустила подбородок к мимариному плечу и теперь вместе с дочерью раскачивалась взад-вперёд, прижавшись щекою к её щеке. Слёзы прочертили дорожки в покрывающей их лица пыли, нарисовав возле глаз похожие на чёрные деревья узоры.

Не переставая петь, Друз Ахкеймион взглянул на них и увидел весь их ужас, притуплённый, как он понял, осознанием факта, что, в сущности, это не такая уж мерзкая вещь…

Умереть в объятиях тех, кого любишь.

Он прервал свой Напев и, упав на колени, заключил их в объятия. Мимара сжала его руку. Эсменет обхватила ладонями его седые щёки. Шранки, перепрыгивая через своих дымящихся сородичей, бросались на его Обереги, и каждая новая мерзкая фигура похищала очередной кусочек мутного света. Тьма объяла их. Ахкеймион уткнулся лицом в их волосы и закрыл глаза, с лёгкостью выдоха отпуская последние остатки сожаления и обиды, ещё остававшиеся в его душе… И глубоко вдохнув, вобрал в себя союз любви и смирения.

Плача от благодарности.

За Эсменет. За Мимару.

За то, что хотя бы эти двое верили…и прощали.

Я достаточно долго трудился.

Орда взвыла.

Явившийся свет был достаточно ярким, чтобы воссиять прямо сквозь закрытые веки. Он открыл глаза и, моргая, прикрылся ладонью от ослепительного блеска. Сощурившись, он увидел её, парящую среди колышущейся хмари Пелены — девушку, одетую лишь в пузыри от ожогов и изъязвлённую кожу; девушку, возносящую гностические Напевы, непохожие ни на один из известных ему. Его облепленные тварями Обереги оказались очищены, а впереди простиралась широкая полоса, свободная от бесноватого буйства — нечто вроде призрачной дороги, проложенной прямо среди выпуклых луковичных торсов и торчащих конечностей.

— Бегите! — прогремел её голос через всё Сущее.


Кричать, когда ты что-то видишь — то же самое, что бить дубиной, когда ты что-либо делаешь — просто иной способ действовать. Днями напролёт он болтался на поясе Аспект-Императора, и хотя его бессилие для бытия столь насыщенного было совершенно невероятным, Маловеби, тем не менее, не мог не кричать. Он неоднократно восставал против бескомпромиссной и неумолимой манеры действий Анасуримбора — но никогда ранее не противоречил ему столь яростно, как сейчас, на площадке Бдения.

Это наживка! — вопил он в безмолвии своего плена. — Консульт заманивает тебя!

Ауранг был мёртв, а Врата распахнуты.

Ликаро непременно заплатит за это.

Аспект-Император задержался на краю платформы, выпевая колдовские устроения, которые колдун Мбимаю оказался неспособным постичь, предположив, однако, что это были Метагностические Обереги.

Ты уже победил в этом Споре, Анасуримбор!

Хотя Маловеби и знал, что не обладает телом, некая часть его души вновь отказалась соглашаться с этим знанием. Даже сейчас эта часть пинала и царапала заключающее его в себе небытие.

Я знаю — ты слышишь меня! К чему ещё таскать меня на бедре?!

Казалось, сама пустота теперь мечется вокруг них — провалы и высоты затерялись в безвестности Пелены. Обгоревшая шкура Рога поблёскивала сквозь дымку, кажущаяся для брошенного вдаль взгляда воистину бесконечной — простирающейся на всю сумму Творения.

Аспект-Император шагнул к порогу. Казалось, что они сейчас смотрят во чрево какой-то ямы, а не в коридор — в какие-то гораздо более проникновенные и ужасающие глубины.

Нееет! — взвыл Маловеби. — Это же глупо! И ты сам понимаешь насколько!

Зеркально-чёрный, словно обсидиановый пол простирался во мраке. Стены на протяжении первых нескольких локтей были сложены из прямоугольных каменных блоков. Они взметались ввысь, поддерживая каменные перемычки — также прямоугольные. Но далее внутреннее пространство становилось золотым и на три четверти развёрнутым — с переборками, выступающими под острыми и тупыми углами, с полом, являющимся подобием внутреннего бортового ската опрокинувшегося судна.

Ты бросаешь счётные палочки, на сам Апокалипсис! На конец всего!

И тогда случилось невозможное — Анасуримбор положил ладонь и пальцы на щёку декапитанта. Пленённый адепт едва чувствовал это прикосновение, но сумел ощутить его, ибо оно по-прежнему вызывало у него приступы ужаса и тоски.

— Не тревожься, Извази, — сказал Святой Аспект-Император — сказал ему, — Я — гораздо большая тайна.

Нечто, подобное скользнувшей в пучине вод каракатице, мелькнуло среди тусклых переливов — там, в глубине зала.

— И ступаю путём Причинности.

А затем Второй Негоциант Маловеби оказался внутри Ковчега, полного ужасов.

Глава семнадцатая Воздетый Рог

Чем изощрённее Ложь, тем больше она являет форму Истины и тем больше обнажает истину Истины. Посему не опасайтесь чужих Писаний. Глубоко испивайте из Чаши Лжи, ибо Чаша сия допьяна напоит вас Истиной.

— Сорок четыре Послания, ЭККИАН I


Ранняя Осень, 20 Год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат.


Гораздо больше душ погибло в межплеменных войнах, последовавших за битвой на реке Кийют, нежели в самом легендарном сражении. Бесконечные стычки, голод и нищета едва не привели Народ Войны на грань исчезновения. По всей Священной Степи старые матери открыто проклинали тех, кто нёс на себе свежие свазонды, называя этих людей фа'балукитами — жирующими на Несчастье. А затем из дымов Каратай явился Найюр урс Скиота, одинокий утемот, от щёк до ногтей на пальцах ног иссечённый шрамами, несущий больше свазондов, нежели любой воин Народа — как в прошлом, так и в настоящем. Принадлежащая ему «норсирайская наложница» не только не стала пятном на его чести, но, напротив, лишь добавила его образу таинственности. Она — дщерь Локунга, утверждал он, и никто не осмелился возразить ему. Старые матери стали называть её Салма'локу — именем кошмара из легенд Народа Войны. По ветру носились слухи — рассказы, полные скандальных и позорных подробностей о жизни Найюра, но истории эти в гораздо большей степени бросали тень на самих рассказчиков, нежели на людей, о которых велась речь. Начать с того, что утемоты оказались теперь рассеянными по всем уголкам Великой Степи. Что важнее, этот человек представлял собой подлинное воплощение Старой Чести — воина, разившего врагов при Зиркирте, сумевшего уцелеть при Кийюте, и, не увидев способа помочь возрождению Народа, отправившегося вовне, чтобы купаясь в крови чужаков, биться в войнах королей За Чертой…

Ещё большее значение имело то, что, как утверждали в рассказах о Ненавистной Битве памятливцы, именно он оказался единственным вождём, осмелившимся возразить Ксуннуриту Проклятому. И теперь, он вернулся, неся на своей коже и в своих венах хрипы сотен смертей и заявляя при этом, что Люди Войны — один Народ. Найюр урс Скиота…

Жесточайший из людей.

Некоторые говорили, что он захватил Степь в один день, и хотя всё было не совсем так — это утверждение близко к истине, ибо никто из противостоявших ему не обладал даже толикой его воли, не говоря уж о хитрости или авторитете. В разгар одного, напоённого свирепой яростью лета он раздавил всех, кто находил для себя преимущества в братоубийственных войнах, истребив при этом лишь тех, чья смерть была совершенно необходимой. Кровь Народа чересчур священна, чтобы бездумно растрачивать её — сказал он. Он распределил вдов среди могущественнейших воинов и отдал в рабство бесплодных женщин. Буря грядёт, говорил он, и Народу понадобятся все его сыновья.

Как же будут ликовать старые матери. Они будут рыдать от счастья, что им была уготована честь прожить достаточно долго и узреть его Пришествие. Они будут кланяться ему и, обнажая землю, рвать травы у его ног — дабы показать, что Степь и сей человек суть одно. Человек, которого они стали звать Вренкусом …

Искупителем.

Варварским отражением его заклятого врага.


Душа, подобно телу, знает, как съёживаться и сжиматься, как укрываться внутри самой себя, оберегая самое уязвимое и драгоценное. И, как и тело, надёжнее всего она стремится спрятать лицо. И посему, когда тащившая свою дочь Анасуримбор Эсменет, внезапно поскользнувшись, споткнулась, свободной рукой она в этот миг прикрывала собственное лицо. Её неспособность свидетельствовать происходящее превратилась в неспособность раскрыться — столь кошмарным ныне стал её мир.

Трупы…выпотрошенные и сожжённые, искромсанные и изувеченные, болезненно-бледные и прекрасные лица, глаза — тёмные и бездонные омуты размером с медные монетки — уставившиеся в грязь или на рассечённую плоть или просто взирающие вникуда сквозь безразличный ко всему лик Сущего.

Трупы…подёргивающиеся будто рыба, вываленная в доках на доски.

А там, по ту сторону истерзанных Оберегов — вздымающиеся, накатывающие со всех сторон бесконечные тысячи, беззвучно завывающие, размахивающие оружием, а затем погибающие в смещении раскалённых плоскостей, становящиеся лишь сверкающими и плавящимися силуэтами, резко оседающими или же отлетающими прочь.

И она делала шаг, находила опору, а затем волочила свою ношу, находила опору и волочила. Она была матерью и её дочь была единственным, что имело значение.

Её дочь — та ноша, что она волочила по трупам. Ту же дочь, что сейчас парила над ними, она не узнала.

Она делала шаг и искала опору, её обутая в сандалию нога при этом иногда погружалась в груду тел по колено. А затем она подтаскивала свою измученную дочь, волоча её вперёд, всегда вперёд.

До тех пор пока какая-то предательская её Часть не прошептала: Я знаю этих зверей…

Ибо она отталкивала их прочь всей целостностью своей жизни, их голод был звериным, как и их суждение… Они были вещами — голыми и подёргивающимися.

Позволив мимариной руке соскользнуть, она прижала обе своих ладони к лицу, для того лишь, чтобы, потеряв опору, рухнуть прямо в чудовищную мешанину мёртвых тел. Если она и кричала — никто не слышал. Она провалилась в гнездовище скользкой наготы, безуспешно пытаясь ухватится за влажную кожу, и, в конце концов, начала брыкаться от ужаса и замешательства.

Ты помнишь это…

Её визг был оглушительным.


Голготтерат превратился в остров, окружённый бушующим внутренним морем.

Орда обрушилась на его западные подступы, однако же, большая часть потопа хлынула на юг, где, уткнувшись в руины Склонённого Рога, иссякла до тонкой струйки из-за необходимости либо перебраться через усыпанные гигантскими золотыми обломками пустоши, либо вовсе обойти их. В результате всё больше и больше кланов устремлялось на север, огибая Голготтерат до тех пор, пока нечестивая крепость — и находящаяся внутри неё Великая Ордалия — не оказались полностью окружёнными.

Измученные воины Кругораспятия, продолжавшие осаждать укрепления врага, сами оказались в осаде. Все оставшиеся в живых сыны Верхнего Айнона были либо привлечены к обороне охваченных бурлящим морем внешних стен, либо выведены в резерв, чтобы кто-нибудь из них не дрогнул. Оставшиеся башни были очищены от уршранков и обеспечены гарнизоном. В брешах были воздвигнуты стены щитов, причём во многих случаях фаланги в глубину достигали десятков рядов.

Рыцари Бивня защищали самый южный пролом — глотку рухнувшего Склонённого Рога. Громадная, удивительным образом уцелевшая, хотя и треснувшая цилиндрическая секция лежала на скалах. Сквозь её внутренний проём открывался вид на горный хребет, состоящий из кусков расколовшегося золотого исполина — или, во всяком случае, на ту его часть, что позволяла разглядеть Пелена. Облачённые в железные кольчуги рыцари стояли в одном шаге от края секции и, сомкнув свои украшенные Бивнем и Кругораспятием щиты, кололи копьями и пронзали мечами нескончаемый вал нечеловеческих лиц, перехлёстывающийся через кромку цилиндра. Внутренние переборки секции грудой развалин лежали позади них. При этом, как оказалось, под ударом низвергшегося Рога склоны зазмеились множеством трещин, образовав проходы под сегментом, лежащим противоположной своей стороной на руинах внешних стен Голготтерата. Если бы не предусмотрительность великого магистра, на всякий случай разместившего внутри этих полостей сторожевые пикеты, шрайские рыцари были бы обречены. Как бы то ни было, эти пикеты быстро оказались уничтоженными, однако, с десяток оставшихся в живых воинов сумели взобраться на внутреннюю поверхность цилиндра более чем в ста пятидесяти локтях позади и выше того места, где были развёрнуты силы лорда Уссилиара. Они вопили, размахивали руками, швыряли в сторону строя шрайских рыцарей разного рода обломки и мусор, но, тем не менее, в этом титаническом шуме и грохоте оказались неспособными привлечь внимание никого из своих братьев. И лишь когда они начали бросаться навстречу смерти, лорд Уссилиар, наконец, заметил их и осознал нависшую над всеми ними угрозу. Повинуясь сигналам-касаниям, задние ряды развернулись, образовав строй в форме черепахи, состоящей из тысяч могучих воинов. На этот панцирь тут же обрушилась лавина обломков и метательных снарядов. Из кавернозных пустот, сливаясь в бурлящие потоки, вырвались толпы шранков. Опустившись на колени, Рыцари Бивня, подпёрли щиты плечами и заклинили их мечами, образовав тем самым нечто вроде импровизированного бастиона, и начали колоть вопящих и беснующихся врагов своими длинными кепалорскими ножами. Но и щиты раскалывались, а руки ломались и всё больше и больше беснующихся тварей врывались внутрь строя, создавая тут и там островки яростных рукопашных схваток. Люди, горбясь во мраке и тесноте, издавали крики, которых они и сами не слышали. Многие уже бормотали то, что им представлялось последними их проклятиями и молитвами, когда меж стыков щитов они увидели многоцветье рассыпающихся огней. Рыцарей Бивня спасли адепты Имперского Сайка — некогда ненавистнейшие из их врагов. Оставив кромку цилиндра, воины начали пробивать себе путь сквозь руины вглубь гигантской секции, взирая на то, как колдуны превращают поверхность огромного обруча за их спинами в огненный котёл.


Око Судии встаёт на колени меж влажной кожей и обугленными телами и смотрит вверх…

Видя как изящный сифранг, заливающий землю дождём из смерти, парит высоко, как само будущее — ведьма, насквозь пропитанная огнями своего проклятия и несущая на теле ожоги поверх ожогов.

Оно оборачивается…и зрит старую женщину, источающую ангельскую благодать, и старика, чья сущность — хрипящее пламя и трижды проклятый пепел.

Оно оглядывается вокруг…и видит шранков — хотя они суть нечто, лишь немногим большее, нежели очертания, какие-то сделанные углём наброски — летящих наземь под высверками ведьмовского ремесла, точно состриженные чёрные волосы.

Затем оно очень долго взирает на её живот…

И слепнет.


Укрепиться в юго-восточных брешах, как, собственно, и защищать их, оказалось легче всего — во всяком случае, поначалу. Тидонский король Хога-Хогрим и его вооружённые секирами и каплевидными щитами Долгобородые удерживали руины Дорматуз. Ревущие, краснолицые таны Нангаэлса, Нумайнерии, Плайдеола и других тидонских областей занимали позиции примерно в тридцати шагах позади чёрных стен, выстроившись на грудах щебня. К Северу от них король Коифус Нарнол и его галеоты защищали развалины Коррунц. В отличие от своей товарки Дорматуз, Коррунц рухнула целиком, образовав внутри кольца златозубых стен продолговатый выступ, представлявший собой практически полноценный бастион, обеспечивший воинственным северянам основу, необходимую для формирования их традиционной фаланги и надлежащей стены щитов. И посему они выдерживали бешеный, завывающий натиск своих врагов с дисциплинированным хладнокровием.

Королю Хринге Вулкьелту и его варварам-туньерам выпала задача оборонять наиболее хаотично разбросанные, а потому и наиболее коварные руины — пролом, оставшийся на месте Гвергирух, чудовищной надвратной башни, ранее защищавшей Внешние Врата Голготтерата. Здесь не существовало очевидной позиции для организации обороны. Тыльная часть башни осталась нетронутой, в то время как передовые бастионы превратились в развалины — хотя и в различной степени. Внутренние помещения и этажи, лишённые внешних стен, были открыты на всеобщее обозрение. Каменные блоки, размером с хижины, осыпались и лежали расколотыми. Неповреждённые стены вздымались отдельными участками, представлявшимися малопригодными к обороне. Вместо того, чтобы развернуть войска по периметру руин туньерский Уверовавший король принял решение защищать остатки громадного укрепления, разместив своих облачённых в чёрные доспехи воинов в тех самых залах и помещениях, откуда они несколькими стражами ранее выковыривали уршранков. Такое своеобразное развёртывание означало неизбежные потери, но туньеры и сами рассчитывали пустить тощим кровь. Благодаря своему воспитанию и природной кровожадности, они гораздо больше полагались на секиру, нежели на щит. Они знали, как сокрушить шранков и обратить их в бегство, как сбить их натиск, заставить тварей дрогнуть и отступить, дав себе возможность восстановить силы. И посему выпотрошенные галереи Внешних врат превратились в ужасную бойню.

Но даже их труды и потери меркли перед усилиями адептов Мисунсай. Паря над самими проломами и рядом с ними, тройки колдунов давным-давно обрушивали на истерзанное предполье Угорриора ужасающие Нибелинские Молнии. Они первыми заметили экзальт-магоса, шествующую к ним сквозь хлопья Пелены — яростно жестикулирующую и на самом пределе сил выпевающую хитросплетения убийственного сияния, низвергающиеся на кишащие шранчьи массы. Невзирая на обстоятельства, она двигалась с осторожной медлительностью, словно бы ступая по поверхности, сплошь покрытой какими-то ползающими существами. Внезапно где-то под неюразгорелось сияние гностических Оберегов — светящаяся чаша, с которой столкнулась её всесокрушающая и всесжигающая песнь.

И люди, столпившиеся на кручах Гвергирух, все до единого, увидели как эта чаша разбилась, а сияние Оберегов погасло….

Анасуримбор Серва парила в небесах, словно живой свет, изливающийся на живую круговерть — кишащую и бурлящую массу, бесконечно и неумолимо вливающуюся вовнутрь некого участка поверхности, вне зависимости от того насколько яростно и отчаянно она его выскабливала. Экзальт-магос крушила саму землю, испуская бритвенно-острые параболы разящего света. Целые шранчьи банды просто падали на собственные отрубленные конечности, корчась и извиваясь на грудах своих же трепыхающихся сородичей.

Люди ревели голосами, которые невозможно было услышать, некоторые, торжествующе, нобольшинство — предостерегающе, ибо любому глупцу было ясно, что она лишь роет яму в песке, скрытом водой.

И, словно бы услышав их, девушка внезапно повернулась к ним лицом, прогрохотав через всю забитую кишащими толпами равнину своим чародейским голосом:

— Ваша императрица нуждается в вас!

И вновь именно лорд Раухурль сумел ухватить благосклонность Шлюхи. Ни с кем не советуясь, он повел своих людей по осыпающемуся, неустойчивому гребню разрушенной внутренней стены Гвергирух до участка, откуда они могли сигануть прямо в шранчьи толпы. Один за другим холька приземлялись среди врагов — двести тринадцать могучих, широкоплечих воинов. Их кожа от охватившего их боевого безумия стала такой же алой, как и волосы, их клинки кружились размытым вихрем, дышащим свирепой, неистовой яростью. С мрачной, неторопливой решимостью верховный тан холька повёл своих людей вглубь беснующихся пустошей. Девять троек адептов Мисунсай сопровождали их, бичуя бурлящее буйство ослепительно-белыми высверками Нибелинских Молний.

Продвигаясь таким строем, они прорубали и прожигали себе путь сквозь кишащие толпами шранков просторы — плотный круг из кромсающих вражью плоть варваров, дрейфующий в окружении колдовских теней и осиянный снопами сверкающих вспышек. Могучие холька раз за разом вздымали, а затем обрушивали на врага свои топоры, с лезвий которых слетали брызги крови, отливающей в разрядах молний ярко-фиолетовыми отблесками. Те, кому, стоя на руинах Гвергирух или на прилегающих к ним стенах, представилась возможность как следует рассмотреть происходящее, всё это казалось кошмаром в той же мере, в какой и чудом — клочком божественной благодати, сделавшей характер и масштаб творящихся на их глазах событий чем-то абсолютным. Некоторым казалось, что судьба всего Мира зависит от исхода этого безумного предприятия, ибо невзирая на всю сверхъестественную мощь и свирепость холька, в их успехе не было и не могло быть ни малейшей уверенности. Людям чудилось, будто они не сделали ни единого вздоха, во время которого они бы не видели, как кто-то из краснокожих воинов падает, забитый дубинами или изрубленный шранчьими тесаками. Окровавленные лица. Глотки, заходящиеся напоённым омерзительным безумием воем. Казалось, боевой круг в любой миг может разорваться под натиском этой вспахивающей землю ярости.

Но холька всё же добрались до светоча экзальт-магоса, и, помедлив не более дюжины преисполненных колоссального напряжения сердцебиений, начали всё также неустанно пробивать себе путь обратно к скорлупе Гвергирух, теперь продвигаясь гораздо быстрее из-за помощи Сервы и поразительной мощи её Метагнозиса.

Слёзы навернулись на глаза людей, узревших, что Благословенная императрица спасена.

Сосеринг Раухурль лично нёс её в своих огромных руках, уже проходя по руинам Нечестивой Юбиль и увлекая Эсменет к безопасности Тракта.

Лишь сто одиннадцать уцелевших холька проследовали за ним.


Инку-Холойнас.

Чем дальше Анасуримбор углублялся во чрево Ковчега, тем больше Маловеби пронизывало ощущение какого-то погружения — словно они, опустившись на дно непроглядно-чёрного моря, проникли внутрь разбитого корпуса какого-то раззолоченного корабля — таков был его ужас.

Всё вокруг, некогда сопротивляясь движению вниз, было опрокинуто и перекручено. При этом, он, учитывая царящий повсюду мрак и собственное жалкое положение, был не в состоянии даже различить пределы помещения, в котором находился, не говоря уж о том, чтобы постичь его предназначение. Он знал лишь то, что они оказались в огромном золотом зале, освещаемом чем-то вроде чудовищной перевёрнутой жаровни размером с Водолечебницы Фембари, закреплённой на громадных, натянутых цепях таким образом, что она формировала нечто вроде потолка, простёршегося над полированным, обсидианово-чёрным полом. Извивающиеся языки бледного пламени сплетались и плясали на её поверхности — блекло-синие, зловеще-жёлтые и искрящиеся белые — только тянулись они, при этом, сверху вниз.

Удивление поначалу заставило его изо всех сил вглядываться в край своего поля зрения, стремясь разобраться, что это всё же за пламя, ибо, несмотря на неестественный характер его горения, Маловеби не ощущал в нём никакого колдовства.

Отврати очи прочь… — велело ему присутствие.

Он не знал — был ли этот голос его собственным, или же он принадлежал Аспект-Императору, но, вне всяких сомнений, он изогнул стрелу его внимания таким образом, будто принадлежал именно ему самому…

Вдали от сверхъестественного пламени, посреди зеркально-чёрного пола воздвигалось жуткое видение — нечто вроде трона, угадывающегося во множестве торчащих, словно шипы, массивных цилиндров, змеящихся наростов и извилистых решёток. Престол Крючьев, понял он, нечестивый трон короля Силя. Он кривился и выпирал мириадами углов, выпячивая в пещерный мрак зала какие-то абсурдные измерения и плоскости. Пол, внезапно осознал Маловеби, кончался сразу за этим громоздким сиденьем, обрываясь в пропасть, казавшуюся слишком необъятной, чтобы быть сокрытой от взора Небес. Бездну населяли отблески, отбрасывающие на противоположную сторону зала тени, указывающие на какую-то ошеломляющую конструкцию. Старый Забвири как-то показывал ему внутреннее устройство водяных часов, и сейчас, всматриваясь в этот непостижимый механизм, Маловеби испытывал точно такое же чувство. Он видел то, что являлось стыками и каналами, по которым циркулировала некие, вполне мирские силы, не имея, при этом, ни малейшего представления о характере и природе этих сил…

Не считая того, что вместилища их были невообразимо огромными.

И пленённый зеумский эмиссар внезапно подумал о ишроях древней Вири, размышляя о том, пронзали ли упыриное нутро Нин'джанджина чувства, подобные его собственным, в тот миг, когда тот впервые узрел чудеса Ковчега Ужасов? Испытывал ли он тот же страх? То же цепенящее неверие? Ибо сё было Текне, та самая мирская механика, к которой Маловеби и весь его чародейский род относились с таким презрением, только вознесённая превосходящим интеллектом до высот, превращающих всё их колдовство не более чем в дикарское гавканье. Ужасный ковчег, понял он, это водяные часы невероятно изящной работы, колоссальное устройство, ведомое каким-то внутренним, своим собственным одушевляющим принципом, порождающим всеподавляющие эффекты, энергии, распространяющиеся через эти лабиринты, устроенные…просто…как…

Какими же дураками они были! Маловеби едва ли не вживую видел, как они выплясывают и крутятся во Дворце Плюмажей — сатахан перебирает орешки у себя на ладони, стоящий рядом Ликаро источает яд, называя это мудростью, а оставшаяся часть разодетого и разукрашенного окружения кузена упивается до беспамятства, обмениваясь сплетнями, выискивая поводы для зависти и мелких обид — люди, всё больше и больше жиреющие и глупеющие, но пребывающие, при этом, в совершеннейшей убеждённости, что решают судьбы Мира. Какое идиотское высокомерие! Какое тщеславие! Праздные, льстивые души, опутанные похотью и леностью, растленные вином и гашишем, почитающие благом поливать грязью Анасуримбора Келлхуса — проклинать своего Спасителя!

Что за позор! Что за бесчестье навлекли они на Высокий и Священный Зеум! Вот почему он болтается у бедра Анасуримбора — и почему обречён! Вот почему умер Цоронга…

Он рассмотрел изнутри ужасающие взаимосвязи. И откровение, явившееся ему на площадке Инку-Холойнаса, теперь показалось Маловеби половинчатым — лишь скорлупой чего-то гораздо более фундаментального. Его «мир» оказался вдруг умерщвлённым, и на месте том воздвигся новый Мир — коренящийся в вере более основательной и глубинной. Неизведанный. Ужасающий. Ясно видимый, там, где ранее всё было смутным, и непроглядный там, где ранее всё было переполнено льстивыми фантомами. Наконец Маловеби постиг откровение, некогда явившееся казнённым его кузеном проповедникам — когда нечто, ранее бывшее Священным Писанием, внезапно превращается в выдумку, а выдумка становится чем-то вроде загадки.

Кем были инхорои? Нелюди утверждали, что они спустились на землю из Пустоты и лепили свою плоть, как гончары, придающие форму глине. Но что это означало? Что это могло означать? Неужели они воистину старше человечества?

И чем же был Ковчег? Кораблём для путешествий…меж звёзд?

Всех этих вопросов и откровений было для него чересчур много… И появились они чересчур быстро…

Вот почему Второй Негоциант лишь в последнюю очередь рассмотрел в клубящемся сумраке то, что следовало увидеть изначально — призрачно-белый лик, взирающий на них из укутанного тенями нутра нечестивого трона…

Рука видения, с ленивой медлительностью, свойственной разве что умирающим поэтам, скользнула вверх и коснулась лба.

— Силь сделал таким это место, — произнёс Мекеретриг.


У великого магистра Завета не было иного выбора, кроме как обратиться за помощью к экзальт-генералу, поскольку он пребывал в замешательстве, не зная способа, с помощью которого он со своими адептами мог бы прорваться через Внутренние Врата. Сперва они попытались очистить мост от смертоносных Оберегов, однако в итоге лишь полюбовались на то, как тот рушится в бездонную пропасть. Затем они атаковали сам мерзкий Оскал, круша ворота и обрамляющую их каменную кладку при помощи нескончаемого потока разрушительного колдовства. Они превращали стены в руины, стараясь повалить их таким образом, чтобы обломки забили зев пропасти. Обрамление Врат было разорвано в клочья. Фрагменты кладки разлетались как листья, в то время как мощнейшие из Напевов продолжали терзать заколдованное железо самого портала — одна всеразрушающая Абстракция за другой — пока, наконец, арка проёма тоже не рухнула в забитую руинами расщелину, явив взору ту зияющую пустоту, где Сиксвару Марагул некогда преградил им путь.

Ковчег был взломан.

И тогда, глубоко внутри скорлупы Высокой Суоль люди Кругораспятия разразились криками ликования, тут же, правда, придушенными превосходящей всякое описание вонью, распространившейся по залу точно миазмы гниющего жира. Сквозь жуткое, резонирующее внутри каменных стен завывание Орды послышались звуки неудержимой рвоты.

Сто четырнадцать оставшихся к этому моменту в живых адептов Завета, распустив волны своих облачений, развернулись над краем пропасти в замысловатое построение, повернувшись лицом к возносящимся золотым стенам. Дыра в Ковчеге источала тьму и нечеловеческую вонь.

Колдовская гать, возникнув у края обрыва, протянулась крутой седловиной прямо к Высокой Суоль. Пять троек адептов Завета, шагая по чародейскому отражению удушившей пропасть груды обломков, двинулись к чёрной дыре Оскала. Приближаясь к проёму, они вознесли колдовскую песнь, укрепляя свои гностические Обереги, ибо им было известно, что могучий враку сторожит сии Врата. Ширина проёма была такова, что лишь одна тройка могла войти внутрь за раз. Честь идти в авангарде досталась тройке Иеруса Илименни — одарённого адепта, недавно ставшего самым молодым членом Кворума. Оставшиеся по ту сторону пропасти адепты Завета наблюдали за тем, как тройки, одна за другой, точно нанизанные на нить жемчужины, скрываются в пасти и глотке Внутренних Врат. Колдовские речитативы, резонируя, гремели в воздухе, таинственным образом словно бы устремляясь внутрь проёма, а не наружу…

Внезапно, яркое сияние вырвалось из Оскаленной пасти, а следом послышалось хихиканье, от которого у всех перехватило дыхание. Затем сквозь проём донёслись какие-то визги, прерванные громоподобным ударом.

— Стоять на месте! — воскликнул Саккарис, дабы удержать в строю наиболее порывистых адептов.

Все присутствующие застыли, тревожно вглядываясь в черноту…

Один-единственный колдун показался изнутри. Он бежал, размахивая руками, шлейфы его облачений пылали. Сделав какие-то десять шагов по колдовской гати, он рухнул, оставшись лежать недвижной грудой. Позабыв о собственной безопасности, Саккарис ринулся к этому человеку — Теусу Эскелесу, адепту из тройки Иллимени…

— Скутула! — прохрипел тот, поднимая руку, до кости превратившуюся в соль.

Вихрем явилась смерть.


Смерть завалила весь Тракт, словно груда навоза.

Дохлые башраги громоздились тут и там, будто громадные, утыканные копьями тюки, мёртвые люди клочьями паутины заполняли пространство меж ними. Кровь наводняла все выемки, создавая лужи, края которых обрамляла растрескавшаяся корка.

Экзальт-магос неподвижно стояла, глядя на спасённых ею людей. Не было ни разговоров, ни упрёков, ни изъявлений благодарности — просто потому, что ни единого слова невозможно было расслышать сквозь монументальный, всезаглушающий вой. Троица беглецов, сбившись в кучу, лежала рядом — две женщины на какой-то настенной занавеске, которую им удалось прихватить из лагеря, а Друз Ахкеймион прямо на окровавленном камне. Старый волшебник кривился, отрывая кусок ткани от одежд имперского колумнария — чтобы перевязать себе лодыжку, поняла Серва. Её мать лежала, привалившись к стене, вялая и почти ко всему безучастная. Мимара опустилась рядом с Эсменет на колени, желая позаботиться о ней, невзирая на то, что её саму доводили до исступления мучительные спазмы. Серва наблюдала, как её беременная сестра, сунув палец в кожаный мешочек, покачивающийся в её дрожащей руке, вытащила его оттуда покрытым какой-то пылью, а затем протолкнула кончик пальца меж материнских губ…

Сделав то немногое, что могла, Мимара тяжело опустившись на землю, отдалась собственным мукам…

Или почти отдалась, ибо её взгляд, тут же зацепившись за возвышающуюся над нею фигуру младшей сестры, заскакал от одного участка обнажённого тела Сервы к другому, задерживаясь на язвах и волдырях, бывших ныне её единственной одеждой. Жалость и ужас. Исподтишка глянув на старого волшебника, Мимара, поморщившись от приступа боли, предложила мешочек сестре.

Серва колебалась.

Что это? — взглядом спросила она.

Ей достаточно было видеть губы Мимары, чтобы услышать его имя.

Маловеби изо всех сил пытался вновь обрести самообладание.

— До Силя, — сказал Мекеретриг, — Ковчег отдавал приказы, Ковчег одаривал, Ковчег вершил суд… — усмешка изнурённого хищника, — А Священный Рой припадал к Нему, как дитя припадает к материнскому соску.

Нечестивый сику склонился, подставив всё тело под льющийся сверху мерцающий свет, а затем, сдвинув вперёд бёдра, опустил босую ногу на зеркально отполированный пол. Его нагота источала плотское великолепие — приводящее в замешательство совершенство мужественных форм и пропорций. Протянув руку влево, он погладил нечто выгнутое и продолговатое, что, как, приглядевшись, понял Маловеби, было…огромной головой ещё одного инхороя, во всех отношениях подобного Аурангу, за исключением явственной робости. Там где Военачальник Полчища, казалось, поглощал само пространство вокруг себя, это существо — Ауракс, догадался адепт Мюимаю — напротив, как бы уклонялся от него, будто даже пустой воздух грозил ему смертельной опасностью. Оно цеплялось за Престол Крючьев так, словно пыталось удержаться от гибельного падения.

— Механизм, — произнёс Анасуримбор Келлхус, — инхороями правил механизм.

Мекеретриг улыбнулся

— Да. Но инхорои считают, что всё на свете — механизм…в этом отношении они подобны дунианам. Ковчег правил ими лишь потому, был наиболее могущественным механизмом.

— До Падения.

Не глядя на Анасуримбора, Мекеретриг убрал руку с головы Ауракса, который сперва потянулся следом, словно бы устремляясь за лаской, а затем вновь принял свою жалкую позу.

— Они были сокрушены и понесли потери, — ответил нечестивый сику. — Да. Но сильнее всего они пострадали именно из-за гибели Ковчега. Они стали — как там вы их там называете? — паразитами…Да — червями, обитающими в громадном кишечнике Ковчега.

Он встал, являя алебастровое великолепие своей фигуры — красоту, раскрывающую всё убожество дряхлости смертных.

— Именно Силь первым сумел преодолеть оцепенелую одурь, в которую все они впали. Именно он сплотил Божественный Рой. Именно Силь создал это место — сделал его таким, каким оно есть…

— А до Силя, — сказал Святой Аспект-Император, — Ковчег отдавал приказы.

Маловеби поставило в тупик это повторение уже сказанных ранее фраз, пока он, наконец, не понял, что Анасуримбор проверяет древнего эрратика, изучая пределы его поражённой хворью памяти.

Хмурый, подёрнутый поволокой взгляд. Явственные колебания древнего существа.

— Именно Силь поднял Обратный Огонь из Нутра, — продолжал Мекеретриг, — и установил его здесь, дабы все, обращавшиеся к нему, могли постичь Бремя.

— Да… — со странной рассеянностью сказал Анасуримбор. — Причину, по которой все упоминания об этом зале оказались вымаранными из Исуфирьяс.

Представлялось очевидным, что «Обратный огонь» это та громадная перевёрнутая жаровня, что висела над ними. И не было сомнений в том, что Анасуримбор (лица которого он не по-прежнему видел) прямо сейчас рассматривает её. Что озадачивало и тревожило адепта Мбимаю, так это торжествующая усмешка, игравшая на губах нечестивого сику…

— Я не могу не завидовать тебе, — сказал Мекеретриг, всматриваясь в призрачные отражения, плясавшие на полированных плитах. — И не могу не скорбеть вместе с тобой. Да… Впервые узреть Обратный Огонь…

Ауракс, задрожавший, как только нелюдь встал с трона, опустил подбородок к ногам и, казалось, захныкал.

— Мы вошли оттуда, — возгласил нечестивый сику. Он шёпотом наворожил нечто вроде квуйянской версии Суриллической точки и взмахом руки швырнул её в указанную сторону. Вспыхнувший белый свет, казалось, превратил обсидиановый пол в какую-то жидкость, а остальную часть помещения наполнил дробящимся хаосом, ибо тысячи сверкающих белых точек заскользили, переливаясь как масло, по хитросплетениям золотых плоскостей. Светоч остановился над первой из шести лестниц, тут же засиявших зловещими отблесками. Первоначально Золотой Зал был чем-то вроде узлового помещения, понял Маловеби, ибо к нему сходилось около дюжины коридоров, которые после катастрофического падения и опрокидывания Ковчега стали лестницами — шесть из них спускались со следующего этажа по левую руку Анасуримбора, а ещё шесть поднимались с предыдущего уровня справа.

— Нас было трое, — продолжал Мекеретриг, поднимая взгляд к Обратному Огню, — мудрый Мисариккас, жестокий и холодный Ранидиль и я. Мы были осторожны, ибо Силь сумел склонить на свою сторону не только Нин'джанджина, но и вообще всех вироев — народ известный своей несгибаемой волей! И мы знали, что случившееся как-то связано с этим самым местом.

Нелюдь незаметно бросил взгляд на Анасуримбора — мрачная ирония плескалась в его очах…и удовлетворение.

— Но ничего сверх этого.

Насколько колдун Мбимаю мог различить, Аспект-Император всё ещё продолжал вглядываться в пламя…

Что тут происходит?

— Как же хорошо я это помню! — прохрипел нечестивый сику, подставляя лицо всполохам Обратного Огня, словно лучам утреннего солнца. — Такой…восхитительный…ужас…

Что такое этот Обратный Огонь?

— Мисариккас стоял там, где стоишь сейчас ты…застывший…неспособный оторвать от Пламени взгляда…

Какое-то ужасающее оружие?

— Ранидиль — на вид всегда такой суровый и высокомерный — упал прямо вон там…и начал рыдать, вопить…ползать на животе и выкрикивать какую-то бессмыслицу!

Означает ли это, что они уже обречены?

— А что сделал ты? — спросил Анасуримбор.

Недостойная мужчины благодарность заполнила Маловеби, просто услышавшего его голос.

Не смотри! — мысленно вскричал он. — Отврати прочь взгляд!

Улыбка, изогнувшая кончики нечеловеческих губ, была столь порочной, сколь адепту Мбимаю никогда ещё прежде не доводилось видеть.

— Почему-то…я засмеялся, — фарфорово-бледный лик внезапно нахмурился. — А что же ещё следует делать, узнав, что всё ради чего ты жил и убивал — обычная ложь?

Мекеретриг вновь взглянул в Обратный Огонь с таким выражением, будто взирал на что-то священное — и чудесное.

— Рядом с ним я обрёл целостность, — молвил он, глубоко вздохнув. — Стал настоящим.

Анасуримбор оставался таинственно безмолвным — и недвижимым.

Он обманывает тебя! Убаюкивает!

— Тебе бы стоило послушать, как мои братья-ишрои заливались по нашем возвращении соловьями! Мы обмануты! — вопили они — Обмануты! Мы все прокляты! Обречены на вечные муки! Инхорои говорили правду!

Смех, странный своей слабостью.

— Что за глупцы! Говорить правду — немыслимую, неприемлемую Истину — власти, любой власти, не говоря уж о власти короля нелюдей! О, как же разгневался Нильгиккас! Он потребовал, чтобы я — единственный, кто оставался безмолвным и таинственно-безучастным — объяснил их кощунство и эти святотатственные речи. Я тогда посмотрел на них — Мисариккаса и Ранидиля — и увидел в их глазах абсолютную убеждённость в том, что сейчас я непременно подтвержу их безумные речи, ибо в тот самый миг, когда мы взглянули в это Пламя — мы стали братьями, братьями, объединёнными связями, с которыми ни одна общность костей и крови не стояла и близко. Они смотрели на меня…нетерпеливые…встревоженные и растерянные…и тогда я повернулся к своему мудрому и благородному королю и сказал: «Убей их, ибо они поддались искушению, как поддался некогда Нин'джанджин…»

И вновь смех…на сей раз подчёркнуто фальшивый.

— И, тем самым, Истина была спасена.

Нечестивый сику опустил взгляд, моргая, словно вследствие какой-то магической дезориентации.

— Ибо, не сделай я этого, Нильгиккас убил бы и меня тоже.

А Маловеби почудилось, будто он куда-то уплывает, вдруг ощутив себя пузырём, дрейфующим в потоке холодного ужаса. Ибо он, наконец, понял, что такое Обратный Огонь…

На который столь завороженно взирал Анасуримбор.

Не смотри же туда, чёрт возьми!

— О чём бы я мог поведать ему? О том, что святой Срединный Путь — сплошной обман? Что все, кого ему пришлось потерять — его братья по оружию, его сын и дочери, его жена — все они вопят и визжат в Аду? Об этом?

— Узри! — вскричал нечестивый сику, глядя вверх и воздев руки в ужасе и неверии. — Узри, дунианин! Узри всю мерзость и безумие их преступлений — путь, которым боги разоблачают тебя! Ссасывают жир мучений с каждой твоей прожилки! Насилуют суть! Сцеживают твои вопли!

— Нет… — внезапно засмеялся он, во взгляде его сверкала одержимость. — Это нельзя объяснить. Ни Нильгиккасу, ни любому другому нелюдскому королю. Вот чего не учли Мисариккас с Ранидилем — про Обратный Огонь нельзя рассказать…

Кетъингира неотрывно воззрился на Анасуримбора своими чёрными очами.

— Его нужно увидеть.


— Скутула! — проревел экзальт-генерал в искрошённую глотку Оскала. — Я хочу говорить с тобой!

Царившая там темнота — чёрная, словно сажа — оставалась совершенно непроницаемой.

Рядом с ним стоял Апперенс Саккарис, но никого другого на изогнувшейся седлом колдовской гати не было на двадцать шагов в обе стороны. Более сотни айнонских рыцарей только что погибли, пытаясь прорваться в Ковчег сквозь Внутренние Врата — дымящиеся, обугленные останки воинов устилали каменный пол как перед разверстой дырой, так и внутри неё.

— Скутула! Поговори со мной, Чёрный Червь! Менее хладнокровный человек мог бы вздрогнуть при виде распахнувшихся во тьме огромных змеиных глаз — чёрные прорези зрачков, окружённых ирисами, переплетающимися подобно узору из золотых лезвий. Даже Саккарис сделал шаг назад, прежде чем сумел взять себя в руки. Анасуримбор Кайютас не двинулся с места, оставаясь, как и прежде, непроницаемым.

— Ктооо? — певуче произнёс враку с нарастающим рыком. Зловещее ярко-жёлтое свечение явило взору громадные клещи его челюстей и сотню саблеподобных очертаний зубов. — Кто верит, что убеждения и уговоры могут преуспеть там, где оказались бессильны колдовство и острая сталь?

Сверкающая добела своим раскалённым нутром усмешка, подобная открытой и вовсю полыхающей топке…

Смех, подобный шуршанию груды ворошащихся углей.

— Анасуримбор Кайютас! Принц Новой Империи! Экзальт-генерал Великой Ордалии!

— Ахххххх…тёзка Проклятого Драконоубийцы!

— Какой ошейник удерживает тебя, враку? Как ты оказался порабощённым?

— Ты хочешь уязвить меня свой дерзостью…

— Ты же просто домашняя зверушка — пёс, прикованный возле хозяйского порога!

— Я не в большей степени раб, нежели ты — Драконоубийца!

— Так и есть — я не мой тёзка, а ты не Скутула Чёрный, Великий Обсидиановый Червь!

Золотые глаза закрылись, а затем вновь распахнулись, сузившись от злобы, ненависти и подозрительности.

— Я буду смаковать твою плоть, человечишко. Хитрость придаёт мясу слад…

— Что стряслось с тем ужасным и великим враку, о котором говорится в легендах? — яростным криком перебил его Кайютас. — Скутула, о котором я слышал, попирал бы вершины гор, терзая сами Небеса! Кто этот самозванец, что прячется в барсучьей норе и щёлкает оттуда зубами?

Голос экзальт-генерала, отражаясь от парящих золотых плоскостей, на мгновение словно бы задерживался в воздухе, прежде чем раствориться в вездесущем вое Орды.

Глаза враку ещё сильнее сузились, став тонкими щёлками, изогнутыми, будто два сияющих лука. Удушенное клеткой зубов, ярко-жёлтое пламя пригасло, указывая на растущую крокодилью свирепость…

А затем злобный лик растворился во тьме.

Два человека выжидающе стояли, всматривались в глубины пролома.

— Как и говорилось в легендах, — наконец пробормотал великий магистр Завета, — «Тела их в чешуе из железа, а души укутаны кисеёй…»

Внутренние Врата воздвигались перед ними — сокрушённые, разверстые и совершенно пустые.

— Похоже, я перестарался, — сказал Кайютас, — Боюсь, он теперь скорее сдохнет, чем оставит Оскал.

— Не обязательно, — ответил Саккарис, — возможно он уже оста…

Огненные отблески, замерцавшие в чёрной глотке Оскала, заставили великого магистра запнуться, похитив непроизнесённые им слова.

Исторгнутое порталом сверкающее пламя пожрало всё остальное.


— Ты уже увидел себя? — спросил нечестивый сику голосом глубоким и переливчатым. — Ибо всякий смотрящий видит — всякий, осмелившийся обрести в этом проклятом Мире хоть малую толику величия.

Колдун Мбимаю завывал в безмолвной ярости, вызванной как собственным бессилием, так и тем, что ему открылось.

Отврати же взор.

— Теперь ты видишь, дунианин? — визгливо вскричал Мекеретриг с внезапным напором. — Видишь необходимость Возвращения?! Видишь почему Мог-Фарау должен явиться, а Мир должен быть затворён?!

Анасуримбор даже не шелохнулся.

— Скажи мне, что ты видишь!

Маловеби ощущал себя так, словно был привязан за волосы к столбу.

— Я вижу…себя… Да…

Нечестивый сику нахмурился, в черты его лица, прежде выказывавшие лишь непоколебимую убеждённость, вкралось нечто…менее определённое.

Маловеби тоже ощутил нечто вроде…недоумения.

— Но ты чувствуешь это….точно память, обретающуюся в твоих собственных венах…?

Скажи нет! Пожалуйста!

— Да.

Что же происходит? Адепту Мбимаю хотелось верить в то, что Анасуримбор каким-то образом сумел подготовиться к этой угрозе… Но Мекеретриг без тени сомнений считал, что Обратный Огонь откроет ему… Что? Истину? Возможно, какой-то более глубокий и ужасающий слой откровений лежал под тем, что Маловеби уже удалось осознать…

Мог ли Аспект-Император быть обманут?

Колдуны избегали размышлений о Преисподней. Они наполняли свои жизни бесчисленными привычками, позволявшими им уклоняться от подобного рода мыслей.

Покрывший себя позором нелюдь-изгой вновь поднял взгляд и воззрился в Обратный Огонь, остававшийся для Маловеби игрой призрачных отблесков на устилавших пол зеркально-чёрных плитах. Переплетения языков пламени отбрасывали по всей поверхности точёной белой фигуры Мекеретрига тени, подобные текущей жидкости или струящемуся дыму. Через несколько мгновений взгляд его заволокло каким-то наркотическим остекленением, на лице же было написано полное опустошение.

— Со временем, — безучастно вымолвил он, — абсолютность и чудовищные масштабы этих мучений даруют спокойствие…и возвышают…

Отсветы пламени, скользящие по белой коже.

— И они никогда…никогда не повторяются…всегда разные…какая-то непостижимая арифметика…

Его эмалевое лицо исказилось ужасом.

— Мы называем это Стрекалом, — продолжил он, хриплым от неистового напряжения голосом. — Именно оно связывало воедино наш Святой Консульт все эти тысячи лет… — На лице его отразился приступ мучительной ярости. — Возможность узреть совершённые против нас преступления! Вот что побуждает нас терзать ту непотребную мерзость, что представляет собой этот Мир! Мучения, явленные нам Обратным Огнём!

Он едва ли не проорал всё это, и теперь стоял раздираемый чувствами, сухожилия выступили на его запястьях и шее, а руки сжимали пустоту.

— Но я не испытываю никаких мучений, — сказал Анасуримбор.

Маловеби замер в своём оцепенелом небытии. Мекеретриг и вовсе несколько сердцебиений мог только моргать, прежде чем уставился на Аспект-Императора.

— Ты хочешь сказать, что Огонь лжёт?

— Нет, — ответил Аспект-Император. — Этот артефакт обеспечивает чувство неразрывности Сейчас с нашими душами, пребывающими вне времени на Той Стороне. Он позволяет этим состояниям перетекать друг в друга, словно жидкости, находящейся в сообщающихся сосудах, являя образы, которые Сейчас способно постичь. Огонь пламенеет истиной.

Хмурый, страдальческий взор.

— Так значит, ты понимаешь, что ты брат мне?

Золотой Зал закачался вместе с полем зрения Маловеби — Аспект-Император, наконец, повернулся лицом к основателю Нечестивого Консульта.

— Нет… — ответил Анасуримбор. — Куда ты пал, будучи кормом, я низвергся как Голод.


Смерть.

Мёртвые тела, застывшие в каком-то гаремном сплетении. Башраг, лежащий навзничь и прикрывающий своею строенной рукой косматую голову, будто ребёнок, отсчитывающий мгновения во время игры в прятки. Нансурский колумнарий, словно бы упавший откуда-то с неба и растянувшийся в луже собственной крови. Ещё один колумнарий, прислонившийся головой к бедру первого и во всём, не считая выгнутой под неестественным углом шеи, выглядящий так, будто просто решил вздремнуть. И отрубленная рука, словно бы тянущаяся к его уху, намереваясь пощекотать…

Всё это… жгло.

В мертвой плоти была своего рода простота — спокойствие, своей исключительностью вознесённое над шелухой суеты. И эта неподвижность поразила её, словно вещь невообразимо прекрасная и неприкосновенная. Жить на свете означало растирать сумятицу возможностей, превращая их в нескончаемую нить действительности, и оставлять за собой миг за мигом, словно змея, сбрасывающая с себя бесконечную, сотканную из мучений кожу. Но умереть…умереть значило обретаться в земле, будучи самой землёю — непоколебимой и непроницаемой протяжённостью.

Только представьте — больше никогда не нужно дышать!

Она посмотрела на отрезанную голову красивого юноши — пухлые губы, ровные зубы в яме распахнутого рта. Когда-то она ценила молодых и красивых мужчин, удивляясь, что даже их непристойность может представляться чем-то возвышенным и чистым. Она представила себе, как ловит его взгляд в одном из позлащённых коридоров Андиаминских Высот, упрекая его за какую-то выдуманную оплошность — шаловливо флиртующая старая королева…

Но затем, различив под переплетением человеческих ног уршранка, она обнаружила, что её фантазия куда-то испарилась…ибо существо выглядело более красивым, нежели мёртвый юноша, и потому гораздо более отталкивающим.

Жжение…внутри неё и снаружи.

Она провела пальцем по губам и, моргая, повернулась к поднявшейся справа суматохе. Там она увидела свою дочь Мимару, беззвучно вопящую рядом с ней, и своего любовника Ахкеймиона, держащего беременную девушку за руку и выкрикивающего какие-то слова, ни одно из которых она не могла разобрать. Протянувшись, она неуверенно положила ладонь на раздутый живот дочери, удивляясь, насколько он тёплый…

Роды.

С резким вдохом мрачная умиротворённость осыпалась с неё, и вся бурная неотложность жизни вновь рухнула ей на плечи.

Все мёртвые очи, даже те, что, превратившись в сопли, застыли в раздавленных глазницах мертвецов, отвратились прочь.


Глаза нечестивого сику сузились.

— Это лишь отговорка!

— Так значит я первый? — спросил Аспект-Император. — Больше никто не устоял перед Стрекалом?

Мекеретриг, ничего не сказав в ответ, вернулся к Престолу Силя и вновь расположился среди зловещих крючьев. Сместив вес на одну ягодицу, он подтянул ноги, примостившись на покрывавшей сиденье трона подушке, словно девочка-подросток. Не считая лежащей на колене руки, а также лба, тень теперь скрывала всё его тело.

— Никто, даже знаменитый Нау-Кайюти. — Наконец, ответил из мрака нелюдь. — Великие всегда порчены грехом. Всегда прокляты… Я полагал, что и ты тоже.

Ауракс, словно выбраненная, а теперь ищущая благосклонности хозяина собака, положил свою огромную голову на колени нечестивого сику. Подобие было почти полным, разве что инхорой при этом едва слышно шептал:

— Гассирраааджаалримри…

Маловеби хотел было возрадоваться, но чересчур много тревог терзало его мысли — и тот факт, что окно, ведущее в Ад, сейчас висело прямо сверху, был наименьшей из них! Как бы он сам поступил, явись ему непосредственное свидетельство его проклятия? Принял бы это?

Или принял бы их?

Анасуримбор сказал, что Огонь пламенеет Истиной, а значит, он знал это наверняка. Пребывал ли он в Аду, как утверждали его враги из Трёх Морей, или же нет…

Нечестивый сику, казалось, не имел представления, что ему теперь делать, ибо его вера в убедительность Обратного Огня, по всей вероятности, была абсолютной. С повисшей тишиной явился призрак безответного насилия.

— Где Шауриатис? — резко обратился к нему Анасуримбор. — Где твой халаройский господин?

Мекеретриг склонился вперёд, явив лицо, прежде скрытое тенью Престола:

— Дерзости не принесут тебе никакой пользы, — произнёс он.

— Почему это?

— Потому что мне восемь тысяч лет отроду.

— И ты по-прежнему прикован к столбу, — отрезал Аспект-Император. — Меня утомило твоё мелкое позёрство. А ну говори, безмозглый кунуройский пёс, где Шауриатис?

Алебастровая фигура оставалась недвижимой, не считая единственной, пульсирующей на освещённом лбу, вены…

А затем, звуча глухо, точно сквозь паутину, в зале раздался новый голос.

— Спокойно…старый друг…

И ещё один голос…

— Ему известны все древние легенды…

Этот голос тоже звучал слабо — словно говоривший находился при последнем издыхании.

— И всё, что ты мог сделать — так это рассказать ему о том

— Как Обратный Огонь возрождает и разжигает твоё рвение

Пять различных голосов, каждый из которых имел свои особенности, но все объединяло то, что принадлежали они вещавшим с хрипотцой древним старцам. Анасуримбор некоторое время оставался недвижим, словно будучи поглощённым каким-то таинственным анализом звучания или тембра сказанных слов, а затем незначительный сдвиг местоположения подсказал Маловеби, что Аспект-Император повернулся к Престолу Крючьев…и золотой платформе, что, паря в воздухе, опускалась откуда-то из клубящейся над ней пустоты, словно бы разрастаясь по мере своего приближения.

Шауриатис?

Платформа своими пропорциями соответствовала небольшой лодчонке, будучи при этом формой и изгибами ближе к огромному щиту, который, разумеется, был слишком велик, чтобы его способны были держать человеческие руки. Сперва ему показалось, что по кругу платформы установлены десять огромных свечей — оплывший воск, бледный словно подкопченный жир — установленных на каменных пьедесталах… Однако же, эти свечи явственно двигались и имели (как это быстро выяснилось) живые лица — безволосые и морщинистые, как чернослив, рты, подобные жевательным сфинктерам, и глаза, подобные огонькам, горящим где-то в туманной мгле. Пьедесталы, понял он, в действительности были чем-то вроде мерзких люлек, каменных вместилищ для лишённых конечностей тел

Десять дряхлых, личинкообразных фигур были размещены на внутренней стороне гигантского соггомантового щита…

По мере их приближения отвращение усиливалось. Наконец, платформа приземлилась рядом с Престолом Крючьев — прямо позади призрачного отражения Обратного Огня, пляшущего в обсидиановых плитах пола. Ауракс скорчился у ног Мекеретрига.

— Наконеш — прошамкал один из дряхлых червей.

— Наши столь несхожие Империи встретились, — завершая фразу, просипел другой.

Это? Это Шауриатис? Легендарный великий магистр Мангаэкки?

Кетьингира рывком соскочил с Престола, лицо его исказилось неистовой яростью, напомнив Маловеби лица шранков. Сияние семантических конструкций вспыхнуло во всех отверстиях его черепа. Янтарное свечение начертало развилки вен на его щеках и глазницах.

Ничуть не удивившийся Анасуримбор Келлхус, немедленно повернувшись к нечестивому сику, схватил его своим метагностическим шёпотом, явившим себя в виде ослепительно-белой и тонкой как волос линии, ринувшейся к нелюдю, и, пробив зарождающиеся Обереги Мекеретрига, обвившей его горло, а затем подвесившей его — голого и сучащего ногами — прямо под колышущимися инфернальными образами.

— Я здесь Господин, — сказал Святой Аспект-Император.

Маловеби радостно вскрикнул в том нигде, в котором ныне обреталась его заточённая душа.

— Конешно… — прошамкал позади сотрясающейся фигуры Предателя Людей один из дряхлых личинкообразных калек.

— Наш Господин… — просипел другой, чья шея, а с нею и глотка, вдавились в его торс.

Анасуримбор шагнул мимо отплясывающих пяток Мекеретрига прямо к той мерзости, что была Шауриатисом. Он наклонился над ближним краем платформы, стоя к ней так близко, что Маловеби видел практически всё: дорожки из гниющих остатков плоти и телесных жидкостей, тянущиеся сальными пятнами от основания люлек до края соггомантового щита; повелительные фигуры инхороев, выгравированные на мерцающих вогнутых поверхностях; и разнообразные вариации старческой кожи — то мягкая и обвисшая какими-то напоминающими лепестки мочками, то истёршаяся до паутинообразных волокон, то покрытая рубиново-красными оспинами и щербинами, то по-лягушачьи тонкая и изборождённая, точно чёрными нитями, сеточками вен. Он сразу же понял природу этого хитроумного устройства, ибо тотемные узелки Извази хранили рассказы о многих Мбимаю, искавших способы спасти свои души от Проклятия.

Перед ним был легендарный Шауриатис — колдун-создатель Нечестивого Консульта. Его душа вечно кувыркалась, словно брошенный куда-то, но постоянно отскакивающий от стен камушек, порхала точно воробей с ветки на ветку, успевая сделать устами одного из несчастных уродцев лишь один-единственный вдох, а затем перемещаясь в другого. Какая изобретательность! Умирающие сосуды, обнажённые души, лишённые даже остатков жизненной страсти и посему позволяющие ему вселиться в них целиком, а не как другие Посредники — разделённым и отчасти пребывающим на Той Стороне…

Шауритас обитал не столько в самих несчастных калеках, сколько в промежутках меж ними!

— Скажи мне, Великий Мастер, — произнёс Анасуримбор, — давно ли ты низложен?

Низложен?

И тут колдун Извази увидел, как Аспект-Император, протянув свою, сияющую божественным ореолом руку прямо к ужасающему лику этих Личинок, провёл её прямо сквозь эту мерзость, ибо там не было ничего, кроме образов — картинок, соскользнувших с руки и пальцев Анасуримбора, не оставив ни малейших следов материи — ничего вещественного…

Не более чем дым. Фантом.

Маловеби проклял Великого Мудреца.

Текне.


— Брат! — крикнула экзальт-магос, увидев внизу Кайютаса, стоящего рядом с Саккарисом и лордом Сотером.

— Она жива! — воскликнул один из множества толпящихся неподалёку адептов Завета. Сотни тревожных глаз обратились в её сторону, наблюдая за плавным снижением Сервы. Её продвижение мимо стоящих плотными рядами айнонцев вызвало в разрушенных залах Высокой Суоль явственное волнение, ибо длительное отсутствие экзальт-магоса не осталось незамеченным. В какой-то момент воины Кругораспятия начали падать на колени, выкрикивая: Серва! Серва Мемирру! — древнее айнонское прозвание возродившихся героев. С каким-то беспокойным удивлением она наблюдала за тем, как колдуны, в свою очередь, присоединились к айнонцам.

Она опустилась на каменные плиты Суоль рядом с братом. Его взгляд был прикован к её, покрытому ожогами телу. Кайютасу также довелось пережить какую-то огненную атаку, но пострадала, по-видимому, только его борода и алое кидрухильское сюрко.

— Серва… — начал было он.

— У нас нет времени, — перебила она, — я видела отца на Бдении.

Мгновение внимательного и бесстрастного взора.

— Так скоро?

— Необходимо штурмовать Ковчег прямо сейчас!

— Легко сказать, — хмуро сказал Кайютас, — порог охраняет враку.

— Так убьём его! — вскричала она.

— Скутула, — неровно дыша, прохрипел Саккарис. Его тело тоже блестело ожогами, хотя ни в одном месте они даже близко не были столь серьёзными, как её собственные. — Скутула Чёрный защищает Внутренние Врата…

На мгновение переведя взор на великого магистра Завета, Серва вновь взглянула на брата. Легендарный Чёрный Червь едва не прикончил их, поняла она. Она повернулась к раскрошённой пасти Внутренних Врат, и, вглядевшись с помощью своего великолепного колдовского зрения в нутро Оскала, почувствовала хоры…едва ощутимое созвездие из точек пустоты, парящих в каких-то незримых пространствах.

— Отец… — произнесла она, мысли её неслись вскачь.

Мрачный кивок её старшего брата.

— Прямо сейчас в одиночестве противостал Нечестивому Консульту.


Аспект-Император шагнул прямо внутрь зримого образа Личинок и, пройдя по мерцающим золотом хитросплетениям гравировки щита, остановился в самом центре парящейплатформы. Изображения были теперь абсолютно неподвижны — каждый из гротескных старцев застыл с тем или иным немощным выражением на лице.

— Покажитесь! — крикнул Анасуримбор в темноту.

Несмотря на всё своё замешательство, Маловеби не мог не поразиться природе миража, который, будучи абсолютно ничем, тем не менее умудрялся обманывать глаз, видевший на его месте грубую материю. На подбородке ближайшего уродца, застыв, словно пылающая сосулька, висела ниточка слюны, отражавшая в себе какое-то уже минувшее состояние Обратного Огня.

— Оставьте свои напрасные ухищрения! — прогремел в поблёскивающем металлом сумраке голос Анасуримбора.

Словно бы в качестве некого таинственного ответа, изображение старцев-Личинок, разок мигнув, исчезло.

Что же происходит? С кем он там полагает, что разговаривает?

Ауранга он сам швырнул навстречу смерти. Ауракс, прижимался к Престолу Крючьев, вцепившись в собственные колени и скуля от ужаса, будто избитый до невменяемого состояния пёс, а доносящиеся до слуха Маловеби звуки удушья означали, что Мекеретриг по-прежнему висит над ними…

Шауриатис?

— Прекратите это представление! — крикнул Анасуримбор.

Мог ли Консульт и в самом деле сдаться натиску веков? И настолько одряхлеть?

Анасуримбор неожиданно развернулся вправо, отправив поле зрения Маловеби в полёт по крутой дуге. Выйдя из пятна маслянистого света, Аспект-Император остановился возле вырастающей прямо из пола конструкции, напоминающей золотой плавник — что-то вроде перегородки, которую те, кто в древности восстанавливал и декорировал этот зал, предпочли не снести, а обойти со всех сторон обсидиановыми плитами.

Поначалу Маловеби ничего не мог разглядеть в царящем вокруг сумраке. Кто бы мог подумать, что свисающий с потолка Ад может давать лучшее освещение! Но чем дольше он всматривался в окружающие его контрасты и отблески, тем явственнее они обретали форму каких-то структур и тем больше являли взору подробностей и деталей. Зеркальные полированные полы тянулись вдаль, постепенно превращаясь в какую-то желтушного цвета хмарь, а затем оканчивались изгибающейся золотой стеной. Прямо на линии пересечения обрывающегося пола и нависающей над ним стены открывались устьями проёмов шесть равноудалённых друг от друга шахт — коридоров, некогда ставших путями, ведущими куда-то наверх. Шесть лишённых поручней и каких-либо украшений обсидиановых лестниц поднимались от чёрной полировки пола к этим проёмам.

Пять фигур неумолимо спускались по ним, с каждым своим шагом всё явственнее проступая из теней…и с каждым своим шагом всё больше и больше повергая Маловеби в ужас.


Возглавляемый Королём Племён и его женолицым сыном, отряд скюльвендских всадников двигался вдоль искрошённого гребня Окклюзии. Внизу, среди обугленных и дымящихся остатков лагеря пылал Умбиликус, чем-то напоминая вскрытый нарыв. Вдали, растёкшись по равнине Шигогли, Орда охватывала и терзала Голготтерат своими громадными щупальцами, окутывая всё на своём пути непроглядным покровом, не дававшим ни малейшей возможности рассмотреть творящиеся там вне всяких сомнений ужасы.

— Шпион-оборотень… — обратился к отцу Моэнгхус, — она хотела, чтобы ты бросил Племена в атаку прямо через равнину?

— Да… — ответил Найюр урс Скиота, вгрызаясь в плитку амикута.

— Чтобы захватить проломы до того, как Ордалия сумеет в них укрепиться?

Скюльвендский Король Племён наклонился в сторону, чтобы выплюнуть изо рта кусок кости. Вытерев рот исполосованным свазондами предплечьем, он уставился на сына своим неистовым взором.

— Да.

Юноша не дрогнул под этим пронзительным взглядом — да и с чего бы вдруг тушеваться ему, всю свою жизнь прожившему под непроницаемо-бесстрастными взорами дуниан.

— И тогда Народ стал бы кормом для Орды?

Найюр урс Скиота снова плюнул — на сей раз просто ради плевка, а затем воззрился на громаду Высокого Рога, призрачной тенью проступающую сквозь непроглядную бледно-охряную завесу.

— Здесь, — сказал он, — будет сожрано всё.

Глава восемнадцатая Золотой Зал

Несть, Мир не единосущен в очах Божьих.

— Адепты 7:16 Трактат
Падают вместе, приземляются поодиночке.

— Айнонская поговорка


Ранняя Осень, 20 Год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат.


Небо и земля завывали — хор столь же неразделимый на отдельные звучания, как пение ангельских труб, и столь титанический, что он становился голосом всякого человека, дерзнувшего открыть рот, чтобы дышать, не говоря уж о том, чтобы попытаться перекричать его.

До сумерек ещё оставалось несколько страж, но по какой-то причине пыль Шигогли, что, лёжа на земле, была бледной, словно толчёная кость, став частью Пелены, почернела, образовав непроницаемую завесу, превратившую ясный день в почти непроглядную ночь. Драконьи головы изрыгали сияющие огненные струи как внутри, так и под металлической громадой Склонённого Рога. Колдовское пламя, облизывая неземное золото сокрушённого исполина, окружало шрайских рыцарей нескончаемой процессией увядающих теней. Пучки Нибелинских молний вспыхивали над Угорриором, заливая Сынов Среднего Севера мерцающим белым светом, а вдоль западных укреплений Голготтерата вздымались мириады сверкающих Гностических Абстракций, отбрасывающих к обутым в сапоги ногам эумарнанцев перекошенные, ярко-синие тени.

Голготтерат превратился в остров, окружённый всполохами убийственного света.

Тысячи нечеловеческих тварей каждый миг бросались на бастионы, но каменные блоки крепостных стен были слишком гладкими, чтобы существа способны были добраться до парапетов и преодолеть их. Одиночные адепты перемещались вдоль гребней куртин и немедленно уничтожали каждого шранка, которому удавалось забраться достаточно высоко, чтобы хоть чем-то угрожать защитникам. Настоящая битва бушевала в проломах, где Орда всей своей мощью обрушилась на людей, плотной массой стоявших на покрытых запёкшейся кровью грудах обломков, и на колдунов, парящих над ними и хриплыми голосами выпевающих проклятые самим Богом смыслы, крушащие темнеющие внизу множества. Это было сражение с могучими волнами, что, накатываясь, разбивались о твердь из колдовства и железа, затем потоками и струйками выживших откатывались назад, когда Орда, устрашившись Воинства Воинств, словно бы отшатывалась, лишь для того, чтобы заново устремиться вперёд. Вновь и вновь мужи Ордалии, выкрикивая неслышимыми среди ужасающих завываний голосами имена богов и возлюбленных душ, останавливали и отбрасывали натиск мерзости. Вновь и вновь они падали на колени или, оставаясь на ногах, поддерживаемые своими товарищами, шатались и в удушье хватали ртом воздух.

Логика была проста: те, кто чересчур уставал — погибали. Свирепость шранков, в сочетании с накатывающейся колышущейся стеной массой их тел, требовали от обороняющихся выносливости и упорства, которыми обладали далеко не все люди, какими бы закостенелыми в ратном труде они ни были. Так пал никто иной, как король Хога Хогрим, решивший остаться со своими людьми на переднем крае, не смотря на усталость и натруженные конечности. Какая-то громадная тварь, ни на что не обращая внимания, ринулась к Уверовавшему королю и, отпихнув в сторону его щит, до кости пронзила бедро. Племянник знаменитого короля Готъелка рухнул наземь, корчась от боли и истекая кровью до тех пор, пока силы его, наконец, не иссякли. Какое-то время над ним размытыми пятнами плыли чьи-то тревожные лица, а затем кружащимся вихрем явилась смерть…

Швырнув его визжащую душу в огонь.

Кланам Джималети была совершенно неизвестна стрельба из лука, и лишь у малой их части имелись дротики. Однако, время от времени кишащее чрево Орды выносило к проломам именно эти кланы, и тогда на мужей Ордалии обрушивался невероятный ливень из смертоносных снарядов — пусть грубо сработанных и заострённых одним лишь огнём, но, тем не менее, всякий раз по случайности находивших в строю людей слабые места и сражавших некоторое число воинов. Именно таким снарядом был изувечен и принуждён отойти в тыл король Коифус Нарнол, и именно такой снаряд сбил тана Сосеринга Раухурля с одного из бастионов Гвергирух. Могучий холька как раз ухмылялся, подбадривая своих родичей, когда брошенный кем-то из шранков дротик пробил ему левую щёку, выбил зубы и заставил его стремглав рухнуть в бурлящий внизу хаос. Вихрем явилась смерть…

Швырнув его удивлённую душу прямиком в объятия Гилгаоля.

Парившие в небесах колдуны Кругораспятия по большей части оставались неуязвимыми для шранков, однако и они не избежали потерь. Семеро самых дряхлых адептов различных Школ просто не сумели удержаться в воздухе, погубленные перенапряжением собственных сил. Вдоль обращённых к Угорриору проломов, где большая часть разграбленного сакарпского Клада Хор была потрачена на то, чтобы лишить колдовской защиты зачарованные стены Голготтерата, с небес по прошествии некоторого времени оказались сброшены более двух десятков адептов Мисунсай. Огромное множество мёртвых тел покрывало землю, словно второй слой той же земли — мерзкий и предательский, во всяком случае для тех, кому приходилось стоять на нём. Оказавшиеся зажатыми в этой ловушке шранки в какой-то момент начали разрывать трупы своих сородичей на части и метать эти куски на поразительные расстояния — либо, хотя без какого-либо зримого результата, забрасывая ими адептов, низвергающих на Орду с небес казни и муки, либо швыряя их в выстроившиеся напротив бронированные ряды. На мужей Ордалии дождём обрушился нескончаемый поток оторванных конечностей, голов, внутренних органов и даже кишок. Стиснутые сами собой, шранки начали метать во врагов себя же. Особенно много брошенных шматков растерзанной плоти доставалось тройкам адептов Мисунсай, и, время от времени — то ли случайно, то ли в силу какой-то звериной хитрости шранков — в этом дожде из мертвецов оказывалась сокрыта хора…

Так погиб вспыльчивый, но выдающийся чародей по имени Хагнар Старший — его нога до самой кости превратилась в соль. Такая же участь постигла Парсалатеса, одного из соконсулов Совета Микки и около двадцати других колдунов. Бусины небытия стегали адептов убийственным градом, превращая Обереги в дым и бросая их души в адскую яму…

Пелена сгущалась всё сильнее, всё глубже погружая мир во тьму, невзирая на то, что от полудня минуло едва ли несколько страж. Пыльная хмарь становилась всё непрогляднее, скрывая от взора всё большую часть заваленных мертвецами просторов, до тех пор, пока всякий не обнаруживал, что находится словно бы на постоянно уменьшающемся островке видимости, окружённом каким-то беспросветным мельтешением. И с этой всепоглощающей тьмой их души объяли уныние и ужас — предчувствие гибельного рока, который не дано преодолеть никакому рвению и героизму, и всё больше и больше людей ощущали обжигающее дыхание тщетности — убеждённость в неизбежности поражения.

Погасить взор, значит удушить надежду, ибо всякая стезя — дар зрения. И посему тут и там — на куртинах могучих стен и прямо в проломах начали одна за другой появляться ведьмы Сваяли — Лазоревки, облачённые в развевающиеся одеяния и извергающие и своих уст сверкающие смыслы. Но вместо того, чтобы бросаться в эту свирепую и напоённую безумием битву, они парили позади щетинящихся сталью боевых порядков, а меж их распростёртых ладоней начали один за другим появляться ослепительно-белые колонны, пронзающие удушающий плен Пелены и возносящиеся ввысь…

Стержни Небес воздвиглись по всему периметру внешних укреплений Голготтерата, одновременно и пробивая Пелену и разгоняя своим сиянием сгустившийся мрак — отбрасывая на колышущиеся завесы их собственные тени, прорезая в поглотившей, казалось, весь Мир тьме клинья, наполненные яростным светом и ясностью, разоблачающей все кишащие и вздымающиеся множества, являющей взору всё бескрайнее бурление Орды. Слепяще-яркие силуэты адепток бросались в глаза, притупляя разлагающее воздействие чудовищного зрелища — бесконечно накатывающихся на строй людей волн нечеловеческих тварей.

И люди, узревшие чудо, сжимали друг другу плечи.

Осмеливаясь вновь обрести веру.


— И давно ты знаешь? — поинтересовалась ближайшая и, вероятно, наиболее отвратительная фигура.

Это были люди, понял Маловеби. Изувеченные люди.

Они стояли каждый на своей лестнице в трёх ступенях от пола, облачённые в стёганые робы из серого шёлка. Все они недавно брили головы и все имели бледную из-за нехватки солнца кожу, однако на этом их сходство заканчивалось — и весьма катастрофически.

Говоривший выглядел так, словно кто-то во время путешествия по бурному морю ободрал с него кожу — настолько сморщенной и волокнистой она стала вследствие почти смертельных ожогов. Его глаза взирали из глазниц, лишившихся век в результате какого-то огненного шторма. Будучи неспособным моргнуть, он каждые несколько сердцебиений в судорожно сощуривался — движением настолько быстрым, что оно казалось пугающим.

— С Даглиаш, — сказал Анасуримбор. — Но я всегда догадывался о такой возможности. С тех самых пор, как о моём существовании стало известно миру, я предполагал, что Ишуаль будет обнаружена. Я знал, что Консульт непременно обрушится на неё со всей причитающейся яростью и не сомневался в том, что наш Сад в конце концов не устоит…

Один вопрос за другим безудержно рвались из окружавшего Маловеби тумана неразумения. Кто эти люди? Как они сумели добиться того, что ныне правят — правят! — самим Ковчегом?

И, вопрос ещё кошмарнее — откуда Анасуримбор их знает?

Сколько времени потребовалось Консульту на то, чтобы зачистить Тысячу Тысяч Залов? — спросил Аспект-Император.

— Одна тысяча шестьсот одиннадцать дней, — ответила вторая фигура. Этот человек — единственный из всех — не имел видимых повреждений или шрамов, однако, его манера держаться и говорить была столь неестественно-отрешённой, что представлялась подлинной жестокостью.

— Мы не смогли совладать с эрратиками, — добавил третий, на голове у которого имелось два шрама: первый — вагинообразная щель, зияющая на месте правого глаза, а второй — более тонкий и кривой, напоминающий след от лезвия косы, обрамляющий лицо от макушки до глотки, словно кто-то пытался срезать это самое лицо с его головы.

— То есть, — сказал Аспект-Император, — до тех пор, пока они не захватили вас в плен.

Эти слова поразили Маловеби ударом ошеломляющего ужаса: дуниане.

Эти люди — дуниане.

Танцующие-в-мыслях, описанные Друзом Ахкеймионом в его еретическом трактате.

— Я всегда догадывался, что некоторые из вас окажутся в плену, — пояснил Анасуримбор, — и начнут также, как начинал некогда я — потворствуя чванству своих дряхлых господ…

Означало ли это, что перед ними сейчас стоят пять сил, равновеликих Анасуримбору Келлхусу?

— И я всегда знал, что вы совладаете со своим пленом тем же путём, каким дуниане овладевают любыми обстоятельствами…

Будь проклят Ликаро! Будь проклят он сам и его лживое коварство!

— И очень скоро покорите Нечестивый Консульт изнутри.


— Что ты приняла? — спросил Кайютас. — Какое-то лекарство?

— Нильгиккаса, — не глядя на него ответила Серва. Порошок на её языке на вкус казался чем-то вроде мела, угля или пепла — не более того. И всё-таки он почти немедленно наполнил её каким-то звенящим трепетом…

Серве пришло в голову, что это нечто вроде её личной аудиенции у легендарного нелюдского короля.

— Что ты собираешься делать? — настаивал её брат.

Она бросила мешочек настороженно взиравшему на неё экзальт-генералу.

— Спасти нашего Отца, — сказала она, наконец встречаясь с ним взглядом. — И наш Мир, Поди.

Серва во многих отношениях походила на свою сестру Телиопу, отличаясь от неё пропорционально, нежели качественно. Хотя её интеллект никогда не пылал столь же ярко, как у Телли, но и чувства её до конца не угасли. Она всегда оставалась скорее маминой дочерью. Если Телиопа была способна осознавать тонкости человеческих взаимоотношений лишь как некую абстракцию, Серва в полной мере ощущала нутряное напряжение, свойственное чувствам подобным опасению и сожалению…

Любви и долгу.

— Нет, сестрёнка. Я запрещаю тебе.

Как и Кайютас.

Они всегда относились друг к другу как близнецы, несмотря на значительную разницу в возрасте. Каждый из них всегда знал, что другой обретается в тех же самых болезненно-тусклых сумерках…в месте, где такие вещи как забота или сострадание почти что могут иметь значение и смысл.

— А кто ты такой, чтобы оценивать пределы моей власти? — спросила она.

Его взгляд метнулся к её пузырящейся влажными язвами коже — ко всем стенаниям и мукам её наготы.

— Серва…

— Я знаю способ не замечать плотских страданий.

Кайютас…Кайю. Он выглядел во всём подобным Отцу, и всё же был чем-то, невообразимо меньшим. Сё было проклятием каждого Анасуримбора — вечно жить в чьей-то тени.

— И всё равно — я запрещаю.

Она одарила его печальной улыбкой.

— Тебе, само собой, лучше знать.

Саккарис разразился ругательствами, понося тех, кто уставился на экзальт-магоса, вместо того, чтобы неотрывно наблюдать за Оскалом.

— Да любому дураку ясно, что ты умираешь, сестра.

— Тогда какое это имеет значение?

Сейчас она чувствовала его в себе — Нильгиккаса. Ощущала то, как его древняя жизненная сила закипает в самих её костях, возжигает её плоть.

— Саккарис, — обратился Кайютас к обожжённому великому магистру. — Если экзальт-магос попытается войти во Внутренние Врата, ты её останови…

— Что ты делаешь? — вскричала она. — Зачем, как тебе кажется, они укрыли враку, столь могучего, как Скутула именно здесь?

— Чтобы защитить Внутренние Врата, — хмуро ответил он.

— Но от кого? — спросила она. — Разумеется, не от Отца.

Они встретились взглядами, и, казалось, сами их души в этот миг соединились. Имперский принц, сдавшись, опустил глаза. Боль в его взоре была столь же глубокой, как и любое другое горе, свидетелем которого ей довелось стать в этот проклятый день. Между ними двумя достижение пусть нежеланного, но разделяемого понимания всегда было лишь вопросом времени.

В случае Апперенса Саккариса, однако, дела обстояли иначе.

— О чём ты говоришь?

Несмотря на все его дары, он не был Анасуримбором.

— Консульт… — объяснила она. — Они знают, что Великая Ордалия выстоит или падёт вместе со своим Святым Аспект-Императором.

— Так значит, вот каков их план? — хмуро спросил он, морщась от причиняемой ожогами боли. — Они рассчитывают сдерживать нас здесь до тех пор пока…пока…

Внезапно он побледнел.

Саккарис, поняла она, никогда всерьёз не допускал возможности, что его возлюбленный Господин и Пророк может потерпеть неудачу. В его представлении они не столько, застыв, стояли сейчас над бездной, сколько кровавыми чернилами выводили Священные Писания на лике сущего. Несмотря на все свои метафизические познания, несмотря на все невообразимые бедствия, что ему довелось пережить, он оставался лишь ещё одним Уверовавшим, преданным до самой смерти…и убеждённым до идиотизма.

В отличие от её брата.

— Возьми… — сказал Кайютас, вытаскивая из-за пояса длинный — зачарованный — меч, и протягивая его Серве оголовьем вперёд. Это было кунуройское оружие, созданное ещё до Наставничества — меч, что, учитывая архаичное треугольное острие и отсутствие какого-либо эфеса, был древнее самого Умерау. Приняв его и приноровившись к балансу, она подняла меч на уровень глаз, изучая особенности его Метки, а затем поражённо взглянула на брата — вне всяких сомнений это было изделие Ремесленника, Эмилидиса — сику-основателя Школы артефакторов Митралик.

— Исирамулис, — пробормотала она, читая вязь рун на гилкунья, вытравленных на зеркальной поверхности клинка.

— Испепелитель, — кивнув, подтвердил Саккарис.

Она взмахнула мечом у себя над головой, с удовлетворением отмечая его бритвенную остроту.

— Истина сияет, — сказал Кайютас, долгим прощальным взором вверяя сестру любому будущему, которое бы ни ожидало её.

Она подмигнула ему, как встарь — как поступала всякий раз, когда ради забавы заигрывалась с каким-нибудь чересчур человеческим сочетанием иронии и глупости. Он же ограничился лишь кивком. Крепко сжимая рукоять Исирамулиса, она повернулась к разгромленному проёму Оскала, рассматривая проложенную над пропастью колдовскую гать. Каждый, ещё остававшийся у неё клочок кожи покалывало холодком. Ожоги, являвшие взору глубинные слои её наготы, сочились и истекали бусинами телесной влаги. Мёртвый нелюдской король струился по её венам.

Сыны человеческие, собравшиеся внутри разгромленной скорлупы Высокой Суоль, издали яростный рёв.


Стержни Небес ограждали Голготтерат столбами сияющего белого свечения, выхватывающего из мрака, чёрным болотом растёкшейся вокруг нечестивой цитадели, сокрытые ею события и подробности. Невероятная громада Высокого Рога воздвигалась над крепостью, будучи ясно видимой из-за множества сверкающих, перекошенных образов — искривлённых выпуклой оболочкой Рога отражений гностических Стержней. Свет распространялся вовне, изливаясь на кишащие мерзостью пустоши и являя взору проблески кошмаров, проступающих на краю клубящейся тьмы — невообразимые множества толпящихся шранков, чья алебастрово-белая кожа отсвечивала во мраке, а красота, соседствующая с этой скотской толчеёй, ужасала сердца. Топчущие невидимую под их копошащейся плотью землю, шранчьи кланы то неуверенно, как-то по-жабьи, тянулись вперёд, то чудовищным бледным потоком бросались на Воинство, завывая от обуревающей их злобы и похоти. То тут, то там свирепые спазмы нарушали тяжеловесный круговорот Орды, когда тараторящие множества, вовлечённые в могучее движение, вдруг разбивали её спиральные рукава на клочья бурлящих облаков — отсвечивающих белой кожей областей, внезапно вскипающих яростной жестикуляцией…

Голготтерат превратился в плот, очутившийся в клокочущем отвратительном море.

Но они были тут не одни, ибо над темнеющей равниной вдруг появились какие-то блуждающие огни.

Адепты Имперского Сайка первыми заметили их в этой непроглядной темноте. Поначалу огни были едва зримыми, слабыми и дрожащими, напоминая размазанные кровоподтёки, пятнающие нутро Пелены еле заметным свечением — точно мерцание горящих свечей, виднеющееся сквозь промасленную ткань. Те адепты Сайка, что находились в громадной глотке Склонённого Рога, ничего не заметили из-за сияния Драконьих Голов, калейдоскопическими отражениями скользящих по вздымающимся вокруг золотым стенам. Однако те, что находились снаружи, в тени сокрушённого исполина, отчётливо видели их — всполохи света, медленно движущиеся в неком едва уловимом согласии, словно проблески молний надвигающегося грозового фронта…

Но появились они лишь на краткое время.


Бархатная тишина опустилась на Золотой Зал, хотя вокруг Высокого Рога весь Мир вопил и исходил слюной.

— Мы не покоряли Консульт… — молвила одноглазая фигура.

— Мы вошли в него, — продолжила четвёртая голосом, словно бы сплетённым из шелеста тростника. Этот человек также нёс на своём теле множество шрамов — и шрамов поверх шрамов — но при этом выделялся, в первую очередь, железными скобами, охватывавшими его голову и плечи.

— Лишь Шауриатис воспротивился нам, — объяснила пятая фигура. Шрамы, столь же неисчислимые, как и у его соседа, иссекали все видимые участки его кожи, причём в случае последнего дунианина их было гораздо больше, хотя размерами своими и глубиной они были меньше, будто бы этому человеку довелось претерпеть испытания пусть менее драматичные, но более многочисленные. Однако же, по-видимому, что-то пошло не так, ибо почти две трети его нижней губы были удалены, являя взору блестящие дёсны и зубы, торчащие из под полога верхней губы.

— Посему лишь Шауриатис и был уничтожен.

— Прочие же, — сказал тот, что выглядел невредимым, — попросту сочли наш Довод неоспоримым.

— Как сочтёшь и ты, — заявил обожжённый.

Дуниане правят Голготтератом — дуниане!

— Но как раз этот вопрос и требует разрешения, — ответил Анасуримбор. — Кто-то из нас обладает Вящим Доводом. Либо Консульт, либо Ордалия занимают место, принадлежащее оппоненту, и каждый исходит из предположения, что именно он владеет им по праву.

Хотя Маловеби едва осознавал смысл и значение сказанного, он понимал достаточно, чтобы знать — здесь и сейчас ведётся подлинная, а не фигурально-иносказательная битва.

— Однако же, имеет место простой факт, — сказал невредимый дунианин, — именно мы тщательно изучили Ковчег.

— А ты нет, — закончил обожжённый.

Если среди представителей человеческого рода слова всегда считались чем-то вроде невесомого мусора — «скрученными одеяниями алчности», как называл их Мемгова — то здесь, среди дуниан, они обладали тяжестью и твёрдостью железных инструментов. Они представляли собой бастионы, воздвигающиеся за время, потребное для единственного вдоха, и сносимые до основания на вдохе следующем — причём так обстояли дела для обеих сторон!

В этом было нечто чудесное…и тревожное!

— Я признаю это, — сказал Анасуримбор — и без малейшего нежелания в голосе.

Невредимый дунианин поднял руку — жестом, который после предшествовавшей ему неподвижности поражал своей резкостью — и поманил кого-то из-за спины Аспект-Императора.

— Ауракс! — позвал он. — Подойди-ка!

Маловеби предположил, что Аспект-Император, не двигаясь с места, полуобернулся — дабы не столкнуться с какой-нибудь неожиданностью. Поле зрения колдуна Мбимаю дёрнулось, а затем сместилось, ибо его голова перекатилась так, что теперь висела перпендикулярно бедру Анасуримбора, и посему, когда тот вновь повернулся к Изувеченным, Маловеби обнаружил, что смотрит на золотой плавник, торчащий из чёрного пола — и видит собственный лик, проступающий среди отливающих золотом отражений.

— Инхорои пережили свои истоки, — сказал одноглазый монах.

Это был он…он сам, взирающий из какого-то кожаного мешка, подвешенного на поясе Анасуримбора Келлхуса за чёрные волосы …

Будь он проклят! Будь проклят Ликаро! Пусть всех его жён настигнет проказа!

— Если мы воздвигли стены, чтобы защитится от нашего прошлого, — сказал дунианин, голова которого была опутана проволокой, — инхорои сочли их неуместными.

Взгляд на то, чем он стал, заставил мага Извази ощутить головокружение и удушье — ощущение тянущей пустоты в том месте, где должны были быть его внутренности. Будь он проклят! Будь проклято его коварство! Оторвав взгляд от декапитанта, Маловеби воззрился на чёрный с золотом мир, отражающийся всё в том же золоте — блеск самой алчности, будто бы помноженной на что-то приторно-мерзкое. Аспект-Император стоял уверенно и прямо, львиная грива его волос казалась из-за несовершенства металла размытой, чёрная рукоять Эншойи наискось выступала над его левым плечом, а складки безупречно-белых облачений играли и переливались всеми оттенками жёлтого. Изувеченные один за другим стояли в глубине зала позади Анасуримбора, и каждый следующий из них казался словно бы меньше предыдущего.

— Скажи ему, Ауракс.

Инхорой, отражение которого застыло в какой-то ямочке на металле, казался одновременно и жалким и нелепым — его туловище изогнулось, точно травинка, а когти казались дорожками расплавленного воска.

— Гдееее? — проскрежетало оно с негодующим поскуливанием. — Где мой брааат?

Оплывшее видение сделало шаг, и безумное искажение превратилось в уже похожий на себя лик Ауракса.

— Я швырнул его в чрево Орды, — сказал Анасуримбор.

Вещь резко развернулась к обожжённой фигуре.

— Тыыыыы! — завизжало оно. — Ты мне поклялся!

Но вызов в позе и голосе инхороя сменился похныкивающей услужливостью, ещё до того, как дунианин повернулся, чтобы взглянуть на него. Оно отползло обратно в ямочку, его отражение разветвилось и одновременно скрутилось в клубок, превратив образ инхороя в нечто ракообразное.

Танцующие-в-Мыслях образовали новый Консульт!

Да такой, перед которым инхорой пресмыкается в ужасе…

— То, что ты видишь, — невнятно пробормотал дунианин с оголёнными зубами, — продукт Текне. Сама конструкция его плоти несёт на себе отпечаток вмешательства интеллекта.

— Они были кастой воинов, — продолжал обожжённый, — созданной так, чтобы испытывать непреодолимую тягу к совершению всех разновидностей греха и, в конце концов, обременить свои души таким проклятием, чтобы малейший проблеск Обратного Огня был способен возродить их рвение и пыл.

Что толку осыпать Ликаро проклятиями?

— Так значит они и сами — нечто вроде шранков? — спросил Анасуримбор.

Но что ему ещё делать?

— Их плоть, — ответил заключённый в проволочную клетку дунианин, — несла и клеймо их миссии.

Лучше ненавидеть, чем отчаиваться.

— В них была заложена нерушимая убеждённость, — добавил его одноглазый собрат, — Извращённая Вера, предполагавшая преумножение собственного проклятия как стрекала, побуждающего их к обретению спасения.

Отражение Аспект-Императора, даже превосходя своими размерами образы Искалеченных, было при этом наименее отчётливым. Казалось, будто его окружают и сжимают капельки смолы, как-то оказавшиеся внутри наплыва инхоройского золота.

— А каким образом, — спросил Анасуримбор, — их древние прародители снискали своё собственное проклятие?

— Отцы инхороев? — переспросил тот, что с оголёнными зубами. — Уверен, ты уже знаешь ответ…

— Боюсь, что нет.

— Чересчур приблизившись к Абсолюту, — ответил обожжённый.

К Абсолюту?

— Ясно, — молвило золотое отражение Аспект-Императора.


Серва бросилась бежать по неровному, ухабистому своду гати, чувствуя, как её сожжённая кожа трескается, превращаясь в острова и целые архипелаги, и хотя она способна была счесть каждый пузырящийся атолл, это не тяготило её, ибо она мчалась как ветер — летела слишком быстро, чтобы ярмо плотской боли способно было сдавить её. Её муки волочились следом за нею, побуждая Серву всё больше ускоряться, устремляясь в разворачивающуюся впереди паутину ощущений и чувств. Она видела, как мириады теней сжимаются, вставая перед нею густыми, трепещущими зарослями…лишь для того, чтобы впитаться прямо в неё — в стройную девушку, сливающуюся с темнотой. Она видела, как растерзанный зев Оскала разверзся и поглотил её — искрошённый чёрный камень, выступающий или свисающий с парящей золотой оболочки. Она вдохнула вонь столь отвратную, что та заставила её кашлянуть — раз, а затем другой.

Она оказалась внутри Ковчега.

Колеблясь от замешательства, она помедлила. Отсюда Серва едва слышала вопли Орды.

Неужели ей удалось проскользнуть незамеченной?

Чудовищная крокодилья морда ухмыльнулась в сиянии собственной огненной отрыжки…

Она воздела руки, припав на одно колено.

Пламя вспыхнуло, поджигая слюну, словно нефть или горючий фосфор…и соскользнуло с её истерзанной кожи, как вода с промасленной ткани, обдав её жаром детских воспоминаний и ужасом древних времён. Она отпрыгнула назад и вправо, сделав кувырок, позволивший ей проскочить над огненным выдохом, и в этот самый миг впитала в себя каждую освещённую поверхность, выстраивая схему своего движения, ибо она ощущала девяносто девять хор, парящих где-то в пространствах вокруг неё, и знала, что протянутые в их сторону нити ведут к нечеловеческим лучникам. К тому моменту, когда точки небытия рванулись в полёт, она уже вновь мчалась, пробегая по полу, покрытому треснувшими и измельчёнными костями…

Поверхность, сплошь покрытая остовами трупов.

Остаточные завитки пламени плясали на лужицах догорающих потрохов. Проём Внутренних Врат оставался единственной серой полосой в абсолютной черноте, пожравшей всё вокруг и оставившей ей только время и память.

Но отпрыскам Анасурмбора Келлхуса большего и не требовалось.

За Оскалом находился обширный атриум нескольких сотен шагов в поперечнике, окружённый целым лесом колонн, несущих на себе этажи за этажами, каждый из которых кренился и заваливался на бок, точно палуба идущего ко дну прогулочного кораблика.

Возможно, некогда это место выглядело величественно, будучи чем-то вроде переливающегося всеми цветами радуги монумента, однако ныне оно было не более чем грудами мусора и скопищем жалких лачуг, ютящихся на отвесных склонах отсутствующей горы. Мусор и груды обломков образовывали пол, на котором находились они со Скутулой, остальная же часть атриума практически целиком была завешана бесконечными рядами полусгнивших тканевых штор и гамаков, свисающих с восходящих ярусов.

Враку, свернувшись кольцом, возлежал вблизи центра атриума. По меньшей мере, десять отрядов инверси — уршранков-гвардейцев затаились на перекошенных ярусах или теснились по краям заваленного мусором пола…

Гораздо больше, чем она надеялась.

Оставалось ещё восемьдесят восемь Безделушек.

Абсолют…

Айенсис использовал этот термин для обозначения коллапса желания и объекта, Мысли и Бытия.

Мемгова считал, что Абсолют ничто иное, как Смерть — редукция разнообразия бытия до, своего рода, совмещения сущностей, некоего принципа существования. Однако, Маловеби не имел ни малейшего представления о том, что понимают под этим термином дуниане, не считая того, что для них Абсолют был чем-то вроде награды — целью, стремление к которой разделяли как Изувеченные, так и Анасуримбор…

— Прародители назвали этот век Озарением, — произнесло миниатюрное золотое отражение невредимого дунианина, — эпоху, во время которой Текне стало их религией — идолом, которого они вознесли над всеми прочими. Они отринули своих старых богов, забросили старые храмы и воздвигли новые — огромные сооружения, посвящённые разгадыванию истоков бытия. Причинность стала их единственным и подлинным Богом.

Из туманных образов обожжённый дунианин проступал в неземном золоте отражением, превосходящим размерами всех присутствующих, кроме Анасуримбора.

— Причинность, Келлхус.

— Ибо они верили, — провозгласил опутанный проволокой, — что двигаясь этим путём, сумеют превозмочь тьму, бывшую прежде, и, тем самым, станут богами.

— Смогут достичь Абсолюта, — заключила фигура с оголёнными зубами. Его отражение в полировке было крохотным — размером с большой палец.

Но что может значить солнечный свет для крота? В своей странной, коллективной манере дуниане поведали о том, как Текне таким образом видоизменило жизнь прародителей, что все старые пути сделались невозможными. Оно оторвало их от древних традиций, сняло с их разума кандалы обычаев — так, что в итоге лишь животная природа стала хоть как-то ограничивать их. Они поклонялись самим себе, как мере значимости всех вещей и предавались бессмысленному и экстравагантному чревоугодию. Никакие запреты не ограничивали их, исключая, разве что, воспрепятствование другим в их желаниях. Справедливость сделалась подсчётом состязающихся потребностей и аппетитов. Логос стал принципом всей их цивилизации.

— Незаметно прирастая, — сказал одноглазый дунианин, лицо которого странно блестело, — Текне освобождало их желания, позволяя им извращения и безумства всё более изощрённые.

Текне. Да. Текне лежало в основе их доводов.

— Они начали лепить и творить самих себя, как гончар лепит глину, — сказал невредимый.

Текне и все преобразования, на которые была способна его безграничная мощь.

— Они практически коснулись Абсолюта, — заявил дунианин с оголёнными зубами, — он колол их пальцы — так близко к нему они оказались.

То, что освободило инхороев от нужды и лишений, в то же время отняло у них всё, что было святым…

— Оставалась лишь одна загадка, которую они не смогли разрешить, — сказал невредимый дунианин, — единственный древний секрет, пока что оказывавшийся не под силу Текне…

— Душа, — выдохнул его лишённый нижней губы собрат.

Три сердцебиения безмолвия — безмолвия, напоённого невероятным откровением.

— Душа стала их Тайной Тайн, фокусом сосредоточения множества изощрённых интеллектов.

Более не имело значения, кто именно из дуниан говорил — Искалеченные не лгали, и посему Истина изрекалась так, словно высказывалась одним человеком.

— И когда душа, наконец, выдала свои тайны, спасовав перед их проницательностью…

И он сам тоже был там — отражение чего-то вроде пчелиного улья, свисающего с пояса Аспект-Императора. Как? Как он мог оказаться в положении настолько жалком?

— Они обнаружили, что вся их раса проклята.

Чёртов Ликаро!


Возле руин Дорматуз сияние Стержней Небес отбрасывало тени людей на бурлящее, бездушное буйство. Тени эти, измождённо вжимающие свои плечи в щиты, тяжко трудились, делая выпады копьями или же устало размахивая мечами и топорами. Вновь и вновь они отбрасывали натиск шранков, будучи уже скорее подобны окровавленным пугалам, нежели людям. Волосы прилипли к щекам, пропитанные кровью бороды обрамляли распахнутые в тяжёлом дыхании рты, а глаза тревожно, даже панически, рыскали из стороны в сторону. Вновь и вновь шранки бездумно прорываясь сквозь грабли Нибелинских молний и перехлёстывая через груды и завалы из обугленных трупов, бросались на осаждённых норсираев — источающие слюну, безумные и неисчислимые узкоплечие фигуры, словно бы вырезанные из палево-бледного воска, с глазами, сияющими подобно плавающим в масле чёрным оливкам. Сумасшедший натиск их был в той же мере буйством вопиющей непристойности, в какой и ревущей ярости. Неслышное бормотание. Неслышные хрипы и завывания. Вновь и вновь существа резко падали или же оседали в расстилающееся под их ороговевшими ногами сплетение мёртвых тел, движениями бёдер отсчитывая свои последние вдохи.

Именно здесь вновь появились блуждающие огни, ранее замеченные на западе адептами Имперского Сайка. Сам великий магистр Мисунсай, свирепый Обве Гёсвуран одним из первых увидел их прерывистое свечение — объёмные вспышки, прорезающие выбоины в чреве Пелены. Он стоял на переднем крае руин Дорматуз — там, где сынам Тидонна приходилось отбивать самые яростные атаки и где, поражённые хорами, во множестве пали колдуны его Школы. Сперва ему показалось, что его подводит зрение, но взгляд, брошенный им на адептов его личной тройки, убедил его в том, что если это и иллюзия, то уж очень реальная.

Всякий дурак мог видеть Метки. Огни в своём множестве и неистовстве разгоняли мрак Пелены, отдельными проблесками являя взору части Орды — целые области, кишащие чем-то вроде копошащихся в чернилах личинкам…

Колдуны… Десятки колдунов — судя по пиротехнической плотности и геометрической неразберихе приближающихся огней.

Смутное тление стало туманным свечением, вскоре усилившимся до сияния гностических устроений — во всяком случае, именно так с самого начала решил великий магистр. А затем, один за другим, их фигуры проступили в бурлящих пыльных шлейфах. Они шли в двадцати локтях над истерзанной равниной — некоторые, в силу своего безумия, совершенно голые, другие же облачённые в архаичного вида широкие, развевающиеся одеяния. Их рты и глазницы сияли мистическим блеском, а их колдовство обрушивалось на вопящие внизу пространства, сея гибель и опустошение.

— Иштеребинт! — загрохотал чародейским громом голос Гёсвурана. — Иштеребинт явился на помощь Великой Ордалии!

Квуйя наступали неровной дугой, извергая перед собой завесу искрящегося всеуничтожения. Могущественнейшими из них были Випполь Старший — сику времён Ранней Древности, подвизавшийся в Атритау и среди сынов Эамнора, а также Килкулликкас — ещё один истинный отпрыск Иштеребинта, что, принадлежа к числу Позднерождённых, тем не менее, сумел в полной мере раскрыть свои дарования. Именно он в ходе Инвеституры низверг Дракона Ножей — Муратаура Серебряного. Также, в числе явившихся был и печально известный Суйяра'нин — сиольский ишрой, которого древние летописцы именовали Бескровным за его невероятную бледность, и который некогда странствовал по людским царствам, и, будучи известен как Алый Упырь, служил визирем смертным королям до тех пор, пока не превратился в эрратика и не был вынужден просить милости у Нильгиккаса — короля Последней Обители. Он, единственный из всех нелюдей, имел определённое отношение к Мисунсай, ибо его жажда власти и прочие хищнические повадки вдохновили его основать во времена Поздней Древности Совет Микки, а его методы, хотя нынешним адептам Мисунсай это было и неведомо, как раз и подтолкнули эту Школу к наёмничеству. Именно Суйяра'нин первым начал требовать от своих клиентов вытяжку из их крови, удерживая её до окончательного расчёта в качестве залога — то же самое практиковала и Мисунсай. И именно его прозвище послужило причиной того, что люди почитали всех нелюдей за упырей — трупоедов.

Никто их тех, кто сейчас наблюдал за квуйя, не был способен узнать никого из них, ибо были эти души древнее древних. Они видели лишь кунуроев, Ложных Людей, о которых говорилось в Хрониках Бивня — существ, чья телесная мощь и плотская красота пристыжали людей своим совершенством, а лица были неотличимы от шранчьих. Упырей. И, тем не менее, сейчас на них надвигалось явственное проявление величия, поражавшего всех тех, кто, кто не был непосредственно поглощён грязью битвы. Эти нелюди не были развращёнными эрратиками, подобными тем, с кем им ранее довелось сегодня столкнуться — безумцами, изуродованными обрывками мучительных переживаний, которые они ещё способны были извлечь из своей памяти. Сё были последние кунурои оставшиеся Целостными, шествовавшие в сиянии своей древней славы. Пробудилась легендарная ярость квуйя!

Нелюди Иштеребинта ответили на призыв их Святого Аспект-Императра!

Песнопения извергались сияющими вспышками из их черепов. Квуйя приближались, паря над поражёнными скверной полями в своих традиционных позах — грудь выпячена, а руки отставлены назад, словно они пытались протолкнуть свои сердца через толщу воды. Перед самым мигом явления колдовства, онирезко вытягивали руки вперёд, меняя положение тела на прямо противоположное и словно бы выстреливая свои Абстракции. И шранки гибли под ударами их гнева, как гибли они в те времена, когда их души ещё были молоды, а вся непристойная мерзость Сотворения этих существ была свежей, как пытка. Блистающие параболы вбивали шранков в грязь. Сверкающие гребни превращали их в горящие свечи. И они визжали, как визжали когда-то, обращая свои завывания к парящим в небесах призрачным фигурам, приходящимся им отцами. Их обращённые вверх лица сминались, словно зажатые в кулаке куски шёлка, кривясь в безумных гримасах. Они зрели в небесах своих древних врагов и ненавидели их — как ненавидели тех и люди, также как и шранки направлявшие свою ненависть на более совершенные, чем они сами, образы.

Но если убожество приводит к однородности, совершенство порождает многообразие. Около тридцати трёх квуйя продвигались к пролому и, при всём сверхъестественном сходстве их черт, выражения их лиц ни разу не повторялись, и каждое искажали сильнейшие чувства — убийственная холодность, чудовищная скорбь или же веселье, рождавшее судорожный смех. Даже Целостные казались словно бы одурманенными, ибо многие квуйя полагали, что битва по своей сути есть Ри — то есть нечто, пребывающее вне любых законов и предполагающее отсутствие какой-либо сдержанности. Горбясь над сиянием своих Теорем, они хихикали и рыдали, вопили и считали вслух, обрушивая опустошение и погибель на кишащие под ними белесыми личинками просторы.

Обве Гёсвуран всегда славился какой-то по-особому безрассудной отвагой, превосходя в этом отношении даже своих суровых и властных собратьев по ремеслу. Там, где прочие словно бы блуждали в лабиринте, он безошибочно придерживался золотой тропы, сворачивая, делая выбор или же сходя с пути именно там, где это было необходимо.

Он гораздо быстрее чуял опасность, чем осознавал её.


Лязганье доспехов и вой гвардейцев-уршранков, разносились в обрамлённой металлом пустоте.

— Множество раз, — прорычал ужасающий и великий Скутула, — поглощали мы девственных дочерей человеческих.

Анасуримбор Серва мчалась сквозь непроглядную тьму, перепрыгивая через обломки и мусор, расположение которых открылось ей перед тем как исчезли последние источники света — угасшие языки пламени. Она слышала скрипение и стук, исходящие от примерно сотни или чуть больше того инверси, пребывающих во чреве того самого мрака, в который она устремлялась. Самая нижняя из галерей, учитывая перекошенные плиты перекрытий и заваленный грудами мусора пол, была чуть просторнее тесной пещеры. Потолок накренился параллельно проходу, оставив лишь небольшую щель, отрывавшуюся в атриум, где с топотом и грохотом воздвигался древний враку.

— Но мы не чуем запаха твоего девичества…

Ни одна из тварей не подозревала, что она уже рядом — во всяком случае, поначалу. Серва промчалась меж ними с той же лёгкостью, с какой дитя пускает пузыри. Исирамулис скакал из стороны в сторону, изощряясь в акробатических пируэтах. Уршранки едва успевали вскрикнуть или слегка хрюкнуть, как, хватаясь за смертельные раны, уже падали наземь. Она успела убить пятерых до того, как перед ней оказался носитель хоры. Он умер также глупо, как и предыдущие твари, но его предсмертные корчи привлекли остальных, которые тут же бросились в её сторону, вслепую разя темноту, что хоть и выглядело нелепо, но, тем не менее, было довольно опасно. Прекратив свою охоту, она просто развернулась и побежала в обратную сторону, преследуемая буйной, по-кошачьи завывающей толпой…

— Жена ли ты, — с присвистом прохрипел могучий враку, — или же шлюха?

Вернувшись назад, к светлеющему на фоне абсолютной черноты пролому Оскала, она на краткое мгновение припала к земле — достаточно долго для того, чтобы её изящный образ отпечатался в глазах тех, кто охотился на неё. Она чувствовала, как на находящихся перед ней галереях поднимаются хоры — лучники прицеливаются в неё. Она слышала колыхание венчика рогатой короны дракона, ощущала дрожь земли, исходящую от его туши. Она увидела, как инверси выскочили из галереи, по которой она только что бежала, увидела их искажённые гневом и яростью нелюдские лица…

Она приготовилась прыгнуть, глазами души узрев пересекающиеся траектории выпущенных в её сторону хор.

— Нет! — воскликнула она, совершая мгновенные расчёты. — Я ведьма!

Огонь. Огонь охватил всё вокруг, превращая грязь в стекло, воспламеняя осколки костей и уничтожая выскочивших гвардейцев.

Теперь ей пришлось бороться ещё и со светом, исходящим от пылающих тел.

И она насчитала восемьдесят семь.


Он отлично помнил её — саудиллийскую шлюху, к которой они с Ликаро оба наведывались в молодости. Остерегайся этого шакала! — как-то предупредила она его. — Ибо он навлечёт на тебя погибель!

Свирепые речи, произносимые с усталостью, неотличимой от мудрости. И всё же Маловеби сомневался, что она была способна в полной мере предвидеть, что с ним в действительности произойдёт.

Обезглавленный. Оказавшийся в заложниках у Нечестивого Консульта — или, скорее, у поглотившего Консульт дунианского кошмара.

А в ладони спорящих дуниан сейчас пребывало всё человечество — сумма всей когда-либо существовавшей на свете любви, итог всех мук и трудов. Аргументы были подобны рычагам и шестеренкам. Высказывания и факты, оценивались не по радению или тревоге говорившего, но лишь согласно их убедительности — вне зависимости от того, насколько они противоречили тому, что свято

— Ты понял, Брат? Текне — и есть Логос.

Понимание всегда сопровождает опасность. Маловеби, постоянно наблюдавший за тем, как Ликаро подталкивает их глуповатого царственного кузена к нужным ему решениям, слишком хорошо знал это. Понять значило оказаться перемещённым. Понять значило стоять на пороге веры

— Ты принял наш Довод?

Он чувствовал это даже сейчас, размышляя над возможностью того, что Истина и Святость не одно и то же. Как бы Айенсис ликовал и злорадствовал!

— Проклятие это препятствие…

И хотя его разум и сопротивлялся, сердце Маловеби, казалось, ушло в пятки от настигшего его всеобъемлющего осознания — это не люди.

— Помеха.

Как инхорои, являясь вариацией шранков, были созданы, чтобы верить в то, во что им предначертано было верить, так и эти Танцующие-в-Мыслях — эти дуниане — были созданы, чтобы постигать и покорять.

— Мир необходимо Затворить, Брат.

И, тем самым, достичь своего загадочного Абсолюта.

— Завещание Ковчега должно быть исполнено.

Стать самодвижущимися душами.

Всё именно так, как и утверждал этот несчастный Друз Ахкеймион! Всё это время сатаханов Двор дивился Аспект-Императору, вновь и вновь пытаясь постичь смысл его озадачивающих действий, вновь и вновь приписывая ему грубые мотивы, присущие их собственным душам. Мог ли им овладеть демон? Был ли он «Кусифрой», как утверждали Фанайял и ятверианское чудовище? Но никому не приходила в голову возможность того, что он мог всего лишь воплощать определённый принцип, что он, подобно шранкам, мог попросту исполнять некий императив, впечатанный в саму основу его души.

Искореняя всё остальное

— Круговорот душ должен прерваться, — сказал безгубый дунианин, его миниатюрное отражение из-за отсутствия губы выглядело как-то нелепо. — Человечество необходимо привести на грань уничтожения.

Твари, полоумные твари! Адепт Мбимаю почувствовал дурноту и головокружение — не столько из-за того, что ему довелось осознать нечто, настолько безумное, сколько из-за того, что нечто, настолько безумное может быть истиной.

Неужели всё так ужасно? Неужели твердыней человечества всегда было лишь заблуждение…невежество?

Как бы убивался бедный Забвири…

— И поэтому-то вы и обихаживаете меня, — молвило отражение Анасуримбора.

И, наверное, выглядел бы довольно забавно.

— Да, — признал обожжённый дунианин, его складчатая кожа нервировала даже в столь крохотном отражении. — Чтобы воскресить Не-Бога.


Вопящий хор немного утих, став чуть менее оглушительным.

Те Долгобородые, что находились на куртинах могучих стен, осмелились высунуться меж золотых зубцов, дабы как следует оглядеться, а те, что стояли в проломах, закричали, получив неожиданную передышку. Десятки тысяч шранков, скопившихся возле руин Дорматуз, внезапно умолкли. Квуйя рваной линией выступили из непроглядной завесы Пелены, обозначая себя сиянием семантических конструкций и соответствующим им вполне материальным высверкам и взрывам. Парящие Тройки Мисунсай, меж тем, оставались на своих позициях, волны их облачений вились и кружились, как чернила, растворяющиеся в воде. Их Нибелинские молнии яростными вспышками сметали с расстилающейся под колдунами равнины всякую жизнь. Шранки, подобно громадным рыбьим косякам, скользили меж росчерками магического света, бросаясь как к неприступным чёрным стенам, так и прочь от них толпами настолько плотными, что даже самые слабые Напевы учиняли среди них совершенно невероятную бойню. И хотя тесаками и выступали сверкающие колдовские устроения, работа эта ничем не отличалась от труда мясника.

Сыны Се Тидонна взвыли в унисон — вопль, который они на сей раз сумели услышать — и застучали мечами и топорами о поднятые щиты.

Обве Гёсвуран во главе своей Тройки вышел навстречу сынам Иштеребинта, считая этот поступок своей привилегией и обязанностью. Находившиеся рядом Тройки сместились вперёд, сопровождая его. Облачение из свинцово-серого войлока, несущее вышитый переливающимся золотом Знак его Школы, унимало колыхание шлейфов его одеяний. Сиял Свёрнутый Свиток Оараната, парящий над Луком и Стрелой Нилитара, опоясанных Кругом Микки. Около пятнадцати адептов Мисунсай шагнули в пустое небо на обоих флангах. Многие из них, подобно великому магистру, также несли на своих одеждах Знак Школы.

Однако, среди квуйя лишь Килкуликкас сумел правильно оценить намерения приближающегося магистра и попытался предупредить Випполя Старшего, но безуспешно. Безумнорожденный крушил давящие друг друга толпы, и, рыдая, выкрикивал имена своих давно умерших братьев. И также вели себя и многие другие. Затерявшись в искалечивших их память утратах, они вновь переживали битвы, в которых им довелось сражаться тысячелетия назад — Имогирион, Пир-Миннингиаль, Пир-Пахаль и другие. Они выкрикивали имена возлюбленных мертвецов, оплакивали горести и мстили за беды, что были старше человеческих языков.

Шлюхе было угодно, чтобы первым с великим магистром Мисунсай столкнулся Алый Упырь, ибо, учитывая свою знаменитую страсть к убийствам и разрушениям, Суйяра'нин попросту оказался далеко впереди своих товарищей. Попеременно то хихикая, то рыдая, он парил в небесах, облачённый в блистающую алую броню из зачарованного нимиля — знаменитый Оримурил, Рубеж Безупречности, который века тому назад люди Трёх Морей со страхом и завистью именовали Валом. Он взрывал землю Виритийскими Инфляциями, оболочками раздувающихся сфер расшвыривая кучки шранков, разлетавшихся по траекториям, зачастую проходящим всего в нескольких локтях от его обутых в сандалии ног. Казалось, он заметил людских колдунов лишь когда те оказались прямо подле него — настолько глубоко он погрузился в себя. Нахмурившись, словно только что разбуженный человек, Алый Упырь парил в воздухе, наблюдая за тем, как адепты Мисунсай обступают его…а затем его взор упал на вышитый золотом Круг, украшающий грудь Обве Гёсвурана…

Защитные Аналогии Гёсвурана, предназначавшиеся для отражения стрел, камней и прочих мирских снарядов, ничем не могли помочь против Абстракций Суйяра'нина. Призрачная оболочка развеялась в дым, и Обве Гёсвуран, пылая, рухнул с небес, а его дергающееся тело, разрезанное сверкающими Мимтискими Кольцами, ещё в воздухе распалось на части.

Вихрем обрушилась смерть…швырнув его сущность навстречу жаждущим чреслам Ада.

В последовавший за этим миг изумления и замешательства Суйяра'нин убил ещё одного адепта Мисунсай, а, пока остальные отчаянно готовили ответный удар, прикончил ещё двоих. Оставшаяся в живых восьмерка обрушила на ярящегося, облачённого в алый доспех нелюдя сокрушительный всполох Нибелинских Молний, охвативших его сплетением сверкающих ломаных линий и сбросивших потрясённого этим ударом Суйяра'нина с небес прямо в ревущие внизу мерзкие толпы — ибо его Обереги тоже предназначались лишь для защиты от копий и стрел.

Алого Упыря более не было.


Словно мышка, шныряющая в тени плюющегося огнём кота, она стремглав неслась по усыпанной мертвечиной поверхности. Громадные камни дрожали от гневного рыка Скутулы. Пылающая жидкость плескалась вокруг, разбухая с шипящим сиянием.

Серва выпрыгнула прочь из неё.

— А вот я чую одно лишь девичество! — тяжело дыша, крикнула она. — Быть может, это от тебя так несёт?

Схватившись за свисающую верёвку, она перебросила себя во мрак круговой галереи второго яруса.

Пламя яростным потопом следовало за ней, бурля и вздымаясь словно живое, рыщущее в её поисках существо. Крепко сжимая Исирамулис, она, будто призрак, скользила вперёд, уворачиваясь от его обжигающих щупалец, яркое сияние которых на миг вырывало из сумрака поблёскивающие конструкции и особенности здешнего обустройства. Она очутилась на истёртом временем помосте, мчась мимо созвездий сверкающих оранжевых бусин и всматриваясь в мир, вдруг ставший грубо сработанным лабиринтом. Плиты перекрытий оказались настолько перекошенными, что террасы и проходы были повсюду — частично образованные вздымающимися каменными блоками и наваленными на них грудами грязи и мусора, а частично деревянными конструкциями, причём столь гнилыми, что местами они свисали с потолка как паутина, заполняя собой все галереи вплоть до золотых сводов атриума. В некоторых случаях по всей протяжённости яруса были обустроены четыре или даже пять деревянных террас, под каждой из которых были один над другим подвешены два, а иногда и три убогих обиталища. Казалось, будто целое царство, полное свирепых паразитов, обретается в нутре некого громадного и, вместе с тем, совершенно иначе устроенного существа, или, скорее, какой-то необратимо повреждённой структуры.

— Сам этот Мир провонял сучьей дыркой! — с хриплым смехом прогремел величественный змей.

Она бежала по самому краю галереи — так близко к внутреннему пространству, как только могла. Тела гвардейцев, которых она заманила под пламя дракона, будто головешки пылали внизу, бросая на её обнажённую фигуру красные и бледно-жёлтые отблески. Она добавила шесть к своему Счёту — теперь оставалось семьдесят четыре.

— Говорят, десять миллионов погибло во время Падения, — и эта земля набилась в утробу нашей Матери! Но ещё больше гвардейцев по-прежнему копошилось в ветхой сети, сползаясь отовсюду, чтобы перехватить и поймать её.

— Во чрево нашего Наисвятейшего Ковчега!

Здесь было достаточно светло, чтобы она могла видеть поблёскивание перевёрнутого пламени, украшающего их щиты, а там, внизу, в скудном свете был заметен лишь суетный рой спешащих теней. Она бежала так, словно стремилась прямиком в их объятия. Мчалась, подныривая и перепрыгивая посвист хор, летящих вместе с разящими стрелами с различных позиций внутри атриума. Ещё пять!

Она спрыгнула с дощатого края галереи на находящийся ниже усыпанные мусором перекошенные каменные плиты и остановилась на островке ложной безопасности, скрытая от враку, но ясно видимая несущимся вверх по склону уршранкам. Буйство, что было Нильгиккасом, колющими иглами струилось по её венам, и ей казалось, что она может ощущать всё вокруг — вихляющие на бегу тесаки и мечи гвардейцев, скребущие грязь когти и дрожание гребня враку, а также разгоняющее гнилостный воздух движение его туши. Невообразимое множество словоохотливых знаков, сходящихся на этом вот самом…месте…

В месте, где обреталась Причинность.

Она увидела выбегающих из мрака гвардейцев — их нелюдские лица уродовала чудовищная злоба и похотливое презрение — и каким-то образом сумела узреть прямо в этих лицах постепенно воздвигающуюся позади неё массивную корону враку — все особенности и подробности её устройства, рассеянные по ним множеством проявлений потрясения и ужаса. Серва внимательно наблюдала за тем, как гвардейцы, скользя по обломкам и мусору, замедлили бег и остановились, и в нужный момент сунула Исирамулис в ложбинку между своих грудей, ибо увидела пламя враку, вспыхнувшее золотом в чёрных глазах.

Это нечто вроде способностей Отца?

Умение видеть затылком.

Ревущая огнём блевота вспыхнула вокруг неё. Она ощутила как пламя колышет остатки её волос и протискивается сквозь остатки кожи. Наблюдала за тем как оно, подобно любым другим инструментам её воли, поглощает уршранков…

Убогие твари визжали как тонущие свиньи.

Затем она перепрыгнула через гребень укоса, и, увернувшись от клацнувших челюстей Скутулы, полных железных зубов, скользнула в извилистый лабиринт галереи, заполненный хаотичным переплетением камня и дерева. Двое из оставшихся у неё за спиной инверси, имели при себе хоры…

— И что же, скажите на милость, — воскликнула она со смехом, что весело зазвенел, отражаясь от золотых конструкций, — драконы могут знать о сучках?

Оставалось шестьдесят семь.



— Мог-Фарау, — сказал Анасуримбор.

Произнесённое имя, казалось, налилось тяжестью.

Колдовское бормотание какого-то странного тембра донеслось вдруг отовсюду. Свет вспыхнул на отражении безгубого дунианина, превратив его оставшуюся губу в подобие предмета, извлечённого из печи стеклодува. Лики Изувеченных, синхронно повернувшись, воззрились куда-то в темноту…

Маловеби почти сразу увидел его — чёрный, беззвучно проступающий из такой же черноты огромный саркофаг, размером примерно девять на четыре локтя, сделанный то ли из керамики, то ли из какого-то загадочного металла и словно бы плывущий в собственном отражении по обсидиановым плитам.

Это происходит сейчас, понял он. Прямо сейчас!

Поблёскивающий монолит с лёгким шорохом по очереди миновал трех стоящих в отдалении дуниан. Скорчившаяся клякса, являвшаяся Аураксом, стоило саркофагу поравняться с ней, издала какой-то звук — то ли хрип, то ли кашель. На мгновение чёрная громада всей своей массой воздвиглась перед Аспект-Императором. Поверхность саркофага была испещрена линиями и прожилками, образовывавшими то ли контуры какого-то лица, то ли чертёж великого города — и Маловеби едва не зажмурился, ибо тьма, проступавшая в отражении Анасуримбора, вдруг словно бы слилась с отражением этой вещи. А затем, с той же самой беззвучной точностью, саркофаг опрокинулся назад, встав горизонтально и зависнув примерно в одной ладони от пола. Своим верхним краем чёрный монолит достигал талии Анасуримбора.

Карапакс… Неужели это он? Но большинство источников утверждали, что в него были вставлены хоры…

— Это Объект, — с какой-то мрачностью возгласил обожжённый дунианин.

Гравированная плоскость саркофага, оказавшаяся крышкой, сама по себе поднялась, а затем, наклонившись, опустилась на одну из своих граней. Зеркально отполированная поверхность исказила и раздробила отсвет Обратного Огня.

Маловеби ничего не мог рассмотреть внутри саркофага…как и не был способен сформулировать хоть какую-то связную мысль.

— Но к чему такие сложности? — спросил Анасуримбор. — Если ваша цель — истребить человечество, то почему бы не воспользоваться тем оружием, которое вы применили в Даглиаш?

Единственное, о чём мог думать сейчас Маловеби — Не-Бог…

Перед ним Не-Бог.

— Нам удалось восстановить лишь одну подобную вещь, — сказало отражение невредимого дунианина, — но даже если бы были другие — это оружие чересчур неразборчиво и непредсказуемо, особенно если его применять массово.

— Наше Спасение заключается не в самом факте истребления человечества, а в особенностях этого процесса.

— Лишь Объект способен Затворить Мир от Той Стороны, — пояснил одноглазый дунианин.

— Да… — сказал Аспект-Император, — те самые сто сорок четыре тысячи…

— Объект это замена Ковчегу — нечто вроде протеза, — продолжил безгубый дунианин, его отражение размером было не более пальца — из-за того, что он стоял дальше остальных. — В отливах и приливах жизни этого Мира таится определённый код, и чем больше смертей, тем явственнее он проступает — и тем большую часть кода Ковчег способен прочесть…

— Так значит Не-Бог и есть Ковчег? — спросил Анасуримбор Келлхус.

— Нет, — ответил обожжённый дунианин, — но ты это и так знаешь.

— И что же я знаю?

— Что Не-Бог сливает воедино Объект и Субъект, — ответил одноглазый монах. — Что он и есть Абсолют.

Святой Аспект-Император Трёх Морей склонил голову в задумчивом подтверждении. Отражения Изувеченных замерли в ожидании его следующих слов. При всех странностях отражения Анасуримбора, Маловеби понимал, что тот смотрит вниз — внутрь Карапакса…

Размышляя?

Жаждуя!

— И вы полагаете, что я — недостающая часть? — спросил Келлхус. — Субъект, способный вернуть к жизни эту…систему?

Поэтому хоры и были убраны из Карапакса? Из-за него? Маловеби казалось, что он сейчас задохнётся…

Ближайший из дуниан — обожжённый — кивнул.

— Кельмомасово пророчество предрекало твоё пришествие, брат.


Вой Орды поглотил все звуки и голоса, кроме самых громких. Моэнгхусу ещё предстояло понять, слышит ли кто-нибудь его самого, ибо пока что он пребывал в таком же оцепенении, как и все остальные, а его побелевшие пальцы цеплялись за искрошенные парапеты Акеокинои. Скюльвенды что-то оглушительно орали на своём языке, но, в целом, происходящее было и без того понятно. Когда ошеломляющие размеры шранчьего воинства сделались очевидными, его отец приказал Народу укрыться за гребнем Окклюзии — на её внешних склонах — и использовать предоставленных Консультом экскурсидля того, чтобы преградить проходы и перевалы. Сам же Найюр, вместе с военачальниками и вождями, теперь держал ставку здесь — на Акеокинои…разглядывая открывающиеся его взору просторы — кишащие жизнью, но при этом совершенно безлюдные.

Выступая над передними зубами Орды, словно какие-то газообразные дёсны, Пелена постепенно без остатка удушила весь Шигогли в своих зловонных объятиях — палево-бледная кисея, отчего-то ставшая в свете полуденного солнца чёрной и почти совершенно непроницаемой, так, что в определённый момент она сокрыла от взора даже сияние уцелевшего Рога, теперь проступавшего сквозь завесу лишь смутными очертаниями. Не считая всполохов колдовства, напоминающих мерцание серебряных келликов в глубинах ночного омута, Пелена ныне стала единственным зрелищем — сплошной вуалью, сотканной из гнилостных шлейфов, заслоняющих скалы Окклюзии и воздвигающихся до самого почерневшего Свода Небес.

И это встревожило имперского принца, поражённого монументальностью вершащегося зла, к которому харапиорово зло не способно было даже приблизиться…ибо он был взращён на рассказах об этом миге — о миге конца, о дне, когда Судьба Человечества, наконец, определится. Сущность и значимость всех их душ проявиться в день сей! Пелена, плещущаяся в чаше Окклюзии, казалось, источала некое таинство, словно сосуд, наполненный тёмным, мифическим приношением…

Сама земля превратилась в алтарь ужаса!

И там сейчас был Кайютас…и Серва.

— Уверен, твой план заключался не в том, чтобы просто стоять тут и наблюдать! — воскликнул Моэнгхус, изо всех сил стараясь перекричать вой Орды.

Король Племён обратил к нему свой взор — давящий и убийственный.

— План, щенок, заключался в том, чтобы захватить Ордалию врасплох, пока она ещё находилась в лагере, и завладеть Кладом Хор, вырезав при этом всю твою семью.

Слова, произнесённые, чтобы спровоцировать его.

— И ты ожидал…

— Я ожидал того, чего всегда ожидаю, противостоя ему!

Прочие вожди, скрестив руки, с каменными лицами взирали на них.

— И чего же? — едва сдерживаясь, спросил Моэнгхус. Ибо всю свою жизнь он был наименее хладнокровным из своей семьи — человеком, ведомым внутренней яростью, порывистым и ожесточённым.

Ухмылка мертвеца. Шрамы вокруг найюрова рта превратились в сочетание вертикальных линий, и у Моэнгхуса возникло приводящее его в замешательство ощущение, что все свазонды варвара ухмыляются вместе с ним самим.

— Что я потерплю неудачу.

— Но это же безумие! — не успев как следует подумать, выпалил Моэнгхус.

— Безумие? Но в этом-то и вся суть, не так ли? Сама мерзость его существования навязывает нам это безумие! Всё то дерьмо, что он размазывает по нашим щекам и ноздрям! И потому-то нам должно быть словно мечущиеся на поле мотыльки — постоянно покидать проторенные пути, и порхать туда-сюда, не замечая уклонов и косогоров. И чирикать как чёрные птицы, клюющие маргаритки!

— Да ты же сумасшедший! — в ужасе вскричал Моэнгхус.

— Даааа! — проревел Священный Король Племён, отвешивая ему подзатыльник и взирая на имперского принца с кровожадным весельем. — Потому что лишь это с ним и разумно! — с хохотом проорал он, вновь поворачиваясь к мрачному образу Пелены, царящей и возвышающейся над всем сущим. Найюр урс Скиота плюнул вниз на выступающие парапеты нелюдских руин, а затем поднял обе руки, сложив пальцы в виде чаши …

— До тех пор, пока я вижу Его тень, — прокричал тяжеловесной круговерти неистовейший из людей, — я не прыгну в пропасть!


Казалось, всё сущее взревело. Випполь Старший, наконец, вышел из своего оцепенелого помрачения — лишь для того, чтобы тут же погрузиться в иную его форму, грозящую много более ужасающими последствиями. Он повернулся к кучке адептов Мисунсай, отделившихся от общего строя. Глаза древнего квуйя от обуревавшей его ярости округлились словно монеты.

— Сиоль тири химиль! — прогремел его голос, раскалывая окутанные тьмой небеса. — Ми ишориоли тири химиль!

Лишь Вальсарта — единственная ведьма свайяли, в силу обстоятельств оказавшаяся рядом с брешью, поняла ужасающий смысл этих слов: «Кровь Сиоля — кровь Ишориола!»

Безумнорождённый двинулся в сторону колдунов Мисунсай, которые начали отступать под его натиском. Они хорошо помнили трагедию Ирсулора, когда адепты Завета и Вокалати умылись кровью друг друга из-за действий единственного безумца. Словно мифический призрак, явившийся из каких-то доисторических времён, помешанный архимаг квуйя грянул на них. Он выглядел донельзя диковинно в своих архаичных чародейских доспехах — сплетённых из тонкой проволоки заслонов, при помощи специальной упряжи закреплённых так, что они располагались вокруг его напоминавших истлевший саван облачений, и обеспечивавших Випполю Старшему защиту от хор.

— Ишра, Випполь! — прогрохотал голос Килкуликкаса. — Инсику! Сиралипир джин'шарат!

Колеблющийся Безумнорождённый, мерцая, парил в воздухе — образ его был едва виден из-за вскипающих Оберегов. Он взглянул на циклопические укрепления, на протыкающий непроглядную завесу Высокий Рог, на его громадные зеркальные поверхности, где плясали бело-золотые переливы и отблески. А затем озадаченно воззрился в пустоту, где некогда воздвигался Склонённый Рог…

— Ишра, Випполь! — проревел Килкуликкас где-то за пределами возможностей слуха и голоса.

Безумнорождённый, наконец, вернулся к своим Целостным родичам.

Однако же, за время, понадобившееся, чтобы избежать одной катастрофы, успели взрасти корни другой — ещё большей. Столкнувшись с надвигающейся возможностью магической битвы, адепты Мисунсай перестали бичевать своими молниями кишащую белесой мерзостью равнину. Рукопашная схватка, смешав ряды людей, вспыхнула по всей протяжённости бреши. Впервые за всё время сражения строй сынов Тидонна, принявших на себя ничем не сдерживаемый удар Орды, оказался прорванным. Они были обучены тому, что следует делать в подобных обстоятельствах, и бесконечно упражнялись именно ради такого случая, более того — ранее им уже доводилось сталкиваться с такими атаками, однако порода шранков, с которой им ныне довелось столкнуться, была более сильной и свирепой. Они бросались на Долгобородых, как взбесившиеся обезьяны, колющие и молотящие воинов с такой яростью, словно сзади их поджимало пламя. Стена щитов смешалась, превратившись в одну отчаянную схватку. Так древнее зло Дорматуз продолжило собирать свою кровавую жатву. Люди гибли так быстро, что таны-военачальники начали хлопать по шлемам целые отряды, посылая их на передний край — в самую гущу битвы.

Но сынов Тидонна не удалось сломить. Да и как бы могло такое случиться, если пролом за их спинами преграждала вся вящая слава их гордой нации? Нангаэльцам же пришлось ещё тяжелее, ибо они удерживали ту груду обломков, небеса над которой занимал, чтобы затем покинуть их, сам Обве Гёсвуран. И поэтому, даже когда адепты Мисунсай вновь начали рыхлить равнину артритичными когтями колдовских высверков, нангаэльцы по-прежнему продолжали принимать на себя ничем не смягчённый удар Орды. Смерть выскребала их ряды, как железная кирка выскребает угольный пласт, и хотя это их не сломило — не могло сломить — нескончаемые потери, казалось, высасывают костный мозг из костей воинов, поражая их мрачной убеждённостью в неизбежности собственной гибели, вне зависимости от того, чем завершится битва в целом.

Их Долгобородые родичи из Канутиша первыми недоумённо начали указывать туда — в точку, находящуюся где-то в сотне шагов перед позициями нангаэльцев и погребённую под кишащим белесым месивом. Там, где друг к другу жались неисчислимые бледные лица, а бесчисленные тесаки и дубины сотрясались над ними подобно теням насекомых, — шранки вдруг стали…разлетаться?

Или они, напротив, устремлялись туда?

Со всех сторон существа бросались к этой точке, словно бы нападая на нечто, находящееся прямо среди них — нечто швыряющее их в воздух, как скошенную траву и заставляющее их разлетаться параллельно равнине более чем на сто шагов в каждую сторону. Открывавшееся зрелище озадачивало взор: ядро, состоящее из сотен копошащихся на поле битвы шранков, постоянно извергало из своего центра устремляющиеся вверх и вовне фигуры так, будто они падали с отвесной скалы. Сучащие и дёргающие конечностями палево-бледные существа разлетались во всех направлениях, словно бы сваливаясь с края какой-то волшебной поверхности, и, в конце концов, ломая себе шеи, врезались в окружающие массы сородичей, сбивая тех с ног…

И это явление перемещалось…


— Сам Эмилидис, Ненавистный Кузнец, был той ещё сучкой, и мы отведали его плоти!

Драконья блевота порождала настоящее пекло, ибо дерево ярусов вспыхивало лишь немногим хуже, чем трут. Заключённой во чреве Ковчега ветхой конструкции из навесов, столбов и платформ никогда не касалась влага, за исключением, разве что, сырой плесени да мочи. Но хотя пламя и мчалось с невероятной стремительностью, экзальт-магос без каких-либо сложностей убегала от него, шлёпая босыми ступнями по грязи, гниющей внутри галерей.

— Его нежно похрустывающего мясца! — проревел величественный Зверь. — Его хрупких косточек! Слышишь, мы пожрали создателя твоего мечишки!

Её частящие ноги превращали валяющиеся на полу отбросы в брызги — в непроглядный туман, который непременно сделался бы серьёзным препятствием для другого человека. Она же проскользала сквозь него словно бесплотное видение — как нечто совершенно неприкосновенное и неуловимое.

— Дааа…

Никогда ещё цель не была для неё столь очевидной.

— Нам…

— Сучки…

— По вкусу…

Невзирая на все свои дары, ей всегда приходилось гнать от себя суматоху и хаос, всегда приходилось бороться, дабы ступать в ногу с неистовым бурлением Мира. Всегда и всюду она была окружена вещами непостоянными и строптивыми, на краткое время хватавшими её, всякий раз стремясь заключить в клетку «здесь и сейчас», но всякий раз что-то ещё отбрасывало её назад — к себе самой.

— Так Скутула домогался Скутулы! — крикнула она со смехом столь звонким, что он был отлично слышен даже сквозь весь этот скрипучий рёв.

Ничто не могло коснуться её просто потому, что она была всем.

Белесой раной Оскала. Осыпавшейся грудой земли. Громадным Атриумом, своими бесчисленными ярусами возносящимся от основания укоса до неизмеримых высот. Гвардейцами, тут и там теснящимися вдоль кромки самой нижней из галерей, что-то бормочущими, жестикулирующими, и жадно всматривающихся в темноту в ожидании малейшего, поданного ею знака…

И, конечно, драконом.

— Дерзкая шлюха! Посмотрим, как ты запоёшь, когда Я выдерну тебе ноги из зада.

— Не понравятся тебе мои песни, земляная змея!

Оставив позади этот крик, Серва бросилась вверх по укосу — в объятия свистящего пламени. Она заметила, как последовавшие за нею уршранки, завывая и скуля, загорелись прямо на бегу. Крепко сжимая в руке Исирамулис, она углубилась в охватившее её сияние и помчалась вверх по обугленным доскам.

— Ведьма? — со свойственной всем ящерам недоверчивостью прохрипел Скутула. — Изо всех могучих воинов, явившихся на эту войну, человеческие народы, стремясь испытать нашу мощь, посылают к нам тощую ведьму?

Пламя опало с неё, словно влажные розовые лепестки. Сажа покрыла кожу, но дым оставался беззубым, неспособным впиться в её глаза или дыхание независимо от того насколько густым и вязким был этот едкий вихрь. На мгновение она появилась там же, где и исчезла, стоя на краю Великого Атриума в сотне шагов от того места, где враги ожидали её появления. Её кожу и ожоги сплошь покрывала копоть.

Пламя объяло громадную ухмылку галереи, являя отражённые образы Сервы в каждой золотой поверхности и заполняя пустую громаду Атриума всполохами дробящегося света. Чудовищное тело Скутулы Чёрного, свернувшееся возле проёма Оскала, поблёскивало и лоснилось в свете распалённой им же самим адской топки.

— Посылайте к нам ваших героев! — проревел чёрный монстр. — Посылайте к нам ваших храбрецов, дабы они могли сделаться мучениками, сгорев в огнище, как и полагается Истинному Святому!

Никто не знал, с помощью какой изощрённой алхимии инхорои породили драконов, ибо, подобно яблокам, из семян этих проклюнулись разные плоды, хотя и представлявшие собою вариации на одну и ту же исполинскую тему. Сё был никто иной как Скутула — тот самый враку, что, будучи самым змееподобным из драконов, подвигнул нелюдей древности назвать всю их расу «Червями». Его чудовищная масса висела на костяке, почти целиком состоящем из позвоночника и рёбер, не считая расположенных внизу десятков веретенообразных ног, которые волнообразно — словно конечности многоножки — шевелились, когда существо перемещалось. Его тело по всей длине покрывали бесчисленные чёрные чешуи, размером и пропорциями напоминавшие норсирайский щит, но ближе к ногам уменьшавшиеся, на сочленениях становясь не более броши. Крылья враку, сложенные как треугольные паруса, лежали на его длинной спине, вырастая из массивных мышц, которые были единственным местом на теле дракона хоть в какой-то степени напоминающим плечи. Грива длинных как копья игл украшала его шею, переходя в гребень, состоящий из окостеневших белых шипов, венчающий массивную роговую корону.

— Накормите нас теми, кто достоин бремени нашей славы! Теми, кто сможет нести на плечах нашу легенду — или хотя бы её приподнять!

Но смертоносное великолепие враку в большей мере проявляло себя в нюансах и оттенках, а также изяществе его движений, нежели просто в голых фактах, описывающих его облик. Его чешуйки переливались перламутровыми отблесками, когда дробящийся свет играл и плясал на них свой радужный танец, и одновременно были совершенно чёрными, казалось, поглощая весь падающий на них свет без остатка — так, что дракон представлялся подвешенными на неких струнах осколками зеркала — фантомом, облачённым в пустоту. И он скользил через пространство, как плывущий сквозь толщу вод угорь — в одном месте двигаясь медленно, словно гнущаяся ветвь, а в другом в своей стремительности оставляя взору лишь размытый образ. Он не сколько перемещался, сколько пульсировал. В сочетании со сверхъестественно-чёрным окрасом Скутулы, это заставляло его казаться скорее призраком, нежели чудовищной ящерицей — струйкой чернил, тянущейся сквозь умасленный мир.

— Увы, тот Мир уже мёртв! — воскликнула она. — Боюсь драконы теперь лишь забава для маленьких девочек!

Скрипящий визг приветствовал её возвращение. Шранки, толпящиеся по краям нисходящих галерей, завопили и начали указывать на неё. Рыло Скутулы рванулось к ней, злобные зелёные глаза сузились.

— Сё речёт лакомство! — прогремел Бич Веков. — Смазка для зубов!

И всё было наполнено…такой…ясностью…

— Сё говорит герой! — крикнула она с певучей насмешкой.

Дразнящие колкости, словно серебряные блесны, жалили разум рептилии, замедляя её необходимостью подсчёта неуместных очков чести…

Дразнящее видение её тела, выставленного напоказ, как прелести портовой шлюхи, жалило уршранков бледным и неистовым искушением…

Всё это было совершенно ясно, ибо она и была тем змеиным разумом, свернувшимся вокруг незапамятных обид, также как была и каждым из месящих грязь лучников, чресла которых, изжигаемые неистовой жаждой совокупления, так манил к себе её мелькающий образ. Кирри струилось по её венам, нет, по костям, заполняя все промежуточные пустоты, все ложные дыры сущего, ранее делавшие её обособленной и уязвимой.

Кирри раскрывало, кто она есть — и кем была всегда…

Неприкаянным танцем среди летящих хор, пущенных в полёт тетивами, натянутыми пальцами и нацеленными глазами, следящими за неприкаянным танцем…

Изящным прыжком среди обжигающих выдохов…

Волчьим укусом и стремительным бегом…

Клацающей пастью и ускользающим пируэтом…

Колесами, вращающими колёса. Анасуримбор Сервой, экзальт-магосом Великой Ордалии, божественной дочерью Аспект-Императора — она была тем, что происходило здесь.

Самим этим местом.

И потому Счёт уже дошёл до двадцати одного.


Жить, означает быть промокшим и влажным. В бытии нет ничего сухого, ничего стерильного или раздельного. Жить значит источать и вонять — всегда просачиваться собою в собственное окружение. Все отверстия человеческого тела смердят. Уши. Рот, из которого у некоторых несёт как из зада.

И глаза. Глаза более всего остального.

Жить значит потреблять и извергать, жевать и гадить, меняя всё, до чего сумел дотянуться, тысячью потаённых алхимических преобразований, трансформируя желанное в ненавидимое…или любимое.

И посему жизнь билась в судорогах и исторгалась из своего вместилища. Покрытая кровью, она выскальзывала из удушающей действительности — из грязи своего амниотического истока, являя себя взору холодной Пустоты, приюту молитвы…

Лишь так некая сущность может возникнуть…

Чьё-то дыхание изверглось вовне криком.

Глава восемнадцатая The Unholy Consult (окончание)


Изувеченные поведали ещё одну историю — о том, что Нечестивый Консульт в действительности никогда не понимал во что верил, не говоря уж о том, что в неведении пребывали и те, кого они использовали как орудия. Они знали лишь то, что Карапаксу требуется душа, чтобы Не-Бог пробудился. И тогда они начали кормить Объект Субъектами. Они сковывали пленников цепями и выстраивали их в огромные очереди, а затем тащили сюда — в этот самый зал, чтобы поместить их в Карапакс, убивавший тех одного за другим. Они занимались этим более тысячи лет вплоть до Первого Апокалипсиса, лишая жизни пленников десятками тысяч и бросая их трупы в Абскинис — Могилу без Дна…

— А затем, — молвило отражение обожжённого дунианина, — они поместили в Карапакс Нау-Кайюти…знаменитого сына их смертельного врага.

— Моего предка, — сказал Святой Аспект-Император.

— Вот каково значение Пророчества Кельмомаса, — объяснил заключенный в проволочную клетку дунианин, а его сосед продолжил без какой-либо паузы или же колебания:

— Твое возвращение предрекает возвращение Не-Бога, потому что, брат, ты и есть Не-Бог.

Маловеби размахивал и лягался отсутствующими конечностями.

— Ты — Мог-Фарау.

Беги! — Вопил безголосый чародей Мбимаю. — Спасайся из этого мерзкого места!

Но отражение Анасуримбора в золотом наплыве, несколько серцебиений постояв без движения, повернулось к Изувеченным.

— Ты — наше спасение. — Сказал невредимый дунианин. — Спасение для всех нас!

Ужас мурашками пробежал по задней части шеи, которой Маловеби более не обладал.

Мог-Фарау…

— Но сам я уже спасён, — произнёс Святой Аспект-Император, — а ваши души, боюсь, прокляты безвозвратно.

Какое бы облегчение эти слова не принесли Маловеби, оно испарилось без остатка при виде фигур, тихо, словно втянувшие когти кошки, крадущихся по обсидиановым плитам позади Анасуримбора, поголовно облачённых в чёрные одеяния и несущих привязанные к ладоням уколы небытия.

— Я ступил в глубины ада… — произнёс Анасуримбор, то ли не знавший о новой опасности, то ли нисколько не обеспокоенный ею, — и заключил соглашения с Ямой.

И у каждой твари вместо лица были какие-то палево-бледные водяные корни, или, скорее, пальцы, понял Маловеби — длинные старушечьи пальцы, сначала расширяющиеся, а затем вновь сужающиеся, становясь в грубом приближении подобными человеческим — и так снова и снова.

— Преисподние слепы к этому месту, — возгласил обожжённый дунианин, — даже если они и присматривают за тобой — здесь они тебя не увидят.

Шпионы-оборотни Консульта — один за другим возникали из темноты — Маловеби уже разглядел более десятка, однако Анасуримбор их не видел.

Повелитель Трёх Морей явственно улыбнулся.

— Вы вознамерились уморить голодом самих богов, — молвило его отражение, — вещи, столь грандиозные, не нуждаются в свете, чтобы отбрасывать тени, братья.

— Что ты имеешь в виду? — потребовал объяснения лишённый губыдунианин.

— Что кое-кто всегда чуял ваше отсутствие.

— В лучшем случае, — парировала невредимая фигура, — они, скорее Интуиция, нежели Разум. У них нет интеллекта, чтобы задаваться вопросами.

Маловеби увидел ещё больше облачённых в чёрное убийц, выступающий из отражающейся в наплыве темноты. Должно быть, там уже была целая сотня существ с паучьими лицами, несущих в руках хоры, и он чувствовал, хотя пока и не видел, что позади них во тьме перемещаются всё новые точки пустоты.

— Вот поэтому, — сказал Святой Аспект-Император, — им и был необходим я.

Изувеченные уставились на него. Множество безлицых убийц замерли на месте.

Маловеби казалось, что никто теперь даже не дышит.

— Обратный Пророк, — сказал Келлхус, — Откровение…посланное живыми мёртвым. Откровение, исходящее от «здесь и сейчас» — в Вечность.


Тидонцы, защищавшие руины Дорматуз, предупреждали друг друга, хлопая соседей по плечам и указывая в нужном направлении. Нечто вроде пропасти двигалось сквозь Орду прямо к пролому. Нечто, изменявшее направление тяготения, благодаря чему тощие падали вдоль горизонта, причём сразу во все стороны, и эти потоки уж начали попадать в выступающие над грудой обломков ряды нангаэльцев, выкашивая их точно выпущенные из катапульт камни.

Среди колдунов Мисунсай царила неразбериха. Все они были также сбиты с толку, как и тидонцы, и каждый полагал, что кто-то ещё лучше него знает, что следует делать, и посему не делал ничего.

Каждый, за исключением ведьмы-свайяли по имени Валсарта.

Однако же и она недооценила всё глубину их смятения. Лишь когда дождь из шранков уже начал заливать стены Гогготтерата, Валсарта поняла, что колдуны вообще ничего не будут предпринимать, и к тому моменту, когда она, шагая по небу в окружении вскипающих волн своих шафрановых одеяний, наконец, добралась до осаждённых нангаэльцев, было уже слишком поздно. Угроза того, что нангаэльский строй будет опрокинут, превратилась в угрозу, исходящую от того, что строй уже опрокинут.

Для лорда Войенгара, графа Нангаэльского, близящаяся пропасть представлялась зрелищем совершенно ирреальным — шранки под воздействием какого-то загадочного импульса, крутясь и суча конечностями, беспорядочно разлетались, словно бы сваливаясь с края скалы и устремляясь ко дну невозможной горизонтальной ямы, только пропасть эта словно бы начиналась сразу во всех направлениях от некой точки. Шранчий вал, накатывавшийся на передние ряды воинов Войенгара, сначала ослабел, а затем и вовсе сошёл на нет, и сквозь лес железных шлемов своих вассалов граф Нангаэльский воззрился на то, как пропасть, наконец, явив себя, шагнула вовне из чрева Орды…

Алый Упырь, Суйяра'нин чудесным образом оставшийся невредимым, показался перед строем нангаэльцев. Его алые нимилевые облачения блестели, сияющие глаза и рот казались окнами, открывающимися в бурлящий в ярящейся топке котёл его души — души эрратика. Визжащие шранки толпились за его спиной, продолжая свой безумный натиск, невзирая на то, что видели, как каждый, осмелившийся поднять на алого воина дубину или тесак, стремглав падает с какого-то несуществующего обрыва. При виде мрачного строя нангаэльцев, Суйяра'нин практически ни на миг не задержавшись, продолжил ступать по грудам трупов, двигаясь прямо к первому ряду людских воинов…

Лорд Войенгар увидел, как его люди вздымают щиты и мечи, а затем просто поднимаются в воздух, и, кувыркаясь, улетают в кишащие массы Орды. А затем он сам ринулся на безумного квуйя, твёрдо держась на ногах там, где все остальные были отброшенны прочь — из за хоры в своём пупке, внезапно поняла какая-то его часть.

Хохоча, эрратик парировал яростный взмах его меча, направив ответный удар в незащищённое лицо нангаэльского графа, а затем выдернул из раны свой древний клинок. Ревущие нангаэльцы со всех сторон ринулись на него…лишь для того, чтобы рухнуть с Рубежа Безупречности навстречу своей погибели.

В итоге Алый Упырь перебрался через груду руин Дорматуз, швырнув всех, кто пытался напасть на него в кошмарную пучину Угорриора. Просто идя вперёд, безумный нелюдь прорезал в рядах тидонцев широкую борозду…

Джималетские кланы последовали за ним чудовищным бормочущим и бурлящим потоком, инстинктивно охватывающим фланги, проникающим глубоко внутрь сокрушённого строя. Шранки кромсали расстроенные ряды людей со свирепостью и ловкостью кошек, и буквально через несколько мгновений яростные схватки закипели повсюду, в том числе далеко за пределами непосредственного места прорыва — в глубине тидонской фаланги. Паря над разразившимся хаосом, Валсарта и адепты Мисунсай не имели другого выбора, кроме как оставить возникшую брешь Суйяра'нину. Спасение гораздо большего числа тех, кого его прорыв подверг опасности, и без того было трудом более чем достаточным.

И посему Алый Упырь, не встретив никакого сопротивления, взобрался на торчащее из груды обломков основание Дорматуз и, стоя на самом верху, хохотал и рыдал по причинам, уже тысячи лет как утратившим всякий смысл. Он воззрился на объятых ужасом Долгобородых и Плайдеолменов, поспешно строящихся на Тракте — там, внизу.

— Почему? — прогремел он на шейском, перекрывая всепоглощающий шум. Жуткая гримаса искривила, а затем и полностью изуродовала его идеальное, белое лицо.

— Почему вы ждали так долго?

Слепящая белая вспышка. Стрела с прикреплённой к ней безделушкой ударила его прямо в щёку — «шлепок», как называли такой удачный выстрел лучники-хороносцы, удар, площадь соприкосновения с хорой при котором достаточна, чтобы обратить колдуна в соль до самых костей. Суйяра'нин, в момент выстрела утвердившийся на достаточно ровной поверхности, остался стоять идеальной белой скульптурой, его меловое лицо навеки застыло в гримасе непередаваемой ярости, а знаменитый доспех по-прежнему облекал его тело своими замысловатыми алыми сочленениями.

Недоброй славы Алый Упырь был мёртв — и на сей раз окончательно.

Сыны Плайдеоля стояли, оцепенев, ибо каким-то образом само их понимание Мира ныне умалилось. И им ещё только предстояло осознать, что за этим последует.

Статуя Суйяра'нина накренилась вперёд, а затем упала, оказавшись растоптанной поступью ороговевших ног.

Брешь Дорматуз пала. Подобно полчищу термитов, устремляющемуся вперёд хитиновым наводнением, мерзость хлынула в пределы нечестивого Голготтерата.


В определённый момент атриум превратился в сверкающую топку.

Ярясь и неистовствуя, легендарный враку хлестал, бил и изрыгал из себя слепящую огненную блевотину. Скутула преследовал юную гранд-даму, ни на что более не обращая внимания, и лишь стремясь во что бы то ни стало настичь и покарать её. Ревущий с каким-то странным, ящерским негодованием, он вторгался следом за нею в каждую галерею, внутри которой она исчезала, и, прокладывая себе путь через отряды уршранков, крушил, пожирал и сжигал их — сжигал более всего остального, ибо галереи, после того, как он притискивался сквозь них, вспыхивали одна за другой. Линии, дуги и плоскости инхоройского золота изобиловали отражениями пламени, а дым клубами устремлялся сквозь перекрытия, сливаясь в поток достаточно плотный, чтобы заполнить собой весь громадный ствол шахты.

И она бежала, танцуя не столько с теми, кто жаждал убить и осквернить её, сколько, с чем-то, что было лишь частью большего механизма — системой внутри системы …

Она понимала истинную сущность героизма — то, как он сводит любое действие к противодействию, просто устраняя неосторожность, свойственную как страху, так и храбрости.

Она понимала природу отцовой силы.

Гвардейцы вопили и извивались, многие прыгали вниз лишь для того, чтобы разбиться о пол атриума, словно связка пылающих листьев. За исключением совсем немногих, все имеющие при себе хоры твари теперь бежали, спасаясь от огня и дракона. Она могла ощутить все точки небытия, рассеянные во чреве Рога и чувствовала, как некоторые из них угрожающе смещаются вверх или вниз, однако, рано или поздно всё равно падают, чтобы присоединиться к остальным — уже лежащим недвижно.

А часть её продолжала вести Счёт.

Чётырнадцать…

Тринадцать…

Балки застонали под тяжестью враку, который, словно чудовищная змея, заползал с одного яруса на другой. Скутула решил использовать громадную протяжённость своего тела для того, чтобы согнать её к основанию укоса, где он смог бы раздавить её даже вслепую. Неземной металл сотрясался под титаническими ударами…

Она же, обнажённая, не считая своих ожогов и Испепелителя, мчалась, удерживая безупречное равновесие и проникая, словно бесплотное видение, сквозь возносящиеся стены пламени. Снова и снова Скутула являлся из огненной пелены, воздвигаясь над нею с изяществом разворачивающейся стальной пружины, пластины его чешуи, кажущиеся в маслянистых отблесках пламени словно бы лакированными, алели от обуревающего враку гнева.

А она всё также продолжала крепко сжимать свой зачарованный меч…

Семь…

Шесть…

Исирамулис…Гибельный горн.

И она смеялась, танцуя вблизи яростного клацанья его челюстей, порхая словно бабочка, привязанная тонкой нитью прямо к рылу могучего враку. Она смеялась с неумолимым весельем, и в её голосе — таком звонком, что он, резонируя и отражаясь эхом от металлических стен, проникал во все уголки исполинского, перекошенного атриума — слышался смех маленькой девочки, забавляющейся с ужаснейшим драконом, когда-либо жившим на свете.

Скутула Чёрный выл, бушевал и крушил всё вокруг своим громадным змеиным телом.

А Анасуримбор Серва уворачивалась и ускользала от него, подсчитывая погибших и промахнувшихся уршранков.

Один…

Ноль…

— Сейчас! — крикнула она грохочущим колдовским голосом, перекрывшим рёв древнего враку, словно тихое пение арфы.


Свет.

Холод.

Ужас…

Дыхание.

Судорожный вопль явившегося в мир.

И затерявшегося в лавине уходящих.


Маловеби взглянул на череду уменьшающихся отражений Изувеченных, проступающих на переднем плане соггомантового плавника, а затем перевёл взгляд на сборище совершающих глотательные и хватательные движения паучьих лиц, отражающихся позади них.

— Я принёс божественному слово о преходящем, — сказал Анасуримбор. — И вы не так хорошо укрылись, как полагаете.

Обожжённый дунианин размашисто взмахнул рукой. Неожиданно вспыхнул свет, исходящий, казалось, от тысяч точек, разбросанных по пещероподобным сводам и глубинам зала, и являющий взору множество взаимосвязанных таинственных механизмов, настолько причудливых видом и формой, что они показались колдуну Мбимаю чем-то вроде текста, написанного на чужом языке.

— А ты сравнил бы свои храмы из обожжённого кирпича с подобным собором?

— Ковчег — вот наш аргумент, Брат. — Молвил невредимый монах, — Станешь ли ты отрицать материальное воплощение Логоса?

Святой Аспект-Император едва взглянул на увитую золотыми ухищрениями бездну.

— А что если Логос более не движет мною… — сказал он, а его размытое отражение, наконец, повернулось, чтобы рассмотреть шпионов-оборотней, толпящихся по краям Золотого Зала. — Что вы предпримете в подобном случае?

Несметные мириады огней погасли, приглушив сияние неземного золота до едва зримого мерцания — прожилок, поблёскивающих в чернеющей бездне. И впервые взгляд Маловеби зацепился за ещё одну демоническую голову, висящую на анасуримборовом бедре — за второго декапитанта. И впервые пленённый чародей заметил на этом месте точно такое же размытое пятно, какое искажало лик Анасуримбора — нечто вроде капельки чернил, как-то оказавшейся в лужице разлившейся ртути.

И увиденное заставило замереть его бесплотное сердце…

— Коррекцию, разумеется, — ответил безгубый дунианин.

…Висящий и что-то бормочущий кошмар.

— Тебя переиграли, Анасуримбор, — произнёс его одноглазый брат.

Рога — узловатые и жуткие, вздымающиеся вкось и вкривь, словно нарисованные пьяным или ребёнком картинки.

Четыре рога…

Нет…

— Но вы кое-что забыли, — усмехнувшись, сказал Анасуримбор.

Его отражение согнуло ногу в колене и топнуло по полу обутой в сандалию ступнёй…

Сокрушительный удар, от которого по обсидиановой полировке плит пошли концентрические разломы. Грохот, отразившийся эхом от остова конструкции и вернувшийся обратно с силой, покачнувшей всех присутствующих…

И голос, громыхающий без малейшего признака колдовства.

— Я здесь Господин!

Ужас лягнул его, как взбесившийся мул.

Второй Негоциант завопил в неслышимом покаянии.

Прощая Ликаро вместе со всеми его неисчислимыми пороками и грехами.


Сам Мир превратился в крутящиеся вокруг неё мельничные механизмы и жернова — колёса всякой души вращались внутри колёс, шурша каждое в свой черёд, но издавая при этом и совместный, всепоглощающий скрежет. И Голготтерат в пределах Сущего был наиболее яростно крутящимся механизмом.

Самым непредсказуемым местом.

— Сейчас, Кайютас!

Ещё крича, она почувствовала его — укол небытия, появившийся в двух шагах справа от неё, будто вытащенный из кармана…

Ей не было необходимости слышать щелчок…

Стрела едва задела её кулак, но этого было достаточно — да, более чем достаточно.

Древний Испепелитель не столько выскользнул из её руки, сколько упал вместе с рукою…

Принцесса рухнула на колени, схватившись за культю, оставшуюся на месте правого запястья. Хлынула кровь, растворяя соль будто снег.

Сотня, подумала она, глядя на то, как гибельной угрозой воздвигается над нею Скутула, ухмыляясь истекающей огнём пастью…

Сотня камней.

Стоя на коленях у самого края обуглившейся галереи, она скорчилась над обрубком руки. Исполинский змей навис над нею, его чудовищная голова склонилась, шипы на гребне ликующе грохотали. Нити пылающей слюны тянулись из пасти. Изумруды его глаз восторжённо сверкали.

— Долгие века минули, — прорычал легендарный враку, — с тех пор, как в последний раз мы лакомились героем, подобным тебе…

По-прежнему оставаясь на коленях, она распрямилась, бестрепетно встретив злобный взгляд.

— Я — ведьма!

Течение её мыслей разделилось. Сияние смыслов превратило череп Сервы в чёрную тень.

Одним движением она вновь обрела Исирамулис, схватив его левой рукой.

Скутула Чёрный изблевал из себя Ад.

Направляя песнь прямиком в разверзшуюся перед ней топку, она иссекла пространство перед собой сверкающими ртутными росчерками.

Серва ощутила этот звук своим сердцем — грохот удара, превосходящий возможности слуха.

А затем упала, устремившись вниз под скрежет рухнувших конструкций.

Всё вокруг падало, опрокидывалось и переворачивалось, скользя по изгибам оболочки Ковчега — отбросы веков нечеловеческого убожества, тысячелетние декорации, осыпающиеся вдоль исполинской шахты Атриума. Кувырнувшись в полёте, она заметила, как рушатся громадные завесы галерей, увлекая за собой ревущего Князя Драконов — ещё больше падали для ложной земли. А затем, перед тем как разбиться о трещину в перекошенных плитах, бурлящий поток обломков хлынул на неё всесокрушающей лавиной…

Отец!


Шранки, бросаясь с тесаками и копьями на поражённо застывших тидонских танов, хлынули из бреши как прорвавшие плотину воды. Клинки превращали в месиво лица. Каменные дубины в муку крошили кости.

Сыны Плайдеоля были бойцами столь же стойкими, как и все прочие в Воинстве Воинств, но, их истребление оказалось будто бы предначертанным самой алхимией происходящего. Внезапностью случившегося краха. Замешательством Мисунсай. Ужасом, в который их повергли действия Алого Упыря. Всё это вместе взятое подорвало бы решимость любого, кем бы он ни был. Передние ряды попросту растворились в беснующемся потоке тощих. Таны один за другим гибли под этим неистовым натиском: лорд Эмбуларк, славившийся своею могучей статью, о которой другие мужи могли лишь мечтать, не говоря уж о том, чтобы тягаться с нею; фанатичный лорд Бирикки, прозванный во время Объединительных войн Подсвечником из-за сонмища сожжённых им за ересь ортодоксов; и множество других — менее известных. Плайдеолмены, однако, были людьми мстительными, более склонными по причине понесённых потерь впадать в ярость, нежели устрашаться. Они могли бы сплотиться вокруг своих павших родичей…

Не находись их знаменитый граф в самых первых рядах. Несмотря на все легендарные подвиги, совершённые им в ходе Первой Священной войны, Вериджен Великодушный ныне не способен был по-настоящему противостать ярости Орды. Возраст и невзгоды Великой Ордалии подточили его твёрдость, сделав её болезненно хрупкой, и подобно многим воинственным душам, пережившим свою силу и славу, единственное, чего он теперь действительно жаждал, так это смерти в бою. Именно поэтому Анасуримбор Кайютас и оставил его в резерве, и именно поэтому он и обрёл то, чего так жаждал, рухнув наземь под тяжестью повисшего у него на плечах шранка в самые первые мгновения яростного натиска. Беснующееся создание объедало ему лицо, когда скорбящие родичи графа, наконец, прикончили тварь.

Вихрем явилась смерть…швырнув в ад ещё один завывающий трофей, уготованный чревоугодию Ямы.

Так пал, навеки исчезнув, Дом Рилдингов, а Обагрённый Меч — штандарт Плайдеоля — рухнул на горы трупов. В суматохе неистовой схватки отыскать надежду было почти также невозможно, как пролитые сливки. Потери порождали потери, порождающие потери. Ужас распространялся. Решимость войска, как целостности, ослабла, а затем попросту растворилась, распавшись на бесчисленное множество беспощадных случайностей. Какое-то время длиннобородые таны ещё колебались, пытаясь раздуть угли своей ненависти, лишь для того, чтобы мгновением позже поддаться панике и чистому ужасу.

Мерзкий потоп хлынул сквозь их барахтающиеся ряды, полностью поглотив сынов Плайдеоля.

Ярящиеся множества с грохотом ринулись на Тракт, обрушившись на сынов Инграула, спешно смыкавших ряды позади развалин Гвергирух…


Этого не могло быть…ужаса, что Маловеби зрел вскипающим в блеске соггоманта просто не могло быть.

Зеумцы были древним и властным народом, поддерживающим чистоту своей крови и языка, связанным воедино строгими законами и изощрёнными обычаями, пронизанным тысячелетней искушённостью. Как могли его сыны не испытывать презрения к народам Трёх Морей с учётом увечных границ их государств и чересполосицы их языков, с учётом всех их постоянных и кровопролитных войн, ведущихся за плодородные провинции, с учётом их извращённой потребности вести бесконечные споры относительно святотатств их отцов? Их сущностью было мясо, пожирающее другое мясо в стремлении погубить то, что оно не в состоянии превзойти. Посему, разумеется, Маловеби смотрел на Фанайяла и его пёстрый двор как на варваров — суеверных дураков, верящих в то, к чему их подталкивают собственные сиюминутные и тщеславные побуждения, а когда тот взял в наложницы Псатму Наннафери, чародей Мбимаю лишь сильнее утвердился в своём убеждении. Падираджа-разбойник и мятежная Первоматерь! Обломки ещё одного низвергнутого порядка…

Разве мог он относиться всерьёз к чему-либо, о чём твердили подобные изгои? Особенно, когда то же самое утверждал и Ликаро…

Но теперь…там…воздвигался Он.

— Наши разногласия, — молвило ужасающее обличие Анасуримбора, — проистекают из того, куда именно забросил нас случай после нашего отбытия из Ишуаль.

Демон.

— Вы оказались среди изощрённости Текне, и теперь воспринимаете его как окончательный итог реализации дунианских принципов — истину из которой исходит сама ваша сущность и разум. Вы полагаете, что наша ошибка заключалась в том, что мы мнили Логос чем-то, относящимся к движению наших собственных душ, в то время как в действительности он вплетён в механику самого Мира. Ваше откровение заключалось в понимании, что Логос — ничто иное, как Причина, кроющаяся во тьме, что была прежде. Вы узрели, что разум и сам является всего лишь ещё одной потаённой машиной — машиной машин.

Он был там! Маловеби действительно видел…

Видел Его.

— Вы осознали, что задача заключается не в том, чтобы овладеть Причиной при помощи Логоса, а в том, чтобы овладеть Причиной при помощи Причины, бесконечно видоизменяя Ближнее с тем, чтобы однажды поглотить и вовлечь в себя Дальнее.

Его отражение, скручивающееся и вливающееся вовнутрь, всё сильнее искрилось и вскипало гневными разрядами какой-то потаённой…мощи.

— Но если вашим уделом стало Текне, моим стал Гнозис.

Невещественной, но отчего-то представляющейся гораздо более реальной, нежели череда мертвенно-бледных Изувеченных, стоящих на своих лестницах, нежели вогнутое и размытое искажение, что было Аураксом, и нежели шевелящиеся лица толпящихся по краям зала шпионов-оборотней…

— Я обрёл мирскую силу, покорив Три Моря, а вы, в свою очередь, подчинив себе Голготтерат. Но если вы видели во всём происходящем лишь способ отменить своё проклятие, оживив древний инхоройский конструкт, я узрел безграничную мощь…

Четырёхрогий Брат явился…

— В то время как вы с головой погрузились в тайны Текне, взяв на себя тяжкий труд восстановления инхоройского наследия, я овладел Даймосом, стремясь разграбить Чертоги Мёртвых.

Расхититель Душ нашёл путь.

— В то время как вы намеревались затворить Мир от Той Стороны, дабы спасти свои души, я жаждал покорить Ад.

Ворвался в амбар Живущих.

— В то время как вы хотели вырвать Ту Сторону из чресел реальности, я вознамерился поработить её.

И собирался разорить его без остатка.

Изувеченные воззрились на вскипающий лик.

— А если мы решим противостоять тебе? — спросил безгубый дунианин.

Зола чернела вокруг бушующего внутри пекла. Четырёхрогое отражение Анасуримбора подняло руку.

В золотом плавнике внезапно возникло отражение Мекеретрига, скребущего горло в тщетной попытке разжать сдавившую его петлю, сверкающую, словно раскалённая нить. Какая-то незримая сила или сущность протащила нелюдя по полированному обсидиану, а затем подняла его — голого и задыхающегося — выставив на обозрение дуниан. Одна из самых могущественных Воль, когда-либо известных этому Миру, пребывая на грани удушения, болталась в воздухе, будучи совершенно беспомощной.

Когда инфернальный образ заговорил, голос его грохотал как гром отдалённой грозы.

— Вы заманили меня сюда, полагая, что Обратный Огонь прельстит меня так же, как он прельстил вас. Вы решили также, что если этот план потерпит неудачу, на вашей стороне всё равно окажется численное преимущество — что для пятерых не составит большого труда одолеть одного, и вам достаточно будет сбросить с высоты Воздетого Рога моё растерзанное тело, и Великая Ордалия, лишённая своего пророка, развеется по ветру.

Айокли…Отец Ужаса…Князь Ненависти…

— Вы заманили меня сюда, ибо считали, что это место — Золотой Зал — ваше место…

Бог Бивня!

— Даже сейчас вы продолжаете верить, что это я нахожусь там, где властвует ваша Причинность.

Горе! Несчастье! Для всего человечества грядет Эпоха невыразимых скорбей!

— И отчего же, — произнёс обожжённый дунианин, указывая на безмолвствующую толпу шпионов-оборотней, — мы должны предполагать иное?

Низкий, рычащий смех, ужасающий непосредственностью своего воздействия — воспринимающийся так, словно кто-то щекотал его уши остриём ножа.

— Оттого, что во всём Мире нет другого места, коему довелось бы свидетельствовать большие ужас, мерзость и жестокость — чистую, незамутнённую травму. Ваш Золотой Зал ничто иное как пузырь, парящий прямо над Трансцендентной Ямой. Ад, братья мои. Ад пятнает здесь каждую тень, курится над каждой поверхностью, крадётся по всем распоркам и балкам…

Вновь и вновь скрипели могучие напряжения и силы. Вновь и вновь стонали сопрягающиеся стороны и противоречащие друг другу углы. Скопище отражений подобно поверхности взбаламученного омута искажалось движениями глубинных потоков — бурлением невероятной мощи.

— И потому, братья мои, это место — в большей степени, нежели любое другое во всём Мире…

Рука инфернальной фигуры затрепетала. Обезглавленное тело Кетьингиры рухнуло на зеркально-чёрные плиты. Одновременно с падением головы нечестивого сику правые руки шпионов-оборотней оказались прижатыми к полу. Привязанные к их ладоням хоры теперь намертво пригвождали существ к их собственным отражениям в полированном обсидиане.

Голова Анасуримбора превратилась в факел, струями извергающий яростное пламя.

— Как раз моё место.

Маловеби истошно завопил.


Старый волшебник не мог дышать.

Дитя было не серым, не посиневшим.

Оно было розовым и заходящимся беззвучным криком.

Сын.

Запрокинув голову, он взирал сквозь склизкую мокроту на окружающий ужас.

Его сын.

И сын, невероятным образом, абсолютно здоровый.

Эсменет беззвучно плакала и смеялась, нянча малыша так, чтобы Ахкеймион мог его видеть.

Он совершенно оцепенел, словно бы превратившись в пустоту — какую-то дыру, поражённо моргая, взирающую на новорождённую душу.

Миниатюрные пальчики хватали воздух, пытаясь нащупать материнскую грудь — тянущиеся, сжимающиеся.

Но всё, о чём он был способен помыслить — вот ещё одна воссиявшая свеча.

Ещё один зажжённый погребальный костёр.

Стыд заставил его перевести взгляд на Мимару, раскинув колени и тяжело дыша, лежащую на земле. Её голова опиралась на вывороченный из стен Голготтерата камень. Её глаза искали его, невзирая на все перенесённые ею страдания. И не было ничего, что по его ожиданиям могло бы принести облегчение от её изнурительных трудов, даже если бы прожитая им жизнь предполагала подобные ожидания. Кровь нечеловеческих тварей покрывала её голову и щёки, а её бесчувственное опухшее лицо принадлежало человеку, находящемуся на грани смерти. Она отбросила прочь костыль и дубину своего гнева, как и упрямство своего безумного рукоположения. Пропал и налёт смирения, лёгший на её чело после всех месяцев утомительного пути. От неё исходила одна лишь покорность — покорность и невинная жажда жить, зримая даже в хрупком сиянии рассвета иной жизни.

Он сразу же понял, что она сказала, хотя и не слышал ни слова из-за диких завываний Орды.

Ещё один.

Он взглянул на Эсменет, желая поделиться с нею этой новой тревогой, но увидел позади неё Тракт…

И первых тощих, прыгающих в смешавшиеся ряды людей как обезумевшие обезьяны.


Ужас…дошедший до такого предела, что сделался неотличимым от агонии. Обладай Маловеби телом, он бы сейчас, суча конечностями, забился бы так, словно ему вколотили гвоздь прямо в глотку.

— Вам суждено стать моими ангелами, — скрежетал Бог-сифранг голосом, нёсушим дыхание бесчисленных проклятых душ.

Шпионы-оборотни, из всех сил пытались сдвинуться с места, сочленения их мерзких лиц пульсировали от напряжения, но руки продолжали, как влитые, лежать на обсидиановых плитах. Отражение инхороя Ауракса выпрыгнуло из ямочки на соггомантовом наплыве, лишь для того, чтобы съёжиться позади стоящего на самой дальней из лестниц безгубого дунианина, жалко пытаясь заслониться своими крыльями от инфернального ужаса. Изувеченные оставались абсолютно неподвижными, неотрывно взирая на кошмарное видение, извергающее прямо перед ними пламя и тьму.

— Вы будете моим стрекалом — бичом для народов. Дети будут плакать, а мужи яриться и рыдать даже из-за слухов о вашем прибытии. И весь ужас и муки, посеянные вами — я пожну.

— Он скрывается где-то здесь, — с совершенно непроницаемым лицом сказал одноглазый дунианин, — родственники ищут его и он думает, что может спрятаться от…

Отражение Бога воздело когтистую руку и отражение дунианина словно бы сжалось в одну точку, череп смялся, будто фольга, конечности оказались с треском раздавлены, словно протащенные через тонкую, как веточка щёлку. В единый миг на месте одного из дуниан осталась лишь какая-то студенистая масса.

— Четыре брата, — рассуждал Князь Ненависти, — четыре Рога. Вместе мы пронзим этот Мир и выпьем его, словно спелый плод, висящий на высокой ветви.

Сама основа Золотого Зала содрогалась от демонического звучания его голоса — вековых стенаний, сочащихся из окружающей тьмы.

Четыре оставшихся дунианина переглянулись.

— Обратный Огонь ничто иное, как окно, через которое вы заглянули в мой Дом, — произнёс Тёмный Бог-Император, — и узрели то, что вас там ожидает. Преклонитесь предо мною, или познайте вечное проклятье

Изувеченные поголовно уставились на него — уродливые повреждения были единственными выражениями их лиц. Шпионы-оборотни верещали, дёргались и тряслись от ужаса. А Маловеби вдруг узрел невозможное — маленького мальчика, крадучись, скользящего меж их неистовыми потугами и старающегося при этом оставаться за спиной инфернального отражения Ухмыляющегося Бога. Имперский принц? Несколько существ понемногу начали отрывать от пола пришпиленные к нему запястья.

Маловеби стенал, вертелся и бился внутри пределов своего заточения.

— Лишь я, братья…

Но стенами его тюрьмы было ничто, окружённое ничем.

— Лишь я и есть Абсолют.

А то, до чего невозможно дотронуться, невозможно и сокрушить.

Глава девятнадцатая Возвращение The Unholy Consult

И она будет стенать, плача в Небеса и взывая к Нам,

Ибо Нам ведомо, какую душу и когда суждено матери явить миру.

— Книга Песен 38:2 Трактат, Хроники Бивня
Король объявил вне закона любые прорицания, сославшись на порождаемые ими беспорядки и впустую потерянные в фанатичном возбуждении жизни. Посему гадание на воде сделалось уделом ведьм.

— Кенейские анналы, КАСИД


Ранняя Осень, 20 Год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат.


Бывают места, оказавшись в которых, люди уже не могут покинуть их — места, откуда нет возврата, и независимо от того насколько такие места далеки — в годах ли, в лигах ли, неважно — они всякий раз повергают сынов человеческих в отчаяние и ужас.

Опершись на копьё, старый волшебник тяжело поднялся на ноги.

Сын.

Ему удалось забраться на тушу башрага. Зашатавшись на неустойчивой мертвечине, он сумел восстановить равновесие, а затем взглянул вниз — в теснину Тракта.

У него сын.

Колдовские огни чудесными цветками распускались на ступенчатых укреплениях Забытья справа от него. Трепеща белым. Пульсируя бирюзовым. Сияя алым. Слева развалины Гвергирух громоздились до засыпанных сажей небес. Перед ним, примерно в сорока шагах, толпились на груде обломков инграульские секироносцы, поспешно усиливающие фалангу своих родичей, перегородившую глотку Тракта чуть далее в направлении руин Дорматуз. По всему переднему краю темнеющего построения Долгобородые толкались щитами и рубились, силясь остановить белесый потоп. Шранки, вскипая, словно разбивающийся о волноломы прибой, откатывались назад, превращаясь в скопище шипящих личинок, окружённых фиолетовыми брызгами и лиловым туманом…

Их было так много. Чересчур много.

У него сын! — осознал Ахкеймион.

Внезапно гностические огни воссияли по эту сторону внешних стен. Старый волшебник с благоговейным трепетом наблюдал как из пролома, оставшегося на месте Дорматуз, в пространство над узостью, кишащей бледнокожими тварями, ступили квуйя. Их черепа пылали богохульными смыслами, и зажатый между внешними укреплениями и Первым Подступом рукотворный каньон под натиском их убийственных трудов обратился в жерло вулкана.

Истребление было абсолютным. По Тракту словно прокатилось исполинское горнило, сперва поглощавшее, а затем возжигавшее белесые массы. Паника охватила выживших шранков. Хаос стал чем-то…ещё более хаотичным. Тракт превратился в кипящую вздымающимся пламенем котловину. Закованные в железо инграулы хлынули вперёд, довершая бойню.

Старый волшебник стоял, разинув рот и позабыв собственные Напевы. Никто иной как Владыка Випполь шествовал в авангарде наступающих квуйя — облаченный в древние доспехи из тонкой проволочной сетки и возносящий свою песнь с яростью души, обезумевшей от груза прожитых лет… А там! — там в небесах парил сам Килкуликкас — Владыка Лебедей, прославленный квуйя, некогда сокрушивший Дракона Ножей…

Келлхус призвал на подмогу Иштеребинт, поняла какая-то онемевшая его часть.

Существа под косою сынов Инграула валились, словно солома. Возжённые песнью сынов Элирику они пылали, как просмолённые факелы. Меч и огонь поглотили всех оставшихся тощих. Инграулы, торжествующе потрясая оружием, устремились вдоль выжженного дотла Тракта, намереваясь вновь захватить пролом.

У него сын!

По случайности, Ахкеймион встретился взглядом с парящим наверху Владыкой Випполем. На мгновение глаза, в глубинах которых плескалась тьма, остановились на нём, а затем продолжили свои беспорядочные метания…

И тут это случилось…всепоглощающий рёв Орды вдруг оборвался, сменившись невероятным безмолвием.

В ушах зазвенело.

Младенец плакал…и звук этот представлялся головокружительно невозможным.

Сама земля, казалось, шаталась от нереальности происходящего — столь всеобъемлющим и ошеломляющим он был. Невзирая на то, что вопль Орды терзал слух всего несколько страж, за это краткое время он превратился в нечто, будто бы лежащее в первооснове бытия — в сущность самого Творения.

Старый волшебник удивлённо озирался, замечая, что остальные поступают также…

— Она отступает! — заорал какой-то Долгобородый с гребня стены. — Орда! Бежиииит!

Следом за этим неистовым воплем вновь заплакало дитя — крик, подобный пронзительному посвисту свирели.

Повернувшись к женщинам, Ахкеймион увидел Эсменет, горбящуюся между коленей своей голосящей и хрипящей дочери.

— Ты слыши….?

Гремящий хор мужских голосов, казалось, расколол мироздание. Крики счастья, понял Ахкеймион. Счастья. Мужи Трёх Морей вскидывали вверх руки, в неверии хватали друг друга за плечи, или же просто падали на колени, заливаясь слезами. Грохочущее эхо разносилось по Голготтерату. Всеобщий триумф дробился на отдельные проявления экстатического неверия и неистовой радости. Люди в голос рыдали, обхватив руками колени. Люди шумно дышали и разражались звериным рёвом, били себя в грудь, пинали и топтали шранчьи тела. Люди сцеплялись локтями и танцевали какие-то старушечьи танцы.

Под натиском северного ветра непроглядная тьма Пелены посерела, превратившись в нечто вроде закопчённого стекла. Свет вновь наступившего дня хлынул на них — зрелище из числа тех, что смертным не доводилось видывать целую эпоху.

Дитя плакало. Его мать всхлипывала. Вторые роды были милосердно быстрыми.

Под прикрытием ликующего рёва, Эсменет перерезала пуповину Бурундуком, а затем поспешно завернула посиневшее тельце в кусок ткани, оторванный от одежд мертвеца. Старый волшебник никогда не узнает, что с ним сталось — с умершим близнецом.

Держа первый свёрток у груди, Мимара безудержно рыдала.

Сойдя вниз с туши башрага, старый волшебник уселся на котлоподобный череп создания и, положив локти на колени, спрятал лицо в ладонях. Его сотрясала дрожь.

Когда же всё кончилось? Когда минули бедствия?

У Друза Ахкеймиона сын.


Солнечный свет касался их, будто руки целителя. Его лучезарные пальцы пробивали лохмотья Пелены, озаряя участки развалин своим ласковым благословением. Осенённые этим прикосновением люди удивлённо озирались, лица их чернели пятнами сажи и засохшей крови. Они видели свет, столь же невероятный, как и исходящий от Рога, но при этом чистый и словно бы призрачный. Свет, пронизывающий рассеивающиеся шлейфы дыма и пыли — оранжевые, чёрные и серовато-коричневые громады, сминающиеся о купол неба. Свет, воссиявший прямо сквозь весь этот гнилостный чад.

Защитники западных бастионов — измученные нансурские колумнарии, эумарнанские гранды и прочие — наблюдали за тем, как шранки откатываются прочь от твердыни своих создателей, устремляясь, подобно рыбьим косякам, за отступающим мраком Пелены.

— Так бежали Бездушные, — восторженно возгласил генерал Инрилил аб Синганджехои, — от гнева Обладающих Душами!

Более миллиона трупов покрывали Пепелище — и почти все были шранчьими. Они грудами лежали на склонах и огромными перепутанными мотками громоздились у подножья златозубых стен. В десятках мест тела пылали, как лагерные костры, испуская чадящие дымы, покачивающиеся на ветру будто колышущиеся в воде чёрные волосы. Голготтерат воздвигался из этого хаоса, словно горелый струп, окружающий своими растрескавшимися язвами громаду Высокого Рога, который вновь, ослепительно сияя, воспарил в невозможно прозрачные небеса. Склонённый Рог, расколотый на исполинские сегменты, лежал поперёк Шигогли чередою полыхающих под касаниями солнца руин.

Разбросанные отрядами и группами по всему этому развороченному амфитеатру, мужи Ордалии хрипели и рыдали от облегчения и ликования, ибо они обрели спасение. Тут и там на разрушенных стенах и бастионах гремели импровизированные проповеди. Радостные крики поднимались в одной части крепости, чтобы тут же быть подхваченными в других — ликование охватило все оказавшиеся в Голготтерате многоязычные племена.

А затем наиболее остроглазые узрели Его и воинственная радость превратилась в бурю, гремящую экстатическим преклонением.

Святой Аспект-Император ступил на площадку Бдения — платформу, расположенную высоко на восточном фасе уцелевшего Рога. Люди, как изувеченные, так и здоровые, тысячами воззрились на Него и каждый, не отрывая взгляда от Его сияющего образа, кричал и вопил, добавляя свой голос к всеобщему торжествующему рёву. И Он, укрытый тенью Рога, стоял там, глядя на них сверху вниз, словно человек, взошедший на горную вершину, и они зрели свет Его счастья.

Экстаз сменился подлинным сумасшествием, скорее даже каким-то бесноватым безумием.

Страстные излияния чувств наполняли криками воздух. Гремящий рёв тысяч, резонируя, отражался эхом от парящих изгибов инхоройского золота. Эти вопли несколько поутихли, когда Святой Аспект-Император сошёл с площадки Бдения, шагнув в пустоту…лишь для того, чтобы усилиться вдвое, когда Он, вместо того, чтобы рухнуть, начал плавно спускаться к земле, словно пух одуванчика, парящий в застывшем от безветрия воздухе.

Резкий и звонкий зов боевой трубы разнёсся у основания Рога. Воинственный призыв ко Храму. В наставшем поражённом безмолвии одинокий конрийский рыцарь, каким-то чудом оказавшийся на одном из северных бастионов, затянул знаменитый Гимн Воинов:

У священных вод Сиоля,
Мы повесили лиры на ивы,
Оставляя песню вместе с нашей Горой.
Возможно, в голосе его был какой-то особый трепет, или же в самом Гимне присутствовали некие проникновенные интонации, передающие саму суть радости и тоски…

Перед тем, как погибла Трайсе,
Мы брали детей на колени,
Подсчитывая струпья на наших руках и сердцах.
Ибо песня эта возжигала души одну за другой, с неестественной лёгкостью распространяясь по разгромленным пределам Голготтерата, вливая в себя всё новые хриплые голоса и превращая тысячи мутных капель в единый, прозрачный как слеза, водоём. Они были людьми, узревшими и постигшими Божью волю. Они были и теперь навсегда останутся мужами Ордалии. Они изведали тяготы пути, понесли тяжелейшие утраты, и песня эта была о таких, как они…

На тучных кенейских полях
Мы краденый хлеб преломляли,
Вкушая любовь тех, кто уже умер.
Так пели Новые инрити пока Наисвятейший Аспект-Император Трёх Морей, паря, опускался с высот Воздетого Рога, ибо вознося эту песнь, они отказывались от собственных границ, словно бы прекращая быть и потому переставая быть одинокими. Они пели для своего Пророка, будучи ныне неразделимыми и неотличимыми.

В отсутствии границ заключена сумма божественной благодати. Целые поля раскрытых ладоней поднимались к глазам, ибо они стремились получше различить Его отдалённую фигуру. И последнюю строфу они в той же мере прорыдали, в какой и проревели, ибо она подводила черту под суммой всех утрат, что им пришлось понести…

У Ковчега, полного ужасов,
Мы узрели горящее в золоте солнце,
В миг, когда на Мир пала ночь.
И оплакивали пленённое завтра…
Сколько же раз им доводилось петь эту песню? Сколько унылых, безотрадных страж им довелось провести, напевая бесчисленные строфы Гимна Воинов, но всякий раз возвращаясь к этой — к словам, передающим всю тяжесть их трудов, всю сущность их опыта, сведённую к единственному преисполненному мрачной мощи четверостишью. Сколько же раз они сквозь колышущуюся поросль трав, щурясь, вглядывались в горизонт, размышляя об этом вот самом миге?

И ныне они стояли здесь, воздев к небесам руки…

Свидетельствуя своё спасение.

Спасение…такое особенное слово.

Одно из тех, что превращают мужей во младенцев.

Для некоторых происходящее попросту оказалось за пределами того, что они были способны вынести — столько страданий и размышлений сошлись в острие этого мига. Они шатались и даже лишались чувств.

Но прочие обнаружили, что их пыл разгорелся ещё сильнее. «Наше спасение!» — начали кричать они своему пророку нестройным ревущим хором, несколько мгновений спустя слившимся в громоподобное единство.

— Наше спасение!

— Наше спасение!

Люди заполнили террасы Забытья, кожу их покрывала почерневшая кровь. Люди собирались на верхушке Струпа, толпились на каждом участке внешней стены, позволявшем им узреть их Спасителя. Около шестидесяти тысяч голосов звучали в унисон, поглощая хрупкое эхо, превращая скандируемые слова в нечто разящее — бьющее и пинающее само небо.

— Наше спасение!

— Наше спасение!

Наисвятейший Аспект-Император опускался к земле как пылинка, витающая в недвижном воздухе,мерцая или переливаясь каким-то потусторонним светом.

— Наше спасение!

— Наше спасение!

Выйдя из тени Рога, он вспыхнул, засверкав в лучах закатного солнца…

— Наше спасение!

— Наше спасение!

И, распростёрши руки, сияющие золотыми ореолами, погрузился в эту реверберацию

— Наше спасение!

— Наше спасение!

— Наше спасение!


Руки

Руки несут её.

Поле зрения Мимары наклонено по отношению к безумию вздымающегося прилива.

Сама земля стала торжествующим помешательством — лица бледные и смуглые — все до единого — словно бы одурманены изнеможением и неистовым ликованием.

— Наше спасение!

Они схватили её, эти обезумевшие люди, и подняли иссечёнными руками у себя над головами, а теперь несут следом за её матерью-императрицей. Боль в её чреслах неописуема, а жуткая усталость попросту парализует её, однако она всё ещё чувствует остаточное присутствие нелюдского короля, тянущегося, будто стальная проволока, от самого её сердца и до кончиков пальцев. Сама же она свисает с Нильгиккаса, точно сушащееся на ветру рубище нищего.

— Наше спасение!

Она поворачивает голову и видит влекомого рядом с нею старого волшебника, вовсю поносящего несущих его и практически погребённого под ворохом гнилых шкур, в которые он облачён. Она ощущает тошнотворность его Метки и понимает, что он выкрикивает её имя.

— Наше спасение!

Её мать, крепко прижимая к груди своего внука, шествует впереди, продвигаясь к какой-то вполне определённой цели. Её фигура кажется крохотной на фоне могучих инграулов, раздвигающих перед нею людские массы.

— Благословенная императрица! — пошатываясь, ревут они. — Дорогу! Дорогу!

— Наше спасение!

Она видит их — мужей Ордалии, зрит маскарад их истерзанных лиц…прижимающихся к земле, когда сами они вдруг опускаются на колени.

— Наше спасение!

Следуя за взглядами тех из них, кто стоит в отдалении, она видит Его, опускающегося с неба, блистая в лучах заката славой и великолепием.

— Наше спасение!

Она видит Высокий Рог — его зеркальную громаду, распространяющую окрест сияние ложного солнца.

— Наше спасение!

Она тревожится о новорожденном, но всё же не чувствует острого желания поскорее забрать его у своей матери-императрицы. Она мучается вопросом о том, что произошло, и почему, даже окружённая всей этой радостной кутерьмой, она ощущает лишь опустошение.

— Наше спасение!

Она видит воинов, толпящихся на разгромленных террасах — там внизу, а также заваленную углём и золой рытвину Тракта. Она видит похожие на златозубую пилу внешние стены. Видит искрошённую Пасть Юбиль — лежащие в руинах Внешние Врата Голготтерата, как и груды обломков там, где ранее высились казавшиеся неприступными Коррунц и Дорматуз.

— Наше спасение!

Она мельком замечает исковерканный изгиб Павшего Рога, лежащего сверкающей дугой на выпирающем горбе Струпа. Она видит в небе множество кружащих точек, озарённых алым закатным светом — воронов и стервятников, парящих в потоках восходящего воздуха.

— Наше спасение!

Она взирает на то, чему суждено однажды стать Священными Писаниями.

Она видит Его…

— Наше спасение!

Анасуримбора Келлхуса, Наисвятейшего Аспект-Императора. Видит как Он медленно опускается навстречу человеческому морю, простирающему к нему руки…

Старый волшебник выкрикивает её имя.


Оцепенелая одурь есть ошеломление событием столь чудовищным, что ты просто не знаешь что теперь делать и как дальше быть. Ахкеймион позволил своим ногам бездумно шагать по телам, а в его взгляде не было даже проблеска хоть какого-либо намерения или замысла. Затем он споткнулся. Ошалело огляделся вокруг. Кровавое месиво, в которое превратилась земля, от проявлений неистового торжества ходило ходуном…

— Наше спасение! — гремел, отражаясь эхом от инхоройского золота, клич мужей Ордалии, подобный ударам молота.

— Наше спасение! — отмечающий спуск их Господина и Пророка, тем самым, словно бы шагающего вниз по какой-то грохочущей лестнице…

Пока, наконец, Он не ступил на мирскую поверхность, заставив Голготтерат погрузиться в безмолвие. Сам образ Наисвятейшего Аспект-Императора вдруг задрожал от переполняющей его сверхъестественной мощи, очертания его тела на миг расплылись — но всего лишь на миг. А затем словно бы рябь вновь прокатилась по утихающей поверхности водоёма:

— Наше спасение! — снова раздался клич, в этот раз, однако, нестройный…а затем и вовсе растворившийся в каком-то океаническом ропоте.

Внезапно, люди, которые только что едва узнавали троих беглецов, не говоря уж о том, чтобы позаботится о них, рухнули на колени прямо среди трупов, возжаждав служить своей Благословеннейшей Императрице. Охромевший Ахкеймион мог только, глупо моргая, наблюдать за тем как Эсменет, держа на руках его новорожденного сына, приказала столпившимся вокруг инграулам доставить их, передавая из рук в руки, к её божественному супругу. Посему он не протестовал, когда рослые воины подняли его и начали перемещать у себя над головами. Казалось, его несёт наводнением, и внезапно он вспомнил, как около двадцати лет назад, в Сумне ему уже доводилось перемещаться подобным образом…в тот день, когда Святейший шрайя обрушился словом на нечестивцев-фаним и все их беззакония.

Однако же, на сей раз он не упал в обморок — во всяком случае, не в той же самой манере. Неверие в происходящее было лишь малой частью того, что его терзало. Вся его жизнь, а с тех пор как он принял Сердце Сесватхи и всё его существо, имели своим истоком это вот самое место. Ибо при всех наших притязаниях на самость, в действительности мы сплачиваемся своим я лишь вокруг того, что понимаем. То, в какой мере происходящие события способны выбить нас из колеи, соответствует тому, насколько мы сами неотличимы от наших знаний.

При отсутствии обода стрелка компаса — ещё не сам компас.

Посему до самого верхнего яруса Забытья он оставался в неком пограничном состоянии, будучи одновременно и бесчувственным и бдительным — живущим каждой деталью своего перемещения. Раны. Нависающая сверху и крушащая душу громада Рога. Засохшая кровь. Он помнил, как что-то кричал Мимаре, словно бы находясь под воздействием чьего-то ещё побуждения, нежели своего собственного — или же просто в силу дурацкого рефлекса, вызванного глупым желанием хоть на миг увидеть её удивительное лицо.

Мужи Ордалии толпились на всех ярусах Забытья, взгляды их либо лихорадочно блестели восторгом, либо казались совершенно отупелыми от неверия. Адепты, спустившись с небес, словно вороны расположились на выступающих скалах Струпа, прочие же ранговые колдуны в своих разноцветных облачениях стояли на возвышающихся одна над другой террасах бок обок с воинами. Люди преклоняли колени — некоторые молясь, а другие в силу полнейшего изнеможения. Люди сидели неподвижно, позволяя себе лишь дышать. Люди стояли и, вытягивая шеи, напряжённо всматривались, пытаясь получше разглядеть происходящее. Люди переминались и, воодушевлённые радостным ожиданием, вступали друг с другом в беседы. Мятущийся взор волшебника повсюду вычленял выразительные образы — точащего меч галеота с окровавленной головой; шайгекца, переворачивающего мертвецов, чтобы проверить их лица; сидящего и покачивающегося айнонца, снова и снова тычущего себя кинжалом в бедро.

Так старый волшебник перемещался, передаваемый из рук в руки точно монета. Повсюду на Подступах виднелись конопляные верёвки лебёдок, частью привязанные к плетёным корзинам, а частью просто свисающие вниз и заканчивающиеся пустыми петлями. С помощью этих веревок его затаскивали наверх, поднимая вдоль обожжённых колдовским пламенем каменных стен. Те, кто нёс, а затем передавал его дальше, невзирая на свой дикий вид, обращались с ним с тем же почтением, с каким они относились к Благословенной Императрице. Вид на террасы Забытья и лежащую в руинах тушу Гвергирух с каждым преодолённым ярусом становился всё более головокружительным. Когда мужи Ордалии подняли его на предпоследнюю террасу, он увидел внизу Мимару — образ настолько живой и яркий, что он не мог отчасти не вспомнить того, что происходило прямо сейчас…

И того, кем он был.

Она взглянула вверх, услышав его, ещё даже не прозвучавший, зов. Он едва не зарыдал, увидев потемневший овал её лица.

А затем мозолистые руки вновь схватили его и потащили вверх. Очутившись между зубцами самой верхней стены, он перекатился, чтобы встать на здоровую ногу…

И ошеломлённо оглядел вершину Забытья.

Плач младенца разорвал тишину.

Какой-то каритусалец протянул Ахкеймиону копьё, чтобы он мог опереться на него, как на костыль. Старый волшебник принял его.

Всё вокруг пребывало в прохладной тени Струпа. Штандарты и знамёна с Кругораспятием повисли в вечернем безветрии. Лишь люди, тянувшие лебёдки, вовсю трудились, прочие же поголовно простирались ниц. По всей террасе, куда ни глянь, можно было увидеть склонённые головы, щиты и спины — Уверовавших королей и адептов, кастовой знати и их слуг.

Над самым верхним ярусом — Девятым — нависал чёрный выступ, рассечённый глубокой впадиной и оттого выглядящий подобно раскинутым рукам, готовым что-то искромсать или сжечь. Из этого углубления торчал огромный, накренившийся обломок скалы…

Его трибуна.

Там Он и стоял.

Там Он и стоял, взирая, с лёгкой улыбкой на лице, прямо на старого волшебника.

Анасуримбор Келлхус.

Святой Аспект-Император Трёх Морей.

Повелитель Голготтерата.

Его образ едва не слепил взор, играя хитросплетениями золотых отражений в бесчисленных обсидиановых осколках, мерцая во множестве металлических и эмалированных поверхностей.

И этот образ не нёс на себе Метки.

Старый волшебник прокашлялся, чтобы вдохнуть…и зарыдать. Горячие слёзы заструились по его щекам.

Он был…очищен…

И спасён.

Ощутив, как маленькая тёплая ладонь взяла его за руку, Ахкеймион слегка вздрогнул. Оторвав взор от Келлхуса, он повернулся, ожидая увидеть Мимару, но вместо этого увидел Эсменет со своим сыном на руках, глаза её были полны удивления…и жажды откровения, разделяемой всеми вокруг. По щекам её тоже текли слёзы, оставляющие влажные дорожки, наполненные преломлёнными отблесками сверхъестественного света, исходящего от Аспект-Императора.

Что-то пронзило его — нечто намного большее, нежели мысль.

Не могло ли быть так?

Не могло ли быть так, что всё то, что он потерял, что оплакивал и утрате чего возмущался…

Его Школа, его миссия, его ученик…

Его жена!

Не могли ли все его ужасающие жертвы…его скорбные приношения…

Спасти Мир?

Он говорил правду…

Друза Ахкеймиона била такая дрожь, какой ему ранее не доводилось испытывать.

Всё закончилось…

Святой Аспект-Император кивнул им обоим — знак, показавшийся ему немыслимым благословением — а затем перевёл свой лазурный взгляд на собравшихся…

Его воля исполнилась…

Голос Анасуримбора Келлхус излился на них тёплым дождём, даруя и бодрость и успокоение…

— Человек…

Голос гудел, отражаясь от подножия Рога и будто бы согревая всё, бывшее пустым и огромным…

— …скорее прольёт слёзы перед ликом Божьим, нежели перед лицом своего брата.

Ахкеймион двинулся вперёд, стремясь примкнуть к этому невозможному собранию, но тут его покачнуло. Подхватив старого волшебника, Эсменет помогла ему опуститься на колени, а затем и сама присоединилась к нему. В этот миг мимо них с совершенно пустым взглядом прошла шатающаяся Мимара. Он потянулся, пытаясь схватить её за рукав, но пальцы его припозднились. Покачиваясь от тяжести всех мук и трудов, что ей довелось претерпеть, она проследовала между коленопреклонёнными мужами Ордалии.

— Он съёживается, ожидая розги, что никогда не опустится на его спину…

Её дитя пускало слюни на руках у её матери.

— Предпочитая осуждать своего брата за гордыню….

Сзади, на подоле её позаимствованных одеяний расплывались алые пятна крови.

— Предпочитая бить его наотмашь своею покорностью.


Её ноги босы…

Не имеет значения.

Она проходит мимо Акки и своей матери.

Не имеет значения.

Она видит, как от громады Высокой Суоль приближается её брат, несущий в руках истерзанное тело её сестры…

Не имеет значения.

Око Судии открывается.


Святой Аспект-Император что-то говорит с чёрного помоста…

Проходя мимо коленопреклонённых людей, Мимара иногда спотыкается об их спины, но продолжает продвигаться вперёд, не давая себе труда даже взглянуть на них, не говоря уж об извинениях.

Они не имеют значения.

Наконец, её босые ноги пересекают черту, за которую ни одна душа не смеет ступать…не считая её саму. Она не может сделать ни вдоха. Жар охватывает её от макушки до кончиков пальцев, струясь, словно льющаяся потоком вода. Чья-то рука хватает её за локоть, пытаясь оттянуть назад, но взор её неотрывен и столь же неумолим, как и солнце…

И посему вместо этого старый волшебник ковыляет рядом с нею, глядя на Аспект-Императора, хмуро взирающего на них сверху…

На Мир опускается тишина.

— Мим…

— Акка… — отвечает она, всё также рассматривая лучащийся золотом лик Анасуримбора Келлхуса.

Рыдания пронизывают её, превращая её кости в вервия. Старый волшебник подхватывает её, помогая устоять на ногах, и разворачивает её к себе, хотя взгляд её по-прежнему не отрывается от отчима.

Собравшиеся народы, могущественнейшие из Сынов Бивня удивлённо взирают.

— Он говорил правду, Мим… — бормочет Ахкеймион, в изумлении вцепляясь пальцами в свою нечёсаную шевелюру отшельника. Он хихикает с недоверчивой радостью, а затем кричит, — Консульт уничтожен!

Нестройные возгласы торжества вырываются из рядов воинов и адептов Кругораспятия. Заудуньяне, толпящиеся тридцатью локтями выше на груде развалин Высокой Суоль и вдоль выступа Струпа, издают вопль торжества.

— Нет… — говорит она.

Но Воинство воинств уже охватывает безумный восторг, понуждающий все эти неистовствующие тысячи упасть на колени, рыдая и простирая руки к образу их Господина и Пророка, их непобедимого Святого Аспект-Императора.

— Неееееет!

Ахкеймион хватает её за руку, его румянец сменяется бледностью.

— Мимара?

— Как ты не видишь? — визжит она. — Смотри!

В голосе её звучит ошеломление столь исступленное, что оно цепляет всякую душу, его слышащую. Ликование затухает, сменяясь множеством растерянных взоров. Ахкеймион же разевает рот так широко, что кажется будто у него напрочь отсутствуют зубы.

Наисвятейший Аспект-Император стоит, осиянный солнцем нового дня. И нового Мира. Он снисходительно кивает.

— Дочь? — произносит он с улыбкой на лице.

Она моргает и снова моргает, но он по-прежнему остаётся на месте…поблёскивая, словно жук-скарабей…

— Что там? — спрашивает Анасуримбор Келлхус, хотя его нигде и не видно. — Что беспокоит тебя, Мимара?

Чёрный, мерцающий в сиянии солнца саркофаг, парящий на том самом месте, где стоит её облачённый в сияющие белые одеяния отчим …

Его львиный образ одаряет её улыбкой…

Прощая…

И изрекая…

— Скажи мне…

Воздетый Рог стонет под натиском немыслимой мощи. Первые порывы ветра сливаются в огромный, леденящий вихрь.

— Что ты видишь?

Шлейфы пыли, взметаясь, несутся по Шигогли.

Старого волшебника сотрясает такая дрожь, что её ладонь выскальзывает из его руки.

— ЧТО Я ЕСТЬ?

Глава двадцатая Пепелище The Unholy Consult (начало)

И были слова, скрепившие землю,
И были слова, распростёршие небо,
Слова, пробуждавшие в нас красоту,
Пока Вера наша не рассыпалась ложью.
И будут слова, что развеют землю,
И будут слова, что обрушат небо,
Слова, что пробудят наши рыдания,
Кои будут слышны до дня нашей смерти.
— Песня Подъёмщиков Клетей


Ранняя Осень, 20 Год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат.


Шёпот небытия всякий раз обманывает время, сжимая в краткий миг забвение послеполуденного сна или же, напротив, бесконечно растягивая мгновения утренней дремоты. Маловеби очнулся от забытья, подобного смерти. Ему казалось, что прошло уже несколько страж…или несколько дней…или же вовсе промчались года. Хотя на самом деле едва минуло несколько мгновений.

Он по-прежнему висел, привязанный за волосы к воинскому поясу. И по-прежнему видел в мерцающем соггоманте отражение своей безумной тюрьмы — яйцевидные пятна Декапитантов у бедра…

Статуи?

Возвышающейся на фоне непроглядного мрака. Украшенной уложенной на древний манер бородой. Несущей на плечах голову, не имеющую шлема и обладающую заплетёнными на затылке волосами. Статуи, облачённой в белые одеяния…

Соляного столпа, что был Аспект-Императором.

Анасуримбором Келлхусом.


Пришло чувство…чувство вновь наступивших Лет Колыбели. Чувство неведомое людям со времён Ранней Древности — с горьких и мучительных времён Апокалипсиса.

Это чувство было единым для всех душ во всех уголках этого мира, будь то рисовые поля южного Зеума, равнины Инвиши, напоённые влагой и изрезанные оросительными каналами, или же вздымающиеся башни Аттремпа. Как пребывающие в одиночестве, так и толпящиеся тысячными скопищами, люди вдруг резко вздрогнули…а затем обратили взоры к северному горизонту. Женщины подхватывали на руки плачущих детей. Жрецы обрывали бормотания и трясущимися руками тянулись к своим идолам. У всех и каждого прерывалось дыхание, отнимался язык. И всякую душу охватывало это чувство…

Подобное чувству падения.

Нечто вроде ощущения, что Мир с чьим-то могучим вдохом оставила сама его сущность.

Никто, во всяком случае поначалу, не сопоставлял это чувство с рассказами о разразившемся в древности катаклизме. Некоторые даже удивлённо смеялись, поражаясь ощущению ужаса, не имеющего явного источника, кроме направления, с неистовой силой привлекавшего к себе все до единого взоры. И лишь когда раздались первые визгливые вопли рожениц, люди осознали сущность того, что позже назовут Предвестием и тотчас поняли, с чем имеют дело — во всяком случае, в тех странах, где Священные Саги почитались за Святые Писания. Для верующих Трёх Морей Предвестие являлось самой сущностью ужаса — тем, что матери и жёны чаще всего поминали в своих пылких молитвах, заклиная богов, чтобы Мир минула чаша сия.

И тогда плач и вой объяли великие цивилизации Юга — стенания верных, убедившихся в реальности катастрофы, и уныние неверующих, переживших сразу два сокрушительных удара. Семьи собирались на крышах домов, дабы явить свою скорбь. Буйные толпы громили храмы, как малые, так и великие — настолько отчаялись души, вдруг взалкавшие мольбы и покаяния. Сумнийская Хагерна, ранее уже поддавшаяся крушащему саму землю гневу Момаса, была подожжена и теперь пылала, воздвигаясь над вечно голодным городом погребальным костром. Безумие выплеснулось на улицы и переулки, наполнив города воплями, что всякое сердце уже и без того прокричало: Предвестие! Сейен милостивый, Предвестие явилось нам!

Великая Ордалия потерпела поражение!

Мало кто слышал вопли матерей, ибо каждая душа терзалась своей собственной скорбью, а те, кто всё же слышал — их повитухи — были слишком изумлены и чересчур омертвели сердцами, чтобы отслужить требы, подобающие ятверианским жрицам. Никакие молитвы не прозвучали над утробами рожениц, как не были расколоты и истолчены глиняные черепки с именами. Слова сочувствия, даже если и были произнесены, оказались неискренними и рассеянными, ибо именно повитухи, и только они оказались способными узнать это чувство, поскольку им ранее доводилось с ним сталкиваться — ещё не ставшее твёрдой уверенностью мучительное предположение, что дитя родится мёртвым. Предвестие из древних легенд было их собственным предвестием — предчувствием трагедии и необходимостью продолжать двигаться по направлению к ней…

Чувство, вызванное рождением мертвеца.

И они лили слёзы, зная, что каждое чрево ныне стало могилой, а им предначертано быть могильщиками.


Смерть Рождения.

Он воздвигался так высоко над ними, что требовалось встать на колени, дабы увидеть его!

Карапакс.

Он парил над запруженными людскими толпами террасами Забытья — угольно-чёрный саркофаг, поднимающий на просторах Шигогли шлейфы пыли, и закручивающий их громадными и пока лишь угадывающимися кольцами. Он парил, выглядя именно так, как выглядел во множестве ранее явившихся старому волшебнику Снов, и лишь одиннадцать хор, некогда закреплённых по линиям его стыков, ныне отсутствовали. Он был здесь! Наяву!

Мог-Фарау!

Обсидиановая глыба, висящая на фоне золотой громады. Небо застонало, скручиваясь над вершиной Воздетого Рога, облака, сбившись в стаи, устремились наружу и вверх — мрак, извергающий мрак. Резкие порывы ветра скребли скалы струями каменного крошева и песка. Первые чёрные завитки закружились по Шигогли.

Мимара, казалось, всем телом обернулась вокруг своего крика, в её взгляде застыло подлинное сумасшествие, лицо дрожало от напряжения, а рот вперемешку с плевками извергал из нутра наполненный гневом и неверием вой, словно бы она вознамерилась единым духом выплеснуть в мир месяцами копившееся внутри неё возмущение всеми унижениями, через которые ей довелось пройти — от забившегося в сандалию камушка, до извращённого безумия нелюдских королей. Ахкеймион и Эсменет волоком тащили её в направлении всеобщего бегства. Дитя пронзительно кричало на руках Благословенной Императрицы. Его живой, дышащий сын.

Люди сотнями, нет, тысячами бежали туда же, куда и они. Воины Ордалии протискивались промеж других воинов — застывших, словно погружённые в ямы с бетоном столбы. Лица их, наполненные одурелым замешательством, выдавали единственное владеющее ими желание — жажду бесцельного бегства. По всей чадящей чаше Голготтерата происходило одно и то же. И на оплетающих громаду Струпа стенах, и на покрытой грудами трупов земле мужи Трёх Морей словно бы надломившись где-то внутри, разделились на тех, кто был чересчур обуян ужасом, чтобы сойти с места, и тех, кого ужас обуял чересчур сильно, чтобы для них оставаться на месте оставалось возможным. Завеса пыли закрыла солнце, превратив золото в охру, а нимиль в воск. Воздетый Рог издавал гул столь низкий, что он отдавался в костях. Порывы ветра обрушивались на людей, забивая во рты волосы и швыряя в глаза песок. Кружащийся вихрь сминал лица, превращая их в кошмарные гримасы и заставляя тех, кто находился на возвышенностях, закрываться от бури поднятыми руками.

И он воздвигался над ними — чёрный как раз в той мере, что отражала воцарившийся внизу ужас.

Старый волшебник ковылял по трупам, рыдая и плюясь желчью. Многообразие напоённых безумием воплей пронзало воздух — воплей, в своей бесчисленности сливающихся в какой-то океанический прибой. Статные воины, толкаясь, огибали их или протискивались между ними. Его нога ныла от нестерпимой боли. Он прошёл мимо куарвешмена, выдирающего себе бороду из окровавленной челюсти. Он миновал ансерканского колумнария, сидящего на собственном шлеме и, хихикая в ладошку, считающего вслух. Он проходил мимо людей, лица которых были иссечены раздувшимися ранами, и мимо людей, в лицах которых не было ни кровинки. Он проходил мимо людей, задумчиво щурившихся, словно пытаясь прикинуть, какая завтра будет погода, и мимо людей…сокрушённых горечью поражения и осознанием конца — всеми теми вещами, которые никак не способны принести умиротворения.

Он помедлил — не столько для того, чтобы что-то понять, сколько для того, чтобы вспомнить.

Мать и дочь в тревоге повернулись к нему, но Ахкеймиону, тут же получившему чувствительный толчок сзади, уже не требовались чьи-то ещё увещевания и побуждения. Рухнув на четвереньки, он обнаружил, что взирает прямо в лицо нелюдя, холодное и идеальное, как фарфор, и слегка приподнятое так, словно мертвец вознамерился одарить его сонным и распутным поцелуем. И он чувствовал там, в небе, нависшее над всеми ними бремя — напор воплощённой обречённости, которой, тем не менее, не удавалось повергнуть его в отчаяние.

Теперь уже Мимаре пришлось увещевать его и, умоляя подняться, тянуть старого волшебника, вцепившись в протухшие шкуры его одежд. Он не столько видел её саму, сколько её руки — грязные, трясущиеся… и теребящие мешочек с сыплющимся оттуда каннибальским пеплом. Едва не поперхнувшись тем количеством кирри, что она запихнула ему в рот, старый волшебник, с трудом протиснув напоминающий вкусом землю наркотик меж сжатыми зубами, рефлекторно сглотнул…

Младенец пронзительно кричал.

Резко выдохнув, Ахкеймион, сдул со своих усов нильгиккасов пепел. Казалось, разряд молнии прошёл сквозь него, заставив тело забиться в судорогах. Он сумел приподняться, встав на колени, и увидел над охваченными паническим ужасом террасами идущую по воздуху ведьму-свайяли, оплетённую раскалёнными золотыми росчерками. Он поймал её взгляд, узрев, как принесённые ветром песчинки обращаются в дым, столкнувшись с её гностическими Оберегами, и осознал, что сейчас она была Сесватхой — сокрушённым и измождённым, всюду преследуемым и очень, очень старым.

Друз Ахкеймион не столько понял это, сколько, принадлежа к той же общности, ощутил.

— Ирджулила… — начал он свой Напев, — хиспи ки'лирис

Голос его загремел над руинами, и он узрел своё отражение — отражение одичалого отшельника — в мёртвых очах квуйя. Собственные его глаза сияли голубыми искрами под косматыми бровями, а рот представлял собой сверкающую дыру в седой бороде. Отмахнувшись от помощи и поддержки женских рук, он повернулся спиной к Предвестию и, пройдя между зубцов укреплений Девятого Подступа, ступил прямо в воздух. Ветер колол глаза и стегал кожу. Взглянув поверх спешащих прочь бурлящих людских потоков и за пределы кружащихся завес чёрно-серой пыли, он узрел ужасающую кромку Орды, вновь устремившейся к Голготтерату…

И пришла мысль: «Да…я уже был здесь когда-то».

Его голос, казалось, сокрушил рёбра горизонту:

— Бегите! Спасайтесь, сыны человеческие!

И на мгновение все омрачённые ужасом и покрытые грязью лица обратились к нему, все глаза уставились на его образ — лик замотанного в шкуры волшебника. Его колдовской крик обрушился на них, как истинный Стержень Небес. Те, кто уже бежал — ускорились, а те, кому ранее бегство претило, влились в поток своих братьев. То, что до этого представляло собою нечто вроде эрозии, внезапно превратилось в могучий оползень. Людские потоки плотными массами устремились в бегство, изливаясь вовне и вниз, и схлёстываясь в настоящей битве за спуск по нисходящему каскаду укрепления. В единый миг брошенные щиты чешуёй покрыли всю зримую твердь.

— Второй Апокалипсис!

Оглянувшись, он посмотрел в изумлённые лица любимых женщин, увидев, как их красота дрогнула под громовым напором его сияющего голоса и под мрачным натиском бедствия, о котором он возвещал.

— Второй Апокалипсис грядёт!

И, казалось, с высот Забытья вниз ринулась сама земля, столь абсолютным был исход, столь повальным бегство.

По прежнему паря в воздухе, Ахкеймион придвинулся к Эсменет, которая тут же присоединилась к нему на участке призрачной тверди, и встала рядом, одной рукой обхватив его за талию, а другой удерживая у груди вопящего внука. Он же, повернувшись к Мимаре, усмехнулся, как, очутившись в преддверии краха, всегда усмехался Сесватха — улыбкой человека, осознавшего гибельную поступь рока, улыбкой души, обнажённой до неприкрытого факта любви.

Уставившись на него, она непонимающе всхлипнула. «Как? — не столько вопрошал её взгляд, сколько её боль. — Как же это могло случиться

Воздетый Рог воздвигался позади них, выцеживая стужу из пустого сердца неба — громада, само присутствие которой вызывало постоянное инстинктивное желание съёжиться. Великая Ордалия, вылившись из треснувшей чаши Голготтерата, хлынула на восток. Порывы ветра уже стали по-настоящему болезненными, и Эсменет уткнулась лицом в покрытое вонючими шкурами плечо старого волшебника.

Мимара, по каким-то, лишь ей одной ведомой причинам, испытывала мучительные терзания, взирая на отца своего ребёнка полными слёз глазами, явственно вопрошающими…Как? Сейен милостивый…

Почему?

Ахкеймион протянул ей руку.

— Пожалуйста, — попросил он сквозь нарастающий рёв.

Внутри нас есть знание, способы подтверждения которого чужды прямым и ярким лучам, свойственным речи. Колдовством не исчерпываются чудеса голоса: одним единственным словом, он сумел донести до неё то, чего ранее не смог достичь диспутами, для записи которых понадобились бы целые тома.

Апокалипсис был его неотъемлемым правом.

Ужас витал над ними — разящий свет, опаляющий души. Гневно смахнув слёзы, она вытащила мешочек с двумя своими хорами — обретённой ею во чреве Кил-Ауджаса, и взятой в Сауглише с мёртвого тела Косотера. Единым, слитным движением она подняла мешочек над головой и швырнула его в пустоту над террасами Забытья. Ничьи взгляды не следили за её сокровищем, пока оно падало в царящие внизу хаос и панику. В её глазах это было последним доказательством его вины.

Стараясь удержать равновесие, Анасуримбор Мимара ступила на край стены, а затем приняла его руку.


Аспект-Император был мёртв.

Никогда ещё Маловеби не ощущал внутри себя столь бездвижной и оцепенелой пустоты. Как это возможно — быть бестелесным и всё равно прекратить существовать?

Память возвращалась к нему, являя образы минувшего на внутренней стороне некой неопределённой полости. Айокли — Четырёхрогий Брат! — не просто был здесь, а обитал внутри Анасуримбора Келлхуса. Кромсающие сердце последствия, выворачивающий нутро ужас, беззвучные визги, предвестие убийственного будущего…

А затем вдруг появился маленький мальчик…Анасуримбор Кельмомас…он, крадучись, двигался вон там, пробираясь между шпионами-оборотнями, пригвождёнными к полу хорами…

Маловеби, побуждаемый необузданным страхом, решил, что мальчиком овладел Айокли. Один из Сотни предстал перед ними! Конечно же, мальчик и есть он!

Однако же, тот им не был.

— И этот тоже меня не видит! — хихикнул мальчик.

Пылающий гейзер, что был вместилищем Ухмыляющегося Бога, зашипел и плюнул искрами…

Четверо оставшихся Изувеченных зачарованно наблюдали за ним. Ауракс съёживался и пресмыкался.

Тёмное сияние опало с плеч бога-сифранга, оставив лишь Анасуримбора Келлхуса, который, моргая, будто обычный смертный, недоверчиво взирал на своего младшего сына.

— К-кел? Как ты зд…

Ближайший из шпионов оборотней схватил его за лодыжку ладонью с привязанной к ней хорой.

И Аспект-Императора не стало.

— Видите! — заклокотал и завизжал ребёнок с какой-то нелепой радостью. — Я же говорил вам! Говорил! Они не видят меня! Боги! Боги не видят меня!

Неспособный мыслить, Маловеби наблюдал в золотом отражении как Изувеченные ухватили канючащего Кельмомаса, сперва колдовством, а затем и во плоти — подобно рукам, на которых не доставало пятого пальца. Как ребёнок рыдал, визжал и пинался, поняв, что поменял одного тирана на четырёх. Когда дуниане затащили Кельмомаса в огромный чёрный саркофаг, Маловеби мельком увидел трепыхание маленьких ручек и ножек, услышал поросячий визг испытывающего телесные муки ребёнка, его жалобные крики и душераздирающий плач. А затем громадный лик Карапакса сомкнулся на древней печати…

— Маааамооочкаааа….

Он вспомнил! Не издав ни звука, Карапакс встал вертикально… Само основание Рога взревело.

Аспект-Император мёртв.

Никогда ещё Маловеби не ощущал внутри себя столь бездвижной и оцепенелой пустоты.

Двадцатая Глава The Unholy Consult (окончание)


Зрелище подобно ремням, стягивающимся на твоей груди.

Ты видишь поблёскивающий чёрный осколок, парящий за завесой, словно бы сотканной из бесцветных искажений и пульсирующей вокруг уцелевшего Рога. Ты видишь как пыльные завихрения, наконец, прекращают своё беспорядочное плутание и теперь движутся вокруг огромного чёрного блюда Шигогли. Ты видишь как люди, словно железные опилки или кварцевый песок, высыпаются наружу из тех же самых проломов, что они проделали несколькими стражами ранее. Ты видишь магов, подобных семенам, летящим в порывах какого-то иного ветра — дующего не по кругу, а прямо тебе в лицо. Ты видишь Орду, скопившуюся после своего чудесного отступления возле дальнего края Окклюзии, а теперь убийственным катаклизмом устремляющуюся назад. Ты видишь всеобщее паническое бегство в том самом направлении, куда дует тот — второй ветер.

И ты знаешь, ибо чувствуешь это — яму, провал, который люди ощутить не способны, некое отсутствие, находящееся по ту сторону рассудка и за пределами ужаса. Ты знаешь, что грядёт Вихрь.

Не-Бог возвратился.

— Ты должен что-нибудь сделать!

Ты выкрикиваешь эти слова, но твой отец неподвижен, как изваяние, за которое ты бы его непременно и принял, если бы от этой неподвижности не исходила такая неистовая ярость. Безразличие, абсолютное безразличие, пребывающее в тени обиды столь бездонной, что, столкнувшись с нею, оробели бы и сами боги. Отцова жажда отмщения не могла быть более личной — в большей степени опутанной волосами и кровью гнева, обращённого на конкретного человека, и всё же, каким-то образом, она была направлена на нечто, находящееся внутри разворачивающегося катаклизма.

Цурумаха…Мурсириса…Мог-Фарау…

— И что же? — с едким уничижением в голосе восклицаешь ты. — Великий Король Племён будет просто стоять и, глупо разинув рот, смотреть на происходящее? Напрочь сокрушённый крушением мира!

И когда твой отец — твой настоящий отец — наконец поворачивается к тебе, ты попросту пятишься, ибо ледяной взор его разит будто острие клинка. Губ не видно — настолько его оскал напоминает волчий. Зубы такие маленькие, такие ровные и белые. И ты, наконец, понимаешь, что ты для этого человека то же, чем являются для своего настоящего отца твои братья и сёстры— меньший светоч, обёрнутый тканью более грубой.

Он разворачивается к вождям своего народа, и кажется, что вместе с ним движется и окружающее пространство, словно бы все его бесчисленные шрамы в действительности представляют собою стежки, коими он пришит к этому самому месту. И с ужасом ты понимаешь, что отец более не принадлежит к роду человеческому. Грех и ненависть отсекли его душу от смертной плоти, и теперь Преисподняя заполняет его без остатка.

— Не имеет значения, — речёт он своим гордым вождям, — что вы видите, когда смотрите на этого юношу. Он! Он теперь ваш Король Племён!

Он обводит взглядом всех исполосованных шрамами воинов, поочерёдно ухмыляясь каждому из них. В его бирюзовых глазах ты не видишь признаков безумия — скорее там, напротив, сияет пламя абсолютного здравомыслия.

— Посмейте только усомниться в моих словах…Взгляните! Взгляните на меня, собратья, и признайте, наконец, то, что вам и без того всегда было веломо — то, о чём ваши упившиеся родичи перешёптываются возле гаснущих костров. Взгляните на меня и познайте всю мощь моего проклятия. Посмеете изменить ему, крови от моей крови, и я навещу вас!

Эти слова сжимают твоё сердце. А затем он словно бы поворачивается спиной ко всему на свете, и ты остаёшься стоять, пребывая в том же изумлении, как и остальные, только будучи при этом ещё сильнее сбитым с толку, нежели они. Вместе вы наблюдаете за тем, как ваш легендарный господин, Найюр урс Скиота, Укротитель-коней-и-мужей, спускается по внутреннему склону Окклюзии и в полном одиночестве идёт к затмевающим все пространства и дали явлениям гибельного рока. По щекам твоим даже текут слёзы.

Лишь внушаемый твоим отцом страх удерживает их от того, чтобы без промедлений лишить тебя жизни.


Нет постижения, укоренённого глубже, нежели осознание бедствия, нет понятия более первобытного — и окончательного. Это то, о чём кричат младенцы и о чём, впадая в неистовство, хрипят душегубы. То, о чём стонут старики, когда гаснет свет их очей, и о чём вопят роженицы. Именно его поэты рассыпают жемчугом и выхаркивают плевками. Бедствие — наш творец, враг, что, гоня и терзая, лепит нас, словно глину. Поразмысли над этим! Росказни об убийствах не увлекали бы нас до такой степени, не будь мы детьми тех, кто выжил.

Мужи Ордалии чувствовали это в нарастающем слиянии ветров. Они слышали это в стоне, пробирающем без остатка всё сущее. И чуяли это в тошнотворной пустоте, льнущей к их позвоночникам и остающейся там навсегда, независимо от того насколько далеко они уже смогли убежать…преощущение, предчувствие…чего-то…чего-то…

Огромное стадо Аспект-Императора мчалось и ковыляло по Чёрному Пепелищу, бросая оружие и срывая с себя доспехи. Многие из-за вызванного шоком опустошения не способны были испытывать вообще никаких эмоций, превратившись в нечто, лишь немногим большее, нежели переставляющие ноги механизмы. Другие рыдали, бушевали и верещали, будто малые дети, у которых отобрали какой-то желанный трофей. Оставшиеся же, стиснув челюсти до зубовного скрежета, отказывались дать волю снедающим их страстям.

Беснующиеся потоки песка вскоре не оставили на поле Шигогли ни единого спокойного места. Кровь стала чёрной как масло. Гримасы искажали лица, прожимая их вплоть до почерневших зубов, так что каждый из людей казался одновременно и уродцем и передразнивающим этого уродца фигляром. Всё большее и большее их число, содрогаясь, падало на колени.

Так бежали мужи Ордалии всё сильнее окутываемые облаками песка и пыли, всё яростнее терзаемые порывами ветра — огромная толпа, растянувшаяся по Чёрному Пепелищу словно комета. Немощные и неудачливые отставали от удачливых и здоровых, но все они бежали в сторону лагеря, который, как было видно, горел. Позади них Орда уже охватила Голготтерат — насекомообразный потоп, простирающийся насколько хватало глаз. Вихрь, оседлав взвивающиеся до неба шлейфы Пелены, начал впитывать её в себя, и чёрные завесы тут же завращались вокруг Голготтерата и Воздетого Рога. Могучая воронка, закрыв от взора поблёскивающий Карапакс, вздыбилась из налившихся непроглядной тьмой оснований Вихря. Рёв поглотил все прочие слова и звуки, кроме громоподобного:

— СКАЖИ МНЕ…

Потоп, завывающий глотками тысяч и тысяч шранков неумолимо преодолевал расстояние, отделяющее его от раненых и обременённых. Эти несчастные уже были обречены, хотя они и продолжали небольшими кучками и целыми группами, спотыкаясь, ковылять, а порой и ползти по утрамбованной пыли Шигогли. Адепты и ведьмы — единственные души, чья помощь могла бы дать им возможность спастись, были уже так далеко, что их даже не было видно.

Мужи Ордалии, оказавшиеся в авангарде этого панического бегства, достигнув, наконец, горящего лагеря и начав карабкаться вверх по склонам, вдруг остановились и издали вопль ужаса. Взгляды их приковало к себе чудовищное видение вращающегося вокруг Рога Вихря, вздымающего источаемую Ордой Пелену до самого Свода Небес. Они казались неспособными даже двинуться с места. Лагерь для них был не столько неким остаточным символом дома, внушающим, как место уже знакомое, иллюзию безопасности, сколько точкой принятия решения, и теперь, по её достижении, никто не знал, что следует делать дальше и куда идти. И тем самым, вскоре все они оказались бы уничтоженными собственной нерешительностью, ибо внизу, у периметра лагеря, уже начали возникать всё усиливающиеся заторы.

— Бегите! — прогремел колдовской голос — тот же самый, что погнал их прочь из Голготтерата. — На ту сторону Окклюзии.

Мятущиеся взгляды отыскали его фигуру, парящую над забитыми беженцами просторами — фигуру облачённого в шкуры, одичавшего отшельника. Святого Наставника…

Волшебника.

— Спасайтесь!


Однажды, когда Найюр был ребенком, через стойбище утемотов пронесся смерч. Его плечи уходили в облака, а якши, скот и живые люди кружились у его ног, точно юбки. Найюр смотрел на смерч издалека, вопя от страха и цепляясь за жесткий отцовский пояс. Потом смерч исчез, точно песок, улегшийся на дне. Найюр помнил, как отец бежал сквозь дождь и град на помощь соплеменникам. Поначалу он бросился следом, но потом споткнулся и остановился, ошеломленный расстилавшимся перед ним зрелищем, словно масштаб произошедших изменений умалил способность его глаз верить увиденному. Огромная запутанная сеть троп, загонов и якшей была переписана наново, как будто какой-то малыш с гору величиной палкой нарисовал на земле круги. Знакомое место сменилось ужасом, однако один порядок сменился другим.

Это был иной вихрь.

А он больше не был ребёнком.

Он относился к Народу — был одним из тех, кто пожирает Землю, чтобы стать Землёю. Он был вождём Народа — одним из тех, кто отдал грязи так много душ, что числа давно забылись. Он был Королём Племён — потомком Унгая, некогда расколовшего древнюю Киранею, словно горшок, и наследником Хориоты, превратившего имперскую Кенею в погребальный костёр. Их кровь была его кровью! Их кости были его костями! Он был утемотом — представителем неистовейшего и святейшего племени среди всех бесчисленных племён Народа.

Найюр урс Скиота спустился по склону и двинулся по равнине, не обращая никакого внимания на огибающие его массы беглецов. Он шёл, глядя только на длинный нож в своей руке, которым он часть за частью срезал с себя доспехи и одежду, являя устрашающую сумму того, что было отобрано им у Мира — следы тысяч умерщвлённых им сыновей и дочерей, тысяч остановленных сердец, тысяч погашенных глаз. Наконец, прижав клинок к безволосому лобку, он рассёк свою набедренную повязку, открыв мужское естество укусам ветра. И так он и шёл — одинокий и полностью обнажённый, не считая иссекающих его торс и конечности свазондов — бесчисленных тотемов, отмечающих людей им убитых и не просто убитых.

Ветер омывал его исполосованную кожу и развевал косматую гриву его волос. Всё сущее гремело и завывало,укутанное непроглядными завесами пыли и поглощённое тьмой. Небеса являли взору проблески яростного сияния, низ же представлял собою непроницаемую беспросветность — кружащуюся и кромсающую. Сам мир будто бы противостал циклопическому круговороту. Казалось, размытые потоки овеществлённого разложения хлещут высверки Воздетого Рога.

Щурясь в яростных порывах ветра, он продвигался вперёд, словно бы погружаясь в нутро надвигающегося Вихря. Из его свазондов струился дым, напоминающий кровь, сочащуюся из рыбьих жабр, а затем разносящуюся мутными потоками в стремительных водах.

— КЕЛЛХУС! — проревел он нечеловеческим голосом. Крик, перекрывший вопль Орды и отбросивший во все стороны облака пыли.

Вихрь продолжал расти, впитывая в себя Пелену, извлекая, вбирая и вдыхая её из чрева Орды, а затем формируя из её шлейфов огромный, пузырящийся чёрными выпуклостями столб. Существа были уже рядом.

— Я ГРЯНУ НА ТЕБЯ НЕНАВИСТЬЮ!

Мужи Ордалии по-прежнему целыми сотнями появлялись перед ним, выныривая из темноты и клубов пыли. Все они были ранены или тащили раненых на себе, а лица под давлением ветра искажались какими-то обезьяньими гримасами, но каждый при этом был таким же живым и ярким, как любое «здесь и сейчас» — каждый был серебрящейся складской Творения.

— ГРЯНУ ГНЕВОМ И ВСЕСОКРУШАЮЩИМ ГОЛОДОМ! — ревел нечеловеческий голос.

Шрайский рыцарь показался из крутящейся и хлещущей тьмы, его некогда белое сюрко давно превратилось в лиловую тряпку. Воин стоял на месте, уже утратив способность двигаться — то ли из-за ветра, то ли в силу того, что ноги его были почти полностью занесены песком. Небеса превратились в пыточное колесо, выворачивающее наружу нутро, и человек застыл, выглядя так, будто изо всех сил пытается что-то прочесть. Губы его шевелились. За ним — там, где всё сущее тонуло во мраке, всюду кишели мерзостные массы, рвущие на части трепыхающихся мужей Ордалии — всех и каждого. То ли не замечая этого, то ли не обращая на происходящее никакого внимания, рыцарь Бивня продолжал стоять всё также бездвижно, до тех пор, пока лавина нечеловеческих тварей не хлынула на него.

Когда первые бледнокожие фигуры бросились в его сторону, Найюр урс Скиота захохотал, и продолжал смеяться даже тогда, когда вопящие, бледные как рыбье мясо массы хлынули прямо на звук этого смеха — тысячи вослед беснующимся тысячам. Он хохотал и плевался.

— МОЯ ГРУДЬ СТАЛА ТОПКОЙ, А СЕРДЦЕ ПЫЛАЮЩИМ УГЛЕМ!

Казалось, весь Мир без остатка заполонили визжащие, белесые или же замаранные грязью формы — чудовищная волна, поглощающая всех ковылявших перед нею беглецов и превращающая каждого из них в трясущийся и трепыхающийся под этим свирепым напором цветок. А позади наводнения воздвигался Вихрь — исполинская пузатая воронка, вырастающая и постепенно отделяющаяся от гигантских, курящихся пыльными столбами завес.

— МОИ МЫСЛИ ПОЛЫХАЮТ КАК ПРОМАСЛЕННЫЙ ЛЁН! ТАК БЫСТРО! И ТАК ГЛУБОКО!

Нагой и безоружный Найюр урс Скиота, неистовейший из людей, хохоча, шагал прямо в чрево Орды Мог-Фарау…

И она разделилась…не из-за дыма, источаемого его бесчисленными свазондами, и не из-за ядовито-алого свечения, которым налились его некогда бирюзовые глаза, и даже не из-за тёмного марева — видения четырёх рогов, вздымающегося у него над головою. Не столько шранки сходили с его, объятого Адом, пути, сколько сама Орда уступала ему дорогу. Мерзкие существа продолжали всё так же визжать, потрясать конечностями и нестись со всех ног, только они теперь делали всё это в стороне от него.

Найюр урс Скиота же, хохоча, надсмехался над ними и плевался огнём.

— АНАСУРИМБОР! — ревел он нечеловеческим голосом. — УСЛЫШЬ МЕНЯ, ЛЖЕЦ!

С каждым сделанным им шагом визжащая толпа расступалась перед ним, и посему он шёл, разделяя Орду надвое какой-то незримой и не оставляющей следов сущностью.

Порывы ветра начали изжевывать его нагую кожу.

— Я ЗАБЕРУ СВОЮ ДОЛЮ! СВОЮ ДОБЫЧУ!

Казалось чистым безумием одновременно взирать на столько итерации одной и той же вещи, тем более такой мерзкой, как шранки — целые их поля, целые равнины неестественно прекрасных лиц, корчащихся в чудовищных гримасах. И поля за полями скрежещущих зубами пастей!

Варвар хохотал, стоя нетронутым и невредимым среди всех этих громадных и находящихся в бесконечном движении звериных стай. Он плевал на них огнём и смеялся всё громче, в то время как существа пинались и безжалостно топтали друг друга.

— ТЫ БУДЕШЬ СТРАДАТЬ ТАК, КАК ДО ТЕБЯ НЕ СТРАДАЛ НИ ОДИН ИЗ СЫНОВ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ! — гремел он, обращаясь к чёрной воронке, попирающей небеса. Глаза его теперь испускали клинья алого сияния.

И тут в самом сердце Вихря он разглядел это — некий проблеск, намекающий на присутствие чёрной, мерцающей драгоценности. Запрокинув лицо, он воздел к небесам руки — иссечённые шрамами и курящиеся инфернальными дымами.

— ВСЯКОЕ СУЩЕЕ В КОНЦЕ КОНЦОВ НИЗВЕРГНЕТСЯ В ЯМУ КАК ЛАКОМСТВО!

Порывы ветра уже начали, словно наждак, скрести его кожу. Из свазондов вовсю сочилась кровь. Дым заструился из тысячи разрезов, возникших на его теле.

А Не-Бог шествовал… шествовал прямо к нему.

— АНАСУРИМБОР, — ревел он голосом, налитым чудовищной яростью. — ЯВИСЬ ПРЕДО МНОЮ!

И миллион глоток ответили:

— СКАЖИ МНЕ…

Вихрь запятнал весь лик Творения, по мере своего продвижения швыряя тела наружу и засасывая их вверх. Миллион губительных игл соскребали шрамы с его кожи, превращая наветренные участки тела в полосы живого огня. И они полыхали внутри него, как горящий жир — унижения, что ему довелось претерпеть, испытанные им оскорбления и обиды! Обиды, жар которых могло унять лишь убийство!

— ЯВИСЬ МНЕ ВО ПЛОТИ, ДАБЫ Я МОГ СРАЗИТЬ ТЕБЯ!

Его кожа уже отслаивалась от мяса, отрываясь будто пергамент. Струящаяся из ран кровь превратилась в облако багрового тумана.

— ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

И, наконец, порывы ветра, просто содрав с него внешние пласты и пожрав их, явили взору его пылающее нутро. С полыхающей в глазах Преисподней Найюр урс Скиота воззрился в разверзшуюся над ним пустоту и увидел там…ничто.

— ЯВИСЬ! ЯВИСЬ МНЕ!

Плоть распалась. Зловещая чернота, поправ всё сущее, заставила его онеметь.

— ЧТО Я ЕСТЬ?


Трепет есть ужас сердца, ждущего отовсюду удара.

Мы трепещем, оказываясь во власти того, что превосходит наше разумение.

Трепет заполняет пустоту, оставшуюся на месте нашей собственной воли и силы, позволяя нам надеяться и ненавидеть, как надеялись и ненавидели наши отцы, и тем самым, находить прибежище в тех вещах, которые искреннее сердце способно постичь. Трепет позволяет душам воспрять, пребывая где-то за пределами горизонта, позволяет отвлечься от всех этих безумных итераций и обрести веру в то, чего невозможно увидеть. Трепет призывает нас быть теми, кем мы были и кем остаёмся — людьми, что могут убивать ради сказок.

Посему мы способны до самого конца наших унылых дней обретаться в оболочке застарелой убеждённости.

Посему мы способны содрогаться, лицезря красоту, и цепенеть, сталкиваясь с истиной.


Ядовитые шлейфы закрыли последний ещё остававшийся свет, вычернив лик Неба. Рёв стал ещё громче, хотя уже и без того причинял настоящую боль, и Орда, сомкнувшись перед Вихрем, хлынула к основанию Окклюзии океаническим потопом из железа, кремня и когтей. Мужи Ордалии целыми тысячами исчезали в этих вздымающихся волнах, вовсю напирая на своих поспешающих братьев, во множестве пробирающихся через выпотрошённый лагерь, а затем сбивающихся на Семи Перевалах в огромную неуправляемую толпу. Мерзкие скопища ринулись к основанию склонов пронзительно визжа и завывая, их изогнутые фаллосы прижимались к впалым животам. Сыны человеческие испуганно озирались, их рты превратились в разверзшиеся в бородах в ямы, а взгляды были полны ужаса и безысходности. В их глазах отражалась круговерть, ставшая окончательным итогом всех минувших кровавых событий. Беснующийся гребень волны вскипел и поднялся над ними. Шранки набросились на них, как шершни на мёд, заключив воинов в трясущуюся и молотящую клетку. Глубокие раны фонтанировали кровью. Черепа крушились, а лица вдавливались в головы как подушки…

Пока, наконец, не разверзся Ад и Смерть не явилась за ними.

Орда мчалась впереди Вихря наводнением, заливающим основания внутренних склонов Окклюзии, и мужи Ордалии начали сбивать с ног и затаптывать своих братьев — столь отчаянно они напирали. Все обличия мук и безумия мчались к ним, неспособным двинуться с места, их сальные лица являли взору все формы обречённости — трагедии отчаявшихся душ: тут стоял инграул с костяшками пальцев, вплетёнными в его длинную бороду, верхние зубы его при этом отсутствовали; а там ждал смерти кариотец, обвязанный лубками и раскачивающийся подобно надломленному и кренящемуся подсолнуху, сажа на его щеках потекла, запятнав чёрными разводами заплетенную бороду, а карие глаза, казалось, пронизывали взором весь континент — ибо он улыбался своим детям, продолжающим, хихикая, играть в дядюшкином саду в то время, когда им уже полагается спать.

Орда прирастала в числе, отдельные вырвавшиеся вперёд банды сменились хлынувшими в лагерь плотными массами, накатывающие волны белесых тварей поглощали палатки и груды поклажи…волны, внезапно начавшие сгорать в геометрических хитросплетениях чародейского света.

Многоцветная полоска ведьм и адептов, повисла над перевалами, голоса их хрипели от беспрестанного напряжения этого дня, блистающие чародейские песнопения пронзали мрак серебрящимися иглами — крохотными в сравнении с чёрной необъятностью Вихря. И всё же искры эти как сияющие маяки озаряли своим светом всё Шигогли, являя взору неистовые белые лица, неисчислимые словно песчинки на морском берегу.

Оказавшиеся на узостях Окклюзии в ловушке, мужи Ордалии было возрадовались, издав крик, который можно было если не услышать, то хотя бы увидеть. Некоторые даже посмели обернуться, дабы насладится зрелищем предаваемых пламени беснующихся скопищ.

Но следом за шранками шествовал Вихрь, и Орда, которая ранее бездумно ринулась бы прямиком в уже распалённые гностические печи, вдруг остановилась… Кишение мерзостных масс замерло, и теперь на Чёрном Пепелище перемещалась лишь громокипящая круговерть Мог-Фарау.

Пелена, лига за лигой, втягивалась в нутро Вихря, являя взору миллион бесстрастных и богоподобных лиц и миллион безучастно стоящих под сенью всеобъемлющего катаклизма белесых фигур.

Ликование сынов человеческих сменилось отупелым удивлением.

Вихрь Мог-Фарау шествовал облачённый в бурю и увенчанный короной из молний. Орда вдруг с визгом ринулась вперёд, подстёгнутая каким-то проявлением его ужасающей воли. Адепты вновь начали выкрикивать и выкашливать свои песнопения, низвергая на волны мерзости пылающие огни и раскалённые, вращающиеся решётки. В ужасе они наблюдали за тем, как шранки толпами врываются в их сверкающие устроения, продолжая бежать, невзирая на муки, и останавливая бег лишь получив фатальные повреждения. Они надвигались как неостановимый тлетворный потоп, нагромождая из своих тел дымящиеся груды обугленных костяков и горящего жира — костры, становящиеся всё яростнее и мощнее. Обменявшись предупреждениями, адепты отступили, заняв, как им показалось, более безопасные позиции. Однако же, они не ведали того, что из-под руин Голготтерата были извлечены тысячи хор, которые шранки раз за разом швыряли вперёд — так, что безделушки, пройдя, будто облако, сквозь тело Орды, оказались у подножия Окклюзии, где их уже вложили в пращи.

Внезапность была полной, а итог окончательным. Колдовские огни — и сцены яростного насилия, являемые ими у изножий темноты — всюду на Чёрном Пепелище исчезли. Плоть королей и их полководцев во всей своей славе и великолепии простёрлась у ног Произведённых пищей, призванной утолить их ненасытный голод.

Так Великая Ордалия Анасуримбора Келлхуса сгинула в резне и соли.

Интервью

FantasyHotList, 25 июля 2011.

В ролях:

Автор — Ричард Скотт Бэккер.

Интервьюер — Сэр Патрик с Королевской Горы.

Переводчик — Ваш покорный слуга.


Учитывая, что Вы очень скрупулезны, рисовали ли Вы карту тех мест, которые не затронула Ваша история?


Мне кажется, я не заслуживаю называться «скрупулезным». Вся тщательность в моем миропостроении, от того, что я жил с (и в) Эарвой очень долго. Я сопротивлялся искушению перенести на карту весь глобус, на протяжении нескольких лет. Идеи разных цивилизаций, росли в моей голове как грибы после дождя, и мне хотелось поступить с ними по честному, чтобы всем хватило места.

Но затем, я написал статью о разнице между древними и современными дорогами (в контексте философа Левинаса). Главное концептуальное отличие, по моему мнению, то как современные дороги пересекают весь земной шар, таким образом цивилизация не заканчивается для нас, как она заканчивалась для наших предков. В то время, я решил, что лучшим способом, соблюсти настроение древности, которое я пытался призвать, будет убедиться, что все дороги в Эарве заканчиваются, чтобы неисследованные земли оставались неизвестными.

Это, впрочем, не значит, что не будет сюрпризов.


Будет ли заключающий роман о Аспект-Императоре «The Unholy Consult», содержать громадную энциклопедию о сеттинге, как в «Падении святого города»?


Я уже начал работать над «Исправленным и Дополненным» энциклопедическим глоссарием, но все «The Unholy Consult» становится все больше и больше, больше чем даже «The White-Luck Warrior». Если так и будет, то Глоссарий придется печатать отдельно.


Говоря о «The Unholy Consult», что Вы можете сказать о заключительном томе «Аспект-Императора»?


Будет огромным облегчением наконец-то завершить его, просто потому что, это позволит мне говорить о многих вещах, которые держались под секретом. Я не уверен, что «Второй Апокалипсис» когда-нибудь станет чем-то большим, в коммерческом плане, чем культовым успехом, но когда живешь с историей столько, сколько жил я, она превращается во что-то религиозное по своим запросам. Я очень счастлив, тем как развилась история — во многом, благодаря важным урокам, выученным мной в процессе. Мы с моим братом, мечтали об этом во время игр в D&D, так что увидеть ее воспроизведенной настолько же эпической, как мы мечтали, и настолько глубокой и лирично-прекрасной, как я смог сделать… это очень, очень круто.

Для меня — это святыня.

В «The Unholy Consult» будет раскрыто большинство горячих вопросов. Я пишу книги, которые люди любят ненавидеть: я надеюсь, после последних откровений, серия заслужит их неохотное уважение, как что-то поистине уникальное и смелое.


Последняя подсерия все еще остается дилогией или же есть шансы, что она расширится до трилогии?


Я не могу сказать, пока не начну всерьез над ней работать.


Мы видим, что интерпретация проклятья, в определенном смысле локальная, колдовство осуждается в Момемне, но не в Шайме. Локальна ли реальность проклятий? К примеру, проклят ли кишариум умирающий на улицах Каритусаля?


Проклятья не локальны. В Эарве есть правильный и неправильный способ верить, что значит — целые нации будут прокляты. Поскольку вопрос кто будет спасен, а кто будет проклят — краеугольный камень сюжета в «Аспект-императоре», то я не могу сказать больше.

Изменчивость Той стороны (где расстояние между человеком и обьектом, никогда не ясно) такова, что редкие люди бывшие там и вернувшиеся не могут согласиться, что же они там видели. Поскольку, можно призвать и заключить в мире только демонических Сифрангов, практикующие Даймоса не могут верить докладам, которые они получают: так называемые Архивы Проклятий в Багряных Шпилях, по слухам наполнены огромными противоречиями. Проклятые знают только, что они прокляты, но не знают почему.


В отличии от Гнозиса или Аналога, Псухе идет конкретно от людей (вместо нелюдей). Имеют ли нелюди какое-то отношение к Псухе? Могли ли люди пользоваться Псухе до Фана?


До Фана, Псухе как мистическое искусство, было неизвестно, хотя и существуют намеки в мифах и легендах о определенных слепых личностях, призывающих необьяснимые силы, в моменты величайших страданий.

В Эарве все снисходит к значению. Где колдовство репрезентативно, используя либо логическую форму (как Гнозис), либо физическое содержание (как с Аналогом) значение, чтобы воздействовать на реальность, Псухе использует импульс. Практикующие Псухе ослепляют себя, чтобы смотреть сквозь «что» и осознать «как», чистое исполнительное зерно значения — музыку, страсть, или как кишариум называют это — «Вода». Как современный философ сказал бы, Псухе — непознавательна, она не пересекается с воюющими версиями реальности, как следствие не обладает маркой и остается невидимой для Немногих.

Именно поэтому, Псухе никогда не встречалась, представителям других древних магических традиций. Как гласит пословица — человек с молотком, считает каждую проблему гвоздем. Для основной исторической массы Эарвы, сама возможность ее существования, осталась незаметной.


Является ли Ауранг особым среди инхороев в его способности колдовать? Или же все инхорои, включая его брата — Немногие?


Когда инхорои только прибыли в Эарву, они обладали лишь Текне. Все инхорои — результат удачных Прививок, классовых переписей их генотипа, призванных улучшить различные возможности, как например, извлекать определенные сексуальные реакции от своих жертв (с помощью феромоновых волос (или замков, не пойму, что конкретно Бэккер имеет ввиду)), или же возможность «включать чувства», чтобы испытать причуды и превратности плотских наслаждений. Прибавление антропоморфических голосовых аппаратов — самое известное из этих улучшений.

Прививка создавшая Ауранга и Ауракса, была разработана во время векового затишья, в еще одной провалившейся попытке, биологически усовершенствовать себя и превзойти нелюдей. Но их распущенность перегнала их самих, к этому времени и они потеряли понимание Текне. Прививки стали делаться наудачу, намного больше была вероятность от них умереть, чем усовершенствоваться. Инхорои заполнили Колодцы Недоделанных своими людьми.

Только Ауранг и Ауракс, двое выжили из шести, которым прививали возможность колдовать.


Wutteat упоминает, что он путешествовал с инхороями через пустоту, и Силь ехала на нем. Приложение к «Падению святого города» говорит, что драконы были созданы после первой стычки между нелюдьми и инохороями, в которой Силь была убита. Значит ли это, что инохорои, по каким-то причинам не использовали драконов в первой битве?


Wutteat — прототип, генетический шаблон для других враку. По сути, он не больше «иной дракон», чем оригинальный прототип метра 1889 года — «иной метр».


Были ли когда-либо нелюди в Эанне? И если нет, то почему? У них без сомнения было время, возможность и склонность к вторжению, прежде чем показались инохорои. Вместо этого они укрепляли проходы. Почему?


Количество нелюдей и близко не приближается к количеству людей. Более того, их амбиции не имеют ничего общего с географией. Для них завоевать — это значит, приобрести власть над своими братьями: все прочие формы доминирования они презирают. Именно поэтому, они редко обращали внимание на халароев в Эарве, кроме их нужды в рабочей силе и совокуплении. Что происходило в Эанне, не волновало их вовсе.

Когда инхорои начали использовать людей, чтобы познать Атропос и создать первые сферы, они дали первые антиколдовские сферы шранкам, только чтобы обнаружить, что эти создания были слишком безрассудными. Имея фиксированные патологические привычки украшения, шранки не ценили сферы, и часто теряли их.

Поэтому инхорои начали давать сферы людям Эарвы, надеясь подбить их на восстание. Но халароям не хотелось помогать пугающим, и что еще важнее, отсутствующим хозяевам, поэтому они отдали сферы их нелюдским повелителям. Тогда инохорои обратили свой взгляд на Эанну, люди которой были более яростны и наивны. Они дали сферы пяти племенам, в качестве подарков, и одному племени — темноволосым кетьянцам, они дали большой бивень, с начертанными на нем их святыми законами и священными историями — а также, одним коварным добавлением, божественной волей, приказывающей вторгнуться в «Землю Павшего Солнца» и истребить «Лжелюдей».

Нелюди начали перестраивать и укреплять врата, только через несколько лет после первого вторжения.


Что Вы можете сказать о уровне генной инженерии Консульта?


Мне очень бы хотелось рассказать о уровне генной инженерии Консульта, но они настаивают на открытии границ своей безумной испорченности, ими самими в «The Unholy Consult».

Р. Скотт БЭККЕР СЛУГИ ТЕМНОГО ВЛАСТЕЛИНА

ПРОЛОГ Пустоши Кшюрии

«Если понимание приходит лишь после событий, значит, мы ничего не понимаем. Таким образом, можно дать следующее определение души: то, что предшествует всему».

Айенсис, «Третья аналитика рода человеческого»

Горы Дэмуа, 2147 год Бивня

От того, что забыто, стеной не отгородиться.

Цитадель Ишуаль пала в разгар Армагеддона. Но не армия безжалостных шранков взяла приступом ее укрепления. Не огнедышащий дракон разбил в щепки ее могучие ворота. Ишуаль была тайным убежищем верховных королей Куниюрии, и никто, даже He-бог, не может взять в осаду место, о котором ему не ведомо.

За несколько месяцев до того Анасуримбор Ганрел II, верховный король Куниюрии, бежал в Ишуаль вместе с уцелевшими приближенными. Его часовые задумчиво вглядывались со стен в темные леса, раскинувшиеся у подножия гор. Их терзали воспоминания о пылающих городах и обезумевших толпах. Когда над стенами цитадели завывал ветер, они судорожно хватались за равнодушные каменные зубцы: этот звук напоминал им боевые рога шранков. А затем люди принимались шепотом успокаивать друг друга: разве не удалось им уйти от погони? Разве стены Ишуаль не прочнее скал? Где еще, если не здесь, может человек пережить конец света?

Первым мор унес самого верховного короля, как, быть может, то и подобало: здесь, в Ишуаль, Ганрел только рыдал да ярился, как может яриться лишь владыка, лишенный власти. Той же ночью его придворные спустились в леса вслед за носилками с телом короля. Свет погребального костра отражался в зрачках волков, что осмелились выйти из леса. Придворные не пели траурных песнопений – лишь мысленно прочли несколько торопливых молитв.

Не успел утренний ветер развеять пепел короля и унести его в небеса, как болезнь поразила еще двух человек: наложницу Ганрела и ее дочь. А потом начала перекидываться от одного к другому, словно стремилась извести королевский род до последнего человека. Часовых на стенах становилось все меньше, и, хотя оставшиеся по-прежнему всматривались в горизонт, видно им было мало. Крики и стоны умирающих затмевали им взор и наполняли страхом их разум.

А вскоре и часовых не осталось. Пятеро рыцарей Трайсе, что спасли Ганрела после разгрома на поле Эленеот, неподвижно вытянулись на своих ложах. Великий визирь, чьи золотые одежды были в пятнах от кровавого поноса, лежал, растянувшись на полу, бок о бок со своими колдовскими свитками. Дядя Ганрела, тот самый, что возглавил отчаянный штурм врат Голготтерата в дни начала Армагеддона, повесился у себя в покоях, и его тело тихонько покачивалось на сквозняке. Королева смотрела в никуда, поверх покрывал, запачканных гноем.

Из всех, кто бежал в Ишуаль, выжили только незаконный сын Ганрела да бард-жрец.

Мальчишка боялся странного поведения барда и его бельма. Он прятался и выбирался из своего убежища лишь тогда, когда голод становился невыносим. Старый бард непрерывно разыскивал его, распевая старинные любовные и боевые песни, при этом перевирая слова на самый богохульный лад.

– Отчего ты не выходишь, отрок? – восклицал он, слоняясь по галереям. – Покажись! Я буду петь тебе! Я поведаю тебе все тайные песнопения! Я хочу разделить с тобой былую славу!

Однажды вечером бард поймал-таки мальчишку. Он погладил его, сперва по щеке, потом по бедру.

– Прости меня, прости, – бормотал он снова и снова, но слезы катились лишь из его слепого глаза. Под конец он буркнул: – Какие могут быть преступления, когда в живых никого не осталось?

Однако мальчишка остался жив. И как-то вечером, пять дней спустя, он заманил барда-жреца на отвесные стены Ишуаль. И когда пьяный бард, пошатываясь, подошел к краю, мальчишка спихнул его вниз. Он потом долго сидел на стене, всматриваясь сквозь мрак в исковерканный труп барда. А под конец решил, что этот труп ничем не отличается от остальных, разве что еще истекающий кровью. Какое может быть убийство, когда в живых никого не осталось?

Пришла морозная зима, и крепость стала казаться еще более пустынной. Поднявшись на стену, мальчик слушал, как в темных лесах поют и грызутся волки. Он выпрастывал руки из рукавов, обнимал себя за плечи, защищаясь от холода, и бормотал себе под нос песни покойной матери, наслаждаясь ледяными укусами ветра. А то еще, бывало, бегал по дворам, откликаясь на волчий вой боевыми кличами куниюрцев и размахивая оружием, таким тяжелым, что шатался от его веса. А время от времени протыкал трупы отцовским мечом, и глаза его светились надеждой и суеверным страхом.

Когда сошли снега, он услышал крики и вышел к главным воротам Ишуаль. Он выглянул в темную щель амбразуры и увидел толпу исхудалых, похожих на покойников мужчин и женщин, которым удалось пережить Армагеддон. Заметив в воротах его силуэт, те разразились криками: они требовали и молили еды, убежища – чего угодно. Однако мальчик так перепугался, что ничего не ответил. Изможденные, они походили на зверей – на стаю волков.

Когда пришельцы полезли на стены, мальчик убежал и спрятался в подземельях крепости. Они, как и бард, принялись разыскивать и громко звать его, обещая ему безопасность. В конце концов один из них отыскал его: мальчик притаился за бочонком с рыбой. Пришелец сказал, не ласково и не грубо:

– Мы дуниане, отрок. По какой причине ты боишься нас?

Но мальчишка стиснул отцовский меч и заплакал.

– Пока люди живы, творятся преступления! – воскликнул он.

Глаза пришельца наполнились изумлением.

– Нет, отрок, – возразил он. – Это лишь до тех пор, пока люди заблуждаются.

Несколько мгновений юный Анасуримбор мог лишь молча смотреть на него. Потом торжественно отложил в сторону отцовский меч и взял пришельца за руку.

– Я был принцем, – негромко произнес он.

Пришелец вынес его к остальным людям, и они все вместе отпраздновали нежданную удачу. Они взывали – не к богам, которых они отвергли, но друг к другу, – говоря, что такое совпадение воистину изумительно. Здесь они смогут поддерживать священнейшую ясность мысли. В Ишуаль нашли они убежище от ужасов конца света.

Все еще изможденные, однако облаченные в королевские меха, дуниане соскребли со стен колдовские руны и спалили свитки великого визиря. Драгоценности, халцедоны, шелка и золотая парча были погребены вместе с трупами членов королевской династии.

И мир забыл о них на две тысячи лет.

* * *

Три племени: нелюди, люди и шранки:

Первым судьба – забывать,

Вторым – вечно страдать,

Третьим – на все и на всех наплевать.

Старинная куниюрская детская песенка

«Это история великой и трагической Священной войны, история борьбы могущественных фракций, стремившихся управлять ходом этой борьбы и извратить суть ее, и это история сына, искавшего отца. Как и во всех историях, именно нам, выжившим, суждено написать ее завершение».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Конец осени, 4109 год Бивня, горы Дэмуа

Опять вернулись сны.

Бесконечные пейзажи, истории, состязания в вере и образованности – все это обрушивалось водопадом мелких подробностей. Кони, спотыкающиеся на скользкой почве. Скрюченные пальцы, стискивающие комья глины. Мертвые тела, распластанные на берегу теплого моря. И, как всегда, древний город, выбеленный солнцем, на фоне бурых холмов. Священный город… Шайме.

А потом – голос, тонкий, словно звучащий из узкого, как тростинка, горла змеи:

– Пришлите ко мне моего сына!

Спящие пробудились одновременно, все как один задыхаясь, тщась отделить разумное от невозможного. Повинуясь обычаю, установившемуся после первых снов, они собрались в лишенных света глубинах Тысячи Тысяч Залов. И решили, что терпеть подобное поругание более нельзя.


Анасуримбор Келлхус поднимался в гору по неровной тропинке. Он опустился на одно колено и оглянулся на монастырскую цитадель. Укрепления Ишуаль возносились над елями и лиственницами, но могучие стены казались игрушечными на фоне горных вершин, изборожденных ущельями.

«Видел ли ты это, отец? Остановился ли ты, оглянулся ли в последний раз?»

Далекие фигуры цепочкой прошествовали между рядами зубцов и исчезли за каменной стеной. Старшие дуниане прекращали свое бдение. Келлхус знал, что они спустятся по массивным каменным ступеням и один за другим войдут во тьму Тысячи Тысяч Залов: огромный лабиринт в подземных глубинах под Ишуаль. Там они умрут, как и было решено. Все, кого запятнал его отец.

«Я один. Осталась лишь моя миссия».

Келлхус повернулся к Ишуаль спиной и принялся подниматься дальше сквозь лес. Горный ветер был напоен горьким ароматом смолы и хвои.

Когда стало смеркаться, Келлхус достиг тех мест, где деревья уже не росли. Два дня карабкался он по заснеженным склонам и наконец достиг перевала горного хребта Дэмуа. За перевалом, под мятущимися облаками, простирались леса тех земель, что некогда звались Куниюрией. Келлхус задумался о том, сколько таких равнин предстоит ему пересечь, прежде чем он разыщет своего отца. Сколько рассеченных ущельями линий горизонта сменится перед ним, прежде чем он достигнет Шайме?

«Шайме будет моим жилищем. Я стану жить в доме моего отца».

Он спустился по гранитным уступам и вступил в чащобу.

Он брел через сумрачные лесные чертоги, через колоннады могучих красных стволов, где стояла тишина, веками не нарушаемая человеком. Он высвобождал свой плащ, запутавшийся в кустарнике, и преодолевал бурные горные потоки.

Леса у подножия Ишуаль мало чем отличались от этих, однако Келлхусу отчего-то было не по себе. Он остановился, пытаясь восстановить душевное равновесие – он использовал для этого древнюю методику, предназначенную для тренировки дисциплины разума. В лесу было тихо, беззаботно перекликались птицы. Однако Келлхус слышал раскаты грома…

«Со мной что-то происходит. Это первое испытание, отец?»

Он нашел ручей, дно которого пестрело солнечными зайчиками, и опустился на колени у самой воды. Зачерпнул, поднес горсть к губам. Вода оказалась на удивление сладкой и утоляла жажду куда лучше любой воды, что ему доводилось пробовать раньше. Но как может вода быть сладкой? И как может обыкновенный солнечный свет, преломленный струями бегущей воды, быть таким прекрасным?

То, что было прежде, определяет то, что будет потом. Монахи-дуниане посвящали всю свою жизнь исследованию этого принципа. Стремясь свести к минимуму любые сумасбродные случайности, они проясняли и распутывали неуловимую сеть причинно-следственных связей, которые определяют все сущее. Из-за этого в Ишуаль все события разворачивались с неумолимой, твердокаменной последовательностью. Как правило, все, вплоть до прихотливой траектории полета листа, упавшего с ветки в саду, было известно заранее. Как правило, любой мог заранее предугадать, что скажет его собеседник, прежде чем тот успевал открыть рот. Знать то, что было прежде, означало предвидеть, что произойдет дальше. А предвидение того, что произойдет дальше, обладало особой безмятежной красотой, означало священную общность интеллекта и обстоятельств – дар Логоса.

Эта миссия стала первым настоящим сюрпризом для Келлхуса со времен детства, когда он только учился постигать мир. До сих пор жизнь его была размеренным ритуалом учения, самовоспитания и постижения. Все было доступно. Все было понятно. Но теперь, бредя по лесам исчезнувшей Куниюрии, Келлхус чувствовал себя камнем в бурном потоке. Он стоял неподвижно, а мир вокруг несся, как текучая вода. И со всех сторон на Келлхуса, подобно беспокойным волнам, накатывались все новые непредсказуемые события: то нежная трель незнакомой пичужки, то колючки неизвестного растения, застрявшие в плаще, то змея, скользящая через солнечную лужайку в поисках неведомой добычи.

Вот над головой раздавалось сухое хлопанье крыльев – и Келлхус на миг замирал на ходу. Вот ему на щеку садился комар – Келлхус прихлопывал его и тут же замечал у тропы дерево с поразительно искривленным стволом. Окружающий мир захлестывал его, навязывался ему, и вот Келлхус уже чутко отзывался на все вокруг: и на скрип ветвей, и на бесконечную изменчивость воды, струящейся по камням. Все это трепало его, точно волны прибоя.

Под вечер семнадцатого дня в сандалию попал сучок. Келлхус его вытащил, поднял и принялся изучать на фоне грозовых туч, катившихся по небу. Он с головой ушел в его форму, в тот путь, который сучок прокладывал по небу, – в стройные и мощные разветвления, отнимавшие у неба столько пустоты. Просто не верилось, что он вырос таким случайно! Казалось, будто он отлит в этой форме. Келлхус поднял глаза – и увидел, как туча смята и скомкана безграничным разветвлением древесных ветвей. Разве существует не единственный способ постичь тучу? Келлхус не помнил, сколько он простоял там, но к тому времени, как он наконец выпустил сучок из пальцев, уже стемнело.

Утром двадцать девятого дня Келлхус присел на камнях, зеленых от мха, и стал смотреть, как прыгает и ныряет лосось и речных перекатах. Трижды село и вновь взошло солнце, прежде чем ему удалось отвлечься от этой необъяснимой войны рыбы и вод.

В худшие моменты руки его становились смутными, как тень на фоне тени, и ритм шагов намного опережал его самого. Его миссия становилась последним осколком того, чем он некогда был. В остальном он был лишен интеллекта и не помнил принципов дуниан. Он был подобен листу пергамента, отданному на произвол стихий: каждый день стирал с него все новые слова, пока наконец не осталась лишь одна настойчивая мысль: «Шайме… Мне нужно дойти до Шайме и найти моего отца».

Он все брел и брел на юг, через предгорья Дэмуа. Его забытье усиливалось. Кончилось тем, что он перестал и спать, и есть, и смазывать меч после того, как попадал под дождь. Остались лишь глушь, путь и дни, сменяющие друг друга. Ночами он, точно зверь, сворачивался клубком, не обращая внимания на тьму и холод.

«Шайме. Отец, прошу тебя!»

На сорок третий день он перешел вброд мелкую речушку и взобрался на берега, черные от гари. Сквозь гарь буйно пробивались сорные травы, но больше там ничего не было. Мертвые деревья пронзали небо, точно почерневшие копья. Келлхус пробирался через пожарище, и сорные травы больно жалили его сквозь прорехи в одежде. Наконец он поднялся на гребень хребта.

Внизу простиралась долина – такая огромная, что у Келлхуса захватило дух. За границами пожарища, все еще заваленного черными упавшими деревьями, над макушками леса вздымались древние укрепления, образуя огромное кольцо на фоне желтеющих вершин. Келлхус смотрел, как над ближайшими к нему стенами взмыла стая птиц – взмыла, покружила над рябыми камнями и вновь скрылась под кронами леса. Развалины. Такие холодные, такие заброшенные – лес никогда таким не будет.


Развалины были слишком стары, чтобы противостоять обступавшему их лесу. Дряхлые, обветшавшие, они тонули в лесу под возрастом собственной тяжести. Укрытые в мшистых впадинах, стены вспарывали земляные холмики, лишь затем, чтобы внезапно оборваться, словно продвижение удерживали лозы, оплетавшие их, как могучие жилы оплетают кость.

Однако было в них нечто не из нынешних времен, нечто вдохнувшее в Келлхуса неведомые прежде страсти. Проведя рукой по камню, он почувствовал, что прикоснулся к дыханию и трудам людей – к знаку уничтоженного народа.

Земля под ногами поплыла. Келлхус подался вперед и прижался щекой к камню. Шершавый камень, дышащий холодом голой земли. Солнце, припекавшее наверху, не могло пробиться сквозь свод сплетенных ветвей. Люди… тут, в камне. Древние, нетронутые суровостью дуниан. Им каким-то образом удалось преодолеть сон и возвести тут, в глуши, памятник своим делам.

«Кто построил эту крепость?»

Келлхус бродил по холмикам, чувствуя погребенные под ними руины. Он слегка подкрепил свои силы тем, что нашлось в полузабытой им торбе с едой: сухарями и желудями. Он смахнул опавшие листья с поверхности небольшого водоема, наполненного дождевой водой, и напился. Потом с любопытством уставился на темное отражение своего собственного лица, на светлые волосы, отросшие на голове и подбородке.

«Это – я?»

Он наблюдал за белками и теми птицами, которых мог разглядеть на фоне темных ветвей. Один раз заметил лису, пробирающуюся сквозь кустарник.

«Я – не просто еще один зверь».

Его интеллект воспрял, нашел точку опоры и вцепился в нее. Келлхус ощущал, как причины крутятся вокруг него в потоках вероятностей. Прикасаются к нему – и не могут его затронуть.

«Я – человек. Я не такой, как все вокруг».

Когда стало темнеть, начал накрапывать дождь. Келлхус посмотрел сквозь ветви на серые, холодные облака, ползущие по небу. И впервые за много недель принялся искать убежище.

Он пробрался в небольшой овражек, где воды размыли землю и кусок берега отвалился, обнажив каменный фасад какого-то здания. Келлхус взобрался по усеянной листвой глине к отверстию, темному и глубокому. Внутри жила дикая собака. Она бросилась на него, он сломал ей шею.

Келлхус привык к темноте. Вносить свет в глубины Лабиринта было запрещено. Но здесь отсутствовал строгий математический расчет, в тесном мраке Анасуримбор Келлхус нашел только нагромождение стен, заваленных землей. Он растянулся на земле и уснул.

Когда он пробудился, в лесу было очень тихо, потому что выпал снег.

Дуниане точно не знали, далеко ли находится Шайме. Они просто выдали Келлхусу столько припасов, сколько он мог без труда унести на себе. С каждым днем его торба тощала. Келлхус мог лишь пассивно наблюдать, как голод и лишения терзают его тело.

Глушь не смогла им овладеть – теперь она стремилась убить его.

Припасы кончились, а он все шел. Все – опыт, аналитические способности – таинственным образом обострилось. Снова падал снег, дули холодные, пронзительные ветра. Келлхус шел, пока силы не оставили его.

«Путь слишком узок, отец. Шайме слишком далеко».


Ездовые собаки охотника залаяли и принялись рыться в снегу. Охотник оттащил их и привязал к кривой сосне. И ошеломленно принялся разгребать снег, из которого торчала скрюченная рука. Сперва он хотел скормить мертвеца собакам. Все равно волки съедят, а с мясом тут, в северной глуши, было туго.

Он снял варежки и коснулся заросшей бородой щеки. Кожа посерела, и охотник был уверен, что щека окажется такой же ледяной, как заметавший ее снег. Но нет, она была теплая! Охотник вскрикнул, и псы отозвались дружным воем. Он выругался и поспешно сделал знак Хузьельта, Темного Охотника. Он выволок человека из-под снега – конечности у того гнулись свободно. А вот борода и волосы заледенели на ветру.

Мир всегда казался охотнику странным, и все вокруг имело тайный смысл. Но теперь этот смысл сделался угрожающим. Псы дернули сани, и охотник бросился следом, спасаясь от гнева налетевшей метели.


– Левет, – сказал человек, прижав руку к своей обнаженной груди. Его подстриженные волосы были серебристыми, с легким бронзовым отливом, и слишком жидкими, чтобы достойно обрамлять грубые черты лица. Брови, казалось, были все время удивленно вскинуты, а беспокойные глаза так и шмыгали из стороны в сторону, устремляясь на что угодно, лишь бы не встречаться с пристальным взглядом подопечного.

Только позднее, когда Келлхус овладел начатками языка, на котором говорил Левет, узнал он, каким образом оказался у охотника. А первое, что запомнил, были пахнущие потом меха и жарко натопленный очаг. С низкого потолка свисали охапки шкурок. По углам единственной комнаты теснились мешки и корзины. Над крохотным пятачком свободного места разливался смрад от дыма, сала и гнили. Позднее Келлхус узнал, что царящий в хижине хаос был на самом деле воплощением, и притом точным воплощением многочисленных суеверных страхов охотника. Каждая вещь должна быть на своем месте, говаривал тот, а если вещь не на месте – жди беды.

Очаг был достаточно велик, чтобы заливать все, что было в хижине, включая самого Келлхуса, золотистым теплом. За стенами, в лесу, тянувшемся на много-много лиг, завывала зима. По большей части зима не обращала на них внимания, однако порой сотрясала хижину так сильно, что охапки шкурок на крюках принимались раскачиваться. Левет рассказал Келлхусу, что край этот называется Собель и что это самая северная провинция древнего города Атритау, хотя земли эти уже много поколений как заброшены. Что до самого Левета, он заявлял, что предпочитает жить в стороне от забот других людей.

Левет был крепким мужиком средних лет, но для Келлхуса он оказался все равно что дитя. Тонкая мускулатура его лица была совершенно не дисциплинированна: любые эмоции дергали ее, как за ниточки. Что бы ни волновало душу Левета – его лицо тотчас на это откликалось, и вскоре Келлхусу было достаточно взглянуть на охотника, чтобы мгновенно узнать, о чем тот думает. Способность предугадывать мысли и отражать движения Леветовой души, как свои собственные, пришла несколько позднее.

А тем временем дни проходили в повседневных заботах. На рассвете Левет запрягал собак и уезжал проверять ловушки. Если он возвращался рано, то заставлял Келлхуса чинить силки, обрабатывать шкурки, варить похлебку из крольчатины – короче, «отрабатывать хлеб», как выражался сам Левет. Вечерами Келлхус садился чинить свою куртку и штаны – охотник показал ему, как шить. Левет исподтишка наблюдал за Келлхусом из-за очага, а его руки тем временем жили своей собственной тайной жизнью: вырезали, точили, шили, а то и просто разминали друг друга: всемелкие, нудные занятия, которые, как ни странно, наделяли охотника терпением и даже как-то облагораживали.

Руки Левета оставались неподвижными, только когда он спал либо был мертвецки пьян. Выпивка влияла на жизнь охотника больше, чем что-либо другое.

По утрам Левет никогда не смотрел Келлхусу в глаза – только опасливо косился на него. Странная половинчатость омертвляла его, как будто мыслям недоставало сил, чтобы воплотиться в слова. Если Левет и говорил что-нибудь, голос его звучал напряженно, сдавленно, будто охотник с трудом преодолевал страх. К вечеру он вновь обретал жизнь. Глаза охотника вспыхивали колючим солнечным светом. Он улыбался, смеялся. Но ближе к ночи его поведение перехлестывало через край, превращалось в грубую пародию на себя самого. Он беспрерывно болтал, хамски обрывал собеседника, временами на него накатывали приступы ярости или горькой язвительности.

Келлхус многому научился благодаря этим страстям Левета, усиленным пьянством. Но пришло время, когда его наблюдения больше не могли пробавляться карикатурами. Однажды ночью он выкатил бочонки с виски в лес и вылил пойло на мерзлую землю. Во время последовавших за этим страданий он добросовестно продолжал выполнять работу по дому.


Они сидели по разные стороны очага, лицом друг к другу, прислонясь спиной к мягким кипам шкурок. Свет очага подчеркивал изменчивость лица Левета. Левет болтал. Он простодушно радовался тому, что может рассказать о себе человеку, вынужденному во всем полагаться только на его собственные слова. Старые страдания и обиды оживали вновь.

– И мне ничего не оставалось, как уйти из Атритау, – признался Левет, в который раз рассказывая об умершей жене.

Келлхус грустно улыбнулся. Он истолковал тонкую игру мышц на лице собеседника: «Он делает вид, что скорбит, чтобы вызвать у меня жалость».

– Атритау напоминал тебе о том, что ее больше нет?

«Это ложь, которую он говорит самому себе».

Левет кивнул. Глаза его были полны одновременно слез и ожидания.

– С тех пор как она умерла, Атритау казался мне могилой. Однажды утром нас собрали в ополчение, чтобы охранять стены, и я устремил взгляд на север. Леса словно бы… словно поманили меня. То, чем меня пугали в детстве, превратилось в святилище! В городе все, даже мои братья и товарищи по отряду ополчения, казалось, втайне злорадствуют из-за ее смерти – радуются моему несчастью. Мне пришлось… Я был просто вынужден…

«Отомстить».

Левет посмотрел на огонь.

– Бежать.

«Зачем он так себя обманывает?»

– Левет, ни одна душа не бродит по миру в одиночку. Каждая наша мысль коренится в мыслях других людей. Каждое наше слово – лишь повторение слов, сказанных прежде. Каждый раз, как мы слушаем, мы позволяем движениям иной души пробуждать нашу собственную душу.

Он нарочно оборвал свой ответ на середине, чтобы сбить собеседника с толку. Прозрение куда сильнее, когда оно разрешает недоумение.

– Именно поэтому ты и бежал в Собель.

Глаза Левета на миг округлились от ужаса.

– Но я не понимаю…

«Из всего, что я мог бы сказать, он сильнее всего боится истин, которые ему уже известны и которые он, тем не менее, отрицает. Неужели все люди, рожденные в миру, настолько слабы?»

– Все ты понимаешь, Левет! Подумай сам. Если мы – не более чем наши мысли и страсти, и если наши мысли и страсти – не более чем движения наших душ, тогда мы сами – не более чем те, кто движет нами. Человек, которым ты, Лепет, был когда-то, перестал существовать в тот момент, когда умерла твоя жена.

– Но потому я и бежал! – воскликнул Левет. Глаза его были одновременно умоляющими и рассерженными. – Я не мог этого вынести. Я бежал, чтобы забыть!

Его пульс участился. В мелких мышцах вокруг глаз отразилось колебание. «Он знает, что это ложь».

– Нет, Левет. Ты бежал, чтобы помнить. Ты бежал, чтобы сохранить в неприкосновенности все пути, по которым водила тебя жена, чтобы защитить боль утраты от влияния других людей. Ты бежал, чтобы создать оплот своей скорби.

По обвисшим щекам охотника покатились слезы.

– Ах, Келлхус, это жестокие слова! Зачем ты говоришь такие вещи?

«Чтобы вернее овладеть тобой».

– Потому что ты уже достаточно страдал. Ты провел много лет в одиночестве у этого очага, упиваясь своей утратой, вновь и вновь спрашивая своих собак, любят ли они тебя. Ты ревниво бережешь свою боль, поэтому чем больше ты страдаешь, тем более жестоким представляется тебе мир. Ты плачешь, потому что это сделалось для тебя естественным и привычным. «Вот видите, что вы со мной сделали!» – говоришь ты своими слезами. И каждый вечер ты вершишь суд, вынося приговор обстоятельствам, которые приговорили тебя к тому, чтобы заново переживать свое горе. Ты мучаешь сам себя, Левет, чтобы иметь право винить мир в своих муках.

«И он снова будет утверждать, что это не так…»

– Ну, а если даже и так, что с того? Мир ведь действительно жесток, Келлхус! Мир жесток!

– Быть может, это и так, – ответил Келлхус тоном сочувственным и скорбным, – но мир давно перестал быть причиной твоего горя. Сколько уже раз повторял ты эти слова! И каждый раз они были отравлены все тем же отчаянием: отчаянием человека, которому нужно поверить во что-то ложное. Остановись, Левет, откажись следовать по накатанной колее, которую проложили в тебе эти мысли! Остановись, и сам увидишь.

Вынужденный заглянуть в себя, Левет заколебался. Его лицо выразило растерянность.

«Он понимает, но ему недостает мужества, чтобы признаться».

– Спроси себя, – настаивал Келлхус, – откуда это отчаяние?

– Да нет никакого отчаяния! – тупо ответил Левет.

«Он видит место, которое я ему открыл, сознает, что в моем присутствии любая ложь бессильна, даже та, которую он повторяет самому себе».

– Почему ты продолжаешь лгать?

– Потому что… Потому что…

Сквозь потрескивание пламени Келлхусу было слышно, как колотится сердце Левета – отчаянно, точно сердце затравленного зверя. Тело мужчины содрогалось от рыданий. Он поднял было руки, чтобы спрятать лицо, но остановился. Посмотрел на Келлхуса – и разревелся, как ребенок перед матерью. «Больно! – говорило выражение его лица. – Как больно!»

– Я знаю, что больно, Левет. Освобождение от мук можно обрести лишь через еще большие муки.

«И впрямь как ребенок…»

– Но что… что же мне делать? – рыдал охотник. – Пожалуйста, Келлхус, скажи!

«Тридцать лет, отец! Велика, должно быть, твоя власть над такими людьми, как этот».

И Келлхус, чье заросшее бородой лицо было согрето пламенем очага и участием, ответил:

– Левет, ни одна душа не бродит по миру в одиночку. Когда умирает одна любовь, надо научиться любить других.

Через некоторое время огонь в очаге прогорел. Оба собеседника сидели молча, прислушиваясь к нарастающему реву очередного снежного шквала. Ветер шумел так, как будто по стенам хижины лупили множеством толстых одеял. Лес стонал и скрипел под темным брюхом пурги.

Левет нарушил молчание старинной поговоркой:

– Слезы пачкают лицо, но очищают душу.

Келлхус улыбнулся в ответ, придав лицу выражение ошеломленного узнавания. Древние дуниане говаривали: зачем ограничиваться одними словами, когда чувства в первую очередь выражаются мимикой? В Келлхусе жил легион лиц, и он мог менять их столь же непринужденно, как произносить те или иные слова. Но под его радостной улыбкой или сочувственной усмешкой всегда таилось одно: холодное разумное понимание.

– Однако ты им не доверяешь, – заметил Келлхус.

Левет пожал плечами.

– Зачем, Келлхус? Зачем боги послали тебя ко мне?

Келлхус знал, что для Левета его мир битком набит богами, духами и даже демонами. Мир терзали их сговоры и раздоры, повсюду кишели знамения и признаки их насмешливых, капризных повелений. Их замыслы, точно некий второй план, определяли все метания людей – невнятные, жестокие и в конечном счете всегда завершающиеся смертью.

Для Левета то, что он нашел Келлхуса на заснеженном склоне, случайностью не было.

– Ты хочешь знать, зачем я пришел?

– Зачем ты пришел?

До сих пор Келлхус избегал разговоров о своей миссии, и Левет, напуганный тем, как стремительно Келлхус научился понимать его язык и говорить на нем, ни о чем не спрашивал. Однако обучение продвигалось.

– Я ищу своего отца, Моэнгхуса, – сказал Келлхус. – Анасуримбора Моэнгхуса.

– Он пропал? – спросил Левет, безмерно польщенный такой откровенностью.

– Нет. Он ушел от моего народа много лет назад, когда я был еще ребенком.

– Почему же ты его ищешь?

– Потому что он послал за мной. Он потребовал, чтобы я пришел и встретился с ним.

Левет кивнул, как будто все сыновья обязаны в определенный момент возвращаться к своим отцам.

– А где он?

Келлхус мгновение промедлил с ответом. Казалось, что глаза его были устремлены на Левета, на самом же деле смотрели в пустоту перед ним. Подобно тому как замерзший человек сворачивается клубком, стараясь максимально укрыться от стихии, так и Келлхус убирал себя внутрь, в надежное убежище своего интеллекта, не подвластное давлению внешних событий. Легионы внутри него были обузданы, возможные варианты изолированы и развернуты, и нее множество событий, которые могут воспоследовать, если он скажет Левету правду, развернулось в его душе. Вероятностный транс.

Он поднялся, моргнул, глядя в огонь. Как и многие вопросы, касающиеся его миссии, ответ не поддавался исчислению.

– В Шайме, – сказал наконец Келлхус. – Далеко на юге, в городе, который называется Шайме.

– Он послал за тобой из Шайме?! Но как же это возможно?

Келлхус изобразил на лице легкую растерянность – что, впрочем, было недалеко от истины.

– В снах. Он послал за мной в снах.

– Колдовство…

Левет произносил это слово не иначе, как со смешанным благоговением и ужасом. Бывают ведуны, говорил Левет, что способны овладеть дикими силами, дремлющими в земле, звере и дереве. Бывают жрецы, чьи молитвы, дабы дать людям передышку, способны выходить вовне и двигать богами, что движут миром. И бывают колдуны, чье слово – закон, чьи речи не столько описывают мир, сколько повелевают, каким ему быть.

Суеверие. Левет везде и во всем путал то, что случается позднее, с тем, что было прежде, следствия с причинами. Люди пришли позднее, а он помещал их в начало и звал «богами» или «демонами». Слова появились позднее, а он ставил их в начало и называл «писанием» или «заклинаниями». Ограниченный последствиями событий, слепой к причинам, он просто цеплялся за сам хаос, людей и их деяния и лепил по их образу и подобию то, что было вначале.

Но дуниане ведают, что начало не имело отношения к людям.

«Должно быть какое-то другое объяснение. Колдовства не существует».

– Что тебе известно о Шайме? – спросил Келлхус.

Стены содрогались под налетавшими яростными порывами ветра, угасшие было угли внезапно вновь вспыхнули ярким пламенем. Свисающие с потолка шкурки легонько покачивались. Левет огляделся и нахмурил лоб, как будто пытался что-то расслышать.

– Он очень далеко, Келлхус, и путь туда лежит через опасные земли.

– Шайме для вас не… не священ?

Левет улыбнулся. Края чересчур далекие, как и слишком близкие, священными быть не могут.

– Я это название слышал всего несколько раз, – ответил он. – Севером владеют шранки. Те немногие люди, что остались здесь, живут как в осаде и редко решаются выходить за стены городов Атритау и Сакарпа. О Трех Морях нам известно мало.

– О Трех Морях?

– О народах юга, – пояснил Левет, удивленно округлив глаза. Келлхус знал, что охотник считает его неведение почти божественным. – Ты хочешь сказать, что никогда не слышал о Трех Морях?

– Как ни уединенно живет твой народ, мой еще уединеннее.

Левет кивнул с умным видом. Наконец-то настал его черед говорить о важных вещах!

– Когда He-бог и его Консульт разорили север, Три Моря были еще молоды. Ныне же, когда от нас осталась лишь тень, они сделались средоточием человеческой власти и могущества.

Левет умолк, расстроенный тем, как быстро кончились его сведения.

– Кроме этого, я почти ничего не знаю, – сказал он, – разве что несколько имен и названий.

– Откуда же тогда ты узнал о Шайме?

– Один раз я продал горностая человеку из караванов. Темнокожему. Кетьянину. Никогда раньше не видел темнокожих людей.

– Из караванов?

Келлхус никогда прежде не слышал этого слова, но произнес его так, словно желал уточнить, о каком именно караване ведет речь охотник.

– Каждый год в Атритау приходит караван с юга – если ему, конечно, удается прорваться через шранков. Он приходит из страны, именуемой Галеот, через Сакарп, привозит пряности, шелка – дивные вещи, Келлхус! Ты когда-нибудь пробовал перец?

– И что этот темнокожий человек сказал тебе о Шайме?

– Да ничего особенного на самом деле. Он говорил по большей части о своей религии. Сказал, что он айнрити, последователь Айнри, Последнего Пророка… – Он на миг нахмурился. – Да, как-то так. Последнего Пророка! Можешь себе представить?

Левет помолчал, глядя в никуда, тщась передать тот эпизод словами.

– Он все говорил, что я буду проклят, если не подчинюсь его пророку и не открою свое сердце Тысяче Храмов – никогда не забуду этого названия.

– Так значит, для того человека Шайме священ?

– О да, святая святых! Когда-то давно это был город того пророка. Но с тех пор у них, кажется, что-то не заладилось. Он говорил о войнах, о том, что язычники отняли его у айнрити…

Левет запнулся, словно вспомнил что-то особенно важное.

– У Трех Морей люди воюют с людьми, Келлхус, а о шранках и думать не думают! Можешь себе представить?

– Так значит, Шайме – священный город, находящийся в руках язычников?

– Да оно и к лучшему, сдается мне, – ответил Левет с внезапной горечью. – Этот пес и меня все время звал язычником!

Они засиделись далеко за полночь, беседуя о дальних землях. Буря завывала и расшатывала прочные стены хижины. И в тусклом свете догорающих углей Анасуримбор Келлхус мало-помалу втягивал Левета в свои собственные ритмы – заставил замедлить дыхание, погрузиться в дрему… Когда наконец охотник впал в транс, Келлхус принудил его открыть все тайны до единой и преследовал, пока у Левета не осталось убежища.


Надев снегоступы, Келлхус в одиночестве брел через колючий ельник, к ближайшей из вершин, что громоздились вокруг хижины охотника. Темные стволы были окружены сугробами. В воздухе пахло зимней тишиной.

За эти несколько недель Келлхус переделал себя. Лес больше не был ошеломляющей какофонией, как когда-то. Собель сделался страной оленей-карибу, соболя, бобра и куницы. В земле его покоился янтарь. Под облачными небесами выходили на поверхность ровные валуны, а озера серебрились рыбой. Больше тут не было ничего, ничего достойного благоговения или ужаса.

Впереди выступал из-под снега невысокий утес. Келлхус поднял голову, отыскивая тропу, которая позволит ему максимально быстро подняться на вершину. И полез наверх.

Вершина была голой, если не считать нескольких корявых боярышников. В центре ее высилась древняя стела – каменный столп, заметный издалека. Все ее четыре грани были покрыты рунами и маленькими фигурками. Келлхус приходил сюда снова и снова – не столько из-за языка надписи: язык был неотличим от его собственного, не считая отдельных выражений, – сколько из-за имени создателя.

Начиналась надпись так:

«И я, Анасуримбор Кельмомас II, взираю с этой горы и вижу величие, сотворенное моими руками…»

А далее следовало описание великой битвы давно умерших королей. Если верить Левету, край этот лежал некогда на границе земель двух народов, куниюри и эамноров. Оба этих народа сгинули несколько тысяч лет назад в мифической войне с тем, кого Левет именовал «He-богом». Келлхус отметал эти истории об Армагеддоне с ходу, как и многие байки, что рассказывал Левет. Однако имя «Анасуримбор», вырезанное на древнем диорите, отмести было не так-то просто. Теперь он понимал, что мир и впрямь куда древнее дуниан. И если его род восходил к этому давно умершему верховному королю, стало быть, он древнее дуниан.

Но эти мысли не имели отношения к его миссии. Изучение Левета подходило к концу. Скоро придется продолжить путь на юг, к Атритау, откуда, как утверждал Левет, есть возможность отправиться дальше, в Шайме.

Келлхус глядел с высоты на юг, на зимние леса. Где-то позади него лежала Ишуаль, таящаяся в ледяных горах. А впереди ждало паломничество, путешествие через мир людей, скованных деспотичными обычаями, вечно повторяемыми племенными небылицами. Он явится к ним, как бодрствующий среди спящих. Он будет укрываться в закоулках их невежества и с помощью истины сделает их своими орудиями. Он – дунианин, один из Обученных, и сумеет подчинить себе любой народ, любые обстоятельства. Он будет прежде них.

Однако его ждал другой дунианин, изучавший эти дикие края куда дольше, – Моэнгхус.

«Велика ли твоя сила, отец?»

Он отвел глаза от раскинувшихся внизу просторов и заметил нечто странное. По другую сторону стелы снег был испещрен следами. Келлхус окинул их взглядом и решил спросить о них у охотника. Существо, которое их оставило, ходило на двух ногах, но не было человеком.


– Вот такие, – пояснил Келлхус и быстро нарисовал пальцем след, виденный на снегу.

Лицо Левета посуровело. Келлхусу достаточно было взглянуть на охотника, чтобы заметить: тот старается скрыть охвативший его ужас. Позади тявкали собаки, описывая круги на своих кожаных поводках.

– Где? – спросил Левет, пристально глядя на странный след.

– У старой куниюрской стелы. Они проходят по касательной относительно хижины, на северо-западе.

Бородатое лицо повернулось к нему.

– И ты не знаешь, что это за следы?

Вопрос явно был многозначительным. «Ты пришел с севера – и не знаешь этих следов?!» – вот что хотел сказать Левет. Потом Келлхус понял.

– Шранки.

Охотник взглянул ему за спину, обводя глазами стену леса. Монах почувствовал, как у Левета засосало под ложечкой, как участилось сердцебиение, как в голове закружились мысли, слишком стремительные, чтобы быть вопросом: «Что же делать, что же делать…»

– Надо пойти по следу, – предложил Келлхус. – Убедиться, что они не видели твоих ловушек. Если они их видели…

– Зима была для них тяжелой, – сказал Левет. Он нуждался в том, чтобы придать какую-то осмысленность своему ужасу. – Они пришли на юг за пищей… Им нужна пища. Да-да.

– А если дело не в этом?

Левет покосился на Келлхуса. Глаза у него были дикие.

– Для шранков люди – тоже пища, только несколько иного рода. Они охотятся на нас, чтобы утолить свои безумные сердца.

Он шагнул к собакам, ненадолго отвлекся.

– Тихо, тс-с, тихо!

Он похлопал их по бокам, вдавил их головы в снег, сильно потрепав псов по затылку. Его руки двигались небрежно и размашисто, поровну распределяя ласку.

– Келлхус, ты не принесешь мне намордники?


Серая, узкая полоска следов была еле видна в сугробах. Небо темнело. Зимними вечерами в лесу воцарялась странная тишина. Казалось, будто к закату клонится нечто более значительное, чем солнце. Они зашли в своих снегоступах довольно далеко, и теперь остановились.

Они стояли под голыми сучьями раскидистого дуба.

– Возвращаться нельзя, – сказал Келлхус.

– Но не можем же мы бросить собак!

В течение нескольких вздохов монах изучал Левета. Их дыхание висело неподвижными клубами в морозном воздухе. Келлхус знал, что ему ничего не стоит разубедить охотника возвращаться за чем бы то ни было. То существо, по чьему следу они шли, знало о ловушках. Возможно, знало оно и о хижине. Однако следы на снегу – пустые отметины – были слишком малы, чтобы оно могло ими воспользоваться. Для Келлхуса угроза существовала лишь в страхе, проявляемом охотником. Лес по-прежнему принадлежал ему.

Келлхус повернулся, и они вместе направились к хижине, вразвалочку скользя по снегу. Однако вскоре Келлхус остановил своего спутника, крепко ухватив его за плечо.

– Что… – начал было охотник, но умолк, услышав шум.

Тишину прорезал хор приглушенных воплей и визга.

Потом по лесу прокатился одинокий вой – и снова навалилось жуткое зимнее безмолвие.

Левет стоял неподвижно, как темные ели.

– За что, Келлхус?

Голос у него сорвался.

– Сейчас не до вопросов. Бежать надо!


Келлхус сидел в пепельном полумраке, следя за тем, как рассвет перебирает розовыми пальцами ветви и темную хвою. Левет все еще спал.

«Мы бежали быстро, отец, но достаточно ли быстро мы бежали?»

Он увидел: что-то мелькнуло – и тут же исчезло в чащобе.

– Левет!

Охотник пошевелился.

– Что? – спросил он и закашлялся. – Темно ведь еще! Еще одна фигура, дальше влево. Движется в их сторону. Келлхус сидел неподвижно, не отрывая глаз от дальних деревьев.

– Они идут сюда, – сказал он.

Левет сел, с трудом согнув заиндевевшее одеяло. Лицо его сделалось пепельно-серым. Ошеломленный, он уставился туда же, куда смотрел Келлхус.

– Я ничего не вижу!

– Они стараются остаться незамеченными.

Левета затрясло.

– Беги! – приказал Келлхус.

Левет недоуменно уставился на него.

– Бежать? От шранков не убежишь, Келлхус! Они кого хочешь догонят. Они как ветер!

– Я знаю, – ответил Келлхус. – Я останусь здесь и задержу их.


Левет мог лишь глядеть на него. Он не мог шевельнуться. Деревья вокруг загудели. Пустое небо напряженно выгнулось. Потом в плечо ему вонзилась стрела, охотник упал на колени и уставился на красное острие, торчащее из груди.

– Ке-еллху-ус! – ахнул он.

Но Келлхус исчез. Левет перекатился на другой бок, ища его, и увидел, что монах бежит к ближним деревьям, и в руке у него обнаженный меч. Первый из шранков рухнул, обезглавленный, а монах помчался дальше, точно бледный призрак на фоне сугробов. Еще один умер, напрасно рубя ножом податливый воздух. Прочие надвинулись на Келлхуса, точно кожистые тени.

– Келлхус!!! – вскричал Левет, то ли от боли, то ли надеясь отвлечь их, привлечь к тому, кто все равно уже покойник. «Я готов умереть за тебя!»

Однако жуткие фигуры попадали, загребая снег, и странный, нечеловеческий вой понесся сквозь лес. Вот упало еще несколько, и наконец только высокий монах остался стоять.

Охотнику показалось, что издали доносится лай его псов.


Келлхус тащил его дальше. Радужные искорки вспыхивали на снегу в лучах восходящего солнца. Они пробирались сквозь кустарник. Левет скорчился, поглощенный болью в плече, однако монах был неумолим. Келлхус влек его вперед так стремительно, как Левет и здоровым-то не ходил. Они преодолевали снежные заносы, обходили стволы, проваливались в заснеженные овраги и выкарабкивались наружу. Руки монаха не отпускали, не оставляли его, словно тонкая железная стойка, которая снова и снова не давала упасть.

Ему все казалось, что он слышит собачий лай.

«Песики мои…»

Наконец его привалили к стволу дерева. Дерево казалось каменным столбом, подходящей опорой, чтобы умереть. Он с трудом отличал лицо Келлхуса, чьи борода и капюшон были покрыты инеем, от голых заснеженных ветвей.

– Левет, – говорил Келлхус, – думай, Левет, думай! Жестокие слова! Они вернули его к реальности, напомнили о его горе.

– Мои собачки, – всхлипнул Левет. – Я их слышу… В голубых глазах не отразилось ничего.

– Сюда идут еще шранки, – сказал Келлхус, переводя дыхание. – Нам нужно убежище. Место, где мы могли бы укрыться.

Левет запрокинул голову, сглотнул, когда в горло ему вонзилось острие боли, попытался взять себя в руки.

– Куда… в каком направлении мы шли?

– На юг. Все время на юг.

Левет оттолкнулся от дерева, повис на монахе. Его неудержимо трясло. Он закашлялся и посмотрел сквозь лес.

– Сколько ру-ру-ру… – он судорожно втянул воздух, – сколько р-ручьев мы п-перешли?

Он чувствовал жар дыхания Келлхуса.

– Пять.

– На з-запад! – выдохнул Левет. Он откинулся назад, чтобы заглянуть монаху в лицо, не отпуская его плеч. Ему не было стыдно. Этого человека стыдиться было нельзя.

– Нам н-надо н-на зап-пад, – продолжал он, привалившись лбом к губам монаха. – Разв-валины. Н-нелюдские разв-валины. Т-т-там есть где сп-прятаться.

Он застонал. Мир вокруг завертелся колесом.

– Они н-недалеко, их д-должно быть в-видно отсюда.

Левет почувствовал, как заснеженная земля ударилась об его тело. Ошеломленный, все, что он мог, это свернуться клубком. Сквозь деревья он видел фигуру Келлхуса, расплывшуюся из-за слез. Монах уходил все дальше через чащу.

«Нет-нет-нет!»

– Келлхус! Ке-еллху-ус! – всхлипнул он.

«Да что же происходит?»

– Не-е-ет! – взвыл он.

Высокая фигура растаяла вдали.


Склон был опасный. Келлхус хватался за сучья, проверял каждый шаг, прежде чем поставить ногу, чтобы не угодить в провал, скрытый под снегом. Склон густо зарос елями, и напрямик было никак не пройти. Раскидистые полукружия нижних веток цеплялись за ноги. Здесь царил сумрак, не похожий на обычный бледный зимний свет.

Когда Келлхус наконец выбрался из ельника, он поднял голову – и застыл, пораженный открывшимся пейзажем. Занесенная снегом вершина походила на оскалившегося голодного пса. На ближних склонах высились развалины ворот и стены. За ними торчал на фоне неба засохший дуб невероятных размеров.

Из темных туч, цеплявшихся за вершину, лил дождь, и одежда Келлхуса тут же покрылась корочкой льда.

Келлхус был ошеломлен тем, из каких циклопических камней сложены ворота. Многие блоки не уступали по размерам дубу, который они сейчас загораживали. На надвратной перемычке было высечено запрокинутое лицо: пустые глаза, долготерпеливые, как само небо. Келлхус миновал ворота. Здесь склон сделался более пологим. Лесная чаща у него за спиной почти растворилась в стене усиливавшегося дождя. Однако шум нарастал.

Дуб погиб уже давным-давно. Кора его отсохла и осыпалась с колоссальных ветвей, сучья торчали в небо, подобно кривым бивням. Ветер и дождь ничто уже не задерживало.

Келлхус обернулся. Из кустов показались шранки и, завывая, бросились вверх по склону, увязая в снегу.


Это место такое открытое. Мимо свистели стрелы. Келлхус взял одну из воздуха и принялся ее изучать. Стрела была теплая, как будто ее держали на теле. Потом в руке у него очутился меч. Меч засверкал в пространстве вокруг Келлхуса, рассекая небо подобно ветвям дерева. Шранки накатили темной волной, но Келлхус был там прежде них, опережая их на миг, так, что они не могли предвидеть его действий. Каллиграфия воплей. Чавканье изумленной плоти. Монах сбивал восторг с их нечеловеческих лиц, ходил между ними и останавливал колотящиеся сердца.

Они не видели, что эти обстоятельства священны. Они лишь алкали пищи. Келлхус же был одним из Обученных, дуниан, и все события повиновались ему.

Они подались назад, завывания поутихли. Несколько мгновений потолклись вокруг него – узкоплечие, с собачьими, сдавленными с боков грудными клетками, воняющие кожей, с ожерельями из человечьих зубов. Келлхус терпеливо стоял перед лицом их угрозы. Он был безмятежен.

Они бежали.

Монах наклонился к одному, что еще корчился у его ног, взял за глотку, приподнял. Прекрасное лицо шранка исказилось от ярости.

– Куз'иниришка дазу дака гуранкас…

Существо плюнуло в Келлхуса. Монах пришпилил его мечом к стволу дуба. Потом отступил назад. Оно завизжало, задергалось.

«Что это за существа?»

За спиной всхрапнула лошадь, ледяной наст захрустел под копытами. Келлхус выдернул меч из ствола и стремительно развернулся.

Сквозь стену ледяного дождя конь и всадник казались не более чем серыми силуэтами. Келлхус, не сходя с места, смотрел, как они медленно приближаются, его лохматые волосы смерзлись в мелкие сосульки и теперь гремели на ветру. Конь был огромный, почти шести футов в холке, вороной. Всадник кутался в серый плащ, расшитый еле заметными узорами – словно бы небрежно нарисованными лицами. На нем был шлем без навершия. Лица под шлемом почти не видно. Зычный голос прогремел на куниюрском:

– Вижу, ты умирать не собираешься!

Келлхус молчал. Держался настороже. Дождь шумел, как осыпающийся песок.

Всадник спешился, однако держался по-прежнему на расстоянии. Он рассматривал неподвижные тела, вытянувшиеся у его ног.

– Потрясающе, – сказал незнакомец, потом поднял взгляд на Келлхуса. Монах увидел глаза, блеснувшие из-под шлема. – У тебя должно быть имя!

– Анасуримбор Келлхус, – ответил монах.

Молчание. Келлхусу показалось, что он чувствует растерянность собеседника. Странную растерянность.

– Оно говорит на языке… – буркнул наконец человек. Он подступил ближе, разглядывая Келлхуса. – Да, – сказал он. – Да… Ты не потешаешься надо мной. Я вижу в твоем лице его кровь.

Келлхус вновь промолчал.

– Ты обладаешь также и терпением Анасуримбора.

Келлхус изучил его и обратил внимание, что плащ расшит отнюдь не стилизованными изображениями лиц, как он было подумал, а настоящими лицами, искаженными оттого, что их растянули в ширину. Владелец плаща был могуч, хорошо вооружен и, судя по тому, как он держался, нимало не опасался Келлхуса.

– Я вижу, ты ученик. Знание – это сила, верно?

Этот не похож на Левета. Совсем не похож. И снова шум ледяного дождя, мало-помалу впаивающего убитых в снег.

– Не следует ли тебе, смертный, бояться меня, зная, кто я таков? Ведь страх – тоже сила. Способность выживать.

Незнакомец начал обходить Келлхуса, аккуратно переступая через раскинувшиеся по снегу конечности шранков.

– Вот что разделяет ваш род и мой! Страх. Цепкое, хваткое стремление выжить. Для нас жизнь – это всегда… решение. А для вас… Ну, скажем так: это жизнь решает за вас.

На это Келлхус наконец ответил:

– Что ж, тогда, видимо, решение за тобой.

Незнакомец помолчал и печально откликнулся:

– А-а, насмешка. Это у нас как раз общее.

Выпад Келлхуса был преднамеренным, но цели он не достиг – или, по крайней мере, так казалось поначалу. Незнакомец внезапно опустил свое невидимое лицо и помотал головой, бормоча:

– Оно смеется надо мной! Смертный надо мной смеется… Что же мне это напоминает, что же?..

Он принялся перебирать складки своего плаща и наконец нашел одно изуродованное лицо.

– Вот этого! О, наглец! Встреча с ним была настоящим удовольствием. Да, я помню…

Он взглянул на Келлхуса и прошипел:

– Я – помню!

И Келлхус постиг основные принципы этой встречи. «Нелюдь. Еще один миф Левета, оказавшийся правдой».

Незнакомец обнажил свой длинный меч, медленно и торжественно. Меч неестественно сверкал во мраке, как будто клинок отражал свет некоего нездешнего солнца. Затем незнакомец обернулся к одному из мертвых шранков и перекатил труп на спину с помощью меча. Белая кожа шранка уже начала темнеть.

– Вот этот шранк – его имени ты все равно не выговоришь – был нашим «элью», ты на своем языке назвал бы это «книгой». Чрезвычайно преданное животное. Мне его будет очень не хватать – ну, по крайней мере, некоторое время.

Он окинул взглядом остальных мертвецов.

– Мерзкие, жестокие твари на самом деле.

Он снова перевел взгляд на Келлхуса.

– Но очень… запоминающиеся.

Это начало. Келлхус решил прощупать почву.

– Так опуститься! – сказал он. – Ты сделался жалок.

– Это ты меня жалеешь? Пес осмеливается жалеть меня?

Нелюдь хрипло расхохотался.

– Анасуримбор меня жалеет! Ну да, еще бы… Ка'куну-рой соук ки'элью, соук хус'йихла!

Он сплюнул, повел мечом, указывая на трупы.

– Теперь эти… эти шранки – наши дети. Но прежде ! Прежде нашими детьми были вы. У нас вырвали сердце, мы пестовали ваши сердца….Спутники «великих» норсирайских королей.

Нелюдь подступил ближе.

– Но теперь – нет, – продолжал он. – С ходом веков многим из нас захотелось иметь нечто большее, чем ваши ребяческие перепалки, о которых и вспомнить-то нечего. Многим из нас захотелось более изысканного зверства, чем все, что могли предложить ваши войны. Это великое проклятие нашего рода – знаешь ли ты об этом? Конечно знаешь! Какой раб упустит случай порадоваться слабости господина?

Ветер взметнул его древний плащ. Нелюдь сделал еще шаг.

– Однако я оправдываюсь, как будто человек! Утрата есть вечный неписаный закон земли. Мы – всего лишь напоминание о нем, пусть и самое трагическое.

Нелюдь направил острие меча на Келлхуса. Тот встал в боевую стойку, его собственный кривой клинок замер у него над головой.

И вновь безмолвие, на сей раз – смертельное.

– Я – воитель многих веков, Анасуримбор. Очень многих. Тысячи сердец пронзил мой нимиль. Я сражался и против He-бога, и за него в тех великих войнах, которые превратили эту землю в пустыню. Я брал приступом укрепления великого Голготтерата, я видел, как сердца верховных королей разрывались от ярости!

– Так отчего же ты поднимаешь меч теперь, чтобы скрестить его с одиноким путником? – откликнулся Келлхус.

Хохот. Свободная рука указала на трупы шранков.

– Мелочь, я согласен, но я все же сумею запомнить тебя!

Келлхус ударил первым, однако меч его отскочил от доспеха под плащом нелюдя. Келлхус пригнулся, отразил мощный встречный удар, подсек ноги противника. Нелюдь кувырнулся назад, но сумел перекатиться и без труда вскочить на ноги. Из-под шлема гремел раскатистый хохот.

– Да, тебя я запомню! – воскликнул он и бросился на монаха.

Келлхус очутился в положении почти безвыходном. На него обрушился град мощных ударов. Противник всеми силами старался заставить его отойти от дерева. Над выметенной всеми ветрами вершиной холма звенели дунианский клинок и нелюдский нимиль. Однако нужный миг опережения был и тут – только поймать его оказалось куда сложнее, чем в битве со шранками.

Однако Келлхус втиснулся в это краткое мгновение, и нездешний клинок свистел все дальше и дальше от цели, все глубже и глубже вонзаясь в пустой воздух. А потом собственный меч Келлхуса принялся сечь темную фигуру, пробивая доспехи, превращая в клочья жуткий плащ. Однако пока что он не нанес противнику ни единой раны.

– Кто ты?! – вскричал в ярости нелюдь.

Между ними было одно и то же пространство, однако число разветвлений бесконечно…

Келлхус ударил в незащищенное горло нелюдя. Из раны хлынула кровь, черная во мраке. Еще удар – и странный клинок отлетел в сторону и заскользил по ледяному насту.

Келлхус сделал новый выпад. Нелюдь подался назад и упал. Острие Келлхусова меча, зависшее напротив отверстия шлема, заставило нелюдя замереть на месте.

Монах стоял под ледяным дождем и ровно дышал, глядя на поверженного врага. Миновало несколько секунд. Теперь можно начинать допрос.

– Ты ответишь на мои вопросы, – приказал Келлхус ровным, бесстрастным тоном.

Нелюдь мрачно расхохотался.

– Но ведь это ты – вопрос, ты, Анасуримбор!

А потом прозвучало слово – слово, которое, будучи услышано, каким-то образом выворачивало разум наизнанку.

Яростная вспышка. Келлхуса отбросило назад, точно лепесток, сдутый с ладони. Он покатился по снегу и, оглушенный, с трудом поднялся на ноги. Он ошеломленно наблюдал, как нелюдя что-то поднимает и ставит на ноги, словно натянутые проволоки. Тусклый, бледный свет собрался в прозрачную сферу вокруг нелюдя. Холодные капли, падавшие на нее, шипели и пузырились. Позади нелюдя встало огромное дерево.

«Колдовство? Но как такое может быть?»

Келлхус бросился бежать, огибая мертвые здания, торчащие из-под снега. Он поскользнулся на льду и съехал с другой стороны склона, кувыркаясь посреди колючих ветвей. Воздух сотрясло нечто вроде удара грома, и из-за елей у него за спиной встал столп ослепительного пламени. Келлхуса обдало жаром, и он бросился бежать еще быстрее, не разбирая дороги.

– АНАСУРИМБОР! – окликнул нездешний голос, нарушая зимнее безмолвие. – БЕГИ, АНАСУРИМБОР! – прогремел он. – Я ТЕБЯ ЗАПОМНИЛ!

Следом прокатился хохот, подобный буре, и лес за спиной у Келлхуса озарился новыми огнями. Они разбивали в куски царящий в лесу мрак, и Келлхус видел перед собой свою собственную колеблющуюся тень.

Ледяной воздух терзал легкие, но он все бежал – куда быстрее, чем от шранков.

«Колдовство? Что, отец, это тоже один из уроков, которые мне надлежит постичь?»

Наступила холодная ночь. Где-то во тьме завыли волки. Казалось, волки выли о том, что Шайме далеко, слишком далеко.

ЧАСТЬ I Колдун

ГЛАВА 1 КАРИТУСАЛЬ

«В мире есть три, и только три сорта людей: циники, фанатики и адепты Завета».

Онтиллас, «О безумии человеческом»
«Автор не раз замечал, что при зарождении великих событий люди, как правило, понятия не имеют, чем чреваты их действия. Эта проблема вызвана не тем, что люди слепы к последствиям своих поступков, как можно было бы предположить. Скорее, это результат того, сколь безумным образом тривиальное может обернуться ужасным, когда цели одного человека противоречат целям другого. У адептов школы Багряных Шпилей встарь была такая поговорка: „Когда один человек ловит зайца – он поймает зайца. Но когда зайца ловит множество людей, они поймают дракона“. Когда множество людей следуют каждый своим интересам, результат всегда непредсказуем и зачастую кошмарен».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Середина зимы, 4110 год Бивня, Каритусаль

Все шпионы буквально помешаны на своих осведомителях. Это своего рода игра, которой они предаются перед сном или даже во время томительных пауз в разговоре. Посмотрит шпион на своего осведомителя, вот как сейчас Ахкеймион смотрел на Гешрунни, и невольно задастся вопросом: «Что именно ему известно?»

Как и многие кабачки, разбросанные по окраине Червя, огромных трущоб Каритусаля, «Святой прокаженный» одновременно поражал шиком и вопиющей бедностью. Керамическая плитка на полу сделала бы честь дворцу палатина-губернатора, при этом стены были сложены из крашеного кирпича-сырца и с такими низкими потолками, что рослым посетителям приходилось пригибаться, чтобы не задеть головой бронзовые светильники. Ахкеймион однажды слышал, как кабатчик хвастался, будто они – точная копия тех, что висят в храме Эксориетты. В «Прокаженном» вечно толпился народ: угрюмые, порой опасные люди, – однако вино и гашиш тут были достаточно дороги, чтобы те, кто не может себе позволить регулярно мыться, не сидели бок о бок с теми, кто может и моется.

До тех пор пока Ахкеймион не оказался в «Прокаженном», он всегда недолюбливал айнонов – особенно каритусальских. Как и большинство обитателей Трех Морей, он считал их тщеславными и изнеженными: слишком густо умащали они свои бороды, излишне много уделяли внимания иронии и косметике, были чересчур опрометчивы в сексуальных привычках. Но бесконечные часы, что Ахкеймион провел в этом кабачке в ожидании Гешрунни, заставили его переменить мнение. Он обнаружил, что тонкость вкусов и нравов, которая у других народов была свойственна лишь высшим кастам, для айнонов сделалась своего рода страстью, и ей были привержены все, вплоть до последних слуг и рабов. Он всегда считал обитателей Верхнего Айнона нацией распутников и мелких заговорщиков, и считал верно, но уж никак не подозревал, что благодаря всему этому они были ему родственными душами.

Быть может, именно поэтому он не сразу почуял опасность, когда Гешрунни сказал:

– Я тебя знаю.

Смуглый даже в свете ламп, Гешрунни опустил руки, которые держал сложенными поверх своей белой шелковой куртки, и подался вперед. Выглядел он внушительно: ястребиное лицо бывалого солдата, черная борода, заплетенная настолько туго, что ее косицы походили на узкие кожаные ремешки, и толстые руки, такие загорелые, что было почти не видно айнонских пиктограмм, вытатуированных от плеча до запястья.

Ахкеймион попытался небрежно усмехнуться.

– Меня и жены мои знают, – бросил он, опрокидывая очередную чашу вина. Потом крякнул и промокнул губы. Гешрунни всегда был ограниченным человеком – по крайней мере, Ахкеймион считал его таковым. Колеи, которыми катились его мысли и речи, были узки и накатаны. Это свойственно многим воинам, тем более воинам-рабам.

Однако это заявление говорило об обратном.

Гешрунни внимательно следил за Ахкеймионом. Подозрение в его глазах смешивалось с легким изумлением. Он с отвращением мотнул головой.

– Нет, мне следовало сказать: я знаю, кто ты такой.

И подался вперед с задумчивым видом, настолько чуждым солдатским манерам, что у Ахкеймиона мурашки поползли по спине от ужаса. Гудящий кабачок словно бы отдалился, сделался лишь фоном, состоящим из размытых силуэтов и золотистых точек светильников.

– Тогда запиши это, – ответил Ахкеймион скучающим тоном, – и отдай мне, когда я протрезвею.

Он огляделся по сторонам, как делают скучающие люди, и убедился, что путь к выходу свободен.

– Я знаю, что у тебя нет жен.

– Да ну? И что с того?

Ахкеймион бросил взгляд за спину собеседнику и увидел шлюху, которая, смеясь, приклеивала к своей потной груди блестящий серебряный энсолярий. Толпа пьяных мужиков вокруг нее взревела:

– Раз!

– У нее это довольно ловко получается. Знаешь, как она это делает? Медом мажется.

Но Гешрунни гнул свое.

– Таким, как ты, не дозволено иметь жен.

– Таким, как я, а? И кто же я, по-твоему?

– Ты – колдун. Адепт.

Ахкеймион расхохотался, уже понимая, что мгновенное замешательство выдало его. Однако продолжать этот спектакль все равно имело смысл. В худшем случае это позволит выиграть несколько лишних секунд. Достаточно, чтобы остаться в живых.

– Клянусь задницей Последнего Пророка, друг мой! – воскликнул Ахкеймион, вновь поглядывая в сторону выхода, – твои обвинения можно измерять чашами! Кем ты обозвал меня в прошлый раз, шлюхиным сыном?

Со всех сторон послышались смешки. Сзади взревели:

– Два!

Гешрунни скорчил какую-то гримасу – это Ахкеймиону ничего не дало: у его собеседника любое выражение лица смахивало на гримасу, особенно улыбка. Однако рука, что метнулась вперед и сдавила ему запястье, сказала Ахкеймиону все, что следовало знать.

«Я обречен. Им все известно».

Мало на свете вещей страшнее, чем «они», тем более в Каритусале. «Они» – это Багряные Шпили, самая могущественная из школ Трех Морей, тайные владыки Верхнего Айнона. Гешруннибыл командиром джаврегов, воинов-рабов Багряных Шпилей – отчего, собственно, Ахкеймион и обхаживал его последние несколько недель. Это то, чем положено заниматься шпионам – переманивать рабов своих соперников.

Гешрунни грозно смотрел Ахкеймиону в глаза, выворачивая его руку ладонью наружу.

– Проверить мои подозрения проще простого, – негромко сказал он.

– Три! – прогремело среди крашеных кирпичей и обшарпанного красного дерева.

Ахкеймион поморщился – оттого, что Гешрунни сдавил ему руку, и оттого, что он знал, как именно воин собирается проверять свои подозрения. «Нет, только не это!»

– Гешрунни, прошу тебя! Друг мой, ты просто пьян! Ну какая школа решится вызвать гнев Багряных Шпилей?

Гешрунни пожал плечами.

– Может, мисунсаи. Или Имперский Сайк. Кишаурим. Вас, проклятых, не счесть! Но если бы мне предложили биться об заклад, я поставил бы на Завет. Я бы сказал, что ты – адепт Завета.

Хитроумный раб! Давно ли он узнал?

Невозможные слова вертелись у Ахкеймиона на языке – слова, ослепляющие глаза и обжигающие плоть. «Он не оставил мне выбора!» Конечно, поднимется шум. Люди завопят, схватятся за мечи, но ему они ничего не сделают – только разбегутся с дороги. Айноны боятся магии сильнее, чем любой другой народ Трех Морей.

«Выбора нет!»

Но Гешрунни уже полез под свою вышитую куртку. Нащупал что-то у себя на груди и ухмыльнулся, точно скалящийся шакал.

«Поздно…»

– Сдается мне, – заметил Гешрунни с пугающей небрежностью, – тебе есть что сказать.

И вытянул из-под куртки хору. Подмигнул Ахкеймиону и с ужасающей легкостью порвал золотую цепочку, на которой она висела. Ахкеймион почуял хору с первой же их встречи – именно благодаря ее жуткому бормотанию он вычислил должность Гешрунни. А теперь Гешрунни воспользуется ею, чтобы вычислить его…

– Это что еще такое? – спросил Ахкеймион. Однако по его руке пробежала дрожь животного ужаса.

– Сдается мне, ты это знаешь, Акка. Сдается мне, ты это знаешь куда лучше моего!

Хора… Адепты звали их «Безделушками». Люди часто дают шутливые прозвища тому, чего втайне страшатся. Но другие люди, те, что вслед за Тысячей Храмов считали колдовство святотатством, называли их Слезами Господними. Однако Бог к их созданию никакого отношения не имел. Хоры были наследием Древнего Севера, настолько ценным, что приобрести их можно было лишь путем династического брака, убийства, либо же получить в дань от целого народа. И хоры стоили того: они делали своего владельца неуязвимым для колдовства, а также убивали любого колдуна, имевшего несчастье их коснуться.

Гешрунни, без труда удерживая руку Ахкеймиона, поднял хору, держа ее двумя пальцами. На вид ничего особенного в ней не было: железный шарик величиной с маслину, покрытый наклонной вязью нелюдских письмен. Ахкеймион почувствовал, как у него засосало под ложечкой: будто в руках у Гешрунни была не вещь, а отверстие, ничто, крохотная дыра в ткани мира. Стук сердца гулом отдавался в ушах. Он подумал о своем ноже, спрятанном под туникой.

– Четыре!

Хриплый хохот.

Ахкеймион попытался отнять руку. Тщетно.

– Гешрунни…

– У каждого командира джаврегов есть такая вещица, – сказал Гешрунни тоном одновременно задумчивым и гордым. – Хотя это ты и так знаешь.

«Он дурачил меня все это время! Как я мог так ошибиться?!»

– Твои хозяева добры… – выдавил Ахкеймион. Он стыл от ужаса, повисшего в нескольких дюймах над его ладонью.

– Добры? – презрительно бросил Гешрунни. – Багряные Шпили – не добры. Они беспощадны. Они жестоки к тем, кто им противостоит.

Ахкеймион впервые заметил муку, терзавшую этого человека, тоску в его горящих глазах. «В чем дело?» И он решился спросить:

– А к тем, кто им служит?

– Для них нет разницы.

«Они ничего не знают! Только сам Гешрунни…»

– Пять! – прогремело под низким потолком.

Ахкеймион облизнул губы.

– Чего ты хочешь, Гешрунни?

Воин-раб посмотрел на трепещущую ладонь Ахкеймиона и опустил Безделушку пониже, точно дитя, которому хочется узнать, что произойдет. От одного вида этой вещи у Ахкеймиона закружилась голова, и во рту появился мерзкий привкус желчи. Хора. Слеза, снятая с божьей щеки. Смерть. Смерть всем святотатцам.

– Чего ты хочешь? – прохрипел Ахкеймион.

– Того же, чего и все, Акка. Истины.

Все, что Ахкеймион видел, все испытания, что он пережил, лежали теперь в узком промежутке между его лоснящейся от пота ладонью и маслянисто блестящим железом. Безделушка. Смерть, ждущая в мозолистых пальцах раба… Но Ахкеймион был адепт, а для адепта истина превыше всего, превыше даже самой жизни. Они ревниво хранили ее, они сражались за обладание ею во всех мрачных пещерах Трех Морей. Лучше умереть, чем выдать истину Завета Багряным Шпилям!

Но тут, похоже, речь об ином. Гешрунни один – в этом Ахкеймион был уверен. Колдун колдуна видит издалека, видит следы его преступлений. И в «Прокаженном» колдунов не было: не было здесь Багряных, лишь пьяницы, бьющиеся об заклад со шлюхами. Гешрунни затеял эту игру сам по себе.

Но для чего? Какова его безумная цель?

«Скажи ему то, чего он хочет. Он уже и так знает».

– Я – адепт Завета, – поспешно шепнул Ахкеймион. И добавил: – Шпион.

Опасные слова. Но разве был у него выбор?

Гешрунни некоторое время пристально смотрел на него. Ахкеймион затаил дыхание. Наконец воин медленно спрятал хору в кулаке. И выпустил руку адепта.

Воцарилась странная тишина, нарушаемая лишь звоном серебряных энсоляриев, посыпавшихся на стол. Тишина взорвалась хохотом, и кто-то хрипло вскричал:

– Проиграла ты, шлюха!

Но Ахкеймион знал, что это к нему не относится. Сегодня вечером он каким-то образом выиграл, и выиграл, как выигрывают шлюхи: сам не зная как.

В конце концов, велика ли разница между шлюхой и шпионом? А уж между шлюхой и колдуном – и того меньше.


Друз Ахкеймион с детства мечтал стать колдуном, но ему и в голову не приходило сделаться шпионом. В словаре детей, воспитанных в рыбацких деревушках Нрона, слова «шпион» просто не было. Во времена его детства Три Моря обладали для него только двумя измерениями: земли делились на ближние и дальние, а люди – на знать и чернь. Слушая байки старых рыбачек, что чесали языком, пока детишки помогали им вскрывать устриц, Ахкеймион понял, что сам он принадлежит к черни, а все могущественные, высокопоставленные люди живут где-то далеко. Старческие губы роняли имя за именем, одно таинственней другого: шрайя Тысячи Храмов, коварные язычники Киана, воинственные скюльвенды, хитроумные колдуны Багряных Шпилей – и так далее, и тому подобное. Имена очерчивали измерения мира, наделяли его грозным величием, преобразовывали в арену невероятных трагедий и героических деяний. Засыпая, Ахкеймион чувствовал себя совсем крохотным.

Казалось бы, с тех пор, как он сделался шпионом, простенький мирок его детства должен был обрести множество новых измерений, но вышло как раз наоборот. Конечно, по мере того, как Ахкеймион взрослел, его мир усложнялся. Он узнал, что бывают вещи священные и нечестивые, что боги и То, Что Вовне, – не просто очень важные господа и очень дальняя земля: они обладают своими собственными измерениями. Еще он узнал, что бывают времена древние, и недавние, и «давным-давно» – не просто разновидность дальних краев, а нечто вроде призрака, пребывающего повсюду.

Но, став шпионом, он внезапно обнаружил, что мир утратил все измерения и сделался каким-то плоским. Знатные люди, даже императоры и короли, оказались вдруг такими же мелкими и подлыми, как последний вонючий рыбак. Дальние народы: Конрия, Се Тидонн или Киан, – из экзотических или зачарованных сделались скучными и обыденными, как любая рыбацкая деревушка на Нроне. Священные вещи: Бивень, Тысяча Храмов и даже Последний Пророк оказались всего лишь частным случаем вещей нечестивых, вроде фаним, кишаурим или колдовских школ, как будто слова «священный» и «нечестивый» менялись местами так же легко, как партнеры за карточным столом. А новые времена представляли собой всего лишь затасканную версию древних.

Став адептом и шпионом, Ахкеймион обошел вдоль и поперек земли всех Трех Морей, повидал многое из того, что когда-то приводило его в священный ужас, от которого сладко сосало под ложечкой, и успел убедиться, что байки его детства всегда бывали лучше правды. С тех пор как в отрочестве его определили как одного из Немногих и увезли в Атьерс, учиться в школе Завета, Ахкеймиону доводилось наставлять принцев, оскорблять великих магистров и выводить из себя шрайских жрецов. И теперь он твердо знал, что познания и странствия выхолащивают мир, лишая его чудес, и, если сорвать завесу тайны, измерения мира скорее сжимались, чем расцветали. Нет, конечно, теперь мир для него сделался куда сложнее, чем в те времена, когда Ахкеймион был ребенком, но в то же время – гораздо проще. Повсюду люди занимались одним и тем же: хапали и хапали, как будто титулы «король», «шрайя», «магистр» были лишь разными масками, прячущими одну и ту же алчную звериную харю. Ахкеймиону казалось, что единственное реальное измерение мира – это алчность.

Ахкеймион был средних лет колдун и шпион, и от обоих занятий он успел устать. И хотя он в этом ни за что бы не признался, его снедала тоска. Как сказали бы старые рыбачки, он слишком часто вытягивал пустой невод.

Расстроенный и озадаченный, Ахкеймион оставил Гешрунни в «Святом прокаженном» и поспешил домой – если это можно было назвать домом – через темные проулки Червя. Червь, тянущийся от северных берегов реки Сают до знаменитых Сюрмантических ворот, представлял собой лабиринт обветшалых доходных домов, борделей и обедневших храмов. Ахкеймион всегда думал, что название «Червь» этому месту подходит чрезвычайно. Вечно сырой, источенный тесными проулками, Червь и впрямь напоминал собой какое-то неприятное подземное существо.

С точки зрения его миссии, Ахкеймиону тревожиться было не о чем. Скорее наоборот, следовало радоваться. Если не считать того безумного момента с хорой, Гешрунни открыл ему несколько тайн – важных тайн. Оказалось, что Гешрунни вовсе не был счастлив своей участью раба. Он ненавидел Багряных магов, ненавидел с почти пугающей силой.

– Я сдружился с тобой не ради твоего золота, – сказал ему командир джаврегов. – На что оно мне? Выкупиться на свободу? Мои хозяева, Багряные Шпили, нипочем не расстанутся с чем-то ценным. Нет, я сдружился с тобой, потому что знал: ты можешь оказаться полезен.

– Полезен? Но для чего?

– Для мести. Я хочу унизить Багряных Шпилей.

– Так ты знал… Ты с самого начала знал, что я не торговец.

Насмешливый хохот.

– Конечно! Ты слишком щедро сорил деньгами. Если садишься за стол с торговцем и нищим, то скорее нищий угостит тебя выпивкой, чем торгаш!

«Ну, и какой ты шпион после этого?»

Ахкеймион нахмурился, злясь на себя за то, что его прикрытие оказалось настолько ненадежным. Но дело даже не в этом. Как ни встревожила его проницательность Гешрунни, больше всего Ахкеймиона пугало то, насколько он недооценил этого человека. Гешрунни был воин и раб – казалось бы, идеальное сочетание для глупца! Но, с другой стороны, если раб умен, у него немало причин скрывать свой ум. Образованный раб еще может оказаться ценностью – взять хотя бы ученых-рабов древней Кенейской империи. Но сообразительного раба следует опасаться – и, возможно, уничтожить.

Однако эта мысль не утешала. «Если он так легко обвел вокруг пальца меня…»

Ахкеймион раздобыл великую тайну Каритусаля и Багряных Шпилей – быть может, величайшую за много лет. Но за это ему следовало благодарить не свои способности – хотя за все эти годы у него было мало поводов усомниться в них, – скорее, напротив, свою безалаберность. В результате он узнал сразу две тайны: одну – достаточно страшную в масштабе Трех Морей, другая же была страшна для него лично. Он понял, что уже не тот, каким был раньше.

Рассказ Гешрунни был жуток сам по себе, хотя бы потому, что демонстрировал способность Багряных Шпилей хранить тайны. Гешрунни сказал, что Багряные Шпили воюют – на самом деле воюют уже больше десяти лет. Поначалу на Ахкеймиона это не произвело особого впечатления. Подумаешь! Колдовские школы, как и все Великие фракции, постоянно сталкивались со шпионажем, тайными убийствами, оскорблениями дипломатов. Но Гешрунни заверил, что здесь нечто большее, чем обычная вражда.

– Десять лет назад, – рассказывал Гешрунни, – убили нашего бывшего великого магистра, Сашеоку.

– Сашеоку?! – Ахкеймион не собирался задавать дурацких вопросов, но у него как-то в голове не укладывалось, что великого магистра Багряных Шпилей могли убить. Такого просто не бывает! – Как убили?

– Так и убили, причем во внутренних святилищах Шпилей.

Иными словами, посреди самой мощной системы оберегов в Трех Морях. Мало того, что Завет никогда бы на такое не решился – им бы это просто не удалось, даже с помощью сверкающих Абстракций Гнозиса. Кто же это мог сделать?

– Кто? – шепотом выдохнул Ахкеймион.

Глаза Гешрунни насмешливо блеснули в красноватом свете.

– Язычники. Кишаурим.

Ахкеймион одновременно смутился и вздохнул с облегчением. Кишаурим – единственная языческая школа. Это, по крайней мере, объясняло убийство Сашеоки.

В Трех Морях бытовала поговорка: «Лишь Немногие способны видеть Немногих». Колдовство было могущественно. Произнесенное заклинание ранило мир, точно удар ножа. Но лишь Немногие – сами колдуны – способны были видеть нанесенное повреждение, и, более того, лишь им видна была кровь на руках того, кто нанес удар, – так называемая «метка». Лишь Немногие могли видеть друг друга и преступления друг друга. При встрече они опознавали друг друга так же уверенно, как обычные люди опознают преступника по вырванным ноздрям.

Но не кишаурим. Никто не знал, почему или как, однако они умели совершать действия столь же значительные и разрушительные, как любой колдун, не оставляя при этом следов и не сохраняя меток своего преступления. Ахкеймиону лишь раз довелось стать свидетелем колдовства кишаурим, которое они называли Псухе, – однажды ночью, давным-давно, в далеком Шайме. С помощью Гнозиса, колдовства Древнего Севера, он уничтожил своих врагов в шафрановых одеяниях, однако когда он укрывался за своими оберегами, ему казалось, будто он видит далекие ночные зарницы. А грома не было. Не было и следов.

Лишь Немногие способны видеть Немногих, но никто – по крайней мере, никто из адептов – не способен отличить кишаурим и их деяния от обычных людей и обычного мира. Очевидно, именно это и позволило им убить Сашеоку. У Багряных Шпилей были обереги от колдунов, и воины-рабы вроде Гешрунни, носящие при себе хоры, но им было нечем защитить себя от колдунов, неотличимых от обычных людей, и от колдовства, неотличимого от Божьего мира. Гешрунни поведал, что теперь по залам Багряных Шпилей свободно бегают псы, обученные вынюхивать шафран и хну, которыми кишаурим красят свои одежды.

Но почему? Что могло заставить кишаурим развязать открытую войну против Багряных Шпилей? Как ни отличалась их метафизика, они не могли надеяться одержать победу в подобной войне. Багряные Шпили просто-напросто чересчур могущественны.

Ахкеймион спросил об этом Гешрунни – воин-раб только плечами пожал.

– Прошло десять лет, и до сих пор ничего не известно. Ну что ж, хоть какое-то утешение. Для невежды нет ничего лучше чужого невежества.

Друз Ахкеймион пробирался все дальше в глубь Червя, к неухоженному многоэтажному дому, где он снимал себе комнату, по-прежнему сильнее боясь себя, чем своего будущего.


Выходя из кабачка, Гешрунни споткнулся и упал. Он недовольно скривился и кое-как поднялся, упираясь руками в слежавшуюся пыль на дороге.

– Дело сделано! – пробормотал он и хихикнул, как мог хихикать только в одиночестве.

Воин поднял глаза к небу, окаймленному глинобитными стенами и обтрепанными полотняными навесами. На небе проступали первые звезды.

Внезапно совершенное предательство показалось ему жалкой, беспомощной выходкой. Он выдал врагу своих хозяев единственную настоящую тайну, какую знал. Теперь ему не осталось ничего. Никакого предательства, которое могло бы утихомирить ненависть, пылающую в сердце.

А ненависть была смертельная. Гешрунни был прежде всего человек гордый. И то, что такой, как он, мог родиться рабом, угождать прихотям слабовольных, женоподобных людей… Колдунов! Гешрунни знал, что в иной жизни мог бы стать завоевателем. Мог бы сокрушать одного противника за другим мощью своей длани. Но в этой жизни, в этой проклятой жизни, он мог лишь прятаться по углам с другими женоподобными людьми и сплетничать как баба.

Разве же сплетнями отомстишь?

Он некоторое время ковылял, пошатываясь, по переулку, пока не заметил, что за ним кто-то крадется. На миг ему подумалось, что хозяева обнаружили его мелкое предательство. Но нет, вряд ли. В Черве полно волков – отчаявшихся людей, что бродят от кабачка к кабачку, разыскивая тех, кто достаточно напился, чтобы его можно было безнаказанно обчистить. Гешрунни уже свернул шею одному такому – несчастный дурак, который предпочел пойти на убийство, вместо того чтобы продать себя в рабство, как сделал неведомый отец Гешрунни. Воин побрел дальше, насторожившись, насколько позволяло вино. В пьяной голове вертелись возможные варианты развития событий, один кровавее другого. Неплохая ночка для того, чтобы кого-нибудь убить.

Однако миновав мрачный фасад храма, который в Каритусале звали Пастью Червя, Гешрунни встревожился. Внутри Червя людей преследовали нередко, но мало кто из преследователей выбирался наружу. Вдали, над нагромождением крыш, уже показался главный из Шпилей, темно-красный на фоне звездного неба. Кто же осмелился последовать за ним так далеко? Если только не…

Воин стремительно развернулся и увидел лысеющего, пухленького человечка, закутанного, несмотря на жару, в узорчатый шелковый халат, который при дневном свете, должно быть, переливался всеми цветами радуги, но сейчас казался иссиня-черным.

– Ты был среди тех, кто дурачился со шлюхой, – сказал Гешрунни, пытаясь стряхнуть с себя пьяное оцепенение.

– Да, был, – ответил человечек, и его пухлое лицо расплылось в ухмылке. – Очень, очень аппетитная девица. Однако, по правде говоря, меня куда больше заинтересовало то, что ты сообщил адепту Завета.

Гешрунни ошеломленно сморщился. «Значит, им все известно!»

Опасность всегда его отрезвляла. Он машинально сунул руку в карман, стиснул в кулаке хору – и мощным броском метнул ее в адепта.

Или в того, кого он принял за Багряного адепта. Но незнакомец поймал Безделушку на лету – так небрежно, как будто это и впрямь была всего лишь забавная безделица. Повертел ее в руках, как придирчивый меняла – медную монетку. Поднял голову и улыбнулся, моргнув большими телячьими глазами.

– Оч-чень ценный подарок, – сказал он. – Спасибо тебе, конечно, но, боюсь, это неравноценная замена тому, чего я хотел.

«Это не колдун!» Гешрунни раз видел, что бывает, когда хора касается колдуна: вспышка, сгорающая плоть, обугливающиеся кости… Тогда что же это за человек?

– Кто ты? – спросил Гешрунни.

– Тебе, раб, этого не понять.

Командир джаврегов усмехнулся. «Возможно, просто идиот». Он напустил на себя опасное пьяное дружелюбие. Подошел к человечку вплотную и с размаху опустил мозолистую руку на мягкое, словно ватой подбитое плечо. Тот поднял на него телячьи глаза.

– Ох ты, – прошептал незнакомец, – да ты мало того что идиот – ты еще и храбрый идиот, вдобавок?

«Отчего он не боится?» Гешрунни вспомнилось, как непринужденно человечек поймал хору, и он внезапно почувствовал себя беззащитным. Но отступить он не мог.

– Кто ты? – прохрипел Гешрунни. – Давно ли ты шпионишь за мной?

– Шпионю? За тобой? – Толстячок едва не расхохотался. – Что за самомнение! Рабу такое не к лицу.

«Значит, он шпионит за Ахкеймионом? Да что же это такое?» Гешрунни, как офицеру, было не привыкать запугивать людей, угрожающе нависая над ними. Однако этот отчего-то не запугивался. Пухленький, мягкий, он тем не менее чувствовал себя вполне уверенно. Гешрунни это видел. И если бы не неразбавленное вино, ему сделалось бы страшно.

Он сильно стиснул жирное плечо толстячка.

– Говори, пузан, – прошипел он сквозь стиснутые зубы, или я вытру пыль твоими кишками!

Свободной рукой он выхватил нож.

– Кто ты такой?

Толстячок невозмутимо улыбнулся неожиданно жестокой усмешкой.

– Что может быть неприятнее раба, который не желает знать своего места?

Гешрунни, ошеломленный, уставился на свою руку, которая внезапно обвисла. Нож шлепнулся в пыль. Затрещал рукав незнакомца.

– На место, раб! – приказал толстяк.

– Что ты сказал?

Пощечина оглушила Гешрунни, от неожиданной боли слезы брызнули из глаз.

– Я сказал – на место!

Еще одна пощечина, такая сильная, что зубы зашатались. Гешрунни отступил на несколько шагов, пытаясь поднять отяжелевшую руку. Как такое может быть?

– Нелегкая нам предстоит работенка, – печально заметил незнакомец, подходя к нему вплотную, – если даже их рабы одержимы такой гордыней!

Гешрунни в панике пытался нащупать рукоять меча.

Толстяк остановился. Глаза его метнулись к мечу Гешрунни.

– Ну, обнажи его, – сказал немыслимо ледяной, нечеловеческий голос.

Гешрунни выпучил глаза и застыл, уставясь на вздымающийся перед ним силуэт.

– Я сказал, обнажи меч!

Гешрунни колебался.

Еще одна пощечина – и он рухнул на колени.

– Кто ты?! – воскликнул Гешрунни окровавленными губами.

Тень толстяка упала на него, и Гешрунни увидел, как круглое лицо опало, а потом натянулось, туго, точно кулак попрошайки, стиснувший монету. «Колдовство! Но как такое может быть? У него в руке хора…»

– Я – существо невероятно древнее, – негромко откликнулось жуткое видение. – И немыслимо прекрасное.


Один человек, человек давно умерший, смотрел на мир множеством глаз адептов Завета: Сесватха, великий противник He-бога и основатель последней гностической школы – их школы. При свете дня он был бледен и смутен, как детское воспоминание, но по ночам он овладевал ими, и трагедия его жизни властвовала над их снами.

Дымными снами. Снами, выхваченными из ножен.

Ахкеймион смотрел, как Анасуримбор Кельмомас, последний из верховных королей Куниюрии, пал, сраженный молотом рявкающего предводителя шранков. Но, несмотря на то что Ахкеймион вскрикнул от ужаса, он знал тем странным полузнанием, присущим снам, что величайший король династии Анасуримборов уже мертв – мертв давно, более двух тысяч лет. Знал он и то, что не он, Ахкеймион, оплакивает павшего короля, но куда более великий человек – Сесватха.

Слова рвались с его губ. Предводитель шранков вспыхнул ослепительным пламенем и рухнул наземь грудой лохмотьев и пепла. Новые шранки вынырнули из-за вершины холма – но и они умерли, сраженные сверхъестественными вспышками, порожденными его песнью. Вдали виднелся дракон, точно бронзовая статуя в лучах заходящего солнца, кружащий над сражающимися толпами людей и шранков. И он подумал: «Последний из Анасуримборов пал. Куниюрия погибла».

Высокие рыцари Трайсе обогнули его, выкрикивая имя своего короля, растоптали останки сожженного шранка и, точно обезумевшие, хлынули на сгрудившиеся впереди толпы. Ахкеймион остановил незнакомого рыцаря и с его помощью потащил Анасуримбора Кельмомаса прочь, мимо его отчаянно вопящих вассалов и родичей, сквозь смрад крови, внутренностей и горелой плоти. Они остановились на небольшой полянке, и он уложил исковерканное тело короля к себе на колени.

Голубые глаза Кельмомаса, обычно такие ледяные, смотрели умоляюще.

– Оставь меня! – выдохнул седобородый король.

– Нет, – ответил Ахкеймион. – Если ты умрешь, Кельмомас, все погибло.

Верховный король улыбнулся разбитыми губами.

– Видишь ли ты солнце? Видишь, как оно сияет, Сесватха?

– Солнце садится, – ответил Ахкеймион.

– Да! Да. Тьма He-бога – не всеобъемлюща. Боги еще видят нас, дорогой друг. Они далеко, но я слышу, как они скачут в облаках. Они зовут меня, я слышу.

– Ты не можешь умереть, Кельмомас! Ты не должен умирать!

Верховный король покачал головой и ласковым взглядом заставил его умолкнуть.

– Они меня зовут. Они говорят, что мой конец – это еще не конец света. Они говорят, теперь эта ноша – твоя. Твоя, Сесватха.

– Нет… – прошептал Ахкеймион.

– Солнце! Ты видишь солнце? Чувствуешь, как оно греет щеки? Какие открытия таятся в самых простых вещах. Я вижу! Я так отчетливо вижу, каким я был злобным, упрямым глупцом… И как я был несправедлив к тебе – к тебе в первую очередь. Ты ведь простишь старика? Простишь старого дурня?

– Мне нечего прощать, Кельмомас. Ты многое потерял, много страдал…

– Мой сын… Как ты думаешь, он здесь, Сесватха? Как ты думаешь, приветствует ли он меня как своего отца?

– Да… Как своего отца и как своего короля.

– Я тебе когда-нибудь рассказывал, – спросил Кельмомас голосом, хриплым от отцовского тщеславия, – что мой сын некогда пробрался в глубочайшие подземелья Голготтерата?

– Рассказывал. – Ахкеймион улыбнулся сквозь слезы. – Рассказывал, и не раз, старый друг.

– Как мне его не хватает, Сесватха! Как мне хочется еще раз очутиться рядом с ним!

И старый король прослезился. Потом глаза его расширились.

– Я его вижу, вижу так отчетливо! Он оседлал солнце и едет рядом с нами! Скачет через сердца моего народа, пробуждает в них восторг и ярость!

– Тс-с… Побереги силы, мой король. Сейчас придут лекари.

– Он говорит… говорит такие приятные вещи. Он утешает меня. Он говорит, что один из моих потомков вернется, Сесватха, что Анасуримбор вернется…

Тело старика сотрясла дрожь, так, что он брызнул слюной сквозь стиснутые зубы.

– Вернется, когда наступит конец света. Блестящие глаза Анасуримбора Кельмомаса II, Белого Владыки Трайсе, верховного короля Куниюрии, внезапно потухли. И вместе с ними потухло и вечернее солнце. Бронзовые доспехи норсирайцев растаяли во мраке.

– Наш король! – воскликнул Ахкеймион, обращаясь к столпившимся вокруг, убитым горем людям. – Наш король умер!

Но вокруг была тьма. Никто не стоял рядом, и король не покоился у него на коленях. Лишь потные покрывала да звенящая пустота там, где только что гремела битва. Его комната… Он лежал один в своей жалкой комнатенке.

Ахкеймион обхватил себя за плечи и судорожно сжал. Еще один сон, выхваченный из ножен…

Он закрыл лицо руками и заплакал. Сперва он плакал о давно умершем короле Куниюрии, а потом, куда дольше, об иных, менее достоверных вещах.

Ему послышался отдаленный вой. То ли пес, то ли человек…


Гешрунни волокли по каким-то гнилым закоулкам. Корявые стены проплывали на фоне ночного неба. Конечности безвольно подергивались, не желая повиноваться ему; пальцы цеплялись за сальные кирпичи. Сквозь кровь, булькающую в ноздрях, он почуял запах реки.

«Мое лицо…»

– Ш-ш… што щ-ще? – попытался выговорить он, но говорить было невозможно: у него не осталось губ. «Я же вам все рассказал!»

Сапоги зачавкали по илистому дну. Откуда-то сверху донесся смешок.

– Если око твоего врага оскорбляет тебя, раб, ты ведь вырвешь его, не так ли?

– Жалс-ста… щадите… уля-яю! Щадите-е!

– Пощадить тебя? – рассмеялась тварь. – Глупец! Милосердие – роскошь, доступная лишь праздным! У Завета много глаз, и нам придется вырвать их все!

«Где мое лицо?!»

Его тело утратило вес. Потом над головой сомкнулась холодная вода.


Ахкеймион пробудился в предрассветном сумраке. Голова гудела от выпитого вчера и от новых ночных кошмаров. Новых снов об Армагеддоне.

Он закашлялся, встал с соломенного тюфяка, пошатываясь, подошел к единственному окну и трясущимися руками отодвинул лакированную ставню. Предутренняя прохлада. Серый рассвет. Дворцы и храмы Каритусаля громоздились среди поросли мелких зданий. Над рекой Сают висел густой туман, расползавшийся по улицам и переулкам нижнего города, точно вода по каналам. Из бесплотной пелены одиноко вздымались Багряные Шпили, крохотные, с ноготок, похожие сейчас на башни мертвого города, погребенного под белыми барханами.

У Ахкеймиона перехватило горло. Он сморгнул слезы с глаз. Ни огонька. Никакого хора стенаний. Все тихо. Далее Шпили дышали царственным покоем.

«Этому миру не должен прийти конец», – подумал он.

Адепт отошел от окна, вернулся к единственному в комнате столу и сел на табурет – или то, что сходило за табурет в этом месте: выглядел он так, словно его спасли с потерпевшего крушение корабля. Ахкеймион обмакнул перо в чернильницу и, развернув небольшой свиток пергамента, валявшийся на столе посреди прочих клочков, написал:


Броды Тиванраэ. То же самое.

Сожжение Сауглишской библиотеки. Другое. Видел в зеркале свое лицо, а не С.


Любопытное расхождение. Что бы это значило? Некоторое время Ахкеймион кисло размышлял над тщетностью этого вопроса. Потом вспомнил свое пробуждение посреди ночи. И добавил с новой строки:


Смерть и Пророчество Анасуримбора Кельмомаса. То же самое.


Но действительно ли это был тот же самый сон? Да, подробности были все те же, но на этот раз в видении была какая-то пугающая реальность. Сон оказался достаточно реальным, чтобы разбудить его. Ахкеймион вычеркнул «то же самое» и дописал:


Другое. Более мощное.


Дожидаясь, пока высохнут чернила, он просматривал другие записи, мало-помалу разворачивая свиток. Каждая из них сопровождалась потоком образов и страстей, преображавших немые чернила в кусочки иного мира. Тела, валящиеся вниз среди сплетенных струй речного водопада. Любовница, сплевывающая кровь сквозь стиснутые зубы. Огонь, обвивающийся вокруг каменных башен, подобно легкомысленному танцору.

Ахкеймион надавил пальцами на глаза. Чего он так прицепился к этим записям? Многие люди, куда мудрее его, сошли с ума, пытаясь расшифровать беспорядочную последовательность и изменения снов Сесватхи. Ахкеймион знал достаточно, чтобы понимать: он никогда не найдет ответа. Что же это тогда? Нечто вроде извращенной игры? Вроде той, в которую играла его мать, когда его отец возвращался с рыбной ловли пьяным: зудела, точила, пилила и требовала объяснений там, где объяснений не было и быть не могло, вздрагивая каждый раз, как отец поднимал руку, и отчаянно вереща, когда он наконец наносил удар?

Зачем зудеть и пилить, требуя объяснений, когда переживать заново жизнь Сесватхи – само по себе мучительно?

Что-то холодное коснулось его грудины и стиснуло сердце. Старая дрожь свела руки, и свиток свернулся сам собой, хотя чернила еще не высохли. «Прекрати». Он сцепил пальцы, но дрожь просто перекинулась на локти и плечи. «Прекрати!» В окно ворвался рев шранкских рогов. Ахкеймион скорчился под ударом драконьих крыльев. Он раскачивался на своей табуретке и трясся всем телом.

«Прекрати это!»

Несколько мгновений он не мог вдохнуть. Он услышал отдаленный звон молоточка медника, воронье карканье на крышах…

«Ты этого хотел, Сесватха? Что, так и должно быть?»

Но как было со многими вопросами, которые Ахкеймион себе задавал, он уже знал ответ.

Сесватха пережил He-бога и Армагеддон, но он знал, что борьба не окончена. Скюльвенды вернулись на свои пастбища, шранки рассеялись, деля руины исчезнувшего мира, однако Голготтерат остался нетронутым. И с его черных стен слуги He-бога, Консульт, по-прежнему следили за миром. По сравнению с их терпением обращалась в ничто любая людская стойкость. И никакие эпосы, никакие предостережения в священных книгах не могли одолеть этого терпения. Ибо рукописи, быть может, и не горят, но утрачивают смысл. Сесватха знал: с каждым поколением воспоминания будут бледнеть, и даже Армагеддон забудется. И потому он не ушел – он вселился в своих последователей. Воплотив ужасы своей жизни в их снах, он превратил свое завещание в неумолкающий призыв к оружию.

«Мне было предназначено страдать», – подумал Ахкеймион.

Вынудив себя посмотреть в лицо наступающему дню, он умастил волосы и стер пятнышки грязи с белой вышивки, окаймляющей его синюю тунику. Стоя у окна, заморил червячка сыром и черствым хлебом, глядя, как восходящее солнце рассеивает туман над черной спиной Саюта. Потом приготовил Призывные Напевы и известил своих руководителей в Атьерсе, цитадели школы Завета, обо всем, что рассказал ему Гешрунни вчера вечером.

Они не проявили особого интереса. Его это не удивило. В конце концов, к ним тайная война между Багряными Шпилями и кишаурим прямого отношения не имела. А вот призыв возвращаться домой его удивил. Когда он спросил, зачем, ему ответили только, что это связано с Тысячей Храмов – еще одна фракция, еще одна война, не имеющая прямого отношения к ним.

Собирая свои нехитрые пожитки, Ахкеймион думал: «Ну вот, еще одно бесцельное поручение».

Цинично? А как тут не сделаться циничным?

Все Великие фракции Трех Морей сражались со зримыми, осязаемыми врагами, преследуя зримые, осязаемые цели. И только Завет боролся с врагом, которого не видно, ради цели, в которую никто не верил. Это делало адептов Завета изгоями по двум причинам: не только как колдунов, но и как глупцов. Нет, конечно, властители Трех Морей, как кетьяне, так и норсирайцы, знали о Консульте и угрозе второго Армагеддона – еще бы им не знать, после того как посланцы Завета веками талдычили об этом! – но они не верили.

В течение нескольких веков Консульт враждовал с Заветом – а потом попросту исчез. Пропал. Никто не знал, почему и как, хотя гипотез строилась уйма. Быть может, их уничтожили неведомые силы? А может, они уничтожили себя сами? Или просто нашли способ скрыться от глаз Завета? Три века миновало с тех пор, как Завет в последний раз сталкивался с Консультом. Уже три века они ведут войну без врага.

Адепты Завета бродили по всем Трем Морям вдоль и поперек, охотясь за противником, которого они не могли найти и в которого никто не верил. Им завидовали: они владели Гнозисом, колдовством Древнего Севера, и в то же время они служили посмешищем, их считали шутами и шарлатанами при дворах всех Великих фракций. Однако каждую ночь их навещал Сесватха. И каждое утро они просыпались в холодном поту с мыслью: «Консульт среди нас!»

Ахкеймион даже не знал, было ли время, когда он не чувствовал внутри себя этого ужаса. Этой сосущей пустоты под ложечкой, как будто катастрофа зависит от чего-то, о чем он забыл. Как будто кто-то нашептывал ему на ухо: «Ты должен что-то предпринять…» Но никто в Завете не знал, что именно следует предпринять. И пока это не станет известно, все их действия будут такой же пустышкой, как кривлянья балаганного лицедея.

Их будут посылать в Каритусаль, заманивать высокопоставленных рабов вроде Гешрунни. Или в Тысячу Храмов – неизвестно зачем.

Тысяча Храмов. Что Завету может быть нужно от Тысячи Храмов? Как бы то ни было, это означало – бросить Гешрунни, их первого реального осведомителя в школе Багряных Шпилей за все это поколение. Чем больше размышлял об этом Ахкеймиои, тем более из ряда вон выходящим ему это представлялось.

«Быть может, это поручение будет не таким, как остальные».

При мысли о Гешрунни он внезапно забеспокоился. Пусть это всего лишь вояка, этот человек рисковал больше чем жизнью, выдавая Завету великую тайну. К тому же он одновременно умен и полон ненависти – идеальный осведомитель. Не годится потерять его.

Ахкеймион снова достал чернила и пергамент, склонился над столом и быстро нацарапал:


Мне придется уехать. Но знай: твои услуги не забыты, и теперь у тебя есть друзья, преследующие те же цели. Никому ничего не говори, и с тобой все будет в порядке.

А.


Ахкеймион рассчитался за комнату с рябой хозяйкой и вышел на улицу. Он нашел Чики, сироту, который обычно служил ему посыльным. Чики спал в соседнем переулке. Мальчишка свернулся клубочком на драном мешке за кучей отбросов, над которой клубились мухи. На щеке у него красовалось уродливое родимое пятно в форме граната, а так это был довольно симпатичный мальчуган: его оливковая кожа под слоем грязи была гладкой, как у дельфина, а черты лица выглядели не менее изящными, чем у любой из палатинских дочек. Ахкеймион содрогнулся при мысли о том, чем этот мальчишка зарабатывает себе на жизнь, помимо его случайных поручений. На прошлой неделе Ахкеймион повстречался с каким-то пьяным аристократишкой – роскошный макияж пьянчуги был наполовину размазан, одной рукой он расстегивал ширинку и пьяно интересовался, не видел ли кто его милого Гранатика.

Ахкеймион разбудил парнишку, потыкав его носком купеческой туфли. Тот вскочил как ошпаренный.

– Чики, ты помнишь, чему я тебя учил? Мальчуган уставился на него с деланной бодростью человека, которого только что разбудили.

– Да, господин! Я ваш гонец.

– А что делают гонцы?

– Они доставляют вести, господин. Тайные вести.

– Молодец, – сказал Ахкеймион и протянул парнишке сложенный листок пергамента. – Мне нужно, чтобы ты доставил это человеку по имени Гешрунни. Запомни хорошенько: Гешрунни! Его ни с кем не спутаешь. Он командир джаврегов, часто бывает в «Святом прокаженном». Ты знаешь, где «Святой прокаженный»?

– Знаю, господин!

Ахкеймион достал из кошелька серебряный энсолярий и не удержался от улыбки при виде того, как восхищенно вытаращился парнишка. Чики выхватил монету из его руки, как приманку из мышеловки. Прикосновение его ручонки почему-то ввергло колдуна в меланхолию.

ГЛАВА 2 АТЬЕРС

«Пишу, чтобы сообщить вам, что во время последней аудиенции император Нансурии назвал меня „глупцом“, хотя никаких поводов к тому я не подавал. Вас это, по всей вероятности, не встревожит. В последнее время подобным никого уже не удивишь. Консульт теперь скрывается от нас еще надежнее прежнего. Мы узнаем о них только из чужих тайн. Мы замечаем их только в глазах тех, кто отрицает само их существование. Почему бы людям и не считать нас глупцами? Чем глубже Консульт затаивается среди Великих фракций, тем безумнее звучат для них наши проповеди. Как сказали бы эти проклятые нансурцы, мы подобны охотнику в густом кустарнике – человеку, который самим фактом того, что охотится, уничтожает всякую надежду когда-либо настичь свою добычу».

Неизвестный адепт Завета, из письма в Атьерс

Конец зимы, 4110 год Бивня, Атьерс

«Меня призвали домой», – думал Ахкеймион. В самом слове «дом» в применении к этому месту чувствовалась ирония. Мало было мест на свете – разве что Голготтерат да еще, пожалуй, Багряные Шпили, – более холодных и негостеприимных, чем Атьерс.

Крохотный и одинокий посреди зала аудиенций, Ахкеймион старался сдерживать нетерпение. Члены Кворума, правящего совета школы Завета, кучками толпились по темным углам и внимательно изучали его. Он знал, кого они видят: плотного мужика в простом коричневом дорожном халате, с прямоугольной бородкой, в которой поблескивают седые пряди. Ахкеймион выглядел как человек, который большую часть жизни провел в пути: широкие плечи и загорелое, дубленое лицо чернорабочего. Совсем не похожий на колдуна.

Впрочем, шпиону ни в коем случае не следует быть похожим на колдуна.

Раздраженный их пристальными взглядами, Ахкеймион с трудом сдерживался, чтобы не спросить, не хотят ли они, подобно внимательному работорговцу, еще и посмотреть его зубы.

«Наконец-то дома».

Атьерс, цитадель школы Завета, – его дом, и всегда останется для него домом, но, появляясь здесь, Ахкеймион почему-то каждый раз чувствовал себя приниженным. Дело было не только в тяжеловесной архитектуре: Атьерс был выстроен в соответствии с обычаями Древнего Севера, а тамошние архитекторы не имели представления ни об арках, ни о куполах. Внутренние галереи цитадели представляли собой лес массивных колонн, и под потолком вечно клубились дым и мрак. Каждая колонна была покрыта стилизованным рельефом, и горящие жаровни отбрасывали чересчур причудливые тени – по крайней мере, так казалось Ахкеймиону. Казалось, помещение меняется с каждым колебанием пламени.

Наконец один из Кворума обратился к нему:

– Ахкеймион, нам не следует более пренебрегать Тысячей Храмов – по крайней мере, с тех пор, как Майтанет захватил престол и объявил себя шрайей.

Разумеется, молчание нарушил Наутцера. Это был тот человек, чей голос Ахкеймион меньше всего хотелось услышать, но именно он всегда говорил первым.

– До меня доходили только слухи, – ответил Ахкеймион сдержанным тоном – с Наутцерой никто иначе не разговаривал.

– Поверь мне, – кисло ответил Наутцера, – слухи не отдают должного этому человеку.

– Но выживет ли он?

Естественный вопрос. Немало шрайи хватались за кормило Тысячи Храмов – и обнаруживали, что этот огромный корабль отказывается повиноваться им.

– Этот выживет, – ответил Наутцера. – Более того, он процветает. Все – слышишь, все культы явились к нему в Сумну. Все до единого облобызали его колено. И при этом безо всяких политических уловок, обязательных для такой передачи власти. Никаких мелких бойкотов. Ни единого не явившегося!

Он сделал паузу, давая Ахкеймиону время оценить значение сказанного.

– Он расшевелил нечто… – Надменный старый колдун поджал губы, спуская следующее слово с цепи, точно опасного пса: – Нечто невиданное! И не только в Тысяче Храмов.

– Но ведь такое уже бывало, – решился вставить Ахкеймион. – Фанатики, манящие спасением в одной руке, чтобы отвлечь внимание от кнута в другой. Рано или поздно кнут станет виден всем.

– Нет. «Такого» еще не бывало. Никто не выдвигался так стремительно и так ловко. Майтанет – не просто энтузиаст. За первые три недели его правления были раскрыты два заговора с целью его отравить – и, главное, раскрыл их не кто иной, как сам Майтанет. В Сумне были разоблачены и казнены не менее семи императорских агентов. В этом человеке есть нечто большее, чем хитрость и коварство. Нечто куда большее.

Ахкеймион кивнул и сузил глаза. Теперь он понимал, отчего его вызвали так срочно. Больше всего могущественные ненавидят перемены. Великие фракции давно уже отвели место для Тысячи Храмов и их шрайи. А этот Майтанет помочился им в выпивку, как сказали бы нронцы. И, что еще хуже,сделал это с умом.

– Грядет Священная война, Ахкеймион.

Ошеломленный, Ахкеймион обвел взглядом темные силуэты прочих членов Кворума, ища подтверждения услышанному.

– Вы не шутите?

Наутцера вышел из тени, остановившись лишь тогда, когда подошел вплотную к Ахкеймиону и навис над ним. Древний колдун в совершенстве владел искусством повергать в трепет одним своим присутствием: он был очень высок и от старости выглядел довольно жутко. Его дряблая, морщинистая кожа просто оскорбляла шелка, которые носил колдун.

– Отнюдь.

– Священная война? Но с кем? С фаним?

За всю свою историю Три Моря лишь дважды становились свидетелями настоящих Священных войн, и обе велись скорее против школ, нежели против язычников. Последняя, известная под названием Войны магов, оказалась губительной для обеих сторон. Сам Атьерс семь лет пробыл в осаде.

– Это неизвестно. Пока что Майтанет объявил только, что будет Священная война, а с кем именно – сообщить не соизволил. Как я уже говорил, этот человек дьявольски хитер и коварен.

– И вы боитесь новой Войны магов.

Ахкеймиону с трудом верилось, что он ведет подобный разговор. Он знал, что мысль о новой Войне магов должна бы привести его в ужас. Но вместо этого сердце его отчаянно колотилось от восторга. Неужели дошло до этого? Неужели он настолько устал от бесплодной миссии Завета, что теперь готов приветствовать перспективу войны против айнрити с каким-то извращенным облегчением?

– Именно этого мы и боимся. Жрецы вновь открыто отвергают нас, называют нас «нечистыми».

Нечистыми… Именно так называют их в «Хронике Бивня», которую в Тысяче Храмов почитают истинным словом Божиим, – тех Немногих, кто достаточно образован и наделен врожденной способностью творить колдовство. «Вырвите у них языки их, – гласило священное писание, – ибо нечестие их есть святотатство, чернее которого нет…» Отец Ахкеймиона – который, подобно многим нронцам, ненавидел тиранию Атьерса, – вколотил это убеждение и самого Ахкеймиона. Отцы умирают, но убеждения их пребывают вовеки.

– Но я об этом ничего не слышал.

Старик подался вперед. Его крашеная борода была прямоугольной, как и у самого Ахкеймиона, но при этом тщательно заплетенной на манер восточных кетьян. Ахкеймиона поразило несоответствие старческого лица и черных волос.

– Но ты и не мог этого слышать, не так ли, Ахкеймион? Ведь ты был в Верхнем Айноне. Какой жрец решится порицать колдовство среди народа, которым правят Багряные Шпили, а?

Ахкеймион уставился на старого колдуна исподлобья.

– Но этого следовало ожидать, не правда ли?

Вся идея внезапно показалась ему нелепой. «Такое случается с другими людьми, в другие времена».

– Вы говорите, что этот Майтанет коварен. Есть ли лучший способ укрепить свою власть, чем возбуждать ненависть к тем, кто осужден Бивнем?

– Разумеется, ты прав.

Наутцера имел крайне неприятную манеру присваивать себе чужие возражения.

– Но есть куда более пугающая причина полагать, что он обрушится скорее на нас, нежели на фаним.

– И что это за причина?

– Причина в том, Ахкеймион, – ответил другой голос, – что война против фаним победоносной стать не может.

Ахкеймион вгляделся во мрак между колоннами. Это был Симас. В его белоснежной бороде виднелась ироническая усмешка. На нем было серое одеяние поверх синего шелка. Даже внешне он казался водяной противоположностью огненному Наутцере.

– Как проходило твое путешествие? – спросил Симас.

– Сны были особенно мучительны, – ответил Ахкеймион, слегка ошеломленный переходом от тяжелых раздумий к светской беседе. Давным-давно, как будто бы в прошлой жизни, Симас был его наставником. Именно он похоронил наивность сына нронского рыбака в безумных откровениях Завета. Они несколько лет не общались напрямую: Ахкеймион долго странствовал, – однако легкость обращения, способность разговаривать, не сбиваясь на джнан, осталась. – Что ты имеешь в виду, Симас? Отчего Священная война против фаним не может окончиться победой?

– Из-за кишаурим. Опять кишаурим!

– Боюсь, я не улавливаю твоей мысли, бывший наставник. Ведь разумеется, айнрити проще будет вести войну с кианцами, народом, у которого всего одна школа – если кишаурим можно назвать «школой», – чем воевать со всеми школами вместе взятыми.

Симас кивнул.

– На первый взгляд – быть может. Но подумай вот о чем, Ахкеймион. По нашим расчетам, в самой Тысяче Храмов от четырех до пяти тысяч хор. Это означает, что они способны выставить самое меньшее четыре-пять тысяч человек, неуязвимых для любой нашей магии. Добавь сюда всех владык айнрити, которые тоже носят Безделушки, и у Майтанета получится армия порядка десяти тысяч человек, с которыми мы ничего поделать не сможем.

В Трех Морях хоры были критической переменной в алгебре войны. В большинстве отношений Немногие были подобны богам по сравнению с обычными людьми. И лишь хоры препятствовали школам полностью покорить себе Три Моря.

– Разумеется, ответил Ахкеймион, – но ведь Майтанет может с тем же успехом направить этих людей и против кишаурим. Кишаурим, конечно, сильно отличаются от нас, но наверняка они не менее уязвимы для Безделушек.

– Ты думаешь, он это может?

– А почему нет?

– Потому что между его армией и кишаурим встанет вся военная мощь Киана. Кишаурим – не школа, дружище. Они в отличие от нас не держатся в стороне от веры и народа своей страны. Священное воинство будет пытаться одолеть языческих вождей Киана, а кишаурим – сеять среди него разрушения.

Симас опустил подбородок, как будто хотел проткнуть себе грудь собственной бородой.

– Теперь понял?

Ахкеймион все понял. Он видел такую битву в снах: броды Тиванраэ, где войска древней Акксерсии сгорели в пламени Консульта. При одной мысли о той трагической битве перед глазами у него, точно наяву, встали призраки людей, пытающихся укрыться в воде, корчащиеся в огромных кострах… Сколько народу погибло тогда у бродов?

– Как у Тиванраэ… – прошептал Ахкеймион.

– Как у Тиванраэ, – подтвердил Симас тоном одновременно мрачным и мягким. Этот кошмар видели все. У адептов Завета все кошмары были общие.

Пока они беседовали, Наутцера пристально следил за ними. Его суждения были легко предсказуемы, как у пророка Бивня, – только там, где пророки видели грешников, Наутцера видел глупцов.

– И, как я уже говорил, – заметил старик, – этот Майтанет хитер и наделен недюжинным умом. Разумеется, он понимает, что войну против фаним ему не выиграть.

Ахкеймион тупо смотрел на колдуна. Его прежний восторг улетучился, сменившись ледяным, липким страхом. Еще одна Война магов… Мысль о Тиванраэ продемонстрировала ему ужасающие стороны подобного события.

– Поэтому меня и отозвали из Верхнего Айнона? Готовиться к Священной войне нового шрайи?

– Нет, – отрезал Наутцера. – Мы просто сообщили тебе причины, по которым мы опасаемся, что Майтанет может развязать против нас свою Священную войну. На самом же деле нам неизвестно, что именно он замышляет.

– Вот именно, – добавил Симас. – Если сравнить школы и фаним, то фаним, безусловно, представляют большую угрозу для Тысячи Храмов. Шайме уже много веков находится в руках язычников, а империя – всего лишь бледная тень того, чем она была когда-то. В то время как Киан сделался могущественнейшей силой Трех Морей. Нет. Для шрайи было бы куда разумнее объявить целью своей Священной войны именно фаним…

– Но, – перебил его Наутцера, – все мы знаем, что вера не в ладах с разумом. Когда речь идет о Тысяче Храмов, разница между разумным и неразумным особого значения не имеет.

– Вы посылаете меня в Сумну, – сказал Ахкеймион. – Чтобы выяснить истинные намерения Майтанета.

Из-под крашеной бороды Наутцеры показалась злобная улыбочка.

– Вот именно.

– Но что я могу? Я не бывал в Сумне много лет. У меня там и связей-то не осталось.

Это было или не было правдой – зависит от того, что понимать под словом «связи». Знал он в Сумне одну женщину – Эсменет. Но это было давно.

А еще… Ахкеймион вздрогнул. Могут ли они знать об этом?

– Это не так, – ответил Наутцера. – Симас сообщил нам о том твоем ученике, который… – он остановился, как будто подбирал слово для понятия слишком ужасного, чтобы вести о нем речь в вежливом разговоре, – переметнулся к нашим врагам.

«Симас? – Ахкеймион взглянул на своего наставника. – Зачем ты им сказал?!»

– Вы имеете в виду Инрау, – осторожно уточнил Ахкеймион.

– Да, – ответил Наутцера. – И этот Инрау сделался, но крайней мере мне так говорили, – и он снова бросил взгляд на Симаса, – шрайским жрецом.

Он осуждающе нахмурился. «Твой ученик, Ахкеймион. Твое предательство».

– Ты слишком суров, как всегда, Наутцера. Злополучный Инрау родился с восприимчивостью Немногих и в то же время с чуткостью жреца. Наш образ действий погубил бы его.

– Ах да… чуткость! – старческая физиономия скривилась. – Но ответь нам, и как можно более прямо: что ты можешь сказать об этом бывшем ученике? Предпочел ли он забыть о прошлом, или же Завет может вернуть его себе?

– Можно ли его сделать нашим шпионом? Вы это имеете в виду?

Шпиона – из Инрау? Очевидно, Симас усугубил свое предательство тем, что ничего им об Инрау не рассказал.

– Полагаю, это само напрашивается, – сказал Наутцера. Ахкеймион ответил не сразу. Он взглянул на Симаса – лицо его бывшего наставника стало чрезвычайно серьезным.

– Отвечай, Акка! – велел Симас.

– Нет. – Ахкеймион снова повернулся к Наутцере. Сердце в груди внезапно окаменело. – Нет. Инрау все наше чересчур чуждо. Он не вернется.

Холодная ирония, на этом старческом лице казавшаяся горькой.

– О нет, Ахкеймион, он вернется.

Ахкеймион понимал, чего они требуют: применения колдовства и предательства, которое оно повлечет за собой. Он был близким Инрау человеком. Но он обещал его защищать. Но они были… близки.

– Нет, – отрезал он. – Я отказываюсь. Дух Инрау хрупок. Ему не хватит мужества сделать то, чего вы требуете. Нужен кто-то другой.

– Никого другого нет.

– И тем не менее, – повторил он, только теперь начиная постигать все последствия своего поступка, – я отказываюсь.

– Отказываешься? – прошипел Наутцера. – Только оттого, что этот жрец – слабак? Ахкеймион, ты должен мать придушить, если…

– Ахкеймион поступает так из верности, Наутцера, – перебил его Симас. – Не путай одно и другое.

– Ах, из верности? – огрызнулся Наутцера. – Но ведь как раз о верности-то и речь, Симас! Того, что разделяем мы, другим людям не понять! Мы плачем во сне – все как один. Если есть такие узы – крепче греха! – верность кому-то постороннему ничем не лучше мятежа!

– Мятежа? – воскликнул Ахкеймион, зная, что теперь действовать следует осторожно. Такие слова подобны бочкам с вином – раз откупоренное, оно чем дальше, тем хуже. – Вы меня не поняли – вы оба. Я отказываюсь из верности Завету. Инрау слишком слаб. Мы рискуем пробудить подозрения Тысячи Храмов…

– Ложь, и ложь неубедительная! – проворчал Наутцера. Потом расхохотался, как будто понял, что ему следовало с самого начала ожидать подобной дерзости. – Все школы шпионят, Ахкеймион! Мы ничем не рискуем – они нас подозревают заранее! Но это ты и так знаешь.

Старый колдун отошел и принялся греть руки над углями, тлеющими в ближайшей жаровне. Оранжевые блики обрисовали силуэт его мощной фигуры, высветили узкое лицо на фоне массивных колонн.

– Скажи мне, Ахкеймион, если бы этот Майтанет и угроза Священной войны против школ были делом рук нашего, мягко говоря, неуловимого противника, не стоило бы тогда бросить на весы и хрупкую жизнь Инрау, и даже добрую репутацию Завета?

– Ну, в этом случае – да, конечно. Если бы это действительно было так, – уклончиво ответил Ахкеймион.

– Ах, да! Я и забыл, что ты причисляешь себя к скептикам! Что же ты имеешь в виду? Что мы охотимся за призраками?

Последнее слово он выплюнул с отвращением, словно кусок несвежего мяса.

– Полагаю, в таком случае ты скажешь: возможность того, что мы наблюдаем первые признаки возвращения Не-бога, перевешивается реальностью – жизнью этого перебежчика. Заявишь, что возможность управлять Армагеддоном не стоит дыхания глупца.

Да, именно это Ахкеймион и ощущал. Но как мог он признаться в подобном?

– Я готов понести наказание.

Он старался говорить ровным тоном. Но его голос! Мужицкий. Обиженный.

– Я – не хрупок.

Наутцера смерил его яростным взглядом.

– Скептики! – фыркнул он. – Все вы совершаете одну и ту же ошибку. Вы путаете нас с другими школами. Но разве мы боремся за власть? Разве мы вьемся около дворцов, создавая обереги и вынюхивая колдовство, точно псы? Разве мы поем в уши императорам и королям? Из-за того, что Консульта не видно, вы путаете наши действия с действиями тех, у кого нет иной цели, кроме власти и ее ребяческих привилегий. Ты путаешь нас со шлюхами!

Может ли такое быть? Нет. Он сам думал об этом, думал много раз. В отличие от других, тех, кто подобен Наутцере, он способен отличать свой собственный век от того, который снится ему ночь за ночью. Он видит разницу. Завет не просто застрял между эпохами – он застрял между снами и бодрствованием. Когда скептики, те, кто полагал, будто Консульт навеки покинул Три Моря, смотрели на Завет, они видели не школу, скомпрометированную мирскими устремлениями, а нечто совершенно противоположное: школу не от мира сего. «Завету», который, в конце концов, был заветом истории, не следовало вести мертвую войну или обожествлять давно умершего колдуна, который обезумел от ужасов этой войны. Им следовало учиться – жить не в прошлом, но основываясь на прошлом.

– Так ты желаешь побеседовать со мной о философии, Наутцера? – спросил Ахкеймион, свирепо посмотрев на старика. – Прежде ты был слишком жесток, теперь же попросту глуп.

Наутцера ошеломленно заморгал.

– Я понимаю твои колебания, друг мой, – поспешно вмешался Симас. – Я и сам испытываю сомнения, как тебе известно.

Он многозначительно взглянул на Наутцеру. Тот все никак не мог опомниться.

– В скептицизме есть своя сила, – продолжал Симас. – Бездумно верующие первыми гибнут в опасные времена. Но наше время – действительно опасное, Ахкеймион. Таких опасных времен не бывало уже много-много лет. Быть может, достаточно опасное, чтобы усомниться даже в нашем скептицизме, а?

Ахкеймион обернулся к наставнику. Что-то в тоне Симаса зацепило его.

Симас на миг отвел глаза. На лице его отразилась короткая борьба. Он продолжал:

– Ты заметил, как сильны сделались Сны. Я это вижу по твоим глазам. У нас у всех в последнее время глаза немного очумелые… Что-то такое…

Он помолчал. Взгляд его сделался рассеянным, как будто он считал собственный пульс. У Ахкеймиона волосы на голове зашевелились. Он никогда не видел Симаса таким. Нерешительным. Напуганным даже.

– Спроси себя, Ахкеймион, – произнес он наконец. – Если бы наши противники, Консульт, хотели захватить власть над Тремя Морями, какой инструмент оказался бы удобнее, чем Тысяча Храмов? Где удобнее прятаться от нас и в то же время управлять невероятной силой? И есть ли лучший способ уничтожить Завет, последнюю память об Армагеддоне, чем объявить Священную войну против Немногих? Вообрази, что людям придется вести войну с He-богом, если при этом рядом не будет нас, которые могли бы направлять и защищать их.

«Не будет Сесватхи…»

Ахкеймион долго смотрел на своего старого наставника. Должно быть, его колебания были видны всем. Тем не менее ему явились образы из Снов – ручеек мелких ужасов. Выдача Сесватхи в Даглиаш. Распятие. Блестят на солнце бронзовые гвозди, которыми пробиты его руки. Губы Мекеретрига читают Напевы Мук. Его вопли… Его? Но в том-то и дело: это не его воспоминания! Они принадлежат другому, Сесватхе, и их необходимо преодолеть, чтобы иметь хоть какую-то надежду двигаться дальше.

И однако Симас смотрел так странно, глаза его были полны любопытства – и колебаний. Что-то действительно изменилось. Сны сделались сильнее. Неотступнее. Настолько, что, стоило на миг забыться – и настоящее исчезало, уступая место какому-то былому страданию, временами настолько ужасному, что тряслись руки, а губы невольно раздвигались в беззвучном крике. Возможность того, что все эти ужасы вернутся вновь… Стоит ли из-за этого принести в жертву Инрау, его любовь? Юношу, который так утешил его усталое сердце. Который научил наслаждаться воздухом, которым он дышит… Проклятие! Этот Завет – проклятие! Лишенный Бога. Лишенный даже настоящего. Лишь цепкий, удушливый страх, что будущее может стать таким же, как прошлое.

– Симас… – начал Ахкеймион, но запнулся.

Он уже готов был уступить, но сам факт того, что Наутцера находился поблизости, заставил его умолкнуть. «Неужели я стал настолько мелочен?»

Воистину безумные времена! Новый шрайя, айнрити, взбудораженные обновленной верой, возможность того, что повторятся Войны магов, внезапно усилившиеся Сны…

«Это время, в котором я живу. Все это происходит сейчас».

Это казалось невозможным.

– Ты понимаешь наш долг так же глубоко, как и любой из нас, – негромко сказал Симас. – Как и то, что поставлено на кон. Инрау был с нами, хотя и недолго. Быть может, он сумеет понять – даже без Напевов.

– Кроме того, – добавил Наутцера, – если ты откажешься ехать, ты просто вынудишь нас отправить кого-то другого… как бы это сказать? Менее сентиментального.


Ахкеймион в одиночестве стоял на парапете. Даже здесь, на башнях, высящихся над проливом, он чувствовал, как давят его каменные стены Атьерса, как он мал рядом с циклопическими твердынями. И даже море почти не помогало.

Все произошло так быстро: как будто гигантские руки подхватили его, поваляли между ладонями и швырнули в другом направлении. В другом, но, в сущности, в том же самом. Друз Ахкеймион прошел немало дорог на Трех Морях, истоптал немало сандалий и ни разу не заметил даже признака того, за чем охотился. Пустота, все та же пустота.

Собеседование на этом не закончилось. Любые встречи с Кворумом, казалось, нарочно затягивались до бесконечности, отягощенные ритуалами и невыносимой серьезностью. Ахкеймион думал, что, наверно. Завету подобает такая серьезность, учитывая особенности их войны, если поиски на ощупь в темноте можно назвать войной.

Даже после того, как Ахкеймион сдался, согласился перетянуть Инрау на сторону Завета любыми средствами, честными или бесчестными, Наутцера счел необходимым распечь его за упрямство.

– Как ты мог забыть, Ахкеймион? – взывал старый колдун тоном одновременно плаксивым и умоляющим. – Древние Имена по-прежнему взирают на мир с башен Голготтерата – и как ты думаешь, куда они смотрят? На север? На севере – дичь и глушь, Ахкеймион, там одни шранки и развалины. Нет! Они смотрят на юг, на нас! И строят свои замыслы с терпением, непостижимым рассудку! Лишь Завет разделяет это терпение. Лишь Завет помнит!

– Быть может, Завет помнит слишком многое, – возразил Ахкеймион.

Но теперь он мог думать только об одном: «А я что, забыл?»

Адепты Завета ни при каких обстоятельствах не могли забыть то, что произошло, – это обеспечивали Сны Сесватхи. Однако цивилизация Трех Морей была весьма назойлива. Тысяча Храмов, Багряные Шпили, все Великие фракции Трех Морей непрерывно боролись друг с другом. Посреди этих хитросплетений легко забывался смысл прошлого. Чем более насущны заботы настоящего, тем сложнее видеть то, в чем прошлое предвещает будущее.

Неужели его забота об Инрау, ученике, подобном сыну, заставила его забыть об этом?

Ахкеймион превосходно понимал геометрию мира Наутцеры. Некогда это был и его мир. Для Наутцеры настоящего не существовало: было лишь ужасное прошлое и угроза того, что будущее может стать таким же. Для Наутцеры настоящее ужалось до минимума, сделалось ненадежной точкой опоры для весов, на которых лежат история и судьба. Пустой формальностью.

Его можно понять. Ужасы древних войн были неописуемы. Почти все великие города Древнего Севера пали пред He-богом и его Консультом. Великая Библиотека Сауглиша была разорена. Трайсе, священную Матерь Городов, сравняли с землей. Снесли Башни Микл, Даглиаш, Кельмеол… Целые народы были преданы мечу.

Для Наутцеры этот Майтанет важен не потому, что он – шрайя, а потому, что он может принадлежать к этому миру без настоящего, миру, чьей единственной системой координат служит былая трагедия. Потому что он может оказаться зачинщиком нового Армагеддона.

«Священная война против школ? Шрайя – подручный Консульта?»

Можно ли не содрогнуться от подобных мыслей?

Ахкеймиона трясло, несмотря на то что ветер был теплый. Внизу, в проливе, вздымались волны. Темные валы тяжко накатывались, сталкивались друг с другом, вздымались к небесам, как будто сами боги сражались там.

«Инрау…» Ахкеймиону достаточно было вспомнить это имя, чтобы, пусть на миг, испытать мимолетное ощущение покоя. Он почти не ведал покоя в своей жизни. А теперь он вынужден бросить этот покой на одни весы с кошмаром. Ему придется пожертвовать Инрау, чтобы получить ответ на вопросы.

Когда Инрау впервые явился к Ахкеймиону, это был шумный, проказливый подросток, мальчишка на рассвете возмужания. Ни в его внешности, ни в его разуме не было ничего из ряда вон выходящего, и тем не менее Ахкеймион тотчас заметил в нем нечто, делавшее его непохожим на остальных. Быть может, воспоминание о Нерсее Пройасе, первом ученике, которого он полюбил. Однако в то время как Пройас возгордился, исполнился сознания того, что когда-нибудь он станет королем, Инрау остался просто… Просто Инрау.

У наставников было немало причин любить своих учеников. В первую очередь они любили их просто за то, что ученики их слушали. Однако Ахкеймион любил Инрау не как ученика. Он видел, что Инрау – хороший. Это не имело ничего общего с показной добродетелью Завета, который на самом деле марался в грязи ничуть не меньше всего остального человечества. Нет. То добро, которое Ахкеймион видел в Инрау, не имело отношения к хорошим поступкам или достойным целям: это было нечто внутреннее. У Инрау не было ни тайн, ни смутной потребности скрывать свои недостатки или выставлять себя важнее, чем он есть, во мнении прочих людей. Он был открыт, как ребенок или дурачок, и обладал той же благословенной наивностью, невинностью, говорящей скорее о мудрости, нежели о безумии.

Невинность. Если Ахкеймион о чем и забыл, так это о невинности.

Разве мог он не полюбить такого юношу? Он помнил себя, стоящего вместе с ним на этом самом месте и наблюдающего за тем, как серебристый солнечный свет вспыхивает на спинах валов.

– Солнце! – воскликнул Инрау. А когда Ахкеймион спросил, что он имеет в виду, Инрау только рассмеялся и сказал: – Разве ты сам не видишь? Разве ты не видишь солнца?

Тогда и Ахкеймион увидел: струны жидкого солнечного света, падающие на ослепительное водное пространство вдали, – невыразимая красота.

Красота. Вот что подарил ему Инрау. Он никогда не терял способности видеть прекрасное и благодаря этому всегда понимал, всегда видел насквозь и прощал многие недостатки, уродующие других людей. У Инрау прощение скорее предшествовало проступку, нежели следовало за ним. «Делай что хочешь, – говорили его глаза, – все равно ты уже прощен».

Когда Инрау решил покинуть Завет и уйти в Тысячу Храмов, Ахкеймион расстроился и в то же время испытал облегчение. Расстроился он оттого, что понимал: он теряет Инрау, лишается его благодатного общества. Облегчение же он испытывал оттого, что понимал: Завет уничтожит невинность Инрау, если юноша останется с ними. Ахкеймион не мог забыть той ночи, когда сам он впервые прикоснулся к Сердцу Сесватхи. В тот миг сын рыбака умер; зрение его удвоилось, и сам мир изменился, сделался ноздреватым, точно сыр. Вот и Инрау бы умер точно так же. Прикосновение к Сердцу Сесватхи сожгло бы его собственное сердце. Разве может такая невинность – любая невинность – пережить ужас Снов Сесватхи? Разве можно просто радоваться солнцу, когда над горизонтом, куда ни глянь, угрожающе встает тень He-бога? Жертвам Армагеддона красота заказана.

Однако Завет не терпит перебежчиков. Гнозис чересчур драгоценен, чтобы доверять его в ненадежные руки. Так что в течение всего их разговора в воздухе висела не высказанная вслух угроза Наутцеры: «Этот юноша – перебежчик, Ахкеймион. Так или иначе, он все равно должен умереть». Давно ли Кворуму стало известно, что история о том, как Инрау якобы утонул, – обман? С самого начала? Или Симае действительно его предал?

Побег Инрау Ахкеймион считал единственным подлинным свершением среди всех бесчисленных поступков, что совершил он за свою долгую жизнь. Он был уверен: это дело – единственное, безусловно благое само по себе и во всех отношениях, несмотря на то что ему пришлось обмануть свою школу ради того, чтобы все устроить. Ахкеймион защитил невинного, помог ему бежать в более безопасное место. Как можно осуждать подобный поступок?

Однако осудить можно любой поступок. Подобно тому, как любой род можно возвести к какому-нибудь давно умершему королю, в любом действии можно разглядеть зерно некой потенциальной катастрофы. Достаточно только предусмотреть все возможные последствия. Если бы Инрау попал в руки какой-то другой школы и из него вытянули бы даже те немногие тайны, которые были ему известны, то Гнозис со временем мог быть утрачен, и Завет был бы низведен до уровня бессильной и никому не известной школы. Быть может, даже уничтожен.

Правильно ли он поступил? Или просто бросил жребий?

Стоит ли дыхание хорошего человека возможности управлять Армагеддоном?

Наутцера утверждал, что нет, и Ахкеймион согласился с ним.

Сны. То, что произошло, не может произойти вновь. Мир не должен погибнуть. Даже тысяча невинных – тысяча тысяч невинных! – не стоит возможности второго Армагеддона. Ахкеймион был согласен с Наутцерой. Он предаст Инрау по той же причине, по какой всегда предают невинных – из страха.

Он облокотился на каменную балюстраду и посмотрел вниз, через бушующий пролив, пытаясь вспомнить, как это выглядело в тот солнечный день, когда они смотрели отсюда вместе с Инрау. Вспомнить не удалось.

Майтанет и Священная война. Скоро Ахкеймион оставит Атьерс и уедет в нансурский город Сумну, священнейший из городов айнрити, дом Тысячи Храмов и Бивня. Святостью Сумне равнялся лишь Шайме, родина Последнего Пророка.

Сколько лет миновало с тех пор, как он последний раз был в Сумне? Пять? Семь? Ахкеймион равнодушно задумался о том, найдет ли он там Эсменет. Жива ли она вообще? С ней у него на душе всегда становилось как-то легче.

И снова повидать Инрау тоже неплохо, невзирая на обстоятельства. Надо же, по крайней мере, предупредить мальчика! «Они все знают, мой мальчик. Я тебя подвел».

Море почти не утешает. Ахкеймиона внезапно охватило чувство одиночества, и он устремил взгляд за пролив, в сторону далекой Сумны. Ему вдруг ужасно захотелось вновь увидеть этих двоих, одного, которого он полюбил лишь затем, чтобы потерять его в Тысяче Храмов, и другую, которую он, возможно, мог бы полюбить…

Если бы он был мужчиной, а не колдуном и шпионом.


Проводив взглядом одинокую фигуру Ахкеймиона, спускавшегося в кедровые леса под Атьерсом, Наутцера еще немного постоял, прислонясь к парапету, наслаждаясь случайным проблеском солнца и изучая грозовые облака, окутавшие небо на севере. В это время года путешествию Ахкеймиона в Сумну наверняка будет мешать неблагоприятная погода. Но Наутцера знал, что Ахкеймион выживет – с помощью Гнозиса, если потребуется. Однако переживет ли он куда более страшную бурю, которая его ожидает? Переживет ли он столкновение с Майтанетом?

«Наша задача так велика, – подумал он, – а орудия наши столь слабы!»

Он встряхнулся, пробуждаясь от забытья – дурная привычка, которая с годами только усилилась, – и заторопился обратно в мрачные галереи, не обращая внимания на попадавшихся навстречу коллег и подчиненных. Через некоторое время он очутился в папирусном сумраке библиотеки. Его старые кости уже начали ныть от усталости. Как Наутцера и рассчитывал, Симас был там. Он сидел, склонившись над древним манускриптом. Тоненькая струйка чернил блестела в свете фонаря, и Наутцере на миг померещилось, будто это кровь. Несколько мгновений Наутцера молча наблюдал за погруженным в чтение Симасом. Он ощутил вспышку зависти, смутившую его самого. Чему он завидует? Быть может, тому, что глаза Симаса все еще верно ему служат, в то время как самому Наутцере, как и многим другим, приходится заставлять своих учеников читать вслух?

– В скриптории светлее, – заметил наконец Наутцера, застав старого колдуна врасплох.

Дружелюбное лицо Симаса взметнулось над книгой, глаза сощурились, вглядываясь в полумрак.

– Так-то оно так, освещение там лучше, зато общество лучше тут!

И вечно эти шуточки! В конечном счете Симас все-таки очень предсказуем. Или это тоже часть фокуса, как и тот, едва уловимый мягкий и рассеянный вид, с помощью которого он обезоруживает учеников?

– Надо было ему сказать, Симас.

Старик нахмурился и почесал бороду.

– О чем? О том, что Майтанет уже созвал верных, чтобы объявить цель своей Священной войны? Что половина его задания – всего лишь предлог? Об этом Ахкеймион и так узнает достаточно быстро.

– Нет.

Утаить это было необходимо хотя бы для того, чтобы необходимость предать собственного ученика представлялась Ахкеймиону менее болезненной.

Симас кивнул и тяжело вздохнул.

– Значит, ты тревожишься из-за другого. Если мы чему и научились у Консульта, дружище, так это тому, что незнание – мощное оружие!

– Знание тоже. Неужели мы откажем ему в орудиях, которые могут понадобиться? А что, если он допустит промах? Люди часто делаются неосмотрительны, в отсутствие какой-либо реальной угрозы.

Симас уверенно замотал головой.

– Ведь он едет в Сумну, Наутцера! Разве ты забыл? Он будет осторожен. Какой колдун станет вести себя неосмотрительно в логове Тысячи Храмов, а? Тем более в такие времена, как наши.

Наутцера поджал губы и ничего не ответил.

Симас откинулся на спинку стула, как бы желая вновь сосредоточиться. Он пристально вгляделся в лицо Наутцеры.

– Ты получил новые вести, – сказал он наконец. – Кто-то еще погиб.

Симас всегда обладал удивительной способностью угадывать причины перемен его настроения.

– Хуже, – ответил Наутцера. – Пропал. Сегодня утром Партельс донес, что его главный осведомитель при дворе Тидонна исчез бесследно. На наших агентов идет охота, Симас.

– Должно быть, это они. Они.

Наутцера пожал плечами.

– Или Багряные Шпили. Или даже Тысяча Храмов. Если помнишь, императорских шпионов в Сумне постигла та же участь… Как бы то ни было, следовало сказать Ахкеймиону.

– Наутцера, ты всегда так строг! Нет. Кто бы ни нападал на нас, он либо чересчур робок, либо чересчур хитер, чтобы делать это напрямую. Они не трогают наших высокопоставленных колдунов – нет, они бьют по осведомителям, нашим глазам и ушам в Трех Морях. По какой бы то ни было причине они надеются сделать нас глухими и немыми.

Наутцера вполне оценил жуткие выводы, которые отсюда следовали, однако не уловил, к чему именно клонит Симас.

– И что?

– А то, что Друз Ахкеймион в течение многих лет был моим учеником. Я его знаю. Он использует людей, как и положено шпиону, но так и не научился получать от этого удовольствие. От природы он человек необычайно… открытый. Слабый человек.

Ахкеймион действительно был слаб – по крайней мере, так всегда думал сам Наутцера. Но какое отношение это могло иметь к их обязанностям по отношению к Ахкеймиону?

– Симас, я слишком устал, чтобы разгадывать твои загадки! Говори прямо!

Глаза Симаса сердито сверкнули.

– Какие загадки? Мне казалось, я и без того говорю достаточно понятно.

«Наконец-то ты показал себя таким, какой ты есть на самом деле, „дружище“!»

– Дело вот в чем, – продолжал Симас – Ахкеймион вступает в дружбу с теми, кого использует, Наутцера. И если он знает, что за его людьми могут охотиться, то он колеблется. И, что еще важнее, если он узнает, что вражеские шпионы проникли в самый Атьерс, то может начать сообщать неполную информацию, с тем чтобы защитить своих осведомителей. Вспомни, Наутцера: он солгал, рискнул самим Гнозисом ради того, чтобы защитить своего ученика-предателя.

Наутцера одарил собеседника улыбкой, что с ним случалось крайне редко. Улыбка на его лице выглядела злобной, но в данном случае это казалось оправданным.

– Согласен. Такого допустить нельзя ни в коем случае. Однако же, Симас, в течение долгого времени наша успешная деятельность основывалась на том, что мы предоставляли полевым агентам свободу действий. Мы всегда полагались на то, что люди, которые лучше знают положение вещей, примут наилучшее решение. А теперь, по твоему настоянию, мы отказываем одному из наших братьев в сведениях, которые могут ему пригодиться. В сведениях, которые могут спасти ему жизнь.

Симас резко встал и во мраке подошел к нему вплотную. Несмотря на его небольшой рост и лицо доброго дедушки, у Наутцеры по спине поползли мурашки.

– Но ведь все не так просто, верно, дружище? Наши решения основываются на сочетании знания и незнания. Поверь мне, когда я говорю, что в случае с Ахкеймионом мы добились нужного соотношения. Разве я ошибался, когда говорил тебе, что в один прекрасный день измена Инрау окажется полезной?

– Не ошибался, – признал Наутцера, вспоминая их жаркие споры двухлетней давности.

Он тогда беспокоился, что Симас попросту защищает своего любимчика. Но если Наутцера и узнал за эти годы что-то о Полхиасе Симасе, так то, что этот человек очень хитер и абсолютно чужд каким бы то ни было чувствам.

– Тогда положись на меня и в этом деле, – заверил Симас, дружески кладя ему на плечо запачканную чернилами руку. – Идем, дружище. У нас немало своих срочных дел.

Наутцера кивнул, удовлетворенный. Дела и впрямь не терпели отлагательства. Кто бы ни выслеживал их осведомителей, он делал это с оскорбительной легкостью. Такое могло означать только одно: несмотря на то что все они каждую ночь заново переживают муки Сесватхи, в рядах Завета завелся предатель.

ГЛАВА 3 СУМНА

«Если мир – это игра, правила коей создал Бог, а колдуны – нечестные игроки, которые все время плутуют, кто же тогда создал правила колдовства?»

Заратиний, «В защиту тайных искусств»

Ранняя весна, 4110 год Бивня, по дороге в Сумну

На Менеанорском море их застигла буря.

Ахкеймион пробудился от очередного сна, обнимая себя за плечи. Древние войны, виденные во сне, казалось, переплетались с темнотой каюты, кренящимся полом и хором громыхающих волн. Он лежал скорчившись, дрожа, пытаясь отделить явь от снов. Во тьме перед глазами плавали лица, искаженные изумлением и ужасом. Вдали сражались фигуры в бронзовых доспехах. Горизонт был затянут дымом, и в небеса взмывал дракон, узловатый, как ветви, выкованные из черного железа. «Скафра…»

Раскат грома.

На палубе, ежась под струями ливня, стенали моряки-нронцы, взывая к Мому, воплощению бури и моря. А также богу игральных костей.


Нронское торговое судно поднимало якорь у входа в гавань Сумны, древнего оплота веры айнрити. Облокотясь на щербатый фальшборт, Ахкеймион смотрел, как навстречу им идет, подпрыгивая на волнах, лодка лоцмана. Большой юрод на заднем плане был виден неотчетливо, однако Ахкеймион все же узнал здания Хагерны – огромного нагромождения храмов, хлебных амбаров и казарм, составлявшего административно-хозяйственное сердце Тысячи Храмов. В центре вздымались легендарные бастионы Юнриюмы, заветного святилища Бивня.

Ахкеймион ощущал притяжение чего-то – очевидно, их величия. Однако на таком расстоянии они казались безмолвными, немыми. Просто камни. Для айнрити же это место, где небеса обитают на земле. Сумна, Хагерна и Юнриюма для них не просто географические названия: они неразрывно связаны с самим смыслом истории. Это дверные петли судьбы.

Для Ахкеймиона же то были не более чем каменные скорлупки. Хагерна звала к себе людей, не похожих на самого Ахкеймиона, – людей, которые, по всей видимости, не способны были сбросить бремя своей эпохи. Таких, как его бывший ученик Инрау.

Каждый раз, как Инрау принимался рассуждать о Хагерне, он говорил так, как будто ее основу заложил сам Бог. Эти разговоры вызывали у Ахкеймиона отторжение, как часто бывает, когда сталкиваешься с неуместным энтузиазмом собеседника. В тоне Инрау звучали напор, безумная уверенность, способная предавать мечу целые города и даже народы, как будто эта праведная радость может быть сопряжена с любым, самым безумным деянием. Вот еще одна причина, по которой следует страшиться Майтанета: такой фанатизм и сам по себе страшен, а уж если кто-то придаст ему направление… Тут есть о чем призадуматься.

Майтанет был разносчиком заразы, первым симптомом которой являлась слепая уверенность. Как можно приравнивать Бога к отсутствию колебаний, для Ахкеймиона оставалось загадкой. В конце концов, разве Бог – не тайна, тяготящая их всех в равной мере? Что такое колебания, как не жизнь внутри этой тайны?

«Тогда я, возможно, благочестивейший из людей!» – подумал Ахкеймион, мысленно улыбаясь. Довольно льстить себе. Он слишком много предается пустым размышлениям. Майтанет… – пробормотал он себе под нос. Однако и имя это гоже было пустым. Оно не могло ни обуздать головокружительных слухов, что ходили о нем, ни предоставить достаточных мотивов для преступлений, которые намеревался совершить его обладатель.

Капитан торгового судна, словно бы движимый полуосознанным чувством долга по отношению к своему единственному пассажиру, подошел разделить его задумчивое молчание. Встал он несколько ближе к Ахкеймиону, чем предписано джнаном, – обычная ошибка членов низких каст. Капитан был крепкий мужик, как будто сколоченный из того же дерева, что и его корабль. На руках его блестели соль и солнце, в нечесаных волосах и бороде запуталось море.

– Этот город, – промолвил он наконец, – нехорошее место для таких, как вы.

«Для таких, как я… Колдун в священном городе». В словах человека и его тоне не было осуждения. Нронцы привыкли к Завету, к дарам Завета и к его требованиям. Но тем не менее они оставались айнрити, верными. Они разрешали это противоречие, напуская на себя нарочито туповатый вид. О собственной ереси они упоминать избегали: видимо, надеялись, что, если не касаться этого факта словами, им каким-то образом удастся сохранить свою веру в целости.

– Они не могут нас распознавать, – ответил Ахкеймион. – В том-то и весь ужас грешников. Мы неотличимы от праведных людей.

– Ну да, мне говорили, – сказал капитан, отводя глаза. – Только Немногие видят друг друга.

В его тоне было нечто настораживающее, как будто он пытался расспросить о подробностях какого-нибудь противоестественного полового акта.

С чего он вообще затеял этот разговор? Или этот глупец пытается подольститься?

Внезапно Ахкеймиону вспомнилось: он мальчишкой карабкается на огромные валуны, где его отец, бывало, сушил сети, и каждые несколько мгновений, запыхавшись, останавливается, просто чтобы оглядеться. Что-то произошло. Как будто у него поднялись какие-то другие веки, еще одни, кроме тех, что он поднимал каждое утро. Все было так мучительно натянуто, как будто плоть мира иссохла и уменьшилась, открыв провалы между костей: сеть на камне, решетка теней, капельки воды, висящие между связками его руки – так отчетливо! И внутри этого напряжения – ощущение, будто что-то распускается внутри, видение рушится, превращаясь в бытие, как будто глаза его обратились в самое сердце вещей. В поверхности камня он видит себя – смуглого мальчика, возвышающегося на фоне солнечного диска.

Самая ткань существования. Сущее. Он… – он по-прежнему так и не нашел для этого подходящего слова – «испытал» это. В отличие от большинства прочих, Ахкеймион сразу понял, что он – один из Немногих, понял это с детской упрямой уверенностью. Он вспомнил, как вскричал: «Атьерс!», и голова пошла кругом от мысли, что жизнь его отныне не определяется ни его кастой, ни его отцом, ни его прошлым.

Те случаи, когда Завет появлялся в их рыбацкой деревушке, производили на него в детстве большое впечатление. Сперва звон цимбал, потом фигуры в плащах, под зонтиками, на носилках, которые несут рабы, все окутано сладостной аурой тайны. Такие отчужденные! Бесстрастные лица, лишь чуть-чуть тронутые косметикой и подобающим по джнану пренебрежением к рыбакам низкой касты и их сыновьям. Такие лица, разумеется, могут принадлежать лишь людям, что подобны мифическим героям, – это он знал твердо. Люди, окутанные величием саг. Драконобойцы, цареубийцы. Пророки и проклятые.

После нескольких месяцев обучения в Атьерсе эти ребяческие иллюзии развеялись как дым. Пресыщенный, напыщенный, живущий в плену самообмана, Атьерс ничем не отличался от деревни, если не считать масштабов.

«Так ли уж сильно отличаюсь я от этого человека? – спросил себя Ахкеймион, наблюдая за капитаном боковым зрением. – Да нет, не особенно». Однако разговора с капитаном не поддержал и снова перевел взгляд на Сумну, туманный силуэт на фоне темных холмов.

Однако он все же был другим. Так много забот, а награда так скудна! Отличается он еще и тем, что его гнев или ужас способен снести городские ворота, стереть в прах плоть, сокрушить кости. Такая сила – и при этом все то же тщеславие, те же страхи и куда более мрачные прихоти. Он надеялся, что мифическое возвысит его, придаст новый смысл любому его поступку, а вместо этого его бросили на волю волн. Отчужденность никого не просвещает. Он способен обратить этот корабль в сияющий ад, а потом пойти по воде целым и невредимым, но при этом он никогда не будет… уверенным.

Он едва не прошептал это вслух.

Капитан вскоре отлучился, явно радуясь, что его отозвали матросы. Лоцмана подняли на борт раскачивающегося судна.

«Почему они так далеки для меня?» Уязвленный этой мыслью, Ахкеймион опустил голову, мрачно вперясь в винно-темные глубины. «Кого я презираю?»

Задать этот вопрос означало ответить на него. Как не чувствовать себя одиноким, чуждым всему, когда само бытиеотзывается твоим устам? Где та твердая почва, на которой можно чувствовать себя уверенно, если ты можешь все смести несколькими словами? У ученых Трех Морей общим местом было сравнение колдунов с поэтами. Ахкеймион всегда считал это сравнение абсурдным. Трудно представить два других столь же несопоставимых ремесла. Ни один колдун ничего не творил словом – если не считать страха или политических махинаций. Сила, сверкающие россыпи света, имеет только одно направление, и направление это – неправильное: эта сила может лишь разрушать. Как будто бы люди могут лишь передразнивать язык Господа, лишь огрублять и портить его песнь. Известная поговорка гласит: когда колдуны поют, люди умирают.

Когда колдуны поют… А ведь он предан проклятию даже среди себе подобных. Прочие школы не могли простить адептам Завета их наследия, их обладания Гнозисом, знанием Древнего Севера. Великие школы Севера до своего уничтожения имели благодетелей, лоцманов, проводивших их через такие мели, которые человеческий ум и представить не в силах. Гнозис не людских магов, Квийя, был еще и отточен тысячей лет человеческих измышлений.

Он во стольких отношениях был богом для этих глупцов! Нужно постоянно помнить об этом – не только потому, что это лестно, но и потому, что они об этом не забудут. Они боятся, а значит, обязательно ненавидят – настолько, что готовы рискнуть всем в Священной войне против школ. Колдун, который забыл об этой ненависти, забыл о том, как остаться в живых.

Стоя перед размытой громадой Сумны, Ахкеймион слушал перебранку моряков у себя за спиной и поскрипывание корабля в такт волнам. Он подумал о сожжении Белых Кораблей в Нелеосте, тысячи лет тому назад. Он как наяву ощущал запах гари и дыма, видел роковой отблеск на вечерних водах, чувствовал, как не его и в то же время его тело дрожит от холода.

И Ахкеймион задумался о том, куда оно все ушло, это прошлое, и если оно в самом деле ушло, отчего так болит сердце.


Очутившись на людных улицах, примыкавших к гавани, Ахкеймион, которого пребывание в толпе всегда располагало к задумчивости, вновь ужаснулся тому, насколько бессмысленно его появление здесь. Тот факт, что Тысяча Храмов вообще дозволяла школам иметь свои посольства в Сумне, граничил с чудом. Ведь айнрити считали Сумну не просто средоточием своей веры и своего священства, но и самим сердцем Божиим. Буквально.

«Хроника Бивня» представляла собой наиболее древнюю и оттого наиболее громогласную весть из прошлого, настолько древнюю, что сама она никакой внятной предыстории не имела – «девственная», как выразился великий кенейский комментатор Гетерий. Опоясанный письменами Бивень повествовал о великих кочевых племенах людей, вторгшихся и захвативших Эарву. Неизвестно почему, но Бивень всегда принадлежал одному и тому же племени, кетьянам, и с первых дней существования Шайгека, еще даже до возвышения киранеев, он хранился в Сумне – по крайней мере на это указывали сохранившиеся записи. В результате Сумна и Бивень сделались неразделимы в людских умах; паломничество в Сумну означало паломничество к Бивню, словно город сделался артефактом, а артефакт – городом. Ходить по Сумне означало ходить по писанию.

Неудивительно, что Ахкеймион чувствовал себя неуместным.

Он внезапно очутился в давке, вызванной тем, что по улице провели небольшой караван мулов. Спины и плечи, хмурые лица, крики. Движение на тесной улочке застопорилось. Никогда прежде Ахкеймион не видел в этом городе таких умопомрачительных толп. Он обернулся к одному из теснивших его людей – конрийцу, судя по внешности: суровый, плечистый, с окладистой бородой, из воинской касты.

– Скажи, – спросил Ахкеймион на шейском, – что тут происходит?

Он был так раздражен, что махнул рукой на джнан: в конце концов, в таком столпотворении не до тонкостей этикета.

Конриец с любопытством смерил его своими темными глазами.

– Ты хочешь сказать, что не знаешь? – спросил он, повысив голос, чтобы перекричать царящий кругом гам.

– О чем? – переспросил Ахкеймион, чувствуя, как по спине поползла струйка пота.

– Майтанет призвал в Сумну всех верных, – ответил конриец, явно исполнившись подозрения к человеку, который не знает общеизвестного. – Он собирается открыть цель Священной войны!

Ахкеймион был ошеломлен. Он окинул взглядом лица теснившихся вокруг – и только тут заметил, как много среди них людей, явно привычных к тяготам войны. И почти все открыто носили оружие. Что ж, значит, первая половина поручения – выяснить, против кого будет направлена эта Священная война, – вот-вот исполнится сама собой.

«Наутцера и остальные наверняка знали об этом! Отчего же они мне ничего не сказали?»

Потому что им было нужно, чтобы он отправился в Сумну. Они знали, что он будет против вербовки Инрау, и устроили все таким образом, чтобы убедить его, что без этого не обойтись. Ложь умолчания – не столь великий грех, зато она заставила его поступить так, как им было надо.

Манипуляции, всюду манипуляции! Даже Кворум играет в игры со своими собственными пешками. Это была старая обида, но рана ныла по-прежнему.

А конриец тем временем продолжал, сверкая глазами с неожиданной пылкостью:

– Молись, друг мой, чтобы мы отправились войной против школ, а не против фаним! Колдовство – язва куда более страшная.

Ахкеймион готов был согласиться с ним.


Ахкеймион протянул руку. Он хотел провести пальцем вдоль ложбинки на спине Эсменет, но передумал и вместо этого стиснул в кулаке грязное одеяло. В комнате было темно и душно после их недавнего совокупления. Но даже в темноте были видны объедки и мусор, раскиданные по полу. Единственным источником света служила ослепительно-белая щель в ставнях. На улице снаружи стоял такой грохот, что тонкие стены дребезжали.

– И все? – спросил он и сам удивился тому, как дрогнул его голос.

– Что значит «и все»? – переспросила она. В ее голосе звучала старая сдерживаемая обида.

Она его неправильно поняла, но он не успел объяснить: внезапно накатила тошнота и удушающая жара. Ахкеймион поспешно поднялся на ноги – и едва не упал. Колени подгибались. Он, точно пьяный, вцепился в спинку кровати. Волосы на руках, голове и спине встали дыбом.

– Акка! – испуганно окликнула она.

– Ничего, ничего, – ответил он. – Это все жара.

Он выпрямился – и рухнул обратно на кровать. Тюфяк под ним поплыл. Ее тело на ощупь было словно жареный угорь. Надо же, еще только ранняя весна, а такая жарища! Как будто сам мир горит в лихорадке в ожидании Священной войны Майтанета.

– У тебя уже бывала горячка, – с опаской сказала Эсменет. – Горячка не заразная, это все знают.

– Да, – хрипло ответил Ахкеймион, держась за лоб. «Ты в безопасности». – Меня прихватило шесть лет тому назад, во время поездки в Сингулат… Я тогда едва не умер.

– Шесть лет тому назад… – откликнулась она. – В том году умерла моя дочь.

Горечь.

Он обнаружил, что ему не нравится, как легко его боль сделалась ее болью. Он представил себе, как могла бы выглядеть ее дочь: крепкая, но тонкокостная, роскошные черные волосы, подстриженные коротко, по обычаям низшей касты, округлая щека, так удобно ложащаяся в ладонь… Но на самом деле он представил себе Эсми. Такой, какая она была ребенком.

Они долго молчали. Его мысли пришли в порядок. Жара сделалась приятно расслабляющей, утратила ядовитую резкость. Ахкеймион сообразил, что, судя по странной обиде в голосе, Эсменет неправильно поняла то, что он сказал незадолго до этого. А он просто хотел знать, известно ли что-то еще, кроме слухов.

Наверное, он всегда знал, что когда-нибудь вернется сюда – не просто в Сумну, но именно сюда, в это место между руками и ногами усталой женщины. Эсменет. Странное имя, слишком старомодное для женщины ее нрава, но в то же время удивительно подходящее проститутке.

«Эсменет…» Как может обычное имя так сильно на него влиять?

Она сдала за те четыре года, что он не бывал в Сумне. Похудела, сделалась какой-то растрепанной, ее чувство юмора поувяло под натиском мелких ран… Выбравшись из многолюдной гавани, Ахкеймион без колебаний направился разыскивать ее, сам поражаясь собственному нетерпению. Когда он увидел ее сидящей на подоконнике, то испытал странное, смешанное чувство: смесь утраты и самодовольства, как будто он признал человека, с которым соперничал в детстве, в изуродованном прокаженном или бродяге.

– Все за палочкой бегаешь, вижу, – сказала она, не выразив ни малейшего удивления.

Ее шутки тоже утратили детскую пухлость.

Постепенно она отвлекла Ахкеймиона от его забот и втянула в свой замысловатый мирок анекдота и сатиры. Ну а потом, разумеется, слово за слово – и они очутились в этой комнате, и Ахкеймион принялся любить ее с жадностью, которая его потрясла: как будто он обрел в этом животном акте недоступное облегчение – забыл о своем сложном поручении.

Ахкеймион прибыл в Сумну с двумя целями: определить, не собирается ли новый шрайя вести Священную войну против школ, и выяснить, не стоит ли за этими примечательными событиями Консульт. Первая цель была вполне осязаемой – она должна была помочь ему оправдать то, что он собирается предать Инрау. А вторая… призрачная, наделенная лихорадочным бессилием доводов, которые на самом деле ничего не оправдывают. Как можно использовать войну Завета против Консульта для обоснования предательства, если сама эта война кажется совершенно необоснованной?

Потому что как еще можно назвать войну без врага?

– Завтра надо будет отыскать Инрау, – сказал он скорее темноте, чем Эсменет.

– Ты по-прежнему собираешься… обратить его?

– Не знаю. Я теперь почти ничего не знаю.

– Как ты можешь так говорить, Акка? Иногда я думаю, есть ли вообще что-то такое, чего ты не знаешь.

Она всегда была идеальной шлюхой: обихаживала сперва его чресла, а потом его душу. «Не знаю, вынесу ли я это снова».

– Я всю жизнь провел среди людей, которые считают меня безумцем, Эсми.

Она расхохоталась. Эсменет родилась в касте слуг и никакого образования не получила – по крайней мере, формального. Однако она всегда умела ценить тонкую иронию. Это было одно из многих ее отличий от других женщин – от других проституток.

– Что ж, Акка, а я провела всю жизнь среди людей, которые считают меня продажной девкой.

Ахкеймион улыбнулся в темноте.

– Это не одно и то же. Ты-то ведь и впрямь продажная девка.

– А ты что, не безумец, что ли?

Эсменет захихикала, а Ахкеймион поморщился. Эти девчачьи манеры были напускными – по крайней мере, ему всегда так казалось, – специально для мужиков. Это напомнило ему, что он – клиент, что они на самом деле не любовники.

– В том-то и дело, Эсми. Безумец я или нет, зависит от того, существует ли на самом деле мой враг.

Он поколебался, как будто эти слова привели его на край головокружительного обрыва.

– Эсменет… Ты ведь мне веришь, правда?

– Такому прожженному вруну, как ты? Обижаешь! Он ощутил вспышку раздражения, о чем тут же пожалел.

– Нет, серьезно.

Она ответила не сразу.

– Верю ли я, что Консульт существует?..

«Не верит». Ахкеймион знал, что люди повторяют вопросы потому, что боятся отвечать на них.

Ее прекрасные карие глаза внимательно разглядывали его во мраке.

– Скажем так, Акка: я верю, что существует проблема Консульта.

В ее взгляде было нечто умоляющее. У Ахкеймиона снова пробежал мороз по коже.

– Этого достаточно? – спросила она.

Даже для него Консульт отступил от ужасающих фактов в область безосновательных тревог. Быть может, он, печалясь из-за отсутствия ответа, забыл о важности самого вопроса?

– Надо будет отыскать Инрау. Завтра же, – сказал он.

Ее пальцы зарылись ему в бороду, нащупали подбородок.

Он запрокинул голову, точно кот.

– Что за жалкая парочка мы с тобой! – заметила она, словно бы мимоходом.

– Отчего же?

– Колдун и шлюха… Есть в этом нечто жалкое. Он взял ее руку и поцеловал кончики пальцев.

– Все пары по-своему жалки, – сказал он.


Во сне Инрау брел через ущелья из обожженного кирпича, мимо лиц и фигур, озаряемых случайными взблесками пламени. И услышал голос ниоткуда, кричащий сквозь его кости, сквозь каждый дюйм его тела, произносящий слова, подобные теням кулаков, ударяющих рядом с краем глаза. Слова, которые раздавили ту волю, что еще оставалась у него. Слова, которые управляли его руками и ногами.

Он мельком заметил покосившийся фасад кабачка, потом низкое помещение, заполненное золотистым дымом, столы, балки над головой. Вход поглотил его. Земля под ногами опрокинулась, повлекла его навстречу зловещей тьме в дальнем углу комнаты. И эта тьма тоже поглотила его – еще одна дверь. И его притянуло к бородатому человеку, который сидел, откинув голову на стену с потрескавшейся штукатуркой. Лицо человека было лениво запрокинуто, но при этом напряжено в каком-то запретном экстазе. С его шевелящихся губ лился свет. И в глазах полыхали осколки солнца.

«Ахкеймион…»

Потом душераздирающее гудение превратилось в говор посетителей. Расплывчатое помещение кабачка сделалось массивным и обыденным. Кошмарные углы распрямились. Игра света и тени стала естественной.

– Что ты тут делаешь? – выдохнул Инрау, пытаясь привести в порядок разбежавшиеся мысли. – Ты понимаешь, что происходит?

Он обвел взглядом кабачок и увидел в дальнем углу сквозь столбы и дым стол, за которым сидели шрайские рыцари. Пока что они его не заметили.

Ахкеймион смерил его недовольным взглядом.

– Я тоже рад тебя видеть, мальчик.

Инрау нахмурился.

– Не называй меня «мальчиком»!

Ахкеймион ухмыльнулся.

– А как еще прикажешь любимому дядюшке обращаться к своему племяннику? – Он подмигнул Инрау. – А, мальчик?

Инрау с шумом выдохнул сквозь сжатые зубы и опустился на стул.

– Рад тебя видеть… дядя Акка.

И он не лгал. Несмотря на болезненные обстоятельства, он действительно рад был его видеть. Он довольно долго жалел, что покинул своего наставника. Сумна и Тысяча Храмов оказались совсем не такими, как он их себе представлял – по крайней мере, до тех пор, как престол не занял Майтанет.

– Я скучал по тебе, – продолжал Инрау, – но Сумна…

– Нехорошее место для такого, как я. Знаю.

– Тогда зачем же ты приехал? Слухи ведь до тебя наверняка доходили.

– Я не просто «приехал», Инрау… Ахкеймион замялся, на лице его отразилась борьба.

– Меня прислали.

По спине у Инрау поползли мурашки.

– О нет, Ахкеймион! Пожалуйста, скажи…

– Нам нужно разузнать как можно больше о Майтанете, – продолжал Ахкеймион натянутым тоном. – И о его Священной войне. Сам понимаешь.

Ахкеймион опустил на стол свою чашу с вином. На миг он показался Инрау сломленным. Однако внезапная жалость к этому человеку, человеку, который во многом заменил ему отца, исчезла от головокружительного чувства, словно земля уходит из-под ног.

– Но ты же обещал, Акка! Ты обещал!!!

В глазах адепта блеснули слезы. Мудрые слезы, но тем не менее полные сожаления.

– Мир завел привычку ломать хребет моим обещаниям, – промолвил Ахкеймион.

Хотя Ахкеймион надеялся явиться Инрау в образе наставника, который наконец признал в бывшем ученике равного себе, его не переставал терзать невысказанный вопрос: «Что я делаю?»

Пристально разглядывая молодого человека, он ощутил болезненный порыв нежности. Лицо юноши стало каким-то удивительно орлиным. Инрау брил бороду, по нансурской моде. Однако голос остался все тот же и все та же привычка запинаться, путаясь в противоречивых мыслях. И глаза те же: широко раскрытые, горящие энергией и жизнерадостностью, блестяще-карие, при этом постоянно исполненные искреннего недоверия к себе. Ахкеймион думал, что для Инрау дар Немногих оказался большим проклятием, чем для прочих. По темпераменту он идеально подходил для того, чтобы стать жрецом Тысячи Храмов.

Беззаветная искренность, страстный пыл веры – всего этого Завет его бы лишил.

– Тебе не понять, что такое Майтанет, – говорил Инрау. Молодой человек ежился, как будто ему был неприятен воздух этого кабачка. – Некоторые почти поклоняются ему, хотя он на такое гневается. Ему надлежит повиноваться, а не поклоняться. Потому он и взял это имя…

– Это имя?

Ахкеймиону как-то не приходило в голову, что имя «Майтанет» может что-то означать. Это само по себе встревожило. В самом деле, принято ведь, что шрайя берет себе новое имя! Как он мог упустить из виду такую простую вещь?

– Ну да, – ответил Инрау. – От «май’татана».

Это слово было незнакомо Ахкеймиону. Но он не успел спросить, что же оно значит: Инрау сам продолжил объяснять вызывающим тоном, как будто бывший ученик только теперь, сделавшись неподвластным наставнику, мог дать выход старым обидам.

– Ты, наверное, не знаешь, что это означает. «Май’татана» – это на тотиэаннорейском, языке Бивня. Это значит «наставление».

«И чему же учит это наставление?»

– И ничто из этого тебя не тревожит? – поинтересовался Ахкеймион.

– Что именно должно меня тревожить?

– Тот факт, что Майтанету так легко достался престол. Что он сумел, всего за несколько недель, найти и обезвредить всех императорских шпионов при своем дворе.

– И это должно тревожить?! – воскликнул Инрау. – Мое сердце поет при мысли об этом! Ты себе не представляешь, в какое отчаяние я впал, когда впервые очутился в Сумне! Когда я впервые понял, насколько Тысяча Храмов прогнила и разложилась и что сам шрайя – не более чем один из псов императора. И тут явился Майтанет. Точно буря! Одна из тех долгожданных летних гроз, что очищают землю. Тревожит ли меня то, с какой легкостью он очистил Сумну? Акка, да меня это несказанно радует!

– А как насчет Священной войны? Она тоже радует твое сердце? Мысль о новой Войне магов?

Инрау заколебался, словно пораженный тем, как быстро увял его первоначальный порыв.

– Никто ведь еще не знает, против кого будет эта война, – пробормотал он. Инрау, конечно, не любил Завета, но Ахкеймион знал, что мысль о его уничтожении ужасает юношу. «Все-таки часть его души по-прежнему с нами».

– А если Майтанет объявит войну против школ, что ты скажешь о нем тогда?

– Не объявит, Акка. В этом я уверен.

– Но я спрашивал не об этом, не так ли? – Ахкеймион сам внутренне поморщился от своего безжалостного тона. – Если Майтанет все-таки объявит войну школам – что тогда?

Инрау закрыл лицо руками – Ахкеймион всегда думал, что у него слишком изящные руки для мужчины…

– Не знаю, Акка. Я тысячу раз задавал себе тот же самый вопрос – и все равно не знаю.

– Но почему же? Ведь ты теперь шрайский жрец, Инрау, проповедник Бога, явленного Последним Пророком и Бивнем. Разве не требует Бивень, чтобы всех колдунов сожгли на костре?

– Да, но…

– Но Завет другой? Он – исключение?

– Ну да. Завет действительно другой.

– Почему? Потому что старый дурень, которого ты когда-то любил, – один из них?

– Говори потише! – прошипел Инрау, опасливо косясь на стол шрайских рыцарей. – Ну ты ведь сам знаешь почему, Акка. Потому что я люблю тебя как отца и как друга, разумеется, но еще и потому, что я… чту миссию Завета.

– А если Майтанет объявит войну против школ, что же ты будешь делать?

– Я буду скорбеть.

– Скорбеть? Не думаю, Инрау. Ты подумаешь, что он ошибся. Как бы мудр и свят ни был Майтанет, ты подумаешь: «Он не видел того, что видел я!»

Инрау безучастно кивнул.

– Тысяча Храмов, – продолжал Ахкеймион уже более мягким тоном, – всегда была наиболее могущественной из Великих фракций, но эта сила зачастую была притуплена, если не сломлена, разложением. За много веков Майтанет – первый шрайя, который способен восстановить прежнее величие. И теперь в тайных советах каждой фракции циничные люди спрашивают: «Что станет Майтанет делать с этой мощью? Кого он отправится наставлять своей Священной войной? Фаним и их жрецов кишаурим? Или же он пожелает наставить тех, кто проклят Бивнем, то есть школы?» В Сумне никогда еще не было столько шпионов, как теперь. Они кружат над Священными Пределами, подобно стервятникам в ожидании трупов. Дом Икуреев и Багряные Шпили попытаются найти способ сопрячь намерения Майтанета со своими собственными. Кианцы и кишаурим будут с опаской следить за каждым его шагом, боясь, что урок предназначен для них. Свести к минимуму либо воспользоваться, Инрау, все они поглощены одной из двух этих целей. И только Завет держится в стороне от грязных козней.

Старая тактика, которую ум, обостренный безвыходностью, делает особенно эффективной. Вербуя шпиона, надо прежде всего успокоить его, дать понять, что речь идет отнюдь не о предательстве, а, напротив, об иной, новой, более ответственной верности. Рамки – надо давать им более широкие рамки, в которых и следует интерпретировать события нужным тебе образом. Шпион, вербующий других шпионов, прежде всего должен быть хорошим сказочником.

– Я знаю, – сказал Инрау, разглядывая ладонь своей правой руки. – Это я знаю.

– И если где-то и может найтись тайная фракция, продолжал Ахкеймион, – то только здесь. Все названные тобою причины твоей преданности Майтанету сводятся к тому, почему у Завета должны быть свои шпионы в Тысяче Храмов. Если Консульт где-то существует, Инрау, он находится здесь.

В каком-то смысле все, что сделал Ахкеймион, – это высказал несколько утверждений, никак между собой не снизанных; однако история, представшая перед глазами Инрау, выглядела вполне отчетливо, даже если молодой человек и не сознавал, что это за история. Из всех шрайских жрецов и Хагерне Инрау будет единственным, кто способен видеть шире, единственным, кто действует, исходя из интересов, которые не будут местечковыми или порожденными самообманом. Тысяча Храмов – место хорошее, но злополучное. Его следует защитить от его же собственной невинности.

– Но Консульт… – сказал Инрау, глядя на Ахкеймиона глазами загнанной лошади. – Что, если они действительно вымерли? Если я сделаю то, чего ты хочешь, Акка, и все это окажется впустую, я буду проклят!

И оглянулся через плечо, словно боясь, что его тут же на месте поразит громом.

– Инрау, вопрос не в том, действительно ли они… Ахкеймион запнулся и умолк, увидев перепуганное лицо молодого жреца.

– В чем дело?

– Они меня увидели.

Он судорожно сглотнул.

– Шрайские рыцари, что позади меня… слева от тебя.

Ахкеймион видел, как эти рыцари вошли сюда вскоре после его прихода, но не обращал на них особого внимания: только удостоверился, что они – не из Немногих. Да и зачем? В подобных обстоятельствах бросаться в глаза – скорее преимущество. Внимание привлекают те, кто прячется и таится, а не те, кто ведет себя шумно.

Он рискнул кинуть взгляд в ту сторону, где, озаренные светом ламп, сидели трое рыцарей. Один, приземистый, с густыми курчавыми волосами, еще не снял кольчуги, но двое других были облачены в белое с золотой каймой одеяние Тысячи Храмов, почти такое же, как у Инрау, только одеяния рыцарей представляли собой странную помесь военной формы и рясы жреца. Тот, что в кольчуге, что-то рисовал в воздухе куриной костью и взахлеб рассказывал о чем-то – то ли о бабе, то ли о битве – своему товарищу напротив. Лицо человека, сидевшего между ними, отличалось ленивой надменностью, свойственной высшей касте. Он встретился глазами с Ахкеймионом и кивнул.

Не сказав ни слова своим спутникам, рыцарь встал и принялся пробираться к их столу.

– Один из них идет сюда, – сказал Ахкеймион, наливая себе еще чашу вина. – Бойся или будь спокоен, как хочешь, но предоставь говорить мне. Понял?

Молчаливый кивок.

Шрайский рыцарь стремительно лавировал между столов и посетителей, твердо отодвигая с пути замешкавшихся пьяниц. Он был аристократически худощав, высок ростом, чисто выбрит, с коротко подстриженными черными как смоль волосами. Белизна его изысканной туники, казалось, бросала вызов любой тени, но лицо было мрачнее тучи. Когда он подошел, от него пахнуло жасмином и миррой.

Инрау поднял глаза.

– Мне показалось, что я узнаю вас, – сказал рыцарь. – Инрау, верно?

– Д-да, господин Сарцелл…

Господин Сарцелл? Имя было Ахкеймиону незнакомо, однако, судя по тому, как перепугался Инрау, это кто-то весьма высокопоставленный, отнюдь не из тех, кто обычно имеет дело с мелкими храмовыми служащими. «Рыцарь-командор…» Ахкеймион заглянул за спину Сарцеллу и обнаружил, что другие два рыцаря смотрят в их сторону. Тот, что в кольчуге, подался вперед и прошептал нечто, от чего другой расхохотался. «Это какая-то шуточка. Хочет позабавить своих приятелей».

– А это кто такой, а? – осведомился Сарцелл, оборачиваясь к Ахкеймиону. – Мне кажется, он вас беспокоит.

Ахкеймион залпом проглотил вино и, грозно нахмурившись, уставился куда-то мимо рыцаря: пьяный старикан, который не привык, чтобы его перебивали.

Этот мальчишка – сын моей сестрицы, – прохрипел ни. И он по шейку в дерьме. – Потом, как бы спохватившись, добавил: – Господин.

– Ах вот как? Это почему же? Скажи, будь любезен!

Ахкеймион пошарил по карманам, словно в поисках потерявшейся монеты, и потряс головой с напускным отвращением, по-прежнему не поднимая глаз на рыцаря.

– Да потому, что ведет себя как придурок, вот почему! Хоть он и вырядился в белое с золотом, а как был самодовольным дурнем, так и остался!

– А кто ты такой, чтобы порицать шрайского жреца, а?

– Я? Да что вы, я никто! – воскликнул Ахкеймион в притворном пьяном ужасе. – Мне до мальчишки и дела нет! Это сестрица ему велела материнский наказ передать.

– А-а, понятно. И кто же твоя сестра?

Ахкеймион пожал плечами и ухмыльнулся, мимоходом пожалев, что все зубы у него целы.

– Сестра-то моя? Моя сестра – распутная хрюшка.

Сарцелл удивленно вскинул брови.

– Хм. И кто же ты после этого?

– Я-то? Хрюшкин брат, выходит! – воскликнул Ахкеймион, наконец взглянув ему в лицо. – Неудивительно, что и парень в дерьме, а?

Сарцелл усмехнулся, но его большие карие глаза остались на удивление пустыми. Он снова обернулся к Инрау.

– Сейчас, как никогда, шрайе требуется все наше усердие, юный проповедник. Ведь вскоре он объявит цель нашей Священной войны. Уверены ли вы, что накануне столь важных событий стоит пьянствовать с шутами, пусть даже вы и связаны с ними кровными узами?

– А вам-то что? – буркнул Ахкеймион и снова потянулся за вином. – Слушай дядюшку, малый! Такие надутые самодовольные псы…

Сарцелл наотмашь ударил его по щеке тыльной стороной ладони. Голову Ахкеймиона откинуло к плечу, стул накренился, встал на две ножки и рухнул на выложенный булыжником пол.

Кабачок разразился криками и улюлюканьем.

Сарцелл пинком отшвырнул стул и склонился над Ахкеймионом с обыденным видом охотника, выслеживающего добычу. Ахкеймион судорожно заслонился руками. У него еще хватило фиглярства выдавить:

– Убива-ают!

Железная рука ухватила его за загривок и приподняла, притянув его ухо к губам Сарцелла.

– Ох, как мне хотелось бы это сделать, жирный боров! – прошипел рыцарь.

И ушел. Жесткий, корявый пол. Мельком – удаляющаяся спина рыцаря. Ахкеймион попытался подняться. Треклятые ноги! Куда они делись? Голова бессильно клонилась набок. Белая слезинка лампы сквозь бронзовый светильник, озаряющая балки и потолок, паутину и иссохших мух… Потом Инрау подскочил сзади, кряхтя, поднял Ахкеймиона на ноги и, что-то беззвучно шепча, повел его к стулу.

Усевшись, Ахкеймион отмахнулся от заботливых рук Инрау:

– Со мной все в порядке, – проскрежетал он. – Дай мне минутку. Дух перевести.

Ахкеймион глубоко вдохнул через нос, прижал ладонь к щеке, вонзил скрюченные пальцы в бороду. Инрау уселся на свое место и с тревогой наблюдал, как Ахкеймион снова наливает себе вина.

– В-вышло чуть драматичнее, чем я рассчитывал, – сказал Ахкеймион, делая вид, что все в порядке. Однако когда он расплескал вино на стол, Инрау встал и мягко отобрал у него кувшин.

– Акка…

«Проклятые руки! Вечно трясутся».

Ахкеймион смотрел, как Инрау наливает вино в чашу. Он спокоен. Как этот парень может быть настолько спокоен?

– Ч-чересчур драматично вышло, но своего я добился… Несмотря ни на что. А это главное.

Он щепотью смахнул слезы с глаз. Откуда они взялись? «От боли, видимо. Ну да, от боли».

– Я просто нажал на нужные рычаги. Он фыркнул, желая изобразить смех.

– Ты видел, как я это сделал?

– Видел.

– Это хорошо, – заявил Ахкеймион, опростал чашу и перевел дух. – Смотри и учись. Смотри и учись.

Инрау молча налил ему еще. Щека и челюсть Ахкеймиона, одновременно горящие и онемевшие, теперь начали болеть.

Его внезапно охватил необъяснимый гнев.

– А ведь какие ужасы я мог бы на него напустить! – бросил он, но достаточно тихо, так, чтобы никто не подслушал. «А ну как он вздумает вернуться?» Он поспешно бросил взгляд в сторону Сарцелла и других двух шрайских рыцарей. Те над чем-то смеялись. Над шуткой какой-нибудь или еще над чем-нибудь. Над кем-нибудь.

– Я такие слова знаю! – рыкнул Ахкеймион. – Я мог бы сварить его сердце прямо у него в груди!

И влил в себя еще одну чашу, которая пролилась в его окаменевшее горло, точно горящее масло.

– Я такое уже делал! «Я ли это был?»

– Акка, – сказал Инрау, – мне страшно…


Никогда прежде не доводилось Ахкеймиону видеть столько народу, собравшегося в одном месте. Даже в Снах Сесватхи.

На огромной центральной площади Хагерны яблоку негде было упасть. В отдалении, омытые солнечным светом, вздымались над толпой покатые стены Юнриюмы. Из всех зданий вокруг площади она одна казалась неуязвимой для этих полчищ. Прочие здания, более элегантные, построенные в более поздние времена Кенейской империи, были поглощены колышущейся массой воинов, женщин, рабов и торговцев. На балконах и в длинных портиках административных зданий повсюду, куда ни глянь, виднелись оружие и смутно различимые лица. Десятки подростков, точно голуби, облепили кривые рога и спины трех Быков Агоглии, которые в обычные дни одиноко возвышались в центре площади. Даже уходящие далеко в дымку большой Сумны широкие улицы, по которым выходили на площадь торжественные процессии, были запружены припозднившимся народом, который тем не менее все еще надеялся протолкаться поближе к Майтанету и его откровению.

Ахкеймион вскоре пожалел, что пробрался так близко к Юнриюме. Глаза щипало от пота. Со всех сторон напирали чьи-то тела и конечности. Майтанет наконец-то обещал объявить цель своей Священной войны, и верные стеклись на площадь, точно вода к морю.

Ахкеймиона мотало туда-сюда вместе со всей толпой. Оставаться на месте было невозможно. Навалятся сзади – и его швырнет на спины тех, кто стоит впереди. Он готов был поверить, что движутся не люди, а сама земля у них под ногами, вытягиваемая какой-то притаившейся армией жрецов, которым не терпится полюбоваться, как люди задохнутся в давке.

В какой-то момент он проклял все на свете: палящее солнце, Тысячу Храмов, локоть, упершийся ему между лопатками, Майтанета… Но самые жуткие проклятия приберегал он для Наутцеры и своего собственного чертова любопытства. Ведь, в сущности, это они – Наутцера и любопытство – виноваты в том, что он очутился здесь!

Тут он осознал: «Если Майтанет объявит войну против школ…»

В такой толпе велик ли шанс, что в нем признают колдуна и шпиона? Он уже повстречал нескольких людей, имевших головокружительную ауру Безделушки. У членов высших каст было принято открыто носить свои хоры на шее.

И повсюду в толпе вспыхивали крошечные точки, сулившие смерть.

«И стану я первой жертвой новых Войн магов».

Эта ироническая мысль заставила его поморщиться. Перед его мысленным взором промелькнули образы фанатиков, тыкающих в него пальцем и орущих: «Богохульник! Богохульник!», а потом – его собственное тело, растерзанное озверевшей толпой.

«Как я мог быть таким идиотом?»

Его тошнило от страха, жары и вони. Щека и челюсть снова заныли. Он видел, как над толпой поднимали людей – с висками, оплетенными вздувшимися жилами, с глазами, помутившимися от близкого обморока, – поднимали к солнцу и передавали над головами на поднятых руках. Неизвестно почему, но это зрелище вгоняло Ахкеймиона в изумление и смятение одновременно.

Он смотрел на громаду Юнриюмы, Чертога Бивня, в каменном молчании вздымающейся над людским морем. На стенах суетились группки жрецов и чиновников, которые периодически выглядывали из-за зубцов. Вот кто-то опорожнил корзину белых и желтых цветочных лепестков. Лепестки, кружась, полетели вниз вдоль гранитных скатов и наконец рассыпались над рядами шрайских рыцарей, оцепивших площадку у стен. Юнриюма, одновременно храмовое здание и крепость, имела монолитный облик строения, возведенного с расчетом на то, чтобы отражать натиск вражеских армий – и в былые времена ей не раз приходилось это делать. Единственной уступкой религии была огромная сводчатая ниша главных ворот. В этих воротах, по бокам которых высились два киранейских столпа, любой из людей казался карликом. Ахкеймион надеялся, что Майтанет окажется исключением.

За эти дни, в особенности после малоприятной встречи с рыцарем-командором, новый шрайя буквально не выходил из головы у Ахкеймиона. Адепт надеялся, что присутствие этого человека положит конец его мучениям.

«Стоит ли он твоей преданности, Инрау? Стоит ли Майтанет твоей жизни?»

Позади него раздалось пение Созывающих Труб, чей бездонный тембр был так похож на древние боевые рога шранков. Сотни труб, сотрясающих высокий купол неба над головой. Повсюду вокруг Ахкеймиона люди разразились восторженными криками, и постепенно рев толпы сравнялся и перекрыл океанский стон Созывающих Труб. Трубы утихали, рев же только нарастал, пока не начало казаться, что сами стены Юнриюмы вот-вот треснут и обрушатся.

Из врат Чертога появилась вереница бритых наголо детей в багряных одеждах. Дети босиком бежали вниз по высокой лестнице, размахивая пальмовыми ветвями. Рев утих настолько, что сделалось можно различить отдельные выкрики, взмывавшие над гомоном толпы. Кое-кто затягивал обрывки гимнов, но пение тут же сходило на нет. Нетерпеливо зашевелившийся народ мало-помалу утихал в предвкушении шагов, которые вот-вот растопчут их…

«Все мы – для тебя, Майтанет. Как ты себя при этом чувствуешь?»

Несмотря на то, что говорил ему Инрау, Ахкеймион знал, что юноша все же на свой лад поклоняется этому новому шрайе. Сознание этого уязвляло самолюбие Ахкеймиона. Он всегда дорожил обожанием своих учеников, а обожанием Инрау – тем паче. И вот старый наставник забыт ради нового. Ну еще бы, как он, Ахкеймион, может соперничать с человеком, способным повелевать подобными событиями!

Но тем не менее как-то ему это удалось. Каким-то образом он сумел обеспечить Завет глазами и ушами в самом сердце Тысячи Храмов. Что помогло убедить Инрау, его хитрость – или его унижение в стычке с Сарцеллом? Может, все дело в жалости?

Возможно, он опять одержал победу благодаря тому, что проиграл?

Ахкеймиону вспомнился Гешрунни.

Тот факт, что он справился без помощи Напевов, успокаивал его совесть – отчасти. Нет, он непременно воспользовался бы ими, если бы Инрау ответил отказом. Иллюзий на этот счет Ахкеймион не питал. Ведь если бы он не выполнил поручения, Кворум уничтожил бы Инрау. Для таких людей, как Наутцера, Инрау был перебежчиком, а перебежчик должен умереть – это закон. Гнозис, даже его жалкие обрывки, известные Инрау, куда ценнее, чем жизнь одного-единственного человека.

Но если бы он воспользовался Напевами Принуждения, рано или поздно лютимы, коллегия монахов и жрецов, управлявшая обширной сетью шпионов, что принадлежала Тысяче Храмов, обнаружили бы на Инрау следы колдовства. Ведь не все Немногие становятся колдунами. Многие пользуются своим даром, чтобы вести войну против школ. А Ахкеймион не сомневался, что коллегия лютимов убила бы Инрау за то, что на нем – следы колдовства. Ему уже случалось терять агентов таким образом.

Все, что дало бы Принуждение, – это возможность выиграть немного времени. А еще это разбило бы его сердце.

Быть может, потому Инрау и согласился стать шпионом. Быть может, он сообразил, какую ловушку приготовили для него судьба и Ахкеймион. Быть может, он боялся не того, что может случиться с ним, если он откажется, а того, что может случиться с его бывшим наставником. Ахкеймион воспользовался бы Напевами, превратил бы Инрау в колдовскую марионетку – и сошел бы с ума.

Между киранейских столпов, по четыре в ряд, появились жрецы, облаченные в белое с золотой каймой, несущие золотые копии Бивня. Бивни сверкали на солнце. Хриплые вопли взмыли над низким рокотом толпы, нарастая подобно лавине. Толпа теснее сомкнулась вокруг Ахкеймиона, точно мокрые ладони. Спина его выгнулась под напором навалившихся сзади. Он споткнулся и запрокинул голову, чтобы глотнуть воздуха. Воздух имел вкус. Края неба принялись расплываться. Смаргивая пот с глаз, Ахкеймион изо всех сил тянулся повыше, как будто где-то над головой начинался слой свежести и прохлады, где дыхание многотысячной толпы кончалось и начиналось небо. Голоса гремели, точно гром. Ахкеймион опустил глаза, и взор его наполнила Юнриюма. Сквозь лес воздетых рук он увидел возникшего во вратах Майтанета.

Новый шрайя был могуч. Ростом он не уступал любому норсирайцу. На нем было накрахмаленное белоснежное одеяние. Он носил густую черную бороду. Жрецы рядом с ним выглядели женоподобными. Ахкеймиону внезапно ужасно захотелось заглянуть ему в глаза, но на таком расстоянии глаз было не увидать: они прятались в тени бровей.

Инрау рассказывал, что Майтанет родом с дальнего юга, откуда-то из Сингулата или Нильнамеша, где власть Тысячи Храмов была нетвердой. Он пришел пешком, одинокий айнрити, через языческие земли Киана. Но в Сумну он не столько явился, сколько захватил ее. Среди пресыщенных чиновников Тысячи Храмов его темное происхождение было скорее преимуществом. Принадлежать к Тысяче Храмов означало быть запятнанным разложением, вонь которого не в силах были отбить ни чистота веры, ни величие духа.

Тысяча Храмов взывала к Майтанету, и Майтанет явился на зов.

«Быть может, Консульт проведал об этой нужде? И создал тебя, чтобы заполнить брешь?»

Одна мысль о Консульте тут же привела Ахкеймиона в чувство. Бесчисленные кошмары внушили ему такую страстную ненависть к этому слову, что оно стало близким и узнаваемым, как собственное имя.

Его мысли перебил многоголосый рев толпы. В течение нескольких мгновений воздух дрожал от воплей. Ахкеймион поймал себя на том, что у него снова темнеет в глазах и холодеет в груди. Шум толпы поредел и наконец улегся. Ахкеймион услышал какие-то бессвязные звуки, но он был уверен, что это голос Майтанета. Снова рев. Люди пытались дотянуться рукой до далекого шрайи. Ахкеймион пошатывался от толчков потных рук, сдерживая комок тошноты, подкативший к горлу.

«Горячка…»

Потом рук вокруг сделалось еще больше, и незнакомые поди подняли его над поверхностью толпы. Ладони и пальцы, их было так много и прикосновение их было столь легким: были – и нет. Он чувствовал, как солнце печет его лицо сквозь черную бороду, сквозь влажную соль на щеках. Мельком видел неуклюже шевелящиеся расселины потных одежд, волос и кожи – равнина лиц, смотрящих на его тень, что проплывала над ними. На фоне внутреннего неба его полузакрытых глаз солнце растягивалось и колебалось сквозь слезы. И он слышал голос, ясный и теплый, точно погожий осенний день.

– Само по себе, – гремел шрайя, – фанимство есть оскорбление Господу. Но того факта, что верные, айнрити, терпят это кощунство, достаточно, чтобы гнев Божий ярко воспылал против нас!

Болтаясь на вытянутых руках под солнцем, Ахкеймион невольно ощутил безрассудный восторг при звуках этого голоса. Что за голос! Он касался не ушей, но страстей и мыслей напрямую, и все его интонации были отточенными, рассчитанными на то, чтобы возбуждать и приводить в ярость.

– Этот народ, эти кианцы – гнусный род, последователи Ложного Пророка. Ложного Пророка, дети мои! Бивень гласит, что нет нечестия страшнее лжепророчества! Нет человека подлее, вреднее, чернее душой, нежели тот, что творит насмешку над гласом Божиим! Мы же подписываем с фаним договоры; мы покупаем шелка и бирюзу, что прошли через их нечистые руки. Мы платим золотом за рабов и коней, взращенных в их корыстных стойлах. Отныне не вступят более верные в связь с такими заблудшими народами! Отныне не станут верные сдерживать свое негодование ради безделушек из рук язычников! Нет, дети мои, мы явим им свою ярость! Мы обрушим на них мщение Господне!

Ахкеймион бултыхался посреди рокота толпы, подбрасываемый ладонями, что вот-вот сожмутся в кулаки, руками, стремящимися скорее повергать, нежели поднимать.

– Нет! Не станем мы более торговать с язычниками! Отныне и впредь мы будем лишь брать боем! Никогда более не станут айнрити мириться с подобными гнусностями! Проклянем то, что уже проклято! МЫ! ОБЪЯВЛЯЕМ! ВОЙНУ!

Голос все приближался, как будто бесчисленные руки, несущие Ахкеймиона, могли лишь одно: нести его навстречу источнику этих громовых слов – слов, разодравших завесу будущего ужасным обетом.

Священная война…

– Шайме!!! – возопил Майтанет так, будто слово это лежало у истока всех горестей. – Град Последнего Пророка томится в длани язычника! В нечистых, кощунственных руках! Священная земля Шайме сделалась самым очагом отвратительнейшего зла! Кишаурим! Кишаурим превратили Ютерум – священные холмы! – в логовище непристойных церемоний, в конуру грязных, чудовищных обрядов! Амотеу, Святая Земля Последнего Пророка, Шайме, Святой Град Айнри Сейена, и Ютерум, священное место Вознесения, – все стало обиталищем множества и множества поруганий. Один отвратительный грех за другим! Воспомним же эти святые имена! Очистим же святые земли! Обратим же руки наши на кровавый труд войны! Поразим язычника лезвием отточенного меча. Пронзим его острием длинного копия. Очистим его мукой святого пламени! Мы будем сражаться и сражаться, доколе не ОСВОБОДИМ ШАЙМЕ!!!

Толпа взорвалась – и, продолжая свое кошмарное путешествие, Ахкеймион гадал, с неестественной отчетливостью мыслей близкого к обмороку мозга: отчего же фаним, когда посреди них имеется раковая опухоль в лице школ? Зачем убивать, когда собственное тело нуждается в исцелении? И зачем объявлятьСвященную войну, которую нельзя выиграть?

Невероятно далеко взметнулась, касаясь солнца, каменная стена – Юнриюма, твердыня Бивня, – и вот уже люди опускают его на ступени в тени портала. Вода заструилась по его лицу, попала в рот. Ахкеймион поднял голову, увидел стену орущих, побагровевших лиц, воздетых рук.

«Им нужен Шайме… Шайме. Никто и не думал угрожать школам».

Каждый миг напряженно звенел восторженным ревом собравшихся, но почему-то те, кто находился на ступенях, не разделяли общего ликования. Ахкеймион окинул взглядом остальных – тех, кого, подобно ему, подняли из толпы, дрожащих, обливающихся потом от изнеможения. Почему-то все они, как завороженные, не отрывали глаз от чего-то, что находилось на ступенях прямо над ним. Ахкеймион поднял глаза, вздрогнул, увидев на расстоянии пяди от своего лба поношенный сапог. Он глядел прямо между ног человеку, преклонившему колени рядом с другим. Человек всхлипнул, смахнул слезы – и тут заметил Ахкеймиона. Ошеломленный, Ахкеймион видел, как человек изумленно раскрыл глаза и вскинул брови, узнавая его, и тут же окаменел в ярости: колдун! «Здесь…»

«Пройас».

Это был принц Нерсей Пройас Конрийский… Еще один любимый ученик. Четыре года наставлял его Ахкеймион во всяких искусствах, не имеющих отношения к колдовству.

Но прежде чем они успели обменяться хоть словом, чьи-то руки отвели принца, все еще не отрывавшего глаз от Ахкеймиона, в сторону, и колдун увидел перед собой безмятежное и удивительно молодое лицо Майтанета.

Толпы ревели, но тут между ними двоими воцарилась жутковатая тишина. Лицо шрайи помрачнело, но в его синих глазах блеснуло нечто… нечто…

Он сказал негромко, словно бы свой своему:

– Подобных тебе не любят здесь, друг мой. Беги!

И Ахкеймион обратился в бегство. Станет ли ворона вступать в бой со львом? И, судорожно продираясь сквозь обезумевшие толпы айнрити, он мог думать лишь об одном: «Он способен видеть Немногих».

Лишь Немногие видят Немногих…


Майтанет крепко взял Пройаса под руку и шепнул, достаточно громко, чтобы перекрыть разбушевавшуюся толпу:

– Мне нужно многое с вами обсудить, мой принц.

Пройас, еще не успевший опомниться от ярости и потрясения, вызванных встречей с бывшим наставником, утер слезы, струившиеся по щекам, и молча кивнул.

Майтанет велел ему следовать за Готианом, прославленным великим магистром шрайских рыцарей. Великий магистр увел принца прочь от блистательного шествия шрайи, в мрачные, подобные гробницам переходы Юнриюмы. Готиан отпустил несколько доброжелательных замечаний, несомненно надеясь втянуть принца в разговор, но Пройас мог думать лишь об одном: «Ахкеймион! Бесстыжий мерзавец! Да как ты осмелился на такое поругание!»

Сколько лет прошло с тех пор, как они виделись в последний раз? Четыре года? Или даже пять? И все это время Пройас пытался очистить душу от влияния этого человека. Вся его жизнь вела к этому судьбоносному мигу, когда, преклонив колени у ног Святого Отца, он ощутил его величие, омывающее золотым водопадом, и облобызал его колено в миг чистого, абсолютного предания себя Господу.

И лишь затем, чтобы увидеть перед собой на ступенях дрожащего Друза Ахкеймиона! Закоренелого нечестивца, укрывающегося в тени самого великого человека, родившегося на свет за последнюю тысячу лет! Майтанет… Великий шрайя, который освободит Шайме, который снимет с веры Последнего Пророка иго императоров и язычников.

«Ахкеймион… Когда-то я любил тебя, дорогой наставник, но это уже слишком! Всякой терпимости есть предел!»

– Вы, похоже, встревожены, мой принц, – сказал наконец Готиан, указывая ему путь в очередной коридор.

Благовонный дым из смеси душистых пород дерева струился между колоннами, обрамляя светящимися ореолами огненные точки ламп. Откуда-то доносилось пение хора, разучивающего гимны.

– Прошу прощения, господин Готиан, – отозвался принц. – Сегодня был весьма удивительный день.

– Воистину так, мой принц, – ответствовал седовласый великий магистр с мудрой улыбкой на устах. – Но это еще не все: скоро он станет еще удивительнее.

Пройас не успел спросить, что он имеет в виду: колоннада закончилась и вывела их в просторный зал, окруженный массивными колоннами… Точнее, Пройасу сперва показалось, что это зал, но он быстро понял, что находится во внутреннем дворе. Сквозь навес высоко над головой лилось солнце, пронзая полумрак своими косыми лучами и протягивая светящиеся пальцы между западных колонн. Пройас моргнул, обвел взглядом истертый мозаичный пол…

Возможно ли это?

Он пал на колени.

Бивень.

Огромный витой рог, наполовину на солнце, наполовину в тени, подвешенный на цепях, что уходили ввысь и терялись там на фоне сияющего неба и колонн, погруженных в полумрак.

Бивень. Святая Святых!

Сверкающий маслом, покрытый надписями, точно татуированные руки и ноги жрицы Гиерры.

Первые строки Богов! Первое писание! Здесь, доступное его взору!

Здесь.

Миновало несколько незабываемых мгновений. Потом Пройас ощутил на своем плече утешающую руку Готиана. Он сморгнул слезы и посмотрел на великого магистра.

– Спасибо вам, – произнес он почти шепотом, страшась потревожить царящее здесь величие. – Спасибо, что привели меня в это место.

Готиан кивнул и оставил принца наедине с его молитвами.

В его мыслях беспорядочно кружились триумфы и сожаления: победа над тидонцами в битве при Паремти; оскорбления, брошенные им в лицо старшему брату за неделю до смерти того… Казалось, будто здесь сокрытые сети наконец-то вытягивались на поверхность, так, чтобы все былое могло быть собрано на палубе настоящего мгновения. И даже годы, которые он мальчишкой провел при Ахкеймионе, и его раздражение бесконечной учебой, и беззлобные шутки наставника – все имело свое значение в подготовке к этому моменту. Сейчас. Пред Бивнем.

«Предаю себя Слову твоему, Господи. Всей душой предаюсь той жестокой цели, что Ты поставил предо мной. Я обращу поле брани в храм!»

Гомон птиц, резвящихся под крышей. Аромат сандалового дерева, омытый чистым, как на небесах, воздухом. Полосы льющегося с вышины солнечного света. И Бивень, парящий на фоне тени могучих киранейских колонн. Неподвижный. Безмолвный.

– Не правда ли, великое потрясение – впервые узреть Бивень? – раздался позади мощный голос.

Пройас обернулся. Ему казалось, что он уже выше преклонения перед любым из смертных, однако же на этого человека он уставился с обожанием. Майтанет. Новый, безупречный шрайя Тысячи Храмов. Человек, который принесет мир народам Трех Морей, дав им Священную войну.

«Новый наставник».

– С самого начала был он с нами, – продолжал Майтанет, благоговейно взирая на Бивень, – наш вожатый, наш советник, наш судия. Это единственная вещь, которая видит нас, когда мы смотрим на нее.

– Да, – откликнулся Пройас. – Я это чувствую.

– Дорожи этим ощущением, Пройас! Носи его в груди и не забывай никогда. Ибо во дни грядущие тебя будет осаждать множество людей, что забыли.

– Прошу прощения, ваша милость?

Майтанет подошел к нему вплотную. Он сменил свои роскошные, шитые золотом одежды на простой белый балахон. Пройасу казалось, что каждое его движение, любая поза передают ощущение неизбежности, как будто писание о его деяниях уже создано.

– Я говорю о Священной войне, Пройас, тяжком молоте Последнего Пророка. Многие будут стремиться извратить ее.

– До меня уже дошли слухи, будто император…

– Будут и иные, – продолжал Майтанет тоном одновременно печальным и резким. – Люди из школ…

Пройас почувствовал неловкость. Перебивать его осмеливался лишь король, его отец, и то если он говорил какую-то глупость.

– Из школ, ваша милость?

Шрайя повернул в его сторону бородатое мощное лицо, и Пройаса ошеломил решительный блеск его синих глаз.

– Скажите мне, Нерсей Пройас, – осведомился Майтанет голосом, не терпящим возражений, – кто был этот человек, этот колдун, что осмелился осквернить мое присутствие?

ГЛАВА 4 СУМНА

«Быть несведущим и быть обманутым – две разные вещи. Быть несведущим означает быть рабом мира. Быть обманутым означает быть рабом другого человека. Есть лишь один вопрос: отчего, если все люди невежественны и тем самым являются рабами, это второе рабство так нас уязвляет?»

Айенсис, «Эпистемологии»
«Но, невзирая на легенды о зверствах фаним, факт остается фактом: кианцы, хотя и язычники, на удивление терпимо относились к паломничествам айнрити в Шайме – разумеется, до того, как началась Священная война. Отчего бы народу, мечтающему уничтожить Бивень, оказывать такую любезность тем, кто его боготворил? Быть может, они делали это ради возможности торговать с ними, как это предполагали другие. Однако основную причину следует искать в их прошлом. Кианцы пришли из пустыни, и священное место называется в их языке „си’инкхалис“, что означает буквально „большой оазис“. У них в пустыне обычай требовал никогда не отказывать путнику в воде, даже если это враг».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Священная война айнрити против фаним была объявлена Майтанетом, 116-м шрайей Тысячи Храмов, в утро Вознесения 4110 года Бивня. День выдался не по сезону жарким, как будто сам Господь благословил Священную войну предвестием лета. Да и по всем Трем Морям не счесть было слухов о видениях и предзнаменованиях – и все они свидетельствовали о святости цели, поставленной перед айнрити.

Вести разносились стремительно. Среди всех народов жрецы шрайских храмов и храмов разных богов произносили проповеди о зверствах и беззакониях фаним. Как, вопрошали они, как могут айнрити называть себя верными, когда град Последнего Пророка порабощен язычниками? Благодаря их страстным обличительным речам абстрактные грехи далекого экзотического народа сделались близки собраниям айнрити и преобразились в их собственные. Терпеть беззаконие, говорили им, означает поощрять греховность. Ведь если человек не пропалывает свой сад, не означает ли это, что он взращивает сорную траву? И айнрити казалось, будто их разбудили от корыстного сна и безделья, будто они погрязли в безответственном слабодушии. Долго ли станут боги терпеть народ, который превратил свои сердца в продажных девок, который позволил убаюкать себя мирскому процветанию? Быть может, боги уже готовы отвернуться от них, или, хуже того, обратить на них свой пылающий гнев!

На улицах больших городов торговцы делились с покупателями вестями о все новых монархах, изъявивших желание встать под знамена Бивня. В кабаках старые солдаты спорили, чей командир благочестивее. Детишки собирались у очагов и, развесив уши, в страхе и трепете внимали рассказам своих отцов о том, как фаним, гнусный и бесчестный народ, осквернили чистоту немыслимо прекрасного города Шайме. А потом дети с криком просыпались ночами, бормоча что-то о безглазых кишаурим, которые видят с помощью змеиных голов. А днем, бегая по улицам или по лугам, старшие братья заставляли младших исполнять в игре роли язычников, чтобы они, старшие, могли лупить их палками, изображающими мечи. А мужья в темноте, на супружеском ложе, рассказывали женам последние новости о Священной войне и внушительным шепотом объясняли, какую великую цель поставил перед ними шрайя. Жены же плакали – но тихо, ибо вера делает сильной даже женщину, – понимая, что скоро их мужья покинут их.

Шайме. Люди думали об этом священном названии – и скрежетали зубами. И казалось им, будто в Шайме стоит тишина, будто этот край затаил дыхание на много томительных столетий, дожидаясь, пока ленивые последователи Последнего Пророка наконец пробудятся от сна и исправят древнее дьявольское преступление. Они явятся с мечом и кинжалом и очистят эту землю! И когда все фаним умрут, они преклонят колени и поцелуют сладостную землю, что породила Последнего Пророка.

Они примут участие в Священной войне.

Тысяча Храмов распространяла эдикты о том, что любой, попытавшийся воспользоваться отсутствием какого-либо владыки, вставшего под знамена Бивня, будет схвачен, предстанет перед храмовым судом по обвинению в ереси и казнен. Получив таким образом гарантию, что никто не посмеет лишить их законных прав, многочисленные принцы, князья, графы и рыцари разных народов объявляли, что идут служить Бивню. Обычные войны и раздоры оказались забыты. Земли отдавались в залог. Таны и бароны созывали своих мелких вассалов. Холопов срывали с земли, вооружали и селили в выстроенных на скорую руку казармах. Были наняты огромные флотилии, дабы перевезти войска в Момемн, откуда шрайя повелел начать священный поход.

Майтанет воззвал – и все Три Моря откликнулись на зов. Хребет язычников будет сломлен! Святой Шайме будет очищен.


Середина весны, 4110 год Бивня, Сумна

Эсменет никогда не переставала думать о дочери. Даже удивительно, как любая, самая обыденная случайность могла пробудить воспоминания о ней. Вот на сей раз это был Ахкеймион и его странная привычка сперва понюхать каждую сливу, а потом уже положить ее в рот.

Один раз ее дочка понюхала яблоко на рынке. Это было безжизненное воспоминание, полупрозрачное, словно бы обесцвеченное тем жутким фактом, что девочка умерла. Прелестное дитя, яркое, как цветок, на фоне теней проходящих мимо людей, с прямыми черными волосами, круглощеким личиком и глазами, что сияли вечной надеждой.

– Мама, оно так пахнет! – сказала она вполголоса, делясь озарением. – Оно… оно как будто вода и цветы!

И расплылась в торжествующей улыбке.

Эсменет взглянула на угрюмого торговца. Тот молча кивнул на сплетенных змей, вытатуированных у нее на левой руке. Мысль была понятна: «Таким, как ты, не продаю».

– Как странно, радость моя! А вот мне кажется, оно пахнет так, как будто оно слишком дорогое.

– Ну ма-ама… – сказала малышка.

Эсменет сморгнула с глаз навернувшиеся слезы. Ахкеймион обращался к ней.

– Мне это кажется очень сложным, – сказал он с доверительным видом.

«Надо было купить ей яблоко где-нибудь в другом месте!»

Они оба сидели на низеньких табуретах в ее комнате, рядом с исцарапанным столиком высотой по колено. Ставни были распахнуты, и прохладный весенний воздух, казалось, усиливал доносившийся снаружи уличный шум. Ахкеймион кутался в шерстяное одеяло, а сама Эсменет предпочитала дрожать от холода.

Давно ли Ахкеймион живет у нее? Пожалуй, достаточно давно, чтобы они успели порядком надоесть друг другу. Как будто они муж и жена. Теперь она понимала, что шпион, подобный Ахкеймиону, человек, который вербует и направляет тех, кто действительно имеет доступ к сведениям, проводит большую часть жизни, просто дожидаясь, когда что-нибудь случится. И ждал Ахкеймион здесь, в небогатой комнатенке в старом многоэтажном доме, где обитали десятки таких же шлюх, как она.

Поначалу было так странно! Несколько дней подряд, проснувшись по утрам, она лежала и слушала, как он жутко кряхтит на ее горшке. Она прятала голову под одеяло и громко требовала, чтобы он сходил либо к врачу, либо к жрецу – и не сказать, чтобы совсем уж в шутку: звучало это и впрямь ужасно! Ахкеймион стал звать это своим «утренним армагеддоном» после того, как Эсменет один раз, уже почти всерьез, вскричала:

– Слушай, Акка, если ты каждую ночь заново переживаешь Армагеддон, это еще не значит, что тебе следует по утрам делиться этим со мной!

Ахкеймион стыдливо хихикал, подмываясь, бормотал что-то насчет того, как полезно много пить и промывать кишки. Однако вид колдуна, льющего воду себе на задницу, отчасти успокаивал, отчасти забавлял Эсменет.

Она вставала, отворяла окно и, как всегда, присаживалась полуголой на подоконник, то окидывая взглядом дымную сутолоку Сумны, то обшаривая глазами улицу в поисках потенциального клиента. Они вместе съедали скудный завтрак: пресный хлеб, кислый сыр и тому подобное, обсуждая самые разные вещи: последние слухи о Майтанете, продажное лицемерие жрецов, брань погонщиков, от которой краснеют даже солдаты, и так далее. И Эсменет казалось, что они счастливы, что каким-то образом они неразрывно связаны с этим местом и этим временем.

Однако рано или поздно кто-нибудь окликал ее с улицы, или же один из постоянных клиентов стучался у дверей, и идиллии наступал конец. Ахкеймион мрачнел, хватал свой плащ и ранец и уходил пьянствовать в какой-нибудь захудалый кабачок. Обычно она замечала его с подоконника, когда он возвращался, шагая в одиночестве через бесконечную людскую давку: стареющий, слегка полноватый человек, выглядящий так, будто он вдрызг продулся в кости. И каждый раз, без исключения, он уже следил за ней к тому времени, как она его замечала. Он неуверенно махал ей рукой, пытался улыбнуться, и ее пронзала печаль, порой такая острая, что она ахала вслух.

Что она чувствовала? О, много чего. Разумеется, жалость к нему. Посреди всех этих чужих людей Ахкеймион выглядел всегда таким одиноким, таким непонятым. «Никто, – часто думала она, – не знает его так, как знаю я!» А еще – облегчение: он снова вернулся, вернулся к ней, хотя у него было достаточно золота, чтобы купить себе шлюшку помоложе. Еще печаль – такая эгоистичная. И стыд. Ей было стыдно, оттого что она знала: Ахкеймион ее любит, и каждый раз, когда она приводит клиента, это разбивает ему сердце.

Но что ей оставалось?

Он никогда бы не вошел к ней, если бы не увидел ее на подоконнике. Один раз, когда ее отколошматил особенно гнусный мерзавец, назвавшийся медником, она только и могла, что заползти в кровать и реветь, пока не уснула. Но перед закатом она пробудилась и заторопилась к окну, когда увидела, что Ахкеймион не приходил. Она просидела там всю ночь, съежившись, дожидаясь его. Она видела, как солнце позолотило море и пронзило стрелами лучей затянутый туманом город. По улице прогрохотали первые повозки горшечников, потянулись к голубеющему небу первые струйки дыма из печей для обжига и домашних очагов. Эсменет сидела и тихо плакала. Но и тогда она выпростала из-под покрывал одну грудь и свесила поверх холодной кирпичной стены длинную бледную ногу, чтобы каждый, проходящий мимо, мог, подняв голову, увидеть смутное обещание между ее колен.

И только тогда, когда солнце начало припекать ее лицо и голое колено, она наконец услышала стук в дверь. Она стрелой пронеслась через комнату, распахнула дверь – на пороге стоял растрепанный колдун.

– Акка! – вскричала она, и слезы хлынули у нее из глаз.

Он посмотрел на нее, на пустую кровать и признался, что заснул у нее под дверью. И тогда Эсменет поняла, что действительно любит его.

Странный это был брак – если это вообще можно назвать браком. Союз отверженных, скрепленный молчаливыми обетами. Колдун и шлюха. Возможно, от подобного союза следует ожидать некоторого безрассудства: ведь эта странная вещь, «любовь», становится тем глубже, чем сильнее презирают тебя окружающие.

Эсменет обняла себя за плечи, смерила Ахкеймиона взглядом и раздраженно вздохнула.

– Что? – устало спросила она. – Что тебе кажется сложным, Акка?

Ахкеймион обиженно отвернулся и ничего не сказал.

Узнав про медника, он пришел в ярость. Он схватил Эсменет за руку и потащил с собой. Они обошли несколько мастерских, и везде он спрашивал, не узнает ли она этого человека. И хотя Эсменет протестовала, объясняла, что подобные происшествия – просто издержки ее ремесла: мало ли кто явится с улицы! – однако в глубине души она была в восторге и втайне надеялась, что Ахкеймион испепелит мерзавца. Быть может, впервые за время их знакомства она осознала, что Ахкеймион может это сделать, и ему уже случалось делать такое.

Однако того медника они так и не нашли.

Эсменет подозревала, что Ахкеймион продолжает рыскать по мастерским, разыскивая человека, который подходит под ее описание. И она не сомневалась, что если Ахкеймион его отыщет, то убьет. Он несколько раз упоминал о меднике уже спустя много времени после этого инцидента, и, хотя Ахкеймион делал вид, что хочет лишь оказать ей услугу, Эсменет подозревала, что на самом деле он – хотя бы в глубине души – мечтает убить всех ее клиентов.

– Зачем ты тут торчишь, Ахкеймион? – спросила она. В ее голосе звучала легкая враждебность.

Он гневно воззрился на нее, и его безмолвный вопрос был ясен: «Зачем ты по-прежнему спишь с ними, Эсми? Почему ты непременно желаешь оставаться шлюхой теперь, когда я здесь, с тобой?»

«Потому что рано или поздно ты от меня уйдешь, Акка… А мужчины, которые меня кормят, за это время найдут себе других шлюх».

Но он не успел ничего сказать: в дверь робко постучали.

– Я ухожу, – сказал Ахкеймион и встал. Ее пронзил ужас.

– Когда вернешься? – спросила она, стараясь не выдавать своего отчаяния.

– Потом, – сказал он. – После…

Он протянул ей одеяло, Эсменет судорожно его стиснула. В последнее время она все хватала чересчур сильно, как будто желая раздавить, точно стекло. Она смотрела, как Ахкеймион подошел к двери.

– Инрау! – сказал Ахкеймион. – Что ты тут делаешь?

– Я узнал очень важные сведения! – ответил запыхавшийся молодой человек.

– Входи, входи! – сказал Ахкеймион, провожая жреца к табурету.

– Боюсь, я был недостаточно осмотрителен, – сказал Инрау, стараясь не смотреть в глаза ни Ахкеймиону, ни Эсменет. – Возможно, за мной следят.

Ахкеймион некоторое время пристально глядел на него, потом пожал плечами.

– Даже если и следят, это неважно. Жрецы часто бывают у проституток.

– Это правда, Эсменет? – спросил Инрау с нервным смешком. Эсменет видела, что ее присутствие смущает Инрау, и, как многие добродушные люди, тот пытался скрыть смущение натянутыми шутками.

– Они в этом смысле ничем не отличаются от колдунов, – усмехнулась она.

Ахкеймион взглянул на нее с притворным негодованием, и Инрау нервно рассмеялся.

– Ну, рассказывай, – сказал Ахкеймион. Он улыбался, но взгляд его оставался серьезным. – Что же ты узнал?

Лицо Инрау на миг сделалось по-детски сосредоточенным. Юноша был темноволос, худощав, чисто выбрит, с большими карими глазами и девичьими губами. Эсменет подумалось, что он обладает обаятельной уязвимостью молодого человека, оказавшегося в тени тяжких молотов мира сего. Шлюхи ценят таких парнишек, и не только потому, что те платят вдвое: не только за удовольствие, но еще вдобавок и за причиненный ущерб. Они, кроме этого, дают еще и иное вознаграждение. Таких мужчин можно спокойно любить – как мать любит нежного сына.

«Я могу тебе сказать, отчего ты так боишься за него, Акка».

Инрау глубоко вздохнул и выпалил:

– Багряные Шпили согласились присоединиться к Священному воинству!

Ахкеймион нахмурил брови.

– Это только слух или?..

– Наверно, только слух… – Инрау помолчал. – Но мне это сказал Оратэ из коллегии лютимов. Я подозреваю, что Майтанет предложил им это довольно давно. И в доказательство того, что это не шутка, он отправил в Каритусаль шесть Безделушек – как знак доброй воли. Поскольку распределение хор идет через лютимов, Майтанету пришлось объясняться с ними.

– Значит, это правда?

– Это правда.

Инрау взглянул на него, как голодный человек, нашедший заморскую монету, глядит на менялу. «Дорого ли это стоит?»

– Великолепно. Великолепно. Это действительно важная новость.

Восторг Инрау был столь заразителен, что Эсменет сама невольно улыбнулась вместе с ним.

– Ты молодец, Инрау, – сказала она.

– Да, действительно, – добавил Ахкеймион. – Багряные Шпили, Эсми – это самая могущественная школа Трех Морей. Со времен последней Войны магов они правят Верхним Айноном…

Однако продолжать он не мог – очевидно, в голове у него теснилось слишком много вопросов. Ахкеймион всегда имел привычку давать ненужные объяснения – можно подумать, она не знает, кто такие Багряные Шпили! Однако Эсменет прощала ему это. В каком-то смысле эти объяснения демонстрировали его желание включить ее в свою жизнь, в круг своих интересов. В этом, как и во многом другом, Ахкеймион был совсем не похож на других мужчин.

– Шесть Безделушек! – выдохнул он. – Удивительный дар! Поистине бесценный!

Не за это ли она полюбила его? Когда она была одна, мир казался таким тесным – и таким убогим. А когда он возвращался, казалось, будто он приносил в своем ранце все Три Моря сразу. Она вела тихую, неприметную жизнь, загнанная в подполье нуждой и невежеством. И вдруг появлялся этот добродушный, пузатый мужик – человек, похожий на шпиона еще меньше, чем на колдуна, – и на какое-то время потолок ее жизни исчезал, и на нее обрушивались солнце и большой мир.

«Я тебя люблю, Друз Ахкеймион!»

– Безделушки, Эсми! Ведь для Тысячи Храмов это слезы самого Господа! И отдать шесть из них нечестивой школе? Интересно…

Он задумчиво разбирал свою бороду, все время проводя пальцами по одним и тем же серебристым полоскам.

Безделушки… Это напомнило Эсменет, что мир Ахкеймиона, при всех его чудесах, смертельно опасен. Храмовый закон требовал побивать проституток камнями наравне с женщинами, изменившими мужу. Она подумала, что на колдунов это тоже распространяется, только колдуна можно убить лишь одним камнем – но зато этому камню достаточно один раз прикоснуться к колдуну. По счастью, Безделушек на свете не так много. А вот камней для продажных девок предостаточно.

– Но почему? – спросил Инрау, и голос его сделался грустным. – Для чего Майтанету осквернять Священную войну, приглашая участвовать в ней школу?

«Как ему, должно быть, трудно – разрываться между такими людьми, как Ахкеймион и Майтанет», – подумала Эсменет.

– Потому что без этого не обойтись, – ответил Ахкеймион. – В противном случае Священная война обречена на провал. Вспомни: в Шайме обитают кишаурим.

– Но ведь хоры для них так же смертельны, как и для колдунов!

– Быть может… Но в такой войне, как эта, это особой роли не играет. Прежде чем они сумеют использовать Безделушки против кишаурим, им придется одолеть войска Киана. Нет, школа Майтанету нужна непременно!

«В такой войне, как эта!» – подумала Эсменет. В юности она с наслаждением слушала рассказы о войне. Да и теперь обычно просила понравившихся ей солдат рассказать о битвах, в которых они побывали. На миг она представила себе сумятицу сражения, сверкание мечей во вспышках колдовского пламени…

– А что до Багряных Шпилей… – продолжал Ахкеймион. – Для него не может быть более подходящей школы, поскольку…

– Нет школы более отвратительной! – пылко возразил Инрау.

Эсменет знала, что Завет особенно ненавидит Багряных Шпилей. Ахкеймион как-то раз объяснил ей причину: ни одна другая школа не завидует настолько сильно тому, что Завет обладает Гнозисом.

– Бивень не делает различий между гнусностями, – заметил Ахкеймион. – Очевидно, Майтанет сделал этот шаг из чисто политических соображений. Поговаривают, что император уже примеривается, как бы превратить Священную войну в орудие, с помощью которого он вернет себе прежние земли. Объединение с Багряными Шпилями позволит Майтанету не полагаться на императорскую школу, Имперский Сайк. Подумай о том, что может сделать из Священной войны дом Икуреев.

Император. Неизвестно почему, но упоминание о нем заставило Эсменет взглянуть на два медных таланта, лежащих у нее на столе, один на другом. На талантах были изображены миниатюрные профили Икурея Ксерия III, императора Нансурии. Ее императора. Эсменет, как и все обитатели Сумны, на самом деле никогда не думала об императоре как о своем владыке, несмотря на то что его войска поставляли ей клиентов так же исправно, как и храмы. «Наверно, это из-за того, что здесь шрайя ближе», – подумала она. Но, с другой стороны, для нее и сам шрайя значил не гак уж много. «Просто я слишком ничтожна», – подумала Эсменет.

И тут ей в голову пришел вопрос.

– А разве… – начала было Эсменет, но запнулась: мужчины взглянули на нее как-то странно. – А разве не следовало бы скорее задаться вопросом: отчего Багряные Шпили приняли предложение Майтанета? Что может заставить школу присоединиться к Священному воинству? Что-то тут не вяжется, вы не находите? Ведь не так давно ты, Акка, боялся, что Священная война будет объявлена школам!

Короткая пауза. Инрау усмехнулся, словно его насмешила собственная тупость. Эсменет осознала, что отныне и впредь Инрау в подобных делах будет относиться к ней как к равной. Ахкеймион же, как прежде, останется надменным, высшим авторитетом в любых вопросах. Возможно, это и справедливо, учитывая его род занятий.

– На самом деле причин тому несколько, – сказал наконец Ахкеймион. – Перед отъездом из Каритусаля мне стало известно, что Багряные Шпили ведут войну – тайную – против колдунов-жрецов фаним, кишаурим. Война длилась уже десять долгих лет.

Он на миг прикусил губу.

– По неизвестной причине кишаурим убили Сашеоку, который тогда был великим магистром Багряных Шпилей. Теперь у них великим магистром Элеазар, ученик Сашеоки.

Ходили слухи, что они с Сашеокой были близки, близки на тот манер, как это принято у айнонов…

– Так значит, Багряные Шпили… – начал Инрау.

– Надеются отомстить, – закончил Ахкеймион, – и покончить со своей тайной войной. Но дело не только в этом. Ни одна из школ не может понять метафизики кишаурим, Псухе. Всех, даже школу Завета, приводит в ужас тот факт, что их действия не воспринимаются как колдовство.

– А отчего это вас так пугает? – поинтересовалась Эсменет. Это был один из тех мелких вопросов, которые она все никак не решалась задать.

– Отчего?! – переспросил Ахкеймион, внезапно сделавшись чрезвычайно серьезным. – Ты бы не спрашивала об этом, Эсменет, если бы имела представление, какой мощью мы владеем. Ты себе просто представить не можешь, насколько велика эта мощь, и как хрупки по сравнению с нею наши тела. Сашеока погиб именно потому, что не смог отличить дело рук кишаурим от творения Божия.

Эсменет нахмурилась. Она обернулась к Инрау.

– С тобой он тоже так себя ведет?

– Ты имеешь в виду: осуждает вопрос вместо того, чтобы дать ответ? – насмешливо спросил Инрау. – Постоянно.

Однако Ахкеймион сделался мрачнее тучи.

– Слушайте! Слушайте меня внимательно. Мы с вами не в игрушки играем. Любой из нас – и в первую очередь ты, Инрау, – может кончить тем, что головы наши сварят с солью, высушат и выставят напоказ перед Чертогом Бивня. А между тем на кон поставлены не только наши жизни. А нечто большее, куда большее!

Эсменет умолкла, слегка ошеломленная суровой отповедью. Она осознала, что временами просто забывает о том, насколько глубок Друз Ахкеймион. Сколько раз она удерживала его в объятиях, когда он пробуждался после одного из своих сновидений? Сколько раз она слышала, как он что-то бормочет во сне на непонятных языках? Она взглянула на колдуна – и увидела, что гнев в его глазах сменился болью.

– Я не надеюсь на то, что кто-то из вас осознает, насколько велики ставки. Порой я и сам устаю слышать свою собственную болтовню про Консульт. Но на этот раз что-то не так. Я знаю, для тебя, Инрау, мучительно даже думать о таком, но твой Майтанет…

– Майтанет – не мой! Он никому не принадлежит, и именно это… – Инрау запнулся, словно смущенный собственной пылкостью, – именно это делает его достойным моей преданности. Быть может, ты прав, и я в самом деле не способен осознать, насколько велики ставки, но мне известно больше, чем большинству людей. И мне не по себе, Акка. Я опасаюсь, что это еще одна погоня за тенью.

Говоря это, Инрау покосился – скорее всего невольно – на змей, знак шлюхи, вытатуированных на руке Эсменет. Она невольно спрятала ладони под мышки.

И тут ее непостижимым образом осенило: ведь за всеми этими событиями кроется настоящая тайна! Глаза ее расширились, она обвела собеседников взглядом. Инрау потупился. Однако Ахкеймион пристально смотрел на нее.

«Он знает, – подумала Эсменет. – Он знает, что у меня дар на такие вещи».

– В чем дело, Эсми?

– Ты говоришь, Завету только недавно стало известно, что Багряные Шпили воюют с кишаурим?

– Да.

Она невольно подалась вперед, как будто то, что она собиралась сказать, лучше было произнести шепотом.

– Акка, но если Багряные Шпили в течение десяти лет сумели таить это от Завета, откуда же тогда Майтанет, человек, который совсем недавно сделался шрайей, это знает?

– Что ты имеешь в виду? – с тревогой спросил Инрау.

– Да нет, – задумчиво сказал Ахкеймион, – она права. Майтанету бы и в голову не пришло обращаться к Багряным Шпилям, если бы он не знал заранее, что эта школа враждует с кишаурим. В противном случае это было бы глупостью. Самая надменная школа в Трех Морях присоединяется к Священному воинству? Подумай сам. Но откуда он мог знать?

– Быть может, – предположил Инрау, – Тысяче Храмов это стало известно случайно – как и тебе, только раньше.

– Быть может, – повторил Ахкеймион. – Но это маловероятно. Это как минимум требует того, чтобы мы следили за ним вдвое внимательнее.

Эсменет снова вздрогнула, но на этот раз от возбуждения. «Мир вертится вокруг таких людей, как эти, а я только что присоединилась к ним!» Ей показалось, что воздух пахнет водой и цветами.

Инрау мельком взглянул на Эсменет, потом жалобно уставился на своего учителя.

– Я не могу сделать того, о чем ты просишь! Просто не могу!

– Ты должен подобраться к Майтанету поближе, Инрау. Твой шрайя чересчур умен и всеведущ.

– И что? – спросил молодой жрец с натянутым сарказмом. – Слишком умен и всеведущ, чтобы быть человеком верующим?

– Не в том дело, друг мой. Слишком умен и всеведущ, чтобы быть тем, чем кажется.


Конец весны, 4110 год Бивня, Сумна

Дождь. Если город старый, очень старый, его канавы и водоемы всегда черны, заполнены вековыми отходами. Сумна древнее древнего, и ее воды черны, как смола.

Паро Инрау, съежившись и обнимая себя за плечи, осматривал темный двор. Он был один. Повсюду слышался шум воды: глухой шелест ливня, клокотанье в водосточных желобах, плеск в канавах. Сквозь шелест, клокотанье и плеск доносились стенания молящихся. Искаженная мукой и печалью, их песнь звенела в мокром камне и оплетала мысли Инрау надрывными нотами. Гимны страдания. Два голоса: один жалобно взмывал ввысь, вопрошая, отчего, отчего мы должны страдать; второй – низкий, полный угрюмого величия Тысячи Храмов, нес тяжкую истину: люди всегда едины и страданием и разрушением, и слезы – единственная святя вода на свете.

«Моя жизнь… – думал Инрау. – Моя жизнь».

Он опустил голову и скривился, пытаясь сдержать слезы. Если бы он только мог забыть… Если бы…

«Шрайя… Но как такое может быть?»

Так одиноко… Вокруг громоздилась кенейских времен кладка, уходящая вдаль, в темные залы Хагерны. Инрау сполз по мокрой стене и принялся раскачиваться, сидя на корточках. Страх был настолько всеобъемлющим, что бежать было некуда. Он мог лишь съежиться еще сильнее и рыдать, стараясь забыться.

«Ахкеймион, дорогой мой наставник… Что ты сделал со мной?»

Обычно думая о годах, проведенных в Атьерсе, в занятиях, под бдительным оком Друза Ахкеймиона, Инрау вспоминал те дни, когда он с отцом и дядей выходил далеко в море на рыбную ловлю – бывало, над морем собирались тучи, а его отец все вытягивал из моря серебристую рыбу и наотрез отказывался возвращаться в деревню.

– Ты гляди, какой улов! – кричал он, и глаза его были безумны от отчаянного везения. – Мом благосклонен к нам, ребята! Бог нам благоволит!

Атьерс напоминал Инрау о тех опасных временах не потому, что Ахкеймион походил на его отца – нет, отец Инрау был крепок и силен, его ноги, казалось, были созданы для палубы, и дух не ведал страха перед бушующей стихией, – просто богатства, которые Инрау извлекал из пучин колдовства, были, подобно той рыбе, оплачены смертельной опасностью. Атьерс казался Инрау неистовым штормом, застывшим во взмывающих к небу столпах и занавесях из черного камня, а Ахкеймион напоминал скорее дядю, смиряющегося перед гневом его отца и торопящегося наполнить лодку, чтобы спасти и брата, и племянника. Он обязан Друзу Ахкеймиону жизнью – в этом Инрау был уверен. Адепты Завета никогда не возвращаются на берег, а тех, кто бросает свои сети, чтобы вернуться, они убивают.

Как можно возвратить подобный долг? Задолжав денег, можно просто вернуть заимодавцу деньги с процентами. Потому что отданное и возвращенное равны друг другу. Но так ли прост обмен, когда один человек обязан другому жизнью? Разве не обязан Инрау в уплату за то, что Ахкеймион вернул его на берег, в последний раз выйти с ним в бурное море Завета? Платить Ахкеймиону той же монетой, которую он задолжал, казалось почему-то неправильным, как будто бывший наставник просто взял свой дар обратно, вместо того чтобы попросить что-то взамен.

Инрау не раз приходилось совершать обмен. Оставив Завет ради Тысячи Храмов, он сменил горе Сесватхи на трагическую красоту Айнри Сейена, ужас Консульта на ненависть кишаурим, и пренебрежительный отказ от веры – на благочестивое неприятие колдовства. И тогда, вначале, он не раз спрашивал себя, много ли выиграл этой сменой призваний.

Все. Он выиграл все. Вера вместо знания, мудрость вместо хитроумия, душа вместо интеллекта – для таких вещей не существует весов, только люди и их разнообразные наклонности. Инрау был рожден для Тысячи Храмов и, позволив ему оставить школу Завета, Ахкеймион подарил ему все. И поэтому благодарность, которую Инрау испытывал к бывшему наставнику, нельзя было ни измерить, ни описать словами. «Все, что угодно! – думал он, бродя по Хагерне, одуревший от радости и свалившегося с плеч непосильного бремени. – Все, что угодно!»

И вот налетела буря. Он чувствовал себя крохотным, как мальчишка, затерявшийся в темном бушующем море.

«Я хочу забыть об этом! Пожалуйста!»

На миг ему показалось, что он слышит топот сапог, эхом отдающийся в переходах, но тут раздался рев Созывающих труб – немыслимо низкий, точно шум океанского прибоя за каменной стеной. Инрау бросился через двор к огромным дверям храма, кутаясь в свой плащ: ливень был нешуточный. Двери Ирреюмы со скрежетом распахнулись, и на булыжный двор с пузырящимися лужами упала широкая полоса света. Стараясь избегать любопытных глаз, Инрау проталкивался сквозь толпы жрецов и монахов, хлынувших от храма наружу. Он взбежал по широким ступеням, между бронзовых змей, благословлявших вход.

Привратники нахмурились, когда он вошел. Поначалу Инрау съежился, но тут же сообразил, что он просто наследил на полу, а им теперь убираться. И больше не обращал на них внимания. Перед ними уходили вдаль два ряда колонн, образующих широкий неф, беспорядочно освещенный свисающими с потолка светильниками. Колонны взмывали ввысь, поддерживая хоры, а центральная часть потолка была столь высока, что свет ламп не достигал ее. За колоннами центрального нефа, справа и слева, было еще два ряда колонн поменьше, ограждавших малые святилища различных божеств. И все как будто стремилось куда-то, вперед или ввысь.

Инрау рассеянно дотронулся до известняковой кладки. Прохладная. Бесстрастная. Не задумывающаяся о том, какая тяжкая ноша на нее возложена. Вот какова сила вещей неодушевленных! «Даруй мне такую силу, о богиня! Сделай меня подобным столпу!»

Инрау обогнул колонну и вошел в тень святилища. Прохладный камень успокаивал. «Онкис… Возлюбленная».

«У Бога – тысяча тысяч ликов, – сказал Сейен, – сердце же у человека всего одно». Любая великая вера подобна лабиринту, состоящему из бесчисленных мелких гротов, полупотаенных мест, где абстракции исчезают и объекты поклонения становятся достаточно невелики, чтобы удовлетворять сиюминутные нужды, достаточно близки, чтобы им можно было открыто поплакаться на мелкие обиды. Инрау нашел себе такую пещерку в святилище Онкис, Поющей-во-Тьме, Воплощения, которое пребывает в сердце любого человека, вечно побуждая его брать больше, чем он способен удержать.

Инрау преклонил колени. Его душили слезы.

Если бы он только мог забыть… забыть, чему учил его Завет. Если бы ему это удалось, то последнее душераздирающее откровение не имело бы для него значения. Если бы только Ахкеймион не приходил! Цена оказалась чересчур высока.

Онкис… Простит ли она ему возвращение к Завету? Идол был высечен из белого мрамора, с глазами закрытыми и запавшими, точно у мертвеца. На первый взгляд статуя походила на отсеченную голову женщины, красивой, но простоватой, насаженную на шест. Однако, если приглядеться, становилось видно, что шест – вовсе не шест, а миниатюрное деревце, вроде тех, что выращивали древние норсирайцы, только бронзовое. Ветви выглядывали сквозь приоткрытые губы, овевали ее лицо – природа, возрождающаяся через человеческие уста. Другие ветви тянулись назад, торчали из-под неподвижных волос. Ее образ неизменно пробуждал в душе Инрау какое-то смутное волнение, и именно поэтому он все время возвращался сюда: она сама была этим волнением, темным уголком его души, где зарождается мысль. Она была прежде его самого.

Инрау вздрогнул и очнулся – от дверей храма донеслись голоса. «Привратники. Да, наверное». Он порылся в карманах плаща и достал небольшой кулечек с едой: курага, финики, миндаль и немного соленой рыбы. Он подошел достаточно близко, чтобы богиня могла ощутить тепло его дыхания, и дрожащими руками опустил подношение в небольшую чашу, выдолбленную в пьедестале. Любая пища имеет свою суть, свою душу – то, что нечестивцы именуют опта». Все отбрасывает свою тень Вовне, где обитают боги. Дрожащими руками достал он список своих предков и принялся шептать имена, сделав паузу, чтобы попросить прадеда вступиться за него.

– Сил… – бормотал он. – Молю, дайте мне сил!

Маленький свиток упал на пол. Воцарилась глухая, гнетущая тишина. У Инрау болело сердце: так много было поставлено на кон! События, вокруг которых вращается мир. Достаточно для богини.

– Прошу тебя… Отзовись мне… Тишина.

Следы слез зазмеились по его лицу. Он воздел руки, вытянул их к небу так, что плечи заныли.

– Хоть что-нибудь! – воскликнул он. «Беги! – шепнули ему его мысли. – Беги!»

Что за трусость! Как можно быть таким трусом?

Позади него что-то появилось. Шум крыльев! Словно шелест развевающихся одежд посреди могучих колонн.

Он обернулся к потолку, теряющемуся во тьме, ища на слух. Снова шелест. Там, на галерее, кто-тобыл. У Инрау поползли по спине мурашки.

«Это ты? – Нет».

Вечные сомнения! Почему он все время сомневается?

Он поднялся и выбежал из святилища. Двери храма затворены, и привратников нигде не видно… Ему потребовалось несколько секунд, чтобы отыскать ведущую на галерею узкую лесенку в стене храма. На лестнице царила непроглядная тьма. Инрау приостановился и глубоко вздохнул. Пахло пылью.

Неуверенность, которая всегда была так сильна в нем, теперь как рукой сняло.

«Это ты!»

К тому времени, как он взбежал наверх, голова у него шла кругом от восторга. Дверь на галерею была распахнута. В дверной проем сочился сероватый свет. Наконец-то – после всей его любви, все это время, – Онкис будет петь не сквозь него, но для него! Инрау робко шагнул на балкон. Он облизнул губы. У него сосало под ложечкой.

Сквозь каменные стены слышался шум ливня. Первыми выступили из мрака капители колонн, затем близкий потолок. Казалось неестественным, что такая тяжесть парит на огромной высоте. Стволы колонн делались тем ярче, чем дальше уходили из виду. Свет, идущий снизу, казался далеким и рассеянным, столь же мягким, как истертые углы каменной кладки.

У перил его охватило головокружение, так что Инрау старался держаться поближе к стене. Стена казалась колючей и ребристой. Настенные росписи шелушились и обваливались кусками. Потолок был усеян сотнями глиняных осиных гнезд и напомнил ему усеянные ракушками днища боевых кораблей, вытащенных на берег.

– Где ты? – прошептал он.

И тут он увидел это и задохнулся от ужаса.

Оно находилось поблизости – сидело на перилах и смотрело на него блестящими голубыми глазами. Тело у него было воронье, а голова – человеческая: лысенькая и маленькая, с детский кулачок. Голова растянула тонкие губки над мелкими, ровными зубками и усмехнулась.

«Сейен-милостивый-Боже-милосердный-этого-не-может-не-может-быть!»

Миниатюрное личико изобразило деланное изумление.

– Ты знаешь, кто я, – сказало существо. – Откуда бы?

«Не-может-быть-этого-не-может-быть-Консульт-здесьнет-нет-нет!»

– Потому что когда-то он был одним из учеников Ахкеймиона, – ответил другой голос. Говорящий прятался в тени дальше по галерее. И теперь шел навстречу Инрау.

Кутий Сарцелл приветственно улыбнулся.

– Ведь правда был, а, Инрау?

Рыцарь-командор – в сговоре с Синтезом Консульта?!

«Акка-акка-помоги!»

Ужас ночного кошмара. Инрау не верил своим глазам. У него перехватило дыхание, мысли метались в панике. Он пошатнулся. Пол поплыл под ногами. За спиной послышался скрежет металла по камню – он вскрикнул, обернулся и увидел, как из темноты выходит еще один шрайский рыцарь. Его Инрау тоже знал: Муджониш, они когда-то вместе ходили собирать десятину. Этот приближался опасливо, раскинув руки, точно ловил опасного быка. Что происходит? «Онкис!»

– Как видишь, – промолвил Синтез с вороньим телом, – бежать тебе некуда.

– Кто? – выдохнул Инрау. Теперь он видел след колдовства – искаженную ткань Напевов, использованных, чтобы приковать чью-то душу к отвратительному сосуду, находившемуся перед ним. И как он мог не заметить сразу?

– Он знает, что этот облик – не более чем шелуха, – сказал Синтез Сарцеллу, – но я не вижу Чигры внутри него.

Глазки-горошинки – крохотные бусинки небесно-голубого стекла – устремились на Инрау.

– А, мальчик? Ты ведь не видишь Снов, как прочие, верно? Если бы видел, ты бы меня сразу признал. Чигра всегда меня узнавал.

«Онкис! Подлая-лживая-сука-богиня!»

Сквозь ужас его настигла уверенность в невозможном. Откровение. Слова молитвы сделались тканью. Из-под них проступали иные слова, слова силы.

– Что вам нужно? – спросил Инрау. Его голос на этот раз звучал тверже. – Что вы здесь делаете?

Ответ его не интересовал – ему нужно было выиграть время.

«Вспомни-Бога-ради-вспомни…»

– Что мы делаем? Да то же, что и всегда: следим за своей ставкой в этих делах.

Тварь поджала губки, но недовольно, как будто ей не нравился их вкус.

– Полагаю, примерно то же самое, что делал ты в покоях шрайи, а?

Дышать стало больно. Говорить Инрау не мог.

«Да-да-вот-оно-вот-оно-но-что-дальше? Что-дальше?»

– Ц-ц-ц! – сказал Сарцелл, подходя вплотную. – Боюсь, отчасти это моя вина, Старейший Отец. Месяца полтора тому назад я велел юному проповеднику быть поусерднее.

– Так это ты виноват! – сказал Синтез и сделал суровое лицо. Он проскакал несколько футов по перилам вслед за отступающим Инрау. – Ты велел быть поусерднее, но не указал направления, и он просто направил свой пыл не в то русло! Принялся шпионить за Богом, вместо того чтобы молиться ему!

Короткий смешок – будто кошка чихнула.

– Вот видишь, Инрау? Тебе бояться нечего! Рыцарь-командор берет всю ответственность на себя.

«Вот-оно-вот-оно-вот-оно!»

Инрау ощутил Муджониша, вздымающегося у него за спиной. На языке вертелась молитва – но с уст посыпались богохульства.

Развернувшись с колдовской стремительностью, он вонзил два пальца в кольчугу Муджониша, проломил ему грудину и ухватил за сердце. Инрау вырвал руку – и в воздухе повисла блестящая кровавая нить. Новые невозможные слова. Кровь вспыхнула ярчайшим пламенем, полетела вслед за взмахом его руки в сторону Синтеза. Тварь с воплем сорвалась с перил, нырнула в пустоту. Ослепительные капли крови опалили лишь голый камень.

Инрау обернулся бы к Сарцеллу, но снова увидел Муджониша – и замешкался. Шрайский рыцарь упал на колени, вытирая окровавленные руки о свою накидку. Лицо его опадало, словно сдувшийся пузырь, съеживалось, размыкалось.

И ни следа. Ни малейшего признака колдовства. «Но как?»

И тут что-то сильно ударило Инрау по голове, он опрокинулся наземь и завозился, пытаясь встать. Удар в живот заставил его распластаться на полу. Он увидел пляшущий над ним силуэт Сарцелла. Инрау произнес новые слова – слова убежища. Призрачные обереги взметнулись над ним…

Но обереги оказались бесполезны. Рыцарь-командор раздвинул светящийся купол, словно обычный дым, схватил Инрау за грудки и поднял его в воздух. Другой рукой достал хору и провел ею по щеке Инрау.

Мучительная боль. Каменный пол ударил в лицо Инрау. Он схватился за обожженное место. Кожа под пальцами поползла и осыпалась, превращенная в соль прикосновением хоры. Обнажившаяся плоть горела. Инрау снова вскрикнул.

– Ты еще раскаешься! – услышал он вопль Синтеза.

«Никогда!»

Гневно глядя на отвратительную тварь, Инрау снова затянул свою нечестивую песнь. Он увидел, как солнце блеснуло сквозь окна ему в лицо… Слишком поздно.

Изо рта Синтеза вылетели лучи, подобные тысяче крючьев. Обереги Инрау треснули и разлетелись россыпью осколков. Песнь застыла у него на губах. Воздух сделался плотным, точно вода. Инрау всплыл, оторвавшись от пола. Потоки серебристых пузырьков вырывались из его раскрытого рта и уносились к потолку. Вся тяжесть океана обрушилась на него мертвящим кулаком.

Поначалу он был спокоен. Он видел, как Синтез уселся на плечо к рыцарю и уставился на него голубыми глазками-пуговками. Инрау даже удивился, как красивы его черные перья, чуть отливающие лиловым. Подумал об Ахкеймионе, беспомощном, не подозревающем об опасности.

«О Акка! Это еще хуже, чем ты осмеливался представлять себе!»

Но он уже не мог ничего поделать.

Горло сдавило. Мысли Инрау обратились к богине, к ее неверности – и к своей собственной. Однако сердце все сильнее и сильнее давило изнутри на череп, и вот его губы невольно скривились и раскрылись. Тогда Инрау принялся бестолково, судорожно дергаться и бултыхаться – его идиотские мозги не оставляла мысль, что где-то можно выплыть на поверхность, на воздух. Дикий, не подчиняющийся рассудку рефлекс заставил его сделать вдох. Он задохнулся, закашлялся, вода забила глотку, точно тряпка, вокруг поплыли белые бусины…

Потом – жесткий пол. Инрау долго откашливался, хватал ртом обжигающий воздух.

Сарцелл схватил его за волосы, поставил на колени, развернул лицом к Синтезу – Инрау видел только размытое пятно. Инрау стошнило, он исторг из своих легких часть сжигавшего их огня.

– Я – Древнее Имя, – сказала тварь. – Даже в этом обличье я могу показать тебе истинные муки, глупый слуга Завета!

– З-з… – Инрау сглотнул, всхлипнул. – Зачем? Снова эта улыбочка на тонких губках.

– Вы ведь поклоняетесь страданию. Как ты думаешь, зачем?

Инрау охватил всепоглощающий гнев. Эта тварь не понимает! Она не способна понять. Он хрипло взревел, рванулся вперед, не обращая внимания на выдранные волосы. Синтез отлетел с дороги – но Инрау не собирался его убивать. «Любой ценой, наставник!» Он ударился бедрами о каменные перила – камень рассыпался, точно хлеб. Инрау снова поплыл, но на этот раз все было иначе: воздух хлестал ему в лицо, омывал его тело. Касаясь вытянутой рукой колонны, Паро Инрау летел вниз, к земле.

ЧАСТЬ II Император

ГЛАВА 5 МОМЕМН

«Разница между сильным императором и слабым вот в чем: первый превращает мир в свою арену, второй – в свой гарем».

Касид, «Кенейские анналы»

«Чего Людям Бивня никогда было не понять, так это того, что нансурцы и кианцы – старые враги. Когда две цивилизованные нации враждуют на протяжении веков, это великое противостояние порождает огромное количество общих интересов. У потомственных врагов очень много общего: взаимное уважение, общая история, триумфы, которые, впрочем, ни к чему не привели, и множество негласных договоренностей. А Люди Бивня были незваными пришельцами, дерзким наводнением, угрожавшим размыть тщательно обустроенные каналы куда более древней вражды».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Начало лета, 4110 год Бивня, Момемн

Императорский зал для аудиенций был выстроен с расчетом на то, чтобы улавливать последние лучи заходящего солнца, и потому позади возвышения, на котором стоял трон, стен не было. Солнечный свет свободно струился под своды, озаряя беломраморные колонны и золотя подвешенные между ними гобелены. Ветерок разносил дым от курильниц, расставленных вокруг возвышения, и аромат благовонных масел смешивался с запахом моря и неба.

– Что-нибудь слышно о моем племяннике? – спросил Икурей Ксерий III у Скеаоса, своего главного советника. – Что пишет Конфас?

– Ничего, о Бог Людей, – ответил старик. – Но все в порядке. Я в этом уверен.

Ксерий поджал губы, изо всех сил стараясь казаться невозмутимым.

– Ты можешь продолжать, Скеаос.

Шурша шелковым одеянием, старый, иссохший советник повернулся к чиновникам, собравшимся вокруг возвышения. Сколько Ксерий себя помнил, его постоянно окружали солдаты, послы, рабы, шпионы и астрологи… Всю жизнь он был центром этого суетливого стада, колышком, на котором держалась потрепанная мантия империи. И теперь ему внезапно пришло в голову, что он никогда не смотрел никому из них в глаза – ни разу. Смотреть в глаза императору разрешалось лишь особам императорской крови. Эта мысль ужаснула его.

«Кроме Скеаоса, я никого из этих людей не знаю!»

Главный советник обратился к ним.

– Это не будет похоже ни на одну аудиенцию из тех, на каких вам приходилось присутствовать раньше. Как вам известно, прибыл первый из великих владык айнрити. Мы врата, которые он и ему подобные должны миновать прежде, чем принять участие в Священной войне. Мы не можем воспрепятствовать или помешать их проходу, однако мы можем повлиять на них, заставить их увидеть, что наши интересы и представления о том, что такое справедливость и истина, совпадают. Что касается присутствующих – молчите. Не двигайтесь. Не переминайтесь с ноги на ногу. Сохраняйте на лицах выражение сурового участия. Если этот глупец подпишет договор – тогда, и только тогда мы можем позволить себе отбросить условности. Можете смешаться с его свитой, разделить с ними угощение и напитки, которые предложат рабы. Но держитесь начеку. Помалкивайте. Не открывайте ничего. Ничего! Вам, возможно, кажется, что вы находитесь вне круга этих событий, но все не так. Вы сами и есть этот круг. У вас нет права на ошибку, друзья мои: на весах лежит судьба самой империи!

Главный советник посмотрел на Ксерия. Тот кивнул.

– Пора! – провозгласил Скеаос и взмахнул рукой в сторону противоположной стены императорского аудиенц-зала.

Огромные каменные двери, память о киранейцах, найденные на руинах Мехтсонка, торжественно растворились.

– Его преосвященство лорд Нерсей Кальмемунис, палатин Канампуреи! – объявил голос у дверей.

У Ксерия отчего-то перехватило дыхание, пока он смотрел, как его церемониймейстеры ведут конрийцев через зал. Несмотря на данное себе незадолго до этого слово сохранять неподвижность – он был уверен, что люди, напоминающие статуи, выглядят мудрее, – император обнаружил, что теребит кисти на своей льняной юбочке. За свои сорок пять лет он принял бесчисленное количество просителей, посланцев мира и войны со всех Трех Морей, но Скеаос был прав: подобного посольства здесь еще не бывало.

«Судьба самой империи…»

Прошло несколько месяцев с тех пор, как Майтанет объявил Священную войну язычникам Киана. Призыв этого демона, подобно сырой нефти, стремительно растекся по Трем Морям и воспламенил сердца людей всех айнритских народов – воспламенил одновременно благочестием, жаждой крови и алчностью. Вот и сейчас в рощах и виноградниках за стенами Момемна обитали тысячи так называемых Людей Бивня. Однако до прибытия Кальмемуниса они почти полностью состояли из всякого сброда: свободных людей низших каст, бродяг, ненаследственных жрецов разных культов и даже, как докладывали Ксерию, толпы прокаженных. Короче, людей, которым не на что было надеяться, кроме как на призыв Майтанета, и которые не понимали, какую ужасную цель поставил перед ними их шрайя. Такие люди не стоят и плевка императора, а уж тем более не стоят они того, чтобы император из-за них беспокоился.

А вот Нерсей Кальмемунис – совсем другое дело. Из всех знатных айнрити, которые, по слухам, заложили свои родовые поместья ради священного похода, он первым достиг берегов империи. Его прибытие всколыхнуло население Момемна. По всем улицам были развешаны глиняные таблички с благословениями, что продавались в храмах по медному таланту штука. На огненных алтарях Кмираля непрерывно возжигались жертвы. Все понимали, что такие люди, как Кальмемунис с его вассалами, будут парусом и кормилом Священной войны.

Но кто будет им лоцманом?

«Я».

Охваченный коротким приступом паники, Ксерий оторвал взгляд от приближающихся конрийцев и посмотрел наверх. Под сумрачными сводами, как всегда, порхали и чирикали воробьи. И это, как обычно, успокоило императора. На миг он задумался о том, что такое для воробья император? Просто еще один человек, и все?

Ему казалось, что такого быть не может.

Когда он опустил взгляд, конрийцы уже закончили преклонять пред ним колени. Ксерий с отвращением отметил, что у нескольких из них в волосах и умащенных маслом завитках бород запутались цветочные лепестки – свидетельство подобострастия жителей Момемна. Они стояли плечом к плечу, одни моргали, другие прикрывали глаза ладонью от солнца.

«Для них я – тьма, обрамленная солнцем и небом».

– Всегда приятно принимать у себя заморских сородичей, – сказал он с удивительной решительностью. – Как у вас дела, лорд Кальмемунис?

Палатин Канампуреи вышел вперед и встал перед величественными ступенями, инстинктивно укрывшись в длинной тени Ксерия от слепящего света солнца. Высокий, широкоплечий, палатин представлял собой внушительное зрелище. Маленький рот, которого было почти не видно под бородой, свидетельствовал о вырождении, однако розово-голубому одеянию, в которое был облачен палатин, мог бы позавидовать и сам император. Конрийцы выглядели с этими своими бородами совершенно по-варварски, в особенности среди чисто выбритых элегантных нансурских придворных, однако одевались они безупречно.

– Спасибо, неплохо. А как идет война, дядюшка?

Ксерий едва не подскочил на своем троне. Кто-то ахнул.

– Он не хотел оскорбить вас, о Бог Людей, – поспешно шепнул Скеаос. Конрийские аристократы часто называют более знатных людей «дядюшка». Таков их обычай.

«Да, – подумал Ксерий, – но почему он сразу начал с упоминания о войне? Он хочет меня поддеть?»

– О какой войне вы говорите? О Священной?

Кальмемунис, прищурившись, обвел взглядом то, что ему должно было казаться стеной темных силуэтов вокруг.

– Мне говорили, что ваш племянник, Икурей Конфас, отправился в поход против скюльвендов на севере.

– А! Это не война. Просто карательная экспедиция. На самом деле обычная вылазка по сравнению с грядущей великой войной. Скюльвенды – ничто. Единственные, кто по-настоящему заботит меня, – это кианские фаним. В конце концов, это они, а не скюльвенды оскверняют Святой Шайме.

Слышно ли им, как сосет у него под ложечкой? Кальмемунис нахмурился.

– Но я слышал, что скюльвенды – грозный народ, и что еще никто не одерживал над ними победу в открытом бою.

– Вас ввели в заблуждение… Так скажите мне, палатин, ваше путешествие из Конрии, полагаю, обошлось без неприятных происшествий?

– Ничего такого, о чем стоило бы говорить. Мом благословил нас благоприятной погодой и попутным ветром.

– Его милостью мы странствуем… Скажите, не представилось ли вам случая побеседовать с Пройасом до того, как вы оставили Аокнисс?

Император буквально ощутил, как окаменел стоявший рядом Скеаос. Не прошло и трех часов с тех пор, как главный советник сообщил о том, что между Кальмемунисом и его прославленным родичем существует вражда. Как сообщали источники в Конрии, в прошлом году Пройас велел высечь Кальмемуниса за проявленное во время битвы при Паремти неблагочестие.

– С Пройасом?

Ксерий улыбнулся.

– Ну да. С вашим кузеном. Наследным принцем.

Малоротое лицо помрачнело.

– Нет. Мы с ним не беседовали.

– Но мне казалось, что Майтанет поручил ему возглавить все войска Конрии в Священной войне…

– Вас ввели в заблуждение.

Ксерий хмыкнул про себя. Он понял, что этот человек глуп. Ксерий часто задавался вопросом, не в этом ли состоит истинное предназначение джнана: быстро отделять зерна от плевел. Теперь он точно знал, что палатин Канампуреи относится к плевелам.

– Да нет, – сказал Ксерий. – Не думаю.

Несколько спутников Кальмемуниса на это нахмурились, один коренастый офицер по правую руку от него даже открыл было рот – но все промолчали. Очевидно, для них разумнее было не указывать на то, что их господин действительно может чего-то не знать.

– Мы с Пройасом… – начал было Кальмемунис, и запнулся – видимо, на середине фразы сообразил, что сболтнул лишнее. И растерянно разинул маленький рот.

«О, да это же настоящий уникум! Всем дуракам дурак!» Ксерий небрежно махнул рукой и увидел, как ее тень порхнула по людям палатина. На пальцы упали теплые лучи солнца.

– Ну, довольно о Пройасе!

– Вот именно, – буркнул Кальмемунис.

Ксерий был уверен, что позднее Скеаос найдет какой-нибудь хитрый, присущий рабу способ пристыдить его за то, что он помянул Пройаса. А тот факт, что палатин оскорбил его первым, разумеется, не считается. С точки зрения Скеаоса, им полагалось соблазнять, а не защищаться. Ксерий был убежден, что неблагодарный старый мерзавец скоро сделается так же невыносим, как и мать. Неважно. Император-то он!

– Припасы… – шепнул Скеаос.

– Разумеется, вам и вашим войскам предоставят все необходимые припасы, – продолжал Ксерий. – А дабы обеспечить вам условия проживания, достойные вашего ранга, я предоставлю в ваше распоряжение близлежащую виллу.

Он обернулся к главному советнику.

– Скеаос, не будешь ли ты так любезен показать палатину наш договор?

Скеаос щелкнул пальцами, и из-за занавеси по правую сторону от возвышения выбрался необъятный евнух, который нес бронзовый пюпитр. Следом за ним шел второй, и на его ластоподобных руках покоился, точно священная реликвия, длинный пергаментный свиток. Кальмемунис ошеломленно отступил от возвышения, когда первый евнух поставил пюпитр перед ним. Второй несколько замешкался со свитком – небрежность, которая не останется безнаказанной, – потом наконец аккуратно развернул его на наклонной бронзовой доске. И оба скромно отступили назад, чтобы не мешать палатину.

Конриец недоумевающе прищурился на Ксерия, потом наклонился, изучая пергамент.

Миновало несколько мгновений. Наконец Ксерий спросил:

– Вы читаете по-шейски?

Кальмемунис злобно взглянул на него исподлобья.

«Надо быть осторожнее», – понял Ксерий. Мало кто может быть более непредсказуемым, чем люди глупые и в то же время обидчивые.

– По-шейски я читаю. Но я ничего не понимаю.

– Так не годится, – сказал Ксерий, подавшись вперед на своем троне. – Ведь вы, лорд Кальмемунис, первый истинно знатный человек, которому предстоит благословить грядущую Священную войну. Для нас с вами важно понимать друг друга с полуслова, не так ли?

– Ну да, – ответил палатин. Его тон и выражение лица были напряженными, как у человека, который пытается сохранять собственное достоинство, невзирая на то, что сбит с толку.

Ксерий улыбнулся.

– Вот и хорошо. Как вам прекрасно известно, нансурская империя воевала с фаним с тех самых пор, как первые завывающие кианские кочевники прискакали сюда из пустынь. На протяжении поколений мы бились с ними на юге, теряя провинцию за провинцией под напором этих фанатиков и одновременно отражая атаки скюльвендов на севере. Эвмарна, Ксераш, даже Шайгек – утраты, оплаченные тысячами тысяч жизней сынов Нансура. Все, что теперь именуется Кианом, некогда принадлежало моим царственным предкам, палатин. А поскольку я, тот, кем я являюсь ныне, Икурей Ксерий III, – не более чем воплощение единого божественного императора, все то, что ныне зовется Кианом, некогда принадлежало мне.

Ксерий помолчал, взволнованный собственной речью и возбужденный отзвуком своего голоса среди леса мраморных колонн. Как могут они отрицать силу его ораторского мастерства?

– Находящийся перед вами договор всего-навсего обязывает вас, лорд Кальмемунис, следовать истине и справедливости, как то надлежит всем людям. А истина – неопровержимая истина! – состоит в том, что все нынешние губернии Киана на самом деле – не что иное, как провинции Нансурской империи. Подписывая этот договор, вы даете клятву исправить древнюю несправедливость. Вы обязуетесь возвратить все земли, освобожденные в ходе Священной войны, их законному владельцу.

– То есть? – переспросил Кальмемунис. Он весь аж трясся от подозрительности. Нехорошо…

– Как я уже сказал, это договор, согласно которому…

– Я расслышал с первого раза! – рявкнул Кальмемунис. – Мне об этом ничего не говорили! Шрайя это утвердил? Это приказ Майтанета?

У этого слабоумного глупца хватает наглости перебивать его?! Икурея Ксерия III, императора, которому предстоит восстановить Нансур? Какая дерзость!

– Мои военачальники доложили мне, палатин, что с вами прибыло около пятнадцати тысяч человек. Вы ведь не рассчитываете, что я буду содержать такое множество воинов даром? Богатства империи не безграничны, мой конрийский друг!

– Я-а… Я об этом ничего не знаю, – выдавил Кальмемунис – Так что я, значит, должен дать клятву, что все языческие земли, которые я завоюю, будут отданы вам? Так, что ли?

Коренастый офицер по правую руку от него наконец не выдержал.

– Не подписывайте ничего, мой палатин! Бьюсь об заклад, шрайя об этом и не подозревает!

– А вы кто такой? – рявкнул Ксерий.

– Крийатес Ксинем, – отрывисто ответил офицер, – маршал Аттремпа.

– Аттремп… Аттремп… Скеаос, будь так добр, скажи, отчего это название кажется мне таким знакомым?

– Нетрудно ответить, о Бог Людей. Аттремп – близнец Атьерса, крепость, которую школа Завета отдала в лен дому Нерсеев. Присутствующий здесь господин Ксинем – близкий друг Нерсея Пройаса, – старый советник сделал кратчайшую паузу, несомненно для того, чтобы дать возможность своему императору осознать значение этого факта, – и, если не ошибаюсь, в детстве был его наставником в фехтовании.

Ну разумеется. Пройас не настолько глуп, чтобы позволить дураку, да еще столь могущественному, как Кальмемунис, в одиночку вести переговоры с домом Икуреев. Он прислал с ним няньку. «Ах, матушка, – подумал император, – наша репутация известна всем Трем Морям!»

– Ты забываешься, маршал! – промолвил Ксерий. – Разве ты не получил наставление от моего распорядителя церемоний? Тебе надлежит хранить молчание.

Ксинем расхохотался и сокрушенно покачал головой. Потом обернулся к Кальмемунису и сказал:

– Нас предупреждали, что такое может случиться, господин мой.

– О чем вас предупреждали, маршал?! – вскричал Ксерий. Это уже ни в какие ворота не лезет!

– Что дом Икуреев попытается играть в свои игры с тем, что свято.

– Игры? – воскликнул Кальмемунис, развернувшись к Ксерию. – Какие могут быть игры со Священной войной?! Я пришел к вам с открытой душой, император, как один Человек Бивня к другому, а вы играете в игры?

Гробовая тишина. Императору Нансура только что бросили в лицо обвинение. Самому императору!

– Я вас спросил… – Ксерий остановился, чтобы не сорваться на визг. – Я вас спросил – со всей возможной учтивостью, палатин! – подпишете ли вы договор. Либо вы его подпишете, либо вашим людям придется голодать, вот и все!

Кальмемунис принял позу человека, который вот-вот выхватит меч, и в какой-то безумный миг Ксерию отчаянно захотелось обратиться в бегство, хотя он и знал, что оружие у посетителей отобрали. Палатин, может, и был идиотом, но это был на редкость ладно сбитый идиот. Он выглядел так, словно мог одним прыжком перемахнуть все семь разделявших их ступеней.

– Значит, вы отказываете нам в помощи? – воскликнул Кальмемунис. – Собираетесь морить голодом Людей Бивня ради того, чтобы заставить Священную войну служить вашим целям?

«Люди Бивня»! Этот термин не вызывал у Ксерия ничего, кроме отвращения, однако глупец произносил его, словно одно из сокровенных имен Божиих. Тупой фанатизм, снова тупой фанатизм! Скеаос его и об этом предупреждал.

– Палатин, я говорю лишь о том, чего требует истина и справедливость. Если истина и справедливость служат моим целям, то лишь оттого, что я служу целям истины и справедливости. – Нансурский император не сдержал злобной ухмылки. – А будут ваши люди голодать или нет – зависит от вашего решения, лорд Кальмемунис. Если вы…

И тут ему на щеку шлепнулось что-то теплое и липкое. Ошеломленный, император схватился за щеку, посмотрел на мерзость, приставшую к пальцам… Роковое предчувствие ошеломило его, стеснило дыхание. Что это? Предзнаменование?

Император вскинул голову, уставился на суетящихся под потолком воробьев.

– Гаэнкельти! – рявкнул он.

Капитан эотских гвардейцев подбежал к нему. От него пахло бальзамом и кожей.

– Перебить этих птиц! – прошипел Ксерий.

– Прямо сейчас, Бог Людей?

Император вместо ответа схватил алый плащ Гаэнкельти, который тот в соответствии с нансурскими обычаями носил переброшенным через левое плечо и пристегнутым к правому бедру. Ксерий вытер плащом птичий помет со щеки и пальцев.

Одна из птиц осквернила его… Что это может значить? Он рискует всем! Всем!

– Лучники! – скомандовал Гаэнкельти – на верхних галереях стояли эотские стрелки. – Перебить птиц!

Короткая пауза, потом звон невидимых тетив.

– Умрите! – взревел Ксерий. – Неблагодарные предатели!

Невзирая на гнев, он не мог сдержать улыбку, глядя, как Кальмемунис и его посольство теснятся, пытаясь увернуться от падающих стрел. Стрелы со звоном сыпались на пол по всему императорскому аудиенц-залу. Большинство лучников промахнулись, но некоторые стрелы падали медленно, кружась, точно кленовые семена, неся с собой маленькие растрепанные тельца. Вскоре пол оказался усеян убитыми воробьями. Некоторые были уже мертвы, другие трепыхались, точно рыбы, пронзенные острогой.

Наконец стрельба закончилась. Воцарившуюся тишину нарушало лишь хлопанье крылышек.

Один пронзенный стрелой воробей шлепнулся прямо на ступени трона посередине между императором и палатином Канампуреи. Повинуясь внезапной прихоти, Ксерий вскочил с трона и сбежал по ступеням. Он наклонился, подхватил стрелу и дергающееся на ней послание. Пристально взглянул на трепыхающуюся в предсмертных судорогах птицу. «Ты ли это, мелкий? Кто велел тебе это сделать? Кто?»

Ведь простая птица ни за что бы не посмела оскорбить императора!

Он поднял взгляд на Кальмемуниса – и его посетила еще одна прихоть, куда более мрачная. Держа перед собой стрелу с умирающим воробьем, он приблизился к ошеломленному палатину.

– Примите это в знак моего уважения, – спокойно сказал Ксерий.


Обе стороны обменялись оскорблениями и взаимными упреками, затем Кальмемунис, Ксинем и их эскорт стремительно удалились из зала, а Ксерий с бешено колотящимся сердцем остался.

Он почесал щеку, все еще зудящую от воспоминания о птичьем помете. Щурясь против солнца, посмотрел на трон, на силуэты своих придворных, блестящие в лучах заката, смутно услышал, как его главный сенешаль, Нгарау, велит принести теплой воды. Императору следовало очиститься.

– Что это означает? – тупо спросил Ксерий.

– Ничего, о Бог Людей, – ответил Скеаос. – Мы так и рассчитывали, что они сперва отвергнут договор. Как и все плоды, наш план требует времени, чтобы созреть.

«Наш план, Скеаос? Ты имеешь в виду – мой план?» Он попытался взглянуть на зарвавшегося глупца сверху вниз, но солнце мешало.

– Я говорю не с тобой и не о договоре, старый осел! И, чтобы подчеркнуть свои слова, пинком опрокинул бронзовый пюпитр. Договор поболтался в воздухе, точно маятник, и соскользнул на пол. Потом император ткнул пальцем в сторону нанизанного на стрелу воробья, который валялся у его ног.

– Что означает вот это?

– Это сулит удачу, – откликнулся Аритмей, его любимый авгур и астролог. – Среди низших каст быть… обделанным птицей – знак удачи и повод для большого празднества.

Ксерий хотел рассмеяться, но не мог.

– Это потому, что быть обделанным птицей – единственная удача, на какую они могут надеяться, не так ли?

– И тем не менее, о Бог Людей, в этом веровании есть глубокая мудрость. Люди верят, что мелкие несчастья, подобные этому, предвещают добрые события. Триумф всегда должен сопровождаться какой-нибудь символической неурядицей, дабы мы не забывали о собственной слабости.

Щека отчаянно чесалась, как бы подтверждая справедливость слов авгура. Это было предзнаменование! И к тому же доброе предзнаменование. Он так и почувствовал!

«Меня снова коснулись боги!»

Император, внезапно оживившись, поднялся на возвышение и принялся жадно слушать Аритмея: тот рассуждал о том, что это событие соответствует расположению звезды Ксерия, которая как раз вступила в круг Ананке, Блудницы-Судьбы, и теперь находится на двух благоприятных осях по отношению к Гвоздю Небес.

– Великолепное сочетание! – восклицал пузатый авгур. – Воистину великолепное!

Вместо того чтобы вновь занять свое место на престоле, Ксерий прошел мимо него, жестом пригласив Аритмея следовать за собой. Ведя с собой небольшую толпу чиновников, он миновал две массивные колонны из розового мрамора, обозначающих линию отсутствующей стены, и вышел на примыкающую террасу.

Внизу под заходящим солнцем распростерся Момемн, подобный огромной бледной фреске. Императорский дворец, Андиаминские Высоты, лежал у самого моря, так что Ксерий мог при желании окинуть взглядом весь лабиринт улочек Момемна, просто повернув голову: на севере – квадратные башенки эотских казарм, на западе, прямо напротив – просторные бульвары и величественные здания храмового комплекса Кмираль, на юге – кишащий народом бедлам гавани, раскинувшейся вдоль устья реки Фай.

Не переставая слушать Аритмея, император смотрел за далекие стены туда, где простирались пригородные сады и поля, выбеленные брюхом солнца. Там, точно плесень на хлебе, расползались и грудились шатры и палатки Священного воинства. Пока их еще немного, но Ксерий понимал, что не пройдет и нескольких месяцев, как эта плесень расползется до самого горизонта.

– Но Священная война, Аритмей… Означает ли все это, что Священная война будет моей?

Императорский авгур сцепил внушительные пальцы и потряс брылями в знак согласия.

– Однако пути судьбы узки, о Бог Людей. Нам так много предстоит сделать!

Ксерий был так поглощен диагнозом авгура и его предписаниями, включающими подробные инструкции относительно жертвоприношения десяти быков, что поначалу даже не заметил появления своей матушки. Но внезапно обнаружил, что она здесь – узкая тень, возникшая из-за спины, легко узнаваемая, точно сама смерть.

– Ну что ж, Аритмей, готовь жертвы, – повелел он. – На сегодня достаточно.

Авгур уже собирался удалиться, когда Ксерий заметил рабов, несущих таз с водой, о которой распорядился сенешаль.

– Аритмей!

– Что угодно Богу Людей?

– Моя щека… следует ли мне омыть ее?

Авгур смешно замахал руками.

– Что вы, что вы! Разумеется, нет, о Бог Людей! Важно обождать хотя бы три дня. Это принципиально!

Ксерию тотчас пришло в голову еще несколько вопросов, но его мать была уже рядом. За ней, переваливаясь с боку на бок, тащился ее жирный евнух. Императрица же двигалась с непринужденной грацией пятнадцатилетней девственницы, невзирая на свой седьмой десяток старой шлюхи. Шурша голубой кисеей и шелком, она повернулась к императору в профиль, взирая с высоты на город, как он сам за несколько секунд до того. Чешуйки ее нефритового головного убора сверкнули в лучах заката.

– Сын, который, разинув рот, внимает словам бестолкового, слюнявого идиота! – сухо сказала она. – Как это согревает сердце матери!

Он почувствовал в ее поведении нечто странное – нечто… сдерживаемое. Но, с другой стороны, в последнее время в его присутствии все почему-то чувствовали себя не в своей тарелке – несомненно, оттого, что теперь, когда два великих рога его плана приведены в действие, люди наконец-то заметили живущую в нем божественность.

– Времена нынче сложные, матушка. Опасно не задумываться о будущем.

Она обернулась и смерила его взглядом одновременно кокетливым и каким-то мужским. Солнечный свет подчеркивал ее морщины и отбрасывал на щеку длинную тень носа. Ксерий всегда думал, что старики просто уродливы, как телом, так и душой. Возраст навеки преображает надежду в сожаление. То, что в юных глазах было мужеством и честолюбием, в старческих превращается в бессилие и алчность.

«Я нахожу вас отвратительной, матушка! Ваш облик и ваше поведение».

Когда-то его матушка славилась своей красотой. Пока еще жив был отец, она считалась самым прославленным сокровищем империи. Икурей Истрийя, императрица нансурская, чьим приданым стало сожжение императорского гарема.

– Я наблюдала за твоей встречей с Кальмемунисом, – мягко произнесла она. – Ужасающе. Все как я вам говорила, а, мой богоравный сын?

Она улыбнулась – и косметика у нее на лице пошла мелкими трещинами. Ксерия охватило страстное желание поцеловать эти губы.

– Видимо, да, матушка…

– Так отчего же вы упорствуете в этом сумасбродстве? И вот эта последняя странная выходка! Его мать спорит против доводов разума!

– В сумасбродстве, матушка? Договор позволит восстановить империю!

– Но если тебе не удалось уговорить его подписать даже такого глупца, как Кальмемунис, на что ты вообще надеешься, а? Нет, Ксерий, для империи будет лучше всего, если ты поддержишь Священную войну.

– Матушка, неужели этот Майтанет и вас зачаровал? Разве можно зачаровать ведьму? Как, чем?

Смех.

– Обещанием уничтожить ее врагов, чем же еще!

– Но ведь ваши враги – это весь мир, матушка! Или я ошибаюсь?

– Любому человеку враги – весь мир, Ксерий. Не забывайте об этом, будьте так любезны.

Император краем глаза увидел, как к Скеаосу подошел один из гвардейцев и прошептал что-то ему на ухо. Авгуры не раз говорили императору, что гармония – это музыка. Гармония требует чутко отзываться на все, происходящее вокруг. Ксерий был из тех, кому не обязательно смотреть, чтобы видеть, что происходит. Его подозрительность была отточена до предела.

Старый советник кивнул, мельком взглянул на императора. Глаза у советника были встревоженные.

«Не строят ли они заговор? Может, это предательство?» Однако Ксерий отмахнулся от этой мысли – она приходила на ум слишком часто, чтобы ей доверять.

Будто догадавшись о причине его рассеянности, Истрийя обернулась к старому советнику.

– А ты что скажешь, а, Скеаос? Что ты скажешь о ребяческой жадности моего сына?

– Жадности?! – вскричал Ксерий. Ну зачем, зачем она его так провоцирует? – Ребяческой?!

– А какой же еще? Вы расточаете дары Блудницы. Сперва судьба дарует вам этого Майтанета, а вы, вопреки моим советам, пытаетесь его убить. Для чего? Потому что он – не ваш! Потом она предоставляет вам Священную войну, молот, которым можно сокрушить врага нашего рода! Но она не ваша – и вы пытаетесь погубить и ее тоже. Это ребяческая истерика, а не интриги многомудрого императора.

– Поверьте, матушка, я стремлюсь не погубить Священную войну, но приобрести ее! Заморские псы подпишут мой договор!

– Да, подпишут – вашей кровью! Или вы забыли, что бывает, когда пустое брюхо объединяется с фанатичной душой? Это воинственные люди, Ксерий! Люди, опьяненные собственной верой. Люди, которые, столкнувшись с оскорблением, действуют. Или вы и впрямь ожидаете, что они стерпят ваше вымогательство? Вы рискуете империей, Ксерий!

Рискует империей? Отнюдь. На северо-западе империи лишь немногие нансурцы осмеливались жить в виду гор – так страшились они скюльвендов, – а на юге все «старые провинции», принадлежавшие Нансурии в те дни, когда она пребывала в расцвете сил и величия, ныне томились в рабстве у язычников-кианцев. В древле завоеванных ею землях ныне грохотали барабаны фаним, созывая людей на поклонение Фану, лжепророку. И крепость Асгилиох, которую древние киранейцы возвели для защиты от Шайгека, ныне снова сделалась пограничной. Он рискует не империей, а лишь видимостью империи. Империя – выигрыш, а не заклад.

– Ваш сын, по счастью, не столь слабоумен, матушка. Люди Бивня голодать не будут. Они станут получать пищу от моих щедрот – но не более чем на день вперед. Я не намерен отказывать им в пропитании, необходимом для того, чтобы выжить, – я всего лишь не дам им припасов, необходимых для похода.

– А как насчет Майтанета? Что, если он повелит вам предоставить им эти припасы?

Согласно древнему уложению, в делах Священной войны императору надлежало повиноваться шрайе. Ксерий был обязан обеспечивать Священное воинство под страхом отлучения.

– Ах, матушка, но вы же видите, что он этого сделать не может! Ему не хуже нашего известно, что эти Люди Бивня – глупцы, и им кажется, будто сам Господь устроил так, что язычники будут повержены. Если я предоставлю Кальмемунису все, чего он требует, не пройдет и двух недель, как он двинется в поход, будучи уверен, что сумеет разгромить фаним с помощью одного своего вассального войска. Майтанет, разумеется, станет изображать возмущение, но втайне он будет мне благодарен, зная, что это дает Священному воинству время собрать силы. А иначе отчего бы он повелел войскам собираться под Момемном, а не под Сумной? Уж не затем, чтобы облегчить мою казну! Он наперед шал, как я поступлю.

Императрица ответила не сразу, окинув его одобрительным взглядом сузившихся глаз. Кому, как не этой змеиной душе, было оценить тонкость подобного маневра!

– Но значит ли это, что вы играете Майтанетом или Майтанет играет вами?

Ксерий мог теперь признать, что в предыдущие месяцы недооценивал нового шрайю. Но больше он этого демона недооценивать не станет.

Ксерий сознавал, что Майтанет понимает: Нансурия обречена. Последние полтораста лет все подданные Нансурии, которые знали достаточно много и были достаточно близки к власти, непрерывно ожидали катастрофы: вестей о том, что племена скюльвендов объединились, как встарь, и неудержимо несутся к побережью. Именно так пали киранейцы две тысячи лет тому назад, а еще через тысячу лет Кенейская империя. И таким же образом падет и Нансурия – Ксерий был в этом уверен. Но что всерьез ужасало его, так это перспектива неизбежного конца в сочетании с Кианом, языческой страной, которая набирала мощь по мере того, как нансурцы угасали. После того как уйдут скюльвенды – а они уйдут, скюльвенды всегда уходили, – кто помешает кианским язычникам стереть с лица земли замутившуюся кровь киранейцев, вырвать Три Сердца Божиих: Сумну, Тысячу Храмов и Бивень?

Да, этот шрайя хитер. Ксерий уже не жалел, что подосланные им убийцы потерпели неудачу. Майтанет дал ему молот, коему нет равных: Священную войну!

– Нашего нового шрайю, – сказал он, – сильно переоценивают.

«Пусть себе думает, что это он играет мною».

– Но для чего вам это, Ксерий? Предположим даже, предводители Священного воинства пойдут на то, чтобы удовлетворить ваши требования. Но не думаете же вы, что они станут проливать свою кровь, чтобы вознести солнце империи? Даже если кто-то и подпишет ваш договор, он все равно не имеет смысла.

– Имеет, матушка. Даже если они нарушат свои клятвы, договор все равно имеет смысл.

– Но почему, Ксерий? Для чего вам этот безумный риск?

– Ну же, матушка! Неужели вы настолько постарели? На миг он испытал непривычное озарение – как все это должно выглядеть с ее точки зрения: меркантильное и оттого из ряда вон выходящее требование, чтобы любой военачальник, собирающийся участвовать в Священной войне, подписал его договор; самая могучая армия, какую нансурцы смогли собрать в этом поколении, отправлена не против язычников-кианцев, но против куда более древнего и непредсказуемого врага, скюльвендов. Как должны ее раздражать хотя бы два этих факта! В таких тонких планах, как его, логика никогда не лежит на поверхности.

Ксерий был не настолько глуп, чтобыполагать, будто он равен своим предкам мощью рук либо силой духа. Икурей Ксерий III не был глупцом. Нынешний век – иной, и иные силы призваны участвовать в событиях. Великие люди дня сегодняшнего обретают оружие в других людях и в точных, тонких расчетах событий. Ксерий теперь обладал и тем, и другим: его молодой да ранний племянник Конфас и Священная война безумного шрайи. Эти два орудия помогут ему отвоевать прежнюю империю.

– В чем же состоит ваш план, Ксерий? Вы должны мне все рассказать!

– Мучительно, не правда ли, матушка: стоять у самого сердца империи и быть глухой к его биению – когда ты всю жизнь играла на нем, точно на барабане?

Но вместо вспышки ярости она внезапно раскрыла глаза – на нее снизошло откровение.

– Договор – всего лишь повод! – ахнула она. – То, что должно спасти вас от отлучения, когда вы…

– Что – «когда я», матушка? – Ксерий нервно огляделся: их окружала небольшая толпа. Место было неподходящее для подобной беседы.

– Так вот почему вы отправили моего внука на смерть! – воскликнула она.

Ах, вот в чем истинная причина ее мятежного вмешательства! Ее любимый внучек, бедняжка Конфас, который в этот самый миг бродит с войсками где-то по степям Джиюнати, разыскивая ужасных скюльвендов. Это была Истрийя, которую Ксерий знал – и презирал: лишенная религиозных чувств, однако одержимая мыслями о своем потомстве и судьбах дома Икуреев.

«Конфасу предстояло возродить Империю, верно, матушка? Меня ты не считала способным на подобные подвиги, так, старая сука?»

– Вы зарываетесь, Ксерий! Вы замахиваетесь на слишком многое!

– А-а, а я было на миг решил, будто вы поняли.

Он произнес это с небрежной уверенностью, но в глубине души во многом верил ей – верил настолько, что ему теперь требовалась добрая кварта неразбавленного вина, чтобы наконец уснуть. А тем более сегодня, после происшествия с воробьями…

– Я понимаю достаточно! – отрезала Истрийя. – Ваши воды не настолько глубоки, чтобы старая женщина не могла достать до дна, Ксерий. Вы надеетесь вытребовать подписи под своим договором не потому, что рассчитываете, будто кто-то из Людей Бивня и впрямь расстанется со своими завоеваниями, а потому, что рассчитываете потом объявить войну им. При наличии договора вам не будет грозить отлучение, если вы завоюете мелкие, малонаселенные графства, которые наверняка возникнут после окончания Священной войны. Именно поэтому вы и отправили Конфаса на вашу так называемую карательную экспедицию против скюльвендов. Ваш план требует сил, которые вы собрать не сможете, пока вам приходится охранять северные границы. Его нутро скрутило от страха.

– Что, – злобно шипела она, – обдумывать свои планы во мраке собственной души – это одно дело, а слышать о них из чужих уст – совсем другое, верно, глупенький мальчик? Все равно что слушать, как пересмешник-попугай копирует твой голос. Тебе теперь это не кажется глупым, Ксерий? Не кажется безумным?

– Нет, матушка, – ответил он, сумев напустить на себя уверенный вид. – Всего лишь отважным.

– Отважным?! – возопила она так, будто это слово привело ее в бешенство. – Клянусь богами, как мне жаль, что я не удавила тебя в колыбели! Что за дурака я родила! Ты нас погубил, Ксерий! Разве ты не видишь? Никто, ни один верховный король киранейцев, ни один воплощенный император кенейцев ни разу не сумел одолеть скюльвендов в их собственных землях! Это Народ Войны, Ксерий! Конфас теперь покойник! Цвет твоего войска погиб! Ксерий! Ксерий!!! Ты навлек погибель на всех нас!

– Нет, матушка, нет! Конфас заверил меня, что справится с ними. Он изучил скюльвендов, как никто другой. Он знает все их слабости!

– Ксерий… Бедный мой дурачок, ну как же ты не видишь, что Конфас еще дитя? Блестящий, бесстрашный, прекрасный как бог, но все равно он ребенок!..

Она схватилась за щеки и принялась раздирать себе лицо ногтями.

– Ты убил моего мальчика! – взвыла она.

Ее рассуждения – а быть может, ее ужас – водопадом нахлынули на него. В панике Ксерий оглядел прочих присутствующих, увидел, что страх его матери отразился на всех лицах, и осознал, что страх этот появился уже давно.

Они страшились не Икурея Ксерия III, а того, что он наторил!

«Неужели я погубил все?»

Он пошатнулся. Костлявые руки подхватили его, помогли удержаться на ногах. Скеаос. Скеаос! Он понимает, что сделал Ксерий. Он прозревал величие! Славу!

Ксерий стремительно развернулся, схватил Скеаоса за красиво уложенные складки одеяния и встряхнул так сильно, что знак советника, золотое око с ониксовым зрачком, отлетел и со звоном покатился по полу.

– Скажи мне, что ты видишь! – потребовал Ксерий. – Скажи!

Старик подхватил свое одеяние, чтобы не дать ему упасть, и послушно потупил глаза.

– В-вы поставили на кон все, о Бог Людей. Только после того, как выпадут кости, можно будет узнать, что произойдет.

Да! Вот оно!

«Только после того, как выпадут кости…»

Из глаз императора хлынули слезы. Он схватил советника за щеки, мимоходом удивившись тому, какая у него грубая кожа. Мать не сказала ему ничего нового. Он с самого начала знал, как много поставлено на кон. Сколько часов провел он наедине с Конфасом, строя планы! Сколько раз приходилось ему дивиться военному дарованию племянника! Никогда прежде не было у Империи такого главнокомандующего, как Икурей Конфас. Никогда!

«Он возьмет верх над скюльвендами. Он посрамит Народ Войны!» Теперь Ксерию казалось, будто он знает это наперед с немыслимой уверенностью.

«Моя звезда входит в Блудницу, привязанная двойным предзнаменованием к Гвоздю Небес… Меня обделала птица!»

Император уронил руки на плечи Скеаоса и был поражен великодушием своего поступка. «Как он, должно быть, любит меня!» Он обвел взглядом Гаэнкельти, Нгарау и прочих, и внезапно причина их сомнений и страхов сделалась ему ясна, как никогда. Он обернулся к своей матери, которая теперь упала на колени.

– Вы – все вы, – вам кажется, будто вы видите перед собой человека, который сделал безумную ставку. Но люди слабы, матушка. Люди ненадежны.

Императрица уставилась на него. Сажа, которой были подведены ее глаза, размазалась от слез.

– А разве императоры – не люди, Ксерий?

– Жрецы, авгуры, философы – все учат нас, что видимое взору – не более чем дым. Человек, которым я являюсь, – всего лишь дым, матушка. Сын, которого вы родили на свет, – всего лишь моя маска, еще одно обличье, которое я принял посреди этого утомительного буйства крови и семени, что вы зовете жизнью. На самом же деле я – то, чем вы обещали мне, что я когда-нибудь стану! Император. Божественный. Не дым, но пламя!

Услышав это, Гаэнкельти пал на колени. После краткого колебания за ним последовали и остальные.

Но Истрийя ухватилась за руку своего евнуха и поднялась на ноги, не сводя с Ксерия пристального взгляда.

– А если Ксерий погибнет в этом дыму, а, Ксерий? Если из дыма появятся скюльвенды и потушат это твое «пламя» – что тогда?

Он изо всех сил постарался взять себя в руки.

– Ваш конец близок, и вы цепляетесь за дым, оттого что боитесь, что, кроме дыма, на самом деле ничего нет. Вы боитесь, матушка, оттого что вы стары, а ничто не ослепляет, не сбивает с толку сильнее страха.

Истрийя посмотрела на него свысока.

– Мои годы – это мое личное дело. Я не нуждаюсь в том, чтобы всякие глупцы напоминали мне о моем возрасте.

– Ну конечно. Полагаю, ваши груди и так не дают вам забыть о нем.

Истрийя завизжала и набросилась на него, как бывало в детстве. Однако великан-евнух, Писатул, удержал императрицу, перехватив ее запястья своими ручищами, и покачал бритой башкой в испуганном ошеломлении.

– Надо было тебя убить! – верещала императрица. – Придушить твоей собственной пуповиной!

Ксерия ни с того ни с сего разобрал смех. Трусливая старуха! Впервые в жизни она казалась ему обыкновенной бабой, не имеющей ничего общего с обычно присущим ей образом неукротимой и всеведущей властительницы. Его мать выглядела попросту жалко!

Ради этого, пожалуй, стоило лишиться империи!

– Уведи императрицу в ее покои, – велел Ксерий великану. – И распорядись, чтобы ее осмотрели мои врачи.

Евнух на руках унес с террасы шипящую и вырывающуюся императрицу. Ее пронзительные вопли затерялись в коридорах огромных Андиаминских Высот.

Роскошные краски заката потускнели, сменившись бледными сумерками. Солнце, облаченное в пурпурную мантию облаков, наполовину село. Несколько секунд Ксерий просто стоял, тяжело дыша, ломая пальцы, чтобы успокоить бившую его дрожь. Придворные боязливо наблюдали за ним краем глаза. Стадо!

Наконец Гаэнкельти, более откровенный, чем прочие, благодаря своему норсирайскому происхождению, нарушил молчание.

– Бог Людей, могу ли я спросить?

Ксерий нетерпеливо махнул рукой в знак согласия.

– Императрица, Бог Людей… То, что она говорила…

– Ее страхи не лишены оснований, Гаэнкельти. Она просто высказала ту правду, что прячется во всех наших сердцах.

– Но она угрожала убить вас!

Ксерий с размаху ударил капитана по лицу. Белокурый воин на миг стиснул кулаки, но тут же разжал их и яростно уставился в ноги Ксерию.

– Прошу прощения, Бог Людей. Я просто опасался за…

– Нечего опасаться, – перебил Ксерий. – Императрица стареет, Гаэнкельти. Ход времени унес ее далеко от берега. Она попросту утратила ориентацию.

Гаэнкельти рухнул наземь и крепко поцеловал правое колено Ксерия.

– Довольно! – сказал Ксерий, поднимая капитана на ноги. Он на миг задержал пальцы на роскошных голубых татуировках, оплетающих предплечья воина. Глаза у него горели. Голова гудела. Но чувствовал он себя на удивление спокойно.

Он обернулся к Скеаосу.

– Кто-то принес тебе послание, старый друг. Что это было, вести о Конфасе?

Безумный вопрос, но на удивление тривиальный, если задаешь его, когда нечем дышать.

Советник ответил не сразу. У императора вновь затряслись руки.

«Молю тебя, Сейен! Прошу тебя!»

– Нет, о Бог Людей.

Головокружительное облегчение. Ксерий едва не пошатнулся снова.

– Нет? А что же тогда?

– Фаним прислали своего эмиссара в ответ на вашу просьбу о переговорах.

– Хорошо… Очень хорошо!

– Но это не простой эмиссар, Бог Людей. Скеаос облизнул свои тонкие, старческие губы.

– Это кишаурим. Фаним прислали кишаурима. Солнце село, и, казалось, всякая надежда угасла вместе с ним.


В тесном дворике, который Гаэнкельти выбрал для встречи, точно лохмотья на ветру, трепалось клочьями пламя факелов. Окруженный карликовыми вишнями и плакучими остролистами, Ксерий крепко стиснул свою хору, так, что захрустели костяшки пальцев. Он обводил взглядом мрак примыкающих к дворику галерей, бессознательно подсчитывая своих людей, которых было еле видно во мраке. Обернулся к тощему колдуну, стоявшему по правую руку, Кемемкетри, великому магистру его Имперского Сайка.

– Тебе этого достаточно?

– Более чем достаточно, – негодующим тоном отозвался Кемемкетри.

– Не забывайтесь, великий магистр! – одернул его Скеаос, стоявший по левую руку от Ксерия. – Император задал нам вопрос!

Кемемкетри напряженно, словно бы нехотя склонил голову. В его больших влажных глазах отражались двойные языки пламени.

– Нас здесь трое, о Бог Людей, и дюжина арбалетчиков, все при хорах.

Ксерий поморщился.

– Всего трое? То есть ты и еще двое?

– Тут уж ничего не поделаешь, о Бог Людей.

– Разумеется.

Ксерий подумал о хоре в своей правой руке. Он легко мог унизить надменного мага одним лишь прикосновением, но тогда их останется только двое. Как он презирал и ненавидел колдунов! Почти так же, как необходимость пользоваться их услугами.

– Идут! – шепнул Скеаос.

Ксерий стиснул хору еще сильнее, вырезанные на ней письмена обожгли ему ладонь.

Во двор вступили два эотских гвардейца, вооруженные не столько мечами, сколько лампами. Они встали по обе стороны бронзовых дверей, и между ними появился Гаэнкельти, все еще не снявший церемониального доспеха, а следом за Гаэнкельти – человек, закутанный в черное холщовое одеяние с капюшоном. Капитан подвел посланца к нужному месту – туда, где смыкались и пересекались круги света от четырех факелов. Несмотря на яркий свет, Ксерию были видны лишь губы посланца да левая щека, наполовину закрытая капюшоном.

Кишаурим… Для нансурцев не было слова ненавистнее – разве что скюльвенды. Нансурских детей – даже детей императора – воспитывали на страшных сказках о языческих колдунах-жрецах, об их развратных обрядах и бесконечном могуществе. Само это слово пробуждало ужас в душе нансурца.

Ксерий попытался перевести дыхание. «Зачем они прислали кишаурима? Чтобы убить меня?»

Посланец откинул капюшон, расправив его по плечам. Потом отпустил руки – и черный балахон упал наземь, открывая взору длинную шафрановую рясу. Выбритая голова была бледной – ужасающе бледной, – а самой приметной чертой лица были пустые черные глазницы. Безглазые лица всегда пугали Ксерия: они напоминали о черепе, скрывающемся за каждым живым человеческим лицом, – но сознание того, что человек этот, несмотря ни на что, все же способен видеть, болезненно сдавило горло. Ксерий сглотнул – не помогло. Как и рассказывали ему наставники в детстве, вокруг шеи кишаурима обвилась змея – шайгекский соляной аспид, черный, блестящий, точно намазанный маслом. Мелькающее жало и глазки, заменявшие жрецу его собственные глаза, покачивались рядом с его правым ухом. Незрячие провалы были устремлены прямо на Ксерия, в то время как змеиная головка ворочалась из стороны в сторону, медленно озирая дворик, методично пробуя на вкус воздух.

– Ты его видишь, Кемемкетри? – прошипел еле слышно Ксерий. – Ты видишь знак его колдовства?

– Я ничего не вижу, – откликнулся великий магистр. Его голос был напряженным: он боялся быть услышанным.

Глазки змеи на миг задержались на темных галереях, обрамлявших дворик, будто оценивали опасность, таящуюся во мраке. А потом змея, точно рулевое весло на хорошо смазанной уключине, плавно развернулась и уставилась на Ксерия.

– Я – Маллахет, – сказал кишаурим на безупречном шейском, – приемный сын Кисмы из племени Индара-Кишаури.

– Ты – Маллахет?! – воскликнул Кемемкетри. Очередное нарушение этикета: Ксерий не давал ему дозволения заговорить.

– А ты – Кемемкетри.

Безглазое лицо склонилось, но голова змеи застыла неподвижно.

– Встреча со старым врагом – большая честь для меня.

Ксерий ощутил, как напрягся великий магистр.

– Ваше величество, – чуть слышно прошептал Кемемкетри, – вам необходимо уйти! Немедленно! Если это и впрямь Маллахет, вам грозит серьезная опасность. Не только вам, но и всем нам!

Маллахет… Ксерий уже слышал это имя прежде, на одном из совещаний Скеаоса. Тот, чьи руки в шрамах, как у скюльвенда…

– Так значит, троих недостаточно? – отозвался Ксерий, почему-то ободренный страхом своего великого магистра.

– Среди кишаурим Маллахет – второй после Сеоакти! И то лишь потому, что закон их пророка запрещает не кианцу занимать должность ересиарха. Сами кишаурим страшатся его могущества!

– Великий магистр прав, о Бог Людей, – вполголоса добавил Скеаос. – Вам немедленно нужно удалиться. Позвольте мне вести переговоры вместо вас…

Но Ксерий не обратил внимания на их речи. Как они могут быть столь малодушны, когда сами боги хранят эту их встречу?

– Приятно познакомиться, Маллахет, – сказал он, сам удивляясь тому, как ровно звучит его голос.

После краткого молчания Гаэнкельти рявкнул:

– Вы находитесь в присутствии Икурея Ксерия III, императора нансурцев! Преклоните колени, Маллахет.

Кишаурим повел пальцем, и аспид у него на шее насмешливо качнулся в такт.

– Фаним не преклоняют колен ни перед кем, кроме Единого, Бога-в-Одиночестве.

Гаэнкельти, то ли машинально, то ли из невежества, замахнулся кулаком, собираясь ударить посланца. Ксерий успел остановить его, вытянув руку.

– Для такого случая мы, пожалуй, отбросим придворный этикет, капитан, – промолвил он. – Язычники и так достаточно скоро склонятся предо мной.

Он накрыл кулак, сжимавший хору, ладонью другой руки, повинуясь бессознательному стремлению скрыть хору от глаз змеи.

– Ты пришел, чтобы вести переговоры? – спросил он у кишаурима.

– Нет.

Кемемкетри процедил сквозь зубы казарменное ругательство.

– Зачем же ты пришел?

– Я пришел, император, чтобы вы могли вести переговоры с другим.

Ксерий удивленно моргнул.

– С кем?

На миг показалось, будто со лба кишаурима сверкнул сам Гвоздь Небес. Потом из тьмы галерей послышались крики, и Ксерий вскинул руки, пытаясь защититься.

Кемемкетри забормотал что-то невнятное, настолько невнятное, что голова кружилась. Вокруг них взметнулся шар, состоящий из призрачных языков синего пламени.

Однако ничего не случилось. Кишаурим стоял так же неподвижно, как прежде. Глаза аспида сверкали, точно раскаленные уголья.

И тут Скеаос ахнул:

– Его лицо!

Поверх подобного черепу лица Маллахета, точно прозрачная маска, возникло иное лицо: седовласый кианский пони, чьи ястребиные черты все еще хранили отпечаток пустыни. Из пустых глазниц кишаурима на них оценивающе уставились живые глаза, а с подбородка свисала полупризрачная козлиная бородка, заплетенная по обычаю кианской знати.

– Скаур! – сказал Ксерий.

Он никогда прежде не видел этого человека, но каким-то образом понял, что видит перед собой сапатишаха, правителя Шайгека, подлого язычника, чьи нападения южные колонны отражали уже более четырех десятилетий.

Призрачные губы зашевелились, но все, что услышал Ксерий, – это далекий голос, произносящий незнакомые слова с певучей кианской интонацией. Потом настоящие губы под ними тоже открылись и сказали:

– Ты угадал верно, Икурей. Тебя я знаю в лицо по вашим монетам.

– И в чем же дело? Падираджа прислал говорить со мной одного из своих псов-сапатишахов?

Снова пугающий разрыв в движении лиц и звучании голосов.

– Ты не достоин падираджи, Икурей. Я и в одиночку могу переломить твою империю о колено. Скажи спасибо, что падираджа благочестив и соблюдает условия договоров.

– Теперь, когда шрайей стал Майтанет, все наши договоры подлежат пересмотру, Скаур.

– Тем больше причин у падираджи пренебрегать тобою. Ты сам подлежишь пересмотру.

Скеаос наклонился к уху императора и прошептал:

– Спросите, зачем тогда все это представление, если вы теперь не в счет. Язычники устрашились, о Бог Людей. Это единственная причина, отчего они явились к вам таким образом.

Ксерий улыбнулся, убежденный, что старый советник лишь подтвердил то, что он и так знал.

– Но если это так, для чего тогда все эти из ряда вон выходящие меры, а? Для чего отправлять ко мне посланцем лучшего из лучших?

– Из-за Священной войны, которую собираются развязать против нас ты и твои собратья-идолопоклонники. Отчего же еще?

– И оттого, что вы знаете: Священная война – мое орудие.

Гневное лицо искривилось в улыбке, и до Ксерия донесся далекий смех.

– Ты перехватишь у Майтанета Священную войну, да? Сделаешь из нее огромный рычаг, которым ты перевернешь века поражений? Нам известно о твоих мелких потугах связать идолопоклонников договором. Знаем мы и о войске, которое ты отправил против скюльвендов. Дурацкие уловки – все до единой.

– Конфас обещал, что уставит дорогу от степей до моих ног кольями с головами скюльвендов.

– Конфас обречен. Ни у кого не хватит хитрости и мощи на то, чтобы одолеть скюльвендов. Даже у твоего племянника. Твое войско и твой наследник погибли, император. Падаль. Если бы на твоих берегах не собралось сейчас такое количество айнрити, я бы прямо сейчас отправился к тебе и заставил вкусить моего меча.

Ксерий сильнее сжал свою хору, чтобы сдержать дрожь. Ему представился Конфас, истекающий кровью у ног какого-нибудь дикого разбойника-скюльвенда. Зрелище было ужасным, но император помимо своей воли испытал наслаждение. «Тогда у матушки останусь только я…»

Снова Скеаос шепчет на ухо.

– Он лжет, чтобы запугать вас. Мы только сегодня утром получили вести от Конфаса, и все было в порядке. Не забывайте, о Бог Людей, не прошло и восьми лет, как скюльвенды наголову разбили самих кианцев. Скаур потерял в том походе трех сыновей, включая старшего, Хасджиннетa. Постарайтесь раздразнить его, Ксерий! В гневе люди часто совершают ошибки.

Но он, разумеется, уже думал об этом.

– Ты льстишь себе, Скаур, если ты думаешь, будто Конфас так же глуп, как Хасджиннет.

Нематериальные глаза поверх пустых глазниц моргнули.

– Битва при Зиркирте была для нас большим горем, это верно. Но скоро ты и сам испытаешь подобное. Ты пытаешься уязвить меня, Икурей, но на самом деле лишь пророчишь собственное падение.

– Нансурия несла и более тяжкие потери – и тем не менее выжила! – ответил Ксерий.

«Но Конфас не может потерпеть поражение! Знамения!»

– Ну ладно, ладно, Икурей. Так и быть, соглашусь. Бог-в-Одиночестве знает: вы, нансурцы, народ упрямый. Я, пожалуй, даже соглашусь, что Конфас может одержать победу там, где мой собственный сын проиграл. Не стану недооценивать этого факира. Он ведь провел четыре года у меня в заложниках, не забывай! И тем не менее все это не сделает Священную войну Майтанета твоим орудием. Тебе нечем поразить нас.

– Есть чем, Скаур. Люди Бивня не ведают о твоем народе ничего – еще меньше, чем Майтанет. Как только они поймут, что воюют не только против тебя, но и против твоих кишаурим, их военачальники подпишут мой договор. Для Священной войны нужна школа, а у меня эта школа как раз имеется.

Бесплотные губы растянулись в улыбке поверх неподвижного рта Маллахета.

Снова странный, далекий голос:

– Хеша? Эйору Сайка? Матанати ескути ках…

– Что? Имперский Сайк? Ты думаешь, твой шрайя уступит тебе Священную войну в обмен на Имперский Сайк? Майтанет, видно, повыдергал все твои глаза в Тысяче Храмов, а? Что ты видишь, Икурей? Видишь ли ты наконец, как быстро утекает песок из-под твоих ног?

– Что ты имеешь в виду?

– Даже нам известно о планах твоего проклятого шрайи больше твоего.

Ксерий покосился на Скеаоса, увидел, что его морщинистый лоб омрачен скорее тревогой, нежели расчетами… Что происходит?

«Скеаос! Что мне говорить? Что он имеет в виду?»

– Что, Икурей, язык проглотил? – насмешливо окликнул его заемный голос Маллахета. – Так вот, на, подавись: Майтанет подписал пакт с Багряными Шпилями! Багряные маги уже готовятся присоединиться к Священному воинству. Школа у Майтанета уже есть, и такая школа, по сравнению с которой твой Имперский Сайк – ничто, как по численности, так и по могуществу. Так что ты уже сброшен со счетов.

– Это невозможно! – воскликнул Скеаос.

Ксерий стремительно развернулся к старому советнику, ошеломленный его дерзостью.

– В чем дело, Икурей? Ты дозволяешь своим псам выть у тебя за столом?

Ксерий понимал, что ему следует разгневаться, но подобная выходка со стороны Скеаоса была… беспрецедентной.

– Да он лжет, Бог Людей! – воскликнул Скеаос. – Это всего лишь уловка язычника, стремящегося добиться уступок…

– Для чего бы им лгать? – перебил Кемемкетри, явно не желавший упускать случая уесть своего старого врага. – Уж не предполагаешь ли ты, будто язычники хотят, чтобы мы руководили Священной войной? Или ты думаешь, что они предпочтут вести переговоры с Майтанетом?

Они что, забыли о том, что здесь их император?! Они говорят так, будто он – всего лишь фикция, сделавшаяся бесполезной! «Они полагают, будто я не имею значения?!»

– Нет! – возразил Скеаос – Они знают, что Священная война – наша, но хотят, чтобы мы думали, будто это не так!

Внутри Ксерия разворачивалась холодная ярость. Ох, и крику будет сегодня вечером!

Но тут оба либо опомнились, либо почуяли, что Ксерий не в духе, и в результате внезапно умолкли. Пару лет тому назад ко двору приезжал зеумец, который развлекал императора дрессированными тиграми. Потом Ксерий спросил, как это ему удается управлять такими свирепыми зверями с помощью одного только взгляда.

– Это потому, – ответил чернокожий гигант, – что в моих глазах они видят свое будущее!

– Ты уж прости моих слуг за излишнее рвение, – сказал Ксерий призраку на лице кишаурима. – Я-то их не прощу, можешь мне поверить.

Лицо Скаура на миг исчезло, потом возникло вновь, словно собеседник кивнул, убрав лицо из-под невидимого луча света. Ох, как, должно быть, смеялся над ними этот старый волк! Ксерий словно наяву представил себе, как он будет забавлять падираджу рассказами о раздорах при дворе императора.

– Что ж, я буду их оплакивать, – отозвался сапатишах.

– Побереги слезы для своих сородичей, язычник! Кому бы ни принадлежало руководство Священной войной, тебе все равно конец!

Фаним в самом деле были обречены. Несмотря на то, что Кемемкетри проявил вопиющую непочтительность, он говорил правду. Падираджа предпочтет, чтобы Священная война была в его руках. С фанатиками договориться невозможно.

– О-о, сильно сказано! Наконец-то я говорю с императором нансурцев. Тогда ответь мне, Икурей Ксерий III, – что ты можешь предложить теперь, когда оба мы оказались в невыгодном положении?

Ксерий помолчал, поглощенный лихорадочными расчетами. Он всегда соображал лучше всего, когда сердился. В голове крутились возможные варианты. Большинство основывалось на том, что Майтанет дьявольски хитер. Он подумал о Кальмемунисе и его ненависти к кузену, Нерсею Пройасу, наследнику конрийского трона…

И тут он все понял.

– Для Людей Бивня ты и твои люди – не более чем священные жертвы, сапатишах. Они говорят и ведут себя так, словно их победа уже предначертана в писании. Быть может, наступит время, когда они научатся уважать вас не меньше, чем мы.

– Шрай лаксара ках.

– Ты имеешь в виду – бояться.

Теперь все зависело от его племянника, там, далеко на севере. Более чем когда-либо. «Знамения…»

– Я сказал – уважать.

ГЛАВА 6 СТЕПИ ДЖИЮНАТИ

«Сказано: человек родится от матери и мать вскармливает его. Потом он кормится от земли, и земля проходит сквозь него, каждый раз отдавая и забирая щепотку пыли, пока наконец человек становится не частью матери, но частью земли».

Скюльвендская поговорка
«…А на древнешейском, языке правящих и жреческих каст Нансурии, „скильвенас“ значит „катастрофа“ или „катаклизм“, как будто скюльвенды каким-то образом стали в истории больше чем просто народом, – они сделались принципом».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Начало лета, 4110 год Бивня, степи Джиюнати

Найюр урс Скиоата нашел короля племен и остальных вождей на гребне холма, откуда открывался вид на горы Хетанты и лагерь нансурской армии внизу. Найюр остановил своего серого и принялся рассматривать их издалека. Сердце колотилось, как будто кровь загустела в жилах. На миг он почувствовал себя мальчишкой, которого старшие братья и их вредные дружки прогнали от себя прочь. Ему буквально чудилось, как до него доносятся насмешливые замечания.

«Зачем так меня позорить?»

Но Найюр был отнюдь не ребенок, а знатный вождь утемотов, закаленный скюльвендский воитель более чем сорока пяти лет от роду. Он владел восемью женами, двадцатью тремя рабами и тремя с лишним сотнями голов скота. Тридцать семь сыновей породил он, и девятнадцать из них – чистой крови. Руки его были исполосованы свазондами, ритуальными победным шрамами, которые напоминали о двух с лишним сотнях убитых врагов. Он был Найюр, укротитель коней и мужей.

«Я могу убить любого из них, растереть их в кровавую кашу – а они меня так оскорбляют! Что я им сделал?»

Но он знал ответ, как и любой убийца. Его оскорблял не сам факт бесчестья, а то, что им об этом известно.

Взошедшее солнце полыхнуло меж одетых снегом пиков, омыло собравшихся вождей бледным утренним золотом. Они выглядели точно воины из разных веков и народов, несмотря на то что все ветераны битвы при Зиркирте носили остроконечные кианские боевые шапки. Одни были одеты в старинные чешуйчатые доспехи, другие – в кольчуги и кирасы из самых разных краев – все боевые трофеи, снятые с давно погибших айнритских князей и знатных воинов. Лишь руки в шрамах, каменные лица да длинные черные волосы выдавали их принадлежность к Народу – к скюльвендам.

Ксуннурит, выборный король племен, сидел посередине. Левой рукой он властно упирался в бедро, правую же вскинул, указывая вдаль. Словно повинуясь его указанию, стоявший рядом всадник поднял свой лук – изломанный полумесяц. Найюр заметил, как проплыла по небу березовая стрела, увидел, как она канула в травы на полпути к реке. Он понял, что вожди меряют расстояние, а это могло означать лишь одно: они готовились к атаке.

«И без меня!» А вдруг они просто забыли?

Найюр выругался и направил коня в их сторону. Он не отрываясь смотрел на восток, чтобы не унижаться, глядя на их насмешливые лица. Река Кийут вилась по дну долины, черная везде, кроме перекатов, подернутых морозной пеной. Даже отсюда были видны нансурские войска, кишащие на берегах, рубящие оставшиеся тополя, утаскивающие стволы прочь на запряженных лошадьми волокушах. Имперский лагерь, обнесенный земляным валом и частоколом, лежал примерно в миле от реки: огромный вытянутый прямоугольник, сплошь палатки да повозки, под горой, которая в легендах звалась Сактута, «два быка».

Три дня тому назад это зрелище ошеломило и ужаснуло Найюра. Уже само вторжение нансурцев на эту землю было возмутительным, но вбивать тут столбы и возводить стены?!

Теперь, однако, вид лагеря не вызывал никаких чувств – одни только предчувствия.

Оскалив зубы, он влетел в самую гущу своих собратьев-вождей.

– Ксуннурит! – взревел он. – Почему меня не позвали? Король племен выругался и развернул своего чалого, чтобы оказаться лицом к Найюру. Утренний ветерок шевелил лисий мех, которым была обшита его кианская боевая шапка. Ксуннурит смерил Найюра взглядом, не скрывая презрения, и процедил:

– Тебя звали, как и остальных, утемот!

Найюр впервые встретился с Ксуннуритом всего пять дней тому назад, вскоре после того, как прибыл сюда со своими воинами-утемотами. Они невзлюбили друг друга с первого взгляда, точно двое парней, ухаживающих за одной и той же красоткой. Найюр не сомневался, что Ксуннурит презирает его из-за слухов о позорной смерти отца, хотя с тех пор прошло уже много лет. Причин своей собственной ненависти к Ксуннуриту Найюр сам не понимал. Возможно, он просто платил враждой за вражду. Возможно, он презирал Ксуннурита за шерстяную тунику с шелковым подбоем и самодовольную улыбочку, которая не сходила с уст короля племен. Ненависть не нуждалась в причинах, тем более что причин было много и найти их не составляло труда.

– Нам не следует нападать, – рубанул с ходу Найюр. – Это мальчишество.

Неодобрение повисло в утреннем воздухе ощутимо, точно запах мускуса. Прочие вожди внимательно изучали утемота, стараясь не выдавать своих мыслей. Невзирая на слухи, которые все они, несомненно, знали, исполосованные шрамами руки Найюра требовали какого-никакого почтения. Найюр видел, что ни один из них не убил и половины того количества врагов, как он.

Ксуннурит подался вперед и сплюнул в траву – знак неуважения.

– Мальчишество? Нансурцы срут, ссут и ковыряются в заднице на нашей священной земле, утемот! Что, по-твоему, мне следует делать? В переговоры с ними вступить? А может, сразу сдаться и заплатить дань Конфасу?

Найюр поразмыслил, что лучше: осмеять этого человека или его план.

– Нет, – ответил он, решив обратиться скорее к мудрости, чем к злословию. – По-моему, нам следует выждать. Икурей Конфас у нас вот где. – Он поднял толстопалую руку и сжал ее в кулак. – Он в ловушке. Его коней нужно сытно кормить, наши себя сами прокормят. Его люди привычны к крышам, к подушкам, к вину, к податливым женщинам. Наши умеют спать в седле и питаться одной только кровью своего коня. Помяни мое слово: не пройдет и нескольких дней, как в сердцах у них поселится олень, а в брюхе – шакал. Они ослабеют от страха и от голода. Их укрепления из земли и дерева покажутся им скорее рабским загоном, чем безопасным убежищем. И скоро отчаяние погонит их туда, куда нам будет угодно!

Собравшиеся вожди откликнулись глухим ропотом. Найюр обвел глазами обветренные лица. Некоторые были молоды и жаждали крови, но большинство видели немало битв и набрались в них суровой мудрости. Немолодые люди, его ровесники. Они переросли юношеское нетерпение, и тем не менее еще не утратили мощи. Они увидят мудрость его слов.

Но на Ксуннурита мудрые речи особого впечатления не произвели.

– А-а, ты, видно, всегда так предусмотрителен, утемот? Скажи мне, Найюр урс Скиоата, если ты войдешь в свой якш и увидишь, как чужие люди насилуют твоих жен, ты тоже поступишь предусмотрительно? Наверно, подождешь в засаде снаружи, ведь там больше надежды на успех! Дождешься, пока они осквернят и очаг, и чрево?

Найюр усмехнулся. Он только теперь заметил, что у Ксуннурита недостает двух пальцев на левой руке. Этот глупец небось и из лука-то стрелять не может!

– Мой якш – одно дело, Ксуннурит, а подножия Хетант – совсем другое!

– Ах, вот как? То ли говорят нам хранители легенд?

Найюра потрясла не столько изворотливость этого человека, сколько то, что он его, оказывается, недооценил.

Глаза Ксуннурита вспыхнули торжеством.

– Нет! Хранители говорят, что битва – наш очаг, земля – наша жена и небо – наш якш. Нас все равно что изнасиловали, и это так же верно, как если бы Конфас отымел наших жен или разбил камень нашего очага. Нас опозорили. Унизили. Обесчестили! Так что нам не до хитрых расчетов, утемот.

– А как насчет нашей победы над фаним при Зиркирте? – осведомился Найюр. Большинство присутствующих были при Зиркирте восемь лет тому назад, где Найюр своей рукой поверг кианского военачальника Хасджиннета.

– А при чем тут Зиркирта?

– Вспомни, как долго отступали племена перед кианцами! Как долго мы старались их обескровить, прежде чем наконец сломали им хребет!

Он одарил Ксуннурита мрачной улыбкой, той, от которой его жены обычно ударялись в слезы. Король племен напрягся.

– Но тут…

– Тут – дело другое, так, Ксуннурит? Как же может битва быть подобна якшу – и при этом не быть подобна другой битве? При Зиркирте мы положились на терпение. Мы выжидали, и дождались своего часа, и наголову разбили сильного врага!

– Но тут дело не просто в выжидании, Найюр, – вмешался третий голос. То был Окнай Одноглазый, вождь могущественных племен мунуатов из внутренних земель. – Весь вопрос, сколько нам придется ждать. Скоро начнется засушливое время, тем из нас, кто живет в сердце степей, пора будет гнать стада на летние пастбища.

На это замечание многие отозвались одобрительными возгласами, как будто то была первая разумная вещь, сказанная за все время.

– В самом деле, – добавил Ксуннурит, ободренный неожиданной поддержкой. – Конфас явился тяжело нагруженным, обоз едва ли не больше всего его войска. Сколько нам придется ждать, пока твои олени и шакалы не источат им сердце и брюхо? Месяц? Два? А может быть, все полгода?

Найюр погладил свою бритую макушку, обвел взглядом враждебные лица окружающих. Он понимал их заботы, потому что это были и его заботы тоже. Длительное отсутствие сулило немало опасностей. Оставленные без присмотра стада – это волки, болезни, голод. А если добавить к этому угрозу восстаний рабов, измены жен, а для племен, живущих вдоль северных границ степей, таких, как его собственное, еще и нападения шранков, – любой захочет вернуться как можно скорее!

Найюр понял, что Ксуннурит вовсе не навязал остальным вождям идею напасть немедленно. Несмотря на то, что все они знали, что торопливость – проклятие мудрости, им хотелось побыстрее покончить с войной, куда сильнее, чем тогда, под Зиркиртой. Но почему?

Все глаза были устремлены на него.

– Ну? – спросил Ксуннурит.

Возможно ли, что Икурей Конфас на это как раз и рассчитывал? В конце концов, не так уж сложно узнать, в какое время года Народ может позволить себе воевать, а когда им не до войны. Неужели, Конфас нарочно явился за несколько недель до начала летней засухи?

У Найюра голова пошла кругом. Ведь если так, то… Внезапно все, что он видел и слышал с тех пор, как присоединился к воинству, приобрело иной смысл: изнасилование взятых в плен скюльвендов, издевательские посольства, даже сортиры, вырытые в самых священных местах, – все это делалось с тем расчетом, чтобы вынудить Народ напасть как можно быстрее.

– Зачем? – вдруг спросил Найюр. – Зачем Конфас привез с собой столько припасов?

Ксуннурит фыркнул.

– Потому что тут – степи. Припасы пополнить негде.

– Нет. Потому что он рассчитывает переждать нас.

– Вот именно! – воскликнул Ксуннурит. – Он собирается выжидать, пока голод не вынудит племена рассеяться. Именно поэтому мы должны напасть немедленно!

– Рассеяться? – воскликнул Найюр, встревоженный тем, как легко оказалось вывернуть его догадку наизнанку. – Нет! Он рассчитывает дождаться, пока голод или гордость не вынудит племена напасть!

Слушатели откликнулись на это дерзкое предположение насмешливыми криками. Ксуннурит расхохотался, услышав жалкие догадки человека, принявшего наивность за мудрость.

– Вы, утемоты, живете слишком далеко от империи, – сказал он, словно бы снисходя к глупцу, – неудивительно, что вы не знакомы с интригами имперцев. Откуда тебе знать, что сила Икурея Конфаса растет, в то время как сила его дяди-императора идет на убыль? Ты говоришь так, словно Икурея Конфаса отправили сюда завоевать наши земли, а на самом деле его прислали сюда умирать!

– Ты что, шутишь? – вскричал в отчаянии Найюр. – Ты его войско видел? Их отборная конница, норсирайские вспомогательные войска, почти все колонны императорской армии, даже личная эотская гвардия императора! Ради того, чтобы организовать этот поход, они оставили без защиты всю империю! Заключили договоры, пообещали и истратили горы золота… Это завоевательная армия, а не погребальная процессия какого-то…

– Спроси хранителей! – перебил его Ксуннурит. – Другие императоры жертвовали не меньшим, если не большим. В конце концов, Ксерию нужно было обмануть Конфаса, верно?

– Ха! И ты еще утверждаешь, будто это утемоты ничего не знают об империи! Нансурия сейчас осаждена со всех сторон. Она не может себе позволить потерять такую армию!

Ксуннурит еще сильнее подался вперед, угрожающе занес кулак. Его брови сомкнулись над гневно горящими глазами. Ноздри раздувались.

– Так тем больше причин разбить ее прямо сейчас! А потом мы вихрем промчимся до самого Великого Моря, как наши праотцы! Мы сровняем с землей их храмы, обесчестим их дочерей, вырежем их сыновей!

К ужасу Найюра, утренний воздух сотрясли восторженные крики. Убийственным взглядом он заставил вождей заткнуться.

– Вы что, упились и потеряли разум? Тем больше причин предоставить нансурцам томиться от безделья! Как вы думаете, что делал бы Конфас, окажись он среди нас? Что…

– Выдергивал бы мой меч из своей задницы! – выкрикнул кто-то, вызвав взрыв бурного хохота.

Тут Найюр снова почуял это: добродушное взаимопонимание, за которым, в сущности, не стоит ничего, кроме молчаливого уговора все время поднимать на смех одного и того же человека. Его губы гневно скривились. Всегда одно и то же! Неважно, насколько он силен и мудр. Они отвели ему место много лет тому назад – и привыкли считать за дурачка.

«Ничего, как привыкли – так и отвыкнут!»

– Нет! – рявкнул Найюр. – Он бы посмеялся над вами, как вы теперь смеетесь надо мной! Он сказал бы, что собаку не посадишь на цепь, не зная ее повадок, – и я знаю, кто эти собаки! Лучше, чем они сами знают себя! – Почувствовав что-то заунывное в своем тоне и оборотах речи, он тут же сменил их. – Послушайте! Вы должны меня выслушать! Конфас рассчитывает как раз на то, что вы решите то, что решили, – на нашу гордость, на наш… привычный образ мыслей! Он сделал все, что в его силах, чтобы вызвать нас на бой! Как вы сами не видите? От нас зависит его талант полководца. Только мы можем выставить его дураком. И для этого нужно сделать единственное, чего он страшится, что он всеми силами стремится предотвратить. Нам нужно выждать! Дождаться, пока он сам нападет на нас!

Ксуннурит пристально следил за ним, глаза его блестели торжествующей насмешкой. Теперь он презрительно ухмыльнулся.

– Люди зовут тебя Найюр-Убийца, рассказывают о том, как отважен ты в бою, о том, что ты вечно жаждешь священной резни. Но теперь, – и он укоризненно покачал головой, – куда же теперь делась эта твоя жажда, утемот? Может, переименовать тебя в Найюра Убийцу Времени?

И снова заливистый хохот, грубый и хриплый, одновременно искренний, как то свойственно простым людям, и в то же время отравленный подлой насмешкой, грязной радостью мелких душонок, радующихся унижению того, кто лучше их. У Найюра зазвенело в ушах. Земля и небо усохли, съежились, и наконец весь мир превратился в скопище хохочущих желтозубых рож. Он почувствовал, как она шевелится в нем, его вторая душа, та, что затмевает солнце и пятнает землю кровью. Их хохот заглох при виде его угрожающей гримасы. Грозный взгляд Найюра стер с лиц даже ухмылочки.

– Завтра, – объявил Ксуннурит, нервным рывком разворачивая своего чалого в сторону далекого нансурского лагеря, – завтра мы принесем весь их народ в жертву богу смерти! Завтра мы вырежем всю империю!


Молча покачиваясь в деревянных седлах, бесчисленные всадники ехали через холодные, седые от утренней росы травы. Почти восемь лет прошло после битвы при Зиркирте, восемь лет с тех пор, как Найюр в последний раз видел такое огромное сборище Народа. Большие союзы племен следовали за своими вождями, покрывая склоны и высоты на милю вокруг. За чащей воздетых копий вздымались над людскими массами сотни штандартов из конских шкур, указывая, где находятся те или иные племена, пришедшие со всех концов степей.

Так много!

Сознает ли Икурей Конфас, что он натворил? Скюльвенды по природе своей – народ разрозненный, и, если не считать ритуальных пограничныхнабегов на Нансурию, большую часть времени они заняты тем, что убивают друг друга. Эта склонность к вражде и внутренним войнам – самая надежная защита империи от их расы, куда более надежная, чем вспарывающие небо Хетанты. Вторгшись в степь, Конфас сплотил Народ и тем самым подверг империю величайшей опасности, какую она ведала на протяжении этого поколения.

Что же могло сподвигнуть их на такой риск? Без каких-либо видимых причин Икурей Ксерий III поставил саму империю в зависимость от успеха своего отчаянного племянника. Что наобещал ему Конфас? Какие обстоятельства толкнули его на этот шаг?

Все на самом деле не так, как кажется. В этом Найюр был уверен. И однако, глядя на равнину, заполненную вооруженными всадниками, он невольно пожалел о своих прежних колебаниях. Куда ни глянь, повсюду стояли угрюмые, воинственные всадники, с круглыми щитами, обитыми шкурами, на конях, чьи чепраки были расшиты нансурскими и кианскими монетами, награбленными в походах. Тьмы и тьмы скюльвендов, внушающего ужас народа, закаленного суровым климатом и непрекращающимися войнами, объединились, как во дни легенд. На что надеяться этому Конфасу?

У подножия гор взревели нансурские трубы, заставив встрепенуться и людей, и коней. Все глаза обратились к длинному гребню, нависающему над долиной. Серый Найюра всхрапнул и загарцевал, потрясая скальпами, подвешенными к узде.

– Скоро, уже скоро, – буркнул Найюр, твердой рукой успокаивая коня. – Скоро начнется безумие.

Найюр всегда вспоминал о часах, предшествующих битве, как о невыносимых, и из-за этого каждый раз удивлялся, когда ему снова удавалось их пережить. Бывали минуты, когда необъятность того, что вот-вот должно произойти, захватывала его, и он оставался ошеломленным, как человек, чудом избежавший падения в пропасть. Но такие минуты стремительно пролетали. В целом же эти часы проходили примерно так же, как любые другие, разве что были более тревожны, отмечены вспышками общей ярости и ужаса, но в остальном столь же нудны, как и всегда. В целом Найюр нуждался в том, чтобы напоминать себе о грядущем безрассудстве.

Найюр первым из своих сородичей достиг гребня холма. Раскаленное солнце, встающее между двух ножеподобных вершин, ударило в глаза, и лишь несколько мгновений спустя Найюр различил далекие ряды имперской армии. Пехотные фаланги выстроились длинной рваной лентой на открытом пространстве между рекой и укрепленным нансурским лагерем. Перед ними, по неровным склонам вдоль реки, разъезжали туда-сюда конные застрельщики, готовые напасть на скюльвендов, которые попытаются переправиться через Кийут. Снова, точно приветствуя старинных врагов, взревели нансурские трубы. Пение труб затрепетало в свежем утреннем воздухе. Ряды нансурцев откликнулись громогласным кличем, сопровождавшимся гулким стуком мечей о щиты.

Пока прочие племена выстраивались вдоль гребня холма, Найюр изучал нансурцев, заслонившись рукой от солнца. То, что они выстроились на ровном месте, а не на восточном берегу реки, его нисколько не удивило – хотя Ксуннурит и другие вожди сейчас наверняка спешно меняют свои планы. Он попытался сосчитать ряды – строй был что-то уж слишком глубок, – но ему трудно было сосредоточиться. Абсурдное величие обстоятельств, в которых он находился, давило на него, как некая материальная тяжесть. Как может происходить такое? Как могут целые народы…

Найюр опустил голову, потер затылок, заново повторяя все мысленные упреки, которыми обычно осыпал себя за такие позорные мысли. Перед его мысленным взором снова предстал отец, Скиоата, с почерневшим лицом, задыхающийся в грязи…

Когда Найюр снова поднял глаза, его мысли были так же пусты, как его лицо. Конфас. Икурей Конфас был центром всего, что должно сейчас произойти, а вовсе не Найюр урс Скиоата.

Из задумчивости его вывел голос Баннута, брата покойного отца.

– Отчего они встали так близко к своим укреплениям? – Старый воин откашлялся – звук напоминал хриплый конский храп. – Казалось бы, для них разумнее использовать реку, чтобы не дать нам напасть.

Найюр снова принялся подсчитывать численность имперской армии. Слабость от предчувствия близящегося кровопролития растекалась по телу.

– Потому что Конфасу нужна решающая битва. Он хочет, чтобы мы перевели свои войска на его сторону реки. Чтобы при этом у нас не было места, где можно маневрировать, и пришлось бы сражаться или умереть.

– Он что, с ума сошел?

Баннут был прав. Конфас сошел с ума, если думает, будто его люди выстоят в смертельной схватке. При Зиркирте, восемь лет тому назад, кианцы, доведенные до отчаяния, поступили так же, как он; и закончилось это для них катастрофой. Народ не дрогнул.

Над столпившимися вокруг родичами внезапно прокатился смешок. Найюр вскинул голову, огляделся. Это над ним? Кто-то смеет насмехаться над ним?!

– Нет, – рассеянно ответил он, оглядывая головы, видневшиеся из-за плеча Баннута. – Икурей Конфас не сошел с ума.

Баннут сплюнул – жест, адресованный нансурскому главнокомандующему, или, по крайней мере, так предпочел думать Найюр.

– Ты так говоришь, как будто ты его знаешь! Найюр уставился на старика в упор, пытаясь определить, откуда это отвращение в его голосе. Да, в каком-то смысле он действительно знал Конфаса. Прошлой осенью, во время набега на империю, он взял в плен несколько нансурских солдат. Эти люди говорили между собой о главнокомандующем с таким неприкрытым обожанием, что Найюру поневоле сделалось любопытно. С помощью раскаленных углей и суровых допросов ему довольно много удалось разузнать об Икурее Конфасе, о том, как блестяще он показал себя в галеотских войнах, о его отчаянной тактике и новых способах обучения войск – короче, достаточно, чтобы понимать: Конфас отличается от всех, с кем им до сих пор приходилось встречаться на поле боя. Но говорить об этом знании таким старым змеям, как Баннут, которые так и не простили ему убийства отца, было бесполезно.

– Скачи к Ксуннуриту, – приказал Найюр, прекрасно понимая, что король племен не станет иметь дела с посланцем утемотов. – Узнай, каковы его намерения.

Однако Баннута одурачить не удалось.

– Я возьму с собой Юрсалку, – хрипло ответил он. – Он прошлой весной женился на одной из дочерей Ксуннурита, той, уродливой. Быть может, король племен вспомнит об этом благородном поступке.

Баннут еще раз сплюнул, словно желая подтвердить свои слова, и скрылся в толпе ожидавших утемотов.

Найюр надолго замер в седле, бездумно наблюдая, как вьются шмели вокруг головок клевера, покачивающихся у копыт его коня. Далекие нансурцы все колотили в щиты. Солнце медленно сдавливало долину в своей жаркой горсти. Кони нетерпеливо переминались с ноги на ногу.

Вот снова пропели трубы, и нансурцы стихли. Ропот родичей Найюра нарастал, и разгорающаяся ярость вытеснила печаль из его груди. Они всегда разговаривали друг с другом, и никогда – с ним; как будто он покойник. Найюр подумал обо всех, кого он убил в первые годы после смерти отца, – обо всех этих утемотах, которые пытались отбить белый якш вождя у обесчещенного сына. Семь двоюродных братьев, два родных и один дядя. Упрямая ненависть накипала внутри, ненависть, которая гарантировала, что он не сдастся, сколько бы оскорблений ни вывалили они на него, сколько бы назойливых шепотков и осторожных взглядов ни бросили ему в спину. Он скорее убьет любого и каждого, врага и родича, чем сдастся!

Найюр устремил взгляд вперед, на ощетинившиеся копьями ряды армии Конфаса.

«Убью ли я тебя сегодня, главнокомандующий? Думаю, да».

Внезапные крики привлекли его внимание к левому флангу. За бесконечными волнами пик и всадников колыхался на фоне неба штандарт Ксуннурита. Бунчуки из крашеных конских хвостов дергались вверх-вниз – то был приказ наступать не спеша. Далеко на севере толпы скюльвендов уже потекли вниз по склонам. Найюр отдал приказ своим соплеменникам и пришпорил коня, направляя его к реке. Он стоптал клевер и распугал шмелей. Роса давно уже высохла, и травы теперь сухо шелестели у ног коня. Пахло нагревающейся землей.

Полчища скюльвендов мало-помалу заполняли долину. Проезжая через кустарник, которым заросла пойма реки, Найюр мельком заметил Баннута с Юрсалкой, скачущих к нему через открытое место. Их кожаные колчаны хлопали их по бокам, щиты подпрыгивали на конских крупах. Вот они перемахнули какой-то кустарник, и Баннут едва удержался в седле: на той стороне оказалась неглубокая рытвина, и конь споткнулся. Еще несколько мгновений – и они подъехали к Найюру, придержали коней и поехали рядом.

Неизвестно почему, но им явно было не по себе, даже больше обычного. Юрсалка заговорщицки переглянулся с Ваннутом и перевел подчеркнуто невыразительный взгляд на Найюра.

– Нам велено переправиться на самом южном перекате и встать напротив Насуэретской колонны, что на левом вражеском фланге. Если Конфас двинет войско прежде, чем мы построимся, мы должны отступить к югу и зайти ему с фланга.

– Это вам сам Ксуннурит сказал?

Юрсалка осторожно кивнул. Баннут уставился исподлобья. Его старческие глаза сверкали злобным самодовольством.

Покачиваясь на рыси, Найюр устремил взгляд на тот берег Кийута, изучая алые знамена на левом фланге имперской армии. Вон и штандарт Насуэретской колонны: Черное Солнце нансурцев, разделенное орлиным крылом, и внизу – вышитая золотом шейская цифра «9».

Баннут снова откашлялся.

– Девятая колонна! – сказал он одобрительно. – Наш король племен оказывает нам честь!

Насуэретцы обычно охраняли кианскую границу империи, но и в степях знали, что они – цвет имперской армии.

– Может быть, оказывает нам честь, а может быть, желает нашей погибели, – уточнил Найюр. Возможно, Ксуннурит надеется, что те резкие слова, которыми они обменялись накануне, будут иметь серьезные последствия.

«Они все хотят моей смерти!»

Юрсалка буркнул что-то невнятное и ускакал прочь – очевидно, поехал искать более благородного общества. Баннут же так и ехал бок о бок с Найюром, не говоря ни слова.

Когда они оказались достаточно близко к Кийуту, чтобы на них повеяло холодом его ледниковых вод, от рядов скюльвендов отделилось несколько отрядов, которые устремились к многочисленным перекатам, где можно было перейти реку вброд. Найюр следил за этими отрядами с опаской, зная, что их судьба во многом выдаст намерения Конфаса. Нансурские застрельщики на том берегу отступили перед ними, потом рассеялись и пустились в бегство, осыпаемые дождем стрел. Скюльвенды погнали их к основной части имперской армии, потом повернули и помчались галопом вдоль рядов нансурцев, выпуская на скаку тучи стрел. Все новые и новые отряды присоединялись к ним. Скюльвендам не нужны были поводья: они управляли своими конями лишь шенкелями, коленями да голосом. Вскоре уже тысячи воинов хлынули на позиции имперцев.

Найюр и его утемоты перешли Кийут под прикрытием этих передовых частей. Насквозь промокшие, выбирались они на восточный берег и тотчас пускались в галоп, направляясь к назначенной им позиции напротив насуэретцев. Найюр знал, что переход через реку и последующее перестроение будут ключевым моментом, и каждый миг ожидал услышать трубы, командующие нансурцам наступать. Однако имперский главнокомандующий держал свои колонны на поводке, предоставляя скюльвендам спокойно собираться и строиться широким полумесяцем спиной к реке.

Что же он задумал?

Впереди простиралась земля, поросшая травой, чахлой, как юношеская бороденка, а за ней ждала их имперская армия. Найюр озирал ряды держащих щиты фигур, отягощенных доспехами и знаками различия, в красных кожаных юбочках и перевязях, усаженных железными бляхами. Бесмысленные и безымянные. Скоро они поплатятся смертью на свое дерзкое вторжение.

Взревели трубы. Тысячи мечей как один вылетели из ножен. И тем не менее над полем по-прежнему царила необычайная тишина, как будто все эти воины дружно затаили дыхание.

Ветерок летел через долину, разнося запах конского пота, кожаной сбруи и грязных мужских тел. Скрип перевязей и звон мечей о ножны напомнили Найюру о его собственном оружии и доспехах. Руки сделались легкими, точно пузыри, надутые воздухом. Он проверил, хорошо ли сидит его белая боевая шапка, трофей, доставшийся от Хасджиннета в битве при Зиркирте, посмотрел, надежно ли зашнурована бригантина <Здесь – род доспеха. – Прим. перев.> с железными кольцами. Поводил плечами, чтобы размять мышцы и снять напряжение. Прошептал молитву богу смерти.

Над войском взметнулись и опустились бунчуки, и Найюр отдал приказ своим родичам. Перед ним выстроилась первая волна копейщиков. Воины перебрасывали щиты со спины вперед.

Найюр почуял, что Баннут сверлит взглядом его спину, и обернулся. От этого взгляда ему отчего-то сделалось не по себе.

– Сегодня мы узнаем тебе цену, Найюр урс Скиоата, – сказал старый воин. – Измерению нет конца.

Найюр воззрился на родича. Голова у него пошла кругом от ярости и изумления.

– Дядя, тут не место вспоминать о старых ранах!

– А по мне, так лучше места не сыщешь! Сомнения, подозрения и предчувствия накатили на него, но сейчас было не до того. Застрельщики отходили. Впереди ряды всадников отделялись от основного войска и скакали навстречу фалангам имперской армии. Паломничество завершилось; вот-вот начнется священнодействие.

Найюр выкрикнул боевой клич и повел утемотов вперед рысью. Его охватило нечто похожее на страх, чувство падения, как будто он стоит над пропастью. Еще несколько мгновений – и они вошли в зону досягаемости нансурских лучников. Найюр отдал приказ – и всадники перешли на галоп, прижимая щиты к плечу и луке седла. Вот они миновали заросли корявого сумаха. Вот первые стрелы засвистели в их рядах, раздирая воздух, точно ткань, со стуком впиваясь в щиты, в землю, в тело. Одна царапнула ему плечо, другая на палец вошла в многослойный кожаный щит.

Они с топотом пронеслись по куску ровной земли, набирая убийственную скорость. Еще несколько стрел прилетели им навстречу, и их стало еще меньше. Взвизги коней, стук стрел, и снова – лишь глухой топот тысяч копыт. Пригнувшись к шее коня, Найюр смотрел, как готовятся к атаке пехотинцы Насуэретской колонны. Копья опускались им навстречу, копья длиннее, чем все, что он когда-либо видел. У него перехватило дыхание – но он лишь сильнее пришпорил коня, взял копье наперевес и выкрикнул боевой клич утемотов: «Битва и Бог!» Его родичи откликнулись, и воздух задрожал от яростных воплей. Под копытами коня неслись истоптанная трава и смятые полевые цветы. Стена копий, щитов и солдат надвигалась все ближе. Его племя неслось вместе с ним, растянутое в обе стороны, точно две огромные руки.

И тут его конь споткнулся – стрела вонзилась ему в грудь. Он кувырнулся, покатился по высокой траве. Найюр упал неудачно, в ноги коню, растянул себе плечо и шею. На миг запутался в сплетенных конечностях. Скривился, видя, как надвигается огромная тень коня, однако конь рухнул рядом. Найюр высвободился, вытащил щит, обнажил меч и принялся озираться, пытаясь разобраться в царящем вокруг смятении. Совсем рядом, рукой подать, бегал кругами обезумевший конь без седока, лягая подвернувшихся нансурцев. Наконец его зарубили люди, стоявшие так тесно, словно они были приколочены друг к другу гвоздями.

Нансурские ряды почти не дрогнули. Солдаты сражались с упорством профессионалов. Утемоты рядом с ними показались вдруг дикими, малочисленными и какими-то жалкими в своих некрашеных кожаных панцирях и трофейных доспехах. По обе стороны рубили его родичей. Найюр увидел, как его двоюродного брата Окиюра стянули с седла крючьями и размазали по земле дубинками. Как его племянник, Малути, корчится под взмахами мечей, все еще выкрикивая боевой клич утемотов. Неужели столь многие уже пали?

Найюр оглянулся, ожидая увидеть за спиной вторую волну утемотских копейщиков. Но увидел только одинокого коня, который, прихрамывая, трусил обратно к реке. А соплеменники Найюра толпились в отдалении, на прежних позициях, и смотрели, когда им полагалось скакать вперед. Что происходит?

Предательство?

Предательство! Найюр огляделся в поисках Баннута и увидел его: Баннут скорчился в траве, прижимая руки к животу, как будто баюкал куклу. Один из нансурцев выбрался из схватки и занес свой короткий меч, собираясь вонзить его в горло Баннуту. Найюр выдернул из земли тяжелый дротик и метнул. Солдат успел его заметить, по-глупому вскинул щит. Дротик вонзился в верхний угол и опрокинул щит своей тяжестью. Найюр бросился следом, ухватился за дротик и сильно толкнул щит вместе с солдатом. Пехотинец рухнул на четвереньки, пополз было прочь, спасаясь от палаша Найюра, и, обезглавленный, ткнулся в землю.

Найюр ухватил Баннута за пояс и вытянул его из свалки. Старый воин захихикал. На губах у него пузырилась кровь.

– Ксуннурит хорошо запомнил услугу, которую оказал ему Юрсалка! – воскликнул он.

Найюр уставился на него в ужасе.

– Что ты наделал?!

– Убил тебя! Убил убийцу родичей! Плаксивого пидора, который норовил стать нашим вождем!

Сквозь шум битвы донесся рев боевых труб. На какой-то миг между двумя ударами сердца Найюр увидел в седом Баннуте своего отца. Но Скиоата умер не так.

– Я следил за тобой той ночью! – хрипел Баннут. Лицо его осунулось от боли. – Я видел, что на самом деле… – его тело скрючилось и затряслось в неудержимом кашле, – что на самом деле произошло тогда, тридцать лет тому назад! Я всем рассказал правду! Наконец-то утемоты избавятся от бремени твоего позора!

– Ты ничего не знаешь! – вскричал Найюр.

– Я знаю все! Я видел, как ты смотрел на него! Он был твоим любовником, я знаю!

Любовником?

Глаза Баннута начали стекленеть, как будто он смотрел в какую-то бездонную дыру.

– Твое имя – имя нашего бесчестья! – выдавил он. – Клянусь богом смерти, я позабочусь о том, чтобы оно было стерто!

Кровь застыла у Найюра в жилах, точно вчерашнее сало в котле. Он отвернулся, чтобы сморгнуть слезы.

Плакса.

Сквозь завесу борющихся, рубящих тел он увидел, как рухнул со вздыбившегося коня Саккерут, его друг детства. Он вспомнил, как они вместе били рыбу острогой под необъятными летними небесами. Вспомнил…

«Нет…»

Пидор. Так вот кем они его считали!

– Нет! – взревел он, снова оборачиваясь к Баннуту. Застарелая железная ярость наконец настигла его. – Я – Найюр урс Скиоата, укротитель коней и мужей!

Он вонзил свой палаш в землю и схватил изумленного старика за горло.

– Никто не убил так много врагов! Ни на ком нет стольких священных шрамов! Я – мера чести и позора! И твоя мера!

Дядя хрипел, пытаясь отмахнуться от него окровавленными ладонями. Потом обмяк. Задохнулся. Задушен, как душат девок, рожденных от рабынь.

Найюр вырвал из земли свой палаш, отошел на пару шагов от дядиного трупа, безучастно огляделся. Земля и округ была усыпана людскими и конскими трупами. От ноинства утемотов остались только жалкие кучки спешенных воинов. Они отступали от ощетинившейся копьями стены пехоты. Кое-кто отчаянно взывал к оставшимся позади соплеменникам, понимая, что их бросили. Самые бесстыжие обратились в бегство. Прочие собрались вокруг Найюра.

Имперские офицеры, перекрывая шум, выкрикивали приказы. Ряды нансурцев пошли в наступление. Вытянув перед собой левую руку, Найюр принял боевую стойку, высоко вскинув свой палаш. Солнце вспыхнуло на его окровавленном клинке. Пехотинцы пробирались между трупами. На их щитах сверкало Черное Солнце, лица казались масками мрачного торжества. Найюр увидел, как один из них пронзил копьем труп Баннута. Новые выкрики офицеров и рев груб вдали. Передние три ряда внезапно ринулись в атаку.

Найюр сделал выпад и рубанул по защищенной поножью голени первого солдата, который на него напал. Глупец рухнул наземь. Найюр пнул его щит и вонзил палаш сквозь ремни доспеха прямо под мышку. Восторг! Найюр высвободил меч, развернулся и рубанул другого, сломав ему ключицу сквозь доспех. Найюр взревел и воздел к небу свои исполосованные шрамами руки, неопровержимые свидетельства кровавого прошлого.

– Кто?! – взревел он на их бабьем наречии. – Кто из вас призовет нож к моим рукам?

Третий пал, рыгая кровью, но прочие навалились толпой, включая офицера с каменным взглядом, который каждый раз, взмахивая мечом, ревел: «Смерть!». Найюр даровал ему смерть, снеся полчелюсти вместе с нижними зубами. Однако оставшихся это не обескуражило: они окружили его копьями и щитами и принялись теснить назад. Еще один офицер ринулся на него, молодой и знатный, со знаком дома Биакси на щите. Найюр увидел в его глазах ужас, осознание того, что возвышающийся перед ним могучий скюльвенд – нечто большее, чем просто человек. Найюр вышиб короткий меч из его девичьих рук, пнул офицера ногой, ударил. Парень рухнул навзничь, визжа и хлопая руками по хлынувшей из паха крови, как будто это было внезапно вспыхнувшее пламя.

Солдаты теснились перед ним, теперь больше озабоченные тем, чтобы увернуться, чем тем, чтобы дотянуться до него.

– Где же ваши могучие воины?! – орал Найюр. – Покажите мне их!

Пылая всепобеждающей ненавистью, он рубил их всех подряд, слабых и сильных, сражаясь точно безумный. Видел щиты – рубил щиты так, что ломались руки; видел лица – колол в лица, лица отшатывались и изрыгали струи крови.

Наступающие ряды поглотили их, но Найюр и его утемоты все убивали и убивали, пока земля под ногами не раскисла от крови. Наконец нансурцы сдались, отступили на несколько шагов, с ужасом глядя на вождя утемотов. Найюр опустил палаш и вскочил на наваленные перед ним трупы. Схватил за горло раненого, корчащегося под ногами, и раздавил ему гортань. Победно взревел и выпрямился, подняв умирающего над головой.

– Я – лишающий жизни! – вскричал он. – Мера всех мужей!

И швырнул извивающееся тело к их ногам.

– Есть ли среди вас хоть один член?

Он сплюнул, расхохотался, увидев их ошеломленные лица.

– Что, нету? Одни дыры?

Он стряхнул кровь со своей гривы и снова ринулся в бой.

Нансурцы разразились воплями ужаса. Несколько солдат бросились на тех, кто толпился позади них, забыв обо всем, лишь бы спастись от безумца. Но тут сквозь общий шум битвы пробился приближающийся топот копыт, и все обернулись в ту сторону. В толпу ворвались новые всадники-утемоты, одних нансурцев подняли на копья, других стоптали конями. Среди солдат воцарилось короткое замешательство, и Найюр в суматохе зарубил еще двоих – точнее, просто забил насмерть: его меч теперь затупился, превратившись в граненую железную дубинку. Потом солдаты Насуэретской колонны обратились в бегство, бросая на бегу оружие и щиты.

Найюр и его родичи очутились одни. Все тяжело дышали, кровь лила из свежих ран.

– Ай-я-а-а! – орали они, пока мимо проносился один дикий отряд за другим. – Битва и бог!

Но Найюр, не обращая на них внимания, бросился на вершину невысокого холмика. Долина раскинулась перед ним, вся в клубах пыли, усеянная бессчетными тысячами сражающихся людей. На миг у Найюра захватило дух от необъятности этого зрелища. Далеко на севере он увидел отряды скюльвендских всадников – темные силуэты сквозь завесу пыли, – которые, точно стервятники, кружили у отбившейся от своих колонны нансурцев. Другие отряды всадников текли на восток вслед за кожаным штандартом мунуатов, отсекая одинокую колонну от центра, сметая на скаку бегущих солдат. Поначалу Найюру показалось, что они скачут к нансурскому лагерю, но, приглядевшись, он понял, что ошибся. Лагерь уже пылал, и Найюр видел трупы нансурских рабов, жрецов и ремесленников, висящие на частоколе. Кто-то уже поднял над главными деревянными воротами штандарт пулитов, самого южного из скюльвендских племен. Так быстро…

Он пристальнее вгляделся в месиво в центре. Кто-то подпалил там траву, и сквозь дым Найюру было видно, как Ксуннуритовых аккунихоров теснят к блестящим черным водам Кийута. Там была эотская гвардия и части колонны, но какой – непонятно. Земля между тем холмиком, где стоял Найюр, и всадниками Ксуннурита была усеяна конскими и людскими трупами. А где куоаты? Где алкуссы? Найюр обернулся на запад и увидел, что там, на западном берегу, на морщинистом гребне холма, идет жаркая битва. Он узнал кидрухилей, элитную имперскую тяжелую кавалерию. Они разгоняли разбитые отряды скюльвендов. Увидел нимбриканских всадников, имперские вспомогательные норсирайские войска, скрывающиеся за гребнем дальше на север, и две свежие, безукоризненно выстроенные колонны, шагающие следом за ними. Над одной из колонн колыхался штандарт насуэретцев…

Но как такое может быть? Ведь его утемоты только что разбили насуэретцев наголову! Или нет? И разве кидрухили стояли не на правом фланге нансурского войска – позиции, считавшейся у кетьян особенно почетной? Как раз напротив пулитов…

Он слышал, как его люди окликают его, но не обратил на это внимания. Что же все-таки задумал Конфас?

Его схватили за плечо. Это был Балайт, старший брат его второй жены. Найюр всегда уважал этого человека. Латы Балайта были разрублены и висели теперь на одном плече. На нем все еще была остроконечная боевая шапка, но по левому виску струилась кровь, прокладывая себе путь по пыльной щеке.

– Идем, Найюр! – выдохнул он. – Отхкут привел нам коней. Отряды смешались; нам нужно снова собраться, чтобы ударить на врага.

– Бала, что-то не так, – ответил Найюр.

– Но нансурцы же обречены! Их лагерь уже горит!

– Однако центр по-прежнему в их руках.

– Оно и к лучшему! Мы зайдем с флангов и выгоним на открытое место то, что осталось от их армии. Окнай Одноглазый уже ведет своих мунуатов на помощь Ксуннуриту! Мы зажмем их, точно в кулаке!

– Нет! – повторил Найюр, глядя, как кидрухили прокладывают себе путь к гребню холма. – Что-то совсем не так! Конфас нарочно сдал нам фланги, чтобы сохранить центр…

Это объясняло, отчего пулиты так легко захватили лагерь. Конфас в самом начале битвы отвел кидрухилей, чтобы те ударили в центр войска скюльвендов. И раздал своим колоннам фальшивые штандарты, чтобы скюльвенды думали, будто он сосредоточил основные силы на флангах. Главнокомандующему зачем-то был нужен именно центр.

– Быть может, он думал, что, если он захватит короля племен, это повергнет нас в замешательство? – предположил Балайт.

– Да нет. Он не настолько глуп… Гляди. Он бросил всю свою конницу в центр… как будто он кого-то преследует!

Найюр пожевал губами, обводя взглядом всю панораму битвы, одну за другой оценивая бушующие вблизи и вдалеке сцены насилия. Пронзительный звон мечей. Убийственные взмахи и удары кровавого молота войны. И под всей красотой битвы – нечто непостижимое, как будто поле брани сделалось вдруг живым символом, картинкой вроде тех, с помощью которых чужеземцы приковывают живое дыхание к камню или пергаменту.

Что же оно означает?

Балайт тоже призадумался.

– Он обречен, – сказал воин, качая головой. – Теперь его не спасут и сами боги!

И тогда Найюр понял. И дыхание заледенело у него в груди. Пылкая ярость кровопролития покинула тело; теперь он чувствовал лишь боль от ран да жуткую пустоту, разверзнутую словами Баннута.

– Нам нужно бежать.

Балайт уставился на него с изумлением и презрением.

– Что нам нужно?!

– Лучники с хорами… Конфас знает, что мы ставим их позади центра. Они либо перебиты, либо он прогнал их с поля битвы. Так или иначе, мы…

И тут он заметил первые вспышки дьявольского света. Слишком поздно!

– Школа, Балайт! Конфас привел с собой школу!

В самом сердце долины, от пехотных фаланг, которые торопливо строились, готовясь встретить Окная Одноглазого и его мунуатов, медленно шли по меньшей мере два десятка фигур в черных одеяниях, неторопливо взбираясь в небо. Адепты. Колдуны Имперского Сайка. Еще несколько рассеялись по долине. Эти уже затянули свои таинственные напевы, выжигая землю и скюльвендов мерцающим пламенем. Натиск мунуатов обернулся лавиной пылающих людей и коней.

Найюр долго не мог шевельнуться. Он не отрываясь смотрел, как падают наземь силуэты всадников, очутившиеся в сердце золотых костров. Он видел, как яркие вспышки разметают людей, точно солому. Он видел, как солнца валятся с неба на полыхающую землю. Воздух сотрясали раскаты колдовского грома.

– Ловушка… – пробормотал он. – Вся битва была лишь приманкой, рассчитанной на то, чтобы оставить нас без хор!

Но у Найюра была своя хора – наследство от покойного отца. Онемевшими пальцами трясущихся от усталости рук он вытащил железный шарик из-под доспеха и крепко стиснул его в ладони.

На волне клубящегося дыма и пыли плыл в их сторону адепт. Он остановился, паря над ними на высоте макушки дерева. Его черное шелковое одеяние развевалось на горном ветру, и золотая оторочка извивалась, точно змея в воде. Вот глаза и рот полыхнули белым светом. Залп стрел рассыпался пеплом, ударившись о шаровидный оберег. С ладоней адепта угрожающе взмыл призрак драконьей головы. Найюр отчетливо увидел блестящую чешую и глаза, точно круглые капли кровавой воды.

Величественная голова опустилась.

Найюр обернулся к Балайту, крикнул:

– Беги!

Клыкастая пасть распахнулась и плюнула ослепительным пламенем.

Клацнули зубы. Зашипела опаленная кожа. Но Найюр ничего не почувствовал – только волну тепла от горящего Балайта. Раздался короткий вопль, треск лопающихся костей и кишок.

Потом пена солнечно-яркого пламени схлынула. Очумевший Найюр обнаружил, что стоит один посередине выжженной пустоши. Рядом догорали Балайт и остальные утемоты, шипя, точно свинина на вертеле. Пахло гарью и жареным салом.

«Все умерли…»

Могучий крик сотряс воздух, и сквозь завесу дыма и бегущих скюльвендов Найюр увидел ряды окровавленных нансурских пехотинцев, несущихся к нему по склону.

Чей-то чужой голос шепнул: «Измерению нет конца…»

Найюр бросился бежать, перепрыгивая трупы, спеша, как и другие, к темной линии реки. Он споткнулся о древко стрелы, вонзившейся в землю, и покатился кубарем, уткнувшись в убитую лошадь. Снова поднялся на ноги, упираясь руками в нагретый на солнце бок, и устремился дальше. Обогнул молодого воина, который хромал вперед, не обращая внимания на стрелу, застрявшую в бедре, потом еще одного, который упал на колени и плевался кровью. Потом мимо проскакала кучка утемотов на лошадях. Впереди всех мчался Юрсалка. Найюр окликнул его по имени, Юрсалка мимоходом взглянул на него, но не остановился. Найюр выругался и продолжал бежать. В ушах гремело. После каждого вдоха приходилось отплевываться. Он видел впереди, на берегу, сотни воинов. Кто-то торопливо срывал с себя доспехи, чтобы пуститься вплавь, другие мчались на юг, к быстрине, где должно было быть помельче. Юрсалка и его спутники-утемоты стоптали тех, кто собирался плыть, и кинулись с обрыва прямо в реку. Многие из их коней потонули в водоворотах, утянув за собой и всадников, но нескольким все же удалось выбраться на тот берег. Земля пошла под уклон, и Найюр ускорил бег, мчась вниз длинными скачками. Перемахнул еще одну убитую лошадь, с размаху проломился через колышущиеся на ветру заросли ивняка. Заметил справа отряд имперских кидрухилей, разворачивающихся на склоне и стремительно скачущих навстречу беглецам. Спотыкаясь, миновал узкий глинистый пляжик и наконец оказался в толпе соплеменников. Растолкал всех, пробираясь к илистому берегу.

Увидел, как Юрсалка пробирается сквозь тростники, поднимаясь с конем на тот берег. Его ждали еще с десяток утемотов. Их кони испуганно храпели и взбрыкивали.

– Утемоты! – взревел Найюр, и они каким-то образом расслышали его сквозь гвалт. Двое из них указали в его направлении.

Но Юрсалка заорал на них, колотя по воздуху раскрытой ладонью. И те с каменными лицами развернули коней и унеслись на юго-запад вместе с Юрсалкой.

Найюр плюнул им вслед, вытащил нож и стал резать ремни доспеха. Дважды едва не свалился в воду. Испуганные крики становились все громче – топот копыт приближался. Найюр услышал треск копий и визг лошадей. Он принялся отчаянно тыкать ножом в сплетенные из кишок шнурки доспеха. На него обрушилось несколько тел, и Найюр пошатнулся. Он успел заметить всадника-кидрухиля, черный силуэт на фоне яркого солнца, сорвал доспех, повернулся к Кийуту. Что-то взорвалось в голове, горячая кровь хлынула в глаза. Найюр упал на колени. Истоптанная земля ударила ему в лицо.

Вопли, стоны, плеск от тел, падающих в быструю горную реку…

«Совсем как отец!» – подумал он и закружился в водовороте тьмы.


Хриплые, усталые голоса на фоне далекого хора пьяно поющих людей. Резкая боль – будто голову прибили к земле гвоздями. Тело – свинцовое, неподвижное, как ил на дне. Думать тяжело.

– Чего они, распухают сразу, как сдохнут, что ли? Вспышка ужаса. Голос послышался сзади, совсем близко.

Мародеры?

– Что, еще кольцо? – воскликнул второй. – Да отрежь ты ему этот сраный палец!

Найюр услышал приближающиеся шаги, ноги в сандалиях, бредущие через траву. Он медленно – быстрые движения могут привлечь внимание – проверил пальцы, потом запястье… Шевелятся? Шевелятся! Осторожно пошарил за поясом, сомкнул зудящие пальцы на своей хоре, достал ее, вдавил в грязь.

– Да ему слабо! – отозвался третий голос. – Всегда был размазней!

– И вовсе нет! Я просто… просто…

– Что просто-то?

– Ну, это же вроде как святотатство получается. Грабить покойников – это одно дело. А уродовать их…

– Разреши тебе напомнить, – ответил на это третий, – что трупы, которые ты видишь перед собой, – не что иное, как дохлые скюльвенды. Разве можно назвать святотатством, если ты изуродуешь проклятого… Ты гляди! Еще один живой!

Скрежет заржавленного от крови клинка, вынимаемого из ножен, удар, булькающий хрип. Найюр, не обращая внимания на головную боль, вымазался лицом в грязи, набрав ее полный рот.

– Все равно не снимается, зараза…

– Отруби палец, и дело с концом! – воскликнул второй мародер, так близко, что у Найюра волосы встали дыбом. – Клянусь нашим сраным Последним Пророком! Единственный, кому повезло найти на этих вонючих дикарях хоть сколько-то золота, и тому не хватает духу его забрать! Эй, а это что такое? Ну и здоров, сволочь! Сейен милостивый, а вы гляньте на его шрамы!

– Говорят, Конфас все равно велел собрать все их головы, – заметил третий. – Пальцем больше, пальцем меньше, какая разница?

– Вот! Только помялось малость. Как ты думаешь, это рубины?

Чья-то рука грубо ухватила Найюра за плечо, вырвала его из грязи. В полуоткрытые глаза ударило заходящее солнце. Мышцы напряжены, чтобы изобразить трупное окоченение. Забитый землей рот оскален в насмешливой ухмылке. И не дышать!

– Не, я серьезно! – сказала нависшая над ним тень. – Вы поглядите, сколько шрамов на этом ублюдке! На его счету сотни человек!

– За таких, как он, наверно, должны награды давать! Ты прикинь, это же каждый шрам – наш убитый соплеменник!

Его принялись ощупывать, трясти, тыкать. Не дышать! Застыть и не двигаться!

– Может, отнести его к Гавару? – предложил первый. – Вдруг они захотят его повесить или еще что-нибудь.

– А что, неплохая идея! – ехидно сказал тот, что держал Найюра. – Вот ты и понесешь, договорились?

Гогот.

– Что, скис, а? – сказал второй. – Ну что, есть на нем что-нибудь, Нафф?

– Ни хрена! – ответил третий, швыряя Найюра обратно на землю. – Следующее кольцо, которое найдешь, будет мое! Понял, шмакодявка? А то я тебе все пальцы пооттяпаю!

Пинок из мрака. Боль, какой Найюр еще никогда в жизни не испытывал. Мир взревел. Его едва не стошнило, но он сдержался.

– Ладно, ладно, – добродушно отозвался первый. – Кому нужно золото после такого дня! Представь себе, какой триумф устроят, когда мы вернемся! Представь, какие песни сложат! Скюльвенды разгромлены на своей собственной земле! Не кто-нибудь, а скюльвенды! Когда мы состаримся, нам достаточно будет сказать, что мы были с Конфасом при Кийуте, и все будут смотреть на нас с благоговением!

– Ну, малый, славой-то сыт не будешь! Блестяшки, вот что главное! Блестяшки!


Утро. Найюр пробудился, дрожа от холода. Стояла тишина, только журчали рядом струи Кийута.

От затылка по всему телу расползалась тяжкая железная боль, и довольно долго он лежал неподвижно, придавленный ее весом. Потом к горлу подкатила тошнота, и его стошнило желчью в отпечатки ног прямо у лица. Найюр закашлялся. Нащупал языком мягкую, солоноватую дыру между зубами.

Неизвестно почему, но первая отчетливая мысль, пришедшая ему в голову, была о его хоре. Найюр порылся в блевотине и жирной грязи и быстро нащупал шарик. Он запихнул его под свой пояс с железными пластинами.

«Моя! Моя добыча…»

Боль давила на затылок кованым копытом, но Найюру все же удалось подняться на четвереньки. Трава была вымазана белесой глиной и резала между пальцами, как мелкие ножички. Найюр пополз прочь от шума реки.

Трава на берегу была втоптана в грязь и теперь застыла колючей летописью вчерашнего сражения. Трупы, казалось, вросли в почву, натянувшаяся кожа облеплена мухами, кровь застыла, запеклась раздавленными вишнями. Найюру казалось, будто он ползет по одному из тех головокружительных каменных рельефов, какими нансурцы украшают свои храмы: сражающиеся люди, застывшие в дьявольском изображении. Но это было не изображение.

На краю обрыва над ним, точно округлая горная вершина, взгромоздился лошадиный труп. Брюхо лошади было в тени, а над нею уже показался яркий краешек солнца. Мертвые лошади все похожи друг на друга: застывшие в стоячей позе, точно деревянные статуэтки, поваленные набок. Найюр дополз до нее, с трудом перевалился через тушу. На ощупь конская шкура оказалась такой же холодной, как речная глина.

Поле битвы было пусто: куда ни глянь, одни только галки, стервятники да мертвецы. Найюр окинул взглядом склон, по которому он бежал.

Бежал… Он крепко зажмурился. Он все бежал и бежал, и голубое небо над головой усыхало, сжималось от рева за спиной.

«Мы разбиты».

Они побеждены. Унижены и растоптаны их потомственным врагом.

Долгое время он вообще ничего не чувствовал. Найюр вспомнил те дни в своей юности, когда он, непонятно с чего, просыпался задолго до рассвета. Он выбирался из якша и уходил из стойбища, ища холм повыше, откуда можно следить, как солнце постепенно обнимает землю. Травы шуршали на ветру. Солнце выкатывалось из-за горизонта и поднималось все выше. Он сидел и думал: «Я – последний. Я – единственный».

Как теперь.

На какой-то миг Найюр ощутил дурацкое ликование человека, сумевшего предсказать собственную погибель. Говорил же он Ксуннуриту, дураку восьмипалому! Все думали, будто он плетет нелепые страхи, как старая баба! Ну, и где они теперь?

Он осознал, что теперь они мертвы. Все они мертвы. Все! Воинство, застилавшее горизонт, сотрясавшее своды небесные топотом своих коней, исчезло, развеялось, разбито. Оттуда, где лежал Найюр, ему были видны широкие полосы выжженной травы и обгорелые трупы тех, кто еще и мера был гордым воителем. Не просто разбиты – повержены во прах.

И кем! Нансурцами! Найюр участвовал в слишком многих пограничных стычках, чтобы не отдавать им должное как воинам, но в целом он презирал нансурцев за то же самое, за что презирали их все скюльвенды: раса полукровок, нечто вроде вредных животных, по возможности подлежащих уничтожению. Для скюльвендов упоминание об Империи-за-Горами было связано с бесчисленными образами разложения: коварные жрецы, пресмыкающиеся перед своим нечестивым Бивнем; колдуны в бабьих платьях, произносящие таинственные непристойности, в то время как размалеванные придворные, мягкотелые, напудренные, надушенные, предаются непристойностям вполне очевидным. И вот эти-то люди разбили их войско! Люди, роющиеся в земле и пишущие слова! Мужчины, развлекающиеся с мужчинами!

У него внезапно перехватило дыхание и сдавило горло.

Он подумал о Баннуте, о предательстве своих родичей. Он вцепился в траву саднящими руками, точно якорями, как будто он был так слаб и пуст, что порыв ветра мог унести его в безоблачное небо. Крик боли вырвался из его груди, но застрял в стиснутых зубах. Найюр хватанул воздух ртом, застонал, мотая головой с боку на бок, не обращая внимания на боль. «Нет!»

Потом он всхлипнул. Из глаз хлынули слезы.

«Плакса…»

Баннут, хихикающий, выплевывая мутную кровь.

«Я видел, как ты на него смотрел! Вы были любовниками, я знаю!»

– Нет! – воскликнул Найюр, но спасительная ненависть покинула его.

Все эти годы он мучительно размышлял над молчанием соплеменников, гадая, что за невысказанный упрек читает в их глазах, думая, что сошел с ума от подозрительности, браня себя за беспочвенные страхи и все равно мучительно размышляя о том, какие мысли они таят… Сколько клеветнических слухов распускали о нем в его отсутствие? Сколько раз, привлеченный хохотом, доносящимся из якша, он входил внутрь – и натыкался на плотно сомкнутые губы и наглые взгляды? И все это время они… Найюр схватился за грудь.

«Нет!»

Он выдавливал слезы из своих глаз, все сильнее и сильнее бил по земле рассаженным кулаком, словно забивал кизяки в топку. Перед его мысленным взором всплыло лицо тридцатилетней давности. Найюра охватило демоническое спокойствие.

– Ты издеваешься надо мной! – прошипел он сквозь зубы. – Наваливаешь на меня одну ношу за…

Внезапная вспышка ужаса заставила его умолкнуть на полуслове. Ветер донес до него голоса.

Он замер неподвижно, глядя сквозь ресницы и обратившись в слух. Говорили на шейском, но что именно говорили, он разобрать не мог.

Неужели мародеры все еще обшаривают поле битвы?

«Несчастный трус! Встань и умри как мужчина!»

Ветер улегся, но голоса приближались. Теперь Найюр слышал шаги коней и поскрипывание сбруи. Как минимум двое верховых. Судя по аристократическому выговору – офицеры. Они приближались, но откуда? Найюр с трудом подавил идиотский порыв встать и оглядеться.

– Скюльвенды жили здесь со времен киранейцев, – говорил голос, принадлежавший явно человеку более высокопоставленному, – терпеливые и безжалостные, как океан. И все это время они не менялись! Народы появлялись и исчезали, целые нации были за это время стерты с лица земли, но скюльвенды остались. И я изучал их, Мартем! Я просмотрел все материалы о скюльвендах, какие сумел найти, от самых древних до наиболее свежих. Я даже заставил своих агентов пробраться вбиблиотеку Сареотов! Да-да, в Иотии! Правда, они там ничего не нашли. Фаним забросили ее, она теперь разрушена. И вот что удивительно: какие сведения о скюльвендах ни возьми, самые что ни на есть древние, такое впечатление, что написаны они только вчера! Тысячи лет, Мартем, тысячи лет скюльвенды оставались неизменными! Отбери у них стремена и железные мечи – и их не отличишь от тех дикарей, что две тысячи лет тому назад разорили Мехтсонк, или тех, что разграбили Кеней тысячу лет спустя! Скюльвенды – именно то, о чем говорил философ Айенсис: народ без истории.

– Но ведь все некультурные народы именно таковы, разве нет? – спросил его собеседник.

– Нет, Мартем. Даже некультурные народы меняются с течением веков. Они перебираются на новые земли. Забывают древних богов и находят себе новых. У них меняется даже язык. Но не у скюльвендов! Они одержимы своими обычаями. Мы, чтобы одолеть ход времени, возводим огромные каменные здания, они же творят памятники из своих деяний, и их храмы – это их войны.

От этого описания у Найюра заныло в груди. Кто эти люди? Один из них – наверняка из знатного дома…

– Да, это довольно любопытно, – откликнулся Мартем. – Однако это не объясняет, откуда вы узнали, как их одолеть.

– Не будь занудой, Мартем! Я в своих офицерах занудства не терплю. Сперва задаешь неуместные вопросы, потом отказываешься признавать мои ответы за ответы…

– Прошу прощения, господин главнокомандующий. Я не хотел оскорбить вас. Вы ведь сами то хвалите, то осуждаете меня за мое прямолинейное…

– Ах, Мартем… Зачем снова этот фарс? Зачем притворяться скромным провинциальным легатом, который желает одного – выслужиться? Я знаю тебя лучше, чем тебе кажется. Я видел, как ты оживляешься, когда речь заходит о делах государственных. Точно так же, как сейчас я вижу в твоих глазах жажду славы.

На грудь Найюра словно уронили тяжелый камень. Это он. Он! Икурей Конфас!

– Не стану отрицать, это правда. Но я клянусь, что не собирался вас допрашивать. Я просто… просто…

Тут оба остановились. Теперь Найюр видел их: два конных силуэта, расплывчатых оттого, что он смотрел сквозь ресницы. Он старался дышать так, чтобы грудь не шевелилась.

– Что – просто, Мартем?

– На протяжении всей кампании я держал язык за зубами. То, что мы делали, представлялось мне безумным, настолько безумным, что я…

– Что ты?

– Что на какое-то время моя вера в вас оказалась поколеблена.

– И, однако, ты ничего не говорил, ни о чем не спрашивал… Почему?

Найюр пытался отлипнуть от земли, но не мог. Бестелесные голоса гремели в его ушах насмешливым громом. Убить его! Он должен!

– Боялся, господин главнокомандующий. Человек, который, подобно мне, поднялся из самых низов, знает, как опасно сомневаться в начальстве… особенно когда начальник поступает безрассудно.

Хохот.

– Так значит, теперь, в окружении всего этого, – силуэт Конфаса указал на поле, усеянное трупами, – ты счел, что я все-таки не утратил рассудок, и думаешь, что теперь задавать эти твои наболевшие вопросы более или менее безопасно?

Найюр внезапно мучительно осознал все происходящее: как будто увидел со стороны себя, съежившегося человека прижавшегося к трупу коня, окруженного бесконечными рядами мертвецов. Даже эти образы пробудили в нем угрызения совести. Это что за мысли такие? Отчего он все время так много думает? Отчего он все время думает?

«Убить его!»

– Вот именно, – ответил Мартем.

«Броситься на них. Схватить коней под уздцы. Перерезать им глотки!»

– Следует ли мне снизойти к тебе? – продолжал Конфас. – Следует ли мне помочь тебе сделать еще шаг к вершине, а, Мартем?

– Господин главнокомандующий, вы можете рассчитывать на мою преданность и скромность без каких-либо оговорок.

– Я, собственно, так и думал, но все же благодарю за подтверждение… Что бы ты сказал, если бы я сообщил тебе, что битва, которую мы только что выиграли, эта великая победа, которую мы одержали, – не более чем первая стычка Священной войны?

– Священной войны?! Той, которую начинает шрайя?

– В том-то весь и вопрос, кто ее будет вести: шрайя или не шрайя.

«Ну же! Отомсти за себя! За свой народ!»

– Но как насчет…

– Мартем, я боюсь, что с моей стороны будет безответственным рассказывать тебе больше. Быть может, в ближайшее время – но не теперь. Мой здешний триумф, как он ни великолепен, как ни божествен, – прах и мешковина в сравнении с тем, что последует за ним. Скоро все Три Моря будут прославлять мое имя, а потом… Ну, ты скорее солдат, нежели офицер. Ты понимаешь, что командирам зачастую требуется скорее неведение подчиненных, нежели их осведомленность.

– Понимаю. Наверное, мне следовало этого ожидать.

– Ожидать чего?

– Что ваш ответ скорее распалит, нежели утолит мое любопытство.

Хохот.

– Увы, Мартем, даже если бы я рассказал тебе все, что знаю, тебе бы лучше не стало! Ответы подобны опиуму: чем больше поглощаешь, тем больше требуется. Вот почему человек трезвый обретает утешение в таинственности.

– Но вы, по крайней мере, могли бы объяснить мне, убогому, откуда вы знали, что мы победим.

– Как я уже сказал, скюльвенды одержимы обычаями. А это означает, что они повторяются, Мартем. Они постоянно следуют одной и той же схеме. Понимаешь? Они поклоняются войне, но понятия не имеют, что она собой представляет на самом деле.

– А что же представляет собой война на самом деле?

– Интеллект, Мартем. Война – это интеллект.

Конфас пришпорил коня и выслал его вперед, предоставив своему подчиненному разбираться в том, что он только что услышал. Найюр видел, как Мартем снял свой украшенный перьями шлем, провел ладонью по коротко остриженным волосам. На какой-то миг он, казалось, уставился прямо на Найюра, как будто расслышал стук его бешено колотящегося сердца. Найюр затаил дыхание. Потом Мартем пришпорил коня и поскакал вслед за своим главнокомандующим.

Когда Мартем поравнялся с Конфасом, тот крикнул ему:

– Сегодня после обеда, когда наши люди придут в себя после вчерашнего празднества, начнем собирать головы скюльвендов. Я собираюсь выстроить дорогу трофеев, Мартем, отсюда и до нашей великой, хотя и пришедшей в упадок столицы. Представь себе, какое великолепное зрелище это будет!

Их голоса стихли вдалеке, остался лишь шум холодной реки, звенящая тишина да слабый запах истоптанной травы.

Как холодно! Земля такая холодная. Куда же ему деваться?

Он бежал от своего детства и ногтями выцарапал себе честь отцовского имени: Скиоаты, вождя утемотов. После позорной смерти отца он бежал и ногтями выцарапал себе имя своего народа, скюльвендов, гнева Локунга – скорее мести, нежели кости или плоти. Теперь и они умерли позорной смертью. И для него не осталось места.

Он лежал нигде, вместе с мертвыми.


Некоторые события оставляют в нас настолько глубокий след, что в воспоминаниях оказываются более весомыми, чем в тот момент, когда они происходили. Они никак не желают становиться прошлым и продолжают жить одновременно с нами, в такт биению наших сердец. Некоторые события не вспоминают – их переживают заново.

Смерть Скиоаты, отца Найюра, была именно таким событием.

Найюр сидит в полумраке белого якша вождя, каким он был двадцать девять лет тому назад. В центре шатра мало-помалу затухает огонь: на вид он ярок, но почти ничего не освещает. Отец, кутаясь в меха, рассуждает с другими старейшинами племени о дерзости киоатов, их соседей к югу. В тенях, отбрасываемых старейшинами, боязливо переминаются с ноги на ногу рабы, держа наготове меха с гишрутом, забродившим кобыльим молоком. Каждый раз, как из круга поднимается покрытая шрамами рука, держащая рог, рабы поспешно наполняют его. В якше воняет дымом и кислым молоком.

Белый якш навидался подобных сцен, но на этот раз один из рабов, норсираец, осмелился выступить из тени в круг света. Он поднимает голову и обращается к изумленным старейшинам на превосходном скюльвендском, словно он сам уроженец этой земли.

– Вождь утемотов, я хочу побиться с тобой об заклад.

Отец Найюра ошеломлен, как наглостью раба, так и его внезапным преображением. Человек, казалось, абсолютно сломленный, внезапно исполнился царственного достоинства. Один Найюр не удивился.

Прочие старейшины, ограждающие своими спинами круг света, умолкают.

Отец Найюра, сидящий напротив, отвечает:

– Ты уже сделал свой ход в игре, раб. И ты проиграл. Раб презрительно усмехается, точно владыка посреди черни.

– Но я хочу выставить залогом свою жизнь против твоей, Скиоата!

Раб обращается к господину по имени! Это нарушает древние, исконные обычаи, все мироздание летит кувырком!

Скиоата некоторое время осознает абсурдность происходящего и наконец разражается хохотом. Смех принижает, а это оскорбление следует принизить. Разгневаться – означает признать серьезность этого состязания, превратить наглеца в соперника. Однако раб это знает!

И он продолжает:

– Я наблюдал за тобой, Скиоата, и гадал, где мера твоей силы. Многие из присутствующих задумываются об этом… Ты знал это?

Хохот отца умолкает. Чуть слышно потрескивает огонь в очаге.

Потом Скиоата, боясь взглянуть в лицо своим родичам, отвечает:

– Я уже давно измерен, раб.

Эти слова словно подливают масла в огонь: пламя в очаге вспыхивает ярче, забирается в проемы тьмы между сидящими вокруг людьми. Найюру опаляет лицо жаром.

– Но мера, – возражает раб, – это не то, с чем можно покончить раз и навсегда и потом забыть, Скиоата. Старая мера – лишь почва для новой. Измерению нет конца.

Соучастие делает события незабываемыми. Сцены, отмеченные им, врезаются в память с невыносимой отчетливостью, как будто вина состоит именно в мелких деталях. Пламя такое жаркое, как будто он держит его на коленях. Холодная земля под бедрами и ягодицами. Зубы, стиснутые так, словно на них скрипит песок. И бледное лицо раба-норсирайца поворачивается к нему, голубые глаза сверкают. Они неохватнее неба. Глаза зовут! Они приковывают и строго спрашивают: «Ты не забыл свою роль?»

Потому что в этот момент должен был выступить Найюр.

И он спрашивает из круга сидящих:

– Отец, уж не боишься ли ты?

Безумные слова! Предательские и безумные!

Убийственный взгляд отца. Найюр опускает глаза. Скиоата оборачивается к рабу и спрашивает с напускным безразличием:

– Ну, и каковы же твои условия?

И Найюра охватывает ужас: а вдруг он погибнет!

Он боится, что погибнет раб, Анасуримбор Моэнгхус!

Нет, не отец – Моэнгхус…

И потом, когда его отец лежал мертвым, он разрыдался на глазах у всего племени. От облегчения.

Наконец-то Моэнгхус, тот, кто называл себя «дунианином», стал свободным!

Некоторые имена оставляют в нас слишком глубокий след. Тридцать лет, сто двадцать сезонов – долгий срок в жизни человека.

Но это было неважно.

Некоторые события оставляют в нас слишком глубокий след.


Найюр бежал. Когда стемнело, он пробрался между яркими кострами нансурских разъездов. Чаша ночи была так огромна и гулка, что в ней, казалось, можно было кануть без следа. Будто сама земля служила ему упреком.

Мертвые преследовали его.

ГЛАВА 7 МОМЕМН

«Мир – это круг, у которого столько центров, сколько в нем людей».

Айенсис, «Третья аналитика рода человеческого»

Начало осени, 4110 год Бивня, Момемн

Вся столица грохотала.

Продрогнув в тени, Икурей Конфас спешился под огромной Ксатантиевой аркой. Его взгляд на миг задержали резные изображения: бесконечные ряды пленных и трофеев. Он обернулся к легату Мартему, собираясь напомнить тому, что даже Ксатантию не удалось усмирить племена скюльвендов. «Я совершил то, чего еще не совершал ни один человек! Разве это не делает меня чем-то большим, чем человек?»

Конфас уже не помнил, сколько раз донимала его эта невысказанная мысль. Он ни за что бы в этом не признался, но ему ужасно хотелось услышать ее от других – а особенно от Мартема. Если бы он только мог вытянуть из легата подобные слова! Мартем отличался безыскусной искренностью старого боевого командира. Лесть он считал ниже своего достоинства. Если этот человек что-то говорил, Конфас мог быть уверен, что это правда.

Но сейчас легату было не до того. Мартем стоял ошеломленный, обводя взглядом Лагерь Скуяри, плац в Дворцовом районе, на котором проходили парады и шествия.

Вся огромная площадь Скуяри была заполнена фалангами пехотинцев в парадных доспехах, и над стройными рядами развевались штандарты всех колонн имперской армии. Сотни багряно-черных вымпелов с начертанными золотом молитвами реяли над войсками. А между фалангами пролег широкий проход, ведущий прямо к массивному фасаду Аллозиева Форума. И за ним уходили в голубую дымку нескончаемые сады, здания и портики Андиаминских Высот. Конфас видел, что его дядя ожидает их: вдалеке виднелся силуэт, обрамленный могучими колоннами Форума. Несмотря на всю придворную пышность и блеск, император казался крошечным, точно отшельник, выглядывающий из своей пещеры.

– Что, это твоя первая государственная аудиенция? – осведомился Конфас у Мартема.

Легат кивнул, взглянул на Конфаса. Вид у него был изрядно растерянный.

– Я вообще в первый раз в Дворцовом районе!

– Ну что ж, добро пожаловать в наш бордель! – ухмыльнулся Конфас.

Подошедшие конюхи забрали их лошадей. По обычаю, наследственные жрецы Гильгаоала поднесли чаши с водой. Как и ожидал Конфас, они помазали его львиной кровью и, бормоча молитвы, омыли символические раны. Однако шрайские жрецы, подошедшие следом, его удивили. Они, шепча, умастили Конфаса благовонными маслами и наконец омочили пальцы в пальмовом вине и начертали у него на лбу знак Бивня. Конфас понял, отчего дядя включил их в церемонию, лишь когда они в завершение обряда провозгласили его новый титул: «Щит Бивня». В конце концов, скюльвенды тоже язычники, как и кианцы, так почему бы не использовать вездесущий жар Священной войны?

Конфас с легким отвращением осознал, что на самом деле это был блестящий тактический ход. По всей вероятности, за этим стоял Скеаос. Насколько мог судить Конфас, у его дядюшки запасы блестящих мыслей давно иссякли. Особенно насчет Священной войны.

Священная война… При одной мысли о ней Конфасу хотелось плеваться, как скюльвенду, – а ведь он прибыл в Момемн лишь накануне!

Конфас никогда в жизни не испытывал ничего подобного тому душевному подъему, который он пережил во время битвы при Кийуте. Окруженный своими подчиненными, готовыми удариться в панику, он окидывал взглядом поле битвы, исход которой был еще неясен, и каким-то образом, неизвестно почему, знал результат – знал с уверенностью, от которой его кости сделались точно стальными. «Это место – мое. Я – больше, чем…» Это чувство было сродни восторгу или религиозному экстазу. Позднее Конфас осознал, что то было откровение, момент божественного прозрения, в который ему открылась вся неизмеримая мощь его руки.

Другого объяснения тут быть не могло.

Но кто бы мог подумать, что откровения, точно мясо, могут быть отравлены течением времени?

Поначалу все шло просто превосходно. После битвы выжившие скюльвенды отступили в глубь степей. Несколько разрозненных шаек продолжали преследовать армию, но они могли разве что потрепать отставший разъезд. Конфас не удержался от последнего удара: устроил так, чтобы с десяток пленных «подслушали» разговоры офицеров, которые хвалили племена, якобы предавшие свое воинство. Позднее этим пленным «чудом» удалось бежать: сами они наверняка полагали, что благодаря их собственной отваге и хитрости, хотя их отвага и хитрость были тут ни при чем. Конфас знал, что скюльвенды не только поверят наговорам, но еще и сочтут, будто им повезло. Пусть лучше Народ сам громит Народ, чем это придется делать нансурцам. О благословенные раздоры! Немало времени пройдет, прежде чем скюльвенды снова объединятся для войны с кем бы то ни было.

Если бы только все раздоры шли на пользу». Несколько месяцев тому назад Конфас обещал дяде, что возвратится в империю с наколотыми на пики головами скюльвендов. Для этого он распорядился, чтобы головы всех скюльвендов, убитых при Кийуте, были отрублены, залиты смолой и погружены на возы. Но не успело войско пересечь границу, как картографы и математики принялись грызться из-за того, как именно надлежит расставить мрачные трофеи. Когда диспут зашел чересчур далеко, вмешались колдуны из Имперского Сайка, которые, как и все колдуны, считали себя куда лучшими картографами, чем любой картограф, и лучшими математиками, чем любой математик. И вспыхнула бюрократическая война, достойная двора его дяди, война, которая каким-то образом, следуя безумной алхимии оскорбленной гордыни и надменности, привела к убийству Эратия, самого откровенного в суждениях из имперских картографов.

Когда последовавший за этим военный трибунал не смог ни найти виновного, ни разрешить спор, Конфас махнул рукой, велел схватить самых крикливых представителей каждой из сторон и, воспользовавшись невнятно сформулированными статьями военного кодекса, подверг их публичной порке. Неудивительно, что назавтра все споры улеглись сами собой.

Но если эта неприятная история омрачила его восторг, возвращение в столицу и подавно чуть не испортило настроение окончательно. Конфас обнаружил, что вокруг Момемна раскинулись лагеря войска, готовящегося к Священной войне: обширные трущобы, сплошные палатки и шалаши. Как ни встревожило Конфаса это зрелище, он все же рассчитывал, что его встретят восторженные толпы. А вместо этого толпы оборванных, чумазых айнрити выкрикивали оскорбления, бросались камнями, а один раз даже принялись швыряться горящими свертками с человеческими экскрементами. Когда Конфас выслал вперед своих кидрухилей, чтобы расчистить путь, произошло нечто вроде рукопашной.

– Они видят в вас не человека, который покорил скюльвендов, а всего лишь племянника императора, – объяснил офицер, присланный дядей.

– Неужели они настолько ненавидят моего дядю?

Офицер пожал плечами.

– Пока их предводители не согласятся подписать его договор, он выдает им ровно столько зерна, чтобы хватило не умереть с голоду.

Тот же офицер рассказал ему, что Священное воинство каждый день увеличивается на сотни человек, несмотря на то что, по слухам, основные войска из Галеота, Се Тидонна, Конрии и Верхнего Айнона должны подойти только через несколько месяцев. До сих пор к Людям Бивня присоединились лишь три знатных предводителя: Кальмемунис, палатин конрийской провинции Канампуреи; Тарщилка, граф с какой-то дальней границы Галеота; и Кумреццер, палатин-губернатор айнонского округа Кутапилет. Все они наотрез отказались подписывать договор, предложенный императором. Все последовавшие за этим переговоры не привели ни к чему, кроме жестокого противостояния самолюбий. Айнритские владыки творили все безобразия, какие только могли себе позволить, не навлекая гнева шрайи, а Икурей Ксерий III распространял одно воззвание за другим в надежде удержать айнрити и заставить их наконец согласиться на его требования.

– Ваше возвращение, господин главнокомандующий, чрезвычайно воодушевило императора, – сказал под конец офицер.

Конфас на это едва не расхохотался вслух. Возвращение соперника ни одного императора не радует – зато любого императора порадует возвращение его войска, особенно когда он в осаде. А это была практически осада. Конфасу пришлось пробираться в Момемн на лодке.

И вот теперь великий триумф, который он так предвкушал, всеобщее признание того, что он совершил, стушевалось на фоне более важных событий. Священная война затмила его славу, принизила даже разгром скюльвендов. Нет, люди, конечно, поздравляли его, но это походило на отправление религиозных ритуалов в разгар голода: все были рассеяны, слишком озабочены более насущными событиями, чтобы сознавать, кого и с чем они поздравляют.

Разве может он не возненавидеть Священную войну?

Грянули цимбалы. Взревели рога. Шрайские жрецы, завершив церемонию, поклонились и отступили, оставив Конфаса окутанным густым, крепким запахом пальмового вина. Появились церемониймейстеры в юбочках с золотой каймой, и Конфас бок о бок с Мартемом медленно направился следом за ними через многолюдное безмолвие Скуяри. Следом шествовала его свита. Когда они проходили мимо, целые ряды солдат в красных юбочках преклоняли колени, так что за ними через всю Скуяри тянулся след, точно за ветром, летящим через пшеничное поле. Конфас на миг ощутил глубокое волнение. Было ли то его откровение? Источник его восторга на берегах реки Кийут?

«Насколько хватает глаз, они повинуются мне, моей руке. Насколько хватает глаз, и даже еще дальше…»

Дальше. Невысказанная мысль. Неотвязная.

Оглянувшись через плечо, Конфас убедился, что отданные им инструкции выполняются безукоризненно. Двое его личных телохранителей шли за ними, волоча пленника, а еще дюжина деловито расставляли там, где они прошли, пики с последними из отрубленных голов скюльвендов. В отличие от предыдущих главнокомандующих Конфас не мог похвастаться перед императором множеством рабов и богатой добычей, но, подумал он, зрелище просмоленных скюльвендских голов, высящихся над Скуяри, произведет впечатление незабываемое. Конфас не мог видеть свою бабку в толпе придворных, стоящих вокруг его дяди, но знал, что она – там и что она его одобряет. «Дай им зрелищ, – говаривала она, – и они дадут тебе власть».

В ком видят власть – тому власть и достается. Всю свою жизнь Конфас был окружен наставниками. Но именно его бабка, неистовая Истрийя, сделала больше, чем кто бы то ни было, для того, чтобы Конфас сделался тем, кем ему предстояло стать по праву рождения. Вопреки желанию его отца, бабка настояла на том, чтобы он провел раннее детство в величии и роскоши императорского двора. Она воспитала его как родного сына, поведала ему историю их династии, а через нее – и все неписаные тайны государственного правления. Конфас подозревал даже, что бабка приложила руку и к сфабрикованным обвинениям, по которым отец был казнен – просто затем, чтобы тот не вмешался в порядок наследования, буде ее старший сын, Икурей Ксерий III, внезапно скончается. Но более всего она заботилась о том, чтобы ни у кого не возникло даже тени сомнения, что он и именно он, Конфас, станет наследником Ксерия. Даже когда он был еще юношей, бабушка обставляла его жизнь как спектакль, будто каждый его вздох являлся триумфом империи. И теперь дядя не осмелится противоречить этому, даже если ему удастся произвести на свет сына, которого не будет шатать ветром, и который не будет нуждаться в подгузниках вплоть до совершеннолетия.

Она сделала для него так много, что он, пожалуй, почти любил ее.

Конфас еще раз окинул взглядом дядю. Император теперь был ближе, достаточно близко, чтобы Конфас мог разглядеть его одеяние. Он удивился, увидев рог из белого войлока, торчащий над золотой диадемой. Ни один нансурский император не носил короны Шайгека последние триста лет, с тех пор, как эта провинция отошла фаним. Что за дурацкое высокомерие! Что могло побудить его к подобной выходке? Или дяде кажется, будто, если он нацепит на себя побольше пустых безделушек, это поможет сохранить величие?

«Он понимает… Он понимает, что я превзошел его!»

На обратном пути из степей Джиюнати Конфас неотступно размышлял о дяде. Он сознавал, что главный вопрос сейчас состоит в том, что император сочтет более уместным: продолжать использовать его как орудие для новых целей или же избавиться как от угрозы. Тот факт, что Ксерий сам отправил племянника разгромить скюльвендов, ни в коей мере не отменял возможности того, что теперь он пожелает от него избавиться. В том, чтобы убить человека за то, что он успешно выполнил поручение, есть некая жестокая ирония, но для Ксерия это ничего не значит. Подобные «несправедливости», как назвали бы это философы, – плоть и кровь имперской политики.

Нет. Конфас отчетливо понимал, что при всех прочих равных дядюшка непременно попытается его убить. Он разгромил скюльвендов – и этого достаточно. Даже если, как опасался Конфас, его триумф не преобразится в возможность свергнуть дядюшку, Ксерий, который подозревает заговор каждый раз, как двое из его рабов пёрнут в унисон, на всякий случай предположит, что такая возможность у него есть. При всех прочих равных Конфасу следовало бы вернуться в Момемн с ультиматумом и осадными башнями.

Но дело обстояло не так просто. Битва при Кийуте была всего лишь первым шагом в обширных планах перехватить Священную войну, вырвать ее из рук Майтанета. А Священная война была ключом к дядиной мечте о восстановленной империи. Если удастся раздавить кианцев и все старые провинции будут отвоеваны, тогда Икурей Ксерий III останется в истории не в качестве императора-воителя, подобно Ксатантию или Триаму, но как великий правитель, подобный Кафрианасу Младшему. Такова была его мечта. И до тех пор, пока Ксерий за нее цепляется, он будет делать все, чтобы не поссориться со своим богоравным племянником. Одержав победу над скюльвендами, Конфас сделался более опасным, но еще более полезным.

Из-за Священной войны. И снова все сводится к этой проклятой Священной войне!

С каждым шагом Конфаса Форум надвигался все ближе, заслоняя небо. Дядюшка, который выглядел еще нелепее теперь, когда Конфас осознал, что у него на голове, тоже становился все ближе. Несмотря на то что на таком расстоянии его загримированное лицо казалось совершенно бесстрастным, Конфас увидел – или ему показалось? – как его руки на миг смяли складки пурпурного одеяния. Неужели нервничает? Главнокомандующий едва не расхохотался. Немногие вещи он находил более забавными, чем дядюшкина нервозность. Так и надо: червякам положено извиваться!

Дядюшку Конфас ненавидел всегда, даже мальчишкой. Но несмотря на все свое презрение к нему, он давно отучился его недооценивать. Его дядюшка был как те редкостные пьяницы, которые сутками напролет пребывают в полусонном состоянии, но стоит им столкнуться с опасностью они тут же делаются бдительными и смертельно опасными.

Интересно, сейчас он чует опасность или нет? Икурей Ксерий III внезапно показался загадкой – неразрешимой загадкой. «О чем ты думаешь, дядюшка?»

У Конфаса так чесался язык задать этот вопрос вслух, что он не мог не поделиться им с кем-то еще.

– Скажи, Мартем, – спросил он вполголоса, – что бы ты ответил, если бы тебя попросили угадать, о чем думает мой дядя?

Мартем был не расположен к разговорам. Возможно, он полагал, что в подобных обстоятельствах болтовня неуместна.

– Вы его знаете куда лучше, чем я, господин главнокомандующий.

– Эк ты ловко вывернулся!

Конфас помолчал. Его внезапно осенило, что, возможно, Мартем так нервничает вовсе не оттого, что ему впервые в жизни предстоит императорская аудиенция. Когда это Мартем боялся высокопоставленных особ?

Никогда.

– Ты думаешь, мне есть чего опасаться, Мартем?

Взгляд легата остался прикованным к далекому императору. Он даже глазом не моргнул.

– Да, есть.

Не заботясь о том, что могут подумать те, кто на них смотрит, Конфас повернул голову и внимательно вгляделся в профиль легата, еще раз отметив его классический нансурский подбородок и сломанный нос.

– Это почему же?

Мартем некоторое время – Конфасу показалось, что очень долго, – шагал молча. Конфасу отчаянно захотелось его стукнуть. Ну зачем нарочно тянуть с ответом, когда решение всегда известно заранее? Ведь Мартем говорит только правду!

– Я только знаю, – промолвил наконец легат, – что, будь я императором, а вы моим главнокомандующим, я бы вас опасался.

Конфас фыркнул себе под нос.

– А кого император опасается, того он убивает. Вижу, далее вы, провинциалы, знаете ему истинную цену. Однако дядюшка опасался меня с тех самых пор, как я обыграл его в бенджуку. Мне тогда было восемь лет. Он бы тут же велел меня удавить – потом сослался бы на то, что я подавился виноградом, – если бы не моя бабка.

– Я не очень понимаю…

– Мартем, мой дядюшка опасается всех и вся. Он слишком хорошо знает историю нашей династии. Поэтому убивать его заставляют только новые страхи. Старых страхов, таких, как я, он почти не замечает.

Легат чуть заметно пожал плечами.

– Но разве он не…

И осекся, словно испугался собственной дерзости.

– Разве он не казнил моего отца? Казнил, конечно. Но поначалу он моего отца как раз не боялся. Он начал бояться его со временем, после того как… как приверженцы Биакси отравили его сердце слухами.

Мартем взглянул на него краем глаза.

– Но то, что вы совершили, господин главнокомандующий… Подумайте об этом! Стоит вам отдать приказ, и каждый из этих солдат – все до последнего! – отдаст за вас жизнь. Уж конечно, императору это известно! Чем не новый страх?

Конфас думал, что Мартему не по плечу его удивить, однако же он был ошеломлен как серьезностью ответа, так и его смыслом. Что Мартем предлагает? Мятеж? Прямо сейчас? Здесь?

Внезапно он представил, как поднимается на Форум, отдает честь дяде, потом разворачивается к тысячам солдат, выстроенных на плацу Скуяри, и взывает к ним, прося… – нет, приказывая взять штурмом Форум и Андиаминские Высоты. Его дядя падает, изрубленный в кровавые клочья… У него перехватило дыхание. Может, и это своего рода откровение? Видение будущего? Не следует ли ему… Да нет, это чистый идиотизм! Мартем просто не знает о великом замысле.

Но даже так все: ряды солдат, преклоняющие колени, когда он проходил мимо, блестящие от масла спины вестников, шагающих впереди, дядя, ожидающий его словно на гребне какого-то отвесного обрыва, – все стало как в кошмарном сне. Конфас внезапно рассердился на Мартема с его беспочвенными страхами. Ведь это должен был быть его день! День его торжества!

– А как насчет Священной войны? – сухо осведомился он.

Мартем нахмурился, однако не отвел взгляда от приближающегося Форума.

– Не понимаю.

Конфаса внезапно охватило раздражение, и он возмущенно уставился на легата. Ну почему им так трудно понять такие простые вещи? Наверно, так же чувствуют себя боги, в очередной раз сталкиваясь с тем, что люди не способны понять все великое значение их замыслов… Быть может, он просто хочет от своих приверженцев слишком многого? Боги-то действительно хотят слишком многого.

Но, возможно, как раз в этом все и дело. Как иначе заставить их шевелиться?

– Вы думаете, что алчность императора сильнее его осторожности? – продолжал Мартем. – Что его стремление восстановить империю перевесит страх перед вами?

Конфас улыбнулся. Бог был умиротворен.

– Да, именно так. Я ему нужен, Мартем!

– И вы идете на риск.

Вестники дошли до колоссальной лестницы, ведущей на Форум, поклонились и отступили в стороны. Процессия почти достигла императора.

– А на кого бы поставил ты, Мартем?

Легат в первый раз взглянул на него прямо. Его блестящие карие глаза были наполнены несвойственным ему обожанием.

– На вас, господин главнокомандующий. И на империю.

Они остановились у подножия колоссальной лестницы. Конфас пристально взглянул на Мартема, сделал своим телохранителям знак следовать за ним вместе с пленным и сам стал подниматься по ступеням. Дядя ожидал его на верхней площадке. Конфас отметил, что Скеаос стоит рядом с ним. Между колоннами Форума виднелись десятки других придворных чиновников. Все с торжественными лицами наблюдали за их встречей.

Конфасу невольно снова пришли на ум слова Мартема.

«Стоит вам отдать приказ, и каждый из этих солдат отдаст за вас жизнь».

Конфас был солдатом и потому верил в муштру, снабжение провиантом, расчет и планирование – короче, приготовления. Но, с другой стороны, он, как и подобает великому полководцу, не упускал из виду и те плоды, что дозрели раньше срока. Он прекрасно знал, как важно правильно выбрать время. Если нанести удар прямо сейчас – что будет? Что станут делать все, кто собрался вокруг? Это была проблема. Сколько из них встанут на его сторону?

«На вас… Я поставил бы на вас».

Несмотря на все свои недостатки, его дядюшка умеет разбираться в людях. Этот глупец каким-то шестым чувством умел точно отмерять и кнут, и пряник, знал, когда огреть, когда приголубить. Конфас внезапно осознал, что понятия не имеет, как поведут себя многие из тех людей, чье мнение имеет значение. Разумеется, Гаэнкельти, командир эотской гвардии, будет стоять за своего императора – насмерть, если понадобится. А Кемемкетри? Кого предпочтет Имперский Сайк, сильного императора или слабого? А как насчет Нгарау, в чьих руках как-никак находится казна?

Столько неопределенности!

Теплый порыв ветра принес ему под ноги листья из какой-то невидимой отсюда рощи. Конфас приостановился площадкой ниже дяди и отдал ему честь.

Икурей Ксерий III остался неподвижен, как размалеванная статуя. Однако морщинистый Скеаос сделал Конфасу знак приблизиться. Конфас преодолел последние ступени. В ушах у него звенело. Ему рисовались мятежные солдаты. Он подумал о своем церемониальном кинжале: достаточно ли тверда его сталь, чтобы пронзить шелк, парчу, кожу и плоть?

Должно хватить…

А потом он очутился перед дядей. Лицо окаменело, тело застыло в вызывающей позе. Скеаос уставился на него с неприкрытой тревогой, дядя же предпочел сделать вид, будто ничего не замечает.

– Сколь великая победа, племянник! – внезапно воскликнул он. – Ты, как никто, прославил дом Икуреев!

– Вы чрезвычайно добры, дядюшка, – ответил Конфас. По лицу императора промелькнула тень: Конфас не преклонил колен и не поцеловал колено дяди.

Их глаза встретились – и на миг Конфас растерялся. Он как-то подзабыл, насколько Ксерий похож на его отца.

Тем лучше. Можно обнять его за затылок, как будто он хочет его поцеловать, и вонзить кинжал ему в грудь. Потом провернуть клинок – и рассечь его сердце надвое. Император умрет быстро – и практически не мучаясь. А потом он, Конфас, бросит клич своим солдатам внизу, прикажет оцепить Дворцовый район. Не пройдет и нескольких мгновений, как империя будет принадлежать ему.

Он уже поднял руку, чтобы обнять дядю, но император отмахнулся и отодвинул Конфаса, очевидно поглощенный тем, что происходило у того за спиной.

– А это что такое? – воскликнул он, явно имея в виду пленника.

Конфас обвел взглядом стоящих вокруг, увидел, что Гаэнкельти и еще несколько человек смотрят на него пристально и опасливо. Он натянуто улыбнулся и подошел к императору.

– Увы, дядя, это единственный пленник, которого я могу вам предъявить. Все знают, что рабы из скюльвендов получаются никуда не годные.

– А кто он такой?

Пленника тычком поставили на колени, и теперь он сгорбился, тщетно прикрывая свою наготу. Его покрытые шрамами руки были скованы за спиной. Один из телохранителей схватил скюльвенда за растрепанную черную гриву и вздернул его лицо, чтобы император мог рассмотреть пленного. Лицо скюльвенда еще хранило отпечаток надменности, однако серые глаза были пусты, смотрели куда-то в иной мир.

– Ксуннурит, – ответил Конфас. – Их король племен.

– Нет, я слышал, что его взяли в плен, но я не смел верить слухам! Конфас! Конфас! Взять в плен самого скюльвендского короля племен! В этот день ты сделал наш дом бессмертным! Я велю ослепить его, кастрировать и приковать к подножию моего трона, как то было в обычае у древних верховных королей киранейцев.

– Великолепная идея, дядя.

Конфас посмотрел направо и наконец увидел свою бабку. На ней было зеленое шелковое платье, крест-накрест перепоясанное голубым шарфом, подчеркивающим фигуру. Бабка, как всегда, походила на старую шлюху, которой вздумалось вновь пококетничать. Однако выражение ее лица неуловимо изменилось. Она почему-то сделалась иной, но в чем именно – Конфас понять не мог.

– Конфас… – произнесла она, и глаза ее изумленно округлились. – Ты уехал наследником империи, а вернулся богом!

Все присутствующие ахнули. Предательство – по крайней мере, император однозначно истолкует это именно так!

– Вы слишком добры ко мне, бабушка, – поспешно возразил Конфас. – Я вернулся смиренным рабом, который всего лишь выполнил приказ господина!

«Но ведь она же права! Разве нет?»

Как-то так вышло, что он уже не думал о том, чтобы убить дядю: хорошо бы, удалось сгладить и замять бабкино неуместное высказывание! Решимость. Не забывать о своей цели!

– Конечно, конечно, дорогой мой мальчик. Я сказала это в переносном смысле…

Она подплыла к нему, каким-то образом ухитряясь выглядеть невероятно бесстыжей для такой пожилой женщины, и взяла его под руку – как раз под ту самую, которой он собирался выхватить кинжал.

– Как тебе не стыдно, Конфас! Я еще могу понять, когда чернь, – она обвела гневным взором министров своего сына, – находит в моих словах нечто крамольное, но ты!

– Отчего вы все время так над ним трясетесь, матушка? – спросил Ксерий. Он уже начал ощупывать свой трофей, словно проверяя его мускулатуру.

Конфас случайно перехватил взгляд Мартема. Тот преклонил колени чуть поодаль и терпеливо ждал, до сих пор никем не замеченный. Легат угрожающе кивнул.

И на Конфаса снизошла знакомая холодность и ясность рассудка – та, что позволяла ему свободно думать и действовать там, где прочие люди пробирались на ощупь. Он окинул взглядом казавшиеся бесконечными ряды пехотинцев внизу. «Стоит вам отдать приказ, и каждый из этих солдат…»

Он высвободился из рук бабки.

– Послушайте, – сказал он, – есть вещи, которые мне следует знать.

– А не то что? – спросил дядя. Он, по всей видимости, позабыл про короля племен – а возможно, его интерес с самого начала был притворным.

Конфас не устрашился. Он в упор взглянул в накрашенные глаза дяди и снова усмехнулся дурацкой короне Шайгека.

– А не то мы в ближайшее время вступим в войну с Людьми Бивня. Известно ли вам, что, когда я попытался вступить в Момемн, они устроили беспорядки? Они убили двадцать моих кидрухилей!

Конфас невольно перевел взгляд на рыхлую, напудренную шею дядюшки. Может быть, лучше будет ударить туда…

– Ах, да! – небрежно ответил Ксерий. – Весьма прискорбный случай. Кальмемунис и Тарщилка подстрекают не только своих собственных людей. Но, уверяю тебя, этот инцидент исчерпан.

– Что значит «исчерпан»?!

Впервые в жизни Конфас не задумывался о том, каким тоном он разговаривает с дядей.

– Завтра, – объявил Ксерий тем тоном, которым провозглашают указы, – ты и твоя бабка поедете со мной вверх по реке, чтобы наблюдать за доставкой моего последнего памятника. Я знаю, у тебя, племянник, беспокойная натура, ты специалист по решительным действиям, но тут требуется терпение, терпение и еще раз терпение. Тут не Кийут, и мы не скюльвенды… Все не так, как представляется, Конфас.

Конфас был ошеломлен. «Тут не Кийут, и мы не скюльвенды…» Что это должно означать?

А Ксерий продолжал так, словно вопрос окончательно закрыт и обсуждать уже нечего:

– А это тот самый легат, о котором ты отзывался с такой похвалой? Мартем, не так ли? Я весьма рад, что он здесь. Я не мог переправить в город достаточное число твоих людей, чтобы заполнить Лагерь Скуяри, поэтому мне пришлось использовать свою эотскую гвардию и несколько сотен городской стражи…

Конфас был захвачен врасплох, однако ответил не задумываясь:

– Но при этом вы одели их в форму моих… в форму армейских пехотинцев?

– Разумеется. Ведь эта церемония не только для тебя, но и для них тоже, не правда ли?

Конфас с бешено стучащим сердцем преклонил колени и поцеловал колено дядюшки.


Гармония… Так приятно. Икурею Ксерию III всегда казалось, что именно к этому он и стремился.

Кемемкетри, великий магистр его Имперского Сайка, заверил императора, что круг – чистейшая из геометрических фигур, наиболее располагающая к исцелению духа. Колдун говорил, что не следует строить свою жизнь линейно. Но на веревках, свернутых кольцом, завязываются узлы, и интрига создается из кругов подозрений. Само воплощение гармонии и то проклято!

– Ксерий, долго ли нам еще ждать? – окликнула его из-за спины мать. Голос у нее дребезжал от старости и раздражения.

«Что, жарко, старая сука?»

– Уже скоро, – отозвался он, глядя на реку.

С носа своей большой галеры Ксерий обводил взглядом бурые воды реки Фай. Позади него сидели его мать, императрица Истрийя, и племянник, Конфас, бурлящий радостью после своей беспрецедентной победы над племенами скюльвендов при Кийуте. Ксерий пригласил их якобы полюбоваться тем, как повезут по реке из базальтовых карьеров Осбея к Момемну его последний памятник. Но на самом деле он сделал это с дальним прицелом – впрочем, любой сбор императорской семьи имел свои далеко идущие задачи. Ксерий знал, что они станут глумиться над его памятником: мать – открыто, племянник – втихомолку. Но зато они не станут – просто не смогут! – отмахнуться от того заявления, что он намерен сделать. Одного упоминания о Священной войне будет достаточно, чтобы внушить им уважение.

По крайней мере на время.

С тех самых пор, как они отчалили от каменной пристани в Момемне, мать заискивала перед своим внучком.

– Я сожгла за тебя на алтаре больше двухсот золотых приношений, – говорила она, – по одному за каждый день, что ты провел в походе. Тридцать восемь собак выдала я жрецам Гильгаоала, чтобы их принесли в жертву…

– Она даже отдала им льва, – заметил Ксерий, оглянувшись через плечо. – Того альбиноса, которого Писатул приобрел у этого невыносимого кутнармского торговца. Да, матушка?

Он не видел мать, но знал, что та сверлит глазами ему спину.

– Я хотела, чтобы это был сюрприз, Ксерий, – сказала она с ядовитой любезностью. Или ты забыл?

– Ах, прости, матушка! Я совершенно…

– Я велела приготовить шкуру, – сказала она Конфасу так, словно Ксерий и рта не открывал. – Такой дар подобает Льву Кийута, не правда ли?

И захихикала, довольная своей заговорщицкой шуточкой.

Ксерий до боли в пальцах стиснул перила красного дерева.

– Льва! – воскликнул Конфас. – Да еще и альбиноса вдобавок! Неудивительно, что бог был благосклонен ко мне, бабушка!

– Всего лишь подкуп, – пренебрежительно ответила она. – Мне отчаянно хотелось, чтобы ты вернулся целым и невредимым.Просто до безумия. Но теперь, когда ты мне рассказал, как тебе удалось разгромить этих тварей, я чувствую себя глупо. Пытаться подкупить богов, чтобы они позаботились об одном из равных себе! Империя еще не видела никого подобного тебе, мой дорогой, мой любимый Конфас! Никогда!

– Если я и наделен кое-какой мудростью, бабушка, всем этим я обязан вам.

Истрийя едва не захихикала. Лесть, особенно из уст Конфаса, всегда была ее излюбленным наркотиком.

– Я была довольно суровым наставником, насколько я теперь припоминаю.

– Суровейшим из суровых!

– Но ты все так медленно схватывал, Конфас! Ты не торопился развиваться, а я терпеть не могу ждать, это пробуждает во мне все самое худшее. Я готова буквально глаза выцарапывать.

Ксерий скрипнул зубами. «Она знает, что я слушаю! Она говорит это нарочно, хочет меня поддеть!» Конфас расхохотался.

– Зато, боюсь, удовольствия, даруемые женщинами, я познал как раз чересчур рано! Ты была не единственной моей наставницей!

Истрийя держалась кокетливо – можно было подумать, будто она заигрывает. Старая потаскуха!

– Что ж, разве мы наставляли тебя не по одной книге?

– Значит, все пошло псу под зад, не так ли?!

Их дружный хохот заглушил мерный скрип галерных весел. Ксерий с трудом сдержал стон.

– А теперь еще и Священная война, дорогой мой Конфас! Ты станешь несравнимо более великим, чем самые славные из наших главнокомандующих!

«Чего она добивается?» Истрийя постоянно его поддразнивала, но никогда еще ее шуточки так сильно не отдавали бунтом. Она знала, что победа Конфаса над скюльвендами превратила его из орудия в угрозу. Особенно после вчерашнего фарса на Форуме. Ксерию достаточно было одного взгляда на племянника, чтобы понять: Скеаос был прав. Конфас действительно замышлял убийство. Если бы не Священная война, Ксерий велел бы зарубить его тут же, на месте.

Истрийя была там. Она все это понимала и тем не менее подталкивала все ближе к грани. Неужели она…

Неужели она добивается, чтобы он убил Конфаса?

Конфас явно пришел в замешательство.

– Знаешь, бабушка, мои солдаты на это сказали бы: не считай убитых, не пролив крови!

Но в самом ли деле ему не по себе, или он лишь притворяется? Быть может, они нарочно разыгрывают этот спектакль, чтобы сбить его со следа? Он обернулся и осмотрел галеру, ища Скеаоса. Нашел сидящим рядом с Аритмеем, гневным взглядом позвал к себе, но тут же мысленно выругался. Ну на что ему этот старый дурак? Мать просто играет в игры. Она всегда играет в игры.

«Не обращай внимания!»

Присеменил Скеаос – старик передвигался, точно краб, – но Ксерий не обратил на него внимания. Он глубоко, ровно дышал и созерцал проплывающие по реке суда. С медлительной грацией скользили мимо баржа за баржей, и большинство из них были нагружены товарами. Он видел свиные и говяжьи туши, сосуды с маслом и бочонки с вином; он видел пшеницу, ячмень, камень из каменоломен и даже то, что он принял за труппу танцовщиц. Все это медленно ползло по широкой спине реки, направляясь к Момемну. Хорошо, что столица стоит на Фае. Река была толстым канатом, к которому цеплялись все обширные сети Нансурии. Торговля и ремесла – все было освящено образом императора.

«Золото, что они держат в руках, – думал он, – отмечено моим ликом!»

Ксерий поднял глаза к небу. Его взгляд упал на чайку, таинственным образом зависшую в самом сердце далекой грозовой тучи. На миг императору показалось, что он ощущает прикосновение гармонии, что он способен совершенно забыть о болтовне своей матери и племянника.

Но тут галера дернулась, вздрогнула и встала. Ксерий едва было не свалился за борт, но вовремя ухватился за перила. Он вскочил, яростно высматривая капитана галеры в кучке чиновников, сидевших ближе к середине судна. Снизу донеслись крики, приглушенные деревянной палубой, потом хлопанье бичей. Ксерию, помимо его воли, представился темный, тесный трюм, мучительно стиснутые гнилые зубы, пот и резкая боль…

– Что случилось? – осведомилась его мать.

– На мель сели, бабушка, – объяснил Конфас. – Похоже, еще одна проволочка…

В его тоне звучало нетерпение и раздражение. Несколько месяцев тому назад он себе таких вольностей не позволял! Впрочем, это была еще мелочь по сравнению со вчерашней дерзостью.

Палуба дрожала от криков. Весла отчаянно били по воде, но все без толку. Прибежал капитан, всем своим видом заранее моля о пощаде, и признался, что судно застряло на мели. Ксерий обругал глупца, не переставая ощущать, что мать пристально на него смотрит. Он обернулся в ее сторону и увидел взгляд, который был чересчур пронзительным для матери, наблюдающей за сыном. Рядом с ней развалился на своей мягкой скамье Конфас. Он ухмылялся так, будто наблюдал за петушиным боем, исход которого предрешен заранее.

Ксерий, которого их взгляды изрядно выбили из колеи, отмахнулся от жалких оправданий капитана.

– Почему гребцы должны пожинать то, что посеял ты? – рявкнул он.

Ребяческий лепет капитана внушал ему отвращение. Император повернулся к нему спиной и велел своим гвардейцам увести его вниз. Донесшиеся из трюма вопли только распалили гнев императора. Почему так мало на свете людей, способных отвечать за последствия собственных поступков?

– Решение, достойное Последнего Пророка! – сухо заметила мать.

– Будем ждать здесь, – отрезал Ксерий, не обращаясь ни к кому конкретно.

Вскоре звуки ударов затихли, затихли и вопли. Скрип весел тоже умолк. На галере воцарилась необычная тишина. Над водой разносился собачий лай. Вдоль южного берега гонялись друг за другом ребятишки, прятались за перечными кустами, визжали. Но слышался и другой звук.

– Вы их слышите? – спросил Конфас.

– Да, слышу, – ответила Истрийя и вытянула шею, вглядываясь вперед, вверх по течению.

Теперь и Ксерий услышал слабый хор криков с дальнего берега. Он прищурился и вгляделся вдаль, туда, где Фай делал поворот и уходил в ложбину меж темных холмов. Ксерий пытался разглядеть баржу, везущую его новый памятник. Однако баржи было не видно.

– Быть может, – прошептал ему на ухо Скеаос, – нам стоит дождаться нового знака вашего величия на корме галеры, о Бог Людей?

Ксерий уже хотел было осадить главного советника за то, что лезет к нему с такой ерундой, но заколебался.

– Продолжай! – велел он, пристально вглядываясь в лицо старика.

Физиономия Скеаоса всегда напоминала ему вялое, скукоженное яблоко с двумя червоточинками блестящих черных глазок. Советник походил на престарелого младенца.

– Отсюда, о Бог Людей, ваш божественный памятник будет открываться постепенно, что позволит вашей матушке и племяннику…

Его личико скривилось, точно от боли. Ксерий поморщился, искоса взглянул на мать.

– Никто не смеет насмехаться над императором, слышишь, Скеаос?

– Конечно, Бог Людей! Разумеется… Однако если мы станем ждать на корме, ваш обелиск сразу предстанет перед нами во всем своем величии.

– Об этом я уже подумал!

– Разумеется, разумеется…

Ксерий обернулся к императрице и главнокомандующему.

– Идемте, матушка, – сказал он. – Давайте уйдем с солнца. Немного тени только украсит ваши черты.

Истрийя нахмурилась от неприкрытого оскорбления, но в целом, по всей видимости, вздохнула с облегчением. Солнце стояло в зените и палило не по сезону. Она поднялась со всем изяществом, какое позволяли оцепеневшие старческие конечности, и нехотя оперлась на предложенную руку сына. Конфас поднялся следом и пошел за ними. Ряды надушенных рабов и чиновников расступались, освобождая им путь. Все трое остановились у столов, что ломились от лакомств. Скеаос почтительно застыл на расстоянии. Матушка похвалила умение кухонных рабов, и Ксерий слегка оттаял. Она всегда хвалила его слуг, когда хотела извиниться за очередные неучтивые речи. Это был ее способ просить прощения. Ксерий подумал, что, возможно, сегодня она будет к нему снисходительнее.

Наконец они расселись на корме галеры, под балдахином, на удобных нильнамешских диванчиках. Скеаос стоял на своем обычном месте, по правую руку от Ксерия. Его присутствие успокаивало императора: их семейку, подобно чересчур крепкому вину, следовало разбавлять.

– А как поживает моя сводная сестрица? – осведомился Конфас. Начался джнан.

– Как жена она вполне удовлетворительна.

– Однако чрево ее остается замкнутым, – заметила Истрийя.

– Наследник у меня уже есть, – небрежно ответил Ксерий, прекрасно зная, что старая карга втайне радуется его мужскому бессилию. Сильному семени замкнутое чрево не помеха. Она всегда звала его слабаком.

Черные глаза Истрийи вспыхнули.

– Да… Наследник без наследства.

Такая прямота! Быть может, возраст наконец взял верх над бессмертной Истрийей. Быть может, время – единственный яд, который способен ее донять.

– Осторожней, матушка!

Быть может – и эта мысль наполнила Ксерия злорадным восторгом, – быть может, она скоро умрет! Проклятая старая сука!

– Полагаю, бабушка имеет в виду Людей Бивня, божественный дядя, – вмешался Конфас – Я только сегодня утром получил сведения, что они захватили и разграбили Джаруту. Это уже не мелкие стычки и ходатайства от шрайи. Мы на пороге открытой войны.

Так быстро дойти до сути дела! Как это неизящно! Как по-хамски!

– Что ты намерен предпринять, Ксерий? – спросила Истрийя. – Эти зловещие события беспокоят уже не только твою сварливую, временами неразумную мать. Даже самые верные и надежные дома Объединения тревожатся. Так или иначе, мы должны действовать!

– Это вы-то неразумны, матушка? Никогда за вами такого не замечал. Вы только временами казались неразумной, однако…

– Отвечайте, Ксерий! Что вы намерены предпринять?

Ксерий громко вздохнул.

– Речь уже не идет о намерениях, матушка. Дело сделано. Этот конрийский пес, Кальмемунис, прислал доверенных лиц. Завтра днем он подпишет договор. Он лично гарантирует, что с сегодняшнего дня все стычки и налеты прекратятся.

– Кальмемунис?! – прошипела мать, словно это ее ужасно удивило. По всей вероятности, она узнала о посланцах Кальмемуниса раньше самого Ксерия. После долгих лет, что она провела в Интригах против мужей и сыновей, ее шпионской сетью была опутана вся Нансурия. – А как насчет прочих Великих Имен? Как насчет этого айнона – как его там? Кумреццера?

– Мне известно только, что сегодня Кальмемунис должен совещаться с ним, Тарщилкой и еще несколькими.

Конфас с видом утомленного оракула изрек:

– Он тоже подпишет.

– И почему же ты так в этом уверен? – осведомилась Истрийя.

Конфас поднял свою чашу, и один из вездесущих рабов подбежал, чтобы наполнить ее.

– Все, кто пришел прежде прочих, подпишут. Мне следовало бы догадаться и раньше, но теперь, когда я об этом думаю, мне становится очевидно: эти глупцы больше всего на свете боятся прибытия остальных! Они ведь считают себя непобедимыми. Скажите им, что фаним в бою так же ужасны, как скюльвенды, и они рассмеются вам в лицо и напомнят, что сам Бог сражается на их стороне.

– И что же ты хочешь сказать? – спросила Истрийя. Ксерий машинально подался вперед на своем диванчике.

– Да, племянник. Что ты хочешь сказать? Конфас отхлебнул из чаши, пожал плечами.

– Они уверены, что победа им обеспечена, так зачем же ею делиться? Или, хуже того, отдавать ее в руки более знатных соперников, которые того не стоят? Подумайте сами. Когда сюда прибудет Нерсей Пройас, Кальмемунис сделается всего лишь одним из его помощников. То же самое касается Тарщилки и Кумреццера. Когда прибудут основные силы из Галеота и Верхнего Айнона, они наверняка утратят нынешнее высокое положение. Теперь же Священная война в их руках, и им хочется распоряжаться…

– Тогда тебе следует как можно дольше тянуть с выдачей провизии, Ксерий, – перебила его Истрийя. – Нужно помешать им выступить в поход.

– Быть может, стоит им сказать, что в наших зернохранилищах завелись крапчатые долгоносики, – добавил Скеаос.

Ксерий смотрел на мать и племянника, тщетно пытаясь скрыть самодовольную ухмылку. Вот где кончается их знание и начинается его гениальность! Даже Конфас, хитроумный змей, не сумел предвидеть этой его идеи.

– Нет, – ответил он. – Они выступят.

Истрийя уставилась на него. Ее лицо выглядело настолько изумленным, насколько позволяла увядшая кожа.

– Быть может, стоит отослать рабов? – предложил Конфас.

Ксерий хлопнул в ладоши – и блестящие от масла тела исчезли с палубы.

– Что все это значит, Ксерий? – осведомилась Истрийя. Голос у нее дрожал, как будто у нее перехватывало дыхание от удивления.

Конфас пристально смотрел на дядю, губы его сложились в полуулыбку.

– Думаю, я знаю, бабушка. Правильно ли я понял, дядя, что падираджа просил вас о… жесте?

Ксерий уставился на племянника, онемев от изумления. Откуда тот мог знать? Слишком проницателен и держится чересчур свободно… Где-то в глубине души Ксерий всегда страшился Конфаса. И не только его ума. В племяннике было нечто мертвое. Нет, не просто мертвое – нечто гладкое. С другими, даже с матерью – хотя в последнее время она казалась такой далекой – всегда шел обмен невысказанными ожиданиями, мелкими, человеческими чувствами и потребностями, которые зацепляли и скрепляли любой разговор и даже молчание. Но с Конфасом всюду была одна гладкая, ровная поверхность. Его племянника никогда не трогали другие люди. Конфаса волновал только Конфас, даже если по временам он и делал вид, что его волнует кто-то еще. Это был человек, для которого все было лишь прихотью. Совершенный, безупречный человек.

Но подчинить такого человека себе! И тем не менее подчинить его было необходимо.

«Льстите ему, – как-то раз посоветовал Скеаос Ксерию, – превращайтесь в часть великолепной истории, которой представляется ему его жизнь». Но Ксерий так не мог. Ведь льстить кому-то – значит унижать себя!

– Откуда ты знал? – рявкнул Ксерий. А его страх добавил: – Или мне придется отправить тебя в Зиек, чтобы узнать это?

Башня Зиек… Кто из нансурцев не содрогнется, завидев ее силуэт над нагромождением крыш Момемна? Глаза племянника на миг окаменели. Это его пробрало. Ну еще бы! Ведь опасность грозила самому Конфасу!

Ксерий расхохотался.

Резкий голос Истрийи прервал его смех.

– Ксерий, как ты можешь шутить такими вещами?! А он разве шутил? Может быть, и шутил…

– Простите мне мою неуклюжую шутку, матушка. Однако Конфас угадал верно. Он угадал тайну столь опасную, что она может погубить нас, погубить нас всех, если…

Он умолк, обернулся к Конфасу.

– Вот почему мне необходимо знать, как ты сумел догадаться об этом.

Конфас теперь сделался осторожен.

– Потому что я на его месте поступил бы именно так. Скауру… то есть Киану необходимо убедиться, что мы-то не фанатики.

«Скаур!» Ястреболикий Скаур. Давно знакомое имя. Хитроумный кианский сапатишах-правитель Шайгека, первое препятствие из плоти и крови, которое предстоит смести Священной войне. Насколько же плохо Люди Бивня понимают, что творится между рекой Фай и рекой Семпис! Нансурцы вели с кианцами войну, которая длилась с перерывами вот уже несколько столетий. Они досконально знали друг друга, они заключили бессчетное количество договоров, скрепив их браками с младшими дочерьми. Сколько шпионов, выкупов, даже заложников…

Ксерий стремительно подался вперед, впившись глазами в племянника. Перед его мысленным взором всплыло призрачное лицо Скаура, наложенное на лицо посланца-кишаурима.

– Кто тебе сказал? – требовательно спросил он.

В юности Конфас провел четыре года заложником у кианцев. При дворе того самого Скаура!

Конфас разглядывал цветочную мозаику у себя под обутыми в сандалии ногами.

– Сам Скаур, – ответил он наконец, подняв голову и посмотрев в глаза Ксерию. Он держался шутливо, но это было поведение человека, который шутит сам с собой. – Я ведь никогда не порывал связи с его двором. Но твои шпионы наверняка тебе это сообщили.

А Ксерий еще беспокоился насчет того, как много известно матушке!

– Ты поосторожнее с такими вещами, Конфас, – по-матерински заметила Истрийя. – Скаур – один из кианцев старой закалки. Человек пустыни. Умный и безжалостный. Он с удовольствием использовал бы тебя для того, чтобы посеять раздор между нами. Запомни раз и навсегда: важнее всего династия. Дом Икуреев.

«Эти слова!» У Ксерия затряслись руки. Он сцепил их. Попытался собраться с мыслями. Отвернулся, чтобы не видеть волчьих лиц своих родственников. Столько лет назад! Черный пузырек размером в детский мизинец, яд, льющийся в ухо отца… Его отца! И голос матери… – нет, голос Истрийи, гремящий в ушах: «Династия, Ксерий! Династия!»

Она решила, что у ее мужа не хватает зубов и когтей, чтобы сохранить династию.

Что тут происходит? Что они задумали? Заговор?

Он взглянул на старую, распутную ведьму. Ему очень хотелось захотеть ей смерти. Но она всегда, сколько он себя помнил, была тотемом, священным фетишем, на котором держался весь безумный механизм власти во дворце. Старая, ненасытная императрица была единственной, без кого невозможно обойтись. Он не мог забыть, как в юности она будила его посреди ночи тем, что гладила ему член, мучая наслаждением, воркуя во влажное от ее слюны ухо: «Император Ксерий! Чувствуешь ли ты это, мой драгоценный, богоравный сын?» Она тогда была так красива!

Он и кончил впервые в жизни ей в руку, и тогда она взяла его семя и заставила вкусить его. «Будущее, – сказала она, – соленое на вкус… И еще оно жжется, Ксерий, мое драгоценное дитя…» Этот теплый смех, что окутывал холодный мрамор уютом. «Попробуй, как жжется…»

– Ты видишь? – говорила Истрийя. – Видишь, как его это тревожит? Скауру только того и надо!

Ксерий смотрел на них невидящим взглядом. Снаружи нещадно палило солнце, такое яркое, что алый балдахин просвечивал и повсюду лежали тени узора, вышитого на нем снаружи: звери, сплетенные в кольца вокруг Черного Солнца, герба нансурцев. Повсюду – сквозь кроваво-багряную тень балдахина, на мебели, на полу, на людских телах – Солнце Империи, окольцованное непристойно слившимися зверями.

«Тысяча солнц! – думал он, чувствуя, как успокаивается. – По всем старым провинциям, тысяча солнц! Мы вернем себе свои древние твердыни. Империя будет восстановлена!»

– Возьмите себя в руки, сын мой, – продолжала Истрийя. – Я знаю, вы не настолько глупы, чтобы предположить, что Кальмемунис и прочие должны направиться против кианцев, и что принести в жертву всех собравшихся здесь Людей Бивня и будет тем самым «жестом», о котором говорил мой внук. Это было бы безумием, а император нансурцев – не безумец. Так ведь, Ксерий?

Все это время крики, которые они заслышали вдали, постепенно приближались. Ксерий встал и подошел к перилам правого борта. Наклонившись, он увидел, как из-за далекого поворота выползает первый из баркасов, тянущих баржу. Ряды гребцов были издали похожи на сороконожку, мокрые от пота спины мерно взблескивали на солнце.

«Уже скоро…»

Он повернулся к матери и племяннику, мельком взглянул на Скеаоса: тот застыл, как и полагается человеку, нечаянно подслушавшему то, что для его ушей не предназначалось.

– Империя стремится вернуть себе то, что потеряно, – устало сказал Ксерий. – Только и всего. И она пожертвует чем угодно, даже самим Священным воинством, чтобы обрести то, к чему стремится.

Как легко было это сказать! А ведь такие слова – сам мир в миниатюре.

– Да ты и впрямь сошел с ума! – вскричала Истрийя. – Так значит, ты отправишь всех первых прибывших на смерть, ополовинишь Священное воинство, и все только затем, чтобы показать этому трижды проклятому Скауру, что ты – не фанатик? Ты расточаешь свое состояние, Ксерий, и искушаешь бесконечный гнев богов!

Ее яростная реакция ошеломила Ксерия. Но, в сущности, какая разница, что она думает о его планах? Ему нужен Конфас… Ксерий наблюдал за племянником.

Миновала тяжкая минута, проведенная в размышлениях. Потом Конфас медленно кивнул и произнес:

– Понимаю.

– Ты что, считаешь, будто это разумно? – прошипела Истрийя.

Конфас бросил на Ксерия оценивающий взгляд.

– Подумайте сама, бабушка. Тех, кто еще должен прибыть, куда больше, чем тех, кто собрался здесь до сих пор. Среди первых есть подлинно Великие Имена: Саубон, Пройас, даже Чеферамунни, король-регент Верхнего Айнона! Но, что куда важнее, по всей видимости, первыми на зов Майтанета откликнулась грубая чернь, не способная воевать, ведомая скорее эмоциями, нежели трезвым духом войны. Потеря этого сброда пойдет нам на пользу во многих отношениях: меньше ртов придется кормить, армия, которая отправится в поход, будет более боеспособной…

Он прервался и обернулся к Ксерию. В глазах у него было изумление – или нечто очень близкое.

– И еще: это научит шрайю и тех, кто придет следом, бояться фаним! А чем сильнее они будут бояться, тем сильнее они будут зависеть от нас, тех, кто уже умеет уважать язычников!

– Безумие! – взвизгнула Истрийя, которую совершенно не тронуло дезертирство внука. – Это как же? Получается, мы воюем против кианцев на условиях какого-то тайного договора? Почему мы должны им сейчас что-то уступать, когда мы наконец в таком положении, что можем просто прийти и взять? Сломать хребет ненавистному врагу! А вы хотите вести с ними переговоры? Говорите: вот эту конечность я себе отрублю и эту тоже, а ту не буду? Безумие!!!

– А вы уверены, что «мы» действительно в таком положении, бабушка? – спросил Конфас. Вся его сыновняя почтительность куда-то делась. – Вы пораскиньте мозгами! Кто такие «мы»? Дом Икуреев? Ну уж нет! «Мы» – это Тысяча Храмов. Молотом машет Майтанет вы об этом позабыли? – а мы только путаемся у него под ногами и норовим прикарманить обломки, что летят из-под молота. Майтанет превращает нас в нищих, бабушка! Пока он сделал все, что в его силах, чтобы нас ослабить. Именно за этим он призвал Багряных Шпилей, не правда ли? Чтобы не платить цену, которую мы назначили бы за Имперский Сайк!

– Избавь меня от детских пояснений, Конфас! Я еще не настолько стара и глупа.

Она обернулась к Ксерию, метнула на него уничтожающий взгляд. Должно быть, он не сумел скрыть насмешки.

– Ну хорошо, допустим, Кальмемунис, Тарщилка и несметные тысячи прочих воинов уничтожены. Паршивые овцы отбракованы. А что дальше, а, Ксерий?

Ксерий не сдержал улыбки. Такой план! Даже великий Икурей Конфас, и тот потрясен! А Майтанет… От этой мысли Ксерию захотелось захихикать, как слабоумному.

– Что дальше? Наш шрайя научится бояться. Уважать силу. Вся эта дребедень: жертвоприношения, гимны, красивые слова, – все окажется бессильным. Вы же сами сказали, матушка: богов нельзя подкупить!

– Зато тебя можно.

Ксерий рассмеялся.

– Разумеется! Если Майтанет велит своим Великим Именам подписать мой договор, поклясться вернуть империи все ее прежние провинции, тогда я дам им, – он повернулся к племяннику и слегка кивнул, – Льва Кийута.

– Великолепно! – воскликнул Конфас. – И как я сам не догадался? Одной рукой выпороть, другой приголубить. Блестяще, дядюшка! Священная война будет-таки нашей. Империя будет восстановлена!

Императрица смотрела на своих потомков с подозрением.

– Ну, что скажете, матушка?

Однако Истрийя перевела взгляд на главного советника.

– А ты, Скеаос, отчего-то не проронил ни слова.

– М-мне не к лицу открывать рот, когда говорят августейшие особы, императрица.

– Ах, вот как? Однако этот безумный план – твой, не так ли?

– Это мой план, матушка! – отрезал Ксерий, рассерженный подобным предположением. – А этот негодяй несколько недель подряд зудел, пытаясь меня отговорить.

Но не успел он это произнести, как осознал, что сделал грубую ошибку.

– Ах, вот как? И отчего же, Скеаос? Я, конечно, презираю тебя и то чрезмерное влияние, которое ты имеешь на моего сына, но тем не менее ты всегда казался мне человеком разумным. И какие же соображения ты можешь высказать на этот счет?

Скеаос беспомощно пялился на нее и молчал.

– Боишься за свою жизнь, верно, Скеаос? – вкрадчиво осведомилась Истрийя. – Правильно боишься. Правосудие моего сына не ведает ни пощады, ни логики. Но мне, Скеаос, бояться нечего. Старухи легче мирятся со смертью, чем старики. Мы приносим в мир жизнь и считаем, что мы перед ним в долгу. Что дается – то отбирается.

Она обернулась к сыну. Губы ее растянулись в хищной усмешке.

– Что возвращает нас к вопросу, который я собиралась задать. Судя по тому, что говорит Конфас, ты, Ксерий, практически ничего не даешь фаним, сдавая им первую часть Священного воинства.

Ксерий смирил свою ярость и ответил:

– Сотня тысяч жизней – не такой уж пустячок, матушка!

– Нет, Ксерий, я о практической стороне дела. Конфас говорит, что эти люди – попросту мусор, от них помех больше, чем толку. Поскольку Скаур наверняка знает это не хуже твоего, я тебя спрашиваю, мой драгоценный сынок: что он потребовал взамен? Я знаю, что ты получаешь, – скажи же мне, что ты отдал?

Ксерий смотрел на нее задумчиво. Перед его мысленным взором всплыли воспоминания о встрече с кишауримом, Маллахетом, и колдовской беседе со Скауром. Какой холодной казалась теперь та летняя ночь! Адски холодной…

«Империя будет восстановлена…» Любой ценой.

– Давай я упрощу тебе задачу, а, Ксерий? – продолжала Истрийя. – Скажи мне, где ты проводишь черту. Скажи, где должна остановиться вторая, полезная часть Священного воинства?

Ксерий переглянулся с Конфасом. Он увидел ненавистную, понимающую усмешечку, которая блуждала по лицу племянника, нигде надолго не задерживаясь, но обнаружил там еще и согласие – единственное место, где оно было действительно необходимо. Что такое Шайме в сравнении с империей? Что такое вера в сравнении с императорской властью? Конфас встал на сторону империи – на его сторону. Воздух внезапно наполнился благоуханием – то было унижение его матери. Ксерий наслаждался им.

– Это война, матушка. Это как в игре в кости: кто может заранее предугадать, какие победы – или катастрофы – ждут в будущем?

Надменная императрица посмотрела на него долгим взглядом. Ее лицо под слоем косметики выглядело пугающе неподвижным.

– Шайме, – сказала она наконец неживым голосом. – Священная война должна потерпеть крах, не дойдя до Шайме.

Ксерий улыбнулся, потом пожал плечами. И снова обернулся к реке. Возгласы гребцов уже разрывали небо, и мимо галеры проходил первый из баркасов. Баркасы волокли на длинных пеньковых канатах тяжелую, неуклюжую баржу, такую огромную, что, казалось, сверкающая гладь реки прогибается под нею. Ксерий увидел перед собой черный монумент, возлежащий на деревянных балках. Его длина равнялась высоте врат Момемна. То был огромный обелиск, предназначавшийся для храмового комплекса Кмираль в Момемне. Глядя на проползающий мимо обелиск, Ксерий, казалось, кожей ощутил сладострастный жар нагретого на солнце базальта, источаемый полированными гранями и массивным императорским профилем, великим и ужасным ликом Икурея Ксерия III на вершине монумента. Сердце его переполнилось чувствами, и по щекам покатились неподдельные слезы. Ксерий представил себе, как этот обелиск воздвигнется в самом сердце Кмираля, на виду у тысяч восхищенных глаз, где его царственный лик будет вечно смотреть в глаза белому солнцу. Святилище. Его мысли перескочили на другое. «Я буду бессмертен…» Он вернулся на свой диванчик и удобно развалился, сознательно наслаждаясь приливом надежды и гордости. О сладостное богоподобное тщеславие!

– Похоже на огромный саркофаг, – заметила его мать. Вечно эта ядовитая змея правды!

ГЛАВА 8 МОМЕМН

«Короли никогда не лгут. Они требуют, чтобы мир заблуждался».

Конрийская пословица
«Нильнамешские мудрецы утверждают, что, когда мы воистину постигаем богов, мы воспринимаем их не как царей, но как воров. Это одно из мудрейших богохульств: ведь цари вечно нас обманывают, воры же – никогда».

Олекарос, «Признания»

Осень, 4110 год Бивня, северные степи Джиюнати

Юрсалка-утемот внезапно проснулся.

Какой-то шум…

Огонь потух. Кругом непроглядная тьма. По шкурам, которыми обтянуты стены якша, барабанит дождь. Одна из жен застонала во сне и завозилась под одеялом.

И тут Юрсалка услышал его снова. Стук в кожаный полог, прикрывавший вход.

– Огата? – хрипло прошептал он.

Один из его младших сыновей ушел накануне и не вернулся домой. Они решили, что мальчишку застал в степи дождь и что он вернется, когда переждет непогоду где-нибудь в укрытии. Огата уже не раз такое вытворял. Однако Юрсалка все же беспокоился за него.

Вечно он где-то шляется, этот мальчишка!

– Огги?

Молчание.

Снова стук.

Юрсалка не то чтобы встревожился – ему скорее стало любопытно. Он выпростал ноги из-под одеяла, нагишом пробрался к своему палашу. Он был уверен, что это просто Огги дурачится, однако для утемотов настали тяжелые времена. Никогда не знаешь, чего ждать.

Сквозь щель в конической крыше якша сверкнула молния. Капли дождя, падающие сверху, на миг блеснули, точно ртуть. Следом прогрохотал раскат грома, от которого зазвенело в ушах.

И снова стук. Юрсалка напрягся. Осторожно пробрался к выходу между своими детьми и женами и немного помедлил, прежде чем открыть вход в якш. Огги, конечно, мальчишка озорной – возможно, именно поэтому Юрсалка так над ним трясется, – но швыряться камнями в отцовский якш посреди ночи? Озорство ли это?

Или злоба?

Юрсалка стиснул эфес меча. Его пробрала дрожь. Снаружи все лил и лил холодный осенний дождь. Новая беззвучная вспышка, за которой следует оглушительный гром.

Юрсалка отвязал полог и медленно отвел его в сторону концом клинка. Ничего было не видно. Казалось, весь мир шипит и пузырится, окутанный пеленой дождя, хлещущего по грязи и лужам. Этот звук напомнил ему шум Кийута.

Он нырнул наружу, под струи дождя, стиснул зубы, чтобы не стучали. Наступил пальцами на камень в грязи. Почему-то нагнулся и поднял этот камень, однако никак не мог разглядеть, что это. Понял только, что это не камень, а что-то мягкое: вроде куска вяленого мяса или побега дикой спаржи…

Новая молния.

Сперва он только моргнул и зажмурился от слепящего света. Потом прогремел гром – и с ним пришло понимание.

Кончик детского пальца… У него на ладони лежал отрубленный детский палец.

«Огги?!»

Юрсалка выругался, отшвырнул палец и принялся дико вглядываться в окружающую мглу. Гнев, горе и ужас – все было поглощено неверием.

«Этого не может быть!»

Ослепительно-белый зигзаг расколол небо, и на миг Юрсалка увидел весь мир: и пустынный горизонт, и далекие пастбища, и якши его родичей вокруг, и одинокую фигуру человека, стоящего не более чем в десяти метрах и смотрящего на него…

– Убийца, – сказал Юрсалка непослушными губами. – Убийца!

Он услышал чавканье грязи и приближающиеся шаги.

– Я нашел твоего сына, он заблудился в степи, – сказал ненавистный голос – И я решил вернуть его тебе.

Юрсалку ударило в грудь нечто вроде кочна капусты. Его охватила несвойственная ему паника.

– Т-ты жив! – выдавил он. – К-какая радость! Это б-бу-дет такая радость для всех нас!

Новая молния – и Юрсалка увидел его: гигантский силуэт, такой же дикий и стихийный, как гроза и ливень.

– Есть вещи, – проскрежетал из тьмы хриплый голос, – которые, раз расколов, уже не склеишь!

Юрсалка взвыл и ринулся вперед, бестолково размахивая палашом. Однако железные руки схватили его сзади. На лице что-то взорвалось. Палаш выпал из обмякших пальцев. Чужая рука обвила его горло, и Юрсалка тщетно колотил и царапал каменное предплечье. Он почувствовал, как пальцы его ног взрыли грязь, забулькал и ощутил, как нечто острое описало дугу повыше паха. По ногам потекло жаркое и влажное, и Юрсалка ощутил странное, непривычное чувство, будто тело его выдолбили и сделали полым.

Он поскользнулся и плюхнулся в грязь, судорожно подбирая вывалившиеся кишки.

«Я умер».

Короткая вспышка белого света – и Юрсалка увидел, склонившегося над ним человека, увидел безумные глаза и волчью ухмылку. А потом навалилась тьма.

– Кто я? – спросила тьма.

– Н-н-найюр, – выдавил он. – Уб-бийца мужей… Самый жестокий среди всех людей…

Пощечина, как будто он раб какой-нибудь.

– Нет. Я – твой конец. Я перережу все твое семя у тебя на глазах. Я разрублю твою тушу и скормлю ее псам. А кости твои истолку в пыль и пущу эту пыль по ветру. Я стану убивать всех, кто осмелится произнести твое имя или имя твоих отцов, пока слово «Юрсалка» не сделается таким же бессмысленным, как младенческий лепет. Я сотру тебя с лица земли, истреблю всякий твой след! Путь твоей жизни достиг меня, и дальше он не пойдет. Я – твой конец, твоя гибель и забвение!

Но тут тьму затопил шум и свет факелов. Его крики услышали! Юрсалка увидел босые и обутые ноги, топчущиеся по грязи, услышал брань, проклятия и стоны. Он видел, как его младший брат, выскочивший из якша голым по пояс, закружился и рухнул в грязь, как последний из его оставшихся в живых двоюродных братьев упал на колени, а потом, точно пьяный, свалился в лужу.

– Я ваш вождь! – ревел Найюр. – Либо сражайтесь со мной, либо смотрите на мой справедливый суд и расправу! Так или иначе, расправы не миновать!

Юрсалка, не испытывавший почему-то ни боли, ни страха, перекатил голову набок, оторвал лицо от глины и увидел, что вокруг собирается все больше и больше утемотов. Факелы мигали и шипели под дождем, их оранжевый свет временами бледнел во вспышках молний. Он увидел, как одна из его жен, голая, в одной только медвежьей шкуре, которую подарил ей его отец, с ужасом, не отрываясь, смотрит на то место, где он лежит. Потом с отсутствующим лицом побрела к нему. Найюр ударил ее – сильно, как бьют мужчину. Она вывалилась из шкуры и упала, недвижная и нагая, к ногам своего вождя. Она казалась мертвой.

– Этот человек, – прогремел Найюр, – предал своих родичей на поле битвы!

Юрсалке удалось выкрикнуть:

– Чтобы освободить нас! Чтобы избавить утемотов от твоего ига, извращенец!

– Вы слышали, он сам признался! Он должен быть предан смерти, сам он и все его домочадцы!

– Нет… – прохрипел Юрсалка, но немота вновь брала свое. Где же тут справедливость? Да, он предал своего вождя – но ради чести. А Найюр предал своего вождя, своего отца, ради любви другого мужчины! Ради чужеземца, который умел говорить убийственные слова! Где же тут справедливость?

Найюр раскинул руки, словно хотел схватить грозовые тучи.

– Я – Найюр урс Скиоата, укротитель коней и мужей, вождь утемотов, и я вернулся из мертвых! Кто посмеет оспаривать мое решение?

Дождь продолжал падать вниз, завиваясь спиралями. Все смотрели с ужасом, но никто не решался перечить безумцу. Потом женщина, полукровка, наполовину норсирайка, которую Найюр взял в жены, вырвалась из толпы и бросилась ему на шею, неудержимо рыдая. Она колотила его по груди слабыми кулачками и стенала что-то невнятное. Найюр на миг прижал ее к себе, потом сурово отстранил.

– Это я, Анисси, – сказал он с постыдной нежностью. – Я жив и здоров.

Потом обернулся от нее к Юрсалке. При свете факелов он казался демоном, при свете молний – призраком.

Жены и дети Юрсалки собрались вокруг своего мужа и отца, стеная и завывая. Юрсалка чувствовал под своей головой мягкие колени, чувствовал, как теплые ладони гладят его лицо и грудь. Но сам он не мог оторвать глаз от хищной фигуры своего вождя. Он смотрел, как Найюр схватил за волосы его младшую дочь и оборвал ее визг острым железом. На какой-то ужасный миг она оставалась насаженной на его клинок, и Найюр стряхнул ее, точно куклу, пронзенную вертелом. Жены Юрсалки завопили и съежились. Возвышаясь над ними, вождь утемотов рубил и колол, пока все они не распростерлись в грязи. Только Омири, хромая дочка Ксуннурита, которую Юрсалка взял в жены прошлой весной, осталась в живых. Она плакала и цеплялась за мужа. Найюр схватил ее свободной рукой и поднял за шкирку. Ее рот шевелился в беззвучном крике, точно у рыбы.

– Это и есть ублюдочное отродье Ксуннурита? – рявкнул Найюр.

– Да… – прохрипел Юрсалка.

Найюр отшвырнул ее в грязь, точно тряпку.

– Пусть останется в живых и полюбуется на наши забавы. А потом она заплатит за грехи своего отца!

Окруженный своими мертвыми и умирающими родичами, Юрсалка смотрел, как Найюр наматывает его кишки на руки, покрытые шрамами. Он мельком увидел равнодушные глаза соплеменников и понял, что те ничего не сделают.

Не потому, что боятся своего сумасшедшего вождя, а потому, что таков обычай.


Поздняя осень, 4110 год Бивня, Момемн

С тех пор как Майтанет полгода тому назад объявил Священную войну, несметные тысячи воинов собрались под стенами Момемна. Среди тех, кто занимал достаточно высокое положение в Тысяче Храмов, ходили слухи о том, что шрайя в смятении. Он не рассчитывал на то, что на его призыв откликнется такое огромное количество народа. В частности, он не предполагал, что под знамена Бивня встанет столько мужчин и женщин низких каст. То и дело приходили вести о крестьянах, продавших в рабство своих жен и детей, чтобы получить возможность добраться до Момемна. Рассказывали об овдовевшем сукновале из города Мейгейри, который утопил своих двух сыновей, чтобы не продавать их в рабство. Когда сукновала притащили на местный храмовый суд, он объяснил, что решил «послать их вперед» в Шайме.

И подобные истории пятнали почти каждый отчет, приходивший в Сумну, так что через некоторое время они сделались для шрайских чиновников поводом не столько для тревоги, сколько для отвращения. Что их тревожило на самом деле, так это рассказы, поначалу довольно редкие, о жестокостях, творимых Людьми Бивня, а также об аналогичных жестокостях, обращенных против них. У берегов Конрии сравнительно слабый шквал погубил более девятисот паломников низкой касты, которых пообещали доставить в Момемн на кораблях, непригодных для плавания. На севере банда галеотских флибустьеров, плававших под знаменем Бивня, по пути на юг разграбила не менее семнадцати деревень. Свидетелей галеоты не оставляли, так что разоблачили их, только когда они попытались продать на рынке в Сумне вещи, принадлежавшие Арниальсе, знаменитому миссионеру. По приказу Майтанета шрайские рыцари окружили их лагерь и всех перебили.

А потом еще случилась эта история с Нреццей Барисуллом, королем Сиронжа и, возможно, самым богатым человеком Трех Морей. Несколько тысяч тидонцев наняли его корабли, а платить им оказалось нечем. И он отправил их на остров Фарикс, старинную пиратскую твердыню, что принадлежала королю Раушангу Туньерскому, потребовав, чтобы они в уплату захватили ему остров. Тидонцы и захватили, но чересчур увлеклись. Погибли тысячи невинных душ. Айнритских невинных душ!

Майтанет, говорят, рыдал, услышав эти вести. Он немедленно объявил отлучение всему дому Нрецца. Это означало, что отныне все обязательства, коммерческие и иные, данные Барисуллу, его сыновьям и его посланцам, являются недействительными. Однако отлучение вскоре пришлось снять, поскольку стало ясно, что без сиронжских кораблей начало Священной войны затянется еще на несколько месяцев. В довершение фиаско Барисулл еще добился возмещения в виде льгот на торговлю с Тысячей Храмов. Поговаривали, что нансурский император прислал хитроумному сиронжцу личные поздравления.

Однако ни один из этих инцидентов не вызвал такого резонанса, как то, что в конце концов прозвали Священной войной простецов. Когда до Сумны дошли вести, что первые из Великих Имен, прибывших в Момемн, поддались Икурею Ксерию III и подписали-таки его договор, все встревожились, что вот-вот стрясется нечто неподобающее. Однако колдуны, союзники Майтанета, которые превозносили добродетель терпения и загадочно упоминали о последствиях дерзости, добрались в Момемн лишь тогда, когда Кальмемунис, Тарщилка, Кумреццер и огромные толпы черни, увязавшиеся за ними, уже несколько дней как выступили в поход.

Майтанет был в гневе. В гаванях всех Трех Морей огромные армии, собранные на средства государей, наконец готовились к отплытию. Готьелк, граф Агансанорский, уже вышел в море с сотнями тидонских танов и их дружинами – всего там было порядка пятидесяти тысяч обученных, вышколенных воинов. По расчетам советников шрайи, до тех пор, как все Священное воинство соберется в Момемне, оставалось лишь несколько месяцев. Они утверждали, что всего должно собраться более трехсот тысяч Людей Бивня – достаточно, чтобы обеспечить полный разгром язычников. И преждевременное выступление тех, кто уже собрался, стало невосполнимым уроном, даже несмотря на то, что это был в основном сброд.

Вслед Кальмемунису и прочим полетели отчаянные послания, умоляющие предводителей дождаться остальных, но Кальмемунис был человек упрямый. Когда Готиан, великий магистр шрайских рыцарей, перехватил его к северу от Гиельгата с письмом от Майтанета, палатин Канампуреи якобы ответил:

– Жаль, что даже сам шрайя подвержен сомнениям.

Священное воинство простецов уходило из Момемна не под фанфары. Их уход был ознаменован смятением и трагическими событиями. Поскольку лишь малая их часть принадлежала к армиям одного из Великих Имен, общего командующего у этого воинства не было, а потому практически отсутствовала какая бы то ни было дисциплина. В результате, когда нансурские солдаты принялись раздавать провизию, возникло несколько стычек, в которых погибло от четырехсот до пятисот верных.

Кальмемунис, надо отдать ему должное, быстро разобрался в ситуации и принял меры. Его конрийцам, с помощью галеотов Тарщилки, удалось навести порядок среди этой черни. Провизию, предоставленную императором, разделили более или менее честно. Оставшиеся раздоры усмирили мечом, и вскоре войско простецов было готово отправляться в поход.

Все граждане Момемна высыпали на стены, поглядеть, как уходят Люди Бивня. Вслед паломникам неслось немало насмешек: они успели заслужить презрение местных жителей. Однако большинство горожан хранили молчание, глядя на бесконечные потоки людей, тянущиеся к южному горизонту. Они видели бесчисленные тачки, нагруженные пожитками, женщин и детей, тупо бредущих в облаке пыли, собак, путающихся вбесчисленных ногах, и тысячи и тысячи людей низких каст, суровых и непреклонных, однако вооруженных лишь молотами, кирками да мотыгами. Сам император наблюдал это зрелище с южных ворот, изукрашенных обливными изразцами. По слухам, император будто бы сказал, что при виде такого количества отшельников, бродяг и шлюх ему хочется блевать, но он «и так уже отдал этой черни свой обед».

Несмотря на то что воинство не могло проходить более десяти миль в день, Великие Имена это в целом устраивало. Одной лишь своей численностью армия простецов создавала волнения вдоль побережья. Рабы, работающие в поле, замечали чужаков, бредущих через поля, вначале – безобидную кучку, следом за которой появлялись тысячи. Урожай вытаптывался подчистую, сады обдирали догола. Однако в целом Люди Бивня, накормленные императором, вели себя настолько дисциплинированно, насколько можно было рассчитывать. Случаи изнасилований, убийств и грабежей были достаточно редки, чтобы Великие Имена могли позволить себе по-прежнему вершить суд – и, что еще важнее, делать вид, что они командуют этими полчищами.

Однако к тому времени, как войско переправилось в приграничную провинцию Ансерка, паломники перешли к откровенному бандитизму. По ансеркским деревням рассеялись толпы фанатиков. По большей части они ограничивались тем, что «экспроприировали» скотину и урожай, но временами доходило до грабежа и резни. Разграбили город Набатра, славившийся своим шерстяным рынком. Когда нансурские отряды под командованием легата Мартема, которым велено было следовать за войском простецов, попытались приструнить Людей Бивня, это вылилось в несколько кровопролитных сражений. Поначалу, однако, казалось, что легату удастся взять ситуацию под контроль, несмотря на то что под его началом было всего две колонны. Однако численный перевес Людей Бивня и отчаянное сопротивление галеотов Тарщилки вынудило Мартема отступить на север и в конце концов укрыться в стенах Гиельгата.

Кальмемунис огласил воззвание, обвиняющее во всем императора. В воззвании говорилось, будто Ксерий III издавал указы с распоряжениями не давать припасов Людям Бивня, что напрямую противоречило его прежним клятвам. Хотя на самом-то деле указы эти издавал Майтанет, надеявшийся таким образом предотвратить поход полчищ на юг и выиграть время, чтобы убедить их возвратиться в Момемн.

Когда продвижение Людей Бивня замедлилось из-за необходимости добывать припасы, Майтанет издал новые указы. В одном он отменял свое шрайское отпущение грехов, дарованное прежде всем тем, кто встал под знамена Бивня, другим объявлял отлучение Кальмемунису, Тарщилке и Кумреццеру, а в третьем грозил тем же самым всем, кто продолжит поход вместе с этими Великими Именами. Нести об этих указах, вкупе с тяжким похмельем после предшествующих кровопролитий, заставили поход простецов остановиться.

На время даже Тарщилка поколебался в своей решимости. Казалось, зачинщики похода вот-вот повернут и отправятся обратно в Момемн. Но тут Кальмемунис получил вести, что в руки его людей каким-то чудом попал имперский обоз с припасами, по всей видимости направлявшийся в пограничную крепость Асгилиох. Убежденный, что то был знак свыше, Кальмемунис созвал всех владык и самозваных предводителей воинства простецов и произнес пламенную речь. Он требовал решить для себя, насколько праведны их действия. Он напомнил им, что шрайя – тоже человек и, подобно всем прочим людям, время от времени делает ошибки в суждениях. «Увы, – говорил он, – пыл в сердце нашего благословенного шрайи иссяк! Он позабыл о священном величии нашего дела. Но попомните, братья мои: когда мы возьмем приступом ворота Шайме, когда мы привезем в мешке голову падираджи, он об этом вспомнит! Он восхвалит нас за то, что мы не утратили решимости, когда его собственное сердце дрогнуло!»

И несмотря на то, что несколько тысяч дезертировали и в конце концов пробрались обратно к столице империи, основная масса войска простецов направилась вперед, окончательно перестав обращать внимание на увещевания своего шрайи. Отряды фуражиров бродили по всей провинции, в то время как основная часть воинства упрямо продвигалась на юг, все сильнее при этом рассеиваясь. Виллы местной знати были разграблены. Многочисленные деревни спалили, мужчин вырезали, женщин изнасиловали. Укрепленные города, которые отказывались открыть ворота, брали штурмом.

Наконец Люди Бивня очутились у подножия гор Унарас, которые так долго служили обороной с юга для городов Киранейской равнины. Каким-то образом войску удалось вновь объединиться и собраться под стенами Асгилиоха, древней киранейской крепости, которую нансурцы звали «Волнолом» за то, что ей трижды удавалось остановить нашествие фаним.

В течение двух дней ворота крепости оставались закрыты. Потом Профил, командир имперского гарнизона, пригласил к себе на обед Великие Имена и прочую знать. Кальмемунис потребовал заложников и, получив их, принял приглашение. Вместе с Тарщилкой, Кумреццером и еще несколькими знатными владыками поскромнее он вступил в Асгилиох, и его тут же арестовали. Профил предъявил ему ордер, выданный шрайей, и почтительно известил гостей, что они пробудут под арестом неограниченно долго, если не прикажут воинству простецов разойтись и вернуться в Момемн. Когда те отказались, Профил попытался их урезонить, объяснить, что им не стоит надеяться одолеть кианцев, поскольку на поле брани те не менее коварны и жестоки, чем скюльвенды.

– Даже если бы вы шли во главе настоящего войска, – говорил Профил, – я бы на вас поставить не решился. А кто идет за вами? Толпа баб, ребятишек и мужчин, которые ничем не лучше рабов. Одумайтесь, молю вас!

Кальмемунис, однако, только расхохотался в ответ. Он признал, что по оружию и силе войско простецов и впрямь не ровня армиям падираджи. Но заявил, что это не имеет значения, ибо ведь Последний Пророк научил нас, что слабость, сопряженная с праведностью, воистину непобедима.

– Мы оставили позади Сумну и шрайю, – говорил он. – С каждым шагом мы приближаемся к Святому Шайме. С каждым шагом мы все ближе к раю! Берегись, Профил, ибо, как говорит сам Айнри Сейен, «горе тому, кто преграждает Путь!»

И Профил отпустил Кальмемуниса и его спутников еще до заката.

На следующий день тысячи и тысячи собрались в долине под сторожевыми башнями Асгилиоха. Моросил мелкий дождик. Были зажжены сотни жертвенных огней; повсюду громоздились туши жертв. Трясуны обмазывали грязью свои нагие тела и выкрикивали непонятные песнопения. Женщины тихо напевали гимны, пока их мужья точили то оружие, что у них было: кирки, серпы, старые мечи, – все, что они принесли с собой или сумели награбить. Ребятишки гонялись за собаками. Многие из бывших среди них воинов – конрийцы, галеоты и айноны, что пришли с Великими Именами, – с отвращением наблюдали, как толпа прокаженных тянулась к горному перевалу, собираясь первыми вступить на вражескую землю. Горы Унарас не представляли собой ничего особенно величественного: так, нагромождение утесов и голых каменных склонов. Но за ними барабаны скликали смуглокожих людей с глазами леопардов на поклонение Фану. За ними у айнрити выпускали кишки и развешивали на деревьях. Для верных горы Унарас были краем света.

Дождь перестал. Солнечные лучи пронзили облака. Распевая гимны, смахивая с глаз слезы радости, первые из Людей Бивня потянулись в горы. Им казалось, будто Святой Шайме лежит прямо за горизонтом. Вот-вот покажется. Но он все не показывался…

Когда весть о том, что Священное воинство простецов вступило в земли язычников, достигла Сумны, Майтанет распустил двор и удалился в свои покои. Его слуги не пускали никого из просителей, говоря, что святой шрайя молится и постится и не прервет поста, пока не узнает о судьбе заблудшей части его воинства.


Поклонившись так низко, как того требовал джнан, Скеаос сказал:

– Господин главнокомандующий, император просил, чтобы я рассказал вам обо всем по пути в Тайную Палату. Прибыли айноны.

Конфас оторвался от того, что писал, бросил перо в чернильницу.

– Уже? А говорили, завтра.

– Старая уловка, мой господин. Багряные Шпили не чужды старым уловкам.

Багряные Шпили! Конфас едва не присвистнул при мысли о них. Самая могущественная школа Трех Морей готовится принять участие в Священной войне… Конфас всегда смаковал такие вопиющие несообразности жизни с наслаждением истинного гурмана. Подобные нелепости были для него лакомыми кусочками.

Утром в устье реки Фай появились сотни заморских галер и каракк. Прибыли Багряные Шпили, двор короля-регента и более десяти палатинов-губернаторов. И еще легионы пехотинцев из низших каст, которые с тех пор все высаживались на берег. Казалось, весь Верхний Айнон явился, чтобы присоединиться к Священному воинству.

Император ликовал. С тех пор как за несколько недель до того из-под стен столицы убралось Священное воинство простецов, в Момемн прибыло более десяти тысяч туньеров под командованием принца Скайельта, сына печально знаменитого короля Раушанга, и как минимум вчетверо больше тидонцев под командованием Готьелка, воинственного графа Агансанорского. К несчастью, ни тот ни другой не поддались обаянию его дядюшки – скорее, напротив. Принц Скайельт, когда ему подсунули договор, хмуро обвел императорский двор ледяным взглядом голубых глаз, молча повернулся и ушел из дворца. А старый Готьелк пинком опрокинул пюпитр и обозвал дядюшку не то «кастрированным язычником», не то «развратным педерастом» – на этот счет толмачи расходились во мнениях. Надменность варваров, в особенности норсирайских варваров, была беспредельна.

Однако дядюшка надеялся, что с айнонами ему повезет больше. Айноны – кетьяне, как и нансурцы, древний, расчетливый народ – опять же, как и нансурцы. Айноны – культурная нация, хоть и цепляются за свой архаичный обычай носить бороду.

Конфас пристально посмотрел на Скеаоса.

– Думаешь, они это сделали нарочно? Чтобы застать нас врасплох?

Он помахал пергаментом, чтобы чернила побыстрее высохли, потом передал его своему курьеру. То был приказ Мартему: вернуться к Момемну и патрулировать земли к югу от столицы.

– Я бы на их месте поступил именно так, – откровенно ответил Скеаос. – Если на твоей стороне достаточно мелких преимуществ…

Конфас кивнул. Главный советник перефразировал знаменитое изречение из «Сношения душ», классического труда о политике, принадлежащего перу философа Айенсиса. На миг Конфасу подумалось: как странно, что они со Скеаосом настолько презирают друг друга! В отсутствие его дяди они прекрасно понимали друг друга, подобно соперничающим сыновьям несправедливого отца, которые время от времени могут забыть о соперничестве и признать общность своей участи, заведя обычную беседу о том о сем.

Конфас встал и посмотрел на старика сверху вниз.

– Ну что ж, веди, папаша!

Не заботясь о тонкостях бюрократического престижа, Конфас со своим штабом устроился на самом нижнем уровне Андиаминских Высот, который выходил на Форум и Лагерь Скуяри. До Тайной Палаты, расположенной на самом верху, путь был неблизкий, и Конфас про себя лениво прикидывал, осилит ли его старый советник. За годы существования дворца не один из императорских придворных помер от того, что «сердце прихватило», как говорили во дворце. По рассказам бабушки, в былые времена императоры нарочно пользовались крутыми лестницами дворца, чтобы избавляться от престарелых и сварливых чиновников, поручая им отнести послания, якобы слишком важные, чтобы доверить это рабам, и требуя немедленно вернуться с ответом. Андиаминские Высоты не щадят слабых сердец – ни в прямом, ни в переносном смысле.

Конфас нарочно пошел быстрым шагом – скорее из любопытства, чем по душевной злобе. Он просто еще никогда не видел, как умирает человек, у которого прихватило сердце. Но Скеаос, однако, не жаловался, и никаких признаков напряжения не выказывал, если не считать того, что размахивал руками, как старая обезьяна. Не задыхаясь и не сбиваясь с ритма, он принялся посвящать Конфаса в подробности договора, заключенного между Багряными Шпилями и Тысячей Храмов, – настолько, насколько эти подробности были ему известны. Когда Конфасу стало ясно, что Скеаос обладает не только внешностью, но и выносливостью старой обезьяны, молодому военачальнику сделалось скучно.

Миновав несколько лестниц, они очутились в Хапетинских садах. Конфас, как всегда, окинул взглядом то место, где более сотни лет тому назад был убит Икурей Анфайрас, его прапрадед. В Андиаминских Высотах не было числа подобным памятным гротам и закоулкам: местам, где давно почившие властители совершили тот или иной постыдный поступок или, напротив, сами пострадали от чего-то этакого. Конфас знал, что его дядюшка всячески старается избегать этих закоулков – разве что уж очень пьян. Для Ксерия дворец был буквально напичкан зловещими напоминаниями об умерших императорах.

Но для самого Конфаса Андиаминские Высоты были скорее сценой, чем усыпальницей. Вот и теперь незримые хоры наполняли галереи торжественными гимнами. По временам облака благовонного дыма застилали коридоры и окутывали светильники радужным ореолом, так что казалось, будто взбираешься не на холм, но к самым вратам небес. Будь Конфас не обитателем, а посетителем дворца, девушки-рабыни с обнаженной грудью поднесли бы ему крепкого вина с подмешанными в него нильнамешскими наркотиками. Пузатые евнухи вручили бы дары: ароматические масла и церемониальное оружие. Как сказал бы Скеаос, все было рассчитано на то, чтобы накопить побольше мелких преимуществ: заставить растеряться, проникнуться благодарностью и благоговением.

Скеаос, по-прежнему не запыхавшийся, продолжал извергать казавшийся бесконечным поток фактов и наставлений. Конфас слушал вполуха, дожидаясь, пока старый дурак скажет хоть что-то, чего он еще не знает. Тут главный советник дошел до Элеазара, великого магистра Багряных Шпилей.

– Наши агенты в Каритусале сообщают: все, что о нем рассказывают, – ничто по сравнению с тем, каков он на самом деле. Десять лет тому назад, когда его учитель, Саше-ока, скончался по непонятной причине, он был не более чем младшим наставником. И вот не прошло и двух лет, как он сделался великим магистром самой могущественной школы Трех Морей. Это говорит о невероятном уме и способностях. Вам необходимо…

– И голоде, – перебил Конфас – Никто не достигает столь многого за столь короткий срок, не будучи голодным.

– Ну, наверное, вам лучше знать.

Конфас хмыкнул.

– Ну вот наконец-то передо мной тот Скеаос, которого я знаю и люблю! Угрюмый. Охваченный тайной, запретной гордыней. А то я уж забеспокоился, старик!

Главный советник продолжал как ни в чем не бывало:

– Вам необходимо быть чрезвычайно осторожным, когда вы будете с ним разговаривать. Поначалу ваш дядюшка думал вообще не приглашать вас на эту встречу – до тех пор, пока лично Элеазар не потребовал вашего присутствия.

– Что-что мой дядюшка?

Конфас, даже когда скучал, не пропускал важных мелочей.

– Думал не приглашать вас. Он боялся, что великий магистр воспользуется вашей неопытностью в подобного рода делах…

– Не приглашать? Меня?!

Конфас взглянул на старика искоса. Ему почему-то не хотелось верить советнику. Уж не ведет ли тот какую-то свою игру? Быть может, он нарочно подогревает их с дядей взаимную неприязнь?

А может, это еще одна дядюшкина проверка…

– Но, как я уже сказал, – продолжал Скеаос, – теперь это все переменилось – почему я сейчас и ввожу вас в курс дела.

– Понятно… – недоверчиво ответил Конфас. Что же затевает этот старый дурень? – Скажи, Скеаос, а какова цель этой встречи?

– Цель? Боюсь, я не понимаю вас, господин главнокомандующий.

– Ну, смысл. Намерения. Чего мой дядя намеревается добиться от Элеазара и прочих айнонов?

Скеаос нахмурился, как будто ответ был столь очевиден, что этот вопрос не мог оказаться не чем иным, как прелюдией к какой-то насмешке.

– Ее цель – заставить айнонов поддержать договор.

– Ну, а если Элеазар окажется столь же неуступчивым, как, скажем, граф Агансанорский, – что тогда?

– При всем моем уважении, господин главнокомандующий, я искренне сомневаюсь…

– Но все же, Скеаос, если нет – что тогда?

Конфас с пятнадцати лет служил полевым офицером. И умел, если хотел, заставлять людей подчиняться.

Старый советник прокашлялся. Конфас знал, что у Скеаоса в избытке особого чиновничьего мужества, позволяющего сопротивляться вышестоящим, однако если доходило до прямого противостояния, тут старик был слабоват. Неудивительно, что дядя так его ценит!

– Если Элеазар отвергнет договор? – переспросил Скеаос. – Ну, тогда император откажет ему в провизии, как и остальным.

– А если шрайя потребует, чтобы дядя все-таки снабдил их провизией?

– К тому времени войско простецов наверняка погибнет – по крайней мере, мы так… предполагаем. Майтанет станет прежде всего беспокоиться не о провизии, а о том, кто будет командовать войском.

– И кто же будет им командовать?

Конфас выстреливал один вопрос за другим, как на допросе. Старик начинал выглядеть загнанным.

– В-вы. Л-лев Кийута.

– А что он за это попросит?

– Д-договор. Клятву, что все старые провинции будут возвращены.

– Так значит, все дядины планы держатся на мне, не так ли?

– Д-да, господин главнокомандующий…

– Так ответь же мне, дорогой мой Скеаос, с чего бы вдруг моему дяде вздумалось не приглашать меня – меня! – на свою встречу с Багряными Шпилями?

Главный советник замедлил шаг, глядя на цветочные завитки на коврах под ногами. Он ничего не ответил, только принялся ломать руки.

Конфас усмехнулся волчьей усмешкой.

– Ты ведь солгал только что, верно, Скеаос? Вопрос о том, следует ли мне присутствовать на встрече с Элеазаром, даже не вставал, не так ли?

Старик не ответил. Конфас схватил его за плечи и заглянул ему в лицо.

– Может, мне стоит спросить об этом у дяди?

Скеаос какой-то миг смотрел ему в глаза, потом отвел взгляд.

– Нет, – ответил он. – Не стоит.

Конфас разжал руки и вспотевшими ладонями расправил смявшееся шелковое одеяние советника.

– Какую игру ты ведешь, а, Скеаос? Ты рассчитываешь, что, задевая мое тщеславие, тебе удастся подтолкнуть меня к каким-то действиям против дяди? Против моего императора? Ты пытаешься побудить меня к мятежу?

Советник ужаснулся.

– Нет-нет! Что вы! Я знаю, я старый дурак, но мои дни на земле сочтены. Я радуюсь жизни, отпущенной мне богами. Радуюсь сладким плодам, которые я вкушал, и великим людям, с которыми я был знаком. Я радуюсь даже тому – как ни трудно будет вам в это поверить, – что прожил достаточно долго, чтобы увидеть вас в расцвете вашей славы! Но этот план вашего дяди – добиться того, чтобы Священное воинство потерпело поражение! Священная война! Я боюсь за свою душу, Икурей Конфас. За душу!

Конфас был ошеломлен настолько, что напрочь забыл о своем гневе. Он предполагал, что инсинуации Скеаоса – очередная дядюшкина проверка, соответственно и среагировал. Мысль о том, что старый дурень мог действовать по собственной инициативе, даже не приходила ему в голову. Сколько лет Скеаос и дядюшка казались разными воплощениями одной общей воли!

– Клянусь богами, Скеаос… Неужто Майтанет заворожил и тебя тоже?

Главный советник покачал головой.

– Нет. Мне безразличен Майтанет – мне и Шайме-то безразличен, если уж на то пошло… Вам не понять. Вы еще слишком молоды. Молодые не понимают, что такое жизнь на самом деле: лезвие ножа, такое же тонкое, как вдохи, которые ее отмеряют. И глубину ей придает отнюдь не память. Моих воспоминаний хватит на десятерых, и тем не менее дни мои так же тонки и прозрачны, как промасленное полотно, которым бедняки затягивают окна в своих домах. Нет, глубину жизни придает будущее. Без будущего, без горизонта надежд или угроз наша жизнь не имеет смысла. Только будущее действительно реально, Конфас. А у меня будущего нет, если я не примирюсь с богами. Конфас фыркнул.

– Да все я понимаю, Скеаос! Ты говоришь как истинный Икурей. Как там сказал поэт Гиргалла? «Любая любовь начинается с собственной шкуры» – ну, или души в данном случае. Но, с другой стороны, я всегда считал, что то и другое взаимозаменяемо.

– Так вы понимаете? В самом деле?

Конфас действительно все понял, и куда лучше, чем мог себе представить Скеаос. Его бабка. Скеаос в сговоре с его бабкой. Он даже, словно наяву, услышал ее голос: «Ты должен изводить их обоих, Скеаос. Настраивай их друг против друга. Конфас теперь увлечен безумной идеей моего сына, но скоро это пройдет. Вот погоди немного, сам увидишь. Он еще прибежит к нам, и тогда мы все вместе вынудим Ксерия отказаться от этого безумного плана!»

А может, старая шлюха вообще сделала Скеаоса своим любовником? Конфас пришел к выводу, что это вполне возможно, и поморщился, представив себе, как это выглядит. «Как сушеная слива, трахающаяся с сучком!» – подумал он.

– Вы с моей бабушкой, – сказал он, – надеетесь спасти Священную войну от моего дяди. Затея похвальная, если не считать того, что она граничит с предательством. Бабушку я еще понимаю, но ты, Скеаос? Ты ведь знаешь, на что способен Икурей Ксерий III, если в нем проснется подозрительность! Тебе не кажется, что пытаться настроить меня против него таким образом довольно опрометчиво?

– Но он прислушивается к вашим словам! И, что еще важнее, вы ему необходимы!

– Может, оно и так… Но в любом случае это несущественно. Может, вашим старческим желудкам его еда и кажется непропеченной, но по мне, Скеаос, мой дядюшка устроил настоящий пир, и я лично не намерен отказываться от угощения!

Как Конфас ни презирал своего дядю, он не мог не признать, что предоставить провизию Кальмемунису и тому сброду, что потащился за ним, было ходом не менее блестящим, чем все, что он сам предпринимал на поле битвы. Священное воинство простецов будет уничтожено язычниками, и империя одним ударом заставит шрайю присмиреть – возможно даже, вынудит его приказать оставшимся Людям Бивня подписать Имперский Договор – и одновременно продемонстрирует фаним, что дом Икуреев свою часть сделки выполнил честно. Договор обеспечит легитимность любых военных действий, которые империя может предпринять против Людей Бивня, чтобы вернуть себе утраченные провинции, а сделка с язычниками гарантирует, что такие военные действия не встретят особого сопротивления, – когда придет время.

Какой план! И притом разработанный не Скеаосом, а самим дядей! Как ни задевало это Конфаса, старого Скеаоса должно было задевать еще сильнее.

– Речь идет не о пире, – возразил Скеаос, – а о цене этого пира! Вы же понимаете!

Конфас в течение нескольких долгих секунд пристально изучал главного советника. Ему подумалось, что есть все-таки нечто удивительно жалкое в том, что этот человек вступил в сговор с его бабушкой: они как двое нищих, насмехающихся над теми, кто слишком беден, чтобы подать больше медяка.

– Империя? Восстановленная империя? – холодно переспросил он. – Полагаю, ценой будет твоя душа, Скеаос.

Советник открыл было беззубый рот, чтобы возразить, но тут же закрыл его.


Императорская Тайная Палата была строгим залом, круглым, окруженным колоннами черного мрамора. По верху тянулась галерея – для тех редких случаев, когда дома Объединения чисто символически приглашались сюда, чтобы наблюдать за тем, как император подписывает указы. В центре комнаты, вокруг стола красного дерева, суетилась небольшая толпа министров и рабов. Конфас заметил дядино отражение, плавающее под полировкой стола, точно труп в мутной воде. Багряных адептов было не видать.

Главнокомандующий ненадолго замешкался у входа, разглядывая вделанные в стену пластины слоновой кости: изображения великих законодателей древности и Бивня, от пророка Ангешраэля до философа Порифара. Неизвестно зачем задумался о том, с кого из его умерших предков художник ваял эти лица.

От этих мыслей его отвлек голос дяди:

– Иди сюда, племянник! У нас мало времени. Прочие отступили. Рядом с дядей остались стоять только Скеаос и Кемемкетри. Конфас обратил внимание, что галерея заполнена эотской гвардией и колдунами Имперского Сайка.

Конфас сел на место, указанное дядей.

– Скеаос и Кемемкетри оба сходятся на том, что Элеазар дьявольски умен и опасен. Что бы ты предпринял, чтобы заманить его в ловушку, а, племянник?

Дядюшка старался говорить шутливо – это значило, что ему страшно. Возможно, в данном случае это уместно: никто до сих пор не знал, почему Багряные Шпили снизошли до того, чтобы принять участие в Священной войне, а это означало, что никто не знает намерений этой школы. Желания таких людей, как Скайельт и Готьелк, были очевидны: отпущение грехов и завоевания. А что нужно Элеазару? Кто может сказать, что движет той или иной школой?

Конфас пожал плечами.

– Заманить его в ловушку нереально. Чтобы поймать противника, нужно знать больше, чем он, а мы на данный момент вообще ничего не знаем. Мы ничего не знаем о сделке, которую он заключил с Майтанетом. Мы даже не знаем, почему он снизошел до того, чтобы заключить такую сделку и пойти на такой риск! Школа, которая по своей воле принимает участие в Священной войне… Священной войне! Честно говоря, дядя, я даже не уверен, что сейчас нам следует стремиться к тому, чтобы обеспечить его поддержку договору.

– Что же ты предлагаешь? Чтобы мы всего лишь пытались выведать детали? Племянник, за такие пустяки я плачу своим шпионам, и притом полновесным золотом!

«Пустяки?!» Конфас постарался не утратить самообладания. Конечно, душа его дядюшки слишком продажна и распутна, чтобы хранить религиозную веру, однако к своему невежеству он относится с таким же рвением, как новообращенный фанатик – к религии. Если факты противоречат его стремлениям, значит, фактов не существует.

– Дядя, вы однажды спросили меня, как мне удалось одержать победу при Кийуте. Помните, что я вам сказал?

– Сказал? – прошипел император. – Ты вечно что-нибудь «говоришь» мне, Конфас. Ты хочешь, чтобы я запоминал все твои дерзости?

Это было, пожалуй, самое мелочное и наиболее часто используемое оружие из арсеналов дядюшки: угроза воспринять совет как приказ. Эта угроза витала над всеми их разговорами: «Ты имеешь наглость командовать императором?»

Конфас одарил дядюшку примирительной улыбкой.

– Судя по тому, что сообщил мне Скеаос, – мягко ответил он, – мне кажется, нам сейчас стоит торговаться честно – ну, настолько, насколько это вообще возможно. Мы слишком мало знаем для того, чтобы заманивать его в ловушку.

Дойти до грани – а потом быстренько отступить назад, делая вид, что не двигался с места, – это была их излюбленная семейная тактика, они всегда так поступали – по крайней мере, до тех пор, пока в последнее время бабка не начала чудить.

– Вот-вот, именно об этом я и думал, – ответил Ксерий. Он-то, по крайней мере, соблюдал правила игры.

Как раз в этот момент гофмейстер объявил, что Элеазар со своими спутниками сейчас будет здесь. Ксерий велел Скеаосу привязать ему к руке его хору, что старый советник и сделал. Кемемкетри взглянул на хору с отвращением. Это было нечто вроде маленькой династической традиции, возникшей более ста лет тому назад и тщательно соблюдаемой каждый раз, как члены императорской семьи общались с посторонними колдунами.

Сперва возвестили о приходе Чеферамунни, короля-регента и номинального владыки Верхнего Айнона, однако когда в зал вступила небольшая процессия айнонов, их король следовал за Элеазаром, точно собачка. Великий магистр двигался проворно и энергично. Конфас был несколько разочарован. Элеазар походил скорее на банкира, нежели на колдуна: он не заботился о впечатлении, которое производил, и явно торопился перейти к делу. Ксерию он поклонился, но не ниже, чем поклонился бы сам шрайя. Раб отодвинул для него стул, и великий магистр уселся за стол легко и непринужденно, несмотря на длинный шлейф своего малинового одеяния. Нарумяненный Чеферамунни, от которого так и шибало духами, уселся рядом с ним. Лицо его побелело от страха и негодования.

Последовал непременный обмен приветствиями и любезностями. Все участники совещания были представлены друг другу. Когда дело дошло до Кемемкетри, великого магистра Имперского Сайка, Элеазар снисходительно улыбнулся и пожал плечами, словно бы сомневаясь, что этот человек может занимать столь высокий пост. Конфасу говорили, что адепты зачастую делаются невыносимо надменными, когда оказываются в обществе других адептов. Кемемкетри побагровел от гнева, но, надо отдать ему должное, не попытался вести себя подобным же образом.

После всех этих предварительных действий, предусмотренных джнаном, великий магистр обернулся к Конфасу.

– Наконец-то, – сказал он на беглом шейском, – я вижу перед собой знаменитого Икурея Конфаса.

Конфас открыл было рот, чтобы ответить, но дядя его опередил.

– Наш Конфас – большая редкость, не правда ли? Мало на свете правителей, у которых есть такое орудие для исполнения их воли… Но ведь, разумеется, вы проделали столь долгий путь не затем, чтобы повидаться с моим племянником?

Конфас не мог быть уверен, но ему показалось, что Элеазар подмигнул ему прежде, чем обернуться к дяде, словно бы говоря: «Вот, приходится терпеть таких идиотов, но тут уж ничего не поделаешь, верно?»

– Конечно нет, – ответил Элеазар с убийственной лаконичностью.

Ксерий, казалось, ничего не заметил.

– Тогда могу ли я спросить: почему Багряные Шпили присоединились к Священному воинству?

Элеазар мельком оглянул свои некрашеные ногти.

– Очень просто. Нас купили.

– Купили?

– Вот именно.

– Воистину необычайная сделка! И каковы же были условия соглашения?

Великий магистр улыбнулся.

– Увы, боюсь, что часть этих условий состоит в том, что условия должны храниться в тайне. К несчастью, рассказывать о подробностях я не имею права.

Конфас подумал, что это мало похоже на правду. Даже Тысяча Храмов не столь богата, чтобы «нанять» Багряных Шпилей. Они прибыли сюда явно не ради золота и торговых соглашений со шрайей – в этом Конфас был уверен.

Великий магистр продолжал, сменив направление так же легко и непринужденно, как акула в воде:

– Вас, разумеется, волнует вопрос: как наши цели отразятся на вашем договоре?

Кислое молчание. Наконец Ксерий ответил:

– Разумеется.

Дядюшка терпеть не мог, когда окружающие предугадывали его мысли и поступки.

– Багряных Шпилей не интересует, кому достанутся земли, завоеванные во время Священной войны, – сдержанно сказал Элеазар. – Соответственно Чеферамунни с удовольствием подпишет ваш договор. Так ведь, Чеферамунни?

Нарумяненный человек кивнул, но не сказал ни слова. Собачка была хорошо выдрессирована.

– Но для начала, – продолжал Элеазар, – нам хотелось бы, чтобы вы выполнили ряд условий.

Конфас так и думал. Нормальная, цивилизованная торговля.

– Условия? – возмутился Ксерий. – Какие же могут быть условия? На протяжении веков земли отсюда до Ненсифона принадлежали…

– Все эти аргументы я уже слышал, – перебил его Элеазар. – Это все шелуха. Чистая шелуха. Мы с вами оба прекрасно знаем, что теперь на самом деле поставлено на кон. Не правда ли, император?

Ксерий уставился на великого магистра в тупом ошеломлении. Он не привык к тому, чтобы его перебивали – но, с другой стороны, ему прежде и не случалось вести переговоры с людьми, более чем равными ему. Верхний Айнон был богатой, густонаселенной страной. Из всех владык и деспотов Трех Морей один только падираджа Киана распоряжался большими торговыми и военными ресурсами, чем великий магистр Багряных Шпилей.

– Если вы на это не согласитесь, – продолжал Элеазар, видя, что Ксерий не торопится с ответом, – тогда, я уверен, на это согласится ваш молодой, но уже прославленный племянник. Что скажете, юный Конфас? Известно ли вам, что сейчас поставлено на кон?

Конфасу это казалось очевидным.

– Власть, – ответил он, пожав плечами.

Он осознал, что между ним и этим колдуном уже возникло некое странное товарищество. Великий магистр с самого начала признал в нем родственную душу и ум, равный своему собственному.

«Вот видите, дядюшка, даже чужеземцы знают, что вы идиот!»

– Вот именно, Конфас! Вот именно! История – лишь повод для власти, разве не так? Все, что имеет значение…

Беловолосый колдун не договорил и умолк, чуть заметно улыбнувшись, словно увидел новый путь, который позволит ему дойти до цели.

– Скажите, – спросил он у Ксерия, – почему вы снабдили провизией Кальмемуниса, Кумреццера и прочих? Зачем вы дали им возможность отправиться в поход?

Дядюшка избрал давно заученный ответ:

– Чтобы покончить с их бесчинствами, зачем же еще?

– Маловероятно, – отрезал Элеазар. – Мне скорее кажется, что вы снабдили Священное воинство простецов провизией затем, чтобы уничтожить его.

Повисла неловкая пауза.

– Но это же безумие! – ответил наконец Ксерий. – Не говоря уже о вечном проклятии, что бы мы этим выиграли?

– Выиграли? – переспросил Элеазар с лукавой усмешкой. – Ну как что: Священную войну, разумеется… Наша сделка с Майтанетом лишила вас рычага давления в виде Имперского Сайка, так что вам понадобилось что-то другое, что вы могли бы предложить. Если Священное воинство простецов будет разгромлено, вам будет куда проще убедить Майтанета, что Священная война никак не обойдется без вас или, точнее, без полководческого таланта вашего племянника, ставшего теперь легендарным. Ваш договор будет его ценой, а договор фактически отдает в ваши руки все плоды Священной войны… Не могу не признать: план великолепный.

Эта мелкая лесть погубила Ксерия. Его глаза на миг вспыхнули тщеславным ликованием. Конфас давно обнаружил, что недалекие люди ужасно гордятся теми немногими блестящими идеями, которые их случайно посещают.

Элеазар улыбнулся.

«Он с вами играет, дядюшка, а вы даже не замечаете!»

Великий магистр подался вперед, словно сознавая, как неприятна собеседнику его близость. Конфас понял, что Элеазар – большой специалист по джнану.

– Пока что, – холодно сказал он, – нам неизвестны подробности той игры, которую вы, император, ведете. Но разрешите вас заверить: если в нее входит предательство идей Священной войны, то оно включает и предательство по отношению к Багряным Шпилям. Понимаете ли вы, что это означает? Что это влечет за собой? Если вы предадите нас, Икуреи, тогда никто, – он мрачно оглянулся на Кемемкетри, – никто, даже ваш Имперский Сайк, не защитит вас от нашего гнева. Мы – Багряные Шпили, император… Подумайте об этом.

– Вы мне угрожаете?! – почти ахнул Ксерий.

– Гарантии, император. Любые соглашения предполагают гарантии.

Ксерий резко отвел глаза, перевел взгляд на Скеаоса, который что-то яростно шептал ему на ухо. Кемемкетри, однако, больше сдерживаться не мог.

– Вы зарываетесь, Эли! Вы ведете себя, как будто мы находимся в Каритусале, в то время как это вы сидите в Момемне. Два из Трех Морей отделяют вас от вашего дома. Это слишком далеко, чтобы грозить!

Элеазар нахмурился, потом фыркнул и обернулся к Конфасу, как будто великого магистра Имперского Сайка не существовало.

– В Каритусале вас называют Львом Кийута, – сказал он небрежно. Глаза у него были маленькие, темные и быстрые. Они внимательно изучали Конфаса из-под лохматых белых бровей.

– В самом деле? – спросил Конфас, искренне удивленный тем, что прозвище, придуманное его бабушкой, разлетелось так далеко и так быстро. Удивленный и польщенный – весьма польщенный.

– Мои архивисты говорят мне, что вы – первый, кому удалось одолеть скюльвендов в открытом бою. С другой стороны, мои шпионы мне говорят, что ваши солдаты поклоняются вам точно богу. Это правда?

Конфас улыбнулся, подумав, что великий магистр, дай только волю, вылижет ему задницу чище кошки. Невзирая на всю свою проницательность, его, Конфаса, Элеазар недооценил.

Пора было направить колдуна на путь истинный.

– Вы знаете, то, что только что сказал Кемемкетри, действительно правда. Неважно, о чем именно вы договорились с Майтанетом: в любом случае вы подвергли свою школу самой серьезной опасности со времен Войн магов. И не только из-за кишаурим. Вы будете крохотным анклавом язычников в огромном племени фанатиков. И вам понадобятся все друзья, каких вы сумеете найти.

В глазах Элеазара впервые за все это время вспыхнуло нечто похожее на подлинный гнев – словно проблеск углей сквозь дым затухающего костра.

– Юный Конфас, мы способны поджечь весь мир нашими песнопениями. Нам не нужен никто!


Невзирая на все дядюшкины оплошности, Конфас уходил со встречи, уверенный в том, что дом Икуреев добился куда большего, чем вынужден был уступить. Например, он был почти уверен, что знает, по какой причине Багряные Шпили приняли предложение Майтанета принять участие в Священной войне.

Мало что так хорошо выдает намерения конкурента, как процесс заключения сделки. Чем дальше они торговались, тем очевиднее становилось, что заботы Элеазара связаны в первую очередь с кишаурим. В обмен на подпись Чеферамунни на договоре он потребовал, чтобы Кемемкетри и Имперский Сайк выдали ему всю информацию, какую им удалось собрать о фанимских колдунах за века войны с ними. Разумеется, ничего другого ожидать и не приходилось: теперь само существование Багряных Шпилей зависело от того, сумеют ли они одолеть кишаурим. Но великий магистр как-то по-особому произносил это название. В его устах слово «кишаурим» звучало так же, как в устах нансурца – слово «скюльвенды»: имя старинного, ненавистного врага.

Для Конфаса это могло означать лишь одно: Багряные Шпили враждовали с кишаурим задолго до того, как Майтанет объявил Священную войну. Багряные Шпили, как и дом Икуреев, ввязались в эту войну с единственным намерением: использовать ее в своих целях. Для Багряных Шпилей Священная война была орудием мести.

Когда Конфас упомянул о своих подозрениях, дядюшка только фыркнул – по крайней мере поначалу. Он настаивал на том, что Элеазар чересчур меркантилен, чтобы рисковать столь многим ради такой безделицы, как месть. Однако когда Кемемкетри и Скеаос эту гипотезу одобрили, император осознал, что и сам все время питал подозрения на этот счет. И эта точка зрения сделалась официальной: Багряные Шпили примкнули к Священному воинству, чтобы завершить некую ранее развязанную войну с кишаурим.

Сама по себе эта догадка выглядела утешительно. Это означало, что намерения Багряных Шпилей не станут противоречить имперским до самого конца – а тогда это будет уже неважно. Элеазару непросто будет исполнить свою угрозу, если он и вся его школа окажутся мертвы. Однако Конфаса тревожил другой вопрос: отчего Майтанету вообще пришло в голову призвать Багряных Шпилей? Разумеется, если и существовала школа, способная разгромить кишаурим в открытом противостоянии, это были именно Багряные Шпили. Однако, если подумать, вероятность того, что именно эта школа согласится принять участие в Священной войне, была минимальна. А между тем, насколько было известно Конфасу, ни к каким другим школам Майтанет не обращался. Даже к Имперскому Сайку, который являлся традиционным оплотом в борьбе против кишаурим на протяжении всех джихадов. Он сразу призвал Багряных Шпилей.

Почему?

Это возможно только в одном случае: если Майтанету каким-то образом стало известно о вражде Багряных Шпилей с кишаурим. Но этот ответ был еще тревожнее самого вопроса. Теперь, когда почти все имперские шпионы в Сумне были уничтожены, у империи и без того было достаточно оснований опасаться коварства Майтанета. Но это! Шрайя, который смог внедриться в магическую школу? Да еще не какую-нибудь, а Багряных Шпилей!

Конфас уже давно подозревал, что именно Майтанет, а отнюдь не дом Икуреев, обосновался в центре паутины Священной войны. Однако поделиться своими сомнениями с дядей не осмеливался. Дядюшка, когда пугается, делается еще глупее, чем обычно. Вместо этого Конфас использовал этот страх в собственных целях. По вечерам, в темноте, лежа в постели в ожидании сна, он уже не упивался грядущей славой. Вместо этого он с тревогой размышлял о различных вариантах развития событий, с которыми не мог ни смириться, ни их предотвратить.

Майтанет. Какую игру он ведет? И, кстати, вообще кто он такой?


Миновало еще немало дней, прежде чем наконец пришли вести. Священное воинство простецов было уничтожено.

Поначалу сведения поступали обрывочные. В срочных сообщениях из Асгилиоха докладывалось о десятке – или около того – галеотов, которым удалось бежать и перевалить через отроги Унарас. Войско простецов было наголову разбито на равнине Менгедда. Вскоре после этого прибыли два гонца от кианцев. Один привез отрубленные головы Кальмемуниса, Тарщилки и человека, отдаленно напоминающего Кумреццера, другой доставил тайное послание от самого Скаура. Послание адресовалось лично Икурею Конфасу, бывшему заложнику и воспитаннику сапатишаха. Оно было кратким:


Мы не смогли сосчитать останки твоих сородичей-идолопоклонников, столь много пало их от нашей праведной руки. Слава Господу Единому, Пребывающему в Одиночестве. Знай, что дом Икуреев услышан.


Конфас отпустил гонца и провел несколько часов в раздумьях у себя в покоях. В его памяти снова и снова сами собой всплывали слова: «…столь много пало их… мы не смогли сосчитать…»

Несмотря на то, что Икурею Конфасу было всего двадцать семь лет, он повидал немало кровавых битв, так что без труда мог воочию представить себе поле битвы с горами разбросанных по всей равнине Менгедда трупов айнрити, пялящихся рыбьими глазами в землю или в почти бездонное небо. Однако отнюдь не чувство вины ввергло его в задумчивость – и, возможно, даже в некое странное подобие печали. Нет, то был масштаб этого первого завершенного деяния. Казалось, будто до сих пор дядины планы были чересчур абстрактными, чтобы осознать их истинный размах. Икурей Конфас был поражен тем, что совершили они с дядей.

«Дом Икуреев услышан…»

Пожертвовать целой армией людей! Только боги осмеливаются на подобное.

«Нас услышали».

Конфас сознавал: многие заподозрят, что это совершилось по слову дома Икуреев, однако наверняка не будет знать никто. И странная гордость пробудилась вего душе: тайная гордость, не имеющая отношения к оценке других людей. В анналах великих событий будет немало повествований об этом первом трагическом акте Священной войны.

Историки возложат всю ответственность за катастрофу на Кальмемуниса и на прочие Великие Имена. В родословных их потомков они будут запятнаны стыдом и позором.

А про Икурея Конфаса никто не упомянет.

На миг Конфас ощутил себя вором, тайным виновником великой потери. И восторг, который он ощутил, был сродни экстазу сладострастия. Теперь Конфас отчетливо понимал, отчего ему так нравится этот род войны. На поле битвы каждый его поступок открыт для обсуждения. А тут он стоял выше пересудов, вершил судьбы с высоты, недоступной осуждению. Он пребывал сокрытым во чреве событий.

Подобно Богу.

ЧАСТЬ III Блудница

ГЛАВА 9 СУМНА

И промолвил нелюдский король слово, вызывающее боль:

«Не молчи, ты мне должен признаться,

Погляди: смерть кружит над тобой!»

Но ответил посланник, осторожный изгнанник:

«Мы – создания плоти и крови,

И любовь пребывает со мной».

«Баллада об Инхороях», старинная куниюрская народная песня

Начало зимы, 4110 год Бивня, Сумна

– Зайдешь на той неделе? – спросила Эсменет у Псаммата, глядя, как тот натягивает через голову белую шелковую тунику, постепенно прикрывая живот и еще влажный фаллос. Она сидела в своей постели голой, покрывало сбилось к коленям.

Псаммат ответил не сразу, рассеянно разглаживая складки на тунике. Потом посмотрел на нее с жалостью.

– Боюсь, сегодня я побывал у тебя в последний раз, Эсми.

Эсменет кивнула.

– Другую, значит, нашел. Помоложе.

– Ты извини, Эсми…

– Да ладно, не извиняйся. Шлюхам хватает ума не дуться, как делают жены.

Псаммат улыбнулся, но ничего не ответил. Эсменет смотрела, как он накидывает свою рясу и роскошную, белую с золотом мантию. В том, как он одевался, было нечто трогательное и благоговейное. Он даже поцеловал золотые бивни, вышитые на каждом из длинных рукавов. Псаммата ей будет не хватать – она станет скучать по его длинным серебристым волосам и благородному лицу почтенного отца семейства. И даже по его мягкой, ненапористой манере совокупляться. «Я становлюсь старой шлюхой, – подумала она. – Лишний повод для Акки меня бросить».

Инрау погиб, и Ахкеймион уехал из Сумны сломленным человеком. Сколько дней уже прошло – а у Эсменет все равно перехватывало дыхание каждый раз, как она вспоминала его отъезд. Она умоляла взять ее с собой. В конце концов даже разрыдалась и упала перед ним на колени:

– Ну пожалуйста, Акка! Я не могу без тебя!

Но она знала, что это ложь и, судя по ошеломленному возмущению в его глазах, он тоже это знал. Она – проститутка, а проститутки не привязываются к мужчинам – к каким бы то ни было. Иначе жизни не будет. Нет. Как ни боялась она потерять Ахкеймиона, куда больше она боялась вернуться к старой жизни: непрерывному круговороту голода, скучающих взглядов и пролитого семени. Она мечтала о магических школах! О Великих фракциях! И об Ахкеймионе тоже, да, но куда сильнее – о жизни, какую вел он.

И вот тут-то и таилась злая ирония, от которой голова шла кругом. Даже наслаждаясь этой новой жизнью, в которую ввел ее Ахкеймион, она была не силах отречься от прежней.

– Ты же говоришь, что любишь меня! – восклицал Ахкеймион. – И при этом продолжаешь принимать клиентов! Ну почему, Эсми? Почему?

«Потому что я знала, ты меня бросишь. Все вы меня бросаете… все те, кого я любила».

– Эсми, – говорил Псаммат, – Эсми! Ну пожалуйста, не плачь, радость моя. Я вернусь на той неделе. Честное слово.

Она помотала головой и вытерла глаза. Но ничего не сказала.

«Плакать из-за мужчины! Я не из того теста!» Псаммат уселся рядом с ней, чтобы завязать сандалии. Он выглядел задумчивым, даже напуганным. Эсменет знала: такие люди, как Псаммат, ходят к шлюхам не столько затем, чтобы упиваться страстями, сколько затем, чтобы избавиться от них.

– Ты слыхал о молодом жреце по имени Инрау? – спросила она, надеясь отвлечь жреца и одновременно растянуть подольше жалкие остатки своей жизни с Ахкеймионом.

– Ну да, на самом деле слышал, – ответил Псаммат. На его лице отразилось и удивление, и облечение, – Это тот, что, говорят, покончил жизнь самоубийством?

То же самое утверждали и остальные. Новости о смерти Инрау вызвали в Хагерне большой скандал.

– Самоубийством… Ты в этом уверен?

«А что, если это правда? Что ты станешь делать тогда, а, Акка?»

– Я уверен в том, что все так говорят.

Он повернулся и посмотрел на нее в упор, провел пальцем по ее щеке. Потом встал и перебросил через руку свой синий плащ – он носил его, чтобы скрывать жреческое одеяние.

– Дверь не закрывай, ладно? – попросила Эсменет.

Он кивнул.

– Рад был видеть тебя, Эсми.

– И я тебя тоже.

Сгущались вечерние сумерки. Эсменет вытянулась обнаженной поверх покрывала и ненадолго задремала. Ее сонные мысли не переставали крутиться вокруг многочисленных горестей. Смерть Инрау. Бегство Ахкеймиона. И, как всегда, ее дочка… Когда она наконец открыла глаза, в дверях возвышалась темная фигура. Там кто-то ждал.

– Кто там? – спросила Эсменет устало и хрипло. Потом прокашлялась.

Мужчина, не говоря ни слова, подошел к ее кровати. Он был высок, сложения скорее атлетического, в угольно-черном плаще поверх посеребренного доспеха и черной туники из жатой камки.

«Новенький, – подумала Эсменет, глядя на него снизу вверх с невинностью только что проснувшегося человека. – Экий красавчик!»

– Двенадцать талантов, – сказала она, приподнявшись на локте. – Или полсеребряной, если вы…

Он ударил ее по щеке – сильно ударил! Голова Эсменет откинулась назад и вбок. Она свалилась с кровати. Мужчина хмыкнул.

– Ты не тянешь на двенадцатиталантовую шлюху. Совершенно не тянешь.

У Эсменет звенело в ушах. Она кое-как встала на четвереньки, потом поднялась на ноги и привалилась к стене.

Мужчина уселся в изголовье ее грубой кровати и принялся неторопливо, палец за пальцем, стягивать кожаные перчатки.

– Тебе следовало бы знать, шлюха, что начинать отношения с вранья по меньшей мере невежливо. Не говоря уже о том, что глупо. Это создает неблагоприятный прецедент.

– Мы в каких-то отношениях? – спросила она. Вся левая сторона лица онемела.

– Ну, по крайней мере у нас есть общий знакомый.

Глаза посетителя на миг задержались на ее грудях, потом скользнули ей между ног. Эсменет нарочно раздвинула колени чуть пошире, словно бы от усталости.

Мужик пялился пониже ее пупка с бесстыдством хозяина рабыни.

– Некий адепт Завета, – продолжил он, снова подняв глаза, – по имени Друз Ахкеймион.

«Акка… Ты знал, что так будет».

– Да, я его знаю, – осторожно ответила она, борясь с желанием спросить у посетителя, кто он такой.

«Не задавай вопросов! Меньше знаешь – дольше проживешь».

Вместо этого она спросила:

– А что вы хотели узнать?

И еще чуть-чуть раздвинула колени. «Будь шлюхой…»

– Всё, – ответил мужик и усмехнулся, щуря тяжелые иски. – Я хочу знать всё и всех, кого знал он.

– Это будет стоить денег, – ответила она, стараясь, чтобы голос не дрожал. – И то, и другое.

«Ты должна его продать».

– И почему меня это не удивляет? Ах, деловые люди! Как просто и приятно иметь с ними дело!

И он, мурлыкая себе под нос, принялся рыться в кошельке.

– Вот тебе. Одиннадцать медных талантов. Шесть за то, что ты предашь свое тело, а пять – за то, что предашь адепта.

Хищная усмешка.

– Достойная оценка их относительной стоимости, а?

– Самое меньшее полсеребряной, – ответила она. – За то и за другое.

«Торгуйся! Будь шлюхой».

– Экое самомнение! – ответил он. Но тем не менее вновь запустил в кошелек два длинных бледных пальца. – А что ты скажешь насчет этого?

Эсменет с неподдельной алчностью уставилась на сверкающее золото.

– Это пойдет, – ответила она и сглотнула. Мужик усмехнулся.

– Я так и думал.

Монета исчезла, и он принялся раздеваться, со звериной откровенностью разглядывая Эсменет. Она поспешно зажигала свечи: солнце село, и в комнате сделалось совсем темно.

Когда пришло время, в его близости обнаружилось нечто животное, некий запах или жар, который обращался напрямую к ее телу. Он взял ее левую грудь в тяжелую, мозолистую ладонь – и все иллюзии, которые она питала насчет того, что сумеет использовать его похоть как оружие, развеялись. Его присутствие ошеломляло. Когда он опустил Эсменет на кровать, она испугалась, что вот-вот потеряет сознание.

«Будь уступчивой…»

Он опустился перед ней на колени и без малейшего усилия притянул ее задранные бедра и раскинутые ноги к своим чреслам. Внезапно Эсменет обнаружила, что жаждет того мига, которого так боялась. А потом он вошел в нее. Она вскрикнула. «Что он делает со мной?! Что он делает…»

Он задвигался. Его абсолютное господство над ее телом было каким-то нечеловеческим. Один головокружительный миг перетекал в другой, и вскоре все они слились воедино. Когда он ласкал Эсменет, кожа ее была как вода, она трепетала от конвульсий, сотрясавших все ее тело. Она принялась извиваться, отчаянно тереться об него, стонать сквозь стиснутые зубы, опьяненная кошмарным наслаждением. Ее ноющим глазам он казался пылающим центром, вливающимся в нее, окатывающим ее одной волной восторга за другой. Время от времени он доводил ее до самой звенящей грани экстаза – но лишь затем, чтобы остановиться и задать очередной вопрос. Вопросы сыпались один за другим.

– А что именно сказал Инрау о Майтанете?

– Не останавливайся… Пожа-алуйста!

– Так что он сказал? «Говори правду».

Она запомнила, как притягивала его лицо к своему, бормоча:

– Поцелуй меня… Поцелуй же!

Она помнила, как его мощная грудь придавила ее груди, – и тогда она содрогнулась и рассыпалась под его тяжестью, точно была из песка.

Она помнила, как лежала под ним, потная и неподвижная, отчаянно хватая ртом воздух, ощущая мощное биение его сердца через напряженный член. Малейшее его движение молнией пронзало ее лоно мучительным блаженством, от которого она плакала и стенала в диком забытьи.

И еще она запомнила, как отвечала на его вопросы со всей торопливостью пульсирующих бедер. «Что угодно! Я отдам тебе все, что угодно!»

Кончая в последний раз, она чувствовала себя так, будто се столкнули с края утеса, и свои собственные хриплые вопли она слышала словно издалека – они звучали пронзительно на фоне его громового драконьего рева.

А потом он вышел, и она осталась лежать, опустошенная. Руки и ноги у нее дрожали, кожа утратила чувствительность и похолодела от пота. Две из свечей уже догорели, однако комната была залита серым светом. «Сколько же времени прошло?»

Он стоял над ней, его богоподобная фигура блестела в свете оставшейся свечи.

– Утро наступает, – сказал он.

В его ладони сверкнула золотая монета, чаруя Эсменет своим блеском. Он подержал монету над ней и выпустил ее из пальцев. Монета плюхнулась в липкую лужицу на ее животе. Эсменет взглянула и ахнула в ужасе.

Его семя было черным.

– Цыц! – сказал он, собирая свои одежды. – Никому ни слова об этом. Поняла, шлюха?

– Поняла, – выдавила она, и из глаз у нее хлынули слезы. «Что же я наделала?»

Она уставилась на монету с профилем императора, далекую и золотую на фоне пушистых волос в паху и изгибов голого живота. Ее белая кожа была перемазана блестящей смолистой жидкостью. К горлу подступила тошнота. В комнате стало светлее. «Он отворяет ставни…» Но когда Эсменет подняла глаза, незнакомец исчез. Она услышала только сухое хлопанье крыльев, удаляющееся в сторону восхода.

Прохладный утренний воздух хлынул в комнату, смыл вонь нечеловеческого спаривания. «Но от него же пахло миррой!»

Эсменет скатилась на пол, и ее вырвало.


Ей далеко не сразу удалось заставить себя вымыться, одеться и выйти на улицу. Выбравшись из дома, Эсменет поняла, что лучше вообще туда не возвращаться. Она терпеливо сносила толчки и близость немытых тел – веселый квартал примыкал к многолюдному Экозийскому рынку. Неизвестно отчего, но она сейчас с необычайной остротой воспринимала все картины и звуки родного города: звон молоточков медников; крики одноглазого шарлатана, расхваливающего свои серные снадобья; назойливого безногого попрошайку; мясника, раскладывающего мясо по сортам; хриплые крики погонщиков мулов, которые нещадно лупили своих животных, пока те не разражались ревом. Вечный шум. И водоворот запахов: камень, раскаленный на солнце, благовония, жареное мясо, помои, дерьмо – и дым, непременный запах дыма.

Рынок кипел утренней бодростью, а Эсменет брела через толпу усталой тенью. Тело ныло, все насквозь, и идти было больно. Эсменет крепко сжимала в кулаке золотую монету, время от времени меняя руки, чтобы обтереть потные ладони об одежду. Она глазела на все подряд: на треснувшую амфору, истекающую маслом на циновку торговца; на молодых рабынь-галеоток, пробирающихся сквозь толпу с опущенными глазами, с корзинами зерна на головах; на тощего пса, бдительно глядящего куда-то вдаль сквозь ножницы шагающих мимо ног; на вздымающийся в отдалении смутный силуэт Юнриюмы. Эсменет смотрела и думала: «Сумна…»

Она любила свой город, но отсюда надо было бежать.

Ахкеймион говорил, что такое может случиться, что если Инрау на самом деле убили, то к ней могут прийти люди, которые будут его искать.

– Если такое произойдет, Эсми, делай что угодно, только не задавай вопросов. Тебе о них ничего знать не надо, поняла? Меньше знаешь – дольше проживешь. Будь уступчивой. Будь шлюхой. Торгуйся, как и положено шлюхе. И главное, Эсми, ты должна меня продать. Ты должна рассказать им все, что знаешь. И говори только правду: по всей вероятности, большую ее часть они уже и так знают. Сделаешь все, как я говорю, – останешься жива.

– Но почему?!

– Потому, Эсми, что шпионы больше всего на свете ценят слабые и продажные души. Они пощадят тебя на случай, если ты вдруг еще пригодишься. Не показывай своей силы – и останешься жива.

– А как же ты, Акка? Что, если они узнают что-нибудь, чем они смогут воспользоваться, чтобы причинить тебе зло?

– Я – адепт, Эсми, – ответил он. – Адепт Завета.

И наконец сквозь стену движущегося народа Эсменет увидела девчушку, стоящую босиком в пыли, озаренную солнцем. Она всегда тут стоит. Девчушка смотрела на подходящую Эсменет большими карими глазами. Эсменет улыбнулась ей, но та явно побоялась улыбнуться в ответ. Только плотнее прижала свою палку к груди, обтянутой изношенной туникой.

«Я осталась жива, Акка. Жива и не жива».

Эсменет остановилась перед девочкой и удивила малышку, вручив ей целый золотой талант.

– Вот, держи, – сказала она, вложив монету в крохотную ладошку.

«Она так похожа на мою дочку!»


Ахкеймион ехал один, верхом на муле, спускаясь в долину Судика. Он выбрал этот путь на юг, из Сумны в Момемн, повинуясь случайной прихоти – или, по крайней мере, так он думал. Он старался избегать плодородных, густо заселенных земель ближе к морскому побережью. А в Судике уже давным-давно никто не жил, кроме пастухов да их отар. То был край заброшенных руин.

День выдался ясный и на удивление теплый. Нансурия не была засушливой страной, но выглядела именно так: ее обитатели теснились вдоль рек и морских побережий, оставляя незаселенными огромные пространства, которые если и были негостеприимны, то разве что из-за угрозы скюльвендских набегов.

Вот и Судика была одной из таких заброшенных равнин. Ахкеймион читал, что в дни киранейцев Судика считалась одной из богатейших провинций. Отсюда вышло немало знаменитых полководцев и правящих династий. А теперь тут остались только овцы да полупогребенные под землей руины. В какой бы стране ни оказывался Ахкеймион, его как будто тянуло именно в такие места: земли, которые словно уснули, грезя о древних временах. Это обыкновение разделяли многие адепты Завета: глубокая одержимость полуразрушенными памятниками, из камня или из слов. Одержимость эта была столь глубока, что порой они сами не замечали, как оказывались среди руин храмов или под сводами библиотек, не зная, зачем они сюда пришли. Это сделало их признанными хронистами всех Трех Морей. Для них пробираться сквозь осевшие стены и поваленные колонны или же сквозь слова древнего кодекса означало примиряться с прочими своими воспоминаниями, вновь становиться единым целым вместо того, чтобы вечно разрываться надвое.

Самым знаменитым местом Судики, на которое ориентировались все путники, был разрушенный храм-крепость Бататент. Однако добраться до него было не так-то просто: Ахкеймиону пришлось немало попетлять по холмам и вересковым пустошам, прежде чем он очутился в тени его стен. Толстенные бастионы осыпались грудами щебня. Местами они были разобраны до основания: видно было, что местные жители на протяжении столетий использовали их в качестве источника гранита и белого камня. Так что от храма оставались в основном ряды массивных внутренних колонн – очевидно, они оказались слишком тяжелы, чтобы разобрать их и уволочь к побережью. Бататент был одной из немногих крепостей, которые пережили падение киранейцев во дни первого Армагеддона, убежищем для тех, кому удалось спастись от рыскавших по равнинам отрядов скюльвендов и шранков. Оберегающая ладонь, прячущая хрупкий огонек цивилизации.

Ахкеймион бродил по храму, дивясь тому, как расположение этих древних камней совпадает с тем, что было известно ему самому. К своему мулу адепт вернулся, только когда стало смеркаться, встревожившись, что не отыщет его в темноте.

В ту ночь он расстелил свою циновку и улегся спать прямо меж колонн. По-зимнему холодный камень нагрелся на солнце, создавая хотя бы слабое подобие уюта.

Во сне он увидел тот день, когда все роженицы разрешились от бремени мертвыми младенцами, тот день, когда Консульт, оттесненный назад к черным бастионам Голготтерата войсками нелюдей и древних норсирайцев, привел в мир пустоту, абсолютную и ужасную: Мог-Фарау, Не-бога. Во сне Ахкеймион видел измученными глазами Сесватхи, как угасало одно величие за другим. И проснулся, как всегда просыпался, свидетелем конца света.

Он вымыл голову и бороду в ближайшем ручье, умастил их маслом и вернулся в свой скромный лагерь. Ахкеймион осознал, что оплакивает не только Инрау, но и утрату былой уверенности. Многочисленные расспросы завели его далеко в глубь лабиринта кабинетов Тысячи Храмов, но он так ничего и не добился. Он часто вспоминал свои разговоры с разными шрайскими чиновниками, и в этих воспоминаниях жрецы казались еще более высокими и тощими, чем на самом деле. Многие из этих людей проявили неприятную проницательность, но все они упрямо придерживались официальной версии: это было самоубийство. Ахкеймион даже предлагал им золото за то, чтобы они сказали ему правду, хотя сам понимал, как это глупо. На что он только рассчитывал? В тех кубках, из которых они пьют анпой, и то наверняка больше золота, чем он мог наскрести. Он был просто нищим по сравнению с богатством Тысячи Храмов. По сравнению с богатством Майтанета.

С тех пор как Ахкеймион узнал о гибели Инрау, он ходил как в тумане, внутренне съежившись, точно в детстве, когда отец, бывало, велит ему принести старую веревку, которой его порол. «Неси веревку!» – проскрежещет безжалостный голос, и начнется ужасный ритуал: губы дрожат, руки трясутся, сжимая жесткую пеньку…

Если Инрау в самом деле совершил самоубийство, значит, убил его он, Ахкеймион.

«Принеси веревку, Акка! Неси сейчас же!»

Когда Завет повелел ему отправиться в Момемн и присоединиться к Священному воинству, он вздохнул с облегчением. Лишившись Инрау, Наутцера и прочие члены Кворума оставили свои неопределенные надежды проникнуть в Тысячу Храмов. Теперь они снова хотели, чтобы он следил за Багряными Шпилями. Эта ситуация казалась ему жестокой насмешкой, однако Ахкеймион не стал спорить. Пришла пора двигаться дальше. Сумна только подтверждала тот вывод, которого Ахкеймион не мог вынести. Даже Эсменет начала его раздражать. Насмешливые глаза, дешевая косметика… Бесконечное ожидание, пока она ублажает других мужчин… Ее язык легко возбуждал его плоть, но мысли оставались холодными. И все же он тосковал по ней – по вкусу ее кожи, горькой от притираний.

Колдуны редко имеют дело с женщинами. У женщин свои, мелкие тайны, которые ученым мужам положено презирать. Однако тайна этой женщины, этой сумнской проститутки, пробуждала в нем не столько презрение, сколько страх. Страх, тоску и влечение. Но почему? После смерти Инрау ему необходимо было в первую очередь отвлечься, забыться, а она упорно отказывалась быть инструментом этого забвения. Напротив. Она выспрашивала его во всех подробностях о том, как прошел его день, обсуждала – скорее с самой собой, чем с ним, – смысл любой бессмыслицы, которая стала ему известна. Ее заговорщицкие замашки были настолько же нахальны, насколько глупы.

Однажды вечером он ей так и сказал, надеясь, что это хоть ненадолго заставит ее заткнуться. Она и впрямь умолкла, но когда заговорила, в ее голосе звучала усталость, намного превосходящая его собственную. Она говорила тоном человека, до глубины души уязвленного чужой мелочностью.

– Да, Ахкеймион, я всего лишь играю… Но в этой игре есть зерно истины.

Он лежал в темноте, снедаемый внутренними противоречиями. Он чувствовал, что, если бы он был способен разобраться в своих страданиях так же, как она в своих, то просто рухнул бы, рассыпался в пыль, не вынеся их груза. «Это не игра! Инрау погиб! Погиб!»

Ну почему она не могла… почему она не могла быть такой, как ему надо? Почему она не могла перестать спать с другими мужчинами? Неужели у него недостаточно денег, чтобы ее содержать?

– Ну уж нет, Друз Ахкеймион! – воскликнула она, когда он как-то раз предложил ей денег. – С тобой я в шлюху играть не стану!

Эти слова одновременно и обрадовали его, и повергли в уныние.

Однажды, вернувшись к ней и не увидев ее на подоконнике, он рискнул и подкрался к ее двери, движимый каким-то постыдным любопытством. «А какова она с другими? Такая же, как и со мной?» Он услышал, как она постанывает под чьей-то тушей, как ритмично поскрипывает кровать в такт толчкам. И ему показалось, будто у него остановилось сердце. Рубаха прилипла к спине, в ушах зазвенело.

Он прикоснулся к двери онемевшими пальцами. Там, по ту сторону двери… Там лежит она, его Эсми, обхватив ногами другого мужчину, и груди ее лоснятся от чужого пота… Когда она кончила, он дернулся и подумал: «Этот стон – мой! Мой!»

Но на самом деле она ему не принадлежала. Тогда он отчетливо это осознал – быть может, впервые в жизни. И все же подумал: «Инрау погиб, Эсми. Кроме тебя, у меня никого не осталось».

Он услышал, как мужчина слезает с нее.

– М-м-м-м! – простонала Эсми. – Ах, Каллустр, ты ужасно одарен для старого солдата! И что бы я делала без твоего толстого хера, а?

Мужской голос отозвался:

– Ну, дорогуша, я уверен, что твоей дырке этого добра хватает!

– Ну, это же так, огрызки! А ты – настоящий пир.

– А скажи, Эсми, что это за мужик был здесь, когда я вошел к тебе в прошлый раз? Еще один огрызок?

Ахкеймион прижался мокрой щекой к двери. Его охватила холодная, сковывающая тоска. Эсменет рассмеялась.

– Когда ты вошел ко мне? Здесь? Клянусь богами, надеюсь, тут никого не было!

Ахкеймион буквально видел, как мужчина усмехнулся и покачал головой.

– Глупая ты шлюха! – сказал он. – Я серьезно! Когда он выходил, он на меня так глянул… Я уж думал, он мне засаду устроит по дороге в казарму!

– Ну ладно, я с ним поговорю. Он действительно того… ревнует.

– Ревнует? Шлюху?

– Каллустр, этот твой кошелек так туго набит… Ты уверен, что не хочешь потратить еще немного?

– Боюсь, я уже иссяк. Впрочем, потряси еще: авось что-нибудь и выдоишь!

Короткая пауза. Ахкеймион стоял, не дыша. Тихое похлопывание по кошелю.

Эсми прошептала что-то совершенно беззвучно, но Ахкеймион готов был поклясться, что услышал:

– Не беспокойся насчет своего кошелька, Каллустр. Просто сделай со мной это еще раз…

Тут он сбежал на улицу. Ее пустое окно давило его сверху, в голове крутились мысли об убийстве с помощью колдовства и об Эсми, самозабвенно извивающейся под солдатом. «Сделай со мной это еще раз…» Он чувствовал себя грязным, словно присутствие при непристойной сцене опозорило его самого.

«Она просто притворяется шлюхой, – пытался напомнить он себе, – точно так же, как я притворяюсь шпионом». Вся разница была в том, что она куда лучше его знала свое ремесло. Жеманные шуточки, продажная искренность, нескрываемая похоть – все ради того, чтобы притупить стыд, который испытывает мужчина, изливающий свое семя за деньги. Эсменет была одаренной шлюхой.

Я с ними совокупляюсь по-всякому, – призналась она как-то раз. – Я старею, Акка, а что может быть более жалким, чем старая, голодная шлюха?

В ее голосе звучал неподдельный страх.

За годы своих странствий Ахкеймион переспал со множеством шлюх. Так почему же Эсменет так не похожа на других? В первый раз он зашел к ней потому, что ему понравились ее стройные, мальчишеские бедра и гладкая, как у тюленя, кожа. А потом вернулся, потому что она была хороша: она шутила и заигрывала, как с этим Каллустром – кто бы он ни был. Но в какой-то момент Ахкеймион перестал видеть в ней одну лишь дырку между ног. Что же такое он узнал? Что именно он полюбил в ней?

Эсменет, Сумнская Блудница…

Она часто являлась глазам его души необъяснимо худой и дикой, истерзанной дождем и ветрами, почти невидимой за мечущимися ветвями леса. Эта женщина, которая когда-то подняла руку к солнцу так, что ему показалось, будто солнечный свет лежит в ее ладони, и сказала, что истина – это воздух и небо, ее можно провозгласить, но прикоснуться к ней нельзя. Он не мог поведать ей, насколько глубоко затронули его ее рассуждения, не мог признаться, что они шевелились в глубине его души, точно живые, и собирали камни вокруг себя.

Со старого дуба в соседней лощине сорвалась стайка воробьев. Ахкеймион вздрогнул.

Ему вспомнилась старая ширадская поговорка: «Сожаления суть проказа, точащая сердце».

Он разжег костер колдовским словом и стал готовить себе воду для утреннего чая. Дожидаясь, пока вода закипит, он разглядывал окрестности: колонны Бататента, уходящие в утреннее небо; одинокие деревья, темнеющие на фоне разросшегося кустарника и жухлой травы. Прислушивался к приглушенному шипению и потрескиванию костерка. Протянув руку, чтобы снять котелок с огня, Ахкеймион обнаружил, что пальцы у него дрожат, точно у паралитика. От холода, что ли?

Да что же такое со мной творится? «Обстоятельства, – ответил он себе. – Обстоятельства, которые оказались сильнее». С внезапной решимостью он отставил котелок в сторону и принялся рыться в своей скудной поклаже. Достал чернила, перо и лист пергамента. Уселся, скрестив ноги, на своей циновке, и обмакнул перо в чернила.

В центре левого поля он нацарапал:


МАЙТАНЕТ


Несомненно, именно Майтанет находится в центре этой тайны. Шрайя, способный видеть Немногих. Возможно, убийца Инрау. Справа от него Ахкеймион написал:


СВЯЩЕННОЕ ВОИНСТВО


Молот Майтанета, очередная цель Ахкеймиона. Под этими словами, внизу листа, Ахкеймион написал:


ШАЙМЕ


Цель Священного воинства Майтанета. Но все ли так просто? Действительно ли война начата лишь затем, чтобы освободить город Последнего Пророка от ига фаним? Цели, о которых хитроумные люди заявляют во всеуслышание, редко бывают их истинными целями.

От «Шайме» он провел линию вправо и написал:


КИШАУРИМ


Злополучные жертвы Священной войны? Или же они каким-то образом причастны к происходящему?

От слова «кишаурим» он провел еще одну линию к «Священному воинству» и, не доходя до нее, написал:


БАГРЯНЫЕ ШПИЛИ


Ну, этой школой, по крайней мере, понятно, что движет: они хотят уничтожить кишаурим. Но Эсменет была права: откуда Майтанету стало известно об их тайной вражде с кишаурим?

Ахкеймион некоторое время поразмыслил над этой схемой, глядя, как уплощаются, высыхая, чернильные линии. И для порядка дописал рядом со «Священным воинством»:


ИМПЕРАТОР


Сумна гудела от слухов о том, что император норовит подмять Священное воинство под себя, сделать его орудием отвоевания утраченных провинций. Ахкеймиону было наплевать, преуспеет ли династия Икуреев в этом деле, однако, несомненно, она будет весомой переменной в алгебре событий.

А потом он нацарапал отдельно, в правом верхнем углу:


КОНСУЛЬТ


Точно щепоть соли, брошенная в чистую воду. Это слово означало так много: возможность нового Армагеддона, насмешки и презрение, с которыми Великие фракции относились к Завету. Но где они? Присутствуют ли они вообще на этой странице?

Ахкеймион некоторое время рассматривал свою схему и прихлебывал исходящий паром чай. Чай согревал изнутри, разгонял утренний озноб. Ахкеймион понял, что что-то упустил. О чем-то забыл…

И дрожащей рукой дописал под словом «Майтанет»:


ИНРАУ


«Это он убил тебя, дорогой мой мальчик? Или все-таки я?»

Ахкеймион отмахнулся от этих мыслей. Сожалениями Инрау не поможешь, а нытьем и жалостью к себе – и подавно. Если же он хочет почтить память ученика, отомстить за него – для этого нужно воспользоваться чем-то из того, что есть на этой схеме. «Я ему не отец. Надо быть тем, что я есть: шпионом».

Ахкеймион часто рисовал такие схемы – не потому, что боялся что-нибудь забыть, скорее, опасался упустить из виду что-то существенное. Он давно обнаружил, что наглядное изображение связей всегда приводит на ум еще какие-то возможные связи. Более того, в прошлом это простое упражнение нередко давало ему ценный путеводитель для дальнейших изысканий. Однако эта схема принципиально отличалась от тех: вместо отдельных людей и их связей в каких-то мелких интригах здесь была представлена расстановка сил Великих фракций в Священной войне. Масштаб этой тайны и того, что было поставлено на кон, намного превосходил все, с чем Ахкеймиону приходилось сталкиваться до сих пор… если не считать его снов.

У адепта перехватило дыхание.

«Неужели это преддверие второго Армагеддона? Возможно ли такое?»

Глаза Ахкеймиона невольно устремились на слово «Консулы», стоящее отдельно, в уголке. Он осознал, что схема уже принесла свои первые плоды. Если Консульт действительно до сих пор продолжает орудовать в Трех Морях, они не могут не иметь отношения к происходящему. Но тогда где они могут скрываться?

И он перевел взгляд на слово «МАЙТАНЕТ».

Ахкеймион отхлебнул еще чаю. «Кто ты, а, друг мой? Как бы мне выяснить, кто ты такой?»

Возможно, ему следует вернуться в Сумну. Возможно, получится помириться с Эсменет – авось она простит дурака за его дурацкую гордость. По крайней мере, он убедится, что с ней…

Ахкеймион поспешно отставил свою треснутую чашку, схватил перо и дописал между «Майтанетом» и «Священным воинством»:


ПРОЙАС


И как он сразу про него не подумал?

Встретив Пройаса на ступенях у ног шрайи, Ахкеймион понял, что принц сделался одним из немногих доверенных лиц Майтанета. Это Ахкеймиона не удивило. За те годы, что прошли после обучения, Пройас стал просто одержим благочестием. В отличие от Инрау, который пришел в Тысячу Храмов, чтобы лучше служить, Пройас пришел к Бивню и Последнему Пророку, чтобы лучше судить, – по крайней мере, так казалось Ахкеймиону. Ему до сих пор было больно вспоминать о последнем письме Пройаса, том, которое положило конец их немногословной переписке.

«Знаешь ли ты, что больше всего терзает меня при мысли о тебе, бывший наставник? Даже не то, что ты – нечестивец, а то, что я когда-то любил нечестивца».

Может ли быть обратный путь после таких резких слов? Но Ахкеймион знал, что обратный путь найти необходимо. Нужно преодолеть пропасть, что пролегла между ними, и не потому, что он до сих пор любит Пройаса – выдающиеся люди часто внушают подобную любовь, – а потому, что ему необходимо найти подход к Майтанету. Ему нужны ответы на его вопросы – чтобы успокоить свое сердце и, возможно, спасти мир.

Ох, как посмеялся бы над ним Пройас, если бы Ахкеймион сказал ему… Неудивительно, что все Три Моря считают адептов Завета безумцами!

Ахкеймион встал и вылил в затухающий костерок остатки чая. В последний раз взглянул на свою схему, обратил внимание на пустые места и задался праздным вопросом, чем бы можно было их заполнить.

Потом собрал вещи, навьючил мула и продолжил свое одинокое путешествие. Мимо тянулась однообразная Судика: холмы, холмы, каменистая земля…


Эсменет брела сквозь сумрак вместе с другими людьми, сердце у нее отчаянно колотилось. Она ощущала у себя над головой колеблющуюся необъятность ворот Шкур, как будто то был молот, который рок на протяжении веков держал занесенным в ожидании ее бегства. Она окидывала взглядом лица попутчиков, но видела только усталость и скуку. Для них выход из города, казалось, не представлял собой ничего особенного. Наверно, эти люди каждый день сбегают из Сумны…

В какой-то дурацкий момент Эсменет обнаружила, что боится за собственный страх. Если бегство из Сумны ничего не значит, не означает ли это, что весь мир – тюрьма? А потом внезапно обнаружила, что смаргивает слезы, выступившие на глазах от яркого солнечного света. Она остановилась, посмотрела на светло-коричневые башни, вздымающиеся над головой. Потом оглянулась назад и перевела дух, не обращая внимания на брань тех, кто шел следом за ней. По обе стороны темной пасти ворот лениво стояли солдаты. Они оглядывали тех, кто входил в город, но вопросов не задавали. Со всех сторон теснились пешеходы, всадники и повозки. По обе стороны дороги тянулась редкая цепочка торговок съестным, надеявшихся заработать на чьем-нибудь внезапно проснувшемся аппетите.

А потом Эсменет увидела то, что прежде было лишь туманной полосой на горизонте, местами проступающей за высоким кольцом стен Сумны: поля и луга, по-зимнему блеклые, уходящие в бесконечную даль. А еще она увидела солнце, предвечернее солнце, растекшееся над землей, точно вода.

У нее над ухом щелкнул бич, и Эсменет отскочила в сторону. Мимо проскрипела телега, влекомая унылыми волами. Погонщик беззубо улыбнулся ей.

Эсменет взглянула на тыльную сторону кисти своей левой руки, там была зеленоватая татуировка. Знак ее племени. Знак Гиерры – хотя она и не была жрицей. Шрайские чиновники настаивали на том, чтобы все блудницы накалывали пародии священных татуировок, которыми украшают руки храмовых проституток. Почему – никто не знал. Наверно, чтобы лучше дурить себе голову, думая, что богам можно задурить голову. Но тут, за стенами, вне угрозы шрайского закона, эта татуировка выглядела совсем иначе.

Она подумала было окликнуть погонщика, но его телега проехала мимо, и ее глаза притянула к себе дорога, которая уходила за горизонт, рассекая надвое неровные поля, прямая, как полоса цемента между разбитыми кирпичами.

«Гиерра милостивая, что же я делаю?»

Вот перед ней лежит дорога. Ахкеймион как-то раз сказал ей, что дорога – точно веревка, привязанная ему на шею: если он не следует за ней, она начинает душить. Сейчас Эсменет было жаль, что она не испытывает подобных чувств. Если бы ее тянуло к какой-то цели – она бы еще поняла. Но ей дорога казалась откосом, и при этом еще довольно крутым. От одного взгляда на нее начинала кружиться голова.

«Дура ты, дура! Это же всего лишь дорога!»

Она уже тысячу раз все продумала. Чего же она теперь испугалась?

Она никому не жена. Ее кошелек – вот он, у нее между ног. Будет по дороге в Момемн «торговать персиками», как выражаются солдаты. Возможно, мужчины и находятся посередине между женщиной и Богом, но когда им приспичит, они делаются голоднее зверя.

Дорога будет добра к ней. Рано или поздно она найдет Священное воинство. И разыщет там Ахкеймиона. Она схватит его за щеки и расцелует. Она наконец-то станет равной ему: такой же путешественницей, как и он.

А потом расскажет ему обо всем, что произошло, о том, что ему грозит опасность.

Она глубоко вздохнула. Дорога пахла пылью и холодом.

Она пошла вперед. Ее ноги и руки были так легки, хоть в пляс пускайся.

Скоро стемнеет.

ГЛАВА 10 СУМНА

«Как описать жуткое величие Священного воинства? Даже тогда, еще не окровавленное, оно являло собой зрелище, одновременно пугающее и изумительное: точно огромное чудище, чьи конечности состояли из целых народов: галеотов, туньеров, тидонцев, конрийцев, айнонов и нансурцев, – Багряные же Шпили были самой пастью дракона. Со времен Кенейской империи и Древнего Севера не видел мир подобного сборища. Воинство раздирали интриги, и тем не менее оно внушало невольное благоговение».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Середина зимы, 4111 год Бивня, Сумна

Даже после того, как спустилась ночь, Эсменет продолжала идти вперед, опьяненная самой немыслимостью того, что она сделала. Несколько раз она даже пускалась бегом по полю: ее ноги путались в траве, прихваченной инеем, она раскидывала руки и кружилась, глядя вверх, на Гвоздь Небес.

Мерзлая земля звенела под ногами, вокруг простирались бесконечные дали. Тьма была безупречно чиста, как будто бритва зимы отскребла с нее все изображения и запахи. Это оказалось так не похоже на влажный сумрак Сумны, где все запятнано чернильными ощущениями. Здесь, посреди холода и мрака, пергамент мира был чист. Казалось, здесь все начинается заново.

Она одновременно наслаждалась этой мыслью и страшилась ее. Ахкеймион как-то раз сказал ей, что Консульт верит примерно в то же самое.

Однако со временем, когда ночь приблизилась к полуночи, Эсменет отрезвела. Она напомнила себе о ждущих ее впереди мучительных днях, об опасности, из-за которой она и тронулась в путь.

Ведь за Ахкеймионом следят.

При мысли об этом ей невольно вспомнилась ночь, проведенная с тем незнакомцем. Временами ее тошнило, и повсюду, куда ни глянь, чудилось его смолисто-черное семя. Временами же она, напротив, делалась холодна, точно лед, и тогда вспоминала все свои слова и все мгновения мучительного экстаза с бесстрастностью старого откупщика. В такие моменты ей даже не верилось, что это она была той бесстыжей шлюхой и предательницей.

Однако это была она.

Но не предательство обжигало ее мучительным стыдом. Она понимала, что за это Ахкеймион ее винить не стал бы. Нет, Эсменет стыдилась не того, что сделала тогда, а того, что испытала.

Некоторые проститутки так презирают свое ремесло, что нарочно стремятся к тому, чтобы совокупление причиняло им боль и страдания. Однако Эсменет причисляла себя к тем проституткам, которые временами шутили, что получают удовольствие, а им еще и платят за это. Кто бы там ее ни трахал, а ее наслаждение принадлежало ей, и только ей.

Однако той ночью все было иначе. Наслаждение, которое она испытала тогда, было настолько сильным, как никогда в жизни. Она ощущала его. Тонула в нем. Содрогалась от него. Однако это было не ее наслаждение. В ту ночь ее тело было грубо взломано. И это переполняло ее стыдом и яростью.

Стоило Эсменет представить себе, как его живот прижимался к ее лону, и она покрывалась липким потом. Временами она багровела и напрягалась, вспоминая, как кончала с ним. Кем бы и чем бы он ни был, он взял ее тело в плен, захватил то, что принадлежало ей, и переделал – не по своему образу и подобию, но по образу того, что было ему нужно. Сделал ее бесконечно восприимчивой. Бесконечно послушной. Бесконечно признательной за все.

Но там, где ее тело пробиралось на ощупь, разум шел напролом. Она быстро осознала, что если незнакомец знал о ней, значит, знал он и об Инрау. А если незнакомец знал об Инрау, значит, его смерть ни в коем случае не могла быть самоубийством. Вот почему она должна была найти Ахкеймиона. Предположение, что Инрау мог совершить самоубийство, практически сломило его.

– А что, если это правда, Эсми? Что, если он действительно покончил жизнь самоубийством?

– Нет, Акка, это неправда. Перестань, прошу тебя.

– Но он действительно сделал это! О боги милосердные, я это чувствую! Это я поставил его в безвыходное положение. Ему ничего не оставалось, как кого-то предать. Либо меня, либо Майтанета. Как же ты не понимаешь, Эсми? Я вынудил его выбирать между одной преданностью и другой!

– Акка, ты пьян. Когда ты напиваешься, все твои страхи всегда вылезают наружу и берут над тобой верх.

– Боги милосердные… Это я его убил!

Как пусты были ее заверения – формальные отговорки, произносимые с иссякающим терпением, и все это – при постоянном подозрении, что Ахкеймион казнит себя просто затем, чтобы она его пожалела! Почему она была так равнодушна? Так эгоистична? В какой-то момент она даже поймала себя на том, что злится на Инрау, винит его в уходе Ахкеймиона. Как она могла так думать?!

Но теперь все будет иначе.

Каким-то образом, не иначе как чудом, она оказалась причастна к тому, что происходит в мире. Она будет на равных с Ахкеймионом.

«Ты не убивал его, дорогой мой! Я это знаю!»

А еще она знала, кто на самом деле был убийцей. Возможно, незнакомец мог принадлежать к одной из школ, но Эсменет почему-то была уверена, что это не так. То, что она испытала, не имело отношения к Трем Морям.

Консульт. Они уничтожили Инрау, а ее изнасиловали.

Консульт!

Сколь ужасна ни была эта догадка, она при этом наполняла странным восторгом. Никто, даже Ахкеймион, не видел Консульт на протяжении веков. А вот она… Однако Эсменет не решалась думать об этом, потому что когда она пускалась в такие рассуждения, то начинала чувствовать, что ей… повезло. А этого она вынести не могла.

И потому говорила себе, что пустилась в путь ради Ахкеймиона. Временами, забывшись, она представляла себя героиней древних саг, подобной Гинсиль или Юсилке, женщиной, впутавшейся в опасные дела своего супруга. Дорога, стелившаяся под ноги, звенела тайной песнью, как будто незримые свидетели ее героизма следили за каждым шагом.

Эсменет дрожала в своем плаще. Дыхание вырывалось изо ртаклубами пара. Она шла и шла вперед, думая о смысле холодного ожидания, которым так часто бывает наполнено зимнее утро. Зимнее солнце не спешило вставать.


К тому времени, как солнце поднялось уже достаточно высоко, Эсменет увидела впереди постоялый двор, куда она и забрела в надежде присоединиться к группке путников, собравшихся во дворе. Вместе с нею ждали двое стариков, согнувшихся под большими бочонками с сушеными фруктами. Судя по тому, как они на нее косились, старички разглядели татуировку. Похоже, все знали, что в Сумне клеймят своих шлюх.

Когда группа наконец отправилась в путь, Эсменет присоединилась к ней, стараясь держаться как можно незаметнее. Группу возглавляли несколько синекожих жрецов, служители Джукана. Они распевали тихие гимны и позванивали крохотными цимбалами. Еще несколько путников шли за ними следом и подпевали, но большинство держались сами по себе, брели, вполголоса переговариваясь. Эсменет увидела, как один из стариков разговаривает с кучером повозки. Тот оглянулся и посмотрел на нее нарочито равнодушным взглядом, какие ей так часто доводилось видеть: взглядом человека, жаждущего того, к чему вообще-то следует испытывать отвращение. Она улыбнулась, и кучер отвернулся. Эсменет знала, что рано или поздно он придумает повод поговорить с ней.

И тогда придется решать.

Но тут у нее лопнул ремень на левой сандалии. Ей удалось кое-как связать концы, но узел натирал кожу под шерстяным носком. Через некоторое время мозоль лопнула, и Эсменет захромала. Она мысленно ругала кучера: отчего же тот медлит? И от души проклинала закон, согласно которому женщинам в Нансурии запрещено носить сапоги. А потом узел тоже лопнул, и она, как ни старалась, не сумела его связать снова.

Группа путников уходила от нее все дальше.

Эсменет плюнула, сунула сандалию в котомку и пошла дальше без нее. Нога тут же онемела от холода. Шагов через двадцать в носке появилась первая дырка. А через некоторое время носок превратился в драную тряпку, болтающуюся на щиколотке. Группа, к которой она было присоединилась, давно скрылась из виду. Однако позади показалась другая группа людей. Они, похоже, вели под уздцы то ли вьючных животных, то ли боевых коней.

Эсменет молилась, чтобы это оказались кони.

Дорога, по которой она шла, называлась Карийский тракт – древнее наследие Кенейской империи, которое, однако, император поддерживал в хорошем состоянии. Дорога пересекала по прямой провинцию Массентия, которую летом люди называли Золотой за бесконечные поля пшеницы. Одно было плохо: Карийский тракт уходил в глубь Киранейских равнин вместо того, чтобы направляться прямо к Момемну. Более тысячи лет тому назад он соединял Священную Сумну с древним Кенеем. Теперь же его поддерживали в порядке лишь постольку, поскольку он служил Массентии, – Эсменет говорили, что после пересечения с куда более оживленным Понским трактом, который ведет в Момемн, он теряется в лугах.

Однако Эсменет, поразмыслив, все же выбрала именно Карийский тракт, несмотря на то что так ее дорога получалась длиннее. Эсменет не могла позволить себе приобрести карту, да и пользоваться ими она не умела, кроме того, она вообще никогда прежде не покидала пределов Сумны – однако, несмотря на это, неплохо разбиралась в дорогах Нансурии.

Все проститутки отбирают своих клиентов в соответствии с собственными вкусами. Некоторые предпочитают крупных мужиков, другие – помельче. Некоторые предпочитают жрецов, неуверенных, с мягкими руками без мозолей. Другие выбирают солдат, наглых и грубых. Эсменет же всегда ценила опыт. Людей, которые страдали, которые преодолевали трудности, которые повидали дальние страны и удивительные вещи.

Когда Эсменет была помоложе, она совокуплялась с такими мужчинами и думала: «Теперь и я – часть того, что они повидали. Теперь я стала значительнее, чем была прежде». И потом, осыпая их вопросами, она делала это не только из любопытства, но и затем, чтобы узнать подробности того, чем обогатила ее судьба. Они уходили, оставляя у нее свое семя и свои деньги, однако Эсменет тешила себя надеждой, что они уносят с собой частичку ее, что она каким-то образом разрастается, пребывая в глазах тех, кто видит мир и борется с ним.

Несколько человек исцелили ее от этого заблуждения. Одной из них была старая шлюха Пираша, которая давно бы померла с голоду, если бы Эсменет ее не подкармливала.

– Нет, милочка, – сказала ей как-то Пираша. – Когда женщина опускает в мужчину свою чашку, она зачерпывает только то, что удастся уворовать.

Потом еще был сногсшибательный конник-кидрухиль – Эсменет даже подумала, что влюбилась в него. Он явился во второй раз, начисто забыв о том, что уже был у нее.

– Да ты, наверно, ошиблась! – воскликнул он. – Такую красотку я бы непременно запомнил!

Потом у нее родилась дочка.

Эсменет помнила, как ей вскоре после родов подумалось, что рождение ребенка положило конец всем ее заблуждениям. Однако теперь она поняла, что тогда просто сменила один самообман на другой. На самом деле конец ее заблуждениям положила смерть девочки. Когда она собирала в узел детские вещички, чтобы отдать их молодой матери, живущей этажом ниже, и произносила какие-то добрые слова, чтобы та не смущалась, хотя, по правде говоря, никто не нуждался в добрых словах сильнее ее самой…

Много глупых заблуждений умерло вместе с ее дочкой, и взамен их родилось немало горечи. Однако Эсменет в отличие от многих людей не была склонна к озлобленности. Хотя теперь она и понимала, что это принижает ее, но продолжала жадно домогаться историй о мире и выбирать себе лучших рассказчиков. Она обвивала их ногами – с радостью. Она делала вид, что откликается на их пыл, и временами, повинуясь тому странному закону, по которому вымысел порой становится реальностью, в самом деле откликалась. После их интересы отступали к темному миру, из которого они явились, и эти мужчины становились непроницаемыми. Даже более доброжелательные клиенты делались опасными. Эсменет обнаружила, что у большинства мужчин есть внутри какая-то пустота, место, открытое лишь другим мужчинам.

Тут-то и начиналось подлинное соблазнение.

– Скажи мне, – мурлыкала она временами, – что в тебе есть такое, из-за чего ты кажешься каким-то… каким-то особенным, не таким, как другие мужчины?

Большинство этот вопрос забавлял. Некоторые смущались, раздражались, оставались равнодушны или приходили в ярость. Некоторых – немногих, и Ахкёймион был из их числа – этот вопрос буквально зачаровывал. Однако все как один отвечали на него. Мужчине необходимо чувствовать себя особенным. Эсменет пришла к выводу, что именно поэтому столь многие из них увлекаются азартными играми – конечно, и из корысти тоже, но в первую очередь им нужно показать себя, убедиться, что мир, боги, судьба – короче, некто или нечто – выделил их, сделал не такими, как другие.

И они рассказывали ей о себе – за эти годы Эсменет выслушала тысячи таких историй. Они улыбались, думая, что эти байки завораживают ее – как это и было в молодости, – что она трепещет от возбуждения при мысли о том, с кем переспала. И никто из них, за одним-единственным исключением, не догадывался, что ей плевать на тех, кто рассказывает эти байки: ее интересует мир, о котором они повествуют.

А вот Ахкёймион понял.

– Ты так себя ведешь со всеми своими клиентами? – спросил он как-то раз внезапно, ни с того ни с сего.

Ее это не застало врасплох. Он был не первый, кто спрашивал об этом.

– Ну, мне приятно знать, что мои мужики – не просто члены.

Это была полуправда. Однако Ахкёймион, верный своему ремеслу, не поверил ей. Он нахмурился и сказал:

– Жаль.

Это ее зацепило, несмотря на то что Эсменет понятия не имела, о чем он подумал.

– Что – жаль?

– Жаль, что ты не мужчина, – ответил он. – Будь ты мужчиной, тебе не приходилось бы превращать в своих учителей всех, кто тобой пользуется.

Она тогда всю ночь проплакала в его объятиях. Однако исследований своих не прекратила. Ей удавалось далеко заглядывать чужими глазами.

Вот почему она знала, что в Массентии безопасно, что Карийский и Понский тракты для одинокой путешественницы более подходят, чем дороги вдоль побережья – сравнительно короткие, но опасные. И еще она знала, что для нее лучше будет прибиться к другим путникам, так, чтобы встречные думали, будто она – одна из них.

Вот почему она так перепугалась из-за порванной сандалии. Прежде Эсменет пьянили простор и безумная отвага ее предприятия, и потому она не тяготилась одиночеством. А теперь оно навалилось на нее, точно тяжкая ноша. Она чувствовала себя беззащитной, как будто за каждым кустом таились лучники, выжидая, пока она выставит напоказ свою татуированную руку или кто-то шепнет ей вслед недоброе слово.

Дорога шла в гору, и Эсменет захромала наверх настолько поспешно, насколько могла. От нарастающего чувства отчаяния босая нога ныла еще сильнее. Нет, так ей нипочем не дойти до Момемна! Ну сколько раз ей говорили, что для благополучного путешествия главное – хорошо подготовиться! Каждый мучительный шаг казался немым укором.

Карийский тракт постепенно выравнивался. Впереди он полого уходил под уклон в неширокую речную долину, пересекал речушку и стрелой убегал к темным холмам на горизонте. Из зарослей по-зимнему оголенных деревьев торчали через равные промежутки друг от друга развалины кенейского акведука. Кое-где от них мало что осталось, кроме куч мусора: местные растащили на кирпичи. К соседним холмам через вспаханные поля уходили проселочные дороги, пропадающие в темных перелесках. Однако в Эсменет пробудилась надежда: у моста через речку теснились хижины деревеньки, и тонкие струйки дыма уходили из труб в серое небо.

Немного денег у нее есть. На то, чтобы починить сандалию, хватит.

Спускаясь по дороге к деревне, Эсменет корила себя за трусость. Ей рассказывали, что Массентию отличает от прочих провинций то, что здесь очень мало больших плантаций, которыми занята большая часть империи. Массентия – край вольных фермеров и ремесленников. Открытых. Порядочных. Гордых. По крайней мере, так ей рассказывали.

Но тут Эсменет вспомнила, как косились эти добропорядочные ремесленники, видя ее в окне.

– Люди, которые владеют каким-никаким ремеслишком, вечно думают, что владеют и самой истиной, – сказала ей как-то раз старая Пираша. А истина неблагосклонно относится к шлюхам.

Эсменет снова выругала себя за малодушие. Ну все же говорят, что Массентия безопасна!

Она прихромала на плотно утоптанный пятачок земли, явно служивший здесь рыночной площадью, и принялась оглядывать теснящиеся вокруг хибарки в поисках вывески сапожника. Ничего похожего не обнаружилось. Тогда Эсменет принюхалась, надеясь учуять рыбий жир, которым кожевники пропитывают кожи. На самом-то деле ей всего только и надо, что раздобыть полоску кожи. Она прошла груды размокшей глины, потом четыре стоявших рядком навеса горшечников. Под одним, несмотря на мороз, трудился старик, формуя на гончарном круге крутобокий кувшин. У него за спиной светилось жерло печи. Старик закашлялся. Его кашель, похожий на бульканье грязи, встревожил Эсменет. Может, у них тут в деревне чума или оспа?

Пятеро мальчишек, болтавшихся у входа в хлев, уставились на нее. Старший – или, по крайней мере, самый высокий – глазел на Эсменет с неприкрытым восхищением. Парнишка, возможно, был бы даже хорошеньким, если бы не косые глаза. Эсменет вспомнила, как один из клиентов рассказывал ей, что в таких деревнях красивых детей обычно не встретишь, потому что их, как правило, продают богатым путешественникам. Эсменет невольно спросила себя, не пытались ли продать и этого.

Мальчишка направился к ней. Она улыбнулась ему. «Может быть, он мне…»

– Ты шлюха? – спросил он напрямик.

Эсменет утратила дар речи от гнева и возмущения.

– Шлюха, шлюха! – крикнул другой мальчишка. – Из Сумны! Потому и руки прячет!

Первое, что пришло в голову Эсменет, это куча казарменных ругательств.

– Иди, почеши свою трубу, – бросила она, – зассанец сопливый!

Парень ухмыльнулся, и Эсменет сразу поняла, что это один из тех мужчин, которые скорее примут всерьез собачий лай, чем бабьи речи.

– А ну, покажи руку!

Что-то в его голосе насторожило ее.

– Поди сперва вычисти стойло!

«Раб» – подразумевал ее надменный тон.

Его легкомысленный взгляд окаменел, в нем проступило какое-то иное, куда более серьезное и опасное чувство. Парень попытался ухватить ее за руку. Эсменет влепила ему пощечину. Он отлетел назад, возмущенный и ошарашенный, а придя в себя, нагнулся к земле.

– Точно, шлюха, – сказал он своим односельчанам мрачным тоном, как будто печальные истины влекут за собой печальные последствия. И выпрямился, взвешивая в руке выковырянный из глины камень.

– Шлюха и распутница.

Момент растерянности прошел. Четверо остальных заколебались. Они явно стояли на каком-то пороге и знали это, даже если и не понимали всего значения своего шага. Однако хорошенький не стал их подначивать – он просто бросил камень.

Эсменет пригнулась, увернулась. Однако теперь и остальные нагнулись за камнями.

В нее полетел град булыжников. Эсменет выругалась и засучила рукава. Толстая шерстяная ткань защищала ее, так что ей не было даже особенно больно.

– Ах, ублюдки! – воскликнула она.

Мальчишки замешкались: ее ярость и смутила, и насмешила их. Один из них, жирный, заржал, когда она тоже наклонилась за камнем. Она попала в него первого: камень угодил ему повыше левого глаза и рассек бровь. Парень с ревом рухнул на колени. Прочие застыли, ошеломленные. Пролилась первая кровь…

Эсменет занесла правую руку с еще одним камнем, надеясь, что ребята испугаются и разбегутся. Девчонкой, до того, как повзрослевшее тело позволило заняться более прибыльным делом, она подрабатывала на пристанях за хлеб или медяки тем, что распугивала камнями чаек. И до сих пор не забыла тогдашних навыков.

Однако высокий успел раньше – он швырнул ей в лицо пригоршню грязи. Большая часть пролетела мимо – этот дурень бросал так, словно рука у него веревочная, – но то, что попало в лоб, на миг ослепило ее. Эсменет принялась лихорадочно протирать глаза. И тут пошатнулась – камень ударил ее в ухо. Еще один разбил пальцы…

Что же это делается?!

– Довольно, довольно! – прогудел хриплый голос – Что вы делаете, сорванцы?

Жирный мальчишка все еще всхлипывал. Эсменет наконец протерла глаза и увидела, что посреди мальчишек, размахивая кулаком, похожим на коленный сустав, стоит старик в крашеных одеждах шрайского жреца.

– Побиваем ее камнями! – сказал недоделанный красавчик. – Это же шлюха!

Прочие горячо поддержали его.

Старый жрец сперва сурово нахмурился, глядя на них, потом обернулся к Эсменет. Она теперь отчетливо видела его: старческие пятна на лице, скупой напор человека, которому доводилось кричать в сотни безответных лиц. Губы у него посинели от холода.

– Это правда?

Он схватил ее руку в свою, на удивление сильную, взглянул на татуировку. Потом посмотрел ей в лицо.

– Быть может, ты жрица? – осведомился он. – Служительница Гиерры?

Эсменет видела, что он знает ответ, что спрашивает только из-за какого-то извращенного стремления унижать и поучать. Глядя в его блеклые старческие глаза она внезапно поняла, какая серьезная опасность ей угрожает.

«Сейен милостивый…»

– Д-да, – выдавила она.

– Лжешь! Это знак шлюхи! – воскликнул он, выворачивая ее руку к ее лицу, словно хотел затолкать еду в рот упрямому ребенку. – Знак шлюхи!

– Я больше не шлюха! – возразила она.

– Лжешь! Лжешь!

Эсменет внезапно исполнилась ледяной уверенности. Она одарила жреца притворной улыбкой и вырвала у него свою руку. Разошедшийся старый дурень отлетел назад. Эсменет обвела взглядом собравшуюся толпу, уничтожающе взглянула на мальчишек, потом повернулась и пошла назад к дороге.

– Не смей уходить! – взвыл старый жрец. – Не смей уходить!

Она шла, со всем достоинством, какое могла изобразить.

– «Не оставляй блудницы в живых, – процитировал жрец, – ибо она превращает свое чрево в отхожую яму!»

Эсменет остановилась.

– «Не позволяй блуднице дышать, – продолжал жрец, тон его сделался злорадным, – ибо она издевается над семенем правоверных! Побей ее камнями, да не искусится рука твоя…»

Эсменет развернулась.

– Довольно! – взорвалась она. Ошеломленное молчание.

Я – проклята! – вскричала она. – Разве вы не видите? Я уже мертва! Или вам этого мало?

На нее смотрело слишком много глаз. Эсменет развернулась и похромала дальше в сторону Карийского тракта.

– Шлюха! – крикнул кто-то.

Что-то с треском ударило ее в затылок. Она рухнула на колени. Еще один камень зацепил ее плечо. Она подняла руки, защищаясь, с трудом поднялась на ноги, стараясь идти вперед как можно быстрее. Но мальчишки уже догнали ее и прыгали вокруг, осыпая гладкой речной галькой. Потом она боковым зрением увидела, как высокий поднял что-то здоровенное, величиной с собственный кулак. Она съежилась. От удара ее зубы звонко щелкнули, она пошатнулась и упала. Эсменет перекатилась в холодной грязи, встала на четвереньки, оторвала от земли одно колено. Мелкий камешек ударил ее по щеке, из левого глаза брызнули слезы от боли, но она встала и пошла дальше.

До сих пор все это выглядело кошмарно обыденным и логичным. Ей надо было как можно быстрее уйти из деревни. А камни – не более чем порывы ветра с дождем, неодушевленные препятствия.

Теперь по ее щекам неудержимо катились слезы.

– Прекратите! – визжала она. – Оставьте меня в покое!

– Шлюха! Шлюха! – ревел жрец.

Теперь вокруг нее собралась уже куда большая толпа – они гоготали и зачерпывали из-под ног пригоршни грязи с камнями.

Тяжелый камень ударил рядом с позвоночником. Спина онемела, плечи дернулись назад. Она невольно потянулась туда рукой. Взрыв в виске. Снова земля. Она отплевывается от грязи.

«Прекратите! Пжж… пжалуста!»

Ее ли это голос?

Мелкое и острое в лоб. Она вскидывает руки, сворачивается клубком, как собака.

«Пожалуйста! Кто-нибудь!»

Раскаты грома. Огромная тень заслоняет небо. Она посмотрела вверх сквозь пальцы и слезы, увидела оплетенное жилами брюхо коня и над ним – лицо всадника, смотрящего на нее сверху вниз. Красивое лицо с полными губами.

Большие карие глаза, одновременно разъяренные и озабоченные.

Шрайский рыцарь.

Камни больше не летели. Эсменет стенала, закрыв лицо руками.

– Кто это затеял? – прогремели сверху.

– Но послушайте! – возмутился жрец. – В таких вопросах…

Рыцарь наклонился и огрел его кулаком в кольчужной перчатке.

– Заберите его! – скомандовал он остальным. – Живо! Трое мужчин подошли и подняли жреца на ноги. С его дрожащих губ стекали слюни и кровь. Он издал кашляющий всхлип и принялся в ошеломлении и ужасе озираться по сторонам.

– В-вы не имеете права! – возопил он.

– Права? – расхохотался тот. – Ты желаешь поговорить о правах?

Пока рыцарь разбирался со жрецом, Эсменет удалось подняться на ноги. Она утерла с лица кровь и слезы, отряхнула грязь, налипшую на шерстяное платье. Сердце колотилось в ушах, пару раз она подумала, что сейчас грохнется в обморок, так сдавило грудь. Ей неудержимо хотелось заорать – не от боли и не от страха, а от невозможности всего происходящего и чистого возмущения. Как это могло случиться? Что вообще произошло?

Она мельком видела, как рыцарь снова ударил жреца, вздрогнула и сама себя выругала за то, что вздрогнула. С чего ей жалеть этого грязного мерзавца? Она глубоко вздохнула. Вытерла жгучие слезы, снова выступившие на глазах, и наконец успокоилась.

Потом сцепила руки на груди и обернулась к мальчишке, который все это затеял. Уставилась на него со всей ненавистью, на какую была способна, потом высунула один палец так, что тот сделался похож на крохотный торчащий фаллос. Посмотрела, убедилась, что мальчишка это заметил, злорадно улыбнулась. Мальчишка побледнел.

Он в страхе взглянул на шрайского рыцаря, потом перепел взгляд на своих дружков – те тоже заметили насмешливый жест Эсменет. Двое из них невольно ухмыльнулись, и один из них, с детской жутковатой способностью мгновенно объединяться с теми, кого они только что мучили, воскликнул:

– И то правда!

– Идем, – сказал шрайский рыцарь, протянув ей руку. – Хватит с меня этих провинциальных идиотов.

– Кто вы? – прохрипела она, вновь не сумев сдержать слез.

– Кутий Сарцелл, – доброжелательно ответил он. – Первый рыцарь-командор шрайских рыцарей.

Она потянулась к нему, и он взял ее татуированную руку.


Люди Бивня шли сквозь тьму – высокие фигуры, погруженные во мрак, лишь изредка поблескивало железо. Ахкеймион торопливо шагал среди них, ведя под уздцы своего мула. Их блестящие глаза смотрели на него мимоходом, без особого интереса. Судя по всему, они привыкли к незнакомцам.

Путешествие тревожило Ахкеймиона. Никогда прежде не доводилось ему пробираться через подобный лагерь. Каждый круг света от костров, мимо которых он проходил, казался отдельным мирком, наполненным своим собственным весельем или отчаянием. Он улавливал обрывки разговоров, видел воинственные лица, озаренные пламенем. Он двигался от одного такого кружка к другому, как часть темной процессии. Дважды он поднимался на холмы, достаточно высокие, чтобы с них открылась река Фай и ее густонаселенные прибрежные равнины. И каждый раз замирал в благоговейном ужасе. Даль была сплошь усеяна кострами – ближние озаряли полотняные шатры и воинственных людей, дальние сливались в созвездия, взбирающиеся на склоны. Много лет тому назад Ахкеймион видел айнонскую драму в амфитеатре близ Каритусаля, и его тогда ошеломил контраст между темными рядами зрителей и озаренными светом актерами внизу. Здесь же, казалось, разыгрывалась тысяча подобных драм. Так много людей так далеко от дома… Здесь он воочию видел подлинную меру мощи Майтанета.

«Такие полчища! Разве можем мы потерпеть поражение?»

Он некоторое время поразмыслил над этим своим «мы».

На западе можно было различить вьющиеся по холмам стены Момемна. Чудовищно массивные городские башни венчал слабый свет факелов. Ахкеймион повернул в ту сторону. Чем ближе к стенам, тем более голой становилась местность, и тем больше палаток теснилось на ней. Ахкеймион рискнул подойти к нескольким кострам конрийцев и спросить, где тут стоят войска из Аттремпа. Перешел по скрипучему пешеходному мостику стоячие зловонные воды канала. И наконец нашел лагерь своего старого друга, Крийатеса Ксинема, маршала Аттремпа. Ахкеймион сразу узнал Ксинема, однако сперва немного постоял в темноте, за пределами круга света от костра, приглядываясь к маршалу. Пройас как-то раз сказал, что они с Ксинемом удивительно похожи, «вроде как два брата, один сильный, другой слабый». Разумеется, Пройасу даже в голову не пришло, что подобное сравнение может обидеть его наставника. Как и многие надменные люди, Пройас считал оскорбления необходимой частью своей откровенности.

Ксинем сидел у небольшого костерка, держа в ладонях чашу с вином, и что-то негромко обсуждал с тремя из своих старших офицеров. Даже в слабом красноватом свете костра он выглядел усталым, как будто они обсуждали какую-то проблему, которая им явно не по плечу. Он рассеянно почесал коросту на ушах – Ахкеймион знал, что Ксинем давно от нее страдает, – потом вдруг повернулся и уставился в темноту, прямо на Ахкеймиона.

Маршал Аттремпа нахмурился.

– Покажись, друг! – сказал он.

Ахкеймион почему-то лишился дара речи.

Теперь и остальные тоже уставились на него. Ахкеймион услышал, как один из них, Динхаз, пробормотал что-то насчет призраков. Человек справа от него, Зенкаппа, сделал знак Бивня.

– Да нет, это не призрак, – ответил Ксинем и поднялся на ноги. Он пригнулся, словно вглядываясь в туман. – Ахкеймион, ты, что ли?

– Если бы ты не сидел здесь, – сказал Ксинему третий офицер, Ирисс, – я мог бы поклясться, что это ты…

Ксинем бросил взгляд на Ирисса и внезапно направился к Ахкеймиону. Лицо его выражало изумление и радость.

– Друз Ахкеймион? Акка?

Ахкеймион наконец-то вновь обрел способность дышать и говорить.

– Привет, Ксин.

– Акка! – воскликнул маршал, обнял его и подкинул в воздух, точно мешок с соломой.

– Господин маршал…

– О-о, дружок, да ты воняешь хуже ослиной задницы! – расхохотался Ксинем, отталкивая Ахкеймиона. – Вонючей вонючего!

– Ну, что ж поделаешь, у меня были тяжелые дни, – ответил колдун.

– Ничего, не бойся: дальше будет еще тяжелее!


Ксинем сам помог ему с багажом, позаботился о его муле и пособил раскинуть потрепанную палатку, объяснив, что рабов он отправил спать. Прошло немало лет с тех пор, как Ахкеймион в последний раз виделся с маршалом Аттремпа, и хотя был уверен, что их дружбе годы нипочем, все же поначалу разговор не клеился. По большей части говорили они о пустяках: о погоде, о норове его мула. А каждый раз, как кто-то упоминал о чем-то более существенном, необъяснимая застенчивость принуждала другого отвечать уклончиво.

– Ну, и как тебе жилось? – спросил наконец Ксинем.

– Да так, не хуже, чем можно было ожидать.

Для Ахкеймиона все выглядело жутко нереальным, настолько, что он не удивился бы, если бы Ксинем назвал его Сесватхой. Его дружба с Ксинемом зародилась при далеком дворе Конрии. То, что он встретился с ним здесь, выполняя очередное поручение, смущало Ахкеймиона – так смущается человек, пойманный не то чтобы на лжи, но в обстоятельствах, при которых ему со временем непременно придется лгать и изворачиваться. Ахкеймион мучительно вспоминал, рассказывал ли он Ксинему о своих предыдущих миссиях, и если да, то что именно. Был ли он откровенен? Или поддался мальчишескому желанию сделать вид, что является чем-то большим, чем на самом деле?

«Говорил ли я ему, что я на самом деле всего лишь сломленный глупец?»

– Ну, Акка, от тебя никогда не знаешь чего ожидать!

– Так другие тоже с тобой? – спросил он, несмотря на то, что знал ответ. – Зенкаппа? Динхаз?

Тут его охватил новый страх. Ксинем был человек благочестивый – один из самых благочестивых людей, каких вообще доводилось встречать Ахкеймиону. В Конрии Ахкеймион был наставником, который случайно оказался к тому же колдуном. Но здесь он был колдуном, и только колдуном. Здесь, посреди Священного воинства, на его нечестие глаза закрывать не станут! Согласится ли Ксинем терпеть его присутствие? «Быть может, – думал Ахкеймион, – я сделал ошибку. Быть может, надо было устроиться в другом месте, одному».

– Это ненадолго, – ответил Ксинем. – Я их отошлю.

– Стоит ли…

Ксинем поднес к глазам узел, чтобы получше разглядеть его при слабом свете костра.

– А как твои Сны?

– А что Сны?

– Ну, ты как-то раз мне сказал, что они то усиливаются, то отступают, что временами подробности в них меняются, и что ты решил их записывать в надежде расшифровать смысл.

То, что Ксинем это запомнил, встревожило Ахкеймиона.

– Скажи мне, – спросил он, неуклюже пытаясь сменить тему, – а где стоят Багряные Шпили?

Ксинем усмехнулся.

– А я все думал: когда же ты спросишь… Где-то к югу отсюда. Они на одной из императорских вилл – по крайней мере, так мне говорили.

Он принялся забивать деревянный колышек, попал себе по пальцу, выругался.

– А что, они тебя беспокоят?

– Я был бы глупцом, если бы они меня не беспокоили.

– Что, неужели они так жаждут твоих знаний?

– О да. Гнозис по сравнению с их знанием – как закаленная сталь рядом с бронзой. Хотя я не думаю, что они попытаются что-то предпринять посреди Священного воинства.

То, что школа нечестивцев присоединилась к Священному воинству, уже само по себе плохо укладывалось в головах у айнрити. А уж если они попытаются использовать нечестивые уловки ради своих собственных тайных целей, этого айнрити и подавно не потерпят.

– Так вот зачем… они прислали тебя?

Ксинем редко произносил слово «Завет». Для него они всегда были просто – «они».

– Следить за Багряными Шпилями? Ну, видимо, отчасти да. Но, разумеется, не только за этим… – Перед глазами Ахкеймиона вновь всплыл образ Инрау. – У нас всегда есть еще одна цель.

«Кто же все-таки тебя убил?»

Ксинем каким-то образом сумел поймать его взгляд в темноте.

– В чем дело, Акка? Что стряслось?

Ахкеймион опустил глаза. Ему хотелось рассказать Ксинему все: поведать о своих абсурдных подозрениях, связанных со шрайей, объяснить, при каких безумных обстоятельствах погиб Инрау. Он, безусловно, доверял этому человеку, как не доверял никому другому, ни внутри школы Завета, ни за ее пределами. Однако эта повесть казалась попросту слишком длинной и запутанной и вдобавок чересчур запятнанной его собственными ошибками и промахами, чтобы делиться ею. Эсменет он мог рассказать все, но она ведь была шлюха. Бесстыжая шлюха.

– Да нет, наверно, все в порядке, – беспечно ответил Ахкеймион, натягивая веревки. – Ну вот, по идее, от дождя она меня должна защитить.

Ксинем некоторое время пристально в него вглядывался, но, по счастью, больше ни о чем расспрашивать не стал.

Они присоединились к остальным воинам, что сидели у костра Ксинема. Двое из них были капитанами гарнизона Аттремпа, закаленными соратниками своего маршала. Старший офицер, Динхаз – или Кровавый Дин, как его прозвали, – находился при Ксинеме все то время, что Ахкеймион знал маршала. Младший, Зенкаппа, был нильнамешским рабом, которого Ксинем получил в наследство от своего отца и позднее освободил за доблесть, проявленную на поле битвы. Третий из офицеров, Ирисс, младший сын единственного оставшегося в живых дяди Ксинема, насколько помнил Ахкеймион, был майордомом дома Крийатесов.

Однако ни один из троих не обратил внимания на их приход. Они были то ли слишком пьяны, то ли слишком поглощены беседой. Динхаз, похоже, рассказывал какую-то байку.

– И тогда здоровый туньер…

– Эй вы, обалдуи! Вы что, Ахкеймиона забыли? – воскликнул Ксинем. – Друза Ахкеймиона?

Офицеры, утирая глаза и сдерживая смех, обернулись, приветствуя их. Зенкаппа улыбнулся и поднял свою чашу им навстречу. Однако Динхаз нехорошо сощурился, Ирисс же воззрился на Ахкеймиона с неприкрытой враждебностью.

Динхаз увидел, как нахмурился Ксинем, и тоже поднял свою чашу в знак приветствия, но явно нехотя. Они с Зенкаппой склонили головы, затем совершили возлияние богам.

– Рад видеть тебя, Ахкеймион, – сказал Зенкаппа с неподдельным дружелюбием. Видимо, будучи вольноотпущенником, он не смущался необходимостью общаться с париями. Однако Динхаз с Ириссом принадлежали к знати – Ирисс, тот и вовсе был из древнего рода.

– Я видел, как ты ставил палатку, – небрежно заметил Ирисс. У него был настороженный, испытующий взгляд человека, который пьян и готов затеять ссору.

Ахкеймион ничего не ответил.

– Я так понимаю, что мне придется смириться с твоим присутствием, а, Ахкеймион?

Ахкеймион посмотрел ему прямо в глаза, однако невольно сглотнул, за что сам себя выругал.

– Видимо, так.

Ксинем бросил на своего младшего кузена грозный взгляд.

– Ирисс, в Священной войне принимают участие Багряные Шпили! Так что присутствие Ахкеймиона не должно тебя смущать. Лично я ему рад.

Ахкеймион приходилось быть свидетелем бесчисленного количества подобных стычек. Верным часто приходится объяснять друг другу, отчего они водятся с колдунами. Объяснение всегда одно и то же: «Они полезны…»

– Может, ты и прав, кузен. Враги наших врагов, да? Конрийцы весьма ревниво относятся к своим врагам.

После многих веков стычек с Верхним Айноном и Багряными Шпилями они научились, хоть и нехотя, уважать Завет. Жрецы бы, пожалуй, сказали, что они его уважают даже чересчур. Но из всех школ только Завет, хранящий Гнозис Древнего Севера, мог потягаться с Багряными Шпилями. Ирисс поднял свою чашу, потом выплеснул ее в пыль к своим ногам.

– Пусть боги напьются вдоволь, Друз Ахкеймион. Пусть они поприветствуют того, кто проклят…

Ксинем выругался и пнул поленья в костре. В лицо Ириссу хлынуло облако искр и золы. Тот отшатнулся, вскрикнул, инстинктивно принялся хлопать себя по волосам и бороде. Ксинем прыгнул к нему и рявкнул:

– Что ты сказал? А ну, повтори, что ты сказал?

Ксинем был далеко не так крепко сбит, как Ирисс, однако же вздернул его, поставил на колени, точно мальчишку, и принялся осыпать бранью и тумаками. Динхаз виновато взглянул на Ахкеймиона.

– Ты не думай, что мы разделяем его взгляды, – осторожно сказал он. – Мы просто пьяны в задницу.

Зенкаппу это так рассмешило, что он не усидел на месте, упал с бревна и скатился куда-то в темноту, захлебываясь хохотом.

Даже Ирисс рассмеялся, хотя и затравленно, на манер мужа-подкаблучника, которому влетело от супруги.

– Довольно! – крикнул он Ксинему. – Ну хватит, хватит! Я извиняюсь! Извиняюсь, говорю!

Ахкеймион, потрясенный как дерзостью Ирисса, так и бурной реакцией Ксинема, смотрел на всю эту сцену, разинув рот. И только потом сообразил, что на самом деле он никогда прежде не видел Ксинема в обществе солдат.

Ирисс всполз обратно на свое место. Волосы его торчали во все стороны, в черной бороде серел пепел. Одновременно улыбаясь и хмурясь, он подался в сторону Ахкеймиона. Ахкеймион понял, что он вроде как кланяется, только ему лень оторвать задницу от своего складного стула.

– Я действительно извиняюсь, – сказал он, глядя на Ахкеймиона с озадаченной искренностью. – И ты мне нравишься, Ахкеймион, хотя ты и в самом деле, – тут он пригнулся и опасливо взглянул на своего господина и кузена, – хотя ты и в самом деле проклятый колдун!

Зенкаппа сызнова залился хохотом. Ахкеймион невольно улыбнулся и вежливо поклонился в ответ. Он понял, что Ирисс – один из тех людей, чья неприязнь слишком мимолетна, чтобы стать серьезной ненавистью. Он может проникнуться к тебе отвращением – и тут же безо всякой задней мысли заключить тебя в объятия. Ахкеймион по опыту знал, что такие люди неизменно отражают порядочность или порочность своих владык.

– Дурак набитый! – воскликнул Ксинем, обращаясь снова к Ириссу. – Да ты погляди на свои глаза! Совсем окосел, хуже обезьяньей задницы!

Новые раскаты хохота. На этот раз даже Ахкеймион не удержался и присоединился к ним.

Однако он хохотал дольше остальных, захлебываясь и завывая, точно одержимый каким-то демоном. Слезы облегчения катились по его щекам. Сколько же времени он так не смеялся?

Прочие уже успокоились и смотрели на него, ожидая, пока он возьмет себя в руки.

– Слишком давно… – выдавил наконец Ахкеймион. Он судорожно вздохнул. Слезы на глазах внезапно оказались жгучими.

– Да, Акка, чересчур давно, – кивнул Ксинем и по-дружески положил руку ему на плечо. – Однако ты вернулся и на время ты свободен от ухищрений и притворства. Сегодня ты можешь спокойно выпить с друзьями.


В ту ночь Ахкеймион спал беспокойно. Неизвестно почему, но после крепкой выпивки Сны становились навязчивее и в то же время как-то тускнели. То, как они сливались друг с другом, делало их менее живыми, чем обычно, более похожими на обычные сновидения, однако чувства, которыми они сопровождались… Они в лучшие-то времена бывали невыносимы. А с похмелья от них и вовсе с ума можно было сойти.

К тому времени, как Паэта, один из Ксинемовых телохранителей, принес тазик с водой для умывания, Ахкеймион уже проснулся. Когда он умывался, в палатку просунулась ухмыляющаяся физиономия Ксинема, который предложил сыграть в бенджуку.

Вскоре Ахкеймион уже сидел, скрестив ноги, на соломенной циновке напротив Ксинема, изучая позолоченную доску для бенджуки, стоящую между ними. Провисший полотняный навес защищал их от солнца, которое так припекало, что лагерь вокруг, невзирая на зимнюю прохладу, казался жарким южным базаром. «Только верблюдов не хватает», – подумал Ахкеймион. Несмотря на то что большинство проходивших мимо были конрийцами из свиты самого Ксинема, вокруг находилось немало и других айнрити: галеотов, раздевшихся до пояса и накрасившихся в честь какого-то праздника, явно предполагавшего зиму, а не лето; туньеров в вороненых кольчугах, которые они, похоже, не снимали даже ночью; и даже айнонских знатных воинов, чьи изысканные одеяния выглядели просто-таки смехотворными посреди нагромождения засаленных палаток, повозок и навесов.

– Просто глазам своим не веришь, правда? сказал Ксинем, по всей видимости, имея в виду количество собравшихся айнрити.

Ахкеймион пожал плечами.

– И да, и нет. Я был у Хагерны, когда Майтанет объявил Священную войну. Временами я спрашиваю себя, что произошло на самом деле: то ли Майтанет призвал Три Моря, то ли Три Моря призвали Майтанета.

– Ты был у Хагерны? – переспросил Ксинем. Лицо его помрачнело.

– Да.

«Я даже видел вблизи твоего шрайю…» Ксинем фыркнул на манер жеребца – это был его обычный способ выражать неодобрение.

– Твой ход, Акка.

Ахкеймион вглядывался в лицо Ксинема, но маршал, казалось, был полностью поглощен изучением расположения фигур и возможных ходов. Ахкеймион согласился на игру потому, что знал: все посторонние разойдутся, и он сможет рассказать Ксинему о том, что произошло в Сумпе. Однако он забыл, насколько бенджука всегда пробуждает худшее, что есть в них обоих. Каждый раз, как они садились играть в бенджуку, то принимались браниться, точно евнухи в гареме.

Бенджука была памятником древней культуры, одним из немногих, что пережили конец света. В нее играли при дворах Трайсе, Атритау и Мехтсонка еще до Армагеддона, причем примерно в том же виде, в каком в садах Каритусаля, Ненсифона и Момемна. Но главной особенностью бенджуки была не ее древность. В целом между играми и жизнью существует пугающее сходство, но нигде это сходство не бывает таким разительным и настолько пугающим, как в бенджуке.

Игры, как и жизнь, подчиняются определенным правилам. Но в отличие от жизни игры этими правилами определяются целиком и полностью. Собственно, правила – это и есть игра, если изменить правила, получится, что ты играешь уже в другую игру. Поскольку фиксированные рамки правил определяют смысл каждого хода, игры обладают отчетливостью, из-за которой жизнь по сравнению с ними кажется пьяной возней. Свойства вещей в игре незыблемы, любые преобразования надежны – один только исход неясен.

Вся хитрость бенджуки состоит как раз в отсутствии таких фиксированных рамок. Правила бенджуки не создают незыблемой почвы – они являются всего лишь еще одним ходом в самой игре, еще одной фигурой, которой можно ходить. И это делало бенджуку истинным подобием жизни – игрой, полной сбивающих с толку сложностей и тонкостей почти поэтических. Прочие игры можно записывать в виде последовательностей ходов и результатов, бенджука же создает истории, а кто владеет историей, тот владеет самыми основами мира. По рассказам, бывали люди, которые склонялись над доской для бенджуки – и вставали из-за нее уже пророками.

Однако Ахкеймион был не из их числа.

Он размышлял над доской, потирая руки, чтобы согреться. Ксинем поддразнивал его язвительными смешками.

– Ты всегда делаешься такой мрачный, когда садишься играть в бенджуку!

– Противная игра.

– Да ты так говоришь только оттого, что относишься к ней слишком серьезно!

– Нет, оттого, что я всегда проигрываю.

Однако Ксинем был прав. «Абенджукала», классическое наставление по игре в бенджуку, написанное еще в кенейские времена, начиналось так: «Прочие игры измеряют границы рассудка, бенджука же измеряет границы души». Сложности бенджуки были таковы, что игрок никогда не мог овладеть ситуацией на доске при помощи рассудка и тем самым принудить соперника сдаться. Нет, бенджука, как выразился неизвестный автор, подобна любви. Нельзя заставить другого полюбить себя. Чем сильнее ты цепляешься за любовь, тем вернее она ускользает. Вот и бенджука наказывает алчные и нетерпеливые души подобным же образом. В то время как прочие игры требуют хитрости и проницательности, в бенджуке нужно нечто большее. Мудрость, может быть.

Ахкеймион с унылым видом пошел единственным камешком, затесавшимся среди его серебряных фигурок, – недостающую украл кто-то из рабов, или, по крайней мере, так сказал Ксинем. Еще одна досада. Конечно, фигуры – это не более чем фигуры, и главное не то, какие они, а то, как ими ходишь, но, однако, камешек вместо фигуры каким-то образом обеднял его игру, нарушал неброское обаяние полного комплекта.

«Почему мне достался камень?»

– Если бы ты был пьян, – сказал Ксинем, уверенно отвечая на его ход, – я бы еще мог понять, отчего ты так сделал.

И он еще шутит! Ахкеймион уставился на расположение фигур на доске и понял, что правила еще раз переменились – на этот раз с катастрофическими последствиями для него. Он пытался найти выход, но не видел его.

Ксинем победоносно улыбнулся и принялся чистить ногти острием кинжала.

– Вот и Пройас будет чувствовать себя так же, когда наконец доберется сюда.

В его тоне было нечто, что заставило Ахкеймиона насторожиться и поднять голову.

– Почему это?

– Ты же слышал о недавней катастрофе.

– Какой катастрофе?

– Священное воинство простецов разбито наголову.

– Как?!

Ахкеймион слышал разговоры о Священном воинстве простецов еще до своего отъезда из Сумны. Несколько недель тому назад, до прихода основных сил, несколько знатных владык из Галеота, Конрии и Верхнего Айнона приняли решение отправиться против язычников сами по себе. «Воинством простецов» их войско прозвали оттого, что за ними увязались полчища всякого сброда, не имевшего начальников. Ахкеймиону даже в голову не пришло поинтересоваться, как у них дела. «Началось! Начало кровопролитию положено».

– На равнине Менгедда, – продолжал Ксинем. – Языческий сапатишах, Скаур, прислал императору залитые смолой головы Тарщилки, Кумреццера и Кальмемуниса в знак предупреждения.

– Кальмемуниса? Ты имеешь в виду кузена Пройаса?

– Надменного, твердолобого идиота! Я умолял его подождать, Акка. Я уговаривал его, я орал на него, я даже заискивал перед ним – унижался как последний идиот! – но этот пес ничего не желал слушать.

Ахкеймиону один раз довелось встретиться с Кальмемунисом при дворе отца Пройаса. Возмутительное самомнение в сочетании с тупостью – Ахкеймиона отнего просто корчило.

– А как ты думаешь, отчего он поторопился выступить в поход – ну, если не считать того, что его побудил к тому сам Господь?

– Потому что знал, что, когда явится Пройас, он будет у принца не более чем карманной собачонкой. Он ведь так и не простил Пройасу того случая при Паремти.

– Битвы при Паремти? А что там такого случилось?

– А ты что, не знаешь? А я и забыл, как давно мы с тобой не виделись, дружище! У меня немало сплетен, которыми следует поделиться с тобой.

– Как-нибудь потом, – ответил Ахкеймион. – А сейчас расскажи, что случилось при Паремти.

– Пройас велел высечь Кальмемуниса.

– Высечь?!

Это сильно озаботило Ахкеймиона. Неужели его бывший ученик настолько переменился?

– За трусость?

Ксинем нахмурился, как будто разделял озабоченность Ахкеймиона.

– Нет. За неблагочестие.

– Да ты шутишь! Пройас высек своего родича за неблагочестие? Насколько же далеко зашел его фанатизм, Ксин?

– Чересчур далеко, – ответил Ксинем быстро, словно ему было стыдно за своего владыку. – Но лишь ненадолго. Я очень сильно разочаровался в нем, Акка. У меня сердце болит оттого, что богоподобный отрок, которого мы с тобой воспитывали, вырос человеком, склонным к подобным… крайностям.

Да, Пройас был богоподобным отроком. За те четыре года, что Ахкеймион провел при дворе в Аокниссе, столице Конрии, в качестве наставника принца, он успел искренне полюбить мальчика – даже сильнее, чем его легендарную мать. Приятные воспоминания. Прогулки по залитым солнцем залам и тенистым садовым тропинкам, беседы об истории, о логике, о математике, ответы на неиссякающий водопад вопросов…

– Наставник Ахкеймион! А куда девались все эти драконы?

– Драконы внутри нас, юный Пройас. И внутри вас тоже.

Нахмуренный лоб. Разочарованно стиснутые руки. Еще один уклончивый ответ наставника…

– Ну, а в мире еще есть драконы, наставник Ахкеймион?

– Но ведь вы есть в мире, Пройас, разве нет?

Ксинем в то время был при Пройасе наставником фехтования, и именно во время своих периодических стычек из-за его воспитания они научились уважать друг друга. Как сильно ни любил Ахкеймион своего ученика, Ксинем, воспитывавший в себе преданность, с которой ему придется служить принцу, когда тот станет королем, любил Пройаса гораздо сильнее. Настолько сильно, что, когда Ксинем заметил в ученике силу наставника, он пригласил Ахкеймиона к себе на виллу у Менеанорского моря.

– Ты сделал отрока мудрым, – сказал Ксинем, пытаясь объяснить свое из ряда вон выходящее приглашение. Люди из касты знати очень редко привечали колдунов.

– А ты сделал его опасным, – ответил Ахкеймион.

И где-то в смехе, последовавшем за этим разговором, и зародилась их дружба.

– Он превратился в фанатика, но лишь ненадолго? – переспросил теперь Ахкеймион. – Означает ли это, что он одумался?

Ксинем поморщился, рассеянно почесал крыло носа.

– Отчасти. Священная война и знакомство с Майтанетом вновь воспламенили его пыл, но теперь он стал мудрее. Терпеливее. Терпимее к слабостям.

– Видимо, твои уроки подействовали. Что ты с ним сделал?

– Отлупил до крови.

Ахкеймион расхохотался.

– Я серьезно, Акка. После Паремти я с отвращением покинул двор. Провел зиму в Аттремпе. Он явился ко мне, один…

– Просить прощения?

Ксинем поморщился.

– Я на это рассчитывал, но нет. Он проделал весь этот путь затем, чтобы отругать меня.

Маршал покачал головой и улыбнулся. Ахкеймион знал почему: Пройас еще ребенком был склонен к подобным трогательным крайностям. Проехать двести миль лишь затем, чтобы распечь своего бывшего наставника, – на такое был способен только Пройас.

– Он обвинил меня в том, что я бросил его в час нужды. Кальмемунис и его прихвостни выдвинули против принца обвинения, перед храмовым судом и перед королем, и какое-то время ему приходилось несладко, хотя никакая реальная опасность и не грозила.

– Ну разумеется, ты понимаешь, что он всего лишь искал твоего одобрения, Ксин, – сказал Ахкеймион, подавляя шевельнувшуюся в душе зависть. – Знаешь, он ведь всегда чтил тебя – на свой лад… И что же ты сделал?

– Я выслушал его тирады настолько терпеливо, насколько мог. Потом вывел на задний двор замка и бросил ему учебный меч. И сказал: «Вы хотели меня наказать – накажите».

Ахкеймион расхохотался. Ксинем тоже улыбнулся.

– Он еще щенком был упрям, Акка, а теперь вообще неукротим. Он нипочем не желал сдаваться. Я сбивал его с ног, он терял сознание, потом приходил в себя и снова вставал, весь в крови и в снегу. Каждый раз я говорил: «Я учил вас всему лучшему, что умел сам, мой принц, но вы все равно проигрываете». И он снова бросался на меня, с ревом, точно безумный.

На следующее утро он ничего не сказал и сторонился меня, как чумы. Но после обеда сам разыскал меня. На его лице места живого не было. «Я понял», – заявил он. «Что вы поняли?» – спросил я. «Твой урок, – ответил он. – Я понял твой урок». «Ах, вот как? – сказал я. – И что же это был за урок?» И он ответил: «Что я забыл, как учиться. Что жизнь дана нам как урок Господень, и что даже если мы пытаемся учить неблагочестивых людей, то должны быть готовы учиться у них сами».

Ахкеймион уставился на друга с откровенным благоговением.

– Ты действительно хотел научить его именно этому?

Ксинем нахмурился и покачал головой.

– Нет. Я всего лишь хотел выбить из него эту заносчивую дурь. Но мне показалось, что его слова звучат разумно, поэтому я просто ответил: «Вот именно, господин мой принц, вот именно», и кивнул с тем умным видом, с каким ты обычно соглашаешься с человеком, который не настолько умен, как ты сам.

Ахкеймион улыбнулся и кивнул с умным видом. Ксинем расхохотался.

– Как бы то ни было, с тех пор Пройас держал себя в руках и такого, как при Паремти, больше не устраивал. И когда он вернулся в Аокнисс, то предложил Кальмемунису возместить удар за удар, прямо при дворе своего отца.

– И что, Кальмемунис действительно согласился? Уж конечно, он был не настолько глуп!

– Еще как согласился! Этот олух высек Нерсея Пройаса на глазах короля и всего двора. И это и есть подлинная причина того, почему Кальмемунис так никогда и не простил Пройаса. Эта порка лишила его последних остатков чести. Когда до него это дошло, он объявил, что Пройас его надул.

– Так ты думаешь, Кальмемунис именно поэтому настоял на том, чтобы возглавить Священное воинство простецов?

Ксинем печально кивнул.

– И из-за этого он погиб, а с ним еще сто тысяч человек. Да, зачастую причиной великих катастроф становятся такие вот мелочи… Нетерпимость принца и тупость надменного лорда. Но где эти факты? Лежат ли они где-то на этих далеких равнинах, усеянных трупами?

«Сто тысяч убитых…»

Ахкеймион посмотрел на доску для бенджуки. И почему-то сразу увидел его – свой ход. Ксинем, как будто удивленный тем, что Ахкеймион все еще желает продолжать игру, смотрел, как тот переставляет с одного поля на другое, казалось бы, ничего не меняющую фигуру.

«Сто тысяч убитых – не был ли это тоже своего рода ход?»

– Ах ты, хитрый черт! – прошипел Ксинем, изучая доску. И после короткого колебания сделал ответный ход.

«Ошибка!» – понял Ахкеймион. Ксинем, забывшись, одним махом свел на нет все свое былое преимущество. «Почему я теперь так отчетливо вижу это?»

Бенджука. Двое людей. Две противоположные цели. Один исход. Кто определяет этот исход? Победитель? Но подлинные победы так редки – и на доске для бенджуки не менее редки, чем в жизни. Чаще результат бывает ненадежным компромиссом. Но кто определяет компромисс? Никто?

Ахкеймион понял, что вскоре основная часть Священного воинства выйдет из Момемна, пересечет плодородную провинцию Ансерка и окажется во враждебных землях. До сих пор перспектива кампании казалась абстракцией, ходом в игре, который пока что не может быть просчитан. «Но это – не игра! Священное воинство отправится в поход и, как бы ни обернулось дело, тысячи и тысячи людей непременно погибнут».

Так много людей! Так много противоположных целей. И только один исход. Каким будет этот исход? И кто его определит?

Никто?

Эта мысль ужаснула Ахкеймиона. Священная война внезапно показалась безумной игрой, броском игральных костей в попытке угадать абсолютно темное будущее. Жизни бесчисленных людей – включая самого Ахкеймиона – против далекого Шайме. Разве может какой бы то ни было выигрыш стоить такого заклада?

– Сто тысяч убитых, – продолжал Ксинем, по всей видимости, не замечая, насколько опасное положение создалось на доске. – И среди них несколько людей, которых я знал. И вдобавок император шустро воспользовался нашим смятением. Он уже твердит, чтобы мы не повторили ошибки воинства простецов.

– Это какой же? – спросил Ахкеймион, все еще занятый доской.

– Они, видишь ли, имели глупость отправиться в поход без Икурея Конфаса.

Ахкеймион поднял глаза.

– Но ведь я думал, что именно благодаря провизии, выданной императором, они и смогли отправиться в поход.

– Ну конечно. Но ведь он обещал снабдить провизией любого, кто подпишет его проклятый договор!

– Так значит, Кальмемунис и прочие его все-таки подписали…

В Сумне не были в этом уверены.

– А почему бы и нет? Таким людям, как он, наплевать на свое слово. Почему бы не пообещать вернуть все завоеванные земли империи, если твое обещание ничего не значит?

– Но ведь Кальмемунис и прочие не могли не понимать, в чем состоит план императора! Икурей Ксерий прекрасно знает, что Великие Имена на самом деле ничего ему не отдадут. Договор – попросту предлог, то, что должно помешать шрайе объявить императору отлучение, когда он прикажет Конфасу захватить все, что завоюет Священное воинство.

– Ну да, Акка, но ты забываешь, отчего Кальмемунис вообще отправился в этот скоропалительный поход. Не ради отпущения грехов и не во славу Последнего Пророка – и, если уж на то пошло, даже не затем, чтобы создать свое собственное королевство. Нет. У Кальмемуниса была воровская душонка. Он отправился в поход затем, чтобы слава победы не досталась Пройасу.

Ахкеймион, пораженный внезапно пришедшей мыслью, уставился на своего друга.

– Но ты, Ксин… Ты ведь действительно отправился в этот поход ради Последнего Пророка! Что ты думаешь по поводу всех этих ссор и тайных замыслов?

На миг показалось, что Ксинем застигнут этим вопросом врасплох.

– Да, конечно, ты прав, – медленно произнес он. – Меня это должно возмущать. Но, сдается мне, я заранее предвидел, что так оно и будет. Откровенно говоря, меня больше волнует, что по этому поводу подумает Пройас.

– А почему?

– Вести о катастрофе, несомненно, ужаснут его. Но все это сведение счетов, все эти интриги…

Ксинем поколебался, словно еще раз прикидывал, стоит ли говорить нечто, о чем он сто раз думал про себя, но еще ни разу не высказывал вслух.

– Я прибыл сюда в числе первых, Акка. Пройас прислал меня, чтобы я согласовывал действия всех конрийцев, которые придут сюда следом за мной. Я был частью Священного воинства с тех самых пор, как под стенами Момемна возвели первые шатры. Я знаю, что основная масса тех, кто здесь собрался, – люди благочестивые. Хорошие люди, независимо от того, к какой нации они принадлежат. И все они слышали о Нерсее Пройасе и о том, как его уважает Майтанет. Все они, даже другие Великие Имена, такие, как Готьелк или Саубон, готовы идти за ним. Так что исход этой игры с императором во многом зависит от того, как поведет себя Пройас…

– А Пройас часто поступает непрактично, – закончил Ахкеймион. – Ты боишься, что в этой игре с императором на первый план выступит Пройас-судия, а не Пройас-тактик.

– Вот именно. В настоящий момент император держит Священное воинство в заложниках. Он отказывается выдавать нам больше провианта, чем то необходимо для содержания войска, пока мы не подпишем этот его договор. Разумеется, Майтанет может повелеть снабдить Священное воинство провиантом под страхом отлучения, но сейчас кажется, что даже он колеблется. Уничтожение Священного воинства простецов убедило его, что мы обречены, если с нами не будет Икурея Конфаса. Кианцы показали зубы, и, похоже, одной веры недостаточно для того, чтобы их победить. И кто сумеет лучше провести нас через эти коварные мели, чем великий главнокомандующий, который только что одолел самих скюльвендов? Но даже такой могущественный шрайя, как Майтанет, не может заставить императора отправить против язычников своего единственного наследника. И, разумеется, император не пошлет Конфаса, если Великие Имена не подпишут договор. Ахкеймион криво усмехнулся.

– Если я когда-нибудь вздумаю встретиться с этим императором на узенькой дорожке, напомни мне, что делать этого не стоит.

– Это демон! – зло бросил Ксинем. – Хитроумный демон. И если Пройас не сумеет его обойти, все мы отправимся проливать кровь не за Айнри Сейена, а за Икурея Ксерия III.

Имя Последнего Пророка почему-то напомнило Ахкеймиону, как он продрог. Он тупо взглянул на серебряные и ониксовые фигуры на доске. Потом наклонился, взял маленький, окатанный морем камешек, который стоял на доске вместо недостающей фигуры, и выкинул его в ослепительно-белую пыль за пределами навеса. Игра внезапно показалась ему ребяческой.

– Так ты что, сдаешься? – спросил Ксинем.

Конриец был разочарован: он еще надеялся выиграть.

– Мне не на что надеяться, – ответил Ахкеймион, думая не о бенджуке, а о Пройасе. Когда принц явится сюда, то будет чувствовать себя как в осаде, а Ахкеймиону придется еще сильнее загнать его в угол, рассказав ему, что даже его драгоценный шрайя ведет какую-то темную игру.


В шатре, несмотря на зимний мрак, было тепло. Эсменет села, обняв колени. И кто бы мог подумать, что от верховой езды так болят ноги?

– Ты думаешь о ком-то другом, – сказал Сарцелл. «У него голос совсем другой, – подумала она. – Такой уверенный…»

– Да.

– Видимо, об адепте Завета?

Шок. Но потом Эсменет вспомнила, как говорила ему…

– И что с того? – спросила она.

Он улыбнулся, и Эсменет, как всегда, почувствовала одновременно восторг и тревогу. Может, это из-за его зубов? Или из-за губ?

– Да так, – ответил он. – Адепты Завета – дураки. Все Три Моря это знают… Знаешь, что нильнамешцы говорят о женщинах, которые любят дураков?

Она повернула голову в его сторону, смерила его томным взглядом.

– Нет. И что же говорят нильнамешцы?

– Что когда они спят, то не видят снов. И он мягко повалил ее на свою подушку.

ГЛАВА 11 МОМЕМН

«Разум, пишет Айенсис, это способность преодолевать невиданные прежде препятствия ради удовлетворения желаний. Человека от зверей отличает именно его способность преодолевать бесконечные препятствия с помощью разума.

Однако Айенсис перепутал случайное и существенное. Куда важнее способности преодолевать бесконечные препятствия способность противостоять им. Человек отличается не тем, что рассуждает, а тем, что он молится».

Экьянн, «Послания», I, 44

Конец зимы, 4111 год Бивня, Момемн

Принц Нерсей Пройас пошатнулся, но снова выпрямился. Его люди гнали шлюпку сквозь буруны. Он твердо решил прибыть к берегу Нансурии стоя, однако Менеанорское море, которое твердо вознамерилось биться в берега до тех пор, пока весь мир не станет морем, делало это непростой задачей. Уже дважды пенные стены клокочущего прибоя едва не выбросили принца за борт. Пройас уже начал задумываться, разумно ли его решение. Он окинул взглядом голую песчаную полосу пляжа, увидел, что в непосредственной близости развевается только штандарт Аттремпа, и решил, что прибыть на берег сухим, пусть и сидя, куда лучше, чем полуутонувшим.

«Наконец-то я со Священным воинством!»

Но как ни глубоко волновала его эта мысль, она сопровождалась некоторой тревогой. Он был первым, кто поцеловал колено Майтанета тогда, в Сумне, а теперь он последний из Великих Имен, кто присоединится к Священному воинству! Пройас был в этом уверен.

«Политика!» – кисло думал Пройас. Айенсис утверждал, что это искусство добиваться преимуществ внутри сообщества людей, но философ был не прав: это скорее абсурдное торжище, чем упражнение в красноречии. Приходится поступаться принципами и благочестием, чтобы добиться того, чего требуют принципы и благочестие. Пачкаться ради того, чтобы очиститься.

Пройас поцеловал колено Майтанета, вступил на путь, куда звали его вера и принципы. Сам Господь освятил этот путь! Однако с самого начала он вел через грязное болото политики: бесконечная грызня с королем-отцом; выводящие из себя проволочки, связанные с необходимостью собрать флот; неисчислимые уступки, договоры, упреждающие удары, ответные удары, лесть, угрозы… Как будто для того, чтобы спасти душу, ее сперва надобно продать!

«Это и есть твое испытание? И что, ты снова счел меня недостойным?»

Даже морское путешествие оказалось испытанием. Менеанорское море всегда коварно, а в зимнюю пору оно особенно бурно. У берегов Нрона их захватила буря, и корабли унесло за пределы Менеанорского моря. Неблагоприятные ветра пригнали их к самым языческим берегам – в какой-то момент они оказались всего в нескольких днях пути от Шайме, по крайней мере так сказал идиот штурман, как будто эта насмешка судьбы должна была порадовать, а не разгневать принца. Потом, когда они мучительно пробирались на север, налетела вторая буря, которая разметала его корабли. Более пятисот человек расстались тогда с жизнью. Казалось, на каждом шагу что-то противостоит его усилиям. Если не люди, то стихии, а если не стихии, то люди. Мучили даже собственные мысли: а что, если Священное воинство уже выступило в поход без него? Что, если, когда он прибудет, ему предложат распить с императором кубок вина и возвращаться домой?

Быть может, этого следовало ожидать. Быть может, та встреча с Ахкеймионом в Сумне – да еще в тот самый миг, когда он преклонил колени перед Майтанетом! – была не просто досадным совпадением. Быть может, то было предзнаменование, напоминание о том, что боги зачастую смеются, когда люди скрежещут зубами от злости.

Как раз в этот момент огромная волна качнула шлюпку вперед и окатила сидящих в ней пенящейся, пронизанной солнцем водой. Киль скользнул вбок по волне, точно желудь по шелку. Несколько гребцов вскрикнули. В какой-то миг казалось, что шлюпка непременно перевернется. Они потеряли одно из весел. Потом днище заскрежетало по песку, и шлюпка засела на мели посреди нескольких намывных отмелей, выступающих из-под воды во время отлива. Пройас выскочил из шлюпки вместе со своими людьми и, не обращая внимания на их протесты, помог им затащить шлюпку подальше на белый, как кость, песок. Оглянувшись, он увидел свой флот, разбросанный по сияющему морю. Просто не верилось. Они здесь! Они добрались!

Пока остальные выгружали из шлюпки вещи, Пройас прошел несколько шагов в сторону берега и рухнул на колени. Песок жег его кожу. Ветер трепал короткие, иссиня-черные волосы. Ветер пах солью, рыбой, раскаленным на солнце камнем – почти так же, как пахнут далекие берега его родной Конрии.

«Началось, Пророк милостивый… Священная война началась. Позволь же мне стать источником твоего праведного гнева! Пусть десница моя станет той дланью, что освободит твой очаг от злобы неверных! Позволь мне стать твоим молотом!»

Здесь, за всепоглощающим ревом прибоя, можно было плакать – никто не увидит и не услышит. Пройас смахнул слезы с глаз.

Боковым зрением он увидел, как навстречу через белые дюны идут ожидавшие его люди. Он прокашлялся, встал, машинально отряхнул песок с туники. Над их головами развевался штандарт Аттремпа. Они упали на колени и, упершись ладонями в колени, склонились перед ним до земли. Позади них возвышался небольшой обрыв, а над краем обрыва на фоне неба виднелось огромное серое пятно – очевидно, Момемн, окутанный дымом бесчисленных костров и очагов.

– Мне тебя и вправду не хватало, Ксинем! – сказал Пройас. – Что ты на это скажешь?

Коренастый человек с окладистой бородой, стоявший впереди всех, поднялся на ноги. Пройас уже не в первый раз был потрясен тем, насколько тот похож на Ахкеймиона.

– Боюсь, господин мой принц, что ваши добрые чувства быстро развеются, – ответил Ксинем. Он немного поколебался и закончил: – Когда вы услышите вести, которые я вам принес.

«Ну вот, начинается!»

Еще много месяцев тому назад, до того, как Пройас вернулся в Конрию, набирать свою армию, Майтанет предупредил его, что дом Икуреев, по всей вероятности, создаст немало препон Священному воинству. Однако, судя по поведению Ксинема, в его отсутствие произошло нечто куда более трагическое, чем обычные интриги.

– Я не из тех, кто гневается на вестника за дурные новости, Ксинем. Ты же знаешь.

Он обвел взглядом спутников маршала.

– А где этот осел Кальмемунис?

В глазах Ксинема отразился нескрываемый страх.

– Он убит, господин мой принц.

– Убит? – резко переспросил Пройас.

«Господи, пусть все не начинается так плохо!» Он закусил губу, потом спросил, уже более ровным тоном:

– Что произошло?

– Кальмемунис отправился в поход…

– Отправился в поход?! Но в последний раз, что я о нем слышал, у него не было провианта! Я сам отправил письмо императору с просьбой не давать Кальмемунису ничего, чтобы тот не выступил в поход!

«Господи! Только не это!»

– Когда император отказал им в провианте, Кальмемумис и прочие принялись буйствовать и даже разграбили несколько деревень. Они надеялись выступить против язычников одни, чтобы присвоить себе всю славу. Я едва не подрался с этим проклятым…

– Так Кальмемунис выступил в поход? – Пройас похолодел. – Император снабдил его провиантом?

– Насколько я понимаю, господин мой принц, Кальмемунис практически не оставил императору другого выхода. Он всегда умел принуждать людей делать то, чего ему хотелось. Императору оставалось либо снабдить его провизией и избавиться от него, либо рисковать тем, что Кальмемунис начнет войну против самой Нансурии.

– Ну, войны Святейший Шрайя не допустил бы, – отрезал Пройас, не желая оправдывать никого из тех, кто был виновен в этом преступлении. – Итак, Кальмемунис отправился в поход, и теперь он убит? Ты хочешь сказать, что…

– Да, господин мой принц, – угрюмо ответил Ксинем. Он уже успел переварить все эти факты. – Первая битва Священной войны завершилась катастрофой. Они все погибли – Истратменни, Гедафар, – все бароны-паломники из Канампуреи, и вместе с ними бесчисленные тысячи других, – все они были перебиты язычниками в месте, что зовется равниной Менгедда. Насколько мне известно, в живых осталось только около тридцати галеотов из войска Тарщилки.

Но как такое возможно? Разве Священное воинство можно одолеть в битве?

– Только тридцать? Сколько же их отправилось в поход?

– Более ста тысяч: первые прибывшие галеоты, первые айноны и весь тот сброд, что явился в Момемн вскоре после призыва шрайи.

В воцарившейся тишине слышался только рокот и шипение прибоя. Священное воинство – или немалая его часть – уничтожено. «Быть может, мы обречены? Неужели язычники могут быть настолько сильны?»

– А что говорит шрайя? – спросил он, надеясь заставить эти жуткие предчувствия умолкнуть.

– Шрайя молчит. Готиан сообщил, что шрайя удалился оплакивать души, погибшие на Менгедде. Однако ходят слухи, будто он испугался, что Священное воинство не сумеет одолеть язычников, что он ждет знамения от Господа, а знамения все нет.

– А император? Что говорит он?

– Император с самого начала утверждал, что Люди Бивня недооценивают свирепости язычников. Он оплакивает гибель Священного воинства простецов…

– Гибель чего?

– Так его теперь называют… Из-за того сброда, что увязался с ним.

Услышав это объяснение, Пройас испытал постыдное облегчение. Когда стало очевидно, что на призыв шрайи откликнулась еще и куча всякого отребья: старики, бабы, даже дети-сироты, – Пройас испугался, что их войско будет больше похоже на табор, чем на армию.

– Прилюдно император скорбит, – продолжал Ксинем, – но с глазу на глаз настаивает на том, что никакая война против язычников, будь она хоть трижды священной, не увенчается успехом, если ее не возглавит его племянник, Конфас. Ксерий, конечно, император, но все равно он продажный пес.

Пройас кивнул. Он наконец осознал подробности событий, с последствиями которых ему предстояло иметь дело.

– И я так понимаю, цена, которую он требует за великого Икурея Конфаса, – не что иное, как его договор, а? Этот злосчастный Кальмемунис продал нас всех.

– Я пытался, господин мой… Я пытался образумить палатина. Но мне недостало ни влияния, ни мудрости, чтобы его остановить!

– Ни у кого не хватит мудрости, чтобы остановить глупца, Ксин. А то, что у тебя недостаточно влияния, – это не гноя вина. Кальмемунис был человек самонадеянный и нетерпеливый. В отсутствие более знатных людей он наверняка потерял голову от чванства. Он сам себя обрек на гибель, Ксин. Только и всего.

Но в глубине души Пройас понимал, что это еще не все. Тут наверняка приложил руку император. В этом Пройас был уверен.

– И тем не менее, – сказал Ксинем, – мне все кажется, что я не сделал всего, что мог бы.

Пройас пожал плечами.

– Каждый человек может сказать о себе то же самое, Ксин. Этим человек и отличается от Бога.

Он печально хмыкнул.

– На самом деле это мне говорил Ахкеймион.

Ксинем слабо улыбнулся.

– И мне тоже… Очень мудрый глупец этот Ахкеймион. «И нечестивый… Богохульник. Хотелось бы мне, чтобы ты, Ксин, не забывал об этом».

– И в самом деле мудрый глупец.

Видя, что их принц благополучно прибыл на берег, остальная часть конрийского войска тоже начала высадку. Оглянувшись на море, Пройас увидел множество шлюпок, несомых к берегу сильным прибоем. Скоро эти пляжи будут кишеть людьми – его людьми, – и вполне возможно, что все они уже обречены. «Почему, Господи? Зачем Ты терзаешь нас – ведь мы стремимся исполнить Твою волю!»

В течение некоторого времени он вытягивал из Ксинема подробности поражения Кальмемуниса. Да, Кальмемунис действительно погиб: фаним прислали в доказательство его отрубленную голову. Нет, как именно язычникам удалось их разгромить – этого никто доподлинно не знает. Ксинем сказал, что выжившие утверждали, будто язычникам не было числа, по меньшей мере двое на каждого из айнрити. Однако Пройас знал, что те, кто остался в живых после подобного поражения, всегда утверждают нечто в этом духе. Пройаса мучило множество вопросов, и все они были настолько неотложны, что порой он перебивал Ксинема на полуслове. А еще его мучило странное чувство, что его обманули, как будто время, проведенное в Конрии и в море, было потеряно в результате чьих-то махинаций.

Он даже не заметил приближающуюся процессию имперцев, пока те не подошли вплотную.

– Сам Конфас собственной персоной, – мрачно сказал Ксинем, кивнув в сторону берега. – Тоже явился обхаживать вас, мой принц.

Пройас никогда не встречался с Икуреем Конфасом, однако признал его с первого взгляда. Этот человек являл собой живое воплощение обычаев Нансурской империи: божественно-невозмутимое выражение лица, воинственная уверенность, с какой он держал под мышкой посеребренный шлем. Он даже по песку шагал с кошачьей легкостью и грацией.

Они встретились глазами, и Конфас улыбнулся: улыбка героев, которые до сих пор знали друг друга лишь по слухам и восторженным рассказам. И вот Пройас очутился лицом к лицу с легендарным человеком, который одержал победу над скюльвендами. Он невольно проникся к нему почтением, даже, пожалуй, легким благоговением.

Конфас слегка поклонился, протянул руку для солдатского рукопожатия и сказал:

– От имени Икурея Ксерия III, императора Нансурии, я приветствую вас, принц Нерсей Пройас, на наших берегах и в Священном воинстве.

«На ваших берегах… Можно подумать, будто Священное воинство тоже ваше».

Пройас не поклонился в ответ и не пожал протянутой руки.

Конфас не выказал ни возмущения, ни гнева – напротив, взгляд его сделался одновременно ироничным и оценивающим.

– Боюсь, – продолжал он небрежным тоном, – в результате недавних событий нам будет нелегко доверять друг другу.

– Где Готиан? – спросил Пройас.

– Великий магистр шрайских рыцарей ждет вас наверху. Он не любит, когда ему в сапоги набивается песок.

– А вы?

– А мне хватило ума надеть сандалии.

Раздался хохот. Пройас скрипнул зубами.

Когда Пройас снова ничего не ответил, Конфас продолжал:

– Насколько я понимаю, Кальмемунис был вашим человеком. Неудивительно, что вы стараетесь обвинить во всем кого-то другого. Но позвольте вас заверить: палатин Канампуреи погиб исключительно по собственной глупости.

– В этом я не сомневаюсь, главнокомандующий.

– Так значит, вы примете приглашение императора и посетите его в Андиаминских Высотах?

– Очевидно, чтобы обсудить договор.

– В том числе и для этого.

– Я хотел бы сперва поговорить с Готианом.

– Как вам угодно, принц. Но, возможно, я смогу избавить вас от лишних бесед и передать то, что скажет великий магистр. Готиан сообщит вам, что в катастрофе на равнине Менгедда святейший шрайя всецело винит вашего человека, Кальмемуниса. И еще он скажет, что шрайя глубоко огорчен случившимся несчастьем и теперь всерьез обдумывает единственное и вполне оправданное требование императора. Я вас уверяю, оно действительно абсолютно оправданное. В родословных любого мало-мальски значительного семейства империи вы найдете десятки имен тех, кто погиб, сражаясь за те самые земли, которые предстоит отвоевать Священному воинству.

– Быть может и так, Икурей, но на этот раз жертвовать жизнью предстоит нам.

– Император ценит и понимает это. Именно поэтому он предложил даровать право собственности на потерянные провинции – под протекторатом империи, разумеется.

– Этого недостаточно.

– Ну разумеется. Всегда хочется большего, не правда ли? Должен признаться, принц, что мы оказались в весьма странном и затруднительном положении. В отличие от вас дом Икуреев никогда не славился своим благочестием, и теперь, когда мы наконец-то защищаем правое дело, нас зачастую упрекают за наши былые деяния. Однако личность спорящего, сколь бы одиозна она ни была, не имеет отношения к правоте или ложности его аргументов. Разве не так говорит нам сам Айенсис? Я прошу вас, принц, позабыть о наших недостатках и обдумать эти требования в свете чистой логики.

– А если чистая логика подскажет мне, что вы правы?

– Ну что ж, тогда вы можете последовать примеру Кальмемуниса, не так ли? Возможно, вам неприятно себе в этом признаваться, однако Священному воинству без нас не обойтись.

И снова Пройас ничего не ответил. Конфас усмехнулся, полуприкрыв глаза:

– Как видите, Нерсей Пройас, и логика, и обстоятельства на нашей стороне.

Видя, что Пройас по-прежнему молчит, главнокомандующий поклонился, небрежно развернулся и направился прочь. За ним потянулась его сверкающая свита. Валы накатывались на берег с удвоенной яростью, и ветер осыпал Пройаса и его людей мелкими брызгами. Становилось холодно.

Пройас из всех сил старался спрятать трясущиеся руки. В битве за Священную войну только что произошла первая стычка, и Икурей Конфас взял над ним верх на глазах у его собственных людей – и притом взял без малейшего груда! Пройас понял, что все его прежние проблемы были все равно что мелкие мошки по сравнению с главнокомандующим и его трижды проклятым дядюшкой.

– Идем, Ксинем, – отсутствующе сказал он, – надо проследить за тем, чтобы высадка прошла благополучно.

– И еще одно, мой принц… Я забыл об этом упомянуть.

Пройас тяжело вздохнул и встревожился: в этом вздохе отчетливо слышалась охватившая его дрожь.

– Ну, что еще, Ксин?

– Друз Ахкеймион здесь.


Ахкеймион сидел один у костра и ждал возвращения Ксинема. Если не считать горстки рабов и проходивших мимо Людей Бивня, конрийский лагерь был пуст. Ахкеймион знал, что люди маршала еще на берегу, встречают своего принца и соплеменников. Вид опустевших полотняных шатров тревожил Ахкеймиона. Темные, пустые палатки. Остывшие кострища…

Вот именно так все и будет, если маршал и его люди падут на поле брани. Оставленные вещи. Места, где некогда слова и взгляды согревали воздух. Отсутствие.

Ахкеймион содрогнулся.

В первые несколько дней после того, как Ахкеймион присоединился к Ксинему и Священному воинству, он занимался делами, связанными с Багряными Шпилями. Окружил свою палатку несколькими оберегающими заклинаниями – потихоньку, чтобы не оскорбить чувств айнрити. Нашел местного жителя, который проводил его к вилле, где поселили Багряных Шпилей. Составил схемы, карты, списки имен. Даже нанял трех братьев-подростков, сыновей раба из Шайгека, принадлежавшего тидонскому тану, чтобы те следили за дорогой, ведущей к вилле, и докладывали ему обо всех приходящих и уходящих, кто заслуживает внимания. Больше делать было особенно нечего. Он еще попытался снискать расположение местного купца, у которого Шпили закупали провизию, но потерпел сокрушительное поражение. Когда Ахкеймион начал настаивать, этот человек попытался заколоть его ложкой – в прямом смысле. Не потому, что питал такую верность Шпилям – просто очень испугался.

По всей видимости, нансурцы быстро учились: у Багряных адептов любой повод для подозрений, будь то лишняя капля пота на лбу или знакомство с чужестранцем, был равносилен предательству. А предательств Багряные Шпили не прощали.

Однако все эти дела были не более чем рутиной. Занимаясь ими, Ахкеймион не переставая думал: «Сейчас, Инрау. Покончу со всем этим и займусь тобой…»

И вот «сейчас» наступило. Расспрашивать было некого. Следить не за кем. И даже подозревать некого, если не считать Майтанета.

Делать нечего. Оставалось ждать.

Разумеется, в отчетах, которые он отправлял своему начальству в Завете, сообщалось, что он старательно проверяет такой-то намек или такой-то след. Но это являлось всего лишь частью спектакля, в котором участвовали все, даже такой энтузиаст, как Наутцера. Они походили на голодных людей, питающихся травой. Если ты смертельно голоден, отчего бы не создать иллюзию того, что ты все-таки ешь?

Однако на сей раз иллюзия не столько успокаивала, сколько вызывала тошноту. Причина казалась достаточно очевидной: Инрау. С тех пор как в дыру, которую представлял собой Консульт, провалился Инрау, она сделалась слишком широка, чтобы заклеивать ее бумагой.

И Ахкеймион принялся отыскивать способы заставить свое сердце умолкнуть или хотя бы вытеснить из своих мыслей часть терзавших его упреков. «Вот приедет Пройас… – говорил он своему мертвому ученику. – Я обязательно займусь тобой, когда приедет Пройас!»

Он принялся крепко выпивать, в основном неразбавленное вино. Попивал он и анпой, когда Ксинем был в особенно хорошем настроении; и юрсу, отвратительное пойло, которое галеоты гонят из гнилой картошки. Покуривал и опиум, и гашиш – впрочем, от первого Ахкеймиону пришлось отказаться после того, как он начал терять грань между галлюцинациями и Снами.

Ахкеймион принялся перечитывать тех немногих классиков, которых захватил с собой Ксинем. Он немало смеялся над третьей и четвертой «Аналитиками» Айенсиса, впервые оценив тонкий юмор знаменитого философа. Хмурился над стихами Протатиса – теперь они представлялись ему чрезмерно вычурными, хотя двадцать лет тому назад Ахкеймиону казалось, будто они говорят на языке его души. Взялся он и за «Саги», уже не в первый раз, почитал несколько часов – и отложил в сторону. Их цветистые неточности бесили его до дрожи в руках и потери сознания, а содержащиеся в них истины заставляли плакать. Похоже, это урок, который ему приходится заново проходить каждые несколько лет: человек, воочию видевший ужасы Армагеддона, не в состоянии читать рассказы о нем.

Порой, когда Ахкеймиону не сиделось на месте до такой степени, что читать уже было невозможно, он отправлялся бродить по лагерю. Иногда он забирался в такие закоулки, где норсирайцы открыто звали его «замарашкой». Один раз пятеро тидонцев прогнали его прочь из их мелкого удела, размахивая ножами и выкрикивая обвинения и оскорбления. А в другие дни Ахкеймион бродил по узким улочкам Момемна, ущельям со стенами из кирпича-сырца. Он выходил то к разным рыночным площадям, то к древнему храмовому комплексу Кмираль, а один раз забрел даже к воротам Дворцового района. Кончались эти прогулки всегда в компании шлюх, хотя потом он никак не мог вспомнить, каким образом их раздобыл. Ахкеймион не запоминал ни лиц, ни имен. Он упивался судорогами стонущих тел, сальностью кожи, скользящей по немытой коже. Потом возвращался домой, полностью опустошенный.

Он очень старался не думать об Эсми.

Обычно Ксинем возвращался к вечеру, и они выкраивали время, чтобы сделать несколько ходов в их вялотекущей партии в бенджуку. Потом сидели у костра маршала, передавали по кругу чашу с терпким напитком, который конрийцы называли «перрапта», – они утверждали, что это якобы очищает нёбо перед едой, но Ахкеймиону казалось, что потом любая пища воняет рыбой. Ужинали тем, что удавалось раздобыть рабам Ксинема. Иногда к ним присоединялись офицеры маршала – обычно Динхаз, Зенкаппа и Ирисс, – и они коротали время в непристойных шуточках и непочтительной болтовне. В другие дни они с Ксинемом сидели вдвоем, и тогда разговор шел о более серьезных и болезненных вещах. А порой, как сегодня, Ахкеймион оставался один.

Вести о прибытии конрийского флота пришли еще до рассвета. Вскоре Ксинем ушел, чтобы подготовить все для прибытия наследного принца. Ксинем был нервен и зол – видимо, не знал, как сообщить Пройасу о Кальмемунисе и судьбе Священного воинства простецов. Когда Ахкеймион предложил отправиться встречать Пройаса вместе с ним, Ксинем уставился на него, словно не поверил своим ушам, потом рявкнул:

– Да он тогда меня вообще повесит!

Однако перед тем, как отправиться на берег, подъехал к костру и пообещал Ахкеймиону, что сообщит Пройасу о его присутствии и о просьбе.

День прошел в страхе и надежде.

Пройас был другом и доверенным лицом Майтанета. Если кто-то и сумеет вытянуть из Святейшего Шрайи нужную информацию, то только он. И почему бы ему не сделать этого? Ведь так много из того, чем он является, из того, что заставляет людей звать его Солнечным Принцем, вложил в него бывший наставник, Друз Ахкеймион.

«Не тревожься, Инрау… Он мне обязан».

Вот и солнце село, а вестей от Ксинема все не было. Ахкеймиона одолели сомнения, и выпитое вино тоже взяло свое. Страх опустошил его невысказанные речи, и Ахкеймион наполнил их гневом и презрением.

«Ведь я его создал! Это я сделал его тем, что он есть! Он не посмеет!»

Он тут же раскаялся в этих резких мыслях и ударился в воспоминания. Он вспомнил, как Пройас мальчишкой выбежал из сумрака ореховой рощи сквозь столбы солнечного света, плача и оберегая сломанную руку. «Лучше бы ты по книгам лазил, дурень! – кричал он ему тогда. – Их ветви никогда не ломаются!» Он вспомнил, как застал Инрау врасплох в скриптории и увидел, что тот от скуки разрисовывает чистый лист пергамента ровными рядами фаллосов. «Что, в прописях упражняешься, а?»

– Мои сыновья… – бормотал он, глядя в костер. – Мои чудные сыновья…

Наконец он услышал, как по темным дорожкам приближаются всадники. Увидел Ксинема, едущего во главе небольшого отряда конрийских рыцарей. Маршал спешился в темноте и вышел на свет, потирая затылок. У него был усталый взгляд человека, которому осталось выполнить последнее трудное дело.

– Он не желает тебя видеть.

– Он, должно быть, очень занят сейчас, – выпалил Ахкеймион, – и устал вдобавок! Как это было глупо с моей стороны! Может быть, завтра…

Ксинем тяжело вздохнул.

– Нет, Акка. Он вообще не желает тебя видеть.


Дойдя до самого центра знаменитой Кампозейской агоры, Ахкеймион остановился у лотка с бронзовой посудой и, не обращая внимания на то, как нахмурился торговец, взял с прилавка большое блюдо, делая вид, что проверяет, хорошо ли оно отполировано. Он вертел его в руках, всматриваясь в искаженное изображение толп, проходящих у него за спиной. И наконец снова увидел этого человека – тот, по всей видимости, торговался с продавцом колбасок. Чисто выбритый. Черные волосы подстрижены кое-как, на рабский манер. Одет в голубую льняную тунику, а поверх нее – полосатый нильнамешский балахон. Ахкеймион заметил, как в тени лотка перешли из рук в руки несколько медных монет. Отражение человека повернулось навстречу солнцу, держа в руке колбаску, засунутую в надрезанную булку. Он обводил скучающим взглядом рыночную толпу, задерживаясь то на том, то на этом. Откусил кусочек, потом поглядел в спину Ахкеймиону.

«Кто ты?»

– Ну чего ты там высматриваешь? – бросил торговец посудой. – Дырку, что ли, в зубе нашел?

– Да нет, вот разглядываю, не оспа ли у меня, – мрачно ответил Ахкеймион. – Боюсь, что все-таки оспа…

Ему не нужно было видеть торговца – он и так знал, какой ужас отразился у того на лице. Тетка, перебиравшая кубки для вина, тут же исчезла в толпе.

Ахкеймион смотрел, как отражение в блюде лениво направилось прочь от лотка с колбасками. Он не думал, что ему грозят какая-то серьезная опасность, однако же, если за тобой следят, пренебрегать этим не годится. Велика вероятность, что этот человек работает на Багряных Шпилей, у которых есть очевидные причины интересоваться им, или даже на императора, который шпионит за всеми просто ради того, чтобы шпионить за всеми. Однако всегда есть шанс, что этот человек принадлежит к коллегии лютимов. Если это Тысяча Храмов убила Инрау, тогда они, по всей вероятности, знают, что он здесь. А если этот человек действительно из лютимов, Ахкеймиону необходимо узнать, много ли ему известно.

Ахкеймион, улыбнувшись, протянул блюдо обратно торговцу – тот съежился, как будто ему подсунули раскаленный уголь. Ахкеймион бросил блюдо обратно на прилавок, уставленный блестящей посудой, заставив прохожих оглянуться на грохот. «Пусть думает, что я торгуюсь».

Однако если ему нужно поговорить с этим человеком лицом к лицу, вопрос не в том как, а в том где. Кампозейская агора – явно не самое подходящееместо.

«Наверное, в каком-нибудь переулке».

Ахкеймион увидел стаю птиц, кружащих над огромными куполами храма Ксотеи, силуэт которого вздымался над крышами многоэтажных домов, выходящих на рыночную площадь с севера. К востоку от храма высились огромные строительные леса, от которых тянулась сеть канатов к наклонному обелиску, – то был последний дар императора храмовому комплексу Кмираль. Ахкеймион заметил, что этот несколько меньше, чем обелиски, виднеющиеся в дымке позади него.

Он принялся прокладывать себе путь к северу через толпу покупателей и шумных лоточников, высматривая проходы между зданиями, которые могли бы представлять собой какой-нибудь мало используемый выход с рынка. Ахкеймион рассчитывал, что тот человек по-прежнему следует за ним. Он едва не споткнулся о павлина – великолепный широкий веер с сердитыми красными глазками. Нансурцы считали эту птицу священной и позволяли им бродить повсюду. Потом Ахкеймион заметил женщину, сидящую в окне одного из зданий, выходящих на площадь, и ему вспомнилась Эсменет.

«Если они знают обо мне, значит, знают и о ней…»

Еще одна причина отловить глупца, который за ним увязался.

Он дошел до северного края площади, пробрался между загонов, набитых овцами и свиньями. В одном стоял даже огромный храпящий бык. Видимо, то были жертвенные животные, которых пригнали на продажу для жрецов Кмираля. И наконец Ахкеймион нашел переулок, какой искал: узкую щель между глинобитными стенами. Он миновал слепца, сидящего у коврика, заваленного всякими безделушками, и устремился во влажный полумрак.

Его уши тут же наполнил звон мух. Он увидел груды золы и вонючих кишок, обглоданных костей и тухлой рыбы. Воняло тут сногсшибательно, однако Ахкеймион забился в угол, где преследователь наверняка не сразу его увидит, и принялся ждать.

Вскоре от вони его прошиб кашель.

Ахкеймион попытался сосредоточиться, повторяя замысловатые слова Напева, которым собирался подчинить своего преследователя. Сложность стоящих за ними мыслей нервировала его, как бывало довольно часто. Ахкеймиону всегда слегка не верилось в то, что он способен творить колдовство, тем более после того, как ему в течение многих дней ни разу не приходилось использовать мало-мальски серьезных Напевов. Однако за тридцать девять лет, проведенных в Завете, способности – по крайней мере по этой части – ни разу его не подводили.

«Я адепт».

Он смотрел, как мимо выхода из переулка проходят туда-сюда озаренные солнцем фигуры. А того человека все не было.

Жидкая грязь заползла ему в сандалии и сочилась между пальцами. Ахкеймион почувствовал, что рыба, на которой он стоит, шевелится. Потом из пустой глазницы выполз червяк.

«Это безумие! Ни один глупец не глуп настолько, чтобы лезть в такую дыру!»

Он поспешно выскочил из переулка, приставил ладонь козырьком ко лбу, оглядывая ту часть рынка, в которой находился.

Того человека нигде не было видно.

«Ну я и дурак! А что, если он вовсе не следил за мной?»

Ахкеймион, весь кипя, оставил свои поиски и отправился покупать то, за чем, собственно, и явился в Момемн.

Он так ничего и не узнал о Багряных Шпилях, а тем более о Майтанете и Тысяче Храмов. И Пройас по-прежнему отказывался встретиться с ним. Поскольку раздобыть новых книг ему не удалось, а Ксинем повадился бранить его за пьянство, Ахкеймион решил уделить немного внимания своей старой страсти. Он собрался готовить. Все колдуны немного изучали алхимию, а любой алхимик, по крайней мере из тех, что не даром едят свой хлеб, неплохо умеет готовить.

Ксинем полагал, что Ахкеймион позорит себя, что готовить – дело женщин и рабов, однако Ахкеймион думал иначе. Пусть себе Ксинем и его офицеры смеются: попробуют его стряпню – запоют на другой лад. Тогда они станут относиться к нему с уважением, достойным любого мастера, сведущего в древнем искусстве. И Ахкеймион наконец-то сделается для них не просто нечестивым прихлебателем. Быть может, это и опасно для их душ, зато полезно для желудков.

Однако он сразу забыл об утке, порее, карри и чесноке, когда тот человек показался снова, на этот раз под сводами Гильгалльских ворот, в толпе, выходившей из города. Ахкеймион успел лишь мельком заметить его профиль, но это явно был тот самый. Те же взлохмаченные волосы, изношенное до дыр платье…

Ахкеймион, не раздумывая, бросил свои покупки.

«Теперь моя очередь его преследовать!»

Он подумал об Эсми. Знают ли они, что в Сумне он жил у нее?

«Неважно, кто меня увидит. Я не могу рисковать упустить его!»

Это было одно из тех поспешных решений, которые Ахкеймион обычно презирал. Однако за много лет работы он успел убедиться, что обстоятельства зачастую немилосердны к тщательно разработанным планам и что планы эти зачастую в результате все равно сводятся к таким вот опрометчивым поступкам.

– Эй, ты! – рявкнул он, пытаясь перекричать шум толпы, и тут же выругал себя за глупость. А если бы тот сбежал? Он ведь наверняка знает, что Ахкеймион его заметил. Иначе почему не последовал в переулок?

Но, по счастью, тот человек ничего не услышал. Ахкеймион упрямо пробирался к нему, не сводя глаз с его затылка. Адепта осыпали бранью, пару раз даже больно ткнули в бок, пока он нырял в промежутки между потными людьми. Но он не переставая следил за тем человеком. Затылок все приближался.

– Сейен милостивый! – воскликнул надушенный айнон, которого Ахкеймион отпихнул с дороги. – Только попробуй еще раз так сделать, зарежу на хрен!

Ближе, ближе… Напевы Принуждения кипели в его мыслях. Он понимал, что их услышат и другие тоже. Они все поймут. Богохульство…

«Будь что будет. Мне нужно захватить этого человека!»

Ближе, еще ближе… Рукой подать.

Он потянулся, схватил того человека за плечо, развернул к себе. На какой-то миг утратил дар речи и тупо уставился в его лицо. Незнакомец нахмурился, стряхнул с себя руку Ахкеймиона.

– Это что еще такое? – рявкнул он.

– Изв-вините, – поспешно сказал Ахкеймион, не в силах отвести взгляд от его лица. – Обознался.

«Но ведь это был он, разве нет?»

Если бы он заметил след колдовства, то подумал бы, что это был обман, но колдовство отсутствовало – только незнакомое возмущенное лицо. Он просто ошибся…

Но как?

Человек смерил его взглядом, презрительно покачал головой.

– Пьяный дурак!

Несколько кошмарных мгновений Ахкеймион только и мог, что тащиться дальше вместе со всей толпой. Он ругательски ругал себя за то, что бросил купленные продукты.

Впрочем, неважно. Все равно готовить – дело женщин и рабов.


Эсменет сидела у Сарцеллова костра одна и дрожала от холода.

Она снова чувствовала себя выброшенной за пределы возможного. Она отправилась в путь, чтобы найти колдуна, только затем, чтобы быть спасенной рыцарем. А теперь вот перед ней простирались бесчисленные костры Священного воинства. Если прищуриться и заглянуть за стены Момемна, отсюда был виден даже вздымающийся на фоне хмурого неба императорский дворец, Андиаминские Высоты. От этого зрелища на глаза наворачивались слезы – не только потому, что Эсменет наконец-то видела мир, который так долго мечтала повидать, но еще и потому, что дворец напоминал ей истории, которые она, бывало, рассказывала дочке и продолжала рассказывать еще долго после того, как девочка наконец засыпала.

Она всегда отличалась этим малоприятным свойством. Любила дарить такие подарки, чтобы они пригодились в первую очередь ей самой.

Лагерь шрайских рыцарей раскинулся на холмах к северу от Момемна, выше остального Священного воинства, вдоль уступов, на которых раньше были поля. Поскольку Сарцелл был первым рыцарем-командором и уступал в ранге только Инхейри Готиану, его шатер превосходил размерами шатры всех его людей. Он распорядился поставить шатер на краю уступа, так, чтобы Эсменет могла любоваться видами той земли, куда он ее доставил.

Неподалеку сидели на тростниковой циновке две белокурые девушки-рабыни. Они тихо ели рис и переговаривались на своем родном языке. Эсменет уже заметила, как они нервно поглядывают в ее сторону, словно боятся, что она умалчивает о какой-то нужде, которую они не удовлетворили. Они омыли ее, натерли ее тело благовонными маслами, одели ее в голубое платье из кисеи и шелка.

Она поймала себя на том, что ненавидит этих рабынь за то, что они ее боятся, и в то же время любит их. На губах еще был вкус приправленного перцем фазана, которого они приготовили ей на обед.

«Может, мне все это снится?»

Она чувствовала себе мошенницей, шлюхой, которая вдобавок заделалась лицедейкой и оттого дважды проклята, дважды падшая. Но в то же время она ощущала головокружительную гордость, пугающую безумной, несообразной заносчивостью. «Вот я какая! – кричало что-то внутри нее. – Вот я какая на самом деле!»

Сарцелл говорил ей, что так и будет. Сколько раз он извинялся перед ней за дорожные неудобства! Он путешествовал скромно, налегке, поскольку вез важные вести Инхейри Готиану, великому магистру шрайских рыцарей. Однако он твердил, что, когда они доберутся до Священного воинства, все изменится. Он обещал, что там она станет жить в роскоши, достойной ее красоты и ума.

– Это подобно свету после долгой тьмы, – говаривал он. – Он будет озарять и слепить одновременно.

Эсменет провела дрожащей рукой по шитому золотом шелку, струящемуся вдоль ее колен. В свете костра мелькнула татуировка.

«Этот сон мне нравится».

Затаив дыхание, она поднесла запястье к губам, попробовала на вкус горечь благовонного масла.

«Легкомысленная шлюха! Не забывай, зачем ты здесь!»

Она поднесла левую руку к огню, медленно, словно хотела высушить пот или росу, глядя, как проступает татуировка из тени между связками.

«Вот… вот кто я такая! Стареющая шлюха…»

А что бывает со старыми шлюхами – знают все.

Тут, без предупреждения, выступил из тьмы Сарцелл. Эсменет про себя решила, что он обладает тревожащим родством с ночью, как будто ходит не столько сквозь нее, сколько вместе с нею. И это несмотря на белое одеяние шрайского рыцаря!

Сарцелл некоторое время стоял и молча смотрел на нее.

– Ты знаешь, он тебя на самом деле не любит.

Она посмотрела ему в глаза через костер, тяжело вздохнула.

– Ты его нашел?

– Нашел. Он стоит с конрийцами, как ты и говорила. Какой-то части ее души льстило то, что Сарцеллу не хочется ее отпускать.

– Так где же это, Сарцелл?

– У Анциллинских ворот.

Она кивнула, нервно отвернулась.

– Ты не спрашивала себя почему, Эсми? Если ты мне хоть чем-то обязана, ты должна задать себе этот вопрос!

«Почему он? Почему Ахкеймион?»

Она поняла, что очень много рассказала ему об Акке. Слишком много.

Ни один мужчина из тех, с кем она встречалась до сих пор, не расспрашивал ее так много, как Кутий Сарцелл, – даже Ахкеймион. Он внимал ей с какой-то алчностью, как будто ее пестрая, бестолковая жизнь была для него такой же экзотической, как для нее – его собственная. Хотя, впрочем, почему бы и нет? Дом Кутиев один из знатнейших домов Объединения. Для такого человека, как Сарцелл, вскормленного медом и мясом, с детства окруженного рабами, жизнь бедной шлюхи так же чужда и неизведана, как дальние земли Зеума.

– С тех пор как я себя помню, – признавался ей Сарцелл, – меня влекло к черни, к бедным – к тем, кто создает весь этот тук, которым питаются мне подобные.

Он хихикнул.

– Мой отец, бывало, драл меня розгами за то, что я играл в кости с рабами-земледельцами или прятался в судомойне, пытаясь заглянуть под юбки служанкам…

Эсменет шутливо шлепнула его.

– Мужики как собаки! Вся разница в том, что они нюхают задницы глазами, а не носом!

Он расхохотался и воскликнул:

– Вот-вот! Вот за что я ценю твое общество! Вести такую жизнь, как твоя, – одно дело, но уметь рассказать о ней, поделиться пережитым – совсем другое, это не каждому дано. Вот почему я сделался твоим приверженцем, Эсми. Твоим учеником.

Ну как тут было не увлечься? Она смотрела в его чудные глаза: радужки темно-коричневые, цвета плодородной земли, белки же перламутрово-белые, точно влажные жемчужины, – и видела в них свое отражение в таком виде, о каком прежде и помыслить не смела. Она видела личность экстраординарную, которую все пережитое не принизило, но, напротив, возвысило.

Но теперь, глядя в свете костра, как он стиснул кулаки, Эсменет увидела себя жестокой.

Я же тебе говорила, осторожно сказала она. – Я люблю его.

«Не тебя. Его».

Эсменет трудно было представить двух людей, более не похожих друг на друга, чем Ахкеймион и Сарцелл. В некоторых отношениях различия были очевидны. Рыцарь-командор был безжалостен, нетерпелив и нетерпим. В своих суждениях он был стремителен и непреклонен, как будто стоило ему назвать что-то правильным, как оно тотчас же таковым и становилось. Сожалел он о чем бы то ни было редко и никогда не сожалел о чем-то серьезном.

Однако в других отношениях различия были тоньше и глубже.

В первые дни после ее спасения Сарцелл казался ей совершенно непостижимым. Несмотря на то что его гнев был грозен и проявлялся с пылом ребячьей истерики и убежденностью проклятия из уст пророка, Сарцелл никогда не дулся и не ворчал на тех, кто его разгневал. Несмотря на то что к любому препятствию, будь то даже обычные пустяковые заминки, которыми была полна повседневная жизнь высокопоставленного чиновника, он приступал с твердой решимостью немедленно его сокрушить, в своих действиях он был скорее элегантен, нежели груб. И хотя он был полон бездумной гордыни, его не пугало ничье осуждение, и он в отличие от многих других людей был всегда готов посмеяться над собственными промахами.

Этот человек представлялся загадкой, парадоксом, одновременно обманчивым и достойным осуждения. Но потом Эсменет осознала: ведь он же кжинета, человек из касты знати. Сутенты, люди низших каст, такие, как они с Ахкеймионом, боятся всего на свете: других, себя, зимы, лета, голода, засухи и так далее. Сарцелл же боится только конкретных вещей: что такой-то и такой-то скажут то-то и то-то, что из-за дождя придется отложить охоту и тому подобное. И она поняла, что в этом корень всех различий. Ахкеймион, возможно, не менее темпераментен, чем Сарцелл, однако страх делает его гнев горьким, порождает обиду и злопамятность. Есть в нем и гордость, однако из-за страха она порождает скорее отчаяние, чем уверенность в себе, и уж конечно, гордость эта не терпит, когда ей перечат.

Благодаря своей касте Сарцелл ощущал себя в безопасности, и оттого в отличие от бедняков не делал страх основой всех своих страстей. В результате он обладал несокрушимой самоуверенностью. Он чувствовал. Действовал. Решал. Судил. Страх ошибиться, столь характерный для Ахкеймиона, для Кутия Сарцелла попросту не существовал. Ахкеймион не ведал ответов, Сарцелл же не ведал вопросов. Может ли существовать уверенность тверже этой?

Однако Эсменет не учла последствий своих раздумий. Вслед за пониманием Сарцелла пришло тревожащее чувство близости. Когда из его вопросов, его болтовни, даже из того, как он занимался любовью, стало очевидно, что Сарцеллу нужно нечто большее, чем просто сочный персик, чтобы подсластить скучную дорогу в Момемн, она поймала себя на том, что втайне следит за ним, мечтает, гадает…

Разумеется, многое в нем представлялось ей невыносимым. Его безапелляционность. Его способность на жестокость. Несмотря на всю свою любезность, он часто разговаривал с ней в той манере, в какой пастух гонит свою отару, то и дело одергивая собеседницу, когда ее мысли направлялись куда-то не туда. Но с тех пор, как она поняла, в чем источник такого поведения, она перестала воспринимать эти черты как недостатки и начала относиться к ним просто как к личным особенностям Сарцелла и ему подобных. Когда лев убивает, это не делает его убийцей. Когда знатный человек что-то берет, это не значит, что он украл.

Она обнаружила, что испытывает некое ощущение, описать которое не могла – по крайней мере поначалу. Однако никогда прежде Эсменет не ведала ничего подобного. И в его объятиях она испытывала это ощущение сильнее, чем где бы то ни было еще.

Миновало немало дней, прежде чем она поняла.

Она чувствовала себя в безопасности.

Это было немалое открытие. До того как Эсменет это осознала, она побаивалась, что влюбилась в Сарцелла. На какое-то время любовь, которую она испытывала к Ахкеймиону, даже показалась ей самообманом: просто девушка, ведущая скучную, замкнутую жизнь, увлеклась человеком, немало поездившим и повидавшим свет. Дивясь тому, как уютно ей было в объятиях Сарцелла, она призадумывалась о том расстройстве чувств, в которое ввергал ее Ахкеймион. С Сарцеллом все было как следует, с Ахкеймионом все было как-то неправильно. А ведь любовь должна казаться правильной, разве нет?

Нет, поняла Эсменет. Такую любовь боги наказывают всякими ужасами.

Смертью дочери, например.

Но сказать этого Сарцеллу она не могла. Он бы просто не понял – в отличие от Ахкеймиона.

– Ты любишь его, – уныло повторил рыцарь-командор. – Я этому верю, Эсми. С этим я готов смириться… Но любит ли он тебя? Способен ли он тебя любить?

Она нахмурилась.

– Но почему же нет?

– Да потому, что он колдун! Он адепт, клянусь Сейеном!

– Ты думаешь, мне не все равно, что он проклят?

– Да нет. Разумеется, речь не об этом, – сказал он негромко, словно пытаясь смягчить суровую истину. – Я говорю об этом потому, Эсми, что адепты не могут любить – а адепты Завета тем более.

– Довольно, Сарцелл. Ты не знаешь, о чем говоришь.

– В самом деле? – переспросил он, и в голосе его послышалась болезненная усмешка. – Скажи мне, какую роль ты играешь в его галлюцинациях?

– О чем ты?

– Ты для него все равно что причал для лодки, Эсми. Он вцепился в тебя, потому что ты привязываешь его к реальности. Но если ты отправишься к нему, отречешься от своей прежней жизни и уйдешь к нему, ты станешь просто одной из двух лодок в бушующем море. Ты скоро, очень скоро потеряешь из виду берег. Его безумие поглотит тебя. Ты проснешься от того, что почувствуешь его пальцы на своем горле, и в твоих ушах будет звенеть имя кого-то, кто давным-давно умер…

– Я сказала «довольно», Сарцелл!

Он не сводил с нее глаз.

– Ты ему веришь, да?

– Чему именно?

– Всей этой чуши, о которой они талдычат. Про Консульт. Про новый Армагеддон.

Эсменет поджала губы и ничего не ответила. Чего она стыдится? Отчего ей сделалось стыдно?

Он медленно кивнул.

– Вижу, вижу… Ну что ж, неважно. Я не буду тебя в этом винить. Ты провела с ним немало времени. Но последнее, о чем я тебя попрошу: я хотел бы, чтобы ты подумала еще об одной вещи.

Глаза у нее горели. Она сморгнула.

– О чем?

– Ты ведь знаешь, что адептам Завета запрещено иметь жен или даже любовниц.

Она похолодела. Ей стало больно, как будто кто-то прижал к ее сердцу кусок ледяного железа. Она прокашлялась.

– Да.

– Значит, ты понимаешь… – он облизнул губы, – ты понимаешь, что самое большее, на что ты можешь рассчитывать…

Она взглянула на него с ненавистью.

– Быть его шлюхой. Да, Сарцелл? «А что я для тебя?»

Он опустился перед ней на колени, взял ее руки в свои, мягко притянул их к себе.

– Пойми, Эсми, рано или поздно его отзовут. И ему придется расстаться с тобой.

Она смотрела в огонь. Слезы оставляли на щеках жгучие дорожки.

– Я знаю.


Стоя на коленях, рыцарь-командор увидел слезу, повисшую на ее верхней губе. Внутри нее дрожала крохотная копия костра.

Он зажмурился и представил себе, как трахает Эсменет в рот ее отрубленной головы.

Тварь, называвшая себя Сарцеллом, улыбнулась.

– Я донимаю тебя, – сказал он. – Извини, Эсми. Я просто хотел, чтобы ты… увидела. Я не хотел, чтобы ты страдала.

– Неважно, – тихо ответила она, избегая его взгляда. Однако ее ладони теснее сжали его руки.

Он высвободил свои пальцы и мягко стиснул ее колени. Он подумал о ее щелке между ног, тугой и влажной, и содрогнулся от голода. Хотя бы побывать там, где был Зодчий! Войти туда, куда входил он. Это одновременно смиряло и поглощало. Нырнуть в печь, растопленную Древним Отцом!

Он поднялся на ноги.

– Идем, – сказал он, повернув к шатру. Он видел кровь и восторженные стенания.

– Нет, Сарцелл, – ответила она. – Мне надо подумать. Он пожал плечами, застенчиво улыбнулся.

– Ну, когда сможешь.

Посмотрел на Эритгу и Хансу, двух девушек-рабынь, жестом приказал им следить за ней. Потом оставил Эсменет и вошел в шатер. Захихикал себе под нос, думая обо всем, что он с ней сделает. В штанах у него налилось и затвердело; мышцы лица задрожали от удовольствия. Как поэтично он ее изрежет!

Светильники догорали, пространство шатра погрузилось в оранжевый полумрак. Он опустился на подушки, разбросанные перед низким столиком, заваленным свитками. Провел ладонью по своему плоскому животу, стиснул сладко ноющий член… Скоро. Уже скоро.

– Ах да! – произнес тонкий голосок. – Обещание освобождения.

Вздох, словно сделанный через тростинку.

– Я один из твоих создателей, и все же ты изготовлен столь гениально, что мне самому не верится.

– Зодчий! – ахнула тварь, называемая Сарцеллом. – Отец! Ты пошел на такой риск? А что, если кто-нибудь заметит твой знак?

– Среди многих синяков еще одного никто не заметит. Послышалось хлопанье крыльев и сухой стук, с которым ворона опустилась на столик. Лысая человеческая головка ворочалась из стороны в сторону, словно разминала затекшую шею.

– Если кто меня и почует, – объяснило лицо величиной с детскую ладошку, – то не обратит внимания. Тут повсюду Багряные адепты.

– Что, уже пора? – спросила тварь, называемая Сарцеллом. – Пришло время?

Улыбочка не шире ноготка.

– Скоро, Маэнги. Уже скоро.

Крыло расправилось и протянулось вперед, проведя линию по груди Сарцелла. Голова Сарцелла откинулась вбок; все его члены напряглись и застыли. От паха к конечностям разбегались волны восторга. Палящего восторга.

– Так она осталась? – спросил Синтез. – Она не пытается сбежать к нему?

Кончик крыла продолжал лениво ласкать его. Тварь, называемая Сарцеллом, выдохнула:

– Пока нет…

– О ночи, проведенной со мной, она не упоминала? Ничего тебе не говорила?

– Н-нет… Ничего.

– И тем не менее ведет себя… открыто, как будто готова поделиться всем?

– Да-а, Древний Отец…

– Как я и подозревал…

Крошечный лобик нахмурился.

– Я принял ее за простую шлюху, Маэнги, но она далеко не простая шлюха. Она искусна в игре.

Хмурый оскал сменился улыбочкой.

– Она все-таки стоит двенадцати талантов…

– М-мне…

Маэнги ощущал ритмичный пульс у себя в глубине тела между анусом и основанием фаллоса. Так близко…

– М-мне убить ее?

Он выгнулся под прикосновениями крыла. «Пожалуйста! Еще, Отец, прошу тебя!»

– Нет. Она не сбежала к Друзу Ахкеймиону. Это что-нибудь да значит… Ее жизнь была слишком тяжелой, чтобы она не научилась взвешивать, что для нее важнее, преданность или выгода. Она еще может оказаться полезной.

Крыло отодвинулось, прижалось к черному боку. Крошечные веки опустились, потом снова открылись, показав глазки-бусинки.

Маэнги судорожно вздохнул. Ничего не соображая, схватил правой рукой свой фаллос и принялся растирать головку большим пальцем.

– А что насчет Атьерса? – спросил он, задыхаясь. – Они что-нибудь подозревают?

– Завет ничего не знает. Они просто прислали дурака с дурацким заданием.

Он разжал руку, перевел дух.

– Древний Отец, мне теперь не кажется, что Друз Ахкеймион такой уж дурак.

– Почему?

– Передав Готиану послание шрайи, я встретился с Гаоартой…

Крохотное личико скривилось.

– Ты встретился с ним? Разве я это приказывал?

– Н-нет… Но шлюха попросила меня найти ей Ахкеймиона, а я знал, что Гаоарте поручено за ним следить.

Крошечная головка качнулась из стороны в сторону.

– Боюсь, мое терпение скоро иссякнет, Маэнги.

Тварь, называемая Сарцеллом, прижала потные ладони к своему одеянию.

– Друз Ахкеймион заметил, что Гаоарта за ним следит!

– Что-о?

– На Кампозейском рынке… Но этот глупец ничего не знает, Древний Отец! Ничего. Гаоарте удалось сменить шкуру.

Синтез перескочил на край столика, отделанный красным деревом. Он казался легким, как иссохшая кость или папирусный свиток, однако чувствовалось в нем нечто огромное, как если бы левиафан проплывал под водой перпендикулярно всему сущему. Его глаза сочились светом.

КАК…взревело в том, что сходило за душу Маэнги…

Я НЕНАВИЖУ…

…разнося вдребезги все мысли, все страсти, которые он мог бы назвать своими…

ЭТОТ МИР!

…подавляя даже неутолимый голод, даже всеобъемлющую боль…

Глаза, точно двойной Гвоздь Небес. Хохот, дикий от тысячелетнего безумия.

ПОКАЖИ МНЕ, МАЭНГИ…

Крылья распахнулись перед ним, затмевая светильники, оставив лишь бледное личико на фоне мрака, слабый, хрупкий рупор чего-то монументального и жуткого.

ПОКАЖИ МНЕ СВОЕ ИСТИННОЕ ЛИЦО!

Тварь, называемая Сарцеллом, почувствовала, как сжатый кулак того, что было ее лицом, начал ослабевать…

Будто ляжки Эсменет.


Пришла весна, и снова сеть полей и рощ вокруг Момемна оказалась полна айнрити. Эти были вооружены куда лучше и казались намного опаснее тех, что пали в Гедее. Вести о резне на равнине Менгедды пеленой висели над Священным воинством в течение долгих дней. «Как такое могло случиться?» – спрашивали люди. Однако страхи были быстро подавлены слухами о гордыне Кальмемуниса, рассказами о том, как он отказался повиноваться прямому приказу Майтанета. Бросить вызов самому Майтанету! Все дивились подобному безумию, а жрецы напоминали о том, как труден путь, и о том, что испытания сломят верных, если они позволят себе заблуждаться.

Много говорили и о нечестивом споре императора с Великими Именами. Все Великие Имена, за исключением айнонов, отказались подписывать договор, и по вечерам у костров велось немало пьяных споров о том, как следовало поступить предводителям. Подавляющее большинство бранило императора. Некоторые даже утверждали, что Священному воинству надлежит взять Момемн штурмом и силой захватить припасы, которые нужны для похода. Однако некоторые вставали на сторону императора. «Ну что такое договор? – говорили они. – Всего лишь клочок пергамента! А зато представьте себе, сколько пользы принесло бы его подписание!» Мало того что Люди Бивня тут же без труда получили бы всю необходимую провизию, с ними вдобавок отправился бы Икурей Конфас, величайший полководец за много поколений! А если разгром Священного воинства простецов – недостаточное доказательство, то как насчет шрайи, который не хочет ни принудить императора предоставить провизию Священному воинству, ни приказать Великим Именам подписать-таки этот его договор? Отчего Майтанет так колеблется, как не оттого, что и он боится мощи язычников?

Но разве можно тревожиться и страшиться, когда сами небеса содрогаются от мощи Священного воинства? Кто бы мог представить, что под знамена Бивня встанут такие властители! Это не считая всех остальных, которых также немало. Жрецы – и не только из Тысячи Храмов, но от всех культов, представляющих каждую ипостась Бога, сходят на берег или спускаются с гор, чтобы занять свое место в Священном воинстве, распевают гимны, бьют в цимбалы, наполняют воздух дымом благовоний и словами молитв. Идолов умащают маслами, и жрицы Гиерры занимаются любовью с грубыми вояками. Наркотики с благоговением передаются по кругу, трясуны заходятся восторженными криками, корчась в пыли. Демонов изгоняют прочь. Началось очищение Священного воинства.

После церемоний Люди Бивня собирались вместе, обменивались дикими слухами или рассуждали о низости язычников. Шутили над тем, что жена Скайельта больше похожа на мужика, чем король Чеферамунни, или что нансурцы так привыкли давать друг другу в задницу, что даже в строю стараются держаться поплотнее. Лупили нерадивых рабов, задирали баб, несущих к Фаю корзины с бельем. И по привычке косились на странные группки чужаков, непрерывно снующих по лагерю.

Так много народу… Такое величие!

ЧАСТЬ IV Воин

ГЛАВА 12 СТЕПИ ДЖИЮНАТИ

«Я уже рассказал, как Майтанет использовал обширные возможности Тысячи Храмов, чтобы сделать Священную войну осуществимой. Я вкратце описал первые шаги, предпринятые императором с целью поставить Священную войну на службу своим имперским амбициям. Я попытался реконструировать первоначальную реакцию кишаурим в Шайме на основании их переписки с падираджой в Ненсифоне. Я даже упомянул о ненавистном Консульте – наконец-то я могу говорить о нем без риска показаться смешным! Иными словами, фактически я говорил только о могущественных фракциях и их безличных целях. А как же месть? Как же надежда? Как получилось, что в рамках соперничающих наций и враждующих религий Священной войной стали править именно эти мелкие страсти?»

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»
«…И хотя сожительствует он с мужчиной, женщиной и ребенком, хотя совокупляется он со скотами и делает посмешище из своего семени, все же не настолько распутен он, как философ, который совокупляется со всем, что только мыслимо».

Айнри Сейен, «Трактат», «Ученые», 36, 21

Ранняя весна, 4111 год Бивня, северные степи Джиюнати

Найюр оставил позади стойбище утемотов и поскакал на север через голые пастбища. Он миновал стада коров, нехотя помахал стерегущим их далеким всадникам, отсюда казавшимся не более чем вооруженными детьми. Утемоты стали теперь малочисленным народом, не особенно отличающимся от кочевых племен на северо-востоке, которые они время от времени прогоняли. Разгром при Кийуте нанес им более тяжкий урон, нежели всем прочим племенам, и теперь южные сородичи, куоаты и эннутили, беспрепятственно вторгались на их пастбища. И несмотря на то что Найюру с небольшими силами удалось добиться в межплеменных стычках весьма существенных результатов, он понимал, что утемоты находятся на грани уничтожения. Какой-нибудь пустяк вроде летней засухи – и им конец.

Он переваливал через гребни лысеющих холмиков, гнал коня через кустарник и вздувшиеся по весне потоки. Солнце было белым, далеким и, казалось, не отбрасывало теней. Пахло отступлением зимы, сырой землей под иссохшими травами. Перед ним простиралась степь, и по ней ходили под ветром серебристые ковыльные волны. На полпути к горизонту вздымались курганы его предков. Там был похоронен и отец Найюра, и все отцы его рода от начала времен.

Зачем он приехал сюда? Какой цели может служить это одинокое паломничество? Неудивительно, что соплеменники считают его безумным. Что еще думать о человеке, который предпочитает советоваться скорее с мертвыми, чем с мудрыми?

С погребальных курганов взмыл растрепанный силуэт стервятника, проплыл в небе, точно воздушный змей, и скрылся из виду. Прошло несколько мгновений, прежде чем Найюр сообразил, что именно показалось ему странным. Кто-то умер там – и не так давно. Кто-то, человек или зверь, оставшийся непогребенным и несожженным.

Найюр из осторожности перевел коня на рысь и заглянул в просвет между курганами. Холодный ветер ударил ему в лицо и разбил волосы на отдельные пряди.

Первого мертвеца он нашел неподалеку от ближайшего кургана. Из спины у него торчали две черные стрелы, выпущенные с достаточно близкого расстояния, чтобы пробить соединенные проволочными кольцами пластины доспеха. Найюр спешился и принялся разглядывать землю вокруг Фупа, раздвигая траву. И он нашел следы.

Шранки. Этого человека убили шранки. Он снова оглядел стоящие вокруг курганы, пристально всмотрелся в волны трав, прислушался. Однако слышен был только свист ветра да временами далекие крики ссорящихся из-за добычи стервятников.

Мертвец не был изуродован. Шранки не завершили своего дела.

Найюр перекатил труп на спину носком сапога; стрелы сломались с сухим треском. Серое лицо равнодушно пялилось в небо, запрокинутое назад в смертной судороге, однако синие глаза еще не запали. Это был норсираец – по крайней мере, судя по светлым волосам. Но кто он? Один из участников набега, чей отряд шранки одолели численным превосходством и загнали на юг? Такое уже бывало.

Найюр взял коня под уздцы и заставил его улечься в траву. Потом обнажил меч и, пригнувшись, побежал дальше. Вскоре он очутился между курганов…

Там он и нашел второго покойника. Этот умер лицом к врагу. Из его левого бедра торчала обломанная стрела. Раненый, он вынужден был отказаться от бегства, и убили его так, как это принято у шранков: вспороли живот и придушили его собственными кишками. Но, не считая вспоротого живота и простреленной ноги, других ран Найюр на нем не увидел. Он опустился на колени, взял холодную руку трупа, пощупал ладонь и пальцы. Слишком мягкие. Значит, не воин. По крайней мере, не все они воины. Кто же эти люди? Что за чужеземные глупцы – да еще и городские неженки! – готовы были рискнуть встречей со шранками, чтобы попасть в земли скюльвендов?

Ветер внезапно переменился – и Найюр понял, что стая стервятников совсем близко. Он завернул налево, чтобы приблизиться к тому, что, по всей видимости, представляло собой самое крупное скопление мертвецов. На полпути к вершине кургана Найюр наткнулся на первый труп шранка. У него была наполовину отрублена голова. Как и все мертвые шранки, этот был тверд как камень, кожа потрескалась и сделалась иссиня-черной. Он лежал свернувшись, точно собака, и все еще сжимал свой роговой лук. Судя по расположению трупа и по примятой траве, Найюр понял, что его зарубили на вершине кургана, но удар был настолько силен, что шранк скатился почти до подножия.

Оружие, которым был убит шранк, Найюр нашел немного выше по склону. Железный топор, черный, с кольцом человечьих зубов, вделанных в рукоятку, обтянутую человечьей же кожей. Шранк был убит шранкским же оружием…

Что тут произошло?

Найюр внезапно остро ощутил, что стоит на склоне кургана, посреди своих мертвых предков. Отчасти его возмутило подобное святотатство, однако еще сильнее он испугался. Что это могло означать?

Тяжело дыша от волнения, он поднялся на вершину.

У подножия соседнего кургана теснились стервятники, горбились над своей добычей, ветер ерошил их перья. Между них шныряла стайка галок, которые перепархивали с одного лица на другое. Еды для них тут было довольно: по всему кургану, растянувшись на земле или друг на друге, валялись трупы шранков. Местами они были буквально навалены кучей. Головы болтались на сломанных шеях, лица упирались в неподвижные руки и ноги. Так много! Только вершина холма оставалась чистой.

Здесь сражался насмерть один-единственный человек. Как это ни невероятно, но он выжил.

Отважный боец сидел, скрестив ноги, на вершине кургана, положив руки на колени и опустив голову под сияющим диском солнца, обрамленный бледными линиями степи.

Нет на свете существа зорче стервятников; не прошло и нескольких секунд, как они встревожено заклекотали и взмыли в воздух, загребая ветер огромными растрепанными крыльями. Незнакомец поднял голову, провожая их взглядом. А потом обернулся к Найюру.

Найюру было плохо видно его лицо. Длинное, с массивными орлиными чертами. Глаза, наверно, голубые, судя по его белокурым волосам.

Однако Найюр с ужасом подумал: «Я его знаю…»

Он встал и стал спускаться к месту побоища, весь дрожа, не веря своим глазам. Незнакомец бесстрастно созерцал его.

«Я его знаю!»

Он обходил мертвых шранков, машинально отмечая, что каждый из них был убит одним-единственным точным ударом.

«Нет… Этого не может быть. Не может быть…»

Подъем показался куда круче, чем был на самом деле. Шранки, валявшиеся под ногами, казалось, беззвучно завывали, предупреждая его, умоляя не ходить туда, как будто ужас, внушаемый человеком на вершине, был настолько силен, что по сравнению с ним даже пропасть между их расами не имела значения.

Не дойдя нескольких шагов до пришельца, Найюр остановился. Осторожно поднял отцовский меч, выставив перед собой покрытые шрамами руки. И наконец решился взглянуть в лицо сидящему. Сердце бешено колотилось от чего-то, что было куда сильнее страха или гнева…

Да, это был он.

Окровавленный, бледный, но все-таки он. Воплотившийся кошмар.

– Ты!.. – прошептал Найюр.

Человек не шелохнулся и продолжал разглядывать его все так же бесстрастно. Найюр увидел, как из скрытой под одеждой раны сочится кровь, расползаясь черным пятном на серой тунике.

С безумной уверенностью человека, который тысячу раз мечтал об этой минуте, Найюр поднялся еще на пять шагов и упер отполированное острие клинка в горло чужеземцу. И поднял им бесстрастное лицо навстречу солнцу. Губы… «Не он! Но почти он…»

– Ты – дунианин, – сказал он низким, ледяным голосом.

Блестящие глаза смотрели на него, но лицо не выражало абсолютно ничего: ни страха, ни облегчения, ни узнавания, ни отсутствия узнавания. А потом человек, точно цветок на сломанном стебле, откинулся назад и повалился наземь.

«Что это значит?»

Ошеломленный, вождь утемотов посмотрел через груды шранкских трупов на погребальные курганы своего рода, древнюю земляную летопись своей крови. Потом снова перевел взгляд на неподвижное тело чужеземца и внезапно ощутил кости в кургане у себя под ногами – свернутые в позе эмбриона, глубоко зарытые. И понял…

Он стоял на вершине кургана своего отца.


Анисси. Первая жена его сердца. В темноте она была тенью, гибкой и прохладной рядом с его обожженным солнцем телом. Ее волосы вились по его груди, слагаясь в узоры, напоминающие странные письмена, которые он столько раз видел в Нансурии. Сквозь шкуры якша шум ночного дождя казался чьим-то бесконечным дыханием.

Она пошевелилась, переложила лицо с его плеча на руку. Найюр удивился. Он думал, она спит. «Анисси… Как мне нравится этот покой между нами…»

Ее голос звучал сонно и молодо.

– Я его спросила…

Его… Найюра тревожило, когда жены говорили о чужеземце так, как он сам, словно они каким-то образом проникли в его череп и занялись воровством. Он. Сын Моэнгхуса. Дунианин. Даже сквозь дождь и стены из шкур Найюр ощущал неприятное присутствие этого человека, находящегося на другом конце темного стойбища, – ужас из-за горизонта.

– И что же он сказал?

– Он сказал, что мертвые люди, которых ты нашел, родом из Атритау.

Найюр уже и сам так решил. Атритау был единственным городом к северу от степи, если не считать Сакарпа – мо крайней мере, единственным человеческим городом.

– Да, но кто они были?

– Он звал их своими последователями.

Сердце Найюра сжалось от дурных предчувствий. Последователи… «Он такой же… Он овладевает людьми так же, как некогда овладевал ими его отец…»

– А какая разница, кто были эти люди, если они убиты? – спросила Анисси.

– Большая.

Когда речь идет о дунианине, значение имеет все.

С тех пор как Найюр нашел Анасуримбора Келлхуса, все движения его души терзала одна-единственная мысль: «Используй сына, чтобы найти отца!» Если этот человек идет следом за Моэнгхусом, он должен знать, где того искать.

Найюр как наяву видел своего отца, Скиоату, корчащегося и брыкающегося в ледяной грязи у ног Моэнгхуса. С раздавленным горлом. Вождь, убитый безоружным рабом. Годы превратили впечатление в наркотик – Найюр вспоминал это зрелище вновь и вновь, точно одержимый. Но почему-то этот образ никогда не бывал одинаковым. Менялись детали. Иногда, вместо того чтобы плюнуть в чернеющее лицо отца, Найюр обнимал его. Иногда же не Скиоата умирал у ног Моэнгхуса, а Моэнгхус у ног Найюра, сына Скиоаты.

Жизнь за жизнь. Отца за отца. Месть. Быть может, это вернет его душе утраченное равновесие?

«Используй сына, чтобы найти отца». Но может ли он пойти на такой риск? Что, если это случится снова?

На миг Найюр забыл, как дышать.

Он прожил всего шестнадцать зим к тому времени, как его родич Окийати привез в стойбище Анасуримбора Моэнгхуса. Окийати и его военный отряд отбили этого человека у стаи шранков, пересекавших Сускару. Одно это внушало интерес к чужеземцу: шранки нечасто брали кого-то в плен, и немногие выживали в таком плену. Окийати приволок чужеземца в якш Скиоаты и, хрипло расхохотавшись, сказал:

– Ему повезло, он попал в более добрые руки. Скиоата потребовал Моэнгхуса себе в подношение и подарил его своей старшей жене, родной матери Найюра.

– Это тебе за сыновей, которых ты мне родила, – сказал Скиоата. И Найюр подумал: «За меня».

Пока шли все эти разговоры, Моэнгхус только молчал и смотрел. Голубые глаза ярко блестели на лице, покрытом синяками и ссадинами. Когда его взгляд на миг остановился на сыне Скиоаты, Найюр посмотрел на него свысока, с надменностью, достойной сына вождя. Этот человек был не более чем грудой тряпок, бледной кожи, грязи и запекшейся крови – еще один сломленный чужеземец, хуже, чем животное.

Но теперь Найюр знал: этот человек хотел, чтобы те, кто взял его в плен, подумали именно так. Для дунианина даже унижение было мощным оружием – быть может, самым мощным.

После этого Найюр встречался с новым рабом лишь изредка, время от времени – раб скручивал веревки из жил, мял кожи, таскал мешки с кизяками для очагов и так далее. Он сновал взад-вперед точно так же, как и остальные, с тем же голодным проворством. Если Найюр и обращал на него внимание, то разве что из-за обстоятельств его появления. «Вот… вот человек, который выжил в плену у шранков», – думал Найюр, на миг задерживал на нем взгляд и шел себе дальше. Но сколько времени провожали его эти голубые глаза?

Миновало несколько недель, прежде чем Моэнгхус наконец заговорил с ним. Чужеземец выбрал самый подходящий момент: в ту ночь Найюр вернулся с обряда Весенних Волков. Найюр брел домой в темноте, пошатываясь от потери крови, и к его поясу была привязана волчья голова. Он рухнул у входа в якш своей матери, отплевываясь на голую землю. Моэнгхус первым нашел его и перевязал кровоточащие раны.

– Ты убил волка, – сказал ему раб, поднимая его из ныли. Лицо Моэнгхуса и темное стойбище вокруг него расплывались, однако блестящие глаза чужеземца оставались четкими и неподвижными, точно Гвоздь Небес.Найюру было очень плохо, и в этих чужих глазах он нашел постыдную передышку, тайное прибежище.

Потом он оттолкнул руки раба и прохрипел:

– Все было не так, как следует. Моэнгхус кивнул.

– Ты убил волка. «Ты убил волка».

Эти слова! Эти соблазнительные слова! Моэнгхус увидел его тоску и произнес то единственное утешение, которое могло утолить боль его сердца. Все было не так, как следует, однако исход оказался таким, как должно. Волка он все-таки убил!

На следующий день, когда Найюр пришел в себя в полумраке материнского якша, Моэнгхус принес ему похлебку из дикого лука с крольчатиной. После того как дымящаяся миска перешла из рук в руки, сломленный человек поднял голову, распрямил плечи. И все признаки его рабства: смиренно согбенная спина, частое дыхание, испуганно бегающий взгляд – куда-то исчезли как не бывало. Преображение было настолько внезапным и настолько полным, что первые несколько секунд Найюр мог лишь изумленно пялиться на Моэнгхуса.

Однако для раба было непростительной дерзостью смотреть в глаза воину. Поэтому Найюр взял дубинку для рабов и побил его. В голубых глазах не было удивления, и все время, пока длилась экзекуция, они продолжали смотреть в глаза Найюра с пугающим спокойствием, словно прощая ему… невежество. В результате Найюр так и не сумел по-настоящему наказать его, точно так же, как не сумел вызвать в себе должного негодования.

Во второй раз, когда Моэнгхус снова посмотрел ему в глаза, Найюр избил его очень сильно – настолько сильно, что мать упрекнула его за то, что он нарочно портит ее имущество. Найюр объяснил ей, что этот человек вел себя нагло, но сердце его сжалось от стыда. Он уже тогда понял, что его руку направлял не столько праведный гнев, сколько отчаяние. Уже тогда он знал, что Моэнгхус похитил его сердце.

Лишь много лет спустя поймет он, как эти побои привязали его к чужеземцу. Насилие между мужчинами порождает непостижимую близость – Найюр пережил достаточно битв, чтобы это понимать. Наказывая Моэнгхуса из отчаяния, Найюр продемонстрировал свою нужду. «Ты должен быть моим рабом. Ты должен принадлежать мне!» А продемонстрировав эту нужду, он раскрыл свое сердце, позволил змее вползти внутрь.

Когда Моэнгхус в третий раз позволил себе посмотреть ему в глаза, Найюр не схватился за дубинку. Вместо этого он спросил:

– Зачем? Зачем ты бросаешь мне вызов?

– Потому что ты, Найюр урс Скиоата, являешься чем-то большим, чем твои соплеменники. Потому что один ты способен понять то, что я скажу.

«Один ты»!

Снова соблазнительные слова. Какой молодой человек не страдает оттого, что ему приходится прозябать в тени старших? Какой молодой человек не лелеет тайных обид и великих надежд?

– Говори.

За последовавшие месяцы Моэнгхус говорил о многом: о том, что люди пребывают в забытьи, что Логос, путь разума, – единственное, что способно их пробудить. Однако все это теперь было для Найюра точно в тумане. Из всех их тайных бесед лишь первую он помнил с такой отчетливостью. Впрочем, первый грех всегда горит ярче всего. Точно маячок, отмечающий начало пути.

– Когда воины отправляются за горы в набег на империю, они всегда едут одними и теми же путями, так или нет? – спросил Моэнгхус.

– Да, конечно.

– А почему?

Найюр пожал плечами.

– Потому что пути идут через горные перевалы. Другой дороги в империю нет.

– А когда воины собираются напасть на пастбища соседнего племени, они тоже всегда едут одними и теми же путями, так или нет?

– Нет.

– А почему нет?

– Потому что они едут по равнине. Путям через степь несть числа.

– Вот именно! – воскликнул Моэнгхус – Но скажи, разве любая задача не подобна пути? Разве любое свершение не подобно цели пути? Разве любое желание не подобно началу пути?

– Наверно, да… Хранители легенд тоже так говорят.

– Тогда ваши хранители легенд мудры.

– Говори, к чему ты клонишь, раб!

Хохот, безупречный в своих интонациях грубый хохот скюльвенда – хохот великого воина. Моэнгхус уже тогда точно знал, какие жесты следует делать.

– Вот видишь? Ты сердишься потому, что тебе кажется, будто путь, который я избрал, слишком окольный. Даже речи, и те подобны путешествиям!

– И что?

– А то, что если все человеческие поступки подобны путешествиям, отчего, спрашивается, все пути скюльвендов, все обычаи, определяющие, что человеку делать и как себя вести, подобны горным перевалам? Отчего они всегда ездят одной и той же тропой, снова и снова, если путям к их цели несть числа?

Этот вопрос почему-то возбудил Найюра. Слова чужеземца были так дерзки, что ему показалось, будто он стал отважнее только оттого, что слушает их, и настолько убедительны, что он ощутил одновременно восторг и ужас, как будто они коснулись места, к которому ему самому хотелось прикоснуться тем сильнее, что это было запрещено.

Ему всю жизнь говорили, что обычаи Народа столь же незыблемы и священны, сколь зыбки и порочны обычаи чужеземцев. Но почему? Может быть, эти чужеземные обычаи – просто другие пути, ведущие к тем же целям? Отчего путь скюльвендов – единственный путь, которым надлежит следовать настоящему человеку? И как такое может быть, если, по словам хранителей, во всех скюльвендах живет сама степь с ее бесчисленными путями?

Впервые в жизни Найюр увидел свой народ глазами постороннего. И как же это было странно! Краски для кожи, делающиеся из менструальной крови, оказались смешными. Запреты овладевать девственницей без свидетелей, резать скот с помощью правой руки, испражняться в присутствии лошадей – бессмысленными. И даже их ритуальные шрамы на руках, их свазонды, казались бесполезными и непонятными, скорее безумным хвастовством, нежели священным символом.

Впервые в жизни он по-настоящему задал вопрос: «Почему?» Ребенком он задавал много вопросов – так много, что любой вопрос, даже самый невинный, вызывал у его матери жалобы и упреки – проявление старческой материнской неприязни к не по годам развитому мальчишке. Однако детские вопросы бывают серьезными разве что случайно. Дети задают вопросы не только затем, чтобы получать ответы, но и затем, чтобы их одергивали, для того чтобы узнать, какие вопросы задавать можно, какие нельзя. По-настоящему спросить «почему?» выходило за все рамки допустимого.

Все подвергать сомнению. Ездить по степи, где дорогам и есть числа – или, точнее, где дорог нет вовсе.

– Там, где нет дорог, – продолжал Моэнгхус, – человек может заблудиться только в одном случае: если он промахнется мимо цели. Не существует ни преступлений, ни проступков, ни грехов, кроме глупости и невежества, не существует и непристойности, кроме тирании обычая. Но это ты уже знаешь… Ты держишься особняком среди своих соплеменников.

Моэнгхус протянул руку и сжал руку Найюра. В его гоне было нечто усыпляющее, нечто невнятное и переполнявшее чувствами. Глаза у него были мягкие, жалобные, влажные, как его губы.

– Грешно ли мне прикасаться к тебе так? Почему? От какого горного перевала мы уклонились?

– Ни от какого…

У него перехватило дыхание.

– Почему?

– Потому что мы едем по степи. «А нет ничего священнее степи».

Улыбка, словно улыбка отца или любовника, ошеломленного силой своего обожания.

– Мы, дуниане – провожатые и следопыты, Найюр, мы исследуем Логос, Кратчайший Путь. Во всем мире одни мы пробудились от жуткого оцепенения обычаев. Одни мы.

Он положил юношескую руку Найюра себе на колени.

Большие пальцы нащупывали места между его мозолями.

Как может блаженство быть настолько мучительным?

– Скажи мне, сын вождя, чего ты желаешь больше всего на свете? Каких обстоятельств? Скажи это мне, тому, кто бодрствует, и я покажу тебе путь, которым надлежит идти.

Найюр облизнул губы и соврал:

– Стать великим вождем Народа.

О, эти слова! Эти душераздирающие слова!

Моэнгхус кивнул с многозначительным видом хранителя легенд, удовлетворенного сильными предзнаменованиями.

– Хорошо. Мы поедем вместе, мы с тобой, по широкой степи. И я покажу тебе путь, не похожий ни на один другой.

Несколько месяцев спустя Скиоата умер, и Найюр сделался вождем утемотов. Он достиг того, чего пожелал, белого якша – своей цели.

Его соплеменники были им недовольны за то, каким путем он пошел, но тем не менее обычай заставлял их повиноваться ему. Он ходил запретными путями, и его сородичи, прикованные к глубоким колеям тупости и слепой привычки, могли лишь хмуриться и роптать у него за спиной. Как он гордился собой! Но то была странная гордость, бледная, подобная тому чувству свободы и безнаказанности, которое он испытывал в детстве, когда, бывало, смотрел на своих братьев и сестер, спящих у очага, и думал: «Я сейчас могу сделать все, что угодно!»

Все, что угодно. А они ничего не узнают.

А потом миновало еще два сезона, и женщины придушили его мать за то, что она родила белокурую девочку. И когда ее тело подняли на шестах на растерзание стервятникам, Найюр начал понимать, что произошло на самом деле. Он знал, что смерть его матери была целью, исходом путешествия. А путником был Моэнгхус.

Поначалу Найюр был озадачен. Дунианин соблазнил его мать и сделал ей ребенка, это ясно. Но для чего? С какой целью?

И тут он понял: чтобы обеспечить себе доступ к ее сыну – Найюру урс Скиоате.

Тогда он принялся как одержимый заново обдумывать все события, которые привели его в белый якш. Шаг за шагом распутывал он цепь мелких, мальчишеских предательств, что в конце концов привели его к отцеубийству. И вскоре пронзительное ощущение собственного превосходства от того, что ему удалось перехитрить старших, улетучилось. Вскоре безмолвное ликование от того, что он сумел уничтожить менее удачливого человека, чем он сам, сменилось ошеломлением и безутешностью. Он гордился тем, что превзошел своих сородичей, сделался чем-то большим, и радовался доказательству этого своего превосходства. Он нашел кратчайший путь! Он захватил белый якш! Разве но не доказательство его первенства? Так сказал ему Моэнгхус перед тем, как уйти от утемотов. Так он думал.

А теперь понял: он не сделал ничего особенного, он просто предал собственного отца. Его соблазнили, как и его мать.

«Мой отец убит. А я был ножом».

И владел этим ножом Анасуримбор Моэнгхус.

От этого открытия захватывало дух и разбивалось сердце. Однажды, когда Найюр был ребенком, через стойбище утемотов пронесся смерч. Его плечи уходили в облака, а якши, скот и живые люди кружились у его ног, точно юбки. Найюр смотрел на смерч издалека, вопя от страха и цепляясь за жесткий отцовский пояс. Потом смерч исчез, точно песок, улегшийся на дне. Найюр помнил, как отец бежал сквозь дождь и град на помощь соплеменникам. Поначалу он бросился следом, но потом споткнулся и остановился, ошеломленный расстилавшимся перед ним зрелищем, словно масштаб произошедших изменений умалил способность его глаз верить увиденному. Огромная запутанная сеть троп, загонов и якшей была переписана наново, как будто какой-то малыш с гору величиной палкой нарисовал на земле круги. Знакомое место сменилось ужасом, однако один порядок сменился другим.

Вот и это открытие, связанное с Моэнгхусом, установило новый порядок, куда более ужасающий, чем тот, к которому он привык. Триумф превратился в падение. Гордость сменилась угрызениями совести. Моэнгхус больше не был вторым отцом, главным отцом его души. Он сделался немыслимым тираном, рабовладельцем, который прикинулся рабом. Слова, которые возвеличили, открыли истину и восторг, превратились в слова, которые принизили, навязали отвратительный выигрыш. Речи, когда-то утешавшие, сделались фишками в какой-то безумной игре. Все: взгляды, прикосновения, приятные манеры – было подхвачено смерчем и грубо переписано наново.

Какое-то время Найюр всерьез считал себя бодрствующим, единственным, кто не пробирается на ощупь сквозь сны, навеянные скюльвендам обычаями праотцев. У них степь была почвой не только для их ног и животов, но и для душ. А он, Найюр урс Скиоата, ведает истину и живет в подлинной степи. Он – единственный, кто не спит. Пока остальные пробираются иллюзорными ущельями, его душа скачет по бескрайним равнинам. Он – единственный, кто подлинно владеет этой землей.

Он – единственный. Почему, когда стоишь не особняком, но впереди собственного племени, это дает такую огромную силу?

Однако смерч перевернул и это тоже. Он помнил, как плакала его мать после смерти отца, но о ком она плакала? О Скиоате, которого отняла у нее смерть, или, подобно самому Найюру, о Моэнгхусе, которого отняли у нее дальние дали? Найюр знал, что для Моэнгхуса соблазнение старшей жены Скиоаты было не более чем остановкой в пути, отправной точкой для соблазнения старшего сына Скиоаты. Какую ложь нашептывал он, овладевая ею в темноте? Что он лгал – в этом Найюр был уверен, поскольку явно он не любил ее ради нее самой. А если он солгал ей, значит…

Все, что происходит, – это поход, совершаемый с определенной целью, говорил Моэнгхус. Даже движения твоей собственной души: мысли, желания, любовь – все они суть путешествия через бескрайнюю равнину. Найюр считал себя отправной точкой, источником всех своих далеко идущих помыслов. Но он был всего лишь грязной дорогой, путем, который использовал другой человек, чтобы достичь своей собственной цели. Его бодрствование было не чем иным, как очередным сном посреди более глубокого забытья. Неким нечеловеческим коварством его заставили совершать одну непристойность за другой, вели от падения к падению, а он еще плакал слезами благодарности!

И еще он осознал, что его соплеменники знали это – или, по крайней мере, чуяли, как волки чуют слабое животное. Презрение и насмешки глупцов не имеют значения, пока живешь в истине. Но если ты ошибался…

«Плакса!»

Какая мука!

Тридцать лет жил Найюр с этим смерчем, усиливая его гром дальнейшими размышлениями и бесконечными самообвинениями. Он был завален годами тоски и муки.

В часы бодрствования это бродило сквозь него без дыхания, со странной уплощенностью выполнения дела с пустыми легкими.

Но во сне… Его терзало немало снов.

Вот лицо Моэнгхуса всплывает из глубин омута, бледно-зеленое сквозь толщу воды. В окружающей его тьме вьются и переплетаются пещеры, точно те узкие ходы, которые можно видеть под большими валунами, вывороченными из травы. Поднявшись к самой поверхности, бледный дунианин останавливается, словно его тянет какая-то глубинная сила, улыбается и поднимает рот. И Найюр с ужасом глядит, как из улыбающихся губ выползает земляной червяк, прорывающий поверхность воды. Он ощупывает воздух, точно палец слепого. Мокрая, отвратительная, бесстыже-розовая потаенная тварь. И, как всегда, его рука молча тянется над поверхностью омута и в тихий миг безумия прикасается к червю.

Но теперь Найюр бодрствовал, а лицо Моэнгхуса вернулось к нему. Он нашел его в своем паломничестве к курганам предков. Оно пришло из северных пустошей, обожженное солнцем, ветрами и морозами, покрытое ранами, которые нанесли шранки. Анасуримбор Келлхус, сын Анасуримбора Моэнгхуса. Но что означает это второе пришествие? Даст ли оно ответ смерчу или лишь удвоит его ярость?

Решится ли он использовать сына, чтобы найти отца? Решится ли он пересечь степь, лишенную дорог?

Анисси подняла голову с его груди и вгляделась в его лицо. Ее груди скользнули по впадине его живота. Ее глаза блеснули во мраке. Найюр подумал, что она чересчур красива для того, чтобы принадлежать ему.

– Ты до сих пор не поговорил с ним, – сказала она и качнула головой, отбрасывая в сторону густые волосы, а потом опустила голову и поцеловала его руку. – Почему?

– Я же тебе говорил… Он наделен великой силой.

Найюр чувствовал, как она думает. Быть может, из-за того, что ее губы были так близко к его коже.

– Я разделяю твои… опасения, – сказала она. – Но иногда я даже не знаю, кто страшнее, он или ты.

В нем шевельнулся гнев, медлительный, опасный гнев человека, чья власть абсолютна и не подлежит сомнениям.

– Ты боишься меня? Почему?

– Его я боюсь потому, что он уже говорит на нашем языке не хуже любого из рабов, прожившего у нас лет десять. Я боюсь его потому, что его глаза… он будто никогда не мигает. Он уже заставлял меня и смеяться, и плакать.

Молчание. В памяти Найюра пронесся ряд сцен, вереница обрывочных и рвущих душу образов. Он напрягся, лежа на кошме, мышцы его окаменели рядом с ее мягким телом.

– А тебя я боюсь, – продолжала она, – потому что ты говорил мне, что так будет. Ты знал наперед все, что произойдет. Ты знаешь этого человека – а ведь ты ни разу с ним не говорил.

У него сдавило горло. «Ты плакала, только когда я тебя ударил».

Она поцеловала его руку и пальцем дотронулась до его губ.

– Вчера он спросил у меня: «Чего он ждет?»

С тех пор как Найюр нашел этого человека, события развивались с такой неизбежностью, словно любое малейшее происшествие было пропитано водами судьбы и предзнаменования. Между ним и этим человеком не могло быть большей близости. В одном сне за другим он душил его голыми руками.

– Ты не упоминала обо мне? – спросил и приказал он.

– Нет. Не упоминала. И снова: ты знаешь его. А он знает тебя.

– Через тебя. Он видит меня через тебя.

На миг Найюр задался вопросом: что именно видит чужеземец, какой образ его, Найюра, проступает сквозь прекрасное лицо Анисси? Подумал и решил, что довольно правдоподобный.

Из всех его жен одной Анисси хватало храбрости обнимать его, когда он метался и вскрикивал во сне. И только она шепотом утешала его, когда он просыпался в слезах. Все прочие лежали как колоды, делая вид, что спят. Оно и к лучшему. Любую другую он бы избил, избил за то, что она посмела стать свидетельницей его слабости.

В темноте Анисси схватила его за плечо и потянула, словно желая вырвать его из какой-то великой опасности.

– Господин мой, это кощунство! Он ведьмак. Колдун.

– Нет. Он нечто меньшее. И в то же время нечто большее.

– Как? Откуда ты знаешь?

Ее голос утратил осмотрительность. Она сделалась настойчивой.

Он прикрыл глаза. Старческое лицо Баннута всплыло из тьмы, окруженное неистовством битвы при Кийуте.

«Плаксивый пидор…»

– Спи, Анисси.

Решится ли он использовать сына, чтобы найти отца?


День выдался солнечный, и его тепло сулило неизбежность лета. Найюр помедлил перед широким конусом якша, проследил глазами узоры швов на его стенках из шкур. Это был один из тех дней, когда из кожаных и деревянных щелей шатра выветриваются остатки зимней сырости, когда запах плесени сменяется запахом пыли.

Он присел на корточки у входа, коснулся двумя пальцами земли и поднес их к губам, как велел обычай. Это действие успокоило его, хотя объяснение ритуала было давно забыто. Потом отстегнул занавеску у входа, проскользнул в темное нутро якша и уселся, скрестив ноги, спиной к входу.

Он пытался разглядеть во тьме закованного в цепи человека. Сердце отчаянно колотилось.

– Мои жены говорят мне, что ты выучил наш язык с легкостью… безумной легкостью.

Из-за спины сочился слабый свет. Найюр разглядел нагие конечности, серые, точно засохшие сучья. В воздухе висел смрад мочи и дерьма. Человек выглядел хрупким, и воняло от него слабостью и болезнью. Найюр знал, что и это не случайно.

– Я быстро учусь, да.

Темный силуэт головы опустился, словно клонясь без сил…

Найюр с трудом сдержал дрожь. Так похож!

– Мои жены говорят мне, что ты колдун.

– Нет, я не колдун. Долгий вздох.

– Но это ты уже знаешь.

– Пожалуй, да.

Он вытащил свою хору из мешочка, подвешенного к поясу, и бросил ее по пологой дуге. Звякнули цепи. Чужеземец поймал шарик, словно муху.

Ничего не случилось.

– Что это такое?

– Дар моему народу из очень древних времен. Дар нашего бога. Эта вещь убивает колдунов.

– А что на ней за руны?

– Они ничего не значат. По крайней мере теперь.

– Ты мне не доверяешь. Ты боишься меня.

– Я ничего не боюсь.

Реплика осталась без ответа. Пауза, во время которой можно было переосмыслить неудачно выбранные слова.

– Нет, – сказал наконец дунианин. – Ты боишься многого.

Найюр стиснул зубы. Опять. Снова все то же самое! Слова, подобные рычагам, сдвигающие его назад, на путь к пропастям. Гнев охватил его, как пожар охватывает переполненный народом зал. Кара.

– Ты, – прохрипел он, – ты знаешь, что я не такой, как другие! Ты почувствовал мое присутствие через моих жен, из-за моего знания. Ты знаешь, что я многое буду делать вопреки тому, что ты скажешь, просто потому, что это ты так говоришь. Ты знаешь, что каждую ночь я стану гадать на внутренностях зайца, чтобы решить, оставлять ли тебя в живых. Я же знаю, кто ты, Анасуримбор. Я знаю, что ты дунианин.

Если чужеземец и был удивлен, он ничем этого не выдал. Он просто сказал:

– Я отвечу на твои вопросы.

– Ты перескажешь мне все выводы, какие ты сделал о твоем нынешнем положении. Ты объяснишь, с какой целью ты явился сюда. Если меня не устроит то, что ты скажешь, я велю тебя убить – немедленно.

Угроза была серьезной, в словах Найюра чувствовалась непреклонность намерений. Любой другой задумался бы над ними, молча взвесил бы их с тем, чтобы рассчитать ответ. Но не дунианин. Он ответил тут же, словно ничто из того, что мог сказать или сделать Найюр, не застало бы его врасплох.

– Я все еще жив потому, что мой отец прошел через ваши земли, когда ты был еще юношей. Он совершил здесь некое преступление, за которое ты стремишься отплатить. Я не думаю, что ты сможешь меня убить, хотя таково твое желание. Ты слишком умен, чтобы удовлетвориться заменой. Ты понимаешь, какую опасность я представляю, и тем не менее все еще надеешься использовать меня как орудие для удовлетворения твоего более сильного желания. Таким образом мое положение зависит от твоей цели.

Короткое молчание. Мысли Найюра пришли в смятение от изумления и согласия. Затем он встрепенулся от нахлынувших подозрений. «Этот человек умен… Война…»

– Ты смущен, – продолжал голос. – Ты предвидел такую оценку, но не рассчитывал, что я выскажу это вслух, а поскольку я ее высказал, ты опасаешься, что я всего лишь подделываюсь под твои ожидания, чтобы ввести тебя в заблуждение относительно чего-то более важного.

Пауза.

– Подобно моему отцу, Моэнгхусу.

Найюр зло сплюнул.

– Для таких, как вы, слова все равно что ножи! Но ножи не всегда достигают цели, а? Переход через Сускару едва не погубил тебя. Быть может, мне следует думать, как шранки.

Чужеземец начал что-то говорить в ответ, но Найюр уже поднялся на ноги и вышел наружу, на чистый степной воздух. Он крикнул помощников. Он бесстрастно смотрел, как его люди выволокли норсирайца из якша и привязали его обнаженным к столбу посреди стойбища. В течение многих часов этот человек плакал, и выл, и молил о пощаде, пока они обрабатывали его в соответствии с древними обычаями. Он даже обделался, такова была его мука.

Анисси заплакала. Найюр ее ударил. Он ничему этому не верил.

В ту ночь Найюр пришел снова, зная, или по крайней мере надеясь, что темнота защитит его.

Под шкурами воняло по-прежнему. Чужеземец был безмолвен, как лунный свет.

– А теперь скажи, какова твоя цель, – велел Найюр. – И не думай, будто я поверил, что мне удалось тебя сломить. Такие, как ты, не ломаются.

В темноте зашелестело.

– Ты прав.

Голос из темноты был теплым.

– Для таких, как я, существует только их миссия. Я пришел за своим отцом, Анасуримбором Моэнгхусом. Я пришел его убить.

И тишина, только слабый южный ветер. Чужеземец продолжал:

– Теперь выбор полностью за тобой, скюльвенд. Похоже, что наши миссии совпадают. Я знаю, где и, что важнее, как найти Анасуримбора Моэнгхуса. Я предлагаю тебе ту самую чашу, которой ты жаждешь. Отравлена она или нет?

Решится ли он использовать сына?

– Чаша всегда отравлена, когда тебе хочется пить, – прохрипел Найюр.


Жены вождя прислуживали Келлхусу, умащивали его поврежденную кожу притираниями, которые сделали старые женщины племени. Иногда он при этом разговаривал с ними, успокаивал их испуганные глаза добрыми словами, заставлял их улыбнуться.

Когда их мужу и норсирайцу пришло время уезжать, они столпились на холодной земле у белого якша и с серьезными лицами наблюдали, как мужчины готовят в путь коней. Они чувствовали твердокаменную ненависть одного и богоподобное равнодушие другого. И когда два силуэта растворились среди трав, женщины уже сами не знали, о ком они плачут: о мужчине, которому они принадлежали, или о мужчине, который их понимал.

Только Анисси знала, откуда эти слезы.


Найюр с Келлхусом ехали на юго-восток, из земель утемотов в земли куоатов. У южных границ пастбищ куоатов их догнали несколько всадников с отполированными волчьими черепами на передней луке седла и перьями на задней. Найюр перебросился с ними несколькими фразами, напомнил им об обычаях, и они ускакали прочь – скорее всего, торопились сообщить своему вождю, что утемоты наконец-то остались без Найюра урс Скиоаты, укротителя коней и самого воинственного из мужей.

Как только они остались одни, дунианин снова попытался втянуть его в разговор.

– Не можешь же ты вечно хранить молчание! – сказал он.

Найюр пристально разглядывал своего спутника. Его лицо, обрамленное белокурой бородой, казалось серым на фоне хмурых далей. На нем была куртка без рукавов, какие носили все скюльвенды, и бледные предплечья торчали из-под мехового плаща. Хвосты сурков, которыми был обшит плащ, покачивались в такт бегу коня. Он был бы совсем как скюльвенд, если бы не светлые волосы да не руки без шрамов – и то и другое делало его похожим на бабу.

– Что ты хочешь знать? – спросил Найюр неохотно и недоверчиво.

Он подумал: хорошо, что его тревожит безупречный скюльвендский, на котором говорит северянин. Это ему напоминание. Он понимал, что, как только северянин перестанет его тревожить, он пропал. Вот почему он так часто отказывался разговаривать с этой мразью, вот почему они все эти дни ехали молча. Привычка тут так же опасна, как коварство этого человека. Как только его присутствие перестанет раздражать и нервировать Найюра, как только этот человек станет для него частью обстоятельств, он тотчас же каким-то образом опередит его в ходе событий и станет незримо направлять все его поступки.

Дома, в стойбище, Найюр использовал своих жен как посредников, чтобы изолировать себя от Келлхуса. Это была лишь одна из многих предосторожностей, которые он принял. Он даже спал с ножом в руке, зная, что этому человеку нет нужды рвать цепи, чтобы наведаться к нему. Он мог прийти в чужом обличье – даже в облике Анисси, – подобно тому, как Моэнгхус много лет тому назад явился к отцу Найюра в обличье его старшего сына.

Но теперь при Найюре не было посредников, которые могли бы его защитить. Он не мог положиться даже на молчание, как рассчитывал он сначала. Теперь, когда они приближаются к Нансурии, им поневоле придется хотя бы обсудить свои планы. Даже волкам нужно как-то договариваться, чтобы выжить в стране псов.

Теперь он был наедине с дунианином, и большей опасности он себе представить не мог.

– Эти люди, – спросил Келлхус, – почему они пропустили тебя?

Найюр осторожно взглянул на него. «Он начинает с мелочей, чтобы потом беспрепятственно проскользнуть в мое сердце!»

– Таков наш обычай. Все племена совершают сезонные набеги на империю.

– Почему?

– По многим причинам. Ради рабов. Ради добычи. Но в первую очередь как священнодействие.

– Священнодействие?

– Мы – Народ Войны. Наш бог умер, убит людьми Трех Морей. Наше дело – мстить за него.

Найюр поймал себя на том, что жалеет об этом ответе. Внешне он казался достаточно безобидным, но Найюр впервые сообразил, как много этот факт говорит о Народе, а значит, и о нем самом. «Для этого человека мелочей не бывает!» Любая деталь, любое слово в руках этого чужеземца оборачивались ножом.

– Но как можно поклоняться тому, кто мертв? – продолжал расспрашивать дунианин.

«Молчи, не отвечай!» – подумал Найюр, но против собственной воли объяснил:

– Смерть сильнее человека. Ей и следует поклоняться.

– Но ведь смерть…

– Вопросы задаю я! – перебил его Найюр. – Почему тебя послали убить твоего отца?

– Об этом тебе следовало бы спросить до того, как ты заключил со мной сделку, – лукаво улыбнулся Келлхус.

Найюр подавил желание улыбнуться, понимая, что дунианин рассчитывал вызвать именно такую реакцию.

– Почему это? – возразил он. – Без меня тебе не пересечь степь живым. Пока мы не минуем горы Хетанты, ты мой. До тех пор я еще могу передумать.

– Но если чужеземцу не пересечь степь в одиночку, как же тогда сумел спастись мой отец?

У Найюра волоски на руках встали дыбом, но он подумал: «Хороший вопрос. Он напомнил мне о вероломстве вашего рода».

– Моэнгхус был хитер. Он тайком покрыл свои руки шрамами, но скрывал это под одеждой. После того как он убил моего отца, а утемоты, повинуясь данному слову, вынуждены были его отпустить, он обрил лицо и выкрасил волосы в черный цвет. Поскольку он умел говорить, как будто был одним из Народа, он просто пересек степь, точно один из нас, притворившись утемотом, едущим на поклонение. Глаза у него были достаточно светлые…

Потом Найюр добавил:

– А как ты думаешь, отчего я запретил тебе носить одежду, пока ты был в плену?

– А кто дал ему краску?

У Найюра едва не остановилось сердце.

– Я.

Дунианин только кивнул и отвернулся, обводя взглядом унылый горизонт. Найюр поймал себя на том, что смотрит и ту же сторону, куда он.

– Я был одержим! – рявкнул он. – Одержим демоном!

– И в самом деле, – ответил Келлхус, снова обернувшись к нему. В глазах его было сострадание, но голос его был суров, как голос скюльвенда. – Мой отец вселился в тебя.

И Найюр поймал себя на том, что жаждет услышать то, что скажет ему этот человек. «Ты можешь мне помочь. Ты мудр…»

Снова! Этот колдун снова повторяет тот же трюк! Направляет разговор в нужную ему сторону. Овладевает движениями его души. Точно змея, проверяющая на ощупь один вход за другим. Слабость за слабостью. «Вон из моего сердца!»

– Почему тебя послали убить твоего отца? – осведомился Найюр, хватаясь за этот оставшийся без ответа вопрос как за свидетельство нечеловеческих глубин этого поединка. Найюр понял, что это и впрямь поединок. Он не разговаривает с этим человеком – он сражается с ним. «Я обменяюсь ножами!»

Дунианин посмотрел на него с любопытством, словно устав от бессмысленной подозрительности. Новая уловка…

– Потому что мой отец меня призвал, – загадочно ответил он.

– А это повод для убийства?

– Дуниане оставались сокрыты от мира в течение двух тысяч лет и предпочли бы оставаться сокрытыми до скончания веков, если бы могли. Однако тридцать один год тому назад, когда я еще был ребенком, нас обнаружила банда шранков. Шранков мы уничтожили без труда, однако из предосторожности мой отец был отправлен в леса, чтобы выяснить, насколько велика опасность, что нас найдут. Когда он вернулся несколько месяцев спустя, было решено, что его надлежит изгнать. Он был запятнан, он сделался угрозой для нашей миссии. Миновало три десятилетия, и считалось, что он погиб. Дунианин нахмурился.

– Однако он вернулся к нам, вернулся самым беспрецедентным образом. Он послал нам сны.

– Колдовство, – сказал Найюр. Дунианин кивнул.

– Да. Хотя тогда мы этого не знали. Мы знали одно: что чистота нашей изоляции нарушена, и что источник этого загрязнения надлежит найти и ликвидировать.

Найюр изучал профиль своего спутника, который мягко покачивался в такт легкому галопу коня.

– Так ты ассасин.

– Да.

Видя, что Найюр молчит, Келлхус продолжал:

– Ты мне не веришь.

А как он может ему верить? Как можно верить человеку, который никогда не разговаривает по-настоящему, который всегда только направляет и управляет, бесконечно управляет и направляет?

– Я тебе не верю.

Келлхус снова отвернулся, глядя на расстилающиеся вокруг серо-зеленые равнины. Они миновали холмистые пастбища куоатов и теперь ехали через внутренние плоскогорья Джиюнати. Если не считать небольшого ручья впереди и жидкого частокола кустарников и тополей вдоль его глубокого русла, здешние равнины были голы и безлики, как просторы океана. Только небо, полное облаков, похожих на плывущие горы, обладало глубиной.

– Дуниане, – сказал Келлхус, немного помолчав, – препоручили себя Логосу, который вы зовете разумом или интеллектом. Мы ищем абсолютного знания, свободного течения мысли. Мысли всех людей возникают из тьмы. Если ты действительно представляешь собой движения твоей собственной души и причина этих движений предшествует тебе, как ты можешь считать свои мысли своими собственными? Как ты можешь быть чем-то иным, кроме как рабом тьмы, что была до тебя? И только Логос позволяет облегчить это рабство. Только знание источников мысли и действия позволяет нам овладеть собственными мыслями и поступками, сбросить иго обстоятельств. И только дуниане обладают таким знанием, степняк. Мир пребывает в забытьи, порабощенный своим собственным невежеством. И только дуниане бодрствуют. А Моэнгхус, мой отец, угрожает этому.

Мысли, возникающие из тьмы? Найюр знал, что это правда – быть может, лучше любого другого. Его терзали мысли, которые не могли быть его собственными. Сколько раз, ударив одну из своих жен, он смотрел на ноющую ладонь и думал: «Кто заставил меня это сделать? Кто?»

Но это было неважно.

– Я не потому не верю тебе, – сказал Найюр, подумав: «Это он уже и так знает». Он понимал, что дунианин читает его так же легко, как человек из Народа читает настроение своего стада.

Келлхус, словно увидев эту его мысль, сказал:

– Ты не веришь, что сына могли послать убить отца.

– Да. Дунианин кивнул.

– Чувства, такие, как сыновняя любовь к отцу, попросту предают нас тьме, делают нас рабами обычая и желания…

Блестящие голубые глаза перехватили взгляд Найюра. Они были немыслимо спокойными.

– Я не люблю своего отца, степняк. Я вообще не люблю. Если его убийство поможет моим собратьям продолжать выполнять свою миссию, я его убью.

Найюр смотрел на этого человека. Голова у него гудела от усталости. Можно ли этому верить? То, что он сказал, явно имело смысл, но Найюр подозревал, что дунианин способен все, что угодно, заставить звучать правдоподобно.

– Кроме того, – продолжал Анасуримбор Келлхус, – ты ведь и сам отчасти разбираешься в таких делах.

– В чем именно?

– В том, как сыновья убивают отцов.


Скюльвенд не ответил – только взглянул на него оскорбленно и сплюнул на землю.

Сохраняя на лице выражение спокойного ожидания, Келлхус охватил его ладонью своих ощущений. Степь, приближающийся ручей – все постороннее исчезло. Найюр урс Скиоата сделался всем. Его участившееся дыхание. Напрягшиеся мышцы вокруг глаз. Голубой сосудик, бьющийся в такт пульсу на жилистой шее, точно извивающийся червяк. Он сделался хором знаков, живым текстом, и Келлхус свободно читал его. Если он собирается овладеть этими обстоятельствами, надо все рассчитать.

С тех пор как Келлхус бросил охотника и направился на юг через северные пустоши, он встречал немало людей, особенно в городе Атритау. Там он обнаружил, что Левет, охотник, который его спас, не был исключением. Прочие люди, рожденные в миру, были не менее простодушны и невежественны, чем этот охотник. Келлхусу достаточно было высказать несколько примитивнейших истин – и они начинали дивиться ему, точно некоему чуду. Ему достаточно было собрать эти истины в грубые проповеди – и они готовы были пожертвовать своим имуществом, любимыми, даже детьми. Когда он выехал из южных ворот Атритау, его сопровождали сорок семь человек, называвшие себя «адуньянами», «малыми дунианами». Пути через Сускару не пережил ни один. Из любви к нему они пожертвовали всем, прося взамен только речей. Хотя бы подобия смысла.

Но этот скюльвенд был другим.

Келлхусу и прежде приходилось сталкиваться с подозрительностью и недоверием, и он обнаружил, что их тоже можно обратить себе на пользу. Он выяснил, что подозрительные люди, когда они наконец решатся довериться, становятся еще податливее остальных. Поначалу они ничему не верят, потом же внезапно начинают верить всему – то ли во искупление своих первоначальных сомнений, то ли просто затем, чтобы не повторять прежних ошибок. Многие из его самых фанатичных приверженцев были именно такими неверующими – поначалу.

Однако недоверие, испытываемое Найюром урс Скиоагой, отличалось от всего, с чем ему доводилось сталкиваться до сих пор. В отличие от остальных, этот человек его понимал.

Когда скюльвенд, чье лицо одновременно расплылось от потрясения и напряглось от ненависти, нашел его на вершине кургана, Келлхус подумал: «Отец… наконец-то я тебя отыскал…» Каждый из них увидел Анасуримбора Келлхуса в лице другого. Они никогда прежде не встречались, однако близко знали друг друга.

Поначалу эта связь оказалась весьма выгодной для миссии Келлхуса. Она спасла ему жизнь и обеспечила безопасный проезд через степь. Однако, помимо этого, она сделала обстоятельства, в которых он очутился, непредсказуемыми.

Скюльвенд упрямо отвергал все его попытки овладеть им. Его не впечатляли откровения, которые предлагал ему Келлхус. Его не успокаивали рассуждения Келлхуса, ему не льстили его косвенные похвалы. Порой в нем пробуждался интерес к тому, что говорил Келлхус, но он каждый раз тотчас отшатывался назад, вспоминая события многолетней давности. Пока что Келлхусу удалось добиться от этого человека только нескольких скупых фраз да плевков.

После тридцати лет одержимости Моэнгхусом этому человеку каким-то образом удалось постичь несколько ключевых истин, связанных с дунианами. Он знал о том, что они способны читать мысли по лицам. Он знал об их интеллекте. Он знал об их абсолютной преданности своей миссии. И еще он знал, что они говорят не затем, чтобы поделиться намерениями или сообщить какие-то истины, а затем, чтобы опередить – чтобы овладеть душами и обстоятельствами.

Он знал слишком многое.

Келлхус рассматривал его боковым зрением, смотрел, как он откинулся назад, когда они начали спускаться к ручью, – покрытые шрамами плечи оставались неподвижны, а бедра раскачивались в такт шагу коня.

«Быть может, ты на это и рассчитывал, отец? Быть может, он – препятствие, которое ты оставил на моем пути? Или же он возник случайно?»

Келлхус подумал, что скорее второе. Несмотря на то что знания его народа были чрезвычайно грубы, сам этот человек оказался необычайно умен. Мысли действительно умных людей редко следуют одинаковыми путями. Они разветвляются, и мысли Найюра урс Скиоаты ушли далеко, выслеживая Моэнгхуса в таких местах, куда ни один рожденный в миру человек не совался.

«Каким-то образом он увидел тебя насквозь, отец, и теперь он видит насквозь и меня. Была ли это твоя ошибка? Можно ли ее исправить?»

Келлхус прищурился. В этот миг он ушел далеко от склонов, неба и ветра – он смотрел одновременно сотню параллельных снов о поступках и их последствиях, следуя за нитями вероятностей. А потом он увидел.

До сих пор он пытался обойти подозрительность скюльвенда, когда на самом деле надо было заставить ее работать на себя. Он посмотрел на степняка новым взглядом и сразу увидел печаль и гнев, распаляющие его неутолимое недоверие. И Келлхус нащупал слова, тон и выражение лица, которые загонят этого человека в место, откуда ему уже не выбраться, где его подозрительность навяжет ему пробуждающееся доверие.

Келлхус увидел Кратчайший Путь. Логос.

– Прошу прощения, – сказал он неуверенно. – То, что я сказал, было неуместно.

Скюльвенд фыркнул.

«Он понимает, что мои слова фальшивы… Хорошо».

Найюр посмотрел ему прямо в лицо. Его глубоко посаженные глаза смотрели неукротимо и вызывающе.

– Скажи мне, дунианин, как вам удается править мыслями, как другие люди правят конями?

– Что ты имеешь в виду? – переспросил Келлхус резко, словно решал, не рассердиться ли.

Язык скюльвендов был богат многозначительными оттенками тона, но в речи мужчин и женщин эти оттенки сильно различались. Степняк, сам того не зная, лишил Келлхуса важного оружия тем, что не позволял ему общаться ни с кем, кроме собственных жен.

– Вот и теперь ты пытаешься управлять движениями моей души! – бросил Найюр.

Слабый стук его сердца. Густая кровь, бьющаяся под обветренной кожей. «Он все еще не знает, на что решиться».

– Ты думаешь, что мой отец сделал с тобой именно это?

– Да, твой отец именно это и сделал… – Тут Найюр осекся, глаза его встревожено расширились. – Но ты сказал это только затем, чтобы меня отвлечь! Чтобы не отвечать на мой вопрос!

До сих пор Келлхус успешно угадывал каждое разветвление мыслей скюльвенда. Реакции Найюра следовали вполне отчетливой схеме: он устремлялся по пути, который открывал перед ним Келлхус, но тут же отступал назад. И Келлхус знал, что, пока их беседа будет близка к этой схеме, Найюр будет чувствовать себя в безопасности.

Но как действовать дальше?

Ничто не вводит в заблуждение вернее правды.

– Каждого человека, с которым я встречаюсь, – сказал наконец Келлхус, – я понимаю лучше, чем он сам понимает себя.

Испуганный взгляд – страхи Найюра подтвердились.

– Но как такое возможно?

– Потому что меня так воспитывали. Потому что меня так учили. Потому что я один из Обученных. Я – дунианин.

Их кони перешли вброд мелкий ручей и начали подниматься на противоположный берег. Найюр наклонился вбок и сплюнул в воду.

– Еще один ответ, который на самом деле ответом не является! – бросил он.

Можно ли сказать ему правду? Нет, разумеется, не всю. Келлхус начал, делая вид, что колеблется:

– Все вы – ты, твои сородичи, твои жены, твои дети, даже твои враги из-за гор, – не можете видеть истинного источника своих мыслей и поступков. Люди либо предполагают, что они сами являются их источником, либо думают, что их источник лежит где-то за пределами мира – некоторые называют это То, Что Вовне. Но того, что реально было прежде вас, что действительно определяет ваши мысли и поступки, вы либо вообще не замечаете, либо приписываете это демонам и богам.

Каменный взгляд и стиснутые зубы – неприятные воспоминания… «Мой отец уже говорил емуэто».

– То, что было прежде, определяет то, что происходит после, – продолжал Келлхус. – Для дуниан нет более важного принципа.

– А что же было прежде? – спросил Найюр, пытаясь изобразить насмешливую улыбку.

– Для людей? История. Язык. Страсти. Обычаи. Все эти вещи определяют то, что люди говорят, думают и делают. Это и есть скрытые нити, которые управляют всеми людьми, точно марионетками.

Частое дыхание. Лицо, омраченное неприятными догадками.

– А если нити становятся видимыми…

– То их можно перехватить.

Само по себе это признание ничем не грозило: все люди более или менее стремятся управлять себе подобными. Оно может оказаться угрожающим, только если знать о его способностях.

«Если бы он знал, насколько глубоко я способен видеть…»

Как ужаснулись бы они, эти рожденные в миру люди, если бы увидели себя глазами дунианина! Заблуждения и глупости. Разнообразные уродства.

Келлхус не видел лиц – он видел сорок четыре мышцы, прикрепленные к костям, и тысячи многозначительных изменений, которые могут с ними происходить, – вторые уста, не менее красноречивые, чем первые, и куда более правдивые. Он не слышал человеческих слов – он слышал вой сидящего внутри зверя, хныканье отшлепанного ребенка, хор предшествующих поколений. Он не видел людей – он видел примеры и следствия, обманутые порождения отцов, племен и цивилизаций.

Он не видел того, что будет потом. Он видел то, что было прежде.

Они проехали сквозь заросли молодых деревьев на том берегу ручья, уворачиваясь от веток, опушенных первой весенней зеленью.

– Это безумие, – сказал Найюр. – Я тебе не верю…

Келлхус ничего не сказал, направляя коня в просветы между стволами и раскачивающимися ветвями. Он знал пути мыслей скюльвенда, он знал, где следует вмешаться, – и он непременно вмешается, если сумеет забыть о своем гневе.

– Если все люди не ведают источника своих мыслей… – сказал Найюр.

Их кони, торопясь выбраться из кустов, перешли в галоп и в несколько скачков снова очутились на открытой, бескрайней равнине.

– Тогда, значит, все люди обманываются.

Келлхус поймал его взгляд – этот момент был важен.

– Они действуют по причинам, которые зависят не от них.

«Увидит ли он?»

– Как рабы… – начал Найюр, ошеломленно хмурясь. И тут он вспомнил, с кем имеет дело. – Но ведь ты говоришь это только затем, чтобы оправдать себя! Для чего порабощать тех, кто и так в рабстве, а, дунианин?

– Раз уж то, что было прежде, остается сокрытым, раз уж люди все равно обманываются, какая им разница?

– Потому что это обман! Бабьи уловки. Поругание чести!

– А ты что же, никогда не обманывал своих врагов на поле битвы? Ты никогда никого не обращал в рабство?

Найюр сплюнул.

– Мои противники. Мои враги. Они бы сделали со мной то же самое, если бы могли. Это договор, который заключают все воины, и договор этот почетен. А то, что делаешь ты, дунианин, превращает всех людей в твоих врагов.

Какая проницательность!

– В самом деле? А может быть, в моих детей? Какой отец не правит в своем якше?

Поначалу Келлхус опасался, что выразился чересчур туманно, но Найюр сказал:

– Значит, мы для вас все равно что дети?

– Разве мой отец не воспользовался тобой как орудием?

– Отвечай на вопрос!

– Дети ли вы для нас? Да, конечно. Иначе разве мой отец мог бы воспользоваться тобой так легко?

– Обман! Обман!

– Тогда отчего ты меня так боишься, скюльвенд?

– Довольно!

– Ты был слабым ребенком, верно? Ты часто плакал. Ты съеживался каждый раз, как твой отец поднимал руку… Скажи мне, скюльвенд, откуда я это знаю?

– Потому, что все дети такие!

– Ты ценишь Анисси больше других своих жен не потому, что она красивее остальных, но потому, что она выносит твои муки и все равно любит тебя. Потому что только она…

– Это она тебе сказала! Эта шлюха рассказала тебе все!

– Ты жаждешь запретного сношения…

– Я сказал – довольно!!!

На протяжении тысяч лет дуниан обучали использовать все свои чувства до предела, делать явным то, что было прежде. В их присутствии нет места тайнам. Нет места лжи.

Сколько слабостей духа терзают этого скюльвенда? Сколько проступков совершил он душой и телом? И все такие, о которых и подумать-то противно, не то что высказать вслух. Все скованные гневом и бесконечными угрызениями совести, скрытые даже от самого себя.

Если Найюр урс Скиоата подозревает Келлхуса, то тогда Келлхус отплатит ему за подозрительность полной мерой. Правдой. Отвратительной правдой. И либо скюльвенд постарается сохранить свой самообман, отказавшись от подозрений, решив, что Келлхус – обычный шарлатан и бояться его нечего, либо он примет правду и поделится с сыном Моэнгхуса тем, о чем и думать-то противно. В любом случае это пойдет на пользу миссии Келлхуса. В любом случае в конце концов Найюр начнет ему доверять, будь то доверие пренебрежительное или любовное.

Скюльвенд растерянно пялился на него расширенными от изумления и ужаса глазами. Келлхус увидел это лицо насквозь, увидел выражение лица, тембр голоса и слова, которые успокоят его, вернут ему его обычную непроницаемость или, наоборот, лишат его последних остатков самообладания.

– Что, неужели все закаленные воины таковы? Неужели все они шарахаются от истины?

Однако что-то пошло вразлад. Неизвестно отчего слово «истина» лишило страсть Найюра прежней силы, и он сделался сонно спокоен, точно жеребенок во время кровопускания.

– Истина? Тебе достаточно произнести что-то, дунианин, чтобы это стало ложью. Ты говоришь не так, как другие люди.

«Снова это его знание…» Но еще не поздно.

– И как же говорят другие люди?

– Слова, которые произносят люди, не… не принадлежат им. Люди не следуют путями их создания.

«Покажи ему глупость. Он увидит».

– Почва, на которой люди говорят, не имеет путей, скюльвенд… Как степь.

Келлхус тут же понял свою ошибку. В глазах его спутника полыхнула ярость, и причина ее была несомненна.

– Степь не имеет дорог, – прохрипел Найюр, – так, дунианин?

«Ты тоже выбрал этот путь, отец?»

Вопрос был излишним. Моэнгхус использовал степь, центральный образ скюльвендской картины мира, в качестве основной метафоры. Противопоставив степь, лишенную дорог, наезженным путям скюльвендских обычаев, он сумел направить Найюра к совершению действий, которые в противном случае были бы для него немыслимы. Чтобы сохранять верность степи, следует отринуть обычаи и традиции. А в отсутствие традиционных запретов любое действие, даже убийство собственного отца, становится допустимым.

Простая и эффективная уловка. Но она оказалась чересчур несложной, и в отсутствие Моэнгхуса расшифровать ее оказалось слишком просто. А это позволило Найюру узнать о дунианах излишне много.

– Снова смерч! – вскричал Найюр. «Он безумен».

– Все это! – орал он. – Каждое слово – бич!

На его лице Келлхус видел одно только буйство и безумие. В глазах сверкала месть.

«До края степи. Он мне нужен только затем, чтобы пересечь земли скюльвендов, ни за чем больше. Если он не сдастся к тому времени, как мы доберемся до гор, я его убью».


Вечером они нарвали сухой травы и связали ее в снопики. Когда небольшая скирда была готова, Найюр подпалил ее. Они сели вплотную к костерку, молча жуя свои припасы.

– Как ты думаешь, зачем Моэнгхус тебя призвал? – спросил Найюр, ошеломленный тем, как странно звучит это имя, произнесенное вслух. «Моэнгхус…»

Дунианин жевал. Лица его было не видно за золотыми складками огня.

– Не знаю.

– Но что-то ты должен знать! Ведь он посылал тебе сны.

Неумолимые голубые глаза, поблескивающие в свете костра, пристально вглядывались в его лицо. «Начинает изучать», – подумал Найюр, но тут же сообразил, что изучение началось уже давным-давно, еще с его жен в якше, и не прерывалось ни на миг.

«Измерению нет конца».

– В снах были только образы, – сказал Келлхус. – Образы Шайме. И неистовой схватки между народами. Сны об истории – той самой вещи, что дуниане ненавидят сильнее всего.

Найюр понял, что этот человек делает так постоянно: постоянно усеивает свои ответы замечаниями, напрашивающимися на возмущенную отповедь или расспросы. Дуниане ненавидят историю? Но в том-то и состояла цель этого человека: отвлечь душу Найюра от более важных вопросов. Какое мерзкое коварство!

– Однако он тебя призвал, – стоял на своем Найюр. – Кто призывает человека, не объясняя причин?

«Разве что он знает, что призванный вынужден будет прийти».

– Я нужен моему отцу. Это все, что я знаю.

– Ты ему нужен? Зачем?

«Вот. Вот главный вопрос».

– Мой отец воюет, степняк. Какой отец не призовет своего сына во время войны?

– Тот, кто причисляет сына к своим врагам.

«Тут есть что-то еще… Что-то, что я упускаю из виду».

Он посмотрел поверх костра на норсирайца и каким-то образом понял, что Келлхус разглядел в нем эту догадку. Можно ли надеяться одержать победу в таком состязании? Можно ли одолеть человека, который чует его мысли по малейшим переменам в выражении лица? «Лицо… Надо скрывать лицо».

– С кем он воюет? – спросил Найюр.

– Не знаю, – ответил Келлхус, и на миг его лицо показалось почти растерянным, как у человека, рискнувшего всем в тени катастрофы.

«Жалость? Он пытается вызвать жалость у скюльвенда?» Найюр едва не расхохотался. «Быть может, я его переоцениваю…» Но инстинкты снова спасли его.

Найюр достал свой блестящий нож и отпилил еще кусок амикута – полоски говядины, завяленной с травами и ягодами, основной дорожной пищи скюльвендов. И, жуя, бесстрастно воззрился на дунианина.

«Он хочет, чтобы я думал, будто он слаб».

ГЛАВА 13 ГОРЫ ХЕТАНТЫ

«Даже жестокосердные избегают жара отчаявшихся людей. Ибо в кострах слабых трескаются самые прочные камни».

Конрийская пословица
«Так кто же был героем, и кто был трусом в Священной войне? В ответ на этот вопрос сложено уже достаточно песен. Не нужно говорить, что Священная война предоставила новые сильные доказательства старого изречения Айенсиса: „Несмотря на то что все люди одинаково хрупки перед миром, различия между ними колоссальны“».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Весна, 4111 год Бивня, центральные степи Джиюнати

Никогда прежде Найюр не переживал такого испытания.

Они ехали на юго-восток, практически никем не замечаемые, так что никто не пытался их остановить и причинить им зло. До катастрофы при Кийуте Найюр и его родичи не могли проехать и дня, не повстречавшись с отрядами мунуатов, аккунихоров и других скюльвендских племен. А теперь от одной до другой такой встречи проходило дня три-четыре. Земли некоторых племен они проезжали вообще незамеченными.

Поначалу Найюр тревожился, завидев скачущих всадников. Конечно, обычай защищал любого скюльвендского воина, отправившегося в паломничество в империю, и в лучшие дни такие встречи были поводами остановиться и поболтать, обменяться новостями и передать привет родичам. Временем отложить ножи. Но одинокие скюльвендские воины никогда не ездили в сопровождении рабов, да и времена нынче были не лучшие. Найюр знал, что в годину бедствий люди ничто не отмеряют так скупо, как терпимость. Они делаются более суровы в толковании обычаев и менее склонны прощать необычное.

Однако большинство отрядов, встречавшихся им на пути, состояло из юнцов с девичьими лицами и руками тонкими, точно ветка ивы. Если они не впадали в почтительный ступор при одном виде шрамов Найюра, то принимались выпендриваться, как то свойственно подросткам, гордо подражая речам и поведению своих убитых отцов. Они с умным видом кивали, слушая объяснения Найюра, и сердито хмурились на тех, кто задавал детские вопросы. Мало кто из них видел империю своими глазами, так что для них она оставалась краем чудес. И все они рано или поздно просили его отомстить за их убитых родичей.

Вскоре Найюр начал мечтать о подобных встречах – они предоставляли возможность хоть немного передохнуть.

Перед Найюром и Келлхусом разворачивалась степь, по большей части безликая. Пастбищам не было дела до людских бед – они спокойно зеленели, покрываясь свежей весенней травой. Фиолетовые цветочки величиной не больше Найюрова ногтя покачивались на ветру, который причесывал травы широкими волнами. Ненависть Найюра была притуплена скукой. Он смотрел, как тени облаков тяжело катятся к горизонту. И хотя он знал, что они едут через самое сердце степей Джиюнати, ему казалось, будто они в чужой стране.

На девятый день пути они проснулись под тяжелыми войлочными облаками. Начинался дождь.

Дождь над степью казался бесконечным. Повсюду, куда ни глянь, небо и землю заволокла серая пелена, так что в конце концов начало казаться, будто они едут из ниоткуда и никуда. Северянин обернулся к Найюру. Его глаз было не видно под нависшими бровями. Борода, обрамлявшая узкое лицо, слиплась мокрыми косицами.

– Расскажи мне о Шайме, – сказал Келлхус. Давит, все время давит.

«Шайме… Неужели Моэнгхус действительно живет там?»

– Этот город священ для айнрити, – ответил Найюр. Он ехал с опущенной головой, чтобы дождь не хлестал в лицо. – Но владеют им фаним.

Он не трудился повышать голос, чтобы перекричать унылый шум дождя, – знал, что этот человек и так услышит.

– А как это получилось?

Найюр тщательно взвесил этот вопрос, как бы проверяя, нет ли в нем яда. Он твердо решил тщательно отмеривать все, что он будет говорить дунианину о Трех Морях, и все, о чем станет умалчивать. Кто знает, какое оружие сможет выковать из его слов этот человек?

– Фаним, – осторожно ответил он, – поклялись уничтожить Бивень, что хранится в Сумне. Они много лет воевали с империей. Шайме – лишь одно из их многочисленных завоеваний.

– Ты хорошо знаешь этих фаним?

– Достаточно хорошо. Восемь лет тому назад я предводительствовал утемотами в битве против фаним при Зиркирте, далеко к югу отсюда.

Дунианин кивнул.

– Твои жены говорили мне, что ты непобедим на поле брани.

«Анисси? Ты ли это ему сказала?» Он понимал, что Анисси могла тысячу раз предать мужа, полагая, будто говорит в его интересах. Найюр отвернулся и стал смотреть вперед, следя, как из серой пелены медленно выплывают новые травы. Он понимал, что подобные замечания – просто игра на его тщеславии. Он уже не реагировал на любые высказывания, имеющие хоть какое-то отношение к его личности.

Келлхус вернулся к прежней теме.

– Ты сказал, что фаним стремятся уничтожить Бивень. Что такое Бивень?

Этот вопрос потряс Найюра. Даже самые невежественные из его родичей о Бивне знали! Может быть, дунианин просто хочет сравнить его ответ с их…

– Первое писание людей, – ответил он, обращаясь к дождю. – Было время, еще до рождения Локунга, когда даже Народ повиновался Бивню.

– А ваш бог был рожден?

– Да. Давным-давно. Это наш бог опустошил северные земли и отдал их во владение шранкам.

Он запрокинул голову и несколько мгновений наслаждался ощущением холодных капель, падающих ему на лоб и лицо. Дождевая вода была вкусной. Он чувствовал, как дунианин следит за ним, изучает его лицо сбоку. «И что же ты видишь?»

– И что же фаним? спросил Келлхус.

– А что фаним?

– Они пропустят нас через свою землю?

Найюр подавил желание взглянуть на него. Нарочно или непреднамеренно, Келлхус задал тот самый вопрос, который тревожил Найюра с тех самых пор, как он решился предпринять эту поездку. В тот день, когда Найюр прятался среди мертвых на берегу Кийута – теперь казалось, будто это было давным-давно, – он услышал, как Икурей Конфас говорил о Священной войне айнрити. Но против кого будет эта Священная война? Против магических школ или против фаним?

Найюр тщательно рассчитал их путь. Он собирался перебраться через горы Хетанты в империю, несмотря на то что одинокий скюльвенд среди нансурцев долго не проживет. Конечно, лучше было бы обойти империю стороной и ехать прямо на юг, к истокам реки Семпис, и потом вдоль реки – в Шайгек, северную губернию Киана. А оттуда можно было бы пуститься в Шайме традиционными путями паломников. По слухам, фаним на удивление терпимо относились к паломникам. Но если айнрити действительно затевают Священную войну против Киана, этот путь может привести к гибели. Особенно Келлхуса, с его светлыми волосами и бледной кожей…

Нет. Нужно каким-то образом разузнать побольше об этой Священной войне, прежде чем поворачивать на юг. А чем ближе они к империи, тем больше шансов раздобыть эти сведения. Если айнрити ведут Священную войну не с фаним, они проберутся вдоль границ империи и благополучно достигнут земель фаним. А вот если действительно Священная война идет там, им, по всей вероятности, все же придется пробираться через Нансурию – перспектива, ужасавшая Найюра.

– Фаним – народ воинственный, – ответил наконец Найюр, используя дождь как зыбкий повод не глядеть на собеседника. – Но мне говорили, что они терпимы к паломникам.

После этого он некоторое время старался не разговаривать с Келлхусом и не смотреть в его сторону, хотя внутренне непрерывно мучился. Чем больше он избегал встречаться взглядом с этим человеком, тем, казалось, ужаснее тот становился. Тем божественнее.

«Что же ты видишь?»

Найюр отмахнулся от всплывшего перед глазами образа Баннута.

Дождь шел еще сутки, потом превратился в мелкую морось, затянувшую далекие холмы туманной пеленой. Миновал еще день, и наконец шерстяная и кожаная одежда высохла.

Вскоре после этого Найюр сделался одержим мыслью о том, чтобы убить дунианина во сне. Они говорили о колдовстве – пока что это была самая распространенная тема их редких разговоров. Дунианин то и дело возвращался к этому предмету и даже рассказал Найюру о том, как он потерпел поражение от рук нелюдского воина-мага далеко на севере. Поначалу Найюр предполагал, что этот назойливый интерес к магии связан с каким-то страхом дунианина, словно колдовство было единственным, чего не в силах переварить его догмы. Но потом ему пришло в голову, что Келлхусу известно: он, Найюр, считает разговоры о колдовстве безопасными, и потому дунианин использует их, чтобы пробить брешь в его молчании, в надежде заставить собеседника разговориться о более полезных вещах. Найюр осознал, что даже история о нелюде, скорее всего, ложь – фальшивое признание, предназначенное для того, чтобы сподвигнуть его на ответные признания.

Распознав этот последний подвох, Найюр вдруг подумал: «Когда уснет… Сегодня ночью, когда он уснет, я его убью».

И продолжал размышлять об этом, даже несмотря на то, что знал: убивать дунианина нельзя. Ему ведь известно только, что Моэнгхус призвал Келлхуса в Шайме – больше ничего. Вряд ли он сумеет отыскать его без помощи Келлхуса.

И тем не менее на следующую ночь он вылез из-под одеял и пополз по холодной земле, сжимая в руке палаш. Задержался рядом с догорающим костром, глядя на своего неподвижного спутника. Ровное дыхание. Лицо настолько же спокойное ночью, насколько бесстрастное днем. Спит или нет?

«Что ты за человек такой?»

Найюр, точно скучающий мальчишка, водил кончиком меча по траве, глядя при свете луны, как стебли сгибаются, потом снова выпрямляются.

Перед его мысленным взором проносились варианты развития событий: Келлхус останавливает удар голыми руками; он не нанесет удара, потому что его подведет собственная рука; Келлхус откроет глаза, и голос ниоткуда произнесет: «Я знаю тебя, скюльвенд… лучше любой наложницы, лучше самого бога».

Он присел на корточки и, казалось, надолго замер над своим спутником. Потом, охваченный сомнениями и гневом, отполз назад к своим одеялам. И долго дрожал, будто от холода.

В следующие две недели бескрайние плоскогорья Джиюнати постепенно сменялись нагромождениями склонов и обрывов. Почва становилась глинистой, и травы вставали по брюхо коням. В траве гудели пчелы, а когда кони переходили вброд лужи стоячей воды, над ними вились тучи комаров. Однако с каждым днем весна как будто отступала. Почва делалась все каменистее, травы ниже и бледнее, и насекомые – более сонными.

– Мы поднимаемся в горы, – заметил Келлхус. Несмотря на то что Найюр догадывался о приближении гор, именно Келлхус первым заметил на горизонте Хетанты. Найюр, как всегда, когда видел горы, почувствовал, что по ту их сторону лежит империя: лабиринт роскошных садов, плоские поля и древние, седые города. В прошлом Нансурия была целью ежегодных паломничеств его племени: местом, где кричат люди, горят виллы и визжат женщины. Местом, где грабят и поклоняются Богу. Но на этот раз, понял Найюр, империя будет препятствием – возможно, непреодолимым. Никто из встреченных ими ничего не знал о Священной войне, и похоже было на то, что им все же придется преодолеть Хетанты и ехать через империю.

Завидев вдали первый якш, Найюр обрадовался куда сильнее, чем подобает мужчине. Насколько он мог судить, они ехали через земли аккунихоров. Если кто и знает, ведет ли империя священную войну против кианцев, так это аккунихоры: они были как сито, через которое просеивалась большая часть паломников. И он, не говоря ни слова, повернул коня к стойбищу.

И снова Келлхус первым заметил, что что-то неладно.

– Это становище мертво, – заметил он ровным тоном. И Найюр понял, что дунианин прав. Он видел несколько десятков якшей, но ни единого человека – и, что важнее, скота тоже не было. Пастбище, через которое они ехали, поросло высокой травой. И само стойбище имело пустой, иссохший вид давно заброшенной вещи.

Радость сменилась разочарованием. Не будет обычных людей. Не будет обычных разговоров. Не будет передышки.

– Что тут случилось? – спросил Келлхус.

Найюр сплюнул в траву. Он-то знал, что случилось. После разгрома при Кийуте нансурцы прокатились по всем предгорьям. Какой-то отряд наткнулся на это стойбище, всех перерезал либо угнал в плен. Аккунихоры… Ксуннурит был аккунихором. Возможно, его племя уничтожено полностью.

– Икурей Конфас, – сказал Найюр, слегка изумленный тем, насколько безразлично сделалось ему это имя. – Это сделал племянник императора.

– Почему ты так уверен в этом? – спросил Келлхус. – Быть может, это место просто перестало быть нужным своим обитателям.

Найюр пожал плечами. Он знал, что дело не в этом. Мест в степи довольно, но вещи просто так никто не бросит. Все нужно, все пригодится.

И тут он с неизъяснимой уверенностью осознал, что Келлхус его убьет.

На горизонте высились горы, а позади расстилалась степь. Степь расстилалась позади. Он больше не нужен сыну Моэнгхуса.

«Он убьет меня во сне».

Нет. Этому не бывать. После того как он столько проехал, столько перенес! Он должен воспользоваться сыном, чтобы найти отца. Это единственный путь!

– Надо перейти Хетанты, – сказал он, делая вид, что разглядывает опустевший якш.

– Выглядят они устрашающе, – заметил Келлхус.

– Они действительно суровы… Но я знаю самый короткий путь.


В ту ночь они расположились на ночлег посреди безлюдного стана. Найюр отвергал все попытки Келлхуса втянуть его в разговор. Вместо этого он вслушивался в доносимый ветром вой горных волков и вскидывал голову на всякое потрескиванье и поскрипыванье пустых якшей.

Он заключил с дунианином сделку: свобода и безопасный проезд через степь в обмен на жизнь его отца. Теперь, когда степь практически осталась позади, Найюру казалось, будто он с самого начала знал: сделка эта была фальшивая. Как могло быть иначе? Разве Келлхус – не сын Моэнгхуса?

И почему он решил идти через горы? В самом деле затем, чтобы выяснить, участвует ли империя в Священной войне, или затем, чтобы подольше растянуть ложь, на которую он надеялся?

Использовать сына. Использовать дунианина…

Какая глупость!

В ту ночь он не спал. Не спали и волки. Перед рассветом он заполз в чернильную тьму якша и скорчился между проросших в полу сорняков. Нашел младенческий череп – и разрыдался: он орал на веревки, на деревянные подпорки, на стены из шкур; лупил кулаками по подлой земле.

Волки хохотали и обзывали его унизительными кличками. Отвратительными кличками.

Потом он прижался губами к земле и стал переводить дух. Он чувствовал, как тот подслушивает где-то снаружи. Он чувствовал, что тот знает.

Что он видит?

Неважно. Огонь разгорелся, и его необходимо поддерживать.

Пусть даже и ложью.

Потому что огонь горит на самом деле. Огонь настоящий.

Как холоден ветер, хлещущий опухшие глаза! Степь. Степь, лишенная дорог.


Они уехали из опустевшего стойбища на рассвете. В траве там и сям виднелись пятна гниющей кожи и костей. Оба молчали.

В восточном небе все выше вздымались Хетанты. Склоны становились круче, приходилось ехать вдоль извилистых гребней, чтобы поберечь коней. К середине дня они оказались уже глубоко в предгорьях. Найюра, как всегда, перемена пейзажа выбила из колеи, как будто годы вытатуировали изломанную линию горизонта и глубокую чашу небес прямо на его сердце. В горах может таиться что угодно и кто угодно. В горах приходится взбираться на вершины, чтобы оглядеться вокруг.

«Дунианский край», – подумал он.

И словно бы затем, чтобы подтвердить эти размышления, на соседнем гребне холма появилось около двадцати всадников, едущих по той самой тропе, которой ехали и Найюр с Келлхусом.

– Еще скюльвенды, – заметил Келлхус.

– Да. Возвращаются из паломничества. Может, они знают насчет Священной войны?

– Из какого они племени? – спросил Келлхус. Этот вопрос снова возбудил подозрения Найюра. Этот вопрос был чересчур… скюльвендским для чужеземца.

– Увидим.

Кто бы ни были эти всадники, внезапное появление незнакомцев смутило их не меньше, чем самого Найюра. Небольшая кучка воинов отделилась от отряда и поскакала им навстречу, в то время как остальные сгрудились вокруг того, что выглядело группой пленников. Найюр внимательно рассматривал приближающихся всадников, ища знаки, которые идентифицировали бы их принадлежность к тому или иному племени. Он быстро определил, что это скорее мужчины, чем мальчишки, однако ни на одном из них не было кианских боевых шапок. Это означало, что все они были слишком молоды и не участвовали битве с фаним при Зиркирте. Наконец Найюр разглядел в их волосах пряди, выкрашенные белой краской. Мунуаты.

На него нахлынули образы Кийута: тысячи мунуатов, несущихся по дымящейся равнине навстречу колдовским огням Имперского Сайка. Этим людям как-то удалось выжить.

Едва взглянув на их предводителя, Найюр сразу понял, что этот человек ему не понравится. От него даже на расстоянии исходило ощущение беспокойной заносчивости.

Разумеется, дунианин увидел и это, и многое другое.

– Тот, что впереди, видит в нас возможность показать себя, – предупредил он.

– Я знаю. Молчи.

Незнакомцы подъехали вплотную и на скаку осадили коней. Найюр заметил у них на руках несколько свежевырезанных свазондов.

– Я Пантерут урс Муткиус из мунуатов, – объявил предводитель. – А вы кто такие?

Шестеро его родичей сгрудились позади него. Выглядели они необузданными разбойниками.

– Найюр урс Скиоата…

– Из утемотов?

Пантерут окинул их взглядом, с сомнением оглядел свазонды, опоясывающие руки Найюра, потом перевел взгляд на Келлхуса и сплюнул на скюльвендский манер.

– А это кто еще? Раб твой?

– Он мой раб, да.

– Ты дозволяешь ему носить оружие?

– Он рожден в моем племени. Я счел это разумным. В степи нынче неспокойно.

– Что да, то да! – бросил Пантерут. – А ты что скажешь, раб? Ты действительно родился среди утемотов?

Подобная дерзость ошеломила Найюра.

– Ты сомневаешься в моих словах?

– В степи нынче неспокойно, как ты и говорил, утемот. Ходят слухи о шпионах.

Найюр фыркнул.

– О шпионах?

– А как еще нансурцам удалось взять над нами верх?

– Умом. Силой оружия. Хитростью. Я был при Кийуте, малый. То, что там произошло, не имеет никакого отношения к…

– И я тоже был при Кийуте! И то, что я видел, можно объяснить только одним: предательством!

Сомнений быть не могло: мунуат говорил задиристым тоном человека, который жаждет крови. У Найюра зачесались руки. Он взглянул на Келлхуса, зная, что дунианин прочтет все, что надо, по его лицу. Потом снова обернулся к мунуату.

– Знаете ли вы, кто я? – спросил он, обращаясь ко всем людям Пантерута.

Молодого воина это, похоже, застало врасплох. Но он быстро опомнился.

– Да уж, мы про тебя наслышаны! Нет в степи человека, который не смеялся бы над Найюром урс Скиоатой.

Найюр отвесил ему мощную оплеуху.

Мгновенное замешательство, потом все сцепились.

Найюр наехал конем на Пантерута, ударил его во второй раз и вышиб из седла. Потом бросил коня вправо, в сторону от ошеломленных соплеменников своего противника, и выхватил палаш. Когда прочие рванулись следом за ним, хватаясь за собственное оружие, он развернул коня обратно, бросил его в самую гущу мунуатов и зарубил двоих, прежде чем те успели обнажить клинки. Увернулся от рубящего удара третьего, нанес колющий удар, пробил его кожаный, обшитый железными бляхами доспех, проломил ребра и попал в сердце.

Он развернулся, ища взглядом дунианина. Келлхус находился неподалеку. Его конь пятился назад, рядом валялись еще три трупа. На миг они встретились взглядом.

– Сюда скачут остальные, – сказал Келлхус.

Найюр обернулся, увидел воинов из отряда Пантерута, которые рассыпались по склону и неслись на них. В воздухе звенели боевые кличи мунуатов.

Найюр спрятал меч, расчехлил лук и спешился. Укрывшись за своим конем, он наложил стрелу, оттянул тетиву – и один из всадников покатился кубарем со стрелой в глазу. Еще стрела – и второй всадник скорчился в седле, зажимая рукой рану. Стрелы со свистом рассекали воздух, как нож рассекает ткань. Внезапно конь Найюра завизжал, галопом бросился в сторону и принялся бешено брыкаться. Найюр отступил назад, споткнулся о труп. И тут увидел дунианина.

Приближающиеся воины раскрылись, точно рука: ладонь шириной в восемь всадников, едущих бок о бок, намеревалась стоптать дунианина, в то время как еще пятеро, точно пальцы, заходили сбоку и стреляли почти в упор. В траве мелькали стрелы. Промахнувшиеся мимо цели вонзались в землю, остальные дунианин просто отбивал.

Келлхус присел, снял с седла убитого коня небольшой топорик и запустил его по ровной дуге вдоль склона. Топорик аккуратно, точно притянутый на веревке, вонзился в лицо ближайшего из лучников. Тот упал, его труп, точно моток тяжелой веревки, покатился под ноги коню того лучника, что скакал следом. Второй конь рухнул, ткнулся головой в землю и остался лежать, беспомощно дрыгая ногами.

Пальцы рассеялись, но ладонь по-прежнему мчалась навстречу дунианину. На миг тот замер неподвижно, вытянув вперед свой кривой меч. Кони были все ближе, ближе…

«Ему конец», – подумал Найюр, перекатился и вскочил на ноги. Когда всадники сметут Келлхуса, настанет его черед.

Дунианин исчез, поглощенный темными промежутками между всадников. Найюр заметил вспышки стали.

Три коня прямо напротив Найюра споткнулись на скаку, замолотили копытами воздух и рухнули наземь. Найюр прыгнул вперед, увидел извивающиеся туши и придавленных людей. Мелькающее в воздухе копыто зацепило ему ногу, и он ничком полетел в траву. Скривился, схватился за ушибленную ногу, перекатился через бугорок. Чвак! В землю рядом с ним вонзилась стрела. Чвак! Другая.

Прочие мунуатские всадники промчались мимо, развернувшись в стороны от упавших соплеменников. И теперь заходили по склону для очередной атаки.

Найюр выругался, с трудом поднялся на ноги – чвак! – схватил с земли круглый щит и бросился навстречу мунуатскому лучнику. На бегу выхватил меч. Глухой удар. Стрела вонзилась в кожу, которой был обтянут щит. Вторая угодила выше колена, но отлетела от железных пластин, которые свисали с пояса. Найюр метнулся вправо, используя первого лучника как прикрытие от второго. А третий где? Он услышал у себя за спиной яростные крики мунуатов.

Рот наполнился густой, липкой слюной. Ноги гудели. Лучник был все ближе. Он развернул коня навстречу Найюру, наложил еще одну стрелу, понял, что поздно, лихорадочно потянулся за спину за своим палашом… Найюр подпрыгнул, яростно вскрикнул и вонзил меч в волосатую подмышку мунуата. Тот ахнул и начал клониться вперед, обхватив себя за плечи. Найюр схватил его за спутанные волосы и выдернул из седла. Второй лучник уже мчался с мечом наготове.

Найюр вставил ногу в стремя, взметнулся вверх и перемахнул через седло навстречу изумленному мунуату. Он выбил его из седла и вместе с ним рухнул наземь. Несмотря на то что у мунуата перехватило дыхание, тот не растерялся и потянулся за ножом. Найюр боднул его головой в лицо, почувствовал, как кожа на лбу лопнула, рассеченная краем шлема противника. Свою боевую шапку он каким-то образом потерял. Еще раз боднул, почувствовал, как нос противника сломался о его лоб. Мунуат наконец выхватил нож, но Найюр поймал его за запястье. Хриплое дыхание. Злобные взгляды, стиснутые зубы. Скрип кожи, скрежет доспехов.

– Я сильнее! – прохрипел Найюр, снова боднув мунуата.

У того в глазах не было страха – только упрямая ненависть.

– Сильнее!

Он прижал дрожащую руку к земле, стиснул запястье так, что нож выпал из бесчувственных пальцев. Еще раз боднул. Занес ногу…

Чвак!

Вот и третий лучник…

Мунуат под ним булькнул и обмяк. Стрела пришпилила его горло к земле. Найюр услышал топот копыт, краем глаза увидел надвигающуюся тень.

Он пригнулся, услышал свист палаша.

Перекатился, присел, увидел, как мунуат осадил коня так, что из-под копыт полетели комья земли, потом развернул его и снова направил на Найюра. Смаргивая кровь с глаз, Найюр принялся шарить по земле. Где же его меч? А конь со всадником все приближались.

Найюр, не раздумывая, схватился за свисающий повод и рывком повалил коня наземь. Ошеломленный мунуат успел откатиться в сторону. Найюр методично попинал траву и отыскал наконец свой палаш, упавший за кочку. Он схватил меч и успел со звоном отразить первый удар мунуата.

Меч противника выписывал в небе сверкающие дуги. Атака была яростной, но не прошло и нескольких мгновений, как Найюр начал теснить мунуата. Тот споткнулся…

И все. Мунуат тупо уставился на Найюра, нагнулся подобрать отрубленную руку…

И потерял и голову тоже.

«Я сильнее!»

Тяжело дыша, Найюр оглядел поле маленького сражения, внезапно испугавшись, что Келлхуса убили. Но дунианин нашелся почти сразу: он стоял один посреди груды трупов, все так же вытянув меч, ожидая приближения единственного оставшегося в живых мунуатского копейщика.

Всадник, держа копье наперевес, взревел, подав голос яростной степи сквозь топот копыт. «Он знает, – подумал Найюр. – Знает, что он сейчас умрет».

Дунианин поймал железное острие копья своим мечом и направил его в землю. Копье сломалось, мунуата отшвырнуло назад, к задней луке седла, дунианин подпрыгнул, немыслимым образом вскинул обутую в сандалию ногу выше конской гривы и ударил всадника в лицо. Тот полетел в траву, но дунианин остановил его полет своим мечом.

«Что же это за человек…»

Анасуримбор Келлхус немного помедлил над трупом, как будто оказывая честь памяти убитого. Потом обернулся к Найюру. Его волосы трепал ветер, по лицу ползли струйки крови, так что на миг Найюру показалось, будто лицо дунианина приобрело некое подобие выражения. За спиной у него вставали темные бастионы Хетант.


Найюр обходил поле битвы, добивая раненых.

В конце концов дошел он и до Пантерута, который пытался уползти за бугор. В отчаянии тот схватился за меч, но Найюр ударил, и меч полетел в траву. Найюр вонзил свой собственный меч в землю, изо всех сил пнул Пантерута, потом схватил за грудки и поднял, точно тряпичную куклу. Плюнул ему в разбитое лицо, заглянул в затуманенные, налитые кровью глаза.

– Видел, мунуат? – вскричал он. – Видел, как легко повергнуть Народ Войны? Шпионы! – презрительно бросил он. – Бабьи отговорки!

Пощечиной опрокинул врага наземь и снова принялся пинать ногами, охваченный темной яростью, которая затмила его сердце. Он бил мунуата до тех пор, пока тот не принялся визжать и плакать.

– Что, плачешь? – воскликнул Найюр. – Это ты, который осмелился назвать меня предателем нашей страны!

Своей мощной рукой он сдавил мунуату горло.

– Подавись! – кричал он. – Подавись этими словами!

Мунуат хрипел и слабо отбивался. Сама земля грохотала от гнева Найюра. Само небо содрогалось от ужаса.

Он бросил задушенного человека наземь.

Позорная смерть. Заслуженная смерть. Пантерут урс Муткиус не вернется в родные края.


Келлхус издали смотрел, как Найюр вырвал из земли свой меч. Степняк направился к нему, пробираясь между трупами со странной осторожностью. Глаза у него были дикие и сверкали под затянутым тучами небом.

«Он безумен».

– Там еще другие, – сказал Келлхус. – Остались внизу, на тропе. Они скованы цепями. Это женщины.

– Наша добыча, – сказал Найюр, отводя взгляд – он не хотел встречаться глазами с монахом. И прошел мимо Келлхуса туда, откуда доносились женские вопли.


Серве стояла, протягивая скованные руки, и кричала приближающемуся человеку:

– Помоги-ите!

Остальные завизжали, когда поняли, что к ним идет скюльвенд – другой скюльвенд: еще более грубый, расплывающийся в заплаканных глазах. Они сбились за спиной Серве, настолько далеко, насколько позволяли цепи.

– Помоги-и-ите! – снова завопила Серве, когда огромная фигура, испачканная кровью своих сородичей, подошла ближе. – Вы должны нас спасти!

Но тут она увидела безжалостные глаза варвара. Скюльвенд ударил ее, она отлетела в сторону и упала на землю.


– И что ты с ней будешь делать? – спросил Келлхус, глядя на женщину, которая, съежившись, сидела по ту сторону костра.

– Себе оставлю, – сказал Найюр и оторвал еще кусок конины от ребра, которое держал в руках.

– Мы славно сражались, – продолжал он с набитым ртом. – Она – моя добыча.

«Дело не только в этом. Он боится. Боится путешествовать наедине со мной».

Степняк внезапно встал, бросил в костер обглоданное до блеска ребро, подошел к женщине и опустился на корточки рядом с ней.

– Такая красавица… – сказал он почти отсутствующим тоном. Женщина шарахнулась от его протянутой руки. Ее цепи звякнули. Он поймал ее, испачкав ей щеку конским салом.

«Она ему кого-то напоминает. Одну из его жен. Анисси, единственную, кого он осмеливается любить».

Скюльвенд снова овладел ею, а Келлхус смотрел. Он слышал ее придушенные крики, ее всхлипыванье – и ему казалось, будто почва под ним медленно кружится, словно звезды остановили свой круговорот, и вместо них стала кружиться земля. Тут происходило нечто… нечто необычное. Он это чувствовал. Какое-то преступление.

Из какой тьмы это явилось?

«Со мной что-то происходит, отец».

Потом скюльвенд поднял ее и поставил перед собой на колени. Он взял ее миловидное личико в ладонь и повернул ее к свету костра. Пропустил ее золотистые волосы сквозь свои толстые пальцы. Что-то пробормотал ей на непонятном языке. Келлхус видел, как она подняла на скюльвенд а свои опухшие от слез глаза – ее напугало то, что она его понимает. Он проворчал еще что-то, и она съежилась под державшей ее рукой.

– Куфа… Куфа! – выдохнула она. И снова расплакалась.

Новые резкие вопросы, на которые она отвечала с боязливостью побитой собаки, время от времени поднимая глаза на жестокое лицо и тут же опуская их вновь. Келлхус видел ее лицо и через него – ее душу.

Он понял, что она много страдала, так много, что давно приучилась скрывать свою ненависть и решимость под жалким ужасом. На миг она встретилась глазами с дунианином – и тут же вновь устремила взгляд куда-то в темноту. «Она хочет убедиться, что нас только двое».

Скюльвенд сжал ее голову обеими покрытыми шрамами руками. Новые непонятные слова, произнесенные гортанным, угрожающим тоном. Он выпустил ее. Она кивнула. Ее голубые глаза блеснули в свете костра. Скюльвенд достал маленький нож и принялся ковырять мягкое железо ее наручников. Несколько секунд – и цепи со звоном упали наземь. Она потерла натертые запястья. Снова взглянула на Келлхуса.

«Смелая ли она?»

Скюльвенд оставил ее и вернулся на свое место перед костром – рядом с Келлхусом. Некоторое время назад он перестал садиться напротив – Келлхус понял, что это затем, чтобы он, Келлхус, не мог видеть его лица.

– Так ты ее освободил? – спросил Келлхус, зная, что это не так.

– Нет. На ней теперь другие цепи. Он немного помолчал и добавил:

– Женщину сломить нетрудно. «Он в это не верит».

– На каком языке ты говорил? Это был настоящий вопрос.

– На шейском. Это язык империи. Она была нансурской наложницей, пока ее не захватили мунуаты.

– Что ты у нее спрашивал?

Скюльвенд посмотрел на него в упор. Келлхус наблюдал за маленькой драмой, разыгрывающейся у него на лице, – настоящий шквал значений. Степняк вспомнил о ненависти, но и о былых намерениях тоже. Найюр уже решил, что делать с этим моментом.

– Я спрашивал ее про Нансурию, – ответил он наконец. – В империи сейчас все пришло в движение, и во всех Трех Морях тоже. В Тысяче Храмов правит новый шрайя. Будет Священная война.

«Она ему это не сказала – она только подтвердила его догадки. Все это он знал и раньше».

– Священная война… Против кого же?

Скюльвенд попытался обмануть его, придать своему голосу то же недоумевающее выражение, которое он придал своему лицу. Келлхуса все сильнее тревожила проницательность невысказанных догадок скюльвенда. Этот человек догадался даже о том, что он намеревается его убить…

Потом на лице Найюра промелькнуло нечто странное. Некое осознание, сменившееся выражением сверхъестественного ужаса, источника которого Келлхус не понимал.

– Айнрити собираются покарать фаним, – сказал Найюр. – Отвоевать утраченные святые земли.

В его тоне звучало легкое отвращение. Как будто какое-то отдельное место может быть святым!

– Вернуть себе Шайме. «Шайме… Дом моего отца».

Еще один след. Еще одно совпадение целей. В его разуме сразувозникло все, что это может означать для миссии. «Потому ли ты призвал меня, отец? Из-за Священной войны?»

Скюльвенд отвернулся, отвернулся, чтобы посмотреть на женщину по ту сторону костра.

– Как ее зовут? – спросил Келлхус.

– Я не спрашивал, – ответил Найюр и протянул руку за новым куском конины.


Тлеющие угли костра слабо озаряли ее тело. Серве крепко сжимала нож, которым мужчины разделывали лошадь. Она тихонько подобралась к спящему скюльвенду. Варвар спал крепко, дышал ровно. Она подняла нож к луне. Руки у нее тряслись. Она заколебалась… вспомнила его хватку, его взгляд.

Эти сумасшедшие глаза, которые смотрели сквозь нее, как будто она стеклянная, прозрачная для его желания.

А его голос! Хриплые, отрывистые слова: «Если ты сбежишь, я стану искать тебя, девушка. И клянусь землей, я тебя найду! Тебе будет так плохо, как еще никогда не было».

Серве зажмурилась. «Бей-бей-бей-бей!»

Нож опустился…

И остановился, перехваченный мозолистой рукой.

Вторая рука зажала ей рот, заглушила рвущийся наружу вопль.

Сквозь слезы она разглядела силуэт второго мужчины, бородатого. Норсирайца. Он медленно покачал головой.

Сдавил ей кисть – и нож выпал из обмякших пальцев. Норсираец подхватил его, прежде чем нож упал на скюльвенда. Серве почувствовала, как ее подняли и унесли обратно, на другую сторону дымящегося кострища.

При свете дотлевающего костра она разглядела его лицо. Печальное, даже ласковое. Он снова качнул головой, в его глазах виделась озабоченность… даже уязвимость. Он медленно отвел руку от ее губ, поднес ее к своей груди.

– Келлхус, – шепнул он и кивнул.

Она прижала руки к груди, молча глядя на него. Наконец ответила:

– Серве, – так же беззвучно, как он сам. По щекам покатились жгучие слезы.

– Серве… – повторил он очень мягко. Он протянул руку, желая коснуться ее, поколебался, снова положил руку к себе на колени. Пошарил у себя за спиной и вытащил шерстяное одеяло, еще теплое от костра.

Она растерянно взяла одеяло, зачарованная слабым отблеском луны в его глазах. Он отвернулся и снова растянулся на своей кошме.

Она долго и тихо плакала и наконец уснула.


Страх.

Терзающий ее дни. Преследующий ее в снах. Страх, от которого ее мысли рассеивались, перескакивали от одного ужаса к другому, от которого сосало под ложечкой, руки постоянно тряслись, лицо было все время неподвижно – из страха, что одна шевельнувшаяся мышца заставит обрушиться все остальное.

Сперва мунуаты, теперь вот этот, куда более мрачный, куда более грозный скюльвенд, с руками как скала, обвитая корнями, с голосом как раскаты грома, с глазами как ледяное убийство. Мгновенное повиновение, даже тем прихотям, которые он не высказывал. Мучительная кара, даже за то, чего она не делала. Наказание за то, что она дышит, за ее кровь, за ее красоту – ни за что.

Наказание за наказание.

Она была беспомощна. Абсолютно одинока. Даже боги бросили ее.

Страх.

Серве стояла в утреннем холоде, онемевшая, измотанная настолько, что она себе и представить не могла, что бывает так. Скюльвенд и его странный спутник-норсираец навьючивали последнее из награбленного добра на уцелевших мунуатских лошадей. Она смотрела, как скюльвенд направился туда, где он привязал остальных двенадцать пленных женщин из дома Гаунов. Они судорожно цеплялись за свои цепи и жались друг к другу в жалком ужасе. Она видела их, знала их, но они сделались для нее неузнаваемы.

Вот жена Бараста, которая ненавидела ее почти так же сильно, как жена Периста. А вот Исанна, которая работала в садах, пока Патридом не решил, что она чересчур хороша для этого. Серве знала их всех. Но кто они?

Она слышала, как они плачут, умоляют – не о милосердии, они успели перейти через горы и понимали, что милосердию сюда пути нет, – но о благоразумии. Какой разумный человек станет уничтожать полезные орудия? Вот эта умеет готовить, эта хороша в постели, а за эту уплатят выкуп в тысячу рабов, только бы он оставил ее в живых…

Юная Исанна, у которой заплыл глаз от оплеухи мунуата, звала на помощь ее.

– Серве, Серве! Скажи ему, что я не всегда такая страшная, как сейчас! Скажи ему, что я красивая! Пожалуйста, Серве!

Серве отвернулась. Сделала вид, что не слышит.

Слишком много страха.

Она не помнила, когда перестала чувствовать свои слезы. Но теперь ей почему-то пришлось ощутить их вкус прежде, чем она поняла, что плачет.

Скюльвенд, глухой к их воплям, прошел в середину толпы, отшвырнул тех, что пытались цепляться за него, и отцепил два изогнутых крюка от хитроумного кола, с помощью которого скюльвенды привязывали своих пленных к земле. Он выдернул из земли один кол, за ним второй, со звоном бросил их наземь. Женщины вопили и протягивали к нему руки. Когда он обнажил кинжал, некоторые завизжали.

Он схватил цепь одной из тех, что визжали, Орры, толстой рабыни, помогавшей на кухне, и притянул ее к себе. Визг умолк. Однако вместо того чтобы ее убить, он принялся ковыряться в мягком железе ее наручников, так же, как в наручниках Серве прошлой ночью.

Серве, ошеломленная, взглянула на норсирайца – как его? Келлхус? Он взглянул на нее сурово, но в то же время как-то ободряюще, потом отвернулся.

Орра была освобождена. Она осталась сидеть на земле, растерянно потирая запястья. А скюльвенд принялся освобождать следующую.

Внезапно Орра вскочила и понеслась вверх по склону, глупо тряся толстыми телесами. Сообразив, что никто за ней не гонится, она остановилась, страдальчески глядя вокруг. Потом присела, дико озираясь, – Серве вспомнилась кошка Патридома, которая всегда была так боязлива, что не решалась далеко отходить от своей миски, как бы ни мучили ее ребятишки. Остальные семь женщин присоединились к Орре в ее осторожном бдении, включая Исанну и жену Бараста. Только четыре разбежались куда глаза глядят.

В этом было что-то такое, отчего у нее сдавило грудь и сделалось трудно дышать.

Скюльвенд бросил цепи и колья там, где они лежали, и пошел обратно к Серве и Келлхусу.

Норсираец спросил его о чем-то на непонятном наречии. Скюльвенд пожал плечами и взглянул на Серве.

– Другие найдут их, воспользуются, – сказал он небрежно. Серве поняла, что это сказано ей, потому что человек по имени Келлхус не знал шейского. Скюльвенд вскочил на коня и обвел взглядом восемь оставшихся женщин.

– Пойдете за нами – я вам глаза стрелами выколю, – пообещал он будничным тоном.

Они, точно безумные, снова завыли, умоляя его не уезжать. Жена Бараста даже со слезами схватилась за свои цепи. Но скюльвенд их как будто не слышал. Серве он приказал садиться на предназначенного для нее коня.

И она обрадовалась. Обрадовалась от души! А остальные исполнились зависти.

– Вернись, Серве! – услышала она крик жены Бараста. – Вернись немедленно, вонючая, распутная сучка! Ты же моя рабыня! Моя! Персик сраный! Вернись, говорю!

Каждое ее слово одновременно ранило Серве и в то же время пролетало сквозь нее, ничего не задевая. Она видела, как жена Бараста, беспорядочно размахивая руками, направилась к оставленным скюльвендом лошадям. Скюльвенд развернул коня, выхватил из чехла свой лук, наложил и выпустил стрелу одним небрежным движением.

Стрела вонзилась благородной даме прямо в рот, выбив несколько зубов и застряв во влажной глубине гортани. Она рухнула ничком, точно тряпичная кукла, и закорчилась в траве. Скюльвенд одобрительно хмыкнул, развернулся и направил коня в сторону гор.

Серве глотала слезы.

«Этого ничего на самом деле нет», – думала она. Никто еще так не страдал. Такого просто не бывает.

Она боялась, что ее стошнит от ужаса.


Хетанты громоздились над ними. Они поднимались по крутым гранитным склонам, пробирались по узким ущельям, под утесами осадочных пород, в которых виднелись непонятные окаменелости. По большей части тропа вела вдоль узкой речушки, по берегам которой росли ели и чахлые горные сосенки. Они поднимались все выше и выше, и воздух становился все холоднее, пока наконец даже мхи не остались позади. Дров для костра не стало. А по ночам было ужасно холодно. Дважды они просыпались в снегу.

Днем скюльвенд шел впереди, ведя под уздцы своего коня, и почти все время молчал. Келлхус шел следом за Серве. Она невольно начала разговаривать с ним, побуждаемая чем-то в его поведении. Как будто само присутствие этого человека означало интимность и доверие. Когда она встречалась с ним взглядом, ей казалось, как будто его глаза выравнивают неровную, каменистую землю у нее под ногами. Она рассказывала ему о том, как жила наложницей в Нансурии, о своем отце, нимбриканце, который продал ее в дом Гаунов, когда ей исполнилось четырнадцать. Рассказывала о том, как злы и завистливы жены Гаунов, как они солгали ей насчет ее первого ребенка: сказали, он родился мертвым, когда старая Гриаса, рабыня из Шайгека, видела, что они придушили его в кухне. «Синенькие младенцы, – шептала ей на ухо старуха голосом, надтреснутым от обиды столь давней, что ее почти не стоило высказывать. – Других тебе не родить, детка». Серве объяснила Келлхусу, что это была мрачная шутка, которую знали все на вилле, особенно наложницы и те рабыни, которых господа удостаивали своего внимания. «Мы рожаем им синеньких детей… Синих, как жрецы Джукана».

Поначалу она разговаривала с ним так, как в детстве разговаривала с лошадьми своего отца: бездумно, все равно ведь не поймет. Но вскоре она обнаружила, что норсираец ее понимает. Через три дня он начал задавать ей вопросы на шейском – а это был трудный язык, она сама овладела им только после нескольких лет жизни в Нансурии. Вопросы почему-то возбуждали ее, наполняли стремлением ответить на них как можно полнее и подробнее. А его голос! Низкий, винно-темный, точно море. А как он произносил ее имя! Будто дорожил каждым его звуком. «Серве» – точно заклинание. Не прошло и нескольких дней, как ее опасливая привязанность переросла в настоящее обожание.

Однако по ночам она принадлежала скюльвенду.

Она никак не могла понять, какая связь существует между этими двумя людьми, хотя часто размышляла об этом, понимая, что ее судьба так или иначе зависит от них обоих. Поначалу она предположила, что Келлхус – раб скюльвенда. Но рабом он не был. Мало-помалу она поняла, что скюльвенд ненавидит норсирайца, даже боится его. Он вел себя как человек, пытающийся предохраниться от осквернения.

Поначалу эта догадка ее взбудоражила. «Боишься! – злорадно думала она, глядя в спину скюльвенду. Ты такой же, как и я! Не больше, чем я!»

Но потом это начало ее тревожить – и очень сильно. Его боится скюльвенд? Что же за человек такой, которого даже скюльвенд боится?

Она рискнула спросить об этом самого Келлхуса.

– Это потому, что я явился, чтобы сделать страшное дело, – ответил Келлхус.

Она поверила ему. Как можно было не поверить такому человеку? Но были и другие, более мучительные вопросы. Вопросы, которых она не осмеливалась задать вслух, хотя каждый вечер задавала их взглядом.

«Отчего ты не возьмешь меня? Почему не сделаешь меня своей добычей? Он же тебя боится!»

Но она знала ответ. Она – Серве. Она – ничто.

Серве твердо знала, что она ничто. Это знание досталось ей дорогой ценой. Детство у нее было счастливое, настолько счастливое, что теперь она плакала каждый раз, как его вспоминала. Она собирала полевые цветы в лугах Кепалора. Кувыркалась в речке вместе с братьями, точно выдра.

Бегала между полуночных костров. Отец был не то что добр, но снисходителен к ней; мать же ее обожала и баловала, как могла. «Серча, милая Серча, – говаривала она, – ты мой прекрасный талисман, кабы не ты, у меня бы сердце разбилось». Тогда Серве думала, что она что-то значит. Ее любили. Ею дорожили больше, чем братьями. Она была счастлива без меры, как бывают счастливы только дети, которые не ведают страданий и которым не с чем сравнивать свое счастье.

Нет, конечно, она слышала немало историй о страданиях, но все описываемые в них трудности были облагораживающими, предназначенными для того, чтобы научить чему-то, что она и без того уже прекрасно знала. Ну, а если судьба ее все-таки подведет – хотя Серве была уверена, что судьба так не поступит, – ну что ж, она будет тверда и отважна, она станет примером для слабодушных, которые ее окружают.

А потом отец продал ее Патридому из дома Гаунов.

В первую же ночь после того, как она сделалась собственностью дома Гаунов, большую часть дури из нее вышибли. Она быстро осознала, что нет ничего – никакой подлости, никакой низости, – чего она бы не сделала ради того, чтобы остановить мужчин и их тяжелые руки. Будучи наложницей Гаунов, она жила в непрерывной тревоге, терзаемая, с одной стороны, ненавистью жен Гаунов, с другой – капризными прихотями мужчин. Ей говорили, что она – ничто. Ничто. Просто еще один никчемный норсирайский персик. Она им почти поверила…

Вскоре она уже молилась о том, чтобы тот или иной из сыновей Патридома снизошел до визита к ней – пусть даже самый жестокий. Она кокетничала с ними. Заигрывала, соблазняла их. Угождала их гостям. Что еще ей оставалось, как не гордиться их пылом, не радоваться их удовольствию?

На вилле Гаунов было святилище, где стояли небольшие идолы предков рода. Она преклоняла там колени и молилась бесчисленное количество раз, и каждый раз она молила о милости. В каждом углу поместья чувствовалось присутствие мертвых Гаунов. Они нашептывали мерзости, пугали ее ужасными предвестиями. И она все молилась и молилась о милости.

И тут, словно бы в ответ на ее молитвы, сам Патридом, до того казавшийся ей далеким седовласым божеством, подошел к ней в саду, взял за подбородок и воскликнул: «Клянусь богами! Да ты достойна самого императора, девочка… Сегодня ночью. Жди меня сегодня ночью». Как в тот день ликовала ее душа! «Достойна самого императора!» Как тщательно она брилась и смешивала наилучшие благовония в предвкушении его визита! «Достойна самого императора!» И как она рыдала, когда он не пришел! «Да не реви ты, Серча, – сказали ей другие девушки. – Он вообще больше мальчиков любит».

В течение нескольких дней после этого она смотрела на всех мальчиков с отвращением.

И продолжала молиться идолам, хотя теперь их квадратные личики, казалось, смотрели на нее с насмешкой. Но ведь она, Серве, должна значить хоть что-то, не правда ли? Все, чего она просила, – это какого-нибудь знака, чего-нибудь, все равно чего… Она ползала перед ними в пыли.

Потом один из сыновей Патридома, Перист, взял ее к себе в постель вместе со своей женой. Поначалу Серве было жалко его жену, девушку с мужским лицом, которую выдали замуж за Гауна Периста, чтобы закрепить союз между знатными домами. Однако когда Перист использовал ее, чтобы исторгнуть из себя семя, которое собирался вложить во чрево своей жены, Серве почувствовала жаркую ненависть этой женщины – как будто они лежали в постели с небольшим костром. И исключительно затем, чтобы подразнить уродливую ханжу, она принялась вскрикивать и стонать, распалять похоть Периста распутными словами и уловками и добилась наконец того, что он исторг свое семя в нее.

Уродливая женушка рыдала, верещала как резаная. Перист принялся ее бить, но она не умолкала. Серве была немного напугана тем, какое злорадство в ней это вызвало, однако все же побежала в святилище и возблагодарила предков Гаунов. А вскоре после этого, когда она поняла, что носит ребенка Периста, она стащила у конюха одного из его голубей и принесла голубя им в жертву.

Когда она была на шестом месяце, жена Периста сказала ей: «Что, Серча, три месяца осталось до похорон?»

Серве в ужасе побежала к самому Перисту. Тот дал ей пощечину и прогнал. Она для него ничего не значила. Серве вернулась к идолам Гаунов. Она предлагала им все, все, что угодно. Но ее ребенок родился синеньким, так ей сказали. Синим, как жрецы Джукана.

И все равно Серве продолжала молиться – на этот раз о мести. Она молилась Гаунам о погибели Гаунов.

Год спустя Патридом уехал с виллы вместе со всеми мужчинами. Назревающая Священная война выходила из-под контроля, и императору понадобились все легаты. И тут явились скюльвенды. Пантерут с его мунуатами.

Варвары нашли ее в святилище. Она визжала и разбивала каменных идолов об пол.

Вилла пылала, и почти все уродливые жены Гаунов вместе с их уродливыми детьми были преданы мечу. Жену Бараста, наложниц помоложе и рабынь помиловиднее согнали к воротам. Серве рыдала, как и остальные, оплакивая свой горящий дом. Дом, который она ненавидела.

Кошмарные страдания. Жестокость. Такого она до сих пор еще не испытывала. Каждую из них привязали к седлу одного из мунуатских воинов и заставили бежать за лошадью до самых Хетант. По ночам они сбивались в кучу и плакали, и визжали, когда к ним являлись мунуаты с фаллосами, намазанными салом. И Серве вспоминала слово, шейское слово, которого не было в ее родном нимбриканском. Оскорбительное слово.

«Справедливость».

Несмотря на все ее пустое тщеславие и мелкие грешки, Серве знала, что она что-то значит. Она была чем-то. Она была Серве, дочь Ингаэры, и заслуживала куда большего, чем ей было дано. Она вернет себе утраченное достоинство или умрет в ненависти!

Но она обрела мужество в ужасное время. Она старалась не плакать. Она старалась быть сильной. Она даже плюнула в лицо Пантеруту, скюльвенду, который объявил ее своей добычей. Однако скюльвенды были не совсем люди. На всех чужеземцев они смотрели свысока, словно бы с вершины некой безбожной горы. Они были более чужими, чем самые грубые из сыновей Патридома. Они были скюльвенды, укротители коней и мужей, а она была Серве.

Однако она каким-то образом цеплялась за это чужое слово. И видя, как мунуаты умирают от рук этих двоих людей, она осмелилась возрадоваться, осмелилась поверить, что ее освободят. Вот она, справедливость, наконец-то!

– Помогите! – кричала она приближающемуся Найюру. – Вы должны нас спасти!

Гауны считали ее никчемной. Просто еще один никчемный норсирайский персик. Она верила им, но продолжала молиться. Умолять. «Покажите им! Пожалуйста! Покажите им, что я что-то, да значу!»

И вот она молит о милости сумасшедшего скюльвенда. Требует справедливости.

Дура никчемная! В тот самый миг, когда Найюр опустился на нее своей окровавленной тушей, она поняла. Нет ничего, кроме прихотей. Нет ничего, кроме подчинения. Нет ничего, кроме боли, смерти и страха.

Справедливость – всего лишь еще один вероломный идол Гаунов.

Отец вытащил ее полуголой из-под одеяла и отдал в заскорузлые руки незнакомца.

– Теперь ты принадлежишь этим людям, Серве. Да хранят тебя наши боги.

Перист оторвался от свитков, нахмурился насмешливо и удивленно.

– Ты, Серве, должно быть, забыла, кто ты такая! Ну-ка дай мне твою руку, детка.

Идолы Гаунов ухмыляются каменными лицами. Насмешливое молчание.

Пантерут утер с лица плевок и достал нож.

– Твоя тропа узка, сука, а ты этого не знаешь… Я тебе покажу!

Найюр стиснул ее запястья крепче любых кандалов.

– Повинуйся моей воле, девушка. Повинуйся во всем. Иного я не потерплю. Все, что не повинуется, я затопчу.

Почему они все так жестоки с ней? Почему все ее ненавидят? Наказывают ее? Делают ей больно? Почему?

Потому что она – Серве, она – ничто. И навсегда останется ничем.

Вот почему Келлхус оставляет ее каждый вечер.

В какой-то момент они перевалили через хребет Хетант, и путь пошел вниз. Скюльвенд запрещал им разводить костры, но ночи сделались теплее. Впереди простиралась Киранейская равнина, темная в восковых далях, точно кожица переспелой сливы.

Келлхус остановился у края утеса и окинул взглядом нагромождение ущелий и древних лесов. Помнится, почти так же выглядела Куниюрия с вершин Дэмуа, но в то время, как Куниюрия была мертвой, этот край оставался живым. Три Моря. Последняя великая цивилизация людей. Наконец-то он пришел сюда!

«Я уже близко, отец».

– Мы больше не можем так идти, – сказал позади него скюльвенд.

«Он решил, что это должно произойти сейчас». Келлхус предвидел этот момент с тех самых пор, как они несколько часов тому назад свернули лагерь.

– Что ты имеешь в виду, скюльвенд?

– Двоим таким людям, как мы, не пройти в земли фаним во время Священной войны. Нас повесят как шпионов задолго до того, как мы достигнем Шайме.

– Но мы ведь затем и перешли через горы, разве нет? Чтобы вместо этого пройти через империю…

– Нет, – угрюмо ответил скюльвенд. – Через империю мы ехать не можем. Я привел тебя сюда, чтобы убить.

– Или, – ответил Келлхус, по-прежнему обращаясь к раскинувшемуся под ногами пейзажу, – чтобы я убил тебя.

Келлхус повернулся спиной к империи, лицом к Найюру. Скюльвенд стоял, со всех сторон обрамленный нагретыми на солнце поверхностями скалы. Серве встала неподалеку. Келлхус обратил внимание, что ее ногти в крови.

– Ты думал об этом, не так ли?

Скюльвенд облизнул губы.

– Ты сказал.

Келлхус обхватил варвара своим постижением, как ребенок сжимает в горсти трепещущую пташку – чутко откликаясь на любой трепет, на биение крохотного сердечка, на жаркое дыхание напуганного существа.

Стоит ли намекнуть ему, показать, насколько он прозрачен? Найюр уже много дней, с тех пор, как узнал от Серве о Священной войне, отказывался говорить и о войне, и о своих планах. Но его намерения были ясны: он завел их в Хетанты, чтобы выиграть время, – Келлхусу уже случалось видеть, как другие люди поступают так, когда они слишком слабы, чтобы отрешиться от своих неотступных мыслей. Найюру нужно было продолжать преследовать Моэнгхуса, даже несмотря на то, что он понимал, что эта погоня – не более чем фарс.

Но теперь они стояли на пороге империи, земли, где со скюльвендов заживо сдирают кожу. Прежде, пока они приближались к Хетантам, Найюр просто боялся, что Келлхус его убьет. Теперь, зная, что само его присутствие вот-вот станет смертельной угрозой, он был в этом уверен. Келлхус еще утром заметил в нем решимость – и в его словах, и в осторожных взглядах. Если Найюр урс Скиоата не сможет воспользоваться сыном, чтобы убить отца, он убьет сына.

Даже несмотря на то, что он знал: это невозможно.

«Так много мучений».

Ненависть, подавляющая в своем масштабе и мощи, достаточно сильная для того, чтобы уничтожить бесчисленное количество людей, чтобы уничтожить себя или даже самое истину. Мощнейшее орудие.

– Что ты хочешь услышать? – спросил Келлхус. – Что теперь, когда мы добрались до империи, ты мне больше не нужен? Что теперь, когда ты мне больше не нужен, я намерен тебя убить? В конце концов, пройти через империю в обществе скюльвенда невозможно!

– Ты сам все сказал, дунианин. Еще тогда, когда лежал скованный у меня в якше. Для таких, как ты, нет ничего, кроме вашей миссии.

Какая проницательность! Ненависть, да, но сочетающаяся с почти сверхъестественным хитроумием. Найюр урс Скиоата опасен… Зачем ему, Келлхусу, терпеть его общество?

Затем, что Найюр все еще знает мир лучше него. И, что еще важнее, он знает войну. Он взращен ради войны.

«Он еще может мне пригодиться».

Если все пути паломников на Шайме перекрыты, у Келлхуса не остается выбора – нужно присоединиться к Священному воинству. Однако перспектива участия в войне ставила проблему практически неразрешимую. Он провел немало часов в вероятностном трансе, пытаясь рассчитать модели развития войны, однако ему недоставало знания принципов. Переменных слишком много, и все они слишком ненадежны. Война… Какие обстоятельства могут быть капризнее? И опаснее?

«Этот ли путь избрал ты для меня, отец? Это тоже твое испытание?»

– И какова же моя миссия, скюльвенд?

– Убийство. Ты должен убить своего отца.

– А как ты думаешь, какой силой обладает мой отец, дунианин, обладающий всеми теми же дарами, что и я, теперь, проведя тридцать лет среди людей, рожденных в миру?

Скюльвенд был ошеломлен.

– Я не подумал…

– А я подумал. Ты думаешь, что ты мне больше не нужен? Что мне не нужен кровавый Найюр урс Скиоата?

Укротитель коней и мужей? Человек, способный зарубить троих в три мгновения ока? Человек, который неуязвим для моих приемов, а следовательно, и для приемов моего отца? Кто бы ни был мой отец, скюльвенд, он наверняка могуществен. Слишком могуществен для того, чтобы его можно было убить в одиночку.

Келлхус слышал, как колотится сердце Найюра у него в груди, видел его мысли, блуждающие у него в глазах, чувствовал оцепенение, разлившееся по его конечностям. Как ни странно, Найюр умоляюще оглянулся на Серве – та задрожала от ужаса.

– Ты говоришь это, чтобы меня обмануть, – пробормотал Найюр. – Чтобы усыпить бдительность…

Снова эта стена недоверия, тупого и упрямого.

«Придется ему показать».

Келлхус выхватил меч и ринулся вперед.

Скюльвенд отреагировал мгновенно, хотя несколько деревянно, словно его рефлексы были притуплены растерянностью. Он легко отразил первый удар, однако от следующего отскочил назад. Келлхус видел, как с каждой новой атакой гнев Найюра полыхает все ярче, ощущал, как ярость пробуждается и охватывает его тело. Вскоре скюльвенд уже парировал удары с молниеносной быстротой и с такой силой, что кости трещали. Келлхус только раз видел, как скюльвендские мальчишки упражняются в багаратте, «машущем пути», скюльвендской технике фехтования. Тогда она показались ему чересчур замысловатой, перегруженной сомнительными приемчиками.

Но в сочетании с силой то было универсальное оружие. Удвоенной мощи взмахи Найюра едва не сбили его с ног. Келлхус отступил, симулируя усталость, создавая ложную уверенность в близкой победе.

Он услышал, как Серве кричит:

– Убей его, Келлхус! Убей!

Варвар крякнул и удвоил натиск. Келлхус отражал град сокрушительных ударов, изображая отчаяние. Он протянул руку, схватил Найюра за правое запястье, дернул на себя. Найюр каким-то немыслимым образом сумел поднять свободную руку, словно бы сквозь правую руку Келлхуса. И уперся ладонью в лицо Келлхусу.

Келлхус отшатнулся назад, дважды пнул Найюра по ребрам. Перекинулся через голову, опершись на руки, и без груда снова очутился в боевой стойке.

Он почувствовал на губах свою собственную кровь. «Как?»

Скюльвенд споткнулся, хватаясь за бок.

Келлхус понял, что неправильно оценил его рефлексы – и не только их.

Он отшвырнул меч и подошел к Найюру. Варвар взревел, сделал выпад, ударил. Келлхус смотрел, как острие клинка описало дугу, вспыхнувшую на солнце, на фоне скал и несущихся мимо облаков. Он поймал его в ладони, точно муху или лицо любимой. Вывернул клинок, выдернув рукоять из руки Найюра. Подшагнул ближе и ударил его в лицо. А когда скюльвенд подался назад, сделал подсечку и сбил его с ног.

Однако Найюр, вместо того чтобы отползать за пределы досягаемости, перекатился на ноги и бросился на него. Келлхус отклонился назад, поймал скюльвенд а за шею и за пояс сзади и пихнул его в направлении, противоположном тому, откуда он двигался, ближе к краю утеса. Когда Найюр попытался подняться, Келлхус отпихнул его еще дальше.

Новые удары, пока скюльвенд не стал походить скорее на бешеного зверя, чем на человека, – он судорожно хватал воздух ртом, размахивал руками, наказанными бесчувственностью. Келлхус ударил его еще раз, сильно, и варвар обмяк, приложившись головой о край утеса.

Келлхус поднял его, свесил варвара за край скалы, одной рукой удерживая его над далекой землей империи. Ветер развевал над бездной угольно-черные волосы скюльвенда.

– Ну, бросай же! – прохрипел Найюр сквозь сопли и слюни. Его ноги болтались над пропастью.

«Сколько ненависти!»

– Но я сказал правду, Найюр. Ты мне нужен.

Глаза скюльвенда в ужасе округлились. «Отпусти! – говорило его лицо. – Там, внизу, покой!»

И Келлхус понял, что снова неправильно оценил скюльвенда. Он думал, что Найюр неуязвим для травмы физического насилия, а это было не так. Келлхус избил его, как муж бьет жену или отец ребенка. Этот миг останется с ним навсегда, в воспоминаниях и невольных жестах. Еще одно унижение в общую кучу…

Келлхус вытащил Найюра на безопасное место и оставил лежать. Еще один промах.

Серве сидела под брюхом своей лошади и рыдала – не потому, что Келлхус спас скюльвенда, а потому, что он его не убил.

– Иглита сун тамата! – причитала она на своем родном языке. – Иглита сун таматеа-а!

«Если бы ты меня любил…»

– Ты мне веришь? – спросил Келлхус у скюльвенда. Тот посмотрел на него в тупом ошеломлении, как будто растерявшийся от того, что больше не испытывает гнева. Потом, пошатываясь, поднялся на ноги.

– Заткнись! – приказал он Серве, хотя сам не мог отвести глаз от Келлхуса.

Серве продолжала причитать, обращаясь к Келлхусу. Найюр перевел взгляд с Келлхуса на свою добычу. Он подошел к ней и молча закатил оплеуху.

– Заткнись, я сказал!

– Ты мне веришь? – снова спросил Келлхус.

Серве всхлипывала, стараясь сдержать рыдания.

«Столько горя».

– Я тебе верю, – сказал Найюр и внезапно отвел взгляд. Вместо этого он уставился на Серве.

Келлхус уже знал, что он именно это и ответит, но одно дело – знать, другое – услышать признание.

Однако когда скюльвенд снова посмотрел на него, в его глазах горела все та же прежняя ярость, ярость почти физически ощутимая. Келлхус и раньше об этом подумывал, но теперь он знал совершенно точно: этот скюльвенд сумасшедший.

– Я верю, что ты думаешь, будто я нужен тебе, дунианин. Пока что.

– Что ты имеешь в виду? – спросил Келлхус, искренне озадаченный. «Он делается все более странным и непредсказуемым».

– Ты планируешь присоединиться к этому Священному воинству. Использовать его, чтобы вместе с ним прийти в Шайме.

– Другого пути я не вижу.

– Но что бы ты там ни говорил о том, как я тебе нужен, – продолжал Найюр, – ты забываешь, что я в глазах айнрити язычник, ничем не лучше тех фаним, которых они надеются уничтожить.

– Тогда ты больше не язычник.

– А кто же, обращенный, что ли? – недоверчиво хмыкнул Найюр.

– Нет. Человек, пробудившийся от варварства. Человек, выживший в битве при Кийуте, который утратил веру в обычаи своих сородичей. Помни: айнрити, как и все народы, именно себя считают избранными, вершиной того, какими надлежит быть правильным людям. Лжи, которая льстит этому представлению, почти всегда верят.

Келлхус видел, что обширность его знания пугает скюльвенда. Этот человек пытался укрепить свое положение, ничего не говоря ему о Трех Морях. Келлхус проследил выводы, которые заставили скюльвенда нахмуриться, увидел, как тот взглянул на Серве… Однако их ждало много более насущных дел.

– Нансурцам нет дела до этих баек, – возразил Найюр. – Им достаточно будет шрамов на моих руках.

Келлхус не понимал, откуда такое сопротивление. Не ужели этот человек не хочет найти и убить Моэнгхуса?

«Возможно ли, чтобы он до сих пор оставался для меня загадкой?»

Келлхус кивнул, но кивнул таким образом, словно, принимая возражение, тут же его отметал.

– Серве говорит, в империи собираются народы со всех Трех Морей. Мы присоединимся к ним и не станем иметь дела с нансурцами.

– Может быть… – медленно ответил Найюр. – Если сумеем незамеченными добраться до Момемна.

Но тут же покачал головой.

– Нет. Скюльвенды не бродят по империи просто так. Один мой вид вызовет слишком много вопросов, слишком много ненависти. Ты просто не представляешь, дунианин, как они нас презирают и ненавидят.

Да, это отчаяние, сомнений быть не может. Келлхус осознал, что какая-то часть этого человека утратила надежду отыскать Моэнгхуса. Как он мог этого не заметить?

Но куда важнее был вопрос, правду ли говорит скюльвенд. Быть может, пересечь империю в обществе Найюра действительно невозможно? Если так, то придется…

Нет. Все зависит от того, насколько ты владеешь обстоятельствами. Он не просто присоединится к Священному воинству – он захватит его, станет управлять им, как своим орудием. Но как и с любым новым оружием, тут требуются наставления, обучение. И шанс найти другого человека, обладающего таким же опытом и прозорливостью, как Найюр урс Скиоата, практически равны нулю. «Его называют самым свирепым из людей…»

Этот человек знает слишком много – но Келлхус знает недостаточно, по крайней мере пока. Сколь бы опасен ни был путь через империю, дело стоит того, чтобы его предпринять. Если трудности окажутся непреодолимы, еще не поздно будет все переиначить.

– Если тебя спросят, – ответил Келлхус, – расскажи про битву при Кийуте. Те немногие утемоты, что пережиги битву с Икуреем Конфасом, уничтожены соседями. Ты – последний из своего племени. Обездоленный человек, изгнанный из своей страны горем и несчастьями.

– А ты кем будешь, дунианин?

Келлхус провел немало часов, борясь с этим вопросом.

– А я буду причиной того, почему ты присоединился к Священному воинству. Я буду князем, которого ты повстречал по пути на юг через свои утраченные земли. Князем с другого конца мира, которому приснился Шайме. Люди Трех Морей об Атритау практически ничего не знают, слышали только, что он пережил их мифический Армагеддон. Мы явимся к ним из тьмы, скюльвенд. Мы будем теми, за кого себя выдадим.

– Князем… – недоверчиво повторил Найюр. – Откуда?

– Князем Атритау, которого ты встретил, блуждая по северным пустошам.

Найюр теперь понял и даже оценил проложенный для него путь, но Келлхус знал, что в душе у скюльвенда все еще бушуют сомнения. Много ли способен вынести этот человек ради того, чтобы увидеть, как будет отомщена смерть его отца?

Вождь утемотов вытер губы и нос голым предплечьем. Сплюнул кровью.

– Князь пустоты, – сказал он.


В утреннем свете Келлхус смотрел, как скюльвенд подъехал к шесту. На шесте торчал череп, все еще обтянутый кожей и обрамленный клочьями черных, похожих на шерсть волос. Скюльвендских волос. На некотором расстоянии от него торчали другие шесты – другие скюльвендские головы, расставленные через промежутки, предписанные математиками Конфаса. На каждую милю по столько-то скюльвендских голов.

Келлхус развернулся в седле к Серве, которая смотрела на него вопросительно.

– Если нас найдут, его убьют, – сказала она. – Он что не понимает?

Ее тон говорил: «Он нам не нужен, любовь моя. Ты можешь его убить». Келлхус видел сценарии, проносящиеся перед ее глазами. Пронзительный крик, который она готовила много дней, предназначенный для их первой же встреч с нансурскими дозорами.

– Ты не должна предавать нас, Серве, – сказал Келлхус, как сказал бы нимбриканский отец, обращаясь к дочери.

Красивое личико вытянулось, ошеломленное.

– Тебя я бы не предала ни за что на свете, Келлхус! Если хочешь знать…

– Я знаю: ты не понимаешь, что связывает меня с этим скюльвендом. Тебе этого не понять. Знай только, что если ты предашь его, ты предашь и меня тоже.

– Келлхус, я… – Ошеломление превратилось в обиду, в слезы.

– Ты должна мириться с ним, Серве.

Она отвернулась, чтобы не видеть его ужасных глаз, и расплакалась.

– Ради тебя? – с горечью бросила она.

– Я – только обещание.

– Обещание? – переспросила она. – Чье обещание? Однако тут вернулся Найюр. Он обогнул их и подъехал к вьючным лошадям. Увидев, что Серве плачет, он криво усмехнулся.

– Запомни этот момент, женщина! – сказал он на шейском. – Он будет твоей единственной мерой этого человека.

И хрипло расхохотался.

Он наклонился, сидя на коне, и принялся рыться в од ном из мешков. Вытащил грязную шерстяную рубаху, раз делся до пояса и натянул ее. Рубаха не скрывала его варварского происхождения, зато, по крайней мере, маскировала шрамы. Нансурцы не оставили бы без внимания эти свидетельства доблести.

Степняк указал на длинный ряд шестов. Они следовали очертаниям холмов. Одни покосились, другие стояли прямо. Шесты уходили к горизонту, вдаль от Хетант. Их мрачные ноши смотрели прочь, в сторону далекого моря. Неусыпный дозор мертвецов.

– Это дорога в Момемн, – сказал он и сплюнул в истоптанную траву.

ГЛАВА 14 КИРАНЕЙСКАЯ РАВНИНА

«Иные говорят, будто люди постоянно борются с миром, но я скажу: они вечно бегут от него. Что такое все труды людские, как не укрытие, которое вскоре будет найдено какой-то катастрофой. Жизнь есть бесконечное бегство от охотника, которого мы зовем миром».

Экьянн, «Изречения», VIII, 111
Весна, 4111 год Бивня, Нансурская империя

Щебет одинокого лесного жаворонка звенел в лесной тишине, точно ария под аккомпанемент шума ветра в кронах. «Час обеда, – подумала она. – После полудня птицы всегда засыпают».

Глаза Серве открылись, и впервые за долгое время она почувствовала себя спокойно.

Грудь Келлхуса у нее под щекой вздымалась и опадала в ритм ровному дыханию спящего. Она и прежде пыталась подлезть к нему на кошму, однако он каждый раз сопротивлялся – видимо, чтобы не раздражать скюльвенда. Но сегодня утром, после того, как они всю ночь напролет ехали в темноте, он наконец сдался. И теперь она наслаждалась близостью его сильного тела, сонным ощущением убежища, предоставляемого его рукой. «Келлхус, знаешь ли ты, как я тебя люблю?»

Она еще никогда не знала такого мужчины. Мужчины, который понимал бы ее и все-таки любил.

Она рассеянно обвела взглядом крону огромной ивы, под которой они расположились. Ветви выгибались на фоне других, более высоких ветвей, раздвигались, точно женские ноги, и снова сходились, прикрытые широкими юбками листвы, которая шуршала и колыхалась под солнечным ветром. Серве чувствовала душу огромного дерева, сонную, печальную и бесконечно мудрую, повидавшую бессчетное число солнц.

Тут Серве услыхала плеск.

Скюльвенд, сняв рубаху, присел на корточки у воды, неловко зачерпывал воду левой рукой и промывал рану на правом предплечье. Девушка наблюдала за ним сквозь ресницы, делая вид, что спит. По его широкой спине змеились причудливые шрамы, вторая летопись в дополнение к тем шрамам, что покрывали его руки.

Лес приутих, словно чувствуя ее взгляд. Лесную тишь подчеркивало суровое величие деревьев. Даже одинокая птаха умолкла, уступив место плеску воды.

Серве не боялась скюльвенда – быть может, впервые за все это время. Она подумала, что сейчас он выглядит одиноким, даже задумчивым. Вот он опустил голову и принялся полоскать свои длинные черные волосы. Ровная поверхность реки плавно катилась мимо, неся веточки и пушинки. У дальнего берега расходились круги от бегущей по воде водомерки.

И тут она увидела на том берегу мальчишку.

Поначалу она заметила только его лицо, полускрытое мшистым буреломом. Потом разглядела тонкие руки и ноги, такие же неподвижные, как скрывающие их ветви.

«Есть ли у тебя мать?» – сонно подумала Серве, но когда сообразила, что мальчишка наблюдает за скюльвендом, ее внезапно охватил ужас.

«Уходи! Беги отсюда!»

– Степняк! – негромко окликнул Келлхус.

Застигнутый врасплох, скюльвенд резко обернулся на зов.

– Тус’афаро то грингмут т’ягга, – сказал Келлхус.

Серве почувствовала, как ее макушки коснулась его кивнувшая голова.

Скюльвенд проследил направление его взгляда, вгляделся в тенистый противоположный берег. Какой-то миг мальчишка и скюльвенд молча смотрели в глаза друг другу.

– Поди сюда, мальчик, – окликнул Найюр через реку. – Поди сюда, покажу чего-то.

Мальчишка заколебался. Видно было, что ему и страшно, и любопытно.

«Нет! Тебе надо бежать! Беги!»

– Иди сюда, – повторил Найюр, маня его рукой. – Мы тебе ничего плохого не сделаем.

Мальчишка вышел из-за груды валежника, настороженный, неуверенный…

– Беги! – взвизгнула Серве.

Мальчишка сиганул в лес, только спина сверкнула белым на фоне густой зелени.

– Шлюха сраная! – рявкнул Найюр и понесся вброд через реку, выхватив кинжал.

Келлхус сорвался с места одновременно с ним: перекатился на ноги и помчался за скюльвендом.

– Келлхус! – крикнула она вслед, глядя, как тот исчезает за деревьями на той стороне. – Не дай ему его убить!

Но тут внезапный ужас ошеломил ее: неизъяснимая уверенность, что и Келлхус тоже хочет убить мальчишку!

«Ты должна мириться с ним, Серве».

Еще размякшая после сна, она кое-как поднялась на ноги и бросилась в темную воду. Ее босые ноги скользили по слизистым камням, но она легла на воду и одним толчком почти достигла противоположного берега. А потом она вскочила, промокнув насквозь в холодной воде, и побежала по речной гальке сквозь прибрежный кустарник в лесной сумрак, испещренный солнечными зайчиками.

Она неслась, как дикий зверь, по слежавшейся палой листве, перепрыгивала через папоротники и упавшие сучья, следуя за их стремительными тенями все глубже в чащу. Ноги казались невесомыми, легкие – бездонными. Она была дыхание и бешеная скорость, ничего более.

– Бас’тушри! – слышалось под пологом леса. – Бас’тушри!

Это скюльвенд окликал Келлхуса. Но откуда?

Она ухватилась за ствол молодого ясеня и остановилась. Огляделась, услыхала дальний треск – кто-то ломился через подлесок, – но ничего не увидела. В первый раз за много недель она осталась одна.

Она знала: они убьют мальчишку, если поймают, чтобы тот никому не смог рассказать, что видел их. Они едут через империю тайно, вынужденные скрываться из-за шрамов, которыми исполосованы руки скюльвенда. И тут до Серве дошло, что ей-то скрываться незачем! Империя – ее страна или хотя бы страна, куда продал ее отец…

«Я у себя дома. Мне незачем его терпеть».

Она выпустила ствол деревца и с невидящим взглядом и зудящим сердцем пошла под прямым углом к тому направлению, в котором бежала сначала. Некоторое время она так шла. Один раз сквозь шелест листвы до нее донеслись отдаленные крики. «Я у себя дома», – думала она. Однако потом нахлынули мысли о Келлхусе, странно смешивавшиеся с образами жестокого скюльвенда. Глаза Келлхуса, когда она говорила, сощуренные сочувственно или со сдерживаемой улыбкой. Возбуждение, которое ее охватывало, когда он брал ее за руку, как будто это невинное прикосновение сулило нечто немыслимо прекрасное. И то, что он говорил – слова, которые проникали в самую глубину ее души, – превращало ее убогую жизнь в идеал захватывающей красоты.

«Келлхус меня любит. Он первый, кто полюбил меня».

И Серве трясущимися руками ощупывала свой живот под мокрой одеждой.

Ее начала бить дрожь. Прочие женщины,которых мунуаты захватили вместе с ней, видимо, уже мертвы. Ей было их не жалко. Какая-то мелкая и злобная часть ее души даже радовалась тому, что жены Гаунов, эти бабы, которые придушили ее ребенка, ее синенького ребеночка, теперь все умерли. Но она знала: в империи, где бы она ни очутилась, все равно повсюду ее ждут все те же жены Гаунов.

Серве всегда остро сознавала, как она красива, и, пока она жила среди своих соплеменников-нимбриканцев, ей казалось, будто эта красота – великий дар богов, залог того, что ее будущий супруг будет владельцем многих голов скота. Но тут, в империи, эта красота сулила лишь то, что она будет любимой наложницей, которую станут презирать и ненавидеть законные жены какого-нибудь Патридома, наложницей, обреченной рожать синеньких детей.

Пока что ее живот был плоским, но она чувствовала, что он там. У нее будет ребенок.

Серве представила себе, как разъярится скюльвенд, но тем не менее думала: «Это ребенок Келлхуса. Наш ребенок».

Она повернулась и пошла обратно.


Вскоре Серве сообразила, что заблудилась. Ей снова стало страшно. Она посмотрела на белое пятно солнца, сияющее сквозь плотные кроны, пытаясь определить, где тут север. Но она все равно не помнила, откуда пришла.

«Где ты? – подумала она, боясь окликнуть вслух. – Келлхус! Найди меня, пожалуйста!»

По лесу внезапно разнесся пронзительный вопль. Мальчик? Неужели они его нашли? Однако она тут же сообразила, что это не мальчик: вопль был мужской.

«Что происходит?»

И тут из-за холмика по правую руку от нее послышался топот копыт. Это ее ободрило.

«Это он! Увидев, что меня нет, он взял лошадей, чтобы быстрее…»

Но тут из-за холмика показались двое всадников, и сердце у нее упало. Они скакали вниз по пологому склону, взметая прошлогоднюю листву и комья земли, но, заметив ее, ошеломленно осадили коней, так, что те встали на дыбы.

Она тут же узнала их по доспехам и знакам различия: то были нижние чины кидрухилей, элитной конницы имперской армии. Двое из сыновей Гаунов служили в кидрухилях.

Тот, что помоложе и посмазливее, казалось, напугался не меньше ее самой: он начертал над гривой своего коня старушечий охранительный знак против духов. Однако второй, постарше, ухмыльнулся злорадной пьяной ухмылочкой. Через его лоб и щеку шел уродливый шрам в форме полумесяца.

«Здесь кидрухили? Значит ли это, что их убили?» Она представила себе мальчишку, выглядывающего из-за черных сучьев. «Жив ли он? Неужели он предупредил?.. Неужели это я во всем виновата?»

Эта мысль парализовала ее еще сильнее, чем страх перед всадниками. Она в ужасе втянула в себя воздух, и голова ее сама собой откинулась назад, точно подставляя горло их мечам. По щекам побежали слезы. «Бежать!» – лихорадочно думала она, однако была не в силах пошевелиться.

– Она с ними, – сказал всадник со шрамом, который все никак не мог совладать со своим взмыленным конем.

– Откуда ты знаешь? – нервно ответил второй.

– С ними, с ними. Такие персики в одиночку по лесу не бродят. Она не наша, это точно, и уж никак не дочка козопаса. Ты только погляди на нее!

Но его спутник и так не сводил глаз с Серве. С ее босых ног, пышных грудей, проступивших под мокрым платьем, но прежде всего – с ее лица. Как будто боялся, что она исчезнет, если отвернуться.

– Так ведь некогда же, – неубедительно возразил он.

– К черту! – бросил первый. – На то, чтобы трахнуть такую красотку, время всегда найдется.

Он с неожиданным изяществом соскочил наземь и вызывающе взглянул на приятеля, словно подначивая его сотворить какую-то пакость. «Делай как я, – казалось, говорил этот взгляд, – и мы здорово позабавимся!»

Всадник помоложе, устрашившись непонятно чего, последовал за своим более закаленным спутником. Он по-прежнему не отрывал взгляда от Серве, и его глаза каким-то образом ухитрялись быть одновременно застенчивыми и распутными.

Они оба возились со своими юбочками из кожи и железа. Тот, что со шрамом, подошел к ней, тот, что помоложе, держался позади с лошадьми. И уже отчаянно теребил свой вялый член.

– Ну, тогда я, может, просто посмотрю… – сказал он странным голосом.

«Их убили, – думала она. – Это я их убила».

– Только смотри, куда сморкаешься, – расхохотался другой. Глаза у него были голодные и совсем не веселые.

«Ты это заслужила».

Человек со шрамом обнажил кинжал, схватил ворот ее шерстяного платья и вспорол его от шеи до живота. Избегая встречаться с ней глазами, он острием кинжала отвел край ткани, обнажив ее правую грудь.

– Ух ты! – воскликнул он.

От него несло луком, гнилыми зубами и горьким вином. Он наконец посмотрел в ее перепуганные глаза и коснулся ладонью ее щеки. Ноготь у него на большом пальце был весь синий – прищемил или отшиб.

– Не трогайте меня! – прошептала Серве сдавленным голосом. Глаза у нее горели, губы дрожали. Безнадежная мольба ребенка, которого мучают другие дети.

– Тсс! – негромко сказал он. И мягко повалил ее на колени.

– Не обижайте меня! – выдавила она сквозь слезы.

– Да ни за что на свете! – ответил он, словно бы даже с благоговением.

Скрипнули кожаные ремни. Всадник опустился на одно колено и вонзил кинжал в землю. Он шумно, тяжело дышал.

– Сейен милостивый! – выдохнул он. Казалось, он сам напуган.

Она вздрогнула и съежилась, когда он провел по ее груди трясущейся рукой. Ее тело содрогнулось от первых рыданий.

«Помогите-помогите-помогите…»

Одна из лошадей шарахнулась в сторону. Раздался звук, словно кто-то рубанул топором сырое, прогнившее бревно. Она мельком увидела младшего всадника: его голова болталась на обрубке шеи, из падающего тела хлестала кровь. Потом в поле ее зрения появился скюльвенд: грудь его вздымалась, ноги и руки блестели от пота.

Всадник со шрамом вскрикнул, вскочил на ноги, выхватил меч. Но скюльвенд словно бы и не замечал его. Он искал взглядом Серве.

– Этот пес тебя ранил? – скорее рявкнул, чем спросил он.

Серве замотала головой, судорожно поправляя одежду. Она заметила рукоятку кинжала, торчащую из прошлогодней листвы.

– Слышь, варвар, – поспешно сказал кидрухиль. Меч у него в руке заметно дрожал. – Слышь, я просто не знал, что это твоя баба… Я не знал!

Найюр смотрел на него ледяным взглядом. В том, как были стиснуты его мощные челюсти, читалась какая-то странная насмешка. Он плюнул на труп его приятеля и усмехнулся по-волчьи.

Всадник подался в сторону от Серве, словно хотел оказаться подальше от места преступления.

– Н-ну, к-короче, друг. З-забирай коней и езжай. Ага? Б-бери все…

Серве показалось, будто она взлетела, подплыла к человеку со шрамом, а кинжал появился в его шее сам собой. Всадник суматошно взмахнул руками и сшиб ее наземь.

Она сидела и смотрела, как он рухнул на колени, хватаясь за шею. Потом выбросил руку назад, словно желая смягчить падение, и опрокинулся на бок, оторвав от земли бедра и сгребая в кучу листву ногой. Повернулся к ней лицом, блюя кровью. Глаза у него были круглые и блестящие. Умоляющие… «Г-г… гы-ы…»

Скюльвенд подошел, присел на корточки, небрежно выдернул кинжал у него из шеи. Потом встал, по всей видимости не обращая внимания на кровь, которая толчками вырывалась из раны. «Как будто маленький мальчик кончает писать», – отстраненно подумала она. Брызги крови попали скюльвенду на грудь и живот и оттуда потекли вниз, до загорелых колен и лодыжек. Умирающий человек все смотрел на нее между ног скюльвенда, глаза его постепенно стекленели и наполнялись сонным ужасом.

Найюр встал над ней. Широкие плечи, узкие бедра. Длинные, рельефные руки, оплетенные венами и шрамами. Кусок волчьей шкуры, свисающий между потных бедер. На миг ужас перед скюльвендом и ненависть к нему оставили Серве. Он спас ее от унижения, а может, и от смерти.

Однако воспоминания о его жестокости и грубости унять было не так-то просто. Звериное великолепие его тела сделалось чем-то жаждущим, сверхъестественно безумным. Он и сам не позволил бы ей забыть. Схватив ее левой рукой за горло, он поднял ее на ноги и прижал к стволу. Правой же он выхватил нож, угрожающе поднес его к лицу Серве, ровно настолько, чтобы она успела увидеть свое искаженное отражение в окровавленном лезвии. Потом прижал острие к ее виску. Кинжал был еще теплый. Она зажмурилась от прикосновения, ощутила, как кровь застучала в ухе.

Скюльвенд смотрел на Серве так пристально, что она всхлипнула. Его глаза! Голубовато-белые на белом, ледяной взгляд, начисто лишенный малейших проблесков милосердия, сверкающий древней ненавистью его народа…

– Пожалуйста… Не убивай меня, прошу тебя!

– Тот щенок, которого ты спугнула, едва не стоил нам наших жизней, девка! – прорычал он. – Еще раз так сделаешь – убью! А попытаешься снова сбежать – я вырежу весь мир, чтобы тебя отыскать, обещаю!

«Никогда больше! Никогда! Честное слово! Я буду терпеть тебя, буду!»

Он отпустил ее горло и схватил за правую руку. Она съежилась и заплакала, ожидая удара. Когда удара не последовало, она разрыдалась в голос, давясь собственными всхлипами. Самый лес, пики солнечных лучей, бьющие сквозь расходящиеся сучья, и стволы, точно столпы храма, казалось, гремели его гневом. «Я больше не буду!»

Скюльвенд обернулся к человеку со шрамом – тот до сих пор извивался на лесной подстилке, точно огромный червяк.

– Ты его убила, – сказал он с сильным акцентом. – Ты это понимаешь?

– Д-да… – тупо ответила она, пытаясь взять себя в руки. «Боги, что же теперь?»

Он прорезал кинжалом поперечную черту у нее на предплечье. Боль была острой и резкой, но Серве закусила губу, стараясь не кричать.

– Свазонд, – сказал он с грубой скюльвендской интонацией. – Человек, которого ты убила, ушел из мира, Серве. Он остался только здесь, в этом шраме на твоей руке. Это знак его отсутствия, всех тех чувств, что он не испытает, всех тех поступков, которые он не совершит. Знак ноши, которую ты несешь отныне.

Он размазал ладонью кровь, выступившую из раны, потом сжал ей руку.

– Я не понимаю! – всхлипнула Серве, не менее ошеломленная, чем напуганная. Зачем он это сделал? Что это, наказание? Почему он назвал ее по имени?

«Ты должна его терпеть…»

– Ты моя добыча, Серве. Мое племя.

Когда они вернулись в лагерь и нашли там Келлхуса, Серве спрыгнула с седла – она ехала на лошади человека со шрамом, а та заупрямилась, не желая входить в воду, и помчалась вброд навстречу ему. И бросилась ему в объятия, отчаянно стиснув руками.

Сильные пальцы гладили ее по волосам. В ее ушах отзывался стук его сердца. От него пахло высохшей на солнце листвой и жирной землей. Сквозь слезы она услышала:

– Тише, детка. Тебе теперь ничто не угрожает. Ты со мной.

Его голос был так похож на голос отца!

Скюльвенд проехал через реку вброд, ведя в поводу оставленного ею коня. И громко фыркнул, глядя на них.

Серве ничего не сказала, только оглянулась на него, посмотрела убийственным взглядом. Келлхус здесь. Она снова могла позволить себе ненавидеть скюльвенда.

Келлхус сказал:

– Бренг’ато гингис, кутмулта тос фиура.

Серве не понимала по-скюльвендски, однако она была уверена, что он сказал: «Она больше не твоя, оставь ее в покое!»

Найюр только расхохотался и ответил по-шейски:

– Сейчас не до того. Дозоры кидрухилей обычно насчитывают не менее пятидесяти всадников. А мы перебили не больше десятка.

Келлхус отодвинул от себя Серве и крепко сжал ее плечи. Она только сейчас заметила, что его туника и борода веером забрызганы кровью.

– Он прав, Серве. Нам грозит серьезная опасность. Теперь они станут нас преследовать.

Серве кивнула, из ее глаз снова хлынули слезы.

– Это все я виновата, Келлхус! – выдавила она. – Извини, пожалуйста… Но ведь это был ребенок! Я не могла допустить, чтобы он погиб!

Найюр снова фыркнул.

– Не волнуйся, девушка. Этот щенок никого предупредить не успел. Разве может обыкновенный мальчишка удрать от дунианина?

Серве пронзил ужас.

– Что он имеет в виду? – спросила она у Келлхуса. Но у того и у самого на глаза навернулись слезы. «Не-ет!»

Она представила себе мальчика: он лежит где-то в лесу, ручки и ножки неловко раскинуты, незрячие глаза смотрят в небо… «И все это из-за меня!» Еще одна пустота там, где следовало быть чувствам и поступкам. Что мог бы совершить этот безымянный мальчик? Каким героем он мог бы стать?

Келлхус отвернулся от нее, охваченный скорбью. И словно ища утешения в действиях, принялся скатывать кошму, на которой спал под большой ивой. Потом приостановился и, не глядя на нее, сказал скорбным голосом:

– Тебе придется забыть об этом, Серве. У нас нет времени.

От стыда ее внутренности будто наполнились ледяной водой.

«Это я вынудила его пойти на преступление! – думала она, глядя, как Келлхус приторачивает к седлу их вещи. Она снова положила руку на живот. – Мой первый грех против твоего отца…»

– Кони кидрухилей, – сказал скюльвенд. – Сперва загоним насмерть их.


Первые два дня им удавалось уходить от преследователей без особого труда. Они полагались на дремучие леса, росшие вокруг верховий реки Фай, и воинскую смекалку скюльвенда. Тем не менее бегство тяжело сказывалось на Серве. День и ночь проводить в седле, пробираться по глубоким оврагам, переправляться через бесчисленные притоки Фая – все это вымотало ее почти до полного изнеможения. К первой ночи она шаталась в седле, точно пьяная, борясь с онемевшими конечностями и глазами, которые закрывались сами собой, пока Найюр с Келлхусом шли впереди, пешком. Они казались неутомимыми, и Серве бесило, что она такая слабая.

К концу второго дня Найюр разрешил остановиться на ночлег, предположив, что если за ними и была погоня, то от нее удалось оторваться. Он сказал, что в их пользу работают две вещи. Во-первых, то, что они едут на восток, в то время как любой скюльвендский отряд, встретившись с кидрухилями, непременно повернул бы обратно к Хетантам. Во-вторых, то, что им с Келлхусом удалось перебить так много этих кидрухилей после того, как тем не повезло наткнуться на них в лесу, пока они гонялись за мальчишкой. Серве слишком устала, чтобы напомнить, что и она убила одного. Она только потерла запекшуюся кровь на предплечье, сама удивляясь вспыхнувшей в душе гордости.

– Кидрухили – надменные глупцы, – продолжал Найюр. – Одиннадцать трупов убедят их в том, что отряд был немалый. А это значит, что они будут осторожны во время погони и предпочтут послать за подкреплением. Это означает также, что если они наткнутся на наш след, ведущий на восток, то сочтут это уловкой и вместо этого поедут по нему на запад, в сторону гор, надеясь напасть на след основного отряда.

В ту ночь они ели сырую рыбу, которую Найюр набил копьем в ближайшем ручье. Несмотря на свою ненависть, Серве не могла не восхищаться тем, как свободно этот человек чувствует себя в глуши. Казалось, он здесь у себя дома. Он определял, какая местность ждет впереди, руководствуясь пением птиц, он подбадривал усталых коней, скармливая им растущие на пнях поганки. Она начала понимать, что скюльвенд способен не только на жестокости и убийства.

Пока Серве дивилась тому, что наслаждается пищей, от которой в прежней жизни ее бы стошнило, Найюр рассказывал эпизоды из своих прошлых набегов на империю. Он объяснил, что избавиться от преследования можно только в западных провинциях империи: они давно стоят заброшенными из-за нападений его сородичей. А вот когда они окажутся в густонаселенных землях у низовий Фая, там им будет грозить куда более серьезная опасность.

И Серве не впервые задалась вопросом: зачем эти люди вообще предприняли подобное путешествие?

Когда рассвело, они снова тронулись в путь, намереваясь ехать дотемна. Утром Найюр завалил молодого оленя, и Серве сочла это добрым знаком, хотя перспектива есть дичь сырой ее совсем не радовала. Ее постоянно терзал голод, однако теперь она предпочитала помалкивать об этом из-за гневного взгляда скюльвенда. Однако ближе к середине дня Келлхус поравнялся с ней и спросил:

– Ты снова хочешь есть, да, Серве?

– Откуда ты все знаешь? – спросила она.

Ее не переставало восхищать то, как Келлхус каждый раз угадывал ее мысли, и та часть ее души, которая питала к нему благоговение, обретала новую пищу.

– Давно ли это, Серве?

– Что – давно? – спросила она, внезапно испугавшись.

– Давно ли ты забеременела?

«Но ведь это твой ребенок, Келлхус! Твой!»

– Мы ведь еще ни разу не совокуплялись, – мягко сказал он.

Серве внезапно растерялась, не понимая, что он имеет в виду, и не зная, неужели она произнесла это вслух. Ну как же они не совокуплялись! Она ведь беременна, разве нет? Кто же еще мог быть отцом этого ребенка?

Ее глаза наполнились слезами.

«Келлхус… Ты что, пытаешься меня обидеть?»

– Нет-нет! – ответил он. – Извини, милая Серве! Скоро мы остановимся и поедим.

Он выехал вперед и присоединился к Найюру. Серве смотрела в его широкую спину. Она привыкла наблюдать за их короткими диалогами и получала злорадное удовольствие от тех моментов, когда обветренное лицо Найюра искажалось растерянностью и даже мукой.

Но на этот раз ей просто хотелось смотреть на Келлхуса, наблюдать, как вспыхивает солнце в его светлых волосах, изучать великолепный изгиб его губ, блеск его всезнающих глаз. И он казался почти болезненно красивым, словно нечто слишком яркое для этих холодных рек, голых скал и корявых стволов. Он казался…

Серве затаила дыхание. Она едва не упала в обморок.

«Я молчала, а он знал все, что я думаю!»

«Я – обещание», – сказал Келлхус тогда, у дороги со скюльвендскими черепами.

«Наше обещание! – шепнула она ребенку, которого носила в себе. – Наш бог».

Но может ли такое быть? Серве наслушалась бесчисленных историй о богах, имевших дело с людьми давным-давно, в далекие дни Бивня. Но ведь это было Писание. Это все правда! Однако чтобы бог бродил по земле в наши дни и чтобы он полюбил ее, Серве, дочку, проданную дому Гаунов, – это казалось невозможным. Но, быть может, в этом и есть смысл ее красоты. Именно за этим ей приходилось терпеть корыстные домогательства одного мужчины за другим. Она тоже слишком прекрасна для этого мира. Все эти годы она ждала пришествия своего суженого.

Анасуримбора Келлхуса.

Она улыбнулась сквозь слезы восторженной радости. Теперь она видела его таким, каков он на самом деле: сияющего неземным светом, с нимбами, подобными золотым дискам, над каждой из его рук. Она воистину видела его!

Позднее, когда они жевали полоски сырой оленины в продуваемой всеми ветрами тополиной рощице, он обернулся к ней и на ее родном нимбриканском сказал:

– Ты понимаешь.

Она улыбнулась, но совсем не удивилась, что он знает язык ее отца. Он не раз просил ее говорить с ним на этом языке – теперь она знала, не затем, чтобы учиться, но затем, чтобы услышать ее тайный голос, тот, что она скрывала от гнева скюльвенда.

– Да… я понимаю. Мне предназначено быть твоей супругой.

Она сморгнула слезы с глаз.

Он улыбнулся с богоподобным состраданием и нежно погладил ее по щеке.

– Скоро, Серве. Уже скоро.

В тот день они пересекли широкую долину и, переваливая через вершину ее дальнего склона, впервые увидели своих преследователей. Серве поначалу вообще не заметила их – только озаренные солнцем деревья вдоль каменистого обрыва. А потом разглядела: тени коней под деревьями, тонкие ноги движутся туда-сюда в тенистом сумраке, всадники пригибаются, уворачиваясь от невидимых ветвей. Внезапно один показался на краю долины. Его шлем и доспех сверкнули на солнце ослепительно-белым. Серве поспешно спряталась в тени.

– Они как будто растерялись, – предположила она.

– Потеряли наш след на каменистой почве, – угрюмо ответил Найюр. – Они ищут ту дорогу, которой мы спустились вниз.

После этого Найюр заставил их ехать быстрее. Держа в поводу запасных лошадей, они мчались по лесу. Скюльвенд вел их по холмам и склонам, пока они не наткнулись на мелкий ручеек с каменистым руслом. Тут они сменили направление и поехали вниз по течению вдоль илистых берегов, временами шлепая вброд по самому ручью, пока тот не влился в гораздо более крупную реку. Начинало холодать, открытые поляны почти терялись в серых вечерних тенях.

Несколько раз Серве казалось, будто она слышит позади, в лесу, голоса кидрухилей, однако из-за немолчного шума реки трудно было определить это наверняка. Тем не менее, как ни странно, страшно ей не было. Хотя возбуждение, которое она испытывала большую часть дня, улеглось, ощущение неизбежности осталось. Келлхус ехал рядом, и, стоило ее сердцу ослабеть, она неизменно встречала его ободряющий взгляд.

«Тебе нечего бояться, – думала она. – С нами твой отец».

– Эти леса, – говорил скюльвенд, повысив голос, чтобы его было слышно за шумом реки, – тянутся вперед еще на некоторое расстояние, а потом редеют и сменяются пастбищами. Будем ехать вперед до ночи, пока не стемнеет настолько, что кони не смогут идти дальше. Эти люди, которые преследуют нас, – не такие, как прочие. Они упорны и решительны. Они проводят жизнь, преследуя мой народ и сражаясь со скюльвендами в этих лесах. Они не остановятся, пока не догонят нас. Но когда мы выберемся из леса, преимущество будет на нашей стороне, потому что у нас есть запасные кони. Будем гнать их, покуда не загоним. Наша единственная надежда – мчаться вдоль Фая и добраться до Священного воинства быстрее, чем распространятся какие-либо вести о нашем появлении.

Они скакали следом за ним вдоль реки до тех пор, пока лунный свет не превратил ее в ртутную ленту, скакали мимо синеспинных камней и угрюмой громады леса. Через некоторое время луна села, и кони начали спотыкаться. Скюльвенд выругался и объявил остановку. Он спешился, молча принялся снимать с коней вещи и швырять все это добро в реку.

Серве, слишком усталая, чтобы говорить, тоже спешилась, потянулась, поежилась от ночного холодка и ненадолго подняла взгляд к Гвоздю Небес, сверкающему среди россыпей менее ярких звезд. Потом оглянулась назад, туда, откуда они приехали, и содрогнулась, увидев совсем другое мерцание: бледную цепочку огней, медленно ползущую вдоль реки.

– Келлхус! – окликнула она. Голос ее был хриплым от долгого молчания.

– Я их уже видел, – отозвался Найюр, зашвыривая седло подальше в быстрые воды. – У наших преследователей тоже есть преимущество: факелы.

Серве заметила, что его тон переменился – в нем появилась какая-то легкость, которой не было прежде. Легкость опытного работника, очутившегося в своей стихии.

– Они нагоняют нас, – заметил Келлхус. – И движутся слишком быстро для того, чтобы высматривать наши следы. Они просто едут вдоль берега. Быть может, мы как-нибудь сумеем использовать это.

– Ты неопытен в таких делах, дунианин.

– Тебе следует его послушаться! – вмешалась Серве – куда более пылко, чем собиралась.

Найюр обернулся к ней, и хотя лица во мраке было не видно, девушка почувствовала его возмущение. Скюльвенды не терпят, когда бабы умничают.

– Единственный способ, какой мы можем использовать, – ответил Найюр, еле сдерживая ярость, – это свернуть и двинуться напрямик через лес. Они поедут дальше и, возможно, действительно потеряют наш след, но к рассвету обязательно поймут свою ошибку. Тогда им придется вернуться назад – но вернутся они не все. Они уже знают, что мы пробираемся на восток, и они поймут, что опередили нас. Они пошлют вперед вести о нашем появлении – и тогда мы обречены. Наша единственная надежда – в том, чтобы обогнать их, поняла?

– Она все поняла, степняк, – ответил Келлхус.

И они пошли дальше пешком, ведя коней в поводу. Теперь предводительствовал Келлхус. Он безошибочно использовал любой ровный участок, так что время от времени Серве приходилось пускаться бегом. Несколько раз она спотыкалась и падала, но ей с грехом пополам удавалось вставать на ноги и бежать дальше, прежде чем скюльвенд успевал выбранить ее. Она задыхалась, грудь у нее болела, в боку временами кололо, точно ножом. Она вся была в синяках и царапинах и так вымоталась, что когда останавливалась, то ее шатало. Но об отдыхе не могло быть и речи – позади по-прежнему мерцала вереница факелов.

В конце концов река сделала поворот и обрушилась вниз лестницей каменных уступов. В свете звезд Серве угадала впереди большое водное пространство.

– Река Фай, – сказал Найюр. – Ничего, Серве, скоро снова поедем верхом.

Они не стали спускаться к Фаю следом за притоком – вместо этого они забрали вправо и нырнули в темный лес. Поначалу Серве практически ничего не видела и чувствовала себя так, словно пробирается на ощупь в каком-то кошмарном лабиринте. Хруст сучков под ногами. Конский храп. Изредка – стук копыта о твердый корень. Но постепенно бледный полусвет начал выхватывать из мрака отдельные детали: стройные стволы, валежник, россыпь опавших листьев под ногами. Она поняла, что скюльвенд был прав: лес редел.

Когда восточный край неба начал светлеть, Найюр приказал остановиться. Над его головой нависал громадный ком земли в корнях поваленного дерева.

– Теперь мы поскачем, – сказал Найюр. – И поскачем быстро.

Серве наконец-то снова очутилась в седле, но ее радость была недолгой. С Найюром впереди и Келлхусом позади они понеслись вперед, сминая подлесок. По мере того как лес редел, переплетенные кроны спускались все ниже, и вот уже казалось, будто они мчатся прямо сквозь них. Их хлестали бесчисленные ветви. Сквозь дробный топот копыт Серве слышала, как нарастает утренний птичий гомон.

Наконец они вырвались из досаждавшего им подлеска и помчались напрямик через пастбища. Серве вскрикнула и рассмеялась, ободренная внезапно распахнувшимся перед ней простором. Прохладный воздух бил в лицо и растрепал волосы на отдельные развевающиеся пряди. Впереди, над горизонтом, вставал огромный алый шар солнца, заливая лиловую даль оранжевым и багряным.

Постепенно пастбища сменялись возделанными землями. Теперь повсюду, куда ни глянь, тянулись всходы молодого ячменя, пшеницы и проса. Кавалькада огибала маленькие земледельческие деревушки и огромные плантации, принадлежавшие домам Объединения. Будучи наложницей Гаунов, Серве сама все время жила на таких виллах, и, глядя на ветхие бараки, красные черепичные крыши и ряды похожих на копья можжевельников, она удивлялась тому, как места, некогда столь знакомые, сделались вдруг чуждыми и угрожающими.

Рабы, трудившиеся на полях, поднимали головы и провожали взглядом всадников, проносившихся мимо по пыльным проселкам. Возницы ругались, когда они пролетали мимо, осыпая их пылью и мелкими камешками. Бабы роняли корзины с бельем и оттаскивали с дороги зазевавшихся ребятишек. «Что думают эти люди? – сонно гадала Серве, опьяневшая от усталости. – Что они видят?»

Пожалуй, отчаянных беглецов. Мужчину, чье жестокое лицо напомнило им об ужасных скюльвендах. Другого мужчину, чьи голубые глаза успевают увидеть их насквозь за один мимолетный взгляд. И прекрасную женщину с распущенными белокурыми волосами – добычу, которую эти мужчины, похоже, не желают отдавать своим невидимым преследователям.

Ближе к вечеру они поднялись на взмыленных конях на вершину каменистого холма, и там скюльвенд наконец разрешил краткую передышку. Серве буквально свалилась с седла. Она рухнула наземь и растянулась в траве. В ушах звенело, земля под ней медленно плыла и кружилась. Некоторое время она могла только лежать и дышать. Потом услышала, как скюльвенд выругался.

– Вот упрямые ублюдки! – бросил он. – Тот, кто ведет этих людей, не только упорен, но еще и хитер.

– Что же нам делать? – спросил Келлхус. Этот вопрос ее несколько разочаровал.

«Ты же знаешь! Ты всегда знаешь! Зачем ты к нему подлизываешься?»

Она с трудом поднялась на ноги, удивленная тем, как быстро окоченели ее конечности, и устремила взгляд к горизонту, туда же, куда смотрели они. Под розовеющим солнцем виднелся хвост пыли, тянущийся к реке, – и все.

– Сколько их там? – спросил Найюр у Келлхуса.

– Как и прежде – шестьдесят восемь. Только кони у них теперь другие.

– Другие кони… – повторил Найюр сухо, словно его раздражало как то, что это сулило, так и способность Келлхуса делать подобные выводы. – Должно быть, они раздобыли их где-то по дороге.

– А ты что, не предвидел этого?

– Шестьдесят восемь… – повторил Найюр, пропустив его вопрос мимо ушей. – Многовато? – спросил он, глядя на Келлхуса в упор.

– Многовато.

– А если ночью напасть?

Келлхус кивнул. Глаза его сделались какими-то невидящими.

– Быть может, – ответил он наконец. – Но только если все прочие варианты будут исчерпаны.

– Какие варианты? – спросил Найюр. – Что… что нам делать?

Серве заметила, что его лицо исказилось непонятной мукой. «Отчего его это так раздражает? Разве он не видит, что нам суждено следовать за ним и повиноваться ему?»

– Мы их слегка опережаем, – твердо ответил Келлхус. – Надо ехать дальше.

Теперь впереди оказался Келлхус. Они спустились по теневому склону холма, постепенно набирая скорость. Распугали небольшую отару овец и пустили своих многострадальных коней еще более быстрым галопом, чем прежде.

Серве скакала через пастбище и чувствовала, как от сведенных судорогой ног по телу расползается тупая боль. Они выехали из тени холма, и спину стало греть ласковое вечернее солнышко. Серве выслала коня вперед и поравнялась с Келлхусом, сверкнув яростной усмешкой. Он насмешил ее, скорчив рожу: выпучил глаза, словно потрясенный ее дерзостью, и негодующе нахмурил лоб. Скюльвенд остался позади, а они скакали бок о бок, смеясь над своими неудачливыми преследователями, пока вечер переходил в ночь и все краски дальних полей сменялись одной-единственной серой. Серве подумала, что они обогнали само солнце.

Внезапно ее конь – ее добыча, доставшаяся ей после того, как она убила человека со шрамом, – споткнулся на скаку, вскинул голову и издал хриплый визг. Серве словно почувствовала, как разорвалось его сердце… Потом в лицо ей ударила земля, рот оказался набит травой и глиной – и гулкая тишина. Звук приближающихся копыт.

– Оставь ее! – рявкнул скюльвенд. – Им нужны мы, а не она. Она для них всего лишь краденая вещь, красивая безделушка.

– Не оставлю.

– Не похоже это на тебя, дунианин. Совсем не похоже. – Быть может, – ответил Келлхус.

Голос его теперь звучал совсем рядом и очень мягко. Он взял ее лицо в ладони.

«Келлхус… Не надо синеньких детей!»

«У нас не будет синеньких детей, Серве. Наш ребенок будет розовый и живой».

– Но ей будет безопаснее…

Тьма и сны о стремительной скачке во мраке сквозь языческие земли.


Она плыла.

«Где же кинжал?»

Серве пробудилась, хватая ртом воздух. Весь мир под ней несся и подпрыгивал. Волосы хлестали по лицу, лезли в рот, в глаза. Пахло блевотиной.

– Сюда! – донесся из-за топота копыт голос скюльвенда. Голос звучал нетерпеливо, словно поторапливал. – На тот холм!

Ее груди и щека притиснуты к сильной мужской спине. Ее руки немыслимо крепко обнимают его тело, а ее кисти… Она не чувствует кистей! Зато почувствовала веревку, впивающуюся в запястья. Ее связали! Прикрутили к спине мужчины. Это Келлхус.

Что происходит?

Она подняла голову – в глаза точно вонзились раскаленные ножи. Мимо проносились обезглавленные колонны и пляшущая линия полуразобранной стены. Какие-то руины, а за ними – темные аллеи оливковой рощи. Оливковые рощи? Неужели они забрались уже так далеко?

Она оглянулась назад – и удивилась: их запасные лошади куда-то делись. А потом, сквозь клубы пыли, она увидела большой отряд всадников, уже довольно близко. Кидрухили. Суровые лица напряжены, мечи выхвачены и сверкают на солнце…

Они рассыпались лавой и въехали в развалины храма.

Серве ощутила головокружительное чувство невесомости, потом ткнулась в спину Келлхуса. Конь принялся тяжело взбираться по крутому склону. Серве мельком увидела оставшиеся позади развалины белой как мел стены.

– А, черт! – выругался сверху скюльвенд. Потом: – Келлхус! Ты их видишь?

Келлхус не сказал ничего, но спина его выгнулась и правая рука напряглась – он развернул коня в другом направлении. Серве мельком увидела его бородатый профиль – он оглянулся влево.

– Кто это? – спросил он.

И Серве увидела вторую линию всадников, более отдаленную, но скачущую в их сторону вверх по тому же склону. Конь Келлхуса двигался вверх наискосок через склон, из-под копыт осыпались пыль и камни.

Серве снова взглянула на кидрухилей внизу и увидела, что те неровными рядами перемахивают через разрушенную стену. Потом увидела еще одну группу, троих всадников, которые вылетели из рощи и повернули им наперерез.

– Ке-еллхус! – завопила она, дергая веревку, чтобы привлечь его внимание.

– Тихо, Серве! Сиди тихо!

Один из кидрухилей кувырнулся с коня, хватаясь за стрелу, торчащую в груди. «Это скюльвенд», – поняла Серве, вспомнив, как тот подстрелил оленя. Однако оставшиеся двое проскакали мимо упавшего товарища, не останавливаясь.

Первый поравнялся с ними и занес дротик. Склон кончился, началась ровная почва, и кони ускорили бег. Кидрухиль метнул дротик через рябившее перед глазами пространство земли и травы.

Серве съежилась.

Но Келлхус каким-то чудом протянул руку и взял дротик из воздуха – как будто сорвал сливу, висящую на ветке. Одним движением развернул дротик и метнул его обратно. Дротик угодил точно в изумленное лицо всадника. В течение какого-то жуткого момента Серве наблюдала, как тот покачнулся в седле, потом рухнул под копыта своего коня.

Другой просто занял его место. Он надвигался, как будто хотел их протаранить. Его меч был занесен для удара. На миг Серве встретила взгляд его глаз, блестящих на запыленном лице, безумных от решимости убить. Он оскалил стиснутые зубы, рубанул…

Удар Келлхуса рассек его тело, точно мощная тетива огромной осадной машины. В пространстве между двух коней мелькнул его меч. Кидрухиль опустил глаза. Кишки и их кровавое содержимое хлынули ему на колени и луку седла. Его конь шарахнулся прочь, пробежал еще немного и остановился.

А потом они помчались вниз по другому склону холма, и земля исчезла.

Их конь всхрапнул и остановился бок о бок с конем Найюра. Из-под копыт брызнули камешки. Впереди зияла пропасть, и стена обрыва была как минимум втрое выше макушек деревьев, которые теснились у его подножия. Склон был не то чтобы отвесный, но для коней слишком крутой. Внизу уходил в туманную даль причудливый ковер темных рощ и полей.

– Вдоль гребня! – бросил скюльвенд, разворачивая коня. Но остановился: конь Келлхуса снова всхрапнул.

И не успела Серве понять, что происходит, как ее руки оказались свободны и Келлхус соскочил наземь. Он выдернул ее из седла и помог устоять – она не чуяла под собой ног.

– Сейчас будем спускаться, Серве. Выдержишь?

В это время на вершине появился первый из кидрухилей.

– Вперед! – бросил Келлхус и почти столкнул ее под обрыв.

Пыльная почва осыпалась под ногами, и Серве заскользила вниз, но ее испуганные вопли заглушил визг коня. С обрыва рухнул брыкающийся конь и пролетел мимо нее в облаке пыли. Серве ухватилась за землю. Пальцев она почти не чувствовала, но ей все же удалось остановиться. А конь полетел дальше.

– Шевелись, девка, шевелись! – крикнул сверху скюльвенд.

Она видела, как он наполовину просеменил, наполовину проскользил мимо нее, спустив в головокружительную пустоту внизу очередной поток пыли. Серве боязливо шагнула вперед – и снова упала. Она задергалась, пытаясь падать хотя бы ногами вперед, спиной к склону, но тут ударилась обо что-то действительно твердое и подлетела в воздух в облаке песка. Ей каким-то чудом удалось приземлиться на четвереньки, и на миг показалось, будто она сумеет затормозить падение, но под левую стопу попался очередной камень, колено прижалось к груди, и она опрокинулась назад и полетела кубарем.

Наконец она остановилась, посреди россыпи упавших камней, и подошедший скюльвенд поднял ее голову. Лицо его было озабоченным. Ее это привело в растерянность.

– Встать можешь?

– Н-не знаю… «Где же Келлхус?»

Он помог ей сесть, но теперь озабоченно смотрел уже куда-то в другую сторону.

– Сиди, – отрывисто сказал он. – Не двигайся.

И выхватил меч.

Серве взглянула наверх, на склон, с которого только что свалилась, и голова у нее пошла кругом. Она увидела ползущее вниз облако пыли и поняла, что это Келлхус, который спускается прыжками. Потом она ощутила боль в боку – что-то острое мешало ей дышать.

– Сколько? – спросил Найюр, когда Келлхус очутился внизу.

– Достаточно, – ответил тот, даже не запыхавшись. – Тут они за нами не полезут. Поскачут в обход.

– Как и те, другие.

– Какие другие?

– Те собаки, которые застали нас врасплох, пока мы скакали на вершину. Они, должно быть, повернули вниз сразу, как мы свернули в сторону от них, потому что я видел только отставших – вон там, справа…

Не успел Найюр это сказать, как Серве услышала за стволами топот копыт.

«Но у нас же нет лошадей! Мы не сможем бежать!»

– Что это значит? – воскликнула она и ахнула от боли, пронзившей бок.

Келлхус опустился перед ней на колени. Его божественное лицо заслонило солнце. Она снова увидела его нимб, мерцающее золото, отличавшее его от всех прочих людей. «Он спасет нас! Не волнуйся, милый, я знаю, Он нас спасет!»

Но он сказал:

– Серве, я хочу, чтобы ты закрыла глаза, когда они будут здесь.

– Но ведь ты же обещал! – всхлипнула она. Келлхус погладил ее по щеке, молча отошел и встал плечом к плечу со скюльвендом. Серве увидела за ними какое-то мелькание, услышала ржание и храп бешеных боевых коней.

Потом из тени на солнце вылетели первые жеребцы в кольчужных попонах. Их всадники были одеты в бело-голубые накидки и тяжелые кольчуги. Когда всадники выстроились неровным полукругом, Серве увидела, что лица у них серебристые, бесстрастные, точно у богов. И она поняла, что они посланы – посланы защитить его! Сохранить обещание.

Один подъехал ближе остальных и снял свой шлем с султаном из черного конского хвоста. Потом отстегнул два ремешка и стянул со своего широкого лица серебряную боевую маску. Всадник оказался на удивление молод. Он носил квадратную бородку, характерную для людей с востока Трех Морей. Наверно, айнон или конриец.

– Я – Крийатес Ирисс, – представился молодой человек. По-шейски он говорил с сильным акцентом. – А эти благочестивые, но мрачные господа – рыцари Аттремпа и Люди Бивня… Вы не видели тут поблизости никаких беглых преступников?

Ошеломленное молчание. Наконец Найюр спросил:

– А почему вы спрашиваете?

Рыцарь искоса взглянул на своих товарищей, потом подался вперед. Глаза его весело блеснули.

– Потому что я до смерти соскучился по откровенному разговору!

Скюльвенд улыбнулся.

ЧАСТЬ V Священная война

ГЛАВА 15 МОМЕМН

«Многие осуждали тех, кто присоединился к Священному воинству с корыстными целями, и, несомненно, если эта скромная повесть доберется до их праздных библиотек, они осудят и меня тоже. Что ж, должен признаться, я и впрямь присоединился к Священному воинству с „корыстными“ целями, если это означает, что я присоединился к нему вовсе не ради уничтожения язычников и отвоевания Шайме. Однако в войске было немало таких корыстных, как я, и они, подобно мне, немало способствовали достижению целей Священной войны, честно убив свою долю язычников. Так что в том, что Священная война претерпела крах, нашей вины нет.

Я сказал – «крах»? Вернее было бы сказать «метаморфозу»».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»
«Вера есть истина страсти. Но поскольку ни одну страсть нельзя назвать более истинной, чем другая, то вера есть истина пустоты».

Айенсис, «Четвертая аналитика рода человеческого»

Весна, 4111 год Бивня, Момемн

– Помни то, что я тебе говорил, – шепнул Ксинем Ахкеймиону, пока стареющий раб вел их в огромный шатер Пройаса. – Держись официально. Будь осторожен… Он согласился увидеться с тобой только затем, чтобы заставить меня заткнуться, понимаешь? Ахкеймион нахмурился.

– Как все-таки времена поменялись, а, Ксин?

– Понимаешь, Акка, в детстве ты имел на него слишком большое влияние, оставил слишком глубокий след. Ревностные люди часто путают чистоту с нетерпимостью, особенно когда они еще молоды.

Хотя Ахкеймион подозревал, что дело обстоит куда сложнее, он ответил только:

– Ты снова читал, да?

Они следом за рабом миновали несколько проходов, занавешенных вышитыми тканями, сворачивали налево, направо, снова налево. Несмотря на то что Пройас прибыл несколько недель тому назад, комнаты чиновников, которые они проходили, все еще пребывали в беспорядке, а некоторые ящики стояли наполовину нераспакованными. Ахкеймиона это смущало. Обычно Пройас был аккуратен до мелочности.

– Разброд и шатания, – сказал Ксинем в качестве объяснения. – С самого его приезда… Половину своих людей разогнал цыплят считать.

Ахкеймион вспомнил, что «считать цыплят» – это конрийское выражение, означающее бестолковую возню.

– Что, все настолько плохо?

– Еще хуже, Акка. Он проигрывает в той игре, которую затеял император. И про это ты тоже помни.

– Может, мне стоит подождать пока… пока… – начал было Ахкеймион, но оказалось уже поздно.

Старый раб остановился у входа в более просторное помещение и торжественно взмахнул рукой так, что стала видна потемневшая подмышка. На лице его читалось: «Входите на свой страх и риск!»

Тут было прохладнее и темнее. Курильницы наполняли помещение ароматом душистого дерева. Вокруг центрального очага разбросаны ковры, так что пол превратился в уютное нагромождение айнонских пиктограмм и стилизованных сцен из конрийских легенд. С противоположной стороны смотрел на них принц, восседающий среди подушек. Ахкеймион немедленно упал на колени и поклонился. Он мельком увидел струйку дыма, поднимающуюся от отлетевшего из очага уголька.

– Встань, адепт, – велел Пройас. – Сядь на подушку у моего очага. Я не стану требовать, чтобы ты целовал мне колено.

На наследном принце Конрии была только льнянаяюбочка, расшитая гербами его династии и страны. Лицо его обрамляла коротко подстриженная бородка – такие сейчас носила вся знатная молодежь Конрии. Лицо у него было каменное, как будто он изо всех сил сдерживал себя, чтобы не выносить суждения заранее. Большие глаза смотрели враждебно, но без ненависти.

«Я не стану требовать, чтобы ты целовал мне колено…» Не особо многообещающее начало.

Ахкеймион перевел дыхание.

– Мой принц, вы оказали мне неслыханную честь, даровав мне эту аудиенцию.

– Быть может, большую, чем тебе кажется, Ахкеймион. Еще никогда в жизни вокруг меня не вертелось столько людей, требующих, чтобы я их выслушал.

– И все по поводу Священной войны?

– А по какому же еще?

Ахкеймион внутренне поежился. Он понял, что не знает, как начать.

– Это правда, что вы совершаете рейды по всей долине?

– И за ее пределами тоже. Ахкеймион, если ты собираешься критиковать мою тактику, настоятельно советую: не делай этого.

– Мой принц, что колдун может знать о тактике?

– Как по мне, так чересчур много. Но, с другой стороны, нынче все и каждый считают себя великими специалистами по части тактики. Верно, маршал?

Ксинем виновато взглянул на Ахкеймиона.

– Ваша тактика безупречна, Пройас. Меня больше беспокоит вопрос о несоблюдении приличий…

– Ну, а что нам жрать прикажете? Молитвенные коврики?

– Император затворил свои амбары, только когда вы и прочие Великие Имена взялись за грабеж.

– Да ведь то, что он нам давал, – это жалкие крохи, Ксин! Ровно столько, чтобы солдаты не подняли бунта. Ровно столько, чтобы управлять нами! И ни зернышка больше.

– И тем не менее грабить айнрити… Пройас насупился и замахал руками.

– Довольно, довольно! Ты всегда так отвечаешь, когда я это говорю, снова и снова. Я уж лучше Ахкеймиона послушаю! Понял, Ксин? Вот до чего ты меня довел!

По серьезному взгляду Ксинема Ахкеймион понял, что Пройас отнюдь не шутит.

«Так переменился… Что же с ним случилось?» Но едва подумав об этом, Ахкеймион тут же нашел ответ. Пройасу, как и всем людям, стремящимся к высокой цели, приходилось то и дело изменять своим принципам, и он страдал от этого. Ни одного триумфа без угрызений совести. Ни одной передышки без осады. Компромисс за компромиссом, и вот уже вся жизнь кажется сплошным поражением. Этот недуг был хорошо знаком всем адептам Завета.

– Ахкеймион… – окликнул Пройас, видя, что адепт молчит. – У меня тут целый кочевой народ, который надо кормить, целая армия разбойников, которых надо приструнить, и император, которого надо перехитрить. Так что давай забудем про тонкости джнана. Просто скажи, чего ты хотел.

На лице Пройаса боролись ожидание и раздражение. По всей видимости, ему действительно хотелось повидать своего бывшего наставника, однако он не желал этого хотеть. «Это была ошибка».

Он невольно втянул в себя воздух.

– Я хотел бы знать, помнит ли еще мой принц то, чему я учил его много лет тому назад.

– Боюсь, эти воспоминания – единственная причина, почему ты здесь.

Ахкеймион кивнул.

– Помнит ли он, что такое просчитывать варианты развития событий?

Раздражение взяло верх.

– Это в смысле продумывать, «что будет, если»?

– Да, мой принц.

– Знаешь, Ахкеймион, ребенком я уставал от твоих игр. А теперь, когда я взрослый, у меня просто нет на это времени.

– Это не игра.

– Ах, вот как? Тогда почему ты именно здесь, и нигде больше, а, Ахкеймион? Какое дело Завету до Священной войны?

В этом-то и был весь вопрос. Когда борешься с неосязаемым, неизбежно возникают сложности. Любая миссия, не имеющая конкретной цели, или та, цель которой превратилась в абстракцию, непременно рано или поздно принимает свои средства за цель, свою собственную борьбу – за то, ради чего она борется. Ахкеймион осознал, что Завет здесь затем, чтобы понять, следует ли ему быть здесь. И это было настолько важно, насколько вообще может быть важна миссия Завета, поскольку теперь все миссии Завета свелись именно к этому. Но этого он Пройасу сказать не мог. Нет, ему придется сделать то, что делает каждый посланец Завета: населить неведомое древними угрозами и засеять будущее былыми катастрофами. Мир и так уже был ужасен, Завет же сделался школой торговцев страхом.

– Какое дело? Наше дело – узнать истину.

– Ага, значит, ты собрался читать мне наставления не о вероятностях, а об истине… Боюсь, эти дни миновали безвозвратно, Друз Ахкеймион.

«А когда-то ты называл меня Акка!»

– Нет. Дни моих наставлений действительно миновали. Теперь, как мне кажется, самое большее, на что я способен, – это напоминать людям то, что они знали раньше.

– Раньше я утверждал, будто знаю много всего, но теперь мне нет до этого дела. Говори конкретнее.

– Я просто хотел вам напомнить, мой принц, что, когда мы наиболее уверены в чем-то, наиболее велика вероятность ошибиться.

Пройас угрожающе улыбнулся.

– Ага… Ты, значит, решил бросить вызов моей вере.

– Нет, не бросить вызов – лишь слегка умерить ваш пыл.

– Умерить, значит. Ты хочешь, чтобы я сызнова принялся задавать вопросы, обдумывать пугающие «вероятности». И что же это за пугающие вероятности? Скажи мне, будь любезен!

Теперь принц не скрывал иронии, и она больно ранила.

– Скажи мне, Ахкеймион, насколько я нынче глуп?

В этот момент Ахкеймион осознал, до какой степени немощен теперь Завет. Они сделались не просто нелепыми – избитыми, привычными и нудными. Можно ли заставить, чтобы тебе поверили, когда находишься в такой пропасти?

– Возможно, Священная война – не то, чем она кажется, – сказал Ахкеймион.

– Ах, не то, чем она кажется! – воскликнул Пройас, изображая изумление – упрек наставнику, который совершил непоправимый промах. – Для императора Священная война – извращенный способ восстановить свою империю. Для некоторых моих соратников это корыстное орудие богатства и славы. Для Элеазара и Багряных Шпилей это средство для достижения некой таинственной цели. А для некоторых других просто дешевый способ искупить безрассудно потраченную жизнь. Так значит, Священная война – не то, чем кажется? Не было такой ночи, Ахкеймион, когда я не молился, чтобы ты оказался прав!

Наследный принц подался вперед и налил себе чашу вина. Ни Ахкеймиону, ни Ксинему он вина не предложил.

– Но молитв недостаточно, верно? – продолжал Пройас. – Что-то непременно случается, какое-нибудь предательство или мелкая подлость, и сердце мое восклицает: «Да тьфу на них всех! Будь они прокляты!» И знаешь, Ахкеймион, именно вероятность спасает меня, не дает мне бросить все это. «А что, если?» – спрашиваю я себя. Что, если эта Священная война на самом деле божественна, является благом сама по себе?

На этих последних словах у него перехватило дыхание, как будто никакого дыхания не хватало, чтобы их произнести. «Что, если…»

– Неужели так трудно – верить? Неужели это настолько невозможно – чтобы, невзирая на людей и на их скотские устремления, одна-единственная вещь, Священная война, была благой сама по себе? Если это невозможно, Ахкеймион, если в моей жизни так же мало смысла, как и в твоей…

– Нет, – ответил Ахкеймион, не в силах сдержать собственный гнев, – в этом нет ничего невозможного.

Жалобная ярость в глазах Пройаса затухла, размякла от чувства вины.

– Извини, бывший наставник. Я не хотел… Он прервался, чтобы глотнуть еще вина.

– Быть может, сейчас не самое подходящее время, чтобы трепаться о твоих вероятностях, Ахкеймион. Боюсь, Господь испытывает меня.

– Почему? Что случилось?

О Пройас взглянул на Ксинема. Взгляд был озабоченный. – Произошло убийство невинных людей, – сказал он. – Галеотские отряды под началом Коифуса Саубона вырезали жителей целой деревни близ Пасны.

Ахкеймион вспомнил, что Пасна – это небольшой городок милях в сорока вверх по реке Фай, славящийся своими оливковыми рощами.

– Майтанет знает об этом?

Пройас скривился.

– Узнает.

И внезапно Ахкеймион все понял.

– Ты поступаешь вопреки его приказу. Майтанет запретил подобные вылазки!

Ахкеймион с трудом скрывал свое ликование. Если Пройас решился поступить наперекор своему шрайе…

– Мне не нравится, как ты себя ведешь! – отрезал Пройас – Какое тебе дело…

Тут он осекся, как будто его тоже вдруг осенило.

– Это и есть та вероятность, которую ты предлагаешь мне рассмотреть? – осведомился он. В голосе его звучали изумление и гнев. – Что Майтанет… – Он внезапно угрюмо расхохотался. – Что Майтанет в сговоре с Консультом?

– Всего лишь вероятность, как я уже сказал, – ответил Ахкеймион ровным тоном.

– Ахкеймион, я не стану тебя оскорблять. Мне известна миссия Завета. Мне известны одинокие кошмары твоих ночей. Вы все живете внутри тех мифов, которые мы позабыли еще в детстве. Как можно не уважать такое? Однако не путай те разногласия, которые могли возникнуть у меня с Майтанетом, и почтение и преданность, которые я питаю к Святейшему Шрайе. То, что ты говоришь – «вероятность», которую ты мне предлагаешь рассмотреть, – это богохульство. Понимаешь?

– Понимаю. Более чем.

– Есть ли у тебя что-то большее? Что-то помимо твоих кошмаров?

У Ахкеймиона было что-то большее, потому что у него было нечто меньшее. У него был Инрау. Он облизнул губы.

– В Сумне убит наш агент… – он сглотнул, – мой агент.

– Приставленный, несомненно, шпионить за Майтанетом…

Пройас вздохнул, печально покачал головой, как бы заставляя себя произнести жестокие слова.

– Скажи мне, Ахкеймион, какая кара назначена соглядатаям в Тысяче Храмов?

Колдун моргнул.

– Смерть.

– И что? – взорвался Пройас. – И с этим ты явился ко мне? Одного из твоих шпионов казнили – за шпионаж! – и из-за этого ты заподозрил, будто Майтанет – величайший шрайя за много поколений! – в сговоре с Консультом? Только на этом основании? Поверь мне, адепт, если с агентом Завета что-то случается, это вовсе не означает…

– Дело не только в этом! – возразил Ахкеймион.

– Ну-ка, ну-ка! А в чем еще? Какой-нибудь пьяница нашептал тебе какую-то жуткую байку?

– В тот день в Сумне, когда я видел, как ты целовал колено Майтанета…

– Слушай, вот про это не надо, ладно? Ты просто не понимаешь, насколько неуместно…

– Он увидел меня, Пройас! Он узнал во мне колдуна!

Пройас умолк – но ненадолго.

– И ты думаешь, я этого не знаю? Я там был, Акка! Ну да, он, как и другие великие шрайи, обладает даром видеть Немногих. И что с того?

Ахкеймион был ошарашен. Он не нашелся, что ответить.

– И что с того? – повторил Пройас. – Это означает лишь, что он в отличие от тебя избрал путь праведности, не так ли?

– Но…

– Что – «но»?

– Сны… Они так усилились в последнее время.

– А-а, снова о кошмарах…

– Что-то происходит, Пройас. Я это знаю. Я чувствую!

Пройас фыркнул.

– Вот мы и дошли до главной помехи, верно, Ахкеймион?

Ахкеймион мог лишь растерянно смотреть на него. Было что-то еще, что-то, о чем он позабыл… И когда он успел сделаться таким старым дураком?

– Помехи? – выдавил он. – Какие помехи?

– Разницы между тем, что ты знаешь, и тем, что чувствуешь. Между знанием и верой.

Пройас схватил свою чашу и осушил ее залпом, словно наказывая вино.

– Знаешь, я помню, как спросил тебя про Бога, много лет тому назад. Помнишь, что ты ответил?

Ахкеймион покачал головой.

– «Я слышал немало слухов о нем, – ответил ты, – но сам я с этим человеком никогда не встречался». Помнишь? Помнишь, как я прыгал и смеялся?

Ахкеймион кивнул и слабо улыбнулся.

– Ты повторял это в течение нескольких недель. Твоя мать была в ярости. Меня бы тогда прогнали, если бы не Ксин…

– Этот чертов Ксинем все время тебя защищал, – сказал Пройас, с усмешкой глядя на маршала. – А ты знаешь, что если бы не он, у тебя, пожалуй, и друзей бы не было?

Ахкеймиону вдруг сдавило горло, и он не смог ответить. В глазах защипало, он заморгал.

«Нет! Только не здесь!»

Маршал с принцем уставились на него. Лица у них были одновременно смущенные и озабоченные.

– Как бы то ни было, – продолжал Пройас уже менее уверенно, – я хочу сказать вот что: то, что ты тогда говорил о моем Боге, можно сказать и о твоем Консульте. Все, что тебе известно, – это лишь слухи, Ахкеймион. Вера. Ты на самом деле ничего не знаешь о том, что говоришь.

– Что ты хочешь сказать?

Голос Пройаса сделался тверже.

– Вера есть истина страсти, Ахкеймион, но ни одну страсть нельзя назвать более истинной, чем другая. А это значит, что ты не можешь назвать ни одной вероятности, которую я приму всерьез, ни один из твоих страхов не будет истиннее моего благоговения. У нас просто нет общей основы для разговора.

– Тогда я прошу прощения… И не будем больше говорить об этом! Я не хотел задеть…

– Я знаю, что это уязвит тебя, – перебил его Пройас, – но я вынужден это сказать. Ты нечестивец, Ахкеймион. Нечистый. Само твое присутствие есть преступление против Него. Оскорбление. И как бы я ни любил тебя когда-то, моего Господа я люблю больше. Гораздо больше.

Ксинем не выдержал.

– Но ведь…

Пройас поднял руку, заставив маршала умолкнуть. Глаза его горели пылким рвением.

– Душа Ксина – это его душа. Пусть делает с ней что хочет. Но от себя, Ахкеймион, я скажу вот что: я больше не желаю тебя видеть. Никогда. Ты понял?

«Нет».

Ахкеймион взглянул сперва на Ксинема, потом снова на Нерсея Пройаса.

«Нет нужды быть таким…» ; – Да будет так, – сказал он.

Он резко встал, стараясь стереть с лица обиженную гримасу. Нагревшиеся от очага складки его платья обожгли его там, где коснулись кожи.

– Я прошу лишь об одном, – отрывисто сказал он. – Вы знаете Майтанета. Быть может, вы – единственный, кому он доверяет. Просто спросите его о молодом жреце, Паро Инрау, который спрыгнул с галереи в Хагерне пару месяцев тому назад. Спросите, правда ли это, что Инрау убили его люди. Спросите, было ли им известно, что этот юноша – шпион.

Пройас смотрел на него пустым взглядом человека, готового обратиться к ненависти.

– Чего ради я должен это делать, Ахкеймион?

– Ради того, что когда-то вы меня любили.

И, не говоря более ни слова, Друз Ахкеймион развернулся и вышел, оставив двух знатных айнрити молча сидеть у огня.

На улице сырой ночной воздух вонял тысячами немытых тел. Священное воинство…

«Погибли… – думал Ахкеймион. – Все мои ученики погибли».


– Ты снова недоволен, – сказал Пройас маршалу. – Чем на этот раз? Тактикой или несоблюдением приличий?

– И тем, и другим, – холодно ответил Ксинем.

– Понятно.

– Спроси себя, Пройас, хоть раз отложи в сторону свою писанину и спроси себя начистоту – те чувства, что ты сейчас испытываешь – вот сейчас, в этот момент, – они праведные или злые?

Пройас всерьез задумался.

– Вообще-то я никаких чувств не испытываю.


В ту ночь Ахкеймиону приснилась Эсменет, гибкая и буйная, а потом Инрау, кричащий из Великой Тьмы: «Они здесь, бывший наставник! Они появились таким образом, что ты и не заметишь!»

Но потом, неизбежно, под этими снами зашевелились иные – древние, седые кошмары, которые всегда вздымали свои жуткие головы, раздвигая ткань меньших, более свежих переживаний. И Ахкеймион очутился на поле Эленеота. Он уносил изрубленное тело великого верховного короля прочь от шума битвы.

Голубые глаза Кельмомаса смотрели умоляюще.

– Оставь меня! – прохрипел седобородый король.

– Нет… Кельмомас, если ты умрешь, значит, все потеряно!

Но верховный король улыбнулся разбитыми губами.

– Видишь ли ты солнце? Видишь, как оно сияет, Сесватха?

– Солнце садится, – ответил Ахкеймион. По его щекам текли слезы.

– Да! Да. Тьма He-бога – не всеобъемлюща. Боги еще видят нас, дорогой друг. Они далеко, но я слышу, как они скачут в облаках. Они зовут меня, я слышу.

– Ты не можешь умереть, Кельмомас! Ты не должен умирать!

Верховный король покачал головой. Из его глаз, непривычно ласковых, текли слезы.

– Они меня зовут. Они говорят, что мой конец – это еще не конец света. Они говорят, теперь эта ноша – твоя. Твоя, Сесватха.

– Нет… – прошептал Ахкеймион.

– Солнце! Ты видишь солнце? Чувствуешь, как оно греет щеки? Какие открытия таятся в самых простых вещах. Я вижу! Я так отчетливо вижу, каким я был злобным, упрямым глупцом… И как я был несправедлив к тебе – к тебе в первую очередь. Ты ведь простишь старика? Простишь старого дурня?

– Мне нечего прощать, Кельмомас. Ты многое потерял, много страдал…

– Мой сын… Как ты думаешь, он здесь, Сесватха? Как ты думаешь, приветствует ли он меня как своего отца?

– Да… Как своего отца и как своего короля.

– Я тебе когда-нибудь рассказывал, – спросил Кельмомас голосом, хриплым от отцовского тщеславия, – что мой сын некогда пробрался в глубочайшие подземелья Голготтерата?

– Рассказывал. – Ахкеймион улыбнулся сквозь слезы. – Рассказывал, и не раз, старый друг.

– Как мне его не хватает, Сесватха! Как мне хочется еще раз очутиться рядом с ним!

Старый король некоторое время плакал. Потом глаза его расширились.

– Я его вижу, вижу так отчетливо! Он оседлал солнце и едет рядом с нами! Скачет через сердца моего народа, пробуждает в них восторг и ярость!

– Тс-с… Побереги силы, мой король. Сейчас придут лекари.

– Он говорит… говорит такие приятные вещи. Он утешает меня. Он говорит, что один из моих потомков вернется, Сесватха, – что Анасуримбор вернется…

Тело старика сотрясла дрожь, так, что он брызнул слюной сквозь стиснутые зубы.

– Вернется, когда наступит конец света.

И блестящие глаза Анасуримбора Кельмомаса II, Белого Владыки Трайсе, верховного короля Куниюрии, сделались тусклыми и неживыми. Вечернее солнце вспыхнуло в последний раз, угасло, и сверкающие бронзовые доспехи норсирайцев потускнели во мраке Не-бога.

– Наш король! – воскликнул Ахкеймион, обращаясь к угрюмым рыцарям, столпившимся вокруг. – Наш король умер!


Она невольно гадала, насколько приняты такие игры тут, на Кампозейской агоре.

Эсменет стояла к нему спиной, но тем не менее чувствовала его оценивающий взгляд. Она провела пальцами вдоль подвешенного к крыше ларька пучка мяты-орегано, как бы проверяя, хорошо ли он высушен. Потом наклонилась, зная, что ее белое льняное платье, традиционная хаса, выставит напоказ ее попку и раскроется на боку, продемонстрировав незнакомцу ее голое бедро и правую грудь. Хаса представляла собой не более чем длинный прямоугольный кусок ткани с замысловато расшитым воротом, перехваченный в поясе кожаным ремешком. Обычно такие платья носили в жаркие дни жены свободных людей, но пользовались они популярностью и у проституток – по причинам очевидным.

Однако она теперь не проститутка. Она…

Эсменет теперь и сама не знала, кто она такая.

Кепалорские рабыни-наложницы Сарцелла, Эритга и Ханса тоже заметили этого человека. Они хихикали над лотком с корицей, делая вид, что выбирают палочки подлиннее. Не в первый раз за этот день Эсменет поймала себя на том, что презирает их, как презирала, бывало, своих товарок в Сумне – особенно тех, что были моложе ее.

«Он смотрит на меня! На меня!»

Это был на редкость красивый мужик: белокурый, при этом чисто выбритый, широкогрудый, в одной лишь голубой льняной юбочке с золотыми кистями, которые липли к его потным бедрам. Судя по татуировкам, покрывавшим его руки, это был какой-то офицер из эотской гвардии императора. Но Эсменет его совсем не знала.

Они встретились совсем недавно – она была с Эритгой и Хансой, он – с тремя своими товарищами. Ее притиснули к нему в давке. От него пахло апельсиновой кожурой и соленым от пота телом. Он был высокий: ее глаза находились на уровне его ключиц. Было в нем нечто такое, что заставило ее подумать о несокрушимом здоровье. Она подняла голову и, сама не зная почему, улыбнулась ему, застенчиво, но понимающе.

Потом опомнилась, покраснела и, взбудораженная и растерянная, оттащила Эритгу с Хансой в тихий переулок, где не было никого, кроме праздных зевак, прогуливающихся вдоль прилавков с пряностями, заставленных лотками и увешанных гирляндами пахучих трав. Аромат пряностей был куда приятнее вони толпы, но Эсменет обнаружила, что ей не хватает запаха незнакомца.

А теперь его приятели куда-то делись, а он топтался на солнцепеке неподалеку и пялился на них с бесстыдной откровенностью.

«Не обращай внимания!» – сказала она себе, не в силах, однако, избавиться от воспоминания о том, как его твердый живот прижался к ее телу.

– Вы что делаете? – рявкнула она на рабынь.

– Ничего! – надулась Эритга. Она говорила по-шейски с сильным акцентом.

Тут все три девушки вздрогнули от треска палки, которой стукнули по прилавку. Старый торговец пряностями, кожа которого, казалось, приобрела цвет его товара, возмущенно смотрел на Эритгу. Он угрожающе помахал палкой, подняв ее к самому полотняному навесу.

– Она же твоя хозяйка! – воскликнул он. Загорелая девушка съежилась. Ханса обняла ее за плечи. Торговец обернулся к Эсменет, приложил ладонь к шее и наклонил голову вправо – жест, которым принято выражать почтение в касте торговцев. И одобрительно улыбнулся ей.

Еще никогда в жизни она не была такой чистой, такой сытой, так хорошо одетой. Эсменет знала, что, если не считать рук да глаз, она вполне сошла бы за супругу какого-нибудь знатного господина поскромнее. Сарцелл заваливал ее подарками: одежда, духи, притирания – только украшений не дарил.

Эритга, стараясь не смотреть ей в глаза, повернулась и вышла из-под навеса, подтверждая то, что Эсменет и без того знала: эта девица не считала себя ее служанкой. Да и Ханса тоже, если уж на то пошло. Поначалу Эсменет думала, что это просто из-за ревности: по всей видимости, девушки любили Сарцелл а и мечтали, как и все рабыни, стать для своего господина чем-то большим, чем просто подстилкой. Но Эсменет подозревала, что тут приложил руку и сам Сарцелл. Если у нее и были какие сомнения на этот счет, они окончательно развеялись сегодня утром, когда девицы запретили ей уходить из лагеря одной.

– Эритга! – окликнула Эсменет. – Эритга!

Девица уставилась на нее, уже не скрывая своей ненависти. Она была такая светловолосая, что сейчас, на солнце, казалось, будто у нее вовсе нет бровей.

– Ступайте домой! – приказала Эсменет. – Обе!

Девица хмыкнула и сплюнула в слежавшуюся пыль на мостовой.

Эсменет угрожающе шагнула в ее сторону.

– Уноси свою конопатую задницу домой, рабыня, а не то я тебе…

Снова раздался треск палки. Торговец приправами перегнулся через прилавок и вытянул Эритгу поперек физиономии. Девушка с визгом упала на землю, а торговец все хлестал и хлестал ее палкой, бранясь на незнакомом языке. Ханса схватила Эритгу за руку, и они бросились бежать прочь из переулка, а торговец все орал вслед и размахивал палкой.

– Вот теперь они пойдут домой! – сказал он Эсменет, гордо улыбаясь и облизывая розовым языком провалы между зубов. – Долбаные рабыни! – добавил он и сплюнул через левое плечо.

Но Эсменет могла думать только об одном: «Я теперь одна!»

Она сморгнула слезы, грозившие выступить на глазах.

– Спасибо вам, – сказала она старику. Морщинистое лицо смягчилось.

– Что покупать будете? – вежливо спросил он. – Перчику? Чесночку не желаете? Чеснок у меня очень хороший. Я его зимой храню по-особому.

Сколько времени прошло с тех пор, как ей по-настоящему удавалось побыть одной? Да уже несколько месяцев, с тех самых пор, как Сарцелл спас ее от избиения камнями тогда, в деревне. Она содрогнулась. Ей вдруг сделалось ужасно неуютно оттого, что она одна. И она накрыла свою татуировку ладонью правой руки.

С того самого дня, как Сарцелл ее спас, она ни разу не оставалась одна. По-настоящему. С тех пор как они прибыли в Священное воинство, рядом с ней все время были Эритга и Ханса. Да и самому Сарцеллу как-то удавалось много времени проводить с нею. На самом деле он был на удивление внимателен, особенно если принять в расчет, какое себялюбие он проявлял во всех прочих случаях. Он баловал ее, несколько раз брал ее с собой сюда, на Кампозейскую агору, водил молиться в Кмираль и провел целый вечер вместе с ней в храме Ксотеи, смеясь, когда она восхищалась его огромным куполом, и слушая ее рассказы о том, как кенейцы построили его в не такой уж далекой древности.

Он даже сводил ее в Дворцовый район и дразнил ее за то, что она глазеет по сторонам, пока они бродили в прохладной тени Андиаминских Высот.

Но он ни на минуту не оставлял ее одну. Почему?

Боялся, что она уйдет искать Ахкеймиона? Этот страх показался ей дурацким.

Она похолодела.

Они следят за Аккой. Они! Надо ему сказать!

Но тогда почему она прячется от него? Почему боится наткнуться на него каждый раз, как выходит за пределы лагеря? Каждый раз, как она видит человека, который на него похож, она поспешно отворачивается, боясь, что, если не отвернуться, этот человек и впрямь превратится в Ахкеймиона. Тогда он увидит ее, накажет ее, вопросительно нахмурившись. Остановит ее сердце скорбным взглядом…

– Что покупать-то будете? – повторил торговец, на этот раз озабоченно.

Она тупо посмотрела на него, подумала: «У меня ведь нет денег». А тогда зачем она пошла на агору?

И тут она вспомнила про мужчину, эотского гвардейца, который следил за ней. Она оглянулась назад – и увидела, что он ждет, пристально глядя на нее. «Красавец какой…»

Дыхание ее участилось. Между ног сделалось горячо.

На этот раз она не стала отворачиваться.

«Чего тебе надо?»

Он упорно смотрел на нее, выдерживая ту паузу длиной в мгновение, которая скрепляет все молчаливые договоры. Потом слегка качнул головой в сторону конца рынка и обратно.

Она нервно отвернулась. Сердце в груди затрепыхалось.

– Спасибо, – пробормотала она торговцу и отвернулась. Тот сердито всплеснул руками. Эсменет тупо побрела в том направлении, куда указал незнакомец.

Она видела его краем глаза сквозь расплывчатую толпу – он шел следом за ней. Он держался на расстоянии, однако Эсменет казалось, будто он уже прижался потной грудью к ее спине, а своими узкими бедрами к ее ягодицам, трется об нее и что-то шепчет ей на ухо. Она хватала воздух ртом и шла все быстрее, как будто за ней гнались.

«Я этого хочу!»

Они очутились посреди опустевших загонов для жертвенного скота. Пахло навозом. Над головой возвышались наружные здания храмового комплекса. Каким-то образом, не сказав друг другу ни слова, они сошлись в полумраке пустынного тупичка.

На этот раз от него пахло обожженной солнцем кожей. Его поцелуй был сокрушителен, даже жесток. Она всхлипнула, забралась языком поглубже ему в рот, ощупывая края его зубов, острые, точно ножи.

– О да! – воскликнул, почти вскрикнул он. – Как хорошо!

Он стиснул ее левую грудь. Другая его рука скользнула ей под юбку, погладила внутреннюю сторону ее бедер.

– Нет! – воскликнула она и оттолкнула его.

– Чего? – Он перегнулся через ее руки, пытаясь снова поцеловать ее.

Она отвернулась.

– А деньги? – выдохнула она и фальшиво хохотнула. – Бесплатной закуски не бывает!

– Ох, Сейен! Сколько?

– Двенадцать талантов. Серебряных!

– Шлюха! – прошипел он. – Так ты шлюха!

– Я – двенадцать серебряных талантов…

Гвардеец заколебался.

– Ладно, по рукам.

Он принялся рыться в кошельке, потом взглянул на нее, пока она нервно одергивала юбку.

– А это что такое? – осведомился он.

Она проследила направление его взгляда – он смотрел на запястье ее левой руки.

– Ничего.

– В самом деле? Вообще-то я уже видел это «ничего». Это подделка татуировок, которые носят жрицы Гиерры, вот это что такое! В Сумне так клеймят своих шлюх.

– Ну, и что с того?

Мужчина ухмыльнулся.

– Я дам тебе двенадцать талантов. Медных.

– Серебряных, – возразила она. Ее голос звучал неуверенно.

– Раздавленный персик есть раздавленный персик, как его ни ряди!

– Ладно… – прошептала она, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы.

– Чего-чего?

– Ладно! Давай быстрее!

Он вытащил из кошелька монеты. Эсменет заметила, что сквозь его пальцы проскользнула разрубленная пополам серебряная монета. Она схватила потные медяки. Он задрал подол ее хасы и вонзился в нее. Она кончила почти сразу, выдохнув сквозь стиснутые зубы и слабо застучала по его плечам кулаками с монетами. Он продолжал двигаться взад-вперед, медленно, но сильно. Снова и снова, каждый раз постанывая чуть громче.

– Сейен милостивый! – горячо выдохнул он ей в ухо.

Она снова кончила, на этот раз вскрикнув. Затем почувствовала, как он содрогнулся, ощутила последний, самый сильный толчок, глубоко, как будто он стремился добраться до самой ее середки.

– Клянусь Богом! – ахнул он.

Он вышел, выпутался из ее объятий. Он, казалось, смотрел сквозь нее.

– Клянусь Богом… – повторил он, уже с другой интонацией. – Что же я наделал?

Эсменет, задыхаясь, коснулась его щеки, но он отступил назад, пытаясь разгладить свою юбочку. Она мельком увидела цепочку влажных пятен, тень обмякающего фаллоса.

Он не мог смотреть на нее, поэтому отвернулся к светлому входу в тупичок. И побрел к нему как ошеломленный.

Она привалилась к стене и смотрела, как он вышел на солнце и наконец пришел в себя – или по крайней мере сумел сделать вид. Он исчез за углом, а Эсменет запрокинула голову, тяжело дыша, неуклюже разглаживая свою хасу. Потом сглотнула. Она чувствовала, как его семя течет у нее по ноге – сперва горячее, потом прохладное, как слеза, сбегающая к подбородку.

Она как будто только теперь заметила, как тут воняет. Увидела, как блеснула посреди тухлой, безглазой рыбы его половинка серебряной монеты.

Эсменет повернулась, не отрывая плеча от глинобитной стены, выглянула на ярко освещенную агору. Выронила медяки.

Зажмурилась – и увидела черное семя, размазанное у нее по животу.

И бросилась бежать, одна-одинешенька.


Эсменет поняла, что Ханса плакала. Левый глаз у нее выглядел так, словно скоро опухнет. Эритга, разводившая костер, подняла голову. У этой поперек лица багровел длинный рубец – видимо, от палки торговца, – но в остальном она выглядела невредимой. Она усмехнулась, как веснушчатый шакал, подняла свои невидимые бровки и посмотрела в сторону шатра.

Сарцелл ждал внутри. Он сидел в темноте, не разводя огня.

– Я по тебе соскучился, – сказал Сарцелл.

Эсменет улыбнулась, несмотря на то что голос его звучал странно.

– И я тоже.

– Где ты была?

– Гуляла.

– Гуляла…

Он фыркнул носом.

– Где гуляла?

– По городу. По рынкам. А тебе-то что?

Он смотрел на нее как-то странно. Как будто… обнюхивал, что ли.

Потом вскочил, схватил ее за руку и притянул к себе – так стремительно, что Эсменет ахнула.

Пристально глядя на нее, он наклонился и потянул вверх подол ее платья. Она остановила его где-то чуть выше колена.

– Что ты делаешь, Сарцелл?

– Я же сказал: я по тебе соскучился.

– Нет. Не сейчас. От меня воняет…

– Нет, – твердо сказал он, отводя ее руки. – Сейчас! Он поднял льняные складки, так, что получился навес.

Присел, расставив колени как обезьяна.

Ее охватила дрожь, она сама не знала – от страха или от гнева. Он опустил ее хасу. Выпрямился. Посмотрел на нее непроницаемым взглядом. Потом улыбнулся.

В нем было нечто, что делало его похожим на серп, как будто его улыбкой можно было жать пшеницу.

– Кто? – спросил он.

– Что – «кто»?

Он дал ей пощечину. Не сильную, но оттого, казалось, еще более болезненную.

– Кто?!

Она ничего не ответила, развернулась и направилась в спальню.

Он схватил ее за руку, резко развернул, занес руку для нового удара… Заколебался.

– Это был Ахкеймион? – спросил он.

Эсменет показалось, что еще ни одно лицо не было для нее настолько ненавистным. Она ощутила, как между губами и зубами набирается слюна.

– Да! – злобно бросила она.

Сарцелл опустил руку и выпустил ее. На миг он показался сломленным.

– Прости, Эсми, – сказал он глухим голосом. «Но за что, Сарцелл? За что?»

Он обнял ее – крепко, отчаянно. Поначалу она напряглась, но когда он принялся всхлипывать, в ней что-то надломилось. Она сдалась, смягчилась, прижалась к нему, глубоко вдохнула его запах – мирры, пота и кожи. Как мог этот человек, более эгоистичный, чем любой, кого она знала, плакать от того, что ударил такую женщину, как она? Неверную. Распутную. Как он мог…

Она слышала, как он шепчет:

– Я знаю, ты любишь его. Я знаю…

Но Эсменет уже ни в чем не была уверена.


В назначенный час колдун присоединился к Пройасу на холмике, возвышавшемся над огромным и бестолковым станом Священного воинства. На востоке, между стен и башенок Момемна, точно огромный тлеющий уголь, всходило солнце.

Пройас прикрыл глаза, наслаждаясь слабым теплом утреннего солнца. «Сегодня, – и думал, и молился он, – с сегодняшнего дня все будет иначе!» Если то, что ему докладывали, действительно правда, тогда эта бесконечная свара псов и ворон, ворон и псов наконец окончится. Он обретет своего льва.

Он обернулся к Ахкеймиону.

– Примечательно, не правда ли?

– Что именно? Священное воинство? Или эти известия?

Пройаса словно холодной водой окатили. Ему стало неловко, и в то же время он рассердился из-за непочтительности. Несколько часов назад, вертясь на своей походной койке, он понял, что без Ахкеймиона ему не обойтись. Поначалу его гордость противилась этому: ведь на прошлой неделе он сам сказал, как отрезал: «Я больше не желаю тебя видеть. Никогда». И отказываться от своих слов теперь, когда этот человек ему понадобился, казалось низменным, корыстным. Но нужно ли отказываться от своих слов для того, чтобы их нарушить?

– Как что? Священное воинство, разумеется, – небрежно ответил он. – Мои писцы говорили мне, что более…

– У меня тут целая армия слухов, которые надлежит разузнать, Пройас, – ответил адепт. – Так что давай забудем про тонкости джнана. Просто скажите, чего вы хотели.

По утрам Ахкеймион всегда был несколько резок. Пройас предполагал, что это из-за Снов. Но сейчас в его тоне было нечто большее, нечто похожее на ненависть.

– Акка, я понимаю, ты зол на меня, но тебе придется относиться ко мне с подобающим уважением. Школа Завета связана договором с домом Нерсеев, и, если понадобится, я об этом вспомню.

Ахкеймион взглянул на него испытующе.

– Зачем, Прош? спросил он, обращаясь к принцу по уменьшительному имени, как в те времена, когда был его наставником. – Зачем ты это делаешь?

Ну что он может сказать такого, чего бы тот и так не знал?

– Не тебе допрашивать меня, адепт.

– Все люди, даже принцы, обязаны отвечать на разумные вопросы. Сперва ты навсегда прогоняешь меня, а потом, не прошло и недели, призываешь меня к себе, и еще требуешь не задавать вопросов?

– Я призывал не тебя! – воскликнул Пройас. – Я призвал адепта Завета в соответствии с договором, который мой отец подписал с твоими начальниками. Либо ты придерживаешься этого договора, либо ты его нарушаешь. Выбор за тобой, Друз Ахкеймион.

Только не сегодня. Он не позволит затащить себя в трясину сегодня! Когда все вот-вот должно измениться… Быть может.

Но у Ахкеймиона, очевидно, были свои планы.

– Ты знаешь, – сказал он, – я думал над тем, что ты тогда говорил. Я почти ничего другого не делал, только сидел и думал.

– Ну и что?

«Только не сегодня, наставник, пожалуйста, отложим это на другой день!»

– Видишь ли, Пройас, есть вера, которая осознает себя как веру, а есть вера, которая принимает себя за знание. Первая признает неопределенность, соглашается с тем, что Бог есть великая тайна. Она порождает сострадание и терпимость. Кто может судить безоговорочно, когда неизвестно, прав ли он? Вторая же, Пройас, вторая уверена во всем и признает таинственность Бога только на словах. Она порождает нетерпимость, ненависть, насилие…

Пройас насупился. И когда он отстанет?

– И она же, по всей видимости, порождает учеников, которые отвергают своих бывших наставников. Да, Ахкеймион?

Колдун кивнул.

– А еще Священные войны…

Что-то в его ответе насторожило Пройаса. Оно грозило растормошить и без того беспокойные страхи. Только годы учения спасли его от того, чтобы утратить дар речи.

– «Пребывай во мне, – процитировал он, – и обретешь убежище от неопределенности».

Он окинул Ахкеймиона презрительным взглядом.

– «Повинуйся, как дитя повинуется отцу, и все сомнения будут повержены».

Повисла неприятная пауза. Адепт смотрел на него, он на адепта. Наконец адепт кивнул с насмешливым отвращением человека, который с самого начала знал, что его обойдут каким-нибудь паскудным способом. Даже сам Пройас почувствовал, что, процитировав писание, прибег к довольно избитому трюку. Но почему? Как может глас самого Последнего Пророка, Слово Изначальное и Конечное, звучать так… так…

Теперь бывший наставник смотрел на него с жалостью. Это было невыносимо.

– Не смей меня судить! – проскрежетал Пройас.

– Зачем вы призвали меня, Пройас? – устало спросил Ахкеймион. – Что вам нужно?

Конрийский принц перевел дух и собрался с мыслями. Несмотря на то что он приложил все усилия, чтобы этого не произошло, он все же позволил Ахкеймиону отвлечь его мерзкими мелочами. Только и всего.

Сегодня решающий день. Он должен стать решающим!

– Вчера вечером я получил весть от Ирисса, племянника Ксина. Он нашел интересную личность.

– Кого?

– Скюльвенда.

Этим словом пугали детей, оно тревожило их сны… Ахкеймион взглянул на Пройаса пристально, но, похоже, особого впечатления на него это не произвело.

– Ведь Ирисс уехал всего с неделю тому назад. Как он мог найти скюльвенда так близко от Момемна?

– Похоже, этот скюльвенд намеревается присоединиться к Священному воинству.

Лицо у Ахкеймиона стало озадаченным. Пройас помнил, как в первый раз увидел наставника таким – он тогда был юношей, они играли в бенджуку под храмовыми вязами в саду его отца. Ох, как он тогда ликовал!

На сей раз это выражение было мимолетным.

– Какая-то ловушка? – спросил Ахкеймион.

– Я не знаю, что и думать, бывший наставник. Оттого и вызвал тебя.

– Должно быть, это ложь, – заявил Ахкеймион. – Скюльвенд не может присоединиться к Священному воинству айнрити. Мы немногим более чем…

Он запнулся.

– Но почему ты вызвал меня сюда? – спросил он с таким видом, словно размышлял вслух. – Разве что…

Пройас улыбнулся.

– Ирисс вот-вот должен появиться здесь. Его посланец говорит, что опередил отряд майор дома всего на несколько часов. Я послал Ксинема, чтобы он привел их сюда.

Адепт покосился на восходящее солнце – огромный алый белок вокруг золотой радужки.

– Он едет по ночам?

– Когда они встретились с этим человеком и его спутниками, за ними гнались императорские кидрухили. По всей видимости, Ирисс счел разумным вернуться как можно быстрее. Похоже, скюльвенд сделал какие-то весьма соблазнительные заявления.

Ахкеймион протянул руку, словно желая отмахнуться от лишних подробностей.

– А что за спутники?

– Мужчина и женщина. Больше ничего не знаю, кроме того что ни он, ни она не скюльвенды, и мужчина заявил, будто он князь.

– А что именно заявил скюльвенд?

Пройас помолчал, сглотнул, чтобы унять дрожь, угрожавшую проявиться в его голосе.

– Он говорит, что ему известно, как воюют фаним. Утверждает, что уже разбивал их на поле битвы. И предлагает свои знания Священному воинству.


Ахкеймион наконец понял все. И возбуждение. И нетерпимость к своим собственным заботам. Пройас увидел то, что у игроков в бенджуку называется «кутма», «скрытый ход». Он надеется использовать этого скюльвенда, кто бы тот ни был, затем, чтобы досадить императору и взять над ним верх. Ахкеймион невольно улыбнулся. Даже теперь, после стольких резких слов, что были сказаны между ними, он не мог не разделить чувств своего бывшего ученика.

– Значит, он утверждает, что он – твой кутма.

– Правда ли то, что он говорит, Акка? Скюльвенды действительно воевали с фаним?

– Южные племена постоянно совершают набеги на Гедею и Шайгек. Когда я находился в Шайме, там…

– Ты бывал в Шайме?! – перебил его Пройас. Ахкеймион нахмурился. Как и многие учителя, он терпеть не мог, когда его перебивали.

– Я много где бывал, Пройас.

И все из-за Консульта. Когда не знаешь, где искать, искать приходится везде.

– Извини, Акка. Я просто…

Пройас не закончил фразы, как будто был озадачен.

Ахкеймион понимал, в чем дело. Для принца Шайме превратился в вершину священной горы, цель, достичь которой можно, только положив в бою тысячи врагов и своих солдат. Мысль о том, что какой-то нечестивец мог просто-напросто сойти с корабля…

– Так вот, в то время там было много шума из-за скюльвендов, – продолжал Ахкеймион. – Кишаурим отправили двадцать своих членов в Шайгек. Они должны были присоединиться к карательной экспедиции, которую падираджа снаряжал в Степь. Но ни об армии падираджи, ни о кишаурим больше никто ничего не слышал.

– Их всех уничтожили скюльвенды. Ахкеймион кивнул.

– Так что да, вполне возможно, что твой скюльвенд действительно воевал с фаним и одержал над ними победу. Возможно даже, что у него есть сведения, которыми он может поделиться. Но с чего ему вздумалось делиться этими сведениями с нами? С айнрити? Вот в чем вопрос.

– Неужели они настолько нас ненавидят?

Ахкеймиону представилась лавина завывающих скюльвендских копейщиков, несущихся навстречу грому и пламени голоса Сесватхи. Образ из Снов.

Он встряхнул головой.

– Разве жрец Мома ненавидит быка, которому режет глотку? Да нет, нисколько. Не забывай: скюльвендам весь мир – алтарь для жертвоприношений, а мы – не более чем ритуальные жертвы. Мы недостойны даже их презрения. Именно поэтому данный случай настолько экстраординарен. Скюльвенд, желающий присоединиться к Священному воинству, это все равно как… как…

– Как жрец, пришедший в загон для скота и заключивший договор с жертвенными быками, – мрачно договорил Пройас.

– Вот-вот.

Наследный принц поджал губы и окинул взглядом лагерь – видимо, искал поддержки своим разбившимся надеждам. Никогда прежде не видел он Пройаса таким – даже когда тот был мальчишкой.Таким… хрупким, что ли.

«Неужели все так плохо? Ты боишься потерпеть поражение?»

– Но, разумеется, – добавил Ахкеймион, чтобы успокоить его, – теперь, после победы Конфаса при Кийуте, в степи многое могло измениться. Возможно, очень серьезно.

И почему он всегда старается подыграть ему?

Пройас искоса взглянул на него, скривил губы в саркастической усмешке. И снова перевел взгляд на беспорядочное нагромождение палаток, шатров и проходов между ними. Потом начал:

– Мне еще не настолько плохо, бывший… Не договорил, прищурился.

– Вон они! – воскликнул он, указывая куда-то вперед, где Ахкеймион пока не видел ничего особенно примечательного. – Вон едет Ксин! Вот сейчас и увидим, кутма этот скюльвенд или не кутма.

От отчаяния до пылких надежд в одно мгновение ока. «Из него выйдет опасный король», – подумал Ахкеймион помимо своей воли. Если принц, конечно, вообще переживет эту Священную войну.

Ахкеймион сглотнул, на зубах скрипнула пыль. При наличии привычки, да еще и в сочетании со страхом, легко не думать о будущем. Но сейчас не думать о нем было невозможно. Когда в одном месте собирается столько воинственных людей, непременно быть беде. Этот закон столь же непреложен, как логика Айенсиса. Чем чаще об этом вспоминаешь, тем меньше вероятность, что когда беда наконец стрясется, она застигнет тебя врасплох.

«Где-нибудь, когда-нибудь эти тысячи людей, что собрались вокруг меня, непременно погибнут».

Самый неотвязный вопрос, мучительный до тошноты, которого, однако, нельзя было не задавать, был вот в чем: кто именно? Кто из них умрет? Потому что кто-то умрет непременно.

«Может быть, я?»

В конце концов он высмотрел Ксинема и его отряд посреди общей лагерной суеты. Ксинем выглядел измотанным – оно и немудрено: принц отправил его навстречу Ириссу посреди ночи. Его лицо, обрамленное квадратной бородкой, обратилось в их сторону. Ахкеймион был уверен, что Ксинем смотрит не столько на Пройаса, сколько на него.

«Ты ли умрешь, старый друг?»

– Ты его видишь? – спросил Пройас.

Сперва Ахкеймион подумал было, что он имеет в виду Ксинема, однако тут он увидел скюльвенда. Тот тоже ехал верхом, беседуя с лохматым Ириссом. У Ахкеймиона от этого зрелища кровь застыла в жилах.

Пройас следил за ним, словно желая проверить его реакцию.

– Что случилось?

– Просто прошло… – Ахкеймион запнулся.

– Что прошло?

«Столько лет…» На самом деле прошло две тысячи лет с тех пор, как он в последний раз видел скюльвенда.

– Во времена Армагеддона… – начал было он, но умолк в нерешительности. Почему он всегда так стесняется говорить об этих вещах? Ведь это все действительно было!

– Во времена Армагеддона скюльвенды встали на сторону He-бога. Они разгромили киранейцев, разграбили Мехтсонк и осадили Сумну вскоре после того, как Сесватха бежал туда…

– Ты имеешь в виду – «сюда», – уточнил Пройас. Ахкеймион уставился на принца вопросительно.

– После того как Сесватха бежал сюда, – пояснил Пройас, – где некогда жили древние киранейцы.

– Д-да… Сюда.

Он ведь действительно стоял на древней киранейской земле. Это были те самые места – только как бы погребенные под множеством наслоений. Сесватха даже как-то раз проезжал через Момемн, только тогда он назывался Монемора и был крохотным провинциальным городишком. Ахкеймион осознал, что в этом-то и состоит причина его тревоги. Обычно ему не составляло труда разделять две эпохи, современность и дни Армагеддона. Но этот скюльвенд… Как будто на его лбу были начертаны все древние преступления их рода.

Ахкеймион разглядывал приближающегося всадника: толстые руки, опоясанные шрамами, жестокое звериное лицо, глаза, которые привыкли видеть только мертвых врагов. Следом за ним ехал еще один человек, такой же грязный и измученный долгой дорогой, как и скюльвенд, но с белокурыми волосами и бородой норсирайца. Он разговаривал с женщиной, у которой тоже были льняные волосы. Женщина пошатывалась в седле, словно вот-вот готова была упасть. Ахкеймион подумал было о том, кто они такие и откуда – женщина, похоже, была ранена, – однако внимание его неизбежно возвращалось к скюльвенду.

Скюльвенд. Так странно, что просто глазам своим не веришь. Нет ли тут какого-то более глубокого смысла? В последнее время ему так часто снился Анасуримбор Кельмомас, а вот теперь прямо перед его глазами живое видение из древней эпохи конца света. Скюльвенд!

– Не доверяй ему, Пройас. Они жестоки, они абсолютно безжалостны. Такие же злобные, как шранки, но при этом куда более коварные.

Пройас рассмеялся.

– Ты знаешь, что нансурцы каждый тост и каждую молитву начинают с проклятия и пожелания гибели скюльвендам?

– Да, я об этом слышал.

– Так вот, адепт, ты видишь призрак из твоих кошмаров, а я вижу врага своих врагов!

Ахкеймион понял, что вид варвара вновь воспламенил надежды Пройаса.

– Нет. Ты видишь перед собой врага, просто врага. Это нечестивец, Пройас. Проклятый.

Наследный принц пристально взглянул на колдуна.

– А сам ты кто?

Безумие! Как же заставить его понять…

– Пройас, ты должен…

– Нет, Ахкеймион! – воскликнул принц. – Я никому ничего не должен! Хотя бы раз в жизни избавь меня от твоих мрачных предсказаний, будь так любезен!

– Ты же меня позвал затем, чтобы я давал тебе советы! – напомнил Ахкеймион.

Пройас резко развернулся в его сторону:

– Не дуйся, наставник, тебе это не идет! Да что с тобой такое? Я позвал тебя, чтобы ты давал мне советы, что верно, то верно, но ведь ты вместо этого изводишь меня пустой болтовней! Ты, быть может, забыл, но в обязанности советника входит представлять принцу факты, необходимые для того, чтобы принимать взвешенные решения. А вовсе не принимать решения самому, а потом пилить принца за то, что он с тобой не согласен!

И отвернулся с усмешкой.

– Теперь я понимаю, отчего маршал так из-за тебя тревожится.

Это Ахкеймиона задело. По лицу Пройаса он видел, что принц как раз и хотел его задеть, нанести удар, максимально близкий к смертельному. Нерсей Пройас – военачальник, он боролся с императором за душу Священной войны. Ему нужны были решимость, единодушие и в первую очередь повиновение. А скюльвенд уже приближался…

Ахкеймион все это понимал, и все равно было обидно.

«Да что со мной такое?»

Ксинем остановил своего вороного у подножия холмика и, спешиваясь, приветствовал их. Ахкеймиону не хватило духу ответить тем же. «Что ты наговорил обо мне, Ксин? Что такого ты во мне видишь?»

Отряд последовал примеру Ксинема и некоторое время возился с конями. Ахкеймион слышал, как Ирисс упрекнул норсирайца за неподобающее обличье таким тоном, будто этот человек был его названым братом, а вовсе не чужестранцем, которого надлежит представить принцу. Наконец они, тихо переговариваясь и тяжело, устало ступая, принялись подниматься на холм. Теперь, когда все спешились, оказалось, что скюльвенд нависает над Ксинемом и вообще возвышается над всеми присутствующими, кроме разве что норсирайца. Он был узок в талии, а широкие плечи чуть заметно сутулились. Он выглядел голодным, но не как нищий, а как волк.

Пройас бросил на Ахкеймиона последний взгляд, прежде чем приветствовать своих гостей. «Будь тем, кто мне нужен!» – предупреждал этот взгляд.

– Нечасто встретишь человека, о котором слухи не лгут, – сказал принц по-шейски, окинув взглядом руки варвара, оплетенные мощными жилами. – Однако ты, скюльвенд, действительно выглядишь таким свирепым, как рассказывают о твоем народе.

Ахкеймион поймал себя на том, что ему не нравится любезный тон Пройаса. Его способность без малейшего труда переходить от ссоры к дружеским приветствиям, злиться и тут же делаться милым и дружелюбным всегда тревожила Ахкеймиона. Сам-то он точно такой способностью не обладал и всегда полагал, что подобная изменчивость чувств говорит об опасной склонности к обману.

Скюльвенд взглянул на Пройаса исподлобья и ничего не ответил. У Ахкеймиона поползли по спине мурашки. Он понял, что этот человек носит при себе хору. Он слышал ее адский шепот.

Пройас нахмурился.

– Мне известно, что ты говоришь по-шейски, друг мой.

– Если я правильно помню, мой принц, – сказал Ахкеймион по-конрийски, – скюльвенды не терпят комплиментов, особенно косвенных. Они считают их немужественными.

Льдисто-голубые глаза варвара метнулись в его сторону. Внутри Ахкеймиона дрогнуло нечто – нечто, умеющее распознавать физическую угрозу.

– Кто это? – спросил скюльвенд с сильным акцентом.

– Друз Ахкеймион, – ответил Пройас куда более жестким тоном. – Колдун.

Скюльвенд сплюнул. Ахкеймион не знал, был ли то знак презрения или народный жест, оберегающий от колдовского глаза.

– Однако тебе не к лицу задавать вопросы, – продолжал Пройас. – Мои люди спасли тебя и твоих спутников от нансурцев, и мне ничего не стоит вернуть вас им. Понимаешь?

Варвар пожал плечами.

– Спрашивай, если хочешь.

– Кто ты?

– Я – Найюр урс Скиоата, вождь утемотов. Ахкеймион мало знал о скюльвенд ах, но имя утемотов было ему знакомо, как и любому другому адепту Завета. Согласно Снам, Сатгай, король племен, который возглавлял скюльвендов, служивших He-богу, был утемотом. Что это, еще одно совпадение?

– Утемоты, мой принц, – пробормотал Ахкеймион на ухо Пройасу, – это племя с северной оконечности степи.

Варвар снова ожег его ледяным взглядом.

Пройас кивнул.

– Скажи же мне, Найюр урс Скиоата, почему скюльвендский волк забрался так далеко ради того, чтобы побеседовать с айнритскими собаками?

Скюльвенд отчасти улыбнулся, отчасти усмехнулся. Ахкеймион понял, что он обладает свойственной варварам надменностью, бездумной уверенностью в том, что суровые обычаи его страны делают его куда сильнее других, более цивилизованных людей. «Мы для него – глупые бабы», – подумал Ахкеймион.

– Я пришел продать свою мудрость и свой меч, – напрямик ответил скюльвенд.

– В качестве наемника? – спросил Пройас. – Не думаю, друг мой. Вот, Ахкеймион мне говорит, что скюльвенды наемниками не бывают.

Ахкеймион попытался выдержать взгляд Найюра. Но не смог.

– Моему племени сильно досталось при Кийуте, – объяснил варвар. – А когда мы вернулись на свои пастбища, нам пришлось еще хуже. Те немногие из моих родичей, что уцелели в битве с нансурцами, были убиты нашими соседями с юга. Наши стада угнали. Наших жен и детей увели в рабство. Утемотов больше нет.

– И что? – спросил Пройас. – Ты надеешься, что твоим племенем станут айнрити? И надеешься, что я в это поверю?

Молчание. Напряженный момент в разговоре двух неукротимых мужей.

– Моя земля отвергла меня. Она лишила меня очага и имущества. И потому я за это отрекаюсь от нее. Неужели в это так трудно поверить?

– Но тогда почему… – начал было Ахкеймион по-конрийски. Но Пройас жестом заставил его умолкнуть. Конрийский принц молча изучал варвара, оценивал его в той нервирующей манере, в какой он неоднократно оценивал при Ахкеймионе других людей: как будто он есть центр всякого суждения. Однако если Найюр урс Скиоата и был выбит из колеи, то этого ничем не выдал.

Пройас шумно выдохнул, как будто придя к рискованному и оттого весомому решению.

– Скажи мне, скюльвенд, что ты знаешь о кианцах? Ахкеймион открыл было рот, собираясь возразить, но наткнулся на взгляд Ксинема и заколебался. «Не забывай своего места!» – говорил этот взгляд.

– Много и мало, – ответил Найюр.

Ахкеймион знал, что этот ответ – из тех, какие Пройас презирает. Но, с другой стороны, скюльвенд играл в ту же игру, что и сам принц. Пройас хотел знать, что скюльвенд знает о фаним, не сообщая, много ли ему требуется. Ну и правильно: в противном случае варвар сказал бы ровно то, что он хотел услышать. Однако уклончивый ответ означал, что скюльвенд уловил эту тонкость. А это значит, что он на редкость проницателен. Ахкеймион окинул взглядом изборожденные шрамами руки варвара, пытаясь сосчитать его свазонды. Но тут же сбился.

«Очень многие недооценили этого человека», – подумал он.

– Как насчет войны? – спросил Пройас. – Что ты знаешь о том, как кианцы ведут войну?

– Много.

– Откуда?

– Восемь лет тому назад кианцы вторглись в степь, так же, как и нансурцы, надеясь положить конец нашим набегам на Гедею. Мы встретились с ними в месте, которое называется Зиркирта. И разгромили их. Вот эти все, – варвар провел пальцем вдоль шрамов в нижней части своего правого предплечья, – с той битвы. Вот это – их военачальник, Хасджиннет, сын Скаура, сапатишаха Шайгека.

В его голосе не было гордости. Ахкеймион подумал, что для него война – просто событие, о котором следует рассказать, не особенно отличающееся от рождения жеребенка на его пастбищах.

– Ты убил сына сапатишаха?

– Потом убил, – сказал скюльвенд. – Сперва я заставил его петь.

Несколько присутствующих конрийцев расхохотались, и хотя сам Пройас снизошел лишь до надменной улыбки, Ахкеймион видел, что он в восторге. Несмотря на свои грубые манеры, скюльвенд говорил именно то, что Пройас надеялся услышать.

Однако Ахкеймиона это все не убедило. Откуда им знать, что утемоты действительно уничтожены? И, что куда важнее, какое это имеет отношение к тому, чтобы рисковать своей головой, конечностями и шкурой, пробираясь через Нансурию с целью присоединиться к Священному воинству? Ахкеймион обнаружил, что смотрит через левое плечо скюльвенда на приехавшего с ним норсирайца. На миг они встретились глазами, и Ахкеймион был потрясен мудрым и печальным взглядом норсирайца. И ему вдруг подумалось: «Это он… Ответ кроется в нем».

Но успеет ли Пройас осознать это, прежде чем принять их под свое покровительство? Конрийцы относятся к обязанностям гостеприимства с нелепой серьезностью.

А Пройас спрашивал:

– Ты разбираешься в тактике кианцев?

– Разбираюсь. Я уже тогда много лет как был вождем. Я был советником при короле племен.

– А описать ее мне сможешь?

– Смогу…

Наследный принц улыбнулся, как будто наконец распознал в скюльвенде родственную душу. Ахкеймион мог только наблюдать за происходящим с немой тревогой. Он понимал, что теперь любое вмешательство будет отвергнуто с ходу.

– Ты осторожен, – говорил Пройас, – это хорошо. Язычнику, принимающему участие в Священной войне, следует быть осмотрительным. Однако меня тебе опасаться не стоит, друг мой.

Скюльвенд фыркнул.

– Это почему?

Пройас развел руками, указывая на рассеянные вокруг палатки.

– Доводилось ли тебе видеть подобное множество людей? На этих равнинах собрался весь цвет айнрити, скюльвенд. В Трех Морях еще никогда не было так спокойно. А все оттого, что все их воины сошлись сюда. И когда они выступят против фаним, то, уверяю тебя, ваша битва при Кийуте покажется мелкой стычкой в сравнении с этим.

– А когда они выступят?

Пройас помолчал, потом ответил:

– Это может зависеть от тебя. Варвар, ошеломленный, уставился на него.

– Священное воинство парализовано, скюльвенд. Судьба войска, тем более такого огромного, как это, зависит от кормежки. А между тем Икурей Ксерий III, вопреки соглашениям, достигнутым более года тому назад, не дает нам необходимой провизии. Согласно религиозным законам, шрайя может потребовать, чтобы император снабдил нас провизией, но даже шрайя не может требовать, чтобы нансурцы отправились в поход вместе с нами.

– Ну, так отправляйтесь без них.

– Мы бы так и поступили, но шрайя колеблется. Несколько месяцев тому назад часть Людей Бивня добыла необходимую провизию, выполнив требования императора…

– Какие требования?

– Они подписали договор, согласно которому все завоеванные земли отходили империи.

– Это неприемлемо.

– Для тех Великих Имен это было приемлемо. Они считали себя непобедимыми и полагали, будто, если они станут дожидаться остальных войск, это попросту лишит их заслуженной славы. Что такое закорючка на пергаменте по сравнению с вечной славой? И вот они выступили в поход, достигли земель фаним, и там их разбили наголову. Скюльвенд задумчиво потер подбородок. Этот жест показался Ахкеймиону странно обезоруживающим для человека столь устрашающего вида.

– Икурей Конфас! – решительно произнес он. Пройас одобрительно поднял брови. И даже на Ахкеймиона это произвело впечатление.

– Продолжай, – сказал принц.

– Ваш шрайя боится, что без Конфаса все Священное воинство погибнет. Поэтому он отказывается потребовать, чтобы император снабдил вас провизией, боясь повторения того, что случилось раньше.

Пройас горько улыбнулся.

– Вот именно. А император, разумеется, объявил свой договор платой за Конфаса. И похоже, для того, чтобы использовать свое орудие, Майтанету придется его продать.

– То есть продать вас.

Пройас тяжело вздохнул.

– Не заблуждайся, скюльвенд. Я человек преданный и благочестивый. Я сомневаюсь не в своем шрайе, а лишь в его оценке этих последних событий. Я убежден, что император пытается нас обмануть, что, даже если мы выступим в поход, не подписав его договор, он все равно отправит нам вслед Конфаса с его колоннами, чтобы попытаться вытянуть из Священной войны все, что можно…

Ахкеймион впервые сообразил: Пройас действительно боялся, что Майтанет сдастся. А почему бы и нет? Если Святейший Шрайя смирился с Багряными Шпилями, почему бы заодно не смириться и с императорским договором?

– Мои надежды, – продолжал Пройас, – а это всего лишь надежды, – состоят в том, что Майтанет, возможно, согласится на тебя в качестве замены Конфасу. Если у нас будешь ты в качестве советника, император уже не сможет утверждать, будто наша неопытность нас погубит.

– В качестве замены главнокомандующему? – переспросил скюльвендский вождь и внезапно затрясся всем телом. Ахкеймион не сразу сообразил, что он смеется.

– Тебе это кажется забавным, скюльвенд? – озадаченно спросил Пройас.

Ахкеймион воспользовался случаем вмешаться.

– Это из-за Кийута, – быстро пробормотал он по-конрийски. – Подумай, как он должен ненавидеть Конфаса за битву при Кийуте!

– Месть? – коротко спросил Пройас, тоже на конрийском. – Думаешь, он ради этого сюда явился? Чтобы отомстить Икурею Конфасу?

– Спроси его! Зачем он сюда явился и кто остальные? Пройас оглянулся на Ахкеймиона, досада в его глазах сменилась согласием. Пыл едва не подвел принца, и он понимал это. Он едва не пригласил к своему очагу скюльвенда – скюльвенда! – при этом даже не расспросив его как следует.

– Вы не знаете нансурцев! – объяснял тем временем варвар. – Скюльвенд вместо великого Икурея Конфаса? Да тут такое начнется! Одним плачем и скрежетом зубовным не обойдется.

Пройас не обратил внимания на это замечание.

– Меня по-прежнему тревожит один вопрос, скюльвенд… Я понимаю, что твое племя было уничтожено, что твоя земля обратилась против тебя, но зачем ты явился именно сюда? Зачем скюльвенду ехать не куда-нибудь, а в империю? И зачем язычнику присоединяться к Священному воинству?

Усмешка с лица Найюра урс Скиоаты исчезла, осталась одна лишь осторожность. Ахкеймион видел, как он напрягся. Словно перед ним отворилась дверь, ведущая в какое-то ужасное место.

И тут из-за спины варвара раздался звучный голос:

– Я – причина тому, почему Найюр приехал сюда. Все воззрились на безымянного норсирайца. Человек был облачен в лохмотья, но держался царственно, как будто привык, чтобы ему беспрекословно повиновались. Однако без надменности, словно бы тяготы и скорби смягчили его природную гордыню. Женщина, цеплявшаяся за его пояс, обводила глазами всех присутствующих: похоже, их расспросы и раздражали, и удивляли ее. Ее взгляд словно говорил: «Да как же, как же вы сами не видите?»

– А кто ты, собственно, такой? – осведомился Пройас. Ясные голубые глаза моргнули. Норсираец чуть заметно кивнул головой, как равный равному.

– Я – Анасуримбор Келлхус, сын Моэнгхуса, – сказал он по-шейски с сильным акцентом. – Князь с севера. Из Атритау.

Ахкеймион уставился на него, еще не понимая, в чем дело. Потом наконец до него дошло. Имя «Анасуримбор» едва не сбило его с ног. Он невольно схватил Пройаса за руку и сам подался вперед.

«Этого не может быть!»

Пройас бросил на него пристальный взгляд, призывая помалкивать. «Потом, потом обо всем расспросишь, адепт!» И снова перевел взгляд на чужестранца.

– Прославленное имя.

– Мое происхождение от меня не зависит, – ответил норсираец.

«Один из моих потомков вернется, Сесватха…»

– Ты не очень похож на князя. Должен ли я поверить, что ты равен мне?

– Не зависит от меня и то, во что ты веришь или не веришь. Что же до моего внешнего вида – все, что я могу сказать, это что мое паломничество было нелегким.

«Анасуримбор вернется…»

– Паломничество?

– Да. Паломничество в Шайме. Мы пришли, чтобы умереть за Бивень.

«…Вернется, когда наступит конец света».

– Однако Атритау находится далеко за пределами Трех Морей. Как же ты узнал о Священной войне?

Норсираец поколебался, как будто был не уверен в том, что собирался сказать, и боялся этого.

– Сны. Кто-то послал мне сны. «Этого не может быть!»

– Кто-то? Кто именно?

Норсираец не мог ответить на этот вопрос.

ГЛАВА 16 МОМЕМН

«Те из нас, что остались в живых, всегда впадали и будут впадать в растерянность, вспоминая его приход. И не потому, что он тогда был другим. У меня такое странное ощущение, что он вообще не менялся. Менялись мы. Если теперь он кажется нам совсем другим, то лишь потому, что он изменил все вокруг себя».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Конец весны, 4111 год Бивня, Момемн

Солнце только что село. Человек, называвший себя Анасуримбором Келлхусом, сидел, скрестив ноги, в круге света своего костра, у шатра, полотняные стенки которого были расшиты черными орлами – видимо, шатер был подарком Пройаса. На первый взгляд, в этом человеке не было ничего особо впечатляющего, разве что длинные, соломенного цвета волосы, мягкие, как горностаевый мех, казавшиеся удивительно неуместными в свете пламени. Ахкеймион подумал, что эти волосы созданы для солнца. Раненая девушка, которая так отчаянно цеплялась за него накануне, сидела рядом с ним в простом, но элегантном платье. Они оба вымылись и сменили свои лохмотья на одежду из гардероба самого принца. Подойдя ближе, Ахкеймион был поражен красотой женщины. Прежде она больше походила на избитую девочку-бродяжку.

Они оба смотрели, как он приближается к ним. Их лица были видны в свете костра очень отчетливо.

– Ты, должно быть, Друз Ахкеймион, – сказал князь Атритау.

– Я вижу, принц предупредил вас насчет меня. Князь понимающе улыбнулся – более чем понимающе.

Эта улыбка была не похожа ни на одну из тех, что Ахкеймиону доводилось видеть прежде. Казалось, этот человек понимает его больше, чем хотелось бы самому Ахкеймиону.

И тут до него вдруг дошло.

«Я знаю этого человека!»

Но как можно знать человека, которого ты никогда прежде не встречал? Разве что ты уже видел его сына или какого-нибудь другого родственника… Перед его мысленным взором промелькнули образы из недавнего сна, в котором он держал на коленях голову убитого Анасуримбора Кельмомаса. Сходство было несомненным: та же складка между бровей, те же длинные впалые щеки, глубоко посаженные глаза.

«Это действительно один из Анасуримборов! Но ведь это же невозможно…»

Однако, похоже, наступило время для невозможного.

Священное воинство, собравшееся у мрачных стен Момемна, представляло собой зрелище не менее ошеломляющее, чем любой из Ахкеймионовых кошмаров о Древних войнах – если не считать жутких сражений в Агонгорее и безнадежной осады Голготтерата. Прибытие скюльвенда и князя Атритау только подтверждало абсурдный масштаб Священной войны – как будто сама древняя история явилась, чтобы помазать ее на царство.

«Один из моих потомков вернется, Сесватха, – Анасуримбор вернется…»

Как ни примечательно было появление скюльвенда, его все же можно было счесть случайностью. Но князь Анасуримбор Келлхус из Атритау – совсем другое дело. Анасуримбор! Воистину достославное имя. Династия Анасуримборов была третьей и наиболее могущественной из династий правителей Куниюрии. Завет полагал, будто этот род угас много тысяч лет назад – если он и не прервался со смертью Кельмомаса II на поле Эленеот, то, значит, при падении великого Трайсе несколько лет спустя. Однако это было не так. Кровь первого и главного соперника He-бога каким-то образом сохранилась и дожила до нынешних дней… Невозможно.

«…Когда наступит конец света».

– Пройас меня предупредил, – кивнул Келлхус. – Он сказал мне, что таким, как ты, по ночам снятся кошмары о моих предках.

Ахкеймион был уязвлен тем, что Пройас все так выложил. Он представил себе, как принц говорит: «Он, конечно, заподозрит, что ты – агент Консульта… Или же он надеется, что Атритау до сих пор воюет с Консультом, и ты принес вести о его неуловимых врагах. Ты можешь высмеять его, если хочешь. Но не пытайся его убедить, что Консульта не существует. Он тебя и слушать не станет».

– Но я всегда полагал, – продолжал Келлхус, – что прежде чем критиковать человека, сперва следует денек поездить на его лошади.

– Чтобы лучше его понять?

– Нет, – ответил Келлхус, пожав плечами и лукаво сверкнув глазами. – Просто тогда ты окажешься на день пути от него, и его лошадь будет у тебя!

Ахкеймион уныло покачал головой, усмехнулся, и все трое разразились смехом.

«Этот человек мне нравится. А что, если он действительно тот, за кого себя выдает?»

Отсмеявшись, Келлхус познакомил его с женщиной, Серве, и пригласил к костру. Ахкеймион уселся у костра напротив него, скрестив ноги.

В подобных ситуациях Ахкеймион редко заранее подготавливал какой-то определенный план. Обычно он запасался горсткой любопытных фактов, и все. Рассказывая обо всяких диковинках, он заодно задавал вопросы, а в полученных ответах принимался искать определенные нити, определенные сигналы, подаваемые словами и выражением лица. Он никогда не знал наперед, чего именно ищет, – знал только, что искать надо. Он полагался на то, что если уж обнаружит нечто ценное, то сразу это поймет. Хороший шпион должен чувствовать такие вещи.

Однако в данном случае с самого начала стало очевидно, что этот метод не действует. Он никогда еще не встречал человека, подобного Анасуримбору Келлхусу.

В его голосе все время слышалось какое-то обещание. Временами Ахкеймион ловил себя на том, что и впрямь напрягается, стараясь получше его расслышать – не потому, что этот человек говорил невнятно: напротив, он говорил на диво четко и бегло, учитывая, как недавно он попал в империю, – но потому, что его голос обладал странной глубиной. Он, казалось, нашептывал: «Я скажу тебе больше, куда больше… Ты только слушай внимательно».

И еще – его лицо, настоящая драма, разыгрывающаяся на его лице. В нем была какая-то невинность, стремительность отражавшихся на нем чувств, свойственная только детям – хотя наивным оно отнюдь не казалось. Этот человек представлялся поочередно то мудрым, то веселым, то печальным, и все это искренне, без малейшей фальши, как будто он переживал свои собственные страсти и страсти других людей с изумительной непосредственностью.

И еще его глаза, мягко блестящие в свете костра, голубые, как вода, от одного вида которой хочется пить. Эти глаза ловили каждое слово Ахкеймиона, как будто то, что он говорил, было настолько важно, что его необходимо было слушать максимально внимательно. И в то же время в них виделась странная сдержанность – не такая, как у людей, выносящих суждения, которые они не решаются высказать – у Пройаса, к примеру, – но как у человека, живущего в убеждении, что судить – не его дело.

Однако в первую очередь Ахкеймиону внушало благоговение то, что этот человек говорил.

– А почему ты присоединился к Священному воинству? Они давно уже перешли на «ты», но Ахкеймион все еще пытался убедить себя, будто не доверяет тому, что этот человек сказал Пройасу.

– Ты говоришь о снах, – уточнил Келлхус.

– Ну, видимо, да.

На какой-то миг князь Атритау взглянул на него по-отечески, даже как-то печально, как будто Ахкеймиону еще только предстояло понять правила этого разговора.

– До этих снов моя жизнь протекала в бесконечных грезах, объяснил он. – Быть может, она сама по себе была сном… А сон, о котором ты спрашиваешь – сон о Священной войне, – был сном, который пробуждает. Сон, от которого вся предыдущая жизнь становится сном. Что же делать, когда тебе приснился такой сон? – спросил он. – Неужели снова уснуть?

Ахкеймион ответил улыбкой на его улыбку.

– А ты мог?

– Уснуть? Нет. Ни за что. Даже если бы и захотел. Ведь сон не приходит, если хочешь заснуть. Его нельзя схватить, как яблоко, чтобы утолить голод. Сон – он как невежество или забвение… Чем сильнее стремишься к таким вещам, тем дальше они ускользают.

– Как любовь, – добавил Ахкеймион.

– Да, как любовь, – негромко подтвердил Келлхус и мельком взглянул на Серве. – А зачем присоединился к Священному воинству ты, колдун?

– Сам не знаю… Видимо, потому, что меня послала сюда моя школа.

Келлхус мягко улыбнулся, как бы признавая общую боль.

– Но с какой целью ты здесь находишься? Ахкеймион прикусил губу, но в остальном не стал уклоняться от унизительной истины:

– Мы ищем повсюду древнее, безжалостное зло, – ответил он медленно и неохотно, как человек, привычный к тому, что над ним насмехаются. – Зло, следов которого мы не можем найти уже более трехсот лет. И тем не менее каждую ночь нас терзают сны об ужасах, которые некогда натворило это зло.

Келлхус кивнул, как будто это безумное признание соответствовало чему-то в его личном опыте.

– Не правда ли, трудно отыскивать то, чего даже не видно?

Эти слова наполнили Ахкеймиона неизъяснимой печалью.

– Да… Очень трудно.

– Что ж, Ахкеймион, видно, у нас с тобой много общего.

– Что ты имеешь в виду?

Однако Келлхус не ответил. Да в этом и не было нужды. Ахкеймион осознал, что этот человек почувствовал его прежнее недоверие и ответил на него, продемонстрировав, как это нелепо, когда один человек, верящий в собственные сны, отказывает в доверии другому, который поверил в свой сон. И внезапно Ахкеймион понял, что уже верит этому человеку. А иначе как бы он мог верить себе?

Невзирая на такие мимолетные наставления, Ахкеймион обнаружил, что поведение этого человека и его манера вести беседу не имеют ничего общего с навязчивостью и безапелляционностью. Их разговор был свободен от того неуловимого соперничества, которое обычно витает в воздухе во время мужских разговоров, точно запах, иногда приятный, но чаще противный. Благодаря этому их беседа походила скорее на путешествие. Иногда они смеялись, иногда умолкали, находясь под впечатлением серьезности обсуждаемой темы. И эти моменты были точно остановки в пути, маленькие убежища, по которым отмеряют путь большого паломничества.

Ахкеймион осознал, что этот человек вовсе не стремится к тому, чтобы в чем-то его убедить. Разумеется, были вещи, которые он хотел ему показать, сведения, которыми надеялся поделиться, но все это подавалось в рамках общего взаимопонимания. «Давай будем вместе воспринимать вещи сами по себе. Давай получше узнаем друг друга».

Прежде чем прийти к этому костру, Ахкеймион готовился отнестись с большим подозрением ко всему, что ни скажет этот человек, и даже с ходу отвергнуть большую часть его рассказов. На Древнем Севере обитали ныне бесчисленные полчища шранков, его великие города: Трайсе, Сауглиш, Миклы, Кельмеол и другие, – представляли собой опустошенные руины, уже две тысячи лет как безжизненные. А там, где бродят шранки, ни одному человеку не пройти. Древний Север оставался для Завета загадкой. Неразрешимой загадкой. И Атритау был лишь одиноким маячком во тьме, хрупким огоньком в седой, огромной тени Голготтерата. Последней искрой, сбереженной от темного сердца Консульта.

Много веков тому назад, когда Консульт еще выступал против Завета открыто, Атьерс держал в Атритау свое представительство. Однако это представительство не давало о себе знать уже сотни лет, канув в небытие незадолго до того, как и сам Консульт ушел в тень. Завет периодически отправлял на север разведывательные экспедиции, однако они неизменно терпели крах: их либо заворачивали на полпути галеоты, которые очень ревниво берегли свою монополию на северный караванный путь, либо они пропадали на бескрайних равнинах Истиули, и никто их больше не видел.

В результате Завету об Атритау было известно очень мало – только то, что удавалось вытянуть из отважных торговцев, которые благополучно преодолевали дальнее путешествие из Галеота в Атритау и обратно. Поэтому Ахкеймион понимал, что ему придется всецело положиться на слова Келлхуса. У него нет возможности выяснить, правду ли тот говорит, даже никогда не узнает, действительно ли Келлхус – князь.

И однако Анасуримбор Келлхус умел повелевать душами тех, кто его окружал. Беседуя с ним, Ахкеймион обнаружил, что приходит к выводам, которых иначе почти наверняка бы не сделал, находит ответы на вопросы, которые даже не осмеливался задать – как будто его собственная душа ожила и раскрылась. Согласно комментариям, именно таким человеком был философ Айенсис. А разве мог такой человек, как Айенсис, лгать? Келлхус как будто бы сам был живым откровением. Образцом Истины.

Ахкеймион обнаружил, что уже доверяет ему – доверяет, невзирая на тысячелетние подозрения.

Было уже поздно, костер еле теплился, угрожая затухнуть. Серве, которая почти все время молчала, уснула, положив голову на колени Келлхусу. Лицо спящей девушки расшевелило в Ахкеймионе смутное чувство одиночества.

– Ты ее любишь? – спросил Ахкеймион. Келлхус грустно улыбнулся.

– Да… Я нуждаюсь в ней.

– Знаешь, она тебя чтит, точно Бога. Я это вижу по тому, как она на тебя смотрит.

Но это, похоже, только опечалило Келлхуса. Лицо его помрачнело.

– Я знаю, – ответил он, помолчав. – Она почему-то видит во мне нечто большее, чем я есть… Да и другие тоже.

– Быть может, – сказал Ахкеймион с улыбкой, которая почему-то ему самому показалась фальшивой, – они знают что-то, чего ты не знаешь?

Келлхус пожал плечами.

– Быть может.

И серьезно посмотрел на Ахкеймиона. Потом страдальческим голосом добавил:

– Какая насмешка судьбы, не правда ли?

– В чем?

– Вот ты владеешь уникальными знаниями, но тебе никто не верит, в то время как я ничем не владею, однако все твердо уверены, будто я обладаю некими уникальными знаниями.

Но Ахкеймион думал только об одном: «Но ты-то мне веришь?»

– Что ты имеешь в виду? – спросил он.

Келлхус посмотрел на него задумчиво.

– Сегодня вечером один человек упал передо мной на колени и поцеловал подол моей одежды.

Он расхохотался, как будто его до сих пор удивлял этот дурацкий поступок.

– Это из-за твоего сна, – ответил Ахкеймион будничным тоном. – Он думает, что тебя ведут боги.

– Ни в чем, кроме этого сна, они меня не направляли, уверяю тебя.

Ахкеймион усомнился в этом, и на миг ему сделалось страшно. «Кто же этот человек?»

Некоторое время они сидели молча. Откуда-то из лагеря донеслись крики. Пьяные.

– Собака! – ревел кто-то. – Собака!

– Знаешь, я тебе верю, – сказал наконец Келлхус. Сердце у Ахкеймиона встрепенулось, но он ничего не сказал.

– Я верю в миссию вашей школы.

Теперь настала очередь Ахкеймиона пожать плечами.

– Ну вот, значит, вас уже двое. Келлхус усмехнулся.

– А можно поинтересоваться, кто второй?

– Женщина. Эсменет. Проститутка, с которой я встречался время от времени.

Сказав это, Ахкеймион невольно бросил взгляд на Серве. «Не такая красивая, как эта женщина, но все-таки очень красивая».

Келлхус пристально следил за ним.

– Она, наверное, очень красивая.

– Она проститутка, – уклончиво ответил Ахкеймион, слегка испуганный тем, что Келлхус словно бы читает его мысли.

Вслед за этими словами воцарилось неловкое молчание. Ахкеймион пожалел о сказанном, но было поздно. Он посмотрел на Келлхуса виноватыми глазами.

Однако все было уже прощено и забыто. Когда двое людей молчат, молчание это зачастую бывает отягощено неблагоприятным смыслом: обвинениями, колебаниями, суждениями о том, кто слаб, а кто силен, – но молчание этого человека скорее снимало, чем подчеркивало такие мысли. Молчание Анасуримбора Келлхуса как бы говорило: «Давай двигаться дальше, а об этом мы вспомним потом, в более подходящее время».

– Есть одна вещь, – сказал наконец Келлхус, – о которой я хотел бы попросить тебя, Ахкеймион, хотя боюсь, мы еще очень мало знакомы для этого.

«Какая откровенность! Ах, если бы я мог отвечать тем же…»

– Что ж, Келлхус, не попросишь – так и не получишь. Норсираец улыбнулся и кивнул.

– Ты ведь наставник, а я – несведущий чужестранец в стране, где все для меня ново и непонятно. Не согласился бы ты стать моим наставником?

Когда Ахкеймион это услышал, у него в голове тотчас зародились сотни вопросов, но он, как бы помимо своей воли, ответил:

– Я почту за честь иметь в числе своих учеников потомка Анасуримборов, Келлхус.

Келлхус улыбнулся.

– Что ж, значит, по рукам. Значит, я буду считать тебя, Друз Ахкеймион, своим первым другом посреди этой неразберихи.

Услышав это, Ахкеймион почему-то застеснялся. Ему сделалось не по себе, и он был только рад, когда Келлхус разбудил Серве и сказал ей, что им пора ложиться спать.

Пробираясь по темным полотняным улочкам к своей собственной палатке, Ахкеймион испытывал странную эйфорию. Несмотря на то что подобные перемены измерению не поддаются, он чувствовал себя так, словно эта встреча с Келлхусом незаметно изменила его, словно ему продемонстрировали необходимый образец подлинной человечности. Образец правильного отношения к жизни.

Он лежал в своей скромной палатке и страшился уснуть. Заново переживать все эти кошмары казалось невыносимым. Он знал, что от шока проницательность может как затухнуть, так и разгореться.

Когда сон наконец сморил его, ему снова приснился разгром на поле Эленеот и смерть Анасуримбора Кельмомаса II под боевыми молотами шранков. И когда он пробудился, жадно хватая ртом воздух, свободный от безумия, голос умирающего верховного короля – так похожий на голос самого Келлхуса! – еще звенел у него в душе, сбивая с такта сердце своими пророческими словами.

«Один из моих потомков вернется, Сесватха, – Анасуримбор вернется…

…Вернется, когда наступит конец света».

Но что это означало? Действительно ли Анасуримбор Келлхус – это знамение, как надеется Пройас? Только не знамение Божьего благоволения, как рассчитывает Пройас, а грядущего возвращения Не-бога?

«…Когда наступит конец света».

Ахкеймиона начала бить дрожь. Он испытывал ужас, которого никогда прежде не испытывал наяву.

«Возвращения He-бога? Сейен милостивый, сделай так, чтобы я умер раньше!»

Это просто немыслимо! Ахкеймион обхватил себя за плечи и принялся раскачиваться в темноте, шепча: «Нет! Нет!» Снова и снова: «Нет! Нет!»

«Нет, только не это! Со мной такого случиться не может! Я слишком слаб, я просто старый дурак…»

За полотняными стенками палатки царила тишина. Бесчисленное множество людей спали. Им снились ужасы войны и торжество над язычниками, и они не ведали ничего о том, чего страшился Ахкеймион. Они были невинны и несведущи, как Пройас, их вела вперед безоглядная вера, им казалось, будто город, именуемый Шайме, и есть тот гвоздь, на котором держатся судьбы мира. Однако Ахкеймион-то знал, что гвоздь этот находится в куда более мрачном месте, месте далеко на севере, где земля плачет смоляными слезами. В месте, именуемом Голготтерат.

Впервые за много-много лет Ахкеймион молился.

Потом к нему вернулся рассудок, и он почувствовал себя немного глупо. Конечно, Келлхус – удивительный человек, однако на основании одних лишь снов о Кельмомасе и совпадения имен такие выводы делать преждевременно. Ахкеймион был скептиком и гордился этим. Он много изучал древних, прежде всего Айенсиса, и упражнялся в логике. Второй Армагеддон был всего лишь наиболее драматичным из сотни банальных выводов. А если его жизнь наяву чем-то и определялась, то именно банальностью.

Тем не менее Ахкеймион зажег свечу колдовским словом и принялся рыться в своей сумке в поисках схемы, которую начертил незадолго до того, как присоединиться к Священному воинству. Он окинул взглядом имена, рассеянные по клочку пергамента, задержался на слове «Майтанет». Он осознал, что до тех пор, пока не уляжется старое противостояние между ним и Пройасом, надежды разузнать о Майтанете что-то еще и выяснить дополнительные обстоятельства смерти Инрау у него мало.

«Прости меня, Инрау», – подумал он, отводя глаза от имени любимого ученика.

Потом поразмыслил над словом «Консулы», нацарапанным – куда более торопливо, как ему теперь показалось, – отдельно в правом верхнем углу и все еще остающимся в стороне от тонкой сети связей, соединявшей все прочие имена. В неверном свете свечи казалось, будто это слово колеблется на фоне бледного, покрытого точками листка, как будто оно было слишком жутким, чтобы писать его чернилами.

Ахкеймион опустил перо в рожок и аккуратно написал под ненавистным словом:


АНАСУРИМБОР КЕЛЛХУС


Найюр брел неуверенной походкой человека, который сам не знает, куда идет. Дорожка, по которой он шел, вилась между отдельных лагерей, объятых крепким сном. Тут и там еще догорали костры, их поддерживали люди, как правило, пьяные, которые что-то бормотали себе под нос. Со всех сторон накатывали запахи, особенно резкие и неприятные в прохладном сухом воздухе: навоз, тухлое мясо, жирный дым – какой-то дурак развел костер из сырых дров.

Его мысли были заняты недавней беседой с Пройасом. Чтобы скрепить свой план, как обойти императора, принц призвал на совет пятерых конрийских палатинов, вставших под знамена Бивня. Надменные люди, ведущие надменные речи. Даже самые воинственные из палатинов, такие как Гайдекки или Ингиабан, высказывались скорее затем, чтобы настоять на своем, чем затем, чтобы разрешитьпроблему. Наблюдая за ними, Найюр осознал, что все они играют в ту же игру, что и дунианин, только в более ребяческом варианте. Моэнгхус и Келлхус научили его, что слова можно использовать как раскрытую ладонь, а можно и как кулак: либо затем, чтобы обнять, либо затем, чтобы подчинить. И почему-то эти айнрити, которым, казалось бы, было особенно нечего выигрывать или терять в игре друг с другом, все как один говорили со сжатыми кулаками: хвастливые обещания, фальшивые уступки, похвалы в насмешку, оскорбления под маской лести – и бесконечный поток язвительных инсинуаций.

И все это называлось «джнан». Знак высокой касты и высокой культуры.

Найюр терпел этот фарс, как мог, но эти люди оплели своими сетями и его тоже – теперь казалось, что это было неизбежно.

– Скажи мне, скюльвенд, – осведомился лорд Гайдекки, раскрасневшийся от выпивки и от дерзости, – эти твои шрамы, что они отражают: человека или меру человека?

– Что ты имеешь в виду?

Палатин Анплеи усмехнулся.

– Ну, я бы предположил, что если бы ты убил, скажем, присутствующего здесь лорда Ганьяму, он бы заслуживал как минимум двух шрамов. А если бы ты убил меня…

Он обвел взглядом остальных, вскинув брови и опустив губы, как бы обращаясь к их ученому мнению.

– Сколько? Двадцать шрамов? Тридцать?

– Сдается мне, – заметил Пройас, – что скюльвендские мечи – великие уравнители.

Лорд Имрота преувеличенно расхохотался в ответ на это.

– Свазонды, – ответил Найюр Гайдекки, – считают врагов, а не дураков.

Он бесстрастно посмотрел в глаза изумленному палатину, потом сплюнул в огонь.

Однако запугать Гайдекки было не так-то просто.

– И кто же я для тебя? – спросил он напрямик. – Дурак или враг?

В этот момент Найюр осознал еще одну трудность, поджидающую его в грядущие месяцы. Опасности и лишения войны – пустяк: он переносил их всю свою жизнь. Неприятная необходимость постоянно общаться с Келлхусом была трудностью иного порядка, но и к этому он притерпелся и мог снести это во имя ненависти. А вот день за днем принимать участие в этих мелких бабьих разборках айнрити – на это он не рассчитывал. Сколько же еще придется ему претерпеть ради того, чтобы наконец отомстить?

По счастью, Пройас ловко избавил его от необходимости отвечать Гайдекки, объявив совет оконченным. Найюру стало противно слушать их прощальную пикировку, и он просто вышел из шатра в ночь.

На ходу он смотрел по сторонам. Ярко светила полная луна, и бока ползущих по небу туч были залиты серебром. Найюр, охваченный какой-то странной меланхолией, поднял голову и посмотрел на звезды. Скюльвендским детям рассказывают, что небо – это огромный якш, усеянный бесчисленными дырами. Найюр вспомнил, как отец однажды показал на небо. «Видишь, Найю? – сказал он. – Видишь тысячу тысяч огней, которые смотрят сквозь шкуру ночи? Вот откуда мы знаем, что за пределами этого мира горят иные, более яркие солнца. Вот откуда мы знаем, что когда на свете ночь, на самом деле день, а когда на свете день, то на самом деле ночь. Вот откуда мы знаем, Найю, что мир на самом деле не более чем ложь».

Для скюльвендов звезды были напоминанием: истинен только Народ.

Найюр остановился. Пыль под его сандалиями по-прежнему хранила жар солнца. Сквозь окружающую его тьму, казалось, шипела тишина.

Что он делает здесь? Среди айнритских псов. Среди людей, которые выцарапывают дух на пергаменте и пищу из грязи. Среди людей, которые продают свои души в рабство.

Среди скота.

Что же он делает?

Найюр поднес руки к голове, провел большими пальцами по векам. Надавил.

И тут он услышал голос дунианина, плывущий сквозь тьму.

Зажмурившись, Найюр снова ощутил себя подростком, стоящим посреди утемотского стойбища и подслушивающим разговор Моэнгхуса со своей матерью.

Он увидел окровавленное лицо Баннута – Найюр душил его, но старик скорее ухмылялся, чем кривился.

«Плакса!»

Найюр провел ногтями по своей шевелюре и пошел дальше. Сквозь ряды темных палаток он разглядел костер дунианина. Разглядел и бородатого адепта, Друза Ахкеймиона, который сидел, подавшись вперед, ловя каждое слово дунианина. Потом он увидел и Келлхуса с Серве, ярко озаренных пламенем костра на фоне окружающей тьмы. Серве спала, положив голову на колени дунианину.

Найюр нашел место за телегой, откуда все было видно и слышно. Присел и застыл неподвижно.

Найюр рассчитывал обдумать все, что говорит дунианин, надеясь подтвердить любое из своих бесчисленных подозрений. Однако быстро осознал, что Келлхус играет с этим колдуном так же, как играл со всеми остальными: бьет его сжатыми кулаками, загоняет его душу на пути, которые сам для него проложил. Нет, разумеется, со стороны это все выглядело совершенно иначе. По сравнению с болтовней Пройаса и его палатинов то, что Келлхус говорил адепту, обладало щемящей серьезностью. Однако все это была игра, где сами истины становились всего лишь фишками, где за каждой открытой ладонью таился кулак.

Как можно определить подлинные намерения такого человека?

Найюру вдруг пришло в голову, что, возможно, монахи-дуниане еще более бесчеловечны, чем он думал. А что, если такие понятия, как истина и смысл, вообще не имеют для них смысла? Что, если все, что они делают, – просто движения, словно у некой рептилии, ползущей от одних обстоятельств к другим, пожирающей одну душу за другой просто ради того, чтобы пожрать? От этой мысли у него волосы на голове зашевелились.

Они говорят, будто изучают Логос, Кратчайший Путь. Но куда ведет этот их Кратчайший Путь?

На адепта Найюру было наплевать, но вид Серве, которая спала, положив голову на колени Келлхусу, наполнил его несвойственным ему ужасом, как будто девушка мирно покоилась в объятиях какой-то злобной змеи. В его мыслях пронеслось сразу несколько вариантов действий: подобраться в глухой ночи, похитить ее и скрыться; схватить ее, посмотреть ей в глаза так, чтобы достать до донышка ее души, и объяснить, кто такой Келлхус на самом деле…

Но потом все эти мысли уступили место ярости.

Что за трусливые, заячьи мыслишки? Вечно он сбивается с пути, вечно бродит без дороги, путями слабых. Вечно предает!

Серве нахмурилась и пошевелилась, словно ей приснилось что-то неприятное. Келлхус рассеянно погладил ее по щеке. Найюр, не в силах отвернуться, стиснул кулаки.

«Она – ничто!»

Адепт вскоре ушел. Найюр смотрел, как Келлхус увел Серве в их шатер. Разбуженная, она была совсем как маленькая девочка: на ногах не стоит, головка клонится набок, губы капризно надуты… Такая невинная!

И похоже, что беременная.

Через некоторое время дунианин снова вышел наружу. Он подошел к костру и принялся тушить его, разбивая палкой догорающие головни. Наконец последние языки пламени исчезли, и Келлхус сделался всего лишь смутным силуэтом, очерченным оранжевым свечением углей у его ног. И внезапно дунианин поднял голову.

– Долго ты еще собираешься ждать? – спросил он по-скюльвендски.

Найюр поднялся на ноги, отряхнул пыль со штанов.

– Я ждал, пока не уйдет колдун. Келлхус кивнул.

– Ну да. Народ ведь колдунов презирает.

Найюр подошел к самому костру, чтобы ощутить резкий жар углей, несмотря на то что дунианин очутился совсем рядом. Хотя вообще-то с тех пор, как Келлхус держал его над пропастью тогда в горах, Найюр избегал приближаться к нему, испытывая рядом с ним странную физическую робость.

«Меня никто не устрашит!»

– Чего тебе от него надо? – спросил он, сплюнув на уголья.

– Ты же слышал. Наставлений.

– Слышал. Так чего тебе от него надо? Келлхус пожал плечами.

– Ты никогда не задавался вопросом, для чего мой отец призвал меня в Шайме?

– Ты же сказал, что не знаешь. «Это то, что ты сказал».

– Но – в Шайме! – Келлхус посмотрел на него пристально. – Почему именно в Шайме?

– Потому что он там живет.

Дунианин кивнул.

– Вот именно.

Найюр мог только растерянно пялиться на него. Пройас сегодня сказал ему что-то… Он расспрашивал Пройаса насчет Багряных Шпилей, насчет того, зачем эта школа решила принять участие в Священной войне, и Пройас ответил, как будто удивившись его невежеству: «Ведь Шайме – логово кишаурим!»

Слова вязли во рту, точно тесто.

– Ты думаешь, Моэнгхус – кишаурим?

– Он призвал меня, послав мне сны…

Ну разумеется. Моэнгхус призвал его с помощью колдовства. Колдовства! Он ведь и сам так сказал, когда Келлхус впервые упомянул о снах. Тогда как же он мог упустить эту связь? Среди фаним только кишаурим занимаются колдовством. Моэнгхус просто не мог не быть кишауримом. И он это знал, но…

Найюр нахмурился.

– Ты мне ничего не сказал! Почему?

– Ты не хотел знать.

В чем дело? Быть может, он скрывался от этого знания? Все это время Моэнгхус был не более чем туманной целью путешествия, одновременно смутной и притягательной, как объект какого-нибудь постыдного плотского желания. И однако он ни разу на самом деле не попытался расспросить о нем Келлхуса! Почему?

«Мне нужно только знать место».

Однако такие мысли – глупость. Ребячество. В великий голод ни от какого пира не отказываются. Так наставляли хранители легенд горячих скюльвендских юношей. Так и сам Найюр наставлял Ксуннурита и прочих вождей перед битвой при Кийуте. И тем не менее теперь, в самое опасное паломничество всей его жизни…

Дунианин наблюдал за ним. На лице его отражалось ожидание, даже грусть. Но Найюр не поддавался: он понимал, что из-за этого удивительно человечного лица за ним наблюдает нечто не вполне человеческое.

Наблюдение столь пристальное, столь бесстрастное, что его почти можно потрогать руками…

«Ты меня видишь, да? Видишь, как я смотрю на тебя…»

И тут он понял: он не спрашивал Келлхуса о Моэнгхусе потому, что расспросы означают невежество и нужду. А демонстрировать это дунианину – все равно что подставить горло волку. Он понял, что не расспрашивал о Моэнгхусе потому, что знал: Моэнгхус присутствует здесь, в своем сыне.

Но этого, конечно, говорить было нельзя.

Найюр сплюнул.

– Мне мало что известно о магических школах, – сказал он, – но я знаю одно: адепты Завета тайн своего мастерства не раскрывают никому. Если ты хочешь выучиться колдовству, с этим колдуном ты только даром потеряешь время.

Он говорил так, будто о Моэнгхусе не было сказано ни слова. Однако дунианин не стал трудиться изображать удивление и непонимание. Он осознал, что они оба стоят в одном и том же темном месте, во мглистом нигде за доской для бенджуки.

– Я знаю, – ответил Келлхус. – Он сказал мне о Гнозисе.

Найюр пнул ногой пыль, швырнув ее в костер, посмотрел на черный след, протянувшийся через багровеющие угли. И пошел к шатру.

– Тридцать лет, – сказал ему в спину Келлхус. – Моэнгхус тридцать лет прожил среди этих людей. Он должен обладать великой силой – такой, какую ни один из нас не может надеяться превозмочь. Мне нужно не просто колдовство, Найюр. Мне нужен народ. Целый народ.

Найюр остановился, снова взглянул в небо над головой.

– Так что тебе понадобится это Священное воинство, да?

– И твоя помощь, скюльвенд. И твоя помощь тоже. День вместо ночи. Ночь вместо дня. Ложь. Все ложь. Найюр пошел дальше, перешагнул еле видимые в темноте растяжки, нагнулся к занавеске, закрывавшей вход.

И вошел к Серве.


Несколько секунд император мог только сидеть и ошеломленно смотреть на своего старого советника. Несмотря на поздний час, старик все еще был одет в свое угольно-черное официальное одеяние. Он только что на цыпочках вошел в опочивальню Ксерия, когда рабы готовили императора ко сну.

– Не будешь ли ты столь любезен повторить то, что ты сказал, дорогой Скеаос? Боюсь, я ослышался.

Старик, потупившись, повторил:

– Пройас, по всей видимости, нашел скюльвенда, который уже воевал прежде с язычниками – и более того, нанес им сокрушительное поражение, – и теперь отправил Майтанету весть, что этот человек вполне может заменить Конфаса.

– Мерзавец! Наглый, самонадеянный конрийский пес!

Ксерий взмахнул руками, разметав толпу обступивших его отроков-рабов. Один мальчишка полетел на мраморный пол, скуля и закрывая лицо руками. Зазвенел оброненный кувшин, вода растеклась по полу. Ксерий перешагнул через раба и поступил вплотную к старому Скеаосу.

– Пройас! Бывал ли на свете другой такой алчный жулик? Коварный негодяй с черной душой!

– Вовек не бывало, о Бог Людей! – поспешно поддакнул Скеаос. – Н-но вряд ли это помешает нашей божественной цели!

Старый советник старательно не отрывал глаз от пола. Никто не может смотреть в глаза императору. Ксерий подумал, что именно потому он и кажется богом этим глупцам. Что такое бог, как не деспотичная тень, которой нельзя посмотреть в глаза, голос, источник которого нельзя увидеть? Голос ниоткуда.

– Нашей цели, Скеаос?

Гробовое молчание, нарушаемое лишь всхлипываниями мальчишки.

– Д-да, о Бог Людей. Ведь этот человек – скюльвенд! Скюльвенд, возглавляющий Священное воинство? Вряд ли это более чем просто шутка.

Ксерий тяжело вздохнул. Этот человек прав, не так ли? Для конрийского принца это всего лишь еще один способ досадить ему – так же как эти рейды по селениям вдоль Фая. И тем не менее что-то продолжало его тревожить… Главный советник держался как-то странно.

Ксерий ценил Скеаоса куда выше всех прочих самодовольных и заискивающих советников. Скеаос отличался идеальным соотношением угодливости и ума, почтительности и проницательности. Но в последнее время император почуял в нем гордыню, недопустимое отождествление советов и указаний…

Глядя на тщедушного старика, Ксерий ощутил, как его охватывает спокойствие – спокойствие подозрения.

– Скеаос, слышал ли ты такую пословицу: «Кошка смотрит на человека сверху вниз, собака – снизу вверх, и только свинья осмеливается смотреть человеку прямо в глаза»?

– С-слышал, о Бог Людей.

– Скеаос, представь, что ты – свинья.

Каким будет лицо этого человека, когда он взглянет в лик бога? Вызывающим? Испуганным? Каким ему вообще следует быть?

Старческое, чисто выбритое лицо медленно повернулось и поднялось, на миг заглянуло в глаза императору – и снова уставилось в пол.

– Дрожишь, Скеаос… – пробормотал Ксерий. – Это хорошо…


Ахкеймион терпеливо сидел у небольшого костерка, на котором готовился завтрак, прихлебывал чай и рассеянно слушал, как Ксинем отдает Ириссу и Динхазу утренние распоряжения. Все эти речи были для него темным лесом.

С тех пор как Ахкеймион побеседовал с Анасуримбором Келлхусом, он впал в глубокую тоску и задумчивость. Как он ни старался, ему не удавалось впихнуть князя Атритау в сколько-нибудь разумное сообщение. Не менее семи раз подготавливал он Призывные Напевы, чтобы сообщить в Атьерс о своем «открытии». И не менее семи раз запинался на полуслове, обрывая заклинание.

Разумеется, сообщить о нем Завету было необходимо. Услышав о появлении Анасуримбора, Наутцера, Симас и прочие буквально встанут на уши. Ахкеймион был уверен, что Наутцера сразу решит, будто именно Келлхус является вестником исполнения Кельмомасова пророчества, и вот-вот начнется второй Армагеддон. Разумеется, для себя каждый человек – пуп земли, но люди, подобные Наутцере, считают себя вдобавок еще и пупом своей эпохи. «Раз я живу в это время, – думают они, сами того не замечая, – значит, именно сейчас и должно произойти нечто судьбоносное».

Однако сам Ахкеймион был не из таких. Он привык рассуждать логически, а потому поневоле был скептиком. Библиотеки Атьерса завалены известиями о грядущих роковых событиях, и каждое поколение не менее всех предыдущих уверено, что именно при нем и наступит конец света. Крайне навязчивое заблуждение – и самомнение, как нельзя более достойное презрения.

Приход Анасуримбора Келлхуса просто не может не быть совпадением. И в отсутствие других доказательств логика требует принять именно этот вывод.

Однако же недостающий палец, как говорят айноны, состоял в том, что Ахкеймион не мог надеяться, будто Завет окажется столь же благоразумен, как и он сам. После того как им в течение столетий приходилось довольствоваться жалкими крохами, они впадут в неистовство, почуяв такой жирный кус. У него в голове крутились вопросы, и чем дальше, тем сильнее он боялся ответов на них. Как Наутцера и прочие воспримут его сообщение? Как они поступят? Насколько безоглядно и безжалостно станут они воплощать свои собственные страхи?

«Я отдал им Инрау… Неужели мне придется отдать и Келлхуса тоже?»

Нет. Он говорил им, что будет с Инрау. Он им говорил – а они отказались слушать. Даже его бывший наставник Симас – и тот его предал. Ахкеймион – такой же адепт Завета, как и они. Ему, как и им, снятся Сны Сесватхи. Но он в отличие от Наутцеры и Симаса не забыл о сострадании. Он не настолько глуп. И главное, он в отличие от них знает Анасуримбора Келлхуса!

По крайней мере, немного знает. И, возможно, этого достаточно.

Ахкеймион поставил на землю свою чашку и подался вперед, упершись локтями в колени.

– Ксин, как тебе наш новоприбывший?

– Скюльвенд-то? Толковый. Кровожадный. И жутко неотесанный. Слова ему поперек не скажи: чуть что – на дыбы…

Он склонил голову набок и добавил:

– Ты только ему не говори, что я тебе это сказал.

Ахкеймион усмехнулся.

– Да нет, я о другом спрашивал. О князе Атритау. Маршал сделался непривычно серьезен.

– Честно? – спросил он, немного поколебавшись. Ахкеймион нахмурился.

– Разумеется!

– Мне кажется, в нем есть что-то… – Он пожал плечами. – Что-то эдакое.

– В смысле?

– Ну, в первую очередь мне показалось подозрительным его имя. На самом деле я все хотел тебя спросить…

Ахкеймион вскинул руку.

– Потом, ладно?

Ксинем тяжело вздохнул, покачал головой. У Ахкеймиона почему-то поползли по спине мурашки.

– На самом деле я не знаю, что и думать, – сказал он наконец.

– Не знаешь или боишься сказать то, что думаешь?

Ксинем взглянул на него исподлобья.

– Вот ты с ним целый вечер провел. Ответь мне: встречал ли ты прежде подобного человека?

– Нет, – признался Ахкеймион.

– А чем он отличается от всех прочих?

– Ну, он… Он лучше. Лучше, чем большинство людей.

– Большинство? Или ты имеешь в виду – чем все остальные люди?

Ахкеймион посмотрел на Ксинема пристально.

– Он тебя пугает.

– Угу. Скюльвенд, кстати, тоже.

– Но по-другому… Скажи мне, Ксин: как ты думаешь, что из себя представляет Анасуримбор Келлхус?

«Кто он: пророк или пророчество?»

– Он – нечто большее, – уверенно ответил Ксинем. – Нечто большее, чем просто человек.

Воцарилось долгое молчание, нарушаемое только криками какой-то далекой толпы.

– На самом деле, – начал наконец Ахкеймион, – никто из нас ничего не знает о…

– Что это там такое? – воскликнул Ксинем, глядя куда-то за спину Ахкеймиону.

Адепт оглянулся назад.

– Где?

На первый взгляд казалось, будто в их сторону валит огромная беспорядочная толпа. Основная масса людей двигалась по узкой дороге, в то время как отдельные группки шли напрямик через лагеря. Люди перлись прямо через костровища, срывали веревки с сохнущим бельем, сворачивали самодельные стулья и жаровни. Ахкеймион увидел даже, как завалился набок чей-то шатер из-за того, что несколько человек запутались в растяжках и вырвали колышки.

Однако тут он заметил, что в центре толпы шагают стройные ряды солдат в алых накидках, а посреди их рядов полуголые рабы несут паланкин красного дерева.

– Процессия какая-то… – сказал Ксинем. – Но кому понадобилось…

Он осекся. Они оба одновременно увидели его: длинный алый стяг, увенчанный айнонской пиктограммой, обозначающей Истину, с изображением свернувшейся кольцом трехглавой змеи. Герб Багряных Шпилей…

Золотое шитье горело на солнце.

– Чего это они свое знамя напоказ выставили? поинтересовался Ксинем.

Хороший вопрос. Для многих Людей Бивня язычники от колдунов только тем и отличаются, что колдунов жечь удобнее. Так что размахивать своими знаменами посреди лагеря айнрити по меньшей мере неосмотрительно.

Если только не…

– Твоя хора при тебе? – спросил Ахкеймион.

– Ну, ты же знаешь, я ее не ношу, когда…

– Так при тебе или нет?

– В вещах где-то.

– Достань ее. Быстро!

Ахкеймион понял, что они развернули свой стяг специально для него. У них был выбор: либо взбудоражить толпу, либо застигнуть врасплох адепта Завета. Тот факт, что они предпочли первое, говорил о том, насколько натянутые отношения существовали между их школами.

Очевидно, Багряные Шпили желали познакомиться с ним. Но зачем?

Разумеется, взбудораженная толпа с каждой минутой густела, однако процессия упрямо продвигалась вперед. Ахкеймион видел куски глины, разбивающиеся в пыль о стенки паланкина. Крики «Гурвикка! Гурвикка!» – уничижительное название колдунов, бытующее у норсирайцев, – сотрясали небо.

Ксинем выбежал из своего шатра, на бегу отдавая приказы рабам. Его доспех болтался у него на плечах – он накинул его второпях, а застегнуть не успел, – в левой руке он сжимал свой меч в ножнах. К нему уже сбегались его люди. Ахкеймион увидел, как со всех сторон десятками собираются остальные. Однако их было ничтожно мало по сравнению с сотнями, а возможно, и тысячами разъяренных людей, которые приближались к их лагерю.

Ксинем со свойственной ему стремительностью проложил себе путь сквозь своих людей и подошел к Ахкеймиону.

– Ты уверен, что это за тобой? – крикнул он, перекрывая рев толпы.

– А зачем еще им выставлять на всеобщее обозрение свой знак? Они нарочно делают это напоказ, чтобы иметь свидетелей. Как ни странно это звучит, я думаю, что они поступают так, чтобы успокоить меня.

Ксинем задумчиво кивнул.

– Они забывают, насколько их ненавидят.

– Это естественно.

Маршал посмотрел на него как-то странно, потом перевел взгляд на близящуюся толпу, поскреб бороду.

– Сейчас выстрою круговую оборону. Попытаюсь, по крайней мере. Ты оставайся здесь. Чтоб тебя видно было. Когда этот идиот, кто бы он ни был, подойдет к тебе, скажи ему, пусть уберет этот свой знак и сваливает отсюда по-быстрому. Чем скорей, тем лучше! Понял?

Это задело Ахкеймиона. За все годы, что он знал Крийатеса Ксинема, тот никогда не осмеливался им командовать. Ахкеймион внезапно увидел перед собой не спокойного и доброжелательного Ксинема, а маршала Аттремпа, человека, обремененного большой ответственностью, под чьим началом находится множество людей. Но Ахкеймион понял, что задело его не это. В конце концов, ситуация действительно требовала решительных действий. На самом деле его зацепил гневный тон Ксинема, ведь маршал как будто считал, что Ахкеймион его позорит.

Ахкеймион смотрел, как Ксинем с помощью Динхаза строит солдат узким полукругом вдоль границы лагеря. По другую сторону лагеря находился канал со стоячей водой, и Ксинем использовал его в качестве естественного прикрытия. Рабы суетливо тушили костер, который развели всего несколько минут тому назад. Другие рабы разбежались по проходам между палатками, торопясь затушить все источники открытого пламени, что были в лагере.

Толпа, окружающая Багряных Шпилей, подошла уже почти вплотную.

Солдаты Ксинема встали плечом к плечу. Первые из пришедших столпились напротив них, красные от гнева. Они не рассчитывали встретить сопротивление. Поначалу они бестолково кружили перед заслоном и выкрикивали ругательства на разных языках. Однако когда процессия приблизилась, их стало больше, и они осмелели. Ахкеймион видел, как взлохмаченный туньер уже совсем было пустил в ход кулаки, но товарищи оттащили его назад. Прибывшие отряды сбивались в кучи и пытались силой пробиться сквозь строй. Ксинем отправил туда тех немногих из своих людей, кто еще не стоял в строю, и пока что прорывы удалось предотвратить.

А стяг Багряных Шпилей все продвигался вперед, хотя и рывками. Ахкеймион видел поверх голов мерно вздымающиеся и опускающиеся черные отполированные посохи – как будто там ползла гигантская сороконожка. Потом он разглядел джаврегов, воинов-рабов Багряных Шпилей, которые с мрачной решимостью прокладывали себе дорогу. Посреди них продвигался загадочный паланкин.

Кто бы это мог быть? Кто из Багряных Шпилей настолько глуп?..

Внезапно джавреги, построившиеся клином, пробились сквозь толпу и оказались лицом к лицу с людьми Ксинема. Последовало небольшое замешательство. Подбежал сам Ксинем, чтобы разрешить недоразумение. За спинами джаврегов колыхался паланкин – его носильщики с трудом удерживали свою ношу под напором толпы. Трехглавая Змея колыхалась на ветру, но стояла неколебимо. Наконец строй людей Ксинема расступился, и джавреги хлынули в лагерь, измученные, избитые и окровавленные. Некоторые даже не могли идти сами, и товарищи вели их под руки. Следом за ними втянулся и паланкин – точно лодка сквозь прорвавшуюся плотину. Ксинем смотрел на все это, точно громом пораженный.

А потом на них дождем посыпалось все, что ни попадя: украденные блюда и винные кубки, куриные кости, камни, даже дохлая кошка – Ахкеймиону пришлось от нее уворачиваться.

Рабы-носильщики, до которых ничего из этих снарядов не долетело, по крайней мере на первый взгляд, бережно поставили свою ношу на землю, опустившись на колени и уткнувшись лбами в пыль.

Ливень прекратился, и рев толпы мало-помалу распадался на отдельные выкрики. Ахкеймион поймал себя на том, что затаил дыхание. Командир джаврегов отодвинул в сторону плетеную дверцу паланкина и тотчас же опустился на колени. Из паланкина появилась нога в алой туфле, вслед за ногой выпали вышитые складки великолепного одеяния.

На миг воцарилась гробовая тишина.

То был сам Элеазар. Великий магистр Багряных Шпилей, фактический владыка Верхнего Айнона.

Ахкеймион не верил своим глазам. Великий магистр? Здесь?

Некоторые из тех, кто стоял в толпе, похоже, знали его в лицо. По толпе прокатился нарастающий ропот, который затем снова смолк. До айнрити наконец дошло, что они находятся в присутствии одного из могущественнейших людей в Трех Морях. Лишь шрайя да падираджа обладали большей властью, чем великий магистр Багряных Шпилей. Нечестивец или нет, человек, обладающий подобной властью, поневоле внушал почтение. И в толпе воцарилось почтительное молчание.

Элеазар окинул зевак насмешливым взглядом, потом обернулся к Ахкеймиону. Он был высок и похож на статую, как то часто бывает свойственно худощавым и стройным людям. Шел он точно по канату, ставя одну ногу за другой, руки держал спрятанными в рукава, как принято у восточных магов. Он остановился на расстоянии, предписанном джнаном, и приветствовал Ахкеймиона небольшим поклоном. Ахкеймион заметил, что его седые волосы редеют и сквозь них проглядывает загорелый череп, а сами волосы собраны в замысловатый узел на затылке.

– Вы уж простите, что я явился к вам в таком обществе, – сказал он, пренебрежительно махнув длиннопалой рукой на пялящуюся на них толпу. – Но, боюсь, любое зрелище – для толпы самый сильный наркотик.

– Как и противоречия, – напрямик ответил Ахкеймион. Хотя он был ошеломлен не менее непрошеных зрителей, он не забывал, что Багряные Шпили – не друзья адептам Завета. И не видел причин делать вид, будто это не так.

– И в самом деле. Мне говорили, что вы весьма сведущи в логике Айенсиса. Вы, адепты Завета, весьма лакомые кусочки, знаете ли.

«Айнон!» – с отвращением подумал Ахкеймион.

– Ну, стервятников мы успешно отгоняем прочь, если вы об этом.

Элеазар покачал головой.

– Не льстите себе. Мученикам излишнее самомнение не к лицу. Никогда не было. И не будет.

– А я всегда полагал, что им оно как раз свойственно.

Толпа, окружившая строй солдат, опомнилась и снова загомонила. Ахкеймиону пришлось повысить голос.

Губы великого магистра растянулись в кислой гримасе.

– Умный человек! Весьма умный, но маленький. Скажите, Друз Ахкеймион, как это вышло, что после стольких лет вы по-прежнему работаете в полевых условиях? Быть может, вы кому-то насолили? Не самому ли Наутцере, часом? А может, вы трахали Пройаса, когда тот был отроком? Уж не потому ли дом Нерсеев так внезапно выставил вас тогда взашей?

Ахкеймион утратил дар речи. Они навели о нем справки и взяли на вооружение все неприятные факты и обвинения, какие сумели раздобыть. А он-то думал, будто это он шпионит за ними!

– А-а! – сказал Элеазар. – Вы не рассчитывали, что я буду столь бестактен? Но могу вас заверить: у тупого ножа есть свои…

– Нечистые мерзавцы! – взвыл кто-то у него за спиной с пугающей свирепостью. Следом раздались и другие крики. Ахкеймион огляделся и увидел, что людей Ксинема снова теснят. Многие айнрити наваливались на строй солдат и выкрикивали ругательства.

– Быть может, нам стоит удалиться в шатер маршала? – предложил Элеазар.

Ахкеймион мельком увидел за плечом великого магистра разгневанное лицо Ксинема.

– Боюсь, это невозможно.

– Понятно.

– Чего же вы все-таки хотели, Элеазар?

Ксинем велел Ахкеймиону завершить эту встречу еще до того, как она начнется, но Ахкеймион так поступить не мог. Он говорил не только с Элеазаром, могущественнейшим из колдунов Трех Морей, – он говорил с человеком, чья школа заключила союз с Майтанетом. Быть может, Элеазару известно, откуда Майтанет узнал об их вражде с кишаурим. Быть может, он поделится этими сведениями в обмен на то, что хочет знать сам.

– Чего я хотел? – переспросил великий магистр. – Да так, ничего, просто познакомиться. Быть может, вы не заметили, но Немногие здесь несколько… – он покосился на клокочущую массу айнрити, – несколько не на своем месте. Джнан требует, чтобы мы держались вместе.

– И при этом сохраняли дистанцию, сдается мне.

Великий магистр улыбнулся.

– Но не насмехались друг над другом! Насмешки нам не к лицу. Это ошибка, которую совершают только хлыщи-недоучки. Тот, кто истинно исповедует джнан, никогда не смеется над другими больше, чем над собой.

«Айноны сраные!»

– Так вот, как я уже сказал, я хотел познакомиться. Нужно же мне было встретиться с человеком, который практически вывернул наизнанку мои представления о Завете! Подумать только, ведь когда-то я считал вас безобиднейшей из школ!

Вот теперь Ахкеймион был действительно озадачен.

– О чем это вы?

– Мне сообщили, что вы не так давно проживали в Каритусале…

Гешрунни! Они поймали Гешрунни. «Неужели я убил и тебя тоже?» Ахкеймион пожал плечами.

– Ну да, ваша тайна выплыла наружу. Вы враждуете с кишаурим.

Но как они могут гневаться на него за это, когда они сами сделали это очевидным для всех и каждого, согласившись принять участие в Священной войне? Должно быть, дело не только в этом…

Гнозис? А вдруг Элеазар только отвлекает его, в то время как прочие прощупывают его Обереги? Быть может, это только наглая прелюдия к похищению? Такое уже бывало…

– Наша тайна, конечно, выплыла наружу, – согласился Элеазар. – Но ведь и ваша тоже!

Ахкеймион воззрился на него вопросительно. Этот человек говорил так, словно дразнил его знанием какой-то грязной тайны, настолько постыдной, что любое упоминание о ней, неважно, насколько косвенное, просто невозможно не понять. И тем не менее Ахкеймион понятия не имел, к чему он клонит.

– Его труп мы нашли по чистой случайности, – продолжал Элеазар. – Его доставил нам рыбак, который ловит рыбу в устье реки Сают. Но нас взволновал не столько сам тот факт, что вы его убили. В конце концов, в большой игре в бенджуку часто приходится выигрывать ход, жертвуя фигурой. Нет, нас встревожило то, как именно он был убит.

– И вы решили, что это я? – Ахкеймион рассмеялся – настолько это было нелепо. – Вы думаете, что это я убил Гешрунни?

Он был так потрясен, что просто выпалил эти слова. Теперь пришла Элеазарова очередь удивляться.

– Однако у вас талант к лжи! – сказал великий магистр, немного помолчав.

– А у вас – к заблуждениям! Гешрунни был самый высокопоставленный осведомитель, какого Завету удалось добыть на моей памяти. Зачем бы нам его убивать?

Рев толпы нарастал. Ахкеймион краем глаза видел, как айнрити подпрыгивают, размахивают кулаками, изрыгают оскорбления и обвинения. Однако все это выглядело на удивление тривиально, как будто абсурдность этой его первой встречи с великим магистром Багряных Шпилей обратила опасность, исходящую от этих людей, в ничто.

Элеазар некоторое время задумчиво смотрел на Ахкеймиона, потом грустно покачал головой, словно удивляясь упрямству закоренелого лжеца.

– Ну, зачем вообще убирают осведомителей? Очень многие люди куда полезнее мертвыми, чем живыми. Но как я уже упоминал, мое нездоровое любопытство возбудило прежде всего то, как именно вы его убили.

Ахкеймион насупился.

– Великий магистр, вас кто-то водит за нос.

«Кто-то водит за нос нас обоих… Но кто?»

Элеазар мрачно уставился на него и поджал губы так, словно во рту у него было что-то на редкость горькое.

– Мой старший шпион предупреждал меня об этом, – сказал он, уже не шутя. – Я предполагал, что у вас на то была какая-то тайная причина, нечто, имеющее отношение к вашему проклятому Гнозису. Он же настаивал на том, что вы просто сумасшедший. И он сказал мне, что я смогу определить это по тому, как вы лжете. Он сказал, что только безумцы и историки верят собственной лжи.

– Ага, сперва я, значит, убийца, а теперь еще и сумасшедший?

– Вот именно, – бросил Элеазар в гневе и отвращении. – Кто еще станет собирать человеческие лица?

В это время над головами у них снова засвистели камни.


Элеазар отмахнулся от воспоминаний о вчерашней встрече с адептом Завета, едва не завершившейся катастрофой. Он с трудом боролся с желанием заламывать себе руки. Его особенно преследовало лицо одного безымянного человека: высокого и крепкого тидонского тана, левый глаз которого был молочно-белым от старой раны. Все-таки некоторым лицам злоба идет больше, чем другим. А уж этот…

Тогда он казался живым воплощением ненависти, адским божеством, воплотившимся в заскорузлую плоть и бурно кипящую кровь.

«Как они нас ненавидят! Ну, и есть за что».

Багряные Шпили не опустились до того, чтобы разбивать лагерь под стенами Момемна. Вместо этого они сняли за совершенно непомерную цену расположенную неподалеку виллу, принадлежащую одному из знатных нансурских домов. По айнонским понятиям она была весьма скромной и смахивала скорее на крепость, нежели на виллу. Но с другой стороны, айнонам ведь не приходится опасаться нападений скюльвендов! А там Элеазар, по крайней мере, мог позволить себе немного покоя и роскоши. Лагерь Священного воинства превратился в совершенно непотребную трущобу, и вчерашняя поездка на встречу с этим трижды проклятым адептом Завета напомнила об этом как нельзя нагляднее.

Элеазар отослал рабов и сидел теперь один в тенистом портике, выходившем на единственный внутренний дворик виллы. Он сидел и смотрел на Ийока, своего главного шпиона и доверенного советника, идущего к нему сквозь залитый солнцем сад. Ийок торопился, словно чувствовал себя неуютно при таком ярком освещении. Смотреть, как он перебегает с солнца в тень, было все равно что наблюдать за пылинкой, опускающейся на камень. Подойдя поближе, Ийок кивнул. Само его присутствие зачастую воспринималось Элеазаром как угроза – все равно что увидеть на чьем-то лице лихорадочный румянец, первый признак чумы. Однако аромат его старомодных духов, как ни странно, успокаивал.

– Я принес вести из Сумны, – доложил Ийок, наливая себе вина в серебряный кубок, что стоял на столе. – Насчет Кутиги.

До последнего времени Кутига был последним шпионом, что оставался у них в Тысяче Храмов – всех прочих выловили и казнили. Однако его начальник уже несколько недель ничего о нем не слышал.

– Думаешь, он погиб? – кисло спросил Элеазар.

– Да, – ответил Ийок.

За все эти годы Элеазар свыкся с Ийоком, однако где-то в глубине души еще таилась память о том, какое отталкивающее впечатление произвел он на него поначалу. Ийок был приверженцем чанва, наркотика, которым злоупотребляла большая часть членов айнонских правящих каст – за исключением Чеферамунни, последней марионетки, которую возвели на трон Багряные Шпили. Элеазара немало изумляло то, что король не употребляет чанва. Чанв обострял разум тех, кто мог позволить себе его сладкие укусы, и продлевал жизнь более чем до ста лет, но взамен лишал тело красок, а по мнению некоторых, лишал и душу воли. С тех пор как Элеазар еще мальчиком вступил в школу много-много лет тому назад, Ийок внешне совершенно не изменился. В отличие от прочих наркоманов Ийок не прибегал к косметике, чтобы скрыть бесцветность своей кожи, которая была прозрачнее промасленной холстины, которой бедняки затягивают окна своих домов. По его лицу, точно темные, опухшие черви, змеились кровеносные сосуды. Темные зрачки красных глаз были видны даже тогда, когда он опускал прозрачные веки. Ногти были цвета черного воска из-за того, что Ийок часто отбивал их.

Когда Ийок подсел к столу, Элеазара пробрала дрожь, и он невольно взглянул на свои собственные загорелые руки. Как бы тонки они ни были, они все же обладали жилистой силой, энергией. Несмотря на жутковатые последствия применения чанва, Элеазар и сам мог бы пристраститься к этому наркотику, соблазнившись в первую очередь тем, что он, по слухам, обостряет разум. Быть может, единственным, что помешало ему завязать этот длительный и странно нарциссический любовный роман – ибо приверженцы чанва редко женились или производили на свет живых детей, – стал тот тревожный факт, что никто не ведал, откуда этот чанв берется. Для Элеазара это было решительно неприемлемо. На протяжении всего своего тяжкого, но стремительного подъема к вершине власти, которой он достиг ныне, он твердо придерживался правила: никогда ничего не делать, не зная ключевых фактов. Вплоть до сегодняшнего дня.

– Значит, никаких источников в Тысяче Храмов у нас не осталось? – спросил Элеазар, заранее зная ответ.

– По крайней мере никаких, к которым стоило бы прислушиваться… Над Сумной опустился занавес.

Элеазар обвел взглядом солнечный сад – мощенные булыжником дорожки, обсаженные копьевидными можжевельниками, огромную иву, нависающую над стеклянно-зеленым прудиком, стражников с лицами соколов…

– Что это означает, Ийок? – спросил он. «Я подверг могущественнейшую школу Трех Морей величайшей опасности!»

– Что нам остается только верить, – сказал Ийок и пожал плечами с видом покорности судьбе. – Верить в этого Майтанета.

– Верить? В человека, о котором нам ничего не известно?

– Ну, потому и верить.

Решение принять участие в Священной войне было самым сложным в жизни Элеазара. Получив предложение Майтанета, он поначалу едва не расхохотался. Багряным Шпилям? Присоединиться к Священному воинству? Идея была слишком абсурдной, чтобы хотя бы на миг отнестись к ней всерьез. Быть может, именно поэтому Майтанет сопроводил свое приглашение даром в виде шести Безделушек. Безделушки – это единственное, над чем колдун смеяться не станет. «Это предложение заслуживает серьезного рассмотрения», – как бы говорили Безделушки.

А потом Элеазар сообразил, что на самом деле предлагает им Майтанет.

Месть.

– Значит, мы должны удвоить свои расходы на Сумну, Ийок. Такого положения как сейчас, мы терпеть не можем.

– Согласен. Вера нестерпима.

В памяти Элеазара всплыл образ этого человека десять лет тому назад, и его пальцы слабо задрожали: Ийок привалился к нему после того, как все закончилось, его кожа была опалена, по лицу ползли струйки крови, и изо рта хрипло вырывались те самые слова, что с тех пор не переставали звучать в душе Элеазара: «Как им это удалось?»

Странно все-таки, как некоторые дни неподвластны бегу времени. Они как бы застывают в неподвижности и населяют собой настоящее, точно вчера, ставшее бессмертным. Даже здесь и сейчас, вдали от Багряных шпилей, десять лет спустя, Элеазар, точно наяву, ощущал сладковатый запах горелой плоти – точно поросенка передержали на вертеле. С тех пор он так и не смог заставить себя отведать свинины. Сколько раз снился ему тот день!

Тогда великим магистром был Сашеока. Они собрались в залах совета в глубине подземных галерей под Багряными Шпилями, чтобы обсудить одного из своих адептов, который, по всей видимости, перебежал в школу Мисунсай. Эти залы были святая святых Багряных Шпилей, и их опутывали сотни оберегов. Здесь нельзя было ступить шагу или коснуться камня, не ощутив влияния надписи или ауры заклинания. И тем не менее убийцы возникли среди них как ни в чем не бывало.

Странный шум, точно шелест крыльев птиц, попавшихся в сеть, и свет, как будто распахнулась дверь, ведущая прямо на солнце, очертив силуэты трех фигур. Три адских силуэта.

Шок, от которого застыли кости и мысли, а потом мебель и тела разлетелись по стенам. Слепящие ленты чистейшей белизны хлестнули по углам комнаты. Вопли. Ужас, от которого кишки скручиваются узлом.

Элеазар очутился между стеной и перевернутым столом и пополз наружу через лужу собственной крови, умирать – по крайней мере, так он думал. Некоторые из его товарищей были еще живы. Он успел увидеть, как Сашеока, его предшественник и наставник, рухнул под ослепительным прикосновением убийц. Ийок стоял на коленях, его бледная голова почернела от крови, он пошатывался под сверканием своих оберегов, пытаясь укрепить их. Он скрылся под водопадами света, и Элеазар, каким-то чудом не замеченный пришельцами, ощутил, как слова рвутся наружу. Он отчетливо видел их – троих людей в шафрановых одеяниях, двое пригнувшихся, один стоящий прямо, и воздух вокруг раскалился добела от их усилий. Он видел безмятежные лица с глубокими слепыми глазницами и энергию, исходящую от их лбов, точно из окна Вовне. С протянутых рук Элеазара сорвался золотой призрак – чешуйчатая шея, мощный гребень, распахнутые челюсти с острыми клыками. Голова дракона опустилась с царственным изяществом, и кишаурим окутало пламя. Элеазар разрыдался от гнева и обиды. Их обереги рухнули. Камень под ногами потрескался. Плоть с костей испарилась. Их агония была слишком краткой!

А потом – тишина. Распростертые тела. Сашеока – груда горелого мяса. На полу задыхается Ийок. И ничего. Они ничего не почувствовали! Онту нарушило только их собственноеколдовство. А кишаурим как будто и не было. Ийок с трудом поднялся на ноги и побрел к нему. «Как им это удалось?»

Кишаурим начали их долгую и тайную войну. Элеазар с ней покончит.

Месть. Вот что за дар предложил им шрайя из Тысячи Храмов. Их старинного врага. Священную войну.

Опасный дар. Элеазару приходило в голову, что именно это и символизировали собой шесть Безделушек. Подарить колдуну хору означало подарить нечто, что не может быть принято, потому что этот дар сулит смерть и бессилие. Приняв месть, предложенную Майтанетом, Элеазар и Багряные Шпили отдали себя Священной войне. Элеазар осознал, что, ухватившись за предложенное, он попался на крючок. И теперь Багряные Шпили, впервые за свою славную историю, оказались во власти прихотей кого-то постороннего.

– А как насчет наших шпионов в Дворцовом районе? – осведомился Элеазар. Он не выносил страха и потому по возможности предпочитал не обсуждать Майтанета. – Им удалось разузнать что-нибудь еще насчет императорского плана?

– Ничего… пока ничего, – сухо ответил Ийок. – Однако ходят слухи, будто Икурей Конфас вскоре после разгрома Священного воинства простецов получил от фаним послание.

– Послание? Относительно чего?

– Относительно Священного воинства простецов, по всей видимости.

– Но каково было его содержание? Было ли это подтверждение, расписка в выполнении заранее оговоренных действий? Было ли это предостережение, совет прекратить Священную войну и не участвовать в ней? Или преждевременное предложение мира? Что именно?

– Это могло быть что угодно, – ответил Ийок, – а могло и все сразу. Выяснить это не представляется возможным.

– А почему именно Икурею Конфасу?

– Причин могло быть сколько угодно… Вспомните, он ведь в течение некоторого времени жил в заложниках у сапатишаха.

– Этот мальчишка, Конфас, – вот о ком следует беспокоиться!

Икурей Конфас был умен, даже, пожалуй, слишком умен, а это автоматически означало, что он еще и беспринципен. Еще одна пугающая мысль: «Он будет нашим полководцем!»

Ийок держал щепотью серебряный кубок и, казалось, разглядывал крохотный пятачок вина на дне.

– Великий магистр, могу я говорить откровенно? – спросил он наконец.

– Разумеется.

Эмоции проступили на лице Ийока столь же стремительно, как вода проступает сквозь мешковину. Теперь стало очевидно, что его терзают опасения.

– Все это приводит Багряных Шпилей в упадок… – неловко начал он. – Мы сделались подчиненными, когда нам предназначено править. Эли, давай бросим эту Священную войну. Тут слишком много неясного. Слишком много неизвестных. Мы играем в кости на собственную жизнь!

«И ты, Ийок?»

Элеазар ощутил, как его сердце оплетают кольца гнева. Тогда, десять лет тому назад, кишаурим поселили в нем змею, и та разжирела, питаясь страхом. Он чувствовал, как она извивается в нем, наполняет его руки бабьим желанием выцарапать жутковатые глаза Ийока.

Но он сказал только:

– Терпение, Ийок. Рано или поздно все станет ясно, нужно только терпение.

– Великий магистр, вчера вас чуть не убили те самые люди, с которыми нам предстоит идти воевать… По-моему, это как нельзя лучше демонстрирует абсурдность нашего положения.

Это он насчет вчерашней толпы. Как глупо он поступил, решив встретиться с Друзом Ахкеймионом в таком месте! Вполне бы могло там все и закончиться: сотни паломников, погибших от руки великого магистра, открытая война между Багряными шпилями и Людьми Бивня, – если бы не благоразумие адепта Завета. «Не делайте этого, Элеазар! – вскричал он, когда толпа прорвала строй солдат и ринулась на них. – Подумайте о вашей войне с кишаурим!»

Однако в голосе этого оборванца звучала и угроза: «Я вам этого не позволю! Я остановлю вас, мне это по силам, вы знаете…»

Какая извращенная ирония! Ведь именно угроза, а вовсе не разум, остановила тогда его руку. Ему пригрозили Гнозисом! Его замыслы спасло именно отсутствие того, что его школа стремилась заполучить на протяжении многих поколений.

Как он презирал Завет! Все школы, даже Имперский Сайк, признавали превосходство Багряных Шпилей – все, кроме Завета. А почему бы Завету признавать их превосходство, если их простой шпион способен устрашить великого магистра Багряных Шпилей?

– Этот инцидент, – ответил Элеазар, – просто демонстрирует то, что мы уже и так знали, Ийок. Наше положение в Священном воинстве весьма шатко, это правда, но все великие замыслы требуют великих жертв. Когда все это принесет плоды, когда Шайме превратится в дымящиеся руины, а кишаурим будут стерты с лица земли, единственной школой, способной нас посрамить, останется Завет.

Целая магическая империя – вот какова будет награда за этот титанический труд.

– Кстати, о Завете, – сказал Ийок. – Я получил ответ от хранителя летописей в Каритусале. Он просмотрел все доклады об убитых, как вы и распорядились. Был еще один такой случай, много лет тому назад.

«Еще один труп без лица…»

– Известно ли, кто это был? При каких обстоятельствах он погиб?

– Труп был полуразложившийся. Его нашли в дельте реки. Сам человек остался неизвестен. Поскольку прошло уже пять лет, установить его личность не представляется возможным.

Завет. Кто бы мог подумать, что они играют в такие темные игры? Но что это за игра? Еще одно неизвестное…

– Быть может, – продолжал Ийок, – Завет давным-давно отказался от всей этой чепухи насчет Консульта и Не-бога.

Элеазар кивнул.

– Согласен. Завет теперь играет, как и мы, Ийок. Этот человек, Друз Ахкеймион, не позволяет сомневаться на этот счет…

Какой, однако, талантливый лжец! Элеазар почти поверил, что он ничего не знал о смерти Гешрунни.

– Если Завет – часть игры, – сказал Ийок, – тогда все меняется. Вы это понимаете? Мы больше не можем считать себя первой школой Трех Морей.

– Сперва раздавим кишаурим, Ийок. А пока что позаботься о том, чтобы за Друзом Ахкеймионом все время следили.

ГЛАВА 17 АНДИАМИНСКИЕ ВЫСОТЫ

«Само по себе это событие было беспрецедентным: такого количества знатных особ не собиралось в одном месте с тех пор, как кенейцы пали под натиском скюльвендских орд. Но немногие знали, что на весах лежит судьба всего рода людского. И кто мог предугадать, что весы склонит не эдикт шрайи, но всего лишь пара взглядов? Но не в этом ли состоит загадка самой истории? Если копнуть поглубже, всегда обнаруживается, что катастрофы и триумфы, подлинные предметы внимания историка, неизменно зависят от мелких, тривиальных, ужасающе непредсказуемых причин. Когда я размышляю над этим фактом чересчур долго, мне начинает казаться, что мы вовсе не „пьяницы в священном танце“, как пишет Протат, но что и танца-то никакого вовсе нет».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Конец весны, 4111 год Бивня, Момемн

Келлхус вместе с Найюром, Ксинемом и пятью конрийскими палатинами, вставшими под знамена Бивня, шагал следом за Нерсеем Пройасом через галереи Андиаминских Высот. Вел их один из императорских евнухов, за которым тянулся маслянистый запах мускуса и притираний.

Пройас отвлекся от беседы с Ксинемом и подозвал к себе Найюра. Все время, пока они шли через Дворцовый район, Келлхус тщательно отслеживал причудливые колебания настроения Пройаса. Принц то воспарял духом, то поддавался тревоге. Вот теперь он явно снова воспарил. На его лице было отчетливо написано: «Это сработает!»

– Как бы нас это ни раздражало, – сказал Пройас, стараясь говорить небрежным тоном, – нансурцы во многих отношениях самый древний народ Трех Морей, потомки живших в незапамятные времена кенейцев и еще более древних киранейцев. Они проводят свою жизнь в тени старинных монументов и потому сами стремятся строить нечто монументальное, вот вроде этого. – Он указал на вздымавшиеся над головами мраморные своды.

«Он объясняет, зачем их врагу такие мощные стены, – понял Келлхус. – Он боится, как бы этот дворец не поверг скюльвенда в трепет».

Найюр поморщился и сплюнул на темные мозаики с изображениями пасторальных сцен, по которым они шли. Евнух грозно оглянулся на него через жирное плечо, но тут же нервно ускорил шаг.

Пройас покосился на скюльвенда неодобрительно, однако в глазах его мелькнула улыбка.

– Знаешь, Найюр, обычно я не делаю тебе замечаний касательно твоих манер, но все же было бы лучше, если бы ты пока воздержался от плевков.

На это один из более грубых палатинов, лорд Ингиабан, расхохотался вслух. Скюльвенд стиснул зубы, но промолчал.

Прошла неделя с тех пор, как они присоединились к Священному воинству и сделались гостями Нерсея Пройаса. В это время Келлхус зачастую проводил долгие часы в вероятностном трансе, просчитывая, экстраполируя и заново просчитывая этот экстраординарный поворот событий. Однако Священная война не поддавалась расчетам. Ничто из того, с чем ему приходилось сталкиваться до сих пор, не могло сравниться с этой ситуацией хотя бы по числу переменных. Разумеется, безымянные тысячи, из которых состояла основная масса Священного воинства, в расчет брать не приходилось – в данном случае значение имело только их количество. Однако та горстка людей, которые были действительно важны, которые в конце концов и определят судьбы Священной войны, оставалась для него недоступна.

Но вскоре это положение будет исправлено.

Великое противостояние между императором и Великими Именами Священного воинства вступило в решающую фазу. Пройас предложил Найюра в качестве замены Икурею Конфасу и воззвал к Майтанету, прося его разрешить спор насчет императорского договора. И тогда Икурей Ксерий III пригласил всех из Великих Имен к себе, чтобы выслушать их претензии и решение шрайи. Им было предложено встретиться в личных садах императора, таящихся где-то посреди золоченых крыш Андиаминских Высот.

Еще пара дней – и Священное воинство выдвинется наконец к далекому Шайме.

Встанет ли шрайя на сторону Великих Имен и повелит императору снабдить Священное воинство провизией или, напротив, на сторону династии Икуреев и повелит Великим Именам подписать договор, для Келлхуса особого значения не имело. Так или иначе, по всей видимости, предводители Священного воинства без толкового советника не останутся. Даже Пройас признавал, хотя и скрепя сердце, что Икурей Конфас, нансурский главнокомандующий, – блестящий полководец. А что до Найюра, Келлхус успел лично убедиться, насколько он умен. Главным было то, что Священное воинство рано или поздно возьмет верх над фаним и приведет его в Шайме.

К его отцу. Цели его миссии.

«Этого ли ты хотел, отец? Должна ли эта война стать для меня уроком?»

– Хотел бы я знать, – лукаво заметил Ксинем, – что скажет император, когда скюльвенд сядет пить его вино и примется щипать за задницы его служанок?

Принц и его палатины покатились со смеху.

– Ничего не скажет, ему будет не до того: он станет скрипеть зубами от ярости, – ответил Пройас.

– Трудно мне терпеть эти игры, – сказал Найюр.

Прочие сочли его слова всего лишь любопытным признанием, и только Келлхус знал, что это было предостережение. «Это будет испытание для него, а через него – и для меня».

– Ничего, – ответил другой палатин, лорд Гайдекки, – эти игры скоро закончатся, мой дикий друг.

Найюр, как всегда, ощетинился от этого снисходительного тона. Его ноздри гневно раздулись.

«Сколько еще унижений он согласится снести ради того, чтобы увидеть моего отца мертвым?»

– Игра никогда не кончается, – возразил Пройас. – Эта игра не имеет ни начала, ни конца.

«Ни начала, ни конца…»


Впервые Келлхус услышал эту фразу одиннадцатилетним мальчишкой. Его вызвали с занятия в маленькую келью на первой террасе, где он должен был встретиться с Кессригой Джеукалом. Несмотря на то что Келлхус уже много лет работал над тем, чтобы свести к минимуму свои чувства, предстоящая встреча с Джеукалом его пугала: это был один из прагм, старших членов братства дуниан, а встречи между такими людьми и младшими учениками обычно сулили последним неприятности. Тяжкие испытания и открытия.

Солнечный свет падал столбами между колонн террасы, и теплые каменные плиты приятно грели босые ноги. Снаружи, под стенами первой террасы, раскачивались на горном ветру тополя. Келлхус немного задержался на солнце, чувствуя, как ласковое солнечное тепло пропитывает его рясу и припекает бритую голову.

– Ты напился вволю, как тебе было велено? – спросил прагма.

Он был стар, и его лицо было так же лишено выражения, как келья – архитектурных излишеств. Можно было подумать, что он смотрит не на мальчика, а на камень, настолько равнодушным было его лицо.

– Да, прагма.

– Логос не имеет ни начала, ни конца, Келлхус. Ты это понимаешь?

Наставление началось.

– Нет, прагма, – ответил Келлхус.

Несмотря на то что он был до сих пор подвержен страхам и надеждам, он давно уже преодолел побуждение преувеличивать объем своих знаний. Когда учителя видят тебя насквозь, ничего другого не остается.

– Тысячи лет тому назад, когда дуниане впервые нашли…

– Это после древних войн? – с интересом перебил Келлхус. – Когда мы еще были беженцами?

Прагма ударил его, достаточно сильно, чтобы мальчик отлетел и растянулся на жестких каменных плитах. Келлхус поднялся, сел на место и утер текущую из носа кровь. Однако он не испытывал ни страха, ни обиды. Удар был уроком, только и всего. Среди дуниан все было уроком.

Прагма смотрел на него абсолютно бесстрастно.

– Перебивать – это слабость, юный Келлхус. Нетерпение порождается страстями, а не интеллектом. Тьмой, что была прежде.

– Понимаю, прагма.

Холодные глаза видели его насквозь и знали, что это правда.

– Когда дуниане впервые нашли в этих горах Ишуаль, им был известен только один принцип Логоса. Какой это принцип, юный Келлхус?

– То, что было прежде, определяет то, что будет потом.

Прагма кивнул.

– С тех пор прошло две тысячи лет, юный Келлхус, но мы по-прежнему считаем этот принцип истинным. Означает ли это, что принцип «прежде и после», причин и следствий, устарел?

– Нет, прагма.

– А почему? Ведь люди стареют и умирают, и даже горы рушатся со временем, разве не так?

– Так, прагма.

– Тогда как же вышло, что этот принцип не стареет?

– Потому что, – ответил Келлхус, стараясь подавить вспышку гордости, – принцип причин и следствий не является частью круговорота причин и следствий. Это основа того, что «ново» и что «старо», и сам по себе он не может быть ни новым, ни старым.

– Да. Логос не имеет ни начала, ни конца. Однако человек, юный Келлхус, имеет начало и конец, как и все животные. Чем же человек отличается от других животных?

– Тем, что человек, как и другие животные, пребывает в круговороте причин и следствий, однако способен воспринимать Логос. Человек обладает интеллектом.

– Воистину так. А почему, Келлхус, дуниане так заботятся о воспитании интеллекта? Почему мы так настойчиво тренируем таких детей, как ты, приучая их мысли, тела и лица подчиняться интеллекту?

– Из-за Парадокса человека.

– А в чем состоит Парадокс человека?

В келью залетела пчела, и теперь она описывала сонные круги под ее сводами.

– В том, что человек есть животное, что его стремления возникают во тьме его души, что его мир постоянно ставит его в случайные, непредсказуемые ситуации, и тем не менее он воспринимает Логос.

– Именно так. А в чем разрешение Парадокса человека?

– Полностью избавиться от животных стремлений. Полностью контролировать развитие ситуаций. Стать идеальным орудием Логоса и таким образом достичь Абсолюта.

– Да, юный Келлхус. А ты, ты уже стал идеальным орудием Логоса?

– Нет, прагма.

– А почему?

– Потому что я терзаем страстями. Я есть мои мысли, но источники моих мыслей мне неподвластны. Я не владею собой, потому что тьма была прежде меня.

– Воистину так, дитя. Каким же именем зовем мы темные источники мыслей?

– Легион. Имя им легион.

Прагма поднял дрожащую руку, как бы затем, чтобы указать на ключевую остановку на пути их паломничества.

– Да. Юный Келлхус, тебе в ближайшее время предстоит приступить к наиболее трудной стадии твоего обучения: научиться повелевать живущим в тебе легионом. Только сделав это, ты сумеешь выжить в Лабиринте.

– Это даст ответ на вопрос Тысячи Тысяч Залов?

– Нет. Но это позволит тебе правильно задать его.


Дойдя почти до вершины Андиаминских Высот, они миновали коридор, отделанный панелями слоновой кости, и, щурясь от яркого солнца, очутились в личных садах императора.

Между мощеных дорожек росла мягкая, безупречная травка, темная в тени различных деревьев, которые, подобно спицам, сходились к круглому пруду в самом центре сада: водяная копия Солнца Империи. На участках, примыкающих к дорожкам, теснились гибискус, лотос и душистые кустарники. Келлхус заметил колибри, кружащих среди цветов.

Келлхус понял, что в то время как парадные покои были выстроены с расчетом на то, чтобы производить на гостей неизгладимое впечатление своим размером и величием, личные сады были спланированы с тем расчетом, чтобы создавать ощущение интимности и создавать у допущенных сюда сановников ощущение, что император почтил их своим доверием. Здесь царили простота и изящество, это была скромная душа императора, воплощенная в земле и камне.

Под кипарисами и тамарисками стояли в ожидании айнритские владыки – галеотские, тидонские, айнонские, туньерские и даже несколько нансурцев. Все они толпились группками вокруг скамьи, очевидно предназначенной для императора. Несмотря на то что все они были облачены в парадные одежды и не имели при себе оружия, эти владыки все равно более походили на солдат, чем на придворных. Между них проплывали рабы-отроки, голые по пояс, со стройными жеребячьими ногами, блестящими от масла, придерживая на бедре подносы с вином и разнообразными закусками. Благородные господа опрокидывали один кубок за другим и вытирали сальные пальцы о драгоценные шелка.

Предводители Священного воинства. Все собраны в одном месте.

«Изучение углубляется, отец».

При их появлении все стали оборачиваться в их сторону, и разговоры мало-помалу умолкли. Некоторые приветствовали Пройаса, но большинство открыто пялились на Найюра, осмелев оттого, что они не одни такие любопытные.

Келлхус знал, что Пройас намеренно не давал никому из Великих Имен встречаться с Найюром, чтобы иметь возможность держать момент первой встречи под контролем. Судя по их лицам, это решение было мудрым. Найюр, даже будучи одет как айнрити – в белую льняную тунику ниже колен и серую шелковую накидку, – все равно излучал звериную мощь. Его суровое лицо. Его мощная фигура, стальные руки, способные одним движением свернуть шею любому человеку. Его свазонды. Его глаза как ледяные топазы. Все в нем говорило либо о былых страшных деяниях, либо о не менее страшных намерениях.

На большинство айнрити он произвел глубокое впечатление. Келлхус увидел благоговение, зависть, даже похоть. Они наконец видели перед собой живого скюльвенда, и вид этого человека, похоже, вполне оправдывал те слухи, которые до них доходили.

Найюр сносил эти взгляды с презрением, и сам обводил этих людей глазами так, словно оценивал скот. Пройас что-то шепнул Ксинему, потом поспешно отвел в сторону Найюра и Келлхуса.

Внезапно владыки загомонили все разом, осыпая Найюра вопросами. Ксинем удерживал их, крича:

– Погодите, погодите, сейчас вы услышите все, что он собирается сказать!

Пройас поморщился и буркнул:

– Ну, начало прошло настолько хорошо, насколько вообще можно было рассчитывать.

Келлхус обнаружил, что конрийский принц – человек благочестивый, но в глубине души очень горячий. Он обладал силой и внутренней убежденностью, которая каким-то образом побуждала других людей искать его одобрения. Но в то же время он чересчур настойчиво выводил на чистую воду чужое нечестие и постоянно сомневался в тех людях, которых влекло к его убежденности.

Поначалу это сочетание сомнений и уверенности несколько сбивало Келлхуса с толку. Но после того вечера, проведенного с Друзом Ахкеймионом, он понял, что наследный принц просто приучен к подозрительности. Пройас был осторожен по привычке. С ним, как и со скюльвендом, Келлхусу приходилось действовать косвенно. Даже после нескольких дней обсуждений и расспросов принц по-прежнему держался настороже.

– Они, похоже, беспокоятся, – заметил Келлхус.

– Еще бы им не беспокоиться! – сказал Пройас. – Я привел к ним князя, который утверждает, будто видел во сне Шайме, и язычника-скюльвенда, который, возможно, станет их военачальником.

Он задумчиво посмотрел на других Людей Бивня.

– Эти люди будут вашими товарищами, – сказал он. – Следите за ними. Изучайте их. Они крайне горды, все до единого, а я обнаружил, что гордые люди не склонны принимать мудрые решения…

К чему он клонит, было ясно: скоро их жизни будут зависеть от мудрых решений этих людей.

Принц указал на высокого галеота, который стоял под вьющейся розой, в тени тамариска.

– Это принц Коифус Саубон, седьмой сын короля Эрьеата, командующий галеотскими отрядами. Человек, с которым он спорит, – его племянник, Атьеаури, граф Гаэнри. В здешних краях Коифус Саубон человек известный: он командовал армией, которую его отец послал против нансурцев несколько лет тому назад. Ему удалось одержать несколько побед – по крайней мере так мне рассказывали, – но потом император сделал главнокомандующим Конфаса, и Конфас его опозорил. Быть может, никто на свете не ненавидит Икуреев сильнее, чем он. Но на Бивень и Последнего Пророка ему наплевать.

И снова Пройас не договорил. Значит, галеотский принц – наемник, который будет поддерживать их лишь постольку, поскольку их и его цели совпадают.

Келлхус оценил лицо Саубона, точеный профиль с массивной челюстью, под шапкой рыжевато-золотистых волос. Саубон повернул голову, и они встретились глазами. Галеот кивнул любезно, но сдержанно.

Его пульс чуть заметно участился. Щеки слегка порозовели. Глаза слегка сузились, как будто сощурились от невидимого удара.

«Он больше всего страшится оценки других людей».

Келлхус кивнул в ответ с открытым, бесхитростным выражением лица. Он понял, что Саубон вырос под чьим-то суровым, непрощающим взглядом – жестокого отца или, быть может, матери.

«Он готов выставить свою жизнь напоказ, чтобы посрамить глаза, которые его оценивают».

– Ничто не обедняет сильнее честолюбия, – сказал Келлхус Пройасу.

– Что правда, то правда! – согласился Пройас и тоже кивнул галеотскому принцу.

– Вон тот человек, – продолжал принц, указав на плотного тидонца, который стоял чуть подальше галеота, – это Хога Готьелк, граф Агансанорский, избранный предводителем отрядов из Се Тидонна. Мой отец еще до моего рождения потерпел от него поражение в битве при Маауне. Он теперь называет свою хромую ногу «Готьелковым подарочком».

Пройас улыбнулся – любящий сын, которого всегда забавляют отцовские шутки.

– По слухам, Хога Готьелк так же благочестив в храме, как неукротим на поле битвы.

И снова подразумевается: «Он – один из нас».

В отличие от Саубона граф Агансанорский не заметил их взглядов: был занят тем, что распекал на своем родном языке троих людей помоложе. Его борода, длинный серо-стальной клок волос, тряслась от гнева. Широкий нос побагровел. Глаза сверкали из-под нависших бровей.

– А те, кого он бранит? – спросил Келлхус.

– Это его сыновья – трое из целого множества. Мы у себя в Конрии зовем их «Хогин выводок». А бранит он их за то, что они слишком много пьют. Говорит, императору только того и надо, чтобы они упились.

Но Келлхус видел, что гнев графа вызвало нечто куда более серьезное, чем их пьянство. Его лицо было отчего-то усталым, как у человека, который под конец долгой и бурной жизни внезапно лишился сил. Хога Готьелк больше не испытывал гнева, подлинного гнева – только разнообразные печали. Но почему?

«Он что-то сделал не так… Он считает себя проклятым».

Да, вот оно: скрытая решимость, словно обвисшие нити в прямых морщинах лица, вокруг глаз…

«Он явился сюда умереть. Умереть, очистившись».

– А вон тот человек, – продолжал Пройас, указывая пальцем, – в центре группы людей в масках… Видите?

Пройас указывал налево, где столпилась самая многочисленная группа из всех: палатины-губернаторы Верхнего Айнона. Они все как один были облачены в ослепительно роскошные одеяния. Они носили парики с множеством косичек и маски из белого фарфора, прикрывающие их глаза и щеки. Все это делало их похожими на бородатые статуи.

– Тот, у которого волосы на спине лежат веером? – уточнил Келлхус.

Пройас одарил его кривой усмешкой.

– Тот самый. Так вот, это не кто иной, как сам Чеферамунни, король-регент Верхнего Айнона, дрессированная собачка при Багряных Шпилях… Видишь, как он отвергает всю еду и питье, что ему подносят? Он боится, что император попытается его опоить.

– А зачем они в масках?

– Эти айноны – распутный народ, – объяснил Пройас, оглянувшись по сторонам, чтобы проверить, не подслушивает ли кто. – Все сплошь фигляры. Их чересчур волнуют тонкости человеческого общения. И они полагают, что скрытое лицо – мощное оружие во всем, что касается джнана.

– Джнан – это болезнь, которой страдаете вы все! – буркнул Найюр.

Пройас улыбнулся – его смешило упорное неприятие степняка.

– Разумеется, все. Но айноны больны ею смертельно.

– Прости, – вмешался Келлхус, – но не мог бы ты объяснить, что, собственно, такое этот «джнан»?

Пройас взглянул на него озадаченно.

– Знаешь, я никогда над этим особенно не задумывался, – признался он. Помнится, Биант определяет его как «войну слов и чувств». Но это нечто куда большее. Можно сказать, что это тонкости, определяющие, как следует себя вести с людьми. Это… – Он пожал плечами. – Короче, это просто то, как мы себя ведем.

Келлхус кивнул. «Они так мало знают о себе, отец!» Смущенный неадекватностью своего ответа, Пройас перенаправил их внимание на небольшую группку людей, стоящих у садового пруда. Все они были в одинаковых белых одеяниях, на груди которых был вышит знак Бивня.

– Вон, видите? Вон тот, седовласый – это Инхейри Готиан, великий магистр шрайских рыцарей. Это хороший человек. Посол Святейшего Шрайи. Майтанет прислал его, чтобы рассудить наш с императором спор.

Готиан ждал императора молча, сжимая в руках небольшую коробочку слоновой кости – очевидно, это было послание самого Майтанета. Несмотря на то что внешне Готиан казался воплощением уверенности в себе, Келлхус сразу увидел, что он волнуется: яремная вена на смуглой шее лихорадочно пульсировала, мышцы на руке были судорожно натянуты, губы нервно сжаты…

«Он считает, что его ноша ему не по плечу».

Однако лицо выражало не только тревогу: в глазах рыцаря читалась странная тоска, которую Келлхус уже не раз видел на самых разных лицах.

«Он жаждет, чтобы им управляли… Чтобы им управлял кто-то более праведный, чем он сам».

– Хороший человек, – согласился Келлхус. «Мне нужно только убедить его, что я более праведен».

– А вон там, – продолжал Пройас, кивнув направо, – это принц Скайельт из Туньера. Его почти и не видно в тени великана, которого туньеры зовут Ялгрота.

Нарочно или нечаянно так вышло, но небольшая группка туньеров оказалась как бы в стороне от прочих айнритских владык. Из всех знатных господ, собравшихся в саду, они одни были одеты как на битву: в черные кольчуги и накидки с рукавами, расшитые стилизованными изображениями животных. Они все как один носили жесткие бороды и длинные пшеничные волосы. Лицо Скайельта было изрыто шрамами, словно после оспы, и он что-то мрачно говорил Ялгроте, который действительно возвышался над ним и смотрел ледяным взглядом поверх голов прямо на Найюра.

– Видели вы когда-нибудь такого великана? – шепнул Пройас, глядя на Ялгроту с неподдельным восхищением. – Будем надеяться, что его интерес к тебе, скюльвенд, чисто академический.

Найюр встретил взгляд Ялгроты, не моргнув глазом.

– Будем надеяться, – ответил он ровным тоном, – а не то ему может не поздоровиться. Человек измеряется не только ростом.

Пройас приподнял брови и улыбнулся, покосившись на Келлхуса.

– Ты думаешь, – спросил Келлхус у скюльвенда, – что он не столько велик, сколько длинен?

Пройас расхохотался, но Найюр гневно взглянул на Келлхуса. «Играй с этими глупцами, дунианин, если тебе надо, а меня не трожь!» – говорил этот взгляд.

– Знаешь, князь, – сказал Пройас, – ты начинаешь напоминать мне Ксинема.

«Человека, которого он ставит выше всех прочих». Среди общего гула голосов послышался гневный возглас:

– Ги-ирга фи хиерст! Ги-ирга фи хиерстас да мойя!

Это Готьелк снова осаживал кого-то из своих сыновей, на этот раз находившегося на другом конце сада.

– А что это за подвески туньеры носят между ногами? – спросил Келлхус у Пройаса. – Похоже на высохшие яблоки…

– Засушенные головы шранков… Они делают из своих врагов амулеты, и можно предполагать, – он выразил свое отвращение кислой гримасой, – что вскоре после начала Священной войны они станут хвастаться и человеческими головами. Я как раз собирался сказать, что туньеры пришли к Трем Морям сравнительно недавно. Тысячу Храмов и Последнего Пророка они приняли только во времена моего деда и потому чрезмерно ревностны, как все новообращенные народы. Однако бесконечная война со шранками сделала их угрюмыми, мрачными… пожалуй, даже немного безумными. Скайельт в этом смысле не исключение, насколько я могу судить – этот человек не знает ни слова по-шейски. С ним нужно… уметь обращаться, но в целом принимать его всерьез не стоит.

«Тут идет большая игра, – подумал Келлхус, – и в ней нет места тем, кто не знает правил». Но тем не менее спросил:

– Почему?

– Потому что он неуклюжий, неотесанный варвар. Ответ, которого он ожидал, – такой непременно оттолкнет скюльвенда.

Найюр презрительно фыркнул.

– А как ты думаешь, – уничтожающе спросил он, – что другие говорят обо мне?

Принц пожал плечами.

– Думаю, почти то же самое. Но это быстро изменится, скюльвенд. Я…

Пройас запнулся на полуслове: его внимание привлекла внезапная тишина, воцарившаяся среди айнрити. В тени колоннад, которыми был окружен сад, появились три фигуры. Двое из них, судя по доспехам и знакам различия, были эотскими гвардейцами. Они вели под руки третьего. Этот человек был гол, истощен, скован по рукам и ногам тяжелыми кандалами, и на шее у него висел железный ошейник с цепью. Судя по шрамам, которыми были исчерчены его руки, это был скюльвенд.

– Вот хитрые дьяволы! – вполголоса буркнул Пройас.

Гвардейцы выволокли скюльвенда на солнце. Он пошатывался, как пьяный, не стыдясь своего болтающегося фаллоса. Почувствовав солнечное тепло, он поднял жалкое лицо к солнцу. Глаза у него были выколоты.

– Кто это? – спросил Келлхус.

Найюр сплюнул, глядя, как гвардейцы приковывают пленника к подножию императорской скамьи.

– Ксуннурит, – ответил он, помолчав. – Он был нашим королем племен в битве при Кийуте.

– Несомненно, в знак того, как слабы скюльвенды… – сказал Пройас напряженным тоном. – И как слаб Найюр урс Скиоата… Доказательство для того, что будет твоим судом.


– Ты должен сидеть здесь, – сказал прагма, его голос не был ни суровым, ни ласковым, – и повторять фразу: «И Логос не имеет ни начала, ни конца». Ты будешь повторять это непрерывно, пока не получишь других указаний. Понял?

– Да, прагма, – ответил Келлхус.

Он опустился на тростниковую циновку в центре кельи. Прагма уселся напротив на такой же циновке, спиной к тополям, сияющим на солнце, и хмурым пропастям гор.

– Начинай, – приказал прагма и сделался неподвижен.

– И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца…

Поначалу его озадачила легкость упражнения. Но слова быстро утратили свое значение и сделались всего лишь вереницей незнакомых звуков, скорее утомительной зарядкой для языка и губ, чем словами.

– Прекрати повторять это вслух, – сказал прагма. – Повторяй только про себя.

«И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет…»

Это было совсем иначе и, как он быстро обнаружил, гораздо труднее. Проговаривание этой фразы вслух каким-то образом помогало повторению, как будто мысль опиралась на органы речи. А теперь она осталась сама по себе, подвешенная в пустоте его души, и повторялась, повторялась, повторялась вопреки всем привычным помехам и течению ассоциаций.

«И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет…»

Первое, что он заметил, – это то, что лицо его как-то странно обмякло, словно упражнение каким-то образом рассекло связи, скрепляющие лицевые мышцы со страстями. Тело сделалось совершенно неподвижным – ничего подобного он никогда прежде не испытывал. Однако в то же время изнутри на него накатывали странные волны напряжения, как будто нечто глубоко внутри сопротивлялось, отказывая его мысленному голосу во внутреннем дыхании. И повторение превратилось в шепот, сделалось тоненькой нитью, тянущейся сквозь бурные вихри бессвязной, неоформленной мысли.

«И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет…»

Солнце всползало все выше над беспорядочным нагромождением гор, и на периферии взгляда запестрели темные пятна и светлые голые лица. Келлхус почувствовал, что раздираем внутренней борьбой. Смутные побуждения вздымались ниоткуда, требуя внимания. Неясные образы нашептывали, бранились, умоляли, грозили – и все они тоже требовали внимания. И сквозь все это:

«И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет…»

Уже много времени спустя он поймет, что это упражнение разграничило его душу. Беспрестанное повторение этой фразы противопоставило его самому себе, показало ему, до какой степени он себе не принадлежит. Впервые он словно бы воочию видел тьму, которая была прежде него, и понимал, что до того дня он никогда прежде не бодрствовал по-настоящему.

Когда солнце наконец село, прагма прервал нерушимое молчание.

– Ты завершил свой первый день, юный Келлхус, и теперь ты будешь продолжать всю ночь. Когда рассветное солнце коснется восточного ледника, ты прекратишь повторять последнее слово фразы и будешь продолжать дальше в таком виде. И каждый раз, как солнце будет вставать из-за ледника, ты будешь прекращать повторять последнее из оставшихся слов. Понял?

– Да, прагма.

Эти слова, казалось, были сказаны кем-то другим.

– Тогда продолжай.

Когда тьма погребла под собой келью, борьба усилилась. Его тело то становилось далеким до такой степени, что кружилась голова, то близким до того, что он начинал задыхаться. То он казался себе видением, причудливой фигурой, сложившейся из клубов дыма, настолько эфемерной, что порыв ночного ветра мог развеять ее. То, напротив, превращался в комок сведенной судорогой плоти, и все чувства обострялись до такой степени, что даже ночной холод вонзался в кожу, точно сотни ножей. А фраза сделалась точно пьяная, она спотыкалась, с трудом пробираясь сквозь кошмарный хор возбуждения, смятения и обезумевших страстей. И все это завывало внутри него – это походило на предсмертный вой.

А потом из-за ледника вынырнуло солнце, и Келлхус был поражен его красотой. Ярко-оранжевый ободок оседлал холодные пространства сияющего снега и льда. На миг Келлхус забыл о фразе – он думал лишь о том, как вздымается ледник, выгибаясь, точно спина прекрасной женщины…

Прагма метнулся вперед и ударил Келлхуса. Его лицо превратилось в гневную маску.

– Повторяй фразу! – воскликнул он.


Для Келлхуса каждый из Великих Имен представлял собой вопрос, узел бесчисленных преобразований. В их лицах он видел фрагменты иных лиц, всплывающих на поверхность, как будто все люди были одним и тем же человеком, только в разные моменты. В какой-то миг в нахмуренном Атьеаури, спорящем с Саубоиом, вихрем промелькнул Левет. В том, как Готьелк взглянул на младшего из своих сыновей, было что-то от Серве. Одни и те же страсти, только каждая из них брошена на принципиально иные весы. Келлхус пришел к выводу, что любым из этих людей овладеть так же легко, как и Леветом, невзирая на их отчаянную гордыню. Однако в массе своей они были непредсказуемы.

Они были лабиринтом, тысячей тысяч залов, и ему предстояло пройти сквозь них. Подчинить их себе.

«А что, если эта Священная война превосходит мои способности? Что тогда, отец?»

– Пируешь, дунианин? – с горечью спросил Найюр на скюльвендском наречии. – Жиреешь на новых лицах?

Пройас отошел, чтобы побеседовать с Готианом, и они остались наедине.

– У нас общая миссия, скюльвенд.

Пока что события превосходили даже самые оптимистические из его прогнозов. Объявив себя отпрыском знатного рода, он почти без всяких усилий обеспечил себе место среди правящих каст айнрити. Пройас не только снабдил его всем, «подобающим его рангу», но и предоставил почетное место в своем совете. Келлхус обнаружил, что если ведешь себя как князь, к тебе и будут относиться как к князю. Маска становится лицом.

Однако другое утверждение – что ему приснился Шайме и Священная война – поставило его в совсем иное положение, чреватое как многими опасностями, так и многими возможностями. Некоторые открыто насмехались над его словами. Другие, такие как Пройас или Ахкеймион, видели в этом возможное предзнаменование, вроде лихорадки, предвещающей болезнь. Многие, ищущие хотя бы какого-то знака свыше, просто принимали это как есть. Но все они признавали за Келлхусом определенное положение.

Для народов Трех Морей сны, пусть даже самые тривиальные, были делом серьезным. Для дуниан, до призыва Моэнгхуса, сны были просто повторениями пройденного, способами, которыми душа приучает себя к различным событиям. Для этих же людей сны были как бы порталом, местом, где Внешнее вторгается в Мир, и нечто превосходящее человека, будь то грядущее, далекое, демоническое или божественное, находит свое несовершенное выражение в настоящем и близком.

Но просто заявить, что тебе приснился сон, еще недостаточно. Сны могущественны, но дешевы. Сны видят все. Терпеливо выслушав описание видений Келлхуса, Пройас объяснил ему, что буквально тысячи людей утверждают, будто видели сны о Священной войне, одни – о ее триумфе, другие – о поражении. Как выразился Пройас, нельзя пройти и десяти шагов вдоль Фая, чтобы не наткнуться на какого-нибудь отшельника, который талдычит о своих снах.

– Почему, – спросил он со свойственной ему прямотой, – я должен относиться иначе к твоим снам?

Сны – дело серьезное, а серьезные дела требуют серьезных расспросов.

– Не знаю, – ответил Келлхус – Возможно, к ним и не стоит относиться иначе. Я сам не уверен на этот счет.

И именно нежелание настаивать на пророческом характере собственных снов позволило ему закрепиться в этом шатком положении. Когда очередной неизвестный ему айнрити, узнав, кто перед ним находится, падал перед Келлхусом на колени, Келлхус гневался, как разгневался бы сострадательный отец. Когда эти айнрити молили его прикоснуться к ним, словно благодать может передаваться сквозь кожу, он прикасался, но лишь затем, чтобы поднять их на ноги и пристыдить за то, что они раболепствуют перед обыкновенным человеком. Утверждая, что он – нечто меньшее, чем кажется, он заставлял людей, особенно людей ученых, таких, как Пройас или Ахкеймион, надеяться или страшиться того, что он может оказаться чем-то большим.

Он никогда не говорил об этом, никогда ничего не утверждал, но организовывал ситуации таким образом, чтобы эта догадка казалась верной. И тогда все, кому мнилось, будто они незаметно наблюдают за ним, все те, кто беззвучно вопрошал: «Кто же этот человек?», радовались, как никогда в жизни. Оттого, что оказались прозорливее прочих.

И тогда они уже не могли усомниться в нем. Ведь усомниться в нем означало признать, что их прозрения были пустыми. Отказаться от него значило отказаться от себя самого.

И тут Келлхус оказывался на хорошо знакомой почве.

«Так много преобразований… Но я все же вижу путь, отец».

По саду раскатился хохот. Какой-то молодой галеотский тан соскучился стоять и ждать и решил присесть отдохнуть на императорскую скамейку. Он немного посидел, не обращая внимания на царящее вокруг веселье, разглядывая то остывший свиной джумьян, который он стянул с подноса у проходившего мимо раба, то нагого пленника, прикованного у его ног. Но когда наконец сообразил, что смеются над ним, то решил, что ему нравится всеобщее внимание, и принялся принимать разные величественные позы, корча из себя императора. Люди Бивня покатились со смеху. В конце концов Саубон забрал юношу и увел в толпу земляков, которые встретили его овацией.

Немного погодя в саду появилась вереница имперских чиновников, облаченных в пышные одеяния, полагающиеся им по сану. Они возвестили приход императора. Икурей Ксерий III вступил в сад вместе с Конфасом как раз тогда, когда всеобщее веселье несколько поулеглось. На его лице отражалось благоволение, смешанное с отвращением. Он опустился на свою скамью и вновь заставил гостей разразиться хохотом, поскольку принял ту самую позу, которую юный галеот изображал всего пару минут тому назад: левая рука на коленях, ладонью вверх, правая сжата в кулак и опущена книзу. Келлхус видел, как побледнело от гнева лицо императора, когда один из евнухов объяснил ему, отчего все смеются. Когда Ксерий отсылал евнуха, взгляд его был убийственным, и он не сразу решил, какую именно позу принять. Келлхус уже знал, что быть предугаданным – одно из самых раздражающих оскорблений. Таким образом даже императора можно было сделать рабом – хотя Келлхус понял, что до сих пор не знает почему. В конце концов Ксерий остановился на норсирайской позе: уперся руками в колени.

Миновало несколько долгих секунд тишины, пока император боролся с гневом. За это время Келлхус успел изучить лица императорской свиты: непробиваемуюнадменность императорского племянника, Конфаса; панику рабов, привыкших замечать мельчайшие колебания бурных страстей своего господина; неодобрительно поджатые губы советников, выстроившихся полукругом, центром которого был император. И…

И другое лицо среди советников… Тревожащее лицо.

Поначалу его внимание привлекло тончайшее несоответствие, чуть заметная неправильность. Старик в роскошном угольно-черном шелковом одеянии, которому все остальные явно оказывали почет и уважение. Один из спутников старика наклонился к его уху и прошептал нечто, неслышное сквозь гул голосов. Однако Келлхус прочел по губам: «Скеаос».

Это было имя советника.

Келлхус глубоко вздохнул и позволил течению своих собственных мыслей замедлиться и застынуть. Тот, кем он был в повседневном общении с другими людьми, перестал существовать, облетел, как лепестки на ветру. Темп событий замедлился. Келлхус сделался местом, чистым листом для единственного рисунка: морщинистого старческого лица.

Отсутствие сколько-нибудь заметного покраснения кожи. Несоответствие между сердечным ритмом и выражением лица…

Однако гул голосов вокруг затих, и Келлхусу пришлось отступить и вновь собраться воедино. Император собирался говорить. Его слова могли решить судьбу Священной войны.

Миновало пять ударов сердца.

Что это может означать? Единственное лицо, не поддающееся расшифровке, посреди моря абсолютно прозрачных лиц…

«Скеаос… Быть может, ты создан моим отцом?»


«И Логос не имеет ни начала, ни… И Логос не имеет ни начала, ни… И Логос не имеет ни начала, ни… И Логос не имеет ни начала…»

На миг он почувствовал вкус крови на потрескавшихся губах, но ощущение было вскоре смыто безжалостным, монотонным повторением. Внутренняя какофония утихла, улеглась, сменилась гробовой тишиной. Тело сделалось абсолютно чужим, футляром, который легко было отбросить прочь. И сам ход времени, движение «прежде» и «теперь», преобразился.

Тени колонн ползли по голому полу. На лицо падал солнечный свет и снова отползал в сторону. Келлхус мочился и испражнялся, но не ощущал ни неудобства, ни вони. И когда старый прагма встал и омочил ему губы, он был просто гладким валуном, вросшим в мох и гальку под водопадом.

Солнце миновало колонны перед ним и опустилось у него за спиной, отбросив его тень сперва на колени прагмы, потом на позолотившиеся верхушки деревьев, где тень слилась со своими сородичами и разрослась в ночь. Снова и снова видел он, как восходит и закатывается солнце, снова ненадолго наступала ночь, и с каждым восходом фраза становилась короче на одно слово. Движение мира все ускорялось по мере того, как замедлялось движение его души.

Пока наконец он не стал твердить только:

«И Логос… И Логос… И Логос…»

Он стал полостью, в которой гуляло эхо, лишенное источника звука, и каждая фраза была точной копией предыдущей. Он брел через бездонную галерею бесконечных зеркал, и каждый следующий шаг был таким же иллюзорным, как предыдущий. Только солнце и ночь отмечали его путь, и то лишь тем, что сужали просвет между зеркалами до немыслимой узости, так что верх грозил соприкоснуться с низом, а право – с лево, превращаясь в место, где душа наконец замрет окончательно.

И вот солнце взошло снова, и мысли свелись к одному-единственному слову:

«И… И… И… И…»

И оно казалось одновременно и бессмысленным звуком, и глубочайшей из мыслей, как будто лишь в отсутствие Логоса могло оно совпасть с ритмом сердца, отмеряющего мгновения. Мысль истончилась, и дневное светило пронеслось через келью и спустилось за ней, и вот уже ночь пронзила облака, и небеса закружились над миром, подобно бесконечному колесу.

«И… И…»

Живая душа, повисшая на связи, соединяющая нечто – все равно что и с чем. «И» дерево, «и» сердце, «и» все – любая связь обратилась в ничто благодаря повторению, благодаря бесконечному повторению отказа от любых имен.

Золотой венец над крутыми склонами ледника.

…И пустота.

Ничто.

Полное отсутствие мысли.


– Империя приветствует вас, – объявил Ксерий, изо всех сил старавшийся, чтобы его голос звучал благожелательно. Он обвел взглядом Великие Имена Людей Бивня, задержавшись на миг на скюльвенде, что стоял рядом с Келлхусом. И улыбнулся.

– Ах, да, – сказал он, – наше самое экстраординарное пополнение. Скюльвенд. Мне говорили, что ты – вождь утемотов. Так ли это, скюльвенд?

– Это так, – ответил Найюр.

Император взвесил этот ответ. Келлхус видел, что ему сейчас не до тонкостей джнана.

– У меня тоже есть свой скюльвенд, – сказал он.

Он выпростал руку из-под замысловато расшитых рукавов и поднял цепь, лежащую у его ног. Император яростно дернул цепь, и скорчившийся рядом со скамьей Ксуннурит поднял голову, выставив на всеобщее обозрение слепое лицо сломленного человека. Его нагое тело напоминало скелет – видно было, что пленника морили голодом, – и конечности были словно бы подвешены под разными углами, но все торчали внутрь, как бы норовя спрятаться от мира. Длинные полосы свазондов на предплечьях теперь, казалось, служили скорее мерой его собственных костей, нежели кровавого прошлого.

– Скажи мне, – спросил император, явно ободренный своей мелкой жестокостью, – а этот из какого племени?

Найюр, по всей видимости, остался невозмутим.

– Этот был из аккунихоров.

– «Был», говоришь? Он, видно, для тебя все равно что покойник?

– Нет. Не покойник. Он для меня ничто.

Император снова улыбнулся, как будто его порадовала эта маленькая загадка, подходящее отдохновение от более важных дел. Однако Келлхус видел его коварный замысел, видел уверенность, что сейчас он всем покажет, какой этот дикарь невежественный глупец.

– Потому, что мы его сломили? Да? – уточнил император.

– Сломили? Кого?

Икурей Ксерий слегка растерялся.

– Да вот его, этого пса. Ксуннурита, короля племен. Вашего короля…

Найюр пожал плечами, словно озадаченный назойливостью ребенка-фантазера.

– Что вы сломили? Ничто.

Кое-кто засмеялся.

Император насупился и скис. Келлхус видел, что на передний план среди его мыслей выступила оценка умственных способностей Найюра. Ксерий лихорадочно переоценивал ситуацию, разрабатывал новую стратегию.

«Он привык оправляться после грубых ошибок и вести себя как ни в чем не бывало», – подумал Келлхус.

– Да, конечно, – сказал Ксерий. – Видимо, сломить одного человека – это ничто. Одного человека сломить проще простого. Но сломить целый народ… Это уже нечто, не правда ли?

Найюр не ответил. Лицо императора сделалось торжествующим. И он продолжал:

– Вот мой племянник, Конфас, сломил целый народ. Быть может, ты о нем слышал. Он называл себя Народом Войны.

И снова Найюр ничего не ответил. Однако взгляд его сделался убийственным.

– Твой народ, скюльвенд. Он был сломлен при Кийуте. Я хотел бы знать, был ли ты при Кийуте?

– Я при Кийуте был, – проскрежетал Найюр.

– И ты был сломлен? Молчание.

– Был ли ты сломлен?

Теперь все глаза обратились на скюльвенда.

– Я… – он замялся, подбирая подходящее выражение на шейском, – я при Кийуте получил урок.

– Ах, вот как! – воскликнул император. – Ну да, еще бы! Конфас – наставник весьма суровый. И какой же урок он тебе преподал, а?

– Это Конфас был моим уроком.

– Конфас? – переспросил император. – Ты уж прости, скюльвенд, но я тебя не понимаю.

Найюр продолжал, неторопливо и взвешенно:

– При Кийуте я научился тому, чему научился Конфас. Он – полководец, воспитанный на многих битвах. У галеотов он научился тому, как эффективен строй хорошо обученных копейщиков против конной лавы. У кианцев он научился тому, как расступиться перед неприятелем, заманить его в ловушку ложным бегством и выгодно приберечь свою конницу в засаде. А у скюльвендов он научился тому, как важно правильно выбрать «гобокзой», «момент», внимательно наблюдая за врагами и нанеся удар именно в тот миг, как они пошатнулись. При Кийуте я научился тому, – закончил он, переведя свой ледяной взгляд на Конфаса, – что война – это интеллект.

На лице императорского племянника отчетливо читался шок, и Келлхус поразился эффекту прозвучавших слов. Но сейчас происходило слишком многое, чтобы он мог сосредоточиться на этой проблеме. Воздух звенел от напряжения, вызванного поединком императора и варвара.

На этот раз уже император ничего не ответил.

Келлхус понял, зачем Ксерий затеял этот разговор. Императору нужно показать, что скюльвенд глуп и невежествен. Ксерий сделал свой договор ценой Икурея Конфаса. И, как и любой торговец, он мог оправдать эту цену, лишь очернив товар конкурентов.

– Довольно этой болтовни! – воскликнул Коифус Саубон. – Великие Имена наслушались достаточно…

– Не Великим Именам это решать! – отрезал император.

– И не Икурею Ксерию! – ответил Пройас. Его глаза горели энтузиазмом.

Седой Готьелк воскликнул:

– Готиан! Что говорит шрайя? Что думает о договоре нашего императора Майтанет?

– Рано, рано еще! – прошипел император. – Мы еще не успели как следует проверить этого человека – этого язычника!

Но остальные тоже вскричали:

– Готиан!

– Ну, а что скажете вы, вы сами. Готиан? – воскликнул император. – Согласны ли вы на то, чтобы язычник вел вас против язычников? Не постигнет ли вас кара, как Священное воинство простецов на равнине Менгедда? Сколько там полегло? Сколько попало в плен из-за опрометчивости Кальмемуниса?

– Поведут Великие Имена! – вскричал Пройас. – Скюльвенд будет лишь нашим советником…

– Еще того лучше! – возопил император. – Армия с десятком военачальников? Когда вы потерпите поражение – а вы потерпите поражение, ибо вам неведомо коварство кианцев, – к кому вы обратитесь за помощью? К скюльвенду? В час нужды? О безумнейшее из безумий! Да ведь тогда это будет уже Священная война язычников! Сейен милостивый, да ведь это же скюльвенд! – воскликнул он жалобно, словно обращаясь к обезумевшей возлюбленной. – Или для вас, глупцов, это пустой звук? Да ведь это же истинная язва на лике земном! Само его имя есть богохульство! Мерзость перед Господом!

– Это вы говорите нам о богохульстве? – воскликнул в ответ Пройас. – Вы собираетесь наставлять в благочестии тех, кто жертвует самой своей жизнью ради Бивня? А как насчет ваших собственных беззаконий, а, Икурей? Кто, как не вы, стремится сделать Священную войну своим собственным орудием?

– Я стремлюсь спасти Священную войну, Пройас! Сохранить орудие Господне от вашего невежества!

– Мы больше не невежественны, Икурей, – возразил Саубон. – Вы слышали, что сказал скюльвенд. И мы это тоже слышали!

– Да ведь этот человек вас продаст! Ведь он же скюльвенд! Скюльвенд, вы слышите?

– Еще бы нам не слышать! – бросил Саубон. – Вы визжите громче моей бабы!

Раскатистый хохот.

– Мой дядя прав, – вмешался Конфас, и мгновенно воцарилась тишина.

Великий Конфас наконец-то взял слово. Все умолкли, ожидая, что скажет человек более трезвый.

– Вы ничего не знаете о скюльвендах, – продолжал он самым обыденным тоном. – Это не такие язычники, как фаним. Их нечестие – не в том, что они искажают истину, превращают в мерзость истинную веру. Это народ, у которого вообще нет богов.

Конфас подошел к королю племен, прикованному у ног императора, вздернул его голову, чтобы все могли видеть слепое лицо. Взял исхудалую руку пленного.

– Они называют эти шрамы «свазонд», – сказал он тоном терпеливого наставника. – Это слово означает «умирающие». Для нас это не более чем странные трофеи, вроде тех засушенных голов шранков, которые туньеры приколачивают к своим щитам. Но для скюльвендов это нечто куда большее. Эти умирающие – единственная их цель. Весь смысл их жизни сосредоточен в этих шрамах. И это наши умирающие. Вы понимаете?

Он обвел взглядом лица собравшихся айнрити и удовлетворенно кивнул, увидев страх на их лицах. Одно дело – допустить в свою среду язычника; совсем другое – в подробностях узнать, в чем именно состоит его нечестие.

– То, что дикарь говорил здесь недавно, – неправда, – подвел итог Конфас. – Этот человек – отнюдь не «ничто». Он нечто гораздо большее! Это знак их унижения. Унижения скюльвендов.

Он пристально взглянул на бесстрастное лицо Ксуннурита, на его запавшие, слезящиеся глазницы. Потом перевел взгляд на Найюра, стоящего рядом с Пройасом.

– Взгляните на него, – сказал он небрежно. – Взгляните на того, кого вы собираетесь сделать своим военачальником. Не думаете ли вы, что он жаждет мести? Что прямо сейчас он с трудом сдерживает ярость, бушующую в его душе? Неужели вы так наивны, чтобы поверить, будто он не замышляет нашего уничтожения? Что в его душе не теснятся, как в душах многих людей, заманчивые видения – видения нашей погибели и его удовлетворенной ненависти?

Конфас перевел взгляд на Пройаса.

– Спроси его, Пройас! Спроси, что движет его душой!

Воцарилось молчание, нарушаемое лишь негромким ропотом перешептывающихся людей. Келлхус вновь перевел взгляд на загадочное лицо, возвышающееся за спиной императора.

Ребенком он воспринимал выражения лиц так же, как воспринимают их рожденные в миру: понимал не понимая. Но теперь он научился видеть стропила, на которых покоится кровля человеческого лица, и благодаря этому мог с пугающей точностью вычислить распределение управляющих сил до самого основания человеческой души.

Однако этот Скеаос поставил его в тупик. Других Келлхус видел насквозь, но на лице этого старика виднелась лишь имитация подлинной глубины. Мышцы, за счет которых создавалось это выражение, были неузнаваемы – словно крепились к костям не таким, как у прочих людей.

Нет, этот человек не прошел обучения у дуниан… Скорее, его лицо вообще не было лицом.

Шли секунды, несоответствия накапливались, классифицировались, складывались в гипотетические варианты…

Конечности. Крохотные конечности, сложенные и спрессованные в подобие лица.

Келлхус моргнул, и его чувства вернулись к прежнему уровню. Как такое возможно? Колдовство? Если так, оно не имеет ничего общего со странным искажением, которое он испытал тогда, давным-давно, сражаясь с нелюдем. Келлхус уже выяснил, что колдовство почему-то необъяснимо неуклюже – как детские каракули, нацарапанные поверх картины искусного мастера, – хотя отчего это так, он не знал. Все, что он знал, – это что он может отличать колдовство от мира и колдунов от обычных людей. Это была одна из многих тайн, которые заставили его взяться за изучение Друза Ахкеймиона.

Он был относительно уверен, что это лицо никакого отношения к колдовству не имеет. Но тогда что же это?

«Кто этот человек?»

Внезапно взгляд Скеаоса встретился с его собственным. Морщинистый лоб изобразил, будто хмурится.

Келлхус кивнул доброжелательно и смущенно, как человек, застигнутый за тем, что на кого-то глазеет. Однако краем глаза заметил, что император в тревоге уставился на него, потом резко развернулся и посмотрел на своего советника.

Келлхус понял: Икурей Ксерий не знает, что это лицо чем-то отличается от других. И вообще никто из них этого не знает.

«Исследование углубляется, отец. Оно все время углубляется».

– Когда я был юн, Конфас, – говорил тем временем Пройас, – моим наставником был адепт Завета. Он сказал бы, что ты чересчур оптимистично настроен по отношению к этому скюльвенду.

Некоторые расхохотались вслух – расхохотались с облегчением.

– Байки адептов Завета ничего не стоят, – ответил Конфас ровным тоном.

– Быть может, – отпарировал Пройас, – но то же можно сказать и о нансурских байках!

– Не о том речь, Пройас, – вмешался старый Готьелк. Он говорил по-шейски с таким сильным акцентом, что половины слов было не разобрать. – Весь вопрос в том, как мы можем положиться на этого язычника?

Пройас взглянул на стоявшего рядом скюльвенда, словно бы внезапно заколебавшись.

– Что ты скажешь на это, а, Найюр? – спросил он.

Найюр все время, пока длилась эта перепалка, стоял и помалкивал, не скрывая своего презрения. Теперь он сплюнул в сторону Конфаса.


Полное отсутствие мысли.

Мальчик угас. Осталось только место.

Здесь и сейчас.

Прагма неподвижно восседал напротив него. Босые подошвы его ног были прижаты одна к другой, темное монашеское одеяние исчерчено тенями глубоких складок, а глаза пусты, как мальчик, на которого он взирал.

Место, лишенное дыхания и звука. Наделенное одним лишь зрением. Место, лишенное «прежде» и «после». Почти лишенное…

Ибо первые солнечные лучи неслись над ледником, тяжкие, как сучья огромного дерева на ветру. Тени сделались резче, и на старческой макушке прагмы сверкнул отблеск солнца.

Левая рука старика выскользнула из его правого рукава. В ней бесцветно блеснул нож. Его рука, точно веревка в воде, развернулась наружу, пальцы медленно скользнули вдоль клинка, и нож лениво поплыл по воздуху. В его зеркальной поверхности отразились и солнечный свет, и темные стены кельи…

И место, где некогда существовал Келлхус, протянуло открытую ладонь – светлые волоски вспыхнули на загорелой коже, точно светящиеся нити, – и взяло нож из ошеломленного пространства.

Удар рукояти о ладонь послужил толчком, от которого место обрушилось, вновь превратившись в мальчика. Бледная вонь собственного тела. Дыхание, звук, беспорядочные мысли.

«Я был легионом…»

Краем глаза он видел угол солнца, поднимающийся над горой. Он был словно пьян от усталости. Теперь, когда он отходил после транса, ему казалось, будто он не слышит ничего, кроме поскрипывания и свиста ветвей, что гнутся и качаются на ветру, влекомые листьями, подобными миллионам парусов размером не больше его ладошки. Всюду есть причины, но в ряду бесчисленных мелких событий они размыты и бесполезны.

«Теперь я понимаю».


– Вы хотите меня проверить, – сказал наконец Найюр. – Хотите разгадать загадку сердца скюльвенда. Но вы судите о моем сердце по своим собственным! Вы видите перед собой униженного человека, Ксуннурита. Этот человек связан со мною узами крови. «Ах, какое это оскорбление! – говорите вы. – Должно быть, его сердце жаждет мести! Не может не жаждать мести!» Но вы так говорите оттого, что ваши сердца непременно возжаждали бы мести. Однако мое сердце не такое, как ваши. Потому-то оно и загадка для вас.

Народ не стыдится имени Ксуннурита! Этого имени просто нет больше. Тот, кто больше не скачет вместе с нами, – уже не мы. Он – иной. Однако вы, путающие свои сердца и мое сердце, вы видите просто двух скюльвендов, одного – сломленного, другого – стоящего прямо. И вы думаете, будто он по-прежнему имеет какое-то отношение ко мне. Вы думаете, будто его падение – все равно что мое собственное, и будто я стану мстить за это. Конфас хочет, чтобы вы думали именно так. Зачем бы еще было приводить сюда Ксуннурита? Есть ли лучший способ опозорить сильного человека, чем сделать его двойником человека слабого? Быть может, вам стоит проверить скорее сердца нансурцев.

– Но наше сердце – сердце айнрити, – резко ответил Конфас. – Оно и так уже известно.

– Да уж, известно! – яростно заметил Саубон. – Оно только и мечтает, как бы отнять Священную войну у Бога и сделать ее своей собственностью!

– Нет! – выпалил Конфас. – Мое сердце стремится спасти Священную войну для Бога. Спасти ее от этого мерзейшего пса, а вас – от вашего неразумия. Скюльвенды – это чума!

– Как и Багряные Шпили? – отпарировал Саубон, надвигаясь на Конфаса. – Может, и от них еще прикажешь отказаться?

– Багряные Шпили – другое дело! – отрезал Конфас. – Багряные Шпили Людям Бивня необходимы… Без них нас погубят кишаурим.

Саубон остановился в нескольких шагах от главнокомандующего. Он выглядел поджарым и хищным, точно волк.

– Этот скюльвенд айнрити тоже необходим. Ты ведь сам это сказал, Конфас. Нам нужно спасение от нашего неразумия на поле битвы.

– Это сказал тебе не я, глупец! Это сказали Кальмемунис и твой родич Тарщилка, погибшие на равнине Менгедда.

– Кальмемунис! – презрительно бросил Саубон. – Тарщилка! Сброд, потащившийся на войну в сопровождении сброда!

– Скажи мне, Конфас, – вмешался Пройас, – разве не было заранее ясно, что Кальмемунис обречен? А если так, зачем же император снабдил его провизией?

– Это все к делу не относится! – вскричал Конфас.

«Он лжет, – понял Келлхус. – Они знали, что Священное воинство простецов будет разгромлено. Они хотели, чтобы оно было разгромлено…» И внезапно Келлхус осознал, что исход этого спора на самом деле чрезвычайно важен для его миссии. Икуреи пожертвовали целым войском ради того, чтобы взять Священную войну в свои руки. Какую еще катастрофу они организуют, обнаружив, что дело не выгорело?

– Весь вопрос в том, – с жаром продолжал Конфас, – можно ли положиться на скюльвенда, который собирается вести вас против кианцев!

– Нет, вопрос отнюдь не в этом, – возразил Пройас. – Вопрос в том, кому мы можем доверять больше, скюльвенду или тебе.

– Да как вообще можно задаваться подобным вопросом! – возопил Конфас. – Доверять скюльвенду больше, чем мне? Да вы совсем с ума сошли!

И он хрипло расхохотался.

– С ума сошли не мы, Конфас, – проскрежетал Саубон, – а ты и твой дядюшка. Если бы не ваши сраные предсказания грядущих катастроф да не ваш трижды проклятый договор, обо всем этом речи бы вообще не было!

– Но ведь вы идете отвоевывать нашу землю! Каждая равнина, каждый холмик на ней орошены кровью наших предков! И вы отказываете нам в том, что принадлежит нам по праву?

– Эта земля – Божья земля, Икурей, – отрезал Пройас. – Это родина Последнего Пророка. Или ты ставишь жалкие анналы нансурцев выше Трактата? Выше нашего Господа, Айнри Сейена?

Конфас ответил не сразу, прежде тщательно взвесил свой ответ. Келлхус понял, что стоит трижды подумать, прежде чем ввязываться в спор о благочестии с Нерсеем Пройасом.

– А кто такой ты, Пройас, чтобы спрашивать об этом? – отпарировал Конфас, снова взяв себя в руки. – А? Ты, который готов поставить язычника – и не какого-нибудь, а скюльвенда – выше Сейена?

– Все мы орудия в руке Божией, Икурей. Даже язычник – и не какой-нибудь, а скюльвенд – может стать орудием, если такова воля Господа.

– Что же мы тогда, станем угадывать волю Господа? А, Пройас?

– Это, Икурей, дело Майтанета.

И Пройас обернулся к Готиану, который все это время внимательно наблюдал за перепалкой.

– Что говорит Майтанет, Готиан? Скажи нам. Что говорит наш шрайя?

Великий магистр крепко сжимал в руках коробочку слоновой кости. Все знали, что у него есть ответ. Лицо великого магистра было неуверенным. «Он не может решиться. Он презирает императора, не доверяет ему, но боится, что решение, предложенное Пройасом, чересчур радикально». Келлхус понял, что очень скоро придется вмешаться ему.

– Я бы спросил у скюльвенда, – ответил Готиан, прокашлявшись, – зачем он явился сюда.

Найюр пристально посмотрел на шрайского рыцаря, на Бивень, вышитый золотом на груди его белого одеяния. «Слова в тебе, скюльвенд! Произнеси их».

– Я пришел ради грядущей войны, – ответил наконец Найюр.

– Но скюльвенды так не поступают! – возразил Готиан. Он испытывал подозрения, но надежда не давала им воли. – Скюльвенды не бывают наемниками. По крайней мере, я о таком никогда не слышал.

– Я не продаю себя, если ты это имеешь в виду. Народ вообще никогда и ничего не продает. Если нам что-то нужно, мы это захватываем.

– Вот-вот! Он и нас хочет захватить! – перебил Конфас.

– Дайте этому человеку высказаться! – воскликнул Готьелк, утратив наконец терпение.

– После Кийута, – продолжал Найюр, – утемоты были уничтожены. Степь не такая, как вам кажется. Народ воюет всегда, если не со шранками, нансурцами или кианцами, то, значит, друг с другом. Наши пастбища захвачены нашими стародавними соперниками. Наши стада вырезаны. Наши стойбища сожжены. Я больше ничему не вождь.

Найюр обвел взглядом их лица. Все внимательно слушали его. Келлхус успел убедиться, что если байки уместны, к ним всегда относятся с почтением.

– От этого человека, – сказал он, указав на Келлхуса, – я узнал, что чужеземец тоже может обладать честью. Он был рабом, но сражался на нашей стороне против куоатов. Благодаря ему, благодаря его снам, посланным Богом, я узнал о вашей войне. Я остался без племени и потому поверил ему на слово.

Келлхус обнаружил, что теперь множество глаз устремлено на него. Быть может, стоит воспользоваться моментом? Или пусть скюльвенд продолжает?

– Поверил на слово? – переспросил Готиан, одновременно озадаченно и слегка благоговейно. – В чем?

– В том, что эта война будет непохожа на другие. Что она будет откровением…

– Понимаю, – сказал Готиан, и глаза его внезапно озарились светом забытой веры.

– Понимаешь? – переспросил Найюр. – Не думаю. Я ведь по-прежнему скюльвенд.

Степняк взглянул на Пройаса, потом обвел глазами собравшееся вокруг блестящее общество.

– Не обманывайся во мне, айнрити. В этом Конфас прав. Вы все для меня все равно что шатающиеся пьяницы. Мальчишки, которые играют в войну, когда вам подобает сидеть дома, с матерями. Вы ничего не знаете о войне. Война – это тьма. Она черна, как смола. Война – это не Бог. Она не смеется и не плачет. Она не вознаграждает ни ловкость, ни отвагу. Это не испытание для душ и не мера воли. Еще менее она может быть орудием, средством для достижения какой-нибудь бабской цели. Это просто место, где стальные кости земли сталкиваются с полыми костями людей и перемалывают их.

Вы предложили мне войну – и я согласился. Ничего больше. Я не стану сожалеть о ваших потерях. Я не преклоню головы у ваших погребальных костров. Я не стану радоваться вашим победам. Однако я принял вызов. Я буду страдать вместе с вами. Я буду предавать фаним мечу и устрою бойню их женам и детям. И когда я лягу спать, мне будут сниться их жалобы и стоны, и сердце мое возрадуется.

Воцарилось ошеломленное молчание. Наконец Готьелк, старый граф Агансанорский, сказал:

– Я бывал во многих битвах. Кости мои стары, но они по-прежнему при мне, а не преданы огню. И я научился доверять человеку, который ненавидит открыто, и бояться только тех, кто ненавидит исподтишка. Меня ответ этого человека устраивает – хотя он мне и не нравится.

Он обернулся к Конфасу – глаза его недоверчиво прищурились.

– Печально это, когда язычник учит нас честности! Постепенно, мало-помалу, остальные поддержали его.

– В словах язычника есть мудрость! – воскликнул Саубон, перекрывая голоса прочих. – Мы поступим правильно, если прислушаемся к ним!

Однако Готиан по-прежнему колебался. В отличие от остальных он был нансурцем, и Келлхус видел, что он разделяет многие из дурных предчувствий императора и главнокомандующего. Для нансурцев вести о зверствах скюльвендов были частью повседневной жизни.

Великий магистр перехватил его взгляд поверх толпы. Келлхус видел сценарии катастрофического развития событий, мечущиеся в голове этого человека: Священное воинство погибнет, все пойдет прахом, и только потому, что он, Готиан, примет неверное решение от имени Майтанета.

– Я увидел эту войну во сне, – внезапно произнес Келлхус. Айнрити умолкли, вслушиваясь в этот голос, которого они еще не слышали. Келлхус обвел их прозрачным, водянистым взглядом. – Я не стану говорить, будто могу объяснить вам, о чем были эти сны, потому что я этого не знаю.

Он сказал им, что стоял в священном кругу их Бога, однако это не вселило в него излишней самонадеянности. Он сомневается, как сомневается любой честный человек, и не потерпит притворства на пути к истине.

– Однако я знаю одно: стоящий перед вами выбор вполне ясен.

Уверенное заявление, подкрепленное предварительным признанием в неуверенности. «То немногое, что я знаю, я действительно знаю», – сказал он.

– Два человека попросили вас об уступке. Принц Нерсей Пройас просит, чтобы вы приняли руководство язычника-скюльвенда, в то время как Икурей Ксерий просит, чтобы вы подчинились интересам империи. Вопрос прост: какая из уступок больше?

Демонстрация мудрости и прозорливости через прояснение. Они осознают это, и это утвердит их уважение, подготовит их к последующим осознаниям, и убедит их, что его голос – это голос разума, а не его собственных корыстных устремлений.

– С одной стороны, у нас имеется император, который с готовностью снабдил провизией Священное воинство простецов, хотя он не мог не понимать, что оно почти наверняка будет разгромлено. С другой стороны, у нас имеется вождь язычников, который всю свою сознательную жизнь занимался тем, что грабил и убивал правоверных. Он помолчал, печально улыбнулся.

– У меня на родине это называется «сложное положение».

По саду раскатился дружелюбный хохот. Только Ксерий и Конфас не улыбнулись. Келлхус обошел общепризнанный престиж главнокомандующего, сосредоточившись на императоре, и при этом описал проблему того, насколько император достоин доверия, как равнозначную проблеме скюльвенда – так мог поступить лишь человек справедливый и беспристрастный. А потом завершил это уравнение беззлобной шуткой, еще больше поднявшись в их мнении и продемонстрировав, что в придачу к уму наделен еще и остроумием.

– Я бы мог поручиться за честность Найюра урс Скиоаты, но кто поручится за меня? Так что давайте предположим, будто оба этих человека, как император, так и вождь, одинаково не заслуживают доверия. При этом условии ответ состоит в том, что вам уже и так известно: мы берем на себя дело Божье, но работа эта тем не менее темная и кровавая. Не существует более грязной работы, чем война.

Он обвел их взглядом, заглянул в глаза каждому, как будто с каждым из них стоял лицом к лицу. Он видел, что они уже на грани, на пороге решения, к которому подталкивает сам разум. Это понимали все. Даже Ксерий.

– Кого бы мы ни избрали своим руководителем, императора или вождя, – продолжал он, – мы признаем одну и ту же истину и берем на себя один и тот же тяжкий труд…

Келлхус помолчал, взглянул на Готиана. Он видел, как в душе этого человека движутся сами по себе умозаключения.

– Однако с императором, – сказал Готиан, медленно кивнув, – мы еще и уступаем плоды своего труда.

По толпе Людей Бивня пробежал одобрительный ропот.

– Что же скажете вы, великий магистр? – спросил принц Саубон. – Неужели шрайю это устраивает?

– Да ведь это же очередной вздор! – вскричал Икурей Конфас. – Как может император айнритской нации быть таким же ненадежным, как дикарь-язычник?

Главнокомандующий немедленно уцепился за единственное слабое место в рассуждениях Келлхуса. Однако было уже поздно.

Готиан молча открыл коробочку. Внутри оказалось два маленьких свитка. Он поколебался. Его суровое лицо было бледно. Он держал в руках будущее Трех Морей и понимал это. Бережно, словно некую священную реликвию, развернул он свиток с черной восковой печатью.

Обернувшись к безмолвному императору, великий магистр шрайских рыцарей начал читать голосом звучным, как у жреца:

– «Икурей Ксерий III, император Нансурии, властью Бивня и Трактата и в согласии с древним уложением Храма и Государства повелеваю тебе снабдить провизией орудие нашего великого…»

Торжествующий рев собравшихся раскатился по императорскому саду до самых дальних его уголков. Готиан читал дальше, про Айнри Сейена, про веру, про неуместные намерения, однако ликующие Люди Бивня уже принялись расходиться из сада, настолько не терпелось им начать готовиться к долгожданному походу. Конфас стоял, ошеломленный, подле императорской скамьи, и злобно смотрел на скюльвендского короля племен у своих ног. Стоящий неподалеку Пройас принимал поздравления Великих Имен. Отвечал он сдержанно, как и подобает, однако в глазах его искрилось бурное веселье.

Однако Келлхус изучал сквозь мельтешение фигур лицо императора. Император, брызгая слюной, отдавал приказы одному из своих великолепных гвардейцев, и Келлхус знал, что приказы эти не имеют никакого отношения к Священной войне. «Схватите Скеаоса, – шипели его искривленные губы, – и созовите остальных. Старый мерзавец скрывает какое-то предательство!»

Келлхус смотрел, как эотский гвардеец махнул своим товарищам, потом подошел к безликому советнику. Советника грубо уволокли прочь.

Что они обнаружат?

В саду императора сегодня произошло не одно, а два столкновения.

Затем красивое лицо Икурея Ксерия III обернулось к Келлхусу. На лице этом отражался гнев и страх.

«Он думает, будто я причастен к предательству его советника. Ему хочется меня арестовать, но он не может придумать повода».

Келлхус обернулся к Найюру, который стоически ждал, глядя на своего обнаженного сородича, прикованного у ног императора.

– Нам нужно уходить отсюда как можно быстрее, – сказал Келлхус. – Тут было сказано слишком много правды.

ГЛАВА 18 АНДИАМИНСКИЕ ВЫСОТЫ

«…И откровение это уничтожило все, что я некогда знал. Некогда я вопрошал Господа: „Кто ты?“, теперь же вопрошаю: „Кто я?“»

Анхарл, «Письмо Белому храму»
«Похоже, все сходятся на том, что император был человеком крайне подозрительным. Страх имеет множество обличий, но опаснее всего он тогда, когда сочетается с властью и постоянной неуверенностью».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Конец весны, 4111 год Бивня, Момемн

Император Икурей Ксерий III расхаживал взад-вперед, ломая руки. После постыдного провала в саду его непрерывно и неудержимо трясло. Он не покидал пределов своих апартаментов. Конфас и Гаэнкельти, капитан его эотских гвардейцев, молча стояли посреди комнаты и следили за ним. Ксерий приостановился у лакового столика, отхлебнул большой глоток разбавленного анпоя. Облизнул губы и выдохнул:

– Вы его схватили?

– Да, – ответил Гаэнкельти. – Его отвели в подземелья.

– Я должен его видеть!

– Я бы не советовал, о Бог Людей, – осторожно ответил Гаэнкельти.

Ксерий приостановился, пристально уставился на массивного капитана-норсирайца.

– Не советуешь? В чем дело? Или тут замешано колдовство?

– Имперский Сайк утверждает, что нет. Но этот человек… специально обучен.

– Что значит «специально обучен»? Избавьте меня от ваших загадок, Гаэнкельти! Сегодня была унижена империя. Я был унижен!

– Он… его оказалось очень трудно взять. Трое из моих людей погибли. Еще четверо лежат с переломами…

– Да ты шутишь! – воскликнул Конфас. – Он что, был при оружии?

– Нет. Я никогда еще не видел ничего подобного. Если бы не дополнительные стражники, вызванные из-за аудиенции… Я же говорю, он специально обучен.

– Ты хочешь сказать, – спросил Ксерий, и лицо его исказилось от ужаса, – что за все это время, за все эти годы, он без труда мог бы убить… убить меня?!

– Но дядюшка, Скеаос же немыслимо стар! – вмешался Конфас. – Как такое может быть? Должно быть, дело все же в колдовстве.

– Сайк клянется, что колдовство ни при чем, – повторил Гаэнкельти.

– Сайк! – хмыкнул Ксерий и снова потянулся за анпоем. – Нечестивые крысы! Шныряют тут по дворцу взад-вперед. Злоумышляют против меня, все время строят заговоры. Нам нужно подтверждение кого-то независимого.

Он снова сделал большой глоток, поперхнулся, закашлялся.

– Пошлите за кем-нибудь из других школ… За мисунсаями, – продолжал он срывающимся голосом.

– Уже послано, о Бог людей. Но в данном случае я верю Сайку.

Гаэнкельти показал маленький, покрытый рунами шарик, висящий у него на груди, – хору, погибель колдунов.

– Когда его скрутили, я поднес это к его лицу. Он даже не поморщился. На его лице вообще ничего не отразилось.

– Скеаос! – возопил Ксерий, обращаясь к резным потолкам. И снова потянулся за анпоем. – Проклятый, раболепный, хитроумный Скеаос! Шпион? Специально обученный ассасин? Он трясся каждый раз, как я обращался к нему напрямую. Вы это знаете? Дрожал, точно олень. И я говорил себе: «Другие называют меня богом, но Скеаос – о, славный Скеаос, он-то на самом деле понимает, что я божествен! Скеаос – единственный, кто воистину повинуется…» А он все это время вливал мне в уши яд капля за каплей! Распалял мои страсти лживыми словами! О-о, боги проклятия! Я велю содрать с него кожу заживо! Я вытяну правду, даже если придется переломать ему все кости! Он у меня сдохнет под пыткой!

Ксерий с ревом опрокинул злосчастный столик. По мраморному полу разлетелись осколки хрусталя, зазвенело золото.

Император остался стоять молча, тяжело дыша. Мир вокруг звенел и дребезжал, непроницаемый, насмешливый. Повсюду шумели и скалились тени. Разворачивались великие замыслы. Сами боги встали и двинулись в поход – против него.

– А как быть с другим, о Бог Людей? – осмелился спросить Гаэнкельти. – С князем Атритау, который заставил вас заподозрить Скеаоса?

Ксерий обернулся к своему капитану. Глаза у него все еще были дикие.

– Князь Атритау… – повторил он, содрогнувшись при воспоминании о спокойном, непроницаемом лице этого человека.

Шпион… шпион, чье лицо говорит о полном спокойствии. Такая уверенность! А почему бы и нет, если у него в сообщниках – первый советник самого императора? Но больше такому не бывать! Скоро он снова увидится с императором, и тогда в глазах у него будет ужас!

– Следить за ним. Глаз с него не спускать!

Он обернулся к Конфасу, некоторое время всматривался в него. В кои-то веки, похоже, даже его богоподобный племянничек растерялся. Вот за такие мелочные удовольствия придется цепляться всю эту ночь.

– Оставь нас пока что, капитан, – распорядился он, понемногу приходя в себя. – Я доволен твоим поведением. Позаботьтесь о том, чтобы ко мне незамедлительно явились великий магистр Кемемкетри и Токуш. Я желаю побеседовать со своими колдунами и своими шпионами… И с авгурами. Пришли ко мне и Аритмея тоже.

Гаэнкельти преклонил колени, коснулся лбом ковра и вышел.

Оставшись наедине с племянником, Ксерий повернулся к нему спиной и вышел в открытый портик на дальнем конце комнаты. Снаружи уже темнело, и Менеанорское море тяжело вздымалось на фоне серого горизонта.

– Я знаю, о чем ты хочешь спросить, – сказал он тому, кто стоял позади него. Тебя интересует, многое ли я говорил Скеаосу. Тебя интересует, знает ли он все то, что знаешь ты.

– Он все время находился при вас, дядюшка. Разве не так?

– Я могу ошибаться, племянник, но я отнюдь не дурак… Однако все это пустые разговоры. Скоро мы узнаем все, что известно Скеаосу. И будем знать, кого следует наказывать.

– А как насчет Священной войны? – осторожно спросил Конфас. – Что будет с нашим договором?

– Наш род, племянник. Прежде всего – наш род… «По крайней мере, так сказала бы твоя бабка». Ксерий повернулся к Конфасу боком, немного поразмыслил.

– Кемемкетри говорил мне, что к Священному воинству присоединился адепт Завета. Вызови его… сам.

– Зачем? Они же глупцы, эти адепты Завета.

– На глупцов можно положиться именно потому, что они глупцы. Их интересы редко пересекаются с твоими собственными. Творятся великие дела, Конфас. Нам нужно знать наверняка.

Конфас вышел, оставив его наедине с темным морем. С вершины Андиаминских Высот было видно далеко, но Ксерию всегда казалось, что недостаточно далеко. Он будет расспрашивать Кемемкетри, великого магистра Имперского Сайка, и Токуша, своего главного шпиона. Наслушается их пререканий, ничего толком от них не узнает. А потом спустится в подземелья. И лично повидает «славного Скеаоса». Выдаст ему первые плоды его преступления.


Путь от лагеря до Андиаминских Высот Ахкеймиону запомнился как кошмарное видение. Но Момемн после захода солнца вообще таков – есть в нем что-то от ночного кошмара. Воздух был такой пахучий, что вонь ощущалась на вкус. Несколько раз в просветах между домами мелькал длинный каменный перст – видимо, башня Зиек, – а проходя мимо храмового комплекса Кмираль, он увидел перед собой огромные купола Ксотеи, выгнувшиеся на фоне неба, точно гигантские жирные животы. В остальное же время он плутал в хаосе переулков, застроенных старыми многоэтажными домами и прерываемых опустевшими рынками, каналами и храмами. При дневном свете Момемн представлял собой сложный, продуманный комплекс; ночью же он превращался в лабиринт.

Отряд кидрухилей с факелами походил на сверкающую нить, тянущуюся сквозь тьму. Железные подковы звонко цокали по каменным мостовым и по засохшей глине. В окнах появлялись напуганные белесые лица разбуженных шумом людей. Рядом с ним в полном церемониальном доспехе ехал сам Икурей Конфас, холодный и отчужденный.

Ахкеймион поймал себя на том, что периодически исподтишка поглядывает на главнокомандующего. В физическом совершенстве этого человека было нечто пугающее, что заставляло Ахкеймиона особенно остро осознавать собственное несовершенство, как будто через Конфаса боги открыли людям жестокую насмешку, таящуюся за недостатками более обыкновенных людей. Однако не только его внешность заставляла Ахкеймиона чувствовать себя не в своей тарелке. Этот человек держался как-то необычно – пожалуй, чересчур самоуверенно для того, чтобы это можно было счесть гордыней. Ахкеймион решил, что Икурей Конфас либо обладает невероятной силой, либо, напротив, лишен чего-то очень важного.

Конфас! Ему по-прежнему не верилось. Что может быть нужно от него дому Икуреев? Ахкеймион пытался расспрашивать племянника императора, но тот на все вопросы отвечал одно: «Меня послали привезти вас, а не болтать с вами».

Неизвестно, чего хотел император, но ясно было одно: это достаточно важный повод, чтобы отправить посыльным императорского племянника.

Услышав, что его хочет видеть император, Ахкеймион поначалу исполнился дурных предчувствий. Кидрухили в тяжелых доспехах растекались по улочкам лагеря конрийцев, как будто собирались взять его приступом. У костров чуть было не дошло до драк, пока не выяснилось, что нансурцы явились за ним, Ахкеймионом.

– Зачем я понадобился императору? – спросил он у Конфаса.

– А зачем императору вообще может понадобиться колдун? – раздраженно ответил Конфас.

Этот ответ рассердил Ахкеймиона, напомнил ему о чиновниках изТысячи Храмов, которых он тщетно осыпал вопросами об обстоятельствах смерти Инрау. И на миг Ахкеймион глубоко осознал, насколько незначителен сделался Завет в великих интригах Трех Морей. Среди школ Завет был выжившим из ума дурачком, чьи чрезмерные требования делаются все более безнадежными по мере того, как сгущается ночь. А сильные мира сего тщательно избегают подобных помех.

Именно поэтому призыв императора так встревожил его. Действительно, что может понадобиться императору от такого безнадежного дурачка, как Друз Ахкеймион?

Насколько ему было известно, на такой шаг Великую фракцию, подобную Икуреям, может сподвигнуть только одно из двух: либо они столкнулись с чем-то, что оказалось не по зубами ни их собственной школе, Имперскому Сайку, ни наемнику-мисунсаю, либо они желают побеседовать о Консульте. Поскольку в Консульт теперь никто, кроме Завета, не верит, остается первое. И, возможно, не так уж это невероятно, как кажется. Великие фракции над их миссией, конечно, дружно смеются, однако искусство-то их чтят по-прежнему.

Гнозис делает их из просто дураков богатыми дураками.

В конце концов кавалькада миновала огромные ворота, проехала через внешние сады Дворцового района и очутилась у подножия Андиаминских Высот. Однако ожидаемого облегчения Ахкеймион не испытал.

– Прибыли, колдун, – коротко бросил Икурей Конфас, спешиваясь с непринужденностью человека, выросшего в седле. – Ступай за мной.

Конфас проводил его к окованным железом дверям, находившимся где-то на периферии огромного здания. Сам дворец с его мраморными колоннами, слабо светящимися в сиянии бесчисленных факелов, взбирался наверх, на вздымающуюся перед ними гору. Конфас громко постучал в дверь, и ее распахнули двое эотских гвардейцев. За спинами у них открылся длинный коридор, освещенный свечами. Однако вел он не наверх, а куда-то в глубь горы.

Конфас, не оглядываясь, вошел внутрь, но, видя, что Ахкеймион не спешит последовать за ним, остановился.

– Если ты опасаешься, что этот коридор ведет в императорские темницы, – сказал он с паскудной улыбочкой, – то можешь не сомневаться: именно туда он и ведет.

В свете свечей ярко вспыхнули замысловатые узоры на его нагруднике: солнца Нансурии. Ахкеймион знал, что где-то под этим нагрудником спрятана хора. Большинство знатных людей носят хоры, талисманы, оберегающие от колдовства. Однако Ахкеймиону не обязательно было догадываться о том, что у Конфаса есть хора – он и без того чувствовал: она есть.

– Я так и предполагал, – ответил он, стоя на пороге. – Думается мне, наступило время, когда вам следует объяснить, зачем я здесь.

– Эти мне колдуны Завета! – печально вздохнул Конфас – Вы, как и все скряги, уверены, будто все только и охотятся за вашим сокровищем. Уж не думаешь ли ты, колдун, будто я настолько глуп, чтобы на виду у всех врываться в лагерь Пройаса лишь затем, чтобы похитить тебя?

– Вы принадлежите к дому Икуреев. Не кажется ли вам, что это само по себе достаточный повод для беспокойства?

Конфас некоторое время разглядывал его взглядом опытного откупщика и под конец, по всей видимости, пришел к выводу, что Ахкеймиона насмешкой не возьмешь и знатностью не запугаешь.

– Ну ладно, – коротко сказал он. – Мы обнаружили среди своих придворных шпиона. И ты нужен императору, чтобы подтвердить, что колдовство здесь ни при чем.

– Вы не доверяете Имперскому Сайку?

– Имперскому Сайку никто не доверяет.

– Понятно. А наемники, мисунсаи, – почему бы не позвать одного из них?

Конфас вновь улыбнулся снисходительно – более чем снисходительно. Ахкеймион повидал немало подобных улыбочек, но они всегда казались какими-то назойливыми, загрязненными мелким отчаянием. В этой улыбке ничего назойливого не было. В свете свечей сверкнули ровные белые зубы. Хищные зубы.

– Этот шпион, колдун, весьма необычен. Возможно, он окажется не по плечу их ограниченным способностям.

Ахкеймион кивнул. Да, мисунсаи действительно «ограниченны». Корыстные души наемников редко бывают одаренными. Но что такое для императора послать за колдуном Завета, не доверяя не только собственным магам, но и наемникам… «Они в ужасе, – понял Ахкеймион. – Икуреи перепуганы насмерть». Ахкеймион пристально вгляделся в императорского племянника, ища каких-либо признаков обмана. Не нашел – и, успокоившись, перешагнул порог. Однако поморщился, когда дверь у него за спиной со скрежетом затворилась.

Стены коридора стремительно проносились мимо – Конфас шагал вперед размашисто, по-военному. Ахкеймион буквально кожей чувствовал, как над ним громоздится махина Андиаминских Высот. Интересно, сколько людей прошли этим коридором и никогда не вернулись обратно?

Конфас внезапно, без предупреждения сказал:

– Вот ты ведь друг Нерсея Пройаса, да? Скажи мне: что тебе известно об Анасуримборе Келлхусе? О том, который называет себя князем Атритау?

У Ахкеймиона перехватило дыхание, он сбился с ноги и не сразу догнал Пройаса.

«Неужели в этом каким-то образом замешан Келлхус?» Что ему сказать? Что он боится, как бы этот человек не оказался предвестником второго Армагеддона? «Не говори ему ничего!»

– А почему вы спрашиваете?

– Ты, без сомнения, слышал об исходе встречи императора с Великими Именами. Таким исходом мы в немалой степени обязаны ловкому вмешательству этого человека.

– Вы хотите сказать, его мудрости?

Лицо главнокомандующего на миг исказилось от гнева. Он похлопал себя по груди, между ключиц – именно там, где висела его хора. Этот жест каким-то образом успокоил Конфаса – видимо, напомнил ему о том, что Ахкеймиона тоже можно убить.

– Я задал тебе простейший вопрос!

Ахкеймион про себя подумал, что этот вопрос никак нельзя назвать простейшим. Что ему известно о Келлхусе? Да почти ничего. Если не считать того, что этот человек внушает ему благоговение, а мысль о том, кем он может оказаться, внушает ужас. Вернувшийся Анасуримбор…

– Имеет ли это какое-то отношение к вашему «необычному шпиону»?

Конфас остановился как вкопанный и уставился на Ахкеймиона в упор. То ли этот вопрос почему-либо показался ему идиотским, то ли он не мог решить, как на него ответить.

«Они действительно перепуганы насмерть».

Главнокомандующий фыркнул его как будто забавляла сложившаяся ситуация. Он, Икурей Конфас, тревожится из-за того, как может обойтись с тайнами империи какой-то адепт Завета!

– Абсолютно никакого. Он ухмыльнулся.

– Причеши-ка бороду, колдун, – добавил он, продолжая свой путь по коридору. – Тебе предстоит встретиться с императором!


Ксерий отошел от Кемемкетри и пристально вгляделся в лицо Скеаоса. Ухо у советника было в крови. Длинные жидкие пряди седых волос прилипли ко лбу со вздувшимися венами и впалыми щеками. Это придавало советнику облик безумца.

Старик был раздет донага и прикован вверх лицом к выпуклому деревянному столу, имеющему форму половинки колесного обода. Дерево было гладкое, отполированное до блеска спинами других таких же узников, и рядом с бледной кожей советника выглядело совсем черным. Комнату с низким сводчатым потолком озаряло множество горящих жаровен, расставленных в беспорядке по разным углам. Они находились в самом чреве Андиаминских Высот, в помещении, которое издавна называлось Комнатой Правды. Вдоль стен на железных подставках и крюках были расставлены и развешаны многочисленные орудия для добывания Правды.

Скеаос смотрел на императора без страха, помаргивая, как моргает ребенок, разбуженный посреди ночи. На морщинистом лице блестели глаза, обращенные к тем, кто явился вместе с императором: Кемемкетри и еще двое старших магов, в черных с золотом одеяниях Имперского Сайка, Колдунов Солнца; Гаэнкельти и Токуш, оба еще в церемониальных доспехах, с лицами, искаженными страхом – ведь император, несомненно, обвинит их в том, что они проморгали это подлое предательство; Кимиш, императорский палач, который не замечал людей – он видел одни только болевые точки; Скалетей, вызванный Гаэнкельти мисунсай в голубом одеянии, – его немолодое лицо выглядело озадаченным; и, разумеется, двое арбалетчиков из эотской гвардии, в синих татуировках, с хорами, нацеленными на цыплячью грудь главного советника.

– Совсем другой Скеаос… – шепнул император, стиснув трясущиеся руки.

Главный советник негромко хихикнул.

Ксерий подавил терзавший его ужас, почувствовал, как его сердце ожесточилось. Ярость. Здесь ему потребуется ярость.

– Что скажешь, Кимиш? – спросил он.

– Его уже допросили, кратко, о Бог Людей, – ответил Кимиш. – Согласно протоколу.

Что слышалось в его тоне? Возбуждение? Кимишу, единственному из собравшихся, не было дела до того факта, что на столе растянут советник императора. Он был всецело поглощен своим ремеслом. Ксерий был уверен, что и политический подтекст этого ареста, и его ошеломляющие последствия для Кимиша ровным счетом ничего не значат. Вот это Ксерию в нем и нравилось – хотя временами раздражало. Подходящая черта для императорского палача.

– И что? – спросил Ксерий. Голос у него едва не сорвался. Все его страсти, казалось, усилились и грозили самыми неожиданными превращениями: из скуки – в ярость, от мелкой обиды – к страданию.

– Бог Людей, этот человек не похож ни на кого из тех, кого мне доводилось видеть.

А вот что Кимишу, с точки зрения императора, было совершенно не к лицу, так это его страсть к театральности. Он говорил не спеша, выдерживая паузы, точно завзятый актер, с таким видом, как будто весь мир – всего лишь хор при нем. Суть дела Кимиш ревниво приберегал напоследок и выдавал ее в согласии с законами повествования, а никак не со срочностью и необходимостью.

– Твое дело, Кимиш, получать ответы! – отрезал Ксерий. – Почему мне приходится допрашивать палача?

Кимиш пожал плечами.

– Ну, иногда лучше один раз увидеть, чем семь раз услышать, – сказал он и взял с подставки, стоящей подле советника, небольшие щипцы. – Вот, поглядите.

Он опустился на колени и взял в левую руку одну из ног советника. И принялся медленно, со скучающим видом профессионала сдирать ноготь с пальца.

Ничего. Ни стона, ни звука. Старческое тело даже не вздрогнуло.

– Это не человек! – ахнул Ксерий и отшатнулся. Прочие застыли, ошеломленные. Император обернулся к Кемемкетри – тот покачал головой, – потом к Скалетею, и тот прямо сказал:

– Здесь никакого колдовства нет, о Бог Людей.

Ксерий развернулся к своему советнику.

– Что ты такое?! – вскричал он.

Старческое лицо усмехнулось.

– Я большее, Ксерий. Я нечто большее.

Это не был голос Скеаоса – это был шум словно бы множества голосов.

Земля поплыла под ногами Ксерия. Он ухватился за Кемемкетри – тот невольно отшатнулся от хоры, болтавшейся на шее у императора. Ксерий взглянул в глумливое лицо колдуна. «Имперский Сайк!» – мысленно взвыл он. Коварные. Лелеющие тайные помыслы и замыслы. Только у них есть такие возможности. Только они могли…

– Ты лжешь! – крикнул он великому магистру. – Без колдовства тут обойтись не могло! Я чувствую в воздухе его отраву! Вся комната воняет колдовством!

Он отшвырнул перепуганного колдуна наземь.

– И этого раба ты подкупил! – орал Ксерий, указывая на Скалетея, который сделался белее мела. – А, Кемемкетри? Грязная, нечестивая шавка! Это твоих рук дело? Сайк возжелал сделаться Багряными Шпилями западных земель, да? Превратить своего императора в марионетку?

Ксерий запнулся на полуслове и выпустил колдуна – в дверях появился Конфас. Рядом с ним стоял колдун Завета. Помощники Кемемкетри поспешно подняли своего великого магистра на ноги.

– Эти ваши обвинения, дядюшка… – осторожно заметил Конфас. – Быть может, они несколько поспешны…

– Может быть! – бросил Ксерий, расправляя свое одеяние. – Но чем ближе нож, тем опаснее, как сказала бы твоя бабушка.

Он перевел взгляд на плотного человека с квадратной бородой, стоящего рядом с Конфасом, и спросил:

– Это и есть адепт Завета?

– Да. Друз Ахкеймион.

Человек неловко опустился на колени, коснулся лбом земли и буркнул:

– Привет вам, Бог Людей.

– Ах, эти встречи властителей и магов! Во время них все время чувствуешь себя не в своей тарелке, не правда ли, адепт?

Острое смятение, владевшее им всего несколько секунд тому назад, было забыто. «Быть может, оно и к лучшему, что этот человек сознает, о сколь важных вещах сейчас идет речь», – подумал Ксерий. Он почему-то счел нужным побыть любезным.

Колдун посмотрел на него вопросительно, потом опомнился и опустил взгляд.

– Я ваш раб, Бог Людей, – пробормотал он. – Что вам угодно?

Ксерий взял его за руку – он подумал, что это совершенно обезоруживающий жест: император держит за руку человека из низшей касты! – и провел его мимо других к распростертому на столе Скеаосу.

– Вот видишь, Скеаос, – сказал Ксерий, – чего мы только не делаем ради твоего удобства!

Старческое лицо осталось бесстрастным, однако в глазах вспыхнула странная напряженность.

– Заветник… – произнесло это существо.

Ксерий взглянул на Ахкеймиона. Лицо адепта было непроницаемо. И тут Ксерий ощутил это: ощутил ненависть, исходящую от бледной фигуры Скеаоса, как будто старик узнал колдуна Завета. Распростертое тело напружинилось. Цепи натянулись, звенья их скрежетнули. Деревянный стол заскрипел.

Колдун Завета отступил на пару шагов.

– Что ты видишь? – прошипел Ксерий. – Это колдовство? Да?!

– Кто этот человек? – спросил Друз Ахкеймион. В голосе его звучал нескрываемый ужас.

– Мой главный советник… он был им тридцать лет.

– А вы… допрашивали его? Что он сказал? Колдун почти кричал. Что это в его глазах? Неужто паника?

– Отвечай, заветник! – воскликнул Ксерий. – Колдовство это или нет?!

– Нет.

– Врешь, заветник! Я это вижу! По глазам твоим вижу!

Колдун посмотрел ему прямо в глаза. Взгляд его был напряженным, как будто он пытался понять слова императора, сосредоточиться на чем-то, внезапно сделавшемся чересчур тривиальным.

– Н-нет… – выдавил он. – То, что ты видишь, – это страх… Колдовство тут ни при чем. Либо же это колдовство иной природы. Незримое для Немногих…

– Я же вам говорил, Бог Людей! – встрял сзади Скалетей. – На мисунсаев всегда можно положиться. Мы не имеем никакого отношения к…

– Цыц! Молчать! – возопил Ксерий.

То, что некогда было Скеаосом, зарычало…

– Мета ка перуптис сун рангашра, Чигра, Мандати, Чигра-а! – захрипел старый советник.

Голос его окончательно утратил всякое сходство с человеческим. Он выгибался и бился в своих цепях, под старческой кожей переливались тонкие, стальные мышцы. Из стены вылетел один из болтов.

Ксерий отшатнулся назад следом за колдуном.

– Что он говорит? – выдохнул император.

Но колдун замер, как громом пораженный.

– Цепи!!! – крикнул кто-то – кажется, Кимиш.

– Гаэнкельти!.. Конфас!!! – растерянно вскричал Ксерий, отступая еще дальше.

Старческое тело металось по выгнутому дереву, точно клубок голодных змей, зашитый в человеческую кожу. Из стены вылетел еще один болт…

Гаэнкельти умер первым: у него была сломана шея, так что, когда он рухнул ничком, голова запрокинулась на спину, мертвым лицом вверх. Лопнувшая цепь хлестнула по лицу Конфаса, и он отлетел к дальней стене. Токуш упал, точно сломанная кукла. «Скеаос?!!»

Но тут раздались эти слова! Слова полыхнули, и комнату омыло ослепительным пламенем. Ксерий взвизгнул и упал. Над ним прокатился порыв огненного ветра. Камень потрескался от жара. Воздух пошел рябью.

И он услышал рев заветника:

– Нет, будь ты проклят! НЕ-ЕТ!!!

И вой, не похожий ни на что из того, что императору доводилось слышать прежде, – точно тысячу волков сжигали заживо. Шлепок мяса о камень…

Ксерий поднялся на ноги, цепляясь за стену, но ничего не увидел: его стеной обступили эотские гвардейцы. Жаровни потухли, и в комнате сделалось темно, очень темно. Колдун Завета все орал и бранился.

– Довольно, заветник! – взревел Кемемкетри.

– Самодовольный, неблагодарный, сраный идиот! Ты понятия не имеешь, что ты наделал!

– Я спас императора!!!

И Ксерий подумал: «Я спасен…» Он выбрался из-за спин гвардейцев, вышел на середину комнаты. Дым. Вонь жареной свинины.

Колдун Завета опустился на колени над обугленным телом Скеаоса, схватил обгоревшие плечи, встряхнул – голова безвольно мотнулась.

– Что ты такое? – рявкнул он. – Отвечай!

Из-под опаленной, почерневшей кожи сверкнули белым глаза Скеаоса. Глаза смеялись, смеялись над разъяренным колдуном.

– Ты первый, Чигра, – прохрипел Скеаос – жуткий шепот, идущий ниоткуда. – Ты же будешь и последним…

То, что произошло после этого, снилось потом Ксерию до конца его дней – а дни эти были недолгими. Лицо Скеаоса растянулось, словно он хотел набрать побольше воздуху, и сложилось, точно паучьи лапки, плотно охватившие холодное брюшко. Двенадцать паучьих лапок, каждая с маленьким острым коготком, расцепились и раскрылись, обнажив не прикрытые губами зубы и глаза без век на том месте, где следовало быть лицу. Точно длинные женские пальцы, они охватили голову ошеломленного колдуна Завета и принялись давить.

Человек завопил от боли.

Ксерий стоял, не в силах шевельнуться, и смотрел на это, точно завороженный.

Но тут адская голова отвалилась и покатилась по полу, точно дыня, беспомощно дрыгая лапками. Конфас с окровавленным мечом подошел к ней, постоял, опустив меч, и посмотрел остекленевшими глазами на дядю.

– Мерзость какая, – сказал он и утер кровь с лица. Колдун Завета тем временем, кряхтя, поднялся на ноги.

Обвел взглядом ошеломленные лица и, ни слова не говоря, направился к выходу. Кемемкетри преградил ему путь.

Друз Ахкеймион оглянулся на Ксерия. Взгляд его снова сделался живым и внимательным. По щекам у него струилась кровь.

– Я ухожу, – сказал он без лишних церемоний.

– Ну, уходи, – сказал Ксерий и кивнул великому магистру.

Когда адепт вышел из комнаты, Конфас взглянул на Ксерия вопросительно. «Разумно ли это?» – говорил его взгляд.

– Он бы принялся пересказывать нам мифы, Конфас. Про Древний Север, про возвращение Мога. Что еще он может сказать?

– После всего произошедшего, – возразил Конфас, – к нему, возможно, стоило бы прислушаться.

– Безумные события – еще не повод верить безумцам, Конфас.

Император взглянул на Кемемкетри и понял по лицу старика, что тот пришел к тем же выводам, что и он сам. В этой комнате Правда все же выплыла наружу. Ужас сменился ликованием. «Я выжил!»

Интрига. Великая Игра – бенджука, в которой играют человеческими сердцами и живыми душами. Было ли такое время, когда он не участвовал в игре? За много лет Ксерий научился тому, что играть, не ведая замыслов соперника, можно лишь до определенного момента. Вся штука в том, чтобы опередить соперника. Рано или поздно этот момент наступит, и если тебе удастся вынудить соперника раскрыть карты раньше, чем он собирался, то ты выживешь и все узнаешь. И вот этот момент пришел. Он выжил. И теперь он все знает.

Заветник сам все сказал: это колдовство иной природы. Незримое для Немногих. Вот и ответ. Теперь Ксерий знал источник этого безумного предательства.

Колдуны-жрецы фаним. Кишаурим.

Старый враг. Но в этом темном мире старым врагам бывают только рады. Однако племяннику Ксерий ничего не сказал: ему хотелось вволю насладиться этим редким случаем, когда прозорливость племянника уступила его собственной.

Ксерий подошел к месту побоища, взглянул на нелепую фигуру Гаэнкельти. Мертв.

– Цена за сведения уплачена, – бесстрастно сказал он, – и мы не обеднели.

– Быть может, – ответил Конфас, нахмурившись, – однако мы по-прежнему в долгах.

«Прямо как матушка!» подумал Ксерий.


Широкие улицы и сырые переулки лагеря Священного воинства звенели криками, кишели факелами. Тут царило буйное, праздничное веселье. Придерживая ремень своей сумки, Эсменет проталкивалась вперед между высоких, еле видимых во мраке солдат. Она видела, как сжигали на костре портрет императора. Как двое мужчин дубасили третьего в проходе между палатками. Многие преклоняли колени, поодиночке и группами, рыдали, пели, читали молитвы. Другие плясали под хриплое пение двойной флейты или жалобное треньканье нильнамешской арфы. И пили – пили все. Она видела, как высоченный туньер свалил быка ударом своего боевого топора и швырнул его отрубленную голову в огонь на импровизированном алтаре. Глаза быка почему-то напомнили ей Сарцелла: темные, с длинными ресницами и удивительно ненастоящие, как будто стеклянные.

Сарцелл рано лег спать – сказал, что им надо выспаться перед тем, как завтра сниматься с места. Эсменет лежала рядом с ним, ощущая жар его широкой спины, дожидаясь, пока его дыхание не переменится, сделавшись ровным и неглубоким. Убедившись, что Сарцелл крепко спит, Эсменет тихонько соскользнула с ложа и стала собирать самое необходимое.

Ночь была жаркая и душная, во влажном воздухе отовсюду доносились праздничные вопли. Эсменет улыбнулась величию того, что ей предстояло, вскинула на плечо свое имущество и вышла в ночь.

Теперь она брела где-то в самой гуще лагеря, пробираясь сквозь толпу. Время от времени она останавливалась, разыскивая Анциллинские ворота Момемна.

Пройти через ликующее воинство было не так-то просто. Ее то и дело хватали без предупреждения. Большинство просто с хохотом подбрасывали ее в воздух и забывали о ней в тот же миг, как ставили ее на ноги, но некоторые, понаглее, в особенности норсирайцы, пытались ее лапать или лезли целоваться. Один, тидонец с ребяческим лицом, на целую ладонь выше даже Сарцелла, оказался особенно прилипчивым. Он без труда подхватил ее на руки и завопил: «Тусфера! Тусфера!» Эсменет вырывалась и гневно смотрела на него, но он только смеялся и крепче прижимал ее к своему доспеху. Она скривилась – жутко все-таки смотреть в глаза человеку, который не обращает внимания ни на твой страх, ни на твой гнев. Она толкала его в грудь, а он хохотал, как отец, играющий с упирающейся дочкой.

– Нет! – бросила она, почувствовав, как неуклюжая рука лезет ей между ног.

– Тусфера! – радостно крикнул тидонец.

Почувствовав, как его пальцы мнут ее кожу, она стукнула его, как научил ее когда-то один старый клиент, туда, где усы встречаются с носом.

Парень вскрикнул и выронил ее. Отшатнулся, глаза его расширились от ужаса и смятения, как будто его только что лягнула старая, верная лошадь. Он провел рукой под носом. Кровь, испачкавшая его бледные пальцы, казалась черной в свете костра. Вокруг раздались одобрительные вопли. Эсменет подхватила сумку и скрылась в темноте.

Прошло немало времени, прежде чем она сумела унять дрожь. Она нашла темный, укромный уголок позади шатра, густо расшитого айнонскими пиктограммами. Она сидела, обняв колени и раскачиваясь, глядя на языки ближайшего костра, виднеющиеся из-за палаток. Искры плясали в ночном небе, точно мошкара.

Эсменет немного поплакала.

«Я сейчас, Акка. Я уже иду».

Потом она двинулась дальше, обходя группы, где отсутствовали женщины или было слишком много пьяных. Вскоре неподалеку показались Анциллинские ворота, на башнях которых горели факелы. Эсменет рискнула подойти к костру, у которого сидел народ поспокойнее, и спросить, как найти шатер, принадлежащий маршалу Аттремпа. Свою руку, разукрашенную татуировками, она старательно прятала под одеждой. Солдаты, сидящие у костра, с натужной любезностью пьяных, старающихся быть вежливыми, сообщили ей примерно десяток разных примет, по которым его можно найти. Наконец Эсменет отчаялась и напрямик спросила, куда ей идти.

– Туда, – сказал один, говоривший по-шейски с сильным акцентом. – Через мертвый канал.

Почему канал называется «мертвым», она поняла еще до того, как вышла к нему. В душном ночном воздухе повисла вонь тухлой капусты, отбросов и стоячей воды. Эсменет перешла через него по узенькому деревянному мостику, чувствуя себя совсем крохотной в толпе переходивших вместе с ней конрийских рыцарей. В свете факелов вода под мостом была черной и неподвижной. Один из конрийцев перегнулся через перила и проводил взглядом свой плевок, шлепнувшийся в густую вонючую жижу; потом застенчиво улыбнулся ей.

– Яшари а-сумма поро, – сказал он, видимо, по-конрийски.

Эсменет предпочла не обращать на него внимания.

Напуганная скорее ростом, чем поведением молодых дворян, она свернула с главной дороги, по которой бродили опасные толпы веселящихся солдат, и принялась пробираться темными проулками. Большинство людей считали, что знатные люди выше ростом из-за благородной крови, но Ахкеймион как-то раз сказал ей, что дело вовсе не в этом – просто знать лучше питается. Он утверждал, что именно поэтому норсирайцы все высокие, невзирая на касту: они едят много мяса. Обычно Эсменет тянуло к высоким и сильным мужикам, к «мышцастым дубам», как шутя называли их она и ее подружки-шлюхи; но сегодня ночью, после встречи с тидонцем, она предпочитала держаться от них подальше. Сегодня они заставляли ее чувствовать себя крохотной, беспомощной, игрушечной – точно кукла, которую ничего не стоит сломать и выкинуть.

К тому времени, как она наконец отыскала шатер Ксинема, она буквально кралась между палатками. Все это время она шла вдоль мертвого канала на север, через опустевшие, безмолвные стоянки. Она увидела костер и очередную веселящуюся компанию. Обдумывая, как их лучше обойти, она увидела в свете костра неподвижно свисающее знамя Аттремпа: высокая башня и два стилизованных льва по бокам.

Какое-то время она могла только стоять и смотреть на него. Ей не было видно сидевших под ним людей, но она как наяву представляла себе Ахкеймиона, который сидит на циновке, скрестив ноги, с лицом, оживленным выпивкой и его характерным напускным пренебрежением. Время от времени он пропускает сквозь пальцы свою бороду с седыми прядями – то ли задумчиво, то ли нервно. Вот она вступит в круг света от костра, улыбнется своей, не менее характерной лукавой улыбкой, и он от удивления уронит свой кубок с вином. Она увидит, как его губы произнесут ее имя, как в его глазах блеснут слезы…

И, стоя одна в темноте, Эсменет улыбнулась.

Как хорошо будет ощутить, что его борода щекочет ей ухо, почувствовать его сухой, коричный запах, изо всех сил прижаться к его широкой груди…

Услышать, как он произнесет ее имя.

«Эсми. Эсменет. Какое старомодное имя!»

«Это из Бивня. Эсменет была женой пророка Ангешраэля».

«А-а… Самое подходящее имя для проститутки».

Эсменет вытерла глаза. Он обрадуется ей, она в этом не сомневалась. Но он не поймет, почему она столько времени провела с Сарцеллом, особенно когда она расскажет ему про ту ночь в Сумне, и что это значило для Инрау. Он обидится, даже рассердится. Может, даже ударит ее.

Но не прогонит ее, нет, не прогонит! Он будет ждать, как всегда, пока его не отзовет Завет.

И он простит. Как всегда.

Эсменет боролась со своим лицом.

«Как бессмысленно! Ты такая жалкая!»

Она поспешно пригладила волосы, потными руками расправила свою хасу. Выругала темноту – даже не накрасишься! А вдруг у нее глаза все еще опухшие? Может, эти конрийцы поэтому были с ней так вежливы?

«Ты настолько жалкая!»

Она стала пробираться вдоль берега канала, даже не задумавшись, зачем так делает. Ей почему-то казалось, что очень важно подобраться незамеченной. Главное – тьма и скрытность. Между палатками мелькало пламя костра, озаренные им фигуры людей, стоящих, пьющих, веселящихся. Между костром и каналом возвышался большой шатер, вокруг которого стояло несколько палаток поменьше – видимо, жилища для рабов и тому подобное. Затаив дыхание, Эсменет прокралась за ветхой палаткой, стоящей вплотную к шатру. Помедлила в темноте, чувствуя себя вынужденной скрываться от света несчастной ночной тварью из какой-нибудь детской сказки.

Потом наконец решилась выглянуть из-за угла.

Еще один золотой костер, еще одна компания.

Она поискала Ахкеймиона, но его нигде не было видно. Наверно, вон тот коренастый мужчина в серой шелковой тунике с разрезными рукавами – это сам Ксинем. Он вел себя как хозяин, отдавал приказы рабам и был очень похож на Ахкеймиона, прямо будто старший брат. Ахкеймион как-то раз пожаловался ей на Пройаса: принц дразнил его тем, что он, наверно, близнец Ксинема, только уродился слабеньким.

«Значит, ты его друг!» – подумала она, одновременно наблюдая за Ксинемом и мысленно благодаря его.

Большинство тех, кто сидел и стоял вокруг костра, были ей незнакомы, однако она догадалась, что человек, чьи жилистые руки опоясаны множеством шрамов, наверное, и есть тот самый скюльвенд, о котором ходило столько разговоров. Значит ли это, что мужчина с золотистой бородой, сидящий рядом с ослепительно красивой девушкой-норсирайкой, – его товарищ, князь Атритау, который утверждает, будто увидел Священную войну во сне? Интересно, кто здесь есть еще из тех, о ком она знает? Может быть, тут и сам принц Пройас?

Она смотрела, широко раскрыв глаза. У нее сдавило грудь от благоговения. Эсменет осознала, что находится в самом сердце Священного воинства, и сердце это пылает страстями, надеждами и священными помыслами. Эти воины – не просто люди, они больше, чем люди, они – кахихты, Души Мира, вращающие великое колесо великих деяний. И при мысли о том, что она может запросто подойти и сесть рядом с ними, на глаза у нее навернулись жаркие слезы. Решится ли она? Она станет неловко скрывать свою клейменую руку, однако их зоркие глаза сразу распознают, что она такое…

«А это кто? Шлюха? Здесь? Да ты, наверно, шутишь!»

О чем она только думала? Даже если Ахкеймион действительно здесь, она только опозорит его!

«Где же ты?»

– Друзья мои! – воскликнул высокий, темноволосый мужчина.

Эсменет вздрогнула. Мужчина носил аккуратно подстриженную бородку и роскошное одеяние из замысловатой парчи с цветочным узором. Когда последние голоса умолкли, он поднял свой кубок к ночному небу.

– Завтра, – объявил он, – мы выступаем в поход!

Глаза его страстно пылали, когда он говорил о грядущих испытаниях, о завоеванных народах, о поверженных язычниках и исправленных беззакониях. Потом он заговорил о Святом Шайме, о священном сердце всех городов и земель.

– Мы будем сражаться за землю, – говорил он, – но сражаться мы будем не за песок и не за прах земной. Мы будем сражаться за святую землю! За землю наших надежд, куда стремятся все наши сердца…

Его голос сорвался от волнения.

– Мы будем сражаться за Шайме!

На миг воцарилось торжественное безмолвие. Потом Ксинем затянул молитву Высокого Храма:


О всемилостивейший Бог богов,

Ты, что ходишь меж нас,

Святые имена твои бессчетны.

Да утолит хлеб твой наш вседневный голод,

Да оживят дожди твои нашу бессмертную землю,

Да прострешь ты руку свою над нашим смирением,

Дабы процветали мы во имя твое.

Не суди нас по прегрешениям нашим,

Но по искушениям нашим,

И дай другим то,

Что дают они нам,

Ибо Власть имя твое,

И Слава имя твое,

И Истина имя твое,

И пребудет оно вовеки,

Ныне, присно и во веки веков.


– Восславим Господа! – откликнулся десяток голосов, точно собрание молящихся в храме.

Торжественное настроение продержалось еще несколько секунд, а потом пирующие опять загомонили. Стали произносить новые тосты. Рабы принесли еще жареного мяса на вертелах. Эсменет смотрела на них. Грудь сдавило, кровь застыла в жилах. То, чему она только что была свидетельницей, казалось немыслимо прекрасным. Ярким. Отважным. Царственным. Священным даже. Где-то в глубине души ей чудилось, что, если она их окликнет и выйдет из тени к их костру, они все исчезнут, унесутся прочь, и она останется одна перед холодным кострищем, оплакивая свою дерзость.

«Вот он, мир! – осознала она. – Прямо тут! Передо мной!» Она смотрела, как князь Атритау сказал что-то на ухо Ксинему, как Ксинем улыбнулся и махнул рукой в ее сторону. Они встали и пошли к ней. Эсменет отшатнулась во тьму за маленькой палаткой, съежившись, точно от холода. Она увидела их тени, идущие бок о бок, похожие на призраков на фоне утоптанной земли и травы. Потом двое мужчин прошли мимо нее по неровной дорожке света от костра, тянущейся в сторону канала. Эсменет затаила дыхание.

– В темноте за пределами круга света всегда так тихо и спокойно! – заметил высокий князь Атритау.

Двое мужчин встали на берегу канала, задрали туники, повозились с набедренными повязками, и вскоре в воду хлынули две ровные струи.

– О! – сказал Ксинем. – Водичка-то теплая!

Эсменет, несмотря на весь свой страх, закатила глаза и усмехнулась.

– И глубокая, – отозвался князь.

Ксинем захихикал одновременно злорадно и добродушно. Вновь обретя равновесие, он похлопал князя по спине.

– Я это использую! – весело сказал он. – В следующий раз, как пойду сюда мочиться вместе с Аккой. Он непременно свалится, или я его не знаю!

– Ты бы хоть веревку прихватил, чтобы его вытащить! – ответил высокий.

Снова хохот, раскатистый и дружелюбный. Эсменет поняла, что между этими людьми только что завязалась крепкая мужская дружба.

Они пошли обратно. Она снова затаила дыхание. Князь Атритау как будто смотрел прямо на нее.

Однако если он и увидел ее, то не подал виду. Вскоре оба снова присоединились к кругу пирующих у костра.

Сердце у нее колотилось, голова шла кругом от чувства собственной вины. Она пробралась вдоль дальней стенки шатра к удобному месту, где можно было не опасаться, что ее обнаружат те, кто отошел помочиться. Она привалилась к какому-то пеньку, склонила голову на плечо и прикрыла глаза, предоставив голосам, доносившимся от костра, унести ее далеко-далеко отсюда.

– Ну ты и напугал меня, скюльвенд! Я уж подумал: ну все…

– Серве, да? Ну, я так и думал, такое красивое имя…

Все они казались очень добрыми, милыми людьми – Эсменет подумала, что Акке, разумеется, приятно иметь таких друзей. Среди этих людей было… свободное пространство. Возможность ошибиться. Возможность задеть – но не обидеть.

Сидя одна в темноте, Эсменет внезапно почувствовала себя в полной безопасности, как с Сарцеллом. Это были друзья Ахкеймиона, и, хотя они не подозревали о ее существовании, каким-то образом они охраняли ее. Ее охватило блаженное сонное чувство. Голоса звенели и рокотали, искрясь неподдельным, искренним весельем. «Я только вздремну…» – подумала она. И тут кто-то упомянул имя Ахкеймиона.

– И что, за Ахкеймионом приехал Конфас? Сам Конфас?

– Ну, не сказать, чтобы это было ему по душе. Льстивый ублюдок!

– Но для чего императору мог понадобиться Ахкеймион?

– А ты что, в самом деле о нем тревожишься?

– О ком именно? Об императоре или об Ахкеймионе? Однако этот обрывок разговора потонул в сумятице других голосов. Эсменет почувствовала, что засыпает.

И приснилось ей, что пенек, у которого она прикорнула, – на самом деле дерево, только засохшее дерево, лишенное листьев, коры и ветвей, так что его ствол уподобился фаллическому столпу с распростертыми сучьями. Ей снилось, что она не может проснуться, что дерево каким-то образом прирастило ее к душащей земле…

«Эсми…»

Она шевельнулась. Что-то пощекотало ей щеку.

– Эсми.

Дружеский голос. Знакомый голос.

– Эсми, что ты делаешь?

Она открыла глаза. И на миг пришла в такой ужас, что даже закричать не могла.

А потом он зажал ей рот ладонью.

– Тсс! – предупредил Сарцелл. – А то придется объясняться.

И он кивнул в сторону Ксинемова костра.

Точнее, того, что от него осталось. В кострище трепетали последние слабые языки пламени. Все пирующие разошлись, лишь чья-то одинокая фигура свернулась клубком на циновке у огня. От костра вдаль тянулся дым, такой же холодный, как ночное небо.

Эсменет втянула воздух через нос. Сарцелл отнял руку от ее рта, поднял ее на ноги и увел за шатер. Тут было темно.

– Ты меня выследил? – спросила она, отнимая у него руку. Спросонья она даже рассердиться как следует не могла.

– Я проснулся, а тебя нет. Я понял, что ты здесь. Эсменет сглотнула. Руки казались слишком легкими, как будто готовились сами собой закрыть лицо.

Я не вернусь к тебе, Сарцелл.

В глазах его вспыхнуло и промелькнуло нечто, чего Эсменет распознать не смогла. Торжество?! Потом он пожал плечами. Беспечность этого жеста привела ее в ужас.

– Оно и к лучшему, – сказал он отсутствующим тоном. – Я тобой сыт по горло, Эсми.

Она уставилась на него. Из глаз покатились слезы, оставляя на щеках горячие дорожки. Отчего же она плачет? Она ведь не любит его! Или все-таки любит?

Но ведь он-то ее любил! Она была в этом уверена… Или нет?

Он кивнул в сторону затихшего лагеря.

– Ступай к нему. Мне теперь все равно.

У нее сдавило горло от отчаяния. Что же случилось? Быть может, Готиан наконец приказал ему ее выставить. Сарцелл как-то раз сказал ей, что рыцарям-командорам обычно прощаются такие слабости, как она. Но, разумеется, о том, что Сарцелл держит шлюху посреди Священного воинства, болтали все кому не лень. Ей доводилось встречать немало сальных взглядов и слышать грубых смешков. Все его подчиненные и товарищи знали, кто она такая. А уж если она что-то знала о мире знатных каст, так это то, что знатный человек высокого ранга может позволить себе очень многое, но не все, далеко не все.

Должно быть, все дело в этом. Или нет?

Она подумала о том незнакомце на Кампозейской агоре. Ей вспомнился переулок, жаркие объятия…

«Что же я наделала?»

Она подумала о холодном прикосновении шелка к ее коже, о жареном мясе с дорогими приправами, о бархатистом вине… Ей вспомнилась та зима в Сумне, четыре года назад, после летней засухи, когда она не могла позволить себе даже муки, смешанной пополам с мелом. Она тогда так отощала, что с ней никто не хотел переспать. Она была близка к краю. Очень близка.

Внутренний голос чрезвычайно разумно запричитал: «Проси прощения! Не будь дурой! Проси… Проси!»

Но она могла только смотреть. Сарцелл казался видением, недоступным ни мольбам, ни прощению. Вещью в себе. Видя, что Эсменет молчит, он раздраженно фыркнул, развернулся и зашагал прочь. Она смотрела ему вслед, пока его высокая фигура не растаяла во мраке.

«Сарцелл!»

Она почти выкрикнула это вслух, но что-то остановило ее – что-то жестокое.

«Ты этого хотела!» – проскрежетал голос, не совсем ее голос.

На востоке, за далеким силуэтом Андиаминских Высот, начинало светлеть небо. «Скоро и император проснется», – подумала она, непонятно к чему. Посмотрела на одинокого человека, спящего у костра. Тот не шевелился. Она рассеянно побрела к костру по утоптанной земле, думая о том, где она видела скюльвенда и где сидел князь Атритау. Налила себе вина в липкий кубок, отпила немного. Подняла оброненный кусок, пожевала. Она чувствовала себя то ли ребенком, проснувшимся задолго до своих родителей, то ли мышкой, выбравшейся из норки, пока не встали шумные, опасные люди. Эсменет немного постояла над спящим. Это оказался Ксинем. Эсменет улыбнулась, вспомнив его вчерашнюю шутку, когда он ходил помочиться с норсирайским князем. Угли костра переливались и трескались, их ядовито-оранжевое свечение тускнело по мере того, как восток становился серым.

«Акка, где же ты?»

Она принялась отступать назад, как будто искала нечто слишком большое, что нельзя увидеть, стоя вплотную.

И тут послышались шаги. Она вздрогнула и обернулась.

И увидела идущего в ее сторону Ахкеймиона.

Она не видела его лица, но знала, что это он. Сколько раз она издалека узнавала его полную фигуру, сидя на своем окне в Сумне? Узнавала и улыбалась.

Он подошел ближе – она увидела его бороду с пятью седыми прядями, потом смутные очертания его лица, в полутьме походившего на череп. Она устремилась ему навстречу, улыбаясь и плача, протягивая руки…

«Это я!»

А он посмотрел на нее невидящим взглядом, словно ее тут и не было, и пошел дальше.

Поначалу она просто застыла, точно соляной столп. До сих пор она даже не сознавала, как долго ждала, и боялась этого момента. Теперь казалось, будто это тянулось много-много дней. Как он взглянет? Что он скажет? Похвалит ли ее за то, что ей удалось выяснить? Заплачет ли, когда она скажет ему про Инрау? Рассердится ли, когда она расскажет про незнакомца? Простит ли он ее за то, что так долго не шла? Что пряталась от него в постели Сарцелла?

Многого она боялась. На многое надеялась. Она ждала чего угодно – но не этого!

Что же случилось?

«Он сделал вид, будто не увидел меня! Как будто… как будто…»

Она задрожала. Зажала рот ладонью.

И бросилась бежать, словно тень среди теней, сквозь влажный предутренний воздух, через уснувшие стоянки. Она споткнулась о растяжку, упала…

Задыхаясь, поднялась на колени. Стряхнула с ладоней пыль и принялась рвать на себе волосы. Она содрогалась от рыданий. И от ярости.

– Почему, Акка? Почему-у? Я… я тебя спасти пришла, сказать, что… что…

«А он тебя ненавидит! Ты для него – всего лишь грязная шлюха! Пятно на штанах!»

– Нет! Он меня любит! Он – ед-динственный, кто любил меня п-по-настоящему!

«Никто тебя не любит и никогда не любил. Никто. Никогда».

– Д-дочка! Доченька меня любила!

«Лучше бы ненавидела! Ненавидела, но осталась жива!»

– Заткнись! Заткнись!

Мучитель сделался жертвой, и она свернулась клубком, не в силах ни думать, ни дышать, ни плакать – ей было слишком плохо. Она уткнулась лицом в землю, и долгий, жалобный вой задрожал в ночном воздухе…

Потом она судорожно закашлялась, корчась в пыли. Еле отплевалась.

Довольно долго лежала неподвижно.

Слезы высохли, и их жгучие следы принялись чесаться. Все лицо ныло, как будто ее избили.

«Акка…»

В голову полезли разные мысли. Все они текли как-то совершенно независимо от гула в ушах. Вспомнила она Пирашу, старую шлюху, с которой дружила и которую потеряла из виду много лет назад. Пираша говаривала, что между тиранией многих мужчин и тиранией одного они, шлюхи, выбирают многих.

– Вот почему мы – нечто большее, – говорила она. – Больше чем наложницы, больше чем жрицы, больше чем жены, и даже побольше иных королев. Может, нас и угнетают, Эсми, но запомни, девонька, навсегда запомни: нами никто не владеет!

Ее тусклые глаза вспыхивали дикой страстью, которая казаласьчересчур сильной для старческого тела.

– Мы выплевываем их семя обратно им в лицо! Мы никогда, никогда не взваливаем на себя их ноши!

Эсменет перекатилась на спину, провела запястьем по глазам. Уголки глаз по-прежнему жгли слезы.

«Мною никто не владеет! Ни Сарцелл. Ни Ахкеймион».

Она медленно встала с земли, словно пробуждаясь от забытья. Тело окоченело.

«Стареешь, Эсми!»

Для шлюхи это очень плохо.

Она побрела прочь.

ГЛАВА 19 MОMЕМН

«Несмотря на то что несколько шпионов-оборотней были разоблачены в самом начале Священной войны, большинство винили в этом не Консульт, а кишаурим. В том-то и беда со всеми великими откровениями: люди по большей части недооценивают их значения. И только потом мы все понимаем, только потом. Даже не тогда, когда уже слишком поздно, а именно оттого, что уже слишком поздно».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Конец весны, 4111 год Бивня, Момемн

Скюльвенд истерзал ее своей алчной похотью. Лицо его было яростным и голодным. Серве ощутила содрогание самца, точно сквозь камень. Она тупо наблюдала, как он, удовлетворив свое желание, слез с нее и откатился в сторону, в темноту шатра.

Она повернулась к нему спиной, к дальнему углу похожего на пещеру шатра, который дал им Пройас. Келлхус в простом сером халате сидел, скрестив ноги, рядом со свечой, склонившись над толстым томом – его им тоже дал Пройас.

«Ну почему ты позволяешь ему так мною пользоваться? Ведь я же твоя!»

Ей отчаянно хотелось выкрикнуть это вслух, но она не могла. Она чувствовала, как скюльвенд смотрит ей в спину, и была уверена, что если обернется, увидит, что глаза его горят, точно глаза волка в свете факела.

За прошедшие две недели Серве быстро пришла в себя. Непрерывный звон в ушах утих, синяки из багровых сделались желтовато-зелеными. Глубоко дышать было по-прежнему больно, и ходила она прихрамывая, но это было скорее неудобство, чем серьезная травма.

И она по-прежнему носила его ребенка… ребенка Келлхуса. Вот что было главное.

Врач Пройаса, разукрашенный татуировками жрец Аккеагни подивился этому и дал ей небольшой молитвенный колокольчик, чтобы его звоном благодарить Бога.

– Чтобы показать, как ты благодарна за силу твоего чрева, – сказал он.

Но Серве знала, что ей не нужны колокольчики, чтобы быть услышанной Вовне. То, Что Вовне само вошло в мир и сделало ее, Серве, своей возлюбленной.

Накануне она почувствовала себя достаточно здоровой, чтобы сходить к реке постирать. Она поставила на голову корзину с бельем, как делала еще в те времена, когда жила в доме отца, и похромала через лагерь, пока не встретила человека, который явно направлялся в нужную ей сторону. Где бы она ни проходила, Люди Бивня нагло пялились на нее. Хотя Серве привыкла к подобным взглядам, они возбуждали, сердили и пугали ее одновременно. Так много воинственных мужчин! Некоторые даже решались окликнуть ее, зачастую на языках, которых она не понимала, и всегда очень грубо, отчего их приятели разражались заливистым ржанием: «Эй, телка, хромай сюда, мы тебя живо вылечим!» Когда ей хватало духу взглянуть им в глаза, она думала: «Я – сосуд, принадлежащий другому, куда более могущественному и святому, чем вы!» По большей части этот яростный взгляд отпугивал наглецов, как будто они ощущали справедливость ее мыслей, но некоторые продолжали пялиться в ответ, пока она не отводила глаза. Брошенный ею вызов только распалял их похоть – как у скюльвенда. Однако прикоснуться к ней ни один не решился. Серве поняла, что она слишком хороша, чтобы не принадлежать кому-нибудь высокопоставленному. Если бы они только знали!

Размеры лагеря поразили ее с самого начала, но лишь влившись в массу народа, собравшегося вдоль каменистых берегов реки Фай, она полностью осознала, сколь огромно Священное воинство. В обе стороны, насколько хватал глаз, теснились по берегу женщины и рабы – и все они полоскали, терли, колотили мокрыми тряпками о камни. Пузатые бабы заходили в бурую воду по пояс, наклонялись, зачерпывали воду, мыли себя под мышками. Небольшие группки мужчин и женщин болтали, хохотали или распевали простенькие гимны. В толпе носились голые ребятишки, вопя:

– Ты! Нет, ты!

«И я – тоже часть всего этого», – думала она.

А теперь вот они завтра утром выступают в земли фаним. Серве, дочь нимбриканского вождя, платившего дань империи, отправляется на Священную войну с кианцами!

Для Серве кианцы всегда были одним из множества загадочных, грозных имен – примерно тем же, чем и скюльвенды. В бытность наложницей ей случалось слышать, как сыновья Гаунов говорили о них между собой. В их тоне звучало пренебрежение, но временами проскальзывало и восхищение. Они обсуждали неудачные посольства, которые падираджа отправлял в Ненсифон, дипломатические ухищрения, мелкие успехи и серьезные провалы. Жаловались на бестолковую политику, которую проводил император в отношении язычников. Все люди и края, о которых они упоминали, казались ей какими-то ненастоящими, как жутковатое и чересчур суровое продолжение какой-нибудь сказки. Вот болтовня с рабами и прочими наложницами – это было настоящее. Что старую Гриасу высекли накануне за то, что она пролила лимонный соус на колени Патридому. Что Эппальтр, красавец-конюх, пробрался в спальню наложниц и трахнул Аэльсу, но на него кто-то донес – неизвестно кто, – и конюха казнили.

Однако этот мир исчез навеки. Пантерут и его мунуаты развеяли его без следа. И в тесный кружок ее жизни водопадом хлынули ненастоящие народы и края. И вот теперь она вместе с людьми, которые запросто беседуют с принцами, императорами – даже с богами! Еще немного – и она увидит великолепных кианских вельмож, выстроившихся перед битвой, увидит, как несутся над полем брани развевающиеся знамена Бивня… Она как наяву видела Келлхуса в гуще сражения, великолепного, непобедимого, сражающего неведомого ей падираджу.

Келлхус будет главным героем этой еще ненаписанной саги! Она это знала. Она знала это с неизъяснимой уверенностью.

Но теперь, сидя при свете свечи над древним текстом, он выглядел таким мирным…

С отчаянно бьющимся сердцем она подползла к нему, закутавшись в одеяло и спрятав под ним свои груди.

– Что ты читаешь? – хрипло спросила она. И заплакала – слишком свежо еще было воспоминание о скюльвенде между ее ног.

«Я слишком слаба! Слишком слаба, чтобы терпеть его…» Доброе лицо Келлхуса поднялось от манускрипта. В этом свете оно выглядело каким-то холодным.

– Ты извини, что я тебе помешала, – выдавила она сквозь слезы. Ее лицо было искажено ребяческой мукой, покорностью, ужасной и непонимающей.

«Куда мне идти?»

Но Келлхус сказал:

– Не убегай, Серве.

Он говорил с ней на нимбриканском, языке ее отца. Это была часть темного убежища, которое они выстроили для себя двоих, – места, где гневный взор скюльвенда не мог настигнуть их. Но услышав родной язык, она разразилась рыданиями.

– Когда мир отвергает нас снова и снова, – сказал он, гладя ее по щеке и втирая ее слезы ей в волосы, – когда он наказывает нас так, как он наказывает тебя, Серве, очень часто становится трудно понять смысл происходящего. Все наши мольбы остаются без ответа. Все, на что мы полагаемся, предает нас. Все наши надежды терпят крах. Нам кажется, будто мы ничего не значим для мира. А когда мы думаем, будто ничего не значим, нам начинает казаться, будто мы – ничто.

У нее вырвался тихий стон. Ей хотелось упасть ничком и свернуться как можно плотнее, так, чтобы от нее ничего не осталось…

«Но я этого не вижу».

– Отсутствие понимания, – ответил Келлхус, – не то же самое, что отсутствие. Ты что-то да значишь, Серве. Ты – нечто важное. Весь этот мир исполнен смысла. Все, даже твои страдания, имеет тайный, священный смысл. Даже твоим страданиям предназначено сыграть ключевую роль.

Она дотронулась обессилевшими пальцами до своей шеи. Ее лицо сморщилось. «Так я что-то значу?»

– Больше, чем ты можешь себе представить! – прошептал он.

Она упала ему на грудь, и он обнимал ее, пока она содрогалась в немом крике. Она выплакивала свое горе, ревела, как, бывало, ревела ребенком. А он укачивал ее в объятиях, прижимаясь щекой к ее волосам.

Через некоторое время он отодвинул ее от себя, и она потупилась, не зная, куда девать глаза от стыда. Такая слабая! Такая жалкая!

Он мягкими прикосновениями смахнул слезы с её глаз и долго-долго смотрел на нее. Она не успокоилась окончательно, пока не увидела, как у него самого текут слезы.

«Он плачет из-за меня… из-за меня…»

– Ты принадлежишь ему, – сказал он наконец. – Ты – его добыча.

– Нет! – с вызовом возразила она. – Его добыча – мое тело. А сердце мое принадлежит тебе!

Как же так получилось? Как вышло, что она оказалась разорванной надвое? Она столько перенесла. Зачем же теперь эти муки? Теперь, когда она наконец-то полюбила? Однако на миг она почти ощутила себя единым целым – сейчас, когда они говорили на своем тайном языке, обмениваясь ласковыми словами…

«Я что-то значу!»

Ее слезы стекали на его подстриженную бородку. Они мало-помалу собрались в большую каплю и упали на раскрытую книгу, запятнав древние чернила.

– Твоя книга! – ахнула она, найдя облегчение в чувстве вины за вещь, которая была ему небезразлична. Она выпростала из одеяла обнаженную руку, желтовато-белую в свете свечи, и провела пальцами по странице. – Я ее сильно испортила?

– Над этим текстом плакали многие, – мягко ответил Келлхус.

Расстояние между их лицами было таким небольшим и влажным – и внезапно в нем возникло напряжение. |

Она схватила его руку и притянула его к своим точеным грудям.

– Келлхус, – прошептала она трепетным голосом, – я хочу, чтобы ты кончил… кончил в меня!

И он наконец-то сдался.

Стеная и задыхаясь под ним, она смотрела в темный угол, где лежал скюльвенд, зная, что он видит экстаз на ее лице… на их лицах.

Кончая, она вскрикнула – и это был крик ненависти.


Найюр лежал неподвижно, тяжело дыша сквозь стиснутые зубы. На фоне света, отражающегося от полотняного ската над головой, висел образ ее безупречного лица, обращенного к нему в мучительном экстазе.

Серве хихикала, как девчонка, а Келлхус что-то нашептывал ей на этом ее проклятом наречии. Полотно и шерсть зашуршали по гладкой коже, потом задули свечу, и шатер погрузился в непроглядную тьму. Они привалились к занавеске, загораживающей вход, и в шатер потянуло свежим воздухом.

– Йируши дан клепет за гесауба дана, – сказала она голосом, еле слышным на открытом воздухе и вдобавок заглушённым холстиной.

Треск углей – кто-то подкинул дров в костер.

– Эйирушина? Баусса кальве, – ответил Келлхус.

Серве снова рассмеялась, однако на этот раз хрипловатым, странно взрослым смехом, какого он от нее прежде не слышал.

«Эта сука скрывает от меня что-то еще…»

Он пошарил в темноте. Его пальцы нащупали кожаную рукоять меча. Она была одновременно прохладной и теплой, как кожа живого человека на прохладном ночном ветерке.

Он еще немного полежал неподвижно, прислушиваясь к их приглушенным голосам, пробивающимся сквозь треск и гудение разгорающегося пламени. Теперь он видел свет костра – бледное оранжевое пятно на фоне черного холста. Через пятно проплыл изящный, гибкий силуэт. Серве…

Он вытянул палаш из ножен. Сталь тускло блеснула оранжевым в свете костра.

Одетый в одну набедренную повязку, Найюр выполз из-под одеяла и прошлепал по циновкам к выходу из шатра. Он судорожно вздохнул.

В памяти всплыли воспоминания о вчерашнем дне: как дунианин неотрывно изучал знатных айнрити.

Мысль о том, что он поведет в битву Людей Бивня, пробудила что-то внутри него – гордость, наверное. Однако Найюр не обманывался относительно своего истинного положения. Для всех этих людей он язычник, даже для Нерсея Пройаса. И со временем этот факт до них дойдет. Не быть ему их военачальником. Советником относительно обычаев и повадок коварных кианцев – еще может быть, но не более того.

Священная война! Мысль о ней по-прежнему заставляла его презрительно фыркать. Как будто любая война не священна!

Но теперь он понимал, что дело не в том, чем будет он сам, – дело в том, чем будет дунианин. Какому ужасу предаст он этих заморских принцев?

«Что он сделает с этой Священной войной?»

Превратит ли он ее в свою шлюху? Как Серве?

Но ведь в этом и состоял их план.

«Тридцать лет, – сказал Келлхус вскоре после того, как они пришли сюда. – Моэнгхус тридцать лет прожил среди этих людей. Он должен обладать великой силой – такой, какую ни один из нас не может надеяться превозмочь. Мне нужно не просто колдовство, Найюр. Мне нужен народ. Целый народ». Они так или иначе воспользуются обстоятельствами, накинут узду на Священное воинство и используют его, чтобы уничтожить Анасуримбора Моэнгхуса. Как может он бояться за этих айнрити, раскаиваться в том, что привел на их головы дунианина, когда именно в этом и состоял их план?

Но был ли это план? Или была просто очередная дунианская ложь, еще один способ заговаривать зубы, обманывать, порабощать?

А что, если Келлхус – вовсе не ассасин, отправленный убить своего отца, как он утверждает, а шпион, посланный по приказу своего отца? Случайное ли совпадение то, что Келлхус отправился в Шайме именно тогда, когда Священное воинство собралось его завоевывать?

Найюр был не дурак. Если Моэнгхус – кишаурим, он должен бояться Священного воинства и искать способы его уничтожить. Быть может, он затем и призвал своего сына? Темное происхождение Келлхуса должно было помочь ему внедриться в Священное воинство – и он уже сделал это, – в то время как его воспитание, или обучение, или колдовская хитрость, или как оно там называется, должно было помочь ему захватить это войско, перевернуть его вверх дном, быть может, даже обратить его против его собственного создателя. Против Майтанета.

Но если Келлхус служит своему отцу, а не преследует его, зачем он пощадил его, Найюра, тогда, в горах? Найюр до сих пор ощущал на своем горле немыслимую стальную руку, а под ногами – разверзшуюся бездну.

«Но я сказал правду, Найюр. Ты мне нужен».

Мог ли он заранее, уже тогда, знать о споре Пройаса с императором? Или это случайно так получилось, что айнрити понадобился скюльвенд?

По меньшей мере маловероятно. Но тогда откуда Келлхус мог это знать?

Найюр сглотнул, ощутил на губах вкус Серве.

Может ли быть такое, что Моэнгхус и сейчас общается с ним?

От этой мысли у него перехватило дыхание. Он представил себе Ксуннурита, слепого, прикованного под пятой императора…

«Неужели я такой же?»

Келлхус еще немного посмешил Серве, продолжая говорить все на том же проклятом наречии. Найюр понял, что он шутит, по смеху Серве, звонкому, как шум воды, струящейся по гладеньким, как камни, словам дунианина.

Найюр в темноте вытянул меч, уперся острием в занавеску, отвел ее в сторону и стал смотреть, затаив дыхание.

Их лица освещены оранжевым пламенем костра, их спины в тени. Они сидели бок о бок на ошкуренном стволе оливы, на том же, что и всегда. Как любовники. Найюр смотрел на их размытое отражение в отполированном клинке своего меча.

«Клянусь Мертвым богом, она прекрасна! Так похожа на…»

Дунианин обернулся и посмотрел на него блестящими глазами. Найюр моргнул.

Он ощутил, как его губы невольно растягиваются в оскале. Сердце забилось чаще, в ушах зашумело.

«Она моя добыча!» – беззвучно вскричал он.

Келлхус отвернулся и стал смотреть в огонь. Он услышал. Неизвестно как, но услышал.

Найюр отпустил занавеску, золотой свет исчез, сменившись тьмой. Непроглядной тьмой. «Моя добыча…»


Позднее Ахкеймион так и не вспомнил, о чем он думал по пути из Дворцового района в лагерь Священного воинства. Он просто внезапно очнулся и обнаружил, что сидит в пыли посреди остатков пиршества. Он увидел свою палатку, маленькую и одинокую, покрытую множеством пятен, истерзанную множеством дождей и дорог, прячущуюся в тени Ксинемова шатра. А за ней простиралось Священное воинство: огромный палаточный город, уходящий вдаль беспорядочной россыпью шатров, растяжек, знамен, значков и навесов.

Он увидел Ксинема, дрыхнущего у потухшего костра, свернувшись в клубок, чтобы защититься от ночного холода. Маршал, видимо, нервничал из-за того, что Ахкеймиона ни с того, ни с сего вызвали к императору на ночь глядя, и всю ночь ждал у костра – ждал, когда Ахкеймион вернется домой.

«Домой!»

При мысли об этом на глаза у него навернулись слезы. У него никогда не было дома, места, которое он мог бы назвать своим. У такого человека, как он, убежища нет и быть не может. Только друзья, разбросанные там и сям, которые почему-то – неизвестно почему – любят его и тревожатся о нем.

Он оставил Ксинема отсыпаться – день предстоит тяжелый. Огромный лагерь Священного воинства будет сворачиваться. Будут снимать палатки и шатры и туго наматывать их на шесты, подгонять телеги и грузить на них вещи и припасы, а потом начнется утомительный, однако исполненный торжества поход на юг, к землям язычников, навстречу отчаянию и кровопролитию – и, быть может, даже навстречу истине.

Оказавшись в темноте своей палатки, Ахкеймион снова вытащил пергамент со схемой, не обращая внимания на слезы, падающие на листок. Некоторое время он смотрел на слово «Консульт», как будто пытаясь вспомнить, что оно означает, какие ужасы предвещает. Потом окунул перо в чернильницу и дрожащей рукой провел от этого слова линию наискосок, к слову «Император». Наконец-то он нашел связь. Это слово долго висело само по себе в своем углу – скорее лишняя трата чернил, чем слово. Оно ни с чем не соприкасалось, ничего не значило, как угрозы, которые бормочет трус после того, как его обидчик ушел. Теперь с этим покончено. Жуткое видение обрело плоть и кровь, и ужас перед тем, чем оно было и чем могло бы стать, стал осязаемым.

Этот ужас. Его ужас.

Почему? Почему судьба предназначила это откровение именно ему? Что она, дура, что ли? Разве она не знает, как он слаб, как беспомощен?

«Почему я?»

Эгоистичный вопрос. Быть может, самый эгоистичный из всех вопросов. Любая ноша, даже такая безумная, как Армагеддон, всегда ложится на чьи-то плечи. Почему же не на твои?

«Потому что я – человек сломленный. Потому что я жажду любви, которой не могу обрести. Потому что…»

Но этот путь чересчур легок. «Быть человеком» как раз и означает быть слабым, терзаться несбыточными желаниями. И с каких это пор он завел привычку упиваться жалостью к себе? В какой момент медленного развития жизни он стал видеть в себе жертву мира? Неужто он сделался таким идиотом?

Спустя три сотни лет именно он, Друз Ахкеймион, вновь обнаружил Консульт. Спустя две тысячи лет именно он, Друз Ахкеймион, оказался свидетелем возвращения потомка Анасуримборов. Ананке, Блудница-Судьба, избрала для этих нош именно его! И не его дело спрашивать почему. Все равно эти вопросы не избавят его от ноши.

Надо действовать, выбрать время и преодолеть – поразить, застигнуть врасплох. Он – Друз Ахкеймион! Его песнь способна испепелить легионы, разверзнуть землю, свести с небес огнедышащих драконов.

Однако когда он снова принялся изучать лежавший перед ним пергамент, в сердце его решимости разверзлась пустота, подобная безветрию, которое заставляет затухать круги, расходящиеся по поверхности пруда, делая их все незаметнее и незаметнее. А вслед за этой пустотой зазвучали голоса из его снов, пробуждая полузабытые страхи, вздымая туман невысказанных сожалений…

Он снова обнаружил Консульт, однако он ничего не знает ни об их планах, ни о том, как их можно вычислить. Он даже не знает, каким образом их вычислил сам император. Они прячутся так, что их и не увидишь. Одна-единственная неровная линия, соединяющая «Консульт» и «Императора», не имела никакого значения, кроме того, что где-то как-то они были связаны. А если Консульт сумел внедрить в окружение императора этого… этого оборотня, ничего не остается, как предположить, что при всех прочих Великих фракциях они тоже имеются – по всем Трем Морям и, быть может, даже в самом Завете.

Лицо, раскрывающееся, точно парализованные пальцы на руке, лишенной кожи… Сколько же их таких?

Внезапно слово «Консульт», которое до сих пор не имело к остальным никакого отношения, показалось неразрывно связанным с каждым из них. Ахкеймион осознал, что Консульт не просто внедряется во фракции – он внедряется в личности, до такой степени, что становится ими. Как прикажете бороться с врагом, не борясь с теми, кем он стал? Не борясь против всех Великих фракций? Судя по тому, что стало известно Ахкеймиону, Консульт вполне мог уже править Тремя Морями, а Завет, поскольку тот обессилел и сделался посмешищем, он просто терпел до поры, ради того, чтобы никто раньше времени не заметил их присутствия.

«Сколько же времени они смеялись над нами? Насколько далеко зашло это разложение?»

Быть может, это дошло уже и до шрайи? Быть может, и сама Священная война, по сути, творение Консульта?

Вопросы сыпались со всех сторон, один ужаснее другого. Ахкеймион покрылся холодным потом. Разрозненные события сплетались в зловещую сеть, куда более жуткую, чем былое незнание, подобно тому, как разбросанные в траве руины соединяются, стоит угадать в них некогда стоявший здесь храм или крепость. Исчезнувшее лицо Гешрунни… Быть может, это Консульт его убил? И забрал его лицо, чтобы совершить какой-нибудь отвратительный обряд подмены, провалившийся после того, как Багряные Шпили обнаружили труп? А если Консульту было известно о Гешрунни, не означает ли это, что они знали и о тайной вражде между Багряными Шпилями и кишаурим? И не объясняет ли это, откуда об их вражде проведал Майтанет? А гибель Инрау? Если шрайя Тысячи Храмов – шпион Консульта… Если пророчество Анасуримбора…

Он снова взглянул на пергамент, на имя «Анасуримбор Келлхус», все еще ни с чем не связанное, однако стоящее в пугающей близости к Консульту. Ахкеймион взял перо, собираясь соединить эти два имени, но заколебался и положил перо на место.

Этот человек, Келлхус, который хочет стать его учеником и другом, он так… так не похож на других людей!

Возвращение Анасуримбора действительно было предвестием второго Армагеддона. У Ахкеймиона ныли все кости от сознания того, что это – правда. А Священная война станет всего лишь первым большим кровопролитием.

Голова шла кругом. Ахкеймион провел онемевшей рукой по своему лицу, взъерошил волосы. Перед глазами закружились образы его прошлой жизни: вот он обучает Пройаса алгебре, рисуя формулы на песке садовой дорожки, вот он сидит на террасе у Ксина, залитой утренним солнышком, и читает Айенсиса… Все они были так безнадежно невинны, так трогательно бледны и наивны – и абсолютно невозвратны.

«Второй Армагеддон уже здесь. Он уже наступил…»

А он, Ахкеймион, находился в самом центре бури. В Священном воинстве.

Беспорядочные тени резвились и плясали на полотняных стенках палатки, и Ахкеймион понимал с ужасающей отчетливостью, что они затмевают горизонт, что некая неизмеримая фигура незаметно пробралась в мир и уже направила его жуткий бег…

«Новый Армагеддон… Это все-таки случилось».

Но это же безумие! Такого не может быть!

«Но это случилось.

Вдохни. А теперь выдохни – медленно. Тебе предстоит бороться с этим, Акка.

И ты должен выстоять!»

Он сглотнул.

«Спроси себя: в чем основной вопрос?

Для чего Консульту понадобилась эта Священная война? Зачем они хотят уничтожить фаним? Имеет ли это какое-то отношение к кишаурим?»

Поставив наконец нужный вопрос, он испытал облегчение, но тут же исподволь подкрался другой, ответ на который был слишком мучителен, чтобы его отрицать. Эта мысль была, точно ледяной кинжал.

«Они убили Гешрунни сразу после того, как я уехал из Каритусаля».

Он подумал о человеке на Кампозейской агоре, который, как ему показалось, следил за ним. Том, который как будто сменил лицо.

«Значит ли это, что они преследуют меня?»

Быть может, это он и навел их на Инрау?!

Ахкеймион замер и затаил дыхание в рассеянном свете свечи. Пергамент покалывал онемевшую левую руку.

Быть может, он навел их еще и на…

Он поднес пальцы ко рту, медленно провел ими вдоль нижней губы…

«Эсми…» – прошептал он.


Связанные вместе прогулочные галеры лениво покачивались на волнах Менеанора за пределами укрепленной гавани Момемна. Это была многовековая традиция – выходить в море на галерах, чтобы отметить праздник Куссапокари, день летнего солнцестояния. Большинство собравшихся на галерах принадлежали к высшим кастам кжинеты из домов Объединения либо жрецы-нахаты. Люди из дома Гаунов, дома Дасков, дома Лигессеров и многих других оценивали друг друга и кроили свои разговоры в согласии с туманными сетями преданности и вражды, соединявшими между собой все знатные дома. Даже внутри каст существовали тысячи тончайших различий, зависящих от ранга и репутации. Официальные критерии подобных различий были более или менее очевидны: близость к императору, которая легко определялась иерархией чинов внутри многочисленных министерств, или, на противоположном полюсе, близость к дому Биакси, традиционным соперникам дома Икуреев. Однако сами дома имели долгую и запутанную историю, и ранг каждого отдельного человека был неразрывно связан с этой историей. Так что наложницам и детям говорили: «С этим человеком, Тримом Хархарием, держись почтительнее, дитя мое. Его предки были когда-то императорами», несмотря на это дом Тримов давно уже впал в немилость у правящего императора, а Биакси и подавно презирали его с незапамятных времен. Если добавить сюда критерии богатства, учености и ума, станет ясно, отчего правила джнана, определяющие все взаимодействия между ними, оставались абсолютно непонятны человеку извне, а для человека изнутри были сплошной головоломкой, зловонным болотом, где тупые и бестолковые тонули почти мгновенно.

Однако все это месиво скрытых забот и мгновенных расчетов совершенно их не тяготило. Это был просто образ жизни, такой же естественный, как круговорот созвездий над головой. Зыбкие требования жизни оставались не менее обязательными оттого, что были зыбки. Так что пирующие смеялись и болтали с виду абсолютно беспечно, облокачиваясь на полированные поручни, нежась на ласковом предвечернем солнышке и дрожа, когда оказывались в тени. Звенели кубки. Вино лилось рекой и расплескивалось, отчего липкие пальцы в кольцах делались еще более липкими. Первый глоток выплевывали в море, как дар Мому, богу, предоставляющему место для празднества. Беседы бурлили шутками и серьезностью, точно бесконечная череда голосов, каждый из которых требовал внимания, пользовался возможностью произвести впечатление, позабавить, сообщить что-то. Наложницы, облаченные в свои шелковые кулаты, чурались грубых и скучных мужских бесед, как то и подобает нежным девам, и вели между собой иные разговоры, на темы, которые им никогда не наскучивали: моды, ревнивые жены, своевольные рабы и рабыни… Мужчины же, старательно выставлявшие на солнце свои пышные айнонские рукава, толковали о вещах серьезных, и с насмешкой и презрением взирали на все, что не имело отношения к войне, ценам и политике. К тем немногим, кто рисковал нарушить джнан, относились снисходительно либо одобрительно, в зависимости от того, кто именно его нарушал. Умение вовремя и в меру преступить джнан – это тоже часть джнана. Услышавшие же о таком женщины старательно ахали и ужасались, отчего мужчины разражались хохотом.

Воды залива вокруг галер были неподвижными и ярко-синими. Вдали, крохотные, точно игрушки, стояли у причалов в устье реки Фай галеотские хлебные галеры, сиронжские галеоны и другие суда. Небо после бушевавшего накануне шторма было особенно глубоким и чистым. На берегу невысокие холмы, окружавшие Момемн, были бурыми, а сам город выглядел старым-престарым, как пепел кострища.

Сквозь вечно висящую над столицей пелену дыма виднелись великие монументы, точно более темные тени, нависающие над серым нагромождением зданий и лабиринтом улочек. На северо-востоке, как всегда, высилась мрачная башня Зиек. А в центре города, над беспорядочным храмовым комплексом Кмираль, маячили огромные Купола Ксотеи. Самые остроглазые из фракции Биакси клялись, будто видят посреди храмов и Императорский Хрен, как успели прозвать новый обелиск Ксерия. Завязался спор. Более благочестивые возмущались непристойной шутке. Однако вскоре аргументы соперников и новые кубки вина заставили их сдаться. Им пришлось признать, что обелиск торчит точь-в-точь как хрен, да и головка у него имеется. Один из напившихся даже выхватил кинжал – а это было уже серьезное нарушение этикета, – когда кто-то вспомнил, как он на той неделе целовал этот обелиск.

В Момемне все было по-прежнему. А вот за стенами города все переменилось. Пригородные поля и луга были истоптаны в пыль бесчисленными ногами и изрыты колеями от бесчисленных колес. Земля потрескалась под тяжестью Священного воинства. Рощи засохли. Повсюду смердели отхожие ямы и жужжали тучи мух.

Священное воинство выступило наконец в поход, и люди из домов без конца говорили об этом, вспоминая, как был унижен император – нет, как была унижена империя! – по вине Пройаса и нанятого им скюльвенда. Скюльвенда! Неужто эти демоны теперь станут преследовать их и в области политики тоже? Великие Имена заявили, что император их обманывает и запугивает, и хотя Икурей Ксерий грозил отказаться от участия в Священной войне, в конце концов он сдался и отправил с ними Конфаса. Все сходились на том, что попытка подчинить Священную войну интересам Нансурии была замыслом отважным, но проигрышным. Однако раз с армией отправился блестящий Конфас, стало быть, не все потеряно. Конфас! Человек, подобный Богу! Истинный отпрыск киранейцев или даже кенейцев – потомок древней крови. Неужто он не сумеет перетянуть Священное воинство на свою сторону? «Вы только подумайте! – восклицали они. – Восстановить империю во всем ее былом величии!» И поднимали очередной тост за свою древнюю нацию.

Большинство из них провели мерзкие весенние и летние месяцы в своих поместьях и потому почти не имели дела с Людьми Бивня. Некоторые разбогатели на снабжении Священного воинства, а многие отправили с Конфасом своих драгоценных сынков. Так что у них было немало личных причин радоваться тому, что Священное воинство наконец двинулось на юг. Однако, возможно, были у них на то и более глубокие причины. Ведь когда случалось нашествие саранчи, они богатели, распродавая свои запасы, – и тем не менее возжигали благодарственные приношения, когда голод наконец заканчивался. Богам более всего ненавистна гордыня. Мир есть цветное стекло, сквозь которое просвечивают тени древних, немыслимых сил.

А где-то далеко отсюда шагало по дорогам, соединяющим две древние столицы, Священное воинство – огромное скопище крепких, сильных людей и сверкающих на солнце доспехов. Даже теперь некоторые утверждали, будто слышат сквозь смех пирующих и легкий шелест спокойного моря дальний зов его рогов, подобно тому, как отзвук трубы надолго застревает в ушах. Остальные замолкали и прислушивались, и, хотя им ничего не было слышно, они все же ежились и говорили с оглядкой. Если величие, которому человек был свидетелем, внушает человеку благоговение, величие, о котором ты только слышал, внушает благочестие.

И рассудительность.

Приложение

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА И ФРАКЦИИ

Анасуримбор Келлхус — монах-дунианин, тридцати трех лет.

Друз Ахкеймион — колдун школы Завета, сорока семи лет.

Найюр — варвар-скюльвенд, вождь утемотов, сорока четырех лет.

Эсменет – проститутка из Сумны, тридцати одного года.

Серее — наложница-нимбриканка, девятнадцати лет.

Анасуримбор Моэнгхус — отец Келлхуса.

Скиоата – покойный отец Найюра.

ДУНИАНЕ

Тайная секта, члены которой отреклись от истории и животных побуждений в надежде обрести абсолютное просветление через управление всеми желаниями и обстоятельствами. В течение двух тысяч лет в членах этой секты воспитывали безукоризненное владение своим телом и необычайную остроту интеллекта.

КОНСУЛЫ

Группа магов и военачальников, переживших гибель Небога в 2155 году и с тех пор непрерывно стремившихся вернуть его и устроить так называемый второй Армагеддон. В Трех Морях уже очень немногие верят, будто Консульт и впрямь существует.

ШКОЛЫ

Собирательное название различных организаций колдунов. Первые школы, как на Древнем Севере, так и в Трех Морях, возникли для противодействия тому, что Бивень категорически отвергал колдовство. Школы являются одними из наиболее древних организаций Трех Морей и существуют так долго в первую очередь благодаря ужасу, который внушают, а также из-за того, что они, как правило, не вмешиваются в политические и религиозные дела Трех Морей.


ЗАВЕТ – гностическая школа, основанная Сесватхой в 2156 году с целью продолжать борьбу с Консультом и предотвратить возвращение He-бога, Мог-Фарау.

Наутцера – старший из членов Кворума.

Симас – член Кворума и бывший наставник Ахкеймиона.

Сесватха — колдун, переживший Древние войны, основатель школы Завета.


БАГРЯНЫЕ ШПИЛИ – мистическая школа, наиболее могущественная среди школ Трех Морей, фактически правящая Верхним Айноном с 3818 года.

Элеазар – великий магистр Багряных Шпилей.

Ийок — главный шпион Элеазара.

Гешрунни – воин-раб, на короткое время ставший шпионом Завета.


ИМПЕРСКИЙ САЙК – мистическая школа, связанная договором с императором Нансурии. Кемемкетри — великий магистр Имперского Сайка.


МИСУНСАЙ – школа, объявившая себя наемной. Ее колдуны продают свои знания и умения по всем Трем Морям.

Скалатей — наемный колдун.

ФРАКЦИИ АЙНРИТИ

Айнритизм является господствующей религией Трех Морей. Он сочетает в себе элементы монотеизма и политеизма. Основан он на откровениях Айнри Сейена (ок. 2159—2202 гг.), именуемого Последним Пророком. Основные постулаты айнритизма состоят в том, что Бог присутствует во всех исторических событиях, что многочисленные божества на самом деле едины и являются ипостасями Бога, явившегося Последнему Пророку (на поклонении этим божествам основаны многочисленные культы), и что Бивень есть святое и непогрешимое писание.


ТЫСЯЧА ХРАМОВ – учреждение, которое служит церковью айнрити. Несмотря на то что центр его находится в Сумне, влияние Тысячи Храмов распространяется на весь северо-восток и восток Трех Морей.

Майтанет – шрайя Тысячи Храмов.

Паро Инрау — шрайский жрец, бывший ученик Ахкеймиона.


ШРАЙСКИЕ РЫЦАРИ – монашеский военный орден, напрямую подчиняющийся шрайе, созданный Экьянном III Золотым в 2511 году.

Инхейри Готиан – великий магистр шрайских рыцарей.

Кутий Сарцелл — первый рыцарь-командор шрайских рыцарей.


КОНРИЙЦЫ – Конрия, кетьянская страна на востоке Трех Морей. Основана в 3372 году после падения восточной Кенейской империи. Расположена вокруг Аокнисса, древней столицы Шира.

Нерсей Пройас — наследный принц Конрии, бывший ученик Ахкеймиона.

Крийатес Ксинем — друг Ахкеймиона, маршал Аттремпа.

Нерсей Кальмемунис — предводитель Священного воинства простецов.


НАНСУРИЯ – Нансурская империя, кетьянская страна на западе Трех Морей, считающая себя наследницей Кенейской империи. Во времена своего наивысшего расцвета Нансурская империя простиралась от Галеота до Нильнамеша, однако она сильно уменьшилась в результате многовековых войн с кианскими фаним.

Икурей Ксерий III – император Нансурии.

Икурей Конфас — главнокомандующий Нансурии, племянник императора.

Икурей Истрийя – императрица Нансурии, мать императора.

Мартем — легат и личный адъютант Конфаса.

Скеаос — главный советник императора.


ГАЛЕОТ – норсирайская страна Трех Морей, расположенная на так называемом Среднем Севере, основанная около 3683 года потомками беженцев, выживших в Древних войнах.

Коифус Саубон — принц галеотов, командующий галеотским войском.

Куссалт — конюх Саубона.

Коифус Атьеаури — племянник Саубона.


ТИДОНЦЫ – Се Тидонн, норсирайская страна на востоке Трех Морей. Основана в 3742 году после падения кетьянской страны Кенгемис.

Хога Готьелк — граф Агансанорский, командующий тидонским войском.


АЙНОНЫ – Верхний Айнон, весьма могущественная кетьянская страна на востоке Трех Морей. Основана в 3372 году после падения восточной Кенейской империи. С конца Войн магов, т. е. с 3818 года, ею правят Багряные Шпили.

Чеферамунни — король-регент Верхнего Айнона, командующий айнонским войском.


ТУНЬЕРЫ – Туньер, норсирайская страна. Основана союзом туньерских племен около 3987 года, в айнритизм обратилась сравнительно недавно.

Скайельт – принц туньеров, командующий туньерским войском.

Ялгрота — раб Скайельта, человек гигантского роста.

ФРАКЦИИ ФАНИМ

Фанимство – строго монотеистическая, сравнительно молодая религия, основанная на откровениях пророка Фана (3669—3742), распространенная исключительно на юго-западе Трех Морей. Основные постулаты фанимства состоят в том, что Бог един и пребывает за пределами мира, все прочие боги ложны (фаним считают их демонами), Бивень нечестив, и все изображения Бога запретны.


КИАНЦЫ – Киан, наиболее могущественная кетьянская страна Трех Морей. Она простирается от южных границ Нансурской империи до Нильнамеша. Основана в результате Белого Джихада, священной войны, которую первые фаним вели против Нансурской империи с 3743-го по 3771 год.

Каскамандри — падираджа Киана.

Скаур — сапатишах-правитель Шайгека.


КИШАУРИМ – колдуны-жрецы фаним, живущие в Шайме. О метафизике кишауримского колдовства, или Псухе, как называют его сами кишаурим, известно очень мало – только то, что Немногие его не распознают и что оно во многих отношениях столь же ужасно, как мистическое колдовство школ.

Сеоакти — Ересиарх кишаурим.

Маллахет — один из наиболее могущественных кишаурим.

ОСНОВНЫЕ ЯЗЫКИ И ДИАЛЕКТЫ ЭАРВЫ

ЛЮДИ
До того как пали Врата и из Эанны пришли Четыре Народа, люди Эарвы, которых «Хроника Бивня» именует «эмвама», находились в рабстве у нелюдей и говорили на упрощенной версии языка своих владык. От этого наречия никаких следов не осталось. Не осталось никаких следов и от изначального языка, на котором они говорили до того, как попали в рабство. В знаменитой хронике нелюдей, «Исуфирьяс, или Великая яма годов», встречаются указания на то, что эмвама изначально говорили на том же языке, что и их родичи за Великим Кайарсом. Это заставляет многих делать вывод, что тоти-эаннорейский является общим праязыком всех людей.






НЕЛЮДИ (КУНУРОИ)
Несомненно, нелюдские или кунуройские языки являются одними из древнейших в Эарве. Некоторые ауджские надписи восходят к временам до первого существующего источника тоти-эаннорейского, «Хроники Бивня», т. е. их возраст более пяти тысяч лет. Ауджа-гилкунни, который до сих пор еще не расшифрован, значительно древнее.



ШРАНКИ
В «Исуфирьяс» шранки впервые упоминаются как «анья-сири», т. е. «крикуны, не имеющие наречий». На протяжении первых книг «Куно-инхоройских войн» нелюдские хронисты, похоже, не желают признавать, что шранки также наделены даром речи. К тому времени, как первые нелюдские ученые стали записывать и изучать их языки, те уже распались на бесчисленное множество диалектов.



ИНХОРОЙ
Инхоройский язык, который нелюди называют синкул'хи-за или «шелест множества тростников», расшифровать так и не удалось. Согласно «Исуфирьяс», общение между куну-роями и инхороями было невозможно, пока последние не «родили уста» и не начали говорить по-кунуройски.



Р. Скотт Бэккер Воин кровавых времен

ЧТО БЫЛО ПРЕЖДЕ…

Первый Армагеддон уничтожил великие норсирайские народы севера. Лишь юг, кетьянские народы Трех Морей, пережили бойню, учиненную Не-богом, Мог-Фарау, и его Консультом, состоящим из военачальников и магов. Годы шли, и люди Трех Морей, как это вообще свойственно людям, забыли об ужасе, что довелось перенести их отцам.

Империи возникали и рушились одна за другой: Киранея, Шир, Веней. Последний Пророк, Айнри Сейен, дал новое истолкование Бивню, священнейшей из реликвий, и в течение нескольких веков айнритизм, проповедуемый Тысячей Храмов и их духовным лидером, шрайей, сделался господствующей религией на всех Трех Морях. Великие магические школы — такие как Багряные Шпили, Имперский Сайк и Мисунсай — возникли в ответ на гонения со стороны айнрити, преследовавших немногих, то есть тех, кто обладал способностью видеть и творить чародейство. Используя хоры, древние артефакты, делающие их обладателей неуязвимыми для магии, айнрити воевали со школами, пытаясь — безуспешно — очистить Три Моря. Затем Фан, пророк Единого Бога, объединил кианцев, племена пустыни, расположенной к юго-западу от Трех Морей, и объявил войну Бивню и Тысяче Храмов. По прошествии веков, после нескольких джихадов, фаним и их безглазые колдуны-жрецы, кишаурим, завоевали почти весь запад Трех Морей, включая священный город Шайме, где родился Айнри Сейен. Лишь остатки Нансурской империи продолжали сопротивление.

Теперь югом правили война и раздор. Две великие религии, айнритизм и фанимство, сражались между собой, хотя терпели торговлю и паломничество, когда это было прибыльно и удобно. Великиесемейства и народы соперничали за военное и коммерческое господство. Меньшие и старшие школы ссорились и плели заговоры, в особенности против выскочек-кишаурим, чью магию, Псухе, колдуны считали проявлением Божьего благословения. А Тысяча Храмов под предводительством развратных и бесполезных шрай преследовала мирские честолюбивые интересы.

Первый Армагеддон превратился в полузабытую легенду, а Консульт, переживший смерть Мог-Фарау, — в сказку, которую бабки рассказывают детишкам. Через две тысячи лет только адепты Завета, каждую ночь заново переживающие Армагеддон, видящие его глазами своего основателя, Сесватхи, помнили и этот ужас, и пророчество о возвращении Не-бога. Хотя сильные мира сего вкупе с учеными считали их глупцами, сами адепты Завета обладали Гнозисом, магией Древнего Севера, и потому их уважали — и смертельно им завидовали. Ведомые ночными кошмарами, они бродили по лабиринтам власти, выискивая среди Трех Морей присутствие древнего, непримиримого врага — Консульта.

И, как всегда, ничего не находили.

КНИГА 1 СЛУГИ ТЕМНОГО ВЛАСТЕЛИНА

Священное воинство — так нарекли огромное войско, которое Майтанет, глава Тысячи Храмов, созвал, чтобы освободить Шайме от язычников фаним. Призыв Майтанета разнесся по всем уголкам Трех Морей, и истинно верующие из великих народов, исповедующих айнритизм, — галеоты, туньеры, тидонцы, конрийцы, айноны и их данники — отправились в Момемн, столицу Нансурской империи, чтобы стать Людьми Бивня.

С самого начала собирающееся воинство погрязло в политических дрязгах. Сперва Майтанет каким-то образом убедил Багряных Шпилей, самую могущественную из колдовских школ, присоединиться к Священному воинству. Несмотря на возмущение — ведь среди айнрити чародейство предано анафеме. — Люди Бивня понимали, что Багряные Шпили необходимы для противостояния кишаурим, колдунам-жрецам фаним. Без участия одной из старших школ Священная война была бы обречена, еще не начавшись. Вопрос заключался в другом: почему чародеям вздумалось принять столь опасное соглашение? На самом деле Элеазар, великий магистр Багряных Шпилей, давно уже вел тайную войну с кишаурим, которые десять лет назад без видимой причины убили его предшественника, Сашеоку.

Затем Икурей Ксерий III, император Нансурии, придумал хитрый план, чтобы обернуть Священную войну к своей выгоде. Многие земли, ныне относящиеся к Киану, некогда принадлежали Нансурии, и Ксерий превыше всего на свете жаждал вернуть империи утраченные провинции. Поскольку Священное воинство собиралось в Нансурской империи, оно могло выступить только в том случае, если император снабдил бы его продовольствием, а он не соглашался, пока каждый из предводителей Священного воинства не подпишет с ним договор, письменное обязательство передать ему, императору Икурею Ксерию III, все завоеванные земли.

Конечно же, прибывшие первыми кастовые дворяне отвергли договор, и в результате ситуация сделалась патовой. Однако же, когда Священное воинство стало исчисляться сотнями тысяч, титулованные военачальники забеспокоились. Поскольку они воевали во имя Божье, то считали себя непобедимыми, и в результате совершенно не стремились делиться славой с теми, кто еще не прибыл. Один конрийский вельможа, Нерсей Кальмемунис, пошел навстречу императору и уговорил товарищей подписать договор. Получив провизию, большинство собравшихся выступило, хотя еще не прибыли их лорды и основная часть Священного воинства. Поскольку армия состояла в основном из безродной черни, не имеющей господ, ее прозвали Священным воинством простецов.

Несмотря на попытки Майтанета остановить самопальный поход, армия продолжала двигаться на юг и вторглась в земли язычников, где — в точности как и планировал император — фаним уничтожили ее подчистую.

Ксерий знал, что с военной точки зрения потеря Священного воинства простецов особого значения не имеет, поскольку составлявший его сброд в битве обычно только мешается под ногами. Однако с политической точки зрения уничтожение армии сделалось бесценным, поскольку продемонстрировало Майтанету и Людям Бивня истинный нрав их врага. С фаним, как прекрасно знали нансурцы, шутки плохи, даже для тех, кто ходит под покровительством Божьим. Лишь выдающийся полководец, заявил Ксерий, может обеспечить Священному воинству победу — например, такой, как его племянник, Икурей Конфас, который после недавнего разгрома грозных скюльвендов в битве при Кийуте приобрел славу величайшего тактика эпохи. Предводителям Священного воинства требовалось лишь подписать императорский договор, и сверхъестественное искусство Конфаса оказалось бы в их распоряжении.

Похоже было, что Майтанет очутился в затруднительном положении. Как шрайя, он мог вынудить императора снабдить Священное воинство провизией, но был не в силах заставить его отправить с армией Икурея Конфаса, своего единственного наследника. В разгар конфликта в Нансурию прибыли первые действительно могущественные айнритийские властители, примкнувшие к Священной войне: Нерсей Пройас, наследный принц Конрии, Коифус Саубон, принц галеотов, граф Хога Готьелк из Се Тидонна и Чеферамунни, регент Верхнего Айнона. Священное воинство приобрело силу, хоть и оставалось своего рода заложником, связанное нехваткой провизии. Кастовые дворяне единодушно отвергли договор Ксерия и потребовали, чтобы император обеспечил их продовольствием. Люди Бивня принялись устраивать набеги на окрестные поселения. Ксерий в ответ призвал части имперской армии. Произошло несколько серьезных столкновений.

Пытаясь предотвратить несчастье, Майтанет созвал совет Великих и Меньших Имен, и все предводители Священного воинства собрались в императорском дворце Андиаминские Высоты, чтобы обсудить сложившееся положение. Тут-то Нерсей Пройас и потряс собравшихся, предложив на роль командира взамен прославленного Икурея Конфаса покрытого шрамами скюльвендского вождя, ветерана многих войн с фаним. Между этим скюльвендом, Найюром урс Скиоатой, с одной стороны, и императором и его племянником — с другой, состоялся разговор на повышенных тонах, и скюльвенд произвел сильное впечатление на предводителей Священного воинства. Однако же представитель шрайи колебался: в конце концов, этот варвар был таким же еретиком, как и фаним. Лишь мудрые речи князя Анасуримбора Келлхуса помогли ему выйти из затруднения. Представитель зачитал повеление, требующее, чтобы император под угрозой отлучения обеспечил Людей Бивня провизией. Священное воинство вот-вот должно было выступить.

Друз Ахкеймион был колдуном, которого школа Завета отправила следить за Майтанетом и его Священным воинством. И хотя Друз уже не верил в древнее предназначение его школы, он отправился в Сумну, город, где располагалась Тысяча Храмов, надеясь побольше разузнать о загадочном шрайе, в котором школа Завета подозревала агента Консульта. Во время расследования он возобновил давний роман с проституткой по имени Эсменет и, несмотря на дурные предчувствия, завербовал своего бывшего ученика, а ныне шрайского жреца, Инрау, чтобы тот сообщал ему о действиях Майтанета. В это время его ночные кошмары, видения Армагеддона, усилились; отчасти из-за так называемого Кельмомасова пророчества, в котором говорилось, будто в канун Второго Армагеддона Анасуримбор Кельмомас вернется в мир.

Затем Инрау умер при загадочных обстоятельствах. Пораженный чувством вины и до глубины души удрученный отказом Эсменет бросить свое ремесло, Ахкеймион бежал из Сумны в Момемн, где под алчным и беспокойным взглядом императора как раз собиралось Священное воинство. Могущественный соперник школы Завета, колдовская школа Багряных Шпилей присоединилась к Священной войне — из-за давней борьбы с колдунами-жрецами кишаурим. Наутцера, наставник Ахкеймиона, приказал ему наблюдать за Багряными Шпилями и Священным воинством. Добравшись до военного лагеря, Ахкеймион пристроился к костру Ксинема, своего старого друга-конрийца.

Продолжая расследовать обстоятельства смерти Инрау, Ахкеймион убедил Ксинема взять его на встречу с еще одним прежним своим учеником, Нерсеем Пройасом, конрийским принцем, ныне ставшим доверенным лицом загадочного шрайи. Когда Пройас высмеял его подозрения и отрекся от него как от святотатца, Ахкеймион упросил его написать Майтанету об обстоятельствах смерти Инрау. Исполненный горечи, он покинул шатер бывшего ученика в уверенности, что его скромная просьба останется неисполненной.

Затем его окликнул человек, приехавший с далекого севера, — человек, называвший себя Анасуримбором Келлхусом. Измученный повторяющимися снами об Армагеддоне, Ахкеймион поймал себя на мысли, что страшится худшего — Второго Армагеддона. Так что же, появление Келлхуса — не более чем совпадение или он и есть тот самый Предвестник, о котором говорится в Кельмомасовом пророчестве? Ахкеймион попытался расспросить нового знакомого и поймал себя на том, что юмор, честность и ум Анасуримбора полностью его обезоружили. Они ночь напролет проговорили об истории и философии, и перед тем, как уйти, Келлхус попросил Ахкеймиона быть его наставником. Ахкеймион, в душе которого необъяснимо возникли теплые чувства к новому знакомому, согласился.

Но тут перед ним встала дилемма. Школе Завета обязательно следовало узнать о возвращении Анасуримбора: более значительное открытие, пожалуй, и придумать было трудно. Но Ахкеймиона пугало то, что могли сотворить его братья-адепты: он знал, что жизнь, наполненная кошмарными снами, сделала их жестокими и безжалостными. И кроме того, он винил их в смерти Инрау.

Прежде чем Ахкеймион сумел разрешить эту проблему, племянник императора, Икурей Конфас, вызвал его к себе в Момемн. Там император пожелал, чтобы Ахкеймион оценил его высокопоставленного советника — старика по имени Скеаос — на предмет наличия у него чародейской Метки. Император Икурей Ксерий III самолично привел Ахкеймиона к Скеаосу и потребовал выяснить, не отравлен ли старик богохульной заразой колдовства. Ахкеймион ничего не обнаружил — и ошибся.

Однако же Скеаос кое-что разглядел в Ахкеймионе. Он принялся корчиться в оковах и говорить на языке из снов Ахкеймиона. Хоть это и казалось невероятным, старик вырвался и успел убить нескольких человек, прежде чем его сожгли императорские колдуны. Ошеломленный Ахкеймион оказался в двух шагах от завывающего Скеаоса — лишь для того, чтобы увидеть, как его лицо расползается в клочья…

Он осознал, что эта мерзость — воистину шпион Консульта, человек, способный принимать чужой облик, не имея красноречивой колдовской Метки. Оборотень. Ахкеймион бежал из дворца, не предупредив ни императора, ни его придворных; он знал, что его уверенность сочтут чушью. Им Скеаос казался не более чем артефактом язычников-кишаурим, тоже не носивших Метки. Не видя ничего вокруг, Ахкеймион вернулся в лагерь Ксинема; он был настолько поглощен пережитым ужасом, что даже не заметил Эсменет, которая наконец-то пришла к нему.

Загадки, окружающие Майтанета. Появление Анасуримбора Келлхуса. Шпион Консульта, обнаруженный впервые за много поколений… Как он мог сомневаться и дальше? Второй Армагеддон должен вот-вот начаться.

И Ахкеймион плакал в своей скромной палатке, сраженный одиночеством, страхом и угрызениями совести.

Эсменет была проституткой из Сумны, оплакивающей и свою жизнь, и жизнь своей дочери. Когда Ахкеймион приехал в город, чтобы побольше разузнать о Майтанете, Эсменет охотно пустила его к себе. Она продолжала принимать и обслуживать клиентов, хотя понимала, какую боль это причиняет Ахкеймиону. Но у нее и вправду не было выбора: она понимала, что рано или поздно Ахкеймиона отзовут и он уйдет. Но однако все сильнее влюблялась в злосчастного колдуна. Отчасти потому, что он относился к ней с уважением, а отчасти — из-за мирской сущности его работы. Хотя самой Эсменет приходилось сидеть полуголой у окна, огромный мир за этим окном всегда оставался ее страстью. Интриги Великих фракций, козни Консульта — вот от чего у нее начинало быстрее биться сердце!

Затем пришла беда: информатор Ахкеймиона, Инрау, погиб, и потерявший дорогого человека адепт был вынужден отправиться в Момемн. Эсменет просила Ахкеймиона взять ее с собой, но колдун отказался, и ей пришлось вернуться к прежней жизни. Вскоре после этого к ней в дом с угрозами явился незнакомец и потребовал от Эсменет рассказать все, что ей известно об Ахкеймионе. Обратив ее желание против нее самой, незнакомец соблазнил Эсменет, и та обнаружила, что отвечает на все его вопросы. С наступлением утра он исчез так же внезапно, как появился, оставив лишь лужицы черного семени, как свидетельство того, что он действительно приходил.

Эсменет в ужасе бежала из Сумны, твердо решив отыскать Ахкеймиона и все ему рассказать. В глубине души она знала, что незнакомец как-то связан с Консультом. По дороге в Момемн Эсменет остановилась в какой-то деревне — починить порвавшуюся сандалию. Когда жители заметили у нее на руке татуировку проститутки, то принялись забрасывать ее камнями — так, согласно Бивню, следовало карать продажных женщин. Эсменет спасло лишь внезапное появление шрайского рыцаря Сарцелла, и ей выпало удовольствие полюбоваться на унижение своих мучителей. Сарцелл довез Эсменет до Момемна, и постепенно его богатство и аристократические манеры вскружили голову Эсменет. Сарцелл, казалось, был совершенно лишен уныния и нерешительности, постоянно изводивших Ахкеймиона.

Когда они добрались до Священного воинства, Эсменет осталась с Сарцеллом, хоть и знала, что Ахкеймион находится всего в нескольких милях. Как постоянно напоминал ей шрайский рыцарь, колдунам, к которым относился и Ахкеймион, запрещалось жениться. Если даже она убежит к нему, говорил Сарцелл, колдун все равно ее бросит — это лишь вопрос времени.

Неделя шла за неделей, и постепенно Эсменет начала все меньше ценить Сарцелла и все больше тосковать по Ахкеймиону. В конце концов, в ночь перед тем, как Священное воинство должно было выступить в поход, Эсменет отправилась на поиски колдуна. Наконец она отыскала лагерь Ксинема; но тут ее одолел стыд, и она не решилась показаться Ахкеймиону на глаза. Вместо этого Эсменет спряталась в темноте и стала ждать появления колдуна, удивляясь странным мужчинам и женщинам, сидевшим у костра. Когда наступил день, а Ахкеймион так и не появился, Эсменет побрела по покинутому городу — и Ахкеймион попался ей навстречу. Эсменет раскрыла ему объятия, плача от радости и печали…

А он прошел мимо, словно увидел совершенно чужого человека.

Эсменет бросилась прочь, решив отыскать свое место в Священной войне, но сердце ее было разбито.

Найюр урс Скиоата был вождем утемотов, одного из скюльвендских племен; скюльвендов боялись, зная их воинские умения и неукротимость. Из-за событий, сопутствовавших смерти его отца, Скиоаты, — произошло это тридцать лет назад, — собственные люди Найюра презирали его, но никто не смел бросить вызов свирепому и коварному вождю. Пришли вести о том, что племянник императора, Икурей Конфас, вторгся в Священную Степь, и Найюр вместе с прочими утемотами присоединился к скюльвендским ордам на отдаленной имперской границе. Найюр знал репутацию Конфаса и подозревал, что тот придумал ловушку, но Ксуннурит, вождь, избранный для грядущей битвы королем племен, не прислушался к его словам. Найюру оставалось лишь наблюдать за приближающейся бедой.

Спасшись во время уничтожения орды, Найюр вернулся в угодья утемотов, терзаясь еще больше, чем обычно. Он бежал от шепотков и косых взглядов соплеменников и уехал к могилам своих предков, где нашел у отцовского кургана израненного человека, а вокруг него — множество мертвых шранков. Осторожно приблизившись, Найюр с ужасом осознал, что узнает этого человека — или почти узнает. Он походил на Анасуримбора Моэнгхуса — только был слишком молод…

Моэнгхуса взяли в плен тридцать лет назад, когда Найюр был еще зеленым юнцом, и отдали в рабы отцу Найюра. О Моэнгхусе говорили, будто он принадлежит к дунианам, секте, члены которой наделены небывалой мудростью, и Найюр провел с пленником много времени, беседуя о вещах, запретных для скюльвендских воинов. То, что произошло потом — совращение, убийство Скиоаты и последовавшее за этим бегство Моэнгхуса, — мучило Найюра до сих пор. Хотя когда-то Найюр любил этого человека, теперь он ненавидел его, яростно и неистово. Он был уверен, что если бы ему удалось убить Моэнгхуса, к нему наконец-то вернулась бы внутренняя целостность.

И вот теперь, каким бы невероятным это ни казалось, к нему пришла копия Моэнгхуса, странствующая по тому же пути, что и оригинал.

Поняв, что чужак может оказаться полезен, Найюр взял его в плен. Этот человек, назвавшийся Анасуримбором Келлхусом, утверждал, что он — сын Моэнгхуса. Он сказал, что дуниане отправили его в далекий город Шайме убить своего отца. Но как бы Найюру ни хотелось поверить в эту историю, он был настороже. Он много лет непрестанно размышлял о Моэнгхусе и понял, что дуниане наделены сверхъестественными талантами и остротой ума. Теперь Найюр знал, что их единственная цель — господство, хотя там, где другие применяли силу и страх, дуниане использовали хитрость и любовь.

Найюр понял, что история, которую рассказал ему Келлхус, — именно та история, которую сочинил бы дунианин, чтобы обеспечить себе безопасный проход через земли скюльвендов. И тем не менее он заключил сделку с чужаком и согласился отправиться вместе с ним. Вдвоем они быстро пересекли Степь, увязнув в призрачной войне слова и страсти. Найюр снова и снова обнаруживал, что почти попался в хитроумно раскинутые сети Келлхуса, и успевал остановиться лишь в последний момент. Его спасали лишь ненависть к Моэнгхусу и то, что он уже знал дуниан.

У границы империи они наскочили на членов враждебного скюльвендского племени, отправившихся в набег. Нечеловеческая искусность Келлхуса в битве и потрясла, и ужаснула Найюра. После схватки они обнаружили наложницу, Серве, спрятавшуюся в груде захваченных вещей. Найюр, сраженный красотой Серве, взял ее себе и от нее узнал об объявленной Майтанетом Священной войне за освобождение Шайме, города, где, как предполагалось, ныне проживает Моэнгхус… Могло ли это быть совпадением?

Было это совпадением или нет, но Священная война заставила Найюра пересмотреть первоначальный план: в Нансурской империи скюльвендов убивали не думая, и потому Найюр намеревался ее обогнуть. Но теперь, когда фанимские правители Шайме должны были вот-вот увязнуть в войне, для них с Келлхусом остался лишь один способ добраться до священного города — стать Людьми Бивня. Найюр понял, что им остается лишь присоединиться к Священному воинству, которое, если верить Серве, собиралось у города Момемна, самого сердца Нансурской империи, — то есть именно там, где ему нельзя было показываться. Кроме того, Найюр не сомневался, что теперь, когда они благополучно пересекли Степь, Келлхус убьет его: дуниане не терпели никаких помех и никаких обязательств.

После спуска с гор Найюр поссорился с Келлхусом: тот заявил, что Найюр по-прежнему его использует. На глазах у перепуганной и потрясенной Серве двое мужчин сразились на вершине горы, и, хотя Найюру удалось удивить Келлхуса, дунианин с легкостью одолел скюльвенда и поднял над обрывом, держа за горло. Желая доказать, что по-прежнему намерен соблюдать условия сделки, Келлхус пощадил Найюра. Он сказал, что Моэнгхус, прожив столько лет в миру, мог стать чересчур могущественным. Он сказал, что им потребуется вступить в армию, а он, в отличие от Найюра, ничего не знает о войне.

Несмотря на все дурные предчувствия, Найюр поверил Келлхусу, и они продолжили путь. Найюр видел, что Серве с каждым днем все сильнее влюбляется в Келлхуса. Это причиняло ему боль, но Найюр не желал в этом признаваться и говорил себе, что воинам нет дела до женщин, особенно до тех, что захвачены в качестве добычи. Какая ему разница, что днем она принадлежит Келлхусу? Ночью она все равно достается ему, Найюру.

После тяжелого опасного пути они наконец-то добрались до Момемна, места сбора Священного воинства. Там их привели к одному из военачальников, конрийскому принцу Нерсею Пройасу. В соответствии с их планом, Найюр заявил, будто он — последний из утемотов и путешествует с Анасуримбором Келлхусом, князем северного города Атритау, который увидел Священное воинство во сне и возжелал к нему присоединиться. Однако же Пройаса куда больше заинтересовал сам Найюр, его знания о фаним и их способах ведения войны. Рассказы Найюра произвели на Пройаса сильное впечатление, и конрийский принц принял его со спутниками под свое покровительство.

Вскоре Пройас привел Найюра и Келлхуса на встречу предводителей Священного воинства с императором, где должна была решиться судьба Священной войны. Икурей Ксерий III отказывался снабдить Людей Бивня продовольствием, пока они не поклянутся, что все земли, отвоеванные у фаним, отойдут Нансурской империи. Шрайя Майтанет мог заставить императора дать продовольствие, но боялся, что Священному воинству не хватает полководца, способного одолеть фаним. Император предлагал на эту роль своего выдающегося племянника, Икурея Конфаса, прославившегося эффектной победой над скюльвендами при Кийуте, — но опять же лишь в том случае, если предводители Священного воинства откажутся от притязаний на отвоеванные территории. И тогда Пройас предпринял дерзкий маневр: он предложил на роль главнокомандующего не кого иного, как Найюра. Вспыхнула яростная перепалка, и Найюру удалось взять верх над императорским племянником. Представитель шрайи приказал императору обеспечить Людей Бивня продовольствием. Священное воинство должно было вот-вот выступить.

В считанные дни Найюр превратился из беглеца в командующего величайшим войском, равного которому еще не видели в Трех Морях. Каково же было скюльвенду, вынужденному поддерживать отношения с чужеземными принцами — людьми, которых он поклялся уничтожить! Как он страдал, видя, к чему ведет его месть!

Той ночью он смотрел, как Серве отдалась Келлхусу телом и душой, и размышлял над тем ужасом, который он принесет Священному воинству. Что Анасуримбор Келлхус — дунианин! — сделает с Людьми Бивня? А какая разница? — сказал себе Найюр. Главное, что Священное воинство движется к далекому Шайме. К Моэнгхусу и обещанию крови.

Анасуримбор Келлхус был дунианским монахом, которого отправили на поиски его отца, Анасуримбора Моэнгхуса.

С тех самых пор, как во время Первого Армагеддона, что случился две тысячи лет назад, дуниане обнаружили тайную цитадель верховных королей Куниюрии, они поселились там и жили вдали от мира, на протяжении поколений совершенствуя рефлексы и интеллект и непрестанно тренируя тело, мысли и лицо, — и все ради чистого разума, священного Логоса. Стараясь сделать себя совершенным выражением Логоса, дуниане превратили свое существование в борьбу с иррациональностями, влияющими на человеческий разум: историей, обычаями и страстями. Они верили, что именно так со временем вырвутся из тисков того, что называли Абсолютом, и станут истинно свободными душами.

Но теперь их поразительная изоляция подошла к концу. После тридцати лет изгнания один из дуниан, Анасуримбор Моэнгхус, вновь появился в их снах и потребовал, чтобы к нему прислали его сына. Келлхус предпринял труднейшее путешествие через земли, давно покинутые людьми; ему ведомо было лишь одно: его отец живет в далеком городе Шайме. Он зазимовал у охотника по имени Левет и обнаружил, что может читать мысли охотника по выражению его лица. Келлхус понял, что люди, рожденные в миру, — сущие младенцы по сравнению с дунианами. Он принялся экспериментировать и выяснил, что способен добиться от Левета чего угодно — любой любви, любого самопожертвования, — обходясь одними лишь словами. А ведь его отец провел среди подобных людей тридцать лет! Каковы же теперь пределы могущества Анасуримбора Моэнгхуса?

Когда в охотничьи угодья Левета вторглась банда шранков, существ нечеловеческой расы, людям пришлось спасаться бегством. Левет был ранен, и Келлхус бросил его шранкам, не испытывая ни малейших угрызений совести. Но шранки все равно догнали его, и Келлхус сразился с их вожаком, безумным Нелюдем, который едва не одолел дунианина при помощи магии. Келлхусу удалось бежать, но его терзали вопросы, на которые у него не было ответов. Его учили, что магия — не более чем суеверие. Неужто дуниане способны ошибаться? А тогда какие еще факты они проглядели или неверно оценили?

Через некоторое время Келлхус нашел убежище в древнем городе Атритау. Там он сумел организовать экспедицию, чтобы пересечь кишащие шранками равнины Сускары. Келлхус проделал этот путь и пересек границу — лишь затем, чтобы его тут же взял в плен сумасшедший скюльвендский вождь Найюр урс Скиоата, человек, знающий и ненавидящий его отца, Моэнгхуса.

Найюр знал дуниан, и поэтому им невозможно было манипулировать напрямую. Но Келлхус быстро понял, что может обернуть жажду мести, терзающую Найюра, к собственной выгоде. Он заявил, что его послали убить Моэнгхуса, и попросил скюльвенда отправиться с ним. Снедаемый ненавистью Найюр неохотно согласился, и двое мужчин двинулись через степи Джиюнати. Келлхус снова и снова пытался завоевать доверие Найюра, чтобы завладеть его разумом, но варвар упорно сопротивлялся. Его ненависть и проницательность были слишком велики.

Затем уже у самой границы Нансурской империи они нашли наложницу по имени Серве, которая рассказала им о Священном воинстве, собирающемся в Момемне, — воинстве, которое намеревалось выступить на Шайме. Келлхус понял, что отец не случайно призвал его. Но что же Моэнгхус задумал?

Они перешли горы и вступили на земли империи. Келлхус видел, как в Найюре растет уверенность: он делается бесполезен. Найюр решил, что убить Келлхуса — почти то же самое, что убить Моэнгхуса, и напал на него. И потерпел поражение. Чтобы доказать скюльвенду, что в нем все еще нуждаются, Келлхус пощадил его. Он понимал, что должен прибрать к рукам Священное воинство, но сам ничего не смыслил в военном деле.

Найюр знал Моэнгхуса и знал дуниан, и это превращало его в помеху. Но воинские навыки делали скюльвенда бесценным. Чтобы заполучить эти знания, Келлхус принялся соблазнять Серве, используя девушку и ее красоту как обходной путь к истерзанному сердцу варвара.

Очутившись на землях империи, они наткнулись на патруль имперских кавалеристов, и их путешествие в Момемн превратилось в бешеную скачку. Когда они наконец добрались до лагеря Священного воинства, их тут же отвели к Нерсею Пройасу, наследному принцу Конрии. Чтобы пользоваться уважением среди Людей Бивня, Келлхус солгал и назвался князем Атритау. Пытаясь заложить основы будущей власти, он рассказал, будто его преследовали сны о Священной войне, — и, не распространяясь особо на эту тему, намекнул, что сны были ниспосланы Богом. Поскольку Пройаса куда больше заинтересовал Найюр — конриец тут же понял, как с помощью военного опыта скюльвенда сорвать планы императора, — он вообще не обратил особого внимания на заявление Келлхуса. Единственным, у кого Келлхус вызвал серьезное беспокойство, был сопровождавший Пройаса адепт Завета Ахкеймион Друз — особенно его встревожило имя дунианина.

На следующий вечер Келлхус обедал вместе с колдуном и постарался обезоружить его при помощи чувства юмора и произвести впечатление, задавая нужные вопросы. Он много знал об Армагеддоне и о Консульте, и хотя он видел, что имя Анасуримбор внушает Ахкеймиону ужас, все равно попросил этого печального человека стать его учителем. Келлхус уже начал понимать, что у дуниан о многом были неверные представления — в том числе и о колдовстве. Ему столько всего необходимо было узнать, прежде чем он встретится лицом к лицу с отцом…

Было созвано последнее совещание, чтобы разрешить разногласия между предводителями Священного воинства, желающими выступить в поход, и императором Нансурии, который отказывался обеспечить их продовольствием. Келлхус, сидевший рядом с Найюром, изучал души присутствующих и прикидывал, кого каким образом можно будет поработить. Однако среди советников императора оказался один, по лицу которого Келлхус ничего не смог прочесть. Он осознал, что у этого человека поддельное лицо. Пока Икурей Конфас и айнритийские высокородные дворяне грызлись между собой, Келлхус изучал советника. Читая по губам его собеседников, Келлхус узнал, что его зовут Скеаос. Не может ли этот Скеаос быть агентом его отца?

Однако, прежде чем Келлхус успел прийти к какому бы то ни было выводу, император заметил, что дунианин внимательно наблюдает за его советником. И хоть Священное воинство праздновало победу над императором, Келлхус был ошеломлен и сбит с толку. Никогда еще он не предпринимал столь глубокого исследования.

Той ночью он вступил в плотские отношения с Серве, продолжая терпеливо трудиться над уничтожением Найюра — точно так же, как должны были быть уничтожены все Люди Бивня. Где-то, за фальшивыми лицами, скрывалась призрачная фракция.

Далеко на юге Анасуримбор Моэнгхус ждал приближения бури.

ЧАСТЬ I Первый переход

ГЛАВА 1 АНСЕРКА

«Неведение — это доверие».

Старинная куниюрская поговорка

4111 год Бивня, конец весны, к югу от Момемна


Друз Ахкеймион сидел, скрестив ноги, во тьме палатки: смутный силуэт, раскачивающийся взад-вперед и бормочущий тайные слова. Изо рта его струился свет. Хотя между ним и Атьерсом лежало сейчас залитое лунным светом Менеанорское море, Ахкеймион шел по древним коридорам своей школы — шел среди спящих.

Не поддающаяся измерению геометрия снов никогда не переставала поражать и пугать Ахкеймиона. Было все-таки что-то чудовищное в мире, для которого не существовало понятия «далеко», где расстояния растворялись в пене слов и страстей. Какое-то незнание, которое невозможно преодолеть.

Погружаясь в один кошмар за другим, Ахкеймион в конце концов нашел того человека, которого искал. В своем сне Наутцера сидел в кровавой грязи и баюкал на коленях мертвого короля. «Наш король мертв! — вскричал Наутцера голосом Сесватхи. — Анасуримбор Кельмомас мертв!»

Чудовищный, сверхъестественный рев ударил по барабанным перепонкам. Ахкеймион скорчился, пытаясь заслониться от исполинской тени.

Враку… Дракон.

Те, кто еще стоял, зашатались под волнами рева; те, кто упал, замахали руками. Воздух разорвали крики ужаса, а затем на Наутцеру и королевскую свиту обрушился водопад кипящего золота. Время крика закончилось. Зубы трещали. Тела разлетались, словно головни из костра, который кто-то ударил ногой.

Ахкеймион повернулся и увидел Наутцеру посреди дымящегося поля. Защищенный Оберегами, колдун положил мертвого короля на землю, шепча слова, которые Ахкеймион не мог расслышать, но которые не раз снились ему самому: «Отврати очи своей души от этого мира, друг мой… Отвернись, чтобы сердце твое более не рвалось…»

Дракон с таким грохотом, словно рухнула осадная башня, опустился на землю, подняв тучу дыма и пепла. С лязгом захлопнул челюсти, огромные, словно решетка на крепостных воротах. Расправил крылья, размером с паруса военных галер. На блестящей черной чешуе играли отсветы пламени от горящих трупов.

— Наш Господин, — проскрежетал дракон, — вкусил кончину твоего короля и сказал: «Готово».

Наутцера встал перед золоторогой мерзостью.

— Нет, Скафра! — крикнул он. — Пока я дышу — нет! Никогда!

Смех — словно хрип тысячи умирающих. Великий дракон навис над колдуном, выставив напоказ ожерелье из дымящихся человеческих голов.

— Твое искусство не спасет тебя, колдун. Твое племя уничтожено. Наша ярость разбила его вдребезги, словно глиняный горшок. Земля красна от крови твоих сородичей, и вскоре тебя окружат враги с тугими луками и острой бронзой. Теперь ты раскаиваешься в своей глупости? Жалеешь, что не унизился перед нашим Господином?

— Так, как ты, могучий Скафра? Унизиться, как могущественный Тиран Облаков и Гор?

Ртутные глаза дракона на миг затянула пленка третьего века.

— Я — не Бог.

Наутцера мрачно усмехнулся. Сесватха же произнес:

— Так же как и ваш господин.

Топот огромных ног, скрежет железных зубов. Крик, исторгнутый пышущими жаром легкими, глубокий, словно стон океана, и пронзительный, словно вопль младенца.

Не испугавшись рушащейся на него туши дракона, Наутцера внезапно повернулся к Ахкеймиону. На лице его появилось недоумение.

— Кто ты такой?

— Один из тех, кто делит с тобою сны…

На миг они сделались похожи на двух утопающих: две души, бьющиеся в судорогах и сражающиеся за глоток воздуха… Затем пришла тьма. Безмолвное ничто, пристанище людских душ.

«Наутцера… Это я».

Место чистого голоса.

«Ахкеймион! Этот сон… Он так часто мучает меня в последнее время… Где ты? Мы боялись, что ты умер».

Беспокойство? Наутцеру беспокоит его судьба, его, Ахкеймиона, которого он презирает, как никого из чародеев? Но тогда, получается, Сны Сесватхи — это способ избавиться от мелочной вражды…

«При Священном воинстве, — отозвался Ахкеймион. — Борьба с императором завершена. Священное воинство выступило на Киан».

Эти слова сопровождались образами: Пройас, обращающийся к восторженной толпе вооруженных конрийцев; бесконечные кортежи знатных дворян и их челяди; разноцветные знамена тысяч танов и баронов; взгляд издалека на нансурскую армию, марширующую среди виноградников и полей безукоризненными колоннами…

«Итак, это началось, — решительно произнес Наутцера. — А Майтанет? Удалось ли тебе разузнать о нем побольше?»

«Я думал, что мне поможет Пройас, но я ошибался. Он принадлежит Тысяче Храмов… Майтанету».

«Неладное что-то с твоими учениками, Ахкеймион. Почему они все превращаются в наших врагов, а?»

Легкость, с которой Наутцера вернулся к своему обычному сарказму, одновременно и уязвила Ахкеймиона, и принесла ему странное облегчение. Скоро старому магистру потребуется весь его ум и все остроумие.

«Наутцера, я видел их».

Вспышка: Скеаос — нагой, скованный, извивающийся в пыли.

«Кого ты видел?»

«Консулы. Я видел их. Я теперь знаю, как они ускользали от нас все эти бессчетные годы».

Лицо разжимается, словно кулак скупца, отдающего золотой энсолярий.

«Ты что, пьян?»

«Они здесь, Наутцера. Среди нас. И всегда были здесь».

Пауза.

«О чем ты говоришь?»

«Консульт не отступился от Трех Морей».

«Консульт…»

«Да! Смотри!»

Новые картины, реконструкция безумия, разразившегося в недрах Андиаминских Высот. Дьявольское лицо разворачивается, снова и снова.

«Без применения магии, Наутцера. Понимаешь? У этого человека не было Метки! Мы не сумеем разглядеть этих оборотней за теми, кем они прикидываются…»

Хотя после смерти Инрау Ахкеймион еще сильнее возненавидел Наутцеру, он все-таки обратился к магистру, потому что Наутцера был фанатиком, единственным человеком, достаточно склонным к экстремизму, чтобы трезво оценить всю чрезвычайность ситуации.

«Текне… — произнес Наутцера, и Ахкеймион впервые услышал в его голосе страх. — Древняя Наука… Это она! Ахкеймион, другие тоже должны это увидеть! Пошли этот сон остальным, прошу тебя!»

«НО…»

«Что — но? Что, еще что-то стряслось?»

Еще как стряслось. Вернувшийся Анасуримбор, живой потомок мертвого короля, только что снившегося Наутцере.

«Да нет, ничего существенного», — отозвался Ахкеймион.

Почему он так сказал? Почему он скрывает существование Анасуримбора Келлхуса от Завета? Почему защищает…

«Хорошо. Я и это едва в состоянии переварить… Наш древний враг наконец-то обнаружен! Он скрывается за живыми лицами! Если ему удалось пробраться в императорский двор, в самые высокие круги, значит, он может проникнуть почти везде, Ахкеймион. Везде! Пошли этот сон всему Кворуму! Пусть весь Атьерс содрогнется этой ночью!»

Рассвет казался мощным и дерзким, и Ахкеймиону невольно подумалось: может, он всегда кажется таким, когда его приветствуют тысячи копий? Первые солнечные лучи вынырнули из-за фиолетового края земли, залив склоны холмов и ряды деревьев бодрящим утренним светом. Согианский тракт, древняя прибрежная дорога, существовавшая еще до Кенейской империи, уходила на юг, прямая, словно стрела, и терялась вдали, в холмах. По ней устало брела колонна людей в доспехах, а сзади тащился обоз; сбоку от колонны ехал отряд конных рыцарей. Там, где до солдат дотянулись солнечные лучи, на пастбище падали длинные тени.

Это зрелище изумило Ахкеймиона.

Заботы, столь долго заполнявшие собою его дни, померкли перед ужасом сегодняшней ночи. То, что он видел глазами Сесватхи, никак не соотносилось с миром бодрствования. Конечно же, мир дневного света мог причинить ему боль, мог даже убить, но все это казалось мышиной возней.

До нынешнего момента.

Вокруг, насколько хватало глаз, рассеялись Люди Бивня, теснясь вокруг дороги, словно муравьи вокруг яблочной шкурки. Вон отряд верховых скачет к далекой гряде холмов. А вон сломанная повозка торчит среди чащи обтекающих ее со всех сторон копий, словно лодка, севшая на мель. Кавалеристы галопом несутся через цветущие рощи. Местные юнцы что-то вопят с верхушек молодых берез. Вот это картина! И ведь это — лишь частица их истинной мощи.

Вскоре после того, как Священное воинство покинуло Момемн, оно распалось на отдельные армии, возглавляемые Великими Именами. Если верить Ксинему, причиной тому отчасти была предусмотрительность — по отдельности им будет легче прокормиться, если император нарушит слово и не даст продовольствия, — а отчасти упрямство: айнритийские дворяне просто не смогли договориться, каким путем лучше двигаться к Асгилиоху.

Пройас настаивал на побережье; он намеревался двигаться на юг по Согианскому тракту, до его конечной точки, а уже оттуда свернуть на запад, к Асгилиоху. Прочие Великие Имена — Готьелк со своими тидонцами, Саубон с галеотами, Чеферамунни с айнонами и Скайельт с туньерами — отправились прямо через поля, виноградники и сады густонаселенной Киранейской равнины, думая про себя, что Пройас слишком уж привык хитрить и петлять, вместо того чтобы идти напрямую. Но древние кенейские дороги представляли собой обычные разбитые колеи, а командующие просто понятия не имели, насколько быстрее можно передвигаться по мощеному тракту…

При их нынешней скорости, сказал Ксинем, конрийцы доберутся до Асгилиоха намного раньше остальных. И хотя Ахкеймиону это внушало беспокойство — как они смогут выиграть войну, если обычный поход наносит им поражение? — Ксинем, похоже, был уверен, что это хорошо. Они не только завоюют славу своему народу и своему принцу, но еще и дадут другим хороший урок. «Даже скюльвенды и те знают, на кой хрен на свете дороги!» — воскликнул маршал.

Ахкеймион тащился вместе с мулом по обочине дороги, окруженный скрипящими телегами. С первого же дня пути ему приходилось прятаться в обозе. Если колонны марширующих солдат походили на передвижные казармы, то обозы напоминали скотный двор на колесах. Запах домашнего скота. Скрип несмазанных осей. Ворчание мужиков с пудовыми кулаками и пудовыми сердцами, время от времени сопровождающееся щелканьем кнутов.

Ахкеймион смотрел на ноги; от раздавленной травы пальцы сделались зелеными. Он впервые задался вопросом: а почему он прячется в обозе? Сесватха всегда ехал по правую руку королей, принцев и генералов. Так почему же он этого не делает? Хотя Пройас продолжал хранить видимость безразличия, Ахкеймион знал, что он бы смирился с его обществом — хотя бы ради Ксинема. Да и какой ученик в смутное время не желает втайне, чтобы его старый наставник оказался рядом?

Так почему же он тащится в обозе? Что это — привычка? В конце концов, он — шпион со стажем, а смирение в стесненных обстоятельствах — лучшая на свете маскировка. Или это ностальгия? Этот поход почему-то напоминал Ахкеймиону, как он в детстве шел следом за отцом к лодке: голова гудит от недосыпа, песок холодный, а море темное и по-утреннему теплое. Неизменный взгляд на восток: там уже сереет рассвет, обещая явление сурового солнца. Неизменный тяжелый вздох, с которым он примирялся с неизбежным, с тяготами, превратившимися в ритуал, который люди называют работой.

Но какое утешение дают подобные воспоминания? Наркотики не смягчают боль, они лишь вызывают оцепенение.

Затем Ахкеймион понял: он ехал среди скота и всякого барахла не по привычке и не из ностальгии, а из отвращения.

«Я прячусь, — подумал он. — Прячусь от него…»

От Анасуримбора Келлхуса.

Ахкеймион замедлил шаг и потянул мула с обочины на луг. От холодной росы тут же заболели ноги. Телеги продолжали катиться мимо бесконечным потоком.

«Я прячусь…»

Похоже, он все чаще ловит себя на том, что действует исходя из каких-то невнятных причин. Рано ложится спать, но не потому, что устал за время дневного перехода — как он сам себе говорит, — а потому, что боится испытующих взглядов Ксинема, Келлхуса и всех остальных. Смотрит на Серве, и не потому, что она напоминает ему Эсми — как он сам себе говорит, — а потому, что его беспокоит то, как она смотрит на Келлхуса: с таким видом, будто что-то знает…

А теперь еще и это.

«Я что, схожу с ума?»

Вот уже несколько раз он ловил себя на том, что без причины хихикает вслух. Пару раз проводил рукой по лицу, чтобы проверить, не плачет ли он. Каждый раз лишь потрясенно бормотал: ну, мало есть на свете более привычных вещей, чем узреть в себе незнакомца. А кроме того, что еще он мог поделать? Заново обнаруженный Консульт — уже одного этого было вполне достаточно, чтобы шагнуть за грань безумия. Но подозрение — нет, уверенность — в том, что начинается Второй Армагеддон… И нести такое знание в одиночку!..

Разве эта ноша под силу такому человеку, как он? Раньше Ахкеймион боялся, что Келлхус предвещает возрождение Не-бога. Колдун не стал докладывать о нем, потому как точно знал, что сделает Наутцера и прочие. Они вцепятся в него, словно шакалы в кость, и будут глодать и грызть его до тех пор, пока он не треснет. Но то происшествие под Андиаминскими Высотами…

Все изменилось. Изменилось бесповоротно. Консульт много лет был всего лишь тягостной абстракцией. Как там про них говорил Инрау? Грехи отцов… Но теперь — теперь! — они стали реальны, словнолезвие ножа. И Ахкеймион больше не боялся, что Келлхус возвещает Армагеддон, — он это знал.

Оказалось, что знать — куда хуже.

Ну и зачем он продолжает прятаться от этого человека? Анасуримбор вернулся. Кельмомасово пророчество исполнилось! Через считанные дни Три Моря растают, как тот мир, в котором он страдает каждую ночь. И однако же он ничего не говорит — ничего! Почему? Ахкеймиону случалось замечать, что некоторые люди отказываются признавать такие вещи, как болезнь или неверность, будто факт нуждается в признании, чтобы стать реальностью. Уж не этим ли он сейчас занимается? Он что, думает, что если держать существование Келлхуса в секрете, это каким-то образом сделает самого человека менее реальным? Что можно предотвратить конец мира, зажмурившись покрепче? Это слишком. Просто слишком. Завет должен об этом узнать, невзирая на последствия.

«Я должен им сказать… Сегодня я должен им сказать».

— Ксинем сказал, что я найду тебя в обозе, — донесся из-за спины Ахкеймиона знакомый голос.

— Что, правда? — отозвался Ахкеймион, удивившись неуместной веселости, прозвучавшей в его голосе.

Келлхус улыбнулся.

— Он сказал, что ты предпочитаешь шагать по свежему дерьму, а не по старому.

Ахкеймион пожал плечами, стараясь не измениться в лице.

— Так ногам теплее. А твой скюльвендский друг?

— Едет вместе с Пройасом и Ингиабаном.

— Ага. А вы, значит, решили снизойти до меня. Он уставился на сандалии северянина.

— Ну, от этого идти не меньше…

Кастовые дворяне не ходят пешком. Они ездят на лошади. Келлхус был князем, хотя, подобно Ксинему, с легкостью заставлял окружающих позабыть о своем статусе.

Келлхус подмигнул.

— Я подумал, что мне для разнообразия неплохо будет проехаться на своих двоих.

Ахкеймион рассмеялся; у него было такое ощущение, словно он надолго затаил дыхание — и только сейчас выдохнул. С первой их встречи под Момемном Келлхус вызывал у него именно это чувство — как будто к нему возвращается возможность дышать полной грудью. Когда он упомянул об этом при Ксинеме, маршал лишь пожал плечами и сказал: «Всякий рано или поздно пернет».

— А кроме того, — продолжал Келлхус, — ты обещал меня учить.

— Что, правда?

— Правда.

Келлхус схватил веревку, привязанную к грубой уздечке мула. Ахкеймион вопросительно взглянул на него.

— Что вы делаете?

— Я — твой ученик, — пояснил Келлхус, проверяя, надежно ли закреплены сумки на муле. — Наверняка ты и сам в молодости водил мула своего наставника.

Ахкеймион неуверенно улыбнулся. Келлхус погладил мула по шее.

— Как его зовут? — поинтересовался он. Банальность этого вопроса почему-то потрясла Ахкеймиона — до ужаса. Никому — ни единому человеку — до сих пор не приходило в голову об этом спросить. Даже Ксинему. Келлхус заметил его колебания и нахмурился. — Ахкеймион, что тебя беспокоит?

«Ты…»

Колдун отвернулся и принялся глядеть на бесконечные колонны вооруженных айнрити. Голова гудела от шума. «Он читает меня, словно развернутый свиток…»

— Это что, настолько… Настолько заметно? — спросил Ахкеймион.

— А это важно?

— Важно! — отрезал Ахкеймион, сморгнул слезы и снова повернулся к Келлхусу.

«Так, значит, я плачу! — отчаянно заныло что-то у него в душе. — Так, значит, я плачу!»

— Айенсис, — продолжал он, — некогда сказал, что все люди — обманщики. Некоторые, мудрые, дурачат только других. Другие, глупые, дурачат только себя. И мало кто дурачит и себя, и других — из таких-то людей и получаются правители… Но куда тогда отнести таких людей, как я, Келлхус? Как насчет людей, которые не дурачат никого?

«И я еще называю себя шпионом!» Келлхус пожал плечами.

— Возможно, они ниже дураков и выше мудрецов.

— Возможно, — отозвался Ахкеймион, стараясь напустить на себя задумчивый вид.

Так что же тебя беспокоит?

«Ты…»

— Рассвет, — сказал Ахкеймион и потрепал мула по морде. — Его зовут Рассвет.

Для адепта школы Завета не было имени счастливее.

Преподавание всегда что-то ускоряло в Ахкеймионе. От него, как от черного чая из Нильнамеша, кожу начинало покалывать, а душа пускалась вскачь. Конечно, тут было что-то от обычного тщеславия человека знающего, от гордости человека, видящего дальше других. Но была и радость, которую испытываешь, когда чьи-то юные глаза вспыхивают пониманием, когда осознаешь, что кто-то видит. Быть учителем — все равно что заново стать учеником, пережить опьянение прозрения, и стать пророком, и набросать мир заново, с самого основания, — не просто вырвать зрение у слепоты, но и потребовать, чтобы узрели другие.

И неотъемлемой частью этого требования было доверие, такое опрометчивое и отчаянное, что Ахкеймиону делалось страшно, когда он над этим задумывался. Ведь это же чистое безумие, когда один человек говорит другому: «Пожалуйста, суди меня…»

Быть учителем — значит быть отцом.

Но в случае с Келлхусом все было совершенно не так. В последующие дни, пока конрийское воинство продвигалось все дальше на юг, они с Ахкеймионом шли рядом, беседуя на всевозможные темы, от флоры и фауны Трех Морей до философов, поэтов и королей Ближней и Дальней Древности.

Ахкеймион не придерживался никакого учебного плана — это было бы непрактично в подобных обстоятельствах; он пользовался методом Айенсиса и просто позволял Келлхусу удовлетворять свое любопытство. Он просто отвечал на вопросы. И рассказывал истории.

Впрочем, вопросы Келлхуса были более чем проницательны — настолько проницательны, что вскоре уважение, которое внушал Ахкеймиону его интеллект, сменилось благоговейным страхом. О чем бы ни шла речь — о политике, философии или поэзии, — князь безошибочно проникал в самую суть вопроса. Когда Ахкеймион изложил основные тезисы древнего куниюрского мыслителя Ингосвиту, Келлхус, задавая один уточняющий вопрос за другим, вскорости воспроизвел критические статьи Айенсиса, хоть и утверждал, что никогда не читал работ киранейца. Когда Ахкеймион описал беспорядки, охватившие Кенейскую империю в конце третьего тысячелетия, Келлхус опять же принялся донимать его вопросами — на многие из которых Ахкеймион ответить не мог, — касающимися торговли, денежного обращения и социальной структуры. А затем, через считанные минуты, предложил объяснение ситуации, наилучшее из всех, какое только приходилось читать Ахкеймиону.

— Но как? — однажды, не удержавшись, выпалил Ахкеймион.

— Что — как? — удивился Келлхус.

— Как тебе… как тебе удается все это увидеть? Как я ни вглядываюсь…

— А! — Келлхус рассмеялся. — Ты начинаешь говорить в точности как наставники, которых ко мне приставлял отец.

Он обращался с Ахкеймионом одновременно и смиренно, и до странности снисходительно, как будто уступал в чем-то властному, но любимому сыну. Солнечные лучи позолотили его волосы и бороду.

— Просто у меня такой талант, — пояснил он. — Только и всего.

Ничего себе талант! Скорее уж то, что древние называли «носчи» — гений. Было нечто необычное в самом мышлении Келлхуса, некая неизъяснимая подвижность, с которой Ахкеймион никогда прежде не сталкивался. Нечто такое, из-за чего северянин иногда казался человеком другой эпохи.

В общем, большинство людей от природы были узколобы и замечали лишь то, что им льстило. Они, почти все без исключения, считали, что их ненависть и их страстные желания правильны, невзирая на все противоречия — просто потому, что они чувствуют, что это правильно. Почти все ценили привычный путь выше истинного. В том и заключалась доблесть ученика, чтобы хоть на шаг сойти с наезженной дорожки и рискнуть приблизиться к знанию, которое угнетало и нагоняло ужас. И все равно Ахкеймион, подобно любому учителю, тратил на выкорчевывание предрассудков почти столько же времени, сколько на насаждение истины. В конце концов, все души упрямы.

А вот с Келлхусом дело обстояло иначе. Он ничего не отметал с порога. Для него всякая — абсолютно всякая — возможность заслуживала рассмотрения. Возникало ощущение, будто его душа движется вообще без путей — над ними. Лишь истина вела его к выводам.

Вопросы следовали за вопросами; они били в точку, они затрагивали ту или иную тему так мягко, но при этом так упорно и тщательно, что Ахкеймион сам поражался тому, как много он знает. Больше всего это походило на то, будто Ахкеймион, подгоняемый терпеливыми расспросами Келлхуса, совершает экспедицию по собственной жизни, которую сам по большей части позабыл. Келлхус спрашивал про Момгову, древнего зеумского мудреца, который в последнее время сделался чрезвычайно модным среди образованной части айнритийского кастового дворянства. Ахкеймион вспоминал, как читал его «Небесные афоризмы» при свечах на приморской вилле Ксинема, наслаждаясь экзотическими оборотами зеумской чувствительности Момговы и слушая, как за закрытыми ставнями ветер проносится по саду и сливы падают на землю с глухим стуком, словно железные. Келлхус спрашивал про его толкование Войн магов, и Ахкеймион вспоминал, как спорил с собственным наставником, Симасом, на черных парапетах Атьерса, как считал себя необычайно одаренным и проклинал негибкость стариков. Как он ненавидел тогда эти высоты!

Вопрос сменялся вопросом. Келлхус никогда не повторялся. Он ни о чем не спрашивал дважды. И с каждым ответом Ахкеймиону все сильнее казалось, что он обменивает предположения на истинное озарение и абстракции на воскрешенные моменты своей жизни. Он понял, что Келлхус учится и одновременно с этим учит сам. У Ахкеймиона никогда еще не было такого ученика. Ни Инрау, ни даже Пройас не были такими. Чем больше он отвечал на вопросы этого человека, тем сильнее казалось, что Келлхус знает ответ на главный вопрос его собственной жизни.

«Кто я? — часто думал Ахкеймион, прислушиваясь к мелодичному голосу Келлхуса. — Что ты видишь?»

А затем Келлхус начал расспрашивать его о Древних войнах. Ахкеймиону, как и большинству адептов Завета, легко было упоминать об Армагеддоне — и трудно его обсуждать. Очень трудно. Конечно, дело было в заново переживаемом ужасе. Чтобы говорить об Армагеддоне, требовалось переложить жесточайшее горе в слова — непосильная задача. А еще к этому примешивался стыд, как будто он потворствовал некой унизительной навязчивой идее. Слишком уж многие над этим смеялись.

Но с Келлхусом все осложняла еще и кровь, текущая у него в жилах. Он был Анасуримбором. Как рассказывать о конце света его невольному вестнику? Иногда Ахкеймион опасался, что его стошнит от такой иронии. А еще он постоянно думал: «Моя школа! Почему я предаю мою школу?»

— Расскажи мне про Не-бога, — попросил однажды Келлхус.

Как это часто случалось, когда они пересекали ровный луг, колонны сходили с дороги и рассыпались по траве. Некоторые солдаты даже снимали сандалии или сапоги и плясали, как будто, скинув лишнюю тяжесть с ног, обрели второе дыхание. Ахкеймион как раз смеялся над ужимками плясунов, и просьба Келлхуса застала его врасплох.

Его передернуло. Еще не так давно это имя — Не-бог — упоминалось как нечто далекое и мертвое.

— Ты родом из Атритау, — отозвался Ахкеймион, — и ты хочешь, чтобы я рассказал тебе о Не-боге?

Келлхус пожал плечами.

— Да, мы читали «Саги», как и вы. Наши барды, как и ваши, распевали бесчисленные лэ. Но ты… Ты это все видел.

«Нет, — захотелось сказать Ахкеймиону, — это видел Сесватха. Сесватха».

Вместо этого он уставился вдаль, собираясь с мыслями. Он стиснул пальцами руки, которые вдруг сделались необычайно легкими.

«Ты это все видел. Ты…»

— У него, как тебе, вероятно, известно, много имен. Жители древней Куниюрии называли его Мог-Фарау, откуда и происходит наше «Не-бог». На древнекиранейском он именуется просто Цурумах, «Ненавистный». Нелюди Ишариола называли его со своеобразной поэтичностью, вообще свойственной их именам, Кара-Скинуримои, «Ангел беспредельного голода»… Точные имена. Мир никогда не знал большего зла… Большей опасности.

— Так что же он такое? Нечистый дух?

— Нет. По этому миру бродило множество демонов. Если слухи об Багряных Шпилях истинны, некоторые бродят до сих пор. Нет, он больше и в то же время меньше…

Ахкеймион умолк.

— Возможно, — предположил князь Атритау, — нам не следует говорить…

— Я видел его, Келлхус. Я видел его, насколько это по силам человеку… Неподалеку отсюда, на равнине Менгедда, разбитые войска киранейцев и их союзников заново подняли знамена, решив умереть в схватке с Врагом. Это было две тысячи лет назад.

Ахкеймион горько рассмеялся и опустил голову.

— Я забыл…

Келлхус внимательно наблюдал за ним.

— Что ты забыл?

— Что Священное воинство должно пройти через Менгедду. Что я вскоре вступлю на землю, которая видела смерть Не-бога…

Он взглянул на южные холмы. Вскоре на горизонте появятся горы Унарас, граница мира айнрити. А за ними…

— Как я мог позабыть?

— Многое нужно помнить, — сказал Келлхус. — Слишком многое.

— А это означает, что слишком многое было забыто! — огрызнулся Ахкеймион, не желая прощать себе эту оплошность.

«Мне нужен мой разум! Весь мир…»

— Ты слишком… — начал было Келлхус, затем умолк.

— Что — слишком? Слишком груб? Ты не понимаешь, что это было! На протяжении одиннадцати лет — одиннадцати лет, Келлхус! — все младенцы рождались мертвыми! С момента пробуждения Не-бога каждое чрево стало могилой… И все его чувствовали — каждый, где бы он ни находился. Это был ужас, который постоянно, ежесекундно присутствовал в каждом сердце. Стоило лишь взглянуть на горизонт, и человек сразу понимал, где находится он. Он был тенью, знаком судьбы…

Север превратился в пустыню — я не стану пересказывать этот кошмар. Мехтсонк, могучая столица Киранеи, была повержена несколькими месяцами раньше. Все дома были разрушены. Все идолы разбиты. Все жены подверглись насилию. Все великие народы пали… Как мало осталось, Келлхус! Сколь немногие уцелели!

Киранейцы с их вассалами и союзниками-южанами ожидали Врага. Сесватха стоял по правую руку великого короля Киранеи, Анаксофуса V. Они были верными друзьями, и подружились много лет назад, когда Кельмомас созвал всех лордов Эарвы на свою Ордалию, обреченную Священную войну — он хотел уничтожить Консульт прежде, чем те сумеют разбудить Цурумаха. Они вместе следили за его приближением…

«Цурумах…»

Ахкеймион вдруг смолк, повернувшись к северу.

— Вообрази, — сказал он, поднимая руки к небу. — Точно такой же день, воздух напоен ароматом полевых цветов… Вообрази! И вдруг — пелена грозовых туч, от одного края неба до другого, черных, словно вороново крыло, — они, клубясь, заполняют собой небосвод и катятся на нас, словно горячая кровь по стеклу. Я помню росчерки молний, разрывающих небо над холмами. А под сенью бури на восток и на запад галопом скачут бессчетные отряды скюльвендов, намереваясь обойти нас с флангов. А за ними мчатся, словно псы, легионы шранков, и воют, воют!..

Келлхус дружески положил руку ему на плечо.

— Тебе вовсе не обязательно рассказывать мне об этом, — сказал он.

Ахкеймион посмотрел на него в упор, смаргивая слезы.

— Нет, обязательно, Келлхус. Мне необходимо, чтобы ты знал. Ведь для этого я и нужен — более, чем когда бы то ни было… Ты понимаешь?

Келлхус кивнул. Глаза его блестели.

— Тьма наползла на нас, — продолжал Ахкеймион, — поглотив солнце. Скюльвенды ударили первыми: конные лучники принялись осыпать нас стрелами, а отряды копейщиков в бронзовых доспехах тем временем врезались нам во фланги. Когда ливень стрел иссяк и лучники отошли, весь мир заполонили шранки. Их было бессчетное количество; завернутые в человеческую кожу, они неслись по холмам, сквозь высокие травы. Киранейцы опустили копья и подняли большие щиты.

Нет таких слов, Келлхус, чтобы описать ужас и решимость, которые двигали нами. Мы сражались с дерзостью обреченных, стремясь лишь к одному: чтобы наш последний вздох был плевком в лицо Врагу. Мы не пели гимнов, не читали молитв — мы давно от них отреклись. Вместо них мы пели погребальные песни по самим себе, горькие погребальные плачи по нашему народу, нашей расе. Мы знали, что единственной нашей посмертной славой будет та дань жизнями, которую мы соберем с врагов.

А затем из туч на нас обрушились драконы. Драконы, Келлхус! Браку. Древний Скафра, чья шкура несла на себе шрамы тысячи битв. Величественные Скутула, Скогма, Гхосет. Все, кого не доконали стрелы и магия Древнего Севера. Маги Киранеи и Шайгека шагнули в небо и сразились с тварями.

Взгляд Ахкеймиона был устремлен куда-то вдаль. Он видел прошлое.

— К югу отсюда, совсем недалеко, — сказал он, покачав головой. — Две тысячи лет назад.

— И что произошло потом? Ахкеймион взглянул на Келлхуса.

— Невероятное. Я… нет, Сесватха… Сесватха поверг Скафру. Скутула Черный бежал прочь, весь израненный. Киранейцы и их союзники стояли неколебимо, словно волнолом против вздыбившегося моря, и отражали одну черную волну за другой. На мгновение мы почти посмели обрадоваться. Почти…

— А потом пришел он, — сказал Келлхус. Ахкеймион сглотнул и кивнул.

— Потом пришел он… Мог-Фарау. Во всяком случае, в этом отношении автор «Саг» написал правду. Скюльвенды отошли; напор шранков ослабел. По их рядам пронесся пронзительный скрежет, переросший в нестерпимый вопль. Башраги принялись колотить по земле своими молотами. Клубящаяся тьма, затянувшая горизонт, превратилась в огромный смерч — как будто небо и землю связала черная пуповина. И все знали. Все просто знали.

Не-бог приближался. Мог-Фарау шел, и мир содрогался. Шранки принялись визжать. Многие бросались на землю, пытались выцарапать себе глаза… Я помню, что мне тяжело было дышать… Я сел в колесницу Анакки — Анаксофуса, и я помню, как он держал меня за плечи. Я помню, он что-то кричал, но я не мог его расслышать… Наши лошади пятились и дико ржали. Люди вокруг нас падали на колени, зажимая уши. На нас накатывались огромные тучи пыли…

А потом раздался голос, говорящий глотками сотен тысяч шранков.

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Я не понимаю…

МНЕ НУЖНО ЗНАТЬ, ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Смерть. Ужасную смерть!

ГОВОРИ.

Даже ты не сможешь спрятаться от того, чего не знаешь!

Даже ты!

ЧТО Я ТАКОЕ?

— Обреченный, — прошептал Сесватха, отвечая грому. Он вцепился в плечо Великого короля Киранеи.

— Давай, Анаксофус! Бей!

Я НЕ МОГУ ВИ…

Через Карапас, вращаясь над холмами, пронеслась сверкающая серебряная нить. Треск, от которого из ушей пошла кровь. Обломки, хлынувшие дождем. Исполненный боли вой, вырвавшийся из бессчетных нечеловеческих глоток.

Смерч исчез, словно дымок задутой свечи, — немного повращался и развеялся.

Сесватха упал на колени, рыдая от горя и ликования. Невероятно! Невероятно! Анаксофус выронил Копье-Цаплю и обнял его за плечи.

— Ахкеймион, с тобой все в порядке? Ахкеймион? Кто такой Ахкеймион?

— Пойдем, — сказал Келлхус. — Вставай.

Сильные руки незнакомца. А где Анаксофус?

— Ахкеймион!

«Снова. Это происходит снова».

— ЧТО?

— Что такое Копье-Цапля?

Ахкеймион не ответил. Он не мог. Вместо этого он довольно долго шел молча, вспоминая, что предшествовало моменту, когда эта история завладела им, и размышляя над ужасающей потерей себя и ощущения времени — почему-то казалось, будто это, в некотором смысле, одно и то же. Потом он подумал о Келлхусе, спокойно идущем рядом. Адепты Завета часто упоминали о том, как был повержен Не-бог, но редко рассказывали эту историю. По правде говоря, Ахкеймион вообще не припоминал, чтобы хоть кому-то ее рассказывал — даже Ксинему. И однако же Келлхусу он все выложил по первому требованию. Почему?

«Он что-то со мной делает».

Ахкеймион поймал себя на том, что ошеломленно пялится на этого человека, с прямотой сонного ребенка.

«Кто ты?»

Келлхус ответил таким же прямым взглядом; его это нисколько не смутило — казалось, для него подобные вещи слишком незначительны. Он улыбнулся Ахкеймиону так, словно тот и вправду был ребенком, невинным существом, неспособным пожелать зла. Этот взгляд напомнил Ахкеймиону Инрау, который так часто видел в нем того, кем Ахкеймион не являлся, — а именно хорошего человека.

Ахкеймион отвел взгляд. У него болело горло.

«Должен ли я выдать и тебя?»

Ученика, подобного которому нет.

Группка солдат затянула гимн в честь Последнего Пророка; смех и гомон стих — окружающие подхватили песню. Келлхус вдруг остановился и опустился на колени.

— Что ты делаешь? — спросил Ахкеймион более резко, чем хотелось.

— Снимаю сандалии, — отозвался князь Атритау. — Давай пройдемся босиком, как остальные. Не петь вместе с остальными. Не радоваться с ними. Просто пройтись.

Позднее Ахкеймион осознает, что это были уроки. Пока Ахкеймион учил, Келлхус сам непрестанно давал уроки. Он был почти уверен в этом, хотя понятия не имел, что же это могут быть за уроки. Возможно, уроки доверия. Или, быть может, открытости. Каким-то образом Ахкеймион, наставляя Келлхуса, сам сделался учеником, хоть и иного рода. Единственное, что он знал наверняка, так это то, что его образование неполно.

Но по мере того, как шли дни, это открытие лишь усугубляло его страдания. Однажды Ахкеймион трижды за ночь готовил Напевы Вызывания, но все заканчивалось лишь невнятными ругательствами и попреками. Он должен все рассказать Завету, своей школе — своим братьям! Анасуримбор вернулся! Кельмомасово пророчество — не просто заводь Снов Сесватхи. Многие видели его, достигнув зенита, и узрели в нем причину того, что Сесватха ушел из жизни в кошмары своих учеников. Великое Предостережение. И однако же он, Друз Ахкеймион, колебался — нет, не просто колебался, он рисковал. Сейен милостивый… Он рисковал своей школой, своей расой, своим миром ради человека, которого знал без году неделя.

Что за безумие! Он бросил на чашу весов конец света! Обычный человек, слабый и глупый, — кто он такой, Друз Ахкеймион, чтобы брать на себя подобный риск? По какому праву он взвалил на себя эту ношу? По какому праву?

«Еще один день, — подумал он, дергая себя за бороду и за волосы. — Еще один день…»

Келлхус отыскал его, когда все покидали лагерь, наутро после того, как Ахкеймион принял решение, и, несмотря на хорошее настроение и юмор Келлхуса, прошел не один час, прежде чем Ахкеймион смягчился и начал отвечать на его вопросы. Слишком уж многое одолевало и мучило его. Слишком много невысказанного.

— Тебя тревожит наша судьба, — в конце концов сказал Келлхус; взгляд его был серьезен. — Ты боишься, что Священное воинство не добьется успеха…

Конечно же, Ахкеймион боялся за Священное воинство. Он видел слишком много поражений — во всяком случае, в снах. Но несмотря на то что вокруг него двигались тысячи вооруженных людей, мысли Ахкеймиона были заняты отнюдь не Священной войной. Однако же он предпочел притвориться, словно так оно и есть. Он кивнул, не глядя на собеседника, как будто сознавался в чем-то, что причиняло боль. Опять невысказанные упреки. Опять самобичевание. Когда дело касалось других людей, мелкие обманы казались одновременно и естественными, и необходимыми, но с Келлхусом они… они раздражали.

— Сесватха… — произнес Ахкеймион, потом заколебался. — Сесватха был почти мальчишкой, когда начались первые войны против Голготтерата. В те дни даже мудрейшие из древних не понимали, что поставлено на кон. Да и как они могли это понять? Они же были норсирайцами и владели всем миром. Они покорили своих родичей-варваров. Они прогнали шранков за горы. Даже скюльвенды не смели навлекать на себя их гнев. Их поэзия, их магия, их ремесла ценились по всей Эарве, даже среди нелюдей, что некогда были их наставниками. От красоты их городов у иноземных послов на глаза наворачивались слезы. Даже при самых далеких дворах, у киранейцев и у ширцев, старались перенять их манеры, их кулинарное искусство, их моды…

Они были истинным мерилом своего времени, как мы — своего. Все было меньше, а они всегда были больше. Даже после того, как Шауриата, великий магистр Мангаэкки — Консульта, — пробудил Не-бога, никто не верил, что близится конец. Даже разгром куниюрцев, самого могущественного из их народов, не поколебал уверенности в том, что Древний Север как-нибудь да одержит верх. Лишь когда бедствия посыпались словно из рога, они начали понимать…

Заслонив глаза от солнца, Ахкеймион взглянул князю в глаза.

— Величие не снисходит до величия. Всегда может произойти немыслимое.

«Конец близится… Я должен решиться». Келлхус кивнул и, сощурившись, взглянул на солнце.

— У всего своя мера, — сказал он. — У каждого человека. — Он взглянул на Ахкеймиона в упор.

— У каждого решения.

На мгновение Ахкеймион испугался, что у него сейчас остановится сердце. «Совпадение… Это совпадение, и ничего больше!»

Келлхус внезапно наклонился и подобрал маленький камень. Несколько мгновений он осматривал склон, как будто разыскивал птицу или зайца, кого-нибудь, кого можно было бы убить. Затем он швырнул камень, и рукава его шелковой рясы щелкнули, словно кожаные. Камень со свистом пронесся в воздухе, потом врезался в край растрескавшегося каменного выступа. Скала покачнулась и рухнула, рассыпавшись грудой пыли и щебня. Внизу зазвучали предостерегающие крики.

— Ты нарочно? — спросил Ахкеймион. У него перехватило дыхание. Келлхус покачал головой.

— Нет… — Он бросил на Ахкеймиона поддразнивающий взгляд. — Но это именно то, о чем вы говорили, разве нет? Непредвиденное, катастрофа, следующая по пятам за всеми нашими деяниями.

Ахкеймион сомневался, что вообще упоминал об этом.

— И решениями, — сказал он, чувствуя себя странно — как будто говорил чужими устами.

— Да, — согласился Келлхус. — И решениями.

Той ночью Ахкеймион приготовил Напевы Вызывания, хоть и знал, что не сумеет выдавить из себя даже первое слово. «Какое ты имеешь на это право? — кричал он мысленно. — Какое право? Ты, ничтожество…» Келлхус — Предвестник. Посланник. Вскоре — Ахкеймион это знал — ужас его ночей вырвется в мир бодрствования. Вскоре великие города — Момемн, Каритусаль, Аокнисс — запылают. Ахкеймион уже видел их горящими, много раз. Они падут, как пали их древние собратья: Трайсе, Мехтсонк, Миклай. Крики. Вопли, возносящиеся к небесам, затянутым пеленой дыма… Они станут новыми именами горя.

Какое у тебя право? Что может оправдать подобное решение?

— Кто ты такой, Келлхус? — пробормотал Ахкеймион, сидя в темной палатке, служившей ему пристанищем. — Я рискую ради тебя всем… Всем!

Но почему?

Потому что в нем… в нем есть нечто. Нечто, что заставляет Ахкеймиона ждать. Ощущение чего-то невероятно соответствующего… Но чего? Чему он соответствует? И будет ли этого достаточно? Достаточно, чтобы оправдать предательство школы? Достаточно, чтобы бросить гадальные кости на Армагеддон? Чего вообще для этого достаточно?

Чего-то, помимо истины. Истины всегда достаточно, не так ли?

«Он посмотрел на меня и понял». Ахкеймион осознал, что брошенный камень был еще одним уроком. Еще одним намеком, еще одной зацепкой. Но на что он намекал? Что бедствие разразится, если он примет неверное решение? Или что бедствие разразится вне зависимости от того, какое решение он примет?

Казалось, его мучениям не будет конца.

ГЛАВА 2 АНСЕРКА

«Расстояние между животным и божеством измеряется долгом».

Экианн, послание 44
«Дни и недели, предшествующие сражению, — вещь странная. Все войска — конрийцы, галеоты, нансурцы, туньеры, тидонцы, айноны и Багряные Шпили — пришли к крепости Асгилиох, к Вратам Юга и границе языческих земель. И хотя многие думали о Скауре, язычнике-сапатишахе, с которым им предстояло бороться, он по-прежнему стоял для них в одном ряду с сотнями прочих абстрактных забот. Всякий еще мог перепутать войну с обычным повседневным существованием…»

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

4111 год Бивня, конец весны, провинция Ансерка


В течение первых дней пути повсюду царило замешательство и неразбериха, особенно на закате, когда айнрити рассыпались по полям и склонам холмов, чтобы встать лагерем на ночь. Пару раз Ахкеймиону не удавалось разыскать Ксинема, но он настолько уставал, что ставил палатку рядом с незнакомыми людьми. Однако, когда конрийцы привыкли осознавать себя войском, привычка вкупе с грузом обязанностей привела к тому, что лагерь каждый вечер принимал более-менее приличный вид. Вскоре Ахкеймион обнаружил, что делит пищу и шутливые беседы не только с Ксинемом и его старшими офицерами, Ириссом, Динхазом и Зенкаппой, но еще и с Келлхусом, Серве и Найюром. Дважды их навещал Пройас — для Ахкеймиона это были нелегкие вечера, — но обычно наследный принц вызывал Ксинема, Келлхуса и Найюра к себе в шатер, либо на службу, либо для вечернего совета с другими великими лордами, входившими в состав конрийского войска.

В результате Ахкеймион частенько оставался в обществе Ирисса, Динхаза и Зенкаппы. Компания из них была ужасная, особенно в присутствии такой красивой и застенчивой женщины, как Серве. Но вскоре Ахкеймион начал ценить эти ночи — по сравнению с днями, когда ему приходилось идти рядом с Келлхусом. Тут была нерешительность мужчин, сошедшихся без традиционных посредников, а затем — бурный дружелюбный разговор, как будто они одновременно и поражались, и радовались тому, что говорят на одном языке. Это напоминало Ахкеймиону, какое облегчение испытывал он и его товарищи детства, когда их старших братьев звали в лодки или на берег. Ахкеймион вполне способен был понять это товарищество душ, пребывающих в чужой тени. Кажется, с тех пор как покинул Момемн, он испытывал редкие мгновения покоя лишь в обществе этих людей, хоть они и считали его проклятым.

Однажды ночью Ксинем забрал Келлхуса и Серве к Пройасу на отмечание Веникаты, айнритийского религиозного праздника. Ирисе и прочие через некоторое время разошлись, вернувшись к своим подразделениям, и Ахкеймион впервые остался наедине со скюльвендом, Найюром урс Скиоатой, последним из утемотов.

Хотя они уже не первую ночь проводили у одного костра, Ахкеймиону до сих пор делалось не по себе в присутствии этого варвара. Иногда, когда Ахкеймион замечал его краем глаза, У него перехватывало дыхание. Найюр, подобно Келлхусу, был призраком из его снов, кем-то, пришедшим из очень ненадежного, коварного края. А если добавить к этому еще и руки, покрытые множеством шрамов, и хору, засунутую за пояс с железными бляхами…

Но все-таки у Ахкеймиона было к нему множество вопросов. По большей части о Келлхусе, но еще и о шранках, появляющихся на севере тех земель, которыми владело его племя. Ему даже хотелось спросить скюльвенда насчет Серве: все заметили, что она без памяти влюблена в Келлхуса, но спать отправляется с Найюром. В те разы, когда эти трое уходили от костра раньше прочих, Ахкеймион видел огонь в глазах Ирисса и остальных офицеров, хотя пока что они не делились друг с другом своими соображениями. Когда Ахкеймион задал этот вопрос Келлхусу, тот просто пожал плечами и сказал: «Она — его добыча».

Некоторое время Ахкеймион и Найюр изо всех сил старались не замечать друг друга. Откуда-то из темноты доносились возгласы и крики, и вокруг костров теснились неясные фигуры празднующих. Некоторые подолгу смотрели в их сторону, но большинство не обращало на них внимания.

Проводив хмурым взглядом шумную компанию конрийских рыцарей, Ахкеймион наконец повернулся к Найюру и спросил:

— Думаю, мы язычники, — а, скюльвенд?

На некоторое время у костра воцарилась неловкая тишина: Найюр продолжал обгладывать кость. Ахкеймион потягивал вино и старался придумать благовидный предлог, чтобы удалиться в палатку. Ну что можно сказать скюльвенду?

— Так ты его учишь, — внезапно произнес Найюр, сплюнув хрящ в костер.

Его глаза поблескивали в тени густых бровей, взгляд был устремлен в огонь.

— Да, — отозвался Ахкеймион.

— Он сказал тебе, зачем?

Ахкеймион пожал плечами.

— Он ищет знаний Трех Морей… А почему ты спрашиваешь?

Но скюльвенд уже вставал, вытирая жирные пальцы о штаны и выпрямляясь во весь свой огромный рост. Не сказав ни слова, он исчез в темноте, оставив сбитого с толку Ахкеймиона у костра. Короче говоря, варвар никаким образом не желал его признавать.

Ахкеймион решил упомянуть об этом происшествии при Келлхусе, когда тот вернется, но быстро позабыл о нем. По сравнению с терзавшими его страхами скверные манеры и загадочные вопросы, в общем-то, были пустяком.

Обычно Ахкеймион ставил свою скромную палатку у шатра Ксинема. Он всегда подолгу лежал без сна и то грыз себя из-за Келлхуса, то увязал в тягостных раздумьях. А когда на остальные мысли находило оцепенение, он беспокоился об Эсменет или о Священном воинстве. Похоже было, что оно вскоре вступит в земли фаним — в бой.

Ночные кошмары становились все более невыносимыми. Пожалуй, не проходило ни единой ночи, чтобы Ахкеймион не просыпался еще до пения утренних рогов оттого, что колотил ногами по одеялу либо расцарапывал себе лицо, взывая к древним товарищам. Мало кому из адептов Завета доводилось наслаждаться мирным сном или хотя бы его подобием. Эсменет часто шутила, что он спит, «словно старый пес, который гоняется за кроликами».

«Скорее уж старый кролик, удирающий от собак», — отвечал Ахкеймион.

Но сон — или, во всяком случае, его абсолютная суть, дарующая забвение, — стал ускользать от него, пока не начинало казаться, что он просто перелетает от одного скопления гомона и криков к другому. Ахкеймион выползал из палатки в предрассветной тьме, обхватив себя руками за плечи, чтобы сдержать дрожь, и просто стоял, пока ночь не сменялась холодными, бесцветными сумерками. Он смотрел, как на востоке появляется золотой ободок солнца — словно уголь, просвечивающий сквозь раскрашенную бумагу. И ему казалось, будто он стоит на краю мира и достаточно малейшего толчка, чтобы полететь в бескрайнюю тьму.

«Один, совсем один», — думал он.

Он представлял Эсменет, как она спит у себя в комнате, в Сумне: стройная нога высунулась из-под одеяла, и ее обвивают нити света, лучи все того же солнца, прорвавшегося сквозь щели в ставнях. И он молился, чтобы она была в безопасности, — молился богам, которые прокляли их обоих.

«Одно солнце согревает нас. Одно солнце дарует нам свет. Одно…»

Потом он думал об Анасуримборе Келлхусе — и эти мысли навевали тягостные предчувствия.

Однажды вечером, слушая, как другие спорят о фаним, Ахкеймион вдруг осознал, что ему совершенно незачем страдать от одиночества: он может поделиться всеми страхами с Ксинемом.

Ахкеймион взглянул поверх костра на старого друга, спорившего о битвах, в которых он еще не участвовал.

— Конечно, Найюр знает этих язычников! — возражал маршал. — Я никогда не утверждал обратного. Но до тех пор, пока он не увидит нас на поле битвы, пока он не поймет всю мощь Конрии, ни я, ни наш принц, как я подозреваю, не станем воспринимать его слова как Священное Писание!

Может ли он рассказать все Ксинему?

Утро после безумия, произошедшего под императорским дворцом, было тем самым утром, когда Священное воинство выступило в путь. Вокруг царила полнейшая неразбериха. И однако даже в тех обстоятельствах Ксинем внимательно отнесся к Ахкеймиону и честно попытался расспросить его о подробностях предыдущей ночи. Ахкеймион начал с правды — ну, во всяком случае, с некой ее части, — сказав, что императору понадобился независимый специалист, чтобы проверить некоторые утверждения, сделанные Имперским Сайком. А вот дальше последовал чистой воды вымысел, история насчет шифра и зачарованной карты. Ахкеймион даже не мог теперь толком ее припомнить.

Тогда он солгал потому, что… ну, просто так получилось. События той ночи были слишком свежи в памяти. Даже сейчас, две недели спустя, Ахкеймион чувствовал, что ему не под силу вынести их ужасающий смысл. Тогда же он вообще едва барахтался, пытаясь удержаться на плаву.

Но как теперь объяснить это Ксинему? Единственному человеку, которому он верит. Которому доверяет.

Ахкеймион смотрел и ждал, переводя взгляд с одного лица, освещенного пламенем костра, на другое. Он нарочно положил свой коврик с наветренной стороны, туда, куда шел дым, надеясь во время еды посидеть в одиночестве. Теперь ему казалось, что сюда его поместило само провидение, давшее возможность исподтишка взглянуть на всех вместе.

Конечно, там был Ксинем; он сидел, скрестив ноги, словно зеумский военный вождь, и лицо у него было каменное, но смешинки в глазах и крошки в квадратной бороде создавали противоречивое впечатление. Слева, примостившись на бревне и раскачиваясь в разные стороны, сидел кузен Ксинема, Ирисс. По избытку чувств и энергии он здорово походил на задиристого большелапого щенка. Слева от него сидел Динхаз, или Грязный Динх. Он держал в вытянутой руке чашу, чтобы рабы заново наполнили ее вином; шрам в виде буквы «X» у него на лбу из-за игры света и теней казался черным. Зенкаппа, как обычно, сидел рядом с ним. Его угольно-черная кожа поблескивала в свете костра. Ахкеймиону почему-то всегда казалось, будто Зенкаппа озорно подмигивает. Поблизости сидел Келлхус в белой тунике и взирал на мир, будто на похищенный из древнего храма портрет, — одновременно и медитативно, и внимательно, и отстраненно, и затаив дыхание. К нему прислонилась Серве. Глаза под полуприкрытыми веками сияли, одеяло было обернуто вокруг бедер. Как всегда, ее безукоризненное лицо приковывало взгляд, а от изгибов фигуры захватывало дыхание. Рядом с ней сидел Найюр, но подальше от костра, в тени, смотрел на пламя и отщипывал кусочки хлеба. Даже сейчас, когда он ел, он смотрел так, будто был готов в любое мгновение свернуть одному из присутствующих шею.

Такое вот странное семейство. Его семейство.

Способны ли они чувствовать это? Ощущают ли приближение конца?

Ахкеймиону необходимо было поделиться тем, что он знал. Если не с Заветом, то хоть с кем-нибудь. Ему необходимо разделить ношу, или он сойдет с ума. Если бы только Эсми пришла к нему… Нет. Это принесет только боль.

Ахкеймион поставил чашу, встал и присел рядом со старым Другом, Крийатесом Ксинемом, маршалом Аттремпа.

— Ксин…

— Что такое, Акка?

— Мне нужно поговорить с тобой, — приглушенно произнес Ахкеймион. — Насчет… Насчет…

Келлхус, казалось, был занят чем-то другим. И все же Ахкеймион и сейчас не мог избавиться от ощущения, будто за ним наблюдают.

— Та ночь, — продолжил он, — ну, последняя под стенами Момемна. Помнишь, как Икурей Конфас пришел за мной и отвел в императорский дворец?

— Еще бы я забыл! Я тогда здорово перенервничал! Ахкеймион заколебался. Ему вновь вспомнился тот старик — первый советник императора, — бьющийся в цепях. Лицо, которое разжимается, словно рука, и выгибается наружу, и тянется… Которое захватывает, а потом завладевает… Ксинем присмотрелся к нему и нахмурился.

— Что случилось, Акка?

— Я адепт, Ксин, я связан клятвой и долгом, точно так же, как ты…

— Лорд кузен! — позвал маршалла Ирисс. — Вы только послушайте! Келлхус, расскажите ему!

— Кузен! — резко отозвался Ксинем. — А не мог бы ты…

— Да вы только послушайте! Мы пытаемся понять, что это означает.

Ксинем явно собрался обругать Ирисса, но было уже поздно. Келлхус заговорил.

— Это просто притча, — сказал князь Атритау. — Я узнал ее от скюльвендов. Звучит она примерно так: некрупный, стройный молодой бык и его коровы, к потрясению своему, обнаружили, что хозяин купил другого быка, с более широкой грудью, более толстыми рогами и более скверным характером. Но все равно, когда сын хозяина привел нового быка на пастбище, молодой бык опустил голову, выставил рога и принялся фыркать и рыть копытом землю. «Нет! — вскричали коровы. — Пожалуйста, не надо рисковать жизнью из-за нас!» — «Рисковать жизнью? — удивился молодой бык. — Я просто забочусь о том, чтобы он знал, что я — бык!»

Мгновение тишины и взрыв смеха.

— Скюльвендская притча? — переспросил Ксинем, смеясь. — Вы…

— Вот что я думаю! — воскликнул Ирисс, перекрывая общий хохот. — Вот мое толкование! Слушайте! Эта притча означает, что наше достоинство — нет, наша честь — дороже всего, даже наших жен!

— Да ничего она не означает, — сказал Ксинем, вытирая выступившие на глазах слезы. — Это просто шутка, только и всего.

— Это притча о мужестве, — проскрежетал Найюр, и все смолкли, потрясенные.

Ахкеймион попытался понять, что же на самом деле сказал неразговорчивый варвар.

Скюльвенд сплюнул в огонь.

— Эту историю старики рассказывают мальчишкам, чтобы пристыдить их, чтобы научить, что красивые жесты ничего не значат, что реальна только смерть.

Все переглянулись. Один лишь Зенкаппа громко рассмеялся.

Ахкеймион подался вперед.

— А ты что скажешь, Келлхус? Что, по-твоему, это означает? Келлхус пожал плечами, явно удивляясь, что ему нужно так много объяснять. Он поднял на Ахкеймиона дружеский, но совершенно неумолимый взгляд.

— Это означает, что иногда из молодого быка получается неплохая корова…

Все снова расхохотались, но Ахкеймион с трудом изобразил слабое подобие улыбки. Да что его, собственно, так разозлило?

— Нет! — воскликнул он. — Что ты думаешь на самом деле?

Келлхус помолчал, взял Серве за руку и оглядел присутствующих. Ахкеймион покосился на Серве и тут же отвернулся. Она смотрела на него очень внимательно.

— Эта история учит, — серьезным, изменившимся голосом произнес Келлхус, — что есть разное мужество и разные понятия о чести.

Он говорил так, что, казалось, заставил умолкнуть всех вокруг — едва ли не все Священное воинство.

— Она учит, что все эти вещи — мужество, честь, даже любовь — лишь проблемы, а не абсолютные понятия. Вопросы.

Ирисс решительно встряхнул головой. Он принадлежал к числу тех туго соображающих людей, которые постоянно путают рвение с проницательностью. Для других уже стало дежурным развлечением наблюдать, как он спорит с Келлхусом.

— Мужество, честь, любовь — проблемы? А что же тогда решения? Трусость и развращенность?

— Ирисс… — сказал Ксинем, начиная сердиться. — Кузен.

— Нет, — отозвался Келлхус. — Трусость и развращенность — это тоже проблемы. А что касается решений… Вы, Ирисе, — вырешение. На самом деле все мы — решения. Каждая жизнь рисует набросок другого ответа, другого пути…

Так что же, все решения равны? — выпалил Ахкеймион. И удивился горечи, прозвучавшей в собственном голосе.

— Это философский вопрос, — сказал Келлхус, улыбнувшись.

Его улыбка развеяла возникшую неловкость.

— Нет. Конечно же, нет. Некоторые жизни прожиты лучше других — в этом не может быть сомнений. Как вы думаете, почему мы поем песни? Почему чтим священные книги? Почему размышляем над жизнью Последнего Пророка?

Примеры, понял Ахкеймион. Примеры жизней, несущих свет, дающих ответы… Он понимал, но не мог заставить себя произнести это вслух. В конце концов, он ведь колдун — пример жизни, которая ни на что не отвечает. Ахкеймион молча встал и ушел от костра. Его не волновало, что подумают другие. Его охватила острая потребность побыть в темноте, в одиночестве…

Подальше от Келлхуса.

А потом он осознал, что Ксинем так и не услышал его исповеди, что он по-прежнему наедине со своим знанием, — и опустился на колени у своей палатки.

«Возможно, оно и к лучшему».

Оборотни среди них. Келлхус. — Предвестник конца света. Ксинем наверняка решит, что он свихнулся.

Из размышлений его вырвал женский голос.

— Я видела, как ты смотришь на него.

На него — в смысле, на Келлхуса. Ахкеймион оглянулся и увидел на фоне костра стройный силуэт Серве.

— И что с того? — спросил он.

Серве была рассержена — это было ясно по ее тону. Она что, ревнует? Ведь днем, пока они с Ксинемом шагают с колонной, она идет с рабами Ксинема.

— Тебе не следует бояться, — сказала Серве. Ахкеймион облизал губы. На языке остался кислый привкус.

Ксинем вместо вина пустил сегодня по кругу перрапту — омерзительный напиток.

— Бояться чего?

— Бояться любить его.

Ахкеймион мысленно проклял бешено бьющееся сердце.

— Ты меня недолюбливаешь, верно?

Даже сейчас, в полумраке, она казалась слишком красивой, чтобы быть настоящей, — словно нечто, проходящее сквозь трещины мироздания, нечто дикое и белокожее. Ахкеймион впервые осознал, насколько сильно хочет ее.

— Только… — Серве заколебалась, уставившись на примятую траву.

Затем она подняла голову и на кратчайший миг взглянула на колдуна глазами Эсменет.

— Только потому, что ты отказываешься видеть, — пробормотала она.

«Что видеть?!» — хотелось закричать Ахкеймиону. Но Серве уже убежала.

— Акка! — позвал Келлхус в полутьме. — Я слышал плач.

— Пустяки, — хрипло отозвался Ахкеймион, все еще пряча лицо в ладонях.

В какой-то момент — он сам не мог точно сказать, когда именно, — он выполз из палатки и свернулся калачиком у костра, от которого остались только угли. Теперь уже светало.

— Это Сны?

Ахкеймион протер лицо и полной грудью вдохнул холодный воздух.

«Скажи ему!»

— Д-да… Сны. Это Сны.

Он чувствовал, как Келлхус смотрит на него сверху вниз, но не решался поднять голову. Когда Келлхус положил руку ему на плечо, Ахкеймион вздрогнул, но не отстранился.

— Но это не просто Сны, Акка? Это что-то еще… Нечто большее.

Горячие слезы потекли по щекам Ахкеймиона. Он ничего не ответил.

— Ты не спал этой ночью… Ты не спишь уже много ночей, так ведь?

Ахкеймион взглянул на усеянные шатрами поля и склоны холмов. На фоне серо-стального неба яркими пятнами вырисовывались знамена.

Затем он перевел взгляд на Келлхуса.

— Я вижу в твоем лице его кровь, и это наполняет меня одновременно и надеждой, и ужасом.

Князь Атритау нахмурился.

— Так, значит, все из-за меня… Этого я и боялся. Ахкеймион сглотнул и вступил в игру.

— Да, — сказал он. — Но все не так просто. — Но почему? Что ты имеешь в виду?

— Среди многих Снов, терзающих меня и моих братьев-адептов, есть один, который беспокоит нас в особенности. Это Сон о смерти Анасуримбора Кельмомаса II, Верховного короля Куниюрии, — о его смерти на полях Эленеота в 2146 году.

Ахкеймион глубоко вздохнул и сердито потер глаза.

— Видишь ли, Кельмомас был первым великим врагом Консульта и первой и самой знаменитой жертвой Не-бога. Первой! Он умер у меня на руках, Келлхус. Он был моим самым ненавистным и самым дорогим другом, и он умер у меня на руках!

Он помрачнел и в замешательстве развел руками. — В смысле… я имел в виду — на руках у Сесватхи…

— И это причиняет тебе боль? Что я…

— Ты не понимаешь! П-послушай… Он, Кельмомас, сказал мне — то есть Сесватхе — перед тем, как умереть… Он сказал всем нам…

Ахкеймион замотал головой, фыркнул и запустил пальцы в бороду.

— На самом деле он продолжает это говорить каждую треклятую ночь, умирая снова и снова — и всегда первым! И… и он сказал…

Ахкеймион поднял голову; он как-то резко перестал стыдиться своих слез. Если он не раскроет душу перед этим человеком — так похожим на Айенсиса и на Инрау! — то перед кем же еще?

— Он сказал, что Анасуримбор — Анасуримбор, Келлхус! — вернется перед концом света.

Лицо Келлхуса, на котором никогда прежде не отражалась борьба чувств, потемнело.

— Что ты такое говоришь, Акка?

— А ты не понял? — прошептал Ахкеймион. — Это ты, Келлхус. Тот самый Предвестник! И это означает, что все начинается заново…

«Сейен милостивый!»

— Второй Армагеддон, Келлхус… Я говорю о Втором Армагеддоне. Ты — его знак!

Рука Келлхуса соскользнула с плеча Ахкеймиона.

— Но, Акка, это лишено смысла. То, что я здесь, еще ничего не значит. Ничего. Сейчас я здесь, а прежде был в Атритау. А если мой род и вправду уходит корнями в настолько далекое прошлое, как ты утверждаешь, значит, Анасуримбор всегда был здесь, где бы это здесь ни находилось…

Взгляд его помутнел, словно князь Атритау боролся с чем-то незримым. На миг его абсолютное самообладание дало сбой, и Келлхус сделался похож на любого человека, ошеломленного внезапно переменившимися обстоятельствами.

— Это просто… — начал он и умолк, как будто ему не хватило дыхания продолжать.

— Совпадение, — сказал Ахкеймион, прижавшись к его ногам.

Ему почему-то ужасно хотелось обнять Келлхуса, поддержать и успокоить.

— Именно так мне и показалось… Должен признаться, я был потрясен, впервые встретив тебя, но никогда не думал… Это казалось чересчур безумным! Но затем…

— Что — затем?

— Я обнаружил их. Я обнаружил Консульт… В ту ночь, когда вы праздновали победу Пройаса над императором, меня вызвали в Андиаминские Высоты — не кто иной, как сам Икурей Конфас — и привели в катакомбы. Очевидно, они обнаружили шпиона, причем такого, что император был убежден - без колдовства здесь не обошлось. Но колдовство оказалось ни при чем, и человек, которого мне показали, не был обычным шпионом…

— Как так?

— Сперва он назвал меня Чигра — так выглядело имя Сесватхи на агхурзое, искаженном языке шранков. Он каким-то образом разглядел во мне след Сесватхи… Затем он…

Ахкеймион прикусил губу и замотал головой.

— У него не было лица! У него была не плоть, а какая-то мерзость, Келлхус! Шпион, способный в точности подражать облику любого человека, без колдовства и колдовской Метки. Идеальный шпион!

Когда-то Консульт убил первого советника императора и подменил его вот этим. Такие… такие существа могут быть где угодно! Здесь, в Священном воинстве, при дворах Великих фракций… Судя по тому, что нам известно, кто-то из них мог сделаться королем!

«Или шрайей…»

— Но почему я-то становлюсь Предвестником?

— Потому что Консульт овладел Древней Наукой. Шранки, башраги, драконы, все мерзости инхороев — это артефакты Текне, Древней Науки, созданной в незапамятные времена, когда Эарвой правили нелюди. Считается, что она была уничтожена, когда куйюра-кимнои стерли инхороев с лица земли — еще до того, как был написан Бивень, Келлхус! Но шпионы-оборотни — это нечто новое. Неизвестные ранее артефакты Древней Науки. А раз Консульт заново открыл тайны Текне, есть вероятность, что они знают и как возродить Мог-Фарау…

От этого имени у Ахкеймиона перехватило дыхание, словно от удара в грудь.

— Не-бога, — сказал Келлхус.

Ахкеймион сглотнул и поморщился, как если бы у него болело горло.

— Да, Не-бога…

— И теперь, раз Анасуримбор вернулся…

— Эти домыслы превращаются в уверенность.

Несколько тягостных мгновений Келлхус изучающе глядел на Ахкеймиона; лицо его было непроницаемо.

— И что вы будете делать?

— Мне поручено лишь наблюдать за Священным воинством, — сказал Ахкеймион. — Но решение все равно принимать мне… И есть вещь, которая непрестанно разрывает мое сердце.

— Что же это за вещь?

Ахкеймион изо всех сил старался выдержать взгляд ученика, но в его глазах было нечто… нечто не поддающееся описанию.

— Я не сказал им о тебе, Келлхус. Я не сказал моим братьям, что Пророчество Кельмомаса исполнилось. И пока я молчу, я предаю их, Сесватху, себя, — он нервно рассмеялся — и, может быть, весь мир…

— Но почему? — спросил Келлхус. — Почему ты им не сказал?

Ахкеймион глубоко вздохнул.

— Если я это сделаю, они придут за тобой, Келлхус.

— Ну, может, так будет правильнее…

— Ты не знаешь моих братьев, Келлхус.


Найюр урс Скиоата лежал нагим в предрассветной полутьме, в шатре, который делил с Келлхусом, вглядывался в лицо спящей Серве и кончиком ножа убирал пряди, упавшие ей на лицо. Наконец он отложил нож и провел мозолистыми пальцами по щеке женщины. Та заворочалась, вздохнула и поплотнее закуталась в одеяло. Она так красива. Так похожа на его покинутую жену.

Найюр смотрел на Серве; он был неподвижен, равно как и девушка, хотя она спала, а он бодрствовал. Все это время снаружи доносились голоса: Келлхус и колдун несли какую-то чушь.

Все происходящее казалось ему чудом. Он не только пересек империю, он еще и плюнул под ноги императору, унизил Икурея Конфаса в присутствии высшего дворянства и получил все права и привилегии айнритийского принца. Теперь он ехал во главе самого огромного войска, какое ему только доводилось видеть. Войска, способного сокрушать города, уничтожать целые народы, убивать бессчетное множество людей. Войска, достойного песен памятливцев. Священного воинства.

И воинство это шло на Шайме, цитадель кишаурим. Кишаурим!

Анасуримбор Моэнгхус был кишаурим.

Вопреки непомерным амбициям дунианина, его план, похоже, работал. В мечтах Найюр всегда шел за Моэнгхусом один. Иногда он убивал его молча, иногда — с какими-то словами. Всегда смерти ненавистного врага сопутствовало много крови. Но теперь все эти мечты казались ребяческими фантазиями. Келлхус был прав. Моэнгхус явно был не тем человеком, которого можно просто зарезать в переулке; он наверняка сделался крупной величиной. Властителем. Да разве могло быть иначе? Он ведь дунианин.

Как и его сын, Келлхус.

Кто скажет, насколько велико могущество Моэнгхуса? Конечно же, ему подвластны кишаурим и кианцы. Но есть ли его пешки в Священном воинстве?

Служит ли ему Келлхус?

Послать к ним сына. Есть ли для дунианина лучший способ уничтожить врагов?

Во время советов у Пройаса кастовые дворяне-айнрити уже начали мгновенно замолкать, едва лишь раздавался голос Келлхуса. Они уже наблюдали за ним, когда думали, что он погружен в свои мысли, и шептались, когда думали, что он не слышит. При всем их самомнении, эти вельможи уже считались с ним, словно он обладал чем-то очень нужным. Каким-то образом Келлхус убедил их, что стоит выше обыденности и даже выше необычного. Дело было не только в том, что он заявил, будто, находясь в Атритау, увидел Священную войну во сне, и не только в его гнусной манере говорить так, словно он отец, играющий на слабостях и тщеславии своих детей. Дело было в том, что он говорил. В правде.

— Но Бог благоволит к праведным! — однажды воскликнул во время совета Ингиабан, палатин Кетантейский.

По настоянию Найюра они обсуждали, какую стратегию может применить Скаур, сапатишах Шайгека, для победы над ними.

— Сам Сейен…

— А вы, — перебил его Келлхус, — вы праведны?

В Королевском шатре воцарилось странное, бесцельное ожидание.

— Да, мы праведны, — отозвался палатин Кетантейский. — Если нет, то что, во имя Юру, мы здесь делаем?

— Действительно, — сказал Келлхус. — Что мы здесь делаем? Найюр заметил краем глаза, как лорд Гайдекки повернулся к Ксинему; взгляд у него был обеспокоенный.

Насторожившись, Ингиабан решил тянуть время и пригубил анпои.

— Поднимаем оружие против язычников. Что же еще?

— Так мы поднимаем оружие против язычников потому, что праведны?

— И потому, что они нечестивы.

Келлхус улыбнулся, сочувственно, но строго.

— «Праведен тот, в ком не находят изъяна на путях Божьих…» Разве не так писал Сейен?

— Да, конечно.

— А кто определяет, есть ли в человеке изъян? Другие люди? Палатин Кетантейский побледнел.

— Нет, — сказал он. — Только Бог и его пророки.

— Так значит, мы не праведны?

— Да… То есть я хотел сказать — нет…

Сбитый с толку Ингиабан посмотрел на Келлхуса; на лице его читалась ужасающая откровенность.

— Я хотел… Я уже не знаю, что я хотел сказать!

Уступки. Всегда добивайтесь уступок. Накапливайте их.

— Тогда вы понимаете, — сказал Келлхус.

Теперь его голос сделался низким и сверхъестественно гулким и шел словно со всех сторон одновременно.

— Человек никогда не может назвать себя праведным, господин палатин, он может лишь надеяться на это. И именно надежда придает смысл тому, что мы делаем. Когда мы поднимаем оружие против язычников, мы не жрецы перед алтарем, мы — жертвы. Это означает, что нам нечего предложить Богу, и потому мы предлагаем самих себя. Не обманывайтесь. Мы рискуем душами. Мы прыгаем во тьму. Это паломничество — наше жертвоприношение. И лишь впоследствии мы узнаем, выдержали мы это испытание или нет.

Присутствующие загомонили, выражая явное согласие с Келлхусом.

— Хорошо сказано, Келлхус! — провозгласил Пройас. — Хорошо сказано.

Все умеют смотреть вперед, но Келлхус каким-то образом умудряется видеть дальше прочих. Он словно занимает высоты каждой души. И хотя никто из айнритийских дворян не посмеет заговорить о Келлхусе в таком ключе, они — все они — чувствуют это. Найюр уже видел в них первые признаки благоговейного трепета.

Трепета, делающего людей маленькими и незначительными.

Найюр слишком хорошо знал все эти потаенные чувства. Следить за тем, как Келлхус обрабатывает этих людей, было все равно что наблюдать за позорной записью собственного падения от рук Моэнгхуса. Иногда Найюру казалось, что он сейчас не выдержит и крикнет, так ему хотелось их предостеречь. Иногда Келлхус вел себя так мерзко, что пропасть между скюльвендом и айнрити грозила исчезнуть — особенно когда дело касалось Пройаса. Моэнгхус играл на тех же самых уязвимых местах, на том же тщеславии… Если у Найюра общие беды с этими людьми, сильно ли он от них отличается?

Иногда преступление все равно кажется преступлением, как бы смехотворно и нелепо ни выглядела жертва.

Но лишь иногда. По большей части Найюр просто наблюдал за Келлхусом с холодным недоверием. Он теперь не столько слушал, как говорит дунианин, сколько смотрел, как он рубит, высекает, вырезает и гранит, словно этот человек каким-то образом разбил стекло языка и сделал из осколков ножи. Вот гневное слово, чтобы могла начаться размолвка. Вот обеспокоенный взгляд, чтобы можно было подбодрить улыбкой. Вот проницательность, чтобы напомнить — правда может ранить, исцелять или поражать.

Как легко, наверное, было Моэнгхусу! Один зеленый юнец. Одна жена вождя.

В память Найюра вновь вторглись картины Степи, оцепенелой и сухой. Женщины, вцепившиеся в волосы его матери, царапающие ей лицо, бьющие ее камнями и палками. Его мать! Вопящий младенец, которого вытаскивают из якша и швыряют в очищающее пламя, — его белокурый единоутробный брат. Каменные лица мужчин, отворачивающихся от его взгляда…

Неужто он допустит, чтобы все это произошло снова? Неужто он будет стоять в стороне и смотреть? Неужто он…

Все еще лежа рядом с Серве, Найюр опустил глаза и с потрясением осознал, что раз за разом всаживает нож в землю. Белый, словно кость, тростник циновки разорвался, и в ней зияла дыра.

Найюр, тяжело дыша, тряхнул черной гривой. Опять эти мысли — опять!

Угрызения совести? Из-за кого — из-за чужеземцев? Беспокоиться за этих хныкающих павлинов? И в особенности за Пройаса!

«При условии, что прошлое остается сокрытым, — говорил ему Келлхус во время их путешествия через степи Джиюнати, — при условии, что люди уже обмануты, какое это имеет значение?» И в самом деле: какое ему дело, что Келлхус дурачит дураков? Найюру было важно: не дурачит ли этот человек его? Вот острое лезвие, от которого непрестанно кровоточили мысли. Действительно ли дунианин говорит правду? Действительно ли намеревается убить своего отца?

«Я еду на смерче!»

Он никогда не сможет об этом забыть. Ненависть — его единственная защита.

А Серве?

Голоса снаружи смолкли. Найюр слышал, как этот нытик, этот дурень-колдун высморкался. Затем приподнялся полог, и в шатер вошел Келлхус. Взгляд его метнулся к Серве, затем к ножу в руке Найюра, потом к лицу варвара.

— Ты слышал, — произнес он на безукоризненном скюльвендском.

У Найюра до сих пор по спине пробегали мурашки, когда Келлхус так говорил.

— Это военный лагерь, — отозвался Найюр. — Многие слышали.

— Нет. Они спят.

Найюр понимал, что спорить бесполезно, — он знал дунианина — и потому ничего не сказал, а принялся копаться в разбросанных вещах, выискивая штаны.

Серве застонала и сбросила одеяло.

— Помнишь, как мы впервые с тобой разговаривали, — тогда, в твоем якше? — спросил Келлхус.

— Конечно, — отозвался Найюр, натягивая штаны. — Я непрестанно проклинаю тот день.

— Этот колдовской камень, который ты бросил мне…

— Ты имеешь в виду хору моего отца?

— Да. Она по-прежнему с тобой?

Найюр внимательно посмотрел на Келлхуса.

— Ты же знаешь, что да.

— Откуда мне знать?

— Ты знаешь.

Найюр молча оделся; Келлхус тем временем разбудил Серве.

— Но тр-р-рубы, — пожаловалась она, пытаясь спрятать голову под одеяло. — Я не слышала труб…

Найюр внезапно расхохотался.

— Опасная работа, — сказал он, перейдя на шейский.

— Какая? — поинтересовался Келлхус.

Насколько мог понять Найюр — в основном из-за Серве. Дунианин знал, что он имеет в виду. Он всегда все знал.

— Убивать колдунов.

Снаружи запели горны.


4111 год Бивня, конец весны, Андиаминские Высоты


Ксерий вышел из ванны и поднялся по мраморным ступеням туда, где его поджидали рабы с полотенцами и душистыми притираниями. Впервые за много дней он ощущал гармонию и благосклонность богов… Он поднял голову и с легким удивлением увидел императрицу-мать, появившуюся из темной ниши.

— Скажите, матушка, — поинтересовался Ксерий, не обращая внимания на ее экстравагантный облик, — это случайность, что вы приходите в самые неподходящие моменты?

Он повернулся к императрице; рабы осторожно обернули полотенцем его чресла.

— Или вам удается вычислить нужное время? Императрица слегка наклонила голову, словно равная ему.

— Я к тебе с подарком, Ксерий, — сказала она, указав на стоящую рядом черноволосую девушку.

Ее евнух, великан Писатул, эффектным жестом снял с девушки одеяние. Она оказалась белокожей, словно галеотка, — такая же нагая, как император, и почти такая же прекрасная.

Подарки от матери — они подчеркивали вероломство подарков тех, кто не были его данниками. На самом деле они вовсе не были подарками как таковыми. Они всегда требовали чего-то взамен.

Ксерий не помнил, когда Истрийя начала приводить к нему мужчин и женщин. У матери был наметанный глаз шлюхи — императору следовало бы поблагодарить ее за это. Она всегда точно угадывала, что доставит ему удовольствие, и это нервировало Ксерия.

— Вы - корыстная ведьма, матушка, — сказал Ксерий, любуясь испуганной девушкой. — Есть ли на свете второй такой же везучий сын?

Но Истрийя сказала лишь:

— Скеаос мертв.

Ксерий мельком взглянул на нее, потом снова перенес внимание на рабов, которые начали натирать его маслом.

— Нечто мертво, — ответил он, сдерживая дрожь. — Но что именно, мы не знаем.

— А почему мне об этом не сказали?

— Я не сомневался, что вы вскорости обо всем узнаете. Император уселся на стул, и рабы принялись полировать ему ногти и расчесывать ему волосы, умащивая их благовониями. — Вы всегда обо всем узнаете, — добавил он.

— Кишаурим, — после паузы сказала императрица. — Ну конечно же.

— Тогда они знают. Кишаурим знают твои планы.

— Это не имеет значения. Они и так их знали.

— Ксерий, неужто ты стал глупцом? А я-то думала, что ты будешь готов к пересмотру.

— К пересмотру чего, матушка?

— Твоего безумного соглашения с язычниками. Чего же еще?

— Матушка, замолчите!

Ксерий нервно покосился на девушку, но та явно не знала ни единого слова по-шейски.

— Об этом не следует говорить вслух. Никогда больше так не делайте. Вы меня поняли?

— Но кишаурим, Ксерий! Ты только подумай! Все эти годы — рядом с тобой, под обличьем Скеаоса! Единственный доверенный советник императора! Злой язык, постоянно отравляющий совещания своим кудахтаньем. Все эти годы, Ксерий!

Ксерий думал об этом: точнее говоря, последние дни он почти ни о чем другом и думать не мог. По ночам ему снились лица — лица, подобные сжимающемуся кулаку. Гаэнкельти, который умер так… так нелепо.

А был еще вопрос, вопрос, который настолько его ошеломил, что теперь постоянно маячил на краю сознания, невзирая на всю скуку повседневных обязанностей.

«А другие? Другие такие же…»

— Ваша нотация вполне обоснованна, матушка. Вы знаете, что во всем есть баланс, который можно нарушить. Вы сами меня этому учили.

Но императрица не успокоилась. Старая сука никогда не унималась.

— Кишаурим держат в когтях твое сердце, Ксерий. Через тебя они присосались к душе империи. И ты допустишь, чтобы это беспримерное оскорбление осталось безнаказанным теперь, когда боги послали тебе орудие возмездия? Ты по-прежнему хочешь остановить продвижение Священного воинства? Если ты пощадишь Шайме, Ксерий, ты пощадишь кишаурим.

— Молчать! — раздался оглушительный вопль.

Икурей Истрийя неистово рассмеялась.

— Мой голый сын, — сказала она. — Мой бедный… голый… сын.

Ксерий вскочил со стула и растолкал окружающих его рабов; вид у него был уязвленный и вместе с тем недоуменный.

— Это не похоже на вас, матушка. Вы никогда прежде не относились к числу людей, трясущихся при мысли о загробных муках. Может, вы просто стареете? Расскажите, каково стоять на краю пропасти? Чувствовать, что чрево ваше иссыхает, видеть, как во взглядах ваших любовников появляется нерешительность — из-за тайного отвращения…

Он ударил, повинуясь импульсу и метя в ее самолюбие — это был единственный известный ему способ уязвить мать. Но Икурей и виду не подала, что ее задели слова сына.

— Пришло время, Ксерий, когда не следует заботиться о зрителях. Такие спектакли сродни дворцовым церемониям — они нужны только молодым и глупым. Действие, Ксерий. Действие — вот главное украшение всего.

— Тогда зачем вам косметика, матушка? Зачем ваши личные рабы разрисовывают вас, словно старую шлюху к пиру?

Икурей безучастно взглянула на него.

Какой чудовищный сын… — прошептала она.

— Такой же чудовищный, как его мать, — добавил Ксерий с жестоким смехом. — А скажите-ка… Теперь, когда ваша развратная жизнь почти завершилась, вы решили сыграть роль раскаивающейся матери?

Истрийя отвела взгляд и стала смотреть на ванну, над которой поднимался парок.

— Раскаяние неминуемо, Ксерий. Эти слова поразили его.

— Возможно… возможно, и так, — ответил император.

В его душе шевельнулась жалость. Ведь в свое время они с матерью были так… близки. Но Истрийя могла быть близка только с теми, кем владела. Им же она давно перестала управлять.

Эта мысль тронула Ксерия. Потерять такого богоподобного сына…

— Что, матушка, вечно мы обмениваемся колкостями? Ладно, я сожалею. И хочу, чтобы вы об этом знали.

Он задумчиво посмотрел на императрицу, пожевал нижнюю губу.

— Но попробуйте только еще раз заговорить о Шайме, и вам несдобровать. Вы меня поняли?

— Поняла, Ксерий.

Их глаза встретились. Император прочел во взгляде Икурей злобу, но проигнорировал ее. Когда имеешь дело с императрицей, уступка — любая уступка — уже триумф.

Вместо этого Ксерий принялся рассматривать девушку, ее упругие груди, высокие, словно крылья ласточки, мягкие завитки волос в паху. Почувствовав возбуждение, он поднял руку, и девушка неохотно приблизилась. Ксерий подвел ее к ближайшему ложу и растянулся на нем.

— Ты знаешь, что нужно делать? — поинтересовался он. Девушка подняла стройную ножку и оседлала его. По щекам ее катились слезы. Дрожа, она опустилась на его член…

У Ксерия перехватило дух. Он словно погрузился в теплый персик. Да, мир порождает не только всякую мерзость вроде кишаурим, но еще и подобные сладкие плоды.

Старая императрица развернулась, собираясь уходить.

— Матушка, почему бы вам не остаться? — низким голосом окликнул ее Ксерий. — Посмотрите, как ваш сын наслаждается подарком.

Истрийя заколебалась.

— Нет, Ксерий.

— Но вы должны, матушка. Доставить удовольствие императору — дело нелегкое. Дайте ей наставления.

Последовала пауза, нарушаемая лишь всхлипами девушки.

— Конечно, сын мой, — наконец сказала Истрийя и величественно приблизилась к ложу.

Застывшая девушка вздрогнула, когда Истрийя схватила ее руку и передвинула ниже, к мошонке Ксерия.

— Мягче, дитя, — проворковала она. — Тс-с-с, не плачь…

Ксерий застонал и выгнулся под нею, и засмеялся, когда девушка пискнула от боли. Он взглянул в разрисованное лицо матери, маячившее над плечом девушки — белым, белее фарфора, — и его обожгла давняя, тайная дрожь наслаждения. Он снова почувствовал себя беспечным ребенком. Все было прекрасно. Боги воистину благосклонны…

— Скажи мне, Ксерий, — хрипло спросила мать, — а как тебе удалось раскрыть Скеаоса?

ГЛАВА 3 АСГИЛИОХ

«Утверждение "я — центр всего" никогда не следует излагать словами. Это исходная посылка, на которой основана вся уверенность и все сомнения».

Айеисис, «Третья аналитика рода человеческого»
«Следи за довольством твоих врагов и унынием твоих любимых».

Айнонская пословица

4111 год Бивня, начало лета, крепость Асгилиох


Впервые на памяти ныне живущих землетрясение поразило отрог Унарас и нагорья Инунара. За сотни миль оттуда, на шумных, многолюдных базарах Гиелгата воцарилась тишина, когда товары заплясали на крюках, а со стен посыпалась штукатурка. Мулы принялись лягаться, в страхе закатывая глаза. Завыли собаки.

Но в Асгилиохе, что с незапамятных времен был южным оплотом жителей Киранейских равнин, люди валились, не в силах устоять на ногах, стены качались, словно пальмовые листья, а древняя цитадель Руома, пережившая королей Шайгека, драконов Цурумаха и не менее трех фанимских джихадов, рухнула, подняв огромный столб пыли. Когда выжившие вытаскивали тела из-под обломков, они поняли, что горюют по камню больше, чем по плоти. «О крепкостенный Руом! — рыдали они, не в силах поверить в случившееся. — Могучий Бык Астилиоха пал!» Для многих в империи Руом был тотемом. Цитадель Асгилиоха не подвергалась разрушениям со времен Ингушаторепа II, древнего Короля-Бога Шайгека, — тогда юг в последний раз завоевал Киранейские равнины.

Первые Люди Бивня, отряд мчавшихся во весь опор галеотских кавалеристов под командованием Атьеаури, племянника Коифуса Саубона, добрались до Асгилиоха через четыре дня. Они обнаружили, что город лежит в руинах, а его потрепанный гарнизон уверен, что Священное воинство обречено. Нерсей Пройас со своими конрийцами прибыл на следующий день, еще через два дня — Икурей Конфас с имперскими Колоннами и шрайские рыцари под командованием Инхейри Готиана. Пройас прошел по Согианскому тракту вдоль южного побережья, а затем — через Инунарское нагорье, а Конфас и Готиан воспользовались так называемой Запретной дорогой, которую построили нансурцы, чтобы быстро перебрасывать войска от фаним к скюльвендам. Из тех Великих Имен, что добирались через центр провинции, первым прибыл Коифус Саубон со своими галеотами — почти через неделю после Конфаса. Готьелк с тидонцами появился вскоре после него, а за ним — Скайельт и его угрюмые туньеры.

Об айнонах не известно было ничего, кроме того, что они еще при выступлении задержались на полдня — то ли из-за численности, то ли из-за Багряных Шпилей и их огромных обозов. Потому большая часть Священного воинства встала лагерем на бесплодных склонах под стенами Асгилиоха и принялась ждать, обмениваясь слухами и предчувствуя беду. Часовым, стоящим на стенах Асгилиоха, это казалось великим переселением народов — наподобие того, что творилось во времена Бивня.

Когда же стало очевидно, что может пройти еще много дней, если не недель, прежде чем айноны присоединятся к ним, Нерсей Пройас созвал совет Великих и Меньших Имен. Из-за размеров собрания его пришлось проводить во внутреннем дворе асгилиохского замка, почти что на руинах Руома. Великие Имена расположились за взявшимся невесть откуда столом, а прочие пышно разряженные участники собрания расселись на груде камней, образовавших своеобразный амфитеатр.

Большая часть утра ушла на подобающие ритуалы и жертвоприношения: совет заседал в полном составе впервые с тех пор, как армия ушла из Момемна. День был потрачен на ссоры: военачальники грызлись из-за того, стоит ли считать разрушение Руома предзнаменованием катастрофы, или же оно ничего не означает. Саубон заявил, что Священному воинству следует немедленно сняться и через Врата Юга уходить в Гедею.

— Это место подавляет нас! — воскликнул он, указывая на развалины. — Мы и спим, и бодрствуем в тени смерти!

Он настаивал, что Руом — нансурское суеверие, «традиционный предрассудок надушенных и изнеженных». Чем дольше Священное воинство будет находиться рядом с его руинами, тем больше попадет под влияние здешних мифов.

Некоторые увидели в его доводах здравый смысл, но многие сочли их безумными. Без Багряных Шпилей, как напомнил галеотскому принцу Икурей Конфас, Священное воинство будет отдано на милость кишаурим.

— Согласно донесениям шпионов моего дяди, Скаур собрал всех вельмож Шайгека и поджидает нас в Гедее. Кто поручится, что с ними нет кишаурим?

Пройас и его советник-скюльвенд, Найюр урс Скиоата, согласились с Конфасом: выступать, не дождавшись айнонов, — выдающаяся глупость. Но, похоже, никакие доводы не могли поколебать уверенность Саубона и его союзников.

День уже догорал, солнце склонилось к западным башням, а участники совета так и не сошлись ни на чем, кроме самого очевидного: скажем, разослать конников на поиски айнонов или отправить Атьеаури на разведку в Гедею. Становилось похоже, что столь недавно собравшееся Священное воинство готово развалиться. Пройас погрузился в молчание и спрятал лицо в ладонях. Лишь Конфас по-прежнему продолжал спорить с Саубоном — если, конечно, ожесточенный обмен оскорблениями можно назвать спором.

А затем из рядов зрителей поднялся нищий князь Атритау, Келлхус, и воскликнул:

— Вы неверно истолковали значение увиденного, все вы! Утрата Руома — не случайность, но и не проклятие!

Саубон расхохотался и крикнул в ответ:

— Руом — это талисман против язычников, так, что ли?

— Да, — ответил князь Атритау. — До тех пор пока цитадель стояла, мы могли вернуться. Но теперь… Разве вы не видите? За этими горами люди собрались под знамена Лжепророка. Мы стоим на берегу языческого моря. Моря язычников!

Он умолк, поочередно обводя взглядом все Великие Имена.

— Без Руома возврата нет… Бог сжег наши корабли. После этого было единодушно принято решение: Священное воинство будет дожидаться айнонов и Багряных Шпилей.


Вдалеке от Асгилиоха, в своем большом шатре Элеазар, великий магистр Багряных Шпилей откинулся на спинку кресла — единственной роскоши, которую он позволил себе в этом безумном путешествии. Личные рабы мыли ему ноги в тазу с горячей водой. Полумрак шатра рассеивали три светильника. Покои наполнились клубами дыма, и по холсту стен плыли тени, превращая его в подобие испятнанной водой рукописи.

Путешествие оказалось не таким тяжелым, как он боялся, — во всяком случае, до сих пор. И тем не менее вечера, подобные нынешнему, неизменно вызывали у него ощущение постыдного облегчения. Сперва Элеазар думал, что причина тому — его возраст: в последний раз он выезжал за границы своих владений более двадцати лет назад. Старое корыто, думал он, глядя, как в вечерних сумерках его люди ставят шатры и палатки. Старое разбитое корыто.

Но затем магистр припомнил годы, когда бродил от города к городу. И понял, что страдает сейчас не от усталости. Элеазар восстановил в памяти, как лежал у костра, под звездным небом, и не было ни огромного шатра, укрывающего его от непогоды, ни шелковых подушек, ласкающих щеку, — лишь твердая земля да изнеможение путника, которому наконец-то удалось прилечь. Вот это была настоящая усталость! А сейчас? Сейчас его несут в паланкине, его окружают десятки рабов…

Магистр осознал, что облегчение, которое он испытывает каждый вечер, связано не с утомлением, а с противостоянием…

Попросту говоря, с Шайме.

Великие решения, размышлял магистр, оцениваются не только по их последствиям, но и по их завершенности. Иногда Элеазар буквально ощущал это как нечто осязаемое: неизбранный путь, ответвление истории, в котором Багряные Шпили отвергли оскорбительное предложение Майтанета и остались наблюдать за Священной войной со стороны. Этого ответвления не было на самом деле, и все же оно существовало, как ночь страсти может существовать в молящем взгляде рабыни. Элеазар видел его во всем: в нервном молчании, во взглядах, которыми обменивались адепты, в неослабевающем цинизме Инока, в хмурой гримасе генерала Сетпанареса. И казалось, оно насмехается над магистром, так же как избранный им путь, насмехается, суля опасность.

Присоединиться к Священному воинству! Элеазар привык иметь дело с вещами нереальными; это было его ремеслом. Но нереальность такого масштаба — присутствие Багряных Шпилей здесь - было почти невозможно переварить. Сама мысль об этом казалась иронией, но не той иронией, которой наслаждаются культурные люди — айноны в особенности, — а скорее той, что беспрестанно воспроизводит саму себя и превращает уверенность в зыбкую нерешительность.

Но на этом сложности не кончались: дом Икуреев плел заговоры с язычниками; Завет вел тайную Гностическую игру; все до единого агенты Шпилей в Сумне были раскрыты и казнены — хотя они, казалось, находились вне опасности до того, как Багряные Шпили вступили на территорию империи. Даже Майтанет, Великий шрайя Тысячи Храмов, и тот что-то мудрил.

Небольшое чудо Шайме действовало на него угнетающе. Небольшое чудо каждую ночь казалось передышкой.

Элеазар вздохнул; Мьяза, новая фаворитка, принялась натирать его правую ногу теплым ароматическим маслом.

«Неважно, — подумал он. — Сожаление — наркотик для глупцов».

Он запрокинул голову, наблюдая за девушкой из-под полуопущенных век.

— Мьяза, — сказал он, ухмыльнувшись в ответ на ее застенчивую улыбку. — Мммьязззааа…

— Хануману Элеазззааар, — выдохнула она в ответ. Дерзкая девчонка! Прочие рабыни потрясенно ахнули, затем захихикали.

«Вот паршивка!» — подумал Элеазар и потянулся сгрести ее в охапку. Но вид одетого в черное Ушера, что ступил на ковер и опустился на колени, остановил магистра.

Судя по всему, кто-то желает видеть его. Наверное, генерал Сетпанарес снова пришел жаловаться на скорость продвижения войска — а на самом деле на медлительность Багряных Шпилей. Дескать, так айноны доберутся до Асгилиоха последними. Ну и какое это имеет значение? Пускай их подождут.

— В чем дело? — неприязненно поинтересовался магистр. Молодой человек поднял голову.

— Великий магистр, к вам проситель.

— В такое время? Кто?

Ушер заколебался.

— Маг из школы Мисунсай, великий магистр. Некто Скалатей.

Мисунсай? Продажные твари — все до единого.

— Чего ему надо? — спросил Элеазар.

У него противно засосало под ложечкой. Ну вот, новые проблемы.

— Он толком не объяснил, — отозвался Ушер. — Сказал только, что прискакал сюда из Момемна, чтобы побеседовать с вами по неотложному делу.

— Сводник, — буркнул Элеазар. — Наемник сраный. Ладно, помурыжь его немного, а потом пускай заходит.

Ушер вышел. Рабы вытерли ноги Элеазара и надели на них сандалии. Затем он их отпустил. Когда последний раб покинул шатер, в покой вошел этот тип, Скалатей, в сопровождении двух вооруженных джаврегов.

— Оставьте нас, — велел Элеазар воинам-рабам.

Они согнулись в поклоне и тоже удалились.

Элеазар, не вставая с кресла, принялся разглядывать наемника. Тот был чисто выбрит на нансурский манер и облачен в скромную дорожную одежду: обтягивающие штаны, простая коричневая рубаха и кожаные сандалии. Похоже было, что он дрожит. Неудивительно. В конце концов, он стоит перед самим великим магистром Багряных Шпилей.

— Это чрезвычайно дерзко, мой брат-наемник, — сказал Элеазар. — Для подобных сделок есть свои каналы.

— Прошу меня простить, великий магистр, но для того, что я… что у меня имеется на продажу, никакие каналы не годятся.

Он поспешно добавил:

— Я… я — пералог белого пояса из ордена Мисунсай, великий магистр, нанят императорской фамилией в качестве аудитора. Император время от времени пользуется моими услугами, для подтверждения неких измерений, производимых Имперским Сайком…

Элеазар из вежливости стерпел эту тираду.

— Продолжай.

— Не м-могли бы мы… э-э…

— Не могли бы мы что?

— Не могли бы мы обсудить вопрос оплаты?

Ну, естественно. Кастовый лакей. Сутент. Никакого представления о правилах игры. Но джнан, как любят говорить айноны, не требует согласия. Если играет один, играет и другой.

Вместо ответа Элеазар принялся рассматривать длинные накрашенные ногти и рассеянно полировать их об одежду. Потом он поднял взгляд, будто поймал посетителя на мелкой неучтивости, и принялся изучать наемника как человек, отягощенный обязанностью решать вопросы жизни и смерти.

От сочетания молчания и внимательного разглядывания посетитель мгновенно потерял самообладание.

— П-простите м-мне м-мое рвение, великий магистр, — заикаясь, пробормотал Скалатей и рухнул на колени. — Знание и алчность слишком часто пришпоривают друг друга.

Хорошо сказано. У этого человека имеется кое-какой ум.

— Действительно, пришпоривают, — сказал Элеазар. — Но, возможно, тебе следует предоставить мне решать, кто из них куда поскачет.

— Конечно, великий магистр!.. Но…

— Никаких «но». Выкладывай.

— Конечно, великий магистр, — повторил Скалатей. — Это касается фанимских колдунов-жрецов, кишаурим… У них появилась новая разновидность шпионов.

Позабыв о манерах, Элеазар подался вперед.

— Говори дальше.

— П-простите, великий магистр, — выпалил наемник, — н-но я должен получить плату, прежде чем говорить дальше!

Нет, все-таки он дурак. Даже для адептов время всегда оставалось самым дорогим товаром. Скалатею следовало бы это знать. Элеазар вздохнул, потом произнес первое слово. Его глаза и рот вспыхнули фосфоресцирующим светом.

— Нет! — завопил Скалатей. — Пожалуйста! Я скажу! Не надо…

Элеазар остановился, но недосказанное заклинание продолжало эхом отдаваться в шатре. Тишина, когда она все-таки наступила, показалась абсолютной.

— Н-нак-кануне т-того дня, к-когда Священное воинство выступило из Момемна, — начал мисунсай, — меня вызвали в Катакомбы, чтобы я пронаблюдал за допросом шпиона — так они сказали. По-видимому, первый советник императора…

— Скеаос?! — воскликнул Элеазар. — Скеаос — шпион?! Мисунсай заколебался, облизал губы.

— Не Скеаос… Некто, прикидывающийся им. Или нечто… Элеазар кивнул.

— Тебе удалось заинтересовать меня, Скалатей.

— При допросе присутствовал сам император. Он громогласно потребовал, чтобы я опроверг выводы Сайка, чтобы я сказал, будто тут замешано колдовство… Первый советник, как вам известно, человек старый, однако же, когда его арестовывали, он убил или покалечил несколько человек из эотской гвардии — как мне сказали, голыми руками. Император… э-э… Разнервничался.

— Ну и что же ты увидел, аудитор? Была ли на нем Метка?

— Нет. На нем не было ни малейшего отпечатка колдовства. Но когда я сказал об этом императору, тот обвинил меня в сговоре с Сайком. Затем появился адепт Завета. Его привел Икурей Конфас…

— Адепт Завета? — перебил Элеазар. — Ты имеешь в виду Друза Ахкеймиона?

Скалатей сглотнул.

— Вы его знаете? Мы, мисунсаи, давно уже не интересуемся Заветом. Так ваше преосвященство утве…

— Ты хотел продать сведения, Скалатей, или купить их?

Мисунсаи нервно улыбнулся. — Продать, конечно же.

— Тогда рассказывай, что произошло дальше.

— Адепт Завета подтвердил мои выводы. Император обвинил его во лжи. Как я уже сказал, император… э… э…

— Разнервничался.

— Да. Но этот адепт Завета, Ахкеймион, тоже разволновался. Они заспорили…

— Заспорили?

Это почему-то не удивило Элеазара.

— О чем?

Мисунсаи покачал головой.

— Не помню. Кажется, речь шла о страхе. А потом первый советник заговорил с Ахкеймионом — на языке, которого я никогда прежде не слышал. Он узнал его.

— Узнал? Ты уверен?

— Абсолютно. Скеаос, чем бы он ни был, узнал Друза Ахкеймиона. А потом он — оно — затряслось. Мы смотрели на него в полном изумлении, а оно вырвало цепи из стены… Освободилось!

— Друз Ахкеймион ему помогал?

— Нет. Он перепугался точно так же, как и все остальные, если не больше. Началась суматоха, и это существо успело убить не то двоих, не то троих, прежде чем вмешался адепт Сайка и сжег его. Теперь я припоминаю, что он его сжег,невзирая на возражения Ахкеймиона. Вышел из себя.

— Ахкеймион хотел вступиться за это существо?

— Он даже пытался закрыть первого советника своим телом.

— Ты уверен?

— Абсолютно. Я никогда этого не забуду, потому что именно тогда лицо первого советника… его лицо… оно… отчистилось.

— Отчистилось?

— Или развернулось… Оно просто… просто раскрылось, как кулак, но… Я не знаю, как это еще можно описать.

— Как кулак?

«Этого не может быть! Он лжет!»

— Вы мне не верите. Пожалуйста, поверьте, ваше преосвященство! Шпион был копией советника, двойником — без Метки! А это значит, что он — артефакт Псухе. Кишаурим. Это значит, что у них есть шпионы, которых невозможно распознать.

По телу Элеазара разлилось оцепенение.

«Я подверг мою школу риску».

— Но их Искусство слишком грубое…

Скалатей как-то странно воодушевился.

— И тем не менее другого объяснения я не вижу. Они отыскали способ создавать идеальных шпионов… Подумайте только! Как долго они могли нашептывать все, что захотят, на ухо императору? Императору! Кто знает, сколько…

Он умолк — очевидно, осознал, что слишком близко подобрался к сути дела.

— Вот почему я прискакал сюда в великой спешке. Чтобы предупредить вас.

У Элеазара пересохло во рту. Он попытался сглотнуть.

— Ты должен остаться с нами, чтобы мы могли… расспросить тебя поподробнее.

Лицо мисунсаи превратилось в маску ужаса.

— Б-боюсь, это н-невозможно, ваше преосвященство. Меня ждут при дворе.

Элеазар сцепил руки, чтобы скрыть дрожь.

— Отныне, Скалатей, ты работаешь на Багряных Шпилей. Твой контракт с Домом Икуреев расторгнут.

— Э-э, в-ваше преосвященство, я — прах перед вашей славой и могуществом — ваш раб! — но боюсь, что контракт мисунсаи нельзя расторгнуть по приказанию. Д-даже по вашему. Т-так что если я м-могу получить м-мою, м-мою…

— Ах да. Твоя плата.

Элеазар строго посмотрел на мисунсаи и улыбнулся с обманчивой снисходительностью. Несчастный глупец. Думает, что недооценил свою информацию. Это стоит куда больше золота. Намного больше.

Лицо мисунсаи сделалось непроницаемым.

— Полагаю, что не могу более медлить с отъездом.

— Ты пола…

И тут Элеазар едва не стал покойником. Скалатей начал свой Напев одновременно с репликой Элеазара, выиграв по времени один удар сердца — и этого почти хватило.

Молния прорезала воздух, с грохотом ударилась об оберег-зеркало великого магистра и отскочила. На миг ослепший Элеазар откинулся назад вместе с креслом и грохнулся на ковер. Он запел, даже не успев подняться на четвереньки.

Воздух наполнился всполохами пламени. Пляска огненных птиц…

Наемник завопил и в спешке принялся читать заклинание, чтобы усилить свои обереги. Но для Хануману Элеазара, великого магистра Багряных Шпилей, он был детской загадкой, решить которую не стоило труда. На Скалатея посыпались пылающие птицы, одна за другой. Поочередно они раскололи все его обереги. Затем из воздуха появились цепи; они пронзили руки и плечи мисунсаи, пересеклись, словно ниточки в детской игре паутинка, и Скалатей повис в воздухе.

Мисунсаи закричал.

Джавреги влетели в покои с оружием наголо и сразу же остановились в ужасе, завидев, что случилось с мисунсаи. Элеазар гневно рыкнул на них, велев убираться прочь.

Тут он заметил своего главного шпиона, Ийока; тот работал локтями, прокладывая себе дорогу среди отступающих воинов-рабов. Заядлый приверженец чанва спотыкался о ковры; его покрасневшие глаза были широко распахнуты, распухшие губы приоткрыты от возбуждения. Элеазар не припоминал, чтобы ему доводилось видеть на лице Ийока настолько сильные эмоции — во всяком случае, после того рокового нападения кишаурим, десять лет назад, перед… Перед объявлением войны.

— Эли! — воскликнул Ийок, глядя на пронзенную, корчащуюся фигуру Скалатея. — Это что такое?

Великий магистр рассеянно затоптал небольшой костерок на ковре.

— Подарок для тебя, старина. Еще одна загадка, которой следует найти решение. Еще одна угроза…

— Угроза? — возмутился Ийок. — Эли, что это значит? Что произошло?

Элеазар рассматривал вопящего мисунсаи с видом человека, которого отвлекают от работы. «Что мне делать?»

— Тот адепт Завета, — отрывисто спросил Элеазар, поворачиваясь к Ийоку. — Где он сейчас?

— Движется вместе с Пройасом. Во всяком случае, так я полагаю… Эли! Скажи…

— Друза Ахкеймиона необходимо доставить ко мне, — продолжал Элеазар. — Доставить ко мне или убить.

Лицо Ийока потемнело.

— Такие вещи требуют времени… планирования… Он же адепт Завета, Эли! Не говоря уже о том, что могут последовать ответные действия… Мы что, воюем с кишаурим и с Заветом одновременно? Ну нет, ничего подобного не будет, пока я не пойму, что происходит! Это мое право!

Элеазар поднял глаза на Ийока, и во взгляде его было такое же беспокойство. Его, наверное, впервые не пробрал озноб при виде полупрозрачного черепа друга. Напротив, это зрелище успокоило его. «Ийок! Это ты, ведь правда?»

— Это покажется неразумным… — начал Элеазар.

— Скорее откровенным бредом.

— Поверь, старый друг. Это не так. Необходимость делает разумным все.

— Да что за увертки?! — вскричал Ийок.

— Терпение… — отозвался Элеазар.

К нему постепенно возвращалось достоинство, приличествующее великому магистру.

— Для начала смирись с моим безумием, Ийок… А потом послушай, почему на самом деле я не сошел с ума. Но сперва позволь ощупать твое лицо.

— А зачем? — изумился Ийок. Скалатей взвыл.

— Мне нужно знать, что под ним есть кости… Такие, как полагается.


Впервые с тех пор, как они ушли из Момемна, Ахкеймион остался у вечернего костра один. Пройас устраивал пиршество для Великих Имен, и туда были приглашены все, кроме колдуна и рабов. Потому Ахкеймион праздновал сам с собой. Он пил с солнцем, прилегшим на склоны гор, с Асгилиохом и его разрушенными башнями, с лагерем Священного воинства, чьи бесчисленные костры мерцали в сумерках. Он пил до тех пор, пока голова не поникла, а мысли не превратились в мешанину доводов, возражений и сожалений.

Рассказывать Келлхусу о стоящей перед ним дилемме было безрассудством — теперь он это понимал.

Со времен той исповеди минуло две недели. За это время конрийское войско распрощалось с брусчаткой Согианского тракта и свернуло на рыжие, поросшие кустарником склоны нагорья Инунара. Ахкеймион шагал рядом с Келлхусом, как и прежде, отвечая на его вопросы, размышляя над его замечаниями — и поражаясь, постоянно поражаясь интеллекту молодого человека. На первый взгляд все казалось точно таким же, не считая исчезнувшей дороги, по обочине которой они шли раньше. Но в действительности изменилось все.

Ахкеймион думал, что разговор с Келлхусом облегчит его ношу, что честность избавит его от стыда. Глупец! Как он мог вообразить, будто его мучает тайность дилеммы, а не сама ее суть? Тайность была скорее целебна. Теперь же всякий раз, когда они с Келлхусом обменивались взглядами, Ахкеймион видел в его глазах отражение своей боли — и иногда ему начиналоказаться, будто он задыхается. Он не только не уменьшил свою ношу — он удвоил ее.

— А что, — внезапно спросил Келлхус, — сделает Завет, если ты им расскажешь?

— Заберет тебя в Атьерс. Заточит. Станет задавать вопросы… Теперь, когда известно, что Консулы пошел вразнос, они пойдут на все, чтобы восстановить хотя бы видимость контроля. Они никогда не позволят тебе ускользнуть.

— Тогда ты не должен ничего им говорить, Акка!

Его слова полны были гнева и тревоги; его безрассудство напомнило Ахкеймиону об Инрау.

— А Второй Армагеддон? Как быть с ним?

— А ты уверен? Достаточно уверен, чтобы рисковать чужой жизнью?

Жизнь за мир. Или мир за жизнь.

— Ты не понимаешь! Ставки, Келлхус! Подумай о том, что поставлено на кон!

— Как я могу думать о чем-то другом? — парировал Келлхус.

Ахкеймион слышал, будто жрицы Ятвера всегда тащат к алтарю две жертвы — обычно молодых барашков; одного — чтобы положить под нож, а второго — как свидетеля священного пути. Таким образом, каждое животное, брошенное на алтарь, смутно понимало, что происходит. Для ятверианцев недостаточно было ритуала как такового: им требовалось осознание. Один барашек стоит десяти быков, — так когда-то сказала ему жрица, словно у нее была возможность судить о подобных вещах.

Один барашек стоит десяти быков. Тогда Ахкеймион рассмеялся. Теперь он понял.

Прежде эта дилемма бросала его в мучительную дрожь, словно он совершал тайный грех. Но теперь, когда Келлхус знал, она стала подавлять Ахкеймиона. Прежде ему удавалось хотя бы время от времени отдыхать в обществе этого незаурядного человека. Он мог притворяться обычным наставником. Но теперь, когда дилемма встала между ними, ощущение мучительного выбора неотвязно преследовало его, вне зависимости от того, отводил Ахкеймион взгляд или нет. Не было больше никакого притворства, никакой «забывчивости». Только острый нож бездействия.

И вино. Сладкое неразбавленное вино.

Когда они прибыли в полуразрушенный Асгилиох, Ахкеймион, наверное, от безысходности, начал учить Келлхуса алгебре, геометрии и логике. Есть ли лучший способ отвлечь душу от терзаний, заменить уверенностью мучительные сомнения? Пока другие наблюдали за ними со стороны, смеялись и чесали в затылках, Ахкеймион с Келлхусом часами напролет царапали доказательства прямо на земле. Через несколько дней князь Атритау вывел новые аксиомы и принялся сочинять теоремы и формулы, которые никогда не приходили Ахкеймиону в голову и уж подавно не встречались в классических текстах. Келлхус даже доказал ему — доказал! — что логике, положенной Айенсисом в основу «Силлогистики», предшествует некая более глубинная логика, та, что опирается на связи между целыми предложениями, а не только между подлежащим и сказуемым. Две тысячи лет постижения и проникновения в суть вещей оказались перечеркнуты пыльной палочкой в руке Келлхуса!

— Но как?! — воскликнул Ахкеймион. — Как!

Келлхус пожал плечами.

— Просто я это вижу.

«Он здесь, — пришла Ахкеймиону в голову абсурдная мысль, — но он одновременно и не со мной…» Если все люди смотрят на мир с того места, на котором стоят, значит, Келлхус стоит где-то в отдалении от прочих. Но не находится ли это место вообще за пределами понимания Друза Ахкеймиона?

Все тот же вопрос. Надо выпить еще.

Ахкеймион покопался в сумке и вытащил схему, которую набросал по дороге из Сумны в Момемн. Он поднес схему к огню и поморгал, пытаясь сфокусироваться на пергаменте. Все надписи были соединены между собою, не считая одной-единственной.

«АНАСУРИМБОР КЕЛЛХУС»

Взаимосвязи. Все сводилось к взаимосвязям, точно так же, как в арифметике или логике. Ахкеймион нарисовал то, в чем не сомневался, — например, связь между императором и Консультом, и то, о чем мог только догадываться, — связь между Майтанетом и Инрау. Тонкие линии: одна — проникновение Консульта к императорскому двору, вторая — убийство Инрау, третья — война Багряных Шпилей против кишаурим, четвертая — поход Священного воинства, и так далее. Чернильные штрихи, обозначающие взаимосвязи. Тонкий черный скелет.

Но куда вписать Келлхуса? Где его место?

Ахкеймион нервно рассмеялся, борясь с желанием швырнуть пергамент в огонь. Дым. Быть может, все эти связи — не более чем дым. Дым, а не чернила. Трудно разглядеть и невозможно ухватить. Не в том ли проблема? Глобальная проблема, касающаяся всего на свете?

Мысль о дыме заставила Ахкеймиона подняться на ноги. Он покачнулся, потом наклонился за сумкой. Снова задумался, не бросить ли схему в костер, но не стал — у него был богатый опыт совершенных спьяну ошибок — и положил пергамент к прочим вещам.

С сумкой на одном плече и Ксинемовым бурдюком на другом Ахкеймион побрел во тьму, спотыкаясь, смеясь про себя и думая: «Да, дым… Мне нужен дым». Гашиш.

А почему бы и нет? Все равно скоро конец света.

Когда солнце село за горы Унарас, каждый костер превратился в круг света, а весь лагерь — в черную ткань с рассыпанными по ней золотыми монетами. Поскольку конрийцы прибыли в числе первых, то обосновались на холмах у стен Асгилиоха, поближе к воде. В результате Ахкеймион шел все вниз и вниз, словно спускался в преисподнюю.

Он шел и спотыкался, исследуя артерии темных проходов между шатрами. Много кто попадался ему на пути: пьянствующие компании; солдаты, бродящие в поисках отхожего места; рабы, спешащие с поручениями, и даже жрец Гильгаоала, который что-то монотонно читал нараспев и помахивал тушкой ястреба, висящей на кожаном шнуре. Время от времени он замедлял шаг, смотрел на грубые лица людей, теснящихся у каждого костра, смеялся над их ужимками или размышлял над хмурыми взглядами. Он смотрел, как они пыжатся и расхаживают взад-вперед, как бьют себя в грудь и похваляются друг перед другом. Скоро они обрушатся на язычников. Скоро они сойдутся с ненавистным врагом. «Бог сжег наши корабли!» — взревел какой-то галеот с голым торсом, сперва на шейском, потом на родном языке. «Воссен хэт Вотта грефеарса!»

Время от времени Ахкеймион останавливался и вглядывался в темноту за спиной. Старая привычка.

Через некоторое время он устал и почти протрезвел. Он надеялся, что Судьба, Анагке, приведет его к проституткам, путешествующим вместе с армией; в конце концов, ее тоже частенько называют шлюхой. Но она, как обычно, подвела — вот продажная дрянь. Ахкеймион набрался наглости и стал подходить к кострам, спрашивая дорогу.

— Это ты зря, приятель, — сказал ему на одной из стоянок уже немолодой мужчина, у которого не хватало передних зубов. — Сейчас гон только у мулов. У быков и у мулов.

— Это хорошо, — сказал Ахкеймион, ухватившись за пах на тидонский манер. — По крайней мере, размеры подходящие.

Старик и его товарищи расхохотались. Ахкеймион подмигнул им и приложился к бурдюку.

— Ну, тогда иди туда, — крикнул какой-то остряк, указывая в темноту. — Надеюсь, у твоей задницы глубокие карманы!

Ахкеймион поперхнулся, да так, что вино пошло носом, и несколько мгновений стоял, пытаясь откашляться. Это так всех развеселило, что ему дали место у костра. Ахкеймион, закоренелый бродяга, был привычен к обществу воинственных незнакомцев и некоторое время наслаждался компанией, вином и собственной безымянностыо. Но когда расспросы сделались слишком дотошными, Ахкеймион поблагодарил солдат и продолжил путь.

Привлеченный барабанным боем, Ахкеймион пересек пустынную часть лагеря и очутился в районе, где обосновались проститутки. Там Ахкеймион на каждом шагу то натыкался на чье-то плечо, то вжимался в чью-то спину. Кое-где ему приходилось в темноте проталкиваться через толпу, где лишь головы, плечи да лица белели в тусклом свете Небесного Гвоздя. В других местах были воткнуты в землю факелы, и вокруг них устроились где музыканты, а где торговцы. Иногда попадались бордели, обнесенные кожаными загородками. Некоторые проходы похвалялись настоящими фонарями. Ахкеймион видел молодых Людей Бивня — сущих мальчишек, — которых рвало от излишка спиртного. Он видел десятилетних девочек, которые вели крепко сбитых воинов в шатры. Он даже заметил мальчишку с изрядным слоем косметики на лице, который смотрел на проходящих мужчин с боязливым обещанием. Он видел палатки ремесленников и несколько импровизированных кузней. За развевающимися занавесями опиекурильни он видел людей, которые двигались так, словно их дергали за веревочки. Он прошел мимо позолоченных шатров культов: Гильгаоала, Ятвера, Мома, Айокли, даже малопонятного Онкиса, которого особенно любил Инрау, и бесчисленного множества прочих. Он отмахивался от вездесущих нищих и смеялся над адептами, пытавшимися всучить ему глиняные таблички с благословениями.

В некоторых местах вообще не было шатров — только примитивные навесы, сооруженные из палок, бечевы, раскрашенной кожи или обычных циновок. В одном из проходов Ахкеймион успел заметить не менее дюжины пар, мужчин и женщин, совокуплявшихся у всех на виду. Однажды он притормозил, чтобы посмотреть на невероятно красивую норсирайку, удовлетворявшую двух мужчин одновременно, но к нему тут же прицепился чернозубый тип с дубинкой и потребовал монету. Потом он понаблюдал за старым, покрытым татуировками отшельником, пытавшимся поиметь толстую женщину. Он видел чернокожих зеумских проституток, танцевавших в своей странной, кукольной манере и одетых в кричащие яркие платья из поддельного шелка, — карикатуры на замысловатую изысканность, столь свойственную их далекой стране.

Первая женщина скорее нашла его, чем он ее. Когда Ахкеймион шел по особенно темному проходу между полотняными хибарами, он услышал хриплое дыхание, а потом почувствовал, как маленькие руки обхватили его сзади и принялись ощупывать пах. Когда он повернулся и обнял женщину, она показалась ему довольно хорошо сложенной, но он практически не мог разглядеть в темноте ее лица. Женщина уже принялась теребить его мужское достоинство через одежду, бормоча:

— Всего один медяк, господин. Всего медяк за ваше семя… Ахкеймион заметил ее кривую улыбку.

— Два медяка за мой персик. Хотите мой персик? Ахкеймион почти против воли поддался легким движениям ее рук, и у него перехватило дыхание. Но потом мимо протопала с факелами колонна кавалеристов — имперских кидрухилей, — и Ахкеймион увидел ее лицо: пустые глаза и потрескавшиеся губы…

Он оттолкнул женщину и полез за кошельком. Выудил оттуда медяк, намереваясь отдать его, но уронил монетку на землю. Женщина упала на колени и с ворчанием принялась искать ее… Ахкеймион позорно бежал.

Вскоре после этого он принялся рыскать в темноте, рассматривая группу сидевших у костра проституток. Они пели и хлопали в ладони, а одна из них, плоскогрудая кетьянка, танцевала; из одежды на ней было лишь одеяло, обмотанное вокруг бедер. Ахкеймион знал, что это распространенный обычай. Они будут по очереди отплясывать непристойные танцы и выкрикивать призывы в окружающую темноту, нахваливая свой товар.

Сперва Ахкеймион рассмотрел женщин, прячась под покровом темноты. Танцевавшая девушка ему не понравилась — больно уж она смахивала на лошадь. А вот молодая норсирайка, которая повернула хорошенькое личико и запела, как дитя… Она сидела на земле, вытянув ноги перед собой, и блики костра время от времени освещали внутреннюю сторону ее бедер.

Когда Ахкеймион наконец вышел к ним, они тут же подняли гам, словно рабы на аукционе, рассыпаясь в обещаниях, которые мгновенно сменились насмешками, как только он взял за руку галеотку. Несмотря на выпитое, Ахкеймион так разнервничался, что ему трудно было дышать. Она выглядела такой красивой. Такой нежной и неиспорченной.

Прихватив свечу, девушка потянула его в темноту и в конце концов привела к ряду примитивных шалашей. Она сбросила покрывало и забралась под грязную кожу. Ахкеймион стоял над ней, ловя ртом воздух; ему хотелось надышаться бледным великолепием ее нагого тела. Однако дальняя стена шалаша состояла из тряпок, связанных между собою веревками. И сквозь нее Ахкеймион видел сотни людей, снующих туда-сюда по темному проходу.

— Ты хочешь трахнуть меня, да? — спросила девушка.

О да, — пробормотал Ахкеймион. Да что такое с его дыханием? «Сейен милостивый!»

— Трахнуть меня много раз? А, Басвутт?

Ахкеймион нервно рассмеялся. Снова взглянул на тряпочную занавеску. Мимо прошли двое переругивающихся мужчин, так близко, что Ахкеймион вздрогнул.

— Много раз, — ответил он, зная, что это — вежливый способ договориться о цене. — Сколько, как ты думаешь?

— Ну, думаю… Думаю, четыре серебряных раза. Серебряных? Очевидно, она приняла его замешательство за неопытность. А, да что значат деньги в такую ночь! Он празднует или как?

Пожав плечами, Ахкеймион сказал:

Такой старик, как я?

Так мужчине приходилось осмеивать собственную удаль, чтобы добиться честной сделки. Тот, кто был беден, жаловался, что стар, у него плохо стоит, и так далее. Эсменет как-то сказала, что мужчины, которые высокого мнения о себе, обычно плохо торгуются — в чем, собственно, и был весь смысл. Шлюхи никого так не ненавидят, как мужчин, которые приходят, уже веря в ту ложь, которую скажут женщине. Эсми называла таких — симустарапари, «те, кто брызгает дважды».

Галеотка устремила на него затуманенный взор; она начала ласкать себя. — Ты такой сильный, — сказала она.

Голос у нее вдруг сделался тоненьким.

Как Басвутт… Сильный! Может, два серебряных раза?

Ахкеймион рассмеялся, стараясь не смотреть на ее пальцы. Земля начала медленно вращаться. На миг девушка показалась бледной и тощей, словно рабыня, с которой дурно обращаются. Циновка, на которой она лежала, на вид была достаточно грубой, чтобы врезаться ей в кожу… Он слишком много выпил. «Ничего не слишком! Просто достаточно…» Земля остановилась. Ахкеймион сглотнул, кивнул в знак согласия, затем вытащил из кошелька две монеты.

— А что означает «Басвутт»? — спросил он, роняя серебро в подставленную ладошку.

— А? — отозвалась она, победно улыбаясь.

Девушка с поразительной быстротой спрятала два блестящих таланта. «Интересно, что она купит?» — подумалось Ахкеймиону. Галеотка взглянула на него большими глазами.

— Что это значит? — повторил он помедленнее. — «Басвутт»…

Девушка нахмурилась, потом хихикнула.

— Большой медведь…

Она была грудастой и созревшей, но что-то в ее поведении напоминало Ахкеймиону маленькую девочку. Простодушная улыбка. Бегающий взгляд и подрагивающий подбородок. Ахкеймион почти ожидал появления сварливой матери, которая примется костерить их обоих. Интересно, а это тоже часть представления, как и бесстыдное поддразнивание?

Сердце гулко забилось у него в груди.

Ахкеймион опустился между ее ног, на уровне ступней. Галеотка извивалась и корчилась, словно готова была кончить от одного его присутствия.

— Трахни меня, Басвутт, — выдохнула она. — Басвууутт… Трахни-меня-трахни-меня-трахни-меня… Ну пожааалуйста…

Ахкеймион качнулся, выпрямился, засмеялся. Начал стягивать одежду, нервно поглядывая на прохожих, движущихся мимо занавески. Они шли так медленно, что он мог бы плюнуть им на ноги.

— О-о-ох, какой большой медведь, — заворковала галеотка, поглаживая его член.

И вдруг все его опасения испарились, и какая-то часть сознания возликовала при мысли, что на него смотрят. Пускай смотрят! Пускай учатся!

«Всегда наставник…»

Хохотнув, Ахкеймион ухватил галеотку за узкие бедра и потянул к себе.

Как он жаждал этого момента! Заняться распутством с незнакомкой… Наверное, ничего нет слаще нового персика!

Ахкеймион дрожал! Дрожал!

Она стонала серебром, кричала золотом. Лица прохожих повернулись в их сторону.

И через связанные тряпки Ахкеймион увидел Эсменет.

— Эсми! — звал Ахкеймион, продираясь через толпу. Позади что-то кричала галеотка — он не понимал что.

Он снова на миг разглядел Эсменет; она быстро шла вдоль ряда факелов перед пологом ятверианского лазарета. Высокий мужчина, щеголяющий спутанными косами туньерского воина, держал ее за руку, но похоже было, что это Эсменет ведет его.

— Эсми! — крикнул Ахкеймион, подпрыгивая, чтобы его было видно из-за людской стены.

Но Эсменет не обернулась. — Эсми! Постой!

Почему она убегает? Она увидела его с той проституткой? Но коли так — что она сама тут делает?

— Черт подери, Эсменет! Это я! Я!

Обернулась ли она? Слишком темно — не разглядишь…

На долю секунды Ахкеймион даже задумался, не воспользоваться ли ему колдовством: он мог бы при желании ослепить всю округу. Но, как всегда, он чувствовал небольшие сгустки смерти, рассеянные среди толпы: Люди Бивня, носящие при себе фамильные хоры…

Ахкеймион с удвоенной силой принялся проталкиваться сквозь толпу. Кто-то ударил его, да так, что зазвенело в ушах, но Ахкеймиону было все равно.

— Эсми!

Он заметил, как Эсменет потянула туньерца в еще более темный проход. Ахкеймион выбрался из скопления народа и со всех ног припустил за ней. Но замешкался прежде, чем нырнуть во тьму, — его вдруг пронзило предчувствие беды. Эсменет здесь? В Священном воинстве? Не может быть.

Ловушка? Мысль как удар ножа.

Земля снова начала вращаться.

Если Консульт мог подделать Скеаоса, почему бы им не подделать и Эсменет? Если они знали об Инрау, то почти наверняка знают и о ней… Есть ли более надежный способ одурачить безнадежно влюбленного колдуна, чем…

«Шпион-оборотень? Я гонюсь за оборотнем?»

Перед мысленным взором Ахкеймиона предстал труп Гешрунни, выловленный из реки Сают. Убитый. Поруганный.

«Благой Сейен, они забрали его лицо». Не могло ли то же самое произойти с…

— Эсми! — прокричал он, кидаясь во тьму. — Эсми! Эсс-ммиии!

По счастью, она остановилась вместе со своим спутником в свете единственного факела. Ее то ли встревожили крики, то ли…

Ахкеймион остановился перед ней, лишившись дара речи.

Его шатало.

Это была не она - карие глаза чуть поменьше, брови чуть повыше. Почти такие же, но… Почти Эсменет.

— Еще один ненормальный, — фыркнула женщина, обращаясь к туньеру.

— Я думал… — пробормотал Ахкеймион, — Я принял вас за другую.

— Бедная девушка, — насмешливо произнесла женщина, поворачиваясь к нему спиной.

— Погодите! Пожалуйста…

— Что — пожалуйста?

Ахкеймион сморгнул слезы. Она выглядела такой… такой близкой.

— Я нуждаюсь в вас, — прошептал он. — Нуждаюсь в вашем… в вашем утешении.

Туньер безо всякого предупреждения ухватил его за горло и одновременно врезал в живот.

— Кундроут! — взревел он. — Парасафау фераутин кун даттас!

Ахкеймион захрипел и вцепился в здоровенную ручищу туньера. Паника. Потом гравий и камни ударили его по щеке. Сотрясение. Слепящая тьма. Чей-то крик. Вкус крови. Расплывчатая картинка: воин с растрепанными волосами плюет на него.

Ахкеймион скорчился, перекатился на бок. Всхлипнул, потом подтянул колени к животу. Сквозь слезы он видел исчезающие в темноте спины этих двоих.

— Эсми! — крикнул он. — Эсменет, пожалуйста! Какое старомодное имя.

— Эсссмммиии! «Вернись…»

Затем он почувствовал прикосновение. Услышал голос.

— Ты все такой же обаяшка, как я погляжу… Потрепанный старый пес.

Свет факелов.

Ее тонкие руки, обхватившие его.

Они, спотыкаясь, брели сквозь толпу. От Эсменет пахло камфарой и кунжутным маслом, словно от фанимского торговца. Неужто это и вправду ее запах?

— Сейен милостивый, Акка, ну и видок у тебя!

— Эсми?

— Да… Это я, Акка. Я.

— Твое лицо…

— Какой-то галеот, скотина неблагодарная… Горький смех.

— Таковы отношения Людей Бивня и их шлюх. Если не можешь ее трахнуть, вмажь покрепче.

— Ох, Эсми…

— Если судить по набитости морды, так я по сравнению с тобой просто девственница из знатного семейства. Ты слыхал, как я орала, когда тот тип пинал тебя ногой в лицо? Что ты там вообще делал?

— Н-не знаю точно… Искал тебя…

— Тс-с-с, Акка… Тс-с-с… Не здесь. Потом.

— Т-только скажи… М-мое имя. Т-только скажи его!

— Друз Ахкеймион… Акка.

Он заплакал и сперва даже не понял, что Эсменет плачет вместе с ним.

Ведомые, возможно, одним и тем же порывом, они отступили в темноту, упали на колени и обнялись.

— Это и вправду ты… — пробормотал Ахкеймион, увидев отражение луны в ее влажных глазах.

Эсменет рассмеялась и всхлипнула.

— Вправду я…

Его губы горели от соли смешавшихся слез. Он стянул хасу с левой груди Эсменет и принялся водить вокруг соска большим пальцем.

— Почему ты ушла из Сумны?

— Я боялась, — прошептала Эсменет, целуя его лоб и щеки. — Почему я всегда боюсь?

— Потому что ты дышишь.

Страстный поцелуй. Руки, шарящие во тьме, тянущие, сжимающие. Вращающаяся земля. Ахкеймион откинулся назад, и Эсменет обхватила горячими бедрами его талию. Потом он оказался внутри, и она ахнула. Несколько мгновений они сидели молча, пульсируя в унисон и тяжело дыша.

— Никогда больше, — сказал Ахкеймион.

— Обещаешь?

Она вытерла лицо, хлюпнула носом.

Он начал медленно раскачивать ее.

— Обещаю… Никакой человек, никакая школа, никакая угроза. Ничто больше не отнимет тебя у меня.

— Ничего… — простонала она.

Некоторое время они казались одним существом, плясали в одном исступленном, безумном танце, сходились в одной и той же точке, где захватывало дух. Некоторое время они не чувствовали страха.

Потом они ласкали друг друга и шептали нежные слова, лежа в темноте, и просили друг у друга прощения за уже забытые проступки. Наконец Ахкеймион спросил, где она хранит свое имущество.

— Меня уже ограбили, — отозвалась Эсменет, пытаясь улыбнуться. — Но кое-какие мелочи у меня еще есть. Тут недалеко.

— Ты останешься со мной? — очень серьезно спросил Ахкеймион.

В голосе его слышались слезы.

— Ты можешь?

— Могу.

Он рассмеялся и рывком поднялся на ноги.

— Тогда пошли за твоими вещами.

Даже в полумраке он увидел ужас в ее глазах. Эсменет обхватила себя за плечи, будто стараясь удержаться от немедленного бегства, потом вложила руку в его протянутую ладонь.

Они шли медленно, словно любовники, прогуливающиеся по базару. Время от времени Ахкеймион заглядывал ей в глаза и смеялся, сам себе не веря.

— Я думал, ты ушла, — сказал он.

— Но я все время была здесь.

Ахкеймион не стал спрашивать, что она имеет в виду, и вместо этого просто улыбнулся. В настоящий момент ее тайны не имели значения. Он не такой дурак и не настолько пьян, чтобы и вправду поверить, что ничего не произошло. Что-то прогнало Эсменет из Сумны. Что-то привело ее к Священному воинству. Что-то заставило ее… да, избегать его. Но сейчас все это не имело значения. Важно было лишь одно: она здесь.

«Пусть эта ночь продлится подольше. Пожалуйста… Отдайте мне одну лишь эту ночь».

Они непринужденно болтали о всяких пустяках, подшучивали над прохожими, рассказывали друг другу про разные любопытные вещи, которые повидали в Священном воинстве. Они отлично знали запретные темы и пока что избегали больных мест.

Они остановились, чтобы поглазеть на бродячего актера, запустившего кожаную веревку в корзину со скорпионами. Когда он вытащил веревку обратно, та ощетинилась хитиновыми конечностями, клешнями и заостренными хвостами. Это, как заявил актер, и есть та самая Скорпионова Коса, которую короли Нильнамеша до сих пор используют для кары за самые тяжкие преступления. Когда зрители, которым не терпелось взглянуть на диковинку поближе, окружили его, актер поднял Косу повыше, чтобы всем было видно, а потом внезапно начал размахивать ею над головами. Женщины завизжали, мужчины втянули головы в плечи или закрыли их руками, но ни один скорпион не слетел с веревки. Она, как во всеуслышание заявил актер, была пропитана ядом, склеившим челюсти скорпионов. Если не дать им противоядия, они так и будут оставаться на веревке, пока не умрут.

Ахкеймион наблюдал не столько за представлением, сколько за Эсменет, восторгался эмоциями, отражающимися на ее лице, и поражался, что она выглядит такой… новой? Он поймал себя на мысли, что думает о вещах, которых никогда прежде не замечал. Россыпь веснушек на ее носу и скулах. Поразительный цвет ее глаз. Рыжие отблески в роскошных черных волосах. Казалось, все в ней обладает чарующей новизной.

«Я должен всегда видеть ее такой. Незнакомкой, в которую я влюблен…»

Всякий раз, когда их глаза встречались, они смеялись, словно празднуя счастливое воссоединение. Но неизменно отводили взгляды, как будто понимали, что их блаженство мимолетно. А потом что-то проскользнуло между ними — возможно, дуновение тревоги, — и они перестали смотреть друг на друга. И внезапно в самой сердцевине радостного возбуждения, поселившегося в душе Ахкеймиона, возникла зияющая пустота. Он вцепился в руку Эсменет в поисках утешения, но ее вялые пальцы не ответили пожатием.

Несколько мгновений спустя Эсменет потянула его за собой и остановилась рядом с ярко горящими масляными лампами. Она принялась разглядывать Ахкеймиона, и на ее лице ничего невозможно было прочесть.

— Что-то изменилось, — наконец сказала она. — Прежде ты всегда притворялся. Даже после смерти Инрау. Но теперь… теперь что-то изменилось. Что произошло?

Ахкеймион уклонился от ответа.

— Я — адепт Завета, — запинаясь, пробормотал он. — Что я могу сказать? Мы все страдаем…

Эсменет сердито посмотрела на него, и он умолк.

— Знание, — произнесла она. — Вы все страдаете знанием… Чем больше вы страдаете, тем больше узнаете… Так? Ты узнал больше?

Ахкеймион снова ничего не ответил. Слишком рано случился этот разговор!

Эсменет отвела взгляд и принялась разглядывать толпу.

— Хочешь знать, что случилось со мной?

— Оставь, Эсми.

Эсменет вздрогнула и отвернулась. Потом высвободила руку и двинулась дальше.

— Эсми… — позвал Ахкеймион, зашагав следом.

— Знаешь, — сказала она, — было не так уж плохо, если не считать побоев. Множество клиентов. Множество…

— Эсми, хватит.

Эсменет рассмеялась, будто участвовала в иной, более откровенной и искренней беседе.

— Я спала с лордами… С кастовыми дворянами, Акка! Представляешь? У них даже члены больше — ты в курсе? Я толком ничего не узнала про айнонов — они, похоже, предпочитают мальчиков. И про конрийцев — те толпятся вокруг галеотских потаскушек, прямо дуреют от их молочно-белой кожи. А вот нансурцы — те любят домашние персики и редко выбираются за пределы своих военных борделей. А туньеры! Они едва сдерживаются, чтобы не кончить, как только я раздвигаю ноги! Хотя они грубые, особенно когда выпьют. И скаредные к тому же. А вот галеоты — это настоящее удовольствие. Они жалуются, что я слишком тощая, но им нравится моя кожа. Если бы потом их не грызло чувство вины, они были бы моими любимчиками. Они не привыкли к шлюхам… Думаю, это потому, что у них в стране мало старых городов. Мало торговли…

Она внимательно посмотрела на Ахкеймиона; взгляд ее был одновременно и горьким, и проницательным. Колдун шел рядом, упорно не глядя на нее.

— А так клиентура хорошая, — добавила Эсменет. Вернулся давний гнев, тот самый, что несколько месяцев назад вырвал Ахкеймиона из ее объятий. Он стиснул кулаки; ему представилось, как он бьет Эсменет. «Гребаная шлюха!» — захотелось крикнуть ему.

Ну зачем рассказывать все это? Зачем говорить то, что он не в силах слушать?

Особенно когда ей самой есть что объяснять…

«Почему ты оставила Сумну? Как долго прячешься от меня? Как долго?»

Но прежде чем Ахкеймион смог хоть что-то сказать, Эсменет резко развернулась и направилась к костру, вокруг которого сидели женщины с раскрашенными лицами — другие проститутки.

— Эсми! — окликнула ее темноволосая женщина с грубым, почти мужским голосом. — Кто твой…

Она умолкла, присмотрелась получше, потом рассмеялась.

— Кто твой несчастный друг?

Она была крупной, с широкой талией, но совершенно без жира — таких женщин, как сказала ему однажды Эсми, очень ценят некоторые норсирайцы. Ахкеймион сразу понял, что она принадлежит к тому типу людей, которые путают дурные манеры со смелостью.

Эсменет остановилась и задумалась — так надолго, что Ахкеймион нахмурился.

— Это Акка.

Густые брови проститутки поползли вверх.

— Тот самый знаменитый Друз Ахкеймион? — спросила женщина. — Колдун?

Ахкеймион взглянул на Эсменет. Кто эта женщина?

— Это Яселла, — сказала Эсменет.

Она произнесла имя женщины таким тоном, словно оно все объясняло.

— Ясси.

Яселла не сводила с Ахкеймиона оценивающего взгляда.

— И что же ты здесь делаешь, Акка?

Он пожал плечами.

— Иду со Священным воинством.

— Так же, как и мы! — воскликнула Яселла. — Хотя можно сказать, что мы движемся за другим Бивнем…

Остальные проститутки расхохотались — совсем как мужчины.

— И маленьким пророком, — хрипло добавила другая. — Пригодным лишь для одной проповеди…

Женщины зашлись хохотом, все, за исключением Ясси, которая просто улыбнулась.

Посыпались новые шуточки, но Эсменет уже нырнула во тьму — должно быть, туда, где находился ее навес.

— Все наши живут группами, — сказала она, предвосхищая любые вопросы. — Мы присматриваем друг за дружкой.

— Так я и подумал…

— Это мое, — сказала Эсменет, опускаясь на колени у засаленного полога полотняной палатки.

У Ахкеймиона отлегло от сердца: Эсменет, не сказав ни единого слова, забралась внутрь. Ахкеймион последовал за ней.

В палатке едва хватало места, чтобы сесть. Сквозь дым благовоний пробивался запах совокупления — а может, Ахкеймион просто не мог перестать думать о других мужчинах Эсменет. Ахкеймион разглядывал ее стройное тело с маленькой грудью. В отблесках костра Эсми казалась такой хрупкой, такой маленькой и одинокой… Мысль о том, как она извивается здесь ночь за ночью, под все новыми и новыми мужчинами…

«Я должен сделать это правильно!»

— У тебя есть свеча? — спросил он.

— Есть вроде… Но мы же сгорим.

Пожар был вечным кошмаром всех, кто вырос в городах.

— Нет, — отозвался Ахкеймион. — Со мной — нет.

Эсменет извлекла свечу из узелка, лежавшего в углу, и Ахкеймион зажег ее словом. В Сумне Эсменет всегда приходила в восторг от этого фокуса. Теперь же она просто наблюдала за ним с безропотной осторожностью.

Они сощурились от света. Эсменет натянула на ноги грязное одеяло, безучастно глядя на груду валяющейся одежды. Ахкеймион сглотнул.

— Эсми… Зачем рассказывать мне… все это?

— Потому что мне нужно знать, — сказала Эсменет.

— Что знать? Отчего у меня дрожат руки? Отчего у меня такой перепуганный, мечущийся взгляд?

Плечи Эсменет поникли; Ахкеймион понял, что она всхлипывает.

— Ты сделал вид, будто меня там не было, — прошептала она.

— Что?

— В последнюю ночь в Момемне… я пришла к тебе. Я смотрела на твой лагерь, на твоих друзей. Только я спряталась, я очень боялась, что меня… Но тебя там не было, Акка! Потому я ждала и ждала. Потом я увидела… увидела тебя… Я заплакала от радости, Акка! Заплакала! Я стояла там, прямо перед тобой, и плакала! Я протянула руки, а ты… ты…

Ее наполненные болью глаза потускнели, и договорила Эсменет уже совсем другим тоном — куда более холодным:

— Ты сделал вид, будто меня там нет.

О чем она говорит? Ахкеймион прижал ладони ко лбу, сражаясь со стремлением ударить ее. Она стояла рядом, так близко, что можно было рукой дотронуться — после всего этого времени! — и все же отступила… Ему нужно было понять…

— Эсми… — медленно произнес он, пытаясь собрать воедино затуманенные вином мысли. — Что ты…

— Что я, Акка? — спросила она сухо. — Я слишком замарана, слишком осквернена? Я оказалась слишком грязной шлюхой?

— Нет, Эсми, я…

— Слишком измятым персиком?

— Эсменет, да послушай же…

Эсменет горько рассмеялась.

— Так ты говоришь, что собираешься взять меня к себе в палатку? Добавить меня ко множеству…

Ахкеймион ухватил ее за плечи и встряхнул.

— И ты еще будешь говорить мне про множество? Ты?! Но он мгновенно пожалел о своем порыве, увидев, как его свирепость отразилась ужасом на ее лице. Она даже съежилась, будто ожидая удара. Ахкеймион внезапно заметил синяк у нее под левым глазом.

«Кто это сделал? Не я. Не я…»

— Посмотри на нас, — сказал он, отпуская Эсменет и осторожно убирая руки. Оба избитые. Оба изгои.

— Посмотри на нас, — пробормотала Эсменет.

По щекам ее струились слезы.

— Я могу объяснить, Эсми… Объяснить все. Эсменет кивнула и потерла плечи, там, где он ее схватил. За палаткой зазвучал слаженный хор голосов; женщины принялись петь, подобно другим проституткам, обещая мягкие вещи за твердое серебро. Отблески костра мерцали в прорехах палатки, словно золото сквозь темную воду.

— Той ночью, про которую ты говоришь… Сейен милостивый, Эсми, если я не подошел к тебе, то не потому, что стыдился! Да как я мог бы? Кто вообще стал бы стыдиться такой женщины, как ты?

Эсменет прикусила губу и улыбнулась, хотя его слова вызвали у нее новый поток слез.

— Тогда почему?

Ахкеймион перекатился на бок и лег рядом с ней; взгляд его был устремлен в холстяной потолок.

— Потому, что я нашел их, Эсми, — в ту самую ночь… Я нашел Консульта.

— А дальше я ничего не помню, — сказал он. — Знаю, что прошел ночью всю дорогу от императорского дворца до лагеря Ксинема, но я ничего не помню…

Слова хлынули из него потоком, рисуя кошмарные события, что произошли в ту ночь под Андиаминскими Высотами. Беспрецедентный вызов. Встреча с Икуреем Ксерием III. Допрос Скеаоса, первого советника императора. Лицо, которое не было лицом, раскрывающееся, словно сжатая в кулак рука с длинными пальцами. Чудовищный заговор кожи. Он рассказал ей обо всем, кроме Келлхуса…

Эсменет свернулась в его объятиях калачиком и слушала. Теперь она положила подбородок ему на грудь.

— Император тебе поверил?

— Нет… Кажется, он думает, что в этом замешаны кишаурим. Мужчины предпочитают новых любовниц и старых врагов.

— А Атьерс? Что говорит Завет?

— Они одновременно и в восторге, и в ужасе, насколько я могу понять.

Ахкеймион облизал губы.

— Я не уверен. Я не связывался с ними после того, как доложил обо всем Наутцере. Возможно, они решили, что я мертв… Убит из-за того, что узнал.

— Тогда почему они не свяжутся с тобой…

— Разве ты не помнишь, как это работает?

— Да-да, — отозвалась Эсменет, закатывая глаза и самодовольно улыбаясь. — Как это работает? Для Напевов Вызывания нужно знать и человека, с которым связываешься, и место, где он находится. Поскольку ты движешься вместе с войском, они понятия не имеют, где ты сейчас…

— Вот именно, — сказал Ахкеймион, собираясь с духом и готовясь к неизбежным расспросам.

Эсменет испытующе взглянула на него, сочувственно, но в то же время настороженно.

— Тогда почему ты не свяжешься с ними сам? Ахкеймион вздрогнул. Он провел дрожащей рукой по ее волосам.

— Я так рад, что ты здесь, — пробормотал он. — Так рад, что с тобой ничего не случилось… — Акка, что с тобой? Ты меня пугаешь…

Ахкеймион закрыл глаза и глубоко вздохнул.

— Я кое-кого встретил. Человека, чье появление было предсказано две тысячи лет назад…

Он открыл глаза. Эсменет по-прежнему былаздесь. — Анасуримбора.

— Но это означает… — Эсменет нахмурилась. — Ты как-то раз разбудил меня ночью, потому что кричал во сне это имя…

Она подняла голову, вглядываясь ему в лицо.

— Я помню, как спросила тебя, что это значит — Анасуримбор, — и ты сказал… ты сказал…

— Я не помню.

— Ты сказал, что это имя последней правящей династии древней Куниюрии, и…

Ее лицо исказил ужас.

— Акка, это не смешно. Ты меня пугаешь!

Ей стало страшно, понял Ахкеймион, потому что она поверила… Он задохнулся и почувствовал на ресницах горячие слезы. Слезы радости.

«Она поверила… Она все-таки поверила!»

— Нет, Акка! — воскликнула Эсменет, крепко обняв его. — Этого не может быть!

Что за извращенная штука — жизнь! Чтобы адепт Завета радовался Апокалипсису…

Нагая Эсменет лежала, прижавшись к нему, а Ахкеймион объяснял, почему так уверен, что Келлхус — это Предвестник. Она слушала, ничего не говоря, и смотрела на него с боязливым ожиданием.

— Разве ты не понимаешь? — спросил Ахкеймион, обращаясь не столько к Эсменет, сколько к миру за пределами палатки. — Если я расскажу все Наутцере и остальным, они заберут его… Чьим бы покровительством он ни заручился.

— Они убьют его?

Ахкеймион попытался прогнать из памяти картины прошлых дознаний.

— Они сломают его, убьют того, кем он является сейчас…

— Даже если так, — сказала Эсменет. — Акка, ты должен выдать его.

Ни колебания, ни малейшей паузы — холодный взгляд и беспощадный приговор. Похоже, для женщин не существует ничего, что могло бы сравниться по значимости с опасностью или любовью.

— Но, Эсми, речь ведь идет о жизни.

— Вот именно, — отозвалась Эсменет. — О жизни… Много ли значит жизнь одного человека? Сколько людей умирает, Акка!

Жестокая логика жестокого мира.

— Зависит от того, какой человек, разве не так?

Это заставило ее на некоторое время умолкнуть. — Думаю, да, — сказала она. — Ну и что же он за тип? Какой человек стоит того, чтобы из-за него рисковать целым миром?

Несмотря на сарказм, Ахкеймион чувствовал, что она боится его ответа. Суровые факты плохо сочетаются с путаницей в его голове, так что Эсменет явно стремится во всем разобраться. «Она думает, что спасает меня, — понял Ахкеймион. — Она хочет, чтобы я поступил дурно — ради моего же блага…»

— Он… Ахкеймион сглотнул.

— Он ни на кого не похож.

— Как так?

Скептицизм проститутки.

— Это трудно объяснить.

Ахкеймион замолчал, думая о том времени, что провел рядом с Келлхусом. Столько озарений. Столько мгновений благоговейного трепета.

— Представляешь, каково это — стоять на чужой земле, в чужих владениях?

— Ну… наверное, чувствуешь себя гостем. Иногда непрошеным.

— Вот он каким-то образом заставляет тебя ощущать именно это. Словно ты гость.

Проступившее на лице отвращение.

— Что-то мне не нравится, как это звучит.

— Значит, я неверно сказал. Ахкеймион глубоко вздохнул, пытаясь подобрать нужные слова.

— У людей много… много земель. Некоторые из них — общие, некоторые — нет. Вот, например, когда мы с тобой говорили о Консульте, ты стояла на моей земле, как я стоял на твоей, когда ты говорила о… о своей жизни. Но с Келлхусом нет разницы, о чем ты говоришь и где стоишь; все равно земля у тебя под ногами принадлежит ему. Я всегда его гость — всегда! Даже когда учу его, Эсми!

— Ты учишь его? Ты взял его в ученики?

Ахкеймион нахмурился. Эсменет произнесла это так, словно речь шла о предательстве.

— Только внешним знаниям, — ответил он, пожав плечами, — знаниям о мире. Ничего тайного, ничего эзотерического. Он не принадлежит к Немногим… — И запоздало добавил: — Слава богу.

— Почему ты так считаешь?

— Из-за его интеллекта, Эсми! Ты не представляешь! Я никогда не встречал такого проницательного человека, ни в жизни, ни в книгах… Даже Айенсис — и тот… Даже Айенсис, Эсми! Если бы Келлхус обладал способностью колдовать, он был бы… был бы…

Ахкеймион задохнулся.

— Кем?

— Вторым Сесватхой… Если не больше…

— Тогда он мне совсем не нравится. Судя по тому, что ты рассказываешь, он опасен, Акка. Пусть Наутцера и остальные узнают о нем. Если его схватят, значит, так тому и быть. По крайней мере, ты сможешь умыть руки и перестать сходить с ума.

На глаза Ахкеймиону снова навернулись слезы.

— Но…

— Акка, — взмолилась Эсменет, — это не твоя ноша, и не тебе ее нести!

— Нет, моя!

Эсменет отодвинулась. Ее волосы волной упали на левое плечо, непроницаемо черные в тусклом свете. Казалось, она колеблется.

— В самом деле? А мне кажется, все дело в Инрау… Сердце Ахкеймиона сжала ледяная рука. Инрау. Мальчик. Сын.

— А почему бы и нет? — крикнул он с неожиданной свирепостью. — Они убили его!

— Но они послали тебя! Они послали тебя в Сумну, чтобы вернуть Инрау, и ты сделал это, хотя точно знал, что будет потом… Ты говорил мне об этом еще до того, как нашел его!

— Что ты хочешь сказать? Что это я убил Инрау?

— Я говорю, что ты так думаешь. Думаешь, что убил его. «Ох, Ахкеймион, — говорили ее глаза, — ну пожалуйста…»

— А если это и вправду так? Разве не значит, что теперь я должен исправиться? Пускай эти недоумки в Атьерсе издеваются над другим человеком…

— Нет, Ахкеймион. Ты делаешь это — все это! — не для того, чтобы спасти своего драгоценного Анасуримбора Келлхуса. Ты делаешь это для того, чтобы наказать себя.

Ахкеймион, онемев, уставился на Эсменет. Она что, действительно так думает?

— Ты говоришь так потому, — выдохнул он, — что слишком хорошо знаешь меня…

Он протянул руку и провел пальцем по ее бледной груди.

— И не знаешь Келлхуса.

— Таких замечательных людей не бывает… Я же шлюха, ты не забыл?

— Это мы посмотрим, — сказал Ахкеймион, толкая ее на спину.

Они поцеловались. Поцелуй был жарким и долгим.

Мы, — повторила Эсменет и рассмеялась, словно эта мысль одновременно и радовала ее, и причиняла боль. — Теперь это вправду «мы» — верно?

С робкой, почти испуганной улыбкой она помогла Ахкеймиону снять одежду.

— Когда я не мог найти тебя, — сказал он, — или когда ты отвернулась, я чувствовал… чувствовал себя пустым, будто мое сердце сделано из дыма… Разве это не «мы»?

Эсменет прижала его к циновке и оседлала.

— Я понимаю тебя, — отозвалась она.

По щекам ее ручьями текли слезы.

— Значит, так тому и быть.

«Один барашек, — подумал Ахкеймион, — за десять быков». Узнавание.

От соприкосновения его мужское достоинство затвердело; Ахкеймиону не терпелось познать ее снова. Как всегда, на него обрушилась вереница образов, и каждый — словно острый нож. Окровавленные лица. Бряцание бронзовых доспехов. Люди, истребленные заклинаниями. Драконы с железными зубами… Но Эсменет приподняла бедра и одним толчком оборвала одновременно и прошлое, и будущее, оставив лишь восхитительную боль настоящего. У Ахкеймиона вырвался крик.

Эсменет принялась тереться об него, не с ловкостью шлюхи, надеющейся побыстрее отработать монеты, а с неуклюжим эгоизмом любовницы, ищущей утоления, — любовницы или жены. Сегодня она собиралась получить его, и на это — Ахкеймион знал — не способна ни одна проститутка.

Тварь, носящая лицо проститутки, сидела в темноте — на расстоянии вытянутой руки — и ловила звуки любовной возни. И думала о слабости плоти, обо всех нуждах, от которых сама она была избавлена.

Воздух наполнился их стонами и запахом, тяжелым запахом немытых тел, бьющихся друг о дружку. Это был по-своему даже приятный запах. Лишенный разве что привкуса страха.

Запах животных, похотливых животных.

Но тварь кое-что понимала в похоти. Вернее, не кое-что, а гораздо больше. Страсть — это тоже путь, и зодчие твари не обделили страстью свое творение. О да, зодчие — не дураки.

Экстаз в лице. Восторг в обмане. Оргазм в убийстве…

И уверенность во тьме.

ГЛАВА 4 АСГИЛИОХ

«Не бывает настолько хороших решений, чтобы они не связывали нас своими последствиями.

Не бывает настолько неожиданных последствий, чтобы они не избавляли нас от решений. Даже смерть».

Ксиус, «Тракианскне драмы»
«Вспоминая эти события, чувствуешь себя странно: как будто очнулся и обнаружил, что едва не оступился в темноте и не разбился насмерть. Всякий раз, возвращаясь в мыслях к прошлому, я преисполняюсь удивления оттого, что все еще жив, и ужаса оттого, что все еще путешествую по ночам».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

4111 год Бивня, начало лета, крепость Асгилиох


Ахкеймион и Эсменет проснулись, сжимая друг друга в объятиях, и оба смутились, вспомнив минувшую ночь. Они поцеловались, чтобы заглушить свои страхи, а пока лагерь медленно просыпался, их мягко, но неудержимо повлекло друг к другу, и они занялись любовью. Потом Эсменет некоторое время лежала молча, отводя взгляд всякий раз, когда Ахкеймион пытался заглянуть ей в глаза. Сперва эта неожиданная перемена в ее поведении озадачила и разозлила его, но потом Ахкеймион понял, что она боится. Прошлой ночью она разделила с ним палатку. Сегодня ей предстояло разделить с Ахкеймионом его друзей, его повседневные беседы — его жизнь.

— Не волнуйся, — проговорил Ахкеймион, пока она нервно возилась со своей хасой. — В выборе друзей я куда более разборчив.

Недовольство вытеснило страх из ее глаз.

— Более разборчив, чем в чем?

Ахкеймион подмигнул ей.

— Чем в выборе женщин.

Эсменет опустила взгляд, улыбнулась и покачала головой.

Ахкеймион услышал, как она вполголоса ругается. Когда он принялся выбираться из палатки, она ущипнула его за ягодицу, да так, что он взвыл.

Обняв Эсменет за талию, Ахкеймион подвел ее к Ксинему, который разговаривал о чем-то с Грязным Динхом. Когда он представил Эсменет, Ксинем небрежно поздоровался с ней и тут же указал на размытую полосу дыма у восточного края горизонта. Он объяснил, что фаним перешли горы и сейчас пересекают плоскогорье. Очевидно, крупное село, именуемое Тусам, ночью было захвачено врасплох и сожжено дотла. Пройас пожелал лично осмотреть разоренную деревню вместе со своими старшими офицерами.

Вскоре маршал покинул их, на ходу выкрикивая приказы. Ахкеймион и Эсменет вернулись к костру и некоторое время сидели молча, наблюдая, как по дорожкам лагеря движутся длинные колонны аттремпских кавалеристов. Ахкеймион чувствовал, что Эсменет одолевают дурные предчувствия, что она боится, как бы он не стал стыдиться ее, но не находил слов, чтобы развеселить или утешить женщину. Он мог лишь наблюдать, как она осматривается, чувствуя себя изгоем в лагере маршала.

Затем к ним присоединился Келлхус.

— Итак, началось, — сказал он.

— Что началось? — переспросил Ахкеймион.

— Кровопролитие.

Ахкеймион, несколько оробев, представил ему Эсменет. Он мысленно скривился от холодности ее тона — и от вида крупного синяка у нее на лице. Но даже если Келлхус и заметил это, то, похоже, нисколько не смутился.

— Новый человек, — сказал он, тепло улыбаясь. — Не бородатый и не тощий.

— Пока что… — добавил Ахкеймион.

— Ну уж бородой я точно не обрасту! — в шутку возмутилась Эсменет.

Они рассмеялись, и враждебность Эсменет вроде бы улетучилась.

Вскоре появилась Серве, все еще кутавшаяся в одеяло. Сперва Эсменет явно вызвала у нее сложное чувство, нечто среднее между изумлением и ужасом, а когда Серве заметила, что Эсменет не просто слушает мужчин, но и разговаривает с ними, то ощутимо начала склоняться ко второму. Ахкеймиона это беспокоило, но он не сомневался, что женщины подружатся, хотя бы из стремления отдохнуть от мужских бесед.

Отчего-то лагерь угнетал Ахкеймиона. Ему невыносимо было сидеть на месте, и он предложил прогуляться в горы. Келлхус мгновенно согласился, сказав, что давно хотел посмотреть на Священное воинство со стороны.

— Чтобы понять что-то, — сказал он, — нужно взглянуть на это сверху.

Уставшая от одиночества Серве так обрадовалась возможности поучаствовать в прогулке, что на нее почти неловко было смотреть. А Эсменет, казалось, была счастлива уже тому, что может держать Ахкеймиона за руку.

Коренастые, могучие отроги гор Унарас грозно вырисовывались на фоне лазурного неба и, изогнувшись, словно ряд древних зубов, уходили к горизонту. Путники все утро искали место, откуда можно было бы увидеть Священное воинство целиком, но лабиринт склонов сбивал с толку, и чем дальше они заходили, тем больше казалось, что они видят лишь окраины огромного лагеря, теряющегося в дыму бесчисленных костров. Несколько раз им попадались конные патрули, советовавшие остерегаться разведывательных отрядов фаним. Группа конрийских кавалеристов, которыми командовал один из родичей Ксинема, упорно желала сопровождать их, утверждая, что им необходим вооруженный эскорт, но Келлхус, используя статус айнритийского князя, отослал их.

Когда Эсменет спросила, разумно ли было это делать — ведь опасность и вправду есть, — Келлхус сказал лишь:

— С нами адепт Завета.

Эсменет подумала и согласилась с тем, что это правда, но все разговоры о язычниках нервировали ее, напоминая что Священное воинство вообще-то идет навстречу вполне конкретному врагу. Она поймала себя на том, что все чаще посматривает на восток, словно ждет, когда за очередным холмом покажутся дымящиеся развалины Тусама.

Давно ли она сидела у окна в Сумне? Давно ли она в пути?

В пути. Городские проститутки называли своих товарок, сопровождающих имперские колонны, «пенедитари», «много ходящие» — хотя частенько это слово произносят как «пембеди-тари», «чесоточницы», поскольку многие верят, что женщины, обслуживающие войска, переносят множество паразитов. В общем, одним пенедитари казались такими же, как знатные куртизанки, другим — грязными и презренными, как шлюхи-нищенки, спящие с отбросами общества. Правда, как выяснила Эсменет, лежала где-то посередине.

Она определенно ощущала себя пенедитари. Никогда еще ей не приходилось так много и так далеко ходить. Каждую ночь — а ночи она проводила либо на спине, либо на четвереньках, — ей казалось, будто она все идет и идет, следом за огромной армией своенравных членов и обвиняющих глаз. Никогда еще ей не приходилось удовлетворять такую прорву мужчин. Их призраки все еще трудились на ней, когда она просыпалась по утрам. Она собирала вещи, присоединялась к движущемуся войску, и у нее было такое чувство, будто она не столько следует за, сколько бежит от.

Но даже в этой обстановке Эсменет находила время удивляться и учиться. Она смотрела, как изменяются земли, через которые они шли. Она наблюдала, как темнеет ее кожа, подбирается становится более упругим живот, наливаются силой мышцы ног. Она нахваталась галеотских словечек, вполне достаточно, чтобы поражать и радовать клиентов. Она выучилась плавать, наблюдая за детьми, плескавшимися в канале. Погрузиться в прохладную воду. Плыть!

Наконец-то быть чистой.

Но каждую ночь повторялось одно и то же. Бледные чресла, опаленные солнцем руки, угрозы, споры, даже шутки, которыми проститутки обменивались у костра, — все это давило на нее, заставляло ее быть такой, какой она никогда не была прежде. По ночам ей начали сниться лица, усатые, бородатые, глядящие на нее с вожделением.

А потом, предыдущей ночью, она услышала, как кто-то выкрикивает ее имя. Она обернулась — может, немного удивилась, но не приняла это всерьез, решив, что ослышалась. Потом она увидела Ахкеймиона, — похоже, пьяного, — который дрался с каким-то здоровяком-туньером.

Эсменет хотела кинуться к нему, но не сумела сдвинуться с места. Она могла лишь смотреть, затаив дыхание, как воин швырнул Ахкеймиона на землю. Когда туньер пнул его, Эсменет закричала, но не была не в силах сделать хоть шаг. Она вышла из оцепенения лишь тогда, когда Ахкеймион, всхлипывая, поднялся на колени и снова выкрикнул ее имя.

Эсменет бросилась к нему… А что ей еще оставалось? У него во всем мире не было никого, кроме нее — кроме нее! Конечно, Эсменет злилась на него, но весь гнев куда-то испарился. Ему на смену пришли его прикосновения, его запах, почти опасная уязвимость, ощущение покорности, которого она прежде не знала, — и это было хорошо. Сейен милостивый, как это было хорошо! Как обнимающие тебя детские ручонки, как вкус приправленного перцем мяса после долгой голодовки. Словно плывешь в прохладной, смывающей грязь воде…

Никакой тяжести, лишь отблески солнечного света да медленно покачивающиеся тела, запах зелени…

Она больше не была пенедитари. Она стала тем, кого галеоты называют «им хустварра», походной женой. Теперь она наконец-то принадлежала Друзу Ахкеймиону. Наконец-то была чистой.

«Я могу пойти в храм», — подумала Эсменет.

Эсменет ничего не рассказала Ахкеймиону ни о Сарцелле, ни о той безумной ночи в Сумне, ни о своих подозрениях касательно Инрау. Ей казалось, что если заговорить хоть о чем-то подобном, то придется рассказывать вообще обо всем. Вместо этого она сказала Ахкеймиону, что ушла из Сумны из-за любви к нему и что примкнула к войсковым проституткам после той ночи под Момемном, когда он отверг ее.

А что ей оставалось делать? Не могла же она рисковать всем сейчас, когда они нашли друг друга? А кроме того, она и впрямь покинула Сумну из-за него. И к войсковым проституткам примкнула из-за него. Умолчание не противоречит правде.

Возможно, если бы он был тем же самым Ахкеймионом, который уходил из Сумны…

Ахкеймион всегда был… слабым, но его слабость была порождением честности. Когда другие молчали и отдалялись, он говорил, и это придавало ему странную силу, отличавшую его ото всех мужчин, каких только встречала Эсменет. Но теперь он стал другим. Отчаявшимся.

В Сумне она часто обвиняла его, что он похож на тех сумасшедших на базаре Экозиум, которые постоянно завывают про грехи и Страшный суд. Всякий раз, когда они проходили мимо такого типа, Эсменет говорила: «О, гляди, еще один твой приятель», — точно так же, как Ахкеймион говорил: «О, гляди, еще один твой клиент», — когда им навстречу попадался какой-нибудь непомерно разжиревший мордоворот. Теперь она бы не посмела так сказать. Ахкеймион по-прежнему оставался Ахкеймионом, но сделался изнуренным, как те безумцы, и точно так же постоянно опускал глаза, будто постоянно видел нечто ужасное, стоящее между ним и окружающим миром.

То, что он рассказал, конечно же, напугало Эсменет, но куда больше ее напугало то, как он говорил: бессвязная речь, странный смех, язвительная горячность, беспредельные угрызения совести.

Он сходил с ума. Эсменет чуяла это нутром. Но причиной тому — она поняла, — было не обнаружение Консульта и даже не уверенность в приближении Второго Армагеддона, а этот человек… Анасуримбор Келлхус.

Упрямый дурак! Почему он не отдаст его Завету? Если бы Ахкеймион сам не был колдуном, Эсменет сказала бы, что его зачаровали. Никакие доводы не могли переубедить его. Никакие!

Если верить Ахкеймиону, у женщин отсутствует инстинктивное понимание морали. Для них все воплощенное, материализованное… Как он там выражался? А, да! Что для женщин «существование предшествует сущности». В силу природы пути, проходящие через их души, идут параллельно с теми, каких требуют моральные принципы. Женская душа более податлива, более сострадательна, более привязчива, чем мужская. В результате им труднее осознать свой долг, и потому женщины склонны путать эгоизм с правильностью поведения — вероятно, именно это она сейчас и делала.

Но для мужчин, чья приверженность высоким идеалам порой доходит до фанатизма, принципы — это тяжелейшая ноша, которую они либо тащат сами, либо перекладывают на других. В отличие от женщины, мужчина всегда способен понять, что ему должно делать, ведь это слишком отличается от того, что он хочет.

Сперва Эсменет почти поверила ему. А как еще можно объяснить его готовность рисковать их любовью?

Но потом поняла, что ей не дают покоя именно принципы, а не тупая женская неспособность разграничить надежду и благочестие. Разве она не отдала себя ему? Разве она не отказалась от своей жизни, от своего таланта?

Разве она не смягчилась, в конце концов?

И от чего она попросила его отказаться взамен? От человека, с которым он знаком всего несколько недель, — от чужака! Более того — от человека, которого, в соответствии с его же собственными принципами, он обязан был выдать. «Может, это у тебя женская душа?!» — хотелось крикнуть ей. Но она не могла. Если мужчины должны защищать женщин от окружающего мира, то женщины должны защищать мужчин от правды — словно каждый из них навсегда остается беззащитным ребенком.

Эсменет затаила дыхание, глядя, как Ахкеймион и Келлхус обмениваются неслышными, но явно смешными замечаниями.

Ахкеймион расхохотался. «Я должна ему объяснить. Я должна как-то ему это объяснить!»

Даже когда плывешь, приходится иметь дело с течением.

Всегда с чем-то борешься.

Серве шла рядом с ней и то и дело нервно посматривала в ее сторону. Эсменет помалкивала, хотя знала, что девочке хочется поговорить. Учитывая обстоятельства, она казалась достаточно безвредной. Она была из тех женщин, которых постоянно насилуют и постоянно грабят. Будь Серве ее товаркой-проституткой в Сумне, — Эсменет втайне презирала бы ее. Она бы терпеть не могла ее красоту, ее молодость, ее белокурые волосы и светлую кожу — но более всего она бы злилась на ее постоянную уязвимость.

— Акка… — выпалила девушка, потом покраснела и уставилась себе под ноги. — Ахкеймион учит Келлхуса поразительным — невиданным вещам!

И даже этот ее милый акцент. Негодование всегда было тайным напитком шлюх.

Глядя в сторону юга, Эсменет отозвалась:

— Что, в самом деле?

Возможно, именно в этом и крылась проблема. Ахкеймион предложил Келлхусу стать учеником до того, как узнал про шпионов-оборотней Консульта, то есть до того, как уверился в том, что этот человек — Предвестник. Если, конечно, он и вправду Предвестник. Возможно, тут были замешаны те самые маловразумительные принципы, о которых упоминал Ахкеймион, узы… Келлхус был его учеником, как Пройас или Инрау.

При этой мысли Эсменет захотелось сплюнуть.

Серве вдруг рванулась вперед, перепрыгивая через бугорки и продираясь сквозь спутанные травы.

— Цветы! — крикнула она. — Какие красивые! Эсменет присоединилась к Ахкеймиону и Келлхусу, которые стояли и наблюдали за девушкой. Серве опустилась на колени перед кустом, усыпанным необычными бирюзовыми цветами.

— А, — сказал Ахкеймион, приблизившись к ней, — пемембис… Ты никогда прежде их не видела?

— Никогда, — выдохнула Серве.

Эсменет почудился запах сирени.

— Никогда? — переспросил Ахкеймион, срывая цветок. Он обернулся, взглянул на Эсменет и подмигнул ей.

— Ты хочешь сказать, что никогда не слышала этой легенды? Эсменет стояла рядом с Келлхусом, а Ахкеймион тем временем рассказывал историю: что-то про императрицу и ее кровожадных любовников. Так прошло несколько неуютных мгновений. Князь Атритау был высок, даже для норсирайца, и отличался крепким телосложением, неизбежно вызвавшим бы грубые домыслы у ее старых друзей в Сумне. Глаза у него были ослепительно голубые, чистые и прозрачные; при взгляде на них вспоминались рассказы Ахкеймиона про древних северных королей. А в его манере держаться, в его изяществе было что-то, казавшееся не вполне… не вполне земным.

— Так вы жили среди скюльвендов? — в конце концов произнесла Эсменет.

Келлхус рассеянно посмотрел на нее, потом перевел взгляд на Серве и Ахкеймиона.

— Да, некоторое время.

— Расскажите что-нибудь про них.

— Например?

Эсменет пожала плечами.

Расскажите про их шрамы… Это такие награды?

Келлхус улыбнулся и покачал головой.

— Нет.

— А что тогда?

— На этот вопрос так просто не ответишь… Скюльвенды верят лишь в действие, хотя сами они никогда не сказали бы так. Для них реально только то, что они делают. Все остальное — дым. Они даже жизнь называют «сьюртпиюта», что означает — «движущийся дым». Для них человеческая жизнь — не есть что-то конкретное, что-то такое, чем можно владеть или что можно обменять, это скорее путь, направление действий. Путь одного человека может сплетаться с другими, например с путями соплеменников; его можно указывать, если имеешь дело с рабом, его можно прервать, убив человека. Поскольку последний вариант — это действие, прекращающее действия, скюльвенды считают его самым значительным и самым истинным изо всех действий. Краеугольным камнем чести.

Но шрамы, они же свазонды, не прославляют отнятие жизни, как, похоже, считают в Трех Морях. Они отмечают… ну, можно сказать, точку пересечения путей, точку, в которой одна жизнь уступила движущую силу другой. Например, тот факт, что Найюр носит столько шрамов, означает, что его ведет движущая сила многих. Его свазонды — нечто большее, чем награды, перечень его побед. Это — свидетельство его реальности. С точки зрения скюльвендов, он — камень, повлекший за собой лавину.

Эсменет в изумлении уставилась на Келлхуса.

— А я думала, что скюльвенды — грубые варвары. Но ведь подобные верования слишком утонченны для дикарей!

Келлхус рассмеялся.

— Все верования слишком утонченны.

Его сияющие голубые глаза словно бы удерживали Эсменет.

— А что касается «варварства»… Я боюсь, этим словом принято называть то, чего не понимаешь и что представляет собой угрозу.

Сбитая с толку Эсменет уставилась на траву у своих сандалий. Потом взглянула на Ахкеймиона и обнаружила, что он по-прежнему стоит рядом с Серве, но смотрит на нее. Он понимающе улыбнулся и принялся дальше рассказывать про качающиеся на ветру цветы.

«Он знал, что это произойдет».

Затем откуда-то донесся голос Келлхуса:

— Так, значит, ты была шлюхой.

Потрясенная Эсменет подняла голову, рефлекторно прикрывая татуировку на тыльной стороне руки. — А если да, то что с того? Келлхус пожал плечами.

— Расскажи мне что-нибудь…

— Например? — огрызнулась Эсменет. — Каково это: ложиться с мужчиной, которого не знаешь? Эсменет хотелось возмутиться, почувствовать себя оскорбленной, но в его манерах была какая-то искренность, сбивающая ее с толку — и вызывающая отклик в душе.

— Неплохо… иногда, — сказала она. — Иногда — невыносимо. Но нужно же как-то зарабатывать на жизнь. Просто таков порядок вещей.

— Нет, — отозвался Келлхус. — Я просил рассказать, каково это…

Эсменет откашлялась и смущенно отвела взгляд. Она заметила, как Ахкеймион коснулся пальцев Серве, и ощутила укол ревности. Она нервно рассмеялась.

— Какой странный вопрос…

— Тебе никогда его не задавали?

— Нет… то есть да, конечно, но…

— И что ты отвечала?

Эсменет помолчала. Она была взволнована, испугана и ощущала странный трепет.

— Иногда, после сильного дождя, улица под моим окном становилась изрыта колеями от тележных колес, и я… я смотрела на них и думала, что моя жизнь похожа…

— На колею, протоптанную другими. Эсменет кивнула и сморгнула слезинки.

— А в другое время?

— Шлюхи — они, вообще-то, лицедейки, об этом надо помнить. Мы играем…

Она заколебалась и взглянула в глаза Келлхусу, будто там содержались нужные слова.

— Я знаю, Бивень говорит, что мы унижаем себя, что мы оскорбляем божественность нашего пола… иногда так оно и есть. Но не всегда… Часто, очень часто, когда все эти мужчины лежали на мне, хватали ртом воздух, словно рыбы, думая, что они владеют мною, трахают меня, — мне было жалко их. Их, а не себя. Я становилась скорее… скорее вором, чем шлюхой. Я дурачилась, дурачила их, смотрела на себя со стороны, будто на отражение в серебряной монете. Это было так, как будто… как будто…

— Как будто ты свободна, — сказал Келлхус.

Эсменет улыбнулась и нахмурилась одновременно; она была обеспокоена интимными подробностями их разговора, потрясена поэтичностью собственного озарения и в то же время испытывала странное облегчение, будто сбросила с плеч тяжелую ношу. Ее колотило. И Келлхус казался таким… близким.

— Да…

Она попыталась скрыть дрожь в голосе.

— Но откуда…

— Так мы узнали о священном пемембисе, — сказал Ахкеймион, подходя к ним вместе с Серве. — А что вы узнали?

Он бросил на Эсменет многозначительный взгляд.

— Каково это: быть тем, кто мы есть, — ответил Келлхус.

Иногда, хотя и нечасто, Ахкеймион оглядывал окрестности и просто знал, что идет той же, что и две тысячи лет назад, дорогой. Он застывал, как будто замечал в зарослях льва, или просто озирался по сторонам, изумленно, ничего не понимая. Его сбивало с толку узнавание, знание, которого не могло быть.

Сесватха когда-то проходил по этим самым холмам, спасаясь бегством из осажденного Асгилиоха, стремясь вместе с сотней прочих беженцев отыскать путь через горы, бежать от чудовищного Цурумаха. Ахкеймион поймал себя на том, что то и дело оглядывается и смотрит на север, ожидая увидеть на горизонте черные тучи. Он обнаружил, что хватается за несуществующие раны и отгоняет прочь картины битвы, в которой он не сражался: поражение киранейцев при Мехсарунате. Он осознал, что движется, как автомат, лишенный надежды и любых желаний, кроме стремления выжить.

В какой-то момент Сесватха оставил своих спутников и ушел в одиночестве бродить между продуваемых ветром скал. Где-то неподалеку отсюда он нашел маленькую темную пещерку и забился туда, свернувшись, словно пес, обхватив колени, визжа, подвывая, моля о смерти… Когда настало утро, он проклял богов за то, что все еще дышит…

Ахкеймион поймал себя на том, что смотрит на Келлхуса, и руки у него дрожат, а мысли путаются все больше и больше.

Обеспокоенная Эсменет спросила его, что случилось.

— Ничего, — бесцеремонно отрезал он.

Эсменет улыбнулась и сжала его руку, словно показывая, что доверяет ему. Но она все понимала. Ахкеймион замечал, как она с ужасом поглядывает на князя Атритау.

Время шло, и постепенно Ахкеймион начал успокаиваться и приходить в себя. Похоже, чем дальше они удалялись от пути Сесватхи, тем лучше ему удавалось притворяться. Ахкеймион, сам того не заметив, завел остальных так далеко, что они просто не успели бы вернуться к Священному воинству до наступления темноты, и потому предложил поискать место для ночевки.

Фиолетовые облака смягчили облик гор. К вечеру путники отыскали на высоком квадратном уступе рощицу цветущих железных деревьев. Они направились туда, взбираясь по исчерченному бороздами склону горы. Келлхус первым заметил развалины: они наткнулись на руины небольшого аинритииского храма.

— Это что, гробница? — спросил Ахкеймион, ни к кому конкретно не обращаясь, когда они пробирались к древнему фундаменту через заросли кустов и высокую траву. Он понял, что найденная роща на самом деле была разросшейся аллеей. Железные деревья стояли рядами; их темные ветви блестели пурпуром и белизной, покачиваясь под теплым вечерним ветерком. Путники миновали каменные глыбы, потом вскарабкались на осыпавшиеся стены и обнаружили за ними мозаичный пол с изображением Айнри Сейена; голова пророка была погребена под обломками, руки, окруженные ореолом, раскинуты в стороны. Некоторое время все четверо просто бродили, изучая окрестности, протаптывая тропки в густой траве и поражаясь тому, что это место оказалось заброшенным.

— Пепла нет, — заметил Келлхус, поковыряв ногой песчаную почву. — Похоже, строение просто рухнуло от старости.

— Такое красивое, — сказала Серве. — Как можно было это допустить?

— После того как Гедея оказалась захвачена фаним, — объяснил Ахкеймион, — нансурцы ушли с этих земель… Наверное, они сделались слишком уязвимы для налетов… Должно быть, тут везде подобные развалины.

Они набрали сухих веток. Ахкеймион развел костер колдовским словом, и лишь потом понял, что разжег его на животе Последнего Пророка. Усевшись на камни по разным сторонам изображения, они продолжили разговор, и огонь казался все ярче по мере того, как вокруг темнело.

Они пили неразбавленное вино, ели хлеб, лук-порей и солонину. Ахкеймион переводил обрывки текстов, сохранившихся на мозаике.

— Маррукиз, — сказал он, изучая стилизованную печать с надписью на высоком шайском. — Это место когда-то принадлежало Маррукизу, духовной общине при Тысяче Храмов… Если я правильно помню, она была уничтожена, когда фаним захватили Шайме… Значит, это место было заброшено задолго до падения Гедеи.

Келлхус тут же задал несколько вопросов касательно духовных общин — ну конечно же! Поскольку Эсменет разбиралась в тонкостях жизни Тысячи Храмов куда лучше его, Ахкеймион предоставил отвечать ей. В конце концов, она спала со священниками всех мыслимых общин, сект и культов…

Трахала их.

Слушая ее объяснения, Ахкеймион разглядывал ремешки своей сандалии. Он понял, что ему нужна новая обувь. И его охватила глубокая печаль, злосчастная печаль человека, которого изводит все до последней мелочи. Где он найдет сандалии среди этого безумия?

Ахкеймион извинился и отошел от костра.

Некоторое время он сидел за пределами круга света, на обломках, свалившихся в рощу. Все вокруг было черным, кроме железных деревьев, но их цветущие кроны, медленно покачивавшиеся на ветру, в лунном свете казались таинственными и неземными. Их горьковато-сладкий запах напоминал о садах Ксинема.

— Опять хандришь? — раздался за спиной голос Эсменет. Ахкеймион обернулся и увидел ее в полумраке, окрашенную в те же бледные тона, что и все вокруг. Он поразился, как ночь заставляет камень походить на кожу, а кожу — на камень. Потом Эсменет очутилась в его объятиях и принялась целовать его, стягивая с него льняную рясу. Он прижал ее к треснувшему алтарю; его руки шарили по ее бедрам и ягодицам. Она на ощупь отыскала его член и ухватила обеими руками.

Они слились воедино.

Потом, стряхивая грязь с кожи и с одежды, они улыбнулись друг другу понимающей, робкой улыбкой.

— Ну и что ты думаешь? — спросил Ахкеймион. Эсменет издала странный звук, нечто среднее между смешком и вздохом.

— Ничего, — сказала она. — Ничего такого нежного, распутного и восхитительного. Ничего такого волшебного, как это место…

— Я имел в виду Келлхуса.

Вспышка гнева.

— Ты что, вообще ни о чем больше не думаешь? У Ахкеймиона перехватило дыхание.

— Как я могу?

Эсменет сделалась отчужденной и непроницаемой. Над развалинами зазвенел смех Серве, и Ахкеймион поймал себя на том, что гадает — что же такого сказал Келлхус.

— Он необычный, — пробормотала Эсменет, старательно не глядя на Ахкеймиона.

«Ну и что же мне делать?» — захотелось крикнуть ему.

Но вместо этого он промолчал, пытаясь задушить рев внутренних голосов.

— У нас есть мы, — внезапно сказала Эсменет. — Ведь правда, Акка?

— Конечно, есть. — Но что…

— Но что еще имеет значение, если мы есть друг у друга? Вечно она его перебивает… — Сейен милостивый, женщина, он — Предвестник!

— Но мы можем бежать! От Завета. От него. Мы можем спрятаться. Мы с тобой, вдвоем!

— Но, Эсми… Эта ноша…

— Не наша! — прошипела она. — Почему мы должны страдать из-за нее? Давай убежим! Ну пожалуйста, Акка! Давай оставим все это безумие позади!

— Глупости, Эсменет. От конца света не убежишь! А если бы нам и удалось бежать, я стал бы колдуном без школы — волшебником, Эсми! Это еще хуже, чем быть ведьмой! Они откроют охоту на меня. Все они — не только Завет. Школы не терпят волшебников…

Он с горечью рассмеялся.

— Мы даже не доживем до того, чтобы нас убили.

— Но это же впервые, — произнесла она ломким голосом. — Я впервые…

Что-то — быть может, ее безутешно поникшие плечи или то, как она сложила руки, запястье к запястью, — толкнуло Ахкеймиона к ней: поддержать, обнять… Но его остановил перепуганный крик Серве.

— Келлхус просит вас скорее подойти! — крикнула она из темноты. — Там, вдали, факелы! Всадники!

Ахкеймион нахмурился.

— У кого там хватило дури шляться по горам среди ночи? Эсменет не ответила. От нее и не требовался ответ. Фаним.

Пока они пробирались через темноту, Эсменет мысленно обзывала себя дурой. Келлхус затоптал костер, превратив мозаичное изображение Последнего Пророка в созвездие беспорядочно разбросанных углей. Они поспешно перебежали открытый участок и присоединились к Келлхусу, спрятавшемуся в траве за грудой обломков.

— Смотрите, — сказал князь Атритау, указывая вниз.

У Эсменет и так перехватило дух от слов Ахкеймиона, а от того, что она увидела теперь, ей окончательно сделалось нечем дышать. Вереницы факелов извивались во тьме, двигаясь вдоль могучих скатов, по которым проходила единственная возможная дорога к разрушенному святилищу. Сотни сверкающих точек. Язычники, едущие, чтобы ограбить их. Если не хуже…

— Они скоро будут здесь, — констатировал Келлхус. Эсменет изо всех сил пыталась совладать с внезапно захлестнувшим ее ужасом. Может случиться все, что угодно, — даже с такими людьми, как Ахкеймион и Келлхус! Мир крайне жесток.

— Может, если мы спрячемся…

— Они знают, что мы здесь, — пробормотал Келлхус. — Наш костер. Они движутся на свет костра.

— Значит, надо посмотреть, что там, — сказал Ахкеймион.

Потрясенная его тоном, Эсменет взглянула в сторону колдуна — и попятилась в страхе. Глаза и рот Ахкеймиона вдруг вспыхнули белым светом, а слова прозвучали подобно раскату грома. Затем на земле между вытянутыми руками Ахкеймиона появилась линия, такая яркая, что Эсменет вскинула руки, защищаясь от слепящего сияния. Эта безукоризненно прямая линия ринулась вперед и вверх, врезалась в облака и, озарив их, ушла в бесконечную тьму…

«Небесный Барьер! — подумала Эсменет. — Напев из рассказов Ахкеймиона про Первый Армагеддон».

Тени запрыгали по далеким обрывам. Горы осветились, словно выхваченные из темноты вспышкой молнии. И Эсменет увидела вооруженных всадников, целую колонну; они кричали в страхе и пытались усмирить перепуганных лошадей. Она увидела потрясенные лица…

— Стойте! — крикнул Келлхус. — Стойте! Свет погас. Темнота.

— Это галеоты, — сказал Келлхус, уверенно положив руку ей на плечо. — Люди Бивня.

Эсменет моргнула и схватилась за грудь. Она разглядела среди всадников Сарцелла.

Из темноты долетел звучный оклик:

— Мы ищем князя Атритау, Анасуримбора Келлхуса!

Тон голоса рассыпался, распался на отдельные пряди: искренность, беспокойство, гнев, надежда… И Келлхус понял, что опасности нет.

«Он пришел ко мне за советом».

— Принц Саубон! — крикнул Келлхус. — Добро пожаловать! Все верные — желанные гости у нашего костра!

— А колдуны? — послышался другой голос. — Богохульники — тоже желанные гости?

В голосе звучали возмущение и сарказм. Кто говорит? Какой-то нансурец, возможно, из Массентии, хотя акцент было до странности трудно определить. Наследственный кастовый дворянин, чей ранг позволяет ему состоять в свите принца… Кто-то из генералов императора?

— И они — желанные гости, когда служат верным! — отозвался Келлхус.

— Прошу простить моего друга! — со смехом выкрикнул Саубон. — Боюсь, он прихватил с собой всего одни штаны!

Галеоты развеселились, и среди горных склонов заметались отзвуки смеха, улюлюканья, дружеских подначек.

— Чего им надо? — негромко поинтересовался Ахкеймион. Даже в полутьме Келлхус видел на его лице отпечаток недавней боли — следы разговора с Эсменет.

Разговора о нем.

— Кто знает? — отозвался Келлхус. — На совете Саубон был первым из тех, кто рвался идти вперед, не дожидаясь айнонов и Багряных шпилей. Возможно, теперь, когда Пройас далеко, он ищет, что бы еще натворить…

Ахкеймион покачал головой.

— Он доказывал, что разрушение Руома грозит подорвать боевой дух Людей Бивня, — уточнил колдун. — Ксинем мне рассказал, что это именно ты заставил его умолкнуть… По-другому истолковав предзнаменование, которое несло в себе землетрясение.

— Думаешь, он ищет возможности поквитаться? — спросил Келлхус.

Но было уже поздно. Все новые и новые всадники останавливали коней, спешивались и разминали уставшие ноги. Саубон со свитой рысью ехал к Келлхусу; по бокам от них двигались факелоносцы. Галеотский принц натянул поводья коня в роскошной сбруе; глаза его прятались в тени бровей.

Келлхус опустил голову ровно настолько, насколько это предписывалось джнаном, — поклон, уместный при встрече двух принцев.

— Мы шли по вашим следам весь день, — сказал Саубон, спрыгивая на землю.

Когда он спустился, оказалось, что он почти так же высок, Келлхус, но немного шире в плечах. Принц, как и его люди, оделся для битвы; на нем была не только кольчуга, но и шлем, и латные рукавицы. Под вышитым на котте Красным Львом, знаком галеотского королевского дома, красовался наспех пририсованный Бивень.

— И кто эти «мы»? — поинтересовался Келлхус, внимательно оглядывая спутников Саубона.

Саубон представил нескольких из них, начиная с седого конюха, Куссалта, но Келлхус удостоил их лишь мимолетным взглядом. Его вниманием завладел одинокий шрайский рыцарь, которого принц назвал Кутием Сарцеллом…

«Еще один. Еще один Скеаос».

— Ну, наконец-то, — произнес Сарцелл.

Его глаза поблескивали сквозь пальцы поддельного лица.

— Знаменитый князь Атритау.

Он поклонился ниже, чем того требовал его ранг. «Отец, что все это означает?»

Так много переменных.


Расставив дозорных и распределив людей по краям рощи, Саубон вместе со своим придворным и шрайским рыцарем присоединился к костру, вновь разведенному в глубине разрушенного святилища. В соответствии с обычаями южных дворов, галеотский принц избегал разговора о цели своего визита, скрупулезно дожидаясь того, что практикующие джнан именуют «мемпонти», то есть «удачного поворота», который как бы сам по себе переведет разговор на более важные темы. Келлхус знал, что Саубон считает обычаи собственного народа грубыми и примитивными. Каждым своим вздохом он ведет войну с тем, кто он есть.

Но внимание Келлхуса было приковано к шрайскому рыцарю, Сарцеллу, — и не только из-за его лица. Ахкеймиону удалось совладать с потрясением, и все же всякий раз, когда он смотрел в сторону рыцаря Бивня, в глазах его вспыхивали тревога и ярость. Келлхус понял, что Ахкеймион не просто знает Сарцелла — он его ненавидит. Дунианский монахбуквально-таки слышал движения души Ахкеймиона: бурлящее негодование, обида за проявленное в прошлом пренебрежение, вызывающие содрогание воспоминания об ударе, угрызения совести…

«Сумна, — понял Келлхус, припоминая все, что Ахкеймион когда-либо рассказывал о своем предыдущем задании. — Что-то произошло между ним и Сарцеллом в Сумне. Что-то, затрагивающее Инрау…»

Несмотря на ненависть, чародей, по-видимому, понятия не имеет, что Сарцелл — еще один Скеаос… еще один шпион-оборотень Консульта.

И точно так же об этом не подозревает Эсменет, хотя ее эмоции еще сильнее, чем у Ахкеймиона. Страх разоблачения. Вероломная надежда… «Она думает, что он пришел забрать ее… Забрать ее у Ахкеймиона».

Она была любовницей этой твари.

Но эти загадки блекли перед главным вопросом: что оно здесь делает? Не просто в Священном воинстве, а именно здесь, в этой ночи, рядом с Саубоном…

— Как вы нас нашли? — спросил внезапно Ахкеймион. Саубон провел рукой по коротко стриженным волосам.

— Вот мой друг, Сарцелл. Он обладает невероятными способностями следопыта…

Принц повернулся к рыцарю.

— Как, говоришь, ты этому научился?

— Еще в юности, — солгал Сарцелл, — в западных поместьях моего отца.

Он поджал чувственные губы, словно сдерживая усмешку.

— Когда выслеживал скюльвендов…

— Выслеживал скюльвендов, — повторил Саубон, словно желая сказать: «Только в Нансурии…» — Я уже готов был вернуться, когда начало темнеть, но он твердил, что вы рядом.

Саубон развел руками.

Молчание.

Эсменет сидела, оцепенев, пряча татуированные руки, как человек, стыдясь скверных зубов, старается не улыбаться. Ахкеймион поглядывал на Келлхуса, ожидая, что тот прогонит возникшую неловкость. Серве, чувствуя тревогу, молча обхватила колени руками. Тварь без лица смотрела в чашу с вином.

В иных обстоятельствах Келлхус уже сказал бы что-нибудь. Но сейчас он не мог придумать ничего дельного. Его глаза смотрели, но не видели. Лицо казалось зеркалом, отражающим чувства его спутников. Его «я» исчезло, а безжалостная мысль охотилась сама на себя. Следствие и результат. События, что, подобно концентрическим кругам, разбегаются по темной воде будущего… Каждое слово, каждый взгляд — камень.

В том была великая опасность. Следовало понять логику этой неожиданной встречи. Только Логос может осветить путь… Только Логос.

— Я шел за вами по запаху, — сказал Сарцелл.

Он смотрел прямо на Ахкеймиона, и в глазах его поблескивало нечто непонятное. Юмор?

Келлхус решил, что эта фраза не была шуткой: тварь действительно выследила их, как пес. Нужно быть чрезвычайно осторожным с подобными существами. Пока что он понятия не имел об их способностях. «А ты знаешь этих тварей, отец?»

С тех пор как он взял Друза Ахкеймиона в учителя, все преобразилось. Мир — теперь Келлхус это понимал, — скрывает много, очень много тайн, неведомых его братьям. Логос оставался истинным, но его пути были куда более извилистыми, чем полагали дуниане. И Абсолют… Конец Концов куда дальше, чем они могли себе представить. Так много препятствий. Так много развилок на пути…

Невзирая на свой скептицизм, Келлхус начал верить во многое из того, что говорил Ахкеймион в ходе их дискуссий. Он верил в Первый Армагеддон. Он верил в то, что безликая тварь, сидящая сейчас перед ним, — артефакт Консульта. Но Пророчество Кельмомаса? Приближение Второго Армагеддона? Все это было нелепостью. Будущее не может предвосхищать прошлое. То, что придет потом, не может предшествовать тому, что было раньше…

А если может?

Столько всего, что должно дождаться отца… Так много вопросов…

Его неосведомленность уже едва не привела к беде. Простой обмен взглядами в императорском саду повлек за собой череду катастроф, включая события под Андиаминскими Высотами, в результате которых Ахкеймион уверился в том, что Келлхус — Предвестник. Если бы он решил сообщить своей школе, что Анасуримбор вернулся…

Да, опасность велика.

Друза Ахкеймиона следует оставить в неведении — это точно. Если он узнает, что Келлхус способен видеть шпионов-оборотней, он не колеблясь свяжется со своими хозяевами в Атьерсе. Это информация слишком важна, чтобы Ахкеймион скрывал ее от школы.

Получается, что Келлхусу придется разбираться со всем этим самостоятельно.

— Мой конюх, — сказал Саубон шрайскому рыцарю, — клянется, что тебя привело сюда не что иное, как колдовство… Куссалт сам воображает себя великим следопытом.

Может быть, Консульт каким-то образом узнал, что это он разоблачил Скеаоса? Император видел, как он изучал первого советника, и, что еще важнее, он это запомнил. Келлхус уже несколько раз видел императорских шпионов, наблюдавших за ним исподтишка. Вполне возможно, что Консульт понял, как был разоблачен Скеаос.

Если им это известно, тогда вполне возможно, что Сарцелл играет роль пробного образца. Им нужно знать, провалился ли Скеаос случайно, из-за паранойи императора, или этот чужак из Атритау сумел заглянуть в его истинное лицо. Они будут следить за ним, осторожно задавать вопросы, а когда это не поможет найти ответ, они пойдут на контакт… Так ли?

А еще следовало не забывать об Ахкеймионе. Консульт, несомненно, будет присматривать за адептами Завета, единственными людьми, которые до сих пор верят в его существование. Сарцелл и Ахкеймион уже сталкивались раньше, сталкивались и напрямую — это видно по реакции колдуна, — и косвенно, через Эсменет, которую, очевидно, лжерыцарь в прошлом соблазнил. Они используют ее для какой-то цели… Возможно, испытывают ее, прощупывают ее способность обманывать и предавать. Она ничего не сказала Ахкеймиону о Сарцелле — это очевидно.

«Предмет изучения так глубок, отец».

Тысяча возможностей, скачущих галопом по лишенной дорог степи будущего. Сотня сценариев, вспыхивающих у него в сознании; одни ветвились и ветвились, на время уводя его от цели, другие вели к катастрофе…

Открытое противостояние. Обвинения, выдвинутые в присутствии Великих Имен. Шум, который поднимется при разоблачении всего этого ужаса. Завет, подключившийся к делу. Открытая война с Консультом… Не годится. Нельзя привлекать Завет, пока они не смогут занять господствующее положение. Нельзя рисковать войной против Консульта. Пока что нельзя.

Косвенное противостояние. Ночные налеты. Перерезанные глотки. Попытки нанести ответный удар. Тайная война, постепенно выходящая на поверхность… Тоже не годится. Если убить Сарцелла и прочих тварей, Консульт поймет, что кто-то способен их распознавать. Когда они узнают, что этот «кто-то» — Келлхус, то косвенное противостояние перерастет в открытый конфликт.

Бездействие. Оценка происходящего. Безрезультатные проверки. Другие предположения. Ответные действия откладываются из-за необходимости разобраться. Беспокойство в тени растущей силы… Да, это годится. Даже если они узнают детали, сопутствовавшие разоблачению Скеаоса, Консульт сможет лишь строить домыслы. Если то, что рассказывает Ахкеймион, соответствует действительности, они не настолько грубы, чтобы вычеркнуть возможную угрозу, не попытавшись предварительно понять ее. Конфронтация неизбежна. Но исход зависит лишь от того, сколько времени у него будет на подготовку…

Он — дунианин, один из Подготовленных. Обстоятельства поддадутся. Миссия должна быть…

— Келлхус, — раздался голос Серве. — Принц вас спрашивает.

Келлхус моргнул и улыбнулся, словно бы потешаясь над собственной глупостью. Все сидящие у костра смотрели на него, кто-то с беспокойством, кто-то с недоумением.

— П-простите, — запинаясь, пробормотал он. — Я… Он нервно оглядел присутствующих и вздохнул.

— Иногда я… вижу… Тишина.

— Я тоже, — язвительно бросил Сарцелл. — Но я обычно вижу, когда мои глаза открыты.

Он что, закрыл глаза? Келлхус совершенно этого не помнил. Если да, то это промах, внушающий беспокойство. Он давным-давно уже…

— Идиот! — рявкнул Саубон, поворачиваясь к шрайскому рыцарю. — Дурак! Мы сидим у костра этого человека и ты его оскорбляешь?!

— Рыцарь-командор не оскорбил меня, — сказал Келлхус. — Вы забыли, принц, что он не только воин, но и жрец, а мы попросили его разделить костер с колдуном… Наверное, это все равно что попросить повитуху преломить хлеб с прокаженным.

Нервный смех, слишком громкий и слишком короткий.

— Несомненно, — добавил Келлхус, — он просто слегка погорячился.

— Несомненно, — откликнулся Сарцелл. Язвительная усмешка, откровенная, как и любое выражение его лица.

«Чего оно хочет?»

— А отсюда вытекает вопрос, — продолжал Келлхус, легко и непринужденно создавая «удачный поворот», которого никак не мог дождаться принц Саубон. — Что привело шрайского рыцаря к костру колдуна?

— Меня послал Готиан, — сказал Сарцелл, — мой великий магистр…

Он взглянул на Саубона. Тот сидел с каменным лицом.

— Шрайские рыцари поклялись в числе первых ступить на землю язычников, а принц Саубон предложил…

Но тут Саубон прервал его, выпалив:

— Я буду говорить с вами наедине, князь Келлхус.

«Что ты хочешь, чтобы я сделал, отец?» Так много вероятностей. Бессчетные вероятности. Келлхус прошел следом за Саубоном по темным тропинкам железной рощи. Они остановились у края утеса, глядя на залитые лунным светом просторы Инунарского нагорья. Ветер усилился, и листва шуршала под его порывами. Склон под утесом был усеян упавшими деревьями. Мертвые корни торчали кверху. На некоторых из них до сих пор сохранились огромные комья земли, будто упавшие грозили пыльными кулаками уцелевшим.

— Вы видите разные вещи, так ведь? — сказал в конце концов Саубон. — В смысле — вы ведь увидели Священное воинство там у себя, в Атритау.

Келлхус обнял этого человека своими ощущениями. Бешено колотящееся сердце. Кровь, прилившая к лицу. Напряженные мышцы…

«Он боится меня».

— Почему вы спрашиваете?

— Потому, что Пройас — упрямый дурак. Потому что те, кто первым успеет к столу, и пировать будут первыми!

Принц галеотов был одновременно и дерзок, и нетерпелив. Хоть он и ценил хитрость и коварство, превыше всего он ставил храбрость.

— Вы хотите выступить немедленно, — сказал Келлхус. Саубон скривился в темноте.

— Я уже был бы в Гедее, — огрызнулся он, — если бы не вы! Он имел в виду недавний совет, на котором предложенное Келлхусом толкование падения Руома уничтожило все доводы Саубона. Но его негодование не было искренним — Келлхус это видел. Коифус Саубон был безжалостен и корыстен, но не мелочен.

— Тогда почему вы пришли ко мне?

— Из-за того, что вы сказали… ну, про то, что Бог сжег наши корабли… В этом чувствовалась правда.

Келлхус понял, что Саубон из тех людей, что постоянно наблюдают за другими, сравнивают и оценивают. Он всю жизнь считал себя человеком проницательным, гордился умением наказывать лесть и вознаграждать критику. Но с Келлхусом… Саубон не знал, с какой меркой к нему подойти. «Он сказал себе, что я — провидец. Но боится, что я — нечто большее…»

— И что вы видите? Правду?

При всем своем корыстолюбии Саубон обладал неким приземленным благочестием. Для него вера была игрой — но игрой очень серьезной. Там, где другие клянчили и называли это «молитвой», Саубон торговался. Идя сюда, он думал, что отдает богам то, что им причитается…

«Он боится совершить ошибку. Шлюха-Судьба дает ему всего один шанс».

— Мне нужно знать, что вы видите! — выкрикнул принц. — Я воевал во многих кампаниях: все — ради моего жалкого отца. Я не дурак повоевать. И я не думаю, что иду в фанимскую ловуш…

— Вспомните, что сказал на совете Найюр, — перебил его Келлхус. — Фаним сражаются верхом. Они заманят вас в капкан. И не забывайте про кишау…

Саубон громко фыркнул.

— Мой племянник отправился к Гедее на разведку и каждый день шлет мне донесения. Нет никаких фанимских войск, затаившихся в тени этих гор! Их застрельщики, за которыми гоняется Пройас, просто дурачат нас, задерживают, чтобы язычники успели собрать силы. Скаур достаточно благоразумен, чтобы понять, когда расклад не в его пользу. Он отступил в Шайгек, засел в городах по Семпису и ждет, пока подойдет падираджа с кианскими грандами. Он уступит Гедею тому, у кого хватит мужества прийти и взять ее!

Галеотский принц определенно верил в то, что говорил, но можно ли было верить ему? Его доводы казались достаточно здравыми. И Пройас с уважением отзывался о военных талантах Саубона. Несколько лет назад, во время затишья, Саубон даже боролся с Икуреем Конфасом за несколько лет до…

Поток вероятностей. Где-то среди них кроется благоприятная возможность… И наверное, нет необходимости открыто противостоять Сарцеллу или уничтожать его. Пока что.

«Я мало знаю о войне. Слишком мало…»

— Значит, вы надеетесь, — сказал Келлхус. — Скаур может…

— Значит, я знаю!

— Тогда какое имеет значение, одобряю я ваши действия или нет? Правда есть правда, вне зависимости от того, кто ее высказал…

Безрассудство. — Я прошу лишь вашего совета. Скажите, что вы видите… И ничего больше.

Слабость в глазах. Прерывистое дыхание. Глухой голос.

«Еще одна ложь».

— Но я вижу многое… — пожал плечами Келлхус. — Ну так скажите мне!

Келлхус покачал головой.

— Я лишь изредка вижу проблески будущего. Сердца людей… то, чем они являются…

Он умолк, с беспокойством посмотрел вниз, на крутой склок, на выбеленные солнцем кости изломанных деревьев.

— Вот что я обычно вижу. Саубон насторожился.

— Тогда скажите… Что вы видите в моем сердце?

«Разоблачи его. Сорви с него всю ложь, все притворство.

Когда стыд пройдет…»

Келлхус на краткий миг впился взглядом в глаза принца.

«…он будет думать, что так и надо — стоять нагим передо мной».

— Мужчина и дитя, — сказал Келлхус, вплетая в голос более глубокие обертоны, делая его почти осязаемым. — Я вижу мужчину и дитя… Мужчину терзает пропасть между силой и бессилием, данными ему по праву рождения. Ему навязали судьбу, которую он отверг, и потому он день за днем живет среди того, чем не обладает. Жажда, Саубон… Не жажда золота — жажда признания. Неудержимое желание быть признанным людьми — чтобы они смотрели и говорили: «Вот король, создавший себя сам!»

Келлхус смотрел в пустоту у себя под ногами, пустоту, от которой начинала кружиться голова. Глаза его были стеклянными: он созерцал путаницу внутренних тайн…

Саубон глядел на него с ужасом.

— А дитя? Вы сказали, что есть еще и дитя!

— Дитя по-прежнему страшится отцовской руки. Просыпается по ночам и плачет, не потому, что хочет признания, а потому, что хочет, чтобы его знали… Никто его не знает. Никто не любит.

Келлхус повернулся к принцу; в глазах его светилось понимание и неземное сострадание.

— Я могу продолжить…

— Н-нет, — запинаясь, пробормотал Саубон, словно выходя из транса. — Хватит. Довольно…

Но чего довольно? Саубон хотел получить предлог. Что он даст взамен? Там, где так много вероятностей, все сопряжено с риском. Абсолютно все.

«Что, если я сделаю неверный выбор, отец?»

— Вы слышите?! — со страхом воскликнул Келлхус, поворачиваясь к Саубону.

Галеотский принц отскочил от края утеса.

— Что слышу?

Правда порождает правду, даже если это ложь. Келлхус пошатнулся. Саубон метнулся и оттащил его от обрыва.

— Поход! — выдохнул Келлхус прямо в лицо Саубону. — Шлюха-Судьба будет благосклонна к вам… Но вы должны позаботиться, чтобы шрайские рыцари…

Он изумленно распахнул глаза, словно говоря: «Не может быть, чтобы послание оказалось таким!»

Есть предназначения, которые невозможно постигнуть заранее. Есть дороги, по которым следует пройти, чтобы узнать их. Рискнем.

— Вы должны позаботиться, чтобы шрайские рыцари были наказаны.


Когда Келлхус и Саубон ушли, Эсменет осталась сидеть, молча глядя в костер и изучая мозаичное изображение Последнего Пророка у себя под ногами. Она убрала ступни с ореола, окружающего руки Айнри Сейена. Это казалось кощунством, что им приходится ходить по нему…

Хотя с каких пор ее это волнует? Она проклятая. Никогда еще это не казалось таким очевидным, как сейчас.

Сарцелл здесь!

Несчастье за несчастьем. Почему боги настолько ее ненавидят? Почему они так жестоки?

Сарцелл, великолепный в своей серебристой кольчуге и белой котте, дружелюбно беседовал с Серве о Келлхусе, расспрашивая, откуда он родом, где они встретились, и все такое. Серве наслаждалась его вниманием; по ее ответам ясно было, что она обожает князя Атритау. Она говорила так, словно существовала только в той мере, в какой была связана с ним. Ахкеймион смотрел на них, хотя почему-то казалось, будто он не слушает.

«Ох, Акка… Почему я знаю, что потеряю тебя?»

Не боюсь, а знаю. До чего же жесток этот мир!

Пробормотав извинения, Эсменет встала и медленной, размеренной походкой отошла от костра.

Окутанная темнотой, она остановилась и опустилась на обломок рухнувшей колонны. Ночь была пропитана шумом, поднятым людьми Саубона: ритмичный стук топоров, гортанные возгласы, грубый смех. Под темными деревьями фыркали боевые кони и рыли копытами землю.

«Что мне делать? А вдруг Акка узнает?»

Эсменет оглянулась и была потрясена, обнаружив, что по-прежнему видит Ахкеймиона, темно-оранжевую фигуру у костра. Его несчастный вид и пять белых прядей в бороде вызвали у нее улыбку. Кажется, он говорил с Серве…

А куда делся Сарцелл?

— Должно быть, трудно быть женщиной в подобном месте, — раздался голос у нее за спиной.

Эсменет подскочила и стремительно обернулась; сердце бешено забилось от испуга и тревоги. Она увидела идущего к ней Сарцелла. Ну конечно…

— Так много свиней, — продолжил он, — и всего одно корыто.

Эсменет сглотнула и застыла, ничего не ответив.

— Я уже где-то видел тебя, — сказал Сарцелл, продолжая игру притворства, начатую еще у костра. — Ведь правда?

Он насмешливо поднял брови.

Глубокий вздох.

— Нет. Я уверена, что мы не виделись.

— Но как же… Да! Ты… проститутка. — Он обворожительно улыбнулся. — Шлюха.

Эсменет огляделась по сторонам.

— Я понятия не имею, о чем вы говорите.

— Колдун и шлюха… Пожалуй, в этом есть некое странное соответствие. Если учесть, сколько мужчин вылизывали тебе промежность, пожалуй, неплохо припасти одного с магическим языком.

Эсменет ударила его — точнее, попыталась. Рыцарь перехватил ее руку.

— Сарцелл, — прошептала она. — Сарцелл, пожалуйста… Она почувствовала, как его пальцы скользнули по внутренней стороне ее бедра, следуя какой-то немыслимой линии.

— Как я и сказал, — пробормотал он тоном, который она сразу узнала. — Корыто одно.

Эсменет оглянулась на костер и увидела, что Ахкеймион, хмурясь, смотрит туда, куда она ушла. Конечно, он ничего не видит в темноте — таково вероломство огня, освещающего небольшой круг и делающего весь остальной мир еще темнее. Но мог Ахкеймион это видеть или не мог, значения не имело.

— Нет, Сарцелл! — прошипела она. — Не… «…здесь».

— Нет, пока я жива! Ты понял?

Она чувствовала его жар.

« Нет-нет-нет-нет…»

Тут раздался другой, более звучный голос:

— Какие-то проблемы?

Развернувшись, Эсменет увидела, как из рощи вышел князь Келлхус.

— Н-нет. Ничего, — выдохнула Эсменет, с изумлением осознав, что ее рука свободна. — Господин Сарцелл испугал меня, только и всего.

— Она говорит охотно, — сказал Сарцелл. — Но то же самое делает большинство женщин.

— Вы так думаете? — отозвался Келлхус и подошел вплотную, так что Сарцеллу пришлось поднять взгляд. Келлхус смотрел на рыцаря. Держался он спокойно и даже несколько рассеянно, но в его поведении чувствовалась неумолимая, непреклонная решимость, от которой у Эсменет бешено заколотилось сердце. Ей захотелось кинуться прочь, не разбирая дороги. Неужто он слушал? Неужто он слышал?

— Возможно, вы правы, — бесцеремонно заявил Сарцелл. — Большинство мужчин тоже говорят легко.

На миг воцарилось неловкое молчание. Что-то в душе Эсменет требовало заполнить это молчание, но ей не хватало воздуха, чтобы заговорить.

— Ну что ж, я вас покину, — объявил Сарцелл.

И, небрежно поклонившись, он размашисто зашагал обратно к костру.

Оставшись наедине с Келлхусом, Эсменет облегченно вздохнула. Рука, сжимавшая ее сердце мгновением раньше, исчезла. Эсменет взглянула на Келлхуса и мельком заметила Небесный Гвоздь над его левым плечом. Князь казался призраком, сотканным из золота и тени.

— Спасибо, — прошептала она.

— Ты любила его?

У Эсменет защипало глаза. Ей почему-то даже в голову не пришло просто сказать «нет». Князю Анасуримбору Келлхусу невозможно было солгать. Вместо этого Эсменет сказала:

— Пожалуйста, не говорите Акке.

Келлхус улыбнулся, но в глазах его по-прежнему стояла глубокая печаль. Он протянул руку, словно собираясь коснуться щеки Эсменет, — но уронил ее.

— Пойдем, — сказал он. — Ночь заканчивается.


Держась за руки с настойчивостью юных влюбленных, Эсменет и Ахкеймион брели через кусты, выбирая подходящее местечко для сна. Они нашли ровный пятачок на опушке рощи, неподалеку от утеса, и расстелили там свои циновки. Они улеглись, тяжело дыша и постанывая, словно старик со старухой. Ближайшее к ним железное дерево недавно засохло, и теперь его алебастровый силуэт застыл на фоне неба искривленной рукой. Эсменет принялась разглядывать созвездия сквозь ветви. Ее тяготили мысли о Сарцелле и воспоминание о гневных словах, брошенных Ахкеймионом.

«От конца света не убежишь!»

Как она могла быть такой дурой! Чтобы шлюха посмела ставить себя на одну доску с ним! Он ведь — адепт Завета! Каждую ночь он теряет любимых, каких она даже вообразить не может, не то что самой стать достойной их. Она слышала его крики. Слышала, как он лихорадочно бормочет что-то на неведомых языках. Видела, как его взгляд теряется в древних галлюцинациях.

Она же знала это! Сколько раз она удерживала его во влажной тьме?

Да, Ахкеймион любил ее, но любовь Сесватхи была мертва.

— Я тебе когда-нибудь рассказывала, — спросила Эсменет, содрогнувшись от этой мысли, — что моя мать умела читать по звездам?

— Это опасно, особенно в Нансурии, — отозвался Ахкеймион. — Разве она не знала, какая кара за это грозит?

Запрет на астрологию был таким же строгим, как и на колдовство. Будущее слишком ценно, чтобы делиться им с людьми низших каст. «Лучше быть шлюхой, Эсми, — говаривала мать. — Камни — всего лишь далеко бьющие кулаки. Лучше быть побитой, чем сожженной…»

Сколько лет ей было тогда? Одиннадцать?

— Знала, потому и отказалась учить меня…

— Она была мудрой женщиной.

Задумчивое молчание. Эсменет боролась с необъяснимым приступом гнева.

— Акка, как ты думаешь, они действительно знают будущее? Ну, звезды?

Короткая пауза.

— Нет.

— А почему?

— Нелюди считают, что небо — это бездонная, бескрайняя пустота…

— Пустота? Но как такое возможно?

— Более того, они считают, что звезды — это далекие солнца.

Эсменет хотелось рассмеяться, но потом она увидела — словно вдруг взглянула сквозь отражение в воде — как небесное блюдо тонет в невозможной глубине, как пустота громоздится на пустоту, бездна на бездну, и звезды — не солнца! — висят, словно пылинки в луче света. У нее перехватило дыхание. Странным образом небо превратилось в зияющую дыру. Эсменет безотчетно ухватилась за траву, будто стояла на краю обрыва, а не лежала на земле.

— Как они могут так считать? — спросила она. — Солнце ходит вокруг мира. Звезды движутся кругами вокруг Гвоздя.

Тут ей вдруг пришло в голову, что и сам Небесный Гвоздь может быть еще одним миром, одним из тысячи тысяч солнц. В таком небе все может быть!

Ахкеймион пожал плечами.

— Предполагается, что им это рассказали инхорои. Что они приплыли сюда со звезд, которые на самом деле солнца.

— И ты им веришь? Нелюдям? Потому и не думаешь, что звезды прядут наши судьбы?

— Я им верю.

— Но при этом ты веришь, что будущее предрешено…

В воздухе сгустилось напряжение; трава сделалась колкой, словно проволока.

— Ты веришь, что Келлхус — Предвестник.

Эсменет осознала, что все время говорит о Келлхусе. О князе Келлхусе.

Краткий миг тишины. Смех среди разрушенных стен — Келлхус и Серве.

— Да, — сказал Ахкеймион. Эсменет затаила дыхание.

— А что, если он нечто большее? Большее, чем Предвестник?

Ахкеймион перекатился на бок и подложил ладонь под щеку. Эсменет лишь сейчас заметила дорожки слез на его лице. Он плакал все это время — поняла она. Все это время.

«Он страдает… Страдает куда сильнее, чем когда-либо страдала я».

— Ты понимаешь, — сказал Ахкеймион. — Ты понимаешь, почему он мучает меня, ведь правда?

Ее кожа вспомнила прикосновение пальцев Сарцелла ко внутренней стороне бедра. Эсменет содрогнулась, и ей показалось, будто она слышит, как Серве постанывает и вскрикивает в темноте…

«Я просил тебя рассказать, — сказала тогда Келлхус, — каково это».

Она больше не хотела бежать.

— Завету не следует знать о нем, Акка… Мы должны нести эту ношу сами.

Ахкеймион поджал дрожащие губы. Сглотнул.

— Мы?

Эсменет снова перевела взгляд на звезды. Еще один язык, которого она не знает.

— Мы.

ГЛАВА 5 РАВНИНА МЕНГЕДДА

«Почему я должен завоевывать, спросите вы? Война приносит ясность. Жизнь или Смерть. Свобода или Рабство. Война изгоняет осадок из воды жизни».

Триамис I, «Дневники и диалоги»

4111 год Бивня, начало лета, неподалеку от равнины Менгедда


Найюр понял, что не все гладко, еще до того, как увидел вытоптанные пастбища и мертвые очаги: слишком мало дыма на горизонте, слишком много стервятников в небе. Когда он сказал об этом Пройасу, принц побледнел, словно Найюр был заодно с грызущим его беспокойством. Когда они выехали на гребень последней гряды холмов и увидели, что под стенами Асгилиоха остались лишь конрийцы и нансурцы, Пройас впал в такую ярость, что казалось, будто его вот-вот хватит удар. Он нахлестывал коня, мчась вниз по склону, и пронзительно выкрикивал проклятия.

Найюр, Ксинем и прочие конрийские кастовые дворяне из их отряда гнались за ним всю дорогу до штаб-квартиры Конфаса, где экзальт-генерал со свойственной ему бойкостью объяснил, что вчера утром Коифус Саубон решил выступить в отсутствие Пройаса. Шрайские рыцари, конечно же, не могли допустить, чтобы кто-то ступил на земли язычников прежде них, а что касается Готьелка, Скайельта и их варваров — разве стоит ожидать, что они отличат дурака от мудреца, если волосы закрывают им глаза?

— И вы что, не спорили с ними? — воскликнул Пройас. — Не привели свои доводы?

— Саубона не интересовали доводы, — отозвался Конфас с таким видом, будто мысленно полировал ногти. — Он прислушивался к более громкому голосу — судя по всему.

— Голосу Бога? — спросил Пройас. Конфас рассмеялся.

— Я бы сказал — к голосу жадности, но да, я полагаю, ответ «Бог» тоже подойдет. Он сказал, что у вашего друга, князя Атритау, было видение…

Он взглянул на Найюра.

— У кого — у Келлхуса?! — крикнул Пройас. — Келлхус сказал ему выступать?!

— Так он заявил, — отозвался Конфас.

«Настолько уж безумен этот мир», — звучало в его голосе, хотя в глазах читалось совсем иное.

На миг всех охватило полное замешательство. За прошедшие недели имя дунианина приобрело большой вес среди айнрити, словно Келлхус был камнем, который они держали в руке. Найюр видел это по их лицам: взгляды попрошаек, у которых в подол зашито золото, или пьянчуг с чрезмерно застенчивыми дочерьми… Интересно, а что произойдет, когда камень сделается слишком тяжелым?

Позднее, когда Пройас добрался до лагеря Ксинема и отыскал дунианина, Найюра преследовала одна и та же мысль. «Он совершил ошибку!»

— Что ты наделал?! — спросил Пройас у чудовища. Голос его дрожал от гнева.

Все — Серве, Динхаз, даже болтливый колдун и его сварливая шлюха, — все сидели вокруг костра, ошеломленные. Никто и никогда не разговаривал с Келлхусом в подобном тоне. Никто.

Найюр едва не расхохотался.

— Что ты хочешь, чтобы я сказал? — спросил дунианин.

— Что произошло?! — крикнул Пройас.

— Саубон пришел к нам, — быстро произнес Ахкеймион, — пока ты был в Тус…

— Тихо! — рявкнул принц, даже не взглянув на колдуна. — Я спрашиваю тебя…

— Ты не выше меня по статусу! — прогремел голос Келлхуса.

Все, включая Найюра, подскочили, и не только от неожиданности. Что-то было такое в его голосе… Что-то сверхъестественное.

Дунианин вскочил и, хоть и стоял на некотором расстоянии, словно бы навис над конрийским принцем. Пройас даже попятился.

— Ты равен мне по положению, Пройас. И не претендуй на большее.

С того места, где стоял Найюр, казалось, будто красновато-желтые стены и приземистые башни Асгилиоха обрамляют головы и плечи мужчин. Келлхус с его аккуратно подстриженной бородой и длинными волосами, сияющими золотом в лучах закатного солнца, был на целую голову выше смуглого конрийского принца, но в обоих в равной мере ощущались изящество и сила. Взгляд Пройаса вновь загорелся гневом.

— Я претендую лишь на одно, Келлхус: чтобы решения, касающиеся Священного воинства, не принимались без меня.

— Я не принимал никакого решения. Ты это знаешь. Я только сказал Саубону…

На краткий миг на лице Келлхуса проступило странное, почти безумное выражение уязвимости. Казалось, будто он смотрит сквозь конрийского принца.

— Только — что?

Глаза дунианина стали пустыми, поза сделалась напряженной — все в нем будто… будто бы сошлось в одной точке, словно он присутствовал здесь и сейчас куда больше, чем все прочие. Словно он стоял среди призраков.

«Он говорит загадками, — напомнил себе Найюр. — Он воюет против всех нас!»

— Только то, что я видел, — вымолвил наконец Келлхус.

— И что же ты видел?

Эти слова прозвучали вымученно.

— Ты хочешь знать, Нерсей Пройас? Ты действительно хочешь, чтобы я рассказал тебе?

Теперь Пройас заколебался. Взгляд его заметался, на долю секунды, не более, задержавшись на Найюре. Бесцветным, лишенным выражения голосом принц произнес:

— Ты нас погубил.

А затем, резко развернувшись, зашагал к своему лагерю.

Впоследствии, когда они очутились в душном шатре, Найюр уселся напротив дунианина по скюльвендски и потребовал объяснить, что же произошло на самом деле. Серве забилась в угол, словно щенок, побитый двумя хозяевами.

— Я сказал то, что сказал, и это укрепит наше положение, — заявил Келлхус.

Голос его был бесстрастен и бездонен — как всегда, когда он желал проявить свое истинное «я».

— Так ты укрепляешь наше положение? Отталкивая от себя нашего покровителя? Посылая половину Священного воинства на верную смерть? Поверь мне, дунианин, я воевал с фаним. У Священного воинства… этого переселения, или как там еще его назвать, очень мало шансов их одолеть, не говоря уж о том, чтобы отвоевать Шайме! А ты еще уменьшил эти шансы! Мертвый Бог, ты же говорил, что я нужен тебе, чтобы научиться войне!

Келлхус, конечно же, остался непреклонен.

— Ссора с Пройасом пойдет нам на пользу. Он слишком резок в суждениях и слишком подозрителен. Он откроется лишь после того, как его подтолкнут к раскаянию. И он раскается. Что же касается Саубона, я сказал ему только то, что он хотел услышать. Каждому человеку нравится, когда подтверждают льстящие ему иллюзии. Каждому. Потому-то люди и поддерживают — охотно поддерживают — столько паразитических каст: тех же прорицателей, жрецов, памятливцев…

— Читай мое лицо, пес! — прорычал Найюр. — Ты не убедишь меня в том, что это — успех!

Пауза. Сияющие глаза сощурились, наблюдая. Намек на устрашающий испытующий взгляд.

— Нет, — сказал Келлхус. — Думаю, нет.

Новая ложь.

— Я не предвидел, — продолжал монах, — что остальные — Готьелк и Скайельт — последуют за ним. В том, что касалось галеотов и шрайских рыцарей, я счел риск приемлемым. Священное воинство может пережить их потерю. А если вспомнить, что ты говорил про слабости неповоротливого войска, может, это даже к лучшему. Но без тидонцев…

— Лжешь! Иначе ты остановил бы их! Ты мог бы их остановить, если бы захотел!

Келлхус пожал плечами.

— Возможно. Но Саубон покинул нас в ту самую ночь, когда отыскал в холмах. Вернувшись, он сразу поднял своих людей и на следующий день выступил еще до рассвета. К тому времени, как мы вернулись, Готьелк и Скайельт уже двинулись следом за ним к Вратам Юга. Мы опоздали.

— Ты ему поверил, так? Ты поверил во весь этот вздор насчет того, что Скаур бежал из Гедеи. Ты до сих пор в это веришь!

— Верит Саубон. Я лишь полагаю, что это возможно.

— Как ты сказал, — злобно огрызнулся Найюр, — каждому нравится, когда подтверждают льстящие ему иллюзии.

Очередная пауза.

— Сперва мне требуется одно из Великих Имен, — сказал Келлхус, — затем последуют другие. Если Гедея падет, принц Коифус Саубон будет обращаться ко мне всякий раз, прежде чем принять сколько-нибудь серьезное решение. Нам нужно Священное воинство, скюльвенд. Я решил, что ради этого стоит рискнуть.

Недоумок! Найюр уставился на Келлхуса, хоть и знал, что по лицу дунианина ничего не прочесть, а вот по его собственному — все, что угодно. Он подумал было, не рассказать ли ему о коварстве фаним, которые постоянно пускали в ход ложные атаки и дезинформацию и с неизменным успехом одурачивали кретинов вроде Коифуса Саубона. Но тут он боковым зрением заметил Серве, наблюдающую за ним из угла; ее взгляд был полон ненависти и ужаса. «Все как всегда», — сказала часть его души. Измученная часть.

И вдруг Найюр осознал, что он действительно поверил дунианину, поверил, что тот совершил ошибку.

Однако же такое случалось часто — верить и не верить одновременно. Найюру вспомнилось, как он слушал старого Хаюрута, памятливца утемотов, который в детстве учил его своим стихам. Вот только что Найюр плыл по степи с каким-нибудь героем вроде великого Утгая, а в следующий миг видел перед собой сломленного старика, перепившего гишрута и бормочущего фразы тысячелетней давности. Когда человек верит, это трогает его душу. Когда не верит — все остальное.

— Не все, что я говорю, — сказал дунианин, — обязательно является ложью, скюльвенд. Почему ты упорно считаешь, будто я обманываю тебя во всем?

— Потому что так ты ни в чем не сможешь меня обмануть.

Найюр ехал на фланге, чтобы избежать пыли, и посматривал на Пройаса и его свиту. Несмотря на великолепие нарядов, вид у кастовых дворян был мрачный. Они перешли горы Унарас через Врата Юга и вот теперь наконец-то ехали по землям язычников, по Гедее. Но они не испытывали ни ликования, ни уверенности. Два дня назад Пройас разослал несколько конных отрядов на поиски Саубона, галеотского принца. Нынешним утром кавалеристы лорда Ингиабана обнаружили воинов одного из этих отрядов мертвыми.

Гедея — во всяком случае здесь, в предгорьях Унарас, — была неуютным краем, сплошь состоящим из каменистых склонов и приземистых скал. Весенняя зелень уже начала выгорать под летним солнцем; свежими остались лишь рощи выносливых кедров. Небо напоминало бирюзовое плоское, сухое блюдо — совершенно не похожее на усыпанные облачками глубокие небеса Нансурии.

Грифы и вороны взмыли в воздух при их приближении.

Пройас выругался и натянул поводья.

— Что это значит? — поинтересовался он у Найюра. — Что Скаур умудрился зайти в тыл Саубону? Что фаним их окружили?

Найюр приставил ладонь ко лбу, закрывая глаза от солнца.

— Возможно…

Трупы были раздеты: шесть-семь десятков мертвецов, раздувшихся на жаре, разбросанных, словно вещи, потерянные во время бегства. Найюр без предупреждения послал коня в галоп, вынудив принца и его свиту отправиться следом.

— Содорас был моим кузеном, — раздраженно произнес Пройас, резко останавливаясь рядом с Найюром. — Отец будет в бешенстве!

— Еще одним кузеном, — мрачно заметил лорд Ингиабан. Ему вспомнился Кальмемунис и Священное воинство простецов.

Найюр втянул воздух, принюхиваясь к запаху разложения. Он почти забыл, что это такое: ползающие мухи, раздувшиеся животы, глаза, подобные разрисованной ткани. Почти забыл, как это свято.

Война… Казалось, будто сама земля трепещет.

Пройас спешился и присел рядом с одним из покойников. Смахнул мух латной перчаткой. Повернувшись к Найюру, спросил:

— А ты? Ты все еще веришь ему?

Он отвел взгляд, словно смутившись искренности вопроса. Ему… Келлхусу.

— Он…

Найюр помедлил, потом сплюнул, хотя следовало бы пожать плечами.

— Он видит разные вещи. Пройас фыркнул.

— Что-то твои слова не сильно меня успокаивают.

Он встал — тень принца накрыла мертвого конрийца — и принялся отряхивать пыль с богато украшенной юбки, которую носил поверх кольчужных штанов.

— Пожалуй, все как всегда.

— Что вы имеете в виду, мой принц? — спросил Ксинем.

— Мы считаем вещи более прекрасными, чем они есть на самом деле, думаем, что они будут развиваться в соответствии с нашими чаяниями, нашими ожиданиями…

Он открыл бурдюк и сделал большой глоток.

— У нансурцев даже есть для этого специальное слово, — добавил принц. — Мы — идеалисты.

Найюр решил, что подобные заявления отчасти объясняют тот благоговейный трепет, который Пройас внушает людям, в том числе и кастовым дворянам, таким как Гайдекки и Ингиабан. Смесь честности и проницательности…

Келлхус делает то же самое. Или не то?

— Ну, так что ты думаешь? — спросил Пройас. — Что здесь произошло?

Он снова взобрался на коня.

— Трудно сказать, — отозвался Найюр, еще раз оглядывая мертвецов.

Лорд Гайдекки громко фыркнул.

— Ха! Содорас не был дураком. Его превзошли числом. Найюр не был с ним согласен, но, не став спорить, пришпорил коня и поскакал к гребню горы. Почва была песчаной, дерн — рыхлым, и его конь — холеный вороной конрийской породы — несколько раз оступился, прежде чем добрался до вершины. Там Найюр остановился, прислонившись к луке седла, чтобы не так болела спина. Прямо на севере в дымке расплывались вершины гор Унарас.

Найюр немного проехал вдоль гребня, разглядывая истоптанную землю и считая мертвых. Еще семнадцать убитых: раздетых, как и прочие, руки искривлены, вокруг ртов кишат мухи.

Слышно было, как внизу Пройас спорит с придворными.

Пройас неглуп, но горячность делает его нетерпеливым. Он подолгу слушал рассказы Найюра об изобретательности кианцев, но до сих пор плохо представляет себе врага. Однако, с другой стороны, его соотечественники вообще не понимают, с кем им придется воевать. А когда люди, знающие мало, спорят с людьми, не знающими ничего, то непременно выходят из себя.

С первых же дней похода Найюр испытывал серьезные опасения насчет Священного воинства. До сих пор едва ли не все его предложения, высказанные на советах, либо просто отвергались, либо высмеивались в открытую. Мягкотелые придурки!

Во многих отношениях Священное воинство было полной противоположностью скюльвендской орде. Степной народ не терпел, чтобы за ним кто-то тащился. Никаких рабов, подтирающих задницу хозяину, никаких прорицателей и жрецов, и уж конечно никаких баб — их всегда можно найти во вражеской стране. Скюльвенды брали с собой ровно столько, сколько могли унести конь и всадник, — даже для самых долгих походов. Если у них заканчивался амикут и не удавалось раздобыть еды, они пили кровь своих коней либо ходили голодными. Их лошади были маленькими, невзрачными и относительно небыстрыми, но зато приспособленными к жизни под открытым небом. Коню, на котором Найюр ехал сейчас, не просто требовалось зерно вместо травы; ему требовалось столько зерна, что его хватило бы на трех человек!

Безумие.

Единственным, против чего Найюр не протестовал, был распад Священного воинства — именно то, чего так боялось напыщенное дворянство. Что такое с этими айнрити? Они что, спят с собственными сестрами? Или их в детстве часто бьют по голове? Ведь чем больше войско, тем медленнее оно продвигается. Чем медленнее оно продвигается, тем больше припасов съедает. Что тут непонятного? Проблема не в том, что Священное воинство разделилось. У него просто не было другого выхода: Гедея, судя по описанию, страна бедная и малонаселенная. Проблема в том, что они разделились, ничего не обдумав, не выслав разведку, не согласовав маршруты продвижения и способы связи.

Но как заставить их понять это? Понять, что от этого согласования зависит жизнь Священного воинства. Зависит все…

Найюр сплюнул в пыль, послушал их перебранку, посмотрел, как они размахивают руками.

Важным было лишь одно: убить Анасуримбора Моэнгхуса. Вот мера всего.

«Любое унижение… Все, что угодно!»

— Лорд Ингиабан! — крикнул Найюр…..

Спорщики умолкли и повернулись к нему.

— Скачите обратно к главной колонне и приведите хотя бы сотню людей. Фаним любят внезапно обрушиться на тех, кто отходит посмотреть на покойников.

Когда никто из толпящихся внизу дворян не сдвинулся с места, Найюр выругался и поскакал вниз по склону. Пройас нахмурился при его приближении, но ничего не сказал.

«Он меня испытывает».

— Меня не волнует, считаете ли вы меня наглецом, — сказал Найюр. — Я говорю только то, что должно быть сделано.

— Я съезжу, — вызвался Ксинем и уже развернул было коня.

— Нет, — отрезал Найюр. — Поедет лорд Ингиабан. Ингиабан заворчал, провел пальцами по синим воробьям, вышитым на котте, — знаку его Дома — и гневно взглянул на Найюра.

— Из всех псов, которые осмеливались мочиться мне на ногу, — бросил он, — ты — единственный, кто прицелился выше колена.

Несколько придворных загоготали, а палатин Кетанейский с горечью усмехнулся.

— Но прежде чем я сменю брюки, — продолжил Ингиабан, — пожалуйста, объясни, скюльвенд, почему ты решил помочиться именно на меня.

Найюра эта речь не позабавила.

— Потому что твои люди ближе всего к нам. Потому что на кон поставлена жизнь твоего принца.

Худощавый длиннолицый придворный побледнел.

— Делай, как он говорит! — крикнул Ксинем.

— За собой последи, маршал! — огрызнулся Ингиабан. — Если ты играешь в бенджуку с принцем, это еще не значит, что ты выше меня.

— Это значит, Ксин, — язвительно заметил лорд Гайдекки, — что ты не должен описывать его вышепояса.

Новый взрыв смеха. Ингиабан печально покачал головой. Он немного задержался, прежде чем уехать, и слегка наклонил голову, глядя на скюльвенда, но трудно было сказать, то ли это знак примирения, то ли предостережение.

Воцарилось неловкое молчание. На миг группу придворных накрыла тень грифа. Пройас взглянул на небо.

— Итак, Найюр, — сказал он, щурясь от яркого солнца, — что же здесь произошло? Их превзошли числом?

Найюр хмуро посмотрел на принца.

— Их превзошли мозгами, а не числом.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Пройас.

— Твой кузен был глупцом. Он привык строить своих людей колонной. Они свернули в эту низинку и начали подниматься по склону, по трое-четверо в ряд. Кианцы, заставив лошадей лечь, поджидали их наверху.

— То есть они попали в засаду…

Пройас приставил руку козырьком ко лбу, вглядываясь в гребень холма.

— Ты думаешь, язычники натолкнулись на них случайно?

Найюр пожал плечами.

— Может быть. А может, и нет. Поскольку Содорас считал свой отряд передовым, то не видел нужды самому высылать разведчиков. Фаним более благоразумны. Они вполне могли выслеживать его так, что он об этом не знал, и рассчитать, что рано или поздно он подойдет сюда…

Он развернул коня и указал на раздувшихся мертвецов у самого гребня. Они выглядели до странности мирно, слово группа евнухов, вздремнувших на солнышке после купания.

— Ясно одно: фаним атаковали их, когда первые всадники поднялись на гребень, Содорас — в их числе…

— Какого черта! — не сдержался лорд Гайдекки. — Откуда ты знаешь, как…

— Кавалеристы, которые находились ниже, сломали строй и кинулись защищать лорда, да только обнаружили, что фаним заняли весь гребень. А этот склон, хоть и кажется безобидным, весьма коварен. Песок и щебень. Многих перебили стрелами в упор, когда их кони увязли в песке. Те немногие, кому удалось добраться до вершины, все-таки доставили фаним неприятности — там куда больше пятен крови, чем мертвых тел, — но в конце концов враги одолели их в связи с численным превосходством. Прочие — человек двадцать, более здравомыслящие, но безнадежно храбрые, — поняли, что лорда уже не спасти, и отступили — во-он туда. Возможно, они намеревались заманить фаним вниз и хоть немного отыграться.

Найюр взглянул на Гайдекки, проверяя, осмелится ли дерзкий придворный оспорить его слова. Но тот, как и все прочие, разглядывал, как и где лежат мертвецы.

— Кианцы, — продолжал Найюр, — остались на гребне… Я думаю, они пытались спровоцировать уцелевших, осквернив труп Содораса — вон там кого-то выпотрошили. Затем они попытались сократить численность противника путем обстрела. Айнрити, сражавшиеся на гребне, должно быть, изрядно подорвали их силы, и даже на короткой дистанции стрелы не принесли особого результата. В какой-то момент фаним начали стрелять по лошадям — хотя обычно они этого не делают. Что, кстати, стоит запомнить… Как только люди Содораса оказались спешены, кианцы просто затоптали их.

Война. Он почувствовал, как волосы на загривке встают дыбом…

— Они обобрали убитых, — добавил он, — и ускакали на юго-запад.

Найюр вытер ладони об штаны. Они поверили ему — это было ясно по ошеломленному молчанию. Прежде это место было упреком и грозным знамением, но теперь… Тайна делает все колоссальным. Знание умаляет.

— Сейен милостивый! — внезапно воскликнул Гайдекки. — Он читает мертвых, словно рукопись!

Пройас, нахмурившись, взглянул на него.

— Не богохульствуйте, пожалуйста, господин палатин.

Он потеребил аккуратную бородку; взгляд его снова метнулся к мертвецам. Казалось, будто он вот-вот кивнет своим мыслям. Затем он спокойно взглянул на Найюра.

— Сколько?

— Фаним? Скюльвенд пожал плечами.

— Шестьдесят. Может, семьдесят. Не больше. Легковооруженные всадники.

— А Саубон? Значит ли это, что он окружен? Найюр ответил ему таким же спокойным взглядом.

— Когда пеший воюет против конного, он всегда окружен.

— Так, значит, этот ублюдок может все еще быть жив, — произнес Пройас; одышка выдавала легкую дрожь в его голосе.

Священное воинство могло пережить потерю одного из народов, но чтобы троих сразу… Безрассудным маневром Саубон поставил на карту не только собственную жизнь, а намного больше — потому-то Пройас, невзирая на протесты Конфаса, приказал своим людям выступать. Быть может, четыре народа смогут одержать верх там, где это будет не под силу троим.

— Судя по тому, что нам известно, — сказал Ксинем, — не исключено, что этот галеотский ублюдок прав. Он может промчаться через всю Гедею и загнать Скаура в море.

— Нет, — возразил Найюр. — Он в большой опасности… Скаур собрал силы в Гедее. Он ждет вас со всем своим войском.

— Откуда ты знаешь?! — воскликнул Гайдекки.

— Оттуда, что фаним, перебившие ваших родичей, сильно рисковали.

Пройас, прищурившись, кивнул. Он явно предчувствовал недоброе.

— Они напали на крупный, хорошо вооруженный отряд. Это означает, что им было приказано — строго-настрого приказано — не допускать сообщения между отдельными частями войска.

Найюр склонил голову в знак почтения — не к этому человеку, а к правде. Наконец-то Нерсей Пройас начал понимать. Скаур наблюдает за ними; он стал изучать Священное воинство задолго до того, как оно вышло из Момемна. Он знает его слабости… Знание. Все сводится к знанию.

Моэнгхус научил его этому.

— Война — это ум, — сказал скюльвендский вождь. — Если ты и твои люди будете поступать так, как подсказывает сердце, вы обречены.


— Акирейя им Вал! — грянула тысяча галеотских глоток. — Акирейя им Вал па Валса!

Хвала Богу. Хвала Богу Богов.

Вырванный из своих мечтаний, Коифус Саубон взглянул на огромную беспорядочную колонну — его войско, — пытаясь разглядеть там Куссалта, конюха, отправившегося навстречу разведчикам. Он грыз мозолистые костяшки пальцев — как всегда, когда его терзало беспокойство. «Пожалуйста, — подумал он. — Ну пожалуйста…»

Но Куссалта не было видно.

Стащив шлем и подшлемник, Саубон провел рукой по коротко стриженным белокурым волосам, выжимая пот, упорно заливавший ему глаза. Принц стоял на скале, выходившей на небольшую, но очень быструю речку, не отмеченную ни на одной из карт. К счастью, речку, хоть и не без труда, можно было перейти вброд. Она уже забрала четыре повозки и одну жизнь, не считая нескольких часов драгоценного времени; в долине за бродом скапливалось все больше и больше людей и обозных телег. На противоположном берегу воины и обслуга отряхивались от воды, а затем расходились по сторонам; некоторые шли вдоль берега, чтобы наполнить мехи водой или, как мрачно отметил Саубон, половить рыбу. Другие с трудом брели дальше; лица их были отупелыми от усталости; с пик и копий свисали узелки с пожитками.

На юге громоздились высокие горные гряды, мешали разглядеть, что там за ними, и ограничивали обзор речной долиной, открывая лишь смутные контуры того, что впереди. А там, за холмами, он видел широкую равнину, уходящую до самого горизонта. Равнина Менгедда. Великая Равнина Битвы из легенд.

Что-то сдавило принцу грудь. Он подумал о своем старшем кузене, Тарщилке, чьи кости рассыпались в прах вместе с костями Кальмемуниса и Священного воинства простецов где-то среди тех далеких трав. Он подумал о князе Келлхусе…

«Эта земля моя… Она принадлежит мне! Должна принадлежать!»

Они шли целую неделю, через Врата Юга, а затем по разрушенной кенейской дороге, которая внезапно уткнулась в ущелье и там оборвалась. Там они с Готьелком — упрямый старый ублюдок! — поссорились, да так, что дело едва не дошло до кулаков, — поссорились из-за того, по какому маршруту им двигаться дальше. Драгоценностью Гедеи, если можно так сказать, был город Хиннерет на юго-востоке Менеанорского побережья. Саубон, конечно же, хотел заполучить этот город себе, а кроме того, Священному воинству необходимо было обезопасить фланги, если оно собиралось и дальше продвигаться на юг. Однако же, по мнению великого Хоги Готьелка, Гедею следовало просто пересечь, а не завоевывать. Этот дурак думал, будто земли, отделяющие Священное воинство от Шайме, не более чем дорожные столбы на пути скорохода. Они орали друг на друга до поздней ночи, Готиан пытался найти решение, которое устроило бы всех, а Скайельт кивал из своего угла, время от времени делая вид, будто слушает переводчика. В конце концов они решили идти разными дорогами. Готиан, получивший, подобно всем нансурским кастовым дворянам, полноценное военное образование, решил продолжать двигаться на Хиннерет — он, по крайней мере, не дурак. Что решил Скайельт, никто не знал до следующего дня, когда он рванул на юг вместе с Готьелком и его тидонцами.

«Ну и скатертью дорога», — подумал Саубон. Тогда он все еще верил, что Скаур уступил Гедею. «Поход… — сказал князь Атритау той ночью в горах. — Шлюха-Судьба будет благосклонна к вам. Но вы должны позаботиться о том, чтобы шрайские рыцари были наказаны».

Никогда в жизни Саубон не размышлял так долго над столь малым количеством слов. Казалось, будто они прозвучали точно в срок. Но, подобно жутковатым древним изваяниям нелюдей, которые выглядели то благожелательными, то злобными, то божественными, то демоническими, смотря с какой стороны на них взглянуть, значение этих слов изменялось с каждым прошедшим днем. Действительно ли принц Келлхус подтвердил то, во что верил Саубон? Да, конечно, боги дали свои заверения и, как истинные скряги, назвали условия. Но они ничего не сказали насчет того, что Скаур оставил Гедею. Скорее уж намекнули на обратное…

Битва. Они намекали на битву. Как еще он может наказать шрайских рыцарей?

— Акирейя им Вал! Акирейя им Вал!

Саубон посмотрел вниз, затем снова перевел взгляд на Равнину Битвы. Плоская, темная, синяя, она больше походила на океан, чем на земной простор, и казалось, будто она способна поглотить целые народы.

Скаур не отказался от Гедеи. Саубон чувствовал это. Понимание, появившееся после ссоры с Готьелком, наполнило Саубона ужасом — таким сильным, что он сперва даже лишился самообладания. У него же были заверения богов — самих богов! Так какое имеет значение, отправился он вместе с Готьелком или нет? Шлюха-Судьба благосклонна к нему. Гедея падет!

Так он говорил себе.

А потом внутренний голос прошептал: «Возможно, князь Келлхус — мошенник…»

Этот мир так безумен — так извращен! — что одна-единственная мысль, одно-единственное движение души способно все перевернуть. Он понимал, что бросил кости — поставил на кон жизни тысяч людей! А может, и судьбу всего Священного воинства.

Одна-единственная мысль… Так хрупко равновесие между душой и миром.

Страх обуял его, угрожая отчаянием. Ночью Саубон тайком плакал у себя в шатре. Почему все так? Почему боги постоянно насмехаются над ним, срывают его замыслы, унижают его? Сперва само рождение — душа первенца в теле седьмого сына! Потом его отец, который наказывал его совершенно ни за что, бил, потому что видел в сыне свой огонь, свое хитроумие! Потом войны с нансурцами, несколько лет назад… Считанные мили! Они подошли так близко, что он уже чуял дым Момемна! А в результате его сокрушил Икурей Конфас — его превзошел этот сопляк!

И вот теперь…

Почему? Почему его дурят? Разве он не ухаживал за их прекрасными статуями, разве не удовлетворял их отвратительную жажду крови?

А вчера Атьеаури и Ванхайл, которых Саубон отправил на разведку, заметили большие отряды фаним.

— Многоцветные, в тонких, развевающихся одеждах, — рассказывал Ванхайл, граф Куригладский, на вечернем совете.

Несмотря на то что они были близки по возрасту и даже внешне похожи, Ванхайл всегда казался Саубону одним из тех людей, которые волей случая рождаются далеко от их естественного состояния: трактирный шут в нарядах кастового дворянина.

— Даже хуже айнонов… Отряд каких-то гребаных плясунов!

Ему ответил взрыв смеха.

— Но быстрые, — добавил Атьеаури, не отрывая глаз от огня. — Очень быстрые.

Когда он перевел взгляд на окружающих, лицо его было сурово, и глаза под длинными ресницами глядели строго.

— Когда мы погнались за ними, они с легкостью ушли от погони…

Он сделал паузу, чтобы значение его слов дошло до присутствующих на совете графов и танов.

— А лучники! Я в жизни не видел ничего подобного! Они умудряются пускать стрелы на полном скаку — стрелять в преследователей.

На предводителей войска это сообщение впечатления не произвело: айнритийские кастовые дворяне, что норсирайцы, что кетьянцы, считали стрельбу из лука вульгарным и недостойным мужчины занятием. Что же касалось самих стрелков, общее мнение гласило, что они особого значения не имеют.

— Конечно, они тайком следили за нами! — заявил Ванхайл. — Удивительно только, что мы до сих пор не замечали их шутов-застрельщиков.

Даже Готиан согласился с ним, хотя в основном приличия ради.

— Если бы Скаур хотел бороться за Гедею, — сказал он, — он бы защищал перевалы, так?

И только Атьеаури остался при своем мнении. Немного позже он оттащил Саубона в сторону и прошипел:

— Дядя, здесь что-то не так!

Что-то действительно было не так, хотя тогда Саубон ничего не сказал. Он давно уже научился воздерживаться от резких суждений в обществе своих военачальников — особенно в тех ситуациях, когда его главенство легко было оспорить. Хоть он и мог рассчитывать на многих, в основном на родичей или ветеранов его предыдущих кампаний, на самом деле он был лишь номинальным главой галеотского войска, и это прекрасно понимали многочисленные дворяне, постоянно отправляющиеся в холмы поохотиться. Разница между графом и безземельным принцем была сугубо протокольной; складывалось впечатление, будто всем приказам Саубона нужно преодолевать море гордыни и прихотей.

Поэтому он притворялся, будто размышляет, скрывая уверенность, что легла на его плечи тяжелым грузом. Скрывая правду.

Они были одни, сорок-пятьдесят тысяч галеотов и примерно девять тысяч шрайских рыцарей, не говоря уже о бессчетных тысячах тех людей, что тащились за войском, — одни во враждебной стране, в когтях безжалостного, хитроумного и решительного врага. Готьелк с его тидонцами ушел. Пройас и Конфас остались у Асгилиоха. Враг намного превосходил их численностью, если оценка сил Скаура, которую давал Конфас, была верной — а Готиан настаивал на том, что она верна. У них не было ни реальной дисциплины, ни реального вождя. И у них не было колдунов. Не было Багряных Шпилей.

«Но он сказал, что Шлюха-Судьба будет благосклонна ко мне… Он так сказал!»

Саубона озадачил хор голосов, по-прежнему гремевший внизу. «Акирейя им Вал!» Обычно подобное переплетение выкриков, скандирования и гимнов было характерно для войска на марше. Это возбуждало солдат. Саубон снова принялся вглядываться в запыленную плотную толпу, пытаясь отыскать своего конюха. Ну где же Куссалт…

« Пожалуйста…»

А, вот! Скачет вместе с небольшим отрядом всадников. У Саубона вырвался прерывистый вздох. Он смотрел, как отряд пробирается сквозь строй тяжеловооруженных кавалеристов — агмундрменов, если судить по каплевидным щитам, — и начинает взбираться по каменистому склону туда, где стоит Саубон. Охватившее его облегчение быстро испарилось. Он увидел, что у всадников при себе копья. А на копья насажено несколько голов.

— Акирейя им Вал па Валса!

Саубон стиснул кулак и ударил себя по бедру, обтянутому кольчужной сеткой. Он надавил на глаза, пытаясь прогнать навязчивое видение — образ князя Келлхуса.

«Никто не знает тебя…»

Копья! Они несут копья… Традиционный знак, который используют галеотские рыцари, чтобы предупредить командиров о надвигающейся битве.

— От Атьеаури? — крикнул принц, когда конь Куссалта добрался до гребня.

Старый конюх нахмурился, словно бы говоря: «А от кого же еще?» Все в нем было тусклым — кольчуга, древний, покрытый зарубками шлем, даже Красный Лев на синем фоне, нашитый на его котту, знак принадлежности к дому Коифуса. Тусклым и опасным. Куссалта абсолютно не волновало, как он выглядит, и это придавало ему особую внушительность. Саубон никогда не встречал человека, у которого был бы столь безжалостный взгляд, как у Куссалта, — не считая князя Келлхуса.

— Что он говорит? — крикнул Саубон.

Старый конюх отшвырнул копье и натянул поводья, останавливая коня. Саубон с трудом поймал копье. На нем красовалась отрубленная голова. Бескровная темная кожа, сухая, словно долго пролежавшая на солнце. Бородка, заплетенная в косички. Мертвый кианский вельможа. Но даже сейчас казалось, будто он продолжает глядеть на Саубона из-под тяжелых век.

Его враг.

— «Война и яблоки», — сказал Куссалт. — Он сказал: «Война и яблоки».

«Яблоками» галеоты называли отрубленные головы. Наставник когда-то сказал Саубону, что во время оно галеоты вываривали и набивали их, как до сих пор поступают туньеры.

Остальные с топотом неслись к Саубону, приветствуя его на ходу. Готиан со своим заместителем, Сарцеллом. Анфириг, граф Гесиндальский с конюхом. Несколько танов, представителей разных домов. Четверо-пятеро безбородых юнцов, готовых разносить послания. И на всех лицах читалось нечто среднее между отчаянием и злобой.

Последовавший спор был наиболее ожесточенным из всех после ухода Готьелка. Видимо, Атьеаури и Ванхайл с раннего утра вели бои. Куссалт сказал, что Атьеаури уверен, будто войска Скаура собраны где-то неподалеку, скорее всего — на равнине Менгедда.

— Он думает, что сапатишах пытается замедлить наше продвижение, натравливая на войско мелкие отряды, чтобы не пустить нас на Поле Битвы, пока он не будет готов к встрече.

Но Готиан не согласился с ним и принялся настаивать, что Скаур уже давным-давно готов и на самом деле заманивает их.

— Он знает, что ваши люди безрассудны и неосторожны, что предвкушение битвы заставит их мчаться вперед.

Когда Анфириг и прочие принялись протестовать, великий магистр принялся хрипло выкрикивать: «Разве вы не понимаете? Не понимаете?» — и кричал, пока все, включая Саубона, не умолкли.

— Он хочет как можно скорее втянуть вас в бой при благоприятных для него обстоятельствах! Как можно скорее!

— И что? — надменно спросил Анфириг.

Готиан постоянно твердил о хитрости и свирепости фаним. И в результате многие галеоты решили, что он трус и боится язычников. Но Саубон знал, что на самом деле шрайский рыцарь боится опрометчивости своих союзников-норсирайцев.

— Он, скорее всего, знает нечто такое, чего не знаем мы! Что-то такое, из-за чего ему надо побыстрее с нами покончить!

От этих слов Саубону сделалось нечем дышать.

— Если вся Гедея — одна сплошная пересеченная местность, — ошеломленно произнес он, — значит, Равнина Битвы — самый быстрый способ пересечь ее…

Принц взглянул на Готиана. Тот осторожно кивнул.

— И что… — начал было Анфириг.

— Думай! — воскликнул Саубон. — Думай, Анфи, думай! Готьелк! Если Готьелк хочет пройти через Гедею как можно быстрее, какой путь он выберет?

Граф Гесиндальский не был дураком, но и гением тоже не был. Он опустил седеющую голову, задумался, потом произнес:

— Ты хочешь сказать, что он близко, что тидонцы и туньеры все это время двигались параллельным курсом, направляясь, как и мы, к Равнине Битвы…

Когда он поднял голову, в глазах его светилось скупое восхищение. Саубон знал, что для Анфирига, близкого друга его старшего брата, он всегда оставался мальчишкой, которого весело было дразнить в детстве.

— Ты думаешь, сапатишах пытается помешать нам объединиться с Готьелком?

— Именно, — отозвался Саубон.

Он снова взглянул на Готиана, осознав, что великий магистр попросту подарил ему это озарение. «Он хочет, чтобы я возглавлял войско. Он мне доверяет».

Но ведь Готиан не знает его. Никто его не знает. Никто…

«Опять эти мысли!»

Тидонцы составляли самую большую, если не считать айнонов, часть Священного воинства — около семидесяти тысяч воинов. Добавить к этому двадцать тысяч головорезов Скайельта, и получится… Да это же величайшее норсирайское войско, какое только собиралось после падения Древнего Севера!

«Ах, Скаур, мой языческий друг…»

Внезапно отрубленная голова на копье перестала выглядеть укором, знаком нависшего над ними рока. Теперь она казалась сигналом, дымом, обещающим священный огонь. Саубон с непостижимой уверенностью вдруг осознал, что Скаур боится…

Так и надо.

Все заблуждения исчезли, и прежний азарт заструился по его жилам, подобно вину; для Саубона это ощущение всегда было неразрывно связано с Гильгаоалом, Одноглазой Войной.

«Шлюха-Судьба будет благосклонна к тебе».

Саубон вернул копье с насаженным на него неприятным трофеем обратно Куссалту, затем принялся выкрикивать приказы — отослал множество гонцов, чтобы сообщить Атьеаури и Ванхайлу о сложившейся ситуации, поручил Анфиригу поиски Готьелка, велел Готиану рассредоточить рыцарей по всей колонне для усиления дисциплины.

— До тех пор пока не объединимся с Готьелком, мы останемся в холмах, — объявил принц. — Если Скаур хочет познакомиться с нами поближе, пускай бьется пешим или ломает шеи!

Потом вдруг оказалось, что рядом с ним остался только Куссалт; в ушах у принца гудело, лицо горело.

Вот оно — понял Саубон. Началось. После долгих лет война слов наконец-то закончилась, и началась подлинная война. Другие, как тот же Пройас, говоря о «Священной войне», выделяли голосом слово «священная». Другие, но не Саубон. Его интересовала «война». Во всяком случае, так он себе говорил.

Это не только произошло — это произошло именно так, как предсказывал князь Келлхус.

«Никто не знает тебя. Никто».

Он взглянул вслед удаляющимся Готиану и Сарцеллу. И вдруг у него остановилось сердце при мысли о том, что ими придется пожертвовать, как того потребовал князь Келлхус — или боги.

«Накажи их. Ты должен позаботиться о том, чтобы шрайские рыцари были наказаны».

Что-то сдавило Саубону горло, и Гильгаоал покинул его.

— Что-то не так, милорд? — поинтересовался Куссалт.

Этот человек с какой-то сверхъестественной проницательностью угадывал его настроение. Но, впрочем, он ведь всегда был рядом с принцем. Первое детское воспоминание Саубона: Куссалт прижимает его к себе и мчится по коридорам Мораора. Это случилось, когда малолетнего принца ужалила пчела и он едва не задохнулся.

Саубон сам не заметил, как снова принялся грызть костяшки.

— Куссалт!

— Что?

Саубон заколебался и поймал себя на том, что смотрит на юг, в сторону Равнины Битвы.

— Мне нужен экземпляр «Трактата»… Мне нужно найти… кое-что.

— Что именно? — спросил старый конюх; в голосе его звучало потрясение, смешанное с какой-то странной нежностью…

Саубон гневно взглянул на него.

— Какое тебе дело…

— Я спрашиваю потому, что всегда ношу «Трактат» при себе… — Куссалт приложил обветренную руку к груди, ладонью к сердцу. — Вот здесь.

Он выучил его наизусть, понял Саубон. Это потрясло его до глубины души. Он всегда знал, что Куссалт благочестив, и все же…

— Куссалт… — начал было принц и умолк, не зная, что сказать.

Неумолимые глаза моргнули, и ничего более.

— Мне нужно… — набрался храбрости Саубон. — Мне нужно знать, что Последний Пророк говорит о… о жертве.

Кустистые белые брови конюха сошлись к переносице.

— Много что. Очень много… Я не понимаю.

— Если боги требуют… Надлежит ли приносить жертву, если того требуют боги?

— Нет, — ответил Куссалт, продолжая хмуриться. Почему-то ответ конюха, быстрый и уверенный, рассердил Саубона. Да что может знать этот старый дурак?

— Вы мне не верите, — произнес Куссалт; голос его был хриплым от усталости. — Но в том и слава Айнри Сейе…

— Хватит! — резко оборвал его Саубон.

Он взглянул на отрубленную голову и заметил за обмякшими, разбитыми губами блеск золотого зуба. Так вот он каков, их враг… Вытащив меч, он одним ударом сшиб голову с копья, выбив древко из рук Куссалта.

— Я верю в то, что мне нужно, — сказал принц.

ГЛАВА 6 РАВНИНА МЕНГЕДДА

«Древние говорили, что один колдун стоит тысячи воинов в битве и десяти тысяч грешников в аду».

Друз, Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»
«Когда щиты становятся костылями, а мечи — посохами, сердца многих охватывает смятение. Когда жены становятся добычей, а враги — танами, всякая надежда иссякает».

Неизвестный автор, «Плач по завоеванным»

4111 год Бивня, начало лета, неподалеку от равнины Менгедда


Рассвело, и чистый воздух разорвало пронзительное пение галеотских и тидонских труб.

Призыв к битве.

Вопреки всем стараниям фаним, предыдущий день был ознаменован воссоединением галеотской, тидонской и туньерской армии, здесь, на холмах к северу от Равнины Битвы. Помирившись, Коифус Саубон и Хога Готьелк договорились дойти до северного края равнины тем же вечером, в надежде укрепить свое преимущество. Они решили, что там их положение будет настолько прочным, насколько это вообще возможно. С северо-востока их будут прикрывать болота, в то время как на западе они смогут уйти в холмы. Неглубокая ложбина, по которой протекал ручей, питающий болота, оказалась довольно длинной, и айнрити решили построиться в линию. Склоны был слишком пологими, чтобы сорвать атаку противника, но так язычникам придется карабкаться по грязи.

Теперь же ветер подул с востока, и люди клялись, что чувствуют запах моря. Некоторые удивленно смотрели на землю у себя под ногами. Они спрашивали у других, спокойно ли тем спалось и не раздавался ли негромкий шум, похожий на шипение воды во время отлива.

Великие графы Среднего Севера собирали вассалов со свитами. Мажордомы выкрикивали приказы, стараясь перекричать царящий повсюду гам. В воздухе звенели радостные выкрики, и смех, и раскатистый топот копыт — это отряды рыцарей помоложе, уже подвыпивших, устремились на юг, желая оказаться в числе тех, кто первыми увидит язычников. Кружа по коврам смятой, истоптанной травы, тысячи людей готовились к битве. Жены и наложницы обнимали своих мужчин. Шрайские жрецы вели службы и для воинов, и для обслуги, сопровождающей войско. Тысячи людей становились на колени, бормотали молитвы, касались губами по-утреннему прохладной земли. Священники разнообразных культов нараспев произносили слова древних ритуалов, умащивали идолов кровью и дорогими маслами. Гильгаоалу принесли в жертву ястребов. В костры Темного Охотника, Хузьельта, полетели ноги разделанной антилопы.

Прорицатели кинули кости. Хирурги положили ножи калиться и собирали инструменты.

Солнце решительно поднялось над горизонтом, залив всю эту суматоху золотистым светом. Ветерок вяло теребил знамена. Тяжеловооруженные всадники сбивались в кучи и старались найти себе место в строю. То и дело по лагерю проезжали конные отряды; доспехи сверкали, на щитах красовались грозные гербы и изображения Бивня.

Внезапно со стороны тех, кто уже выстроился вдоль ложбины, донеслись крики. Казалось, будто весь горизонт пришел в движение, мерцая так, словно его посыпали металлическими опилками. Язычники. Кианские гранды Гедеи и Шайгека.

Рассыпая ругательства и выкрикивая команды, графы и таны Среднего Севера кое-как расставили людей вдоль северного края ложбины. Ручей уже превратился в черную илистую лужу, усеянную глубокими отпечатками копыт. На южном краю ложбины стояли пехотинцы, а перед ними толпились кучками айнритийские рыцари. Потом послышались испуганные возгласы — солдаты начали натыкаться в траве на кости, поверх которых еще сохранились ошметки сгнившей кожи или ткани. Останки предыдущего Священного воинства.

Распевалось множество гимнов, особенно среди пехотинцев, но вскоре их заглушил мерный ритм победной песни. Вскоре ее уже пел многотысячный хор. Всадники отмечали рефрены звучными возгласами. И даже кастовые дворяне, уже выстроившиеся длинными рядами, подхватили:

Война из наших смотрит глаз,
Нам тяжек ратный труд,
Но если битвы день угас,
Наш отдых боги чтут!
Эта песня была древней, как сам Север, — песня из «Саг». И когда айнрити запели ее вслух, то ощутили, как на них хлынула слава их прошлого, хлынула и связала воедино. Тысяча голосов и одна песня. Тысяча лет и одна песня! Никогда еще они не чувствовали себя так уверенно. Многих слова этой песни поразили, словно откровение. По загорелым щекам текли слезы. Войско охватило воодушевление; люди принялись бессвязно орать и потрясать оружием. Они стали единым целым.

Но если битвы день угас,
Наш отдых боги чтут!
Кианцы же, используя рассвет в качестве прикрытия, мчались им навстречу. Они были народом жаркого солнца, а не пасмурных небес и мрачных лесов, как норсирайцы, и казалось, будто солнце благословляет их своим великолепием. Его лучи сверкали на посеребренных шлемах. Шелковые рукава мерцали, превращая строй кианцев в разноцветную линию. А из-за строя несся рокот барабанов.

А айнрити все пели.

Но если битвы день угас,
Наш отдых боги чтут!
Саубон, Готьелк и прочие высокородные дворяне собрались для последнего краткого совещания, перед тем как разъехаться по местам. Несмотря на все их усилия, строй получился неровным, болезненно мелким в одних местах и бессмысленно глубоким в других. Между вассалами разных лордов вспыхивали споры. Некоего тана по имени Тронда, вассала Анфирига, пришлось прижать к земле, потому что он пытался заколоть ножом человека, равного ему по статусу. Но все же песня звучала так громко, что некоторые сжимали грудь руками, опасаясь, как бы не выскочило сердце.

Война из наших смотрит глаз,
Нам тяжек ратный труд.
Кианцы подъехали ближе, расходясь веером по серо-зеленой равнине, — бесчисленные тысячи всадников; казалось, их куда больше, чем предполагали военачальники айнрити. Грохот барабанов разносился над равниной, пульсируя, словно океанский прибой. Галеотские лучники, по большей части — агмундрмены из северных болот, вскинули луки и выпустили залп. На миг небо словно покрылось соломенной крышей, и навстречу приближающейся лаве язычников метнулась разреженная тень — но без особого эффекта. Фаним были уже близко, и теперь айнрити видели полированную кость их луков, железные наконечники их копий, их одеяния с широкими рукавами, реющими на ветру.

И они пели, благочестивые рыцари Бивня, голубоглазые воины Галеота, Се Тидонна и Туньера. Они пели, и воздух дрожал, как будто над ними вместо неба был каменный свод.

Но если битвы день угас,
Наш отдых боги чтут!
С криком «Хвала Богу!» Атьеаури и его таны бросились прочь из строя, припав к шеям коней и постепенно опуская копья. Все больше и больше Домов оставляли строй и мчались навстречу кианцам — Ванхайл, Анфириг, Вериджен Великодушный, сам Готьелк, — выкрикивая: «Так хочет Бог!» Дом за Домом срывался с места, словно лавина, до тех пор, пока почти вся мощь Среднего Севера не понеслась навстречу врагу. «Вон они!» — кричали пехотинцы, завидев Красного Льва Саубона или Черного Оленя Готьелка.

Могучие боевые кони перешли с рыси на медленный галоп. Прятавшиеся в траве дрозды разлетелись из-под копыт, лихорадочно хлопая крыльями. Осталось лишь дыхание и железо да стук копыт, впереди, сзади, по сторонам. А затем, словно туча саранчи, в ряды айнрити ворвались стрелы. Поднялся чудовищный шум, где смешалось пронзительное ржание и потрясенные возгласы. Боевые кони валились на землю и молотили ногами, роняя всадников, ломая им спины, дробя ноги.

Затем безумие схлынуло. Остался лишь чистый грохот конной атаки. Удивительный дух товарищества устремленных к единой, роковой цели людей. Пригорки, кустарник да кости солдат из Священного воинства простецов остались позади. Ветер проникал между кольцами кольчуг, трепал косы туньеров и гребни на шлемах тидонцев. Яркие знамена реяли на фоне неба. Язычники, свирепые и отвратительные, все приближались и приближались. Последний шквал пущенных почти горизонтально стрел, пробивающих щиты и доспехи. Некоторых просто вышибло из седла. Многие при падении прикусывали языки. Упавшие корчились на земле и кричали. Раненые кони, все в мыле, метались, не разбирая дороги. Остальные продолжали нестись вперед, по траве, по пятачкам цветущего молочая, покачивавшегося на ветру. Они взяли копья наперевес, двадцать тысяч человек, облаченных в длинные кольчуги поверх плотных акитонов, в шлемах с забралами, на боевых конях. Страх растворился в одуряющей скорости и смешался с радостным возбуждением. Они были пьяны этой атакой, Люди Бивня. Мир сжался до сверкающего наконечника копья. Цель все ближе, ближе…

Песня их родичей потонула в топоте копыт и рокоте барабанов. Они проломились через тонкую стену сумаха… увидели глаза, побелевшие от внезапного ужаса.

Удар. Расщепившееся дерево. Копья, пронзающие щиты и доспехи. Земля под ногами вдруг сделалась твердой и неподвижной, а воздух наполнился криками. Все повыхватывали мечи и топоры. Повсюду, куда ни глянь, были сцепившиеся между собою враги. Кони поднимались на дыбы. Из рассеченных тел била кровь.

И кианцы падали, погубленные своей свирепостью, сокрушенные руками северян, умирали перед белыми лицами и безжалостными голубыми глазами. Язычники вырвались из бойни — и побежали.

Галеоты, тидонцы и туньеры с победными воплями ринулись следом. Но шрайские рыцари придержали коней; казалось, они впали в замешательство.

Рыцари айнрити мчались изо всех сил, но фаним обогнали их и принялись забрасывать стрелами прямо на скаку. Внезапно они растворились в наступающей волне более тяжелых кавалеристов. Два строя с грохотом налетели друг на друга. На несколько мгновений воцарился ад. Оранжево-черное знамя графа Хагаронда Юсгальского исчезло в этой кутерьме, и сам галеотский лорд рухнул на землю бездыханным. Удар копья в горло снес Маггу, кузена Скайельта, с коня. Завертелся водоворот смерти. Сам Готьелк был повержен, и яростные вопли его сыновей перекрыли шум боя. Улюлюканье фаним достигло пика…

Но война — тяжелая работа, и железные люди били врагов, раскалывали черепа сквозь шлемы, разбивали деревянные щиты и ломали руки, державшие эти щиты. Ялгрота Гибель Шранков одним ударом снес голову коню какого-то язычника и принялся вышибать фанимских грандов из седел, словно малых детей. Вериджен Великодушный, граф Плайдеольский, собрал вокруг себя тидонцев и рассеял язычников, сваливших Готьелка. Туньер Гокен Рыжий, граф Керн Авглаи, оставшись без коня, пробился обратно к своему знамени, вокруг которого кипела битва, по дороге кроша людей и лошадей. Никогда еще кианцам не приходилось сталкиваться с такими людьми, с такой яростной решимостью. Смуглолицые язычники выли от боли, валяясь на земле. Ястребиные глаза наполнились страхом.

Мгновение передышки.

Челядь оттащила раненых лордов в более-менее безопасные места. Кинней, граф Агмундрский, будучи ранен в руку, устроил выволочку своим людям, пытавшимся увести его прочь. Отрейн, граф Нумайнейри, со слезами взял старинное знамя их рода из мертвых рук сына и воздел его над головой. Принц Саубон орал, чтобы ему привели другого коня. Там, где они скакали всего несколько мгновений назад, валялись раненые и искалеченные. Но куда больше было тех, кто ликовал, кого охватило безумие битвы, сквозь чьи сердца сейчас скакал жестокий Гильгаоал.

Их враги были повсюду — впереди, сзади, с флангов. Гранды Гедеи и Шайгека, великолепные в своих шелковых халатах и позолоченных доспехах, снова атаковали железных людей.

Окруженные со всех сторон, Люди Бивня умирали. Их били копьями в спину. Стаскивали крючьями с седел и затаптывали лошадьми. Пробивали кольчуги чеканами. Закидывали стрелами великолепных боевых коней. Умирающие звали жен и богов. Из общего шума то и дело выделялись знакомые голоса. Кузен. Друг. Пронзительный вскрик брата или отца. Темно-красное знамя Котвы, графа Гаэтунского, упало, появилось снова, а потом сгинуло навеки, вместе с Котвой и пятью сотнями тидонцев. Черный Олень Агансанора тоже был повержен и втоптан в грязь. Люди Готьелка пытались спасти своего раненого графа, но были перебиты кианскими кавалеристами. Лишь неистовая атака сыновей спасла Готьелка, но при этом старший из них, Готерас, получил серьезную рану в бедро.

Сквозь шум графы и таны Среднего Севера слышали пронзительное пение труб, командующих отход, но отходить было некуда. Вокруг тучами клубились язычники, осыпая Людей Бивня стрелами, наскакивая на них с флангов, давя попытки контратак. Куда ни глянь, повсюду вились шелковые знамена фаним, шитые золотом, с изображениями странных животных. И нескончаемый, сверхъестественный рокот барабанов, отбивающих ритм их смерти.

А затем вдруг произошло невероятное: отряды фаним, перекрывавших путь к отступлению, разметало по сторонам, и на их месте возник строй облаченных в белое шрайских рыцарей, выкрикивавших: «Бегите, братья! Бегите!»

Охваченные паникой рыцари пустились скакать, бежать или ковылять вместе со своими соотечественниками. Окровавленные отряды спускались в ложбину. Шрайские рыцари продержались еще несколько мгновений, потом развернулись и поскакали прочь, а за ними гнались язычники — лавина копий, щитов, темнокожих лиц и взмыленных лошадей, море, раскинувшееся от одного края горизонта до другого. Сотни раненых, тащившихся по Равнине Битвы, были зарублены на расстоянии броска копья от строя. Люди Бивня ничего не могли поделать и лишь в ужасе смотрели на это. Их песня была мертва. Они слышали лишь барабаны, которые грохотали, грохотали, грохотали…

Вокруг были только язычники и смерть.

— Мы их одолели! Одолели! — выкрикнул Саубон, сплевывая кровь.

Готиан схватил его за плечи.

— Никого ты не одолел, идиот! Никого! Ты знаешь правило! Рассеял их — вернись в строй!

Миновав жидкую грязь, в которую превратился ручей, и пробившись сквозь шеренги воинов, Готиан отправился искать галеотского принца — а вместо него нашел буйного умалишенного.

— Но мы же их одолели! — воскликнул Саубон. Раздался громкий крик, и Готиан рефлекторно вскинул щит.

Саубон продолжал бредить и буйствовать.

— Мы разбили их, как детей, прежде…

Послышался звук, напоминающий стук града по медной крыше. Новые крики.

— …как детей! Мы им всыпали!

Из груди галеота торчало древко языческой стрелы. На мгновение великий магистр подумал, что принц тяжело ранен, но Саубон просто взялся за стрелу и выдернул ее. Она пробила кольчугу, но увязла в акитоне.

— Мы их одолели, так их растак! — продолжал орать Саубон.

Готиан снова схватил его и хорошенько встряхнул.

— Послушай! — крикнул он. — Они хотят, чтобы ты так думал! Кианцы слишком хитры, слишком гибки и неистовы, чтобы их было так просто одолеть. Надо, атакуя, пустить им кровь, а не рассеять их!

Саубон тупо взглянул на великого магистра.

— Я погубил всех нас…

— Да возьмись же за ум! — взревел Готиан. — Мы — не такие, как язычники. Мы твердые, но ломкие. Это нас одолели! Готьелк из игры выбыл. Он ранен — возможно, смертельно! Теперь ты должен возглавить войско!

— Да… возглавить…

Внезапно глаза Саубона засияли, будто внутри его развели костер, прибавивший ему бодрости.

— «Шлюха-Судьба будет благосклонна к тебе!» — воскликнул принц. — Именно так он и сказал!

Сбитый с толку Готиан молча глядел на него. Коифус Саубон, принц Галеота, седьмой сын Эрьеата, старого черта, снова заорал, требуя коня.

Волны фанимских копейщиков, бессчетные тысячи язычников налетели на строй айнрити — и остановились. Галеотские и тидонские пикинеры вспарывали животы их лошадям. Татуированные нангаэлы из северных болот Се Тидонна забивали дубинками тех, кто валился в грязь. Агмундрмены натягивали свои смертоносные тисовые луки и прошивали стрелами щиты и доспехи. Когда фаним начали отступать, авгулишмены из глухих лесов Туньера выскочили из строя и принялись швырять вдогонку язычникам свои топорики, жужжащие на лету, словно стрекозы.

Тогда вдоль ложбины, параллельно строю айнрити, принялись носиться отряды фаним в кожаных доспехах, осыпая противника стрелами и ядовитыми насмешками и швыряя в солдат головами их лордов, убитых в первой схватке. Северяне укрылись за щитами, пережидая обстрел, а потом принялись кидаться в язычников теми же самыми головами, чем повергли их в растерянность.

Вскоре фаним начали объезжать подальше некоторые места в строю айнрити — отважных гесиндальменов и куригальдеров из Галеота, угрюмых нумайнеришей и бородатых плайдольменов из Се Тидонна; но наибольший страх им внушали соломенноволосые туньеры, чьи огромные щиты казались каменными стенами, а двуручные секиры и палаши были способны до пояса разрубить человека в доспехах. Оставшийся без лошади великан Ялгрота Гибель Шранков стоял перед строем туньеров, выкрикивал ругательства и потрясал топором. Когда кианцы, не выдержав, налетели на него, Ялгрота со своим кланом изрубил их на кусочки.

И все же гранды Гедеи и Шайгека то и дело перебирались через ложбину и очертя голову кидались на железных людей, то на галеотов, то на тидонцев, пытаясь отыскать слабое звено. Им довольно было один-единственный раз прорвать строй айнрити, и, понимая это, они действовали с безрассудством фанатиков. Люди со сломанными саблями, с кровоточащими ранами, даже люди, у которых кишки свисали до самых колен, рвались вперед и набрасывались на норсирайцев. Но каждый раз они безнадежно увязали в грязи и рукопашной схватке, перерастающей в бойню, и в конце концов крики кианских грандов вынуждали их отойти на равнину. Люди Бивня же, в свою очередь, падали на колени, плача от облегчения.

На северо-востоке, там, где строй упирался в болота, сын падираджи, наследный принц Фанайял, повел койяури, элитную тяжелую кавалерию отца, на кюрвишменов из Се Тидонна. На некоторое время воцарился хаос, и видно было, как кюрвишмены десятками удирают в болота. Палаши и сабли вспыхивали на солнце. Внезапно отряды койяури начали появляться с другой стороны, хотя знамя Фанайяла с изображением белого коня по-прежнемуоставалось у ложбины. Два младших сына Готьелка ринулись на койяури, и фаним, чья тактика ориентировалась на открытую местность, были отброшены и понесли ужасающие потери.

Воодушевленный успехом, принц Саубон собрал тех рыцарей, которые еще сохранили коней, и айнрити начали, все более и более уверенно, отвечать на нападения фаним контратаками.

Они врезались друг в друга, образуя бесформенную кучу, айнрити колошматили фаним, а потом изо всех сил мчались обратно, потому что их пытались обойти с флангов. Запыхавшись, они в беспорядке вваливались в общий строй: копья поломаны, мечи иззубрены, ряды поредели. Под Саубоном убили трех лошадей. Ортайна, графа Нумайнейри, привезли обратно его слуги; граф был смертельно ранен. Вскоре он ушел вслед за сыном.

Солнце взобралось на самый верх и оттуда опаляло Равнину Битвы.

Графы и таны Среднего Севера и костерили кианцев, и поражались их гибкой тактике. Они с завистью глядели на великолепных лошадей, которыми их всадники-язычники управляли, казалось, одной лишь силой мысли. Они больше не насмехались над языческими грандами за то, что те искусны в обращении с луком. Многие щиты айнрити словно обросли перьями. Из кольчуг торчали сломанные древки. В лагере набралось уже несколько тысяч раненых и мертвых, пострадавших именно от стрел.

Когда фаним отступили и перестроились, Люди Бивня разразились нестройными, но радостными возгласами. Многие пехотинцы, задыхавшиеся от жары, кинулись в заваленную трупами ложбину и погрузили головы в грязную, смешанную с кровью воду. Некоторые попадали на колени и затряслись от беззвучных рыданий. Рабы, жрецы, жены и проститутки сновали среди воинов, перевязывали раны, предлагали воду или пиво простым солдатам и вино знати. То тут, то там группки измученных воинов затягивали гимн. Офицеры выкрикивали приказы; сотни людей были отправлены вбивать сломанные копья, пики и просто острые обломки в склон перед строем войска.

Пролетел слух, будто язычники отправили несколько крупных отрядов на север, в холмы, чтобы обойти айнрити с фланга, и там, поскольку принц Саубон это предвидел, они были полностью разгромлены благодаря доблести и искусству графа Атьеаури и его галеотских рыцарей. Войско снова разразилось радостными возгласами, и на некоторое время они даже заглушили непрекращающийся рокот барабанов фаним.

Но ликование длилось недолго. Язычники собрались под свои треугольные знамена и выстроились длинными рядами. Барабаны смолкли. На мгновение Люди Бивня услышали шорох ветра в траве и даже жужжание пчел, бесцельно летавших над мертвыми телами. У них на глазах небольшой отряд всадников проехал вдоль рядов застывших фаним, и над этим отрядом реяло знамя с черным шакалом, гербом сапатишаха Скаура, правителя Шайгека. До айнрити донеслись отголоски речи, обращенной к войскам; в ответ раздались дружные вопли на неизвестном языке.

Принц Саубон заорал дурным голосом, обещая пятьдесят золотых талантов лучнику, который сумеет убить сапатишаха, и десять — тому, кто сумеет его ранить. Оценив ветер, кое-кто из агмундрменов натянул луки и сделал несколько выстрелов наугад. Большинство стрел не долетело до противника, но некоторые все же преодолели расстояние, разделявшее два войска. Всадники делали вид, будто ничего не замечают, пока один из них вдруг не схватился за горло и не рухнул на землю.

Люди Бивня разразились смехом и улюлюканьем. Они принялись колотить по щитам, свистя и вопя. Свита сапатишаха рассыпалась в разные стороны. На месте остался лишь один: знатный человек в великолепном белом одеянии, расшитом черно-золотыми узорами. Видимо, он не испугался, поскольку остался недвижен под градом насмешек. И айнрити, все до единого, поняли, что видят великого Скаура аб Налайяна, которого нансурцы называют Сутис Сутадра, Южный Шакал.

Стрелы, выпущенные галеотами, усеяли землю вокруг него, но сапатишах не шелохнулся. Все больше и больше стрел вонзались в землю — агмундрмены оценили расстояние и силу ветра. Глядя на айнрити, сапатишах достал из-за темно-красного кушака нож и невозмутимо принялся чистить ногти.

Теперь уже фаним разразились хохотом и принялись колотить по круглым щитам сверкающими на солнце саблями. Казалось, будто сама земля содрогнулась — такой поднялся шум. Два народа, две религии, готовые ненавидеть и убивать, стояли друг против друга на Равнине Битвы.

Затем Скаур поднял руку, и барабаны зарокотали снова. Строй фаним двинулся вперед. Люди Бивня замолчали, опустили пики и сомкнули щиты. Все начиналось заново.

Кианцы постепенно набирали скорость, поднимая клубы пыли. Словно повинуясь ритму барабанного боя, передние ряды слаженно, единым движением опустили копья и пустили коней в галоп. С пронзительным криком они ринулись на айнрити, а конные лучники разлетелись по сторонам, осыпая северян стрелами. Язычники шли волна за волной, и их было куда больше, чем утром. Они жертвовали целыми отрядами за пядь земли. Там, где стояли юсгальдеры из Галеота, потрепанные кюрвишмены, нангаэлы и варнуты из Се Тидонна, кианцы выбирались из ложбины и стали теснить железных людей. Сломанные копья, изувеченные лица, порванная сбруя. Изогнутые сабли раскалывали шлемы, ломали ключицы через кольчуги. Обезумевшие кони врезались в ряды щитов. И в тот самый момент, когда казалось, что напор язычников стал ослабевать, из пыли вынырнули новые воины; они скакали прямо по трупам, шли в атаку на выстроившихся ступенями пехотинцев. Было уже не до тактики и не до молитв; осталась лишь ожесточенная схватка, в которой каждый стремился убить врага и уцелеть.

В нескольких местах строй айнрити дрогнул, возникли бреши… И тут, словно из слепящего солнца, появились кишаурим.

Саубон плашмя ударил нескольких убегавших юсгальеров, но это не дало никакого результата. Обезумев от ужаса, они спасались от кианских всадников в позолоченных доспехах.

— Бог! — взревел Саубон, кидаясь навстречу койяури. — Так хочет Бог!

Его вороной врезался в скакуна язычника, оказавшегося на пути у принца. Кианский конь, уступавший размерами северному, пошатнулся, и Саубон вонзил меч точно в шею ошеломленного всадника. Он развернулся и отразил мощный удар кианца в развевающемся темно-красном одеянии. Вороной пронзительно заржал и отпрыгнул вбок, так что галеот оказался бок о бок с язычником — но Саубон был выше. Он врезал кианцу рукоятью меча, и тот свалился с лошади; лицо его было разбито в кровь. Тут чей-то клинок скользнул по шлему Саубона. Принц полоснул оставшегося без всадника коня по заду, и тот пошел метаться среди собак-язычников; затем с размаху рубанул по морде лошадь нападавшего. Та встала на дыбы и скинула всадника. Саубон развернул вороного и затоптал визжащего нечестивца.

— Так! — выкрикнул он, атаковав другого язычника и разрубив ему щит.

— Хочет! — Его второй удар раздробил руку, сжимавшую щит.

— Бог! — Третий удар расколол серебристый шлем и рассек смуглое лицо на две части.

Койяури, стоявший за оседающим наземь покойником, заколебался. А вот те, кто был за спиной у Саубона, — нет. Копье скользнуло по спине, зацепилось за кольчугу и едва не выкинуло принца из седла. Саубон привстал на стременах, снова ударил и выбил копье. Когда противник потянулся за изогнутым мечом, Саубон всадил клинок в сочленение его доспеха. Еще один. Язычники кружили вокруг принца, но приблизиться не решались.

— Трусы! — выкрикнул Саубон, пришпорил коня и с безумным смехом ринулся на врагов. Те в ужасе попятились — и это стоило жизни еще двоим из них. Но вороной Саубона вдруг поднялся на дыбы и споткнулся… Опять лошадь, так ее перетак! Принц тяжело рухнул на землю. Мысли спутались. Движущийся лес ног и копыт. Недвижные тела. Истоптанная трава. Встать… встать… скорее встать! Бьющийся в агонии вороной лягнул Саубона. Огромная тень нависла над ним. Копыта с железными подковами ударили о землю рядом с его головой. Саубон ткнул мечом вверх, почувствовал, как острие скользнуло по броне лошади, а потом вонзилось в мягкий коричневый живот. Брызнувший на миг солнечный свет. Саубон, пошатываясь, поднялся на ноги. Но что-то обрушилось на его шлем и вновь швырнуло принца на колени. От следующего удара он полетел лицом в траву.

О господи! По сравнению с землей его ярость казалась такой пустой, такой бренной! Саубон потянулся вперед и ухватил чужую руку — холодную, мозолистую, с гладкими ногтями. Мертвую руку. Принц взглянул поверх спутанной травы и увидел мертвеца. Айнрити. Лицо было сплющено об землю и залито кровью. Покойник потерял шлем, и светло-русые волосы выбились из-под кольчужного капюшона. Мертвец казался таким тяжелым, таким неподвижным — как сама земля…

Кошмарный момент узнавания, слишком нереальный, чтобы испугаться.

Это его лицо! Он сжимает свою собственную руку!

Саубон попытался закричать.

Не получилось.

Но потом послышался топот тяжелых копыт, крики на знакомых языках. Саубон выпустил холодные пальцы, с трудом поднялся на четвереньки. Обеспокоенные голоса. Кто-то невидимый поставил его на ноги. Саубон очумело уставился на землю, на пустое место, где мгновение назад лежал его собственный труп…

«Эта земля… Эта земля проклята!»

— Вот, держитесь за меня.

Голос звучал отечески, словно его обладатель обращался к сыну, получившему жестокий урок.

— Вы спасены, мой принц. Куссалт.

«Спасен?»

— Вы не ранены?

Саубон перевел дух, сплюнул кровь и выдохнул:

— Только помят…

Буквально в нескольких ярдах от них рубились шрайские рыцари и койяури. Звон оружия, блеск стальных клинков на фоне солнца и неба. Так красиво. Так невероятно далеко, словно картина, вытканная на гобелене…

Саубон молча повернулся к конюху. Старый воин выглядел измученным и обессилевшим.

— Вы удержали брешь, — сказал Куссалт, и в глазах его было странное выражение: изумление, если не гордость.

Саубон сморгнул кровь, стекавшую на левый глаз. Его охватила необъяснимая жестокость.

— Ты старый и неповоротливый… Отдай мне коня! Куссалт помрачнел и поджал губы.

— Здесь не место обижаться, старый дурак! Сейчас же отдай мне этого гребаного коня!

Куссалт дернулся, как будто в нем что-то оборвалось, а потом всем весом рухнул вперед, на Саубона. Принц упал вместе с конюхом.

— Куссалт!

Он втащил старика к себе на колени. Из его спины торчала стрела, ушедшая почти по самое оперение.

У конюха в груди что-то забулькало. Он закашлялся; на губах выступила темная, стариковская кровь.

Выпученные глаза отыскали Саубона, и старый воин рассмеялся, снова закашлявшись кровью. У Саубона от страха по спине побежали мурашки. Сколько раз он слышал, чтобы Куссалт смеялся? Не то три, не то четыре раза за всю жизнь?

« Нет-нет-нет-нет…»

— Куссалт!

— Я хочу, чтобы ты знал… — прохрипел старик, — как я тебя ненавижу…

По его телу прошла судорога, он сплюнул кровь. Судорожно вздохнул и застыл неподвижно.

Как земля.

Саубон оглядел странный пятачок спокойствия, что окружал его сейчас. Отовсюду сквозь истоптанную траву на него смотрели глаза мертвецов. И он понял.

«Это проклятие».

Койяури развернулись и кинулись прочь, через ложбину, края которой уже осыпались. Но вместо радостных криков раздались вопли ужаса. Где-то вспыхнули огни, настолько яркие, что отбрасывали тени при полуденном солнце.

«Он никогда не испытывал ко мне ненависти…»

Да и как он мог? Куссалт был единственным, кто…

«Смешная шутка. Ха-ха, старый ты дурак…»

Кто-то стоял над ним и кричал.

Усталость. Случалось ли ему раньше так уставать?

— Кишаурим! — вопил этот кто-то. — Кишаурим! А, это те огни…

Сильный удар. Лопнувшие звенья оцарапали щеку. Куда подевался шлем?

— Саубон! Саубон! — кричал Инхейри Готиан. — Кишаурим!

Саубон провел рукой по щеке. Увидел кровь. Неблагодарная скотина. Гребаный чурка. «Позаботься, чтобы они были наказаны! Накажи их! Накажи!» Чурки гребаные.

— Атакуй их, — ровным тоном произнес галеотский принц. Он сидел, прижимая к себе мертвого конюха.

— Ты должен атаковать кишаурим.

Они шли, стараясь не попадаться на глаза арбалетчикам, снабженным Слезами Бога, которых, как они знали, айнрити держат в задних рядах. Нельзя было рисковать ни одним из них, особенно теперь, когда Багряные Шпили подключились к войне. Они были кишаурим, Водоносами Индары, и их дыхание было драгоценнее дыхания тысяч. Они были оазисами среди людей.

Проводя ладонями над травами, над золотарником и белым ковылем, они шли к строю айнрити; их было четырнадцать. Ветер и восходящие потоки воздуха трепали желтые шелковые рясы; змеи — у каждого на горле их было пять — вытянулись, словно свечи на канделябре, и внимательно следили за всем, что происходит вокруг. Охваченные отчаянием айнрити раз за разом выпускали тучу стрел, но древки сгорали в магическом пламени. Кишаурим продолжали идти, обводя слепым взглядом выдавленных глаз ощетинившийся строй айнрити. Там, куда они поворачивались, вспыхивал слепящий голубой свет, от которого кожа покрывалась волдырями, железо прикипало к телу, а сердца обугливались…

Немало северян остались на местах, падая и прикрываясь щитами, как их учили. Но многие другие обратились в бегство — юсгальдеры и агмундрмены, гаэриши, нумайнериши и плайдольмены — глухие к крикам офицеров и лордов, пытавшихся навести порядок. Ряды айнрити смешались. Битва превратилась в бойню.

Посреди всего этого беспорядка принц Фанайял со своими койяури бежал прочь от ложбины, а шрайские рыцари гнались за ними сквозь тучи пыли и дыма — по крайней мере, так показалось бы тому, кто взглянул бы на это со стороны. Сперва фаним просто не верили своим глазам. Многие кричали, но не от страха или тревоги, а от изумления при виде свирепости этих чокнутых идолопоклонников. Когда же Фанайял свернул в сторону, Инхейри Готиан, а с ним около четырех тысяч шрайских рыцарей по-прежнему продолжили скакать вперед, с криками — с рыданиями — «Так хочет Бог!».

Они рассыпались по Равнине Битвы. Они неслись над травами, в страхе прижимаясь к гривам коней, и яростно кричали, бросая вызов врагу. Они атаковали четырнадцать кишаурим, погнав коней в тот адский свет, что исходил от лиц жрецов. И умерли, сгорели, словно мотыльки, полетевшие на угли в самой глубине камина.

Голубые нити раскалились добела; они ветвились, сверкали сверхъестественной красотой, сжигали руки и ноги в пепел, взрывали туловища, уничтожали людей прямо в седлах. Среди пронзительных воплей и воя, среди грохота копыт и громового клича «Так хочет Бог!» Готиан кубарем полетел с обугленных останков лошади. Сверху рухнул Биакси Сковлас — от его ноги осталась лишь обгорелая культя, — и его растоптали те, кто скакал следом. Рыцарь, мчавшийся прямо перед Кутием Сарцеллом, взорвался, и его нож со свистом вонзился Сарцеллу в горло. Первый рыцарь-командор ничком рухнул на землю. Вокруг бушевала смерть.

Мозги кипели в черепах. Лязгали зубы. Сотни погибли в первые тридцать секунд. Испепеляющий свет был повсюду, его лучи ветвились, словно трещины по стеклу. И все же шрайские рыцари продолжали гнать коней вперед, скача по тлеющим останкам своих братьев, мчась навстречу гибели — тысячами! — и крича во всю глотку. Кусты и трава вспыхивали. Жирный дым поднимался к небу, и ветер нес его в сторону кишаурим.

Затем одинокий всадник, молодой посвященный, налетел на одного из жрецов-колдунов и смахнул ему голову с плеч. Когда ближайший из кишаурим посмотрел на него пустыми глазницами, во вспышке пламени исчез лишь скакун юноши. Сам молодой рыцарь очутился на земле и с пронзительным воплем ринулся вперед. К его руке была привязана хора покойного отца.

Лишь теперь кишаурим осознали свою ошибку — высокомерие. Несколько кратких мгновений они колебались…

И тут из клубов дыма на них обрушилась волна опаленных, окровавленных рыцарей, среди которых был великий магистр Готиан, несущий белое полотнище с изображением золотого Бивня, священное знамя ордена. Во время этого решающего рывка сгорели еще сотни рыцарей. Но некоторые уцелели, и кишаурим разверзли землю, в отчаянии пытаясь избавиться от владельцев хор. Но поздно — впавшие в безумие рыцари были уже рядом. Один из кишаурим попытался бежать, шагнув в небо, но его снял болтом арбалетчик со Слезой Бога. Прочих просто зарубили на месте.

Они были кишаурим, Водоносами Индары, и их смерть была драгоценнее смерти тысяч.

На один невероятный миг все стихло. Шрайские рыцари — несколько сотен уцелевших — принялись, хромая и пошатываясь, отступать к потрепанным рядам своих братьев-айнрити. Одним из последних вернулся Инхейри Готиан, неся на плече обожженного юношу.

Скаур, понимая, что кишаурим, невзирая на гибель, выполнили свою задачу, заорал на грандов, веля начинать атаку — но потрясение от зрелища, представшего их глазам, оказалось слишком сильным. Фаним отступили, смешав ряды, а тем временем напротив, среди пятен обожженной земли и дымящихся трупов, графы и таны Среднего Севера бились, восстанавливая порядок. К тому моменту, как гранды Шайгека и Гедеи пошли в атаку, железные люди снова сомкнули ряды, и хотя их строй поредел, сердца окрепли еще больше.

И они снова запели древнюю песнь, которая теперь казалась им скорее пророчеством:

Война из наших смотрит глаз,
Нам тяжек ратный труд,
Но если битвы день угас,
Наш отдых боги чтут!
День заканчивался, и все больше достойных людей уходило в лучший из миров. Графа Ванхайла Куригалдского сбросили с коня во время контратаки, и при падении он сломал спину. Младший брат Скайельта, принц Наррадха, получил стрелу в глаз. Из тех, кто еще был жив, некоторые свалились от теплового удара. Некоторые сошли с ума от горя, и их, беснующихся, пришлось оттащить к жрецам, в лагерь. Но тех, кто остался стоять, уже невозможно было сломить. Железные люди вновь запели песню, а песня вновь разожгла в них неистовый пыл. Грохот барабанов фаним ослабел, а потом и вовсе стих. Тысячи голосов и одна песня. Тысячи лет и одна песня.

Но если битвы день угас,
Наш отдых боги чтут!
По мере того как солнце клонилось к западу, фаним все неохотнее приближались к строю айнрити и все с большим беспокойством ходили в атаку. Они видели демонов в глазах своих врагов-идолопоклонников.

Скаур уже дал приказ к отступлению, когда над западными холмами показались знамена Нерсея Пройаса. Галеоты, тидонцы и туньеры в едином порыве, без всякого приказа ринулись вперед и помчались через Равнину Битвы. Уставшие, ослабевшие фаним запаниковали, и отступление превратилось в беспорядочное бегство. Рыцари Конрии врезались в их ряды, и великое кианское воинство сапатишаха Скаура аб Налайяна, правителя Шайгека, было разгромлено вчистую. Тем временем графы и таны Среднего Севера на оставшихся лошадях налетели на огромный лагерь фаним. Поддавшись буйной ярости, истерзанные северяне насиловали женщин, убивали рабов и грабили роскошные шатры бесчисленных грандов.

К закату Священное воинство простецов было отомщено.

В течение следующих недель Людям Бивня предстояло наткнуться на тысячи раздувшихся лошадиных туш, валяющихся вдоль дороги на Хиннерет. Их загнали до смерти — так отчаянно язычники удирали от железных людей из Священного воинства.


Сгорбившись в седле, Саубон наблюдал, как колонны усталых людей тащатся по залитым лунным светом травам, стремясь наконец-то нагнать Пройаса и его рыцарей. Саубон понял, что конрийский принц действительно спешил изо всех сил, раз настолько обогнал обоз и прислугу, следующую за войском. Саубону не нужно было зеркало, чтобы понять, как он выглядит: хватало перепуганных взглядов тех, кто проходил мимо. Изорванная котта пропитана кровью. Кровь засохла на звеньях кольчуги…

Он подождал до тех пор, пока человек не окажется прямо перед ним, прежде чем окликнуть его.

— Твой друг. Где он?

Этот колдун, Ахкеймион, съежился при виде восседающей на коне фигуры и вцепился в свою бабу. Неудивительно. Съежишься тут, когда над тобою во тьме нависнет нечто, смахивающее на окровавленный призрак.

— Вы имеете в виду Келлхуса? — спросил бородатый колдун.

Саубон сердито посмотрел на него.

— Не забывайся, пес! Он князь.

— Значит, вы имеете в виду князя Келлхуса?

Неведомо как сдержавшись, Саубон помолчал, облизнул распухшие губы.

Колдун пожал плечами.

— Я не знаю. Пройас гнал нас, словно скот, чтобы настичь вас. Все перемешалось… А кроме того, накануне битвы князья особо не околачиваются среди таких, как мы.

Саубон сердито взглянул на велеречивого дурака, размышляя, не врезать ли ему за наглость. Но воспоминание о том, как он увидел на поле битвы свой собственный труп, удержало его. Он содрогнулся, обхватил себя руками. «Это был не я!»

— Возможно… возможно, ты сумеешь мне помочь. Колдун озадаченно уставился на него, с видом, который Саубон счел оскорбительным.

— Я к вашим услугам, мой принц.

— Эта земля… Что о ней известно?

Колдун снова пожал плечами.

— Это Равнина Битвы… Место, где умер Не-бог.

— Я знаю легенды.

— Я в этом не сомневаюсь… Вам известно, что такое топои?

Саубон скривился.

— Нет.

Привлекательная бабенка рядом с колдуном зевнула и потерла глаза. На галеотского принца внезапно обрушилась усталость. Он пошатнулся в седле.

— Вы знаете, что с возвышения — например, с башни или с вершины горы — видно дальше? — спросил колдун.

— Я не дурак. И нечего обращаться со мной, как с дураком. Страдальческая улыбка.

— Топои — тоже своего рода возвышения, места, откуда можно дальше видеть… Но если обычные возвышения созданы из камня и земли, топои состоят из страданий и эмоциональных травм. Такие высоты позволяют нам заглянуть за пределы этого мира… некоторые даже говорят — заглянуть во Внешний Мир. Вот почему эта земля беспокоит вас — вы стоите опасно высоко… Это Равнина Битвы. Ваши ощущения сродни головокружению.

Саубон кивнул, чувствуя, как что-то сдавило ему горло. Он понял, и это понимание почему-то, без всяких причин, принесло ему неизмеримое облегчение. Два судорожных всхлипа сокрушили его.

— Устал, — хрипло буркнул принц, сердито вытирая глаза. Колдун смотрел на него скорее с сожалением, чем с осуждением. Женщина упорно таращилась себе под ноги.

Не в силах глядеть на этого человека, Саубон кивнул ему и поехал прочь. Однако голос чародея заставил его остановиться.

— Даже среди топои, — сказал тот, — это место… особенное. В его тоне появилось нечто такое, отчего Саубону померещилось, будто в лицо ударил порыв зимнего ветра.

— Это как? — выдавил из себя принц, глядя во тьму.

— Вы помните это место в «Сагах» — «Эм уитри Тир ма-уна, ким раусса райн»…

Саубон смахнул слезы и ничего не ответил.

— «Душа, что столкнулась с Ним, — продолжал колдун, — не проходит дальше».

— И что эта дрянь означает, так ее перетак? — спросил галеотский принц и сам поразился свирепости, прозвучавшей в его голосе.

Колдун оглядел темную равнину.

— В некотором смысле, Он где-то здесь… Мог-Фарау. Когда он снова повернулся к Саубону, в глазах его читался неподдельный страх.

— Смерть не ушла с Равнины Битвы, мой принц… Это место проклято. Здесь умер Не-бог.

ГЛАВА 7 МЕНГЕДДА

«Сон, когда он достаточно глубок, неотличим от бессонницы».

Сориан, «Книга кругов и спиралей»

4111 год Бивня, начало лета, равнина Менгедда


Раскинув широкие черные крылья, Синтез плыл вместе с утренним ветром. Восточный край неба постепенно светлел, а потом солнце вдруг раскололо горизонт и ринулось в атаку, на усеянный трупами простор Равнины Битвы, и из беспредельной черноты, оттуда, куда он в конечном счете вернется, протянулась непостижимо длинная нить…

Возможно, до самого дома.

Кто бы упрекнул Синтеза за то, что он позволил себе предаться ностальгии? Снова очутиться здесь через тысячу лет, в месте, где это почти произошло, где люди и нелюди едва не сгинули навеки. Едва. Увы…

Уже скоро. Скоро.

Синтез опустил человеческую голову и принялся разглядывать узоры, образованные на равнине бессчетными мертвыми телами, восхищаясь сходством этих узоров с некоторыми знаками, что некогда высоко ценились его видом — в те времена, когда они действительно могли так зваться. Вид. Род. Раса.

Инхорои — так величали их эти паразиты.

Некоторое время Синтез наслаждался ощущением глубины, которое создавали тысячи медленно кружащих внизу стервятников. Затем он уловил нужный запах… это потустороннее зловоние — такое особенное! — предусмотренное как раз для подобного случая.

Так, значит, Сарцелл мертв.

По крайней мере, Священное воинство одержало победу — над кишаурим, не над кем-нибудь!

Голготтерат будет доволен.

Растянув человеческие губы в улыбке — а может, в гримасе, — Древнее Имя камнем рухнул вниз, чтобы присоединиться к стервятникам на их пиру.


Пространство корчилось, извивалось от белых, словно личинки, фигур, увешанных человеческой кожей, — от шранков, визжащих шранков. Их были тысячи тысяч, и они расцарапывали себя до крови, выдирали глаза. Глаза! Смерч с ревом прокатился сквозь них, расшвыряв по сторонам бессчетные тысячи.

Мог-Фарау шел.

Великий верховный король киранейцев схватил Сесватху за плечи, но колдун не в состоянии был расслышать его крик. Он слышал голос, исходящий из глоток сотен тысяч шранков, звучащий так, словно в череп насыпали горящих углей… Голос Не-бога.

— ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Видишь? Но что он может…

МНЕ НУЖНО ЗНАТЬ, ЧТО ТЫ ВИДИШЬ.

Верховный король отвернулся и потянулся за Копьем-Цаплей.

— ГОВОРИ.

Тайны… Тайны! Даже Не-бог не может выстроить стены против того, что забыто! Перед глазами промелькнул нечестивый Панцирь, сияющий в сердце смерча, саркофаг из нимиля, исписанный хорическими рунами, висящий…

ЧТО Я…

Ахкеймион проснулся с криком. Руки свело судорогой. Колдуна трясло.

Но тут зазвучал чей-то нежный голос, заворковал, успокаивая. Мягкие руки погладили его по лицу, убрали с глаз мокрые волосы, стерли слезы со щек.

Эсми.

Он еще некоторое время лежал в ее объятиях, периодически вздрагивая, и изо всех сил старался держать глаза открытыми, желая видеть, что он здесь — здесь и сейчас.

— Я думала о Келлхусе, — сказала Эсменет, когда его дыхание выровнялось.

— Он тебе снился? — вяло поддразнил ее Ахкеймион. Он пытался заставить голос звучать спокойно. Эсменет улыбнулась.

— Вовсе нет, дурачок. Я ска…

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Визжащий голос, резкие, отрывистые фразы…

— Извини, — произнес Ахкеймион, неловко рассмеявшись, — что ты сказала? Я, должно быть, заснул…

— Я сказала, что просто подумала.

— О чем?

Ахкеймион почувствовал, что Эсменет вздернула голову, как делала всегда, когда пыталась выразить словами нечто, ускользающее от нее.

— О том, как он говорит… Ты не…

Я НЕ ВИЖУ.

— Нет, — прохрипел Ахкеймион. — Никогда не замечал. И зашелся кашлем.

— Вот что получается из-за того, что ты все время сидишь с подветренной стороны костра, в дыму, — сердито сказала Эсменет.

Один из традиционных ее упреков.

— Старое мясо лучше есть прокопченным.

Его традиционный ответ. Ахкеймион вытер пот, норовящий попасть в глаза.

— Как бы то ни было, Келлхус… — продолжала она, понизив голос.

Ткань палатки была тонкой, а в лагере находилось слишком много людей.

— Все принялись шептаться о нем, из-за битвы и из-за того, что он сказал принцу Саубону, и мне вдруг пришло в голову…

СКАЖИ МНЕ.

— …перед тем как уснуть, я подумала, что почти все его слова, это… ну, то ли далеко, то ли близко…

Ахкеймион сглотнул и с трудом выдавил:

— Что ты имеешь в виду?

Ему хотелось помочиться.

Эсменет рассмеялась.

— Я сама толком не понимаю… Помнишь, я рассказывала, он однажды спросил меня, каково это — быть шлюхой? Ну, в смысле, спать с незнакомыми людьми. Когда он говорит так, кажется, будто он близко, так близко, что аж не по себе делается, — до тех пор, пока не соображаешь, какой он честный и скромный… Тогда я подумала, что он просто еще один пес, которому приспичило…

ЧТО Я ТАКОЕ?

— Говори по существу, Эсми…

Обиженное молчание.

— А в другие разы, когда он говорит, кажется, будто он далеко, так далеко, что прямо дух захватывает. Будто он стоит на высокой горе и видит оттуда все, ну, или почти все…

Эсменет снова умолкла, и по длине паузы Ахкеймион понял, что задел ее. Он почувствовал, как она пожала плечами.

— Все остальные говорят откуда-то из середины, в то время как он… А теперь еще и это — он увидел то, что произошло вчера, до того, как оно произошло. С каждым днем…

Я НЕ ВИЖУ.

— …он словно бы говорит еще чуть ближе и чуть дальше. Мне от этого… Акка! Ты дрожишь! Тебя же трясет!

Ахкеймион судорожно втянул в себя воздух.

— Эсми, я н-не могу здесь оставаться.

— Ты о чем?

— Это место! — выкрикнул Ахкеймион. — Я не могу здесь оставаться!

— Тс-с. Все будет хорошо. Я слышала, как солдаты говорили, что завтра мы тронемся в путь. Подальше от мертвецов, чтобы не начались болезни и…

СКАЖИ МНЕ.

Ахкеймион закричал, пытаясь удержать ускользающий рассудок.

— Тише, Акка, тише…

— Они не сказали куда? — выдохнул Ахкеймион.

Эсменет сбросила одеяла и нагая опустилась на колени рядом с колдуном, положив руки ему на грудь. Она выглядела обеспокоенной. Очень обеспокоенной.

— Кажется, они говорили что-то про развалины.

— Еще х-хуже.

— Ты о чем?

— Это место разрывает меня на куски, Эсми. Эхо. Постоянное эхо. П-помнишь, что я с-сказал Саубону прошлой ночью? Н-не-бог… Его.. его эхо здесь очень сильно. Слишком сильно! А развалины — это, должно быть, город Менгедда. Там, где произошло… Где Не-бог был повержен. Я знаю, я похож на безумца, но мне кажется, это место… оно узнало меля… м-меня или Сесватху во мне.

— Так что же нам…

СКАЖИ.

— Уходить… Поставить палатку в восточных холмах, на краю Равнины Битвы. Мы можем дождаться остальных там.

На лицо Эсменет набежало облако новой тревоги.

— Акка, ты уверен?

— Мы будем в безопасности… Мне просто нужно очутиться подальше отсюда.


С накоплением сил, как однажды заметил Ахкеймион, приходят загадки. Старая нильнамешская пословица. Когда Келлхус спросил, что она означает, колдун сказал, что речь идет о парадоксе силы: чем большей безопасности добивается от мира кто-то один, тем в большей опасности оказывается другой. Тогда Келлхус подумал, что эта пословица — очередное бессмысленное обобщение, эксплуатирующее склонность людей путать невразумительность с глубокомыслием. Теперь он не был в этом так уверен.

С момента битвы прошло пять дней. Солнце пятого дня выкипело и утекло через западные холмы. Великие Имена — включая Конфаса и Чеферамунни — собрались со своими свитами в открытом амфитеатре, давным-давно построенном на склоне невысокого холма. В центре его горел огромный костер, превращавший сцену в печку. Великие Имена расселись на нижнем ярусе амфитеатра, а их советники и соотечественники-дворяне переругивались и перешучивались ярусом выше. Их торжественные облачения блестели и переливались в свете костра. На лицах плясали оранжевые отсветы. Внизу из темноты на сцену то и дело выходили рабы и бросали в костер мебель, одежду, свитки и прочие бесценные предметы из лагеря кианцев. Над костром поднимался странный голубовато-стальной дым. Запах от него шел отвратный — напоминающий мазь из навоза, которой пользовались ятверианские жрицы, — но на Равнине Битвы не было другого топлива.

Наконец-то Священное воинство собралось воедино. Чуть раньше, днем, нансурское и айнонское войска пересекли равнину и присоединились к огромному лагерю, разбитому рядом с развалинами Менгедды: как сказал Келлхусу Ахкеймион, в древности это был великий город, но его уничтожили еще в бронзовом веке. Впервые со времен ухода из Момемна удалось созвать на совет все Великие и Меньшие имена сразу. Хотя статус и известность обеспечивали ему место среди Великих Имен, Келлхус предпочел сесть вместе с рыцарями и кавалеристами, устроившимися на камнях с противоположной стороны амфитеатра. Это позволяло лишний раз поддержать репутацию скромного человека, а кроме того, отсюда удобнее было разглядывать тех, кого ему требовалось завоевать.

Их лица являли собой разительный контраст. На некоторых красовались отметины: повязки, раны с затянувшимися краями и начавшие желтеть синяки — следы недавней битвы. На некоторых вообще не было отметин, в особенности на лицах только что прибывших нансурцев и айнонов. Одни радовались и веселились тому, что удалось сломать хребет язычникам. Другие были пепельно-бледными от ужаса и недосыпа…

Казалось, будто победа на Равнине Битвы взяла с них жуткую, сверхъестественную дань.

С того момента, как войско поставило палатки на равнине Менгедда, множество мужчин и женщин стало жаловаться на ночные кошмары. Они утверждали, будто каждую ночь оказываются на Равнине Битвы в ужасных обстоятельствах, сражаются с врагами, каких никогда не видели, и погибают от их рук, — с древними нансурцами, настоящими кианцами из пустыни, кенейскими пехотинцами, с колесницами древнего Шайгека, с киранейцами в бронзовых доспехах, с буйными скюльвендами, шранками, башрагами — а некоторые говорили даже о враку, драконах.

Когда лагерь перенесли подальше от ветров, несущих запах разложения, к развалинам Менгедды, кошмары лишь усилились. Некоторые начали утверждать, будто им снится недавняя битва с кианцами, что они снова горят в магическом огне или гибнут от рук впавших в боевое безумие туньеров. Казалось, будто земля собрала последние, предсмертные моменты обреченных и теперь раз за разом демонстрирует их живым. Многие пытались вообще перестать спать, особенно после того, как одного тидонского тана поутру нашли мертвым в собственной палатке. Некоторые, как тот же Ахкеймион, бежали.

Затем начали появляться изъеденные ржавчиной ножи, монеты, разбитые шлемы и кости, как будто земля медленно извергала их из себя. Сперва их находили по утрам торчащими из земли — в таких местах, где их не могли прежде не заметить. Постепенно подобные случаи учащались. А потом один человек якобы споткнулся обо что-то в собственной палатке и обнаружил под тростником, которым была устелена земля, детский скелетик.

Самому Келлхусу ничего не снилось, но кости он видел. По словам Готиана, который двумя днями раньше, на закрытом совете, рассказал кое-какие легенды о Равнине Битвы, эта земля за тысячу лет приняла слишком много крови, и теперь ей, как чересчур соленой воде, приходится что-то выталкивать из себя, чтобы принять новую порцию. Равнина Битвы проклята, сказал великий магистр, но не нужно бояться за свои души, пока они крепки в вере. Проклятие старо и широко известно. Пройас и Готьелк, не страдавшие от кошмарных снов, не хотели уходить с этого места, поскольку, отправляя гонцов к Конфасу и Чеферамунни, назвали местом встречи Менгедду, к тому же ручьи, текущие через разрушенный город, были единственным крупным источником воды на многие мили вокруг. Саубон тоже предлагал остаться, но, как знал Келлхус, по своим, личным причинам. Потому что он-то как раз видел сны. И лишь Скайельт требовал уходить.

Каким-то образом сама земля, на которой произошла битва, стала их врагом. Однажды вечером, у костра, Ксинем сказал, что подобная борьба подобает философам и жрецам, а не воинам и шлюхам.

Келлхус же подумал, что такой борьбы вообще не должно быть…

С тех пор как он узнал ужасные подробности победы айнрити, Келлхуса осаждали вопросы и загадки.

Судьба действительно оказалась благосклонна к Коифусу Саубону, но исключительно потому, что галеотский принц посмел поставить под удар шрайских рыцарей. По всем раскладам выходило, что именно сумасшедшая атака Готиана спасла графов и танов Среднего Севера. Иными словами, события разворачивались так, как предсказал Келлхус. В точности так.

Но ведь он ничего не предсказывал. Он просто сказал то, что ему было нужно. Он просто хотел приобрести влияние на Саубона и по возможности уничтожить Сарцелла. Он пошел на риск.

Это всего лишь совпадение. По крайней мере, так говорил себе Келлхус — сперва. Судьба — это еще одна распространенная отговорка, еще одна ложь, которую люди любят использовать, желая придать видимость смысла своей жалкой беспомощности. Именно поэтому они представляют судьбу в образе Шлюхи — как нечто такое, что никому не отдает предпочтения. Нечто донельзя безразличное.

То, что было прежде, определяет то, что произойдет потом… На этом основывается Вероятностный Транс. Это принцип, позволяющий подчинять себе обстоятельства, побеждать их словом или мечом. Именно это делает его дунианином.

Одним из Подготовленных.

Потом земля начала выплевывать кости. Не это ли доказательство того, что земля отозвалась на людские страдания, что она не безразлична? А если земля — земля! — не безразлична, то как насчет будущего? Действительно ли то, что было прежде, определяет то, что произойдет потом? Что, если линия, разделяющая прошлое и будущее, не является ни прямой, ни непрерывной, что, если она изогнута, способна образовывать петли, противореча закону о Прежде и Потом?

Может ли он, Келлхус, действительно являться Предвестником, как утверждает Ахкеймион?

«Ты поэтому призвал меня, отец? Чтобы спасти этих детей?»

Но все это были вопросы, которые Келлхус называл предварительными. Оставалось еще множество неотложных проблем, нуждавшихся в изучении, и множество осязаемых угроз. А подобные вопросы находятся в ведении либо философов и жрецов, как сказал Ксинем, либо Анасуримбора Моэнгхуса.

«Почему ты не свяжешься со мной, отец?»

Костер разгорелся ярче, поглощая небольшую библиотеку свитков, притащенных рабами откуда-то из темноты. И хотя Келлхус сидел в стороне, он прямо-таки чувствовал, как в голове выстраивается отношение айнритийской знати к его скромной персоне. Оно было чуть ли не физически ощутимым, словно Келлхус был рыбаком и держал в руках широкие сети. Каждый мимолетно брошенный или, наоборот, внимательный взгляд отмечался, классифицировался и запоминался. Каждое лицо расшифровывалось.

Понимающий взгляд человека, сидящего среди дворян Пройаса… Палатин Гайдекки.

«Он подробно обсудил меня с людьми своего круга, счел загадкой и смотрит на ее решение пессимистически. Но в глубине его души живет настоящее изумление».

Один из тидонцев. Короткий взгляд глаза в глаза… Граф Керджулла.

«До него доходили слухи, но он слишком гордится своими подвигами на поле боя, чтобы списывать их на судьбу. Его мучают кошмары…»

Взгляд вскользь из-за спины Икурея Конфаса… Генерал Мартем.

«Он много слышал обо мне, но слишком поглощен другими заботами, чтобы беспокоиться еще и на этот счет».

Туньер, буйноволосый воитель, выискивающий кого-то в толпе… Граф Гокен.

«Он почти ничего обо мне не слышал. Слишком многие из туньеров говорят на разных языках».

Презрительный, высокомерный взгляд конрийца… Палатин Ингиабан.

«Он обсуждает меня с Гайдекки — не мошенник ли я? На самом деле его интересуют мои взаимоотношения с Найюром. Он тоже перестал спать».

Твердый, неподвижный взгляд кого-то из поредевшей свиты Готиана…

«Сарцелл…»

Одно из этих непроницаемых лиц, которых, похоже, становится все больше. Шпионы-оборотни, как называет их Ахкеймион.

Почему он смотрит на него? Из-за слухов, как остальные? Из-за ужасающих последствий, которые его слова возымели для шрайских рыцарей? Келлхус знал, что Готиан с трудом удерживается, чтобы не возненавидеть его…

Или он знает, что Келлхус видит его истинную сущность?

Келлхус бестрепетно встретил немигающий взгляд твари. Со времен первой встречи со Скеаосом в Андиаминских Высотах Келлхус научился лучше понимать их специфическую физиогномистику. Там, где другие видели невзрачные или красивые лица, он видел глаза, глядящие сквозь сжатые пальцы. К нынешнему моменту Келлхус насчитал одиннадцать таких тварей, замаскированных под различных влиятельных особ, и не сомневался, что есть и другие…

Келлхус любезно кивнул, но Сарцелл просто продолжал смотреть на него. Он то ли не понимал, что за ним тоже наблюдают, то ли его это не волновало…

«Подозревают, — подумал Келлхус. — Они что-то подозревают».

Поблизости началась непонятная суматоха, и, повернувшись, Келлхус увидел, как граф Атьеаури пробивается сквозь толпу зрителей, направляясь к нему. Келлхус вежливо поклонился молодому дворянину. Тот ответил, хотя его поклон был чуть менее глубоким.

— Потом, — сказал Атьеаури. — Мне нужно, чтобы потом вы пошли со мной.

— Принц Саубон?..

У Атьеаури — молодого человека с эффектной внешностью — на скулах заиграли желваки. Келлхус знал, что Атьеаури относится к тому типу людей, которые не понимают ни подавленности, ни колебаний, — и поэтому считал подобное поручение унизительным. Хоть юноша и восхищался дядей, он думал, что Саубон придает слишком большое значение обедневшему князю из Атритау.

«Слишком много гордости».

— Мой дядя хочет встретиться с вами, — сказал граф таким тоном, словно извинялся за некую оплошность.

И, не произнеся больше ни слова, он развернулся и принялся проталкиваться обратно к амфитеатру. Келлхус взглянул поверх голов вниз, на Великие Имена. И заметил, как Саубон нервно отводит взгляд.

«Его страдания усиливаются. Его страх растет». Вот уже шесть ночей галеотский принц усердно избегал его, даже на тех советах, где они сидели у одного костра. Что-то произошло там, на поле битвы, — что-то более ужасное, чем потеря родичей или отправка шрайских рыцарей на верную смерть.

Благоприятная возможность для Келлхуса.

Дунианин заметил, что Сарцелл покинул свое место и теперь стоит вместе с небольшой группкой шрайских жрецов, которые должны были помогать Готиану во время вступительной церемонии.

Великий магистр затянул очищающую молитву — насколько понял Келлхус, из «Трактата». Затем он некоторое время говорил об Айнри Сейене, Последнем Пророке, и о том, что означает быть айнрити.

— «Всякий, кто сокрушается о тьме в своем сердце, — процитировал он «Книгу Ученых», — пусть подниметБивень и следует за мной».

Готиан напомнил, что быть айнрити — значит быть последователем Айнри Сейена. А есть ли более верные его последователи, чем те, кто пошел по его святым стопам?

— Шайме, — произнес он чистым, звучным голосом. — Шайме близко, очень близко, ибо при помощи мечей мы за один день прошли больше, чем могли бы пройти за два года при помощи ног…

— Или языков! — выкрикнул какой-то остряк. Доброжелательный смех.

— Четыре ночи назад, — объявил Готиан, — я отправил свиток Майтанету, нашему Святейшему шрайе, Возвышенному Отцу нашего Священного воинства.

Он сделал паузу, и в наступившей тишине слышалось лишь потрескивание костра. У великого магистра до сих пор были перевязаны обе руки — их обожгло, когда его, раненого, волокли по горящей траве.

— И в этом свитке, — продолжал он, — я написал всего одно слово — одно-единственное! — ибо руки мои до сих пор кровоточат.

Из толпы полетели отдельные возгласы. Атака шрайских рыцарей уже превратилась в легенду.

— Победа! — выкрикнул Готиан.

— Победа!!!

Люди Бивня разразились ликующими криками; некоторые даже плакали. Курганы Менгедды содрогнулись.

Но Келлхус оставался безмолвен. Он взглянул на Сарцелла, стоявшего теперь вполоборота к нему, и заметил… несоответствия. Улыбающийся Готиан, блистательный в своем белом с золотом одеянии, залитый светом костра, жестом велел присутствующим успокоиться, а затем призвал их присоединиться к Храмовой молитве.

Милостивый Бог богов, что ходит среди нас, бессчетны твои священные имена…

Тысячи языков повторяли эти слова. Воздух дрожал от небывалого резонанса. Казалось, будто говорит сама земля… Но Келлхус видел только Сарцелла — вернее, отличия. Его осанка, его рост и сложение, даже блеск черных волос. Все чуть-чуть иное.

«Подмена».

Келлхус понял, что настоящий рыцарь мертв. Смерть Сарцелла прошла незамеченной, и его просто подменили.

…имя твое — Истина, что длится и длится, отныне и вовеки.

Завершив вступительную церемонию, Готиан и Сарцелл удалились. Затем появились закованные в доспехи жрецы Гильгаоала, чтобы провозгласить Ведущего Битву — человека, которого ужасный бог войны пять дней назад избрал своим сосудом на поле боя. Все стихли в ожидании. Как объяснил Келлхусу Ксинем, избрание Ведущего Битву служило темой многочисленных пари, словно это была лотерея, а не божественный выбор. Первым на сцену амфитеатра вышел немолодой мужчина; его широкая борода казалась белой, как снег. Это был Кумор, верховный жрец Гильгаоала. Но прежде чем он успел хоть что-то сказать, принц Скайельт вскочил с места и крикнул: «Веат фирлик реор кафланг дау хара маускрот!» Он повернулся в сторону тех, кто толпился рядом с Келлхусом; его длинные белокурые волосы взметнулись от резкого разворота. «Веат дау хара мут кефлинга! Кефлинга!»

Кумор пробормотал нечто неразборчивое, но все уже смотрели на туньеров Скайельта, ожидая объяснений. Однако похоже было, что его переводчик куда-то подевался.

— Он говорит, — в конце концов выкрикнул на шейском один из людей Готьелка, — что мы должны сперва договориться об уходе отсюда. Что мы должны бежать.

Влажный воздух наполнился криками; одни поддерживали туньера, другие пытались спорить. Конюх Скайельта, великан Ялгрота, вскочив, принялся колотить себя в грудь и выкрикивать угрозы. Сморщенные головы шранков, подвешенные к его поясу, болтались, словно кисточки. Внезапно Скайельт принялся пинать землю ногой. Он присел с ножом в руках, а потом встал, вытягивая руку, чтобы его находку было видно в свете костра. Люди ахнули.

Это был череп, наполовину забитый землей, наполовину размозженный полученным в древности ударом.

— Веат, — медленно произнес Скайельт, — дау хара мут кефлинга.

Мертвец всплыл на поверхность, словно утопленник. «Как такое возможно?» — подумал Келлхус.

Но ему требовалось думать о вещах более насущных, имеющих практическое применение, а не об этом странном свойстве земли.

Скайельт швырнул череп в костер и обвел яростным взглядом Великие Имена. Спор продолжился, и присутствующие один за другим неохотно согласились со Скайельтом, хотя Чеферамунни сперва отказывался верить в эту историю. Даже экзальт-генерал уступил без малейших проявлений недовольства. В ходе дебатов кое-кто то и дело поглядывал на Келлхуса, но никто не попросил его поделиться мнением. Вскоре Пройас объявил, что Священное воинство покинет Менгедду завтра утром.

Люди Бивня загомонили, с удивлением и облегчением.

Внимание вновь переключилось на Кумора. Жрец, то ли от волнения, то ли опасаясь дальнейших помех, вообще отказался от каких бы то ни было ритуалов и направился прямиком к Саубону. Прочих служителей бога поведение Кумора повергло в замешательство.

— Преклони колени, — с дрожью в голосе велел старик. Саубон повиновался, но прежде выпалил:

— Готиан! Он возглавил атаку!

— Это ты, Коифус Саубон, — повторил Кумор, так тихо, что лишь немногие, как предположил Келлхус, могли его расслышать. — Ты… Многие видели это. Многие видели его, Сокрушителя Щитов, славного Гильгаоала… Он смотрел из твоих глаз! Сражался твоими руками!

— Нет…

Кумор улыбнулся и извлек из широкого рукава венок, сплетенный из ветвей терна и оливы. Среди айнрити воцарилось благоговейное молчание, лишь кто-то один закашлялся. Со стариковской мягкостью Кумор возложил венок на голову Саубона. Затем верховный жрец Гильгаоала отступил на шаг и воскликнул:

— Встань, Коифус Саубон, принц Галеота, Ведущий Битву! И снова присутствующие разразились криками ликования.

Саубон поднялся на ноги, медленно, словно человек, едва не падающий от изнеможения. На миг у него сделался такой вид, словно он сам себе не верил, а потом он внезапно повернулся к Келлхусу, и в свете костра было заметно, что на щеках его блестят слезы. На чисто выбритом лице до сих пор видны были синяки и ссадины, полученные пять дней назад.

«Почему? — говорил его страдальческий взгляд. — Я не заслужил этого…»

Келлхус печально улыбнулся и склонил голову ровно настолько, насколько этого требовал джнан от тех, кто находится в присутствии Ведущего Битву. Теперь дунианин в совершенстве овладел их грубыми обычаями; он изучил тонкие жесты, что превращают приличествующее в величественное. Он знал теперь их суть.

Рев толпы усилился. Все заметили, как эти двое обменялись взглядами. Все слышали историю о паломничестве Саубона к Келлхусу, в разрушенное святилище.

«Это произошло, отец. Это произошло».

Но оглушительные вопли вдруг оборвались, превратившись в вопросительный гомон. Келлхус видел, что Икурей Конфас встал со своего места у костра, неподалеку от Саубона, но лишь теперь услышал, что тот кричит.

— …дураки! — бушевал экзальт-генерал. — Полные идиоты! Вы оказываете почести этому человеку? Вы восхваляете действия, которые чуть не погубили все Священное воинство?

По амфитеатру прокатилась волна насмешек и язвительных выкриков.

— Коифус Саубон, Ведущий Битву! — издевательским тоном выкрикнул Конфас, умудрившись перекрыть шум. — Я бы сказал, Просерающий Битву! Этот человек едва не уложил вас всех! И уж поверьте мне, равнина Менгедда — последнее место, где вам хотелось бы умереть…

Саубон смотрел на него молча, словно лишился дара речи.

— Ты знаешь, о чем я говорю, — обратился прямо к нему экзальт-генерал. — Ты знаешь — то, что ты сделал, было вопиющей ошибкой.

Отсветы костра извивались на его позолоченных доспехах, словно масляные разводы.

Воцарилась мертвая тишина. Келлхус понял, что у него не осталось иного выхода, кроме как вмешаться.

«Конфас слишком умен, чтобы…»

— Трусы видят глупость везде, — разнесся над нижним ярусом мощный голос. — Всякая отвага кажется им безрассудством, потому что они называют свою трусость «благоразумием».

Это поднялся с места Найюр.

Проницательность скюльвенда не переставала поражать Келлхуса. Найюр увидел опасность и понял, что, если Саубон окажется дискредитирован, он сделается бесполезным.

Конфас рассмеялся.

— Так, значит, я — трус, да, скюльвенд? Я?

Его правая рука легла на эфес меча.

— В некотором смысле, — заявил Найюр.

На нем были черные штаны и серый жилет длиной по пояс, Добытый в кианском лагере и оставлявший руки и грудь открытыми. Блики костра играли на вышитом шелке жилета и плясали в светлых глазах скюльвенда. От степняка, как всегда, веяло свирепой силой, заставлявшей окружающих ежиться от непонятной тревоги.

— С тех пор как ты победил Народ, — продолжал скюльвенд, — твое имя окружили почетом, и поэтому ты не хочешь делиться славой с другими. Доблесть и мудрость Коифуса Саубона одолели Скаура — великое деяние, если верить тому, что ты сказал, преклонив колени перед императором. Но поскольку эта слава не твоя, ты считаешь ее фальшивой. Ты называешь победу глупостью, слепым ве…

— Это и было слепое везение! — выкрикнул Конфас. — Боги покровительствуют пьяницам и недоумкам! Вот единственный урок, который мы получили.

— Я не в курсе, кому там покровительствуют ваши боги, — невозмутимо отозвался Найюр. — Но вы узнали много, очень много. Вы узнали, что фаним не выдерживают решительной атаки рыцарей айнрити. Вы узнали, что они не могут прорвать оборону ваших пехотинцев. Вы узнали, каковы сильные и слабые стороны их тактики и оружия при столкновении с противником в тяжелых доспехах. Вы увидели пределы их терпения. И вы не только получили урок, но и сами его дали — очень важный урок. Вы научили их бояться. Даже теперь, в холмах, они бегут, словно шакалы при виде волка.

В толпе вновь послышались одобрительные возгласы, постепенно переросшие в дружный рев.

Конфас ошеломленно смотрел на скюльвенда; его пальцы сжимались и разжимались на рукояти меча. Его разбили наголову. И так быстро…

— Тебе причитается еще один шрам! — выкрикнул кто-то, и по амфитеатру прокатился раскат смеха.

Найюр одарил собравшихся айнрити редкой усмешкой.

Даже со своего места Келлхус видел, что экзальт-генерал не испытывает ни стыда, ни смущения: он улыбался, как если бы толпа прокаженных обозвала его уродом. Для Конфаса насмешка тысяч значила так же мало, как насмешка одного человека. Значение имела лишь игра.

Из тех, кого Келлхусу требовалось прибрать к рукам, Икурей Конфас представлял собой едва ли не самый тяжелый случай. Он был не только горд — безумно горд, — ему было наплевать, как его оценивают другие. Более того, Конфас, как и его дядя-император, полагал, что Келлхус неким образом связан со Скеаосом — то есть с кишаурим, если Ахкеймион правильно угадал их мнение. Добавить к этому детство, проведенное в лабиринте дворцовых интриг, — и экзальт-генерал становился почти так же невосприимчив к техникам дуниан, как и скюльвенд.

И Келлхус знал, что Конфас замышляет нечто, грозящее Священному воинству катастрофой…

Очередная загадка. Очередная угроза.

Великие Имена принялись препираться из-за прочих накопившихся вопросов. Сперва Пройас предложил как можно скорее отправить в Хиннерет крупный кавалерийский отряд — не для того, чтобы захватить город, а для того, чтобы уберечь окружающие его поля, иначе хлеб пожнут до срока и спрячут за городскими стенами. Пройас заявил, что так следует поступить со всем побережьем. Несколько пленных кианцев под пытками сознались, что Скаур приказал на случай непредвиденных обстоятельств собрать весь урожай, как только зерно достигнет молочной спелости, повсюду, по всей Гедее. Конфас принялся возражать против этого плана, клянясь, что имперский флот сможет обеспечить Священное воинство припасами; он твердил, что у Скаура пока что довольно и сил, и хитрости, чтобы уничтожить любой подобный отряд. Однако не желавшие ни в чем зависеть от императора Великие Имена ему не поверили, и решение было принято: постановили собрать несколько тысяч кавалеристов, чтобы утром, под командованием графа Атьеаури, палатина Ингиабана и графа Вериджена Великодушного, они выступили в путь.

Затем добрались до больного вопроса: медлительности айнонского войска и постоянного дробления Священного воинства. Как ни удивительно, тут Чеферамунни, которому приходилось отвечать за Багряных Шпилей, внезапно обрел союзника в лице Пройаса, который, хоть и с некоторыми оговорками, утверждал, что им действительно следует продвигаться вперед отдельными армиями. Вопрос оказался тяжелым, Пройас обратился за поддержкой к Найюру, но суровые аргументы скюльвенда не принесли особого результата, и спор затянулся.

Первые из Людей Бивня продолжали спорить до утра, все больше и больше упиваясь сладкими эумарнскими винами сапатишаха. А Келлхус изучал их, заглядывая в такие глубины их душ, что они ужаснулись бы, если б узнали об этом. Время от времени он посматривал на тварь, носящую маску Сарцелла. Она часто оглядывалась, будто Келлхус был мальчиком с красивыми ногами, в которого порочный шрайский рыцарь тайно влюбился. Тварь дразнила его. Но Келлхус знал, что этот взгляд — всего лишь видимость, так же как и выражение, оживляющее его собственное лицо.

И все же сомнений быть не могло — больше не могло… Они знали, что Келлхус способен их различать.

«Я должен действовать быстрее, отец».

Нильнамеши ошибались. Тайны можно убить, если располагать достаточной силой.


Устроившись поудобнее под провисшей крышей своего шатра, Икурей Конфас провел первый час, развлекаясь тем, что придумывал разнообразные сценарии, включавшие в себя убийство скюльвенда. Мартем говорил мало, и где-то в глубине сознания Конфас подозревал, что зануда-генерал не только втайне восхищается варваром, но и мысленно наслаждается тем фиаско, которое принц потерпел в амфитеатре. И все же это мало волновало Конфаса, хоть он и не смог бы объяснить, почему. Возможно, он был уверен в надежности Мартема, и поэтому его не задевала духовная неверность генерала. Духовной неверности вокруг как грязи.

Потом он провел еще час, рассказывая Мартему, что произойдет в Хиннерете. От этого у него значительно улучшилось настроение. Демонстрация своих блестящих способностей всегда поднимала дух принца, а его планы касательно Хиннерета были поистине гениальными. Полезно все-таки водить дружбу с врагами.

И поэтому, в приливе великодушия, он решил приоткрыть дверцу и впустить Мартема — несомненно, самого компетентного и самого надежного из всех его генералов — поглубже в залы своей души. В скором времени ему потребуются наперсники. Каждому императору нужны наперсники.

Но, конечно же, благоразумие требовало некоторых гарантий. Хотя Мартем по природе своей был склонен к верности, верность, как любят говорить айноны, все равно что жена. Всегда нужно знать, кому она принадлежит.

Принц откинулся на спинку полотняного кресла и посмотрел на дальнюю часть шатра, где в цветном чехле покоилось темно-красное знамя Великой армии. Взгляд Конфаса задержался на древнем киранейском диске, поблескивающем в складках ткани, — предположительно, это была нагрудная пластина с доспехов одного из верховных королей. Почему-то вычеканенные на ней фигуры, золотые воины с чрезмерно длинными руками, всегда привлекали его внимание. Такие знакомые и в то же время такие чуждые.

— Мартем, ты когда-нибудь прежде смотрел на него? Я имею в виду — смотрел по-настоящему? — спросил принц.

На миг у генерала сделался такой вид, будто он все-таки хлебнул лишку, но лишь на миг. Он никогда не напивался.

— На Наложницу? — переспросил Мартем.

Конфас весело улыбнулся. Солдаты прозвали Великое знамя «Наложницей», поскольку традиция требовала, чтобы его всегда хранили у экзальт-генерала. Конфаса это особенно забавляло: он не раз использовал драгоценный шелк не по назначению. Странное чувство возникает, когда изливаешь семя на нечто священное… Он бы даже сказал — восхитительное.

— Да, — сказал он. — На Наложницу.

Генерал пожал плечами.

— Какой же офицер на нее не смотрел?

— А как насчет Бивня? На него ты смотрел когда-нибудь?

Мартем приподнял брови.

— Да.

— Что, правда? — воскликнул Конфас.

Сам он ни разу не видел Бивня.

— И когда?

— Еще мальчишкой, когда шрайей был Псайлас II. Отец прихватил меня с собой в Сумну, когда отправился навестить брата, моего дядю, — он тогда служил в Юнриюме… Он повел меня взглянуть на Бивень.

— Ну и как? Что ты тогда почувствовал?

Генерал взглянул на бутылку с вином, которую держал в необыкновенно толстых пальцах.

— Да уже трудно припомнить… Наверное, благоговение.

— Благоговение?

— Помню, что у меня звенело в ушах. Я дрожал — это я тоже помню… Дядя сказал, что я должен бояться, что Бивень связан с великими вещами.

Генерал улыбнулся, устремив на Конфаса взгляд ясных карих глаз.

— Я спросил его — уж не с мастодонтами ли? — и он мне врезал — прямо там, в присутствии Святыни Святынь!..

Конфас сделал вид, будто история позабавила его.

— Хмм, Святыня Святынь…

Он пригубил вино, наслаждаясь теплым вкусом. Много лет прошло с тех пор, как ему доводилось пить вино из личных запасов Скаура. Принцу до сих пор не верилось, что старого шакала превзошли — и кто, Коифус Саубон!.. Конфас сказал именно то, что хотел: боги покровительствуют недоумкам. С другой стороны, таких людей, как он сам, они испытывают. Таких, как они сами…

— А скажи-ка, Мартем, если бы тебе предстояло умереть, защищая либо Бивень, либо Наложницу, чтобы ты предпочел?

— Наложницу, — без колебаний отозвался генерал.

— А что так?

Генерал снова пожал плечами.

— Привычка.

Вот теперь Конфас вполне искренне рассмеялся. Это и вправду было забавно. Привычка. Какой еще гарантии можно желать?

«Вот это прелесть! Настоящее сокровище!»

Принц помолчал, собираясь с мыслями, потом произнес:

— Этот человек, Келлхус, князь Атритау… Что ты о нем думаешь?

Мартем нахмурился, затем подался вперед. Когда-то Конфас даже устроил из этого игру — то откидывался на спинку кресла, то садился прямо и смотрел, как Мартем в зависимости от этого изменяет позу, будто ему необходимо сохранять между их лицами некое определенное расстояние. У Мартема тоже имелись свои причуды.

— Умен, — после секундного размышления сказал генерал, — хорошо говорит и очень беден. А почему вы спрашиваете?

Все еще колеблясь, Конфас оценивающе взглянул на подчиненного. Мартем был безоружен, как и полагалось при личной беседе с членами императорской фамилии. На нем не было роскошных одеяний — лишь простая красная рубаха. «Он не стремится произвести на меня впечатление…» Именно это, напомнил себе Конфас, и делает его мнение бесценным.

— Я думаю, Мартем, настало время открыть тебе небольшой секрет… Ты помнишь Скеаоса?

— Главный советник императора. А что с ним?

— Он был шпионом, шпионом кишаурим… Мой дядя, который всегда очень внимателен, заметил, что во время первого собрания Великих Имен в Андиаминских Высотах князь Келлхус проявил особый интерес к Скеаосу. А наш император, как тебе известно, не из тех людей, кто лениво обдумывает свои подозрения.

Мартем побледнел от потрясения. На миг у генерала сделался такой вид, будто он вот-вот потеряет сознание. Конфас буквально слышал его мысли: «Скеаос — шпион? Это называется "небольшой секрет"?»

— Так Скеаос признался, что работал на кишаурим? Экзальт-генерал покачал головой.

— В этом не возникло необходимости… Он был… Он был какой-то мерзостью — мерзостью без лица! — колдуном такой разновидности, которую Имперский Сайк не смог засечь… А это, конечно же, означает, что он имел отношение к кишаурим.

— Без лица?

Конфас скривился и в тысячный раз увидел, как некогда столь знакомое лицо Скеаоса… разжимается.

— Не проси меня объяснять. Я не могу.

Гребаные слова.

— Так вы думаете, что князь Келлхус — тоже шпион кишаурим? Что он работает на кианцев?

— Не «он», Мартем, а «оно». Одна лишь видимость. Лицо генерала вдруг сделалось жестче, и на смену потрясению пришла расчетливость.

— Вы, экзальт-генерал, как и император, не склонны лениво обдумывать свои подозрения.

— Это верно, Мартем. Но, в отличие от дяди, я считаю разумным иногда воздержаться от действий и позволить врагам считать, будто им удалось ввести меня в заблуждение. Внимательно наблюдать и лениво обдумывать — не одно и то же.

— Но я об этом и говорю, — сказал Мартем. — Вы, конечно же, купили осведомителей. Конечно же, вы позаботились, чтобы за этим человеком следили… И что вам удалось узнать?

Конечно же.

— Немного. Он живет на одной стоянке со скюльвендом и, похоже, делит с ним женщину — как мне сказали, настоящую красавицу. Он проводит целые дни в обществе колдуна по имени Друз Ахкеймион — того самого дурня из школы Завета, которого мой дядя нанял, чтобы проверить мнение Имперского Сайка касательно Скеаоса. Не знаю, правда, что это, простое совпадение или нечто более серьезное. Предположительно, они беседуют об истории и философии. Он, как и скюльвенд, вхож в ближний круг Пройаса, и он, как могло сегодня видеть все Священное воинство, обладает странной властью над Саубоном. Кроме того, люди из низших каст считают его кем-то вроде пророка бедноты — провидцем или что-то в этом роде.

— Немного?! — воскликнул Мартем. — Судя по тому, что вы сказали, он кажется могущественным человеком — пугающе могущественным, если принадлежит кишаурим.

Конфас улыбнулся.

— Растущая сила…

Он подался вперед, и, естественно, Мартем тут же откинулся на спинку кресла.

— Хочешь знать, что я думаю?

— Конечно.

— Я думаю, он послан кишаурим, чтобы внедриться в наши ряды и уничтожить Священное воинство. Идиотский бросок Саубона и вся эта чушь насчет наказания шрайских рыцарей — только первая попытка. Попомни мое слово, будут и другие. Он околдовывает людей, разыгрывает из себя ясновидящего…

Мартем сузил глаза и покачал головой.

— А я слышал обратное. Говорят, будто он возражает, когда его пытаются возвеличивать.

Конфас рассмеялся.

— А есть ли лучший способ изобразить из себя пророка? Люди не любят, когда смердит самонадеянностью, Мартем. Мне же, напротив, нравится пикантный запах нахальства. Я нахожу его честным.

Лицо Мартема потемнело.

— Почему вы мне все это говорите?

— Ты, как всегда, быстро соображаешь, генерал. Неудивительно, что я нахожу твое общество таким занятным.

— Неудивительно, — согласился генерал.

У Мартема всегда был бесстрастный ум. Конфас потянулся за графином и снова наполнил чашу вином из запасов сапатишаха.

— Я говорю тебе это, Мартем, ибо мне нужно, чтобы ты послужил генералом еще и в другой войне. Помимо всего прочего, ты фигура заметная. Если князь Келлхус собирает сторонников ради какой-то цели, если он добивается расположения влиятельных людей, ты покажешься ему крайне привлекательной жертвой.

На лице Мартема проступило страдальческое выражение.

— Вы хотите, чтобы я разыграл из себя его сторонника?

— Да, — отозвался Конфас. — Мне не нравится, как пахнет от этого человека.

— Тогда почему бы просто не убить его?

«Ну конечно же…» Как Мартему только удается быть одновременно таким проницательным и таким тупым?

Экзальт-генерал наклонил чашу и полюбовался напитком цвета темной крови. На миг букет этого вина перенес его на много лет назад, в те дни, когда он жил заложником при роскошном дворе Скаура. Он снова взглянул на Верховное знамя. Его дорогая Наложница.

— Странно, — сказал Конфас, — но я чувствую себя молодым.

ГЛАВА 8 МЕНГЕДДА

«Любой сильнее мертвеца».

Айнонская поговорка
«Всякий монументальный труд Государства измеряется в локтях. Всякий локоть измеряется длиной руки аспект-императора. А рука аспект-императора, как говорят, неизмерима. Но я говорю, что рука аспект-императора измеряется в локтях и что все локти измеряются трудами Государства. Даже вселенная, все сущее, не является неизмеримой, ибо она больше, чем то, что заключено в ней, и это "больше" — тоже разновидность меры. Даже у Бога есть свои локти».

Импарфас, «Псухалог»

4111 год Бивня, начало лета, равнина Менгедда


— Они празднуют, радуясь почестям, оказанным моему дяде, — сказал граф Атьеаури, ведя Келлхуса через толпу пьяных северян.

Галеоты предпочитали кожаные, украшенные примитивными изображениями животных палатки с треугольной крышей и тяжелыми деревянными рамами. Поскольку растяжки для таких палаток не требовались, их ставили вплотную друг к другу вокруг центрального костра. Атьеаури провел Келлхуса через несколько таких кругов, отвечая на расспросы князя относительно внешности, традиций и обычаев галеотов. Сперва это раздражало Атьеаури, но вскоре молодой граф уже сиял от гордости и изумления, пораженный не только своеобразием и благородством своего народа, но и тем, что сам начал по-новому это осознавать. Подобно множеству других людей, он никогда особо не задумывался над тем, кто он такой или что он такое.

Келлхус знал, что Коифус Атьеаури никогда не забудет их прогулку.

«Так легко и одновременно так трудно…»

Келлхус избрал кратчайший путь. Он получил важные базовые знания о культуре народа, к которому принадлежал Саубон, и заручился доверием его не по годам развитого племянника. Он знал, что теперь Атьеаури будет глядеть на князя Атритау как на друга, более того — как на человека, рядом с которым он становится мудрее.

Постепенно они протолкались в огороженный круг, превосходивший все прочие и по своему размеру, и по степени опьянения находившихся там людей. На дальней стороне круга Келлхус заметил поднятое знамя с Красным Львом, гербом дома Коифусов. Атьеаури стал пробираться к нему, ругая и понося соотечественников. Но когда они очутились неподалеку от костра, граф остановился.

— Вот, вам это будет интересно, — сказал он, усмехаясь.

Перед костром было расчищено значительное пространство, где стояли лицом друг к другу два галеота, полуголые, тяжело дышащие, и держали в руках по два посоха каждый. Келлхус понял, что концы этих посохов привязаны кожаными ремнями к запястьям борющихся. Вцепившись в отполированное дерево, они давили друг на дружку; белые торсы и загорелые руки бугрились от напряжения мышц. Зрители орали и подбадривали их криками.

Внезапно тот, который стоял ближе к Келлхусу, левой рукой рванул шест на себя, и его противник, споткнувшись, полетел вперед. Затем они заплясали вокруг огня, тяжело дыша, дергая за шесты, толкая их, и вообще делая все, что угодно, лишь бы уронить противника на утоптанную землю.

Тот, что был покрупнее, пошатнулся, и в какой-то момент казалось, будто он сейчас упадет в костер. Толпа ахнула, затем разразилась воплями, когда он восстановил равновесие у самой границы огненного столба. На его коротко стриженных густых волосах показался язычок пламени; это зрелище вызвало взрыв хохота. Боец дернулся и выругался. На мгновение показалось, что он сейчас запаникует, но тут кто-то плеснул ему на голову не то пивом, не то медом. Снова смех, перемежаемый криками о том, что это, дескать, не по правилам.

Атьеаури сдавленно хохотнул, потом повернулся к Келлхусу.

— Эти двое действительно ненавидят друг друга, — крикнул он, стараясь перекрыть гомон голосов. — Они жаждут не серебра, им нужно избить или обжечь противника.

— Что это такое?

— Мы называем это «гандоки», «тени». Чтобы победить своего гандоки, свою тень, ты должен уронить его на землю.

Атьеаури непринужденно рассмеялся. Смех человека, полностью уверенного в себе.

— Чурки, — добавил он, используя общепринятый уничижительный термин, обозначающий вообще всех не-норсирайцев, — они думают, что мы, галеоты, народ, не знающий утонченности, — так же и женщины говорят о мужчинах! Но гандоки доказывает, что это не совсем верно.

И тут внезапно, словно появившись из воздуха, между ними очутился Сарцелл, в тех же бело-золотых одеяниях, что были на нем в амфитеатре.

— Князь, — произнес он, отвесив поклон Келлхусу. Атьеаури резко повернулся.

— Что вы здесь делаете?

Шрайский рыцарь рассмеялся, глядя на графа своими большими глазами с неимоверно длинными ресницами.

— Полагаю, то же, что и вы. Я хотел посоветоваться с князем Келлхусом.

— Вы следили за нами! — возмутился Атьеаури.

— Ну что вы… — отозвалась тварь, притворяясь оскорбленной. — Я знал, что найду его здесь, наслаждающегося щедростью Ведущего Битву.

Он скептически оглядел нетрезвую толпу. Атьеаури посмотрел на Келлхуса; в его взгляде, пульсе, даже в самом дыхании чувствовалось едва скрываемое отвращение.

Келлхус понял, что граф считает Сарцелла изнеженным и самовлюбленным типом, особенно отталкивающим представителем вида, который он давно научился презирать. Вполне возможно, что изначально Кутий Сарцелл был именно таким: самодовольным кастовым дворянином. Но Сарцелл — настоящий Сарцелл — мертв. А то, что стояло перед ними в его обличье, было чародейской тварью, невероятно хорошо обученным животным. Оно убило Сарцелла и присвоило все, чем он обладал. Оно украло у шрайского рыцаря даже смерть.

Невозможно представить себе более совершенного убийства.

— Тогда ладно, — сказал молодой граф, отводя взгляд. Кажется, он был немного сбит с толку.

— Позвольте мне перемолвиться парой слов с рыцарем-командором, — попросил Келлхус.

Атьеаури скривился, но все же дал согласие и сказал, что будет ждать его у шатра Саубона.

— Беги, маленький, — сказал Сарцелл, когда граф принялся прокладывать себе дорогу через толпу галдящих соотечественников.

Раздался пронзительный вопль. Келлхус увидел, что рослый гандоки споткнулся и упал под ударами нескольких галеотов, выскочивших из круга зрителей. Но кричал не он, а его противник. Келлхус успел заметить упавшего за частоколом темных ног: кожа, вспухшая волдырями от ожога, в правое плечо и руку врезались дымящиеся угли…

Другие ринулись на защиту гандоки… Сверкнул нож. На утоптанную землю плеснуло кровью.

Келлхус взглянул на Сарцелла; тот стоял не дыша, поглощенный зрелищем драки. Зрачки расширены. Дыхание прерывистое. Пульс учащенный…

«Ему свойственны непроизвольные реакции».

Келлхус заметил, что правая рука твари задержалась у паха, словно борясь с непреодолимым порывом немедленно заняться мастурбацией. Большой палец поглаживал указательный.

Еще один крик.

Тварь, называющая себя Сарцеллом, явственно дрожала от сдерживаемого пыла. И Келлхус понял, чего жаждут эти твари. Безумно жаждут.

Из всех примитивных животных влечений, вредно влияющих на интеллект, ничто не могло сравниться по силе с плотским вожделением. В какой-то мере оно питало почти каждую мысль, служило поводом почти каждого действия. Именно это и делало Серве такой бесценной. Любой мужчина у костра Ксинема — кроме скюльвенда, — сам того не осознавая, знал, что наилучший способ поухаживать за ней — угодить Келлхусу. И они ухаживали за девушкой, поскольку ничего не могли с собой поделать.

Но Сарцелл — теперь это было ясно — жаждал другой разновидности совокуплений. Той, что несет страдания. Шпионы-оборотни, как и шранки, постоянно мечтали отыметь кого-нибудь ножом. У них был один изготовитель, превративший этих продажных тварей в своих рабов и отточивший их, словно наконечник копья.

Консульт.

— Галеоты, — с грубой ухмылкой заметил Сарцелл, — вечно режут друг другу глотки и убивают слабейших в собственном стаде.

Драка вскоре была пресечена гневной тирадой графа Анфирига. Троих окровавленных людей поспешно унесли прочь от костра.

— «Они борются, — сказал Келлхус, цитируя Айнри Сейена, — сами не зная за что. Потому они кричат о злодействе и обвиняют других в том, что те стоят у них на пути…»

Консульт каким-то образом узнал, что он сыграл важную роль в разоблачении Скеаоса. Они не знали только, было ли его участие случайным. Если они заподозрили, что Келлхус способен видеть их шпионов, то вынуждены будут выбирать между нависшей угрозой разоблачения и необходимостью понять, что именно позволяет ему различать оборотней. «Я должен пройти по лезвию бритвы и превратить себя в загадку, которую им придется решать…»

Келлхус несколько мгновений смотрел на тварь в упор. Когда та сделала вид, что хмурится, он сказал:

— Извините, пожалуйста… С вами что-то странное… С вашим лицом.

— Вы именно поэтому так смотрели на меня в амфитеатре? На краткий миг Келлхус открылся легиону, стоящему перед ним. Ему нужна была информация. Ему необходимо было знать, а это означало, что следует показать свою слабость, уязвимость… «Этот Сарцелл — новый».

— Что, было настолько заметно? — спросил Келлхус. — Прошу прощения… Я размышлял о том, что вы сказали мне той ночью в горах Унарас, в разрушенном святилище… Вы произвели на меня сильное впечатление.

— И что же я сказал?

«Оно признается в своей неосведомленности, как это сделал бы любой человек, которому нечего скрывать… Эта тварь хорошо натаскана».

— А вы не помните?

Тварь пожала плечами.

— Я много что говорил.

И добавила, ухмыльнувшись:

— У меня красивый голос…

Келлхус напустил на себя недовольный вид.

— Вы что, играете со мной? Вы затеяли какую-то игру? Поддельное лицо сжалось, изображая хмурую гримасу.

— Вовсе нет, уверяю вас. Так что именно я сказал?

— Вы сказали, будто что-то произошло, — с опаской начал Келлхус. — Кажется, что-то про бесконечный… голод.

По лицу твари пробежала судорога — неразличимая для глаз рожденных в миру.

— Да-да, — продолжал Келлхус. — Бесконечный голод…

— Ну и что?

Едва заметное повышение тона.

— Вы сказали мне, что вы не тот, кем кажетесь. Сказали, что вы — не шрайский рыцарь.

Еще одна судорога, как будто паук откликается на колебания, пробежавшие по его паутине. «Эту тварь можно читать».

— Вы это отрицаете? — спросил Келлхус. — Вы хотите сказать, что не помните этого?

Лицо стало бесстрастным.

— Что еще я сказал?

«Оно сбито с толку… Не знает, что делать».

— Вещи, в которые я просто не мог поверить. Вы сказали, что вам поручено наблюдать за адептом Завета и что для этого вы соблазнили его любовницу, Эсменет. Вы сказали, что мне грозит страшная опасность, что ваши хозяева думают, будто я приложил руку к некоему бедствию, произошедшему при императорском дворе. Вы сказали, что готовы помочь…

Складки и морщинки, образовывавшие выражение лица, сложились в сеть тончайших трещинок, словно втягивали в себя влажный ночной воздух.

— А я сказал, почему во всем этом сознаюсь?

— Потому что хотели того же… Вы что, вправду ничего не помните?

— Помню.

— Тогда как это понимать? Отчего вы сделались таким… таким застенчивым? Вы не похожи на себя прежнего.

— Возможно, я передумал.

Вот так. За считанные секунды Келлхус удостоверился в справедливости своих гипотез относительно того, чем на данный момент интересуется Консульт, и выяснил, как читать эти создания. Но что важнее всего, он заронил мысль о предательстве. Они ведь спросят себя: откуда Келлхус мог это все узнать, если не от изначального Сарцелла? Каковы бы ни были их намерения, Консульт целиком и полностью зависит от конспирации. Один отступник может погубить все. Если они усомнятся в надежности своих полевых агентов, шпионов-оборотней, то вынуждены будут ограничить их автономность и действовать намного осторожнее.

Иными словами, им придется уступить товар, в котором Келлхус нуждался сильнее всего, — время. Время, необходимое для того, чтобы подчинить Священное воинство. Время, необходимое для того, чтобы отыскать Анасуримбора Моэнгхуса.

Он был одним из Подготовленных, дунганином, и следовал кратчайшему пути. Логосу.

Окружающие принялись громко переговариваться; Келлхус и Сарцелл дружно взглянули в сторону костра. Какой-то рослый гесиндалмен с волосами, собранными в узел, вскинул шесты гандоки к ночному небу, вызывая новых бойцов. Тварь, именующая себя Сарцеллом, рассмеялась, схватила Келлхуса за руку и втащила в круг. Толпа снова зашумела.

«Оно мне поверило».

Что это с ее стороны — импровизация? Или действие, продиктованное паникой? Или именно так тварь и собиралась поступить изначально? О том, чтобы отказаться от брошенного вызова, не могло быть и речи — во всяком случае, здесь, среди этих воинственных людей. Если он потеряет лицо, результат будет сокрушительным.

Они разделись, омываемые жаром костра: Келлхус — до льняного килта, который носил под синей шелковой рясой, Сарцелл — догола, на манер нансурских атлетов. Галеоты принялись осыпать его насмешками, но твари, похоже, было безразлично. Они встали, оценивая друг дружку, пока двое агмундрменов привязывали шесты к их запястьям. Гесиндалмен подергал шесты, проверяя, крепко ли те держатся, а затем, даже не взглянув на участников, выкрикнул:

— Га-а-а-ндох!

Тень.

Они закружились, придерживая края шестов; тела отливали желтым в свете костра. Толпа, продолжавшая реветь, отошла на второй план, а потом и вовсе исчезла, и осталось одно-единственное существо, Сарцелл, занимающее одно-единственное место…

Келлхус.

Узлы мышц, перетекающих под блестевшей в свете костра кожей; многие из них закреплены и соединены между собою не так, как у людей. Широко открытые глаза смотрят со сжатого в кулак лица, наблюдают, изучают. Ровный пульс. Набухший фаллос затвердевает. Рот, состоящий из тонких пальцев, шевелится, говорит…

— Мы стары, Анасуримбор, очень, очень стары. А в этом мире возраст — сила.

Келлхус понял, что связался со зверем, с чем-то, порожденным, если верить Ахкеймиону, в недрах Голготтерата. Мерзость, созданная Древней Наукой, Текне… Вероятности переплетались, словно ветви на открытом воздухе невероятного.

— Многие, — прошипела тварь, — пытались сыграть в ту игру, в которую сейчас играешь ты.

Проще всего было бы проиграть, но слабость вызывает презрение и провоцирует агрессию.

— За тысячу лет у нас были тысячи тысяч врагов, и мы превратили их сердца в сгустки боли, их страны — в пустыню, их шкуры — в накидки…

Но побеждать эту тварь слишком опасно.

— Это произошло со всеми, Анасуримбор, и ты — не исключение.

Нужно сохранить некое равновесие. Но как?

Келлхус толкнул правый шест и отвел левый, пытаясь заставить Сарцелла потерять равновесие. Безрезультатно. С тем же успехом он мог попробовать опрокинуть быка. У твари сверхъестественные рефлексы, к тому же она сильна — очень сильна.

Келлхус изменил тактику, мысленно пересматривая различные варианты. Тварь, именуемая Сарцеллом, ухмылялась; теперь его фаллос поднимался к животу, изгибаясь, словно лук. Келлхус знал, что способность испытывать плотское возбуждение от битвы или состязания высоко почитается среди нансурцев.

«Насколько она сильна?»

Келлхус налег на шесты, расставив локти, как будто держал ручки тачки, и толкнул. Сарцелл скопировал его стойку. Мышцы напряглись, взбугрились, кожа заблестела, словно смазанная маслом. Ясеневые шесты затрещали.

— Кто ты? — выдохнул Келлхус.

Сарцелл заворчал, опустил руки и рванул шесты. Келлхус полетел вперед. В тот миг, когда он потерял равновесие, тварь резко развернулась, словно пыталась швырнуть невидимый диск. Келлхус вскинул оба шеста и удержался на ногах. Противники заплясали по площадке, дергая и толкая, отвечая на каждое действие противодействием, и каждый был идеальной тенью Другого…

В промежутках между ударами сердца Келлхус следил за перемещением центра равновесия твари, некой точки, примерно отмеченной вершиной ее эрегированного члена. Он наблюдал за повторами, опознавал приемы, проверял догадки, непрерывно анализируя вероятности исхода этой игры и разнообразные последовательности движений. Он держал себя в пределах элегантного, но ограниченного набора движений, провоцируя тварь на привычные, рефлекторные ответы…

— Чего ты хочешь? — крикнул он.

А затем принялся импровизировать.

Почти из приседа он швырнул шест, вскинув левую руку, и одновременно с силой ткнул тварь правым шестом. Правая рука Сарцелла ударилась об землю; он согнулся, и его отшвырнуло назад. На миг тварь сделалась похожа на человека, отброшенного падающим валуном…

Тварь оттолкнулась от земли и попыталась сделать сальто. Келлхус рванул шесты, добиваясь, чтобы та упала на живот. Но тварь исхитрилась и успела подтянуть левую ногу коленом к груди. Ее правая нога попала в костер…

В воздух взметнулась туча пепла и углей — не для того, чтобы ослепить Келлхуса, а для того, чтобы заслонить их обоих от наблюдающих галеотов…

Тварь раскинула руки и попыталась пнуть Келлхуса. Келлхус заблокировал удар голенью — раз, другой…

«Оно собирается убить меня…» Несчастный случай во время варварской игры.

Келлхус рывком скрестил руки, на третьем ударе поймав ногу твари шестами. На миг он получил преимущество в равновесии. Он толкнул шесты, окунув голую тварь в золотые языки пламени…

«Возможно, если я нанесу ущерб…» Затем он дернул тварь на себя.

Это было ошибкой. Сарцелл, невредимый, приземлился после прыжка и, продолжая движение, с нечеловеческой силой толкнул Келлхуса, впечатав его в толпу галеотов. Дважды Келлхус едва не упал; затем он врезался спиной во что-то тяжелое — в каркас шатра. Шатер с треском рухнул и накрыл их обоих.

Они оказались в темноте, скрытые от чужих глаз, — именно здесь, как понял Келлхус, тварь и намеревалась его убить.

«Это пора прекращать!»

Он встал покрепче, ухватился за шесты, нырнул вперед и стремительно развернулся; Сарцелл по дуге взмыл в воздух. Изумление твари длилось всего секунду; в следующий миг она уже умудрилась пинком сломать один из шестов… Келлхус с силой ударил тварь об землю.

И та стала человеком, скользким от пота, тяжело дышащим.

Первый из галеотов вырвался в снесенный шатер, спотыкаясь в темноте и громко требуя принести факелы. За ним последовали другие. Они увидели Сарцелла, стоящего на четвереньках у ног Келлхуса. Пораженные галеоты разразились криками, восхваляя Келлхуса.

«Что я наделал, отец?»

Галеоты отвязывали шесты от запястий Келлхуса, хлопали его по спине и клялись, что в жизни не видели ничего подобного, — а Келлхус не мог оторвать взгляд от Сарцелла, медленно поднимавшегося на ноги.

У него должны быть переломаныкости. Но теперь Келлхус знал, что у этой твари нет костей. На их месте находятся хрящи.

Как у акулы.


Саубон смотрел, как Атьеаури в ужасе глядит на кости, разбросанные по земляному полу. Шатер был маленьким — куда меньше, чем яркие шатры других Великих Имен. Под красно-синей крышей хватало места лишь для видавшей виды походной койки и небольшого стола, за которым и сидел галеотский принц, с головой уйдя в вино…

Снаружи орали и хохотали перебравшие гуляки.

— Но он здесь, дядя, — сказал молодой граф Гаэнри. — Он ждет…

— Отошли его! — крикнул Саубон.

Он искренне любил племянника и всякий раз, глядя на него, видел отражение любимой сестры. Она защищала его от отца. Она любила его, пока была жива…

Но знала ли она его?

«Куссалт знал…»

— Но, дядя, вы же просили…

— Меня не волнует, что я просил!

— Я не понимаю… Что случилось?

Что за жизнь, когда тебя знает один-единственный человек — тот, кого ты ненавидишь! Саубон вскочил с места и схватил племянника за плечи. Как ему хотелось сказать правду, признаться во всем этому мальчику, этому мужчине с глазами его сестры — ее плоти и крови! Но Атьеаури — не она… Он не знает его.

А если бы знал — презирал бы. — Я не могу! Не могу допустить, чтобы он видел меня таким! Как ты не понимаешь?!

«Никто не должен знать! Никто!»

— Каким?

— Вот таким! — прорычал Саубон, отталкивая парня.

Атьеаури удержался на ногах и остался стоять, словно онемев — и явно обидевшись на дядю. Он должен чувствовать себя оскорбленным, подумал Саубон. Он — граф Гаэнри, один из самых могущественных людей в Галеоте. Он должен быть сейчас в ярости, а не в смятении…

Шевелящиеся губы Куссалта. «Я хочу, чтобы ты знал, как я тебя ненавижу…»

— Просто отошли его! — выкрикнул Саубон.

— Как вам будет угодно, — пробормотал племянник.

Он еще раз бросил взгляд на кости, лезущие из земли, и вышел, откинув кожаный полог.

Кости. Словно множество маленьких бивней. «Никто! Даже он!»


Хотя было уже поздно, о сне не могло идти и речи. Теперь, когда Верхний Айнон и Багряные Шпили вновь присоединились к Священному воинству, Элеазару казалось, будто он проспал несколько месяцев. Ибо что такое сон, если не оторванность от мира? Полное неведение.

Чтобы исправить это, Элеазар отправил Ийока, своего главного шпиона, трудиться с того самого момента, как их паланкины опустились на землю равнины Менгедда. Надлежало обследовать поле битвы, состоявшейся пять дней назад, расспросить очевидцев, определить, какую тактику использовали кишаурим и как айнрити сумели взять над ними верх. Кроме того, следовало выйти на связь с осведомителями, которых они внедрили в Священное воинство, и расспросить еще и их, чтобы восстановить общий ход событий за время продвижения по землям язычников. К тому же оставался открытым вопрос об этих новых шпионах кишаурим.

Безликих шпионах. Шпионах без Метки.

Элеазар, прохаживаясь, ждал Ийока у своего шатра, а его секретари и джавреги-телохранители наблюдали за великим магистром с почтительного расстояния. После недель, проведенных в паланкине, Элеазара воротило от замкнутых пространств. Казалось, будто полотняные стены давят на него.

Через некоторое время Ийок вынырнул из темноты — вурдалак в темно-красном одеянии.

— Идем со мной, — велел ему Элеазар.

— Прямо через лагерь?

— Боишься беспорядков? — с некоторым скептицизмом поинтересовался великий магистр. — Я думаю, теперь, потеряв столько людей стараниями кишаурим, они будут ценить присутствие святотатцев.

— Да нет… Я просто подумал, что вместо этого мы могли бы посетить руины. Говорят, Менгедда старше, чем Ша…

— А, Ийок Любитель Древностей! Элеазар рассмеялся.

— Я уже начал было забывать…

Сам он не питал ни малейшего интереса к развалинам, более того, считал любовь к древностям изъяном характера, подобающим разве что адептам Завета, но сейчас отнесся к слабости Ийока на удивление снисходительно. Кроме того, он решил, что, когда размышляешь о собственном выживании, мертвые — далеко не худшая компания.

Велев телохранителям держаться сзади, Элеазар, позвав Ийока, зашагал в темноту.

— Ну и что ты нашел? — спросил он.

— После того как мы осветили поле, — сказал Ийок, — все встало на свои места…

Мимо пронесли факел, и лишенные пигмента глаза шпиона на миг вспыхнули красным.

— Очень это тревожно — видеть работу колдунов без Метки. Я уж и подзабыл…

— Вот еще одна причина так рисковать, Ийок — возможность сокрушить Псухе…

Колдовство, которое они не в состоянии увидеть. Метафизика, которую они не в состоянии постичь… Есть ли для чародея большее зло?

— Да, правда, — неубедительно произнес шпион. — Итак, что нам известно: согласно докладам, как галеотов, так и всех прочих, принц Саубон в одиночку отразил атаку койяури падиражди…

— Впечатляюще, — протянул Элеазар.

— Так же впечатляюще, как и невероятно, — отозвался неизменно скептичный Ийок. — Что, в общем, несущественно. Важно то, что шрайские рыцари погнались за фаним. Именно это я думаю, и оказалось решающим фактором.

— Как так?

— Обожженная земля свидетельствует, что атака Готиан началась не от войск Саубона, стоявших на края ложбины, шагов на семьдесят дальше… Я думаю, отступающие койяури заслонили шрайских рыцарей от кишаурим… Рыцари находились всего шагах в ста, когда безглазые начали Бичевать их

— Значит, они применяли Бичевание?

Ийок кивнул.

— Я бы сказал, да. И, возможно, еще и Плети.

— Так это были секондарии или терциарии?

— И те, и другие, — отозвался глава шпионов, — и, возможно, даже один-два примария… Очень жаль, что мы не додумались разместить наблюдателей среди норсирайцев: не считая того, что мы видели десять лет назад, мы ничего больше не знаем про их концерты. И, к сожалению, никто, похоже, не знает, кто именно из кишаурим был здесь — даже высокопоставленные кианские пленники.

Элеазар кивнул.

— Да, было бы неплохо узнать имена… И все-таки дюжина кишаурим мертва, Ийок. Дюжина!

Колдунов Трех Морей недаром называли Немногими. Кишаурим, если верить осведомителям в Шайме и Ненсифоне, могли выставить от ста до ста двадцати колдунов высокого ранга — примерно столько же, сколько и Багряные Шпили. Для тех, кто ведет счет на тысячи, потеря двенадцати человек вряд ли покажется значительной, и Элеазар не сомневался, что многие в Священном воинстве, в особенности среди шрайских рыцарей, скрипят зубами при мысли о том, скольких они потеряли ради победы над столь малочисленным противником. Но для тех, кто, как колдуны, считает десятками, уничтожение двенадцати было катастрофой — или поистине славной победой.

— Это потрясающее достижение, — согласился Ийок.

Он жестом указал на Людей Бивня, снующих вокруг; Элеазар подумал, что это, вероятно, зрители, возвращающиеся после совета Великих и Меньших Имен.

— И судя по тому, что я успел узнать, солдаты более чем смутно осознают ее значение.

«Оно и к лучшему», — подумал Элеазар. Как странно, что жестокость и ликование могут задевать столь нежные струны.

— В таком случае, — торжественно заявил он, — это и будет нашей стратегией. Мы будем сохранять свои жизни любой ценой, позволив этим псам и дальше убивать столько кишаурим, сколько они смогут.

Магистр сделал паузу и подождал, пока Ийок соизволит на него посмотреть.

— Мы должны беречь себя для Шайме.

Сколько раз он обсуждал этот вопрос с Ийоком и прочими? Все соглашались, что Псухе при всей ее силе все-таки ниже мистической магии. В открытом противостоянии с кишаурим Багряные Шпили победят — это даже не вопрос. Но скольким из них придется умереть? И какие силы останутся у Багряных Шпилей после победы над кишаурим? Победу, которая низведет их до статуса Малой школы, нельзя считать победой.

Они должны не просто победить кишаурим — они должны стереть их с лица земли. Но какой бы безумной ни была его жажда мести, Элеазар не собирался ради этого губить собственную школу.

— Мудрая линия поведения, великий магистр, — сказал Ийок. — Однако я опасаюсь, что в следующей стычке айнрити уже не проявят себя так хорошо.

— Почему?

— Кишаурим шли пешком, скрываясь от снабженных хорами лучников и арбалетчиков Саубона. Однако все равно странно, что они приблизились без кавалерийского эскорта…

— Они шли в открытую? Но я всегда считал, что их обычная тактика — бить из-за спин атакующей конницы…

— Именно так утверждают специалисты, работающие на императора.

— Самонадеянность, — сказал Элеазар. — Всякий раз, когда они схватывались с Нансурией, им приходилось иметь дело с Имперским Сайком. А тогда они знали, что мы в нескольких днях пути, около Южных Врат.

— Так, значит, они отбросили предосторожности, потому что сочли себя непобедимыми…

Ийок опустил взгляд, словно разглядывал сандалии и сбитые ногти больших пальцев, выглядывающие из-под подола его сияющего облачения.

— Возможно, — в конце концов произнес он. — Похоже, они намеревались устроить бойню, чтобы под следующей волной конницы строй айнрити рухнул. Возможно, они считали, что поступают предусмотрительно…

Они прошли мимо костров и вышитых круглых шатров своих соотечественников-айнонов и подобрались к границе погибшей Менгедды. Земля начала отлого подниматься. Из нее торчали широкие каменные фундаменты — останки древней стены. Не обращая внимания на опасность испачкать одежду, чародеи взобрались на вершину холма. Вокруг были развалины и изломанные стены, а на горизонте виднелся древний акрополь, увенчанный портиком с исполинскими колоннами.

«Что-то переломило хребет этому месту, — подумал Элеазар. — Что-то ломает хребет всем подобным местам…»

— Какие новости о Друзе Ахкеймионе? — спросил он. Отчего-то у магистра перехватило дыхание.

Шпион, подсевший на чанв, смотрел в ночь и погружался в свои грезы. Кто знает, что творится в его паучьей душе? В конце концов Ийок произнес:

— Боюсь, вы были правы насчет него…

— Боишься? — разозлился Элеазар. — Ты же сам допрашивал Скалатея! Ты знаешь, что произошло той ночью под императорским дворцом, лучше, чем кто-либо еще — кроме, разве что, непосредственных участников событий. Та мерзость узнала Ахкеймиона, следовательно, Ахкеймион каким-то образом связан с ней. Мерзость может быть только шпионом кишаурим, следовательно, Ахкеймион связан с кишаурим.

Ийок повернулся к магистру, с видом, кротким, как у овечки.

— Но насколько существенна связь между ними?

— Именно на этот вопрос мы и должны ответить.

— Верно. И как вы предлагаете искать ответ?

— То есть как? Отыскав колдуна. Допросив его.

Он что, не считает, что угроза, которую представляют собой эти оборотни, заслуживает применения столь чрезвычайных мер? Элеазар не мог даже представить себе опасности серьезнее!

— Так же, как Скалатея?

Элеазар подумал о неглубокой могиле, оставшейся в Ансерке, и его слегка передернуло.

— Так же, как Скалатея.

— Именно этого, — сказал Ийок, — я и боюсь. И внезапно Элеазар понял.

— Ты думаешь, что его бесполезно убеждать…

За прошедшие века Багряные Шпили похитили не одну Дюжину адептов Завета, в надежде вырвать у них тайны Гнозиса, чародейства Древнего Севера. Ни один не поддался. Ни один.

— Я думаю, что пытаться выведать у него что-либо бесполезно, — подтвердил его догадки Ийок. — Но я боюсь другого: что он даже под пытками будет твердить, будто мерзость, занявшую место Скеаоса, подослал Консульт, а не кишаурим…

— Но нам уже известно, — воскликнул Элеазар, — что этот человек говорит одно, а делает другое! Вспомни Гешрунни! Друз Ахкеймион срезал ему лицо… А потом, меньше чем через год, в императорской темнице его узнал безликий шпион. Это не может быть совпадением!

Элеазар взглянул на Ийока и сцепил дрожащие руки. Ему не нравилось, с каким видом Ийок его слушает — вылитая рептилия!

— Я знаю все ваши доводы, — сказал шпион.

Он снова повернулся и принялся разглядывать залитые лунным светом руины; лицо его было полупрозрачным и непроницаемым.

— Я просто боюсь, что за этим кроется что-то еще…

— Что-то еще есть всегда, Ийок. Иначе стали бы люди убивать людей?


После смерти дочери Эсменет много раз пыталась сделать что-то с пустотой внутри себя.

Она старалась прогнать ее, расспрашивая жрецов, с которыми спала, но все они повторяли одно и то же — что Бог обитает только в храмах, а она превратила свое тело в бордель. И после этого имели ее снова. Некоторое время она пыталась замазать пустоту, совокупляясь с мужчинами за что угодно — за медный грош, кусок хлеба, как-то раз даже за подгнившую луковицу Но мужчины никогда не могли заполнить ее — только пачкали.

Тогда Эсменет обратилась к таким же, как она сама, и принялась наблюдать за ними. Она изучала постоянно смеющихся проституток, которые умудрялись ликовать, не выбираясь из сточной канавы, и щебечущих девушек-рабынь, сгибающихся под тяжестью кувшинов с водой, но при этом успевающих улыбаться и постреливать глазами по сторонам. Она изучала их, словно диковинный танец. И на некоторое время обрела спокойствие, как будто заученные жесты могли заставить биться затихающее сердце.

На некоторое время она забыла о боли.

Эсменет никогда не верила в любовь. Если радость действия не в силах развеять отчаяние, тогда, возможно, радость в отчаянии.

Теперь же они целых пять дней вместе жили в холмах, окаймляющих Равнину Битвы. Ахкеймион отыскал небольшой ручей, и они пошли вверх по его течению. Поднимаясь по каменистому склону, они наткнулись на рощицу желтых горных сосен, чьи массивные кроны покачивались на ветру, медленно описывая круги, и нашли среди деревьев прозрачное зеленое озерцо. Они расположились неподалеку от него, хотя, чтобы обеспечить пропитанием Рассвета, мула Ахкеймиона, им приходилось каждый день не меньше часа бродить по холмам, собирая корм для животного.

Пять дней. Они шутили и заваривали чай прохладным утром, занимались любовью под шуршание ветра в ветвях, ели по вечерам зайцев и сусликов, которых Ахкеймион ловил силками, и с изумлением касались друг друга, когда их лица заливал лунный свет.

И еще они купались и плавали. Смывали палящий зной в прохладной воде.

Как ей хотелось, чтобы это никогда не кончалось!

Эсменет вытащила циновки из палатки, вытряхнула их, а потом постелила поверх теплых камней. Они поставили палатку на мягкой земле под древней, огромной сосной, стоявшей в одиночестве, словно часовой, у края широкого уступа.

«Это наше место…» — подумала Эсменет. Без людей, без руин, без воспоминаний, если не считать костей неизвестного зверька, чей скелетик они обнаружили под деревом.

Она нырнула обратно в палатку и вытащила кожаную сумку Ахкеймиона. Сумка валялась на траве, и теперь один бок у нее отсырел и отдавал затхлостью. По шву поползла белая плесень.

Эсменет вынесла сумку на солнце и уселась, скрестив ноги, на мягкий ковер из сосновых иголок. Она вытащила из сумки кучу пергаментных свитков и разложила их сушиться, придавив камушками. Потом нашла деревянную куклу, с головой из завязанного узлом шелкового лоскута, и маленьким ржавым ножиком в правой руке. Напевая под нос старую песенку из Сумны, Эсменет покружила куколку в танце, заставляя деревянного человечка скакать и подбрасывать ножки. Затем, посмеявшись над собственной глупостью, положила игрушку на солнце, скрестив ей ножки и убрав ручки за голову, так, что та начала напоминать замечтавшегося раба, прилегшего в поле отдохнуть. И зачем Ахкеймиону эта кукла?

Потом Эсменет извлекла из сумки лист пергамента, лежавший отдельно от прочих. Развернув его, она увидела короткие, небрежно начертанные вертикальные столбцы, каждый из которых был соединен с другими одной, двумя или несколькими наспех нацарапанными линиями. Хотя Эсменет не умела читать — она еще не встречала женщину, владевшую бы этим искусством, — она интуитивно поняла, что это очень важный листок. Она решила расспросить о нем Ахкеймиона, когда тот вернется.

Надежно прижав его тяжелым камнем, Эсменет переключила внимание на шов и принялась счищать плесень тонкой веточкой.

Вскоре из рощи показался Ахкеймион, голый по пояс, с охапкой валежника, которую нес, прижимая к поросшему черными волосами животу. Проходя мимо Эсменет, он взглянул на разложенные вещи и изобразил преувеличенно хмурую гримасу. Эсменет фыркнула и ухмыльнулась. Ей безумно нравилось видеть Ахкеймиона таким — колдуном, разыгрывающим из себя заправского лесного жителя, ходящего в одних штанах. Даже теперь, после того как Эсменет столько времени пропутешествовала со Священным воинством, штаны по-прежнему казались ей чем-то чужеземным, варварским — и необычайно эротичным. Недаром во многих нансурских городах они находились под запретом.

— Знаешь, почему нильнамешцы считают, будто кошки куда больше похожи на людей, чем обезьяны? — спросил Ахкеймион, складывая валежник у подножия великанской сосны.

— Нет.

Он повернулся к Эсменет, отряхивая ладони.

— Из-за любопытства. Они считают, что именно любопытство — отличительное свойство человека.

Ахкеймион подошел к Эсменет. На губах его играла улыбка.

— И уж тебе оно точно присуще.

— Любопытство тут вовсе ни при чем, — отозвалась Эсменет, пытаясь говорить сердито. — От твоей сумки воняет, как от заплесневелого сыра.

— А я-то думал, что это воняет от меня…

— Ну уж нет, от тебя воняет как от ишака!

Ахкеймион расхохотался, приподнимая брови.

— Но я же мыл бороду…

Эсменет бросила ему в лицо пригоршню сосновых иголок, но порыв ветра отнес их прочь.

— А это для чего? — спросила она, указывая на куклу. — Чтобы заманивать к себе в палатку маленьких девочек?

Ахкеймион уселся рядом с ней прямо на землю.

— Это, — сказал он, — Кукла Вати, и, если я расскажу тебе про нее, ты начнешь требовать, чтобы я ее выкинул.

— Ясно… А это? — спросила Эсменет, поднимая сложенный лист. — Что это такое?

От хорошего настроения Ахкеймиона мгновенно не осталось и следа.

— Это моя схема.

Эсменет положила лист на землю между ними и взмахом руки отогнала небольшую осу.

— А что здесь написано? Имена?

— Имена и различные фракции. Все, кто имеет отношение к Священному воинству… Линии обозначают их взаимосвязи… Вот тут, — сказал он, указывая на вертикальный столбец в левом краю листа, — написано «Майтанет».

— А ниже?

— «Инрау».

Эсменет, не осознавая, что делает, сжала его колено.

— А здесь, в верхнем углу? — с излишней поспешностью спросила она.

— «Консульт».

Эсменет слушала, как Ахкеймион перечисляет имена знатных военачальников, членов императорской фамилии, Багряных Шпилей, кишаурим, объясняет, кто из них к чему стремится и кто как, по его мнению, может быть связан с остальными. Он не сказал ничего такого, чего Эсменет не слышала бы раньше, но внезапно все это показалось ужасающе реальным… Мир неумолимых, безжалостных сил. Тайных. Яростных…

Эсменет пробрал озноб. Она вдруг осознала, что Ахкеймион не принадлежит ей — не принадлежит на самом деле. И никогда не сможет принадлежать. Да и что она такое по сравнению со всеми этими силами?

«Я даже не умею читать…»

— Но почему, Акка? — вдруг спросила она. — Почему ты остановился?

— Что ты имеешь в виду?

Взгляд Ахкеймиона был прикован к листу пергамента, как будто схема полностью завладела его мыслями.

— Я знаю, что тебе полагается делать, Акка. В Сумне ты постоянно куда-то уходил, кого-то расспрашивал, встречался с осведомителями. Ну или постоянно ждал новостей. Ты все время шпионил. А теперь — перестал. С тех пор как привел меня в свою палатку, ты уже не шпионишь.

— Я думал, это будет справедливо, — небрежно произнес он. — В конце концов, ты же отказалась от…

— Не лги, Акка.

Ахкеймион вздохнул и ссутулился, словно раб, несущий тяжелый груз. Эсменет смотрела ему в глаза. Ясные, блестящие карие глаза. Беспокойные. Печальные и мудрые. И, как всегда, когда она оказывалась рядом с ним, Эсменет захотелось запустить пальцы в его бороду и нащупать под ней подбородок.

«Как я тебя люблю…»

— Это не из-за тебя, Эсми, — сказал он. — Это из-за него… Его взгляд скользнул по имени, расположенному рядом со словом «Консульт», — по единственному имени, которое он не прочел вслух.

Да в том и не было нужды.

— Келлхус, — произнесла она.

Некоторое время они сидели молча. По кроне сосны пробежал порыв ветра, и Эсменет краем глаза заметила пух, летящий прочь, вверх по гранитному склону и дальше, в беспредельное небо. На миг она испугалась за сохнущие листы пергамента, но те были надежно придавлены камнями, и лишь их углы приподнимались и опускались, словно беззвучно шевелящиеся губы.

Они перестали говорить о Келлхусе с тех самых пор, как бежали с Равнины Битвы. Иногда это казалось безмолвным соглашением из тех, что обычно заключают любовники, чтобы не бередить общие раны. А иногда — случайным совпадением антипатий: например, точно так же они избегали разговоров о верности и сексе. Но по большей части в этом просто не было нужды, как если бы все слова, которые только можно произнести, уже были сказаны.

Некоторое время Келлхус вызывал у Эсменет беспокойство, но вскоре она заинтересовалось им: сердечный, доброжелательный и загадочный человек. А потом в какой-то момент он будто вырос, и все прочие очутились в его тени, словно он был благородным и понимающим отцом или великим королем, преломляющим хлеб с рабами. А теперь Келлхус и вовсе превратился в сияющую фигуру — и это ощущение лишь усилилось, когда его не оказалось рядом. Как будто он — маяк в ночи. Нечто такое, за чем они должны следовать, ибо все прочее вокруг — тьма…

«Что он такое?» — хотела спросить Эсменет, но вместо этого молча взглянула на своего любовника.

На своего мужа.

Они улыбнулись — робко, как если бы только сейчас вспомнили, что не чужие друг дружке. Соединили сухие, согретые солнцем руки. «Я никогда еще не была настолько счастлива».

Если бы только ее дочка…

— Пойдем, — сказал вдруг Ахкеймион, с усилием поднимаясь на ноги. — Я хочу кое-что тебе показать.

Они поднялись на голый, раскаленный от солнечного жара склон. Эсменет шипела и подпрыгивала, чтобы не обжечь ноги, пока они забирались на закругленный выступ. На самом верху она приставила ладонь ко лбу, защищая глаза от палящего солнца. А потом она увидела их…

— Сейен милостивый… — прошептала она.

Колонны солдат темнели на равнине, словно тени огромных туч; их доспехи алмазной пылью блестели на солнце.

— Священное воинство выступило в путь, — с благоговением сказал Ахкеймион.

От этого зрелища захватывало дух. Эсменет видела отряды рыцарей — сотни и тысячи, — и огромные колонны пехотинцев, длиной в целые города. Она видела обозы, ряды повозок, казавшихся издалека малыми песчинками. И видела реющие знамена, тысячу знамен с гербами Домов, и на каждом было шелком вышито изображение Бивня…

— Как же их много! — вырвалось у Эсменет. — До чего же, наверное, сейчас страшно фаним…

— Больше двухсот пятидесяти тысяч, — отозвался Ахкеймион. — Во всяком случае, так говорит Ксин…

Эсменет показалось, будто его голос доносится из глубины пещеры. Он звучал глухо, словно у человека, угодившего в ловушку.

— И, возможно, столько же обслуги… Никто не знает точно.

Тысячи и тысячи. Море людей раскинулось на равнине. Эсменет подумалось, что они движутся, словно вино, растекающееся по шерстяной ткани.

Как могло случиться, что столько людей посвятило себя одной цели, ужасной и грандиозной? Одному месту. Одному городу.

Шайме.

— Это… это… Эсменет поджала губы.

— Это похоже на твои сны?

Ахкеймион ответил не сразу, и, хотя он стоял ровно. Эсменет вдруг испугалась, что он сейчас упадет. Она схватила колдуна за локоть.

— Да. Это похоже на мои сны, — оказал Ахкеймион.

ЧАСТЬ II Второй переход

ГЛАВА 9 ХИННЕРЕТ

«Можно смотреть в будущее, а можно смотреть на будущее. Второе куда поучительнее».

Айенсис, «Третья аналитика рода человеческого»
«Если кто-либо сомневается в том, что судьбу наций определяет страсть и безрассудство, пусть взглянет на встречу Великих. Короли и императоры не привыкли общаться с равными, а когда наконец встречаются с таковыми, зачастую начинают испытывать неоправданное облегчение или отвращение. У нильнамешцев есть поговорка: "Когда принцы встречаются, они находят братьев или себя самих", — иными словами, либо мир, либо войну».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

4111 год Бивня, начало лета, Момемн


Пение и несметное множество мерцающих факелов приветствовали Икурея Ксерия III, когда он откинул занавесь из тонкого, словно дымка, льна и прошествовал во внутренний двор. Послышался шорох одежд: столпившиеся придворные рухнули на колени и уткнулись напудренными лицами в траву. Лишь рослые эотские гвардейцы остались стоять. Ксерий прошествовал мимо простертых ниц людей — маленькие рабы несли край его одеяния; он, как всегда, наслаждался своим одиночеством. Богоподобным одиночеством.

«Он вызвал меня! Меня! Какая наглость!»

Ксерий поднялся по деревянным ступенькам и забрался в императорскую колесницу. Прозвучал сигнал, позволяющий придворным встать.

Ксерий протянул руку в белой перчатке, лениво размышляя, кого Нгарау, его великий сенешаль, выбрал для вручения императору поводьев — этой чести в силу традиции приписывалось большое значение, но практически она не заслуживала даже императорского внимания. Ксерий безоговорочно полагался на мнение великого сенешаля… Как когда-то полагался на Скеаоса.

Ужас, на миг сдавивший сердце. Долго еще это имя будет резать его, словно осколок стекла? Скеаос.

Император почти не смотрел на юнца, подавшего ему поводья. Какой-то отпрыск дома Кискеи? Неважно. Ксерий всегда держался с изяществом, даже когда бывал расстроен или погружен в свои мысли, — свойство, унаследованное им от отца. Хоть его отец и был трусливым дураком, он всегда выглядел как великий император.

Ксерий передал поводья колесничему и знаком велел трогаться. Кони загарцевали и повлекли за собой обшитую золотыми листами повозку. Курильницы, закрепленные на бокам колесницы, затряслись, и за ними потянулись синие струйки ароматического дыма. Жасмин и сандаловое дерево. Не следует допускать, чтобы запахи столицы оскорбляли обоняние императора.

К Ксерию были обращены сотни лиц, раскрашенных, ищущих его расположения; сам же император смотрел строго перед собой — поза величественная, взгляд отчужденный и надменный. Лишь немногие были удостоены кивка: его сука-мать, Истрийя, старый генерал Кумулеус, чья поддержка обеспечила Ксерию императорскую мантию после смерти отца, и, конечно же, его любимый прорицатель, Аритмей. Ксерий очень ревностно хранил неосязаемое золото императорского благоволения и крайне искусно раздавал его. Возможно, для восхождения на вершину действительно нужна отвага, но, чтобы удержаться там, необходима бережливость.

Еще один урок матери. Императрица с головой заваливала сына кровавой историей его предшественников и наставляла, приводя бесконечные примеры прошлых бедствий. Тот был слишком доверчив, а тот — чересчур жесток, и так далее. Вот Сюрмант Скилура II, державший под рукой чашу с расплавленным золотом, чтобы швырять ею в того, кто вызовет его неудовольствие, был чрезмерно жесток. А вот Сюрмант Ксантий, с другой стороны, был чересчур воинствен — завоевания должны обогащать, а не разорять. Зерксей Триамарий III был слишком толстым — настолько толстым, что, когда он ехал верхом, рабам приходилось поддерживать его колени. Его смерть, как со сдавленным смешком сообщила Икурей, была вопросом эстетической уместности. Император должен выглядеть как бог, а не как разжиревший евнух.

Слишком много того и слишком много сего. «Этот мир не ограничивает нас, — однажды объяснила Ксерию неукротимая императрица, помаргивая распутными глазами, — и потому мы должны ограничивать себя сами — подобно богам… Дисциплина, милый Ксерий. Мы должны подчиняться дисциплине».

Вот уж чем-чем, а дисциплиной Ксерий обладал в избытке. Во всяком случае, он так считал.

Когда императорская колесница выехала со двора, ее окружили кидрухили, элитная тяжелая кавалерия, и бегуны с факелами; сияющая процессия принялась спускаться с Андиаминских Высот в темную, дымную котловину Момемна. Двигаясь неспешно, чтобы бегуны поспевали за ней, колесница прогрохотала по Императорскому району и выехала на длинную дорогу, соединяющую дворцовый район с храмовым комплексом Кмираля.

Множество жителей Момемна стояло вдоль дороги, силясь хотя бы на миг увидеть своего божественного императора. Очевидно, слух об его краткосрочном паломничестве разлетелся по городу. Ксерий поворачивался из стороны в сторону, улыбался и время от времени лениво вскидывал руку в приветственном жесте.

«Так, значит, он желает, чтобы это было предано гласности…»

Сперва император почти ничего не видел, кроме бегунов и факелов у них в руках, и ничего не слышал, кроме стука копыт по брусчатке. Однако чем дальше они отъезжали от дворца, тем больше народу скапливалось вдоль дороги. Вскоре толпа рабов и дворцовых слуг подступила к факелоносцам на расстояние плевка; лица собравшихся оказались ярко освещены, и Ксерий понял, что они насмехаются и глумятся над императором, когда он им машет. На миг он испугался, как бы у него не остановилось сердце. Он ухватился за бортик колесницы. Как он мог свалять такого дурака?

Сквозь аромат благовоний пробивалась отчетливая вонь дерьма.

Императору показалось, будто в считанные мгновения сотни обернулись тысячами, и число собравшихся все продолжало увеличиваться — равно как и их злоба и наглость. Вскоре воздух уже звенел от криков. Перепуганный Ксерий смотрел, как свет факелов выхватывает из темноты одно немытое лицо за другим; некоторые смотрели на императора с презрением, другие ухмылялись, третьи орали и бесновались. Процессия продолжала двигаться вперед, и пока что ей никто в этом не препятствовал, но ощущение пышности и великолепия исчезло без следа. Ксерий судорожно сглотнул. По спине императора зазмеились струйки холодного пота. Он усилием воли заставил себя снова смотреть только вперед.

«Именно этого он и хотел, — подумалось Ксерию. — Помни о дисциплине!»

Офицеры принялись выкрикивать команды. Кидрухили взялись за дубинки.

Процессия получила краткую передышку, пока пересекала мост через Крысиный канал. На его черной воде лениво покачивались красивые барки, окутанные подсвеченной факелами дымкой благовоний. Торговцы и наложницы, поднимаясь с подушек, вскидывали глиняные таблички с пожеланиями, чтобы разбить их в честь императора. Однако Ксерий невольно заметил, что их взгляды задолго до того, как он проехал мимо, обратились к ожидающей толпе.

Процессию снова окружили взбунтовавшиеся горожане. Женщины, старики, калеки, даже дети — все вопили и потрясали кулаками… Скользнув взглядом по толпе, Ксерий заметил сифилитика; тот катал на языке прогнивший зуб, а когда императорская колесница проехала мимо, плюнул в нее. Зуб упал куда-то между колесами…

«Они действительно терпеть меня не могут, — понял Ксерий. — Они меня ненавидят… Меня!»

Но это изменится, напомнил он себе. Когда все закончится, когда плоды его трудов станут явными, они начнут прославлять его, как не славили никого из императоров. Они будут радоваться, глядя на караваны рабов-язычников, несущих дань в столицу, на ослепленных королей, которых приволокут в цепях к подножию императорского трона. Они будут смотреть на Икурея Ксерия III и знать — знать! — что он и вправду аспект-император, восставший из пепла Киранеи и Кенеи, чтобы подчинить себе весь мир и вынудить все племена склониться перед ним и поцеловать его колено.

«Я им покажу! Они меня еще узнают!»

Колесница выехала на огромную площадь Кмираля, и рев толпы достиг апогея. У Ксерия перехватило дыхание, он оцепенел. Ехавшие впереди кидрухили остановились, колонна смешалась. Ксерий увидел, как лошадь одного из кавалеристов поднялась на дыбы. Кидрухили, ехавшие сзади, послали коней в галоп, чтобы обеспечить безопасность с флангов. Все они выхватили дубинки и размахивали ими в качестве предупреждения, лупя всякого, кто подходил слишком близко. За пределами круга их сверкающих доспехов бушевало людское море. Сплошная толпа нищих, затопившая площадь от храмов до базальтовых колонн Ксотеи.

Ксерий вцепился в бортик колесницы с такой силой, что побелели костяшки пальцев. Все они… Снова и снова выкрикивали это имя…

Страх, головокружение, и такое чувство внутри, будто падаешь куда-то.

«Это он настроил их против меня? Это покушение?»

Император увидел, как кидрухили, работая дубинками, клином врезались в толпу. И внезапно усмехнулся, оскалился от свирепого наслаждения. Именно так боги утверждают себя — кровью смертных! Горожане шарахнулись в разные стороны, и шум возрос вдвое. Несколько сияющих всадников споткнулись и исчезли в толпе, но их место заняли другие. Дубинки вздымались и опускались. Засверкали мечи.

Колесничий, сдерживая лошадей, обеспокоенно взглянул на Ксерия.

«Ты смотришь императору в глаза?»

— Вперед! — взревел Ксерий. — На них! Пшел! Расхохотавшись, он перегнулся через бортик и плюнул на свой народ, на тех, кто смел выкрикивать другое имя, когда перед ними стоял богоподобный Икурей Ксерий III. Какая жалость, что он не умеет плеваться расплавленным золотом!

Колесница медленно покатилась вперед, кренясь и подбрасывая Ксерия всякий раз, когда под колесами оказывался кто-нибудь из упавших. Императора мутило, сердце от страха жгло как огнем, но им овладело неистовство, исступление, ликование от близости смерти. Факелоносцев одного за другим втягивали в толпу, но кидрухили держались стойко и с боем прокладывали дорогу императору. Их мечи поднимались и опускались, поднимались и опускались, и Ксерию казалось, что он карает чернь собственными руками.

Так, хохоча, словно безумец, император Нансурии проехал между рядами подданных к растущей громаде храма Ксотеи.

В конце концов поредевшая процессия добралась до эотских гвардейцев, выстроившихся на монументальных ступенях Ксотеи. Оглушенного, оцепеневшего Ксерия свели с колесницы на деревянный помост, ведущий к огромным вратам храма. Император всегда должен возвышаться над обычными людьми… В приступе злобы Ксерий схватил за руку одного из капитанов.

— Послать сообщение в казармы! Проучить их как следует! Я желаю, чтобы моя колесница плыла по крови, когда я буду возвращаться!

Дисциплина. Он их проучит.

Он зашагал к вратам Ксотеи, споткнулся, наступив на собственный подол, и почувствовал, как сердце от ярости пропустило удар, когда к реву толпы примешался хохот. Ксерий обернулся и посмотрел на бушующих от ярости и восторга людей. А затем, подобрав одеяния, бросился бежать по помосту. Массивная каменная кладка храма окружила его со всех сторон. Убежище.

Двери с грохотом захлопнулись за императором.

У Ксерия подкосились ноги. Короткое замешательство. Холодный пол под коленями. Ксерий прижал дрожащую руку ко лбу и с удивлением почувствовал, как из-под пальцев струится пот.

Потрясающая глупость! Что подумает Конфас?

Звон в ушах. Неестественная темнота. И все то же имя, эхом отдающееся от стен.

Майтанет.

Тысячи голосов, подобно молитве, твердили имя, которое Ксерий швырял, как ругательство.

Майтанет.

С трудом переводя дух и нетвердо держась на ногах, Ксерий прошел через притвор и остановился. Из огромных храмовых светильников были зажжены лишь немногие. Тусклые круги света падали на пол и на ряды потускневших молитвенных табличек. Колонны толщиной с нетийские сосны уходили во мрак. В темноте смутно виднелись очертания галерей для певчих. Во время официальных богослужений здесь клубились облака фимиама, придававшие залу призрачный и таинственный вид. Они окружали светильники сияющим ореолом, так что верующим казалось, будто они стоят на границе иного мира. Но сейчас храм был пуст и казался похожим на огромную пещеру. В воздухе отчетливо чувствовался запах подземелья.

Вдалеке Ксерий увидел его, преклонившего колени в центре большого полукруга, образованного статуями богов.

«Вот ты где», — подумал император, ощущая, как к нему постепенно возвращаются силы. Его туфли без задников шлепали при ходьбе. Руки Ксерия машинально пробежались по одежде, расправляя и приглаживая ее. Взгляд императора скользнул по высеченным на колоннах изображениям: короли, императоры и боги, застывшие со сверхъестественным достоинством изваяний. Ксерий остановился перед первым ярусом ступеней. Сейчас над его головой находился центральный, самый высокий из куполов храма.

Несколько мгновений Ксерий смотрел на широкую спину шрайи.

«Повернись к своему императору, ты, фанатичная, неблагодарная тварь!»

— Я рад, что ты пришел, — сказал Майтанет, так и не повернувшись.

Голос шрайи был звучен и словно бы окутывал собеседника. Но почтения в нем не слышалось. Согласно джнану, шрайя и император были равны.

— Зачем это, Майтанет? И зачем именно здесь? Шрайя обернулся. Он был одет в простую белую рясу с рукавами чуть ниже локтя. На миг он остановил на Ксерии оценивающий взгляд, потом вскинул голову, прислушиваясь к глухому гомону толпы так, словно это был шум первого после долгой засухи дождя. Сквозь черную, умащенную маслами бороду проглядывал волевой подбородок. Лицо у него было широким, словно у крестьянина, и на удивление молодым. «Сколько же тебе лет?»

— Слушай! — прошипел шрайя, указывая рукой в сторону площади, откуда доносилось его имя. «Майтанет-Майтанет-Майтанет…»

— Я не гордец, Икурей Ксерий, но их преданность трогает меня до глубины души.

Несмотря на нелепый драматизм сцены, Ксерий поймал себя на том, что присутствие этого человека вызывает в нем благоговейный страх. На миг у императора снова закружилась голова.

— Я недостаточно терпелив для игры в джнан, Майтанет. Шрайя выдержал паузу, затем обаятельно улыбнулся. Он начал спускаться по ступеням.

— Я приехал из-за Священного воинства… Я приехал, чтобы взглянуть тебе в глаза.

Эти слова усилили замешательство, овладевшее императором. Ксерию еще до прихода сюда следовало понять, что встреча со шрайей окажется не простым визитом вежливости.

— Скажи, — произнес Майтанет, — ты действительно заключил пакт с язычниками? Действительно дал слово предать Священное воинство прежде, чем оно достигнет Святой земли?

«Откуда он знает?»

— Что ты, Майтанет… Нет, конечно.

— Нет?

— Я оскорблен твоими подозрениями…

Хохот Майтанета был внезапен, громок и достаточно звучен, чтобы заполнить собой огромный зал Ксотеи.

Ксерий задохнулся от изумления. Предписание Псата-Антью, кодекс, управляющий поведением шрайи, запрещал громкий смех почти так же строго, как потворство плотским влечениям. Он понял, что Майтанет позволил императору на миг заглянуть в его душу. Но зачем? Все это — толпы, требование встретиться здесь, в Ксотеи, даже скандирование его имени — было преднамеренно грубой демонстрацией.

«Я сокрушу тебя, — тем самым говорил Майтанет. — Если Священное воинство падет, ты будешь уничтожен».

— Прими мои извинения, император, — небрежно обронил Майтанет. — Похоже, даже Священная война может быть отравлена лживыми слухами, не так ли?

«Он пытается меня запугать… Он ничего не знает и поэтому пытается меня запугать!»

Ксерий продолжал хранить зловещее молчание. Ему подумалось, что он всегда обладал большим умением ненавидеть, чем Конфас. Его не по летам развитый племянничек бывал свирепым, даже жестоким, но неизменно возвращался к той стеклянной холодности, которая так нервировала его окружение. С точки зрения Ксерия, ненависть должна была отличаться двумя основными качествами: устойчивостью и неукротимостью.

Что за странная привычка — вдруг понял император, — эти краткие экскурсы в характер его племянника. Когда, интересно, Конфас успел стать мерилом для глубин его сердца?

— Пойдем, Икурей Ксерий, — торжественно произнес шрайя Тысячи Храмов.

И Ксерий внезапно понял, какое счастливое свойство характера вознесло этого человека на такую высоту: способность наделять святостью любой момент жизни, внушать благоговение простому люду.

— Пойдем… Послушаешь, что я скажу моему народу.

Но за время их краткого диалога гул тысячи голосов, скандирующих имя Майтанета, стал изменяться — сперва почти нечувствительно, но потом все более и более определенно. Он преобразился.

В крики.

Очевидно, безымянный капитан ревностно исполнил приказ императора. Ксерий победно улыбнулся. Наконец-то он почувствовал себя ровней этому оскорбительно сильному человеку.

— Слышишь, Майтанет? Теперь они выкрикивают мое имя.

— Воистину, — загадочно произнес шрайя. — Воистину.


4111 год Бивня, конец лета, Хиннерет, побережье Гедеи


По мере приближения к побережью Гедеи местность пошла складками, словно бы здешняя природа преисполнилась отвращением к морю. Поскольку все прибрежные равнины, за исключением пойменных полей вокруг Хиннерета, были крайне узкими, то казалось, будто сама земля ведет Священное воинство в древний город. Когда первые отряды спустились с холмов, перед ними раскинулся Хиннерет: тесный лабиринт грязных кирпичных домов, окруженный известняковыми стенами. Заунывное пение рогов пронзило соленый воздух и прокатилось до самого моря, возвестив о судьбе города. С холмов спускались отряд за отрядом: храбрые бойцы Среднего Севера, рыцари Конрии и Верхнего Айнона, нансурские ветераны-пехотинцы. Хиннерет издавна был лакомым кусочком. Подобно всем землям, которым выпало очутиться между двух великих цивилизаций, Гедея была вечным данником, мимолетным эпизодом в хрониках своих завоевателей. Хиннерет, единственный ее город, заслуживающий упоминания, повидал бесчисленное количество чужеземных правителей: шайгекских, киранейских, кенейских, нансурских и — в последнее время — кианских. А вот теперь и Люди Бивня намеревались внестисвои имена в этот список.

Священное воинство рассеялось по полям и рощам у стен Хиннерета, встав несколькими отдельными лагерями. Посовещавшись, Великие Имена отправили к городским воротам делегацию танов и баронов с требованием безоговорочной капитуляции. Когда фаним Ансакер аб Саладжка, кианский сапатишах Гедеи, прогнал их стрелами, тысячи людей были посланы на поля жать пшеницу и просо, сохранившееся благодаря передовым отрядам графа Атьеаури, палатина Ингиабана и графа Вериджена Великодушного, добравшимся сюда на неделю раньше. Немалая часть армии отправилась в холмы, рубить деревья для таранов, катапульт и осадных башен.

Осада Хиннерета началась.

После недельной подготовки Люди Бивня предприняли первый штурм. Их встретила туча стрел. На мантелеты полилось кипящее масло. Солдаты, крича, падали с лестниц либо гибли на стенах. Горящая смола превратила осадные башни в огромные погребальные костры. Они истекали кровью или сгорали под стенами Хиннерета, а фаним только насмехались над ними.

После этого бедствия некоторые Великие Имена отправили делегацию к Багряным Шпилям. Чеферамунни уже предупредил Саубона и прочих, что Багряные адепты не намерены помогать Людям Бивня в иных случаях, кроме атаки кишаурим и штурма Шайме, поэтому Великие Имена решили ограничиться скромным пожеланием. Они попросили одну брешь в стене, не более того. Отказ Элеазара был едким и презрительным, равно как и порицания со стороны Пройаса и Готиана, которые заявили, что не станут пользоваться помощью богохульников до тех пор, пока без нее можно будет обойтись.

Последовал еще один этап подготовки. Одни трудились в холмах, рубя лес. Другие горбатились во тьме саперных туннелей, выгребая камни и острый щебень стертыми до волдырей руками. Третьи продолжали разводить погребальные костры и сжигать убитых. По ночам они пили воду, привезенную с холмов, ели хлеб, золотисто-красные гроздья фиг, жареных куропаток и гусей — и проклинали Хиннерет.

Все это время отряды рыцарей айнрити совершали рейды на юг вдоль побережья, вступали в стычки с остатками войска Скаура, грабили рыбацкие деревни и обирали укрепленные города. Граф Атьеаури направился в глубь страны и принялся рыскать по холмам в поисках добычи. Неподалеку от маленькой крепости под названием Дайюрут он захватил врасплох отряд из нескольких тысяч кианцев и обратил их в бегство, хотя у него самого была всего лишь сотня людей. Вернувшись к крепости, он заставил местных жителей построить маленькую катапульту, а потом принялся с ее помощью швырять за стены Дайюрута отрубленные головы кианцев. После сто тридцать первой головы устрашенный гарнизон открыл ворота и простерся ниц перед северянами. Каждому из солдат был задан вопрос: «Отрекаешься ли ты от Фана и признаешь ли Айнри Сейена истинным гласом многоликого Бога?» Тех, кто ответил «нет», тут же казнили. Тех, кто сказал «да», связали и отправили к Хиннерету, где продали в рабство Священному воинству.

Подобным образом пали и другие города — столь велик был страх фаним перед железными воинами. Старые нансурские крепости Эбара и Куррут, полуразрушенная кенейская крепость Гунсаэ, кианская цитадель Ам-Амида, построенная в те времена, когда большую часть населения здесь еще составляли айнрити, — всех их Священное воинство смахнуло, словно монеты в латную перчатку. Казалось, будто срок падения Гедеи зависит исключительно от скорости передвижения завоевателей.

Тем временем под Хиннеретом Великие Имена как раз завершили приготовления ко второму штурму — но на рассвете их разбудили изумленные крики. Люди повысыпали из палаток и шатров. Сперва большинство из них смотрело на огромную флотилию военных галер и каррак, вставших на якорь в заливе, — сотни кораблей под нансурскими знаменами с изображением черного солнца. Но вскоре все уставились на Хиннерет, не веря своим глазам. Главные ворота города были распахнуты настежь. А на стенах крохотные фигурки воинов снимали треугольные флаги Ансакера со знаменитой Черной Газелью и поднимали Черное Солнце Нансурской империи.

Все разразились криками — кто радостными, кто негодующими. Видно было, как отряды полуголых всадников скачут к воротам — а там их останавливает фаланга нансурской пехоты. Засверкали мечи…

Но было слишком поздно. Хиннерет пал, но не перед Священным воинством, а перед императором Икуреем Ксерием III.

Сперва Икурей Конфас проигнорировал требование явиться на совет, и устрашающая задача успокоить Саубона и Готьелка легла на плечи генерала Мартема. Генерал, особо не церемонясь, объяснил, что с прибытием нансурского флота предыдущей ночью гедейский сапатишах понял, что его положение безнадежно, и прислал Конфасу письмо, в котором излагал условия капитуляции. Мартем даже предъявил лист, испещренный кианской скорописью, — само письмо, якобы написанное лично Ансакером. Сапатишах, заявил Мартем, чрезвычайно боится свирепости айнрити и потому согласился сдаться лишь нансурцам. В вопросах милосердия, сказал Мартем, знакомый враг всегда предпочтительнее незнакомого. Первым побуждением экзальт-генерала, продолжал Мартем, было созвать все Великие Имена и предоставить письмо на их суд, но сам Мартем напомнил экзальт-генералу, что предложение сдаться конкретному противнику — вопрос деликатный и что оно, возможно, порождено скорее дурными предчувствиями, чем взвешенным решением. И поэтому экзальт-генерал предпочел быть решительным, а не демократичным.

Когда Великие Имена пожелали узнать, почему, в таком случае, Хиннерет по-прежнему остается закрыт для Священного воинства, Мартем просто пожал плечами и сообщил, что таковы были условия, на которых сапатишах согласился сдаться. Ансакер — человек осторожный, заявил генерал, он боится за безопасность своих людей. Кроме того, он весьма уважает дисциплину нансурцев.

В итоге один лишь Саубон отказался принять объяснения Мартема. Он орал, что Хиннерет принадлежит ему по праву, что это трофей, причитающийся ему за победу на Равнине Битвы. Когда Конфас в конце концов прибыл на совет, галеотского принца в буквальном смысле слова пришлось держать. Но Готьелк и Пройас напомнили ему, что Гедея — малонаселенная, бедная страна. Пускай император злорадствует, забрав себе первую, не имеющую ценности добычу. Священное воинство пойдет дальше на юг. Там их ждет древний Шайгек, край легендарных сокровищ.


— Ксин, останься, — попросил Пройас. Он только что распустил совет и теперь, поднявшись со своего места, наблюдал, как собираются расходиться его люди. Они толпились в дымном шатре, и одни из них были благочестивы, другие — корыстны, но почти все — чрезмерно горды. Гайдекки и Ингиабан, как обычно, еще продолжали спорить, но большинство уже потянулось прочь из шатра: Ганаятти, Кусигас, Имротас, несколько баронов рангом повыше и, конечно же, Келлхус и Найюр. Все они, кроме скюльвенда, кланялись, прежде чем исчезнуть за синей шелковой занавеской. Каждому Пройас отвечал коротким кивком.

Вскоре остался один Ксинем. В полумраке шатра проворно сновали рабы, собирая тарелки и липкие чаши из-под вина, расправляя ковры и раскладывая по местам бессчетное множество подушек.

— Вас что-то беспокоит, мой принц? — спросил маршал.

— Просто у меня есть несколько вопросов…

— О чем?

Пройас заколебался. С чего вдруг принцу бояться говорить на какую-то тему?

— О Келлхусе.

Ксинем приподнял брови.

— Он вас тревожит?

Пройас взялся за шею, скривился.

— Если честно, Ксин, я в жизни не встречал человека, который внушал бы меньше беспокойства, чем он.

— Именно это вас и гнетет.

Принца беспокоило многое, и не в последнюю очередь — недавнее бедствие под Хиннеретом. Император и Конфас перехитрили их. Это не должно повториться.

У него не было времени и почти не было терпения для всяких… личных вопросов.

— Скажи, какого ты о нем мнения?

— Он меня пугает, — без малейшего колебания отозвался Ксинем.

Пройас нахмурился.

— Как так?

Взгляд маршала устремился куда-то вдаль.

— Я выпил с ним много вина, — нерешительно произнес он, — не раз преломлял с ним хлеб и не могу сосчитать всего того, что он мне показал. Каким-то образом его присутствие делает меня… делает меня лучше.

Пройас уставился на ковер, расшитый стилизованными крыльями.

— Да, у него есть такое свойство.

Он чувствовал, как Ксинем изучает его в своей несносной манере — как будто смотрит сквозь всю мишуру взрослости на того мальчишку со впалой грудью, который так и не покинул тренировочную площадку.

— Он — всего лишь человек, мой принц. Он сам так говорит … Кроме того, мы…

— А как там Ахкеймион? — вдруг спросил Пройас. Коренастый маршал нахмурился.

— Я думал, его имя под запретом.

— Я просто спросил.

Ксинем осторожно кивнул.

— Неплохо. На самом деле, очень даже неплохо. Он взял себе женщину, свою давнюю любовницу из Сумны.

— Да… Как там ее — Эсменет? Та самая, которая была шлюхой.

— Ему она вполне подходит, — сказал Ксинем, словно защищая ее. — Я никогда не видел его таким довольным, таким счастливым.

— Но у тебя голос обеспокоенный.

Ксинем прищурился, потом тяжело вздохнул.

— Пожалуй, да, — согласился он, не глядя на Пройаса. — Сколько я его знаю, он всегда был адептом Завета. А теперь… не разберешь.

Маршал поднял голову и взглянул в глаза принцу.

— Он почти перестал говорить про Консульт и свои Сны. Вам бы это понравилось.

— Так, значит, он влюблен…

Пройас покачал головой.

— Влюблен! Ты уверен? — спросил принц, не сдержав улыбку.

Ксинем хмыкнул.

— Он влюблен, да. У него уже которую неделю стоит не переставая.

Пройас расхохотался.

— Так, значит, и до него дошел черед?

Акка влюблен. Это казалось одновременно и невероятным, и странно неминуемым.

«Таким людям, как он, нужна любовь… Не таким, как я».

— Это верно. Да и она, похоже, от него без ума.

Пройас фыркнул.

— Ну, в конце концов, он ведь колдун.

Взгляд Ксинема на миг смягчился.

— Да, он колдун.

Последовало неловкое молчание. Пройас тяжело вздохнул. С любым другим человеком, не с Ксинемом, этот разговор прошел бы легко и непринужденно. Ну почему Ксинем, его дорогой Ксин, делается упрямым как осел в совершенно очевидных вопросах?

— Он по-прежнему учит Келлхуса? — поинтересовался Пройас.

— Каждый день.

Маршал улыбнулся — с трудом, словно смеялся над собственной глупостью.

— Так вот, значит, в чем дело? Вы хотите верить, что Келлхус — нечто большее, но…

— Он оказался прав насчет Саубона! — воскликнул Пройас. — Даже в подробностях, Ксин! В подробностях!

— Однако же, — продолжал Ксинем, недовольный тем, что его перебили, — он в открытую якшается с Ахкеймионом. С колдуном…

Ксинем в насмешку произнес последнее слово так, как его произносили другие: словно говорил о чем-то непоправимо испачканном.

Пройас повернулся к столу и налил вина; последнее время оно казалось очень сладким.

— Ну так и что же ты думаешь? — спросил он.

— Я думаю, что Келлхус просто видит в Акке то же самое, что вижу я и что когда-то видел ты… Что душа человека может быть добра, вне зависимости от того, кем…

— Бивень говорит, — отрезал Пройас: — «Сожгите их, ибо они — Нечистые!» Сожгите! Можно ли выразиться яснее? Келлхус якшается с мерзостью. Равно как и ты.

Маршал покачал головой.

— Не могу поверить.

Пройас устремил взгляд на Ксинема. Отчего ему вдруг сделалось так холодно?

— Значит, ты не можешь поверить Бивню.

Маршал побледнел, и конрийский принц впервые увидел на лице старого наставника страх. Ему захотелось извиниться, забрать свои слова обратно, но холод был таким сильным…

Таким истинным.

«Я просто следую Слову!»

Если человек не может поверить голосу Бога, если он отказывается слушать — пусть даже из лучших побуждений! — все откровения становятся пищей для ученых дебатов. Ксинем слушает только сердце, и в этом одновременно и его сила, и его слабость. Сердце не знает наизусть Священное Писание.

— Ну что ж, — неубедительно произнес маршал. — Вам можно не беспокоиться о Келлхусе — во всяком случае, не больше, чем обо мне…

Пройас прищурился и кивнул.

Было принуждение, было направление, было — самое яркое из всех — собирание воедино.

Настала ночь, и Келлхус сидел в одиночестве на скалистом уступе, прислонившись к стволу одинокого кедра. Много лет обдуваемые ветрами, ветви кедра тянулись к звездному небу и, разветвляясь, клонились к земле. Они словно были привязаны к раскинувшейся внизу панораме: лагерю Священного воинства, Хиннерету, спящему за огромным каменным поясом, и Менеанору, чьи далекие волны серебрились в лунном свете.

Но Келлхус не видел ничего из этого, во всяком случае — глазами…

Там слышались обещания того, что грядет, там обсуждалось будущее.

Там был мир, Эарва, порабощенный своей историей, традициями и животным голодом, мир, влекомый под молот того, что было прежде.

Там был Ахкеймион и все, о чем он говорил: Армагеддон, родословные королей и императоров, Дома и школы Великих фракций. И было колдовство, Гнозис, и перспективы почти безграничной власти.

Там была Эсменет, и стройные бедра, и острый, проницательный ум.

Там был Сарцелл и Консульт, и шаткое перемирие, порожденное загадкой.

Там был Саубон и мучительная борьба с жаждой власти.

Там был Найюр, и безумие, и военный гений, и возрастающая угроза того, что он поймет.

Там было Священное воинство, и вера, и стремление.

И там был отец.

«Что ты хочешь, чтобы я сделал?»

Вероятностные миры проносились сквозь него, обдавали его порывом ветра и разлетались подобно снопу искр…

Безымянный колдун, взбирающийся по крутому, каменистому морскому берегу. Пальцы, сжимающие сосок. Конвульсии оргазма. Отрубленная голова на фоне палящего солнца. Призраки, выходящие из утреннего тумана.

Мертвая жена. Келлхус глубоко выдохнул, а потом втянул в себя горьковато-сладкий запах кедра, земли и войны. Там было откровение.

ГЛАВА 10 НАГОРЬЕ АЦУШАН

«Любовь — это вожделение, создавшее смысл. Надежда — это потребность, создавшая человека».

Айенсис, «Третья аналитика рода человеческого»
«Как научить невинности? Как обучить неведению? Быть ими означает не знать их. И все же они — непоколебимая ось, вокруг которой вращается компас жизни, мера всякого преступления и сострадания, критерий всякой мудрости и глупости. Они — Абсолют».

Неизвестный автор, «Импровизация»

4111 год Бивня, конец лета, внутренние районы Гедеи


Мир настал.

Ахкеймион видел во сне войну куда чаще, чем кто бы то ни было, за исключением прочих адептов Завета. Он даже видел войну между народами — Три Моря ссорились так же охотно, как напивались. Но сам он никогда не имел отношения к войнам. Он никогда не шел вместе с армией, как сейчас, не потел под солнцем Гедеи, окруженный тысячами Людей Бивня в железных доспехах, мычанием тысяч волов и топотом тысяч ног. Война, в дыме, застящем горизонт, в пронзительном пении труб, в карнавалах лагерей, в темнеющих камнях и белеющих мертвецах. Война, в кошмарах о прошлом и дурных предчувствиях о будущем. Повсюду — война.

И вот непонятным образом настал мир.

Конечно же, это все Келлхус.

С тех пор как Ахкеймион решил не извещать Завет о его существовании, мучения пошли на убыль, а там и вовсе прекратились. Как так получилось, оставалось для колдуна загадкой. Опасность сохранялась. Келлхус, как Ахкеймион напоминал себе время от времени, был Предвестником. Вскоре солнце встанет за спиной Не-бога, и его чудовищная тень накроет Три Моря. Вскоре мир будет разрушен Вторым Армагеддоном. Но когда Ахкеймион думал об этом, вместо привычного ужаса его охватывал странный душевный подъем, похожий на возбуждение пьяного. Ахкеймион всегда с недоверием относился к историям о людях, которые в битве выскакивали из строя, чтобы кинуться на врага. Но теперь он понимал, что может стоять за такой безрассудной атакой. Когда впадаешь в неистовство, последствия уже неважны. А безрассудство, заглушившее страдания, превращается в наркотик.

Он был сейчас тем самым придурком, в одиночку кидающимся на копья многотысячного воинства. За Келлхуса.

Ахкеймион продолжал учить его во время дневных переходов, хотя теперь их сопровождали Эсменет и Серве; иногда женщины болтали друг с дружкой, но чаще просто слушали. Вокруг тысячами шли Люди Бивня, сгибаясь под тяжестью тюков и потея под жарким солнцем Гедеи. Невероятно, но Келлхус сумел вычерпать до конца все познания Ахкеймиона о Трех Морях, и поэтому теперь они говорили о Древнем Севере, о Сесватхе и его бронзовом веке, о шранках и нелюдях. Иногда Ахкеймиону думалось, что вскоре ему уже нечего будет дать Келлхусу — кроме Гнозиса.

Которого он, конечно, дать не мог. Но Ахкеймион невольно размышлял: интересно, а что смог бы сделать с Гнозисом Келлхус? К счастью, Гнозис был тем языком, для которого у князя не было слов.


Дневной переход завершался незадолго до наступления сумерек — обычно это зависело от характера местности и, самое главное, от наличия воды. Гедея была засушливой страной, а Ацушанское нагорье — в особенности. Привычно и сноровисто разбив лагерь, они собирались у костра Ксинема, хотя нередко оказывалось так, что Ахкеймион ел в обществе Эсменет, Серве и рабов маршала. Ксинем, Найюр и Келлхус все чаще ужинали с Пройасом, который благодаря грубым урокам скюльвенда превратился в человека, одержимого стратегией. Но обычно они все часок-другой сидели у костра, прежде чем отправиться по палаткам.

И здесь, как и повсюду, Келлхус блистал.

Однажды ночью, вскоре после ухода Священного воинства из-под Хиннерета, они сидели и задумчиво ужинали рисом и ягнятиной, добытой предприимчивым Найюром. Эсменет сперва заметила, как это здорово, поесть горячего мяса, а потом поинтересовалась, где же их кормилец.

— У Пройаса, — сказал Ксинем, — обсуждает с ним войну. — И о чем можно говорить столько времени?

Келлхус, который как раз пытался проглотить прожеванный кусок, поднял руку.

— Я слушал их, — сказал он.

Глаза его были яркими и насмешливыми.

— Разговор звучал примерно так…

Эсменет сразу же рассмеялась. Все прочие нетерпеливо подались вперед. Кроме озорного остроумия Келлхус обладал еще и необыкновенным талантом подражать чужим голосам. Серве сдавленно фыркнула от возбуждения.

Келлхус напустил на себя надменный и воинственный вид. Он картинно сплюнул, а потом голосом, поразительно похожим на голос самого Найюра, произнес:

— Народ ездит не так, как слабаки айнрити. Они кладут одно яйцо на левую сторону седла, другое — на правую, и те не подпрыгивают, такие они твердые.

— Скюльвенд, я бы предпочел, чтобы ты избавил меня от своих наглых замечаний, — отозвался Келлхус-Пройас.

Ксинем поперхнулся вином и закашлялся.

— Потому-то ты и не понимаешь путей войны, — продолжал Келлхус-Найюр. — Они опасны и темны, словно щели немытых борцов. Война — это встреча сандалии мира с мошонкой людей.

— Я предпочел бы также, чтобы ты избавил меня от своего богохульства, скюльвенд.

Келлхус плюнул в костер.

— Ты думаешь, что твои пути — это пути Народа, но ты ошибаешься. Вы против нас — просто глупые девчонки, и мы бы отлюбили вас в задницу, если бы она была такой же мускулистой, как у наших лошадей.

— Я бы также предпочел, чтобы ты избавил меня от описания своих склонностей, скюльвенд!

— Но ты останешься жить в шрамах на моих руках! — воскликнула Эсменет.

Стоянка взорвалась хохотом. Ксинем уткнулся лицом в колени, фыркая и трясясь. Эсменет от смеха рухнула на циновку, хохоча так обольстительно, как это умела она одна. Зенкаппа и Динхаз прислонились друг к дружке, плечи их подрагивали. Серве свернулась клубочком и казалось, рыдала одновременно и от смеха, и от радости.

Келлхус же просто улыбнулся, с таким видом, словно не мог понять, чем вызвана всеобщая истерика.

Когда вечером Найюр вернулся в лагерь, все тут же смолкли, одновременно и сконфуженно, и заговорщически. Скюльвенд, нахмурившись, остановился у костра и обвел взглядом ухмыляющиеся лица. Ахкеймион покосился на Серве и был поражен той злобой, что отражалась в ее усмешке.

Внезапно Эсменет расхохоталась.

— Жалко, что ты не слышал, как Келлхус тебя передразнивал! — воскликнула она. — Это было так смешно!

Обветренное лицо скюльвенда сделалось непроницаемым. Убийственный взгляд стал тусклым от… Возможно ли такое? Но затем на его лице вновь появилось презрительное выражение. Найюр плюнул в костер и зашагал прочь.

Плевок зашипел на углях.

Келлхус встал — очевидно, его настигли угрызения совести.

— Этот человек — просто обидчивый дикарь, — раздраженно произнес Ахкеймион. — Между друзьями насмешка — это дар. Дар.

Князь стремительно развернулся.

— Дар? — крикнул он. — Или просто повод?

Ахкеймион ошеломленно уставился на князя. Келлхус сделал ему выговор. Келлхус. Ахкеймион взглянул на лица остальных и увидел, словно в зеркале, свое потрясение — но не смятение.

— Дар ли это? — настойчиво повторил Келлхус.

Ахкеймиона бросило в краску, у него задрожали губы. В голосе Келлхуса было что-то такое… Совсем как у отца Ахкеймиона…

«Кто он…»

— Прости, пожалуйста, Акка, — внезапно произнес князь, опуская голову. — Я наказал тебя за собственную нелепую выходку… Я вдвойне глупец.

Ахкеймион сглотнул. Покачал головой. Сложил губы в подобие улыбки.

— Н-нет… Нет, это я прошу прощения. — Голос его дрожал. — Я был слишком резок…

Келлхус улыбнулся и положил руку ему на плечо. От прикосновения Ахкеймион словно онемел. Отчего-то запах, исходящий от князя, — запах выделанной кожи с едва заметной примесью розовой воды — всегда повергал колдуна в смятение.

— Значит, мы оба были не правы, — сказал Келлхус. Ахкеймион ощутил восторг и мимолетное жутковатое ощущение — ему показалось, будто Келлхус чего-то ожидает…

— Я всегда это говорил! — пробурчал Ксинем с другой стороны костра.

Маршал, как всегда, выбрал нужный момент. Эсменет нервно рассмеялась, подавая пример остальным, и к ним вернулась часть былого веселья. Ахкеймион поймал себя на том, что смеется вместе со всеми.

Каждый из них, в тот или иной момент, неизбежно с кем-то не ладил. Ксинем мог бы пожаловаться на Ирисса, который постоянно бубнил про Эсменет, которая ворчала на Серве, которая придиралась к Ахкеймиону, который бурчал на Ксинема. Тот слишком тупой, эта слишком развязна, тот слишком самодоволен, этот слишком груб, и так далее. Все люди в некотором смысле торговцы; они торгуют и торгуются, не имея ни весов, ни гирь, чтобы подтвердить вес своей звонкой монеты. У них есть лишь догадки. Злословие за глаза, мелочная зависть, обиды, споры и постоянные апелляции к третейскому судье — таков рынок людской жизни.

Но с Келлхусом все было иначе. Он умудрялся просматривать товар на этом рынке, не открывая кошелька. Почти с самого начала все признали в нем Судью — все, включая Ксинема, который официально был главой их лагеря. Несомненно, в нем чувствовалась некая неуверенность, вполне сочетающаяся с его великолепием, но главное — разум, с равным успехом постигающий и день сегодняшний, и седую старину. Сострадание, широкое, как у Инрау, и одновременно куда более глубокое, — человеколюбие, порожденное скорее пониманием, чем готовностью прощать, как будто через мутный поток мыслей и страстей он способен узреть островок невинности, сохранившийся в каждой душе. А слова! Аналогии, ухватывающие самую суть реальности…

Иногда Ахкеймиону казалось, что Келлхус обладает тем, к чему, по словам поэта Протатиса, должен стремиться каждый человек, — рукой Триамиса, интеллектом Аиенсиса и сердцем Сейена.

И остальные считали так же.

Каждый вечер, когда заканчивался ужин и прогорали костры, незнакомые люди собирались вокруг лагеря Ксинема; иногда они выкрикивали имя Келлхуса, но, как правило, просто стояли молча. Поначалу их было немного, но постепенно становилось все больше и больше, пока их число не достигло трех дюжин. Вскоре аттремпцы Ксинема начали оставлять широкие промежутки между своими круглыми палатками и шатром маршала. Иначе им бы пришлось ужинать в обществе чужаков.

Примерно с неделю все, включая Келлхуса, старались не обращать на чужаков внимания, думая, что им скоро надоест и они отправятся восвояси. Ну кто, спрашивается, станет ночь за ночью сидеть и смотреть на других людей — просто на то, как они отдыхают? Но чужаки оказались упорны, словно младшие братья, не желающие искать себе другого занятия. Их число даже увеличилось.

По собственной прихоти Ахкеймион просидел одну ночь с ними; он смотрел на то, на что смотрели они, надеясь понять, что заставляет их так унижаться. Сперва он видел просто знакомые фигуры, освещенные светом костра. Вот Найюр сидит, скрестив ноги; спина у него широкая, словно айнонский веер, и бугрится узлами мышц. За ним, на дальней стороне костра, на складной табуретке восседает Ксинем, положив руки на колени; его квадратная борода опускается на груд». Он смеется в ответ на реплики Эсменет, которая опустилась рядом с ним на колени и, несомненно, вполголоса отпускает шуточки в адрес каждого из присутствующих. Динхаз. Зенкаппа. Ирисс. Серве лежит на циновке, невинно сведя коленки. И рядом с ней — Келлхус, безмятежный и прекрасный.

Ахкеймион оглядел тех, кто находился рядом с ним в темноте. Он увидел Людей Бивня всех народов и каст. Некоторые держались вместе и о чем-то переговаривались. Но большинство сидело так же, как и он, в одиночестве, вглядываясь в освещенные фигуры. Они казались… зачарованными. Они словно оказались в подчинении — и не столько у света, сколько у окружающей тьмы.

— Почему вы это делаете? — поинтересовался Ахкеймион у ближайшего человека, белокурого тидонца с руками солдата и ясными глазами дворянина.

— Разве вы не видите? — отозвался человек, даже не взглянув в его сторону.

— Что не вижу?

— Его.

— Вы имеете в виду князя Келлхуса? Вот теперь тидонец повернулся к Ахкеймиону; его блаженная улыбка была исполнена жалости.

— Вы слишком близко, — пояснил он. — Потому и не можете увидеть.

— Что увидеть? — спросил Ахкеймион. Непонятное чувство сдавило ему грудь.

— Однажды он прикоснулся ко мне, — вместо ответа сказал тидонец. — Еще до Асгилиоха. Я споткнулся на марше, а он поддержал меня. Он сказал: «Сними сандалии и обуй землю».

Ахкеймион рассмеялся.

— Это старая шутка. Должно быть, вы отпустили крепкое словцо в адрес земли, когда споткнулись.

— И что? — отозвался тидонец.

Ахкеймион вдруг понял, что его собеседник дрожит от негодования.

Он нахмурился, потом попытался улыбнуться, чтобы успокоить воина.

— Ну, это просто такая поговорка — на самом деле, очень древняя. Ее цель — напомнить людям, что не надо валить свои промахи на других.

— Нет, — проскрежетал тидонец. — Не так. Ахкеймион в нерешительности помедлил.

— А как тогда?

Вместо того чтобы ответить, тидонец отвернулся. Ахкеймион несколько мгновений смотрел на него; он был сбит с толку и вместе с тем испытывал смутную тревогу. Как может ярость защитить истину?

Он встал и отряхнул колени от пыли.

— Это означает, — сказал у него за спиной тидонец, — что мы должны исправить мир. Мы должны уничтожить все, что оскорбляет.

Ахкеймион вздрогнул — такая ненависть звучала в голосе этого человека. Он повернулся, сам не зная зачем-то ли посмеяться над тидонцем, то ли выбранить его. А вместо этого стоял и смотрел на него, утратив дар речи. Почему-то тидонец не смог выдержать его взгляда и стал наблюдать за костром. Остальные повернулись, услышав сердитые голоса, но тут же, прямо на глазах у Ахкеймиона, устремили взоры обратно на Келлхуса. И колдун понял, что эти люди никуда не уйдут.

«Я точно такой же, как они, — подумал Ахкеймион, ощутив боль, ставящую его в тупик, боль узнавания вещей, которые уже известны. — Я просто сижу ближе к костру…»

Эти люди руководствовались теми же причинами, что и он сам. Ахкеймион знал это.

Причины были смутно понятны: горе, искушение, угрызения совести, замешательство. Они смотрели, потому что их толкали к этому усталость, тайные надежды и страхи, зачарованность и восторг. Но более всего их толкала необходимость.

Они смотрели потому, что знали: что-то вот-вот произойдет.

Костер вдруг выстрелил и выбросил в небо сноп искр; одна из них поплыла по воздуху к Келлхусу. Тот, улыбаясь, взглянул на Серве, потом протянул руку и взял оранжевую светящуюся точку пальцами. Погасил ее.

В темноте кто-то ахнул.

Смотрящих с каждым днем становилось больше. Ситуация делалась все более неудобной из-за неуемной натуры Келлхуса. К тому же лагерь превратился в подобие сцены, пятно света, окруженное глазеющими тенями. Князь Атритау влиял на каждого, кто приходил к костру Ксинема, ведомый своими надеждами и скорбями, и от зрелища того, как человек, переписавший основы их представлений, гневается, становилось не по себе — словно кто-то, кого ты любишь, вдруг повел себя вопреки ожиданиям.

Однажды ночью в Ксинеме заговорил свойственный ему здравый смысл, и маршал выпалил:

— Проклятье, Келлхус! Почему бы тебе просто не поговорить с ними?

Последовало ошеломленное молчание. Эсменет не глядя нащупала в темноте руку Ахкеймиона. Один лишь скюльвенд продолжал есть как ни в чем не бывало. Ахкеймион почувствовал отторжение, как будто стал свидетелем чего-то непристойного.

— Потому, — напряженно произнес Келлхус, не отрывая взгляда от костра, — что они делают меня значительнее, чем я есть на самом деле.

«А так ли это?» — подумал Ахкеймион. Хотя они редко говорили между собой о Келлхусе, он знал, что и другие задают себе тот же вопрос. Почему-то, как только заходила речь о Келлхусе, всех охватывала странная робость, как будто они таили некие подозрения, слишком глупые или слишком обидные, чтобы их можно было высказать вслух. Сам Ахкеймион мог говорить о нем только с Эсменет, да и то…

— Ну и ладно! — рявкнул Ксинем.

Похоже, он с большим успехом, чем прочие, способен был делать вид, что Келлхус — не более чем еще один человек у их костра.

— Пойди поговори с ними!

Несколько мгновений Келлхус смотрел на маршала, не мигая, затем кивнул. Не сказав ни слова, он поднялся и зашагал в темноту.

Так началось то, что Ахкеймион назвал «Импровизацией», — ночные беседы, которые Келлхус вел с Людьми Бивня. Не всегда, но часто Ахкеймион и Эсменет присоединялись к нему, садились поблизости и слушали, как он отвечает на вопросы и обсуждает множество различных тем. Келлхус говорил этим людям, что их присутствие придает ему храбрости. Он признавался в растущем самомнении — эта мысль пугала его, поскольку он обнаружил, что все больше и больше свыкается с своей ролью проповедника.

— Часто, говоря с ними, я не узнаю собственного голоса, — сказал Келлхус.

Ахкеймион не помнил, чтобы ему прежде случалось с такой силой цепляться за руку Эсменет.

Число приходящих начало увеличиваться, не настолько стремительно, чтобы Ахкеймион мог заметить разницу между двумя вечерами, но достаточно быстро, чтобы по мере приближения к Шайгеку несколько десятков превратились в сотни. Самые верные слушатели сколотили небольшой деревянный помост; они ставили на него две жаровни и клали между ними циновку. Келлхус сидел между языками пламени, скрестив ноги, уверенный, хладнокровный и неподвижный. Обычно он надевал простую желтую рясу, захваченную, как сообщила Ахкеймиону Серве, в лагере сапатишаха на равнине Менгедда. И отчего-то — благодаря то ли его позе, то ли одеянию, то ли игре света — Келлхус начинал казаться сверхъестественным существом. Сверхъестественным и прекрасным.

Однажды вечером Ахкеймион отправился следом за Келлхусом и Эсменет, прихватив свечу, письменные принадлежности и лист пергамента. Накануне вечером Келлхус, говоря о доверии и предательстве, рассказал историю об охотнике, с которым встретился в глуши к северу от Атритау, о человеке, который хранил верность покойной жене, питая глубочайшую привязанность к своим собакам. «Когда любимое существо умирает, — сказал Келлхус, — нужно полюбить кого-то другого». Эсменет заплакала, не скрывая слез.

Такие слова непременно следовало записать.

Ахкеймион и Эсменет постелили свою циновку слева от помоста. Небольшое поле было обнесено факелами. Обстановка царила дружеская, хотя при появлении Келлхуса все почтительно замолчали. Ахкеймион заметил в толпе знакомые лица. Здесь было несколько высокородных дворян, включая мужчину с квадратным подбородком, в синем плаще нансурского генерала, — насколько мог припомнить Ахкеймион, его звали не то Сомпас, не то Мартем. Даже Пройас сидел в пыли вместе с остальными, хотя вид у него был обеспокоенный. Он не ответил на взгляд Ахкеймиона, а предпочел отвести глаза.

Келлхус занял свое место между разожженными жаровнями. На несколько мгновений он показался невыносимо реальным, словно был единственным живым человеком в мире призраков.

Он улыбнулся, и Ахкеймион перевел дух. Его затопило непостижимое облегчение. Дыша полной грудью, он приготовил перо и выругался — на пергамент тут же упала клякса.

— Акка! — укоризненно произнесла Эсменет.

Как всегда, Келлхус оглядел лица присутствующих; глаза его светились состраданием. Несколько мгновений спустя взгляд его остановился на одном человеке — конрийском рыцаре, если судить по тунике и тяжелым золотым кольцам. Вид у рыцаря был изможденный, будто он по-прежнему спал на Равнине Битвы. Борода сбилась в колтуны.

— Что случилось? — спросил Келлхус.

Рыцарь улыбнулся, но в выражении его лица было нечто странное, вызывающее легкое ощущение несоответствия.

— Три дня назад, — сказал рыцарь, — до нашего лорда дошли слухи о том, что в нескольких милях к западу находится деревня, и мы отправились туда за добычей…

Келлхус кивнул.

— И что же вы нашли?

— Ничего… В смысле — не нашли никакой деревни. Наш лорд разгневался. Он заявил, что другие…

— Что вы нашли?

Рыцарь моргнул. Сквозь маску усталости на миг проступила паника.

— Ребенка, — хрипло произнес он. — Мертвого ребенка… Мы поехали по тропе — наверное, ее протоптали козы, — чтобы сократить дорогу, и там лежал мертвый ребенок, девочка, лет пяти-шести, не больше. У нее было перерезано горло…

— И что дальше?

— Ничего… В смысле — на нее просто никто не обратил внимания; все отправились дальше, как будто это была груда тряпья… обрывок кожи в пыли.

Рыцарь, дрожа, опустил голову и уставился на свои загрубевшие руки.

— Вина и гнев терзают тебя днем, — сказал Келлхус, — ты чувствуешь, что совершил ужасное преступление. По ночам тебя мучают кошмары… Она говорит с тобой.

Рыцарь в отчаянии кивнул. Ахкеймион понял, что этот человек не годится для войны.

— Но почему? — воскликнул рыцарь. — Ну, мы же видели множество мертвецов!

— Видеть и быть свидетелем — не одно и то же.

— Я не понимаю…

— Свидетельствовать — означает видеть то, что служит свидетельством, судить то, что следует судить. Ты видишь, и ты судишь. Свершилось прегрешение, был убит невинный человек. Ты видел это.

— Да! — простонал рыцарь. — Девочка. Маленькая девочка.

— И теперь ты страдаешь.

— Но почему?! Почему я должен страдать? Она мне никто! Она была язычницей!

— Повсюду… Повсюду нас окружает то, что благословенно, и то, что проклято, священное и нечестивое. Но наши сердца подобны рукам; от соприкосновения с миром они делаются мозолистыми. Но сердца, какими бы огрубевшими они ни были, болят, если перетрудить их или если натереть в непривычном месте. Некоторое время мы ощущаем неудобство, но не обращаем на него внимания — у нас ведь так много дел…

Келлхус посмотрел на свою правую руку, потом вдруг сжал ее в кулак и вскинул над головой.

— А потом один удар, молотом или мечом, водянка лопается, и наше сердце разрывается. И мы страдаем, ибо чувствуем боль, причиняемую тем, что благословенно, тому, что проклято. Мы больше не видим — мы свидетельствуем…

Его сияющие глаза остановились на безымянном рыцаре. Голубые и мудрые.

— Вот что произошло с тобой.

— Да… Да! Но что же мне делать?

— Радоваться.

— Радоваться? Но я страдаю!

— Да, радоваться! Загрубевшая рука не может ощутить, как нежна щека любимой. Когда мы свидетельствуем, мы принимаем ответственность за то, что видим. И это — именно это! — означает принадлежать.

Келлхус внезапно встал, соскочил с невысокого помоста и сделал два шага в сторону толпы.

— Не ошибитесь! — продолжал он, и воздух зазвенел от звуков его голоса. — Этот мир владеет вами. Вы принадлежите, хотите вы того или нет. Почему мы страдаем? Почему несчастные кончают с собой? Да потому, что мир, каким бы проклятым он ни был, владеет нами. Потому, что мы принадлежим.

— И что, мы должны радоваться страданиям? — с вызовом выкрикнул кто-то из толпы.

Князь Келлхус улыбнулся, глядя в темноту.

— Но тогда это уже не страдания, верно? Собравшиеся рассмеялись.

— Нет, я не это имел в виду. Нужно радоваться значению страданий. Тому, что вы принадлежите, а не тому, что вы мучаетесь. Помните, чему учит нас Последний Пророк: блаженство приходит в радости и печали. В радости и печали…

— Я в-вижу мудрость твоих слов, князь, — запинаясь, пробормотал безымянный рыцарь. — Действительно вижу! Но…

И шестым чувством Ахкеймион понял суть его вопроса… «Но как этого добиться?»

— Я не прошу тебя видеть, — сказал Келлхус. — Я прошу тебя свидетельствовать.

Непроницаемое лицо. Безутешные глаза. Рыцарь моргнул, и по его щекам скатились две слезы. Потом он улыбнулся — и не было на свете ничего прекраснее этой улыбки.

— Сделать себя… — Голос его дрогнул и сорвался. — С-сде-лать…

— Быть единым целым с миром, в котором живешь, — величественно произнес Келлхус. — Сделать свою жизнь заветом.

«Мир… Ты приобретешь мир».

Ахкеймион взглянул на пергамент и лишь теперь осознал, что перестал писать. Он повернулся и беспомощно посмотрел на Эсменет.

— Не волнуйся, — сказала она. — Я все запомнила. Ну конечно же, она запомнила.

Эсменет. Второй столп, на котором покоился его мир, причем куда мощнее первого.

Это казалось одновременно и странным, и очень уместным — обрести нечто, очень схожее с супружеством, посреди Священной войны. Каждый вечер они в изнеможении уходили или от помоста Келлхуса, или от костра Ксинема, держась за руки, словно юные влюбленные, размышляя, или пререкаясь, или смеясь над недавними событиями. Они пробирались между растяжками шатров, и Ахкеймион с преувеличенной галантностью откидывал полог их палатки. Они раздевались, а потом находили друг друга в темноте — как будто вместе могли сделаться чем-то большим.

Мир отступал в тень. С каждым днем Ахкеймион все меньше думал об Инрау и все больше размышлял о жизни с Эсменет. И о Келлхусе. Даже опасность, исходящая от Консульта, и угроза Второго Армагеддона стали чем-то банальным и далеким, словно слухи о войне между неизвестными бледнокожими народами. Сны Сесватхи обрушивались на него с прежней ясностью, но растворялись в мягкости ее прикосновения, в утешении ее голоса. «Ну, будет, Акка, — говорила она, — это только сон», — и все одолевающие его картины — рывки, стоны, плевки, пронзительные вопли — все таяло как дым. Впервые в жизни Ахкеймионом завладело нынешнее время, настоящее… Ее глаза, становящиеся обиженными, когда он ронял что-нибудь, не подумав. Ее рука, перебирающаяся к нему на колено, когда они сидели рядом. Ночи, когда они лежали обнаженные в палатке — голова Эсменет покоилась у него на груди, темные волосы струились по плечам и шее — и говорили о вещах, ведомых им одним.

— Это все знают, — сказала она как-то.

В ту ночь они ушли рано и теперь слышали голоса остальных: сперва шутливые протесты и громкий смех, потом полная тишина, порожденная магией голоса Келлхуса. Костер все еще горел, и они видели пятно света сквозь холст палатки.

— Он — пророк, — пояснила Эсменет. Ахкеймиону стало страшно.

— Что ты говоришь?

Она повернулась и изучающе взглянула на него. Казалось, будто ее глаза светятся.

— Только то, что тебе требуется услышать.

— А почему мне требуется это услышать? Что она говорит?

— Потому что ты так думаешь. Потому что ты этого боишься… Но прежде всего потому, что тебе это нужно.

«Мы обречены», — сказали ее глаза.

— Не смешно, Эсми.

Эсменет нахмурилась, но не сильно — как будто заметила прореху на одном из своих новых платьев кианского шелка.

— Сколько времени прошло с тех пор, как ты в последний раз связывался с Атьерсом? Недели? Месяцы?

— При чем тут…

— Ты выжидаешь, Акка. Выжидаешь, чтобы увидеть, во что он превратится.

— Кто — Келлхус?

Эсменет отвернулась, прижалась щекой к его груди.

— Он — пророк.

Она знала его. Когда Ахкеймион вспоминал прошлое, ему казалось, что она знала его всегда. Он даже принял ее за ведьму, когда они впервые встретились, и не столько из-за едва различимой Метки заколдованной ракушки, которую Эсменет использовала в качестве противозачаточного средства, сколько из-за того, что она угадала в нем колдуна буквально через пару минут. Казалось, будто у нее с самого начала был талант к нему. К Друзу Ахкеймиону.

Это было так странно — чувствовать, что тебя знают. Действительно знают. Что тебя ждут, а не опасаются. Что тебя принимают, а не оценивают. Странно чувствовать себя привычкой другого. И постоянно видеть свое отражение в чужих глазах.

И не менее странно было знать ее. Иногда она хохотала так, что у нее начиналась отрыжка. А когда она разочаровывалась, глаза у нее делались тусклыми, словно пламя свечей, которым не хватает воздуха. Она любила класть руку ему на член и держать неподвижно, пока тот затвердевает. «Я ничего не делаю, — шептала она, — и все-таки ты встаешь ко мне». Она боялась лошадей. Она поглаживала левую подмышку, когда впадала в задумчивость. Она не прятала лица, когда плакала. И могла говорить столь прекрасные вещи, что иногда Ахкеймиону казалось, будто у него вот-вот остановится сердце.

Детали. Довольно простые по отдельности, но вместе пугающие и загадочные. Тайна, которую онзнал…

Что это, если не любовь? Знать, доверять тайну…

Однажды, в ночь Ишойи, когда конрийцы устроили праздник с обильными возлияниями, Ахкеймион спросил у Келлхуса, как тот любит Серве. К тому моменту не спал только он, Ксинем и Келлхус. Все они были пьяны.

— Не так, как ты любишь Эсменет, — ответил князь.

— А как? Как я люблю ее?

Он споткнулся и зашатался в дыму костра.

— Как рыба любит море? Как… как…

— Как пьяница любит свой бочонок! — хохотнул Ксинем. — Как мой пес любит твою ногу!

Ахкеймион поблагодарил его за ответ, Но ему хотелось услышать мнение Келлхуса. Всегда и везде — мнение Келлхуса.

— Ну так как, мой князь? Как я люблю Эсменет? В голосе его проскользнула нотка гнева.

Келлхус улыбнулся, поднял глаза. На щеках его блестели слезы.

— Как дитя, — сказал он.

Эти слова выбили землю из-под ног Ахкеймиона. Колени подогнулись, и он упал.

— Да, — согласился Ксинем.

Он смотрел куда-то в ночь и улыбался… Ахкеймион понял, что эта улыбка адресована ему, своему другу.

— Как дитя? — переспросил Ахкеймион, отчего-то и сам чувствуя себя ребенком.

— Да, — отозвался Келлхус. — Не спрашивай, Акка. Просто так есть… Безоговорочно, полностью.

Он повернулся к колдуну. Ахкеймион очень хорошо знал этот взгляд — тот самый взгляд, который он так желал встретить, когда внимание Келлхуса было обращено на других. Взгляд друга, отца, ученика и наставника. Взгляд, в котором отражалась его душа.

— Она стала твоей опорой, — сказал Келлхус.

— Да… — отозвался Ахкеймион.

«Она стала моей женой».

Вот это мысль! Он просиял от детской радости. Он чувствовал себя великолепно пьяным.

«Моя жена!»

Но позднее, той же ночью, как-то вдруг получилось, что он занялся любовью с Серве.

Впоследствии он даже не мог толком припомнить это — но проснулся он на тростниковой циновке у потухшего костра. Ему снились белые башни Миклаи и слухи о Мог-Фарау. Ксинем и Келлхус ушли, а ночное небо казалось невероятно глубоким, как в ту ночь, когда они с Эсменет спали у разрушенного святилища. Глубоким, словно бездонная пропасть. Серве опустилась на колени рядом с ним, безукоризненная в свете костра; она улыбалась и плакала одновременно.

— Что случилось? — изумленно спросил Ахкеймион.

Но потом до него дошло, что она задрала его рясу до самого пояса и легонько перекатывает его фаллос по животу. Тот уже затвердел — прямо-таки безумно.

— Серве… — попытался было возразить он, но с каждым движением ее ладони его пронзала вспышка экстаза.

Он выгнулся, пытаясь прижаться к ее руке. Почему-то казалось, будто все, что ему нужно, — это чувствовать ее пальцы у самой головки его члена.

— Нет… — простонал Ахкеймион, вжимаясь пятками в землю и цепляясь за траву.

Что происходит?

Серве отпустила его, и он задохнулся от поцелуя прохладного воздуха. Он чувствовал, как бешено пульсирует в жилах кровь…

Что-нибудь. Ему нужно что-нибудь сказать! Этого не может быть!

Но она легко выскользнула из своей хасы, и он задрожал от одного ее вида. Такая стройная. Такая гладкая. Белая в тени, отливающая золотом в свете костра. Ее персик нежно золотился. Она больше не прикасалась к нему, но ее красота воспламенила его, и в паху мучительно запульсировало. Он сглотнул, тяжело дыша. Потом она оседлала его. Он успел заметить, как качнулись ее фарфоровые груди, увидел изгиб гладкого живота.

«Она что…»

Она уселась на него. Он вскрикнул, выругался.

— Это ты! — прошипела она, отчаянно глядя ему в глаза. — Я могу видеть тебя. Я могу видеть!

Он в исступлении запрокинул голову, боясь, что кончит слишком быстро. Это была Серве… Сейен милостивый, это была Серве!

А потом он увидел Эсменет, одиноко стоящую в темноте. Она стояла и смотрела…

Он зажмурился, скривился и кончил.

— А-ах… аххх…

— Я могу чувствовать тебя! — воскликнула Серве.

Когда он открыл глаза, Эсменет исчезла — если она вообще была там.

Серве продолжала тереться о его кожу. Мир превратился в мешанину жара, влажности и гулких хлопков бьющейся об него красавицы. Он сдался, уступив ее напору.

Каким-то образом Ахкеймиону удалось проснуться до пения труб, и некоторое время он сидел у входа в палатку, глядя на спящую Эсменет и чувствуя на своих бедрах засохшее семя. Когда Эсменет проснулась, он заглянул в ее глаза, но ничего не увидел. Во время долгого, трудного перехода того дня она отчитала его за пьянство, только и всего. Серве вообще не глядела в его сторону. К вечеру Ахкеймион убедил себя, что это был сон. Восхитительный сон.

Перрапта. Другого объяснения быть не могло.

«Вот ведь гребаный напиток!» — подумал Ахкеймион и попытался ощутить сожаление.

Когда он рассказал об этом Эсменет, та засмеялась и пригрозила, что наябедничает Келлхусу. Позднее, оставшись в одиночестве, Ахкеймион даже расплакался от облегчения. Он понял, что никогда, даже той безумной ночью в Андиаминских Высотах, не чувствовал такой обреченности. И он знал, что принадлежит Эсми — а не миру.

Она — его завет. Она — его жена.

Священное воинство подбиралось все ближе к Шайгеку, а Ахкеймион по-прежнему игнорировал свою школу. Он мог придумать этому различные оправдания. Он мог сказать, что невозможно расспрашивать людей, давать им взятки или лезть со своими предположениями, когда находишься в лагере вооруженных фанатиков. Он мог напомнить себе о том, что школа сделала с Инрау. Но в конечном итоге это ничего не значило.

Он ринулся на врагов. Он видел свою ересь насквозь. Но ему было неважно, какие ужасы ждали его впереди. Впервые за долгую бродячую жизнь Друз Ахкеймион обрел счастье.

И на него снизошел покой.


Дневной переход выдался особенно утомительным, и Серве сидела у костра, растирая ноющие ноги — и смотрела поверх огня на своего любимого, Келлхуса. Если бы только так было всегда…

Четыре дня назад Пройас отправил скюльвенда на юг, дав ему несколько сотен рыцарей, — как сказал Келлхус, разведать дорогу на Шайгек. Четыре дня ей не приходилось натыкаться на взгляд его голодных, злобно сверкающих глаз. Четыре дня ей не приходилось съеживаться в его железной тени, когда он вел ее в шатер. Четыре дня ей не приходилось терпеть его ужасающую свирепость.

И каждый день она непрестанно молилась — пусть его убьют!

Но на эту молитву Келлхус никогда бы не ответил.

Она смотрела, любовалась и восхищалась. Его длинные белокурые волосы отливали золотом в свете костра; лицо лучилось добродушием и пониманием. Ахкеймион заговорил с ним о чем-то — должно быть, о колдовстве, — и Келлхус кивнул. Серве не обратила особого внимания на слова колдуна. Она смотрела на лицо Келлхуса, и это поглощало ее всю, без остатка.

Она никогда не видела подобной красоты. В его внешности было нечто нереальное, божественное, не от мира сего. Поразительная изысканность, невероятное изящество, нечто такое, что в любой миг могло вспыхнуть и ослепить ее откровением. Лицо, ради которого билось ее сердце…

Дар.

Серве положила ладонь на живот, и на миг ей почудилось, будто она ощущает второе бьющееся в ней сердце — крохотное, словно у воробушка, — и его биение словно бы усиливалось с каждым мигом.

Его дитя… Его.

Как все переменилось! Она была мудра, куда мудрее, чем надлежало быть двадцатилетней девушке. Мир обуздал ее, показав ей бессилие насилия. Сперва сыновья Гауна и их жестокая похоть. Потом Пантерут и его неописуемая грубость. Потом Найюр с его безумием и железной волей. Что для такого человека, как он, могло значить насилие над слабой наложницей? Это просто была еще одна вещь, которую следовало сокрушить. Она поняла, что все ее усилия тщетны, что таящееся в ней животное будет унижаться, пресмыкаться и визжать, вылижет член любого мужчины, вымаливая пощаду, сделает все, что угодно, удовлетворит любое желание — лишь бы выжить. Она постигла истину.

Покорность. Истина в покорности.

«Ты сдалась, Серве, — говорил ей Келлхус. — И, сдавшись, завоевала меня!»

Время пустоты миновало. Мир, сказал Келлхус, готовил ее для него. Ей, Серве хил Кейялти, предназначено было стать его священной супругой.

Она будет носить сыновей Воина-Пророка.

Что по сравнению с этим все унижения и страдания? Конечно, она плакала, когда скюльвенд бил ее, стискивала зубы от ярости и стыда, когда он пользовался ею. Но потом она поняла, а Келлхус объяснял ей, что понимание превыше всего. Найюр был тотемом старого, темного мира, древним насилием, обретшим плоть. У каждого бога, говорил Келлхус, есть свой демон.

У каждого Бога…

Жрецы — и тот, который жил в поместье отца, и тот, который жил у Гауна, — твердили, что боги воздействуют на души людей. Но Серве знала, что боги и ведут себя как люди. И поэтому зачастую, глядя на Эсменет, Ахкеймиона, Ксинема и прочих, кто сидел у костра, Серве поражалась: как они могут не замечать? Хотя иногда она подозревала, что в глубине сердец они все понимают, но боятся в это поверить.

Но впрочем, они ведь, в отличие от нее, не спаривались с богом — и его обличьями.

Их не учили, подобно ей, как прощать и подчиняться, хотя постепенно обучались и они. Серве часто замечала, как он тонко, незаметно наставляет их. Это было поразительно: смотреть, как бог просвещает людей.

Даже сейчас он учил их.

— Нет, — гнул свое Ахкеймион. — Мы, колдуны, отличаемся от прочих нашими способностями, как вы, знать, отличаетесь происхождением. Какая разница, узнают ли окружающие в нас колдунов? Мы то, что мы есть.

— Ты уверен? — спросил Келлхус. Глаза его улыбались.

— Что ты имеешь в виду? — резко спросил Ахкеймион. Келлхус пожал плечами.

— А если бы я сказал тебе, что я такой же, как ты? Ксинем метнул взгляд на Ахкеймиона. Тот нервно рассмеялся.

— Как я? — переспросил колдун и облизал губы. — Это как?

— Я вижу Метку, Акка… Я вижу кровоподтек вашего проклятия.

— Ты шутишь, — отрезал Ахкеймион, но голос его прозвучал как-то странно…

Келлхус повернулся к Ксинему.

— Вот видишь? Мгновение назад я ничем не отличался от тебя. Разница между нами не существовала до тех пор, пока…

— Она по-прежнему не существует! — звенящим голосом выпалил Ахкеймион. — И я это докажу!

Келлхус изучающе посмотрел на колдуна; взгляд его был заботливым и встревоженным.

— И как можно доказать, кто что видит? Ксинем, сидевший с невозмутимым видом, хохотнул.

— Что, получил, Акка? Многие видят твое богохульство, но предпочитают об этом не говорить. Подумай об общине лютимов…

Но Ахкеймион вскочил на ноги; он явно был перепуган и сбит с толку.

— Это просто… просто…

Мысли Серве заметались. «Он знает, любовь моя! Ахкеймион знает, кто ты!»

У Серве в памяти всплыло, как она сидела верхом на колдуне, и девушка зарделась, но потом твердо заявила себе, что это не Ахкеймиона она помнит, а Келлхуса.

«Ты должна знать меня, Серве, знать во всех моих обличьях».

— Есть способ это доказать! — воскликнул колдун.

Он с нелепым видом уставился на окружающих, а затем, ничего не объяснив, бросился в темноту.

Ксинем пробормотал нечто насмешливое, но в тот же миг рядом с Серве уселась Эсменет, улыбаясь и хмурясь.

— Опять Келлхус накрутил ему хвост? — спросила она, вручая Серве чашку с ароматным чаем.

— Опять, — сказала Серве, взяв чашку.

Она плеснула несколько капель жидкости на землю, прежде чем начать пить. Чай был теплым; он лег ей в желудок, словно нагретый солнцем шелк.

— М-м-м… Спасибо, Эсми.

Эсменет кивнула и повернулась к Келлхусу и Ксинему. Вчера вечером Серве подрезала черные волосы Эсменет — подстригла ее коротко, по-мужски, — и теперь та походила на красивого мальчика. «Она почти так же красива, как я», — подумала Серве.

Ей никогда прежде не доводилось встречаться с такими женщинами, как Эсменет: храбрыми и острыми на язык. Иногда она пугала Серве своим умением разговаривать с мужчинами, отвечать им шуткой на шутку. Лишь Келлхусу удавалось превзойти ее в острословии. Но она всегда оставалась внимательной и заботливой. Однажды Серве спросила Эсменет: отчего она такая добрая? И Эсменет ответила, что, будучи шлюхой, нашла успокоение лишь в одном — в заботе о том, кто еще более беззащитен, чем она сама. Когда Серве принялась доказывать ей, что она не шлюха и не беззащитна, Эсменет лишь печально улыбнулась, сказав: «Все мы шлюхи, Серча…»

И Серве ей поверила. Да и как она могла не поверить? Эти слова звучали слишком похоже на то, что мог бы сказать Келлхус.

Эсменет взглянула на Серве.

— Дневной переход тебя не утомил, Серча?

Она улыбнулась в точности так же, как когда-то улыбалась тетя Серве, тепло и участливо. Но затем Эсменет внезапно помрачнела, как будто увидела в лице Серве нечто неприятное. Взгляд ее сделался отстраненным.

— Эсми! — позвала Серве. — Что случилось?

Эсменет смотрела вдаль. Когда же она вновь повернулась к Серве, на ее красивом лице появилась другая улыбка — более печальная, но такая же искренняя. Серве опустила взгляд на свои руки. Ей стало страшно: а вдруг Эсменет откуда-то узнала?.. Перед ее мысленным взором возник скюльвенд, трудящийся над ней в темноте.

«Но это был не он!»

— Горы… — быстро произнесла она. — Земля здесь такая твердая… Келлхус сказал, что раздобудет для меня мула.

Эсменет кивнула.

— Да, он наверняка…

Она умолкла и, нахмурившись, принялась вглядываться в темноту.

— Что он затеял?

Ахкеймион вернулся к костру, неся с собою куколку. Он посадил ее на землю, прислонив к белому, словно кость, камню. Кукла — вся, кроме головы — была вырезана из темного дерева; руки и ноги крепились на шарнирах, в правой ладошке она держала маленький ржавый ножик, а туловище было исписано мелкими буковками. Голова же представляла собой бесформенный шелковый мешочек. Серве взглянула на куколку, и та вдруг показалась ей кошмарной. Отсветы костра блестели на полированной поверхности. Ее маленькая тень на фоне камня казалась черной, как смола, и плясала вместе с языками пламени. Сейчас кукла выглядела мертвым человечком, которого собираются возложить на погребальный костер.

— Серча, Ахкеймион тебя не пугает? — спросила Эсменет. В ее глазах плясали озорные искры.

Серве подумала о той ночи у разрушенной гробницы, когда Ахкеймион послал свет к звездам. Она покачала головой.

— Нет, — отозвалась она.

Она была слишком печальна, чтобы бояться.

— Значит, сейчас испугает, — сказала Эсменет.

Он ушел за доказательствами, — язвительно заметил Ксинем, — а вернулся с игрушкой!

— Это не игрушка! — раздраженно пробормотал Ахкеймион.

— Он прав, — серьезно произнес Келлхус. — Это колдовской артефакт. Я вижу Метку.

Ахкеймион бросил взгляд на Келлхуса, но промолчал. Пламя костра гудело и потрескивало. Ахкеймион закончил возиться с куклой и отступил на два шага. И вдруг, когда фоном ему сделалась темнота и огни огромного лагеря, он стал меньше похож на усталого ученого, и больше — на адепта Завета. Серве вздрогнула.

— Это называется «Кукла Вати», — пояснил Ахкеймион. — Я… приобрел ее в Сансори пару лет назад… В этой кукле заключена душа.

Ксинем поперхнулся вином и закашлялся.

— Акка! — прохрипел он. — Я не потерплю…

— Ксин, ну пожалуйста! Я тебя умоляю… Келлхус сказал, что он — один из Немногих. А это — единственный способ доказать его утверждение, не навлекая проклятие на него — или на тебя, Ксин. А мне все равно уже нечего терять.

— Что я должен делать? — спросил Келлхус. Ахкеймион присел и выдернул из земли прутик.

— Я просто нацарапаю два слова, а ты скажешь их вслух. Они не являются Напевом, и значит, ты не будешь отмечен. Никто, посмотрев на тебя, не увидит Метки. И ты по-прежнему будешь достаточно чист, чтобы без особых проблем взять в руки Безделушку. Ты произнесешь пароль, приводящий в действие этот артефакт… Кукла пробудится лишь в том случае, если ты и вправду один из Немногих.

— А почему это плохо, если кто-то узнает в Келлхусе колдуна? — спросил Грязный Динх.

— Потому, что он будет проклят! — гаркнул Ксинем.

— Именно, — согласился Ахкеймион. — И после этого проживет недолго. Он окажется колдуном без школы, волшебником, а школы не терпят волшебников.

Ахкеймион повернулся к Эсменет; они обеспокоенно переглянулись. Потом он подошел к Келлхусу. Серве чувствовала, что он уже сожалеет об этом представлении.

Ахкеймион проворно нацарапал веточкой цепочку знаков на земле, у самых сандалий Келлхуса.

— Я написал их на куниюрском, — сказал Ахкеймион, — чтобы не оскорблять ничей слух.

Он отступил и медленно поклонился. Несмотря на бронзовый загар, приобретенный под палящим солнцем Гедеи, Ахкеймион казался сейчас серым.

— Произнеси их, — велел он.

Келлхус, серьезный и сдержанный, мгновение разглядывал слова, а затем отчетливо проговорил:

— Скиуни ариситва…

Все взгляды обратились к кукле. Серве затаила дыхание. Она ждала, что кукла вздрогнет и задергается, как марионетка, запляшет, повинуясь невидимым нитям. Но ничего подобного не случилось. Первой шевельнулась грязная шелковая голова. Серве поняла, что на ткани проступает крохотное лицо — нос, губы, лоб, глазные впадины, — и задохнулась от ужаса.

Казалось, будто всех присутствующих окутала наркотическая дымка, апатия людей, оказавшихся свидетелями невозможного. Сердце Серве лихорадочно стучало. Голова шла кругом…

Но она не могла отвести взгляд. На шелке появилось человеческое лицо — такое маленькое, что могло бы поместиться в ладони. Серве видела, как крохотные губы разомкнулись в беззвучном вопле.

А потом кукла задвигалась — проворно и ловко, ничего общего с рваными движениями марионетки. И Серве, впадая в панику, поняла, что это и есть душа, самодвижущаяся душа… Одним слитным, усталым движением кукла подалась вперед, оперлась руками о землю, согнула колени, потом поднялась на ноги; на землю упала крохотная тень — тень человека с мешком на голове.

— Ради всего святого!.. — напряженно выдохнул Грязный Динх.

Деревянный человечек стоял, поводя безглазым лицом из стороны в сторону, и изучал онемевших великанов.

Потом он поднял маленькое, ржавое лезвие, заменявшее ему правую руку. Костер выстрелил; человечек подскочил и развернулся. Дымящийся уголек упал к его ногам. Человечек наклонился и, подцепив уголек ножом, кинул его обратно в костер.

Ахкеймион пробормотал нечто неразборчивое, и кукла осела бесформенной грудой. Колдун обратил к Келлхусу каменное лицо и мертвенным ровным голосом произнес:

— Так, значит, ты один из Немногих…

Ужас, подумала Серве. Он в ужасе. Но почему? Разве он не видит?

Ксинем внезапно вскочил на ноги. И прежде чем Ахкеймион успел что-то сказать, маршал ухватил его за руку и рывком развернул к себе.

— Зачем ты это сделал? — крикнул Ксинем. На лице его отражались боль и гнев.

— Ты же знал, что мне и так достаточно трудно из-за… из-за… Ты же знал! И теперь — вот это представление? Это богохульство?

Ошеломленный Ахкеймион в ужасе уставился на друга.

— Но, Ксин! — воскликнул он. — Это то, что я есть.

— Возможно, Пройас был прав! — рявкнул Ксинем.

Он с рычанием отшвырнул Ахкеймиона и размашисто зашагал прочь, в темноту. Эсменет вскочила на ноги и схватила безвольную руку Ахкеймиона. Но колдун продолжал вглядываться в темноту, в которой исчез маршал Аттремпа. Серве слышала настойчивый шепот Эсменет. «Все в порядке, Акка! Келлхус поговорит с ним. Объяснит, что он не прав…» Но Ахкеймион отвернулся от вопрошающих взглядов тех, кто сидел у костра, и слабо оттолкнул ее.

Ошеломленная Серве — у нее по коже до сих пор бегали мурашки — умоляюще взглянула на Келлхуса. «Пожалуйста… исправь это как-нибудь!» Ксинем должен простить Ахкеймиона. Они все должны научиться прощать!

Серве не знала, когда начала говорить с ним без слов, но теперь это происходило часто, и она уже не могла вспомнить, что произносила вслух, а что нет. Это было частью того бесконечного мира, что царил между ними. Они ничего не скрывали.

И почему-то взгляд Келлхуса напомнил Серве его слова, сказанные однажды. «Серве, мне следует открываться им медленно. Медленно и постепенно. Иначе они обратятся против меня…»

Той ночью Серве разбудил разговор — сердитые голоса у самого шатра. Она непроизвольно схватилась за живот. Ее скрутило от страха. «О боги!.. Милосердия! Прошу вас, пощадите!»

Скюльвенд вернулся.

Серве знала, что он вернется. Ничто не могло убить Найюра урс Скиоату — во всяком случае, при ее жизни.

«Только не это… ну пожалуйста, только не это…»

Серве ничего не было видно, но угроза его присутствия уже вцепилась в нее, как будто Найюр был зловещим призраком, склонившимся над ней, чтобы пожрать ее, выцарапать у нее сердце — выскоблить, как кепалоранки скоблят шкуры острыми краями раковин. Серве заплакала — тихо, чтобы он не услышал… Она знала, что в любое мгновение скюльвенд может вломиться в шатер, обдав ее запахом мужчины, только что снявшего доспехи, схватить за горло и…

«Ну пожалуйста! Я знаю, что мне полагается быть хорошей девочкой, — и я буду, буду хорошей девочкой! Пожалуйста!»

Она слышала его хриплый голос; скюльвенд говорил яростно, но тихо, словно не желал, чтобы его подслушали.

— Мне это надоело, Дунианин.

— Нута'таро хирмута, — отозвался Келлхус с бесстрастностью, от которой Серве сделалось не по себе.

Но потом она поняла. «Он говорит так холодно, потому что ненавидит его… Ненавидит, как и я!»

— И не подумаю! — огрызнулся скюльвенд.

— Ста пут юра'грин?

— Потому, что ты тоже меня просишь! Мне надоело слушать, как ты мараешь мой язык. Мне надоели насмешки. Мне надоели эти дураки, из которых ты вьешь веревки. Мне надоело смотреть, как ты оскверняешь мою добычу! Мою добычу!

Мгновение тишины. Звон в ушах.

— Нам обоим, — сказал Келлхус на хорошем шейском, — отвели почетное место. К нам обоим прислушиваются сильные мира сего. Чего еще ты желаешь?

— У меня всего одно желание.

— И мы вместе идем кратчайшим путем к…

Келлхус вдруг умолк. Воцарилось напряженное молчание.

— Ты собираешься уйти, — сказал наконец князь. Смех, подобный волчьему рычанию.

— Незачем жить в одном якше.

Серве задохнулась. Шрам на ее руке, свазонд того обитателя равнин, приобретенный у гор Хетанта, вдруг вспыхнул жгучей болью.

«Нет-нет-нет-нет-нет…»

— Пройас, — произнес Келлхус все тем же бесцветным голосом. — Ты намерен встать одним лагерем с Пройасом.

«О господи, не-ет!»

— Я пришел за своими вещами, — сказал Найюр. — Я пришел за своей добычей.

Никогда еще за всю свою полную насилия жизнь Серве не ощущала такой опасности. У нее перехватило дыхание, и она застыла, боясь шелохнуться. Стояла пронзительная тишина. Три удара сердца понадобилось Келлхусу, чтобы ответить, и это время ее жизнь болталась, словно на виселице. Она знала, что умерла бы за него, — и знала, что умрет без него. Казалось, будто она всегда была рядом с ним, с самого детства. Серве едва не задохнулась от страха.

А потом Келлхус произнес:

— Нет. Серве останется со мной.

Потрясенное облегчение. Горячие слезы. Твердая земля сделалась текучей, словно море. Серве едва не потеряла сознание. И голос, не принадлежавший ей, пробился сквозь мучения и восторг, произнеся: «Милосердие… Наконец-то милосердие…»

Она не слышала их дальнейшего спора; неожиданное спасение и радость заглушали их ругань. Но они говорили недолго — не дольше, чем она плакала. Когда Келлхус вернулся в палатку, Серве бросилась к нему, осыпала его отчаянными поцелуями и так крепко прижалась к его сильному телу, что стало трудно дышать. Наконец усталость и потрясение все-таки взяли верх. Серве лежала, свернувшись клубочком, на пороге сладкого, детского сна и чувствовала, как загрубевшие, но нежные пальцы медленно гладят ее по щеке.

Бог коснулся ее. Оберегал ее с божественной любовью.

У тыльной стороны шатра неподвижно сидела, припав к земле, тварь, именуемая Сарцеллом. Мускусный запах ярости скюльвенда пропитал воздух: сладкий и резкий запах, пьянящий обещанием крови. От всхлипываний женщины у твари ныло в паху. Она вполне стоила того, чтобы пофантазировать на ее счет, если бы не отвратительный запах плода…

И тут нечто, заменявшее твари душу, пронзило подобие мысли.

ГЛАВА 11 ШАЙГЕК

«Если все, что происходит с людьми, имеет цель, значит, все действия людей имеют цель. Однако же, когда люди состязаются с людьми, ничья цель не исполняется полностью: результат всегда находится где-то посередине. Следовательно, результат действий не проистекает из целей людей, поскольку люди всегда состязаются между собой. А это означает, что действия людей должны направляться кем-то иным, а не ими самими. Из этого следует, что все мы рабы. Но кто же наш Господин?»

Мемгова, «Книга Божественных деяний»
«Что такое практичность, как не умение предать одно ради другого?»

Триамис I, «Дневники и диалоги»

4111 год Бивня, конец лета, южная Гедея


Гедея не столько закончилась, сколько исчезла. После десятков стычек и нескольких маловажных осад Коифус Атьеаури вместе со своими рыцарями помчался на юг, через обширное каменистое плато внутренней Гедеи. Они двигались вдоль гребней холмов, все время наверх. Они охотились на антилоп ради пропитания и на шакалов ради развлечения. По ночам они чувствовали дыхание Великой пустыни. Трава понемногу исчезла, Уступив место пыли, щебню и кустарнику с резким запахом. Они ехали три дня, не встретив ни единой живой души, а потом наконец увидели дым у южного края горизонта. Они помчались вверх по склону — лишь затем, чтобы резко натянуть поводья, в испуге останавливая лошадей. Плато закончилось обрывом глубиной в добрую тысячу футов, если не больше. Противоположная сторона огромного откоса терялась вдали, в туманной дымке. А посередине по зеленой равнине текла, извиваясь и сверкая под солнцем, река Семпис.

Шайгек.

Древние киранейцы называли эти края Чемерат, Красная земля, — из-за ила цвета меди, во время половодья оседавшего по всей долине. В седой древности здесь находился центр империи, раскинувшейся от Сумны до Шайме. Деяния ее королей-богов вошли в легенды, и многие так и остались непревзойденными по сей день, в том числе легендарные зиккураты. В недавнем прошлом она прославилась хитростью своих жрецов, изысканностью благовоний и эффективностью ядов. А для Людей Бивня это была земля проклятий, склепов и руин.

Край, где прошлое сделалось источником страха — так далеко в глубь веков оно уходило.

Атьеаури со своими рыцарями спустился с откоса и поразился тому, как быстро пустыня сменилась плодородной почвой и зелеными деревьями. Опасаясь засады, он двигался вдоль древних насыпей от одной покинутой деревни к другой. В конце концов айнрити обнаружили старика, которому, видимо, нечего было бояться, и с некоторыми затруднениями выяснили, что Скаур с армией покинул северный берег. Вот откуда взялся дым, который они видели с обрыва. Сапатишах сжег все лодки, какие только смог отыскать.

Молодой граф Гаэнри отправил известие Великим Именам. Две недели спустя первые колонны Священного воинства вошли в долину Семписа, не встретив на пути ни малейшего сопротивления. Отряды айнрити рассеялись вдоль реки, прибирая к рукам припасы и занимая оставленные кианцами укрепления. Кровь практически не лилась — сперва.

На берегу реки Люди Бивня видели священных ибисов и серых цапель, бродящих в тростниках, и огромные стаи белых цапель, плещущихся в черной воде. Некоторые даже заметили крокодилов и гиппопотамов — зверей, которых в Шайгеке почитали священными. На некотором отдалении от реки, в рощах разнообразных деревьев — эвкалиптов и платанов, финиковых и веерных пальм, — они частенько натыкались на руины домов, колонны и стены, покрытые резными изображениями безымянных царей и их давно забытых завоеваний. Некоторые из этих развалин были поистине колоссальными — останки дворцов или храмов, что некогда, как казалось Людям Бивня, были под стать Андиаминским Высотам в Момемне или Юнриюме в Священной Сумне. Многие из солдат подолгу бродили там, размышляя о вечном.

Когда они проходили через селения, двигаясь вдоль земляных насыпей — их строили, чтобы отводить на поля воды разлившейся реки, — жители собирались, чтобы поглазеть на войско, шикая на детей и удерживая гавкающих собак. За века кианского владычества шайгекцы сделались правоверными фаним, но это был древний народ, земледельцы, испокон веков переживавшие своих господ. Они уже не узнавали себя в воинственных ликах, что глядели с полуразрушенных стен. И потому несли пиво, вино и воду, чтобы утолить жажду чужеземцев. Они отдавали финики, лук и свежевыпеченный хлеб, чтобы насытить их. А иногда даже предлагали дочерей для удовлетворения их похоти. Люди Бивня недоверчиво качали головами и восклицали, что здешний край — страна чудес. А некоторым вспоминалось, как они в молодости возвращались в отцовский дом после первой отлучки — из-за странного ощущения возвращения в страну, где никогда не бывали прежде.

Шайгек часто упоминался в «Трактате», он был слухом о тиране, что казался древним еще в те далекие дни. И в результате некоторых айнрити стало терзать беспокойство — из-за того, что описание не соответствовало увиденному. Они мочились в реку, испражнялись под деревьями и били комаров. Эта земля была древней и печальной — но оставалась просто страной, такой же, как и все прочие. Однако большинство Людей Бивня все равно испытывало трепет. Каким бы священным ни был текст, пока земля остается незримой, слова лишь дразнят. Теперь же они, каждый на свой лад, поняли, что суть паломничества в том, чтобы совместить мир со Священным Писанием. Они сделали свой первый настоящий шаг.

И казалось, что Шайме совсем рядом.

Затем тидонец Керджулла, граф Варнутский, наткнулся на укрепленный городок Чиама. В прошлом году здесь случился недород из-за насекомых-вредителей, и старейшины городка, боясь голода, потребовали, чтобы айнрити дали определенные гарантии, прежде чем жители отопрут ворота. А Керджулла, не желая разговаривать, просто двинул людей на штурм — тем более что взять город не составляло особого труда. Прорвавшись за стены, варнутцы перебили всех местных жителей до единого.

Два дня спустя произошла другая резня, в Юриксе, крупной крепости на берегу реки. Судя по всему, шайгекский гарнизон, оставленный Скавром, взбунтовался и перебил кианских офицеров. Когда к городу прибыл со своими рыцарями Ураньянка, прославленный айнонский палатин Мозероту, мятежники отворили ворота — после чего их всех перебили. Как позднее Ураньянка объяснял Чеферамунни, язычников он еще может терпеть, но вот язычников-предателей вытерпеть не смог.

На следующее утро Гайдекки, неистовый палатин Анплейский, приказал штурмовать городок под названием Гутерат, расположенный неподалеку от одного из городов Древней династии, Иотии. Возможно, из-за того, что его переводчик, редкостный пьянчуга, неправильно изложил выдвинутые городом условия сдачи. Как только ворота пали, конрийцы принялись бесчинствовать на улицах, насилуя и убивая без разбора.

А затем, словно от первой крови пошла своя жестокая инерция, пребывание Священного воинства на северном берегу выродилось в бессмысленную бойню — хотя никто не понимал, чем она вызвана. Возможно, причиной послужили слухи об отравленных финиках и гранатах. Возможно, одно кровопролитие порождало другое. Возможно, искренняя вера не только прекрасна, но и ужасна. Что может быть более правильным и более добродетельным, чем искоренение ереси?

Вести о зверствах айнрити разнеслись по всему Шайгеку. У алтарей и на улицах жрецы Фана провозглашали, что Единый Бог карает их за терпимость к идолопоклонникам. Шайгекцы принялись запираться в своих огромных храмах с высокими куполами. Вместе с женами и детьми они падали ниц на ковры и с причитаниями каялись в грехах, моля о прощении. Ответом им были лишь удары тарана в дверь. А затем — поток железных людей с мечами.

Все храмы северного берега пережили резню того или иного масштаба. Люди Бивня рубили кающихся грешников, затем пинками опрокидывали треножники, разбивали мраморные алтари, рвали в клочья драпировки на стенах и роскошные молитвенные ковры на полах. Все, на чем лежало пятно чужой религии, летело в колоссальные костры. Иногда они обнаруживали под коврами поразительной красоты мозаики работы тех айнрити, что некогда возводили здание, — и тогда сам храм щадили. Все прочие великие храмы Шайгека были сожжены. Рядом с чудовищными столбами дыма собаки обнюхивали сваленных в кучи мертвецов и слизывали кровь с широких ступеней.

В Иотии, что в ужасе поспешила распахнуть ворота перед захватчиками, сотни кератотиков, членов айнритийской секты, пережившей века господства фаним, спаслись только благодаря тому, что принялись петь древние гимны Тысячи Храмов. Люди, причитавшие от ужаса, вдруг оказались в объятиях давно утраченных братьев по вере. Той ночью улицы принадлежали кератотикам; они вышибали двери и убивали давних конкурентов, нечестных откупщиков и вообще всех, кому завидовали во времена владычества сапатишаха. А завидовали они многим.

В красностенном Нагогрисе Люди Бивня начали убивать друг друга. Почти сразу после того, как Священное воинство добралось до Шайгека, шайгекские вельможи отправили посланцев к Икурею Конфасу, предложив сдать город в обмен на покровительство императора. Конфас немедля снарядил туда генерала Нумемария с отрядом кидрухилей. Однако вследствие некой необъяснимой ошибки ворота оказались захвачены крупным отрядом туньеров, которые тут же, не теряя времени, принялись грабить город. Кидрухили попытались вмешаться, и на улицах города разгорелось сражение. Когда генерал Нумемарий встретился под белым флагом с Ялгротой Гибелью Шранков, великан размозжил ему голову. Смерть генерала внесла путаницу в ряды кидрухилей, а ярость светлобородых воинов подорвала их боевой дух, и кидрухили отступили из города.

Но никто не пострадал сильнее, чем фанимские жрецы.

По ночам, в свете костров из чужих реликвий, айнрити использовали жрецов для пьяных потех — вспарывали им животы и водили, словно мулов, на поводьях из собственных кишок. Некоторых ослепили, некоторых удавили, иных заставили смотреть, как насилуют их жен и дочерей. Иных сожгли заживо. Множество людей сожгли, обвинив в колдовстве. Вряд ли нашлось бы хоть одно селение, в котором нельзя было наткнуться на изувеченного жреца, валяющегося в пыли или со знанием дела приколоченного к могучему эвкалипту.

Так прошло две недели, а затем — внезапно, как будто была нарушена некая мера — безумие схлынуло. В конечном итоге, погибла лишь часть населения Шайгека, но путнику невозможно было проехать и часа, не наткнувшись на мертвеца. Вместо скромных лодок рыбаков и торговцев на оскверненных водах Семписа теперь покачивались раздувшиеся трупы, и течение несло их в Менеанорское море.

Наконец-то Шайгек был очищен.


Отсюда, со смотровой площадки, зиккурат казался куда выше, чем с земли. Но то же самое можно сказать о многих вещах — постфактум.

Добравшись до вершины ненадежной лестницы, Келлхус принялся разглядывать окрестности. На север и на запад тянулись возделанные земли. Келлхус видел орошаемые поля, ряды платанов и ясеней и селения, казавшиеся издалека грудой битых черепков. Неподалеку высилось несколько зиккуратов поменьше, скреплявших сеть каналов и дамб, что уходили к затянутому дымкой гигантскому откосу. На юге, за зиккуратом Палпотис — так его назвал Ахкеймион, — взору Келлхуса предстали группки болотных гинкго, что стояли, словно согбенные часовые, среди зарослей песчаных ив. За ними блестел под солнцем могучий Семпис. А на востоке он видел красные полосы на зеленом фоне — свежепротоптанные тропинки и древние дороги, идущие среди тенистых рощиц и залитых солнцем полей. И все они вели к Иотии, темневшей на горизонте. Шайгек. Еще одна древняя страна.

«Древняя и огромная, отец… Тебе она тоже видится такой?» Он посмотрел вниз, на лестницу, дорожкой протянувшуюся по гигантской спине зиккурата, и увидел, что Ахкеймион все еще тащится по ступеням. Под мышками и на воротнике его белой льняной туники проступили пятна пота.

— А мне казалось, ты говорил, будто в древности люди верили, что на вершинах этих штуковин живут боги! — крикнул Келлхус. — Почему ты мешкаешь?

Ахкеймион остановился и нахмурился, оценив оставшийся путь. Тяжело дыша, он попытался улыбнуться.

— Потому, что в древности люди верили, что на вершинах этих штуковин живут боги…

Келлхус усмехнулся, затем повернулся и принялся разглядывать изрядно пострадавшую от времени площадку на вершине зиккурата. Древнее жилище богов пребывало в не лучшем состоянии: разрушенные стены и валяющиеся каменные глыбы. Он осмотрел куски изображений и неразборчивые пиктограммы. Видимо, это были останки богов…

Вера воздвигла эти ступенчатые рукотворные горы — вера давным-давно умерших людей.

«Так много трудов, отец, — и все во имя заблуждения».

Однако Келлхус не видел особого различия между древними заблуждениями и идеями Священного воинства. В некотором смысле это была более масштабная, хоть и более эфемерная работа.

За месяцы, прошедшие после выступления из Момемна, Келлхус заложил фундамент собственного зиккурата, постепенно, незаметно завоевав доверие сильных мира сего, возбудив подозрение в том, что он нечто большее — куда большее, — чем просто князь. С неохотой, подобающей мудрости и смирению, он в конце концов принял роль, которую ему навязывали другие. Учитывая все сопряженные с этим сложности, Келлхус изначально намеревался действовать осторожнее, но столкновение с Сарцеллом вынудило его ускорить развитие событий и пойти на риск, которого при ином раскладе он постарался бы избежать. Даже теперь — Келлхус это знал — Консульт следит за ним, изучает его и размышляет над его растущим влиянием. Ему нужно прибрать Священное воинство к рукам прежде, чем терпение Консульта истощится. Нужно построить зиккурат из этих людей.

«Ты тоже их видишь — ведь правда, отец? Это ведь за тобой они охотятся? Именно из-за них ты меня и вызвал?»

Оглядев окрестности, Келлхус увидел человека; тот гнал быков по тропинке в гору, подгоняя их через каждые три-четыре шага. Он увидел согбенные спины крестьян, трудящихся на полях, засеянных просом. В полумиле отсюда он увидел отряд айнритийских всадников, едущих цепочкой через желтеющую пшеницу.

И любой из них мог оказаться шпионом Консульта.

— Сейен милостивый! — воскликнул Ахкеймион, добравшись до вершины.

Что станет делать колдун, если узнает о его тайном конфликте с Консультом? Келлхус понимал, что нельзя допускать вмешательства Завета — во всяком случае, до тех пор, пока он не будет располагать такой силой, чтобы говорить с чародеями на равных.

Все так или иначе сводилось к силе.

— Так как эта штуковина называется? — спросил Келлхус, хотя он ничего не забывал.

— Великий зиккурат Ксийосера, — отозвался Ахкеймион, все еще тяжело дыша. — Одно из чудес Древней династии… Впечатляет, правда?

— Да, — согласился Келлхус с вымученным энтузиазмом. «Ему должно стать стыдно».

— Тебя что-то беспокоит, — спросил Ахкеймион, упершись руками в колени. Он повернулся, чтобы сплюнуть с края зиккурата.

— Серве, — произнес Келлхус с таким видом, словно неохотно в чем-то признавался. — Скажи, пожалуйста, как ты думаешь, способна ли она…

Он изобразил нервное сглатывание.

Ахкеймион отвернулся к подернутому дымкой пейзажу, но Келлхус успел заметить промелькнувшее на его лице выражение ужаса. Нервное поглаживание бороды, участившийся пульс…

— Способна на что? — спросил колдун с притворным безразличием.

Из всех душ, которыми завладел Келлхус, мало кто был полезен больше, чем Серве. Похоть и стыд оказались кратчайшими путями к сердцам людей, рожденных в миру. С тех пор как он подослал Серве к Ахкеймиону, колдун старался расплатиться за прегрешение, которое сам едва помнил, множеством разнообразных способов. Как оказалось, старинная конрийская поговорка полностью соответствует действительности: нет друга великодушнее того, который соблазнил твою жену. А великодушие — это именно то, что ему нужно от Друза Ахкеймиона.

— Да нет, ничего, — отозвался Келлхус, покачав головой. — Наверное, все мужчины боятся, что их женщины продажны.

Некоторые возможности стоит разрабатывать постоянно, а некоторые нужно оставлять и давать им дозреть.

Стараясь не смотреть Келлхусу в глаза, колдун застонал и потер поясницу.

— Я становлюсь слишком стар для этого, — сказал он с притворным добродушием.

Потом откашлялся и еще раз сплюнул.

— Как говорит Эсми… Эсменет. Она тоже часть игры.

После стольких месяцев тесного общения Келлхус знал Ахкеймиона куда лучше, чем сам Ахкеймион. Люди, любившие колдуна, — Ксинем и Эсменет — часто считали его слабым. Они старались делать вид, будто не замечают его дрожащих рук или болезненного выражения лица и говорили о нем с почти родительским стремлением защитить. Но Друз Ахкеймион — Келлхус знал это — был куда сильнее, чем считали все, и прежде всего сам Друз Ахкеймион. Некоторые люди растрачивали себя на непрестанные сомнения и размышления, до тех пор, пока не начинало казаться, что у них вообще нет облика, за который они могли бы ухватиться. Некоторых людей словно бы отесывал грубый топор мира. Испытывал.

— Скажи мне, — произнес Келлхус, — сколь много должен отдавать наставник?

Он знал, что Ахкеймион давно уже перестал считать себя его наставником, но колдун был достаточно тщеславен, так что не стоило лишать его приятных иллюзий. Самая могучая лесть не в том, что сказано, а в допущениях, стоящих за тем, что сказано.

— А это, — отозвался Ахкеймион, снова отводя взгляд, — зависит от ученика…

— Значит, следует знать ученика, чтобы не дать ему слишком мало.

«Он должен сам задать себе этот вопрос».

— Или слишком много.

Такова была особенность мышления Ахкеймиона: для него не было ничего важнее противоречия и не существовало ничего очевидного. Он наслаждался, срывая покровы и обнажая сложности, скрывающиеся за простыми на первый взгляд вещами. В этом он был почти уникален: Келлхус обнаружил, что люди, рожденныев миру, презирают сложность почти так же сильно, как ценят самообман. Большинство из них предпочло бы умереть в иллюзии, чем жить с неопределенностью.

— Слишком много… — повторил Келлхус. — Ты имеешь в виду таких учеников, как Пройас?

Ахкеймион уставился на свои сандалии.

— Да. Таких, как Пройас.

— А чему ты его учил?

— Тому, что мы называем экзотерикой. Логике, истории, арифметике — всему, кроме эзотерики — колдовства.

— И этого оказалось слишком много?

Колдун озадаченно умолк; он вдруг перестал понимать, что же имеет в виду.

— Нет, — признал он мгновение спустя. — Думаю, нет. Я надеялся научить его сомнению, терпимости, но голос его веры оказался слишком силен. Возможно, если бы мне позволили довести его образование до конца… Но теперь он потерян. Теперь он всего лишь один из Людей Бивня.

«Дай ему возможность успокоиться». Келлхус издал короткий смешок.

— Как я.

— Именно, — согласился адепт Завета, улыбнувшись лукавой и вместе с тем робкой улыбкой.

Как обнаружил Келлхус, окружающие находили эту улыбку подкупающей.

— Еще один кровожадный фанатик, — сказал колдун. Келлхус рассмеялся смехом Ксинема, а потом, улыбаясь, пригляделся к Ахкеймиону. Он уже некоторое время изучал, как тот реагирует на тончайшие оттенки чувств, отраженных на его лице. Хотя Келлхус никогда не встречался с Инрау, он знал — с поразительной точностью — все особенности его поведения, так, что довольно было взгляда или улыбки, чтобы напомнить Ахкеймиону о нем.

Паро Инрау. Ученик, которого Ахкеймион потерял в Сумне. Ученик, которого он подвел.

— Есть разные виды фанатизма, — сказал Келлхус.

Глаза колдуна на миг расширились, потом сузились при тревожной мысли об Инрау и событиях прошлого года — вещах, о которых Ахкеймион предпочел бы не думать.

«Завет должен стать для него не просто ненавистным господином. Он должен стать для него врагом».

— Но не все его виды равны, — отозвался Ахкеймион.

— Что ты имеешь в виду? Не равны по своим принципам или не равны по последствиям?

Инрау как раз и был таким последствием, так же как и бессчетные тысячи людей, погибших за последние дни Священной войны. И теперь Келлхус наводил колдуна на мысль: «Твоя школа ничем не лучше».

— Истина, — сказал Ахкеймион. — Различие между ними — в Истине. Неважно, от кого исходит фанатизм — от айнрити, Консульта или Завета. Результат один и тот же — люди страдают либо умирают. Вопрос в том, ради чего они страдают…

— Так, значит, цель — истинная цель — оправдывает страдания и даже смерть?

— Ты должен в это верить — иначе ты бы здесь не находился.

Келлхус улыбнулся — смущенно, словно застеснявшись того, что его разгадали.

— Значит, все упирается в Истину. Если цель правильная…

— То она оправдывает все. Любое мучение, любое убийство…

Келлхус округлил глаза так, как это делал Инрау.

— Любое предательство? — подхватил он.

Ахкеймион внимательно взглянул на него, постаравшись сделать свое подвижное, выразительное лицо непроницаемым. Но Келлхус видел сквозь смуглую кожу, сквозь переплетение тонких мышц, даже сквозь душу, таящуюся внутри. Он видел тайны и муку, страстное стремление, пропитавшее собой три тысячелетия мудрости. Он видел ребенка, которого бил и изводил пьяный отец. Он видел сотни поколений иронийских рыбаков, зажатых между голодом и безжалостным морем. Он видел Сесватху и безумие безнадежной войны. Он видел племена древних кетьянцев, хлынувшие с гор. Он видел животное, укоренившееся в глубине души, возбужденное, уходящее к незапамятным временам.

Он не видел, что пришло после; он видел, что было прежде…

— И предательство, — глухо повторил колдун. «Он закрылся».

— В твоем случае, — безжалостно продолжал Келлхус, — цель — это предотвращение Второго Армагеддона.

— Верно. В этом не может быть сомнений.

— Значит, во имя ее ты можешь совершить все, что угодно? Глаза Ахкеймиона потускнели от страха, и Келлхус заметил промелькнувшее в них беспокойство, слишком мимолетное, чтобы сделаться вопросом. Колдун стал привыкать к эффективности их бесед: они редко перескакивали от одной темы к другой, как сейчас.

— Странно, — сказал Ахкеймион, — отчего вещи, которые один человек произносит с уверенностью, в устах другого звучат возмутительно, если не сказать — ужасно.

Неожиданный поворот, но это тоже вариант. «Более короткий путь».

— Сложный вопрос. Он доказывает, что убежденность стоит не дороже слов. Всякий может верить во что-то всей душой. Всякий может сказать то же самое, что сказал ты.

— И поэтому ты боишься, что я ничем не отличаюсь от прочих фанатиков?

— А ты отличаешься?

«Насколько глубока его убежденность?»

— Ты — действительно Предвестник, Келлхус. Если бы ты видел Сны Сесватхи, как я…

— Но разве Пройас не может сказать то же самое о своем фанатизме? Разве он не может сказать: «Если бы ты говорил с Майтанетом, как я»?

«Насколько далеко он способен зайти? Верит ли он всей душой?»

Колдун вздохнул и кивнул.

— Эта дилемма стоит всегда, не так ли?

— Но чья это дилемма? Моя или твоя? «Готов ли он пойти дальше?»

Ахкеймион рассмеялся, но невыразительно — так сменится люди, пытающиеся преуменьшить свой страх.

Это дилемма целого мира, Келлхус.

— Мне нужно нечто большее, Ахкеймион. Нечто посущественнее голословных утверждений.

«Пойдет ли он до конца?»

— Я не уверен…

— Что это — именно то, чего ты хочешь от меня? — воскликнул Келлхус, словно внезапно впадая в крайность.

Нерешительность Инрау прозвенела в его голосе. Ужас Инрау отразился в его глазах. «Я должен этого добиться». Колдун в ужасе уставился на него.

— Келлхус, я…

— Думай о том, что говоришь мне! Думай, Акка, думай! Ты утверждаешь, что я — признак Второго Армагеддона, что я — предвестье исчезновения рода человеческого!

Но, конечно же, Ахкеймион думал о нем больше…

— Нет, Келлхус… Это не все.

— Тогда что я такое? Чем ты меня считаешь?

— Я думаю… Мне кажется, возможно, ты…

Что, Акка? Что?

— У всего есть цель! — раздраженно буркнул колдун. — Ты пришел ко мне зачем-то, даже если не осознаешь этого.

А вот это — Келлхус знал — истине не соответствовало. Если бы все события имели цель, их завершение определяло бы их начало, а такое невозможно. Все происходящее зависит от истока, а не от места назначения. То, что произошло прежде, формирует то, что произойдет потом. Его манипуляции рожденными в миру — достаточное тому доказательство… Даже если дуниане и допускают ошибки в своих теориях, их аксиомы остаются нерушимыми. Логос усложнился — только и всего. Даже колдовство, из которого он черпал по капле, подчинялось общим законам.

— И какова эта цель? — спросил Келлхус. Ахкеймион заколебался, и, хотя он безмолвствовал, все в нем, от выражения лица до запаха и участившегося сердцебиения, кричало о панике. Он облизнул губы…

— Я думаю… спасение мира.

Ну вот, опять то же самое. Вечно одно и то же заблуждение.

— Так, значит, я — твое дело? — поинтересовался Келлхус, словно не веря своим ушам. — Я — та Истина, которая оправдывает твой фанатизм?

Ахкеймион в ужасе смотрел на ученика. Упиваясь выражением его лица, Келлхус наблюдал, как предположения падают на душу колдуна и просачиваются сквозь нее, увлекаемые собственным весом к одному-единственному, неизбежному выводу.

«Все, что угодно… По его же собственному признанию, он должен совершить все, что угодно».

Даже отдать Гнозис.

«Насколько же могущественным ты стал, отец?»

Ахкеймион внезапно встал и двинулся вниз по монументальной лестнице. Он преодолевал каждую ступеньку устало и неторопливо, как будто считал их. Шайгекский ветер ерошил блестящие черные волосы. Когда Келлхус окликнул его, в ответ он сказал лишь:

— Я устал от высоты.

Келлхусу следовало догадаться, что этим все и закончится.


Генерал Мартем считал себя человеком практичным. Он всегда дотошно изучал стоящую перед ним задачу, а затем методично двигался к поставленной цели. Он не принадлежал к знати по праву рождения, в детстве его не баловали, и потому ничто не затуманивало его суждения. Он просто смотрел, оценивал и действовал. Мир не так уж сложен, говорил генерал своим подчиненным, если сохранять ясный рассудок и безжалостную практичность.

Смотреть. Оценивать. Действовать.

Он всю жизнь прожил, опираясь на эту философию. Как же легко оказалось ее подорвать…

Поначалу поставленная задача казалась простой, хоть и несколько необычной. Следить за Анасуримбором Келлхусом, князем Атритау, и попытаться войти к нему в доверие. Если этот человек собирает сторонников для свершения коварных планов, как предполагал Конфас, то нансурский генерал, страдающий кризисом веры, окажется для него лакомым кусочком.

А вышло все не так. Мартем посетил добрую дюжину его вечерних проповедей, или «импровизаций», как их называли, прежде чем этот человек удостоил его хотя бы словом.

Конечно же, Конфас, всегда возлагавший вину на исполнителей, считал, что все дело в Мартеме. Не могло быть никаких сомнений в том, что Келлхус — кишаурим, поскольку он имел связь со Скеаосом, а Скеаос был явным кишауримом. Не вызывало сомнений и то, что князь строит из себя пророка — во всяком случае, после инцидента с Саубоном это стало очевидным. И ему совершенно неоткуда было узнать, что Мартем — всего лишь наживка, поскольку Конфас не делился своим планом ни с кем, кроме самого генерала. Следовательно, в неудаче повинен Мартем, даже если он слишком упрям, чтобы признать это.

Но это была лишь еще одна из бесчисленных несправедливостей со стороны Конфаса. Даже если бы Мартем давал себе труд обижаться на него, что было не в его духе, сейчас ему хватало других мыслей — он боялся.

Он сам толком не понимал, когда это произошло, но в какой-то момент их длинного пути через Гедею Мартем перестал верить, что князь Атритау разыгрывает из себя пророка. Мартем, конечно же, не решил, что этот человек — настоящий пророк, нет, он просто больше не знал, что и думать…

Но вскоре он понял — и ужаснулся. Мартем от природы был человеком верным и ценил свое положение советника Икурея Конфаса. Он часто думал, что затем и родился на свет, чтобы служить деятельному экзальт-генералу, чтобы уравновешивать несомненный гений этого человека более приземленными замечаниями. «Таланту нужно напоминать о практичности», — часто думал Мартем. Какими бы восхитительными ни были пряности, без соли не обойдешься.

Но если Келлхус на самом деле… Что тогда станет с его верностью?

Мартем размышлял об этом, сидя среди тысяч вспотевших людей, что сошлись послушать проповедь — первую после безумия, которым сопровождалось прибытие в Шайгек. Впереди высился древний Ксийосер, Великий зиккурат, гора отполированного черного камня — столь огромная, что при виде ее казалось уместным спрятать лицо и упасть ниц. Вокруг раскинулась плодородная долина дельты Семписа, усыпанная зиккуратами поменьше, рукавами реки, болотами, поросшими тростником, и бесконечными рисовыми полями. В безоблачном небе пылало добела раскаленное солнце.

Собравшиеся люди смеялись и разговаривали. Некоторое время Мартем наблюдал, как сидящая перед ним пара делит скромную трапезу, состоящую из хлеба и лука. Потом он понял, что люди вокруг старательно избегают его взгляда. Он подумал, что их, быть может, пугает его форма и синий плащ, придающие ему вид знатного дворянина. Мартем переводил взгляд с одного соседа на другого и пытался сообразить, что такого им можно сказать, чтобы они успокоились. Но он так и не смог заставить себя завести разговор.

Его затопило ощущение одиночества. Он снова подумал о Конфасе.

Потом он увидел вдалеке князя Келлхуса — тот спускался по колоссальной лестнице Ксийосера. Мартем заулыбался, как будто встретил в толчее чужеземного базара старого друга.

«Что он скажет?»

Когда Мартем только начинал посещать импровизации, он полагал, что Келлхус будет вести либо еретические речи, либо такие, от которых можно легко отмахнуться. Но оказалось иначе. Князь Келлхус повторял слова Древних Пророков и Айнри Сейена так, словно они были его собственными. Ничего из сказанного им не противоречило бесчисленным проповедям, которые Мартему доводилось слышать, — хотя сами эти проповеди частенько противоречили друг другу. Казалось, будто князь ищет некие истины, некие невысказанные смыслы того, во что верят благочестивые айнрити.

Слушать его было все равно что узнавать то, что ты уже подсознательно знал и так.

«Божий князь» — так называли его некоторые. «Изливающий свет».

Его белое шелковое одеяние сияло в лучах солнца. Князь остановился, немного не дойдя до конца лестницы, и оглядел волнующуюся толпу. В его облике сквозило великолепие, как будто Келлхус сошел не с зиккурата, а с небес. Внезапно Мартему сделалось страшно: он осознал, что не видел ни как этот человек поднимался на зиккурат, ни как он спускался с вершины колоссальной постройки. Он просто… просто заметил его.

Генерал обозвал себя дураком.

— Пророк Ангешраэль, — изрек князь Келлхус, — спустился с горы Эшки, где он постился.

Толпа мгновенно смолкла; сделалось так тихо, что Мартем слышал шум ветра.

— Хузьелт — так говорит нам Бивень — послал ему зайца, чтобы Ангешраэль мог наконец-то поесть. Пророк освежевал зайца, дар Хузьелта, и развел костер, чтобы насладиться трапезой. Когда он поел и был доволен, божественный Хузьелт, Святой Охотник, присоединился к нему у костра, ибо в те дни боги еще не отдали мир на попечение людей. Ангешраэль, узнав в нем бога, тут же упал на колени рядом с костром, не думая, куда опустит лицо.

Принц вдруг улыбнулся.

— Словно юноша в брачную ночь, он промазал из-за охватившего его пыла…

Мартем расхохотался вместе с тысячной толпой. Как-то так получилось, что солнце запылало еще ярче.

— И бог спросил: «Почему наш пророк опустился лишь на колени? Разве пророки людей не подобны прочим людям? Разве не подобает им падать ниц?» Ангешраэль ответил: «Но передо мной огонь». На что несравненный Хузьелт сказал: «Огонь горит на земле, и то, что поглощает огонь, становится землей. Я — твой бог. Пади же ниц».

Князь сделал паузу.

— И тогда Ангешраэль — так говорит нам Бивень — опустил лицо в пламя.

Невзирая на душный, влажный воздух, Мартема охватила дрожь. Сколько раз — особенно в детстве, — когда он смотрел на костер, ему приходила мысль опустить лицо в огонь — чтобы почувствовать то же, что когда-то чувствовал пророк?

Ангешраэль. Сожженный Пророк. «Он опустил лицо в огонь! В огонь!»

— Подобно Ангешраэлю, — продолжал князь, — мы опускаемся на колени перед костром…

Мартем затаил дыхание. Жар хлынул сквозь него — или ему показалось?

— Истина! — воскликнул князь Келлхус так, словно называл имя, знакомое каждому человеку. — Огонь Истины! Истины того, кем вы являетесь…

Голос его звучал гулко.

— Вы слабы. Вы одиноки. Вы не любите того, кого вам следовало бы любить. Вы вожделеете непотребств. Вы боитесь даже собственных братьев. Вы понимаете куда меньше, чем делаете вид…

Келлхус вскинул руку, словно добиваясь от собравшихся еще большей тишины.

— Вот что вы есть. Слабость, одиночество, незнание, похоть, страх и непонимание. Но даже сейчас вы способны ощущать огонь истины. Даже сейчас он снедает вас!

Он опустил руку.

— Но вы не падаете ниц. Нет, не падаете…

Взгляд его блестящих глаз остановился на Мартеме, и генерал почувствовал, как у него сдавило горло, почувствовал, как стучит молоточек сердца, пригоняя кровь к лицу.

«Он смотрит мне в душу. Он свидетельствует…»

— Но почему? — вопросил князь, и в голосе его чувствовалась непостижимая старая мука. — В муке огня таится бог. А в боге кроется избавление. Каждый из вас владеет ключом к собственному спасению. Вы уже стоите на коленях. Но вы до сих пор не пали ниц и не коснулись лицом земли. Вы слабы. Вы одиноки. Вы не знаете тех, кто любит вас. Вы вожделеете непотребств. Вы боитесь даже собственных братьев. И вы понимаете куда меньше, чем делаете вид!

Мартем скривился. Эти слова наполнили его болью, а мысли закружились вихрем от понимания чего-то и знакомого, и неведомого одновременно. «Это я… он говорит обо мне!»

— Есть ли среди вас тот, кто станет это отрицать? Тишина. Кто-то заплакал.

— Но вы это отрицаете! — воскликнул князь Келлхус, словно любовник, столкнувшийся с женской неверностью. — Все вы! Вы опускаетесь на колени, но жульничаете — жульничаете с огнем собственного сердца! Вы извергаете ложь за ложью, крича, что этот огонь — не Истина. Что вы сильны. Что вы не одиноки. Что вы знаете тех, кто вас любит. Что вы не вожделеете непотребств. Что вы не боитесь своих братьев. Что вы понимаете все!

Сколько раз Мартему доводилось лгать подобным образом? Мартем Практичный. Мартем Реалист. Сколько раз он был таким, если прекрасно понимает слова князя Келлхуса?

— Но в тайные моменты — да, в тайные моменты — эти отрицания звучат неискренне — верно? В тайные моменты вы видите, что ваша жизнь — фарс. И вы плачете! И вы спрашиваете, что не так! И вы восклицаете: «Почему я не могу быть сильным?»

Он спрыгнул вниз на несколько ступенек.

«Почему я не могу быть сильным?»

У Мартема заболело горло — заболело, словно он сам выкрикнул эти слова.

— Да потому, — негромко произнес князь, — что вы лжете. И Мартем исступленно подумал: «Кожа и волосы… Он всего лишь человек!»

— Вы слабы потому, что притворяетесь сильными. Теперь его голос сделался бесплотным, он словно шептал на ухо каждому из тысячи присутствующих.

— Вы одиноки потому, что непрестанно лжете. Вы вожделеете непотребств потому, что не сознаетесь в своей похоти. Вы боитесь брата, ибо боитесь того, что он видит. Вы мало понимаете — ведь для того, чтобы научиться чему-то, вы должны признать, что ничего не знаете.

Как можно уместить всю жизнь на ладони?

— Вы видите трагедию? — умоляюще вопросил князь. — Писания велят нам быть как боги, быть большим, чем мы есть. А что мы такое? Слабые люди со сварливыми, завистливыми сердцами, задыхающиеся под саваном собственной лжи. Люди, которые остаются слабыми, потому что не могут сознаться в собственной слабости.

И это слово — «слабость» — будто сорвалось с небес, пришло откуда-то извне, и на миг человек, произнесший его, стал уже не человеком, а земной оболочкой чего-то неизмеримо большего. «Слабость…» Слово, слетевшее не с человеческих уст…

И Мартем понял.

«Я нахожусь в присутствии Бога».

Ужас и блаженство. Гнев его глаз. Сияние его кожи. Повсюду. Присутствие Бога.

Наконец-то остановиться, оказаться связанным тем, что скрепляет весь мир, и увидеть, как низко ты пал. И Мартему показалось, что он впервые находится здесь, как будто на самом деле быть собой — быть здесь! — возможно лишь в присутствии ясности, которая есть Бог.

Здесь…

Невозможность втянуть сладкий воздух солеными губами. Тайна взволнованной души и хитрого разума. Притягательность накопившихся страстей. Невозможность.

Невозможность…

Чудо пребывания здесь.

— Опуститесь на колени вместе со мной, — произнес голос ниоткуда. — Возьмите меня за руку и не бойтесь. Опустите лицо в горнило.

Момент для завершающих слов был подготовлен — для слов, что восходили к священному писанию его сердца. Момент восторга.

Люди закричали, и Мартем вскрикнул вместе со всеми. Некоторые плакали, не таясь, и Мартем плакал вместе с ними. Другие тянули руки к Келлхусу, словно пытаясь удержать его образ. Мартем поднял два пальца, чтобы коснуться далекого лица.

Он не мог сказать, как долго Келлхус говорил. Но он говорил о многом, и куда бы ни ступала его нога, мир вокруг изменялся. «Что это означает — быть воином? Разве война — не огонь? Не горнило? Разве война не есть самое верное свидетельство нашей слабости?» Он даже научил их гимну, который, как он сказал, явился ему во сне. И песня тронула их так, как могла тронуть только песня извне. Гимн богам. До скончания своих дней Мартем будет, просыпаясь, слышать эту песню.

А потом, когда люди столпились вокруг Келлхуса, падая на колени и осторожно целуя край белого одеяния, он велел им встать, напомнив, что он — всего лишь человек, такой же, как и все прочие люди. И в конце концов, когда людской поток донес Мартема до князя, невозможные голубые глаза мягко взглянули на него, не обращая внимания ни на позолоченную кирасу, ни на синий плащ, ни на знаки общественного положения.

— Я ждал вас, генерал.

Взволнованный гул толпы вдруг сделался далеким, хотя вокруг по-прежнему бушевало людское море. Мартем мог лишь глядеть — лишившийся дара речи, трепещущий от благоговения и преисполненный благодарности…

— Вас послал Конфас. Но теперь все изменилось. Верно? И Мартем почувствовал себя, словно ребенок перед отцом, что не в силах ни солгать, ни сказать правду.

Пророк кивнул, как будто что-то услышал.

И что же теперь будет с вашей верностью? Где-то вдали, на грани слышимости, закричали люди. Мартем смотрел, как пророк повернул голову, поднял руку, окруженную золотистым ореолом, и поймал несущийся на него кулак, в котором был зажат длинный нож.

«Покушение», — безучастно подумал Мартем.

Человека, что стоял сейчас перед ним, невозможно было убить. Теперь Мартем это знал.

Толпа пригвоздила незадачливого убийцу к земле. Мартем успел заметить окровавленное лицо…

Пророк снова повернулся к нему.

— Я не стану рвать твое сердце надвое, — сказал он. — Приходи ко мне снова — когда будешь готов.


— Я вас предупреждаю, Пройас. С этим человеком необходимо что-то делать.

Икурей Конфас вложил в слова больше чувств, чем намеревался. Но таковы уж были нынешние времена, провоцирующие сильные чувства.

Конрийский принц откинулся на спинку походного стула и невозмутимо взглянул на него, рассеянно теребя аккуратно подстриженную бороду.

— И что вы предлагаете?

«Ну наконец-то».

— Созвать в полном составе совет Великих и Меньшихимен.

— И?

— И выдвинуть против него обвинения.

Пройас нахмурился.

— Обвинения? Какие обвинения?

— Обвинения по закону Бивня. По Древнему Закону.

— Ага, ясно. И в чем же вы собираетесь обвинить князя Келлхуса?

— В подстрекательстве к богохульству. В том, что он строит из себя пророка.

Пройас кивнул.

— Иными словами, — язвительно произнес он, — в том, что он — лжепророк.

Конфас недоверчиво рассмеялся. Ему вспомнилось, как когда-то — теперь ему казалось, что это было давным-давно, — он думал, что во время Священной войны они с Пройасом подружатся и вместе станут знамениты. Они оба красивы. Они почти ровесники. Их считали, каждого в своей стране, равно подающими надежды — до того, как он разбил скюльвендов в битве при Кийуте.

«У меня нет равных».

— Можно ли найти более соответствующее случаю обвинение? — спросил Конфас.

— Я согласен обсуждать, как нам лучше переправиться на южный берег и захватить Скаура врасплох, — раздраженно произнес Пройас. — Но я не согласен обсуждать благочестие человека, которого считаю своим другом.

Хотя шатер Пройаса был большим и богато обставленным, в нем было темно и невыносимо жарко. В отличие от прочих, сменивших палатки на мрамор покинутых хозяевами вилл, Пройас продолжал жить так, словно по-прежнему находился в походе.

«Фанатик несчастный».

— Вы слыхали о проповедях у Ксийосера? — спросил Конфас, а про себя подумал: «Мартем, ты дурак…»

Но в том-то и заключалась проблема. Мартем — отнюдь не дурак. Конфасу трудно было представить человека, менее подходящего под это определение…

— Слышал, слышал, — со вздохом отозвался Пройас. — Меня много раз приглашали туда, но я очень занят.

— Я думаю… А вы в курсе, что множество людей самых разных сословий и званий — и мои люди, и ваши — именуют его Воином-Пророком? Воином-Пророком!

— Да. Мне это известно, — отозвался Пройас с тем же снисходительно-нетерпеливым видом, что и прежде, но брови его тревожно сошлись к переносице.

— Изначально предполагалось, — произнес Конфас, делая вид, будто еле сдерживается, — что это — Священная война в честь Последнего Пророка… Айнри Сейена. Но если число сторонников этого мошенника и дальше будет увеличиваться, вскоре она превратится в Священную войну Воина-Пророка. Вы меня понимаете?

Мертвые пророки бывают полезны, поскольку от их имени удобно править. Но живые пророки? Пророки-кишаурим? «Может, стоит рассказать ему, что произошло со Скеаосом?» Пройас устало покачал головой.

— И что вы хотите, чтобы я сделал, а, Конфас? Келлхус… не похож на прочих людей. В этом не может быть сомнений. И ему являются вещие сны. Но он не считает себя пророком. И сердится, когда другие называют его так.

— И что? Он, выходит, должен направо и налево кричать, что он лжепророк? Того, что он им является, недостаточно?

На лице Пройаса отразилась боль. Он прищурился и оглядел Конфаса, словно оценивая, насколько хороши его доспехи.

— А почему это вас так беспокоит? Уж вас-то явно не назовешь благочестивым человеком.

«Что бы ты сделал, дядя? Стал бы ты рассказывать ему эту историю?»

Конфасу захотелось сплюнуть, но он подавил этот порыв и лишь провел языком по зубам. Он презирал нерешительность.

— Мое благочестие тут совершенно ни при чем. Пройас с силой вдохнул и так же с силой выдохнул.

— Я провел много времени в обществе этого человека, Конфас. Мы вместе читали вслух «Хроники Бивня» и «Трактат», и ни разу я не заметил в его речах даже проблеска ереси. На самом деле Келлхус, возможно, самый благочестивый человек из всех, кого я когда-либо встречал. То, что другие принялись звать его пророком, — это тревожный признак, не спорю. Но он тут не виноват. Люди слабы, Конфас. Так ли удивительно, что они смотрят на Келлхуса и видят в его силе нечто большее, чем есть на самом деле?

На лице Конфаса невольно отразилось презрение.

— Даже вы… Он поймал в ловушку даже вас.

Что же он за человек? Хотя Конфасу до жути не хотелось этого признавать, встреча с Мартемом потрясла его до глубины души. Каким-то образом за считанные дни князю Келлхусу удалось превратить самого надежного из его людей в несущего чушь недоумка. Истина! Слабость людей! Горнило!

Что за чепуха! Но однако эта чепуха расползалась по Священному воинству, словно пятно крови по ткани. А раной был князь Атритау. И если он действительно шпион кишаурим, как того опасается дражайший дядюшка Ксерий, рана вполне может оказаться смертельной.

Пройас обозлился и ответил презрением на презрение.

— Поймал в ловушку! — фыркнул он. — Конечно же, вам все видится именно так. Честолюбцы никогда не понимают благочестия. С их точки зрения, цель должна быть мирской, иначе она неразумна.

Конфасу показалось, что эти слова прозвучали несколько натянуто.

«По крайней мере, мне удалось заронить в его душу зерно сомнения».

— Да, чувствуется, что это сказал человек, которого хорошо кормят, — огрызнулся Конфас и развернулся, собираясь уходить.

Хватит идиотов на сегодня.

Но у самого выхода его настиг голос Пройаса.

— Последний вопрос, экзальт-генерал.

Конфас обернулся, полуприкрыв глаза и подняв брови.

— Да?

— Вы слыхали о покушении на князя Келлхуса?

— Вы хотите сказать, что в этом мире нашелся еще один здравомыслящий человек?

Пройас криво улыбнулся. На миг в его глазах вспыхнула подлинная ненависть.

— Князь Келлхус сказал мне, что человек, пытавшийся его убить, был нансурцем. Точнее, одним из ваших офицеров.

Конфас тупо уставился на собеседника, понимая, что его одурачили. Все эти вопросы… Пройас расспрашивал его исключительно затем, чтобы посмотреть, имелись ли у него мотивы для покушения. Конфас мысленно обозвал себя идиотом. Фанатик он или нет, но Нерсей Пройас — не тот человек, которого можно недооценивать.

«Это начинает превращаться в кошмар».

— И что? — спросил Конфас. — Вы предлагаете арестовать меня?

— Предложили же вы арестовать князя Келлхуса.

— Вам предстоит узнать, что арестовать армию не так-то просто.

— Я не вижу никакой армии.

Конфас усмехнулся.

— Увидите.

Конечно же, Пройас ничего не мог предпринять, даже если бы убийца прожил достаточно долго, чтобы назвать имя Конфаса. Священное воинство нуждалось в империи.

И все-таки это был урок, который следовало усвоить. Война — это интеллект. Он еще покажет князю Келлхусу, что…

Когда Конфас вышел из шатра, кидрухили вытянулись по стойке «смирно». Из предосторожности экзальт-генерал прихватил с собой в качестве эскорта две сотни тяжелых кавалеристов. Великие Имена были рассеяны от Нагогриса на краю Великой пустыни до Иотии в дельте Семписа, а Скаур высылал отряды на северный берег, чтобы не давать покоя завоевателям. Не хватало еще погибнуть или попасть в плен. К тому же проблема, которую представлял из себя Анасуримбор Келлхус, пока оставалась скорее теоретической.

Адьютанты подвели принцу коня; Конфас поискал взглядом Мартема и обнаружил его среди кавалеристов. Генерал всегда предпочитал обществу офицеров общество простых солдат. Когда-то Конфас считал эту привычку странной причудой — теперь же он находил ее раздражающей, если не бунтарской.

«Мартем… Что с тобой случилось?»

Конфас вскочил на вороного и подъехал к Мартему. Тот молча наблюдал за его приближением, не выказывая страха.

Конфас, подобно скюльвенду, плюнул под копыта генеральского коня. Затем оглянулся на шатер Пройаса, на вышитых орлов, раскинувших черные крылья на потрепанном белом холсте, и на стражников, что с подозрением следили за ним и его людьми. Слабый ветерок шевелил знамя с орлом дома Нерсеев, а за ним виднелся вдали крутой южный берег.

Конфас повернулся к своенравному генералу.

— Похоже, — яростно произнес он, — ты — не единственная жертва чар этого шпиона, Мартем… Когда ты убьешь Воина-Пророка, ты отомстишь за многих, очень многих.

ГЛАВА 12 ИОТИЯ

«… И земля содрогнется от стенаний нечестивцев, и идолы их будут сброшены и разбиты. И демоны идолопоклонников распахнут свои рты, подобно умирающим прокаженным, ибо никто из людей не откликнется на их чудовищный голод».

«Свидетельство Фана». 16: 4: 22
«И хоть вы теряете душу, вы приобретете весь мир».

Катехизис Завета

4111 год Бивня, конец лета, Шайгек


Ксинем никогда особо не любил этого человека и не испытывал к нему доверия, но как-то так вышло, что он принялся с ним беседовать. Этот человек, Теришат, барон с сомнительной репутацией, чьи владения располагались на границе Конрии и Верхнего Айнона, перехватил Ксинема, когда тот шел с совещания у Пройаса. При виде Ксинема худощавое, обрамленное бородкой лицо барона просияло, и на нем появилось выражение «о, какая удача!». Ксинему свойственно было терпеливо обращаться даже с теми, кого он недолюбливал, но недоверие — это уже вопрос другой. Впрочем, это было одним из тех незначительных унижений, которые приходится переносить благочестивому человеку.

— Кажется, я припоминаю, лорд-маршал, что вы питаете слабость к книгам, — изрек Теришат, стараясь поспеть за размашисто шагающим Ксинемом.

Неизменно вежливый Ксинем кивнул.

— Благоприобретенная привычка.

— Тогда вас, должно быть, не оставила равнодушным весть о том, что Галеоты захватили в Иотии знаменитую Сареотскую библиотеку, в целости и сохранности.

— Галеоты? Я думал, айноны.

— Нет, — отозвался Теришат, растягивая губы в странной кривой улыбке. — Я слыхал, что это были Галеоты. Точнее, люди самого Саубона.

— Понятно, — нетерпеливо буркнул Ксинем. — Что ж, тогда…

— Я понимаю, лорд-маршал, вы человек занятой. Не волнуйтесь… Я пришлю к вам своего раба попросить об аудиенции.

Столкнуться с Теришатом уже само по себе было неприятно — но еще и страдать от официального приема?

— Для вас, барон, у меня всегда найдется время.

— Отлично! — почти что взвизгнул Теришат. — Тогда… Недавно один мой друг… ну, пожалуй, пока он мне не друг, но я… я…

— Но вы надеетесь снискать благоволение этого человека, так, Теришат?

Барон одновременно просиял и скривился.

— Да! Хотя это звучит несколько неделикатно — вам не кажется?

Ксинем ничего не сказал, лишь двинулся дальше, упорно глядя на маячивший впереди купол своего шатра. За ним виднелись окутанные дымкой холмы Гедеи. «Шайгек, — подумал Ксинем. — Мы взяли Шайгек!» По неведомой причине его вдруг охватило ощущение, что скоро, невероятно скоро он увидит раскинувшийся перед ним священный Шайме. «Свершаются великие дела…» Одного этого ощущения почти хватило Ксинему, чтобы почувствовать некую приязнь к Теришату. Почти.

— Ну, этот мой друг — он только что вернулся из Сареотской библиотеки — спросил меня, что такое «гнозис».

Ксинем остановился и внимательно взглянул на увязавшегося за ним человечка.

— Гнозисом, — осторожно произнес он, — называют колдовство Древнего Севера.

— Ах, вот оно что! — воскликнул Теришат. — Да, это звучит осмысленно.

— А что понадобилось вашему другу в библиотеке?

— Ну, вы же слыхали — поговаривают, будто Саубон может продать книги, чтобы разжиться деньгами.

До Ксинема ничего подобного не доходило, и это его обеспокоило.

— Сомневаюсь, чтобы прочие Великие Имена это одобрили. Ну так что, этот ваш друг уже начал составлять каталог?

— Он отличается редкостной предприимчивостью, лорд-маршал. Толковый человек знает, когда кто-то заинтересован в прибыли, — если вы понимаете, о чем я…

— Пес из касты торговцев — несомненно, — без обиняков отрезал Ксинем. — Позвольте дать вам совет, Теришат: не забывайте о своем положении.

Но Теришат, вместо того чтобы оскорбиться, насмешливо ухмыльнулся.

— Ну, лорд-маршал, — произнес он тоном, лишенным всякого почтения, — вам ли говорить!

Ксинем поморщился; его поразила не столько наглость Теришата, сколько собственное лицемерие. Да уж, человеку, делящему трапезу с колдуном, не пристало упрекать другого в том, что он заискивает перед торгашом. Внезапно гул конрийского лагеря показался ему оглушительным. Маршал Аттремпа свирепо уставился на Теришата и смотрел до тех пор, пока этот дурень не занервничал и, пробормотав неискренние извинения, не ринулся прочь.

По дороге к шатру Ксинем думал об Ахкеймионе, добром и давнем друге. А еще он подумал о своей касте и поразился тому, как у него противно засосало под ложечкой, когда он вспомнил слова Теришата: «Вам ли говорить».

«И сколько людей думает так же, как он?»

В последнее время их отношения с Ахкеймионом сделались натянутыми — Ксинем понимал это. Пожалуй, им обоим будет лишь на пользу, если Ахкеймион уедет на несколько дней.

В библиотеку. Изучать богохульство.

— Я не понимаю, — гневно произнесла Эсменет. «Он покидает меня…»

Ахкеймион взвалил на спину мула джутовый мешок с овсом. Его мул, Рассвет, с серьезным видом взирал на хозяина. Позади него на склонах раскинулся лагерь; шатры и палатки рассыпались среди небольших рощиц ив и тополей. Эсменет видела вдали Семпис, сверкающий под палящим солнцем подобно обсидиановой мозаике. И всякий раз, глядя на затянутый дымкой южный берег, Эсменет чувствовала, что язычники наблюдают за ними.

— Я не понимаю, Акка, — повторила она, на этот раз жалобно.

— Но, Эсми…

— Что — но?

Ахкеймион, снедаемый раздражением и тревогой, повернулся к ней.

— Это библиотека. Библиотека!

— И что? — запальчиво поинтересовалась Эсменет. — Неграмотным нечего…

— Нет! — помрачнев, отрезал Ахкеймион. — Нет! Послушай, мне нужно несколько дней побыть одному. Мне нужно время, чтобы подумать. Чтобы подумать, Эсми!

Отчаяние, прозвучавшее в его голосе, так поразило Эсменет, что она на миг умолкла.

— О Келлхусе, — сказала она после паузы. У нее начало покалывать кожу головы.

— О Келлхусе, — согласился Ахкеймион.

Он откашлялся и сплюнул в пыль.

— Он тебя попросил — верно?

Что-то сдавило грудь Эсменет. Неужто это возможно? Ахкеймион ничего не сказал, но в его движениях появилась едва заметная безжалостность, а в глазах — пустота. Эсменет вдруг поняла, что изучила его, словно песню, спетую много раз. Она его знала.

— О чем попросил? — в конце концов переспросил Ахкеймион, привязывая циновку к седлу.

— Научить его Гнозису.


Начиная с того момента, когда конрийские отряды вошли в долину Семписа, — или даже с той ночи, когда произошел случай с куклой, — Ахкеймиона, похоже, охватило странное оцепенение, напряжение, не позволявшее ему ни смеяться, ни заниматься любовью дольше считанных мгновений. Но Эсменет полагала, что причиной тому была его ссора с Ксинемом и возникшее в результате отчуждение.

Несколько дней назад она подошла с этим делом к маршалу и рассказала о предчувствиях, терзающих его друга. Да, Ахкеймион поступил возмутительно, но сделал это по глупости.

— Он пытается забыть, Ксин, но не может. Каждое утро он плачет, а я успокаиваю его. Каждое утро мне приходится напоминать ему, что Армагеддон остался в прошлом… Он думает, что Келлхус — Предвестник.

Но Ксинем, насколько поняла Эсменет, всегда знал об этом. Его тон, слова, поведение — все было преисполнено терпения, все, кроме взгляда. Его глаза не желали прислушиваться, и Эсменет поняла, что корень бед лежит куда глубже. Ахкеймион сказал однажды, что такой человек, как Ксинем, рискует многим, взяв в друзья колдуна.

Она никогда не давила на Ахкеймиона; самое большее, что она себе позволяла, — это мягкие напоминания типа «ну ты же знаешь, что он о тебе беспокоится». Обиды мужчин недолговечны. Ахкеймион любил заявлять, будто мужчины — существа простые и незатейливые и что женщинам достаточно кормить их, трахать и льстить им, чтобы они были счастливы. Возможно, с некоторыми мужчинами дело и вправду обстояло именно так, возможно, нет, но вот к Друзу Ахкеймиону это точно не относилось. Поэтому Эсменет ждала, понадеявшись, что время и привычка вернут старым друзьям прежнее взаимопонимание.

Ей даже в голову не приходило, что причиной страданий Ахкеймиона может оказаться Келлхус, а не Ксинем. Келлхус был святым — теперь она в этом не сомневалась. Он был пророком, вне зависимости от того, верил он в это сам или нет. А колдовство было нечестивым…

Как там выразился Ахкеймион? Он станет богом-колдуном. Ахкеймион продолжал возиться со своими вещами. Он не произнес ни слова. Ему это было не нужно.

— Но как такое возможно? — спросила она. Ахкеймион замер и несколько мгновений смотрел в никуда.

Затем повернулся к Эсменет, и лицо его окаменело от надежды и ужаса.

— Может ли пророк быть богохульником? — произнес Ахкеймион, и Эсменет поняла, что этот вопрос давно мучает его. — Я спросил его об этом…

— И что он ответил?

— Он выругался и заявил, что он никакой не пророк. Он был оскорблен… и даже уязвлен.

«У меня к этому делу талант», — прозвучало в тоне Ахкеймиона.

Внезапно Эсменет охватило безрассудство.

— Ты не можешь его учить, Акка! Ты не должен! Разве ты не понимаешь? Ты — искушение! Он должен сопротивляться тебе и тому обещанию могущества, которое ты несешь. Он должен отвергнуть тебя, чтобы стать тем, кем он должен стать!

— Вот что ты думаешь? — возмутился Ахкеймион. — Что я — король Шиколь, который искушал Сейена, предлагая ему власть над миром? А вдруг он прав, Эсми? Тебе это не приходило в голову? Вдруг он и вправду не пророк?

Эсменет в страхе воззрилась на него; она была испугана и сбита с толку, но вместе с тем испытывала странное веселье. Как ее угораздило зайти так далеко? Каким образом шлюха из трущоб Сумны очутилась здесь, рядом с сердцем мира?

Как и когда ее жизнь превратилась в часть Писания? На миг ей даже не поверилось, что все это правда…

— Вопрос в том, Акка, что об этом думаешь ты. Ахкеймион опустил взгляд.

— Что я думаю? — переспросил он и внезапно посмотрел Эсменет в глаза.

Та ничего не сказала, хоть и ощущала, что ее решимость тает как снег.

Ахкеймион вздохнул и пожал плечами.

— Я думаю, что Три Моря не готовы ко Второму Армагеддону — настолько не готовы, что худшего и представить нельзя… Копье-Цапля утрачено. Шранки шляются по половине мира, и их в сто — тысячу! — раз больше, чем во времена Сесватхи. А люди сохранили лишь незначительную часть Безделушек.

Ахкеймион глядел на Эсменет. Глаза его блестели ярко, как никогда.

— Хотя боги прокляли меня, прокляли нас, я не верю, что им настолько безразлична судьба мира…

— Келлхус, — прошептала Эсменет. Ахкеймион кивнул.

— Они послали нам не Предвестника, а нечто большее… Я сам толком не знаю, что думать и на что надеяться…

— Но колдовство, Акка…

— Это богохульство. Я знаю. Но подумай, Эсменет, почему колдуны — богохульники? И почему пророк — это пророк?

Глаза Эсменет испуганно округлились.

— Потому, что колдуны поют песни бога, — ответила она, — а пророк говорит голосом бога.

— Вот именно. Так будет ли для пророка богохульством произносить колдовские слова?

Эсменет смотрела на него, от изумления лишившись дара речи.

«Ибо бог поет свою песнь…»

— Акка…

Он снова повернулся к мулу и поднял с земли седельную сумку.

Внезапно Эсменет охватила паника.

— Пожалуйста, Акка, не оставляй меня!

— Я же сказал тебе, Эсми, — отозвался он, не оборачиваясь. — Мне нужно подумать.

«Но мы же отлично думали вместе!»

Он становился мудрее от ее советов. Он это знал! Сейчас перед ним встала небывалая проблема… Так почему же он покидает ее? Не кроется ли за этим что-то еще? Не скрывает ли он чего-то?

На миг ей вспомнилось, как он извивался под Серве… «Он нашел себе другую шлюху, помоложе», — словно прошептал чей-то голос.

— Почему ты так поступаешь? — спросила Эсменет куда более резко, чем хотела.

Раздраженная пауза.

— Как я поступаю?

— Ты словно лабиринт, Акка. Ты распахнул ворота, пригласил меня войти, но отказываешься показать путь. Почему ты всегда прячешься?

Глаза Ахкеймиона вспыхнули гневом.

— Я? — Он рассмеялся и вернулся к прерванному занятию. — Говоришь, я прячусь?

— Да, прячешься. Ты слаб, Акка, хотя должен быть сильным. Подумай о том, чему учил нас Келлхус!

Ахкеймион взглянул на нее, и в глазах его боролись боль и ярость.

— А ты сама? Давай поговорим о твоей дочери… Помнишь ее? Сколько времени прошло с тех пор, как ты…

— Это совсем другое! Она родилась еще до тебя! До тебя! Зачем он говорит так? Почему причиняет ей боль? «Моя девочка! Моя малышка мертва!»

— Изумительное проведение различий! — Ахкеймион сплюнул. — Прошлое никогда не умирает, Эсми. — Он с горечью рассмеялся. — А это даже не прошлое.

— Тогда где моя дочь, Акка?

На миг Ахкеймион онемел. Эсменет часто загоняла его в тупик подобными вопросами.

«Сломленный дурак!»

У Эсменет начали дрожать руки. По щекам заструились горячие слезы. Как она могла подумать такое?

Это все потому, что он сказал… Да как он смеет! Ахкеймион изумленно воззрился на женщину, словно прочел что-то в ее душе.

— Прости, Эсми, — невыразительным тоном произнес он. — Мне не следовало упоминать… Мне не следовало говорить это…

Колдун умолк. Он снова повернулся к мулу и принялся сердито затягивать ремни.

— Ты не понимаешь, что такое для нас Гнозис, — добавил он. — Я поплачусь не одними душевными терзаниями.

— Тогда научи меня! Дай мне понять!

«Это же Келлхус! Мы обнаружили его вместе!» — Эсми… Я не могу говорить об этом. Просто не могу…

— Но почему?

— Я знаю, что ты скажешь!

— Нет, Акка, — отозвалась она, вновь ощущая свойственную представительницам ее профессии холодность. — Ты не знаешь. Ты даже понятия не имеешь.

Ахкеймион поймал грубую пеньковую веревку, привязанную к уздечке мула, и начал теребить ее в руках. На мгновение все в нем: сандалии, упакованные вещи, одежда из белого льна — все показалось одиноким и несчастным. Почему он вечно выглядит таким несчастным?

Ей вспомнился Сарцелл, уверенный в себе, холеный и пахнущий благовониями.

«Убогий рогоносец».

— Я не бросаю тебя, Эсми, — сказал он. — Я никогда не смогу бросить тебя. Никогда больше.

— Но я вижу одну лишь циновку для спанья, — бросила она.

Ахкеймион попытался улыбнуться, затем развернулся и неуклюже зашагал прочь, ведя Рассвета на поводу. Эсменет глядела ему вслед; ее мутило, как будто она стояла на вершине высокой башни. Ахкеймион двинулся по тропе, идущей на восток, мимо выцветших круглых шатров. Он так быстро уменьшался… Просто удивительно, отчего на ярком солнце люди издалека выглядят просто темными фигурками…

— Акка! — закричала Эсменет.

Ей было безразлично, кто ее услышит.

— Акка!

«Я люблю тебя».

Фигурка с мулом на миг остановилась, далекая, неузнаваемая.

Она помахала рукой.

А потом исчезла за рощей черных ив.


Ахкеймион обнаружил, что разумные люди, как правило, менее счастливы. Причина проста: они умеют логически обосновывать свои иллюзии. А способность усвоить Истину имеет мало общего с умом — точнее, ничего общего. Разум куда лучше годится для того, чтобы оспаривать истины, нежели для того, чтобы открывать их. Потому-то он и бежал от Келлхуса и Эсменет.

Ахкеймион шел по тропе; по правую руку от него нес свои черные воды Семпис, а по левую тянулись ряды огромных эвкалиптов. Если не считать мимолетных прикосновений солнечных лучей, проникающих в просветы между кронами, эвкалиптовый навес надежно укрывал от зноя. Ветерок пронизывал белую льняную тунику. Как же все мирно и спокойно, когда ты в одиночестве, подумал Ахкеймион.

Когда Ксинем сообщил ему, что в Сареотской библиотеке обнаружились книги, имеющие отношение к Гнозису, Ахкеймион прекрасно понял подтекст этого сообщения. «Тебе лучше уйти», — сказал ему друг. С той памятной ночи Ахкеймион все ждал, что его прогонят от костра маршала, пусть даже на время. Более того — он нуждался в изгнании, нуждался в том, чтобы его вынудили уйти…

И тем не менее это было больно.

Ладно, неважно, сказал себе Ахкеймион. Всего лишь очередная распря, порожденная их неудобной дружбой. Знатный дворянин и колдун. «Нет друга труднее, чем грешник», — писал один из поэтов Бивня.

А Ахкеймион и был грешником.

В отличие от других колдунов, он редко размышлял над проклятостью своего дара. Ему казалось, что примерно поэтому мужья, бьющие жен, не размышляют о кулаках…

Но были и другие причины. В молодости Ахкеймион относился к числу студентов, отличавшихся непочтительностью и неблагочестивостью, как будто то непростительное богохульство, которое он изучал, давало ему право на все прочие виды богохульства. Они с Санклой, его товарищем по комнате, имели обыкновение читать «Трактат» вслух и хохотать над его нелепостями. Например, над отрывками, касающимися обрезания жрецов. Или отрывками о всяких идиотских очистительных ритуалах. И только один момент привлекал его внимание на протяжении многих лет — знаменитый тезис «Ожидай без увещеваний» из Книги жрецов.

— Послушай-ка! — однажды вечером воскликнул Санкла, уже валявшийся на своей койке. — «И Последний Пророк сказал: "Благочестие — не дело менял. Не давайте пищу за пищу, крышу над головой за крышу над головой, любовь за любовь. Не швыряйте Добро на весы — давайте, не ожидая воздаяния. Отдавайте пищу даром, крышу над головой даром, любовь даром. Уступайте обидчикам вашим. Вот единственное, чего нечестивцы не сделают. Не ожидайте ничего, и обретете вечное блаженство"».

Парнишка остановил на Ахкеймионе взгляд своих темных, вечно смеющихся глаз — глаз, что на некоторое время сделали их любовниками.

— Можешь в это поверить?

— Во что поверить? — спросил Ахкеймион.

Он уже начал улыбаться, потому что знал: все, что придумывает Санкла, на редкость потешно. Таким уж он был человеком. Его смерть — он погиб в Аокниссе три года спустя, от руки пьяного дворянчика с Безделушкой — стала для Ахкеймиона тяжким потрясением.

Санкла постучал по свитку пальцем — в скриптории его бы за такое взгрели.

— По сути дела, Сейен говорит: «Отдавайте, не ожидая вознаграждения, и сможете рассчитывать на вознаграждение побольше»!

Ахкеймион задумался.

— Понимаешь? — продолжал Санкла. — Он говорит, что благочестие заключается в том, чтобы делать добрые дела без корыстных побуждений. Он говорит, что если ты рассчитываешь получить что-то взамен, значит, ты не даешь ничего — ничего!.. Просто не даешь.

У Ахкеймиона перехватило дыхание.

— Значит, айнрити, ожидающий, что он будет возвышен до Внешнего мира…

— Не дает ничего, — отозвался Санкла и рассмеялся, не в силах поверить самому себе. — Ничего! Мы же, с другой стороны, отдаем свои жизни, чтобы продолжить борьбу Сесватхи… Мы отдаем все, а взамен можем ожидать лишь проклятия. Это сказано о нас, Акка!

Это сказано о нас.

Какое бы искушение ни несли в себе его слова, какими бы волнующими и важными они ни были, Ахкеймион сделался слишком скептичным, чтобы верить в них. Они выглядели чересчур лестными, чересчур возвеличивающими, чтобы быть истиной. И поэтому Ахкеймион думал, что достаточно быть просто хорошим человеком. А если недостаточно, значит, тот, кто измеряет добро и зло, сам недобр.

И похоже, именно так и обстояли дела.

Но конечно же, Келлхус изменил все. Теперь Ахкеймион много размышлял о своей проклятости.

Прежде этот вопрос казался лишь поводом для самоистязания. Бивень и «Трактат» выражались по поводу колдовства предельно ясно, хотя Ахкеймион читал и много еретических трудов. Там утверждалось, будто противоречия в сути Писания доказывают, что пророки — и древних дней, и относительно недавних времен — были обычными людьми. «Все небеса, — писал Протатис — не могут сиять через единственную щелочку».

А поэтому возможность усомниться в его проклятости существовала. Возможно, как предположил Санкла, проклятые на самом деле были избранными. А возможно, как предпочитал думать Ахкеймион, избранниками были сомневающиеся. Ему часто казалось, что искушение изображать уверенность — самое наркотическое и самое пагубное из всех искушений. Творить добро без уверенности означало творить добро без ожидания награды… Быть может, само сомнение было ключом.

Но если он прав, этому вопросу суждено навсегда остаться без ответа. Ведь если искреннее недоумение действительно условие условий, значит, спасутся лишь не ведающие ответа. Ему всегда казалось, что размышлять о собственном проклятии уже само по себе проклятие.

А поэтому Ахкеймион о нем и не думал.

Но теперь… Теперь появилась надежда на ответ. Каждый день он шел рядом с этой надеждой, говорил с ней…

Князь Анасуримбор Келлхус.

Нет, Ахкеймион не думал, что Келлхус может просто дать ему ответ, даже если колдун наберется мужества спросить. Равно как и не думал, что Келлхус каким-то образом воплощает или олицетворяет этот ответ. Нельзя умалять его роль. Он не был, говоря мистическим языком, живым знаком судьбы Друза Ахкеймиона. Нет. Ахкеймион знал, что его проклятость или величие зависит только от него. Он должен ответить на этот вопрос самостоятельно…

Своими поступками.

И хотя понимание этого устрашало Ахкеймиона, оно наполняло его неизменной и недоверчивой радостью. Порождаемый им страх был не нов: Ахкеймион боялся, что от его поступков будет зависеть судьба мира. Стоило ему задуматься о возможных последствиях, и Ахкеймион впадал в оцепенение. А вот радость была чем-то новым и неожиданным. Анасуримбор Келлхус превратил спасение в реальную возможность. Спасение.

Хоть ты теряешь душу, ты приобретешь весь мир — с этих слов начинается катехизис Завета.

Но это совершенно не обязательно! В конце концов Ахкеймион понял, насколько безутешной, насколько лишенной надежды была его прежняя жизнь. Эсменет научила его любить. А Келлхус, Анасуримбор Келлхус научил его надеяться.

И он ухватился за них, за любовь и надежду, и будет держаться изо всех сил.

Нужно лишь решить, что ему делать…

— Акка, — сказал Келлхус накануне ночью, — мне нужно кое о чем тебя спросить.

Они сидели у костра вдвоем и кипятили воду для чая.

— Конечно, Келлхус, — отозвался Ахкеймион. — Что тебя беспокоит?

— Меня беспокоит то, о чем я должен спросить… Никогда прежде Ахкеймион не видел на человеческом лице подобной муки — как будто ужас дошел до той точки, где он соприкасается с восторгом. Ахкеймион едва совладал с сильнейшим желанием прикрыть глаза рукой.

— О чем ты должен спросить?

— Каждый день, Акка, я умаляюсь.

Какие слова! От одного воспоминания у Ахкеймиона перехватило дыхание. Добравшись до солнечного островка, он остановился, прижав руки к груди. Стая птиц взмыла в небо. Их тени беззвучно пронеслись над ним. Ахкеймион, прищурившись, взглянул на солнце.

«Следует ли мне учить его Гнозису?»

У Ахкеймиона не хватало духу принять решение — при одной мысли о том, чтобы отдать Гнозис кому-то за пределами школы, он бледнел от ужаса. Он даже не был уверен, что сможет научить Келлхуса, если захочет. Ведь он делил знание Гнозиса с Сесватхой, чей оттиск лежал на всех движениях его оцепеневшей души.

«Позволишь ли ты мне сделать это? Видишь ли ты то же, что и я?»

Никогда — никогда! — за всю историю их школы не случалось, чтобы колдун высокого ранга предал Гнозис. Он один позволял Завету выжить. Он один давал им возможность вести войну Сесватхи. Стоит утратить его, и они превратятся в Малую школу. Ахкеймион знал, что его братья будут биться насмерть, чтобы предотвратить это. Они будут охотиться за ними обоими, не ведая пощады, и убьют их, если смогут найти. Они не станут прислушиваться ни к каким доводам… И само имя Друза Ахкеймиона будет звучать ругательством в темных залах Атьерса.

Но чем это отличается от жадности или ревности? Второй Армагеддон надвигается. Не пришла ли пора вооружить Три Моря? Разве Сесватха не велел делиться своим арсеналом, если надвинется тень?

Велел…

Не следует ли из этого, что Ахкеймион — самый верный из адептов Завета?

Он зашагал дальше.

В глубине души он знал, что Келлхус посланник богов. Опасность слишком велика, а обещание — слишком поразительно. Он наблюдал, как Келлхус усвоил за несколько месяцев знания целой жизни. Он слушал, затаив дыхание, как князь изрекает истины мысли, более тонкие, чем у Айенсиса, и истины страсти, более глубокие, чем у Сейена. Он сидел в пыли и глазел, разинув рот, как этот человек расширяет геометрию Муретета до немыслимых пределов, как он поправляет древнюю логику, а потом набрасывает основы новой логики — так ребенок мог бы нацарапать палочкой спирали.

Чем станет Гнозис для подобного человека? Игрушкой? Что он откроет? Какой силой овладеет?

Ахкеймиону представилось, как Келлхус шагает по полям сражений, словно бог, уничтожая полчища шранков, сшибая драконов с небес, шагает навстречу воскрешенному Не-богу, чудовищному Мог-Фарау…

«Он — наш спаситель! Я знаю!»

Но вдруг Эсменет права? Вдруг он, Ахкеймион, — всего лишь испытание? Как злой король Шиколь в «Трактате», предложивший Айнри Сейену свой скипетр из бедренной кости, армию, гарем — все, кроме короны, — лишь бы тот перестал проповедовать…

Ахкеймион резко остановился, но врезавшийся в него Рассвет вынудил хозяина сделать еще пару шагов. Колдун погладил мула по морде и улыбнулся печальной улыбкой человека, обремененного бесталанным животным. Ветерок погнал рябь по сверкающим на солнце водам Семписа, прошуршал в кронах деревьев. Ахкеймиона начала бить дрожь.

Пророк и колдун. Бивень называл подобных людей шаманами. Это слово лежало у него в сознании, неподвижное, словно зиккурат.

«Шаман.

Нет… Это безумие!»

Две тысячи лет адепты Завета хранили Гнозис в неприкосновенности. Две тысячи лет! Кто он такой, чтобы нарушать подобную традицию?

Неподалеку под платаном толпились ребятишки, щебеча и толкаясь, словно воробьи над крошками хлеба. Ахкеймион заметил двух мальчишек лет четырех-пяти, которые что-то рассказывали, крепко держась за руки. Их невинность поразила его до глубины души. Ахкеймион невольно подумал, сколько времени пройдет, прежде чем они поймут, что держаться за руки — это ошибка.

Или они откроют для себя Келлхуса?

Непонятный скулящий звук заставил его поднять взгляд, и Ахкеймион едва не закричал от потрясения.

К дереву, под которым он стоял, был прибит нагой человек, белый, как мрамор, в пятнах синяков и засохшей крови. Когда момент ошеломления миновал, Ахкеймион подумал было снять человека. Но куда его отнести? В соседнее селение? Айнрити настолько запугали шайгекцев, что местные жители, скорее всего, побоятся даже взглянуть на несчастного, не то что прикоснуться к нему.

Ахкеймион ощутил угрызения совести и отчего-то вдруг вспомнил Эсменет.

«Береги себя».

Ведя в поводу Рассвета, Ахкеймион зашагал дальше, мимо детей, по тени, испещренной солнечными пятнами, к Иотии, древней столице королей-богов Шайгека. Ее стены из светлого камня уже виднелись вдали, проглядывая через темную зелень эвкалиптов. Ахкеймион шел и сражался с невероятным…

Прошлое было мертво. Будущее было непроглядно, словно зияющая могила.

Ахкеймион вытер слезы. Назревало нечто невообразимое, нечто такое, о чем историки, философы и теологи будут спорить тысячи лет — если, конечно, у них будут эти годы. И действия Друза Ахкеймиона приобретут особое значение.

Он должен просто отдать. Не ожидая ничего взамен.

Свою школу. Свое призвание. Свою жизнь…

Гнозис станет его пожертвованием.

За могучими стенами Иотии скрывался лабиринт четырехэтажных домов из кирпича-сырца, стоящих вплотную друг к дружке. Узенькие улочки сверху были затянуты навесами из пальмовых листьев, и Ахкеймиону казалось, будто он идет по безлюдным туннелям. Он избегал кератотиков: ему не нравился триумф, которым светились их глаза. Но когда ему встречались вооруженные Люди Бивня, Ахкеймиону приходилось спрашивать дорогу и дальше пробираться через паутину улиц. Большинство попадавшихся ему айнрити были айнонами, и это беспокоило Ахкеймиона. А пару раз, когда стены расходились настолько, что удавалось разглядеть здешние памятники, ему начинало казаться, будто он ощущает в отдалении присутствие Багряных Шпилей.

Но затем он встретил отряд галеотских кавалеристов и испытал некоторое облегчение. Да, они знают, как пройти в Сареотскую библиотеку. Да, библиотека занята Галеотами. Ахкеймион начал привычно врать и сказал, что он — ученый, ведущий хронику побед Священного воинства. Как всегда, при мысли о том, что их имена могут попасть на страницы истории, у Галеотов засверкали глаза. Они сказали, что будут проезжать библиотеку по дороге, и предложили отправиться с ними.

В полдень Ахкеймион уже стоял в тени библиотеки, исполненный недобрых предчувствий.

Если слухи о существовании текстов Гнозиса достигли его ушей, они с тем же успехом могли дойти и до Багряных Шпилей. При мысли о том, что ему придется спорить с колдунами в красном, Ахкеймиону становилось, мягко говоря, не по себе.

Сама идея о том, что тексты Гнозиса могли сокрытыми лежать здесь все это время, была вовсе не такой абсурдной, как казалось на первый взгляд. Библиотека могла посоперничать древностью с Тысячей Храмов; ее построили сареоты, эзотерическая коллегия жрецов, посвятивших себя хранению знаний. В Кенейской империи существовал закон, согласно которому всякий, кто входил в Иотию и имел при себе книгу, обязан был предоставить ее сареотам, дабы те могли сделать копию. Однако проблема заключалась в том, что Сареотская коллегия была религиозным учреждением, а потому для Немногих вход в знаменитую библиотеку был заказан.

Когда много столетий спустя фаним захватили Шайгек и перебили сареотов, библиотеку посетил сам падираджа. Как гласила легенда, он извлек из-под халата тоненький, переплетенный в кожу список кипфа'айфан, «Свидетельства Фана», слегка помявшийся от ношения на груди. Подняв его над головой, падираджа заявил: «Вот вся записанная истина. Вот единственный путь ко всем душам. Сожгите это нечестивое место». И якобы в этот миг с полки упал один-единственный свиток и подкатился к сапогам падираджи. Падираджа развернул его и обнаружил подробную карту Гедеи, которая впоследствии пригодилась ему в войнах с Нансурской империей.

Библиотека сохранилась, но если при сареотах она была закрыта для колдунов, то при кианцах вообще могла перестать функционировать.

Так что Ахкеймион вполне верил, что в библиотеке могли остаться тексты Гнозиса. Такие находки случались и прежде. Если адепты Завета были самыми учеными из всех колдунов, то причиной тому, не считая их снов о Древних войнах, было ревностное отношение к Гнозису. Гнозис давал им силу, несоизмеримую с численностью школы. Если Гнозисом завладеет школа, подобная Багряным Шпилям, — кто знает, что произойдет тогда? Но в том, что Завету придется туго, можно было сомневаться.

Но, впрочем, все это должно вот-вот измениться — теперь, когда Анасуримбор вернулся.

Ахкеймион завел мула в маленький внутренний дворик. Брусчатка давно скрылась под слоем красной пыли, и лишь отдельные камни выглядывали то здесь, то там. Фасад библиотеки был квадратным, словно у кенейского храма; высокие колонны подпирали осыпающийся портик с фигурами не то людей, не то богов. Два рослых галеота с мечами стояли, прислонившись к колоннам у входа. Они встретили подошедшего Ахкеймиона скучающими взглядами.

— Приветствую вас, — сказал Ахкеймион, надеясь, что стражники говорят по-шейски. — Я — Друз Истафас, летописец Нерсея Пройаса, принца Конрии.

Ответа не последовало. Ахкеймион замер в нерешительности. Один из стражников, тип со шрамом, тянущимся через все лицо, от лба до подбородка, особенно его нервировал. Выглядели они недружелюбно. Хотя с чего веселиться воину, которого поставили охранять столь бесполезную вещь, как книжки? Ахкеймион кашлянул.

— Много ли посетителей бывает в библиотеке?

— Нет, — отозвался стражник без шрама и пожал плечами. — Несколько ворюг-торговцев, и все.

Он что-то выплюнул, и Ахкеймион понял, что стражник обсасывал персиковую косточку.

— Что ж, могу вас заверить, что я не принадлежу к торговцам. — И добавил со смесью любопытства и почтительности: — Дозволите мне войти?

Стражник кивком указал на мула.

— Только без этой твари. Нельзя же допускать, чтобы осел срал в священных залах, верно?

Он ухмыльнулся и повернулся к своему товарищу со шрамом, который все продолжал смотреть на Ахкеймиона. Вид у него был словно у скучающего мальчишки, который размышляет, не потыкать ли палкой дохлую рыбу.

Прихватив кое-какие вещи, Ахкеймион быстро прошел мимо стражников. Огромные двери были украшены потускневшей бронзой; одна створка оставалась приоткрытой ровно настолько, чтобы в нее мог проскользнуть человек. Уже нырнув в полумрак библиотеки, Ахкеймион услышал, как один из Галеотов — кажется, тот, со шрамом, — пробормотал: «Гнусный чурка».

Но Ахкеймиону было сейчас не до презрения норсирайцев. Его охватило радостное возбуждение. Он едва сдерживался, чтобы не расхохотаться. Окаянные сареоты собирали тексты на протяжении тысячи лет. Что он может здесь обнаружить? Все, что угодно, и не только работы по Гнозису. «Девять классиков», ранние «Диалоги Инсерути» — даже утраченные труды Айенсиса!

Ахкеймион прошел через темный просторный вестибюль с высокими сводами, по мозаичному полу, на котором некогда был изображен Айнри Сейен, тянущий к людям окруженные сиянием руки, — во всяком случае, до тех пор, пока фаним, которые, судя по всему, никогда не пользовались библиотекой, не изуродовали мозаику. Ахкеймион достал из дорожной сумки свечу и зажег ее тайным словом. И так, неся перед собой крохотный огонек, он вступил в священные залы библиотеки.

Сареотская библиотека представляла собой лабиринт непроглядно темных коридоров, где пахло пылью и гниющими книгами. Окруженный ореолом света, Ахкеймион брел сквозь мрак и подбирал сокровища. Никогда еще он не встречал подобного собрания. Никогда еще он не видел столько погубленных мыслей.

Из тысяч томов и тысяч свитков спасти можно было хорошо если несколько сотен. Ахкеймион не обнаружил ничего, что имело хотя бы малейшее отношение к Гнозису, зато отыскал кое-какие интересные вещи.

Он нашел книгу Айенсиса, о которой никогда прежде не слышал, но та была написана на вапарси, древнем нильнамешском языке, и познаний Ахкеймиона хватило лишь на то, чтобы разобрать заголовок: «Четвертый диалог о движении планет, как им свойственно…» — и дальше в том же духе. Но хотя бы то, что это был диалог, имело огромное значение. Ведь диалогов великого киранейского философа сохранилось очень мало.

Он нашел груду глиняных табличек с клинописным письмом древнего Шайгека и завернутых в поросшую пылью паутину. Ахкеймион выбрал одну, хорошо сохранившуюся, и решил, что попытается тайком прихватить ее с собой — хотя, судя по всему, это были учетные записи какой-нибудь житницы. Он решил, что это будет хорошим подарком Ксинему.

Он нашел множество других томов и свитков — древних и редких. Повесть об эпохе Воюющих городов некоего историка, с которым Ахкеймион никогда прежде не сталкивался. Странную книгу, написанную на пергаменте и озаглавленную «О храмах и их беззакониях», заставившую Ахкеймиона призадуматься — уж не симпатизировали ли сареоты еретикам? Ну, и еще кое-что.

Спустя некоторое время и радость от находки сохранившихся сокровищ, и гнев от вида сокровищ загубленных ослабели. Ахкеймион устал и, найдя каменную скамью в нише, разложил на ней книги и скромные пожитки, словно тотемы в магическом круге, съел немного зачерствевшего хлеба и выпил вина из бурдюка. За едой он думал об Эсменет, ругая себя за внезапно вспыхнувшее желание.

О Келлхусе он старался не вспоминать.

Ахкеймион заменил потрескивающую свечу и решил почитать. «Один среди книг. Опять». Внезапно он улыбнулся. «Опять? Нет, наконец-то…»

Книгу не «читают». Тут язык искажает истинную природу действия. Сказать, что книгу читают, означает совершить ту же самую ошибку, которую совершает игрок, хвастающийся своим выигрышем, словно добыл его благодаря решимости или силе рук. Тот, кто бросал игральные кости, переживал момент беспомощности, и только. Но открыть книгу — это куда более глубокая игра. Открыть книгу значит не только пережить момент беспомощности, не только отказаться от мгновений ревности при виде непредсказуемого следа, оставленного другим человеком, — это значит позволить себе быть написанным. Ибо что такое книга, как не долгая последовательная уступка движениям чужой души?

Ахкеймион просто не мог представить более серьезного отказа от себя.

Он читал и смеялся над иронией человека, умершего тысячу лет назад, и печально размышлял над претензиями и надеждами,пережившими свое время. Он сам не заметил, как уснул.

Во сне он видел дракона, древнего, ужасного — и злобного сверх всякой меры. Скутула, чьи лапы были словно узловатое железо, а черные крылья закрывали полнеба. Фонтан огня, извергшийся из пасти дракона, превратил песок в стекло. Сесватха упал на одно колено, чувствуя во рту привкус крови, но голова старого колдуна была запрокинута, пряди седых волос бились на ветру, поднятом драконьими крыльями, иневозможные слова срывались с губ, словно смех. Иглы ослепительного света вонзились в небо…

Но края этой картины скручивались, как будто сон был нарисован на пергаменте, а затем внезапно что-то свернуло пергамент и швырнуло во тьму…

Тьму при открытых глазах… Судорожное, прерывистое дыхание. Где он? Ах да, библиотека… Должно быть, свеча догорела.

Но затем Ахкеймион понял, что именно разбудило его. Его обереги, которые он держал наготове с тех самых пор, как присоединился к Священному…

«Сейен милостивый!.. Багряные Шпили».

Ахкеймион засуетился во тьме, собирая пожитки. Скорее, скорее… Он встал, глядя уже другими глазами.

Помещение, в котором он находился, было длинным, с низким потолком и рядами стеллажей и полок. Незваные гости находились неподалеку; они поспешно пробирались между стеллажей, приближаясь к нему с разных сторон.

Зачем они пришли? За Гнозисом? Знания всегда были объектом алчного вожделения, и, возможно, во всех Трех Морях не существовало знания более ценного, чем Гнозис. Но похищать адепта Завета посреди Священного воинства? Ведь, казалось бы, сейчас Багряных Шпилей должны волновать более насущные проблемы — хотя бы те же кишаурим.

Казалось бы… Но как насчет шпионов-оборотней? Как насчет Консульта?

Они знали, что слухи о текстах Гнозиса приведут его сюда. И знали, что в библиотеке он будет чувствовать себя в безопасности. Кто станет рисковать подобными сокровищами? Конечно же, не собратья-адепты, какими бы недобрыми ни были их намерения…

Ахкеймион понял, что все это было необычайно хитрой ловушкой — ловушкой, в которую попался даже Ксинем. Есть ли лучший способ убаюкать все подозрения адепта Завета, чем подкинуть ему приманку через друга, которому тот доверяет больше, чем кому бы то ни было?

Ксинем? Нет. Этого не может быть.

Сейен милостивый… Все это происходит на самом деле!

Ахкеймион схватил сумку, ринулся во тьму, врезался в тяжелый стеллаж со свитками и почувствовал, как папирус крошится в пальцах, словно засохшая грязь. Он сунул сумку в груду изломанных свитков. Скорее, скорее! Затем он принялся пробираться к выходу.

Они были близко. На потолке над черными полками, среди которых стоял Ахкеймион, появились пятна света.

Ахкеймион отступил в небольшую нишу, где перед этим дремал, и принялся бормотать серию оберегов, короткие цепочки невозможных мыслей. Свет срывался с его губ. Воздух вокруг него наполнился сиянием — так лучи солнца пронизывают туман.

Откуда-то доносилось невнятное бормотание — таящиеся, вкрадчивые слова, эдакие паразиты, грызущие стены мира.

Яростный свет, превративший на миг полки перед Ахкеймионом в рассветный горизонт… Взрыв. Гейзер пепла и огня.

От ударной волны у Ахкеймиона вышибло воздух из легких. Окружающие стены затрещали от жара. Но его обереги выдержали.

Ахкеймион зажмурился. Мгновение относительной темноты…

— Друз Ахкеймион, сдавайся. Ты в безвыходном положении!

— Элеазар? — крикнул в ответ Ахкеймион. — Сколько раз вы, дурни, пытались вырвать у нас Гнозис? И ни хрена не вышло!

Прерывистое дыхание. Бешено бьющееся сердце. — Элеазар!

— Ты обречен, Ахкеймион! Обречешь ли ты на гибель и сокровища, что окружают тебя сейчас?

Как бы ни были драгоценны эти книги, слова, что вращались и сваливались грудой вокруг него, не значили ничего. Не сейчас.

— Не делай этого, Элеазар! — крикнул Ахкеймион срывающимся голосом. — Ставки! Какие ставки!

— Уже…

Ахкеймион зашептал слова. Пять сверкающих линий протянулись вдоль узкого прохода между обгоревшими полками, через дым и осыпающиеся страницы. Воздух затрещал. Его невидимый враг вскрикнул от удивления — как и все, кто впервые сталкивался с Гнозисом. Ахкеймион пробормотал еще несколько древних слов, еще несколько Напевов. Делящие планы Мирсеора — для постоянного давления на обереги противника. Напевы принуждения Одаини, чтобы оглушить его, сбить с мысли. Затем мираж Киррои…

Ослепительные геометрические фигуры рванулись сквозь дым. Линии и параболы бритвенно острого света, пронзающие дерево и папирус, прорезающие камень. Багряный адепт закричал и попытался убежать. Ахкеймион сварил его заживо.

Темнота, если не считать враждебных огней, рассеянных среди руин. Ахкеймион слышал, как прочие колдуны перекликаются, потрясенно и испуганно. Он чувствовал, как они пробираются между стеллажами, спеша образовать Ансамбль.

Подумай, Элеазар! Сколькими ты готов пожертвовать?

«Пожалуйста. Не надо…»

Рев пламени. Грохот рушащихся полок. Огонь, бьющийся об его обереги, словно пенящийся прибой. Ослепительная вспышка, залившая светом все огромное помещение, от одной стены до другой. Раскат грома. Ахкеймион пошатнулся и упал на колени. Обереги у него в сознании затрещали.

Он ударил в ответ Выводом и Абстракцией. Он был адептом Завета, гностическим колдуном высокого ранга, мастером Напевов Войны. Он был словно маска, выставленная на солнце. Его голос разнесся по залу, над обломками и головешками.

Собранные сареотами знания взрывались и горели. Вырванные страницы кружились в вихрях. Книги летели по спирали, словно мотыльки на огонь. Драконье пламя низвергалось между уцелевших полок. Молнии сплетались в воздухе и потрескивали, сталкиваясь с оберегами Ахкеймиона. Он наконец увидел своих противников. Их было семеро. Они напоминали облаченных в багрец танцоров на поле погребальных огней. Адепты школы Багряных Шпилей.

Мимолетное видение шквала ослепительно белых молний. Головы призрачных драконов, изрыгающие огонь. Несущиеся горящие воробьи. Великие Аналогии, сверкающие и тяжеловесные, с грохотом бились о его обереги. А за ними — Абстракции, блистающие и молниеносные…

Седьмая теорема Кийана. Эллипсы Тосоланкиса… Ахкеймион выкрикнул невозможные слова.

Крайний слева Багряный адепт завопил. Его обереги рухнули под напором Гнозиса. Взрыв разворотил стены библиотеки, и его унесло в вечереющее небо, словно клочок бумаги.

На миг Ахкеймион оставил Напевы и принялся восстанавливать обереги.

Водопады адского огня. Пол провалился. Огромные камни посыпались вокруг, хлопая, словно ладони молящегося. Ахкеймион очутился в огне, в хаосе исполинских развалин. Но продолжал петь.

Он был наследником Сесватхи, ученика Ношайнрау Белого. Он был победителем Скафры, сильнейшего из враку. Он возвысил в песне свой голос против кошмарных высот Голготтерата. Он стоял, гордый и неколебимый, перед самим Мог-Фарау…

Резкий удар. Пол под ногами закачался, словно палуба корабля. Стены начали рассыпаться. Погружение в одно темное значение за другим, тяжкая суть рушащегося мира, ниспадающего, словно одежды любовницы, в ответ на его песню.

И наконец-то — небо, такое влажное и прохладное, когда смотришь на него из самого сердца ада.

А высоко — Небесный Гвоздь и серебрящаяся грудь полупрозрачного облачка.

Сареотская библиотека превратилась в раскаленную топку, окруженную изломанными, шатающимися стенами. А над ней висели, словно на ниточках, Багряные колдуны, и швыряли в Ахкеймиона один злобный Напев за другим. Головы призрачных драконов поднимались и извергали озера огня. Они плевались, изничтожая его ослепительным, прожигающим до костей огнем. Одно за другим на него опускались ослепляющие солнца.

Ахкеймион стоял на коленях, тело его покрывали ожоги, изо рта и глаз текла кровь, вокруг громоздились груды камней и текстов; он рычал оберег за оберегом, но те трещали и раскалывались и рвались, как гнилая ткань. Казалось, будто безжалостный хор Багряных Шпилей отдается эхом от небесного свода. Они били, словно рассерженные кузнецы по наковальне.

И сквозь это безумие Друз Ахкеймион на краткий миг увидел заходящее солнце, невероятно равнодушное, в обрамлении розовых и оранжевых облаков…

Хорошая была песня, подумал он.

Прости меня, Келлхус.

ГЛАВА 13 ШАЙГЕК

«Люди всегда указывают на других, и поэтому я предпочитаю следовать за шляпкой гвоздя, а не за его острием».

Онтиллас. «О глупости людской»
«День без полудня, Год без конца. Любовь всегда нова. Иначе это не любовь».

Неизвестный автор. «Ода утрате утрат»

4111 год Бивня, конец лета, Шайгек


Свет.

— Эсми…

Она пошевелилась. Это что, сон? Да… Она плывет. Озерцо в холмах над Равниной Битвы.

Чья-то рука взяла ее за голое плечо. Осторожное пожатие.

— Эсми… Проснись.

Но ей так тепло… Она приоткрыла один глаз и скривилась, поняв, что еще ночь. Свет лампы. Кто-то держит лампу. Что Акке не спится?

Эсменет перевернулась на спину и увидела, что над ней склонился Келлхус, очень мрачный и серьезный. Нахмурившись, она натянула одеяло на грудь.

— Что… — Она закашлялась. — Что случилось?

— Библиотека сареотов, — глухо произнес Келлхус. — Она горит.

Эсменет щурилась от света лампы.

— Багряные Шпили уничтожили ее, Эсми. Она оглянулась, разыскивая Ахкеймиона.


Что-то в выражении лица Ксинема поразило Пройаса до глубины души. Он отвел взгляд, бесцельно провел пальцем по краю пустой золотой чаши, стоявшей перед ним на столе. Принц смотрел на сверкающих орлов, вычеканенных по бокам чаши.

— И что же ты хочешь, чтобы я сделал, Ксин?

Недоверие и нетерпение.

— Все, что в твоих силах!

Маршал сообщил ему о похищении Ахкеймиона два дня назад — никогда еще Пройас не видел, чтобы Ксинем так беспокоился. По его просьбе принц отдал приказ об аресте Теришата, барона с южного порубежья, — Пройас смутно его помнил. Затем он поехал в Иотию, где потребовал аудиенции у самого Элеазара и получил ее. Великий магистр держался любезно, но наотрез отрицал любые обвинения. Он заявил, что его люди, обследуя Сареотскую библиотеку, наткнулись на тайную келью кишаурим.

— Мы оплакиваем потерю двоих наших людей, — торжественно произнес магистр.

Когда Пройас, со всей надлежащей учтивостью, попросил разрешения взглянуть на останки кишаурим, Элеазар сказал:

— Вы можете даже забрать их, если пожелаете. У вас есть мешок?

«Вы сами поймете тщетность ваших действий», — говорили его глаза.

Но Пройас с самого начала полагал, что любые усилия ни к чему не приведут — даже если им удастся отыскать Теришата. Вскоре Священное воинство пересечет реку и атакует Скаура на южном берегу. Людям Бивня нужны Багряные Шпили — нужны позарез, если скюльвенд говорит правду. Что значит жизнь одного человека — тем более богохульника — по сравнению с этой необходимостью? Боги требуют жертв…

Пройас понимал тщетность усилий — еще как понимал! Проблема заключалась в том, как заставить Ксинема это понять.

— Все, что в моих силах? — повторил принц. — А что это может быть, скажи мне, Ксин? Какую власть принц Конрии имеет над Багряными Шпилями?

Он пожалел о раздражении, прозвучавшем в его голосе, но тут уж ничего нельзя было поделать.

Ксинем продолжал стоять по стойке «смирно», словно на параде.

— Ты можешь созвать совет…

— Да, могу, но какой в этом смысл?

— Смысл? — переспросил Ксинем, явно шокированный словами принца. — Какой в этом смысл?

— Да. Возможно, это жестокий вопрос, но зато честный.

— Ты что, не понимаешь?! — воскликнул Ксинем. — Ахкеймион не мертв! Я не прошу тебя мстить за него! Они захватили его, Пройас! Они держат его где-то в Иотии — прямо сейчас! Они обрабатывают его такими способами, какие мы даже представить не можем! Багряные Шпили! Багряные Шпили захватили Ахкеймиона!

Багряные Шпили. Для тех, кто жил в тени Верхнего Айнона, название школы всегда было вторым именем ужаса. Пройас глубоко вздохнул. Бог указал, что важнее…

«Вера делает сильным».

— Ксин… Я понимаю, как ты мучаешься. Я знаю, что ты винишь в этом себя, но…

— Ты — неблагодарный, заносчивый сукин сын! — взорвался маршал.

Он уперся ладонями в стол и наклонился над стопками пергамента.

— Ты что, забыл, сколькому у него научился? Или твое сердце окаменело еще в детстве? Это же Ахкеймион, Пройас! Акка! Человек, который души в тебе не чаял! Который тебя вырастил! Человек, который сделал тебя тем, кто ты есть!

Не забывайтесь, маршал! Я терплю…

— Нет, ты меня выслушаешь! — взревел Ксинем, грохнув кулаком по столу.

Золотая чаша подскочила и упала набок.

— При всей своей непреклонности, — проскрежетал маршал, — ты должен знать, как это работает. Помнишь, что ты сказал в Андиаминских Высотах? «Игра без начала и конца». Я не прошу тебя штурмовать лагерь Элеазара, Пройас, я просто прошу тебя вести игру! Заставь их думать, что ты не остановишься ни перед чем, лишь бы вызволить Акку, что если его убьют, ты объявишь им открытую войну. Если они поверят, что ты готов отказаться от всего, даже от святого Шайме, чтобы вернуть Ахкеймиона, они отступят. Они отступят!

Пройас встал, стушевавшись перед впавшим в ярость наставником, некогда учившим его владеть оружием. Он действительно знал, как «это» работает. Он должен пригрозить Элеазару войной.

Принц горько рассмеялся.

— Ксин, ты с ума сошел? Ты действительно просишь меня предпочесть учителя детских лет богу? Предпочесть колдуна моему богу?

Ксинем выпрямился.

— Ты что, за все эти годы так ничего и не понял?

— Что тут понимать? — воскликнул Пройас. — Сколько нам еще придется говорить об этом? Ахкеймион — Нечистый!

Его охватил пыл убежденности, как будто знание обладало собственной яростью.

— Если богохульники убивают богохульников, значит, мы сэкономим масло и дрова!

Ксинем дернулся, словно от удара.

— Так, значит, ты ничего не будешь делать.

— Равно как и вы, маршал. Мы готовимся выступать. Падиражда собрал всех сапатишахов, от Гиргаша до Эумарны. На южном берегу весь Киан!

— В таком случае я слагаю с себя обязанности маршала Аттремпа, — сдавленным голосом произнес Ксинем. — Более того, я отрекаюсь от тебя, твоего отца и моей клятвы дому Нерсеев. Я более не рыцарь Конрии.

У Пройаса онемело лицо и руки. Такого не могло быть.

— Подумай, Ксин, — еле слышно произнес он. — Все… Твои владения, твое имущество, поддержка твоей касты… Ты лишишься всего, что у тебя есть, — всего, что ты есть.

— Нет, Пройас, — сказал Ксинем, направляясь к выходу. — Это ты отказался от всего.

А потом он ушел.

Красный фитиль масляной лампы зашипел и погас. Сгустилась тьма.

Так много всего! Бесконечные сражения. Язычники. Бремя — неизмеримо тяжкое. Бесконечный страх перед будущим. И Ксинем всегда был рядом. Он всегда был! Человек, который понимал, который делал понятным то, что его изводило, который взваливал на себя непомерную ношу…

Акка.

Сейен милостивый… Что же он наделал? Нерсей Пройас упал на колени, оцепенев от острой боли в груди. Но слезы не шли.

«Я знаю, что ты испытываешь меня! Ты испытываешь меня!»


Два тела — одно тепло.

Кажется, так Келлхус говорил о любви?

Эсменет смотрела на Ксинема. Тот сидел с нерешительным видом, словно не был уверен, рады ли ему здесь. Он медленно провел рукой по лицу. Эсменет видела безумие в его глазах.

— Я разузнал все, что мог, — глухо произнес он.

Он имел в виду разговоры людей, которым надо было чесать языком, чтобы поддержать репутацию.

— Нет! Ты должен сделать больше! Ты не можешь сдаться, Ксин. После того, что…

Боль в его глазах завершила фразу за Эсменет.

— В ближайшие дни Священное воинство переправится на южный берег, Эсми…

Он поджал губы.

Ксинем имел в виду, что вопрос о Друзе Ахкеймионе очень удобно было забыть, как забывают все трудные и вызывающие неловкость вопросы. Но как? Как мог человек, знающий Друза Ахкеймиона, приблизиться к нему, а потом отойти прочь, скользнуть, словно простыни по сухой коже? Но они — мужчины. Мужчины сухие снаружи, а влажные лишь внутри. Они не могут смешивать, соединять свою жизнь с чужой. По-настоящему — не могут.

— М-может… — сказала она, вытирая слезы и изо всех сил стараясь улыбаться, — может, Пройасу одиноко… Может, он з-захочет расслабиться с…

— Нет, Эсми. Нет.

Горячие слезы. Эсменет медленно покачала головой; уголки ее губ опустились.

«Нет… Я должна что-нибудь сделать! Должно быть хоть что-нибудь, что я могу сделать!»

Ксинем посмотрел мимо нее на согретую солнцем землю, словно отыскивая слова.

— Почему бы тебе не остаться с Келлхусом и Серве? — спросил он.

Как много изменилось за столь краткий срок. Лагерь Ксинема перестал существовать — вместе со статусом его хозяина. Келлхус забрал Серве и присоединился к Пройасу. Это повергло Эсменет в смятение, хотя она понимала, чем руководствовался Келлхус. Как бы сильно он ни любил Акку, теперь он должен был заниматься остальными людьми. Но как она умоляла! Пресмыкалась! Она даже пыталась, ослепленная безумием, соблазнить его, хотя он в этом вовсе не нуждался.

Священная война. Священная война. Куда ни кинь — кругом эта гребаная Священная война!

А как же Ахкеймион?

Но Келлхус не мог перечить Судьбе. У него имелась куда более примечательная шлюха, чтобы отвечать…

— А вдруг Акка вернется? — всхлипнула Эсменет. — Вдруг он вернется и не найдет меня?

Все ушли, но ее палатка — палатка Ахкеймиона — стояла по-прежнему. Эсменет цеплялась за место, где была счастлива.

Теперь по приказу Ириссааттремпцы обращались с ней уважительно. Они звали ее «женщина колдуна»…

— Тебе не следует оставаться здесь одной, — сказал Ксинем. — Ирисс вскоре уйдет вместе с Пройасом, а шайгекцы… Они захотят отплатить.

— Я справлюсь, — хрипло произнесла Эсменет. — Я всю жизнь прожила одна, Ксин.

Ксинем поднялся на ноги, потом погладил Эсменет по щеке, осторожно стер слезинку.

— Береги себя, Эсми.

— Что ты собираешься делать?

Взгляд Ксинема устремился вдаль, то ли на окутанные дымкой зиккураты, то ли просто в никуда.

— Искать, — безнадежным тоном произнес он.

— Я поеду с тобой! — вскочив, воскликнула Эсменет.

«Я иду, Акка! Я иду!»

Ксинем, ничего не ответив, подошел к коню и вскочил в седло. Он вынул нож из-за пояса, затем высоко подбросил его. Нож вонзился в землю у ног Эсменет.

— Возьми, — сказал Ксинем. — Береги себя, Эсми. Лишь сейчас Эсменет заметила в отдалении конных Динхаза и Зенкаппу. Они ждали бывшего лорда. Они помахали Эсменет, прежде чем устремиться следом за Ксинемом. Эсменет упала на землю и разрыдалась. Она спрятала лицо в горящих ладонях.

Когда она подняла голову, всадники уже исчезли.

Беспомощность. Если существует более давний спутник женщины, чем надежда, то это беспомощность. Да, конечно, женщине часто удается приобрести ужасающую власть над одним сердцем, но мир за пределами чувств принадлежит мужчинам. И именно в этом мире исчез Ахкеймион, в холодной тьме между костров.

Все, что она могла делать, это ждать… Есть ли на свете большая мука, чем ожидание? Ничто так болезненно не подчеркивает бессилие, как пустой ход времени. Мгновение за мгновением, одни — тусклые от неверия, другие — туго натянутые от беззвучных криков. Горящие светом мучительных вопросов. Где он? Что я буду делать без него? Темные от изнемогающей надежды. Он мертв. Я осталась одна.

Ожидание. То, что традиция предписывает женщине. Ждать у очага. Вглядываться — не поднимая глаз. Бесконечно спорить с ничем. Думать, не имея надежды на озарение. Повторять слова сказанные и слова подразумеваемые. Вплетать намеки в заклинания, как будто точность и сила их боли в движениях ее души может добраться до сути мира и заставить его поддаться.

Шли дни, и казалось, будто Эсменет превратилась в недвижную точку массивного колеса событий, в единственное сооружение, уцелевшее после того, как схлынуло половодье. Палатки и шатры падали, словно саваны, в которые заворачивают мертвецов. Загружались огромные обозы. Повсюду до самого горизонта метались всадники в доспехах, разнося тайные послания и тягостные приказы. Огромные колонны строились на пастбище и под крики и пение гимнов уходили прочь.

Так же, как уходило лето.

А Эсменет сидела одна. Она смотрела, как ветер шевелит примятую траву. Смотрела, как пчелы носятся над вытоптанной равниной. Она сохраняла видимость покоя, какой сопровождается проходящее потрясение.

Эсменет сидела перед палаткой Ахкеймиона, спиной к их жалким пожиткам, лицом к зияющему, выжженному солнцем простору, и плакала — звала его по имени, как будто он мог прятаться за рощицей черных ив, чьи зеленые ветви качались сами по себе, словно под порывами разных ветров.

Она почти видела его, припавшего к земле за черным стволом.

«Вернись, Акка… Они все ушли. Опасность миновала».


День. Ночь.

Эсменет вела свое собственное безмолвное расследование, дознание без надежды получить ответ. Она много думала об умершей дочери и проводила запретные сравнения. Она спускалась к Семпису и смотрела на его черные воды, не понимая, то ли ей хочется пить, то ли утопиться. Она словно видела саму себя в отдалении, как она машет руками…

Одно тело — никакого тепла.

День. Ночь. Мгновение за мгновением.

Эсменет была шлюхой, а шлюхи умеют ждать. Терпение нескончаемого страстного желания. Ее дни змеились, словно слова на свитке длиною в жизнь, и каждое шептало одно и то же:

«Опасность миновала, любовь моя. Возвращайся».

Опасность миновала.

С тех пор как Найюр покинул лагерь Ксинема, он проводил дни почти так же, как раньше: либо совещаясь с Пройасом, либо выполняя его просьбы. За недели, прошедшие после поражения на Равнине Битвы, Скаур не терял времени. Он уступил земли, которые не мог удержать, — в них входил и северный берег Семписа. Он сжег все лодки, какие только сумел найти, чтобы помешать переправе армии айнрити, воздвиг сторожевые башни вдоль всего южного берега и собрал остатки своей армии. К счастью для шайгекцев и их новых хозяев-айнрити, он не стал жечь амбары и уничтожать при отступлении поля и сады. Вывод кианских войск с северного берега проходил очень продуманно. Скаур знал, что Хиннерет задержит Людей Бивня. Даже в Зиркирте, восемь лет назад, когда скюльвенды разбили фаним, те быстро оправились от поражения. Это был упорный и изобретательный народ.

Найюр знал, что Скаур пощадил северный берег потому, что собирался вернуть его себе.

И этот факт айнрити оказалось тяжеловато усвоить. Даже Пройас, во многом отбросивший дворянскую спесь и принявший опеку Найюра, не мог поверить, что кианцы все еще представляют собой реальную угрозу.

— Ты так уверен, что победишь? — спросил Найюр как-то вечером, ужиная наедине с принцем.

— Уверен? — переспросил Пройас.

— Конечно.

— Почему?

— Потому, что так хочет мой бог.

— А Скаур? Разве он не ответил бы точно так же? Брови Пройаса сперва поползли на лоб, потом сошлись у переносицы.

— Но дело не только в этом, скюльвенд. Сколько тысяч мы убили? Сколько ужаса вселили в их сердца?

— Слишком мало тысяч — и чересчур мало ужаса.

Найюр рассказал, как памятливцы читали наизусть рифмованные строки, посвященные каждой из нансурских колонн, истории, описывающие их эмблемы, оружие, манеру поведения в битве, чтобы, когда племена отправлялись в паломничество или на войну, они могли бы разобраться в построившемся для битвы нансурском войске.

— Вот почему Народ потерпел поражение при Кийуте, — сказал Найюр. — Конфас заставил свои колонны поменяться эмблемами; он рассказал нам лживую историю…

— Да любой дурак может разобраться в выстроенном войске противника! — выпалил Пройас.

Найюр пожал плечами.

— Тогда расскажи мне, какую историю ты прочел на Равнине Битвы?

Пройас пошел на попятный.

— Да откуда, черт подери, мне это знать? Я узнал лишь… — Я узнал их всех, — заявил Найюр. — Изо всех кианских великих Домов — а их немало — на равнине Менгедда против нас выступило лишь две трети. Из них некоторые, похоже, прислали чисто символические отряды — это зависело от того, сколько врагов Скаур успел нажить среди равных ему. После истребления Священного воинства простецов многие язычники, включая падираджу, несомненно, с презрением отнеслись к следующему Священному воинству…

— Но теперь… — произнес Пройас.

— Они не повторят своей ошибки. Они заключат соглашения с Гиргашем и Нильнамешем. Они вычистят все казармы, оседлают каждого коня, дадут оружие каждому сыну… Можешь не сомневаться — в этот самый момент они тысячами скачут к Шайгеку. На Священную войну они ответят джихадом.

После этого разговора Пройас стал все больше прислушиваться к предостережениям Найюра. На следующем совете, когда все Великие Имена, за исключением Конфаса, подняли Найюра вместе с его советами на смех, Пройас велел привести пленных, захваченных во время рейдов за реку. Они подтвердили все, о чем говорил Найюр. Через неделю, сказали эти бедолаги, сюда должны прибыть гранды из южных пустынь, даже из таких отдаленных краев, как Селеукара и Ненсифион. Похоже, некоторые из их имен были известны даже норсирайцам: Кинганьехои, прославленный сапатишах Эумарны, Имбейян, сапатишах Энатпанеи, и даже Дуньокша, деспотичный сапатишах, управлявший провинцией Амотеу.

Совет пришел к согласию. Священному воинству следовало пересечь Семпис как можно быстрее.

— Подумать только, — впоследствии признался Найюру Пройас, — ведь сперва я думал, что ты — не более чем полезная уловка, которую можно использовать против императора. Теперь ты — наш командующий, во всем, кроме титула. Ты это понимаешь?

— Я не сделал ничего такого, чего не мог бы сделать сам Конфас.

Пройас рассмеялся.

— Ты не берешь в расчет доверие, скюльвенд. Доверие.

Хотя Найюр усмехнулся в ответ, эти слова отчего-то резанули его. Да какое оно имеет значение, доверие псов и домашнего скота?

Найюр был рожден для войны и воспитан для нее. Она и только она была единственным в его жизни, что не вызывало сомнений. И потому он взялся за проблему штурма южного берега с удовольствием и необычным рвением. Пока Великие Имена руководили постройкой плотов и барж в таких количествах, чтобы их хватило для перевозки всего Священного воинства, Найюр руководил конрийцами, разыскивающими наилучшее место для высадки. Он водил свои отряды в ночные вылазки на южный берег и даже водил картографов, чтобы те составили планы местности. Если что и произвело на него впечатление в военном искусстве айнрити, так это использование карт. Он руководил допросами пленных и даже научил дознавателей Пройаса нескольким традиционным скюльвендским методам. Он разговаривал с теми айнрити, кто, как граф Атьеаури, наведывался на южный берег, дабы грабить и изводить противника, и расспрашивал, что они там видели. И он постоянно советовался с прочими, кто занимался той же задачей, — с графом Керджуллой, генералом Виакси Сомпасом и палатином Ураньянкой.

Он никогда не встречался и не разговаривал с Келлхусом, кроме как на советах у Пройаса. Дунианин сделался для него не более чем слухом.

Дни Найюра проходили точно так же, как и прежде. Но вот ночи…

Ночи были совершенно другими.

Он никогда не ставил свою палатку на одном и том же месте. Почти каждый вечер после захода солнца или после ужина с Пройасом и его дворянами он уезжал из лагеря конрийцев, мимо часовых, в поля. Он разводил свой костер и слушал, как ночной ветер шумит в кронах деревьев. Иногда, когда конрийский лагерь оказывался в пределах видимости, Найюр рассматривал его и считал костры, словно мальчишка-дурачок. «Всегда считай своих врагов, — когда-то сказал ему отец, — по сверканию их костров». Иногда Найюр смотрел на звезды и думал: может, и они тоже его враги? А время от времени он представлял, будто остановился на ночевку в глухой степи. Священной степи.

Он часто думал о Серве и Келлхусе. Найюр поймал себя на том, что снова и снова пытается понять, что же заставило его оставить Серве дунианину. Он — воин! Воин-скюльвенд! На кой ему, убийце мужей Найюру, какая-то там женщина?

Но какими бы очевидными ни были его доводы, Найюр не мог перестать думать о ней. О полукружиях ее грудей. О извилистой линии ее бедер. Такой безукоризненной. Как он жаждал ее, жаждал как воин, как мужчина! Она была его добычей — его испытанием!

Найюр помнил, как притворялся, будто спит, и слушал, как она плачет в темноте. Он помнил жалость, тяжелую, словно весенний снег, придавившую его своим холодом. Каким же глупцом он был! Он думал об извинениях, об отчаянной мольбе, которая могла бы уменьшить ее отвращение, могла позволить ей увидеть. Ему грезилось, как он целует мягкую выпуклость ее живота. Он думал об Анисси, первой жене его сердца, которая спит сейчас при неярком свете их далекого очага и прижимает к себе их дочь, Санати, словно пытаясь укрыть ее от ужаса женской доли.

И еще он думал о Пройасе.

В худшие ночи он сидел во тьме своей палатки, обхватив себя руками за плечи, кричал и плакал. Он молотил землю кулаками, тыкал ее ножом. Он проклинал этот мир. Он проклинал небеса. Он проклинал Анасуримбора Моэнгхуса и это чудовище, его сына.

Он думал: «Так тому и быть».

В лучшие ночи он вообще не разбивал лагерь, а вместо этого ехал в ближайшее шайгекское селение, а там вламывался в дома и упивался криками. По какой-то прихоти он избегал домов, чьи двери были отмечены, как полагал Найюр, кровью ягненка. Но когда он обнаружил, что так помечены все двери, он перестал обращать на это внимание. «Убейте меня! — орал он на шайгекцев. — Убейте меня, и все прекратится!»

Вопящие мужчины. Визжащие девушки и безмолвные женщины.

Так он срывал свой гнев на других.

Прошла неделя, прежде чем Найюр нашел наилучшее место для плацдарма на южном берегу: мелкие приливные болота, протянувшиеся вдоль южного края дельты Семписа. Конечно же, все Великие Имена, за исключением Пройаса и Конфаса, взвились при этом известии, особенно после того, как их собственные люди вернулись и доложили, что это за местность. Они были рыцарями, рыцарями до мозга костей, приученными к конной атаке, а судя по всем описаниям, по такому болоту лошадь могла пройти разве что медленным шагом.

Но, конечно же, в этом-то и была суть.

На совете, проходившем в Иотии, Пройас попросил его объяснить свой план присутствующим айнрити. Он развернул на столе, вокруг которого восседали Великие Имена, большую карту южной дельты.

— На Менгедде, — заявил Найюр, — вы узнали, что кианцы превосходят вас в скорости. А это означает, что не имеет значения, где вы соберетесь, чтобы переправиться через Семпис, — Скаур первым успеет подтянуть туда силы. Но на Менгедде вы также узнали силу ваших пехотинцев. И, что более важно, вы усвоили урок. Эти болота мелкие. Человек — даже человек в тяжелом доспехе — свободно пройдет через них, а вот лошадей придется вести. Как бы вы ни гордились своими лошадьми, кианцы гордятся своими больше. Они откажутся спешиться, и они не пошлют против вас своих недавно мобилизованных солдат. Что смогут новобранцы против людей, сокрушивших напор грандов? Нет. Скаур отступится от этих болот…

Он ткнул обветренным, грубым пальцем в карту, в точку к югу от болот.

— Он отступит вот сюда, к крепости Анвурат. Он отдаст вам весь этот выгон, куда вы сможете стянуть силы. Он уступит вам и землю, и ваших лошадей.

— Отчего ты настолько в этом уверен? — крикнул Готьелк. Изо всех Великих Имен старого графа Агансанора, похоже, больше всего тревожило варварское наследие Найюра — кроме Конфаса, конечно.

— Да оттого, — уверенно отозвался Найюр, — что Скаур — не дурак.

Готьелк грохнул кулаком по столу. Но прежде чем Пройас успел вмешаться, экзальт-генерал поднялся со своего места и сказал:

— Он прав.

Ошеломленные Великие Имена повернулись к нему. Со времен поражения под Хиннеретом Конфас по большей части держал свое мнение при себе. Его больше не жаждали слышать. Но услышать, как он поддерживает скюльвенда, да еще когда речь идет о таком дерзком плане…

— Как бы больно мне ни было это признавать, но скюльвендский пес прав. — Он взглянул на Найюра, и в глазах его одновременно светились смех и ненависть. — Он отыскал на южном берегу самое подходящее для нас место.

Найюр представил, как перерезает горло этому неженке.

После этого репутация скюльвенда как военачальника упрочилась. Он даже вошел в моду среди части дворян айнрити, особенно среди айнонов и их жен. Пройас предупреждал Найюра о том, что так может случиться. «Их будет тянуть к тебе, — объяснил он, — как старых развратников тянет к молоденьким мальчикам». Найюра завалили приглашениями и предложениями. Одна женщина, особенно настырная, даже отыскала его на его стоянке. Найюр едва не удушил ее.

Когда рассредоточившееся по значительной территории Священное воинство начало стягиваться к Иотии, Найюра принялись изводить мысли о Скауре, точно так же, как перед битвой при Кийуте его изводили мысли о Конфасе. Этот человек явно не ведал страха. История о том, как он стоял, один, и подрезал ногти, когда стрелы агмундрменских лучников Саубона втыкались в землю совсем рядом с ним, уже превратилась в легенду. А из допросов пленных кианцев Найюр узнал новые подробности: что Скаур — сторонник строгой дисциплины, что он наделен организаторским даром и что его уважают даже те, кто превосходит его по общественному положению, например, сын падираджи, Фанайял, или его прославленный зять, Имбейян. Кроме того, как-то так получилось, что Найюр много узнал от Конфаса, который время от времени припоминал всякие случаи из времен своей юности, когда он жил в заложниках у сапатишаха. Из его рассказов следовало, что Скаур — необыкновенно осторожный и необычайно злобный человек.

Изо всех этих свойств именно последнее, злобность, привлекло наибольшее внимание Найюра. Судя по всему, Скаур любил подмешивать в вино своим ничего не подозревающим гостям разнообразные айнонские и нильнамешские наркотики, вплоть до чанва. «Все те, кто пьет со мной, — процитировал однажды Конфас его слова, — пьет и сам с собою». Когда Найюр впервые услышал эту историю, он подумал, что это просто еще одно доказательство того, как роскошь отнимает у человека разум, подобающий мужчине. Но теперь он уже не был в этом уверен. Найюр понял, в чем смысл наркотиков, — в том, чтобы превратить гостей в иных по отношению к самим себе, в незнакомцев, с которыми можно чокнуться кубками.

А это означало, что коварный сапатишах любит не только хитрить и сбивать с толку — ему нравится показывать и доказывать…

Для Скаура надвигающаяся битва должна стать не просто схваткой — ему нужна демонстрация. Этот человек недооценил айнрити при Менгедде, поскольку видел лишь свою силу и слабость своих противников, точно так же, как Ксуннурит недооценил Конфаса при Кийуте. Он не станет пытаться одолеть Людей Бивня за счет силы. Скаур — не тот человек, чтобы повторять собственные ошибки. Скорее он попытается перехитрить их, выставить их дураками…

Так что же станет делать коварный старый воин?

Найюр поделился своими опасениями с Пройасом.

— Ты должен добиться, — сказал он принцу, — чтобы Багряные Шпили рассредоточились по всему войску.

Пройас приложил ладонь ко лбу.

— Элеазар будет сопротивляться, — устало сказал он. — Он уже заявил, что выступит лишь после того, как Священное воинство переправится через реку. Очевидно, его шпионы донесли ему, что кишаурим остались в Шайме…

Найюр нахмурился и сплюнул.

— Тогда у нас будет преимущество!

— Боюсь, Багряные Шпили берегут свои силы для кишаурим.

— Они должны сопровождать нас, — настаивал Найюр, — даже если они будут держаться в тени. Наверняка есть что-нибудь такое, что ты можешь им предложить.

Принц безрадостно улыбнулся.

— Или кто-нибудь, — произнес он с необычной печалью.

По крайней мере раз в день Найюр подъезжал к реке, взглянуть, как идет подготовка. Пойма вокруг Иотии лишилась всех деревьев, равно как и берега Семписа, где тысячи голых по пояс айнрити трудились над срубленными стволами — рубили, сколачивали, связывали. Можно было проехать целые мили, вдыхая запах пота, смолы, обтесанного дерева, и так и не увидеть, где это заканчивается. Сотни людей приветствовали Найюра, когда он проезжал мимо. Они встречали его криками: «Скюльвенд!» — как будто происхождение Найюра сделалось его славой и его титулом.

Найюру достаточно было взглянуть через Семпис, чтобы понять, что Скаур ждет их на том берегу. Всадники фаним — издалека они казались крохотными — постоянно патрулировали берег, причем целыми отрядами. Иногда Найюр слышал долетающие через реку тысячеголосые кличи, а иногда — грохот их барабанов.

В качестве меры предосторожности на реке выстроились имперские военные галеры.

Священное воинство начало погрузку задолго до рассвета. Сотни грубо сработанных барж и тысячи плотов были спущены на воду и медленно двинулись через Семпис. К тому времени, как утреннее солнце позолотило реку, значительная часть огромной флотилии, заполненная встревоженными людьми и животными, уже была в пути.

Найюр переправился вместе с Пройасом и его ближайшим окружением. Ксинем отсутствовал, и это показалось Найюру странным, но потом он понял, что у маршала имелись свои люди, за которыми нужно было присмотреть. Но конечно же, Келлхус сопровождал принца, и время от времени Пройас подходил к нему. Они обменивались острыми шутками, и Пройас смеялся. Найюра этот смущенный смех раздражал.

Найюр видел, как росло влияние Дунианина. Он видел, как тот постепенно взнуздал всех у костра Ксинема; Келлхус обрабатывал их сердца, как мастер-седельщик обрабатывает кожу, — дубил, мял, придавал нужную форму. Он видел, как Келлхус приманивает все новых и новых Людей Бивня зерном своего обмана. Он видел, как тот порабощает тысячи — тысячи! — при помощи незамысловатых слов и бездонных взглядов. Он видел, как Келлхус обхаживает Серве…

Он следил за этим, пока не почувствовал, что не может больше этого видеть.

Найюр изначально был осведомлен о способностях Келлхуса, он изначально знал, что Священное воинство окажется во власти Дунианина. Но знать и видеть — это две разные вещи. Найюру не было дела до айнрити. И все же, когда он видел, как ложь Келлхуса расползается, словно язва по коже старухи, он ловил себя на том, что боится за них — боится, хотя и презирает их. Как они из кожи вон лезли, подольщаясь, пресмыкаясь, раболепствуя. Как они унижались, и юные недоумки, и матерые воины. Просительные взгляды и умоляющие лица. О Келлхус… О Келлхус… Шатающиеся пьянчуги! Изнеженные, как бабы! Неблагодарные! Как легко они сдались!

И прежде всего это относилось к Серве. Смотреть, как она поддается, снова и снова. Видеть, как ее рука скользит меж бедер дунианина…

Неверная, вероломная, заблудшая сучка! Сколько раз он должен был ударить ее? Сколько раз он должен был ее взять? Сколько раз он должен был смотреть на нее во все глаза, ошеломленный ее красотой?

Найюр сидел на носу, скрестив ноги, смотрел на дальний берег, вглядывался в тень меж деревьев. Он видел отряды всадников — похоже, их там были тысячи, — сопровождавшие их в их медленном движении вниз по течению.

Воздух был неприятно влажный, промозглый. Нервные голоса разносились над водой: айнрити с разных плотов перекрикивались, по большей части обмениваясь шутками. Вокруг было видно слишком много голых задов.

— Вы только гляньте на эти задницы! — крикнул какой-то остряк, наблюдая за кианцами, скопившимися на противоположном берегу.

— Меня это достало! — проорал кто-то с соседнего плота.

— Что тебя достало? Язычники?

— Нет! То, что я в заднице!

На миг могло показаться, будто это сам Семпис зашелся громовым хохотом.

Но когда какой-то придурок оступился и упал в реку, настроение изменилось. Найюр видел, как это произошло. Этот тип сперва ударился об воду плашмя, а потом, поскольку на нем были доспехи, просто продолжил погружаться, и вскоре его потрясенные товарищи не видели в воде ничего, кроме собственных отражений. Фаним на другом берегу разразились воплями и улюлюканьем. Пройас выругался и крепко обругал всех вокруг, кто плыл на расстоянии слышимости от него.

Некоторое время спустя принц оставил Келлхуса и протолкался на нос, к Найюру; глаза его сияли по-особенному — как всегда сияли после разговора с Келлхусом. На самом деле, как сияли глаза всякого, как будто человек только что пробудился от кошмара и обнаружил, что все его родные целы и невредимы.

Но в его поведении ощущалось нечто большее, скорее слишком ревностный дух товарищества, чем тень страха.

— Ты сторонишься Келлхуса, словно чумного.

Найюр фыркнул.

Пройас некоторое время смотрел на него; улыбка постепенно исчезла с его лица.

— Я понимаю, это нелегко, — сказал принц. Взгляд его скользнул от Найюра к язычникам, скапливающимся и движущимся потоком вдоль южного берега реки.

— Что, нелегко? — спросил Найюр. Пройас скривился, почесал в затылке.

— Келлхус рассказал мне… — Что он тебе рассказал? — Про Серве.

Найюр кивнул и плюнул в воду, бурлящую у носа баржи. Конечно же, дунианин ему рассказал. Отличный способ объяснить их разрыв! Просто лучше не придумаешь! Какой наилучший способ объяснить отчуждение между двумя мужчинами? Правильно, женщина.

Серве… Его добыча. Его испытание.

Отличное объяснение. Простое. Правдоподобное. Отбивающее всякую охоту к дальнейшим расспросам…

Объяснение дунианина.

На некоторое время воцарилось молчание, неловкое от дурных предчувствий и превратных толкований.

— Скажи, Найюр, — в конце концов заговорил Пройас. — А во что верят скюльвенды? Каковы их законы?

— Во что я верю?

— Да… Конечно.

— Я верю в то, что ваши предки убили моего бога. Я верю в то, что ваш народ несет ответственность за это преступление.

Голос Найюра не дрогнул. Его лицо осталось все таким же невозмутимым. Но, как всегда, он услышал адский хор.

— Так, значит, ты поклоняешься мести…

— Я поклоняюсь мести.

— И скюльвенды именно поэтому называют себя Народом войны.

— Да. Воевать означает мстить.

Правильный ответ. Так почему же эти вопросы так гнетут его?

— Чтобы вернуть то, что было отнято, — сказал Пройас; глаза его одновременно были и обеспокоенными, и сияющими. — Как наша Священная война за Шайме.

— Нет, — отозвался Найюр. — Чтобы убить отнявшего. Пройас с беспокойством взглянул на него, потом отвел глаза.

— Ты куда больше нравишься мне, скюльвенд, когда я забываю, кто ты такой, — произнес он с таким видом, словно сознавался в чем-то. По мнению Найюра, вид у него сделался изнеженный и бабский.

Найюр отвернулся, разглядывая южный берег и выискивая на нем мужчин, которые убьют его, если смогут. Его не волновало, что там Пройас помнит и что забывает. Он — тот, кто он есть.

«Я — один из Народа!»

Флотилия айнрити, вытянувшаяся в длинную колонну, вошла в первый из рукавов дельты. Найюру стало любопытно: а что подумает Скаур, когда наблюдатели доложат ему, что они потеряли Священное воинство из виду? Он догадается, что это означает? Или просто испугается? Даже теперь имперские военные корабли могли бы занять позицию в самой южной из проходимых проток. Сапатишах вскоре узнает, где собралось высадиться Священное воинство.

Когда дело дошло до высадки, их изводили лишь москиты. Утро, а затем и день превратились в странное затишье перед неминуемой битвой. Так же, как и всегда. Почему-то воздух сделался свинцовым, мгновения падали, словно камни, а беспокойная тоска, не похожая ни на какую другую, делалась все более и более тяжкой; шеи каменели, а головы начинали болеть.

Каждый — как бы он ни боялся поутру — обнаружил, что жаждет битвы, как будто ожидание насилия было куда более гнетущим, чем его осуществление.

Ночь прошла в неудобствах и беспамятстве на грани сна.

Они добрались до соленых болот к полудню следующего дня: темно-зеленое море тростника тянулось до самого горизонта. Внезапно оцепенение спало, и Найюр ощутил неистовство, сродни тому, какое испытываешь перед атакой. Он с трудом брел вместе с остальными через болото, стараясь протащить баржу как можно дальше, и рубил высокий папирус мечом. Потом он оказался одним из многих тысяч, что тащились вперед, утаптывая заросли тростников до состояния топкой равнины. В конце концов были проложены дороги, ведущие на твердую землю южного берега. Найюр пошел вперед вместе с Пройасом, Келлхусом, Ингиабаном и отрядом рыцарей, дабы взглянуть, что их ждет впереди. Как всегда, в присутствии Дунианина у Найюра было неспокойно на душе, словно ему грозил удар с неведомой стороны.

На востоке они видели вдали буруны Менеанора. Впереди, на юге, местность повышалась, и груды камней постепенно переходили в скопление серо-черных холмов. На западе они видели широкую полосу пастбищ, морщинистую, словно лоб глубоко задумавшегося человека, а за пастбищами темнели фруктовые сады. На стоящем на отшибе холме виднелись, едва различимые в туманной дымке, приземистые крепостные валы Анвурата. В отдалении время от времени проезжали рысью небольшие отряды всадников, но не более того.

Скаур отказался от южного берега. Как и предсказывал Найюр.

Пройас буквально-таки орал от радости.

— Вот идиоты! — восклицал Ингиабан. — Нет, ну какие идиоты!

Не обращая внимания на поток радостных возгласов, Найюр взглянул на Келлхуса и не удивился, увидев, что тот наблюдает и изучает. Найюр сплюнул и отвернулся; он отлично знал, что именно увидел Дунианин.

Это было слишком просто.

— А почему ты задаешь вопросы, когда и так знаешь ответ? Келлхус ничего не сказал; он лишь стоял, вырисовываясь на фоне темноты, словно нечто не от мира сего. Ветер гнал дым в его сторону. Море рокотало и шуршало.

— Ты думаешь, что во мне что-то сломалось, — продолжал Найюр, ведя точильный камень вверх, к звездам. — Но ты ошибаешься… Ты думаешь, что я сделался более странным, более непредсказуемым, и потому представляю большую угрозу для твоего дела…

Он отвернулся от палаша и встретил взгляд бездонных глаз Дунианина.

— Но ты ошибаешься.

Келлхус кивнул, но Найюру это было безразлично.

— Когда эта битва начнется, — сказал Дунианин, — ты должен наставлять меня… Ты должен обучить меня войне.

— Я скорее перережу себе глотку.

Внезапный порыв ветра налетел на костер и понес искры к берегу. Ветер был приятным — как будто женщина перебирает твои волосы.

— Я отдам тебе Серве, — сказал Келлхус.

Меч с лязгом упал к ногам Найюра. На миг он словно подавился льдом.

— А на кой ляд мне твоя беременная шлюха? — презрительно бросил скюльвенд.

— Она — твоя добыча, — сказал Келлхус. — Она носит твоего ребенка.

Почему он с такой силой желает ее? Глуповатая девица, случайно подвернувшаяся ему под руку, — ничего больше она из себя не представляет. Найюр видел, как Келлхус использует ее, как он ее обрабатывает. Он слышал слова, которые тот велел ей говорить. Для Дунианина не бывает слишком мелких орудий, слишком простых слов, слишком кратких мгновений. Он использовал резец ее красоты, молоток ее персика… Найюр это видел!

Так как же он может даже думать…

«Война — это все, что у меня есть!»

«Он мог бы быть моим сыном».

— Я одолею их, — сказал Найюр.

Но позднее, когда он уже шел к своей одинокой стоянке на продуваемом ветрами побережье Менеанора, он злился на себя за эти слова. Кто он такой, чтобы давать подобные гарантии принцу айнрити? Какая ему разница, кто будет жить и кто умрет? Какое это имеет значение до тех пор, пока он будет частью убийства?

«Я — один из Народа!»

Найюр урс Скиоата, неистовейший из мужей.

Той же ночью, позднее, он сидел на корточках у пенного прибоя и мыл свой палаш в море, размышляя о том, как он когда-то сидел на туманном берегу далекого моря Джоруа вместе со своим отцом и занимался тем же самым. Он слушал рокот далеких бурунов и шипение воды, утекающей через песок и гальку. Он смотрел на сияющие просторы Менеанора и размышлял над его бездорожьем. Иная разновидность степи.

Что бы сказал его отец об этом море?

Потом, когда он точил свой меч для завтрашнего ритуала, из темноты беззвучно выступил Келлхус. Ветер сплел его волосы в льняные пряди.

Найюр ухмыльнулся по-волчьи. Отчего-то он не удивился.

— Что привело тебя сюда, Дунианин?

Келлхус внимательно разглядывал его лицо в свете костра, и впервые это совершенно не беспокоило Найюра. «Я знаю твою ложь».

— Ты думаешь, Священное воинство возьмет верх? — спросил Келлхус.

— Великий пророк! — фыркнул Найюр. — Небось, другие приходят к тебе с этим же самым вопросом?

— Приходят, — не стал спорить Келлхус.

Найюр плюнул в костер.

— Как там поживает моя добыча?

— С Серве все в порядке… Почему ты уклоняешься от ответа на мой вопрос?

Найюр презрительно усмехнулся и снова принялся за меч.

Священное воинство весь этот день выбиралось из болота. Большинство народу ставило свои палатки уже в сумерках. Найюр слышал пение айнрити и насмехался над ними, как всегда. Он видел, как они преклоняли колени для молитвы, собравшись вокруг своих жрецов и идолов. Он прислушивался к их смеху и веселью и удивлялся тому, что это веселье кажется скорее искренним, чем наигранным, как следовало бы накануне битвы. Для них война не была свята. Для них война была средством, а не целью. Путем, ведущим к месту назначения.

К Шайме.

Но темнота приглушила их праздничное настроение. К югу и к западу, насколько хватало взгляда, пространство заполонили огоньки, словно угли, рассыпанные по складкам синей шерсти. Огни стоянок — бесчисленное множество костров, разведенных кианскими воинами, воинами с сердцами из дубленой кожи. Рокот их барабанов катился вниз по склонам.

На совете Великих и Малых Имен Люди Бивня, опьяненные успехом их бескровной высадки, провозгласили Найюра своим королем племен — у них это называлось Господин битвы. Икурей Конфас в ярости покинул совет, и его генералы и офицеры рангом пониже удалились вместе с ним. Найюр принял это молча; его обуревали слишком противоречивые чувства, чтобы ощущать гордость либо смущение. Рабам было велено вышить для него личное знамя — айнрити почитали их священными.

Некоторое время спустя Найюр наткнулся на Пройаса, когда тот стоял один в темноте и смотрел на бессчетные костры язычников.

— Как много… — негромко произнес принц. — Что скажешь, Господин битвы?

Пройас растянул губы в улыбке, но Найюру видно было в свете луны, как тот сжимает кулаки. И варвара поразило, каким юным сейчас казался принц, каким хрупким… Найюр словно бы впервые осознал катастрофические размеры того, что должно будет вскорости произойти. Народы, религии и расы.

Какое отношение этот молодой человек, этот мальчик имеет к этому всему? Как он будет жить?

Волны Менеанора вздымались и с грохотом разбивались о берега. Ветер пах солью. Найюру казалось, будто он смотрит на Дунианина целую вечность. В конце концов он кивнул, хотя и понимал, что отказывается от последней возможности влиять на творящуюся мерзость. После этого у него не будет ничего, кроме слова Дунианина…

У него не будет ничего.

Но когда Найюр закрыл глаза, он увидел ее, почувствовал ее, мягкую и податливую, смятую его телом. Она — его добыча! Его испытание!

Завтра, после ритуала… Он возьмет то возмещение, какое сумеет…

ГЛАВА 14 АНВУРАТ

«Есть некое отличие в знании, что внушает уважение. Вот почему истинный экзамен для каждого ученика лежит в унижении его наставника».

Готагга, «Первый аркан»
«Дети здесь вместо палок играют с костями, и когда я вижу их, то невольно задумываюсь: правоверной плечевой костью они размахивают или языческой?»

Неизвестный автор. «Письмо из Анвурата»

4111 год Бивня, конец лета, Шайгек


Икурей Конфас просмотрел последние донесения разведки, заставив Мартема несколько мгновений простоять рядом в неведении. Полотняные стены штабного шатра были свернуты и подняты, дабы облегчить движение. Офицеры, гонцы, секретари и писцы сновали туда-сюда между освещенным шатром и окружающей темнотой нансурского лагеря. Люди восклицали и тихо переговаривались; их лица были настолько непроницаемы, что по ним почти ничего нельзя было понять; взгляды сделались вялыми от настороженного ожидания битвы. Эти люди были нансурцами, и ни один народ не потерял в стычках с фаним столько своих сыновей, как они.

Какая битва! И он — он! Лев Кийута! — будет в ней кем-то чуть повыше младшего офицера…

Ну да ничего. Пусть она будет солью к меду, как говорят айноны. Горечь сделает месть более сладкой.

— Я решил, что, когда рассветет и скюльвендский пес поведет нас в битву, — сказал Конфас, все еще изучая документы, разложенные перед ним на столе, — ты, Мартем, будешь моим представителем.

— Будут ли у вас какие-либо особые указания? — чопорно поинтересовался генерал.

Конфас поднял голову и на несколько мгновений удостоил этого человека с квадратной челюстью изучающего взгляда. Почему он до сих пор позволяет Мартему носить синий генеральский плащ? Ему следовало бы продать этого идиота работорговцам.

— Ты думаешь, что я даю тебе это поручение потому, что доверяю тебе так же сильно, как не доверяю скюльвенду… Но ты ошибаешься. Как бы я ни презирал этого дикаря, как бы мне ни хотелось увидеть его мертвым, фактически я доверяю ему в вопросах войны…

Да и неудивительно, подумалось Конфасу. Каким бы странным это ни казалось, некоторое время этот варвар был его учеником. Со времен битвы при Кийуте, если не дольше…

Неудивительно, что Судьбу называют шлюхой.

— Но ты, Мартем, — продолжал Конфас, — тебе я вообще едва ли доверяю.

— Тогда почему вы даете мне такое задание?

Никаких заверений в собственной невиновности, никаких уязвленных взглядов или стиснутых кулаков… Лишь стоическое любопытство. Конфас вдруг осознал, что Мартем, при всех своих слабостях, остается незаурядным человеком. Да, это будет серьезная потеря.

— Из-за твоего незавершенного дела. — Конфас вручил несколько листов своему секретарю, потом опустил голову, словно изучая следующий пергаментный свиток. — Мне только что сообщили, что скюльвенда сопровождает князь Атритау.

Он одарил генерала ослепительной улыбкой.

На миг Мартем застыл с каменным лицом.

— Но я же вам сказал… Он… он…

— Довольно! — прикрикнул Конфас. — Сколько времени прошло с тех пор, когда ты в последний раз извлекал свой меч из ножен, а? Если бы я сомневался в твоей верности, я бы посмеялся над твоей доблестью… Нет. Ты будешь только наблюдать.

— Тогда кто…

Но Конфас уже махнул рукой, подзывая троих - убийц, предоставленных его дядей. Двое, по внешности явные нансурцы, были всего лишь внушительными — а вот на третьего, чернокожего зеумца, даже самые встревоженные офицеры Конфаса поглядывали нервно. Он возвышался над толпой на добрую голову; у него была грудь, как у буйвола, и желтые глаза. Он был облачен в тунику в красную полоску и в чешуйчатый доспех императорских наемных частей, хотя за спиной у него висела кривая сабля, талвар.

Зеумский танцор с мечом. Ксерий проявил воистину императорскую щедрость.

— Эти люди, — произнес Конфас, холодно глядя на генерала, — выполнят работу…

Он подался вперед и понизил голос, чтобы его нельзя было подслушать.

— Но ты, Мартем, именно ты принесешь мне голову Анасуримбора Келлхуса.

Что промелькнуло в его глазах? Ужас? Или надежда? Конфас снова откинулся на спинку кресла.

— Можешь для удобства завернуть ее в плащ.


Протяжное пение труб айнрити разорвало предрассветный полумрак, и Люди Бивня поднялись, уверенные в своей победе. Они находились на южном берегу. Они уже встречались с этим врагом и сокрушили его. Они вступят в битву всей своей объединенной мощью. И что самое важное, среди них шел сам Бог — они видели его в тысячах блестящих глаз. Им казалось, будто копья превратились в знаки Бивня.

Повсюду звучали команды танов, баронов и их майордомов. Люди поспешно облачались. Между шатрами потоком текли всадники. Воины в доспехах становились в кружок, опускались на колени и молились. Они передавали друг другу вино, поспешно ломали и проглатывали хлеб. Отряды двигались к своим местам в строю; одни из них пели, другие держались настороженно. Жены и проститутки, сбившись в небольшие группки, махали руками и яркими шарфами проезжающим отрядам кавалеристов. Жрецы нараспев произносили самые проникновенные благословения.

К тому времени, как солнце позолотило воды Менеанора, айнрити уже выстроились на поле. В нескольких сотнях шагов напротив них протянулась огромная дуга — серебристые доспехи, пестрые халаты, гарцующие лошади. От южных возвышенностей до темных вод Семписа, и до самого горизонта, куда ни глянь, повсюду были фаним. Крупные отряды всадников рысцой двигались через северные луга. На стенах и башнях Анвурата поблескивало оружие. На юге, у мелководья, обнесенного дамбой, темнел строй копейщиков. На южных холмах, спускающихся к морю, тоже скопились всадники. Казалось, будто все вокруг кишит язычниками.

Строй айнрити бурлил, в соответствии с привычками и ненавистью народов, составлявших его. Буйные Галеоты сыпали оскорблениями и насмешками, припоминая кианцам предыдущую бойню. Величественные рыцари Конрии выкрикивали проклятия из-за посеребренных боевых масок. Свирепые туньеры обменивались клятвами со своими братьями по оружию. Дисциплинированные нансурцы стояли неподвижно, ожидая приказов своих офицеров. Шрайские рыцари, сжав губы, смотрели в небо и страстно молились. Надменные айноны, тревожащие и бесстрастные в своей белой боевой раскраске. Шеренги тидонцев в черных доспехах, угрюмо оценивающих количество дворняг, которое им придется перебить.

Сотни сотен знамен реяли на утреннем ветру.

Что за сделку он совершил? Сменял войну на женщину…

Найюр во главе небольшого отряда офицеров, наблюдателей и гонцов поднялся по каменистому склону небольшого холма, возвышающегося над центральной частью лугов; Келлхус ехал рядом с ним. Пройас снабдил Найюра рабами, и они поспешно исполняли его приказы, сгружая подмости с повозок, устанавливая навесы и раскладывая ковры на земле. Они подняли его знамя, сделанное специально для этого случая: две молнии, вышитые белым шелком, каждая перехвачена поперечными красными нашивками, а по бокам размещены конские хвосты, развевающиеся на ветру с моря.

Айнрити уже прозвали это знамя «Штандарт-Свазонд». Знак их Господина битвы.

Найюр подъехал к краю вершины и изумленно оглядел открывшуюся его взгляду картину.

Внизу, насколько хватало глаз, темнело Священное воинство и терялось вдали — огромные прямоугольники и толпы пехотинцев, шеренги и колонны рыцарей в отполированных доспехах. Напротив них по холмам и лугам рассыпались ряды язычников, сверкающие под лучами утреннего солнца. В отдалении виднелась крепость Анвурат — настолько маленькая отсюда, что ее можно было заслонить двумя пальцами; ее стены и парапеты были разукрашены шафрановыми знаменами.

В воздухе висел гул бесчисленных возгласов. Неясные отзвуки далеких боевых труб заглушались пронзительным пением таких же труб, но поближе. Найюр набрал полную грудь воздуха и почувствовал запахи моря, пустыни и речной сырости — и ничего от этого нелепого зрелища, разворачивающегося перед ним. Если закрыть глаза и заткнуть уши, можно вообразить, будто он здесь один…

Он спешился, надменно сунув поводья Дунианину. Оглядывая равнину, Найюр принялся выискивать слабые места в построении айнрити. Через милю их знамена превращались в выступы над кружевом шеренг, потому Найюру оставалось лишь принять на веру, что расположенные подальше Великие Именапостроились именно так, как было договорено. Айноны, расположенные на самом краю южного фланга, отсюда казались темными пятнами, протянувшимися вдоль невысоких склонов прибрежных холмов.

Найюр вдруг осознал присутствие Келлхуса и прищурился. Келлхус был одет в накидку из белой парчи, с разрезами до самой талии, на конрийский манер, так, чтобы она не мешала двигаться. Под этим одеянием на нем были кианские латы — возможно, прихваченные с Равнины Битвы, — и плиссированная юбка конрийского рыцаря. Шлем у него был нансурский, с открытым лицом, даже без наносника. Как всегда, из-за левого плеча Дунианина выглядывала длинная рукоять меча. За кожаный пояс были заткнуты два ножа грубой работы, с рукоятками, изукрашенными в туньерском зверином стиле. На накидке кто-то вышил справа, на груди красный Бивень Священной войны.

От этого соседства у Найюра мурашки побежали по коже.

Что за сделку он совершил?

Никогда еще у Найюра не было такой тяжелой ночи, как предыдущая. Почему? — кричал он Менеанору. Почему он согласился учить Дунианина войне? Войне! Ради Серве? Ради безделушки, подобранной в Степи? Ради пустого места?

За прошедшие месяцы он сменял многое. Честь на обещание мести. Кожу на бабские шелка. Свой якш на шатер принца. Сотни немытых утемотов на тысячи и тысячи айнрити…

«Господин войны… Король племен!»

В каком-то смысле эта мысль пьянила его, да так, что от ликования у него шла кругом голова. Какое войско! Оно протянулось от реки до холмов, почти на семь миль, и все равно стоит во много рядов! Народ никогда не смог бы собрать такую орду, даже если опустошить все якши и посадить в седло всех до последнего мальчишки. И он, Найюр урс Скиоата, укротитель коней и мужей, командует этим войском! Чужеземные принцы, графы и палатины, бесчисленные таны и бароны и даже сам экзальт-генерал подчиняются ему! Икурей Конфас, ненавистный победитель при Кийуте!

Как к этому отнесется Народ? Станут ли они восхвалять его? Или будут плеваться и поносить его имя и отдадут его на растерзание старикам?

Но разве не всякая война, не всякое сражение святы? Разве победа не есть знак праведности? Если он сокрушит фаним, бросит их к своим ногам, как тогда Народ отнесется к его сделке? Скажут ли они в конце концов: «Этот человек, проливший множество крови, воистину из нашей земли»?

Или они станут перешептываться у него за спиной, как перешептывались всегда? Станут смеяться над ним, как всегда смеялись?

«Ты — имя нашего позора!»

А если он преподнесет Народу айнрити? Что, если он погубит их? Что, если он прискачет домой с головой Икурея Конфаса у седла?

— Скюльвенд, — произнес стоящий рядом Моэнгхус.

«Этот голос!»

Найюр, моргнув, взглянул на Келлхуса.

«Скаур! — кричали глаза Дунианина. — Здесь наш враг — Скаур!»

Найюр повернулся к ожидающим айнрити. Он слышал, как они тихо переговариваются позади. Все Великие Имена, за исключением Пройаса, прислали своих представителей — как полагал Найюр, и для того, чтобы давать советы, и для того, чтобы приглядывать за ним. Он помнил многих из них по советам Великих и Меньших Имен: тан Ганрикка, генерал Мартем, барон Мимарипал и прочие. Отчего-то у него вдруг засосало под ложечкой…

«Надо сосредоточиться! Здесь враг — Скаур!»

Он сплюнул на пыльную траву. Все было готово, айнрити построились с воодушевляющей быстротой и точностью. Скаур расположил свои войска в точности так, как ожидал Найюр. Вроде бы было сделано все, что можно, и все-таки…

«Время! Мне нужно время!»

Но времени у него не было. Война пришла, и он согласился отдать ее секреты в обмен на Серве. Он согласился уступить последнее средство воздействия, которым он владел. После этого у него не останется ничего, чтобы обеспечить его возмездие. Ничего! После этого у Келлхуса не останется никаких причин терпеть его в живых.

«Я опасен для него. Единственный человек, знающий его тайну…»

Так что же она такое, что он согласился погубить себя ради нее? Что она такое, что он согласился в обмен на нее отдать войну?

«Со мной что-то неладно… Что-то неладно.

Нет! Ничего! Ничего!»

— Командуйте общее наступление! — рявкнул он, снова поворачиваясь к полю битвы. Сзади зазвучал хор взволнованных голосов. Вскоре небо разорвало пение труб.

Келлхус неотрывно смотрел на него своими сияющими, пустыми глазами.

Но Найюр уже отвел взгляд и принялся осматривать просторы, открывающиеся на западе, и выстроившиеся там шеренги и прямоугольники Священного воинства. Длинные шеренги доспешных всадников рысью двинулись вперед, за ними — располагавшиеся позади пехотинцы; они шли, словно человек, спешащий поприветствовать друга. Выстроившиеся примерно в полумиле от них фаним ждали, пока айнрити преодолеют этот отрезок пересеченной местности, сдерживали своих разгоряченных породистых коней и пригибались к их шеям, поднимая копья и щиты. С холмов понесся рокот их барабанов.

Дунианин маячил на краю видимости, царапающий, словно смертный укор.

«Что-то неладно…»

Лорды айнрити, стоявшие позади, запели.

По всей протяженности строя рыцари айнрити быстро обогнали пеших воинов. Из кустарника разбегались зайцы, мчались по иссушенной земле. Подкованные копыта сминали сухую траву. Вскоре Люди Бивня пересекли кочковатое пастбище; за ними тянулся огромный шлейф пыли. Небо потемнело от стрел язычников. Пронзительно заржали падающие лошади. Рыцари в доспехах катились по земле, и их топтали их же соратники. Но Люди Бивня сокрушили поле копытами своих коней. Подпрыгивающие наконечники копий принялись описывать круги вокруг приближающейся стены язычников, что словно бы была обнесена изгородью из серебристых шипов. Ненависть стискивала зубы. Военные кличи превратились в крики экстаза. Сердца и тела звенели от восторга. Есть ли еще что-либо столь же чистое, столь же ясное? Войско, раскинувшееся, словно распростертые руки священных воинов, обняло своих врагов.

Проповедь была проста.

Бей.

Умирай.


Серве осталась совершенно одна. Она избегала общества жрецов и прочих женщин, собравшихся на молитву в разных уголках лагеря. Она уже помолилась своему богу. Она поцеловала его и заплакала, когда он уехал, чтобы присоединиться к скюльвенду.

Серве сидела у их костра и кипятила воду для чая, как велел жрец-целитель Пройаса. Ее смуглые руки и плечи горели под лучами встающего солнца. Здесь под редкой травой скрывался песок, и Серве чувствовала, как песчинки натирают нежную кожу под коленками. Шатер вздымался и хлопал, словно паруса корабля на ветру, — странная песня, со вставленными наугад крещендо и бессмысленными паузами. Серве не боялась, но ее беспокоили разные мысли, вгоняющие ее в замешательство.

«Почему он должен рисковать собою?»

Потеря Ахкеймиона наполнила ее жалостью к Эсменет и страхом за себя. До его исчезновения Серве словно бы не осознавала, что живет посреди войны. Это скорее походило на паломничество — не такое, когда верующие путешествуют, чтобы посетить какое-либо священное место, а такое, когда люди путешествуют, чтобы доставить что-либо святое.

Чтобы доставить Келлхуса.

Но если Ахкеймион, великий колдун, мог исчезнуть, стать жертвой обстоятельств, не может ли оказаться так, что и Келлхус тоже исчезнет?

Но эта мысль не столько пугала ее — вероятность была слишком немыслимой, — сколько сбивала с толку. Человек не может бояться за бога, но человек может недоумевать, не понимая, следует ли ему бояться.

Боги могут умереть. Скюльвенды поклоняются мертвому богу.

«А Келлхус боится?»

Это тоже было немыслимо.

Серве показалось, будто она услышала что-то позади — тень какого-то звука, — но тут у нее закипела вода. Она встала, чтобы снять грубый чайник при помощи палок. Как ей не хватало рабов Ксинема! Ей удалось поставить чайник на землю, не обжегшись, — небольшое чудо. Серве выпрямилась, переводя дыхание и потирая поясницу, и тут теплая рука обняла ее и легла на ее раздавшийся живот. Келлхус!

Улыбнувшись, Серве полуобернулась, прижалась щекой к его груди и обвила его шею рукой.

— Что ты делаешь? — рассмеялась она — и озадачилась. Келлхус словно бы стал пониже. Он что, стоит в каком-то углублении?

— Война вызывает голод, Серве. А голод некоторого рода следует удовлетворять.

Серве зарделась и снова подивилась тому, что он избрал ее — ее!

«Я ношу его ребенка».

— Но как? — пробормотала она. — А как же битва? Разве ты о ней не беспокоишься?

Его глаза смеялись; он увлек ее ко входу в их шатер.

— Я беспокоюсь о тебе.


Его айнритийская свита переговаривалась и веселилась у него за спиной, восклицая на разные голоса: «Смотрите! Смотрите!»

Куда бы Найюр ни обращал взор, повсюду он видел великолепие и ужас. Справа от него волны Галеотов и тидонцев галопом скакали через северные пастбища навстречу толпам кианских кавалеристов. Прямо перед ним тысячи конрийских рыцарей гнали лошадей к высотам Анвурата. Слева от него туньеры, а за ними — нансурские колонны неумолимо продвигались на запад. И лишь край южного фланга, скрытый завесой пыли, оставался загадкой.

Пульс Найюра участился. Дыхание сделалось прерывистым. «Слишком быстро! Все происходит слишком быстро!»

Саубон и Готьелк обратили в бегство фаним и теперь гнались за ними сквозь тучи пыли.

Пройас со своими рыцарями в тяжелых доспехах врезался в ощетинившуюся копьями огромную шайгекскую фалангу. Его пехотинцы двигались за ним по пятам и теперь скопились под южными бастионами Анвурата; они несли с собой мантелеты и огромные лестницы, поверху окованные железом. Лучники держали галереи под непрерывным обстрелом, а люди и упряжки быков тем временем волокли на позиции разнообразные осадные машины.

Скайельт и Конфас продвигались по лугу на юг, придерживая свою кавалерию в резерве. Им преграждал путь ряд земляных укреплений, невысоких, но слишком крутых, чтобы штурмовать их верхом. Как и предполагал Найюр, сапатишах разместил за насыпями новобранцев. Благодаря этим укреплениям весь центр войска Скаура мог бы оказаться недоступным для атаки, если бы Найюр не приказал вытащить из болот несколько сотен плотов и раздать их туньерам и нансурцам. И вот теперь нансурцы принялись под градом копий и дротиков устанавливать первые плоты, превращая их в импровизированные пандусы.

Генерал Сетпанарес и его десятки тысяч айнонских рыцарей оставались невидимыми. Найюр мог рассмотреть лишь самый край пехоты, выстроившейся фалангой — с этого расстояния они казались не более чем тенью фаланги, — но ничего более.

«Псы уже грызут мои внутренности!»

Он взглянул на Келлхуса.

— Поскольку Скаур обезопасил свои фланги за счет особенностей местности, — объяснил Найюр, — это сражение будет относиться к типу йетрут, прорыву, а не к унсваза, охвату. Войска, как и люди, предпочитают сходиться с врагом лицом к лицу. Окружи их или прорви их ряды, напади на них с флангов или с тыла…

Он намеренно не договорил. Ветер развеял пыль, и вдали показались южные холмы. Вглядевшись, Найюр различил тонкие нити; это могли быть лишь айнонские рыцари, отступающие на всем их двухмильном участке. Кажется, они перестраивались на склонах. За ними толпилась айнонская пехота.

Кианцы по-прежнему удерживали высоты.

«Нужно было поставить айнонов в центр! Кого Скаур разместил на том фланге? Имбейяна? Сварджуку?»

— И так ты сокрушишь своих врагов? — спросил Келлхус.

— Что?

— Напав на них с флангов или с тыла… Найюр встряхнул черной копной волос.

— Нет. Так ты убедишь своих врагов.

— Убедишь? Найюр фыркнул.

— Эта война, — отрывисто бросил он по-скюльвендски, — та же самая твоя война, только по-честному.

Келлхус никак не показал, что это его задело.

— Вера… Ты говоришь, что сражение — это спор двух вер… Дискуссия.

Найюр, сощурившись, снова принялся глядеть на юг.

— Памятливцы называют сражение «оетгаи вутмага», великая ссора. Оба войска выходят на поле, веря, что именно они — победители. Одному воинству придется в этом разувериться. Нападай на него с флангов или с тыла, внушай ему страх, сбивай его с толку, потрясай его, убивай его: все это — доводы в споре, предназначенные для того, дабы убедить твоего врага в том, что это он побежден. Тот, кто-поверит, что он побежден, и есть побежденный.

— Значит, в сражении, — сказал Келлхус, — убеждение становится правдой.

— Как я сказал, это честно. «Скаур! Я должен думать о Скауре!»

Охваченный внезапным беспокойством, Найюр рванул свой кольчужный доспех, словно тот был ему тесен. Выкрикнув несколько отрывистых команд, он отправил гонца к генералу Сетпанаресу. Ему нужно было знать, кто отбросил айнонов от холмов, — хотя Найюр понимал, что к тому времени, как гонец вернется, судьба битвы уже наверняка будет решена. Потом он приказал трубачам напомнить генералу, чтобы тот позаботился о своих флангах. Из соображений целесообразности они переняли нансурский способ связи: по полю были расставлены группы трубачей, передающих закодированные сигналы, что представляли собою небольшое количество предупреждений и команд. Айнонский генерал показался Найюру человеком трезвомыслящим, но его король-регент, Чеферамунни, был редкостным кретином.

А айноны были народом тщеславным и изнеженным — и Скаур не мог не принять этого во внимание.

Найюр взглянул на нансурцев и туньеров. Дальние колонны, соседствующие с айнонами, уже, похоже, пошли в атаку по своим настилам. Ближние, в которых Найюр даже мог разглядеть отдельных людей, устанавливали первые плоты. И там, где они падали, исчезало несколько шайгекцев — их просто раздавливало. Первый туньер с воплем ринулся вперед…

Тем временем Пройас со своими рыцарями пробился через рассыпавшиеся ряды шайгекцев. Солнечный свет сверкал на их вздымающихся и опускающихся мечах. Но дальше к западу, за деревней с глинобитными домишками и темнеющими садами, примыкающими к шайгекцам с тыла, Найюр видел шеренги приближающихся всадников — видимо, резерв Скаура. Он не мог разглядеть через дымку их гербов, но их численность внушала беспокойство… Найюр отправил гонца предупредить конрийцев.

«Все идет по плану…» Найюр знал, что шайгекцы, находящиеся рядом с Анвуратом, рухнут под яростью атаки Пройаса. И он предполагал, что Скаур это тоже понимает: вопрос заключался в том, кого сапатишах пошлет в образовавшуюся брешь…

«Возможно, Имбейяна».

Потом он взглянул на север, на открытую местность, где кавалерия фаним отступила перед Готьелком и Саубоном, так что в результате центром их внимания сделался крепкостенный Анвурат.

— Видишь, как Скаур срывает планы Саубона? — спросил он.

Келлхус оглядел луга и кивнул.

— Он не столько сражается, сколько тянет время.

— Он отходит на севере. Галеотские и тидонские рыцари обладают преимуществами в гайвуте, в ударе. Но кианцы обладают преимуществами в утмурзу, сплоченности, и в фира, скорости. Хотя фаним не в состоянии выдержать атаку айнрити, они достаточно быстры и сплоченны, чтобы исполнить малк унсвара, защитный обхват.

Едва произнеся эти слова, Найюр увидел, как по сторонам от северян хлынули потоки кианской кавалерии.

Келлхус кивнул, не отрывая глаз от разыгрывающейся вдали драмы.

— Когда нападающий увлечется атакой, он рискует поставить свои фланги под удар.

— Что айнрити обычно и делают. Их спасает лишь их исключительная ангтома, отвага.

Рыцари айнрити, внезапно оказавшись в окружении, не сдавали своих позиций. На некотором расстоянии от них галеотская и тидонская пехота продолжала с трудом продвигаться вперед.

— Их убежденность, — сказал Келлхус. Найюр кивнул.

— Когда памятливцы перед битвой дают советы вождям, они просят их никогда не забывать, что на войне все люди связаны друг с другом, одни цепями, другие веревками, третьи бечевками, и все это — разной длины. Они называют эту связь майютафиюри, узы войны. Именно через них описывается сила и подвижность ангтомы отряда. Кианцев Народ назвал бы труту гаротут, люди длинной цепи. Их можно разогнать, но они снова стянутся воедино. Галеотов и тидонцев мы бы назвали труту хиротут, людьми короткой цепи. Оставшись в одиночестве, такие люди будут сражаться и сражаться. Лишь бедствие или утгиркоу, изнеможение, могут разорвать цепи таких людей.

Пока они наблюдали за этим участком, фаним рассыпались под ударами длинных мечей норсирайских рыцарей, отступили и заново сгруппировались западнее.

— Командир, — продолжал Найюр, — должен непрестанно оценивать бечевки, веревки и цепи врагов и своих людей.

— Так, значит, север тебя не беспокоит.

— Нет…

Найюр развернулся к югу; его охватили дурные предчувствия, необъяснимое ощущение рока. Похоже было, что айнонские рыцари почему-то отступают, хотя над холмами висела такая пыль, что сказать этого наверняка было нельзя. Пехота продолжала подъем, вдоль всей протяженности строя. Найюр отправил гонцов к Конфасу, с просьбой отправить кидрухилей в тыл к айнонам. Он приказал трубачам передать сигнал Готиану…

— Вот, — сказал он Келлхусу. — Видишь, как продвигается айнонская пехота?

— Да… Похоже, какие-то отряды смещаются вправо.

— Люди невольно, сами того не замечая, отклоняются вправо, под защиту щита соседа. Когда фаним атакуют их, они сосредоточатся на этих подразделениях — вот увидишь…

— Потому, что те проявляют недостаточную дисциплину.

— Это зависит от того, кто ими командует. Если бы их вел Конфас, я бы сказал, что они отклоняются вправо нарочно, чтобы отвлечь внимание кианцев от своих менее опытных подразделений.

— Уловка.

Найюр крепко вцепился в свой пояс с железными бляхами. По его рукам пробежала дрожь. «Все идет по плану!»

— Знай то, что знают твои враги, — сказал он, отворачиваясь, чтобы скрыть лицо. — Связи следует оборонять настолько же яростно, насколько яростно их атакуют. Используй знания о твоем враге, уловки, особенности местности, даже речи или примеры доблести, чтобы контролировать ситуацию и влиять на нее. Не терпи ни малейшего неверия. Приучай свое войско не поддаваться неверию, а все его проявления карай смертью.

«Что сейчас делает Сетпанарес?»

— Иначе их число увеличится, — сказал Келлхус.

— Народ, — сказал Найюр, — хранит много историй о нансурских колоннах, погибших целиком, до последнего человека… Сердца таких людей невозможно сломить. Но большинство смотрят на других в поисках того, чему можно верить.

— А потеря всех убеждений — это разгром? Это мы видели на Равнине Битвы?

Найюр кивнул.

— Именно потому кнамтури, бдительность, — величайшая добродетель командующего. Необходимо постоянно читать поле боя. Знаки следует непрестанно оценивать и взвешивать. Нельзя упустить гобозкой!

— Момент решения.

Найюр помрачнел, припоминая, что он упоминал этот термин некоторое время назад, на том судьбоносном совете у императора, в Андиаминских Высотах.

— Момент решения, — повторил он.

Он по-прежнему смотрел на прибрежные холмы, следя за едва различимыми рядами пехоты, что поднимались на далекие склоны. Генерал Сетпанарес отвел своего коня… Но почему?

Фаним поддавались по всему фронту, кроме южного фланга. Что же так терзает его?

Найюр взглянул на Келлхуса и увидел, что тот изучает дали так же внимательно, как обычно изучал души. Порыв ветра бросил прядь волос ему на лицо.

— Боюсь, — сказал Дунианин, — что этот момент уже миновал.


Серве расслышала в промежутках между собственными вскриками пение боевых труб.

— Но как? — с трудом выдавила она.

Она лежала на боку, уткнувшись лицом в подушки, на которые ее толкнул Келлхус. Он проник в нее сзади; Серве ощущала спиной жар, исходящий от его груди; его рука поддерживала ее колено. Каким иным он ощущался!

— Что — как, милая Серве?

Он вошел глубже, и она застонала.

— Такой другой, — выдохнула она. — Ты кажешься совсем другим.

— Это для тебя, милая Серве… Для тебя… Для нее! Серве прижалась к нему.

— Да-а… — простонала она.

Он перекатился на спину и посадил ее сверху. Он провел левой рукой, окруженной ореолом, по выпуклости ее живота. А потом его рука скользнула вниз, заставив Серве вскрикнуть. Правой же рукой он за волосы притянул ее голову к себе, так, чтобы он мог шептать ей на ухо. Никогда еще он не пользовался ею подобным образом!

— Поговори со мной, милая Серве. Твой голос так же сладок, как твой персик.

— О ч-чем? — тяжело дыша, произнесла она. — Что ты хочешь, чтобы я сказала?

Он протянул руки и приподнял ее за ягодицы, легко, словно монетку. Он начал входить в нее, медленно и глубоко.

— Говори обо мне…

— Ке-елхус, — простонала она. — Я люблю тебя… Я боготворю тебя! Люблю, люблю, люблю!

— А почему, милая Серве?

— Потому, что ты — воплощенный бог! Потому, что ты послан с небес!

Он застыл, поняв, что довел ее до самого предела.

Серве сидела на нем верхом, тяжело дыша, и чувствовала, как удары сердца отдаются в позвоночнике и в его члене, вибрирующем, словно тетива. Сквозь трепещущие ресницы она видела очертания складок шатра, смотрела, как линии преломляются через слезы радости.

Она окутала его. Он был ее, до самого основания! От одной этой мысли воздух меж ее бедер сгустился, и тончайшее его движение сделалось ощутимым, словно чье-то судорожное подергивание.

Серве вскрикнула. Какой экстаз! Какое наслаждение!

«Сейен…»

— А скюльвенд? — промурлыкал он. Его голос сочился обещанием. — Почему он так меня презирает?

— Потому, что он боится тебя, — пробормотала Серве, извиваясь под ним. — Потому, что он знает, что ты накажешь его!

Он начал двигаться снова, но с нечеловеческой осторожностью. Серве взвизгнула и стиснула зубы, и поразилась его отличности от всех остальных. Он даже пах иначе…

Как… как…

Его рука скользнула по ее шее… Как она любила эту игру!

— А почему он называет меня «дунианин»?


— Что ты имеешь в виду? — спросил Найюр у дунианина. — Еще ничего не решено. Ничего!

«Он пытается сбить меня с толку! Выставить меня дураком перед чужеземцами!»

Келлхус взирал на него с полнейшим бесстрастием.

— Я изучал «Книгу гербов», нансурский справочник, в котором перечисляются различные важные особы и их эмблемы в кианском…

— Я тоже!

Ну, во всяком случае, страницы с иллюстрациями. Читать Найюр не умел.

— Большинство гербов слишком далеко, и их отсюда не разглядишь, — продолжал Келлхус, — но мне удалось опознать большую их…

«Ложь! Ложь! Он боится, что я стану слишком могущественным!»

— Как? — едва не выкрикнул Найюр.

— Разные формы. В этом мануале есть списки грандов, подчиняющихся каждому сапатишаху… Я просто посчитал.

Найюр вскинул руку, словно отмахивался от мух.

— Тогда кто противостоит айнонам?

— Ближе всего к Менеанору Имбейян с грандами Энатпанеи. Сварджука Джурисадский занял оставшиеся высоты. Данджокша и гранды Святого Амотеу держат понижающийся участок напротив правого фланга айнонов и левого фланга нансурцев.

В центре шайгекцы. Знамя Скаура развевается над Анвуратом, но я полагаю, что его гранды вместе с Ансакером и прочими, кто выжил на Равнине Битвы, сражаются на северных лугах. Те кавалеристы за селением, которые спускаются к Пройасу, скорее всего, из людей Куяксаджи и грандов Кхемемы. С ним идут не то наемники, не то какие-то союзники… Похоже, кхиргви. Многие едут на верблюдах.

Найюр недоверчиво смотрел на Келлхуса; на скулах у него играли желваки.

— Но это невозможно…

Где наследный принц Фанайял и его наводящие страх койяури? Где грозный Кинганьехои и знаменитые Десять тысяч грандов Эумарны?

— Это правда, — сказал Келлхус. — Нам противостоит лишь часть кианцев.

Взгляд Найюра снова метнулся к южным холмам, и скюльвенд нутром почуял, что Дунианин говорит правду. Внезапно он увидел поле боя глазами кианцев. Гранды Шайгека и Гедеи увели тидонцев и Галеотов еще дальше на запад. Шайгекцы умирали во множестве, как им и полагалось, и бежали, как люди, знающие, что они делают. Анвурат — недвижный пункт, угрожающий тылу айнрити. И эти южные холмы…

— Скаур изображает, — пробормотал Найюр. — Изображает…

— Две армии, — без малейших колебаний заявил Келлхус. — Одна обороняется, одна скрыта, в точности как на Равнине Битвы.

И в этот самый момент Найюр заметил первые цепочки кианских кавалеристов, спускающихся с дальних южных склонов. За ними вздымались клубы пыли, скрывая тех, кто ехал следом. Даже отсюда Найюру было видно, что айнонскую пехоту обходят с обоих сторон…

Тем временем нансурцы и туньеры прорубили себе путь через последние земляные укрепления. Ряды шайгекцев рассеялись под их напором. Бесчисленные их тысячи уже бежали на запад, преследуемые впавшими в боевое безумие туньерами.

Офицеры и дворяне, стоявшие за спиной у Найюра и Келлхуса, разразились радостными криками.

Недоумки.

Скауру не требовалось вести проникновение на всей длине строя. У него имелись скорость и сплоченность, фира и утмурзу. Шайгекцы были всего лишь уловкой, блестящим и чудовищным жертвоприношением — способом заставить айнрити рассеяться по пересеченной местности. Коварный старый сапатишах знал, что избыток убежденности может быть так же опасен, как и ее недостаток.

Грудь Найюра сдавило болью. Лишь сильная рука Келлхуса спасла его от унижения — иначе он рухнул бы на колени.

«Снова то же самое…»

Никогда еще он не испытывал таких противоречивых чувств и такого замешательства.

На протяжении битвы, пока другие глазели, разинув рот, восклицали и тыкали пальцами, генерал Мартем следил за скюльвендом и князем Келлхусом, стараясь расслышать, о чем они говорят. На варваре был полированный чешуйчатый доспех; укороченные рукава оставляли открытыми предплечья с множеством шрамов. Талию перехватывал кожаный пояс с железными бляхами. Голову защищал кианский шлем с высоким навершием; его серебряное покрытие во многих местах было выщерблено. Длинные черные волосы падали на плечи.

Мартем узнал бы его даже за несколько миль. Скюльвендская мерзость. Да, этот человек производил на него сильное впечатление, и на советах и на поле боя, но видеть, как скюльвенд — скюльвенд! — командует Священным воинством в сражении, было почти нестерпимым оскорблением. Как только другие не видят отвратительную истину о его происхождении? Каждый его шрам вопиял о необходимости убить его! Мартем с радостью — с радостью! — пожертвовал бы жизнью, чтобы отомстить за тех, кого перебил этот дикарь.

Так почему же Конфас приказал ему убить другого человека, того, что стоял сейчас рядом со скюльвендом?

«Потому, генерал, что он — шпион кишаурим…»

Но никакой шпион не станет произносить подобных речей.

«Это его колдовство! Никогда не забывайте…»

Нет! Это не колдовство! Это истина!

«Генерал, я уже сказал. Это его колдовство…»

Мартем наблюдал, не обращая внимания на болтовню вокруг.

Но каким бы ужасным ни было его задание, Мартем не мог не обратить внимания на триумфальное развитие событий на поле битвы. И никакой солдат не смог бы. Привлеченный радостными криками, Мартем повернулся и увидел, что по всему центру строй язычников развалился. На протяжении нескольких миль, от Анвурата до южных холмов, шайгекские отряды смешались и в беспорядке ринулись на запад, а за ними гналась нансурская и туньерская пехота. Мартем присоединился к победным кличам. Какой-то миг он испытывал лишь гордость за своих соотечественников и облегчение оттого, что победа досталась столь невеликой ценой. Конфас снова победил!

А потом он снова посмотрел на скюльвенда.

Мартем слишком долго был солдатом, чтобы не распознать, когда дело начинает плохо пахнуть — даже когда на первый взгляд все благоухает победой. Что-то пошло катастрофически не так…

Варвар заорал, веля трубачам давать сигнал к отступлению. На миг Мартем оцепенел; он только и мог, что потрясенно таращиться на скюльвенда. Потом вокруг воцарилась суматоха и всеобщее замешательство. Тидонский тан Ганрикки принялся обвинять скюльвенда в измене. Засверкало оружие. Чокнутый варвар продолжал орать на них, требуя, чтобы они посмотрели на юг, но никто не мог ничего разглядеть из-за пыли. Но все-таки неистовые протесты скюльвенда многих сбили с толку. Некоторые, включая князя Келлхуса, стали тоже кричать на трубачей. Но скюльвенд, видимо, решил, что с него довольно. Он промчался через наблюдателей и вскочил на коня. Считанные мгновения — и вот он уже мчится на юго-восток, оставляя за собой длинный, узкий вымпел пыли.

Затем в небо взвилось пение труб.

Прочие тоже ринулись к своим лошадям. Мартем обернулся и посмотрел на трех людей, которых Конфас отправил с ним.

Один из них, чернокожий здоровяк зеумец встретил его взгляд, кивнул, потом взглянул мимо него, на князя Атритау. Они никуда не побегут.

«К несчастью», — подумал Мартем. Соображение насчет бегства было первой практичной мыслью, посетившей его за долгий срок.

На миг принц Келлхус встретился с ним глазами. В его улыбке сквозила такая печаль, что Мартем едва не задохнулся. Затем пророк повернулся к сражению, кипевшему у него под ногами.

Волны кианских всадников — из-под многоцветных халатов сверкали доспехи — скатились со склонов и налетели на потрясенных айнонов. Передние ряды укрылись за щитами и попытались упереть свои длинные копья в землю, а тем временем над их головами уже засверкали на утреннем солнце сабли. Над иссушенными склонами поднялась пыль. В испуге взвыли трубы. В воздухе повисли крики, топот копыт и грохот фанимских барабанов. Все новые и новые копейщики врезались в ряды айнонов.

Первым оказался разбит Сансори, вассал принца Гарсахадуты; он столкнулся не с кем иным, как с неистовым Кинганьехои, прославленным Тигром Эумарны. Гранды Эумарны словно бы за считанные мгновения врезались в тыл передним фалангам. Вскоре все фаланги, остававшиеся у айнонов, — кроме элитных частей кишьяти под командованием палатина Сотера, — либо оказались в бедственном положении, либо были обращены в беспорядочное бегство. Кишьяти же организованно отступали, отражая атаку за атакой, и тем самым выигрывали драгоценное время для айнонских рыцарей, находившихся ниже.

Казалось, будто весь мир затянут завесой пыли. Закованные в причудливые доспехи, рыцари Карьоти, Хиннанта, Мозероту, Антанамеры, Эшкаласа и Эшганакса скакали вверх по склону. Они встретились с фаним в красновато-желтой дымке. Трещали копья. Пронзительно ржали лошади. Люди взывали к невидимым небесам.

Размахивая своей огромной двуручной булавой, Ураньянка, палатин Мозероту, валил одного язычника за другим. Сефератиндор, пфальц-граф Хиннанта, повел своих нагримированных рыцарей в яростную атаку, кося людей, словно траву. Принц Гарсахадута и его сансорская дружина продолжали рваться вперед, отыскивая священные знамена своих соплеменников. Кианские кавалеристы дрогнули и побежали от них, и айноны разразились ликующими воплями.

Ветер начал развеивать дымку.

Потом Гарсахадута, оторвавшись от своих на несколько сотен шагов, налетел на наследного принца Фанайяла и его койяури. Сансорский принц получил колющий удар в глазницу и свалился с седла, и заплясал вихрь смерти. В считанные мгновения все шестьсот сорок три рыцаря Сансора либо погибли сами, либо потеряли лошадей. Не видя, что творится уже на расстоянии нескольких шагов от них, многие айнонские рыцари просто кидались на шум схватки — и исчезали в желтом тумане. Другие столпились вокруг своих графов и баронов, ожидая, пока подует ветер.

На флангах и в тылу у них появились конные лучники.


Рыдающая Серве съежилась, пытаясь натянуть на себя одеяло.

— Что я сделала? — всхлипывала она. — Что я такого сделала, что вызвала твое неудовольствие?

Окруженная сиянием рука ударила ее, и Серве упала на ковер.

— Я люблю тебя! — завизжала она. — Келлху-у-ус! Воин-Пророк рассмеялся.

— Скажи-ка мне, милая Серве, что я задумал для Священного воинства?


Знамя-Свазонд склонилось к пыльной земле; белые молнии вздымались и хлопали, словно паруса. Мартем уже решил, что втопчет эту мерзость в грязь — потом… Все покинули холм, кроме него самого, князя Келлхуса и трех убийц, присланных Конфасом.

Хотя южные холмы еще сильнее затянуло завесой пыли, Мартему удалось разглядеть в ее клубах то, что наверняка было бегущей айнонской пехотой. Скюльвенда он уже давно потерял из виду. На западе, на фоне смутных очертаний творящегося бедствия, он видел перестраивающиеся колонны своих соотечественников. Мартем понимал, что вскоре Конфас ускоренным маршем поведет их обратно к болотам. Нансурцы давно на опыте узнали, что нужно делать, чтобы выжить, когда фаним берут верх.

Князь Келлхус сидел спиной к ним четверым, сведя ступни и положив ладони на колени. За ним видно было, как люди карабкались на крепостные стены и валились оттуда, как рыцари скакали по пыльному лугу, как северяне рубили злосчастных шайгекцев…

Казалось, будто пророк… прислушивается. Нет. Свидетельствует.

«Только не его, — подумал Мартем. — Я не могу этого сделать».

Первый из убийц двинулся вперед.

ГЛАВА 15 АНВУРАТ

«Безумец завладевает миром, тогда как святой делает людей из дураков».

Протатис, «Сердце дурака»

4111 год Бивня, конец лета, Шайгек


Пepecoxшee русло прорезало сердце равнины, и некоторое время Найюр скакал по нему и выбрался оттуда лишь после того, как оно ни начало извиваться, словно вены старика. Он заставил своего вороного выпрыгнуть на берег. За ним громоздились приморские холмы; их вершины и склоны до сих пор заволакивала желто-красная дымка. На западе уцелевшие айнонские фаланги отступали вниз по склонам. На востоке бессчетные тысячи людей мчались по вытоптанному лугу. Неподалеку, у небольшого холмика Найюр заметил группу пехотинцев в длинных черных кожаных юбках, обшитых железными кольцами, но без шлемов и без оружия. Некоторые сидели; другие стояли, стаскивая с себя доспехи. Все, кроме тех, кто плакал, с потрясением и ужасом смотрели на окутанные завесой пыли холмы.

Где же айнонские рыцари?

На самом востоке, там, где бирюзовая и аквамариновая лента Менеанора исчезала за серовато-коричневым подножием холмов, Найюр увидел лавину кианских кавалеристов, мчащуюся вдоль полосы прибоя. Ему не нужно было рассматривать гербы, чтобы понять: Кинганьехои и гранды Эумарны появились оттуда, откуда их никто не ждал…

Где же резервы? Готиан с его шрайскими рыцарями, Гайдекки, Вериджен Великодушный, Атьеаури и все прочие?

Боль сдавила ему горло. Найюр стиснул зубы.

«Опять…»

Кийут.

Только на этот раз роль Ксуннурита сыграл он сам. Это он оказался самонадеянным упрямцем!

Найюр стер пот, заливающий глаза, и увидел фаним, что скакали за ширмой далекого кустарника и чахлых деревьев — нескончаемый поток…

«Лагерь. Они скачут в лагерь…» Найюр с криком пришпорил коня и помчался на восток.

«Серве».


До самого горизонта, насколько хватало глаз, люди дрались друг с другом, сшибались ряд на ряд, кружились в мешанине общей схватки. В воздухе висел не столько грохот, сколько шипение отдаленного сражения; Мартему подумалось, что это похоже на шум моря в раковине — штормового моря. Затаив дыхание, он следил за первым из Конфасовых убийц, что уже подошел к князю Келлхусу и занес короткий меч…

Затем последовал невероятный момент — не длиннее резкого вдоха.

Пророк просто повернулся и взял опускающийся клинок большим и указательным пальцами. «Нет», — произнес он, а потом развернулся и невероятным ударом ногой уложил нападавшего. Каким-то неизъяснимым образом меч убийцы перекочевал к нему в левую руку. Все еще не выпрямившись, пророк вонзил его в горло убийцы, пришпилив того к земле.

Все это произошло в мгновение ока.

Второй убийца-нансур ринулся вперед, нанося удар в движении. Еще один пинок из низкой стойки, и голова нападающего дернулась назад, а меч выпал из обмякших пальцев. Нансур осел на землю, словно сброшенная одежда, — похоже, он был мертв.

Зеумский танцор с мечом опустил свою кривую саблю и расхохотался.

— Цивилизованный человек, — произнес он низким голосом. Его сабля со свистом рассекла воздух, описав дугу вокруг хозяина. Солнце сверкало на клинке, словно на посеребренных спицах колесницы.

Пророк, не вставая, извлек из ножен за спиной свой странный меч с длинной рукоятью. Держа его в правой руке, он коснулся острием земли между ног. Резкое движение, и в глаза танцору полетела засохшая земля. Танцор с ругательствами отшатнулся и чуть не оступился. Пророк ринулся вперед и вонзил меч в нёбо зеумцу. Он подтолкнул огромное тело, и оно рухнуло на землю.

Он стоял, а за ним кипела битва; его бороду и волосы трепал ветер. Он повернулся к Мартему, перешагнул через труп танцора с мечом…

Освещенный утренним солнцем. Приближающееся видение.

Нечто слишком ужасное. Слишком яркое.

Генерал отшатнулся и попытался извлечь меч из ножен.

— Мартем, — произнесло видение. Оно протянуло руку и с силой сжало правое запястье генерала.

— Пророк! — выдохнул Мартем. Видение улыбнулось и произнесло:

— Скаур знал, что нас возглавляет скюльвенд. Он видел Знамя-Свазонд…

Генерал Мартем уставился на Келлхуса, ничего не соображая.

Воин-Пророк повернулся и кивком указал на окрестный ландшафт.

Прежних построений там не сохранилось. Сперва Мартем заметил Пройаса и конрийских рыцарей, попавших в бедственное положение в глинобитном лабиринте отдаленного селения. Вырвавшись из-под сени садов, с флангов к ним неслось несколько тысяч кианских кавалеристов, и во главе их реяло треугольное знамя Куяксайи, сапатишаха Кхемемы. Мартем подумал, что конрийцы обречены, но он все равно не понял, что же имел в виду Воин-Пророк… Потом он взглянул в сторону Анвурата.

— Кхиргви, — пробормотал генерал. Тысячи кхиргви, восседающие на рослых верблюдах, врезались в ряды поспешно перестроившейся конрийской пехоты, обтекли ее с флангов и теперь мчались к холму, к Знамени-Свазонду…

К ним.

Их лишающие мужества, улюлюкающие боевые кличи перекрыли шум сражения.

— Надо бежать! — крикнул Мартем.

— Нет, — возразил Воин-Пророк. — Знамя-Свазонд не должно пасть.

— Но оно падет! — воскликнул Мартем. — Оно уже пало! Воин-Пророк улыбнулся, и глаза его заблестели яростно и неукротимо.

— Убежденность, генерал Мартем…

Его рука, окруженная сияющим ореолом, легла на плечо Мартема.

— Война — это убежденность.


В сердцах айнонских рыцарей царили замешательство и ужас. Окончательно потеряв всякую ориентацию, они пытались докричаться друг до друга через завесу пыли, пытались понять, что же им делать. Отряды лучников налетали на них и расстреливали лошадей под ними. Рыцари ругались и прикрывались щитами, уже утыканными стрелами. Всякий раз, как Ураньянка, Сефератиндор и прочие переходили в атаку, кианцы рассеивались и отрывались от них, продолжая стрелять на ходу, и все новые рыцари с грохотом летели на выжженную солнцем землю. Многие айноны отстали от своих и очутились в затруднительном положении: на них налетали со всех сторон. Кусьетер, пфальцграф Гекаса, вслепую добрался до верха холма и оказался зажат между земляными укреплениями, сорвавшими первую атаку айнонов, и безжалостными копьями койяури. Кусьетер раз за разом вступал в схватку с элитной кавалерией кианцев, но в результате лишился коня, и его люди решили, что он убит.

Его рыцари запаниковали и во время бегства затоптали его. Вихрь смерти продолжал кружиться…

Тем временем сапатишах Эумарны, Кинганьехои, ринулся в атаку через луг. Большая часть его грандов врассыпную ринулись на север; им не терпелось наведаться в лагерь айнрити. Сам же Тигр ударил на запад, помчавшись со своими приближенными через поле, заполненное удирающей айнонской пехотой. Он налетел на командный пункт генерала Сетпанареса и захватил его. Генерал был убит, но Чеферамунни, король-регент Верхнего Айнона, каким-то чудом сумел бежать.

Далеко на северо-западе штабную группу Найюра урс Скиоаты, Господина Битвы Священного воинства, захлестнуло замешательство и обвинения в предательстве. Толпы шайгекских новобранцев, составлявших центр Скаурова войска, окончательно стушевались под напором объединенной мощи нансурцев, туньеров и удара во фланг, который нанес Пройас с конрийскими рыцарями. Поверив в победу Священного воинства, айнрити ринулись преследовать бегущих, и их боевые порядки смешались. Строй превратился в беспорядочные группы людей, разделенные участками луга. Многие даже падали на колени на иссушенную землю, вознося хвалу Богу. Мало кто услышал пение труб, командующих общее отступление, — в основном потому, что очень мало труб передало эту команду. Большинство трубачей просто не поверили, что им действительно приказали именно это.

Барабаны язычников ни разу ни дрогнули, ни разу не сбились с ритма.

Гранды Кхемемы и десять тысяч кхиргви на верблюдах, свирепые кочевники из южных пустынь, вдруг возникли из-за толп бегущих шайгекцев и безудержно ринулись на разбившихся на отдельные группы Людей Бивня. Отрезанный от своей пехоты Пройас отступил в ближайшее селение, лабиринт глинобитных домишек, взывая попеременно то к Богу, то к своим людям. Туньеры, рассыпавшиеся по лугу, образовали круги, обнесенные стеной щитов, и сражались с поразительным упрямством, потрясенные встречей с врагом, чья ярость не уступала их собственной.

Принц Скайельт отчаянно сзывал своих графов и рыцарей, но их задержали у земляных укреплений.

Огромное сражение разбилось на множество битв поменьше — более отчаянных и гораздо более ужасных. Куда бы ни смотрели Великие Имена, повсюду видны были лишь отряды фаним, скачущие по нолю. Там, где язычники превосходили противника численностью, они шли в атаку и брали верх. Там, где им не удавалось одолеть врага, его окружали и начинали изводить обстрелом.

Многие рыцари, охваченные тревогой, в одиночку кидались на врага, но под ними убивали коней, а их самих затаптывали.


Найюр скакал изо всех сил, проклиная себя за то, что сбился с пути в бесконечных проходах и переходах лагеря. Он натянул поводья, остановив вороного у участка, огороженного галеот-скими шатрами с их тяжелыми, прочными каркасами, и взглянул на север,выискивая приметные верхушки круглых шатров, излюбленных конрийцами. Словно бы ниоткуда вылетело трое женщин; они стрелой промчались через галеотский лагерь на север и исчезли за шатрами на дальней его стороне. Мгновение спустя за ними последовала еще одна, черноволосая, что-то неразборчиво вопящая на кетьянском. Найюр взглянул на юг и увидел десятки столбов черного дыма. Ветер на миг стих, и пологи окружающих шатров повисли.

Найюр заметил синюю накидку на доспех, брошенную у дымящегося костра. Кто-то вышил на ней красный бивень…

Он слышал крики — тысячи криков.

Где она?

Найюр знал, что происходит, и, что более важно, он знал, как это будет происходить. Первые костры были зажжены как сигналы для тех айнрити, кто сейчас сражался на поле боя, — дабы убедить их в том, что их и вправду одолели. В противном случае лагерь бы сперва обыскали как следует, прежде чем уничтожать. Даже теперь кианцы наверняка кружили по лагерю, выискивая добычу, особенно такую, которая кричала и извивалась. Если он не найдет Серве в самое ближайшее время…

Он пришпорил коня и поскакал на северо-восток.

Осадив вороного у шатра, расшитого изображениями животных, он проломился через извилистый коридор и увидел троих кианцев на конях в нарядной сбруе. Они обернулись, заслышав его приближение, но тут же отвернулись снова, приняв его за своего. Кажется, они о чем-то спорили. Выхватив свой палаш, Найюр послал коня в галоп. Первый раз проскакав мимо этой троицы, он убил двоих. Хотя их товарищ в оранжевом халате в последний момент заорал, они даже не успели на него взглянуть. Найюр натянул поводья и развернул коня, но уцелевший фаним уже удрал. Найюр не стал за ним гнаться и направился на восток, поняв наконец-то — во всяком случае, он так надеялся, — в какой части лагеря он сейчас находится.

Пронзительный визг, от которого мурашки пробежали по коже, раздавшийся не далее как в сотне шагов от него, заставил Найюра перевести коня на рысь. Привстав в стременах, он заметил каких-то людей, носящихся между битком набитыми шатрами. Новые крики взвились в воздух — на этот раз срывающиеся, и совсем рядом. Внезапно из-под прикрытия окружающих шатров и палаток выскочила целая толпа обслуги, следовавшей за войском. Жены, проститутки, рабы, писцы и жрецы — кто кричал, кто просто молча мчался куда глаза глядят, не разбирая дороги. Некоторые вопили, завидев Найюра, и пытались пробиться подальше от него. Другие не обращали на него никакого внимания, то ли сообразив, что он не фаним, то ли понимая, что он не сумеет перебить сразу столько народу. В считанные мгновения их поток поредел. Молодые и здоровые сменились старыми и немощными. Найюр заметил Кумора, пожилого жреца Гильгаоала, подгоняемого служками. Он видел множество обезумевших от страха матерей, которые тянули за собой перепуганных детей. Немного позади несколько перевязанных воинов, примерно человек двадцать, отделилась от потока беглецов и заняла боевую позицию. Они начали петь…

Найюр услышал приближающийся хор хриплых победных воплей, фырканье и топот лошадей…

Он натянул поводья и вынул палаш.

Потом он увидел их; они быстро ехали между палатками, толкая друг друга. На мгновение они напомнили ему отряд, пробирающийся через бурный прибой. Кианцы из Эумарны…

Найюр вздрогнул и опустил взгляд. Молодая женщина с окровавленной ногой, с младенцем, привязанным к спине, уцепилась за его колено, умоляюще лопоча что-то на неведомом ему языке. Найюр поднял ногу, чтобы пнуть ее, потом отчего-то вдруг опустил. Он наклонился и посадил ее перед собой в седло. Женщина залилась слезами. Найюр развернул вороного и поскакал через толпу бегущих.

Мимо уха у него свистнула стрела.

Его золотистые волосы развевались на ветру. Складки белого парчового одеяния колыхались.

— Не вставай! — велел пророк.

Но Мартем и без того стоял, словно громом пораженный. Поле боя внизу бурлило клубами пыли и мелькающими в нем неясными силуэтами кхиргви. Воин-Пророк резко опустил сперва одно плечо, потом другое. Он резко опустил голову, прогнулся назад, ушел в полуприсед, потом подпрыгнул. Это был странный танец, одновременно и беспорядочный, и продуманный, размеренный и поразительно быстрый… И лишь ощутив удар в бедро, Мартем понял, что пророк танцует, уклоняясь от стрел.

Генерал упал, схватившись за ногу. Весь мир заполнили крики и оглушительный шум.

Сквозь слезы боли Мартем увидел Знамя-Свазонд на фоне ослепительно сияющего солнца.

«Сейен милостивый. Теперь я умру».

— Беги! — крикнул он. — Ты должен бежать!

Вороной всхрапнул и издал пронзительное ржание. Мимо проносились шатер за шатром, холст крашеный и холст полосатый, разрисованная кожа, бивни и снова бивни. Безымянная женщина у него в седле дрожала, тщетно пытаясь взглянуть на своего ребенка. Топот кианских коней был все ближе; они скакали колоннами по узким проходам и разворачивались в шеренги на редких просветах. «Скафади! — кричали они. — Йяра тил Скафади!» Такие же колонны грохотали и по параллельным проулкам. Дважды Найюру приходилось прижимать женщину с ребенком к шее своего коня, когда над ними свистели стрелы.

Он снова пришпорил вороного до крови. Найюр услышал крики и понял, что догоняет новую группу бежендев. Вдруг вокруг него оказалась толпа обезумевших, спотыкающихся мужчин, вопящих матерей и бледных как мел детей. Найюр бросил коня влево. Он узнал преследующего его кианца. Это был знаменитый капитан Скафади, изводивший идолопоклонников. Все пленные, кого только приходилось допрашивать Найюру, слыхали о нем. Найюр вылетел на одну из огромных площадей, которые нансурцы использовали для строевой подготовки, и его вороной полетел вперед с новым воодушевлением. Найюр вставил стрелу в лук, натянул тетиву и убил ближайшего кианца, мчащегося за ним через клубы пыли. Вторая стрела вошла в шею коню следующего преследователя, и конь рухнул вместе со всадником, подняв новое облако пыли.

— Зиркиреа-а-а! — взвыл Найюр.

Женщина завизжала от ужаса. Найюр взглянул вперед и увидел, как на западную оконечность поля вылетают несколько десятков фаним.

«Гребаные кианцы!»

Найюр развернул выдыхающегося вороного и погнал его к северному выходу с площади, благодаря нансурцев и их рабскую приверженность к компасу. В воздухе висели отдаленные крики и резкие вопли «ют-ют-ют-ют!». Безымянная женщина плакала от страха.

Нансурские палатки-бараки уходили на север, напоминая ряды подточенных зубов. Проход между ними все приближался. Женщина попеременно то смотрела вперед, то оглядывалась на кианцев, и то же самое проделывал ее черноволосый младенец. «Странно, — подумалось Найюру. — Младенцы откуда-то знают, когда нужно вести себя тихо». Вдруг и из северного прохода хлынули фанимские кавалеристы. Найюр резко свернул вправо и поскакал вдоль легких белых палаток, выискивая, где бы проскочить между ними. Так ничего и не обнаружив, он погнал коня к углу. Все больше и больше кианцев вылетали из восточного выхода и рассыпались по площади. Те, кто гнался за ним, приблизились, судя по топоту копыт. Еще несколько стрел вспороли воздух у них над головами. Найюр резко развернул вороного и скинул женщину на пыльную землю. Младенец тут же завопил. Найюр сунул ей нож — прорезать холст шатров…

Воздух загудел от грохота копыт и криков язычников.

— Беги! — рявкнул Найюр на женщину. — Беги! Его окутало облако пыли.

Найюр со смехом развернулся.

Выхватывая палаш, он увернулся от сабли, идущей по широкой дуге, и нанес нападающему колющий удар в подмышку. Потом сломал меч следующему нападающему и располосовал тому грудь. Кровь ударила из рассеченного тела, словно вино. Следующего он поймал за щит, вращая мечом, словно булавой. Кианец опрокинулся назад, свалился с коня и каким-то образом умудрился приземлиться на четвереньки. Шлем слетел с него и покатился под копыта. Перехватив меч, Найюр заколол его ударом в основание черепа.

Он встал на стременах и стряхнул кровь с клинка в лица потрясенным кианцам.

— Кто?! — взревел Найюр на священном языке.

Он принялся рубить оставшихся без всадников лошадей, которые отделяли его от врагов. Одна рухнула, молотя ногами в воздухе. Другая пронзительна заржала и вломилась в ряды кианцев.

— Я — Найюр урс Скиоата, — выкрикнул Найюр, — неистовейший из мужей!

Тяжело дышащий вороной сделал шаг вперед.

— Ваши отцы и братья — на моих руках!

Глаза язычников отблескивали белым из теней их посеребренных шлемов. Некоторые вскрикнули.

— Кто, — проревел Найюр с таким остервенением, словно все его тело состояло из одного горла, — кто хочет убить меня?

Пронзительный женский крик. Найюр бросил взгляд назад и увидел безымянную женщину, задержавшуюся у входа в ближайший шатер. Она сжимала нож, который дал ей Найюр, и махала руками, призывая его следовать за ней. На миг Найюру показалось, будто он всегда знал ее, будто они много лет были любовниками. Он увидел проблеск солнечного света с дальней стороны шатра, там, где она разрезала стену. Потом он заметил какую-то тень над собою, услышал нечто не совсем…

Несколько кианцев завопили — тоже от ужаса, но иначе.

Найюр сунул левую руку за пояс и крепко сжал в ладони отцовскую Безделушку.

На миг он встретился взглядом с широко распахнутыми, ничего не понимающими глазами женщины, увидел младенца у нее за плечом… Это был сын — теперь Найюр откуда-то это знал.

Он попытался крикнуть. Они превратились в тени в ливне сверкающего пламени.

Одно пространство.

А пересечения бесконечны.

Келлхусу было пять лет, когда он впервые вышел за пределы Ишуаля. Прагма Юан собрал всех детей этого возраста и велел им ухватиться за длинную веревку. Затем он без всяких объяснений свел их вниз по террасам, вывел к Охряным воротам, а оттуда — в лес, и остановился, лишь добравшись до рощи могучих дубов. Он позволил детям немного побродить по роще — как теперь понимал Келлхус, чтобы повысить их чувствительность по отношению к самим себе. К щебету ста семнадцати птиц. К запаху мха на коре, почвы, дышащей под маленькими сандалиями. К цветам и формам: белые полосы солнечных лучей на фоне медного полумрака, черные корни.

Несмотря на поразительную новизну происходящего, Келлхус способен был думать лишь о прагме. По правде говоря, он едва ли не дрожал от предчувствия. Все видели прагму Юана со старшими мальчишками. Все знали, что он обучает старших мальчишек тому, что именуют путями тела…

Путями битвы.

— Что вы видите? — в конце концов спросил старик, глядя на полог листвы.

Посыпались нетерпеливые ответы. Листья. Ветки. Солнце.

Но Келлхус видел больше. Он подметил засохшие сучья, давку состязающихся ветвей и веточек. Он видел, как деревца поменьше, молодая поросль, чахнут в тени великанов.

— Борьбу, — сказал он.

— В каком смысле, Келлхус?

Страх и ликование — взрыв детских чувств.

Д-деревья, прагма, — запинаясь, отозвался он. — Они воюют за… за место.

Верно, — согласился прагма Юан. — И этому, дети, я и буду вас учить. Как быть деревом. Как воевать за место…

— Но деревья не двигаются, — сказал кто-то из детей.

— Двигаются, — сказал прагма, — но медленно. Сердце дерева делает лишь один удар, весной, потому ему приходится вести войну на все стороны одновременно. Оно должно ветвиться и ветвиться, пока не заслонит собою небо. Но вы — ваши сердца делают много ударов, и вам нужно вести войну лишь в одном направлении зараз. Именно таким образом люди овладевают местом.

Невзирая на возраст, прагма вскочил, словно мячик.

— Давайте, — сказал он, — попробуйте прикоснуться к моим коленям.

И Келлхус тоже ринулся вместе с остальными сквозь пятна солнечного света. Он верещал от расстройства и восторга всякий раз, как палка хлопала или тыкала его по спине. Он изумленно глядел, как старик пляшет и кружится, а дети плюхаются на попы или катятся по опавшей листве кубарем, словно барсуки. Никто не сумел дотянуться до его ног. Никто даже не сумел войти в круг, очерченный его палкой.

Прагма Юан был деревом-победителем. Единственным владельцем своего места.

Кхиргви в своих потрепанных коричневых плащах, повесив щиты на лакированные бока верблюдов, подгоняли их и угрожающе размахивали саблями. Воздух звенел от их улюлюканья.

Келлхус поднял свой меч, меч дунианской работы.

Кхиргви захохотали. Темные лица жителей пустыни, такие уверенные…

Они мчались к кругу, очерченному его мечом.

Найюр пнул седло и опаленную тушу лошади. Он отряхнулся от пепла, моргая из-за едкого дыма, резавшего глаза. Звон. Мир состоял из дыма, вони сгоревшего мяса — и звона. Найюр ничего больше не слышал.

Он отыскал горелые оболочки, что прежде были безымянной женщиной и ее ребенком. Он подобрал свой нож, осторожно взяв его за обуглившуюся рукоять.

Она обгорела, но не обжигала — таким странным образом колдовской жар просачивался в реальность.

Найюр двинулся на северо-запад, мимо треклятых вышитых, обвисших айнонских шатров. Знамена с различными изображениями реяли на ветру. За спиной у Найюра по небу шагали Багряные адепты. Беззвучно проносились огненные столпы. Вдали потоком лились молнии. Кажется, где-то пронзительно кричали люди.

И Найюр подумал: «Серве…»

Его окружили люди — ликующие, перепуганные, сбитые с толку. Хотя рты их открывались и языки касались зубов, Найюр не слышал ничего, кроме звона. Он проложил себе дорогу через толпу и зашагал дальше.

В левой руке что-то причиняло боль. Найюр открыл ладонь и увидел отцовскую хору. Грязный железный шарик, тусклый даже на солнечном свету, весь исписанный бессмысленными закорючками. Эта штуковина дважды спасала его.

Найюр сунул хору обратно за пояс.

Потом он услышал удар грома. Звон перешел в пронзительное нытье — почти неслышное. Найюр остановился, закрыл г лаза. Крики и вопли, вон тот далеко, а этот близко, совсем рядом. Они разъели расстояния, разнеслись до края слышимости и в конце концов растворились в окружающем шуме битвы и моря.

Через некоторое время Найюр отыскал вышитый шатер Пройаса, установленный на небольшом пригорке. «Каким потрепанным он теперь выглядит», — подумалось Найюру, и его охватила печаль. Все вокруг казалось таким поблекшим.

Неподалеку он нашел старый шатер, который прежде делил с Келлхусом; шатер скрипел и хлопал на ветру. Чайник рядом с погасшим костром. Дым тянулся над землей и терялся между соседними палатками.

Сердце Найюра бешено заколотилось. А вдруг она пошла вместе с остальными поглазеть на битву с юго-восточного края лагеря? Вдруг кианцы поймали ее? Такую красавицу они непременно прихватили бы, хоть она и беременна. Игрушка для принцев. Необыкновенный подарок!

Добыча!

Звук ее голоса заставил Найюра подскочить. Пронзительный крик…

На миг он застыл, не в силах пошелохнуться. Он услышал мужской голос — мягкий, вкрадчивый и при этом безумно жестокий…

Земля ушла у него из-под ног. Найюр попятился. Шаг. Другой. По коже побежали мурашки.

Дунианин.

— Пожалуйста! — закричала Серве. — Пожа-алуйста!

Дунианин.

Но как?

Найюр крадучись двинулся вперед. Его ребра словно окаменели. Он не мог сделать вдох! Нож дрожал в его руке. Найюр вытянул руку и кончиком ножа отвел полог шатра.

Поначалу он ничего не увидел — внутри было слишком темно. Лишь какие-то тени да судорожные всхлипы Серве…

Потом Найюр разглядел ее; она нагая стояла на коленях перед нависающей над ней тенью. Один глаз заплыл, из носа и откуда-то из-под волос течет кровь и ручейками струится по шее и груди.

Что?

Найюр, не задумываясь, скользнул в темноту шатра. В воздухе мерзко воняло спариванием. Дунианин развернулся; он был так же наг, как и Серве, окровавленная рука сжимала набухший член.

— Скюльвенд, — протянул Келлхус; глаза его сверкали отвратительным экстазом. — Я не почуял тебя.

Найюр ударил, целясь в сердце. Но окровавленная рука взметнулась и задела его запястье. Нож вошел дунианину под ключицу.

Келлхус отшатнулся, запрокинул голову к провисшей крыше шатра и закричал; это были сотни криков, сотни голосов, заключенных в одну нечеловеческую глотку. И Найюр увидел, как его лицо открылось, как будто уголки рта растянулись от шеи до волос. Он увидел за вспухшими чертами глаза без век, десны без губ…

Тварь ударила его, и Найюр упал на одно колено. Он выхватил палаш.

Но тварь исчезла за пологом, прыгая, словно животное.


Вскоре разрозненным отрядам айнонских рыцарей, под которыми отстреливали лошадей, не осталось ничего иного, кроме как остановиться и обороняться. Кианцы все чаще с ревом врывались в их гущу, метя в дневном мраке в раскрашенные белым лица, словно в мишени. Кровь запеклась на холеных бородах. Знамена опрокидывали и затаптывали. Пыль превращала пот в корку грязи. Серьезно раненного Сефератиндора вынесли из первых рядов, где он «смеялся с Саротессером», как старались поступить все айнонские дворяне, когда были уверены в приближении смерти.

Некоторые, как Галрота, пфальц-граф Эшганакса, рванули вниз по склону на прорыв, бросив тех родичей и вассалов, которые остались без лошадей. Некоторые, как жестокий Зурсодда, обескровили свои отряды бесконечными контратаками, и в конце концов у них вообще не осталось конных. Но другие, как безжалостный Ураньянка или беспристрастный Чинджоза, пфальц-граф Антанамеры, просто пережидали атаки язычников. Они подбадривали своих людей и яростно обороняли каждую пядь пыльной земли. Снова и снова кианцы кидались в бой.

Ржали кони. Трещали копья. Кричали и выли люди. По всем склонам звенели сабли и мечи. И каждый раз фаним откатывались назад, поражаясь этим побежденным, которые отказывались становиться побежденными.

На северо-западе кхиргви нападали на айнрити с неослабной, какой-то безумной яростью. Многие просто прыгали с верблюдов и вышибали ошеломленных рыцарей из седел. Так были убиты конрийский палатин Аннанда, Кушигас, и туньерский граф Скавги, Инскарра. Пройас, как и тысячи туньеров, попал в окружение за своими стенами из щитов. Кхиргви прочесали территорию вокруг Анвурата и обрушились на конрийцев, осаждавших крепость, и разгромили их. А потом ринулись к холмику, на котором стояло Знамя-Свазонд Господина Битвы.

Тем временем гранды Эумарны вихрем пронеслись по извилистым переулкам и длинным улицам лагеря айнрити, поджигая шатры и палатки, рубя жрецов, швыряя кричащих женщин на землю и насилуя их. При виде столбов дыма, вставших вдалеке над лагерем, многие из свиты Скаура попадали на колени и заплакали, вознося хвалу Единому Богу. Некоторые же принялись славить сапатишаха, целуя землю у его ног.

Затем небо на востоке заполонил мерцающий свет. Прославленные кавалеристы Кинганьехои натолкнулись на Багряных Шпилей… И погибли.

Те, кто пережил первый удар колдунов, всей массой пустились наутек, в основном — по широким пляжам вдоль Менеанора, где их перехватили великий магистр Готиан, граф Керджулла и граф Атьеаури, возглавлявшие резервные силы Священного воинства. Около девяти тысяч рыцарей айнрити налетели на язычников, и втоптали их в песок, и загнали в бушующий прибой. Мало кому удалось ускользнуть.

Тем временем имперские кидрухили прорвали удавку, сжимающуюся вокруг рыцарей Верхнего Айнона. Имбейян и гранды Энатпанеи были отброшены. Так впервые возникла пауза в том, что впоследствии получило название Битвы на склонах. Пыль начала рассеиваться… Когда ситуация внизу, на поле, прояснилась, длинные ломаные ряды айнонских рыцарей разразились радостными кликами. Вместе с кидрухилями они в едином порыве ринулись с высот.

На севере чудовищное продвижение кхиргви сперва затормозило из-за чудесной обороны Келлхуса, князя Атритау, под Знаменем-Свазондом, а потом окончательно остановилось из-за фланговых атак ауглишских и инграулишских рыцарей в черных доспехах, под командованием графа Гокена и графа Ганброты.

Затем барабаны фаним смолкли. Далеко на северо-западе принц Саубон и граф Готьелк в конце концов сломили сопротивление грандов Шайгека и Гедеи, которых они прижали к берегам Семписа. Граф Финаол со своими канутишскими рыцарями, хоть они и уступали противнику в численности, атаковал гвардейцев падираджи, охранявших священные барабаны. Сам граф Финаол получил копьем в подмышку, но его вассалы одержали верх и перебили разбегавшихся барабанщиков. Вскоре запыхавшиеся галеоты и тидонцы уже ловили женщин и рабов в огромном лагере кианцев.

Огромное войско фаним распалось на части. Наследный принц Фанайял со своими койяури бежал на юг, а за ними по бесконечным пляжам гнались кидрухили. Имбейян оставил высоты вместе с остатками айнонов и попытался отступить через холмы. Но там его уже поджидал Икурей Конфас, и Имбейяну пришлось бежать с горсткой своих придворных, пока его гранды истекали кровью, сражаясь с закаленными ветеранами Селиалской Колонны. Хотя генерал Боргас был убит шальной кианской стрелой, нансурцы не дрогнули, и энатпанейцы оказались перебиты подчистую. Кхиргви бежали на юго-восток, в пустыню, в бездорожье, и железные люди преследовали их.

Сотни айнтрити, чересчур увлекшиеся погоней за кочевниками, заблудились в пустыне.


Найюр увидел на циновках свой обгоревший нож.

Потрясенная тем, что произошло с Келлхусом, Серве вцепилась в измазанное кровью одеяло и принялась вопить, словно сумасшедшая. Когда Найюр ухватил ее, она попыталась выцарапать ему глаза. Найюр толкнул ее, и Серве полетела на землю.

— Я нужна ему! — выла она. — Он ранен!

— Это был не он, — пробормотал Найюр.

— Ты убил его! Ты убил его!

— Это был не он!

— Ты свихнулся! Ты ненормальный!

Прежний гнев заглушил недоверие. Найюр схватил Серве за руку и скрутил.

— Я забираю тебя! Ты — моя добыча!

— Ты ненормальный! — завизжала Серве. — Он все мне про тебя рассказал! Все-все!

Найюр снова бросил ее на землю.

— Что он сказал?

Серве стерла кровь с губ; кажется, она впервые перестала бояться.

— Почему ты бьешь меня. Почему ты никак не перестанешь про меня думать, а постоянно возвращаешься мыслями ко мне, и возвращаешься в ярости. Он все мне рассказал!

Внутри у Найюра что-то задрожало. Он вскинул руку, но пальцы не сжимались в кулак.

— Что он сказал?

— Что я — только знак, символ. Что ты бьешь не меня, а себя самого!

— Я тебе шею сверну! Удавлю, как котенка! Выбью кровь из твоего чрева!

— Давай, бей! — завизжала Серве. — Бей — и забивай себя!

— Ты — моя добыча! Моя добыча! Ты должна делать, что я захочу!

— Нет! Нет! Я — не твоя добыча! Я — твой позор! Он так сказал!

— Позор? Какой позор? Что он сказал?

— Что ты бьешь меня за то, что я сдалась, как ты сдался! За то, что я трахаюсь с ним, как ты трахался с его отцом!

Она все еще лежала на земле, подтянув ноги. Такая красивая. Избитая и сокрушенная, но все равно красивая. Как может человеческое существо быть настолько красивым?

— Что он сказал? — тупо спросил Найюр.

Он. Дунианин.

Теперь Серве принялась всхлипывать. Откуда-то у нее в руке появился нож. Он приставила его к горлу; Найюр видел, как в клинке отражается безукоризненный изгиб ее шеи. Он мельком заметил единственный свазонд у нее на предплечье.

«Она убивала!»

— Ты сумасшедший! — плача, произнесла она. — Я убью себя! Я убью себя! Я не твоя добыча! Я его! Его!

«Серве…»

Ее рука была согнута в запястье и плотно прижимала нож к горлу. Лезвие уже рассекло плоть.

Но Найюру каким-то чудом удалось ухватить ее за запястье. Он вывернул Серве руку и отнял нож.

Он оставил ее плакать у шатра дунианина. Он шел между палаток, сквозь прибывающие толпы ликующих айнрити, и смотрел вдаль, на бескрайний Менеанор.

Какое оно необычное, думал он, это море…


Когда Конфас нашел Мартема, солнце уже превратилось в шар, тлеющий у западного края неба, золотой на бледно-синем — цвета, запечатлевшиеся в сердце каждого. Экзальт-генерал в сопровождении небольшого отряда офицеров и телохранителей поднялся на холм, где проклятый скюльвенд устроил свой командный пункт. На вершине он обнаружил генерала, который сидел, скрестив ноги, под покосившимся знаменем скюльвенда, и со всех сторон его окружали трупы кхиргви. Генерал смотрел на закат так, как будто надеялся ослепнуть. Он был без шлема, и ветер трепал его короткие, серебристые волосы. Конфасу подумалось, что без шлема генерал выглядит одновременно и моложе, и более по-отцовски.

Конфас распустил свою свиту, потом спешился. Ни слова ни говоря, он широким шагом подошел к генералу, вытащил меч и принялся рубить древко Знамени-Свазонда. Один удар, другой… Древко треснуло, и под напором ветра непотребное знамя начало медленно клониться.

Довольный результатом, Конфас встал над своим блудным генералом и принялся глядеть на закат, словно желал разделить тот вздор, который там вроде как видел Мартем.

— Он не мертв, — сказал Мартем.

— Жаль. Мартем промолчал.

— Помнишь, — спросил Конфас, — как мы после Кийута ехали по полю, заваленному убитыми скюльвендами?

Глаза Мартема вспыхнули. Он кивнул.

— Помнишь, что я тебе сказал?

— Что война — это интеллект.

— Ты — жертва в этой войне, Мартем?

Упрямец генерал нахмурился, поджав губы. Он покачал головой.

— Нет.

— Боюсь, да, Мартем.

Мартем отвернулся от солнца и обратил взгляд измученных глаз на Конфаса.

— Я тоже боялся… Но больше не боюсь.

— Больше не боишься… И почему так, Мартем?

— Я свидетельствовал, — сказал генерал. — Я видел, как он убил всех этих язычников. Он просто убивал и убивал их, пока они в ужасе не бежали.

Мартем снова повернулся к закату.

— Он не человек.

— И Скеаос не был человеком, — парировал Конфас. Мартем взглянул на свои мозолистые ладони.

— Я — человек практичный, господин экзальт-генерал.

Конфас оглядел освещенную солнцем картину побоища, открытые рты и распахнутые глаза, руки, скрюченные, словно лапы обезьянок-талисманов. Его взгляд скользнул к дыму, поднимающемуся над Анвуратом — не так уж далеко отсюда. Не так уж далеко.

Он снова посмотрел на солнце Мартема. Ему подумалось, что есть определенное различие между красотой, которая освещает, и красотой, которая освещена.

— В том числе, Мартем. В том числе.


Скаур аб Налайян распустил своих подчиненных, слуг и рабов, длинную вереницу людей, неизбежную деталь высокого положения, и остался в одиночестве сидеть за полированным столом красного дерева, потягивая шайгекское вино. Похоже, он впервые распробовал сладость всего того, что потерял.

Невзирая на почтенный возраст, сапатишах-правитель все еще был крепок и бодр. Его белые волосы, по кианскому обыкновению смазанные маслом, были такими же густыми, как и у любого мужчины помоложе. У него было примечательное лицо, которому длинные усы и редкая, заплетенная в косички борода придавали строгий и мудрый вид. Под нависшими бровями блестели темные глаза.

Сапатишах сидел в башне Анвуратской цитадели. Сквозь узкое окно к нему доносился шум отчаянного сражения, идущего внизу, крики дорогих его сердцу друзей и вассалов.

Хотя Скаур был человеком благочестивым, за свою жизнь он совершил много дурного; дурные поступки — неизбежная принадлежность власти. Сапатишах сожалел о них и жаждал более простой жизни, в которой, конечно же, меньше удовольствий, но зато и ноша куда меньше. Но конечно же, он совершенно не желал столь сокрушительных перемен…

«Я погубил мой народ… мою веру».

Он подумал, что это был хороший план. Внушить идолопоклонникам иллюзию простого, неподвижного строя. Убедить их в том, что он будет сражаться в их битве. Заманить их на север. Прорвать их строй, не при помощи грубого давления и тщетных атак, а путем прорыва — точнее, его видимости — в центре строя фаним. А потом раздавить то, что останется после Кинганьехои и Фанайяла.

Какая славная была бы победа.

Кто мог бы придумать подобный план? Кто мог предугадать его?

Возможно, Конфас.

Старый враг. Старый друг — если только такой человек способен быть кому-нибудь другом.

Скаур запустил руку за пазуху халата с вышитым на нем изображением шакала и достал пергамент, который ему прислал нансурский император. Он несколько месяцев носил этот пергамент на груди, и теперь, после сегодняшней катастрофы, это была, возможно, последняя надежда остановить идолопоклонников. Пергамент промок от пота и повторял изгибы тела, сделавшись похожим на ткань. Послание Икурея Конфаса, императора Нансурии.

Старый враг. Старый друг.

Скаур не стал перечитывать пергамент. Он в этом не нуждался. Но идолопоклонники - нельзя допустить, чтобы они его прочли.

Сапатишах сунул угол пергамента в сверкающую слезинку лампы. Посмотрел, как тот свивается и вспыхивает. Посмотрел, как тонкие струйки дыма поднимаются вверх и их утягивает в окно.

Боже Единый, еще даже дневной свет не угас!

«И они подняли головы, и се! — увидели, что день не угас, и позор их открыт и виден всякому…»

Слова пророка. Да будет он милостив к ним.

Трепещущие языки пламени окутали пергамент, и сапатишах отпустил его. Тот слабо заметался, словно живое существо. Сверкающая поверхность стола покрылась пузырями и потемнела.

Подходящий знак, решил сапатишах-правитель, намек. Небольшое предсказание будущего рока.

Скаур выпил еще вина. Идолопоклонники уже ломились в двери. Быстрые люди. Смертоносные люди.

«Неужто все мы мертвы? — подумал сапатишах. — Нет. Только я».

Погрузившись в последнюю, самую благочестивую молитву Единому Богу, Скаур не слышал, как трещит дерево. Лишь завершающий грохот и стук обломков, раскатившихся по мозаичному полу, подсказали ему, что настал час взяться за меч.

Он повернулся, чтобы встретить лицом к лицу вломившихся в комнату рослых, охваченных безумием битвы неверных.

Это будет недолгая битва.


Когда она очнулась, ее голова лежала у него на коленях. Он вытер ей щеки и лоб влажной тканью. В свете фонаря глаза его блестели от слез.

— Ребенок? — выдохнула Серве.

Келлхус закрыл глаза и кивнул.

— В порядке.

Она улыбнулась и заплакала.

Почему? Чем я прогневала тебя?

Это был не я, Серве.

— Но это был ты! Я видела тебя!

— Нет… Ты видела демона. Самозванца с моим лицом. И внезапно она поняла. То, что было знакомым, сделалось чуждым. Что было необъяснимым, сделалось ясным.

«Ко мне приходил демон! Демон…»

Она посмотрела на Келлхуса. По щекам ее снова заструились горячие слезы. Сколько она может плакать?

«Но я… Он…»

Келлхус медленно взглянул на нее. «Он взял тебя».

Серве задохнулась. Она повернула голову и прижалась щекой к его бедру. Тело ее сотрясали конвульсии, но рвота не шла.

— Я… — всхлипнула Серве. — Я…

— Ты была верна.

Серве повернулась к нему. Вид у нее был сокрушенный и подавленный.

«Но это был не ты!»

— Тебя обманули. Ты была верна.

Он вытер ей слезы, и она заметила кровь на его одежде. Некоторое время они молчали, просто глядя друг другу в глаза. Жжение, охватившее кожу Серве, утихло, а ушибы растворились в какой-то странной, гудящей тупой боли. Как долго, подумалось Серве, сможет она смотреть в эти глаза? Как долго она сможет греться в их всепонимающем взгляде?

«Вечно? Да, вечно».

— Скюльвенд приходил, — в конце концов сказала она. — Он пытался забрать меня.

— Я знаю, — отозвался Келлхус. — Я сказал ему, что он может это сделать.

Откуда-то она и это тоже знала.

«Но почему?»

Он улыбнулся с гордостью.

— Потому, что я знал, что ты этого не допустишь.

«Что они узнали?»

Озаренный светом единственной лампы, Келлхус говорил с Серве нежным, успокаивающим тоном, подстраиваясь под ее ритмы, под биение сердца, под дыхание. С терпением, недоступным для рожденных в миру, он медленно ввел ее в транс, который дуниане называют «поглощением». Извлекая цепочку односложных ответов, Келлхус проследил весь ход ее разговора со шпионом-оборотнем. Потом он постепенно стер оскорбление, нанесенное этой тварью, с пергамента ее души. Поутру она проснется и удивится своим синякам, только и всего. Она проснется очищенной.

Затем Келлхус зашагал через ликующую толпу, заполнившую лагерь, направляясь к Менеанору, к стоянке скюльвенда на морском берегу. Он не обращал внимания на тех, кто громко приветствовал его; Келлхус сделал вид, будто погружен в размышления, что было не так уж далеко от истины… А самые настойчивые исчезали, натолкнувшись на его раздраженный взгляд.

У него осталась одна задача.

Из всех объектов его исследования скюльвенд оказался самым сложным и самым опасным. Он был горд, и это делало его чересчур чувствительным к чужому влиянию. А еще он обладал уникальным интеллектом, способностью не только ухватывать суть вещей, но и размышлять над движениями своей души — докапываться до истоков собственных мыслей.

Но важнее всего было его знание — знание о дунианах. Моэнгхус, когда много лет назад пытался бежать от утемотов, вложил в свои беседы с ним слишком много правды. Он недооценил Найюра и не подумал о том, как тот сумеет распорядиться открывшимися ему фрагментами истины. Раз за разом возвращаясь мыслями к событиям, что сопутствовали смерти его отца, степняк сумел сделать много тревожащих выводов. И теперь из всех рожденный в миру он единственный знал правду о Келлхусе. Из всех, рожденных в миру, Найюр урс Скиоата был единственным, кто бодрствовал…

И поэтому он должен был умереть.

Почти все люди Эарвы не задумывались об обычаях своих народов. Конрийцы не брились, потому что голые щеки — это по-бабски. Нансурцы не носили гамаши, потому что это вульгарно. Тидонцы не заключали браков с темнокожими — чурками, как они их называли, — потому что те, дескать, грязные. Для рожденных в миру все эти обычаи просто были. Они отдавали изысканную пищу каменным статуям. Они целовали колени слабакам. Они жили в страхе из-за непостоянства своих сердец. Каждый из них считал себя абсолютным мерилом всего. Они испытывали стыд, отвращение, уважение, благоговение…

И никогда не спрашивали — почему?

Но Найюр был не таким. Там, где прочие цеплялись за невежество, он постоянно был вынужден выбирать и, что более важно, защищать свою мысль от бесконечного пространства возможных мыслей, свое действие от бесконечного пространства возможных действий. Зачем укорять жену за то, что она плачет? Почему бы просто не стукнуть ее? Почему не посмеяться над ней, не утешить ее? Может, просто не обращать на нее внимания? Почему не поплакать вместе с ней? Что делает один ответ правильнее другого? Нечто в крови человека? Слова убеждения? Бог?

Или, как утверждал Моэнгхус, цель?

Найюр, сын своего народа, живущий среди него и обреченный среди него умереть, выбрал кровь. На протяжении тридцати лет он пытался поместить свои мысли и страсти в рамки узких представлений утемотов. Но, несмотря на звериную выносливость, несмотря на природные дарования, соплеменники Найюра постоянно чувствовали в нем какую-то неправильность. Во взаимоотношениях между людьми каждое действие ограничено ожиданиями других; это своего рода танец, и он не терпит ни малейших колебаний. А утемоты замечали вспыхивавшие в нем сомнения. Они понимали, что он старается, и знали, что всякий, кто старается быть одним из Народа, на самом деле чужой.

Потому они наказывали его перешептыванием и настороженными взглядами — на протяжении долгих лет…

Тридцать лет позора и отверженности. Тридцать лет мучений и ужаса. Целая жизнь, проведенная среди ненавидящих каннибалов… В конце концов Найюр проложил свой собственный путь, путь одиночки, путь безумия и убийства.

Он превратил кровь в воды очищения. Раз война — предмет поклонения, то Найюру требовалось сделаться самым благочестивым из скюльвендов — не просто одним из Народа, а величайшим из всех. Он сказал себе, что его руки — его слава. Он — Найюр урс Скиоата, неистовейший из мужей.

И так он продолжал твердить себе, невзирая на то, что каждый свазонд отмечал не его честь, а смерть Анасуримбора Моэнгхуса. Чем было это безумие, если не всепоглощающим нетерпением, потребностью наконец-то завладеть тем, в чем мир ему отказывал? Моэнгхус не просто должен был умереть, он должен был умереть сейчас, и неважно, Моэнгхус это или нет.

В ярости Найюр превратил весь мир в замену своего врага. И тем самым мстил за себя.

Несмотря на всю точность этого анализа, он мало чем помог Келлхусу в попытках завладеть вождем утемотов. Скюльвенд знал дунианина, и это знание постоянно воздвигало преграды на пути у Келлхуса. Некоторое время он даже думал, что Найюр не сдастся никогда.

Затем они нашли Серве — замену иного рода.

С самого начала скюльвенд сделал ее своим образом жизни, своим доказательством того, что следует путями Народа. Серве заслонила собой Моэнгхуса, о котором так часто напоминал Келлхус с его проклятым сходством. Она была заклинанием, превращающимся в проклятие Моэнгхусу. И Найюр влюбился — не в нее, но в идею любви к ней. Потому что если он любит ее, то не может любить Анасуримбора Моэнгхуса…

Или его сына.

Дальше все было элементарно.

Келлхус начал соблазнять Серве, зная, что тем самым напоминает варвару его собственное соблазнение, произошедшее тридцать лет назад. Вскоре она стала заменой и повторением ненависти, переполняющей сердце скюльвенда. Степняк начал бить ее, но не чтобы продемонстрировать скюльвендское презрение к женщинам, а чтобы побольнее ударить себя. Он наказывал ее за то, что она повторяла его грехи, и при этом одновременно любил ее и презирал любовь как проявление слабости…

Этого Келлхус и добивался — нагромоздить противоречие на противоречие. Он обнаружил, что рожденные в миру уязвимы для противоречий. Похоже, ничто не владело их сердцами сильнее. Ничем они не были так одержимы.

Как только Найюр окончательно попал в зависимость от Серве, Келлхус просто забрал ее, зная, что Найюр отдаст все, лишь бы получить ее обратно, и сделает это, даже не понимая, почему поступает так.

И теперь полезность Найюра урс Скиоаты исчерпалась.

Монах поднялся на вершину дюны, поросшей редкой травой. Ветер трепал его волосы и развевал полы белой парчовой накидки. Впереди раскинулся Менеанор, уходя вдаль, туда, где земля словно бы перетекала в великую пустоту ночи. А внизу он увидел круглую палатку скюльвенда; заметно было, что ее повалили пинками и потоптались сверху. Костра рядом не было.

На мгновение Келлхусу показалось, что он опоздал. Но затем он услышал доносимые ветром крики и увидел среди встающих валов одинокий силуэт. Келлхус прошел через разрушенную стоянку к краю воды, ощущая под сандалиями похрустывание ракушек и гальки. На волнах серебрилась лунная дорожка. Кричали чайки, зависая в ночном небе подобно воздушным змеям.

Келлхус смотрел, как волны бьются о нагое тело скюльвенда.

— Здесь нет следов! — кричал степняк и колотил по воде кулаками, — Где здесь…

Вдруг он застыл. Темные волны вставали вокруг него, закрывали его почти до плеч, а потом откатывались в облаках хрустальной пены. Найюр повернул голову, и Келлхус увидел смуглое лицо, окаймленное длинными прядями мокрых черных волос. На лице не отражалось никаких чувств.

Абсолютно никаких.

Найюр побрел к берегу. Волны накатывались на него, невесомые, словно дым.

— Я сделал все, что ты просил! — крикнул он, перекрывая грохот прибоя. — Я опозорил своего отца, втянув его в схватку с тобой. Я предал его, мое племя, мой народ…

Вода стекала по его широкой груди на поджарый живот и дальше, к паху. Волна ударилась в белые бедра, качнула длинный фаллос. Келлхус отрешился от шума Менеанора и сосредоточился на приближающемся варваре. Ровный пульс. Бледная кожа. Расслабленное лицо…

Мертвые глаза. И Келлхус осознал: «Я не могу читать этого человека».

— Я последовал за тобой через Степь, не имеющую дорог.

Босые ноги прошлепали по мокрому песку. Найюр остановился перед Келлхусом; его рослая фигура блестела, залитая лунным светом.

— Я любил тебя.

Келлхус отступил, достал меч и выставил его перед собой. — На колени, — приказал он.

Скюльвенд рухнул на колени, вытянул руки и провел пальцами по песку. Он запрокинул лицо к звездам, подставляя горло под удар. Позади бушевал Менеанор. Келлхус недвижно стоял над ним. «Что это, отец? Жалость?»

Он посмотрел на скюльвендского воина, жалкого и униженного. Из какой тьмы пришло это чувство? — Ну, бей! — выкрикнул скюльвенд.

Огромное тело, покрытое шрамами, дрожало от ужаса и ликования. Но Келлхус не шелохнулся.

— Убей меня! — крикнул Найюр в купол ночи.

Со сверхъестественной быстротой он схватил клинок Келлхуса и приставил острие к своему горлу.

— Убей! Убей!

— Нет, — сказал Келлхус.

Волна разбилась о берег, и ветер осыпал их холодными брызгами.

Подавшись вперед, он осторожно высвободил клинок из хватки скюльвенда.

Найюр схватил его за шею и повалил на песок.

Келлхус не стал вырываться. Благодаря инстинкту или везению варвар ухватил его за точки смерти. Келлхус знал, что Найюру хватит незначительного рывка, чтобы свернуть ему шею.

Скюльвенд подтащил его к себе, так близко, что Келлхус почувствовал тепло, исходящее от мокрого тела.

— Я любил тебя! — шепотом прокричал он.

А потом оттолкнул Келлхуса. Но теперь дунианин был настороже; он прижал подбородок к груди, чтобы не растянуть мышцы шеи. Найюр смотрел на него с надеждой и ужасом…

Келлхус спрятал меч в ножны.

Скюльвенд качнулся назад и вскинул кулаки к голове. Он запустил пальцы в волосы и вцепился в них изо всех сил.

— Но ты же сказал! — исступленно выкрикнул он, потрясая окровавленными прядями. — Ты же сказал!

Келлхус молча смотрел на него. Можно найти и другую пользу.

Всегда можно найти другую пользу.


Тварь, именуемая Сарцеллом, двигалась по узкой тропе вдоль насыпи между полями. Несмотря на нетипичную для здешних мест сырость, ночь была ясная, и луна окрашивала рощи эвкалиптов и платанов в синеватый оттенок. Добравшись до руин, тварь придержала коня и направила его в длинную галерею колонн, уходящую к скоплению поросших травой курганов. За колоннами раскинулся Семпис, неподвижный на вид, словно озеро, и в его зеркальной поверхности отражалась белая луна и размытая линия северных склонов. Сарцелл спешился.

Это место когда-то было частью древнего города Гиргилиота, но тварь, именуемуюСарцеллом, не интересовали подобные вещи. Она жила мгновением. Сейчас ее интересовало только это сооружение. Отличное место для шпионов, дабы встречаться с теми, кто ими руководит, будь то люди или нелюди.

Сарцелл сел,прислонившись спиной к одной из колонн, и погрузился в мысли, хищные и непостижимые. На лунно-бледных колоннах были высечены изображения леопардов, вставших на задние лапы. Шум крыльев вывел Сарцелла из грез, и он приоткрыл большие карие глаза.

На колени к нему опустилась птица размером с ворона — во всем подобная ему, но с белой головой.

Белой человеческой головой.

Птица склонила голову набок и взглянула на Сарцелла маленькими бирюзовыми глазками.

— Я чую кровь, — произнесла она тонким голосом. Сарцелл кивнул.

— Скюльвенд… Он помешал мне допрашивать девчонку.

— Твоя работоспособность?

— Не пострадала. Я излечился.

Помаргивание.

— Хорошо. Ну так что ты узнал?

Он — не кишаурим.

Тварь произнесла это очень тихо, словно бы щадя крохотные барабанные перепонки.

По-кошачьи любопытный поворот головы.

— В самом деле? — после секундной паузы переспросил Синтез. — Тогда кто же?

— Дунианин.

Легкая гримаса. Маленькие блестящие зубы, словно зернышки риса, сверкнули под приподнявшимися губами.

— Все игры приводят ко мне, Гаоарта. Все игры. Сарцелл застыл.

— Я не веду никаких игр. Этот человек — Дунианин. Так его называет скюльвенд. Она сказала, что это совершенно точно.

— Но в Атритау нету ордена под названием «дуниане».

Нету. Следовательно, он — не князь Атритау.

Древнее Имя застыл, словно пытался провести большие человеческие мысли через маленький птичий разум.

— Возможно, — в конце концов сказал он, — название этого ордена не случайно происходит из древнего куниюрского языка. Возможно даже, что имя этого человека — Анасуримбор, — вовсе не является неуклюжей ложью кишаурим. Возможно, он и вправду принадлежит к Древнему Семени.

— Может, его обучали нелюди?

— Возможно… Но у нас есть шпионы — даже в Иштеребинте. Нам мало что неизвестно о действиях нинкилджирас. Очень мало.

Маленькое лицо оскалилось. Птица взмахнула обсидиановыми крыльями.

— Нет, — продолжил Синтез, нахмурив лоб, — этот дунианин — не подопечный нелюдей… Там, где был затоптан свет древней Куниюрии, уцелело много упрямых угольков. Один из них — Завет. Возможно, дуниане — другой такой уголек, не менее упрямый…

Голубые глаза снова моргнули.

— Но куда более скрытный.

Сарцелл ничего не сказал. Рассуждения на подобные темы в его полномочия не входили — таким его создали.

Крохотные зубы лязгнули — раз, другой, как будто Древнее Имя испытывал их прочность.

— Да… Уголек… и причем прямо в тени Святого Голготтерата…

— Он сказал этой женщине, что Священное воинство будет его.

— И он — не кишаурим! Вот загадка, Гаоарта! Так кто же такие эти дуниане? Что они хотят от Священного Воинства? И каким образом, милое мое дитя, этому человеку удается видеть сквозь твое лицо?

— Но мы не…

— Он видит достаточно… Да, более чем достаточно… Птица склонила голову, моргнула, потом выпрямилась.

— Дадим князю Келлхусу еще немного времени, Гаоарта. Теперь, когда колдун Завета выведен из игры, он сделался менее опасен. Оставим его… Нам нужно побольше узнать об этих «дунианах».

— Но его влияние продолжает расти. Все больше и больше Людей Бивня зовут его Воином-Пророком или Божьим князем. Если так пойдет и дальше, от него станет очень трудно избавиться.

— Воин-Пророк…

Синтез закудахтал.

— Экий он ловкач, твой дунианин. Он связал этих фанатиков их же веревкой… Что он проповедует, Гаоарта? Это чем-либо угрожает Священной войне?

— Нет. Пока что нет, Консульт-Отец.

— Оцени его, а потом поступай, как сочтешь нужным. Если тебе покажется, что он может заставить Священное воинство остановиться, сделай так, чтобы он замолчал. Любой ценой. Он — не более чем любопытный курьез. Кишаурим — вот кто наши враги!

— Да, Древний отец.

Поблескивающая, словно мокрый мрамор, белая голова дважды качнулась, словно повинуясь непонятному инстинкту. Крыло опустилось Сарцеллу на колено, нырнуло между бедер… Гаоарта напрягся и застыл.

— Тебе очень больно, милое дитя?

— Д-да! — выдохнула тварь, именуемая Сарцеллом.

Маленькая голова наклонилась вперед. Глаза под тяжелыми веками смотрели, как кончик крыла кружит и поглаживает, поглаживает и кружит.

— Но ты только вообрази… Вообрази мир, в котором ни одно чрево ни оживает, ни одна душа не надеется!

Сарцелл задохнулся от восторга.

ГЛАВА 16 ШАЙГЕК

«Люди никогда не бывают сильнее похожи друг на дружку, чем в тот момент, когда они спят или мертвы».

Оппарита, «О плотском»
«В дни после Анвурата заносчивость айнрити расцвела пышным цветом. Хотя здравомыслящие требовали, чтобы они продолжали наступление, подавляющее большинство пожелало устроить передышку. Они думали, что фаним обречены, точно так же, как уже считали их обреченными после Менгедды. Но пока Люди Бивня мешкали, падираджа строил планы. Он превратил мир в свой щит».

Друз Ахкеймион, "Компендиум Первой Священной войны»

4111 год Бивня, начало осени, Иотия


Ахкеймиона мучили сны…

Сны, извлеченные из ножен.

Мелкий дождь заволакивал даль, затягивал Кольцевые горы завесой, словно бы сотканной из серой шерсти, насылал безумие на все живое, оказавшееся под ним. Сквозь пелену дождя проступали нерадостные картины… Скопища шранков, ощетинившиеся оружием из черной бронзы. Шеренги башрагов, бьющих по грязи своими тяжелыми молотами. А за ними — высокие бастионы Голготтерата. Неясные очертания барбаканов над отвесными скалами, два огромных рога Громады, высящиеся в густом мраке, изогнутые, золотистые на фоне бесконечных серых, стелющихся полос дождя.

Голготтерат, взметнувшийся над древним ужасом, обрушившимся с небес.

Чтобы вскоре осесть…

Грубый хохот раскатился над мрачной, безрадостной равниной.

Шранки ринулись вперед, словно пауки, с воплями продираясь через лужи, мчась по грязи. Они врезались в фаланги воинственных аорси, защитников севера; они бились о сверкающие ряды воинов Куниюрии. Вожди-принцы Верхнего Норсираи погнали свои колесницы навстречу врагам и все полегли в схватке. Знамена Иштеребинта, последней Обителей нелюдей, глубоко вошли в море этой мерзости, оставляя за собой полосу трупов и черной крови. Великий Нильгикаш стоял, словно сверкающий солнечный луч, посреди дыма и жестокой тени. И Нимерик трубил в Мировой Рог, снова и снова, пока шранки перестали слышать что-либо, кроме его роковых раскатов.

Сесватха, великий магистр Сохонка, подставил лицо дождю, и его охватила радость, ибо все это происходило, происходило на самом деле! Чудовищный Голготтерат, древний Мин-Уроикас, вот-вот должен был пасть. Он ведь предупреждал их в свое время!

В памяти Ахкеймиона ожили все восемнадцать лет этой иллюзии.

Сны, извлеченные из ножен.

А когда он приходил в себя, от грубых криков или выплеснутой на него холодной воды, могло показаться, что один кошмар просто сменился другим. Он снова щурился от света факелов, смутно осознавал боль от впивающихся в тело цепей, ощущал во рту кляп из отвратительной тряпки, и видел темные фигуры в красных одеяниях, стоящие вокруг него. И думал, прежде чем снова погрузиться в Сны: «Надвигается… Армагеддон приближается…»

— Странно, а, Ийок?

— Что именно?

— Что людей можно с такой легкостью сделать беспомощными.

— Людей и школы…

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего, великий магистр.

— Смотри-ка! Он открыл глаза!

— Да… Время от времени он это делает. Но ему нужно восстановить силы, прежде чем мы сможем взяться за дело.


Когда Эсменет увидела, как они идут через поле, она заплакала. Келлхус и Серве, измученные после долгого пути, шли к ней по кочковатому лугу, ведя коней на поводу. Потом она сорвалась с места и помчалась, спотыкаясь о кочки, падая и вновь поднимаясь на ноги. Эсменет бежала к ним. Нет, не к ним — к нему.

Она подбежала к Келлхусу и ухватилась за него с такой силой, какую и не подозревала в себе. От него пахло пылью и ароматическими маслами. Его борода и волосы целовали ее голые руки мягкими завитками. Эсменет чувствовала, как ее слезы стекают ему на шею.

— Келлхус, — всхлипывала она. — О Келлхус… Я думала, что схожу с ума!

— Нет, Эсми… Это просто горе.

Он казался столпом утешения. Эсменет прижалась к его широкой груди. Его длинные руки оберегающим жестом легли ей на спину и узкую талию.

Потом Келлхус отстранил ее, и она повернулась к Серве, которая тоже плакала. Они обнялись, а потом вместе зашагали к одинокой палатке на склоне. Келлхус вел лошадей.

— Мы соскучились по тебе, Эсми, — сказала Серве, странно взволнованная.

Эсменет взглянула на девушку с жалостью; под левым глазом Серве красовался синяк, а под линию волос уходил воспаленный порез. Даже если бы у Эсменет хватало духу — а его таки не хватало, — она бы все равно предпочла подождать, пока Серве сама объяснит, что случилось, нежели расспрашивать ее. При таких отметинах вопросы влекут за собой ложь, а молчание может позволить себе правду. Такое случается со многими женщинами — особенно с распутницами…

Не считая лица, девушка выглядела здоровой и прямо-таки сияла. Под хасой угадывался раздавшийся живот. У Эсменет в голове тут же закружились десятки вопросов. Как ее спина? Часто ли она мочится? Не было ли кровотечений? Эсменет вдруг осознала, насколько девушке должно быть страшно — даже рядом с Келлхусом. Эсменет помнила собственный радостный ужас. Но тогда она была одна. Совершенно одна.

— Вы, должно быть, умираете от голода! — воскликнула она. Серве покачала головой, но получилось у нее неубедительно, и Эсменет с Келлхусом рассмеялись. Серве всегда была голодна — что неудивительно для беременной женщины.

На мгновение Эсменет ощутила, как в глазах заплясали прежние искорки.

— Как приятно снова увидеть вас, — сказала она, — Я печалилась без вас больше, чем из-за утраты Ахкеймиона.

Смеркалось, поэтому Эсменет пришлось носить дрова — в основном это был белесый плавник, который она собирала на берегу реки, — и подбрасывать в огонь. Келлхус сидел, скрестив ноги, у гаснущего костра. Серве положила голову ему на плечо; волосы ее были выбелены солнцем, а нос обгорел и шелушился.

— Это тот же самый костер, — сказал Келлхус. — Тот самый, который мы развели, когда только-только пришли в Шайгек.

Эсменет застыла с охапкой дров.

— Да! — воскликнула Серве.

Она оглядела пустые склоны и повернулась к змеящейся неподалеку темной ленте реки.

— Но все исчезло… Все шатры. Все люди…

Эсменет скармливала огню одно с трудом добытое полено за другим. В последнее время она просто тряслась над костром. Ведь ей было не за кем больше ухаживать.

Она чувствовала на себе мягкий испытующий взгляд Келлхуса.

— Есть очаги, которые не зажжешь заново, — сказал он.

— Он достаточно хорошо горит, — пробормотала Эсменет. Она сморгнула слезы, шмыгнула носом и вытерла его.

— Но что делает очаг очагом, Эсми? Огонь — или семья, которая поддерживает его?

— Семья, — после продолжительного молчания отозвалась Эсменет. Странная пустота овладела ею.

— Семья — это мы… Ты же это знаешь.

Келлхус склонил голову набок, чтобы заглянуть в ее опущенное лицо.

— И Ахкеймион тоже это знает.

Ноги вдруг перестали слушаться Эсменет; она споткнулась и упала. И снова расплакалась.

— Н-но я д-должна о-остаться… Я д-должна ж-ждать его… п-пока он в-вернется домой.

Келлхус опустился на колени рядом с ней, приподнял ее подбородок. Эсменет заметила на его левой щеке блестящую дорожку, оставленную скатившейся слезой.

— Мы и есть дом, — сказал он и каким-то образом положил конец ее терзаниям.

За ужином Келлхус рассказал, что произошло за последнюю неделю. Он изумительно рассказывал — он всегда был потрясающим рассказчиком, — и на некоторое время Эсменет позабыла обо всем, кроме битвы при Анвурате. У нее сердце готово было выскочить из груди, когда Келлхус описывал поджог лагеря и налет кхиргви, и она хлопала в ладоши и хохотала не меньше Серве, когда он повествовал о защите Знамени-Свазонда, которая, по его словам, была не более чем рядом несусветных оплошностей. И Эсменет снова удивлялась тому, что такой потрясающий человек — пророк! кем еще он мог быть? — заботится о ней, женщине из низкой касты, шлюхе из трущоб Сумны.

— Ах, Эсми, — сказал он, — мне становится легче на сердце, когда я вижу, как ты улыбаешься.

Эсменет прикусила губу и засмеялась сквозь слезы. Келлхус продолжил рассказ, уже более серьезно; он описал события, последовавшие за битвой. Как преследовали язычников в пустыне. Как Готиан принес голову Скаура к праздничным кострам. Как Священное воинство до сих пор охраняет южный берег. От дельты и до самой пустыни горят дома…

Эсменет видела этот дым.

Некоторое время они сидели молча, слушая, как огонь пожирает дрова. Как всегда, на небе не было ни облачка, и звездный купол казался бесконечным. Воды вечного Семписа серебрились в лунном свете.

Сколько ночей она размышляла над этим? Небо и окружающий простор. Они заставляли Эсменет чувствовать себя крохотной и беззащитной, подавляли своим чудовищным равнодушием, напоминали ей, что сердца — не более чем трепещущие лоскуты. Слишком сильный ветер — и их срывает и уносит в беспредельную черноту. Слишком слабый — и они обвисают.

Есть ли на что надеяться Акке?

— Я получил известия от Ксинема, — в конце концов сказал Келлхус. — Он все еще продолжает поиски…

— Так, значит, надежда еще есть?

— Надежда всегда есть, — произнес он тоном, который одновременно и подбодрил Эсменет, и притупил ее чувства. — Нам остается лишь ждать, что выяснит Ксинем.

Не в силах произнести хоть слово, Эсменет взглянула на Серве, но та отвела взгляд.

«Они думают, что он мертв».

Она слишком хорошо знала — надеяться не на что. Таков мир. Но все же мысль о том, что он мертв, казалась ей невозможной. Как можно думать о конце всего?

«Акка обязательно…»

— Ну, будет, — сказал Келлхус, быстро и открыто, как человек, уверенный в избранном им пути.

Он обошел вокруг костерка и сел рядом с Эсменет, обхватив руками колени. Потом нацарапал веткой на земле странно знакомый знак.

— Давай я поучу тебя читать.

Эсменет казалось, что у нее уже не осталось слез, но откуда-то…

Она взглянула на Келлхуса и улыбнулась. Голос ее был тонким и дрожащим.

Я всегда мечтала уметь читать.


Непрерывная смена мучений — от агонии Сесватхи в недрах Даглиаша две тысячи лет назад к нынешнему моменту… Боль от ожогов, стертые запястья, суставы, вывернувшиеся неестественным образом под весом тела. Сперва Ахкеймион не осознавал, что приходит в себя. Казалось, будто лицо Мекеритрига просто превращается в лицо Элеазара — нечеловечески прекрасное лицо предателя рода людского сменялось изрытым глубокими морщинами лицом великого магистра.

— Ну как, Ахкеймион, — спросил Элеазар, — приятно видеть то, что ты видишь? Некоторое время мы боялись, что ты вообще не очнешься… Понимаешь ли, тебя чуть не убили. Библиотека полностью уничтожена. Все книги превратились в пепел — и все из-за твоего упрямства. Представляю, как capeоты сейчас воют Вовне. Все их злосчастные книги!

Ахкеймион, нагой, с кляпом во рту, скованный по рукам и ногам, висел на цепях над великолепным мозаичным иолом. Зал был сводчатым, но Ахкеймион не видел сводов, равно как и не видел стен — кроме находящейся прямо пред ним своеобразной стены из фигур в шелковых одеяниях. Все прочее пространство терялось во мраке. Освещение обеспечивали три треножника, но лишь Ахкеймион, висящий на пересечении кругов света, был ярко освещен.

— Ах да… — продолжал Элеазар, наблюдая за ним со слабой улыбкой. — Это место… Всегда хорошо, когда удается обеспечить ощущение тюрьмы, верно? Это, судя по виду, старинная церковь айнрити. Полагаю, кенейской постройки.

Внезапно до Ахкеймиона дошло. «Багряные Шпили! Я покойник… покойник!» Слезы заструились по его щекам. Тело — избитое, затекшее — предало его, и он почувствовал, как по голым ногам потекла моча и жидкий кал, услышал, как все это шлепнулось на мозаичных змей на полу.

«Не-е-ет! Этого не может быть!» Элеазар рассмеялся, негромко и противно.

— А теперь, — с насмешкой произнес он, — взвыл еще и какой-то давно скончавшийся кенейский архитектор.

У кого-то из его свиты вырвался неловкий смешок.

Охваченный животным ужасом, Ахкеймион забился в цепях, закашлялся, подавившись тряпкой, засунутой чуть ли не в горло. Резкий приступ — и он обмяк. Теперь он покачивался, описывая небольшие круги, и по телу его прокатывалась одна волна боли за другой.

«Эсми…»

— Тут все ясно, — произнес Элеазар, поднося к лицу платочек, — тебе не кажется, Ахкеймион? Ты знаешь, почему тебя схватили. И ты знаешь, каков неизбежный исход. Мы будем выпытывать у тебя Гнозис, а ты, закаленный годами обучения, будешь сводить на нет все наши усилия. Ты умрешь в мучениях, сохранив тайны в своем сердце, и нам останется очередной бесполезный труп. Именно так все и должно происходить, верно?

Ахкеймион только и мог, что смотреть на него в слепом ужасе, а маятник боли все качался и качался, вперед-назад, вперед-назад…

Элеазар сказал правду. Предположительно, ему предстояло умереть за свое знание, за Гнозис.

«Думай, Ахкеймион, думай! О боже милостивый! Ты должен думать!»

Без наставлений нелюдской Квийи мистические школы Трех Морей никогда не узнали бы, как превзойти то, что они называли Аналогиями. Все их колдовство, каким бы мощным или искусным оно ни было, проистекало из силы тайных связей, из резонанса между словами и реальными событиями. Им нужны были окольные пути — драконы, молнии, солнца, — чтобы поджечь мир. Они не могли, в отличие от Ахкеймиона, заклясть суть этого явления, само Горение. Они ничего не знали об Абстракциях.

Они были поэтами, а он — философом. Рядом с его железом они были бронзой, и ему следовало продемонстрировать это.

Ахкеймион с силой выдохнул через нос. Он свирепо уставился на великого магистра, хотя у него все плыло перед глазами.

«Я увижу тебя горящим! Увижу!»

— Но в наши неспокойные времена, — тем временем говорил Элеазар, — нельзя допускать, чтобы прошлое стало нашим тираном. Тебя совершенно не обязательно мучить иубивать…

Элеазар вышел вперед — пять изящных, размеренных шагов, — и остановился рядом с Ахкеймионом.

— Чтобы доказать это тебе, я уберу кляп. На самом деле я позволю тебе говорить, вместо того чтобы поработать над тобой, как это прежде делали с твоими коллегами-адептами. Но я предупреждаю, Ахкеймион, — даже не пытайся напасть на нас. Бессмысленно.

Из-под манжета расшитого разнообразными символами рукава высунулась изящная рука и указала на мозаичный пол.

Ахкеймион увидел, что поверх стилизованных мозаичных животных нарисован большой красный круг: изображение змеи, покрытой пиктограммами, словно чешуей, и пожирающей собственный хвост.

— Как ты можешь видеть, — мягко произнес Элеазар, — ты висишь над Кругом Уробороса. Стоит тебе начать Напев, и ты обрушишь на себя нестерпимую боль. Можешь мне поверить. Я уже видел подобное.

Равно как и Ахкеймион. Похоже, Багряные Шпили владели многими могущественными приспособлениями.

Великий магистр отошел, и из полумрака выступил неуклюжий евнух. Пальцы у него были толстые, но гибкие; он проворно вынул кляп. Ахкеймион жадно втянул воздух ртом, ощущая зловоние, что исходило от его тела. Он наклонил голову и сплюнул.

— Итак? — поинтересовался Элеазар.

— Где мы? — прохрипел Ахкеймион.

Редкая седая козлиная бородка великого магистра дрогнула, он расплылся в улыбке.

— Конечно же, в Иотии.

Ахкеймион скривился и кивнул. Он взглянул вниз, на Круг Уробороса, увидел, как моча просачивается в щелочки между кусочками мозаики…

Это не было проявлением мужества — просто головокружительный миг разрыва связей, намеренное игнорирование последствий.

Он произнес два слова.

Мучительная боль.

Достаточная, чтобы пронзительно закричать и снова опорожнить кишечник.

Добела раскаленные нити обвили его и просочились сквозь кожу, как будто в жилах вместо крови тек солнечный свет.

Он кричал и кричал, пока не начало казаться, что глаза вот-вот лопнут, а зубы треснут и со стуком посыплются на мозаичный пол.

А потом вернулся куда более давний кошмар и куда более продолжительная мука.

Когда визг стих, Элеазар посмотрел на бесчувственное тело. Даже сейчас, скованный по рукам и ногам, нагой, со съежившимся фаллосом, торчащим из черных волос на лобке, этот человек казался… грозным.

— Упрямец, — произнес Ийок тоном, в котором недвусмысленно звучало: «А вы чего ожидали?»

— Действительно, — согласился Элеазар.

Он был зол. Проволочка за проволочкой. Конечно, было бы замечательно вырвать Гнозис у этого дрожащего пса, но дар оказался бы слишком уж нежданным. А вот что ему действительно было очень нужно, так это узнать, что именно произошло в ту ночь в императорских катакомбах под Андиаминскими Высотами. Ему необходимо было узнать, что этому человеку известно о шпионах-оборотнях кишаурим.

Кишаурим!

Прямо или косвенно, но этот пес Завета уничтожил все преимущество, которое они приобрели после битвы при Менгедде. Сперва — убив двух колдунов высокого уровня в Сареотской библиотеке, и в их числе — Ютирамеса, давнего и могущественного союзника Элеазара. А затем — предоставив этому фанатику Пройасу рычаг для воздействия. Если бы не угрозы принца отомстить за своего «дорогого старого наставника», Элеазар никогда не позволил бы Багряным Шпилям поддержать Священное воинство в схватке на южном берегу. Шесть! Шесть опытных колдунов погибли в битве при Анвурате от стрел фанимских лучников. Укрумми, Каластенес, Наин.

Шестеро!

И Элеазар знал, что именно этого кишаурим и хотят… Обескровить их, при этом ревностно сберегая собственную кровь.

О да, он желал обладать Гнозисом. Так сильно желал, что это почти перевешивало другое слово — «кишаурим». Почти. Тем вечером в Сареотской библиотеке, наблюдая, как один человек противостоит восьми опытным колдунам при помощи сверкающего, абстрактного света, Элеазар позавидовал ему так, как никогда и никому прежде не завидовал. Какая поразительная сила! Какая чистота управления! «Но как? — думал он. — Как?»

Гребаные свиньи Завета.

Когда он узнает все, что ему нужно знать о кишаурим, неплохо было бы поработать с этим псом на прежний манер. Вся жизнь — лотерея, и кто знает, вдруг поимка этого человека окажется столь же значительным деянием, как и уничтожение кишаурим — в конечном итоге.

Вот в чем, решил Элеазар, проблема Ийока. Он не в силах постичь тот факт, что при определенной ставке даже самая отчаянная игра стоит свеч. Он ничего не знает о надежде.

Похоже, те, кто пристрастился к чанву, вообще слабо разбираются в надежде.


При переправе Семпис казался не рекой, а чем-то большим.

Эсменет подъехала к ближайшему парому айнрити, сидя за спиной у Серве; ее одновременно пугала мысль о необходимости переправляться на спине у животного и восхищало искусство верховой езды Серве. Девушка объяснила, что, как всякая кепалоранка, она рождена в седле.

А это означает, мелькнула у Эсменет непривычно горькая мысль, что ноги у нее широко расставлены.

Потом, стоя в тени шуршащей листвы, она смотрела через реку, на оголенный северный берег. Эта нагота печалила Эсменет, напоминая ей о собственном сердце и о том, почему ей пришлось уйти. Но расстояние… Ее охватило ужасающее ощущение окончательности, уверенность в том, что Семпис, чьи воды казались ей добрыми, на самом деле безжалостен и что возвращения к ручью не будет.

«Я могу плавать… Я знаю, как плавать!»

Келлхус похлопал ее по плечу.

— Смотри лучше на юг, — посоветовал он.

Возвращение к конрийцам прошло куда легче, чем опасалась Эсменет. Пройас разбил лагерь у высоких стен Аммегнотиса, единственного крупного города на южном берегу. В силу этого они оказались частью потока, текущего в ту же сторону: отрядов всадников, повозок, босоногих кающихся грешников, — и все толпились на той стороне дороги, где тень пальм была погуще. Но вместо того, чтобы раствориться в толпе, их стало осаждать множество людей. По большей части это были Люди Бивня, но были среди них и гражданские, из числа тех, кто следовал за войском; и все они жаждали прикоснуться к краю одежды Воина-Пророка или испросить у него благословения. Как объяснила Серве, вести о том, как он противостоял нападению кхиргви, широко разошлись и привлекли к нему еще большее внимание. К тому моменту, как путники добрались до лагеря, их сопровождала целая толпа.

— Он больше не укоряет их, — сказала Эсменет, в изумлении наблюдавшая за происходящим.

Серве рассмеялась.

— Здорово, правда?

И это вправду было здорово! Келлхус, тот самый человек, который много раз поддразнивал ее во время вечерних посиделок у костра, шел среди преклоняющихся перед ним людей, улыбался, прикасался к щекам, произносил теплые, подбадривающие слова. Это был Келлхус!

Воин-Пророк.

Он взглянул на них, усмехнулся и подмигнул. Эсменет, прижавшаяся к Серве, чувствовала, как та дрожит от восторга, и на миг ее захлестнула дикая, необоснованная ревность. Почему она всегда проигрывает? Почему боги так ненавидят ее? Почему не кого-то другого, не того, кто этого заслуживает? Почему не Серве?

Но следом за этими мыслями пришел стыд. Келлхус приехал за ней. Келлхус! Человек, которого буквально боготворили, пришел, чтобы позаботиться о ней.

«Он делает это ради Ахкеймиона. Ради своего наставника…»

Пройас расставил стражу вокруг конрийского лагеря, — как объяснила Серве, в основном из-за ажиотажа, сопутствующего Келлхусу, — и вскоре они уже спокойно, без помех шли между длинными рядами полотняных палаток.

Эсменет говорила себе, что боится возвращаться, потому что это пробудит слишком много воспоминаний. Но на самом деле она, наоборот, боялась утратить эти воспоминания. Ее отказ покинуть прежнюю стоянку был безрассудным, отчаянным, жалким… Келлхус доказал ей это. Но то, что она осталась там, в некотором смысле укрепило ее — во всяком случае, так казалось Эсменет, когда она об этом думала. Там она испытывала цепкое ощущение обороны, уверенность в том, что она должна защитить все, что окружало Ахкеймиона. Она даже отказывалась прикасаться к выщербленной глиняной чашке, из которой он тем утром пил чай. Подобные вещи стали, как ей казалось, фетишами, заклинаниями, которые обеспечат его возвращение. И еще присутствовало чувство гордости всеми оставленного человека. Все бежали, а она осталась — она осталась! Она смотрела на покинутые поля, на кострища, становящиеся землей, на тропинки, протоптанные в траве, и весь мир словно превращался в призрака. Лишь ее утрата казалась реальной… Лишь Ахкеймион. Разве не было в этом некоего величия, некой добродетели?

Теперь же она продолжила путь — что бы там Келлхус ни говорил об очаге и семье. Не значит ли это, что она тоже оставила Ахкеймиона позади?

Эсменет плакала, пока Келлхус помогал ей устанавливать палатку Ахкеймиона, такую маленькую и потрепанную, в тени величественного парчового шатра, который он делил с Серве. Но она была признательна ему. Очень признательна.

Эсменет думала, что первые несколько вечеров будет чувствовать себя неловко, но она ошиблась. Келлхус относился к ней с таким великодушием, а Серве с такой наивной простотой, что Эсменет чувствовала себя желанным гостем. Время от времени Келлхус смешил ее — как подозревала Эсменет, просто для того, чтобы напомнить ей, что она все еще способна испытывать радость. Иначе он либо разделил бы ее печаль, либо отошел бы в сторонку, чтобы не мешать ей страдать в уединении.

Серве была… ну, Серве как Серве. Иногда она словно бы совершенно забывала о горе, постигшем Эсменет, и вела себя так, будто ничего не произошло, будто Ахкеймион мог в любое мгновение появиться на извилистой дорожке, смеясь или пререкаясь с Ксинемом. И хотя такая мысль оскорбляла Эсменет, на практике это оказалось странно успокаивающим. Уместное притворство.

В другие же моменты Серве казалась полностью подавленной и угнетенной — из-за Эсменет, из-за Ахкеймиона и в не меньшей степени — из-за себя самой. Эсменет понимала, что отчасти это вызвано беременностью — она сама то хохотала, то ревела, словно ненормальная, когда носила дочь, — но Эсменет обнаружила, что это довольно трудно терпеть. Она покорно спрашивала у Серве, что случилось, всегда оставалась мягкой и вежливой, но не могла избавиться от мыслей, которых сама стыдилась. Если Серве говорила, что плачет по Ахкеймиону, то Эсменет сразу хотелось спросить: «Почему?» Может, они были любовниками не одну ночь, а дольше? Если Серве говорила, что плачет по ней, Эсменет возмущалась. Что? Неужто она настолько жалкая? А если Серве просто ныла, Эсменет охватывало отвращение. Как только человек может быть таким эгоистичным?

Позднее Эсменет всегда бранила себя. Что бы подумал Ахкеймион о таких мыслях, полных горечи и недоброжелательства? Как он был бы разочарован! «Эсми! — сказал бы он. — Эсми, ну пожалуйста…» И Эсменет проводила одну бессонную стражу за другой, вспоминая все свои грубые слова, все свои мелкие жестокости и моля богов о прощении. Она же не имела этого всего в виду! Ну как она могла?

На третью ночь она услышала негромкое постукивание об холст палатки. Эсменет откинула полог, и в палатку нырнула Серве, пахнущая дымом, апельсинами и жасмином. Полунагая девушка с плачем опустилась на колени. Эсменет знала, что Келлхус не вернулся, потому что прислушивалась. Конечно же, у него были военные советы и растущая паства.

— Серча, — позвала Эсменет, охваченная материнской усталостью от необходимости утешать кого-то, кто страдает меньше тебя. — Что случилось, Серча?

— Пожалуйста, Эсми, пожалуйста! Прошу тебя!

— Что — «пожалуйста», Серча? О чем ты?

Девушка заколебалась. В темноте ее глаза превратились в две сверкающие точки.

— Не кради его! — вдруг воскликнула Серве. — Не кради его у меня!

Эсменет рассмеялась, но мягко, чтобы не поранить чувства девушки.

— Украсть Келлхуса… — произнесла она.

— Пожалуйста, Эсми! Т-ты такая красивая… Почти такая же красивая, как я! Но ты еще и умная! Ты разговариваешь с ним так же, как с ним разговаривают мужчины! Я слышала!

— Серча… Я люблю Акку. Я и Келлхуса тоже люблю, но… но не так, как ты. Пожалуйста, не бойся. Я не вынесу, если ты будешь меня бояться, Серча!

Эсменет считала, что говорит искренне, но позднее, умостившись рядом с Серве, она поймала себя на том, что злорадствует по поводу ее страхов. Она перебирала белокурые волосы девушки и вспоминала, как они рассыпались по груди Ахкеймиона… Интересно, подумала она, а трудно ли будет их выдрать?

«Почему ты легла с Аккой? Почему?»

На следующее утро Эсменет проснулась, терзаемая угрызениями совести. Ненависть, как говорили в Сумне, ненасытный гость и засиживается лишь в сердцах, ожиревших от гордости. А сердце Эсменет сделалось очень худым. Она посмотрела на девушку в полумраке. Серве повернулась во сне и теперь лежала лицом к Эсменет. Ее правая рука покоилась на выпуклом животе. Серве дышала тихо, словно дитя.

Как может такая красота жить в спящем лице? Некоторое время Эсменет размышляла над тем, что, как ей казалось, она видела. Это было странное ощущение раболепия, нервная дрожь, столь знакомая детям. Она вызвала у Эсменет улыбку. Но было там и нечто большее: аура скрытой жизни, предчувствие смерти, изумление при виде буйного карнавала выражений человеческого лица, вложенное в неподвижность единственной точки. Это было ощущение истины, узнавание всех лиц, сошедшихся воедино в этой точке. Эсменет знала, что это было ее собственное лицо, равно как и лицо Ахкеймиона или даже Келлхуса. Но самым важным была чудесная уязвимость. Спящее горло, как гласит нильнамешская пословица, легко перерезать.

Не это ли и есть любовь? Чтобы на тебя смотрели, когда ты спишь…

Когда Серве проснулась, Эсменет плакала. Девушка поморгала, сфокусировала взгляд, потом нахмурилась.

— Почему? — спросила Серве. Эсменет улыбнулась.

— Потому, что ты такая красивая, — сказала она. — Такая безупречная.

Глаза Серве вспыхнули радостью. Она перекатилась на спину, раскинув руки.

— Я знала! — воскликнула она, поводя плечами. Она взглянула на Эсменет, выразительно поднимая и опуская брови. — Меня хотят все! — Серве рассмеялась: — Даже ты!

— Ах ты сучка! — возмутилась Эсменет и вскинула руки, словно собираясь вцепиться Серве в глаза.

Когда они вывалились из палатки, хохоча и визжа, Келлхус уже сидел у костра. Он покачал головой — как, вероятно, и подобало мужчине.

С этого дня Эсменет стала обращаться с Серве с еще большей нежностью. Это было странное, вгоняющее в замешательство чувство — дружба, связавшая ее с этой девушкой, с беременным ребенком, что взял в возлюбленные пророк.

Еще до того, как Ахкеймион отправился в библиотеку, Эсменет задумывалась: а что, собственно, Келлхус нашел в Серве? Конечно, это должно быть нечто большее, чем просто внешность, хотя ее красота, как часто думалось Эсменет, была прямо-таки сверхъестественной. Но Келлхус смотрел на сердца, а не на кожу, какой бы гладкой и белоснежной та ни была. А в сердце Серве было множество изъянов. Да, конечно, оно было радостным и открытым, но вместе с тем — тщеславным, вздорным, сварливым и распутным.

Но теперь Эсменет подумалось: а не скрывали ли эти изъяны тайну совершенства ее сердца? Того самого, проблеск которого она заметила, наблюдая за спящей девушкой. На мгновение она узрела то, что способен был видеть только Келлхус… Красоту недостатка. Великолепие несовершенства.

И Эсменет поняла, что ей дано свидетельство. Свидетельство истины.

Она не могла подобрать для этого нужных слов, но стала чувствовать себя лучше, каким-то образом вернувшись к жизни. Тем утром Келлхус посмотрел на нее и кивнул, искренне и восхищенно, напомнив ей Ксинема. Он ничего не сказал, потому что слова были не нужны — во всяком случае, так казалось. Возможно, подумала Эсменет, истина сходна с колдовством. Возможно, те, кто зрит истину, просто видят друг друга.

Позднее, перед тем как она отправилась вместе с Серве бродить по полупустому базару Аммегнотиса в поисках съестного, Келлхус помогал ей с чтением. Несмотря на ее возражения, он выдал ей в качестве учебника «Хроники Бивня». Уже само прикосновение к переплетенному в кожу манускрипту внушало благословенный страх. Сам его вид, запах, даже поскрипывание корешка говорили о праведности и бесповоротном приговоре. Казалось, будто страницы трактата пронизаны суровостью. В каждом слове чудились раскаты грома. Каждая колонка, напоминающая птичьи следы, грозила соседней.

— Я вовсе не нуждаюсь в том, чтобы читать доказательства моего проклятия! — сказала Эсменет Келлхусу.

— Что здесь написано? — спросил Келлхус, игнорируя ее вспышку раздражения.

— Что я — мерзость!

— Что здесь написано, Эсми?

Эсменет вновь вернулась к утомительной задаче: биться над знаками, переводя их в звуки, и биться над звуками, складывая их в слова.

День выдался жаркий, словно в пустыне, и особенно жарко было в городе, где камень и кирпич-сырец впитывали солнце и словно удваивали его жар. Вечером Эсменет рано ушла в палатку и впервые за много дней уснула, не поплакав об Ахкеймионе.

Проснулась она в тот промежуток времени, который нансурцы именуют «утром дураков». Стоило ей чуть-чуть приоткрыть глаза, и сон тут же покинул ее, хотя темнота и прохлада говорили, что до утра еще далеко. Эсменет недовольно взглянула на откинутый полог палатки. Ее босые ноги торчали из-под одеяла. Лунный свет освещал их и мужские ноги, обутые в сандалии…

— В каком интересном обществе ты вращаешься, — сказал Сарцелл.

Эсменет даже в голову не пришло закричать. Несколько мгновений его присутствие казалось столь же должным, сколь и невозможным. Сарцелл лежал рядом с ней, подперев голову рукой, и большие карие глаза светились весельем. Под белым одеянием с золотым цветочным орнаментом на нем была надета шрайская риза с Бивнем, вышитым на груди. От него пахло сандалом и ритуальными благовониями, которые Эсменет не могла распознать.

— Сарцелл, — пробормотала она.

Давно ли он лежит здесь и смотрит на нее?

— Ты так и не рассказала колдуну обо мне, верно?

— Да.

Сарцелл с печальной насмешкой покачал головой.

— Порочная шлюха.

Ощущение нереальности схлынуло, и Эсменет ощутила первый укол страха.

— Чего ты хочешь, Сарцелл?

— Тебя.

— Уходи…

— Твой пророк — вовсе не тот, кем ты его считаешь… Ты это знаешь.

Страх перерос в ужас. Эсменет слишком хорошо знала, каким жестоким Сарцелл может быть с теми, кто не входит в узкий круг уважаемых им людей, но она всегда думала, что входит в этот круг — даже после того, как покинула его шатер. Но что-то произошло… Эсменет осознала, что ничего, абсолютно ничего не значит для мужчины, который сейчас рассматривает ее.

— Сарцелл, уходи сейчас же. Рыцарь-командор рассмеялся.

— Но ты мне нужна, Эсми. Мне нужна твоя помощь… Вот золото…

— Я закричу. Я тебя предупреждаю…

— Вот жизнь! — прорычал Сарцелл.

Его ладонь зажала ей рот. Эсменет не нужно было чувствовать укол, чтобы понять, что он приставил к ее горлу нож.

— Слушай меня, шлюха. Ты завела привычку попрошайничать не у того стола. Колдун мертв. Твой пророк вскоре последует за ним. Ну и с чем ты останешься, а?

Он сдернул с Эсменет одеяло. Она вздрогнула и всхлипнула, когда острие ножа скользнуло по залитой лунным светом коже.

— А, старая шлюха? Что ты будешь делать, когда твой персик потеряется в морщинах? С кем ты будешь спать тогда? Интересно, как ты закончишь? Будешь трахаться с прокаженными? Или отсасывать у перепуганных мальчишек за кусок хлеба?

От ужаса Эсменет обмочилась.

Сарцелл глубоко вздохнул, словно наслаждаясь букетом ее унижения. Глаза его смеялись.

— Никак, я слышу запах понимания?

Эсменет, всхлипывая, кивнула.

Самодовольно ухмыльнувшись, Сарцелл убрал руку. Эсменет завизжала и не смолкала до тех пор, пока ей не начало казаться, что она содрала горло в кровь.

Потом оказалось, что ее держит Келлхус, и Эсменет вывели из палатки к рдеющим углям костра. Она слышала крики, видела людей, столпившихся вокруг них с факелами, слышала голоса, громко говорящие по-конрийски. Кое-как Эсменет объяснила, что произошло, содрогаясь и всхлипывая в кольце сильных рук Келлхуса. Прошло то ли несколько мгновений, то ли несколько дней, и шум улегся. Люди разошлись досыпать. Ужас отступил, сменившись нервной дрожью стыда. Келлхус сказал, что пожалуется Готиану, но вряд ли удастся что-либо поделать.

— Сарцелл — рыцарь-командор, — сказал Келлхус. А она — всего лишь любовница мертвого колдуна.

«Порочная шлюха».

Эсменет отказалась, когда Серве предложила ей остаться в их с Келлхусом шатре, но приняла предложение воспользоваться ее сосудом для омовений. Затем Келлхус провел Эсменет в ее палатку.

— Серве убрала там, — сказал он. — Она сменила постель. Эсменет снова принялась плакать. Когда она сделалась такой слабой? Такой жалкой?

«Как ты мог покинуть меня? Почему ты покинул меня?» Она заползла в палатку, словно в нору. Уткнулась лицом в чистое шерстяное одеяло. Она почувствовала запах сандала… Келлхус забрался в палатку следом за Эсменет, неся с собой фонарь, и уселся над нею, скрестив ноги.

— Он ушел, Эсменет… Сарцелл не вернется. После сегодняшнего — не вернется. Даже если ничего не произойдет, расспросы поставят его в неловкое положение. Какой мужчина не подозревал других мужчин в том, что те действуют, руководствуясь похотью?

— Ты не понимаешь! — вырвалось у Эсменет.

Как она могла ему сказать? Все это время она боялась за Ахкеймиона, даже смела горевать о нем, и при этом…

— Я лгала ему! — выкрикнула она. — Я лгала Акке! Келлхус нахмурился.

— Что ты имеешь в виду?

— После того как он оставил меня в Сумне, ко мне приходил Консульт! Консульт, Келлхус! И я знала, что смерть Инpay — не самоубийство. Я знала! Но так и не сказала Акке! Сейен милостивый, я так ничего ему и не сказала! А теперь он исчез, Келлхус! Исчез!

— Успокойся, Эсми. Успокойся… Какое это имеет отношение к Сарцеллу?

— Я не знаю… И это хуже всего. Я не знаю!

— Вы были любовниками, — сказал Келлхус, и Эсменет застыла, словно ребенок, столкнувшийся нос к носу с волком.

Келлхус всегда знал ее тайну, с той самой ночи у гробницы под Асгилиохом, когда наткнулся на них с Сарцеллом. Так откуда же ее нынешний ужас?

— Некоторое время ты думала, что любишь Сарцелла, — продолжал Келлхус. — Ты даже сравнивала его с Ахкеймионом… Ты решила, что Ахкеймион недостаточно хорош.

— Я была дурой! — крикнула Эсменет. — Дурой!

Как только можно быть такой глупой?

«Никто не сравнится с тобой, возлюбленный! Ни один мужчина!»

— Ахкеймион был слаб, — сказал Келлхус.

— Но я и любила его за слабости! Разве ты не понимаешь? Именно поэтому я его и любила!

«Я любила его искренность!»

— И именно поэтому ты так и не смогла вернуться к нему… Если бы ты пришла к нему тогда, когда делила ложе с Сарцеллом, то тем самым обвинила бы его в такой слабости, которой он не смог бы вынести. Поэтому ты оставалась вдалеке и обманывала себя, думая, будто ищешь его, в то время как на самом деле пряталась от него.

— Откуда ты знаешь? — всхлипнула Эсменет.

— Но как бы ты ни лгала себе, ты знала… И поэтому ты так и не смогла рассказать Ахкеймиону о том, что произошло в Сумне, — хотя ему очень важно было это знать! Ты догадывалась, что он не поймет, и боялась, что он может увидеть…

Презренная, эгоистичная, омерзительная…

Оскверненная.

Но Келлхус может видеть… Он всегда видел.

He смотри на меня! — крикнула Эсменет. «Посмотри на меня…»

— Но я смотрю, Эсми. И то, что я вижу, наполняет меня изумлением и восхищением.

И эти усыпляющие слова, теплые и близкие —такие близкие! — успокоили ее. Подушка под щекой вызывала боль, и от твердой земли под циновкой ныло тело, но ей было тепло и безопасно. Келлхус задул фонарь и тихо вышел из палатки. А Эсменет все казалось, будто теплые пальцы перебирают ее волосы.

Изголодавшаяся Серве рано принялась за еду. На костре кипел котелок с рисом; время от времени Келлхус снимал с него крышку и добавлял туда лук, пряности и шайгекский перец. Обычно приготовлением пищи занималась Эсменет, но сейчас Келлхус посадил ее читать вслух «Хроники Бивня»; он посмеивался над ее редкими промахами и всячески подбадривал ее.

Эсменет читала Гимны, древние «Законы Бивня», многие из которых Последний Пророк в своем «Трактате» объявил неправильными. Они вместе поражались тому, что детей насмерть забивали камнями за удар, нанесенный родителям, или тому, что если человек убивал брата другого человека, то в ответ на это казнили его собственного брата.

Потом Эсменет прочла:

— Не дозволяй…

Она узнала эти слова, потому что они часто повторялись. А потом, разобрав по буквам следующее слово, она произнесла: «Шлюхе…» — и остановилась. Она взглянула на Келлхуса и с гневом произнесла наизусть:

— Не дозволяй шлюхе жить, ибо она превращает яму своего чрева…

У нее горели уши. Эсменет едва сдержала внезапное стремление швырнуть книгу в огонь.

Келлхус смотрел на нее без малейшего удивления.

«Он ждал, пока я прочту этот отрывок. Все время ждал…»

— Дай мне книгу, — невыразительным тоном произнес он. Эсменет повиновалась.

Плавным, почти беспечным движением Келлхус извлек кинжал из церемониальных ножен, которые носил на поясе. Взяв его за клинок у самого острия, он принялся соскребать оскорбительную надпись с пергамента. Несколько мгновений Эсменет никак не могла понять, что же он делает. Она просто смотрела — окаменевший свидетель.

Как только колонка очистилась, Келлхус немного отодвинулся, чтобы рассмотреть дело своих рук.

— Вот так-то лучше, — сказал он так, будто соскреб плесень с хлеба.

И протянул книгу обратно.

Эсменет не смогла заставить себя прикоснуться к ней.

— Но… Но ты не можешь этого сделать!

— Не могу?

Он сунул ей книгу. Эсменет просто уронила ее в пыль.

— Келлхус, это же Писание! Бивень. Священный Бивень!

— Я знаю. Утверждение о твоем проклятии. Эсменет уставилась на него разинув рот — дура дурой.

— Но…

Келлхус нахмурился и покачал головой, словно поражаясь ее глупости.

— Эсми, как по-твоему, кто я?

Серве весело рассмеялась и даже захлопала в ладоши.

— К-кто? — запинаясь, переспросила Эсменет.

Это было уже чересчур для нее. Она никогда не слышала, чтобы Келлхус говорил с такой надменностью — разве что в шутку или в редкие мгновения гнева.

— Да, — повторил Келлхус, — кто?

Его голос был подобен грому. Он казался вечным, словно круг.

Затем Эсменет заметила золотое сияние, окружающее его руки… Она, не задумываясь, рухнула на колени перед ним и уткнулась лицом в землю.

«Пожалуйста! Пожалуйста! Я — ничто!»

Потом Серве икнула. Внезапно, нелепо, перед Эсменет оказался прежний Келлхус; он засмеялся, поднял ее с земли и велел поесть.

— Ну что, полегчало? — спросил он, когда оцепеневшая Эсменет села на прежнее место.

У нее жгло и покалывало все тело. Келлхус отправил в рот ложку риса и кивком указал на открытую книгу.

Смущенная и взволнованная, Эсменет покраснела и отвела взгляд. И кивнула, уставившись в свою миску.

«Я знала это! Я всегда знала!»

Разница состояла в том, что теперь это знал еще и Келлхус. Она ощущала боковым зрением его сияние. Как — задохнувшись, подумала она, — как теперь она посмеет взглянуть ему в глаза?

На протяжении всей жизни она изучала людей, державшихся особняком. Она была Эсменет, и это была ее миска, императорское серебро, шрайский мужчина, божья земля и все такое. Она стояла на том, и эти вещи существовали. До последнего момента. Теперь же ей казалось, будто все вокруг излучает тепло его кожи. Земля под ее босыми ногами. Циновка, на которой она сидит. И на краткий безумный миг Эсменет охватила уверенность, что если она коснется своей щеки, то ощутит под пальцами мягкие завитки льняной бороды, а если повернется влево, то увидит Эсменет, застывшую над миской риса.

Каким-то образом все сделалось здесь, и все здесь сделалось им.

Келлхус!

Эсменет сделала вдох. Сердце колотилось об ребра. «Он стер этот отрывок!»

Осуждение, всю жизнь висевшее над ней, словно бы оказалось сдернуто единым рывком, и Эсменет впервые почувствовала себя освобожденной от греха, на самом деле освобожденной. Один вздох — и она прощена! Эсменет ощутила необыкновенную ясность, как будто ее мысли очистились, словно вода, пропущенная через чистую белую ткань. Эсменет подумала, что заплачет, но солнечный свет был слишком резким, а воздух — слишком чистым, чтобы плакать.

Все было таким… настоящим.

«Он стер этот отрывок!»

Потом она подумала об Ахкеймионе.


Воздух провонял перегаром, рвотой и потом. Во мраке ярко, неровно горели факелы, раскрашивая глинобитные стены в оранжевый и черный, выхватывая из темноты толпящихся пьяных воинов: там — очертания бороды, тут — нахмуренный лоб, здесь — блестящий глаз или окровавленная рука на рукояти меча. Найюр урс Скиоата бродил среди них по тесным улочкам Неппы, старинного базарного района Аммегнотиса. Он прокладывал себе путь через толпу, старательно двигаясь вперед, словно к какой-то цели. Из распахнутых дверей лился свет. Шайгекские девушки хихикали, зазывая прохожих на ломаном шейском. Дети торговали вразнос ворованными апельсинами.

«Смеются, — подумал Найюр. — Все они смеются…»

«Ты не из этой земли!»

— Эй, ты! — услышал он чей-то оклик. «Тряпка! Тряпка и педик!»

— Ты! — повторил стоящий рядом молодой галеот. Откуда он взялся? Глаза его сияли изумлением и благоговением, но неровный свет факелов превращал лицо в жутковатую маску. Губы его казались похотливыми и женственными, а черная дыра рта выглядела многообещающе.

— Ты путешествовал с ним. Ты — его первый ученик! Его первый!

— Кого?

— Его. Воина-Пророка.

«Ты избил меня, — крикнул старый Баннут, брат его отца, — за то, что трахался с ним так же, как с его отцом!» Найюр схватил галеота и подтянул к себе.

— Кого?

— Келлхуса, князя Атритау… Ты — тот самый скюльвенд, который нашел его в Степи. Который привел его к нам!

Да… Дунианин. Найюр отчего-то забыл о нем. Он заметил краем глаза лицо, подобное степной траве под порывом ветра.

Он почувствовал чью-то ладонь, теплую и нежную, на своем бедре. Его затрясло.

«Ты больше… Больше, чем Народ!»

Я — из Народа! — проскрежетал он.

Галеот дернулся, пытаясь вырваться из его хватки, но безрезультатно.

— Пожалуйста! — прошипел он. — Я думал… Я думал… Найюр швырнул его на землю и гневно взглянул на прохожих. Они смеются?

«Я следил за тобой в ту ночь! Я видел, как ты смотрел на него!»

Как он очутился на этой дороге? Куда он едет?

— Как ты меня назвал?! — крикнул он распростертому на земле человеку.

Найюр помнил, как бежал изо всех сил, прочь от черных тропинок среди травы, прочь от якша и отцовского гнева. Он натолкнулся на заросли сумаха и расчистил там местечко. Переплетение зеленых трав. Запах земли, жуков, ползающих по сырым и темным пещеркам. Запах одиночества и тайны. Он стянул с пояса обломки и уставился на них в полнейшем изумлении. Он перебрал их. Она была такой печальной. И такой красивой. Невероятно красивой.

Кто-то. Он забывал кого-то ненавидеть.

ГЛАВА 17 ШАЙГЕК

«В ужасе люди всегда вскидывают руки и прячут лица. Запомни, Тратта, — всегда береги лицо! Ибо это и есть ты».

Тросеанис, «Триамский император»
«Поэт отложит свое перо лишь тогда, когда Геометр сумеет объяснить, как жизнь умудряется быть одновременно и точкой, и линией. Как может все живое, все мироздание, сходиться в одной точке — "сейчас"? Не ошибитесь: этот момент, миг этого самого вздоха и есть та хрупкая нить, на которой висит все мироздание.

И люди смеют быть беспечными…»

Терес Ансансиус, «Город людей»

4111 год Бивня, начало осени, Шайгек


Однажды, возвращаясь от реки с выстиранной одеждой, Эсменет случайно услышала, как несколько Людей Бивня обсуждают подготовку Священного воинства к дальнейшему пути. Келлхус провел часть вечера с ней и Серве, объясняя, как кианцы, прежде чем отступить через пустыню, перебили всех верблюдов на южном берегу, в точности так же, как сожгли все лодки, прежде чем отступить за Семпис. И это очень осложнило налеты на юг, на пустыни Кхемемы.

— Падиражда, — сказал Келлхус, — надеется сделать из пустыни то, что Скаур надеялся сделать из Семписа.

Конечно же, Великие Имена это не остановило. Они планировали двинуться вдоль прибрежных холмов, в сопровождении имперского флота, который должен будет обеспечить их водой. Дорога обещает быть трудной — придется отправлять тысячные отряды в холмы, за водой, — но так они доберутся до Энатпанеи, до самых границ Священной земли, задолго до того, как падираджа сумеет оправиться от поражения при Анвурате.

— Так что будете скоро вы двое тащиться по песку, — сказал Келлхус с тем дружелюбным поддразниванием, которое Эсменет давно полюбила. — Да, Серве, тебе, в твоем положении, нелегко будет нести шатер.

Девушка бросила на него взгляд, одновременно и укоризненный, и восхищенный.

Эсменет рассмеялась, понимая при этом, что уходит все дальше от Ахкеймиона…

Ей хотелось спросить Келлхуса, не было ли известий от Ксинема, но она чересчур боялась. Кроме того, она знала, что Келлхус сам все ей скажет, как только появятся хоть какие-нибудь новости. И она знала, какими будут эти новости. Она уже много раз мельком видела их в глазах Келлхуса.

Они снова собрались на одной стороне костра, ища спасения от дыма: Келлхус в центре, Серве справа и Эсменет слева. Они жарили кусочки баранины, нанизывая их на палочки, и ели с хлебом и сыром. Это стало их любимым лакомством — одна из тех маленьких деталей, что несет в себе обещание семьи.

Келлхус потянулся мимо Эсменет за хлебом, продолжая дразнить Серве.

— Ты когда-нибудь раньше ставила шатер на песке? — Келлхуссс, — жалобно и ликующе протянула Серве.

Эсменет вдохнула его сухой, соленый запах. Она ничего не могла с собой поделать.

— Говорят, это занимает целую вечность, — назидательно произнес он, и его рука случайно скользнула по груди Эсменет.

Дрожь нечаянной близости. Порыв тела, внезапно исполнившегося мудрости, что превосходит интеллект.

Весь оставшийся вечер вышедшие из повиновения глаза Эсменет изводили ее мучительным своенравием. Если прежде ее взгляд был прикован к лицу Келлхуса, то теперь он бродил по всей его фигуре. Ее глаза словно бы превратились в посредников между их телами. Когда Эсменет видела его грудь, ее груди ныли в надежде на то, что их сомнут. Когда она видела его узкие бедра и крепкие ягодицы, внутренняя поверхность ее бедер гудела в предвкушении тепла. Иногда у нее просто невыносимо свербели ладони!

Конечно, это было безумием. Эсменет достаточно было поймать настороженный взгляд Серве, чтобы опомниться.

Тем же вечером, после того как Келлхус ушел, они с Серве растянулись на циновках, так, что их головы почти соприкасались, а тела вытянулись по разные стороны костра. Они часто так устраивались, когда Келлхуса не было. Они смотрели в огонь, иногда разговаривали, но по большей части молчали — только вскрикивали, когда из костра вылетали угольки.

— Эсми? — произнесла Серве странным, задумчивым тоном.

— Что, Серча?

— Знаешь, я буду.

Сердце Эсменет затрепетало.

— Что ты будешь?

— Делиться им, — сказала девушка.

Эсменет сглотнула.

— Нет… Что ты, Серве… Я же сказала тебе, что ты можешь не беспокоиться.

— Но я как раз об этом и говорю… Я не боюсь потерять его. Больше не боюсь. И никого не опасаюсь. Я хочу только того, чего хочет он. Он — это все…

Эсменет лежала, затаив дыхание, и смотрела в щель между поленьями на пульсирующие раскаленные угли.

— Ты хочешь сказать, что… что он…

«Хочет меня…»

Серве негромко рассмеялась.

— Конечно, нет, — сказала она.

— Конечно, нет, -повторила Эсменет.

Мысленно пожав плечами, она прогнала прочь сводящие с Ума мысли. Что она делает? Это же Келлхус. Келлхус.

Она подумала об Акке и смахнула две жгучие слезинки. — Нет, Серве. Никогда.

Келлхус отсутствовал до следующего вечера; когда же он вернулся на их маленькую стоянку, его сопровождал сам Пройас. Конрийский принц выглядел очень усталым и измотанным. На нем была простая синяя туника — как предположила Эсменет, дорожная одежда. Лишь причудливый золотой узор на подоле говорил о его статусе. Борода, которую Пройас обычно коротко стриг, отросла и теперь больше походила на широкие бороды его дворян.

Сперва Эсменет отводила взгляд, опасаясь, как бы Пройас, заглянув ей в глаза, не догадался о силе обуревающей ее ненависти. Как ей было не ненавидеть его? Он не только отказался помочь Ахкеймиону — он еще и отказался разрешить Ксинему помочь ему, а когда тот стал настаивать, лишил его полномочий и статуса. Но что-то в голосе Пройаса — возможно, высокородное безрассудство, — заставило ее присмотреться к принцу повнимательнее. Кажется, Пройас чувствовал себя неловко — да и выглядел жалко, — когда уселся у костра рядом с Келлхусом, так что неприязнь Эсменет никуда не делась.

Возможно, это вызвано тем, что он страдает. Возможно, он не так уж сильно отличается от нее.

Эсменет знала, что именно это сказал бы Келлхус.

Налив всем разбавленного вина и подав мужчинам остатки еды, Эсменет уселась на противоположной стороне костра.

Мужчины за едой обсуждали военные дела, и Эсменет поразило несоответствие между тем, как Пройас прислушивался к словам Келлхуса, и его сдержанными манерами в целом. Внезапно она поняла, почему Келлхус запретил своим последователям присоединяться к их лагерю. Ведь наверняка Келлхус вызывает беспокойство у таких людей, как Пройас, — то есть у всех Великих Имен. Те, кто находится в центре событий, всегда отличаются меньшей гибкостью и обладают большими полномочиями, чем те, кто остается на краю. А Келлхус грозил превратиться в новый центр…

Нетрудно пройти от края до края.

Управившись с бараниной, луком и хлебом, мужчины замолчали. Пройас отставил тарелку и глотнул вина. Он взглянул на Эсменет, вроде как невзначай, и уставился куда-то вдаль. Тишина вдруг показалась Эсменет удушливой.

— Как поживает скюльвенд? — спросила она, не придумав, что бы еще сказать.

Пройас посмотрел на нее. На мгновение его взгляд задержался на ее татуированной руке…

Я редко его вижу, — отозвался он, глядя в огонь.

— А я думала, он советует… — Эсменет умолкла, внезапно усомнившись в уместности своих слов.

Ахкеймион всегда пенял ей за дерзкое обращение с кастовыми дворянами…

— Советует мне, как вести войну?

Пройас покачал головой, и на краткий миг Эсменет сумела понять, почему Ахкеймион любил его. Это было странно — находиться рядом с тем, кого он когда-то знал. От этого его отсутствие делалось более ощутимым, но одновременно с этим его становилось легче переносить.

Он на самом деле был. Он оставил свою метку. Мир запомнил его.

— После того как Келлхус объяснил, что произошло при Анвурате, — продолжал принц, — Совет воздал Найюру хвалу как творцу нашей победы. Жрецы Гильаоала даже провозгласили его Ведущим Битву. Но он ничего этого не принял…

Принц еще хлебнул вина.

— Мне кажется, для него это невыносимо…

— То, что он — скюльвенд среди айнрити?

Пройас покачал головой и поставил пустую чашу рядом с правой ногой.

— То, что мы ему нравимся, — сказал он.

И с этими словами он встал, извинился, поклонился Келлхусу, поблагодарил Серве за вино и приятное общество, а потом, даже не взглянув на Эсменет, решительным шагом ушел во тьму.

Серве сидела, уткнувшись взглядом в собственные ноги. Келлхус, казалось, погрузился в размышления, отрешенные от всего земного. Эсменет некоторое время сидела молча; лицо ее горело, тело изнывало от странного внутреннего гула. Он всегда был странным, хотя Эсменет и знала его так же хорошо, как привкус у себя во рту.

СТЫД.

Везде, куда бы она ни пошла. Везде от нее смердело.

— Извините, — сказала она Келлхусу и Серве.

Что она здесь делает? Что она может предложить другим, кроме своего унизительного положения? Она нечиста! Нечиста! И она еще сидит здесь, с Келлхусом? С Келлхусом? Ну не дура ли она? Она не в состоянии изменить себя, равно как не в состоянии смыть татуировку с руки! Она может смыть семя, но не грех! Не грех!

А он… он…

— Простите, — всхлипнула Эсменет. — Простите!

Она бросилась прочь от костра и забилась в обособленную темноту своей палатки. Его палатки! Палатки Акки!

Вскоре Келлхус пришел к ней, и Эсменет обругала себя за надежду на то, что он придет.

— Лучше бы я умерла, — прошептала она, уткнувшись лицом в землю.

— Многие хотели бы того же.

Неумолимая честность, как всегда. Сможет ли она последовать за ним туда, куда он ведет? Хватит ли у нее сил?

— За всю жизнь я любила только двоих людей, Келлхус… Князь никогда не отводил взгляд.

— И оба они мертвы.

Эсменет кивнула и сморгнула слезы.

— Ты не знаешь моих грехов, Келлхус. Ты не знаешь той тьмы, что таится в моем сердце.

— Тогда расскажи мне.

Они долго говорили той ночью, и ею двигало странное бесстрастие, делавшее все горести ее жизни — смерти, потери, унижения — странно незначительными.

Шлюха. Сколько мужчин обнимало ее? Сколько щетинистых подбородков касалось ее щеки? Всегда что-то нужно было переносить. Все они наказывали ее за свою нужду. Однообразие делало их забавными: длинная череда мужчин — слабых, надеющихся, стыдящихся, обозленных, опасных. С какой легкостью одно бормочущее тело сменялось другим! И так до тех пор, пока они не сделались чем-то абстрактным, моментами нелепой, смехотворной церемонии, проливающими на нее подогретую выпивку. И все они ничем не отличались друг от друга.

Они наказывали ее и за это тоже.

Сколько лет ей было, когда отец впервые продал ее своим друзьям? Одиннадцать? Двенадцать? Когда началось это наказание? Когда он впервые возлег с ней? Эсменет помнила, как мать плакала в углу… да и все, пожалуй.

А ее дочь… Сколько лет было ей?

Она думала так же, как думал отец, объяснила Эсменет. Еще один рот. Пусть сам добывает себе пропитание. Монотонность приглушит ее ужас, превратит деградацию в нечто смехотворное. Отдавать блестящее серебро за семя — вот дураки! Пусть Мимара учится на глупости людской. Грубые, похотливые животные. С ними только и нужно, что немного потерпеть, притвориться, будто разделяешь их страсть, подождать, и вскоре все закончится. И поутру можно будет купить еды… Еда от дураков, Мимара! Ты что, не понимаешь, дитя? Ш-ш, тише! Перестань плакать. Смотри! Еда от дураков!

— Это ее так звали? — спросил Келлхус — Мимара?

— Да, — сказала Эсменет.

Почему она смогла произнести это имя сейчас, хотя ни разу не сумела назвать его при Ахкеймионе? Странно, но давние невзгоды смягчили боль настоящего.

Первые рыдания удивили ее. Прежде чем Эсменет поняла, что делает, она прижалась к Келлхусу, и он обнял ее. Она запричитала и забилась об его грудь, тяжело дыша и плача. От него пахло шерстью и прогретой солнцем кожей.

Они были мертвы. Те, кого она любила, были мертвы.

Когда она успокоилась, Келлхус отпустил ее, и руки Эсменет, безвольно скользнув, упали ему на колени. Несколько мгновений она ощущала тыльной стороной руки его затвердевший член — словно змея, свернувшегося под шерстяной тканью. Эсменет застыла, затаив дыхание.

Воздух, безмолвный, словно свеча, взревел…

Эсменет отдернула руки.

Почему? Почему она испортила такую ночь?

Келлхус покачал головой и негромко рассмеялся.

— Близость порождает близость, Эсми. До тех пор пока мы не забываемся, нам нечего стыдиться. Все мы слабы.

Эсменет посмотрела на свои ладони, на запястья. Улыбнулась.

— Я помню… Спасибо, Келлхус.

Он коснулся ее щеки, потом выбрался из маленькой палатки. Эсменет повернулась на бок, засунула ладони между коленями и бормотала ругательства, пока не уснула.


Послание было доставлено морем — так сказал этот человек. Это был галеот, и, судя по его перекидке на доспех, член свиты Саубона.

Пройас взвесил футляр из слоновой кости на ладони. Он был маленьким, холодным на ощупь и искусно разукрашенным миниатюрными изображениями Бивня. Тонкая работа, — оценил Пройас. Бесчисленные крохотные Бивни, вплотную прилегающие друг к другу и заполняющие все пространство целиком. Никакого пустого фона — бивни и только бивни. Пройасу подумалось, что даже оболочка этого письма — уже сама по себе проповедь.

Но таков уж Майтанет: проповедь во всем.

Конрийский принц поблагодарил и отпустил посыльного, потом вернулся в кресло, к походному столу. В шатре было влажно и жарко. Пройас поймал себя на том, что злится на лампы — за то, что от них исходит лишнее тепло. Он разделся, оставшись в тонкой белой льняной рубахе, и уже решил, что спать ляжет голым — после того, как прочтет письмо.

Он осторожно срезал ножом восковую печать, потом наклонил футляр, и оттуда выскользнул маленький свиток, тоже запечатанный. На этот раз — личной печатью шрайи.

«Чего он может хотеть?»

Несколько мгновений Пройас размышлял, какая это привилегия: получать письма от подобного человека. Потом сломал печать и развернул пергамент.

«Принцу Нерсею Пройасу.

Да защитят тебя боги Бога, и да хранят они тебя.

Твое последнее послание…»

Пройас остановился. Его пронзило ощущение вины и стыда. Несколько месяцев назад он по просьбе Ахкеймиона написал Майтанету и спросил о смерти бывшего ученика колдуна, Паро Инрау. В тот момент он вообще не верил, что действительно отошлет письмо. Он был уверен, что само написание этого письма сделает отправление невозможным. Отличный способ исполнить обязательство и одновременно покончить с ним. «Уважаемый Майтанет, тут один мой приятель-колдун попросил меня поинтересоваться, не вы ли убили одного из его шпионов…» Безумие какое-то. Нет, он никак не мог отослать подобное письмо…

И все же.

Как он мог не ощущать родства с Инрау, другим учеником, которого любил Ахкеймион? Как он мог не помнить этого богохульного дурня, его насмешливую улыбку, его блестящие глаза, ленивые вечера, заполненные занятиями в саду? Как он мог не жалеть о нем, о хорошем человеке, добром человеке, собирающем легенды и женские побасенки к вечному своему проклятию?

Пройас отослал письмо, решив, что, в конце концов, теперь дело его наставника, адепта Завета, можно выбросить из головы. На самом деле он даже не ожидал ответа. Но он был принцем, наследником престола, а Майтанет был шрайей Тысячи Храмов. Письма таких людей друг другу находят дорогу, невзирая на разделяющие их мирские бури.

Пройас стал читать дальше, задержав дыхание, чтобы заглушить неловкость. Ему было стыдно, что он обратился с таким несерьезным, банальным делом к человеку, которому предстояло очистить Три Моря. Стыдно, что он написал это человеку, У чьих ног плакал. И стыдно, что ему стыдно из-за того, что он выполнил просьбу учителя.

«Принцу Нерсею Пройасу. Да защитят тебя боги Бога, и да хранят они тебя. Твое последнее послание, мы боимся, повергло нас в глубокое недоумение, пока мы не вспомнили, что ты сам ранее поддерживал некоторые — как бы это выразиться? - сомнительные связи. Нам сообщили, что смерть этого молодого жреца, Паро Инрау, наступила в результате самоубийства. Коллегия лютимов, жрецов, которым было поручено расследовать данное дело, доложили, что некогда этот Инрау был учеником школы Завета и что его недавно видели в обществе Друза Ахкеймиона, его прежнего учителя. Лютимы полагают, что Ахкеймиона послали, дабы он вынудил Инрау оказывать разнообразные услуги его школе. Попросту говоря, шпионить. Они полагают, что в результате молодой жрец оказался в ситуации, несовместимой с жизнью. Книга Племен, глава 4, стих 8: "Тоскует он по дыханию, но нет ему места, где он мог бы дышать".

Мы боимся, что ответственность за прискорбную кончину молодого человека лежит на этом богохульнике, Ахкеймионе. И добавить тут нечего. Да будет Бог милостив к его душе. Книга Гимнов, глава 6, стих 22. "Земля плачет при вести о тех, кто не знает гнева Божьего".

Но как твое послание привело нас в недоумение, так, мы боимся, это послание озадачит тебя не менее. Поскольку мы заключили для Священной войны союз с Багряными Шпилями, благочестивые люди не раз уже задавали нам вопросы о пути Компромисса. Но мы молимся, чтобы все уразумели, что рукой нашей двигала Необходимость. Без Багряных Шпилей Священное воинство не может и надеяться одержать верх над кишаурим. "Не отвечай на богохульство богохульством", — сказал наш Пророк, и наши враги часто повторяют этот стих. Но, отвечая на обвинения культовых жрецов, Пророк также сказал: "Много тех, кто очищен путем греха. Ибо Свету всегда должна сопутствовать тьма, если это Свет, и Святости всегда должны сопутствовать нечестивцы, если это Святость". И потому Священному воинству должны сопутствовать Багряные Шпили, если оно Священно. Книга Ученых, глава 1, стих 3. "Пусть Солнце следует за Ночью по небосводу".

Теперь же, принц Нерсей Пройас, мы должны просить тебя о дальнейшем Компромиссе. Ты должен сделать все, что в твоих силах, чтобы помочь адепту Завета. Возможно, это окажется не настолько трудно, как мы страшимся, поскольку этот человек был некогда твоим учителем в Аокниссе. Но мы знаем глубину твоего благочестия, и, в отличие от большего Компромисса, на который мы тебя вынудили пойти в деле с Багряными Шпилями, здесь нет Необходимости, на которую мы могли бы сослаться, дабы утешить сердце, смущенное соседством греха. Книга Советов, глава 28, стих. 4. "Спрашиваю я вас: есть ли друг труднее, чем друг грешный?"

Помоги Друзу Ахкеймиону, Пройас, хоть он и богохульник, дабы через эту нечестивость пришла Святость. Ибо в конце все будет очищено. Книга Ученых, глава 22, стих 36. "Ибо воюющее сердце устанет и обратится к более приятной работе. И покой рассвета будет сопровождать людей в трудах дневных".

За защитит и сохранит тебя Бог и все Его аспекты.

Майтанет».

Пройас положил пергамент на колени.

«Помоги Друзу Ахкеймиону…»

Что мог иметь в виду шрайя? Что должно стоять на кону, чтобы он обратился с такой просьбой?

И что теперь ему, Пройасу, делать с этой просьбой, теперь, когда выполнять ее слишком поздно?

Теперь, когда Ахкеймион сгинул.

«Я убил его…»

И Пройас внезапно осознал, что он использовал старого учителя как знак, как меру собственного благочестия. Что может быть большим доказательством праведности, чем готовность пожертвовать тем, кого любишь? Не таков ли смысл урока, полученного Ангешраэлем на горе Кинсурея? И есть ли лучший способ пожертвовать любимым человеком, чем сделать это нехотя?

Или чем отдать его врагам…

Пройас подумал о той женщине на стоянке Келлхуса — любовнице Ахкеймиона, Эсменет… Какой безутешной онаказалась. Какой испуганной. Неужто он тому виной?

«Она всего лишь шлюха!»

А Ахкеймион был всего лишь колдуном. Всего лишь.

Все люди не равны. Несомненно, боги благосклонны к некоторым более, чем к другим, но дело не только в этом. Действия — вот что определяет ценность каждого чувства. Жизнь — вопрос, который Бог задает людям, а поступки — их ответы. И, как и всякий ответ, они могут быть правильными или неправильными, благословенными или проклятыми. Ахкеймион сам себя погубил, приговорил собственными действиями! Точно так же, как и эта шлюха… Это не мнение Нерсея Пройаса, это мнение Бивня и Последнего Пророка!

Айнри Сейена…

Тогда откуда этот стыд? Боль? Откуда непрестанные, терзающие сердце сомнения?

Сомнение. В некотором смысле, это был единственный урок, который преподал ему Ахкеймион. Геометрия, логика, история, математика, использующая нильнамешские цифры, даже философия! — все это, как сказал бы Ахкеймион, тщета и суета сует перед лицом сомнения. Сомнение создало их, и сомнение же их уничтожит.

Сомнение, сказал бы он, сделало людей свободными… Сомнение, а не истина!

Вера — основание действий. Тот, кто верит, не сомневаясь, сказал бы Ахкеймион, действует, не думая. А тот, кто действует, не думая, порабощен.

Так всегда говорил Ахкеймион.

Однажды, наслушавшись рассказов обожаемого старшего брата, Тируммаса, о его душераздирающем путешествии в Святую землю, Пройас сказал Ахкеймиону, что хочет стать шрайским рыцарем.

— Почему? — воскликнул колдун.

Они гуляли по саду — Пройас и посейчас помнил, как перепрыгивал с одного опавшего листа на другой, просто ради того, чтобы послушать их шуршание. Они остановились рядом с огромным железным дубом в центре сада.

— Тогда я смогу убивать язычников на границе империи! Ахкеймион в смятении воздел руки к небу.

— Глупый мальчишка! Сколько на свете вероисповеданий? Сколько конкурирующих религий? И ты будешь убивать людей в слабой надежде, что твоя религия единственно правильная?

— Да! У меня есть вера!

— Вера, — повторил колдун, так, словно произнес имя заклятого врага. — Подумай-ка вот над чем, Пройас… Вдруг настоящий выбор — он не между чем-то определенным, между той верой и этой, а между верой и сомнением? Между тем, чтобы отказаться от тайны, и тем, чтобы принять ее?

— Но сомнения — это слабость! — крикнул Пройас. — А вера — это сила! Сила!

Никогда — Пройас был уверен, — он не чувствовал себя таким святым, как в тот момент. Ему казалось, что солнечный свет пронизывает его насквозь, омывает его сердце.

— В самом деле? А ты не пробовал смотреть но сторонам, Пройас? Попробуй быть повнимательнее, мальчик. Посмотри, а потом скажи мне, многие ли впадают в сомнения из слабости? Прислушайся к тем, кто тебя окружает, а потом скажи, что ты понял…

Пройас выполнил просьбу Ахкеймиона. На протяжении нескольких дней он наблюдал и слушал. Он видел множество колебаний, но он был не настолько глуп, чтобы спутать их с сомнениями. Он слышал, как пререкаются кастовые дворяне и как жалуются жрецы. Он подслушивал разговоры солдат и рыцарей. Он наблюдал, как посольство за посольством пререкается с его отцом, выдвигая одну цветистую претензию за другой. Он слушал, как рабы перешучиваются за стиркой белья или препираются за едой. И он крайне редко слышал среди всех этой бесчисленной похвальбы, заявлений и обвинений те слова, которые, благодаря Ахкеймиону, сделались для него такими знакомыми и обычными… Слова, которые самому Пройасу казались очень трудными! И даже при этом они по большей части принадлежали тем, кого Пройас считал мудрыми, справедливыми, сострадательными, и очень редко — тем, кого он считал глупым или злым.

«Я не знаю».

Что трудного в этих словах?

Это все из-за того, что люди хотят убивать, — объяснил ему впоследствии Ахкеймион. — Из-за того, что люди хотят обладать золотом и славой. Из-за того, что они хотят веры, которая даст ответ на их страхи, их ненависть, их желания.

Пройас помнил изумление, от которого начинало колотиться сердце, возбуждение человека, сошедшего с пути…

— Акка! — Он глубоко вздохнул, набираясь храбрости. — Ты хочешь сказать, что Бивень лжет?

Взгляд, исполненный страха.

— Я не знаю…

Трудные слова. Настолько трудные, что, похоже, именно из-за них Ахкеймиона изгнали из Аокнисса, и наставником Пройаса сделался Чарамемас, прославленный шрайский ученый. А ведь Ахкеймион знал, что так оно и случится… Теперь Пройас это понимал.

Почему? Почему Ахкеймион, который и без того уже был проклят, пожертвовал столь многим ради этих нескольких слов?

«Он думал, что дает мне что-то… Что-то важное».

Друз Ахкеймион любил его. Более того — он любил его так сильно, что рискнул своим положением, репутацией — даже призванием, если Ксинем сказал правду. Ахкеймион отдал это все без малейшей надежды на вознаграждение.

«Он хотел, чтобы я был свободен».

А Пройас пожертвовал им, думая только о вознаграждении.

Эта мысль оказалась невыносимой.

«Я сделал это ради Священного воинства! Ради Шайме!» И вот теперь письмо от Майтанета.

Пройас схватил пергамент и снова проглядел его, как будто письмо шрайи могло предложить ему иной ответ…

«Помоги Друзу Ахкеймиону…»

Что произошло? Багряные Шпили — это он понимал, но какая польза шрайе Тысячи Храмов от простого колдуна? Тем более — от адепта Завета…

Внезапно Пройаса пробрал озноб. Там, под черными стенами Момемна, Друз пытался объяснить, что Священная война — не то, чем она кажется… Уж не является ли это письмо подтверждением его слов?

Что-то напугало или, по меньшей мере, обеспокоило Майтанета. Но что?

Может, до него дошли слухи о князе Келлхусе? Пройас вот уже несколько недель собирался написать шрайе о князе Атри-тау, но никак не мог заставить себя взяться за пергамент и чернила. Что-то заставляло его ждать, но что это, надежда или страх, Пройас не понимал. Келлхус просто поразил его, как одна из тех тайн, в которые можно проникнуть лишь посредством терпения. Да и кроме того, что он мог сказать? Что Священная война за Последнего Пророка засвидетельствовала появление самого Последнего Пророка?

До тех пор пока Пройас не желал этого признавать, Конфас оставался прав: такое предположение было слишком нелепым!

Нет. Если бы Святейший шрайя питал сомнения относительно князя Келлхуса, то просто спросил бы, — в этом Пройас был целиком и полностью уверен. А так в письме не было даже намека, не то что упоминания о князе Атритау. Не исключено, что Майтанет и не подозревает о существовании Келлхуса, несмотря на его возрастающее влияние.

Нет, решил Пройас. Это связано с чем-то другим… С чем-то таким, что, с точки зрения шрайи, превышает предел познаний Пройаса. Иначе почему он не объяснил свои мотивы?

Может ли это быть Консульт?

«Сны, — сказал Ахкеймион тогда, в Момемне. — В последнее время они усилились».

«А, опять ты про свои кошмары…»

«Что-то происходит, Пройас. Я знаю. Я это чувствую!»

Никогда он не казался таким отчаявшимся.

Неужто это может оказаться правдой?

Нет. Это тоже нелепо. Если даже они и существуют, как мог шрайя их обнаружить, если самому Завету это не удалось?

Нет… Должно быть, это связано с Багряными Шпилями. В конце концов, ведь именно это было поручено Ахкеймиону, разве не так? Следить за Багряными Шпилями…

Пройас вцепился в волосы и беззвучно зарычал.

Почему?

Почему ничто не может быть чистым? Почему все святое — абсолютно все! — пронизано помпезными и жалкими намерениями?

Пройас застыл, судорожно дыша. Он представил себе, как вытаскивает меч и носится по шатру, с воплями и ругательствами рубя все, что попадается на пути… Затем, прислушиваясь к биению собственного пульса, он взял себя в руки.

Ничего чистого… Любовь преобразуется в предательство. Молитвы — в обвинения.

Похоже, именно так и считает Майтанет. Святому сопутствует нечестивое.

Пройас считал себя духовным лидером Священного воинства. Но теперь он лучше понимал происходящее. Теперь он понимал, что он — лишь фигура на доске для бенджуки. Возможно, он знал, кто здесь игроки — Тысяча Храмов, дом Икуреев, Багряные Шпили, кишаурим и, возможно, даже Келлхус, — но вот правила, самый коварный и ненадежный элемент любой партии в бенджуку, оставались ему неизвестны.

«Я не знаю. Я ничего не знаю».

Священное воинство только что одержало победу, и все же Пройас никогда не ощущал такого отчаяния.

Такой слабости.

«Я же говорил тебе, наставник. Я же говорил…»

Выйдя из ступора, Пройас позвал Аглари, старого раба-киронджу, и велел ему принести ящичек с письменными принадлежностями. Как он ни устал, следовало немедленно написать ответ шрайе. Завтра Священное воинство выступит в пустыню.

Почему-то, открыв ящичек из красного дерева, отделанный слоновой костью, и пробежав пальцами по перу и свернутому пергаменту, Пройас снова почувствовал себя ребенком, как будто ему предстояло выполнять упражнения по чистописанию под ястребиным, но всепрощающим взором Ахкеймиона. Он почти чувствовал дружелюбную тень колдуна, маячащую за его худыми мальчишескими плечами.

«Неужто дом Нерсеев мог породить такого глупого мальчишку?!»

«Неужто школа Завета могла прислать такого слепого учителя?!»

Пройас едва не рассмеялся мудрым смехом наставника.

И когда он закончил первый столбец своего исполненного недоумения ответа Майтанету, на глаза его навернулись слезы.

«… Но похоже, Ваша Святость, Друз Ахкеймион мертв».


Эсменет улыбнулась, и Келлхус взглянул сквозь оливковую кожу, сквозь игру мышц над костями, на некую абстрактную точку, средоточие ее души.

«Она знает, что я вижу ее, отец».

Лагерь бурлил всяческими хлопотами и чистосердечными разговорами. Священное воинство готовилось к переходу через пустыни Кхемемы, и Келлхус пригласил к своему костру четырнадцать старших заудуньяни, что на куниюрском означало «племя истины». Они уже знали свою миссию; Келлхусу нужно было лишь напомнить им, что он обещал. Одной веры недостаточно, чтобы контролировать действия людей. Нужно еще желание, и эти люди, его апостолы, должны светиться желанием.

Таны Воина-Пророка.

Эсменет сидела напротив Келлхуса, по другую сторону костра, смеясь и болтая с соседями, Арвеалом и Персоммасом; лицо ее зарумянилось от радости, которой она не могла вообразить и в которой не смела себе признаться. Келлхус подмигнул ей, потом оглядел других, улыбаясь, смеясь, восклицая…

Внимательно приглядываясь. Подчиняя своей воле.

Каждый из них был источником знаний. Потупленные глаза, быстро бьющееся сердце и неловкая, нескладная речь Оттмы говорили о всепоглощающем присутствии Серве. Короткая презрительная усмешка Ульнарты за миг до улыбки означала, что он все еще неодобрительно относится к Тцуме, поскольку боится его черной кожи. То, что Кассала, Гайямакри и Хильдерат старались все время находиться лицом к Верджау, даже когда разговаривали друг с другом, означало, что они до сих пор считают его первым среди них. И действительно, то, как Верджау окликал кого-то из сидящих вокруг костра, подавался вперед, опираясь на ладони, пока остальные по большей части беседовали между собой, говорило о сочетании подсознательной тяги к господству и подчинению. Верджау даже выпячивал подбородок…

— Скажи мне, Верджау, — позвал Келлхус, — что ты видишь в своем сердце?

Подобные вмешательства были неизбежны. Все эти люди были рождены в миру.

— Радость, — улыбаясь, ответил Верджау.

Слегка потускневшие глаза. Учащение пульса. Рефлекторный прилив крови к лицу.

«Он видит, и он не видит».

Келлхус поджал губы, печально и сдержанно.

— А что вижу я? «Это он знает…» Прочие голоса смолкли. Верджау опустил глаза.

— Гордость, — ответил молодой галеот. — Вы видите гордость, господин.

Келлхус улыбнулся, и охватившая всех тревога развеялась.

— Нет, — сказал он. — Не с таким лицом, Верджау.

Все, включая Серве и Эсменет, расхохотались, а Келлхус удовлетворенно обвел взглядом сидящих вокруг костра. Он не мог допустить, чтобы кто-то из них принялся строить из себя великого учителя. Именно полное отсутствие самонадеянности и делало эту группу столь уникальной, именно поэтому их сердца трепетали и головы кружились от возможности видеть его. Бремя греха связано с тайной и порицанием. Сорвите их, избавьте людей от уловок и суждений, и их ощущение стыда и никчемности просто исчезнет.

В его присутствии они чувствовали себя значительнее, ощущали себя чистыми и избранными.

Прагма Мейджон взглянул сквозь лицо маленького Келлхуса и увидел страх.

— Они безвредны, — сказал он.

— А что они такое, прагма?

— Примеры дефектов… Образцы. Мы храним их для образовательных целей.

Прагма изобразил улыбку.

— Для таких учеников, как ты, Келлхус.

Они находились глубоко под Ишуалем, в шестиугольной комнате, в громадных галереях Тысячи Тысяч Залов. Стены были покрыты подставками со множеством свечей, излучающих яркий и чистый, словно в солнечный полдень, свет. Уже одно это делало комнату из ряда вон выходящей — во всех прочих местах Лабиринта свет был строго запрещен, — но что было еще поразительнее, так это множество людей в углублении в полу.

Каждый из них был наг, бледен, как полотно, и прикован зеленоватыми медными кандалами к наклоненным доскам. Доски образовывали широкий круг, так, что каждый человек лежал на расстоянии вытянутой руки от остальных, на краю центрального углубления, и мальчик ростом с Келлхуса мог, стоя на полу, посмотреть им в лицо…

Если бы у них были лица.

Их головы лежали на железных рамах, и крепежные скобы удерживали их в неподвижном состоянии. Под головами на каждой раме были натянуты проволочки. Они расходились по кругу и заканчивались крохотными серебряными крючками, погруженными в едва заметную кожу. Гладкие, лоснящиеся мышцы поблескивали на свету. Келлхусу почудилось, будто каждый из лежащих сунул голову в паутину, и из-за этого у них облезли лица.

Прагма Мейджон назвал это Комнатой Снятых Масок.

— Для начала, — сказал старик, — ты изучишь и запомнишь каждое лицо. Затем воспроизведешь то, что увидел, на пергаменте.

Он кивком указал на несколько старых столов у южной стены.

Келлхус сделал шаг вперед; тело было легким, словно осенний лист. Он слышал чмоканье бледных ртов, хор беззвучного ворчания и тяжелого дыхания.

— У них были удалены голосовые связки, — пояснил прагма Мейджон. — Для лучшей концентрации.

Келлхус остановился перед первым образцом.

— Лицо состоит из сорока четырех мышц, — продолжал прагма. — Действуя согласованно, они способны выразить все оттенки чувств. Существует пятьдесят семь основных типов эмоций. Все их можно найти в этой комнате.

Несмотря на отсутствие кожи, Келлхус немедленно распознал ужас на лице распластанного перед ним образца. Мышцы, окружающие глаза, одновременно тянулись и внутрь, и наружу, словно борющиесяплоские черви. Более крупные, размером с крысу, мышцы нижней части лица растягивали рот в оскале страха. Глаза, лишенные век, смотрели. Учащенное дыхание…

— Ты, вероятно, хочешь знать, как ему удается поддерживать именно это выражение, — сказал прагма. — Столетия назад мы обнаружили, что можем ограничивать поведенческие реакции при помощи игл, введенных в мозг. Теперь мы называем это нейропунктурой.

Келлхус от потрясения словно прирос к месту. Внезапно за спиной у него вырос служитель, сжимающий в зубах узкую тростинку. Он погрузил тростинку в чашу с жидкостью, которую держал в руках, а потом дунул, и брызги покрыли образец красивой оранжевой дымкой.

— Нейропунктура, — тем временем говорил прагма, — сделала возможной применение дефективных субъектов для учебных целей. Например, этот образец всегда демонстрирует страх, вариант два.

— Ужас? — переспросил Келлхус.

— Совершенно верно.

Келлхус почувствовал, что его детский ужас тает от понимания. Он посмотрел по сторонам, на расположенные по кругу образцы, на ряды белых глаз, окруженных блестящими красными мышцами. Это были всего лишь дефективные субъекты, не более того. Келлхус снова переключил внимание на ближайший образец, базовую реакцию страха, вариант два, и зафиксировал увиденное в памяти. Затем перешел к следующему.

— Хорошо, — сказал откуда-то сбоку прагма Мейджон. — Очень хорошо.


Келлхус в очередной раз позволил своему взгляду скользнуть по лицу Эсменет.

Она уже два раза прошлась от костра к палатке; эти прогулки были предназначены для того, чтобы привлечь внимание Келлхуса и втайне проверить его интерес. Она периодически поглядывала по сторонам, делая вид, будто ей что-то понадобилось, а на самом деле выясняя, смотрит ли он на нее. Дважды Келлхус разрешил ей поймать его взгляд. Каждый раз он весело, по-мальчишески усмехался. Каждый раз она опускала глаза, краснела, зрачки ее расширялись, глаза быстро моргали, а от тела исходил мускусный запах зарождающегося возбуждения. Хотя Эсменет еще не пришла на его ложе, часть ее уже жаждала его и даже добивалась.

При всех своих талантах, Эсменет оставалась рожденной в миру. И как у всех рожденных в миру, две души делили одно тело, лицо и глаза. В каждом жило два начала. Животное и разумное.

Дефективные субъекты.

Одна Эсменет уже отреклась от Друза Ахкеймиона. Вторая вскоре последует за ней.

Эсменет прищурилась, приставив ладонь козырьком ко лбу и заслоняя глаза от сияния бирюзового неба. Эта картина, сколько бы раз она ни созерцала ее, неизменно ошеломляла Эсменет.

Священное воинство.

Она остановилась вместе с Келлхусом и Серве на вершине небольшого холма: Серве нужно было перепаковать свой тюк. Мимо них воины-айнрити и мирное население, увязавшееся за войском, шли к осыпающимся скалам северного откоса. Взгляд Эсменет скользил по воинам в доспехах, все дальше и дальше, мимо скоплений народа, сквозь сгущающуюся завесу пыли, вдаль. Она повернулась и взглянула на оставшиеся позади желтоватые стены Аммегнотиса на фоне темной реки и ее зеленых берегов.

Прощай, Шайгек.

«Прощай, Акка».

Эсменет зашагала вперед с глазами, полными слез, и лишь махнула рукой, когда Келлхус окликнул ее.

Она шла среди незнакомых людей, ощущая себя мишенью для взглядов и брошенных вполголоса слов — такое часто с ней случалось. Некоторые мужчины действительно приставали к ней, но Эсменет не обращала на них внимания. Один даже сердито схватил ее за татуированную руку, словно напоминая, что она принадлежит всем мужчинам. Пожухшая трава становилась все реже, сменяясь гравием, что обжигал ступни и раскалял воздух. Эсменет потела, страдала от жары, но откуда-то знала, что это лишь начало.

Вечером она без особого труда отыскала Келлхуса и Серве. Хотя топлива было мало, они умудрились приготовить ужин на небольшом костерке. Как только солнце зашло, воздух тут же остыл, и они встретили свои первые сумерки в пустыне. От земли веяло жаром, словно от камня, извлеченного из очага. На востоке вдали протянулись полукругом бесплодные холмы, заслонявшие море. На юге и западе, за беспорядочно раскинувшимся лагерем, горизонт образовывал безукоризненную линию, красноватую от закатного солнца. На севере, за шатрами все еще виднелся Шайгек; в сгущающихся сумерках его зелень сделалась черной.

Серве уже задремала, свернувшись клубочком на циновке рядом с костром.

— Ну и как ты прошлась? — поинтересовался Келлхус.

— Извини, — пристыдившись, сказала Эсменет. — Я…

— Тебе не за что извиняться, Эсми… Ты идешь туда, куда хочешь.

Эсменет опустила взгляд, испытывая одновременно и облегчение, и укол горя.

— Ну так как? — повторил Келлхус. — Как ты прошлась?

— Мужчины, — тяжело произнесла она. — Слишком много мужчин.

— И ты называешь себя проституткой, — усмехнулся Келлхус.

Эсменет упорно продолжала смотреть на запыленные ноги. Но по лицу ее скользнула робкая улыбка.

— Все меняется…

— Возможно, — согласился Келлхус.

Тон его напомнил Эсменет звук, с которым топор врубается в дерево.

— Ты когда-нибудь задумывалась над тем, почему боги поставили мужчин выше женщин?

Эсменет пожала плечами.

— Мы стоим в тени мужчин, — заученно повторила она, — точно так же, как мужчины стоят в тени богов.

— И ты думаешь, что стоишь в тени мужчин?

Эсменет улыбнулась. Келлхуса не обманешь, даже по мелочам. Таков уж он.

— Некоторых — да….

— Но не многих?

Эсменет рассмеялась, оттого что Келлхус поймал ее на неприкрытом тщеславии.

— Совсем немногих, — призналась она.

И, как потрясенно поняла Эсменет, даже Акка не входил в их число…

«Только ты».

— А как насчет прочих мужчин? Разве не все мужчины в некотором смысле находятся в тени?

— Думаю, да…

Келлхус повернул руки ладонями к Эсменет — странно обезоруживающий жест.

— Так отчего же ты меньше мужчины? Чем это вызвано? Эсменет снова рассмеялась. Она удостоверилась, что Келлхус затеял какую-то игру.

— Да тем, что повсюду, где мне только довелось побывать, — и вообще повсюду, — женщины служат мужчинам. Просто так оно есть. Большинство женщин похожи на…

Эсменет запнулась, смущенная ходом своих мыслей. Она посмотрела на Серве. Безукоризненное лицо девушки светилось в тусклом свете костра.

— На нее, — сказал Келлхус.

— Да, — согласилась Эсменет.

Она уставилась в землю, ощущая странное упорство.

— На нее. Большинство женщин просты.

— И большинство мужчин.

— Ну, среди мужчин куда больше образованных, чем среди женщин… Больше умных.

— Именно поэтому мужчины выше женщин? Эсменет ошеломленно уставилась на него.

— Или, — продолжал Келлхус, — это потому, что в этом мире мужчинам дано больше, чем женщинам?

Эсменет потрясенно смотрела на него; голова у нее шла кругом. Она глубоко вздохнула и осторожно положила руки на колени.

— Ты хочешь сказать, что женщины на самом деле… равны мужчинам?

Келлхус со страдальческим изумлением приподнял брови.

— Почему, — спросил он, — мужчины готовы платить золотом за то, чтобы возлечь с женщинами?

— Потому, что они хотят нас… Они нас вожделеют.

— А законно ли это для мужчин — покупать удовольствие у женщин?

— Нет…

— Так почему же они это делают?

— Они не могут удержаться, — ответила Эсменет. Она печально приподняла бровь.

— Они — мужчины.

— Значит, они не способны контролировать свои желания? Эсменет усмехнулась, совсем как прежде.

— Перед тобой живое свидетельство тому, в лице прожженной шлюхи.

Келлхус рассмеялся, но негромко, и этот смех с легкостью отделил ее боль от юмора.

— Так почему же, — спросил он, — мужчины пасут скот? Скот?

Эсменет нахмурилась. И к чему ведут эти абсурдные рассуждения?

— Ну… чтобы резать его для…

И вдруг ее постигло озарение. По коже побежали мурашки. Она снова сидела в тени, а Келлхус впитал в себя угасающее солнце, став похожим на бронзового идола. Казалось, солнце всегда покидает его последним…

— Мужчины, — сказал Келлхус, — не могут господствовать над своими желаниями, поэтому господствуют над объектами своих желаний. Будь то скот…

— Или женщины, — одними губами произнесла Эсменет. Воздух искрился пониманием.

— Когда один народ, — продолжал Келлхус, — платит дань другому, как кепалранцы — нансурцам, на каком языке эти народы говорят?

— На языке завоевателя.

— А на чьем языке говоришь ты?

Эсменет сглотнула.

— На языке мужчин.

Перед ее мысленным взором мелькала одна картина за другой, один мужчина за другим, согнувшиеся над ней, словно псы…

— Ты видишь себя такой, — сказал Келлхус, — какой тебя видят мужчины. Ты боишься стареть, потому что мужчины предпочитают молодых. Ты одеваешься бесстыдно, потому что мужчины желают видеть твое тело. Ты съеживаешься от страха, когда говоришь, потому что мужчины предпочитают, чтобы ты молчала. Ты угождаешь. Ты рисуешься. Ты наряжаешься и прихорашиваешься. Ты искажаешь свои мысли и уродуешь свое сердце. Ты ломаешь и переделываешь себя, режешь, и режешь, и режешь, и все ради того, чтобы говорить на языке завоевателя.

Кажется, никогда еще Эсменет не сидела столь неподвижно. Казалось, что воздух в ее легких и даже кровь в сердце застыли… Келлхус превратился в голос, доносящийся откуда-то из пространства между слезами и светом костра.

— Ты говоришь: «Пусть я буду стыдиться себя ради тебя. Пусть я буду страдать из-за тебя! Умоляю тебя!»

Эсменет осознала, к чему он ведет, и поэтому стала думать об отстраненных вещах — например, почему опаленная солнцем кожа и ткань кажутся такими чистыми…

Она поняла, что грязь нуждается в воде не меньше людей.

— И ты говоришь себе, — продолжал Келлхус: — «Вот пути, которыми я не буду следовать!» Возможно, ты отказываешься от извращений. Возможно, ты отказываешься целоваться. Ты притворяешься, будто испытываешь угрызения совести, будто проявляешь свои пристрастия, пусть даже мир вынуждает тебя идти по нетореному пути. Деньги! Деньги! Деньги за все и все за деньги! Хозяину дома. Чиновникам, которые приходят за взятками. Торговцам, которые кормят тебя. Бандитам с отбитыми костяшками. И втайне ты спрашиваешь себя: «Что может быть немыслимого, раз я уже проклята? Что за поступки за моей спиной, раз у меня нету достоинства? Что за любовь стоит за самопожертвованием?»

Лицо Эсменет было мокрым от слез. Когда она отвела руку от щеки, на ней остались черные следы пальцев.

— Ты говоришь на языке завоевателей, — прошептал Келлхус. — Ты сказала: «Мимара, детка, пойдем со мной».

Дрожь пробежала по телу Эсменет, словно она была кожей, натянутой на барабан…

— И ты отвела ее…

— Она умерла! — крикнула какая-то женщина. — Умерла!

— К работорговцам в порту…

— Перестань! — прошипела женщина. — Хватит, я сказала! Судорожно, словно от удара ножом.

— И продала ее.

Она помнила, как он обнимал ее. Помнила, как шла следом за ним в его шатер. Помнила, как лежала рядом с ним и плакала, плакала, а тем временем его голос смягчал ее боль, а Серве утирала слезы, и ее прохладная ладонь скользила по волосам Эсменет. Она помнила, как рассказывала им, что произошло. Про голодное лето, когда она отсасывала у мужчин задаром, ради их семени. О ненависти к маленькой девочке — к этой дрянной сучке! — которая ныла и канючила, канючила, и ела ее еду, и гнала ее на улицы, и все из-за любви! О безумии с пустыми глазами. Кто может понять, что такое умирать от голода? О работорговцах, об их кладовых, ломившихся от хлеба, когда все вокруг голодали. О том, как кричала Мимара, ее маленькая девочка. О монетах, которые жгли руки… Меньше недели! Их не хватило даже на неделю!

Она помнила свой пронзительный крик.

И помнила, как плакала — так, как не плакала никогда в жизни, — потому что она говорила, а он слышал ее. Она помнила, как плыла по волнам его уверенности, его поэзии, его богоподобного знания о том, что правильно, а что нет…

Его отпущения грехов.

— Ты прощена, Эсменет.

«Кто ты такой, чтобы прощать?»

— Мимара.

Когда Эсменет проснулась, ее голова лежала на руке Келлхуса. Она не испытывала ни малейшего замешательства, хотя должна была бы. Она знала, где находится, и хотя часть ее пришла в ужас, другая часть ликовала.

Она лежала рядом с Келлхусом.

«Я не совокуплялась с ним… Я только плакала».

Лицо ее было помятым после вчерашнего. Ночь выдалась жаркой, и они спали без одеял. Эсменет долго, как ей казалось, лежала неподвижно, просто наслаждаясь его близостью. Она положила руку на его обнаженную грудь. Грудь была теплой и гладкой. Эсменет чувствовала медленное биение его сердца. Пальцы ее дрожали, как будто она прикоснулась к наковальне, по которой бьет кузнец. Она подумала о его тяжести и вспыхнула…

— Келлхус… — произнесла она.

Она посмотрела на его профиль. Откуда-то она знала, что он проснулся.

Келлхус повернулся и взглянул на нее. Глаза его улыбались. Эсменет смущенно фыркнула и отвела взгляд.

— Как-то странно лежать так близко… верно? — спросил Келлхус.

— Да.

Эсменет улыбнулась в ответ, подняла глаза, потом снова отвела их.

— Очень странно.

Келлхус повернулся к ней лицом. Эсменет услышала, как Серве застонала и что-то жалобно пробормотала во сне.

— Tc-c-c, — с тихим смехом произнес Келлхус. — Она куда больше любит спать, чем я.

Эсменет посмотрела на него и рассмеялась, качая головой и лучась недоверчивым возбуждением.

— Это так странно! — прошептала она. Никогда еще ее глаза не сияли так ярко.

Эсменет нервно сжала колени. Он был слишком близко! Келлхус подался к ней, и губы ее тут же ослабели, а веки отяжелели.

— Нет! — выдохнула она. Келлхус дружески нахмурился.

— У меня набедренная повязка сбилась, — сказал он.

— А! — отозвалась Эсменет, и они снова рассмеялись. И снова она ощутила его тяжесть…

Он был мужчиной, который затмевал ее, как и подобает мужчине.

Потом его рука скользнула под ее хасу, очутилась меж бедер, и вот Эсменет уже застонала прямо в его сладкие губы. А когда он вошел в нее, пронзив, как Гвоздь Небесный пронзает небосвод, слезы хлынули из ее глаз, и в голове ее осталась лишь одна мысль: «Наконец-то! Наконец-то он взял меня!»

И это не было грезой. Это было на самом деле.

Больше никто и никогда не назовет ее шлюхой.

ЧАСТЬ III Третий переход

ГЛАВА 18 КХЕМЕМА

«Кто мочится в воду, мочится на свое отражение».

Пословица кхиргви

4111 год Бивня, начало осени, южный Шайгек


Потея под солнцем, Люди Бивня двигались на юг, вдоль извивистых, зазубренных склонов южного берега к дышащей жаром пустыне Каратай, или, как ее называли кхиргви, Эй'юлкийя, «Великая жажда». В первую ночь они остановились у Тамизнаи, склада на караванном пути, опустошенного отступающими фаним.

Вскорости после этого Атьеаури, которого послали разведать путь в Энатпанею, вернулся ни с чем; люди его были еле живы от жажды и усталости. Сам Атьеаури был сильно не в духе. Он сообщил Великим Именам, что не нашел ни одного незагрязненного источника и что был вынужден путешествовать по ночам, потому что днем невыносимо жарко. Язычники, заявил он, отступили в дальний угол преисподней. Великие Имена на это сказали ему о бесконечных вереницах мулов, которых они ведут с собой, и об императорском флоте, который будет сопровождать их, нагрузившись водой из Семписа. Они объяснили свои тщательно продуманные планы того, как будут перевозить воду через прибрежные холмы.

— Вы не представляете, — сказал молодой граф Гаэнри, — в какую землю осмелились вступить.

На следующий вечер трубы Галеота, Нансурии, Туньера, Конрии, Се Тидонна и Верхнего Айнона пронзили сухой воздух. Шатры были сорваны под крики солдат и рабов. Мулы были нагружены и пинками выстроены в длинные колонны. Жрецы Гильгаоала бросили на жертвенник большого ястреба, затем выпустили еще одного в сторону клонящегося к западу солнца. Пехотинцы подцепили свои тюки на копья, перешучиваясь и жалуясь на перспективу ночного перехода. Гимны терялись и растворялись в гомоне тысяч хлопочущих людей.

Воздух сделался прохладнее, и первая колонна двинулась по западным отрогам кхемемских прибрежных холмов.

Первые кхиргви появились после полуночи; они завывали, мчась на своих верблюдах, неся истину Единого Бога и Его пророка на остриях кривых клинков. Нападения были короткими и ужасными. Кхиргви набрасывались на группы, отбившиеся от основной массы войска, и поливали пески красной водой. Они просачивались между рядами айнрити и с воплями налетали на обозы, и повсюду, где только находили, вспарывали драгоценные бурдюки с водой. Иногда, особенно на твердой почве, их нагоняли и изничтожали в яростных схватках. В противном случае они отрывались от преследователей и исчезали в освещенных луною песках.

На следующий день первые вереницы мулов перебрались через прибрежные холмы к Менеанору и обнаружили залив, серебрящийся на солнце и усеянный кораблями нансурского флота. Первые вытащенные на берег лодки с грузом воды были встречены радостными криками. Изнурительная работа — погрузка воды на мулов — сопровождалась песнями. Многие люди раздевались до пояса и окунались в море, чтобы легче было переносить жару. А вечером, когда Священное воинство выбралось из невыносимо душных шатров, его встретила свежая вода Семписа.

Священное воинство продолжило ночной марш. Невзирая на леденящие кровь налеты, многих заворожила красота Каратая. Здесь не было насекомых, не считая странных жуков, катавших по пескам шарики навоза. Айнрити смеялись над ними и называли их «сборщиками дерьма». И животных тут тоже не было, кроме стервятников, неустанно кружащих в небе. Где нет воды, там нет жизни, а в Каратае воды не было, кроме той, которую несли в тяжелых бурдюках солдаты Священного воинства. Здесь казалось, будто солнце выжгло весь мир до костей. И все же пустыня была прекрасна, словно запавший в память страшный сон, рассказанный кем-то другим.

На седьмую назначенную встречу Священного воинства и имперского флота Люди Бивня добирались через сухие узкие ущелья. Они посмотрели на Менеанор, весь расписанный лазурью и белизной, и не увидели никаких кораблей. Встающее солнце золотило поверхность моря. Люди видели отдаленные буруны. Но кораблей не было.

Они стали ждать. В лагерь были отправлены гонцы с сообщением. Вскоре к водовозам присоединились Саубон и Конфас. Они искупались в море, примерно с час проспорили, а затем уехали обратно к лагерю Священного воинства. Был созван Совет, и Великие и Малые Имена пререкались до самых сумерек, пытаясь решить, что же теперь делать. Они принялись было обвинять Конфаса, но быстро прекратили, когда экзальт-генерал заметил, что его жизнь сейчас подвергается не меньшему риску, чем жизни остальных.

Священное воинство прождало сутки, и, когда имперский флот так и не прибыл, они решили двигаться дальше. Теорий выдвигалось множество. Возможно, как предположил Икурей Конфас, флот был настигнут шквалом и решил плыть на юг, к следующему месту встречи, дабы сэкономить время. Или, как предположил князь Келлхус, кианцы не случайно так столь долго воздерживались от войны на море. Возможно, они перебили верблюдов и придержали флот, дабы заманить Священное воинство в Каратай.

Возможно, Кхемема была ловушкой.

Два дня спустя большая часть Великих и Малых Имен отправилась вместе с обозом мулов к морю и ошарашенно уставилась на его прекрасный пустой простор. Когда они вернулись с холмов, им больше не хотелось уходить из пустыни. Солнце, камень и песок манили их.

Вся вода была поделена на порции, в соответствии с кастами. Было объявлено, что всякого, кто будет прятать воду или превышать паек, казнят.

На совете Икурей Конфас развернул карты, нарисованные имперскими картографами в те времена, когда Кхемема принадлежала империи, и ткнул пальцем в место, именуемое Субис. Он утверждал, что Субисский оазис слишком велик, чтобы язычники могли его отравить. С оставшейся водой Священное воинство сможет добраться до Субиса, но только если оставит позади все — мулов, рабов, гражданскую обслугу…

— Оставит позади… — протянул Пройас. — И как вы предлагаете это сделать?

Хотя приказы отдавались в обстановке величайшей секретности, слух быстро разнесся по впавшему в оцепенение лагерю. Многие бежали в пустыню, навстречу гибели. Некоторые схватились за оружие. Остальные просто сидели и ждали, пока их убьют: рабы, войсковые проститутки, торговцы и даже работорговцы. Над барханами повисли крики.

Кое-где вспыхнули мятежи. Сперва многие отказывались убивать своих. Тогда Великие Имена принялись объяснять людям, что Священное воинство должно выжить. Они должны выжить. В конце концов бесчисленные тысячи были перебиты горюющими Людьми Бивня. Пощадили лишь жрецов, жен и полезных торговцев.

В ту ночь айнрити шли сквозь пустыню, напоминающую остывающую печь, не видя ничего вокруг — прочь от оставшегося за спиной ужаса, навстречу обещанному Субису…

Когда кхиргви наткнулись на поле, усеянное грудами тел и брошенным имуществом, они попадали на колени и с ликованием вознесли хвалу Единому Богу. Испытания идолопоклонников начались.

Огромная колонна Священного воинства тянулась на юг. Кхиргви сотнями истребляли тех, кто отделялся от основной части войска. Несколько племен врезались в середину колонны и произвели изрядное опустошение, прежде чем броситься наутек. Группа налетчиков напоролась на Багряных Шпилей и была сожжена подчистую.

Следующее утро Великие и Меньшие Имена встретили в полном отчаянии. Они знали, что вода где-то есть. В противном случае кхиргви не могли бы все это время изводить их. Так где же источники? Они призвали тех, кто обладал наибольшим опытом рейдов, — Атьеаури, Тамписа, Детнамми и прочих, — и велели им вступить в битву с племенами пустыни, чтобы отыскать потаенные оазисы. Ведя за собой тысячи рыцарей айнрити, они двинулись в глубь барханов и исчезли в жарком мареве.

Все, кроме Детнамми, айнонского палатина Эшкаласа, вернулись на следующую ночь, отброшенные яростью кхиргви и беспощадной жарой Каратая. Они не нашли никаких источников. А даже если бы и нашли, сказал Атьеаури, то он понятия не имеет, как их можно было бы отыскать заново, потому что пустыня совершенно безлика.

Тем временем вода почти закончилась. Поскольку Субиса было не видать, Великие Имена решили оставить всех лошадей, кроме тех, что принадлежали кастовой знати. Несколько тысяч кенгемских пехотинцев — кетьянцев, данников Тидонна, — взбунтовались, требуя, чтобы перебили всех лошадей без исключения, а воду поровну поделили между Людьми Бивня. Реакция Готьелка и других графов Се Тидонна была быстрой и безжалостной. Вожаки мятежников были арестованы, выпотрошены и повешены на пиках.

На следующую ночь воды почти не осталось, и Люди Бивня, чья кожа уже стала похожа на пергамент, охваченные раздражительностью и изнеможением, принялись выбрасывать еду. Они больше не хотели есть. Они хотели пить. Они никогда еще не испытывали такой жажды. Сотни лошадей пали и были оставлены издыхать в песках. Странная апатия охватила людей. Когда кхиргви напали на них, многие просто продолжали идти, не слыша, как позади гибнут их соплеменники, — или их это не волновало.

«Субис», — думали они, и это имя заключало в себе больше надежды, чем имя любого из богов.

Когда рассвело, а они так и не достигли Субиса, решено было продолжить путь. Мир превратился в подернутое маревом горнило из обожженного камня и барханов, бронзовых, изгибающихся, словно бедра женщины. Вдали висели миражи озер, и многие бросались бежать, уверенные в том, что видят оазис, вожделенный Субис.

Субис… Имя возлюбленной.

Люди Бивня брели дальше, шли гуськом между выходами песчаника, напоминающими огромные грибы на тонких ножках. Они взбирались на огромные барханы.

Неожиданно открывшееся селение выглядело как угловатое насекомое. Темная зелень и солнечное серебро оазиса манили своей невозможностью.

Субис!

Толпы людей ринулись через выкованные солнцем пески. Люди промчались мимо покинутого селения, между финиковыми пальмами с их ворохами засохших листьев и между акациями, усеянными гнездами. Толкаясь, они сбежали по утоптанной земле и рухнули в сверкающие воды, хохоча и поднимая тучи брызг…

И нашли там Детнамми.

Мертвого, распухшего, плавающего на прозрачной зелени воды, а с ним — все четыреста пятьдесят девять его людей. Это сделали кхиргви, решив заодно задачу отравления Субиса.

Но Людей Бивня это уже не волновало. Они жадно глотали воду, их рвало, но они глотали ее снова. Тысячи и тысячи Людей Бивня с воплями скатывались с барханов и неслись в оазис. Они дрались и отталкивали друг друга. Сотни людей задавило насмерть. Сотни утонули — те, кого затолкали в середину озера. Великим Именам далеко не сразу удалось навести порядок. Таны и рыцари угрозами выгоняли людей из оазиса. Кое-кого даже пришлось убить для пущей наглядности. Постепенно были организованы команды водоносов, наполнявших и разносивших бурдюки с водой. Те, кто умел плавать, начали извлекать мертвецов из озера.

Великие Имена отказали Детнамми и его людям в погребальных обрядах, поскольку поняли, что он рванул на юг, к Субису, вместо того чтобы выполнять поставленную задачу. Чеферамунни, король-регент Верхнего Айнона, объявил палатина Эшкаласа вне закона и посмертно лишил его титула и владений. Тело было осыпано ритуальными айнонскими проклятиями и брошено стервятникам.

Тем временем Люди Бивня наконец-то напились. Многие ушли в тень, под пальмы, прислонились к стволам и дивились ветвям с листьями, так напоминающими крылья стервятника. Теперь, когда жажда отступила, они начали беспокоиться насчет болезней. Врачей-жрецов грозной Болезни, Аккеагни, призвали к Великим Именам, и они перечислили болезни, какие приключаются от питья воды, загрязненной мертвыми телами. Но поскольку все их снадобья были оставлены в пустыне, жрецы мало что могли поделать — только читать молитвы.

Но умилостивить богов не удалось.

Так или иначе поплохело всем — озноб, колики, тошнота, — но тысячи заболели серьезно, с безудержной рвотой и поносом. К следующему утру самые тяжелые корчились от болей в брюшине, а тела их покрылись воспаленными красными пятнами.

На совете Великие Имена долго рассматривали карты Икурея Конфаса. Они понимали, что Энатпанея попросту слишком далеко. Они отправили несколько десятков отрядов к разным точкам побережья, вопреки очевидному надеясь, что удастся отыскать имперский флот. На этот раз были выдвинуты обвинения против императора, а Конфаса с Саубоном дважды пришлось держать. Когда поисковые отряды вернулись с холмов ни с чем, Великие Имена пришли к официальному согласию и постановили двигаться на юг.

Куда бы они ни шли, сказал князь Келлхус, Бог будет видеть их.

Люди Бивня оставили Субис на следующий вечер; их бурдюки были под завязку наполнены загрязненной водой. Несколько сотен человек — те, кто был слишком слаб и не мог идти, — остались в оазисе, ожидать появления кхиргви.

Больных становилось все больше, и тех, у кого не было друзей или родичей, бросали. Священное воинство превратилось в огромное сборище ковыляющих людей. Они шли сквозь бескрайние просторы растрескавшегося на солнце камня и песка с вкраплениями песчаника. Облака звезд кружили вокруг Небесного Гвоздя, считая мертвецов. Те, кто был слишком болен, чтобы продолжать путь, падали и плакали в пыли, равно страшась утреннего солнца и кхиргви.

— Энатпанея, — говорили идущие друг другу, ибо Великие Имена солгали, сказав, что до Энатпанеи всего три дня пути — а на самом деле их было больше шести. — Бог явится нам в Энатпанее.

Имя-обещание… Как Шайме.

Для тех, кто страдал от диареи, водного пайка попросту не хватало. И так уже ослабевшие, они, задыхаясь, падали на прохладный песок. Многие так и умерли — тысячи и тысячи.

Через два дня вода начала заканчиваться. Жажда вернулась. Губы потрескались, глаза сделались странно спокойными, а кожа натянулась, став сухой, словно папирус.

Но некоторые — их было очень немного — казались во время этого испытания невероятно сильными. Нерсей Пройас был одним из немногих дворян, кто отказался поить коня в то время, как умирают люди. Он шел среди самых стойких рыцарей и солдат Конрии, подбадривая их и напоминая, что сущность этого испытания — вера.

Князь Келлхус, сопровождаемый двумя прекрасными женщинами, тоже нес людям слово силы. Он говорил воинам, что они не просто страдают — они страдают за что-то. За Шайме. За Истину. За Бога! А тот, кто страдает за Бога, стяжает славу во Внешнем Мире. Да, многие сломаются, но те, кто останется в живых, будут знать крепость своих сердец. Он утверждал, что они будут не такими, как все прочие люди. Они будут больше…

Они будут Избранными.

Куда бы ни шел князь Келлхус и две его женщины, вокруг них тут же собирались люди, умоляя о прикосновении, исцелении, прощении. Его лицо, выкрашенное пылью в цвет пустыни, сделалось бронзовым, а струящиеся волосы — почти белыми; он казался воплощением солнца, песка и камня. Он и только он мог смотреть на бескрайний Каратай и смеяться, протягивать руки к Гвоздю Небес и благодарить за страдания.

— Бог избирает! — восклицал он. — Бог!

И слова, что он произносил, были подобны воде.

На третью ночь он остановился в просторной впадине между барханами. Он пометил место на слежавшемся песке и велел нескольким своим ближайшим приверженцам, заудуньяни, начать копать. Когда они отчаялись что-либо найти, он приказал продолжать. Вскоре они почувствовали, что песок сделался влажным… Затем Келлхус прошел подальше и велел тем, кто был рядом, тоже копать ямы в разных местах. А из других организовал вооруженную охрану. Тысячи людей, пребывающих на грани депрессии, толпились вокруг, удерживаемые остриями опущенных копий, — им не терпелось посмотреть, что же тут творится. Через несколько страж в лунном свете заблестело четырнадцать луж темной воды. Колодцы, питаемые подземными водами…

Вода была мутной, но сладкой и не отравленной мертвечиной.

Когда первые из Великих Имен с криками и пинками проложили себе путь к колодцам, они обнаружили князя Келлхуса на дне ямы; он стоял по колено в воде и подавал наполненные бурдюки людям, жадно тянувшим руки.

— Он указал мне место! — рассмеялся Келлхус, когда его начали славить. — Бог указал мне!

По приказу Великих Имен были вырыты новые колодцы и снова организована раздача воды. Поскольку большая часть Священного воинства страдала от жестокого обезвоживания, Великие Имена решили задержаться здесь на несколько дней. Уцелевших лошадей забили и съели сырыми, ввиду отсутствия топлива. На совете князя Келлхус хвалили за его открытие, но и только. Многие в Священном воинстве, особенно люди низших каст, в открытую славили его как Воина-Пророка. На собраниях Великих Имен, проходивших в узком кругу, спорили о князе Атритау, но так и не пришли к единому мнению. Икурей Конфас твердил, что пустыня уже породила одного лжепророка, Фана.

Тем временем в глубинах пустыни собрались племена кхиргви, решившие, что Священное воинство, подобно шакалу, нашло себе подходящее место, чтобы умереть. На следующую ночь они накинулись на айнрити. Тысячи кхиргви бешеным потоком хлынули с гребней барханов. Они были уверены, что их враги уже скорее трупы, чем живые люди. Но Люди Бивня, хоть и были захвачены врасплох, уже воспряли духом, их силы обновились; они окружили и перебили жителей пустыни. Были истреблены целые племена, пролившие много крови в бесчисленных стычках на просторах Кхемемы.

Последняя еда была распределена между воинами. Бурдюки снова были наполнены и закинуты на крепкие плечи. Над темной пустыней взлетели песни, и многие из них были гимнами в честь Воина-Пророка. Священное воинство, непокоренное и дерзкое, продолжило свой путь на юг. Оно потеряло при Менгедде, при Анвурате и в пустыне почти треть людей, но по-прежнему огромные колонны тянулись от горизонта до горизонта.

Они переходили через глубокие высохшие русла, проложенные редкими зимними дождями, и взбирались на барханы. Они снова смеялись над жуками-навозниками, суетливо спешащими куда-то со своим грузом. Настал день, и они поставили полотняные шатры, чтобы укрыться от безжалостного солнца и поспать.

Когда пришел вечер и войско, собрав лагерь, готово было двинуться в путь, многие заметили у западного края неба облака — кажется, первые облака, которые они видели с тех пор, как пришли в Гедею. Темно-фиолетовые тучи растеклись вдоль горизонта и окружили садящееся солнце, так что оно стало походить на радужку гневного красного глаза. Жрецы, оставшиеся без книг с толкованиями знамений, могли лишь гадать, что все это значит.

Воздух еще дрожал от жары и колыхался над раскаленной землей. И он был неподвижен — абсолютно неподвижен. Тишина опустилась на Священное воинство. Люди смотрели на горизонт, нервно приглядываясь, и понимали, что эти облака принадлежат не небу, а земле. А потом догадались.

Песчаная буря.

Тучи пыли катились на них с запада с ленивым изяществом шарфа, трепещущего на ветру. Старина Каратай все еще способен был ненавидеть. Великая Жажда все еще могла карать.

Порывы ветра, сдирающего кожу. Люди Бивня кричали во весь голос, зовя друг друга, — и не слышали. Они пытались разглядеть хотя бы силуэты сотоварищей сквозь бронзовую пелену, но были слепы. Они сбивались в кучки под хлещущим ветром, чувствуя, как вокруг воздвигаются груды песка и поглощают их. Чудовищный ветер сорвал походные укрытия. Он набросал новый узор барханов. Забытые бурдюки с водой были похоронены под слоем песка.

Песчаная буря бушевала до рассвета, а когда ветер стих, Люди Бивня, ошеломленные, словно дети, увидели вокруг преобразившуюся землю. Они собрали, что сумели, из уцелевших вещей и нашли несколько мертвых, погребенных под песком. Великие и Меньшие Имена собрались на Совет. Они поняли, что не смогут остаться здесь на день. Они должны идти — это было ясно. Но куда? Большинство считало, что следует вернуться к колодцам, найденным князем Келлхусом — как его до сих пор называли в совете, как по его настоянию, так и из-за отвращения, которое многим внушало имя «Воин-Пророк». Во всяком случае, на этот переход им воды хватит.

Но несогласные, с Икуреем Конфасом во главе, твердили, что колодцы, скорее всего, исчезли под слоем песка. Они указывали на окружающие барханы, так ярко сверкающие на солнце, что приходилось прикрывать глаза, и твердили, что местность вокруг колодцев наверняка изменилась. Если Священное воинство использует оставшуюся воду, чтобы двигаться прочь от Энатпанеи, и так и не найдет колодцы, оно обречено. Но при этом, заявил Конфас, снова опираясь на свои карты, сейчас оно находится в двух днях пути от воды. Если они выступят в этом направлении, им, конечно, придется терпеть лишения, но они выживут.

К удивлению многих, князь Келлхус согласился с ним.

— Конечно же, — сказал он, — лучше подвергнуться страданиям, чтобы избежать смерти, чем пытаться избежать страданий, рискуя умереть.

Священное воинство двинулось к Энатпанее.

Они прошли через море барханов и вступили на землю, подобную раскаленной плите, — каменную равнину, воздух над которой буквально шипел от жары. Снова были введен жесткий водный паек. Людей шатало от жажды, и некоторые принялись сбрасывать доспехи, оружие и одежды. Они шли нагишом, словно безумцы, а потом падали, почерневшие от жажды и сожженные солнцем. Последние лошади издохли, и пехотинцы, всегда возмущавшиеся тем, что знать заботится о лошадях больше, чем о людях, проходя мимо, проклинали и пинали безжизненные туши. Старый Готьелк окончательно лишился сил. Сыновья смастерили для него носилки и делились с ним своей водой. Лорда Ганьятти, конрийского палатина Анкириона, чья лысая голова здорово смахивала на обожженный палец, выглядывающий из порвавшейся перчатки, привязали к седлу, словно тюк.

Когда наступила ночь, Священное воинство по-прежнему двигалось на юг, ковыляя по песчаным барханам. Люди Бивня шли и шли, но прохладный воздух пустыни не приносил им особого облегчения. Никто не разговаривал. Они превратились в бесконечную процессию безмолвных призраков, идущих по барханам Каратая. Они шли — запыленные, истерзанные, с невидящими глазами, шатаясь, словно пьяные. Прежде четкие колонны расплывались, словно щепоть грязи, брошенная в воду, и удалялись друг от друга, пока Священное воинство не стало скопищем разрозненных фигур, бредущих но песку и пыли.

Утреннее солнце сделалось пронзительным укором, ибо пустыня так и не закончилась. Священное воинство превратилось в армию призраков. Там, где оно прошло, остались лежать тысячи мертвых и умирающих, а солнце поднималось все выше, беспощадное и смертоносное. Некоторые просто теряли волю и опускались в пыль; их мысли и тела гудели от жажды и изнеможения. Другие заставляли себя идти, пока изношенные тела не предавали их. Они корчились на песке, мотая головами, и хрипло молили о помощи.

Но снисходила к ним лишь смерть.

Языки распухали. Сухая как пергамент кожа чернела и натягивалась до тех пор, пока не лопалась, обнажая багровую плоть. Ноги подгибались и отказывались повиноваться хозяевам. И солнце било их, сжигало потрескавшуюся кожу, превращало губы в серовато-белую корку.

Не было ни плача, ни стенаний, ни изумленных возгласов. Братья бросали братьев, мужья — жен. Каждый превратился в обособленную юдоль страданий, которая все шла и шла.

Ушло обещание сладкой воды Семписа. Ушло обещание Энатпанеи…

Ушел голос Воина-Пророка.

Осталось лишь испытание, вытягивающее горячие, потрепанные сердца в исполненную боли линию, тонкую, словно пустыня, — и простую, словно пустыня. Слабое биение сердца сплеталось с Каратаем, с угасающей яростью пульсировало в утекающей, изголодавшейся по воде крови.

Люди умирали тысячами, хватая ртом раскаленный воздух — каждый следующий вдох давался все тяжелее, — втягивали сквозь обугленное горло последние мгновения мучительной, призрачной жизни. Жара, подобная прохладному ветру. Черные пальцы, судорожно скребущие палящий песок. Застывшие, восковые глаза, устремленные на слепящее солнце.

Скулящее безмолвие и беспредельное одиночество.

Эсменет брела рядом с Келлхусом, волоча по песку ноги, которых уже не чувствовала. Над головой пронзительно вопило солнце, и Эсменет давно уже перестала задумываться, каким образом свет может производить звук.

Келлхус нес Серве на руках, и Эсменет казалось, что никогда еще она не была свидетелем чего-либо столь же победоносного.

Потом он остановился, глядя в темную даль.

Эсменет покачнулась, и причитающее солнце завертелось над ней, но Келлхус оказался рядом и поддержал ее. Эсменет попыталась облизать пересохшие губы, но язык слишком распух. Она посмотрела на Келлхуса, и он улыбнулся, невероятно сильный…

Он откинулся назад и крикнул туманным клубам далекой зелени и изгибам сверкающей на солнце реки. И слова его разнеслись до самого горизонта.

— Отец! Мы пришли, отец!


4111 год Бивня, начало осени, Иотия


Сердитый взгляд Ксинема заставил его умолкнуть, и трое мужчин отступили в темную пещерку, туда, где стена вплотную подходила к одной из построек отгороженного района. Труп воина-раба они уволокли с собой.

— Я всегда думал, что эти ублюдки — народ крепкий, — прошептал Грязный Динх; глаза его все еще были безумны после убийства.

— Так оно и есть, — негромко отозвался Ксинем. Он осмотрел полутемный внутренний двор — хитроумная коробка, состоящая из открытых пространств, глухих стен и изукрашенных фасадов. — Багряные Шпили покупают своих джаврегов в Ямах Шранков. Они и вправду народ крепкий, и тебе лучше об этом не забывать.

Зенкаппа самодовольно ухмыльнулся в темноте и добавил:

— Тебе повезло, Динх.

— Клянусь яйцами Пророка! — прошипел Грязный Динх. — Да я…

— Тс-с-с! — шикнул на них Ксинем.

Он знал, что и Динх, и Зенкаппа — люди хорошие, сильные, но их готовили сражаться на поле битвы, а не красться по темным закоулкам. И Ксинема задевало то, что они, похоже, неспособны были осознать важность стоящей перед ними задачи. Он понял, что жизнь Ахкеймиона ничего не значит для них. Он был колдуном, мерзостью. Маршалу казалось, что после исчезновения Ахкеймиона они облегченно перевели дух. Богохульникам не место в компании благочестивых людей.

Но если Динх с Зенкаппой и не прониклись важностью их задачи, то прекрасно понимали, с какой смертельной опасностью она сопряжена. Красться, подобно ворам, мимо толп вооруженных людей — уже не подарок, но пробираться среди Багряных Шпилей…

Ксинем знал, что оба они напуганы — отсюда и вымученный юмор, и пустая бравада.

Ксинем указал на ближайшее здание, стоящее на другой стороне двора. Его нижний этаж представлял собой длинную колоннаду, обрамляющую черноту внутренних помещений.

— Вон те заброшенные конюшни, — сказал он. — Если нам хоть немного повезет, там есть проход в казармы.

— Пустые казармы, я надеюсь, — прошептал Динх, изучая темную мешанину зданий.

— На вид — пустые.

«Я спасу тебя, Ахкеймион… Я исправлю то, что натворил».

Багряные Шпили обосновались в просторной, укрепленной резиденции, относящейся, судя по виду, ко временам Кенейской империи, — как предположил Ксинем, некогда здесь располагался укрепленный дворец давно почившего кенейского губернатора. Они наблюдали за этим комплексом больше двух недель, пережидая, пока огромные вереницы вооруженных людей, повозок с припасами и рабов, несущих паланкины, вытекут из узких ворот на запутанные улочки Иотии, чтобы присоединиться к войску, двинувшемуся через Кхемему. Ксинем не знал, сколько точно людей у Багряных Шпилей, но полагал, что их количество исчисляется тысячами. Это означало, что сама резиденция должна состоять из бесчисленных казарм, кухонь, кладовых, жилых помещений и официальных покоев. Получалось, что, когда основная масса школы отправится на юг, немногим оставшимся трудно будет воспрепятствовать проникновению незваных гостей.

Это было хорошо… Если, конечно, Ахкеймиона и в самом деле держали здесь.

Багряные Шпили не посмели бы взять колдуна с собой. В этом Ксинем былуверен. Дорога — не лучшее место для разбирательств с адептом Завета, особенно когда приходится путешествовать вместе с его учениками. И уже один тот факт, что Багряные Шпили оставили здесь группу людей, означал, что у школы имеется в Иотии неоконченное дело. И Ксинем готов был побиться об заклад, что Ахкеймион и есть это дело.

Если же его здесь нет, тогда, скорее всего, он мертв.

«Он здесь! Я чувствую!»

Когда троица добралась до внутренних помещений конюшен, Ксинем вцепился в болтающуюся на шее Безделушку так, словно она была более свята, чем висящий рядом маленький золотой Бивень. Слезы Бога. Их единственная надежда в споре с колдунами. Ксинем получил в наследство от отца три Безделушки и поэтому, собственно, взял с собой только Динхаза и Зенкаппу. Три Безделушки для трех человек, чтобы пробраться в логово богохульников. Но Ксинем молился, чтобы хоры им не пригодились. Невзирая на все их грехи, колдуны тоже люди, а людям свойственно время от времени спать.

— Зажмите их в кулаке, — приказал Ксинем. — Запомните: они должны соприкасаться с кожей. Что бы вы ни делали, не выпускайте их… Это место наверняка защищено оберегами, и если Безделушка хоть на миг перестанет касаться вашей кожи, то нам конец…

Он сорвал свою хору с шеи, и тяжесть ее холодного железа принесла ему успокоение.

Стойла не были вычищены, и в конюшне воняло засохшим лошадиным навозом и соломой. Немного побродив в темноте, они наткнулись на проход, ведущий в заброшенные казармы.

А потом началось кошмарное путешествие через лабиринт. Комплекс и вправду оказался огромен. Ксинем, с одной стороны, испытал облегчение при виде множества пустых комнат, и в то же время начал терять надежду отыскать Ахкеймиона. Пару раз они слышали в отдалении голоса — разговор велся по-айнонски, — и им приходилось то забиваться в тень, то прятаться за непривычную кианскую мебель. Они проходили через пыльные залы для аудиенций, достаточно освещенные луной, чтобы они могли поразиться грандиозным фрескам с геометрическими узорами. Они тайком пробирались через кухни и слышали во влажной тьме храп рабов. Они крались по лестницам и коридорам, вдоль которых протянулись жилые помещения. Каждая дверь, которую они открывали, словно бы находилась на краю пропасти: за ней находился либо Ахкеймион, либо верная смерть. Каждый миг, каждый вздох казался частью невозможной, невыносимой игры.

И повсюду им мерещились призраки Багряных магов, ведущих таинственные совещания, вызывающих демонов или изучающих богохульные трактаты в тех самых комнатах, мимо которых они проскальзывали.

Где же его держат?

Через некоторое время Ксинем осмелел. Уж не так ли себя чувствуют вор или крыса, когда крадется по самому краю, на грани видимости или знания других? В том, чтобы пробираться невидимым по костному мозгу своего врага, было приятное возбуждение и, как ни странно, успокоение. Внезапно Ксинем почувствовал прилив уверенности.

«Мы сделаем это! Мы спасем его!»

— Надо проверить подвалы… — прошипел Динх.

Его сероватое лицо блестело от пота, а седая широкая борода спуталась.

— Они же наверняка должны были засунуть его в такое место, откуда крики не донесутся до посетителей.


Ксинем скривился, одновременно и от того, как громко прозвучал голос его старого мажордома, и от истины, заключенной в его словах. Ахкеймиона мучают, и мучают уже давно… Эта мысль была невыносима.

«Акка…»

Они вернулись к каменной лестнице, мимо которой проходили, и спустились в непроглядную тьму.

— Нам нужен свет! — заявил Зенкаппа. — Иначе мы внизу даже собственных рук не отыщем!

Спотыкаясь, они стали пробираться по застеленному ковром коридору, держась максимально близко друг к другу. Ксинема охватило отчаяние. Безнадежная затея!

Но затем они увидели свет и небольшое освещенное пространство в коридоре…

Коридор, в котором они очутились, был узким, с низким скругленным потолком — теперь они это видели, — и очень длинным, как будто тянулся под большей частью комплекса.

И по нему шел колдун.

Он был худым, но облаченным в просторное одеяние из багряного шелка, с широкими рукавами, расшитыми золотыми цаплями. Отчетливее всего было видно его лицо, поскольку оно купалось в невозможном свете. Морщинистые щеки тонули в гладких, лоснящихся завитках бороды, заплетенной во множество косичек; в выпученных глазах отражался язычок пламени, висевший в воздухе неподалеку от колдуна.

Ксинем услышал, как Динх выдохнул сквозь стиснутые зубы.

Призрачный свет замер посреди коридора, как будто колдун натолкнулся на непривычный запах. Старое лицо на миг нахмурилось, и он уставился в темноту — на них. Все трое застыли, словно соляные столпы. Три удара сердца… Казалось, будто их ищут глаза самой Смерти.

Потом хмурая гримаса колдуна снова сменилась скучающим выражением, и он свернул за угол; на краткий миг осветилась полоса каменной кладки и сбившийся ковер. А потом — темнота. Убежище.

— Сейен всемилостивый… — выдохнул Динх.

— Надо идти за ним, — прошептал Ксинем, постепенно успокаиваясь.

После того как они увидели это лицо и колдовской свет, каждый шаг для них звенел опасностью. Ксинем понимал: единственное, что заставляет Динхаза и Зенкаппу помогать ему, — это верность, превосходящая страх смерти. Но здесь, в подвале, в самом сердце цитадели Багряных Шпилей верность подвергалась такому испытанию, какому не подвергалась никогда прежде. Они не только ввязались в игру с этой откровенной нечестивостью — в ней не было вдобавок никаких правил, и этого, вкупе со страхом смерти, хватило бы, чтобы сломить любого человека.

По темному коридору им пришлось пробираться на ощупь, касаясь пальцами известняковой стены. Так они добрались до тяжелой двери, из-за которой не выбивалось ни лучика света. Ксинем ухватился за железную щеколду и заколебался.

«Он рядом! Я уверен!»

Ксинем потянул дверь на себя.

Сквозняк, лизнувший разгоряченную кожу, свидетельствовал, что дверь вела в какое-то большое помещение, но тьма по-прежнему была непроницаемой, словно в чудовищной могиле.

Вытянув руку вперед, Ксинем сделал шаг во тьму, шепотом велев остальным следовать за ним.

Чей-то голос расколол тишину, заставив их сердца остановиться.

— Но этого не будет.

Затем — свет, слепящий, жаляще яркий, и замешательство. Ксинем выхватил меч.

Моргая и щурясь, он сфокусировал взгляд на фигурах, собравшихся вокруг него. Полукруг из дюжины джаврегов, под сине-красными накидками — полный доспех. У шестерых — взведенные арбалеты.

Ошеломленный Ксинем опустил отцовский меч; мысли его судорожно метались.

«Мы погибли…»

За джаврегами стояли три Багряных мага. Одного они уже видели раньше, второй был очень похож на первого, только борода выкрашена хной. И третий — Ксинем по одному наряду узнал в нем старшего.

По сравнению со своим багряным одеянием этот человек выглядел не просто бледным — он был попросту лишен пигмента. Судя по всему, наркоман, подсевший на чанв. Еще одна небольшая непристойность в дополнение ко всем прочим. На талии у него был широкий синий кушак, а поверх — позолоченный пояс, спускающийся до самого паха под тяжестью подвески, болтающейся между бедер, — змеи, обвившиеся вокруг вороны.

Глаза с красными радужками изучали их, полные болезненного веселья.

Он поцокал языком. Губы его были полупрозрачными, словно утонувшие черви.

«Что-то сделать! Я должен что-то сделать!» Но впервые в жизни Ксинем оказался парализован ужасом.

— Эти штуки, которые вы прихватили для защиты от нас… — сказал колдун-наркоман. — Безделушки. Видите ли, мы способны их чувствовать. Особенно когда они приближаются. Правда, это ощущение трудно описать… Смахивает на кусок мрамора, положенный на растянутую тонкую ткань. Чем больше мрамора, тем сильнее ткань провисает.

Полупрозрачные веки дрогнули.

— Можно сказать, мы вас унюхали. Ксинем заставил себя говорить вызывающе.

— Где Друз Ахкеймион?

— Неправильный вопрос, друг мой. Я бы на твоем месте спросил: «Что мне делать?»

Ксинем ощутил вспышку праведного гнева.

— Я тебя предупреждаю, колдун. Верни Ахкеймиона.

— Предупреждаешь? Меня?

Странный смех. Щеки колдуна затрепетали, словно жабры.

— Я думаю, лорд маршал, ты очень мало о чем можешь меня предупредить — разве что об ухудшении погоды. Твой принц идет сейчас через бескрайние просторы Кхемемы. Уверяю, ты здесь совершенно один.

— Но я по-прежнему исполняю его приказ.

— Нет, не исполняешь. Ты лишен титула и должности. Но ты, друг мой, в любом случае вторгся в чужие владения. Мы, колдуны, очень серьезно относимся к таким вещам. А приказы принцев нас не волнуют.

Влажный, липкий страх. Ксинем почувствовал, как волосы у него на загривке встали дыбом. Дурацкая вышла ошибка… «Но ведь план сам по себе был верен…» Колдун улыбнулся.

— Вели своим вассалам бросить Безделушки. Конечно, ты тоже можешь бросить свою, лорд маршал… Осторожно.

Ксинем с опаской взглянул на взведенные арбалеты, на джаврегов с каменными лицами, держащих эти арбалеты, и почувствовал, что его жизнь висит на волоске.

— Быстро! — рявкнул маг.

Все три Безделушки плюхнулись на ковер, словно сливы.

— Отлично… Нам нравится коллекционировать хоры. Всегда приятно знать, где они находятся…

А потом колдун пробормотал нечто такое, отчего его красные глаза превратились в два солнца.

Удар жара швырнул Ксинема на колени. Он услышал пронзительный крик…

Пронзительные крики Динха и Зенкаппы.

Когда он обернулся, Динх уже упал — груда обугленных останков и слепящее белое пламя. Зенкаппа же бился и продолжал кричать, заключенный в столб огня. Он сделал два шага по темному коридору и рухнул на пол. Пронзительный крик стих, сменившись потрескиванием горящего жира.

Стоящий на коленях Ксинем смотрел на два костра. Сам того не осознавая, он заткнул уши.

«Мой путь…»

Сильные руки в латных перчатках схватили Ксинема, прижали, не позволяя подняться с колен. Его рывком развернули лицом к колдуну. Тот подошел очень близко, настолько близко, что маршал чувствовал запах айнонских благовоний.

— Наши люди сообщили, — произнес колдун тоном, намекающим на вещи, о которых вежливые люди не упоминают, — что ты лучший друг Ахкеймиона еще с тех времен, когда вы оба были наставниками Пройаса.

Ксинем только и мог, что смотреть на колдуна, словно человек, которому никак не удается проснуться и стряхнуть с себя кошмар. По его широким щекам ручьями текли слезы.

«Я снова подвел тебя, Акка».

— Видишь ли, лорд маршал, мы боимся, что Друз Ахкеймион лжет нам. Сперва мы посмотрим, насколько то, что он говорил тебе, соотносится с тем, что он говорит нам. А потом посмотрим, что он ценит больше, Гнозис или лучшего друга. Если для него знание дороже жизни и любви…

Колдун с полупрозрачным лицом умолк, как будто ему в голову внезапно пришла восхитительная мысль.

— Ты благочестивый человек, маршал. Ты уже знаешь, что значит быть инструментом истины, не так ли?

Да. Он это знал.

Быть инструментом истины — это означает страдать.


Груды битого камня, угнездившиеся среди пепла.

Изувеченные стены, окруженные обломками, — беспорядочные линии на фоне ночного неба.

Трещины ветвятся, словно тянутся за ускользающим солнцем.

Разбитые колонны, залитые лунным светом.

Обожженный камень.

Библиотека давно умерших сареотов, разрушенная из-за алчности Багряных адептов.

Тишина, если не считать негромкого скребущего звука, как будто скучающий ребенок играет с ложкой.

Долго ли оно пряталось, словно крыса в норе, ползло по запутанным галереям, образованным нагромождениями цемента и камня? Мимо погребенных книг, почерневших и покоробившихся от огня, а однажды — мимо безжизненной человеческой руки. По крохотной шахте, где вместо руды — обломки знаний. Вверх, всегда только вверх, копая, пробираясь, проползая. Как долго? Дни? Недели?

Оно имело смутное представление о времени.

Оно проложило себе путь через изорванные страницы, придавленные массивными каменными плитами. Оно отодвинуло в сторону обломок кирпича размером с ладонь и подняло шелковое лицо к звездам. Потом принялось взбираться наверх и в конце концов затащило свое кукольное тельце на вершину руин.

Подняло маленький нож, размером не больше кошачьего языка.

Как будто хотело прикоснуться к Небесному Гвоздю.

Кукла Вати, украденная у мертвой ведьмы-сансори…

Кто-то произнес ее имя.

ГЛАВА 19 ЭНАТПАНЕЯ

«Да разве это месть? Допустить, чтобы он упокоился, в то время как я продолжаю страдать? Кровь не гасит ненависти, не смывает грехов. Подобно семени, она проливается по собственной воле и не оставляет после себя ничего, кроме печали».

Хэмишеза, «Король Темпирас»
«… И мои солдаты, говорят они, творят идолов из собственных мечей. Но разве не меч приносит определенность? Разве не меч приносит простоту? Разве не меч добивается услуг от тех, кто стоит на коленях в его тени? Мне не нужно иного бога».

Триамис, «Дневники и диалоги»

4111 год Бивня, конец осени, Энатпанея


Первым, что услышал Пройас, был шум ветра в листве. А затем он различил и вовсе невероятный звук — журчание воды. Звук жизни.

«Пустыня…»

Сон мгновенно слетел с него; глаза разрывались от боли, и Пройас сощурился, защищая их от солнца. Казалось, будто в голове у него лежит раскаленный уголь. Принц попытался позвать Аглари, но сумел издать лишь негромкий шепот. Губы саднило и жгло.

— Твой раб мертв.

Пройас начал что-то вспоминать… Чудовищная бойня в песках.

Он повернулся на голос и увидел рядом Найюра. Тот сидел на корточках, склонившись над чем-то вроде пояса. Скюльвенд был без рубашки, и Пройас заметил обожженную до волдырей кожу на широких плечах и жгуче-красный цвет покрытых шрамами рук. Чувственные губы распухли и потрескались. За его спиной по глубокому руслу с журчанием бежал ручей. Вдали маячила живая зелень.

— Скюльвенд!

Найюр поднял голову, и Пройас впервые осознал его возраст: сеточка морщин вокруг снежно-голубых глаз, первая седина в черной гриве. Он вдруг понял, что варвар не намного моложе его отца.

— Что случилось? — прохрипел Пройас.

Скюльвенд вновь принялся что-то копать, обмотав руки кожей.

— Ты упал, — сказал он. — Там, в пустыне…

— Ты… Ты спас меня?

Найюр на миг замер, не поднимая головы. Потом продолжил работу.

Выйдя из горнила, они принялись растекаться во все стороны, подобно разбойникам, — люди, выдержавшие испытание солнцем. Они обрушивались на селения и штурмовали воздвигнутые на склонах холмов форты и виллы северной Энатпанеи. Они сжигали все постройки. Они предавали мечу всех мужчин. Кроме того, они резали пытавшихся спрятаться женщин и детей.

Здесь не было невиновных. Такова была тайна, которую они вынесли из пустыни.

Все были виновны.

Они двигались на юг, разрозненные отряды путников, пришедших с равнин смерти, чтобы терзать эту землю, как терзались они сами, чтобы причинять страдания, какие претерпели сами. Ужасы пустыни отражались в их страшных глазах. Жестокость сожженных земель была написана на их изможденных лицах. Мечи были их правосудием.

В Кхемему под знаменами Бивня вступило около трехсот тысяч человек, примерно три пятых из них — воины. А вышло всего около ста тысяч, из них почти все — воины. Несмотря на потери, из Великих Имен не умер никто, если не считать палатина Детнамми. И все же можно сказать, что Смерть описывала над ними круги, каждый последующий — уже предыдущего, забирая сначала рабов и гражданскую обслугу, потом солдат из низших каст, и так далее. Жизнь превратилась в паек, выдаваемый в соответствии со статусом. Двести тысяч трупов отмечали путь Священного воинства от оазиса Субис до границы Энатпанеи. Двести тысяч мертвецов, дочерна сожженных солнцем…

На протяжении многих поколений кхиргви будут называть маршрут, которым они прошли, сака'илраит, «Дорога черепов».

Дорога через пустыню превратила их души в ножи. И теперь Люди Бивня собирались отметить красным иную дорогу, такую же ужасную, но куда более яростную.


4111 год Бивня, конец осени, Иотия


Как давно они обрабатывают его?

Сколько мучений он вытерпел?

Но как бы они его ни пытали, при помощи грубых инструментов или тончайших колдовских уловок, его невозможно было сломать. Он кричал и кричал, срывая голос, пока не начинало казаться, что его вопли доносятся откуда-то издалека, что это доносимые ветром крики другого человека. Но он не сломался.

Это не имело ничего общего с силой. Ахкеймион не был сильным.

А вот Сесватха…

Сколько раз Ахкеймион переживал Стену пыток в Даглиаше? Сколько раз он вырывался из муки сна, плача от радости, от того, что руки его не скованы и в них не вогнаны гвозди? В том, что касалось пыток, Багряные Шпили были просто жалкими подмастерьями по сравнению с Консультом.

Нет. Ахкеймион не был сильным.

Чего Багряные маги не понимали, при всем их жестоком коварстве, так это того, что они обрабатывают двоих, а не одного.

Ахкеймион висел нагим в цепях, и, когда голова его безвольно падала на грудь, он видел на мозаичном полу свою размытую тень. И какой бы острой ни была боль, тень оставалась твердой и бесстрастной. Она шептала ему, когда он выл или давился криком…

«Что бы они не делали, я остаюсь нетронутой. Сердце великого дерева никогда не горит. Сердце великого дерева никогда не горит».

Два человека, колдун и его тень. Пытки, Напевы Подчинения, наркотики — все оказывалось безрезультатным, потому что им требовалось подчинить двоих, а один из них, Сесватха, находился за пределами нынешнего времени. При любых терзаниях, какими бы отвратительными они ни были, его тень шептала: «Но я страдал больше…»

Время шло, мучения сменялись мучениями, а потом этот приверженец чанва, Ийок, притащил какого-то человека и бросил его на колени перед самым Кругом Уробороса. На человеке не было ничего, кроме цепей, и руки его были скованы за спиной. Его устремленное к Ахкеймиону лицо, избитое и заросшее, словно бы смеялось и плакало одновременно.

— Акка! — выкрикнул незнакомец.

Губы его были испачканы в крови. Из уголков рта текла слюна.

— Акка, умоляю! Умоляю, скажи им!

В нем что-то было, что-то раздражающе знакомое…

— Мы исчерпали традиционные методы, — сказал Ийок. — Я подозревал, что так оно и будет. Ты доказал, что не менее упорен, чем твои предшественники.

Взгляд красных глаз метнулся к незнакомцу.

— Пришла пора ступить на новую почву…

— Я больше не могу, — всхлипнул человек. — Больше не могу…

Глава шпионов с притворным состраданием поджал бескровные губы.

— Знаешь, он ведь явился сюда, пытаясь спасти тебя. Ахкеймион пригляделся к человеку.

«Нет».

Этого не может быть. Он не должен допустить этого.

— Поэтому вопрос следующий, — продолжал Ийок, — насколько далеко простирается твое безразличие? Справится ли оно с мучениями тех, кого ты любишь?

«Нет!»

— Я обнаружил, что драматические жесты наиболее эффективны вначале, пока субъект еще не сделался привычен ко всему… Потому, я думаю, мы начнем с выкалывания глаз.

Он нарисовал в воздухе круг указательным пальцем. Один из солдат-рабов, стоящих за спиной у Ксинема, ухватил его за волосы и рывком запрокинул голову, а потом занес сверкающий нож.

Ийок взглянул на Ахкеймиона, потом кивнул джаврегу. Тот ударил — почти осторожно, как будто ему нужно было нанизать на острие сливу, лежащую на блюде.

Ксинем пронзительно закричал. Полированная сталь вошла в глазную впадину.

Ахкеймион задохнулся от невероятности происходящего. Такое знакомое и такое дорогое лицо, тысячи раз дружески хмурившееся или печально улыбавшееся ему — и вот теперь, теперь…

Джаврег занес нож.

— Ксин!!! — хрипло крикнул Ахкеймион.

Но его тень прошептала:

«Я не знаю этого человека».

Тут заговорил Ийок.

— Ахкеймион. Ахкеймион! Выслушай меня внимательно, как чародей чародея. Мы оба знаем, что ты не выйдешь отсюда живым. Но здесь твой друг, Крийатес Ксинем…

— Умоляю! — завыл маршал. — Умоля-а-а-а-ю!

— Я, — продолжал Ийок, — Глава шпионов Багряных Шпилей. Ни больше и ни меньше. Я ничего не имею ни против тебя, ни против твоего друга. Мне не нужно ненавидеть тех, с кем я работаю. Если ты отдашь мне то, в чем нуждается моя школа, твой друг станет мне не нужен. Я прикажу, чтобы его расковали и отпустили. Я даю тебе слово мага…

Ахкеймион верил ему и отдал бы все, если бы мог. Но из его глаз смотрел колдун, умерший две тысячи лет назад, и он следил за происходящим с ужасающей бесстрастностью…

Ийок наблюдал за Ахкеймионом; его тонкая кожа влажно Поблескивала в неверном свете. Он зашипел и покачал головой.

— Какое фанатичное упрямство! Какая сила!

Облаченный в красное колдун повернулся и кивнул рабу-солдату, держащему Ксинема. — Не-е-ет! — провыл жалобный голос.

Незнакомец забился в агонии, пачкая себя.

«Я не знаю этого человека».

Безымянный рыжий кот застыл, припал к земле и навострил уши, не сводя глаз с засыпанной битым камнем улочки. Что-то кралось в тени, медленно, словно ящерица в холодное время… Внезапно непонятное существо метнулось через освещенное солнцем пыльное пространство. Кот прыгнул.

Вот уже пять лет он шлялся но трущобам Иотии, питался мышами, охотился на крыс и изредка, когда выпадал такой случай, подъедал оставленные людьми объедки. Однажды он даже сожрал труп сородича-кота, которого мальчишки сбросили с крыши.

А с недавних пор привык обедать мертвыми людьми.

Каждый день рыжий кот с величием, присущим его породе, рыскал, бежал, крался по одному и тому же маршруту. По улочкам за Агнотумским рынком, где крысы выискивали отбросы, вдоль разрушенной стены, где сухая трава приманивала мышей, мимо трактиров на Паннасе, через руины храма, а потом через запутанные щели между готовыми развалиться кенейскими домами, где какой-нибудь ребенок мог почесать его за ухом.

И с некоторых пор на этом маршруте стали попадаться мертвые люди.

А теперь — вот это существо…

Прячась за обломками, рыжий кот прокрался к затененному уголку, где исчезло непонятное существо. Он не был голоден. Ему просто хотелось посмотреть, что это такое.

А кроме того, он соскучился по вкусу живой, истекающей кровью добычи…

Сгорбившись у обожженной кирпичной стены, кот высунул голову из-за угла. Он неподвижно застыл, впитывая шепот мира своими усами…

Ни биения сердца, ни пронзительного крысиного писка, который способен был слышать он один.

Но что-то двигалось…

Кот прыгнул на неясный силуэт, выпустив когти. Он сбил фигурку с ног, всадив когти ей в спину, а зубы — в мягкую ткань горла. Вкус был неправильный. Запах был неправильный. Кот ощутил первый режущий удар, за ним — другой. Он рванул горло, стремясь добраться до мяса, до великолепного потока живой крови.

Но там ничего не было.

Еще один порез.

Рыжий кот отпустил существо и попытался убраться прочь, но его задние лапы подломились. Кот взвыл, скребя когтями по булыжникам.

Руки куклы сомкнулись на горле кота.

Вкус крови.


4111 год Бивня, конец осени, Карасканд


Расположенный на великом пути, связывающем народы юга Каратая с Шайгеком и Нансуром, Карасканд издревле занимал важное стратегическое положение. Все те товары, которые торговцы боялись доверить своенравным морям, — зеумские шелка, корица, перец и великолепные гобелены Нильнамеша, галеотские шерстяные ткани и прекрасное нансурское вино — все это проходило через базары Карасканда, и так было на протяжении тысячелетий.

Карасканд, бывший во времена Древней династии шайгекским аванпостом, вырос за прошедшие столетия и в краткие промежутки между владычеством великих народов правил собственной небольшой империей. Энатпанея была гористой страной, и лето здесь было засушливым, как в Каратае, а зима — дождливой, как в Эумарне. Карасканд стоял посреди Энатпанеи, раскинувшись на девяти холмах. Его могучие стены были возведены при Триамисе I, величайшем из кенейских аспект-императоров. Огромные рынки были устроены императором Боксариасом в те времена, когда Карасканд был одной из богатейших Провинций Кенейской империи. Подернутые дымкой башни и вместительные казармы Цитадели Пса, которую было видно с любого из девяти городских холмов, построили при воинственном Ксатантиусе, нансурском императоре, использовавшем Карасканд в качестве временной столицы в ходе бесконечных войн с Нильнамешем. А великолепный беломраморный дворец сапатишаха на Коленопреклоненном Холме был воздвигнут при Ферокаре I, самом яростном и самом благочестивом из падираджей древнего Киана.

Хоть Карасканд и находился на положении данника, это был великий город, способный поспорить с Момемном, Ненсифоном и даже Каритусалем.

Гордые города не сдаются.

Невзирая на официальные заверения падиражди, Священное воинство сумело выжить в Кхемеме. Люди Бивня больше не были пугающими слухами, доходящими с севера. За их приближением можно было следить по столбам дыма, встающим у северного края горизонта. Беженцы толпились у ворот, рассказывая о бойне, которую учиняли бесчеловечные айнрити. Священное воинство, говорили они, это гнев Единого Бога, пославшего идолопоклонников, дабы покарать нас за грехи.

Карасканд охватила паника, и даже заверения их знаменитого сапатишаха, Имбейяна Всепобеждающего, не могли успокоить город. Разве не Имбейян бежал при Анвурате, словно побитая собака? Разве не идолопоклонники перебили три четверти грандов Энатпанеи? Необычные имена передавались из уст в уста. Саубон, белокурый зверь из варварского Галеота, от одного взгляда которого с людьми приключается медвежья болезнь. Конфас, великий тактик, сокрушивший силой своего гения даже скюльвендов. Атьеаури, человек-волк, рыскающий по холмам и похищающий всякую надежду. Багряные Шпили, мерзкие колдуны, от которых бежали даже кишаурим. И Келлхус, демон, идущий с ними в обличье лжепророка, подталкивающий их к безумным, чудовищным деяниям. Их имена повторяли часто, но с опаской, словно это был глас судьбы — как звон гонга, которым отмечались вечерние казни.

Но на улицах и базарах Карасканда не шли разговоры о сдаче города. Мало кто из горожан обратился в бегство. Среди прочих крепло безмолвное соглашение: идолопоклонникам следует сопротивляться. Такова воля Единого Бога. От Божьего гнева не убежишь — ведь дитя не убежит от карающей руки отца.

Принять кару — это деяние веры.

Горожане заполняли огромные храмы. Они плакали и молились, за себя, за свое имущество, за свой город.

Священное воинство приближалось…


4111 год Бивня, конец осени, Иотия


Они на некоторое время оставили его в молельне, подвешенным на цепях и медленно задыхающимся. Огонь в треножниках угас, превратившись в груды тлеющих углей, и теперь границы тьмы очерчивали смутно различимые стены из оранжевого камня. Ахкеймион не осознавал присутствия Ийока, пока приверженец чанва не подал голоса.

— Тебе, конечно же, любопытно узнать, как поживает Священное воинство.

Ахкеймион даже не поднял голову.

— Любопытно? — прохрипел он.

Белокожий колдун был для него не более чем голосом, доно- сящимся издалека.

— Похоже, падираджа — очень коварный человек. Он составил план, распространяющийся далеко за пределы битвы при Анвурате. Видишь ли, это — признак интеллекта. Способность учитывать в планировании и то, что противоречит твоим чаяниям. Он понимал: чтобы продолжить продвижение к Шайме, Священному воинству придется преодолеть Кхемему.

Короткий кашель.

— Да… Я знаю.

— Ну так вот, еще когда Священное воинство осаждало Хиннерет, встал вопрос, почему падираджа отказался от войны на море. Нельзя сказать, чтобы кианский флот правил Менеанором, но все-таки. Этот же вопрос встал, когда мы взяли Шайгек, но снова был забыт. Дескать, Каскамандри решил, что его флоту с нашим не тягаться. А почему бы, собственно, и не решить так? Изо всех побед, одержанных Кианом в войнах с Нансурской империей за многие столетия, мало какие были морскими… И это навело вас на ложное предположение.

— Что ты имеешь в виду?

— Священное воинство решило идти через Кхемему, используя имперский флот для подвоза воды. Как только Священное воинство зашло в пустыню достаточно далеко, чтобы у него не было возможности повернуть обратно, кианский флот обрушился на нансурский…

Ийок усмехнулся, язвительно и горько:

— Они использовали кишаурим.

Ахкеймион моргнул и увидел нансурские корабли, горящие в неистовом пламени Псухе. Внезапная вспышка беспокойства — он уже переступил те пределы, в которых испытывают страх, — заставила его поднять голову и взглянуть на Багряного адепта. Тот казался призраком на фоне мерцающих белых шелков.

— Священное воинство? — прохрипел Ахкеймион.

— Почти уничтожено. Бесчисленные трупы лежат в песках Кхемемы.

«Эсменет?» Ахкеймион давно уже не произносил ее имя даже в мыслях. Поначалу оно служило ему прибежищем, его звучание приносило ему облегчение — но после того, как они привели Ксинема и принялись использовать его любовь как орудие пытки, Ахкеймион перестал думать о ней. Он отказался от всякой любви…

Ради более глубоких вещей.

— Похоже, — продолжал Ийок, — мои братья-адепты тоже жестоко пострадали. Нас отзывают отсюда.

Ахкеймион смотрел на него сверху вниз, не осознавая, что по его запавшим щекам текут слезы. Ийок внимательно наблюдал за ним, стоя у самого края проклятого Круга Уробороса. — Что это означает? — проскрипел Ахкеймион.

«Эсменет. Любовь моя…»

— Это означает, что твои мучения завершены… Ийок заколебался, но все-таки добавил:

— Друз Ахкеймион, я хочу, чтобы ты знал: я был против твоей поимки. Мне уже приходилось руководить допросами адептов Завета, и я знаю, что это занятие утомительное и бесполезное… И неприятное… прежде всего — неприятное.

Ахкеймион смотрел на него, ничего не говоря и не испытывая никаких чувств.

— Знаешь, — продолжал Ийок, — я не удивился, когда маршал Аттремпа подтвердил твою версию событий под Андиаминскими Высотами. Ты действительно веришь, что советник императора, Скеаос, был шпионом Консульта — ведь так?

Ахкеймион сглотнул, преодолевая боль.

— Я это знаю. А вскоре узнаете и вы.

— Возможно. Возможно… Но на данный момент мой великий магистр решил, что это шпионы кишаурим. А легенды знанием не заменишь.

— Ты подменяешь то, чего боишься, тем, чего не знаешь, Ийок.

Ийок взглянул на него, сощурившись, словно от удивления, что настолько беспомощный, истерзанный человек все еще способен осмысленно говорить.

— Возможно. Но как бы то ни было, наше совместное времяпрепровождение завершилось. На настоящий момент мы готовимся присоединиться к нашим братьям, пересекшим Кхемему…

Ахкеймион кулем висел на цепях; мышцы окостенели от хранящейся в памяти мучительной боли. Он словно бы смотрел на стоящего перед ним чародея из трюма, расположенного внутри потерпевшего крушение корабля его тела.

Ийоку начало становиться не по себе.

— Я знаю, что такие люди, как мы, не питают… склонности к религии, — сказал он, — но я подумал, что могу позволить себе некую любезность. Через некоторое время в камеру спустится раб с Безделушкой и ножом. Безделушка — для тебя, а нож — для твоего друга… У тебя будет время приготовиться к путешествию.

Очень странные слова для Багряного адепта. Ахкеймион откуда-то знал, что это не очередная садистская игра.

— Ты скажешь об этом Ксинему?

Полупрозрачное лицо резко повернулось к нему, но потом как-то необъяснимо смягчилось.

— Полагаю, да, — сказал Ийок. — Он, по крайней мере, может надеяться на законное место в царстве мертвых…

Колдун развернулся и решительным шагом удалился во тьму. Дверь отворилась в освещенный коридор, и Ахкеймион разглядел профиль Ийока. На миг ему показалось, будто он смотрит на другого человека.

Ахкеймион подумал о покачивающейся груди, о коже, целующей кожу во время занятий любовью.

«Живи, милая Эсменет. Живи ради меня».


4111 год Бивня, конец осени, Карасканд


Распаленные своими злодеяниями, Люди Бивня собрались у стен Карасканда. Они бесчисленными вереницами спустились с высот и обнаружили, что их ярость остановлена могучими укреплениями. Крепостные валы протянулись по окружающим холмам — огромный каменный пояс цвета меди, поднимающийся и опускающийся вместе со склонами и теряющийся в дымке.

И в отличие от стен великих городов Шайгека эти стены, как обнаружили айнрити, оборонялись.

В каменистую почву были воткнуты древки знамен. Вассалы, потерявшиеся за время скитаний в пустыне, отыскали своих лордов. Воины возводили самодельные палатки и шатры. Шрайские и культовые жрецы собирали верных и служили панихиды по бессчетным тысячам, которых поглотила пустыня. Был созван совет Великих и Меньших Имен, где после долгого ритуала благодарения за спасение из Кхемемы разработали план захвата Карасканда.

Нерсей Пройас встретился с Имбейяном. Встреча состоялась у Ворот Слоновой Кости, прозванных так из-за того, что их огромная башня была построена не из красноватого камня энатпанейских каменоломен, а из белого известняка. Конрийский принц через переводчика предложил сапатишаху сдаться и пообещал жителям города жизнь, а свите Имбейяна — освобождение. Имбейян, облаченный в великолепное сине-желтое одеяние, расхохотался и ответил, что стены Карасканда довершат то, что начала пустыня.

По большей части стены Карасканда возносились над крутыми склонами и спускались на ровное место лишь на северо-востоке, там, где холмы сменялись пойменной долиной, плотно забитой полями и рощами и усеянной брошенными фермами и поместьями — равниной Тертаэ. Здесь айнрити разбили большой лагерь и стали готовиться к штурму ворот.

Саперы начали копать туннели. В горы был посланы люди с упряжками быков, валить лес для осадных машин. Верховые отправились патрулировать и грабить окрестности. Обожженные лица зажили. Изглоданные пустыней тела окрепли от тяжелой работы и обильной добычи, взятой в Энатпанее. Айнрити снова принялись распевать песни. Жрецы водили процессии вокруг стен Карасканда, метя землю перед собой пучками тростника и проклиная камень укреплений. Язычники улюлюкали со стен и швырялись в них чем попало, но жрецы не обращали на это внимания.

Впервые за несколько месяцев айнрити увидели облака, настоящие облака, клубящиеся на небе, словно взбитое молоко.

По ночам, когда айнрити собирались у своих костров, истории о бедах, перенесенных в Кхемеме, и о спасении оттуда постепенно сменялись рассуждениями о Шайме. Карасканд часто упоминался в «Трактате», достаточно часто, чтобы этот город казался огромными вратами в Святую землю. Благословенная Амотеу, страна Последнего Пророка, была совсем рядом.

— После Карасканда, — говорили они, — мы очистим Шайме.

Шайме. При звуках святого имени воинство вновь исполнилось пыла.

Толпы собирались на склонах холмов, чтобы послушать проповеди Воина-Пророка. Многие верили, что это именно он спас Священное воинство в пустыне. Тысячи вырезали на руках знак Бивня и становились его заудуньяни. На совещаниях Великих и Меньших Имен лорды Священного воинства с трепетом прислушивались к его советам. Князь Атритау присоединился к Священному воинству, не располагая никакой силой; теперь он командовал войском, не меньшим, чем у всех прочих.

Затем, когда Люди Бивня приготовились идти на приступ Карасканда, небеса потемнели и пошел дождь. Три сотни тидонцев погибли, смытые внезапным наводнением к югу от города. Десятки были убиты, когда рухнули проложенные саперами туннели. Сухие русла ручьев превратились в бурные потоки. Дождь все шел и шел. Пересохшая кожа начала гнить, а кольчуги приходилось постоянно трясти в бочках со щебенкой, чтобы очистить от ржавчины. Во многих местах земля сделалась мягкой и скользкой, как сгнившие груши, а когда айнрити попытались подтянуть к стенам огромные осадные башни, оказалось, что их невозможно сдвинуть с места.

Настало время зимних дождей.

Первым человеком, умершим от мора, был неизвестный кианский пленник. Его тело зарядили в катапульту и перебросили через городскую стену — как и всех, кто последовал за ним.


4111 год Бивня, конец осени, Иотия


Мамарадда решил, что первым убьет колдуна. Хотя сам он толком не знал причины, но идея убить колдуна вызывала у капитана джаврегов настоящее возбуждение. Ему даже в голову не приходило связать это с тем фактом, что его хозяева тоже были колдунами.

Он вошел в молельню быстрым шагом, сжимая и разжимая кулак с Безделушкой, которую дали ему хозяева. Колдун висел в дальнем конце комнаты, словно охотничья добыча; его избитое тело омывало оранжевое свечение стоящих вокруг треножников. Подойдя поближе, Мамарадда заметил, что колдун тихонько покачивается из стороны в сторону, словно от легкого сквозняка. Потом он услышал пронзительный скрип, как будто кто-то царапал железом по стеклу.

Джаврег остановился на полпути, под высокими сводами, инстинктивно приглядываясь к полу под колдуном — к черно-красным каллиграфическим знакам Круга Уробороса.

Он увидел что-то маленькое, припавшее к полу у края Круга… Кошка? Погадила и теперь закапывает? Джаврег сглотнул и прищурился. От быстрого царапанья у него заныло в ушах, как будто кто-то подпиливал ему зубы ржавым ножом.

ЧТО?

Он вдруг понял, что перед ним крохотный человечек. Крохотный человечек, который склонился над Кругом Уробороса и сцарапывает таинственные письмена…

Кукла?

Мамарадда зашипел от внезапного ужаса и схватился за нож.

Звук прекратился. Висящий колдун поднял бородатое лицо, и взгляд его блестящих глаз остановился на Мамарадде. Миг малодушного ужаса.

«Круг нарушен!»

А потом — тихое бормотание…

Изо рта и глаз колдуна хлынул солнечный свет.

Невозможный свет, изогнутый, словно клинки кхиргви, сомкнулся вокруг джаврега, как паучьи лапки. С мозаичного пола ударили гейзеры пыли и черепков. Казалось, будто сам воздух начал потрескивать.

Мамарадда вскинул руки и завыл, ослепленный неземным белым сиянием.

Но затем свет исчез, а он остался стоять — целый и невредимый…

Тут он вспомнил о зажатой в кулаке Безделушке. Мамарадда, щит-капитан джаврегов, расхохотался.

Треножники рухнули, словно от пинка. Ливень углей полетел Мамарадде в лицо. Несколько штук попали ему в рот, и зубы затрещали от жара. Джаврег выронил Безделушку и закричал, перекрывая бормотание…

Сердце взорвалось у него в груди. Огонь ринулся наружу. Мамарадда упал — уголь, обтянутый оболочкой кожи.

Возмездие шло по коридорам резиденции, словно бог.

Он пел свою песню со слепой животной яростью, отделяя стены от фундамента, швыряя крышу в небо, словно эти творения рук людских были сделаны из песка.

А когда он отыскал их, съежившихся под своими Аналогиями, он разорвал их Обереги, как насильник — хлопчатобумажную юбку. Он избивал их светом, держал их визжащие тела, словно любопытные предметы, — так идиот смотрит на насекомое, мечущееся у него в руке.

Плясал водоворот смерти.

Он чувствовал, как они мечутся по коридорам, бесплодно пытаясь организовать хотя бы подобие сопротивления. Он знал, что крики боли и опаленный камень напоминают им об их собственных деяниях. Их ужас был ужасом вины. Сверкающая смерть пришла, дабы покарать их за прегрешения.

Паря над устланным коврами полом, окруженный шипящими Оберегами, он сжег полуразрушенный коридор. Он наткнулся на отряд джаврегов. Игра окружающего его света превратила выпущенные арбалетные болты в пепел. А потом джавреги закричали, хватаясь за глаза, превратившиеся в горящие угли. Он прошел мимо них, оставив позади лишь размазанное по полу мясо и обгоревшие кости. Он наткнулся на разрыв в ткани бытия и знал, что новые джавреги, вооруженные Слезами Бога, ждут его приближения.

Он обрушил на них здание.

И он смеялся, говоря безумные слова, упиваясь разрушением. Вспышки огня разбились вдребезги об его защиту, и он повернулся, переполненный темной иронией, и сказал двум Багряным магам, атаковавшим его, сокровенные истины, губительные Абстракции, и мир вокруг них был разрушен до основания.

Он разорвал их хрупкие мистические защиты, поднял их над развалинами, как верещащие куклы, и швырнул на камни.

Сесватха освободился и шел путями настоящего, несущего на себе знаки древнего рока.

Он им покажет Гнозис!

Когда по фундаменту пробежала первая дрожь, Ийок подумал: «Мне следовало знать».

Следующая его мысль, как ни странно, была об Элеазаре. «Я же ему говорил, что это добром не кончится».

Для завершения работы Элеазар оставил ему всего шестерых людей, из них только трое — колдуны высокого ранга, и две с половиной сотни джаврегов. Что было еще хуже, они были рассеяны по территории комплекса. Возможно, когда-то Ийок и счел бы, что их достаточно для того, чтобы совладать с колдуном Завета, но после яростной схватки в Сареотской библиотеке он более не был в этом уверен… Хотя они и готовились.

«Мы обречены».

За долгие годы жизни приверженец чанва сделал свои страсти такими же бесцветными, как и его кожа. То, что он испытывал сейчас, было скорее памятью о сильном чувстве, чем самим чувством. Памятью о страхе.

Но, однако же, надежда оставалась. У джаврегов имелось не менее дюжины Безделушек, и, более того, здесь находился он сам, Херамари Ийок.

Он, как и его братья, завидовал Завету из-за того, что они обладают Гнозисом, но, в отличие от них, не испытывал ненависти. Скорее наоборот — Ийок уважал Завет. Он понимал гордость обладания тайным знанием.

Колдовство — не что иное, как огромный лабиринт, и на протяжении тысячи лет Багряные Шпили составляли его карту, углубляясь, постоянно углубляясь, добывая знания, ужасные и гибельные. И хотя они так и не добрались до восхитительных границ Гнозиса, существовали определенные ответвления, определенные ходы, карта которых принадлежала им и никому другому. Ийок как раз и был адептом этих запретных ответвлений, постигающим Даймос.

Даймотическим колдуном.

Во время тайных совещаний они иногда задумывались: а что произойдет, если военные Напевы Древнего Севера столкнутся с Даймосом?

По коридорам разнеслись крики. Стены гудели от приближающихся взрывов. Ийок, даже в таких ужасных обстоятельствах оставшийся бледным и расчетливым, понял, что пришло время ответить на этот вопрос.

Он несколькими искусными, отработанными движениями начертил на мозаичном полу круги. Свет хлынул с бесцветных губ, когда Ийок забормотал Даймотические Напевы. К тому моменту, как шум усилился, он наконец-то завершил свою песню. Он посмел произнести имя кифранга.

— Анкариотис! Услышь меня!

Защищенный кругом символов, Ийок в изумлении уставился на полотнища света Внешнего Мира. Он смотрел на корчащуюся гнусность. Пластины, подобные ножам, конечности, подобные железным колоннам…

— Это больно? — спросил он, перекрывая громоподобный вой существа.

«Что ты сделал, смертный?» Анкариотис, ярость глубин, кифранг, вызванный из Бездны. — Я связал тебя!

«Твое искусство проклято! Ты что, не узнал того, кому будешь принадлежать целую вечность?»

Демон… — Значит, такова моя судьба! — выкрикнул Ийок.

Джавреги скакали, словно горящие танцоры, кричали, спотыкались, метались по роскошным кианским коврам. Ахкеймион шел среди них, нагой, избитый.

— Ийок!!! — прогремел он.

Пласты опадающей штукатурки вспыхнули в воздухе, столкнувшись с его Оберегами.

— Ийок!!!

В воздухе висела пыль.

Он без слов смахнул стены, преграждавшие ему путь. Он прошел через пустое пространство по рушащемуся полу. С грохотом упала кирпичная кладка потолка. Он вглядывался во вздымающиеся облака пыли.

И он был окутан ослепительным драконовым огнем.

Он со смехом обернулся к любителю чанва. Окруженный призрачными стенами, Мастер шпионов припал к плавающему обломку пола; его бледные губы трудилось над стаккато песни… Хищные птицы ярче солнечного света ринулись на защиты Ахкеймиона. Снизу хлынул поток лавы, переливаясь через его Обереги. Из четырех темных углов комнаты ударили молнии…

— Ты мне не противник, Ийок!

Он ударил Миражом Киррои, обхватив Обереги Багряного адепта геометрией света.

Потом он упал — на него налетел неистовствующий демон и взгромоздился на его Обереги, молотя по ним огромными кулачищами.

При каждом ударе он кашлял кровью.

Он свалился на груду обломков, ударил Напевом Сотрясение Одаини и отшвырнул кифранга; тот улетел куда-то в темноту развалин. Ахкеймион огляделся, разыскивая Ийока. Краем глаза он заметил, как тот карабкается сквозь брешь в дальней стене. Он запел Гребень Веара, и тысяча лучей света метнулась вперед. Стена рухнула, изрешеченная бесчисленными дырами. Раскаленные добела нити веером разошлись по Иотии и ночному небу.

Он заставил себя подняться.

— Ийок!!!

Демон снова прыгнул на него, завывая и сверкая адским светом.

Ахкеймион обуглил его крокодиловую шкуру, изорвал в клочья его плоть, измолотил его слоновий череп увесистыми каменными дубинками, и сотня ран демона кровоточила огнем. Но он отказывался подыхать. Он выл непристойности, от которых трескался камень и земля покрывалась трещинами. Еще несколько этажей обрушилось, и теперь они боролись в темных подвалах, и там становилось светло от их сверкающей ярости.

Колдун и демон.

Нечестивый кифранг, терзаемая душа, бьющаяся в агонии Вселенной. Опутанный словами, как лев веревками, он стремился выполнить задачу, которая позволила бы ему освободиться.

Ахкеймион терпел его сверхъестественное буйство, добавляя рану за раной к его агонии.

И в конце концов демон рухнул под его песней, съежился, словно побитое животное, и растаял во тьме…

Нагой Ахкеймион брел через дымящиеся развалины, оболочка, оживленная целью. Спотыкаясь, он спустился по грудам обломков и сам поразился: неужто он был катастрофой, разрушившей все вокруг? Он видел множество трупов тех, кого сжег и раздавил. Он сделал так, поддавшись ненависти, что внезапно всплыла в памяти.

Ночь была прохладной, и он наслаждался прикосновением воздуха к коже. Камень причинял боль босым ногам.

Ахкеймион безучастно прошел к уцелевшим постройкам, словно призрак, возвращающийся к месту, с которым его связывали яркие воспоминания. Не сразу, но он отыскал Ксинема; тот съежился среди собственных экскрементов и плакал, обхватив руками нагое тело. Некоторое время Ахкеймион просто сидел рядом с ним…

— Я не вижу! — стонал маршал. — Сейен милостивый, я не вижу!

Он нащупал щеки Ахкеймиона.

— Прости меня, Акка. Прости, пожалуйста…

Но Ахкеймион не мог вспомнить никаких слов, кроме тех, которые убивают.

Проклятых слов.

Когда они в конце концов выбрались из разрушенной резиденции Багряных Шпилей на улочки Иотии, потрясенные зрители — шайгекцы, вооруженные кератотики и немногочисленные айнрити, оставленные в гарнизоне города, — задохнулись от изумления и ужаса. Но они не посмели ни о чем их расспрашивать. Равно как и не посмели последовать за этими двумя людьми, когда те, ковыляя, скрылись в темноте города.

ГЛАВА 20 КАРАСКАНД

«Чернь думает о Боге по аналогии с человеком и потому поклоняется Ему в облике богов. Люди ученые думают о Боге по аналогии с принципами и потому поклоняются ему в облике Любви или Истины. А мудрые о Боге вообще не думают. Они знают, что мысль, которая по природе своей конечна, это насилие по отношению к Богу, бесконечному по своей природе. Достаточно того, что Бог думает о них, — так они говорят».

Мемгова, «Книга Божественных деяний»
«… Ибо грех идолопоклонника не в том, что он почитает камень, а в том, что он почитает один камень превыше всех остальных».

«Свидетельство Фана», книга 8, глава 9, стих 4

4111 год Бивня, начало зимы, Карасканд


Огромные осадные башни из бревен и шкур катились к западным стенам Карасканда; их волокли длинные упряжки заляпанных грязью волов и измотанные люди. Катапульты швыряли камни и горшки с кипящей смолой. Лучники айнрити держали стены под обстрелом. Язычники в ответ пускали тучи стрел с фланговых башен и с улиц, расположенных под стенами. То и Дело в плотных рядах айнрити кто-то вскрикивал и падал в грязь. Башни приближались с поскрипыванием. Люди на их верхних площадках сбились в кучи, прикрываясь щитами, и вглядывались в дым, ожидая сигнала.

Грохот прорезало пение трубы.

На стены со стуком упали сколоченные из бревен мостки. Закованные в железо рыцари хлынули вперед с криками: «Победа или смерть!» Размахивая огромными мечами, они прыгали на копья и сабли кианцев. Внизу, на земле, тысячи солдат ринулись на приступ, поднимая огромные лестницы с железными крючьями наверху. Сверху на них сыпались камни и трупы. Те, на кого попадало кипящее масло, с криками падали со ступеней. Но так или иначе, они поднялись до самого верха, забрались на парапеты и ринулись на фаним. Правоверные и язычники равно валились с высоты.

Нангаэльцам, анплеи и суровым гесиндальменам удалось захватить свои участки стены. Все больше и больше айнрити прыгали с осадных башен или взбирались на парапет, лишь на миг притормаживая, чтобы в изумлении взглянуть на раскинувшийся внизу огромный город. Некоторые принялись штурмовать ближайшие крепостные башни. Другие вынуждены были прятаться за щитами, поскольку лучники фаним начали обстреливать их с соседних крыш. Стрелы проносились над головами, жужжа, словно стрекозы. Горшки с кипящей смолой разбивались среди скопления людей. Пострадавшие с пронзительными криками валились вниз, оставляя за собой узкие ленты дыма. Одна из осадных башен рухнула, превратившись в огненную преисподнюю. От прочих валил такой сильный дым, что десятки нангаэльских рыцарей попадали с мостков, так как им пришлось бежать вслепую, не разбирая дороги, — сзади напирал поток тех, кто задыхался в дыму.

Затем из крепостных башен вышли Имбейян и его гранды. Люди вопили, рубили друг друга, дрались врукопашную.

Когда айнрити лишились осадных башен и оказались под шквальным обстрелом, поднимающиеся по лестницам уже не могли возместить потери. Казалось, будто за считанные мгновения каждый смог бы похвастаться десятком стрел, вонзившихся в его щит или доспех. Рыцарей, схватившихся с Имбейяном, оттеснили обратно, под крики их сородичей. В конце концов граф Ийенгар, видя смертельное безрассудство в глазах своих людей, дал приказ отступать. Выжившие падали с лестниц. Мало кто добрался до земли живым.

За последующие недели айнрити еще дважды штурмовали стены Карасканда, и оба раза свирепость и искусство кианцев заставляли их отступить с ужасающими потерями.

Осада все тянулась, сопровождаемая дождями и мором.

Через несколько дней после того, как была выявлена болезнь, которую простолюдины называли «опустением», а знать — гемофлексией, лекари-жрецы оказались завалены сотнями жалоб на головную боль и озноб. Когда Хепма Скаралла, верховный жрец Аккеагни, Болезни, сообщил Великим Именам, что слухи подтвердились и грозный бог действительно коснулся их своей гемофлектической Рукой, Священное воинство охватила паника. Даже после того, как Готиан пригрозил отлучить дезертиров от церкви, сотни людей бежали в холмы Энатпанеи — таков был страх, внушаемый гемофлексией.

Пока здоровые вели войну и умирали под стенами Карасканда, тысячи оставались в своих промокших, сделанных на скорую руку палатках, их рвало желчью, они горели в лихорадке и тряслись в ознобе. Через день-два глаза тускнели, и человека покидала всякая энергия, не считая вспышек лихорадочного бреда. Через четыре-пять дней кожа делалась бесцветной — как объясняли лекари-жрецы, это был след, оставленный Рукой Бога. По истечении первой недели лихорадка достигала пика и происходила следующая вспышка, лишавшая даже железных людей остатков сил. Затем больной либо выздоравливал, либо впадал в подобный смерти сон, от которого почти никто не пробуждался.

Лекари-жрецы организовали по всему лагерю лазареты для тех, кто остался без свиты или товарищей, за кем некому было присматривать. Выжившие жрицы Ятвер, Анагке, Онкиса и даже Гиерры, равно как и прочие прислужники Ста богов, ухаживали за лежачими больными. И сколько бы благовоний они ни жгли, вокруг невозможно было дышать от запаха смерти. Казалось, в лагере не осталось ни единого уголка, где не слышались бы возгласы бредящих и не чувствовалась бы вонь гемофлектического гниения. Она была такой, что многие Люди Бивня ходили по лагерю, обвязав лица тряпками, пропитанными мочой, — так было принято поступать у айнонов во время эпидемий.

Mop усиливался, и Рука Болезни не щадила никого, даже членов благословенных каст. Кумор, Пройас, Чеферамунни и Скайельт свалились в считанные дни, один за другим. Временами казалось, будто больных в лагере больше, чем здоровых. Шрайские жрецы ходили по раскисшим проулкам, от палатки к палатке, тяжело ступая по грязи, и осматривали, нет ли где умерших. Погребальные костры горели непрестанно. За одну горестную ночь умерло три сотни айнрити, и в их числе — Имрот, палатин Адерота.

А дожди все шли и шли, сгнаивая парусину, пеньку и надежду.

Затем вернулся граф Гаэнри, принеся с собой роковые вести.

Атьеаури, всегда отличавшийся нетерпением, покинул Карасканд в самом начале осады и принялся рыскать по Энатпанее со своими рыцарями и тысячей куригальдеров и агмундрменов, выделенных его дядей, принцем Саубоном. Он взял штурмом старинную кенейскую крепость Бокэ у западных границ Энатпанеи, обойдясь почти без потерь. Затем он переместился к югу, громя местных грандов, осмеливавшихся встать у него на пути, и устраивая налеты на северные границы Эумарны, где его рыцари воодушевились, увидев зеленый, плодородный край.

Некоторое время Атьеаури осаждал огромную крепость Мизарат, но отступил, когда до него дошли известия, что сам Кинганьехои вознамерился защищать ее. Он ускользнул от Тигра в заросшие кедрами ущелья гор Бетмулла, затем спустился в Ксераш, где разгромил небольшую армию Утгаранги, сапатишаха Ксераша. Сапатишах оказался уступчивым пленником, и Атьеаури — в обмен на пять сотен лошадей и некоторые сведения — отпустил его целым и невредимым обратно в его древнюю столицу, Героту, город, упоминаемый в «Трактате» под именем «Ксеротской блудницы». А затем он во весь опор помчался к Карасканду.

То, что он обнаружил, встревожило Атьеаури.

Он рассказал о своем путешествии тем Великим Именам, которые были достаточно здоровы, чтобы присутствовать на Совете, а потом быстро перешел к сведениям, полученным от Утгаранги. По словам сапатишаха, сам падираджа, великий Каскамандри, выступил из Ненсифона с теми, кто уцелел при Анвурате, с грандами Чианадини — родины кианцев — и воинственными гиргашами, нильнамешскими фаним.

В ту ночь умер принц Скайельт, и к дождливому небу вознеслись жутковатые погребальные плачи тидонцев. На следующий день пришло известие, что умер Керджулла, тидонский граф Варнута, разбивший лагерь у стен соседнего города, Джокты. Вскоре после этого перестал дышать Сефератиндор, айнонский пфальц-граф Хиннанта. И, как утверждали жрецы-лекари, вскоре за ними должны были последовать Пройас и Чеферамунни…

Уцелевших предводителей Священного воинства обуял страх. Карасканд продолжал сопротивляться, Аккеагни испытывал их невзгодами и смертью, а сам падираджа шел на них с еще одним языческим воинством.

Они находились вдалеке от дома, среди враждебных земель и нечестивых людей, и Бог отвернулся от них. Они впали в отчаяние.

А для таких людей вопрос «почему» рано или поздно сменяется вопросом «кто»…


Дождь барабанил по крыше шатра, наполняя мир влажным грохотом.

— Итак, — спросил Икурей Конфас, — чего же вы хотите, рыцарь-командор? — Он нахмурился. — Сарцелл, если не ошибаюсь?

Хотя Сарцелл часто сопровождал Готиана на советы, их с Конфасом никогда не представляли друг другу — во всяком случае, официально. Темные волосы рыцаря прилипли к черепу, и с них на лицо — в детстве, вероятно, очаровательное и проказливое — текла вода. Белый плащ был невероятно чистым, настолько, что Сарцелл казался анахронизмом, человеком из тех времен, когда Священное воинство еще стояло под Момемном. Всем прочим, включая Конфаса, приходилось носить либо лохмотья, либо одежду, отнятую у кианцев.

Шрайский рыцарь кивнул, продолжая неотрывно смотреть ему в глаза.

— Просто поговорить о некоторых неприятных вещах, экзальт-генерал.

— Уверяю вас, рыцарь-командор, я обожаю неприятные новости, — усмехнулся Конфас и добавил: — Я, в некотором смысле, мазохист — вы разве не заметили?

Сарцелл обворожительно улыбнулся.

— Благодаря советам этот факт сделался более чем очевидным, экзальт-генерал.

Конфас никогда не доверял шрайским рыцарям. Слишком много набожности. Слишком много самоотречения. Конфасу всегда казалось, что самопожертвование — это даже не глупость, а сумасшествие.

Он пришел к такому выводу в юности, после того как осознал, насколько часто — и насколько радостно — люди вредят себе или даже губят себя во имя веры или сентиментальности. Как будто все прочие получают указания от голоса, которого он сам не слышал, — от голоса ниоткуда. Они совершали самоубийства, когда считали себя обесчещенными, продавали себя в рабство, чтобы прокормить детей. Они вели себя так, словно существовало нечто худшее, чем смерть или рабство, словно они не смогут жить, если с другими случится что-то плохое…

Как Конфас ни ломал голову, ему не удалось ни постичь, ни вообразить это чувство. Конечно же, существовал Бог, Писание и все тому подобное. Этот голос он мог понять. Угроза вечных мук могла послужить толчком для самого абсурдного самопожертвования. Этот голос исходит из какого-то определенного места. Но тот, другой…

Тот, кто слышал голоса, делался безумным. Достаточно было пройтись по любой базарной площади и послушать как странники-богомольцы вопят «что? что?», дабы в этом убедиться. А еще тот, кто слышал голоса, мог превратиться в фанатика — как, скажем, шрайские рыцари.

— И что же вас беспокоит? — поинтересовался Конфас. — Человек, которого они именуют Воином-Пророком.

— Князь Келлхус.

Он подался вперед, не вставая с походного кресла, и жестом предложил Сарцеллу сесть. Сквозь поднимающийся над курильницами дымок благовоний пробивался запах плесени. Дождь притих, и теперь лишь барабанил по парусине шатра.

— Да… Князь Келлхус, — подтвердил Сарцелл, выжимая воду из волос.

— И что с ним такое?

Мы знаем, что…

— Мы?

Шрайский рыцарь раздраженно прищурился. Конфасу подумалось, что, невзирая на благочестивую внешность, в его манере держаться было нечто такое — возможно, некий оттенок тщеславия, — что вступало в противоречие с изображением Бивня, вышитым золотом у него на груди… Возможно, он недооценил этого Сарцелла.

«Возможно, он — здравомыслящий человек».

Да, — продолжал тем временем рыцарь. — Я и некоторые мои братья…

— Но не Готиан?

Сарцелл состроил гримасу, которую Конфас истолковал как знак согласия.

— Нет, не Готиан… Во всяком случае, пока. Конфас кивнул.

— Хорошо, продолжайте…

— Мы знаем, что вы пытались убить князя Келлхуса. Экзальт-генерал фыркнул, изумленно и оскорбленно. Этот человек либо невероятно храбр, либо нестерпимо дерзок.

— Вот как? Знаете?

— Мы думаем… — поправился Сарцелл. — Как бы то ни было… Существенно иное — чтобы вы поняли, что мы разделяем ваши чувства. Особенно после того безумия, что творилось в пустыне…

Конфас нахмурился. Он знал, что имеет в виду этот человек: князь Келлхус вышел из Каратая, располагая тысячами людей и всеобщим благоговением. Но Конфас не думал, что шрайский рыцарь станет говорить о знаках и знамениях, а не о силе…

Пустыня сама была безумием. Сперва Конфас тащился по пескам наравне со всеми, проклиная чертова идиота Сассотиана, которого назначил командовать имперским флотом, и без конца обдумывал безумные планы, которые должны были помочь ему спастись. Затем, когда надежда, питавшая эти бесконечные и бесплодные размышления, выгорела, Конфаса стало терзать странное неверие. На некоторое время перспектива смерти стала казаться чем-то таким, чему он потакает приличия ради, как тем глупым заверениям, которыми торговцы осыпают свои товары. «Да-да, вы непременно умрете! Я вам гарантирую!»

Затем, одновременно с мрачной апатией — одним из отличительных признаков этого похода, — его сомнения переросли в уверенность. К Конфасу пришло ощущение, которое можно было бы назвать интеллектуальным трепетом — трепетом, сопряженным с завершением жизни. Он понял, что никакой последней страницы не существует. Никакого последнего локтя свитка. Просто чернила иссякают, и все становится пустым и пустынно-белым.

«Итак, здесь, — думал он, оглядывая подернутые рябью барханы, — находится место, к которому я шел всю жизнь. Место, которое ждало меня, ждало с самого рождения…»

Но затем он наткнулся на него, на князя Келлхуса, добывающего воду из песчаных ям. Этот человек нашел выход, когда он, Икурей Конфас, умирал от жажды! Конфас обдумывал множество вариантов, но ему никогда не хватило бы безумия предположить, что его спасет человек, которого он пытался убить. Можно ли придумать большее унижение? Большую нелепость?

Но тогда… Тогда его сердце пропустило удар — оно до сих пор трепетало при этом воспоминании, — и на мгновение Конфасу подумалось: а вдруг Мартем был прав?.. Возможно, в этом человеке и вправду что-то есть. В этом Воине-Пророке.

Да уж. Пустыня была сущим безумием.

Конфас устремил на шрайского рыцаря оценивающий взгляд.

— Но он спас Священное воинство, — сказал принц. — Вашу жизнь… Мою жизнь…

Сарцелл кивнул.

— Верно. В этом, я бы сказал, и кроется проблема.


Крик Серве походил на крик животного, нечто среднее между ворчанием и воем. Эсменет склонилась над ней, гладя девушку по мокрым от пота волосам. Дождь стучал по провисшему потолку их самодельного шатра, и то здесь, то там в полумраке поблескивали струйки воды, стекающие на плетеные циновки. Эсменет казалось, будто они сидят в глубине освещенной пещеры, окруженные заплесневелыми тряпками и гниющим тростником.

Приглашенная Келлхусом кианская женщина ворковала на языке, который, похоже, понимал только князь. Но Эсменет поймала себя на том, что гортанный голос язычницы действует на нее успокаивающе. Она поняла, что в той ситуации, в которой они оказались, разница в языке и вере уже не имеет значения.

Серве вот-вот должна была родить.

Повитуха сидела между раздвинутыми ногами Серве, Эсменет стояла на коленях в изголовье, а Келлхус возвышался над всеми, и лицо его было внимательным, мудрым и печальным. Эсменет обеспокоенно взглянула на него. «Все будет так, как должно», — сказали его глаза. Но его улыбка все-таки не прогнала ее опасений.

«Это нечто большее, — напомнила себе Эсменет. — Большее, чем я».

Сколько времени прошло с тех пор, как Ахкеймион покинул ее?

Возможно, не так уж много, но теперь между ними лежала пустыня.

Казалось, что на свете нет пути длиннее. Каратай насиловал ее, неловко возясь с поясом и застежками, запуская мозолистые руки под одежду, царапая отполированными ногтями ее грудь и бедра. Он содрал с нее прошлое, до самой кожи, до мозга костей. Он разбросал ее по пескам, словно морские ракушки.

Он отдал ее Келлхусу.

Сперва Эсменет вообще почти не замечала пустыни. Она была слишком опьянена радостью. Когда Келлхус шел вместе с ней и Серве, Эсменет смеялась и разговаривала, много и охотно, как всегда, но теперь это почему-то казалось притворством, способом замаскировать ту дивную близость, которую они теперь делили. Она думала, что позабыла таинство любви, ведь проституция вывела наготу и совокупление за пределы интимных вещей. Но нет. Занятия любовью с Келлхусом — и Серве — превратили бесстыдство в скромность. Эсменет чувствовала себя сокрытой. Она чувствовала себя цельной.

Когда Келлхус шел со своими заудуньяни, они с Серве брели, взявшись за руки, и говорили обо всем на свете, пока разговор снова не возвращался к нему. Они хихикали и краснели, и шутили, замышляя удовольствие. Они сознавались друг другу в обидах и страхах, зная, что ложе, которое они делят, не терпит обмана. Они мечтали о дворцах, о толпах рабов. Они, словно мальчишки, хвастались, что короли будут целовать землю у их ног.

Но все то время она шла не столько через Каратай, сколько мимо него. Барханы, словно переплетенные загорелые тела в гареме. Равнины, раскаленные солнцем. Пустыня казалась не более чем подобающим фоном для ее любви и возвышения Воина-Пророка. Лишь после того, как вода начала заканчиваться, после того, как перебили рабов и гражданскую прислугу… Лишь после этого Эсменет по-настоящему вступила в Великую Жажду.

Прошлое осыпалось, а будущее испарилось. Казалось, будто каждый удар сердца дается с трудом. Эсменет помнила накапливающиеся знаки смерти, упадок сил — как будто ее тело было свечой, разделенной черточками на стражи. Светом, при котором читают. Она помнила, как с изумлением смотрела на Серве, которая превратилась в незнакомку на руках у Келлхуса. Она помнила, как удивлялась незнакомке, идущей в собственном теле.

В Каратае ничего не росло. Все скиталось, лишенное корней и источников. Смерть деревьев. Вот в чем тайна пустыни. Потом Келлхус попросил ее отказаться от воды.

«Серве. Она потеряет ребенка».

Его ясные глаза напомнили ей, кто она такая. Эсменет. Она достала свой бурдюк и недрогнувшей рукой протянула ему. Она смотрела, как он вливает ее жизнь в рот незнакомой женщине. А потом, когда последние капли протянулись, словно струйка слюны, она поняла — постигла — с безжалостной ясностью солнца.

— Как так? — резко поинтересовался Конфас, хотя прекрасно понимал, что именно хочет сказать Сарцелл.

Рыцарь-командор пожал плечами.

— До пустыни князь Келлхус был просто одним из фанатиков с некоторыми претензиями на Зрение. Но теперь… Особенно теперь, когда среди нас бродит Ужасный Бог…

Он вздохнул и подался вперед, сложив руки на коленях.

— Я боюсь за Священное воинство, экзальт-генерал. Мы боимся за Священное воинство. Половина наших братьев приветствует этого мошенника как нового Айнри Сейена, как нашего спасителя, а вторая половина открыто считает его проклятием, причиной наших бедствий.

— И почему вы рассказываете об этом мне? — мягко поинтересовался Конфас. — Почему вы пришли, рыцарь-командор?

Сарцелл криво усмехнулся.

— Потому что здесь будут массовые волнения, беспорядки, возможно даже вооруженные столкновения… Нам нужен человек, у которого хватит искусности и власти предупредить или свести к минимуму подобные случайности, человек, который до сих пор может опереться на своих людей. Нам нужен человек, который сумеет сохранить Священное воинство.

— После того как вы убьете князя Келлхуса… — иронически произнес Конфас.

Он покачал головой, словно бы то, что слова собеседника не вызвали у него ни малейшего удивления, разочаровало его.

— Он теперь стоит отдельным лагерем, вместе со своими последователями, и они охраняют его, как сам Бивень. Говорят, будто в пустыне сотня из них отдала свою воду — свою жизнь! — ему и его женщинам. А теперь новая сотня заняла место его телохранителей. Каждый из них поклялся умереть за Воина-Пророка. Сам император не может похвалиться такой защитой! И вы все-таки думаете, что можете убить его.

Лениво опущенные веки. Конфас вдруг подумал — нелепость какая! — что у Сарцелла есть красавицы-сестры…

— Я не думаю, экзальт-генерал… Я знаю..

Пустыня изменила все.


— Ке-еллхус! — выдохнула в промежутке между схватками Серве. — Келлхус, я боюсь!

Она застонала и выкрикнула:

— Что-то не так! Что-то не так!

Келлхус обменялся несколькими словами с кианской матроной, обмывавшей внутреннюю сторону бедер Серве горячей водой, кивнул и улыбнулся. Он взглянул на Эсменет, потом опустился на колени рядом с лежащей девушкой и взял ее лицо в ладони. Серве схватила его за руку и прижалась к ней сведенным судорогой ртом; ее светлые брови были испуганно сдвинуты, а глаза смотрели с мольбой.

— Ке-еллхус!

— Все идет так, как должно идти, — сказал он. Глаза его сияли благоговением.

— Ты! — воскликнула Серве, хватая воздух ртом. — Ты!

Келлхус кивнул, как будто услышал куда больше, чем это короткое загадочное слово. Улыбнувшись, он подушечкой большого пальца стер слезы с ее щеки.

— Я, — прошептал он.

На протяжении мгновения Эсменет казалось, будто она смотрит на себя со стороны. У нее перехватило дыхание. Да и как могло быть иначе? Она стояла на коленях рядом с ним, Воином-Пророком, над женщиной, дающей жизнь его первому ребенку…

У мира свои обычаи. Иногда события могут доставлять удовольствие, иногда — причинять страдания, а иногда — просто разносить человека в щепки, но каким-то образом они всегда вливаются в монотонность ожидаемого. Так много неясных происшествий! Так много моментов, вовсе не излучающих света, не обозначающих никакого поворота, вообще ни о чем не говорящих. Всю жизнь Эсменет чувствовала себя ребенком, которого ведет за руку чужой человек, проводит через толпу и направляется куда-то, куда, как она понимает, ей идти не следует, но ребенку слишком страшно, чтобы сопротивляться или задавать вопросы.

«Куда ты меня ведешь?»

«Это больше меня».

Келлхус бросил ее бурдюк.

«Ты первая», — сказали его глаза, и его взгляд был подобен воде — подобен жизни.

Эсменет обожгла ноги об гравий. Ее волосы слиплись от пыли. Ее губы потрескались от солнца. При каждом вздохе ей казалось, будто в груди и горле у нее горящая шерсть. А потом, вопреки ожиданию смерти, они пришли в прекрасный зеленый край. В Энатпанею. Спотыкаясь, они спустились в речную долину, в тень странных ив. Пока Серве спала, Келлхус раздел Эсменет и отнес ее к прозрачным водам. Он искупал ее, смыл бархатную пыль с ее кожи.

«Ты моя жена, — сказал он. — Ты, Эсми…»

Эсменет моргнула, и солнце заиграло на ее слипшихся от воды ресницах.

«Мы перешли пустыню», — сказал он.

«И я, — подумала Эсменет, — твоя жена».

Келлхус рассмеялся, прикоснулся к ее лицу — словно бы смущенно, — а она поймала и поцеловала его окруженную сиянием руку… С соломенных завитков его волос стекала вода, а борода сделалась коричневой — цвета засохшей крови.

Келлхус построил для Серве шалаш из камней и веток. Он наловил силками кроликов, накопал клубней и развел костер. Некоторое время казалось, будто в живых остались лишь они — не только из всего Священного воинства, а из всего человечества. Одни они разговаривали. Одни они смотрели и понимали, что они видели. Одни они занимались любовью, одни во всех землях, во всем свете. Казалось, будто все страсти, все знание находится здесь, звеня в одной предпоследней ноте. Это чувство невозможно было ни объяснить, ни постичь. Это не было похоже на цветок. Это не было похоже на беззаботный детский смех.

Они стали мерой всего… Абсолютной.

Безусловной. Когда они занимались любовью в реке, казалось, будто они освящают море. «Ты, Эсменет, моя жена». Пылая, погрузиться в чистые воды — друг в друга… Скрепляющая боль.

Эсменет никогда не смела спросить об этом, и не потому, что боялась ответа. Она боялась того, во что этот ответ превратит ее жизнь.

«Никуда. Ни к чему хорошему».

Но теперь, после пустыни, после вод Энатпанеи, Эсменет знала ответ. Всякий раз в своей прошлой жизни, когда она ложилась с мужчиной, она делала это ради него. Всякий грех, который она совершала, она совершала ради него. Всякая миска, которую она разбила. Всякое сердце, которое она задела. Даже Мимара. Даже Ахкеймион. Сама того не зная, Эсменет всю жизнь жила ради него — ради Анасуримбора Келлхуса.

Тоска по его состраданию. Несбыточная мечта о его откровении. Грех, который он может простить. Падение — чтобы он мог возвысить ее. Он был истоком. Он был предназначением. Он был, и был с ней!

Здесь!

Это было безумно, невероятно, но это было правдой.

Когда Эсменет пришла в голову эта мысль, она только и сумела, что рассмеяться от радостного изумления. Святое всегда казалось таким далеким, словно лица королей и императоров на монетах, которыми она желала обладать. До встречи с Келлхусом она ничего не знала о святом, кроме того, что оно каким-то образом всегда отыскивало ее в глубине невзгод и унижений. Оно, подобно отцу Эсменет, приходило в глухой ночи, нашептывая угрозы, требуя подчинения, обещая утешение, но давая лишь бесконечный ужас и позор.

Как же она могла не ненавидеть святое? Как она могла не бояться его?

Она была проституткой в Сумне, а быть проституткой в священном городе — это вам не жук начхал. Некоторые ее товарки в шутку называли себя «ворами у врат на Небеса». Они постоянно обменивались насмешливыми историями про паломников, которые так часто плакали в их объятиях. «Они все это? затевают ради того, чтобы увидеть Бивень, — язвительно заметила однажды старая Пирата, — а заканчивают тем, что показывают его!»

И Эсменет смеялась вместе с остальными, хоть и знала, что паломники плачут оттого, что потерпели неудачу, оттого, что пожертвовали урожаем, сбережениями и обществом близких людей, чтобы попасть в Сумну. Ни один человек из низших каст не был настолько глуп, чтобы стремиться к богатству или радости — мир для этого слишком непостоянен и своенравен. Им оставалось лишь спасение, святость. Вот и Эсменет выставляла ноги в окно, подобно спятившим прокаженным, которые из одной лишь злобы набрасывались на здоровых.

Какой далекой теперь казалась та женщина. Каким близким — Святое…

Серве кричала и подвывала; от мучительной боли, терзающей чрево, все ее тело сотрясала дрожь.

Кианка издала одобрительный возглас, состроила гримасу и улыбнулась. Серве откинулась на колени к Эсменет, тяжело дыша, глядя безумным взором, крича. Эсменет смотрела, затаив дыхание; тело ее занемело от изумления, а мысли смешались оттого, что чудесное столь тесно и неразрывно смешивалось с обыденным.

— Хеба серисса! — воскликнула кианка. — Хеба серисса! Ребенок сделал первый вдох и подал голос в первой, плаксивой мольбе.

Эсменет смотрела на новорожденного и понимала: вот результат, к которому привел ее отказ от воды. Она страдала, чтобы Серве могла пить, и вот теперь на свет появился этот вопящий младенец, сын Воина-Пророка.

Плача, Эсменет склонилась над Серве.

— Сын, Серча! У тебя сын! И он не синенький!

Серве улыбнулась, прикусив губу, всхлипнула и рассмеялась. Они обменялись мудрыми и радостными взглядами, которых не понял бы ни один мужчина, кроме Келлхуса.

Засмеявшись, Келлхус взял верещащего младенца из рук повитухи и принялся внимательно разглядывать его. Ребенок притих, и на миг могло показаться, будто он, в свою очередь, тоже изучает отца с тем ошарашенным видом, какой бывает только у младенцев. Келлхус подставил ребенка под струю воды, смывая с его лица кровь и слизь. Когда тот снова загорланил, Келлхус издал возглас притворного изумления и с нежностью взглянул на Серве.

На миг — всего лишь на миг — Эсменет показалось, будто она слышит чей-то голос.

Келлхус передал ребенка Серве; та, не переставая плакать, принялась укачивать его. Внезапно Эсменет охватила печаль, укор чужой радости. Она встала и, не поднимая лица, не сказав ни слова, стремительно вышла из шатра.

Снаружи воины из Сотни Столпов, священные телохранители Келлхуса, посмотрели на нее с окаменевшими от тревоги лицами, но не сделали попытки ее остановить. Все так же безмолвно Эсменет прошла между самодельными укрытиями, но далеко отходить не стала, понимая, что тогда ее непременно побеспокоит какой-нибудь взволнованный последователь. Заудуньяни, верные, постоянно охраняли периметр лагеря, как от своих же товарищей, Людей Бивня, так и от язычников.

Вот и еще одна перемена, порожденная пустыней…

Дождь прекратился, но отовсюду капало и воздух был прохладным. Тучи разошлись, и Эсменет увидела Небесный Гвоздь — словно сверкающий пупок между разошедшимися полами шерстяного одеяния. Если поднять голову и смотреть только на Гвоздь, можно вообразить себя где угодно — в Сумне, в Шайгеке, в пустыне или в одном из колдовских Снов Ахкеймиона. Эсменет подумала, что Небесный Гвоздь — единственная вещь, для которой не имеет значения ни «где», ни «когда».

Два человека — судя по виду, галеоты, — устало брели в ее сторону через темноту и грязь.

— Истина сияет, — пробормотал один из них, когда они приблизились; лицо его было в пятнах от сильных солнечных ожогов, полученных в пустыне.

Потом они узнали Эсменет…

— Истина сияет, — отозвалась она, опуская лицо.

Она пряталась от их взволнованных взглядов, пока онине прошли дальше.

— Госпожа… — прошептал один из галеотов; у него словно бы перехватило дыхание от благоговения.

Люди все чаще и чаще вели себя в присутствии Эсменет робко и подобострастно. И похоже, это все меньше смущало ее и все больше ей нравилось. Это был не сон.

Откуда-то донеслась резкая мелодия. Это шрайские жрецы подули в молитвенные трубы, и правоверные айнрити преклонили колени у самодельных алтарей. На миг эти ноты напомнили Эсменет крики Серве, как они звучали бы издалека.

Горе Эсменет сменилось раскаянием. Почему она в пустыне охотно отдала Серве свою воду и едва не отдала жизнь, а теперь не смогла подарить ей мгновение радости? Что с ней? Она ревнует? Нет. От ревности человек с горечью поджимает губы. Она не ощущала горечи…

Или все-таки ощущала?

«Келлхус прав… Мы не знаем, что нами движет». Всегда есть что-то большее.

Грязь под ногами была прохладной — такой непохожей на дышащий жаром песок.

Крики, раздавшиеся в ближайшей палатке, напугали Эсменет. Она поняла, что там лежит больной, страдающий от гемофлексии. Эсменет попятилась, борясь с желанием взглянуть, кто это, предложить поддержку и утешение.

— Пожа-алуйста… — выдохнул слабый голос. — Мне нужно… мне нужно…

— Я не могу, — сказала Эсменет, с ужасом глядя на неясный силуэт хижины, сооруженной из ветвей и кож.

Келлхус изолировал больных и требовал, чтобы им помогали только те, кто переболел и выжил. Он сказал, что Ужасный Бог передает болезнь через вшей.

— Я валяюсь в собственном дерьме!

— Я не могу…

— Но почему? — донесся жалкий голос. — Почему?

— Пожалуйста! — негромко воскликнула Эсменет. — Пожалуйста, пойми! Это запрещено.

— Он не слышит тебя…

Келлхус. Его голос казался чем-то неизменным. Он обнял Эсменет; его шелковистая борода скользнула по ее шее.

— Они слышат лишь собственные страдания, — пояснил Келлхус.

— Совсем как я, — отозвалась Эсменет.

Ее вдруг одолели угрызения совести. Ну зачем ей понадобилось убегать?

— Ты должна быть сильной, Эсменет.

— Иногда я чувствую себя сильной. Иногда я чувствую себя обновленной, но тогда…

— Ты на самом деле обновлена. Мой отец переделал нас всех. Но прошлое остается прошлым, Эсменет. Если ты была кем-то, ты этим была. Прощение требует времени.

Как ему это удается? Как он может так легко, без малейших усилий, говорить с ее сердцем?

Но Эсменет знала ответ на этот вопрос — или думала, что знает.

Люди, как сказал ей когда-то Келлхус, подобны монетам: у них две стороны. Когда одна из сторон видна, другая остается в тени, и хотя все люди являются и тем и другим одновременно, они знают лишь ту сторону себя, которую видят, и те стороны других, которые видели, — они способны на самом деле познать лишь внутреннюю часть себя и внешнюю часть окружающих.

Сперва это казалось Эсменет глупостью. Разве внутренняя часть — это не целое? Просто окружающие недостаточно его постигают. Но Келлхус попросил ее поразмыслить надо всем, что она свидетельствовала в окружающих. Сколько она видела непреднамеренных ошибок? Сколько изъянов характера? Самомнение, звучащее в брошенных мимоходом замечаниях. Страхи, прикидывающиеся суждениями…

Недостатки людей написаны в глазах тех, кто смотрит на них. И именно поэтому каждый так отчаянно хочет добиться хорошего мнения о себе. Именно поэтому все лицедействуют. Они в глубине души знают, что то, какими они видят себя, лишь половина того, чем они являются на самом деле. И им отчаянно хочется быть целыми.

Келлхус говорил, что истинная мудрость заключается в том, что находится в промежутке между этими двумя половинами.

Лишь позднее Эсменет подумала так о самом Келлхусе. И с потрясением осознала, что ни разу — ни разу! — не видела ни единого изъяна ни в его словах, ни в поступках. Именно поэтому он казался беспредельным, словно земля, раскинувшаяся от маленького круга у нее под ногами до огромного круга под небом. Келлхус стал ее горизонтом.

Для Келлхуса не было ни малейшей разницы между тем, чтобы видеть и быть видимым. И более того, он каким-то образом оставался извне и видел изнутри. Он сделался целым…

Эсменет запрокинула голову и взглянула ему в глаза.

«Ты здесь, ведь правда? Ты со мной… внутри».

— Да, — сказал Келлхус, и Эсменет показалось, будто на нее смотрит бог.

Она сморгнула слезы.

«Я твоя жена! Твоя жена!»

— И ты должна быть сильной, — сказал он, перекрывая жалобный голос больного. — Бог очищает Священное воинство, очищает для похода на Шайме.

— Но ты сказал, что мы можем не бояться болезни.

— Не болезни — Великих Имен. Многие из них начали бояться меня… Некоторые считают, что Бог наказывает Священное воинство из-за меня. Другие опасаются за свою власть и привилегии.

Неужто он предвидит нападение, войну внутри Священного воинства?

— Тогда ты должен поговорить с ними, Келлхус! Ты должен сделать так, чтобы они увидели!

Келлхус покачал головой.

— Люди восхваляют то, что им льстит, и насмехаются над тем, что их укоряет, — ты же это знаешь. Прежде, когда меня слушали лишь рабы и простые пехотинцы, знать могла позволить себе не обращать на меня внимания. Но теперь, когда их самые доверенные советники и вассалы принимают Поглощение, они начинают понимать истинность своей власти, а вместе с этим и свою уязвимость.

«Он обнимает меня! Этот человек обнимает меня!»

— И что тогда делать?

— Верить.

Эсменет смотрела ему в глаза, не отводя взгляда.

— Тебе и Серве, — продолжал Келлхус, — ни при каких обстоятельствах не следует ходить без сопровождения. Они, если сумеют, используют вас против меня…

— Неужели положение вещей сделалось настолько отчаянным?

— Пока нет. Но скоро сделается. До тех пор пока Карасканд будет сопротивляться…

Внезапный, бездонный ужас. Мысленному взору Эсменет представились убийцы, пробирающиеся в ночи, высокопоставленные заговорщики, хмуро сидящие при свечах.

— Они попытаются убить тебя?

— Да.

— Тогда ты должен убить их!

Эсменет сама поразилась свирепости этих слов. Но не жалела о них.

Келлхус рассмеялся.

— Говорить так в эту ночь! — пожурил он Эсменет.

Ее снова затопило раскаяние. Сегодня ночью Серве родила! У Келлхуса сын! А она только и делает, что сидит, погрязнув в своих недостатках и потерях. «Почему ты покинул меня, Акка?»

Эсменет мучительно всхлипнула.

— Келлхус, — пробормотала она. — Келлхус, мне так стыдно! Я завидую ей! Я так ей завидую!

Келлхус коротко рассмеялся и уткнулся лицом в ее волосы.

— Ты, Эсменет, — линза, через которую я буду жечь. Ты… Ты — чрево племен и народов, порождающее пламя. Ты — бессмертие, надежда и история. Ты — больше, чем миф, больше, чем Священное Писание. Ты — матерь всего этого! Ты, Эсменет, — матерь большего…

Глубоко дыша темным, дождливым миром, Эсменет крепко прижала руки Келлхуса к себе. Она знала это, с самых первых дней в пустыне она это знала. Именно поэтому выбросила раковину, купленный у ведьмы противозачаточный талисман.

«Ты — порождающая пламя…»

Никогда больше она не отгонит семени от своего чрева.


4111 год Бивня, начало зимы, побережье Менеанора неподалеку от Иотии


«СКАЖИ МНЕ…»

Бешено крутящийся смерч, соединяющий землю с седыми небесами, изрыгает пыль.

«ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?»

Ахкеймион проснулся без крика. Он лежал неподвижно, силясь перевести дух. Он сморгнул слезы — но он не плакал. Солнечный свет лился черезукрашенное лепниной окно и освещал темно-красный ковер с каймой, лежащий посреди комнаты. Ахкеймион поглубже зарылся в теплое одеяло, наслаждаясь мирным утром.

Уже одна здешняя роскошь сама по себе казалась невероятной. Так или иначе, после уничтожения резиденции Багряных Шпилей в Иотии они с Ксинемом оказались почетными гостями барона Шанипала, которого Пройас оставил в Шайгеке в качестве своего представителя. Один из рыцарей барона обнаружил их, когда они нагими скитались по городу. Узнав Ксинема, рыцарь доставил их к Шанипалу, а барон препроводил их сюда, в роскошную кианскую виллу на побережье Менеанора — выздоравливать.

Вот уже несколько недель они пользовались покровительством и гостеприимством барона — достаточно долго, чтобы изумленное потрясение, вызванное их побегом, улеглось и они принялись терзаться потерями. Выживание, как быстро осознал Ахкеймион, тоже требовалось пережить.

Он кашлянул и сбросил одеяло. Из-за парчовой перегородки с цветочным узором появился слуга-шайгекец, один из двух рабов, которых ему предоставил Шанипал. Барон был странным человеком, его доброжелательность или недоброжелательность зависела от того, насколько человек готов был потакать его чудачествам. Он твердо решил, что они должны жить в точности как покойные гранды, бывшие владельцы поместья. Судя по всему, кианцы постоянно держали у себя в спальне рабов, в точности как норсирайцы — собак.

Умывшись и одевшись, Ахкеймион отправился бродить по вилле, разыскивая Ксинема — тот, похоже, прошлой ночью не вернулся к себе в комнату. От кианцев здесь осталось достаточно много — мебель из красного дерева, мягчайшие ковры, лазурные драпировки — Ахкеймиону почти верилось, будто он в гостях у настоящего фанимского гранда, а не айнритийского барона, которому взбрело в голову одеваться и жить как гранду.

Через некоторое время Ахкеймион поймал себя на том, что, обыскивая комнаты, костерит маршала. Здоровые всегда ворчат на больных; когда ты скован чужой беспомощностью, это само по себе нелегко. Но негодование Ахкеймиона было странно замкнуто на себя и очень запутанно, почти как лабиринт. С Ксинемом каждый следующий день казался тяжелее предыдущего.

Маршал был его самым давним и самым верным другом — и уже одно это накладывало на Ахкеймиона немалую ответственность. Тот факт, что Ксинем пожертвовал всем тем, чем пожертвовал, перенес то, что перенес, ради спасения Ахкеймиона, просто увеличивал ответственность. Но Ксинем до сих пор страдал. Несмотря на солнечный свет, несмотря на шелка и угодливых рабов, он до сих пор кричал, как в тех подвалах, до сих пор выдавал тайны, до сих пор скрипел зубами от мучительной боли… Казалось, будто он каждый день заново теряет зрение. И потому он не просто делал Ахкеймиона ответственным — он обвинял…

— Посмотри на расплату за мою преданность! — выкрикнул он однажды. — Сделай так, чтобы мои глазницы заплакали, ибо у меня сухие щеки. Небось, веки у меня запали, да, Акка? Опиши их мне — я ведь больше не могу видеть!

— Я не просил меня спасать! — крикнул Ахкеймион. Сколько ему придется расплачиваться за непрошеную услугу?

— Я не просил устраивать такую дурость!

— Эсми, — отозвался Ксинем. — Эсми просила.

Как ни старался Ахкеймион забыть эти вспышки раздражения, их яд проникал глубоко. Он часто ловил себя на том, что размышляет над пределами ответственности. Что именно он должен? Иногда Ахкеймион говорил себе, что Ксинем, настоящий Ксинем, умер, а этот слепой тиран — незнакомый и чужой человек. Пускай попрошайничает в трущобах с такими же, как он! Иногда он убеждал себя, что Ксинем просто нуждается в том, чтобы его бросили — хотя бы для того, чтобы сбить с него эту чертову дворянскую спесь.

— Ты цепляешься за то, что следует отпустить, сказал он как-то маршалу, — и отпускаешь то, за что следует держаться… Так не может продолжаться, Ксин. Ты должен вспомнить, кто ты такой!

Однако Ксинем был не одинок. Ахкеймион тоже изменился — безвозвратно.

Он ни разу не поплакал над участью друга. Он, который всегда был таким слезливым… А еще он теперь не кричал, пробуждаясь ото снов, — ни разу со времени, прошедшего после побега. Он просто не чувствовал себя способным на это. Ахкеймион помнил эти ощущения: грохот в ушах, горящие глаза и резь в горле, но они казались далекими и абстрактными, словно нечто такое, о чем он скорее читал, чем знал на собственном опыте.

И еще одна странность: Ксинем, похоже, нуждался в его слезах, как будто тот факт, что теперь не Ахкеймион, а он оказался на положении слабого, был для него мучительнее пыток и слепоты. И что еще более странно: чем острее Ксинем нуждался в его слезах, тем упорнее они ускользали от Ахкеймиона. Зачастую казалось, будто их разговоры превращаются в борьбу, как будто Ксинем был слабеющим отцом, который постоянно позорится, пытаясь удержать власть над сыном.

— Я сильный! — выкрикнул он однажды в пьяном помрачении. — Я!

Наблюдавший за ним Ахкеймион не мог найти в себе иных чувств, кроме напряженной жалости.

Он мог горевать, он мог чувствовать, но не мог плакать по своему другу. Означало ли это, что его тоже лишили чего-то важного? Или же он что-то приобрел? Ахкеймион не чувствовал себя ни сильным, ни решительным, но откуда-то знал, что стал таким. «Муки учат, — написал некогда поэт Протатис, — что любовь забываема». Может, это был дар Багряных Шпилей? Может, они преподали ему урок?

Или, возможно, они просто забили его до такой степени, что у него притупились все чувства?

Каким бы ни был ответ, он еще увидит их сожженными — в особенности Ийока. Он покажет им, на что способна его новообретенная уверенность.

Возможно, именно это было их даром. Ненависть.

Расспросив нескольких рабов, Ахкеймион отыскал Ксинема; тот пил в одиночестве на одной из террас, выходящих на море. Утреннее солнце грело кожу, хотя воздух был прохладным, — ощущение, всегда казавшееся Ахкеймиону бодрящим. Рокот прибоя и соленый морской бриз напомнили ему юность. Менеанор тянулся до самого горизонта, переходя от бирюзы на мелководье к бездонной синеве.

Глубоко вздохнув, Ахкеймион приблизился к маршалу. Тот полулежал с чашей в руках, закинув ноги на ограждение из глазурованного кирпича. Накануне вечером Шанипал предложил оплатить их проезд на корабле до Джокты, портового города неподалеку от Карасканда. Ахкеймион намеревался отплыть как можно скорее — точнее сказать, он крайне в этом нуждался, — но не мог уехать без Ксинема. Почему-то Ахкеймион знал, что, если оставить его одного, Ксинем умрет. Горе и горечь убивали и более крепких людей.

Ахкеймион помедлил, собираясь с духом…

Ксинем внезапно воскликнул:

Повсюду эта темнота!

Ахкеймион заметил светло-красные пятна на белой льняной тунике и понял, что Ксинем пьян. Мертвецки пьян.

Ахкеймион открыл было рот, но слова не шли. Что он мог сказать Ксинему? Что он нужен Пройасу? Пройас лишил его земель и титулов. Что он нужен Священному воинству? Там он будет обузой, и прекрасно это понимает…

«Шайме! Он шел, чтобы увидеть…»

Ксинем спустил ноги на пол и подался вперед.

— Куда ты ведешь, Тьма? Что ты означаешь?

Ахкеймион смотрел на друга, изучая игру солнечного света на его повернутом в профиль лице. Как обычно, при виде пустых глазниц он почувствовал комок в горле. Казалось, будто оттуда всегда будут торчать ножи.

Маршал протянул руку к солнцу, словно убеждаясь, что вокруг есть некоторое свободное пространство.

— Эй, Тьма! Ты всегда была такой? Всегда была здесь? Ахкеймион опустил взгляд. Его пронзило раскаяние. «Да скажи ты что-нибудь!»

Но слова не шли. Что он мог сказать? Что он должен найти Эсменет, что он просто не может иначе?

«Ну так иди! Иди к своей шлюхе! А меня брось!» Ксинем захихикал, по свойственному пьяным обыкновению быстро переходя от одного настроения к другому.

— Что, я много жалуюсь, Тьма? О, я понимаю, что ты не так уж плоха. Ты избавила меня от необходимости глядеть на рожу Акки! А когда я мочусь, мне незачем убеждать себя, что у меня просто большие руки! Подумать…

Сперва Ахкеймион отчаянно ждал новостей о Священном воинстве; жажда знать была настолько сильной, что он почти не мог горевать о Ксинеме и его утрате. На протяжении всей вечности, заполненной мучениями, он не позволял себе думать об Эсменет. Каким-то уголком сознания Ахкеймион понимал, что она — его уязвимое место. Но с того момента, как к нему вернулась способность чувствовать, он не мог думать ни о ком другом — еще разве что о Келлхусе. Как он сожмет ее в объятиях, осыплет смехом, слезами и поцелуями!.. Какую радость он обретет в ее радости, в ее слезах счастья!

Он так ясно видел это… видел, как это будет.

— Я просто хочу знать, — с притворной ласковостью пьяного вопросил Ксинем, — что ты такое, черт бы тебя побрал!

Хотя поначалу у Ахкеймиона были все основания опасаться наихудшего, он знал, что Эсменет жива. Просто знал, и все. Согласно доходящим слухам, Священное воинство едва не погибло при переходе через Кхемему. Но если верить Ксинему, Эсменет уехала с Келлхусом, а Ахкеймион не мог желать для нее иного, более верного спутника. Келлхус не может умереть, ведь так? Он ведь Предвестник, посланный, чтобы спасти род людской от Второго Армагеддона.

Однако другая уверенность стала для него источником мучений.

— Ты ощущаешься как ветер! — выкрикнул Ксинем. Его голос сделался более пронзительным.

— Ты пахнешь как море!

Келлхус должен спасти мир. А он, Друз Ахкеймион, должен стать его советником.

— Открой глаза, Ксин! — ломающимся голосом выкрикнул маршал.

Ахкеймион заметил, как блеснули на солнечном свете капельки слюны.

— Открой свои гребаные глаза!

Могучая волна разбилась о черные скалы под террасой. Воздух наполнился солеными брызгами.

Ксинем выронил чашу и принялся, словно безумный, грозить кулаками небу, выкрикивая: «Эй! Эй!»

Ахкеймион быстро сделал два шага. Остановился.

— Каждый звук! — выдохнул маршал. — Каждый звук заставляет меня съеживаться! Я никогда не испытывал такого страха! Никогда! Молю тебя, Господи… Пожалуйста!

— Ксин… — прошептал Ахкеймион.

— Я же был хорошим! Я же был таким хорошим!

— Ксин!

Маршал застыл.

— Акка?

Он обхватил себя руками за плечи, словно желая забиться в темноту, единственное, что он мог видеть.

— Нет, Акка! Нет!

Не думая о том, что делает, Ахкеймион кинулся к нему и обнял.

— Это все из-за тебя! — визгливо выкрикнул Ксинем. — Это все ты наделал!

Ахкеймион крепко прижимал к себе плачущего друга. Плечи Ксинема были такими широкими, что Ахкеймион едва сводил руки у него на спине.

— Нам надо ехать, — пробормотал он. — Надо отыскать остальных.

— Я знаю, — выдохнул маршал Аттремпа. — Надо отыскать Келлхуса!

Ахкеймион прижался подбородком к волосам друга. Кажется, его щеки так и остались сухими.

— Да… Келлхуса.


4111 год Бивня, начало зимы, окрестности Карасканда


Покинутое поместье было построено древними кенейцами. При первом визите Конфас некоторое время развлекался, разглядывая постройки, начав с самых древних и закончив небольшой мраморной молельней, возведенной неизвестным кианским грандом несколько поколений назад. Конфас не представлял себе, как можно не знать план дома, в котором остановился. Видимо, такая привычка — рассматривать все вокруг как поле боя.

Айнритийские дворяне начали прибывать в середине дня: отряды конников, кутающихся в плащи в попытке защититься от непрекращающегося моросящего дождика. Стоя вместе с Мартемом в полумраке крытой веранды, Конфас наблюдал, как они торопливо проходят через внутренний двор. Они очень сильно изменились с того вечера в саду у его дяди. Закрыв глаза, Конфас и сейчас мог увидеть их, тогдашних, бродящих среди декоративных кипарисов и кустов тамариска; лица их были оптимистичны и беспечны, вели они себя заносчиво и напыщенно, каждый был наряжен в соответствии с обычаями того народа, к которому принадлежал. Когда Конфас смотрел в прошлое, они казались ему такими… неиспытанными. А теперь, после месяцев войны, после пустыни и болезни, они выглядели суровыми и безжалостными, как те пехотинцы в Колоннах, что постоянно продлевают контракт, — ветераны с сердцами из кремня, которыми восхищаются новобранцы и которых до смерти боятся молодые офицеры. Они казались особым народом, новой расой; все различия, отличавшие конрийцев от галеотов, айнонов от тидонцев, были выбиты из них, как шлаки из стали.

И конечно же, все они ехали на кианских лошадях, на всех была кианская одежда… Теперь никто не обращал внимания на внешние детали; все важное крылось глубоко внутри.

Конфас взглянул на Мартема. — Они больше похожи на язычников, чем сами фаним.

— Пустыня создала кианцев, — отозвался генерал, пожав плечами, — она перекроила и нас.

Конфас задумчиво смотрел на Мартема, ощущая непонятное беспокойство.

— Несомненно, ты прав.

Мартем ответил бесстрастным, ничего не выражающим взглядом.

— Скажете ли вы мне, что происходит? Для чего Великие и Меньшие Имена созваны втайне?

Экзальт-генерал повернулся к черным, затянутым тучами холмам Энатпанеи.

— Конечно, для того, чтобы спасти Священное воинство.

— Я полагал, нас волнует исключительно империя.

Конфас снова внимательно взглянул на подчиненного, пытаясь разгадать скорее самого человека, чем его замечание. Со времен той неудачи с князем Келлхусом Конфас постоянно ловил себя на мысли, что ему хочется заподозрить генерала в измене. Он был недоволен Мартемом, и тому было множество причин. Но, как ни странно, всегда был рад его обществу.

— У империи и Священного воинства общий путь, Мартем. Хотя вскоре, подумал Конфас, пути их разойдутся. Это будет настоящей трагедией…

«Сперва Карасканд, затем князь Келлхус. Священному воинству придется подождать». Во всем должен быть порядок.

Мартем и глазом не моргнул.

— А если…

— Идем, — перебил его Конфас. — Пора подразнить львов.

Экзальт-генерал велел слугам — после пустыни он был вынужден приставить к той работе, которую прежде исполняли рабы, своих солдат — проводить айнритийских дворян в крытый манеж для верховой езды. Когда Конфас с Мартемом вошли в манеж, гости уже рассыпались по просторному темному помещению, разбившись на группки, грелись у жаровен с углями и приглушенно переговаривались. Всего их было человек пятьдесят-шестьдесят. Сперва никто не заметил их появления, и Конфас так и остался стоять в сводчатом проеме, изучая собравшихся, от глаз, которые в полумраке казались необычно яркими, до соломинок, прилипших к мокрым сапогам.

Интересно, лениво подумал он, сколько падиражда заплатил бы за этот зал?

Голоса стали стихать один за другим: люди заметили его.

— А где Анасуримбор? — громко поинтересовался палатин Гайдекки; взгляд его был таким же резким и циничным, как всегда.

Конфас усмехнулся.

— О, он здесь, палатин. Если не как человек, то как тема для обсуждения.

— Не хватает не только князя Келлхуса, — заметил граф Готьелк. — Нету Саубона, Атьеаури… Пройас, конечно, болен, но я не вижу никого из самых ревностных защитников Келлхуса…

— Несомненно, это счастливое совпадение…

— Я думал, мы будем совещаться насчет Карасканда, — сказал палатин Ураньянка.

— Ну конечно же! Карасканд сопротивляется. Мы собрались, чтобы понять — почему?

— Ну так почему он сопротивляется? — высокомерно поинтересовался Готиан.

Не в первый раз Конфас осознал, что они его презирают — почти поголовно. Люди всегда ненавидят того, кто лучше их. Конфас раскинул руки и двинулся к ним.

— Почему?! — воскликнул он, гневно сверкая глазами. — Это главный вопрос, не так ли? Почему дождь все льет, гноя наши ноги, наши палатки, наши сердца? Почему гемофлексия косит нас без разбора? Почему столь многие из нас умирают, барахтаясь в собственном дерьме?

Конфас рассмеялся, изображая изумление.

— И это после пустыни! Как будто мало невзгод, постигших нас в Каратае! Так почему же? Неужто придется просить старика Кумора, чтобы он сверился с книгами знамений?

— Нет, — сухо произнес Готиан. — Все ясно. На нас пал гнев Божий.

Конфас мысленно улыбнулся. Сарцелл утверждал, что так называемый Воин-Пророк будет мертв в течение ближайших дней. Но сможет он это устроить или нет — а Конфас подозревал, что нет, — после покушения им понадобятся союзники. Никто точно не знал, какова численность заудуньяни, которыми командовал князь Келлхус, но счет следовало вести на десятки тысяч… Казалось, что чем больше Люди Бивня страдают, тем большее их число переходит на сторону этого демона.

Но ведь не зря же говорят: пес крепче всего любит того хозяина, который его бьет.

Конфас пристально взглянул на собравшихся и сделал паузу, добиваясь большей эффектности.

— Кто может это оспорить? Гнев Божий пал на нас. И по заслугам… — Он обвел присутствующих взглядом. — Ибо мы дали приют лжепророку и потакаем ему.

Собравшиеся разразились протестующими криками. Но Конфас не удивился. На данный момент важно было заставить этих недоумков говорить. А все остальное сделает их фанатизм.

ГЛАВА 21 КАРАСКАНД

«И мы предадим всех их, убитых, детям Эанны; вы будете калечить их лошадей и жечь огнем их колесницы. Вы омоете ноги в крови нечестивых».

Хроника Бивня, Книга Племен, глава 21, стих 13

4111 год Бивня, зима, Карасканд


Коифус Саубон мчался сквозь дождь. Поскользнувшись, съехал по склону, перепрыгнул через небольшую ложбину и взобрался на противоположный склон. Потом запрокинул лицо к серому небу и расхохотался.

«Он мой! Клянусь богами, он будет моим!»

Осознавая, что момент требует использования джнана или, по крайней мере, самообладания, принц замедлил шаг, пробираясь через самодельные укрытия. Заметив в конце концов шатер Пройаса, стоящий рядом с сикаморовой рощей, Саубон заспешил к нему.

«Король! Я буду королем!»

Галеотский принц остановился у шатра, озадаченный отсутствием стражи. Пройас временами нежничал со своими людьми — возможно, он велел им стоять внутри, спрятавшись от этого чертова дождя. Кругом, куда ни глянь, земля раскисла. Повсюду были лужи и затопленные рытвины. Дождь барабанил по провисшему холсту шатра.

«Король Карасканда!»

— Пройас! — крикнул он, перекрывая шум дождя. Саубон почувствовал, что вода наконец-то просочилась через плотный войлочный акитон. Ее прикосновение к коже напоминало теплый поцелуй.

— Пройас! Черт возьми, мне нужно поговорить! Я знаю, что ты здесь!

Наконец он услышал внутри приглушенный голос. Когда полог шатра откинулся, Саубон оказался захвачен врасплох. Перед ним стоял Пройас — худой, изможденный, дрожащий, закутавшийся в темное шерстяное одеяло.

— А сказали, что ты поправился, — в замешательстве пробормотал Саубон.

— Конечно, поправился, идиот. Я же стою.

— А где твоя стража? Где врач?

Болеющий принц хрипло закашлялся. Он прочистил горло и сплюнул мокроту.

— Я их всех отослал, — сказал он, вытирая рот рукавом. — Спать надо, — добавил он, страдальчески морща лоб.

Саубон громогласно расхохотался и сгреб его в объятия.

— Сейчас тебе перехочется спать, мой благочестивый друг!

— Саубон. Принц. Пожалуйста, давай потом. Я как-никак болен.

— Я пришел, чтобы задать тебе вопрос, Пройас. Всего один вопрос.

— Тогда спрашивай.

Саубон внезапно успокоился и сделался очень серьезным.

— Если я захвачу Карасканд, ты поддержишь мое желание стать его королем?

— В каком смысле — «захвачу»?

— Если я открою его ворота Священному воинству, — ответил галеотский принц, устремив на собеседника пронизывающий взгляд голубых глаз.

Пройас мгновенно преобразился. Бледность покинула его лицо. Темные глаза сделались ясными и внимательными.

— Ты говоришь серьезно.

Саубон хихикнул, словно алчный старик.

— Я в жизни не был так серьезен.

Конрийский принц несколько мгновений сосредоточенно изучал его, как будто взвешивал варианты.

— Мне не нравится игра, которую ты затеял…

— Проклятье! Ты можешь просто ответить на вопрос? Поддержишь ли ты меня, когда я потребую, чтобы меня возвели на трон Карасканда?

Пройас немного помолчал, потом медленно кивнул.

— Да… Возьми Карасканд, и ты будешь его королем. Обещаю. Саубон воздел лицо и руки к грозному небу и издал боевой клич. Струи дождя хлестали его, обволакивая успокаивающей прохладой, оставляя на губах и во рту привкус меда. Несколько месяцев назад он, попав в плен обстоятельств, думал, что умрет. Потом он встретил Келлхуса, Воина-Пророка, человека, указавшего ему путь к собственному сердцу, и пережил бедствия, что могли бы сломить десятерых более слабых людей. И вот теперь момент, о котором Саубон мечтал всю жизнь, настал. Это казалось настолько невероятным, что голова шла кругом.

Это казалось даром.

Дождь, такой сладостный после Кхемемы. Капли, стучащие по лбу, щекам, закрытым глазам. Саубон стряхнул воду со спутанных волос.

«Король… Наконец-то я буду королем».


— И откуда это мрачное молчание? — спросил Пройас. Найюр, сидевший посреди темного шатра, взглянул на него.

Он понял, что конрийский принц не просто отлеживался, пока выздоравливал. Он думал.

— Не понимаю, — отозвался Найюр.

— Видишь ли, скюльвенд… Что-то произошло с тобой в Анвурате. И мне нужно знать, что именно.

Пройас все еще был нездоров — и весьма серьезно, если судить по его виду. Он сидел в походном кресле, закутавшись в груду одеял, и его обычно здоровое лицо было бледным и осунувшимся. У любого другого человека подобная слабость показалась бы Найюру отвратительной, но Пройас не был «любым». За прошедшие месяцы молодой принц внушил ему некое беспокоящее чувство, уважение, которого не заслуживали, пожалуй, даже сородичи-скюльвенды, не то что какой-то чужак. Даже сейчас, в болезни, Пройас сохранял царственный вид. «Он всего лишь один из айнритийских псов!»

— Ничего в Анвурате не произошло.

— Как так — ничего? Почему ты бежал? Почему исчез? Найюр нахмурился. Ну и что ему сказать?

Что он сошел с ума?

Найюр провел много бессонных ночей, пытаясь изгнать из памяти Анвурат. Он помнил, как ход битвы ускользал из его власти. Он помнил, как убивал Келлхуса, который не был Келлхусом. Он помнил, как сидел у прибрежной полосы и смотрел на Менеанор, бьющий по берегу кулаками белой пены. Он хранил тысячу других воспоминаний, но все они казались крадеными, словно истории, рассказанные приятелем детства.

Найюр большую часть своей жизни прожил в обществе безумия. Он слышал, как говорят его братья, понимал, как они думают, но, несмотря на бесконечные взаимные упреки, несмотря на годы жгучего стыда, не мог сделать эти слова и мысли — своими. Он был беспокойной и мятежной душой. Вечно одна мысль, одна жажда — это слишком! Но как бы далеко ни уходила его душа по тропам долга, Найюр всегда нес на себе печать предательства — и всегда знал меру своей испорченности. Его замешательство было замешательством человека, наблюдающего за безумием других. «Как? — готов был кричать он. — Как эти мысли могут быть моими?»

Он всегда владел собственным безумием.

Но в Анвурате все изменилось. Наблюдатель в его душе пал, и впервые сумасшествие овладело им. На протяжении недель Найюр был не более чем трупом, привязанным к взбесившейся лошади. И как же мчалась его душа!

— Какое тебе дело до моих уходов и приходов? — едва не выкрикнул Найюр.

Он засунул большие пальцы рук за пояс с железными бляхами.

— Я не твой вассал.

Лицо Пройаса потемнело.

— Нет… Но ты занимаешь высокое положение среди моих советников.

Он поднял голову; в глазах его читалась нерешительность.

— Особенно после того, как Ксинем…

Найюр скривился.

— Ты слишком много…

— Ты спас меня в пустыне, — сказал Пройас.

Внезапно Найюра захлестнуло томление. Отчего-то он тосковал по пустыне — куда больше, чем по Степи. Что было тому причиной? Может, безликость шагов, невозможность проложить тропы и дороги? Или уважение? Каратай убил куда больше людей, чем он сам… Или сердце Найюра узнало себя в одиночестве и отчаянии пустыни?

«Как много проклятых вопросов! Заткнись! Хватит!»

— Конечно, я тебя спас, — отозвался Найюр. — Не забывай: всем уважением, каким я здесь обладаю, я обязан тебе.

Он мгновенно пожалел об этих словах. Он хотел объяснить, что говорить больше не о чем, а прозвучали они, словно признание.

На миг могло показаться, будто Пройас сейчас сорвется на крик. Но он просто опустил голову и принялся разглядывать циновку под босыми ногами. Когда же он поднял взгляд, в нем светились одновременно и печаль, и вызов.

— Тебе известно, что Конфас недавно созвал тайный совет, чтобы поговорить о Келлхусе?

Найюр покачал головой.

— Нет.

Пройас внимательно наблюдал за ним.

— Так, значит, вы с Келлхусом по-прежнему не разговариваете?

— Нет.

Найюр прищурился. На миг ему представился дунианин; он кричал, и лицо его раскрывалось изнутри. Воспоминание? Когда это случилось?

— А почему, скюльвенд?

Найюру еле сдержался, чтобы не фыркнуть…

— Из-за женщины.

— В смысле — из-за Серве?

Найюр помнил, как Серве, измазанная кровью, пронзительно кричала. Это тоже случилось в Анвурате? Да и было ли это вообще?

«Она была моей ошибкой».

Что на него нашло, когда ему стукнуло забрать ее с собой, после того, как они с Келлхусом перебили тех мунуати? Что на него нашло, когда он взял женщину — женщину! — в дорогу? Может, ее красота так подействовала на него? Она была ценной добычей — это бесспорно. Меньшие вожди похвалялись бы ею при всяком удобном случае, развлекались, прикидывая, сколько голов скота можно получить за нее, и зная при этом, что она — не для продажи.

Но ведь он охотился за Моэнгхусом! За Моэнгхусом!

Нет. Ответ был прост: он взял ее из-за Келлхуса. Разве не так?

«Она была моей добычей».

До того как они наткнулись на Серве, Найюр провел несколько недель наедине с этим человеком -- несколько недель наедине с дунианином. Сейчас, наблюдая, как этот демон пожирает одно сердце айнрити за другим, Найюр мог лишь поражаться тому, что остался в живых. Бесконечное тщательное изучение. Опьяняющий голос. Демонические истины… Как он мог не взять Серве после подобного испытания? Даже если не считать красоты, она была простой, честной, страстной — то есть обладала всем тем, чем не обладал Келлхус. Он воевал против паука. Как же ему было не стремиться к обществу мух?

Да… Вот именно! Он взял ее, как ориентир, как напоминание о том, что такое человек. А ему следовало бы понять, что вместо этого она превратится в поле битвы.

«Он использовал ее, чтобы свести меня с ума!»

— Ты уж прости меня за мой скептицизм, — сказал Пройас. — Многие мужчины вытворяют странные вещи, когда дело касается женщин… Но чтобы ты?

Найюр рассердился. Что он такое говорит?

Пройас перевел взгляд на бумаги, сложенные перед ним на столе; их уголки загибались от влаги. Он рассеянно попытался разгладить один уголок пальцами.

— Все это сумасшествие, творящееся вокруг Келлхуса, заставило меня думать, — продолжал принц. — Особенно насчет тебя. Люди тысячами стекаются к нему, пресмыкаются перед ним. Тысячами… Но однако же ты, человек, знающий его лучше всех, не пожелал оставаться с ним. Почему, Найюр?

— Я же уже сказал — из-за женщины. Он украл мою добычу.

— Ты любил ее?

Памятливцы говорят, что люди часто бьют сыновей, чтобы оскорбить своих отцов. Но тогда зачем они бьют жен? Любовниц?

Почему он бил Серве? Чтобы оскорбить Келлхуса? Чтобы причинить боль дунианину?

Там, где Келлхус гладил, Найюр бил. Там, где Келлхус шептал, Найюр кричал. Чем большей любви добивался дунианин, тем большую ненависть вызывал Найюр — даже не понимая, что именно он делает. Иногда она вполне заслуживала его ярости. «Своенравная сука! — думал он. — Как ты могла? Как ты могла?»

Любил ли он ее? Мог ли любить?

Возможно, в мире, где не было бы Моэнгхуса…

Найюр сплюнул на циновки, устилающие пол.

— Я владел ей! Она была моей!

— И все? — спросил Пройас. — Это и есть все твои претензии к Келлхусу?

Все его претензии… Найюр едва не расхохотался. То, что он чувствовал, нельзя было изложить словами.

— Меня нервирует твое молчание.

Найюр снова сплюнул.

— А меня оскорбляет твой допрос. Ты слишком много на себя берешь, Пройас.

Осунувшееся, но по-прежнему красивое лицо исказила гримаса.

— Возможно, — сказал принц, глубоко вздохнув. — А возможно, и нет… Как бы то ни было, Найюр, я получу от тебя ответ. Мне необходимо знать правду!

Правду? И что эти псы будут делать с правдой? Как отреагирует Пройас, узнав ее?

«Он пожирает вас, и теперь ты это знаешь. А когда он закончит, останутся только кости…»

— И что за правда тебе нужна? — огрызнулся Найюр. — Действительно ли Келлхус — айнритийский пророк? Ты вправду думаешь, что я в состоянии ответить на этот вопрос?

Во время спора Пройас от возбуждения подался вперед; теперь же он снова откинулся на спинку кресла.

— Нет, — выдохнул он, проводя рукой по лбу. — Я просто надеялся, что…

Он не договорил и замолк, устало покачав головой.

— Все это несущественно. Я позвал тебя, чтобы обсудить другие дела.

Найюр повнимательнее пригляделся к принцу и поймал себя на том, что его беспокоит неопределенность в глазах Пройаса.

«Конфас вступил с ним в переговоры… Они замышляют выступление против Келлхуса».

А зачем ему лгать насчет дунианина? Все равно он больше не верит, что этот человек будет соблюдать условия их договора…

Тогда во что же он верит?

— Недавно ко мне приходил Саубон, — тем временем продолжал Пройас. — Он обменялся посланиями — и даже несколькими заложниками — с кианским офицером по имени Кепфет аб Танадж. Судя по всему, Кепфет и его товарищи настолько сильно ненавидят Имбейяна, что готовы пожертвовать чем угодно, лишь бы увидеть его мертвым.

— Карасканд, — сказал Найюр. — Он предложил Карасканд!

— Участок стены, если говорить точнее. На западе, рядом снебольшими боковыми воротами.

— И ты хочешь моего совета? Даже после Анвурата? Пройас покачал головой.

— Я хочу от тебя большего, скюльвенд. Ты всегда говорил, что мы, айнрити, делим честь, как другие делят добычу. И сейчас ничего не изменилось. Мы перенесли много страданий. Тот, кто войдет в Карасканд, обретет бессмертную славу…

— А ты слишком болен. Конрийский принц фыркнул.

— Сперва ты плюешь мне под ноги, а теперь заявляешь о моей немощности… Иногда я думаю: может, ты заслужил эти шрамы на руках, убивая не людей, а хорошие манеры?

Найюр почувствовал себя оплеванным, но сдержался.

— Я заслужил эти шрамы, убивая дураков.

Пройас рассмеялся было, но тут же закашлялся. Он повернулся и сплюнул мокроту в чашу, установленную в тени за креслом. Ее медный край поблескивал в неверном свете.

— Почему я? — спросил Найюр. — Почему не Гайдекки или Ингиабан?

Пройас застонал, его передернуло под одеялами. Он подался вперед и обхватил голову руками. Кашлянув, он взглянул на Найюра. Две слезы, следы борьбы с кашлем, скатились по щекам.

— Потому что ты, — он сглотнул, — самый способный. Найюр напрягся и почувствовал, как в горле зарождается рычание.

«Он имеет в виду, что без меня проще всего обойтись!» — Я знаю, ты думаешь, что я лгу, — быстро произнес Пройас. — Но я не лгу. Если бы Ксинем по-прежнему был… был…

Он моргнул и покачал головой.

— Тогда я попросил бы его. Найюр внимательно изучал принца.

— Ты боишься, что это может оказаться западней… Что Саубона обманули.

Пройас проглотил ком в горле и кивнул.

— Целый город за жизнь одного человека? Ненависть не может быть настолько велика.

Найюр не стал с ним спорить.

То была ненависть, затмевающая ненавидящего, голод, заключающий в себе саму суть аппетита.

Низко пригнувшись, держа меч наготове, Найюр урс Скиоата крался вдоль верха стены к боковым воротам, размышляя о Келлхусе, Моэнгхусе и убийстве.

«Нужен ему… Я должен найти способ стать нужным ему!»

Да… Безумие подступало.

Найюр замер, прижавшись спиной к мокрому камню. Следом за ним на небольшом расстоянии крался Саубон, а за принцем — еще около полусотни тщательно подобранных людей. Задержав дыхание, Найюр попытался успокоиться. Он взглянул на огромную паутину рассыпанных внизу построек, освещенных лунным светом. Странное чувство: увидеть как на ладони город, который так долго им сопротивлялся. Все равно что поднять юбки спящей женщины.

Тяжелая рука легла на его плечо. Найюр обернулся и разглядел в темноте Саубона, его ухмыляющееся лицо, обрамленное кольчужным капюшоном. Луна бросала блики на его шлем. Найюр уважал воинскую доблесть галеотского принца, но никогда не испытывал к нему ни доверия, ни приязни. В конце концов, этот человек тоже примкнул к своре дунианина.

— Вид почти как у распутницы… — прошептал Саубон, кивком указывая на лежащий внизу город.

Он поднял голову; глаза его сияли.

— Ты все еще сомневаешься во мне?

— В тебе я не сомневался никогда. Лишь в твоей вере в этого Кепфета.

Ухмылка галеотского принца сделалась еще шире.

— Истина сияет, — сказал он.

Найюр с трудом удержался от презрительной усмешки.

— Не лучше, чем свинячьи зубы.

Он сплюнул на древнюю каменную кладку. От дунианина некуда было деться. Иногда ему казалось, будто Келлхус разговаривает с ним из каждого рта, смотрит из каждой пары глаз. И от этого становилось еще хуже.

«Ну что-нибудь… Ведь что-то я наверняка могу сделать!» Но что? Их договор об убийстве Моэнгхуса был фарсом. Дуниане не чтят ничего, кроме собственной выгоды. Для них имеет значение лишь результат, а все прочее, от воинственных народов до робких взглядов, это лишь инструменты — нечто, что можно использовать. А Найюр не обладал ничем полезным — более не обладал. Он безрассудно растратил все свои преимущества. Он даже не мог предложить свою репутацию среди Великих Имен — после позора при Анвурате…

Нет. Келлхусу ничего больше не нужно от него. Ничего, кроме…

Найюр едва не произнес это вслух.

«Ничего, кроме молчания».

Краем глаза он заметил, как Саубон встревоженно повернулся к нему.

— Что случилось?

Найюр смерил его презрительным взглядом..

— Ничего, — отрезал он. Безумие подступало.

Выругавшись по-галеотски, Саубон двинулся мимо него, медленно пробираясь под парапетом с бойницами. Найюр двинулся следом; собственное дыхание казалось ему слишком хриплым и громким. Дождевая вода, собравшаяся в стыках каменных плит, блестела в свете луны. Найюр шел, расплескивая эту воду; пальцы его ныли от холода. Чем дальше они крались вдоль парапета, тем больше изменялось соотношение уязвимости. Прежде Карасканд казался обнаженным, незащищенным, но теперь, по мере того как приближались башни боковых ворот, уязвимыми стали казаться незваные гости. На верхних площадках башен мерцали факелы.

Они остановились у окованной железом двери и с тревогой посмотрели друг на друга, словно осознав внезапно, что наступает момент истины. В мертвенно-бледном свете Саубон казался почти испуганным. Найюр нахмурился и дернул за железную ручку.

Дверь со скрежетом отворилась.

Галеотский принц зашипел и рассмеялся, словно потешаясь над своим минутным сомнением. Прошептав «Победа или смерть!», он проскользнул в распахнутую черную пасть. Найюр в последний раз взглянул на залитый лунным светом Карасканд и последовал за принцем; сердце его бешено колотилось.

Двигаясь подобно призракам, они просочились по коридорам и спустились по лестницам. Выполняя просьбу Пройаса, Найюр держался рядом с Саубоном. Он знал, что планировка ворот должна быть простой, но напряжение и спешка превращали прямые ходы в лабиринт.

Протянутая рука Саубона остановила его в темноте и оттащила к растрескавшейся стенке. Галеотский принц замер перед дверью. Из щелей пробивались нити золотистого света. При звуках приглушенных голосов у Найюра по коже побежали мурашки.

— Бог отдал мне этот город, скюльвенд, — прошептал Саубон. — Карасканд будет моим!

Найюр уставился на него в темноте.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю!

Так ему сказал дунианин. Найюр был в этом уверен. «Он позволил дунианину читать его лицо».

— Ты привел этого Кепфета к Келлхусу… Верно? Саубон усмехнулся и фыркнул. Так и не ответив, он повернулся к Найюру спиной и постучал в дверь яблоком меча.

Дерево, скользящее по камню, — кто-то отодвинул стул. Гулкий смех, голоса, говорящие по-киански. Если разговоры норсирайцев напоминают хрюканье свиней, подумал Найюр, то речь кианцев походила на гусиное гоготание.

Саубон развернул меч и занес его над головой. На какой-то безумный миг он сделался похожим на мальчишку, собравшегося бить рыбу острогой. Дверь распахнулась, в проеме показалось чье-то лицо…

Саубон ухватил появившегося на пороге человека за заплетенную в косички бороду и проткнул мечом. Кианец умер прежде, чем очутился на полу. Издав боевой клич, галеотский принц прыгнул в дверной проем.

Найюр вместе с остальными ринулся следом и очутился в узкой, освещенной свечами комнате. Перед ним оказался огромный барабан, сделанный из могучего дерева, обмотанный цепями, пропущенными через кольца в потолке. За барабаном он увидел нескольких кианских солдат в красных одеждах, пытающихся пробиться к собственному оружию. Двое просто сидели, оцепенев от неожиданности, за грубо обтесанным столом в углу; у одного во рту был кусок хлеба.

Саубон рубанул ближайшего из солдат. Тот с криком упал, схватившись за лицо.

Найюр ринулся в свалку, крича по-скюльвендски. Он ударил мечом по руке оказавшегося перед ним перепуганного язычника, сутулого юнца с жалкими клочками волос вместо бороды. Потом Найюр присел и полоснул по ногам второго стражника, кинувшегося на него сбоку. Стражник упал, и Найюр снова развернулся к юнцу, лишь затем, чтобы увидеть, как тот исчезает за дальней дверью. Галеотский рыцарь, имени которого Найюр не знал, пронзил раненого стражника копьем.

Рядом Саубон зарубил двоих фаним; принц размахивал мечом, словно дубинкой, и при каждом взмахе выкрикивал непристойные ругательства. Он потерял шлем, и спутанные белокурые волосы были покрыты кровью. Найюр отпрыгнул от упавшего кианца. Первым же ударом он расколол круглый черно-желтый щит ближайшего стражника. Язычник поскользнулся на крови, рефлекторно взмахнул руками, и Найюр всадил меч в его кольчугу. Крик стражника перешел в судорожное бульканье. Взглянув налево, Найюр увидел, как Саубон срубил противнику нижнюю челюсть. Горячая кровь брызнула Найюру в лицо. Язычник пошатнулся и взмахнул мечом. Саубон утихомирил его одним ударом, едва не снеся ему голову с плеч.

— Поднять ворота! — взревел галеотский принц. — Поднять ворота!

Теперь комната была набита воинами-айнрити, по большей части краснолицыми галеотами. Несколько человек кинулись к деревянным колесам. Их возбужденные голоса потонули в скрежете цепей.

Воздух наполнила пронзительная вонь вспоротых кишок.

Офицеры и таны Саубона собрались вокруг принца.

— Хорта! Зажигай сигнальный огонь! Меарьи, на штурм второй башни! Ты должен ее взять, сынок! Пусть твои предки гордятся тобой!

Сияющие голубые глаза отыскали Найюра. Невзирая на кровь на лице, во всей внешности Саубона сквозило величие, отцовская уверенность, от которой Найюру стало не по себе. Коифус Саубон уже был королем — и он принадлежал Келлхусу.

— Охраняй караульную, — велел галеотский принц. — Возьми столько людей, сколько сочтешь нужным…

Он обвел взглядом всех присутствующих.

— Карасканд пал, братья мои! Клянусь богами, Карасканд пал!

Комната наполнилась радостными криками, сменившимися хриплыми возгласами и грохотом сапог, превращающих блестящие красные лужицы на полу в непонятное месиво.

— Победа или смерть! — кричали айнрити. — Победа или смерть!

Протолкавшись в дальний коридор, Найюр отыскал караульную. Здесь было настолько темно, что скюльвенду потребовалось несколько мгновений, прежде чем глаза приспособились к темноте. Неподалеку потрескивал фитиль единственной свечи. Найюр слышал скрип поднимающейся решетки. Он чувствовал влажный холод, просачивающийся снаружи, ощущал поток воздуха, поднимающийся у него из-под ног. Найюр осознал, что стоит на большой решетке, установленной над проходом между двумя воротами. Постепенно из темноты проступили окружающие предметы: дрова, сложенные под стенами; ряды амфор — несомненно, в них было масло; две печи высотой ему по колено, каждая с кузнечными мехами и железными котлами для подогревания масла…

Потом он увидел мальчишку-кианца, которого недавно разоружил; тот сжался в комок у дальней стены, и его карие глаза были размером с серебряные таланты. На миг Найюр прикипел к нему взглядом. Невидимые коридоры гудели от воплей и криков.

— П-поюада т'фада, — всхлипнул юнец. — Ос-осма… Пипи-ри осма!

Найюр сглотнул.

Потом неведомо откуда возник галеотский тан — Найюр его не знал — и размашистым шагом направился к мальчишке, занося меч. В этот самый момент в проходе внизу засверкал свет, и сквозь решетку под ногами Найюр увидел группу галеотов с факелами, мчащихся к внешним воротам. Он поднял взгляд и увидел, как тан опускает меч. Мальчишка вскинул руки в попытке защититься. Клинок скользнул по запястью, прошел вдоль кости предплечья и отрезал большой кусок мяса. Мальчишка закричал.

Двери внизу распахнулись. Помещение наполнилось ликующими криками, прохладным воздухом и мерцанием факелов. Первые воины, которых Саубон спрятал на склонах под воротами, ринулись через проход. Тан ударил юнца — раз, другой…

Крики прекратились.

Пятна света плясали на забрызганной кровью фигуре тана. Голубоглазый мужчина в изумлении воззрился на разворачивающееся внизу зрелище. Он посмотрел на Найюра, улыбнулся и провел рукой по щекам.

— Истина сияет! — судорожно выкрикнул он. — Истина сияет!

Глаза его кричали о славе.

Не думая о том, что он делает, Найюр бросил меч и схватил тана, почти оторвав его от пола. Какой-то миг они боролись. Потом Найюр с размаху ударил противника лбом в лицо. Меч тана выпал из его обмякших пальцев. Голова мотнулась назад. Найюр ударилеще раз; у него лязгнули зубы. Снизу доносились крики и шум, железная решетка дрожала. С каждым проносящимся факелом по стенам скользили тени. И снова кость ударилась о кость. У тана хрустнула переносица, затем левая скула. Найюр бил и бил, превращая лицо противника в кровавое месиво.

«Я сильнее!»

Дергающееся тело упало; на Людей Бивня закапала кровь.

Найюр выпрямился; грудь его тяжело вздымалась, по железной чешуе доспехов бежали ручейки крови. Казалось, будто весь мир пришел в движение, столь мощным был текущий внизу поток людей и оружия.

Да, безумие подступало.


Над великим городом неслось пение труб. Военных труб.

Тем утром не было дождя, но редкий туман затянул дали, лишая Карасканд резкости и цвета, придавая дальним районам призрачный вид. Невзирая на облачный покров, чувствовалось, что солнце светит победителям.

Фаним, как энатпанейцы, так и кианцы, толпились на крышах и пытались разглядеть, что же происходит. Женщины крепко прижимали к себе плачущих детей, бледные как мел мужчины сжимали кулаки, а старухи громко причитали. Прямо у них на глазах восточные кварталы стало затягивать пеленой дыма. Внизу кианские кавалеристы прокладывали себе путь по узким улочкам, скача по телам соплеменников. Они стремились ответить на призыв барабанов сапатишаха. Они рвались на северо-запад, к Цитадели Пса. А потом, некоторое время спустя, перепуганные наблюдатели смогли разглядеть на дальних улицах Людей Бивня: небольшие, злобные тени, мелькающие в дыму. Закованные в железо люди мчались по улицам, мечи поднимались и опускались, и крохотные несчастные фигурки падали под их ударами. Сердца наблюдателей сжались от ужаса. Некоторые кинулись вниз, на забитые людьми улицы, чтобы присоединиться к ним в безумной, безнадежной попытке бежать. Иные остались и смотрели на приближающиеся столбы дыма. Они молились Единому Богу, рвали свои бороды и одежды и безнадежно думали обо всем том, чего вот-вот должны были лишиться.

Саубон собрал своих людей и принялся пробиваться к могучим Вратам Слоновой Кости. Их массивная башня пала после яростной схватки, но на галеотов обрушились фанимские кавалеристы, которых удалось собрать офицерам сапатишаха. На узких улочках закипели схватки. Невзирая на пополнение, постоянно прибывающее через боковые ворота, галеоты начали сдавать позиции.

Но могучие Врата Слоновой Кости в конце концов распахнулись, и в город влетел Атьеаури с гаэнрийскими рыцарями, а за ними шеренга за шеренгой двинулись конрийцы, непобедимые и бесчеловечные. Следом в город на носилках внесли их принца, еще не оправившегося от болезни Нерсея Пройаса.

Новый натиск айнрити обратил кианцев в бегство, и они потеряли последний шанс отстоять город. Организованное сопротивление рухнуло, и остались лишь отдельные его очаги, разбросанные по всему Карасканду. Айнрити разбились на отдельные отряды и принялись грабить город.

Дома переворачивались вверх дном. Целые семьи вырезались поголовно. Рыдающих нильнамешских рабынь за волосы выволакивали из укрытий, насиловали, а потом предавали мечу. Гобелены срывали со стен, скатывали или засовывали в мешки вместе с блюдами, статуэтками и прочими серебряными и золотыми вещами. Люди Бивня рыскали по древнему Карасканду, оставляя за собой разорванные одежды и разбитые сундуки, смерть и огонь. В некоторых местах вооруженные отряды кианцев резали или гнали прочь одиноких грабителей или держали их на расстоянии до тех пор, пока какой-нибудь тан или барон не набирал достаточно людей, чтобы вступить в схватку с язычниками.

Жестокие битвы разгорелись на огромных базарах Карасканда и в самых великолепных зданиях. Лишь Великим Именам удавалось удержать достаточно людей вместе, чтобы пробиться через высокие двери, а потом проложить себе путь по длинным, устеленным коврами коридорам. Но в этих местах была самая богатая добыча — прохладные погреба с эумарнскими и джурисдайскими винами, золотые ковчежцы с изукрашенных резьбой алтарей, алебастровые и нефритовые статуэтки львов и пустынных волков, декоративные пластины из халцедона. Хриплые крики железных людей эхом отдавались от высоких сводов. За ними по беломраморным полам тянулись кровавые, грязные следы. Мужчины убирали оружие в ножны и принимались неуклюже возиться с завязками штанов, входя в гарем какого-нибудь уже покойного гранда.

Двери огромных храмов были выбиты, и Люди Бивня шли среди толп коленопреклоненных фаним, нанося удары направо и налево, пока не усеивали мозаичные полы мертвыми и умирающими язычниками. Они вышибали двери соседних зданий и бродили по полутемным помещениям. Их встречали размытые тени и странные запахи. Через крохотные окошки с цветными стеклами лился свет. Сперва они боялись. Они ведь находились в самом логове нечестивости, там, где ужасные кишаурим творили свои мерзкие дела. Они ступали тихо, ошеломленные своими страхами. Но постепенно к ним возвращалось опьянение вопящих улиц. Кто-то протянул руку и сбросил книгу с пюпитра из слоновой кости, и, когда за этим ничего не последовало, аура дурных предчувствий развеялась, сменившись вспышкой праведной ярости. Они хохотали, выкрикивали имена Айнри Сейена и богов, и громили внутренние святилища Лжепророка. Они мучили фанимских жрецов, выпытывая их тайны. Они подожгли великолепные многоколонные храмы Карасканда.

Люди Бивня сбрасывали трупы с крыш. Они обшаривали мертвецов, стаскивали кольца с посеревших пальцев — или просто рубили пальцы, чтобы сэкономить время. Истошно кричащих детей отрывали от матерей, бросали через комнату и ловили на острие меча. Жен избивали и насиловали, пока мужья выли, валяясь со вспоротыми животами среди собственных кишок. Айнрити превратились в зверей, опьяневших от убийства. Движимые яростью Божьей, они перебили в городе все живое — мужчин и женщин, старых и молодых, быков, овец и ослов — всех до единого.

Гнев Божий пал на головы жителей Карасканда.


Солнечный свет прорвался сквозь облака и осветил город, холодный и сверкающий на фоне темного горизонта. Раскинув крылья, Древнее Имя плыл в потоках жаркого западного ветра. Карасканд раскинулся под ним: вереницы зданий с плоскими крышами, пологие склоны, мешанина построек из кирпича-сырца, прерываемая широкими площадями и монументальными сооружениями.

На востоке полыхали пожары, скрывая дальние районы. Древнее Имя обогнул огромные клубы дыма.

Он видел караскандцев, что толпились в садиках на плоских крышах домов. Они истошно голосили, не в силах поверить в происходящее. Он видел своры вооруженных айнрити, что кружили по пустынным улицам и пропадали в домах. Он видел, как вспыхивали первые храмы. Отсюда, с высоты, они напоминали поставленные вверх ногами чаши. Он видел всадников, скачущих через огромные рыночные площади, и фаланги пехотинцев, пробивающихся по широким улицам к подернутым дымкой бастионам Цитадели Пса.

А еще он видел, как человек, именующий себя дунианином, бежал по ветхим крышам, мчался, словно ветер, а за ним гнались Гаоарта и прочие. Он видел, как этот человек подпрыгнул и, проделав пируэт, взлетел на третий этаж, промчался по крыше и перескочил на соседний, двухэтажный дом. Он приземлился в полуприсед посреди толпы кианских пехотинцев, затем отскочил в сторону, забрав по дороге четыре жизни. Солдаты едва успели схватиться за оружие, как на них обрушился Гаоарта со своими братьями.

Что этот человек? Кто такие дуниане?

Эти вопросы требовали ответа. По словам Гаоарты, его заудуньяни, его «племя истины», исчислялось уже десятками тысяч. Гаоарта утверждал, что через считанные недели Священное воинство будет полностью принадлежать ему. Но опасность перевесила возникающие вопросы. Ничто не должно препятствовать миссии Священного воинства. Шайме должен пасть! Кишаурим должны быть уничтожены!

Но, несмотря ни на что, этого человека больше нельзя было терпеть. Он должен был умереть, по причинам, выходившим за пределы их войны с кишаурим. Даже его сверхъестественные способности, даже постепенный переход Священного воинства под его власть не внушали столько беспокойства, сколько его имя. Анасуримбор вернулся. Анасуримбор! И хотя Голготтерат давно уже смеялся над Заветом и их жалким лепетом насчет Пророчества Кельмомаса, разве могли они не принимать его во внимание? Ведь они были так близки к цели! Скоро дети соберутся и разрушат этот презренный мир! Грядет Конец Концов…

Никто не смеет играть с подобными вещами. Они убьют Анасуримбора Келлхуса, потом схватят остальных, скюльвенда и женщин, и узнают от них все, что нужно.

Далекая фигурка дунианина метнулась к чьей-то резиденции и там пропала. Синтез вытянул маленькую человеческую шею и описал круг в небе, наблюдая, как его рабы исчезают следом за человеком.

Отлично. Гаоарта и его братья приближаются… Воин-Пророк… Древнее Имя уже решил, что совокупится с его трупом.


Стук сандалий, ритмическое дыхание не ведающих усталости, звериных легких, хлопанье ткани о вытянутые руки.

«Они слишком быстро двигаются!»

Келлхус бежал. Мимо проносились комнаты, мимолетно, словно воспоминания, и каждая отличалась строгим изяществом, так свойственным народу пустыни. Сзади Сарцелл и ему подобные рассыпались по окружающим коридорам. Келлхус пнул дверь, скатился по каменной лестнице и очутился в темноте. Преследователи отставали от него всего на несколько ударов сердца. Келлхус услышал шелест стали, извлекаемой из ножен. Он нырнул вправо и перекатился. Слева сверкнул нож, оставил зазубрину на темном камне, звякнул об пол. Келлхус метнулся по другой лестнице, в непроглядную мглу. Он проломился через непрочную деревянную дверь, ощутив дуновение ветра и запах затхлой воды.

Шпионы-оборотни заколебались.

«У всех глаза нуждаются в свете».

Келлхус завертелся по комнате, воспринимая окружающее пространство всей поверхностью тела, осязая потоки воздуха, камни и ковры под сандалиями, прикосновения одежды к стенам. Его вытянутые пальцы коснулись стола, стула, сложенной из кирпичей печи — сотни различных поверхностей, и все это за пригоршню мгновений. Он остановился в дальнем углу комнаты. Вытащил меч.

Застыл недвижно.

Где-то в темноте щелкнула деревянная планка.

Келлхус чувствовал, как они просачиваются сквозь дверной проем, один за другим. Они рассыпались вдоль дальней стены; сердца их стучали, состязаясь в ритме. Келлхус ощущал, как по комнате распространяется мускусный запах.

— Я пробовал оба твои персика! — выкрикнула тварь, именуемая Сарцеллом.

Как догадался Келлхус — для того, чтобы заглушить звуки чужих шагов.

— Я пробовал их долго и усердно — ты об этом знаешь? Я заставил их вопить…

— Ты лжешь! — крикнул Келлхус, изображая ярость отчаяния.

Он услышал, как шпионы-оборотни застыли, а потом направились к тому углу, куда он направил свой голос.

— Они оба были сладкими, — продолжал Сарцелл, — и такими сочными!.. Как говорится, мужчина помогает персику созреть.

Келлхус всадил острие меча в ухо скользнувшей мимо твари и опустил ее на пол, стараясь проделать это как можно тише.

— Эй, дунианин! — позвал Сарцелл. — Получается, ты теперь дважды рогоносец?

Одна из тварей натолкнулась на стул. Келлхус прыгнул, вспорол ей живот и закатился под стол, пока тварь пронзительно визжала.

— Он играет с нами! — выкрикнул кто-то из преследователей. — Унза, пофара токук!

— Вынюхивайте его! — распорядилась тварь, именуемая Сарцеллом. — Рубите все, что пахнет им!

Выпотрошенная тварь судорожно билась и кричала — как и надеялся Келлхус. Он выбрался из-под стола и отскочил к стене слева от входа. Он стащил с себя парчовое одеяние и швырнул на спинку стула. Он не мог видеть в темноте, но помнил, где стояла вся мебель…

Келлхус застыл. Твари приблизились к нему, невнятно бормоча. Он чувствовал биение их звериных сердец, ощущал хищный жар их тел. Два прыжка к его одежде. Мечи взметнулись и с треском врубились в стул. Келлхус сделал выпад и пронзил горло твари слева, но та опрокинулась навзничь, и меч вырвался у него из руки. Келлхус отпрыгнул назад и влево, чувствуя, как сталь вспорола воздух у самого его носа. Он перехватил чье-то запястье и заблокировал руку с ножом. Потом дотянулся до горла твари и покончил с ней.

Меч Сарцелла со свистом рассек темноту. Келлхус извернулся, сделав стойку на руках, оттолкнулся от спинки стула и приземлился на согнутые ноги в дальнем конце стола. Шпион-оборотень со вспоротым животом метался прямо под ним.

Застыв, Келлхус слушал, как тварь, именуемая Сарцеллом, направляется прочь из погреба. Бежит…

Несколько мгновений Келлхус оставался недвижен, лишь дышал, медленно и глубоко. В темноте звенели нечеловеческие крики. Казалось, будто кого-то — и не одного — сжигают заживо.

«Откуда могли взяться подобные существа? Что тебе известно о них, отец?»

Подобрав меч, Келлхус отрубил еще живому шпиону-оборотню голову. Внезапно сделалось тихо. Келлхус набросил на тварь, из которой все еще била кровь, свое изрубленное одеяние.

А потом двинулся наверх, навстречу бойне и дневному свету.


Огромная черная крепость, которую Люди Бивня нарекли Цитаделью Пса, стояла на самом восточном из девяти холмов Карасканда. Айнрити прозвали ее так из-за того, что внутренние и внешние стены вместе смутно напоминали собаку, свернувшуюся вокруг ноги хозяина. Фаним же называли эту крепость просто Ил'худа, Бастион. Возведенная великим Ксатанием, самым воинственным из первых нансурских императоров, Цитадель Пса отражала размах и изобретательность народа, сумевшего расцвести в тени скюльвендов: круглые башни по периметру, массивная навесная башня, смещенные относительно друг друга внутренние и внешние ворота. Укрепления цитадели были выстроены ярусами, так что каждый следующий круг возвышался над предыдущим. А внешние стены были заключены в почти непробиваемую базальтовую оболочку.

Понимая, что цитадель — нансурцы называли ее Инсарум — является ключом к городу, Икурей Конфас почти сразу же атаковал ее, надеясь взять ее штурмом прежде, чем Имбейян сумеет организовать оборону. Солдаты Селиалской Колонны захватили южные возвышенности, но затем понесли сокрушительные потери и были отброшены. Вскоре вместе с ними на крутые склоны полезли галеоты, а затем и тидонцы. Саубон и Готьелк были не так глупы, чтобы оставить столь ценную добычу экзальт-генералу. К цитадели подтащили осадные машины, построенные для штурма стен Карасканда. Баллисты швыряли через укрепления горшки с горящей смолой. С требушетов градом летели гранитные валуны и тела фаним. К стенам были приставлены длинные лестницы с железными крюками наверху, а кианцы поднимали на стены камни и кипящее масло, чтобы давить и жечь тех, кто карабкался по этим лестницам. К огромным воротам принесли под защитой мантелетов окованный железом таран и под градом огня и валунов принялись бить им в ворота. Тучи стрел взлетали в небо. Саубона унесли с кианской стрелой в бедре.

Благодаря численному превосходству и ярости, варнутишмены из Се Тидонна захватили западную стену. Высокие бородатые рыцари, вассалы погибшего графа Керджуллы, прорубались через толпы язычников, которые так и роились вокруг, пытаясь вытеснить их. Лучники, собравшиеся во внутреннем дворе, осыпали их стрелами, но стрелы, даже если им и удавалось пробить тяжелый доспех, вязли в толстом войлоке. У многих из спины торчало по несколько оперенных древков, а они продолжали реветь и сражаться. Мертвые и умирающие летели со стен, падая на камни либо на людей, собравшихся внизу. Тидонцы захватили плацдарм и упорно обороняли его до тех пор, пока сзади не подошла подмога, состоявшая в основном из их родичей, аганси, под командованием младшего из сыновей Готьелка, Гурньяу. Лучники Агмундра, которых возглавил раненый Саубон, стали вести огонь по внутренней стене, вынуждая энатпанейских и кианских стрелков прятаться за зубцами парапета. Кто-то поднял над одной из внешних башен Знак Агансанора, Черного Оленя. Айнрити, окружившие холм, встретили его громогласным ревом.

Затем вспыхнул свет, слепящий сильнее солнца. Люди кричали, указывая на чудовищные фигуры в шафрановых одеяниях, возникшие между башнями черной цитадели. Безглазые кишаурим, и у каждого вокруг шеи обвилось по две змеи. Нити ужасающего белого сияния загорелись над внешней стеной. Тидонцы припали к земле и попытались спрятаться от слепящего света за большими каплевидными щитами, крича от страха и негодования, прежде чем их смело. Агмундрмены тщетно пытались вести огонь по плывущим в воздухе колдунам. Отряды арбалетчиков с хорами смотрели, как болт за болтом со свистом проносится мимо цели из-за слишком большого расстояния.

Рыцарей Се Тидонна попросту выкосило. Многие, видя безнадежность своего положения, до самого конца размахивали мечом и выкрикивали ругательства. Другие бежали. Кто успел, спустился на землю. Несколько воинов спрыгнуло со стены; их волосы и бороды горели. Чудовищное пламя поглотило знамя Готьелка.

Затем вспышки света погасли.

На миг все стихло, не считая криков, раздававшихся на возвышенности. Затем кианцы разразились радостными воплями. Они помчались по парапетам, сбрасывая оставшихся в живых тидонцев со стен. В их числе оказался и младший сын Готьелка, Гурньяу. Старого графа, обезумевшего от горя, увели.

Люди Бивня в беспорядке отступили. Отрядили верховых гонцов — отыскать Багряных Шпилей, которые все еще не вступили в Карасканд. Гонцы несли всего одно сообщение: «В Цитадели Пса засели кишаурим».


Неся в руках свой трофей, Келлхус вышел на террасу покинутого дворцового комплекса. Он прошел через небольшой садик с цветущими растениями и фигурно подстриженными кустами. Между двух кустов можжевельника лежало тело мертвой женщины; юбка у нее была задрана на голову. Перешагнув через труп, Келлхус двинулся дальше по сияющему мрамору балюстрады. Ветерок принес с собой запах благовоний и гари — где-то жгли драгоценные вещи.

Цитадель Пса нависала над окрестностями; черная, затянутая дымкой, она, словно гора, возвышалась над скоплением стен и крыш в долине. Келлхус заметил крохотные фигурки кианских солдат, мчащихся вдоль стены; когда они мелькали в проемах бойниц, их серебристые шлемы сверкали на солнце. Он увидел, как тела айнрити сбрасывают со стен.

На севере и юге Карасканд продолжал умирать. Вглядываясь в завесы дыма, Келлхус изучал лабиринт далеких улиц, успевая мельком заметить десятки маленьких драм: ожесточенные схватки, мелкие зверства, мародеров, обирающих мертвецов, причитающих женщин и даже ребенка, бросившегося с крыши. Внезапный пронзительный вскрик заставил его взглянуть вниз, и Келлхус увидел отряд туньеров в черных доспехах, мчащихся куда-то через дворцовый сад, прямо под террасой. Он быстро потерял их из виду. Ветер донес хриплый смех.

Келлхус взглянул на юг, на холмы за стенами Карасканда. В сторону Шайме.

«Я иду, отец. Я почти рядом».

Он сбросил с плеч окровавленный тюк, сооруженный из собственного одеяния, и отрубленная голова твари глухо ударилась о мраморный пол. Келлхус внимательно разглядел лицо твари — оно казалось сплетением змей под человеческой кожей. Во впадинах поблескивали лишенные век глаза. Келлхус уже понял, что эти существа не являются колдовскими артефактами. Он достаточно узнал от Ахкеймиона и пришел к выводу, что это — мирское оружие, которое древние инхорои изготавливали, как люди изготавливают мечи. Но вкупе с открывающимися лицами этот факт казался все более примечательным.

Оружие. И Консульт в конце концов заполучил его.

«Война внутри войны. До этого все-таки дошло».

Келлхус уже встретил нескольких своих заудуньяни. И сейчас, в этот самый момент его приказы расходились по городу, Серве и Эсменет эвакуируют из лагеря. Вскоре его Сто Столпов возьмут под охрану этот безымянный дворец. Заудуньяни, которым он поручил следить за шпионами-оборотнями, которых опознал ранее, ушли на поиски. Если он сумеет организовать все это прежде, чем закончится хаос…

«Священное воинство необходимо очистить».

А потом над цитаделью вспыхнул свет. Над городом разнесся оглушительный грохот. Снова белое сияние озарило башни. Келлхус увидел, как рухнули целые слои каменной кладки цитадели. Обломки посыпались и покатились по склону холма.

Зависнув в воздухе, Багряные Шпили образовали огромный полукруг вокруг могучих башен цитадели. Хлынул сверкающий огонь, и даже отсюда, издалека Келлхус увидел горящих фаним, что прыгали во двор замка. С призрачных облаков сорвалась молния, равно уничтожая камень и плоть. Стаи раскаленных добела воробьев взмыли над парапетами стен.

Невзирая на разрушения, сперва один Багряный адепт, затем другой, третий застывали, потом стремительно спускались на крыши внизу, пораженные языческой хорой. Проследив взглядом за слепящей вспышкой, Келлхус увидел, как один из колдунов рухнул на склон холма и разбился, словно был сделан из камня. Адское пламя хлестало по крепостным валам. Верхушки башен взрывались. Огонь поглощал все живое.

Песнь Багряных Шпилей остановилась. Вдали пророкотал гром. На несколько мгновений весь Карасканд застыл.

Над крепостными стенами поднимался дым.

Несколько колдунов зашагали вперед. Ахкеймион как-то объяснил Келлхусу, что колдуны на самом деле не летают, а скорее идут по поверхности, эху земли в небе. Колдуны шли через завесу дыма, пока не повисли над узкими стенами внутренних укреплений. Келлхус заметил очертания их призрачных Оберегов. Казалось, колдуны чего-то ждут… или ищут.

Внезапно из разных мест цитадели ударили пронзительно-голубые лучи и сошлись на колдуне, стоявшем в центре…

«Кишаурим, — понял Келлхус. — В Цитадели засели кишаурим».

Кольцо темно-красных фигур — отсюда они казались маленькими пятнышками — ответило затаившемуся врагу. Келлхус вскинул руку, защищая глаза от ослепительного сияния. Воздух содрогнулся. Западная башня согнулась под бременем огня и медленно обрушилась. Обломки проломили внешнюю стену, потом лавиной скатились по склону, поднимая клубы пыли.

Келлхус смотрел, завороженный зрелищем и обещанием более глубокого уровня понимания. Колдовство было единственным незавоеванным знанием, последним оставшимся бастионом тайн, рожденных в миру. Он был одним из Немногих — как одновременно и надеялся, и страшился Ахкеймион. Так какой же силой он будет обладать?

А его отец, ставший кишауримом, — какой силой он обладает сейчас?

Багряные адепты наносили по цитадели удар за ударом, без жалости и передышки. Кишаурим было не видно и не слышно. Клубы дыма и пыли поднимались к небу, окутывая черные стены. На островках чистого воздуха виднелись вспышки колдовского света — либо этот свет мерцал и пульсировал сквозь черную завесу.

Жуткие гимны отдавались болью в ушах Келлхуса. Как можно произнести такое? Как эти слова могли прийти кому-то в голову?

Еще одна башня рухнула, на этот раз на юге, — обрушилась целиком, до самого фундамента, подняв тучу пыли. Туча двинулась вниз, на окрестные дома. Наблюдая за тем, как прячутся в домах Люди Бивня, Келлхус заметил краем глаза фигуру в желтом шелковом одеянии, что парила среди пульсирующей тьмы: руки вытянуты вдоль тела, ноги в сандалиях направлены к земле. Внизу воины-айнрити разбегались в разные стороны.

Уцелевший кишаурим.

Келлхус смотрел, как фигура в желтом скользнула над уступами крыш. На мгновение ему подумалось, что этот человек может и спастись: дым и пыль заслонили его от Багряных адептов. Но потом он понял…

Кишаурим поворачивал в его сторону.

Вместо того чтобы продолжать двигаться на юг, фигура в желтом свернула на запад, старательно прячась за домами, чтобы скрыться от наблюдательных Багряных Шпилей. Келлхус следил, как кишаурим зигзагами продвигается по улицам, изучая общее направление его внезапных поворотов, чтобы оценить траекторию. Каким бы невероятным — и каким бы невозможным — это ни казалось, сомнений быть не могло: кишаурим направлялся к нему. Но как такое могло случиться?

«Отец?»

Келлхус отступил от балюстрады и наклонился, чтобы понадежнее завернуть голову шпиона-оборотня в загубленную одежду. Потом он зажал в кулаке одну из двух хор, которые ему дали заудуньяни… По словам Ахкеймиона, хора с равным Успехом защищала и от Псухе, и от колдовства.

Кишаурим поднимался по склону к террасе, скользя над верхушками деревьев и сбивая непрочно держащиеся листья. Там, где он пролетал, птицы прыскали в разные стороны. Келлхус видел черные провалы его глаз, две раздувшиеся змеи у него на шее: одна смотрит вперед, вторая наблюдает за продолжающимся уничтожением цитадели.

Вслед за очередным раскатом грома издалека долетел драконий вой. Мраморный пол под ногами Келлхуса вздрогнул. Над цитаделью поднялись новые черные тучи…

«Отец? Не может быть!»

Кишаурим описал круг над усадьбой, где Келлхус недавно видел тидонцев, потом ринулся наверх. Келлхус буквально услышал, как бьется на ветру его шелковое одеяние.

Он отскочил, выхватывая меч. Колдун-жрец проплыл над балюстрадой, сложив руки и соединив кончики пальцев.

— Анасуримбор Келлхус! — позвал он.

Столкнувшись со своим отражением, кишаурим резко остановился. По полированному мрамору со звоном разлетелись осколки.

Келлхус стоял неподвижно, крепко сжимая в руке хору. «Он так молод…»

— Я — Хифанат аб Тунукри, — задыхаясь, произнес безглазый человек, — дионорат племени индара-кишаури… Я несу послание от твоего отца. Он сказал: «Ты идешь Кратчайшим Путем. Вскоре ты постигнешь Тысячекратную Мысль».

«Отец?»

Убрав меч в ножны, Келлхус открылся всем внешним знакам, какие предлагал этот человек. Он увидел безрассудство и целеустремленность. «Цель превыше всего…»

— Как ты меня нашел?

— Мы видим тебя. Все мы.

За спиной у кишаурима дым, поднимающийся над цитаделью, раскрылся, словно огромная бархатная роза. — Мы?

— Все, кто служит ему, — Обладатели Третьего Зрения.

«Ему… Отцу». Он контролирует одну из фракций кишаурим…

— Я должен знать, что он задумал, — с силой произнес Келлхус.

— Он ничего мне не сказал. А если бы и сказал — сейчас не время.

Хотя стресс боя и отсутствие глаз затрудняло чтение, Келлхус видел, что кишаурим говорит искренне. Но почему, вызвав его из такой дали, отец теперь оставляет его во тьме?

«Он знает, что прагма прислал меня как убийцу… Ему необходимо сперва проверить меня».

— Я должен предупредить тебя, — продолжал тем временем Хифанат. — С юга сюда идет сам падираджа. Уже сейчас его передовые разъезды видят дым на горизонте.

Да, слухи о войске падираджи доходили… Неужто он и вправду настолько близко? Вероятности, возможности и альтернативы стрелой пронеслись в сознании Келлхуса — но без всякой пользы. Падираджа приближается. Консульт атакует. Великие Имена плетут заговор…

— Столько всего произошло… Ты должен рассказать об этом моему отцу!

— Я не…

Змея, наблюдавшая за цитаделью, внезапно зашипела. Келлхус заметил троих Багряных адептов, шагающих по воздуху. Их темно-красные одеяния, хоть и поношенные, горели в лучах солнца.

— Идут Шлюхи, — сказал безглазый человек. — Ты должен убить меня.

Одним движением Келлхус извлек клинок. Кишаурим словно бы ничего и не заметил, а вот ближняя змея поднялась, как будто ее дернули за веревочку.

— Логос, — дрогнувшим голосом произнес Хифанат, — не имеет ни начала, ни конца.

Келлхус снес кишауриму голову. Тело тяжело упало набок, а голова покатилась назад. Одна из змей, располовиненная, билась на полу. Вторая, целая и невредимая, быстро уползла в сад.


На том месте, где была Цитадель Пса, поднимался огромный черный столп дыма. Он нависал над разграбленным городом и тянулся, казалось, до самых небес.

Теперь все районы Карасканда горели, от Чаши — его прозвали так за то, что он располагался между пятью из девяти холмов, — до Старого города, обнесенного осыпающимися киранейскими стенами, что когда-то окружали древний Карасканд. Повсюду, куда ни глянь, поднимались столбы дыма — но ни один из них не мог сравниться с той башней из пепла, что высилась на юго-востоке.

Далеко на юге, стоя на вершине холма, Каскамандри аб Теферокар, Верховный падираджа Киана и всех Чистых земель, смотрел на дым со слезами на глазах. Когда первые разведчики принесли ему весть о бедствии, Каскамандри отказался в это верить. Он твердил, что Имбейян, его находчивый и свирепый зять, просто подает им сигнал. Но теперь он не мог отрицать то, что видел своими глазами. Карасканд — город, соперничавший с белостенной Селевкарой, — пал под натиском проклятых идолопоклонников.

Он прибыл слишком поздно.

— Что мы не можем предотвратить, — сказал падираджа своим блистательным грандам, — за то мы должны отомстить.

В тот самый момент, когда Каскамандри размышлял, что же он скажет дочери, отряд шрайских рыцарей перехватил Имбейяна и его свиту, когда те пытались бежать из города. Вечером по настоянию Готиана каждый из Великих Имен поставил ногу на грудь Имбейяну, говоря при этом: «Славьте силу Господню, что предала наших врагов в наши руки». Это был древний ритуал, появившийся в дни Бивня.

Потом они повесили сапатишаха на дереве.


— Келлхус! — крикнула Эсменет, мчась по галерее между колоннами черного мрамора.

Никогда еще ей не случалось бывать в столь огромном и роскошном здании.

— Келлхус!

Келлхус отвернулся от собравшихся вокруг него воинов и улыбнулся той ироничной, трогательной, товарищеской улыбкой, от которой у Эсменет всегда вставал комок в горле и сжималось сердце. Какая дерзкая, безрассудная любовь!

Она подлетела к нему. Его руки легли ей на плечи, окутали ее почти наркотическим ощущением безопасности. Он казался таким сильным, таким незыблемым…

Нынешний день был полон сомнений и ужаса — и для нее, и для Серве. Радость, охватившая их при падении Карасканда, быстро развеялась. Сперва они услышали известие о покушении. Как твердили несколько заудуньяни с безумными глазами, в городе на Келлхуса напали демоны. Вскоре после этого пришли люди из Сотни Столпов, чтобы эвакуировать их лагерь. И никто, даже Верджау и Гайямакри, не знал, жив ли Келлхус. Потом, мчась по разоряемому городу, они оказались свидетельницами множества ужасов. Такого, что и сказать нельзя. Женщины. Дети… Эсменет пришлось оставить Серве во внутреннем дворике. Девушку невозможно было успокоить.

— Они сказали, что на тебя напали демоны! — воскликнула Эсменет, прижавшись к его груди.

— Нет, — хмыкнул Келлхус. — Не демоны.

— Что случилось?

Келлхус мягко отстранил ее.

— Мы многое перенесли, — сказал он, погладив Эсменет по щеке.

Казалось, будто он скорее наблюдает, чем смотрит. Она поняла его невысказанный вопрос: «Насколько ты сильна?»

— Келлхус?

— Испытание вот-вот начнется, Эсми. Истинное испытание. Эсменет содрогнулась от ни с чем не сравнимого ужаса.

«Нет! — мысленно крикнула она. — Только не ты! Только не ты!»

В голосе его звучал страх.


4111 год Бивня, зима, залив Трантис


Хотя ветер продолжал неравномерно, порывами наполнять паруса, сам залив был необыкновенно спокоен. Можно было положить хору на перевернутый щит, и она бы не скатилась — настолько ровно шла «Амортанея».

— Что это? — спросил Ксинем, поворачивая лицо из стороны в сторону. — На что все смотрят?

Ахкеймион оглянулся на друга, потом снова перевел взгляд на берег, усыпанный обломками.

Раздался крик чайки — как всегда у чаек, полный притворной боли.

На протяжении жизни у Ахкеймиона случались такие мгновения — мгновения безмолвного изумления. Он мысленно называл их «визитами», потому что они всегда приходили по собственному желанию. Возникала некая передышка, ощущение отрешенности, иногда теплое, иногда холодное, и Ахкеймион думал: «Как я живу эту жизнь?» На протяжении нескольких мгновений вещи, находящиеся совсем рядом, — ветерок, трогающий волоски на руке, плечи Эсменет, хлопочущей над их скудными пожитками, — казались очень далекими. А мир, от привкуса во рту до невидимого горизонта, казался едва возможным. «Как? — безмолвно твердил он. — Как это может быть?»

Но никакого иного ответа, кроме изумленного трепета, он никогда не получал.

Айенсис называл подобные переживания «амрестеи ом аумретон», «обладание в утрате». В самой знаменитой своей работе, «Третьей аналитике рода людского» он утверждал, что это — пребывание в сердце мудрости, самый достоверный признак просветления души. Точно так же, как истинное обладание нуждается в утрате и обретении, так и истинное существование, настаивал Айенсис, нуждается в амрестеи ом аумретон. В противном случае человек просто бредет, спотыкаясь, сквозь сон…

— Корабли, — сказал Ахкеймион Ксинему. — Сожженные корабли.

Правда, немалая ирония крылась в том, что амрестеи ом аумретон придавала всему вид сна — или кошмара, в зависимости от ситуации.

Безжизненные прибрежные холмы Кхемемы стеной окружали залив. Между линией прибоя и пологими склонами тянулась узкая полоса пляжа. Песок напоминал по цвету беленый холст, но повсюду, насколько хватало глаз, на нем виднелись черные пятна. Повсюду лежали корабли и обломки кораблей, и всех их поглотил огонь. Их были сотни, и на их осколках восседали легионы красношеих чаек.

Над палубой «Амортанеи» зазвучали крики. Капитан корабля, нансурец по имени Меумарас, приказал отдать якорь.

На некотором расстоянии от берега, на отмели чернело несколько полусгоревших остовов — судя по виду, трирем. За ними из воды торчало примерно с дюжину корабельных носов; их железные тараны порыжели от ржавчины, а яркие краски, которыми были нарисованы глаза, растрескались и облезли. Но большинство кораблей сгрудилось на берегу; очевидно их выбросило туда каким-то давним штормом, словно больных китов. От некоторых остались лишь черные ребра шпангоутов. От других — корпуса, лежащие на боку или вовсе перевернутые. Из портов торчали ряды сломанных весел. И повсюду, куда ни падал взгляд Ахкеймиона, он видел чаек: они кружили в небе, ссорились из-за мелких обломков и стаями сидели на изувеченных корпусах судов.

— Здесь кианцы уничтожили имперский флот, — объяснил Ахкеймион. — И едва не погубили Священное воинство…

Ему вспомнилось, как Ийок описывал это бедствие, когда он висел, беспомощный, в подвале резиденции Багряных Шпилей. С того момента он перестал бояться за себя и начал бояться за Эсменет.

«Келлхус. Келлхус должен был уберечь ее».

— Залив Трантис, — хмуро произнес Ксинем.

Теперь это название сделалось известно всему свету. Битва при Трантисе стала величайшим поражением на море за всю историю Нансурской империи. Заманив Людей Бивня поглубже в пустыню, падираджа атаковал их единственный источник воды, имперский флот. Хотя никто точно не знал, что именно произошло, в целом считалось, что Каскамандри как-то удалось спрятать на своих кораблях большое количество кишаурим. По слухам, кианцы потеряли всего две галеры, да и то из-за внезапного шквала.

— Что ты видишь? — не унимался Ксинем. — Как это выглядит?

— Кишаурим сожгли все, — ответил Ахкеймион.

Он умолк, почти поддавшись идущему из глубины души нежеланию говорить что бы то ни было еще. Это казалось богохульством — передавать подобную картину словами. Кощунством. Но так происходит всегда, когда один пытается описать потери другого. Но иного способа, помимо слов, не было.

— Здесь повсюду лежат обугленные корабли… Они напоминают тюленей, которые выбрались на берег погреться на солнце. И чайки — тысячи чаек… У нас в Нроне таких чаек называют гопас. Ну, ты их знаешь — у них такой вид, будто у них горло перерезано. Гнусные твари, всегда отвратительно себя ведут.

Капитан «Амортанеи», Меумарас, покинул своих людей и подошел к стоящим у поручней Ахкеймиону с Ксинемом. Ахкеймиону нравился этот человек, с самой их первой встречи, еще в Иотии. Он принадлежал к числу тесперариев: так нансурцы называли командиров военных галер, ушедших в отставку и занявшихся коммерческими перевозками. Коротко подстриженные волосы Меумараса серебрились благородной сединой, а лицо, хоть и было выдублено морем, отличалось задумчивым изяществом. Конечно, капитан был чисто выбрит, и это придавало ему мальчишеский вид. Впрочем, то же можно сказать обо всех нансурцах.

— Я сделал крюк, вместо того чтобы идти по кратчайшему пути, — объяснил капитан. — Но мне нужно было самому взглянуть на это.

— Вы кого-то потеряли здесь, — сказал Ахкеймион, заметив припухшие веки Меумараса.

Капитан кивнул и нервно взглянул на обугленные корпуса, что валялись вдоль берега.

— Брата.

— Вы точно уверены, что он мертв?

Над головами у них с визгливыми криками пронеслась стая чаек.

— Мои знакомые, сходившие на берег, рассказывали, что кости и иссохшие трупы усеивают пустыню на несколько миль окрест, к северу и к югу. Какой бы катастрофой ни стало нападение кианцев, тысячи человек — если не десятки тысяч — выжили благодаря тому, что генерал Сассотиан тогда поставил флот на якорь рядом с берегом… Вы не чувствуете запаха? — спросил он, взглянув на Ксинема. — Пыль… похоже на сильный запах мела. Мы стоим у границы Великого Каратая.

Капитан повернулся к Ахкеймиону, и твердый взгляд его карих глаз встретился со взглядом колдуна.

— Там погибло слишком много людей.

Ахкеймион напрягся; его душу вновь охватил страх, уже успевший сделаться привычным.

— Священное воинство выжило, — возразил он.

Капитан нахмурился, как будто тон Ахкеймиона чем-то задел его. Он уже открыл было рот для ответной реплики, но передумал; в глазах промелькнуло понимание.

— Вы боитесь, что тоже кого-то потеряли.

Он снова взглянул на Ксинема……

— Нет, — отозвался Ахкеймион.

«Она жива! Келлхус должен был спасти ее!»

Меумарас вздохнул и отвел глаза, с жалостью и смущением.

— Желаю удачи, — сказал он, глядя на волны, тихо плескавшиеся о борт корабля. — От всего сердца. Но это Священное воинство…

И он погрузился в загадочное молчание.

— А что — Священное воинство? — спросил Ахкеймион.

— Я старый моряк. Я видел достаточно кораблей, сбившихся с курса и даже пошедших ко дну. Поэтому я знаю — Бог не дает никаких гарантий, невзирая на то, кто капитан и какой груз он везет.

Он снова взглянул на Ахкеймиона.

— А насчет Священного воинства точно можно сказать лишь одно: свет еще не видел большего кровопролития.

Ахкеймион знал, что это не так, но предпочел воздержаться. Он вновь принялся разглядывать уничтоженный флот; присутствие капитана внезапно стало напрягать его.

— Почему вы так говорите? — спросил Ксинем.

Как всегда, говоря, он вертел головой, поворачивая лицо из стороны в сторону. Отчего-то Ахкеймиону становилось все труднее выносить это зрелище.

— Что вы слышали?

Меумарас пожал плечами.

— По большей части, всякие ужасы. Все эти разговоры про гемофлексию, про чудовищные поражения, про то, что падираджа собирает все оставшиеся у него силы.

Ксинем фыркнул с несвойственной ему горечью.

— Ха! Это всем известно.

Теперь в каждом слове Ксинема Ахкеймиону слышатся страх. Казалось, будто в темноте таится нечто ужасное, и Ксинем боится, что это нечто может узнать его по голосу. За прошедшие недели это становилось все более явным: Багряные Шпили отняли у него не только глаза. Они отняли свет, напористость, боевой дух, что некогда наполняли Ксинема до краев. Своими Напевами Принуждения Ийок загнал его душу на извращенные пути, вынудил его предать и достоинство, и любовь. Ахкеймион пытался объяснить Ксинему, что не он думал эти мысли, не он произносил эти слова, — но ничего не помогало. Как сказал Келлхус, люди не способны разглядеть, что ими движет. Слабости, которые Ксинем засвидетельствовал, были его слабостями. Столкнувшись с истинным размахом злобы, Ксинем решил, что всему виной его собственная нестойкость.

— А кроме того, — продолжал капитан, которого, по всей видимости, не задела вспышка Ксинема, — еще и эти истории о новом пророке.

Ахкеймион резко вскинул голову.

— А что за истории? — осторожно спросил он. — Кто вам рассказывал их?

Это мог быть только Келлхус. А если Келлхус выжил… «Пожалуйста, Эсми! Пожалуйста, уцелей!»

— Каракка, рядом с которой мы стояли в Иотии, — сказал Меумарас. — Ее капитан как раз вернулся из Джокты. Он сказал, что у Людей Бивня сейчас только и разговоров, что о каком-то Келахе, чудотворце, способном выжать воду из песков пустыни.

Ахкеймион сам не заметил, когда прижал руку к груди. Сердце его бешено колотилось.

— Акка? — пробормотал Ксинем.

— Это он, Ксин… Это должен быть он.

— Вы его знаете? — со скептической улыбкой поинтересовался Меумарас.

Среди моряков слухи ценились на вес золота.

Но Ахкеймион не мог говорить. Он лишь вцепился в поручни: от радости у него закружилась голова.

Эсменет, наверное, жива. «Она жива!»

Но облегчение было даже более глубоким… При мысли о том, что с Келлхусом все в порядке, его сердце забилось быстрее.

— Спокойнее, спокойнее! — пробормотал капитан, обхватив Ахкеймиона за плечи.

Ахкеймион смотрел на него, ничего не соображая. Он едва не потерял сознание…

Келлхус. Чем он так взволновал его? Тем, что при нем он становился больше, чем есть на самом деле? Но кому, как не колдуну, знать вкус тех вещей, что выходят за пределы человеческих возможностей? Если колдуны и насмехались над людьми религиозными, то потому, что верующие относились к ним как к изгоям, потому что они, как казалось колдунам, ничего не понимали в той самой трансцендентности, которая якобы принадлежала исключительно им. А зачем повиноваться, когда можешь запрячь другого в ярмо?

— Да вы присядьте! — продолжал говорить Меумарас. Ахкеймион отстранил отечески заботливые руки капитана.

— Все нормально, — выдохнул он.

Эсменет и Келлхус. Они живы! Женщина, которая может спасти его сердце, и мужчина, который может спасти мир…

Он почувствовал на своем плече другую, более сильную руку. Ксинем.

— Оставьте его, — услышал он голос маршала. — Это плавание — лишь малая часть нашего путешествия.

— Ксин! — воскликнул Ахкеймион.

Ему хотелось рассмеяться, но помешала боль в горле. Капитан отошел; Ахкеймион так и не понял — то ли он сделал это из сострадания, то ли от смущения.

— Она жива, — сказал Ксинем. —Подумай только, как она обрадуется!

Отчего-то от его слов у Ахкеймиона перехватило дыхание. Ксинем, страдавший больше, чем он в состоянии был вообразить, позабыл о своей боли, чтобы…

О своей боли. Ахкеймион сглотнул, пытаясь изгнать возникшую в памяти картину: Ийок, стоящий перед ним, и в глазах с красными радужками — вялое сожаление.

Ахкеймион ухватился за друга. Их руки крепко сжались — в меру их безумия.

— Когда я вернусь, Ксин, там будет огонь.

Он окинул взглядом разбитые корабли имперского флота. Внезапно они показались ему скорее переходным периодом, чем концом, — словно надкрылья исполинских жуков.

Красногорлые чайки продолжали нести свою стражу.

— Огонь, — произнес Ахкеймион.

ГЛАВА 22 КАРАСКАНД

«Ибо все здесь — дань. Мы платим каждым вздохом, и вскоре кошелек наш опустеет».

Хроники Бивня, Книга Песней, глава 57, стих 3
«Подобно многим старым тиранам, я души не чаю в своих внуках. Я восхищаюсь их вспышками раздражения, их визгливым смехом, их странными капризами. Я злонамеренно балую их медовыми палочками. И я ловлю себя на том, что восхищаюсь их блаженным неведенем мира и миллиона его оскаленных зубов. Следует ли мне, как это сделал мой дедушка, выбить из них эту ребячливость? Или же мне следует снисходительно отнестись к их иллюзиям? Даже теперь, когда смерть стягивает вокруг меня свои призрачные заставы, я спрашиваю: "Почему невинность должна держать ответ перед миром?" Быть может, это мир должен держать ответ перед невинностью…

Да, я скорее склоняюсь к этому. Я устал нести ответственность…»

Стаджанас II, «Размышления»

4111 год Бивня, зима, Карасканд


На следующее утро над Караскандом висела пелена дыма. Город был испятнан пустошами пожаров, на которых то тут, то там виднелись огромные выпотрошенные постройки. Мертвые были повсюду: они грудами лежали перед дымящимися храмами, валялись в разграбленных дворцах и на площадях прославленных караскандских базаров. Коты лакали кровь из луж. Вороны выклевывали незрячие глаза.

Пение одинокой трубы скорбным эхом разнеслось над крышами. Все еще хмельные после вчерашнего, Люди Бивня зашевелились, предвидя день покаяния и мрачного празднования. Но из разных районов города стали доноситься голоса других труб — призыв к оружию. Рыцари в железных доспехах затопали по улицам, выкрикивая: «Тревога! Тревога!»

Те, кто взобрался на южные стены, увидели огромные отряды всадников в разноцветных одеждах, что перехлестнули через гребень холма и теперь скатывались вниз по склонам, поросшим редким лесом. Каскамандри I, падиражда Киана, наконец-то лично повел военные действия против айнрити.

Великие Имена отчаянно пытались собрать своих танов и баронов, но это было безнадежно, ибо люди рассеялись но всему городу. Готьелк все еще был не в себе после гибели младшего сына, Гурньяу, и от него ничего нельзя было добиться. А тидонцы отказались покидать город без своего возлюбленного графа Агансанорского. Длинноволосые туньеры после недавней смерти принца Скайельта распались на плохо организованные отряды и теперь безответственно вернулись к грабежу. А айнонские палатины, когда Чеферамунни оказался на смертном ложе, принялись враждовать между собой. Трубы звали и звали, но мало было тех, кто откликнулся на их зов, слишком мало.

Фанимские кавалеристы спустились с холмов так быстро, что большую часть осадных лагерей Священного воинства пришлось бросить, вместе с военными машинами и съестными припасами. Отступавшие рыцари подожгли несколько лагерей, чтобы добро не попало в руки язычников. Сотни больных, неспособных спасаться бегством, были брошены на произвол судьбы. Отряды рыцарей-айнрити, пытавшихся противиться продвижению падираджи, быстро оттеснили или обратили в бегство, а по их следам катились волны улюлюкающих всадников. На протяжении утра Великие Имена лихорадочно собирали тех, кто остался за пределами Карасканда, и прилагали все усилия, чтобы организовать оборону городских стен.

Победа обернулось ловушкой. Они оказались заточены в городе, который уже на протяжении нескольких недель пребывал в осаде. Великие Имена приказали быстро обследовать продовольственные запасы. Когда они узнали, что Имбейян, поняв, что потерял Карасканд, сжег городские амбары, они впали в отчаяние. И конечно же, огромные кладовые последнего оплота города, Цитадели Пса, были уничтожены Багряными Шпилями. Разрушенная крепость все еще горела, маяком возвышаясь над самым восточным из холмов Карасканда.


Восседая на роскошном канапе, окруженный советниками и многочисленными детьми, Каскамандри аб Теферокар наблюдал с террасы брошенной виллы, расположенной на склоне холма, как огромные крылья его армии неумолимо смыкаются вокруг Карасканда. Прижавшись к его огромному, словно у кита, животу, очаровательные дочки падираджи засыпали отца вопросами о том, что здесь произошло. На протяжении нескольких месяцев он наблюдал за Священным воинством из роскошных святилищ Кораши, из возвышенного дворца «Белое солнце» в Ненсифоне. Он положился на проницательность и талант своих полководцев. Он презирал идолопоклонников-айнрити, считая их варварами, ничего не смыслящими в войне.

Но с этим было покончено.

Чтобы возместить ущерб, причиненный его недосмотром, падираджа собрал воинство, достойное его предков, некогда ведших джихад. В него входили те, кто выжил при Анвурате, — около шестидесяти тысяч сильных воинов, под командованием несравненного Кинганьехои, отказавшегося от вражды с падираждой; гранды Чианадини, родины кианцев, и с ними около сорока тысяч кавалеристов под командованием блестящего и безжалостного Фанайяла, сына Каскамандри; и давний данник Каскамандри, Пиласаканда, король Гиргаша, чей вассал Хетмен вел с собой тридцать тысяч чернокожих фаним и сто мастодонтов из языческого Нильнамеша. Эти последние вызывали у падираджи особенную гордость, в то время как его дочери при виде неуклюжих гигантов ахали и хихикали.

Когда спустился вечер, падираджа приказал штурмовать стены города, в надежде воспользоваться тем смятением, что охватило идолопоклонников при виде его преимущества. Принесли лестницы, сделанные еще плотниками-айнрити, и прикатили единственную осадную башню, захваченную в целости и сохранности, и вдоль стен, примыкающих к Вратам Слоновой Кости, вспыхнул яростный бой. Мастодонтов впрягли в огромный таран, окованный железом, — тоже сделанный Людьми Бивня, — и вскоре раскатистый рокот барабанов и трубные вопли слонов перекрыли крики дерущихся. Но железные люди отказывались сдавать стены, и кианцы с гиргашцами понесли ужасающие потери — в том числе четырнадцать мастодонотов, сожженных заживо кипящей смолой. Младшая из дочерей Каскамандри, прекрасная Сироль, расплакалась.

Когда солнце наконец зашло, Люди Бивня встретили темноту с облегчением и ужасом. С облегчением — потому что сегодня сумели спастись. А с ужасом — потому что все равно были обречены.


Низкое стаккато барабанной дроби.

Пройас — рядом с ним стоял Найюр — прислонился к известняковому парапету на вершине Роговых Врат, глядя через бойницу на грязную равнину внизу. Окрестности кишели кианцами, которые стаскивали вещи и палатки айнрити на огромные костры, устанавливали яркие шатры, подновляли частоколы и земляные валы. Отряды всадников в серебристых шлемах патрулировали холмы.

Айнрити пришлось занять те же самые места, чтобы обстреливать нападающих; обгоревшая махина осадной башни стояла на расстоянии броска камня от того места, где устроился Пройас. Принц крепко зажмурился; глаза жгло, словно огнем. «Этого не может быть! Только не это!»

Сперва эйфория — полный экстаз! — вызванная падением Карасканда. Затем падираджа, который так долго оставался не более чем слухом об огромных силах, скапливающихся на юге, материализовался на холмах у города. Сперва в голове у Пройаса билась одна-единственная мысль: кто-то совершил чудовищную ошибку; все уладится само собой, как только прекратится хаос грабежей. Эти отряды всадников в шелковых одеяниях — они не могут быть кианской кавалерией… Язычники были смертельно ранены под Анвуратом — уничтожены! Священное воинство взяло могучий Карасканд, великие врата Ксераша и Амотеу, и уже готово было вступить в Священные земли! Они были так близко!..

Так близко, что в Шайме — Пройас был в этом уверен — видели на горизонте дымы Карасканда.

Но кавалеристы действительно были кианцами. Они охватили город огромным кольцом, и над ними реял Белый Лев падираджи. Они жгли оставшиеся без защиты лагеря айнрити, убивали больных и гнали прочь безумцев, которым хватало глупости препятствовать их продвижению. Каскамандри пришел. И Бог, и надежда покинули их.

— Сколько их, на твой взгляд? — спросил Пройас у скюльвенда, который стоял, скрестив покрытые шрамами руки поверх чешуйчатого доспеха.

— А какая разница? — отозвался варвар.

Его бирюзовый взгляд нервировал Пройаса, и принц снова принялся осматривать затянутые серым дымом окрестности. Вчера, когда масштабы бедствия постепенно прояснились, Пройас раз за разом спрашивал себя: почему? Почему? Его мысли, словно обиженный ребенок, топтались вокруг его благочестия. Кто из Великих Имен трудился столько, сколько он? Кто совершил больше жертвоприношений, вознес больше молитв? Но теперь Пройас не смел задаваться этим вопросом.

К нему вернулись мысли об Ахкеймионе и Ксинеме.

«Это ты, — сказал тогда маршал Аттремпа, — все предал..»

«Но это же во имя Бога! Ради славы Господней!»

— Большая разница! — прошипел Пройас.

Он знал, что скюльвенд ощетинится, заслышав подобный тон, но его это не волновало.

— Нам нужно найти способ выбраться отсюда!

— Вот именно, — отозвался Найюр, внешне совершенно невозмутимый. — Нам нужно найти способ выбраться отсюда… А насколько велико воинство падираджи — неважно.

Нахмурившись, Пройас снова повернулся к бойнице. Он был не в том настроении, чтобы выслушивать замечания.

Пройас поднес руки к лицу, провел ногтями по щекам. «Этого не может быть! Что-то… Я что-то упустил!»

— Мы прокляты, — пробормотал он. — Они правы… Бог наказывает нас!

— Ты о чем?

— О том, что Конфас и прочие, возможно, правы насчет него!

Грубое лицо превратилось в каменную маску.

— Него?

Келлхуса! — воскликнул Пройас.

Он крепко сцепил дрожащие руки.

«Я дрогнул! Я потерпел неудачу!»

Пройас читал множество трактатов о том, как другие люди совершали ошибки в критических ситуациях, и вдруг осознал, что сейчас — сейчас! — его момент слабости. Но вопреки ожиданиям, это знание не придало ему сил. Скорее уж осознание того, что он потерпел неудачу, грозило ускорить его крах. Он был слишком болен… Слишком устал.

— Они бранятся из-за него, — резко произнес принц. — Сперва Конфас, а теперь даже Готьелк и Готиан.

Пройас судорожно вздохнул.

— Они утверждают, что он — лжепророк.

— Это не слухи? Они сами сказали тебе об этом? Пройас кивнул.

— Они думают, что при моей поддержке смогут открыто выступить против него.

— Ты рискнешь развязать войну? Войну айнрити против айнрити?

Пройас сглотнул, пытаясь придать взгляду определенную строгость.

Да, если этого потребует Бог.

— А откуда вам знать, чего именно требует ваш Бог? Пройас в ужасе уставился на скюльвенда.

— Я просто…

К горлу подступила острая боль, по щекам потекли горячие слезы. Пройас мысленно выругался, открыл было рот, но вместо слов у него вырвался всхлип…

— А как насчет Конфаса? — спросил принц. — Есть ли шанс, что он солгал насчет запасов еды?

Варвар пожал могучими плечами.

— Нансурцы умеют считать.

— А еще они умеют лгать! — сорвался Пройас.

Ну почему этот человек не может нормально отвечать на вопросы?

— Ты думаешь, Конфас сказал правду?

Найюр сплюнул за край древней каменной стены.

— Придется подождать… Посмотрим, останется ли он жирным, когда мы отощаем.

Чума на голову скюльвенда! Как он может дразнить его сейчас, в таких тяжелых обстоятельствах?

— Ты оказался осажден, — продолжал скюльвендский воин, — в городе, который уже несколько недель голодал. Даже если Конфас и припрятал сколько-то еды, это не имеет значения. У тебя всего один выход, один-единственный. Нужно пустить в дело Багряных Шпилей — и немедленно, пока падираджа не успел собрать кишаурим. Священное воинство должно выйти в поле.

— Ты что, думаешь, я с этим не согласен? — воскликнул Пройас. — Я уже обращался к Элеазару — и знаешь, что он мне ответил? Он сказал: «Багряные Шпили уже понесли слишком много ненужных потерь…» Ненужные потери! Каково, а? Дюжина погибших при Анвурате, если не меньше! Чуть больше в пустыне — не так уж плохо по сравнению с сотней тысяч правоверных! И что? Человек пять сражены вчера хорами, — небо, спаси и помилуй! — убиты при уничтожении последних остававшихся в Карасканде запасов еды… Всем бы нам такие потери!

Пройас умолк, осознав, что начинает задыхаться. Мысли путались, как будто он по-прежнему страдал от лихорадки. Огромные, потрепанные временем камни башни словно кружились вокруг него. Если бы Триамис построил эти стены из хлеба! — мелькнула у него бредовая мысль.

Скюльвенд бесстрастно наблюдал за ним.

— Тогда вы обречены, — сказал он.

«О Господи!»

Все это длилось слишком долго. Ноша была слишком велика. Все — каждый день, каждое слово! — все было битвой. А жертвы — они оставляли слишком глубокие раны. Пустыня, даже гемофлексия — это все пустяки. Но Ахкеймион — о, это уже серьезно! И Ксинем, от которого он отказался. Два человека, которых он уважал, как никого другого, — и он отрекся от них ради Священного воинства… Но этого все равно недостаточно!

«Ничего… Ничего не достаточно!»

— Скажи мне, Найюр, — прохрипел принц. Странная улыбка, похожая больше на оскал, проступила на его лице, и он снова всхлипнул. Пройас закрыл лицо руками и осел на парапет.

— Пожалуйста! — крикнул он камню. — Найюр… Ты должен сказать мне, что делать!

Теперь, похоже, ужаснулся скюльвенд.

— Иди к Келлхусу, — сказал варвар. — Но я тебя предупреждаю, — он вскинул могучий, покрытый боевыми шрамами кулак, — береги свое сердце. Накрепко закрой его!

Он опустил голову и взглянул исподлобья — так мог бы глядеть волк…

— Иди, Пройас. Иди и сам спроси этого человека.


Кровать стояла из черном помосте, устроенном в центре спальни, словно постамент, вырезанный из каменной глыбы. Легкие покрывала, которые обычно натягивались между столбиками кровати, здесь были прикреплены к изумрудно-золотому балдахину. Закинув одну ногу поверх простыней, Келлхус нежно погладил Эсменет по щеке. Глядя на ее зардевшуюся кожу, он видел, как кровь питает бьющееся сердце, а затем разливается по всему телу.

«Наша кровь, отец…» В мире неискусных и тупых душ ничто не могло быть драгоценнее.

«Дом Анасуримборов».

Дуниане не только видели глубоко — они еще видели далеко. Даже если Священное воинство выживет в Карасканде, даже если удастся захватить Шайме, война все равно только начинается… Этому его научил Ахкеймион.

И в конечном итоге лишь сыновья смогут победить смерть.

«Ты поэтому вызвал меня? Из-за того, что умираешь?»

— Что это? — спросила Эсменет, подтягивая простыню к подбородку.

Келлхус резким движением подался вперед и уселся, поджав ноги. Он принялся вглядываться в освещенный свечами полумрак, прислушиваясь к приглушенному шуму возни за дверью. «Что он…»

Внезапно двустворчатая дверь распахнулась, и Келлхус увидел Пройаса, все еще слабого после болезни, — он скандалил с двумя из Сотни Столпов.

— Келлхус! — прорычал конрийский принц. — Отгони своих псов, или, клянусь богом, сейчас прольется кровь!

Повинуясь короткому приказу, телохранители отпустили Пройаса и вернулись на свои места. Принц остался стоять. Грудь его тяжело вздымалась, взгляд блуждал по роскошной полутемной спальне. Келлхус охватил его своими чувствами… Этот человек прямо-таки излучал безрассудство, но буйство его страсти создавало определенные трудности, в которых тяжело было разобраться. Он боялся, что Священное воинство погибло — как и все его люди, и что Келлхус каким-то образом послужил этому причиной.

«Ему нужно знать, что я такое».

— Что случилось, Пройас? Что это на тебя нашло, раз ты так возмутительно себя ведешь?

Но тут взгляд принца наткнулся на Эсменет, оцепеневшую от потрясения. Келлхус мгновенно распознал опасность.

«Он ищет повод».

У дверей была устроена внутренняя терраса; Пройас, пошатываясь, попятился к ограждению.

— Что она здесь делает?

Он в замешательстве смотрел на женщину.

— Почему она в твоей постели?

«Он не хочет понимать».

— Она моя жена… Так что случилось?

— Жена?! — воскликнул Пройас и поднес ладонь ко лбу. — Она твоя жена?

«До него доходили слухи…» - Пустыня, Пройас. Пустыня оставила след на всех нас. Принц покачал головой.

— К черту пустыню, — пробормотал он, потом, охваченный внезапной яростью, поднял взгляд. — К черту пустыню! Она же… она… Акка любил ее! Акка! Ты что, забыл? Твой друг…

Келлхус опустил глаза, с печалью и раскаянием.

— Мы подумали, что он хотел бы этого.

— Хотел? Хотел, чтобы его лучший друг трахал шлю…

— Да кто ты такой, чтобы говорить об Акке со мной! — выкрикнула Эсменет.

— Ты о чем? — спросил Пройас, бледнея. — Что ты имеешь в виду?

Он поджал губы; глаза его потухли, правая рука поднялась к груди. Ужас открыл новую точку в бурлении его страстей — возможность…

— Но ты же сам знаешь, — сказал Келлхус. — Изо всех людей ты менее всего имеешь право судить.

Конрийский принц вздрогнул.

— Что ты имеешь в виду?

«Давай… Предложи ему перемирие. Продемонстрируй понимание. Покажи бессмысленность его вторжения…»

— Послушай, — сказал Келлхус, потянувшись к собеседнику словами, тоном и каждым оттенком выражения. — Ты позволил своему отчаянию править собой… А я повелся на дурные манеры. Пройас! Ты — один из лучших моих друзей…

Он отбросил простыни, спустил ноги на пол.

— Давай выпьем и поговорим.

Но Пройас зацепился за его предыдущее замечание — как того и желал Келлхус.

— Я желаю знать, почему не имею права судить. Что это означает, «лучший друг»?

Келлхус с болью поджал губы.

— Это означает, что именно ты, Пройас, — ты, а не мы — предал Ахкеймиона.

Красивое лицо оцепенело от ужаса. Сердце лихорадочно заколотилось.

«Мне следует действовать осторожно».

— Нет, — отрезал Пройас.

Келлхус разочарованно прикрыл глаза.

— Да. Ты обвиняешь нас, хотя на самом деле считаешь, что сам должен нести ответ.

— Ответ? За что? — Принц фыркнул, словно испуганный юнец. — Я ничего не сделал.

— Ты сделал все, Пройас. Тебе нужны были Багряные Шпили, а Багряным Шпилям был нужен Ахкеймион.

— Никто не знает, что случилось с Ахкеймионом!

— Ты знаешь… Я вижу это знание в тебе. Конрийский принц отшатнулся.

— Ты ничего не видишь! «Так близко…»

— Конечно вижу, Пройас. Как ты можешь до сих пор сомневаться во мне, после всего, что было?

Но прямо у него на глазах что-то произошло: непредвиденная вспышка осознания, каскад противоречий, слишком сильных, чтобы их можно было заглушить. «Какое слово…»

— Сомневаться? — выкрикнул Пройас. — А как я могу не сомневаться? Священное воинство стоит на краю пропасти, Келлхус!

Келлхус улыбнулся, как прежде улыбался Ксинем над тем, что казалось ему одновременно и трогательным, и глупым.

— Бог испытывает нас, Пройас. Он еще не вынес приговор. Скажи, как может быть испытание без сомнений?

— Он испытывает нас… — с непроницаемым лицом повторил Пройас.

— Конечно, — печально произнес Келлхус. — Просто открой свое сердце, и ты сам все увидишь!

Открыть свое…

Пройас оборвал фразу; глаза его до краев наполнились недоверием и страхом.

— Он говорил мне! — внезапно прошептал он. — Так вот что он имел в виду!

Острая тоска во взоре, боль, сражавшаяся с дурными предчувствиями, — все это внезапно рухнуло, сменившись подозрительностью и недоверием.

«Кто-то предупредил его… Но кто? Скюльвенд? Неужели он зашел так далеко?»

— Пройас…

«Мне следовало убить его».

— А как насчет тебя, Келлхус? — бросил Пройас. — Ты сам-то сомневаешься? Великий Воин-Пророк боится будущего?

Келлхус взглянул на Эсменет и увидел, что она плачет. Он сжал ее холодные руки.

— Нет.

«Я не боюсь».

Пройас уже отступал, пятясь, через двустворчатую дверь, в ярко освещенную прихожую.

— Ну так будешь.


Свыше тысячи лет огромные известняковые стены Карасканда смотрели на холмистые просторы Энатпанеи. Когда Триамис I — возможно, величайший из аспект-императоров — возвел их, его хулители в Кенейской империи потешались над такой тратой сил и средств, заявляя, что он, победивший всех врагов, не нуждается в стенах. Триамис же, как писали летописцы, отмахнулся от их замечаний, сказав: «Никто не может победить будущее». И действительно, за последующие века Триамисовы стены, как их прозвали, не раз сдерживали ход истории, если не направляли его в иную сторону.

День за днем трубы айнрити пели на высоких башнях, созывая Людей Бивня на крепостные валы, ибо падираджа с безрассудной яростью гнал людей на приступ могучих укреплений, будучи убежден, что силы голодающих идолопоклонников на исходе. Изможденные галеоты, конрийцы, тидонцы становились к военным машинам, оставшимся от прежних защитников Карасканда, стреляли из катапульт горшками с кипящей смолой, а из баллист — огромными железными стрелами. Туньеры, нансурцы и айноны собирались на стенах, под парапетом с бойницами, и прикрывались щитами от ливня стрел, что временами заслонял солнце. И день за днем отбрасывали язычников.

Даже проклиная врагов, кианцы не могли не изумляться их отчаянной ярости. Дважды молодой граф Атьеаури устраивал дерзкие вылазки на изрытую следами подков равнину; один раз он захватил окопы саперов и обрушил проложенные ими туннели, а второй — прорвался за сделанные кое-как земляные валы и разграбил стоящий на отшибе лагерь. Всем было очевидно, что айнрити обречены, и однако же они продолжали сражаться, как будто не знали этого.

Но они знали - как могут знать только люди, к которым подступает голодная смерть.

Гемофлексия шла своим чередом. Многие — и в их числе Чеферамунни, король-регент Верхнего Айнона — еще медлили на пороге смерти, а другие — такие как палатин Зурсодда, правитель Корафеи, или Киннея, граф Агмундрский, в конце концов перешагнули его. Когда пламя поглотило графа Агмундрского, его прославленные лучники принялись стрелять через стену горящими стрелами, и кианцы поражались, не понимая, что за безумие охватило идолопоклонников. Киннея попал в число последних великих лордов айнрити, сгинувших в горниле болезни.

Но когда мор пошел на убыль, угроза голодной смерти усилилась. Ужасный Голод, Буркис, бог, пожирающий людей и выплевывающий кожу и кости, бродил по улицам и дворцам Карасканда.

Во всем городе люди принялись охотиться на котов, собак, а под конец даже на крыс. Дворяне победнее стали вскрывать вены породистым скакунам. Многие отряды кидали жребий, определяя, кому придется забить своего коня. Те, у кого коней не было, копались в земле, выискивая съедобные клубни. Они варили виноградные лозы и даже осот, чтобы заглушить мучительное безумие, терзающее желудки. Кожу — с седел, курток, и вообще отовсюду, откуда только удавалось ее отодрать, — тоже варили и ели. Когда раздавалось пение труб, то на многих доспехи болтались, потому что ремешки и застежки очутились в каком-нибудь горшке. Изможденные люди бродили по улицам в поисках съестного; лица их были пусты, а движения медлительны, словно они шли сквозь песок. Поговаривали, будто некоторые пируют жирными трупами кианцев или убивают в глухой ночи, чтобы унять безумный голод.

Вслед за фаним вернулась и болезнь. Люди, особенно из низших каст, начали терять зубы от цинги. Других диарея наказала коликами и кровавым поносом. Во многих районах города можно было увидеть воинов, что ходили без штанов, погрязнув в своей деградации.

Все это время внимание, окружающее Келлхуса, князя Атритау, и напряжение между теми, кто восхвалял его, и теми, кто его осуждал, усиливалось. На заседаниях Совета Конфас, Готьелк и даже Готиан без устали обвиняли Келлхуса, утверждая, что он — лжепророк, язва на теле Священного воинства и ее следует выжечь. Кто мог усомниться в том, что Бог наказывает их? У Священного воинства, настаивали они, может быть только один пророк, и его имя — Айнри Сейен. Пройас, который прежде с таким красноречием защищал Келлхуса, самоустранился ото всех споров и отказывался что-либо говорить. Лишь Саубон по-прежнему выступал в его защиту, хоть и без особого рвения, поскольку ему не хотелось портить отношения с людьми, в поддержке которых он нуждался, дабы упрочить свои притязания на Карасканд.

Но никто по-прежнему не смел предпринять что-либо против так называемого Воина-Пророка. Его последователи, заудуньяни, исчислялись десятками тысяч, хотя представителей высших каст среди них было не так уж много. Мало кто забыл Чудо Воды в пустыне, когда Келлхус спас Священное воинство, включая и тех неблагодарных, что теперь предавали его анафеме. Вспыхнул раздор и мятеж, и впервые мечи айнрити пролили кровь айнрити. Рыцари отрекались от лордов. Брат отказывался от брата. Соплеменники восставали друг на друга. Лишь Готиану и Конфасу удалось как-то сохранить верность своих людей.

И тем не менее, когда раздавалось пение труб, айнрити забывали о вражде. Они стряхивали с себя апатию болезни и сражались с жаром, знакомым лишь тем, на кого пал гнев Божий. А штурмовавшим их язычникам казалось, будто стены обороняют мертвецы. Сидя у своих костров, кианцы шепотом рассказывали истории об отважных и проклятых душах, о том, что Священное воинство уже погибло, но до сих пор продолжает сражаться, ибо столь сильна была ненависть его воинов.

Слово «Карасканд» из названия города сделалось именем страдания. Казалось, будто сами стены — стены, возведенные Триамисом Великим, — стонут.

Роскошь этого дома напоминала Серве о праздной жизни в качестве наложницы в доме Гаунума. С открытой колоннады на дальней стороне комнаты ей был виден Карасканд, раскинувшийся на холмах под синью небес. Серве полулежала на зеленой кушетке; она сбросила платье с плеч, и теперь оно свисало с яркого пояса, повязанного у нее на талии. Младенец вертелся у ее обнаженной груди, и Серве как раз начала кормить его, когда услышала звук отодвигающейся щеколды. Серве подумала, что это кто-то из домашних рабов-кианцев, и ахнула от неожиданности и восторга, когда почувствовала прикосновение к шее руки Воина-Пророка. Вторая рука скользнула по ее нагой груди, когда Келлхус потянулся, чтобы осторожно провести пальцем по пухлой щечке младенца.

— Что ты здесь делаешь? — спросила Серве, подставляя губы под поцелуй.

— Много всего произошло, — мягко произнес Келлхус. — Я хотел убедиться, что с тобой все в порядке… А где Эсми?

Ей всегда было странно слышать, как Келлхус задает такие простые вопросы. Они напоминали ей о том, что Бог все еще человек.

— Келлхус, — задумчиво спросила она, — а как зовут твоего отца?

— Моэнгхус.

Серве наморщила лоб.

— Я думала, его имя… Этель или как-то так.

— Этеларий. В Атритау короли, восходя на престол, принимают имя великого предка. А Моэнгхус — его настоящее имя.

— Тогда, — сказала Серве, проводя пальцами по светлому пушку, покрывающему головку ребенка, — это и будет его имя при Помазании: Моэнгхус.

Это не было утверждением. В присутствии Воина-Пророка все заявления становились вопросами. Келлхус улыбнулся.

— Так мы назовем нашего ребенка.

— Мой пророк, а что он за человек — твой отец?

— Самый загадочный на свете, Серве. Серве негромко рассмеялась.

— А он знает, что породил на свет голос Бога? Келлхус поджал губы от притворной сосредоточенности.

— Возможно.

Серве, которая уже стала привыкать к таинственным беседам наподобие этой, улыбнулась. Она смахнула слезы с глаз. С теплом ребенка, пригревшегося на груди, и теплом дыхания пророка на шее мир казался замкнутым кругом, как будто радость давно уже изгнала горе.

Внезапно Серве захлестнуло ощущение вины.

— Я знаю, что ты горюешь, — сказала она. — Столько страданий…

Он опустил голову. Ничего не ответил.

— Но я никогда не была такой счастливой, — продолжала Серве. — Такой целой… Это грешно? Обрести радость, когда другие страдают?

— Для тебя — нет, Серве. Для тебя — нет.

Серве ахнула и перевела взгляд на младенца, присосавшегося к груди.

— Моэнгхус проголодался! — рассмеялась она.


Радуясь тому, что их долгие поиски завершены, Раш и Вригга остановились на вершине стены. Опустив щит, Раш уселся спиной к парапету, а Вригга остался стоять, прислонившись к каменной кладке и глядя через бойницу на вражеские костры, рассеянные по долине Тертаэ. Никто из них не обратил внимания на темную фигуру, припавшую к парапету на некотором расстоянии от них.

— Я видел ребенка, — сказал Вригга, продолжая смотреть в темноту.

— Да ну? — с искренним интересом отозвался Раш. — А где?

— У нижних врат на площади Фама. Помазание проводили прилюдно… А ты что, не знал?

— А мне кто-нибудь сообщил?!

Вригга снова принялся вглядываться в ночную мглу.

Какой-то он странно темненький, я бы сказал.

— Чего?

Ребенок. Ребенок темненький. Раш фыркнул.

— Подумаешь — с какими волосиками родился. Они все равно скоро сменятся. У моей второй дочки вообще были бачки!

Дружеский смех.

— Когда-нибудь, когда все закончится, я приеду поухаживать за твоими волосатыми дочками.

— Ох, начни лучше с моей волосатой жены!

Новый взрыв смеха, оборвавшийся от внезапного озарения.

— О-хо! Так вот откуда взялось твое прозвище!

— Ах ты наглый ублюдок! — возмутился Раш. — Нет, просто моя кожа…

— Имя ребенка! — проскрежетал чей-то голос из темноты. — Как его имя?

Вздрогнув, друзья повернулись к похожему на призрак скюльвенду. Им уже доводилось видеть этого человека — мало кто из Людей Бивня не видел его, — но им никогда еще не случалось сталкиваться с варваром лицом к лицу. Даже в лунном свете от его вида делалось не по себе. Буйные черные волосы. Загорелый лоб, глаза — словно два осколка льда. Могучие плечи, слегка ссутуленные, как будто согнутые сверхъестественной силой его спины. Тонкая, словно у юноши, талия. И крепкие руки, исчерченные шрамами, и ритуальными, и полученными в боях. Он казался каменным изваянием, древним и голодным.

— Ч-что? — запинаясь, переспросил Раш.

— Имя! — прорычал Найюр. — Как его назвали?

— Моэнгхус! — выпалил Вригга. — Они назвали Моэнгхусом…

Висящее в воздухе ощущение угрозы внезапно развеялось. Варвар сделался странно непроницаемым, настолько неподвижным, что его можно было принять за неодушевленный предмет. Его безумные глаза глядели сквозь друзей, в края далекие и запретные.

Некоторое время царило напряженное молчание. А затем, не сказав ни слова, скюльвенд развернулся и ушел во тьму.

Вздохнув, двое друзей переглянулись, а потом возобновили свою подстроенную беседу — на всякий случай, для верности.

Как им и было велено.


«Какой-нибудь иной путь, отец. Должен быть иной путь».

К Цитадели Пса не подходил никто, даже самые отчаявшиеся охотники на крыс.

Стоя на гребне разрушенной стены, Келлхус смотрел на темный Карасканд с его сотнями тлеющих пожарищ. А за стенами, по всей равнине, горели бесчисленные костры армии падираджи.

«Путь, отец… Где путь?»

Сколько бы раз Келлхус ни подвергал себя строгости Вероятностного Транса, все линии оказывались задавлены то ли бедствием, то ли весом чрезмерных перестановок. Переменные величины были слишком многочисленны, а вероятности — слишком безудержны.

В течение последних недель он пустил в ход все влияние, каким только располагал, в надежде обойти вариант, который теперь казался неминуемым. Из Великих Имен его в открытую продолжал поддерживать лишь Саубон. Пройас, хотя и отказался присоединиться к созданной Конфасом коалиции, наотрез отвергал все попытки Келлхуса примириться. Среди прочих Людей Бивня углублялось разделение на заудуньяни и ортодоксов, как они теперь себя называли. А угроза нового, более решительного нападения со стороны Консульта не позволяла Келлхусу свободно ходить среди людей — и это при том, что ему необходимо было сохранить тех, кого он уже приобрел, и завоевать новых последователей.

А тем временем Священное воинство умирало.

«Ты сказал, что мой путь — Кратчайший…» Он тысячу раз воскрешал в памяти неожиданную встречу с кишауримом-посланцем, анализируя, оценивая, взвешивая различные интерпретации — и все тщетно. Что бы ни говорил отец, всякий шаг теперь вел во тьму. Каждое слово несло риск. Казалось, он во многих отношениях ничем не отличался от людей, рожденных в миру…

«Что такое Тысячекратная Мысль?»

Келлхус услышал постукивание камня о камень, потом шорох гравия и песка. Он попытался разглядеть что-нибудь сквозь тени, окружавшие подножие руин. Опаленные стены образовали не имеющий крыши лабиринт. Темная фигура вскарабкалась на груду обломков. Келлхус разглядел в лунном свете округлое лицо…

— Эсменет! - позвал он. — Как ты меня нашла? Улыбка ее была озорной и лукавой, хотя Келлхус видел скрывающееся за ней беспокойство.

«Она никогда никого не любила так, как меня. Даже Ахкеймиона».

— Мне сказал Верджау, — ответила Эсменет, пробираясь между изувеченных стен.

— Ах да, — сказал Келлхус, который все мгновенно понял. — Он боится женщин.

Эсменет пошатнулась, раскинула руки. Она восстановила равновесие, но на миг у Келлхуса перехватило дыхание — и он сам этому удивился. Падение с такой высоты стало бы смертельным.

— Нет…

Она на миг сосредоточилась, высунув кончик языка. Потом пляшущей походкой преодолела оставшееся расстояние.

— Он боится меня!

Эсменет со смехом бросилась в его объятия. Они крепко прижались друг к другу на этой темной, ветреной высоте, окруженные городом и миром — Караскандом и Тремя Морями.

«Она знает… Она знает, что я борюсь».

— Мы все тебя боимся, — сказал Келлхус, удивляясь тому, какой влажной сделалась его кожа.

«Она пришла, чтобы утешить меня».

— Ты просто восхитительно лжешь, — пробормотала Эсменет, подставляя губы под его поцелуй.

Они прибыли вскоре после того, как сгустились сумерки, — девять наскенти, старших учеников Воина-Пророка. На террасе дворца, который Келлхус выбрал на роль их опорного пункта и пристанища в Карасканде, был установлен огромный стол из красного дерева, высотой по колено. Стоявшая в тени сада Эсменет смотрела, как они усаживались на подушки, подбирая или скрещивая ноги. Прошедшие дни избороздили почти все лица морщинами беспокойства, но эти девятеро казались особенно встревоженными. Наскенти круглые сутки проводили в городе, организовывая заудуньяни, посвящая новых судей и закладывая основы богослужения. Пожалуй, они лучше, чем кто бы то ни было, знал, насколько трудно положение Священного воинства.

Терраса возвышалась над северным склоном Бычьего холма, и с нее открывался вид на большую часть города. Лабиринт улочек и переулков Чаши, образующих сердце Карасканда, уходил вдаль и поднимался к окружающим холмам, словно ткань, натянутая между пятью столбиками. На востоке возвышался остов Цитадели; лунный свет окаймлял извилистые очертания опаленных стен. На северо-западе, на Коленопреклоненном холме раскинулся дворец сапатишаха; холм был не слишком высок, и время от времени на розовых мраморных стенах можно было заметить мелькающие фигуры. Ночное небо было подернуто темными тучами, но Небесный Гвоздь, ясный и сверкающий, поблескивал из темных глубин.

Внезапно среди наскенти воцарилась тишина; они, все как один, склонили головы. Повернувшись, Эсменет увидела Келлхуса, который вышел из соседних апартаментов. Отбрасывая множество теней, он прошел мимо ряда жаровен. По бокам от него шествовало двое мальчишек-кианцев с голыми торсами; они несли курильницы, над которыми поднимался серо-голубой, стального оттенка дым. Следом шло несколько мужчин в кольчугах и шлемах, и с ними — Серве.

У Эсменет перехватило дыхание, и она обругала себя за это. Почему ее сердце так сильно колотилось? Опустив взгляд, она заметила, что непроизвольно накрыла ладонью татуировку, пятнающую тыльную часть левой руки.

«Это время миновало».

Эсменет вышла из сада и поприветствовала пророка. Келлхус улыбнулся и, удерживая пальцы ее левой руки, усадил Эсменет справа от себя. Его белое шелковое одеяние теребил ветер, и почему-то скрещенные сабли, вышитые по подолу и манжетам, не казались неуместными. Кто-то — скорее всего, Серве — заплел ему волосы в галеотскую воинскую косу. Борода, которую Келлхус теперь подстригал и заплетал на айнонский манер, поблескивала бронзой в свете жаровен. Над левым плечом у него, как всегда, торчала длинная рукоять меча. Эншойя — так теперь называли этот меч заудуньяни. «Уверенность».

Его глаза сверкали под густыми бровями. Когда он улыбнулся, от уголков глаз и губ разбежалась сеточка морщин — дар пустыни.

— Вы, — сказал Келлхус, — мои ветви.

Голос его был низким и звучным, и почему-то Эсменет казалось, будто он исходит из ее груди.

— Изо всех людей лишь вы знаете, что важнее всего. Только вы, таны Воина-Пророка, знаете, что вами движет.

Пока Келлхус вкратце излагал наскенти все те вопросы, которые уже обсудил с ней, Эсменет поймала себя на том, что думает о лагере Ксинема, о разнице между теми сборищами и этим. Прошло всего лишь несколько месяцев, но Эсменет казалось, будто за это время она прожила целую жизнь. Она нахмурилась от странности привидевшейся картины: Ксинем говорит то весело, то озорно; Ахкеймион слишком крепко сжимает ее Руку и слишком часто заглядывает ей в глаза; и Келлхус с Серве… Все пока — не более чем обещание, хотя Эсменет казалось, что она любила его уже тогда — втайне.

По непонятной причине ее вдруг обуяло страстное желание посмотреть на того насмешливого капитана, Грязного Динха. Эсменет вспомнилось, как она видела его в последний раз, когда он вместе с Зенкаппой дожидался Ксинема и его коротко подстриженные волосы серебрились под шайгекским солнцем. Какими черными казались теперь те дни. Какими бессердечными и жестокими.

Что сталось с Динхазом? А Ксинем…

Нашел ли он Ахкеймиона?

На миг Эсменет задохнулась от ужаса… Мелодичный голо Келлхуса вернул ее обратно.

— Если что-нибудь случится, — произнес он, — слушайтесь Эсменет, как сейчас слушаетесь меня…

«Ибо я — его сосуд».

От этих слов собравшиеся принялись встревоженно переглядываться. Эсменет прекрасно понимала их чувства: что Учитель мог иметь в виду, поставив женщину над священными танами? Даже сейчас, после всего, что было, они по-прежнему продолжали бороться с тьмой, из которой вышли. Они еще не целиком восприняли его, в отличие от нее…

«Старые суеверия умирают с трудом», — подумала Эсменет с некоторой обидой.

— Но, Учитель, — проговорил Верджау, самый храбрый из всех, — ты говоришь так, будто тебя могут отнять у нас!

Прошло мгновение, прежде чем Эсменет осознала свою ошибку: их беспокоило скрытое значение слов Келлхуса, а не перспектива подчиняться его супруге.

Келлхус умолк на несколько долгих мгновений. Он обвел всех серьезным взглядом.

— Нас окружает война, — в конце концов сказал он, — и снаружи, и внутри.

Хотя они с Келлхусом уже обсудили ту опасность, о которой он повел речь, у Эсменет по коже побежали мурашки. Собравшиеся разразились восклицаниями. Эсменет почувствовала, как на ее руку легла рука Серве. Эсменет повернулась, чтобы успокоить девушку, но обнаружила, что это Серве успокаивает ее. «Просто слушай», — сказали ее прекрасные глаза. Безумная, безграничная вера Серве всегда озадачивала и беспокоила Эсменет. Уверенность девушки была колоссальной — она словно бы составляла единое целое с землей, настолько неколебимой она была.

«Она допустила меня в свою постель, — подумала Эсменет. — Из любви к нему».

— Кто выступает против нас? — выкрикнул Гайямакри.

— Конфас! — выпалил Верджау. — Кто ж еще? Он плетет интриги еще с самого Шайгека…

— Тогда мы должны нанести удар! — воскликнул беловолосый Касаумки. — Священное воинство необходимо очистить — лишь после этого удастся прорвать осаду! Очистить!

— Что за безумие! — рявкнул Хильдерут. — Мы должны начать переговоры… Ты должен пойти к ним, Учитель…

Келлхус взглядом заставил всех умолкнуть.

Иногда Эсменет пугало то, насколько легко он командовал этими людьми. Но иначе и быть не могло. Там, где другие двигались на ощупь, брели от мгновения к мгновению, едва понимая собственные желания, горести и надежды, Келлхус чувствовал каждый миг — каждую душу. Его мир, как осознала Эсменет, не имел стен, в то время как миры прочих были словно окружены дымчатым стеклом, чем-то, что мешало видеть…

Он — Воин-Пророк… Истина. А Истина повелевает всем.

Эсменет готова была сама себя поздравить, с радостью и изумлением. Она находилась здесь — здесь! — по правую руку от величайшего человека, какого только видел мир. Целовать Истину. Держать Истину меж своих бедер, чувствовать, как глубоко он входит в ее чрево. Это больше, чем благо, больше, чем дар…

— Она улыбается! — воскликнул Верджау. — Как она может улыбаться в такой момент?

Эсменет взглянула на дюжего Галеота, зардевшись от смущения.

— Да просто, — терпеливо пояснил Келлхус, — она видит то, чего не можешь увидеть ты, Верджау.

Но Эсменет вовсе не была настолько уверена… Она просто грезила — разве не так? Верджау почувствовал, как она мечтает о Келлхусе, словно глупая девчонка…

Но в таком случае, почему так гудит земля? И звезды… Что она видит?

«Что-то… Что-то такое, что не с чем сравнить».

По коже у нее побежали мурашки. Таны Воина-Пророка смотрели на нее, а она смотрела сквозь их лица и прозревала их жаждущие сердца. Подумать только!

Такмного обманутых душ, живущих иллюзорными жизнями в нереальных мирах! Так много! Это и пугало ее, и разбивало ей сердце.

И в то же время это был ее триумф.

«Нечто абсолютное».

От сияющего взгляда Келлхуса ее сердце затрепетало. Она одновременно воспринимала дым и обнаженную плоть — нечто просвечивающее и нечто желанное.

«Это нечто большее, чем я… Большее, чем это, — да!»

— Скажи нам, Эсми, — прошипел Келлхус ртом Серве. — Скажи, что ты видишь!

«Нечто большее, чем они».

— Мы должны отобрать у них нож, — сказала Эсменет, произнося слова, вложенные в нее Учителем — она это знала. — Мы должны показать им демонов в их рядах.

«Гораздо большее!» Воин-Пророк улыбнулся ее губами. — Мы должны убить их, — произнес ее голос.


Тварь, именуемая Сарцеллом, спешила по темным улицам к холму, на котором квартировали экзальт-генерал и его Колонны. Письмо Конфаса было кратким и простым: «Приходите скорее. Опасность ширится». Конфас не потрудился подписать письмо, но в этом не было необходимости. Его каллиграфический почерк ни с чем нельзя было спутать.

Сарцелл свернул на узкую улочку, пропахшую немытыми людьми. Очередные айнрити-отщепенцы. Чем дольше голодало Священное воинство, тем большее количество Людей Бивня возвращались к животному существованию; они охотились на крыс, поедали то, что есть не следовало, и попрошайничали…

Когда Сарцелл двинулся мимо голодающих бедолаг, они принялись подниматься на ноги. Они собрались вокруг него, протягивая немытые ладони и хватая его за рукава. «Подайте, — стонали и бормотали они. — Пода-а-айте!» Сарцелл растолкал их. Нескольких самых настойчивых пришлось ударить. Не то чтобы они вызывали у него особое недовольство — они часто оказывались полезны, когда его голод делался слишком силен. Никто не хватится нищего.

А кроме того, они являли собой живое напоминание о том, что представляют из себя люди на самом деле.

Бледные руки в награбленных шелках. Жалобные крики, звенящие в темноте. А потом какой-то оказавшийся рядом с Сарцеллом человек произнес сиплым голосом пьяницы:

— Истина сияет.

— Что? — огрызнулся Сарцелл, резко останавливаясь.

Он схватил говорившего за плечи и с силой вздернул ему голову. Невзирая на следы побоев, на его лице не читалось смирения — отнюдь. Взгляд его был твердым, словно сталь. Сарцелл понял, что этот человек сам кого хочешь ударит.

— Истина, — сказал человек, — не умирает.

— Это что? — поинтересовался Сарцелл, отпуская воина. — Ограбление?

Человек со стальным взглядом покачал головой.

— А! — произнес Сарцелл.

До него вдруг дошло.

— Ты принадлежишь ему… Как там вы себя называете? — Заудуньяни.

Человек улыбнулся, и на миг Сарцеллу показалось, что он никогда еще не видел улыбки страшнее: бледные губы сжались, образовав тонкую, бесстрастную линию.

Потом Сарцелл вспомнил, для чего его создали. Как он мог забыть, что он такое? Его фаллос под штанами затвердел…

— Рабы Воина-Пророка, — презрительно фыркнув, сказал он. — А вы вообще знаете, что я такое?

— Мертвец, — произнес кто-то сзади.

Сарцелл расхохотался, водя взглядом по шеям, которые он свернет. Какой экстаз! Как он изольется ему на бедро! Он был в этом уверен.

«Да! Сразу со столькими! Наконец-то…»

Но хорошее настроение мгновенно покинуло его, как только он снова натолкнулся на взгляд человека с железными глазами. Лицо под маской человека дернулось от непонимания. «Они не…»

Что-то хлынуло на него сверху… Внезапно Сарцелл промок до нитки. Масло! Они облили его маслом! Он огляделся по сторонам, сдувая жидкость с губ, стряхивая с кончиков пальцев. Он увидел, что его будущие убийцы тоже в масле.

— Идиоты! — крикнул он. — Подожгите меня — и вы сгорите сами!

В последний миг Сарцелл услышал звон тетивы. Он рванулся в сторону. Горящая стрела вонзилась в человека со стальными глазами. Пламя разбежалось по его промасленной одежде.

Но вместо того чтобы упасть, человек метнулся вперед и крепко вцепился в Сарцелла. Древко стрелы, оказавшись между ними, сломалось. Одна горящая грудь столкнулась с другой.

Пламя поглотило их обоих. Тварь, именуемая Сарцеллом, взвыла и завизжала. Она в ужасе уставилась на стальные глаза, окруженные ярким пламенем…

— Истина… — прошептал человек.


Икурей Конфас выглядел сейчас как дитя; нагой, он свернулся клубком под простынями, голова слегка запрокинулась назад, как будто во сне он вглядывался в небо. Генерал Мартем стоял в тени и смотрел на спящего экзальт-генерала, безмолвно повторяя приказ, что привел его сюда — с ножом в руке.

«Сегодня ночью, Мартем, я протяну руку…»

Это не было похоже ни на один приказ, который отдавали ему до нынешнего момента.

Большую часть жизни Мартем получал приказы. Неважно, сколь жалким или величественным был их источник, — приказы, которые он исполнял, всегда исходили откуда-то, из обессиленного и развращенного мира: от сварливых офицеров, злопамятных чиновников, тщеславных генералов… В результате его часто посещала мысль, роковая для человека, которому от рождения предназначено служить: «Я лучше тех, кому подчиняюсь».

Но приказ, который он получил этой ночью…

«Сегодня ночью, Мартем…»

Он пришел ниоткуда, из-за кругов этого мира…

«Я возьму жизнь».

Ответ на подобный вопрос, как решил Мартем, был не просто сродни поклонению — это было само поклонение, обретшее плоть. Все, что обладало смыслом — как теперь ему казалось, — было разновидностью молитвы.

Уроки Воина-Пророка.

Мартем вскинул нож. Тот блеснул в лунном свете и на краткий миг отбросил тень на горло Конфаса. Глазами души Мартем увидел императорского наследника мертвым: прекрасные губы приоткрылись в памяти о последнем вздохе, остекленевшие глаза смотрят куда-то далеко, вовне. Он увидел кровь, собравшуюся лужицами в складках льняных простыней, словно вода между лепестками лотоса. Генерал оглядел роскошную спальню, и смутно различимые фрески заплясали по стенам, а темные ковры заскользили по полу. Интересно, будет ли это место казаться более скромным, когда они обнаружат его труп на окровавленных простынях?

Приказы. Благодаря им голос мог сделаться армией, а вздох — кровью.

«Думай о том, как долго ты желал его смерти!»

Ужас и веселье.

«Ты — человек практичный. Ударь и покончи с этим!»

Конфас застонал и заворочался, словно нагая девственница под покрывалом. Веки его затрепетали, и глаза открылись. Уставились на генерала с тупым непониманием. Метнулись к обвиняющему ножу.

— Мартем? — выдохнул молодой человек.

— Истина, — проскрежетал генерал, нанося удар.

Но промелькнула вспышка, и, хотя рука его продолжала опускаться, неведомая сила рванула ее назад, и нож выпал из онемевших пальцев. Мартем ошеломленно поднял руку и в ужасе уставился на обрубок вместо запястья. Кровь лилась по руке и струйками стекала с локтя.

Мартем развернулся и увидел сверкающего демона; кожа его сморщилась от адского огня, а лицо было невозможно растянутым и хватало воздух, словно клешня краба.

— Гребаный Дунианин, — прорычал демон.

Что-то прошло через шею Мартема. Что-то острое…

Голова Мартема отскочила от тюфяка и укатилась в тень; на мертвом лице все еще сохранилось осмысленное выражение. Слишком испуганный, чтобы кричать, Конфас попытался выбраться из спутанных простыней, подальше от неизвестного, убившего его генерала. Фигура отступила во тьму дальнего угла, но на миг Конфас разглядел нечто нагое и кошмарное.

— Кто?! — выдохнул принц.

— Тихо! — прошипел знакомый голос. — Это я!

— Сарцелл?

Ужас несколько ослабел. Но замешательство осталось… «Мартем мертв?» — Это ночной кошмар! — воскликнул Конфас. — Я сплю!

— Ты не спишь, уверяю тебя. Хотя ты был очень близок к тому, чтобы никогда не проснуться…

— Что произошло? — крикнул Конфас.

Невзирая на подгибающиеся ноги, он быстро обошел дальний столбик кровати и как был, без одежды, остановился над трупом своего генерала. На нем по-прежнему была воинская форма.

— Мартем!

— Принадлежал ему, — произнес голос из темного угла.

— Князю Келлхусу, — сказал Конфас с просыпающимся осознанием.

Внезапно он понял все, что ему нужно было знать: только что произошло сражение — и оно было выиграно. Он улыбнулся с облегчением — и безграничным изумлением. Этот человек использовал Мартема. Мартема!

«А я-то думал, что победил в битве за его душу!»

— Мне нужен фонарь, — отрывисто произнес Конфас, вновь обретая властные манеры.

Чем это так воняет?

— Никакого света! — выкрикнул бесплотный голос. — Этой ночью они напали и на меня.

Конфас нахмурился. Хоть он и спас его, Сарцелл все же не имел никакого права отдавать приказы тем, кто выше его по положению, да еще таким тоном.

— Как вы можете видеть, — любезно, чтобы его нельзя было заподозрить в неблагодарности, произнес он, — самый доверенный из моих генералов лежит мертвым. Мне нужен свет.

Принц повернулся, чтобы позвать стражу…

— Не будьте идиотом! Мы должны действовать быстро, в противном случае Священное воинство обречено!

Конфас остановился, глядя в угол, где скрывался шрайский рыцарь, и склонил голову набок в приступе нездорового любопытства.

— Они что, сожгли вас?

Он сделал два шага по направлению к тени.

— От вас несет жареной свининой.

Раздался грохот, как будто какое-то животное опрометью бросилось наутек, и что-то очень быстрое стрелой пронеслось через спальню и исчезло на балконе…

Громогласно призывая стражу, Конфас ринулся следом, откинув тонкую занавеску на двери. Он почти не видел ничего в темноте караскандскои ночи, но заметил брызги крови на своих руках. Принц услышал, как стражники вломились в комнату, и усмехнулся, когда раздались их встревоженные крики.

— Генерал Мартем оказался предателем, — произнес он, возвращаясь с неприятно холодного воздуха навстречу их изумлению. — Отнесите его тело к осадным машинам. Проследите, чтобы его перебросили к язычникам, которым оно принадлежит. Затем пошлите за генералом Сомпасом.

Перемирие завершилось.

— А голова генерала? — неуверенно поинтересовался здоровяк-капитан, Триаксерас. — Вы желаете, чтобы ее тоже перебросили к язычникам?

— Нет, — ответил Икурей Конфас, натягивая одежду, поднесенную одним из его хаэтури.

Он рассмеялся при виде того, как нелепо выглядит валяющаяся у кровати голова — ну точно кочан капусты! Даже странно, что он почти ничего не чувствует, после того, как много они пережили вместе.

— Генерал никогда не покидает меня, Триах. Ты же знаешь.


Фустарас был старательным солдатом. Он был проадъюнктом третьей манипулы Селиалской Колонны и относился к числу тех, кого в имперской армии называли «трояками», то есть теми, кто подписал третий контракт — договор на третий четырнадцатилетний срок службы, — вместо того чтобы принять имперскую пенсию. Хотя «трояки» вроде Фустараса зачастую были сущей погибелью для младших офицеров, генералы всегда высоко ценили их, тем более что они нередко играли более важную роль, чем их титулованное начальство. «Трояки» образовывали упрямое сердце любой Колонны. Это были люди, видящие суть вещей.

Вот поэтому, решил Фустарас, генерал Сомпас выбрал для этого задания именно его и нескольких его товарищей.

— Когда дети сбиваются с пути, — сказал он, — их следует вздуть.

Одетый, подобно большинству Людей Бивня, в трофейные кианские наряды, Фустарас со своим отрядом прошел по улице, носящей название Галереи; насколько мог предположить Фустарас, ее прозвали так из-за отходящих от нее бесчисленных переулочков, застроенных многоквартирными домами. Эта улица, расположенная в юго-восточной части Чаши, была известна как место сбора заудуньяни — проклятых еретиков. Многие из них толпились на крышах домов и возносили молитвы, глядя в сторону Бычьего холма, где засел наглый мошенник, Келлхус, князь Атритау. Другие слушали этих ненормальных фанатиков, которых тут именовали Судьями: они проповедовали у входа в какой-нибудь из переулков.

Следуя инструкциям, данным в письме, Фустарас остановился и обратился к Судье, вокруг которого собралось больше всегоеретиков.

— Скажи-ка мне, друг, — дружелюбно произнес он, — что они говорят об Истине?

Изможденный человек обернулся; за ворохом спутанных белых волос поблескивала розовым лысина. Не колеблясь ни мгновения, он отозвался:

— Что она сияет.

Фустарас запустил руку под плащ — как будто за мелкой монетой для попрошаек, а на самом деле за спрятанной там ясеневой дубинкой.

— Ты точно уверен? — переспросил он.

Его поведение сделалось одновременно и небрежным, и угрожающим. Он взвесил на руке полированную рукоятку.

— Может, она кровоточит?

Сверкающий взгляд проповедника метнулся от глаз Фуста-раса к дубинке, потом обратно.

— И кровоточит тоже, — произнес он непреклонным тоном человека, твердо решившего подчинить себе дрогнувшее сердце. — Иначе к чему Священное воинство?

Фустарас решил, что еретик чересчур умен. Он вскинул дубинку и нанес удар. Проповедник упал на одно колено. По правому виску и щеке потек ручеек крови. Он протянул два пальца к Фустарасу, словно говоря: «Видишь…»

Фустарас ударил еще раз. Судья упал на растрескавшуюся булыжную мостовую.

Улица взорвалась криками, и Фустарас заметил боковым зрением, что к нему со всех сторон бегут полуживые от голода люди. Его солдаты выхватили дубинки и сомкнули строй. Фустарас подумал, что сомневается в достоинствах плана генерала… Их было слишком много. Откуда их столько?

Потом Фустарас вспомнил, что он — «трояк».

Он стер грязным рукавом брызги крови с лица.

— Все те, кто слушает так называемого Воина-Пророка! — выкрикнул он. — Знайте, что мы, ортодоксы, приведем в исполнение приговор, который вы сами на себя навлекли…

Что-то ударило его по подбородку. Фустарас отшатнулся схватившись за лицо, и споткнулся о неподвижное тело Судьи.

Он покатился по твердой земле, чувствуя кровь под пальцами. Камень… Кто-то бросил камень!

В ушах у него звенело, вокруг стоял крик. Фустарас поднялся сперва на одно колено, потом на второе… Держась за челюсть, он встал, огляделся по сторонам… и увидел, что его людей истребляют. Фустараса пронзил ужас.

«Но генерал сказал…»

Какой-то туньер с безумными глазами, с тремя болтающимися на поясе головами шранков схватил Фустараса за горло. На миг он показался нансурцу нечеловеком, таким он был высоким и тощим.

— Реара тунинг праусса! — взревел соломенноволосый варвар.

Фустарас заметил вооруженные тени и почувствовал, как его крик захлебнулся хрипом, когда пальцы туньера раздавили трахею.

— Фраас каумрут!

На миг Фустарас почувствовал холод наконечника копья у своей поясницы. Такое чувство, как будто глубоко вдохнул ледяной воздух. Воющие лица. Поток горячей крови.


Хрипящее, задыхающееся животное правило его черным сердцем, скуля от боли и ярости.

Тварь, именуемая Сарцеллом, пробиралась через руины безымянного храма. Вот уже три дня она пряталась по темным углам, ибо боль лишала ее способности закрыть лицо. Теперь же, пиная груду почерневших человеческих черепов, тварь думала о снеге, со свистом несущемся над равнинами Агонгореи, о белых просторах, по которым разбросаны черные пятна стоянок. Твари вспомнилось, как она прыгала по холодным сугробам и ледяной ветер скорее успокаивал, чем жалил ее. Твари вспомнилась кровь, брызгающую на незапятнанную белизну и растекающуюся розовыми линиями.

Но снег был так далек — так же далек, как Святой Голготтерат! — а огонь пылал совсем рядом с ее обожженной, покрытой волдырями кожей. Огонь все еще горел!

«Проклятье, проклятье, проклятье, проклятье, проклятье на его голову! Я выгрызу ему язык! Я буду трахать его раны!»

— Ты страдаешь, Гаоарта?

Тварь дернулась, словно кот, вглядываясь сквозь сведенные судорогой пальцы своего внешнего лица.

Неподвижный и глянцево-черный, словно диоритовая статуя, Синтез разглядывал его, восседая на груде обугленных тел. В темноте лицо его казалось белым, влажным и непроницаемым, как будто было вырезано из картофелины.

Оболочка Древнего Отца… Ауранг, великий генерал Сокрушителя мира, принц инхороев.

— Больно, Древний Отец! Как больно!

— Наслаждайся этим чувством, Гаоарта, ибо в нем вкус того, что придет.

Тварь, именуемая Сарцеллом, громко втянула воздух и заревела, вскинув оба лица, внутреннее и внешнее, к безжалостным звездам.

— Нет! — простонала она, колотя руками по груде обломков. — Не-е-ет!

— Да, — произнесли тонкие губы. — Священное воинство обречено… Ты потерпел неудачу. Ты, Гаоарта.

Дикий ужас пронзил тварь: она знала, к чему ведут неудачи, но не могла даже шелохнуться. По отношению к Зодчему, Создателю не существовало ничего иного, кроме повиновения.

— Но это не я! Это все они! Кишаурим падираджи! Это все их…

— Вина? Ты говоришь про вину, Гаоарта? — поинтересовался Древний Отец. — Про тот самый яд, который мы должны высосать из этого мира?

Тварь, именуемая Сарцеллом, вскинула руки в тщетной попытке защититься. На нее словно бы обрушилась вся чудовищная, колоссальная слава Консульта.

— Простите! Умоляю!

Крохотные глаза закрылись, но тварь, именуемая Сарцеллом, не могла сказать, отчего — от скуки или задумчивости. Когда же они открылись, то казались голубоватыми, словно катаракта.

— Еще одна задача, Гаоарта. Еще одна задача во имя злобы. Тварь рухнула ничком перед Синтезом, корчась от мучительной боли.

— Все, что угодно! — выдохнула она. — Все, что угодно! Я вырву сердце любому! Выколю глаза! Я предам весь мир забвению!

— Священное воинство обречено. Мы должны иным образом разделаться с кишаурим…

Глаза снова закрылись.

— Ты должен проследить, чтобы этот Келлхус умер вместе с остальными Людьми Бивня. Он не должен спастись.

И тварь, именуемая Сарцеллом, забыла о снеге. Месть! Месть станет бальзамом для сожженной кожи!

— А теперь закрой лицо, — проскрежетал Синтез, и Гаоарта ощутил, как бескрайняя сила, древняя, вековая, хлынула из красного горла.

С разрушенных стен то тут, то там потекли ручейки пыли. Гаоарта повиновался, ибо не мог не повиноваться, — но кричал, ибо не мог не кричать.


Комкая послание Пройаса в руке, Найюр шагал по застеленному коврами коридору скромной, но стратегически выгодно расположенной виллы, которую занял конрийский принц. Он помедлил, прежде чем выйти на залитый светом квадрат внутреннего двора, задержавшись под вычурным двойным сводом, характерным для кианской архитектуры. Кусок засохшей апельсиновой шкурки, длиной не больше пальца Найюра, лежал, свернувшись, в пыли, окружающей черное мраморное основание левого пилястра. Скюльвенд не задумываясь сгреб шкурку и сунул в рот, скривившись от горечи.

С каждым днем он становился все более голодным.

«Мой сын! Как они могли так назвать моего сына?»

Пройас ожидал его у трех прудиков, расположенных в центре двора; он стоял там вместе с двумя людьми, которых Найюр не узнал, — с имперским офицером и шрайским рыцарем. Полуденные облака образовали на небе неповоротливую процессию, волоча свои тени по залитым солнцем холмам.

Карасканд. Город, что станет их гробницей. «Он сделал это, чтобы позлить меня. Чтобы напомнить о предмете моей ненависти!»

Пройас заметил его первым.

— Найюр, как хорошо…

— Я не читал, — прорычал скюльвенд, швырнув скомканный лист к ногам принца. — Если ты хочешь посоветоваться со мной, присылай слово, а не каракули.

Лицо Пройаса потемнело.

— Да, конечно, — натянуто произнес он.

Он кивнул двум незнакомцам, словно бы пытаясь сохранить некоторые внешние приличия, подобие джнана.

— Эти люди предъявили своего рода иск, дабы заручиться моей поддержкой. Ты нужен, чтобы утвердить его.

Пораженный внезапным ужасом, Найюр уставился на имперского офицера, увидев знаки различия, вычеканенные у горловины его кирасы. И конечно же, на нем была синяя накидка…

Офицер нахмурился, потом обменялся многозначительным взглядом со своим спутником.

— Похоже, мозги у него тоже отощали, — сказал офицер голосом, слишком хорошо знакомым Найюру.

Он внезапно вспомнил, как этот голос плыл над трупами его соплеменников — после битвы при Кийуте. Икурей Конфас… Перед ним стоял сам экзальт-генерал! Как он умудрился не узнать его?

«Безумие нарастает!»

Найюр сощурился и представил себе, как сидит на груди у Конфаса и отрезает ему нос, словно ребенок, копающийся в грязи.

— Чего он хочет? — пролаял он, обращаясь к Пройасу. Он взглянул на шрайского рыцаря и осознал, что и его тоже где-то видел, хоть и не помнит имени. На груди у рыцаря-командора висел маленький золотой Бивень, прятавшийся в складках накидки.

Вместо Пройаса на его вопрос ответил Конфас.

— Чего я хочу, неотесанный варвар, так это истины.

— Истины?

— Господин Сарцелл, — пояснил Пройас, — объявил, что у него имеются новости об Атритау.

Найюр уставился на рыцаря, впервые заметив повязки у него на руках и странную сеточку воспаленных линий на красивом лице.

— Об Атритау? Это каким же образом?

— К нам обратились три человека, движимые благочестием, — произнес Сарцелл. — Они клянутся, что один человек, много лет водивший караваны на север и погибший при переходе через пустыню, сказал им, что князь Келлхус никак не может быть тем, за кого себя выдает.

Шрайский рыцарь странно улыбнулся — видимо, ожоги на его лице были довольно болезненными.

— По их словам, суть в том, — неумолимо продолжал Сарцелл, — что у их короля, Этелария, нет наследников. Род Моргхандов вот-вот угаснет, как говорят, навеки. А это означает, что Анасуримбор Келлхус — самозванец.

Тишину нарушила далекая дробь кианских барабанов. Найюр снова повернулся к Пройасу.

— Ты сказал, что они хотят твоей поддержки. В чем?

— Да просто ответь на вопрос, черт тебя побери! — взорвался Конфас.

Игнорируя экзальт-генерала, Найюр и Пройас обменялись взглядами, полными искренности и признания. Невзирая на их ссоры, за последние недели подобные взгляды сделались пугающе привычными.

— Они думают, — сказал Пройас, — что с моей поддержкой смогут предъявить Келлхусу обвинение, не вызвав войны между нашими людьми.

— Предъявить Келлхусу обвинение?

— Да… В том, что он — лжепророк, согласно Закону Бивня. Найюр нахмурился.

— А зачем тебе понадобилось мое слово?

— Затем, что я тебе доверяю.

Найюр сглотнул. «Чужеземные псы! — бушевал кто-то внутри него. — Коровы!»

На лице Конфаса промелькнуло выражение тревоги.

— Несомненно, прославленный принц Конрии, — заметил Сарцелл, — не пожелает иметь ничего общего со слухами…

— Равно как и со столь зловещим делом! — огрызнулся Пройас.

У Найюра на скулах заиграли желваки; он свирепо уставился на шраиского рыцаря, размышляя, отчего у человека на лице могли появиться столь странно расположенные, ожоги. Он подумал о битве при Анвурате, о том, с каким удовольствием всадил тогда нож в грудь Келлхусу — или той твари, что притворялась им. Он подумал о Серве, задыхающейся под ним, и от внезапной боли на глаза навернулись слезы. Только она знала его сердце. Только она понимала его, когда он просыпался в слезах…

Серве, первая жена его сердца.

«Я должен владеть ею! — рыдал кто-то у него в душе. — Она принадлежит мне!»

Такая красивая… «Моя добыча!»

Внезапно все стихло, как будто мир пропитался оцепенением и тяжестью. И Найюр понял — без терзаний, без разочарования, — что Анасуримбор Моэнгхус оказался за пределами его досягаемости. Невзирая на всю его ненависть, всю ярость, кровавый след, по которому он шел, окончился здесь… В городе.

«Мы покойники. Все мы».

Если уж Карасканду суждено сделаться их гробницей, он позаботится, чтобы сперва здесь пролилась кое-чья кровь.

«Но Моэнгхус! — вскричал кто-то. — Моэнгхус должен умереть!» Однако он больше не мог вызвать в памяти ненавистное лицо. Он видел лишь хныкающего младенца…

— Ты говоришь правду, — в конце концов произнес Найюр. Он повернулся к Пройасу и заглянул в потрясенные карие глаза. Ему заново почудился вкус апельсиновой кожуры, настолько горькими были эти слова.

— Человек, которого ты называешь князем Келлхусом, — самозванец… Князь пустого места.


Никогда еще его сердце не было столь вялым и безучастным.

Зал аудиенций во дворце сапатишаха был таким же огромным, как сырая галерея старого короля Эрьеата в Мораоре, древнем Чертоге королей, и все же на фоне славы Воина-Пророка этот зал был жалок, словно комнатка в лачуге. Восседая на троне Имбейяна, вырезанном из слоновой кости, Саубон с трепетом следил за его приближением. Краем глаза он видел Королевские Огни, пылающие в гигантских железных чашах. Даже по прошествии времени они словно оскорбляли окружающее великолепие — деталь, навязанная неотесанными, отсталыми людьми.

Но как бы то ни было, он — король! Король Карасканда!

Облаченный в белую парчу, человек, что некогда был князем Келлхусом, остановился перед ним, на круглом темно-красном ковре, где кианцы били поклоны. Человек не преклонил колени, даже не кивнул Саубону.

— Зачем ты вызвал меня?

— Чтобы предупредить… Тебе нужно бежать. Вскоре соберется Совет…

— Но падираджа занял все окрестности. Кроме того, я не могу бросить тех, кто последовал за мной. Я не могу бросить тебя.

— Но ты должен! Они признают тебя виновным. Даже Пройас!

— А ты, Коифус Саубон? Ты тоже признаешь меня виновным?

— Нет… Никогда!

— Но ты уже дал им гарантии.

— Кто это сказал? Что за лжец посмел…

— Ты. Ты это сказал.

— Но… Но ты же должен понять!

— Я понимаю. Они потребовали выкуп за Карасканд. Тебе не осталось иного выхода, кроме как заплатить.

— Нет! Это не так! Не так!

— Тогда как?

— Это… это… это так, как оно есть!

— Всю жизнь, Саубон, ты отчаянно жаждал всего того, что принадлежало старому Эрьеату, твоему отцу. Скажи, к кому ты бежал каждый раз после того, как отец бил тебя? Кто перевязывал твои раны? Кто? Твоя мать? Или Куссалт, твой конюх?

— Никто меня не бил! Он… он…

— Значит, Куссалт. Скажи, Саубон, что было труднее?Потерять его на равнине Менгедда или узнать о его ненависти?

— Замолчи!

— Всю жизнь никто не знал тебя.

— Замолчи!

— Всю жизнь ты страдал, ты сомневался…

— Нет! Нет! Замолчи!

— … и наказывал тех, кто должен был любить тебя.

Саубон закрыл уши руками.

— Прекрати! Я приказываю!

— Как ты наказывал Куссалта, как наказываешь…

— Хватит, хватит, хватит! Они сказали, что ты так и сделаешь! Они меня предостерегали!

— Верно. Они предостерегали тебя против истины. Против того, чтобы ты попал в сети Воина-Пророка.

— Как ты можешь это знать? — выкрикнул Саубон, охваченный недоверием. — Как?

— Могу, потому что это Истина.

— Тогда к черту ее! К черту истину!

— А как же твоя бессмертная душа?

— Пусть будет проклята! — вскочив, взревел Саубон. — Я выбираю это… выбираю это все! Проклятие в этой жизни! Проклятие во всех иных! Мучения поверх мучений! Я вынес бы все, лишь бы один день побыть королем! Я готов увидеть тебя изломанным и окровавленным, если это означает, что я смогу сидеть на троне! Я готов увидеть, как вырвут глаза Богу!

Последний выкрик гулко разнесся по огромному залу и вернулся обратно к Саубону навязчивым эхом: богу-богу-богу-богу…

Саубон упал на колени перед собственным троном, чувствуя, как жар Королевских Огней жалит мокрую от слез кожу. Послышались крики, лязг доспехов и оружия. Стражники ринулись в зал…

Но Воина-Пророка и след простыл.

— Он… он не настоящий! — пробормотал Саубон. — Он не существует!

Но кулаки, унизанные золотыми кольцами, продолжали опускаться. Они никогда не остановятся.


Он целыми днями сидел на террасе, затерянный в мирах, которые исследовал во время транса. На восходе и на закате Эсменет приходила к нему и приносила чашу с водой, как он распорядился. Она приносила и еду, хотя об этом он не просил. Она смотрела на его широкую, неподвижную спину, на волосы, которые трепал ветерок, на лицо, освещенное закатным солнцем, и чувствовала себя маленькой девочкой, преклоняющей колени перед идолом, предлагающей дань чему-то чудовищному и ненасытному: соленую рыбу, сушеные сливы и фиги, пресный хлеб — этого хватило бы, чтобы учинить небольшой мятеж в нижнем городе.

Он ни к чему не прикасался.

Потом однажды на заре она пришла к нему, а его не оказалось на месте.

После отчаянной беготни по галереям дворца она отыскала его в их покоях; растрепанный, он шутил с только что вставшей Серве.

— Эсми-Эсми-Эсми, — надув губы, протянула Серве; глаза у нее были припухшими после сна. — Ты не могла бы принести мне маленького Моэнгхуса?

На радостях забывшая рассердиться Эсменет нырнула в детскую и вытащила темноволосого младенца из люльки. Хотя ошарашенный взгляд малыша заставил ее улыбнуться, она поймала себя на том, что от зимней синевы его глаз ей становится не по себе.

— Я как раз говорил, — сказал Келлхус, когда она передала ребенка Серве, — что Великие Имена и должны были вызвать меня…

Он поднял окруженную сиянием руку.

Они хотят вести переговоры.

Конечно же, он и словом не обмолвился о результатах своей медитации. Он никогда этого не делал.

Эсменет взяла его руку и села на кровать, и лишь после этого до нее дошел весь смысл сказанного.

— Переговоры?! — внезапно воскликнула она. — Келлхус, они вызывают тебя, чтобы приговорить!

— Келлхус! — позвала Серве. — Что она такое говорит? Что эти переговоры — ловушка!

Эсменет сурово посмотрела на Келлхуса.

— Ты же знаешь!

— Как ты можешь так говорить?! — изумилась Серве. — Все любят Келлхуса… Все теперь знают!

— Нет, Серве. Многие ненавидят его — очень многие. Многие желают его смерти!

Серве рассмеялась — рассеянно, как умела она одна.

— Эсменет… — произнесла она так, словно разговаривала с ребенком.

Она подняла маленького Моэнгхуса в воздух.

— Тетя Эсми забыла, — проворковала она. — Да-а-а. Она забыла, кто твой папа!

Эсменет смотрела на нее, утратив дар речи. Иногда ей больше всего на свете хотелось свернуть девчонке шею. Как? Как он может любить эту жеманную дурочку?

— Эсми… — произнес вдруг Келлхус.

От предостережения, прозвучавшего в его голосе, сердце Эсменет заледенело. Она повернулась к нему, воскликнув глазами: «Прости меня!»

Но в то же время она не могла сделаться менее резкой — только не сейчас.

— Скажи ей, Келлхус! Скажи ей, что может произойти! «Опять?! Нет!»

— Выслушай меня, Эсми. Другого пути нет. Нельзя допустить, чтобы заудуньяни и ортодоксы принялись воевать между собой.

— Даже из-за тебя? — выкрикнула Эсменет. — Все Священное воинство, весь город — не более чем жалкие крохи по сравнению с тобой! Разве ты не понимаешь, Келлхус?

Весь ее запал вдруг растворился во внезапной боли и опустошении, и Эсменет сердито вытерла слезы. Происходящее было слишком важным, чтобы тратить время на плач. «Но я так много потеряла!»

— Разве ты не понимаешь, насколько драгоценен? Подумай о том, что говорил Акка! А вдруг ты действительно единственная надежда этого мира?

Келлхус взял ее лицо в ладони, провел большим пальцем по брови и задержался на виске.

— Иногда для того, чтобы достичь цели, нужно пройти через смерть.

Эсменет представила себе Шиколя из «Трактата», умалишенного ксерашского короля, велевшего казнить Последнего Пророка. Она представила себе его позолоченную бедренную кость, орудие правосудия, которое до нынешних дней оставалось в мире айнрити самым ярким символом зла. Что там Айнри Сейен сказал безымянной любовнице короля? Что иногда гибель ведет на небеса?

«Но это же безумие!»

— Кратчайший Путь, — сказала Эсменет и сама ужаснулась прозвучавшему в голосе высокомерию, от которого на глаза наворачивались слезы.

Но на его лице, обрамленном светлой бородой, засияла улыбка.

— Да, — кивнул Воин-Пророк. — Логос.

— Анасуримбор Келлхус, — нараспев произнес Готиан сильным, хорошо поставленным голосом, — настоящим я объявляю тебя лжепророком и самозванцем, незаконно заявившим о принадлежности к касте воинов. Совет Великих и Меньших Имен постановил наказать тебя так, как это предписано Писанием.

Серве услышала пронзительный вопль, перекрывший оглушительные выкрики, и лишь потом осознала, что это кричит она сама. Моэнгхус у нее на руках захныкал, и Серве машинально принялась укачивать его, хотя была слишком напугана, чтобы ворковать над малышом. Сотня Столпов обнажила мечи и взяла их с Келлхусом в кольцо, обмениваясь яростными взглядами со шрайскими рыцарями.

Вы никого не можете судить! — проорал кто-то. — Только Воин-Пророк изрекает приговор Божий! Это вы виновны! Это вас надлежит наказать!

— Лжепророк! Лжепророк!..

Обвинения. Проклятия. Причитания. Воздух звенел от криков. Сотни людей собрались у разрушенной Цитадели Пса, чтобы послушать, как Воин-Пророк ответит на обвинения Великих и Меньших Имен. Нагревшиеся на солнце черные руины высились над ними: обломанные закопченные стены; фундамент, засыпанный обломками; бок обрушившейся башни, голый и округлый на фоне руин, смахивающий на бок всплывшего подышать кита. Люди Бивня теснились на всех свободных участках склона. На каждом свободном пятачке земли толпились люди, потрясающие кулаками.

Инстинктивно прижав ребенка к груди, Серве в ужасе оглядывалась по сторонам. «Эсми была права… Нам не следовало приходить!» Она посмотрела на Келлхуса и не удивилась спокойствию, с которым он наблюдал за бушующей толпой. Даже сейчас он казался божественным гвоздем, скрепляющим то, что произошло, с тем, что должно произойти.

«Он заставит их увидеть!»

Но рев усиливался, отдаваясь дрожью в ее теле. Несколько человек уже схватились за ножи, как будто яростные крики были достаточным основанием для кровавых бесчинств.

«Как много ненависти».

Даже Великие Имена, собравшиеся на свободном участке посреди двора крепости, кажется, обеспокоились, хотя все шло в точном соответствии с их расчетом. Они с непроницаемым видом смотрели на неистовствующую толпу. Уже вспыхнуло несколько драк. Серве видела сверкание стали среди плотной толпы — верующие, осажденные неверующими.

Какой-то изголодавшийся фанатик сумел проскользнуть мимо Сотни Столпов и ринулся к Воину-Пророку…

… Который вынул нож у него из руки — легко, словно у ребенка, — схватил одной рукой за горло и поднял над землей, как задыхающегося пса.

Крики постепенно стихли; все больше и больше перепуганных глаз оказывались прикованы к Воину-Пророку и его бьющейся жертве — и вскоре уже было слышно, как хрипит несостоявшийся убийца. От ужаса Серве не могла отвести глаз от Келлхуса. «Почему они делают это? Почему они навлекают на себя его гнев?»

Келлхус швырнул нападавшего на землю, и тот остался лежать недвижно — обмякшая груда плоти.

— Чего вы боитесь? — спросил Воин-Пророк.

Тон его был одновременно и печальным, и властным — не повелительные манеры короля, но деспотичный голос Истины. Готиан принялся проталкиваться через зрителей.

— Гнева Господня, — выкрикнул он, — карающего нас за то, что мы дали приют мерзости!

— Нет.

Его сверкающие глаза находили их среди толпы: Саубона, Пройаса, Конфаса и прочих.

— Вы боитесь, что по мере того, как моя сила возрастает, ваша начнет ослабевать. Вы делаете это не во имя Бога, а во имя корыстолюбия. Вы не в силах стерпеть, что кто-то владеет вашим Священным воинством. Но однако в сердце каждого из вас угольком тлеет вопрос, который вижу я один: «А вдруг он и вправду пророк? Какая судьба ждет нас тогда?»

— Молчать!!! — взревел Конфас, брызгая слюной.

— А ты, Конфас? Что скрываешь ты?

— Его слова — копья! — крикнул Конфас остальным. — Уже сам его голос — оскорбление!

— Но я всего лишь повторяю вам ваш собственный вопрос — а вдруг вы ошибаетесь?

Даже Конфас был оглушен силой этих слов. Казалось, будто Воин-Пророк говорит голосом Бога.

— Вы злитесь из-за отсутствия уверенности, — печально продолжал Келлхус. — Я спрашиваю лишь об одном: что движет вашими душами? Что заставляет вас осуждать меня? Действительно ли это Бог? Бог идет через сердца людей с уверенностью и славой! Так Бог ли идет сейчас через ваши сердца? Действительно ли Бог идет сейчас через ваши сердца?


Тишина. Едкая тишина страха, как будто они были сборищем испорченных детей, внезапно получивших выговор от богоподобного отца. Серве почувствовала, что по щекам текут слезы.

«Они видят! Они наконец-то видят!»

Но затем один из шрайских рыцарей по имени Сарцелл, — единственный, на чье лицо не легла тень сомнения, — ответил Воину-Пророку громким, чистым голосом.

— Все на свете одновременно и свято, и грешно, если говорить о сердцах людей — сказал рыцарь-командор, цитируя Бивень, — и хоть они сбиты с толку и тянут руки ко тьме, имя их — свет.

Воин-Пророк внимательно взглянул на него и процитировал в ответ:

— Внимайте Истине, ибо она в силе идет среди вас, и не будет она отвергнута.

Сарцелл ответил с блаженным спокойствием:

— Бойтесь его, ибо он — мошенник, Ложь, обретшая плоть, идет он среди вас, чтобы загрязнить воды вашего сердца.

И Воин-Пророк печально улыбнулся.

— Говоришь, ложь, обретшая плоть, Сарцелл?

Серве заметила, как его взгляд скользнул по толпе, потом задержался на стоящем неподалеку скюльвенде.

— Ложь, обретшая плоть, — повторил он, глядя в напряженное лицо чудовища. — Охота не должна прекращаться… Помни об этом, когда будешь вспоминать секреты битвы. Великие все еще прислушиваются к тебе.

— Лжепророк, — бросил Сарцелл. — Князь пустого места. И, как будто эти слова были сигналом, шрайские рыцари кинулись на Сто Столпов, и закипела яростная схватка. Кто-то пронзительно закричал, и один из рыцарей упал на колени, зажимая левой рукой обрубок правой. Еще один пронзительный крик, и еще, а потом толпа голодных людей, словно пробудившись при виде крови, хлынула вперед.

Серве закричала, вцепилась в белый рукав Воина-Пророка, с неистовым безрассудством прижала к себе ребенка. «Этого не может быть…»

Но все было тщетно. После нескольких мгновений ужасной бойни шрайские рыцари добрались до них. Словно в кошмарном сне, Серве смотрела, как Воин-Пророк поймал чей-то клинок ладонями, сломал его, а потом прикоснулся к шее нападавшего. Тот рухнул. Другого Келлхус схватил за руку, которая внезапно обмякла, а потом его кулак прошел через голову нападавшего, словно это был арбуз.

Где-то невероятно далеко Готиан орал на своих людей, приказывая им остановиться.

Серве увидела, как рыцарь с лицом безумца мчится на нее, воздев меч к солнцу; но потом он очутился на земле, нашаривая кровоточащую рану у себя в боку, а ее грубо схватила чья-то рука, перевитая шрамами и невероятно сильная.

Скюльвенд? Скюльвенд спас ее?

Великому магистру наконец-то удалось обуздать своих рыцарей, и они отступили. Рыцари были поджары и напоминали волков. Бивни, которые они носили на грязных исцарапанных доспехах, казались старыми и недобрыми.

Весь мир превратился в круговорот вопящих лиц.

Готиан, переставший сыпать проклятиями, вышел из-за спин своих людей, несколько мгновений мрачно смотрел на Найюра, потом повернулся к Воину-Пророку. Некогда аристократическое лицо великого магистра теперь было изможденным и осунувшимся.

— Сдайся, Анасуримбор Келлхус, — хрипло произнес он. — Ты будешь наказан в соответствии с Писанием.

Серве билась в руках степняка, пока он не отпустил ее. Он смотрел на нее с диким ужасом, но она не ощущала ничего, кроме ненависти. Она протолкалась к Келлхусу и прижалась лицом к его одежде.

— Сдайся! — всхлипнула она. — Мой супруг и господин, ты должен сдаться! Или умрешь здесь! Ты не должен умереть!

Серве почувствовала ласковый взгляд Пророка, его божественное объятие. Она взглянула ему в лицо и увидела любовь в сияющих глазах. Любовь Бога к ней! К Серве, первой жене и возлюбленной Воина-Пророка. К девушке, не представляющей из себя ничего, сверкающие слезы потекли по ее щекам.

— Я люблю тебя! — воскликнула она. — Я люблю тебя, и ты не можешь умереть!

Она опустила взгляд на горланящего ребенка.

— Наш сын! — всхлипнула Серве. — Наш сын нуждается в Боге!

Она почувствовала, как чьи-то руки грубо обхватили ее и вырвали из объятий Келлхуса. Серве ощутила боль, какой прежде не знала. «Мое сердце! Они отрывают меня от моего сердца!»

— Он же Бог! — пронзительно закричала она. — Неужто вы не видите? Он — Бог!

Серве сопротивлялась, но державший ее мужчина был слишком силен.

— Бог!

Тот, кто держал ее, спросил:

— Согласно Писанию? Это был Сарцелл.

— Согласно Писанию, — утвердительно ответил Великий магистр, и в голосе его не было сострадания.

— Но у нее же новорожденный ребенок! — крикнул кто-то. Скюльвенд?.. Почему он защищает ее? Серве взглянула на него, но увидела лишь темную тень на фоне скопления людей, слившихся из-за слез и яркого света в единую массу.

— Это не имеет значения, — отозвался Готиан; голос его затвердел от свирепой решимости.

— Это мой ребенок!

Неужто в голосе скюльвенда и вправду прозвучало безумие? Боль?

«Нет… не твой. Келлхус? Что случилось?»

— Ну так забери его.

Отрывисто, словно стараясь подавить разочарование.

Кто-то вырвал вопящего сына из рук Серве. Еще одно сердце ушло. Еще одна боль.

«Нет… Моэнгхус? Что происходит?»

Серве кричала до тех пор, пока ей не начало казаться, что ее глаза вспыхнули огнем, а лицо рассыпалось в пыль.

Вспышка солнечного света на ноже. Нож Сарцелла. Звуки. Радостные и испуганные.

Серве почувствовала, как жизнь вытекает из груди. Она шевельнула губами, пытаясь заговорить с ним, с богоподобным человеком, сказать что-нибудь напоследок, но с губ не сорвалось ни звука, ни вздоха. Она подняла руки, и с протянутых пальцев сорвались капли темного вина.

«Мой Пророк, моя любовь — как такое может быть?»

«Я не знаю, милая Серве…»

И когда небо потемнело, она вспомнила его слова, сказанные однажды.

«Ты невинна, милая Серве. Ты — единственное сердце, которое мне не нужно учить…»

Последняя вспышкасолнечного света, нагоняющего дремоту, — как будто она была ребенком, что уснул под деревом и был потревожен колыханием его ветвей.

«Невинна, Серве».

Свод из ветвей, становящийся все темнее, теплый, словно покрывало. Солнце исчезло.

«Ты и есть то счастье, которое ты ищешь».

«Но мой малыш, мой…»

ГЛАВА 23 КАРАСКАНД

«Для людей круг никогда не замыкается. Мы всегда движемся по спирали».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»
«Приведите того, кто изрек пророчество, на суд жрецов, и если пророчество его будет признано истинным, то он чист, а если пророчество его будет признано ложным, привяжите его к трупу его жены и повесьте в локте от земли, ибо он нечист и проклят перед богами».

«Хроники Бивня», Книга Свидетельств, глава 7, стих 48

4112 год Бивня, конец зимы, Карасканд


Ощущение было такое, будто кто-то врезал ему под колени посохом. Элеазара качнуло вперед, но его подхватила и удержала сильная рука лорда Чинджозы, пфальц-графа Антанамер-ского.

«Нет… нет».

— Вы понимаете, что это означает? — прошипел Чинджоза.

Элеазар оттолкнул пфальц-графа и, пошатываясь, словно пьяный, сделал два шага к телу Чеферамунни. Темноту комнаты, в которой лежал больной король, рассеивали свечи, стоявшие у изголовья кровати. Сама кровать — пышная, роскошная — была установлена между четырех мраморных столбов, поддерживающих низкий свод потолка. Но воняло от нее фекалиями, кровью и заразой.

Голова Чеферамунни лежала в окружении свечей, но его лицо…

Его просто не было.

На том месте, где полагалось находиться лицу, Элеазар видел нечто, напоминающее перевернутого паука, сдохшего и поджавшего лапы к брюху. То, что прежде было лицом Чеферамунни, теперь лежало, выглядывая из-под сжатых пальцев. Элеазар видел знакомые фрагменты: одну ноздрю, лохматый край брови. А за ними проглядывали глаза без век и поблескивали человеческие зубы, обнаженные, лишенные губ.

И в точности как и утверждал тот недоумок, Скалатей, Элеазар не мог увидеть колдовскую Метку.

Чеферамунни — шпион-оборотень кишаурим.

Невозможно.

Великий магистр Багряных Шпилей закашлялся и сморгнул слезы. Это было уже чересчур. Казалось, будто сам воздух пропитался безумием и превратился в ночной кошмар. Земля ушла из-под ног. Элеазар снова почувствовал, что Чинджоза поддерживает его.

— Магистр! Что это означает?

«Что мы обречены. Что я привел мою школу к уничтожению».

Цепочка катастроф. Чудовищные потери в сражении при Анвурате. Гибель генерала Сетпанареса. Смерть пятнадцати колдунов высокого ранга при переходе через пустыню и во время мора. И катастрофа в Иотии, унесшая еще двоих. Священное воинство сидит в осаде и голодает.

А теперь еще вот это… Обнаружить ненавистного врага здесь, рядом с собой. Насколько много известно кишаурим?

— Мы обречены, — пробормотал Элеазар.

— Нет, великий магистр, — ответил Чинджоза. Его низкий голос звучал сдавленно — от ужаса. Элеазар повернулся к нему. Чинджоза был крупным, крепко сбитым мужчиной; поверх кольчуги он носил нараспашку кианский халат из красного шелка. Из-за белого грима его энергичное лицо казалось окостеневшим, особенно в контрасте с широкой черной бородой. Чинджоза показал себя неукротимым воином, способным командиром и — в отсутствие Ийока — проницательным советником.

— Мы были бы обречены, если бы эта тварь повела нас в битву. Быть может, боги оказали нам милость, наслав эту болезнь.

Элеазар оцепенело вгляделся в лицо Чинджозы. Его поразила очередная ужасная мысль.

— А ты, Чинджоза, тот, за кого себя выдаешь? Палатин Антанамеры, одной из главных провинций Верхнего Айнона, сурово взглянул на него.

— Я это я, великий магистр.

Некоторое время Элеазар внимательно разглядывал кастового дворянина, и простая, воинственная сила этого человека словно оттащила его от края бездны отчаяния. Чинджоза был прав. Это — не катастрофа. Это… да, действительно, своего рода благословение. Но если Чеферамунни оказалось возможно подменить… Значит, должны быть и другие.

— Чинджоза, об этом никто не должен знать. Никто. В полумраке видно было, как палатин кивнул.

«Если бы только эту неблагодарную тварь Завета удалось сломить!»

— Отруби у него голову, — сказал Элеазар напряженным голосом, — а труп сожги.


Ахкеймион с Ксинемом шли между светом и тьмой, путями сумерек, что ведомы лишь теням. Там не было ни пищи, ни воды, и их тела, которые они тащили на себе, как тащат трупы, ужасно страдали.

Путь сумерек. Путь теней. От портового города Джокта до Карасканда.

Когда они проходили мимо вражеских лагерей, то чувствовали, как вырванные глаза кишаурим — сверкающие, чистые, словно отражение лампы в серебряном зеркале — смотрят из-за горизонта, выискивая их. Много раз Ахкеймион думал, что они обречены. Но всякий раз эти глаза отводили нечеловечески внимательный взгляд, то ли обманувшись, то ли… Ахкеймион не мог сказать, почему именно.

Добравшись до стен, они встали перед небольшими боковыми воротами. Была ночь, и на зубчатых стенах поблескивало пламя факелов. Ахкеймион крикнул, обращаясь к пораженным стражникам:

— Откройте ворота! Я Друз Ахкеймион, адепт Завета, а это Крийатес Ксинем, маршал Аттремпа… Мы пришли, чтобы разделить вашу судьбу!

— Этот город обречен и проклят, — произнес кто-то. — Кто будет пытаться войти в такое место? Кто, кроме безумцев или изменников?

Ахкеймион ответил не сразу. Его поразила мрачная убежденность, прозвучавшая в тоне говорившего. Он понял, что Люди Бивня лишились всякой надежды.

— Люди, привязанные к тем, кого любят, — сказал он. — До самой смерти.

Через некоторое время боковая дверь распахнулась, и их окружил отряд осунувшихся, изможденных туньеров. Наконец-то они очутились в ужасе Карасканда.


Эсменет когда-то слышала, что храмовый комплекс Ксокиса столь же стар, как и Великий зиккурат Ксийосера в Шайгеке. Он располагался в самой середине Чаши, и с вымощенных известняком площадок вокруг его центральной коллегии, Калаула, были видны все пять окрестных холмов. В центре коллегии росло огромное дерево, древний эвкалипт, который люди с незапамятных времен называли Умиаки. Эсменет плакала в его плотной тени, глядя на висящие тела Келлхуса и Серве. Младенец Моэнгхус дремал у нее на руках, ни на что не обращая внимания.

— Пожалуйста… Пожалуйста, Келлхус, очнись, ну пожалуйста!

На глазах у беснующейся толпы Инхейри Готиан сорвал с Келлхуса одежду, потом отхлестал его кедровыми ветвями так, что он весь покрылся кровоточащими ранами. Потом окровавленное тело привязали к голому трупу Серве — лодыжка к лодыжке, запястье к запястью, лицо к лицу. Их обоих поместили внутрь большого бронзового обруча и подвесили этот обруч — вверх ногами — на самой нижней, самой могучей ветви Умиаки. Эсменет выла, пока не сорвала голос.

Теперь они медленно вращались; ветер переплел их золотистые волосы между собой, их руки и ноги были раскинуты, словно у танцоров. Эсменет увидела пепельно-серую грудь, закрутившиеся прядями волосы под мышкой; потом перед глазами у нее проплыла стройная спина Серве, почти мужская из-за крепкого позвоночника. Эсменет заметила ее половые органы, выставленные напоказ между раздвинутыми ногами, прижатые к обмякшим гениталиям Келлхуса…

Серве… Лицо девушки потемнело от застывшей крови, тело казались вырезанным из серого мрамора, безукоризненное, словно произведение искусства. И Келлхус… Его лицо поблескивало от пота, мускулистая спина была покрыта воспаленными красными полосами. Отекшие глаза были закрыты.

— Но ты же сказал! — стенала Эсменет. — Ты же сказал, что Истина не может умереть!

Серве мертва. Келлхус умирает. Как бы долго она ни смотрела, как бы проникновенно ни убеждала, как бы пронзительно ни взывала…

Оборот за оборотом. Мертвая и умирающий. Безумный маятник.

Прижимая к себе Моэнгхуса, Эсменет свернулась на мягкой подстилке из листьев. Там, где они смялись под тяжестью ее тела, от листьев исходил горьковатый запах.


«Помни об этом, когда будешь вспоминать секреты битвы…» Там, где он проходил, айнрити смолкали и провожали его взглядами, как провожают королей. Найюр прекрасно знал, как его присутствие действует на других людей. Даже под звездным небом ему не нужно было ни золота, ни герольдов, ни знамен, чтобы объявить о своем статусе. Он носил свою славу на коже рук. Он был Найюр урс Скиоата, укротитель коней и мужей. Всем прочим достаточно было взглянуть на него, чтобы устрашиться.

«Охота не должна прекращаться…»

«Замолчи! Замолчи!»

Калаул, широкая центральная площадь коллегии Ксокиса, была заполнена жалкой, презренной толпой. По периметру площади айнрити толпились на монументальных лестницах храмов, столь же древних, как храмы Шайгека или Нансурии. Другие осторожно пробирались вдоль фасадов общих спален и полуразрушенных крытых галерей. Айнрити сидели на циновках и переговаривались. Некоторые даже разводили маленькие костерки и жгли ароматические смолы и древесину — явно в качестве подношения Воину-Пророку. По мере того как Найюр приближался к огромному дереву, росшему посреди Калаула, толпа становилась все плотнее. Он видел людей, одетых лишь в нижние сорочки; их задницы воняли дерьмом. Он видел людей, у которых животы словно бы приросли к спине. Он натолкнулся на какого-то дурачка с голым торсом, который скакал взад-вперед и тряс над головой сложенными коробочкой ладонями, словно погремушкой. Когда Найюр отодвинул недоумка со своего пути, по булыжной мостовой застучала мелкая дробь. Он услышал, как позади сумасшедший вопит что-то насчет своих зубов.

«… тайны битвы…»

«Ложь! Снова ложь!»

Не обращая внимания на угрозы и ругательства, сопровождающие его продвижение, Найюр продолжал пробиваться вперед, проталкиваясь через зловонное море голов, локтей и плеч. Остановился он лишь тогда, когда увидел могучее дерево, которое люди называли Умиаки. Подобное огромному перевернутому корню, оно высилось на фоне ночного неба, черное, безлистное.

«Великие все еще прислушиваются к тебе…»

Найюр вглядывался изо всех сил, но никак не мог разглядеть Дунианина — равно как и Серве.

— Дышит ли он? — воскликнул Найюр. — Бьется ли еще его сердце?

Окружавшие его айнрити принялись поглядывать друг на друга в смущении и тревоге. Никто не ответил.

«Пьянчуги с собачьими глазами!»

Он принялся с отвращением пробиваться через толпу, расталкивая людей. В конце концов он добрался до оцепления шрайских рыцарей, один из которых уперся ладонью ему в грудь, желая остановить скюльвенда. Найюр хмуро смотрел на него, пока рыцарь не убрал руку, потом снова принялся вглядываться во тьму под кроной Умиаки.

Он ничего не мог разглядеть.

Некоторое время Найюр раздумывал: не прорубить ли себе дорогу? Затем с противоположной стороны Умиаки прошла процессия шрайских рыцарей с факелами, и на краткий миг Найюр заметил силуэт — ее или его?

Айнрити, стоящие в первых рядах, разразились криками, кто восторженными, кто издевательскими. Сквозь рев Найюр услыхал бархатный голос, какой могло слышать только его сердце.

«Это хорошо, что ты пришел… Это правильно».

Найюр в ужасе уставился на тело, распятое в кольце. Затем цепочка факелов удалилась, и землю под Умиаки вновь окутала тьма. Гвалт голосов пошел на убыль, распался на отдельные выкрики.

«Все люди, — сказал голос, — должны знать свою работу».

— Я пришел посмотреть, как ты страдаешь! — выкрикнул Найюр. — Я пришел посмотреть, как ты умираешь!

Краем глаза он заметил, как люди начали встревоженно на него оборачиваться.

«Но почему? Почему ты этого хочешь?»

— Потому что ты предал меня!

«Как? Как я тебя предал?»

— Тебе достаточно было говорить! Ты — Дунианин! «Ты слишком высоко меня ценишь… Даже выше, чем эти айнрити».

— Потому что я знаю! Я один знаю, что ты такое! Я один могу уничтожить тебя!

Найюр расхохотался, как способен хохотать лишь чистокровный вождь утемотов, потом махнул рукой, показывая на тьму за Умиаки.

— Свидетельствую…

«А мой отец? Охота не должна заканчиваться — ты это знаешь».

Найюр застыл, не дыша, не шевелясь, словно затаившийся в травах Степи камень.

— Я совершил сделку, — ровным тоном произнес он. — Я воздал тому, кого ненавижу больше.

«Так ли это?»

— Да! Да! Посмотри на нее! Посмотри на то, что ты сделал С ней!

«То, что я сделал, скюльвенд? Или то, что сделал ты?»

— Она мертва! Моя Серве! Моя Серве мертва! Моя добыча! «О да… О чем они будут шептаться, теперь, когда твое доказательство уже сыграло свою роль? Как они это оценят?»

— Ее убили из-за тебя!

Смех, звучный и искренний, словно у любимого дядюшки, когда он хлебнет хмельного.

«Слова, достойные истинного сына Степи!»

— Ты смеешься надо мной? Тяжелая рука легла на плечо Найюра.

— Хватит! — крикнул кто-то. — Кончай сходить с ума! Прекрати говорить на этом гнусном языке!

Одним движением Найюр перехватил чужую руку и вывернул ее, разрывая сухожилие и ломая кость. Потом он одним ударом отправил наглеца, посмевшего тронуть его, на землю.

«Смеяться? Кто посмеет смеяться над убийцей?»

— Ты! — закричал Найюр в сторону дерева.

Он протянул руки, с легкостью способные свернуть человеку шею.

— Ты убил ее!

«Нет, скюльвенд. Это сделал ты… Когда продал меня».

— Чтобы спасти моего сына!

И Найюр увидел ее, обмякшую, перепуганную, в руках Сарцелла — кровь текла по ее платью, глаза тонули во тьме… Во тьме! Сколько раз он видел, как она поглощает людские взоры?

Он услышал доносящееся из темноты хныканье младенца.

— Они должны были убить ту шлюху! — крикнул Найюр.

Теперь уже несколько айнрити кричало на него. Он почувствовал скользящий удар по щеке, заметил сверкание стали. Найюр схватил нападавшего за голову и надавил большими пальцами на глаза. Что-то острое вонзилось ему в бедро. Кулаки замолотили по его спине. Что-то — не то дубинка, не то эфес меча — врезалось ему в висок; Найюр отпустил нападавшего и резко развернулся. Он услышал, как в тени Умиаки Дунианин смеется — смеется, как надлежит смеяться только утемоту.

«Нытик!»

— Ты! — взревел Найюр, сшибая людей ударами своих каменных кулаков. — Ты!!!

Внезапно толпа разошлась в разные стороны, при виде человека, возникшего справа от него. Некоторые даже принялись громко извиняться. Найюр взглянул на этого человека — тот почти не уступал ему ростом, хоть и был поуже в плечах.

— Скюльвенд, ты что, рехнулся? Это же я! Я!

— Ты убил Серве.

Внезапно незнакомец превратился в Коифуса Саубона в потрепанном одеянии кающегося грешника. Это что еще за чертовщина?

— Найюр! — воскликнул галеотский принц. — С кем ты разговариваешь?

«Ты…» — хохотнула темнота.

— Скюльвенд?

Найюр стряхнул с себя крепкую руку Саубона.

— Это дурацкое бдение, — проскрежетал он.

Он сплюнул, потом развернулся и принялся прокладывать себе путь подальше от этой вони.


«Эсми…»

При этой мысли его сердце радостно забилось.

«Я иду, милая. Я уже совсем рядом!»

Ахкеймиону чудился ее запах, мускусный, апельсиновый. Ему казалось, будто он чувствует ее горячее дыхание на своей щеке, ощущает, как она прижимается к его чреслам — отчаянно, безрассудно, словно в попытке потушить опасное пламя. Он словно видел, как она откидывает волосы — проблеск страстных глаз и разомкнутых губ.

«Совсем рядом!»

Тидонцы — пять рыцарей и пестрая толпа пехотинцев — провели их по темным улицам. Вели они себя достаточно любезно, особенно с учетом обстоятельств их появления, но рыцари отказывались что-либо рассказывать, пока за них не поручится наделенный властью человек. Ахкеймион видел по пути других Людей Бивня; по большей части они выглядели так же ужасно, как и стража у ворот. Кто сидел у окон, кто полулежал, прислонившись к колоннам, но лица у всех были бледные и пустые, а глаза — невероятно яркие, будто в них горел огонь, сжигающий тела изнутри.

Ахкеймиону уже доводилось видеть подобные взгляды. На полях Эленеота, после смерти Анасуримбора Кельмомаса. В великом Трайсе, когда рухнули врата Шайнота. На равнине Менгедда, при приближении чудовищного Цурумаха. Взгляд, полный ужаса и ярости, взгляд человека, который может биться, но не в силах победить.

Взгляд Армагеддона.

Всякий раз, когда Ахкеймион встречался с кем-нибудь глазами, в этом обмене взглядами не было ни угрозы, ни вызова, лишь грустное понимание. Нечто — демон или безумие — заползало в черепа к тем, кто перенес непереносимое, и когда оно выглядывало из глаз человека, то могло узнать себя в других. Ахкеймион понял, что он — одно целое с этими людьми. Не только с его любимыми, но со всем Священным воинством. Он един с ними — до самой смерти.

«У нас одна судьба».

Они медленно — из-за Ксинема — прошли между двумя холмами, имен которых Ахкеймион не знал, в район, который нумайньерцы называли Чашей, — предположительно, именно там расположился Пройас со своей свитой. Они миновали лабиринт улиц и переулков, не раз проходя мимо рыцарей, требовавших у них пароль. Несмотря ни на что — на перспективу отыскать Келлхуса и Эсменет, увидеть Пройаса после стольких тяжких месяцев, — Ахкеймион поймал себя на том, что размышляет, уж не зря ли он так легкомысленно заявил под стенами Карасканда: «Я — Друз Ахкеймион, адепт Завета…»

Сколько времени прошло с тех пор, когда он в последний раз произносил эти слова вслух?

«Адепт Завета…»

А действительно ли он — адепт Завета? И если так, отчего ему делается не по себе при мысли о том, что надо связаться с Атьерсом? По всей видимости, они узнали о его похищении. У них наверняка есть осведомители, о которых самому Ахкеймиону ничего не известно — по крайней мере, в конрийском войске. Они наверняка предположили, что он мертв.

Ну так почему бы не связаться с ними? За время его пребывания в плену угроза Второго Армагеддона не уменьшилась. И Сны — они терзали его так же, как раньше…

«Потому, что я больше — не один из них».

Да, он свирепо оборонял Гнозис — вплоть до того, что пожертвовал Ксинемом! — но при этом отрекся от Завета. Ахкеймион вдруг осознал, что отрекся от собратьев по школе еще до того, как Багряные Шпили похитили его. Отрекся ради Келлхуса…

«Я собирался обучить его Гнозису».

От одной этой мысли у Ахкеймиона перехватило дух. Он вспомнил, что внутри этих стен его ждет нечто большее, чем Эсменет. Давние тайны, окружающие Майтанета. Угроза, исходящая от Консульта и его шпионов-оборотней. Обещание и загадка Анасуримбора Келлхуса. Предвестия Второго Армагеддона!

Но хотя по коже побежали мурашки, что-то в нем упрямилось, что-то старое и бессердечное, словно крокодил. «Да в гробу я видел эти тайны! — подумалось Ахкеймиону. — Пускай хоть весь мир вокруг летит в тартарары!» Ибо он — Друз Ахкеймион, такой же мужчина, как и все прочие, и у него есть его возлюбленная, его жена — его Эсменет. Все прочее казалось ребячеством, подобно строкам в зачитанной книге.

«Я знаю, что ты жива. Я знаю!»

В конце концов их небольшой отряд остановился перед безликими стенами какой-то усадьбы. Ахкеймион, стоя рядом с Ксинемом, наблюдал, как двое нумайньерских рыцарей спорят со стражниками, охраняющими ворота. Услышав голос друга, он повернулся в его сторону.

— Акка, — сказал Ксинем, хмуря брови в своей странной, безглазой манере. — Когда мы шли через тени…

Маршал заколебался, и на миг Ахкеймион испугался яростного потока взаимных упреков. До Иотии сама идея о том, что можно прибегнуть к колдовству, чтобы проскользнуть мимо врагов, была бы немыслима для Ксинема. И однако же он согласился, когда Ахкеймион предложил этот вариант в Джокте — согласился неохотно, но без единого слова жалобы. Может, теперь он раскаивается? Или его, как и самого Ахкеймиона, одолевают заботы?

— Я слеп, — продолжал Ксинем. — Слеп, как самый настоящий слепец, Акка! И все же я видел их… Кишаурим. Я видел, как они смотрят!

Ахкеймион поджал губы. Его встревожил страх, смешанный с надеждой, что звучал в голосе маршала.

— Ты действительно видел, — осторожно подбирая слова, ответил он, — в некотором роде… Существует много способов видеть. И все мы обладаем глазами, что никогда не прорастали сквозь кожу. Люди ошибаются, думая, что между слепотой и зрячестью нет промежутков.

— А кишаурим? — не унимался Ксинем. — Как им…

— Кишаурим — господа этого промежутка. Говорят, будто они ослепляют себя сами, чтобы лучше видеть Мир-Что-Между. По мнению некоторых, именно в этом — ключ к их метафизике.

— Так, значит… — начал Ксинем со страстностью в голосе.

— Не сейчас, Ксин, — оборвал его Ахкеймион, глядя на старшего из тидонских рыцарей, раздражительного тана по имени Анмергал.

Тот как раз двинулся к ним от ворот усадьбы.

— Как-нибудь в другой раз…

На ломаном, но вполне понятном шейском Анмергал сообщил, что люди Пройаса согласны принять их — вопреки здравому смыслу.

— Никто еще не пробирался в Карасканд, — пояснил он.

А потом, не дожидаясь ответа, тан неуклюже зашагал прочь, на ходу выкрикивая команды своему отряду. В тот же миг из темноты появились пехотинцы, одетые как кианцы, но с Черным Орлом дома Нерсеев на щитах. Несколько мгновений спустя Ахкеймиона с Ксинемом ввели на территорию усадьбы.

Там их встретил управитель в потрепанной — но зато черно-белой, цветов дома Пройаса — ливрее. Они прошли мимо какой-то кианки — очевидно, рабыни, — опустившейся на колени в одном из дверных проемов, и Ахкеймион поймал себя на том, что потрясен — не ее неприкрытым страхом, а просто тем фактом, что она — первая из фаним, кого он увидел во всем Карасканде…

Неудивительно, что город напоминает гробницу.

Они завернули за угол и оказались в передней с высоким потолком. Между двумя толстыми колоннами — судя по виду, нильнамешскими, — обнаружилась приоткрытая дверь, бронзовая с прозеленью. Управитель засунул голову в щель. Кивнув, он отворил дверь полностью и, нервно взглянув на Ксинема, жестом пригласил их войти. У Ахкеймиона скрутило внутренности, он мысленно выругался…

А потом обнаружил, что смотрит на Нерсея Пройаса.

Хоть он и был более изможденным и гораздо более худым — льняная рубаха болталась на нем, словно на вешалке, — наследный принц Конрии казался почти прежним. Копна вьющихся черных волос, которые его мать одновременно и ругала, и обожала. Аккуратно подстриженная борода. Лицо, уже не столь молодое, но сохранившее прежние очертания. Выразительный лоб. И конечно же, ясные карие глаза, которые теперь, казалось, были достаточно глубоки, чтобы вместить любую смесь страстей, сколь угодно противоречивых.

— Что такое? — спросил Ксинем. — Что происходит?

— Пройас… — сказал Ахкеймион.

Потом кашлянул, прочищая горло.

— Это Пройас, Ксин.

Конрийский принц с ледяным спокойствием посмотрел на Ксинема. Он отступил на два шага от искусно украшенного стола. И, словно во сне, спросил:

— Что случилось?

Ахкеймион не ответил, оцепенев от потока неожиданных эмоций. Он почувствовал, как лицо залила краска ярости. Ксинем стоял рядом, абсолютно неподвижно.

— Говорите же, — приказал Пройас.

В голосе его звенело безрассудство.

Что случилось?

— Багряные Шпили лишили его глаз, — ровным тоном произнес Ахкеймион. — Чтобы… чтобы…

Внезапно молодой принц кинулся к Ксинему и, словно безумный, стиснул его в объятиях — не щека к щеке, как принято между мужчинами, а уткнувшись, словно ребенок, лицом в грудь маршалу. Плечи его вздрагивали от рыданий. Ксинем положил ладони ему на затылок и прижался бородой к макушке.

Несколько мгновений невыносимой тишины.

— Ксин, — прохрипел Пройас. — Пожалуйста, прости меня! Прости! Умоляю!

— Ш-ш-ш… Мне достаточно почувствовать твое объятие… Услышать твой голос.

— Но, Ксин! Твои глаза! Глаза!

— Ну, будет, успокойся… Акка вылечит меня. Вот увидишь. При этих словах Ахкеймион дернулся. Надежда, обманывающая близких, — наихудший яд.

Задохнувшись, Пройас прижался щекой к плечу маршала. Его блестящие глаза остановились на Ахкеймионе, и некоторое время они, не мигая, смотрели друг на друга.

— И ты, старый наставник, — сипло произнес молодой человек. — Сможешь ли ты найти в своем сердце прощение?

Хотя Ахкеймион отчетливо-слышал эти слова, они доносились до него словно откуда-то издалека. Нет, понял он. Он не сможет простить — и не потому, что сердце его ожесточилось, а потому, что все это стерлось, изгладилось из памяти. Он видел мальчика, которого когда-то любил, — но в то же время он видел и чужака, незнакомца, мужчину, идущего ненадежными, сомнительными путями.

Истинно верующего.

Слепого фанатика.

Как ему только могло прийти в голову, будто эти люди — его братья?

Изо всех сил сохраняя каменное выражение лица, Ахкеймион сказал:

— Я более не наставник.

Пройас крепко зажмурился. Когда же он открыл глаза, его взгляд сделался непроницаемым. Какие бы невзгоды ни перенесло Священное воинство, Пройас Судия выжил.

— Где они? — спросил Ахкеймион.

Теперь круги были очерчены куда четче. Если не считать Ксинема, его сердце принадлежало лишь Эсменет и Келлхусу. В целом мире лишь они имели значение.

Пройас явственно напрягся, отодвинулся от Ксинема.

— Тебе что, никто не сказал?

— Нам вообще никто ничего не говорил, — пояснил Ксинем. — Они боялись, что мы можем оказаться шпионами.

У Ахкеймиона перехватило дыхание.

— Эсменет?! — еле выдохнул он.

— Нет… Эсменет в безопасности.

Пройас провел рукой по стриженым волосам; вид у него был встревоженный и зловещий.

Где-то зашипел фитиль оплывшей свечи.

— А Келлхус? — спросил Ксинем. — С ним что?

— Вы должны понять. Много, очень много всего произошло. Ксинем принялся шарить в воздухе рукой, словно ему нужно было прикоснуться к собеседнику.

— Что ты такое говоришь, Пройас?

— Я говорю, что Келлхус мертв.


Во всем Карасканде лишь огромный базар нес память о Степи, и даже это была всего лишь тень памяти — ровная поверхность каменной кладки, открытое пространство, окруженное фасадами с темными окнами. Между камнями брусчатки не росло травы.

«Свазонд, — сказал он тогда. — Человек, которого ты убила, ушел из мира, Серве. Он существует лишь здесь, в шраме на твоей руке. Это — знак его отсутствия, всех путей, которыми не пройдет его душа, всех действий, которые он не совершит. Знак тяжести, которую ты отныне несешь». А она ответила: «Я не понимаю…» До чего же милая глупышка. Такая невинная… Найюр лежал рядом с животом дохлой лошади, окруженный мертвыми кианцами — жертвами разграбления города, произошедшего три недели назад.

— Я понесу тебя, — сказал он темноте.

Кажется, он никогда еще не произносил более сильной клятвы.

— У тебя не будет недостатка ни в чем, пока спина моя крепка.

Традиционные слова, которые произносит жених, когда во время свадьбы памятливец, заплетает ему волосы. Он поднес нож к горлу.

Привязанный к кругу, подвешенный на суку темного дерева.

Привязанный к Серве.

Холодной и безжизненной.

Серве.

Муха проползла по ее груди, остановилась перед ноздрей, из которой не вырывалось дыхания. Он подул, поток воздуха коснулся мертвой кожи, и муха улетела. «Должен сохранить ее чистой».

Ее глаза полуприкрыты и сухи, словно папирус.

«Серве! Дыши, девочка, дыши! Я приказываю!

Я пойду впереди тебя. Я пойду впереди».


Привязанный к Серве, кожа к коже.

«Что я… Что? Что?» Судорога.

«Нет… Нет! Я должен сосредоточиться. Я должен оценить…» Немигающие глаза, глядящие на звезды.

«Нет никаких обстоятельств за пределами… никаких обстоятельств за пределами…» Логос.

«Я — один из Подготовленных!»

Он чувствовал ее, от голеней до щеки, холодную, излучающую холод, проникающий до самых костей.

«Дыши! Дыши!»

Сухая… И такая неподвижная! Такая невероятно неподвижная!

«Отец, пожалуйста! Пожалуйста, сделай так, чтобы она дышала!

Я… Я не могу идти дальше».

Лицо такое темное, крапчатое, как будто извлеченное из моря.Неужели она и вправду когда-то улыбалась?

«Сосредоточься! Что происходит?

Все в беспорядке. И они убили ее. Убили мою жену.

Я отдал ее им». «Что ты говоришь?»

«Я отдал ее им».

«Почему? Почему ты это сделал?»

«Ради тебя…

Ради них».

Что-то капало вокруг, и он провалился в сон; холодная вода омыла кожу, покрытую синяками и ранами.

Потом пришли сны. Темные туннели, безрадостная земля.

Горный хребет, изогнувшийся на фоне ночного неба, словно бедро спящей женщины.

А на нем — два силуэта, темные по сравнению с невероятно яркими звездами.

Силуэт сидящего человека: плечи сгорблены, словно у обезьяны, ноги скрещены, словно у жреца.

И дерево, чьи ветви качаются из стороны в сторону, пронзая чашу неба.

И звезды, вращающиеся вокруг Небесного Гвоздя, словно тучи, несущиеся по зимнему небу.

И Келлхус смотрел на эту фигуру, смотрел на дерево, но не мог пошевелиться. Небесный свод кружился, как будто ночь проходила за ночью, минуя день.

И фигура, обрамленная вращающимися небесами, заговорила — миллион глоток в его глотке, миллион ртов в его рту…

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Человек встал, сложив руки, словно монах, согнув ноги, словно медведь.

СКАЖИ МНЕ…

Весь мир взвыл от ужаса. Воин-Пророк очнулся; там, где к нему прикасалась щека мертвой женщины, кожа горела…

Новые судороги.

«Отец! Что со мной происходит?»

Один приступ боли за другим. Они срывали с него лицо, превращали его в лицо чужака. «Ты плачешь».


Заудуньяни на холме Быка узнали в нем друга Воина-Пророка, и Ахкеймион очутился в великолепной гостиной, щурясь от блеска пластин из слоновой кости, врезанных в отполированный черный мрамор. Несколько время спустя появился айнонский дворянин по имени Гайямакри — как сказали, он был одним из наскенти, — и повел его по темным коридорам. Когда Ахкеймион спросил его насчет воинов в белых одеждах, расставленных по всему дворцу, этот человек принялся жаловаться на смуту и злые происки ортодоксов. Но Ахкеймион не слышал ничего, кроме бешеного стука собственного сердца…

Наконец они остановились перед роскошной двустворчатой дверью — древесина орехового дерева и накладные украшения из бронзы, — и Ахкеймион поймал себя на том, что придумывает шутки, которые помогут насмешить ее…

«Из палатки колдуна в дворянские покои… Хм».

Он почти слышал ее смех, почти видел ее глаза, искрящиеся любовью и проказливостью.

«Что же будет после того, как я умру в следующий раз? Андиа-минские Высоты?»

— Она, наверное, спит, — извиняясь, произнес Гайямакри. — Ей пришлось тяжелее всех.

Шутки… О чем он только думает? Она нуждается в нем — отчаянно нуждается, если то, что сказал Пройас, правда. Серве мертва, а Келлхус умирает. Священное воинство голодает… Она нуждается в поддержке и опоре. Он будет ей опорой! Гайямакри внезапно развернулся и схватил его за руки.

— Пожалуйста! — прошипел он. — Ты должен спасти его! Ты должен!

Он упал на колени, сжимая руки Ахкеймиона с таким пылом, что у него побелели костяшки.

— Ты же был его наставником!

— Я… я сд-делаю все, что смогу, — заикаясь, пробормотал Ахкеймион. — Даю слово.

Слезы струились по щекам айнона и терялись в бороде. Он прижался лбом к рукам Ахкеймиона.

— Благодарю тебя! Благодарю!

Не зная, что сказать, Ахкеймион поднял наскенти с пола. Гайямакри принялся оправлять свое желто-белое одеяние, словно вспомнил вдруг об извечной одержимости джнаном.

— Ты не забудешь? — выдохнул он.

— Конечно, не забуду. Только сперва мне нужно посоветоваться с Эсменет. Наедине… Понимаешь?

Гаймакри кивнул. Три шага он пятился, потом развернулся и припустил прочь по коридору.

Ахкеймион остановился перед высокой дверью, тяжело дыша.

«Эсми».

Он будет сжимать ее в объятиях, пока она не выплачется. Он перескажет ей каждую свою мысль, расскажет, что она значила для него во время плена. Он скажет ей, что он, адепт Завета, возьмет ее в жены. В жены! И на глазах ее от изумления выступят слезы… Ахкеймион едва не рассмеялся от радости.

«Наконец-то!»

Вместо того чтобы постучать, он просто толкнул дверь и вошел, как мог бы войти муж. Его встретил полумрак, наполненный запахом ванили. Всего лишь шесть расставленных в беспорядке свечей освещали покои, просторные, с высоким сводчатым потолком, в изобилии заполненные коврами, ширмами и драпировками. На помосте стояла огромная пятиугольная кровать, занимавшая всю середину комнаты; простыни и покрывала были смяты, словно после ночи страсти. Слева раздвижная стена открывала проход в небольшой садик. Небо было усыпано яркими звездами.

Ничего себе палатка колдуна!

Ахкеймион вышел из полосы света и принялся вглядываться в глубину покоев. Кровать была пуста — он видел это сквозь кисею. Дверь за спиной у Ахкеймиона захлопнулась с громким стуком, заставив его вздрогнуть.

Где же она?

Потом Ахкеймион разглядел ее в дальнем конце комнаты: Эсменет лежала на небольшом диванчике, свернувшись клубочком, спиной к двери — и к нему. Волосы ее отросли и в полумраке казались почти фиолетовыми. Свободная рубаха сползла, обнажив тонкое плечо, одновременно и загорелое, и бледное. Ахкеймиона тут же охватило возбуждение, радостное и безрассудное.

Сколько раз он целовал эту кожу?

Поцелуй. Вот как он разбудит ее — плача и целуя ее плечо. Она зашевелится, подумает, что это сон. «Нет… Это не можешь быть ты. Ты умер». Потом он возьмет ее, с медленной, яростной нежностью, заполнив ее чувственным экстазом. И она поймет, что наконец-то ее сердце вернулось.

«Я вернулся к тебе, Эсми… Из смерти и муки».

Он сделал несколько шагов и тут же остановился, потому что Эсменет внезапно, рывком села. Она встревоженно огляделась, потом остановила взгляд припухших, не верящих глаз на нем.

На мгновение она показалась ему чужой, незнакомой женщиной; Ахкеймион увидел ее теми молодыми, страстными глазами, как много лет назад, в Сумне, при их первой встрече. Веселая красота. Веснушки на щеках. Полные губы и безукоризненные зубы.

На миг у них обоих перехватило дыхание.

— Эсми… — прошептал Ахкеймион, не в силах произнести более ничего.

— Он забыл, как она прекрасна…

На миг на ее лице отразился дикий ужас, как будто она увидела призрак. Но потом все чудесным образом переменилось, и Эсменет кинулась к нему; босые ноги несли ее, словно крылья.

Потом они оказались рядом и прижались друг к другу, не помня себя. Она казалась такой маленькой, такой хрупкой в его объятиях!

— Ох, Акка! — всхлипнула Эсменет. — Ты же умер! Умер!

— Нет-нет-нет, милая, — пробормотал Ахкеймион, судорожно вздохнув.

— Акка, Акка, ох, Акка!

Ахкеймион погладил ее по голове. Рука его дрожала. Волосы ее были на ощупь словно шелк. И ее запах — мягкий запах фимиама и женского мускуса.

— Ну будет, Эсми, — прошептал он. — Все хорошо. Мы снова вместе!

«Пожалуйста, позволь мне поцеловать тебя». Но она заплакала еще сильнее.

— Ты должен спасти его, Ахкеймион! Ты должен спасти его! Легкое замешательство зашевелилось в его душе.

— Спасти его? Эсми… Что ты имеешь в виду? Его руки ослабели. Эсменет вырвалась из объятий и отступила, как будто вспомнила нечто ужасное.

— Келлхус, — сказала она. Губы ее дрожали. Ахкеймион прихлопнул воющий страх, что поднялся у него в сердце.

— О чем ты, Эсми? Он почувствовал, как кровь отхлынула от его лица.

— Ты что, не понимаешь? Они убивают его!

— Келлхуса? Да… Конечно, я сделаю все, что в моих силах, чтобы спасти его! Но пожалуйста, Эсми! Позволь мне побыть с тобой! Ты нужна мне!

— Ты должен спасти его, Акка! Ты не можешь допустить, чтобы его убили!

Вспышка страха, на этот раз неудержимого. «Нет. Будь благоразумен. Она страдала не меньше меня. Просто она не такая сильная».

— Я никому не позволю что-либо сделать с ним. Клянусь. Но только… пожалуйста…

«Эсми… Что ты наделала?»

Уголки ее губ опустились. Она всхлипнула.

— Он… он…

Странное ощущение — как будто погружаешься по воду, а в легких нет воздуха.

— Да, Эсми… Он — Воин-Пророк. Я тоже верю в это! Я сделаю все, лишь бы спасти его.

— Нет, Ахкеймион…

Теперь лицо ее сделалось мертвым, как у человека, который должен убить то, что некогда было частью его. «Не говори! Пожалуйста, не говори этого!»

Ахкеймион оглядел непомерно роскошную комнату, повел рукой. Попытался рассмеяться, потом произнес:

— Н-неплохая палатка колдуна, а? Всхлип ободрал горло, словно нож.

— Ч-что же будет в следующий раз, когда я умру? Анди… Андиамин…

Он натянуто улыбнулся. — Акка, — прошептала Эсменет, — я ношу его ребенка. «Шлюха есть шлюха».


Ахкеймион прошел мимо скопища айнрити, мимо сигнальных огней шрайских рыцарей — тень, отбрасываемая солнцем иного мира. Он помнил крики и рушащиеся стены Иотии. Он помнил, как разлетались коридоры из камня и обожженного кирпича. О, он знал мощь своей песни, грохот своего голоса, сокрушающего мир!

И знал горькое упоение мести.

Огромное дерево высилось на фоне ночного неба, древний эвкалипт, слишком древний, чтобы не получить собственного имени. Первой мыслью Ахкеймиона было подпалить его, превратить в пылающий маяк — погребальный костер для предателя, для совратителя!

Ахкеймион прокрался к дереву, на подстилку из опавшей листвы. Там он сел, обхватив руками колени, и принялся раскачиваться взад-вперед. Он чувствовал, что Люди Бивня привязали три хоры к бронзовому обручу.

Еще там была она, невозможный факт, обретший плоть.

Мертвая Серве.

И там был он, привязанный к ней, рука к руке, грудь к груди…

Келлхус… Нагой, медленно вращающийся, как будто кольцо распутывало длинную нить его жизни.

Как такое могло произойти?

Ахкеймион перестал раскачиваться и застыл. Он слышал, как поскрипывают ветви под порывами ветра. Он чувствовал запах эвкалипта и смерти. Тело его успокоилось, превратившись в холодный сосуд ярости и горя.

На площади, перед оцеплением шрайских рыцарей, толпились тысячи людей, они пели гимны и погребальные плачи по Воину-Пророку. Голос флейты рассек назойливый шум; он блуждал, стелился, поднимался до горестного крещендо, творил безбожную молитву, вопль, почти животный по своей силе…

Ахкеймион обхватил себя за плечи.

«Как такое могло…»

Пальцы крепко прижаты к глазам. Дрожь. Холод. Сердце, словно груда тряпья на холодных камнях.

Он поднял голову к объекту своей ненависти. По щекам струились слезы.

— Как? Как ты мог предать меня? Ты… Ты! Два человека — всего два! Ты ж-же знал, насколько пуста моя жизнь. Ты знал! Я н-не могу понять… Я пытаюсь и пытаюсь, но не могу понять! Как ты мог так поступить со мной?

Образы клубились в его сознании… Эсменет, задыхающаяся под натиском бедер Келлхуса. Касание тяжело дышащих губ. Ее потрясенный вскрик. Ее оргазм. Они оба, нагие, сплетенные под покрывалами; они смотрят на огонек единственной свечи, и Келлхус спрашивает: «Как только ты терпела этого человека? Как ты вообще дошла до того, чтобы лечь с колдуном?»

«Он кормил меня. Он был теплой подушкой с золотом в карманах… Но он не был тобою, любовь моя. С тобой не сравнится никто».

Рот его распахнулся в негромком крике… Как. Почему. Потом пришла ярость.

— Я могу разорвать тебя, Келлхус! Посмотреть, как ты будешь гореть! Жечь до тех пор, пока у тебя не лопнут глаза! Пес! Вероломный пес! Ты будешь визжать, пока не подавишься собственным сердцем, пока твои конечности не сломаются от боли! Я могу это сделать! Я могу сжечь войско своими песнями! Я могу вогнать внутрь твоего тела непереносимую боль! Я могу разделать тебя при помощи одних только слов! Стереть твое тело в пыль!

Он заплакал. Темный мир вокруг него гудел и горел.

— Будь ты проклят… — выдохнул Ахкеймион. Он не мог дышать… Где взять воздух?

Он замотал головой, словно мальчишка, гнев которого перешел в боль… И неловко ударил кулаком по опавшим листьям.

«Проклятье, проклятье, проклятье…»

Он оцепенело огляделся по сторонам и вяло вытер лицо рукавом. Шмыгнул носом и ощутил на губах соленые слезы.

— Ты сделал из нее шлюху, Келлхус… Ты сделал из моей Эсми шлюху…

Они вращались по кругу. Ночной ветер донес чей-то смех.

«Ахкеймион…» — вдруг прошептал Келлхус.

Это слово обвило его, заставив замереть от ужаса.

«Нет… Ему не полагается говорить…»

«Он сказал, что ты придешь», — донеслось от щеки мертвой женщины.

Келлхус смотрел, словно с поверхности монеты; его темные глаза блестели, лицо было прижато к лицу Серве. Ее голова запрокинулась, а распахнутый рот открывал ряд грязно-белых зубов. На миг Ахкеймиону показалось, что Келлхус лежит, распростертый на зеркале, а Серве — всего лишь его отражение.

Ахкеймион содрогнулся: «Что они сделали с тобой?»

Поразительно, но кольцо прекратило свое неторопливое вращение.

«Я вижу их, Ахкеймион. Они ходят среди нас, спрятавшись так, что их невозможно разглядеть…»

Консульт.

Волоски у него на загривке встали дыбом. Холодный пот обжег кожу.

«Не-бог вернулся, Акка… Я видел его! Он такой, как ты говорил. Цурумах. Мог-Фарау…»

— Ложь! — крикнул Ахкеймион. — Ты лжешь, чтобы избавиться от моего гнева!

«Мои наскенти… Скажи им, пусть покажут тебе то, что лежит в саду».

— Что? Что лежит в саду? Но глаза Келлхуса закрылись.

Горестный вопль разнесся над Калаулом, леденя кровь; люди с факелами ринулись в темноту под Умиаки. Кольцо продолжало свое бесконечное вращение.


Утренний свет струился с балкона, через кисейную занавеску, превращая спальню в подобие гравюры с ее сияющими поверхностями и темными пятнами теней. Заворочавшись на постели, Пройас нахмурился и поднял руку, защищаясь от света. Несколько мгновений он лежал совершенно неподвижно, пытаясь проглотить боль, засевшую в горле, — последний след гемофлексии. Потом его снова захлестнули стыд и раскаяние вчерашнего вечера.

Ахкеймион и Ксинем вернулись. Акка и Ксин… Оба изменились безвозвратно.

«Из-за меня».

Холодный утренний ветер пробрался через занавески. Пройас свернулся калачиком, нежелая отдавать тепло, накопившееся под одеялами. Он попытался задремать, но понял, что просто хочет избавиться от тревоги. В детстве он любил роскошную леность утренних часов. Таким вот холодным утром он заворачивался поплотнее в одеяло и наслаждался этим, как люди постарше наслаждаются горячей ванной. Тогда тепло не утекало из его тела, как сейчас.

Прошло некоторое время, прежде чем Пройас понял, что на него смотрят.

Сперва он прищурился, слишком пораженный, чтобы шевельнуться или закричать. И планировка, и отделка усадьбы были нильнамешскими. Кроме экстравагантных скульптур, спальня отличалась низким потолком, который подпирали толстые колонны с каннелюрами, позаимствованные, несомненно, из Инвиши или Саппатурая. К одной из колонн у самого балкона прислонилась фигура, почти невидимая в утреннем свете…

Пройас резко отбросил одеяла.

— Ахкеймион?

Прошло несколько мгновений, прежде чем глаза приспособились к освещению и он смог узнать человека.

— Что ты здесь делаешь, Ахкеймион? Что тебе нужно?

— Эсменет, — проговорил колдун. — Келлхус взял ее в жены… Ты знал об этом?

Пройас изумленно смотрел на колдуна; в его голосе звучало нечто такое, что мгновенно погасило возмущение принца: какое-то странное опьянение, безрассудство, но порожденное не выпивкой, а потерей.

— Знал, — признался Пройас, щурясь. — Но я думал, что… — Он сглотнул. — Келлхус скоро умрет.

Он тут же почувствовал себя дураком: его слова прозвучали так, словно он предлагал Ахкеймиону компенсацию.

— Эсменет для меня потеряна, — сказал Ахкеймион. Лицо колдуна казалось тенью под ледяной коркой, но Пройас сумел разглядеть на нем изможденную решимость.

— Как ты можешь говорить такое? Ты не… — Где Ксинем? — перебил его колдун.

Пройас приподнял брови и кивком указал налево. — За стеной. В соседней комнате. Ахкеймион поджал губы. — Он тебе рассказал? — Про свои глаза?

Пройас уставился на собственные ноги под пунцовым одеялом.

— Нет. У меня не хватило мужества спросить. Я подумал, что Багряные…

— Из-за меня, Пройас. Они ослепили его, чтобы кое-чего от меня добиться.

Подтекст был очевиден. «Это не твоя вина», — говорил он. Пройас поднял руку, словно для того, чтобы смахнуть сон с глаз. А вместо этого вытер слезы.

«Проклятье, Акка… Мне не нужна твоя защита!»

— Из-за Гнозиса? — спросил он. — Они этого хотели? Крийатеса Ксинема, маршала Конрии, ослепили из-за богохульства!

— Отчасти… Еще они думали, что я располагаю сведениями о кишаурим.

— Кишаурим? Ахкеймион фыркнул.

— Багряные Шпили боятся. Ты что, не знал этого? Боятся того, чего не могут увидеть.

— Это-то очевидно: они только и делают, что прячутся. Элеазар по-прежнему отказывается выйти на битву, хоть я и сказал ему, что скоро они начнут с голодухи жрать свои книги.

— Тогда они не смогут слезть с горшков, — заметил Ахкеймион, и сквозь звучавшее в голосе изнеможение пробился прежний огонек. — Их книги такое гнилье!

Пройас расхохотался, и его окутало почти забытое ощущение покоя. Именно так они когда-то и разговаривали, выпуская наружу заботы и тревоги. Но вместо того, чтобы приободриться, Пройас впал в замешательство.

Воцарилось долгое молчание — результат внезапно исчезнувшего хорошего настроения. Взгляд Пройаса скользил по веренице людей, бронзовокожих и полунагих, вышагивающих по разрисованным стенам и несущих разнообразные дары. С каждым ударом сердца тишина звенела все громче.

Потом Ахкеймион произнес:

— Келлхус не может умереть. Пройас поджал губы.

— Ничего себе, — ошеломленно пробормотал он. — Я говорю, что он должен умереть, а ты говоришь, что он должен жить.

Принц нервно взглянул на рабочий стол. Пергамент лежал на виду, и его приподнятые уголки на солнце сделались полупрозрачными. Письмо Майтанета.

— Это не имеет никакого отношения к тебе, Пройас. Я более не связан с тобой.

И от самих слов, и от тона, каким они были сказаны, Пройаса пробрал озноб.

— Тогда почему ты здесь?

— Потому что изо всех Великих Имен лишь ты один способен понять.

— Понять, — повторил Пройас, чувствуя, как прежнее нетерпение вновь разгорается в его сердце. — Понять что? Нет, погоди, дай я угадаю… Только я способен понять значение имени «Анасуримбор». Только я способен понять опасность…

— Довольно! — громыхнул Ахкеймион. — Ты не видишь, что, принижая все это, принижаешь и меня? Разве я хоть раз насмехался над Бивнем? Разве я глумился над Последним Пророком? Когда?

Пройас молча проглотил резкое замечание, еще более резкое из-за того, что Ахкеймион сказал чистую правду.

— Келлхус был осужден, — спокойно заметил он.

— Осторожнее, Пройас. Вспомни короля Шиколя.

Для любого айнрити имя ксерашского короля Шиколя, приговорившего Айнри Сейена к смерти, было синонимом заносчивости и предметом ненависти. При одной лишь мысли о том; что его собственное имя может приобрести такую же славу, Пройасу сделалось страшно.

— Шиколь был не прав… А я прав!

— Интересно, что бы сказал Шиколь…

— Что? — воскликнул Пройас. — Неужто такой скептик, как ты, думает, что среди нас ходит новый пророк? Да брось, Акка… Это же нелепо!

«Именно так твердит Конфас…» Еще одна обидная мысль. Ахкеймион помолчал, но Пройас не мог понять, чем это вызвано, осторожностью или нерешительностью.

— Я не уверен, что он такое… Я знаю одно: он слишком важен, чтобы позволить ему умереть.

Неподвижно сидя на кровати, Пройас смотрел против солнца, силясь разглядеть своего старого наставника. Но если не считать силуэта на фоне синей колонны, все, что ему удалось рассмотреть, это пять белых прядей, прочертивших черноту бороды Ахкеймиона. Пройас с силой выдохнул через нос и опустил взгляд.

— Еще недавно я и сам так думал, — сознался он. — Я беспокоился: вдруг то, что говорит Конфас и другие, — правда, вдруг это из-за него гнев Божий обрушился на нас? Но я слишком часто делил с ним чашу, чтобы… чтобы не понимать, что он нечто большее, чем просто замечательный…

— А потом?

Как будто огромное облако вдруг наползло на солнце, и комнату заполнил сумрачный холод. Впервые Пройасу удалось отчетливо разглядеть старого колдуна: изможденное лицо, несчастные глаза и задумчивый лоб, синяя рубаха и шерстяная дорожная одежда, испачканная черным на коленях.

Такой жалкий. Почему Ахкеймион всегда кажется жалким?

— И что потом? — повторил колдун; его явно не волновало то, что он вдруг сделался видимым.

Пройас снова тяжело вздохнул и взглянул на письмо Майтанета. Ветер донес отдаленный раскат грома, и кроны черных кедров заволновались.

— Ну, — продолжил Пройас, — сперва был скюльвенд. Он ненавидел Келлхуса. Я подумал про себя: «Как человек, знающий Келлхуса лучше всех, может настолько презирать его?»

— Серве, — ответил Ахкеймион. — Келлхус однажды сказал мне, что варвар любил Серве.

— То же самое сказал мне и Найюр, когда я в первый раз спросил его… Но в его поведении было нечто такое, что заставило меня усомниться в его словах. За этим кроется что-то еще. Скюльвенд — человек неистовый и печальный. И сложный, очень сложный.

— У него слишком тонкая кожа, — сказал Ахкеймион. — Но, я думаю, на ней достаточно шрамов.

Кислая улыбка — вот и все, что позволил себе Пройас.

— Найюр урс Скиоата тоже куда больше, чем ты думаешь, Акка. Уж поверь мне. В некотором смысле он столь же необыкновенен, как и Келлхус. Мы должны радоваться, что это мы приручили его, а не падираджа.

— Ближе к делу, Пройас. Конрийский принц нахмурился.

— А суть дела в том, что когда я снова принялся расспрашивать его о Келлхусе, вскоре после того, как мы оказались в осаде…

— Ну?

— Он предложил мне пойти и спросить самого Келлхуса. Тогда…

Пройас заколебался, тщетно пытаясь сделать рассказ немного поделикатнее. С балкона донесся новый раскат грома.

— Тогда я и обнаружил Эсменет в его постели. Ахкеймион на миг зажмурился. Когда же он открыл глаза, взгляд его был тверд.

— И твои дурные предчувствия перешли в искренние сомнения… Я тронут.

Пройас предпочел не обращать внимания на сарказм.

— После этого я уже не мог отмахиваться от доводов Конфаса. Я размышлял над всем случившимся. То, что произошло, причиняло мне боль, и я боялся, что если приму сторону Конфаса, то брошу искры на трут.

— Ты боялся войны между ортодоксами и заудуньяни?

— И до сих пор боюсь! — вскричал Пройас. — Хотя это вряд ли имеет значение, раз снаружи нас поджидает падираджа со своими волками пустыни.

Как только все могло дойти до, такого критического положения?

— И что же ты решил?

— Конфас откопал свидетелей, — сказал Пройас, пожав плечами. — Они заявили, что знали человека, водившего караваны на север, и что этот человек до своей гибели в пустыне говорил, что в Атритау нет князя.

— Слухи, — отрезал Ахкеймион. — Никчемное доказательство… Ты сам знаешь. Вполне возможно, это было уловкой со стороны Конфаса. Мертвецы вообще имеют привычку рассказывать самые удобные истории.

— Так думал и я, пока это не подтвердил скюльвенд. Ахкеймион подался вперед, гневно и потрясенно нахмурившись.

— Подтвердил? Что ты имеешь в виду?

— Он назвал Келлхуса князем пустого места. Некоторое время колдун сидел недвижно, устремив взгляд в пространство. Он знал, какое наказание полагается за нарушение святости каст. Все это знали. Кастовые дворяне Трех Морей берегли свитки своих предков отнюдь не из сентиментальных соображений, а по гораздо более веским причинам.

— Он мог солгать, — задумчиво произнес Ахкеймион. — Например, чтобы вернуть Серве.

— Возможно… Если учесть, как он отреагировал на ее казнь…

— Казнь Серве! — воскликнул колдун. — Как такое могло произойти? Пройас? Как ты мог это допустить? Она была всего лишь…

— Спроси у Готиана! — выпалил в ответ Пройас. — Это была его идея — поступить с ними по закону Бивня. Его! Он думал, это придаст законность всему делу, чтобы оно казалось не таким… не таким…

— Не каким?! — взорвался Ахкеймион. — Не заговором перепуганных дворян, пытающихся защитить свои привилегии?

— Это зависит от того, о ком ты спрашиваешь, — напряженно отозвался Пройас. — Так или иначе, нам необходимо было предвосхитить войну. И до сих пор…

— Небо упаси, чтобы люди убивали людей из-за веры! — огрызнулся Ахкеймион.

— И пусть небо упасет нас от того, чтобы дураков убивали за их глупость. И пусть оно упасет нас от того, чтобы матери теряли плод, а детям выкалывали глаза. И пусть оно упасет нас вообще ото всех ужасов! Я полностью согласен с тобою, Акка…

Принц саркастически ухмыльнулся.

Подумать только, а он ведь почти соскучился по старому богохульнику!

— Но вернемся к делу. Я вынес приговор Келлхусу отнюдь не просто так. Многое, очень многое, заставило меня проголосовать вместе с остальными. Пророк он или нет, но Анасуримбор Келлхус мертв.

Ахкеймион внимательно смотрел на принца; лицо его ничего не выражало.

— Кто сказал, что он был пророком?

— Акка, хватит. Ну пожалуйста… Ты сам недавно сказал, что он слишком важен, чтобы умереть.

— Так и есть, Пройас! Так оно и есть! Он наша единственная надежда!

Пройас снова протер глаза и раздраженно вздохнул.

— Ну? Опять Второй Армагеддон, да? Келлхус что, новое воплощение Сесватхи? — Он покачал головой. — Пожалуйста… Пожалуйста, скажи…

— Он больше! — воскликнул колдун с пугающей страстностью. — Куда больше, чем Сесватха, и он должен жить… Копье-Цапля утрачено; оно было уничтожено, когда скюльвенды разграбили Кеней. Если Консульт преуспеет во второй раз, если Не-бог снова придет в мир…

Глаза Ахкеймиона расширились от ужаса.

— У людей не будет никакой надежды.

Пройас еще в детстве наслушался подобных тирад. Что делало их такими жуткими и в то же время такими несносными, так это манера, в которой Ахкеймион говорил: как будто рассказывал, а не строил догадки. Утреннее солнце снова пробилось между складками собирающихся туч. Однако гром продолжал греметь над злосчастным Караскандом.

— Акка…

Колдун вскинул руку, заставляя его умолкнуть. — Однажды ты спросил меня, Пройас, есть ли у меня что-нибудь посущественнее Снов, чтобы подтвердить мои страхи. Помнишь?

Еще бы ему не помнить. Это было в ту самую ночь, когда Ахкеймион попросил его написать Майтанету.

— Да, помню.

Ахкеймион внезапно встал и вышел на балкон. Он исчез в утреннем сиянии, а мгновение спустя появился снова, неся в руках нечто темное.

По какому-то совпадению солнце спряталось в тот самый момент, когда Пройас попытался заслонить глаза.

Он уставился на узел, измазанный в земле и крови. Комнату наполнил резкий запах.

— Посмотри на это! — приказал Ахкеймион, протягивая сверток. — Посмотри! А потом отправь самых быстрых гонцов к Великим Именам!

Пройас отпрянул, вцепившись в одеяло. Внезапно он осознал то, что, казалось бы, знал всегда: Ахкеймион не смягчится. Конечно нет — он ведь адепт Завета.

«Майтанет… Святейший шрайя. Это то, чего ты хотел от меня? Это оно?»

Уверенность в сомнении. Вот что свято! Вот!

— Прибереги свои свидетельства для других, — пробормотал Пройас.

Он рывком сбросил с себя одеяло и нагишом подошел к столу. Пол был настолько холодным, что заныли ступни ног. По коже побежали мурашки.

Он взял послание Майтанета и сунул его нахмурившемуся колдуну.

— Вот, читай, — буркнул принц.

Небо над разрушенной Цитаделью Пса прочертила молния.

Ахкеймион отложил свой зловонный узел, схватил пергамент и просмотрел его. Пройас заметил черные полумесяцы грязи у него под ногтями. Вопреки ожиданиям Пройаса, колдун не казался потрясенным. Вместо этого он нахмурился и прищурился, вглядываясь в послание. Он даже повернул лист к свету. Комната содрогнулась от очередного громового раската.

— Майтанет? — спросил колдун, по-прежнему не отрывая глаз от безукоризненного почерка шрайи.

Пройас знал, о чем он думает. Невероятное всегда оставляет самый глубокий след в душе.

«Помоги Друзу Ахкеймиону, Пройас, хоть он и богохульник, дабы через эту нечестивость пришла Святость…»

Ахкеймион положил пергамент на колени, продолжая придерживать его за уголки. Двое мужчин задумчиво переглянулись… В глазах старого учителя сплелись замешательство и облегчение.

— Это письмо — единственное, что я вынес из пустыни, — сухо обронил Пройас, — не считая меча, доспеха и крови предков в моих жилах. Единственное, что я сберег.

— Зови их, — сказал Ахкеймион. — Собирай Совет. Золотое утро исчезло. С черного неба хлынул дождь.

ГЛАВА 24 КАРАСКАНД

«Они разят слабых и именуют это правосудием. Они распоясывают свои чресла и именуют это возмещением. Они лают как псы и именуют это рассудком».

Онтиллас, «О глупости людской»

4112 год Бивня, конец зимы, Карасканд


Из серых полос облаков сыпался дождь. Он стучал по крышам и мостовым. Он булькал в сточных канавах, смывая чешуйки засохшей крови. Он барабанил по обтянутым кожей черепам мертвецов. Он целовал верхние ветви древнего Умиаки и погружался в глубины его кроны. Миллионы капель. Они собирались в развилках ветвей, сливались в струйки, пронизывали темноту поблескивающими белыми нитями. Вскоре ручейки стекли по пеньковой веревке и принялись, словно стеклянные шарики, срываться с бронзового кольца и растекаться по коже — и по живой, и по мертвой.

В Калауле тысячи людей в поисках укрытия спрятались под шерстяные плащи или щиты. Другие причитали, протягивали руки, молились, пытаясь понять, что знаменует собой этот дождь. Молнии слепили их. Потоки воды хлестали их по щекам. А гром бормотал тайны, которые они не могли постичь.

Они протягивали руки в мольбе.

Спал он плохо. В сон его то и дело вторгались слова и дела Дунианина. «Великие все еще прислушиваются к тебе», — сказала эта мерзость. Серве обмякла в руках Сарцелла, потекла кровь. «Помни тайны битвы — помни!»

Найюр проснулся от дождя и шепота.

«Тайны битвы…

Великие прислушиваются…»

Не найдя Пройаса в усадьбе, Найюр погнал коня ко дворцу сапатишаха на Коленопреклоненном холме — перепуганный управляющий сказал, что принца можно найти там. К тому времени, как скюльвенд добрался до первых построек дворцового комплекса, расположенных у подножия холма, дождь начал иссякать. Солнце рассыпало сверкающие лучи по темному небу. Погоняя изголодавшегося коня, Найюр бросил взгляд через плечо и увидел, как оно пробилось через клубящиеся черные тучи. От холма до холма, от мешанины построек Чаши и до самых Триамисовых стен, темных, теряющихся в дымке, лужи вспыхнули белым, словно тысячи серебряных монет.

Найюр спешился во внешнем дворе. Казалось, будто каждое мгновение в ворота с цокотом въезжает новый отряд вооруженных всадников. Кроме стражников-галеотов и нескольких кианских рабов, истощавших до состояния скелета, все принадлежали к кастовой знати, судя по одежде и манерам. Найюр узнал многих участников прошлых Советов, но почему-то никто не осмелился поприветствовать его. Он прошел следом за айнрити в полумрак Входной залы, где столкнулся с Гайдекки, облаченным в темно-красное одеяние.

Палатин остановился и возбужденно уставился на скюльвенда.

— Сейен милостивый! — воскликнул он. — С тобой все в порядке? Там что, новая схватка на стенах?

Найюр взглянул на свою грудь: белая туника вся пропиталась красным.

— У тебя разрезано горло, — удивленно сказал Гайдекки.

— Где Пройас? — отрывисто спросил Найюр.

— С другим мертвым, — загадочно ответил палатин, указав на цепочку людей, исчезающих во внутренних покоях дворца.

Найюр пристроился следом за отрядом буйных туньеров, возглавляемых Ялгротой Гибелью Шранков. Соломенные косы Ялгроты украшали железные гвозди, согнутые наподобие бивней, и сморщенные головы язычников. В какой-то момент великан резко повернулся и враждебно уставился на скюльвенда. Найюр ответил ему не менее свирепым взглядом; душа его выкипела при мысли об убийстве.

— Ушуррутга! — фыркнул туньер и отвернулся.

Его соотечественники разразились гортанным смехом, а Ялгрота ухмыльнулся.

Найюр плюнул на стену, потом яростно огляделся. И на кого бы ни падал его взгляд, люди поспешно отводили глаза — так ему казалось.

«Все они! Все они!»

До него словно бы донесся шепот его соплеменников-утемотов…

«Плакса…»

Сводчатый коридор закончился у бронзовых дверей, открытых нараспашку и подпертых, чтобы не захлопывались, двумя бюстами. Наверное, это были изображения былых сапатишахов или реликты времен нансурской оккупации. Войдя в дверь, Найюр очутился в большом зале и принялся проталкиваться через толпу кастовых дворян. От множества голосов в зале стоял гул.

«Слюнявый мужеложец!»

Зал был круглым и куда более древним, чем большая часть дворца, — наверное, киранейский или шайгекский. Центр зала занимал роскошный ковер с медно-золотыми узорами, а на нем стоял стол, вырезанный из белого селенита. От края ковра начинали расходиться концентрические ярусы амфитеатра, позволявшие всем собравшимся видеть стол внизу. Сложенные из огромных глыб стены были увешаны канделябрами и украшены характерными драпировками в кианском вкусе. Стрельчатый купол из фигурно обточенного камня неясно вырисовывался над головой; казалось, он держится сам, наподобие известкового раствора. Через окна у основания купола в зал проникал свет, белый и рассеянный, а высоко над центральным столом висели языческие знамена, колыхаясь от сквозняка.

Найюр обнаружил Пройаса возле стола. Принц стоял, наклонив голову, и внимательно слушал приземистого человека. Его сине-серая одежда на коленях была испачкана в грязи, а по сравнению с угловатыми фигурами окружающих он казался почти непристойно толстым. Кто-то закричал с ярусов, и человек обернулся на звук; через его незаплетенную бороду тянулось пять белых прядей. Найюр уставился на него, не веря собственным глазам.

Это был колдун. Мертвый колдун.

Что здесь происходит?

— Пройас! — крикнул он.

Ему не хотелось подходить ближе.

— Нам нужно поговорить!

Конрийский принц осмотрелся и, отыскав его взглядом, нахмурился почти как Гайдекки. Колдун, однако, заговорил снова, и в результате принц раздраженно отмахнулся от Найюра.

— Пройас! — прорычал Найюр, но принц ответил лишь яростным взглядом.

«Идиот!» — подумал Найюр. Осаду можно прорвать! Он знает, что им нужно делать!

Тайны битвы. Он вспомнил…

Он нашел себе место на ярусе, где собрались Меньшие Имена и их вассалы, и принялся наблюдать за Великими Именами, устроившими перебранку. Голод в Карасканде дошел до таких пределов, что даже верхушка айнрити вынуждена была есть крыс и пить кровь своих лошадей. Вожди Священного воинства сделались костлявыми и изможденными, и на многих — особенно на тех, кто прежде был толстым, — болтались кольчуги, так что они напоминали юнцов, напяливших для игры отцовские доспехи. Они выглядели одновременно и нелепо, и трагично, с неуклюжим величием умирающих властителей.

Саубон, как титулованный король Карасканда, сидел на большом лаковом кресле во главе стола. Он подался вперед, вцепившись в подлокотники, словно знал за собой преимущество, которого не замечали другие. Справа от него расположился, откинувшись на спинку стула, Конфас; он смотрел по сторонам с ленивым раздражением человека, вынужденного вести себя на равных с теми, кто ниже его по положению. Слева от Саубона находился брат принца Скайельта, Хулвагра Хромой, который представлял туньеров с тех пор, как Скайельт умер от гемофлексии. Рядом с Хулвагрой сидел Готьелк, седой граф Агансанорский; его жесткая борода была такой же косматой, как и всегда, а воинственный взгляд сделался еще более грозным. Слева от него сидел Пройас; вид у него был настороженный и задумчивый. Хоть он и разговаривал с колдуном, устроившимся рядом с принцем на стуле поменьше, взгляд конрийца непрестанно скользил по лицам собравшихся. И последним, занявшим место между Пройасом и Конфасом, был чинный палатин Антанамерский, Чинджоза, которого, если верить слухам, Багряные Шпили назначили временным королем-регентом после кончины Чеферамунни.

— Где Готиан? — требовательно спросил Пройас.

— Возможно, — со странным сарказмом отозвался Икурей Конфас, — великий магистр узнал, что ты собрал нас, дабы мы выслушали колдуна. Боюсь, шрайские рыцари склонны подчиняться шрайе…

Пройас обратился к Сарцеллу; тот сидел на нижнем ярусе, с ног до головы облаченный в белые одеяния, которые обычно надевал на совет. Вежливо поклонившись Великим Именам, рыцарь-командор заявил, что не знает о местонахождении его магистра. Пока он говорил, Найюр смотрел на свою правую руку, не столько слушая, сколько запоминая ненавистный голос этого человека. Он смотрел, как вздуваются вены и шрамы, когда он сжимает и разжимает кулак.

Потом он моргнул и увидел нож, проходящий по горлу Серве, хлынувшую блестящую кровь…

Найюр почти не слышал последовавших за этим споров, законно ли будет продолжать совет без представителя Святейшего шрайи. Он наблюдал за Сарцеллом. Не обращая внимания на Великие Имена и их слова, этот пес принялся совещаться с кем-то из шрайских рыцарей. Паутина красных линий все еще покрывала его чувственное лицо, хотя по сравнению с тем, каким Найюр видел его в последний раз, линии эти изрядно поблекли. Лицо Сарцелла казалось спокойным, но большие карие глаза смотрели тревожно, взгляд был обращен куда-то вдаль, как будто шрайский рыцарь обдумывал дела, по сравнению с которыми разворачивающиеся события были сущей чепухой.

Как там сказал Дунианин? Ложь, обретшая плоть.

Найюр был голоден, очень голоден — он не ел уже несколько дней, — и постоянная ноющая боль в животе придавала странную остроту всему, что он видел, как будто душа лишилась роскоши жирных мыслей и жирных ощущений. Он чувствовал на губах вкус крови своего коня. В какой-то безумный момент Найюр поймал себя на том, что размышляет: а какова на вкус кровь Сарцелла? Может, у нее вкус лжи?

Есть ли у лжи вкус?

С момента убийства Серве все казалось нечистым, и как Найюр ни старался, ему не удавалось отличить день от ночи. Все переливалось через край, перетекало в нечто иное. Все было грязным — грязным! И Дунианин никак не затыкался!

А утром Найюр просто понял. Он вспомнил тайны битвы… «Я сказал ему! Я раскрыл ему тайны!»

И загадочные слова, которые Келлхус произнес у разрушенной цитадели, сделались ясными и простыми.

«Охота не должна прекращаться!»

Он понял план Дунианина — во всяком случае, отчасти… Если бы только Пройас выслушал его!

Внезапно гам вокруг стола стих, равно как и шепот на ярусах. В древнем зале воцарилось удивленное молчание, и Найюр увидел, что колдун Ахкеймион стоит рядом с Пройасом и смотрит на остальных с мрачным бесстрашием вымотанного до предела человека.

— Раз мое присутствие настолько оскорбляет вас, — произнес он громко и отчетливо, — я буду говорить начистоту. Вы совершили страшную ошибку, ошибку, которую следует исправить, ради Священного воинства и всего мира.

Он сделал паузу и оглядел хмурые лица.

— Вы должны освободить Анасуримбора Келлхуса.

И те, кто находился за столом, и те, кто сидел на ярусах, разразились негодующими воплями. Найюр, не поднимаясь со стула, наблюдал за воинственно настроенным колдуном. Возможно, в конечном итоге ему и не понадобится говорить с Пройасом.

— Выслушайте его!!! — хрипло выкрикнул конрийский принц, перекрывая хор голосов.

Пораженные яростью его вспышки, все присутствующие затаили дыхание. Но Найюр к этому моменту уже не дышал.

«Он старается освободить его!»

Но это означает, что они тоже знают план Дунианина?

На советах Священного воинства Пройас всегда вел себя сдержанно и рассудительно, особенно выделяясь этим на фоне прочих чрезмерно эмоциональных Великих Имен. И поэтому его крик — да еще такой — привел людей в замешательство. Великие Имена смолкли, словно дети, напуганные не отцом, а тем, на что они его вынудили.

— Это не издевательство, — продолжал Пройас. — Это не шутка, продиктованная злобой или стремлением нанести оскорбление. От того, какое решение мы примем сегодня, зависит нечто большее, чем наши жизни. Я прошу вас решать вместе со мной, и пусть выскажется каждый. Но я требую — требую! — чтобы вы выслушали, прежде чем принимать решение. И полагаю, что мое требование вовсе не является требованием, поскольку так поступил бы всякий разумный человек — выслушал, без предвзятости и фанатизма.

Найюр оглядел зал и заметил, что Сарцелл следит за происходящим столь же внимательно, как и все прочие. Он даже гневно махнул рукой своему окружению, веля им замолчать.

Чародей, стоящий перед великими лордами айнрити, выглядел изможденным и жалким в перепачканной землей одежде. Он заколебался, как будто лишь сейчас осознал, насколько далеко ушел от своей стихии. Но из-за полноты и сохранившегося здоровья он казался королем в обносках нищего. А Люди Бивня, наоборот, выглядели привидениями, нарядившимися в одежды королей.

— Вы спрашивали, — воскликнул Ахкеймион, — почему Бог наказывает Священное воинство? Что за язва поразила наши ряды? Что за болезнь духа навлекла на нас гнев Божий?

Но этих язв много. Для правоверных язвой являются колдуны — такие, как я. Но сам шрайя дозволил нам присутствовать здесь. Поэтому вы принялись глядеть по сторонам и обнаружили человека, которого многие называли Воином-Пророком, и спросили себя: «А что, если он самозванец? Не достаточно ли этого, чтобы гнев Божий испепелил нас? Вдруг он лжепророк?» Колдун помолчал, и Найюр заметил, что он сглотнул, не разжимая губ.

— Я пришел не с целью сказать, что князь Келлхус — истинный пророк, и не с целью выяснить, является ли он князем. Я пришел, чтобы предостеречь вас против иной язвы… Той, которую вы проглядели, хотя некоторые знают о ее существовании. Среди нас, мои лорды, есть шпионы… — зал мгновенно наполнился гулом, — мерзость, носящая поддельные лица.

Колдун наклонился и достал из-под стола зловонный сверток. Одним движением он развернул ткань. На полированную поверхность стола выкатилось нечто, напоминающее почерневший кочан капусты, и остановилось, отбрасывая невероятную тень. Отрубленная голова?

«Ложь, обретшая плоть…»

Под сводом зала зазвенел беспорядочный хор выкриков.

— Уловка! Богохульная уловка!..

— … это безумие! Мы не можем…

— … но что это могло бы…

Пока его соседи вопили и потрясали кулаками, Найюр заметил, как Сарцелл встал и принялся прокладывать себе путь к выходу. И снова Найюру бросились в глаза воспаленные полосы, избороздившие лицо рыцаря-командора… Внезапно скюльвенд вспомнил, что уже видел этот узор. Но где? Где?

Анвурат… Серве — в крови, кричащая. Нагой Келлхус, его пах густо измазан красным, его лицо раскрывается, словно пальцы, сжимающие уголь… Келлхус, который на самом деле не Келлхус.

Охваченный волчьим голодом, Найюр встал и быстро двинулся следом за шрайским рыцарем. Наконец-то он понял все, что сказал Дунианин в тот день, когда Великие Имена вынесли приговор, — в день смерти Серве. Воспоминание о голосе Келлхуса перекрыло буйство толпы…

Ложь, обретшая плоть. Имя.

И имя это — Сарцелл.


Синерсес рухнул на колени перед высоким порогом, потом прижался лбом к узорчатому каменному полу, имитирующему ковер. Кианцы, подобно большинству других народов, считали некоторые пороги священными, но вместо того, чтобы умащать их по определенным дням, как это делали айноны, они украшали их искусной резьбой, изображающей плетенный из тростника ковер. Хануману Элеазар решил, что это — достойный обычай. Переход из одного места в другое следует отмечать в камне. Полезное напоминание.

— Великий магистр! — выдохнул Синерсес, подняв голову. — Я принес весть от лорда Чинджозы!

Элеазар ждал появления вестника — но не того, что он явится в таком смятении. По коже у него поползли мурашки. Великий магистр взглянул на секретарей и жестом велел им покинуть комнату. Подобно большинству влиятельных лиц в Карасканде, Элеазар весьма интересовался состоянием своих тающих припасов.

Казалось, в последние месяцы все было против него. Голод в Карасканде достиг такого размаха, что даже высокопоставленные колдуны ходили голодными — самые отчаявшиеся начали варить кожаные переплеты и пергаментные страницы книг. Величайшая из школ Трех Морей докатилась до того, чтобы есть собственные книги! Багряные Шпили страдали вместе со всем Священным воинством, страдали настолько, что уже обсуждали, не встретиться ли им с Великими Именами и не заявить ли, что с этого момента Багряные Шпили вступают в открытые боевые действия вместе с айнрити — идея, которая всего несколько недель назад показалась бы немыслимой.

Ставки все возрастали, и каждая была отчаяннее предыдущей. Пытаясь сохранить первую ставку, Элеазар дошел до того, что теперь вынужден был сделать вторую, которая подставит Багряных Шпилей под смертоносные Безделушки тесджийских лучников падираджи. И он понимал, что это может настолько ослабить Багряные Шпили, что они лишатся всякой надежды одолеть кишаурим.

Хоры! Проклятые хоры. Слезы Бога не оказывали ни малейшего воздействия на их обладателей, будь то айнрити или фаним. Очевидно, совершенно не обязательно понимать Бога правильно, чтобы уметь Им пользоваться.

Ставка за ставкой. Безумие за безумием. Ситуация сделалась такой зловещей, положение вещей — таким напряженным, что любая новость могла переломить хребет его школе.

Даже слова этого стоявшего на коленях раба-солдата могли возвестить их рок.

Элеазар с трудом сделал вдох.

— Что ты узнал, капитан?

— Пройас привел на совет адепта Завета.

Элеазара пробрал озноб. С тех пор как он услышал об уничтожении их резиденции в Иотии, он то и дело ловил себя на мысли, что боится возвращения колдуна…

— Ты имеешь в виду Друза Ахкеймиона?

«Он пришел за возмездием».

— Да, великий магистр. Он…

— Он один? Или с ним есть другие?

«Пожалуйста, ну пожалуйста…» С одним Ахкеймионом они смогут совладать без особых проблем. А вот отряд адептов Завета окажется губителен для них. Потерь и так уже слишком много.

«Хватит! Мы не можем больше позволить себе терять людей!»

— Нет. Похоже, он один, но…

— Выдвигал ли он обвинения против нас? Клеветал ли он на нашу величественную школу?

— Он говорил о шпионах-оборотнях, великий магистр! О шпионах-оборотнях!

Элеазар непонимающе уставился на гонца.

— Он сказал, что они ходят среди нас! — продолжал Синер-сес- Он сказал, что они повсюду! Он даже принес голову кого-то из них в мешке — она ужасна, господин! Эта мерзость… п-простите, я забылся! Лорд Чинджоза лично отправил меня…

Он просит указаний. Адепт Завета требует, чтобы Великие Имена освободили Воина-Пророка…

Князя Келлхуса? Элеазар нахмурился, силясь отыскать смысл в лепете джаврега…

«Да! Да! Его друг! Они были друзьями до того, как… Этот демон Завета был его наставником».

— Освободить? — сдержанно проговорил Элеазар. — И каковы его доводы?

Глаза Синерсеса готовы были вылезти на лоб, и на изможденном лице это было особенно заметно.

— Шпионы-оборотни… Он заявил, что Воин-Пророк — единственный, кто способен видеть их.

Воин-Пророк. Со времени перехода через пустыню они следили за этим человеком с растущей тревогой — особенно когда стало ясно, насколько много их собственных джаврегов втайне разговаривали с Поглощающим и сделались заудуньяни. Когда Икурей Конфас пришел к нему, обещая уничтожить князя, Элеазар приказал Чинджозе поддержать экзальт-генерала. Хотя магистр все еще опасался войны между ортодоксами и заудуньяни, он думал, что судьба Анасуримбора Келлхуса наконец-то решена.

— Что ты имеешь в виду?

— Он заявил, что раз только Пророк способен видеть их, его необходимо освободить, чтобы очистить Священное воинство. Он сказал, что только так можно отвести от нас гнев Божий.

Как старый мастер джнана, Элеазар не любил открыто демонстрировать подлинные чувства в присутствии рабов, но последние дни были… очень тяжелыми. И потому Синерсес заметил, что великий магистр сбит с толку и озадачен — сейчас он казался стариком, который очень боится окружающего мира.

— Собери всех, кого только сможешь, — сухо приказал Элеазар. — Немедленно!

Синерсес кинулся выполнять приказание.

Шпионы… Повсюду шпионы! И если он не сможет отыскать их… Если он не сможет их отыскать…

Великий магистр Багряных Шпилей будет говорить с этим Воином-Пророком — святым человеком, способным видеть то, что скрыто. За свою жизнь Элеазар, колдун, умеющий заглядывать в самые потаенные уголки мира, не раз задумывался, что такое Святость. Теперь он понял.


Это злоба.

Тварь, именуемая Сарцеллом, жаждала. Жаждала крови. Жаждала совокупляться с живыми и мертвыми. Но более всего она жаждала завершения. Вся она, от ануса до того, что называла своей душой, была подчинена создателям. Все, что происходило в мире, было превращено в обещание оргазма.

Но Зодчие, конструируя тварь, действовали практично, бессердечно и расчетливо. Мало что — редчайшее стечение обстоятельств! — могло доставить ей истинное удовольствие. Убийство той женщины, жены Дунианина, было как раз одним из таких моментов. Одного воспоминания об этом было достаточно, чтобы фаллос твари выгнулся в штанах и затрепетал, словно рыба…

И вот теперь этот адепт Завета — проклятый Чигра! — вернулся, требуя освободить Дунианина… Угроза! Ярость! Тварь мгновенно поняла, что должна сделать. Когда она вышла из дворца сапатишаха, воздух дрожал ее жаждой, солнце мерцало ее ненавистью.

При всей хитрости и изворотливости твари, мир, в котором она жила, был куда проще того, в котором жили люди. В нем не было ни войны спорящих между собою страстей, ни необходимости в дисциплине и самоотречении. Тварь жаждала лишь исполнять волю тех, кто ее сделал. Что утоляет ее жажду, то и хорошо.

Такой ее изобрели. Таково было искусство ее создателей.

Воин-Пророк должен умереть. Твари не мешали никакие чувства — ни страх, ни жалость, ни соревнующиеся между собой желания. Она убьет Анасуримбора Келлхуса прежде, чем его сумеют освободить, и тем самым…

Обретет экстаз.


Найюру достаточно было увидеть, по какой дороге Сарцелл спускается с Коленопреклоненного холма, чтобы понять, что у этого пса на уме. Он направлялся в Чашу, а значит — в тот храмовый комплекс, где расположился Готиан со своими рыцарями — и где на черной ветви Умиаки висели Келлхус с Серве.

Найюр сплюнул, потом кликнул коня.

К тому времени, как он выехал из внешнего лагеря, он уже не смог отыскать Сарцелла. Скюльвенд погнал коня вниз, через лабиринт построек на склонах. Невзирая на состояние лошади, Найюр хлестнул ее и послал в галоп. Они промчались мимо зубчатых стен дворца, мимо заброшенных лавок и громад многоэтажных домов, сворачивая там, где улицы уходили под уклон. Найюр вспомнил, что Ксокис расположен почти на самом дне Чаши.

Казалось, будто сам воздух звенит от предчувствий.

В сознании Найюра снова и снова вспыхивал мысленный образ Келлхуса. Он словно чувствовал руки Дунианина на своем горле, как будто тот снова держал его за шею над пропастью — там, в горах Хетанта. На какой-то пугающий миг Найюру померещилось, что он не может ни вздохнуть, ни сглотнуть. Ощущение это прошло лишь после того, как он провел пальцами, по запекшемуся порезу на горле — своему последнему свазонду.

«Как? Как ему удается так изводить меня?»

Но таков был урок Моэнгхуса. Дунианин превращает всех вокруг в своих учеников, желали люди того или нет. Достаточно просто дышать.

«Даже мою ненависть! — подумал Найюр, — Даже мою ненависть он обратил себе на пользу!»

Он страдал от этого, но еще сильнее страдал от мысли, что может потерять Моэнгхуса. Много месяцев назад, в лагере утемотов Келлхус сказал правду: для его сердца существовала лишь одна намеченная жертва, и никакая замена не могла его насытить. Он был привязан к Дунианину, а Дунианин был привязан к трупу Серве — привязан режущими веревками несокрушимой ненависти.

Любой позор. Любое унижение. Он вытерпит любое оскорбление, совершит любую мерзость, лишь бы отомстить. Он скорее увидит весь мир сожженным дотла, чем откажется от своей ненависти. Ненависть! Вот в чем заключался источник его силы. Не в клинке. Не в могучем телосложении. Его ломающая шеи, поражающая жен, сокрушающая щиты ненависть! Ненависти сохранила для него Белый Якш. Ненависть покрыла его тела священными шрамами. Ненависть спасла его от Дунианина, когда они пересекали Степь. Ненависть заставляла его страдать от притязаний, которые чужеземцы предъявляли на его сердце.

Ненависть и только ненависть позволяла ему сохранять рассудок.

Конечно же, Дунианин знал об этом.

После Моэнгхуса Найюр искал прибежища в законах Народа, думая, что они сумеют сохранить его сердце. С тех пор как его обманом отторгли от них, они казались еще более драгоценными, подобно воде во времена великой засухи. За годы он загнал себя в пути, которым следовали его соплеменники, — загнал, исхлестав плетью до крови! Быть мужчиной, твердили памятливцы, это значит брать и не быть взятым, порабощать и не быть порабощенным. Если так, то он станет первым среди воинов, самым яростным из мужчин! Ибо таков был первый из неписаных законов: мужчина — настоящий мужчина! — завоевывает и покоряет, а не страдает от того, что его используют.

В том-то и крылась мука его договора с Келлхусом. Все это время Найюр ревностно оберегал свое сердце и душу, плевал на слова Дунианина — но ему никогда и в голову не приходило, что Келлхус может управлять им, манипулируя обстоятельствами. Он лишил его мужественности точно так же, как и этих недоумков айнрити.

«Моэнгхус! Он назвал его Моэнгхусом! Моего сына!»

Был ли лучший способ уязвить его? Его использовали. Даже сейчас, когда он думал обо всем этом, Дунианин использовал его!

Но это неважно…

Здесь нет законов. Здесь нет чести. Мир среди людей так же лишен дорог, как и Степь - как и пустыня! Здесь нет людей… Одни лишь животные — гребущие под себя, жаждущие, ноющие, вопящие. Терзающие мир своими желаниями. Подхлестываемые, словно пляшущие медведи, то одним, то другим нелепым обычаем. Все эти тысячи, все Люди Бивня, убивали и умирали во имя иллюзии. Миром правит голод, и ничего более.

В этом заключалась тайна дуниан. В этом заключалась их чудовищность. И их притягательность.

С тех пор как Моэнгхус бросил его, Найюр считал себя предателем. Всегда одна и та же мысль, одно и то же вожделение, одна и та же жажда! Но теперь он знал, что предательство обитало в хоре осуждающих голосов, бросающих ему ненавистные имена!

«Она была моей добычей!»

Лжецы! Дураки! Он заставит их увидеть!

Любой позор. Любое унижение. Он будет душить младенцев в колыбелях. Он будет стоять на коленях под потоком горячего семени. Он увидит, как его месть осуществится!

Чести не существует. Только ярость и разрушение.

Только ненависть.

«Охота не должна прекращаться!»

Заброшенные дома остались позади, и Найюр очутился на одном из караскандских базаров. Конь несся через площадь галопом, оставляя за спиной трупы — раскисшие груды кожи и костей. На середине пути Найюр заметил обелиски Ксокиса за невысокими домами. Миновав квартал кирпичных складов — ветхих, готовых вот-вот развалиться, — Найюр обнаружил знакомую улицу и погнал коня вдоль ряда сгоревших домов. После резкого поворота конь по инерции перескочил через перевернутый таз для мочи, большую каменную чашу, принадлежавшую, должно быть, соседней прачечной. Найюр скорее почувствовал, чем услышал, как его эумарнский белый конь потерял подкову. Он заржал, споткнулся и поплелся еле-еле — видимо, попортил ногу.

Проклиная животное, Найюр спрыгнул и помчался бегом, понимая, что теперь не сумеет догнать рыцаря-командора. Однако после первого же поворота перед ним раскинулся белый Калаул, оплетенный лужицами воды, собравшейся в щелях между камнями брусчатки, и темный от многочисленной толпы изголодавшихся людей.

В первый момент Найюр сам не понял, то ли его привел в замешательство вид стольких айнрити разом, то ли приободрил. Наверняка большинство из них —заудуньяни, и они могли помешать Сарцеллу убить Дунианина — если тот действительно именно это намеревался сделать. Проталкиваясь между встревоженными зрителями, Найюр оглядывал толпу, силясь отыскать шрайского рыцаря, но тщетно. Он увидел в отдалении дерево Умиаки, темное и сутулое на фоне подернутых дымкой колоннад. Найюр вдруг решил, что Дунианин мертв, и едва не задохнулся.

«Все кончено».

Казалось, он никогда еще не испытывал столь мучительной мысли. Найюр принялся, словно безумный, вглядываться вдаль. Под жгучими лучами солнца от мокрой после дождя толпы поднимался пар. Скюльвенд оглядел людей вокруг себя и ощутил внезапное облегчение, от которого голова пошла кругом. Многие пели или скандировали гимны. Другие просто смотрели на дерево. Все страдали от голода, но и только.

«Если бы он умер, уже поднялся бы бунт…»

Найюр прокладывал себе дорогу, с удивлением обнаружив, что полуживые от голода айнрити спешат убраться с его дороги. Время от времени до него доносились выкрики: «Скюльвенд!» — но это звучало не как приветствие, а как ругательство или мольба. Вскоре за ним уже двигалась длинная вереница людей; одни сыпали насмешками, другие — ликующими выкриками. Казалось, будто каждый, мимо кого он проходит, поворачивается к нему. Перед ним открылся широкий проход, почти до самого дерева.

— Скюльвенд! — кричали Люди Бивня. — Скюльвенд!

Как и прежде, дерево охраняли шрайские рыцари, только теперь они стояли в три-четыре ряда — по сути, в боевом построении. Неподалеку с трудом передвигались конные патрули. Единственные из айнрити, рыцари Бивня отказались надевать кианские одежды и теперь казались оборванцами в потрепанных бело-золотых плащах. Однако их шлемы и кольчуги по-прежнему блестели на солнце.

Приблизившись, Найюр увидел Сарцелла: тот находился рядом с Готианом и группой шрайских офицеров. Рыцари, стоявшие в переднем ряду, узнали и пропустили Найюра, когда он направился к Сарцеллу и великому магистру. Кажется, эти двое спорили. Умиаки высился за ними: черные ветви на фоне морской синевы небес. Бросив взгляд поверх опавших листьев, Найюр заметил обруч, свисающий с растрескавшейся ветви.

Серве и Дунианин медленно вращались, словно две стороны одной монеты.

«Как она может быть мертвой?»

«Из-за тебя, — прошептал Дунианин. — Нытик…»

— Но почему именно сейчас? — донесся до Найюра возглас, великого магистра, перекрывший нарастающий ропот толпы.

— Да потому, — крикнул Найюр, — что он таит недоброжелательство, которого нормальному человеку не понять!


Несмотря на дополнительные курильницы с благовониями, Ахкеймиона вскоре начало мутить от зловония, исходящего от отрубленной головы. Он объяснил, каким образом эти отростки формируют лицо, и даже подержал гниющую голову, чтобы продемонстрировать, как два отростка точно укладываются поверх липкой глазницы. Собравшаяся знать смотрела на это все, онемев от ужаса, если не считать отдельных возгласов омерзения. В какой-то момент раб предложил Ахкеймиону платок, пахнущий апельсинами. Когда колдун не смог уже больше терпеть, он прижал платок к лицу и жестом уничтожил отвратительный предмет.

Несколько мгновений в древнем зале царила потрясенная тишина. Курильницы тихо шипели и испускали струйки дыма. Останки головы, напоминающие черное желе, продолжали вонять.

— Итак, — в конце концов произнес Конфас, — это и есть та причина, по которой мы должны освободить мошенника?

Ахкеймион уставился на него, подозревая, что экзальт-генерал готовит ему западню. Он с самого начала знал, что Конфас будет его главным противником. Пройас предупредил его об этом, добавив, что никогда еще не встречал человека, столь искушенного в тонкостях джнана. Ахкеймион решил не отвечать, провоцируя Конфаса на раскрытие роли, которую тот сыграл в этом тяжком деле.

«Мне необходимо дискредитировать его».

— Хватит держать тех, кто равен тебе, за идиотов, Икурей.

Экзальт-генерал откинулся на спинку кресла и лениво провел пальцами по императорским солнцам, отчеканенным на кирасе его походного доспеха, словно бы напоминая Ахкеймиону о спрятанной на груди хоре. Этот жест был не менее выразителен, чем презрительная усмешка.

— Ты так говоришь, — сказал Пройас, — словно экзальт-генерал давно знал об этих тварях.

— Он знал.

— Колдун ссылается на одну старую историю, — отозвался Конфас.

На нем был синий генеральский плащ традиционного нансурского покроя, переброшенный через левое плечо. Теперь же он резким движением отбросил плащ назад, так, что его полы упали на ковер.

— Некоторое время назад, когда Священное воинство стояло под стенами Момемна, мой дядя обнаружил, что его главный советник на самом деле — один… одна из этих тварей.

— Скеаос?! — воскликнул Пройас. — Скеаос был шпионом-оборотнем?

— Именно. Его оказалось на удивление трудно обуздать, особенно для человека его возраста, и поэтому мой дядя обратился к Имперскому Сайку. Когда они принялись настаивать, что колдовство тут ни при чем, меня послали за этим добрым богохульником, Ахкеймионом, чтобы проверить их утверждение. Тварь стала… — он сделал паузу, потом нахально подмигнул Ахкеймиону, — неприятной.

— Ну так что?! — выкрикнул Готьелк в свойственной ему грубоватой манере. — Было там колдовство?

— Нет, — ответил Ахкеймион. — Именно это и делает их столь смертоносными. Будь они колдовскими артефактами, их быстро раскрыли бы. А так их невозможно засечь… Вот в чем, — сказал он, враждебно глядя на экзальт-генерала, — заключается взаимосвязь Анасуримбора Келлхуса и этих тварей. Он — единственный, кто способен их видеть.

Послышалось несколько восклицаний.

— Откуда вам это известно? — спросил Хулвагра.

Ахкеймион напрягся, мысленно увидев Келлхуса и Серве, вращающихся под черным деревом.

— Он мне сказал.

— Сказал? — прогремел Готьелк. — Когда? Когда?

— Но что они такое? — перебил его Чинджоза.

— Он прав! — воскликнул Саубон. — Верно! Это и есть та самая язва, что пятнает наши ряды! Я всегда говорил, что Воин-Пророк пришел очистить нас!

— Вы чересчур спешите! — огрызнулся Конфас. — Вы затираете самые важные вопросы.

— Вот именно! — вмешался Пройас. — Например, вы знали, что шпионы ходят среди нас, и ничего не сказали Совету!

— Ой, ну будет вам, — отозвался экзальт-генерал, иронично сдвинув брови. — А что мне было делать? Судя по тому, что нам известно, несколько этих тварей находится среди нас прямо сейчас, в эту минуту…

Он обвел взглядом лица окружающих.

— Среди вас, на ярусах, — воскликнул он, взмахнув рукой. — Или даже за этим столом…

По залу прокатился встревоженный ропот.

— Ну так объясните, — продолжал Конфас, — кому я мог доверять? Вы слышали, что сказал колдун: их невозможно засечь. Фактически, я делал все, что мог сделать в подобных обстоятельствах…

Он бросил коварный взгляд на Ахкеймиона, хотя продолжал обращаться к Великим Именам.

— Я внимательно наблюдал, а когда наконец-то понял, кто из них главный, то начал действовать.

Ахкеймион резко выпрямился. Он попытался возразить, но было уже поздно.

— Кто?! — хором выкрикнули Чинджоза, Готьелк и Хулвагра.

Конфас пожал плечами.

— Ну, тот самый человек, который называл себя Воином-Пророком… Кто же еще?

Кто-то выкрикнул презрительное замечание, но его тут же перекрыл хор упреков.

— Вздор! — крикнул Ахкеймион. — Что за отъявленная чепуха?!

Экзальт-генерал приподнял брови, словно удивляясь, что можно противоречить столь очевидным вещам.

— Но ты же сказал, что он один способен различать оборотней, — разве не так?

— Да, но…

— Тогда поведай нам — как он их видит? Захваченный врасплох Ахкеймион мог лишь смотреть на Конфаса. Кажется, он никогда еще не встречал человека, который успел бы так быстро внушить ему отвращение.

— Ну так вот, — сказал Конфас, — мне ответ кажется очень простым. Он видит их потому, что знает, кто они.

Снова зазвенели крики.

Ахкеймион в замешательстве оглядел бушующие ярусы, переводя взгляд с одного бородатого лица на другое. Внезапно он осознал, что минуту назад Конфас сказал чистую правду. Даже сейчас шпионы-оборотни следили за ним — он был уверен в этом! Консульт следил за ним… И смеялся.

Он поймал себя на том, что стоит, вцепившись в край стола.

— Тогда откуда он знал, что я одержу победу на равнине Менгедда? — крикнул Саубон. — Откуда он знал, где искать воду в пустыне? Откуда он знает истину, таящуюся в сердцах людей?

— Да оттуда, что он — Воин-Пророк! — проорал кто-то с ярусов. — Опора Истины! Несущий Свет! Спасение…

— Богохульство! — взревел Готьелк, грохнув по столу кулачищами. — Он — это ложь! Ложь! Никаких пророков больше быть не может! Сейен — вот истинный голос Божий! Единственный…

— Как вы можете утверждать это? — спросил Саубон таким тоном, словно увещевал заблудшего брата. — Сколько раз…

— Он зачаровал вас! — выкрикнул Конфас голосом высокопоставленного имперского офицера. — Околдовал вас всех!

Когда рев несколько стих, экзальт-генерал продолжил, и голос его по-прежнему звенел силой.

— Как я уже говорил ранее, мы забыли о самом важном вопросе! Кто? Кто эти твари, преследующие нас, проникающие незамеченными на наши тайные советы?

— Именно об этом я и твержу, — буркнул Чинджоза. — Кто? Икурей Конфас многозначительно взглянул на Ахкеймиона, бросая ему вызов и ожидая, что тот ответит…

— А, колдун?

Ахкеймион понял, что его одолели. Конфас знает, что он ответит, и знает, что остальные не поверят ему и поднимут на смех. Для них Консульт — это такая штука из детских сказок и болтовни чокнутых адептов Завета. Он молча смотрел на экзальт-генерала, пытаясь скрыть смятение за маской презрения. Даже теперь, увидев доказательство, они уничтожили все его труды при помощи слова. Даже теперь, увидев доказательство, они отказались верить!

Глаза Конфаса насмехались над ним и словно бы говорили: «Ты сам подставился…»

Внезапно Конфас повернулся к остальным.

— Но вы уже ответили на мой вопрос, не так ли? Когда сказали, что эти твари — не результат колдовства или, во всяком случае, не того колдовства, которое способны видеть наши чародеи!

— Кишаурим, — сказал Саубон. — Вы утверждаете, что эти твари — кишаурим.

Краем глаза Ахкеймион видел, что Пройас встревоженно смотрит на него.

«Почему ты не скажешь?»

Но его захлестнуло изнеможение, ледяное ощущение поражения. Перед его мысленным взором предстала Эсменет; она умоляла его, но взгляд ее казался чужим, потому что в нем были вероломные желания и мысли, от которых разрывалось сердце…

«Как такое могло произойти?»

— Ну а кто еще это может быть? — спросил Конфас рассудительным тоном. — Вы же понимаете.

— Да, — согласился Чинджоза, но во взгляде его сквозила странная нерешительность. — Они принадлежат к Безглазым. К Змееголовым! Другого объяснения быть не может!

— Совершенно верно, — сказал Конфас глубоким голосом, подобающим хорошему оратору. — Человек, которого заудуньяни именуют Воином-Пророком, — лжец, незаконно присвоивший привилегии князя, агент кишаурим, присланный, чтобы совратить нас, посеять среди нас вражду, уничтожить Священное воинство!

— И он преуспел! — в смятении воскликнул Готьелк. — По всем пунктам!

И снова воздух задрожал от возражений и сетований. Но судьба, как было известно Ахкеймиону, очертила круг, уходящий далеко за стены Карасканда. «Я должен отыскать способ…»

— Если Келлхус… — крикнул Пройас, удивив собравшихся; он редко кричал. — Если Келлхус — агент кишаурим, тогда почему он спас нас в пустыне?

Ахкеймион повернулся к бывшему ученику, приободрившись…

— Чтобы спасти собственную шкуру! — нетерпеливо огрызнулся экзальт-генерал. — С чего бы еще? Хоть вы и подозреваете меня в коварстве, Пройас, придется мне поверить. Анасуримбор Келлхус — шпион кишаурим. Мы следили за ним с самого Момемна, с тех пор как мой дядя по его блуждающему взгляду распознал Скеаоса.

— Что вы имеете в виду? — не сдержался Ахкеймион. Экзальт-генерал презрительно взглянул на него.

— А как, по-вашему, мой дядя, прославленный император Нансурии, узнал в Скеаосе шпиона? Он увидел, как ваш Воин-Пророк переглядывался с ним — еще до того, как их представили друг другу.

— Он — не мой Воин-Пророк! — закричал Ахкеймион, уже не соображая, что делает.

Он огляделся по сторонам, растерянно мигая, как будто собственная вспышка поразила его ничуть не меньше, чем остальных.

«Все это время! Он с самого начала способен был видеть их…»

И он ничего ему не сказал. Все то время, пока они были в пути и вели бесконечные дискуссии о прошлом и будущем, Келлхус знал о шпионах-оборотнях.

Ахкеймион схватился за грудь, ловя ртом воздух. Ему не было дела до того, что кастовые дворяне пристально смотрят на него. От страха по коже у него побежали мурашки. Внезапно многие из вопросов Келлхуса — особенно те, что касались Консульта и Не-бога, — предстали в новом свете…

«Он использовал меня! Воздействовал на меня ради моих знаний! Пытался понять, что же он такое видит!»

И он вспомнил, как губы Эсменет размыкаются и произносят эти слова, эти невозможные слова…

«Я ношу его ребенка».

Как? Как она могла предать его?

Он помнил те ночи, когда лежал с ней в своей скромной палатке, чувствуя, как ее стройная спина касается его груди, и улыбаясь от прикосновения пальцев ее ног, которые она всегда засовывала ему под икры, когда мерзла. Десять маленьких пальчиков, каждый — холодный, словно дождевая капля. Он помнил свое изумление. Как могла такая красавица выбрать его? Как эта женщина могла чувствовать себя в безопасности в его жалких объятиях? Воздух был теплым от их дыхания, а снаружи, по ту сторону грязного холста, все вокруг на много миль становилось чуждым и холодным. И он вцеплялся в нее, как будто они оба падали…

И он ругал себя, думая: «Не будь дураком! Она здесь! Она поклялась, что ты никогда не будешь один!»

И однако же это произошло. Он один.

Ахкеймион смахнул с глаз нелепые слезы. Даже его мул, Рассвет, и тот умер…

Он посмотрел на Великие Имена. Ему не было стыдно. Багряные Шпили избавили его от этого — во всяком случае, так ему казалось. Остались лишь одиночество, сомнения и ненависть.

«Это сделал он! Он отнял ее!»

Ахкеймион помнил, как Наутцера — кажется, это было в прошлой жизни, — спрашивал, стоит ли жизнь его ученика Инрау Армагеддона. Он считал тогда, в чем и сознался Наутцере, что никакой человек и никакая любовь не заслуживают подобного риска. И теперь он тоже уступил. Он собирался спасти человека, который оторвал половину от его сердца, потому что сердце не стоит всего мира, не стоит Второго Армагеддона.

Так ли это?

Прошлой ночью Ахкеймион почти не спал, лишь подремал немного. И впервые после того, как он сделался колдуном школы Завета, к нему не пришли Сны о Древних войнах. Вместо этого ему снилось, как Келлхус и Эсменет тяжело дышат и смеются под пропотевшими простынями.

Безмолвно сидя перед Великими Именами, Друз Ахкеймион понял, что держит сердце на одной руке, а Армагеддон — на другой. И, взвешивая их, не может сказать, что тяжелее.

А этим людям было без разницы.

Священное воинство страдало, и кто-то должен был умереть. Хоть весь мир.


Это был лишь один из тысячи очагов противоборства, разбросанных по Калаулу. И все-таки он был центральным. Десятки шрайских рыцарей стояли напротив заудуньяни с непроницаемыми, настороженными лицами, и их широко распахнутые глаза были встревожены и сосредоточены.

Что-то назревало.

— Но он должен умереть, великий магистр! — воскликнул Сарцелл. — Убейте его и спасите Священное воинство!

Готиан нервно взглянул на Найюра и снова перевел взгляд на рыцаря-командора. Он провел рукой по коротко стриженным седеющим волосам. Найюр всегда думал, что магистр шрайских рыцарей — человек решительный, но сейчас он выглядел старым и неуверенным. Казалось даже, будто рвение подчиненного пугает его. Все Люди Бивня страдали, некоторые — больше, чем другие, а некоторые — иначе. У Готиана, похоже, шрамами покрылась душа.

— Я ценю твою заботу, Сарцелл, но это следует согласовать с…

— Но я об этом и твержу, великий магистр! Колдун сообщил Великим Именам, почему следует пощадить мошенника. Он дал им причины. Сочинил байку о злых духах, которых только этот тип способен видеть!

— Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что только он способен их видеть? — резко вмешался Найюр.

Сарцелл повернулся. От его поведения веяло настороженностью, хотя по лицу ничего нельзя было прочитать.

— Что так заявил колдун, — ехидным тоном произнес он.

— Может, он так и заявил, — парировал Найюр, — но только я вышел из зала сразу же за тобой. И к этому моменту он сказал только, что среди нас есть шпионы, — больше ничего.

— По-твоему, мой рыцарь-командор лжет? — резко бросил Готиан.

— Нет, — отозвался Найюр, пожав плечами. Он ощущал смертоносное спокойствие.

— Мне просто интересно, откуда он знает то, чего не слышал.

— Ты — языческий пес, скюльвенд, — заявил Сарцелл. — Язычник! Клянусь всем святым и праведным, тебе стоило бы гнить вместе с фаним Карасканда, а не подвергать сомнению слова шрайского рыцаря!

Хищно усмехнувшись, Найюр плюнул на сапог Сарцеллу. За плечами этого человека он видел великанское дерево и стройное тело Серве, привязанное к Дунианину, — словно мертвеца прибили гвоздями к мертвецу.

«Пора».

В толпе послышались крики. Встревоженный Готиац приказал Найюру и Сарцеллу убрать руки с рукоятей мечей. Ни один не послушался.

Сарцелл взглянул на Готиана, который всматривался в толпу, потом снова перевел взгляд на Найюра.

— Ты не понимаешь, что делаешь, скюльвенд…

Его лицо согнулось, дернувшись, словно издыхающее насекомое.

— Ты не понимаешь, что делаешь.

Найюр смотрел на него в ужасе, слыша в окружающем реве безумие Анвурата.

«Ложь, обретшая плоть…»

Крики становились все громче. Проследив за взглядом Готиана, Найюр повернулся и заметил, что через ряды шрайских рыцарей пробирается отряд людей в чешуйчатых доспехах и сине-красных плащах: сперва их было немного, и они терялись среди айнрити, а потом появились сотни — и выстроились напротив людей Готиана. Но пока что ни один не извлек меч из ножен.

Готиан быстро двинулся через ряды своих воинов, выкрикивая приказы и веля послать в казармы за подкреплением.

Засверкали на солнце выхваченные мечи. Неизвестных воинов становилось все больше — вот уже целая фаланга принялась пролагать себе путь через толпу изможденных айнрити. Это джавреги, понял Найюр, рабы-солдаты Багряных Шпилей. Что здесь происходит?

Вспыхнуло несколько схваток. Зазвенели мечи. Сквозь шум слышались пронзительные выкрики Готиана. Стоявшие прямо перед Найюром шрайские рыцари были сбиты с толку, и внезапно их ряды оказались прорваны джаврегами, которые яростно размахивали мечами.

Пораженные Найюр и Сарцелл единодушно схватились за мечи.

Но рабы-солдаты остановились перед ними, дав дорогу внезапно появившейся дюжине худых рабов, что несли паланкин, украшенный причудливой резьбой, покрытый черным лаком и обтянутый шелком и кисеей. Одним слаженным движением бледные носильщики опустили паланкин на землю.

Толпа стихла; воцарилась такая тишина, что Найюру показалось, будто он слышит, как шуршат на ветру ветви Умиаки. В отдалении пронзительно вскрикнул какой-то несчастный, то ли раненый, то ли умирающий.

Из паланкина вышел старик в широком темно-красном одеянии и огляделся по сторонам, надменно и презрительно. Ветерок шевелил его шелковистую белую бороду. Из-под накрашенных бровей поблескивали темные глаза.

— Я — Элеазар, — объявил старик звучным аристократическим голосом, — великий магистр Багряных Шпилей.

Он обвел взглядом ястребиных глаз онемевшую толпу и остановился на Готиане.

— Человек, который именует себя Воином-Пророком. Снимите его и отдайте мне.


— Ну что ж, я думаю, вопрос решен, — произнес Икурей Конфас, но его серьезный, сдержанный голос совершенно не вязался с жестокой насмешкой в глазах.

— Акка? — прошептал Пройас.

Ахкеймион недоуменно взглянул на него. На миг голос принца зазвучал так, словно ему опять было двенадцать лет…

Просто удивительно, до чего мало память волнует облик прошлого. Может, поэтому умирающие старики зачастую так недоверчивы. При помощи памяти прошлое нападает на настоящее, и не вереницей календарей и хроник, а голодной толпой «вчера».

Вчера Эсменет любила его. Всего лишь вчера она умоляла его не покидать ее, не ехать в Сареотскую библиотеку. И теперь до конца жизни, понял Ахкеймион, это останется «вчера».

Он посмотрел на вход — его внимание привлекло уловленное краем глаза движение. Это был Ксинем… Один из людей Пройаса — Ахкеймион узнал в нем Ирисса — помог ему переступить порог и подняться на заполненные людьми ярусы. Ксинем был в доспехах: кожаная юбка конрийского рыцаря, длиной по голень, серебристая кольчуга и наброшенный поверх нее кианский халат. Борода его была умащена маслом и заплетена, и спускалась на грудь веером завитков. По сравнению с полуживыми Людьми Бивня Ксинем выглядел крепким и величественным, одновременно и необычным, и знакомым, словно айн-ритийский принц из далекого Нильнамеша.

Маршал дважды споткнулся, проходя мимо собратьев-дворян, и Ахкеймион видел, какая мука отразилась на его лице — мука и странное упрямство, от которого разрывалось сердце. Решимость вновь обрести свое место среди сильных мира сего.

Ахкеймион проглотил комок в горле.

«Ксин…»

Не дыша, он смотрел, как маршал уселся между Гайдекки и Ингиабаном, потом повернулся лицом к открытому пространству, как будто Великие Имена сидели не внизу, а прямо перед ним. Ахкеймион вспомнил праздные вечера, проведенные на приморской вилле Ксинема в Конрии. Он вспомнил анпои, куропаток, фаршированных устрицами, и их бесконечные беседы. И внезапно Ахкеймион осознал, что он должен сделать… Рассказать историю.

Эсменет любила его лишь вчера. Но потом мир вдруг обрушился.

— Я страдал, — внезапно воскликнул он и словно бы услышал свой голос ушами Ксинема.

Прозвучало сильно.

— Я страдал, — повторил он, рывком поднимаясь на ноги. — Все мы страдали. Время политических интриг миновало. «Тем, кто говорит правду, — сказал Последний Пророк, — нечего бояться, хоть им и предстоит умереть за нее…»

Он чувствовал на себе их взгляды: скептические, пытливые, негодующие.

— Несомненно, вам странно слышать, как колдун, один из Нечистых, цитирует Писание. Думаю, некоторых из вас это даже оскорбляет. И тем не менее я буду говорить правду.

— Так значит, прежде ты нам лгал? — с неким хмурым подобием такта поинтересовался Конфас.

Истинный сын Дома Икуреев.

— Не больше, чем вы, — отозвался Ахкеймион, — и не больше, чем любой другой человек в этом зале. Ибо все мы перебираем и нормируем наши слова, вкладываем их в уши слушателей. Все мы играем в джнан, эту проклятую игру! Люди умирают, а мы все играем в нее… И мало кому, экзальт-генерал, это известно лучше, чем вам!

Ахкеймион обнаружил, что то ли его тон, то ли последнее замечание заставило людей замолчать и слушать. Он вдруг понял, что это был тот самый голос, которым так легко и непринужденно говорил Келлхус.

— Люди думают, что адепты Завета пьяны легендами, свихнулись на истории. Все Три Моря потешаются над нами. Да и почему бы не посмеяться над нами, если мы рыдаем и рвем бороды от историй, которые вы рассказываете детям на ночь? Но здесь — здесь! — не Три Моря. Здесь Карасканд, здесь Священное воинство, и Священное воинство сидит в ловушке и голодает, осажденное армией падираджи. По всей вероятности, настали последние дни вашей жизни! Подумайте об этом! Голод, отчаяние и страх грызут ваше нутро, ужас пронзает ваши сердца!

— Довольно! — крикнул пепельно-бледный Готьелк.

— Нет! — пророкотал Ахкеймион. — Не довольно! Вы страдаете сейчас, а я страдал всю жизнь, дни и ночи! Рок! Рок лежит на вас, затмевает ваши мысли, отягощает вашу поступь. Даже сейчас ваши сердца бьются учащенно. Ваше дыхание становится все более напряженным…

Но вам еще многое, многое предстоит узнать!

Тысячи лет назад, до того, как люди пересекли Великий Кайярсус, даже до того, как были написаны «Хроники Бивня», этой землей правили нелюди. И, подобно нам, они враждовали друг с другом, из-за почестей, богатства, даже из-за веры. Но величайшие из войн они вели не друг против друга и даже не против наших предков — хотя мы оказались их погибелью. Величайшие свои войны они вели против инхороев, расы чудовищ. Расы, которая злорадствовала над слабостями плоти и ковала извращения из жизни, как мы куем мечи из железа. Шранки, башраги, даже враку, драконы — все это остатки их оружия против нелюдей.

Под предводительством великого Куъяара-Кинмои короли нелюдей разгромили их на равнинах, и в горах, и в глубинах земных. Ценой тяжких испытаний и огромных жертв они загнали инхороев в их первую и последнюю цитадель, место, которое нелюди называли Мин-Уроикас, «Преисподняя непристойностей». Я не стану перечислять ужасы этого места. Достаточно сказать, что инхорои были низвергнуты — по крайней мере, так казалось. И нелюди наложили чары на Мин-Уроикас, чтобы она навсегда оставалась сокрытой. А потом, изможденные и смертельно ослабевшие, они вернулись к останкам своего разрушенного мира — победившая и сломленная раса.

Столетия спустя в Кайярсус пришли люди Эанны, ведомые вождями-королями, — наши праотцы. Вы знаете их имена, поскольку они перечислены в «Хрониках Бивня»: Шелгал, Мамай-ма, Иншулл… Они смели ослабевших нелюдей, запечатали их обители и сбросили их в море. Со временем знание об инхороях и Мин-Уроикас изгладилось из памяти. Только нелюди Инджор-Нийяса помнили об этом, но не смели покидать свои горные твердыни.

Но постепенно враждебность между расами пошла на убыль. Между уцелевшими нелюдями и норсирайцами Трайсе и Сауг-лиша были заключены договоры. Начался обмен знаниями и товарами, и люди впервые узнали об инхороях и их войнах с нелюдями. А затем наследники Нинкаэру-Телессера, нелюдского колдуна по имени Кетьингира — он известен вам по «Сагам» под именем Мекеритриг — отыскали местонахождение Мин-Уроикас для Шэонарна, великого визиря древней гностической школы Мангаэкка. Чары, лежавшие на гнусной цитадели, были сняты, и адепты Мангаэкки заполучили Мин-Уроикас — на горе всем нам.

Они назвали ее Анохирва, хотя среди людей, воевавших против нее, она стала известна под именем Голготтерат… Имя, которым мы до сих пор пугаем детей, хотя нам впору пугаться самим.

Ахкеймион сделал пауза и оглядел лица слушателей.

— Я говорю об этом, потому что, хотя и уничтожили инхороев, не смогли разрушить Мин-Уроикас, ибо она не принадлежала — и не принадлежит — нашему миру. Адепты Мангаэкки обшарили это место, обнаружив многое из того, что проглядели нелюди, включая чудовищное оружие. И подобно тому, как человек, живущий во дворце, начинает считать себя принцем, так и адепты Мангаэкки принялись считать себя наследниками инхороев. Они полюбили их нечеловеческую философию и сделались без ума от их отвратительного, развращенного искусства, Текне, ухватившись за него с любопытством обезьян. И, что важнее и трагичнее всего, они обнаружили Мог-Фарау…

— Не-бога, — тихо произнес Пройас. Ахкеймион кивнул.

— Цурумах, Мурсирис, Сокрушающий Мир и тысяча иных ненавистных имен… На это у них ушли века, но две тысячи лет назад, когда Великие короли Киранеи стали брать дань с этих земель и, возможно, возвели вот этот зал совета, они в конце концов добились успеха и разбудили Его… Не-бога… И мир едва не захлебнулся криками и кровью прежде, чем Он пал.

Он улыбнулся и посмотрел на слушателей, смахнув слезы со щек.

— Вот что я видел в своих Снах, — негромко сказал он. — Ужасы, которые я видел…

Ахкеймион покачал головой и сделал шаг вперед.

— Кто из вас не помнит равнины Менгедда? Я знаю, что многие страдали там от кошмаров, видели во сне, как умирают в древних сражениях. И все вы находили кости и бронзовое оружие, которые эта проклятая земля извергала из себя. Уверяю вас, все это происходило не просто так, а по определенной причине. Все это — эхо ужасных деяний, следы смерти и катастрофы. Если кто-то сомневается в существовании или силе Не-бога, пусть вспомнит эту землю, сокрушенную одним лишь его присутствием!

Все, что я рассказал вам, — это факты, внесенные в анналы людей и нелюдей. Но это вовсе не история о предотвращении чудовищного рока, как вы могли подумать, — о нет! Хоть Мог-Фарау и был сражен на равнине Менгедда, его проклятые служители собрали то, что от него осталось. И именно поэтому, великие лорды, мы, адепты Завета, появляемся при ваших дворах и входим в ваши чертоги. Именно поэтому мы терпим ваши насмешки. Две тысячи лет Консульт продолжал свои нечестивые труды, две тысячи лет они изучали, как возродить Не-бога. Считайте нас сумасшедшими, зовите нас дураками, но это ваших жен и детей мы стремимся защитить. Три Моря — вот о ком мы заботимся!

Потому я и пришел к вам сейчас. Задумайтесь над моими словами, ибо я знаю, о чем говорю!

Эти существа, шпионы-оборотни, не имеют никакого отношения к кишаурим. Утверждая это, вы поступаете так же, как делают все люди, столкнувшись с Неведомым: вы втаскиваете его в круг того, что знаете. Вы нарядили нового врага в одежду старого. Но эти существа родом из незапамятных времен! Подумайте о том, что мы видели несколько мгновений назад! Эти шпионы-оборотни — за пределами вашего искусства и круга познаний, даже за пределами познаний кишаурим, которых вы боитесь и ненавидите.

Они — агенты Консульта, и само их существование предвещает беду! Лишь глубокие познания в Текне могли породить на свет подобную непристойность, познания, что обещают возрождение Мог-Фарау…

Нужно ли мне объяснять, что это означает?

Мы, адепты Завета, видим во сне конец древнего мира. И среди этих снов есть один, приносящий нам больше страданий, чем любой иной: сон о смерти Кельмомаса, Верховного короля Куниюрии, на полях Эленеота.

Ахкеймион сделал паузу, осознав, что ему не хватает воздуха, и добавил:

— Анасуримбора Кельмомаса.

По залу прокатился встревоженный шорох. Кто-то что-то пробормотал по-айнонски.

— И в этом сне, — продолжал Ахкеймион, возвысив голос до крещендо, — Кельмомас изрек великое пророчество. Не горюйте, сказал он, ибо Анасуримбор вернется в конце мира…

— Анасуримбор! — воскликнул он, как если бы это имя несло в себе ответ на все вопросы.

Голос его прокатился по залу, эхом отразившись от древних стен.

— Анасуримбор вернется в конце мира. И он вернулся. И сейчас, пока мы говорим, он умирает! Анасуримбор Келлхус, человек, которого вы приговорили к смерти, — это тот, кого мы, адепты Завета, зовем Предвестником, живым знаком конца времен. Он — наша единственная надежда!

Ахкеймион обвел взглядом ярусы, опуская раскрытые ладони.

— И сейчас вам, вождям Священного воинства, пора спросить себя — что же поставлено на карту? Вы думаете, что обречены сами, но ваши жены и дети в безопасности… Настолько ли вы уверены, что этот человек — всего лишь тот, кем вы его считаете? Откуда проистекает такая уверенность? Из мудрости? Или из отчаяния? Желаете ли вы рискнуть всем миром, чтобы увидеть, к чему приведет ваш фанатизм?

Голос его смолк, и в зале воцарилось тяжкое, свинцовое молчание. Казалось, будто каменные лики стен и стеклянные глаза окон смотрят на него. Несколько долгих мгновений никто не смел заговорить, и Ахкеймион с испугом и удивлением осознал, что ему действительно удалось достучаться до них. Наконец-то они слушали его сердцем!

«Они поверили!»

А потом Икурей Конфас принялся топать и хлопать себя по бедрам, восклицая: «Хуссаа! Ху-ху-хуссаа!» С ярусов к нему присоединился генерал Сомпас: «Хуссаа! Ху-ху-хуссаа!»

Насмешка — одобрительное восклицание, которое у нансурцев заменяет аплодисменты. Смех — сперва нерешительный, но потом все более громкий, раскатившийся по всему залу.

Предводители Священного воинства сделали свой выбор.


Великий магистр Багряных Шпилей сделал два шага по направлению к ним; его темно-красное одеяние мерцало на солнце.

— Отдайте его, — мрачно произнес он.

— Сарцелл! — взревел Инхейри Готиан, вскинув левую руку с зажатой в ней хорой. — Убей его! Убей лжепророка!

Но Найюр уже кинулся к дереву. Он развернулся, на несколько шагов опередив рыцаря, и принял боевую стойку. «Все, что угодно… Любое унижение. Любая цена!» Сарцелл опустил меч и раскинул руки, словно собираясь заключить скюльвенда в дружеские объятия. Позади бурлила и гудела толпа. Рев все нарастал. Улыбаясь, рыцарь-командор шагнул к Найюру, остановившись на том расстоянии, откуда еще нельзя было нанести внезапный удар.

— Мы с тобой поклоняемся одному и тому же богу. Ветер стих, и стало необычайно жарко. Найюру почудился запах гниющей плоти — запах, смешанный с горьковатым ароматом эвкалиптовых листьев. «Серве…»

— Вот суть моего поклонения, — спокойно произнес Найюр. «Отдыхай, милая, — я понесу тебя…»

Он схватил запачканную кровью рубаху за ворот и разорвал ее до самого пояса. И вскинул меч.

«Я отомщу».

За спиной у рыцаря-командора Готиан и одетый в красное великий магистр кричали друг на друга. Джавреги, рабы-солдаты Багряных Шпилей, бросились на шрайских рыцарей, а те сомкнули ряды, силясь удержать их и толпу визжащих айнрити. Стоящие вокруг храмы и колоннады Ксокиса маячили на заднем плане, далекие и бесстрастные. На фоне неба вырисовывались Пять холмов.

И Найюр усмехнулся, как может усмехнуться лишь вождь утемотов. Казалось, он приставил острие своего меча к горлу мира.

«Я устрою бойню».

Здесь все истощены. Все измучены голодом.

Найюр понял, что все происходит в соответствии с безумным планом Дунианина. Какая разница, умрет он сейчас, вися на дереве, или несколькими днями позже, когда падираджа наконец-то сокрушит стены? Потому-то он и отдался в руки врагов, зная, что самый невинный из людей — обвиняемый, разоблачивший своих обвинителей.

Зная, что если он выживет…

Тайна битвы!

Сарцелл завертел мечом, делая ложные выпады. В его быстрых движениях было нечто нечеловеческое.

Найюр не отступил и даже не шелохнулся. Он был сыном Народа, чудом, рожденным в пустынной земле и посланным убивать и грабить. Он был дикарем с мрачных северных равнин, с громом в сердце и смертью в глазах… Он был Найюр урс Скиоата, неистовейший из мужей.

Он повел загорелыми плечами и встал поустойчивее.

— Прежде чем это закончится, — сказал Сарцелл, — ты узнаешь страх.

— Сперва я зарублю тебя.

Теперь Найюр ясно видел воспаленные красные линии, покрывающие лицо Сарцелла. Он понял, что это складки. И уже однажды видел, как они разгибаются.

— Я понимаю, почему ты любил ее, — проворчал шрайский рыцарь. — Какой персик! Думаю, я отгоню псов от ее трупа — потом! — и отлюблю еще раз…

Найюр не шевелясь наблюдал за ним. Воздух звенел от криков. Тысячи людей потрясали кулаками.

Они сошлись на расстояние длинного шага.

Затем их мечи вспороли пространство. Поцеловались. Закружились. Поцеловались снова. Геометрия стали, наполняющая воздух звенящим стаккато. Прыжок. Уход. Выпад… Со звериным изяществом скюльвенд наносил удары по твари, тесня ее. Но меч шрайского рыцаря словно был колдовским — так он сверкал на солнце.

Найюр отступил, переводя дух и стряхивая пот с волос.

— Мою плоть, — прошептал Сарцелл, — ковали дольше, чем твой меч.

Он расхохотался, как будто совершенно успокоился.

— Люди — это собаки и коровы. Но мое племя — это волки в лесу, львы на равнине. Мы — акулы в море…

Пустота снова расхохоталась.

Найюр атаковал тварь; его меч пронзил пространство. Обманное движение, потом сокрушительный рубящий удар. Шрайский рыцарь отпрыгнул, отбив его.

Железо свистело, описывало круги, вспарывало воздух, искало, прощупывало…

Они сошлись вплотную. Попытались пересилить друг друга. Найюр нажал, но противник казался непоколебимым.

— Какой талант! — воскликнул Сарцелл.

По лицу его пробежала дрожь. Как? Найюр, пошатываясь, сделал несколько шагов по опавшей листве и горячим камням. Краем глаза он заметил Умиаки, вцепившегося в солнце стариковскими пальцами ветвей. Меч Сарцелла был повсюду; он прорезал и пробивал его оборону. Череда безрассудных действий спасла ему жизнь. Он отскочил.

Голодная толпа вопила и орала. Сама земля у него под сандалиями гудела.

Изнеможение и боль, бремя старых ран.

Их клинки схлестнулись, разлетелись и закружили в лучах солнца. Они лязгали и скрежетали, словно зубы.

Весь в поту, словно лошадь в мыле. Каждый вздох — словно нож в грудь.

Загнанный под крону Умиаки, Найюр краем глаза заметил Серве, привязанную к Дунианину; ее почерневшее лицо запрокинулось, под съежившимися губами обнажились зубы. Гомон толпы стих. Границы между землей и черным деревом осыпались. Что-то наполнило Найюра, швырнуло вперед, развязало обвитые шрамами руки. И он взвыл голосом самой Степи, и меч его разорвал воздух…

Один. Второй. Третий. Удары, которые могли бы развалить надвое быка.

Сарцелл споткнулся, пошатнулся — но спасся, совершив нечеловеческий прыжок назад, с пируэтом в воздухе. Он приземлился на полусогнутые.

Улыбка исчезла.

Черная грива Найюра слиплась от пота, грудь тяжело вздымалась над запавшим животом. Найюр вскинул руки, глядя на взбудораженную толпу.

— Кто?! — взревел он. — Кто всадит нож в мое сердце?! И он снова ринулся на шрайского рыцаря, гоня его прочь из тени Умиаки. Но хотя бешеная атака Найюра нарушила стиль Сарцелла, в его движениях проступила некая прекрасная четкость — столь же прекрасная, сколь и несокрушимая. Внезапно Сарцелл с силой взмахнул мечом, как будто это была игра.

Его длинный клинок описал сверкающий круг, чиркнул Найюра по щеке, срезав кожу…

Найюр отступил, взвыв от ярости.

Кончик меча рассек ему бедро. Найюр поскользнулся на крови и упал, открыв горло… Болезненный удар об камни. Гравий, впившийся в кожу.

«Нет…»

Чей-то сильный голос перекрыл рев Священного воинства.

— Сарцелл!!!

Это был Готиан. Он прекратил спорить с Элеазаром и теперь с опаской приближался к рыцарю-командору. Толпа вокруг внезапно стихла.

— Сарцелл…

В глазах великого магистра читались потрясение и недоверие.

— Где…

Готиан заколебался, сглотнул.

— Где ты научился так драться?

Рыцарь Бивня быстро развернулся; лицо его превратилось в маску почтительного подобострастия.

— Мой лорд, я…

Внезапно Сарцелл забился в конвульсиях и закашлялся кровью. Найюр проводил его падающее тело до самой земли и лишь потом выдернул меч. После чего, на глазах у ошеломленного магистра, одним ударом снес голову с плеч. Он запустил руку в густые, спутанные черные волосы и высоко поднял отрубленную голову. И лицо расслабилось и раскрылось, словно сжатая ладонь, словно кишки, хлынувшие из вспоротого живота. Готиан упал на колени. Элеазар отшатнулся и едва не рухнул на руки рабам. Рев толпы — ужас и торжество. Буйство откровения.

Найюр швырнул голову под ноги колдуну.

ГЛАВА 25 КАРАСКАНД

«Какой смысл в обманутой жизни?»

Айенсис, «Третья аналитика рода человеческого»

4112 год Бивня, конец зимы, Карасканд


Покрикивая друг на друга в страхе и нетерпении, наскенти разрезали веревки, связывавшие Воина-Пророка с его мертвой женой. Казалось, будто на весь Карасканд опустилось безмолвие.

Келлхус знал, что смертельно слаб, но нечто необъяснимое двигало им. Он откатился от Серве, оперся руками о колени, потом отмахнулся от обезумевших учеников и встал прямо. Кто-то набросил ему на плечи покрывало из белого льна. Пошатываясь, он вышел из тени Умиаки и поднял лицо навстречу солнцу и небу. В нескольких шагах от него застыл в оцепенении Найюр, а за ним — Элеазар. Инхейри Готиан, спотыкаясь, сделал несколько шагов, упал на колени и заплакал. Келлхус улыбнулся с беспредельным состраданием. И повсюду, куда бы он ни взглянул, люди преклоняли колени…

«Да… Тысячекратная Мысль».

Казалось, не существует более ничего, никаких ограничений, что могли бы привязать его к этому месту — к какому бы то ни было месту… Он был всем, и все было им… Он — один из Подготовленных. Дунианин.

Слезы потекли по его щекам. Рукой в сияющем ореоле он коснулся груди Серве и оторвал сердце от ребер. Под крики обезумевшей толпы он вытянул вперед руку. От капелек крови камни под ногами растрескались… Краем глаза Келлхус заметил раскрывшееся лицо Сарцелла.

«Я вижу…»

— Они сказали! — провозгласил он, и вопящая толпа мгновенно стихла.

— Они сказали, что я — лжец, что это из-за меня гнев Божий обрушился на нас!

Он видел опустошенные лица, лихорадочно блестящие глаза… Он поднял горящее сердце Серве на всеобщее обозрение.

— А я говорю, что мы — мы! — и есть этот гнев!


Каскамандри, неукротимый падираджа Киана, отправил послание Людям Бивня, которые, как он знал, были обречены. Послание содержало предложение — с точки зрения падираджи, необычайно милостивое. Если предводители Священного воинства перестанут сопротивляться, сдадут Карасканд и отрекутся от почитания ложных богов, то получат помилование и земли. Они станут грандами Киана, в соответствии с их статусом среди народов-идолопоклонников.

Каскамандри не был глупцом и не думал, что его предложение будет принято сразу, но кое-что понимал в отчаянии и знал, что в состязании с голодом благочестие часто терпит поражение. Кроме того, известие о том, что Священное воинство было повержено, и не мечами пророка Фана, а его словом, сотрясет нечестивую Тысячу Храмов до основания.

Ответ явился в виде дюжины скелетоподобных рыцарей-айнрити, одетых в простые хлопчатобумажные туники и вооруженных одними ножами. После спора о ножах, с которыми идолопоклонники отказывались расставаться, церемониймейстеры Каскамандри приняли их со всей учтивостью, как предписывал джнан, и провели прямиком к великому падирадже, его детям и пышно разряженным придворным грандам.

На миг воцарилась потрясенная тишина, поскольку кианцам трудно было поверить, что этизаросшие бородами бедолаги могли причинить столько неприятностей. Затем, после ритуального представления, двенадцать посланцев хором воскликнули: «Сатефикос кана та йериши анкафарас!» — выхватили ножи и перерезали себе глотки.

Устрашенный Каскамандри крепко прижал к себе двоих младших дочерей. Они плакали и всхлипывали, а старшие дети, особенно мальчики, возбужденно переговаривались. Падирид-жа повернулся к онемевшему переводчику…

— Он-ни ск-казали, — пролепетал белый как мел толмач: — «Воин-Пророк придет… придет за тобой…»

Он беспомощно уставился на расшитые золотом комнатные туфли падираджи.

Падираджа потребовал объяснить, кто такой Воин-Пророк, но никто не смог ответить на его вопрос. Лишь после того, как маленькая Сироль снова принялась плакать, Каскамандри прекратил гневаться. Отослав рабов, он понес малышку в свой шатер, обещая ей сладости и другие замечательные вещи.

На следующее утро Люди Бивня вышли из Врат Слоновой Кости на начавшую зеленеть равнину Тертаэ. По холмам прокатилось пение воинских труб. Ветер понес над равниной песню, сотканную из тысяч голосов. Священное воинство не собиралось и дальше страдать от голода и болезней. Оно больше не собиралось сидеть в осаде.

Священное воинство выступило.

Оборванные колонны, извиваясь, тянулись от ворот к полю битвы. Сраженный болезнью Готьелк был слишком слаб, чтобы сражаться, и его место занял Гонраин, его средний сын. Великие Имена согласились поставить тидонцев на правый фланг, так что граф Ангасанорский мог наблюдать за сыном со стен Карасканда. Дальше шел Икурей Конфас, окруженный Священными Солнцами имперских Колонн. За ним двигался Нерсей Пройас во главе некогда величественных рыцарей Конрии. Следующим был Хулвагра Хромой, чьи туньеры больше напоминали свирепых призраков, чем людей. Дальше ехал Чинджоза, пфальцграф Антанамерский, назначенный после смерти Чеферамунни королем-регентом Верхнего Айнона. Великая армия, приведенная Багряными Шпилями из родной страны, была лишь бледной тенью себя прежней, но и те, кто остался, представляли собой немалую силу. Последним из ворот Карасканда вышел с войском король Саубон.

Побоявшись, что стремительная атака просто загонит идолопоклонников обратно под прикрытие стен Карасканда, Каскамандри позволил айнрити беспрепятственно выстроиться в поле. Люди Бивня заняли место между коровниками и заброшенными фермами; их строй растянулся примерно на милю. Слабые стояли рядом с сильными, в проржавевших кольчугах, в сгнивших кожаных куртках. Доспехи болтались на истощенных телах. У некоторых руки были не толще мечей. Рыцари в энатпанейских жилетах, рясах и халатах ехали на лошадях, превратившихся в изможденных кляч. И даже те немногочисленные гражданские, которые выжили — по большей части женщины и жрецы, — тоже стояли среди воинов. На поля Тертаэ вышли все — все, кому хватало сил держать оружие. Они вышли, чтобы победить или умереть. Айнрити выстроились длинными рядами, распевая гимны и колотя мечами по щитам.

Из Каратая их вышло около ста тысяч, и менее пятидесяти стояло сейчас на равнине. Еще двадцать тысяч осталось в Карасканде: те, кто был настолько слаб, что мог поддержать своих только криками. Многие больные все-таки встали с постелей и теперь толпились под Триамисовыми стенами. Одни выкрикивали что-то ободряющее и молились, другие плакали, раздираемые борьбой надежды и безнадежности.

Но все, что на стенах, что в поле, взволнованно смотрели в центр боевых порядков, стремясь хотя бы краем глаза увидеть новое знамя, украсившее собой потрепанные стяги Священного воинства. Вон! Вон оно виднеется за рощей или холмистым пастбищем, реет на ветру: черное на белом фоне кольцо, окружающее фигуру человека, Кругораспятие Воина-Пророка. Триумф того, что казалось невозможным…

Трубы пропели сигнал к атаке, и шеренги суровых, угрюмых воинов двинулись вперед, в даль, скрытую садами и рощицами ясеней и платанов. Каскамандри приказал своему войску отойти на две мили назад, туда, где равнина делалась шире; он знал, что айнрити трудно будет преодолеть это расстояние, не поставив фланги под удар и не образовав бреши в рядах.

Песни прорывались сквозь рокот барабанов фаним. Размеренные военные напевы туньеров, некогда наполнявшие лето их родины отзвуком рока. Пронзительные гимны айнонов, чей утонченный слух наслаждался диссонансом людских голосов. Погребальные песни Галеотов и тидонцев, торжественные и зловещие. Они пели, Люди Бивня, охваченные противоречивыми чувствами: радостью, не ведающей смеха, ужасом, не ведающим страха. Они пели и шли, двигаясь с изяществом еще не сломленных людей.

Многие, ослабев от недоедания, оседали на землю. Боевые товарищи ставили их на ноги и тащили за собой по грязи оставленных под паром полей.

Первая кровь пролилась на севере, на участке, ближе всею расположенном к Триамисовым стенам. Тидонцы под командованием нумайньерского тана Ансволки увидели фаним, взобравшихся на гребни холмов, и их заплетенные в косы черные борол запрыгали в одном ритме с поступью лошадей. Нумайньерцы — лица у них были раскрашены красным, для устрашения врагов, — подперли костлявыми плечами свои огромные щиты. Их лучники дали жидкий залп по приближающимся фаним и тут же получили в ответ тучу стрел. Возглавляемые Ансакером, изгнанным сапатишахом Гедеи, лишившиеся владений гранды Шайгека и Энатпанеи яростно ринулись на рослых воинов се Тидонна.

В центре, напротив Кругораспятия, ревущие мастодонты неуклюже двинулись вперед; в паланкинах у них на спинах восседали чернолицые гиргаши в синих тюрбанах, со щитами из воловьей кожи, покрытыми красным лаком. Но отважные всадники, анплейские рыцари под командованием палатина Гайдекки. выехали вперед и подожгли сухую траву и кустарник. Маслянистый дым поднялся в небо, и ветер погнал его на юго-восток. Несколько мастодонтов запаниковали и смешали ряды хетменов короля Пиласаканды. Но большая их часть прорвалась через дым и с трубным ревом вломилась в ряды айнрити. Вскоре уже мало что можно было разглядеть. Знамя Кругораспятия окружил дым и хаос.

Повсюду кавалеристы фаним поднимались на холмы, вылетали из цитрусовых рощ или скакали через дым. Великий Кинганьехои, возглавлявший гордых грандов Эумарны и Джурисады, налетел на пеший строй айнонов: кишьюатов и мозеротов, которыми командовали палатины Сотер и Ураньянка. Далее к югу гранды Чианадини собрались на холмах, поджидая короля Саубона и его Галеотов. Фаним, облаченные в халаты с широкими рукавами и нильнамешские кольчуги, ринулись вниз по склонам; их чистокровные кони были выращены на суровых границах Великой Соли. Наследный принц Фанайял и его койяури ударили по гесиндальменам графа Анфирига, затем вломились в ряды агмундрменов, которыми командовал сам Саубон.

Под стенами Карасканда люди кричали и вопили, поддерживая соотечественников и силясь разглядеть, что же происходит. Но они слышали пение своих братьев даже сквозь гром барабанов и улюлюканье язычников. Центр поля заволокло дымом, но ближе к стенам видно было, как тидонцы сопротивляются натиску фанимских всадников, сражаясь с мрачной, сверхъестественной решимостью. Внезапно граф Вериджен Великодушный и рыцари Плайдеола вырвались вперед и разогнали потрясенных кианцев. На юге некоторые видели, как Атьеаури и его рыцари потоком хлынули со склона и врезались в тыл чианадинцам. Саубон поручил своему молодому племяннику пресечь какие бы то ни было фланговые маневры в холмах. И дерзкий граф Гаэнри, разбив кавалерийскую дивизию, посланную Каскамандри именно для такого маневра, погнался за ней и очутился на самой выгодной позиции, в тылу язычников.

Фаним беспорядочно отступали, а перед ними, на всем протяжении Тертаэ, поющие айнрити продолжали двигаться вперед. Многие из тех, кто стоял под стенами, заковыляли на восток, к Железным Вратам, откуда было видно, как Люди Бивня сражаются и идут дальше по следам отступающих гиргашских кавалеристов. А потом они увидели Кругораспятие, реющее на ветру, белое и незапятнанное…

Железные люди шли вперед, как будто их вела неизбежность. Когда язычники атаковали, они висли на уздечках их коней. Они вгоняли копья в круп фанимским лошадям. Они отбивались мечами, а когда кричащие кианцы падали на землю, их добивали ножами, в подмышку, лицо или пах. Они не обращали внимания на разящие стрелы. Когда язычники дрогнули, некоторые Люди Бивня в боевом безумии швыряли свои шлемы в удирающих всадников. Раз за разом кианцы наскакивали на айнрити, терпели поражение и отступали, а железные люди все шли и шли, через оливковые рощи, по невспаханным полям. Они шли с Богом — вне зависимости от того, благоволил он им или нет.

Но кианцы недаром слыли гордым и воинственным народом. Армия падираджи была многочисленной и отважной. Благочестивые воины Единого Бога были испуганы, но не сокрушены. Сам Каскамандри вышел на поле боя — рабы помогли ему взобраться на могучего коня. Обгоняя айнрити, один за другим отряды фанимских кавалеристов перестраивались у границы лагеря падираджи. Люди озирались в поисках кишаурим. Потом король Пиласаканда, данник и друг падираджи, выпустил на чернодоспешных туньеров последних мастодонтов.

Животные налетели на ауглишменов, которых возглавлял граф Гокен Рыжий. Люди гибли, пронзенные огромными изогнутыми бивнями, разлетались в разные стороны от ударов хоботов, ломая кости, превращались в кровавое месиво под гигантскими ногами. Из укрепленных паланкинов на спинах у мастодонтов гиргаши слали стрелу за стрелой в лица вопящих внизу айнрити. Но ауглишмены, люди с каменными сердцами, объединили усилия и изрубили трубящих зверей топорами и мечами. Некоторые мастодонты попадали, ослабев от множества ран. Иные испугались огня, зажженного принцем Хулвагрой, и принялись метаться, давя шедшую следом гиргашскую кавалерию.

По всей равнине Тертаэ волны кианских всадников налетали на продвигающихся вперед айнрити. Те, кто наблюдал за битвой от Врат Слоновой Кости, видели Белого Тигра падираджи совсем рядом с Кругораспятием. Они заметили, что знамена Гайдекки и Ингиабана задержались на месте, пока нансурцы пробирались вперед. Отважные пехотинцы Селиалской Колонны прорубили себе путь в лагерь падираджи. Затем барабаны язычников смолкли, и весь мир затопили голоса айнрити, поющих победные песни. Кинганьехои бежал с поля битвы. Великан Коджирани, кровожадный гранд Мирзаи, пал от руки Пройаса, принца Конрии. Каскамандри, прославленный падираджа Киана, упал, лишившись нижней челюсти, к ногам Воина-Пророка. Его голова была водружена на знамя Кругораспятия. Но его любимые дети бежали — их тайком увел Фанайял, старший из сыновей падираджи.

Зажатые между наступающими айнрити и захваченным лагерем, гранды Чианадини и Гиргаша раз за разом атаковали врага, но их постепенно окружали Галеоты и айноны, безрассудно пробивавшиеся вперед. Люди Бивня плакали, истребляя отчаявшихся язычников, ибо никогда прежде не видели такого трагического великолепия.

А после битвы некоторые взобрались на туши мастодонтов, подняли мечи навстречу солнцу и осознали то, чего прежде не понимали.

Священное воинство было оправдано.

Прощено. Уцелевших грандов повесили на ветвях платанов, и в вечернем свете они напоминали всплывших из глубин утопленников. Даже по прошествии многих лет никто не решался притронуться к ним. Они свалились с гвоздей и превратились в груды костей у подножия деревьев. И всякому, кто готов был слушать, они шептали откровение… Тайну битвы.

Неукротимая убежденность. Непобедимая вера.


4112 год Бивня, начало весны, Акксерсия


Закутавшись от дождя в шерстяной плащ и меха, Аэнгелас ехал в длинной колонне всадников по равнине Гал, сквозь серую завесу тумана. Они двигались по широкой полосе вытоптанной травы. Время от времени кто-то находил отпечатавшийся в грязи след ребенка, маленький и невинный. Мужчины, которых Аэнгелас знал всю жизнь, — сильные мужчины — плакали при виде этого зрелища.

Они называли себя веригда, и они искали пропавших жен и детей. Два дня назад они вернулись в свое становище, воины, разгоряченные победой в маленькой войне, и вместо близких нашли следы погрома и резни. Закаленные бойцы превратились в перепуганных мужей и отцов и кинулись обыскивать руины становища, выкрикивая дорогие имена. Но когда они поняли, что их семьи были не убиты, а уведены в плен, то снова стали воинами. И теперь они ехали, ведомые любовью и ужасом.

К середине утра за пеленой дождя показалась исполинская каменная стена: поросшие мхом и лишайником развалины Миклы, что некогда был столицей Акксерсии и одним из сильнейших городов Древнего Севера. Аэнгелас ничего не знал о Древних войнах, о гордой Акксерсии, но понимал, что его народ — дети Армагеддона. Они жили среди непогребенных костей великой эпохи.

Они шли по следу, мимо курганов, мимо сломанных колонн и рассыпающихся стен. Аэнгелас знал, что шранки, за которыми они гонятся, не принадлежат ни к Киг'кринаки, ни к Ксоаги'и, кланам, что были их врагами с незапамятных времен. Они преследовали какой-то иной, более злобный клан, с которым никогда прежде не сталкивались. Некоторые из них даже ехали верхом — неслыханное дело для шранков.

Они проехали через мертвый Миклы в молчании, глухие к мольбам города восстановить его.

К вечеру дождь прекратился, зато усилился холод, и дрожь превратилась в озноб. Они отыскали кострище, и Аэнгелас, потыкав в золу ножом, извлек оттуда небольшую кучку костей. Детских костей. Веригда заскрежетали зубами, и к темным небесам вознесся их вопль.

Они все равно не смогли бы уснуть этой ночью и потому поехали дальше. Равнина казалась мучительной пустотой, погребальным саваном, окутавшим все дурные предзнаменования, все жестокие замыслы. Что они сделали? Чем прогневали богов? Может, Священное пламя горело слишком слабо? Может, принесенные в жертву телята были больны?

Еще два дня мокрой, дрожащей ярости. Два дня лихорадочного ужаса. Аэнгелас видел отпечатки босых женских и детских ног и вспоминал сожженные жилища, оскверненные тела подростков, валяющиеся среди погрома. Он вспоминал испуг в глазах жены, когда уезжал вместе с остальными в налет на Ксо-аги'и. Он помнил ее слова, продиктованные предчувствием.

«Не покидай нас, Аэнга… Великий Разрушитель охотится на нас. Я видела его во сне!»

Очередное кострище, снова — с маленькими костями. Но на этот раз зола была теплой. Казалось, будто сама земля повторяет крики их близких.

Они были рядом с целью. Но и они сами, и их лошади слишком устали для мрачных трудов битвы — так Аэнгелас сказал соплеменникам. Многих эти слова встревожили. Чьего ребенка съедят шранки, кричали они, пока мы будем тут торчать? Всех, ответил Аэнгелас, если веригда не сумеют выиграть завтрашнюю битву. Мы должны выспаться.

Той ночью Аэнгеласа разбудили крики боли. Бледные мозолистые руки сдернули его с подстилки, и он всадил нож в живот нападающему. Над ним прогрохотали копыта, и Аэнгеласа швырнули лицом в землю. Он пытался вырваться и кричал, созывая своих людей, но со всех сторон были лишь невнятно бормочущие тени. Аэнгеласу заломили руки за спину и жестоко связали. С него сорвали одежду.

Вместе с остальными уцелевшими его погнали в ночь, волоча за кожаный ремень, который продели сквозь дырку, прорезанную в губе. Он бежал и плакал, так как знал, что все потеряно. Никогда больше он не займется любовью с Валриссой, своей женой. Никогда больше не будет поддразнивать сыновей, сидя вместе с ними у вечернего костра. Снова и снова он спрашивал сквозь терзающую боль: «Что мы сделали, чем заслужили это? Что мы натворили?»

В зловещем свете факелов он видел шранков с их узкими плечами и по-собачьи широкой грудью, выплывающих из ночи, словно из глубин моря. Нечеловечески прекрасные лица, белые, словно отполированная кость; доспехи из лакированной человеческой кожи; ожерелья из человеческих зубов; сморщенные человеческие лица, пришитые к кожаным щитам. Он чувствовал их сладковатый запах — смесь запаха фекалий и гниющих фруктов. Он слышал кошмарное щелканье их смеха, и откуда-то справа — пронзительное ржание веригдских лошадей, которых они резали.

Время от времени он видел нелюдей, высоких, восседающих на черных скакунах. Он понял, что сон Валриссы был правдив: Великий Разрушитель охотился на них! Но почему?

Они добрались до лагеря шранков в серых рассветных сумерках — вереница нагих, измученных людей. Их встретил хор стенаний — женщины выкрикивали имена, дети плакали: «Па! Папа!» Шранки толкнули их к сбившимся в кучу близким и из какого-то странного милосердия развязали. Аэнгелас кинулся к Валриссе и их единственному уцелевшему сыну. Захлебываясь рыданиями, он прижал их обоих к груди. И на миг обрел надежду в тепле их исхудавших тел.

— Где Илени? — прошептал он.

Но жена лишь плакала и повторяла:

— Аэнга! Аэнга!

Однако передышка оказалась недолгой. Тех мужчин, которые не нашли родных, тех, кто упал на колени в мерзлую грязь или принялся с криками бегать, вглядываясь в лица мертвых, просто перебили. Тех жен и детей, кто оказался без мужей, тоже молча перерезали, и остались только воссоединившиеся семьи.

Под взглядом темных глаз нелюдей шранки начали строить выживших в два ряда, и в результате веригда образовали две цепочки на снегу и сухой зимней траве — мужья с одной стороны, жены и дети с другой.

Привязанный к вбитому в землю железному стержню Аэнгелас ежился от холода и раз за разом пытался разорвать плетеный ремень, не пускающий его к жене и сыну. Он плевал и кидался на проходящих мимо шранков. Он пробовал найти слова ободрения, слова, которые помогли бы его родным вынести все это, которые дали бы им достоинство перед страшным ликом будущего. Но он мог лишь плакать и повторять их имена и проклинать себя за то, что не задушил их раньше, не спас от того, что должно было случиться.

А потом он в первый раз услышал вопрос — хотя никто не произносил его вслух.

Жуткая тишина воцарилась среди веригда, и Аэнгелас понял, что все они услышали невозможный голос… Вопрос прозвучал в душах всех его страдающих соплеменников.

Потом он увидел… это. Мерзость, идущую сквозь рассветные сумерки.

Оно было раза в полтора выше человека, с длинными сложенными крыльями, выглядывающими из-за плечей, словно лезвия двух кос. Кожа существа была полупрозрачной — кроме тех мест, где ее покрывали черные язвы, — и обтягивала крупный широкий череп, напоминающий формой очертания устрицы. А в открытой пасти существа проступало другое, более человеческое лицо.

При виде этой твари шранки завыли от восторга и принялись резко дергать пленников, так, что те попадали на колени. Всадники-нелюди склонили головы. Тварь изучающе оглядела ряды людей, а потом ее огромные черные глаза остановились на Аэнгеласе. Рядом всхлипнула Валрисса.

«Ты… Мы чувствуем в тебе древний огонь, человечишка…»

— Я — веригда! — взревел Аэнгелас. «Ты знаешь, что мы такое?»

— Великий разрушитель, — выдохнул он.

«Не-е-ет, — проворковала тварь так, словно его ошибка вызвала у нее сладостную дрожь. — Мы — не Он… Мы — Его слуги. Не считая моего Брата, мы — последние из тех, кто пришел из пустоты…»

— Великий Разрушитель! — выкрикнул Аэнгелас.

Тварь подошла ближе и теперь нависла над его женой и сыном. Валрисса прижала Бенгуллу к себе и вытянула руку вперед, словно пытаясь остановить древнее существо.

«Ну, так что ты нам скажешь, человечишка? Ты скажешь то, что нам нужно знать?»

— Но я не знаю! — крикнул Аэнгелас. — Я не знаю того, о чем вы спрашиваете!

Ксурджранк легко, без малейших усилий разорвал путы Валриссы и поднял ее перед собой, словно куклу. Бенгулла пронзительно закричал:

Мама! Мама!

И снова тот же вопрос прогрохотал в сознании Аэнгеласа. Он заплакал, роняя слезы на землю.

— Я не знаю! Не знаю!

Зажатая в когтях чудовища, Валрисса застыла, словно теленок, очутившийся в пасти у волка. Она отвела испуганный взгляд от Аэнгеласа, стараясь разглядеть стоящую перед ней фигуру.

— Валрисса! — крикнул Аэнгелас. — Валрисса-а-а!

Держа женщину за горло, тварь вяло, небрежно сорвала с нее одежду, словно кожицу с подгнившего персика. Когда ее груди вывалились наружу, круглые, белые, с розовыми сосками, солнечный свет вырвался из-за горизонта и осветил стройное тело…

Животная ярость захлестнула Аэнгеласа, и он до предела натянул ремни, задыхаясь от бешенства.

Хриплый голос у него в сознании произнес:

«Мы — раса любовников, человечишка…»

— Пожа-а-алуйста! — зарыдал Аэнгелас. — Я незна-а-аю…

Свободной рукой тварь провела кровавую черту между грудями Валриссы и дальше, по вздрагивающему животу. Помутневший взгляд женщины вновь обратился к Аэнгеласу. Она застонала и раздвинула свисающие ноги навстречу руке твари.

«Раса любовников…»

— Я не знаю! Не знаю! Не знаю! Пожалуйста, не надо! Пожалуйста!

Тварь заклекотала, словно тысяча соколов, и погрузилась в нее. Стеклянный гром. Содрогающееся небо. Валрисса откинула голову назад, лицо ее исказилось болью и блаженством. Она извивалась и стонала, выгибаясь навстречу толчкам твари. А когда она кончила, Аэнгелас рухнул, обхватил голову руками и уткнулся лицом в землю.

Снег приятно холодил разбитые губы.

С нечеловеческим, драконьим вздохом тварь прижала обмякший фаллос к животу Валриссы и выплеснула на ее озаренную солнцем грудь жгучее черное семя. Новый громогласный клекот, смешавшийся с беспомощным воем женщины.

И снова тварь повторила вопрос. «Я не знаю…»

«Это делает тебя слабым», — сказала тварь, отбрасывая Валриссу на холодную траву, словно мешок. Взглядом он отдал ее шранкам — их распутной ярости. И снова задал вопрос.

Потом тварь отдала шранкам его ни в чем не повинного сына и повторила вопрос.

«Я не знаю, о чем ты говоришь…»

Даже когда шранкам кинули самого Аэнгеласа, тварь все спрашивала и спрашивала, с каждым толчком насильника…

До тех пор пока сдавленные крики его жены и ребенка не превратились в вопрос. До тех пор пока его собственные сумасшедшие вопли не сделались вопросом…

Его жена и сын были мертвы. Комки истерзанной плоти с лицами тех, кого он любил… а они все продолжали.

И повторяли один и тот же безумный, непонятный вопрос.

«Кто такой Дунианин?»

Приложение

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА И ФРАКЦИИ

Друз Ахкеймион - колдун Завета, сорока семи лет.

Коифус Атьеаури — племянник Саубона.

Баннут — дядя Найюра.

Нерсей Кальмемунис — кузен Пройаса и конрийский вождь Священного воинства простецов.

Кемемкетри — великий магистр Имперского Сайка.

Чеферамунни - король-регент Верхнего Айнона и глава айнонского войска.

Найюр — варвар-скюльвенд, вождь утемотов, сорока четырех лет.

Икурей Конфас — экзальт-генерал Нансурии и племянник императора.

Элеазар — великий магистр Багряных Шпилей.

Эсменет - проститутка из Сумны, тридцати одного года.

Гешрунни - раб-солдат, на краткое время ставший шпионом Завета.

Хога Готьелк — граф Ангасанорский и командир тидонского войска.

Инхейри Готиан - великий магистр шрайских рыцарей.

Паро Инрау — шрайский жрец и бывший ученик Ахкеймиона.

Икурей Истрийя — императрица Нансурии, мать нынешнего императора.

Ийок — главный шпион Элеазара.

Каскамандри — падираджа Киана.

Анасуримбор Келлхус - монах-дунианин, тридцати трех лет.

Куссалт - конюх Саубона.

Майтанет — шрайя Тысячи Храмов.

Маллахет — один из наиболее могущественных кишаурим.

Мартем — генерал и личный адъютант Конфаса.

Анасуримбор Моэнгхус - отец Келлхуса.

Наутцера - старший из членов Кворума Завета.

Нерсей Пройас - принц Конрии и бывший ученик Ахкеймиона.

Кутий Сарцелл — первый рыцарь-командор шрайских рыцарей.

Коифус Саубон - принц Галеота и командир галеотского войска.

Сеоакти - ересиарх кишаурим.

Серве — наложница-нимбриканка, девятнадцати лет.

Сесватха - колдун, выживший в Древних войнах, основатель школы Завета.

Симас - член Кворума и бывший наставник Ахкеймиона.

Скайелът — принц Туньера и командир туньерского войска.

Скалатей - наемный колдун.

Скаур — кианский сапатишах-правитель Шайгека.

Скеаос — главный советник императора.

Скиоата - покойный отец Найюра.

Икурей Ксерий III — император Нансурии.

Крийатес Ксинем — друг Ахкеймиона, маршал Аттремпа.

Ялгрота — раб Скайельта, человек гигантского роста.

Юрсалка — человек из племени утемотов.


ДУНИАНЕ

Тайная секта, члены которой отреклись от истории и животных побуждений в надежде обрести абсолютное просветление через управление всеми желаниями и обстоятельствами. В течение двух тысяч лет в членах этой секты воспитывали безукоризненное владение телом и необычайную остроту интеллекта.


КОНСУЛЬТ

Группа магов и военачальников, переживших гибель Не-бога в 2155 году и с тех пор непрерывно стремившихся вернуть его и устроить так называемый Второй Армагеддон. В Трех Морях уже мало кто верит, будто Консульт и впрямь существует.


СКЮЛЬВЕНДЫ

Древние кочевые народы, обитающие в степи Джиюнати. Их боятся и восхищаются их воинским мастерством.


ШКОЛЫ

Собирательное название различных организаций колдунов. Первые Школы, как на Древнем Севере, так и в Трех Морях, возникли в качестве противодействия тому, что Бивень категорически отвергал колдовство. Школы являются одними из наиболее древних организаций Трех Морей и существуют так долго в первую очередь благодаря ужасу, который внушают, а также из-за того, что они, как правило, не вмешиваются в политические и религиозные дела Трех Морей.

ЗАВЕТ — гностическая школа, основанная Сесватхой в 2156 году с целью продолжать борьбу с Консультом и предотвратить возвращение Не-бога, Мог-Фарау.

БАГРЯНЫЕ ШПИЛИ — мистическая школа, наиболее могущественная среди Школ Трех Морей, фактически правящая Верхним Айноном с 3818 года.

ИМПЕРСКИЙ САЙК — мистическая Школа, связанная договором с императором Нансурии.

МИСУНСАЙ — школа, объявившая себя наемной. Ее колдуны продают свои знания и умения по всем Трем Морям.


ФРАКЦИИ АЙНРИТИ

Айнритизм является господствующей религией Трех Морей. Он сочетает в себе элементы монотеизма и политеизма. Основан на откровениях Айнри Сейена (ок. 2159 — 2202 гг. ), именуемого Последним Пророком. Основные постулаты айнритизма состоят в том, что Бог присутствует во всех исторических событиях, что многочисленные божества на самом деле едины и являются ипостасями Бога, явившегося Последнему Пророку (на поклонении этим божествам основаны многочисленные культы), и что Бивень есть святое и непогрешимое Писание.

ТЫСЯЧА ХРАМОВ — учреждение, которое служит церковью айнрити. Несмотря на то что центр его находится в Сумне, влияние Тысячи Храмов распространяется на весь северо-восток и восток Трех Морей.

ШРАЙСКИЕ РЫЦАРИ — монашеский военный орден, напрямую подчиняющийся шрайе, созданный Экьянном III Золотым в 2511 году.

КОНРИЙЦЫ — Конрия, кетьянская страна на востоке Трех Морей. Основана в 3372 году, после падения восточной Кенейской империи. Расположена вокруг Аокнисса, древней столицы Шира.

НАНСУРИЯ — Нансурская империя, кетьянская страна на западе Трех Морей, считающая себя наследницей Кенейской империи. Во времена своего наивысшего расцвета Нансурская империя простиралась от Галеота до Нильнамеша, однако она сильно уменьшилась в результате многовековых войн с кианскими фаним.

ГАЛЕОТ — норсирайская страна Трех Морей, расположенная на так называемом Среднем Севере, основанная около 3683 года потомками беженцев, выживших в Древних войнах.

ТИДОНЦЫ — Се Тидонн, норсирайская страна на востоке Трех Морей. Основана в 3742 году, после падения кетьянской страны Кенгемис.

АЙНОНЫ — Верхний Айнон, весьма могущественная кетьянская страна на востоке Трех Морей. Основана в 3372 году, после падения восточной Кенейской империи. С конца Войн магов, т. е. с 3818 года, ею правят Багряные Шпили.

ТУНЬЕРЫ — Туньер, норсирайская страна. Основана союзом туньерских племен около 3987 года, в айнритизм обратилась сравнительно недавно.


ФРАКЦИИ ФАНИМ

ФАНИМСТВО — строго монотеистическая, сравнительно молодая религия, основанная на откровениях пророка Фана (3669-3742), распространенная исключительно на юго-западе Трех Морей. Основные постулаты фанимства состоят в том, что Бог един и пребывает за пределами мира, что прочие боги ложны (фаним считают их демонами), Бивень нечестив, а все изображения Бога запретны.

КИАНЦЫ — Киан, наиболее могущественная кетьянская страна Трех Морей. Она простирается от южных границ Нансурской империи до Нильнамеша. Основана в результате Белого Джихада, священной войны, которую первые фаним вели против Нансурской империи с 3743 по 3771 год.

КИШАУРИМ — колдуны-жрецы фаним, живущие в Шайме. О метафизике кишауримского колдовства, или Псухе, как называют его сами кишаурим, известно очень мало — только то, что Немногие его не распознают и что оно во многих отношениях столь же ужасно, как мистическое колдовство школ.

Р. Скотт Бэккер ПАДЕНИЕ СВЯТОГО ГОРОДА

Они ищут утраченное, а находят лишь пустоту. Чтобы не терять связи с повседневной мрачностью — неисправимые реалисты, они в ней живут, — они приписывают смысл, которым упиваются, бессмысленности, от которой бегут. Бесполезная магия есть не что иное, как то, что освещает их бесполезное существование.

Теодор Адорно. Minima Moralia

Любое продвижение от высшего порядка к низшему отмечено руинами, и тайнами, и осадком безымянной ярости. Итак. Здесь мертвые отцы.

Кормак Маккарти. Кровавый меридиан

Карты





Что было прежде…

Первый Армагеддон уничтожил великие норсирайские народы севера. Лишь южные кетьянские народы Трех Морей пережили бойню, учиненную He-богом Мог-Фарау и его Консультом, состоящим из военачальников и магов. Годы шли, и люди Трех Морей, как это вообще свойственно людям, забыли об ужасе, который довелось перенести их отцам.

Империи возникали и рушились одна за другой: Киранея, Шир, Кеней. Последний Пророк Айнри Сейен дал новое истолкование Бивню, священнейшей из реликвий, и в течение нескольких веков айнритизм, проповедуемый Тысячей Храмов и их духовным лидером шрайей, сделался господствующей религией на всех Трех Морях. Великие магические школы, такие как Багряные Шпили, Имперский Сайк и Мисунсай, возникли в ответ на гонения. Айнрити преследовали Немногих, то есть тех, кто обладал способностью видеть и творить чародейство. Используя хоры — древние артефакты, делающие их обладателей неуязвимыми для магии, — айнрити воевали со школами, безуспешно пытаясь очистить Три Моря. Затем Фан, пророк Единого Бога, объединил кианцев — племена пустыни, расположенной к юго-западу от Трех Морей, — и объявил войну Бивню и Тысяче Храмов. По прошествии веков, после нескольких джихадов, фаним и их безглазые колдуны-жрецы кишаурим завоевали почти весь запад Трех Морей, включая священный город Шайме, где родился Айнри Сейен. Лишь остатки Нансурской империи продолжали сопротивление.

Теперь югом правили война и раздор. Две великие религии, айнритизм и фанимство, сражались между собой, хотя не препятствовали торговле и паломничеству, когда это было прибыльно и удобно. Великие семейства и народы соперничали за военное и коммерческое господство. Старшие и младшие школы ссорились и плели заговоры, в особенности против выскочек-кишаурим, чью магию Псухе колдуны считали проявлением Божьего благословения. А Тысяча Храмов под предводительством развратных и бесполезных шрайских чиновников преследовала честолюбивые мирские интересы.

Первый Армагеддон стал полузабытой легендой, а Консульт, переживший смерть Мог-Фарау, — сказкой, которую рассказывают детишкам. Через две тысячи лет только адепты Завета, каждую ночь заново переживающие Армагеддон, видящие его глазами своего прародителя Сесватхи, помнили и тот ужас, и пророчество о возвращении He-бога. Хотя сильные мира сего вкупе с учеными считали их глупцами, сами адепты владели Гнозисом и магией Древнего Севера. Их уважали — и смертельно им завидовали. Ведомые ночными кошмарами, они бродили по лабиринтам власти, выискивая среди Трех Морей присутствие древнего непримиримого врага — Консульт.

И, как всегда, ничего не находили.


Книга 1 СЛУГИ ТЕМНОГО ВЛАСТЕЛИНА

Священное воинство — так нарекли огромное войско, которое Майтанет, глава Тысячи Храмов, созвал для освобождение Шайме от язычников-фаним. Призыв Майтанета разнесся по всем уголкам Трех Морей, и истинно верующие айнрити из великих народов — галеоты, туньеры, тидонцы, конрийцы, айноны и их данники — отправились в Момемн, столицу Нансурской империи, чтобы стать Людьми Бивня.

С самого начала воинство погрязло в политических раздорах. Сначала Майтанет убедил Багряных Шпилей, самую могущественную из колдовских школ, присоединиться к Священному воинству. Несмотря на возмущение (в айнритизме колдовство было предано анафеме), Люди Бивня понимали, что Багряные Шпили необходимы для противостояния кишаурим — чародеям-жрецам фаним. Без участия одной из старших школ Священная война была бы обречена, еще не начавшись. Вопрос в другом: почему колдунам вздумалось принять столь опасное соглашение? На самом деле Элеазар, великий магистр Багряных Шпилей, давно вел тайную войну с кишаурим, десять лет назад без видимой причины убившими его предшественника Сашеоку.

Затем Икурей Ксерий III, император Нансурии, придумал хитрый план, дабы обернуть Священную войну к своей выгоде. Многие земли, ныне относящиеся к Киану, некогда принадлежали Нансурии, и Ксерий превыше всего на свете жаждал вернуть империи утраченные провинции. Поскольку Священное воинство собиралось в Нансурской империи, оно могло выступить только при условии, что император снабдит его продовольствием. Икурей не соглашался сделать это, пока каждый из предводителей Священного воинства не подпишет с ним договор — письменное обязательство передать ему, императору Икурею Ксерию III, все завоеванные земли.

Конечно же, прибывшие первыми знатные вельможи отвергли договор, и в результате ситуация стала патовой. Однако когда численность Священного воинства достигла сотен тысяч, титулованные военачальники забеспокоились. Поскольку они воевали во имя Божье, то считали себя непобедимыми и совершенно не стремились делиться славой с теми, кто еще не прибыл. Конрийский вельможа по имени Нерсей Кальмемунис пошел навстречу императору и уговорил товарищей подписать договор. Получив провизию, большинство собравшихся выступило, хотя еще не прибыли их лорды и основная часть Священного воинства. Эта армия состояла в основном из безродной черни, и ее прозвали Священным воинством простецов.

Несмотря на попытки Майтанета остановить самовольный поход, войска продолжали двигаться на юг и вторглись в земли язычников, где — в точности как и планировал император — фаним уничтожили армию подчистую.

Ксерий знал, что с военной точки зрения потеря Священного воинства простецов особого значения не имеет: в сражении такой сброд обычно только мешается под ногами. Однако с политической точки зрения уничтожение армии сделалось бесценным, поскольку продемонстрировало Майтанету и Людям Бивня истинный нрав их врага. С фаним, как прекрасно знали нансурцы, шутки плохи, даже для тех, кто ходит под покровительством Божьим. Победу Священному воинству, заявил Ксерий, может обеспечить лишь вьдающийся полководец — например, такой, как его племянник Икурей Конфас, после недавнего разгрома грозных скюльвендов в битве при Кийуте приобретший славу величайшего тактика эпохи. Предводителям Священного воинства надо лишь подписать императорский договор, и необыкновенные способности Конфаса будут в их распоряжении.

Майтанет оказался в затруднительном положении. Как шрайя, он мог вынудить императора снабдить Священное воинство провизией, но не в силах был заставить того отправить с армией Икурея Конфаса, единственного наследника престола. В разгар конфликта в Нансурию прибыли первые могущественные айнритийские властители, примкнувшие к Священной войне: Нерсей Пройас, наследный принц Конрии, Коифус Саубон, принц галеотов, граф Хога Готьелк из Се Тидонна и Чеферамунни, регент Верхнего Айнона. Священное воинство приобрело силу, хоть и оставалось своего рода заложником, связанное нехваткой провизии. Кастовые дворяне единодушно отвергли договор Ксерия и потребовали, чтобы император обеспечил их продовольствием. Люди Бивня принялись устраивать набеги на окрестные поселения. Ксерий в ответ призвал части имперской армии. Произошло несколько серьезных столкновений.

Пытаясь предотвратить несчастье, Майтанет созвал совет Великих и Меньших Имен, и все предводители Священного воинства собрались в императорском дворце Андиаминские Высоты, чтобы обсудить сложившееся положение. Тут-то Нерсей Пройаc и потряс собравшихся, предложив на роль командира взамен прославленного Икурея Конфаса покрытого шрамами скюльвендского вождя, ветерана многих войн с фаним. Этот скюльвенд по имени Найюр урс Скиоата дерзко разговаривал с императором и его племянником, произведя сильное впечатление на предводителей Священного воинства. Однако представитель шрайи колебался: в конце концов, этот варвар был таким же еретиком, как и фаним. Лишь мудрые речи князя Анасуримбора Келлхуса помогли выйти из затруднения. Представитель зачитал повеление, требующее, чтобы император под угрозой отлучения обеспечил Людей Бивня провизией.

Священное воинство вот-вот должно было выступить.


Друз Ахкеймион был колдуном, которого школа Завета отправила следить за Майтанетом и его Священным воинством. И хотя Друз уже не верил в древнее предназначение его школы, он отправился в Сумну — город-резиденцию Тысячи Храмов. Он надеялся побольше разузнать о загадочном шрайе, в котором школа Завета подозревала агента Консульта. Во время расследования Ахкеймион возобновил давний роман с проституткой по имени Эсменет и, несмотря на дурные предчувствия, завербовал своего бывшего ученика, а ныне шрайского жреца Инрау, чтобы тот сообщал ему о действиях Майтанета. В это время его ночные кошмары с видениями Армагеддона усилились; отчасти из-за так называемого Кельмомасова пророчества, в котором говорилось, будто в канун Второго Армагеддона Анасуримбор Кельмомас вернется в мир.

Затем Инрау умер при загадочных обстоятельствах. Пораженный чувством вины и до глубины души удрученный отказом Эсменет бросить свое ремесло, Ахкеймион бежал из Сумны в Момемн, где под алчным и беспокойным взглядом императора как раз собиралось Священное воинство. Могущественный соперник школы Завета, колдовская школа Багряных Шпилей присоединилась к Священной войне — из-за давней борьбы с колдунами-жрецами кишаурим. Наутцера, наставник Ахкеймиона, приказал ему наблюдать за Багряными Шпилями и Священным воинством. Добравшись до военного лагеря, Ахкеймион пристроился к отряду Ксинема, своего старого друга-конрийца.

Продолжая расследовать обстоятельства смерти Инрау, Ахкеймион убедил Ксинема взять его на встречу с еще одним прежним учеником — Нерсеем Пройасом, конрийским принцем, ныне ставшим доверенным лицом загадочного шрайи. Но Пройас высмеял его подозрения и отрекся от него как от святотатца. Ахкеймион умолял его написать Майтанету об обстоятельствах смерти Инрау. Исполненный горечи, он покинул шатер бывшего ученика в уверенности, что его скромная просьба не будет исполнена.

Затем его окликнул человек, приехавший с далекого севера, — человек, называвший себя Анасуримбором Келлхусом. Измученный постоянными снами об Армагеддоне, Ахкеймион поймал себя на мысли, что страшится худшего — Второго Армагеддона. Так что же, появление Келлхуса — не более чем совпадение, или он и есть тот самый Предвестник, о котором говорится в Кельмомасовом пророчестве? Ахкеймион попытался расспросить нового знакомого и поймал себя на том, что юмор, честность и ум Анасуримбора полностью его обезоружили. Они ночь напролет проговорили об истории и философии, и, перед тем как уйти, Келлхус попросил Ахкеймиона быть его наставником. Ахкеймион, в душе которого необъяснимо возникли теплые чувства к новому знакомому, согласился.

Но тут перед ним встала дилемма. Школа Завета обязательно должна узнать о возвращении Анасуримбора: более важное событие, пожалуй, и придумать трудно. Но Ахкеймиона пугало то, что могли сотворить его братья-адепты: он знал, что жизнь, наполненная кошмарными снами, сделала их жестокими и безжалостными. Кроме того, он винил их в смерти Инрау.

Прежде чем Ахкеймион сумел разрешить эту проблему, племянник императора Икурей Конфас вызвал его к себе в Момемн. Там император пожелал, чтобы Ахкеймион оценил его высокопоставленного советника — старика по имени Скеаос — на предмет наличия у него чародейской Метки. Император Икурей Ксерий III самолично привел Ахкеймиона к Скеаосу и потребовал выяснить, не отравлен ли старик богохульной заразой колдовства. Ахкеймион ничего не обнаружил — и ошибся.

Однако же Скеаос кое-что разглядел в Ахкеймионе. Он принялся корчиться в оковах и говорить на языке из снов Ахкеймиона. Хоть это и казалось невероятным, старик вырвался и успел убить нескольких человек, прежде чем его сожгли императорские колдуны. Ошеломленный Ахкеймион оказался в двух шагах от завывающего Скеаоса — лишь для того, чтобы увидеть, как лицо того расползается в клочья…

Он осознал, что эта мерзость — воистину шпион Консульта, человек, способный принимать чужой облик, не имея красноречивой колдовской Метки. Оборотень. Ахкеймион бежал из дворца, не предупредив ни императора, ни его придворных; он знал, что егоуверенность сочтут чушью. Им Скеаос казался не более чем творением язычников-кишаурим, тоже не носивших Метки. Не видя ничего вокруг, Ахкеймион вернулся в лагерь Ксинема; он был настолько поглощен пережитым ужасом, что даже не заметил Эсменет, которая наконец-то пришла к нему.

Загадки, окружающие Майтанета. Появление Анасуримбора Келлхуса. Шпион Консульта, обнаруженный впервые за много веков… Какие могут быть сомнения? Второй Армагеддон должен вот-вот начаться.

И Ахкеймион плакал в своей скромной палатке, терзаемый одиночеством, страхом и угрызениями совести.


Эсменет была проституткой из Сумны, оплакивающей и свою жизнь, и жизнь своей дочери. Когда Ахкеймион приехал в город, чтобы побольше разузнать о Майтанете, Эсменет охотно пустила его к себе. Она продолжала принимать и обслуживать клиентов, хотя понимала, какую боль это причиняет Ахкеймиону. Но у нее и вправду не было выбора: она понимала, что рано или поздно Ахкеймиона отзовут и он уйдет. Однако она все сильнее влюблялась в злосчастного колдуна. Отчасти потому, что он относился к ней с уважением, а отчасти — из-за мирской сущности его работы. Хотя самой Эсменет приходилось сидеть полуголой у окна, огромный мир за этим окном всегда оставался ее страстью. Интриги Великих фракций, козни Консульта — вот от чего у нее начинало быстрее биться сердце!

Затем пришла беда: информатор Ахкеймиона, Инрау, погиб, и потерявший дорогого человека адепт был вынужден отправиться в Момемн. Эсменет просила Ахкеймиона взять ее с собой, но колдун отказался, и ей пришлось вернуться к прежней жизни. Вскоре после этого к ней в дом с угрозами явился незнакомец. Он потребовал от Эсменет рассказать все, что ей известно об Ахкеймионе. Обратив ее желание против нее самой, незнакомец соблазнил Эсменет, и та вдруг поняла, что ответила на все его вопросы. С наступлением утра он исчез так же внезапно, как появился, оставив лишь лужицы черного семени в знак того, что он действительно приходил.

Эсменет в ужасе бежала из Сумны, твердо решив отыскать Ахкеймиона и все ему рассказать. В глубине души она знала, что незнакомец как-то связан с Консультом. По дороге в Момемн Эсменет остановилась в какой-то деревне — починить порвавшуюся сандалию. Жители заметили у нее на руке татуировку проститутки и принялись забрасывать Эсменет камнями — так, согласно Бивню, следовало карать продажных женщин. Ее спасло лишь внезапное появление шрайского рыцаря Сарцелла, и ей довелось полюбоваться на унижение своих мучителей. Сарцелл довез Эсменет до Момемна, и постепенно его богатство и аристократические манеры вскружили ей голову. Сарцеллу, казалось, были совершенно не свойственны уныние и нерешительность, постоянно изводившие Ахкеймиона.

Когда они добрались до Священного воинства, Эсменет осталась с Сарцеллом, хоть и знала, что Ахкеймион находится всего в нескольких милях от нее. Шрайский рыцарь не уставал напоминать ей, что колдунам — а значит, и Ахкеймиону — запрещено жениться. Даже если Эсменет убежит к нему, говорил Сарцелл, чародей все равно ее бросит, это лишь вопрос времени.

Неделя шла за неделей, увлечение Эсменет Сарцеллом слабело, а тоска по Ахкеймиону усиливалась. В конце концов, в ночь перед тем, как Священное воинство должно было выступить в поход, Эсменет отправилась на поиски колдуна. Наконец она отыскала лагерь Ксинема, но тут ее одолел стыд, и она не решилась показаться Ахкеймиону на глаза. Вместо этого Эсменет спряталась в темноте и стала ждать появления колдуна, удивляясь странным мужчинам и женщинам, сидевшим у костра. Когда наступил день, а Ахкеймион так и не появился, Эсменет побрела по покинутому городу — и Ахкеймион попался ей навстречу. Эсменет раскрыла ему объятия, плача от радости и печали…

А он прошел мимо, словно увидел совершенно чужого человека.

Эсменет бросилась прочь, решив отыскать свое место в Священной войне, но сердце ее было разбито.


Найюр урс Скиоата был вождем утемотов, одного из скюльвендских племен; скюльвендов боялись, зная их воинские умения и неукротимость. Из-за событий, сопутствовавших смерти его отца Скиоаты — произошло это тридцать лет назад, — собственные люди Найюра презирали его, но никто не смел бросить вызов свирепому и коварному вождю. Пришли вести о том, что племянник императора, Икурей Конфас, вторгся в Священную Степь, и Найюр вместе с прочими утемотами присоединился к скюльвендским ордам на отдаленной имперской границе. Найюр знал репутацию Конфаса и подозревал, что тот придумал ловушку, но Ксуннурит, вождь, избранный для грядущей битвы королем племен, не прислушался к его словам. Найюру оставалось лишь наблюдать за приближавшейся бедой.

Спасшись во время уничтожения орды, Найюр вернулся в угодья утемотов, терзаясь еще больше, чем обычно. Он бежал от шепотков и косых взглядов соплеменников к могилам своих предков, где нашел у отцовского кургана израненного человека, а вокруг него — множество мертвых шранков. Осторожно приблизившись, Найюр с ужасом осознал, что узнает этого человека — или почти узнает. Раненый походил на Анасуримбора Моэнгхуса — только был слишком молод…

Моэнгхуса взяли в плен тридцать лет назад, когда Найюр был еще зеленым юнцом, и отдали в рабы отцу Найюра. О Моэнгхусе говорили, будто он принадлежит к дунианам — секте, члены которой наделены небывалой мудростью. Найюр провел с пленником много времени, беседуя о вещах, запретных для скюльвендских воинов. То, что произошло потом — совращение, убийство Скиоаты и последующее бегство Моэнгхуса, — мучило Найюра до сих пор. Хотя когда-то Найюр любил этого человека, теперь он ненавидел его, яростно и неистово. Он был уверен, что, если бы ему удалось убить Моэнгхуса, к нему бы наконец вернулась внутренняя целостность.

И вот теперь случилось невероятное: к нему пришла копия Моэнгхуса, странствующая по тому же пути, что и оригинал.

Найюр понял, что чужак может ему пригодиться, и взял его и плен. Этот человек, назвавшийся Анасуримбором Келлхусом, утверждал, что он — сын Моэнгхуса. Он сказал, что дуниане послали его в далекий город Шайме убить своего отца. Но как бы Найюру ни хотелось поверить в эту историю, он был настороже. Он много лет непрестанно размышлял о Моэнгхусе и понял, что дуниане наделены сверхъестественными способностями и остротой ума. Теперь Найюр знал, что их единственная цель — господство, хотя там, где другие применяли силу и страх, дуниане использовали хитрость и любовь.

Найюр понял, что Келлхус рассказал ему именно ту историю, какую сочинил бы дунианин, чтобы обеспечить себе безопасный проход через земли скюльвендов. И тем не менее он заключил сделку с чужаком и согласился отправиться вместе с ним. Вдвоем они быстро пересекли степь, увязнув в призрачной войне слова и страсти. Найюр снова и снова обнаруживал, что почти попался в хитроумно раскинутые сети Келлхуса, и успевал остановиться лишь в последний момент. Его спасали лишь ненависть к Моэнгхусу и то, что он уже знал дуниан.

У границы империи они столкнулись с воинами из враждебного скюльвендского племени, отправившимися в набег. Невероятное боевое искусство Келлхуса потрясло и ужаснуло Найюра. После схватки они обнаружили наложницу Серве, спрятавшуюся в груде захваченных вещей. Найюр, сраженный красотой Серве, взял ее себе и от нее узнал об объявленной Майтанетом Священной войне за освобождение Шайме — города, где, как предполагалось, ныне проживал Моэнгхус… Могло ли это быть совпадением?

По совпадению или нет, но Священная война заставила Найюра пересмотреть первоначальный план. В Нансурской империи скюльвендов убивали без раздумий, и потому Найюр намеревался ее обогнуть. Но теперь, когда фанимские правители Шайме должны были вот-вот увязнуть в войне, для них с Келлхусом остался лишь один способ добраться до священного города — стать Людьми Бивня. Найюр понял, что им надо присоединиться к Священному воинству, которое, если верить Серве, собиралось у города Момемна, самого сердца Нансурской империи, — то есть именно там, где Найюру нельзя было показываться. Кроме того, он не сомневался, что теперь, когда они благополучно пересекли степь, Келлхус убьет его, поскольку дуниане не терпели никаких помех и никаких обязательств.

После спуска с гор Найюр поссорился с Келлхусом: тот заявил, что Найюр по-прежнему его использует. На глазах у перепуганной и потрясенной Серве двое мужчин сошлись в поединке на вершине горы, и, хотя Найюру удалось удивить Келлхуса, дунианин с легкостью одолел скюльвенда и поднял над обрывом, держа за горло. В доказательство того, что он намерен соблюдать условия сделки, Келлхус пощадил Найюра. Он сказал, что могущество Моэнгхуса, прожившего столько лет среди людей, возросло настолько, что в одиночку его уже не победить. Он сказал, что им нужна армия, а сам Келлхус, в отличие от Найюра, ничего не знает о войне.

Несмотря на все дурные предчувствия, Найюр поверил ему, и они продолжили путь. Найюр видел, что Серве с каждым днем все сильнее влюбляется в Келлхуса. Это причиняло ему боль, но Найюр не желал в этом признаваться и говорил себе, что воинам нет дела до женщин, особенно до тех, что захвачены в качестве добычи. Какая разница, если днем Серве принадлежит Келлхусу? Ночью она все равно достается ему, Найюру.

После тяжелого опасного пути они наконец-то добрались до Момемна, места сбора Священного воинства. Там их привели к одному из военачальников, конрийскому принцу Нерсею Пройасу. В соответствии с их планом Найюр заявил, будто он — последний из утемотов и путешествует с Анасуримбором Келлхусом, князем северного города Атритау, увидевшим Священное воинство во сне и возжелавшим к нему присоединиться. Однако же Пройаса куда больше заинтересовал сам Найюр, его знания о фаним и их способах ведения войны. Рассказы Найюра произвели на Пройаса сильное впечатление, и конрийский принц принял его вместе со спутниками под свое покровительство.

Вскоре Пройас привел Найюра и Келлхуса на встречу предводителей Священного воинства с императором, где должна была решиться судьба Священной войны. Икурей Ксерий III отказывался снабдить Людей Бивня продовольствием, пока они не поклянутся, что все земли, отвоеванные у фаним, отойдут Нансурской империи. Шрайя Майтанет мог бы заставить императора дать продовольствие, но он боялся, что Священному воинству не хватает полководца, способного одолеть фаним. Император предлагал на эту роль своего выдающегося племянника Икурея Конфаса, прославившегося победой над скюльвендами при Кийуте, — но опять же лишь в том случае, если предводители Священного воинства откажутся от притязаний на отвоеванные территории. И тогда Пройас предпринял дерзкий маневр: он выдвинул на пост главнокомандующего Найюра. Вспыхнула яростная перепалка, и Найюру удалось взять верх над императорским племянником. Представитель шрайи приказал императору обеспечить Людей Бивня продовольствием. Священное воинство должно было вот-вот выступить.

В считанные дни Найюр превратился из беглеца в командира величайшей из армий, когда-либо собиравшихся в Трех Морях. Каково же было ему, скюльвенду, поддерживать отношения с чужеземными принцами — с теми, кого он поклялся уничтожить! Какими трудными путями вела его месть!

Той ночью он смотрел, как Серве отдалась Келлхусу телом и душой, и размышлял над ужасом, который он принесет Священному воинству. Что Анасуримбор Келлхус — дунианин! — сделает с Людьми Бивня? А какая разница, сказал себе Найюр. Главное, что Священное воинство движется к далекому Шайме. К Моэнгхусу и обещанию крови.


Анасуримбор Келлхус был дунианским монахом, отправленным на поиски его отца, Анасуримбора Моэнгхуса.

С тех самых пор, как во время Первого Армагеддона, две тысячи лет назад, дуниане обнаружили тайную цитадель верховных королей Куниюрии, они поселились там и жили вдали от мира, на протяжении поколений совершенствуя инстинкты и интеллект, непрестанно тренируя способности своих тел, мыслей и лиц, — и все ради чистого разума, священного Логоса. Стараясь сделать себя совершенным выражением Логоса, дуниане посвятили все свое существование борьбе с иррациональностями, сковывающими человеческий разум: историей, обычаями и страстями. Они верили, что именно так со временем вырвутся из тисков того, что называли Абсолютом, и станут истинно свободными душами.

Но теперь их вечное уединение подошло к концу. После тридцати лет изгнания один из дуниан, Анасуримбор Моэнгхус, вновь появился в их снах и потребовал, чтобы к нему прислали его сына. Келлхус предпринял труднейшее путешествие через земли, давно покинутые людьми; ему ведомо было лишь одно: его отец живет в далеком городе Шайме. Он перезимовал у охотника по имени Левет и обнаружил, что может читать мысли охотника по выражению его лица. Келлхус понял, что рожденные в миру люди — сущие младенцы по сравнению с дунианами. Он принялся экспериментировать и выяснил, что способен добиться от Левета чего угодно — любого проявления любви и самопожертвования — при помощи одних лишь слов. А ведь его отец провел среди людей тридцать лет! Каковы же теперь пределы могущества Анасуримбора Моэнгхуса?

Когда в охотничьи угодья Левета вторглась банда существ нечеловеческой расы — шранков, людям пришлось спасаться бегством. Левет был ранен, и Келлхус бросил его шранкам, не испытывая ни малейших угрызений совести. Но шранки все равно догнали его, и Келлхус сразился с их вожаком, безумным Нелюдем. Нелюдь едва не одолел дунианина при помощи магии. Келлхусу удалось бежать, но его терзали вопросы, остававшиеся без ответов. Его учили, что магия — не более чем суеверие. Неужто дуниане способны ошибаться? Если так, какие еще факты они проглядели или неверно оценили?

Через некоторое время Келлхус нашел убежище в древнем городе Атритау. Там он сумел организовать экспедицию, чтобы пройти через кишащие шранками равнины Сускары. Келлхус проделал этот путь и пересек границу — лишь затем, чтобы его тут же взял в плен сумасшедший скюльвендский вождь Найюр урс Скиоата. Этот человек знал и ненавидел отца Келлхуса, Моэнгхуса.

Найюр знал дуниан, поэтому им невозможно было манипулировать напрямую. Но Келлхус быстро понял, что может обернуть жажду мести, терзавшую Найюра, к собственной выгоде. Он заявил, что его послали убить Моэнгхуса, и попросил скюльвенда отправиться с ним. Снедаемый ненавистью, Найюр неохотно согласился, и двое мужчин двинулись через степи Джиюнати. Келлхус снова и снова пытался завоевать доверие, Найюра, чтобы завладеть его разумом, но варвар упорно сопротивлялся. Его ненависть и проницательность были слишком велики.

Затем уже у самой границы Нансурской империи они нашли наложницу по имени Серве. Она рассказала им о Священном воинстве, собирающемся в Момемне, — воинстве, которое намеревалось выступить на Шайме. Келлхус понял, что отец не случайно призвал его. Но что же задумал Моэнгхус?

Они перешли горы и вступили на земли империи. Келлхус видел метания Найюра, и в нем росла уверенность, что его спутник бесполезен. Найюр решил, что убить Келлхуса — это почти как убить Моэнгхуса, и напал на него. И потерпел поражение. Желая доказать скюльвенду, что все еще нуждается в нем, Келлхус пощадил Найюра. Он помнил, что нужно прибрать к рукам Священное воинство, а сам ничего не смыслил в военном деле.

Найюр знал Моэнгхуса и знал дуниан, что было помехой, но воинские навыки делали скюльвенда бесценным. Чтобы обезопасить себя от его знания, Келлхус принялся соблазнять Серве, используя девушку и ее красоту как обходной путь к истерзанному сердцу варвара.

Очутившись на землях империи, они наткнулись на патруль имперских кавалеристов. Путешествие в Момемн быстро превратилось в отчаянную гонку. Когда они наконец добрались до лагеря Священного воинства, их тут же отвели к Нерсею Пройасу, наследному принцу Конрии. Чтобы пользоваться уважением среди Людей Бивня, Келлхус солгал и назвался князем Атритау. Пытаясь заложить основы будущей власти, он рассказал, будто его преследовали сны о Священной войне, и намекнул, что сны были ниспосланы Богом. Но Пройаса куда больше заинтересовал Найюр — конриец понял, что военный опыт скюльвенда поможет сорвать планы императора, — и он не обратил особого внимания на заявление Келлхуса. Келлхус вызвал серьезное беспокойство лишь у одного человека — у сопровождавшего Пройаса адепта Завета Ахкеймиона Друза; особенно его встревожило имя дунианина.

На следующий вечер Келлхус обедал вместе с колдуном. Ему удалось обезоружить Ахкеймиона своим весельем и польстить ему своими вопросами. Келлхус много знал об Армагеддоне и Консульте, и хотя имя Анасуримбора внушало Ахкеймиону ужас, дунианин все равно попросил этого печального человека стать его учителем. Келлхус уже понял, что дуниане о многом имели неверные представления — в том числе и о колдовстве. Ему столько всего необходимо узнать, прежде чем встретиться лицом к лицу с отцом…

Чтобы разрешить разногласия между предводителями Священного воинства, желавшими выступить в поход, и императором Нансурии, отказывавшимся обеспечить их продовольствием, было созвано последнее совещание. Келлхус, сидевший рядом с Найюром, изучал души присутствующих и прикидывал, кого каким образом можно поработить. Однако среди советников императора оказался один, по лицу которого Келлхус не смог прочесть ничего. Он осознал, что у этого человека поддельное лицо. Пока Икурей Конфас и айнритийские высокородные дворяне грызлись между собой, Келлхус изучал советника. Читая по губам собеседников, Келлхус узнал его имя — Скеаос. Может быть, этот Скеаос — агент отца?

Однако прежде чем Келлхус успел прийти к какому бы то ни было выводу, император заметил, что дунианин внимательно наблюдает за его советником. Хотя все Священное воинство праздновало поражение императора, Келлхус был совершенно сбит с толку. Никогда еще он не предпринимал столь глубокого исследования.

Той ночью он вступил в плотские отношения с Серве, терпеливо продолжая работу по уничтожению Найюра — точно так же, как должны были быть уничтожены все Люди Бивня. Где-то за поддельными лицами пряталась призрачная фракция.

Далеко на юге Анасуримбор Моэнгхус ждал, когда разразится буря.


Книга 2 ВОИН-ПРОРОК

Избавившись от интриг императора, предводители Священного воинства погрузились во взаимную грызню, и по пути к языческим пределам великая армия распалась на отдельные нации. Отряд за отрядом войско собиралось под стенами Асгилиоха на границе с язычниками.

Но князь Саубон, предводитель галеотов, был слишком нетерпелив, и по прозорливому совету князя Келлхуса он присоединился к тидонцам, туньерам и шрайским рыцарям. Имперская армия под началом Икурея Конфаса и конрийцы под командованием принца Пройаса остались в Асгилиохе, поджидая айнонов и чрезвычайно важных Багряных Шпилей.

Скаур, глава воинства кианцев, внезапно напал на Саубона и его нетерпеливых соратников на равнине Менгедда. Разгорелась отчаянная битва, в которой, как и предсказывал Келлхус, шрайские рыцари понесли тяжелые потери, прикрыв Священное воинство от кишаурим. На исходе дня на холмах появилось остальные части Священного войска, и войска фаним были полностью окружены.

Провинция Гедея пала, хотя император сумел хитростью захватить ее столицу Хиннерет. Люди Бивня продолжили продвижение на юг. Сломленные поражением на равнине Менгедда, кианцы отступили к южному берегу реки Семпис, оставив айнритийским захватчикам Северный Шайгек. Князь Келлхус начал регулярно читать проповеди под стенами знаменитых зиккуратов Шайгека. Многие в Священном воинстве стали называть его Воином-Пророком.

Люди Бивня под предводительством Найюра пересекли дельту Семпис, и под стенами другой кианской крепости, Анвурат, произошла вторая великая битва. Несмотря на раздор среди командиров Найюра и военное искусство Скаура, Люди Бивня снова одолели врага. Сыны Киана были перебиты.

Стремясь развить успех, Великие Имена возглавили Священное воинство и повели его сквозь прибрежные пустыни Кхемемы, в полной зависимости от имперского флота, который снабжал их съестными припасами и водой. Однако у залива Трантис флот подстерег падираджа, и Люди Бивня оказались в жаркой пустыне без воды. Если бы князь Келлхус не нашел воду, айнрити грозила бы гибель.

Остатки Священного воинства выбрались из пустыни и спустились к большому торговому городу Карасканд. После ряда безуспешных штурмов Люди Бивня приготовились к длительной осаде. Пришли зимние дожди, а с ними и мор. В самый разгар мора каждую ночь умирало по сотне айнрити. И лишь предатель из фаним позволил Священному воинству преодолеть мощные стены Карасканда. Люди Бивня не знали пощады.

Но после падения города падираджа Каскамандри подошел к Карасканду с другим огромным войском. Священное воинство внезапно оказалось окруженным в разграбленном городе. Вскоре иссякли запасы провизии, начался голод. Одновременно нарастало напряжение ортодоксами и заудуньяни — правоверными айнрити и теми, кто провозгласил князя Келлхуса пророком. Напряжение дошло до открытого мятежа и насилия.

Побуждаемые обвинениями Сарцелла и Икурея Конфаса, предводители Священного воинства обратились против князя Келлхуса. Его обвинили, назвали лжепророком и, согласно «Хронике Бивня», схватили и привязали к трупу убитой Сарцеллом жены — Серве. Затем его распяли на железном обруче — циркумфиксе, или Кругораспятии, — и повесили на дереве. Тысячи людей молча наблюдали за этим.

После того как Найюр разоблачил Сарцелла как шпиона-оборотня, Люди Бивня раскаялись и освободили Воина-Пророка. Движимые великим рвением, они собрались перед вратами Карасканда. Вельможи Киана атаковали их мрачные ряды — и были наголову разбиты. Сам падираджа пал от руки Воина-Пророка, хотя его сын Фанайял выжил и бежал на восток с остатками языческой армии.

Путь на Шайме был открыт.

Но далеко на севере из тени мрачного Голготтерата выступил Консульт и снова двинулся по миру, подвергая пыткам каждого встречного в поисках ответа на один и тот же вопрос: «Кто такие дуниане?»


Друз Ахкеймион оказался перед выбором — сложнейшим в его жизни. При помощи Напева Призыва он связался с Заветом и сообщил о своем ужасном открытии в Андиаминских Высотах. Однако он ничего не сказал об Анасуримборе Келлхусе, хотя само это имя означало: Кельмомасово пророчество о том, что Анасуримбор вернется перед концом света, исполнилось.

Это терзало его, но чем больше времени он проводил с Келлхусом, тем яснее осознавал, что преклоняется перед этим человеком. Чертя палочкой по земле, Келлхус переписывал классическую логику, изобретал все более и более тонкую геометрию. Он предугадывал озарения величайших умов Эарвы и непостижимым образом углублял их. И он никогда ничего не забывал.

Ахкеймион, особенно после спора с Инрау в Сумне, не испытывал иллюзий относительно своей школы и понимал, что она сделала бы с князем Анасуримбором Келлхусом. Поэтому он убедил себя в том, что нужно не спешить и точно определить для себя — действительно ли Келлхус есть Предвестник Армагеддона. Ахкеймион решился предать Завет, рискуя будущим всего человечества ради одного-единственного, пусть и замечательного, человека.

Пока Священное воинство ожидало близ Асгилиоха прибытия последних отставших бойцов, Ахкеймион пил и ходил к шлюхам, чтобы заглушить свои сомнения. Среди проституток он нашел Эсменет. Их воссоединение было и страстным, и неловким. Потом Ахкеймион взял ее в свою палатку как жену. Проведя жизнь в бесплодных странствиях, он боялся грядущего счастья. Как можно быть счастливым в преддверии Армагеддона?

Война продвигалась все глубже на территорию фаним, а он продолжал обучать Келлхуса. Пока Эсменет и Ахкеймион затевали игры, пытаясь разгадать Келлхуса, его божественная природа покоряла их. В ходе своих размышлений Ахкеймион осознал: он боится, что Келлхус может оказаться одним из Немногих — тех, кто умеет творить колдовство. Когда Келлхус вскоре сам об этом объявил, Ахкеймион потребовал доказательства, используя маленькую куклу Вати, в которой жил демон, — он приобрел ее в Верхнем Айноне. Ксинем был взбешен нечестивым зрелищем, и Ахкеймион поссорился со старым другом.

Когда Священное воинство дошло до Шайгека, Келлхус наконец попросил Ахкеймиона обучить его Гнозису. Это стало бы окончательным предательством Завета. Ахкеймион нуждался в уединении и отправился в Сареотскую библиотеку, где его подстерегли и захватили Багряные Шпили.

Пытка тянулась много недель. Ийок, глава шпионов, схватил и ослепил Ксинема, чтобы вытянуть из Ахкеймиона больше информации. Похоже, Багряным Шпилям стало известно о происшествии в катакомбах Андиаминских Высот. Они знали о Скеаосе и шпионах с чужими лицами, и, поскольку будущее их школы стояло на кону, Элеазар отчаянно пытался узнать как можно больше.

Несмотря на колдовские узы, Ахкеймион сумел призвать свою куклу Вати, погребенную в руинах Сареотской библиотеки. После долгого ожидания кукла явилась и прорвала Круг Уробороса, где был заточен ее хозяин. Ахкеймион наконец показал Багряным Шпилям Гнозис. Хотя Ийок избежал отмщения, Ахкеймион и Ксинем обрели свободу.

После выздоровления оба отправились к Священному воинству, но их отношения испортились, поскольку Ксинем тяжело переживал потерю зрения. Они обнаружили, что Люди Бивня окружены в Карасканде, и узнали о распятии Келлхуса и Серве. Ахкеймион немедленно отправился на поиски Эсменет, надеясь, что она вопреки всему выжила в пустыне.

Он нашел Эсменет у заудуньяни. И она сообщила ему, что носит ребенка Келлхуса.

Ахкеймион отправился к распятому на железном обруче Келлхусу с единственной мыслью — убить его. Но вместо этого он узнал, что шпионы Консульта с чужими лицами наводнили Священное воинство. Похоже, Келлхус умел различать их. Он сказал Ахкеймиону, что Второй Армагеддон действительно начался.

Преодолевая скорбь и ненависть, Ахкеймион отправился к Пройасу и убедил его спасти Келлхуса. Пройас согласился созвать Великие Имена, и Ахкеймион изложил перед ними свое дело. Он убеждал их, что без Анасуримбора Келлхуса мир погибнет. Но Икурей Конфас высмеял его.

Ахкеймиону не удалось убедить предводителей Священного воинства.


Думая, что Ахкеймион отрекся от нее, Эсменет присоединилась к проституткам, сопровождавшим Священное воинство. Но под Асгилиохом она наткнулась на Ахкеймиона, валяющегося на улице, пьяного и избитого. Никогда она не видела его в таком отчаянном положении. Они помирились, хотя правду о своих отношениях с Сарцеллом она ему так и не решилась рассказать.

А он поведал ей о Скеаосе и о событиях в Андиаминских Высотах, о том, что не сумел рассказать Завету о Келлхусе. Она утешала его, пытаясь в то же время осознать страшный смысл его слов. Он настаивал, что грядет Второй Армагеддон, и, хотя это звучало слишком ужасно и слишком абстрактно, чтобы быть явью, Эсменет все же поверила. Она переселилась к Ахкеймиону, в его жалкую палатку, и стала ему женой — по духу, если не по обряду.

Ахкеймион представил ее Келлхусу, Серве, Ксинему и всей их пестрой необычной компании. Поначалу Эсменет смотрела на Келлхуса с подозрением, но вскоре поддалась его неодолимому обаянию, как и остальные.

Священное воинство продвигалось к Гедее. Эсменет видела, как растут влияние и слава Келлхуса, и все больше убеждалась: он пророк, хотя и называет себя обычным человеком. В то же время любовь Ахкеймиона к ней становилась все сильнее, хотя Эсменет трудно было в это поверить.

Затем в Шайгеке Келлхус попросил Ахкеймиона научить его Гнозису. Поскольку это означало бы окончательно предать Завет, Ахкеймион отправился в Сареотскую библиотеку, чтобы помедитировать в одиночестве. Они с Эсменет сильно поругались. На другую ночь Келлхус разбудил ее страшной вестью — Сареотская библиотека в огне, Ахкеймион пропал.

Она оплакивала его, как некогда оплакивала свою умершую дочь. Пока Люди Бивня штурмовали южный берег, Эсменет в одиночестве сидела в палатке Ахкеймиона и отказывалась присоединиться к Священному воинству, несмотря на отчаянные призывы Ксинема. Как Ахкеймион найдет ее, если она покинет лагерь? После битвы при Анвурате Келлхус пришел к ней в сопровождении Серве, уговорами и сочувствием убедил ее выступить в дальнейший поход вместе с ними.

Поначалу их общество тяготило Эсменет, но Келлхус сумел понять ее грусть и справиться с огромным горем, лежавшим у нее на сердце. Он стал учить Эсменет читать — как она думала, чтобы отвлечь ее. Через несколько недель Священное воинство начало свой страшный путь через пустыню, а Эсменет начала привыкать к мысли о том, что Ахкеймион мертв.

А еще она почувствовала, что все сильнее привязывается к Келлхусу.

Невзирая на ее стыд и ее твердость, их уединенные свидания случались все чаще. Его слова ранили Эсменет как нож, все ближе подбираясь к невыносимой истине. Она призналась и в связи с Сарцеллом, и во всех мелких предательствах Ахкеймиона. Наконец, сломленная стыдом и горем, она рассказала правду о своей дочери: Мимара не умерла много лет назад. Эсменет продала ее работорговцам, чтобы не дать девочке умереть от голода.

Наутро они с Келлхусом стали любовниками.

Долгие страдания в пустыне как будто освятили их взаимоотношения. Все изменилось. Она даже выбросила раковину — талисман, который использовали для предохранения от беременности проститутки, — хотя даже не думала пойти на такое с Ахкеймионом. Эсменет стала второй женой Воина-Пророка. Впервые в жизни она ощутила себя отмытой от греха. Чистой.

Карасканд был осажден и взят. Серве родила маленького Моэнгхуса. А Келлхус наделял Эсменет все большей властью среди заудуньяни, чьи ряды росли, и возвысил ее над своими ближайшими апостолами — наскенти.

Эсменет забеременела.

И тут внезапно все рухнуло. Падираджа запер Священное воинство в Карасканде. Начались голод и мятежи. Великие Имена казнили Серве и приговорили Келлхуса к распятию. Казалось, что все погибло…

Пока не вернулся Ахкеймион.


Найюр урс Скиоата страдал все сильнее. Люди Бивня для него ничего не значили, но то, как они медленно, но верно подчинялись Келлхусу, было его падением. Он один знал правду о дунианине — то есть он понимал, что Келлхус в итоге предаст его ради достижения собственных темных целей. Точно так же он понимал, что Келлхус предаст Священное воинство.

Пока Священное воинство углублялось в земли фаним, Найюр пытался обучить принца Пройаса азам военного искусства кианцев. Пройас поставил его во главе когорты конрийских кавалеристов, и Найюр вернулся в лагерь, где жил прежде вместе с Келлхусом, Ахкеймионом и другими малыми мира сего. Он знал, что теперь Келлхус владеет телом и душой Серве, и по возвращении он наказывал ее за вину Келлхуса. Но втайне он любил Серне или уверял себя в этом.

В засушливых нагорьях Гедеи Найюр решил, что больше не может терпеть. Он отказался сидеть с Келлхусом у одного костра и потребовал, чтобы Серве, которую он считал своей добычей, пошла с ним. Но Келлхус отказал ему. Поскольку терзаться из-за женщины недостойно мужчины, Найюр бросил Серве, но мысли о ней продолжали его мучить. Безумие его разгоралось. Иногда по ночам он бесцельно скакал по окрестностям, творя убийства и насилие.

После того как Священное воинство захватило северный берег реки Семпис, предводители Священной войны поручили Найюру составить план атаки на Южный Шайгек. Впечатленные его проницательностью и хитростью, они назначили его командовать войском в грядущем сражении. Келлхус пришел к нему и предложил Серве в обмен на обучение военному искусству. Найюр понимал, что эти знания — единственное, в чем он имеет преимущество перед дунианином и ради чего он нужен Келлхусу. Но внезапно он почувствовал, что Серве для него важнее всего остального. Она — его приз, его оправдание…

Найюр согласился. Раздираемый угрызениями совести, он обучил Келлхуса принципам войны.

Несмотря на все его усилия, Скаур перехитрил его на поле боя, и лишь решимость и удача спасли Священное воинство от разгрома. Что-то надломилось в душе Найюра. В критический момент он покинул Келлхуса и прочих, бросил командование, чтобы забрать свой приз. Но когда он нашел Серве, другой Келлхус избивал ее, требуя информации. Найюр набросился на второго Келлхуса и ударил его кинжалом в плечо. Тот убежал, но Найюр успел увидеть, как лопнуло его лицо…

Найюр схватил Серве и поволок в свой лагерь. Яростно отбиваясь, она заявила ему: он наказывает ее за то, что она спала с Келлхусом, как сам Найюр спал с отцом Келлхуса. Серве пыталась перерезать себе горло.

Обезумевший и сломленный, Найюр бродил по лагерю. В ту ночь, когда Люди Бивня праздновали свою победу, Келлхус нашел его на берегу Менеанорского моря: он выл, глядя на волны. Найюр принял Келлхуса за Моэнгхуса и стал умолять, чтобы тот покончил с его ничтожеством. Дунианин отказался.

Во время ужасного похода по пустыне и осады Карасканда безумие владело сердцем Найюра. И пока город не пал, душевное равновесие так и не вернулось к нему. Настроенные против Келлхуса Великие Имена пришли к Найюру, желая получить подтверждение слухам о том, что Келлхус — вовсе не князь Атритау. Разрыв между Келлхусом и Найюром уже ни для кого не был секретом. Найюр считал Священное воинство обреченным и потому решил получить для себя хоть какую-то компенсацию. Он назвал Келлхуса «князем пустого места».

И лишь когда Сарцелл убил Серве, он осознал последствия своего предательства. «Ложь обрела плоть! — крикнул ему Келлхус, прежде чем его схватили. — Охота не должна прекращаться». Найюр сбежал и в приступе вернувшегося безумия вырезал себе свазонд на горле.

Последние слова дунианина овладели им. Когда школа Завета представила предводителям Священного воинства отсеченную голову шпиона-оборотня Консульта, Найюр наконец понял их смысл. Он пустился следом за Сарцеллом, поспешно покинувшим собрание и направившимся к храму, где его собратья, шрайские рыцари, стерегли распятого Келлхуса. Зная, что Сарцелл намерен убить дунианина, Найюр преградил ему путь, и они сошлись в поединке на глазах у голодной толпы, пришедшей посмотреть на смерть Воина-Пророка. Но шпион-оборотень был слишком искусен и быстр. Найюра спасло лишь то, что великий магистр шрайских рыцарей Готиан отвлек Сарцелла вопросом, где тот научился так драться. Обессилевший и истекающий кровью Найюр отсек противнику голову.

Воздев отрубленную голову к небесам, он показал Священному воинству истинное лицо врага Воина-Пророка. Охота на Моэнгхуса не кончилась.


Анасуримбору Келлхусу требовались три вещи для того, чтобы подготовиться к встрече с отцом в Шайме: умение воевать, умение колдовать и власть над Священным воинством.

Он провозгласил себя благородным князем, чтобы иметь возможность проникнуть в замыслы Пройаса и других Великих Имен. Он действовал осторожно, терпеливо закладывая фундамент своей власти. Из Писания айнрити он узнал, чего Люди Бивня ожидают от пророка, и стал вести себя именно так, насколько мог. Он сделался водителем душ, создавая впечатление о себе путем умелого подбора слов и интонаций. Вскоре почти все стали смотреть на него с благоговением. По рядам Священного воинства поползли слухи, что среди них находится пророк.

Одновременно он с особым вниманием обхаживал Ахкеймиона. Вытягивая из него знания о Трех Морях, Келлхус подспудно внушал ему порывы и стремление к свершению невозможного — к обучению Келлхуса Гнозису, смертоносному колдовству Древнего Севера.

Однако в ходе обучения Келлхус обнаружил десятки шпионов-оборотней, подменивших людей самого разного положения. Один из них, шрайский рыцарь высокого ранга по имени Сарцелл, пытался втереться в доверие к Келлхусу и выпытывал сведения. Келлхус воспользовался этой возможностью, чтобы предстать еще более загадочным — головоломкой, которую Консульт попытается скорее уничтожить, чем разгадать. Пока он не представляет опасности для Консульта, понимал Келлхус, против него ничего не сделают.

Для укрепления позиций требовалось время. Пока Священное воинство не в его власти, нельзя решиться на открытое противостояние.

Он ничего не говорил Ахкеймиону по той же самой причине. Он знал, что школа Завета считает его предвестником Второго Армагеддона, и Ахкеймион не рассказывал об этом членам своей секты по единственной причине — из-за недавней смерти его ученика Инрау, произошедшей в результате их интриг. То, что Келлхус действительно может видеть агентов Консульта, говорило слишком о многом. И Ахкеймион понимал, что Завет скорее уничтожит Келлхуса, чем признает его равным себе.

Как только Священное воинство захватило Шайгек, положение Келлхуса и его уверенность в себе укрепились, и он начал свои проповеди с вершины зиккурата. Многие открыто называли его Воином-Пророком, но он продолжал настаивать, что является таким же человеком, как и все прочие. Поскольку Ахкеймион не устоял и поверил, что Келлхус — единственная надежда мира, тот наконец попросил его начать обучение Гнозису. Но когда Ахкеймион отправился в Сареотскую библиотеку, чтобы помедитировать и подумать об этом, его похитили Багряные Шпили.

Решив, что Ахкеймион погиб, Келлхус обратился к Эсменет. Им двигала не только страсть, но и понимание, что она от природы очень умна и потому чрезвычайно полезна и как сторонница, и как возможная супруга. Различия между дунианином и мирскими людьми делают его кровь бесценной. Келлхус знал, что его отпрыски, особенно от такой женщины, как Эсменет, станут мощнейшим орудием в борьбе.

Потому он принялся соблазнять Эсменет. Научил читать, показал скрытую в ее сердце истину, все глубже вовлекал ее в свой круг власти и влияния. Тяжелая утрата, которую понесла Эсменет, не помешала, а лишь помогла сделать ее более уязвимой и податливой. Когда Священное воинство вступило в пустыню, она добровольно разделила ложе Келлхуса и Серве.

Несмотря на трудности, странствие по пустыне предоставило Келлхусу множество возможностей испытать свои нечеловеческие способности. Он сплотил Людей Бивня, показав неукротимую волю и отвагу. Он спас их от жажды, отыскав с помощью своих чудесных способностей источники воды. Когда остатки Священного воинства напали на Карасканд, тысячи людей открыто почитали его как Воина-Пророка. Тогда он сдался и принял этот титул.

Своих последователей он назвал заудуньяни — «племя истины».

Но теперь появилась новая опасность. Пока заудуньяни становилось все больше, росло и недовольство Великих Имен. Многие считали, что следовать воле живого пророка, а не заветам давно умершего — это уж слишком. Икурей Конфас возглавил ортодоксов — тех Людей Бивня, кто отвергал Келлхуса и его обновленный айнритизм. Даже Пройас чувствовал беспокойство.

Консульт тоже следил за Келлхусом с возрастающей тревогой. В суете после взятия Карасканда Сарцелл вместе с несколькими собратьями-оборотнями попытался убить пророка, что чуть не стоило Келлхусу жизни. Понимая, что это может пригодиться в дальнейшем, Келлхус сохранил одну из отсеченных голов убийц.

Вскоре после покушения с Келлхусом наконец связался один из агентов его отца — кишаурим, убежавший от Багряных Шпилей. Он сказал, что Келлхус следует Кратчайшим Путем и скоро поймет нечто, именуемое Тысячекратной Мыслью. Келлхус хотел бы задать бесчисленное количество вопросов, но было слишком поздно — появились Багряные Шпили. Чтобы не рисковать своим положением в их глазах, Келлхус отсек вестнику голову.

Когда падираджа запер Священное воинство в Карасканде, ситуация усугубилась. По словам Конфаса и ортодоксов, Господь покарал Людей Бивня, потому что они пошли за лжепророком. Чтобы отвести эту угрозу, Келлхус замыслил убийство Конфаса и Сарцелла. Это ему не удалось, но погиб генерал Мартем, ближайший советник Конфаса.

Теперь перед Келлхусом встала почти неразрешимая проблема. Священное воинство голодало, заудуньяни и ортодоксы были на пороге открытой войны, а падираджа продолжал штурмовать Карасканд. Впервые Келлхус столкнулся с обстоятельствами, которые были сильнее его. Он видел единственный способ сплотить Священное воинство под своим началом: позволить Людям Бивня обвинить его и Серве в надежде на то, что Найюр, движимый местью за Серве, спасет его. Только драматическое событие и последующее оправдание смогут одолеть ортодоксов.

Он должен совершить прыжок веры.

Серве была казнена, и Келлхуса привязали к ее нагому трупу. Затем его распяли на железном обруче и повесили на дереве, оставив долго умирать под лучами солнца. Видения He-бога преследовали его, мертвая тяжесть Серве давила его. Он никогда не испытывал таких мучений…

Впервые в жизни Анасуримбор Келлхус заплакал.

Ахкеймион явился к нему в дикой ярости из-за Эсменет. Келлхус рассказал ему о шпионах-оборотнях и о своем видении грядущего Армагеддона.

Затем чудесным образом его сняли с креста, и он понял, что Священное воинство теперь полностью принадлежит ему, что у него есть и пыл, и уверенность для победы над падираджей.

Стоя перед возбужденной толпой, он познал Тысячекратную Мысль.


Последний бросок

Глава 1 КАРАСКАНД

Сердце мое иссыхает, а разум сопротивляется. Причины — я отчаянно ищу причины. Мне кажется, что каждое написанное слово написано стыдом.

Друз Ахкеймион. Компендиум Первой Священной войны

Ранняя весна, 4112 год Бивня, Энатпанея

Были в жизни Ахкеймиона такие времена, когда будущее складывалось из привычного, подчинялось жесткому ритму ежедневного рыбацкого труда в тени отца. Поутру болели пальцы, днем ныла спина. Рыба сверкала серебром под лучами солнца. Завтра становится сегодня, сегодня становится вчера, и время подобно промываемому золотоносному песку: на свету всегда появляется одно и то же. Ахкеймион ожидал лишь того, что уже испытал, готовился только к тому, что уже случалось. Будущее было порабощено прошлым. Менялись только его руки — они росли. Но теперь…

Задыхаясь, Ахкеймион шел по саду, разбитому на крыше дома Пройаса. Ночное небо было ясным. На черном фоне мерцали созвездия: на востоке вставала Урорис, к западу нисходил Цеп. Вдалеке виднелись холмы Чаши — смутные синеватые контуры, усыпанные точками далекихфакелов. Снизу с улиц доносились крики и восклицания, одновременно и печальные, и полные пьянящей радости.

Вопреки всему Люди Бивня победили язычников. Карасканд снова стал великим айнритийским городом.

Ахкеймион протиснулся сквозь ограду из можжевельника, зацепившись рубахой за колючие ветви. Сад почти погиб, его разорили и перекопали в разгар голода. Ахкеймион перешагнул через пересохшую канаву, затем потоптался вокруг, приминая пыльную траву. Опустился на колени, переводя дух.

Рыбы больше нет. Его ладони больше не кровоточили, когда он поутру сжимал кулаки. И будущее… вырвалось на свободу.

— Я, — прошептал он сквозь стиснутые зубы, — адепт Завета.

Адепты Завета. Когда же в последний раз он разговаривал с ними? Поскольку он путешествовал, он должен был сам поддерживать контакт. То, что Ахкеймион так долго не говорил с ними, могут счесть необъяснимым проступком. Могут подумать, что он безумен. Могут потребовать от него невозможного. И тогда завтра…

И опять это «завтра».

Он закрыл глаза и нараспев произнес первые слова. Когда он поднял веки, он увидел бледный круг света, который они отбрасывали на его колени. Тени травинок расчертили землю, и сквозь их решетку карабкался жучок, в безумном страхе убегая от колдовства. Ахкеймион продолжал говорить, его душа подчинялась звукам и наполняла дыханием жизни абстракции — мысли, которые не принадлежали ему, и смыслы, которые привязывали слова к их корням. Внезапно земля как будто провалилась, «здесь» было уже не здесь, все окружающее изменилось. Жучок, трава, сам Карасканд исчезли.

Ахкеймион вкусил сырой воздух Атьерса — великой цитадели школы Завета — чужими губами…

«Наутцера».

От запаха соли и гнили к горлу подступила тошнота. Шум прибоя. Черные воды колыхались под темным небом. Чайки призраками парили вдалеке.

«Нет… только не здесь».

Он слишком хорошо знал это место, и от ужаса у него подвело живот. Он закашлялся от вони, закрыл рот и нос, повернулся к стенам… Ахкеймион стоял на верхней площадке деревянного помоста. Насколько хватало взгляда, повсюду висели тела.

Даглиаш.

От основания стены до зубчатого верха, повсюду на той стороне, где крепость выходила к морю, были прибиты тысячи тел. Вот светловолосый воин, убитый в расцвете сил, вот ребенок, пронзенный через рот, как трофей. Все они были опутаны рыболовными сетями — для того, решил Ахкеймион, чтобы части разлагающихся трупов не отваливались. Сети провисали, наполняясь костями и распавшимися останками. Бесчисленные чайки и вороны, даже несколько бакланов кружились над этой жуткой мешаниной; эту картину он помнил лучше всего.

Ахкеймиону то место снилось много раз. Стена Мертвых, где Сесватха, схваченный после падения Трайсе, был распят к вящей славе Консульта.

Сразу же перед его взором возник распятый Наутцера. Его руки и ноги были пробиты гвоздями. Он был наг, если не считать Ошейника Боли на его шее. Он почти впал в беспамятство.

Ахкеймион стиснул трясущиеся руки так, что кровь отлила от пальцев. Даглиаш некогда был большой сторожевой крепостью, защищавшей пустоши Агонгореи до самого Голготтерата. Ее башни стерегли стойкие аорсийские мужи. А теперь она была лишь остановкой на пути к концу света. Аорси погибла, ее народ вымер, а великие города Куниюрии лежали как пустые скорлупки. Нелюди бежали в свои горные крепости, а остатки высоких норсирайских народов — Эамнори Акксерсия — сражались за свою жизнь.

Три года прошло со времени пришествия He-бога. Ахкеймион чувствовал его — тень, нависающую над горизонтом. Ощущение рока.

Порыв ветра обдал его холодом. «Наутцера, это я!..»

Душераздирающий вопль перебил Ахкеймиона. Он знал, что ему ничто не может повредить, но все же пригнулся и посмотрел, откуда донесся крик. Вцепился в окровавленное дерево.

На противоположном конце помоста у стены над мечущейся тенью склонился башраг. Его огромное тело усеяли волосатые бородавки размером с кулак. Два подобия лица гримасничали, уместившись на каждой из широких щек. Тварь неожиданно выпрямилась — каждая ее нога представляла собой три конечности, слитые воедино, каждая рука состояла из трех рук — и подняла вверх бледную фигуру. Человек болтался на длинном, как копье, штыре. Мгновение несчастный брыкался, как вынутый из ванночки ребенок, пока башраг не припечатал его к стене с трупами. Схватив огромный молот, тварь стала забивать штырь, выискивая невидимый паз. Воздух снова огласили вопли.

Оцепенев, Ахкеймион смотрел, как башраг поднес второй штырь к животу жертвы. Вопль превратился в душераздирающий вой. Затем на колдуна пала тень.

— Страдания, — сказал голос глубокий и близкий, словно прошептал в самое ухо.

Резкий внезапный вздох… и совершенно неуместный здесь вкус теплого воздуха Карасканда.

На мгновение Напев сбился — Ахкеймион вспомнил об истинном положении вещей в мире и увидел очертания Бычьего холма, обрамленного созвездиями. И тут над ним встал сам Мекеретриг. Он глядел на Наутцеру, еще живого, висевшего среди разинутых ртов и агонизирующих тел.

— Страдания и разложение, — продолжал нелюдь гулким нечеловеческим голосом. — И кому придет в голову, Сесватха, что в этих словах можно найти спасение?

Мекеретриг стоял в странной нарочитой позе, присущей нелюдям-инхороям: сцепив руки за спиной и прижав их к пояснице. На нем были одежды из прозрачного дамаста, а сверху — кольчуга из нимиля в виде перекрывающихся кругов переплетенных журавлей. Концы металлических цепочек спускались до земли по складкам его платья.

— Спасение… — выдохнул Наутцера голосом Сесватха. Он поднял распухшие глаза на нелюдского князя. — Неужели дело зашло так далеко, Кетьингира? Неужели ты помнишь так мало?

Прекрасное лицо нелюдя на миг исказил ужас. Зрачки сжались в точки, подобные остриям игл дикобраза. После тысячелетних занятий колдовством этот квуйя носил Метку, и она была куда глубже, чем у любого адепта, — как цвет индиго на фоне воды. Несмотря на сверхъестественную красоту и фарфоровую белизну кожи, лицо его казалось пораженным проказой и увядшим, словно угли, некогда полные огня, а теперь потухшие. Говорят, некоторые квуйя помечены так глубоко, что вблизи хоры они покрываются солью.

— Помню? — отозвался Мекеретриг, взмахнув рукой в жесте одновременно жалком и величественном. — Но ведь я возвел такую стену…

Словно подчеркивая его слова, луч солнца упал на стену и окрасил тела мёртвых алым.

— Мерзость, — плюнул Наутцера.

Сети вокруг пригвожденных тел затрепетали. Справа, где стена изгибалась, раскачивалась взад-вперед мертвая рука, словно помахивала невидимым кораблям.

— Как и все монументы и памятники, — ответил Мекеретриг, касаясь подбородком правого плеча, что у нелюдей было знаком согласия. — Что они есть, как не протезы, говорящие о нашей беспомощности и немощи? Я могу жить вечно. Но увы — все, чем я живу, смертно. И твои мучения, Сесватха, есть мое спасение.

— Нет, Кетьингира. — Усталость в голосе Сесватхи наполнила душу Ахкеймиона страданием, слезы выступили на глазах. Его тело помнило этот сон. — Все не так. Я читал древние хроники. Я изучал письмена, вырезанные в Высоких Белых Чертогах до того, как Кельмомас приказал разбить твои изображения. Ты был велик. Ты был среди тех, кто взрастил нас, кто сделал норсирайцев первыми среди племен людей. Ты не был таким, мой князь. Ты никогда не был таким!

И снова странный жест, неестественный кивок в сторону. Одинокая слеза пробежала по щеке.

— В том-то и дело, Сесватха. В том-то и дело…

Когда угасает нежность, раскрывается рана. В этой простой реальности — вся трагедия и страшная истина бытия нелюдей. Мекеретриг прожил сотни человеческих жизней — даже больше. Каково же это, думал Ахкеймион, когда все воспоминания — и прикосновение возлюбленной, и тихий плач ребенка — вытесняются накопившимся страданием, ужасом и ненавистью? Чтобы понять душу нелюдя, некогда писал философ Готагга, нужно всего лишь обнажить спину старого непокорного раба. Шрамы. Шрамы поверх шрамов. Вот отчего они безумны. Все.

— Я все время меняюсь, — продолжал Мекеретриг. — Я делаю то, что мне ненавистно. Я бичую свое сердце, чтобы помнить! Ты понимаешь, что это значит? Вы мои дети!

— Должен быть иной путь, — прошептал Наутцера. Нелюдь склонил безволосую голову, как сын, охваченный раскаянием перед лицом отца.

— Я меняюсь… — Когда он поднял глаза, на его щеках блестели слезы, — Другого пути нет.

Наутцера вывернулся на гвоздях, прибивших к стене его руки, и закричал от боли.

— Тогда убей меня! Убей, и покончим с этим!

— Но ты же знаешь, Сесватха.

— Что? Что я знаю?

— Знаешь, где спрятано Копье-Цапля.

Наутцера уставился на него. Глаза его округлились от ужаса, он стиснул зубы от боли.

— Если бы я знал, это ты сейчас был бы в оковах, а я терзал бы тебя!

Мекеретриг дал ему пощечину с такой силой, что Ахкеймион подпрыгнул. Капли крови забрызгали оскверненную стену.

— Я выпотрошу тебя, — проскрежетал нелюдь — Хоть я и люблю тебя, я выверну твою душу наизнанку! Я освобожу тебя от ложного представления о «человеке» и выпущу зверя — бездушного зверя! Этот воющий зверь откроет истину всех вещей… И ты расскажешь мне! — Старик закашлялся, захлебываясь кровью. — А я, Сесватха… я запомню!

Ахкеймион увидел, как нелюдь стиснул зубы. Глаза Мекеретрига сверкнули, как острые солнечные лучи. Вокруг его пальцев появились пылающие оранжевые кольца, концы пальцев закипели. Ахкеймион тут же узнал Напев — квуйский вариант Лиги Тауа. Своими вулканическими пальцами Мекеретриг охватил лоб Сесватхи, огненной пилой впиваясь в его тело и душу.

Наутцера взвыл диким голосом.

— Тсс, — прошептал Мекеретриг, стискивая скулы старого колдуна. Он стер слезы большим пальцем. — Тихо, дитя…

Наутцера мог только часто дышать и содрогаться в конвульсиях.

— Пожалуйста, — произнес нелюдь, — пожалуйста, не плачь… И тут Ахкеймион взревел:

— Наутцера!

Он не мог смотреть на это, только не опять, только не после Багряных Шпилей!

— Это сон, Наутцера! Это сон!

Великий Даглиаш онемел. Чайки и вороны взлетели и зависли в воздухе. Мертвые тупо смотрели на море.

Наутцера отвернулся от ладони Мекеретрига и посмотрел на Ахкеймиона, тяжело дыша в ледяном воздухе.

— Но ты же мертв, — прошептал он.

— Нет, — ответил Ахкеймион. — Я выжил.

Исчезли помосты и стена, смрад разложения и пронзительные крики птиц-падальщиков. Исчез Мекеретриг. Ахкеймион стоял в пустоте, не в силах вдохнуть, не веря в реальность такой перемены.

«Как ты остался в живых? — кричал в его мозгу Наутцера. — Нам сказали, что тебя захватили Шпили!» « Я…»

«Ахкеймион? Акка? Все в порядке?»

Почему он казался себе таким маленьким? У него были причины не говорить правду. «Я… я…»

«Где ты? Мы пошлем за тобой кого-нибудь. Все сделаем как надо. Месть будет неотвратимой». Забота? Сострадание к нему? «Н-нет, Наутцера… Нет, ты не понимаешь…» «С моим братом поступили подло. Что еще я должен знать?» На один сумасшедший миг он ощутил себя невесомым. «Я солгал тебе».

Долгое мрачное молчание, наполненное всем, что не высказано. «Лгал? Ты хочешь сказать, что Шпили тебя не похищали?» «Нет… То есть да, они похитили меня! И я действительно сбежал…»

В его голове пронеслись видения безумных дней в Иотии. Ослепление Ксинема. Кукла Вати, божественное проявление Гнозиса. Он вспомнил крики людей.

«Да! Ты правильно поступил, Ахкеймион. Это должно быть на века занесено в наши летописи. Но при чем тут ложь?»

«При том… — Тело Ахкеймиона в Карасканде сглотнуло ком в горле. — Есть еще одно… То, что я скрыл от тебя и остальных».

«Что же?»

«Анасуримбор вернулся».

Долгое молчание, странное, как будто преднамеренное. «Что ты сказал?»

«Предвестник явился, Наутцера. Мир на краю пропасти». Мир на краю пропасти.

Любые слова, повторенные много раз — даже такие, — теряют смысл. Именно поэтому, как понимал Ахкеймион, Сесватха наградил своих последователей проклятием — отпечатком собственной истерзанной души. Но сейчас, признаваясь во всем Наутцере, он произнес эту фразу как в первый раз.

Возможно, он просто не подразумевал такого смысла. Определенно нет.

Наутцера был слишком ошеломлен, чтобы разгневаться, услышав признание в предательстве. В его Ином Голосе звучала тревожная пустота, почти безмятежность. Только потом Ахкеймион понял, что старик ужаснулся, как сам он несколько месяцев назад; что он напуган, поскольку оказался перед лицом событий, слишком грандиозных для него.

Мир на краю пропасти.

Ахкеймион принялся описывать свою первую встречу с Келлхусом под стенами Момемна, когда Пройас попросил его присмотреться к скюльвенду Найюру. Он отметил ум Келлхуса и даже, в качестве доказательства его интеллекта, постарался объяснить усовершенствования, которые тот внес в логику Айенсиса. Он поведал о неуклонном восхождении Келлхуса к власти над Священным воинством, используя и собственные впечатления, и рассказы Пройаса. Наутцера уже знал (видимо, от своих информаторов, близких к императорскому двору), что среди Людей Бивня выдвинулся некий человек, называющий себя пророком. Но пока эти сведения дошли до Атьерса, имя «Анасуримбор» превратилось в «Насурий», и на пророка не обратили внимания, сочтя его одним из ловких фанатиков.

Затем Ахкеймион рассказал обо всем, что случилось в Карасканде: приход падираджи, осада и голод; растущее напряжение между ортодоксами и заудуньяни; объявление Келлхуса лжепророком; откровение под темными ветвями Умиаки, где Келлхус открылся Ахкеймиону, как Ахкеймион исповедовался сейчас.

Он рассказал Наутцере обо всем, кроме Эсменет.

«Когда Келлхуса освободили, даже самые убежденные ортодоксы пали пред ним на колени — а кто бы не пал? После поединка скюльвенда с Кутием Сарцеллом — первым рыцарем-командором, оказавшимся шпионом-оборотнем! Подумай, Наутцера! Победа скюльвенда доказала, что эти демоны — демоны! — искали смерти Воина-Пророка. Все именно так, как говорил Айенсис: человек всегда принимает продажность за доказательство невинности».

Пауза. Негативно настроенная часть его души вспомнила, что Наутцера никогда не читал Айенсиса.

«Да-да», — с нетерпением беззвучно сказал старый колдун.

«Воин-Пророк заразил их, как лихорадка. Священное воинство сплотилось, как никогда прежде. Все Великие Имена, за исключением Конфаса, склонились пред Анасуримбором, целуя его колено. Готиан плакал и обнажал грудь перед его мечом. А затем они пошли в бой. Какое это было зрелище, Наутцера! Великое и ужасное, как наши сны. Голодные. Больные. Шатаясь, они вышли из врат — мертвецы вступили в войну…»

Видения погибших снова промелькнули в темноте. Тощие мечники в хауберках. Рыцари на ребристых хребтах коней. В небе грубый штандарт со знаком Кругораспятия.

«Что случилось?»

«Невозможное. Они победили. Их нельзя было остановить! Я до сих пор глазам не верю…»

«А падираджа? — спросил Наутцера — Каскамандри? Что с ним случилось?»

«Его сразил собственной рукой Воин-Пророк. Прямо сейчас Священное воинство готовится выступить на Шайме и кишаурим. И не осталось никого, способного преградить им путь, Наутцера. Они не могут не победить».

«Но почему? — вопрошал старый колдун. — Если Анасуримбор Келлхус знает о существовании Консульта, если он тоже верит, что Второй Армагеддон близится, зачем он продолжает эту глупую войну? А вдруг он просто обманывает тебя? Тебе это не приходило в голову?»

«Он может их видеть. Даже сейчас он продолжает Очищение. Нет… я ему верю».

После смерти Сарцелла более десятка знатных и влиятельных воинов исчезли, оставив своих подчиненных в недоумении, и даже самые ярые ортодоксы потянулись к Воину-Пророку. После гибели падираджи шпионов искали и в Карасканде, и во всем Священном воинстве. Насколько было известно Ахкеймиону, только двоих тварей обнаружили и… изгнали.

«Это… это невероятно, Акка! Все Три Моря поверят ему!»

«Или сгорят».

Сознание того, какой ужас вскоре будут вызывать посланцы Завета, доставляло мрачное удовлетворение. Столетиями над ними смеялись. Столетиями они терпели презрение и даже оскорбления, которыми джнан награждал отверженных. Но теперь… Месть — сильный наркотик. И он побежит по венам адептов Завета.

«Да! — воскликнул Наутцера, — Именно потому мы не должны забывать о важном. Уничтожить Консульт нелегко. Он попытается убить Анасуримбора, несомненно».

«Несомненно», — согласился Ахкеймион, хотя по какой-то причине мысль об убийстве в голову ему не приходила.

«Значит, прежде всего, — продолжал Наутцера, — ты должен всеми силами его защитить. Никто не должен повредить ему!»

«Воину-Пророку моя защита не нужна».

Наутцера замолк.

«Почему ты так его называешь?»

Да потому что никакое другое имя ему не подходит, подумал Ахкеймион. Даже Анасуримбор. Но что-то — возможно, глубокая неуверенность — заставляло его молчать.

«Ахкеймион! Ты всерьез считаешь этого человека пророком?» «Я не знаю, что и думать… Слишком много всего произошло». «Не время для сентиментальных глупостей!» «Перестань, Наутцера. Ты не видел этого человека». «Нет, не видел… но увижу». «Что ты хочешь сказать?»

Собрат по школе Завета прибудет сюда? Эта мысль встревожила Ахкеймиона. Мысль о том, что другие адепты увидят его… унижение.

Но Наутцера пропустил вопрос мимо ушей.

«А что наши братья из школы Багряных Шпилей думают обо всем этом?» — В его тоне звучала саркастическая насмешка, но она была вымученной, почти болезненной.

«На совете Элеазар походил на человека, чьих детей только что продали в рабство. Он не мог заставить себя посмотреть на меня, не то что спросить о Консульте. Он слышал, какой разгром я учинил в Иотии. Думаю, он меня боится».

«Он придет к тебе, Ахкеймион. Рано или поздно, он придет».

«Пусть приходит».

Каждую ночь предъявляются счета и должников призывают к ответу. Теперь все будет исправлено.

«Здесь нет места мщению. Ты должен обращаться с ним как с равным, держать себя так, словно тебя никогда не похищали и не пытали. Я понимаю, как ты жаждешь возмездия, но ставки!.. Ставки в этой игре так высоки, что перевешивают месть! Ты это понимаешь?»

Как понимание справится с ненавистью? «Я все понимаю, Наутцера».

«А Анасуримбор? Что Элеазар и остальные думают о нем?»

«Они хотят, чтобы он был самозванцем, — это я знаю. А что они о нем думают, я понятия не имею».

«Ты должен внушить им, что Анасуримбор — наш. Ты должен убедить их, что случившееся в Иотии — детская игра по сравнению с тем, что будет, если они попытаются его схватить».

«Воина-Пророка схватить невозможно. Он… он вне этого. — Ахкеймион умолк, пытаясь взять себя в руки. — Но его можно купить».

«Купить? Что ты хочешь сказать?»

«Он хочет получить Гнозис, Наутцера. Он — один из Немногих. И если я ему откажу, боюсь, он обратится к Багряным Шпилям». «Один из Немногих? И как давно ты это знаешь?» «Некоторое время…»

«И ты ничего не сказал! Ахкеймион… Акка… Я думал, что могу на тебя положиться!»

«Как я полагался на тебя в отношении Инрау?»

Долгая пауза, чувство вины и обвинение. Во мраке Ахкеймиону показалось, что он видит мальчика: тот смотрел на своего учителя в страхе и ожидании.

«К несчастью, все вышло неудачно, признаю, — сказал Наутцера. — Но события подтвердили мою правоту, не так ли?»

«Я предупреждаю тебя первый и последний раз! — прохрипел Ахкеймион. — Ты понимаешь?»

Как он это делает? Как долго можно вести две войны: одну — за весь мир, вторую — с самим собой?

«Но я должен знать, что тебе можно доверять!»

«Что ты от меня хочешь услышать? Ты не видел его! Пока не увидишь, не узнаешь».

«Что нужно узнать? Что?»

«То, что он единственная надежда мира. Поверь мне, он больше, чем простое знамение! И он станет гораздо сильнее, чем любой колдун».

«Сдержи свои страсти! Ты должен рассматривать его как орудие Завета! Не более и це менее. Мы должны получить его!» «Даже ценой Гнозиса?»

«Гнозис — наш молот. Наш! Только подчинившись…» «А Шпили? Если Элеазар предложит ему Анагог?» Замешательство, гнев и отчаяние.

«Это безумие! Пророк, который ради колдовства натравит одну школу на другую? Пророк-колдун? Шаман?»

За этими словами последовала тишина, полная бесплотной кипящей ярости, как всегда бывало в таких диалогах, словно мир всем своим весом восставал против самой их возможности. Наутцера прав — это безумие. Но понимает ли он безумие поставленной перед Ахкеймионом задачи? С вежливыми словами и дипломатическими улыбками он должен обхаживать тех, кто истязал его! Более того, он должен улестить и завоевать человека, похитившего его единственную любовь… Ахкеймион подавил ярость, закипавшую в сердце. В Карасканде из его незрячих глаз выкатились две слезы.

«Ладно! — отчаянно и безнадежно воскликнул Наутцера. — Пусть за это с меня спустят шкуру… Открой ему Малые Напевы, денотарии и прочее. Обмани его пустяками и заставь думать, что выдал самые большие наши секреты».

«Ты так ничего и не понял, Наутцера? Воина-Пророка нельзя обмануть!»

«Любого человека можно обмануть, Ахкеймион. Любого».

«А я говорил, что он человек? Ты не видел его! Подобных ему нет, Наутцера! Я уже устал это повторять!»

«Так или иначе, ты должен приручить его. От этого зависит исход нашей войны. От этого все зависит!»

«Ты должен поверить мне, Наутцера. Им нельзя обладать. Он… — В голове Ахкеймиона вдруг всплыл неверный образ Эсменет. — Он сам обладает».

На холмах в изобилии паслись стада, принадлежавшие врагам, и Люди Бивня возрадовались, ибо голод был нестерпим. Коров они зарезали для пира, быков принесли во всесожжение жестокосердому Гилгаоалу и остальным Ста Богам. Они набивали желудки до рвоты, затем снова бросались на еду. Они напивались до бесчувствия. Многие преклоняли колена перед знаменем Кругораспятия, которое реяло везде, где собирались люди. Они рыдали, глядя на изображение, и не верили тому, что случилось. Компании гуляк шатались в темноте и кричали: «Мы ярость Богов!» Они обнимались, ощущая себя братьями, поскольку вместе прошли огонь. Больше не было ни ортодоксов, ни заудуньяни.

Они снова стали айнрити.

Конрийцы, воспользовавшись чернилами, взятыми в кианских скрипториях, рисовали на внутренней стороне локтя круги, пересеченные косым крестом. Туньеры и тидонцы каленными в огне костров ножами резали на плече три Бивня — по одному за каждую великую битву, — украшая себя шрамами на манер скюльвендов. Галеоты, айноны — все покрывали свои тела разными знаками своего перерождения. Только нансурцы не разделяли общего увлечения.

Рота агмундров нашла в холмах штандарт падираджи. Его тут же принесли Саубону, а тот наградил солдат тремя сотнями кианских акалей. Во дворце Фама устроили импровизированный ритуал: князь Келлхус срезал шелк с ясеневого древка и бросил на пол перед своим креслом. Он встал подошвами сандалий на изображение не то льва, не то тигра и заявил:

— Все символы и священные знаки наших врагов да будут повергнуты к моим ногам!

Два дня пленники из фаним трудились на поле битвы, складывая тела своих мертвых сородичей у стен Карасканда. Бесчисленные птицы-падальщики — коршуны и галки, аисты и огромные пустынные стервятники — мешали им, заслоняя небо, словно стаи саранчи. Несмотря на обилие трупов, они дрались за добычу, словно чайки за рыбу.

Люди Бивня продолжали пировать, хотя многие заболели, а около сотни воинов умерли от переедания после голода, как сказали священники-врачи. Затем, на четвертый день после битвы на полях Тертаэ, пленников согнали в один длинный караван, раздев донага в знак унижения. Толпу фаним нагрузили всем, что удалось награбить в лагере и на поле битвы: бочонками золота и серебра, зеумскими шелками, брусками ненсифонской стали, мазями и маслами из Сингулата. Затем их кнутами и плетьми погнали через Роговые Врата, через весь город к Калаулу, где большая часть Священного воинства встретила их насмешками и восторженным улюлюканьем.

Пленных по двадцать человек подводили к черному дереву Умиаки, где на простом табурете восседал Воин-Пророк, ожидая молений о пощаде. Тех, кто падал на колени и отрекался от Фана, тащили к поджидавшим работорговцам. Тех, кто не делал этого, убивали на месте.

Когда все было кончено и алое солнце легло на темные холмы, Воин-Пророк опустился на колени, прямо в кровь врагов. Он приказал своим людям подойти к нему и на лбу каждого кровью фаним начертал знак Бивня.

Даже самые суровые солдаты рыдали от восторга.


«Эсменет принадлежит ему…»

Как все ужасающие мысли, эта обладала собственной волей. Она вползала в мозг и выползала из него, то удушающая, то неподвижная и холодная. Несмотря на бесконечное повторение, она походила на неотложное дело, о котором слишком поздно вспомнили. Она одновременно призывала к оружию и мрачно напоминала о том, что все тщетно. Ахкеймион не просто потерял Эсменет — он потерял ее из-за него.

Это было так, словно только его душа повинна в случившемся. А факт предательства самой Эсменет был слишком огромным, чтобы его осмыслить.

«Старый дурак!»

Приезд Ахкеймиона во дворец Фама сбил с толку чиновников заудуньяни. Они вели себя вежливо — ведь он был учителем их хозяина, — но в их поведении проглядывало волнение. Опасное волнение. Если бы они выказывали какие-то подозрения, Ахкеймион списал бы это волнение на счет своего колдовского ремесла — они же были религиозны и суеверны. Но их, похоже, волновал не столько он, сколько собственные мысли. Они обращались с ним, решил Ахкеймион, как с человеком, над которым они уже смеялись за глаза. А теперь он предстал перед ними как важная фигура, и они боялись собственной непочтительности.

Конечно, люди уже знали, что он рогоносец. Рассказы обо всех, кто делил хлеб и мясо у костра Ксинема, уже широко разошлись в самых разных версиях. Ничего нельзя утаить. А уж история Ахкеймиона не может не стать очень популярной: историю чародея, любившего шлюху, которая станет супругой пророка, должна передаваться из уст в уста, умножая его позор.

Ожидая, пока скрытая череда посланцев и секретарей передаст его просьбу, Ахкеймион бродил по двору, пораженный невероятным масштабом происходящего. Даже без Консульта и угрозы Второго Армагеддона ничто уже не будет прежним. Келлхус изменил мир — не так, как Айенсис или Триамис, но как Айнри Сейен.

Ныне, осознал Ахкеймион, настал год первый. Новой эры Людей.

Он вышел из прохладной тени портика на жаркое утреннее солнце. Несколько мгновений он стоял и присматривался, моргая, к мерцанию белого и розового мрамора, затем его взгляд упал на земляные клумбы посреди двора. К его удивлению, они были недавно перекопаны и засажены белыми лилиями и копьевидной агавой, дикими цветами, принесенными откуда-то из-за стен. Он увидел троих человек — наверное, просителей, как и он, — тихо переговаривавшихся в дальнем углу двора. Ахкеймион поразился, как быстро все успокоилось, стало нормальным. Несколько недель назад Карасканд тонул в грязи и болезнях, а теперь все походило на ожидание аудиенции где-нибудь в Момемне или Аокниссе.

Даже знамена — белые полосы шелка, развешанные по колоннаде, — вызывали ощущение непрерывности, неизменности жизни. Как будто Воин-Пророк был всегда. Ахкеймион смотрел на стилизованное изображение Келлхуса, вытканное черным на белой ткани: его распростертые руки и ноги делили круг на четыре равных сектора. Кругораспятие.

Холодный ветерок просочился со двора, и ткань всколыхнулась волной, словно под ней проползла змея. Наверное, понял Ахкеймион, рисунок начали вышивать еще до начала битвы.

Кто бы это ни был, он забыл о Серве. Ахкеймион отогнал воспоминание о ней, привязанной к Келлхусу на кресте. Под Умиаки было так темно, но ему почудилось лицо Серве, запрокинутое в суровом экстазе.

«Он такой, как ты рассказывал, — признался той ночью Келлхус — Цурумах. Мог-Фарау…»

— Господин Ахкеймион!

Ахкеймион резко обернулся и увидел выступившего на солнечный свет офицера в золотых и зеленых одеждах. Как все Люди Бивня, он был худым, хотя и не настолько истощенным, как те, кого нашли во дворце Фама. Офицер упал на колени у ног Ахкеймиона и заговорил, глядя в пол, с сильным галеотским акцентом:

— Я Дун Хеорса, капитан щитоносцев Сотни Столпов. — Когда он поднял взгляд, в его синих глазах было мало благоговения и много скрытого знания. — Он велел мне привести вас.

Ахкеймион сглотнул и кивнул. «Он…»

Чародей последовал за офицером во мрак пропитанных благовониями коридоров. «Он. Воин-Пророк».

Мурашки побежали по коже. Во всем мире, среди бесчисленных людей, рассыпанных по бесчисленным странам, он, Анасуримбор Келлхус, говорил с Богом — с Богом! Как может быть иначе, если он знает то, чего не может знать больше никто? Если он говорит то, чего не может говорить больше никто?

И кто упрекнет Ахкеймиона за его недоверчивость? Словно флейту держали на ветру, а она вдруг заиграла песню — это невероятно…

Это чудо. Пророк среди них.

Капитан по дороге не сказал ни слова. Он шел впереди, придерживаясь той же неестественной дисциплины, что и все остальные в этом дворце. По полу были разбросаны узорчатые ковры, заглушавшие шаги.

Несмотря на нервы, Ахкеймион оценил отсутствие необходимости поддерживать разговор. Никогда он не испытывал такого смятения противоречивых чувств. Ненависть к невероятному сопернику, к самозванцу, лишившему его мужества — и жены. Любовь к старому другу, к ученику, который сам учил Ахкеймиона, к голосу, наполнявшему душу бесчисленными прозрениями. Страх перед будущим, страх перед хищным безумием, готовым поглотить их всех. Ликование из-за мгновенного уничтожения врага.

Горечь. Надежда.

И благоговение… Благоговение прежде всего.

Глаза людей — это лишь пустые дырки. Никто не знал этого лучше, чем адепты Завета. Все книги, даже священные писания — тоже дырки. Но поскольку люди не могут видеть незримого, они считают, что видят все, они путают небеса и мелкие неприятности.

Но Келлхус был иным. Он был дверью. Могучими вратами.

«Он пришел спасти нас. Я должен помнить об этом. Я должен цепляться за это!»

Капитан щитоносцев провел Ахкеймиона мимо ряда гвардейцев с каменными лицами, чьи зеленые мундиры украшал вышитый золотом знак Ста Столпов — ряд вертикальных полос поверх длинной косой полосы Бивня. Они вошли в резные двери красного дерева, и Ахкеймион очутился в портике просторного двора. В воздухе веял густой запах цветов.

За колоннадой неподвижно сиял пропитанный солнцем фруктовый сад. Деревья (Ахкеймион подумал, что это какой-то экзотический вид яблонь) сплетали черные стволы под созвездиями распустившихся цветов, и каждый лепесток казался белым лоскутком, омоченным в крови. Над садом огромными каменными стражами возвышались дольмены, темные и необработанные, древнее Киранеи или даже Шайгека. Останки давно обрушенного круга.

Ахкеймион вопросительно посмотрел на капитана Хеорсу и уловил какое-то движение в гуще листьев и цветов. Он обернулся — и увидел ее. Она шла под ветвями вместе с Келлхусом.

Эсменет.

Она говорила, хотя Ахкеймион слышал лишь тень ее прежнего голоса. Она потупила глаза, внимательно рассматривая усыпанную лепестками землю у себя под ногами. Ее улыбка была полна печали и разбивала сердце, словно она с нежной признательностью отвечала на ласковое предложение.

Ахкеймион осознал, что впервые видит их вдвоем. Она словно не принадлежала этому миру, казалась самоуверенной и хрупкой в своем легком бирюзовом кианском платье, прежде явно принадлежавшем одной из фавориток падираджи. Изящная, темноглазая и смуглая. Ее волосы сверкали, подобно обсидиану на золотых швах ее платья. Как нйльнамешская императрица под руку с куниюрским верховным королем. И на шее, под самым горлом, у нее висела хора — Безделушка! Слеза Бога, чернее черного.

Она была Эсменет — и не была Эсменет. Женщина легкого поведения исчезла, а всего остального было больше, куда больше, чем рядом с ним. Она была блистательна.

«Я затенял ее, — понял Ахкеймион, — Я — дым, а она… она зеркало».

При виде пророка капитан Хеорса пал на колени лицом вниз. Ахкеймион понял, что делает то же самое, когда уже очутился на земле.

«Где же я умру в следующий раз? — спрашивал он Эсменет в ту ночь, когда она разбила ему сердце. — В Андиаминских Высотах?»

Как же он был глуп!

Он заморгал, прогоняя слезы, сглотнул комок в горле. На миг ему показалось, что весь мир — это весы, и все, что он отдал — а он столько отдал! — не перевесит одной-единственной вещи. Почему он не может получить эту вещь?

Потому что он разрушил бы ее. Точно так же, как разрушил все остальное.

«Я ношу его ребенка».

На миг их глаза встретились. Она подняла руку и тут же опустила ее, словно припомнив свою новую привязанность. Она повернулась к Келлхусу, поцеловала его в щеку, затем удалилась, прикрыв глаза и поджав губы так, что сердце стыло от холода.

Впервые он видел их вместе.

«Так что же будет, когда я умру в следующий раз?»

Келлхус стоял перед одной из яблонь, ласково и выжидающе глядя на него. Он был облачен в белые шелковые ризы, вышитые серым растительным узором. Как всегда, рукоять его странного меча выглядывала из-за левого плеча. Он тоже носил хору, хотя из вежливости прятал ее под одеждой на груди.

— Ты не должен преклонять колени в моем присутствии, — сказал Келлхус, жестом подзывая Ахкеймиона — Ты мой друг, Акка. И навсегда останешься моим другом.

Ахкеймион встал. В ушах шумела кровь. Он посмотрел на тени, где скрылась Эсменет. «Как же это все случилось?»

Когда Ахкеймион впервые встретился с Келлхусом, тот мало чем отличался от бродяги — эдакое занятное приложение к скюльвенду, которого Пройас надеялся использовать в своей борьбе с императором. Но теперь Ахкеймиону казалось, что намеки на сегодняшнее положение проявились сразу. Все удивлялись: почему скюльвенд, да еще из утемотов, жаждет службы у айнрити в Священном воинстве?

— Это из-за меня, — сказал тогда Келлхус.

Он открыл свое имя — Анасуримбор, — и это было лишь началом.

Ахкеймион подошел к нему и ощутил, что высокий рост Келлхуса странным образом пугает его. Всегда ли он был так высок? Улыбнувшись, Келлхус легко повел его под сень деревьев. На солнце темнел один из дольменов, В воздухе деловито жужжали пчелы.

— Как поживает Ксинем? — спросил Келлхус. Ахкеймион сжал губы, сглотнул. Это вопрос почему-то обезоружил его до слез.

— Я… я боюсь за него.

— Ты должен привести его, и поскорее. Мне не хватает наших трапез и споров под звездами. Мне не хватает костра, обжигающего ноги.

И Ахкеймион также легко поддался старому ритму.

— У тебя всегда были слишком длинные ноги. Келлхус рассмеялся. Казалось, он светится вокруг хоры.

— Мне нравятся твои слова.

Ахкеймион усмехнулся, но следы рубцов на запястьях Келлхуса убили зарождающееся веселье. Синяки на его лице. Ссадины. «Они пытали его… убили Серве».

— Да, — сказал Келлхус, печально протягивая руки. Вид у него был почти растерянный. — Если бы все так быстро заживало.

Эти слова вдруг пробудили гнев в душе Ахкеймиона.

— Ты ведь все время видел шпионов Консульта — все время! — и ничего мне не сказал! Почему?

«Почему Эсменет?»

Келлхус поднял брови, вздохнул.

— Время не подошло. Но ты уже сам знаешь.

— Знаю?

Келлхус улыбнулся, поджав губы как обиженный и растерянный человек.

— Теперь ты и твоя школа должны вести переговоры, а прежде могли просто схватить меня. Я скрывал от тебя шпионов-оборотней по той же причине, по какой ты скрывал меня от твоих хозяев.

«Но ведь ты уже знаешь», — говорили его глаза.

Ахкеймион не смог придумать ответа.

— Ты сказал им, — продолжал Келлхус, шагая между рядами цветущих деревьев.

— Сказал.

— И они согласились с твоим толкованиям?

— Каким толкованием?

— Что я больше, чем просто знамение Второго Армагеддона.

«Больше». Трепет охватил Ахкеймиона — и тело, и душу.

— Они сомневаются.

— Я предполагал, что тебе будет трудно описать меня… заставить их понять.

Ахкеймион какое-то мгновение беспомощно смотрел на него, затем опустил глаза.

— Итак, — проговорил Келлхус, — какие тебе даны указания?

— Сделать вид, что я учу тебя Гнозису. Я сказал им, что иначе ты обратишься к Шпилям. И позаботиться… — Ахкеймион замолк, облизнул губы, — чтобы с тобой ничего не случилось.

Келлхус одновременно улыбнулся и нахмурился — точно как делал Ксинем, пока его не ослепили.

— Значит, теперь ты мой телохранитель?

— У них есть причина беспокоиться, как и у тебя. Подумай, какую катастрофу ты устроил. Сотни лет Консульт жировал в самом сердце Трех Морей, а над нами все насмехались. Они действовали безнаказанно. Но теперь жирок выгорел. Они пойдут на все, чтобы возместить свои потери. На все.

— Были и другие убийцы.

— Раньше. Сейчас ставки сильно повысились. Возможно, оборотни действуют по собственной инициативе. А может быть, их… направляют.

Келлхус несколько мгновений смотрел ему в лицо.

— Ты боишься, что кого-то из Консульта могут направлять напрямую… что Древнее Имя следит за Священной войной.

Он кивнул.

— Да.

Келлхус ответил не сразу. По крайней мере, словами. Вместо этого и его осанка, и лицо, и пронзительный взгляд на миг выразили жесткость желания.

— Гнозис, — произнес он наконец. — Дашь ли ты его мне, Акка?

«Он знает. Он знает, какой силой будет обладать». Земля покачнулась под ногами.

— Если ты потребуешь… Хотя я…

Ахкеймион поднял взгляд на Келлхуса, внезапно осознав: этот человек уже знает его ответ. Казалось, что эти пронзительные голубые глаза видят каждый шаг, каждую потаенную мысль.

«Для него нет неожиданностей».

— Да, — мрачно кивнул Келлхус — Как только я приму Гнозис, я откажусь от защиты хоры.

— Именно.

Поначалу у Келлхуса будет только уязвимость чародея, но не его силы. Гнозис намного более, чем Анагог: это колдовство систематическое и аналитическое. Даже самые примитивные Напевы требовали интенсивной подготовки, которая включала в себя состояние отрешенности.

— Потому ты и должен защищать меня, — заключил Келлхус — С нынешнего мгновения ты мой визирь. Ты будешь жить здесь, во дворце Фама, в моем полном распоряжении.

Слова эти прозвучали непререкаемо, как приказ шрайи, но были сказаны с таким напором и уверенностью, словно подразумевали нечто большее. Как будто уступчивость Ахкеймиона — факт давний и подозрительный.

Келлхус не стал ждать ответа. Ему не требовался ответ.

— Ты можешь защитить меня, Акка?

Ахкеймион заморгал, пытаясь осознать, что же произошло. «Ты будешь жить здесь…» С ней.

— От-т Древнего Имени? — заикаясь, пробормотал он. — Не уверен.

Откуда взялась эта предательская радость? «Ты увидишь ее! Завоюешь ее!»

— Нет, — ровно сказал Келлхус — От себя.

Ахкеймион уставился на него, и на миг перед его взглядом промелькнул Наутцера, вопящий от раскаленного прикосновения Мекеретрига.

— Если не смогу я, — выдохнул он, — это сделает Сесватха. Келлхус кивнул. Он дал Ахкеймиону знак следовать за собой, резко свернул в сторону и стал продираться сквозь переплетение ветвей, перешагивая через канавы. Ахкеймион поспешил за ним, отмахиваясь от пчел и трепещущих лепестков. Оставив позади три канавы, Келлхус остановился у открытого пятачка между двумя деревьями.

Ахкеймион разинул рот от ужаса.

Яблоня перед Келлхусом была лишена цветущих ветвей, остался только черный узловатый ствол с тремя сучьями, изогнутыми, как руки танцора. На них был растянут на ржавых цепях обнаженный шпион-оборотень. Его поза — одна рука заведена назад, другая вытянута вперед — напомнила Ахкеймиону копьеметателя. Голова свисала, длинные женственные пальцы-щупальца его лица бессильно лежали на груди. Солнце освещало демона, отбрасывая загадочные тени.

— Дерево было уже мертвым, — сказал Келлхус, словно бы объясняя.

— Что… — начал было Ахкеймион, но осекся, когда тварь шевельнулась, подняв остатки лица. Щупальца медленно ощупывали воздух, словно конечности задыхающегося краба. Глаза без век уставились на человека в бесконечном ужасе. — Что ты узнал? — наконец выдавил Ахкеймион.

Тварь пожевала безгубым ртом.

— Ах-х, — издала она длинный вздох. — Чигра-а-а…

— Вот кто их цель, — тихо сказал Келлхус.

«Беда близится, Чигра. Ты слишком поздно обнаружил нас».

— Но кто их направляет? — воскликнул Ахкеймион, сцепив руки перед собой. — Ты знаешь это?

Воин-Пророк покачал головой.

— Они обучены, и очень хорошо. Потребуются месяцы допросов. А то и больше.

Ахкеймион кивнул. Будь у них время, понял он, Келлхус смог бы выпотрошить эту тварь, овладеть ею, как он овладевал всем. Он очень тщателен, очень педантичен. Даже то, как быстро он раскрыл шпиона — тварь, созданную для обмана, — показывало его… неотвратимость.

«Он не совершает ошибок».

На какое-то головокружительное мгновение злорадное бешенство овладело Ахкеймионом. Все эти годы — века! — Консульт держал их за дураков. Но теперь — теперь! Знают ли они? Чуют ли опасность, исходящую от этого человека? Или недооценивают его, как и все остальные?

Как Эсменет.

Ахкеймион сглотнул.

— Как бы то ни было, Келлхус, ты должен окружить себя лучниками с хорами. И ты должен избегать больших строений, где бы то ни было…

— Ты волнуешься, — сказал Келлхус, — при виде этих тварей.

По роще пронесся ветерок, и бесчисленные лепестки закружились в воздухе, словно на незримых нитях. Ахкеймион смотрел, как один из них опустился на лобок твари. К чему держать демона здесь, среди красоты и покоя, где он подобен раковой опухоли на коже девушки? Зачем? Тот, кто сделал это создание, ничего не знал о красоте… ничего.

Ахкеймион выдержал взгляд Келлхуса.

— Это волнует меня.

— А твоя ненависть?

На мгновение ему показалось, что все — то, чем он был и чем станет, — жаждет возлюбить этого богоподобного человека. Как не полюбить его, если одно его присутствие — спасение? Но Ахкеймион не мог забыть о близости Эсменет. О ее страсти…

— Ненависть никуда не ушла, — ответил он.

Словно подстегнутая его ответом, тварь задергалась в цепях. Длинные мускулы взбугрились под сожженной солнцем кожей. Цепи залязгали. Затрещаличерные сучья. Ахкеймион попятился, вспомнив тот ужас со Скеаосом в катакомбах Андиаминских Высот. Конфас спас его той ночью.

Келлхус не удостоил вниманием тварь, он продолжал говорить.

— Все люди сдаются, Акка, даже если они ищут власти. Сдаваться — в их природе. И вопрос не в том, сдадутся ли они, а кому именно они сдадутся…

«Твое сердце Чигра-а… я сожру его, как яблочко…»

— Я… я не понимаю. — Ахкеймион отвел глаза от демона и встретил пронзительно-голубой взгляд Келлхуса.

— Некоторые, как Люди Бивня, отдают себя — действительно отдают себя — только Богу. Их гордость оберегает тот факт, что они преклоняют колена пред тем, кого они никогда не видели и не слышали. Они могут унизить себя без страха саморазрушения.

«Я сожру…»

Ахкеймион поднял дрожащую руку, прикрываясь от солнца, чтобы увидеть лицо Воина-Пророка.

— Бог лишь испытывает, — говорил Келлхус, — но не разрушает.

— Ты сказал, «некоторые», — сумел сказать наконец Ахкеймион. — А что с остальными?

Краем глаза он видел, что лицо твари собралось, как сжатый кулак.

— Они подобны тебе, Акка. Они предадутся не Богу, а себе подобным. Мужчине. Женщине. Когда один предает себя другому, не нужно оберегать гордость. Это выше закона, здесь нет догмата. А страх разрушения есть всегда, даже если в него и не веришь по-настоящему. Любящие ранят друг друга, унижают и бесчестят, но никогда не испытывают, Акка. Если они по-настоящему любят друг друга.

Тварь билась в цепях, словно зажатая в незримом гневном кулаке. Внезапно пчелы зажужжали над левой стороной его черепа.

— Зачем ты мне это рассказываешь?

— Потому что ты цепляешься за надежду, будто она испытывает тебя… — На одно безумное мгновение ему показалось, что на него огромными испытующими глазами смотрит Инрау или юный Пройас — Но это не так.

Ахкеймион ошеломленно заморгал глазами.

— Так, значит, вот что ты хочешь сказать? Она убивает меня? Ты убиваешь меня?

Тварь издавала какие-то хрюкающие звуки, словно совокуплялась. Железо скрежетало и звенело.

— Я говорю, что она все еще тебя любит. А я просто взял то, что мне дали.

— Так верни! — рявкнул Ахкеймион. Его трясло. Дыхание разрывало ему горло.

— Ты забыл, Акка. Любовь — как сон. Любовь не добудешь силой.

Это были его собственные слова. Он сказал их в ту самую ночь, когда они впервые сидели у костра вместе с Келлхусом и Серве под стенами Момемна. На Ахкеймиона тут же обрушился восторг той ночи — ощущение, что он обрел нечто ужасающее и неотвратимое. И глаза, похожие на лучистые драгоценные камни, втоптанные в грязь мира, смотрели на него поверх языков пламени — те же глаза, что взирали на него сейчас… Но сейчас их разделял иной огонь.

Тварь взвыла.

— Было время, когда ты блуждал, — продолжал Келлхус. В его голосе таились отзвуки грозы. — Было время, когда ты думал: нет смысла, есть одна любовь. Нет мира, есть…

И Ахкеймион услышал свой шепот:

— Только она…

Эсменет. Блудница из Сумны.

Даже сейчас его взор горел убийством. Он опускал веки и снова видел их вместе: глаза Эсменет распахнуты от блаженства, рот открыт, спина выгнута, кожа блестит от пота… Стоит сказать слово, и все будет кончено. Стоит начать Напев — и мир сгорит. Ахкеймион это знал.

— Ни я, ни Эсменет не можем освободить тебя от страданий, Акка. Ты сам разрушаешь себя.

Эти обезоруживающие глаза! Что-то внутри Ахкеймиона сжималось под его взглядом, заставляло сдаться. Он не должен смотреть!

— О чем ты говоришь! — вскричал Ахкеймион.

Келлхус стал тенью под рассеченным ветвями солнцем. Потом он повернулся к твари, корчившейся на дереве, и его лицо высветило солнце.

— Вот, Акка. — В его словах была пустота, словно они — пергамент, на котором Ахкеймион мог написать все, что угодно. — Вот твое испытание.

«Мы сдерем мясо с твоих костей! — выла тварь. — Твое мясо!»

— Ты, Друз Ахкеймион, — адепт Завета.

Когда Келлхус ушел, Ахкеймион, спотыкаясь, добрел до одного из дольменов и прислонился к нему спиной. Его вырвало на траву. Затем он побежал сквозь рощу цветущих деревьев, мимо стражи у портика. Он нашел какой-то дворик в колоннах, пустую нишу. Ни о чем не думая, он забился в тень между стеной и колонной. Он обхватил себя руками за плечи, подогнул колени, но чувство защищенности не приходило.

Нигде не спрячешься. Нигде не скроешься.

«Меня считали мертвым! Откуда же они знали?»

Ведь он пророк… Разве не так?

Как же он мог не знать? Как…

Ахкеймион рассмеялся, уставившись безумными глазами на темный геометрический узор на потолке. Он провел рукой по лбу, по волосам. Безликая тварь продолжала корчиться и выть где-то в отдалении.

— Год первый, — прошептал он.


Глава 2 КАРАСКАНД

Говорю вам, вина — лишь в глазах обвинителя. Такие люди знают, даже отрицая это, почему столь часто убийство служит им отпущением грехов. Истинное преступление касается не жертвы, а свидетеля.

Хататиан. Проповеди

Ранняя весна, 4112 год Бивня, Карасканд

Слуги и чиновники с воплями разбегались перед Найюром, который медленно шагал мимо них со своим заложником. Во дворце били тревогу, слышались крики, но никто из этих дураков не знал, что делать. Он спас их драгоценного пророка. Разве это не делало божественным и его самого? Он бы рассмеялся, если бы в его смехе не звенела сталь. Если бы они только знали!

Он остановился на пересечении выложенных мрамором коридоров и встряхнул девушку, схватив ее за глотку.

— Куда? — прорычал он.

Она всхлипывала и задыхалась, ее глаза, полные панического ужаса, смотрели вправо. Эта кианская рабыня, которую он похитил, больше беспокоилась о своей шкуре, чем о душе. Души заудуньяни уже отравлены.

Дунианским ядом.

— Двери! — хватая ртом воздух, крикнула девушка. — Там… Там!

Ее шея удобно умещалась в его руке, как шея кошки или маленькой собаки. Это напомнило Найюру странствия его прежней жизни, когда он душил тех, кого насиловал. Но эту рабыню он не хотел. Найюр ослабил хватку и глядел, как она, спотыкаясь, побежала назад, а затем упала с задранной юбкой на черный мраморный пол.

Из галереи за его спиной послышались крики. Он бросился к двери, которую указала девушка. Пинком распахнул ее.

Посередине детской стояла колыбель, вырезанная из дерева, похожего на черный камень. Она была высотой ему по грудь и укрыта кисеей, что свисала с крюка, ввинченного в расписной потолок. Комнату с золотисто-коричневыми стенами заливал приглушенный свет ламп. Здесь пахло сандалом и было очень чисто.

Когда Найюр двинулся к резной колыбели, все вокруг словно замерло. Его шаги не оставляли следов на ковре, где был выткан город. Огоньки светильников затрепетали, но не более того. Найюр встал так, чтобы колыбель располагалась между ним и входом в комнату, и раздвинул кисею правой рукой.

Моэнгхус.

Белокожий. Совсем маленький, тянет в рот пальчики ног. Глаза пустые и плавающие, младенческие. Пронзительная белизна и голубизна степи.

«Мой сын».

Найюр протянул два пальца, посмотрел на шрамы, охватывающие предплечье. Младенец замахал ручонками и как будто случайно схватил пальцы Найюра. Его хватка была крепкой, как отцовское или дружеское пожатие в миниатюре. Вдруг его личико побагровело, сердито сморщилось. Он пустил слюни, затем захныкал.

Зачем дунианин оставил этого ребенка? Найюр не понимал. Что он увидел, когда посмотрел на младенца? Какая ему польза от мальчика?

Мир и душа ребенка связаны воедино, без разрыва и промежутка. Без обмана. Без языка. Ребенок плачет просто потому, что хочет есть. И Найюр вдруг понял: если он покинет этого ребенка, мальчик станет айнрити. А если он его заберет, украдет, ускачет с ним в степь — ребенок вырастет скюльвендом. От этой мысли у Найюра зашевелились волосы на голове, ибо здесь была магия, рок.

Дитя не вечно будет плакать только от голода. Разрыв между душой и миром станет шире, и пути для выражения желаний этой души умножатся, станут бесконечными. Голод, который ныне един, расплетется на пряди похоти и надежды, завяжется в тысячи узлов страха и стыда. Мальчик будет зажмуриваться при виде поднятой карающей длани отца и вздыхать от нежного прикосновения матери. Все зависит от обстоятельств. Айнрити или скюльвенд…

Не важно.

И вдруг — совершенно невероятно — Найюр понял, как смотрит на ребенка дунианин: он видит мир людей-младенцев, чьи крики сливаются в слова, языки, нации. Он видит промежуток между душой и миром, он умеет ходить тысячами путей. Вот в чем его магия, его чары: Келлхус умеет закрывать этот разрыв, отвечать на плач. Соединять души и их желания.

Как до него умел его отец. Моэнгхус.

Ошеломленный Найюр смотрел на брыкающуюся фигурку, ощущал хватку крохотной ручки на своих пальцах. Он понял, что дитя его чресл одновременно было его отцом. Это его исток, а сам он, Найюр урс Скиоата, — всего лишь одна из вероятностей. Плач, превратившийся в хор мучительных криков.

Он вспомнил усадьбу в Нансурии, горевшую так ярко, что ночь вокруг казалась совсем черной. Его двоюродные братья смеялись, когда он поймал младенца на острие меча…

Он отнял свой палец. Моэнгхус всхлипнул и затих.

— Ты чужой, — проскрежетал Найюр, поднимая покрытый шрамами кулак.

— Скюльвенд! — раздался крик.

Найюр обернулся и на пороге соседней комнаты увидел шлюху колдуна. Мгновение они просто смотрели друг на друга, одинаково ошеломленные.

— Ты не сделаешь этого! — вскричала женщина пронзительным от ярости голосом.

Эсменет вошла в детскую, и Найюр попятился. Он не дышал, словно больше не нуждался в воздухе.

— Это все, что осталось от Серве, — сказала она. Голос ее был тихим, умиротворяющим. — Все, что осталось. Свидетельство ее существования. Неужели ты и это у нее отнимешь?

«Доказательство ее существования».

Найюр в ужасе смотрел на Эсменет, затем перевел взгляд на младенца — розового на шелковых голубых пеленках.

— Но его имя! — услышал он чей-то крик. Слишком бабий, слишком бессильный, чтобы принадлежать Найюру.

«Со мной что-то не так… Что-то не так…»

Эсменет нахмурилась и хотела что-то сказать, но тут в комнату через обломки двери, высаженной Найюром, влетел первый стражник в зелено-золотом мундире Сотни Столпов.

— Мечи в ножны! — закричала Эсменет, когда солдаты ввалились в комнату.

Караульные воззрились на нее с недоумением.

— В ножны! — повторила она.

Стражники опустили мечи, хотя по-прежнему сжимали рукояти. Офицер попытался возразить, но Эсменет яростным взглядом заставила его замолчать.

— Скюльвенд пришел преклонить колена, — сказала она, повернув свое накрашенное лицо к Найюру, — и почтить первородного сына Воина-Пророка.

И Найюр осознал, что уже стоит на коленях перед колыбелью, а глаза его широко раскрыты, сухи и пусты. Ему казалось, что он никогда не встанет.


Ксинем сидел за старым столом Ахкеймиона и слепо глядел на стену с почти осыпавшейся фреской: кроме пронзенного копьем леопарда, чьих-то глаз и конечностей, ничего не разобрать.

— Что ты делаешь? — спросил он.

Ахкеймион постарался не обращать внимания на предостерегающий тон друга. Он обращался к своим жалким пожиткам, разбросанным на кровати.

— Я уже говорил тебе, Ксин… Я собираю вещи. Перебираюсь во дворец Фама.

Эсменет всегда насмехалась над тем, как он собирается, составляя список вещей, которых всего-то было по пальцам перечесть. «Подоткни тунику, — всегда говаривала она. — А то забудешь свои маленькие штучки».

Похотливая сука… Кем еще она может быть?

— Но Пройас простил тебя.

На сей раз Ахкеймион обратил внимание на тон маршала, и это вызвало у него гнев вместо сочувствия. Ксинем теперь занят только одним — он пьет.

— Зато я не простил Пройаса.

— А я? — спросил Ксинем. — А что будет со мной?

Ахкеймион поежился. Пьяницы всегда как-то особенно произносят слово «я». Он обернулся, стараясь не забыть о том, что Ксинем — его друг… единственный друг.

— Ты? — переспросил он. — Пройас до сих пор нуждается в твоих советах, твоей мудрости. Для тебя есть место рядом с ним. Но не для меня.

— Я не это имел в виду, Акка.

— Но почему я…

Ахкеймион осекся. Он понял, что на самом деле имел в виду его друг. Ксинем обвинял Ахкеймиона в том, что тот его бросает. Даже сейчас, после всего случившегося, Ксинем осмеливался обвинять его. Ахкеймион вернулся к своим жалким пожиткам.

Словно его жизнь и без того не была сущим безумием.

— Почему бы тебе не поехать со мной? — проговорил он и поразился неискренности собственных слов. — Мы можем… мы можем поговорить… с Келлхусом.

— Зачем я Келлхусу?

— Не ему — тебе, Ксин. Тебе нужно поговорить с ним. Тебе необходимо…

Ксинем сумел бесшумно выбраться из-за стола и навис над Ахкеймионом — косматый, жуткий, и не только из-за своего увечья.

— Поговорить с ним! — взревел он, хватая друга за плечи и встряхивая. Ахкеймион вцепился в его руки, но они были тверды как камень. — Я умолял тебя! Помнишь? Я умолял тебя, а ты смотрел, как они вырывают мои проклятые глаза! Мои глаза, Акка! У меня больше нет моих гребаных глаз!

Ахкеймион упал на жесткий пол и отползал назад. Его лицо было забрызгано слюной.

Могучий мужчина рухнул на колени.

— Я не вижу-у-у! — провыл он. — Мне не хватает мужества, не хватает мужества…

Несколько мгновений он молча вздрагивал, затем замер. Когда Ксинем снова заговорил, голос его звучал хрипло, он необъяснимым образом изменился. То был голос прежнего Ксинема, и это ужаснуло Ахкеймиона.

— Ты должен поговорить с ним обо мне, Акка. С Келлхусом… У Ахкеймиона не осталось ни сил, ни надежды. Его словно притянули к полу, связав собственными кишками.

— Что я должен сказать ему?


Первый утренний свет из-под трепещущих век. Вкус первого вздоха. Щека на подушке, онемевшая со сна. Это — и только это — связывало Эсменет с той женщиной, шлюхой, какой она прежде была.

Иногда она забывала. Иногда она просыпалась с прежними ощущениями: беспокойство, струящееся по телу, духота постели, жажда плоти. Однажды ей даже послышался стук молотков в лудильной мастерской на соседней улице. Она резко поднималась, и муслиновые покрывала скользили по ее коже. Она моргала, всматривалась в героические изображения на стенах полуосвещенной комнаты и останавливала взгляд на своих рабынях — трех кианских девочках-подростках, — распростершихся лицом вниз в знак покорности.

Сегодня было точно так же. Растерянно прищурившись, Эсменет встала и отдалась их хлопотливым рукам. Они щебетали на своем странном убаюкивающем языке и переходили на ломаный шейский только тогда, когда их тон заставлял Эсменет вопросительно посмотреть на одну из них — обычно это была Фанашила. Рабыни расчесывали волосы Эсменет костяными гребнями, растирали ее ноги и руки быстрыми ладошками, затем терпеливо ждали, пока она помочится за ширмой. Потом они вели ее в ванну в соседней комнате, натирали мылом, затем маслом и массировали ей кожу.

Как всегда, Эсменет принимала их услуги со спокойным удивлением. Она была щедра на благодарности и радовала их выражением своего удовольствия. Эсменет знала, что они слышали все сплетни, ходившие среди рабов. Они понимали, что рабство имеет собственную иерархию и привилегии. Будучи рабынями царицы, девочки сами становились царицами для остальных слуг. Может быть, это поражало их не меньше, чем саму Эсменет удивляло ее положение.

Она вышла из ванной с легким головокружением, расслабленная и полная туманного ощущения легкости бытия, которое рождает только горячая вода. Рабыни одели ее, затем занялись волосами, и Эсменет посмеялась над их шутками. Иэль и Бурулан с беспечной безжалостностью поддразнивали Фанашилу — та обладала невыразимой серьезностью, делающей человека мишенью для бесконечных насмешек. Наверное, они намекают на какого-то юношу, подумала Эсменет.

Когда девушки закончили, Фанашила пошла в детскую, а Иэль и Бурулан, все еще хихикая, повели Эсменет к туалетному столику и косметике — такое изобилие ей и не снилось в Сумне. Любуясь всеми этими кисточками, красками, пудрами, она винила себя за проснувшуюся жадность к вещам.

«Я заслужила это», — думала она и ругала себя за слезы, выступающие на глазах.

Иэль и Бурулан замолчали.

«Это больше… больше того, что можно отнять».

С восхищением глядя на свое отражение, Эсменет видела тот же восторг в глазах рабынь. Она была прекрасна — прекрасна, как Серве, только с темными волосами. Эсменет почти поверила, что усилия множества людей, сделавших из нее эту экзотическую красавицу, стоили того. Она почти поверила, что все это — настоящее.

Любовь к Келлхусу цеплялась за ее душу, как воспоминание о тягостном преступлении. Иэль погладила госпожу по щеке — она была самой разумной из служанок и прежде всех замечала печаль Эсменет.

— Красивая, — проворковала она, устремив на хозяйку внимательный взор. — Как богиня.

Эсменет сжала ее руку, затем потянулась к своему все еще плоскому животу.

«Это настоящее».

Вскоре они закончили, и Фанашила пошла за Моэнгхусом и Опсарой, его кормилицей. Затем явились рабы с кухни и принесли завтрак. Эсменет позавтракала в залитом солнцем портике, между делом расспрашивая Опсару о сыне Серве. В отличие от личных рабынь Эсменет Опсара вечно подсчитывала все, чем услужила своим новым хозяевам, — каждый шаг, каждый ответ на вопросы, каждую выполненную работу. Иногда ее просто распирало от наглости, но она удерживалась на грани непослушания. Эсменет давно заменила бы ее, не будь кормилица так предана Моэнгхусу. Опсара считала его таким же рабом, как она сама, невинным дитятей, которого надо защитить от хозяев. Пока он сосал ее грудь, она напевала ему невыразимо прекрасные песни.

Опсара не скрывала, что презирает Иэль, Бурулан и Фанашилу. Девушки посматривали на кормилицу со страхом, хотя Фанашила порой осмеливалась фыркать в ответ на ее замечания.

После завтрака Эсменет забрала Моэнгхуса и вернулась к своей постели под балдахином. Некоторое время она просто сидела, держа ребенка на коленях и глядя в его бессмысленные глазки. Она улыбнулась, когда он крошечными ручонками схватился за свои крошечные ножки.

— Я люблю тебя, Моэнгхус, — проворковала она. — Да-да-да-да-да-а-а.

Все равно это казалось сном.

— Никогда больше ты не будешь голодать, милый мой. Я обещаю… Да-да-да-да-да-а-а!

Моэнгхус радостно заверещал от щекотки. Она рассмеялась, усмехнулась в ответ на суровый взгляд Опсары, а затем подмигнула, глянув на сияющие лица своих рабынь.

— Скоро у тебя будет маленький братик. Ты знаешь? Или сестричка… И я назову ее Серве, как твою маму. Да-да-да-да-да-а-а!

Потом она встала и отдала ребенка Опсаре, дав понять, что сейчас уходит. Все упали на колени, исполняя утренний ритуал покорности — девушки так, словно это их любимая игра, а Опсара — словно ее руки и ноги вязли в песке.

Глядя на них, Эсменет впервые после встречи в саду подумала об Ахкеймионе.

Она наткнулась на Верджау: он шел по коридору в свой кабинет, нагруженный множеством свитков и табличек. Пока Эсменет поднималась на возвышение, он раскладывал свои материалы. Писцы уже заняли места у ее ног, на коленях перед невысокими пюпитрами, которые так любили кианцы. Верджау пристроил отчет на сгибе локтя и встал между ними на расстоянии нескольких шагов — прямо на дерево, вытканное на алом ковре.

— Прошлой ночью были задержаны двое тидонцев, они писали ортодоксальные призывы на стенах казарм Индурум.

Верджау выжидающе посмотрел на Эсменет. Писцы быстро записали его слова, и их перья замерли.

— Кто они по положению? — спросила она.

— Из касты слуг.

Подобные инциденты всегда внушали ей невольный страх — не перед тем, что может случиться, но перед тем, какой из этого следует вывод. Почему они упорствуют?

— Значит, они не умеют читать.

— Возможно, они перерисовывали значки, написанные для них кем-то на обрывке пергамента. Похоже, им заплатили. Кто именно — они не знают.

Несомненно, это нансурец. Очередная мелкая месть Икурея Конфаса.

— Довольно, — ответила Эсменет. — Пусть их выпорют и вышлют.

Легкость, с какой слова слетели с ее губ, ужасала Эсменет. Один ее вздох — и эти люди, эти жалкие дураки могли бы умереть в муках. Вздох, который мог стать чем угодно — стоном наслаждения, удивленным вскриком, словом сострадания…

Это и есть власть, поняла Эсменет: слово превращается в дело. Стоит ей сказать — и мир будет переписан. Прежде ее голос рождал лишь прерывистые вздохи, подгоняющие семяизвержение.

Прежде ее крики могли лишь предвосхищать несчастья и обольщать, выманивая ничтожную милость. Теперь же ее голос сам стал милостью и несчастьем.

От этих мыслей у нее закружилась голова.

Она смотрела, как писцы записывают ее приговор. Она быстро научилась скрывать свое ошеломление. Она снова поймала себя на том, что прижимает руку — левую руку с татуировкой — к животу, словно то, что зрело в ее утробе, было священным даром для всего сущего. Может, весь мир вокруг — ложь, но ребенок в ней… Ничто другое не дает женщине большей уверенности, даже если боится.

Какое-то мгновение Эсменет наслаждалась ощущением тепла под своей ладонью, уверенная, что это всплеск божественности. Роскошь, власть — это мелочи по сравнению с другими, внутренними переменами. Ее чрево, бывшее постоялым двором для бесчисленных мужчин, отныне стало храмом. Ее ум, прежде пребывавший во мраке невежества и непонимания, стал маяком. Ее сердце, прежде бывшее помойкой, стало алтарем… для Воина-Пророка.

Для Келлхуса.

— Граф Готьелк, — продолжал Верджау, — трижды ругал нашего господина.

Она отмахнулась.

— Дальше.

— При всем моем уважении, госпожа, мне кажется, что это дело заслуживает большего внимания.

— Скажи мне, — раздраженно спросила Эсменет, — а кого граф Готьелк не ругал? Вот когда он перестанет прохаживаться по поводу нашего владыки и господина, тогда я буду беспокоиться.

Келлхус предупреждал ее насчет Верджау. Этот человек недолюбливает тебя, говорил он, потому что ты женщина. И по природной гордости. Но поскольку и Эсменет, и Верджау понимали и принимали его бессилие, их отношения стали скорее соперничеством брата и сестры, а не противостоянием врагов. Странно иметь дело с людьми и знать, что никаких тайн не утаишь, никаких мелочей не скроешь. На взгляд постороннего, их противостояние было помпезным, даже трагическим. Но между собой они никогда не думали о том, что скажут другие, — ведь Келлхус был уверен, что они все понимают.

Эсменет одарила Верджау извиняющейся улыбкой.

— Прошу, продолжай. Он недоуменно кивнул.

— Среди айнонов еще одно убийство. Некто Аспа Мемкумри, из людей господина Ураньянки.

— Багряные Шпили?

— Наш осведомитель утверждает, что так.

— Осведомитель… ты имеешь в виду Неберенеса. — Когда Верджау кивнул, она сказала: — Приведи его ко мне завтра утром… тайно. Нам нужно точно узнать, что они делают. А пока я переговорю с нашим владыкой и господином.

Лысый наскенти отметил что-то на восковой дощечке, затем продолжил:

— Граф Хулвагра был замечен за отправлением запрещенного обряда.

— Пустяки, — ответила она. — Наш господин не запрещает своим слугам иметь суеверия. В основе верности лежит не страх, Верджау. Особенно если речь идет о туньерах.

Снова росчерк пера, повторенный всеми писцами. Секретарь перешел к следующему пункту, на сей раз не поднимая глаз.

— Новый визирь Воина-Пророка, — сказал он бесцветным голосом, — кричал в своих покоях.

У Эсменет перехватило дыхание.

— Что он кричал? — осторожно спросила она.

— Никто не знает.

Думать об Ахкеймионе всегда было немного горько.

— Я сама с ним поговорю… Ты понял?

— Понял, госпожа.

— Что-нибудь еще?

— Только списки.

Келлхус призвал Людей Бивня следить за своими вассалами и вообще всеми людьми, даже самыми знатными, и доносить о любых несоответствиях в поведении или характере — обо всем, что могло указать на подмену человека шпионом-оборотнем. Имена таких подозреваемых заносили в списки. Каждое утро десятки, если не сотни айнрити собирались и проходили пред всевидящими очами Воина-Пророка.

Из тысяч, попавших под подозрение, один убил посланных за ним людей, двое исчезли до ареста, одного воины из Сотни Столпов схватили для допроса, а еще одного — барона из людей пфальцграфа Чинджозы — пока оставили в покое, надеясь раскрыть крупный заговор. Приходилось действовать тупо и грубо, но другого способа — чтобы не подставить при этом Келлхуса — у них не было. Из тридцати восьми шпионов-оборотней, уже обнаруженных Келлхусом, были схвачены или убиты менее десятка.

Оставалось лишь одно: ждать, пока они проявятся сами.

— Пусть шрайские рыцари соберут всех вместе, как всегда.

Выслушав отчеты, Эсменет прошлась вокруг западной террасы, чтобы насладиться солнечным светом и поприветствовать — пусть из далека — десятки льстецов, собравшихся на крышах внизу. Это внимание и раздражало, и возбуждало ее. Когда Эсменет приходила в отчаяние от своей бесполезности, она пыталась придумать, чем отплатить людям за их удивительное терпение. Вчера она послала гвардейцев раздавать хлеб и суп. Сегодня — хвала Момасу за ветерок с моря! — она бросила им два алых покрывала: они извивались, как угри в воде, пока летели вниз. Эсменет рассмеялась, когда толпа кинулась к ним.

Потом она наблюдала за полуденным Покаянием вместе с тремя наскенти. Обычно этот обряд применялся для отпущения грехов ортодоксов, выступавших против Воина-Пророка. Но вопреки ожиданиям, многие Люди Бивня стали возвращаться, некоторые но два и три раза, на другой день или через день. Даже заудуньяни — включая тех, кто прошел первое таинство Погружения, — приходили и заявляли о том, что поддались сомнениям, злобе или чему-то еще во время осады. В результате собиралось так много людей, что наскенти стали проводить ритуал Покаяния за пределами дворца Фама.

Кающиеся подходили к Судьям, раздевались до пояса и строились длинными неровными рядами, потом опускались на колени. Их спины блестели в лучах садящегося солнца. И пока наскенти читали молитвы, Судьи методично шли между кающимися, ударяя каждого три раза ветвью Умиаки. С каждым ударом они восклицали:

     — За раны, которые исцеляют!

     — За отнятое, которое будет отдано!

     — За проклятие, которое спасет!

Эсменет ломала руки, глядя на то, как поднимаются и опускаются черные ветви. Она страдала от вида крови, хотя по большей части люди получали лишь ссадины. Их спины с худыми торчащими ребрами и позвонками казались такими хрупкими. Но как они смотрели на нее! Как на рубеж, отмечающий расстояние, неодолимое без этих ударов. Это больше всего тревожило Эсменет. Когда Судьи наносили удар, некоторые кающиеся выгибались, и на их лицах появлялось выражение, которое хорошо знали шлюхи, но ни одна женщина не могла понять до конца.

Отводя взгляд, Эсменет мельком заметила Пройаса в самых задних рядах. Почему-то он казался ей более обнаженным, чем остальные. Охваченная застарелой враждой, она гневно посмотрела на него, и он не выдержал ее взгляда. Когда Судьи прошли мимо него, он спрятал лицо в ладонях, содрогаясь от рыданий. К своему ужасу, Эсменет поймала себя на мысли: интересно, о ком он сокрушается — о Келлхусе или об Ахкеймионе?

Она не присутствовала на вечерней церемонии Погружения, решив в одиночестве поужинать у себя. Ей сказали, что Келлхус очень занят нынешним походом Священного воинства на Ксераш, поэтому она ужинала, обмениваясь шутками с рабынями, и заняла сторону Фанашилы в споре, как она поняла, о цветных поясах. Для разнообразия подразним Иэль, подумала Эсменет.

Потом она заглянула в детскую проведать Моэнгхуса и направилась в свою личную библиотеку…

Где недавно обосновался Ахкеймион.

Дворец Фама в архитектурном смысле был невероятно пышен и экстравагантен. Каждый его угол, отделанный лучшим мрамором, выдавал склонность кианцев к красоте и элегантности. Все было роскошно — от бронзовых ромбовидных решеток на окнах до полосок перламутра, подчеркивающих островерхие арки. Дворцовый комплекс представлял собой радиальную сеть двориков, пристроек и галерей, становящихся все выше по мере того, как строение взбиралось на холм. Селлхус с супругой занимали ряд комнат на самой вершине — высшей точке Карасканда, как любила повторять себе Эсменет, — откуда открывался вид на яблоневый сад с зубцами древних камней. Это, говорил Келлхус, делает их уязвимыми для необычных способов нападения. Колдовству не мешают ни высота, ни стены. Именно поэтому Ахкеймиону приходится жить так болезненно близко.

Достаточно близко, чтобы ветер доносил до него ее плач.

«Акка…»

Она остановилась перед обшитой деревянными панелями дверью, вдруг осознав, как далеко она ушла, чтобы отогнать мысли о нем. Он не был настоящим, когда впервые пришел к ней той ночью. Нет. Он стал настоящим, когда она мельком заметила его в яблоневом саду. Но он казался опасным. Словно одним своим видом он способен уничтожить все, что случилось с тех пор, как Священное воинство выступило из Шайгека.

Как может один взгляд на былое стереть прошедшие годы?

«Что я делаю?»

Опасаясь, что не выдержат нервы, Эсменет постучала левой рукой в дверь. Она глядела на синих змей, вытатуированных на ее запястье. Какой-то миг, пока дверь не отворилась, она была уверена, что увидит за порогом не Ахкеймиона, а Сумну. Она чувствовала холодный кирпичный подоконник той комнаты под своими нагими бедрами. А еще она вспомнила нутром, каково это — быть товаром.

Затем перед ней возникло лицо Ахкеймиона, чуть постаревшее, но по-прежнему суровое и волнующее, каким она его помнила. В расчесанной бороде прибавилось седины, и белые пряди складывались в подобие ладони. Его глаза… в них проглядывало что-то незнакомое.

Никто не произнес ни слова. Неловкость ледяным комком встала у нее в горле.

«Он живой… он и правда живой».

Эсменет боролась с желанием прикоснуться к нему. Она ощущала запах реки Семпис, горечь черных ив на горячем шайгекском ветру. Она видела, как Ахкеймион ведет своего печального мула, исчезая вдали навсегда, как она тогда думала.

«Что же снова привело тебя ко мне?»

Затем взгляд Ахкеймиона опустился на ее живот, задержался там на мгновение. Эсменет отвела глаза, сердито посмотрев на стены с книжными шкафами у него за спиной.

— Я пришла за «Третьей аналитикой рода человеческого».

Не говоря ни слова, Ахкеймион подошел к ряду шкафов у южной стены. Он достал большой фолиант в потрескавшемся кожаном переплете, взвесил в руках. Попытался усмехнуться, но в глазах его не было веселья.

— Входи, — сказал он.

Она сделала четыре осторожных шажка за порог. В комнате веял его запах. Слабый мускусный запах, который Эсменет всегда связывала с колдовством. Кровать стояла на том месте, где прежде было ее любимое кресло, — там она впервые прочла «Трактат».

— Однако… Его перевели на шейский, — заметил Ахкеймион, оценивающе поджимая нижнюю губу. — Для Келлхуса?

— Нет. Для меня.

Она хотела сказать это с гордостью, но вышло язвительно.

— Он научил меня читать, — более осторожно объяснила она. — В наших скитаниях по пустыне, между прочим.

Ахкеймион побледнел.

— Читать?

— Да… Представь себе, научил женщину. Он нахмурился, явно от смущения.

— Старый мир умер, Акка. Старые законы мертвы. Да ты и сам знаешь.

Ахкеймион заморгал, словно его ударили, и она поняла: он хмурится от ее тона, а не от ее слов. Он никогда не презирал женщин.

Ахкеймион посмотрел на выпуклые буквы на обложке. В том, как он провел по ним пальцем, была забавная и милая почтительность.

— Айенсис — мой старый друг, — сказал он, передавая книгу. На сей раз его улыбка была искренней, но испуганной. — Будь с ним ласкова.

Избегая прикосновения, она взяла книгу из его рук и почувствовала комок в горле.

На миг их взгляды встретились. Она хотела что-то пробормотать — благодарность или глупую шутку, как прежде, — но вместо этого пошла к двери, прижимая книгу к груди. Слишком много былых… радостей. Слишком много привычек, которые могут бросить Эсменет в его объятия.

И, будь он проклят, он это знал! Он использовал это.

Ахкеймион произнес ее имя, и Эсменет застыла на пороге. Когда она обернулась, страдальческое выражение его лица заставило ее опустить глаза.

— Я… — начал он. — Я был твоей жизнью. Я знаю, что это так, Эсми.

Эсменет закусила губу, не желая поддаваться инстинкту обмана.

— Да, — сказала она, глядя на выкрашенные в синий цвет пальцы своих ног. По какой-то извращенной логике она решила, что завтра утром прикажет Иэль изменить цвет.

«Что он для меня значит? Его сердце было разбито задолго до того…»

— Да, — повторила Эсменет. — Ты был моей жизнью. — Она посмотрела на Ахкеймиона устало, а не гневно, как хотела. — А он стал моим миром.


Она бросала взоры на широкую равнину его груди, спускаясь по ложбине живота к мягкому золоту лобка, где находила его суть, сияющую в соблазнительном полумраке между простыней. Он казался ей необъятным, когда она ложилась щекой на его плечо. Как новый мир, манящий и пугающий.

— Я виделась с ним вечером.

— Я знаю. Ты сердилась…

— Не на него.

— На него.

— Но почему? Он ведь просто любит меня, и больше ничего!

— Мы предали его, Эсми. Ты предала его.

  — Но ты говорил…

  — Существуют грехи, Эсми, которые даже Бог не может отпустить. Только обиженный.

  — О чем ты говоришь!

  — Я говорю о том, почему ты на него злишься.

С ним всегда было так. Он всегда говорил о том, что находится вне человеческого разумения. Словно Эсменет   — как любой другой мужчина, женщина, дитя   — каждый раз просыпалась, чтобы ощутить себя выброшенной на берег, и только он мог объяснить, что случилось.

  — Он не простит, — прошептала она.

В его взгляде была какая-то нерешительность, необычная для него и потому пугающая.

  — Он не простит.


Великий магистр Багряных Шпилей обернулся. Он был слишком ошеломлен, чтобы скрыть свое изумление, и слишком пьян, чтобы вполне выразить его.

— Ты жив, — сказал он.

Ийок молча застыл на пороге. Элеазар обвел взглядом битую посуду и остывающие лужи кроваво-красного вина. Его глаза побагровели. Он фыркнул не то насмешливо, не то с отвращением, затем снова повернулся к балюстраде. Оттуда открывался вид на дворец Фама, сумрачно и загадочно возвышавшийся на холме.

— Когда Ахкеймион вернулся, — процедил он, — я решил, что ты мертв. — Он наклонился вперед, потом снова оглянулся на призрак. — Более того. — Он поднял палец. — Я надеялся, что ты мертв. — Он перевел взгляд на стены и здания усеивавшие противоположный склон.

     — Что случилось, Эли? Элеазар был готов рассмеяться.

— А ты не видишь? Падираджа мертв. Священное воинство вот-вот выступит на Шайме… Мы попираем стопой выю врага.

— Я говорил с Саротеном, — бесстрастно сказал Ийок, — и с Инрумми…

Протяжный вздох.

— Тогда ты знаешь.

— Честно говоря, мне трудно в это поверить.

— Поверь. Консульт действительно существует. Мы смеялись над Заветом, но на самом деле шутами были сами.

Долгая укоризненная тишина. Ийок всегда призывал серьезнее относиться к Завету. И понятно почему… теперь понятно. Они полагали, что Псухе — лишь тупой инструмент, слишком грубый и не способный сделать ничего опасного — вроде этих… демонов.

«Чеферамунни! Сарцелл!»

Перед его мысленным взором возник скюльвенд, окровавленный и величественный, поднимающий безликую голову демона для всеобщего обозрения. Элеазар услышал рев толпы.

— А князь Келлхус? — спросил Ийок.

— Он пророк, — тихо ответил Элеазар.

Он наблюдал за Келлхусом. Он видел его после снятия с креста — видел, как тот сунул руку себе в грудь и вырвал свое проклятое сердце!

«Какой-то фокус, иначе быть не может!»

— Эли, — начал Ийок, — наверняка это…

— Я сам говорил с ним, — перебил его магистр, — и довольно долго. Он истинный пророк, Ийок. А мы с тобой… что ж, мы прокляты. — Он посмотрел на главу шпионов, скривился в болезненной насмешке. — Еще смешнее, что мы, похоже, оказались не на той стороне…

— Прошу тебя! — взмолился его собеседник. — Как ты можешь…

— О, я знаю. Он видит… то, что способен видеть только Бог. Магистр резко повернулся к одному из глиняных кувшинов, схватил его и встряхнул в надежде услышать красноречивый плеск вина. Пусто. Элеазар бросил кувшин в стену и разбил его. Он улыбнулся Ийоку, застывшему от изумления.

— Он показал мне, кто я есть. Ты знаешь эти мыслишки, эти догадки, что крысами шныряют у тебя в душе? Он ловит их, Ийок. Он ловит их и держит перед тобой за шкирку, а они верещат. А он называет их и объясняет тебе, что они значат. — Элеазар снова отвернулся. — Он видит тайны.

— Какие тайны? О чем ты, Эли?

— Ой, да не бойся. Ему плевать, трахаешь ты мальчиков или удовлетворяешь себя ручкой от метлы. Это тайны, которые ты прячешь от себя самого, Ийок. Вот в чем дело. Он видит… — Магистр поперхнулся, посмотрел на Ийока и рассмеялся. Он чувствовал, как по его щекам катятся горячие слезы. Голос стал хриплым. — Он видит, что терзает твое сердце.

«Твоя школа обречена по твоей вине».

— Ты пьян, — раздраженно сказал приверженец чанва. Элеазар поднял руку и сделал широкий жест.

— Пойди и сам с ним поговори. Он вывернет тебя наизнанку и найдет под твоей шкурой не только мясо. Увидишь…

Его собеседник фыркнул и пошел прочь, на ходу пнув ногой металлическую чашу.

Великий магистр Багряных Шпилей откинулся на спинку кресла и снова обратил взор к затянутому полуденным маревом дворцу Фама. Стены, террасы, колоннады. От той части, где находились кухни, поднимался дымок. В квадратные ворота чередой втягивались кающиеся.

«Там… Он где-то там».

— Ийок! — вдруг позвал он.

— Что?

— На твоем месте я бы поостерегся того адепта Завета. — Он рассеянно потянулся к столу в поисках вина или чего-нибудь. — Сдается мне, он хочет тебя прикончить.


Глава 3 КАРМКАИД

Если ты запачкал тунику сажей, перекрась ее в черный цвет. Это отмщение.

Экьянн I. Сорок четыре послания

Вот еще один довод против предположения Готагги о том, что земля круглая. Как тогда люди могут возвышаться над своими братьями?

Айенсис. Речь о войне

Ранняя весна, 4112 год Бивня, Карасканд

Сухой сезон. В степи его приход предвещает множество признаков — первое появление Копья среди звезд над северным окоемом, слишком быстро скисающее молоко, первые караваны птиц в небесах.

В начале сезона дождей пастухи скюльвендов бродят по степи в поисках песчаной почвы, где трава растет быстрее. Потом дожди стихают, и пастухи перегоняют стада на более жесткую землю — там трава растет медленнее, но дольше останется зеленой. Когда горячие ветра сгоняют с неба облака, скюльвенды перемещаются туда, где есть дикие растения, от которых у скота прибавляется мяса и молока.

Эти странствия всегда привлекают к себе кого-то, кто жаждет отбить от стада упрямое животное. Своевольный бык может завести все стадо слишком далеко в степь, в широкие просторы опустошенных или вытоптанных пастбищ. В каждом сезоне какой-нибудь дурачок не досчитается лошади или коровы.

Найюр понимал, что сейчас такой дурачок — он сам. «Я отдал ему Священное воинство».

В зале совета покойного сапатишаха Найюр занимал место на высоком ярусе, располагавшемся амфитеатром вокруг стола совета. Он внимательно глядел на дунианина. Найюр не хотел общаться с айнрити, сидевшими рядом, но люди непрестанно заговаривали с ним, поздравляли его. Безмозглый тидонский тан даже сдуру поцеловал его колено! Они торжественно возглашали: «Скюльвенд!» — приветствуя его.

Воина-Пророка окружали изображения Кругораспятия — золото на черном. Он сидел на небольшом возвышении, так что взирал на сидевших за столом совета представителей Великих Имен свысока. Борода его была умащена маслом и заплетена. Золотистые волосы рассыпались по плечам. Под верхним одеянием длиной до колена на нем была белая шелковая туника, расшитая узором из серебряных листьев и серых ветвей. Вокруг пылали жаровни, и в их свете Келлхус казался текучим неземным существом, над-мирным пророком, каким он и провозглашал себя. Он обводил комнату лучистым взором, и там, где останавливались его глаза, раздавались радостные восклицания и вздохи. Он дважды посмотрел на Найюра, и тот отвел взгляд, презирая себя.

«Я жалок! Жалок!»

Колдун, этот шут с бабьей душонкой, которого считали мертвым, стоял перед возвышением слева от дунианина. Поверх льняной рясы на нем было алое одеяние до щиколоток. Что ж, хотя бы не разоделся, как любовница работорговца. Но Найюр понял выражение его лица: словно никак не мог поверить, что судьба вытянула ему такой жребий. Краем уха Найюр услышал слова Ураньянки, сидевшего на ряд ниже него: этот человек, Друз Ахкеймион, теперь визирь Воина-Пророка, его наставник и защитник.

Кем бы он там ни был, он выглядел слишком упитанным по сравнению с отощавшими благородными айнрити. Возможно, подумал Найюр, дунианин намерен прикрыться телом Ахкеймиона как щитом против Консульта или кишаурим, если те нападут.

Великие Имена снова восседали за столом совета, но теперь в них поубавилось надменности. Прежде они были королями и князьями, предводителями Священного воинства, а теперь превратились в советников. Они это понимали и по большей части сидели молча и задумчиво. Лишь иногда кто-нибудь наклонялся и шептал что-то на ухо соседу.

За один день привычный мир рухнул, перевернулся с ног на голову. Все увидели чудо — Найюр слишком хорошо понимал это, — но теперь испытывали странную неуверенность. Впервые в жизни они стояли на нехоженой земле и почти все, за малым исключением, ждали, чтобы дунианин указал им путь. Найюр некогда сам ждал того же от Моэнгхуса.

Когда последний из Меньших Имен занял свое место в амфитеатре, гул приглушенных голосов улегся. Казалось, воздух звенит, как натянутые нервы собравшихся. Найюр чувствовал, что для этих людей присутствие Воина-Пророка складывалось измножества неощутимых вещей. Как могут они говорить, не молясь ему? Противоречить, не кощунствуя? Сама мысль о возможности что-то посоветовать ему выглядела тщеславной.

В храме, где на молитвы никто не отвечает, они могли считать себя благочестивыми. Теперь они чувствовали себя подобно сплетникам, вдруг увидевшим перед собой того, о ком болтали. И он может сказать им все, что угодно, швырнуть их драгоценнейшее самомнение в костер своего презрения. Что же им делать, таким набожным и тщеславным? Что им делать теперь, когда священные писания готовы заговорить?

Найюр чуть не расхохотался. Он опустил голову и сплюнул между колен на пол. Ему было безразлично, заметил ли кто-то его усмешку. Чести нет, есть только превосходство — абсолютное и необратимое.

Чести нет — но есть истина.

Айнрити свойственна невыносимая церемонность и пышность обрядов. Готиан стал читать храмовую молитву. Он напряженно выпрямился, как юноша, надевший непривычные одежды — белая ткань со сложными вставками, на каждой два золотых Бивня пересекали золотой круг. Еще один вариант Кругораспятия. Его голос дрожал, и один раз он даже замолчал, не справившись с чувствами.

Найюр оглядывал зал. Сердце его сжалось. Он был изумлен тем, что люди плакали, а не ухмылялись, и впервые ощутил высокую цель, объединившую собравшихся людей.

Он видел это. Он видел безумную одержимость воинов у стен Карасканда, превосходившую даже ярость его утемотов. Он видел, как людей рвало вареной травой, когда они, шатаясь, шли вперед. Он видел других — они валились с ног, но все равно бросались на клинки язычников только для того, чтобы обезоружить врагов! Он видел, как люди улыбались — даже кричали от счастья! — когда их давили мастодонты. Он помнил, что подумал тогда: эти люди, эти айнрити — воистину Люди Войны.

Найюр видел это — но не понимал до конца. То, что сделал дунианин, уже нельзя уничтожить. Даже если Священное воинство погибнет, слова о том, что было, останутся. Чернила обессмертят безумие. Келлхус дал этим людям больше, чем обещание, больше, чем вдохновение и управление. Он дал им власть. Власть над собственными сомнениями. Власть над самыми ненавистными врагами человека. Он дал им силу.

Но как же ложь может сделать такое?

Мир, в котором они жили, был горячечным бредом, обманом чувств. И все же, как понимал Найюр, этот мир казался им реальным, как его собственный мир был реальным для него. С одним только различием (эта мысль странно тревожила Найюра): он мог отыскать истоки их мира в глубине своего собственного, но лишь потому, что знал дунианина. Из всех собравшихся он один имел почву под ногами, пусть и предательскую.

Внезапно все, что видел Найюр, разделилось надвое, словно два его глаза стали врагами друг другу. Готиан завершил молитву, и несколько священников начали ритуал Погружения для тех из Меньших Имен, кто из-за болезни не смог принять участие в предыдущей церемонии. Перед сидящим неподвижно, словно идол, Воином-Пророком поставили чашу с пылающим маслом. Первый из посвященных — судя но заплетенным волосам, туньер — преклонил колена у треножника, затем обменялся ритуальными словами со священником, ведущим церемонию. Лицо туньера было побито оспой и войной, но глаза — как у десятилетнего мальчика: широко распахнутые в надежде и ожидании. Одним движением священник погрузил руку в горящее масло, затем обвел ею вокруг лица туньера. Какое-то мгновение человек смотрел сквозь пламя, затем второй священник накрыл его влажным полотенцем. Комната взорвалась радостными криками, и тан упал в радостные объятия друзей. Лицо его сияло от восторга.

Для айнрити этот человек переступил незримый порог. Они наблюдали великое преображение, возвышение души к сонму избранных. Она была грязной, теперь же очистилась. И все видели это своими глазами.

Но для Найюра здесь был другой порог — между дурью и полным идиотизмом. Он видел инструмент, а не священный ритуал; механизм, как те замысловатые мельницы в Нансуре; устройство, с помощью которого дунианин перемалывает людей в то, что может переварить. И это он тоже видел собственными глазами.

В отличие от остальных на него не действовал дунианский обман. Айнрити видели события изнутри, а Найюр видел их снаружи. Он видел больше. Странно, как убеждения различаются изнутри и снаружи: то, что считаешь надеждой, истиной и любовью, вдруг оборачивается ножом или молотом — чьим-то орудием.

Орудие.

Найюр глубоко вздохнул. Некогда эта мысль терзала его. Непереносимая мысль.

Он рассеянно глядел на разворачивающийся перед ним фарс Айнрити, говорил ему когда-то Пройас, верят, будто судьба людей подчиняется непостижимому замыслу великих. В этом смысле, как понимал Найюр, Келлхус действительно был для них пророком. Они всегда жили как добровольные рабы, старающиеся совладать с яростью, толкавшей их против господина. Дороги их судеб были проложены извне и служили их тщеславию, позволяя им унижать себя, но при этом льстить своей огромной гордыне. Нет большей тирании, чем тирания рабов над рабами.

Но теперь среди них стоял рабовладелец. Почему бы не поработить того, кто и так раб? Так говорил Келлхус, когда они шли через пустыню. Чести в этом нет, но есть выгода. Верить в честь — значит быть внутри, в компании рабов и дураков.

Церемония закончилась. Король Карасканда Саубон встал, ибо Воин-Пророк призвал его к ответу.

— Я не пойду, — неживым голосом проговорил галеотский принц. — Карасканд мой. Я не отдам его, даже если буду проклят.

— Но Воин-Пророк требует, чтобы ты шел! — вскричал седовласый Готиан.

От того, как он произнес слова «Воин-Пророк», у Найюра волосы на затылке зашевелились. Это было жалко и недостойно. Великий магистр шрайских рыцарей, самый безжалостный враг дунианина до того, как раскрылась подмена Сарцелла, превратился в самого горячего приверженца Келлхуса. Такое непостоянство духа углубило презрение Найюра к айнрити.

— Я не пойду, — повторил Саубон.

Найюр заметил, что галеотский принц имел наглость прийти на совет в своей железной короне. Высокий, красный от загара и боевого пыла, он все равно походил на подростка, играющего в короля у ног Воина-Пророка.

— Я взял этот город мечом и не отдам его!

— Сейен милостивый! — вскричал Готьелк. — Ты взял? А как же тысячи других?

— Я отворил ворота! — с яростью ответил Саубон. — Я отдал город Священному воинству!

— Ты дал нам то, чего не смог удержать, — язвительно заметил Чинджоза. Он смотрел на железную корону, ухмыляясь, словно припомнил какую-то шутку.

— Головную боль, — добавил Готьелк, стиснув поросший седым волосом кулак. — Он дал нам головную боль.

— Я требую лишь того, что принадлежит мне но праву! — прорычал Саубон — Пройас! Ты ведь согласился поддержать меня, Пройас!

Конрийский принц беспокойно глянул на дунианина, затем смерил взглядом беснующегося караскандского короля. Во время осады тот голодал наравне с солдатами, исхудал, отрастил бороду, как сородичи его отца, и теперь выглядел старше.

— Нет. Я не отказываюсь от своего обещания, Саубон. — Его красивое лицо исказилось от нерешительности. — Но… обстоятельства изменились.

Спор был спектаклем, все шло по плану. Слова Пройаса были тому подтверждением, хотя он никогда бы не признал этого. Только одно мнение имело значение.

Все взоры устремились на Воина-Пророка. Саубон, ярившийся перед равными, теперь казался просто наглецом — король, потерпевший поражение в собственном дворце.

— Те, кто принесет Священную войну в Шайме, — сказал Воин-Пророк, словно ножом отрезал, — должны действовать свободно…

— Нет, — хрипло выдохнул Саубон. — Пожалуйста, нет… Сначала Найюр не понял его, но затем осознал, что дунианин вынудил Саубона выбрать себе проклятие. Он дает им право выбора только для того, чтобы взять их под контроль. Какая безумная проницательность!

Воин-Пророк покачал львиной головой.

— Здесь ничего нельзя сделать.

— Лишить его трона, — вдруг произнес Икурей Конфас— Протащить его по улицам. Выбить ему зубы.

Его слова встретили ошеломленным молчанием. Как глава заговорщиков-ортодоксов и доверенное лицо Сарцелла, Конфас стал изгоем среди Великих Имен. На совете перед битвой он больше молчал, а когда открывал рот, то говорил неуклюже, словно на чужом языке. Похоже, сейчас он не выдержал.

Экзальт-генерал обвел взглядом потрясенных соратников и хмыкнул. Он был одет по нансурской моде — синий плащ, наброшенный поверх украшенного золотом нагрудника. Ни голод, ни шрамы не оставили на нем отметок, словно после судьбоносного совета в Андиаминских Высотах прошло всего несколько дней.

Он обернулся к Воину-Пророку:

— Ведь это в твоей власти?

— Какая наглость! — прошипел Готьелк. — Ты не понимаешь, о чем говоришь!

— Уверяю тебя, старый дурень, я всегда понимаю, о чем говорю.

— И что же, — спросил Воин-Пророк, — ты понимаешь? Конфас дерзко улыбнулся.

— Что все это — подлог, А ты, — он обвел взглядом лица собравшихся, — самозванец.

По залу побежал приглушенный гневный шепот. Дунианин лишь улыбнулся.

— Но ты сказал не это.

Конфас впервые ощутил силу огромной власти дунианина над окружавшими его людьми. Воин-Пророк был не просто главой войска. Он был их средоточием и опорой. Эти люди не только выбирали слова и жесты, утверждающие его власть, но усмиряли свои страсти и надежды. Все движения их душ отныне подчинялись Воину-Пророку.

— Но, — беспомощно начал Конфас, — может ли кто-то другой…

— Другой? — переспросил Воин-Пророк. — Не путай меня с другими, Икурей Конфас. Я здесь, с тобой, — Он подался вперед так, что Найюр затаил дыхание. — Я в тебе.

— Во мне, — повторил экзальт-генерал. Найюр понимал, что Конфас пытается говорить презрительно, но его голос звучал испуганно.

— Я понимаю, — продолжал дунианин, — что твои слова рождены нетерпением. Что тебя раздражают перемены в Священном воинстве, связанные с моим присутствием. Сила, которую я дал Людям Бивня, угрожает твоим замыслам. Ты не знаешь, что дальше делать. Прикинуться смиренным, каким ты притворяешься с твоим дядей, или развенчать меня в открытую? И сейчас ты отрекаешься от меня в отчаянии, а вовсе не из желания показать всем, что я самозванец. Ты хочешь доказать себе, что ты лучший среди моих людей. Ибо в тебе, Икурей Конфас, живет отвратительная надменность. Уверенность в том, что ты есть мера всех остальных людей. Ее ты хочешь сохранить любой ценой.

— Неправда! — вскричал Конфас, вскакивая с кресла.

— Нет? Тогда скажи мне, экзальт-генерал, сколько раз ты мнил себя богом?

Конфас облизнул поджатые губы.

— Никогда!

Воин-Пророк скептически покачал головой.

— Разве место, которое ты занимаешь, не кажется тебе особенным? Продолжая лелеять свою гордыню перед моим лицом, ты должен претерпевать унижение лжи. Ты вынужден скрывать себя, чтобы доказать, кто ты есть. Ты должен умалиться, чтобы остаться гордым. И сейчас ты яснее, чем когда-либо в жизни, видишь это, но все равно не желаешь отказаться, отринуть свою мучительную гордыню. Ты путаешь страдание, порождающее страдание, со страданием, порождающим освобождение. Ты готов гордиться тем, чем не являешься, но отвергать то, что ты есть.

— Молчать! — взвизгнул Конфас— Никто не смеет разговаривать со мной так! Никто!

— Стыд не знаком тебе, Икурей Конфас. Он невыносим для тебя.

Конфас бешеными глазами обвел лица собравшихся. Зал наполнили рыдания — плач людей, узнавших себя в словах Воина-Пророка. Найюр смотрел и слушал. По коже его бежали мурашки, сердце отчаянно колотилось. Обычно он испытывал удовольствие от унижения экзальт-генерала, но сейчас все было иначе. Людей накрыл огромный стыд — тварь, пожирающая любую уверенность, обвивающая холодными кольцами самые пламенные души.

«Как он это делает?»

— Освобождение, — сказал Воин-Пророк так, словно его слово было единственной в мире открытой дверью. — Все, что я предлагаю тебе, Икурей Конфас, — это освобождение.

Экзальт-генерал попятился, и на невероятное мгновение показалось, что его ноги сейчас подогнутся и племянник императора падет на колени. Но затем из его груди вырвался невероятный, леденящий кровь смех, а по лицу скользнул отблеск безумия.

— Послушай его! — шепотом взмолился Готиан. — Разве ты не видишь? Он же пророк!

Конфас непонимающе посмотрел на верховного магистра. Его опустошенное лицо казалось ошеломляюще прекрасным.

— Ты здесь среди друзей, — сказал Пройас — Среди братьев. Готиан и Пройас. Другие люди и другие слова. Они разрушили чары речей дунианина и для Конфаса, и для Найюра.

— Братья? — вскричал Конфас — У меня нет братьев среди рабов! Думаете, он знает вас? Он говорит с сердцами людей? Нет! Поверьте мне, «братья» мои, мы, Икурей, кое-что понимаем в словах и людях. Он играет вами, а вы не понимаете. Он цепляет к вашим сердцам «истину» за «истиной», чтобы управлять самим током вашей крови! Глупцы! Рабы! Подумать только, я когда-то радовался вашему обществу! — Он повернулся спиной к Великим Именам и стал прокладывать себе путь к выходу.

— Стой! — пророкотал дунианин.

Все, даже Найюр, вздрогнули. Конфас споткнулся, как от толчка в спину. Его схватили, заставили обернуться, поволокли к Воину-Пророку.

— Убить его! — вопил кто-то справа от Найюра.

— Отступник! — кричали с нижних сидений.

И тут амфитеатр взорвался яростью. В воздухе замелькали кулаки. Конфас смотрел на них скорее ошеломленно, чем испуганно — как мальчик, которого ударил любимый дядюшка.

— Гордость, — сказал Воин-Пророк, мгновенно заставив всех стихнуть, как столяр смахивает стружку с верстака. — Гордость — это слабость… Для большинства это лихорадка, зараза, распаляемая чужой славой. Но для людей вроде тебя, Икурей Конфас, это изъян, полученный во чреве матери. Всю жизнь ты не понимал, что движет людьми вокруг тебя. Почему отец продает себя в рабство, вместо того чтобы удушить своего ребенка? Почему юноша вступает в Орден Бивня, меняя роскошь на келью, власть — на служение святому шрайе? Почему столько людей предпочитают отдавать, когда так легко брать? Но ты задаешь эти вопросы, потому что ничего не знаешь о силе. Ибо что есть сила, как не решимость отказаться от своих желаний и пожертвовать собой во имя братьев? Ты, Икурей Конфас, знаешь только слабость, и, поскольку у тебя нет решимости признать эту слабость, ты называешь ее силой. Ты предаешь своих братьев. Ты ублажаешь свое сердце лестью. Ты даже меньше, чем человек, но ты говоришь себе: «Я бог».

Экзальт-генерал в ответ выдавил шепотом «нет», и его шепот раздался по залу, отразился эхом от каждой стены.

Стыд. Найюр думал, что его ненависть к дунианину безмерна, что ничто не может затмить ее, но этот стыд, заполнявший все помещение совета, это унижение, от которого подступала тошнота, вытеснили его злость. Какое-то мгновение он видел не дунианина, а Воина-Пророка и испытал благоговение, на миг оказавшись внутри лжи этого человека.

— Твои полки, — продолжал Келлхус, — сдадут оружие. Ты перенесешь лагерь в Джокту и будешь ждать возвращения в Нансур. Больше ты не Человек Бивня, Икурей Конфас. Да ты никогда им и не был.

Экзальт-генерал ошеломленно моргал, словно его оскорбили именно эти слова, а не те, что были сказаны прежде. Найюр понял, что дунианин прав и Конфас действительно страдал от уязвленной гордости.

— С чего бы? — спросил экзальт-генерал прежним тоном. — Почему я должен повиноваться твоим приказам?

Келлхус встал и подошел к нему.

— Потому что я знаю, — сказал он, спускаясь с возвышения. Даже вдали от огня жаровен его чудесный вид не изменился. Весь свет сосредоточился в нем. — Я знаю, что император заключил сделку с язычниками. Я знаю, что вы хотите предать Священное воинство до того, как Шайме будет отбит.

Конфас сжался перед ним, попятился назад, но был схвачен верными. Найюр узнал нескольких из них: Гайдекки, Туторса, Семпер — их глаза сияли сильнее, чем от обычной ярости. Они казались тысячелетними старцами, древними как сама неизбежность.

— А если ты не подчинишься, — продолжал Келлхус, нависая над ним, — я прикажу тебя высечь и повесить на воротах. — Он так выговорил слово «высечь», что образ ободранного тела словно повис в воздухе.

Конфас смотрел на него в жалком ужасе. Его нижняя губа дрожала, лицо исказилось в беззвучном всхлипе, застыло, снова исказилось. Найюр схватился за грудь. Почему так колотится сердце?

— Отпустите его, — прошептал Воин-Пророк, и экзальт-генерал бросился бежать, закрывая лицо, отмахиваясь, словно в него летели камни.

И снова Найюр смотрел извне на ухищрения дунианина.

Обвинения в предательстве, скорее всего, были выдумкой. Что получил бы император от своих вечных врагов? То, что произошло сейчас, придумано заранее, понял Найюр. Все. Каждое слово, каждый взгляд, каждое озарение преследовали некую цель… Но какую? Использовать Икурея Конфаса как пример для остальных? Убрать его? Почему бы тогда не перерезать ему глотку?

Нет. Из всех Великих Имен один Икурей Конфас, прославленный Лев Кийута, обладал достаточной силой характера, чтобы удержать верность своих людей. Келлхус не терпит соперников, но не рискнет ввергнуть Священное воинство в междоусобицу. Только это спасло жизнь экзальт-генерала.

Келлхус ушел, а Люди Бивня стояли или, растянувшись на скамьях, смеялись и переговаривались. И снова Найюр смотрел на них так, словно у него две пары глаз, глядящих с разных сторон. Айнрити считают себя перекованными, закаленными очищением. Но он видел лучше…

Сухой сезон не закончился. Может быть, он не закончится никогда.

Дунианин просто избавился от строптивца в своем стаде.


Проталкиваясь сквозь толпу, Пройас искал взглядом скюльвенда. Секунду назад Воин-Пророк удалился под громогласные приветствия. Теперь лорды Священного воинства громко болтали, обмениваясь возмущенными и насмешливыми замечаниями. Было о чем поговорить: раскрытие заговора Икуреев, изгнание нансурских полков из Священного воинства, унижение экзальт— генерала, уничтожение…

— Бьюсь об заклад, имперские подштанники требуют замены! — Из ближайшей кучки конрийских вельмож донесся голос Гайдекки.

По забитому народом вестибюлю покатился хохот. Он был безжалостным и искренним — хотя, как заметил Пройас, в нем звучал напряженный отзвук плохого предчувствия. Победительные взгляды, громкие выкрики, решительные жесты — все это знаки их недавнего обращения. Но было что-то еще. Пройас ощущал это каждым своим нервом.

Страх.

Возможно, этого следовало ожидать. Как говорил Айенсис, душой человека управляет привычка. Пока прошлое имеет власть над будущим, на привычки можно полагаться. Но прошлое было отброшено, и Люди Бивня оказались опутаны суждениями и предположениями, которым более не могли доверять. Метафора вывернулась наизнанку: чтобы переродиться, надо убить себя прежнего.

Это небольшая, смехотворно малая плата за то, что они обретали.

Не найдя скюльвенда, Пройас стал всматриваться в лица собравшихся, отделяя тех, кто проклинал Келлхуса, от тех, кто согласен с ним. Многие, как Ингиабан, готовы были разрыдаться от искреннего раскаяния, широко открыв глаза и горестно поджав губы. Но в голосах других, вроде Атьеаури, звучала легкая бравада оправданных. Пройас завидовал им и заставлял себя опускать глаза. Никогда еще он не испытывал столь сильного желания уничтожить все, что он сделал. Даже с Ахкеймионом…

О чем он думал? Как он мог — он, методично перековывавший собственное сердце, придавая ему форму благочестия, — подойти так близко к мысли об убийстве самого Гласа Господнего?

От стыда у него кружилась голова и тошнота подступала к горлу.

Греховное сознание, как бы оно ни опьяняло в глубине своей, не имело ничего общего с истиной. Это жестокий урок, и еще страшнее он становился из-за своей поразительной очевидности. Несмотря на увещевания королей и полководцев, вера в смерть была дешевкой. В конце концов, фаним бросались на копья не менее яростно, чем их враги айнрити. Кто-то должен был обманываться. Как же можно убедиться в том, что некто — не то, что он есть? Если помнить о бренности рода человеческого, о долгой цепи обманов, которую люди зовут историей, не абсурдно ли говорить о чьих-то заблуждениях, претендуя на посвященность в некий абсолют?

Такая самоуверенность — почва для осуждения… и убийства.

За всю свою жизнь Пройас никогда не плакал так, как рыдал у ног Воина-Пророка. Ибо он, осуждавший алчность во всех ее проявлениях, оказался самым алчным из всех. Он жаждал истины,  и, поскольку она ускользала от него, он обратился к своим собственным убеждениям. А как же иначе, если они давали ему роскошь судить?

Если они были им самим.

Но обещание возрождения однажды обернулось угрозой смерти, и Пройас, как многие другие, предпочел стать тем, кто убивает, а не тем, кто умирает.

— Успокойся, — сказал тогда Воин-Пророк.

Всего несколько часов прошло после того, как его сняли с дерева Умиаки. Повязки на запястьях еще были пропитаны кровью.

— Не надо плакать, Пройас.

— Но я пытался убить тебя!

Блаженная улыбка пророка диссонировала с болью, которую он претерпевал.

— Все наши деяния кажутся нам истиной, Пройас. Когда то, что нам необходимо, оказывается под угрозой, мы пытаемся сделать это истиной, даже не раздумывая. Мы проклинаем невинных, чтобы сделать их виновными. Мы возвышаем неправедных, чтобы сделать их святыми. Мы сопротивляемся истине, как мать, продолжающая баюкать умершего ребенка.

Келлхус остановился и замолк, как будто слушал неуловимые для других голоса. Он поднял руку в странном жесте, словно пытался защитить свои слова. Пройас до сих пор помнил кровь, въевшуюся в линии его ладони. Линии выделялись, темные на фоне золотого свечения вокруг его пальцев.

— Когда мы верим без оснований или причины, Пройас, убежденность — все, что у нас есть, и проявления этой убежденности — единственное наше свидетельство. Наша вера становится нашим богом, и мы приносим жертвы, дабы ублажить ее.

И так же просто ему отпустили грехи, как будто достаточно знать его, чтобы простить.

Внезапно он поймал взгляд Найюра. Скюльвенд возвышался над толпой у входа в зал аудиенций. На нем было надето нечто вроде безрукавки из переплетенных кожаных шнуров с нанизанными монетами — возможно, для того, чтобы его раны дышали, — и старый пояс с железными бляхами поверх килта из черного дамаста. Пройас заметил, что кое-кто морщился, глядя на его скульптурные руки в шрамах — словно смерть, которую они несли, может быть заразной. Все Люди Бивня расступались перед ним, как псы перед львом или тигром.

Пройас чувствовал в этом скюльвенде нечто такое, от чего даже самых мужественных пробирала дрожь. Нечто большее, чем его варварское происхождение, кровожадная мощь и даже аура пытливого ума, придававшая глубину его образу. Вокруг Найюра урс Скиоаты витало ощущение пустоты и раскованности. Это внушало подозрение, что он способен на любую жестокость.

Самый неукротимый из людей. Так его называл Келлхус. И велел Пройасу быть осторожным…

«Им владеет безумие».

Уже не в первый раз Пройас представил себе перерезанное горло дикаря.

Ощутив его взгляд, Найюр двинулся к нему через толпу. Его ледяные глаза казались еще пронзительнее на фоне черной косматой гривы. Пройас знаком пригласил его следовать за собой, и скюльвенд коротко кивнул. Пройас повернулся, и его поймал за локоть Ксинем. Конрийский принц повел обоих по разукрашенным галереям дворца сапатишаха. Никто не сказал им ни слова.

Они остановились среди длинных теней храмового двора. Пройас повернулся к скюльвенду, борясь с желанием на всякий случай отступить подальше.

— Итак… что ты скажешь?

— Что Конфас посмеется до упаду, — презрительно отрезал Найюр. — Но ты призвал меня не для того, чтобы узнать мое мнение.

— Нет.

— Пройас, — произнес Ксинем, словно только сейчас ощутил неуместность своего присутствия, — я лучше вас оставлю…

«Он пошел, потому что ему больше некуда идти». Найюр хмыкнул. Скюльвенды не жаловали калек.

— Нет, Ксин, — ответил Пройас — Я доверяю тебе как никому другому.

Варвар нахмурился — он вдруг понял, в чем дело. На мгновение Пройас уловил в его взгляде неукротимое бешенство, словно Найюр клял себя за то, что проглядел смертельную опасность.

— Он тебя прислал, — сказал скюльвенд.

— Он.

— Из-за Конфаса.

— Да… Ты останешься с Конфасом в Джокте, когда Священное воинство выступит на Шайме.

Скюльвенд долго молчал, хотя его взгляд и поза выдавали дикую ярость. Он даже дрожал. Наконец Найюр сказал с угрожающим спокойствием:

— Значит, я буду его нянькой. Пройас глубоко вздохнул и нахмурился.

— Нет, — ответил он. — И да…

— Что ты хочешь сказать?

— Ты убьешь его.


Во тьме благоухали цветы.

— Жди его здесь, — сказал провожатый и молча ушел туда, откуда они явились.

Скрипнула дверная петля — дверь закрылась.

Ийок всматривался в рощу, но темные кроны деревьев мешали что-либо разглядеть. С неба светила луна — бледная пародия на солнце, — окаймляя серебром цветущие кроны. Цветы казались синими и черными.

Он был не один. По провалам в своем восприятии он понял, что в портиках вокруг рощи спрятались как минимум две дюжины лучников с хорами. Прямо сейчас они держали его под прицелом.

Понятная предосторожность, особенно учитывая недавние события.

Ийок с трудом верил тому, что увидел и услышал сегодня. Он испытал много дурных предчувствий по дороге из Шайгека. Ужасные рассказы о том, что вынесло Священное воинство — а значит, и Багряные Шпили, — усиливали предчувствие катастрофы. Когда пять дней назад лоцман провел его корабль в гавань Джокты, Ийок был готов к любым чудовищным откровениям.

Но не к таким. Священная война подчинилась воле живого пророка. И Консульт оказался реальностью — Консульт!

Но Ийок всегда был дотошным, еще до того, как чанв обвил его сердце своими холодными роскошными щупальцами. Вещи, как он понимал, обладали собственным внутренним порядком. Для осознания новых обстоятельств ему потребуется много дней, и еще больше — чтобы понять их скрытое значение. Возможно, в отличие от Элеазара он не впадет в отчаяние прежде, чем все поймет. Он не сломается под грузом обстоятельств.

Такая утрата. Эли был великим человеком, вдохновенным великим магистром… Надо посоветоваться с остальными и, возможно, выбрать на его место кого-то другого… более рационального. Но сначала надо прощупать так называемого Воина-Пророка. Этого человека с двухтысячелетним именем — Анасуримбор.

Ийок заметил огромные каменные дольмены, возвышавшиеся в лунном свете среди деревьев, и на мгновение задумался о давно умерших людях — тех, что поставили их. Такие следы прошлого, думал он, есть мерило веков, сваи настоящего. Они говорят о временах, когда никакого Карасканда на этих холмах и в помине не было, а предки самого Ийока бродили по беспредельным равнинам под Великим Кайарсусом. Взглянув на эти монументы, можно ощутить огромную бездну того, что уже забыто.

Ийока всегда огорчало то, что для Багряных Шпилей прошлое являлось лишь источником, откуда можно беспрепятственно тянуть знания и власть. Для его братьев руины были памятниками, не более. В стремлении показать свое превосходство над Заветом Багряные Шпили зашли так далеко, что свою забывчивость считали добродетелью. «Прошлое не подкупишь, — говаривали они, — а грядущее не похоронишь».

И это, как он подозревал, должно измениться. He-бог. Второй Армагеддон. Что, если все это — правда?

Ийок пошатнулся от этой мысли. Перед его внутренним взором замелькали видения: трупы, плывущие по реке Сают, сожжение Каритусаля, словно мрачная сцена из саг, драконы, спускающиеся на священные Шпили…

«Сначала главное, — напомнил он себе. — Живость в мышлении. Терпение в знании…»

На рощу налетел ветерок. Он шелестел в деревьях, бросал в воздух тысячи лепестков. Какое-то мгновение они обрамляли потоки воздуха, как мусор окаймляет прибой. Ийок подумал, что это, наверное, красиво. Затем он ощутил Метку… По темным аллеям между яблонями шел другой колдун.

Кто? Ийок помнил, что на него направлены хоры, и подавил желание осветить двор. Он вгляделся во мрак и рассмотрел темный силуэт, приближающийся к нему среди ветвей, уловил отблеск лунного света на лбу и левой щеке.

Да. Еще один слух оказался безумной реальностью: адепт Завета стал первым визирем князя Келлхуса. Значит, он учит Келлхуса Гнозису. Нелепостям нет конца.

— Ахкеймион! — окликнул Ийок.

Ему, наверное, мучительно разговаривать с людьми, так с ним поступившими. Ийок говорил Элеазару, что ничего хорошего из похищения адепта не выйдет. Сколько промахов! Чудо, что их школа еще не потеряла силу.

Ахкеймион, как тень, остановился шагах в пятнадцати и смотрел на Ийока сквозь нависавшие ветви. Голос его звучал жестко:

— Если твое око соблазняет тебя, Ийок…

Любитель чанва ощутил приступ страха. В чем дело? Пьяное предостережение Элеазара отдалось эхом в голове: опасайся адепта Завета.

— Где князь Келлхус? Силуэт оставался неподвижным.

— Он занемог.

— Но мне сказали… — Ийок осекся. Сердце его похолодело, дыхание застыло. Он понял, что Элеазар все знал.

«Он отдал меня им… Вот почему он напился…»

— Тебя обманули, — сказал адепт Завета.

— Но что я…

— Ты помнишь, что чувствовал той ночью в Иотии? Ты наверняка слышал, что я иду к тебе. И как другие кричали, призывая тебя на помощь.

Это был кошмар.

— Что теперь? — спросил магистр Шпилей. — Что здесь происходит?

— Он отдал тебя мне, Ийок. Воин-Пророк. Я просил о мести. Я умолял. — Ахкеймион пробормотал что-то после этих слов, и его глаза и губы засветились. — И он сказал «да».

Ийок оцепенел.

— Ты умолял?

Взгляд сияющих глаз опустился вниз в незримом кивке. Цветы и ветки сейчас были обведены красным на черном фоне.

— Да.

— Тогда, — отозвался Ийок, — я умолять не буду. Побежденные колдуны подчинялись правилам, но Ийок ими пренебрег. Отступать из дворца было некуда, особенно когда тебе в спину с тетивы смотрит смерть. Он попал в ловушку.

Как Ахкеймион в Сареотской библиотеке.

Вокруг него встала прозрачная стена его отражающей защиты. Затем воздух задрожал от его тайной песни — гортанного ответа причитающему Напеву Ахкеймиона.

Справа и слева от адепта Завета возникли две молнии, каждая с черной сердцевиной, каждая под наклоном к оси стоящего человека — Двойные Бури Хоулари. Вспышка молнии. Прозрачные нити света плясали вокруг сферической защиты Ахкеймиона. Тени мелькали, словно палицы у основания колонн. Мгновенные вспышки сверкали на хорах, спрятанных в тени портика. Белый, словно вырезанный из соли, Ахкеймион продолжал протяжно возглашать Напев.

Ийок запел быстрее, приковав свое отчаяние к мучительному смыслу, переливавшемуся из его души в его голос. Страсть становилась смыслом, смысл становился реальностью. Вспыхивали молнии, их ярость усиливалась. Ахкеймион выглядел как призрак на солнце, наполовину зарытым в землю. Разлетались ветви. Цветы рвались к небу, кружились, как горящие мотыльки. Деревья вокруг вспыхивали огнем и превращались в пламенные столпы.

Ахкеймион шагнул вперед из объятой пламенем рощи. Дольмены светились оранжевым на черном фоне.

Ийок в ужасе понял, что Ахкеймион просто играет с ним. Любитель чанва оставил Хоулари, обратившись к великому орудию своей школы — Драконьей Голове.

В воздухе выросла чешуйчатая голова. Распахнулись незримые челюсти, извергнув поток золотого огня. Выкрикивая свою песнь, Ийок смотрел, как этот поток распадается вокруг защиты противника. Струи пламени отклонялись вниз и в сторону, словно огонь наткнулся на стеклянную сферу. На ней появились трещины — разломы, источавшие бледные полосы света.

Драконья Голова снова нанесла удар, залив огнем весь сад и взметнув лепестки вверх стаей саранчи. Но адепт Завета продолжал наступать, перешагивая через завитки пламени и напевая свою песню. Трещины умножались, углублялись…

Ийок выкрикивал слова, но тут что-то вспыхнуло ярче молнии. Чистая сила, без образа и вида.

Воздух рассекли непонятные фигуры. Ослепительно белые параболы сорвались со своих идеальных орбит и сошлись на его круговой защите. Призрачный камень дрогнул и треснул, раскололся, как сланец под ударом молота.

Вспышка, а затем…


Невзирая на темноту, Найюр выехал из Роговых Врат в энатпанейские холмы. Он стреножил вороного коня, доставшегося ему после разгрома войска падираджи, и зажег костер на высоком выступе, откуда был виден город. Пустота подползала и впивалась в сердце, как тот самый ворон, который, по словам его безумной бабки, жил у нее в груди. Найюр немного полежал, прижавшись широкой спиной к еще теплому валуну и раскинув руки. Кончики пальцев щекотала трава. Он наслаждался теплом и дышал. Постепенно ворон затихал.

И он подумал: «Сколько звезд…»

Он больше не принадлежал к роду Людей. Он стал больше их. Не было ничего, что он не смог бы понять. Не было ничего, что он не мог бы сделать. Не было губ, которые он не мог бы поцеловать… Не осталось ничего запретного.

Глядя в бесконечные черные поля, он незаметно задремал. Ему снилось, что это он привязан к Серве на Кругораспятии, что он тесно прижимается к ней, входит в нее… Кажется, не может быть более глубокого проникновения.

— Ты сумасшедший, — прошептала она влажным от нетерпения ртом.

— Я твой, — выдохнул он на чужом языке. — Ты — последний оставшийся след.

Труп осклабился.

— Но я мертва.

Эти слова были подобны брошенному камню, и он проснулся — полуобнаженный, свернувшийся на камнях. Он замерз, голова кружилась. Он с трудом поднялся на ноги. Рассеянно смахнул с лица травинки и пыль. Что это за сон? Что за…

И тут он увидел ее.

Она стояла у костра в простой льняной рубашке. Кожа ее была оранжевой, гладкой и безупречной, как у богини, сотканной из пламени. Глаза ее сияли, словно два маленьких пожара. Пряди светлых волос около щек…

Серве.

Найюр тряхнул головой, оцарапал ногтями свои щеки, открыл рот, но не мог вздохнуть. Ветер стал ледяным. Серве.

Она улыбнулась, затем нырнула в окружавшую ее темноту.

Он бросился за ней, не надеясь найти. Постоял там, где прежде стояла она, и принялся ногами раздвигать траву, словно ища оброненную монетку или оружие. Отпечаток ее стопы заставил его пасть на колени.

— Серве! — закричал он, вглядываясь во мрак. Он вскочил на ноги. — Серве!

Затем он снова увидел ее. Она перепрыгивала с камня на камень вниз по склону, серебряная от лунного света. Внезапно мир накренился, превратившись в череду склонов и ущелий. Найюр увидел, как силуэт Серве скользнул между двумя огромными валунами. Внизу раскинулся Карасканд, лабиринт бирюзового и черного. Он устремился вперед по темным склонам, прыгнул в пустоту. Налетел на заросли маленьких юкк, зацепился за гротескное сплетение стволов. В небо с криками взлетела стая дроздов. Он вскочил на ноги, затем побежал, не дыша, без сердцебиения, непонятным образом находя дорогу на темной земле.

— Серве!

Он остановился между валунами, оглядывая залитую лунным светом землю. Вот она! Ее гибкая фигурка петляла, как заяц, вдоль основания холма.

Весенняя трава хлестала по ногам. Он делал гигантские прыжки, словно волк, преследующий добычу. Затем заскользил по камням, спускаясь вниз. Пригибаясь, размахивая руками в шрамах, он бросился к далекой фигурке. Его грудь вздымалась, с подбородка летела слюна. Но он не мог приблизиться к Серве. Она промчалась по полю и исчезла за холмом. — Ты моя! — взвыл он.

Перед ним вставал Карасканд — серпантин городских улиц и бесчисленные крыши до горизонта. Передовой бастион Триамисовых стен нависал над ним, прикрывая ближние кварталы города. Вскоре на виду остались только высоты и их монументальные строения.

Он снова увидел ее — прямо перед тем, как она исчезла в темной глубине ухоженной оливковой рощи. Найюр бросился следом через сплетения неподвижных ветвей. Когда он пробежал сквозь рощу, он оказался на поле битвы, неподалеку от руин выгоревшего коровника. Серве казалась белой точкой, взбиравшейся по валунам мертвого поля в ту сторону, где сложили огромные пирамиды из мертвых фаним.

На мгновение часть его души отчаялась. У него кружилась голова, ноги ныли от усталости. Он выдохся, но продолжал бежать по изрытой земле. Луна светила сзади, а его тень мелькала впереди, и Найюр неустанно следовал за ней, перепрыгивая через трупы лошадей, топча пятачки весеннего клевера. Он потерял Серве среди мертвых, но почему-то знал, что она будет ждать его.

Он задыхался, но чувствовал запах мертвых, толкая себя вверх по последнему вспаханному склону. Вскоре смрад стал невыносимым, таким резким и глубоким, что от него сводило желудок. Этот запах вызывал ощущение вкуса в основании языка.

«Чудовищно».

Найюр упал на колени, его вырвало. Потом он побрел, спотыкаясь, по трупам. В некоторых местах тела устилали землю циновкой из переплетенных рук и ног, а в других были свалены в кучи десятками, даже сотнями, и из-под них сочилось нечто вроде костяного жира. Лунный свет падал на обнаженную кожу, блестел на оскаленных губах, шарил в провалах разинутых ртов.

Он обнаружил Серве на свободном пятачке, исполосованном колеями телег, на которых увозили трупы. Она стояла к нему спиной. Он осторожно подошел, пораженный ее кошмарной красотой. За ней, над черной стеной деревьев, мерцал сигнальный огонь на вершине одной из башен Карасканда.

— Серве, — выдохнул он.

Она обернулась, и лицо ее раскрылось. Оно зашевелилось щупальцами, словно в черепе сплелись змеи. Найюр бросился на нее, опрокинул ее наземь, и на какое-то мгновение ужасное лицо приблизилось к нему. Он увидел, как розовые и влажные десны тянутся к диким глазам, лишенным век. Они катались среди трупов, пока ему наконец не удалось высвободиться. Найюр отшатнулся…

Не время ужасаться.

Она прыгнула в воздух, и что-то ударило его по скуле. Он полетел на кучу трупов головой вперед. Чтобы не упасть, схватился за холодную руку. Зацепился за распухшее тело, рванулся назад, чтобы не вымазаться в грязной жиже разложения.

Шпион-оборотень наблюдал за ним, меняя одно свое лицо на другое. На глазах у Найюра светлые локоны осыпались перьями с макушки, их унес порыв ветра, и это почему-то внушало наибольший ужас.

Он стоял, обливаясь потом, тяжело дыша. Он был безоружен и, хотя в глубине души с самого начала подозревал недоброе, до конца осознал это только сейчас.

«Я погиб».

Но тварь не бросилась на него, а подняла лицо к небу, откуда донеслось хлопанье крыльев.

Найюр проследил ее взгляд и увидел спускающегося из тьмы ворона. Справа от шпиона-оборотня поперек кучи тел лежал труп. Локти его были отведены назад, лицо обращено к Найюру, глаза пялились из запавших глазниц, губы обнажали черные десны. Птица села на серую щеку. Она смотрела на Найюра, и у нее было человеческое лицо, по размеру не больше яблока.

Он выругался, попятился. Что за новая напасть?

— Давно, — сказало личико тоненьким голоском, — очень давно заключен договор между нашими народами.

Найюр в ужасе смотрел на ворона.

— Я не принадлежу ни к какому народу, — прямо ответил он.

Испытующая тишина. Тварь посмотрела на него внимательно, словно принужденная вновь возвращаться к каким-то давним условиям.

— Возможно, — сказала она. — Но что-то тебя с ним связывает. Иначе бы ты не стал его спасать. Не стал бы убивать мое дитя.

— Ничего меня не связывает! — выплюнул Найюр. Тварь в курьезной птичьей манере склонила голову набок.

— Но прошлое связывает нас всех, скюльвенд, как тетива направляет полет стрелы. Все мы нацелены, направлены и выпущены. Остается только увидеть, куда мы вонзимся… попадем ли мы в цель.

Он не мог глубоко вздохнуть. Мучительно было поднимать глаза, словно все вокруг клацало миллионами жующих зубов. Это происходит на самом деле. Почему ничто не может быть простым? Почему ничто не может быть чистым? Почему мир постоянно унижает его, оскорбляет? Сколько он еще выдержит?

— Я знаю, за кем ты охотишься.

— Ложь! — взревел Найюр. — Все ложь!

— Он ведь приходил к тебе, не так ли? Отец Воина-Пророка. — По личику твари скользнула легкая насмешка. — Дунианин.

Скюльвенд смотрел на тварь. Его разум сокрушали противоречивые чувства — смятение, ярость, надежда… Он ухватился за последний оставшийся след, единственный истинный след. Его сердце всегда знало, что это верное чувство.

Ненависть.

Он стал очень спокойным.

— Охота закончена, — сказал он. — Завтра Священное воинство выступает на Ксераш и Амотеу. А я остаюсь.

— Тобой сделали ход, и больше ничего. В бенджуке каждый ход знаменует новое правило. — Маленькое личико взирало на него, лысый череп сверкал в лунном свете. — И это новое правило — мы, скюльвенд.

Крохотные, невероятно древние глазки. Намек на мощь, гудящую в жилах, сердце и крови.

— Даже мертвым не избежать доски.


Когда Ахкеймион нашел Ксинема в его покоях, маршал был абсолютно пьян. Ахкеймион не мог припомнить, когда тот в последний раз так надирался.

Ксинем закашлялся — словно гравий бросили в деревянный ящик.

— Ты это сделал?

— Да…

— Хорошо, хорошо! Ты ранен? Он никак тебя не задел?

— Нет.

— Они у тебя?

Ахкеймион сделал паузу, не услышав «хорошо» после своего ответа на второй вопрос Ксинема. «Он хочет, чтобы я тоже страдал?»

— Они у тебя?! — выкрикнул Ксинем.

— Д-да.

— Хорошо… Хорошо! — ответил Ксинем. Он вскочил с кресла, но это движение казалось таким же напряженным и бесцельным, как и все остальные его действия после потери глаз. — Дай их мне!

Он выкрикнул это так, словно Ахкеймион был аттремпским рыцарем.

— Я… — с трудом выговорил Ахкеймион. — Я не понимаю…

— Дай их… Уйди!

— Ксин… Ты должен объяснить мне!

— Уйди!

Ксинем крикнул так яростно, что Ахкеймион уставился на друга в изумлении.

— Ладно, — пробормотал он, направляясь к дверям. Желудок его сводило и поднимало рывками, словно он шагал по морским волнам. — Ладно.

Он резко распахнул двери, но по какой-то странной причине на несколько секунд задержался на пороге, а затем захлопнул их, убедив слепого в своем уходе. Он затаил дыхание и глядел, как его друг шагает к западной стене, вытянув левую руку перед собой, а вправой сжимая окровавленную тряпицу.

— Наконец-то, — прошептал Ксинем, всхлипывая и смеясь одновременно. — Наконец…

Он продвигался по стене налево, ощупывая ее растопыренной ладонью. Небесно-голубые панели и нильнамешскую пастораль пятнали кровавые отпечатки. Добравшись до зеркала, он пробежал пальцами по раме из слоновой кости и остановился прямо перед стеклом. Он вдруг замер, и Ахкеймион испугался, что Ксинем услышит его хриплое дыхание. Пару секунд казалось, что Ксинем смотрит в зеркало пустыми дырами, что зияли на месте его некогда веселых и отчаянных глаз. Этот слепой испытующий взгляд был жаждущим.

И Ахкеймион с ужасом увидел, как Ксинем развернул тряпицу, поднес пальцы к одной глазнице, затем к другой. Когда он опустил руки, из складок кожи уже косили слезящиеся глаза Ийока.

Стены и потолок качнулись.

— Открывайтесь! — взвыл маршал Аттремпа. Он обводил своим мертвым кровавым взглядом комнату, на миг остановившись на Ахкеймионе. — Открыва-а-айтесь!!!

И он заметался по комнате.

Ахкеймион выскользнул за двери и убежал.


Элеазар сидел в темноте, сжимал друга в объятиях и укачивал его, понимая, что обнимает еще большую темноту.

— Ш-ш-ш…

— Э-эли, — выдохнул глава шпионов. Он дрожал и плакал, но казался вялым даже в страдании.

— Тсс, Ийок. Ты помнишь, как это — видеть?

По телу раба чанва прошла дрожь. Голова качнулась в пьяном кивке. Кровь сочилась из-под льняной повязки, чертя темные дорожки на щеке.

— Слова, — прошептал Элеазар. — Ты помнишь слова?

В колдовстве все зависит от чистоты смысла. Кто знает, на что способна слепота?

— Д-да….

— Тогда ты невредим.


Глава 4 ЭНАТПАНЕЯ

Подобно суровому отцу, война заставляет людей стыдиться и ненавидеть свои детские игры.

Протатис. Сто небес

Я вернулся с войны совсем другим человеком — по крайней мере, моя мать постоянно меня за это пеняла. «Теперь только покойники, — говорила она, — могут выдержать твой взгляд».

Триамис I. Дневники и диалоги

Ранняя весна, 4112 год Бивня, Момемн

Возможно, думал Икурей Ксерий III, сегодня будет ночь сладостей.

Из императорских покоев в Андиаминских Высотах Мекеанор казался широким блюдом, сияющим в свете луны. Ксерий не мог вспомнить, когда видел Великое море таким неестественно спокойным. Он подумал было позвать Аритмея, своего авгура, но передумал — скорее от надменности, чем от великодушия. Аритмей просто напыщенный шарлатан. Все они шарлатаны. Как говорит его мать, каждый человек, в конце концов, шпион, агент противоположных интересов. Все лица состоит из пальцев…

Как у Скеаоса.

Несмотря на головокружение, он облокотился на балюстраду и глядел в ночь, запахнул мантию из тонкой галеотской шерсти — было прохладно. Как всегда, его глаза были устремлены на юг.

Там лежал Шайме — и там был Конфас. То, что этот человек мог строить свои козни и процветать за пределами его, императора, досягаемости, походило на извращение. Нечто извращенное и пугающее.

Он услышал за спиной шорох сандалий.

— Бог Людей, — сказал шепотом его новый экзальт-капитан Скала. — Императрица желает поговорить с вами.

Ксерий набрал в грудь воздуха, с удивлением обнаружив, что сдерживал дыхание. Он обернулся и посмотрел в лицо высокого кепалоранца — в зависимости от освещения оно казалось то красивым, то уродливым. Белокурые волосы рассыпались по плечам, переплетенные серебряными лентами — знак какого-то жестокого племени. Скала был не самым приятным украшением, но он оказался хорошей заменой погибшему Гаэнкельти.

После той самой безумной ночи с адептом Завета.

— Впусти ее.

Он осушил чашу анплейского красного и, охваченный внезапным беспокойством, швырнул ее в сторону юга, словно она могла преодолеть огромное расстояние. Почему бы нет? Философы говорят, что сей мир — лишь дым, в конце концов. А он — огонь.

Он проследил за полетом золотой чаши и ее падением в сумрак нижнего дворца. Слабый звон и дребезжание вызвали улыбку на его губах. Он презирал вещи.

— Скала? — окликнул он уходящего.

— Да, о Бог Людей?

— Ведь какой-нибудь раб украдет ее… эту чашу.

— Действительно, Бог Людей. Ксерий сдержанно рыгнул.

— Кто бы это ни был, прикажи его выпороть.

Скала бесстрастно кивнул, затем повернулся к золотому интерьеру императорских покоев. Ксерий пошел за ним, стараясь не шататься. Он приказал одному из стоявших в стороне эотских гвардейцев закрыть раздвижные двери и задернуть занавеси. Там не на что смотреть, кроме как на спокойное море да бесчисленные звезды. Не на что.

Он постоял у ближайшего треножника, грея пальцы. Мать уже поднималась по ступеням из нижних покоев, и он сцепил большие пальцы, стараясь выбросить из мыслей лишнюю чушь. Ксерий давно усвоил, что только ум спасет его от Истрийи Икурей.

Глянув сверху на лестницу за увешанной гобеленами стеной, он заметил огромного евнуха императрицы Писатула. Тот стоял в передней, возвышаясь над стражником. Не впервые Ксерия посетила мысль; а не трахается ли мать с этим намасленным бегемотом? Он должен был бы беспокоиться о том, почему она явилась сюда, но в последнее время императрица казалась такой… предсказуемой. Кроме того, на него нашло благодушие. Явись она чуть попозже, он наверняка почувствовал бы себя больным.

Она и правда была слишком красива для старой шлюхи. Головной убор в виде перламутровых крыльев украшал ее крашеные волосы, вуаль из тонких серебряных цепочек доходила до нарисованных бровей. Золотая лента охватывала стан, стягивая ее простое платье; впрочем, стоимость этого набивного шелка, прикинул Ксерий, равнялась цене боевой галеры. Надо бы протереть глаза, чтобы не выглядеть таким пьяным, но вид у матери был скорее угодливый, чем язвительный…

Как давно все это тянется?

— Бог Людей, — произнесла она, перешагивая последнюю ступеньку. Потупила голову в идеальном джнанском жесте почтения.

На миг Ксерий замолчал и замер, обезоруженный неожиданным проявлением почтения.

— Матушка, — очень осторожно сказал он. Если злобная сука тычется мордой тебе в руку, значит, она хочет жрать. Очень.

— К тебе приходил тот человек… из Сайка.

— Да, Тассий… Он, наверное, прошел мимо тебя, когда уходил.

— Не Кемемкетри? Ксерий хмыкнул.

— В чем дело, матушка?

— Ты что-то слышал, — пронзительным голосом сказала она. — Конфас прислал сообщение.

— Неужели! — Он облизнул губы, отворачиваясь от нее. Сука. Всегда ноет над миской.

— Я вырастила его, Ксерий! Я заботилась о нем куда больше, чем ты! Я должна знать, что случилось. Я заслужила это!

Ксерий помолчал, краем глаза следя за ней. Странно, подумал он, что одни и те же слова могут взъярить его, но вызвать нежность у кого-то другого. Но ведь все всегда кончается одинаково? Все его капризы. Он посмотрел матери в лицо и поразился тому, как молодо сияли ее глаза в свете светильника. Ему нравился этот каприз…

— Говорят, — сказал он, — что этот самозванец, этот… Воин-Пророк, или как его еще там называют, обвинил Конфаса — меня! — в заговоре с целью предать Священное воинство! Представляешь?

Почему-то она совсем не удивилась. Ксерий подумал, что именно Истрийя могла выдать его планы. А почему нет? Ей была свойственна противоестественная смесь мужского и женского разума. Ею двигали и чрезвычайное стремление получить признание, и одержимость безопасностью. В итоге она повсюду видела опрометчивость и трусость. И прежде всего — в собственном сыне.

— Что случилось? — заботливо пропела она.

О да, нельзя забывать о драгоценной шкуре ее племянничка.

— Конфас изгнан. Он и остатки его войск сосланы в Джокту перед отправкой обратно в Нансур.

— Хорошо, — кивнула она. — Значит, твое безумие закончилось. Ксерий рассмеялся.

— Мое безумие, матушка? — Он одарил ее улыбкой — искренней и оттого убийственной. — Или Конфаса?

Императрица фыркнула.

— И что это значит, мой, хм, дражайший сын?

Ее возраст дает о себе знать. Ксерий видел, как это происходило с ровесниками отца: их черепа пустели, словно раковины моллюсков, а дряхлые тела казались мужественными по сравнению с ослабевшими душами. Ксерий подавил дрожь. Ведь его остроумие — от матери. Когда она успела так сдать?

И все же…

— Это значит, матушка, что Конфас выиграл. — Он пожал плечами. — Не я отозвал его.

— Что ты говоришь, Ксерий? Они знают… знают о твоих намерениях! Это безумие!

Он смотрел на нее и думал о том, как же она сумела продержаться столько лет.

— Конечно. Я уверен, что Великие Имена думают то же самое. Откуда у старой карги такой… такой невинный вид?

Она прикрыла глаза длинными ресницами, кокетливо усмехнувшись. Раньше это ей шло.

— Вижу, — сказала она, вздохнув, как пресыщенная любовница. Даже сейчас, спустя столько лет, он помнил ее руку в ту первую ночь. Ледяные ласки разжигали его огонь. В ту первую ночь…

Сейен сладчайший, как же это возбуждало!

Ксерий поставил чашу и повернулся к ней. Внезапно он опрокинул ее на постель под балдахином. Она не подчинилась покорно его хватке, как рабыня, но и не сопротивлялась. От нее пахло юностью… Сладкая будет ночь!

— Пожалуйста, матушка, — услышал он собственный шепот. — Так долго. Я так одинок… Только ты, матушка. Только ты меня понимаешь.

Он положил ее поперек имперского Черного Солнца, вытканного на покрывале. Дрожащими руками распустил ее платье. Чресла его так набухли, что он боялся не удержаться и запачкать ей платье.

— Ты любишь меня, — шептал он, задыхаясь. — Ты любишь…

Ее накрашенные глаза затуманились. Плоская грудь вздымалась под тонкой тканью. Он проникал взглядом сквозь путаницу морщинок, маской покрывавших лицо императрицы, в самую змеиную суть ее красоты. Он видел женщину, которую отец ревновал до безумия, которая показывала сыну восторги постельных тайн.

— Сыночек, — выдохнула она, — мой милый…

Его пальцы прижались к теплой коже. Сердце колотилось раскатами грома. Он провел рукой по ее голени, выбритой по айнонской моде, потом по гладкому бедру. Как такое может быть? Он добрался до ее паха, ощутил ее возбуждение…

В легких не хватило воздуха, чтобы закричать. Ксерий покатился по полу, задыхаясь и беззвучно разевая рот. Она стояла и поправляла платье, пока он пытался подняться и позвать стражу.

Первый из караульных был настолько ошеломлен, что ничего не сумел сделать — только умереть. Лицо его провалилось внутрь, из разорванной глотки хлынула кровь. Все происходящее казалось бредом. Огромный евнух Писатул пытался удержать императрицу, кричал что-то на непонятном языке. Она сломала ему шею легко, словно сорвала арбуз с плети.

Затем схватила меч.

Она походила на паука: две изящные руки мелькали, словно их было восемь. Она танцевала и кружилась. Мужчины падали с криками. Сапоги скользили в крови. Трещали и ломались кости.

Ксерий отвернулся и пополз к дверям. Страха в нем не было — страх приходит вместе с пониманием. Им двигало одно инстинктивное желание: сбежать отсюда, не видеть этого места.

Он пробрался мимо двух гвардейцев. Потом с воплем помчался по золоченому коридору. Ноги его скользили. Шлепанцы! Как можно бегать в этих проклятых шлепанцах?

Он пронесся мимо дымящихся курильниц, но чувствовал лишь смрад выделений собственного кишечника. Как же матушка будет смеяться! Ее мальчик обделался — и прямо на императорские регалии.

Бежать! Бежать!

Откуда-то он услышал команды Скалы. Он бросился по лестнице вниз, споткнулся, забился, как попавшая в сеть собака. Плача и бормоча, он поднялся на ноги и снова бросился бежать. Что случилось? Где стража? Гобелены и золоченые панели мелькали мимо. Его руки были в дерьме. И тут что-то заставило его рухнуть вниз лицом на мраморные плиты. На спину его упала тень, сотни гиен захохотали рядом с его глоткой.

Железные руки легли на его лицо. Ногти впились в щеки. В шее что-то смачно хрустнуло. Невероятное видение: его мать, окровавленная, растрепанная. Это не она…


Ранняя весна, 4112 год Бивня, Сумна

Сол поднял глаза, заморгал, нахмурился. Который сейчас час?

— Давай-давай! — В начале переулка стоял Хертата — Майтанет идет! Говорят, Майтанет идет к каменной набережной!

В глазах Хертаты светилась надежда или огромное желание. Солу было одиннадцать, но он видел такое и понимал без слов.

— Но работорговцы…

Работорговцы всегда были угрозой, особенно на каменных набережных, где они держали свой товар. Для них живой уличный мальчишка — как монета, подобранная на улице.

— Да они не посмеют, не посмеют! Майтанет идет! Они будут прокляты-прокляты!

Хертата всегда повторял слова дважды, хотя его жестоко за это дразнили. Называли Хертата-тата или грубее — Повторяла. Хертата был чужак.

— Это же сам Майтанет, Сол! — В глазах его стояли слезы. — Говорят, он уезжает-уезжает, за море-море!

— Но ветер…

— Нынче утром как раз подул! Он пришел, и он плывет за море-море!

Да на что ему этот Майтанет? Люди в золотых перстнях и монетки не подадут, если не захотят обмануть. И Майтанет тоже обманет. Проклятые жрецы.

Но слезы на глазах Хертаты… Сол видел, что тот боится идти один.

Сол со вздохом встал и пнул ногой лохмотья, на которых спал. Он хмыкнул прямо в радостное лицо Хертаты. Сол уже видел таких людей. Вечно хнычут среди ночи и мамочку зовут. Вечно ноют. Вечно их бьют из-за жратвы, потому как украсть они боятся. Такие не выживают. Никто из них не выживает. Как младший брат Сола…

Но только не он сам. Он быстрый, как заяц.

За углом переулка располагалась большая сукновальня. Мальчишки остановились, чтобы помочиться в большие чаны, выставленные перед входом. Тут всегда толпилось много народу, особенно по утрам. Они старались не смотреть на бродяг с «суконной болезнью» — когда ноги начинают гнить после многолетней работы в сукновальне, — хотя слышали их ругань и улюлюканье. Даже калеки презирали этих бедняг. Закончив, ребята поскорее покинули зловонный двор, насмехаясь над людьми, топтавшимися в цементных чанах — они стояли во дворе рядами. Отовсюду доносились звуки, с какими мокрая ткань шлепает по сухим камням. Мальчики пронеслись мимо возчиков, забивших дальний конец переулка своими повозками.

— А еда будет? — спросил Сол.

— Будут лепестки, — ответил Хертата. — Они всегда бросают цветы, когда шрайя выходит-выходит.

— Я спросил про жратву! — рявкнул Сол, хотя подумал, что в случае чего можно съесть и цветы.

Мальчик по-прежнему смотрел карими глазами себе под ноги. Он ничего не знал про еду.

— Это же он, Сол… Майтанет…

Сол с отвращением покачал головой. Чертов Хертата-тата. Чертов Повторяла.

Они миновали богатые улицы, примыкающие к Хагерне. Хозяева открывали лавочки и болтали со своими рабами, пока те вынимали тяжелые деревянные ставни из пазов на кирпичных карнизах. Порой мальчики замечали огромный монумент Святого предела между роскошными домами, обрамляющими небо. Каждый раз, когда на глаза им попадались башенки Юнриюмы, они присвистывали от изумления и тыкали в них пальцем.

Даже сироты на что-то надеются.

Они не осмелились войти в Хагерну из-за страха перед шрайскими рыцарями и пошли вдоль стены к гавани. Некоторое время они шли по самой стене, изумляясь ее огромным размерам. Стену оплетали зеленые лозы, и мальчики придумывали, на что похожи очертания свободных от растительности пятачков древнего камня — на кролика, сову или собаку. На рынке Промапас они услышали разговор двух женщин: те говорили, что корабль Майтанета стоит на якоре в Ксатантиевой Чаше — шестиугольной гавани, обустроенной каким-то древним императором в заливе Сумна много лет назад.

Они добрались до складов, с удивлением отметив, что на Мельничной улице уже полным-полно народу и идут все туда же, куда и они. Постояли, наслаждаясь ароматом свежего хлеба, и поглазели на мулов, в полумраке вращавших по кругу жернова. Казалось, что в городе начался праздник: повсюду звучали взрывы смеха и оживленные разговоры, сопровождавшиеся криками младенцев и воплями детей постарше. Сол невольно развеселился, его все меньше раздражали нелепые замечания приятеля. Он уже смеялся над шутками мальчика.

Сол никогда бы не признался, но он был счастлив оттого, что послушался Хертату. Шагая в толпе веселых горожан, он ощущал себя причастным к чему-то, словно посреди грязи, холода и презрения случилось некое невыразимое чудо.

Много ли времени прошло с тех пор, как убили его отца?

К импровизированной процессии присоединилась группа музыкантов, и мальчишки заплясали мимо складов с наклонными дверьми и узкими окнами. Потом они сделали остановку в тени Большого склада. Хертата никогда его не видел, и Сол рассказал, что его большой друг, император Икурей Ксерий III, хранит тут зерно на случай голода. Хертата взвыл от смеха.

Когда толпа стала слишком плотной, мальчишки решили пробежаться и обогнать ее. Сол был быстрее, он устремился вперед, а Хертата, смеясь, за ним. Они двигались в промежутках между группами людей, ныряли в узкие проходы, возникавшие и разветвлявшиеся в толпе. Пару раз Сол замедлял бег, и Хертата почти нагонял его, вопя от радости. Наконец Сол дал ему возможность себя осалить.

Они некоторое время боролись, осыпая друг друга насмешливой руганью. Сол легко положил Хертату на лопатки, а потом помог ему встать на ноги. Теперь они были близко от гавани. Над ними с криком чертили небо чайки. В воздухе пахло водой и разбухшим от влаги деревом. Они побродили вокруг, внезапно ощутив тревогу. Бродячие торговцы — по большей части бывшие портовые рабочие — продавали разрезанные апельсины, чтобы отбить вонь. Мальчики подобрали брошенные корки и с удовольствием съели их, наслаждаясь терпким вкусом.

— Я же говорил, — с набитым ртом сказал Хертата, — что еда-еда будет!

Сол закрыл глаза и улыбнулся. Да, Хертата не врал.

Без предупреждения над городом послышался звучный рев Рогов Призыва, знакомый и страшный, словно осаждающая армия трубила сигнал к атаке.

— Пошли-пошли! — воскликнул Хертата.

Он схватил Сола за руку и потащил его в толпу. Сол нахмурился — только младенцы да влюбленные держатся за руки, — но позволил приятелю затянуть себя в толчею людских тел. Он смотрел на Хертату, а тот с безумной ободряющей улыбкой ежеминутно оборачивался к нему. Откуда эта внезапная отвага? Все знали, что Хертата трус, но сейчас он бесстрашно пробивался вперед, готовый драться с любым, кто стоял на пути. Ради чего он так рискует? Ради Майтанета? По мнению Сола, дело того совершенно не стоило, да еще учитывая опасность попасть к работорговцам.

Но в воздухе витало что-то такое, от чего Сол потерял всю свою уверенность. Что-то заставляло его чувствовать себя маленьким — не так, как беспризорники, нищие или дети, а по-хорошему. В душе.

Он помнил, как его мать молилась в ночь смерти отца. Плакала и молилась. Может, именно это двигало Хертатой? Помнит ли он молитву своей матери?

Они протискивались сквозь ругань и толкотню и, получив несколько крепких пинков, вдруг уткнулись прямо в строй шрайских рыцарей, закованных в броню. Сол никогда так близко не видел рыцарей Бивня, и его затрясло от страха. Сюрко ближайшего из них было ослепительно белым с блистающим золотым шитьем. В шлеме-хауберке из серебристых колец воин казался крепким и стойким, словно дерево. Как все мальчишки, Сол и побаивался солдат, и завидовал им. Но Хертата ничуть не испугался рыцаря и просунул голову под его рукой, будто выглядывал из-за каменной колонны.

Заразившись этой отвагой, Сол последовал примеру Хертаты и высунул голову, чтобы посмотреть на улицу. Сотни шрайских рыцарей сдерживали напор собравшегося народа. Другие ехали верхом вдоль строя и внимательно осматривали толпу, словно выискивали нежеланных гостей. Сол чуть не спросил Хертату, не видит ли тот шрайю, когда рыцари вдруг без единого слова оттеснили мальчишек в толпу прочих зевак.

Хертата беспрерывно болтал, выкладывая все, что мать рассказывала ему о Майтанете. Как он очистил Тысячу Храмов, как он поразил язычников в Священной войне, как он спал на циновке под Бивнем-Бивнем. Как сам Бог благословил каждое его слово-слово, каждый взгляд-взгляд и каждый шаг-шаг.

— Стоит ему посмотреть на меня, Сол! Стоит только глянуть-глянуть!

— И что?

Но Хертата не ответил.

Вдруг раздались приветственные крики. Мальчики обернулись в ту сторону, откуда шел отдаленный гул и звучали возгласы: «Майтанет!» Сол не заметил, как они и сами закричали. Хертата прыгал на месте, пока толпа не выдавила их к шеренге шрайских рыцарей, сцепивших руки. Разноголосый шум усиливался, и Сол на мгновение испугался, что сердце у него лопнет от восторга. Шрайя! Шрайя идет! Он никогда еще не стоял так близко к сильным мира сего.

Народ продолжал кричать, от усталости уже не так восторженно. Сол подумал, что это глупо — зачем приветствовать того, кого не видишь? — но вдруг заметил, как солнце сверкает на драгоценных перстнях…

Кортеж шрайи.

Священники в роскошных одеждах проходили перед узеньким проемом, в который выглядывали мальчишки. Затем показался он. Моложе всех. Выше. Бледнее. С бородой. Его простое одеяние было ослепительно белым. Протянулись тысячи рук, чтобы приветствовать его, коснуться его. Хертата отчаянно кричал, пытаясь привлечь высочайшее внимание. Майтанет шел обычным шагом, но казалось, что он движется очень быстро, словно сама земля подталкивает его вперед. Сол невольно тоже протянул руку и указал на своего друга, призывая обратить на Хертату особое внимание.

Он один из всей толпы пытался привлечь внимание не к себе, а к кому-то другому. Похоже, Майтанет понял это, и его сияющие глаза посмотрели на Сола. Он увидел мальчика.

Это был первый великий момент в жизни Сола. Возможно, самый главный.

Он не отводил глаз от шрайи, а взгляд самого Майтанета обратился на его палец, указующий на Хертату. Тот кричал и прыгал рядом с приятелем. Шрайя Тысячи Храмов улыбнулся.

Какое-то мгновение он смотрел в глаза мальчику, затем его заслонил рыцарь.

— Да-а! — возопил Хертата, рыдая от невероятности происходящего —  Да, да!

Сол стиснул его руку и засмеялся. Счастливые, они нырнули в тень.

Откуда-то возник мужчина и загородил им дорогу. У него была окладистая квадратная борода, выдававшая чужака. От него воняло. Что еще тревожнее, от него несло кораблем. В правой руке он держал половинку апельсина, а левой схватил Хертату за ворот грязной туники.

— Где ваши родители? — пророкотал он с добродушием хищника.

Они обязаны спрашивать об этом. Когда пропадает обычный ребенок, в первую очередь трясут работорговцев. За такое похищение работорговцев вешают как за насилие над детьми.

— В-в-вонта-ам! — Хертата указал дрожащим пальцем куда-то в сторону.

Сол ощутил запах его мочи.

— Неужели? — рассмеялся мужчина, но Сол уже пробежал мимо рыцарей и нырнул в толпу позади процессии.

Сол, он такой. Он быстрый.

Потом, укрывшись среди груды битых амфор, он плакал, но оставался начеку, чтобы никто его не увидел. Он отплевывался, напрасно пытаясь избавиться от вкуса апельсиновой корки. Наконец он стал молиться. Перед его мысленным взором снова сверкнули драгоценные перстни.

Да. Хертата говорил правду.

Майтанет уплывал за моря.


Ранняя весна 4112 года Бивня, Энатпанея

Их осталось мало — всего сорок тысяч, — но в груди каждого бились сердца множества павших воинов.

Под хлопающими на ветру знаменами Бивня и Кругораспятия Священное воинство выступило из могучего Карасканда, оставив за собой почти опустевший город. Решение Саубона остаться разгневало многих. Великие Имена просили Воина-Пророка потребовать от Саубона, чтобы он, по крайней мере, разрешил своим вассалам выступить в поход, если они того желают. Многие сами так сделали, включая яростного Атьеаури. В пустом городе вместе с королем осталось около двух тысяч галеотов. Говорили, что Саубон плакал, когда Воин-Пророк выезжал из Роговых Врат.

Совершенно иное Священное воинство вступало в Энатпанею. Новички, разодетые в плащи и сюрко цветов своих господ, наглядно показывали меру этого преображения. Весть о страданиях Священного воинства в Карасканде сподвигла тысячи айнрити пуститься в плавание по зимнему морю в Джокту. Они прибыли к городским вратам вскоре после снятия осады, гордые и самоуверенные. Так же вели себя под стенами Момемна и Асгилиоха те, что ныне смотрели на них со стен. Однако в город новички вступали молча, потрясенные измученными лицами и пристальными взглядами встречавших. Все обычаи были соблюдены — люди пожимали друг другу руки, соотечественники обнимались, — но только внешне.

Выжившие в Карасканде Люди Бивня теперь стали сынами иной нации. Они пролили всю ту кровь, что связывала их с прошлым. Старые узы верности и традиций превратились в сказки о дальнем царстве вроде Зеума, места слишком далекого, чтобы считать его настоящим. Крюки прежних путей, прежних забот цеплялись за плоть, которой более не существовало. Все, что они знали, было взвешено и найдено легким. Суета, зависть, гордость, весь бездумный фанатизм прошлой жизни погибли вместе с павшими товарищами. Надежды пошли прахом. Угрызения совести въелись в кости и связки.

Из всех забот они не отбросили лишь насущно необходимые, остальное было забыто. Строгие манеры, размеренная речь, презрение к излишествам — все говорило об их опасной бережливости. Особенно явно это виднелось в их глазах. Они смотрели на мир с бдительностью человека, который всегда начеку, — не пристально, не подозрительно, но внимательно. Прямота их взглядов вышла за пределы смелости или грубости.

Они смотрели так, словно никто не мог взглянуть на них в ответ. Словно вокруг были лишь неодушевленные предметы.

Среди новоприбывших даже разряженные вельможи не могли или не желали мериться с ними взглядом. Многие делали вид — посматривали искоса, многозначительно кивали, — но неизменно опускали глаза вниз, на сапоги или сандалии. Новички чувствовали: выдержать взгляд таких людей — все равно что быть измеренным. Причем не греховной и переменчивой человеческой мерой, но всей глубиной и высотой случившихся событий.

Один вид выживших был обвинением. Они вынесли слишком много.

Лишь несколько сотен из тысяч новичков, раздраженные таким преображением, осмелились подвергнуть сомнению другую глубинную перемену Священного воинства: присутствие Воина-Пророка. Самые властные и могущественные из них, вроде Догоры Теора, тидонского графа Сумагальты, были введены в «племя истины» самим Воином-Пророком. Остальных дружески приняли Судьи из их родных краев, воодушевлявшие людей на молитвы и Погружения. Тех, кто все еще не принял перемены, отделили от соратников и приписали к войскам верных. Самых рьяных противников Воина-Пророка отправили к Госпоже, и больше их никто никогда не видел.

Айнрити застали Энатпанею пустой. Враги оставили ее. Готьелк, который шел вдоль побережья вместе с тидонцами, встречал по дороге сожженные руины деревень. Их было около сотни. Хотя большинство местных энати — народа, происходящего из древнего Шайгека, — оставались в своих городках, ни одного из кианских господ найти не удалось. Войска не заметили вдали ни единого вражеского патруля. Ни одно крупное поселение не уцелело. Когда Атьеаури и его гаэнрийцы подошли к окраинам Энатпанеи, старые форты, охранявшие пути в Ксераш, еще дымились, но врагов нигде не было.

Язычникам сломали хребет, как и говорил Воин-Пророк. Казалось, Священное воинство и Шайме разделял лишь один триумфальный марш.

Первые части войска спустились в Ксераш и разбили лагерь на равнине Хешор, устроив там большое празднество. Ксераш часто упоминался в «Трактате» — так часто, что многие спорили о том, не вступили ли они уже на Святую землю. Люди собирались послушать чтения Книги Торговцев, рассказы о годах изгнания Последнего Пророка, проведенных среди порочных ксерашцев.

Благоговение охватывало людей от осознания того, насколько близко они находятся к местам, упомянутым в книге.

Но за столетия названия изменились, что вызывало множество споров о рукописях и географии. Разве город Бенгут не стал городом Абет-Гока, где амотейские купцы укрыли Последнего Пророка от гнева ксерашского царя? А массивные руины близ Пидаста — не остатки великой крепости Эбалиол, где был заточен Айнри Сейен за проповедь «тысячи храмов»? От войска стихийно отделялись группы пилигримов, желавших посетить священные места. И хотя повсюду их встречало упрямое молчание руин, глаза паломников по возвращении пылали гневом. Ибо они шли путями Ксераша.

В Эбалиоле Воин-Пророк поднялся на остатки фундамента и обратился к тысячам собравшихся.

— Я стою, — вскричал он, — там, где стоял мой брат! Двадцать два человека погибли в отчаянной давке. Это можно было счесть дурным предзнаменованием.

Тысячу лет так называемые Срединные земли были предметом вожделения королей Шайгека на севере и царей Старого Нильнамеша на юге. После сокрушительного поражения Анзумарапата II нильнамешский царь Инвиши расположился на равнине Хешор с бесчисленным воинством. Он надеялся защитить свою империю, насильно переселив сюда народ. Эти темнокожие люди принесли с собой своих праздных богов и свои вольные нравы. Они построили Героту, крупнейший город Ксераша, в самом сердце равнины, и стали прилежно возделывать землю, как во влажном Нильнамеше.

Ко времени Последнего Пророка Ксераш уже был старым и мощным царством, получавшим дань от Амотеу и Энатпанеи. Амотейцы считали ксерашцев бесстыжим народом, язвой земли. Для авторов «Трактата» это была страна бесчисленных домов разврата, царей-братоубийц и вопиющего мужеложства. И хотя кровь и обычаи Нильнамеша давно уже иссякли, для Людей Бивня «ксерашец» доныне означало «мужеложец», и они карали фаним Ксераша за преступления давно умерших. Ксераш, по которому ныне продвигались айнрити, был местом древнего и запутанного зла. И его народ призывали к ответу не один раз, а дважды.

Донесения о погромах становились привычными. В большой крепости Кидженихо на побережье граф Ийенгар приказал своим нангаэльцам сбросить гарнизон со стен на волноломы внизу. А укрепленный город Наит высоко в предгорьях Бетмуллы граф Ганброта и его инграулишские рыцари сожгли дотла. На Геротском тракте — на дороге в Шайме! — попадались беженцы, и на них ради забавы охотились кишьятские рыцари графа Сотера.

Воин-Пророк быстро отреагировал на это. Он выпустил указы, запрещающие убийства и насилие, и изгнал виновных в самых вопиющих зверствах. Он даже отправил Готиана к Ураньянке, айнонскому палатину Мозероту, дабы высечь его. Говорили, что именно Готиан приказал лучникам перестрелять прокаженных близ города Сабота.

Но было слишком поздно. Атьеаури вскоре вернулся с известием, что Герота сожгла свои поля и плантации. Кианцы сбежали, но весь Ксераш был для них закрыт.

Несмотря на ужасающие различия, дорога в Ксераш напомнила Ахкеймиону дни, когда он был наставником Пройаса в Аокниссе. Или так он поначалу уговаривал себя.

Один раз кобыла Эсменет захромала после опасного спуска по извилистой дороге в энатпанейских холмах, и Ахкеймион увидел, как несколько десятков рыцарей предлагают супруге Воина-Пророка своих коней. Отдать коня — это как отдать свою честь, поскольку без коня рыцарь не может воевать. Ахкеймион наблюдал подобное, когда сопровождал Пройаса и его вдовствующую мать в ее анплейские владения. В другой раз они встретили тидонских цехотинцев — как оказалось, из нангаэльцев лорда Ийенгара, — которые несли на семи или восьми копьях только что убитого кабана. Этот древний обычай вассалитета Ахкеймион видел однажды при дворе отца Пройаса, Эукернаса II.

Но было и другое, Множество моментов напоминали ему о днях юности, невзирая на ежедневные унижения от пребывания вблизи Эсменет. С одной стороны, люди из свиты Келлхуса обходились с ним почтительно и уважительно, но столь серьезно, что это походило на насмешку: он был учителем Воина-Пророка, и эта должность быстро превратилась в нелепое и почетное звание — святой наставник. С другой стороны, он больше не шел пешком. Наличие лошадей было мерилом знатности даже больше, чем наличие рабов, и Ахкеймион, жалкий Друз Ахкеймион, теперь имел гладкого вороного коня, предположительно из собственных конюшен Каскамандри. Он назвал его Полдень, в память о несчастном старом Рассвете.

Ахкеймион теперь просто купался в роскоши. Парчовые туники, муслиновые рубахи, войлочные одеяния — такой гардероб предполагал наличие толпы рабов, переодевающих господина для различных церемоний. Посеребренный панцирь дополнили кожаными пластинами, охватывающими его живот. Шкатулка слоновой кости была полна колец и серег — он считал дурацким обычаем их носить. Пару драгоценных застежек с черным жемчугом он уже кому-то подарил. Амбра из Зеума. Мирра из Великих Солончаков. Даже настоящая постель — в походе! — для кратких часов его сна.

Ахкеймион презирал комфорт еще во время пребывания при конрийском дворе. Ведь он адепт Гнозиса, а не какая-нибудь «анагогаческая шлюха». Но теперь, после стольких лишений.,. Жизнь шпиона была трудной. И то, что в итоге он получил все это, хотя и не мог заставить себя радоваться, почему-то ласкало его душу, проливало бальзам на его незримые раны. Порой он проводил рукой по мягкой ткани или выбирал перстень, и его сердце вдруг сжимала тоска. Он вспоминал, как его отец костерил тех, кто вырезал своим детям игрушки.

И конечно, были еще политиканы, хотя и сильно ограниченные джнанским этикетом знати, постоянно примыкавшие к Священной свите или уходившие из нее. Все маневры, какими бы они ни были, быстро превращались в обычную услужливость с появлением Келлхуса и точно так же возобновлялись после его ухода. Порой, когда затевалось что-то особенно поганое, Келлхус призывал главных зачинщиков к ответу, и все с напряженным изумлением наблюдали, как он раскрывал и объяснял вещи — людей, — которых просто не мог знать. Словно вся их душа была написана у них на лбу.

Этим, несомненно, объяснялось почти полное отсутствие политических игр среди тех, кто составлял ядро Священной свиты, — наскенти с их заудуньянскими чиновниками и знатными представителями Великих Имен. В Аокниссе чем больше человек приближался к отцу Пройаса, тем ближе становился удар кинжала. Политика всегда сводится к погоне за выгодой. Не надо быть Айенсисом, чтобы это видеть. Чем выше человек поднимается, тем больше преимущества; чем больше преимущества, тем яростнее борьба. Верность этой аксиомы Ахкеймион наблюдал при всех дворах Трех Морей. Но она никоим образом не относилась к Священной свите. В присутствии Воина-Пророка все кинжалы прятались в ножны.

У наскенти Ахкеймион нашел дружбу и чистосердечие, каких прежде не знал. Несмотря на неизбежные промахи, первородные по большей части обращались друг с другом по-человечески — с улыбкой, открыто, понимающе. То, что они были не только апостолами и чиновниками, но и воинами, еще более привлекало Ахкеймиона… и тревожило.

Обычно в пути, передвигаясь толпой или цепью, они шутили и спорили, бились об заклад, а иногда просто пели красивые гимны, которым их научил Келлхус. Глаза их сияли без каких-либо льстивых мыслей или устремлений, голоса были чистыми и громкими. Ахкеймиона это поначалу раздражало, но вскоре он присоединялся к ним, пораженный словами этих песнопений и переполненный радостью, которая позднее уже казалась невозможной — слишком простой, слишком глубокой. Затем он видел окруженную слугами, покачивающуюся в седле Эсменет или труп в придорожной траве — и вспоминал о цели путешествия.

Они направлялись на войну. Убивать. Они ехали завоевывать Святой Шайме.

В такие мгновения разница между его нынешним положением и временем, когда он был наставником Пройаса, проявлялась очень ясно, и нежность воспоминаний, заполнявшая все вокруг, превращалась в жесткость, холод и ощущение опасности. О чем он вспоминал?

Священное воинство несколько дней шло маршем по одному из бесконечных ущелий, рассекавших предместья Энатпанеи, когда горстка длинноволосых варваров — сурду, как потом узнал Ахкеймион, — явилась к Келлхусу под знаком Бивня. Они сказали, что много столетий хранили айнритийское наследие и теперь желают выразить почтение тем, кто пришел их освободить. Они станут глазами Священного воинства, насколько смогут, и покажут Людям Бивня тайные проходы через нижние гряды Бетмуллы. Ахкеймион не расслышал из-за толпы всех слов, но увидел, как предводитель сурду преклонил колена и протянул Воину-Пророку кривой железный меч.

Непонятно, почему Келлхус приказал схватить варваров. Потом их подвергли пытке, в результате чего открылось, что их подослал Фанайял, сын Каскамандри. Он присвоил себе титул отца и теперь собирал всех, кто у него еще оставался, в Шайме. Сурду и правда были айнрити, но Фанайял захватил их жен и детей, чтобы мужья увели Священное воинство в сторону. Похоже, новый падираджа был в отчаянии.

Келлхус приказал публично содрать с них кожу живьем.

Вид вождя с кривым мечом мучил Ахкеймиона весь остаток дня. Он опять был уверен, что уже видел что-то подобное — но не в Конрии. Это не могло быть… Тот меч, который он помнил, был бронзовым.

И внезапно он все понял. То, что казалось воспоминаниями, то, что наполняло все вокруг призрачным ощущением узнавания, не имело отношения к его пребыванию при конрийском дворе в качестве наставника Пройаса. Это даже не имело отношения к самому Ахкеймиону. Он вспоминал древнюю Куниюрию. Те времена, когда Сесватха воевал вместе с другим Анасуримбором… С верховным королем Кельмомасом.

Ахкеймиона всегда поражало, сколько всего в нем не принадлежало ему. Теперь же его потрясло осознание противоположного: он все больше становился тем, кем никогда не был и не должен был стать. Он превращался в Сесватху.

Когда-то давно прозрачная броня Снов давала ему некую неуязвимость. Того, что ему снилось, просто не существовало — по крайней мере, это происходило не с ним. Но внутри Священного воинства он вернулся в легенду. Пропасть между его жизнью и миром Сесватхи сужалась; по крайней мере, в отношении того, чему он становился свидетелем. Но даже сейчас его существование оставалось банальным и жалким. Он вспоминал старую шутку Завета: «Сесватха никогда не ходил по нужде». То, что Ахкеймион переживал, всегда могло пропасть в безмерности того, что он видел в Снах.

Но теперь, когда он был наставником Воина-Пророка и левой его рукой?

В каком-то смысле он стал равен Сесватхе, если не превзошел его. В каком-то смысле он тоже больше не испражнялся. И осознания этого было достаточно, чтобы обделаться от страха.

Странно, но сами Сны уже не были так мучительны. Тиванраэ и Даглиаш снились чаще прочего, и Ахкеймион по-прежнему не мог понять, почему видения отражают тот или иной ритм событий. Они были подобны чайкам, что кружат в воздухе и чертят бесцельные узоры, напоминающие нечто близкое, но так и не складывающееся в ясную картину.

Он все еще просыпался с криком, но резкость Снов потускнела. Поначалу он связывал это с Эсменет. Он думал, что у каждого есть своя мера страданий: подобно вину на дне чаши, они могут плескаться, но никогда не перехлестывают через край. Однако мучительные дни в прошлом никогда не заканчивались спокойной ночью. Тогда он решил, что дело в Келлхусе. Это — как и все, что касалось Воина-Пророка, — стало казаться мучительно очевидным. Из-за Келлхуса масштаб настоящего не только совпадал с масштабом его Снов, но и уравновешивал их надеждой.

Надежда… Какое странное слово.

Знает ли Консульт, что они сотворили? Как далеко способен видеть Голготтерат?

Как писал Мемгова, предчувствие больше говорит о страхах человека, чем о его будущем. Но мог ли Ахкеймион сопротивляться? Он спал с Первым Армагеддоном, а это старая и требовательная любовница. Мог ли он не бредить Вторым, видя чудовищную силу, дремлющую в Анасуримборе Келлхусе? Мог ли не грезить о поражении древнего врага Завета? На сей раз настанет время славы. За победу не придется платить ценой всего, что имеет цену.

Мин-Уройкас сломлен. Шауриатас, Мекеретриг, Ауранг и Ауракс — всем им конец! He-бог не вернется. Память о Консульте будет втоптана в грязь!

Эти мысли действовали как наркотик, но было в них нечто пугающее. Боги капризны. Жрецы ничего не знают об их злобных прихотях. Возможно, они хотели бы видеть мир сожженным, дабы низвергнуть людскую гордыню. Но Ахкеймион уже давно решил, что самое опасное — это скука в отсутствие угрызений совести.

Келлхус со своими загадками лишь усугублял эти опасения. Каждый раз на вопрос Ахкеймиона, зачем они продолжают поход на Шайме, когда фаним уже не более чем призрак, Келлхус отвечал:

— Если я должен наследовать брату моему, то я обязан отвоевать его дом.

— Но война же не здесь! — однажды в отчаянии воскликнул Ахкеймион.

Келлхус просто улыбнулся — это стало своего рода игрой — и сказал:

— Именно так должно быть, поскольку война везде. Никогда еще загадка не казалась такой сложной.

— Скажи мне, — спросил Келлхус однажды вечером, после урока Гнозиса, — почему будущее так угнетает тебя?

— Что ты хочешь сказать?

— Твои вопросы всегда относятся к тому, что случится, и очень редко — к тому, что уже сделано мной.

Ахкеймион пожал плечами. Он устал, и ему хотелось только уснуть.

— Наверное, потому, что будущее снится мне каждую ночь. И еще потому, что меня слушает живой пророк.

Келлхус рассмеялся.

— Это как мясо с персиками, — сказал он, повторяя экстравагантное нансурское обозначение для невозможных сочетаний — Но даже если так, из всех, кто осмеливался меня спрашивать, ты совершенно уникален.

— Как это?

— Большинство людей спрашивают о своих душах. Ахкеймион не находил слов. Сердце его словно перестало биться.

— Со мной, — продолжал Келлхус, — Бивень пишется заново, Акка. — Долгий, пристальный взгляд. — Ты понимаешь? Или предпочитаешь считать себя проклятым?

Ахкеймион не мог найти ответа, но он знал его. Он предпочитал это.

За все это время он исполнял Напев Призыва не менее трех раз, хотя смог доложить об этом Наутцере лишь однажды. Возможно, теперь старому дураку трудно заснуть. Наутцера вел себя то властно, топокладисто, словно то отрицал, то признавал внезапное изменение баланса их сил. Как член Кворума, он формально обладал абсолютной властью над Ахкеймионом и даже мог приказать казнить его, если бы потребовались столь решительные меры. Но реальная ситуация давно изменилась. Консульт проявился снова, Анасуримбор вернулся, на носу Второй Армагеддон. Именно эти события придавали смысл их учению, тому самому Завету, и сейчас только один из числа адептов — какая досада! — сохранял связь с ними. В самый горячий момент спора Ахкеймион понял, что в каком-то смысле де-факто он является великим магистром.

Еще одна неприятная параллель.

Как ожидал Ахкеймион, адепты Завета заволновались. Их агенты вокруг Трех Морей были оповещены о случившемся. Кворум организовал экспедицию, и она должна была выступить в Святую землю, как только задуют ветра охала. Мысль об этом наполняла Ахкеймиона немалым трепетом. Однако они понятия не имели, что делать дальше. После двух тысяч лет подготовки Завет оказался ни к чему не готов.

И это проявилось в бесконечных вопросах Наутцеры, от совершенно глупых до неприятно проницательных. Как Анасуримбор может видеть шпионов-оборотней? Действительно ли он явился из Атритау? Почему он продолжает поход на Шайме? Почему Ахкеймион убежден в его божественности? Как там их старые раздоры? Кому он служит?

На последний вопрос Ахкеймион ответил: Сесватхе.

— Моему брату.

Он прекрасно понял невысказанные мысли Наутцеры. Кворум боялся за его разум, хотя, учитывая его нынешнее положение, они прикрывали свою тревогу оправдательными объяснениями. «Подумать только, что эти багряные сволочи сделали с ним! Что он пережил!» Ахкеймион знал, как это действует. Даже сейчас они измышляют поводы избавить его от ноши, которую сами же на него возложили. Люди всегда открещиваются от своих желаний, всегда делают то, что логики Поздней древности называют «умозаключением для кошелька»: кошелек управляет рассуждениями людей чаще, чем истина. Как говорят в Сиронже, где звенит, там и правда.

Несмотря на очевидные подозрения, Наутцера выразил множество якобы сердечных чувств.

— Мы заверяем тебя, что ты не одинок, Акка. С тобой твоя школа. — И это лишь для того, чтобы потом сказать: — Ты сделал очень много! Гордись же, брат. Гордись!

То есть «ты сделал достаточно».

После чего следовали увещевания, быстро перешедшие в обвинения. «Опасайся Шпилей» превращалось в «тебе говорили, что надо забыть о мести!». Через мгновение после слов «следи внимательно за тем, чему его учишь» звучали другие: «Многие думают, что ты предал нашу школу!»

Когда терпение Ахкеймиона иссякло, он сказал:

— Воин-Пророк просил меня передать послание Кворуму, Наутцера… Ты выслушаешь?

Дальнейшее молчание Ахкеймион принял за мысленную ругань. Они бессильны, и Наутцере снова об этом напомнили.

— Говори, — ответил наконец старый колдун.

— Он говорит: «Вы всего лишь участники этой войны, не более. Равновесие остается хрупким. Вспомни свои Сны. Вспомни старинные ошибки. Не действуй из тщеславия или невежества».

Снова пауза. Затем:

— Вот как?

— Вот так…

— Он хочет сказать, что это его война? Кто он по сравнению с тем, что мы знаем, что мы видим в Снах?

Все люди несчастны, подумал Ахкеймион. Разные у них только объекты одержимости.

— Он Воин-Пророк, Наутцера.


Глава 5 ДЖОКТА

Потворстовать — значит растить его. Наказывать — значит кормить его. Безумие не признает узды — только нож.

Скюлъеендская поговорка

Когда другие говорят, я слышу лишь крики попугаев. Но когда я сам говорю, мне всегда кажется, что это в первый раз. Каждый человек есть мера другого, каким бы безумным или суетным он ни был.

Хататиан. Проповеди

Ранняя весна, 4112 год Бивня, Джокта

Странное чувство. Какое-то детское, хотя Икурей Конфас не мог отыскать в памяти ничего подобного, относящегося к его детству. Как будто его поразили очень глубоко, под кожу, в сердце или даже в душу. Странное ощущение хрупкости сопровождало каждый его взгляд, каждое слово. Он более не доверял своему лицу, словно оно утратило какие-то мышцы.

«Ибо некоторые порочны еще во чреве матери…»

Что это значило?

Разоружение его людей происходило под стенами Карасканда, на нераспаханном просяном поле. Все шло мирно, хотя Конфас чуть голос не сорвал, отдавая приказы. Солдаты, которые могли спать, не нарушая строя, внезапно перестали понимать самые простые команды. Прошло несколько страж, прежде чем все соединения были пересчитаны и разоружены. Теперь, лишенные доспехов и знамен, его войска походили на сборище полуголодных бродяг. Со стен улюлюкали бесчисленные зеваки.

Проскакав вдоль строя, Нерсей Пройас призвал тех, кто подчинился Воину-Пророку, выйти из рядов.

— Над нами более не имеют власти, — кричал он, — законы народов, в лоне которых мы были рождены! Над нами не имеют власти обычаи отцов! Наша кровь забыла о прежнем… Судьба, а не история правит нами!

Мгновение сомнения и вины, а затем первые дезертиры начали протискиваться сквозь ряды своих правоверных братьев. Предатели собирались за спиной у Пройаса. Они смотрели вызывающе, другие виновато молчали. Конфас смотрел на это с каменным лицом, хотя внутри его била дрожь. Затем, словно по звуку неслышимого рога, все кончилось. Конфас поразился — стройные ряды остались целыми! Количество дезертиров не дотянуло и до одной пятой части всего войска! Меньше, чем один из пяти!

Откровенно раздосадованный, Пройас пришпорил коня и помчался перед воинами, выкрикивая:

— Вы Люди Бивня!

— Мы ветераны Кийута! — рявкнул кто-то голосом сержанта.

— Мы подчиняемся Льву! — вскричал другой.

— Лев!

Какое-то мгновение Конфас не верил собственным ушам. И тут закаленные ветераны из Селиалской и Насуеретской колонн в один голос приветствовали его. Крики продолжались, полные отчаяния и ярости. Затем кто-то бросил камень и попал Пройасу по шлему. Принц попятился, яростно ругаясь.

Конфас поднял руку в имперском приветствии, и солдаты с ревом ответили ему тем же жестом. Слезы наполнили его глаза. Боль унижения начала угасать, особенно когда он услышал, как Пройас зачитывает условия, смягченные Воином-Пророком.

Он едва мог скрыть злорадство. Похоже, Багряные Шпили сумели передать послание через Каритусаль в свою миссию в Момемне, а затем уже в Ксерию. Значит, вынужденный поход назад через Кхемему — что, если не считать опасностей, сильно задержало бы Конфаса — больше не нужен. Вместо этого Конфас с остатками колонн будет интернирован в Джокту, куда его дядя должен прислать транспорт.

Плевать, кто бросал жребий. Главное, что выигрыш выпал ему.

Последующий марш до Джокты вдоль реки Орас прошел без приключений. Большую часть дороги Конфас провел в седле, глубоко задумавшись, перебирая объяснение за объяснением. На некотором расстоянии за ним следовали члены его штаба. Они внимательно поглядывали на командира, но не осмеливались заговорить, пока он не обращался к ним сам. Периодически он задавал вопросы.

— Скажите мне, кто из людей не стремится возвыситься?

Все соглашались с ним, что неудивительно. Любой человек, отвечали ему, стремится соперничать с богами, но лишь самые отважные, самые честные осмеливаются сказать вслух о своих амбициях. Конечно, эти болваны говорили то, что он, по их мнению, хотел услышать. Обычно это приводило Конфаса в бешенство — ни один командир не выносит лизоблюдов, — но сейчас нерешительность сделала его удивительно терпимым. Ведь если верить так называемому Воину-Пророку, его душа была изуродована и порочна еще во чреве матери. Прославленный Икурей Конфас — не настоящий человек.

Странно, но он отлично понимал, что имел в виду Келлхус. Всю жизнь Конфас знал, что он — другой. Он никогда не заикался от нерешительности. Никогда не краснел в присутствии старших. Никогда не рассказывал о своих тревогах. Все люди вокруг него попадались на крючки, которые он знал только по названиям — любовь, вина, долг… Он понимал, как использовать эти слова, но они ничего для него не значили.

И что самое странное, ему было все равно.

Слушая, как офицеры потакают его тщеславию, Конфас пришел к великому выводу: его вера не имеет значения, если он получает то, что хочет. Зачем принимать логику за правило? Зачем основываться на фактах? Лишь одна зависимость имеет значение — та, что соединяет веру и желание. И Конфас понял: он обладает не только замечательной способностью действовать, не заботясь о том, милосердны или кровавы его деяния, но и способностью верить во что угодно. Даже если Воин-Пророк перевернет землю вверх тормашками, Конфас сумеет найти точку опоры и вернуть все на свои места.

Возможно, россказни Ахкеймиона о Консульте и Втором Армагеддоне правдивы. Возможно, князь Атритау действительно в каком-то смысле является спасителем. Возможно, его, Конфаса, душа и на самом деле изуродована. Все это не важно. Его оправдание — его собственная жизнь. Ни в одном столетии не рождалось души, подобной его душе, а Шлюха-Судьба хочет только его, его одного.

— Этот негодяй не смеет напасть на вас открыто, он боится кровопролития и потерь, — говорил Сомпас. Конфас прикрыл глаза рукой от солнца и прямо посмотрел на своего экзальт-генерала. — Поэтому он порочит ваше имя. Пытается забросать грязью ваш костер, чтобы он один мог сиять в совете великих.

Зная, что Сомпас просто льстит ему, Конфас решил согласиться. Князь Атритау был самым законченным лгуном, каких он видел в жизни, — сущий Айокли. Конфас сказал себе, что совет был ловушкой, тщательно подготовленной и продуманной.

Так он говорил себе — и верил в это. Для Конфаса не было разницы между решением и откровением, подделкой и открытием. Боги сами себе закон. А он — один из них.

Когда на четвертый день он увидел могучие башни Джокты, душевная рана почти зажила. На лице его снова появилась привычная холодная улыбка.

«Я, — думал Конфас, — хотел этого».

Сквозь заросли болиголова он всматривался в очертания своей тюрьмы. В отличие от большинства городов на пути Людей Бивня Джокта не имела особых преимуществ в расположении. Город вырос вокруг природной гавани, самой крупной на побережье, испещренном подобными гаванями. Обращенные к суше укрепления представляли собой длинную изгибающуюся линию. Ее разрывали единственные городские ворота: огромный барбакан Зуба — так его называли, поскольку он был облицован белой плиткой.

С высоты на берегу Ораса Конфас почти не видел самого города, разве что подернутый дымкой дворец Донжон, как его называли, цитадель хозяев города. Окрестности густо заросли зеленью, но все равно выдавали невзгоды прошедшего сезона. Сады были вырублены под корень. Окружающие холмы мрачно темнели, прочерченные древними террасами, где виднелись дома покинутых жителями деревень. На низком выступе, выдававшемся к югу, стоял забытый кенейский форт. Его камни были так выщерблены от ветра, что крепость казалась скорее природным образованием, чем делом рук человеческих. Только одно уцелевшее окно, сквозь которое просвечивало небо, выдавало искусственное происхождение строения.

Мир лежал в развалинах, как и должно было быть.

Внезапно они въехали в спутанные заросли перечных деревьев, и их сладкий аромат охватил Конфаса. Старый Скаур выращивал эти деревья, он владел целой рощей, когда Конфас жил у него в заложниках. Место имело дурную славу: его использовали для совращения рабов. Конфас подумал, что такие воспоминания полезны: они помогут, чтобы сохранить решимость в предстоящие долгие недели. Пленник всегда должен помнить о тех, кто принадлежал ему прежде, чтобы не стать одним из них.

Это еще один бабушкин урок.

Дорога, по которой они ехали, извивалась по лесистому берегу Ораса. Конфас вел свою огромную и жалкую свиту по распаханной земле прямо к Зубу. Их ожидали две сотни конрийских рыцарей, выстроившиеся по обе стороны темных врат. Тюремщики. Конфаса воодушевили и даже позабавили их невзрачный облик и количество.

Но вид скюльвенда, опирающегося на рукоять меча, мигом уничтожил все воодушевление.

Он не скрывал кольчугу, перехваченную широким скюльвендским поясом. Черные волосы выбивались из-под кольчужного капюшона — под стать кианским скальпам, свисавшим с седла его коня.

Почему он?

Какой же негодяй этот князь Атритау! Коварный негодяй. Даже сейчас.

— Экзальт-генерал…

Нахмурившись, Конфас обернулся к своему генералу.

— В чем дело, Сомпас?

— Как… — заикаясь, выговорил тот. Глаза его пылали от едва сдерживаемой ярости. — Как он смеет думать…

— Условия ясны. Я сохраняю свободу, пока нахожусь в стенах Джокты. При мне остаются мой штаб и рабы, его обслуживающие. Я — наследник императорской мантии, Сомпас. Враждовать со мной — значит враждовать с империей. Пока они считают, что обезвредили меня, они будут играть по правилам.

— Но…

Конфас нахмурился. Мартем всегда был скор на расспросы, но Конфас никогда не опасался его. Возможно, Сомпас поумнее.

— Ты считаешь, что мы унижены?

— Но это же оскорбление, экзальт-генерал! Оскорбление! Всему виной скюльвенд, понял Конфас. Разоружение само по себе достаточно горько, но подчиняться скюльвенду?.. Он задумался на мгновение. Как ни странно, до сих пор он размышлял только о скрытом смысле событий, но не об унижении. Неужели последние месяцы лишили его чутья?

— Ошибаешься, генерал. Воин-Пророк делает нам честь.

— Честь? Но как…

Сомпас запнулся, испуганный собственной горячностью. Он вечно забывал свое место, чтобы тут же опомниться. Конфаса это очень забавляло.

— Конечно. Он возвращает мне самое дорогое. Этот дурень тупо пялился на командира.

— Моих солдат, — пояснил Конфас— Он вернул мне моих солдат. Он даже собрал их для меня в одном месте.

— Но мы безоружны!

Конфас оглянулся на длинную череду бродяг — так теперь выглядела его армия. Они казались тенями, одновременно темными и бледными, как легион призраков. Слишком бесплотные, чтобы кому-то угрожать или причинить вред.

Прекрасно.

Конфас последний раз посмотрел на своего генерала.

— Продолжай дрожать, Сомпас — Он повернулся к скюльвенду и насмешливо приветствовал его — Твой страх, — тихонько договорил он в сторону, — добавляет правдоподобия всему происходящему.

«Я о чем-то забываю».

Терраса была широкой. Мраморные плиты мостовой потрескались тут и там, словно пережили мороз, которого не могло быть в Энатпанее. Даже в темноте трещины были ясно видны, как реки на карте. Несомненно, прежние обитатели приказывали рабам прикрывать эти камни коврами, хотя бы когда принимали гостей. Никакой князь фаним не допустил бы такого изъяна. Ни один лорд айнрити.

Только вождь утемотов.


Найюр кивнул, потер глаза, потопал ногами, чтобы не уснуть. Он поморгал и посмотрел за балюстраду, на город и порт. Крыши громоздились друг на друга, взбирались на склоны, образуя огромную чашу вокруг пирсов и пристаней внутренней гавани. Беспорядочный ландшафт — скопление домов, пересеченное улицами, которые стекали к морю как реки.

Джокта… Легко было закрыть глаза и представить ее в огне.

Над городом бесчисленные звезды пылью присыпали небесную твердь, соединяясь в совершенный кубок, абсолютно пустой и глубокий. Казалось, один рывок — и он полетит в небо. Это напомнило ему миг пробуждения при Кийуте. Он почти ощущал запах смерти от тел своих павших сородичей.

«Я забываю…»

Он погружался в дрему. Медный кубок с вином выскользнул из пальцев и покатился по растрескавшемуся камню. В душе вновь прокручивались события прошлого вечера: Конфас насмехается над ним у ворот; Конфас оспаривает условия своего заточения; Конфас, которого удерживают его генералы… Белая кираса сверкает под лучами солнца. Глаза Конфаса, обрамленные длинными ресницами.

«Я…»

Скюльвенд вздрогнул от внезапного воспоминания.

«Я Найюр… Усмиритель коней и людей».

Он рассмеялся и опять задремал, погружаясь в видения…

Он шел к Шайме, хотя город был точь-в-точь как утемотское стойбище в дни его юности — скопление нескольких тысяч якшей. По равнине вокруг бродили стада, но ни одна корова не осмеливалась приблизиться. Он миновал первый якш, туго натянутый на каркасе, как шкура на ребрах тощего пса. В проходах лежали груды тел. Руки болтались в гнилых суставах, между ног свисали кишки. Он видел всех их — брата отца Баннута, шурина Балайта, даже Юрсалку и его уродливую жену. Они смотрели на него тусклыми глазами мертвых. Найюр увидел мертвого бурого жеребенка с тройным клеймом, затем трех коров с перерезанными глотками, а за ними — бычка-четырехлетку с размозженной головой. Вскоре он уже карабкался по горе трупов лошадей и коров, и все они носили его клеймо.

Почему-то он не удивлялся.

Наконец он добрался до Белого Якша — самого сердца Шайме. У входа в землю было воткнуто копье. На острие копья торчала голова его отца. Бледная кожа мертвеца обвисла, как намокший лен. Найюр отвел взгляд, отбросил полог из оленьей шкуры. Он не сомневался, что Моэнгхус забрал себе в гарем его жен, поэтому открывшаяся картина не удивила его и не оскорбила. Но вид крови волновал, как и то, что Серве по-рыбьи открывала и закрывала рот… Анисси кричала.

Моэнгхус оторвался от женщины и широко улыбнулся.

— Икурей еще жив, — сказал он. — Почему ты его не убил?

— Время… время…

— Ты пьян?

— Вином забвения… Все, что эта птичка дала мне…

— А… значит, ты все же научился забывать.

— Нет… не забывать. Спать.

— Тогда почему ты не убил его?

— Потому что этого хочет от меня он.

— Дунианин? Думаешь, это ловушка?

— Каждое его слово — ловушка. Каждый его взгляд — копье!

— Тогда каковы его намерения?

— Не дать мне добраться до его отца. Лишить меня моей ненависти. Предать…

— Но тебе только и надо убить Икурея. Убей его и свободно присоединишься к Священному воинству.

— Нет! Тут какой-то подвох! Что-то…

— Ты дурак.

Гнев заставил Найюра очнуться. Он поднял глаза и увидел тварь, сидящую на балюстраде прямо перед ним. Лысая голова блестела в свете звезд, перья были подобны черному шелку, а мир за ее спиной колыхался как дым.

— Птица! — вскричал он. — Демон!

Крохотное личико злобно глянуло на него. Свинцовые веки прикрыли глаза, словно демон дремал.

— Кийут, — сказала тварь, — где Икурей унизил тебя и твой народ. Отомсти за Кийут!

«Я о чем-то забываю…»

Как несуществующее может быть? Как оно может существовать?

Каждый свазонд — ухмылка мертвеца. Каждая ночь — объятия мертвой женщины.

Проходили дни, и Найюр все пытался измерить глубину пропасти, окружавшей его. Конфас и его нансурцы были первостепенной заботой — или должны были ею быть. Пройас дал в подчинение скюльвенду баронов Тирнема и Санумниса с почти четырьмя сотнями рыцарями, а также пятьдесят восемь выживших солдат его старого шайгекского отряда. Как все Люди Бивня, они были закаленными бойцами, но даже не пытались скрывать недовольство тем, что им приходится остаться.

— Вините в этом нансурцев, — сказал им Найюр. — Вините Конфаса.

Нансурцев, которых они охраняли, было намного больше, и Найюру нужна была вся злость его солдат.

Когда барон Санумнис высказывал свои сомнения, Найюр напоминал ему, что эти люди намеревались предать Священное воинство и что никто не знает, когда прибудут имперские корабли.

— Они могут задавить нас числом, — говорил он. — Поэтому мы должны лишить их воли.

Конечно, свои истинные мотивы он не выдавал. Эти люди предпочли дунианину Икурея Конфаса… Прежде чем убить хозяина, надо посадить на цепь пса.

Вдоль стен Джокты был разбит жалкий лагерь — достаточно далеко от Ораса, чтобы побольше солдат были заняты доставкой воды. Прекрасно сознавая организацию имперской армии, Найюр отделил старых воинов — триезиев, «трояков», как их называли, — от молодых. Офицеров разместили в отдельном лагере. Учитывая вражду между кавалеристами, по большей части принадлежавшими к благородным семействам, и простыми пехотинцами, Найюр рассредоточил кидрухилей среди солдат. Он приказал своим конрийцам распространять слухи о том, что Конфас рыдал в своих покоях, что офицеры взбунтовались, узнав о том, что их рацион не отличается от рациона рядовых. Подобные слухи разлагают любую армию. Они отвлекают людей, пребывающих в праздности, и тащат на дно правду, лежащую на поверхности.

Найюр запретил Конфасу и сорока двум воинам из его ближайшего окружения покидать город, что соответствовало условиям плена. Он запретил им все контакты с солдатами — по очевидным причинам. Поскольку простое заточение вызвало бы бунт, он позволил племяннику императора вести себя свободно, но только в пределах Джокты. Он поступил так, хотя был одержим идеей уничтожить этого человека.

Он понимал, почему Келлхус желал смерти Конфаса — дунианин не терпел соперников. Также он понимал, почему Келлхус выбрал на роль убийцы именно его. Конечно же, ведь этот дикарь сразил Льва! Разве он не скюльвенд? Разве он не помнит о Кийуте?

Понимание этого терзало Найюра, Если единственная цель Келлхуса — смерть Моэнгхуса, то главной его заботой должно быть сохранение Священного воинства. Зачем же тогда убивать Конфаса? Вполне достаточно просто убрать его с поля игры, как это и сделано. И зачем использовать Найюра для прикрытия, когда последствия — развязанная война с империей — не имеют отношения к предстоящему завоеванию Шайме?

И тут до Найюра дошло… Другого пути не было. Дунианин смотрел дальше Священной войны. Дальше Шайме. А смотреть дальше Шайме — значит смотреть дальше Моэнгхуса.

Люди окутывают свои действия бесчисленными истолкованиями и предположениями. Они не могут иначе, ибо всегда жаждут смысла. Найюр считал этот поход охотой, в которой недруги объединились ради преследования общего сильнейшего врага. Их задача виделась ему стрелой, посланной во тьму. Какие бы сомнения ни терзали его, он всегда возвращался к этой мысли. Но теперь… Теперь все это казалось ошейником, разными концами которого были Моэнгхус и Келлхус, отец и сын, а он, Найюр урс Скиоата, застегивал его на шее мира. Рабский ошейник.

«Забываю… о чем-то…»

Он внимательно изучал Тирнема и Санумниса. Он быстро понял, что барон Тирнем очень глуп и думает лишь о том, как ублажить свое брюхо и нагулять жирок, потерянный в Карасканде. Санумнис, напротив, был умен и неразговорчив. Похоже, он пользовался необъяснимым, но очевидным авторитетом у своего тучного соотечественника. Он был наблюдателем.

Имели ли они тайный приказ, предписывающий, кому из них принимать решения? Это объяснило бы тот факт, что Тирнем подчинялся Санумнису, а тот наблюдал. И каким будет наказание за убийство племянника нансурского императора? За нарушение торжественной клятвы Воина-Пророка?

«Меня послали совершить самоубийство».

От этой мысли Найюр расхохотался. Неудивительно, что Пройас так нервничал, передавая ему приказ дунианина убить Конфаса.

То, что к Найюру приставили адепта, лишь подтверждало опасения. Его звали Саурнемми, он был молодой посвященный, одержимый и страдающий хроническим кашлем. Он прибыл через день после Конфаса вместе с чародеем высокого ранга Инрумми, который почему-то быстро уехал, осмотрев покои своего ученика. Как сказал Найюру старший колдун, Саурнемми обеспечит его связь со Священным воинством.

Мальчик, говорил этот напыщенный дурак, должен спать до полудня каждый день, чтобы они могли общаться посредством колдовских снов. То есть Саурнемми, другими словами, станет глазами дунианина в Джокте.

Бездна! Куда ни обернись — безумная, бездонная бездна!

Подстегнутый присутствием Саурнемми, Найюр приказал Тирнему созвать Конфаса и его штаб в зале Прошений Донжона — цитадели, где Найюр устроил свою штаб-квартиру. Он приказал юному колдуну внимательно осмотреть пленников с балкона. Затем, как только экзальт-генерал и его люди собрались, Найюр вышел прямо к ним, жестко вглядываясь в их лица и с удовольствием глядя на то, как они бледнели. Нансурцы — такая предсказуемая мразь! Очень отважны, когда их много и они вооружены, но без войска и оружия превращаются в сущих овец.

Он ходил кругами вокруг Конфаса, а тот стоял, выпрямившись, в полном военном облачении.

— Ваши братья в моих руках, — сообщил Найюр его спутникам. — Ваши жены… — Он сплюнул под ноги ближайшему. — Досадно.

— А уж сколько твоих братьев, — выкрикнул Конфас, — я поразил своей рукой!

Найюр ударил его. Экзальт-генерал упал и опрокинулся на спину. Найюр резко обернулся на звук сандалий, поймал чью-то руку. Схватил кого-то за кирасу, ударил лбом в лицо. Кинжал, припрятанный этим болваном, со звоном упал на блестящие плиты.

Этих собак надо раздавить! Раздавить!

Лязг обнажаемых клинков. Внезапно его окружили конрийцы Тирнема с мечами наголо. Нансурцы побледнели и попятились. Некоторые бросились к экзальт-генералу, а тот поднялся на четвереньки, плюясь кровью.

— Не ошибитесь! — взревел Найюр. — Вы подчиняетесь мне!

Он резко опустил ногу на голову человека, пытавшегося схватить его за щиколотку. Тот застыл, горячая кровь потекла между плитками.

Мгновенное молчание, и страсти угасли… — Не вынуждайте меня становиться могильщиком вашего безумия! — вскричал Найюр, воздевая огромные покрытые шрамами руки.

Он почувствовал, как они съежились. Внезапно эти воины показались ему детьми — перепуганными детьми между вздымающимися вверх колоннами зала. Его сердце возбужденно заколотилось. Найюр снова сплюнул, затем поднял лицо к Саурнемми. Тот смотрел с верхней галереи, зябко кутаясь в багряный шелк. Его бороденка показалась Найюру фиглярской.

— Кто? — спросил он.

Саурнемми глупо закашлялся, как всегда, затем кивнул на задние ряды толпы, где люди сгрудились вокруг генерала Сомпаса.

— Этот, — сказал он. — Тот, с… — Снова кашель, мало похожий на настоящую болезнь. — С серебряными полосами на кирасе.

Без предупреждения хрупкий человечек рядом с Сомпасом бросился прочь по полированным плитам. Его свалили через пять шагов. Он упал со стрелой в затылке. Он закричал, непонятные слова задымились. Глаза загорелись. Но Найюр уже догнал его…

Все вокруг раскалилось добела. Люди кричали, закрывали лица руками.

Нансурцы ахали и моргали. Найюр поднялся над сломанной соляной фигурой, лежавшей у него под ногами. Он сплюнул,  ухмыльнулся и зашагал прямо сквозь нансурцев. Он шел к Конфасу. Экзальт-генерал что-то забормотал, попятился, но Найюр прошел мимо и молча поднялся по монументальным ступеням. С побитой собакой не разговаривают. Он понимал, что это фарс, но ведь все на свете, в конце концов, фарс. Еще один урок дунианина.

Потом, уже у себя в покоях, он взвыл. Понятно почему — без юного адепта он так и не узнал бы, что у Конфаса есть свой колдун. Но смысл этого понимания ускользал от него. Смысл всегда ускользал.

Что с ним не так?

Враги! Всюду враги!

Даже Пройас… Сможет ли Найюр свернуть ему шею?

«Он послал мне совершить самоубийство!»

Ночью Найюр крепко напился, и терзавшие его ножи сомнений немного притупились. Однако вместо них отовсюду, словно из трещин в плитах, поползли ужасы. Несмотря на благовонные курения, вокруг пахло якшем — землей, дымом, гниющей шкурой. Он слышал шепот Моэнгхуса из мглы… Снова ложь. Снова смятение.

И птица — та проклятая птица! Она, как узел, связывала все зло в единую форму. От такой мысли у Найюра сжималось сердце. Но конечно же, это не может быть всерьез. Не более чем Серве…

Он говорил с ней каждый раз, когда она приходила к нему ночью в постель.

«Что-то… что-то со мной неладно».

Он знал это, поскольку мог видеть себя таким, каким его видел дунианин. Он знал, что Моэнгхус сбил его с пути, сужденного по рождению. Он тридцать лет искал собственный след. Чтобы вернуться назад.

Тридцать проклятых лет! Скюльвенды всегда смотрели вперед — как все народы, кроме дуниан. Они слушали своих сказителей. Они слушали свое сердце. Как псы, они лаяли на чужаков. Они различали честь и позор, как различали близкое и далекое. От рождения тщеславные, они сделали себя абсолютной мерой всего. Каждый зависел только от себя самого.

И в этом была ложь.

Моэнгхус заманил Найюра на иную тропу. И сородичи сочли его отступником, поскольку его голос доходил до них из непроглядной тьмы. Как мог он найти путь назад, когда земля вокруг вытоптана? После Моэнгхуса он больше никогда не станет частью своего народа. Он никогда не вернется к прежней дикой невинности. Глупо было пытаться… Неведение — стальная основа для уверенности, поскольку себя самого человек не видит, словно спит. Полный ответ получаешь тогда, когда нет вопросов, а не тогда, когда есть знание. Моэнгхус научил его спрашивать. Всего лишь задавать вопросы.

— Зачем идти этим путем, а не иным?

— Потому что этого требует Голос.

— Почему надо слушать этот Голос, а не другой?

Как просто все перевернуть. Привычки и убеждения оказываются так близко к краю пропасти. Только ярость — истинная основа. Все это — то, что было человеком, — держалось на ударах меча да криках.

— Почему? — кричал каждый его шаг.

— Почему? — звучало в каждом слове.

— Почему? — повторял каждый его вздох.

По некоей причине… Должна же быть причина. Но почему? Почему?

Сам мир был ему упреком! Он больше не принадлежал миру, но избавиться от памяти о степи не мог. Он больше не принадлежал своему народу, но в его жилах текла кровь его отца. Ему были безразличны пути скюльвендов — совершенно безразличны! — но они выли в его душе, стонали и жаловались. И поражение их душило его. Его страсти по-прежнему терзали сердце. Он мучился от стыда.

Несуществующее! Как может существовать несуществующее? Каждый раз, когда Найюр брился, большим пальцем он проводил по свазонду на горле. Прослеживал его прихотливый изгиб. «Я забываю… я о чем-то забываю…»

Теперь Найюр понимал, что есть два прошлых: то, которое человек помнит, и то, которое он выбирает. И они редко совпадают. Все люди находятся под властью второго.

И знание этого делает их безумными.


Время. Мысли о нем занимали Икурея Конфаса как ничто другое.

Князья Священного воинства могли не отдать эти земли Нансурии, но ключи от них до сих пор были в руках Конфаса. Джокта — старинное имперское владение со старинными имперскими особенностями. Давно умершие нансурские строители учли опасности, исходившие от завоеванных народов, и проложили подземные ходы в сотнях городов. Города потом можно будет и вернуть. А вот трупы — только сжечь.

Тем не менее побег из города дался Конфасу труднее, чем он думал. Хотя он не желал в этом признаваться, инцидент со скюльвендом в Донжоне потряс его, расстроил почти так же, как гибель Дарастия, адепта Имперского Сайка. Дикарь ударил Икурея, сбил его на пол легко, словно женщину или ребенка. А Конфас был парализован страхом и совершенно растерян. По-звериному гибкий, страстный и жадный, Найюр урс Скиоата действовал как прирожденный разбойник, обожаемый своими людьми. Он вонял степью, словно его огромное тело воплотило в себе саму землю… землю скюльвендов.

Конфас почувствовал, что пропал. Конечно, он понимал — варвар именно этого и добивался. Как говорят галеоты, испуганный человек думает шкурой. Но от понимания было не легче. Опасности подстерегали их на каждом этапе бегства: и когда они дожидались ночи, и когда пробирались по улицам к некрополю, и когда откапывали вход в подземелье. Только после того как они с Сомпасом пересекли реку Орас, он немного перевел дыхание…

Теперь в сопровождении небольшого отряда кидрухилей он ждал в указанном месте: на заросшем насыпном холме в самом центре охотничьих угодий, в нескольких милях на юго-восток от Джокты. Место выбирал Конфас, как и должно быть, поскольку впоследствии именно ему суждено сыграть главную роль в драме.

Над землей несся сильный порывистый ветер. Растрепанные вечнозеленые деревья сгибались под ним, подобно девам. От взмаха незримых юбок взметалась зимняя пыль. Верхушки дальних деревьев дрожали, словно в их кронах разворачивалась чудовищная битва. Казалось, где-то рядом вот-вот разверзнется бездна. Мир часто казался Конфасу плоским, словно картинка. Сегодня все изменится, подумал он. Сегодня мир станет бездонным.

Гнедой жеребец Сомпаса фыркнул и встряхнул гривой, сгоняя осу. Генерал выругался раздраженно, как человек, недолюбливающий животных. Внезапно Конфас пожалел о потере Мартема. От Сомпаса было много пользы, даже сейчас. Его пикеты прочесывали окрестности в поисках соглядатаев скюльвенда, он всегда находился при деле, но личных качеств ему не хватало. Сомпас был хорошим орудием, но не оружием, как Мартем. А великим людям необходимо именно оружие.

Особенно в таких обстоятельствах.

Если бы только отвязаться от проклятого скюльвенда! Что же такого было в этом человеке? Даже сейчас в дальнем закоулке души Конфаса горел маячок на случай его возвращения. Словно варвар своим присутствием марал его, привязался, подобно дурному запаху, который необходимо даже не отмыть, а отскрести. Никогда еще ни один человек так не влиял на Конфаса.

Возможно, думал он, так праведники чувствуют грех. Ощущение чего-то большого, что наблюдает за тобой. Некое неодобрение, огромное и неописуемое, близкое, как туман, и далекое, как край света. Словно сам гнев обрел глаза.

Может, вера — это тоже нечто вроде пятна… запаха…

Конфас громко рассмеялся, не беспокоясь о том, что подумают Сомпас и остальные. Он обрел свое прежнее «я», и это ему нравилось… очень нравилось.

— Экзальт-генерал?.. — произнес Сомпас.

Дурак Биакси. Всегда отчаянно хочет оказаться внутри событий.

— Они едут, — кивнул вдаль Конфас.

Из зарослей кипарисов выбрался отряд всадников — человек двадцать — и стал спускаться цепочкой по противоположному склону. Они огибали бугорки, испещрявшие пастбище, как бородавки покрывают собачью шкуру. Конфас со скучающим видом украдкой бросил взгляд на свою маленькую свиту. Все нахмурили лбы в смятении и тревоге. Он чуть не рассмеялся. Что же затеял их богоравный экзальт-генерал?

Этот день он распланировал давно. Князь Атритау не тратил зря времени, получив власть над Священным воинством. Как ни злились на него ортодоксы, победа над падираджей смыла всю их раздражительность. Конфас до сих пор изумлялся, вспоминая тот день. Какая уверенность выросла из отчаяния! Даже его собственные люди сражались с яростью одержимых.

Конфас сыграл свою роль, не выходя из четко обозначенных рамок, и, вне всякого сомнения, весьма способствовал успеху Священного воинства. Но любому дураку было ясно, что дни его в качестве Человека Бивня сочтены. Потому он предпринял некоторые… меры. Устройство этой встречи через сиронжских посредников было одной из таких мер. А также тайное размещение отряда кидрухилей в лесах Энатпанеи. Конечно, он никому не рассказывал о своих намерениях, тем более Сомпасу. Далеко идущие замыслы нельзя доверять людям недальновидным. Сначала надо прорваться через границу.

— Кто это? — в пространство спросил Сомпас. Остальные тоже вглядывались в темноту. Они сидели в своих седлах неподвижно и спокойно, но Конфас знал, что внутри у них все трепещет от ожидания, как у детишек, жаждущих медовых лепешек. То, что приближающиеся всадники были в одежде фаним, ничего не значило. Конфас невольно подумал о том, что сказал бы Мартем. Жизнь казалась более защищенной, когда отражалась в его проницательных глазах. Не такой безрассудной.

— Экзальт-генерал! — внезапно воскликнул Сомпас и потянулся за мечом.

— Стоять! — рявкнул Конфас— Оружия не трогать!

— Но это же кианцы! — воскликнул генерал. Проклятый Биакси. Неудивительно, что их род так никогда и не сумел получить императорскую мантию. Конфас дал коню шпоры, выехал вперед, развернулся и встал лицом к своим людям.

— Кто, кроме нечестивца, — вскричал он, — может изгнать правого?

Воины тупо уставились на него. Все они были ортодоксами, а значит, князя Атритау они презирали так же, как и Конфас. Но их решимость была порождена мирскими мотивами, не снизошла с небес. Конфас никогда не требовал от них слишком многого, но всегда требовал быстрых действий. Эти люди ради него убьют родную мать…

Нужно только правильно выбрать время.

Конфас улыбнулся им как человек, разделивший с ними все. Он кивнул головой, словно подтверждая: итак, мы снова обрели себя.

— Я вел вас до галеотской границы. Я вел вас в сердце мертвой скюльвендской степи. Я привел вас к самому порогу старого Киана, и мы почти низвергли его! Киан. Сколько битв мы прошли вместе? Лассентас. Доэрна. Кийут. Менгедда. Анвурат. Тертаэ… Сколько побед!

Он пожал плечами, словно не понимал, зачем говорить об очевидном.

— А теперь посмотрите на нас… Посмотрите на нас! Мы в плену. Земли наших отцов у нас отняты. Священное воинство в когтях лжепророка. Айнри Сейен забыт! Вы не хуже меня знаете, что необходимо для Священной войны. Пришло время решить, достойны ли вы продолжить ее.

По склону пронесся очередной порыв ветра. Он шуршал травой, пригибал кусты и заставил Конфаса прищурить глаза от пыли.

— Ваши сердца, братья! Спросите у них!

Вечно все кончалось призывом к сердцам. Хотя Конфас понятия не имел, что означает в данном случае призыв к сердцам, но он не ошибся, как хорошо вышколенная собака. Эти слова всегда вовремя подворачиваются на язык. Гениальность большинства людей заключается в умении находить причины для уже совершенных действий. Сердце всегда служит самому себе, особенно когда вера требует жертв. Именно потому великие полководцы призывают к единодушию в момент начала боя. А дальше все идет по инерции.

Вопрос времени.

— Ты Лев, — сказал Сомпас.

Затем, словно подставляя шеи палачу, воины опустили головы, прижали подбородки к красным лакированным нагрудным латам и так стояли целое долгое мгновение. Джнанский знак глубочайшего почтения.

Даже поклонения.

Усмехнувшись, Конфас развернул коня на приближающийся топот копыт. Что-то дикое, необузданное было в том, как они остановились перед ним, словно подчиняясь какой-то прихоти. Несмотря на разноцветные одежды и блеск лат, они казались призрачными и угрожающими. Не только из-за смуглого цвета опаленной пустынным солнцем кожи или из-за маслянистого блеска длинных бород, заплетенных в косички. В этих всадниках была ярость загнанного зверя. Их глаза сверкали безумной решимостью людей, которым некуда бежать.

На мгновение воцарилось молчание, заполненное фырканьем и храпом боевых коней. Конфас чуть не рассмеялся, представив, что его дядюшка встречается вот так со своим наследным врагом. Крот заключает сделку с соколами…

Перед лицом льва.

— Фанайял аб Каскамандри, — проговорил Конфас звонким глубоким голосом. — Падираджа.

Молодой человек, к которому он обращался, низко склонил голову: Фанайял по своему положению превосходил всех, кроме Ксерия или Майтанета.

— Икурей Конфас, — отозвался кианский падираджа напевным кианским выговором. Веки его темных глаз были насурьмлены. — Император.


Когда дождь прекратился, он оставил ее спящей в их постели. Серве. Ее лицо было столь же прекрасным, сколь ненастоящим.

Найюр вышел из своих покоев на террасу, глубоко вдохнул чистый послегрозовой воздух. Узкие улочки Джокты расползались вдаль, блестели под проясняющимся небом. Город напоминал большой амфитеатр с перевернутыми и выбитыми рядами. Найюр некоторое время смотрел на лагерь Конфаса на дальнем склоне напротив, представляя его себе как неизведанный берег.

Он вздрогнул от хлопанья крыльев. В стоявших вокруг лужах воды отразились трепещущие тени. Испуганные голуби пролетели над головой, устремляясь к месяцу, затем ринулись вниз, словно привязанные к террасе незримыми нитями. Тревожно воркуя, они скрылись внизу.

Где-то рядом послышался хриплый голос:

— Ты озадачиваешь меня, скюльвенд.

Демоны, как теперь знал Найюр, имеют много обличий. Они везде, они терзают мир своей разнузданной похотью. Птицы. Любовники. Рабы…

И прежде всего он.

— Убей Икурея, — ныл голос, — и псы сорвутся с цепи. Почему ты удержал свою руку?

Он обернулся к твари. К птице.

Найюр знал, что есть люди, поклоняющиеся птицам или, наоборот, проклинающие их. В Нансуре были священные павлины, кепалоранцы чтили лугового тетерева. При военных обрядах все айнрити приносили в жертву коршунов и соколов. Однако для скюльвендов птицы лишь помогали определить погоду, или указывали на то, что рядом волки, или возвещали смену времен года. А еще их ели, когда больше есть было нечего.

Так что это за тварь? Он поспорил с ней. Обменялся обещаниями.

— Ты твердишь мне об убийстве, — ровным голосом проговорил Найюр, — когда тебе следует заботиться о смерти дунианина.

Маленькое личико нахмурилось.

— Икурей плетет заговор, дабы уничтожить Священное воинство.

Найюр плюнул и повернулся к глади Менеанорского моря, по черной спине которого гигантский палец лунного света вел черту, разделяя воды надвое.

— Он нам нужен, чтобы найти другого… Моэнгхуса. Моэнгхус — более серьезная угроза.

— Дурак! — воскликнул Найюр.

— Я превыше тебя, смертный! — с птичьей горячностью ответила тварь. — Я из более жестокой расы. Ты не можешь постичь пределов моей жизни!

Найюр повернулся к птице боком, искоса глянул на нее.

— А почему? Кровь, что бежит в моих венах, не менее древняя. Как и порывы моей души. Ты не старше Истины.

Тварь едва слышно ухмыльнулась.

— Ты до сих пор не понимаешь их, — продолжал Найюр. — Прежде всего дунианин — это интеллект. Я не знаю их намерений, но я знаю вот что — они все превращают в инструмент для себя. И то, как они это делают, лежит вне пределов моего и даже твоего понимания, дермой.

— Ты думаешь, я их недооцениваю? Найюр отвернулся от моря.

— Это неизбежно, — пожал он плечами — Для них мы — почти дети, идиоты, только что вылезшие из чрева матери. Подумай об этом, пташка. Моэнгхус прожил среди кианцев более тридцати лет. Я не знаю твоих способностей, но вот что скажу: он превзошел их.

Моэнгхус… Даже произносить это имя было больно.

— Ты же сам говоришь, скюльвенд, что не знаешь моих способностей.

Найюрвыругался и рассмеялся.

— Хочешь знать, что услышал бы в твоих словах дунианин?

— И что же?

— Позу. Тщеславие. Слабость, что выдает меру твоих сил и показывает множество направлений для атаки. Дунианин не стал бы опровергать твои заявления. Он даже подбодрил бы тебя в твоей уверенности. Он действует под прикрытием лести. Ему все равно, считаешь ты его ниже себя или своим рабом, пока остаешься в неведении.

Какое-то мгновение тварь смотрела на него в упор, словно скрытый смысл слов входил в его маленькую, как яблоко, головку цепочкой, слово за словом. Личико скривилось в подобии презрения.

— В неведении? В неведении относительно чего? Найюр сплюнул.

— Истинного твоего положения.

— И каково же мое истинное положение, скюльвенд?

— Тобой играют. Ты дергаешься в собственных сетях. Ты пытаешься управлять обстоятельствами, птичка, а они давно уже управляют тобой. Конечно, ты думаешь иначе. Как и у людей, власть занимает важное место среди ваших врожденных устремлений. Но ты всего лишь орудие, как и любой Человек Бивня.

Тварь склонила головку набок.

— И как же тогда мне стать своим собственным инструментом?

Найюр фыркнул.

— Сотни лет вы манипулировали событиями из тьмы — или так вы утверждаете. Теперь вы считаете, что делаете то же самое, что ничего не изменилось. Уверяю тебя, изменилось все. Ты думаешь, будто остаешься в тени, но это не так. Возможно, он уже знает, что ты подкатывал ко мне. Возможно, он уже знает пределы твоих возможностей и твои силы.

Найюр понимал, что даже древние твари разделят судьбу Священной войны. Дунианин обдерет их, как люди обдирают тушу бизона. Мясо пойдет в пищу, жир — на похлебку и топливо, из костей сделают орудия, шкура годится на шатры и щиты. Какими бы древними они ни были, их древность тоже можно сожрать. Дуниане — нечто новое. Вечно и бесконечно новое.

Как похоть или голод.

— Вам придется забыть старые пути, пташка. Придется идти нетореной тропой. Вы должны признать, что грубые обстоятельства ему на руку, вам с ним не тягаться. Вместо этого нужно ждать. Наблюдать. Вы должны найти и использовать возможность.

— Возможности… для чего?

Найюр воздел испещренный шрамами кулак.

— Убить его! Убить Анасуримбора Келлхуса, пока вы еще можете это сделать!

— Он — пустое место, — каркнула птица. — Пока он ведет Священное воинство на Шайме, он работает на нас.

— Дурак! — хохотнул Найюр.

Птица разгневанно взмахнула крыльями.

— Ты знаешь, кто я?

В лужах под ногами Найюра вспыхнули образы — шранки, бегущие по позолоченным от отблесков огня улицам, драконы, взлетающие в истерзанное небо, человеческие головы, дымящиеся на бронзовых копьях, чудовища с огромными крыльями… Пылающие глаза и прозрачная плоть.

— Смотри же!

Но Найюр крепко сжал в кулаке хору. Он не испугался.

— Колдовство? — расхохотался он. — Ты подбрасываешь кости волкам моих убеждений! Прямо сейчас, пока мы с тобой разговариваем, он изучает колдовство!

Свет угас, осталась только птица. Голова ее в лунном свете казалась белой.

— Адепт Завета, — сказал Найюр, — Он обучает его…

— Глупец. Это займет много лет…

Найюр сплюнул и печально покачал головой. Эта тварь до ужаса не соответствовала своей собственной мощи. Жалость к сильным — разве от этого не становишься великим?

— Ты забыла, пташка, что он выучил язык моего народа за четыре дня.


Он голый стоял на коленях в своих покоях, но не шевельнулся и не испугался, услышав приближавшийся звук шагов. Он Икурей Конфас I. И хотя в силу отсутствия выбора ему приходилось продолжать похабную игру со скюльвендом (ведь внезапность — залог победы), его подданные — это совсем другое дело. Наконец-то времена, когда приходилось следить за каждым словом и каждым шагом, закончились. Шпионы дядюшки отныне стали его шпионами.

— Прибыл великий магистр Сайка, — сказал сзади из темноты Сомпас.

— Только Кемемкетри? — спросил Конфас — Больше никого?

— Вы дали четкие указания, Бог Людей. Император усмехнулся.

— Пойди к нему. Я скоро приду.

Никогда он не жаждал информации так отчаянно. Тревога его была слишком сильна. Но самый отчаянный голод надо утолять в последнюю очередь. За императорским столом следует вести себя прилично.

Когда генерал ушел, он крикнул в темноту. Оттуда выступила обнаженная кианская девушка с расширенными от ужаса глазами. Конфас похлопал по ковру перед собой, бесстрастно глядя, как она принимает нужную позу — колени разведены, плечи опущены, груди приподняты. Он опустился между ее оранжевыми ногами. Ему только раз пришлось ее ударить, чтобы она научилась держать зеркало твердо. Но тут ему в голову пришла идея получше. Он велел ей держать зеркало перед его лицом так, чтобы на нее смотрело собственное отражение.

— Смотри на себя, — проворковал он. — Смотри и испытаешь наслаждение… клянусь тебе.

Почему-то холод прижатого к щеке серебра разжег его пыл. Они достигли вершины вместе, несмотря на ее стыд. От этого девушка показалась ему чем-то большим, чем обычное животное, каким он привык ее считать.

Он подумал, что в качестве императора будет очень отличаться от дяди.

Прошло семь дней после его встречи с Фанайялом, но цель еще не была достигнута. Конфас не верил в дурные предзнаменования — дядюшка слишком заигрался в эту игру, — но ничего не мог с собой поделать. Он очень жалел, что ему приходится принимать титул в таких обстоятельствах. Надеть мантию Нансура, будучи пленником скюльвенда! Узнать о том, что стал императором, от кианца — от самого падираджи! Правда, это унижение ничего для него не значило: во всем была слишком горькая ирония, чтобы не увидеть здесь руку богов. Что, если его свеча сгорела дотла? Что, если они и правда завидуют своим братьям? Время выбрано неверно.

В Момемне, скорее всего, бунт. По словам Нгарау, информатора Фанайяла, великий сенешаль дяди взял в руки бразды власти, надеясь по возвращении Конфаса заслужить его благосклонность, Фанайял утверждал, что престол вне опасности — никто в Андиаминских Высотах не осмелится бунтовать против великого Льва Кийута. И хотя тщеславие шептало Конфасу, что это правда, он не мог не понимать: новому падирадже нужно, чтобы он поверил. Священная война разворачивалась вдали от Ненсифона и дворца Белого Солнца, но Киан стоял на краю пропасти. И если Конфас бросится отстаивать свои права, Фанайял будет обречен.

Чего не скажет сын пустыни, чтобы спасти свой народ?

Две вещи заставляли Конфаса оставаться в Джокте и продолжать фарс со скюльвендом: необходимость снова идти через Кхемему и тот факт, что, по словам Фанайяла, Ксерия убила его бабка. Как бы безумно ни звучало это утверждение и какие бы подозрения ни возбуждали торжественные заявления Фанайяла, Конфас не сомневался — именно так все и было. Много лет назад она убила мужа, чтобы возвести на престол любимого сына. А теперь убила сына, чтобы возвести на престол любимого внука…

И чтобы вернуть его домой. Возможно, это самое важное.

С самого начала Истрийя выступала против того, чтобы предать Священное воинство. Конфас простил ей это. Он знал, что ее стареющие глаза смотрят в наползающую тьму. Разве закат не напоминает о рассвете? Его беспокоила сила ее ненависти. Такие когти, как у Истрийи, не ломаются от возраста, Видимо, его дядя понял это.

Убийство как раз в ее характере. Волчья жадность всегда оставалась крюком, на котором висели ее мотивации. Она убила Ксерия не ради Священного воинства, но ради своей бесценной души.

Конфас поймал себя на том, что насмешливо фыркает при этой мысли. Легче отмыть дерьмо от дерьма, чем очистить столь извращенную душу!

В отсутствие фактов мысли и тревоги бесконечно кружили в его голове, ускоряясь от непомерно больших ставок и вывернутой нереальности событий. Я император, думал он. Император! Но при нынешнем положении дел он был пленником своего незнания даже в большей степени, чем пленником скюльвенда. И поскольку его адепт Имперского Сайка Дарастий погиб, с этим ничего нельзя было поделать. Только ждать.

Он нашел старика простершимся на полу перед импровизированным возвышением и троном, который устроил ему Сомпас. Скюльвенд разместил пленников в доме из обожженного кирпича в центре Джокты, и, хотя формально Конфас мог ходить куда ему угодно, у каждой двери дома стояла стража. К счастью, конрийцы были народом цивилизованным: они цивилизованно брали взятки.

Конфас занял свое место на возвышении, глянул на то, что прежде было полом меняльной комнаты. В сумраке на стенах проступали тусклые мозаичные рисунки, создавая какое-то особенное домашнее ощущение. Едкий дым постоянно забивал ноздри. По милости скюльвенда им пришлось топить очаг мебелью. Сомпас оставался в полумраке, где-то вместе с рабами. Между четырьмя кадящими курильницами на молельном пурпурно-золотом коврике — украденном из какого-то храма, подумал Конфас, — лежал ничком человек. Конфас долго молча смотрел на него, на просвечивающую среди седых прядей макушку, в то время как в голове его вертелись тысячи вопросов.

Наконец он произнес:

— Полагаю, ты тоже слышал.

Конечно, ответа он не услышал. Кемемкетри был умен, а уж придворный этикет знал до тонкости. Согласно древней традиции, к императору никто не имел права обращаться без прямого разрешения. Мало кто из императоров соблюдал так называемый Древний Протокол, но после смерти Ксерия остались лишь эти правила. Лук выстрелил, и теперь нужно все устраивать заново.

— Разрешаю тебе встать, — сказал Конфас — Отныне я отменяю Древний Протокол. Можешь смотреть мне в глаза, когда пожелаешь, великий магистр.

Двое белокожих рабов, галеоты или кепалоранцы, вынырнули из сумрака и подхватили старика под руки. Конфас был ошеломлен — прошедшие месяцы сильно сказались на старом дурне. По счастью, у него еще осталась сила, нужная Конфасу.

— Император, — прошептал седой колдун, пока рабы разглаживали складки на его шелковой ризе. — Бог Людей.

Да… Такого его новое имя.

— Скажи мне, великий магистр, что думает по этому поводу Имперский Сайк?

Кемемкетри смотрел на него пристально, изучающе, что, насколько помнил Конфас, всегда выводило из себя дядюшку. «Но не меня».

— Мы долго ждали, — сказал дряхлый адепт, — того, кто сможет по-настоящему воспользоваться нашими умениями… Ждали императора.

Конфас усмехнулся. Кемемкетри был способным человеком, и его раздражала власть неблагодарных. Он не мог похвалиться длинным списком предков — колдуны редко бывали родовиты. Он был из Широпти, потомок древних шайгекцев, много столетий назад сбежавших вслед за имперской армией после страшного поражения при Хупарне. Тот факт, что он все-таки стал великим магистром — широптийцы чаще становились ворами и ростовщиками, — говорил о его таланте.

Но можно ли ему доверять?

Из всех школ один Имперский Сайк подчинялся мирским властям. Ксерий, считавший всех людей столь же тщеславными и вероломными, как он сам, полагал, что они втайне негодуют на необходимость служить ему и презирают его недоверие. Адепты Имперского Сайка очень гордились тем, что соблюдали старинный Договор — документ, связывавший все школы с Кенеем и аспект-императором Поздней древности. Только Сайк хранил старинную верность. Остальных, особенно Багряных Шпилей, они считали почти узурпаторами, безрассудными наглецами, чья жадность угрожает самому существованию Немногих.

Люди вечно рассказывают возвеличивающие их истории, говорят о своем особом происхождении и исключительности, желая приукрасить неизбежную неприглядность фактов. Императору достаточно повторять за ними их истории, чтобы повелевать сердцами. Но эта аксиома ускользала от понимания Ксерия. Он слишком любил, чтобы все повторяли его собственную историю. Людьми движет лесть.

— Уверяю тебя, Кемемкетри, умения Имперского Сайка будут использованы уважительно и разумно, как предусматривает Договор. Лишь вы одни преодолели низость и распутство. Лишь вы сохранили верность и славу былого.

Лицо старика озарилось чем-то вроде триумфа.

— Ты оказываешь нам великую честь, о Бог Людей.

— Все ли готово?

— Почти, о Бог Людей.

Конфас кивнул и выдохнул. Он напомнил себе, что надо быть методичным и дисциплинированным.

— Сомпас рассказал тебе о Дарастии?

— Мы с Дарастием в Момемне использовали один Маяк, и я узнал о его гибели, когда он резко замолчал во время мысленного разговора. Поначалу я боялся самого худшего, о Бог Людей. Какое облегчение увидеть тебя и твои замыслы невредимыми.

Призывающий и Маяк — два полюса любой колдовской связи. Маяк — это якорь, спящий адепт. Он спит в известном Призывающему месте, а тот входит в его сны со своими посланиями. Поэтому, вспомнил Конфас, дядя так не доверял Сайку — через него проходило слишком много переговоров императора. Тот, кто контролирует посланца, контролирует и письмо. Это напомнило о…

— Ты знаешь о состоящем при скюльвенде новичке из Багряных? Его зовут Саурнемми. Священное воинство не должно узнать ни слова о том, что здесь произошло. — Он дал понять, как высоки ставки.

Глаза Кемемкетри от старости по-поросячьи заплыли, но видели по-прежнему остро.

— Если ты отдашь его нам живым, о Бог Людей, мы сумеем убедить этих дураков, что в Джокте все спокойно. Нам нужно только вывести его из строя до назначенного времени связи, а остальное сделают наши люди. Он скажет своим хозяевам все, что ты пожелаешь. Заверяю тебя, за Дарастия воздастся полной мерой.

Конфас кивнул, впервые осознав, что дарует императорскую милость. Он помедлил — совсем чуть-чуть, но этого было достаточно.

— Ты желаешь знать, что случилось, — сказал Кемемкетри. — Как погиб твой дядя… — На мгновение он потупился, затем выпрямился, словно в порыве решимости. — Я знаю только то, что передал мне мой Маяк. Но даже в этом случае нам есть что обсудить, о Бог Людей.

— Думаю, да, — ответил Конфас, снисходительно и нетерпеливо взмахнув рукой. — Но прежде всего главное, магистр. Прежде всего главное. Нам надо сломать скюльвенда. — Он посмотрел на магистра с мягкой улыбкой. — И уничтожить Священное воинство.


Глава 6 КСЕРАШ

Конечно, мы становимся друг для друга опорой. Иначе почему мы пресмыкаемся, когда лишаемся возлюбленных?

Онтиллас. О человеческом безумии

История. Логика. Арифметика. Все это должны изучать рабы.

Неизвестный автор. Благородное семейство

Ранняя весна, 4112 год Бивня

Тактика Келлхуса и энатпанейский ландшафт не давали Ахкеймиону возможности полностью оценить потери Священного воинства. Несмотря на военные трофеи, после победы на равнинах Гертаэ Келлхус требовал, чтобы фураж добывался по мере продвижения, из-за чего Священное воинство вынуждено было рассеяться по пересеченной местности. Из подслушанных разговоров Ахкеймиону удалось узнать, что фаним не препятствуют их продвижению. Они прячут своих дочерей да оставшиеся зерно и скот, а все деревни и городки Восточной Энатпанеи сдаются.

Люди Бивня, одетые в трофейные наряды, с опаленными солнцем лицами, гораздо больше походили на фаним, чем на айнрити. Кроме щитов и знамен они отличались от врагов только оружием и доспехами. Исчезли длинные боевые одежды конрийцев, шерстяные сюрко галеотов и подпоясанные мантии айнонов. Почти все вырядились в пестрые халаты фаним, ехали на их грациозных конях, пили их вино из их кувшинов, спали в их шатрах с их женщинами.

Они изменились, и изменение коснулось не только экипировки. Оно проникло гораздо глубже. Прежние айнрити — те, что выступили из Врат Юга, — были предками нынешних. Точно так же, как Ахкеймион не узнавал в себе колдуна, явившегося в Сареотскую библиотеку, воины забыли о людях, которые с песнями вступили в пустыню Каратай. Те люди были чужими, они остались в далеком прошлом. Они, наверное, сражались еще бронзовыми мечами.

Бог собрал Людей Бивня в единое стадо. Он провел их сквозь битвы и пустыни, глад и мор, Он просеял их, как песок сквозь пальцы. Выжили лишь самые сильные из самых удачливых. У айнонов есть поговорка: «Братаешься, не хлеб преломляя, а врагов ломая». Еще сильнее это действует, понял Ахкеймион, когда ломают тебя. Нечто новое выковалось в кузнице их общих страданий, нечто твердое и острое. А Келлхус просто взял его с наковальни.

«Они принадлежат ему», — часто думал Ахкеймион, глядя, как угрюмое воинство цепочкой тянется по гребням и склонам холмов. Все они. И если их повелитель умрет…

За редким исключением Ахкеймион проводил время рядом с Келлхусом в Священной свите или поблизости, в полотняных стенах Умбилики, как айнрити стали называть походный шатер пророка. Поскольку пока ничто не опровергло их представления, они предполагали, что Консульт не оставляет попыток убить их вождя. Однако происхождение Келлхуса сулило гораздо больше того, чего он уже успел добиться.

В походных условиях допросы двух шпионов-оборотней происходили не часто, лишь время от времени. Твари ехали под охраной Багряных Шпилей в обозе, каждый в крытой повозке, вертикально растянутый на цепях. Ахкеймион участвовал во всех допросах, обрабатывая тварей при помощи тех немногих гностических Напевов Принуждения, которые он знал, — но без толку. Пытки, которые изобретал Келлхус, также не помогали, хотя после перед глазами Ахкеймиона долго стояло зрелище. Твари содрогались в дерьме, кричали и визжали, голоса их распадались на чудовищный хор. Затем из камня и грязи они хохотали:

— Чигра-а-а!.. Грядут беды, Чигра-а-а-а…

Ахкеймион никак не мог решить, что тревожит его сильнее: их лица, составленные из тысяч щупальцев, которые постоянно сжимались и разжимались, или бездонное спокойствие, с каким Келлхус смотрел на них. Никогда, даже в Снах о Первом Армагеддоне, он не видел таких крайних проявлений добра и зла. Никогда не чувствовал большей уверенности.

Ахкеймион сопровождал Келлхуса и на аудиенции с Багряными Шпилями — по вполне понятной причине. Адепты вели себя удивительно надменно, а Элеазар явно пристрастился к хмельному. Его движения стали жесткими и неуклюжими, составляя пугающий контраст с той велеречивой презрительностью, что отличала великого магистра в Момемне. Исчезли деспотическая самоуверенность и оценивающий взгляд, Элеазар больше не кичился знанием джнана. Теперь он казался юнцом, осознавшим наконец фатальную непомерность своих претензий. Священное воинство продвигалось к Шайме, твердыне кишаурим. Больше не будет бесполезных молитв. Багряные Шпили скоро встретятся со своим смертельным врагом, и их великий магистр Ханаману Элеазар страшно боялся, как бы не сделать ошибку. Он боялся сгореть в пламени кишаурим, боялся разгрома своей драгоценной школы.

Вопреки всему, Ахкеймион жалел его. Примерно так же, как крепкий человек жалеет слабого, когда тот заболел. Это было безотчетное чувство. Каждый пройдет испытание Священной войной. Кто-то выйдет из нее более сильным. Кого-то она сломает, а кого-то согнет. Все увидят, кто есть кто и что почем.

Любитель чанва Ийок никогда не присутствовал на этих встречах, и никогда никто не упоминал о нем. Ахкеймион был очень благодарен за эту небольшую милость. Несмотря на ненависть и желание убить врага той ночью в Яблоневых садах, он взыскал лишь малую часть того, что ему задолжали. Когда один из Сотни Столпов поднес нож к этим глазам с красными зрачками, Ийок внезапно показался Ахкеймиону незнакомцем — несчастным и… невинным. Прошлое стало дымом, возмездие — отвратительным. Вправе ли он вершить окончательный суд? Из всех деяний человека лишь убийство необратимо и абсолютно.

Не будь это местью за Ксинема, Ахкеймион вообще не решился бы на такое.

Келлхуса целый день занимали нужды войска. Айнритийские князья шли к нему бесконечной чередой, приносили данные разведки о землях, что лежат впереди, обсуждали неотложные вопросы, и чем дальше Священное воинство продвигалось в пределы Ксераша, тем чаще созывали военный совет.

Ахкеймиона прибивало то к одной, то к другой партии, образовавшейся около Келлхуса. Иногда ради любопытства он вслушивался в разговоры на совете. Поскольку другие приходили и уходили, а он оставался, Ахкеймион мог судить об удивительной глубине ума Келлхуса. Тот цитировал слово в слово послания и замечания, относившиеся к предшествующим дням, не забывал ни единого имени, ни одной детали, даже когда дело касалось таких приземленных материй, как снабжение. Ахкеймион то и дело, не веря глазам и ушам, обращал взор в сторону других присутствующих, особенно сенешаля-секретаря Келлхуса Гайямакри. Люди улыбались, качали головой и в восхищенном изумлении поднимали брови. Это изумление было лучшим подтверждением.

— Чем же мы заслужили, — спросил кто-то из них, — такое чудо?

Не считая советов с участием Великих Имен, Ахкеймион скоро потерял интерес к этим игрушечным драмам. Его мысли блуждали далеко, как и прежде, тсогда он ехал в обозе войска. Князья по-прежнему кланялись ему, но вскоре он слился с живым фоном, который представляла собой Священная свита.

Хотя никто им особенно не интересовался, нелепая значительность собственного положения давила Ахкеймиона. Иногда в моменты усталости он смотрел на Келлхуса и испытывал чувство отстраненности. Дымка нереальности развеивалась, и Воин-Пророк представал таким же уязвимым, как окружавшие его воинственные мужчины, и куда более одиноким. Ахкеймион цепенел от ужаса: он понимал, что Келлхус, каким бы богоравным ни казался, на самом деле смертен. Он — человек. Не было ли это уроком Кругораспятия? И если что-то случится, все потеряет смысл, даже его любовь к Эсменет.

В такие минуты его охватывал странный пыл, совершенно несходный с лихорадкой, порожденной ночными кошмарами адепта Завета. Фанатическое увлечение личностью.

Быть преданным делу — это как двигаться по инерции без направления и цели. Слишком долго он следовал мрачной миссии: блуждал под влиянием Снов, вел своего мула по дорогам и тропкам, но никогда никуда не прибывал. Но рядом с Келлхусом все изменилось. Как раз этого Ахкеймион не мог объяснить Наутцере — Келлхус воплотил все абстракции их школы. В этом человеке заключалось будущее всего человечества. Он был единственным спасением от Конца Концов.

От Не-бога.

Несколько раз Ахкеймиону казалось, что он заметил золотистое свечение вокруг рук Келлхуса. Он поймал себя на мысли, что завидует людям вроде Пройаса — тем, кто видит такое постоянно. И понял, что с радостью умрет за Анасуримбора Келлхуса. Он что угодно отдаст ради него, несмотря на свою неутоленную ненависть.

Однако, к собственному ужасу, Ахкеймион обнаружил, что ему все труднее сохранять это ощущение в течение дня. Его мысли начинали блуждать так, что иногда он даже сомневался, сможет ли защитить Келлхуса при нападении Консульта. Тогда он мотал головой и, нахохлившись подобно ястребу, смотрел вдаль. Он внимательно изучал каждого, кто приближался к Келлхусу.

Как обычно, больше всего его отвлекала Эсменет.

Иногда она ехала верхом — поначалу неуверенно, но потом быстро привыкла и к лошади, и к седлу. Даже следуя во главе Священной свиты рядом с Келлхусом, Ахкеймион постоянно видел ее. Порой его охватывала грусть, и он погружался в молчание, пока Келлхус и благородные командиры о чем-то переговаривались поблизости. Иногда он просто погружался в раздумья, отрешенно глядя на нее, отмечая ее мужество и то, как непререкаема ее власть над свитой. Все вокруг Эсменет становилось бодрым и наполнялось жизнью. Она изменилась.

Однако чаще она путешествовала в так называемом Черном паланкине — роскошных носилках на плечах шестнадцати кианских рабов. Рядом с носилками ехал писец, и весь день Ахкеймион наблюдал, как туда подъезжают всадники, чтобы обсудить с Эсменет насущные заботы. Ее саму он видел лишь тогда, когда Келлхус скакал рядом с паланкином, принимая решения и раздавая указания. Сквозь мелькание тел и рук можно было порой заметить за поднятой занавеской носилок ее накрашенные губы или руку на колене, пальцы расслабленной кисти. Иногда Ахкеймиону болезненно хотелось вытянуть шею, чтобы разглядеть ее лицо или даже позвать по имени. Он почти никогда не видел ее глаз.

Периодически, после очередного перехода войска, они сталкивались в суматохе, вечно окружавшей Умбилику. Эти встречи всегда происходили на людях, и Ахкеймиону доставался лишь вежливый кивок. Поначалу он считал Эсменет жестокой и подозревал, что она, как и многие другие, лелеет зависть как подпитку для ненависти. Нет лучшего способа уничтожить остатки прежней любви. Но через некоторое время он понял: она поступает так ради него — и ради себя. Все знали, что, до того как Келлхус взял ее себе, Эсменет была любовницей Ахкеймиона. Никто не осмеливался напоминать, но он порой различал это во взглядах людей, и особенно Пройаса. Внезапно промелькнувшее понимание его позора. Внезапная жалость.

Любой знак внимания к нему со стороны Эсменет напомнил бы другим о его унижении. О позоре рогоносца.

Через пять дней после выхода из Карасканда рабы собрали и украсили огромный шатер. Ахкеймион ушел к себе, чтобы переодеться к вечеру, и обнаружил ее. Она стояла в полумраке полотняной палатки, одетая в черно-золотое платье. Ее волосы были спрятаны под гиргашским головным убором.

— Ахкеймион, — произнесла она. Не Акка.

Он с трудом взял себя в руки, охваченный желанием обнять ее.

К ужасу Ахкеймиона, Эсменет говорила только о делах Келлхуса. Он не удивился бы, если бы она принялась перечислять его обязанности, словно бы она была императрицей, а он — иностранным послом при заключении договора. Ахкеймион подыгрывал и отвечал очень четко, ошарашенный абсурдностью их нового положения, потрясенный точностью и проницательностью ее вопросов.

И он испытал гордость… Он очень ею гордился. «Ты всегда была лучшей».

Если остальные люди были для Ахкеймиона всего лишь стенами, Эсменет была древним городом, лабиринтом улочек и площадей, где некогда стоял его дом. Он знал ее богадельни и казармы, башни и водоемы. Где бы он ни бродил, он всегда знал: вот это направление выведет его сюда, а вот это — туда. Он никогда не терялся, хотя за воротами этого города мир мог бы сбить его с толку.

Он знал привычки любовников, их склонность вести летопись самообмана. Он часто думал, что между возвышенными виршами Протатиса и надписями на стенах бань мало разницы. Любовь никогда не бывает так проста, как знаки, которыми ее запечатлевают. Иначе почему ужас потери так часто настигает влюбленных? И почему люди так упрямо называют любовь чистой или простой?

То, что связывало его с Эсменет, было необъяснимо. Как и то, что ныне связывало ее с Келлхусом. Ахкеймион часто вспоминал, сколько ужасов ей пришлось пережить. Смерть дочери. Голод. Гнев и насмешки чужих людей. Побои. Опасности. Обо всем, кроме дочери, она говорила с усмешкой, и Ахкеймион это поддерживал. Как он может взять на себя ее тяготы, когда не справляется со своими? Правда проявится потом, когда она будет заламывать пальцы, а в ее глазах промелькнет мгновенный ужас.

Он знал это, но ничего не говорил. Он избегал понимания. Он полагался на необъяснимое.

«Я предал ее», — осознал он.

Немудрено, что и она в свою очередь предала его. Неудивительно, что она… поддалась Келлхусу.

Келлхус… Это были самые эгоистичные и болезненные мысли.

Эсменет нравилось посмеиваться над мужскими членами. Ее забавляло то, как мужчины волнуются о них, бранятся и хвалятся, беспокоятся о них, приказывают и даже угрожают с их помощью. Однажды она рассказала Ахкеймиону, как один жрец приставил кинжал к своему члену и прошипел:

— А ну, слушайся меня!

После этого, сказала Эсменет, она поняла, что мужчины гораздо больше, чем женщины, чужды самим себе. Ахкеймион расспрашивал ее о храмовых проститутках Гиерры: совокупляясь с сотнями мужчин, они считают, что живут только с одним — Хотосом, фаллическим божеством. Эсменет рассмеялась и ответила:

— Ни одно божество не может быть столь изменчиво.

Ахкеймион ужасался.

Женщины — это окна, сквозь которые мужчины смотрят на других мужчин. Они — врата без стражи, пункт встречи с более глубокой, более беззащитной сутью. И теперь Ахкеймион мог признаться: в прежние времена он боялся свирепых толп, глядевших на него сквозь ее почти невинные глаза. И утешало только то, что он последним спал с ней и всегда будет последним.

А теперь она была с Келлхусом.

Почему мысль об этом так невыносима? Почему она терзает его сердце?

Иногда ночью он лежал без сна и напоминал себе снова и снова, кто этот человек, избранник Эсменет. Келлхус был Воином-Пророком. Пройдет немного времени, и он начнет требовать от людей жертв. Он потребует их жизней, а не только возлюбленных. Но он не только берет, но и дает — и какие дары! Ахкеймион потерял Эсменет, зато обрел душу.

Разве не так?

В другие ночи он метался в постели и сдерживал вой ревности, потому что знал: сейчас она извивается и стонет под ним, а он владеет ею так, как Ахкеймион никогда не мог. Ее нынешний восторг гораздо сильнее и глубже. Ее тело содрогается от наслаждения гораздо дольше. А потом, наверное, она отпускает шутки насчет колдунов и их маленьких штучек. О чем она думала, валяясь в постели со старым толстым дураком Друзом Ахкеймионом?

Но чаще всего он просто лежал неподвижно в темноте, вдыхая аромат потухших свечей и курильниц, и желал ее так, как не желал никого и никогда. Только бы обнять ее, говорил он себе. Словно скупец, он перебирал редкие моменты, когда ему удавалось увидеть ее. Если бы еще один раз, последний раз обнять ее!.. Неужели она бы не поняла его? Она должна понять!

«Пожалуйста, Эсми…»

Однажды ночью, лежа без сил после первого марша Священного воинства по ксерашским равнинам, Ахкеймион вдруг оцепенел о мысли о ее нерожденном ребенке. Он даже перестал дышать, осознав: вот самое важное отличие ее любви к нему от ее любви к Келлхусу. Ради Ахкеймиона она ни разу не забывала про «раковину шлюхи». Она даже не заикалась о возможности родить от него ребенка.

Но затем, улыбнувшись сквозь слезы, он вспомнил, что и сам никогда об этом не думал.

И от этой мысли внутри него что-то не то сломалось, не то закрылось. Он не мог сказать, что именно случилось. Наутро он присел у костра рабов, глядя, как две безымянные девушки рвут мяту, чтобы сделать чай. Некоторое время он просто смотрел, моргая, не проснувшись до конца. Затем перевел взгляд дальше — туда, где стояла Эсменет с двумя наскенти в тени темных коней. Она поймала его взгляд, затем бесстрастно кивнула и отвела глаза, улыбнувшись головокружительно застенчивой улыбкой. И отчего-то он понял…

Ее врата закрыты. Она — город, куда его сердцу больше нет пути.

Воспоминания о том, другом костре…

Теперь они приходили к Ахкеймиону, как недуг. Смеющаяся и обнимающая его Эсменет. Серве со счастливым невинным лицом, радостно хлопающая в ладоши. Зрячий Ксинем. Келлхус, который говорит:

— Я испугался!

— Испугался? Лошади?

— Тварь была пьяна! И она смотрела на меня! Ну, так… как Ксинем смотрит на свою кобылу.

— Что?

— Ну да. Когда собирается на нее взгромоздиться…

Как же они любили поддразнивать Келлхуса! Сколько забавного находили они в его притворной слабости! И это самое меньшее из того, что они утратили.

Тот лагерь. Он был так не похож на нынешний, с этими шелками и нелепым ничтожеством. Теперь они пируют с призраками.

Ахкеймион зашел в шатер к Пройасу от скуки, без особой цели. По тому, как напряглись кианские рабы, он понял, что явился не совсем кстати. Но Ахкеймион выпил и был в драчливом настроении. Мысль о том, что кого-то другого тоже ждут неприятности, показалась ему справедливой.

Шитые золотом стяги были приспущены. Пройас был одет так, словно выздоравливал от болезни, а не собирался развлекаться. Он сидел перед маленькой жаровней с железной решеткой. Слева от него располагался Ксинем, а напротив — женщина.

Эсменет.

— Акка, — сказал Пройас, бросив нервный красноречивый взгляд на Эсменет. Лицо его было измученным. Он немного помедлил и продолжил: — Заходи. Садись с нами.

— Прошу прощения. Думал, застану тебя од…

— Он же сказал — входи! — рявкнул Ксинем с добродушным упрямством закоренелого пьяницы. Повернулся в профиль, словно настроил на Ахкеймиона левое ухо.

— Да, — кивнула Эсменет.

Голос ее звучал несколько вымученно, но взгляд был искренним. И лишь когда Ахкеймион подтянул к себе непослушную подушку, он понял, что согласилась она из жалости к Ксинему, а не потому, что на самом деле желала его общества. Какой же он дурак…

Она выглядела потрясающе. Ему было почти больно смотреть на нее. Большинство мужчин втайне ценят красоту утраченных женщин, но рядом с Ахкеймионом Эсменет была скромным цветком, а теперь стала роскошной розой. Ее шею украшали жемчужины на серебряной нити. Волосы, подобные сверкающему черному янтарю, удерживались высоко надо лбом двумя серебряными заколками. Платье с блестящим узором. Темные взволнованные глаза.

Рабы собирали кубки и тарелки. И Пройас, и Эсменет выказывали новому гостю подчеркнутое внимание. Все были растеряны, за исключением Ксинема, обгрызавшего мясо с ребрышек поросенка, зажаренного в бобовом соусе. Пахло это блюдо замечательно.

— Как ваши уроки? — спросил Пройас, словно вдруг вспомнил о манерах.

— Уроки? — переспросил Ахкеймион.

— Да, уроки с… — Он пожал плечами, словно сомневался, можно ли говорить по-старому. — С Келлхусом.

Один звук этого имени действовал как поворот рычага. Ахкеймион стряхнул с колен несуществующую пыль.

— Хорошо. — Он изо всех сил пытался говорить непринужденно. — Если я доживу до тех пор, когда смогу написать об этом книгу, я назову ее «О разновидностях восторга».

— Ты украл у меня название! — воскликнул Ксинем, потянувшись за вином.

Пройас быстро налил ему большую чашу и улыбнулся, несмотря на колючее раздражение во взоре.

— Как так? — удивилась Эсменет. Ахкеймион поморщился от резкости ее тона. Ксинем, пусть и слепой, повсюду видел неуважение к себе. Он стал хуже скюльвенда. — Каково было твое название, Ксин?

— «О разновидностях задниц». Все захохотали.

Ахкеймион переводил взгляд с одного сияющего лица на другое, стирая слезы большим пальцем. На мгновение ему показалось, что Эсми стоит лишь протянуть руку, прижать подушечку большого пальца к его ногтю, и жизнь станет прежней. Все, что случилось после Шайгека, просто исчезнет.

«Все они здесь… все, кого я люблю».

— Мой нюх! — запротестовал Ксинем. — Я говорю вам, мой нюх сильнее моих глаз! Он проникает в самые глубокие трещины… Ты, Пройас, думаешь, что вчера ел баранину,.. — Он скривился и уставился в пустоту. — Но на самом деле это была козлятина.

Эсменет упала от хохота на подушки, задыхаясь и болтая ногами. Ксинем повернул голову на звук ее смеха. Всезнающе погрозил пальцем.

— В том, что мы видим, есть много красоты. Так много красоты! — с насмешливой красноречивостью произнес он. — Но в том, что мы чуем, — правда.

Смех присутствующих стих, отозвавшись на опасное изменение темы. В одно мгновение веселье исчезло.

— Правда! — с яростью воскликнул Ксинем. — Мир провонял ею! — Он попытался встать, но вместо этого повалился на задницу. — Я чую всех вас, — провозгласил он, словно отвечая на их ошеломленное молчание. — Я чую, что Акка боится. Я чую, что Пройас скорбит. Я чую, что Эсменет хочет трахаться…

— Довольно! — воскликнул Ахкеймион. — Что это за безумие? Ксин… каким дурнем ты стал!

Маршал расхохотался, охваченный внезапным и невероятным здравомыслием.

— Я все тот же, кого ты знал, Акка. — Он утрированно пожал плечами и протянул руки ладонями вверх. — Только без глаз.

Ахкеймион вздохнул. Почему же до этого дошло? Ксин…

— Мой мир, — продолжал Ксинем, ухмыляясь почти добродушно, — разорван пополам. Раньше я жил среди людей. Теперь живу среди задниц.

Никто не смеялся.

Ахкеймион встал и поблагодарил Пройаса за гостеприимство. Конрийский принц сидел мрачный и молчаливый, как могила. Несмотря на смятение, Ахкеймион понимал, что Пройас использует Ксинема в качестве наказания. Перевернув старые понятия, Келлхус переписал и беды множества людей.

Ксинем закашлялся, и Ахкеймион увидел, как от этого звука Эсменет вздрогнула. Маршала терзал не только дурной нрав. Он выглядел все хуже.

— Да, Акка, — сказал Ксинем. — В любом случае, беги отсюда. — Несмотря на бледность, его усмешка казалась здоровой.

— Я пойду с тобой, — сказала Эсменет. Ахкеймион сумел только кивнуть и сглотнуть комок. «Что с нами творится?»

— Обязательно спроси ее, — прорычал им вслед Ксинем, — зачем она трахается с Келлхусом!

— Ксин! — воскликнул Пройас скорее в ужасе, чем в гневе.

С мятущимися мыслями и горящим лицом Ахкеймион повернулся к своему бывшему ученику, но краем глаза заметил, что Эсменет удерживает слезы.

«Эсми…»

— А что? — с насмешливым добродушием расхохотался Ксинем, — Значит, только слепец видит? Неужели таковы издревле сужденные нам пути?

— Если ты страдаешь, — ровно сказал Пройас, — я все стерплю. Я поклялся тебе, Ксин. Но кощунства я не потерплю. Ты понял?

— Конечно, Судия Пройас.

Маршал откинулся на подушки в пьяной расслабленности. Когда он вновь заговорил, голос его был странным, путаным, как голос человека, утратившего надежду.

— «Тогда велел он Хоромону, — процитировал Ксинем, — довериться его рукам и сказал остальным: "Вот человек, вырвавший глаза врага своего, и Бог поразил его слепотой". Затем плюнул он в каждую глазницу и сказал: "Вот человек согрешивший, а ныне я очистил его". И Хоромон закричал от восторга, ибо был он прежде слеп, а теперь прозрел».

Ахкеймион понял, что он цитирует «Трактат», знаменитый момент, где Айнри Сейен возвращает зрение ксерашскому вору. У айнрити выражение «глаза Хоромона» означало откровение.

Ксинем повернулся от Пройаса к Ахкеймиону, словно от врага меньшего к врагу большему.

— Он не может исцелять, Акка. Воин-Пророк… не может исцелять.

Ахкеймион надеялся, что воздух за стенами шатра Пройаса будет чистым и свободным от безумия, сгустившегося внутри. Так и оказалось. Небо было чистым, хотя не столь ясным, как в сухие ночи Шайгека. Дым, остро пахнувший сырыми дровами, плыл по просеке, как и рассеянные звуки близких голосов — конрийцы пили у костров. Ахкеймион поглядел на Эсменет и улыбнулся, словно испытал облегчение. Но она смотрела мимо. Где-то и соседнем шатре слышалась пьяная яростная ругань.

«Он не может исцелять, Акка».

Оба они молчали, пока шли рука об руку по темным проходам между проступавшими во мраке шатрами. Горели костры. Его левую руку жгли воспоминания о том, как он прежде держал Эсменет за руку. Он проклинал жажду, которая все еще терзала его. Почему после всех этих жутких и чудесных событий он все еще помнит, как обнимал ее? Мир бушевал, требовал от него ужасных свершений, а он хотел слушать лишь ее молчание. «Я иду, — напоминал он себе, — в тени Армагеддона».

— Ксин, — вдруг произнесла Эсменет. Она говорила с запинкой, словно долго размышляла, но так и не пришла ни к какому выводу. — Что с ним случилось?

У Ахкеймиона учащенно забилось сердце, так глубоко поразили его эти слова. Он решил молчать. Даже идти рядом с ней в темноте мучительно, а уж говорить…

Он посмотрел вниз, на сандалии.

— Считаешь, это глупый вопрос? — резко спросила Эсменет.

— Нет, Эсми.

В том, как он произнес ее имя, было слишком много откровенности — слишком много боли.

— Ты… ты даже представить себе не можешь, что открыл для меня Келлхус! — воскликнула она. — Я тоже была Хоромоном, а теперь… Теперь я вижу, Акка! Он открыл мне мир! Женщина, которую ты знал, которую ты любил… ты должен понять, что та женщина была…

Он не мог этого слушать и перебил ее:

— В Иотии Ксин потерял больше, чем просто зрение. Четыре шага в молчании и мраке.

— Что ты хочешь сказать?

— Напевы Принуждения, они… они… — Он осекся.

— Если уж я глава шпионов, я должна это знать, Акка. Эсменет была права — она должна знать. Но она настаивала совсем по другой причине, и Ахкеймион это понимал. Люди, избегающие друг друга, всегда стараются говорить о ком-то третьем. Самый удобный путь между фальшивой веселостью и опасной правдой.

— Напевы Принуждения, — продолжал Ахкеймион, — неверно называются. Они не являются, как думают многие, «душевной пыткой». Наши души — не просто слабые сущности, поддающиеся колдовским инструментам, как тело поддается материальным. Принуждение совсем другое. Наши души совсем другие…

Она смотрела на его профиль, но когда он осмелился глянуть на нее, отвела взгляд.

— Души подчиненные, — продолжал он, — есть души одержимые.

— О чем ты?

Ахкеймион прокашлялся. Она говорила как человек, привыкший продираться сквозь горы слов своих подчиненных.

— Его использовали против меня, Эсми. Багряные Шпили. — Ахкеймион моргнул. Он снова видел стражника Сотни Столпов, вырезающего Ийоку глаза. — Его использовали против меня.

Они прошли мимо оживленного костра. Он видел лицо Эсменет в отблесках пляшущего пламени. Она прищурила глаза — осторожно и скептически.

«Она думает, что я слаб».

Ахкеймион остановился, глядя на ее невообразимо прекрасное лицо.

— Ты думаешь, что я хочу вызвать у тебя сочувствие.

— Тогда что ты пытаешься мне сказать? Он подавил закипевший в груди гнев.

— Величайший парадокс Принуждения состоит в том, что его жертва не чувствует себя принужденной. Ксин искренне считал, что все его слова, обращенные ко мне, он выбрал сам, хотя его устами говорили другие.

Если бы Ахкеймион сказал это в прежние времена, сразу же последовали бы расспросы и сомнения. Как такое возможно? Почему человек принимает принуждение за собственное решение?

Эсменет же спросила только:

— И что он говорил?

Ахкеймион покачал головой, одарив ее фальшивой улыбкой.

— Багряные Шпили… Уж поверь мне, они знают, какие слова ранят сильнее всего.

«Как и Келлхус».

Теперь в ее глазах появилось сочувствие… Он отвел взгляд.

— Акка… все же о чем он говорил?

Вокруг костра бродили люди, на земле между ними мелькали тени. Он посмотрел ей в глаза, и ему показалось, будто он падает.

— Ксинем говорил… — Пауза. Ахкеймион прочистилгорло. — Он говорил, что жалость — единственная любовь, на какую я могу надеяться.

Он увидел, как Эсменет вздрогнула и моргнула.

— О, Акка…

Только она понимала его до конца. Во всем мире — она одна.

Страсть рвалась наружу из-за ограды его стойкости. Схватить Эсменет в объятия, обнять, затем нежно поцеловать веснушки на ее носу…

Вместо этого он пошел вперед, найдя некое удовлетворение в том, что она покорно пошла следом за ним.

— Он говорил, — продолжал Ахкеймион, выкашливая горечь, делавшую его голос хриплым. — Он говорил, что у меня не осталось надежды на прощение. И теперь он не может остановиться.

Эсменет была сбита с толку.

— Но ведь это закончилось много месяцев назад! Ахкеймион поднял глаза к небу, увидел в небе мерцающий над северными холмами Круг Рогов — древнее куниюрское созвездие, не известное астрологам Трех Морей.

— Подумай о душе как о сети бесчисленных рек. Напевы Принуждения заболачивают старые берега, смывают дамбы, прорезают новые каналы. Иногда наводнение отступает, и все возвращается в прежнее русло. А иногда нет.

Четыре шага в молчании и тьме. Когда Эсменет ответила, в ее голосе звучал искренний ужас.

— Ты имеешь в виду… — Ее брови поднялись в горестном изумлении. — Ты имеешь в виду, что прежний Ксин, которого мы знали, мертв?

Такая мысль никогда не приходила в голову Ахкеймиону, хотя и была очевидной.

— Я не уверен. Я не уверен в том, что говорю.

Он повернулся к ней, потянулся к ее запретной руке. Она не сопротивлялась. Он пытался что-то сказать, но его челюсть просто двигалась взад-вперед, словно что-то иное, глубже легких, требовало воздуха. Он притянул Эсменет к себе, изумляясь тому, какая она легкая — как прежде.

И тут на них нахлынуло старое чувство, скреплявшее их, как сжатые руки. Он прильнул к ее губам, погрузился в ее запах. Он охватил ее трепещущее тело.

Они поцеловались.

Затем Эсменет стала вырываться, осыпая ударами его лицо и плечи.

Он отпустил ее, пораженный такой яростью, пылом и ужасом.

— Н-нет! — шипела Эсменет, колотя по воздуху, словно отбивалась от самой мысли о нем.

— Я мечтал убить его! — воскликнул Ахкеймион. — Убить Келлхуса! Мне снилось, что весь мир горит и я радуюсь, Эсми! Я радуюсь! Весь мир горит, и я ликую от любви к тебе!

Она смотрела на него огромными непонимающими глазами. Все его существо молило ее:

— Ты любишь меня, Эсми? Я должен знать!

— Акка…

— Ты меня любишь?

— Он знает меня! Он знает меня, как никто другой!

И внезапно Ахкеймион понял. Все оказалось таким ясным! Все это горестное время, заполненное мыслями о том, что он ничего не может ей дать, ничего не может положить к ее алтарю…

— Это безумие! — вскричала она. — Довольно, Акка. Довольно! Этого не может быть.

— Прошу, послушай. Ты должна выслушать меня! Он знает каждого, Эсми. Всех!

И Эсменет — лишь одна из всех. Неужели она не видит? Ситуация развернулась перед ним, как отброшенный свиток. Любовь требует невежества. Как свече, ей нужна темнота для того, чтобы гореть ярко.

— Он знает всех!

Его губы еще чувствовали ее вкус. Горький, как слезы, смывающие краску с лица.

— Да, — ответила Эсменет, отступая назад шаг за шагом. — И он любит меня!

Ахкеймион отвел взгляд, чтобы собраться с мыслями, перевести дух. Он понимал: когда он поднимет глаза, Эсменет уже исчезнет, но почему-то забыл об остальных — об айнрити, бродивших вокруг. Более дюжины воинов стояли у костров, как часовые, и тупо пялились на Ахкеймиона и Эсменет. Он подумал, что легко может уничтожить этих людей, сжечь их плоть, и ответил на их потрясенное любопытство своим всезнающим взором. Все до единого отвернулись.

Той ночью он в бешенстве пинал и колотил покрытую циновками землю. Ругал себя за глупость до самого рассвета. Все его аргументы опрокинуты. Все обоснования поруганы. Но у любви нет логики.

Как и у сна.

Когда он в следующий раз увидел Эсменет, выражение ее лица ничем не напоминало о том разговоре, разве что взгляд казался особенно непроницаемым. Да, прошлая встреча была безумием. После нее Ахкеймион ждал, что воины Сотни Столпов явятся к нему с обвинением. Впервые он ощутил всю тяжесть своего положения. Он потерял Эсменет не из-за одного человека, а из-за создания нового народа. Не будет ни враждебности, ни вспышек ревности — только официальные лица, бесстрастно передающие приказы в ночи.

Как в те дни, когда он был шпионом.

Ахкеймион не удивился тому, что за ним никто не пришел. Как и тому, что Келлхус не проронил ни слова, хотя наверняка все знал. Он слишком нужен Воину-Пророку — это объяснение казалось самым горьким. И другая горечь: Ахкеймион осознавал, что слишком страдает от самого их соперничества.

Как человек может любить своего палача? Ахкеймион не понимал, но все равно любил. Любил их обоих.

Каждый вечер после обычного роскошного ужина с наскенти Ахкеймион шел между полотняными стенами Умбилики в комнатку в малом крыле, которую первородные по непонятной Ахкеймиону причине называли комнатой писцов. У входа стоял стражник с лампой, он, как всегда, склонял лицо и бормотал в качестве приветствия: «визирь» либо «святой наставник». Оказавшись внутри, Ахкеймион начинал перекладывать циновки и подушки так, чтобы они с Келлхусом удобно устроились лицом друг к другу, а не переглядывались через опору в середине комнаты. Дважды он ругал за нерасторопность рабов, но они так ничего и не усвоили. Потом он, как правило, ждал, глядя на вытканные пасторальные сценки, по кианской манере вплетенные в лабиринт геометрических узоров. Ждал и сражался с неотступными демонами.

Целью его школы было защищать Келлхуса. На самом деле возможность нападения Консульта мало заботила пророка. Ахкеймион часто думал, что Келлхус терпит его лишь из вежливости, чтобы сдружиться с опасным союзником. Но обучение Гнозису — совсем другое дело. Это был собственный приказ Воина-Пророка. Задолго до первого урока Ахкеймион понял, что такой обмен знаниями будет невероятным и ужасным.

С самого начала, еще в Момемне, манеры Келлхуса покоряли всех. Уже тогда его старались ублажить, словно бессознательно понимали, как важно произвести на него хорошее впечатление. Обезоруживающее обаяние. Мягкая искренность. Невероятный интеллект. Люди открывались перед ним, потому что он не имел пороков, заставляющих человека поднимать руку на своего брата. Его всегдашняя скромность совершенно не зависела от личности собеседника. Люди грубили одним и лебезили перед другими, а Келлхус не менялся. Он никогда не хвалился. Никогда не льстил. Он просто рассказывал.

К таким людям привязываются. Особенно те, кто боится чужого мнения.

Давным-давно Ахкеймион и Эсменет придумали себе что-то вроде игры, состоявшей из попыток понять Келлхуса. Особенно после того, как открылась его божественность. Вместе они наблюдали за ростом пророка. Они замечали, как Келлхус борется с истинами, которые все тихо принимают. Они видели, как он оставил свое безупречное смирение, желание приуменьшить себя и принял свою злосчастную судьбу.

Он был Воин-Пророк, Глас и Сосуд, посланный спасти людей от Второго Армагеддона. И все же он каким-то образом оставался Келлхусом, безземельным князем Атритау. Конечно, он внушал желание повиноваться, но никогда не предполагал, что ему будут подчиняться больше, чем тогда, у костра Ксинема. Да и как бы он мог? Ведь подчинение измеряется величиной зазора между тем, чего требуют, и тем, что получают. Келлхус никогда не требовал чрезмерного. Просто так получилось, что весь мир попал под его влияние.

Иногда Ахкеймион шутил с ним, как в прежние времена. Словно и не было караскандских откровений. Словно и не было между ними Эсменет. Затем вдруг проявлялась какая-то мелочь — блеск вышитого на рукаве Кругораспятия, запах женских духов, — и Келлхус менялся на глазах. От него веяло невероятной силой, как будто он становился живым магнитом, притягивавшим на свою орбиту вещи незримые, но ощутимые. Молчание кипело. Голос гремел. Все словно наполнялось глухим эхом напева Тысячи Тысяч Жрецов. Ахкеймион порой чувствовал головокружение. А иногда он закрывал глаза, увидев свечение около рук Келлхуса.

Даже сидеть в его присутствии было тяжело. Но учить его Гнозису?..

Чтобы ограничить уязвимость Келлхуса перед хорами, они решили, что сначала изучат все — лингвистические и метафизические — виды Напевов. И прежде всего возьмутся за эзотерику и сокровенные аналогии чтения и письма. В Атьерсе учителя всегда начинали с денотариев — коротких учебных Напевов, предназначенных для постепенного развития интеллекта учеников до того удивительного состояния, когда они начинают одновременно понимать и выражать тайную семантику. Денотарии, однако, оставляли на ученике след колдовства точно так же, как и Напевы. Это означало, что Ахкеймион в каком-то смысле должен начать с конца.

Он принялся обучать Келлхуса гилкунье — тайному языку нелюдских магов-квуйя и языку гностических Напевов. На это ушло менее двух недель.

Сказать, что Ахкеймион был ошарашен или даже испуган насмерть, означает дать название слиянию таких чувств, которым и имени-то нет. Ему пришлось потратить три года только на то, чтобы усвоить грамматику этого экзотического языка, не говоря уж про словарный запас.

Когда Священное воинство выходило из энатпанейских холмов в Ксераш, Ахкеймион приступил к философскому обоснованию гностической семантики — так называемым Этури Сохонка, или Сохонкским тезисам. Нельзя было обойти метафизику Гнозиса, хотя была она несовершенной и незавершенной, как и любая философия. Без ее понимания Напевы оставались пустой декламацией, от которой тупела душа. Гностическое и анагогическое чародейство зависело от смыслов, а смыслы основывались на понимании системы.

— Подумай, — говорил Ахкеймион, — о том, как одинаковые слова для разных людей означают разные вещи. А порой для одних и тех же людей они означают совершенно разное в разных обстоятельствах. — Он поискал в памяти пример, но сумел вспомнить лишь тот, что приводил много лет назад его собственный учитель Симас — Когда человек говорит «люблю», это слово меняет смысл в зависимости не только от того, к кому оно обращено—к сыну, к любовнице или к Богу, — но и от того, кем является говорящий. «Люблю», произнесенное согбенным жрецом, имеет мало общего с «люблю» неграмотного юнца. Первый умудрен потерями, мудростью и жизненным опытом, а второму знаком только собственный пыл.

Ахкеймион невольно подумал, что «люблю» означает для него самого. Он всегда отгонял эти мысли — о ней, — погружаясь в разговор.

— Сохранение и выражение чистой модальности смысла, — продолжал он, — есть сердце колдовства, Келлхус. Каждым словом ты должен точно попадать в цель, извлекая ноту, способную заглушить хор реальности.

Келлхус прямо смотрел на него, хладнокровный и неподвижный, как нильнамешский идол.

— Поэтому, — сказал он, — вы и используете древний тайный нелюдской язык.

Ахкеймион кивнул, уже не удивляясь сверхчеловеческой проницательности своего ученика.

Обычные языки, и особенно родной, слишком связаны с давлением жизни. Значения слов слишком легко искажаются нашей интуицией и опытом. Полнейшая чуждость гилкуньи изолирует семантику колдовства от непостоянства нашей жизни. Анагогические школы, — он попытался умерить презрительность своего тона, — используют Высокую кунну, испорченную форму гилкуньи, с той же самой целью.

— Чтобы говорить как боги, — сказал Келлхус — В отрыве от людских забот.

После краткого обзора тезисов Ахкеймион перешел к Персемиоте — медитативной технике, которую схоласты Завета, благодаря живущему среди них гомункулу Сесватхи, по большей части игнорировали. Затем он погрузился в глубины «двойной семантики». Это был порог того, что до прихода ныне сидящего перед ним человека являлось последним предвестником проклятия.

Он объяснил важнейшие связи между двумя составляющими любого Напева: той, что всегда оставалась непроизнесенной, и той, которая всегда произносилась. Поскольку любой отдельный смысл мог быть искажен по причуде обстоятельств, Напевы требовали второго, параллельного значения. Столь же чувствительное к искажению, как и первое, оно закрепляло его, хотя и само было закреплено. Как говорил Аутрата, великий куниюрский метафизик: «Для полета языку нужны два крыла».

— Значит, непроизносимое служит для закрепления произносимого, — сказал Келлхус, — как слово одного человека подтверждает слово другого.

— Именно так, — ответил Ахкеймион. — Можно одновременно говорить одно и думать другое. Это величайшее искусство, даже большее, чем мнемоника. Для овладения этой техникой требуется огромная практика.

Келлхус беззаботно кивнул.

— Значит, из-за этого анагогические школы так и не смогли похитить Гнозис. Потому что просто повторять подслушанное бессмысленно.

— Еще есть метафизика. Но ты прав: ключ ко всему колдовству — невысказанное.

Келлхус кивнул.

— А кто-нибудь экспериментировал с продлением невысказанных строф?

Ахкеймион нервно сглотнул.

— Ты о чем?

По странному совпадению две висящие лампы одновременно мигнули, заставив Ахкеймиона поднять взгляд. Свет тут же выровнялся.

— Никто не составил Напев из двух непроизносимых строф?

«Третья фраза» была мифом гностического колдовства, историей, перешедшей к людям от нелюдского наставничества. О ней говорилось в легенде о Суюройте, великом кунуройском короле-чародее. Но Ахкеймиону отчего-то не хотелось рассказывать эту легенду.

— Нет, — солгал он. — Это невозможно.

После того момента их уроки пронизывало тревожное ощущение, что простота рассказов Ахкеймиона рождает немыслимое эхо. Много лет назад он участвовал в санкционированном школой Завета убийстве айнонского шпиона в Конрии. Все, что Ахкеймион сделал, — передал сложенный дубовый лист с белладонной кухонному рабу. Действие было таким обыденным, таким безобидным…

Умерли трое мужчин и одна женщина.

Как всегда с Келлхусом, Ахкеймиону не приходилось ничего объяснять дважды. За один вечер Келлхус постигал обоснования, объяснения и подробности, на которые у Ахкеймиона уходили годы. Вопросы ученика поражали учителя в самое сердце. От четкости и проницательности его замечаний бросало в дрожь. Наконец, когда передовые части Священного воинства вошли в Героту, они приступили к самому опасному.

Келлхус светился благодарностью и добродушием. Он поглаживал мягкую бородку характерным жестом восхищения и на мгновение отчетливо напомнил Ахкеймиону Инрау. В глазах пророка отражались три точки света от ламп, висевших над головой Ахкеймиона.

— Итак, время пришло.

Ахкеймион кивнул, понимая, что все страхи и опасения видны у него на лице.

— Мы начнем с базовых защит, — неуклюже произнес он. — С того, чем ты сможешь защитить себя.

— Нет, — сказал Келлхус — Начнем с Напева Призыва.

Ахкеймион нахмурился, хотя прекрасно понимал, что советовать или противоречить бесполезно. Он глубоко вздохнул и открыл рот, чтобы проговорить первые произносимые строфы Ишра Дискурсиа — древнейшего и простейшего гностического Напева Призыва. Но с его губ не слетело ни звука. Словно что-то сжало ему горло. Он покачал головой и рассмеялся, растерянно отвел взгляд и попытался снова.

Опять ничего.

— Я… — Ахкеймион посмотрел на Келлхуса более чем ошеломленно. — Я не могу говорить!

Келлхус внимательно посмотрел на него — сначала в лицо, затем на точку в пространстве между ними.

— Сесватха, — отозвался он наконец. — Как иначе Завет мог бы охранять Гнозис столько веков? Даже в ночных кошмарах…

Немыслимое облегчение охватило Ахкеймиона.

— Да… должно быть, так…

Он беспомощно глянул на Келлхуса. Несмотря на внутреннее смятение, он действительно хотел отдать Гнозис. Тайны сами просились наружу в присутствии Келлхуса. Он покачал головой, опустил взгляд на руки, услышал вопль Ксинема и увидел, как лицо друга искажается, пока кинжал входит в его глаз.

— Я должен поговорить с ним, — сказал Келлхус. Ахкеймион разинул рот, не веря своим ушам.

— С Сесватхой? Я не понимаю.

Келлхус снял с пояса один из своих кищкалов — эумарнский, с черной жемчужиной на рукояти и длинным тонким клинком, вроде тех ножей, которыми отец Ахкеймиона чистил рыбу. На миг у Ахкеймиона мелькнула мысль, что Келлхус собирается выпотрошить его, вырезать Сесватху из его тела, как лекари-жрецы порой вынимают живого ребенка из чрева умирающей матери. Вместо этого пророк просто повертел рукоять в ладони, так что сталь засверкала в свете жаровни.

— Смотри на игру света, — велел он. — Смотри только на свет. Пожав плечами, Ахкеймион уставился на оружие, внезапно захваченный кружением призрачных отблесков вокруг острия блестящего клинка. Словно смотришь на серебро сквозь водоворот. Затем…

Дальнейшее не поддавалось описанию. Особенно ощущение расширения, словно его взгляд протянулся сквозь открытое пространство в воздушные бездны. Он помнил, как запрокинулась его голова, помнил ощущение, что его мускулами овладел кто-то другой, хотя кости еще принадлежали ему. Казалось, чья-то сила держит его крепче цепей. Крепче, чем если бы его зарыли в землю. Он помнил, как говорил, но что именно сказал — не помнил. Словно память о разговоре закреплена на краю сознания, где и оставалась, сколько бы он ни дергал головой. Он никак не мог переступить порог восприятия…

И он получил искомое позволение.

Ахкеймион начал спрашивать Келлхуса, что происходит, но тот заставил его замолчать, улыбнувшись с закрытыми глазами — с такой улыбкой он обычно без усилий решал то, что казалось неразрешимым. Келлхус попросил его снова попытаться повторить первую фразу. С чувством, близким к благоговейному страху, Ахкеймион услышал, как с его собственных уст слетают первые слова — первые произносимые строфы…

— Иратистринейс ло окойменейн лорои хапара… Дальше — первая непроизносимая строфа.

— Ли лийинериера куи аширитейн хейяроит…

На мгновение Ахкеймион почувствовал головокружение — так легко выходили эти строфы. Так четко звучал его голос! Он собрался с мыслями в установившейся тишине, глядя на Келлхуса с надеждой и ужасом. Казалось, даже воздух оцепенел.

Сам он потратил семь месяцев, чтобы научиться одновременно управляться с произносимыми и непроизносимыми строфами, и даже тогда начинал с восстанавливающих семантических конструкций. Но почему-то у Келлхуса…

Молчание. Такое полное, что казалось, будто слышно, как лампы источают белый свет.

Затем Келлхус кивнул, слабо улыбнулся, посмотрел прямо ему в глаза и повторил:

— Иратистринейс ло окойменейн лорои хапара! — Но слова его рокотали подобно грому.

Впервые Ахкеймион увидел, что глаза Келлхуса пылают — как угли в горне.

От ужаса у него перехватило дыхание, кровь застыла, ноги и руки онемели. Если даже он, простак, этими словами может обрушивать каменные стены, что же сумеет с ними сделать Келлхус?

Где его пределы?

Ахкеймион вспомнил свой давний спор с Эсменет в Шайгеке, еще до Сареотской библиотеки. Если пророк поет голосом Бога, что это значит для него? Становится ли он шаманом, как в дни, описанные на Бивне? Или это делает его богом?

— Да, — прошептал Келлхус и снова повторил слова, звучавшие из самой сердцевины бытия, из его костного мозга, и отдававшиеся эхом в безднах души.

Его глаза вспыхнули золотым пламенем. Земля и воздух тихо гудели.

И тут Ахкеймион понял…

«Мне не хватает идей, чтобы осмыслить его».


Глава 7 ДЖОКТА

Всякая женщина знает, что есть лишь два типа мужчин: тот, кто чувствует, и тот, кто притворяется. Всегда помни, дорогая: любить можно только первых, но доверять можно только последним. Глаза затуманивает страсть, не расчет.

Анонимное письмо

Гораздо лучше перехитрить Истину, чем постичь ее.

Айнонская поговорка

Ранняя весна, 4112 год Бивня, Джокта

Они обедали в столовой прежнего властителя Донжона. Пышное убранство комнаты, как уже понял Найюр, было обычным для кианцев в отличие от скромных жилищ фаним. Резные пороги имитировали искусно плетеные циновки. Единственное окно напротив входа украшала причудливая чугунная решетка. Прежде, без сомнения, ее обвивали цветущие лозы — Найюр видел их по-всюду в городе. Стены украшали фрески с геометрическими узорами. В центре комнаты находилось углубление в три ступеньки, потому столик не выше колена Найюра казался вырезанным в полу. Полированный столик из красного дерева под определенным углом блестел, словно зеркало. Поскольку единственным источником света были свечи, казалось, что они сидят в глубоком гнезде из подушек, окруженном темной галереей.

Все старались не набить себе синяков на коленях — постоянная проблема при трапезе за этими кианскими столами. Найюр расположился во главе стола, Конфас рядом справа, за ним генерал Сомпас, командующий кидрухилями, затем генерал Ареамантерас, командир Насуеретской колонны, генерал Баксатас, командир Селиалской колонны, и в конце генерал Имианакс, командир кепалоранских копейщиков. Слева от Найюра сел барон Санумнис, за ним барон Тирнем, затем Тройатти, капитан хемскильваров. В полумраке вокруг стола толпились рабы, наполняя чаши вином и убирая использованные тарелки. У входа стояли два конрийских рыцаря в боевых доспехах с опущенными серебряными забралами.

— Сомпас говорит, что на террасе у твоих покоев видели огни, — заметил Конфас. Говорил он бесцеремонно, с подковыркой, словно хитрый родственник. — Что это было? — Он глянул на Сомпаса. — Четыре-пять дней назад.

— В ночь дождя, — ответил генерал, не поднимая взора от тарелки.

Сомпас явно хотел сосредоточиться на еде, не одобряя дерзкую манеру своего экзальт-генерала или весь этот ужин с тюремщиком-скюльвендом. Возможно, и то и другое, подумал Найюр, и еще много чего.

Конфас не сводил с него глаз, подчеркнуто ожидая ответа. Найюр выдержал его взгляд, обгрыз куриную ножку, показав зубы, и снова стал смотреть в тарелку. Он давно не ел курятины.

Скюльвенд отхлебнул неразбавленного вина, поглядывая на экзальт-генерала. Вокруг левого глаза Конфаса еще виднелась припухлость. Как и его офицеры, он был в официальном мундире: туника из черного шелка, вышитая серебром, а поверх нее кираса с кованым изображением соколов вокруг бесцветного Императорского Солнца. Он умудрился протащить через пустыню свои наряды, подумал Найюр, и это много о нем говорит.

Каждый раз, закрывая глаза, Найюр видел потеки крови на стенах.

Он призвал сюда Конфаса и его генералов якобы для обсуждения прибытия кораблей и последующей погрузки колонн. Дважды он задавал вопросы и слышал неопределенные ответы этого негодяя. На самом деле его не интересовали корабли.

…Необычные огни, — продолжал Конфас, все еще глядя на скюльвенда в ожидании ответа.

Очевидный отказ Найюра говорить об этом действия не возымел. Людей вроде Икурея Конфаса, как понял вождь утемотов, смутить невозможно.

Однако их можно напугать.

Найюр сделал еще один большой глоток, пока глаза Конфаса следили за его чашей. В их взгляде была проницательность, оценка потенциальной слабости, но и тревога. Происшествие с колдуном испугало его. Найюр знал, что так оно и будет.

Интересно, подумал он, дунианин так же себя чувствует?

— Я хочу, — произнес Найюр, — поговорить о Кийуте. Конфас сделал вид, будто поглощен поданным блюдом. Он ел с манерностью высшей знати Нансура — двумя вилочками, поднося каждый кусочек ко рту так, словно высматривал, нет ли в нем иголок. В нынешних условиях он, возможно, и правда этого опасался. Когда он поднял голову, веки его глаз были опущены, но радость скрыть трудно. С момента прибытия сюда его не отпускало какое-то… возбуждение.

«Он что-то затевает. Он считает, будто я уже обречен».

Экзальт-генерал пожал плечами.

— И что ты хочешь услышать о Кийуте?

— Мне вот что любопытно… Что бы ты делал, если бы Ксуннурит не напал на тебя?

Конфас улыбнулся, как человек, который с самого начала понимал, к чему клонит собеседник.

— У Ксуннурита не было выбора, — ответил он. — В том и состоял мой план.

— Не понимаю, — сказал Тирнем, и изо рта у него при этом выпал кусок утятины.

— Экзальт-генерал учел все, — объяснил Сомпас с солдатской уверенностью. — Время года и потребности. Гордость наших врагов. То, что вынудит их напасть на нас. И прежде всего их надменность…

Сомпас бросил на Найюра быстрый взгляд, одновременно ядовитый и тревожный.

Из всех присутствующих генералов этот Биакси Сомпас больше всего озадачивал Найюра. Биакси традиционно соперничали с Икуреями, но этот человек постоянно лизал Конфасу задницу.

— Скюльвенды отвергают мужеложство! — с сильным акцентом вскричал генерал Имианакс — Считают его самым страшным оскорблением. — При этих словах он возвел очи к потолку, а потом глумливо уставился на Найюра. — Поэтому экзальт-генерал приказал публично изнасиловать всех наших пленников.

Сомпас побледнел, а Баксатас нахмурился, глядя на этого сварливого норсирайского дурака. Ареамантерас фыркнул от смеха прямо в чашу с вином, но не осмелился поднять взгляд от стола. Санумнис и Тирнем украдкой посмотрели на командира.

— Да, — беспечно ответил Конфас, орудуя вилочками. — Так я и сделал.

Долгое время никто не осмеливался произнести ни слова. Найюр с непроницаемым лицом наблюдал, как экзальт-генерал жует.

— Война, — продолжал Конфас, словно они вели непринужденную беседу. Он сделал паузу, чтобы проглотить кусочек. — Война — это как бенджука. Правила зависят от того, какой ты делаешь ход, не больше и не меньше…

Найюр не дал ему договорить. Он сказал:

— Война — это интеллект.

Конфас закончил есть и аккуратно отложил серебряные вилочки.

Найюр отодвинул свою тарелку.

— Тебе интересно, где я это услышал?

Конфас поджал губы и покачал головой. Промокнул подбородок салфеткой.

— Нет… ты был там. В тот день, когда я объяснял Мартему свою тактику. Ты ведь там был, да? Среди павших.

— Был.

Конфас кивнул, словно его тайное предположение подтвердилось.

— Мне вот что любопытно… Ведь мы с Мартемом были одни. — Он многозначительно посмотрел на Найюра. — Без свиты.

— Ты хочешь знать, почему я тебя не убил?

Экзальт-генерал хмыкнул.

— Я бы сказал, почему не попытался убить? Молоденький раб протянул руку из темноты и забрал тарелку Найюра. Золото и кости.

— Трава, — сказал он. — Травы оплели мои руки и ноги. Они привязали меня к земле.

Где-то отворилась дверь. Он ясно различил это в их глазах — в глазах своих так называемых подчиненных. Отворилась дверь, и ужас встал среди них.

«Я вижу тебя».

Казалось, только Конфас ничего не замечает. Будто у него не хватало для этого органов чувств.

— Конечно, — усмехнулся он. — Ведь поле было моим. Никто не рассмеялся.

Найюр откинулся назад, глядя на свои огромные ладони.

— Оставьте нас, — приказал он. — Все.

Поначалу никто не двинулся, даже не посмел вздохнуть. Затем Конфас откашлялся. Сурово нахмурившись, он сказал:

— Делайте… как он сказал. Сомпас попытался возразить.

— Вон! — крикнул экзальт-генерал.

Когда все ушли, Найюр впился взглядом в точеные черты Конфаса.

«Найюр урс Скиоата…»

Конфас кивнул, словно все понимал.

— Я проиграл бы при Кийуте, — сказал он, — если бы верховным вождем был ты.

«…самый яростный из воинов».

— Проиграл бы битву, — отозвался Найюр, — и не только. Конфас хмыкнул над чашей с вином, поднял брови и проговорил:

— Полагаю, империю тоже.

Найюр с изумлением и интересом смотрел на него. У него не укладывалось в голове, что сидевший перед ним мальчишка — это и есть полководец, выигравший сражение при Кийуте много лет назад. Тот человек был непобедим. Он царил над полем битвы, его имя застыло на губах бесчисленных мертвецов. Великий Икурей Конфас.

Это он, Лев Кийута. Шея у него такая же тонкая, как и множество других, сломанных Найюром.

Экзальт-генерал отодвинул тарелку. Он обратил на скюльвенда веселый заговорщицкий взгляд.

— А что живет в сердцах ненавистных врагов? Нет никого, кроме Анасуримбора, кого бы я презирал больше, чем тебя. И все же я нахожу некое успокоение в твоем присутствии.

— Успокоение, — хмыкнул Найюр — потому что ты относишься к миру как к собранию твоих военных трофеев. Твоя душа ищет лести — даже во мне. Ты видишь себя во всем, как в зеркале.

Экзальт-генерал моргнул, затем тихонько рассмеялся:

— Не надо преуменьшать, скюльвенд.

Найюр вонзил кинжал в тяжелый стол, заставив подскочить чаши, блюда и самого Конфаса.

— Вот, — прорычал он, — вот! Вот что такое мир на самом деле! Конфас сглотнул, отчаянным усилием сохранив на лице маску добродушия.

— И что же это значит? — спросил он. Варвар осклабился.

— Даже сейчас он заставляет тебя двигаться.

Икурей Конфас облизнул губы. Стиснул зубы. Красивое лицо напряглось. Почему гнев так сильно искажает красивые лица?

— Смею тебя заверить, — ровным голосом начал Конфас, — я не боюсь…

Найюр ударил его так сильно, что опрокинул на спину.

— Ты ведешь себя так, словно живешь уже вторую жизнь! — Найюр согнулся и вскочил на стол. Чаши и блюда полетели во все стороны. Глаза Конфаса от ужаса стали огромными, как серебряные таланты. Он отползал от Найюра по подушкам. — Словно знаешь, чем она кончится!

Конфас очнулся от оцепенения.

— Сомпас… Сомпас!

Найюр перепрыгнул через стол и ударил его по затылку. Экзальт-генерал упал. Найюр расстегнул свой пояс и сорвал его. Захлестнул им шею Конфаса и заставил того подняться на колени, рывком притянул всхлипывающего противника к столу, бросил грудью на стол и стал бить лицом о его собственное отражение — раз, другой…

Он поднял взгляд и увидел рабов, столпившихся в темноте с воздетыми руками. Один из них плакал.

— Я демон! — вскричал он. — Демон!

Затем повернулся к Конфасу, содрогавшемуся под ним на столе. Некоторые вещи требуют точного объяснения.


Восход. Свет озарил восточную колоннаду, окрасив ее оранжевым и розовым. Легкий бриз принес запах кедра и песка. Казалось, вся Джокта просыпается от прикосновения утра.

Найюр смахнул на пол чашу с вином. Она звякнула о плиты, затем беззвучно покатилась по коврам. Он сел на краю постели, потер переносицу, затем пошел к бронзовому умывальнику у западной стены. Глядя на геометрические фрески с вписанными в них овалами, омыл бедра, запятнанные кровью и мерзкой грязью. Затем нагим вышел на террасу, на солнечный свет. Пока он шел к балюстраде, Джокта тихо расплывалась в утреннем свете, как капля масла в воде. Где-то ворковали голуби. С восточной стороны, черные на фоне золотистого моря, корабли качались на якорях у входа в бухту. Нансурские корабли.

Значит, сегодня.

Он оделся сам, одного из рабов послал к Тройатти. Капитан перехватил его по дороге к казармам.

— Пошли людей на корабли, — сказал Найюр. — Мы опустим цепь у входа в гавань только тогда, когда все суда будут обысканы. Затем я желаю, чтобы ты лично собрал Конфаса с его генералами и отвел их в гавань. На Большую пристань. Возьми как можно больше людей.

Молчаливый конриец послушно внимал, почесывая свазонд на руке. Потом кивнул, коснувшись бородой груди.

— И что бы ни случилось, Тройатти, — добавил Найюр, — охраняй Икурея.

— Тебя что-то беспокоит, — заметил капитан.

На мгновение Найюру показалось, что они с Тройатти друзья. Еще с Шайгека капитан и его солдаты называли себя хемскильварами, «людьми скюльвенда». Он учил их обычаям своего народа (тогда это казалось ему важным), а они следовали за ним из присущего юности странного стремления обожать кого-то. Они не оставили Найюра даже после того, как Пройас подчинил их другому командиру.

— Флот прибыл как-то слишком скоро… Сдается мне, корабли отчалили еще до изгнания Конфаса.

Тройатти нахмурился.

— Думаешь, они не собирались забирать Конфаса, а привезли ему подкрепление?

— Подумай о Кийуте… Император отправил с Икуреем только часть имперской армии. Почему? Обороняться от моих сородичей, которые уже уничтожены? Нет. Он не случайно приберег силы.

Капитан кивнул, и в глазах его сверкнуло внезапное понимание.

— Охраняй Конфаса, Тройатти. Если придется пролить кровь — не останавливайся.

Передав приказы Санумнису и Тирнему, Найюр с несколькими хемскильварами направился к Большой пристани. Она представляла собой береговую террасу из камня и гальки, охватывающую деревянные пирсы как вал — каменные стены. Под сандалиями хрустели ракушки. Люди скюльвенда развернулись цепью, оттесняя энатейских зевак, по большей части рыбаков, устроившихся на свободных причалах. Присутствие Найюра гарантировало, что все пройдет без инцидентов. Высохшие сети оттаскивали в сторону. Сараи ломали.

В воздух воняло сыростью и тухлой рыбой. Прикрыв глаза от солнца рукой, Найюр смотрел, как несколько лодок идут из гавани к передней нансурской каракке. Они были похожи на перевернутых жуков, дружно шлепающих лапками по воде. Красногорлые чайки парили в небе с пронзительными криками. Как называл их Тирнем? Ах да, гопасы…

Он смотрел, как все больше лодок подходит к кораблям.

Вскоре подъехал Санумнис в боевых доспехах, сопровождаемый туньерским вождем по имени Скайварра. Туньер прибыл три дня назад вместе с тремя сотнями сородичей, Людьми Бивня. Как объяснил Санумнис, его отплытие задержало сочетание эумаранского вина и поноса. Вождь был крепкий светловолосый мужчина, рябой и отчаянный, как большинство его соотечественников. Ни одного диалекта шейского он не знал, но, как и Санумнис, умел кое-как говорить на ломаном тидонском, и Найюр мог с ним разговаривать. Похоже, Скайварра был недавно обращенным пиратом, а потому питал давнюю злость к нансурцам и их благочестивому флоту. Он согласился задержаться еще на денек.

Во время разговора появился посланец от Тройатти. Имианакеа, Баксатаса и Ареамантераса сейчас сопровождали к гавани, но Конфаса нигде не могли отыскать. Предполагали, что прошлой ночью он был жестоко избит, и Сомпас повел его в город к лекарю.

Найюр выдержал подозрительный взгляд Санумниса.

— Закрыть ворота! — приказал он. — Людей на стены… Если что-то случится — город твой, согласно приказу Воина-Пророка.

Барон поморщился под его упорным взором, затем кивнул. Когда они со Скайваррой ушли, Найюр снова повернулся к солнечному свету. Первая из лодок возвращалась. Она шла между башнями у входа в гавань над цепью, опущенной в воду. Солнце уже поднялось достаточно высоко, чтобы различить алые паруса корабля, поднятые на черных мачтах.

Тирнем и его свита прибыли за несколько мгновений до того, как люди Тройатти повели нансурских офицеров к береговой террасе. Найюр велел своим людям встать вдоль пристани.

— Если все в порядке, — сказал он, — начинайте погрузку.

— Если все в порядке? — не скрывая тревоги, переспросил барон.

Недоброе предчувствие прямо-таки висело в воздухе.

Найюр отвернулся и жестом приказал хемскильварам подвести пленных к краю причала. Руки их были связаны за спиной — значит, они сопротивлялись.

Нансурских генералов тычками гнали к причалу. Найюр гневно посмотрел на них.

— Молитесь, чтобы корабли были пусты.

— Пес! — рявкнул старый Баксатас — Что ты знаешь о молитвах!

— Побольше, чем ваш экзальт-генерал. На мгновение повисло молчание.

— Мы знаем, что ты сделал, — не без некоторой опаски произнес Ареамантерас.

Нахмурившись, Найюр подошел к нему и остановился только тогда, когда генерала полностью накрыла его огромная тень.

— А что я сделал? — спросил он странно звучавшим голосом. — Я проснулся и всюду увидел кровь… кровь и дерьмо.

Ареамантераса трясло. Он открыл рот, но губы его дрожали.

— Проклятая свинья! — крикнул Баксатас, стоявший по правую руку от него. — Скюльвендская свинья! — Несмотря на бешенство, в его глазах читался страх.

Над ними ныряли в воздухе и кричали гопасы.

— Где он? — спросил Найюр. — Где Икурей?

Никто не сказал ни слова, и только старый Баксатас осмелился не отвести глаза. В какой-то момент он готов был плюнуть Найюру в лицо, но, похоже, передумал.

Найюр отвернулся и посмотрел на ближайшую лодку. Глянул в черную воду у края причала, посмотрел, как она плещется о сваи. Увидел ветку, торчавшую из темноты. Ее раздвоенный конец качался над самой поверхностью воды, как пальцы, окаймленные пеной.

Лодочник крикнул, что корабли пусты.

К полудню все карраки и эскорт из боевых галер были проведены в гавань. Найюр держал ворота закрытыми, не желая ничем рисковать, пока Конфас не будет у него в руках. Он приказал Тирнему и его людям вместе с Тройатти прочесать город.

Адмирал нансурского флота по имени Таремпас объяснил, что с ветром им повезло, и плавание по Трем Морям прошло благополучно. Он больше волновался о возвращении — по крайней мере, так он говорил. Он был нервным невысоким человеком и, судя по бегающим глазкам, интересовался скорее окружающей обстановкой, чем своим собеседником. Он как будто все оценивал.

Незадолго до этого солдаты в полевом лагере подняли шум, прознав о раннем прибытии флота. Когда наступил полдень, а им все еще официально ничего не сообщили, они начали протестовать. Несколько раз по пути через город Найюр слышал их: пронзительные выкрики и громогласные одобрительные вопли. Этого можно было ожидать от людей, соскучившихся по дому, да еще после трех недель лагеря.

Затем просочился слух об исчезновении экзальт-генерала.

Вместе с Санумнисом и Скайваррой Найюр выехал на вал, выходящий к лагерю. Подъем на гребень был подобен выходу из уютного укрытия в самое сердце битвы — такой стоял шум. Палатки во множестве теснились у основания крепостных стен, заполняя вытоптанное тысячами ног поле. Голая земля по узкому проходу перетекала в дорогу, бегущую на юг, по заброшенным полям к реке Орас, что вилась сине-черной лентой за подернутыми дымкой зарослями деревьев. На западной стороне лагеря собралась большая толпа. Тысячи человек в грязных красных туниках грозили кулаками конрийским рыцарям, стоявшим цепью в сотне шагов на дальнем конце вырубленного сада. Не считая шлемов и забрал, они во всем походили на кианских всадников.

Санумнис мрачно присвистнул.

— А не перебить ли их? — спросил он.

— Твоих людей задавят числом. Так ты просто дашь им оружие.

— Но не оставить же все как есть? Найюр пожал плечами.

— Не вижу осадных башен… Просто удерживай их за оцеплением, подальше от офицеров. Как только толпа получит предводителя, она превратится в армию. Если солдаты начнут строиться и вспомнят о порядке, немедленно вызывай меня.

Барон кивнул и посмотрел на командира с невольным восхищением.

Вскоре пришло известие от Тройатти. Капитан побывал на заброшенном городском кладбище в малонаселенном кианском квартале, где его люди нашли нечто вроде подземного хода. Найюр подозревал о такой возможности давно — задолго до того, как нашел Тройатти на четвереньках и без рубахи у входа в полуразрушенный склеп.

Конфас бежал.

— Этот путь выводит за стены на несколько сотен ярдов, — мрачно сказал конриец. — Им пришлось прокопать выход к поверхности. — Он скривился, словно хотел сказать: «По крайней мере, он замарал свои руки».

Найюр несколько мгновений внимательно смотрел на него и думал о нелепости того, что айнрити наносят себе шрамы на манер скюльвендов. Как будто от этого становятся более мужественными. Он посмотрел на кладбище: покосившиеся обелиски, провалившиеся склепы, кривоватые статуи, все нансурские или кенейские. Он не ощущал ничего страшного, что остановило бы фаним от осквернения этого места. В соседних улочках слышались голоса — там перекликались хемскильвары.

— Прекрати поиски, — сказал Найюр. Кивнул на вход в туннель. — Закрой его. Завали.

Он повернулся, чтобы посмотреть на гавань, но кирпичный фасад дома мешал ему. Конфас устроил все это… Проведя столько времени с дунианином, он научился различать замыслы.

Нельзя допустить второго Кийута.

«Забываю… о чем-то…»

Не говоря ни слова Тройатти, он пустил коня галопом по короткой дороге к Донжону. Прошагал по изукрашенным залам, выкликая адепта Багряных Шпилей Саурнемми. Посвященный вывалился из своих комнат с еще припухшими после сна глазами.

— Какие Напевы ты знаешь? — рявкнул на него Найюр. Вялый дурак ошарашенно заморгал.

— Я… я…

— Можешь воспламенить дерево на расстоянии? Корабли можешь зажечь?

— Да…

Откуда-то издалека раздался звук конрийского рога: Санумнис призывал его. В лагере что-то началось.

— В гавань! — прорычал Найюр, поворачивая назад. Краем глаза он уловил Саурнемми, ошарашенного и неуклюжего, вцепившегося в подол своей красной ночной сорочки.

Он помчался к Зубу, откуда вроде бы слышался рог. Призыв прозвучал еще три раза, резкий и печальный. Найюр пробился сквозь толпу рыцарей в открытом проходе за воротами Зуба. От основания барбакана ему махали руками и кричали.

— Быстрее, — сказал барон Санумнис, как только Найюр взлетел на верхние ступени лестницы. — Иди сюда.

Наклонившись между двумя зубцами, Найюр увидел, что солдаты Конфаса покинули лагерь и двинулись на север. Они группами перепрыгивали через канавы, миновали посадки деревьев…

— Вон там, — проговорил Санумнис, теребя одной рукой свою бороду, а другой указывая на широкий изгиб реки Орас.

Всмотревшись в заросли черных песчаных ив, он увидел отряд вооруженных всадников, ехавших вольным строем. Впереди вилось алое знамя с Черным Солнцем и конской головой… Кидрухили.

— И там, — добавил Санумнис, на сей раз показывая на поросшие зеленью склоны холмов.

Хотя там их прикрывал сумрак лощины, Найюр ясно все разглядел. Пехота.

— Ты погубил нас, — сказал Санумнис.

Его голос звучал странно. В нем не было обвинения, но было что-то более страшное.

Найюр повернулся к нему и тут же понял, что Санумнис очень хорошо представлял себе их положение. Он знал, что имперские корабли причалили где-то севернее города и высадили там неизвестно сколько тысяч человек — несомненно, хватит на целую армию. Более того, он знал, что Конфас непозволит себе оставить кого-то из них в живых.

— Ты должен был убить Конфаса, — сказал Санумнис— Ты должен был убить его.

«Слабак! Жалкий паршивец!» Найюр нахмурился.

— Я не убийца.

Невероятно, но глаза барона потеплели. Найюр почувствовал что-то почти… близкое между ними.

— Да, — кивнул Санумнис — Думаю, ты не убийца. «Нытик!»

И словно пораженный предчувствием, Найюр обернулся и посмотрел на Волок — широкую улицу, что шла от Зуба до самой гавани. За лабиринтом крыш виднелись самые дальние из черных грузовых кораблей. От ближних выглядывали только мачты.

Вспышка света в проеме между стен. Найюр моргнул. Раскат грома. Все в ужасе обернулись туда.

Снова вспышки. Санумнис ругнулся по-конрийски.

Адепты. Конфас спрятал на кораблях своих колдунов. Имперский Сайк. Мысли в голове Найюра бешено завертелись. Он обернулся к войскам, выдвигавшимся из долины. Посмотрел на садящееся солнце. Снова грохот и треск в небесах.

— Нужны хорометатели, —сказал он барону. — У тебя найдется четыре лучника с хорами?

— Братья Диремти и еще двое. Но тогда им конец… Имперский Сайк! Сейен милостивый!

Найюр схватил его за плечи.

— Это предательство. Икурей должен убить всех, кто может свидетельствовать против него. И ты это знаешь.

Санумнис бесстрастно кивнул. Найюр ослабил хватку.

— Вели своим ребятам с хорами расположиться в зданиях вокруг гавани, чтобы не быть на виду. Объясни им, что убить надо только одного человека — одного из них, — чтобы запереть Сайк в гавани. Без прикрытия пехоты они не выступят. Колдуны берегут свою шкуру.

Глаза Санумниса сверкнули — он понял замысел. Найюр знал, что Конфас наверняка приказал адептам оставаться на кораблях, потому что их главная задача — не дать никому уйти. Экзальт-генерал не дурак, чтобы подвергать риску самое тонкое и мощное свое оружие. Нет, Конфас намеревался войти через Зуб. Но пусть Санумнис и остальные думают, будто они вынудили Икурея прорываться этим путем.

Ослепительная вспышка заставила Найюра посмотреть на гавань. Вне всякого сомнения, Тирнем и его люди — те, что уцелели, — бегут в город.

— Прежде чем нансурец сумеет организовать нападение на ворота, уже стемнеет, — кинул через плечо Найюр. — Все, кроме дозорных, должны покинуть стены. Мы отойдем в город.

Санумнис нахмурился.

— Имперский Сайк ничего не сможет сделать, пока мы здесь, среди местных жителей, — объяснил Найюр. — Есть надежда…

— Надежда?

— Мы должны обескровить его! Мы — не просто Люди Бивня. Барон на мгновение оскалил зубы от ярости, и это была именно та искра, которой добивался Найюр. Он посмотрел на стену, на десятки обращенных к нему встревоженных лиц. Другие, в основном туньеры, сгрудились у мощеного прохода около Зуба. Найюр глянул на гавань. Дым в свете заката окрасился оранжевым и черным.

Скюльвенд шагнул к внутренней стороне крепостной стены и раскинул руки.

— Слушайте меня! Я не стану вам лгать. Я ничего не знаю о том, кому вы молитесь и жаждете ли вы славы. Но я знаю другое: в грядущие дни вдовы станут рыдать, проклиная меня! Сыновей и дочерей продадут в рабство! Отцы придут в отчаяние, потому что род их прервется! Этой ночью я вырежу свою отметину на теле Нансура, и тысячи будут молить меня о пощаде!

Искра стала пламенем.

— Скюльвенд! — взревели воины. — Скюльвенд!

Раньше переход за Зубом представлял собой нечто вроде рынка. Площадка шириной в двенадцать шагов тянулась от основания барбакана до Волока. Старинный кенейский дом стоял у северного входа на Волок, рядом теснились ветхие лавки и стойла. Найюр затаился на другой стороне, в одном из домишек окнами на юг. Он вглядывался в сумрак и видел отблески оружия в руках солдат, притаившихся в доме напротив. Маленькое западное окно позволяло смотреть на проход сверху, но поскольку с той стороны взошла луна, внутренняя стена и барбакан казались непроницаемыми черными монолитами.

Сзади перешептывался с хемскильварами Тройатти, объяснял слабости нансурцев и тактику, которую Найюр изложил ему, Санумнису, Тирнему и Скайварре. Снаружи слышались крики нансурских офицеров — Конфас делал последние приготовления.

Как и ожидал Найюр, Сайк отказался покинуть корабли. Это значило, что нансурцы, по сути дела, контролировали только гавань. Найюр внимательно следил за приближавшимися колоннами — пока там были Фаратасская, Хориалская и знаменитая Мосская — и распределял свои отряды по зданиям, окружавшим Зуб. Солдат снабдили молотами, мотыгами и прочими инструментами, какие только удалось найти. Они выломали камни из стен и превратили широкую дорогу на запад города в лабиринт, а затем тихо заняли позиции и принялись ждать.

Найюр понимал, что дунианин сделал бы иначе.

Келлхус нашел бы способ овладеть ситуацией или сбежал бы. Разве не так он поступил в Карасканде? Совершил чудо, чтобы получить власть. Он не только объединил противоборствующие фракции внутри Священного воинства, но и дал им возможность вместе вести войну.

Здесь таких способов не было — по крайней мере, Найюр их не видел.

Тогда почему бы не бежать? Зачем связывать судьбу с обреченными? Ради чести? Ее не существует. Ради дружбы? Скюльвенд — враг всем. Да, случаются перемирия, временные союзы ради общих интересов, но больше ничего. Ничего значимого.

Этому научил его Келлхус.

Найюр хрипло рассмеялся, осознав это, и на мгновение мир пошатнулся. Его наполнило ощущение силы — словно из его тела вырастал кто-то другой, могучий и огромный. Словно он может протянуть руки, оторвать от земли Джокту и швырнуть за горизонт. Его ничто не связывало. Ничто. Ни сомнения, ни инстинкты, ни привычки, ни расчет, ни ненависть… Он стоял в начале всего. Он стоял нигде.

— Людям интересно, — сказал Тройатти, — что тебя так развеселило, господин.

Найюр осклабился.

— Да то, что я когда-то беспокоился за свою жизнь!

Говоря это, он услышал некий шум: неестественное бормотание, похожее на шорох насекомых. Слова пробирались сквозь него, как огонь сквозь дым, заставляя душу прислушиваться, искать смысл в их змеиных изгибах…

Сияние. Череда вспышек пламени на стенах. Внезапно барбакан показался щитом, прикрывающим воинов от ослепительного света. Один из часовых полетел вниз, охваченный огнем.

Началось.

Внутри барбакана полоски света очертили обитые железом ворота. По центру прошла золотая полоса, в мгновение ока обе створки сорвались с петель и со страшным скрежетом врезались в решетку. Камни треснули. Еще один взрыв. Из-под арки полился свет, как звук рога. Решетка не удержалась и влетела внутрь древнего кенейского строения. Клубы дыма повалили вперед и вверх, мимо домов, по Волоку.

Найюр заморгал. В глазах вспыхивали искры. Все потемнело. Солдаты кашляли, били руками воздух. Послышался нарастающий рев. Все замерли… Это кричали люди. Тысячи солдат.

Найюр знаком приказал всем отступить в темноту.

Этот рев звучал необыкновенно долго, но не терял силы, только нарастал. В черном горле барбакана появились воины с копьями и прямоугольными щитами. Они бежали вперед ряд за рядом, прикрывая фланги стеной щитов, и через ворота выплескивались на Волок. Найюр знал, что они обучены бить сильно и глубоко, нападать на отдельные части противника и отрезать их от основного войска. «Умное копье, — говорили их командиры, — само находит цель!»

Следующие мгновения казались просто нелепыми. Как сверкающие тени, нансурцы один за другим промчались мимо двери хлева, где затаились люди Найюра. Сотни бежали по Волоку, их шлемы блестели в лунном свете, их белые икры мелькали во мраке. Затем в темноте раздался звук рога — первый. Найюр увидел, как с третьего этажа дома напротив с устрашающим боевым кличем устремились на врага косматые туньеры.

Стальные клинки. Звон щитов. Затем — рев и сияние.

Почти все нансурцы остановились и развернулись: Некоторые подпрыгивали, чтобы рассмотреть топоры, разящие их слева. Немногие умники оценивающе разглядывали окна и двери окрестных домов.

Потом пропел второй рог, и Найюр ринулся вперед со скюльнендским боевым кличем. Его бойцы врезались в спину ошарашенным пехотинцам Нансура. Найюр ударил в челюсть первого обернувшегося к нему солдата, а второго схватил под мышку, пока тот пытался высвободить копье. За секунды были перебиты несколько сотен. Затем конрийцы с южной стороны внезапно очутились лицом к лицу с туньерами, двигавшимися на север.

Раздались хриплые радостные крики, но Найюр мигом прекратил их неистовым воплем:

— Прочь с улицы! Прочь с улицы!

Неестественный шум возобновился.

Дальнейшая битва не походила ни на одно прежнее сражение. Черноту ночи пронзали вспышки колдовского света. Кого-то убили, кто-то сам убивал. Люди гонялись друг за другом в лабиринте развалин, дрались на открытых улицах врукопашную, выбивали друг другу зубы, кровь брызгала им на лица. В темноте жизнь Найюра повисала на волоске, спасали только сила и ярость. Но на свету — лунном или от пожара — нансурцы отступали и оборачивали против него тупые концы копий.

Конфас хотел взять его живым.

У Найюра не хватило бы места на руках для свазондов, заслуженных той ночью.

Когда он в последний раз видел Скайварру, тот вместе с бандой своих косматых пиратов порубил отряд пехотинцев и готовился встретить атаку кидрухилей. Санумнис умер у него на руках, захлебнувшись кровью. Тройатти, как и множество хемскильваров, погиб под ливнем колдовской нафты, не задевшей Найюра. Что случилось с Тирнемом и Саурнемми, скюльвенд так и не узнал.

В конце концов Найюра и горстку его людей — троих конрийцев в шлемах с боевыми масками, похожих на удивительные машины, и шестерых туньеров, у одного из которых на белокурых косах болтались высушенные головы шранков, — загнали на широкую лестницу под руинами фанимского храма. Враги рубили и кололи воинов, пока в живых не остались лишь двое: Найюр и безвестный туньер. Они стояли плечом к плечу, тяжело дыша. На ступенях у их ног грудой лежали мертвецы. Раненые ползли и пытались подняться, как пьяные. Все вокруг тонуло в крови. В темноте раздавались приказы офицеров, внизу на фоне горящих домов выстраивались боевые ряды. Солдаты снова бросились в атаку. Норсираец расхохотался, взревел и занес свою огромную боевую секиру. Копье вонзилось ему в шею, и он упал вперед, грудью на мечи.

Найюр возбужденно взвыл. Нансурцы наступали на него с перекошенными от ужаса и решимости лицами, выставив тупые концы копий. Найюр прыгнул в самую гущу врагов, воздев покрытые шрамами руки.

— Я демон! — рычал он. — Демон!

Его пытались схватить, а он ломал им руки, разбивал лица, сворачивал шеи, калечил спины. Кровь брызгала в небо, когда он вырывал еще бьющиеся сердца. Мир распадался, как гнилая шкура, а Найюр был как железо. Только он.

Он был одним из Народа.

Нансурцы вдруг дрогнули, отступили и укрылись за щитами тех, кто стоял сзади. Они с ужасом смотрели на его окровавленный силуэт. Казалось, вся земля охвачена огнем.

— Тысячу лет! — прорычал он. — Тысячу лет я насиловал ваших жен! Душил ваших детей! Убивал ваших отцов! — Он взмахнул сломанным мечом. Кровь струей текла с его локтя. — Тысячу лет я охотился на вас!

Он отшвырнул меч, схватил копье и метнул его в солдата, стоявшего напротив. Копье пробило щит, кирасу и прошило тело насквозь.

Найюр расхохотался. Ревущее пламя подхватило этот смех, наполнив его смертоносным колдовством. Крики, вопли. Кое-кто уже бросил оружие.

— Взять его! — послышался крик. — Вы нансурцы! Нансурцы! Знакомый голос.

Он мгновенно вернул им осознание общей силы, совместно пролитой крови.

Найюр опустил голову, оскалился…

На сей раз они бросились все разом, опрокинув скюльвенда, как волна. Он отбивался и вырывался, но его свалили на землю. Все поплыло. Враги, как воющие обезьяны, плясали вокруг него и били его, плясали и били.

А потом они пропустили к Найюру своего непобедимого экзальт-генерала. Над его прекрасным избитым лицом к небу поднимался дым, заслоняя звезды. Глаза Конфаса были прежними, только нервными. Очень нервными.

— Точно такой же, — презрительно выплюнул он разбитыми губами. — Точно такой же, как Ксуннурит.

И когда тьма опустилась на Найюра, скюльвенд наконец понял: дунианин послал его сюда не для того, чтобы он убил Конфаса.

А для того, чтобы он сам стал жертвой Икурея.


Глава 8 КСЕРАШ

Надежда — лишь предвестник сожаления. Это первый урок истории.

Касид. Кенейские анналы

Вспоминать Армагеддон — значит переживать его. Именно это делает саги, при всей их буйной красоте, такими чудовищными. Несмотря на свои торжественные заявления, авторы их не трепещут и почти не скорбят. Они ликуют.

Друз Ахкеймион. Компендиум Первой Священной войны

Ранняя весна, 4112 год Бивня, Ксераш

По приказу Воина-Пророка в Героту начали просачиваться отдельные соединения Священного воинства. Лорд Сотер и его кишьяти по Геротскому тракту первыми подошли к черным стенам города. Властный айнонский пфальц-граф подъехал прямо к вратам, которые Люди Бивня называли Двумя Кулаками, и потребовал переговоров с правителем-сапатишахом. Ксерашцы ответили, что только страх перед жестокостями заставил их запереть ворота. Нa это лорд Сотер рассмеялся, закончил беседу и отъехал на возделанные поля вокруг города. Он разбил первый осадный лагерь посередине вытоптанного поля сахарного тростника.

Воин-Пророк приехал утром следующего дня вместе с Пройасом и Готианом. Вечером жители Героты прислали послов, чтобы посмотреть на лжепророка, сразившего их падираджу, и договориться с ним. Однако для торга у них не хватало духу. Похоже, сапатишах Ксераша Утгаранги и все оставшиеся в живых кианцы покинули город несколько дней назад. Вскоре посольство вернулось к Двум Кулакам, уверившись, что другого выбора, кроме как сдаться без предварительных условий, у них нет.

После долгого форсированного марша ночью прибыл Готьелк с основными силами тидонцев.

Утром геротские послы уже висели на стене над огромными вратами. Их выпущенные кишки болтались до самой земли. По словам перебежчиков, сумевших покинуть город, ночью случился бунт. Его возглавили жрецы, верные прежним кианским господам.

Люди Бивня стали готовиться к штурму.

Когда Воин-Пророк подъехал к Двум Кулакам, чтобы потребовать объяснений, навстречу ему вышел старый солдат. Он назвался капитаном Хебаратой. Со старческой язвительностью он проклял Воина-Пророка, обвинил в лживости и угрожал возмездием Бога Единого, словно тот был монетой у него в кошельке. А в конце его тирады кто-то выстрелил из арбалета…

Воин-Пророк перехватил стрелу у самой своей шеи. К всеобщему изумлению, он воздел эту стрелу к небу и вскричал:

— Внемли, Хебарата! С нынешнего дня я начинаю отсчет!

Это загадочное заявление испугало даже айнрити.

Все это время Коифус Атьеаури продвигался на восток со своими закаленными гаэнрийскими рыцарями. Они наткнулись на первый кианский патруль к югу от города Небетра. После отчаянной схватки кианцы сломались и бежали в направлении Каргиддо. После допроса выживших галеотский граф узнал, что Фанайял находится в Шайме, хотя намеревается ли он там оставаться, никто не знал. Кианцы утверждали, что их послали на разведку по священным местам айнрити. По словам одного из пленных, падираджа собирался разорить эти места и тем самым «вынудить лжепророка сделать глупость».

Это весьма встревожило благочестивого молодого графа. В ту ночь он держал совет со своими командирами и решил, что если кто и должен поддаться на провокацию и сделать глупость, так это Коифус Атьеаури. По старым нансурским картам они проложили путь от одного святого места до другого. Собрались у костров и преклонили колена для храмовой молитвы вместе с сородичами. Вывели из темноты своих монгилейских и эумарнских скакунов и с криками оседлали их. Затем без слов исчезли в залитых лунным светом холмах.

Так началось то, что потом называли «паломничеством Атьеаури».

Сначала он отправился в Каргиддо у подножия Бетмуллы. После вступления в Ксераш Люди Бивня много слышали об этой древней крепости, и Воин-Пророк ждал донесений о ней. Отправив вестников со схемами и планами, отряд Атьеаури направился в холмы, где дважды наткнулся на кианцев под стягом Кинганье-хои и разбил их. Воины нашли на вершине холма деревушку и усыпальницу Муселаха — там, где Последний Пророк вернул зрение Хоромону. На месте деревни они увидели дымящиеся руины.

И на выжженной земле они принесли страшную клятву.

Через некоторое время все полки Священного воинства, кроме самых последних частей, соединились под стенами Героты. То, что ксерашцы не предпринимали никаких вылазок, свидетельствовало об их слабости, и на совете Великих и Меньших Имен Хулвагра и Готьелк призывали к немедленному штурму. Но Воин-Пророк утихомирил их, сказав, что на штурм их торопит близость цели, а не уверенность.

— Когда надежда пылает ярко, — сказал он, — терпение быстро сгорает.

Нужно подождать, и город падет сам.


Музыка. Это первое, что услышала Эсменет в тот день, когда она начала читать «Саги».

Едва осознав это, она воспарила духом, но тут же очнулась в странном сумеречном состоянии: не чувствовала себя, не понимала, где находится, но испытывала болезненную тревогу. И еще была музыка. Эсменет улыбнулась, узнав ее. Тонкая дробь барабана, точные удары смычка, сильные и трагические. Это кианская музыка, поняла Эсменет, и играл ее кто-то здесь, в одной из палат Умбилики.

— Да! Да! — вскрикивал приглушенный голос, пока продолжалась музыка.

Эсменет внимательно прислушивалась и старалась узнать этот голос за музыкой и шумом лагеря снаружи. Песня оборвалась, потонув в смехе и беспорядочных рукоплесканиях.

Это было четвертое утро в лагере под упрямыми стенами Героты. Эсменет вырвало. Затем она попыталась позавтракать, пока рабыни хлопотали вокруг, приводя ее в порядок. Пока Иэль и Бурулан закатывали глаза, Фанашила на своем ломаном, но заметно улучшившемся шейском рассказывала, о чем пелось в песне. Трое ксерашских пленных с позволения Гамайакри показали свое музыкальное искусство, а один из них делал это еще красивее, чем конрийский принц, — «Пойюс», как Фанашила его называла. При этих словах Иэль громко рассмеялась.

Спустя мгновение Фанашила вдруг выпалила:

— Раб ведь может жениться на рабыне, госпожа? Эсменет улыбнулась. Из-за боли в горле она не могла ничего сказать, потому просто кивнула.

Потом она навестила Моэнгхуса, где ее встретил суровый взор Опсары. Как всегда, Эсменет дивилась тому, как быстро растет малыш, но смотреть в его бирюзовые глаза она избегала. Их цвет не менялся. Она подумала о Серве, ругая себя за то, что не жалеет о ее смерти. Затем подумала об искорке, что тлеет в ее собственном чреве.

Узнав последние новости осады от капитана Хеорсы, она вызвала Верджау для доклада. Все казалось обманчиво обыденным — и происшествия, и необходимость управлять сетью информаторов среди войска в походе. Все шпионы уже научились поддерживать связь, но то и дело кто-то из них пропадал, а другой вдруг снова появлялся. Кроме ксерашских пленных проблемы создавали лорд Ураньянка и его мозеротские клиенты. Лорд прилюдно отрицал свою причастность к резне в Саботе, но за глаза продолжал выступать против Воина-Пророка. Ураньянка был злом: дурак с черной душой. Эсменет не раз советовала арестовать его, но Келлхус считал айнонского палатина слишком важной персоной, одним из тех, кого следует улещать, но не карать.

Обязанности главы шпионов не позволяли Эсменет освободиться до полудня. Она настолько привыкла к этому, что скучала, особенно когда приходилось браться за административные дела. Иногда на нее накатывали старые чувства, и она с чувственной тоской шлюхи начинала оценивать окружающих мужчин. Она думала о своих пышных одеждах, о своей недостижимости, ощущала себя неоскверненной, и мурашки бежали у нее по коже. Все, что было недоступно для мужчин, все части ее тела, к которым они не могли прикоснуться… И эти запретные возможности висели над ней, как дым под полотняным потолком.

«Я — запретный плод», — думала она.

Почему от этого возникало такое ощущение чистоты, Эсменет не могла понять.

Позже днем она озадачила Пройаса, насмешливо назвав его «господином Пойюсом» во время долгого обсуждения последних данных полевой разведки. Но он не оценил шутки не только потому, что, будучи конрийцем, отличался чрезмерной куртуазностью, но и потому, что до сих пор не забыл о прежней враждебности. Прощание вышло неловким. После рассказа Верджау о ксерашских музыкантах Эсменет сумела ускользнуть от наскенти и их бесконечных расспросов. Поскольку делать было нечего, она занялась «Сагами».

Эсменет по-прежнему относилась к чтению как к «занятиям», хотя все уже давалось ей легко, без усилий. Теперь она не просто радовалась возможности почитать, но порой смотрела на свое скромное собрание свитков и манускриптов так же, как на шкатулку с косметикой. Но если косметика помогала унять тревоги ее былого «я», то чтение действовало иначе: что-то менялось, а не успокаивалось. Написанные чернилами значки превращались в ступеньки лестницы, в бесконечно длинную веревку, что позволяло ей подниматься все выше и видеть все больше.

— Ты усвоила урок, — сказал ей Келлхус в один из редких моментов, когда они завтракали вместе.

— Какой урок?

— Поняла, что уроки никогда не кончаются. — Он рассмеялся, пробуя горячий чай. — Что невежество бесконечно.

— Как же тогда, — спросила Эсменет, одновременно польщенная и встревоженная, — кто-то может быть в чем-то уверен?

Келлхус улыбнулся с хитринкой, которая так ей нравилась.

— Они думают, что знают меня, — ответил он.

Эсменет бросила в него подушку, и это было чудесно — бросить подушку в пророка.

Она опустилась на колени перед ларчиком слоновой кости, где хранилась ее библиотека. Как всегда, с наслаждением втянула запах промасленных переплетов. Их было немного — фаним Карасканда не интересовали книги идолопоклонников, они держали у себя лишь переводы на шейский. Поскольку ни одна из рабынь не умела читать, Эсменет пришлось самой перебирать и упаковывать манускрипты, снятые с полок в бывшей комнате Ахкеймиона. Тогда она с неохотой взяла «Саги» и сейчас, увидев их под томом Протатиса, ощутила то же самое чувство. Эсменет нахмурилась и решила почитать их в постели, изумляясь тому, что Армагеддон так легок. Она устроилась на любимой круглой подушке. Пробежала пальцами по свитку, перед тем как его развернуть, и скользнула взглядом по татуировке на своем левом запястье.

Это действовало как колдовство, тотем — что-то вроде списка ее предков. Та женщина, сумнийская блудница, сидевшая на подоконнике, выставив напоказ голые бедра, казалась Эсменет совсем другим человеком. Их объединяла общая кровь и более ничего. Ее нищета, ее запах, ее падение, ее простоватость — все свидетельствовало против нее.

Сегодняшнее положение и власть заставили бы прежнюю Эсменет зарыдать от восторга. В новой иерархии наскенти и Судей, которую Келлхус привил на древо старых шрайских и культовых иерархий, она, Госпожа и Супруга, занимала второе место. Гайямакри подчинялся ей. Готиан подчинялся ей. Верджау… Даже властители, люди вроде Пройаса или Элеазара, должны ей кланяться. Ради нее изменили джнан! И это, как обещал Келлхус, только начало.

Была еще и сила ее веры. Прежняя Эсменет, циничная шлюха, едва ли смогла бы это понять. Ее мир был темен и изменчив, люди в нем получали власть и влияние по необъяснимой прихоти судьбы. Былая Эсменет и мечтать не могла о благоговении, окружавшем ее теперь. По правде сказать, иногда ее старые инстинкты просыпались: наедине с собой она становилась подозрительной и испытывала сомнения. Ведь она переспала со слишком многими жрецами.

Прежняя Эсменет никогда не согласилась бы, что понимание означает доверие.

А тут еще и беременность. Она считала, что вынашивает не просто сына, а саму судьбу… Как бы она смеялась над этим раньше!

Но более всего, без сомнений, прежнюю Эсменет поразило бы знание. В этом отношении она была человеком особенным. Очень немногие люди так переживали свое невежество. Из тщеславия они признавали лишь то, что знали прежде. И поскольку значимость прямо зависела от осведомленности, они предпочитали думать, будто постигли все возможные истины. Их забывчивость становилась очевидной.

Эсменет всегда понимала, что ее мир, несмотря на его широту, — лишь подделка. Именно потому она использовала окружаюцих ее людей как проходы и окна в разные концы мира. Именно потому Ахкеймион стал для нее дверью в прошлое. А Келлхус…

Он переписал мир до основания. Мир, где все были рабами повторения, двойной тьмы привычек и стремлений. Мир, где убеждения склонялись на сторону сильных, а не правых. Прежнюю Эсменет это бы удивило и рассердило. Но теперь она пришла к вере.

Мир и правда полон чудес, но лишь для тех, кто осмеливается отбросить былые надежды.

Эсменет глубоко вздохнула и развязала кожаный шнурок на первом свитке.

Как и «Третья аналитика рода человеческого», «Саги» были известны даже неграмотным простолюдинам вроде самой Эсменет. Странно было вспоминать свои впечатления от подобных вещи до встречи с Ахкеймионом или Келлхусом. Она знала, что Древний Север — нечто очень важное; сами эти два слова как будто имели вес, от них мурашки шли по коже. Они ложились свинцовым грузом, как знамение потери, гордости и неумолимого суда веков. Эсменет знала о He-боге, Армагеддоне, Испытании, но относилась к ним как к абстрактным понятиям. Однако Древний Север представлял собой реальное место, она могла указать на карте. Название его действовало так же, как слова «скюльвенд» или «Бивень»: вызывало ощущение надвигающегося рока. В «Сагах» были собраны слухи, относящиеся к нему. Книги, честно говоря, порой внушают страх — так городские жители опасаются змей. Лучше их избегать.

Когда Ахкеймион упоминал о «Сагах», он делал это лишь затем, чтобы преуменьшить их значение или вообще отмахнуться. Для адепта Завета, говорил он, они подобны жемчугу на шее трупа. Об Армагеддоне и He-боге он рассказывал как о ссоре между родственниками — словно сам все видел, да еще в таких выражениях, что у нее волосы дыбом вставали. В итоге мрачный и суровый Древний Север становился чем-то совсем запутанным и неописуемым, фоном для бесконечного перечисления угасших надежд. По сравнению с этим «Саги» казались глупыми, даже недопустимыми. В тех редких случаях, когда о них упоминал кто-то другой, Эсменет усмехалась про себя. Что они все могут об этом знать? Даже те, кто умеет читать…

Но чем больше она узнавала об Армагеддоне, тем яснее ей становилось, что о самих «Сагах» она ничего толком не знает. Когда Эсменет беспечно развернула первую часть свитка, она ощутила свое невежество со странной силой утраченной иллюзии. Несмотря на заглавие, она обнаружила, что «Саги» состоят из отдельных работ, написанных разными авторами. Известны имена только двоих из них — Хеджвртау и Нау-Ганора. Имеется всего девять саг, начиная с «Кельмариады». Одни представляли собой эпические поэмы, другие были прозаическими хрониками. Эсменет упрекнула себя: опять ожидает простого там, где оказывается сложное. Как всегда.

Она понятия не имела, откуда Келлхус взял этот свиток. Древний манускрипт был не просто написан, а в той же степени нарисован — явно трофей из библиотеки какого-то мертвого книжника. Пергамент выделан из шкуры нерожденного теленка, мягкий и гладкий. И стиль письма, и почерк, и тон предисловия переводчика казались предназначенными для вкусов иного читателя. Эсменет сразу оценила то, что история, изложенная в свитке, была и в самом деле исторической. Почему-то она никогда не думала, что писание может быть частью того, о чем оно повествует. Книги всегда оставались вне собственного сюжета.

Это казалось странным. Эсменет свернулась на супружеском ложе, подложив под голову валик-подушку и развернув свиток. Она прочла открывающее «Саги» обращение:

Гнев, о богиня! Отврати свой полет
От наших отцов и сыновей!
Прочь, о богиня! Скрой свою божественность!
От тщеславия, что делает королями глупцов,
От дотошности, что убивает души.
Рот раскрыв, руки раскинув, молим тебя:
Пропой нам конец твоей песни!
И тут все вокруг Эсменет — резной балдахин, темные гроты за экранами, висячие стены — исчезло. Она понимала прочитанные слова и покорялась им. Все близкое становилось прозрачным, как марля. Проступало древнее и дальнее. Все отделялось от бренных чувств, вырывалось из клетки настоящего и обретало оттенок вечности.

Увлеченная и восторженная, Эсменет погрузилась в первую из саг.

История показалась ей сложной и забавно эротичной. Помимо того, что чтение в одиночестве подобно самоудовлетворению, ее попытка подстроиться под древние понятия автора была слишком интимной, почти плотской. Эсменет помнила, что «Кельмариада» была историей Анасуримбора Кельмомаса, и у нее перехватывало дыхание. И тут впервые появилось недоброе предчувствие. У нее в руках была не просто история снов Ахкеймиона, а история рода Келлхуса. Времена и места, о которых читала Эсменет, не столь древние и отдаленные, как ей хотелось бы.

Она поняла, что династия Анасуримборов была древней и влиятельной еще во времена Ранней древности. Да, в стихах упоминалось множество событий и мест — Кондский союз, богорыцари Умерау, похищение Оминдалеи, — о которых она не знала ничего. Эсменет почему-то считала Первый Армагеддон началом всей истории, а не концом какой-то предыдущей. И снова материя, прежде казавшаяся пустой или монолитной, становилась чертогом с множеством комнат.

Кельмомас II появился на свет при дурном сочетании звезд: он родился вместе с мертвым братом-близнецом Хурмомасом. Строка «Розовый вопль его не мог пробудить брата от синего сна» пробудила тревожные мысли о Серве и Моэнгхусе. А то, как неизвестный поэт использовал этот жуткий образ, чтобы подчеркнуть блистательность жестокосердного верховного короля, непонятным образом беспокоило ее. Тень Хурмомаса, утверждал поэт, неотступно сопровождала брата и остужала его сердце, когда тот напрягал свой разум.

Мрачный родич, студящий дыхание его мудрости. Темное отражение! Даже рыцари-вожди пятились, Увидев твой отблеск в глазах своего господина.
После этого странная сила болезненно наполнила все — от простого чтения «Саг» до веса свитка в руке — и приняла характер мании. Эсменет чудилось, что во время чтения она слышит чужой голос, произносивший эти строки. Однажды она даже вскочила и прижалась ухом к расшитой полотняной стене. Ей нравились эти истории, как и всем. Она понимала, что значит испытывать сомнения и как влечет к себе почти найденное решение. Но здесь было другое. Что бы ни шептало у нее над ухом, это не походило на предчувствие резкой перемены или мгновенного озарения. Оно взывало к ней самой. так, как взывает личность.

Следующие четыре дня прошли мучительно. Зависть, убийство, ярость, а прежде всего — рок… Первый Армагеддон охватил Эсменет.

Она быстро поняла: несмотря на все беседы с Ахкеймионом, ее знание о Древних войнах было в лучшем случае отрывочным. В «Кельмариаде» рассказывалось о жизни верховного куниюрского короля, начиная с мрачных предупреждений его загадочного советника Сесватхи и заканчивая смертью на Эленеотском поле. Начиналось все как обычная сказка: Сесватха был прорицателем, единственным, кто умел верно толковать знамения, Кельмомас же представал надменным королем, видевшим только то, что ему нравилось.

Судя по всему, еще задолго до этого беглая гностическая школа Мангаэкка сумела изучить древние чары, при помощи которых маги-нелюди квуйя укрыли Мин-Уройкас, легендарную цитадель инхороев. Когда Кельмомас был молод, посланцы Нильгикаша, нелюдского короля Иштеребинта, пришли к Сесватхе — другу детства и визирю верховного короля. Нелюдей беспокоило, что инхорои, которых они загнали в четыре угла мира в дни Нау-Кайюти, сумели пробраться назад в Мин-Уройкас и с помощью адептов Мангаэкки снова принялись за свои ужасные опыты. Нелюди рассказали ему о том, что смогли вытянуть из своих давно мертвых пленников. Рассказали о Не-боге.

Так Сесватха начал свой долгий спор, пытаясь убедить древних норсирайских королей в неизбежности Армагеддона.

Хотя ни в одной из саг Сесватха не был главным героем, он постоянно появлялся и опять исчезал, словно нечто выбрасывало его на поверхность событий. В «Кельмариаде» он стоял в центре событий, будучи опорой могучего, но непостоянного короля. То же самое относилось к «Кайютиаде», эпической поэме о младшем и самом знаменитом сыне Кельмомаса — Нау-Кайюти. Сесватха стал ему и учителем, и вторым отцом. В «Книге полководцев» — прозаическом изложении событий, случившихся после смерти Нay-Кайюти, — голос его звучал громче и яростнее всех. В «Трайсиаде», поэтическом рассказе о падении Трайсе, он сиял как маяк, сбивая колдовским светом драконов с небес. В «Эамнориаде» он представал коварным чужаком, забывшим о своих великих притязаниях и отступившим перед He-богом. В «Анналах Акксерсии» он был главной надеждой, воплощенным щитом верховного короля Кундрауля III. В «Анналах Сакарпа» он превращался в безумного беглеца, проклявшего короля Хурута V за то, что тот не бежал в Мехтсонк с Кладом Хор, и изгнанного. И в «Анаксиаде», великой и трагической саге о падении Киранеи, он был спасителем мира, Носителем Копья-Цапли.

Ненавидимый или превозносимый, Сесватха оставался стрелкой компаса, истинным героем «Саг», хотя ни в одном цикле хроник таковым не считался. И каждый раз, когда Эсменет встречала новый вариант его имени, она прижимала руку к груди и думала: Ахкеймион.

Непростое дело — читать о войне, тем более об Армагеддоне. Какими бы делами Эсменет ни занималась, образы «Саг» преследовали ее. Шранки, увешанные вырванными челюстями жертв. Пылающая библиотека Сауглиша и тысячи людей, ищущих убежище в его священных стенах. Стена Мертвых и трупы, сплошь покрывающие обращенные к морю стены Даглиаша. Нечестивый Голготтерат с золотыми рогами, вонзающимися в темные небеса. И He-бог, Цурумах, огромная витая башня черного ветра…

Война без конца, желающая поглотить каждый город, каждый очаг, жаждущая пожрать своей безжалостной пастью всех невинных — даже нерожденных.

Осознание того, что Ахкеймион живет с этим постоянно, угнетало Эсменет и наполняло неуловимым, отвратительным чувством вины. Теперь она знала, что каждую ночь ему снятся клубящиеся на горизонте орды шранков и он вздрагивает при виде низвергающихся с черных небес драконов. Каждую ночь перед его глазами встает Трайсе, священная мать городов, тонущая в крови своих обезумевших детей. Каждую ночь он переживает воскрешение He-бога и слышит, как матери рыдают над мертворожденными младенцами.

Нелепо, но это заставило Эсменет вспомнить о его мертвом муле по кличке Рассвет. Прежде она до конца не понимала, что означало для Ахкеймиона имя животного. Значит, ужаснулась Эсменет, она никогда по-настоящему не понимала самого Ахкеймиона. Ночь за ночью терпеть такое насилие! Впадать в отчаяние от древней неутолимой жажды! Кто лучше шлюхи способен понять, как поругана его душа?

«Ты мое утро, Эсми… мой рассвет».

О чем он говорил? Для него, уже пережившего и переживающего вновь падение мира, — что он испытывал, просыпаясь от ее прикосновения? Что для него значило ее лицо? Где он черпал отвагу? Веру?

«Я была его утром».

Эсменет ощутила, как эта мысль поглощает ее, и по странному побуждению души попыталась укрыться от этого ощущения. Но было поздно. Впервые она поняла: его бесцельная настойчивость, его отчаянные сомнения в том, что ему кто-то поверит, его мучительная любовь, его недолгое сочувствие — все это тени Армагеддона. Быть свидетелем исчезновения целых народов, ночь за ночью терять все дорогое и прекрасное. Чудо, что он вообще еще умел любить, что все еще понимал жалость, милосердие… Как же она могла считать его слабым?

Она поняла, и это ужаснуло ее, поскольку это понимание было слишком близко к любви.

В ту ночь ей снилось, что она плывет над безднами в самом сердце некоего безымянного моря. Ужас тянул ее вниз, как привязанный к ногам камень. Но когда она всматривалась в глубину, она видела только тени в темной воде. Они околдовывали — огромные, кольцами расходящиеся силуэты. Поначалу она не могла их различить, но постепенно глаза привыкали, чудовищные образы становились все более четкими. Никогда она не ощущала себя такой маленькой, такой обнаженной. Все море вплоть до горизонта было спокойным и светилось зеленым в лучах солнца, а под этой гладью клубились черные бездны. Гибкие движения. Огромные молочно-белые глаза. Ряды прозрачных зубов. И она, бледная и нагая, плавала посреди всего этого, как водоросль…

Ахкеймион.

Его мертвая рука покачивалась в течении.

Внезапно Эсменет, задыхаясь и дрожа, очнулась в благоуханных объятиях Келлхуса. Он утешал ее, отводил от глаз пряди волосы, говорил, что все это лишь дурной сон.

Эсменет обняла его в отчаянии, которое потрясло ее саму.

— Я не хотела беспокоить тебя, — шептала она, целуя завитки волос на его шее.

— А я тебя, — ответил он.

Она не говорила ему об Ахкеймионе и об их поцелуе, ужаснувшем Пройаса и Ксинема. Но между ними это не было тайной — просто нечто несказанное. Она много часов думала о его молчании и проклинала себя. Почему, если Келлхус так терпеливо изгонял все ее слабости, эту он обошел молчанием? Эсменет не осмеливалась спрашивать. Особенно сейчас, пробиваясь сквозь «Саги».

Теперь она видела все яснее ясного. Разрушенные города. Дымящиеся храмы. Трупы вдоль дороги, по которой гнали рабов в Голготтерат. Она следовала за нелюдскими одержимыми, когда те шныряли по стране и уничтожали выживших. Она видела, как шранки выкапывали мертворожденных младенцев и жарили их на кострах. Она смотрела на все это издалека, с высоты двух тысяч лет.

Никогда еще Эсменет не читала ничего столь мрачного, тягостного и великолепного. Словно в чашу восторга подмешали яд.

«Вот, — снова и снова думала она, — его ночь…»

И хотя она гнала эти мысли из своего сердца, они все равно возвращались — холодные, как обвиняющая правда, и неумолимые, как заслуженное несчастье.

«Я была его утром».

Однажды вечером, незадолго до того, как прочитать последние песни, она встретилась с Ахкеймионом. Тот задумчиво сидел на покосившейся каменной скамье, опустив ноги в зеленую воду реки Назимель. В сердце Эсменет вдруг проснулось счастье — такое неожиданное и простое, что у нее перехватило дыхание. Но ее замешательство оказалось столь же неожиданным и очень непростым. Прежде она воскликнула бы: «Губим речку, значит?» — или что-то вроде того, шлепнула бы Ахкеймиона, стала обмениваться с ним шуточками и плескаться в воде. Она просто подкралась бы сзади и закричала: «Смотри!» — прямо ему в ухо. Но сейчас даже смотреть на него было… страшно.

Он виноват во всем. Если бы он остался, если бы Ксинем ничего не сказал о библиотеке, если бы ее рука не задержалась на колене Келлхуса… Эсменет чувствовала, что его сердце колотится от ужаса.

«Эсми, — говорил он в ту ночь, когда вернулся из мертвых. — Эсми, это я… Я».

У него за спиной раздевалась компания туньеров. Солдаты подпрыгивали, стягивая штаны. Один из них с воплем сиганул в гладкую воду реки. На дальнем берегу, где вода омывала гальку неболших бухт, несколько рабынь-прачек со смехом хватались за бока. А туньеры с победными воплями прыгали в воду из зарослей катальпы. Ахкеймион то ли не слышал гвалта, то ли не обращал на него внимания. Он наклонился, чтобы зачерпнуть воды, плеснул ее себе в лицо, поморщился и заморгал. Лучи солнца блестели в черных завитках его бороды. Он замер, глядя в воду.

Эсменет вдруг почувствовала себя так, словно проснулась, а прошедшие месяцы были лишь кошмарами, придающими ужасам привычный облик. Она никогда не отдавалась Келлхусу. Она никогда не отвергала Ахкеймиона. И она может звать его так, как называла прежде, — «Акка»!

Но это не было сном.

Келлхус провел теплой ладонью по ее плечам и груди, и Эсменет ахнула, когда он ущипнул ее сосок. Затем его рука скользнула по ее животу к гладкому и точеному изгибу бедра, затем… внутрь. Она приподняла и раздвинула бедра… и Акка заплакал, стиснув в кулаке бороду, не желая верить своим глазам.

— Эсми! — крикнул он. — Эсми, прошу тебя! Это я! Это я! Я жив.

Слезы туманили глаза Эсменет, и его облик расплывался мазком сепии. Она стояла на твердой земле и в то же время стремительно проваливалась в бездну, потому что понимала: ее предательство бездонно, ее неверность неизмерима. Она помнила, как смешались ее мысли и кровь заиграла на лице и в паху в тот полдень, когда Келлхус случайно коснулся ее груди. Как билось сердце и прерывалось дыхание в ту ночь, когда Келлхуса возбудило ее прикосновение. Потаенные взгляды, похотливые мечты. Чудо пробуждения рядом с ним. Влажная теплота между ног, когда вокруг сухо, как в пустыне. Счастье обладать им, ощущать его между колен, во чреве, в самом сердце. Его сила, входящая в нее. Его стоны.

Ужас в глазах Ахкеймиона.

Кто эта подлая, лживая баба? Эсменет, которую он знал, не могла так поступить! Она не могла сотворить это с Аккой. С ним!

Затем Эсменет вспомнила свою дочь. Где-то там, за морем. продана в рабство.

Ахкеймион вынул ногу из воды, нашарил сандалию. Он опустился на колено и стал завязывать кожаные ремни. В этих жестах Эсменет увидела смирение и трагедию, словно его действия были одновременно бесцельны и неотвратимы. Едва дыша, прижав руки к животу, она убежала.

Она оставила его у реки — единственного человека, пережившего Армагеддон. Человека, оплакивающего свою единственную любовь, единственную красу.

Оплакивающего шлюху Эсменет.

В ту ночь она вернулась к «Сагам». Снова ее тело и ее сердце ослабели. Она плакала, читая последнюю песнь…

Погасли костры, обрушились башни,
И враг нашу славу трофеем тащит,
И кровь наша в жилах струится все тише.
Вот повесть для мертвых.Они не услышат.
Она заплакала и прошептала:

— Акка…

Она была его миром, а мир лежал в руинах.

— Акка, Акка, прошу тебя…


По нелюдским легендам, от падения Инку-Холойнас — Небесного Ковчега — раскололась мантия земли и открылись провалы в бесконечную тьму. Теперь Сесватха знал, что эти легенды правдивы.

Ахкеймион притаился рядом с Нау-Кайюти, вглядываясь в разверзшийся перед ними провал. Много дней они пробирались ощупью во тьме, опасаясь зажечь огонь и выдать себя. Временами им казалось, что они движутся по закопченным легким, настолько дымными и извилистыми были туннели. Приходилось ползти, и содранные локти кровоточили.

За годы Великой Осады шранки прорыли туннели, ведущие от Голготтерата далеко за пределы окружавших его военных лагерей. Когда кольцо осады было разорвано, Консульт забыл об этих подземных ходах, сочтя себя неуязвимым. И неудивительно. Священная война с Голготтератом, к которой призвал Анасуримбор Кельмомас, рухнула под грузом злобы и людоедской гордыни. Нечестивое Пришествие было близко. Так близко…

И кто осмелился бы на то, на что сейчас решились Сесватха и младший сын верховного короля?

— Акка, пожалуйста, проснись.

— Что там? — прошептал Нау-Кайюти. — Какая-то дверь? Лежа ничком, они смотрели с выступающего края пропасти в бездонный провал. Над ними нависала целая гора — утес над утесом, обрыв над обрывом спускались в бездну, а далеко вверху виднелась огромная изогнутая золотая поверхность. Она нависала над ними, необъятная, испещренная бесконечными строками письмен и барельефами — каждый шириной с парус боевой галеры, — изображающими битвы неведомых существ. Подсветка снизу придавала фигурам белый филигранный отблеск.

Они смотрели на ужасающий Ковчег, впечатанный в недра земли. Они добрались до самых глубин Голготтерата.

Внизу они видели ворота, а еще ниже была сооружена каменная платформа с двумя гигантскими жаровнями, дым от которых коптил поверхность Ковчега. Во мраке виднелась сеть лестниц и площадок. За стеной огня у ворот развалились и совокуплялись шранки. В пустоте звенели жалобные вопли.

— Акка…

— Что будем делать? — прошептал Сесватха.

Нельзя рисковать и обращаться к колдовству здесь, где малейший намек на магию привлечет Мангаэкку. Само присутствие в таком месте смертельно опасно.

С присущей ему решительностью Нау-Кайюти начал снимать свой бронзовый доспех. Ахкеймион смотрел на его профиль, поражаясь контрасту между темной кожей и светлой густеющей бородкой. Во взоре принца светилась решимость, однако она была рождена отчаянием, а не страстью и уверенностью, делавшими Нау-Кайюти таким величественным в глазах людей.

Ахкеймион отвернулся, не в силах выносить сказанной лжи.

— Это безумие, — прошептал он.

Но она там! — прошипел воин. — Ты сам говорил! Оставшись в одной кожаной набедренной повязке, Нау-Кайюти встал и провел пальцами по ближним камням. Затем, ухватившись за выступ, повис над бездной. Сесватха с бьющимся сердцем смотрел, как он перебирается через зияющие провалы, а на коже его от возбуждения выступил блестящий пот. Что-то нависло над ним. Какая-то тень…

— Акка, ты спишь…

Искра света, крошечная и яркая.

— Прошу тебя…

Поначалу Ахкеймиону показалось, что перед ним призрак, мерцающий туман, повисший в пустоте. Но, поморгав глазами, он различил ее черты, вписанные во тьму, и дампу, освещавшую ее продолговатое лицо.

— Эсми, — прохрипел он.

Она опустилась на колени у его постели, склонилась к нему. Его мысли неслись бешеной круговертью. Который час? Почему его защита не пробудила его? Ужас Голготтерата еще холодил вспотевшее тело. Эсменет плакала, он это видел. Он протянул руки, слабые со сна, но она не дала обнять себя.

Он вспомнил о Келлхусе.

— Эсми? — Затем уже тише: — Что случилось?

— Я… я просто хочу, чтобы ты знал…

Внезапно у него от боли перехватило горло. Он посмотрел на ее грудь, поднимавшуюся, как дым, под легкой тканью сорочки.

— Что?

Ее лицо сморщилось, затем она взяла себя в руки.

— Что ты сильный.

Эсменет ушла, и все снова поглотила тьма.


Тварь летела в ночи, глядя на землю внизу. Она поднималась все выше и выше, пока воздух не стал острым, как иглы, а полная звезд пустота не раздробилась на миллионы частиц. Тогда тварь поплыла свободно, раскинув крылья.

Нелегко разбудить столь древний разум.

Тварь думала так, как думала ее раса, хотя эти мысли не выходили за пределы их Синтеза. Прошла тысяча лет с тех пор, как в последний раз она сражалась на такой доске для бенджуки. Завет восстал из небытия. Их детей обнаруживали, вытаскивали на свет.

Священное воинство возродилось в качестве орудия для непонятных замыслов…

Этот червь мог бы действовать поумнее! Пусть скюльвенд сумасшедший, но от фактов нельзя отмахнуться, Дунианин…

Встречный ветер потеплел, земля словно распухала. Деревья и папоротники купались в холодном лунном свете. Склоны вздымались и опадали. Реки змеились в темных каменистых руслах. Синтез извивался и просачивался сквозь темный ландшафт, проникал в бездны Энатпанеи.

Голготтерату не понравится новая расстановка фигур. Но правила действительно изменились…

Есть те, кто предпочитает ясность.


Глава 9 ДЖОКТА

В шкуре лося шел я по травам. Падал дождь, и я омывал свое лицо в небесах. Я слышал, как произносится Лошадиная Молитва, но мои губы далеко. Я скользил вниз по сорной траве и сухим былинкам, стекая в их длани. Затем был я призван, и вот я среди них. В скорби радуюсь я. Бледная бесконечная жизнь. Вот что я зову своим.

Неизвестный автор. Нелюдские гимны

Ранняя весна, 4112 год Бивня, Джокта

Он проснулся постаревшим.

Однажды, во время налета на Южный берег в Шайгеке, Найюр и его люди дали отдохнуть коням в развалинах какого-то древнего дворца. Поскольку о костре и думать было нельзя, они раскатали циновки в темноте под массивной стеной. Когда Найюр проснулся, утро залило светом известняковые плиты над его головой, и он вдруг увидел барельеф. Судя по манере изображения, очень древний. Лица запечатленных там людей были до неузнаваемости источены погодой, а их позы казались жесткими и застывшими. Совершенно неожиданно во главе нарисованной колонны пленников Найюр рассмотрел человека, чьи руки были покрыты шрамами. Он целовал сапоги чужого короля.

Скюльвенд из другого времени.

— Ты знаешь, — раздался голос, — мне было жаль, что последние из твоего народа погибли при Кийуте. — Голос звучал как его собственный. Очень похоже. — Нет… жалость — не то слово.

Сожаление. Сожаление. Все старые мифы рухнули в одно мгновение. Мир стал слабее. Я изучал твой народ, внимательно изучал. Выведывал ваши тайны, ваши слабости. Уже в детстве я знал, что однажды усмирю вас. И вот вы пришли. Издалека — крохотные фигурки, прыгающие и вопящие, как перепуганные обезьяны. И это Народ Войны! И я подумал: в этом мире нет ничего сильного. Ничего, что я не мог бы покорить.

Найюр судорожно вздохнул, пытаясь сморгнуть слезы боли, застилавшие глаза. Он лежал на земле, а руки его были связаны так туго, что он почти не чувствовал их. Какая-то тень склонилась над ним, промокая его лицо влажной холодной тряпицей.

— Но ты… — продолжала тень. Она покачала головой, словно говорила с милым, но раздражавшим его ребенком. — Ты…

Когда его взгляд прояснился, Найюр пригляделся к окружающей обстановке. Он лежал в походном шатре. Холст на потолке крепился у шеста в середине. В дальнем углу валялась куча какого-то хлама, покрытого запекшейся кровью, — его хауберк и одежда. За спиной у того, кто ухаживал за ним, виднелся походный стол и четыре стула. Собеседник Найюра, судя по роскошным доспехам и оружию, был из высших офицеров. Синий плащ означал, что это генерал, но разбитое лицо…

Человек выжал красноватую воду в медный таз, стоявший у головы Найюра.

— Ирония в том, — сказал он, — что ты вообще ничего не значишь. Единственная забота империи — это Анасуримбор, лжепророк. И вся твоя значимость происходит от него. — Смешок. — Я это знаю и все равно позволял тебе подначивать меня. — Лицо мгновенно омрачилось. — И я ошибся. Теперь я это вижу. Разве обиды, нанесенные плоти, сравнятся со славой?

Найюр злобно посмотрел на незнакомца. Слава? Нет никакой славы.

— Столько мертвых, — говорил человек с печальной усмешкой. — Ты сам придумал это? Пробить дыры в стенах. Заставить нас загнать тебя и твоих крыс в норы. Замечательно. Я почти по-жалел, что не ты командовал при Кийуте. Тогда бы я понял, правда? — Он пожал плечами. — Вот так и показывают себя боги, да? Ниспровергая демонов.

Найюр напрягся.

Что-то невольно в нем дрогнуло.

Незнакомец улыбнулся.

Я знаю, что ты не человек. Я знаю, что мы родня.

Найюр попытался заговорить, но из горла вырвался хрип. Он провел языком по запекшимся губам. Медь и соль. Заботливо нахмурившись, незнакомец поднял кувшин и плеснул ему в рот благословенной воды.

— Значит, ты, — прохрипел Найюр, — бог?

Человек выпрямился и странно посмотрел на него. Пятна света бегали по гравированным фигурам на его кирасе, как по воде. Голос звучал пронзительно.

— Я знаю, что ты любишь меня. Люди часто бьют тех, кого любят. Слова подводят их, и они пускают в ход кулаки… Я много раз это видел.

Найюр опустил голову, закрыл глаза от боли. Как он попал сюда? Почему он связан?

— А еще я знаю, — продолжал человек, — что ты ненавидишь его.

«Его». Не ошибешься — так напряженно произнес он это слово. Дунианин. Человек говорил о дунианине, и говорил о нем как о враге.

— Ты не захочешь, — сказал Найюр, — поднять на него руку.

— И почему же?

Найюр повернулся к нему, моргая.

— Он знает сердца людей. Он отнимает у них начала и так повелевает их концом.

— Значит, даже ты, — сплюнул неизвестный генерал, — даже ты подпал под общее безумие! Эта религия… — Он повернулся к столу и налил себе чего-то, с пола Найюру не было видно. — Знаешь, скюльвенд, а я уж подумал, что нашел в тебе равного. — Человек ядовито рассмеялся. — Я даже намеревался сделать тебя своим экзальт-генералом.

Найюр нахмурился. Кто же он?

— Нелепо, я понимаю. Совершенно невозможно. Армия взбунтовалась бы. Толпы рванулись бы штурмовать Андиаминские Высоты! Но что поделать… Мне показалось, что вместе с таким, как ты, я затмил бы самого Триамиса. Ужас пробудился в душе Найюра.

— Ты знаешь? Знаешь ли ты, что стоишь перед императором? — Человек поднял чашу с вином. — Икурей Конфас Первый. — Он выпил и выдохнул. — Со мной империя возродится, скюльвенд. Я киранеец. Я кенеец. Скоро все Три Моря будут целовать мне колени!

Найюр вспомнил кровь и искаженные от ярости лица. Рев тысяч голосов. Огонь. Все нахлынуло разом — ужас и экстаз Джокты. А затем он… Конфас. Бог с разбитым лицом.

Скюльвенд рассмеялся, громко и от души. На мгновение человек застыл, словно неожиданно осознал свое бессилие.

— Ты издеваешься надо мной, — произнес он с неподдельным недоумением. — Насмехаешься!

И тут Найюр понял, то Конфас говорит искренне и верит в собственные слова. Конечно, он сбит с толку. Он признал брата, так почему же брат не признает его?

Вождь утемотов засмеялся громче.

— Брат? Твое сердце визгливо, твоя душа бесцветна. Твои заявления нелепы, ты не понимаешь истинной сути событий. Ты говоришь, как глупый маменькин сынок. — Найюр сплюнул розовую слюну. — Равный? Брат? В тебе нет стали, чтобы быть моим братом. Ты сделан из песка. И скоро тебя развеет ветром.

Не говоря ни слова, Конфас шагнул вперед и опустил ногу в тяжелой сандалии ему на голову. Мир мгновенно погрузился во тьму.

Найюр хрипел, захлебываясь кровью. При этом он необыкновенно отчетливо слышал, как уходит экзальт-генерал, как скрипит кожа под его кирасой, как ножны царапают кожаную юбку. Конфас отбросил полог шатра и вышел в лагерь, где его встретили приветственными криками. И Найюр ощутил себя меж двух огромных жерновов: землей, что терзала его избитое тело, и круговертью людей с их фатальными устремлениями.

«Наконец-то, — рассмеялось что-то в глубине его души. — Наконец-то все кончится».

Через мгновение вошел генерал Сомпас. Лицо его было мрачным, в руке он держал кинжал. Не раздумывая, он опустился на колени подле Найюра и начал перерезать кожаные ремни, связывавшие скюльвенда.

— Остальные ждут, — приглушенным голосом сказал он. — Твоя хора на столе.

Найюр смог лишь хрипло прошептать в ответ:

— Куда ты ведешь меня?

— К Серве.

Генерал без помех провел скюльвендского пленника к темному краю нансурского лагеря. Они прошли сквозь ряд часовых, пересекли ликующий и пирующий лагерь. Никто не спросил, почему генерал одет в капитанскую форму. Эту армию возглавлял блестящий и экстравагантный командир, чьи странности неизменно приводили к победе и отмщению. А Биакси Сомпас был его человеком.

— Это всегда так просто? — спросил Найюр у твари.

— Всегда, — ответила тварь.

В темноте под зарослями рожкового дерева их ждали Серве, ее братья и восемь коней, нагруженных всем необходимым. Еще не забрезжил рассвет, когда далеко позади, за спиной, они услышали первый звук рога.


Одно слово преследовало Икурея Конфаса. Оно как будто наблюдало за ним со стороны. «Ужас».

Он сидел, устало навалившись на луку седла, и глядел, как пламя факелов сверкает между темных деревьев впереди. За спиной в лагере перекликались голоса. Тьма кишела огнями.

— Скюльвенд! — крикнул Конфас в темноту. — Скюльвенд! Он даже не оборачивался к своим офицерам, и так зная, что они вопросительно переглядываются.

Что же такого было в этом человеке, в этом демоне? Почему он так влиял на Конфаса? Несмотря на извечную ненависть нансурцев к скюльвендам, Конфас испытывал к ним какую-то извращенную любовь. В них было нечто мистическое. Их мужественность переступала границы всех законов, ограничивавших жизнь цивилизованных людей. Там, где нансурцы льстили и торговались, скюльвенды просто брали свое. Их жестокость была целой и абсолютной, в то время как нансурцы разбивали ее на мелкие кусочки и вставляли в разноцветную мозаику своего общества.

От этого скюльвенды казались более… более сильными мужчинами.

И теперь вот этот Найюр, этот вождь утемотов. И Конфас, и множество воинов в Джокте видели: в отблесках пожара глаза варвара сверкали, как вставленные в череп горящие угли, а кровь вернула его коже истинный цвет. Несущие смерть руки, рокочущий голос, слова, поражавшие прямо в сердце. Они видели Бога. Они видели, как за скюльвендом вставала тень Гильгаоала, огромная и рогатая…

И вот теперь, когда они повергли его на землю, словно бешеного быка, когда они наконец захватили его — словно взяли в плен саму войну! — он просто исчез.

Кемемкетри утверждал, что никакого колдовства тут нет, и Конфас впервые разделил опасения своего дяди насчет Сайка. Может, это их рук дело? Или, как говорил Кемемкетри, это сделали Безликие? Солдаты будто бы видели, что скюльвенда через лагерь провел Сомпас. Но это совершенно невозможно, поскольку сам Конфас, выйдя от Найюра, сразу пошел к Сомпасу.

Безликие… Оборотни, как называл их адепт Завета. Конфас узнал от Кемемкетри, что дядю убила одна из этих тварей под личиной императрицы. Он стал вспоминать, что там болтал о них болван из Завета, когда они в Карасканде обсуждали судьбу князя Атритау. Они не кишаурим, Конфас уже понял. Теперь, когда Ксерий погиб, это стало еще очевиднее: зачем кишаурим убивать единственного человека, способного их спасти?

Но если они не кишаурим, значит ли это, что тут замешан Консульт, как утверждал адепт? Неужели и в самом деле начался Второй Армагеддон?

Ужас. И как тут не ужасаться?

Все это время Конфас считал, что они с дядей держат все под контролем. Остальные ходят по веревочке и путаются в сетях их тайных замыслов — так он думал. Какое самомнение! Кто-то другой знал, кто-то другой наблюдал за происходящим, а Конфас даже не подозревал об этом!

Что творится? Кто руководит событиями?

Не император Икурей Конфас I.

Его орлиный профиль был четко очерчен в свете факелов. Сомпас смотрел на него выжидающе, но, как и прочие, держал свое мнение при себе. Они понимали, что настроение у него не просто паршивое. Конфас осматривал выбеленные луной окрестности и испытывал отчаяние перед лицом безбрежного мира, поглотившего все, чего он желал. Будь он сейчас один, сам по себе, у него не осталось бы надежд.

Но он был не один. У него было много людей. Умение подчинять разум и тело воле другого — вот в чем истинный гений человека. В способности преклонять колена. С такой силой, понял Конфас, он уже не связан местом и временем. С такой мощью он может дойти до горизонта! Он — император.

Как же ему не смеяться? Какая замечательная у него жизнь!

Надо лишь все упростить. И начнет он со скюльвенда… Выбора нет.

Скюльвенд станет первым не случайно. Конфас приблизился к тому, чтобы восстановить империю в полноте ее былой славы, а для этого необходимо убить потомка их давнего врага. Скюльвенды издревле стояли на пути империи. Конфас об этом и говорил, не так ли? Он киранеец. Он кенеец…

Немудрено, что дикарь смеялся!

За всем этим стояли боги, Конфас не сомневался. Они завидовали своему брату. Как дети разных отцов, они обижались. Во всем этом заключался некий смысл, несомненно. Это некое предупреждение. Он теперь император. Ход сделан. Правила изменились…

Почему, почему он не убил демона? Что за слабость, что за тщеславие остановило его руку? Что за железная рука держала его за горло? Ожог от семени скюльвенда у него на спине?

— Сомпас! — почти крикнул Конфас.

— Да, о Бог Людей?

— Как тебе нравится звание экзальт-генерала? Этот неблагодарный сглотнул.

— Очень нравится, о Бог Людей.

Как же не хватает Мартема и холодного цинизма его взгляда!

— Возьми кидрухилей. Всех. Загони этого демона для меня, Сомпас. Принеси мне его голову, и ты станешь… экзальт-генера-лом, Копьем империй. — Конфас улыбнулся, но злобно прищурил глаза. — А если ты подведешь меня, я сожгу тебя, твоих сыновей, жен — все семя Биакси. Всех сожгу живьем.


Полагаясь на сверхъестественное зрение Серве, они вели коней в непроглядной ночи. Они понимали, что чем дальше они успеют уйти до рассвета, тем больше их преимущество. Они прокладывали путь среди кустарников, по высоким склонам, затем спустились в лесистую долину, где воздух был напоен кедровой горечью. Израненный Найюр неуклюже хромал, держась лишь на неутолимом чувстве вроде голода или страха. Мир вокруг расплывался, обычные предметы становились злонамеренными и кошмарными. Черные деревья хватали Найюра, всаживали когти в его щеки и плечи. Невидимые камни били по ногам. Окаймленная кругом луна раздевала его.

Мысли его путались. Он сплевывал кровь. Тропа, темная и каменистая, уходила из-под шатающихся ног. В ночи сгустилась еще более темная тень, и он стал падать, теряя сознание и изумляясь: как это души могут мерцать?

Затем он увидел лицо Серве. Ощутил ее колени под своей головой. Прикрытые тонкой льняной туникой, они были твердыми и теплыми. Ее грудь касалась его виска. Она взяла мех с водой, смочила тряпицу. Стала протирать ссадины на лице Найюра.

Серве улыбнулась, и он судорожно вздохнул. Колени женщины — такое спокойное убежище! Яростный мир сразу становится маленьким, а не всеобъемлющим, случайным, а не совершенным. Найюр поморщился, когда она промокнула порез под его левым глазом. Он наслаждался ощущением холодной воды, нагревающейся от жара его кожи.

Черное блюдо ночи начало сереть. Подняв голову, он увидел слабый ореол волос вокруг щеки Серве. Он потянулся погладить ее, но остановился, увидев корку запекшейся крови на костяшках пальцев. В груди нарастала тревога. Хотя боль от ран сковывала движения, он рывком заставил себя встать, закашлялся и выплюнул кровавую слюну. Он сидел в зеленой траве на вершине какого-то холма. Восток нагревали лучи пока незримого солнца. На многие мили тянулись невысокие хребты, темные от деревьев и бледные от голых каменных стен.

— Я о чем-то забываю, — сказал он.

Она кивнула и улыбнулась блаженно и весело, как всегда, когда у нее был готов ответ.

— О том, за кем ты охотишься, — ответила она. — Об убийце. Он почувствовал, как кровь приливает к лицу.

— Но убийца — это я! Самый жестокий из людей! Все люди скованы цепями. Они подражают своим отцам от начала времен! Таков завет земли. Завет крови. Я встал и узрел, что мои цепи — дым. Я обернулся и увидел пустоту… Я свободен.

Она несколько мгновений внимательно изучала его. Ее прекрасное лицо застыло, на нем отражались задумчивость и лунный свет.

— Да… Как и тот, за кем ты охотишься. Кто эти пустые твари?

— Ты зовешь себя моей возлюбленной? Ты думаешь, ты моя защита? Моя добыча и трофей?

Она закрыла глаза в страхе и печали.

— Да…

— Но ты нож! Ты копье и молот. Ты яд, опиум! Ты берешь мое сердце, как рукоять, и сражаешься мною, как оружием. Сражаешься мною!

— А я? — послышался мужской голос— Что ты скажешь обо мне?

Это заговорил один из братьев Серве, сидевший справа от нее. Но нет, он не был ее братом… Это он — змей, чьи кольца всегда сжимали сердце Найюра. Моэнгхус, убийца, в броне и инсигниях нансурского пехотного капитана.

Или это Келлхус?

— Ты…

Дунианин кивнул. Воздух стал тяжелым и влажным, как в як-ше. И таким же смрадным.

— Кто я?

— Я…

Что за безумие? Что за дьявольщина?

— Говори же, — повелел Моэнгхус.

Сколько же лет он прятался в Шайме? Как долго готовился? Это не имело значения. Найюр и солнцу вспорол бы брюхо своей ненавистью! Он вырезал бы свое сердце и погрузил мир в бездонный мрак!

— Скажи мне… кого ты видишь?

— Того, — сказал Найюр, — за кем я охочусь.

— Да, — подтвердила Серве. — Убийцу.

— Он убил моего отца своими словами! Пожрал мое сердце своими откровениями!

— Да…

— Он освободил меня.

Найюр снова повернулся к Серве. Его переполняла тоска, разрывающая сердце. Лоб, щеки, подбородок Серве пошли трещинами. Узловатые щупальца вылезли из-под совершенных черт ее лица, которые мягко оплыли. Ее губы исчезли. Она подалась вперед в медленном всеохватывающем стремлении. Щупальца, длинные и стройные, протянулись и охватили затылок. Она крепко сжала его, словно в кулаке, и притянула ко рту. К своему настоящему рту.

Найюр встал на ноги, затем без усилия поднял ее на перевязанные руки. Такая легкая… Рассветное солнце плеснуло светом на их переплетенные тела.

— Идем, — сказал Моэнгхус — Следы свежие. Мы должны нагнать нашу добычу.

Вдалеке они услышали рога. Нансурские рога.

Они знали, что Конфас хочет схватить их любой ценой, и потому отчаянно гнали лошадей. Они ориентировались лишь на с ною усталость, а не на смену дней и ночей. По словам тварей, Конфас послал колонну на юг от Джокты сразу же после высадки. Его план предполагал, что Священное воинство ничего не знает, но, поскольку Саубон наверняка проведает о предательстве, ему придется перекрыть все пути между Караскандом и Ксерашем. Значит, нансурские войска находились и позади, и впереди их маленького отряда. Лучшее, что они могли сделать, — направиться строго на юг, пересечь Энатпанею и затем пробраться на восток через Бетмуллу, где из-за особенностей ландшафта преследовать их будет трудно.

Найюр разговаривал со своими спутниками и кое-что узнавал о них. Они называли себя «последними детьми инхороев», хотя говорить о своих «Древних Отцах» не хотели. Они утверждали, что являются «хранителями Обратного Огня», хотя все вопросы об этом самом «хранении» и «огне» повергали их в смущение. Они никогда не жаловались, разве что говорили, что жаждут общения вне слов, или утверждали, что падают — всегда падают. Они настаивали, что Найюр может им доверять, потому как Древний Отец сделал их его рабами. По их словам, они были как псы — скорее подохнут с голоду, чем возьмут мясо из рук чужака.

Найюр видел, что они несут в себе искру пустоты. Как шранки.

В детстве Найюра очаровывали деревья. В степи они почти не встречались, и он видел их лишь в зимние месяцы, когда утемоты переносили свои лагеря в Сварут — холмистую равнину вокруг моря, которое айнрити называли Джоруа. Иногда Найюр смотрел на голые деревья так долго, что они теряли объем и казались плоскими, как кровь, размазанная по морщинкам старухи.

Люди — как деревья, понимал Найюр. Их густые корни сплетены, а стволы разветвляются в разные стороны, соединяясь в великой общей кроне человечества. Но эти существа, шпионы-оборотни, были чем-то совершенно иным, хотя неплохо подражали людям. Они не просачивались в мир, как люди. Они прорывались сквозь обстоятельства, а не пытались овладеть ими. Они походили на копья, таившиеся в гуще человеческих дел. Шипы…

Бивни.

И это придавало им странную красоту, смертельное изящество. Они были просты, как кинжалы, эти оборотни. Найюр завидовал им, в то же самое время жалел и любил их.

— Два века назад я был скюльвендом, — сказало как-то существо, — Я знаю ваши пути.

— А кем еще ты был?

— Многими.

— А теперь?

— Я Серве… твоя возлюбленная.

Настойчивость Конфаса стала очевидной на третью ночь их скачки на юг. На энатпанейской границе они пересекли холмы, похожие на длинные дюны с острыми хребтами и ступенчатыми скользящими боками. Все было зелено, но растительность прилегала к земле, а не разрасталась пышно вверх. Трава покрывала открытые места, ползла по трещинам даже самых крутых откосов. Кустики кошачьего когтя испещряли склоны, заросли рожкового дерева встречались там и тут в долинах, хотя плодов еще не было. На закате, когда они цепочкой ехали по гребню холма, Найюр увидел вдали в нескольких милях к северу десятки огней, мерцавших оранжевым на плоской вершине.

Близость огней не удивила его, а расстояние даже успокоило. Он знал, что нансурцы нарочно выбирали самые высокие точки, чтобы вынудить их поторопиться и загнать коней. Но его встревожило количество костров. Если преследователей так много и они зашли так далеко, то им известно, что Найюр не собирается в Карасканд к Саубону. Стало быть, они знают о его намерении отклониться к востоку. Кто бы ими ни командовал, он наверняка уже послал отряды наперехват к юго-востоку. Это напоминает стрельбу наугад в темноте, но, похоже, у них бесконечное множество стрел.

На следующий день на пути попался энатский козопас. Старый дурак появился внезапно, и, прежде чем Найюр успел сказать хоть слово, Серве убила пастуха. Почва была слишком каменистой, чтобы зарыть тело, потому пришлось навьючить его на одну из свободных лошадей — что, конечно, совсем измучило животное. Хищные птицы, постоянно маячившие на окраине мира и на Той Стороне, почуяли мертвеца и полетели следом. Кружившие над головами стервятники выдавали их, как поднятое до облаков пламя. Ночью Найюр и его спутники пересекли долину и, хотя небеса были чисты, а ночь лунная, сожгли труп.

Они ехали еще неделю по неровной энатпанейской местности, избегая человеческого жилья, за исключением одной жалкой деревеньки — они разорили ее ради забавы и съестных припасов. Дне последующие ночи небеса были затянуты тучами, тьма стояла почти непроглядная. Найюр раскалил свой клинок на небольшом костерке, а затем нанес шрамы на плечи и грудь. Так он отметил жизни, взятые в Джокте. Он избегал смотреть на Серве и двух других сидевших напротив него существ, молчаливых и бдительных, как леопарды. Закончив, он обрушился на них, только чтобы потом заплакать от раскаяния. В их глазах не было осуждения. Не было человечности.

Трижды по ночам они замечали факелы нансурских преследователей, и, хотя Найюру казалось, что каждый раз они все дальше, его это не радовало. Странное состояние — бежать от незримой погони. У невидимок не найти слабостей и уязвимых мест, делающих людей людьми. Они стали для Найюра чем-то неопределенным и неутомимым, разрастались до размеров некоего закона — нечто, выходящее за пределы обычной жизни и повелевающее ею.

Каждый раз, когда Найюр видел нансурские огни, они выглядели знамениями чего-то великого. И хотя сам он ехал вместе с проклятыми, ему казалось, что вся мерзость осталась за горизонтом позади. Север стал деспотом, Запад — тираном.

Они мчались без сна, залитые луной пейзажи сменялись солнечными долинами, и Найюр углубился в странности своей души. Он предполагал, что сошел с ума, хотя чем больше раздумывал об этом, тем сильнее сомневался в смысле слова «безумие». Несколько раз ему доводилось руководить ритуальным убийством утемотов, которых старейшины племени признавали безумными. Согласно писаниям, люди впадают в бешенство, как собаки или лошади, и точно так же их следует убивать. А айнрити, насколько он знал, считают безумие делом рук демонов.

Однажды ночью, в самом начале Священной войны — почему, Найюр уже не помнил, — колдун взял грубый пергамент с картой Трех Морей и расправил его на медном тазике, наполненном водой. Проткнул на карте несколько дырок разной величины, поднял масляную лампу, чтобы прибавить света, и на темной схеме сверкнули капельки воды. Каждый человек, объяснил он, это прокол в ткани бытия. Точка, откуда потустороннее проникает в мир. Он пальцем коснулся одной из капель. Вода растеклась, чернила на пергаменте рядом с ней расплылись. Когда испытания ломают людей, говорил колдун, потустороннее просачивается в мир.

Что и есть безумие, заключил он.

Тогда на Найюра это не произвело впечатления. Он презирал чародея, считая его одной из слабых душонок, вечно ноющих под взваленным на себя грузом. Все его речения Найюр сразу же отметал. Но теперь истина того урока стала неоспоримой. Нечто иное поселилось в нем самом.

Это было странно. Иногда Найюру казалось, что два его глаза подчиняются разным хозяевам и видят только войну и потери. Иногда ему чудилось, что у него два лица: честное внешнее, открытое солнцу и небу, и коварное внутреннее. Он сосредоточивался и почти чувствовал сокращения мышц того, кто в нем поселился, прямо под его собственными мускулами, натягивавшими кожу. Но ощущение было мимолетным, как тень ненависти в глазах брата, и глубоким, как костный мозг, запертый в живой кости. Свое и чужое не разделялись! Найюр не мог этого постигнуть. Как такое вообще возможно? Пока оно думало, он просто был…

Да, капля растеклась, потустороннее просочилось. Колдун говорил, что важно понять происхождение безумия. Если тобой овладело божество, ты можешь стать провидцем или пророком. Если же демон…

Опыт чародея не вызывал сомнений. Он совпадал с мучительными интуитивными догадками Найюра. Помимо прочего, он объяснял странное родство между безумием и прозрением — почему одних и тех же людей считали то сумасшедшими, то провидцами. Единственной проблемой, конечно же, оставался дунианин.

Он противоречил всему.

Найюр видел, как он скручивает корни людей и повелевает ростом их ветвей. Питает их ненависть. Лелеет их стыд и тщеславие. Вскармливает их любовь. Пасет их оправдания и веру! Он использует самые простые слова, самые земные средства.

Дунианин действовал так, словно в карте чародея не было ни дыр, ни капель-душ, ни воды, знаменующей потустороннее. В его мире ветви одного человека могли стать корнями другого. И этим элементарным допущением он подчинил себе действия тысяч людей.

Он получил власть над Священным воинством.

От этого откровения у Найюра закружилась голова. Ему почудилось, что он пребывает одновременно в двух мирах: один был открыт, и корни людей в нем привязывали их к чему-то запредельному, а другой закрыт, и те же корни полностью изолированы. Что значит быть безумцем в закрытом мире? Но такого мира попросту не может быть! Замкнутый сам на себя, бесчувственный. Холодный и бездушный.

Должно быть что-то еще.

Кроме того, Найюр решил, что не может сойти с ума, поскольку его больше не связывает происхождение. Он отбросил все земное. У него нет даже прошлого. Он помнит только настоящее. Он, Найюр урс Скиоата, и есть источник того, что было прежде. Он сам стал собственным основанием!

Найюр засмеялся, вспомнив о дунианине и об их роковом союзе. Это должно ниспровергнуть пророка!

Найюр пытался делиться этими мыслями с Серве и ее братьями, но получил лишь видимость понимания. Как им понять глубину его раздумий, когда у них самих нет никакой глубины? Они не были бездонными дырами этого мира. Они были одушевленными, но не совсем живыми. Они, с ужасом осознал Найюр, не имели душ. Они полностью принадлежали этому миру.

И почему-то его любовь к ним — к ней — становилась все сильнее.

Через несколько дней они издалека увидели первые вершины Бетмуллы, хотя Найюр полагал, что они пересекли границы Энатпанеи немного раньше. Они двинулись вперед, собираясь пересечь высокие предгорья у северных склонов. Они пересекли неровную долину, а затем, следуя извилистому руслу многоструйного потока, проехали под сенью водяных берез. Пока они приближались к темным горам, Найюр невольно вспоминал Хетанты и то, как жестоко он обходился с Серве. Каким же он был дураком! Свободный человек отдает себя в рабство своему народу. Но у него не хватало слов, чтобы объяснить ей.

— Наш ребенок, — запинаясь, говорил он, — был зачат в таких же горах.

Когда она ничего не ответила, он проклинал себя и женскую чувствительность.

В тот же день одна из их лошадей захромала, спускаясь по насыпи. Они оставили ее, не стали убивать, чтобы стервятники снова не слетелись и не выдали их. Ведя коней в поводу, они долго шли в темноте, полагаясь на нечеловеческое зрение шпионов-оборотней. Если ничего не случится, огни преследователей, горящие за спиной, не нагонят их.

С наступлением утра на юго-востоке показались склоны Бетмуллы. Найюр и его отряд наткнулись на мертвое озеро, дно которого цвело алыми опухолями водорослей. Неподалеку на возвышении среди рощи горных дубов они нашли развалины какого-то святилища. Безликие изображения смотрели на них из-под ковра опавшей листвы. У алтаря тек ручей, и они наполнили свои бурдюки. На склонах вокруг озера паслись олени, и Найюр развеселился, глядя на то, как Серве с братьями бегом загнали детеныша. Потом среди зарослей он наткнулся на разновидность заячьей капусты. Клубни ее еще не созрели, но с олениной оказались очень вкусны.

Но свой маленький костер они развели зря. Ветер дул прямо с запада, через озеро. Оборотни первыми учуяли запах врага, но было поздно.

— Они идут, — вдруг сказала Серве, глядя на братьев. В тот же миг двое из них исчезли в зарослях.

Затем Найюр отчетливо услышал фырканье коней, взбирающихся по земляному склону, и звяканье сбруи в темной глубине леса.

Зная, что Серве пойдет за ним, он бросился к плоскому фундаменту храма. Первые кидрухили показались из-за дубов как раз и тот миг, когда Найюр прятался за выступом. Они закричали, заметив его. Вслед за ними откуда-то появились дюжины других. Их кони без чепраков роняли слюну, встряхивая головами. Воины потянулись за длинными мечами…

Из гущи деревьев раздался вопль.

Найюр увидел, как всадники в смятении развернули коней. Он увидел, как один из них упал, а вместо лица у него было кровавое месиво… Теперь они смотрели вверх, тревожно перекликаясь. Найюр разглядел братьев Серве: они мелькали в листве, разгребая листья. Кидрухили в задних рядах запаниковали.

Теперь все до единого пустили коней галопом, при этом оборачивались и придерживали поводья, заворачивая вправо. Найюр слышал, как офицер кричит:

— От деревьев! Прочь!

Но его людей не надо было подгонять, они уже неслись через лагерь с дымящимся костром. Лошади без всадников рассыпались во все стороны.

Затем Найюр заметил луки. Они были выгнуты, как у скюльвендов. Всадники вынимали их из лакированных наручей, низко притороченных к седлу — тоже по-скюльвендски. С боевым кличем кидрухили развернулись по склону и двинулись вверх, подгоняя коней шпорами и шенкелями. Первые трое выстрелили и опустили луки, натягивая тетиву, — опять же как скюльвенды. Серве раскинула перед ним руки, отбила первую стрелу на лету и не обратила внимания на вторую, что прошла мимо. Третья вонзилась ей в руку.

Растерянный Найюр упал на одно колено. Спрятаться негде.

— Серве! — крикнул он.

Кидрухили двумя потоками охватывали холм с обеих сторон. Найюр инстинктивно забился в крайний левый угол древней платформы, пригнулся, укрываясь за выступом от одного отряда, но открываясь другому. Почти тут же всадники слева полетели прямо на него, подгоняя коней воплями «Хуп-хуп-хуп!» и поднимая луки…

Вдруг перед ним оказалась Серве. Мгновение она стояла — прекрасная, раскинувшая руки. Ее светлые волосы блестели на горном солнце…

Она танцевала для него.

Прикрывала его, подпрыгивала и отбивала стрелы. Она стояла спиной к Найюру, словно в некой ритуальной позе скромности. Ее рукава хлопали, как кожаные. Стрелы ударялись о платформу или свистели над головой Найюра.

Серве нырнула вниз и обхватила его руками. Ее ладонь пронзила стрела. Она ударила вверх ногой. В ее голень попала стрела. В спине торчали оперения еще двух. Она перевернулась, отбила новый выстрел, в то время как три стрелы вошли в ее грудь и живот. Она круговыми ударами отбила следующие четыре, запрокинула голову и вытянула руки. Одна стрела вонзилась в тыльную часть ее правой ладони. Вторая вошла в левое предплечье.

Она дернула головой влево. Из ее затылка вышел наконечник стрелы. Она всхлипнула, как маленькая девочка.

Но она не останавливалась. Ее кровь брызгала вверх, сверкала в воздухе под солнцем.

А хор воплей и криков становился все громче. Послышался и оборвался звук рога. Однако Найюр не видел ничего, кроме танца Серве. Гибкие бледные руки, пронзенные, истекающие кровью. Обагренная льняная сорочка, прилипшая к груди. Серве…

Его добыча.

Крики стихли. Копыта грохотали вниз по склону…

Она остановилась. Упала на колени, словно собиралась помолиться. Наклонила голову вперед, раскрыла рот. Подняла пронзенную руку, вырвала березовое древко из горла. Ее движения были осторожными и четкими. Она потянулась назад, поискала на затылке наконечник, потянула на острие. Поток крови.

Затем Серве повернулась к Найюру. Глаза ее улыбались и сверкали от слез. Она попыталась стереть с губ кровь, толчками изливавшуюся изо рта, но оцарапала шею застрявшей в ладони стрелой. Потом посмотрела на него, очень спокойная, и рухнула ничком на платформу. Найюр услышал треск дерева.

— Серве! — крикнул он.

Он встряхнул ее, и совершенное лицо распалось.

Оцепеневший, опустошенный, он в ужасе смотрел на то, что осталось после бойни. Братья стояли посреди мертвых нансурцев, без выражения глядя на него. У обоих в конечностях торчали стрелы, но им, похоже, было все равно.

Около десятка лошадей без всадников бродили поблизости, но кидрухилей и след простыл.

— Мы должны похоронить ее, — сказал он. Серве помогла ему.


Глава 10 КСЕРАШ

Души больше не видят происхождение своих мыслей, как не видят собственные затылки или внутренности. И поскольку они не способны различать то, чего не видят, есть определенное чувство, душа в каком-то смысле не может определить себя. Поэтому, когда она думает, она всегда пребывает в одном и том же времени, в одном и том же месте и в качестве одной и той же думающей личности. Если вести пальцем по спирали, он будет двигаться по кругу; так череда мгновений всегда является настоящим, карнавал миров всегда остается здесь, а множество людей всегда остается мной. Истина в том, что, если душа могла бы постичь себя, как постигает мир — если бы она могла постичь свое происхождение, — она увидела бы, что нет ни «сейчас», ни «здесь», ни «я». Другим словами, она бы поняла, что как нет никакого круга, так нет и души.

Мемгова. Небесные афоризмы

Вы отпали от Него, как искры от пламени. Темный ветер дует, и вскоре вы погаснете.

Хроника Бивня. Книга Песен, глава 6, стих 33

Ранняя весна, 4112 год Бивня, Ксераш

Через несколько дней после начала осады Героты длинная череда мулов вошла в лагерь — прибыл караван Багряных Шпилей. И словно по заказу, явились новые послы из города. На сей раз они вели себя как униженные просители. Врата за ними не закрыли. Как и обещал Воин-Пророк, древняя столица Ксераша сдалась.

В качестве дара ксерашцы принесли двенадцать отрубленных голов тех, кто приказывал закрыть ворота раньше, в том числе и капитана Хебраты, смертельно оскорбившего Воина-Пророка. Но предводители Священного воинства не удовлетворились этим, и Воин-Пророк сурово принял геротцев. Он заявил, что необходим урок, жертва, дабы искупить вину и предостеречь на будущее. И, словно правосудие зависело от точного счета, он потребовал «дань дней»: поскольку прошло четыре дня с тех пор, как Герота закрыла перед ним врата, то четверо из каждого десятка геротцев должны быть казнены.

— К завтрашнему рассвету, — приказал он, — вы выставите двенадцать тысяч голов на городских стенах. Если этого сделано не будет, погибнете все.

Той ночью Священное воинство пировало, а Герота оглашалась криками. Утро осветило ее окровавленные стены, сплошь noкрытые отсеченными головами. Тысячи голов, подвешенные либо в рыбачьих сетях, либо за челюсть на пеньковой веревке. Когда их пересчитали, оказалось, что геротцы превысили требование на три тысячи пятьдесят шесть голов.

И больше ни один город, ни одна крепость в Ксераше не осмеливались затворить врата перед Священным воинством.

Атьеаури стал верховным полководцем, возглавившим вторжение Священного воинства в Святую землю. Он и его гаэнрийцы не сразу поняли, что вступили в Благословенный Амотеу. Слишком мало отличались ксерашцы — или сыны Шиколя, как их называли, — от амотейцев по облику и языку. Они пересекли плоскогорья Джарты, чей народ много поколений воевал с древними амотейцами, а затем погрузился в междоусобные распри.

Всего с пятью сотнями дружинников и рыцарей Атьеаури пробивался все глубже в Амотеу. Его обожженные солнцем галеоты испытали на себе, что амотейцы способны и на помощь, и на предательство. Большинство местных считали себя фаним, но кианцев они не любили. Давно уже ходили страшные слухи о том, что идолопоклонники и их лжепророкнепобедимы. Падираджа погиб! Великий Каскамандри мертв, а сюда явился этот переменчивый родич Саубона, безжалостной Белокурой Бестии Энатпанеи.

Произошли стычки при Гиме, при знаменитом Анотрийском святилище, при Мер-Просасе… Атьеаури был ранен в колено при Гирамехе, где родилась мать Последнего Пророка. Вскоре их окровавленный стяг, Кругораспятие над Красным Конем Гаэнри, стало знамением панического страха и ужаса. И хотя Фанайял посылал все больше и больше войск, чтобы уничтожить его, граф Гаэнрийский либо уходил от них, либо разбивал их.

Люди пустыни стали называть его Хурал-аркеет — «зубастый ветер».

Наконец в День Пальм рыцари в броне въехали в Бешраль, древний город ныне прервавшегося рода Последнего Пророка. Хотя миссия айнрити давным-давно закончилась, многие амотейцы собрались приветствовать оборванных странников.

Ибо такие сердца, говорили они друг другу, просто должны быть святыми.

Они шли впереди и разговаривали так, словно Ахкеймион не следовал за ними в нескольких шагах. Эсменет и Келлхус.

То, что называлось «данью дней», закончилось, и город был странно тих. То ли потому, что в нем осталось мало голосов, то ли от всеобщего потрясения. Люди, собравшиеся на улицах, либо съеживались, либо падали на колени, опускали подведенные на ксерашский манер глаза, когда Священная свита проходила мимо. Воин-Пророк рассматривал Героту, понял Ахкеймион, как свой трофей.

В «Трактате» Герота иногда называлась Градом Ста Деревень, и после тысячи лет этот эпитет по-прежнему подходил к ней.

Улочки были узкими и запутанными, как Червь — трущобы Каритусаля. Но улицы Червя прокладывались без всякой логики, а здешние всегда сходились на так называемых пятачках — маленьких базарчиках. Солнце раскаляло их камни, словно Герота и вправду была сборищем переплетенных деревушек, выраставших одна из другой, как плесень на хлебе.

Эсменет рассказывала Келлхусу о своей утренней встрече с Багряными Шпилями. По словам Саурнемми, в Джокте все оставалось как прежде, вопреки или благодаря жесткости скюльвенда. С другой стороны, Элеазар сообщил, что сам беседовал с палатином Ураньянкой и предупредил его о последствиях любого подстрекательства к бунту, осознанного или невольного.

— Великий магистр, — говорила она, — просил меня заверить тебя, что палатин Мозероту больше не доставит тебе неприятностей.

Ахкеймион внимал в ужасе и восторге. Она так переменилась, что это казалось чудом. Конечно, отчасти из-за внешнего вида: ее волосы скрепляла драгоценная заколка, а кианский хитон был специально сшит для роскошной жизни во дворце «Белое солнце» Ненсифона. Но в первую очередь — из-за ее манеры поведения. Эсменет держалась прямо и непосредственно, она была проницательна и иронична. Она легко справлялась со своей новой ролью.

У Ахкеймион при взгляде на нее перехватывало дыхание. «Я должен прекратить это!»

Прежде их было двое — только он и она. Ахкеймион мог запросто положить руку на ее бедро, и она шагнула бы к нему в объятия. Теперь все перевернулось. Теперь Келлхус стал центром всего, и каждый должен был пройти через него, чтобы найти другого — и себя. Теперь все представало пред сияющим ликом его правосудия. И Ахкеймион влачился за ним, как бездомный бродяга с разбитым сердцем…

Почему она назвала его сильным?

— Элеазар оскорбил тебя, — говорил Келлхус, обернувшись к Эсменет.

Ахкеймион смотрел на его бородатый профиль. Поверх туники с вертикальными золотыми полосками, блестевшими на солнце, Келлхус носил великолепную узорную накидку с рукавами. У плеч она казалась расширенной — чего и следовало ожидать, поскольку падираджи отличались дородностью и животами.

— Он откровенно назвал меня шлюхой, — сказала Эсменет.

— Следовало ожидать. Ты для него — незнакомая монета. Она улыбнулась вкрадчиво и цинично.

— А где же меняла?

Келлхус рассмеялся. Ахкеймион видел, как лица членов свиты гоже расцветают улыбками. Послышался смех, как меланхоличное эхо. Келлхус везде и всегда влиял на других. Как камень, брошенный в спокойную воду.

— Люди просты, — ответил он — Они в первую очередь думают о материале, а не об отношениях. Они считают, что монету делает ценной золото или серебро, а не повиновение, покупаемое с ее помощью. Скажи им, что нильнамешцы в качестве денег используют черепки, так они начнут фыркать.

— Или, — сказала Эсменет, — что Воин-Пророк в качестве монет использует женщин.

Серебряный солнечный луч скользнул по ее фигуре, и на мгновение все в ней, от складок шелкового хитона до накрашенных губ, замерцало. Сейчас они оба казались неземными — слишком прекрасными, слишком чистыми на этой загаженной мостовой, среди грязных душ.

— Верно, — кивнул Келлхус — Они спрашивают: где золото? — Он искоса глянул на нее и улыбнулся. — Или, в твоем случае…

— Где большой палец? — покаянно произнесла Эсменет. «Большой палец» — так в Сумне называют фаллос. Почему так больно слушать ее, когда она вспоминает старые словечки? Келлхус усмехнулся.

— Они не понимают, что золото влияет на наши ожидания и мы сами придаем ему смысл… — Он помолчал. В глазах его светился смех. — То же самое касается и больших пальцев.

Эсменет скривилась.

— Даже для Элеазара?

Священная свита остановилась. Они подошли к одному из пятачков-перекрестков в лабиринте улочек Героты. Из каждого окна высовывались испуганные лица. Кто-то из Людей Бивня упал на колени, с обожанием взирая на них. Стражники из Сотни Столпов смотрели вдоль улочек, словно могли видеть, что там, за углом. Кто-то нарисовал лотос на выщербленных карнизах домов. Где-то плакал ребенок.

Встряхнув львиной гривой, Воин-Пророк рассмеялся и глянул в небо. И хотя Ахкеймион ощутил заразительность этого смеха, неестественную потребность веселиться по великому и малому поводу, скорбь лишила его воодушевления. Анасуримбор Эсменет огляделась по сторонам, преисполненная застенчивой радости. Встретившись с его опустошенным взглядом, она отвела глаза. И взяла мужа за руку.

Караот. Древняя твердыня ксерашских царей.

Командиры Священного воинства собрались в ее разрушенных стенах, с восхищением и нетерпением оглядываясь вокруг. Они ожидали Воина-Пророка. Ахкеймион краем уха услышал слова лорда Гайдекки: тот утверждал, будто в ночном ветре можно расслышать бессвязные речи царя Шиколя. Он увидел, как один из людей Готьелка собирал осколки мрамора.

Еще в первый день осады Ахкеймион увидел возвышавшийся над черными городскими стенами Героты Караот. Он знал, что цитадель была заброшена после возвышения Тысячи Храмов, еще в дни Кенейской империи, но думал, что ее разрушили фаним. Потом Гайямакри открыл ему, что на самом деле кианцы почитали Караот как одно из священных мест. А почему бы и нет? Ведь многие айнрити считали его самым сердцем зла.

Первые стены были снесены, и изнутри виднелись здания цвета слоновой кости. Нильнамешская чувственность сквозила в пузатых колоннах, пилястрах, винтовых лестницах, которые никуда не вели, и четырехкрылых сифрангах, стоявших по сторонам каждого порога. Даже лишенный крыши и полуразрушенный, дворец казался чересчур тяжелым, хотя до странности не походил на циклопические строения древней Киранеи или Шайгека с их колоннадами и переходами. Уцелевшие арки показывали, что древние ксерашцы имели зачатки знаний о напряжении и нагрузках. Но громоздкое строение было иным — все в нем предназначалось для поддержки незримого веса.

Неужели здесь и правда правил Шиколь? Как большинство айнритийских детей, Ахкеймион вырос на сказках о старом развратном царе.

Веди себя хорошо, — говорила ему мать, — или он тебя найдет и сделает с тобой такое, что и сказать невозможно!

Ахкеймион ждал, стараясь не глядеть на Эсменет, сидевшую на золоченом стуле в четырех шагах от него. Он стоял около широкой арки того, что некогда было возвышением аудиенц-зала. Ступеньки и кольцо пилястров с уцелевшими ложными перекрытиями отделяли это место от большого зала. Согласно «Трактату», ксерашские цари правили, не вставая с постели, а Шиколь особенно прославился тем, что развлекался с детьми, отделенный от придворных лишь ширмами. Зная, как предвзято историки описывают нелюбимых героев, Ахкеймион всегда считал эту сказку пропагандой. Однако в самом центре возвышения действительно стояло каменное основание для чего-то вроде ложа. Возможно, там был алтарь.

По огромному залу с массивными колоннами, где водрузили знамена завоеванных земель, разбрелись Великие и Меньшие Имена. Белые стяги с черно-золотыми вышитыми символами Бивня и Кругораспятия были растянуты между колонн. В поисках Воина-Пророка Ахкеймион оглянулся через плечо на лестницу, что вела от возвышения к разрушенной галерее наверху. Келлхуса он не увидел, но уловил какую-то трепещущую черную точку над дальней сетью улочек и переулков, окутанных дымкой. Он моргнул, нахмурился… Что за Метку он ощутил?

Чародейскую птицу?

— Мы прибыли! — раздался звучный голос.

Ахкеймион вздрогнул и оглянулся на лестницу. Келлхус спускался по ней. Его борода была заплетена, как в древнем Шире, а белое одеяние расшито золотом. Странно — даже ужасно — было ощущать на нем Метку. Она пачкала его, хотя и сулила невероятное будущее.

Ахкеймион снова посмотрел на небо, но птицы нигде не было.

— Наконец, — продолжал Келлхус, легко преодолевая последний пролет лестницы, — мы подошли к самому началу Писания!

Мысли закружились в голове у Ахкеймиона. Что ему делать? Это Консульт планирует нападение, или просто Багряные Шпили затевают какие-то свои козни? Он решил оставаться настороже и не прислушиваться к проникновенной речи Келлхуса.

Воин-Пророк прошел по возвышению к Эсменет, положил испускающую сияние руку на ее плечо.

— С этого самого места, — провозгласил он, — старый Шиколь посмотрел на свой развратный двор и спросил: «Кто этот раб, который говорит как царь?» — Келлхус широким жестом обвел разрушенный Караот. — Именно здесь Шиколь поднял позолоченную бедренную кость — орудие правосудия… И судил моего брата!

Как всегда, Келлхус говорил так, словно слова не имели иного смысла, кроме сиявшей сквозь них истины. Словно значение слов сжигало их. «Прислушайся к этим простым вещам, — так звучали его интонации, — и они поразят тебя».

Ахкеймион старался держаться настороже.

— Наконец-то мы, святые странники, мы, Люди Бивня, добрались до самого начала Писания, — Лицо Келлхуса помрачнело, он оглядел арки и ряд колонн перед собой. Напряжение ожидания усилилось, и все присутствующие оцепенели, как окружавшие их камни. — Это дом гонителя моего брата! Это обитель того, кто убил бы Айнри Сейена, вопрошая: «Что это за раб, который говорит как царь?» Подумайте! Подумайте о том, как далеко мы зашли! Подумайте обо всех этих землях, роскошных и суровых! Подумайте о горящих городах. Обо всем, что мы завоевали! А теперь мы прибыли к самым вратам… — Он указал на дымку на востоке правой рукой, и снова Ахкеймион увидел божественное золотое сияние…

Кто-то восторженно ахнул.

— Это последний рубеж! — вскричал Келлхус. Голос его грохотал, как гром небесный, и одновременно шептал каждому на ухо. — Последний рубеж, и мы увидим Святую землю. Последний бросок, и мы наконец, наконец-то поднимем меч и воспоем гимн во славу Святого Шайме! Уже сейчас мы пишем историю сего места заново!

Великие и Меньшие Имена, видевшие это чудо, разразились пылкими криками восхищения. Ахкеймион вспомнил о геротцах там, внизу. Что они думают? Безумные завоеватели…

— Никогда! — гремел Келлхус — Никогда мир не видел воинства, подобного нам! Мы — Люди Бивня!

Внезапно он выхватил из ножен свой меч. На солнце клинок сверкнул молочно-белым. Ахкеймион смотрел, как отразившийся от него солнечный зайчик скачет по лицам предводителей Священного воинства. Люди зажмуривались и отворачивались.

— Мы — меч Бога, рожденный в плавильном тигле мора, голода, жажды, выкованный молотом войны, закаленный в крови бесчисленных врагов! Мы…

Он внезапно запнулся и улыбнулся, словно признался в каком-то невинном проступке.

— Люди любят хвалиться, — покаянно сказал он. — Кто из нас не шептал небылиц девушке на ушко? — Среди обезглавленных колон прокатился смех. — Что угодно, лишь бы она согласилась залезть тебе в штаны… — Снова хохот, уже громогласный. Высокие слова исчезли, Воин-Пророк стал князем Атритау, насмешливым и справедливым. Он пожал плечами и усмехнулся, как в веселой компании на пирушке. — Но есть то, что есть… Война смотрит нашими глазами. Голос судьбы звучит в нашем боевом кличе. Вот что есть. Слава о наших подвигах затмит все деяния праотцев! Она станет путеводным маяком столетий! Она будет ошеломлять, радовать и, о да, вызывать ярость! Ее подхватят тысячи уст! Она останется в памяти на века. И дети наших детей возьмут в руки свитки с именами предков и станут читать их с почтением и трепетом, поскольку их кровь благословенна — благословенна! — нашим величием! Мы — Люди Бивня. Мы — титаны! Титаны!

Восторженный рев. Захваченный его словами, Ахкеймион невольно присоединил свой голос к общим крикам. Он поморщился от эха… Откуда этот взрыв страсти? Он увидел слезу на щеке Эсменет.

— Итак, кто? — пророкотал Келлхус — Кто этот раб, который говорит как царь?

Внезапно все стихло. От тесно сложенных камней, обвитых травой и плетьми сорняков, шел гул. Воин-Пророк воздел сияющие руки, приветствуя, призывая, благословляя.

И прошептал:

— Я.

Все без исключения люди подчиняются иерархии движущегося и неподвижного. Одни стоят на земле, другие идут по ней. Но с Келлхусом даже эта основополагающая традиция была перевернута — каждым шагом он увлекал мир следом за собой. И потому, когда он спустился с возвышения и жестом приказал Инхейри Готиану начать молитву предводителей Священного воинства, весь мир словно упал на колени. Эхо молитвы отразилось от стен, а Ахкеймион сморгнул пот с глаз и глубоко вдохнул влажный воздух. Он подумал о том, с каким человеком делит ложе Эсменет, и испугался за нее, словно она была лепестком, падающим в огромный костер… Ведь Келлхус — пророк!

Но влияет ли это на ненависть Ахкеймиона?

Из расчищенного от обломков прохода рабы принесли длинный стол и поставили в центральном проходе несколько стульев для Келлхуса и Великих Имен. Под знаменами с Бивнем и Кругораспятием они начали ритуальную трапезу. Пили только разбавленное вино. Ахкеймион стоял, выпрямившись, и слушал разговоры, что велись за трапезой. Это звучало невероятно, но они планировали завоевать Амотеу в качестве подхода к Шайме! Келлхус говорил правду — они добрались. Почти.

Разговоры были удивительно вежливыми. Прошло время перебранок, порожденных уязвленной или чрезмерной гордостью. Даже будь тут Саубон или Конфас, Великие Имена не вернулись бы к старым замашкам. Келлхус уравнял их так, что им, как детям, стало безразлично, кто есть кто. Они принадлежали ему до самой смерти… Цари и ученики.

Разногласия, конечно, были, но спорщики никогда не унижали друг друга и решение никогда не принималось по чьему-то произволу. Как говорил Келлхус, «когда тиран — Истина, честным нечего бояться». Самые жесткие вопросы задавал Пройас, а старый Готьелк сдерживался, подавляя вспышки гнева и ограничиваясь разочарованными вздохами. Чинджоза лишь крутил в пальцах палочку для счета. Выдвигались и опровергались доводы, рассматривались альтернативы, и словно по волшебству сам собой открывался наилучший путь.

Хулвагра получил почетное право возглавить передовые войска, поскольку считалось, что его туньеры лучше всего сумеют отразить нападение фаним. Чинджоза с его айнонами и Пройас с конрийцами должны были составить основной эшелон Священного воинства. Они пойдут прямо на Шайме, по пути собирая припасы и материалы для осады. Готиан и шрайские рыцари сопроводят их в качестве личной охраны Воина-Пророка и его Священной свиты. Граф Готьелк и его тидонцы получили приказ в то же время обложить Каргиддо, киранейскую крепость, прикрывавшую юго-западные подходы к границам Амотеу и Ксераша.

Никто — даже сам Келлхус — не знал, что затевают язычники. Во всех донесениях, особенно передаваемых Багряными Шпилями через Чинджозу, утверждалось, что кишаурим не оставят Шайме. Это означало, что Фанайял либо попытается не дать Священному воинству войти в Амотеу, либо отступит в Святой город. В любом случае он будет драться. На волоске висело само существование кишаурим, а значит, и Киана. Несомненно, Фанайял уже собирает силы, чтобы опрокинуть их. Пройас призывал к осторожности, но Воин-Пророк был непреклонен. Священное воинство должно вступить в бой без промедления.

— Нас становится меньше, — говорил он, — а их силы растут.

Несколько раз Ахкеймион осмеливался глянуть на сидевшую подле супруга Эсменет. К ней поминутно подходили какие-то чиновники, опускались на колени, задавали вопросы или подносили бумаги. Однако ее внимание было поглощено тем, о чем спорили внизу, в зале. Ахкеймион рассматривал группу наскенти в белых одеждах, расположившихся рядом с Воином-Пророком. Среди них выделялись Верджау и Гайямакри. Появилось странное чувство, что Священное воинство — не более чем кочевое вторжение, а сейчас происходит шумный сход его вождей, зачем-то сбившихся в имперском дворце. Это не совет Великих и Меньших Имен. Это лишь совещание Келлхуса и его военачальников, не более. Все они… перегруппированы. И, как в бенджуке, правила, определяющие их поведение, полностью изменены. Даже те, которые предписывают Ахкеймиону оставаться неподвижным, в качестве визиря пророка…

Это слишком абсурдная мысль.

Солнце уже висело низко над влажной землей, когда Келлхус заканчивал совет. С гудящей от жары головой Ахкеймион пережидал обязательные молитвы и взаимные поздравления. Солнце и бездействие так влияли на него, что он готов был заплакать. Он почти пожелал, чтобы та привидевшаяся ему зловещая птица действительно предвещала нападение Консульта. Что угодно, только не это… лицедейство.

Затем, словно все пришли к согласию, совет завершился. Каменные провалы руин гудели от приветственных криков и разговоров. Ахкеймион потер затекшую шею, поднялся по ступеням на возвышение и бесцеремонно уселся там. Его спину щекотал взгляд Эсменет, но айнритийские вельможи уже поднимались на возвышение, чтобы поклониться ей. Ахкеймион чувствовал себя слишком усталым. Он стер с лица пот шафрановым рукавом.

Кто-то коснулся его, словно хотел схватить за плечо, но передумал. Ахкеймион обернулся и увидел Пройаса. Темный от загара, в шелковом халате, тот мог бы сойти за кианского принца.

— Акка, — просто произнес он.

— Пройас.

Повисло неловкое молчание.

— Я подумал, что должен сказать тебе, — начал Пройас, явно смущенный. — Тебе надо повидаться с Ксином.

— Это он тебя прислал?

Принц покачал головой. Он выглядел странно: отросшая борода была заплетена в косички, от чего он казался много старше своих лет.

— Он спрашивает о тебе, — запинаясь, выговорил Пройас — Тебе надо пойти…

— Я не могу, — ответил Ахкеймион резче, чем хотел. — Я — единственный щит между Келлхусом и Консультом. Я не могу покинуть пророка.

Глаза Пройаса гневно сузились, но Ахкеймион не мог отделаться от мысли, что внутри принца что-то надломилось. Что касается Ксинема, то он перестал искать искупления. Он больше не делал различий между бедствиями. Он вынесет все, если надо.

— Раньше ты мог его покинуть, — ровно сказал Пройас.

— Только по его просьбе и вопреки моим возражениям. Откуда появилось это внезапное желание — наказать? Теперь, когда принц о чем-то попросил, Ахкеймиону захотелось, чтобы Пройас увидел отражение своего же жестокого пренебрежения и так отомстить ему за собственные грехи. Даже сейчас, после всех уроков Келлхуса, Ахкеймион не забыл старые счеты. «Почему я всегда так поступаю?»

Пройас моргнул, поджал губы и процедил сквозь зубы:

— Ты должен пойти к Ксинему, — на сей раз даже не пытаясь скрывать злость.

Он ушел не попрощавшись.

Слишком ошеломленный, чтобы думать, Ахкеймион стал рассматривать собравшихся князей, Гайдекки и Ингиабан обменивались шуточками — ну, это неудивительно. Ирисе по-прежнему заикался; похоже, после Момемна только он не изменился. Готиан распекал молоденького шрайского рыцаря. Сотер и еще несколько айнонов улыбались, глядя на то, как Ураньянка целует колено Воина-Пророка. Хулвагра молча стоял в тени слуги своего покойного брата Ялгроты. Все переговаривались, создавая пересекающиеся круги, словно ячейки огромной кольчуги…

И тут Ахкеймиона поразила мысль: «Я один».

Он ничего не знал о семье. Только то, что его мать умерла. Он презирал свою школу почти так же, как школа презирала его. Он потерял всех учеников одного за другим. Эсменет предала его…

Он закашлялся и сглотнул комок в горле, выругав себя за глупость. Потом окликнул проходившего мимо раба — мрачного подростка — и велел принести неразбавленного вина.

«Видишь, — сказал он сам себе, когда парнишка убежал, — хоть один друг у тебя есть».

Положив руки на колени, он хмуро уставился на сандалии, потом поглядел на свои нестриженые ногти. Подумал о Ксинеме. Надо пойти к нему…

Он не обернулся, когда какая-то тень села рядом с ним на ступеньки. Вдруг запахло миррой. Юная часть его души подпрыгнула от радости, хотя он знал, что это не Эсменет. Тень была слишком темной.

— Что, пора? — спросил Ахкеймион.

— Скоро, — ответил Келлхус.

Ахкеймион боялся этих ночных уроков Гнозиса. Мгновенно усваивать логику или арифметику — само по себе чудо, но когда человек так же изучает древние боевые заклинания — это совсем другое. Как не бояться, когда ученик легко превзошел пределы сравнения или классификации?

— Что тебя беспокоит, Акка?

«А ты будто не знаешь?» — захотелось ему рявкнуть. Вместо этого Ахкеймион повернулся к Келлхусу и спросил:

— Почему Шайме?

Воин-Пророк молча внимательно смотрел на него ясными голубыми глазами.

— Ты сказал, что пришел спасти нас, — настойчиво продолжал Ахкеймион — Ты признал это. Почему же мы идем на Шайме, когда судьба ждет нас в Голготтерате?

— Ты устал, — сказал Келлхус — Наверное, нам лучше продолжить уроки завтра…

— Я в порядке! — возразил Ахкеймион, ужасаясь собственным предположениям. — Сон и схоласт Завета, — неуклюже добавил он, — старые враги.

Келлхус кивнул, печально улыбнулся.

— Твоя скорбь… она до сих пор властвует над тобой. Ахкеймион отчего-то предательски ответил:

— Да.

Число айнрити уменьшилось. Несколько человек остановились на почтительном расстоянии, явно ожидая Келлхуса, но Воин-Пророк жестом отпустил их. Вскоре Келлхус и Ахкеймион остались одни. Они сидели рядом на краю возвышения и глядели, как темнеют и сливаются тени в провалах руин. Подул сухой ветер, и Ахкеймион ненадолго прикрыл глаза, наслаждаясь его прохладным прикосновением и прислушиваясь к шелесту в траве, проросшей сквозь пол. Жужжала случайно залетевшая пчела.

Это напомнило давние дни, когда он прятался от отца в овраге подальше от берега. Тишина, застывшая среди стволов растений. Ощущение медленно затухающего света. Безграничное небо. Миг, вырванный из череды мгновений, когда глубокий покой природы придавал ощущение полета мыслям о прошлом и будущем. Ахкеймион даже ощущал запах камня, остывающего в сумерках.

Казалось невероятным, что в этом самом дворце жил Шиколь.

— Знаешь, — проговорил Келлхус, — было время, когда я слушал мир и не различал ничего, кроме шума.

— Я не знал…

Келлхус поднял лицо к небу, закрыл глаза. Солнечные лучи гасли в шелковых глубинах его волос.

— Теперь я знаю другое… Есть нечто большее, чем шум, Акка. Есть голос.

По спине Ахкеймиона прошла дрожь, словно спины коснулось что-то мокрое и холодное.

Устремив глаза к горизонту, Келлхус прижал ладони к бокам. На фоне шелковой материи Ахкеймион видел золотое свечение его пальцев.

— Скажи, Акка, — заговорил Келлхус, — когда ты смотришь в зеркало, что ты видишь? — Он говорил как усталый ребенок.

Ахкеймион пожал плечами.

— Себя.

Снисходительный взгляд наставника.

— Ты уверен? Ты видишь себя своими глазами или просто видишь свои глаза? Отбрось предположения, Акка. Спроси себя, что ты видишь на самом деле?

— Свои глаза, — подумав, признал он. — Просто вижу свои глаза.

— Тогда ты не видишь себя.

Ахкеймион ошеломленно уставился на его профиль. Усмешка Келлхуса сверкнула хитрым озорством.

— Но где же ты, если тебя нельзя увидеть?

— Здесь, — сказал Ахкеймион после мгновенного замешательства. — Я здесь.

— А где это самое «здесь»?

— Оно… — Он на мгновение нахмурился. — Оно здесь… внутри того, что ты видишь.

— Здесь? Но как ты можешь быть здесь, — рассмеялся Келлхус, — когда здесь я? А ты — там.

— Но… — Ахкеймион выдохся и почесал подбородок. — Хватит играть словами! — воскликнул он.

Келлхус кивнул, и лицо его стало одновременно загадочным и озадаченным.

— Представь себе, — сказал он, — что ты охватываешь Великий океан во всей его огромности и складываешь в виде человека. Есть глубины, Акка, что уходят скорее внутрь, чем вниз, и предела им нет. То, что ты называешь внешним, на самом деле внутри, в тебе и везде. И где бы мы ни находились, оно всегда здесь. Куда бы мы ни шли, мы всегда находимся в одном и том же месте.

Метафизика, понял Ахкеймион. Он говорит о метафизике.

— Здесь, — повторил Ахкеймион. — Ты хочешь сказать, «здесь» — это место вне места?

— Именно. Твое тело есть твоя поверхность, ничего более. Точка, которой твоя душа прикасается к миру. Даже сейчас, когда мы смотрим друг на друга через это расстояние с двух разных точек, мы стоим в одном и том же месте, в том же нигде. Я вижу тебя своими глазами, а ты — моими, хотя и не знаешь этого.

Прозрение перешло в ужас. Ахкеймион начал заикаться.

— Мы… один и тот же человек?

И Келлхус несет такую дичь! Келлхус!

— Человек? Было бы точнее сказать, что мы одно и то же «здесь»… но в какой-то степени ты прав. Точно так же, как есть одно «здесь», есть и одна Душа, Акка, прикасающаяся к миру в разных местах. И ей почти никогда не удается осознать себя.

Нильнамешская дурь! Это, наверное…

— Это всего лишь метафизика, — произнес он в то же самое мгновение, когда Келлхус прошептал:

— Это всего лишь метафизика…

Ахкеймион разинул рот, совершенно выбитый из колеи. Сердце его колотилось, словно пыталось восстановить нормальный ритм путем бешеных прыжков. Какое-то мгновение он убеждал себя, что говорил один Келлхус, но отзвук слов остался на его языке. Тишина как будто выла от странного ужаса, рождая ощущение путаницы, какого он не испытывал никогда. Ощущение поверженной святыни… Так кто же из них говорил?

«Он есть я… Откуда он еще может знать?»

Как ни в чем не бывало Келлхус спросил:

— Скажи мне, почему одни слова создают чудо, а другие нет? Ахкеймион попытался вернуть себе ясность ума. Он сказал:

— Нелюди некогда верили, что именно язык делает колдовство возможным. Но когда люди начали повторять их песнопения на искореженных языках, стало понятно, что это не так.

Он глубоко вздохнул, понимая, что вопрос Келлхуса выявил невежество не только его, Ахкеймиона, но и всех существующих колдунов.

«Я и правда ничего не понимаю».

— Все дело в значении слов, — продолжал он. — Значения каким-то образом различаются. Никто не знает почему.

Келлхус кивнул и посмотрел на подол своего платья. Когда он поднял глаза, Ахкеймион не смог выдержать его сияющего взора.

— Слово «любовь», — произнес Келлхус, — означает ли оно одно и то же всегда, или у тебя для него другой смысл?

Вознаградить разум и ранить сердце. С Келлхусом всегда так.

— Что ты хочешь сказать?

— Что значения разные, потому что мы вспоминаем разное. Эсменет.

— Значит, ты предполагаешь, что чародейское слово напоминает о том, о чем не говорит слово обычное? — Ахкеймион спросил более горячо, чем намеревался. На лице его мелькнула насмешка. — Но о чем могут напоминать слова? Слова не…

Он запнулся от внезапного осознания: «Одна душа…»

— Не слова, Акка. Ты. Ты помнишь нечто такое, от чего слова становятся чудом.

— Я… я не понимаю!

— Понимаешь.

На глаза Ахкеймиона навернулись слезы. Он подумал о Багряных Шпилях, об их застенке в Иотии, о словах, распадавшихся под его растопыренными пальцами. И вспомнил смыслы, что грохотали в его груди и душе, вспомнил свою переворачивающую мир песнь. Она рождала огонь из воздуха, высекала искры света из мрака, уничтожала все, что оскорбляло его. Слова! Слова, что были его призванием, его проклятием. Слова, воплощавшие невозможное…

Его кара.

Может ли обычный человек сказать такое?

— Мы преклоняем колена перед идолом, — говорил Келлхус, — мы открываем объятия небу. Мы молим дали, хватаемся за горизонт… Мы ищем вне нас, Акка, то, что лежит внутри нас… — Он прижал руку к груди. — То, что лежит здесь, в этой Чистоте, которую мы делим.

Солнце пересекло алый порог. Воздух казался пурпурным, и руины окрасились в тускло-красный. Недавний ветерок превратился в нагретое солнцем дуновение.

— Бог, — сказал Ахкеймион не своим голосом. — Ты говоришь, что… что из наших глаз смотрит одна душа. Это Бог.

Даже осмысленно произнося эти слова, Ахкеймион что-то упускал в них, не мог осознать. Он обхватил себя за плечи, и по его крупному телу прошла дрожь.

— Мы все — Бог, — ответил Келлхус серьезно и сочувственно, как отец, утешающий побитого сына, — Бог всегда здесь, он смотрит твоими собственными глазами и глазами тех, кто рядом с тобой. Но мы забываем, кто мы, и начинаем думать, что есть другие: обособленные, отдельные, жалкие перед огромностью мира. Мы забываем… Но все забывают по-разному. — Келлхус пригвоздил его к месту неумолимым взглядом. — Тех, кто забывает меньше других, мы зовем Немногими.

Когда Ахкеймион шел по огненным коридорам Иотии, в какой-то миг его гнев угас. Он содрогнулся, потому что не узнавал себя. Он кричал голосом Сесватхи, он произносил слова, проникавшие даже сквозь эту древнюю личность. Его Напевы растапливали самую незыблемую реальность…

Кем он был тогда? Кем?

— Чародейские слова, Акка, — это слова, напоминающие об истине.

— Истина, — тупо повторил Ахкеймион. Он понимал, о чем говорил Келлхус, но что-то в нем сопротивлялось этому пониманию. — Что за истина?

— Все, что скрыто за нашими лицами, что разделено нациями и веками, на самом деле одно. На самом деле это и есть то самое здесь. Каждый из нас смотрит на мир — бесчисленное множество глаз. Мы и есть Бог, которому поклоняемся.

И Ахкеймиону показалось, что он помнит то место за морем, ту гору и ту равнину, где Бог тысячу раз являлся перед тысячами сердец. Дочь, глядящую на своего спящего отца. Старую женщину, опирающуюся на плечо мужа дряхлыми руками. Мужчину, харкающего кровью и бьющегося в агонии на земляном полу. Они здесь, сейчас, на этом месте… Как иначе объяснить Напевы Призыва и Принуждения? Как объяснить Сны Сесватхи?

— Слишком долго, — продолжал Келлхус, — ты был парией, изгоем. И хотя ты в любой миг был готов ответить проклинавшим тебя, ты жил в стыде. Ты смотрел на них и проклинал себя за то, что надеешься. Неизменно строгий в оценках других — так им казалось. Неизменно уверенный в себе. Они, дураки, никогда не видели, какой ты необычный человек. Они плевались, глядя на тебя. Они смеялись, и, хотя их насмешки свидетельствовали об их невежестве, в душе ты скорбел, плакал и спрашивал: почему меня ненавидят? Почему я проклят?

Ахкеймион подумал: «Да! Он — это я!»

Келлхус улыбнулся, и вдруг — невероятно! — в его лучистом взгляде Ахкеймион увидел Инрау.

— Мы — одно.

«Но я сломлен… Со мной что-то не так!»

— Ибо ты благочестивый человек, рожденный в мире, неспособном оценить твое благочестие. Но со мной все переменится, Акка. Старые заветы отжили свой век, и я пришел открыть новое. Я — Кратчайший Путь, и я говорю: ты не проклят.

Сквозь бурю страстей, сотрясавших его, кто-то древний и загадочный прошептал слова из Катехизиса Завета: «Если даже ты утратишь душу, ты обретешь…»

Но Келлхус снова заговорил, и его голос эхом отдавался в теплом вечернем воздухе, словно исходил из самой сути вещей.

— Чародейские слова являются чудом, ибо они напоминают Бога… Подумай, Акка! Что значит видеть мир так, как видит его чародей? Что значит чувствовать онта, суть всякой вещи? Многие смотрят на мир и видят Творение под единственным углом, одним из множества. Но Немногие — те, кто помнит, пусть и неточно, Глас Божий — умеют менять угол зрения и обладают памятью тысяч глаз. Они смотрят из того места, которое мы называем «здесь». В результате все, что они видят, искажается, затененное намеками на нечто большее. Подумай о Метке… Для обычных людей колдовство не отличается от мира — а как же иначе, если они видят мир под одним углом? Для человека, не способного двигаться, фасад и есть храм. Но для Немногих, умеющих видеть под разными углами, чародейство просто смердит от собственной неполноты, поскольку там, где истинный голос Бога говорит о совокупности всех точек зрения, Немногие ограничены мраком и несовершенством своих воспоминаний. Они могут наколдовать только фасад…

Это казалось таким очевидным. Сравнение колдунов с богохульниками, оскорбляющими божество изнутри, подделывая священные песни Бога, — это лишь грубое приближение, слабый намек на истину, что лежит у Келлхуса на коленях!

— А кишаурим? — против воли спросил Ахкеймион. — Что скажешь о них?

Воин-Пророк пожал плечами.

— Вспомни о том, как огни освещают лагерь, но мешают разглядеть мир дальше него. Часто свет того, что мы видим, ослепляет нас, и мы решаем, что есть только один угол зрения. Именно по этой причине, хотя и неосознанно, кишаурим ослепляют себя. Они гасят огонь своих глаз и изменяют угол зрения, чтобы лучше понять свои воспоминания. Они приносят знание в жертву рождающейся изнутри интуиции. Они помнят тон, тембр и страсть Божьего голоса, они помнят почти все. Хотя смыслы, делающие колдовство истинным, ускользают от них.

Все было как на ладони. Тайна Псухе, ставившая в тупик мыслителей в течение многих веков, развеялась горсткой слов.

Воин-Пророк повернулся к Ахкеймиону, взял его за плечо сияющей рукой.

— Истина заключается в том, что здесь — это везде. А это, Акка, все равно что быть влюбленным — видеть здесь другого человека, видеть мир чужими глазами. Быть здесь вместе.

Его взгляд, светящийся мудростью, казался невыносимым. Мир сбросил последнюю шелуху солнца, и тени растеклись по земле как лужи. Ночь шла по руинам Караота.

— Вот почему ты так страдаешь… Когда здесь отдаляется от тебя, как отвернулась она, тебе кажется, что тебе не на чем стоять.

В воздухе рядом с ними осмелился запищать какой-то комар.

— Зачем ты мне это говоришь? — вскричал Ахкеймион.

— Потому что ты не один.


Рабство было ей по душе.

Даже больше, чем Иэль и Бурулан, Фанашиле нравилось ее новое положение. Утром ухаживаешь за госпожой, днем спишь, вечером еще похлопочешь вокруг госпожи — и все дела. Золото. Духи. Шелка. Косметика — госпожа Эсменет позволяла служанкам пользоваться ею. Знаки власти, большой власти. Изысканные лакомства — госпожа Эсменет всегда угощала рабынь. Фанашила была фами, она родилась рабыней дворца Фама в Карасканде. Может ли с этим сравниться свобода козопаса?

Конечно, Опсара, злобная старая шлюха, вечно бранилась:

— Они идолопоклонники! Работорговцы! Мы должны перерезать им глотки, а не целовать ноги!

Но в Опсаре текла кианская кровь, она была уфтака. Все знали, что уфтаки — простолюдины, которые изображают из себя знать. Их презирали даже сородичи. О чем это говорит?

Кроме того, что бы там ни болтала Опсара, ее подопечный крошка Моэнгхус рос здоровым и благополучным. Фанашила даже сказала об этом вечером, когда рабы собрались за ужином. Они сидели в своем привычном углу и брали пальцами рис из мисок, когда Опсара опять завела старую песню о том, что нужно перебить айнритийских господ.

— Ну так давай первая, начинай! — бросила Фанашила.

Иэль и все прочие взорвались от хохота. Так случайно нашелся способ заткнуть рот Опсаре. Теперь, когда Опсара начинала ныть и проклинать новых господ, Фанашила лопалась от смеха. Она ждала случая вставить свое слово.

Если что и беспокоило Фанашилу, так это Коленопреклонение, когда надсмотрщики собирали их и отводили в святилище Умбилики. Сначала шрайский священник читал проповедь, из которой Фанашила понимала только отдельные слова, а затем заставляли молиться вслух перед полукругом идолов. Некоторые были гротескными, как отрубленная голова Онкис на золотом дереве, другие похабные, как Айокли, у которого фаллос подпирал подбородок, а некоторые даже красивые, как суровый Гилгаоал или сладострастная Гиерра, хотя ее широко раздвинутые ноги заставляли Фанашилу краснеть.

Шрайский священник называл их воплощениями бога. Но Фанашила-то лучше знала. Это были демоны.

Но она все равно молилась им, как ей приказывали. Иногда, когда надсмотрщики отвлекались, она отводила взгляд от злобного идола и искала на парчовых полотнищах, покрывавших холщовые стены, Две Сабли Фана. Маленькие символы веры ее народа были повсюду. И тогда Она молча повторяла слова, которые столько раз слышала в храме.

Один за Неверящего… Один за Незрячее Око…

Этого, решила она, достаточно. Не так уж страшно молиться демонам, если Единый Бог повелевает всем. Кроме того, демоны слушали… Они откликались на молитвы. Иначе почему идолопоклонники стали господами, а истинно верующие — рабами?

После вечерней трапезы надсмотрщики отводили женщин в Комнату Циновок — огромный шатер, где все спали на фантастических коврах. По словам надсмотрщиков, это были ковры из замков кианских господ. Некоторые рабыни плакали. Других, особенно красивых или строптивых, уводили куда-то в ночи. Иногда они возвращались, иногда нет. Но, как понимала Фанашила, они сами на это нарывались. Стоило только согласиться… Все так просто: согласишься — и получишь награду. Или, по крайней мере, тебя оставят в покое.

Так она говорила себе, когда увели ее. Она сделала все, что ей велели. Таковы правила. Ее не убьют, только не ее! Она мыла ноги этому их Воину-Пророку…

Госпожа Эсменет никогда не позволила бы этого. Никогда!

Надсмотрщик Коропос, бывший сиронжский раб кианцев, отказался отвечать на ее вопросы, заданные шепотом. Твердой рукой он направлял Фанашилу между спящими на полу женщинами, затем вывел в прихожую, где играли и отдыхали надсмотрщики. Она видела, что они злобно усмехаются ей вслед — особенно Тириус, освобожденный нансурец. Надсмотрщики изнасиловали немало рабынь. Но разве они осмелятся тронуть ее? Стоит пожаловаться госпоже Эсменет, и им перережут глотки.

Фанашила так и заявила Коропосу.

— Это ты ему скажи, — хмыкнул старик.

Они прошли сквозь занавеску из висящих кнутов — традиционный вход в жилище рабов у айнрити — и выбрались на холодный воздух.

В ночной тьме стоял высокий и на вид непреклонный человек. За его спиной простирался темный лабиринт лагеря. Из-за простого платья — туника под сиронжским плащом — Фанашила не сразу узнала этого человека… Господин Верджау, один из наскенти!

Она упала на колени, как ее учили.

— Смотри на меня, — сказал он твердо, но ласково. — Скажи мне, милая, что за слухи до меня дошли?

Камень упал с души девушки. Фанашила скромно потупилась. Она любила слухи. Почти так же, как и внимание.

— Ка-акие слухи, господин?

Верджау улыбнулся, глядя на нее сверху вниз. Он стоял так опасно близко, что она ощущала его запах. Он поднял ее подбородок мозолистым пальцем. Фанашила вздрогнула, когда он провел пальцем по ее губам.

— Что они до сих пор любовники, — ответил он.

Взгляд его оставался отсутствующим, но что-то вроде… ухмылки слышалось в интонации голоса.

Фанашила сглотнула, снова перепугавшись.

— Они? — переспросила она, смаргивая слезы. — Кто?

— Супруга пророка и святой наставник.


Глава 11 СВЯТОЙ АМОТЕУ

Ни один из Напевов не обнажает природу души так, как Напев Принуждения. Согласно Заратинию, тот факт, что принужденные всегда считают, будто действуют по своей воле, доказывает: воля есть движение души, но не сама движущая сила, как мы порой считаем. Хотя оспаривают это немногие, абсурдность выводов с трудом поддается полному пониманию.

Меремнис. Аркана Импликата

Один мельник как-то раз сказал мне: когда шестерни не сцеплены, они становятся подобны зубам. То же самое касается людей и их интриг.

Онтиллас. О глупости людской

Ранняя весна, 4112 год Бивня, Амотеу

Они пришли из замков Галеота, где полы устилают соломой, а псы едят вместе с хозяевами. От приграничных лесов Туньера, густых и бескрайних, где ведут свою вечную и бесцельную войну шранки. Из пиршественных залов Се Тидонна, где длинноволосые таны грозят варварским народам. От великих владений Конрии, где темноглазые палатины кичатся своим происхождением. И от жарких долин Верхнего Айнона, где люди на шумных улицах расступаются перед разукрашенной знатью. За восемь лет до того шрайя Тысячи Храмов призвал их, и они пришли… Люди Бивня.

От Героты они двинулись дальше по покоренным землям. Молва о «дани дней» Воина-Пророка бежала впереди них, и ксерашцы встречали Священное воинство, распростершись на красно-черной земле. Они распахивали двери тайных амбаров, добровольно отдавали айнрити козье молоко, мед, сушеный перец, сахарный тростник, даже целые стада скота. Деревенские старейшины шумно приветствовали завоевателей, целовали их сандалии и предлагали своих самых красивых темнокожих дочерей. Все, что может ублажить Людей Бивня.

Основная колонна, состоявшая из воинов Хулвагры, Чинджозы, Пройаса и Анфирига, шла Геротским трактом. Прибрежные крепости сдавались одна задругой: Сабсал, Моридон и даже Хореппо — прежде там был порт, где высаживались айнритийские Пилигримы до Священной войны. К ним присоединялись новоприбывшие — галеотские моряки, по большей части освенты, загнанные на берег кианскими пиратами. Потея в своих волосяных рубахах, они затаскивали барки на каменистый берег и жгли их. Затемприсоединялись к сородичам у вечерних костров, пугаясь их странных одежд и суровых взглядов.

Готьелк тем временем шел прямо на юг, чтобы взять громадную крепость Каргиддо. Чтобы обезопасить себя, он внимательно изучал данные разведки, собранные Атьеаури. Весть о геротской бойне дошла уже и до Каргиддо, и после церемониальной демонстрации неповиновения прославленная цитадель сдалась на сомнительную милость тидонцев.

«Святейший пророк, — писал граф Агансанорский, — Каргиддо пал. Обошлось без потерь с нашей стороны, разве что племянника моего двоюродного брата сразила случайная стрела. Воистину, ты очистил эту страну, как рыбу! Хвала Богу Богов! Хвала Айнри Сейену, нашему пророку и твоему брату!»

С каждым днем тяготы долгого пути облегчались, и Люди Бивня вспомнили о былом веселье. Вечерами устраивали пиры — благочестивые попойки, где поднимали тост за тостом в честь святого Воина-Пророка. По цветущей стране разбредались сотни стихийных паломников, и ксерашцы дивились, глядя на то, как эти язычники бродят по руинам и спорят о строках своего Писания.

За малым исключением, не было никаких жестокостей, подобных тем, что запятнали их прежний поход. Но совете Великих и Меньших Имен Келлхус ясно дал понять, что айнрити либо подтверждают его слова своими действиями, либо предают их.

— Ксерашцы, — говорил он, — не обязаны ни любить меня, ни доверять мне. Точно так же мы не обязаны убивать их, показывая свою ненависть. Не трогайте этих людей, и они откроют перед нами ворота. Убьете их — и погубите собственных братьев.

Хотя в Ксераше кианцев уже не осталось, Атьеаури крепко досталось в Святом Амотеу. На всех предгорьях Джарты в небо поднимался дым множества костров. Фаним поспешно сжигали все деревянные строения, которые можно было разобрать на осадные сооружения. Захватив Мер-Порас в предгорьях, пылкий молодой граф добрался до самого края Шайризорских равнин, повсюду уничтожая фаним. После таких столкновений он терял все больше всадников, и вскоре его отряд, состоявший из пятисот рыцарей и танов, уменьшился до двух сотен. Отваги у них было в избытке, но не хватало людей, чтобы закрепить свои позиции. Тем более чтобы преградить путь Фанайялу и его языческой армии, собравшейся у Шайме.

Его послания Воину-Пророку, поначалу беспристрастно оценивающие ситуацию, вскоре превратились в мольбы о помощи. Воин-Пророк призывал к терпению и твердости, в то же время побуждал Великие Имена ускорить продвижение.

Основные силы поднялись в предгорья Джарты через десять дней после падения Героты — замечательная скорость, учитывая длину колонны, вечно медлительных Багряных Шпилей и пополнение запасов на марше. И тут случилось нечто из ряда вон выходящее.

Описания происшествия сильно разнятся, хотя все сходятся в одном: это была встреча старика — старого слепца — и Воина-Пророка. Случай сам по себе необычный, поскольку Сотня Столпов очень старалась не допускать до Келлхуса, а если этого не удавалось, то убивать каждого слепца, попадавшегося на пути Священной свиты. Чем ближе Священное воинство подходило к Шайме, чем больше Супруга Воина-Пророка опасалась нападения кишаурим.

Возможно, стражи просмотрели слепого ксерашского нищего. Когда Священная свита проезжала через джартский город Тим, он возопил, обращаясь к Воину-Пророку. В письме к отцу принц Нерсей Пройас писал:

Никто не понял, что он сказал, хотя Аригиал и прочие телохранители вполне осознали опасность. Они тут же бросились к слепому, но их остановил громовой окрик Воина-Пророка. Все столпились в смятении, а Благословенный в это время рассматривал нищего старика. Кожа его былапочти черной, на ее фоне косматые волосы и борода казались белыми, как зубы у зеумцев. Потрясенные, мы смотрели, как Благословенный спешился и пошел к старику — словно сам был просителем! Остановившись рядом с согбенным нищим, он спросил:

— Кто ты таков, чтобы требовать? На что невероятный глупец заявил:

— Я тот, кому есть что прошептать тебе на ухо. Раздались предостерегающие крики. Да, отец, я сам почти испугался.

— И почему же, — спросил Благословенный, — ты должен мне это прошептать?

На что старик ответил:

— Потому что мои слова есть мой рок. Воистину, ты убьешь меня, услышав их.

Я крикнул, что это какая-то ловушка, кишауримская хитрость, и другие тоже закричали, предостерегая Благословенного, но он не слушал нас. Он даже опустился на одно колено, отец, чтобы слепцу было легче дотянуться до его уха. Мы все стояли неподвижно, охваченные ужасом, пока старик шептал на ухо Воину-Пророку слова своей судьбы. И они воистину стали его роком, отец! Как только он умолк, Воин-Пророк достал Эншойю, свой меч, и разрубил еретика от плеча до сердца. Мы едва успели дух перевести, когда он приказал, чтобы Священное воинство остановилось и разбило лагерь на полях Тима. А тем, кто осмелился расспрашивать его, он не сказал ни слова.

Что же прошептал ему старый дурак?


Было время, когда он шел во славе и ужасе. Копьеносец могучего Силя, великого павшего короля. Он осмелился испытать гнев Куъяара-Кинмои на равнинах Пир-Пахаль. Он летал на спине Вуттеата, Отца Драконов. Он победил Киогли по прозванию Гора — поверг его на землю! Нелюди Ишриола называли его Сарпанур, когда укладывали замковый камень, державший их грубые подземные арки. А после одиннадцати лет, когда все младенцы рождались мертвыми, его стали называть Син-Фарионом — Вестником обмана.

Ах, яркая слава тех времен! Он был молод, его могучее тело еще не иссушили новые ткани, приживляемые раз за разом. Какие были битвы! Если бы не нетерпение Силя, он и его братья могли бы уже победить, и этот мир развеялся бы как пыль.

Их изгнали из Мин-Уройкас. Рассеяли. Преследовали. Как же они унижены!

И вдруг из ниоткуда — второй век славы! Кто мог предсказать, что коварнейший из людей сможет оживить давно отброшенные планы? Что этот червь сумеет возродить его предназначение — его, предводителя орды страшного Мог-Фарау, Сокрушителя мира! Он сжег великую библиотеку Сауглиша. Он штурмом взял Святой Трайсе. Он сжигал города, и они маяками горели в самой пустоте. Он уничтожал народы — выпускал кровь, оставлял за собой бледные трупы! Норсирайцы Куниюрии называли его Ауранг — Военачальник. Возможно, это самое правильное из его имен.

Но как же дошло до такого? Он был связан Синтезом, как царь одеянием прокаженного. Слабый и недолговечный. Он таился возле костров пробудившегося врага. А прежде его появление встречали тысячи воплей.

Он кружил над лагерем на вершине холма, как стервятник, медленно и высоко. Его терпение было больше жизни. На западе в лунном свете лежали белые изломанные холмы Джарты. На востоке до самого черного горизонта простирались равнины Шайризора, испещренные рощами и полями, амбарами и хлевами. За ними, знал Военачальник, лежал Шайме…

Самое сердце земли людей, мира Трех Морей.

Везде он видел тайные знаки поколений, осадок былых дел, эхо давно отзвучавших слов. Он видел тени шайгекских крепостей, некогда стоявших на здешних высотах. Он видел Кенейскую дорогу, что пересекала равнину прямо, как неумолимый закон. Нансурское природное умение обороняться, выражавшееся в концентрическом построении лагеря. Морозные узоры кианского орнамента. Зубчатые стены. Забранные железными решетками окна.

Он был глубже всего этого. Старше растрескавшихся камней.

Он кругами спустился вниз, к внешнему двору, где стояли лошади его детей. Устроился на одном из карнизов. От глиняных черепиц еще исходило тепло. Он воззвал к своим детям священным высоким тоном — кроме них, его могли услышать лишь крысы. Они выскочили из темноты, из пустых комнат. Верные, преданные создания. Они пали ниц перед ним. Их чресла были скользкими, только что оторвавшимися от их жертв. Их глаза пылали, когда они стискивали себя в страдании и восторге. Его дети. Его цветы.

Десятилетиями Консульт считал, что его агентов в Шайме разоблачили из-за чуждой метафизики кишаурим. Это делало недопустимой перспективу падения империи перед фаним. Половина Трех Морей невосприимчива к их яду? Священная война предоставила им редкостные возможности.

Но ситуация на доске менялась слишком быстро. Стало ясно, что кишаурим — лишь маска очень древнего врага. Консульт подобрался так близко лишь для того, чтобы понять: самые потаенные планы ниспровергло нечто очень глубокое. Нечто новое.

Дунианин.

Это была не просто охота сына за отцом — что-то большее, гораздо большее. Если отмести хитроумные методы и невероятные способности, дунианин был Анасуримбором. Даже без пророчеств Завета — в самой его проклятой крови жила вражда. Кто такой этот Моэнгхус? И если сын способен за один год стиснуть в кулаке железную мощь Трех Морей, то чего отец достиг за тридцать лет? Что ждет Священное воинство в Шайме?

Скюльвенд был прав — дунианин получил уже слишком много. Нельзя отдать ему еще и Гнозис.

Ауранг, чья душа билась об удерживающие его печати Синтеза, улыбнулся странной, какой-то птичьей улыбкой. Сколько прошло времени со дня его последнего настоящего сражения?

Его дети продолжали извиваться и корчиться, поднимая к небу потрескавшиеся лица.

— Приготовьте это место, — приказал он.

— Но, Древний Отец, — сказал Юссирта, самый отважный из них, — можешь ли ты быть уверен?

Он был уверен. Он Военачальник.

— Анасуримбор идет по Геротскому тракту. Он остановится перед тем, как пересечь равнины, чтобы перестроиться и пересмотреть свои планы. Скюльвенд был прав, он не похож на остальных.

Обычный человек — даже Анасуримбор — поддался бы горячности, подгоняющей тех, кто видит долгожданную цель. Но не дунианин.

Люди. Во времена Первых войн они были подобны стаям диких собак. Как же они сумели так вырасти?

— Это близко, Древний Отец? — воскликнул второй, по имени Маорта, — Это уже началось?

Он посмотрел на несчастных тварей — свои жалкие орудия. Их осталось так мало…

— Жертва принесена, — сказал он, не отвечая на вопрос — Анасуримбора успокоит мысль о том, что он опередил нас. А когда он явится сюда…

До прихода дунианина Консульт может полагаться на свои инструменты. Теперь у Ауранга не осталось иного выбора, кроме как вмешаться самому. Осуществить то, что его орудия только изображали, и овладеть тем, чему они только подражали…

— Верьте мне, дети мои, мы застанем врасплох беспечных и нанесем удар. В сердце его жены живет предательство.

Они испытают, каковы пределы проницательности этого пророка. Они не отдадут ему Гнозис.


Тварь урчала и клацала зубами.

— Мы проверяли их лица с помощью булавок, — сказал Элеазар подчеркнуто насмешливым тоном, некогда присущим ему.

— И так вы обнаружили его? — Эсменет говорила резко и с неприкрытым сарказмом.

Элеазар насмешливо глянул на Ийока, хотя сейчас бессмысленно было переглядываться с ним. Как мало эти простолюдины знают о джнане!

— Мне следует объяснить это снова?

Ее накрашенные губы дрогнули в усмешке.

— Все зависит от того, когда он пожелает выслушать твой рассказ, не так ли?

Элеазар фыркнул, сделал еще один большой глоток из своей чаши. Она умна — в этом ей не откажешь. Чертовски умна.

«Нет-нет… его сюда втягивать не надо».

То, что она так быстро узнала об их открытии, говорило не только о ее способностях, но и об эффективности организации, которую она создала по приказу Воина-Пророка. Нельзя повторить ошибку, недооценив ее саму и ее ресурсы. Ее, эту шлюху, Супругу Воина-Пророка.

Эту… Эсменет.

Да, она красива. Такой стоит воткнуть… Так, как воткнули в лицо той твари. Да, очень хорошо.

Рабы разбили шатер всего одну стражу назад. Элеазар прибыл вместе с Ийоком, чтобы исследовать тварь — первую, попавшуюся им живьем, — и тут появилась она. Она просто вошла…

С ней пришел один из первородных, Верджау, или как его там (Элеазар был слишком пьян, чтобы запомнить имя), и еще четверо из этой гребаной Сотни Столпов. И конечно, у каждого имелась хора. Они стояли небольшой сплоченной группой в лучах вечернего света, пробивавшихся в шатер. Элеазар думал: неужели она не осознает своей неслыханной наглости? Сейен сладчайший! Они же Багряные Шпили! Никто не вмешивается в их дела, даже сам господин и хозяин. Особенно женщина.

В шатре было жарко и смрадно из-за войлока, которым рабы покрыли стены, дабы приглушить звуки. Тварь приковали лицом вниз к грубому железному каркасу, подпиравшему потолок. К каждому ее лицевому щупальцу привязали по тонкому кожаному шнурку, расправляя их, как ребра зонта. С того места, где сидел Элеазар, это казалось гротескной пародией на Кругораспятие. Лицо твари влажно блестело в свете лампы, как промежность. Кровь ритмично капала на тростниковые циновки.

— Мы намеревались, — сказал Ийок, — поделиться любой информацией, какую добудем.

А будет это правдивая или ложная информация, конечно, полностью зависит от того, что удастся узнать.

— О, я вижу… — отозвалась Эсменет. Несмотря на хрупкость, в кианском платье и накидке она выглядела впечатляюще. — И когда бы это случилось? — продолжала она. — Наверное, после Шайме?

Проницательная сука. Именно поэтому у них нет надежды просто заболтать это маленькое и незначительное предательство: Шайме лежал всего в нескольких днях пути.

Невозможное стало неизбежным.

Странно, как происходящие события обнажают противоборствующие части его души, еще недавно казавшейся сплошным болотом. Даже когда его смешила сама мысль о Шайме и кишаурим, что-то у него в душе бормотало, тревожилось и беспокоилось. Как в тот день, когда его дядья вытащили его на волнолом, чтобы научить плавать.

«Не сегодня, пожалуйста… В другой раз!»

Где же справедливость? Договор с Майтанетом и Тысячей Храмов был заключен в другом мире. Там не было ни слова о Консульте и Втором Армагеддоне. Все заявления Завета оказались неправдой… И уж точно там ничего не говорилось о живом пророке!

Как же они могли так обмануться? И теперь — решиться на убийство, обнажить кинжал и тут же обнаружить, что для этого убийства нет повода… Кроме самозащиты.

«Что я сделал?»

Уже несколько недель члены тайного совета Багряных Шпилей обсуждали один вопрос за другим. Является ли князь Атритау истинным пророком? А если является, то должны ли Багряные Шпили соглашаться на его требования? И что насчет Второго Армагеддона? Что с Консультом и шпионами-оборотнями? Они подменили Чеферамунни! Они правили Верхним Айноном от его имени! Что это предвещает? И как на это реагировать? Следует ли Багряным Шпилям отступить, покинуть Священное воинство? Каковы будут последствия этого деяния?

Или нужно по-прежнему вести войну против кишаурим?

Жгучие вопросы, и ни на один не было ответа в отсутствие решительного лидера, поскольку именно решительности их верховному магистру явно недоставало. А ведь нападки уже начались — мелкие уколы, особенно обидные из-за их двусмысленности.

— Не надо намеков! — почти кричал он на Инрумми, Саротена и прочих. — Скажите прямо, что имеете в виду!

В этом все дело, полагал он. Как там конрийцы говорят про айнонов, требующих ясности? Значит, скоро полетят головы.

Самым недовольным был Ийок, хотя Элеазар вернул ему прежнее положение. Кому такое в голову придет — держать слепого в качестве главы шпионов? Еще до прихода Супруги пророка этот пожиратель чанва начал вопить, что он отказывается от должности, поскольку решение Элеазара — полумера. Что с «новыми фанатиками», как он называл их, надо действовать силовыми методами…

— Заткнись! — крикнул Элеазар, — Даже не думай об этом!

— И что? Будем терпеть унижения? Ты предаешь наш…

— Он видит, Ийок! Он читает наши души по нашим лицам! То, что ты говоришь мне, ты говоришь ему! Стоит ему спросить: «Что подумает об этом ваш глава шпионов?» — и в любом моем ответе он услышит именно эти твои слова!

— Ха!

В неведении была сила, Элеазар понимал это. Всю жизнь он считал знание оружием.

«Мир повторяется, — писал ширадский философ Умарту. — Если изучить эти повторы, можно вмешаться». Элеазар повторял эти слова, словно мантру. С их помощью он, как молотом, выковывал коварство своего разума. Ты можешь вмешаться, говорил он себе, несмотря на обстоятельства.

Но здесь было знание, не оставлявшее надежд на вмешательство. Оно насмехалось, унижало… выхолащивало и парализовало. Знание, которому могло противостоять лишь неведение. Ийок и Инрумми не знали того, что знал он, и потому считали его кастратом. Они даже не верили ему.

Возможно, появление Эсменет здесь и сейчас было неизбежным. Так вмешивался в события Воин-Пророк.

— А почему вы не позвали меня? — спросила она. — Почему не доложили Воину-Пророку?

— Потому что это дело школы, — ответил Ийок.

— Дело школы… Элеазар ухмыльнулся.

— Мы противостоим змееголовым, не ты. У нее хватило дерзости шагнуть вперед.

— Это не имеет отношения к кишаурим, — отрезала она. — Я бы хорошо подумала над словом «мы», Элеазар. Уверяю тебя, оно более коварно, чем ты думаешь.

Нахалка! Наглая шлюха!

— Ха! — вскричал он. — Почему я вообще разговариваю с такими, как ты?

Глаза ее сверкнули.

— С такими?

Ее тон или собственная осторожность заставили его придержать язык. Презрение улетучилось, глаза помутнели от тревога. Элеазар моргнул и глянул на шпиона-оборотня — тот постоянно извивался, как совокупляющаяся пара под покрывалом. Внезапно все стало так… скучно.

Так безнадежно.

— Извините, — сказал он.

Против обыкновения он пытался говорить униженно, но слова прозвучали испуганно. Что с ним происходит? Когда кончится этот кошмар?

По ее лицу скользнула торжествующая улыбка. Эта подзаборная шлюха!

Элеазар прямо ощущал, как Ийок напрягся от ярости. Лишенный глаз, он все равно видел, что происходит. Последствия! Почему последствия неизбежны? Он заплатит за это… унижение. Чтобы быть великим магистром, надо вести себя как великий магистр…

«Что я сделал не так?» — что-то упрямо кричало внутри его.

— Оборотня перевезут в другое место, — сказала Эсменет. — У этих тварей нет души, чтобы воздействовать на нее Напевами… нужны другие средства.

Она говорила приказным тоном, и Элеазар все понял, хотя Ийок вряд ли поймет. Она и правда была красивой женщиной, даже прекрасной. Ему приятно было бы отыметь ее… Она принадлежала Воину-Пророку? Это сахар на персике, как сказали бы нансурцы.

— Воин-Пророк, — продолжала Эсменет, произнося его имя как угрозу, — желает знать подробности вашего…

— А они говорят правду? — вдруг вырвалось у Элеазара. — Ты правда жила с Ахкеймионом? Друзом Ахкеймионом?

Конечно, он прекрасно об этом знал, но почему-то хотел услышать от нее самой.

Она ошеломленно уставилась на него. Внезапно Элеазар услышал саму тишину черных войлочных стен, каждого их стежка.

Кап-кап-кап… Капала кровь с безликого лица твари.

— Ты разве не видишь иронии? — протянул он. — Конечно видишь… Это я приказал похитить Ахкеймиона. Это я свел тебя с… ним. — Он фыркнул — Благодаря мне ты сейчас стоишь здесь.

Она не усмехнулась, ее лицо было слишком прекрасно. Но оно пылало презрением.

— Многие люди, — ровно сказала она, — могли бы получать выгоду от своих ошибок.

Элеазар попытался рассмеяться, но она не остановилась. Она говорила так, словно он был скрипящим шестом или лающей собакой — просто какой-то шум. Она рассказывала ему — великому магистру Багряных Шпилей! — что он должен делать. А почему бы и нет, если он так явно избегает принятия решений?

Шайме близок, сказала она.

Шайме.

Словно у имен есть зубы…


Дождь. Один из тех ливней, что внезапно приходят на закате и укорачивают день, затягивая небо шерстяным покровом ночи. Дождь лил стеной, струи воды ныряли в траву, пенились на голой земле, отскакивали от темных полотнищ шатров. Порывы ветра рассеивали капли, как туман, а мокрые знамена дергались, словно рыбы на крючке. Гортанные крики и проклятия раздавались по всему лагерю, солдаты пытались закрепить палатки. Некоторые сорвали одежду и стояли под дождем нагишом, смывая с себя долгую-долгую дорогу. Эсменет, как и многие другие, припустила бегом.

Когда она нашла нужный ей небольшой шатер, то уже успела промокнуть до нитки. У входа стойко стоял на страже гвардеец из Сотни Столпов, и Эсменет посмотрела на него с восхищением и сочувствием. Холщовый полог был холодным и скользким. Келлхус уже ждал ее в теплом и освещенном шатре — вместе с Ахкеймионом.

Они оба обернулись к ней, хотя Ахкеймион быстро отвел глаза и уставился на мерзость, шпиона-оборотня, отнятого у Элеазара. Казалось, тварь что-то бормотала ему.

Дождь громко колотил снаружи по холсту. Сквозь провисшую ткань на потолке сочилась вода.

Тварь была подвешена на цепи на центральном шесте — руки высоко подняты, ноги не достают до покрытого тростником пола, не давая опоры. Обнаженное коричневое тело блестело в свете лампы, как у сансорского раба, которого тварь подменила. Тяготы заточения изуродовали ее кожу: ожоги, рубцы, путаные орнаменты ссадин и ран, словно ребенок нацарапал их шилом или ножиком. Лицо ее было словно вывихнуто, половина отростков болталась, остальные сжались. Тварь мотала головой, словно не в силах удержать ее тяжесть. Та часть лица, где щупальца были сжаты, выражала человеческое изумление.

Ийок успел справиться с делом, поняла Эсменет. Она пыталась не думать об Ахкеймионе — сколько он вытерпел от этого человека…

— Чигра-а-а-а-а… Ку-урнарха муркмук шри-и-и-и…

— Какой-то врожденный импульс, — говорил Ахкеймион, словно завершал недосказанную мысль. — Так гусеница сжимается в кольцо, если ее тронешь. Похоже, то же происходит и с ними, когда они попадают в плен.

Эсменет вздрогнула и наклонилась, чтобы выжать воду из волос, затем промокнула лицо подкладкой сюрко. На ткани остались пятна — краска с глаз потекла. Эсменет смотрела на мерзкую тварь, шпиона-оборотня, и старалась выровнять дыхание. Ей нужна твердость и сила духа, чтобы смотреть на это!

«Кого ты пытаешься обмануть?»

Неужели все высокопоставленные люди испытывают те же чувства? Постоянный страх. Каждое слово и действие чревато тяжкими последствиями, заходящими далеко и глубоко. Консульт на самом деле существует.

— Нет, — сказал Келлхус — Ты меряешь их человеческими мерками. — Он укоризненно улыбнулся Ахкеймиону, и Эсменет тоже улыбнулась — Ты предполагаешь, что он обладает личностью и скрывает ее. Но все особенности их характера — краденые. Под ними лишь животный рудимент личности. Они — оболочки. Пародия на душу.

— И этого более чем достаточно, — поморщившись, ответил Ахкеймион.

Смысл был ясен: более чем достаточно, чтобы подменить нас.

— Более чем достаточно, — повторил Келлхус, хотя его интонация — печаль, сожаление, дурное предчувствие — заставила его слова звучать совсем по-иному.

Все еще не обсохнув, Эсменет села рядом с Келлхусом — так, чтобы он оказался между ней и Ахкеймионом. Внезапно она обнаружила, что находится в центре внимания, и это было головокружительное ощущение.

— Тот, кого подменили этим созданием, — проговорил Келлхус, — кто он?

Она постаралась не смотреть на него заискивающе.

— Один из рабов-солдат, — ответила она. — Джаврег… Он принадлежал румкару.

— Плаксе, — сказал Ахкеймион. Так чародеи называли лучника с хорой — того, кто «плакал» Слезами Бога.

Румкары, слышала Эсменет, славились как самые смертоносные стрелки в Трех Морях, Она кивнула.

— Из-за этого он и привлек к себе внимание Элеазара. Багряные Шпили поощряют связи между членами их элитных формирований. А любовник румкара донес на него своему начальству. Похоже, они испытывали его лицо булавками.

Эсменет взглянула на Келлхуса с чувством, которое хотела бы считать гордостью, но на самом деле оно больше походило на тоску.

— Эффективно, — кивнул он. — Но неразумно с точки зрения практической пользы.

Он не смотрел на Эсменет, но ласково пожал ее плечо и обошел оборотня по кругу. Пространство между ней и Ахкеймионом внезапно оказалось… обнажено.

— А как ты думаешь? — спросил Ахкеймион. — Мы могли бы схватить его при подготовке к убийству?

Эсменет было неуютно, но она обернулась к нему, уловив дрожь в его голосе. Мгновение она глядела в его округленные глаза, затем отвела взор.

Осторожность, поняла она, не избавляет от страха совершить непоправимую ошибку.

— Теперь они знают, что ты носишь Метку, — сказала Эсменет Келлхусу. — Они считают тебя уязвимым.

— Но какой риск… — проговорил Ахкеймион. — Багряные Шпили никого не проверяют более тщательно, чем своих румкаров. Хозяин твари должен это знать.

— Конечно, — ответил Келлхус — Это свидетельствует об отчаянии.

Непонятно почему она вспомнила тот день в Сумне, когда они с Ахкеймионом и Инрау спорили о смысле предложения, сделанного Майтанетом Багряным Шпилям. В тот день впервые мужчины слушали ее.

— Подумай, — сказала она, собрав всю уверенность, какую только могла найти. — У тебя великая душа, Келлхус. У тебя самый проницательный ум. Ты пришел предотвратить Второй Армагеддон. Разве ты не понимаешь, что они пойдут на все, лишь бы не позволить открыть тебе Гнозис? На все.

— Чигра-а-а-а-а, — выла тварь. — Пут хара ки зурот…

Ахкеймион глянул на Келлхуса, прежде чем с необычной смелостью повернуться к Эсменет.

— Я думаю, это верно, — сказал он, глядя на нее с откровенным восхищением, — Возможно, мы можем вздохнуть спокойно, а может быть, нет. В любом случае, мы должны оградить тебя от всех, насколько это в наших силах.

Покровительство во взгляде Ахкеймиона могло бы оскорбить ее, но одновременно в нем было и извинение, и душераздирающее признание.

Она не могла этого вынести.


Тьма и стук дождя.

Оборотень лежал неподвижно, хотя от запаха стражника, задувавшего лампы, его фаллос затвердел и резко встал. Острый запах страха.

Кандалы натирали, но тварь не чувствовала боли. Воздух холодил, но тварь не чувствовала холода.

Она понимала, что ее принесли в жертву, знала, что ее ожидают мучения, но безоговорочно верила, что Древний Отец не покинул ее.

Тварь долго говорила с пленными собратьями. Она знала, сколько народу будет ее стеречь, знала замысловатые пароли, которые понадобятся, чтобы увидеть ее. Тварь была обречена без надежды на спасение, но все же она будет спасена — эти два утверждения без противоречий уживались в том, что заменяло ей душу.

Есть только одна мера, одна Истина — теплая, влажная и кровавая. Одна мысль о ней заставляла твердеть член оборотня! Как он томился! Как горел!

Тварь погрузилась в сумеречное состояние, которое она называла мыслью, и мечтала о том, как овладеет своими врагами…

Когда нужное время истекло, она резко подняла голову и собрала лицо. Инстинктивно проверила на крепость узы и кандалы. Металл заскрежетал. Дерево затрещало.

Затем тварь завопила, хотя человеческое ухо не услышало бы этот вопль:

— Ютмирзур!

Резкий и пронзительный крик пролетел над армией спящих, свернувшись в клубок от холода и сырости, людей — туда, где братья-твари залегли в дождливой ночи, словно шакалы.

— Ют-йяга мирзур!

Два слова на агхурзойском, их священном языке: «Они верят».


От Гима Священное воинство двинулось сквозь предгорья Джарты. Никто не мог прочесть надписи на стеле, обозначавшей нход в Амотеу, но они каким-то образом поняли это. Растянутые колонны извивались среди туманных темных холмов, оружие и доспехи сверкали на солнце, голоса поднимались к небу в громкой песне. Воины шли дорогами Святого Амотеу, и хотя ландшафт с плоскими, как озера в долинах, лугами и вершинами гор над песчаными склонами выглядел непривычно, им все же казалось, что они вернулись домой. Они знали этот край куда лучше Ксераша. Знали названия его городов. Его народ. Его историю.

Эту землю они изучали с самого детства.

К полудню следующего дня конрийцы дошли до Анотритского храма в трех милях от Геротского тракта. Семеро из людей палатина Ганьятти утонули, поспешив погрузиться в священные воды. Каждый день они делали усилие и переступали или перескакивали еще один порог, еще один знак приближения конца великих трудов. Скоро они окажутся в Бешрале — в жилах тамошних жителях течет кровь Последнего Пророка. Затем будет река Хор. Затем…

Шайме казался невероятно близким. Шайме!

Как крик на горизонте. Шепот в их сердцах стал зовом.

Между тем в нескольких днях пути на восток находился сам падираджа Фанайял аб Каскамандри с несколькими сотнями койярцев и избранных грандов. Они были готовы уничтожить человека, которого народ называл Хуралл-аркреетом — имя, которое запрещено произносить в присутствии падираджи. Зная, что войско Атьеаури уменьшилось, Фанайял приказал Кинганьехои и его эумаранцам перерезать южную дорогу в предгорья. Он догадывался, что пылкий граф скорее обойдет Тигра с фланга, чем отступит по реке Хор у подножия подковообразных холмов с кианским названием Мадас, Гвозди. Тут он и приготовил засаду. Чтобы обеспечить верную победу, он призвал туда, к великому неудовольствию высшего ересиарха Сеоакти, всех кишаурим.

Молодой гаэнрийский граф, однако, не дрогнул и, хотя враги превосходили его числом в десять раз, встретил Кинганьехои и его грандов в яростном бою. Несмотря на мужество айнрити, ситуация была безнадежной. Красный Конь Гаэнри пал в сражении. Атьеаури воззвал к своим людям, пришпорил коня, чтобы прорваться к знамени, и пробился сквозь тучу язычников, разгоняя их криками и сокрушительными ударами. Но тут его монгилейский жеребец споткнулся, и юный копейщик, сын селеукарского гранда, ударил его в лицо.

Смерть вихрем спустилась с небес.

Фаним завопили от радости. Взревев от гнева и ужаса, сподвижники графа набросились на вражеских конников и вступили в отчаянную схватку за его тело. Они понесли огромные потери, но отбили своего погибшего командира — изрубленного, изуродованного, оскверненного.

Оставшиеся в живых таны и гаэнрийские рыцари бежали на запад, увозя тело командира. Они были сломлены так, как только могут быть сломлены мужчины. Через несколько часов их встретил большой отряд кишьятов под предводительством лорда Сотера, разогнавший преследователей. Гаэнрийцы рыдали, узнав, что помощь была так близко, но пришла так поздно. Выживших назвали Двадцаткой, ибо из нескольких сотен уцелело не больше двадцати.

На совете Великих и Меньших Имен известие о гибели Атьеаури повергло всех в ужас и печальные размышления. Ибо молодой граф был глазами Священного воинства, длиннейшим и смертоноснейшим из его копий. Его смерть казалась недобрым предзнаменованием. Поскольку верховный жрец Гилгаоала Кумор был мертв, Воин-Пророк сам провел церемонию. Он нарек покойного Сотрапезником войны и совершил весь ритуал Гилгаоала.

— Айнри Сейен пришел после Армагеддона, — вещал он скорбящим князьям, — когда раны мира нуждались в исцелении. Я пришел перед Вторым Армагеддоном, когда людям нужна боевая сила. Именно Гилгаоал ярче всех богов пылает во мне, как пылал он в Коифусе Атьеаури, сыне Асильды, дочери Эрьеата, короля Галеотского.

Потом оставшиеся в живых жрецы войны омыли его тело и облачили в одежды его народа. Их доставили недавно прибывшие соотечественники графа, дабы он был достойно погребен в подобающем одеянии. Тело положили на большой костер, сложенный из кедровых поленьев, и зажгли огонь. Костер пылал одиноким маяком под сводом небес.

Долго в ночи раздавался галеотский погребальный плач.

Священное воинство пересекло предгорья Джарты в мрачном настроении. Они были полны дурных предчувствий. Готьелк присоединился к ним в нескольких милях от Бешраля, и, хотя тидонцы ужаснулись известию о смерти Атьеаури, остальное Священное воинство воодушевилось. Здесь, на родине Последнего Пророка, Люди Бивня воссоединились. Их ждала самая последняя цель.

Тем утром они спустились с последнего холма Джарты и подошли к заброшенной нансурской вилле на краю Шайризорских равнин. Здесь Воин-Пророк объявил привал, хотя день еще далеко не угас. Предводители Священного воинства умоляли его продолжать движение — им не терпелось узреть наконец Святой Град.

Но он отказал им и остановился в укрепленных стенах.


Эсменет умоляла его не шевелиться.

Она обняла его крепкую грудь, затем, глядя в глаза, медленно опустилась на него, прижавшись бедрами. Он вздрогнул, и на какое-то мучительное мгновение Эсменет показалось, что ее тело сплавилось с ним в едином благословении. Он кончил, и она следом, крича и содрогаясь от его железной твердости и звенящего жара… Потом она прошептала ему на ухо:

— Благодарю тебя. Благодарю тебя.

Он так редко прикасался к ней.

Келлхус сидел на краю постели. Он тяжело дышал, но не задыхался. Эсменет знала это — он никогда не задыхался. Она смотрела, как он встает и нагишом идет по полированному полу к изящному умывальнику, врезанному в противоположную стену. Свет треножников придавал его телу оранжевый и красный оттенок. Пока Келлхус мылся, его тень накрыла украшенные фресками стены. Лежа на постели, Эсменет с восхищением разглядывала его тело, словно выточенное из слоновой кости, и наслаждалась воспоминанием о том, как он только что двигался между ее бедер.

Она натянула на себя одеяло, жадно оберегая все доставшееся ей тепло. Она разглядывала комнату и в ее очертаниях узнавала свой прежний дом. Империя. Много столетий назад какой-нибудь владыка совокуплялся с женщиной в этой самой спальне, не зная ни слова «фаним», ни слова «Консульт». Возможно, он слышал слово «кианцы», но для него оно было лишь названием какого-то племени из пустыни. Не только люди, но и целые столетия живут, не имея понятия об ужасных вещах.

Эсменет вспомнила о Серве. Привычная тревога вернулась.

Почему же радости ее нынешнего положения столь эфемерны? В прежней жизни Эсменет часто насмехалась над приходившими к ней священниками, а в самом дурном настроении даже осмеливалась указывать им на то, что считала ханжеством. Она спрашивала, чего же им не хватает в вере, если они ищут утешения у шлюх? «Силы», — отвечали одни, а другие плакали. Но чаще не отвечали ничего.

Как же они могут быть столь ничтожными, раз их сердца принадлежат Айнри Сейену?

— Многие совершают эту ошибку, — сказал Келлхус, остановившись у кровати.

Не раздумывая, она протянула руку и схватила его фаллос, принялась ласкать большим пальцем головку. Келлхус встал на колени на краю постели, и его огромная тень накрыла Эсменет. Его гриву окаймлял золотой свет.

Она смотрела на него сквозь слезы.

«Пожалуйста… возьми меня снова…»

— Они думают, что ничтожность и вера несовместимы, — продолжал он, — и так начинается их притворство. Как и все остальные, они считают, будто только они испытывают сомнения и имеют слабости… Среди веселых они одиноки и в своем одиночестве винят самих себя.

От ее прикосновений его член затвердел и увеличился, напрягся, как натянутый лук.

— Но у меня есть ты, — прошептала Эсменет. — Я лежу с тобой. Я ношу твое дитя.

Келлхус усмехнулся и ласково отвел ее руку. Наклонился, чтобы поцеловать ее ладонь.

— Я ответ, Эсми. Но не лекарство. Почему она плачет? Что с ней?

— Прошу тебя, — сказала она, снова сжимая его член, как будто это была ее последняя опора. Единственное, что она может получить от этого богоподобного человека. — Пожалуйста, возьми меня.

«Только это я могу дать…»

— Не только, — произнес он, укрывая Эсменет, и положил темную руку на ее живот. — Гораздо больше.

Взгляд его был долгим и печальным. Затем Келлхус оставил ее ради Ахкеймиона и секретов Гнозиса.

Она некоторое время лежала, слушая отзвуки таинственного шума, который издавали стены. Затем тьма сгустилась, жаровни погасли. Нагая Эсменет вытянулась на простынях и задремала. Ее душа бродила по кругу печалей. Смерть Ахкеймиона. Смерть Мимары.

Но ничто не умирало в ее душе. Особенно прошлое.

— Между защитами проходить легко, — жужжал голос, — если тот, кто поставил их, использует иную магию.

Она внезапно очнулась, хотя и не до конца, и увидела, что какой-то мужчина подходит к ее постели. Высокий, в черном плаще поверх легкой серебряной кольчуги. Эсменет с облегчением осознала, что он очень красив. Это как возмещение за…

У его тени были изогнутые крылья.

Эсменет скатилась с дальнего края кровати, прижалась к стене.

— Подумать только, — сказал он, — а я-то считал, что двенадцать талантов — перебор!

Эсменет попыталась крикнуть, но мужчина вдруг оказался рядом, прильнул к ней как любовник, зажал ее рот гладкой рукой.

Она ощутила, как он прижимается к ее ягодицам. Когда он лизнул ей ухо, тело Эсменет содрогнулось от предательского наслаждения.

— Как, — дышал он ей в самое ухо, — как за один и тот же персик можно брать разную цену? Неужто можно смыть побитый бочок? Или сок станет слаще?

Его свободная рука шарила по телу Эсменет. Она чувствовала возбуждение. Не из-за него, но так, словно ее желания можно лепить как глину.

— Или дело в таланте торговки? Казалось, жар лишил ее дыхания.

— Прошу тебя! — ахнула она. «Возьми меня…»

Щетина щекотала влажную от его слюны кожу у нее за ухом. Она понимала, что это иллюзия, но…

— Мои дети, — сказал он, — лишь подражают тому, что видят… Она заскулила, пока его рука зажимала ей рот. Пыталась закричать, хотя ноги обмякли от прикосновения его пальцев.

— А я, — прошептал он голосом, от которого по коже Эсменет пошли мурашки, — я беру.


Глава 12 СВЯТОЙ АМОТЕУ

Смерть в точном смысле слова нельзя определить, поскольку любое наше утверждение, пока мы живы, непременно привязано к жизни. Это означает, что смерть как категория ведет себя неотличимо от Бесконечности и Бога.

Айенсис. Третья аналитика рода человеческого

Нельзя признать истинным утверждение, не предполагая того, что все несовместимые с этим утверждением заявления ложны. Поскольку все люди предполагают, что их собственные утверждения истинны, то такое предположение становится в лучшем случае ироничным, а в худшем — возмутительным. С учетом бесконечности подобных притязаний, у кого достанет тщеславия считать свои зловещие утверждения истинными? Трагедия состоит в том, что мы не можем не делать заявлений. Поэтому мы должны говорить как боги, чтобы общаться как люди.

Хататиан. Проповеди

Ранняя весна, 4112 год Бивня, Амотеу

Нелюди называли его Инку-Холойнас. Небесный Ковчег.

После древней победы над инхороями Нильгикаш приказал осмотреть судно. Результаты осмотра описаны в «Исуфирьясе», великих анналах нелюдей. Ковчег был длиной в три тысячи локтей, и более двух тысяч погрузились носом в изуродованные недра. Пять сотен в ширину. Три сотни в высоту…

Полая гора из золотого металла с множеством помещений внутри. Материал ковчега невозможно было даже поцарапать, не то что разбить. Целый город заключался в нем, напоминающем тело какой-то уродливой рыбы. Руины, которые земля не смогла поглотить, а века не смогли сглодать.

И, как обнаружили Сесватха и Нау-Кайюти, он стал огромной позолоченной гробницей.

Они шли по заброшенным глубинам, наступали на гнилые щепки — досками из дерева гофер некогда укрепляли наклонные стены. Проход за проходом, один разверстый чертог за другим, некоторые громадные, как каньоны. И за каждым поворотом — кости. Некоторые уже превратились в мел. Они хрустели под ногами, рассыпаясь облачками пыли, — кости людей и нелюдей, останки древних воинов и пленников, брошенных здесь умирать от голода в полной темноте. Обгоревшие кости башрага, толстые, как посох пророка, и сращенные по три. Кости шранков, разбросанные, словно рыбьи скелеты, по разоренному лагерю. И кости неизвестных существ, каких они больше никогда не встречали: то маленькие, как серьги, то длинные, как мачта ялика. Они сверкали полированной бронзой и не ломались, несмотря на легендарную силу Нау-Кайюти.

Никогда прежде Сесватха не испытывал такого ужаса. Это ощущение было размытым, так что порой удавалось забывать о нем, но оно накатывало приливной волной, и тогда Сесватхе казалось: все, что ему дорого, не только не защищено от зла, но и полностью открыто для какой-то ужасающей противоположной истины. Разумом он понимал, почему это происходит, но его била дрожь. Они шли по безднам Мин-Уройкас, по тем местам, где инхорои в своей злобе подтачивали границу между нашим миром и Той стороной в течение тысяч лет. И теперь вой проклятых был близок… очень близок.

Четкие линии реальности здесь сдвигались. Путники слышали это: в отзвуке своих шагов — бормотание и вопли, в собственном кашле — многоголосый стон. Нечто нечеловеческое вклинивалось в их голоса. И они видели это, словно образы на краю поля зрения. Лица с множеством оскаленных зубов выныривали из мрака, появлялись рыдающие дети… Ахкеймион поминутно замечал, как Нау-Кайюти резко оборачивается и пытается схватить какой-то призрак, уверенный в его реальности.

Когда дорога немного выравнивалась, он просто брел за Нау-Кайюти и бездумно глазел на то, что выхватывал из тьмы слабый свет фонаря. Какая-то шелуха из обломков, висевшая сброшенной шкурой. Изгиб золотых стен, подобных утробе, повторял угол последнего падения Небесного Ковчега. Миниатюрные панели с письменами отпечатались почти на всех внутренних поверхностях, а их отражения, гротескно растянувшиеся по изогнутым стенам, были окружены неестественным черным ореолом.

Измученные, подавленные ужасом, дрожащие, они сделали остановку, надеясь забыться кратким чутким сном. Ахкеймион сел между двух валунов, свернулся и сразу задремал. Во сне он шел по собственным следам среди разверзнутой тьмы, по расплавленным коридорам. Шел и думал: на что он надеется? Как они отсюда выберутся? Даже если найдут то, что ищут…

Он чувствовал этот лабиринт, тянущийся сверху и снизу, эти жадные бездны. Сама преисподняя безмолвно ревела вокруг.

«Это здесь».

— Кости, — проговорил Нау-Кайюти. Его губы дрожали. — Они должны быть костями!

Ахкеймион вздрогнул от звука его голоса и посмотрел на жалкую тень принца. Нау-Кайюти съежился, как и его спутник, словно стоял голый на ледяном ветру.

— Говорят, — прошептал Ахкеймион, — что сам Ковчег — это кость. Что в нем когда-топульсировали жилы, а стены были обтянуты кожей.

— То есть Ковчег был живым?

Ахкеймион кивнул. Горло его пересохло от ужаса.

— Инхорои называли себя «детьми Ковчега». В самых древних нелюдских песнях они именуются «сиротами».

— Значит, эта штука… это место… породило их, как мать рождает дитя?

Сесватха усмехнулся.

— Или зачало, как зачинает отец… У нас нет слов для таких вещей. Боюсь, даже если бы мы могли распахнуть занавес тысячелетий, это место осталось бы вне пределов нашего понимания.

— Но я прекрасно понял, — ответил юный принц — Ты утверждаешь, что Голготтерат — мертвое чрево.

Ахкеймион уставился на него. Он старался перебороть страх, грозивший разбить его взгляд, как свинец разбивает стекло.

— Думаю, я это понял. — Нау-Кайюти уставился в окружающую их тьму. — Какая мерзость. Почему, Сесватха? Почему они развязали войну против нас?

— Чтобы запечатать мир. — Вот и все, что он сумел ответить. Запечатать.

Молодой человек вскочил, схватил его за плечи.

— Она жива! — прошипел он. В глазах его горели отчаяние и подозрение. — Ты же сказал мне… Ты обещал!

— Она жива, — солгал Ахкеймион. Он даже погладил юношу по щеке и улыбнулся.

«Я погубил нас обоих».

— Идем, — сказал сын верховного короля, выпрямившись во мраке, — Я боюсь снов, которые могут здесь присниться. — И бесстрастно двинулся во тьму.

Вдохнув воздух, больше походивший на лед, Сесватха побрел следом за ним — Нау-Кайюти, наследником Трайсе, величайшим светочем династии Анасуримборов.

Вслед за величайшим светочем в мире людей.


Келлхус вышел…

Из тепла кожи, из памяти колдовской песни… «Я шел, отец, я прошел весь мир».

Не обращая внимания на изысканную мебель, он сидел, скрестив ноги, на полу веранды, и ощущал, как душные испарения внутри комнат сталкиваются с холодным воздухом, льющимся из пустоты ночи. Незрячими глазами он смотрел в сад — тенистый, заброшенный, террасами спускавшийся вниз. Цветочные клумбы поросли чертовым когтем и крапивой. Вишневые деревья теснились рядом, последние их цветы потемнели от холодной росы. Из канав пахло уксусом — рабы сливали туда прокисшее вино. Откуда-то резко несло дикими кошками.

Он унесся далеко отсюда…

Сквозь каменную кладку и обожженный кирпич, над крутыми склонами, через Шайризорские равнины… «Я шел Кратчайшим Путем».

Он видел не потолок, а распределение сил. Не стены, а страхи, образы реальных и воображаемых врагов. Не виллу, а память о давно мертвой империи, след отжившей свой век расы. Куда бы он ни обернулся, он угадывал надолбы среди колонн, землю под обшарпанными полами…

Куда бы он ни глянул, повсюду он видел то, что было прежде.

«Скоро, отец. Скоро моя тень упадет на твой порог».

Его видения внезапно увлажнились от запаха жасмина и женской похоти. Он услышал шаги босых ног — ее босых ног — по мраморному полу. Колдовство было откровенным, почти смердящим, но Келлхус не обернулся. Он оставался совершенно неподвижным, даже когда ее тень упала ему на спину.

— Скажи мне, — произнесла она на древнем куниюрском, бегло и правильно, — что такое дуниане?

Келлхус повернул свои мысли назад и обуздал легион, бывший его душой. Подобное тянется к подобному — одно к процветанию, другое к гибели. Эсменет, охваченная кипящим светом. Эсменет окровавленная, лежащая у его ног. Слова извивались и разветвлялись, призывали Армагеддон и спасение. Из всех его битв с момента ухода из Ишуали это сражение требовало наибольшей… точности.

Консульт пришел.

— Мы — люди, — ответил он. — Такие же, как и все. Немного постояв над ним, она повернулась и скользнула по портику, словно в танце, совершенно нагая.

— Я, — сказала она, развалившись в черном бамбуковом кресле, — не верю тебе.

Краем глаза он видел, как она ощупала свои груди, потом прижала ладони к животу. Подняла колено и погрузила пальцы глубоко в свое лоно. Она заворковала от наслаждения, словно впервые пробовала какое-то особенное лакомство. Затем с улыбкой вынула два блестящих влажных пальца и поднесла их ко рту.

Она поглотила их.

— Твое семя, — прошептала она, — горькое… «Тварь хочет спровоцировать меня».

Келлхус повернулся к ней, погрузил ее в котел своего внимания. Неровный пульс. Короткое дыхание. Капельки пота, сливающиеся в струйки. Он ощущал, как зудит в ночи ее кожа, чувствовал привкус соли. Он видел, как вздымается ее грудь, как горит ее чрево. Но ее мысли… казалось, что все связи между лицом и душой разъяты и прикреплены к чему-то гладкому и чужому. К чему-то нелюдскому.

Он улыбнулся, как отец, который хочет преподать ласковый урок капризному сыну.

— Ты не можешь меня убить, — сказал он. — Я недостижим для тебя.

Она усмехнулась.

— Почему ты так думаешь? Ты не знаешь ничего ни обо мне, ни о моем народе.

Он не понял, почему она говорила таким тоном и с таким выражением лица, но намек на усмешку уловил безошибочно. Тварь презирала снисходительность.

Гордая тварь.

Она рассмеялась.

— Ты думаешь, байки Ахкеймиона могут тебя к чему-то приготовить? Сны Завета — лишь осколок того, что я испытал. Того, что я видел. Я был в тени He-бога. Я смотрел в пустоту и закрывал ваш мир кончиком своего пальца… Нет, ты ничего обо мне не знаешь.

Расширенные зрачки. Набухшие соски. Слабый румянец на лице и груди. Пальцы, теребящие завитки волос в паху. Келлхус подумал о шранках и об их безумной, похотливой жажде крови. О Сарцелле — его член твердел от одного предвкушения жестокости тогда, ночью у галеотского костра…

Как похоже.

Он понял, что они были образцом для собственных творений. Они вживляли в подмененных свою кровожадность, делали их жажду инструментом власти.

— Так что ты тогда? — спросил Келлхус — Что такое инхорои?

— Мы, — проворковала она, — раса любовников.

Ожидаемый ответ. В его голове мелькали бесчисленные воспоминания, намеки. Ахкеймион всегда говорил об этой мерзости… Он стер напряжение с лица, изображая глубокую печаль.

— Поэтому вы и прокляты.

Дрожащие ноздри. Небольшое ускорение пульса.

— Мы рождены для проклятия, — сказала она с обманчивым спокойствием. — Сама наша природа есть наше преступление. Посмотри на это роскошное тело. На высокую грудь. На храм ее естества. Я проникаю в женщину, потому что таков мой долг. — Во время разговора она ласкала свой лобок, крепче стискивала левую грудь. — И что взамен? — прошептала она, — За это я должна кипеть в озере пламени? Из-за ограниченности тела?

Келлхус не постигал всей глубины нечеловеческого разума твари, но он видел, что она подсчитывает обиды. Все души, иногда без необходимости, в качестве аргумента и оружия обвиняют других в непонимании. Каждый в центре мира помещает себя.

— Самоотречение — это выход, — сказал Келлхус — Границы вписаны в порядок вещей.

Она ответила ему взглядом, какого не могло быть у Эсменет, с отвращением отвергая его напыщенность. «Оно понимает, что я пытаюсь сделать».

— Но ты, — с убийственной иронией отозвалась она, — ты-то способен переписать мою судьбу, пророк? — Тварь расхохоталась.

— Для твоего племени нет прощения.

Она приподняла бедра навстречу влажным и трепещущим пальцам.

— Но е-е-есть…

— Значит, ты разрушишь мир?

Она содрогнулась в экстазе. Опустила зад и скрестила ноги, зажав пальцы между бедер.

— Чтобы спасти мою душу? Пока есть люди, мы преступники, а я проклята. Скажи, дунианин, по чьему следу ты идешь? Что сделаешь ты для спасения своей души?

След, сказала она… Скюльвенд.

«Надо было убить его».

Она усмехнулась в ответ на его молчание.

— Ты уже знаешь, правда? Я помню тебя, помню сладкую боль, когда я висела на твоем бронзовом крюке. Совокупление — это просто порядок вещей. Голод. Насыщение. Люди украшают себя золотом. Люди наряжаются. Люди танцуют свои танцы и ничего не различают… Но в конце концов все сводится к любви. — Она внезапно встала и пошла к нему. Ее руки блуждали по узорам от сиденья, что отпечатались на ее коже. — Любовь есть путь… А те мелкие демоны, которых вы называете богами, требуют иного? Велика ли награда за наше страдание? Нет, — Она остановилась перед ним, великолепная в игре света и тени. — Я спасу мою душу.

Она протянула руку и провела сияющим пальцем по его губам. Эсменет, жаждущая совокупления. Несмотря на своё происхождение и воспитание, Келлхус ощутил пробуждение древнего инстинкта…

«Что это за игра?»

Он схватил ее за запястье.

— Она не любит тебя, — сказала она, вырывая руку, — Не любит по-настоящему.

Эти слова раздражали. Но почему? Что это за тьма? Боль?

— Она поклоняется мне, — услышал свой ответ Келлхус, — и пока не поняла разницы между поклонением и любовью.

Сколько еще тайн видит эта тварь? Много ли ей известно?

— Великолепно, — сказала она. — То, чего ты достиг… Столько украдено!

Тварь говорила так, словно знать много — значит знать все. «Она пытается соблазнить меня, подстрекнуть к откровенному разговору».

— Мой отец пробыл там тридцать лет.

— Достаточно долго, чтобы для победы над ним понадобилось Священное воинство?

— Да.

Она улыбнулась, провела двумя пальцами по вспотевшей груди. Тело ее было юным, но глаза оставались древними.

— И снова, — самодовольно улыбнулась она, — я тебе не верю… Ты наследник своего отца, а не его убийца.

Воздух смердел колдовством.

Ее руки прикоснулись к нему, начали ласкать… Келлхус остановился в замешательстве. Он хотел схватить ее, войти в ее горячее нутро. Он покажет ей! Покажет!

Его одежда оказалась задрана — и его же собственной рукой! Холод ладоней твари встретил его жар.

— Скажи мне-е-е, — стонала она снова и снова, а Келлхус слышал: «Возьми-и-и меня».

Он легко поднял ее, бросил на диван. Он пронзит ее насквозь! Он будет трудиться над ней, пока она не взмолится о пощаде!

«Кто твой отец?» — неслышно шептал голос.

Ее руки продолжали ласкать его. Никогда он не испытывал такого блаженства. Он схватил ее колени, развел их, обнажил ее влажную красу. Мир ревел вокруг них.

— Скажи мне…

Ловкими пальцами она ввела его в скользкое пламя.

Что случилось? Как от трения потной кожи может вспыхнуть молния? Как стоны, льющиеся из женских уст, могут быть такими прекрасными?

«Кто такой Моэнгхус? — продолжал спрашивать голос— Каковы его намерения?»

Келлхус прорывался сквозь огненный занавес, прямо в ее крик.

— Чтобы явить, — услышал он свой стон, — Тысячекратную Мысль…

На мгновение мир замер. Он увидел нечто древнее, дряхлое и гнилое, глядящее из глаз его жены. Инхорои… «Колдовство!»

Защита была простая. Ее одной из первых показал ему Ахкеймион — древняя куниюрская Дара, достаточно действенная против так называемого начального колдовства. Слова царапали сгустившийся воздух. На миг ее кожа отразила блеск его глаз.

Тьма отступила, и тень ушла с души Келлхуса. Шатаясь, он отступил на пару шагов. Его член был твердым, влажным и холодным. Тварь засмеялась, когда он прикрылся. Голос ее был гортанным и с нелюдскими интонациями.

«Отвлеки ее».

— На краю мира, в Голготтерате, — выдохнул Келлхус, затаптывая угли своей безумной похоти, — Мангаэкка сидит вокруг твоей истинной плоти, раскачиваясь и бормоча бесконечные Напевы. Синтез — лишь узел. Ты — лишь отражение тени, отражение на воде по имени Эсменет. Да, у тебя есть проницательность, но нет глубины, чтобы противостоять мне.

Ахкеймион рассказывал об этих тварях. Их способности ограничены очарованием, влечением и одержимостью. Адепт говорил, что страшный крик, являющий их истинное обличье, на таком расстоянии превращается в шепот.

«Я должен переломить эту схватку в свою пользу!»

— Давай! — вскочила тварь и стала наступать на него, в то время как он пятился по веранде. — Убей меня! Ударь!

Маска поддельного ужаса. Снова Келлхус ослабил узы личности и раскрыл нутро души. Он опять настроился…

Прошлое имеет вес. Юношу поток событий несет по воле волн, как мусор, но старик — камень. Пословицы и притчи говорят о воздержанности и ограничениях старости, но более всего на пожилого человека действует скука. Она делает его невосприимчивым к давлению событий. Секрет твердости стариков — повторение, а не озарение. Как можно поколебать душу, видевшую все превращения мира?

— Не можешь, — хихикала тварь, — неужели? Посмотри на эту обольстительную оболочку… эти губы, эти глаза, эту промежность. Я есть то, что ты любишь…

Это создание многому выучилось у скюльвенда. Нелогичные выводы. Внезапные вопросы. Тварь действовала, подчиняясь капризу, как Найюр…

Келлхус все понял.

— В конце концов, — сказала она, — какой же мужчина убьет свою жену?

Он обнажил меч Эншойю, вонзил его между белыми плитками пола.

— Дунианин, — ответил он.

Тварь остановилась прямо перед мечом. Так близко, что острие клинка оказалось между пальцев ее правой ноги. Она посмотрела на него с древней яростью.

— Я Ауранг. Тиран! Сын пустоты, которую вы зовете Небом… Я инхорой, насильник тысяч! Я тот, кто обрушит этот мир. Ну, бей, Анасуримбор!

Эта душа змеилась в веках мира, бросала одного любовника за другим, ликовала от вида вырождения, изливала семя на бесчисленных мертвецов. Нелюди Ишриола. Норсирайцы Трайсе и Сауглиша. Вечная война, отвращающая вечное проклятие…

Раса с сотнями имен, подчинявшаяся капризам своих чресл. Они отказались от любого сочувствия и жалости, чтобы сильнее насладиться неумолкавшим хором своих похотливых желаний. Вечно скитались по миру, желая сделать его своим стонущим от вожделения гаремом.

Это форма жизни столь древняя, что только он, Анасуримбор Келлхус, стал для нее неожиданностью. Дунианин был для нее в новинку.

Кто же эти люди — Анасуримборы, — насмехавшиеся даже над тенью Голготтерата? Способные видеть сквозь кожу? Имеющие силы, чтобы разрушить древнюю веру? Поработившие Священное воинство своими словами и взглядами?

Кто носит имя их древнего врага?

И Келлхус понял, что есть только один вопрос: кто такие дуниане?

«Они боятся нас, отец».

— Бей! — крикнула Эсменет, закинув руки назад и подавшись грудью вперед.

И он ударил — но ладонью. Эсменет опрокинулась, покатилась по плиткам.

— He-бог, — сказал он, наступая, — говорит со мной в моих снах.

— Я, — ответила Эсменет, выплевывая кровь и поднимаясь с пола, — не верю тебе.

Келлхус схватил ее за черные кудри и рывком поднял на ноги. Он прошипел ей на ухо:

— Он говорит, что ты подвел его на равнине Менгедда!

— Ложь! Ложь!

— Он идет, Ауранг. Он идет за этим миром… За тобой!

— Ударь меня еще, — прошептала тварь. — Пожалуйста… Он швырнул ее на пол. Она извивалась у его ног и выпячивала промежность так, словно грозила пальцем.

— Трахни меня, — шептала она. — Трахни меня!

Но обольстительное очарование исчезло, отраженное защитой. Келлхус оставался непоколебим.

— Твои тайны раскрыты, — провозгласил он. — Твои агенты рассеяны, твои замыслы опрокинуты… ты побежден, Ауранг!

Пауза. Круговерть вероятностей.

— Ты лишь помеха… — говорил Келлхус.

Эсменет сама сказала ему: они сделают все, чтобы не дать тебе Гнозис.

Ее глаза полыхнули белым, и на мгновение она показалась хитрым нильнамешским демоном. Странный неестественный смех сочился сквозь заросший сад, извивался, как змея.

— Ахкеймион, — прошептал Келлхус.

— Он уже мертв, — ухмыльнулась тварь.

Она поболтала головой, как кукла, затем осела на холодный пол.


Глухой каменный звук был почти заглушён разноголосым хором в саду, за окнами с железными решетками.

Мраморная плита переползла через порог развалин, в нансурские времена бывших родовой усыпальницей. Словно по собственной воле, она встала на ребро, затем отодвинулась в сторону, и в ней открылась черная щель, куда с трудом вошел бы тидонский щит. Оттуда появилась нога, один за другим с хрустом выпрямились пальцы. Вытянулось колено, потом бедро. Возникла вторая нога, затем рука, и все три конечности выгнулись вокруг щели, как лапки изуродованного паука.

Затем медленно, неспешно поднялась вся женская фигура, словно рисунок сошел со страниц книги.

Фанашила.

Она танцующим шагом скользнула по бледному полу и столкнулась с близорукой Опсарой, которая возвращалась в детскую из уборной. Сломала ей шею, затем остановилась и перевела дух, чтобы утихло возбуждение. Пошла дальше и в тени превратилась в Эсменет. Она прижалась щекой к двери в его комнату — двери из красного дерева, окованной бронзой. Но ничего не услышала, кроме глубокого дыхания жертвы. В воздухе смешивались остаточные миазмы: запах чеснока из кухни, гнилых зубов, вонь от подмышек и задов…

Сажа, мирра и сандал.

Тварь достала из кармана льняной сорочки хору на кожаном шнурке и умело повесила ее на шею. Она толкнула дверь, сильно нажав на ручку, чтобы не заскрипели несмазанные петли. Тварь надеялась застать его спящим, но защита, конечно, пробудит его.

Тварь застыла в темном дверном проеме, ее фальшивое лицо распухло от слез. Лунный свет лежал у ее ног продолговатыми бледными пятнами. Ахкеймион сидел на кровати, встревоженный и бледный. Он всматривался в темноту, но оборотень хорошо видел его: ошеломленный взгляд, нахмуренный лоб, борода с проседью.

От него просто смердело ужасом.

— Эсми? — прошептал он. — Эсми? Это ты? Ссутулившись, она выпростала руки и плечи из сорочки так, чтобы одежда сползла до пояса. И услышала, как Ахкеймион ахнул, увидев ее грудь.

— Эсми! Что ты делаешь?

— Ты нужен мне, Акка…

— У тебя на шее хора… я думал, их запретили носить…

— Келлхус попросил меня надеть ее.

— Пожалуйста… сними ее.

Подняв руки, она развязала шнурок, и хора со звоном упала на пол. Оборотень вступил в бледный резной квадрат света, обрисовавший контуры подмененного тела. Тварь знала, что оно прекрасно.

— Акка, — прошептала она. — Люби меня, Акка…

— Нет… Это неправильно! Он узнает, Эсми. Он узнает!

— Он уже знает, — сказала она, приближаясь к изголовью постели.

Она чувствовала запах его бьющегося сердца, обещание горячей крови. Какой же в нем страх!

— Прошу тебя, — прошептала она, скользя грудью по его коленям и бедрам.

Его лицо так близко светилось над ней в темноте.

Удар был верен. Клинок прошел сквозь шелковые простыни, пробил грудину, сердце и позвоночник. Но даже и тогда тварь сумела дотянуться до его глотки. И когда тьма, кружась, обрушилась на нее, она увидела сквозь обманчивый туман капитана Хеорсу, содрогавшегося в предсмертных конвульсиях. Дунианин перехитрил их.

«Ловушка внутри ловушки, — отстраненно подумала тварь, называвшая себя Эсменет. — Как прекрасно…»

Так сказала она себе в глубине того, что считалось ее смертной душой.


«Ахкеймион…»

Лампа упала на грязный пол, покатилась по грудам костей. Сесватху кто-то схватил и швырнул во тьму. Он ударился затылком обо что-то твердое. Мир померк, а потом он увидел безумное лицо своего ученика.

— Где она? — кричал Нау-Кайюти. — Где?

А он думал только о том, что его голос колоколом звучит в нечеловеческих безднах, разносится и проникает повсюду, обрекая их на гибель. Ведь вокруг — лабиринты Голготтерата. Голготтерат!

«Ахкеймион! Это Ксин…»

— Ты солгал!

— Нет! — крикнул Ахкеймион, закрывая руками глаза от света, — Послушай! Послушай же!

Но перед ним стоял Пройас с измученным и до тупизны растерянным лицом.

— Прости, старый наставник, — сказал принц, — но Ксин просил… Он зовет тебя.

Плохо понимая, что делает, Ахкеймион отбросил покрывало и спрыгнул с кровати. На мгновение он утратил равновесие — в отличие от Инку-Холойнас холщовые стены шатра принца были натянуты под прямым углом к земле. Пройас поддержал его, и они обменялись мрачными взглядами. Маршал Аттремпа долго защищал ту черту, где сомнения одного сражались с уверенностью другого. Возможность остаться без него внушала ужас. Но это правильно, это испытание.

Ахкеймион понял, что они всегда были очень близки, но смотрели в разные стороны. Неожиданно он схватил руку молодого человека. Не слишком горячая, она казалась невероятно живой.

— Я не хотел разочаровывать тебя, — прошептал Пройас. Ахкеймион сглотнул комок в горле.

Только когда что-то в жизни рушится, его значение становится ясным.

Келлхус обнимал Эсменет, бившуюся на постели.

— Я же люблю тебя! — кричала она. — Люблю!

Крики в коридорах еще не стихли. Келлхус знал, что Сотня Столпов сейчас прочесывает все вокруг, выискивая инхоройского агента. Но они ничего не найдут. За исключением смерти капитана Хеорсы, все вышло так, как он ожидал. Ауранг хотел лишить его Гнозиса, но не жизни. Ничего не зная о дунианах, Консульт попал в парадоксальную ловушку: чем сильнее они хотели убить Келлхуса, тем больше им надо было изучить его. И найти его отца.

Потому их целью являлся Ахкеймион, а не Келлхус.

Келлхус не мог решить, помнит ли Эсменет о своей одержимости. Как только ее глаза открылись, он понял: не только помнит, но чувствует себя так, словно сама произносила все сказанные тварью слова. Множество тяжких слов.

— Я же люблю тебя! — плакала она.

— Да, — отвечал он голосом более глубоким и объемным, чем она могла услышать.

Дрожащие губы. Глаза, где вспыхивает то ужас, то раскаяние. Неровное дыхание.

— Но ты сказал!.. Ты сам сказал!..

— Только то, — солгал он, — что им нужно было услышать. Ничего более.

— Ты должен верить мне!

— Я верю, Эсми… Я правда верю тебе.

Она схватилась за голову, ногтями расцарапала себе щеки.

— Вечная шлюха! Почему я должна оставаться шлюхой? Он смотрел внутрь нее, сквозь ее обезумевшее сердце, и видел побои, оскорбления и предательства. Он проникал глубже, в мир смрадной похоти, выкованной молотом привычки, подкрепленной преданиями, измеренной древним наследием чувства и веры. Ее естество было ее проклятием, хотя и делало ее тем, что она есть. Аморальность и благословение — обещание их живет между ног у каждой женщины. Сильные сыновья и судорожный спазм. Если то, что мужчины зовут истиной, находится в плену их желаний, как же им не делать рабынь из женщин? Их прячут, словно клад. Наслаждаются ими как фруктами. Выбрасывают как шелуху.

Не потому ли он использовал Эсменет? Из-за того, что ее лоно обещало ему сыновей. Дунианских сыновей.

Ее глаза блестели в темноте, как серебряные ложки. Она едва сдерживала слезы. Он смотрел в них и видел то, что никогда не сможет исцелить…

— Обними меня, — прошептала она. — Пожалуйста, обними.

Как и многие другие, она расплачивалась за него. И это только начало…


Ахкеймиона всегда удивляло то, что в момент события он почти ничего не чувствует. Только потом, и эти чувства никогда не казались… уместными.

Когда педериск (так называли адептов Завета, занятых поиском Немногих среди детей Нрона) пришел в их хижину в Атьерсе, намереваясь забрать Ахкеймиона, мальчика «с большими способностями», отец сначала отказал ему. Не из любви к сыну, как потом понял Ахкеймион, но по причинам куда более прагматичным и принципиальным. Ахкеймион показал себя весьма способным к морской науке — его не требовалось так часто наказывать, как остальных детей. И, что еще важнее, Ахкеймион точно был его сыном в отличие от других.

Педериск, худощавый человек с лицом жестким и обветренным, как у моряка, не удивился и не был впечатлен пьяным упрямством отца мальчика. Ахкеймион запомнил навсегда, как его аромат — розовая вода и жасмин — наполнил их вонючую комнату. Отец рассвирепел, и охранники адепта со скучающим видом принялись избивать его. Мать завопила, братья и сестры заверещали. Но на самого Ахкеймиона снизошел странный холод, несокрушимый эгоизм, которым порой отличаются дети и безумцы.

Он злорадствовал.

До того момента Ахкеймион не верил, что отца так легко победить. Для детей строгие родители — это фундамент, они ближе к богам, чем к людям. Как судьи, они стоят за пределами любого осуждения. Унижение отца сделало первый воистину печальный день его жизни днем триумфа. Когда ты видишь, как сломлен тот, кто сам тебя ломал… Может ли это не изменить все твои представления о мире?

— Проклятье! — кричал отец. — Преисподняя пришла за тобой, парень! Преисподняя!

Только потом, трясясь в повозке адепта вдоль берега Моря, Ахкеймион ощутил боль утраты и заплакал, охваченный раскаянием. Поздно. Слишком поздно.

— Я вижу это, Акка… — Голос Ксинема превратился в хрип. — Вижу, куда я иду. Я вижу это сейчас.

— И что же ты видишь? — Он хотел подбодрить друга. Что еще сделаешь для смертельно больного?

— Ничто.

— Глупости. Я сейчас все тебе опишу. Многоглазые Стены. Первый храм. Священные высоты. Я буду твоими глазами, Ксин. Ты увидишь Шайме моими глазами.

Глазами колдуна.

Рабы Пройаса поставили ширмы, чтобы устроить подобие отдельной комнаты для больного маршала Аттремпа. На створках ширм были вышиты играющие фазаны. Их раздвоенные хвосты вплетались в ветки деревьев, на которых они сидели. Помещение освещалось парой фонарей, по настоянию жреца-лекаря обернутых синей тканью. Возможно, Аккеагри цвета выбирал тщательнее, чем своих жертв… В результате получилось что-то неестественное, среднее между костром и лунным светом. Все в комнате — провисшие холщовые потолки, устланный камышом пол, покрывало на постели маршала — приобрело тошнотворный болезненный оттенок.

Ахкеймион опустился на колени у ложа. Он заботливо промокнул лоб друга влажной тряпицей, а потом стер влагу, накопившуюся в глазницах больного. Он сделал это не столько для Ксинема, сколько потому, что она раздражающе блестела во мраке — словно жидкие глаза.

Его снова охватило желание убежать. Самые жуткие и кровожадные из нечестивых духов — те, что служат страшному богу болезни. По словам жреца-лекаря, Ксинемом овладел Пулма, один из самых ужасных демонов Аккеагри.

Легочная лихорадка.

Маршал метался и дрожал. Он изгибался на простынях, как лук, натянутый незримым лучником. Он издавал звуки, которые можно описать фразой — звуки, недостойные мужчины. Ахкеймион обхватил ладонями его заросшие бородой щеки и говорил ему что-то, чего потом не мог вспомнить. Затем Ксинем внезапно обмяк и зарылся в простыни.

Ахкеймион вытер пот с лица.

— Тихо, —шептал он между хриплыми вздохами друга. —Тсс…

— Как же, — просипел маршал, — изменились правила…

— О чем ты?

— Игра… наша…. бенджука.

Ахкеймион по-прежнему не понимал, о чем речь, но сообразил, что говорить ничего не надо. Переспрашивать больного было бы слишком жестоко.

— Помнишь, как все было? — спросил Ксинем. — Как ты ждал в темноте, пока я советовался с Великими?

— Да… помню.

— А теперь жду я.

Снова Ахкеймион не нашел, что сказать. Словно слова кончились, осталась одна беспомощность и искаженные образы. Даже мысли ощетинились.

— У тебя когда-нибудь получалось? — вдруг спросил маршал.

— Получалось что?

— Выиграть.

— В бенджуку? — Ахкеймион заморгал, натянуто улыбнулся — Против тебя, Ксин, ни разу. Но когда-нибудь…

— Вряд ли.

— Но почему? — Он застыл, боясь услышать ответ.

— Потому что ты слишком стараешься выиграть, — сказал Ксинем. — А когда игра не складывается… — Он закашлялся, разрывая истерзанные легкие.

Ахкеймион нетерпеливо повторил:

— Когда игра не складывается… — Он уже не шутил. «Эгоистичный дурак!»

— Я ничего не вижу, — задыхаясь, проговорил маршал, — Сейен сладчайший! Я ничего не…

Ксинем издал крик и захлебнулся сгустками крови, широко разевая рот. Он метался по постели. Комнату наполнил пряный сладковатый запах внутренностей.

Затем он обмяк. Несколько мгновений Ахкеймион молча смотрел на него. Лишенный глаз, Ксинем видел столько… скрытого.

— Ксин!

Маршал беззвучно разевал рот. У Ахкеймиона в голове промелькнуло безумное воспоминание о рыбе на разделочном столе отца… Рты выпотрошенных рыб открывались и закрывались, как молочай качается на ветру.

— Оставь меня… — выдыхал Ксинем. — Уйди…

— Не время для гордыни, дурачок!

— Не-е-ет, — прошептал маршал Аттремпа. — Это… это только…

И тут все кончилось. Его лицо, мгновение назад бывшее мертвенно-бледным, внезапно пошло пятнами и так же быстро, как тряпка впитывает воду, окрасилось сизым. Прохладный воздух просачивался сквозь холщовые полотна, а тело лежало абсолютно неподвижно. Вши выползли из волос на лоб, поползли по восковому лицу. Ахкеймион смахнул их с тупой брезгливостью человека, отрицающего смерть, действующего ей наперекор.

Он стиснул руку друга, поцеловал его пальцы.

— Утром мы с Пройасом отнесем тебя к реке, — прошептал он. — Вымоем тебя…

Воющая тишина.

Ахкеймиону казалось, что сердце его останавливается в нерешительности, как мальчик, не уверенный, на самом ли деле отец с ним согласился. Губы его сжались, в груди медленно разверзлась пустота — сначала тянущая, а потом засасывающая, требующая воздуха.

С постыдной неохотой он смотрел в темноте на Крийятеса Ксинема — человека, который был ему вместо старшего брата. На мертвое лицо своего единственного друга.

Первая вошь добралась до него, Ахкеймион почувствовал это. Озарение коснулось его, как щекотка.

Он вздохнул, набрал в грудь смрадного воздуха. И его вопль полетел над равниной, чтобы затихнуть недалеко от Шайме.

Он думал, склоняясь над доской и потирая замерзшие руки. Ксинем поддразнивал его, мерзко хихикая.

— Ты всегда такой строгий, когда играешь в бенджуку!

— Это никудышная игра.

— Ты так говоришь, потому что слишком стараешься.

— Нет. Потому что проигрываю.

Он раздраженно передвинул камень, заменявший одну из его серебряных фигурок — украденную рабом, как утверждал Ксинем. Еще один повод для досады. Хотя ценность фигурок определялась только тем, как их использовали, камень каким-то образом ломал его игру, придавая всему оттенок ничтожества.

«Почему камень достался именно мне?»

Ахкеймион в ту ночь не уснул.

Пришел воин из Сотни Столпов и вызвал его вместе с Пройасом на виллу в центре лагеря. Похоже, произошло покушение на жизнь Келлхуса. Ахкеймион сразу отказался. Он набросился на Пройаса, согласившегося пойти, с такими резкими и кощунственными словами, что ожидавший стражник выхватил меч. Ахкеймион выскочил из палатки, прежде чем Пройас успел ответить.

Он бродил по темному лагерю Священного воинства и думал о том, как болят его ноги, и о том, что Небесный Гвоздь всегда неподвижен, и о том, что Люди Бивня спят сейчас в кианских шатрах, а все различия между ними сметены, как мусор, на долгом пути к спасению. Он думал обо всем, кроме того, что еще глубже вогнало бы в его душу клин безумия.

Когда на востоке над незримым Шайме забрезжил рассвет, он вернулся на укрепленную виллу. Взобрался по склону, вошел в ворота, и стража его не окликнула. Ахкеймион брел по заросшему саду, не обращая внимания на рвущие одежду сучки и шипы, на жгучую крапиву. Он остановился у веранды, примыкавшей к главным покоям, где его жена совокуплялась с человеком, которому он поклонялся.

Ахкеймион ждал Воина-Пророка.

С высохшего кедрового пня вспорхнула ласточка. Оранжевые бутоны бурачника дрожали от ветра на волосатых стеблях. Он задремал. И снова увидел Голготтерат.

— Акка? — ниоткуда прозвучал благословенный голос — У тебя ужасный вид.

Ахкеймион внезапно проснулся с мыслью: «Где она? Она нужна мне!»

— Она спит, — сказал Келлхус — Этой ночью ей сильно досталось… как и тебе.

Над ним стоял Воин-Пророк. Его светлые волосы и белое одеяние светились на утреннем солнце. Ахкеймион заморгал. Несмотря на бороду, сходство Келлхуса с Нау-Кайюти, его древним родичем, было потрясающим.

Почему-то вся ярость и решимость Ахкеймиона исчезли, как у ребенка при виде родителя.

— Почему? — прохрипел он.

Вначале Ахкеймион боялся, что Келлхус не поймет и подумает, будто он спрашивает об Эсменет, о его чудовищном решении использовать ее в качестве орудия для поиска Консульта.

— Смерть не придает смысла нашей жизни, Акка. То, как умер Ксинем…

— Нет! — вскричал Ахкеймион, вскочив на ноги. — Почему ты не исцелил его?

Поначалу Келлхус как будто испугался, но это впечатление быстро исчезло. В его глазах засветилось сочувствие, в улыбке, печальной и слабой, — понимание.

Уши Ахкеймиона наполнил такой гул, что он не услышал ответа Келлхуса, но понял, что все слова — ложь. Он буквально пошатнулся от внезапной силы этого откровения и был подхвачен могучими руками Келлхуса. Пророк схватил его за плечи, напряженно всматриваясь в глаза. Но почти эротическая близость обожания, окрашивавшая их общение, теперь исчезла. Прекрасное любимое лицо стало пустым, холодным и бессердечным.

«Как же так?»

Необъяснимым образом Ахкеймион понял, что действительно проснулся — возможно, впервые. Он больше не будет слабым ребенком под взором этого человека.

Ахкеймион отступил от него. Не испуганно, нет. Просто… безразлично.

— Что ты такое? Келлхус не дрогнул.

— Ты отодвигаешься от меня, Акка. Почему?

— Ты не пророк! Что ты такое?

Взгляд Воина-Пророка изменился так неуловимо, что человек, стоявший в двух-трех шагах от него, ничего бы не заметил. Но Ахкеймиону хватило этого, чтобы в ужасе отшатнуться. Лицо Келлхуса вмиг стало мертвым — абсолютно мертвым.

Затем ледяной, как сама зима, голос изрек: Я есть Истина.

— Истина? — Ахкеймион пытался взять себя в руки, но поток ужаса лился через него, разворачиваясь, как выпущенные наружу внутренности. Он пытался перевести дыхание, увидеть что-то за пламенеющим небом, услышать что-то сквозь гул мира. — Ис…

Железная рука сомкнулась у него на горле. Голова Ахкеймиона запрокинулась, лицо повернулось к солнцу, как у поднятой вверх тряпичной куклы.

— Смотри, — сказал мертвый голос. Без напряжения. Без тени жестокости в голосе. Пустой.

Солнце вонзало лучи в глаза Ахкеймиона, ослепляя даже сквозь веки.

— Смотри. — Келлхус говорил ровно и лишь пальцем поглаживал гортань жертвы так, что в горле Ахкеймиона заклокотала желчь.

— Не… могу…

Внезапно его бросили на землю. Поднимаясь на четвереньки, Ахкеймион начал шептать заклинание. Он знал свои возможности. Он еще способен уничтожить его.

Но голос не слушался.

— Значит ли это, что солнце пусто?

Ахкеймион замер, поднял лицо от травы и сухой земли, зажмурился и поглядел на нависшую над ним фигуру.

— Ты считаешь, — голос гремел, почти невыносимый для слуха, — что Бог не может быть таким отстраненным?

Ахкеймион опустил голову в колючую траву. Все кружилось, падало…

— Или я лгу, когда, будучи сонмом душ, выбираю ту душу, что способна привлечь наибольшее количество сердец?

Слезы сами ответили за него: «Не бей меня… пожалуйста, папочка, не надо, не бей…»

— А если мои цели уходят за пределы твоих, то это предательство? Если они поглощают твои?

Ахкеймион поднял трясущиеся руки к ушам. «Я буду хорошо себя вести! Честное слово!» Он упал на бок, рыдая на жесткой земле. Дорога такая долгая. Так много боли. Голод… Инрау… Ксинем мертв… Мертв.

«Из-за меня! Господи…»

Воин-Пророк сидел рядом, пока он плакал, и ласково держал его за руку. Воздетое к солнцу лицо с закрытыми глазами было бесстрастным.

— Завтра, — сказал Келлхус, — мы выступаем на Шайме.


Глава 13 ШАЙМЕ

Во время странствий меня пугает не то, что сколько людей имеют обычаи и убеждения, столь отличные от моих собственных. Меня пугает то, что они считают эти обычаи столь же естественными и очевидными, как я — свои.

Сератантас III. Сумнийские размышления

Возвращение в то место, которого ты никогда не видел. Именно так бывает, когда мы понимаем нечто, но не можем высказать.

Протатис. Тысяча небес

Весна, 4112 год Бивня, Атьерс

Взволнованные крики заставили Наутцеру выйти на открытую колоннаду, примыкавшую к Библиотеке Основ высоко над западными стенами Атьерса. В погожие и солнечные дни там часто собирались студенты. Несколько молодых посвященных вместе с Мармианом, вольнослушателем из миссии в Освенте, стояли там, указывая пальцами в сторону темного пролива. Наутцера отодвинул их в сторону, перегнулся через каменную балюстраду. Его глаза устали, но он все же разглядел причину волнения: пятнадцать желтых галер вставали на якорь в узком проливе, покачиваясь на небесно-лазурных волнах менее чем в миле от крутых стен Атьерса. Матросы карабкались по вантам и спускали паруса с изображением длинного золотого Бивня стоящего вертикально.

Атьерс наполнился суетой. Посвященные и офицеры выкрикивали команды. Солдаты гарнизона маршировали по узким коридорам к широким стенам и на башни. Наутцера и остальные члены Кворума собрались на высоком бастионе Коморант, откуда был хорошо виден флот непрошеных гостей. Выглядели они смехотворно: семь старцев — двое в ночных сорочках, один в запятнанном чернилами фартуке писца, а остальные, как Наутцера, в полном церемониальном облачении — размахивали дряхлыми руками и переругивались. Большинство склонялись к самому очевидному предположению: корабли собираются установить блокаду, чтобы не дать им отплыть в Шайме. Но чей это флот? Судя по цветам и эмблемам, это Тысяча Храмов… Неужели шрайские наглецы считают, что могут справиться с Гнозисом?

Симас предложил немедленно напасть.

— Как мы знаем, — кричал он, — Второй Армагеддон уже начался! Кому бы ни принадлежали эти галеры, их явно направляет Консульт! Мы всегда знали, что они попытаются сразу же уничтожить нас! А теперь, когда явился этот Воин-Пророк… Подумайте, братья мои! Как должен поступить Консульт? Они пойдут на любой риск, лишь бы не дать нам присоединиться к Священному воинству. Мы должны нанести удар!

Но Наутцера не судил столь поспешно.

— Действовать, ничего толком не зная, — прохрипел он, — это безумие, будь то война или нет!

Однако со спором покончило известие, что к гавани приближается баркас. Симаса заставили замолчать, как он ни упрямился. Кворум согласился, что следует хотя бы поговорить с пришельцами. Рабы быстро подали носилки для членов Кворума, и вскоре Наутцера смотрел на таинственные корабли сквозь тонкие занавески паланкина. Рабы почти бегом бежали по крутой дороге, ведущей от главных врат Атьерса к пристани в небольшой гавани около крепости.

Окруженные взволнованной толпой стражей и адептов, члены Кворума сошлись на древних камнях одного свободного от кораблей мола. Баркас подошел достаточно близко, чтобы они зашептались от изумления, но никто не понимал, что творится. Все голоса стихли, когда портовые рабочие поймали концы, брошенные с приближающегося баркаса. Гребцы подняли весла, судно закрепили у причала. Наутцера и адепты стояли неподвижно, потрясенные. Полнейшая тишина воцарилась среди леса мачт. Нронские моряки, облепившие реи соседних кораблей, пялились вниз в изумлении — не только на своих хозяев-чародеев, но и на тех, кто поднимался на пристань с баркаса.

Весь Кворум — семеро нахмуренных стариков — замер и взирал на гостей, теснившихся на краю каменного причала. Шрайские рыцари в сверкавших на солнце посеребренных шлемах и кольчугах молча выстроились в линию, прикрывая тех, кто был позади них. Хоры мрачно бормотали под белыми шелковыми сюрко. Наутцера едва мог разглядеть лица людей за спинами рыцарей — по большей части чисто выбритые. Затем, раздвинув рыцарей, навстречу потрясенному Кворуму вышел величественный чернобородый человек. Выше всех, за исключением Наутцеры, он был одет в царственные белые одежды, у горла и по рукавам расшитые золотыми бивнями размером с фалангу пальца. Мужчина средних лет с удивительно юными глазами. На его груди тоже висела хора.

— Великий шрайя, — ровно сказал Наутцера. Майтанет прибыл сюда?

С лучистой теплой улыбкой на устах мужчина рассматривал членов Кворума, переводил взор на темные бастионы Атьерса… Шагнул вперед. А затем внезапно — движение было слишком быстрым, чтобы осознать его, — схватил Симаса за основание черепа.

Воздух задрожал от колдовского шепота. В глазах вспыхнуло пламя Гнозиса. Замерцали Стражи. Почти разом члены Кворума заняли оборонительную позицию. Пыль и щебень поползли по пристани.

Симас обмяк, как котенок, его белая голова запрокинулась. Шрайя душил его.

— Отпусти его! — крикнул Ятискерес, отступая назад вместе с остальными.

Майтанет заговорил так, словно учил их убивать кроликов.

— Если сдавить вот здесь, — сказал он и встряхнул старика, будто хотел подчеркнуть свои слова, — эти твари совершенно теряют силу.

— Отпусти…

— Отпусти его!

— Что это за безумие? — воскликнул Наутцера.

Только он один не поставил защиту и не пятился вместе с остальными по причалу. Он встал между шрайей и своими собратьями, словно прикрывал их.

— А если ты подождешь, — продолжал Майтанет, глядя прямо на Наутцеру, — если ты подождешь, то раскроется его истинное лицо.

Старый колдун задыхался. Но в его движениях было что-то странное. Что-то не старческое. Что-то не…

— Он же убьет его!

— Молчать! — рявкнул Наутцера.

— Мы узнали об этом, допрашивая остальных тварей, — сказал Майтанет, и раскаты его голоса заставили всех умолкнуть. — Это случайность, аномалия, которую, по счастью, ее создатели не сумели устранить.

Что «это»?

— О чем ты говоришь? — воскликнул Наутцера.

Тварь, называвшая себя Симасом, затрясла слабыми конечностями и завыла на сотню безумных голосов. Майтанет расставил ноги, покачиваясь, как рыбак, когда он держит дергающуюся акулу. Наутцера попятился и поднял руки в оберегающем знаке. С жалким ужасом он смотрел, как знакомое лицо раскрылось и выпустило вверх кривые щупальца.

— Шпион-оборотень, к тому же умеющий колдовать, — скривившись от напряжения, сказал шрайя Тысячи Храмов. — Оборотень, имеющий душу.

И великий старый чародей понял то, что знал всегда.


Весна, 4112 год Бивня, Шайме

Восторженные песни звенели, перекрывая топот несущихся галопом лошадей. Кто-то свистнул протяжно и громко. Пройас придержал лошадь, остановился перед своими рыцарями. С бессмысленным лицом и сжавшимся сердцем он ошеломленно смотрел на восточный горизонт.

Поначалу он боролся с ужасающим ощущениембанальности. Уже много дней их цель лежала прямо за горизонтом. Незримая, она казалась одновременно темной и золотой. Ее святость ужасала, он должен был упасть ниц перед ней. Но теперь…

Теперь он не собирался падать. Ему вообще не хотелось ничего, кроме как дышать и смотреть. Когда он глядел на своих соратников, Людей Бивня, те казались ему наемниками, оценивающими добычу, или голодными волками перед стадом. Или так и бывает, когда мечты встречаются с реальностью? При виде великого города на горизонте он ощутил лишь привычное изумление. Он всегда испытывал это чувство, глядя издалека на лабиринт стен и человеческих жизней, куда вскоре предстояло погрузиться. И более ничего.

Слезы потекли прежде, чем пришла боль. Пройас поднял руку стереть их и удивился длине и жесткости своей бороды. Где Ксинем? Он же обещал описать ему…

Его плечи вздрогнули от немых рыданий. Небо и город закружились в мелькании солнечных лучей. Он вцепился в железную луку седла. Большим пальцем нащупал привязанную флягу.

Наконец он справился со слезами и огляделся по сторонам. Он слышал и видел, как плачут остальные. Дочерна загорелые мужчины срывали с себя рубахи и, раскинув руки, падали в траву. Они рыдали, глядя на город, словно от ненависти к жестокому отцу.

— Милосерднейший Бог Богов, — начал кто-то за спиной у Пройаса, — Тот, который ходит меж нами… бесчисленны Твои святые имена.

Слова звучали гулко и гортанно, становились все более неотвратимыми и благоуханными, пока всадник за всадником присоединялись к молитве. Вскоре отовсюду гремел хор хриплых голосов. Они были верны, они пришли с оружием, дабы покончить с долгими годами злодеяний. Они были Людьми Бивня, потерявшими все и сокрушенными. Они смотрели на землю, которой дали множество смертельных клятв… Сколько же братьев? Сколько сыновей и отцов?

— Да насытит Твой хлеб наш ежедневный голод… Пройас присоединился к молитве, хотя понял причину своего смятения: они — мечи Воина-Пророка, а это город Айнри Сейена. Ход сделан, правила изменились. Келлхус и Кругораспятие изменили все прежние точки зрения и цели. И вот они, свидетели прошлого завета, праздновали достижение цели, превратившейся в промежуточную остановку…

И никто из них не знал, что это значит.

— Суди же нас не по нашим проступкам… Шайме.

— Но по нашим стремлениям… Шайме, наконец-то.

Если этот город не был святым раньше, подумал Пройас, то Ксинем и все бесчисленные павшие сделали его таковым. Дороги назад нет.

Айноны Мозероту рассыпались по невысоким холмам, а их палатин, безжалостный Ураньянка, повел Воина-Пророка к лучшей точке обзора. Они вдвоем остановились у стены столь древней, что на ее полуразрушенном гребне проросла трава. Это был один из многочисленных разрушенных мавзолеев, разбросанных по холмам.

Перед ними простиралась равнина Шайризора, черная после недавних пожаров, уничтоживших поля и плантации. Река Йешималь делила ее пополам, извиваясь, как веревка, между фиолетовыми и розовато-лиловыми предгорьями Бетмуллы. Посреди долины, между двумя выходившими к Менеанору отрогами, стоял великий город. Его мощные белокаменные стены сверкали на солнце. По всему периметру были начертаны огромные глаза, каждый высотой с дерево.

Казалось, что сам город смотрит на воинов.

Шайме. Святой город Последнего Пророка. Наконец-то.

Люди падали на колени, рыдая, как дети, или просто застыли и смотрели, а лица их были пусты.

Имена городов подобны корзинам: когда люди узнают их, они уже набиты мусором и драгоценностями, смешанными в разных пропорциях. Но порой события опрокидывают их, чтобы наполнить новым грузом. Более весомым. Более мрачным. Таково было имя Шайме.

Они пришли с четырех сторон Эарвы. Они голодали у стен Момемна. Пережили великое кровопролитие Менгедды и Анвурата. Их ярость очистила Шайгек, они пересекли раскаленные равнины Великого Каратая. Они выдержали чуму, голод и сомнения. Они чуть не убили пророка собственного Бога. Теперь же наконец они приблизились к цели своего мучительного пути.

Для благочестивых и чувствительных это был миг свершения. Но для тех, кого изранили бесконечные испытания, настала пора измерить все. За что они заплатили столькими страданиями? Что возместит их утраты? Это самое место? Этот белоснежный город?

Шайме?

Теперь имя города неуловимо изменилось. Но, как всегда, воины повторяли слова Воина-Пророка. — Это, — как передавали, сказал он, — не ваша цель. Это ваша судьба.

Отряды рыцарей рассыпались по равнине, и постепенно Люди Бивня собирались на холмах. Вскоре все Священное воинство стояло на вершинах и глядело на город.

Там, к югу, находилось святилище Азорея, где Айнри Сейен прочел свою первую проповедь. А еще там был Большой Круг — крепость, возведенная Триамарием II. Ее черные круглые стены выходили к Менеанорскому морю. Справа возносил свои охряные стены и циклопические колонны дворец Мокхаль, древний престол амотейских царей, а полоса, идущая с холмов по Шайризорским равнинам, являла собой остатки акведука Скилура, названного по имени самого ненасытного нансурского правителя Амотеу.

И там, на Ютеруме, на священных высотах, стоял первый Храм: большая круглая галерея колонн, отмечавшая место вознесения Последнего Пророка. Направо сверкал золотым куполом над пышной колоннадой страшный Ктесарат — раковая опухоль, которую они пришли иссечь…

Великий храм кишаурим.

Лишь когда закатное солнце вытянуло их тени до многоглазых стен, они покинули холмы, чтобы разбить лагерь у подножия. Мало кто уснул в ту ночь — таково было их смятение. Таково было их восхищение.


Весна, 4112 год Бивня, Амотеу

«Я уничтожу всех отпрысков Биакси. Сожгу живьем».

Так говорил экзальт-генерал — сам император! Генерала Биакси Сомпаса неотступно преследовали его слова. Способен ли Конфас на такое? Ответ был очевиден: Икурей Конфас способен на все. Достаточно провести день в его обществе, чтобы это понять. Можно вспомнить Мартема. Но решится ли он?

Вот в чем вопрос. Старый Ксерий не решился бы никогда. Он признавал и даже чтил могущество рода Биакси. Уничтожение их вызвало бы возмущение знатных семейств Конгрегации, а то и мятеж. Если из Списков исключают один род, то же самое грозит любому другому.

Кроме того, у Икуреев столько врагов… Конфас не осмелится!

Он осмелится. Сомпас чуял нутром. И более того: другие вельможи будут стоять и смотреть на это. Кто поднимет руку на Льва Кийута? Сейен милосердный, армия слушается его, как пророка!

Нет. Нет. Он поступил верно, он сделал все, что мог… в тех обстоятельствах.

— Мы забрались слишком далеко на восток, — сказал капитан Агнарас по обыкновению мрачно и решительно. «Конечно, идиот! Так и задумано…»

Они скакали уже несколько дней — он сам, его капитан, его чародей и еще одиннадцать кидрухилей. Они по-прежнему называли это «охотой», но все — кроме, может быть, адепта Сайка — понимали, что на самом деле охотятся за ними. Сомпас уж и не помнил, когда они в последний раз встречали другие отряды, хотя находились где-то рядом с ними. Всадники мчались по складчатым предгорьям Бетмуллы, хотя леса стали непролазными, как у Хетантских гор. Солнце клонилось к западу, тепло и свет рассеивались. Кони рысили по мягкой лесной пыли. Сгущавшиеся тени как будто скулили от ужаса.

Сомпас запаниковал. Он понял, что скюльвенд ускользает от него, и разделил поисковые партии на мелкие отряды. Надо закинуть, как он сказал себе, более густую сеть. События стали выходить из-под контроля, когда на тропе под копытами своих коней они увидели мертвые и оскверненные тела кидрухилей. Сомпас послал рыцарей собирать рассеянные отряды, но ни один из них не вернулся. Ощущение опасности усиливалось, как расползается гангренозная сыпь, если ее расчесать. Затем однажды утром — он уже не помнил, сколько дней прошло, — они проснулись и почувствовали беглецами самих себя.

Но откуда он мог знать?

Нет. Нет. Демоны не могут быть частью сделки, даже если это Сайк.

— Мы забрались слишком далеко, — повторил закаленный капитан, вглядываясь во мрак, набухавший среди высоких кедров. — Священное воинство наверняка близко… они или фаним.

По словам Агнараса, они уже выехали из Ксераша.

«Святой Амотеу, — подумал Сомпас — Святая земля…»

Воины сделали вид, что не заметили его странного смеха. Только Оурас с отвращением фыркнул. Адепт — один из этих бледных нахальных типов — перестал скрывать презрение несколько дней назад.

Сомпас гнал коня и чувствовал всеобщее нетерпение. Пригибаясь в седлах, они проехали свободным строем под густыми кронами с низко стелющимися ветвями. Под копытами лошадей хрустели шишки. Горький запах смолы висел в воздухе. Солнце село, и с каждым мгновением очертания чащи размывались, словно между стволами развесили черную кисею. Наверное, решил Сомпас, это лес Хебана, как его называли в дни «Трактата». Но поскольку Храм был для него лишь поводом для попоек и политических игр, он не помнил того, что говорилось об этих краях в Писании.

Без предупреждения и без разрешения капитан Агнарас приказал остановиться. Они выехали на широкую просеку под древними кедрами — такими огромными, каких генерал никогда раньше не видел.

Усталые всадники молча спешились и занялись обычными делами. Никто не осмелился посмотреть на Сомпаса.

Коней накормили, зажгли костры, растянули навесы. Вскоре тьма стала почти непроглядной, и дым поднимался к небесам, теряясь в кронах нависших над лагерем кедров. Сидя на горбатом корне, генерал мог только смотреть вокруг, рассеянно теребя полу своего синего плаща.

Сказать было почти нечего.

Когда чародей отошел облегчиться, Сомпас последовал за ним. Он не хотел этого, но все происходило само собой. «У меня нет выбора!»

Они стояли рядом в кустах вне круга света от костров.

— Это катастрофа, — резко произнес адепт и глянул на Сомпаса искоса, как обычно делают мужчины, когда мочатся. — Полная катастрофа. Не сомневайтесь, генерал, все будет отражено в офиц…

Словно по собственной воле, клинок поднялся и опустился, даже не сверкнув.

Непослушный кинжал.

Сомпас вытер лезвие о штанину на дергающейся ноге адепта, затем вернулся к своим людям. К своим прославленным кидрухилям, сидевшим у костра. Им он мог доверять, а вот чародею…

У него не осталось выбора. Это должно было случиться.

На кону стояла не только его собственная шкура, но и весь род. Нельзя допустить, чтобы какая-то неудача — поскольку это лишь неудача, не более, — уничтожила род Биакси. Конфас убьет их без малейших колебаний и угрызений совести. Единственная надежда на спасение, понимал Сомпас, это увидеть труп Конфаса. Найти Священное воинство, броситься к ногам Воина-Пророка, просить о милости и… рассказать ему все.

А когда Икурей будут уничтожены — кто знает? — возможно, Биакси найдут путь к трону. Император, выступивший против единоверцев вместе с фаним? Чем больше Сомпас размышлял, тем сильнее убеждался, что честь и справедливость толкают его именно на эту дорогу. У него нет выбора…

Удивляясь собственному спокойствию, Сомпас устроился рядом с Агнарасом, в одиночестве сидевшим у офицерского костра. Тот старался не смотреть на генерала.

— Где Оурас? — спросил Сомпас, словно отсутствие этого глупца его встревожило.

— Кто его знает? — ответил капитан. — Пошел в лес по нужде. В его интонации звучало: «Да кому он нужен?» От этого Сомпасу стало легче.

Сидя на походном стуле, генерал сцепил руки, чтобы капитан не заметил их дрожи в отблесках пламени. Агнарас мог понять его слабость, а это гораздо опаснее, чем простое презрение, — по крайней мере, для Сомпаса. Генерал посмотрел в сторону другого костра. Там собрались остальные воины, и некоторые тут же отвели глаза, чтобы не встретиться взглядом с генералом. Они были слишком молчаливы, а их лица, очерченные пламенем, слишком непроницаемы. Внезапно он почувствовал: они ждут…

Ждут случая перерезать ему глотку.

Сомпас снова посмотрел на пламя, подумал об Оурасе, лежащем в подлеске в нескольких шагах отсюда… и вспомнил его слова. Может, надо было просто удрать?

— Кто охраняет лагерь? — спросил он Агнараса, почти уже решившись на бегство.

«Да-да. Удрать. Бежать. Бежать»

Крики заставили его и Агнараса вскочить на ноги.

— Там что-то в чаще…

— Я слышу! Слышу…

— Заткнитесь! — рявкнул капитан. — Все!

Он поднял руки, призывая к молчанию. Пламя костра словно хихикнуло, треснул уголек. Сомпас вздрогнул.

Выхватив мечи, они пару ужасных секунд прислушивались и вглядывались в кроны деревьев над головой, но видели только подсвеченные пламенем костра ветки. Дым исчезал в них.

Потом они услышали шорох из тьмы наверху. Посыпалась хвоя, качнулась ветка.

— Сейен милостивый! — ахнул один из всадников. Его тут же заставили замолчать сердитым окриком.

Затем послышался звук, будто ребенок мочился на кожаное полотно. Свистящее шипение раздавалось со стороны большого костра. Зрелище притянуло все взоры — тонкая струйка крови, льющаяся в огонь…

Сверху упала тень. Дрова и угли полетели в стороны. Повалил дым. Люди закричали и попятились назад, сбивая искры с одежды. Сомпас не мог отвести глаз от Оураса, лежавшего спиной на горящих дровах, изувеченного и окровавленного.

Лошади с диким ржанием метались под деревьями, словно тени, пляшущие на фоне черной тьмы. Агнарас выкрикивал приказы…

Но она уже спрыгнула в самую середину, как брошенная веревка.

Сомпас успел лишь отступить. У него не было выбора…

Капитан упал первым. Он рухнул на колени, отчаянно закашлялся, словно в горле у него застряла куриная кость. За ним свалились еще двое, зажимая блестящие черные раны. Она двигалась так быстро, что Сомпас едва видел ее длинный меч.

Светлые волосы метались во тьме, как шелк, белое лицо казалось невероятно красивым. И генерал понял, что знает ее… Женщина князя Атритау! Та, чей труп повесили вместе с ним в Карасканде.

Она спрыгнула с того дерева.

Кидрухили пятились от нее. Она преследовала их и рассекала им глотки клинком, как режут апельсины. Сбоку из мрака с ревом выскочил огромный скюльвенд, принялся рубить кидрухилей длинным мечом. Люди падали, истекая кровью.

И все кончилось. Крики потонули в крови.

Обнаженный до пояса, мокрый от пота скюльвенд повернулся к Сомпасу и плюнул. Он был весь в шрамах и порезах, которые скоро станут шрамами. Несмотря на свое могучее телосложение, он казался тощим, как пугало, словно ему недоставало не только пищи. Глаза его мрачно сверкали из-под нахмуренных бровей.

Широко расставив ноги, скюльвенд остановился перед Сомпасом. Пока прекрасная женщина кружила поблизости, из мрака на свет костра выскочила третья фигура. Она появилась из тьмы и приземлилась на корточки слева от скюльвенда. Этого человека Сомпас не знал.

Нансурского генерала пробрала дрожь, и он порадовался, что недавно облегчился. Он даже не успел вынуть меч из ножен.

— Она видела, как ты убил того человека, — сказал скюльвенд, размазывая кровь по щеке. — Теперь она хочет трахаться.

Теплая рука скользнула по затылку генерала, прижалась к щеке.

В ту ночь Биакси Сомпас узнал, что для всего есть правила, в том числе и для того, что может или не может случиться с его собственным телом. И эти правила — самые священные.

Один раз, между всех этих криков и сплетений, он представил себе, как горят в огне его жена и дети.

Но только раз.


Весна, 4112 год Бивня, Щайме

На рассвете Судьи повели толпу верных омыться в реке Йешималь. Многие бичевали себя в стихийном покаянии. Отряды рыцарей-всадников взирали на паломников, оберегая их от врагов из города с сияющими белыми башнями. Но черные врата не открылись, и ни один язычник не осмелился побеспокоить их.

С мокрыми волосами и сверкающими глазами айнрити разошлись по лагерям с песнями, уверенные, что очистились. Однако некоторые нервничали, поскольку многоглазые стены словно смеялись над ними. Люди называли их «стенами Татокара», хотя мало кто понимал смысл этого названия.

Шайме, как и его северная разрушенная сестра Киудея, был наследным престолом амотейских царей. Во времена Айнри Сейена город был меньше, он располагался на холмах к востоку от реки Йешималь. Когда Триамис I объявил айнритизм официальной верой Кенейской империи, город вырос вдвое, разбух от притока пилигримов и торговцев. В отличие от Карасканда, который являлся стратегическим пунктом на караванном пути и был открыт буйным племенам Каратая, выросший город не защищали стенами — аспект-императоры не видели в том необходимости. Ведь все Три Моря тогда находились под властью Кенейской империи — суровой, но богатой. Даже в мятежные дни падения Кенея, во время краткой и сомнительной независимости Амотеу в Шайме не возводили никаких стен, кроме Хетеринской вокруг Священных высот.

Только Сюрмант Ксатантий I, воинственный нансурский император, прославленный своей бесконечной войной с Нильнамешем, впервые оградил внешний город, взяв за образец древние изображения многобашенной твердыни Мехтсонка. Через несколько столетий кишаурим под властью Татокара I — вероятно, так звали ересиарха, осудившего преследования Ксатантия, — покрыли их белой глазурью. Изображения глаз добавил преемник Татокара, прославленный поэт Хакти аб Сиббан. Когда посетивший город айнонский сановник потребовал объяснений, тот, по преданиям, сказал: это для того, чтобы идолопоклонники помнили «недреманное око Единого Бога» и стыдились. Уже тогда гавань Шайме обмелела, и айнритийские пилигримы входили в город через врата.

Но кто бы ни нарисовал эти глаза, Люди Бивня бесконечно спорили о них. Иногда казалось, что глаза смотрят с любопытством, в другой раз — с яростью. Чем больше айнрити думали о них, тем отчетливее Шайме обретал ауру живого существа, пока не стал казаться огромным чудовищем вроде гигантского дряхлого краба, выползшего из морских глубин, чтобы погреться на солнышке. И это делало перспективу штурма города… сомнительной.

Кто знает, на что способно живое существо?


Там, где было много голосов, много стремлений, теперь осталось только одно.

Логос посеял его, и ныне Логос созрел в нем. «Скоро, отец. Скоро я увижу тебя».

Отвернувшись от Эсменет, Воин-Пророк вытянул светящиеся ладони, и по собранию прошел шепот. Келлхус уже разослал гонцов, приглашая Великие и Меньшие Имена на последний совет, созванный на склонах над многолюдным лагерем. Как он и ожидал, на призыв откликнулась не только знать. Добрая половина Священного воинства столпилась на косогоре перед ним. Они заняли весь холм и устроились, как вороны, на разрушенных гробницах поблизости, чтобы все увидеть.

Келлхус стоял на середине склона, так что для всех, кто расположился выше, Шайме светился ореолом вокруг его головы. Предводители Священного воинства заняли продолговатую площадку прямо перед ним, усевшись на траву. Взгляды их были одновременно жадными и невинными: они горели от возбуждения, но понимали, в какой котел им предстоит погрузиться. Справа, на южном берегу людского моря, стояли наскенти. Они изо всех сил делали вид, будто они единственные знают, что сейчас будет. Элеазар, Ийок и еще несколько Багряных Шпилей сгрудились на противоположном краю с бесстрастными и настороженными лицами. Келлхус увидел, как Элеазар наклонился к слепому Ийоку. Взгляд великого магистра на мгновение метнулся к Ахкеймиону — тот, как обычно, стоял слева от Келлхуса.

— Я повернулся, — вскричал Келлхус, — и узрел в твоих тысячах, Священное воинство, великое племя Истины! Но я вижу еще тысячи тысяч, они стоят сверкающими рядами, они заполнили равнину и дальние склоны… Я вижу среди нас души погибших воинов. Они с гордостью глядят на тех, кто оправдает их великую жертву!

Такое не забывается. Они заплатили за это мгновение страхом и кровью.

— Они требуют возвратить дом брата моего.

Он прекрасно помнил, как три года назад выступил из тени Красных ворот Ишуали. От его ног веером расходились бесчисленные тропы, ведущие к бесчисленным исходам. С каждым шагом он уничтожал альтернативы, разрушал один вариант будущего за другим, шел по линии слишком тонкой, чтобы отметить ее на карте. Он так долго верил, что эта линия, эта тропа, принадлежит ему, хотя каждый его шаг был результатом чудовищного выбора, за который отвечал только он. Шаг за шагом, уничтожая возможность за возможностью, сражаясь до тех пор, пока не наступил сегодняшний миг…

Но те возможности, как он теперь знал, умерли задолго до него. Его путь был предопределен. На каждом повороте вероятности складывались, возможности усреднялись, развилки определялись заранее… Даже здесь, перед Шайме, он выполнял лишь одну свою задачу в клубке божественных расчетов. Даже здесь каждое его решение, каждое его действие подтверждало мрачный смысл Тысячекратной Мысли.

«Тридцать лет…»

Мягкая усмешка.

— Я вспомнил наш первый совет, — сказал он. — Так давно, в Андиаминских Высотах… — Все заулыбались в ответ на его печальную улыбку. — Помнится мне, тогда мы были пожирнее.

Смех, одновременно громогласный и интимный, словно их здесь всего десяток, а не тысячи, и они слушают старые шуточки любимого дядюшки. Он был их осью, они — его колесами.

— Пройас! — позвал он, усмехаясь, как отец радуется причудам любимого сына. — Я помню, как ты хотел выиграть противостояние с Икуреем Конфасом. Ты горевал, что тебе вечно приходится жертвовать принципами ради согласия, правилами ради политики. Ибо всю свою жизнь ты искал чистоты, чей отблеск видел, но никак не мог поймать. Всю жизнь ты жаждал сильного Бога, а не того, который затаился в скрипториях, неслышно нашептывая что-то безумцам.

«А теперь ты цепляешься за старые обычаи и оплакиваешь тяготы новизны…»

Келлхус посмотрел на графа Агансанорского. Тот сидел, словно юноша, охватив колени здоровенными руками.

— Готьелк, ты хотел всего лишь умереть прощенным. Вода твоей жизни высыхала, и ты везде чувствовал соленый привкус своих грехов. Каких только грехов не найдет у себя потомственный воин? И ты решил, что их груз слишком велик. Что лишь кровью можно хотя бы отчасти искупить свои деяния.

«Теперь же ты думаешь, что весы судьбы в моих руках, и осмеливаешься мечтать о тихой смерти…»

— А ты, Готиан, милый Готиан, хотел лишь одного: чтобы тебе сказали, что делать. Не для того, чтобы преклоняться пред кем-то, а чтобы исправить свою жизнь согласно Божьей воле. Несмотря на силу и влияние, тебя всегда терзало твое невежество. Ты не мог, подобно многим, притвориться всезнающим и успокоиться.

«И я стал твоим законом и откровением, уверенностью, которую ты искал».

Этот ритуал стал привычным. Келлхус открывал истину нескольким из них, заставляя всех остальных почувствовать: о них знают, за ними следят.

— Каждый из вас, — продолжал он, обводя взглядом собрание, — имел свои причины присоединиться к Священному воинству. Кто-то пришел ради победы, другие — чтобы искупить грехи, третьи — ради славы, четвертые — для мести… Но может ли кто-то из вас казать, что пришел ради Шайме?

Несколько мгновений он не слышал ничего, кроме стука их сердец. Словно десять тысяч барабанов.

— Ни единого?

То, что он сделал, было совершенно. Старик из Гима не ошибся. Флот Завета мог объявиться здесь в любой день, и адепты Гнозиса так легко эту войну не отдадут. Нужно закончить до их появления. Все должно стать неотвратимым. Если они не примут участия в деле, они не смогут решительно выдвигать свои требования. «Твой отец просил меня сказать тебе, — сказал тогда слепой отшельник, — что в Киудее есть только одно дерево…»

Вопрос в том, сумеют ли Люди Бивня победить без него.

— Никто! — вскричал он, словно выстрелил из арбалета. — Никто из вас не пришел ради самого Шайме, ибо вы люди, а сердца людей не просты. — Он переводил взгляд с одного лица на другое, призывая их узреть очевидное. — Наши страсти — трясина, и поскольку нам не хватает слов, чтобы назвать их, мы делаем вид, будто наши слова и есть истинные страсти. Мы меряем все нашими жалкими схемами. Мы проклинаем сложное и приветствуем подделку. Чего человек не отдал бы за простую душу, чтобы любить без обвинений, действовать без промедления, вести без сомнений?

Он увидел, как искра понимания сверкнула в тысячах глаз.

— Но такой души нет.

Говорить — как дергать за струны лютню чужой души. Говорить выразительно, с точными интонациями — играть сразу на всех струнах. Он давно научился говорить, не останавливаясь на значении слов, пробуждая страсти одним только голосом.

— Воистину, тут мы сталкиваемся с противоречием. Мы считаем это наказанием, препятствием, врагом, которого надо одолеть, а на самом деле это квинтэссенция наших душ. Подумайте о своей жизни. Хоть одно ваше побуждение было чистым? Когда-нибудь? Или это еще одна ложь, успокаивающая ваше ненасытное тщеславие? Подумайте! Есть ли хоть что-то, что вы сделали из любви к Богу?

Снова молчание, пристыженное и согласное.

— Нет. Нет ничего простого в ваших сердцах. Даже ваша любовь ко мне приправлена страхом, настороженностью, сомнением… Верджау боится, что утратит мое благоволение, потому что я трижды посмотрел на Гайямакри. Готиан отчаивается, потому что стремится отмыть всю свою жизнь. — Громогласный хохот. — Тени борьбы чернят ваши лица! Борьба. Значит ли это, что вы нечисты, нечестивы или недостойны? — Последнее слово прогремело как обвинение. — Или это значит, что вы просто люди?

В тишине прошумел ветер, и людские запахи заполнили его ноздри — горькая вонь гнилых зубов, смрад подмышек и немытых задов, приправленные бальзамом, апельсином и жасмином. И на мгновение ему показалось, что он стоит в огромном кругу обезьян, горбатых и немытых, глядящих на него темными тупыми глазами. Затем он увидел другой круг, совершенно иной. Там Люди Бивня стояли так, как они стояли сейчас, только спиной к нему, обратив взгляды наружу, а он был в их темном сердце — незримый и неразгаданный.

Он знал их заклинания. Знал слова, которые могли сжечь их, обрушить их укрепления. Что еще важнее, он знал слова, управляющие ими из тьмы предвечной. Он мог говорить так, чтобы человек разрыдался или перерезал себе горло. Что это значит — использовать людей как орудия? И имеет ли это значение, если ими управляют во имя Бога?

Есть только одна Цель.

— Нет ничего глубже, — сказал он с неожиданной, почти виноватой грустью. — Нет никакой скрытой чистоты, лежащей во тьме нашей души. Мы — легион внутри и вне ее. Даже наш Бог есть Бог враждующих богов. Мы есть борьба — до самого нашего дна. Мы есть война.

Возвышавшийся над головами своих диких соплеменников гигант Ялгрота с всклокоченными влажными волосами воздел к небу окровавленный топор и взвыл. Через мгновение воздух задрожал от воплей и оружие засверкало на склонах холмов. Куда бы ни посмотрел Келлхус, он видел острые лезвия, стиснутые зубы, сжатые кулаки и выпученные глаза. Даже Эсменет смахивала слезы с накрашенных глаз. Только Ахкеймион не участвовал в спектакле…

— В Книге Песен, — продолжал Келлхус, — говорится: «Война есть сердце без имен». Или подумайте о словах Протатиса: «Война там, где изо рта малых вынули кляп». Почему вы думаете, что нашу единственную истинную простоту, наш единственный мир мы найдем лишь на поле битвы? Удар отражен. Удар нанесен. Хор ревущих голосов. Чудовищный танец. Маятник ужаса и восторга. Разве вы не видите? Война — проявление нашей души. К ней мы призваны, в ней закалены, в ней мы горим так ярко.

Он держал Священное воинство в кулаке своих целей. Ортодоксы почти растворились пред ликом его божественности. Его Госпожа, его Эсменет заставила замолкнуть последних несогласных. Конфас и скюльвенд сброшены с игровой доски…

Только Ахкеймион все еще осмеливается смотреть на него с опаской.

— Завтра вы пойдете на бой с еще одним нечестивым народом. Завтра вы избавите дом моего брата от их похотливой ярости. — Он посмотрел прямо на Нерсея Пройаса. — Завтра ты поднимешь меч на Шайме! И я, Пророк войны, стану твоей наградой!

Месяцами он обучал их понимать сигналы и реагировать, не осознавая. Когда надо говорить, а когда молчать. Когда закричать, а когда затаить дыхание.

— Но, Благословеннейший! — воскликнул Пройас, используя почетный титул, один из многих. — Ты говоришь так, словно… — Он простодушно нахмурился. — Разве не ты возглавишь утреннюю атаку?

Келлхус улыбнулся так, словно его уличили в том, что он утаил какую-то чудесную тайну.

— Каждый брат есть сын… и каждый сын должен прежде всего посетить дом отца моего.

И снова — взгляд Ахкеймиона. Опять надо успокаивать бесконечные тревоги этого человека.

Собравшись на склонах над лагерем, полководцы Священного воинства единодушно решили, что должны напасть на город. Взять Шайме измором, чтобы вынудить его защитников — и колдунов, и обычных людей — выйти за городские стены и вступить в бой, они не могли. Айнрити потеряли слишком много людей, любая решительная вылазка язычников привела бы сейчас к поражению Людей Бивня. Это понимали все. И хотя гавань Шайме обмелела и покрылась илом из-за небрежения кианских хозяев, припасы все-таки можно было доставлять морем.

Разногласия возникли лишь по поводу требования Воина-Пророка начать атаку утром и идти без него. Последнее он обсуждать отказался, а про первое сказал:

— Мы бьемся с врагами, которые по-прежнему бегут от опасности. Многочисленными врагами. Но теперь, когда мы прибыли к цели… Вспомните о том, что вы пережили. Время кует сердца людей. Уверенность и праведность — вот что разит наповал!

В прошлый день разведчики обшарили окружающие холмы, выискивая следы Фанайяла и собранного им заново войска фаним. Амотейцы, как правило, ничего не знали, а попадавшиеся на пути кианцы рассказывали разные чудеса. О том, что Кинганьехои, Тигр Эумарны, ждет в Бетмулле и может в любой момент напасть на айнрити. Или о кианском флоте: будто бы он высадил армию на ксерашском побережье, и она уже разворачивается у них в тылу. Или о том, что Фанайял приказал всем уходить из Шайме и прямо сейчас отступает вместе с кишаурим к великому городу Селеукара. Или о том, что все кианское войско затаилось в Шайме, словно змея в корзине, готовая ужалить, как только поднимут крышку…

Но что бы ни рассказывали, было ясно одно: идолопоклонники либо победят, либо погибнут.

Великие Имена сошлись во мнении, что эти толки правдой быть не могут. Воин-Пророк не согласился с ними. Он указал на то, что все пленники повторяют примерно пять одинаковых историй.

— Слухи распускает сам Фанайял, — сказал он. — Хочет шумом приглушить голос истины.

Он призвал айнрити не забывать о том, кто сражается с ними.

— Вспомните его отвагу на полях Менгедды и при Анвурате. Хотя Фанайял сын Каскамандри, — говорил он, — он еще и ученик Скаура.

Они решили сосредоточить атаку на западной стене Шайме не только потому, что их лагерь был разбит в этой стороне, но и потому, что на западном берегу Йешимали находился Ютерум. Главной целью были Священные высоты, в этом никто не сомневался. Пока кишаурим не повержены, все находится под угрозой.

Пройас и Готиан обратились тогда к Благословенному, умоляя его вести войско, оставив позади себя Багряные Шпили. Хотя запрет Бивня на колдовство был снят, их отвращала мысль о том, что чародеи первыми вступят в Святой город. Но Чинджоза и Готьелк горячо возразили.

— Яужепотерялодногосынаиз-заБагряныхлентяев! — вскричал старый тидонский граф, напоминая о гибели своего младшего отпрыска в Карасканде. — И не намерен терять другого!

Но, как всегда, последнее слово осталось за Воином-Пророком.

— Мы атакуем все вместе, — сказал он. — Кто идет первым, у кого какое место в боевом строю, не имеет значения. После стольких испытаний есть единственная честь — победа.

А пока Люди Бивня готовились. В поте лица своего они трудились и пели. По амотейскому побережью разослали поисковые группы, чтобы пополнить запасы еды. Рыцари мастерили защитные прикрытия из оливковых ветвей — на многие мили вокруг рощи были ободраны до голых стволов. Из тополей и пальм на скорую руку делали лестницы. С берега привезли огромные камни для камнеметов. Осадные машины, построенные еще в Героте, по приказу Воина-Пророка разобрали и привезли в обозе. Теперь ксерашские рабы собрали их в темноте.

Поздней ночью люди улеглись вокруг костров и долго говорили о странности всего происходящего. В их словах и голосах звучали усталость и возбуждение. Они обсуждали слова Воина-Пророка на совете Великих и Меньших Имен. Несмотря на воодушевление, многих тревожила поспешность действий. Самые нерешительные и сомневающиеся падали духом в момент достижения цели и хотели только одного: чтобы испытания завершились как можно скорее.

Когда возле угасших костров остались лишь наиболее упрямые и задумчивые, скептики осмелились высказать свои недобрые предчувствия.

— Но представьте себе! — настаивали верные. — Когда мы будем умирать в окружении трофеев нашей долгой и дерзкой жизни, мы посмотрим на тех, кто превозносит нас, и ответим им: «Я знал его. Я знал Воина-Пророка».


Глава 14 ШАЙМЕ

Некоторые скажут, что той ночью я обрел страшное знание. Но о нем, как и о многом другом, я не могу писать из страха перед последним приговором.

Друз Ахкеймион. Компендиум Первой Священной войны

Истина и надежда — как странники, что идут в противоположные стороны. В жизни человека они встречаются только раз.

Айнонская поговорка

Весна, 4112 год Бивня, Шайме

Эсменет снилось, что она — принц, павший из тьмы ангел, что ее сердце разбито, а чресла горят уже десятки тысяч лет. Ей снилось, что Келлхус стоит перед ней, как гнев, который надо успокоить, и загадка, которую надо разрешить. А прежде всего надо ответить на один наболевший вопрос… «Кто такие дуниане?»

Когда она проснулась, она не сразу узнала себя. Потянувшись в темноте, она нащупала остывшие простыни там, где прежде лежал Келлхус. Почему-то она не удивилась, хотя была необычно взволнована. В воздухе, как запах высыхающих чернил, висело гнетущее ощущение финала.

«Келлхус?»

Еще во время чтения «Саг» в душе ее появилось недоброе предчувствие. Оно усиливалось, наполняя сердце и тело гнетущей тяжестью. Ночь на нансурской вилле — ночь ее одержимости — добавила к этой равнодушной мрачности черту отчаянной неизбежности. С каждым разом, открывая глаза, Эсменет видела вещи все более ясно. Она по-прежнему ощущала руки твари на своем теле, и память о той покорной похоти не уходила. Какая страсть охватила ее тогда! Отвлечь от такой жажды может лишь ужас, но ужас не в силах ее утолить. Чудовищное и одновременно равнодушное, это распутство превосходило мерзость… и становилось чистым.

Инхорои овладел Эсменет, но то желание, та ненасытная похоть — они были ее собственными.

Келлхус пытался утешить ее, хотя и пытал бесконечными расспросами. Почти то же самое говорил Ахкеймион, рассказывая о мучениях Ксинема: когда ломают личность, «я» не может оставаться в стороне, потому что именно «я» и одержимо.

— Ты не можешь отделить себя от него, — объяснял Келлхус, — поскольку на время он стал тобой. Поэтому он и пытался заставить меня убить тебя — он боялся того, что осталось в твоей памяти из его памяти.

— Но эти мерзости!.. — только и могла ответить Эсменет. — Мерзости, которых я жажду. Искаженные лица. Ухмыляющиеся отверстия, зияющие раны. Горячие влажные потоки.

— Это не твои желания, Эсми. Тебе казалось, что они твои, поскольку ты не могла понять, откуда они взялись… Ты просто терпела их.

— Если так, принадлежит ли мне хоть какое-то желание? Когда Эсменет узнала о смерти Ксинема, она решила, что это он был причиной ее страданий, что ощущение нависшего рока возникло вследствие тревоги за его жизнь. Но она сама не верила такому объяснению и долго ругала себя за то, что не может по-настоящему оплакать гибель своего верного друга. Вскоре Ахкеймион переехал из Умбилики, и Эсменет попыталась использовать новый повод, чтобы прикрыть зыбкую трясину своих чувств. Но и эта ложь, отчасти основанная на правде, продержалась сутки и рухнула в тот самый миг, когда Эсменет осознала истинную причину дурных предчувствий. Шайме.

«Здесь, — думала она под взглядами огромных глаз города, — мы все умрем».

Голова Эсменет гудела. Она отбросила покрывала и позвала Бурулан, которая иногда спала тут же, за ширмой с журавлями. Через несколько минут Эсменет оделась и уже расспрашивала Гайямакри. От него она узнала только одно: Келлхус покинул Умбилику, чтобы пешком пройтись по лагерю.

— Похоже, — сказал темноглазый Гайямакри и нахмурился, — он отказался от эскорта.

Еще недавно Эсменет побоялась бы в одиночку бродить по лагерю Священного воинства, но теперь она не представляла себе более безопасного места. Ярко светила луна, и благодаря натянутому вдоль дорожки канату передвигаться было легко. Большинство костров погасли или мерцали оранжевыми угольками, но люди еще не совсем угомонились: некоторые все еще бродили без цели или пили в молчании, передавая вино по кругу. Если они узнавали Эсменет, они падали перед ней на колени. Но Воина-Пророка никто не видел.

Затем она буквально налетела на айнонского, судя по виду, рыцаря и с ужасом поняла, что пару раз делила с ним ложе когда-то — до своего… обновления. Прежде она повторяла себе: с кем спать, решает она сама, а не ее клиенты. Но ухмылка на лице этого рыцаря говорила о другом. Все ухмылки говорили о другом. Внезапно Эсменет поняла: айнон страшно гордится тем, что спал с ней, Супругой пророка.

Рыцарь схватил ее за локоть.

— Да, — произнес он, словно подтвердил ее унижение.

Он был очень пьян. Его узда, как сказали бы в Сумне, размокла от вина. Внешние приличия, честь — сейчас он легко мог отбросить их.

— Ты знаешь, кто я? — резко спросила Эсменет.

— Да, — омерзительно скалясь, ответил он. — Тебя я знаю…

— Тогда ты знаешь, как близка твоя смерть. Озадаченный пьяный взгляд. Эсменет шагнула вперед и ударила его по лицу.

— Наглый пес! На колени!

Он потрясенно смотрел на нее, но не двигался с места.

— На колени! Или я прикажу живьем содрать с тебя шкуру… Ты понял?

Потребовалось несколько мгновений, чтобы его изумление превратилось в страх. Еще несколько мгновений, чтобы его колени подогнулись. Пьяным всегда нужно время. Он разрыдался, моля о прощении. Но гораздо важнее было то, что он видел Келлхуса: тот выходил из лагеря и поднимался на западный склон.

Эсменет оставила айнона и обхватила себя за плечи, чтобы не дрожать. Она понимала причину своего гнева, но почему она улыбалась? Это сбивало ее с толку. Утром надо послать кого-то прикончить этого человека. Эсменет отвращала жестокость, к которой ее нынешнее положение порой заставляло прибегать, но мысли о том, что она заставит этого рыцаря кричать от боли, почему-то возбуждала. В уме ее прокручивались различные сцены, и пусть это было ничтожно и нелепо, но она наслаждалась ими.

В чем тут дело? В ее стыде? В его ухмылке? Или просто в том, что она может сотворить с ним такое?

«Я, — подумала она, затаив дыхание, — его сосуд».

Погруженная в свои мысли, она вскарабкалась на пологий холм и пошла по чертополоху и мокрой траве, быстро расправившимися с подолом ее платья. Высоко над Менеанорским морем во тьме сверкал Гвоздь Небес. Эсменет дважды обернулась, чтобы посмотреть на Шайме в лунном свете.

Город казался почти нереальным.

Она нашла Келлхуса на развалинах древнего мавзолея. Он напряженно всматривался через Шайризорские равнины в темные очертания города. Эсменет хотела вскарабкаться на разрушенную стену и пройти по ней, как по дорожке, но вспомнила о своем положении — о той жизни, которую носила во чреве. Тогда она прошла по поросшему мхом древнему фундаменту под ногами Келлхуса. Он сидел, скрестив ноги и сцепив руки на коленях. Волосы его были завязаны галеотским боевым узлом. В лунном свете лицо Воина-Пророка казалось мраморным. Как всегда, в его облике было нечто неуловимое, возвышающее его надо всем вокруг. Другой человек в этой позе выглядел бы одиноким, даже покинутым, а Келлхус казался непреклонным стражем — белым в лунном свете, черным в тени.

Не отводя взора от Шайме, он сказал Эсменет:

— Ты думаешь о Карасканде. Ты вспоминаешь, как я покинул тебя незадолго до Кругораспятия. Ты боишься, что и сейчас я ушел по той же страшной причине.

Эсменет сделала гримасу насмешливого неодобрения.

— Я стараюсь не бояться.

Он улыбнулся. Посмотрел на нее, и глаза его сверкнули.

— Почему? — спросила она. — Почему здесь?

— Потому что скоро я должен уйти.

Келлхус нагнулся со стены и протянул ей руку, Эсменет собиралась схватить его пальцй, как вдруг оказалась рядом с ним. Он поддерживал ее своими мощными руками. На какое-то мгновение они словно застыли на острие иглы. Эсменет нервно озиралась, глядя на долину внизу и на темную поросль тонких тополей внутри развалин мавзолея. Она вдохнула запах Келлхуса: апельсин, корица, острый мужской пот. Его слова пугали, но его близость все равно была счастьем и наслаждением. В лунном свете борода Келлхуса казалась седой.

Эсменет отступила назад, чтобы заглянуть в его глаза.

— Куда ты уходишь?

Он пару секунд внимательно рассматривал ее. Внизу под ними лежал Шайме, загадочный и древний, как огромное окаменевшее чудовище, принесенное приливом.

— В Киудею.

Эсменет нахмурилась. Киудея была мертвой сестрой Шайме, разрушенной давным-давно кенейским аспект-императором, чье имя она не могла вспомнить.

— Дом твоего отца, — печально произнесла она.

— У истины свои сроки, Эсми. Все разъяснится, когда придет время.

— Но, Келлхус.

Как же они возьмут Шайме без него?

— Пройас знает, что делать, — решительно ответил он — А Багряные Шпили будут действовать так, как сочтут нужным.

Отчаяние охватило ее.

«Ты не можешь нас покинуть!»

— Я должен, Эсми. Я подчиняюсь иному голосу.

Иному, не ее голосу; это понимание болью отозвалось в душе Эсменет. Но он никогда не подчинялся ее привычкам, ее тревогам, даже ее надеждам… Ее побуждения не касались его. Они стояли рядом, но Келлхус уже ступил на непостижимую тропу. То, что двигало им, повелевало ходом планет вночном небе.

Внезапно он показался Эсменет диким и чуждым, как скюльвенд… Порождение каких-то ужасных сил.

— А как же Акка? — быстро спросила она, чтобы скрыть момент своей слабости. — Разве он не пойдет с тобой?

«Тебя нужно защищать!»

— Там, куда я иду, никто не может сопровождать меня, — сказал он. — Кроме того, я вне его защиты. Сейчас он это знает.

Его слова пугали, но звучали просто и решительно.

— Но Ахкеймион захочет знать, куда ты ушел.

Келлхус улыбнулся и покачал головой, словно говорил: ах, этот Акка…

— Он знает. Думаешь, ты одна терзаешь меня вопросами из наилучших побуждений?

Почему-то от его мягкого юмора Эсменет захотелось плакать. Она упала на колени, уткнулась лицом в мох у его ног. Наверное, подумала она, эта сцена нелепо выглядит — на разрушенной стене, на коленях. Обычно ее играют на твердой почве. Жена у ног уходящего мужа.

Но Эсменет было все равно. Он — ее единственная мера. Единственный суд…

«Возьми и используй меня».

Люди всегда живут в присутствии чего-то великого, превосходящего их. Часто они не обращают на это внимания. Порой, под влиянием гордыни и страстей, борются с ним. Но великое остается великим, а люди, как бы ни были безумны их замыслы, остаются ничтожными. Только если пасть на колени, если предложить себя в качестве орудия, можно найти свое истинное место в мире. Только преклонение помогает узнавать друг друга.

В подчинении есть восторг. Уязвимость перед тем, кто выше тебя, опасна — это как позволить незнакомцу трогать твое лицо. Появляется ощущение глубокой связи; словно понять можно только того, кто сам понимает собственную ничтожность. Приходит облегчение, будто с плеч сняли тяжкий груз, а вместе с ним — освобождение от ответственности. Парадоксальное чувство свободы.

Все голоса стихли. Растаяло утомление от бесконечного позирования, когда живешь у всех на виду. Как это пьянит и возбуждает — отдать себя чьей-то власти.

Со снисходительным смехом Келлхус помог ей встать на ноги. Он даже нагнулся, чтобы отряхнуть подол ее платья.

— Знаешь ли ты, — спросил он, глядя на нее снизу вверх, — что я люблю тебя?

Эсменет улыбнулась, и одна часть ее души по-девичьи вспыхнула, а другая, старше и мудрее, глядела на него опытными глазами шлюхи.

— Я знаю, — сказала она. — Но я… я…

— Да, ты и должна бояться того, что вот-вот случится, — отвечал он. — Все люди должны бояться.

Она колебалась.

— Я умру без тебя.

Разве она не говорила того же Акке?

Келлхус положил теплую светящуюся ладонь на ее округлившийся живот, как будто благословил ее чрево.

— Как и я без тебя.

Он обнял Эсменет и разогнал ее тревоги долгим поцелуем. Он обнимал ее со странной горячностью, но по-прежнему не отрывал глаз от Шайме. Эсменет прижалась к крепкой груди Келлхуса и думала о силе, что таилась в его сердце и его руках. Она думала о даре пророчества и о том, что этот дар убивает всякого, кто им отмечен.

«Никогда не отпущу, — говорила она себе. — Никогда».

Келлхус чудесным образом услышал ее. Он всегда слышал.

— Беспокойся о будущем, Эсми. Не обо мне. — Келлхус пальцами провел по волосам Эсменет, и ей стало щекотно. — Эта плоть — всего лишь моя тень.


Как далеко он должен зайти?

Келлхус думал о заснеженных горах, о сиянии солнечных лучей на ледяных вершинах. О дремучих лесах, о заброшенных городах, о поросших мхом покосившихся статуях. О безлюдных крепостях…

Ему казалось, что кто-то рядом выкрикивает его имя под замерзшими лесными сводами.

— Келлхус! Келлхууус! Как далеко он должен зайти?

Он отправил Эсменет обратно в лагерь и двинулся на запад по вытоптанному пастбищу, вверх по холмам. На самой вершине он остановился среди высохших дубов и повернулся спиной к Гвоздю Небес, сиявшему теперь над Шайме и Менеанором, чтобы выбрать путь по направлению его оси…

В сторону Киудеи.

— Я знаю, что ты слышишь меня, — сказал он этому темному и священному миру. — Я знаю, что ты слушаешь.

Непонятно откуда налетел ветер, вытянул травы длинными лентами на юго-запад. Сухие деревья трещали и скрипели, над ними сияли звезды.

— Что я должен был сделать? — повторил он. — Они замечают только то, что лежит прямо перед ними. Они слушают лишь то, что приятно их ушам. Незримое, неуловимое они… доверяют тебе.

Ветер утих, воцарилась неестественная тишина. Келлхус слышал даже тихие звуки движения мучнисто-бледных личинок, копошившихся в тушке дохлой вороны в пяти шагах от него, и шорох муравьев под дубовой корой.

Он чувствовал в воздухе вкус моря.

— Что я должен был сделать? Рассказать им правду?

Он наклонился и выдернул сучок, застрявший между ремней правой сандалии. Рассмотрел его в свете луны, поднял взгляд на тонкие крепкие ветки, отнимавшие столько простора у небес. Бивень, вырастающий из бивня. Деревья вокруг него засохли несколько лет назад, но на ветке все-таки распустились два листика, один бледно-зеленый, второй бурый…

— Нет, — сказал Келлхус — Я не могу.

Дуниане отправили его в мир как убийцу. Его отец был опасен для них, он угрожал Ишуали — великому убежищу их священной медитации. У дуниан не было иного выбора: они должны были послать Келлхуса, даже если это послужит целям Моэнгхуса… Что еще им оставалось?

И он прошел всю Эарву от разоренного севера до буйных городов юга. Он использовал любые преимущества — и улыбки, и кулаки. Помехи были сведены к минимуму. Он изучил все, что дал ему мир: языки, истории, интриги, особенности человеческих сердец. Он овладел самыми могучими орудиями людей — верой, военным искусством и колдовством.

Он был дунианин, один из Подготовленных. Он всегда следовал Логосу, шел Кратчайшим Путем.

И все же он зашел так далеко.

Распятый на круге, он медленно вращался под темными ветвями Умиаки. Серве висела у него за спиной, нагая и холодная как камень. Лицо ее распухло и почернело.

«Я плакал».

Келлхус отбросил ветку и помчался по траве к горам Бетмулла, чей силуэт темнел на горизонте. Он перепрыгивал через кусты, бежал по сумрачным ущельям, взбирался на неровные склоны.

Он бежал, спотыкался, но не снижал скорость. Эта земля — его земля. Подготовленная земля.

Все вокруг — единый мир. Препятствия бесконечны, но он сильнее.

Они не равны ему.


Те, кто расслышал этот шум — немногочисленные кианцы и амотейцы, — могли подумать, что где-то неподалеку рабы выбивают ковры. Только звук шел сверху, от звезд.

Звук пролетел вдоль крытых галерей Первого храма и превратился в тень, пополз по сводам и потолочным фрескам. Промелькнула тень, на мгновение закрыв то, что лежало ниже ее, затем исчезла. Ее глаза жадно смотрели вокруг, а душа спала миллионы лет. Мудрая и коварная. Яростная, как животное.

Какие здесь бесконечные пространства и тесные небеса.

Шипы. Каждый его взгляд пронзал, словно шип.

«Это слабые камни. Мы могли бы отбросить их…»

«Не делай ничего, — ответил Голос — Просто наблюдай».

«Они знают, что мы здесь. Если мы ничего не будем делать, они найдут нас».

«Тогда испытай их».

Сифранг упал на пол и съежился, испытывая отвращение ко всему, что имеет форму, ко всякой поверхности. Он ждал, тоскуя по непроглядным безднам. Вскоре пришел один из них. Этот человечек не имел глаз, но все еще видел… видел на самом деле, хотя и не чувствовал боли. Однако у его страха тот же соленый вкус.

Тварь встала и явила свою форму. Зиот — лицо его сияло, как солнце.

Человечек в страхе зашевелился, затем явил собственный свет — нить чистой энергии. Одной рукой Зиот схватил ее. Ему было любопытно. Он потянул за нить, и душа вылетела из человечка. Свет исчез. Мясо шлепнулось на пол.

«Слабый…»

«Есть другие, — ответил Голос — Гораздо, гораздо сильнее».

«Возможно, я умру».

«Ты слишком силен».

«Возможно, ты умрешь со мной… Ийок».


Что-то — некое колеблющееся отсутствие — кружилось над Ахкеймионом… Он должен проснуться.

Но запах бросил Сесватху на колени, выворачивая его нутро снова и снова. Его рвало жгучей желчью, внутренности сводило в конвульсиях. Нау-Кайюти стоял и смотрел на него, слишком измученный, чтобы найти слова.

Они карабкались через бесконечный мрак, выше и выше. Они знали, что рано или поздно пустота откроет им свои ужасы. Это началось с дождя отбросов: моча и дерьмо сочились из трещин, лились сплошной стеной, через которую приходилось проходить. Они пробирались между потоками навозной жижи, низвергавшейся в непроглядную тьму. Они обходили огромные ямы гниющей плоти, уродливых и обычных тел, явно сброшенных откуда-то с высоты. Потом они вброд перешли озеро, полное солоноватой воды, наверное скопившейся за тысячи лет дождей.

Они плакали от счастья, омываясь в ней. Казалось, что очиститься в таком месте невозможно.

Конечно, Сесватха знал все это по слухам. Один раз он даже долго говорил с Нильгикашем, пробравшимся через эти подземелья тысячу лет назад. Но ничто не могло подготовить их к страшной необъятности Инку-Холойнас По словам нелюдского короля, после падения Ковчега из каждой сотни инхороев выжило не более одного. И все же тысячи тысяч воевали против нелюдей в бесчисленных войнах. Ковчег, как утверждал Нильгикаш, был замкнутым миром, лабиринтом лабиринтов.

— Будь осторожен, — нараспев говорил он. — Как бы глубока ни была чаша зла, она всегда переполнена.

Нау-Кайюти увидел свет первым. Бледное свечение виднелось в конце бокового прохода. Затушив свой огонек, они тихо двинулись по уклону. Идти бесшумно было легко. Доски наклонного пола давно сгнили и уступили место земле, праху и мелкому мусору, собравшемуся здесь за века. С каждым шагом вонь становилась все отвратительнее. Когда до цели осталось несколько шагов, их накрыл ревущий грохот.

Коридор оборвался. То, что казалось единым источником света, разбилось на тысячи огней и повисло над разверзшейся бездной. Нау-Кайюти ахнул и выругался. Сесватха, задыхаясь, упал на колени, и его вырвало. Этот смрад был человеческим. Самая невыносимая вонь на свете.

Город. Они смотрели на город. Дымящееся сердце Голготтерата.

Он должен проснуться!

Перед ними открывалась огромная пещера. Она напомнила Сесватхе трюм корабля, но приподнятый с краев и слишком огромный, чтобы быть делом рук человеческих. Кривые золотые поверхности уходили вдаль, закопченные дымами бесчисленных костров. Строения из выдолбленных и расколотых камней вползали от оснований стен наверх, покрывая их коростой, как гнезда шершней. Это были не жилища, а открытые камеры, бесчисленные и жалкие. Все это походило бы на обломки, оставшиеся на берегу после прилива, если бы не костры и маленькие фигурки вокруг них. Огромные колонны башрагов. Визжащие толпы шранков. И среди них — огромное количество пленников-людей. Одни были скованы вместе огромными стонущими караванами, другие разбросаны по открытым гаремам своих захватчиков и корчились под содрогающимися тенями, закатывая глаза, — нагие и окровавленные мужчины, женщины и дети. Проходы внизу были завалены трупами.

Он должен проснуться…

Душераздирающий рев и вопли разносились под золотыми сводами, эхом отдавались в костях и в сердце… Нау-Кайюти упал на колени.

— Что это? — скорее выдохнул, чем прошептал он. Сесватха повернулся к своему ученику. Зрачки его были окружены безумной белизной.

— Э-это?

Он говорил как осиротевшее дитя. Проснись!

Сесватха почувствовал, как его подняли и швырнули во тьму. Что-то ударило его по черепу, и все окутала тьма. Теперь он видел только страдание своего любимого ученика, его безумную боль.

— Где она, где?.. Просыпайся, дурак!

Задыхаясь, Ахкеймион вернулся к реальности. «Шайме! — подумал он. — Шайме».

Над ним стояла тень, обрамленная воющим кругом его защит, которые он не услышал. И великая сокрушенная пустота маленькими кругами раскачивалась на кожаном шнурке. Хора, висевшая у него на груди.

— Некоторое время назад, — прохрипел скюльвенд, — в пустые часы размышлений я понял, что ты мертв, как и я…

Дрожь прошла по руке, державшей шнурок.

— Без богов.


Даже отсюда Элеазар видел слабое свечение, исходившее из храма Ктесарат на Священных высотах. Он сидел рядом с Ийоком под открытым навесом около своего шатра. На утоптанной траве виднелись круги крови. Завтра они наконец встретятся со своими смертельными врагами. Смысл этого поединка пока ускользал от Элеазара, но он будет сражаться.

И он будет использовать любое оружие, каким бы нечестивым оно ни было.

— Кишаурим бегут, — сказал Ийок. Его рот пылал от даймотического причастия. — Как мы и предполагали, в Ютеруме нет хор. Но они зовут… они зовут.

У Змееголовых не осталось выбора. Они отдадут свои Безделушки охране, чтобы оберечь себя от дальнейших нападений сифранга.

Элеазар подался вперед.

— Мы не должны были использовать самого могучего, когда для наших целей хватило бы и самого слабого. И уж точно не Зиота! Ты сам говорил, что он опасен.

— Все в порядке, Эли.

— Ты ведешь себя опрометчиво… «Неужели я стал таким трусом?»

Ийок обернулся к Элеазару. Кровь выступила на повязке там, где она плотно прилегала к его прозрачным щекам.

— Они должны бояться нас, — сказал он. — И теперь они боятся.


Странный ужас пробуждения перед лицом смертельной угрозы: боль, окутанная вялым недоверием, словно в глубине души он надеялся, что все еще спит. Как будто нож коснулся волос.

— Скюльвенд! — ахнул Ахкеймион, и слова застыли на его губах, подобно льду.

Запах гостя — не то собачий, не то лошадиный — наполнил маленькую палатку.

— Где? — прорычал голос из темноты. — Где он? Ахкеймион понял, что скюльвенд спрашивает о Келлхусе, — то ли по его интонации, то ли потому, что сам он ни о ком другом думать не мог. Все искали Келлхуса, даже те, кто его не знал.

— Я не…

— Врешь! Ты всегда с ним. Ты защищаешь его, я знаю!

— Прошу тебя… — задыхаясь, прошептал Ахкеймион.

Он пытался приподняться и откашляться. Хора стала невыносимо тяжелой. Казалось, что его сердце сейчас выскочит из груди. Он ощущал, как зудит кожа вокруг правого соска — так кожа начинает превращаться в соль. Он подумал о Каритусале, о давно уже мертвом Гешрунни, державшем хору над его рукой в «Прокаженном». Странно, но у этой хоры другой… вкус.

«Я и не думал бежать».

Тень в ярости наклонилась над ним. Хотя в слабом свете луны проступал лишь силуэт, Ахкеймион четко видел скюльвенда глазами своей души: перетянутые ремнями руки, пальцы, способные сломать шею, лицо, искаженное смертельной ненавистью.

— Второй раз спрашивать не стану. Что происходит?

«Не впадай в панику, старый дурак».

— Думаешь, — выговорил Ахкеймион, — я предам его? Думаешь, я ценю свою жизнь выше его жизни?

Эти слова были рождены отчаянием, а не уверенностью. Ахкеймион сам им не верил. Но они заставили скюльвенда остановиться.

Мгновение нависающей тьмы. Затем варвар сказал:

— Тогда я предлагаю сделку… обмен.

С чего такая внезапная перемена? И голос… неужели его голос и правда дрогнул? Скюльвенд резко убрал хору, зажав ее в кулак, как ребенок прячет свою игрушку. Ахкеймион едва не вскрикнул от облегчения. Он лежал, тяжело дыша, все еще перепуганный и ошеломленный. Тень неподвижно взирала на него.

— Сделку? — переспросил Ахкеймион. Он вдруг заметил за спиной варвара две фигуры, но в сгустившейся тьме различил только одно: это мужчина и женщина. — Что за сделка?

— Я предлагаю тебе правду.

В этом слове прозвучала такая усталость и такая глубокая варварская искренность, что Ахкеймион был сражен. Он приподнялся на локтях, глядя на непрошеного гостя в гневе и смятении.

— А если у меня есть своя правда?

— Я предлагаю правду о нем, — заявил скюльвенд. Ахкеймион уставился на него, прищурившись, словно вглядывался в даль, хотя был совсем близко.

— Я уже знаю эту правду, — сказал он. — Он пришел, чтобы…

— Ты ничего не знаешь! — рявкнул варвар — Ничего! Только то, что он позволил тебе узнать. — Он плюнул на землю у ног Ахкеймиона, вытер губы рукой с хорой — Как рабу.

— Я не раб…

— Раб! В его присутствии все люди — рабы, чародей, — Зажав хору в кулаке, скюльвенд сел и скрестил ноги. — Он дунианин.

Никогда еще Ахкеймион не слышал, чтобы в одном слове вместилось столько ненависти. А ведь мир наполнен такими словами: скюльвенд, Консульт, фаним, кишаурим, Мог-Фарау… Каждое из них — море ненависти.

— Слово «дунианин», — осторожно начал Ахкеймион, — на мертвом языке означает «истина».

— Этот язык не мертв, — отрезал Найюр. — И слово больше не имеет отношения к истине.

Ахкеймион вспомнил их первую встречу у стен Момемна. Тогда гордый и неукротимый скюльвенд стоял перед Пройасом, а Келлхус удерживал Серве и рыцарей Ксинема. Ахкеймион в тот раз не поверил Найюру, но открытие имени «Анасуримбор» вернуло его подозрения. О чем говорил Келлхус — о том, что скюльвенд присягнул ему? Да. И что он давно мечтал о Священной войне…

— Твой рассказ в тот первый день, при Пройасе, — сказал Ахкеймион, — был ложью.

— Да, я лгал.

— А Келлхус? — Этот вопрос царапал ему горло. Пауза.

— Скажи, куда он ушел.

— Нет, — отказался Ахкеймион — Ты обещал мне правду. Я не покупаю кота в мешке.

Варвар фыркнул, но это не походило на насмешку или презрение. В нем была задумчивость, его манеры говорили об уязвимости, что противоречило кровожадному виду. Ахкеймион почему-то понял, что Найюр хочет открыться ему. Знание тяготило скюльвенда, как преступление или тяжкие переживания. И это было пострашнее хоры.

— Ты думаешь, что Келлхус ниспослан, — произнес скюльвенд отрешенным голосом, — в то время как он призван. Ты считаешь, что он единственный, хотя он один из многих. Ты принимаешь его за спасителя, а он всего лишь поработитель.

После таких слов Ахкеймион побледнел и замер, чувства его застыли.

— Я не понимаю…

— Так слушай! Тысячи лет они прятались в горах, отрезанные от мира. Тысячи лет они выводили свою породу, оставляя в живых только самых крепких детей. Говорят, ты знаешь историю веков куда лучше всех прочих, чародей. Задумайся! Тысячи лет… Теперь мы, обычные сыновья своих отцов, стали для них слабее, чем маленькие дети.

Последующая история была слишком… откровенна, чтобы не быть правдой. Две тени за спиной скюльвенда ни разу не шевельнулись, пока он говорил. Голос Найюра звучал хрипло, с гортанными модуляциями его родного языка, но его красноречие доказывало, что рассказы о суровости его народа лживы. Он поведал о мальчике нежного возраста, плененного словами таинственного раба и позволившего сбить себя с пути, увести от разумных деяний и честных людей.

История отцеубийства.

— Я был его сообщником, — сказал скюльвенд. К концу рассказа он погрузился в размышления и не отрывал взгляда от своих ладоней, словно каждое слово, как камень, прибавляло веса неподъемному грузу. Внезапно он приложил ладони к вискам. — Я был его сообщником, но невольным! — Он уронил руки на колени и сжал кулаки, словно ломал кость. — Они читают наши мысли по лицам. Наши страдания, наши надежды, нашу ненависть и наши страсти. Мы лишь догадываемся, а они знают. Они определяют нас, как пастух определяет дневную погоду по утреннему небу… А если человек знает что-то, он этим владеет.

Лицо скюльвенда осветилось пламенем его ярости. Ахкеймион слышал слезы в его голосе, видел его оскаленные зубы.

— Он выбрал меня. Он вырастил меня, придал мне форму, как женщины придают форму осколку кремня, чтобы скоблить им шкуру. Он использовал меня, чтобы убить моего отца. Он использовал меня, чтобы совершить побег. Он использовал меня…

Тень сложила кулаки на бычьей груди.

— Стыд! Вутрим кут ми-пуру камуир! Не могу забыть об этом! Не могу не думать! Я видел свое падение, я все понимал, и это понимание отпечаталось в моем сердце!

Ахкеймион заламывал пальцы, сустав за суставом, сам того не осознавая. Виной тому тень скюльвенда и бездна, что стояла за его хорой. Больше ничего не существовало.

— Он был очень умен… Он был воплощением войны! Вот что они такое! Неужели ты не понимаешь? Каждое мгновение они сражаются с обстоятельствами, каждым дыханием завоевывают мир! Они ходят между нами, как мы ходим в окружении собак. Мы воем, когда они бросают нам кости, скулим и тявкаем, когда они поднимают руку… Они заставляют нас любить себя! Заставляют любить себя!


Ночь была безбрежная. Земля была бескрайняя. И все же они отступали. Они отступали. Шаг-шаг-прыжок. Чары пространства. Пересечение миров. Зайцы убегали с его дороги. Дрозды вспархивали из-под ног. Шакалы, высунув язык, бежали рядом с ним и отставали.

— Кто ты? — задыхаясь, спрашивали они, когда сердца их не выдерживали.

— Ваш хозяин! — кричал богоподобный человек, обгоняя их. Он не шутил, но он смеялся. Смеялся, пока не задрожали небеса.

«Ваш хозяин».


Как душа может вынести такое оскорбление? Чародей раскачивался взад-вперед в свете свечей, шептал, шептал…

— Назад-назад… нужно начать сначала…

Но он не мог. Пока не мог, нет. Никогда он не испытывал такого. Никогда на чаши весов его сердца не бросали таких слов.

Он знал, что скюльвенд хотел убить его последнего, величайшего ученика. Он знал, кто эти тени у ног варвара. И когда они вышли из палатки, Ахкеймион увидел ее лицо в лунном свете так же ясно, как в ту ночь, когда она раскачивалась и стонала над ним.

«Ты предал его. Предал Воина-Пророка… Ты сказал варвару, куда он пошел!»

«Потому что он лжет! Он крадет то, что принадлежит нам! То, что принадлежит мне!»

«Но мир! Мир!»

«Да пошел он, этот мир! Гори он огнем!»

— Все сначала! — воскликнул он. «Пожалуйста».

Перед ним, развернутые на шелковых простынях, лежали листы пергамента. Он выхватил перо из чернильницы и забормотал… Он быстро записал все факты, что сбивали его с толку, и заново начертил схему, сгоревшую в Сареотской библиотеке.

Затем, помедлив, он написал: «ИНРАУ», — потому что не нашел в сердце памяти о своей печали. Это больше ничего не значило, так теперь казалось. Его так сильно трясло, когда он писал: «КОНСУЛЬТ», — что ему пришлось опустить перо и крепко прижать руки к груди.

«Ты предал его!»

«Нет! Нет!»

Когда он закончил, ему показалось, что у него в руках тот самый утраченный пергамент. Он задумался о сходстве вещей и о том, что от повторений слова не меняются. Слова бессмертны, но им не все равно.

Жирной чертой он зачеркнул слово «ИМПЕРАТОР» и вывел под ним «КОНФАС», думая обо всем, что рассказал скюльвенд о новом императоре. Сейчас Конфас наступал на Священное воинство с запада — с моря.

— Предупреди их, — сказал Найюр. — Я не хочу, чтобы Пройас погиб.

Ахкеймион быстро нацарапал несколько новых строк, обозначив все связи, которые он игнорировал после своего похищения Багряными Шпилями. Собственная рука казалась ему слишком твердой для безумца, каким он был — теперь он знал это.

Ахкеймион написал: «ДУНИАНЕ», а на пустом пространстве слева: «АНАСУРИМБОР КЕЛЛХУС».

Он задержал перо над этим древним именем. Две капли чернил — кап-кап — упали на письмена. Он смотрел, как они растекаются, словно по миллионам мельчайших вен, и уничтожают слово.

И почему-то это заставило его написать сверху: «АНАСУРИМБОР МОЭНГХУС».

Это не имя сына Келлхуса, рожденного Серве, но имя его отца — человека, призвавшего Келлхуса к Трем Морям… Призванный!

Ахкеймион погрузил перо в чернильницу. Руки его были легки, как у призрака. Медленно, словно его подталкивало зарождающееся плохое предчувствие, он написал вверху слева: «ЭСМЕНЕТ».

Как ее имя могло стать его молитвой? Как она попала в гущу чудовищных событий?

Где же его собственное имя?

Он смотрел на законченную схему, позабыв о времени. Священное воинство уже просыпалось. Крики и топот копыт долетали в палатку и проходили сквозь Ахкеймиона. Он стал духом, который лишь смотрит, но не задумывается о том, что видит, словно в этих письменах заключена тайна…

Люди. Школы. Города. Народы.

Пророки. Любовники.

Этим живым понятиям не хватало структуры. Всеохватной идеи, способной придать им смысл. Только люди и их противоречивые заблуждения… Мир был мертв.

Урок Ксинема.

Сам не зная почему, Ахкеймион стал соединять все начертанные имена со словом «ШАЙМЕ» внизу в центре. Одного за другим он привязывал их к городу, готовому пожрать столько людей, невинных и виновных. Кровожадный город.

Ее имя он привязал последним, поскольку знал: ей Шайме нужен больше, чем остальным, за исключением, возможно, его самого. Под законченной черной чертой он провел еще одну. И еще. И еще. И еще. Он вел перо быстрее и быстрее. Пока в безумии не исчёркал весь пергамент. Рана за раной, рана за раной…

Он верил, что перо стало ножом.

А пергамент — татуированной кожей.


Глава 15 ШАЙМЕ

Если война не убивает в нас женщин, она убивает мужчин.

Триамис I. Дневники и диалоги

Подобно многим, отправившимся в нелегкое путешествие, я покинул страну мудрых и вернулся в страну дураков. Невежество, как и время, необратимо.

Сокве. Десять лет в Зеуме

Весна, 4112 год Бивня, Шайме

Тихий свет искрился в каплях росы. Темные холсты исходили паром. Тени осадных орудий медленно укорачивались. Серые оттенки предрассветных сумерек сменялись яркими цветами дня. Море вдали отливало золотом.

Настало утро. Мир начал свое поклонение солнцу.

Рабы раздували костры, подкармливая угли сухой травой. Люди просыпались, присаживались в тени, смотрели на курящийся дым, не веря глазам своим…

Вдалеке пропел первый рог.

Наступил день. Шайме ждал, чернея на фоне утреннего неба.

— Твой отец, — сказал старик в Гиме, — велел передать тебе…

Киудея вставала над долиной, как разрушенный курган. Фундаменты домов терялись в траве. Изъеденные погодой камни возвышались на вершинах холмов. Тут и там из дерна торчали покосившиеся колонны, словно город поглотили валы земляного моря.

Воин-Пророк шел среди разрухи, и с каждым новым подъемом перед ним разворачивалось будущее. Его душа блуждала во мраке вероятностей по воле ассоциаций и выводов. Мысли разветвлялись ветка за веткой, пока не заполнили весь окружающий мир и не пробились за его пределы, в иссохшую почву былого, за вечно убегающий горизонт будущего.

Горели города. Целые народы срывались с насиженных мест. Смерч шел по земле…

«В Киудее есть только одно дерево…»

Вокруг лежали мертвые камни, но Келлхус видел то, что было прежде: пышные процессии, людные улицы, могучие храмы. В дни, когда провинции к югу от реки Семпис были населены, Киудея считалась таким же великим городом, как Шайме. Теперь она опустела и онемела, превратилась в пастбище — в непогоду пастухи укрывали здесь свои стада.

Некогда тут жила слава. Теперь не осталось ничего. Опрокинутые камни и трава под ветром…

И ответы.

— Только одно дерево, — говорил старик не своим голосом, — и я обитаю под ним.

Келлхус ударил его мечом и рассек до самого сердца.

Его использовали, его обманули — всегда, с самого начала… Так утверждал скюльвенд.

— Но я не то, что другие! — протестовал Ахкеймион. — Клянусь моим сердцем, я не верю!

Скюльвенд пожал своими могучими плечами в шрамах.

— Он понимал это, признавал твою важность. Делал ее основой для еще большей преданности. Правда — как нож, и все мы изранены!

— Что ты говоришь?

Пергамент в его руке истекал чернилами, пока Ахкеймион шел по лагерю. Он протискивался сквозь толпы вооруженных и вооружающихся айнрити. Не обращая внимания на тех, кто кланялся ему и называл его «святым наставником», он миновал конрийскую часть лагеря и оказался в тидонской, более неряшливой. Там Ахкеймион увидел пожилого мейгеришского рыцаря с длинной седой бородой, стоявшего на коленях перед потухшим костром.

— Возьми руку мою, — читал старик нараспев, — и преклони колена пред…

Рыцарь неожиданно открыл глаза и сердито взглянул на Ахкеймиона, стирая слезы. Слова следующего стиха — «тем, кто легко поднимет» — повисли в воздухе, непроизнесенные. Затем рыцарь обернулся, подобрал оружие и снаряжение. Вдали пропели рога.

«Возьми руку мою» — один из сотни гимнов в честь Воина-Пророка. Ахкеймион знал их наизусть.

Он посмотрел в проход между палатками. Там опустились на колени другие люди, кто поодиночке, кто вместе по двое-трое. Ахкеймион обернулся и увидел Судью, увещевавшего несколько десятков кающихся. Куда ни глянь, повсюду глаза встречали Кругораспятие — на чехлах щитов, на одежде и на знаменах. Весь мир поклонялся ему.

Как такое могло случиться?

То, что Келлхус говорил в Яблоневом саду, было правдой: преклонить колена пред Богом — значит высоко подняться среди павших. Слуги отсутствующего царя строго охраняли его место. «Все, что я делаю, — говорили благочестивые, — я делаю для Него». Они повторяли слова писания столь древнего, что его метафоры подошли бы для истолкования любой ненависти, любой цели. Словно все, что лежит за пределами тусклого и грязного круга этой жизни, — не более чем оболочка, скрытая за горизонтом. Стоит только протянуть руку и достать оружие…

Коленопреклонение! Что это, если не возмутительная ненасытность? Не стоит жалеть сладостей, когда скоро подадут мясо! На столе будет лежать весь мир, его чары станут музыкой, его капризы станут угощениями для благочестивых. Все для них.

А остальные? Им остается только молиться.

— О чем ты говоришь? — кричал Ахкеймион скюльвенду.

— Я говорю, что даже ты, гордо отвергающий все, даже ты — его раб. Он сидит у источника твоих мыслей и наливает их в свою чашу, как воду.

— Но моя душа принадлежит мне!

Мрачный, гортанный, язвительный смех. Словно все страдальцы, в конце концов, всего лишь глупцы.

— Отсутствие мыслей он ценит дороже.

Келлхус дал ему уверенность, хотя отнял у него Эсменет. Ахкеймион даже считал свои страдания доказательством. Если Келлхус причиняет мне боль, говорил он себе, все происходящее реально. В отличие от многих вера Ахкеймиона не основывалась на иллюзии. Сны Сесватхи уверяли его в собственной значимости, достаточной для ужаса или гордости. А спасение было слишком… абстрактным.

Любить обманувшего — какое испытание! А он так привык… так привык…

Теперь все опрокидывалось, неслось по ступенчатым обрывам в лавине голода и ненависти, летело, летело… «Шайме».

Он не знал, куда все летело.

«Истина — это нож, и мы все изранены…»

Что творится?

Знание чего-то — это в некоторой степени понимание того, где кто стоит. Неудивительно, что Ахкеймион прижал руки к груди, испугавшись падения. Даже здесь, на широких Шайризорских равнинах, он боялся упасть в длинную тень Шайме.

«Спроси себя, колдун… Есть ли у тебя что-то, чего он еще не отнял?»

Лучше бы ему быть проклятым.

Огни на стенах Шайме на рассвете потускнели. Вскоре они казались лишь оранжевыми мазками между зубцами.

Фаним в изумлении смотрели со стен на окрестные поля. Невероятное зрелище четырех осадных башен — по две с каждой стороны от ворот Процессий — ужасало, поскольку все думали, что на подготовку штурма у идолопоклонников уйдет не меньше нескольких недель. Перед воротами в городе собрался странный отряд, по большей части состоявший из новобранцев. У этих защитников имелось лишь древнее оружие или подручные средства. Помимо новичков здесь было около двух тысяч бойцов, переживших сражение при Менгедде, но идолопоклонники удивили даже этих ветеранов. Их лорд Хамджирани поднялся на башню, дабы увидеть все своими глазами. Некоторое время он спорил с младшими грандами, а потом с отвращением ушел.

Построившись на склонах Ютерума, барабанщики язычников начали отбивать ритм. Им в ответ заревели рога айнрити — во всю мощь человеческих легких.

На поле напротив ворот, которые фаним называли Пуджкар, а айнрити — воротами Процессий, стали собираться небольшие группы людей. Люди на стенах решили, что идолопоклонники хотят переговоров, и позвали своих офицеров. Но вельможи велели им молчать. Лучникам было приказано приготовиться к стрельбе.

Растянувшись на сотню и более ярдов, к ним приближалась колонна примерно из сорока небольших отрядов. Отряды двигались в десяти шагах один от другого, по шесть человек — пятеро впереди рядом, один позади. Воины надели алые одежды под серебряные кирасы. На макушках их боевых шлемов трепетали маленькие вымпелы, у каждого отряда своего цвета. Лица солдат были выбелены, как у айнонов во время войны. Те, что шли с флангов, несли тяжелые арбалеты, как и одинокий воин позади. Двое рядом с арбалетчиками прикрывали что-то огромными плетеными щитами. Разглядеть то, что скрывалось между и за щитами, не представлялось возможным.

Самые невежественные фаним начали улюлюкать, но тут пронесся слушок, заставивший их замолчать. Одно кианское слово, которое знали даже самые невежественные амотеи. Знали и боялись. Куррай…

Чародеи.

И словно в ответ на молчание, потусторонний хор загудел из приближавшихся рядов. Он не летел по воздуху, а звучал из-под сожженных полей и разрушенных строений. Гул прошел по хребту могучих стен Шайме. Полетели первые зажигательные снаряды. Взрывы жидкого пламени проявили магические защиты, окружавшие каждый отряд айнрити. Облако поглотило солнечный свет, и обороняющиеся все как один увидели основания призрачных башен.

Ужас охватил их. Где же Водоносы Индары?

Те фаним, что бросились бежать, были зарублены своими же командирами. Нечестивый хор грянул громче. Первые отряды остановились в пятидесяти шагах от стен. Выпущенные в панике стрелы попали в защиты и превратились в дым. Под рев солдат несколько фигур поднялись в воздух. Их багряные одежды бились на ветру, глаза и рты горели пламенем.

На стенах все в один голос ахнули…

Ослепительный свет.

Громадная осадная башня, которую люди Пройаса называли Цыпочка, стонала и трещала, пока рабы и быки тянули ее по полю. Когда ее собирали прошлым вечером, Ингиабан вдруг усомнился: эта машина, выстроенная для стен Героты, достаточно ли она высокая, чтобы «поцеловать башни Шайме»? Гайдекки как обычно сострил, что ей надо лишь подняться на цыпочки. Отсюда и прозвище.

Огромное сооружение качнулось и выпрямилось. Стоя на ее крепкой вершине, Пройас крепче вцепился в поручни, хотя костяшки пальцев его уже побелели. Люди кричали — и внизу, и вокруг. Сзади щелкал кнут. Впереди виднелась колея для башни, отмеченная свежей землей из ирригационных каналов, которыми были изрыты поля. В конце пути ждали бело-охряные стены Шайме, ощетинившиеся копьями язычников.

Слева вровень с Цыпочкой полз ее двойник, вторая башня по прозванию Сестренка. Выше любого дерева, она была покрыта циновками из намоченных водорослей и потому казалась какой-то потусторонней тварью. На каждом из ее шести этажей за откидными люками стояли десятки баллист, готовых открыть огонь и очистить стены Татокара, как только военная машина приблизится к ним. Плотники, собиравшие башни, назвали их чудом инженерной мысли. И может ли быть иначе, ведь их сконструировал сам Воин-Пророк.

Цыпочка покачивалась и ползла вперед, скрипя осями и стыками. Белая стена и нарисованные на ней глаза приближались…

«Господи, прошу Тебя, — взмолился Пройас, — пусть это свершится!»

В их сторону полетел первый камень, пущенный огромными машинами со стен города. Камни разлетались широко и с грохотом падали на землю. В этом зрелище было что-то нереальное — разум отказывался верить, что такую тяжесть можно швырнуть настолько далеко. Люди предостерегающе закричали, когда над ними пролетел камень. Так близко, что рукой можно дотянуться! Он упал в колонну рабов, тянувших башню. На мгновение Цыпочка застыла, и Сестренка уползла вперед. Пройас увидел ее бок, представлявший собой лестницу. Затем Цыпочка снова двинулась к цели.

Внезапно среди столпившихся на верхней платформе людей появился граф-палатин Гайдекки. Его смуглое лицо сияло.

— Слава идет на тысяче ног! — прокричал он. — Мы смоем эту кровь, и вы не сбежите от нас, когда мы подойдем!

Все рассмеялись, пусть и сквозь стиснутые зубы. Кто-то призывал, чтобы башню катили быстрее. Смех стал громче, когда очередной камень заставил Гайдекки и его людей присесть.

Затем над воротами Процессий засверкали первые огни, и все обернулись к ним. Кажется, они слышали вопли…

Хотя запрет на колдовство сняли, мало кто из благочестивых — особенно конрийцы — хотел следовать за Багряными Шпилями куда бы то ни было, особенно в Святой Шайме. Пройас замер и смотрел, как потоки пламени катятся по барбаканам…

Хор приглушенных криков раздался прямо под его ногами, затем дополнился прерывистым глухим щелканьем, словно кто-то сломал о колено сразу десяток прутьев. Баллисты метали железные стрелы, выбивая людей со стен. Через мгновение в дело вступила Сестренка. Почти все снаряды, кроме тех, что разбились керамическим дождем о стены, улетели в толпу защитников города.

— Щиты! — крикнул Пройас. Не для того, чтобы укрыться от вражеских снарядов, а потому что они уже подошли на расстояние выстрела из лука.

Что-то заслонило утреннее солнце. Облака? Первый залп накрыл людей Пройаса и тех, кто тянул башни вперед.

— Огонь! — крикнул Пройас своим лучникам. — Очистить стены!

Ворота Процессий по краям охватила бешеная игра света, но времени смотреть на это не было. С каждым мгновением стены Шайме приближались, и воздух наполнялся стрелами и снарядами. Когда Пройас осмелился чуть опустить щит, он смог разглядеть кое-кого из язычников. Он увидел старика с котелком на голове — в горло ему попала арбалетная стрела, опрокинувшая его назад. Вокруг башен проносились горшки с жидким огнем. Две попали в Сестренку, разлив по водорослям горящий деготь. Внезапно все затянуло дымом, все звуки поглотил рев пламени. Раздался треск, и сокрушительный удар бросил всех на колени. Один из камней попал в цель. Но Цыпочка чудесным образом подалась вперед. Пол под Пройасом качался, как палуба корабля. Он присел за щитом. Лучники вокруг него целились, вставали, стреляли и опять пригибались, чтобы натянуть луки. Казалось, половину людей поразили стрелы. Рыцари оттаскивали павших и сбрасывали вниз, чтобы освободить место для тех, кто поднимался с нижних площадок. Послышался свист, затем грохот камня, явно со стороны ворот Процессий. Но внимание Пройаса привлекли крики слева. Горшок с горючей смесью разорвался на верхней площадке Сестренки. Объятые пламенем рыцари прыгали вниз, прямо на своих соратников.

— Гайдекки! — закричал Пройас — Гайдекки!

Между деревянными ограждениями появилось сосредоточенное лицо графа-палатина, и Пройас улыбнулся, несмотря на свистевшие стрелы. Затем Гайдекки упал. Пройас опустился на колени, разглядев сломанную камнем шею своего товарища.

Небо почернело. Осадные башни продолжали движение, хотя Сестренка превратилась в пылающий ад. И вдруг белые стены оказались так близко, что их можно было коснуться, взмахнув сорванным плащом. Наверху виднелись воющие искаженные лица. Внизу под собой Пройас увидел огромный нарисованный глаз, а за стеной — огромный лабиринт улиц и домов, восходящих к Священным высотам. Там! Там! Там Первый храм!

«Шайме! — подумал он. — Шайме!»

Пройас опустил посеребренное забрало, и его пригнувшиеся люди сделали то же самое. Перекидной мост упал, железные крюки вонзились между камнями. Цыпочка оказалась достаточно высокой, чтобы поцеловать стены. Воззвав к Богу и пророку, принц прыгнул на мечи своих врагов…


Это дерево нельзя было не заметить.

Оно стояло на вершине самого высокого холма в самом центре развалин. Двойник черного Умиаки по охвату и высоте. Могучие сучья были лишены коры, а ветви поднимались в небеса, как спиральные бивни.

Взобравшись на холм по остаткам монументальной лестницы, Келлхус вскоре оказался между могучих корней. За деревом по выровненной вершине холма тянулись перевернутые каменные блоки и ряды обезглавленных колонн. За исключением стороны, выходившей к Шайме, где местность понижалась, основание дерева окружали каменные плиты. Они вздыбливались и ломались под напором гигантских корней.

Келлхус положил руку на неподвижный ствол, пробежал пальцами по бороздкам на нем. Следы старых червей. Он постоял там, где земля шла под уклон, поглядел на черные облака, сгущавшиеся над горизонтом — над Шайме. Ему казалось, что он слышит дальний грохот барабанов. Затем он спустился с обрыва, держась за корни.

По склону загрохотали камни.

Он нашел точку опоры для ног. Над ним чернело дерево. Гладкое, похожее на фаллический символ, с тянущимися к небу ветвями, кривыми как клыки. Перед ним переплетались корни, подобные щупальцам каракатицы. В одном месте — судя по виду, много лет назад — в сплетении корней было прорублено отверстие. Вглядевшись в него, во мрак, Келлхус увидел резной камень и ступени, уходящие во тьму…

Он протиснулся внутрь и стал спускаться в чрево холма.


Вытянув руку, чтобы предостеречь Серве и ее братьев, Найюр резко осадил угнанного коня. Четыре стервятника беззвучно взмыли в небо. На склоне соседнего холма мгновенно подняли головы пять коней — оседланных, но без всадников, — затем снова принялись есть траву.

Найюр и его спутники остановились на пригорке, глядя на следы резни. Впереди возвышались серые сутулые громады Бетмуллы, но по-прежнему не было никаких следов Киудеи. Серве утверждала, что они идут точно по следу дунианина. Она говорила, что чует его запах.

Найюр спешился и направился прямо к трупам. Он не спал уже несколько дней, однако звеневшая в теле усталость казалась чем-то абстрактным, ее легко было отмести как аргумент философа. Как и во время спора с адептом Завета, его не покидала странная настойчивость — сила, которую могла породить лишь ненависть.

— Келлхус пошел в Киудею, — сообщил ему в конце концов тот дурак.

— Киудею?

— Да, в разрушенную сестру Шайме. Она расположена где-то на юго-западе, у верховьев Йешимали.

— Он сказал тебе зачем?

— Никто не знает… Люди думают, чтобы говорить с Богом.

— Почему они так думают?

— Потому что он сказал, что идет в дом отца своего.

— Кидрухили, — сказал Найюр, глянув на мертвых. — Похоже, те, что охотились за нами.

Он посмотрел на следына траве, затем наклонился над трупами. Прикоснулся к щеке одного из мертвецов, пробуя, насколько остыло тело. Оборотни бесстрастно, с пугающей прямотой смотрели, как он возвращается и садится верхом.

— Дунианин напал на них врасплох, — заметил он. Сколько же лет он ждал этого мига? Сколько мыслей отброшено и забыто?

«Я убью их обоих».

— Ты уверен, что это он? — спросил брат Серве. — Мы чуем других… фаним.

Найюр кивнул и плюнул.

— Это он, — сказал он с усталым отвращением. — Только один успел выхватить меч.


Она поняла: именно война отдала этот мир мужчинам. Люди Бивня падали перед ней на колени. Они умоляли ее о благословении.

— Шайме! — кричал один. — Я иду умереть за Шайме!

И Эсменет благословила его, хотя чувствовала себя глупо. Они сделали из нее какого-то нелепого идола. Она благословляла их и говорила слова, придававшие им уверенность. Они отчаянно нуждались в этом, чтобы умирать и убивать. Очень убедительным тоном, одновременно утешающим и призывным, она повторяла то, что слышала от Келлхуса:

— Кто не боится смерти, тот живет вечно. — Она прикладывала ладони к их щекам и улыбалась, хотя ее сердце было полно гнили.

Воины толпились вокруг нее, звенело оружие и доспехи. Все тянулись к ней, жаждали ее прикосновения, как в прежней ее жизни.

И уходили, оставляя ее с рабами и больными.

«Сумнийская блудница» — так иногда называли ее, но произносили эти слова благоговейно, а не презрительно. Словно для того, чтобы подняться так высоко, нужно было пасть так низко. Она вспомнила об Эсменет из «Хроник Бивня», жене Ангешраэля, дочери Шаманета. Неужели такова и ее судьба — стать заметкой на полях священных текстов? Будут ли ее называть «Эсменет-алликаль» — «Эсменет-другая», как в «Трактате» помечают тезку какого-нибудь героя «Хроник Бивня»? Или ее запомнят под именем Супруги пророка?

Сумнийская блудница.

Небо потемнело, и утренний бриз донес до нее кровожадные вопли. Наконец-то началось… и она не могла этого вынести. Она не могла этого вынести.

Отказавшись от предложений посмотреть на сражение с края лагеря, Эсменет вернулась в Умбилику. Там не было никого, кроме горстки рабов, собравшихся у костра на завтрак. Только один из Сотни Столпов — галеот с перевязанной ногой — стоял на страже. Он низко поклонился, когда Эсменет проплыла мимо него в полумрак шатра. Она дважды подала голос, проходя вдоль гобеленовых стен, но никто ей не ответил. Все было спокойно и тихо. Грохот сражения казался невероятно далеким, словно доносился из другого мира сквозь щели здешнего. Эсменет дошла до спальни покойного падираджи, поглядела на большую позолоченную кровать, где они с Келлхусом спали и совокуплялись. Она вывалила на ложе свои книги и свитки, села рядом с ними на покрывало и не читала, а просто наслаждалась, лаская пальцами их гладкие сухие листы. В руках Эсменет они становились теплыми, как ее собственная кожа. Потом, непонятно почему, она принялась пересчитывать их, как жадный ребенок считает игрушки.

— Двадцать семь, — сказала она в пространство. Колдовство, творившееся в отдалении, потрескивало в воздухе, золотые и стеклянные предметы отзывались гулом.

Открыты двадцать семь дверей — и ни единого выхода.

— Эсми, — послышался хриплый голос.

Какое-то мгновение она отказывалась смотреть в ту сторону. Она знала, кто это. Более того, она знала, как он выглядит — оборванный, с пустыми глазами; знала даже, как он поглаживает большим пальцем волоски на руке… Просто чудо, как много всего выражает голос, а еще большее чудо — что видела это одна Эсменет.

Ее муж. Друз Ахкеймион.

— Идем, — сказал он, окинув комнату нервным взглядом. Он не доверял этому месту. — Прошу тебя… идем со мной.

Эсменет услышала, как за полотняными занавесями заплакал маленький Моэнгхус. Сморгнула слезы и кивнула. Вечно она следует за кем-то.


Крики и вопли. Люди вспыхивают и горят, как осенняя листва, оставляя после себя пятна жирной черной сажи. Раскаты грома, ревущий хор из бездны, где его слышат только дрожащие камни. Защитники города, укрывшиеся у основания крепостных стен, видели лишь зубчатые тени на фасадах окрестных домов.

Головы призрачных драконов поднялись из рядов Багряных Шпилей. Как спущенные с поводка псы, они ринулись вперед и извергли горящие потоки. Пламя помчалось по стенам, оранжевое и золотое во мраке. Оно вспыхивало среди бойниц, клубилось на лестницах и пандусах, охватывало людей и превращало их в мечущиеся тени.

За считанные секунды фаним, толпившиеся на барбакане и соседних стенах, исчезли. Камень трескался и взрывался. Бастионы ворот уступали этой силе, и люди вздрагивали: от этого зрелища подгибались колени. Башни рушились, окутанные дымом, затем просто исчезали. Большое облако из пыли и обломков поднялось над чародеями и их неестественной песней.

Тогда Багряные Шпили двинулись вперед.


Келлхус пробирался в недра развалин.

У основания лестницы нашелся фонарь, сделанный из рога и прозрачной бумаги, явно не нильнамешский и не кианский. Зажженный, он отбрасывал рассеянный оранжевый цвет…

Эти залы и коридоры не были человеческими.

Келлхус представил себе их чертежи, и они раскрыли ему свои секреты. Он сосредоточился, подсчитывая вероятности и превращая выводы в реальность. Вокруг во все стороны уходили галереи, пропадая во мгле.

Так похоже на Тысячу Тысяч Залов… Так похоже на Ишуаль…

Келлхус двинулся вперед. Под ногами хрустели каменные обломки. Он смотрел на стены, встающие из холодной тьмы, изучал заполнявшие их безумные изображения. Не рельефы, а статуи были врезаны в стены: фигуры не выше колена располагались группами. Огонь фонаря не мог осветить их полностью. Сверху располагались другие, они забирались даже на потолок, так что Келлхусу казалось, что он идет вдоль каменной решетки. Он остановился и осветил фонарем череду обнаженных фигурок, нацеливших копья на льва, и понял, что сначала здесь был другой фриз. Вглядевшись в переплетение миниатюрных конечностей, он разглядел под ними более распутные изображения: позы и способы совокупления.

Работа нелюдей.

На вековечной пыли отпечаталась цепочка следов. Келлхус понял, что ширина шага и походка похожи на его собственные. Он погружался все глубже в недра древнего строения и знал, что идет по следам собственного отца. Еще несколько сотен шагов вниз, и он попал в сводчатый зал. Фигуры на стенах выросли до человеческого роста, но рассказывали ту же повесть о боевых искусствах и плотских излишествах. В стену были вделаны медные полоски. Яркая зелень старого металла въелась в известняк. На полосках виднелись странные клинописные знаки. Что это — молитвы, пояснения к изображениям или священный текст, — Келлхус не мог сказать. Он знал одно: здешние обитатели славили деяния во всей их многогранной сложности, вместо того чтобы, подобно людям, запечатлевать лишь поверхностную лесть.

Избегая других галерей, Келлхус шел по пыльным следам. Они уводили глубоко в лабиринт, ниже и ниже. Кроме изъеденных коррозией бронзовых поручней, он не замечал ничего, только пышно изукрашенные резьбой залы один за другим. Он миновал пустую библиотеку, где, насколько хватало света от фонаря, хранились свитки, а пандусы и спиральные лестницы — тоже искусно вырезанные из камня — выступали из тьмы, как из океанских глубин. Он не останавливался, хотя поднимал фонарь и внимательно оглядывал каждый зал. Лечебницы, зернохранилища, казармы и личные апартаменты — словно в огромном муравейнике. Келлхус смотрел по сторонам и знал, что ничего не понимает в душах тех, для кого это место было естественным и обычным.

Он думал о тысячах лет тьмы.

Келлхус пересек широкую галерею для процессий, где стенные изваяния представляли собой эпические сцены сражений и страсти: нагие кающиеся простирались у ног нелюдского короля, воины сражались с толпами шранков или людей. Следы Моэнгхуса часто вели сквозь эти огромные диорамы, но Келлхус обходил их — прислушиваясь к голосу, идущему из ниоткуда. Высокие колонны терялись во мраке, покрытые резьбой в виде сцепленных вовнутрь или вытянутых и распахнутых рук, отбрасывающих тени от пальцев. Потолки тонули в черной тьме. Тишина была такая, какая бывает только в огромной пустоте: гнетущая и хрупкая, словно падение единственного камешка может обрушить лавину.

Каждый шаг Келлхуса поддерживали воздетые вверх каменные ладони. Пустые глаза следили за ним со всех сторон. Нелюди, создавшие это место, не просто восхищались живыми формами — они были ими одержимы. Везде, где только могли, они вырезали свои изображения в камне и превратили удушающую тяжесть, окружавшую их, в продолжение самих себя. И Келлхус понял: сам камень был их религией, их Храмом. В отличие от людей нелюди не ограничивали свое поклонение. Они не делали различия между молитвой и речью, идолом и статуей…

Что говорило об их страхе.

Уничтожая вероятности на каждом шагу, Анасуримбор Келлхус шел по следам своего отца во тьму, освещая фонарем работу древних нечеловеческих мастеров.


«Куда ты ведешь меня?» «Никуда… ни к чему хорошему».

Он молчал, уводя ее через лагерь, подальше от Шайме, к зеленеющим на западе вершинам. Она тоже ничего не говорила и только смотрела, как трава пачкает носки ее белых шелковых туфелек. Она даже забавлялась этим, специально пиная ногой заросли и стебли. Однажды она повернула вправо, чтобы пройти по нехоженой земле, и на мгновение им показалось, что они прежние Ахкеймион и Эсменет — проклятые и осмеянные, а не превозносимые и возвышенные. Чародей и его грустная шлюха. Она даже осмелилась пожать его холодную руку.

Что в этом плохого?

«Пожалуйста… идем дальше. Давай убежим отсюда!»

Только когда они оставили позади последние палатки, она действительно разглядела его: устремленные вперед глаза, затуманенные загадочной мыслью, выпяченную челюсть под заплетенной бородой. Они поднимались к тому самому полуразрушенному мавзолею, где прошлой ночью она нашла Келлхуса.

При дневном свете развалины выглядели иначе. Стены…

— Ты так и не пришла на похороны Ксина, — произнес наконец Ахкеймион.

Эсменет стиснула его пальцы.

— Я не вынесла бы.

Голос ее дрогнул. Эти слова казались жестокими, ужасными, несмотря на то, что она пережила в ночь смерти маршала Аттремпа.

«Его единственный друг».

— Пламя было ярким? — спросила она. Традиционный вопрос.

Они поднялись еще на несколько шагов. Его сандалии шуршали в желтых цветках амброзии. Несколько пчел сердито кружили и жужжали на фоне далекого грохота. Шум битвы. Из-за какой-то акустической причуды один безумный вопль поднялся к небесам, одновременно и хриплый, и звенящий металлом.

— Пламя было ярким.

Они приблизились к развалинам. Фундамент оплели травы и сорняки, внутри проросли тонкие молодые топольки, касаясь изувеченных ветвями стен. Эсменет восхищалась, разглядывая живые подробности, ускользнувшие от нее в темноте во время беседы с Келлхусом: паутина с попавшейся в нее гусеницей, болтающаяся на ветру, или овалы резьбы на восточной стене. Наверное, когда-то там были изображены лица.

«Что я делаю?»

На мгновение она вдруг нелепо испугалась за свою жизнь. Множество людей сочли бы, что она заслужила смерть за свои преступления… А Ахкеймион? Неужели потеря могла убить такого человека? Эсменет вдруг разозлилась на то, что он отдал ее Келлхусу.

«Ты должен был биться за меня!»

— Зачем мы здесь, Акка?

Не зная о ее безумных мыслях, он повернулся и вытянул руку, словно хвалился завоеванными землями.

— Я хотел показать тебе это.

Следуя за его указующей рукой, Эсменет посмотрела на лагерь, на проходы между палатками, расходящиеся, как узор сломанной ракушки, по вырубленным рощам и полям. И на затянутый дымом, неподвижный и мрачный под неестественно темным небом… Шайме.

Идущие от моря стены Татокара, белые, как зубы, охватывали сеть улиц и домов, раскинувшихся вокруг высот Ютерума. И на земле, и на стенах сверкало оружие. Две осадные башни Пройаса стояли внизу, окруженные солдатами. Северная башня пылала, как бумажная фигурка. Огромный столб дыма поднимался от ворот Процессий и низко стелился над городом, подсвеченный снизу колдовским пламенем. По обе стороны ворот гигантские глаза были выбиты, а бастионы казались покинутыми. Южнее, на дальнем конце разрушенного акведука, две осадные машины Чинджозы также добрались до цели, и у их основания темной массой толпились айноны, чтобы вскарабкаться на стены-лестницы.

Между полосами дыма сиял Первый храм.

Эсменет подняла руку ко лбу. Виной тому игра перспективы или расстояние, но все казалось таким медленным, словно происходило под водой или в какой-то вязкой среде.

Но так или иначе, оно происходило на самом деле…

— Мы взяли высоты, — сказала Эсменет шепотом, прозвучавшим громко, как крик. — Город наш!

Она повернулась к Ахкеймиону, взиравшему вниз с изумлением и благоговением.

— Акка… Разве ты не видишь? Шайме наш! Шайме наш!

В ее словах было так много — не только жар, не только слезы, туманившие глаза. Любовь. Насилие и откровение. Мор, голод, резня. Все, что они пережили. Все, что они выдержали.

Но он покачал головой, не отводя глаз от этого зрелища.

— Все ложь.

Затрубили рога, взывая к облакам.

— Что?

Он обернулся к Эсменет с ужасающе пустым взглядом. Она узнала эту пустоту: такими же были его глаза в ночь, когда он вернулся в Карасканд.

— Прошлой ночью ко мне приходил скюльвенд.


Грохотали фанимские барабаны. Облака продолжали сгущаться по злой воле кишаурим.

Подгоняемые криками командиров, фаланги джаврегов бросились вверх по склону, перехлестнули через обломки ворот Процессий и ринулись прямо в облако дыма, застилавшего город. Первые Багряные отряды следовали за ними, осторожно выбирая дорогу и прикрывая своих колдунов.

Из дыма поднимались очертания еще державшихся крепостных стен, и, когда отряды прошли в ворота, гейзеры сверкающего пламени ударили до самого верха. Каменные блоки обрушились. Сама земля, казалось, бормотала проклятия.

Первым из Багряных адептов в Шайме вступил Саротен, за ним Птаррам Старейший и Ти, который, несмотря на свой почтенный возраст, постоянно бранил джаврегов за нерасторопность. Перед ними открылась путаница улочек и домов, тянувшихся до основания Ютерума. Джавреги выслали вперед сотни пикетов, они вытаскивали из домов беспомощных амотейцев и убивали их. Из укрытий неслись вопли.

Птаррам Старейший погиб первым: его поразила в плечо хора, пока он подгонял свой отряд. Его тело упало и раскололось, как статуя. Проревев заклинание, Ти направил стаю огненных воробьев в темное окно соседнего дома. От взрывов разлетелись кровавые ошметки плоти, мусор и осколки. Затем Инрумми с руин крепостной стены ударил сверкающей молнией по западному фасаду здания. Воздух затрещал. Кирпичное строение осело. В открывшейся комнате стояла охваченная пламенем фигура, которая сделала шаг вперед и рухнула вниз.

Прикрытый широкими щитами джаврегов, Элеазар поднялся на верх стены около разрушенных ворот Процессий и оглядел свои войска. Он опирался на железный стержень, что торчал из обломков у его ног — остатки подъемной решетки. Он не видел Птаррама, но уже понял: с ним что-то случилось.

Они надеялись вовлечь Змееголовых в решительную схватку, но Сеоакти был слишком хитер. Этот шайгекский негодяй, оказывается, намеревался измотать их. Уничтожить по одному.

Элеазар посмотрел на лабиринт домов, на скопление стен и крыш, простиравшихся до подножия Ютерума и мраморных стен Первого храма. Он чуял хоры в стенах святилища — они затаились и ждали.

Всюду враги. Тайные враги.

«Слишком много… Слишком много». — Огонь очищает! — вскричал он. — Уничтожьте их! Сожгите дотла!

Долгожданный рог взревел на фоне языческого барабанного боя. Возвышаясь среди щитоносцев, Ялгрота Гибель Шранков воздел секиру к темному небу и прокричал кровавую клятву Гильгаоалу — могучему воплощению войны. Его сородичи ответили хриплыми воплями. Затем туньеры бросились вслед за Багряными адептами по руинам ворот Процессий. Разбитая плитка хрустела под тяжелыми сапогами.

Севернее Пройас и его конрийцы сражались на парапетах у стен. Одна из осадных башен сгорела, но сотни воинов карабкались по лестницам второй. Под градом стрел они спешили на помощь своему принцу. К югу от них айноны Чинджозы наблюдали бегство фаним от идущих на них с грохотом осадных башен. Воинственный Ураньянка и его мозероты первыми ступили на стены Татокара.

Туньеры в черных доспехах хлынули в город. Князь Хулвагра и граф Гокен во главе скавгов и косматых ауглишей ринулись на юг, по еще тихим улицам за айнонским участком стены. Граф Ганброта между тем продвинулся на север. Его инграулиши потрясали щитами, увешанными высушенными вражескими головами. Восточное направление они оставили Багряному Гурвикке и его темнокожим рабам.

Вскоре кианцы и амотеи в панике разбежались. Куда ни глянь, всюду их окружали мириады врагов в сверкающих кольчугах, ворвавшиеся на улицы Шайме, подобно белым волкам.


Фонарь угасал, и несколько секунд Келлхус держал его в ладонях, словно пытался вернуть к жизни теплом собственного тела. Огонек зашипел и совсем потух.

Но темнота поглотила не все. Келлхус увидел слабое свечение справа, откуда слышалось журчание текущей воды. Он не стал использовать Напев, чтобы не выдать свое присутствие, и продолжал путь во мраке.

Звук приближался, становился все более гулким. Тонкий туман оседал на коже, волосах и одежде. Свечение различалось все отчетливее — красноватый отблеск на мокрых камнях. Дважды Келлхус останавливался и ощупывал пол, желая удостовериться, что не сбился со следа отца.

Следы вывели его на балкон над широкой пещерой. Поначалу он видел только огромные завесы воды, низвергавшейся из мрака, так что казалось, будто он плывет вперед. Затем Келлхус заметил внизу точки света. Их было несколько, и они стояли поперек платформы, до которой водопад не доставал. Эти огни отражались на маслянистой поверхности небольшого пруда. Келлхус понял, что это жаровни, тускло горящие во влажном воздухе.

Отец?

Келлхус спустился по широкой лестнице, высеченной в стене. Камень и здесь был покрыт изображениями героических деяний поверх фривольных рельефов. Келлхус рассматривал огромные своды: каменную резьбу покрывали коркой минеральные осадки, отложившиеся за тысячелетия. Водопады пропадали во тьме — с ревом, с кружащейся на воде белой пеной. Они падали вниз с огромной, угрожающей высоты.

Десятки желобков, похожих на разрезанные пополам туньерские боевые рога, поднимались вдоль края водопада. Они направлялись наружу и внутрь, чтобы вода текла вниз, к полу. Однако только три из них достигали пенного потока, а остальные были сломаны. Они позеленели от времени, но сверкали медью там, где вода еще катилась по ним.

От водопадов поднималась лестница. Она доходила до обширного зала, где встречалась со своим зеркальным двойником и расходилась монументальным веером. На ступеньках вразброс лежали бронзовое оружие и доспехи — остатки некогда проигранной последней битвы. Когда Келлхус приблизился к основанию лестницы, в грохот потока вплелись голоса ручейков поменьше: журчание капель и плеск воды, текущей по камням. Воздух наполняла пещерная сырость.

— Они собирались здесь сотнями, — раздался голос из мрака, звонкий, несмотря на оглушительный рев водопада. — Даже тысячами. Перед Чревомором…

Куниюрская речь.

Келлхус остановился на ступенях, вглядываясь во тьму. Наконец-то.

Перед ним открылось пространство — широкое, как арена цирка в Момемне, и устланное обломками. Там, где когда-то пали воины, возвышались маленькие холмики праха. По широкому искусственному пруду, вырезанному в полу посередине зала, бесконечно разбегались волны. Вода, как черное зеркало, отражала свет жаровен, горевших у дальнего края этого бассейна. Над ними нависали толстые бронзовые лица и каскады водопада. В конце желобов стояли огромные бронзовые статуи — коленопреклоненные, тучные и нагие, с проделанными в спинах каналами, пустыми головами в масках и огромными челюстями. Они сидели на корточках полукругом, лицами к пруду, выражение их лиц менялось в красноватых отблесках. Из глаз и ртов статуй струилась вода, с плеском падая на камни. Пустая голова одного истукана была отбита и лежала в пруду у дальнего края; ее единственный глаз выступал над поверхностью черной воды.

— Омовение было для них священным, — продолжал голос. Келлхус спустился с последней ступени широкой лестницы, медленно пошел по полу. Он привык слышать сквозь голоса, но этот голос был гладким, как фарфор, — ровный и непостижимый. Но Келлхус очень хорошо знал его — как свой собственный голос.

Обойдя пруд, он увидел бледную фигуру. Человек сидел скрестив ноги за стеной воды, что извергалась изо рта одного из каменных монстров. Белокожий человек, закрытый гремящей прозрачной пеленой.

— Огни горят для тебя, — произнес он. — Я давным-давно живу во тьме.


Спокойствие Эсменет ужасало Ахкеймиона почти так же, как грохот на горизонте. Даже ветер вонял колдовством.

— Значит, он использует всех, — сказала она наконец. — Каждое его слово помогает ему манипулировать людьми… — Она смотрела так, словно разучилась моргать. — Ты хочешь сказать, что он использует меня?

— Я… я еще не все обдумал, но мне кажется, что он хочет… детей… Детей с его силой, его интеллектом и твоим…

— Значит, он выводит потомство. Да? А я — его породистая кобыла?

— Я знаю, как ненавистны должны тебе быть эти слова…

— Почему ты так думаешь? Меня использовали всю жизнь. — Она замолчала и посмотрела на Ахкеймиона с сожалением и гневом. — Всю мою жизнь, Акка. И теперь я стала орудием чего-то высокого — выше, чем мужчины и их вонючая похоть…

— Но зачем? Зачем вообще быть чужим орудием?

— Ты говоришь так, словно у нас есть выбор, — ты, адепт Завета! Выхода нет! Ты сам знаешь. Каждое наше дыхание используют!

— Откуда же твоя горечь, Эсми? Разве стать сосудом пророка — это…

— Из-за тебя, Акка! — с яростью крикнула она. — Из-за тебя! Почему ты не можешь отпустить меня? Ты знаешь, что я люблю тебя, и цепляешься за мою любовь. Лезешь мне в душу и дергаешь, дергаешь, дергаешь, мучаешь и терзаешь мое сердце, не даешь мне уйти!

— Эсми… я просил тебя, и ты пришла. Долгое молчание.

— Все, что сказал тебе Найюр… — проговорила она, и ее слова почти потонули в шуме далекого колдовства. — Почему ты думаешь, что Келлхус еще не рассказал мне об этом?

Ахкеймион почувствовал комок в горле. Он старался не обращать внимания на вспышки на горизонте.

— Потому что ты сказала, что любишь его.


Непрестанный грохот кимвалов задавал ритм адскому продвижению Багряных Шпилей. Они выжигали все перед собой. Что бы ни пытались противопоставить им язычники, все разлеталось, как пламя свечи гаснет от ветра. Отряды всадников, лучники на крышах — все горело в магическом огне. За исключением наблюдателей, шедших за ними по воздуху, большинство из выживших семидесяти четырех высокопоставленных чародеев шагали по земле сквозь огонь, прикрывая защитами себя и своих джаврегов. Омываемый светом последовательных Напевов, каждый отряд волок за собой мерцавшую огнями тьму. Они взбирались на пандусы из почерневших камней, курганы битого камня, находили опору и производили еще более сокрушительное опустошение. Камни летели в небо, оставляя за собой полосы дыма. Карнизы и колонны падали под ноги, поглощенные черными волнами разрушения. Весь мир погрузился в блестящий поток крови и бездонную черноту. Они переступали через шипящие от жара трупы.

Над гигантским пламенем и завесой дыма проступали Первый храм и Ктесарат. Они становились все ближе и ближе, пока не заслонили весь горизонт. Багряные адепты настойчиво вызывали врагов на бой, но никто им не ответил.

Фаним бежали от них, как обезумевшие звери бегут от огня.


Только небо…

Изо всех миров только небо давало им передышку, краткое освобождение от терний мирской суеты. Пламенеющими глазами они озирали темный земной ландшафт. Солнце пылало неестественно ярким белым светом. Внизу сверкали молнии, исчезая вдали, как снежок, пущенный по льду. Он видели светлые морские берега, как широкие пустые полосы — голубые и цвета блеклой охры. Они горделиво изгибались и взмахивали крыльями.

Зиот. Сетмахага. Сохорат.

Только здесь, на границе этого проклятого мира.

Затем к ним воззвал грохочущий Голос, терзая их и упрекая. Они разом запрокинули слоноподобные головы, завыли в синей бездне, а затем нырнули вперед, в путаницу клубящихся облаков. Ветер хлестал им прямо в глаза, но они не умели плакать.

Как камни, они пали вниз из чрева облаков.

Горящий Шайме окружала тьма. Они учуяли смертных: люди прыгали по темным улицам, как обезьяны, — насиловали, грабили, убивали…

Можно было бы сожрать их всех.

Но Голос! Голос! Он вонзался в них, как игла. Больнее, чем все миллионы зубов этого мира.

Они влетели в сердце города, следуя за порывом восточного ветра, затем один за другим спустились на крышу Первого храма.

Голос подтвердил, что все правильно.

Они распластались на кровле, как жуки. Они чуяли внутри безглазых. Они ждали.

«Нападите на них! — вопил Голос — Разорвите их! Только в их гуще вы неуязвимы для хор!»

Они пробились сквозь кровлю, проломили мощные каменные перекрытия и упали внутрь. Из-под ливня обломков выползли дюжины людей в шафрановых одеждах, с их лбов полились синие огни. Огромные энергетические кольца шипели вокруг раскаленных шкур.

Сохорат взревел, и штукатурка посыпалась с потолка на лес колонн. Из его пасти вылетел рой мух. Бешеные волки срывались с его лап, разбивали полотна света и набрасывались на тех, кто прятался за ними. Зиот сжал в кулаке горящие волокна, вырвал души из плоти. Сетмахага отмел все жалкие защиты и отрывал людям головы, наслаждаясь дымящейся кровью. Он визжал от возбуждения, как тысяча свиней.

— Демон! — раздался крик, подобный грому.

Они повернулись на залитом кровью мраморном полу и увидели старого слепца, выходящего к ним из глубины храма. Что-то сверкнуло на лбу старика, словно украденная звезда. Люди высыпали из-за колонн — другие слепцы.

«Беги», — прошептал Голос.

Сетмахага пал первым, пораженный в глаз пустотой, прикрепленной к концу жезла. Взрыв жгучей соли…

Затем Сохорат. Его растекшуюся фигуру охватили потоки пламени. Он завопил.

Зиот взвился в небеса.

«Верни меня назад, человечек! Освободи от этих цепей!» Но Багряный адепт не соглашался.

«Еще одно последнее задание… Еще один преступный план…»


Вода низвергалась отовсюду — грохочущими потоками, каплями, сплошной стеной. Келлхус остановился у одной из пылающих жаровен. Ее огонь отражался в струях воды под бронзовым лицом идола и бросал красноватые отблески на лицо отца, сидевшего в густой тени.

— Ты пришел в мир, — слетело с незримых губ, — и увидел, что люди подобны детям.

Полоски света плясали на поверхности воды.

— Им свойственно верить в то, во что верили их отцы, — продолжала тьма. — Желать того же, чего желали родители… Люди подобны воску, вылитому в форму, — их души формируются обстоятельствами. Почему у айнрити не рождаются фаним? Почему у фаним не рождаются айнрити? Потому что их истины сделаны, они обрели форму по воле конкретных обстоятельств. Если ребенок растет среди фаним, он будет фаним. А среди айнрити он станет айнрити… Раздели его надвое, и он убьет себя.

Внезапно Келлхус увидел лицо на фоне воды — белое, если не считать черных провалов на месте глазниц. Это могло показаться случайным движением, как будто отец просто переменил позу, чтобы размять тело, но это было не так.

Все, знал Келлхус, продумано заранее. Несмотря на все изменения, произошедшие за тридцать лет в большом мире, отец оставался дунианином.

— Все это очевидно, — продолжал он, снова отодвинувшись в тень, — но очевидность ускользает от них. Поскольку они не могут видеть того, что было до них, они считают, что ничего и не было. Ничего. Они не ощущают молота обстоятельств. Они не видят, как их выковывают. Они считают свободным выбором то, что на них выжгли. Поэтому они бездумно полагаются на интуицию и проклинают тех, кто осмеливается задавать вопросы. Невежество — основа их действий. Они принимают собственное неглубокое понимание за абсолютную истину.

Он поднял платок, прижал его к пустым глазницам. На бледной ткани остались два розовых пятна. Лицо снова спряталось в непроглядной тьме.

— И все же часть их боится. Ибо даже неверующие чувствуют бездну своей греховности. Везде, повсюду они видят доказательства того, что обманывают самих себя… «Я! — кричит каждый. — Я избранный!» И могут ли они не бояться — они, так похожие на детей, от злости топающих ногами в пыли? Они окружают себя льстецами и устремляют глаза к горизонту в поисках знака свыше, подтверждающего, что они пуп земли, а не пуп самих себя. — Он махнул рукой, приложил ладонь к обнаженной груди. — И платят за это своей набожностью.


— А ты сам, Акка? — спросила Эсменет, и ее голос звучал сердито. — Ведь ты так же легко отдал ему свой Гнозис, как я — свое лоно.

Почему она не может просто ненавидеть его, этого грязного сломленного колдуна? Все было бы намного проще. Ахкеймион закашлялся.

— Да… да, я это сделал…

— Тогда скажи мне вот что, святой наставник. Почему адепт Завета согласился на это немыслимое дело?

— Потому что Второй Армагеддон… приближается…

— Весь мир на кону, а ты жалуешься, что Келлхус использует всех, как оружие? Акка, ты должен радоваться…

— Я не говорил, что он не Предвестник! Он даже может быть пророком, судя по всему…

— Тогда о чем ты говорил, Акка? Ты сам понимаешь? По ее щекам скатились две слезы.

— О том, что он украл тебя у меня! Украл!

— Спер твой кошелек, да? Забавно, поскольку я чувствую себя скорее дерьмом, чем золотом.

— Это не так.

— Неужели? Да, ты любишь меня, Акка, но я всегда была лишь…

— Но ты не думаешь!.. Ты видишь только свою любовь к нему. И не думаешь о том, что он видит в тебе!

Момент немого ужаса.

— Он солгал! Скюльвенд солгал тебе! Я нансурка. Я знаю…

— Скажи мне, Эсми! Скажи мне, что он видит!

Она вздрогнула. Откуда эта дрожь? Земля под ее коленями казалась твердой как камень.

— Истину, — прошептала Эсменет. — Он видит Истину! Ахкеймион помог ей подняться. Она вцепилась в него и, рыдая, уткнулась в плечо.

— Он не видит, Эсми, — шептал он ей на ухо. — Он просто смотрит.

И слова повисли между ними — невысказанные, но оглушающие: «…без любви».

Она поглядела на Ахкеймиона, а он ответил ей взором, полным отчаяния, какого никогда не было в бездонных голубых глазах Келлхуса. От него пахло теплом… и горечью.

Его губы были влажными.


Элеазар разглядывал адскую картину. Он слышал собственный смешок, но говорить не мог. Что он ощущал? Злорадство, темное и глумливое, как при виде отца, наконец-то наказавшего ненавистного братца. Раскаяние и страх, даже ужас. Будто падаешь, падаешь — и никак не долетишь до земли.

И… всемогущество. Да. Словно крепкое хмельное питье струилось в его жилах или опиум распалял душу.

Как призраки обезглавленных змей, драконьи головы поднимались из-за спин воинов и извергали текучий огонь. Кто-то справа от него — Нем-Панипаль? — пел, вызывая кипящие облака черноты. Из них ударила ослепительная молния. Камни взорвались. Башня резко покосилась, обрушилась и теперь лежала на земле, как пустой стручок.

Волна пыли накрыла великого магистра, и он рассмеялся. Шайме горит! Шайме горит!

К Элеазару пробрался Саротен. Щитоносцев при нем не было. Зачем этот дурак рискует…

— Ты слишком давишь на них! — крикнул тощий колдун. На его морщинистом лице виднелись следы сажи. — Ты тратишь наши силы на детей, женщин и тупые камни!

— Убьем всех! — сплюнул Элеазар. — Мне все равно!

— Но кишаурим, Эли! Мы должны сохранить себя! Почему-то он вдруг вспомнил обо всех рабынях, сосавших его член, о неге шелковых простыней, о роскошной агонии оргазма. Вот на что это похоже. Он видел, как Люди Бивня возвращаются из боя: перемазанные кровью, со смеющимися жуткими глазами…

Словно желая показать это Саротену, Элеазар повернулся к нему и обвел жестом дьявольское побоище вокруг них.

— Смотри! — презрительно приказал он. — Смотри, что мы — мы! — сделали!

Перепачканный сажей колдун в ужасе уставился на него. На его потной коже играли отблески пламени.

Элеазар отвернулся, чтобы еще раз насладиться зрелищем своих великих трудов.

Шайме горит… Шайме.

— Наша мощь, — прохрипел он. — Наша слава!


С парапета у ворот Мирраз Пройас смотрел на город, не веря глазам своим.

Огромное скопление облаков, темное и клубящееся, с громом ползло над городом. Оно неестественно закручивалось внутрь себя, и ось вращения проходила через Священные высоты. От одного взгляда на него кружилась голова. Отсюда, со стены, Первый храм казался невероятно близким. Пройас даже видел вооруженных фаним, которые выскакивали из тьмы внешней колоннады, бежали вниз по ступеням и исчезали за зубчатым валом Хетеринской стены. Но его ужасала огромная завеса дыма и огня, что шла на высоты от руин ворот Процессий. Узкие полосы, белые как мел. Туманы охряной пыли. Клубы серого: Непроглядный и черный, как жидкий базальт, дым. И сквозь них сверкали огни, струи молний и золотые водопады. Целые улицы города были разрушены до основания.

Ингиабан разразился безумным смехом.

— Ты когда-нибудь видел такое?

Пройас хотел урезонить его, но мельком увидел человека в багряной одежде — он прокладывал себе путь по трупам, устилавшим землю прямо перед ними. Багряный пошатнулся, поскользнувшись в крови. Его серо-стальные волосы, заплетенные в косу, болтались у левого плеча.

— Что вы делаете? — закричал Пройас.

Багряный адепт даже не заметил его, встал лицом на запад и вскинул руки к небу.

— Вы разрушаете город!

Старик обернулся так быстро, что расшитый подол его платья не сразу взметнулся за его движением. Несмотря на усталые глаза и сутулость, голос его был сильным и яростным.

— Неблагодарный конриец! Кишаурим владеют небесами. Они используют тьму, чтобы спрятать свои хоры. Если мы проиграем сражение, все будет потеряно! Ты понимаешь? Священный Шайме… Да пропади пропадом этот гребаный город!

Потрясенный поведением старика и его злобой, Пройас молча попятился. Выругавшись, адепт вернулся к своему делу, а Пройас не мог отвести взгляда от ближайшей башни. На парапете появились крохотные фигурки, и среди них еще один адепт с белой бородой. Он перегнулся через парапет, протянул руки к западу, запел, и глаза его вспыхнули огнем. Черные облака прочертили небо, хотя Менеанорское море по-прежнему спокойно сверкало голубым и белым, купаясь в далеком солнечном свете.

Чародей рядом с Пройасом тоже запел. Внезапный порыв ветра взметнул его рукава.

И чей-то голос прошептал: «Нет… Не так…»


Завеса воды рисовала между ними мерцающие линии и размазанные тени. Келлхус уже не пытался вглядываться сквозь них.

— Власть, — говорил Анасуримбор Моэнгхус, — это всегда власть над кем-то. Если ребенок может стать кем угодно, то в чем разница между фаним и айнрити? Или между нансурцем и скюльвендом? Как податлив человек, если любой, попадая в жернова обстоятельств, может стать убийцей! Ты быстро усвоил этот урок. Ты посмотрел на большой мир и увидел тысячи тысяч: их спины гнутся на работе, их ноги раздвигаются, их рты твердят писание, их руки куют сталь…. Тысячи тысяч, каждый вертится в кругу одних и тех же действий, каждый — винтик в великой машине наций… Ты понял, что, как только люди перестанут кланяться, императорская власть падет, кнуты будут отброшены, рабы перестанут повиноваться. Для ребенка быть императором, или рабом, или купцом, или шлюхой, или кем угодно — это значит, что остальные вокруг тебя ведут себя соответственно. И люди ведут себя так, как подсказывают им их убеждения. Ты увидел эти тысячи тысяч, разбросанные по миру и живущие согласно иерархии, в которой действия каждого полностью подстроены под ожидания других. Место человека, понял ты, определяется убеждениями и представлениями других. Вот что делает императоров императорами, а рабов — рабами… Не боги. Не кровь. Жизнь народов определяется действиями людей, — говорил Моэнгхус. Голос его преломлялся в густом шуме воды. — А люди действуют согласно своей вере. А верят они в то, во что их научили верить. И поскольку они не замечают того, как их учат, они не сомневаются в собственной интуиции…

Келлхус осторожно кивнул.

— Они верят этому абсолютно, — сказал он.


Он вцепился в руку Эсменет и поволок ее прочь, к развалинам мавзолея. Она улыбалась сквозь слезы, ее лицо было душераздирающе прекрасным, а позади, где-то левее ее щеки, крошечный — не больше веснушки — над дымом и пламенем возвышался Первый храм.

У юго-восточного угла мавзолея камни разрушились до самого основания. Ахкеймион перешагнул развалины, примял траву. Втащил Эсменет внутрь, в пятнистую тень, где укоренились молодые деревца. Насекомые жужжали в последних солнечных лучах. Они снова поцеловались, обнялись еще крепче. И опустились на землю, холодную и жесткую, поросшую травой.

«Нет, — шептал кто-то у него в душе, — Не так… не так!»

Ахкеймион понимал — они оба понимали! — что они делают. Они выжигали одно преступление другим… Но не могли остановиться. Хотя он знал, что потом Эсменет возненавидит его. Знал, что именно этого она и хочет… Нечто непростительное.

Она плакала, она что-то шептала. Но Ахкеймион сейчас мог различать только крики боли, страсти и укора.

«Что я делаю?»

— Я не слышу тебя, — прошептал он, возясь с подолом ее платья, обернувшегося вокруг ног. Что это за исступление? Что за ужас притаился у него в душе?

Сейен сладчайший! Как бьется сердце!

«Пожалуйста. Пожалуйста».

Эсменет мотала головой, закусив пальцы.

— Мы обречены, — шептала она — Он любит меня… Он убьет… Ахкеймион вошел в нее.


Амотейские и кианские наблюдатели покидали стены и разбегались по темным улицам. Пришли железные люди с огненным колдовством и ревущими рогами. Проклятые идолопоклонники! Никто не может им противостоять. Где падираджа? Где его стражи? Его гранды и сверкающие кони? Его Водоносы? Где они все?

Тусклый дым стлался над западными кварталами Шайме. Пепел падал как снег. Обезумевшие горожане убегали от бесстрастных и безликих конрийцев с опущенными серебряными забралами. Схватки были страшными и краткими. Люди встречали родственников с других улиц и, задыхаясь, коротко говорили о багряных куррай, которые сжигают все на своем пути, о северянах в черных кольчугах, которые размахивают отрубленными головами и воют по-волчьи.

Но многие собрались на рыночной площади Эшарса, где под треугольным вымпелом остановился настоящий вельможа, князь Хукал Монгилейский с четырьмя сотнями всадников родом из беспощадных равнин Великой Соли. Амотейских новобранцев тут же строили в ряды на брусчатке, а сам князь в черных одеждах кричал, напоминая о Фане и его несгибаемом мужестве. Вскоре на площади уже стояли около двух тысяч верных, расправив плечи и воспрянув духом.

И как раз вовремя. Сеча выплеснулась на ближние улицы, где фаним обороняли от конрийских рыцарей наспех сооруженные баррикады. Идолопоклонников становилось все больше, к ним присоединялись отдельные отряды, рыскавшие по улицам. Когда их скопилось несколько сотен, они ринулись в бой. Наступление возглавили анплейские бароны и рыцари, жаждущие отомстить за смерть Гайдекки, их любимого графа-палатина. Но их оттеснил Хукал с монгилейцами. Решительную атаку удалось организовать, только когда прибыли принц Пройас и палатины Ингиабан и Ганьятти. Амотейцы поддались довольно легко, они разбежались по восточным улицам, и многих конрийцы перехватили на флангах. Но монгилейские всадники оказались куда тверже, и их нападение стало страшным испытанием. Даже если они теряли лошадей, они сражались с дикой яростью. Ганьятти, палатин Анкириота, обменялся ударами с самим князем Хукалом. Язычник отбил его щит и рассек ему грудину с такой силой, что сломал свою саблю. Ганьятти опрокинулся на спину и упал под копыта коней.

Смерть кружила над землей.

Конрийцы под началом неистового Пройаса отогнали языческих всадников и отбили изуродованное тело палатина. Монгилейцы рассеялись по прилегающим улицам. Выкрикивая страшные клятвы, осиротевшие анкириоты бросились в погоню.

Но принц оттащил Ингиабана в сторону.

— Что такое? — прогудел из-под забрала коренастый палатин.

— Где они? — спросил Пройас — Где фаним?

— Ты о чем?

— Они лишь делают вид, что защищают город.


Келлхус видел только пальцы отца, лежащие на обнаженном бедре. Ноготь большого блестел.

— Как дунианин, — продолжал бесплотный голос, — ты не имел выбора. Чтобы владеть собой, ты должен был овладеть обстоятельствами. А чтобы управлять обстоятельствами, ты должен был подчинить волю людей, рожденных в большом мире. Ты должен был сделать народы своими руками. Потому ты постоянно изучал их верования. Это аксиома. Ты понял, что если истина идет вразрез с интересами сильных мира сего, то ее называют ложью, а ложь, служащая их интересам, зовется истиной. И ты осознал, что так и должно быть, поскольку именно вера, а не правда сохраняет народы. Почему императорская кровь считается божественной? Зачем рабам говорят, что страдание есть добродетель? Вот что делает вера: она разрешает или запрещает. Это самое важное. Если бы люди считали, что всякая кровь одинакова, знать была бы низвержена. Если бы люди считали, что деньги — это гнет, купцы бы разорились. Народ принимает только ту веру, которая сохраняет сложную систему пересекающихся действий, позволяет совершать их. Для рожденных в мире, как ты понял, правда не имеет смысла. Иначе почему они живут во лжи? Первое твое решение было простейшим. Ты заявил, что принадлежишь к высшей касте, что ты князь. И как только ты сумел кого-то убедить в этом, ты потребовал, чтобы остальные вели себя соответственно. Этот простой обман дал тебе независимость. Никто не смел приказывать тебе, поскольку все верили, что этого делать нельзя. Но как ты сумелубедить их в своем праве? Первая ложь поставила тебя на одну доску с ними. Но какая ложь сделала тебя их хозяином?


Их тела сами вспомнили былой пыл. Когда он закрывал глаза, она была здесь, под ним, вокруг него, она принимала его нежную жажду, она задыхалась и кричала, задыхалась и кричала. Он сжимался внутри нее, как кулак, и оживал в ее сердце, в ее влажном лоне.

Она тянулась к его лицу, притягивала его к своему горячему рту. Она рыдала, целуя его.

— Ты был мертв!

— Я вернулся за тобой… Что угодно. Даже мир.

— Акка…

— За тобой.

Эсми. Эсменет. Она задыхается и кричит… Какое странное имя для шлюхи.


Из огромного водопада взлетали облака брызг, и Келлхус промок до нитки. По щекам его катились капли воды, как слезы. Он слушал.

— Ты понял, что верования, как и люди, имеют свою иерархию, что одни имеют больше власти, чем другие, и что религия стоит выше всего. Если ли этому лучшее доказательство, чем Священное воинство? Действия стольких людей объединяются ради одной цели вопреки множеству природных слабостей, вопреки страху, лени, жалости… Ты прочел их священные книги и обдумал власть слов над людьми. Ты прозрел основную функцию айнритизма: привязать веру к тому, что нельзя увидеть, и таким образом обеспечить повторение всей совокупности действий, создающих народ. Усомниться в этом порядке вещей — значит усомниться в самом Боге, создавшем их. Бог защищает положение человека, и деспотическая сила, подменяющая правду для императора и раба, скрыта от глаз и не видна. Задавать вопросы становится не просто опасно, не просто дико — это становится бесполезно, поскольку ответы лежат вне этого мира. Рабы сжимают кулаки, угрожая небесам — но не хозяевам.

Голос отца, так похожий на его собственный, заполнял все пространство подземелья нелюдей.

— И тут ты увидел Кратчайший Путь… Ибо ты понял: этот трюк, обращающий глаза угнетенных к небесам, отвлекая от руки с кнутом, послужит твоим целям. Чтобы овладеть обстоятельствами, надо управлять действиями. Чтобы управлять действиями, надо управлять верой. Чтобы управлять верой, надо стать гласом небес. Ты дунианин. один из Подготовленных, а люди с их чахлым умишком — не более чем дети.


С высот разрушенного святилища Азореи тидонцы из личной гвардии Готьелка первыми увидели это: вспышка, за ней громовой раскат.

Вожди Священного воинства обыскали прилегающие к городу равнины, послали разведчиков даже к раздвоенным предгорьям Бетмуллы, но не нашли ни следа Фанайяла и его языческой армии. За исключением того, что Шайме сдан — во что айнритийские командиры едва могли поверить, — это могло означать только одно.

Наблюдатели, расставленные на холмах Шайризорских равнин, были наготове, как и граф Готьелк — он держал в резерве несколько тысяч тидонцев, хотя штурм стен Шайме много лет оставался его заветной мечтой. Все ожидали, что кианцы займут поле, поскольку там можно в полной мере использовать присущие им скорость и мобильность.

Способ действий, однако, озадачивал.

Граф получал донесения, где говорилось об активности язычников на юго-восточном направлении от Шайме, вблизи ворот Тантанах. Готьелк отправил гонцов к айнонам Чинджозы, фланги которого находились ближе всего оттуда, а потом приказал начать общее наступление. Если войско фаним предпримет вылазку из восточных ворот, он, согласно божественным наставлениям Воина-Пророка, должен будет собрать войска вдоль реки Йешималь, чтобы защитить два моста и один довольно опасный брод. Под штандартами с черно-золотым Кругораспятием тидонские рыцари в латах возглавили наступление, идя рысью на трофейных конях. Слева от них громыхал и дымился Святой город. Люди смеялись и показывали на айнонские знамена на многобашенных стенах Татокара. Продвижение было привычным, почти легким. Закаленный боями старый граф не обращал внимания на время, поскольку язычникам понадобится много часов, чтобы просочиться сквозь ворота и построиться для битвы. Но ворота не открылись.

Саперы работали много недель, подрывая основание стен. Никакие стены, говорил ясноглазый падираджа, не спасут нас, если начнут воевать магические школы. На помощь призвали математиков Ненсифона и великого архитектора Готаурана аб Сураки. А потом привлекли кишаурим.

Всадники на Азорее застыли и смотрели в изумлении. Блеснул свет — белый, голубой и синий, — затем дальние ворота Тантанах и кусок стены рядом с ними рухнули, подняв огромную тучу пыли. Ветер был слабым, и клубы пыли развеялись не сразу. Несколько мгновений видны были лишь огромные тени. Затем они увидели мастодонтов — целые дюжины! — топтавших обломки. Когда послышались их пронзительные трубные вопли, первые кианские всадники уже мчались по Шайризорским равнинам.

Грохот языческих барабанов внезапно усилился.


— Тебе оставалось только убедить их, что разница между твоим интеллектом и их разумом — как расстояние между миром и Той стороной. Сделай это, и они дадут тебе полную власть, будут преданы тебе до конца. Путь этот узок, но очень прост. Ты взращивал их благоговение и их убеждения, ты рассказывал им о том, о чем не может знать ни один человек. Ты взывал к искрам Логоса в их душах. Ты разбирал логику их пристрастий, объяснял значение старых догм. Ты давал им веру, основанную на истине, а не на ритуале. Ты вскрывал их страхи и уязвимые места, показал им, кто они есть, и в то же время использовал их слабости в собственных целях. Ты дарил им уверенность, хотя все в мире — тайна. Ты льстил им, хотя все в мире — безразличие. Ты показал им цель, хотя в этом мире царит анархия. Ты учил их неведению. И все это время ты говорил, что ты сам — один из них. Ты даже делал вид, будто гневаешься, когда они осмеливались высказывать сомнения. Ты ничего не навязывал и не предполагал. Ты воспитывал. Ты давал одному человеку колесо, другому — ось, третьему — упряжь, зная, что рано или поздно они соберут все части вместе и получат собственное откровение. Ты связал их предположениями, чтобы однажды они сделали тебя своим заключением.

Гладко выбритое лицо появилось в неверном свете огней. Сквозь завесу воды оно казалось ухмыляющимся черепом.

— И они сделали тебя пророком. Но даже этого было недостаточно, — продолжали шевелиться губы. — Не имевшие власти ничего не теряли, когда ставили тебя между собой и богами, поскольку давно перепоручили свои действия другим. Служение — самая инстинктивная привычка. Но те, кто наделен властью… Править от имени несуществующего короля — значит править напрямую. Рано или поздно знать должна была восстать. Кризис был неизбежен…

Моэнгхус встал — бледный, размытый, словно поднявшийся от земли пар. На мгновение вода очертила его фигуру, затем он вышел, весь мокрый, и обратил глазницы на сына. Он был обнажен, если не считать льняной набедренной повязки. Темные завитки лобковых волос просвечивали сквозь мокрую ткань. От усыпанной каплями кожи поднимался пар.

— Тогда, — сказало безликое лицо, — вероятностный транс подвел меня…

— Значит, ты не ждал видений? — спросил Келлхус. Лицо отца оставалось совершенно бесстрастным.

— Каких видений?


Казалось, крик надорвал его горло. Прошло несколько мгновений, пока Багряные колдуны наконец закончили свою песнь. Колдовское сияние утихло, затем угасло совсем. Барабаны грохотали под трескучим дождем пламени.

Красные огни.

Элеазар больше не смеялся. Он стоял за спинами первых отрядов, в сердце адской просеки, которую проложили через город его адепты. Из развалин поднимался дым, пламя взметалось ревущими башнями, стены торчали плавниками из гор битого кирпича, плавные волны дыма накатывали на зазубренный гребень, оставшийся от стены Татокара. Склоны Ютерума возвышались над завесой огня среди Хетеринских стен. Так близко! Стоит чуть вытянуть шею, и можно увидеть купол и карнизы Ктесарата. И там они найдут их… этих убийц.

Кишаурим бросили им вызов, и они пришли. Через многие мили и бесчисленные лишения, через все унижения. Они выполнили свою часть сделки. Теперь пора подвести счеты. Сейчас! Сейчас!

«Что за игру они затеяли?»

Все равно. Все равно. Если надо, он сотрет Шайме с лица земли. Перевернет всю землю!

Элеазар прижал к лицу багряный рукав. Несмотря на протесты Шалмессы, капитана джаврегов, он отодвинул в сторону высокий плетеный щит и поднялся на монолитный каменный выступ среди развалин. Волны жара окутали его.

— Сражайтесь! — крикнул он фигуркам вдалеке. Черное небо вращалось над ним. — Сражайтесь!

Чьи-то руки схватили его и потащили назад. Он вырвался. Саротен закричал:

— Эли, рядом хоры! Очень много… Ты что, не чувствуешь? Неплохо бы вымыться, мелькнула в голове глупая мысль. Соскрести с себя все это безумие.

— Конечно! — огрызнулся Элеазар. — Под развалинами. В руках у покойников!


Мир вокруг казался черным и гулким, он вспыхивал белым огнем. Келлхус поднял ладонь.

— Мои руки… когда я смотрю на них, я вижу золотой ореол. Испытующий взгляд.

— У меня нет с собой моих глаз, — отозвался Моэнгхус, и Келлхус понял, что отец говорит об аспидах, которых используют его собратья-кишаурим. — Я хожу по этим залам по памяти.

Несмотря на все признаки жизни, отец походил на каменную статую. Он казался маской без души.

— Бог, — сказал Келлхус — Он не говорит с тобой? Снова испытующий взгляд.

— Нет.

— Любопытно…

— И откуда же исходит его голос? — спросил Моэнгхус — Из какой тьмы?

— Не знаю… Приходят мысли. И знаю одно — они не мои. Бесконечная пауза.

«Он погружается в вероятностный транс, как и я…»

— Тот безумец сказал то же самое, — проговорил Моэнгхус — Возможно, твои испытания расстроили твой разум.

— Возможно…

Еще один испытующий взгляд.

— Не в твоих интересах обманывать меня. — Молчание. Каменное лицо. — Разве что…

— Разве что я пришел тебя убить, как приказали наши братья-дуниане. Этого ты опасаешься?

Тот же взгляд.

— У тебя не хватит сил превзойти меня.

— Хватит, отец.

Новая пауза, чуть длиннее.

— Откуда, — сказал наконец отец, — ты это знаешь?

— Я знаю, почему ты был вынужден призвать меня. Внимательный испытующий взгляд.

— Значит, ты постиг ее.

— Да… Тысячекратную Мысль.


Глава 16 ШАЙМЕ

Сомнения порождают понимание, понимание порождает сострадание. Воистину — убивает убежденность.

Паркие. Новые аналитики

Весна, 4112 год Бивня, Шайме

Чадящие факелы. Красные лица, обмякшие от страха. Темная кирпичная кладка, заляпанная и смердящая развороченными внутренностями. Нависшие потолки, такие низкие, что даже самым низкорослым лучникам приходится пригибаться. Люди кашляли и не могли вздохнуть, но не из-за сточных вод, намочивших обувь. Огонь наверху пожирал воздух…

По крайней мере, так сказал Водонос.

Кишаурим стояли у выхода. Висевшие у них на шеях аспиды тянули серебристо-черные головы вверх. Идолопоклонники затихли. Сводчатые потолки больше не дрожали от ударов и взрывов. Каменная крошка уже не сыпалась на их шлемы.

Он наклонил бритую голову, словно прислушиваясь…

— Погасите свет, — приказал он. — Закройте глаза.

Они опустили факелы в навозную жижу. На мгновение искры голубого света осветили их ноги. И все погрузилось во мрак… Затем — невероятно яркая вспышка. Оглушительный треск.

— Вперед! — крикнул Водонос— Наверх! Наверх!

Внезапно все стало голубым, подсвеченное раскаленным пятном на лбу Водоноса. Люди двинулись вперед, толкаясь и сплевывая пыль. Один за другим они протискивались мимо слепца, взбирались по склону из оплавленного камня и оказывались среди пламенеющих руин.


— Голос, который ты слышишь, — сказал старший дунианин, — не является частью Тысячекратной Мысли.

Келлхус пропустил его слова мимо ушей.

— Отведи меня к ним.

— К кому?

— К тем, кого ты держишь в заточении.

— А если я откажусь?

— Почему ты откажешься?

— Потому что мне надо пересмотреть мои предположения, исследовать непредвиденные изменения. Я не учел этой возможности.

— Какой возможности?

— Что большой мир способен в большей степени сломать, чем просветить. Что ты придешь ко мне безумным.

Бесконечное течение воды, тяжелый воздух и тяжелые камни.

— Попробуй отказать мне, и я убью тебя, отец.


Низко пригнувшись в седлах, кианцы прорвались через разрушенные ворота Тантанах к реке Йешималь. Хлопали полы их разноцветных халатов поверх блестящих кольчуг. Сначала несколько десятков, потом сотни — они летели, как стрелы. А из Йешимальских ворот, совсем близко от фланга айнонов, мчались другие.

Тидонские конники уже ясно видели фаним от святилища, они трубили тревогу. Старый граф Ангасанорский рысью выехал вперед. Он видел огромное облако пыли над дальними кварталами города, но наполовину рухнувшая арка Скилурского акведука закрывала ему обзор. Поскольку рога продолжали трубить, он выругался и отправил вперед разведчиков.

Но было поздно.

Первые из кианцев, взмыленные от скачки, добрались до Йешимали. Они брали под свой контроль переправы. Для всадников, смотревших от святилища Азореи, это выглядело так, будто Шайме накренился и сама война выплеснулась из него. Вскоре огромное войско фаним, способное поглотить армию тидонцев, неслось по Шайризорским равнинам. За всадниками тяжелой поступью шли несколько мастодонтов: они тянули деревянные плоты, перетаскивая их через груды развалин. И тогда трубачи с предельной ясностью поняли коварный план падираджи.

Граф Готьелк приказал конникам перейти в галоп и обогнать пехотинцев, которых было гораздо больше. Сразу за акведуком он увидел, что сотни язычников уже перебрались через реку и развернулись среди вытоптанных полей и перелесков. Воздев булаву, Готьелк призвал соотечественников построиться. Когда он увидел, что его соратники графы Ийенгар, Дамергал и Вериджен Великодушный также съехали с акведука, он закричал и направил коня прямо к бурлящим водам Йешимали.

С громким кличем таны и рыцари Се Тидонна помчались следом.


Они шли в абсолютном мраке, по коридорам более древним, чем Бивень. Отец вел сына.

Рев водопада стих и превратился в шелест, столь же неопределенный, как и чернота. Шорох шагов эхом отражался от покрытых резьбой стен. Келлхус излагал отцу свои выводы и суждения о нем. Он не вдавался в детали: помня о том, как Моэнгхус манипулировал Найюром, он старался предусмотреть все вероятности.

— Ты сбежал от утемотов и повернул не на восток, а на юг. Ты знал, что свазонд, который спасет тебя в степи, может убить тебя в Нансуре. Так ты оказался в землях фаним. Сначала они держали тебя в заточении. Их ненависти далеко до убийственной ярости нансурцев — это было до битвы при Зиркирте, — но скюльвендов они тоже не любят. Ты выучил их язык и объявил о своем поклонении Фану. Будучи грамотным, ты легко убедил своих захватчиков продать тебя как раба. И тебя продали за хорошую цену. Вскоре тебя освободили, ибо любовь, которую ты внушил своим хозяевам, переросла в благоговение. Даже фанимские жрецы не могли сравниться с тобой в понимании своего писания, да и любого другого. Вместо того чтобы бить кнутом, они молили тебя отправиться в Шайме — к кишаурим, к власти, о какой никто из дуниан и не мечтал.

Пять шагов. Келлхус чувствовал, как на коже отца высыхает влага.

— Мои умозаключения были безошибочны, — произнес Моэнгхус из темноты за спиной.

— Воистину, мы намного выше мира. Они по сравнению с нами — даже не дети. С чем бы мы ни сталкивались, будь то их философия, медицина, поэзия или вера, мы видим гораздо глубже, и наша сила гораздо больше… Итак, ты решил, что можно принять на себя Воду и стать одним из богоподобных Индара-Кишаурим. И поскольку сами кишаурим едва понимали метафизику своих ритуалов, ты не мог узнать ничего, что противоречило бы этим предположениям. Ты не мог узнать, что Псухе есть метафизика сердца, но не ума. Метафизика страсти… Поэтому ты позволил им ослепить себя, а потом обнаружил, что твоя сила пропорциональна твоим остаточным страстям. То, что ты принял за Кратчайший Путь, оказалось тупиком.


Воздух дрожал от грохота барабанов. Высоко над руинами улиц и домов ждали назначенные Багряными адептами наблюдатели. Они опирались на эхо земли в небесах. Между ними поднимались столбы дыма. Под ногами бушевал огонь. Черные облака вращались над головами. Наблюдатели едва видели отряды своих братьев внизу, на истерзанной вплоть до самого горизонта земле. Они почувствовали хоры прежде, чем увидели первых лучников, — пустота, словно призраки, клубилась на разрушенной земле. Они обменялись встревоженными криками, но никто не знал, что делать. Со времен войн школ Багряные Шпили не видели такой битвы.

Вспышка. Белый огонь, обведенный перламутрово-черным. Римон, один из наблюдателей, рухнул на землю и рассыпался солью.

Остальные разлетелись по небу.

Полные ужаса крики привлекли внимание Элеазара к облакам у него за спиной. Он увидел поток пламени, с ревом низвергавшийся с гор на выжженную землю. Он обернулся по сторонам, заметил страх и безумие на лицах людей. Но его собственный ужас куда-то исчез. Вместо этого по его щекам потекли горючие слезы. Он ощутил такое облегчение, что готов был взлететь вверх, как пузырь из воды.

Это случилось… Это случилось!

Он бросил взгляд на вздымающиеся горы, на золотой купол Ктесарата между сплетающихся языков пламени. Затем посмотрел по сторонам на горящие здания, окружавшие расчищенную площадь. Они были везде, как и всегда. Кишауримское дерьмо. Окружили.

— Они пришли! — загремел его колдовской хохот. — Наконец-то они пришли!

Адепты Багряных Шпилей, такие маленькие среди порожденных ими огней, построились на опаленных руинах и разразились радостными воплями. Их великий магистр вернулся.

Струи сияния, ослепительно белого и голубого, били сквозь окружающие их стены пламени.


— Сеоакти и остальные уважали тебя, — продолжал Келлхус — В качестве Маллахета ты заслужил славу, и она распространилась далеко за границы Киана. Ты сияешь в Третьем Зрении. Но втайне они считали, что ты проклят Единым Богом — ведь Вода избегала тебя. Без глаз твоя способность видеть грядущее весьма сузилась. Долгие годы ты вел безуспешную войну против обстоятельств. Твой интеллект изумлял и давал тебе доступ в самые высокие советы, но как только люди уходили из-под влияния твоего присутствия, они начинали шептать: «Он слаб». Затем, лет двенадцать назад, ты обнаружил первых шпионов-оборотней Консульта — вероятно, по голосам. Кишаурим испытали смятение, несомненно. Хотя никто ничего не знал об этих тварях, обвинили во всем Багряных Шпилей. Кишаурим считали, что лишь самая сильная из магических школ способна так нарушать правила — проникнуть в их ряды. Но ты — дунианин, и, хотя наши братья не посвящены в таинства, в понимании земного нам нет равных. Ты догадался, что оборотни — не колдовского происхождения, что они лишь механизмы из плоти. Но ты не мог убедить в этом остальных. Кишаурим хотели внушить Багряным Шпилям, что те вступили на опасную тропу и последствия не заставят себя ждать. Поэтому они убили верховного магистра Багряных и развязали войну, сейчас подходящую к развязке…

Келлхус случайно задел ногой что-то на полу. Что-то пустое и волокнистое. Череп?

— Но ты, — не останавливаясь, продолжил он, — захватил оборотней и долгие годы пытал, пока не сломил их сопротивление. Ты узнал о Голготтерате, о стенах, воздвигнутых вокруг остова древнего ковчега, упавшего из пустоты в те дни, когда Эарвой правили нелюди. Узнал об инхороях и их великой войне против давно ушедших нелюдских королей. Узнал, как последние из этой злобной расы, Ауранг и Ауракс, совратили сердце их нелюдского захватчика Мекеретрига, а тот, в свою очередь, соблазнил Шауриатаса, великого магистра Мангаэкки. Ты узнал, как эта нечестивая клика прорвала чары вокруг Голготтерата и присвоила его ужасы. Ты узнал о Консульте…

— Ты произносишь слова… — послышался из-за спины голос Моэнгхуса. — «Нечестивый», «совратил», «извращенный»… Зачем ты так говоришь? Ведь ты понимаешь, что это лишь способы контроля.

— Конечно, ты узнал о Консульте, — продолжал Келлхус, пропустив замечание мимо ушей. — Как и большинство жителей Трех Морей, ты считал его давно мертвым. Вот основа заблуждений Завета. Но в том, что ты выпытал у пленников, было слишком много логики и слишком много подробностей, чтобы счесть это выдумкой. Чем глубже ты вникал, тем тревожнее становились сведения. Ты прочел «Саги» и усомнился, найдя их слишком фантастичными. Уничтожение мира? Ни одно зло не может быть столь огромным. Ни одна душа не может быть столь безумной. И что это даст в итоге? Кто станет прыгать в пропасть? Но шпионы-оборотни все разъяснили. Из их визга и воя ты узнал, зачем нужен Армагеддон. Ты понял, что границы между нашим миром и Той стороной не являются твердыми, что, если очистить мир от достаточного количества душ, его можно будет запечатать и закрыть. От богов. От рая и ада. От воздаяния. И, что важнее всего, от проклятия. Консульт, как ты понял, хотел спасти свои души.

И если верить твоим пленникам, он приблизился к завершению тысячелетних трудов.

Во тьме Келлхус изучал отца с помощью других чувств: по запаху обнаженной кожи, по движению воздуха, по шороху босых ног в темноте.

— Ко Второму Армагеддону, — произнес отец.

— Ты один знал их тайну. Ты один умел определять их шпионов.

— Их надо остановить, — ответил Моэнгхус — Уничтожить.

— И ты стал размышлять обо всем, что выдали оборотни, на долгие годы погрузившись в вероятностный транс.

С самого начала, с момента спуска в пустоши Куниюрии Келлхус думал об этом человеке — о том, кто вел его сейчас по коридорам тьмы. Схема за схемой, вероятность за вероятностью. Разветвление бесчисленных альтернатив, возникающих и исчезающих с каждой пройденной милей, с каждым озарением и предчувствием.

«Я здесь, отец. В доме, который ты приготовил для меня».

— И ты начал, — сказал Келлхус, — обдумывать то, что должно было стать Тысячекратной Мыслью.

— Да, — кивнул Моэнгхус.

Едва он сказал это, как Келлхус ощутил изменения — в акустике, в запахах, даже в температуре воздуха. Черный как смоль коридор вывел их в какой-то зал. Там были разные существа, еще живые и уже мертвые. Множество существ.

— Мы пришли, — сказал отец.


Под сводами облаков рыцари Се Тидонна мчались по мертвым полям и вытоптанным садам. Над окутанным дымом Шайме плескались на ветру штандарты: нангаэльские Три Черных Щита, Белый Олень Нумайнейри, Красные Мечи Плайдеола и прочие древние знаки северных народов. Под черно-золотым Кругораспятием несся перед ними Готьелк, граф Ангасанорский, и земля гремела под копытами его коня.

Расстояние сокращалось. Все больше фаним выходили на обрывистые берега Йешимали и присоединялись к рядам язычников. На айнрити полетели стрелы. Пока отдельные, случайные: они либо отскакивали от огромных плетеных щитов, либо застревали в толстом войлоке. Несколько лошадей с диким ржанием упали, наездники покатились по земле, но остальные огибали их и мчались вперед. Воины пришпоривали коней. Копья нацелились на врага. Длиннобородые воины призывали Гильгаоала.

Язычники начали атаку сначала беспорядочно, словно горсти семян посыпались с дерева, а затем организованно. Словно сдвинулся горизонт, темный и пестрый. Тидонцы заметили треугольный стяг Кинганьехои, прославленного Тигра Эумарны.

Люди Бивня сжали зубы и пригнулись, сжимая копья. Весь мир дрожал от нетерпения.

— Шайме! — вскричал седовласый граф, выскакивая вперед. И все ответили ему как один:

— Шайме! Шайме! Шайме!

Затем голоса утонули в треске дерева, ржании лошадей и звоне мечей. Раздавались предсмертные крики. Гауслас, сын графа Керджуллы, пал первым из высокородных. Ему снес голову сам Кинганьехои в сверкающем серебряном шлеме. Воины завыли от горя, но не сломались, как и тидонцы. Эти железные люди сокрушали щиты, ломали сабли своими длинными зазубренными мечами, разбивали головы пронзительно ржущим коням.

Затем, как по волшебству, они остановились перед черно-синими водами. Речной берег был захвачен.

Вельможи Эумарны были перебиты или разогнаны, но передышки айнрити не получили. Словно разъяренные осы, фаним собрались у флангов Священного воинства и позади него, охватили Людей Бивня огромной дугой и стали осыпать их стрелами. Раненые падали под копыта. Плацдармы у мостов были отбиты, и айнритийские командиры срывали голос, призывая солдат удержать мосты. Вокруг кипела сеча. Но фаним уже спускали деревянные плоты, которые мастодонты притащили от ворот Тантанах, и всадники грузились на первый из них. Все больше и больше стрел летело в айнрити.

Граф Готьелк посмотрел на белые стены города и увидел, что король-регент Чинджоза и его айноны пребывают в полном смятении. Многие еще толпились на парапетах. Выругавшись, Готьелк приказал трубить отступление. Они потеряли Йешималь.


Келлхус произнес колдовское слово, и появилась точка света, озарившая низкие своды. По меркам айнрити, этот зал был пышно украшен, но он не шел ни в какое сравнение с теми, что попадались на пути в глубь чрева Киудеи. Фризы вдоль стен не закрывали глубокой резьбы. Они оказались более сдержанными как по манере изображения, так и по сюжетам, словно принадлежали древним и бесстрастным временам. Однако Келлхус решил, что такая суровость более соответствовала назначению зала. Здесь было что-то вроде выхода канализационного водостока древней обители.

Верстаки и странные механизмы, железные и деревянные, отбрасывали тени на стены. В дальнем конце зала, где потолок опускался так низко, что приходилось пригибаться, под сходящимися желобами стояла цистерна — высохшая и пыльная, как и все вокруг. Около нее в полу открывались два колодца или отверстия, чьи резные края по какому-то извращенному замыслу представляли собой подобие каменных рук, тянущихся из тьмы к четырем распяленным над ними фигурам — по одной на каждую сторону света. Головы фигур были запрокинуты в беззвучном вопле, конечности вцепились в камень от бесконечного отчаяния. Над колодцами висели два шпиона-оборотня, растянутые на железных цепях.

Келлхус подошел к ближайшему из них, перешагнув через висячую воронку — часть заржавевшего передающего механизма. Сколько лет эта тварь висит здесь в полной тьме, терзаемая орудиями пыток, и прислушивается к настойчивому голосу отца?

Жестом он придвинул поближе точку света. Тени закачались, как гигантские пальцы.

Лицевые щупальца были оттянуты в стороны при помощи ржавой проволоки, закрепленной на железном кольце. Устройство из веревок и блоков позволяло поднимать и менять внутренние лица твари.

— Когда ты узнал, что тебе не хватит сил, — спросил Келлхус, — для предотвращения второго пришествия Не-бога?

— Я с самого начала понимал, что это возможно, — ответил Моэнгхус — Но я много лет оценивал вероятности и собирал сведения. Когда ко мне пришла первая Мысль, я оказался не готов.

Черепные коробки тварей были открыты, мозговые доли и молочно-белые извилины обнажены и утыканы сотнями серебряных иголок. Нейропунктура. Келлхус пальцем коснулся одной иголки у основания мозга. Тварь дернулась и напряглась. В яму шлепнулись экскременты. Смрад пополз по залу.

— Полагаю, — продолжал Келлхус, — Вода не совсем избегает тебя… Ведь ты сумел дотянуться до Ишуали и послать сны тем дунианам, которых знал до изгнания.

Сквозь переплетенные цепи он увидел, что отец кивнул, безволосый, подобно древним нелюдям, покрывшим резьбой эти камни. Какие тайны Моэнгхус узнал от пленников? Какой страшный шепот услышал?

— Я умею применять кое-какие элементы Псухе, требующие проницательности, а не страсти. Предвидение, призывание, толкование… Тем не менее мои призывы к тебе едва не убили меня. Ишуаль течет через весь мир.

— Я был твоим Кратчайшим Путем.

— Нет. Единственным.

Келлхус смотрел на два дубовых щита, лежавших на полу с другой стороны от колодцев. Они напоминали створки дверей, только без петель и ручек, и в каждом углу было прибито по крюку, чтобы можно было подвесить прямо под оборотнями. К щитам были прибиты женщина и ребенок: с их помощью отец возбуждал или утолял похоть тварей. Жертвы умерли не так давно — их кровь поблескивала, как воск. Что это, инструменты для допроса или еще один передающий механизм?

— А мой полубрат? — спросил Келлхус.

Глазами души он почти видел его. Пышность, властное величие — сколько раз он слышал эти описания.

Келлхус обошел оборотня с другой стороны, чтобы яснее разглядеть отца. В мерцающем свете, нагой, тот казался иссохшим… согбенным… или сломленным.

«Он использует каждое биение сердца, чтобы все переоценить. Его сын вернулся к нему безумным».

Моэнгхус кивнул и сказал:

— Ты имеешь в виду Майтанета.


Положив голову ему на плечо, Эсменет смотрела вверх сквозь деревья. Она дышала медленно и глубоко, чувствовала соль собственных слез, запах замшелого камня, горечь растертой травы. Как флажки, на ветру бились и трепетали листья, их восковой шорох ясно слышался на фоне далекого шума битвы. Это казалось волшебным, невероятным. Листья на ветках, ветки на дереве, и все это веером расходилось вверх, и все тянулось к тысячам небес.

Эсменет вздохнула и сказала:

— Я ощущаю себя такой молодой…

Его грудь под ее щекой вздрогнула от беззвучного смеха.

— Ты молода… Это мир стар.

— Ох, Акка, что мы делаем?

— То, что должны.

— Нет… я не об этом. — Она тревожно посмотрела на его профиль. — Он увидит, Акка. Посмотрит на наши лица и сразу увидит… Он узнает…

Ахкеймион повернулся к ней. Старая боль непрошедшего страха.

— Эсми.

Фырканье лошади, громкое и близкое, заставило их замолчать. Они переглянулись в смятении и тревоге.

Ахкеймион подкрался к вытоптанной дорожке, отмечавшей их путь через заросли травы, притаился за низкой каменной стеной. Эсменет подошла следом. Там оказались всадники — явно имперские кидрухили, — выстроившиеся длинной цепью на высотах. Мрачные и бесстрастные рыцари смотрели на пламенеющий город. Кони нервно всхрапывали и перетаптывались. Судя по звону оружия, сзади приближались новые всадники — гораздо больше.

Конфас? Но его считали мертвым!

— Ты не удивлен, — прошептала Эсменет, внезапно все поняв. Она наклонилась к Ахкеймиону. — Скюльвенд говорил тебе об этом? Неужели его предательство зашло так далеко?

— Он рассказал мне, — ответил Ахкеймион, и его голос был таким растерянным и исполненным ужаса, что мурашки побежали по коже. — Велел предупредить Великие Имена… Он не хотел, чтобы со Священным воинством случилась беда. Думаю, прежде всего из-за Пройаса. Но… когда он ушел, я мог думать только… только… — Он запнулся, глаза его округлились. — Оставайся здесь. Сиди тихо!

Эсменет попятилась и съежилась, услышав в его голосе приказ. Она прижалась спиной к раздвоенному молодому стволу.

— О чем ты, Акка?

— Я не могу этого допустить, Эсми. У Конфаса целая армия. Подумай, что может случиться!

— Именно об этом я и думаю, дурак!

— Прошу тебя, Эсми. Ты — жена Келлхуса. Вспомни, что случилось с Серве!

Перед глазами Эсменет встала эта девочка, зажимающая рукой рот, словно так можно остановить кровь, хлещущую из перерезанного горла.

— Акка! — всхлипнула она.

— Я люблю тебя, Эсменет. Любовь дурака. — Он помолчал, сморгнул слезы, — Это все, что я сумел тебе дать.

Внезапно он выпрямился и, прежде чем Эсменет успела что-то сказать, вышел из развалин. В его движениях была кошмарная, не свойственная ему настойчивость. Эсменет рассмеялась бы, если бы не знала его.

Ахкеймион подошел к всадникам. Окликнул их.

Глаза его полыхали. Голос был подобен грому.


Император Икурей Конфас пребывал в необычно радостном настроении.

— Святой Шайме горит, — сказал он своим мрачным офицерам. — Войска сошлись в битве. — Он обернулся к старому великому магистру, обмякшему в седле: — Кемемкетри! Ведь твои адепты считают себя мудрыми? Скажи мне: если такое зрелище кажется нам прекрасным, как это говорит о природе людей?

Чародей в черных одеждах заморгал, пытаясь прояснить взор.

— Это значит, мы рождены для войны, о Бог Людей.

— Нет, — ответил Конфас игриво и непререкаемо. — Война — это ум, а люди тупы. Мы рождены для жестокости, но не для войны.

Не сходя с коня, император разглядывал лагерь айнрити и Шайме, полный дыма и огня. Кроме дряхлого великого магистра рядом с Конфасом на гребне холма стояли генерал Ареамантерас, несколько обожженных солнцем офицеров и члены корпуса гонцов. Ниже по склону возле развалин, которые они не удосужились осмотреть, развернулись кидрухили. Войско приближалось сзади, уже выстроившись в ало-золотом боевом порядке. Время было выбрано безупречно. Они высадились вчера ночью в чудесной маленькой бухте в нескольких милях выше по берегу. Даже ветра помогали им. И как…

Он захихикал, глядя на то, что творилось внизу. Багряные Шпили мелькали в тени Ютерума. Половина Священного воинства бежала без всякого порядка по дымящимся улицам. Фанайял ударил с юга от города, пытаясь опрокинуть упрямых тидонцев с фланга. Все точно так, как донесли разведчики.

Люди Бивня не знали о его прибытии. Это значит, что Сомпас, где бы он сейчас ни был, сумел перехватить скюльвенда. Целых четыре колонны! Копье в спину Священного воинства!

«И к кому же теперь благоволят боги, а, пророк?»

Порок, полученный во чреве матери… Вот и посмотрим.

Он снова рассмеялся, не обращая внимания на бледные лица своих офицеров. Внезапно ему показалось, что он способен провидеть будущее. Нет, здесь все не кончится. Нет! Война продлится, пойдет на юг до Селеукары, на Ненсифон, затем на запад, на Инвиши — и до самого Аувангшея и легендарных врат Зеума! Он, Икурей Конфас I, станет новым Триамисом, новым аспект-императором Трех Морей!

Нахмурившись, Конфас посмотрел на свиту. Как они могут этого не понимать? Все так очевидно. Но они смотрят сквозь дымку смертности. Они сейчас видят одно — их драгоценный Святой город. Но время покажет. А пока нужно просто…

— Кто это? — внезапно пробормотал генерал Ареамантерас. Конфас немедленно узнал этого человека. Друз Ахкеймион шел по травам к ним, его глаза и рот пылали… Вцепившись в хору, император крикнул:

— Кемемкет…

Но жар высосал воздух из его легких. Икурей слышал крики, и они растворялись, как соль в горячей похлебке. Он упал.

— Ко мне, император! — послышался старческий голос — Ко мне!

Он оказался на земле и покатился по траве, почерневшей как сажа. Великий магистр Сайка стоял над ним, его белые волосы трепетали в завихрениях воздуха, а колдовской голос был сильным, хотя Кемемкетри шатался. Прозрачные стены искажали облик колдуна Завета, который обернулся к дрогнувшим рядам кидрухилей. Полосы света рассекали шеренги воинов точнее любого приказа, сверкая в ближайших рядах имперской кавалерии. Всадники падали, но не мертвыми телами, а какими-то влажными частицами, катившимися по траве между бугорками.

Ослепительный свет перечертил все тени, и Конфас сквозь пальцы увидел солнце — оно светило сквозь черные тучи, вращавшиеся над головой адепта Завета. Огни хлестали со всех сторон полосами, изгибались арками. Конфас слышал свой воодушевленный и восторженный крик…

Но когда его глаза привыкли, пламя уже гасло и смыкалось вокруг незримой сферы. Теперь Конфас видел так же ясно, как в ночь в Андиаминских Высотах или во дворце сапатираджи в Карасканде: Друз Ахкеймион, невредимый, смеялся и пел.

Из ниоткуда раздался страшный удар. Воздух затрещал.

Кемемкетри упал на колено, смешно всхлипывая. Параболы света рассекли его полуразрушенную защиту. Послышался скрежет железных зубов, вгрызающихся в кости мира… Голос великого магистра дрожал от старческой паники, слова перемежались стонами.

Еще один удар, и Конфас упал лицом в пепел. В ушах стоял визг, но он еще слышал хриплый старческий вой.

— Беги!

Император с воплем бросился прочь.

Кровь великого магистра Сайка дождем плеснула ему на спину.


Одинокий страж у полотняного и шелкового входа в Умбилику с проклятием вскочил на ноги. Заморгал, глядя на приближающуюся фигуру: она шла… неправильно. Она казалась то человеком, то чем-то вроде личинки мухи или тряпичного свертка. И воздух потрескивал, словно где-то рядом горели снопы папируса.

Стражник замер, затаив дыхание. Внутри его, в самом сердце, все кричало: беги!

Но он был одним из Сотни Столпов. Позорно уже то, что он остался здесь, и как же он может покинуть свой пост? Стражник выхватил меч и приказал, скорее всего, от страха:

— Стой!

И приближавшееся существо, словно по волшебству, остановилось.

Но оно протянулось вперед, словно вывернулось изнутри наружу, навстречу игольчатому небу.

Лицо, подобное летнему солнцу. Конечности охвачены пламенем.

Тварь схватила голову стражника и выдавила ее из кожи, как виноградину.

«Где, — прогрохотал голос в дымящемся черепе, — где Друз Ахкеймион?»


Огонь, обжигавший брюхо черных вращавшихся облаков, сделал колонны Первого храма ослепительно белыми на фоне непроглядной тьмы.

Услышав грохочущий голос своего великого магистра, отряды Багряных Шпилей попятились перед хлещущими молниями и встали в круг посреди большой площадки, которую они расчистили у основания Священных высот. Кишаурим с новыми силами пошли в атаку, змеи, обвивавшиеся вокруг их шей, тянули головы вперед. Самые слабые быстро мелькали среди руин, иссиня-белое пламя потоком извергалось с их лбов. Более сильные плыли вперед, распространяя вокруг себя страшные всепожирающие бури. Повсюду на развалинах домов вспыхивали ослепительные огни стычек, где чистый свет бился с призраками потрескивающих камней.

Между Напевами и восстановлением защит высокопоставленные колдуны отдавали приказы и воодушевляли своих джаврегов и щитоносцев. То и дело солдаты-рабы оступались, спотыкались, и сразу же из тьмы и пламени жужжали хоры. Ими был сражен Хем-Аркиду, но он так владел собой, что остался стоять соляным столпом посреди руин, даже когда пламенеющие бичи рассекли его защиту.

Круг сомкнулся. Адепты начали укреплять пространство не круговыми, а более грубыми направленными защитами — наскоро наговоренными решетками, сложными, но могучими «твердынями Ура».

Затем они произвели ответный удар.

Шайме сотрясла нечестивая дрожь. Страшное величие Драконьих Голов. Обжигающий ужас Мемкотических Фурий. Грохот Водопада Меппы, высасывающий воздух из легких. Десятки младших кишаурим исчезли в кипении золотых струй. Другие ушли дымом в небо. Румкары, прославленные лучники с хорами, тихо оставили свои позиции, выбрались вперед и принялись метать стрелы в тех немногих, кто оказался неуязвимым для колдовских огней. Они прицеливались в мелькание лиц и змеиных голов, черных на белом.

Но тут лучники услышали крики сверху, с небес, и увидели кишаурим — те прыгали из дыма и приземлялись прямо в центр круга. За считанные секунды, пока не успели осесть летучие стены пыли и обломков, румкары убили больше десятка врагов. Но кишаурим не сдались и не отступили. Они были Водоносы Индары, первенцы Единого Бога, и, в отличие от своих нечестивых врагов, жизнью не дорожили.

В гуще врагов они излили свою Воду.

Это была большая резня.

Фаним смеялись и осыпали Священное войско стрелами, когда айнрити отступали от берегов Йешимали. Отступление быстро перешло в бегство. Вскоре отряды тидонцев уже мчались врассыпную но полям к обвалившимся аркам древнего кенейского акведука. Всадники останавливались, чтобы подобрать своих пеших танов, и кавалерия противника обрушивалась на них волной. К колдовскому грохоту добавились рокот кианских барабанов и вопли преследователей.

Но стойкие пехотинцы Се Тидонна под командованием Готераса, старшего сына Готьелка, уже собирались под акведуком. С каждой секундой увеличивалось количество копий и разноцветных щитов между ветхими пилонами. Севернее, где акведук переходил в насыпь у стен Татокара, айноны строились в оборонительную позицию. Палатин Ураньянка кричал мозеротам, чтобы те закрыли брешь между ними и тидонцами с помощью нангаэльцев под началом графа Ийенгара. Лорд Сотер бросил своих кровожадных кишьяти в отчаянную атаку с севера.

Поднимая пыль, рыцари Се Тидонна на скаку влетали в строй. Многие пробирались в тыл, потому что нуждались в передышке. Другие же следовали примеру Вериджена Великодушного: он развернул своих рыцарей, издал боевой клич и приготовился встретить натиск язычников под градом стрел.

— Стоять! — кричал Готьелк Ангасанорский. — Ни с места!

Но фаним осыпали их стрелами и расступались. Рыцари Кишьята с выбеленными для боя лицами и заплетенными бородами несли огромные потери. К тому же Кинганьехои хорошо помнил упорство идолопоклонников, ступивших на чужую землю. Еще не вся армия фаним переправилась через Йешималь.

Скоро здесь будет Фанайял аб Каскамандри, владыка Чистых земель, падираджа Святого Киана.

За рынком Эшарса, среди трущоб и путаных переулков, конрийцы преследовали и убивали фаним. Они остановились, лишь когда добрались до широких тростниковых болот, некогда бывших огромной гаванью Шайме. Пройас давно оставил попытки навести порядок или удержать своих людей. Воинами овладело безумие битвы, и он, как это ни печально, понимал их: когда жизнь поставлена на кон, в качестве награды человек получает право на зверские поступки.

В Шайме все шло как обычно.

«Это было не…»

Пройас отстал от конрийцев и вдруг оказался один на темных улицах. Он наткнулся на небольшую рыночную площадь, где рухнувшие стены и карнизы открывали вид на Ютерум. Хетеринские стены темнели среди мерцающих огней, высокие колонны Первого храма вырисовывались в неподвижной синеве. Дым поднимался от подножия холма и тянулся на запад. Его огромное рваное полотно ползло так, как перемещается песок, высыпанный в прозрачную воду. Дым клубами восходил к небесам и смешивался с чародейскими облаками, так что сами небеса казались дымом, растекающимся по плоскости огромного потолка. «Это было не…»

Он глянул на брошенные хозяевами торговые палатки, пристроенные к нижним этажам домов, и увидел нечто вродеизображения бивня внутри одной из них. Пройас нахмурился и, не поднимая тяжелого забрала, перешагнул порог.

Он прошел мимо крючков, где висели горшки, и полок, уставленных деревянными чашками и блюдами. Бивень, начертанный углем на жалкой двери, был величиной с руку. Грубая простота рисунка так поразила Пройаса, что у него перехватило горло. Что-то вроде страха или предчувствия повергло его в смятение. Как в тот раз, когда в детстве мать впервые привела его в храм.

Пройас поднял руку в кольчужной рукавице и дотронулся до деревянной двери. Затаил дыхание, когда она распахнулась.

Кроме подстилок, в комнате не было никакой мебели. Наверное, тут жили проданные в рабство должники. К стене привалилось обмякшее тело — на вид типичный амотеец. Похоже, он истек кровью, не дотянувшись до рукояти валявшегося на полу кинжала. Другой мертвец, кианец, лежал ничком. Пол шел под уклон к дальней стене, на нем блестели потеки пролитой крови, вязко застывая в трещинах между досками и вытягивая тонкие коготки вдоль залитых цементом швов. В дальнем углу жались почти невидимые во мраке женщина и девочка, ее дочь. Они глядели на Пройаса округлившимися от ужаса глазами.

Он вспомнил про свой шлем, прикрывавший лицо, и снял его. Ощутить прохладный воздух на коже было сладостно. Женщина с дочерью не перестали дрожать, хотя Пройас надеялся успокоить их. Он посмотрел вниз и словно впервые увидел кровь на своем бело-голубом одеянии. Поднял руку. Рукавицы тоже были в крови.

Он вспомнил резню, дикое исступление, отчаянные проклятия. Вспомнил Сумну, где он прижал лоб к колену Майтанета и зарыдал, чувствуя себя возрожденным. До чего же он дошел теперь?

Несмотря на грохот барабанов и далекий звук рогов, его шаги звучали четко, как в полной тишине. Шаг. Еще шаг. Женщина заскулила и заметалась, когда он приблизился, начала что-то бормотать… бормотать…

— Мерутта к-аль алькареета! Мерутта! Мерутта!

Она вымазала палец в крови со своей нижней губы и начертила знак на полу, у его ног.

Бивень?

— Мерутта! — выла женщина.

Что это значило, «бивень» или «пощади», он не знал.

Они обе завизжали и съежились, когда Пройас потянулся к ним. Он поставил девочку на ноги. Ее хрупкость возбуждала и пугала. Она безуспешно отбивалась, затем застыла у него в руках, словно в пасти хищника. Мать выла и молила, рисовала бивень за бивнем на грязном полу…

«Нет, Пройси…»

Не так это должно было быть… Не так. Но этого ведь и не было.

Сквозь гарь и кровавый смрад Пройас ощутил запах девочки. Аромат острый и чистый, аромат юности. Он повернул ее к свету. Стриженые черные волосы. Окаймленные черным глаза. Пухлые щеки. Боги, она прелестна, эта дочь его врагов! Узкие бедра. Длинные ноги…

Если он пронзит ее, ощутит ли он смерть в своих объятиях? Если он распалится…

Страшный треск сотряс воздух, здание содрогнулось до основания.

— Беги, — прошептал Пройас, хотя знал, что девочка ничего не поймет. Он отпустил ее, протянул окровавленную руку матери, помог женщине подняться. — Найдите укрытие получше.

Это Шайме.


— В этом мире, — говорил Моэнгхус, — нет ничего драгоценнее нашей крови, как ты, без сомнений, уже понял. Но у детей, рожденных мирскими женщинами, нет наших способностей. Майтанет не дунианин. Он может лишь подготовить путь.

Ее имя донеслось до него из тьмы, как укол: «Эсменет».

— Только истинный сын Ишуали способен добиться успеха, — продолжал отец. — Несмотря на бесчисленные выводы Тысячекратной Мысли, несмотря на элегантность ее формулы, остается несчетное количество переменных величин, которые невозможно предусмотреть. Лабиринт катастрофических вероятностей: большая часть их скрыта, остальные почти ясны. Я давно бросил бы все, если бы последствия бездействия не были столь абсолютны. Только Подготовленный может идти этой тропой. Только ты, мой сын.

Трудно поверить, но в его голосе слышался отзвук печали. Келлхус отвернулся от подвешенных шпионов-оборотней и снова обратил все внимание на отца.

— Ты говоришь так, словно эта Мысль — живое существо. На безглазом лице не отразилось ничего.

— Так оно и есть. — Моэнгхус встал между подвешенными. Несмотря на слепоту, он уверенно взялся за одну из цепей. — Ты никогда не слышал об одной игре из Южного Нильнамеша? Она называется «вирамсата», или «много воздуха».

— Нет.

— На равнинах, окружающих город Инвиши, знатные люди живут уединенно и изнеженно. Наркотик, который там выращивают, обеспечивает им покорность подданных. Многие сотни лет они разрабатывали джнан, и в итоге он заменил их старые верования. Они тратят целую жизнь на изучение того, что мы назвали бы слухами. Но вирамсата совсем не похожа на придворные сплетни или пересуды гаремных евнухов. Она гораздо сложнее. Игроки лгут о том, кто и что кому сказал, кто с кем спит и так далее. Они делают это постоянно, и более того: они изо всех сил стараются воплощать чужую ложь, особенно если она остроумна. Так они превращают ее в истину, и она переходит из уст в уста, пока не исчезает различие между правдой и ложью. В конце проводится величественная церемония и провозглашается самая часто повторяемая байка. Ее называют «пирвирсут» — «воздух — это основа» на древнем вапарсийском. Слабые, неизящные слухи умерли, зато другие стали сильнее, подчиняясь только пирвирсут, воздуху-основе. Видишь? Вирамсата оживают, а мы — их поле битвы.

Келлхус кивнул.

— Как айнритизм или фанимство.

— Точно. Ложь завоевывала позиции и воспроизводила себя веками. Непостоянный мир ценит то, что его разделяет. Фаним и айнрити — близнецы-вирамсата, они воюют в телах и голосах людей. Два огромных бессмысленных зверя, бьющихся за людские души.

— А Тысячекратная Мысль?

Моэнгхус обернулся к нему, словно мог видеть.

— Это стрекало подстегивает их, бьет до крови прямо сейчас, пока мы говорим. Формула событий, по которой перепишут всю их историю. Великое правило развития, ведущее к преображению и айнритизма, и фанимства. Тысячекратная Мысль включает в себя все вместе. Вера порождает действия, Келлхус. Если людям суждено пережить грядущие темные века, они должны действовать заодно. Пока существуют айнрити и фаним, это невозможно. Они должны отступить перед новым обманом, новым воздухом-основой. Все души будут переписаны… Другого пути нет.

— А Истина? — спросил Келлхус — Как же Истина?

— Для рожденных в мире нет Истины. Они жрут и плодятся, обманывают свои сердца ложью и лестью, облегчают свой ум убогими упрощениями. Логос для них — лишь орудие похоти, не более того. Они оправдывают себя и проклинают других. Они превозносят собственный народ, ставят его выше всех остальных. Они терроризируют невинных. И когда они слышат слова, подобные этим, они соглашаются, но считают, что такие изъяны присущи другим людям, не им самим. Они как дети, научившиеся скрывать свое раздражение от родителей, друзей и прежде всего — от себя. Ни один человек никогда не скажет: «Они избраны, а мы прокляты». Ни один рожденный в мире. Их сердце закрыто для Истины.

Моэнгхус встал между пленными оборотнями и придвинулся к Келлхусу. Лицо его было бесстрастным, как слепая каменная маска. Он протянул руку, чтобы схватить сына за запястье или локоть, но остановился, когда тот отпрянул.

— Но зачем, дитя мое? Зачем спрашивать меня о том, что ты уже знаешь?


Она наблюдала, цепляясь за обломки стены и пригибаясь за ветвями сумаха.

Темные облака, бросавшие тень на Шайме, сдвинулись — наверное, от сильного порыва ветра. Солнце выглянуло над их краями, как золотая корона, озарило высоты над лагерем Священного воинства и развалины древних мавзолеев амотейских царей. Но даже в свете солнечных лучей чародей полыхал нестерпимым сиянием. Глаза его горели, как огненные шары. Изо рта вместе со словами лилась ослепительная белизна.

В глазах Эсменет он был уже не Ахкеймионом, а кем-то совершенно другим, богоподобным и всепобеждающим. Многочисленные световые сферы окружали его, пересекаясь друг с другом и образуя щит из сверкающих дисков. Лучи с блестящими гранями пронизывали окружающие склоны и разбивали все, кроме самых плотных тел и самой твердой стали. Абстракции Гнозиса. Боевые Напевы Древнего Севера.

Голос Ахкеймиона (он казался неестественным, но все равно оставался его собственным голосом) превратился в распевное бормотание, струящееся со всех сторон. От этих звуков пальцы Эсменет зудели, когда прикасались к камню. Несмотря на ужас и смятение, она понимала, что видит сейчас другого Ахкеймиона — того, чья длинная тень вечно выстуживала их надежды, омрачала их любовь.

Адепта Завета.

Нансурцы были в полном смятении. Кидрухили разбежались, но далеко тянущиеся лучи Гнозиса настигали их. В воздухе гудели отчаяние и тревога.

Эсменет хватало ума, чтобы понять: у них есть хоры, и лучники рано или поздно проберутся сюда сквозь хаос. Это вопрос времени. Сколько же им потребуется времени? Долго ли он еще продержится?

Значит, ей придется увидеть его смерть. Смерть единственного мужчины, любившего ее по-настоящему.

Словно из воздуха, из ниоткуда, на Ахкеймиона покатились золотые шары. Они спекали землю вокруг его защит до стеклянной пленки. Ударила молния, ее сверкающие линии поползли по горящей земле. Эсменет споткнулась и потеряла опору внутри развалин, отчаянно попыталась удержать равновесие, затем потянулась, чтобы взглянуть на запад.

Ее сердце застыло при виде имперских полков, выстроившихся в отдалении. Затем она увидела их: на хребте, на уровне кроны дерева, над землей парили четверо колдунов в черных одеждах, окруженные радужной каменной стеной. Они пели драконов. Они пели молнии, лаву и солнце. Земля дважды содрогнулась, сбивая Эсменет с ног.

Адепт Завета точно и быстро поразил всех четырех — одного за другим.


Святая вода Индара-Кишаурим наклонными потоками низвергалась на вздыбленную землю, водоворотом била из душ, ставших расщелинами. Десятки Багряных адептов, слишком занятых или испуганных, чтобы напеть себе защиты, вопили в испепеляющем свете. Целые отряды смывало блистающим потопом. Нарш-теба. Инрумми…

Смерть кругами спускалась на землю.

Кишаурим поражали хорами — быстрые беззвучные вспышки, словно ткань бросают в костер, — но и адепты тоже гибли под выстрелами тесджийских лучников, выскочивших из дымящихся руин. За несколько мгновений круг был разорван, и организованное сражение превратилось в колдовскую рукопашную. Теперь каждый адепт вместе со своим ошеломленным отрядом дрался за собственную жизнь. Крики заглушал смертельный грохот. Кишаурим были повсюду, они появлялись среди руин на грудах обломков, подобно ослепительно белым сигнальным огням. Между покосившихся кирпичных стен били гейзеры, оставляя глубокие рытвины, откуда летели пыль и каменная крошка. Кирпичи осыпались, как сухая штукатурка. Множество кишаурим, секондариев и терциариев, были уничтожены простыми Драконьими Головами. Но когда адепты обращались против старших кишаурим, раз за разом нанося удары поодиночке или вместе, они не добивались ничего, а лишь падали на колени и в отчаянии выкрикивали один защитный Напев за другим.

Багряные Шпили слышали о Девяти Раскаленных — старших кишаурим, несших на себе наибольшую силу Воды, — но понятия не имели об их мощи. Теперь же на них наступали величайшие из адептов Псухе: Сеоакти, Инкорот, Хабнара, Фанфарокар, Сартмандри… И справиться с ними Багряные Шпили не могли.

Через мгновение после начала стычки с Инкоротом Саротен уже пел лишь защитные Напевы. Вокруг них полыхал ослепительный свет, сопровождавшийся таким грохотом, будто трещали кости мира. Джаврегские щитоносцы Саротена выли и пытались встать на ноги. Призрачная стена треснула и разлетелась, как листы бумаги. Напев стих, и все превратилось в сверкающую огнями агонию.

Элеазар оказался ближе всех к неожиданно появившимся кишаурим. Теснимый Фанфарокаром и Сеоакти, самим великим ересиархом, он тоже мог петь лишь защиты, одну за другой. Ересиарх парил над обрушенным оконным проемом прямо перед Элеазаром: его змеи изгибали шеи, осматривая окрестные руины, а силуэт полыхал белым пламенем от невероятных выбросов силы. Фанфарокар наступал справа, прикрытый обломками разрушенного храма. Слова. Слова! Великий магистр перековывал все свои умения и знания в слова, безмолвные и сказанные вслух. Мир за границей его обороны шатался и плавился в грохочущем огне. Он пел, чтобы защитить этот узкий пятачок.

Он не мог позволить себе роскошь отчаяния.

Затем произошло чудо. Мгновение передышки. Мир потемнел, лишь колдовской огонь продолжал пылать. Сквозь шипение и треск Элеазар услышал над руинами рог, одинокий и хриплый. Все, включая кишаурим, в смятении повернулись на звук. И Элеазар увидел их: подобно красным демонам во мраке, они выстраивались длинной цепью на искореженной земле — туньеры в черных окровавленных доспехах. Их жесткие бороды вздыбились от горячего ветра пожаров. Он увидел Кругораспятие, черное на алом фоне. Штандарт князя Хулвагры.

Люди Бивня пришли им на помощь.


Толпы кианских всадников заполнили равнину. Они рысью шли в сторону разрушенного акведука. Люди Бивня ждали их, прикрывшись щитами и приготовив пики. Они различали знакомые штандарты врагов. Племена кхиргви, жаждущие доделать то, что не успела свершить с айнрити пустыня. Гранды Ненсифона и Чианадини, претерпевшие столько мук у стен Карасканда. Гиргаши царя Пиласаканды с двумя десятками своих чудовищных мастодонтов. Остатки выживших при Гедее и Шайгеке под командованием Ансакера. Закаленные всадники Эумарны и Джурисады под началом Кинганьехои, без устали преследовавшего айнрити. И под собственным стягом падираджи — бесстрашные койяури, сверкавшие золотом кольчуг в пробивавшихся сквозь дым лучах солнца.

Все, что осталось от гордого и отважного народа. Все явились на последнюю битву.

Слева от айнрити, в самом сердце города, как кисея в воде, поднимался дым. Он закрывал Первый храм и Священные высоты. Изнутри сверкали молнии, ослепительное сияние прорывалось сквозь клочья черноты. Грохот и раскаты грома рокотали вдалеке и казались страшнее языческих барабанов.

Нангаэльцы с заплетенными в косы волосами запели первыми, к ним присоединились нумайнериши. Они затянули мистический гимн Воина-Пророка. Вскоре все войско айнрити пело глубокими голосами:

Мы — сыны былых печалей,
Мы — сыны отцовской веры,
Мы — грядущее восславим,
Яростью сей день измерив…
Ритм кианских кимвалов ускорился, ряды их прочертили поле и пастбища черными полосами. Затем все когорты вдруг разом ринулись вперед. Скачущие впереди сапатишахи воздели к небу сабли и громко закричали. Гранды и самые яростные их родичи подхватили боевой клич, полный ярости и боли, а за ними и все войско.

Столько выстрадано. Столько смертей не отомщено.

Земля выскальзывала из-под копыт. Еще быстрее. Еще быстрее.

Люди рыдали от благоговения и ненависти. И казалось, что сам Единый Бог слышит их…

Перед ними протянулся Скилурский акведук, прямой линией уходящий от города к горизонту. Длинный ряд уцелевших и полностью обвалившихся арок. Айнрити столпились между обрушенными сваями и грудами щебня, окружили основание стеной щитов и отчаянных воинов. Расстояние сокращалось. Время распалось на мельчайшие мгновения. Какой-то миг песня звучала на фоне слитного шума боя…

Грядущее восславим!
Затем мир взорвался.

Ломались копья. Трещали щиты. Лошади пугались и пятились или проталкивались вперед. Люди кололи и рубили. Боевой клич и песня угасли, вместо них к небу поднимались вопли. С высот акведука айнритийские лучники непрерывно осыпали врагов стрелами. Другие воины отламывали камни и сбрасывали их на врага. То и дело язычники прорывались на дальней стороне, где их встречали тидонцы и айнонские рыцари. По всему фронту лилась кровь и шла рукопашная битва.


— Даже дуниане, — говорил Моэнгхус, — не до конца избавились от слабостей. Даже у меня они есть. Даже у тебя, сын мой.

Намек был ясен: «Испытания сломали тебя».

Это ли случилось под черными ветвями Умиаки? Келлхус помнил, как его сняли с тела Серве, как забинтовали руки льняными повязками. Он помнил, как жмурился от солнечного света, пробивавшегося сквозь листву. Он помнил, как шел, восставший из смерти, и видел тысячи Людей Бивня: они плакали от изумления, облегчения и восторга, от благоговения…

— Есть нечто большее, отец. Ты должен знать. Ты — кишаурим. Он помнил голос.

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Его слепой отец, казалось, внимательно рассматривал его.

— Ты говоришь о видениях, о голосе из ниоткуда. Но скажи мне, где твои доказательства? Почему ты считаешь, что это не безумие?

СКАЖИ МНЕ.

Доказательства? Какие у него есть доказательства? При настоящем наказании душа закрывается. Он видел это столько раз, в стольких глазах… Так почему же он так уверен?

— Но на равнине Менгедды, — сказал он, — шрайские рыцари… То, что я предрек, свершилось.

Для рожденного в мире эти слова прозвучали бы невыразительно, без тревоги и смущения. Но для дунианина… «Пусть думает, что я дрогнул».

— Счастливое стечение обстоятельств, — ответил Моэнгхус, — и ничего более. Прошлое определяет будущее. Как иначе ты достиг бы того, чего достиг?

Он был прав. Пророчества могло и не быть. Если конец определяет начало, если то, что приходит после, управляет тем, что происходит до, как ему удалось управлять столькими душами? И как Тысячекратная Мысль подчинила себе Три Моря? Принцип причины и следствия просто обязан быть верным, если его допущения дают на это право…

Отец должен быть прав.

Но что тогда означает эта уверенность, эта несгибаемая убежденность в том, что отец не прав? «Я безумен?»

— Дуниане, — продолжал Моэнгхус, — считают мир замкнутым. Они полагают, что все земное находится здесь, и тут они сильно ошибаются. Этот мир открыт, наши души стоят по обе стороны границы. Но то, что лежит по Ту сторону, Келлхус, есть лишь искаженное отображение того, что внутри. Я посвятил изысканиям почти столько же времени, сколько ты успел прожить, и не нашел ничего, что противоречило бы этому принципу. Люди не могут видеть из-за врожденной неспособности. Они слышат только то, что подтверждает их страхи и желания, а все остальное отвергают или не замечают. Они привязаны к доказательствам. Одни события поражают их, другие они пропускают. Сын мой, многие годы я наблюдал. Я подсчитывал, и мир не давал мне форы. Он абсолютно безразличен к людским страстям. Бог спит… Так было всегда. Только наше стремление к Абсолюту может пробудить Его. Значение. Цель. Эти слова не означают чего-то данного нам. Нет, они означают нашу задачу.

Келлхус стоял неподвижно.

— Оставь свою убежденность — говорил Моэнгхус — Ибо ощущение уверенности обозначает истину не более, чем ощущение воли — свободу. Обманутый человек всегда чувствует себя уверенным, как люди всегда считают себя свободными. Это говорит лишь о том, как можно заблуждаться.

Келлхус посмотрел на ореол вокруг своих рук, удивился тому, что этот свет не освещает и не отбрасывает тени… Свет самообмана.

— Но мы, сын мой, не можем позволить себе роскошь ошибаться. Пустота… пустота пришла в мир. Она упала с небес тысячи лет назад. Дважды она поднималась из пепла своего падения. То, что было в первый раз, Завет называет куно-инхоройскими войнами, второй раз — Первым Армагеддоном. И она готова подняться в третий раз.

— Да, — прошептал Келлхус — Он говорит мне то же самое. ЧТО Я ЕСТЬ?

— He-бог? — спросил Моэнгхус. Келлхус немедленно замолк. Будь у отца глаза, думал он, взгляд их должен был останавливаться и расплываться, когда возникало и уходило вглубь понимание. — Тогда ты и правда безумен.


Крики. Отовсюду крики. Нисходят из ослепительного, мерцающего солнечного света.

— Император! Бог Людей!

Его люди… его славные воины пришли спасти его.

— Он мертв! Нет-нет-нет!

— Сейен сладчайший, наши молитвы услышаны!

— Это подстрекательство! Я тебя…

— Что? Думаешь, я ценю собственную шкуру выше моего…

— Он прав! Мы все это знаем. Мы всегда думали…

— Тогда ты предатель!

— Да? А этот безумец? Какой же дурак продаст душу за чернила и…

— Именно! Да лучше пусть меня повесят, чем я стану драться за фанимских свиней!

— Он прав! Он прав!..

— Смотрите! — крикнул кто-то прямо над ним. — Он шевелится!

Какое-то мгновение Конфас не слышал ничего, кроме звона в ушах. Затем множество рук схватили его за латы. Его ноги коснулись дерна. Он ни о чем не мог думать, лишь покрепче стискивал свою хору. Что случилось? Что происходит?

Он поднес к лицу ладони. Увидел свою Безделушку, вымазанную в крови. Заплакал, ослабев от внезапного осознания своей судьбы. Сердце трепетало в груди, как воробей.

«Я мертв! Меня убили!»

Затем вспомнил все и начал отбиваться от державших его рук. Друз Ахкеймион.

— Убить его! — рявкнул он, вставая на ноги.

Его окружили солдаты и офицеры, глядевшие на него с изумлением и ужасом. Селиалская колонна. Конфас схватил чей-то плащ, стер кровь с лица и шеи. Кровь Кемемкетри. Идиот! Бесполезный! Жалкий!

— Убить его!

Но солдаты уже смотрели на что-то у него за спиной, на круглой вершине холма. Конфас заметил странные тени, плясавшие у ног. Звон в ушах прекратился, и он услышал рев сверхъестественной песни. Обернулся и увидел в небе творящих свои чары адептов Сайка. Один из них рухнул вниз, его защита рассыпалась под ударами каллиграфически четкого света. Объятый пламенем, он упал на землю.

А за ним все прочие. Четверым анагогическим колдунам не хватало силы против Гнозиса. Конфас выругал себя за то, что разделил Имперский Сайк по разным колоннам. Он предполагал, что раз Багряные Шпили и кишаурим сцепились в смертельной схватке, то…

«Нет, этого не может случиться! Не со мной!»

— Моя хора, — тупо произнес он. — Где мои лучники? Никто ему не ответил. Конечно, люди были в смятении. Этот мерзавец из Завета уничтожил всех командиров! Собственный штандарт императора испепелен вспышкой пламени! Священное знамя погибло! Конфас отвернулся, обвел взглядом окружающие поля и пастбища. Кидрухили бежали на юг. Удирали! Три его колонны остановились, а фаланги самой дальней, Насуэретской, форменным образом отступали.

Они думали, что он мертв.

Расхохотавшись, он протолкался через толпу солдат, вскинул окровавленные руки перед раскинувшейся имперской армией. Он осекся, увидев всадников в белом на дальнем холме, но лишь на мгновение.

— Ваш император жив! — взревел он. — Лев Кийута жив!


Языки золотого и алого пламени переплетались, выплевывая дым в небеса.

Не дожидаясь сигнала, туньеры сотнями бросились вперед. Они выпрыгивали из рвов, взбирались на кучи обломков, сыпались из окон, уцелевших кое-где в обломках стен. Они двигались молча, без боевых криков. Как волки, бесшумно летели вперед.

Кишаурим пришли в себя. Потоки света хлынули по разрушенным улицам, накрывая норсирайцев. Раздались пронзительные вопли. Тени заметались в кипящем свете. Несколько мгновений великий магистр стоял неподвижно и бессмысленно взирал на происходящее. Он увидел, как один из варваров с охваченной пламенем бородой топтался у рухнувшей стены, все еще высоко поднимая знамя с Кругораспятием.

Внезапно поток враждебной магии снова накрыл Элеазара. Арки не до конца сформировавшегося света с треском разнесли его защиту. Он выкрикивал Напев, заново строил и подновлял свой колдовской щит, хотя знал, что этого недостаточно. Почему же его враги так сильны?

Но тут страшный поток света разделился надвое, затем еще раз. Элеазар ахнул и увидел гиганта Ялгроту: черный от копоти и крови, тот перерубил шею парящему в воздухе Фанфокару. Змеи переплелись и попадали вниз. Стиснув в руке хору, туньерский гигант превратил голый череп адепта в кровавое месиво. Элеазар обернулся, выискивая во мраке врагов. Он увидел, как Сеоакти удаляется от наступающей на него черной тени… и летит прямо на огни, стеной окружавшие Священные высоты. А его собратья — как мало их было! — воодушевлялись новой яростью.

— Сражайтесь! — пророкотал Элеазар чародейским голосом. — Сражайтесь, адепты! Сражайтесь!

Но из всего отряда уцелел один щитоносец. Скорчившись, он жался к ногам Элеазара и понятия не имел, куда делись остальные.

Отругав дурака, великий магистр Багряных Шпилей шагнул в продымленное небо.


Слитный рев битвы.

Сраженные языческими стрелами, воины падали с высокого акведука прямо в беснующуюся толпу. Мечи и сабли взлетали и падали, окропляя кровью небеса. Щиты врезались в шеи обезумевших лошадей. Оглушенные люди валились наземь, зажимая стальными перчатками смертельные раны. Рассвирепевшие воины рубили и крушили все перед собой. Рыдающие вассалы оттаскивали прочь тела своих павших лордов.

Фаним подались назад, оставив после себя поле, заваленное трупами. Они отступали, как вода во время отлива. Айнрити вдоль всего Скилурского акведука восторженно завопили. Один из нумайнеришей шагнул вперед и, размахивая мечом, закричал:

— Стойте! Вы забыли своих родичей! Смех вырвался из тысячи глоток.

Мертвецов оттащили в сторону. Вдоль арьергардной линии понеслись гонцы. Семь лет Люди Бивня жили и дышали войной. Они привыкли к такому существованию, война вошла в их плоть и кровь. Теперь айнрити взобрались на выщербленные развалины стен, ставших их стенами, и увидели, как на равнине перестраивается войско фаним. От этого зрелища замирало сердце.

Пропели рога. Голос вдали снова запел:

Мы грядущее восславим,
Яростью сей день измерив!
На расстоянии полета стрелы под яркими знаменами снова собирались фаним. Сражение ненадолго сместилось на юг, на склон перед святилищем Азореи, куда Ансакер повел свои полки — закаленные в боях, как и армия идолопоклонников. Лорд Готиан и его шрайские рыцари, значительно уступавшие врагу числом, устремились им навстречу.

— Бог, — взвывали воины-монахи, — ведет нас!

И они сошлись, как молот и наковальня. Люди Бивня на акведуке радостно кричали при виде бегущих вниз по склонам язычников.

Затем ритм барабанов замедлился, и под звяканье кимвалов огромная армия на рысях двинулась вперед. В небо взлетели первые айнритийские стрелы, выпущенные из огромных ясеневых луков агмундров. К ним присоединились другие лучники. Казалось, что стрелы бессмысленно падают в медленно приливающее море.

Внезапно фаним, словно беспорядочное сборище народа, остановились всего в сотне шагов перед строем айнрити у основания акведука. Повсюду — на знаменах, на щитах всадников — виднелись изображения Двух Сабель Фана. Кони, защищенные доспехами из тонких железных колец, топали и всхрапывали, но лица фаним под забралами шлемов были смертельно спокойны. Изумленные Люди Бивня перестали петь. Даже стрелки опустили луки.

Сынов Фана и Сейена разделяла узкая полоска земли. Они смотрели друг на друга.

Солнце выглянуло из-за туч и осветило поле, лучи заиграли на липком от крови металле. Прищурившись, люди взглянули в небеса, где кружили стервятники.

Затрубили мастодонты гиргашей. И варвары, и идолопоклонники тревожно зашевелились. Наблюдатели на акведуке подняли крик — всадники фаним перестраивались за спинами своих неподвижных собратьев. Но все глаза были прикованы к койяури: между их рядов двигалось знамя самого падираджи — Тигр Пустыни, вышитый серебром на треугольном полотнище черного шелка. Воины расступились, и Фанайял в золоченой кольчуге, пришпорив коня, выехал на ничейную полосу земли.

— Кто? — вскричал он ошеломленным зрителям, причем по-шейски. — Кто есть истинный глас Божий?

Голос его, молодой и пронзительный, стал сигналом для его людей. Тысячи всадников завопили и двинулись вперед, опустив копья.

Онемевшие от потрясения айнрити готовились встретить атаку. Казалось, солнце вдруг остыло.

Фанайял повел воющее крыло койяури на гесиндальцев и их галеотских соратников — тех, кто оставил верховного короля Саубона Караскандского. Граф Анфириг призвал своих земляков, покрытых синими татуировками, но смятение охватило всех. Передние ряды были смяты, и варвары врубились прямо в середину войска айнрити. Падираджа пробился к арке, а его лучники сметали людей с акведука.

Радостный вопль потряс ряды язычников: Кинганьехои прорвал ряды айнонов на севере и вступил в бой с лордом Сотером и его беспощадными кишьяти. Услышав призыв падираджи, койяури удвоили натиск, пробиваясь вперед, к солнечному свету на другой стороне. Неожиданно для самих себя они вдруг оказались в чистом поле, добивая расползающихся врагов. Блистательные гранды Ненсифона и Чианадини устремились следом.

Но таны и рыцари Се Тидонна уже ждали их. Волна за волной, эти железные люди врезались в растущую толпу язычников. Копья пробивали доспехи, сбивали всадников с седел. Лошади сошлись шея к шее, копыто к копыту. Звенели мечи и сабли. Граф Готьелк поцеловал золотой Бивень, висевший у него на шее, и устремился прямо к штандарту падираджи. Его дружина рассеяла несколько десятков койяури, пробивая себе дорогу. Граф, которого называли Старый Молот, уложил всех, кто пытался встать у него на пути, и оказался лицом к лицу с золотым Фанайялом.

Свидетели говорили, что схватка была недолгой. Прославленная булава графа не могла соперничать с быстрым клинком падираджи. Хога Готьелк, краснолицый граф Агансанорский, владыка заморских тидонцев, рухнул с седла.

Смерть кругами спускалась на землю.


В колдовском свете было нечто стерильное, и в этом бледном сиянии нелюдские каменные фигуры не отличались от лица и тела отца.

— Скажи мне, отец… что такое Не-бог? Моэнгхус неподвижно стоял перед сыном.

— Тяжелое испытание сломило тебя.

Келлхус понимал, что его время на исходе. Он не мог больше слушать эти безумные речи.

— Если он разбит, если он уже не существует, как он может посылать мне сны?

— Ты путаешь свое безумие с тьмой вне тебя. Как люди, рожденные в мире.

— Шпионы-оборотни — что они тебе сказали? Кто такой Не-бог?

Огражденный, как стеной, непроницаемостью своего лица, Моэнгхус изучал его.

— Они не знают. И никто в мире не знает, кому они поклоняются.

— Какие возможности ты рассматривал? Но отец не уступал.

— Тьма идет перед тобой, Келлхус. Она владеет тобой. Ты один из Подготовленных. Конечно же, ты… — Он резко прервал себя, повернул слепое лицо к открытому воздуху. — Ты привел за собой других… Кого?

Тут и Келлхус услышал их, крадущихся сквозь тьму на голоса и свет. Трое. Скюльвенда он опознал по стуку сердца. Но кто еще с ним?

— Я избран, отец. Я Предвестник.

Тихое прерывистое дыхание. Шорох пыли под ладонью и пяткой.

— Что эти голоса, — медленно и взвешенно проговорил Моэнгхус, — говорили обо мне?

Келлхус понял: отец осознал наконец суть их противостояния. Моэнгхус предполагал, что его сын будет просить наставлений, но не предвидел вероятности, а тем более неизбежности того, что Тысячекратная Мысль перерастет душу, в которой выросла, и отбросит ее.

— Они предупреждали меня, — ответил Келлхус, — что ты остаешься дунианином.

Один из шпионов-оборотней задергался в цепях, извергая рвоту в яму внизу.

— Ясно. И поэтому я должен умереть? Келлхус посмотрел на ореол вокруг своих рук.

— Преступления, которые ты совершил, отец… грехи… Когда ты осознаешь, какое проклятие тебя ждет, когда ты поверишь, ты станешь таким же, как инхорои… Поскольку ты дунианин, ты захочешь управлять последствиями своих действий. Поскольку ты — один из Консульта, ты превратишь святое в тиранию… И развяжешь войну, как и они.

Келлхус сосредоточился и стал изучать почти нагое тело отца, оценивая и сравнивая. Сила мускулов. Быстрота рефлексов.

Двигаться надо быстро.

— Закрыть мир от Той стороны, — произнесли бледные губы. — Запечатать его, истребив человечество…

— Как Ишуаль, закрытую от большого мира, — подхватил Келлхус.

Для дунианина это было аксиомой — все податливое должно быть отделено от сопротивляющегося и несговорчивого. Келлхус видел это много раз, бродя по лабиринтам вероятностей Тысячекратной Мысли. Убийство Воина-Пророка. Явление вместо него Анасуримбора Моэнгхуса. Апокалиптические заговоры. Фальшивая война против Голготтерата. Накопление заранее задуманных опасностей. Принесение целых народов в жертву прожорливым шранкам. Три Моря в развалинах и пожарах.

Боги, воющие как волки у запертых врат.

Возможно, отец еще не успел этого увидеть. Возможно, он вообще не мог видеть дальше прихода сына. А возможно, все это — обвинение в безумии, размышления над неожиданным поворотом событий — было отвлекающим маневром. Так или иначе, это не важно.

— Ты по-прежнему дунианин, отец.

— Как и…

Безглазое лицо, миг назад неподвижное и непостижимое, внезапно дернулось и исказилось. Келлхус вырвал кинжал из груди отца и отступил на несколько шагов. Он смотрел, как Моэнгхус ощупывает рану — кровоточащую дыру прямо под грудиной.

— Я сильнее, — сказал Воин-Пророк.


Вокруг дымилась и плавилась широкая полоса земли.

Ахкеймион глянул через плечо, увидел последних удирающих кидрухилей, айнритийский лагерь у ближних подходов к равнине и темный Шайме, от которого к облакам поднимались дымы пожаров. Адепт Завета обернулся и посмотрел на гребень холма — туда, где на земле догорали тела двоих адептов Сайка. Имперская армия взбиралась по дальнему склону. Через несколько секунд их знамена поплывут над травами и дикими цветами. Ахкеймион вспомнил свои уроки в школе Завета… «Прямо под холмом».

Надо бежать. Туда, где можно получше спрятаться и сразу заметить приближение лучников с хорами. Но часть его уже горестно признала бесполезность побега. Он до сих пор не погиб лишь потому, что застал их врасплох. Но Конфас не оставит его в покое, пока жив.

«Я погиб».

Он подумал об Эсменет. Как можно было забыть о ней? Ахкеймион глянул на полуразрушенный мавзолей и почувствовал страх — он совсем близко. Затем увидел ее: худенькое лицо, казавшееся мальчишеским, смотрело на него из тени сумаха, оплетавшего фундамент. Эсменет все видела…

Почему-то ему стало стыдно.

— Эсми, стой! — крикнул он, но было поздно.

Она уже выскочила наружу и бросилась к нему по обгоревшему дерну.

Сначала он заметил какое-то мерцание — вспышку на краю поля зрения. Потом увидел Метку, врезанную тошнотворно глубоко. Он поднял взгляд…

— Не-ет! — завопил он. Под ногами его треснуло стекло. Длинные крылья, черная чешуя, острые как сабли когти, пасть, окруженная множеством глаз…

Сифранг, призванный из адского чрева Той стороны. Сернистый божок.

Порыв ветра поднял юбки Эсменет, бросил ее на колени. Она подняла лицо к небу… Демон спускался вниз. «Ийок…»


Пройас выбрался на крышу древней сукновальни — единственного уцелевшего здания, выходящего к западным склонам Ютерума. В вышине сияло солнце, но все тонуло в дыму. Чтобы не закружилась голова, Пройас не стал вглядываться в небо, а сосредоточился на глиняной черепице у себя под ногами. Он перешагнул через небольшую выбоину, споткнулся, стряхнул обломки гнилой черепицы. Лег на живот и пополз к южному фронтону. Посмотрел на Шайме.

Полосы и завесы дыма расчертили небеса, как перспектива городских улиц, позволяя прикинуть расстояние до парящих в воздухе чародеев и колдовских огней. Внизу виднелись сплошные черные руины и палящий огонь. Искореженные стены, словно смятый пергамент. Расколотые фундаменты. Раненые, стонущие и размахивающие бледными руками. Обугленные трупы.

Первый храм, нетронутый сражением, взирал на город с величественным бесстрастием.

Послышался оглушительный треск, и Пройас чуть не упал со своей высотки. Он вцепился в крышу, затаил дыхание, заморгал. Голова кружилась.

Почти прямо под ним появились два адепта в багряных одеждах. Один был совсем дряхлым. Он стоял среди обезглавленных колонн галереи разрушенного святилища. Второй, плотный человек средних лет, балансировал на вершине груды обломков. Их защиты сверкали, как серебро в свете луны или сталь в темном переулке. Они пели, раскрыв пылающие рты, и пламя гудело и грохотало вокруг. Шагах в пятидесяти от них земля взорвалась, словно по ней ударили прутом величиной с дерево. Дымящаяся каменная крошка градом посыпалась на развалины.

Из-под града выплыла фигура колдуна в шафрановом одеянии. Голубое свечение полилось с его лба и стремительно понеслось над землей, снося колонны, как щепки, и проламывая защиты Багряных Шпилей. Пройас закрыл глаза рукой, чтобы не ослепнуть от этого огня.

Кишаурим поднимался вверх, пока не оказался вровень с Пройасом. Он бросался вперед и отступал, кружил, непрерывно атакуя старого чародея вспышками иссиня-белой энергии. Черные облака клубились в воздухе, из них били молнии, подобные бегущим по стеклу трещинам, но кишаурим не останавливался. Он намеревался добить Багряного адепта внизу. Воздух гудел от ударов и каменного грохота. На этом фоне вопли людей казались чем-то вроде мышиного писка. Или вообще ничем.

Раскат грома. Свет померк. Парящая фигура остановилась, лицо и змеи повернулись к безумно поющему врагу. Одежды кишаурим пламенели на ветру сверкающей охрой. Аспиды свисали с шеи колдуна, как железные крюки.

Пройас даже не стал смотреть вниз — он понимал, что старый Багряный адепт погиб, а скоро падет и второй. Он вдруг осознал, что стоит на карнизе, на самом краю, обвеваемый ветром, а перед ним расстилаются разрушенные улицы и пылает нечестивый огонь.

— Светлейший Бог Богов! — воззвал Пройас к пахнущему гарью ветру и голыми руками сорвал с шеи хору. — Ты, кто ходит среди нас… — Он отвел назад правую руку, уставшую от меча, встал потверже. — Неисчислимы святые Твои имена…

И швырнул свою Слезу Бога, подарок матери на седьмой день рождения.

Казалось, она улетела и пропала где-то за черным горизонтом…

Затем вспыхнул круг света с черными краями. Оттуда выпала и рухнула вниз шафрановая фигура, как мокрый флаг.

Пройас упал на колени на краю крыши, нагнулся над обрывом. Его Святой город разверзся перед ним. И он заплакал, хотя не понимал почему.


Вновь и вновь таны и рыцари Се Тидонна бросались в атаку, но так и не смогли закрыть брешь. Вскоре их затопил поток вопящих пустынных всадников, набросившихся на них со всех сторон. Кианцы в шелковых одеждах неслись галопом под арками и врывались в лагерь Людей Бивня. Сотни воинов влезали на шатающиеся опоры, добирались до вершины акведука и вступали в бешеную схватку под градом стрел языческих лучников. Другие атаковали каменные арки, которые защищали отряды графа Дамергала, и наседали на фланги айнрити. Остальные гнали коней к оцепеневшим наблюдателям вокруг лагерных укреплений.

Нангаэльцы подняли крик, когда копье поразило царя Пиласканду и заставило гиргашей в беспорядке отступить. Испуганные мастодонты начали топтать своих. Айноны приветствовали палатина Ураньянку: он промчался вдоль рядов с отрубленной головой Кинганьехои, попавшего в ловушку мозеротов, когда его оттеснили назад кишьяти под началом лорда Сотера.

Но рок настигал айнрити вместе с Фанайялом аб Каскамандри — тот вел в бой своих блистательных грандов далеко позади линии обороны идолопоклонников. На севере и на юге когорты кианцев рассыпались по Шайризорским равнинам и, не считая отдельных стычек с рыцарями, устремились на восток, чтобы атаковать с дальней стороны древнего акведука. Граф Дамергал погиб от удара камня, сброшенного с арки. Дружина графа Ийенгара была отрезана от арьергарда нангаэльцев. Выкрикивая проклятия, сам Ийенгар смотрел, как его армию разбивают на отдельные отряды. Монгилейский гранд заставил его замолчать, всадив стрелу ему в глотку.

Смерть кругами спускалась на землю.

Фаним рыдали от ярости и рубили айнритийских захватчиков. Они пели славу Фану и Единому Богу, хотя и удивлялись, почему Люди Бивня не бегут.


«Думать, думать, надо думать!»

Оданийский Напев отшвырнул Эсменет подальше от спускавшегося чудовища, отбросил назад, к мавзолею.

Сифранг двигался так, будто его тело плыло в незримом эфире, но приземлился жестко и тяжело, словно был сделан из переплетенных якорей. Тварь повернулась к Ахкеймиону, сгорбившись и пуская слюни.

— Голос, — проскрежетала она, приближаясь на один страшный шаг. Жизнь превращалась в желтоватую пыль у него под ногами. — Он говорит: око за око.

Сухая волна жара покатилась навстречу, испепеляя кости.

— И боль кончится…

Ахкеймион понял, что это не простой демон. Его Метка была как свет, сосредоточившийся в той точке, где пергамент мира почернел, съежился и обуглился. Даймос…

Что потерял Ийок?

— Эсми! — закричал Ахкеймион. — Беги! Умоляю! Беги! Тварь прыгнула к нему.

Ахкеймион начал самый глубокий из Кирройских Напевов. Великие Абстракции пронзили воздух над и перед ним. Демон хохотал и верещал.


Отец пошатнулся, припал к резной панели стены. Оттуда выползли змеи, черные и блестящие. Они обвили его шею, словно удушающие петли.

Келлхус попятился, сосредоточил взгляд на точке размером с большой палец на расстоянии вытянутой руки. То, что было единицей, стало множеством. То, что было душой, стало местом.

Здесь.

Вызванное из самой сути вещей.

Он запел тремя голосами: один слышимый, как голос этого мира, и два неслышных, направленных в землю. Древний Напев Призыва превратился в нечто большее, гораздо большее… Напев Перемещения.

Белые дробные огни замелькали в воздухе, окружили свечением. Сквозь перепутанные световые волокна Келлхус увидел, как отец с усилием выпрямился, повернул аспидов в сторону сводчатого коридора. Анасуримбор Моэнгхус… Как же он бледен в сиянии своего сына!

Бытие сжалось под бичом его голоса. Пространство треснуло. Там превратилось в здесь. За спиной отца Келлхус увидел Серве с завязанными в боевой узел волосами. Он смотрел, как она прыгает из тьмы…

Даже когда сам провалился в великую бездну.


Друз Ахкеймион выкрикивал разрушение. Свет охватил тварь острыми как ножи белыми лучами. Вскипевшая кровь пятнами осела на землю. Клочья горящей плоти разлетелись в стороны, как угли.

Волны жара опалили щеки Эсменет. Она неотводила глаз от сражения, хотя зрелище было невыносимым. Ахкеймион стоял, прикрытый щитами света, среди горящей травы, одновременно прекрасный в своей мощи и страшно ослабевший. Но кошмарная тварь не отступала, от ее топота и ударов когтей трескался камень, а из носу шла кровь. Защиты лопались и рассыпались. Ахкеймион наколдовал страшный удар, и голова демона разлетелась. Рога обломились. Паучьи глаза сорвались с ниточек.

Атака твари превратилась в безумие, размытое пятно ярости, словно сама преисподняя рвалась на волю и скрежетала зубами на пороге.

Ахкеймион пошатнулся, заморгал горящими белым пламенем глазами, закричал… Бесполезно.

В реве чудовища слышался крысиный писк. Ахкеймион падал, что-то выговаривая пламенеющим ртом. Драконьи когти смыкались…

Ахкеймион падал.

Эсменет онемела.

Чудовищная тварь прыгнула вверх, терзая небеса рваными крыльями.

Эсменет даже не могла кричать.


— Я жив! — снова вскричал Икурей Конфас, но ничего не услышал в ответ за грохотом колдовской битвы, ни вблизи, ни вдали.

Ни громогласных приветствий, ни криков облегчения и радости. Они не видели его! Они приняли его за одного из них — за обычного человека!

Он обернулся к своим спасителям.

— Ты! — рявкнул он ошеломленному капитану селиалцев. — Найди генерала Баксатаса! Прикажи ему явиться ко мне сейчас же!

Воин помедлил какую-то долю секунды, и за этот миг сердце у Конфаса похолодело. Затем болван капитан сорвался с места и бросился бегом по траве к дальним шеренгам войска.

— Ты! — приказал Конфас рядовому солдату. — Найди каких-нибудь конников! Быстро, бегом! Прикажи трубить общее наступление! А ты…

Он осекся. В воздухе слышались крики. Конечно. Они просто не сразу опомнились. Не сразу сообразили. Дураки безмозглые…

«Они думали, что я мертв!»

Усмехнувшись, он повернулся к своей армии…

И увидел всадников, которых заметил раньше: их было несколько сотен, и они неслись прямо на фланг Селиалской колонны.

— Больше нет народов! — раздавался голос из гущи всадников. — Больше нет наций!

Несколько мгновений Конфас не мог поверить собственным глазам и ушам. Всадники явно были айнрити, несмотря на бело-синие халаты. Впереди билось на ветру знамя Кругораспятия с золотыми кистями. А за ним… Красный Лев.

— Убить их! — взревел Конфас— Вперед! Вперед! В атаку! Сначала казалось, что ничего не происходит, никто не слышит его. Армия продолжала клубиться беспорядочной толпой, и никто не преграждал дороги врагу.

— Больше нет наций!

Затем рыцари в белых одеждах вдруг сменили направление и помчались на Конфаса.

Он повернулся к остаткам своих солдат, разом взревел и захохотал. И внезапно вспомнил свою бабку в те годы, когда ее легендарная красота была в самом расцвете. Он вспомнил, как она сажала его на колени и смеялась, когда он вырывался и пинал ее.

— Хорошо, что ты предпочитаешь стоять на земле. Для императора это первое дело…

— А какое второе?

Снова смех, подобный журчанию фонтана.

— Ах… Второе — то, что ты должен непрестанно измерять.

— Что измерять, ба?

Он помнил, как дотронулся пальцами до ее щеки. До чего же маленькие были у него тогда ноготки…

— Кошельки тех, кто Тебе служит, мой маленький бог. Потому что если они опустеют…

Из десяти нансурских солдат, стоявших к нему лицом, двое упали на колени и зарыдали. Остальные бросили мечи. Он слышал нарастающий грохот в небе у себя за спиной…

— Я победил скюльвендов! — напомнил он солдатам. — И вы там были.

Копыта рвали дерн. Земля под его сандалиями задрожала.

— Ни один человек не совершал такого!

— Ни один человек! — крикнул один из упавших на колени. Солдат схватил его руку и поцеловал императорское кольцо.

Как много звуков у этой атаки. Грохот оружия, фырканье коней, звяканье сбруи… Значит, вот что слышат язычники.

Император Нансура обернулся и не поверил своим глазам…

Он увидел, как король Саубон с красным от яростного напряжения лицом наклонился в седле. Солнце сверкнуло в его голубых глазах.

Конфас успел увидеть широкий меч, который снес ему голову.


Шагая среди дымов и пожаров, Элеазар приближался к ересиарху кишаурим. Сеоакти расчищал себе путь, вздымая столбы дымящихся обломков, разбрасывал и сокрушал туньеров в черных доспехах, которые бросались на него.

Кровоточащим голосом Элеазар выкрикивал самые мощные из Аналогий. Он великий магистр Багряных Шпилей, величайшей из древних школ. Он наследник Сампилета Огнепевца. Амреццера Черного. Он отомстит за любимого учителя! За свою школу!

— Сашеока! — выкрикивал он в промежутках между Напевами.

Драконий огонь сбил ересиарха на землю, и тот покатился в золотом пламени, окутанный пенно-голубым, путаясь в своем шафрановом одеянии. Элеазар бил его снова и снова. Магма вырвалась из земли у него под ногами. Светила срывались с небес. Огромные ладони пламени плескали вокруг магических защит, раздавался страшный треск, а Элеазар выпевал все больше и больше силы, пока не увидел вопящее слепое лицо. Стоя в небе на струях дыма, Элеазар хохотал и пел, ибо месть превратила ненависть в восторг и славу.

Но с другой стороны хлынули потоки синей плазмы — святая Вода Индара-Кишаурим. Потоки просочились сквозь его защиты, разрушили их, а затем ушли в небо, в облака, где исчезли в пламенеющей сини. Появились призрачные трещины. Щиты из эфирного камня распались…

Другие кишаурим поднялись из руин, извергая сотрясающие мир энергии… Элеазар начал пением воздвигать более высокие бастионы, более крепкие щиты. Он увидел Сеоакти, возносящегося в небо. Огненные водопады извергались из точки между его пустых глазниц…

Где его собратья по школе? Птаррам? Ти?

Мир превратился в приливную волну ослепительно белого света, бушующего и дрожащего. Безупречного и девственного, как сотканный Богом мир.

Бушующий. Дрожащий.

Великий магистр Багряных Шпилей выкрикнул проклятие. Струи света просочились сквозь магическую защиту и уничтожили его левую руку в тот момент, когда он выпевал себе более крепкий щит. Перед Элеазаром разверзлась трещина. Свет скользнул по его голове и лбу. Магистра швырнуло назад, словно куклу.

Его тело упало вниз, на горящие улицы.


По всей долине Скилурского акведука фаним добивали отчаянно сопротивлявшихся Людей Бивня. Конные лучники носились по перекрытиям, выпуская стрелы в упор. Другие всадники врезались в наспех выстроенные стены щитов, кололи противника пиками и копьями. Лорд Галгота, палатин Эшганакса, пал жертвой безжалостной ярости кхиргви.

Лорд Готиан с остатками шрайских рыцарей бросился в атаку. Их бешеный напор сначала помог отвоевать кое-какую территорию, но воинов было слишком мало. Язычники окружали фланги, убивали их лошадей. Рыцари Бивня продолжали сражаться, распевая гимны, которые не прерывались никогда. Готиан пал с поднятым мечом в руке, пораженный вонзившейся под мышку стрелой. Монахи-воины продолжали песнь.

Пока смерть кругами не спустилась на землю.

И тут на западе пропели рога. На мгновение все на Шайризорских равнинах, язычники и идолопоклонники, обернулись к высотам, где древние амотейцы хоронили своих царей. И там, над лагерем, они увидели имперскую армию, выстроившуюся на холмах.

Люди Бивня радостно завопили. Язычники поначалу тоже подняли радостный крик и приветствовали айнрити, поскольку командиры сказали им, что не надо опасаться нансурцев. Но роковое предчувствие медленно распространялось среди солдат от отряда к отряду. Они уже заметили Кругораспятие и Красного Льва среди священных штандартов нансурских колонн.

Но это не было предательством императора Икурея, заключившего союз с их падираджой. Ненавистного штандарта экзальт-генерала с четким киранейским диском нигде не было видно.

Нет. Это не Икурей Конфас. Это Белокурая Бестия…

Король Саубон.

Кианские всадники в смятении начали отступать от остатков войска айнрити. Даже золотой падираджа растерялся.

Из тени акведука лорд Вериджен Великодушный отдал приказ тидонцам. С яростным криком светлобородые воины бросились вперед по трупам, врубившись в самую середину вражеского воинства. Остальные скакали за ними, забыв о ранах и потерях.

В небесах парили адепты в черных одеяниях. Имперский Сайк, чародеи Солнца, наступал на своих ненавистных древних врагов.

Лошади и люди сражались и горели в нисходящем пламени.


Скюльвенд задыхался. Он был здесь. Сидел, привалившись к стене этого безумного места, в залитой белым светом комнате в конце коридора. Бледный. Нагой, если не считать набедренной повязки.

«Он здесь…»

Много часов Найюр крался по этим омерзительным залам. Он следовал за Серве и ее братьями, шедшими по запаху Келлхуса. Кроме жаровен у водопада в пещере, другого света не было. Глубже и глубже. В самое сердце тьмы. Через ад гнусных изображений. Они, сказала ему Серве, идут по разрушенным подземельям кунуроев — давно погибших предшественников людей. И Найюр знал, что ни одна дорога не уведет его от степи дальше, чем эта. Сердце колотилось. Он увидел на мгновение своего отца Скиоату — тот манил сына сквозь тьму. И вот…

Вот он — Моэнгхус!

Серве напала первой. Ее меч мелькал, превратившись в размытую тень. Но Моэнгхус остановил ее голыми руками, вспыхнувшими голубым светом, и отшвырнул прочь хрупкое тело… Тут же на него набросился брат Серве. Он пытался рассечь чародейские руки, крутился и пинался, нырял и скользил — безуспешно. Моэнгхус схватил его за горло. Жертва разевала рот и билась, а слепец оторвал ее от земли. Голубое пламя охватило тело, голова запылала, как свеча. Голова твари распалась, и человек бросил на землю обмякший труп.

В это время Найюр крался по коридору. Его онемевшие ноги заплетались, и он опасался, что шагает слишком тяжело. Скюльвенд вспомнил, что так же подкрадывался к Келлхусу, когда нашел того полумертвым на кургане отца в окружении мертвых шранков. Вспомнил леденящий ужас ночных кошмаров. Дыхание, подобное иглам. Но сейчас все иначе! Тогда Найюр собирался уйти из родного края, от своего народа, от всего, что считал священным и сильным. А сегодня он достиг своей цели. Здесь был он…

Он!

Три черные змеи обвивали его шею, одна изгибалась над правым плечом, другая свернулась на блестящей макушке. Найюр увидел рану у него в животе, розовую кровь на набедренной повязке, но не мог вспомнить, кто нанес удар.

— Найю, — проговорил слепец.

Голос Келлхуса! Черты Келлхуса! Когда сын успел стать копией отца?

— Найю… ты вернулся ко мне…

Змеи смотрели на него, высовывая язычки. Безглазое лицо умоляло, притягивало к себе, выражало раскаяние и изумленную радость.

— Я так и знал.

Найюр остановился на пороге в нескольких шагах от человека, разбившего его сердце. Он окинул комнату нервным взглядом, увидел справа неподвижную Серве, разметавшую по окровавленному полу светлые волосы. Посмотрел на оборотней, подвешенных в путанице цепей и шкивов, на стены, испещренные нечеловеческими изображениями. Зажмурился от неестественного света, чудесным образом озарявшего резные своды.

— Найю… оставь меч… Пожалуйста.

Скюльвенд моргнул и увидел свой зазубренный клинок, хотя не помнил, как обнажил его. Свет лился по нему, словно вода.

— Я Найюр урс Скиоата, — сказал он. — Самый жестокий из людей.

— Нет, — мягко сказал Моэнгхус — Ты лжешь, чтобы спрятать свою слабость от других людей, столь же слабых, что и ты.

— Это ты лжешь.

— Но я вижу твою суть. Я вижу… твою истину. Я вижу твою любовь.

— Ненавижу! — закричал Найюр так громко, что зал откликнулся тысячегласым шепотом.

Хотя и слепой, Моэнгхус опустил глаза вниз задумчиво и печально.

— Столько лет, — проговорил он. — Столько зим… Все, что я показал тебе, изранило твое сердце, оторвало тебя от народа. И теперь ты считаешь, что я виноват во всем, чему тебя научил.

— Кощунство! Обман! — Горячая слюна обжигала небритый подбородок скюльвенда.

— Тогда почему это тебя терзает? Разоблаченная ложь разлетается как дым. Ранит правда, Найю, да ты и сам знаешь… Ибо ты горел в ее огне много лет.

Внезапно Найюр ощутил мили почвы над их головами, вывернутую изнанку земли. Он забрался слишком далеко. Он спустился слишком глубоко.

Меч выпал из потерявших чувствительность пальцев, жалобно зазвенел по полу. Лицо Найюра дрогнуло, как дергается схваченный хищный зверь. Всхлипывания отдались эхом от резных стен.

Моэнгхус обнимал его, окружал его собой, лечил его бесчисленные шрамы…

— Найю…

Он любил его… человека, который нашел его, который повел его в неизведанную степь.

— Я умираю, Найю, — с жаром шептал Моэнгхус — Мне нужна твоя сила…

Бросил его. Покинул.

Найюр любил только его. Во всем мире — его одного… «Плаксивая баба!»

Глубокий поцелуй, резкий запах. Его сердце тяжело колотилось. Стыд сочился из пор, катился по дрожащим конечностям и еще сильнее возбуждал его.

Он судорожно выдохнул в горячий рот Моэнгхуса. Змеи вплелись в его волосы, прижались твердо и упруго, как фаллос, к его вискам. Найюр застонал.

Так не похоже на Серве или Анисси. Хватка борца, жесткая и неодолимая. Обещание поддержки и защиты в крепких объятиях. Моэнгхус потянулся к его бедрам… Его глаза пылали жаром, когда он шептал:

— Я шел нехоженой тропой.

Он ахнул, дернулся и упал, когда Найюр провел хорой по его щеке. Белый свет полыхнул из пустых глазниц. На мгновение скюльвенду показалось, что из черепа Моэнгхуса на него смотрит Бог.

«Что ты видишь?»

Но затем его любовник упал, объятый пламенем — такова была сила, владевшая ими.

— Опять! — взвыл Найюр, глядя на обмякшее тело. — Почему ты снова покидаешь меня?

Его вопль полетел по древним залам, наполняя недра земли. Потом Найюр захохотал, когда подумал о своем последнем свазонде. Он вырежет его на горле. Один последний значит так много… «Пойми же! Пойми!» Он захлебывался горем.

Скюльвенд опустился на колени у трупа любовника. Долго ли он так простоял, он не знал. Затем, когда колдовской свет начал угасать, на его щеку легла холодная рука. Он обернулся и увидел Серве. Ее лицо на миг раскрылось, словно глотнуло воздуха, затем снова стало прежним. Гладким и совершенным.

Да. Серве… Жена его сердца.

Его испытание и награда.

Абсолютная тьма поглотила их.


Огромное развороченное поле, которое оставили за собой медленно продвигавшиеся вперед Багряные Шпили, окружали стены пламени. За ними лежали дымящиеся руины. Но дряхлая сукновальня с ее открытыми галереями и каменными чанами чудом осталась невредимой. Стоя на коленях у южного окна, Пройас видел все как с края обрыва. Видел уничтожение Багряных Шпилей.

Барабаны язычников сменил сверхъестественный рев песнопений. Последние кишаурим — их осталось пятеро — парили над обугленными развалинами. Их змеи выгибали шеи, высматривая выживших. Они поминутно извергали свет, и темнеющее небо раскалывалось от грохота.

Пройас не понимал, что это значит. Он ничего не понимал…

Только одно: это Шайме.

Он обратил лицо к небу. Сквозь дымную завесу пробились первые проблески голубизны, золотая кайма на волокнистой черноте.

Вспышка. Искра на краю поля зрения. Пройас посмотрел на Священные высоты, увидел точку света над карнизами Первого храма. Точка зависла там, заливая кровлю купола белым сиянием, затем взорвалась так ярко, что по небу разошлись круги. Как сорвавшиеся с мачты паруса, огромные полотнища дыма покатились вперед, накрыли парящих кишаурим и руины вокруг них.

И тут Пройас заметил фигуру, стоявшую там, откуда шел свет, — так далеко, что ее едва можно было разглядеть. Только светлые волосы и белопенное одеяние.

Келлхус!

Воин-Пророк.

Пройас заморгал. По телу его прошла дрожь.

Фигура спрыгнула с края храма, пролетела над ошеломленными фаним, толпившимися на Хетеринской стене, затем спустилась вниз сквозь кольцо горящих зданий на склоне. Даже отсюда Пройас слышал ее Напев, раскалывающий мир.

Кишаурим разом обернулись. Воин-Пророк шел к ним, и его глаза горели, как два Гвоздя Небес. С каждым шагом из-под ног Келлхуса взлетали обломки и осколки: они складывались в сферы, пересекаясь и вращаясь, пока полностью не закрыли его.

Из-за туч выглянуло солнце, как после потопа. Огромные столбы белого света пронизали городской пейзаж, окрасили перламутром тела павших, заставили сиять серые и черные дымы пожарищ, все еще поднимавшиеся в небо. И тут Пройас понял, зачем Келлхусу понадобились защитные сферы — языческие лучники рылись в обломках среди развалин, пытаясь найти хоры. Воин-Пророк издал крик, и по земле прошел ряд взрывов, разбросавших камни и кирпичи. Но даже после этого в Келлхуса летели стрелы. Некоторые проносились мимо, другие отскакивали от защит, наполненные колдовской силой и несущие разрушение.

Снова раздались взрывы. Тела убитых отбрасывало в стороны. Руины домов содрогались. Грохот перекрывал бесконечную дробь барабанов.

Пятеро кишаурим, парящие над мглой и сверкающие на солнце шафрановыми одеяниями, сошлись с Келлхусом. Сверкающие водопады силы столкнулись с его сферическими защитами, произведя такую ослепительную вспышку, что Пройасу пришлось закрыть глаза руками. Затем оттуда выделились сияющие совершенные линии. Они превратились в кинжально-острые геометрические формы, направленные на ближайшего из кишаурим. Слепец стал хватать руками воздух, затем осыпался наземь дождем из крови и клочьев плоти.

Но защиты Келлхуса тоже дрожали, трещали и наконец пали под ударами нечестивого света. Ни одной молнии Гнозиса не сверкнуло, чтобы рассечь наступающих кишаурим. И Пройас понял, что Келлхус не в силах их победить, что теперь он может только наговаривать себе защиты, обороняясь. Он погибнет, это лишь вопрос времени.

Затем все внезапно кончилось. Кишаурим отступили, рев атаки стих, как дальний раскат грома. Пройас больше ничего не видел, кроме дыма, руин и солнца.

«Боже милостивый… Пресветлый Бог Богов!»

За спиной у одного из кишаурим вдруг полыхнул свет, и там появился Келлхус. Он схватил колдуна за горло, и клинок Эншойя пронзил шафрановую грудь. Пройас споткнулся, зашатался на грани падения. Затем восстановил равновесие и засмеялся сквозь слезы. Закричал.

Келлхус исчез. Тело убитого колдуна упало. Трое оставшихся кишаурим парили неподвижно, потрясенные. Будь у них глаза, они бы непременно заморгали от изумления.

Воин-Пророк появился за спиной у следующего из них, в мгновение ока поразил его и разрубил свисавших с шеи змей. Когда тело врага упало, Келлхус сделал резкое движение — поймал, как понял Пройас, выпущенную снизу арбалетную стрелу. Одним кратким движением он вонзил ее в ближайшего жреца-чародея. Взрыв света, обрамленного черным перламутром. Мертвый кишаурим рухнул вниз.

Пройас завопил. Никогда он не чувствовал себя таким юным, таким обновленным!

А Анасуримбор Келлхус снова запел Абстракцию. Белые одежды полыхали на солнце. Плоскости и параболы сталкивались вокруг него. Сама земля, до самого сердца ее, загудела. Оставшийся в живых кишаурим чертил вокруг себя широкий круг. Он уже понял, что ему надо двигаться, чтобы избежать судьбы собратьев. Но было уже слишком поздно…

От священного света Воина-Пророка спасения не было.


Красное солнце клонилось к черному горизонту. Облака клубились на юго-западном ветру и пурпурными потоками ползли над Менеанорским морем. Мрак отступал от развалин города. На расколотых камнях застывала кровь.

В наступающих сумерках, на фоне шипения подземных огней, послышался какой-то негромкий стук. Среди глыб, разбросанных вокруг уцелевшего фундамента, над разбитой белой статуей сидел маленький мальчик. Он камнем откалывал соль и собирал ее в ладошку. Сражение закончилось, но ребенок все еще испуганно оглядывался через плечо. Наполнив кошель, он взглянул на лицо мертвого чародея со странным безразличием. Чужой человек мог бы принять это за печаль, но мать мальчика, будь она жива, разглядела бы в его глазах надежду.

Ребенок наклонился, чтобы изучить ссадину на коленке. Стер кровь большим пальцем, но на ее место тут же выступила новая красная капля. Испуганный каким-то шумом, мальчик обернулся и увидел странную птицу с человечьей головой, смотревшую на него.

— Хочешь узнать секрет? — проворковал тоненький голосок. Крошечное личико расплылось в улыбке, словно эта противоречивая игра доставила птице неожиданное удовольствие.

Слишком изумленный, чтобы испугаться, мальчик кивнул и крепко стиснул кошель с драгоценной солью.

— Тогда подойди поближе.


Глава 17 ШАЙМЕ

Говорят, вера — это просто надежда, которую спутали со знанием. Зачем верить, если достаточно одной надежды?

Кратианас. Нильнамешская мудрость

Айенсис считал, что единственным абсолютом является невежество. Согласно Парсису, он говорил своим ученикам, что знает только одно: сейчас его знания больше, чем когда был ребенком. Такое сравнение, сказал он, является единственным гвоздем, на котором можно закрепить отвес знаний. Это утверждение мы и называем знаменитым «Айенсисовым гвоздем». Именно это не позволило великому киранейцу впасть в сокрушительный скептицизм Нирсольфы или бессмысленный догматизм, свойственный почти каждому философу или теологу, решившемуся пачкать чернилами пергамент.

Но метафора «гвоздя» тоже несовершенна. Это проявляется, когда мы путаем символ с тем, что он символизирует. Как цифра «ноль», которую нильнамешские математики используют для объяснения таких чудес, невежество замыкает все наши разговоры, является незримой границей всех наших споров. Люди всегда ищут некую точку, рычаг, чтобы с его помощью перевернуть и опровергнуть все противоречащие ему утверждения. Невежество этого не дает. Зато оно дает возможность сравнивать и уверенность, что не все утверждения равнозначны. По мнению Айенсиса, это именно то, что нам нужно. Ибо пока мы признаем свое невежество, мы имеем надежду уменьшить его, а пока мы способны совершенствовать наши заявления, мы можем возвыситься до Истины, даже пусть в грубом приближении.

Именно потому я оплакиваю свою любовь к великому киранейцу. Вопреки его бездонной мудрости, есть множество вещей, в коих я абсолютно уверен. Они питают ненависть, которая движет вот этим самым пером.

Друз Ахкеймион. Компендиум Первой Священной войны

Весна, 4112 год Бивня, Шайме

Сифранг плыл в небесах как пьяный, его вопль звучал на пределе слышимости этого мира. Болтаясь в его когтях, Ахкеймион видел сражавшихся внизу людей, превратившихся в точки и пятна, видел смазанное пятно горящего города. Кровь твари капала вниз горящими каплями, как нефть.

Земля приближалась по спирали…

Ахкеймион очнулся, еле живой, и вдохнул пыль, которую даже не мог выплюнуть. Он сумел открыть один глаз и видел лишь торчащие из песка стебли травы. Он слышал шум моря — Менеанорского моря, — бившегося о близкий берег.

Где же братья? Скоро, думал Ахкеймион, сети высохнут, и отец будет кричать, проклиная свои онемевшие на ветру пальцы. Но пошевелиться он не мог. При мысли, что отец побьет его, ему хотелось плакать, но это уже не имело значения.

Потом кто-то поволок его по песку. Ахкеймион видел на траве черные пятна собственной запекшейся крови. Тень заслонила солнце и увлекла его во мрак Древних войн, в Голготтерат…

В огромный золотой лабиринт ужасов, больше любой нелюдской обители. И там его ученик, почти сын, взирал на него в ужасе и недоверии — куниюрский принц, только начавший осознавать всю глубину предательства своего приемного отца.

— Она мертва! — крикнул Сесватха, не в силах вынести выражение его лица. — Для тебя она умерла! А даже если она жива и ты ее найдешь, ты не удержишь ее теперь, несмотря на всю силу твоей страсти!

— Но ты же сказал… — проговорил Нау-Кайюти, и его отважное лицо исказилось от горя. — Ты сам сказал!

— Я солгал.

— Но зачем? Как ты мог! Ты же единственный, Сесса! Единственный!

— Потому что иначе ничего не получалось, — сказал Ахкеймион. — Один я не смог бы. А то, что мы здесь делаем, важнее правды и любви.

Глаза Нау-Кайюти сверкнули во тьме, как оскаленные зубы. Сесватха знал, что такой взгляд чаще всего предвещает смерть — и для людей, и для шранков.

— Так что же мы здесь делаем, мой старый наставник? Молю тебя, поведай мне.

— Ищем, — ответил Ахкеймион. — Ищем Копье-Цаплю.

Затем по его лицу потекла вода — пресная, хотя в воздухе пахло солью. Бормотание голосов — заботливых, сочувственных, но и расчетливых. Что-то мягкое касалось щеки. Он увидел завиток облака, а за ним — лицо девочки, смуглое и веснушчатое, как у Эсменет. Он рассматривал это лицо сквозь длинные пряди волос, которые ветер отбросил ей на щеки.

— Мемест ка хотерапи, — послышался убаюкивающий голос откуда-то рядом. Слишком взрослый, чтобы принадлежать девочке. — Ш-ш… ш-ш-ш…

Море накатывало невидимыми белыми бурунами. Ахкеймион подумал о том черве, что выползет из него, когда он наконец перестанет дышать.

Его пробуждение сопровождалось ощущением покоя, неподвижности и внимания. Первые несколько дней все вокруг кружилось, словно его привязали к огромному колесу, самая малая часть которого касалась поверхности горячих околоплодных вод. Он метался на тюфяке в темной комнате, куда приходили женщина и ее дочь. Они приносили воду, а иногда и рыбу, растертую в согревающую желудок кашицу. А еще его преследовали кошмары, сливавшиеся в мучительный тягучий поток страданий и потерь. Конец древнего мира — конец без конца, рана на ране, неутихающий вопль.

Он метался в горячке, как уже было давным-давно. Он хорошо это помнил.

Когда лихорадка отпустила, он обнаружил, что лежит в одиночестве и смотрит на крышу, крытую пальмовыми ветками. С балок — точнее, простых жердей — свисали пучки весенних трав. На стене висели старые сети. На столе лежала высушенная, как подметка, рыба, и пахло рыбьими внутренностями, как после разделки улова. Сквозь шум прибоя было слышно, как скрипят на ветру стены хижины. Дрожали веревки на сквозняке. Сквозняк на мгновение поднимал в воздух пыль из угла…

«Дом, — подумал он. — Я вернулся домой». И впервые уснул по-настоящему.

Ошеломленный, он стоял в колеснице верховного короля Киранеи.

Много лет над горизонтом висело необъяснимое ощущение рока — ужас, не имеющий формы, только направление. Все люди чувствовали его. И все люди знали, что именно из-за этого необъяснимого ужаса их сыновья рождаются мертвыми, что оно разорвало великий круг душ.

Теперь наконец они увидели его. Кость, вставшая поперек горла Творения.

Башраги стучали по земле огромными молотами, шранки бесновались. Они потоком лились на равнины, прыгали в своих доспехах из дубленой человечьей кожи, верещали, как обезьяны, бросаясь на стену, возведенную киранейцами на руинах Менгедды. А за ними поднимался вихрь. Огромный смерч, неудержимый и безразличный, засасывал серую землю в черное небо. Он ревел все ближе, готовый втянуть в себя последних людей.

Он пришел, чтобы замкнуть мир.

Грозовые облака крепче стиснули солнце, все утонуло во мраке и грохоте. Шранки стискивали свои гениталии и падали на колени, не обращая внимания на удары человеческих мечей. И Сесватха услышал миллионоголосый рев Цурамаха, He-бога, в криках его порождений.

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

— Что, — спросил Анаксофус, — ты видишь?

Сесватха, разинув рот, смотрел на верховного короля. Своим собственным голосом, со своими интонациями Анаксофус говорил те же слова, что и Не-бог.

— Государь мой… — Ахкеймион не знал, что ответить.

На равнинах кипела битва. Смерч высотой от горизонта до самых небес приближался. He-бог шел к ним. Он был столь огромен, что руины Менгедды рядом с ним стали каменной пылью, а люди — как пылинки.

Я ДОЛЖЕН ЗНАТЬ, ЧТО ТЫ ВИДИШЬ!

— Я должен знать, что ты видишь.

Накрашенные глаза, честные и настойчивые, пристально смотрели на него, словно требовали дара, значение которого еще не определено.

— Анаксофус! — крикнул Сесватха, перекрывая шум битвы. — Копье! Ты должен взять Копье!

«Это не то, что должно случиться…»

Хор голосов. Люди вокруг них согнулись под порывами ветра, призывая своих богов. Песок бил по бронзовым доспехам. Не-бог приближался, вставал во весь свой невероятный рост, превышающий возможности взгляда. Он вывернул иерархию движущегося и неподвижного, и теперь казалось, будто смерч неподвижен, а весь мир вращается вокруг него.

СКАЖИ МНЕ.

— Скажи мне…

— Во имя всего святого, Анаксофус! Бери Копье! «Нет… этого не может быть…»

He-бог шел по равнине Менгедда, сметая легионы шранков, отшвыривая их от своих грохочущих подошв, как кукол из ничтожной плоти. И в его сердце Сесватха разглядел отблеск щита, подобного черному драгоценному камню… Он повернулся к верховному королю Киранеи.

ЧТО Я ЕСТЬ?

— Что я есть? — нахмурилось смуглое царственное лицо. Умащенные маслом косы змеями разметались по плечам. Последний свет мерцал на бронзовых львах его панциря.

— Мир, Анаксофус! Весь мир! «Все идет не так!»

Смерч встал над ними громадным столпом ярости. Чтобы увидеть его вершину, пришлось бы встать на колени и запрокинуть голову. Вокруг него выли и закручивались ветра. Лошади дико ржали и метались. Колесница шаталась под ногами. Все покрыла охряная тень. Резкие порывы ветра бросались на них как волны прибоя, бездонные и всеобъемлющие. Песок сдирал кожу с костяшек пальцев, царапал скулы.

He-бог приближался.

«Слишком поздно…»

Странно, что страсти угасают перед тем, как уходит жизнь.

Визжали лошади. Колесница качалась.

СКАЖИ МНЕ, АКХЕЙ…

Он закричал и сел на постели.

Женщина, стоявшая у дверей, уронила таз и бросилась к нему. Ахкеймион инстинктивно схватил ее за руки, как муж — перепуганную жену. Она попыталась вырваться, но он вцепился сильнее и попытался встать. Ноги его не слушались. Женщина закричала, но Ахкеймион не отпускал. Пальцы сжимали ее ладони, наверное причиняя боль, но он не мог отпустить ее!

Распахнулась дверь. В комнату ворвался мужчина с поднятыми кулаками.

Потом Ахкеймион не мог вспомнить самого удара. Он уже пытался встать, а мужчина тащил прочь оттуда свою жену. Щеку саднило. Человек что-то кричал на непонятном языке, дико жестикулировал, а женщина, похоже, о чем-то умоляла, цепляясь за его левую руку, но мужчина только отмахивался.

Ахкеймион поднялся, совершенно обнаженный, и почувствовал, что его правая нога не в порядке. Он схватил с тюфяка грубое полотенце и завернулся в него. Затем, ошеломленный, обогнул мужчину и его жену, добрался до двери, вышел на солнце и пошатнулся, ощутив под ногами горячий песок. Прикрыл глаза ладонью от яркого солнца, увидел берег и вздымающиеся морские волны. Заметил девочку с веснушками, съежившуюся у задней стены. Затем разглядел вдалеке и других людей — там, где черные скалы вырастали из белого песка. Люди вытаскивали лодки из перламутровой морской пены.

Ахкеймион обернулся и, как только мог, быстро побежал по берегу.

«Пожалуйста, не убивайте меня!» — хотел он закричать, хотя и понимал, что так может погубить их всех.

Он направился на восток, к Шайме. Как будто других дорог он не знал.

Утреннее солнце словно убегало от той стороны света, куда направлялся Ахкеймион, словно боялось его. Пока песок был плотным и ровным, он шел вдоль берега и наслаждался теплым плеском волн у ног. Красношеие чайки неподвижно висели в пустом небе. Все двигалось одновременно и быстрее, и медленнее, как бывает на краю Великого моря. Широкая водная гладь мощно вздымалась на неподвижном горизонте, отблески солнца бежали по тихо дышащей поверхности вод, и ветхая жизнь трепетала на вечном ветру.

Он останавливался четыре раза. Один раз, чтобы сделать себе посох из выбеленного морем куска дерева. Второй — чтобы подпоясать обрывком гнилой веревки свою простыню, из которой сделал одеяние, которое нансурцы называют «хламидой отшельника». Третий раз он остановился, чтобы осмотреть свою ногу, рассеченную на икре и щиколотке. Он не знал, где получил эту рану, но точно помнил, что выпевал себе защиту кожи за мгновение до того, как демон провал его оборону. Возможно, не успел допеть до конца.

В четвертый раз Ахкеймион остановился перед сваями волнолома, заставившими его свернуть от берега. Он набрел на пруд из приливных вод, укрытый от ветра так, что поверхность его была зеркально ровной. Ахкеймион опустился на колени на берегу этого пруда, чтобы посмотреть на свое отражение, и увидел у себя на лбу Две Сабли, нарисованные сажей. Наверное, это сделали те, кто за ним ухаживал. Охранный знак, благословение или молитва.

Ему не хотелось их стирать, поэтому он лишь омыл свою спутанную бороду.

Когда вода успокоилась, он снова вгляделся в зеркало пруда. Темные запавшие глаза, заросшие бородой щеки, пять белых прядей. Он коснулся отражения пальцем, посмотрел, как оно искривляется и дрожит на чистой глади вод. Может ли человек чувствовать так глубоко?

Он зашагал прочь от берега, тщательно выбирая дорогу по пастбищам, обходя заросли чертополоха. Хотя ветер не стих — тени метались вдали от его порывов, — Ахкеймиону казалось, что потоки воздуха огибают его, как всегда, когда человек удаляется от берега. Свежая зелень благоухала, насекомые летали туда-сюда бессмысленно и целеустремленно. Он спугнул дрозда и чуть не вскрикнул, когда птица взлетела из-под самых его ног.

Земля впереди поднималась холмами. Ахкеймион вышел на широкий участок утоптанной почвы — тут прошли всадники, сотни всадников. Его цель уже близко.

Он перевалил через вершину холма, где под солнцем лежали развалины мавзолеев древних амотейских царей. Запекшаяся, как стекло, земля ранила босые ноги.

Он пересек разоренную долину, где был лагерь Священного воинства.

Он прошел по полям битвы, мимо разрушенного акведука, где гниющая желтая трава указывала на трупы людей и лошадей.

Он перебрался через руины ворот Процессий, мимо обрушенного участка стены, где на него глянул зрачок, выложенный черной плиткой по белому.

Он прокладывал путь по выжженным улицам и остановился посмотреть на Багряного адепта — тот торчал из развалин соляной статуей, застыв в последнем движении.

Он взобрался по огромной лестнице, вырезанной в склоне Ютерума, хотя не остановился ни у одного святого для паломников места.

Он не увидел никого, пока не добрался до западных ворот Хетеринской стены, Там стояли на страже два смутно знакомых конрийца. Они вскричали:

— Да сияет истина! — и пали на колени, ожидая благословения.

Он плюнул на них.

Приближаясь к Первому храму, он смотрел на дымящиеся развалины Ктесарата, великого храма кишаурим. Они ничего не значили для него.

Первый храм возвышался совсем рядом. Его круглый фасад светился белым над тысячами айнрити, собравшимися перед святилищем. Солнечные лучи струились вниз. Тени были резкими. Небо ясное и безоблачное. Его бирюзовую чашу метил лишь Гвоздь Небес, сверкавший в его глубине, как давно потерянная драгоценность.

Тяжело опираясь на посох, Ахкеймион преодолел последний пролет. Все без исключения Люди Бивня расступались перед ним.

Он был важнее их, гораздо важнее. Он стоял в самом центре мира — наставник Воина-Пророка. Он прошел сквозь айнрити, не обращая внимания на их мольбы. Наконец он остановился на самой верхней площадке и посмотрел на собравшихся сверху вниз. И расхохотался.

Повернувшись к ним спиной, он похромал в просторную тень, прошел под табличками с благословениями, что висели под притолокой.

«Как это не похоже, — подумал он, — на храмовый сумрак Сумны, где все ярко размалевано».

Мрамор нежил его кровоточащие ноги.

Люди падали на колени, когда он проходил сквозь внешнее кольцо колонн. Проталкиваясь через толпу, он подумал о странной… пустоте, открывшейся в нем. Он ходил, он дышал — значит, сердце в его груди еще билось. Но самого пульса он не ощущал. Он подумал о черве, который скоро выползет из его волос.

Затем Ахкеймион услышал суровые слова, заставляющие людские сердца трепетать от благоговения. Он узнал голос Майтанета, Святого шрайи Тысячи Храмов. Он почти видел его среди леса круглых колонн.

— Встань же, Анасуримбор Келлхус, ибо вся власть ныне лежит на твоих плечах…

Мгновение тишины, прерываемой тихими всхлипываниями.

— Воззрите же — вот Воин-Пророк! — провозгласил незримый шрайя. — Воззрите же — вот верховный король Куниюрии! Воззрите же — вот аспект-император Трех Морей!

Слова поразили Ахкеймиона, как удар отца. Люди Бивня вскакивали на ноги, кричали восторженно и льстиво; он припал к одной из белых колонн, щекой ощущая холод ее резьбы.

Что же за пустота так сосет внутри? Что за тоска, от которой хочется плакать?

« Он заставляет нас любить себя! Он заставляет нас любить!»

Прошло несколько мгновений, прежде чем он понял, что теперь заговорил сам Келлхус. Ахкеймиона влекло вперед, непреодолимо и неизбежно. Наряженные в шелковые одежды своих врагов, таны и рыцари расступались пред ним, как перед прокаженным.

— Со мной, — говорил Келлхус, — все переписано заново. Ваши книги, ваши притчи, ваши молитвы — все, что было вам привычно, теперь станет просто детской забавой. Слишком долго Истина спала в низких сердцах людей. То, что вы зовете традицией, есть лишь уловка, плод вашей суетности или похоти, ваших страхов и ненависти. Со мной души очистятся. Со мной мир возродится! Год первый.

Ахкеймион продолжал хромать вперед. При каждом шаге посох в руке гудел и ранил его. Сломанный… как и все в этом жалком мире.

— Старый мир мертв! — крикнул он. — Ты это хочешь сказать, пророк?

Изумленные восклицания и шорох шелка в наступившей тишине.

Люди окончательно расступились, скорее изумленные, чем возмущенные. И наконец Ахкеймион увидел… Он зажмурился, стараясь отделить знакомое от внешнего блеска.

Священный двор аспект-императора.

Он увидел Майтанета в его золотых одеяниях. Увидел Пройаса, Саубона и остальных выживших предводителей Священного воинства. Увидел новую знать, не столь многочисленную, но более блистательную, чем старая. Увидел первородных и других новых высших чиновников во всем блеске их фальшивого положения. Он увидел Наутцеру и весь Кворум, сверкавший ало-золотыми церемониальными одеяниями Завета. Увидел даже Ийока, прозрачно-бледного, как стекло, в магистерском облачении Элеазара.

Он увидел Эсменет — ее раскрытый рот, ее накрашенные глаза, сверкающие слезами… Новая нильнамешская императрица. Ахкеймион не видел Серве. Не видел Найюра или Конфаса. И Ксинема тоже не было.

Но он увидел Келлхуса, восседавшего, как лев, перед огромным бело-золотым полотнищем Кругораспятия. Его рассыпанные по плечам волосы сверкали, светлая бородка была расчесана. Ахкеймион видел, что он плетет сети будущего, как и говорил скюльвенд. Что он изучает, анализирует, расставляет по местам, проникает…

Он видел дунианина.

Келлхус кивнул ему дружелюбно и озадаченно.

— Я не говорю, а утверждаю, Акка. Старый мир мертв. Опираясь на посох, Ахкеймион оглядел собравшихся.

— Значит, ты говоришь, — без упора или злобы сказал он, — об Армагеддоне.

— Все не так просто. Ты ведь понимаешь… — Голос Келлхуса, выражение лица — все излучало снисходительное добродушие. Он поднял руку и указал на место справа от себя. — Подойди же. Займи свое место около меня.

И тут Эсменет закричала и бросилась с возвышения к Ахкеймиону, но споткнулась, упала и заплакала. Прижав ладони к полу, она подняла к нему безнадежно умоляющее лицо.

— Нет, — ответил Ахкеймион Келлхусу, — Я вернулся за женой. Больше мне ничего не надо.

Мгновение сокрушительной абсолютной тишины.

— Это кощунство! — вскричал Наутцера. — Ты сделаешь так, как он велит!

Ахкеймион услышал великого старого чародея, но не стал слушать. Уже много лет, как он перестал понимать своих братьев по школе. Он протянул руку.

— Эсми?

Он увидел, как она встает, увидел ее округлившийся живот. Она показывала… Как же он не замечал этого прежде? Келлхус просто… наблюдал.

— Ты адепт Завета, — прохрипел Наутцера с огромной злобой — Адепт Завета!

— Эсми, — произнес Ахкеймион, глядя только на нее и протягивая ей руку. — Прошу тебя…

Одна-единственная вещь в мире имела значение для него.

— Акка, — всхлипнула Эсменет. Она огляделась по сторонам, и восторженные взгляды со всех сторон словно затопили ее. — Я мать… мать…

Значит, пустоту не закрыть. Ахкеймион кивнул и вытер последние слезы. Больше никогда он не прольет ни единой слезинки. Отныне у него нет сердца. Он станет совершенным человеком.

Она подошла к нему — со страстью в глазах, но также с опаской и страхом. Она схватила его руку, ту, что не держалась за посох.

— Мир, Акка! Неужели ты не видишь? Весь мир лежит на весах!

«Как я умру в следующий раз?»

С жестокостью, наполнившей его восторгом и ужасом, он схватил Эсменет за левое запястье, резко вывернул его и отогнул так, чтобы она могла увидеть синюю татуировку на внутренней стороне своей руки. Затем отшвырнул ее прочь.

Толпа яростно заревела.

— Нет! — взвизгнула с пола Эсменет. — Оставьте его! Не трогайте его! Вы не знаете его! Вы его не…

— Я отрекаюсь! — вскричал Ахкеймион, обводя уничтожающим взглядом толпу. — Я отрекаюсь от звания святого наставника и визиря при дворе Анасуримбора Келлхуса!

Он глянул на Наутцеру, безразличный к тому, насмехается над ним старик или нет.

— Я отрекаюсь от моей школы! — продолжал Ахкеймион. — Ибо она есть сборище лицемеров и убийц!

— Тогда ты обрек себя на смерть! — вскричал Наутцера. — Нет колдовства вне школ! Нет…

— Я отрекаюсь от моего пророка!

Потрясенные восклицания и шепот наполнили галереи Первого храма. Ахкеймион подождал, пока шум уляжется, целую вечность немигающим взглядом глядя на потусторонний облик Анасуримбора Келлхуса. Своего последнего ученика.

Они не обменялись ни единым словом.

Ахкеймион нашел взглядом Пройаса, казавшегося таким… старым со своей квадратной бородой. В его красивых карих глазах светилась мольба, обещание вернуться.

Слишком поздно.

— И отрекаюсь… — Он запнулся, борясь с нахлынувшимичувствами. — Отрекаюсь от моей жены.

— Не-е-ет, — застонала она. — Прошу-у тебя, Акка!..

— Отрекаюсь от изменницы, — продолжал он хриплым голосом. — И… и…

С застывшим, как маска, лицом, он повернулся и, не прощаясь, пошел прочь тем же путем, каким явился сюда. Люди Бивня ошеломленно смотрели на него, и ярость горела в их глазах. Но они расступались перед ним. Расступались.

Затем, перекрывая плач Эсменет, раздался голос:

— Ахкеймион!

Келлхус. Ахкеймион не удосужился обернуться, но остановился. Словно само непостижимое будущее навалилось на него, повисло ярмом на шее, уперлось в спину острием копья…

— Когда ты в следующий раз предстанешь предо мной, — сказал аспект-император гулким голосом, звенящим нелюдскими интонациями, — ты опустишься на колени, Друз Ахкеймион.

И чародей похромал прочь по своим кровавым следам.


Примечание автора

ГЛОССАРИЙ

Будучи приверженцами классики, айнритийские ученые обычно употребляли шейские варианты имен, а оригинальную форму оставляли только при отсутствии древних аналогов. Так, например, имя Коифус (которое Касид дважды упоминает в «Кенейских анналах») на самом деле является шейской формой галлишского имени Коюта и потому передается в шейском варианте. Прозвище Хога, с другой стороны, не имеет шейской формы и остается в первоначальном тидонском виде. Киранейские географические названия, такие как Асгилиох, Гиргилиот или Киудея, стали красноречивым исключением.

Подавляющее большинство нижеприведенных имен собственных являются простой шейской (иногда куниюрской) транслитерацией. Они переводятся только в том случае, если их шейская (куниюрская) версия является значимым словом. Например, айнонское «Ратарутар», имеющее шейскую форму «Реторум Ратае», переводится как «Багряные Шпили»: по значению слов «ратае» (красный) и «реторум» (башни). Этимология и перевод географических названий можно найти в скобках в начале соответствующих статей. Они представлены в той форме, в какой были известны Друзу Ахкеймиону.


А

Абенджукала — классический трактат по бенджуке, написанный неизвестным автором во времена Поздней древности. Поскольку в сочинении подчеркивается связь бенджуки и учености, многие считают его и классическим философским текстом.


Абсолют — так дуниане называют состояние «неограниченности», свободную от влияний совершенную душу, независимую от того, «что предшествовало» ей. См. Дуниане и Обработка.


Абстракции — эпитет для гностического чародейства.


Агансанор — провинция на юге Центрального Се Тидонна, прославленная воинственностью ее обитателей.


Аглари (4041-4111) — личный раб принца Нерсея Пройаса.


Агмундр — провинция в Северо-Восточном Галеоте под горами Оствай.


Агнотумский рынок — главный рынок Иотии еще со времен Кенея.


Агонгорея — «поле скорби» (куниюрск.). Выжженные земли к западу от реки Сурса на севере от моря Нелеост.


Агонии — название гностических Напевов Страданий, на которых специализировалась Мангаэкка.


Агхурзой — «отрезанный язык» (ихримсу). Язык шранков.


Адепты — колдуны, принадлежащие к школам.


Айенсис (1896-2000) — основатель силлогистической логики и алгебры, которого многие считают величайшим философом. Он родился в столице Киранеи Мехтсонке и никогда не покидал этого города, даже во время страшного мора 1991 года, когда его преклонный возраст обрекал его на почти верную смерть от болезни. (По разным версиям, Айенсис ежедневно мылся и отказывался пить воду из городских колодцев. Он говорил, что это, наряду с отвращением к хмельному и приверженностью к скромной пище, является секретом его здоровья.) Многие комментаторы, древние и современные, сетуют, что количество «айенсисов» равно количеству читателей Айенсиса. Это совершенно справедливо в отношении его умозрительных опусов (например, «Теофизики, или Первой аналитики рода человеческого»), однако работам его свойственна заметная и последовательная скептическая направленность, впервые проявившаяся в «Третьей аналитике рода человеческого» — самой циничной книге ученого. По Айенсису, люди чаще всего «делают главным мерилом истины свои слабости, а не причины явлений или мир». Он отмечает, что большинство индивидуумов обходится без каких-либо критериев для собственных верований. Поскольку Айенсис был так называемым критическим философом, то можно было бы ожидать, что он разделит участь своих собратьев — таких, как Порса (прославленный «Философ-Шлюха» из Трайсе) или Кумхурат. Только его репутация и структура киранейского общества спасли Айенсиса от злобы толпы. Рассказывают, что с детства он производил необыкновенное впечатление, поэтому сам верховный король заметил восьмилетнего ребенка и даровал ему свое особое покровительство, что совершенно беспрецедентно. Такое покровительство было древним и священным киранейским обычаем. Находящийся под покровительством мог говорить все, что угодно, не опасаясь страха и последствий, даже самому верховному королю. Айенсис продолжал свою деятельность, пока не скончался от удара в возрасте ста трех лет.


Айнри Сейен (ок. 2159-2202) — пророк и духовный (хотя и не исторический) основатель Тысячи Храмов. Утверждал, что является чистым воплощением Абсолютного Духа («части самого Бога»), посланным, дабы исправить учение Бивня. После его смерти и предположительного вознесения на Гвоздь Небес ученики Айнри описали его жизнь и учение в «Трактате», текст которого ныне считается у айнрити столь же священным, как «Хроники Бивня».


Айнонский — язык Верхнего Айнона, происходящий от хам-херемского.


Айнрити — последователи Айнри Сейена, Последнего Пророка, чтящие исправления, внесенные им в учение Бивня.


Айнритизм — религия, основанная на откровениях Айнри Сейена, Последнего Пророка, и сочетающая в себе элементы монотеизма и политеизма. Основные догматы айнритизма таковы: постоянное участие Бога в исторических событиях, единство отдельных божеств как Проявлений Бога и Тысяча Храмов как выражение самого Бога в этом мире.

После предположительного вознесения Айнри Сейена айнритизм постепенно распространился по Кенейской империи, и внутри его установилась иерархия, независимая от государства. Из нее и получилось то, что ныне именуется Тысячей Храмов. Традиционалистская секта Киюннат сперва просто отвергала новую религию, однако по мере ее распространения был совершен ряд попыток ограничить власть айнрити и предотвратить ее дальнейшее расширение. Однако ни одна из этих попыток особого успеха не принесла. Растущее напряжение в итоге вылилось в Зилотские войны (ок. 2390-2478), которые хотя и были формально гражданской войной, однако сражения вышли далеко за пределы тогдашних границ Кенейской империи.

В 2469 году Сумна сдалась войскам шрайи, однако враждебные действия продолжались до тех пор, пока в 2478 году императором не стал Триамис. Сам Триамис был айнрити (обращенным Экьянном III). Он ввел конституционное правление, разделив власть между имперской государственной машиной и Тысячей Храмов, однако долгое время отказывался провозгласить айнритизм официальной религией страны, что произошло лишь в 2505 году. С этого момента началось возвышение Тысячи Храмов, и в последующие столетия остатки киюннатских «ересей» в Трех Морях либо зачахли сами по себе, либо были уничтожены.


Айовай — горная крепость на севере гор Хинайят, считающаяся административной столицей Гиргаша.


Айокли — бог воровства и обмана. Хотя он и числится среди главных богов в «Хронике Бивня», культа Айокли как такового не существовало. Его почитатели были рассеяны по крупным городам Трех Морей. Айокли часто упоминается во второстепенных священных текстах различных культов в качестве коварного спутника богов или как их жестокий и злобный соперник. В «Марэддат» он является ветреным супругом Гиерры.


Акаль — основная денежная единица Киана.


Аккеагни — бог болезней. Также известен как Тысячерукий Бог. Ученые часто иронически замечают, что священничество бога болезней поставляет лекарей на все Три Моря. Как можно поклоняться болезни и воевать с ней? В «Пиранавас», священной книге этого культа, Аккеагни называется воинственным богом, который предпочитает льстецам и угодникам тех, кто борется с ним.


Акксерсия — погибшая страна Древнего Севера. Хотя древние норсирайцы северных берегов Церишского моря не имели постоянного контакта с нелюдьми, Акксерсия постепенно стала вторым великим центром норсирайской цивилизации. Она была основана в 811 году Салавеарном I после уничтожения Конда. Страна, поначалу ограниченная городом Миклы — центром коммерческой и административной деятельности, — постепенно начала распространять свою гегемонию поначалу по реке Тиванраэ, затем на равнины Гал и весь северный берег Цериша. Ко времени первой великой войны со шранками в 1251 году Акксерсия была крупнейшей из норсирайских государств, она включала в себя почти всех древних норсирайцев, кроме племен равнины Истиули. Страна пала перед Не-богом после трех страшных разгромов в 2149-м. Акксерсийские колонисты лесистых южных берегов Церишского моря составили ядро Меорнской империи.


Акксерсийский — мертвый язык древней Акксерсии и самый «чистый» из нирсодских языков.


Аккунихор — скюльвендское племя Центральной степи. Живя ближе всех к имперским границам, аккунихорцы стали главными распространителями слухов и сведений в Трех Морях.


Алкуссы — скюльвендское племя центральной степи.


Аллозиев Форум — большие судейские галереи, расположенные у подножия Андиаминских Высот.


Ам-Амида — большая кианская крепость в сердце Ацушанского нагорья, построенная в 4054 году.


Амикут — походная пища скюльвендских воинов. Состоит из диких трав и ягод, спрессованных с сушеным мясом.


Аммегнотис — город на южном берегу реки Семпис, построенный во время Новой Киранейской династии.


«Амортанея» — купеческая каракка, на которой Ахкеймион и Ксинем приплыли в Джокту.


Амотеу — провинция Киана, расположенная на южном краю Менеанорского моря. Как все страны близ гор Бетмуллы, Амотеу — или Святой Амотеу, как его порой называют, — рос в могущественной тени Древней Шайгекской династии. Согласно сохранившимся надписям, шайгекцы называли Ксераш и Амотеу Хут-Ярта, «страна яртов», или Хути-Парота, «средние земли». Ярты были главным кетьянским племенем в этом регионе, которому амотейцы и несколько других данников платили дань до завоевания их шайгекцами. Но по мере бурного развития земледелия на Шайризорских равнинах и медленном возвышении Шайме и Киудеи на реке Йешималь равновесие сил медленно смещалось. Много столетий Срединные земли оказывались полем битвы между Шайгеком и его южными соперниками — Эумарной за горами Бетмулла и древним Нильнамешем. В 1322 году нильнамешский царь инвишей Анзумарапата II сокрушил Шайгек и, пытаясь укрепить свое господство, переселил сотни тысяч нуждающихся нильнамешцев с равнины Хешор. Это событие пережило его недолгую империю (шайгекцы отбили Срединные земли в 1349-м). После падения владычества Шайгека в 1591 году ярты попытались вернуть престол своих предков — с катастрофическими последствиями. В результате войны на краткое время возникла Амотейская империя, простиравшаяся от предгорий Бетмуллы до границы пустыни Каратай. Все Срединные земли попали под власть киранейцев в 1703 году.

После гибели Киранеи в 2158 году Амотеу пережил второй — и последний — период независимости, хотя теперь ксерашцы, потомки переселенцев Анзумарапаты, стали их главными соперниками. Второй «золотой век» видел Айнри Сейена и медленное разрастание веры, призванной в будущем стать главной в Трех Морях. После краткой ксерашской оккупации Амотеу пережил долгую череду чужеземных владык. Каждый из них оставлял свою отметину: в 2414 году Срединные земли завоевали кенейцы, в 3574-м — нансурцы, в 3845-м — кианцы. Хотя другие завоеванные провинции жили в мире и благоденствии, ранние годы кенейского правления стали для Амотеу особенно кровавыми. В 2458 году, когда Триамис Великий был еще ребенком, айнритийские фанатики возглавили в провинции жестокое восстание против Кенея. В наказание император Сиаксас II вырезал население Киудеи и сровнял город с землей.


Амотейский — язык Амотеу, происходящий от маматийского.


«Амрестеи ом аумретон» — кйранейское выражение, означающее «обладание в утрате». Термин Айенсиса, означающий моменты, когда душа постигает себя в ходе постижения других вещей и тем самым переживает «чудо существования».


Анагог — разновидность колдовства, основанная на резонансе между значением и самим предметом.


Анаксофус V (2109-2156) — киранейский верховный король, поразивший своим Копьем-Цаплей He-бога при Менгедде в 2155 году.


Аналогии — другое название анагогического чародейства.


Ананке — богиня удачи. Также известна как «удача-шлюха». Ананке является одним из главных «воздающих божеств», то есть тех, кто вознаграждает своих почитателей райской жизнью после смерти. Ее культ чрезвычайно популярен в Трех Морях, особенно в высших слоях общества.


Анасуримбор династия — правящая династия Куниюрии с 1408-го по 2147 год. См. Армагеддон.


Анвурат — большая кианская крепость к югу от дельты реки Семпис, построенная в 3905 году.


Ангешраэль — самый прославленный древний пророк Бивня. Он привел Пять племен людей в Эарву. Также известен как Пылающий Пророк, поскольку погрузил свое лицо в огонь после встречи с Хузьельтом у подножия горы Эшки. Его жену звали Эсменет.


Ангка — древнее норсирайское название Зеума.


Андиаминские Высоты — главная резиденция и административный центр Нансурской империи, расположенный на морской стороне Момемна.


Анима, душа — движущая сила всего сущего, обычно сравнивающаяся с «дыханием Бога». Много чернил было пролито по вопросу соотношения анимы, являющейся в первую очередь философской концепцией, и чародейской концепцией «онта». Большинство ученых считают, что последняя есть светская версия первой.


Аписси (p. 4089) — любимая жена Найюра урс Скиоата.


Анкариотис — демон Той стороны, один из наиболее управляемых Могуществ, контролируемых Багряными Шпилями.


Анкирион — провинция на юге Центральной Конрии.


Анкмури — мертвый язык древней Ангки.


Анкулакай — гора на южной границе Дэмуа, у подножия которой расположен город Атритау.


Анмергал, Скинед (4078-4112) — тидонский тан, убитый в битве на полях Тертаэ.


Аннанд — провинция на севере Центральной Конрии, более всего известная своими серебряными и железными копями. «За все серебро Аннанда» — обычная поговорка Трех Морей, обозначающая «бесценный».


Анохирва — «в досягаемости рогов» (куниюрск.). Раннее название Голготтерата.


Анплеи — второй по величине после Аокнисса город в Конрии.


Анпой — традиционный для Трех Морей напиток, изготовляемый из сброженного персикового сока.


Ансакер аб Саладжка (р. 4072) — сапатишах, правитель Гедеи. Тотем — черная газель.


Ансансиус, Терес (ок. 2300-2351) — самый прославленный теолог ранних Тысячи Храмов, чьи «Город людей», «Хромой паломник» и «Пять писем всем» почитаются шрайскими адептами.


Ансволка, Гоэрансор (р. 4079) — тидонский тан Хагмейра в Нумайнейри.


Ансерка — самая южная провинция Нансурской империи.


Антпанамера — провинция Верхнего Айнона, расположенная на горной границе Джекии.


Анфайрас, Икурей — см. Икурей Анфайрас I.


Анфириг, Тагавайн (р. 4057) — галеотский граф Гесиндаля.


Апхарл — знаменитый куниюрский ученый и старший жрец Гильгаоала.


Анциллинские ворота — одни из так называемых меньших врат Момемна, расположенных точно на юге от Гиргаллийских ворот.


Аньясири — «крикуны, не имеющие наречия» (шримсу). Раннее кунуройское название шранков.


Аокнисс — административная и торговая столица Конрии. Некогда она была столицей давно погибшей Ширадской империи. Возможно, самый древний город Трех Морей, не считая Сумны и Иотии.


Аорт — исчезнувшая нация Древнего Севера. Государство Аорси возникло в 1556 году, когда Великая Куниюрия была разделена между сыновьями Анасуримбора Нанор-Уккерджа I после его смерти. Даже современники считали жителей Аорси самыми воинственными из норсирайцев, хотя это больше проявлялось в защите собственных земель, чем в завоеваниях других. Страна была малонаселенной, за исключением региона вокруг столицы, и выдерживала постоянные нападения шранков и башрагов с гор Йималети на севере, а на западе — атаки легионов Консульта, наступавших с Голготтерата за рекой Сурса. Это заставило аорсийцев построить Даглиаш, величайшую крепость того времени. Не случайно слово «сурса» по всему Древнему Северу стало означать «пограничье».


История Аорси — это история изобретательности и решимости перед лицом бесконечных войн. Возможно, закономерно, что ее гибель в 2136 году (см. Армагеддон) стала следствием предательства южных куниюрских собратьев, а не неудачи Анасуримбора Нимерика, ее последнего короля.


Араксийские горы — гряда, образующая восточные границы Се Тидонна и Конрии.


Арвеал (4077-4111) — один из первородных, бывший клиент графа Вериджена, павший от мора в Карасканде.


Аритмей — верховный авгур Икурея Ксерия III.


Армагеддон — долгие войны и зверства, поглотившие Древний Север. Истоки Армагеддона многочисленны и глубоки. Адепты Завета (которые, вопреки общему мнению, не являются знатоками в данном вопросе) утверждают, будто эти истоки старше письменной истории. Более серьезные исследования не заходят раньше так называемого Нелюдского наставничества, со временем приведшего гностическую школу Мангаэкка к Инку-Холойнас, Небесному Ковчегу, укрытому нелюдскими чарами в тени западных склонов гор Йималети. Исследования не завершены, но достаточно ясно, что так называемые войны шранков стали следствием того, что Мангаэкка овладела местом, впоследствии названным Голготтератом.

По традиции начало Армагеддона приходится на дату объявления Анасуримбором Кельмомасом Священной войны против Голготтерата — день Ордалии. Он же, кстати, является началом счета лет в «Сагах» — главном историческом документе, повествующем об этих катастрофических событиях. Легенды говорят, что нелюдь Сику рассказал великому магистру Сохонка (выдающейся сауглишской школы), что адепты Мангаэкки — или Консульт, как они стали называться, — раскрыли утраченные тайны инхороев, что приведет к разрушению мира. Сесватха в свою очередь убедил Кельмомаса объявить войну Голготтерату в 2123 году.

В последующие двадцать лет было много споров и еще больше суровой критики той гордыни и усобиц, что привели к распаду Ордалии. Но все критики не учитывают того, что угроза, возникшая перед норсирайцами Куниюрии и Аорси, тогда была лишь умозрительной. Удивительно, как Кельмомасу вообще удалось до самой своей смерти сохранять коалицию, куда входили и нелюди, и символический контингент киранейцев.

Первое сражение на равнине Агонгореи в 2124 году не принесло решительного успеха ни одной стороне. Кельмомас и его союзники перезимовали в Даглиаше и следующей весной перешли реку Сурса, захватив врагов врасплох. Консульт отступил в Голготтерат, и началось то, что потом назвали Великой Инвеститурой. Шесть лет Ордалия пыталась измором заставить Консульт сдаться. Все атаки заканчивались катастрофой. Затем, в 2131 году, после спора с королем Нимериком Аорсийским, Кельмомас сам вышел из Священной войны. Через год случилась беда. Легионы Консульта, вероятно по широкой сети подземных ходов, появились в тылу Ордалии. Войско коалиции чуть не погибло.

Сокрушенный потерей сыновей, нелюдский король Иштеребинта Нильгикаш также отступил, оставив аорсийцев в одиночестве.

Последующие годы превратились в череду катастроф. В 2133 году аорсийцы были разбиты в проходах Амнерлота, а вскоре пал и Даглиаш. Король Нимерик отступил в свою столицу Шиарау. Прошел еще год, прежде чем Кельмомас осознал свою безумную ошибку и двинулся ему на помощь. Но было слишком поздно. В 2135 году Нимерик был смертельно ранен в сражении при Хамиуре, и легионы Консульта весной взяли Шиарау. Аорсийский дом Анасуримборов погиб.

Теперь Куниюрия осталась в одиночестве. Доверие к Кельмомасу было подорвано, он не смог призвать союзников, и какое-то время положение казалось весьма мрачным. Но в 2137 году его младший сын Нау-Кайюти сумел разгромить Консульт в сражении при Оссирише, где он завоевал себе имя Мурсвагга, «Драконоубийца», поскольку сразил Танхафута Красного. Его следующая победа близ руин Шиарау была более решительной. Выжившие шранки и башраги Консульта бежали за реку Сурса. В 2139 году молодой принц осадил и отбил Даглиаш, затем устроил несколько показательных рейдов на равнину Агонгореи.

Затем, в 2140 году, любимая наложница Нау-Кайюти, Аулиси, была похищена шранкскими мародерами и уведена в Голготтерат. Согласно «Сагам», Сесватха сумел убедить принца (бывшего его учеником), что девушку можно спасти из Инку-Холойнас, и они вдвоем отправились в поход, почти наверняка вымышленный. Комментаторы Завета опровергают «Саги», где говорится, будто принцу и Сесватхе удалось вернуть Аулиси и Копье-Цаплю. Они утверждают, что Аулиси так и не нашлась. Так или иначе, Копье-Цапля действительно было возвращено, а Нау-Кайюти вскоре умер (скорее всего, отравленный своей первой женой Иэвой).

В 2141 году Консульт снова начал наступление, ошибочно решив, что куниюрцы сокрушены потерей величайшего и любимейшего из их сынов. Но соратники Нау-Кайюти на деле показали себя способными, даже блестящими командирами. В битве при Скотере орды шранков были разбиты военачальником Эн-Кауйя-лау, странным образом умершим спустя несколько недель после победы (согласно «Сагам», он стал новой жертвой Иэвы, но адепты Завета с этим не согласны). В 2142 году военачальник Саг-Мармау нанес еще одно сокрушительное поражение Аурангу и легионам Консульта, а осенью того же года загнал остатки орд обратно в ворота Голготтерата.

Но вторая Великая Инвеститура оказалась куда короче первой. Как и опасался Сесватха, Консульт все это время просто играл. Весной 2134 года сделал первый вздох He-бог, вызванный неизвестно как и откуда. Шранки, башраги и враку, все мерзкие порождения инхороев, отозвались на его зов по всему миру. Саг-Мармау и великая слава Куниюрии погибли.

Эффект его появления нельзя недооценить. По многочисленным независимым свидетельствам, люди ощущали его страшное присутствие на горизонте, и младенцы рождались мертвыми. Анасуримбор Кельмомас II без особых трудов собрал Вторую Ордалию. Нильгикаш и Кельмомас примирились. По всей Эарве войска людей шли в Куниюрию.

Но было слишком поздно.

Кельмомас и Вторая Ордалия потерпели поражение на поле Эленеот в 2146 году. Копье-Цапля, которое нашло себе применения, ибо He-бог отказался сражаться, снова пропало. Куниюрия и все огромные древние города реки Аумрис в следующем году были уничтожены. Нелюди отступили в Иштеребинт. Через год был опустошен Эамнор, хотя его столица Атритау, построенная на зачарованной земле, устояла. Список потерь продолжался. Акксерсия и Хармант пали в 2149 году, Меорская империя — в 2150-м, Инвеара — в 2151-м, хотя город Сакарп уцелел. Ширадская империя — в 2135-м.

Битва осенью 2151 года при Катхоле, где сражались в первую очередь остатки меорцев и нелюди Кил-Ауджаса, стала единственной победой людей в те темные годы. Но плоды ее были уничтожены, когда меорцы обратились против своих благодетелей и следующей весной разорили древнюю нелюдскую Обитель. Это породило миф о том, что галеоты, потомки меорских беженцев, прокляты навеки за предательство и неверность.

Верховный король Киранеи Анаксофус V, проигравший в 2154 году битву при Мехсарунате, сумел спасти ядро своего войска и бежал на юг, оставив Мехтсонк и Сумну скюльвендам. Бивень был увезен и переправлен в древний Инвиши в Нильнамеше. Исторические записи скудны, но если верить адептам Завета, верховный король признался Сесватхе в том, что его рыцари спасли Копье-Цаплю на Эленеотском поле восемь лет назад.

Вероятно, ни одно другое событие Армагеддона не вызывало такого количества толков и споров среди школ Трех Морей. Некоторые историки, среди них и великий Касид, называли его самым чудовищным предательством в истории. Как смел Анаксофус скрывать единственное оружие, способное сразить He-бога, когда большая часть мира погибла? Но остальные — адепты Завета в их числе — не согласны с этим. Они признают, что мотивы Анаксофуса — желание спасти только Киранею и киранейцев — весьма сомнительны. Но они замечают и другое: если бы Копье-Цапля не было скрыто, оно бы непременно погибло после катастрофы, последовавшей за Эленеотом и уничтожением Второй Ордалии. Согласно сохранившимся записям, He-бог не единожды являл себя во время тех сражений. Ход войны вынудил его вмешаться в битву при Менгедде.

Как бы то ни было, He-бог — или Цурумах, как называли его киранейцы, — был убит Анаксофусом V в 2155 году. Освобожденные от его чудовищной воли, шранки, башраги и враку рассеялись. Армагеддон завершился, и люди занялись восстановлением разрушенного мира.


Архитектор — так шпионы-оборотни называют своих создателей из Консульта.


Асгилиох — «врата Асги» (киранейское, от кемкарийского «гелох»). Огромная нансурская крепость, построенная в Ранней древности, охраняющая так называемые Врата Юга гор Унарас. Наверное, ни одна крепость Трех Морей не может похвастаться столь бурным прошлым (в частности, не так давно она отразила не менее трех вторжений фаним). Нансурцы награждают прославленную крепость множеством эпитетов, среди них Хубара — «Волнолом».


Аспект-император — титул, принятый Триамисом Великим на двадцать третий год своего царствования (когда шрайя Экьянн III формально установил так называемый культ императора). Этот титул принимали все его преемники.


Аткондр-атъоки — языковая группа скотоводов Сатьоти с гор Аткондр и прилегающих к ним регионов.


Аткондр, горы — вероятно, самая большая гряда на западе Кайарсуса, тянущаяся от моря Джоруа до Великого океана, отрезая Зеум от остальной Эарвы.


Атритау — древняя административная и торговая столица Эамнора и один из двух норсирайских городов, уцелевших во время Армагеддона. Атритау примечателен тем, что построен у подножия горы Анкулакай на так называемой защищенной от чар земле, где колдовство не имеет силы. Его построил прославленный Умеру, король-бог Кару-Онгонеана. Тогда, около 570 года, Атритау был крепостью Ара-Этрит (Новая Этрит).


Атрити — язык Атритау, происходящий от эамнорского.


Атсушапское нагорье — засушливая горная страна в Гедее.


Аттонг, плато — «потерянная твердыня» (от киранейского «атт анох»). Также известна как Аттонгский провал. Известный проход в Хетантских горах, традиционный путь вторжения скюльвендов.


Аттремп — «твердыня отсрочки» (киранейск.). Крепость-близнец Атьерса, основанная в 2158 году Сесватхой и новорожденной школой Завета. Начиная с 3921 года крепостью владел дом Персеев Коарийских.


Атъеаури, Коифус (4089-?) — граф галеотской области Гаэнри, племянник Коифуса Саубона.


Атъерс — «твердыня предупреждения» (киранейск.). Крепость-близнец Аттремпа, основанная в 2157 году Сесватхой и другими выжившими в Армагеддоне гностическими адептами. Атьерс — основная твердыня Завета.


Аувапшей — прославленная кенейская крепость на самой западной границе Нильнамеша. Часто это название используется для обозначения пределов известного Трем Морям мира.


Ауджа-гилкуини — забытое «исконное наречие» нелюдей. См. Языки нелюдей.


Ауджский — забытое наречие ауджских Обителей.


Аумри-Саугла — языковая группа древних норсирайских племен долины Аумрис.


Аумрис — главная речная система северо-западной Эарвы, орошающей бассейн Истиули и впадающей в море Нелеост. Река Аумрис также является колыбелью норсирайской цивилизации. За довольно короткий период племена древних норсирайцев заселили богатые аллювиальные равнины вдоль нижнего течения Аумрис и основали первые города людей, среди которых Трайсе, Сауглиш, Этрит и Умерау. В результате торговли с нелюдями Инджор-Нийяса знания и власть цивилизации реки Аумрис быстро росли, и в четвертом столетии как кульминация в ее развитии возникла империя Трайсе под властью короля-бога Кунверишау.


Ауранг — выживший князь инхороев и военачальник He-бога во время Армагеддона. Об Ауранге почти ничего не известно, за исключением того, что он — высокопоставленный член Консульта и брат-близнец Ауракса.


Ауракс — выживший князь инхороев. Об Аураксе почти ничего не известно, за исключением того, что он высокопоставленный член Консульта и брат-близнец Ауранга. Адепты Завета полагают, что он первым обучил Мангаэкку Текне.


Аэнгелас (4087-4112) — веригдский воин.


Б

Багаратта — «стремительный» стиль скюльвендского владения мечом.


Багряные Шпили — так называют адептов школы Багряных Шпилей.


Багряные Шпили, школа — самая могущественная из мистических школ Трех Морей, фактически правящая Верхним Айноном. История Багряных Шпилей уходит во времена древнего Шира (вплоть до нынешних дней блюстители традиций школы именуют себя ширадцами). Во многих отношениях развитие Багряных Шпилей являет собой образец развития всех школ Трех Морей: разобщенная сеть отдельных колдунов становилась все более сплоченной и замкнутой перед лицом постоянных преследований по религиозным мотивам. Изначально Багряные Шпили именовались Сурарту — «певцы в клобуках» (хамхеремск.). Примерно в 1800 году они заняли речную крепость Киз, и из хаоса Армагеддона после падения Шира и Великого Мора они восстали, как самая могущественная организация древнего Айнона. Около 2350 года Киз был сильно поврежден землетрясением и впоследствии, в процессе отстройки, его стены облицевали красными эмалевыми плитками, что и дало школе название, под которым она выступает ныне.


Баджеда, проливы — проливы, отделяющие юго-западное окончание Нрона от юго-восточных выступов Сиронжа.


Балайтурс Кутутха (4072-4110) — скюльвендский воин из племени утемотов, деверь Найюра урс Скиоаты.


Баннутурс Хапнут (4059-4110) — скюльвендский воин из племени утемотов, дядя Найюра урс Скиоаты.


Бард-жрец — в традиционной народной вере Древнего Севера это странствующий жрец, зарабатывающий себе на пропитание, читая наизусть священные песни и выполняя жреческие функции для разных богов.


Барисулл, Нрецца (р. 4053) — король Сиронжа, чья корыстолюбивая изобретательность некогда вызывала восхищение и ненависть по всем Трем Морям. Пользовался дурной славой, сумел выжить и изменить шрайский приговор целых три раза.


Бататент — храм-крепость докиранейского периода, разрушенная скюльвендами вскоре после падения Кенея в 3351 году.


Безделушки — см. Хоры.


Белый Джихад — священная война, которую Фан'оукарджи I со своими кианцами вел против Нансурской империи с 3743-го по 3771 год. См. Киан.


Белый Повелитель Трайсе — почетный титул куниюрского верховного короля.


Белый Якш — традиционный шатер вождя племени скюльвендов.


Бенгулла (4103-4112) — сын Аэнгеласа и Валриссы.


Бенджука — древняя сложная стратегическая игра, в которую играет знать всех Трех Морей. Происходит от более эзотерической нелюдской игры мирку. Первые сохранившиеся упоминания бенджуки относятся к годам так называемого Нелюдского наставничества (555-825 гг.).


Бетмулла, горы — небольшая горная гряда на юго-западной границе Ксераша и Амотеу.


Биакси — один из Домов Конгрегации, традиционный соперник дома Икуреев.


Биант — писатель Кенейской империи времен Поздней древности.


Библиотека в Сауглише — известный храмовый комплекс и хранилище текстов, находившееся в древнем Сауглише. По легенде, ко времени уничтожения Сауглиша в 2147 году библиотека разрослась до размеров города в городе.


Библиотека Сареота — см. Сареотская библиотека.


Бивень — главный священный артефакт в религиях айнрити и киюннат, а для приверженцев веры фаним — самый нечестивый символ (именуемый Роук Спара — «проклятый шип»). На Бивне вырезана старейшая из существующих версий «Хроник Бивня» — древнейшего человеческого текста. Его происхождение остается загадкой, хотя большинство ученых соглашаются с тем, что Бивень появился еще до прихода людей в Эарву. На всем протяжении письменной истории человечества Бивень хранился в священном городе Сумна.


Битва при Анвурате — переломное сражение Первой Священной войны, произошедшее летом 4111 года при крепости Анвурат к югу от дельты реки Семпис. Несмотря на первоначальную неудачу, айнрити под командованием Найюра урс Скиоаты нанесли поражение кианскому войску под началом Скаура аб Наладжана, тем самым обеспечив дальнейшее покорение Шайгека и открыв дорогу на Карасканд.


Битва при Зиркирте — главная битва между кианскими войсками под командованием Хаджиннета аб Скаура и скюльвендами Юрсута урс Мукнаи в степи Джиюнати в 4103 году. Хотя кавалерия кианцев оказалась несравнимой со скюльвендской и сам Хасджиннет был убит, кианцы быстро оправились, и большая часть участников неудачного похода выжила.


Битва при Карасканде — иногда называется Битвой на полях Тертаэ. Отчаянное и переломное сражение 4112 года между армией Каскамандри аб Теферокара, падираджи Киана, и Первым Священным воинством под командованием Анасуримбора Келлхуса. Тогда фаним, превосходящие числом противника, — айнрити изголодались и полегли от мора — оказались неспособны замедлить или остановить общее наступление Священного воинства. Многие считают победу айнрити результатом Божьего вмешательства, хотя, скорее всего, причиной тому стали события, произошедшие перед самой битвой. Нерсей Пройас оставил убедительное описание того, как моральный дух айнрити воспрянул после Кругораспятия и их победы. Чрезмерную самоуверенность кианцев подтверждает тот факт, что падираджа позволил Первому Священному воинству спокойно собрать все свои силы перед сражением.


Битва при Кийуте — важное сражение между имперской нансурской армией и скюльвендами, произошедшее в 4110 году на берегах реки Кийут, притоке реки Семпис. Чересчур уверенный в себе скюльвендский верховный вождь завел своих людей в ловушку, устроенную Икуреем Конфасом, нансурским экзальт-генералом. Последующее поражение было беспрецедентным, если учесть, что происходило оно в степи Джиюнати.


Битва при Маане — небольшое сражение между Конрией и Се Тидонном в 4092 году.


Битва при Менгедде, Вторая — отчаянное сражение, в котором Анаксофус V и его южные данники и союзники одержали победу над войском He-бога в 2155 году. Многие считают эту битву самой важной в истории.


Битва при Менгедде, Четвертая — сражение, в котором так называемое Священное воинство простецов под командованием Нерсея Кальмемуниса было разгромлено кианцами Скаура аб Наладжана в 4110 году.


Битва при Менгедде, Пятая — первое решительное сражение между Первым Священным воинством и кианцами в 4111 году. Священное воинство под формальным командованием принца Коифуса Саубона, раздираемое организационными проблемами и распрями командиров, было захвачено врасплох Скауром аб Наладжаном, когда половина армии отсутствовала. С утра до полудня айнрити удалось отбивать бесчисленные атаки кианцев. Когда на фанимском фланге появились остальные полки, дух кианцев был сломлен, и они отступили.


Битва при Мехсарунате — первое большое сражение между объединенными силами Киранеи и He-богом на плато Аттонг в 2154 году. Хотя Ауранг, военачальник He-бога, выиграл сражение, киранейский верховный король Анаксофус V сумел ускользнуть с основным своим войском и подготовиться к гораздо более решающему сражению при Менгедде в следующем году.


«Битва на склонах» — такое название дали долгому противостоянию кианцев и айнонов при Анвурате.


Битва при Паремти — небольшое сражение между Конрией и Се Тидонном в 4109 году и первая военная победа принца Нерсея Пройаса. Исторически важна тем, что после нее Пройас приказал выпороть своего кузена Кальмемуниса за нечестивость. Этот факт многие историки считают причиной того, что Кальмемунис решился на преждевременный марш с так называемым Священным воинством простецов.


Битва на бродах Тиванраэ — одно из трех страшных поражений, нанесенных Акксерсии и ее союзникам войском He-бога. Адепты Завета часто используют Тиванраэ как отрицательный пример использования одних только хор против вражеских чародеев в сражении.


Битва при заливе Триантис — решительное морское сражение, когда кианский флот при помощи кишаурим сумел уничтожить имперский нансурский флот под командованием генерала Сассотиана в 4111 году, таким образом отрезав доставку воды для Первого Священного воинства во время марша через Кхемему.


Битва на Эленеотском поле — великая битва между войском Небога и Второй Ордалией на куниюрской северо-восточной границе в 2146 году. Несмотря на то что Анасуримбор Кельмомас собрал величайшее для своего времени войско, он и его союзники не были готовы к встрече с таким количеством шранков, башрагов и враку, собранных He-богом и его рабами из Консульта. Битва обернулась полной катастрофой и ознаменовала последующее уничтожение норсирайской цивилизации.


Битвы при Агонгорее — см. Армагеддон.


Бог — согласно айнритийской традиции, это единое, всемогущее, всеведущее и имманентное существо, отвечающее за бытие. Боги (с некоторой натяжкой — люди) являются лишь его «проявлениями». В киюннатской традиции Бог — прежде всего владыка и вседержитель. В фанимской традиции Бог является единым, всеведущим, всемогущим и трансцендентным существом, отвечающим за бытие (Единый Бог), а боги сражаются с ним за сердца людей.


Боги — сверхъестественные жители Той стороны, обладающие характерными человеческими чертами и выступающие в качестве объектов поклонения. См. Сто Богов.


Боксариас, Пирр (2395-2437) — кенейский император, который создал единые торговые правила во всей империи и установил в крупнейших городах сеть процветающих рынков.


Бокэ — старый кенейский форт на западной границе Энатпанеи.


Боргас, Прайсум (4059-4111) — генерал Селиалской колонны, убит при Анвурате.


Бронзовый век — другое название Ранней древности, когда технологии человечества основывались на этом металле.


Буркис — бог голода. Как один из так называемых карающих богов, требующих жертв угрозами и страданиями, Буркис не имел настоящего культа и жречества. Буркис считается старшим братом богини Ананке, поэтому жрецы культа Ананке обычно исполняют искупительные ритуалы в дни голода.


Бурулан (р. 4084) — одна из личных рабынь Эсменет.


Быки Агоглии — древние киранейские символы мужества и удачи. Самые знаменитые их изваяния находятся в Хагерне напротив святилища Бивня.


В

Валрисса (4086-4112) — дочь Веригды и жена Аэнгеласа.


Ванхайл, Суахон (4055-4111) — галеотский граф Куригалда, убит при Менгедде.


Вапарсийский — мертвый язык древнего Нильнамеша, относится к шем-варсийской языковой группе.


Варнут — ленное владение Се Тидонна, один из так называемых Внутренних пределов верховьев Сва.


Васносри — языковая группа норсирайских языков.


Ваши, кукла Вати — колдовской артефакт, распространенный у сансорских ведьм, известный также как «кукла-убийца»: либо из-за того, что для управления ею требуется человеческая жертва (пойманная душа оживляет куклу), либо потому, что Вати часто использовались для убийства на расстоянии.


«В защиту тайных искусств» — прославленная апология чародейства, написанная Заратинием, широко цитируемая философами и колдунами. В этом труде содержится убедительная критика и айнритийского запрета на колдовство, и самой религии айнрити. Книга давно запрещена Тысячей Храмов.


Ведьмы — женщины, практикующие колдовство, несмотря на преследования Тысячи Храмов и школ.


Век враждующих городов — эпоха, последовавшая за гибелью Киранеи (около 2158 года) вплоть до возвышения Кенея. Для нее были характерны постоянные войны между городами Киранейской равнины.


Век Кенея — эпоха кенейского господства в Трех Морях, от завоевания Нильнамеша в 2478 году до разорения Кенея в 8851 году.


Век Киранеи — эпоха киранейского господства на северо-западе Трех Морей.


Великая пустыня — см. Пустыня Каратай.


Великая Сауглишская библиотека — архив, начало которому положил Кару-Онгонеан, третий умерийский король-бог. Нинкаэру-Телессер II (574-668) превратил библиотеку в культурный центр Древнего Севера. Ко времени ее разрушения в 2147 году она уже достигла размера небольшого города.


Великая Соль, Великие Солончаки — особенно засушливый регион пустыни Каратай на традиционной границе Чианадини.


Великие фракции — общий термин, которым обозначаются самые сильные военные иполитические институты Трех Морей.


Великий зиккурат Ксийосера — самый большой из зиккуратов Шайгека, возведенный королем-богом Ксийосером около 670 года.


Великие Имена — вельможи, возглавлявшие подразделения Священного воинства.


Великий Кайарсус — обширная горная система, тянущаяся вдоль восточных врат Эарвы.


Великий магистр — административный титул главы магической школы.


Великий мор, или «синяя чума» — опустошительная пандемия, прокатившаяся по Эарве после гибели He-бога в 2157 году.


Великий океан — океан за западе Эарвы, по большей части не исследованный и не картографированный. Правда, есть мнение, что его карты есть у жителей Зеума.


Великий Разрушитель — так называли He-бога выжившие люди Древнего Севера.


Вениката — священный день айнрити, празднуется поздней весной в память так называемого Первого откровения Айнри Сейена.


Верджау, Сайнхайл (р. 4070) — один из первородных, в прошлом галеотский тан.


Веригда — племя норсирайцев, обитающее на равнинах Гала.


Вериджен Великодушный, Рилдинг (р. 4063) — тидонский граф Плайдеола.


Вероятностный транс — техника медитации, используемая дунианами, чтобы узреть последствия гипотетических поступков и определить, какие действия позволят наиболее эффективно возобладать над обстоятельствами.


Верхний Айнон — кетьянское государство в восточной части Трех Морей. Единственная страна, где у власти стояла одна из школ — Багряные Шпили. Верхний Айнон был основан в 3372 году после того, как Саротессер I победил полководца Маурелту в Битве при Хараджате. Долгое время эта страна была одним из самых богатых и сильных государств Трех Морей. Сельскохозяйственная продукция, поставляемая с равнин Сехариб и из дельты Саюта, обеспечивала процветание знати (известной своими богатствами и склонностью к джнану) и возможность энергично развивать торговые связи. Во всех портах Трех Морей причаливали айнонские корабли. Во время «войн школ» (3976-3818) Багряные Шпили, чья резиденция располагалась в Каритусале, столице Айнона, сумела уничтожить армию короля Хорциаха III и обрела косвенное влияние на все важнейшие учреждения страны. Формально главой государства оставался король-регент, подчинявшийся непосредственно великому магистру.


Виндауга, река — самая западная из трех речных систем, впадающих в озеро Хуоси. Является основной естественной границей между Галеотом и Кепалором.


Военачальник — традиционное звание командующего коалицией среди айнрити.


Вознесение — прямое восхождение Айнри Сейена на Ту сторону, как описано в «Книге Дней» в «Трактате». Согласно айнритийской традиции, Сейен вознесся с Ютерума — Священных высот в Шайме. «Трактат», правда, предполагает, что это произошло не в Шайме, а в Киудее. На том месте и возведен Первый храм.


«Война слов и чувств» — определение джнана, взятое из «Переводов» Бианта.


Войны школ — череда священных войн, которые велись с мистическими школами с 3796 по 3818 год. Первую из них начал Экьянн IV. Она привела к почти полному уничтожению нескольких школ и усилению влияния Багряных Шпилей в Верхнем Айноне.


Восстановление империи — идея, пользующаяся популярностью у некоторых нансурцев: вернуть Нансурской империи все «потерянные провинции» (территории, захваченные кианцами).


Враку — драконы. Огромные огнедышащие крылатые чудовища-рептилии. Созданы инхороями во время древних куно-инхоройских войн для уничтожения нелюдских магов-квуйя, а затем призваны He-богом во время Армагеддона. Считается, что почти все враку уничтожены.


Врата Слоновой Кости — самые северные ворота Карасканда. Названы так потому, что для их сооружения использовался бледно-желтый известняк (аналогично — Роговые Врата).


Врата Сюрманта — огромные северные ворота Каритусаля. Сооружены в 3639 году на средства Сюрманта Ксатантия I, дабы увековечить злосчастное Кутапилетское соглашение — недолго просуществовавший военный пакт между Нансуром и Верхним Айноном.


Врата Шкур — одни из знаменитых девяти Великих врат Сумны, выходящие на Карианский тракт.


Врата Юга — серия проходов через горы Унарас, охраняемых Асгилиохом.


Вригга (р. 4073) — заудуньянский агитатор из касты трудящихся.


«Все небеса не могут сиять через единственную щелку» — прославленная строка, приписываемая поэту Протатису. Она означает, что ни одному человеку нельзя доверить божественное откровение.


Второй Армагеддон — гипотетическая катастрофа, которая неизбежно постигнет Эарву, если He-бог когда-либо восстанет. Согласно преданиям школы Завета, верховный король Куниюрии Анасуримбор Кельмомас во время Первого Армагеддона предрек, что He-бог воистину вернется. Предотвращение Второго Армагеддона является главной целью существования школы Завета.


Вутмоут река — огромная река, соединяющая озеро Хуоси с Менеанорским морем.


Вутрим — скюльвендское слово, означающее «позор».


Выводок Хога — прозвище, данное сыновьям Готьелка Хога при конрийском дворе.


Высокая кунна — упрощенная разновидность гилкуньи, используемая мистические школы Трех Морей.


Высокий вурумандийский — язык правящих каст Нильнамеша, происходящий от варапсийского языка. Высокий сакарпейский — язык древнего Сакарпа, происходящий от древнескеттийского. Высокий гиейский — язык Кенейской империи, происходящий от древнекиранейского.


Г

Гайдекки, Шресса (р. 4062) — палатин конрийской провинции Анплеи.


Гайямакри, Саттушаль (р. 4070) — один из первородных, в прошлом айнонский барон.


Гал, равнина — огромные травянистые равнины к северу от Церишского моря.


Галеот — норсирайское государство Трех Морей. После Армагеддона тысячи меорских беженцев осели на северных берегах озера Хуоси. Хотя номинально они были данниками Кенейской империи, сохранившиеся записи считают «галотов», как называли их кенейцы, вздорным и воинственным народом. В тридцать пятом столетии на местех обитания пастушьих племен стали возникать оседлые королевства по рекам Виндауга и Скульпа. Но Галеот как таковой возник примерно в 3683 году, когда король Норвайн I покончил с двадцатилетними войнами и завоеваниями, перебив своих врагов в приемном зале Мораора — огромного дворцового комплекса галеотских королей.


Галеотские войны — войны между Галеотом и нансурской империей. Первая случилась в 4103-4104 годах, вторая — в 4106 году. Каждый раз галеоты под командованием Коифуса Саубона быстро добивались успеха, а потом терпели поражение в решающем сражении, последнее из которых было при Прокорусе. Имперской армией тогда командовал Икурей Конфас. Галигиский — язык Галеота, происходящий от старомеорского.


Галрота, Ништ (р. 4062) — палатин айнонского палатината Эшганакс.


Ганброта, Мурворг (р. 4064) — граф туньерского лена Инграул.


Гандоки — «тени» (галишск.). Традиционная галеотская игра: два человека, руки которых привязаны к концам двух жердей, пытаются сбить друг друга с ног.


Ганрел11,Анасуримбор(2104-2Ы7) — потомок Кельмомаса II и последний царствовавший верховный король Куниюрии. Ганрикка, Вартут (р. 4070) — тан-клиент Готьелка.


Ганьятти, Амуррей (рА064) — конрийский палатин провинции Анкирион.


Гаорта — настоящее имя второго шпиона-оборотня, скрывавшегося под личиной Кутия Сарцелла.


Гарсахадута, Рам-Сассор (4076-4111) — принц-данник Сансора, предводитель сансорцев в айнонском контингенте Священного воинства, убит при Анвурате.


Гаун — нансурский дом, один из Домов Конгрегации, чьи замки разбросаны по всему западу Киранейской равнины. Гаэнкельти (4086-4111) — экзальт-капитан эотской гвардии.


Гаэнри — галеотское владение, расположенное к северо-западу от Хетантских гор.


Гвоздь Небес — северная звезда. Не только является самой яркой на небосводе (иногда ее видно даже днем), но и представляет собой точку, вокруг которой обращаются все остальные звезды.


Гедея — провинция Киана, бывшая провинция Нансурской империи. Расположена между Шайгеком и отрогом Анарас. Гедея — полупустынная провинция, середина ее представляет собой плато, а по границам местность гористая. Гедея впервые упоминается в хрониках как поле битвы между древним Шайгеком и Киранеей.


Гекас — палатинат Верхнего Айнона, расположенный в верховьях реки Сают.


Гемоплексия — распространенная болезнь войны, характеризующаяся рвотой, жестоким жаром, сыпью и страшным поносом. В самых тяжелых случаях приводит к коме и смерти.


Герота — административная и торговая столица Ксераша.


Гесиндаль — галеотский лен, расположенный на северо-западе от Освенты. Подавляющее большинство гесиндальцев принадлежат к так называемым татуированным Гильгаоала. Этот культ основан на популярном среди галеотов и кепалоранцев представлении о том, что тело, покрытое священными символами войны, неуязвимо.


Гетерий (2981-3045) — кенейский ученый-раб, прославленный своими комментариями к «Хронике Бивня», собранными под названием «Размышления о пленной душе».


Гешрунни (4069-4110) — капитан-щитоносец джаврегов, убит в Каритусале.


Гиелгат — важный нансурский город, расположенный на берегу Менеанора.


Гиерра — богиня страстной любви. Одно из так называемых воздающих божеств, награждающее за преданность при жизни посмертием в раю. Гиерра очень популярна в Трех Морях, особенно среди пожилых мужчин, приверженных к ее культовому зелью, усиливающему мужскую силу. В «Хигарате», сборнике священных текстов, Гиерра изображается в образе непостоянной и коварной искусительницы, соблазняющей мужчин любовными утехами — как правило, с роковыми последствиями.


Гилгальские врата — огромные ворота в самом западном выступе стен Момемна.


Гилкунья — язык магов-нелюдей квуйя и гностических школ. Считается низкой версией ауджа-гилкунни, так называемого исконного (первого) языка кунуроев.


Гильгаоал — бог войны и раздора. Одно из так называемых воздающих божеств, награждающих за преданность посмертием в раю. Гильгаоал, вероятно, самый популярный из Сотни Богов. В «Хиграте», сборнике священных текстов, Гильгаоал изображается жестоким, но относящимся к людям скептически и постоянно требующим от них жертв и поклонения. Его культ подчиняется Тысяче Храмов, но собственных жрецов у Гильгаоала не меньше, как и жертвенных подношений.


Гинзиль (2115 — ок.2147) — супруга полководца Эн-Кауджалау в «Сагах». Она выдала себя за своего мужа, чтобы обмануть подосланных к нему убийц.


Гиргалла (17 98-1841) — древний куниюрский поэт, автор знаменитого «Сказания о Сауглише».


Гиргаш — страна Трех Морей, расположенная на гористой северной границе Нильнамеша, единственная фанимская страна вне Киана.


Гиргагиский — язык фаним-гиргашей, происходящий от сапматарийского.


Гишрут — традиционный скюльвендский напиток из перебродившего кобыльего молока.


Гнозис — ветвь чародейства, некогда практикуемая гностическими школами Древнего Севера, ныне известная только школам Завет и Мангаэкка. В отличие от анагогического колдовства гностическое управляется Абстракциями (поэтому гностических магов часто называют философскими магами). Гнозис разработали нелюдские маги квуйя, передавшие его ранним норсирайским анагогическим чародеям во времена Нелюдского наставничества (555-825).

Вот некоторые гностические Напевы: Небесный Засов, Рассекающие Плоскости Мирсеора, Мираж Киррои, Эллипсы Тосоланкиса, Оданийский Напев, Седьмая Квуйская Теорема и Гребень Веары. См. Колдовство.


Гностические школы — школы, практикующие Гнозис. Уцелели только две из них — Мангаэкка и Завет. До Армагеддона существовало несколько десятков гностических школ, и самой выдающейся была школа Сохонк.


Год Бивня — основная система летоисчесления в большинстве людских государств. Год Прорыва Врат в ней принимается за «нулевой» год и точку отсчета.


Годы Колыбели — общепринятое название одиннадцати лет явления He-бога во время Первого Армагеддона, гогда все младенцы рождались мертвыми. См. Армагеддон.


Гокен Рыжий (4058-?) — печально известный пират и туньерский граф Керн Авглаи.


Голготтерат — почти непреодолимая твердыня Консульта, расположенная к северу от моря Нелеост в тени гор Джималети. Кунурои назвали ее Мин-Уройкас. Голготтерат не участвовал в человеческой истории, пока в 777 году не был занят школой Мангаэкка, открывшей Инку-Холойнас и построившей вокруг него обширную крепость. См. Армагеддон.


Гонраин, Хога (р. 4088) — второй сын графа Готьелка.


Гопасы — красногорлые чайки, птицы юга Трех Морей, известные своим дурным нравом.


Госет — древний дракон-враку, выведенный во время куно-инхоройских войн.


Готагга (ок. 687-735) — великий умерский колдун. Считается первым философом. Согласно Айенсису, до Готагги люди объясняли мир с помощью персонажей и сюжетов, а после Готагги — при помощи принципов и наблюдений.


Готерас, Хога (р. 4081) — старший сын графа Готьелка.


Готиан, Инхейри (р. 4065) — великий магистр шрайских рыцарей и представитель Майтанета в Священном воинстве.


Готьелк, Хога (р. 4052) — граф Агансанора и предводитель тидонской части Священного воинства.


Гриаса (4049-4111) — рабыня дома Гаунов и подруга Серве.


Гунсаэ — давно заброшенная кенейская крепость, расположенная на гедейской границе.


Гурньяу, Хога (4091-4111) — младший сын графа Готьелка, убитый в Карасканде.


Д

Даглиаш — древняя аорсийская крепость, выходящая к реке Сурса и равнине Агонгорея. Во время войн, предшествовавших Армагеддону, много раз переходила из рук в руки.


Даймос, или ноомантия, — колдовство, призывающее и подчиняющее существ Извне. По политическим и прагматическим причинам многие школы запрещают эту практику. Некоторые ученые-эзотерики утверждают, что даймотические колдуны обрекают себя на вечные муки в руках своих былых рабов.


Дайюрут — маленькая крепость в Гедее, построенная нансурцами после захвата Шайгека фаним в 3933 году.


Дакьяс — гористая область в Нильнамеше.


Даксас — одна из династий Конгрегации.


Дамеорская пустошь — широкая полоса лесистых пустынных мест, населенных шраиками, простирающаяся от тидонских границ на юге и уходящая на северо-восток от гор Оствай до моря Цериш.


Две Сабли — главный священный символ фаним, олицетворяющий «пронзительные глаза» Единого Бога.


Дворец «Белое Солнце» — см. Кораша.


Дворец Сапатишаха — так Люди Бивня называли дворец Имбейяна в Карасканде, находящегося на Коленопреклоненном холме.


Дворец Фома — резиденция и местоположение администрации Воина-Пророка во время пребывания Священного воинства в Карасканде.


Девять Великих врат — метафорическое название главных ворот Сумны.


Денотарии — «учебные» песнопения гностического чародейства. С их помощью ученики привыкают к «разделению голосов», то есть к тому, чтобы думать и произносить вслух разные вещи.


Дети Эанны — так называют людей в «Хронике Бивня».


Детнамми, Хирул (4081-4111) — палатин айнонской провинции Эшкалас, убитый около Субиса при позорных обстоятельствах.


Джавреги — солдаты-рабы Багряных Шпилей, известные своей жестокостью в битвах. Первый отряд был создан в 3801 году великим магистром Шинуртой в разгар «войн школ».


Джарута — небольшая деревня примерно в двадцати милях на юго-запад от Момемна.


Джаханские равнины — обширное пустынное плато, занимающее западные пограничные территории Эумарны.


Джекия — племенное государство Верхнего Айнона, известное тем, что там находится таинственный источник чанва. Расположена в верховьях реки Сают, в Великом Кайарсусе. Жители Джекии имеют уникальные расовые признаки народа ксиухианни.


Джималети, горы — длинный горный кряж на крайнем северо-западе Эарвы.


Джихады — священные войны фаним. После принятия фанимства кианцы провели не менее семи джихадов, и все — против Нансурской империи.


Джиюнати, степь — обширная область полупустынных земель, простирающаяся на север от пустыни Каратай до равнин Истиули и населенная скотоводами-скюльвендами.


Джнан — неформальный кодекс поведения и речи. Многие расценивают его как «войну слова и чувства». Постижение джнана, особенно среди наиболее утонченных культур Трех Морей, считается основным показателем статуса среди тех, кто во всем остальном находится в равном положении. Существует мнение, что Бог выражает себя в развитии человеческой истории, а история определяется в первую очередь различиями в положении людей. Поэтому многие считают джнан не просто определяющим, но и священным кодексом. Однако другие люди, особенно норсирайцы Трех Морей, относятся к джнану небрежно, как к «простой игре». Джнанские обращения обычно характеризуются скрытым противостоянием, в них должны присутствовать ирония и интеллект, равно как и выражение отстраненного интереса.


Джокта — портовый город на энатпанейском побережье.


Джоруа, море — большое внутреннее море в западной части Эарвы.


Джукан — бог неба и времени года. Один из так называемых воздающих богов, за прижизненную веру дарующих посмертие в раю. У крестьян Джукан соперничает в популярности с Ятвером, однако в крупных городах его культ практически не встречается. Жрецов Джукана легко узнать по окрашенной в голубой цвет коже. Марджуканы, чрезвычайно аскетическое ответвление культа Джукана, известны тем, что ведут отшельническую жизнь в горах.


Джурисада — бывшая провинция Нансурской империи, ныне находящаяся под властью Киана. Расположена на юго-восточной оконечности Эумарнского полуострова. Джурисада — густонаселенный сельскохозяйственный регион, и кианцы считают его землей «лености духа».


«Диалоги Инсерути» — одна из наиболее прославленных «утраченных» работ Ранней древности, на которую часто ссылается Айенсис.


Динхаз (4074-4111) — капитан Аттремпа и пожизненный брат по оружию Крийатеса Ксинема, убитый в Иотии. Также известен как Кровавый Динх.


«Дневники и диалоги» — сборник записей Триамиса I, величайшего из кенейских аспект-императоров.


Дома Конгрегации — якобы «законодательное» собрание, состоящее из крупнейших землевладельческих семейств Нансурской империи.


Домьот — (шейский вариант названия «Торумьан»). Также известен как Чугунный город. Административный центр Зеума, прославившийся жесткостью своих правителей и неприступностью стен, окованных железом. Это место окутано легендами не меньше, чем Голготтерат.


Дорога Черепов — см. Сака'илрайт.


Драконы — см. Враку.


Древнеайнонский — язык кенейского Айнона, происходящий от хам-херемского языка.


Древнезеумский язык — язык Ангки (древнего Зеума), происходящий от анкмурского.


Древнемеорский язык — забытое наречие раннего периода Меорской империи, относится к языковой группе нирсодских языков.


ДревшскШъвендский язык — язык древних скотоводов-скюльвендов, относится к языковой группе скаарских языков.


Древние Отцы — эпитет, используемый шпионами-обортнями для обозначения их создателей из числа Консульта.


Древние Имена — так называют изначальных членов Консульта.


Древний Север — название норсирайской цивилизации, погибшей в Армагеддоне.


Древняя наука — см. Текне.


Дуниане — суровая монашеская секта. Ее члены отвергают человеческую историю и животные страсти во имя просветления, достигаемого путем контроля над всеми желаниями и обстоятельствами. Происхождение дуниан смутно (многие считают их потомками экстатических сект, возникавших по всему Древнему Северу перед Армагеддоном), но мировоззрение совершенно уникально. Есть мнение, что оно — свод философских, а не традиционных религиозных воззрений.

У дуниан есть несколько основополагающих принципов. Согласно эмпирическому принципу приоритета (или «принцип предшествующего и последующего»), в этом мире то, что предшествует, неизменно определяет то, что происходит потом. Согласно рациональному принципу приоритета, Логос, или Причина, лежит вне этого мира (в формальном, а не онтологическом смысле). А гносеологический принцип утверждает, что знание предшествующего (через Логос) позволяет «управлять» последующим.

Из принципов приоритета следует, что мысль, попадающая в круг предшествующего и последующего, всегда определяется предшествующим. Поэтому дуниане считают волю иллюзорной, она лишь порождение неспособности души познать то, что ей предшествовало. Душа, по дунианским понятиям, является частью мира и так же движется под влиянием предшествующих событий, как и все прочее (это находится в резком противоречии с доминирующими философскими течениями Трех Морей и Древнего Севера: в соответствии с ними душа, как говорил Айенсис, «предшествует всему»).

Другим словами, люди не обладают «самодвижущимися душами». Такое состояние души дуниане считают не данным изначально, а достигнутым. Все души, утверждают они, обладают способностью к волевому самостоятельному движению, естественным стремлением к нему, желанием вырваться из круга предшествующего и последующего. Для них естественно познавать мир вокруг себя, чтобы посредством познания освободиться от него. Но множество факторов делают прямой выход невозможным. Души людей рождаются глухими, они окутаны животными страстями, они остаются рабами предшествующего. Суть дунианской морали в том, чтобы преодолеть эти ограничения и стать свободно движущимися душами, дабы достичь так называемого Абсолюта — стать «необработанной» душой.

В отличие от экзотических нильнамешских сект, приверженных разным формам «просветления», дуниане не так наивны и не считают возможным достижение своей цели в течение одной человеческой жизни. Они полагают, что этот процесс длится множество поколений. Очень рано дуниане поняли, что сам инструмент — душа — несовершенен и порочен, поэтому они составили программу селективного воспроизводства, делающего упор на интеллект и избавление от страстей. Сама секта стала своеобразным экспериментом, поскольку изолировалась от мира, дабы полностью контролировать процесс совершенствования. Каждое последующее поколение получало все знания, накопленные предыдущим поколением, до предела возможностей. Идея состояла в том, чтобы в течение тысячелетия порождать души, которые будут все дальше и дальше уходить от мира «предыдущего и последующего». Дуниане питали надежду, что в итоге они получат абсолютно прозрачную для Логоса душу, способную познать всю предшествовавшую ей тьму.


Дунианский — язык дуниан, близкий к древнему куниюрскому, от которого и произошел.


Дуньокша (р. 4055) — правитель-сапатишах Святого Амотеу.


«Душа, что вступает в схватку с Ним, дальше не идет» — строка из «Саг». Отражает распространенную веру в то, что все погибшие на поле битвы Армагеддона пойманы там в ловушку.


Дэмуа — длинная горная гряда на северо-западе Эарвы, образующая границу между Инджор-Нийясом и бывшей Куниюрией.


Е

Евнухи — мужчины, подвергнутые кастрации до или после наступления половой зрелости. Евнухи составляют неформальную касту Трех Морей, поскольку управляют гаремами и занимают высокие административные посты. По общему мнению, невозможность иметь потомство делает их менее подверженными чужому влиянию и не склонными к династическим амбициям.


Единый Бог — «Аллонара Йулах» (кианск.). Имя, которое фаним используют, чтобы подчеркнуть трансцендентное единство их верховного божества. Согласно фанимской традиции, Бог не присутствует во всем сущем, как утверждают айнрити, и не является во множестве воплощений, как описывал его Последний Пророк.


Ересиарх — титул главы кишаурим.


Ж

Желтый Семпис — приток реки Семпис.


З

Завет, школа Завета — гностическая школа, основанная Сесватхой в 2156 году для продолжения войны с Консультом и для защиты Трех Морей от возвращения He-бога. Школа располагалась в Атьерсе и имела миссии в нескольких городах Трех Морей и посольства при дворах всех Великих фракций. Завет отличался от других мистических школ не только своим апокалиптическим названием. Одной из главных особенностей школы было владение Гнозисом, монополию на который Завету удалось сохранить на протяжении почти двух тысяч лет. Последователи школы отличаются фанатизмом: все посвященные колдуны каждую ночь видят во сне пережитое Сесватхой во время Армагеддона. Это является следствием чародейского ритуала, именуемого Держанием: посвящаемый по своей воле подчиняется заклинанию, при этом сжимая в руке мумифицированное сердце Сесватхи. Кроме того, адепты Завета выбирают исполнительный совет (именуемый Кворумом), а не одного великого магистра, чтобы предотвратить уклонения от основной миссии школы.

Как правило, в школе Завета насчитывается от пятидесяти до шестидесяти посвященных колдунов и приблизительно вдвое больше соискателей. Столь малая численность обычно характерна для мелкой мистической школы, но это впечатление весьма обманчиво. Сила Гнозиса делает Завет грозным соперником даже для такой крупной школы, как Багряные Шпили. Благодаря этой силе Завет долгое время был в почете у королей Конрии.


Закон Бивня — устаревший закон, зафиксированный в Книге Гимнов «Хроник Бивня». Хотя по большей части он отменен «Трактатом», но к нему все еще обращаются в тех случаях, о которых Айнри Сейен умалчивает.


Запретный путь — тайная военная дорога от земли скюльвендов до кианской границы Нансурской империи.


Заратиний (3688-3745) — знаменитый автор апологии «В защиту тайных искусств».


Заудуньяни — «малые дуниане» (и униюрская форма умеритского «а'ртунья», или «малая правда»). Имя, которое приняли последователи Келлхуса, собравшиеся вокруг него в Атритау.


Защиты — защитные заклинания как противоположность атакующим заклинаниям или Напевам (см. Колдовство). Наиболее распространенные типы защит (как в анагогическом, так и в гностическом чародействе): защиты Обнаружения, обеспечивающие заблаговременное предупреждение о чьем-либо вторжении или непосредственной атаке; защиты, напрямую обороняющие от атакующих заклинаний; и защиты Кожи, дающие «последнее средство» от всех видов угрозы.


Зенкаппа (4068-4111) — капитан Аттремпа, в прошлом нильнамешский раб в доме Крийатеса Ксинема. Убит в Иотии.


Зерксей — нансурский дом, бывший одним из Домов Конгрегации. С 3511 года — правящая императорская династия, пока в 3619 году Зерксей Триамарий III не был убит дворцовыми евнухами.


Зеум — загадочное и могущественное государство сатьоти, расположенное за Нильнамешем. Оттуда в страны Трех Морей поставляются наилучшие шелка и сталь.


Зеуми, зеумский язык — наречие империи Зеум, относится к древнезеумской языковой группе.


Зеумские танцоры с мечами — члены экзотического зеумского культа, которые поклоняются мечу и подняли свое боевое искусство до невероятных высот.


Зиек, башня Зиека — тюрьма в Момемне, куда нансурские императоры заключают политических противников.


Зиккураты Шайгека — огромные ступенчатые пирамиды, расположенные на севере дельты Семписа. Возведены древними королями-богами Шайгека в качестве гробниц и монументов.


Зилотские войны — продолжительный религиозный конфликт (ок. 2390-2478) между ранними айнрити и киюннатами, в конечном итоге приведший к возвышению Тысячи Храмов в Трех Морях.


Зиркирта — см. Битва при Зиркирте.


Знак Гиерры — татуировка с изображением двух сплетенных змей. Сумнийские проститутки должны носить ее на тыльной стороне левой руки — очевидно, в подражание жрицам Гиерры.


Знамя-Свазонд — так назвали штандарт Найюра в битве при Анвурате.


Зурсодда, Самму (4064-4111) — палатин-правитель айнонского города Корафеи, умерший от чумы в Карасканде.


И

Идолопоклонники — так фаним обычно называют приверженцев айнритизма.


«Идти впереди» — для дуниан означает управлять ходом событий.


«Идти следом» — для дуниан означает стать жертвой событий, которые не можешь контролировать. См. Дуниане.


Ийок, Херемари (р. 4014) — даймотический заклинатель, занимавший высокий ранг среди Багряных Шпилей. Несмотря на пристрастие к чанву, был главой шпионов у Ханаману Элеазара.


Икурей, династия — один из самых могущественных Домов Конгрегации, завладел императорской мантией в 3941 году. Для этого Икурей воспользовались смутой, последовавшей после того, как Шайгек и Гедея были захвачены кианцами. Икурей Сорий I стал первым в череде императоров. Он сосредоточил силы не столько на завоеваниях, сколько на обороне страны. См. Нансурская империя.


Икурей — нансурский дом, один из Домов Конгрегации, владения которого сосредоточены в Момемне и вокруг него. С 3941 года стал правящей династией.


Икурей Анфайрас 7( 4022-4081) — император Нансура с 4066 по 4081 год, дед Икурея Ксерия III. Убит неизвестными.


Икурей Ксерий III (р. 4059) — император Нансурской империи.


Имбейянаб Имбаран (4067—4111) — сапатишах-правитель Энтапанеи и зять падираджи. Убит при Карасканде.


«Имеющие третий глаз» — другое название кишаурим, связанное с их общеизвестной способностью видеть без глаз.


«Император Триамис» — знаменитая драма Тросеана, основанная на событиях жизни Триамиса Великого.


Империя-за-Горами — скюльвендское название Нансурии.


Имперская армия — распространенное наименование регулярной нансурской армии.


Имперские пределы — название, данное землям Андиаминских Высот.


Имперский Сайк — школа, подчиняющаяся императору Нансура.


Имрот, Саршресса (4054-4111) — палатин конрийской провинции Адерот, умерший от лихорадки в Карасканде.


Инвиши — торговый и духовный центр Нильнамеша, один из самых древних городов Трех Морей.


Ингиабан, Сристаи (р. 4059) — палатин конрийской провинции Кетантеи.


Ингосвиту (1 966-2050) — древний куниюрский философ, прославившийся в Трех Морях своей книгой «Диалоги», однако в настоящее время известный в основном благодаря Айенсису и его критике «Теозиса» Ингосвиту в работе «Третья аналитика рода человеческого».


Инграул — ленное владение в Шранкском пределе Туньера.


Ингушаротеп II (ок. 1000 — ок. 1080) — король Старой династии Шайгека, покоривший Киранейские равнины.


Индара-Kuшaypu — «племя кишаурим». В традициях кианцев слово «Индара» относится к «племени водоносов» — легендарному отряду, который некогда бродил в песках, даруя воду и милосердие единоверцам. Это название весьма существенно (согласно «Кипфа-Айфан», водоносы спасли жизнь пророку Фану), учитывая важность племенной принадлежности для населения кианской пустыни.


Инджор-Ншас — последнее оставшееся нелюдское государство, размещенное за горами Дэмуа. См. Иштеребинт.


Индурутеше казармы — место расположения гарнизона в Карасканде. Построены во времена оккупации города Нансурской империей.


Инку-Холойнас — «Ковчег Небес» (ихримсу). Огромный корабль, который принес инхороев с небес и стал золотым сердцем Голготтерата.


Инрау, Паро (4088-4110) — бывший ученик Друза Ахкеймиона, убитый в Сумне.


Инскарра, Савеор (4061-4111) — граф туньерской провинции Скавга, убит при Анвурате.


Инунара — холмистый регион к северо-востоку от отрога Унарас Хетантских гор.


Инхорои — «народ пустоты» (ихримсу). Таинственная и зловещая раса, согласно легендам явившаяся из пустоты в Инку-Холойнас. О них почти ничего не известно за исключением их поистине безграничной жестокости и болезненной приверженности к чувственным наслаждениям. См. Куно-инхоройские войны.


Иншулл — один из царей-вождей, упомянутых в «Хрониках Бивня».


Иотия — великий город Старой Династии, находящийся в дельте Семписа.


Ирисе, Крийатес (р. 4089) — молодой и пылкий дворецкий дома Крийатесов, родич Крийатеса Ксинема.


Ирреюма — так называемый Храм всех богов, находится в деловой части Хагерны. Архитектура относится к классическому киранейскому периоду, но происхождение его неизвестно.


Истиули, равнины — обширное и по большей части полупустынное плато, тянущееся от гор Джималети на севере до Хетантских гор на юге.


История (согласно айнритизму) — развитие во времени происходящих с человечеством событий. Значение истории для айнрити заключается в том, что в ней выражает себя Бог. Айнрити верят, что определенное сочетание событий выражает Божью истину, в то время как другие сочетания препятствуют этому выражению.


История (согласно дунианской теории) — развитие во времени происходящих с человечеством событий. Значение истории для дуниан заключается в том, что обстоятельства прошлого определяют действия, совершаемые в настоящем, и преобладают над ними, вследствие чего каждый человек постоянно оказывается «идущим следом», то есть отданным на милость событий, над которыми он не властен. Дуниане верят, что полное отделение себя от истории есть необходимое предварительное условие для обретения абсолютного знания.


Истрийя Икурей (р. 4045) — мать императора Ксерия III, славившаяся необыкновенной красотой.


«Исуфиръяс» — «Великая яма годов» (ихримсу). Обширная хроника, описывающая историю нелюдей до Прорыва Врат. По общему мнению, это самый древний из существующих текстов. Примерно в четвертом веке список «Исуфирьяса» был отдан Кунверишау Нильгикашем, нелюдским королем Ишариола (Иштеребинта), как часть древнего соглашения между двумя народами — первого договора между людьми и нелюдями. Во время правления короля-бога Кару-Онгонеана пять переводов «Исуфирьяса» на умеритский язык были завещаны Сауглишской библиотеке. Четыре из них были уничтожены во время Армагеддона. Пятый спас Сесватха, который и передал его книжникам Трех Морей.


Ихримсу — наречие Инджор-Нийаса.


Ишойя — шейское слово, означающее «неуверенность». Так называемый День сомнений, священный день айнрити, празднуемый в конце лета в память о смятении духа и обновлении, испытанных Айнри Сейеном во время заключения в Ксераше. Для менее благочестивых Ишойя — день обильного поглощения спиртных напитков.


Ишрои — «высокие» (ихримсу), название нелюдской воинской касты.


Иштеребинт — «высокий оплот» (ихримсу). Последняя из нелюдских Обителей, находящаяся к западу от гор Дэмуа. В «Ису-фирьясе» называется Ишариол («высокий зал»). Иштеребинт считался одним из первых городов кунуроев после Сиоля и Кил-Ауджаса. См. Куно-инхоройские войны.


Ишуаль — «высокая пещера» (ихримсу). Тайная твердыня куниюрских верховных королей, находящаяся в горах Дэмуа, впоследствии населенная дунианами.


Иэль (р. 4079) — одна из кианских рабынь Эсменет.


Иешималъ, река — основная речная система Амотеу. Исток ее лежит в горах Бетмулла, а впадает она в Менеанорское море близ Шайме.


К

Кайарсус, горы — см. Великий Кайарсус.


Каластенес (4055-4111) — чародей высокого ранга из школы Багряных Шпилей, убитый хорой при Анвурате.


Калаул — большой университет при храмовом комплексе Ксокис в Карасканде.


Кальмемунис, Нерсей (4069-4110) — палатин конрийской провинции Канампурея и номинальный предводитель Священного воинства простецов.


Кампозейская агора — большая базарная площадь, примыкающая к храмовому комплексу Кмираль в Момемне.


Канампурея — палатинат во внутренней части Конрии, известный своим сельским хозяйством. Традиционно принадлежит брату конрийского короля.


Канут — провинция Се Тидонна, одно из так называемых Глубоких Болот Верхней Сва.


Каншайва — район Нильнамеша.


Кара-Скинуримои — «Ангел беспредельного голода» (ихримсу). Древнее нелюдское имя для He-бога. См. Не-бог.


Карасканд — главный город и крупный пункт прибытия караванов на юго-западе Трех Морей. Административная и торговая столица Энатпанеи.


Каратай, пустыня — обширный засушливый регион дюн и каменистых равнин на юго-западе Эарвы. Большие оазисы находятся в основном у восточных границ пустыни, но остаточная речная система есть во всей пустыне.


Каргиддо — большая крепость на границе Ксераша и Амотеу у подножия гор Бетмулла.


Карианский тракт — старая кенейская дорога, идущая через провинцию Массентия. Некогда, во времена правления аспект1 императоров, связывала Сумну с Кенеем.


Кариот — палатинат Верхнего Айнона, находится в верховьях Саюта и образует Джекхианское пограничье.


Каритусаль — также известен как «Город мух». Самый населенный город Трех Морей, административная и торговая столица Верхнего Айнона.


Карошемский — язык пастухов пустыни Каратай, имеющих письменность.


Касалла, Порсентий (р. 4062) — один из первородных, бывший капитаном имперской армии.


Касаумки, Мемшресса (р. 4072) — один из первородных, некогда конрийский рыцарь.


Касид (3081-3142) — прославленный философ и историк Поздней древности, более всего известный своей авторитетной работой «Кенейские анналы».


Каскамандри аб Теферокар (4062-4112) — падираджа Киана, убитый Воином-Пророком в битве на полях Тертаэ.


Каста — потомственный социальный статус. Хотя на Среднем Севере кастовая система не так сильно выражена, она является одним из главных общественных институтов общества Трех Морей. По сути дела, каст почти столько же, сколько профессий, но на практике они делятся в первом приближении на четыре группы:

сутенти — каста работников;

момурай — каста купцов и деловых людей;

нахат — жрецы;

кьинета — воины.

Предполагается, что взаимоотношения между кастами регулируются сложным этикетом, учитывающим все привилегии и обязательства, а также исполнение ритуала. Но на практике этикета придерживаются редко, разве что для собственной выгоды.


Катехизис Завета — ритуальный набор вопросов и ответов по учению Завета, цитируемый наставником и наставляемым в начале каждого дня обучения. Первое, что изучают все адепты школы Завета.


Кафрианас (3722-3785) — обычно называемый Младшим, чтобы отличать его от кенейского тезки, нансурский император из дома Сюрмант. Прославился искусной дипломатией и реформами нансурского законодательства, имевшими большие последствия.


Кахихты — так называемые Души Мира в учении айнрити. Поскольку Бог, согласно айнритизму, проявляет себя в исторических событиях, токахихты — или личности, вошедшие в мировую историю, — считаются священными.


Каюнну — скюльвендское название жарких юго-западных ветров, дующих над степью Джиюнати в разгар лета.


Квалифицированный колдун — практики школ сильно различаются, но в общем случае этот титул дается чародею, который может учить колдовству других.


Кворум — правящий совет школы Завета.


Квуйя — неофициальное прозвище нелюдских магов.


Кельмеол — древняя столица Меорской империи, уничтоженная во время Армагеддона в 2150 году.


Кельмомас II, Анасуримбор (2089-2146) — непримиримый враг Голготтерата в дни начала Армагеддона и последний из куниюрских верховных королей. См. Армагеддон.


Кельмомасово пророчество — предсмертные слова Анасуримбора Кельмомаса II, сказанные им Сесватхе на поле Эленеот в 2146 году: Анасуримбор вернется «перед концом света». Поскольку предотвращение так называемого Второго Армагеддона является единственной причиной существования Завета, большинство адептов Завета считают пророчество Кельмомаса истинным. Однако мало кто в Трех Морях верит их словам.


Кемемкетри (р. 4046) — великий магистр Имперского Сайка.


Кемкарские языки — языковая группа древних кетьянских скотоводов, обитавших на северо-западе Трех Морей.


Кенгемис — провинция, некогда бывшая самым северным районом Восточной Кенейской империи. После падения Восточной империи в 3372 году Кенгемис получил независимость и оставался самостоятельным вплоть до завоевания его племенами тидонцев в 3742-м.


Кенгемисийский — язык Кенгемиса, происходящий от шейо-кхеремского.


Кенгетийские языки — группа языков кетьянских народов.


Кеней — город на Киранейской равнине, возвысившийся в Век враждующих городов и завоевавшийТри Моря. Кеней был разрушен скюльвендами под командованием Хориоты в 3351 году.


Кенейская империя — величайшая кетьянская империя в истории, охватывающая все Три Моря и в момент наивысшего расцвета простиравшаяся от гор Аткондр на юго-западе до озера Хуоси на севере и до гор Кайарсус на юго-востоке. Главным орудием в ее создании и поддержании ее власти являлась Кенейская имперская армия, вероятно самая обученная и дисциплинированная в истории.

Будучи во времена Киранеи торговым городком на небольшой реке, Кеней вышел из Века враждующих городов самым выдающимся городом Киранейской равнины. Завоевание Гиелгата в 2349 году закрепило власть этого города в регионе, и в последующие десятилетия кенейцы под правлением Ксеркалласа II сумели сохранить остатки Киранеи. Потомки Ксеркалласа продолжали его агрессивную экспансионистскую политику: первым делом усмирили норсирайские племена Кепалора, затем провели три войны против Шайгека, павшего в 2397 году. Затем, в 2414 году, после завоевания Энатпанеи, Ксераша и Амотеу, генерал Наксентас устроил переворот и объявил себя императором Кенея. Через год он был убит, но его потомки наследовали власть, которую он получил.

Триамис I стал императором в 2478 году, и большинство ученых считают эту дату началом золотого века Кенея. В 2483 году император завоевал Нильнамеш, на следующий год — Сингулат. В 2485 году он разбил огромное зеумское войско при Амарахе и вторгся бы в земли народа сатьоти, если бы не мятеж соскучившихся по дому воинов. Еще десять лет он сплачивал завоеванные им земли и боролся с жестокими религиозными распрями между последователями традиционных киюннатских сект и айнрити, число которых росло. Именно в ходе переговоров он подружился с тогдашним шрайей Тысячи Храмов Экьянном III, а в 2505 году сам обратился в айнритизм, объявив его официальной государственной религией Кенейской империи. В следующее десятилетие император усмирял религиозные мятежи, осуществив вторжение в Сиронж (2508 г.) и Нрон (2511 г.). Затем еще десять лет он воевал на востоке Трех Морей против страны, возникшей на месте древней Ширадской империи, сначала завоевав Айнон (2519 г.), затем Кенгемис (2519 г.) и, наконец, Аннанд (2525 г.).

Его преемники присоединяли к империи земли по ее границам, но собственные границы Кенея оставались нерушимыми почти восемьсот лет. За это время язык и государственные структуры имперского Кенея и Тысячи Храмов вплелись в самую ткань общества Трех Морей. Не считая периодических войн с Зеумом и постоянной войны со скюльвендами и норсирайскими племенами на северной границе, это был век мира, процветания и торговли. Реальную угрозу для империи представляли только гражданские войны, периодически вспыхивавшие в борьбе за престол.

Хотя сам Кеней был разрушен скюльвендами Хориоты в 3351 году, историки традиционно относят падение Кенейской империи к 3372 году, когда генерал Маурелта сдался Саротессеру I в Айноне.


«Кенейские анналы» — классический труд Касида, охватывающий историю Кенея и Кенейской империи от легендарного основания имперского города в 809 году до смерти Касида в 3142 году.


Кепалор — регион умеренно лесистых равнин, расположенный к востоку от Хетантских гор и простирающийся от нансурских границ до юго-западных болот Галеота. Со времен падения Киранеи Кепалор был населен норсирайскими овцеводами, издавна платившими дань нансурцам.


Кепалорские языки — языковая группа норсирайских пастухов Кепалорских равнин.


Кетьипгира — см. Мекеретриг.


Кепфет аб Тападж (4061-4112) — кианский офицер, сдавший Карасканд Коифусу Саубону во время Первой Священной войны в 4111 году.


Кератошики — исповедующие айнритизм аборигены Шайгека, религиозное меньшинство.


Керджулла, Шеорог (4069-4111) — тидонский граф Варнута, умерший в Карасканде от чумы.


Кериотп — крупный портовый город на южном побережье Эумарны.


Керн Авглаи — крепость и пиратский порт на берегу Туньера.


Кегпантпей — палатинат, расположенный на юге Центральной Конрии. Славится вином и фруктами.


Кетьянцы — представители расы, преимущественно сосредоточенной вокруг Трех Морей. Как правило, темноволосые, кареглазые и темнокожие. Кетьяне — одно из Пяти племен людей.


Киан — наиболее сильное государство Трех Морей, простирающееся от южных границ Нансурской империи до Нильнамеша. Кианцы изначально были пустынным народом, обитавшим на окраинах Великой Соли. Кенейские и нильнамешские источники характеризуют их как отважных и дерзких всадников, против которых несколько раз предпринимались карательные экспедиции и военные походы. В своем монументальном труде «Кенейские анналы» Касид описывает их как «учтивых дикарей, в одно и то же время обезоруживающе вежливых и чрезвычайно кровожадных». Несмотря на такую репутацию и предположительную многочисленность (нансурские хроники отмечают несколько попыток подсчитать кианцев; это дело поручали губернаторам провинций), кианцы по большей части сражались между собой за скудные ресурсы пустынных земель. После их обращения в фанимство (3704-3724) все переменилось, причем разительно.

После объединения кианских племен под властью Фана Фан'оукарджи I, старший сын Фана и первый из падираджей Киана, повел своих соотечественников в так называемый Белый Джихад. Они одержали серию блистательных побед над Нансурской имперской армией. Ко времени своей смерти в 3771 году Фан'оукарджи покорил всю Монгилею и предпринял крупные набеги на Эумарну. Он также основал на берегах реки Суэки свою столицу Ненсифон.

Последующие джихады производились против Эумарны (3801 г.), Энатпанеи (3842 г.), Ксераша и Амотеу (3845 г.) и, наконец, Шайгека и Гедеи (3933 г.). Во всех них Киан одержал победу. Хотя нильнамешцы успешно отразили несколько вторжений кианцев, фанимские миссионеры в тридцать восьмом веке сумели обратить гиргашей в фанимство. К концу сорокового столетия Киан имел самую большую военную силу и торговлю в Трех Морях, превратившись в источник постоянного страха не только для ослабленной Нансурской империи, но и для князей айнрити во всех странах.


Киани — язык Киана, происходящий от каро-шемского наречия.


Киг'кринаки — племя шранков с равнин Гала.


Кидрухили — самая знаменитая тяжелая кавалерия в Трех Морях, изначально состоявшая из представителей знатных родов Нансура.


Кийут, река — приток реки Семпис, протекает по территории степи Джиюнати.


Кш-Ауджас — погибшая нелюдская Обитель, расположенная в сени гор Оствай.


Кимиш (р. 4058) — императорский палач Икурея Ксерия III.


Кинганьехои аб Сакджал (р. 4076) — прославленный кианский сапатишах-правитель Эумарны, прозванный Тигром Эумарны.


Киннея, Брелван(4059-4111) — галеотский граф Агмундра, умерший от чумы в Карасканде.


Кинсурея, гора — легендарная Гора Призыва, где, согласно «Хроникам Бивня», пророк Ангешраэль принес в жертву Ореша, своего младшего сына от Эсменет, чтобы доказать племенам людей свою непоколебимую веру.


«Кипфа-Айфан» — «С видетельство Фана» (киани). Священное писание фаним, рассказывающее о жизни и откровениях пророка Фана с момента его ослепления и изгнания в Великую Соль в 3703 году до смерти в 3742 году. См. Фан.


Киранейские равнины — плодородный регион, орошаемый рекой Фай и простирающийся от Хетантских гор до Менеанорского моря. Народ Киранеи дал начало трем великим империям: древней Киранейской, Кенейской и последней из трех — Нансурской.


Киранейский — утраченный язык древней Киранеи, развившийся из древнего кемкарского.


Киранея — погибшее государство Трех Морей, расположенное на реке Фай. Столицей Киранеи сначала был Парнин, затем Мехтсонк. Киранея, культурно связанная с Шайгеком и долгое время подвластная ему, постепенно разрослась, включила в себя большую часть некогда главенствовавшей над ней империи и ко времени Армагеддона находилась в наивысшей точке расцвета. После потери Мехсаруната в 2154 году и последующего уничтожения Мехтсонка судьба древнего королевства была решена, хотя через год верховный король Киранеи Анаксофус V сумел сразить He-бога. См. Армагеддон.


Кискей — один из нансурских Домов Конгрегации.


Кисма — приемный отец Маллахета.


Кишаурим — зловеще известные жрецы-колдуны фаним, осевшие в Шайме. Согласно фанимской религиозной традиции, пророк Фан стал первым кишаурим после того, как ослеп в пустыне. Фан утверждал, что истинную мощь Единого Бога не может постичь человек, который видит бренный мир. Поэтому посвященные добровольно ослепляют себя в определенный момент обучения, дабы принять «божественную воду» Псухе, как называют ее кишаурим. О метафизике Псухе известно мало, за исключением того, что она не может быть познаваема для Немногих, и во многом она столь же ужасна, как и анагогическая практика школ.

Багряные Шпили подразделяют кишаурим по их магической мощи: тертиарии, обладающие лишь остаточной силой, секондарии, сравнимые по силе с посвященными чародеями, и старшие, чья сила превосходит силу посвященных (но, по утверждению Багряных магов, все равно несравнима с силой анагогических колдунов высшего ранга).


Кишьят — палатинат Верхнего Айнона, располагается на южном берегу реки Сают на границах Сансора.


Кмираль — огромный храмовый комплекс Момемна, расположенный почти в центре города, рядом с Кампозейской агорой.


«Книга кругов и спиралей» — выдающееся литературное произведение Сориана, представляющее собой интересную смесь философских комментариев и религиозных афоризмов.


«Книга гербов» — часто меняющийся нансурский военный учебник, описывающий эмблемы на знаменах врагов империи.


«Книга Божественных деяний» — главное произведение Мемговы, прославленного зеумского ученого и философа. Она не столь популярна, как «Книга небесных афоризмов», но большинство ученых считает ее превосходнейшей работой.


«Книга небесных афоризмов» — один из самых известных текстов Мемговы.


«Книги знамений» — списки, где описываются различные знамения и их истолкования. Как правило, у каждого культа есть свой список.


Книга Гимнов — древние Законы Бивня, рассматривающие все аспекты личной и общественной жизни. В айнритийской традиции они были вытеснены и пересмотрены построениями «Трактата».


Книга Богов — основной священный текст всех культов, в котором перечисляются различные боги, а также приводятся ритуалы очищения и жертвоприношения для каждого из богов.


Книга Хинтаратеса — история Хинтаратеса, праведного человека, пораженного якобы незаслуженными несчастьями.


Книга Песен — собрание стихотворных молитв и притч, восхваляющих такие добродетели, как благочестие, мужество, отвагу и верность племени.


Книга Племен — обширное повествование о первых пророках и вождях-царях Пяти племен людей до вторжения в Эарву.


Книга Советов — перечень ритуалов межкастового общения.


Князь Господа — одно из имен, данных Воину-Пророку Людьми Бивня.


«Когда колдуны поют, люди умирают» — пословица, говорящая о том, что колдовство чаще является разрушительным, чем созидательным действием.


Коджирани аб Хоук (4078-4112) — гранд Мизраи, прославленный своей нечеловеческой силой и ростом. Убит принцем Нерсеем Пройасом в битве при Карасканде.


Коифусы — правящая династия Галеота.


Койяури — прославленная элитарная тяжелая кавалерия кианских падираджей, впервые созданная Хабалем аб Саруком в 3892 году как ответ нансурским кидрухилям. Их штандарт — белый конь на желтом поле.


Колдовство — способ преображения мира в соответствии со словами, в противоположность философии — способу преображения языка в соответствии с окружающим миром. Несмотря на огромное количество явно неразрешимых противоречий, присущих колдовству, у этой практики есть несколько универсальных черт. Для начала практикующий колдовство должен суметь постичь «онта», то есть, так сказать, овладеть природной способностью видеть «творение как сотворенное», по словам Протатиса. Во-вторых, колдовство, судя по всему, включает в себя то, что Готагга называл «семантической гигиеной». Колдовство требует точных значений. Именно поэтому заклинания всегда произносятся на неродном языке: чтобы предотвратить семантические трансформации ключевых терминов из-за причуд повседневного употребления.

Это объясняет и экстраординарную структуру «двойного мышления» чародеев — тот факт, что при всех заклинаниях чародей должен одновременно думать и произносить совершенно разные вещи. Произносимая часть заклинания (так называемая звучащая струна) должна иметь значение, «зафиксированное» или сосредоточенное на непроизносимой части (так называемой незвучащей струне), которая пронизывает мысли заклинателя. Мысленная часть заклинания уточняет значение слов, произносимых вслух, — так же, как слова одного человека можно использовать для пояснения слов другого. (Это отсылает нас к известной «проблеме семантического регресса»: каким образом «незвучащая струна», допускающая разные интерпретации, устанавливает истинное значение «звучащей струны»?) Метафизических объяснений этой структуры существует столько же, сколько и школ, но смысл их один и тот же: мир, во всех иных случаях полностью безразличный к словам людей, прислушивается к заклинанию, результатом чего становится колдовская трансформация реальности.


Колдуны Солнца — распространенный эпитет для членов Имперского Сайка. См. Сайк.


Коллегии — жреческие организации, напрямую подотчетные Тысяче Храмов, которые занимаются различной деятельностью — от заботы о нищих и больных до сбора разведывательных данных.


Коллегия лютимов — отделение Тысячи Храмов, отвечающее за разведку и шпионаж.


Коллегия сареотов — отделение Тысячи Храмов, занимавшееся хранением знаний; уничтожено при падении Шайгека в 3933 году.


Кольцевые горы — горный хребет, окружающий Голготтерат.


Комната Правды — допросная камера, расположенная глубоко в катакомбах под Андиаминскими Высотами.


Комната Снятия Масок — келья в лабиринте под Ишуалыо, где дети дуниан изучают связь между лицевой мускулатурой и эмоциями.


Кондский — языковая группа древних пастухов равнин Ближнего Истиули.


Конрия — процветающее кетьянское государство на востоке Трех Морей, расположенное к югу от Се Тидонна и к северу от Верхнего Айнона, основанное в 3374 году (после падения Восточной Кенейской империи) вокруг Аокнисса, древней столицы Ширы. Из четырех стран-наследниц Ширадской империи (Сенгем, Конрия, Айнон и Сансор) Конрия прилагала больше всего усилий, чтобы восстановить и сохранить древние традиции. Ни в какой другой стране кастовое разделение не соблюдается так жестко, как в Конрии. Ни в какой другой стране кодекс поведения не отличается такой строгостью. Многие, особенно айноны, насмехаются над тем, что конрийцы называют приверженностью древним традициям, но мало кто сомневается в том, что социальная дисциплина пошла им на пользу. Получив независимость, Конрия успешно предприняла ряд вторжений, блокад и эмбарго — почти всегда из-за козней Верхнего Айнона.


Конрийский — язык Конрии, происходящий от шейо-херемского.


Консульт — группа магов и полководцев, переживших падение Мог-Фарау в 2155 году и с тех пор стремящаяся вернуть Не-бога.


Конфас, Икурей (р. 4084) — племянник императора Икурея Ксерия III и предполагаемый наследник императорской мантии.


Копье — скюльвендское название одного из созвездий на северном небе.


Копье-Цапля — могучий артефакт, изготовленный при помощи инхоройской магии Текне, названный так благодаря своей уникальной форме. Копье-Цапля впервые появляется в «Ису-фирьясе» под названием Суоргил (на ихримсу это значит «Сияющая Смерть»): огромное «световое копье», которое Куъяара-Кинмои взял с трупа Силя, короля инхороев в сражении при Пир-Пахаль. Тысячу лет Копье-Цапля хранилось у нелюдей в Ишариоле, пока его не похитил Кетьингира (см. Мекеретриг) и не передал в Голготтерат в 750 году. Затем в 2140-м его снова выкрал Сесватха (см. Армагеддон). Он верил, что только это оружие может поразить He-бога. Некоторое время считалось, что копье погибло в страшной битве на поле Эленеот, но в 2154 году оно попало к Анаксофусу V, верховному королю Киранеи. Анаксофус сразил им He-бога в битве при Менгедде. Много веков копье хранилось в Кенее в сокровищнице аспект-императоров и снова исчезло, когда скюльвенды разграбили Кеней в 3351 году. Где оно находится сейчас — неизвестно.


Корафея — самый густонаселенный город Верхнего Айнона после Каритусаля, находится на побережье к северу от дельты Саюта.


Корагиа, или дворец «Белое Солнце» — обширный дворцовый комплекс в Ненсифоне, традиционное место обитания и правления кианских падираджей.


Королевские Огни — ритуальные костры, символизирующие монаршую власть у галеотов.


Король племен — титул дается тому, кого выбирают вожди скюльвендов, чтобы вести объединенные племена на войну.


«Король Темпирас» — сочинение, которое считают величайшей из сатирических трагедий Хэмишезы.


Котва, Харграум (4070-4111) — тидонский граф Гаэтунский, убитый при Менгедде.


Красные ворота — северные ворота Ишуали.


Кратчайший Путь — см. Логос.


«Кровь онты» — традиционное название того, что Заратиний считает «чернилами» Метки.


Ксатантиева арка — триумфальная арка, установленная на церемониальном въезде на площадь Скуяри. На арке изображены военные победы императора Сюрманта Ксатантия. См. Ксатаний I.


Ксатантий I (3644-3693) — самый воинственный из нансурских императоров династии Сюрмант. При нем территория Нансурской империи достигла наибольшей величины. Ксатантий I усмирил племена норсирайцев в Кепалоре и некоторое время даже удерживал дальний южный город Инвиши (хотя покорить живущих вне города нильнамешцев ему так и не удалось).


Несмотря на военные успехи, походы Ксатантия истощили нансурский народ и имперскую казну, и потому войны против кианцев, разразившиеся после смерти императора, были практически полностью проиграны. См. Нансурская империя.


Ксераш — владение Киана, бывшая провинция Нансурской империи на побережье Менеанорского моря к северу от Эумарны. В «Трактате» Ксераш изображается как буйный и жестокий сосед Амотеу — по крайней мере, таков он был во времена Айнри Сейена. См. Амотеу.


Ксерашский — мертвый письменный язык Ксераша, относится к вапарсийской языковой группе.


Ксерий — см. Икурей Ксерий III.


Ксиангские языки — языковая группа народов Ксиухианни.


Ксийосер (ок. 670 — ок. 720) — король-бог Древней династии Шайгека. Известен в основном благодаря зиккурату, носящему его имя.


Ксинем, Крийатес (р. 4064) — конрийский маршал Аттремпа.


Ксиус (3847-2914) — великий кенейский поэт и драматург, прославившийся своими «Тракианскими драмами».


Ксиухианни — народ, все еще обитающий за Великим Кайарсусом; люди черноволосые, кареглазые, с оливковой кожей. Согласно «Хроникам Бивня», одно из Пяти племен людей, отказавшееся последовать в Эарву за четырьмя другими племенами.


Ксокис — разрушенный айнритийский храмовый комплекс в Карасканде.


Ксотея, храм Ксотеи — основное строение храмового комплекса в Кмирале со знаменитыми огромными тремя куполами.


Ксуннурит (р. 4068) — вождь скюльвендского племени аккунихоров, печально известный тем, что привел скюльвендов к поражению в битве при Кийуте.


Культовые боги — см. Сто богов.


Культовые жрецы — жрецы, обычно потомственные, посвященные в культ одного из Ста Богов.


Культы — общее название всех сект различных богов, так называемых Киюннат. На Трех Морях культы в административном и духовном отношении подчиняются Тысяче Храмов с тех пор, как Триамис I, первый аспект-император Кенея, в 2505 году объявил айнритизм официальной государственной религией Кенейской империи.


Кумор, Хаарнан (4043-4111) — верховный жрец Гильгаоала в Священном воинстве, умерший от чумы в Карасканде.


Кумелеус, Сирасс (р. 4045) — твердый приверженец дома Икуреев и экзальт-генерал, предшественник Икурея Конфаса.


Кумреццер, Акори (4071-4110) — палатин айнонского округа Кутапилет, один из вождей Священного воинства простецов.


Куниюрия — погибшее государство Древнего Севера, последняя из древних империй Аумриса. Города-государства древних норсирайцев строились вдоль реки Аумрис и примерно с 300 года объединились под властью Кунверишау, короля-бога Трайсе. Приблизительно с 500 года началось возвышение города Умерау, что привело к созданию империи Умерау и культурному расцвету во время Нелюдского наставничества под властью Кару-Онгонеана. Древняя Умерия процветала, пока не была побеждена кондами под предводительством Аульянау Покорителя в 917 году. Быстрое падение так называемого Кондского ига привело ко второму периоду владычества Трайсе над Аумрисом. Он длился до 1228 года, когда вторжение мигрирующих белых норсирайцев вылилось в так называемое Скинтийское иго.


Куниюрский период по-настоящему начался только в 1408 году, когда Анасуримбор Нанор-Уккерджа I, пользуясь смятением, вызванным падением Скинтийской империи, захватил Ур-Трон в Трайсе и провозгласил себя первым верховным королем Куниюрии. В течение всей своей долгой жизни (он дожил до 178 лет — скорее всего, из-за примеси нелюдской крови в его жилах) Нанор-Уккерджа I расширил территорию Куниюрии до гор Джималети на севере, самых западных побережий моря Цериш на востоке, Сакарпа на юге и гор Дэмуа на западе. Умирая, он разделил империю между своими сыновьями, создав Аорси и Шенеор вдобавок к Куниурии как таковой.

Благодаря богатому культурному наследию Куниурия стала центром наук и ремесел Эарвы. При дворе в Трайсе жили так называемые тысяча сыновей — наследники королей из многих земель, вплоть до столь отдаленных, как древний Шайгек и Шир. Священный город Сауглиш принимал ученых паломников даже из Ангки и Нильнамеша. Образ жизни норсирайцев распространился по всей Эарве.

Этот золотой век завершился Армагеддоном и поражением Анасуримбора Кельмомаса II на поле Эленеот в 2146 году. Через год были уничтожены все древние города Аумриса. Выжившие куниюрцы либо стали рабами, либо были рассеяны. См. Армагеддон.


Куниюрский язык — мертвый язык древней Куниюрии, развившийся из умеритского.


Куно-халаройские войны — войны между нелюдьми и людьми, последовавшие после Прорыва Врат. Сведений о них сохранилось очень мало. См. Прорыв Врат.


Куно-инхоройские войны — долгая череда войн между нелюдями и инхороями, начавшихся после появления последних. Согласно «Исуфирьясу», Инку-Холойнас, Небесный Ковчег, врезался в землю к западу от моря Нелеост в стране, которой правил Нин'джадджин, нелюдский король Вири. Письмо, посланное Нин'джанджином Куъяара-Кинмои, королю Сиоля, записано следующим образом:   Небеса раскололись, подобно горшку, Огонь лижет пределы Небес, Звери бегут, сердца их обезумели, Деревья валятся, хребты их сломаны.

Пепел окутал солнце, задушил все семена, Халарои жалко воют у Врат. Страшный Голод бредет по моей Обители. Брат Сиоль, Вири молит тебя о пощаде.

  Но вместо того чтобы послать помощь Нин'джанджину, Куъяара-Кинмои собрал армию и вторгся в Вири. Нин'джанджин и его воины сдались без битвы, и Вири стал данником Сиоля без пролития крови. Запад Вири тем не менее оставался окутанным облаками и пеплом. Беженцы из тех краев говорили об огненном корабле, павшем с небес. Тогда Куъяара-Кинмои приказал Ингалире, герою Сиоля, возглавить поход для поиска Ковчега. О том, что случилось с Ингалирой в том походе, записей не осталось, но он вернулся в Сиоль через три месяца и привел двух пленных не из человеческого племени. Ингалира называл этих пленных инхороями, «народом пустоты», ибо издаваемые ими звуки были лишены смысла, а сами они упали из пустоты небес. Он рассказал о поваленных лесах и взрытых равнинах, о сдвинутых в кольцо горах и двух золотых рогах, поднимавшихся из расплавленного моря до самых облаков.

Поскольку отвратительный вид инхороев оскорблял Куъяара-Кинмои, он приказал убить их и поставить стражей, дабы следить за Инку-Холойнасом, Ковчегом Небесным. Шли годы, и сила Обители Сиоль росла. Покорилась Обитель Нихримсул, и ее король Син'ниройха, «Первый в Народе», был вынужден омыть меч Куъяара-Кинмои. После завоевания Кил-Ауджаса на юге верховный король Сиоля стал владыкой империи, простиравшейся от гор Джималети до Менеанора.

Все это время стража следила за Ковчегом. Земли остыли. Небо очистилось.

Из-за неточности оригинала или из-за последующих искажений текста все существующие версии «Исуфирьяса» не дают четкого представления о развитии событий. В какой-то момент к Нин'джанджину в Вири явилось тайное посольство от инхороев. В отличие от тех инхороев, что были приведены к Куъяара-Кинмои, могли разговаривать на ихримсу. Они напомнили Нин'джанджину о предательстве Куъяара-Кинмои в час беды и предложили ему союз, чтобы сбросить ярмо Сиоля. Инхорои сказали, что помогут справиться с бедами, которые их прибытие принесло кунуроям Вири.

Несмотря на предостережения, Нин'джанджин принял условия инхороев. Сиольские воины-ишрои были перебиты в собственных стенах, остальные стали рабами. В то же самое время инхорои ордами высыпали из Ковчега и опрокинули Стражу. Только Ойринас и его брат-близнец Ойрунас уцелели и помчались предупредить Куъяара-Кинмои.

Опрокинутые живой силой и световым оружием инхороев, нелюди Вири понесли огромные потери. От полного истребления их спасли только ишройские колесницы Куъяара-Кинмои. Хроники «Исуфирьяса» утверждают, что сражение шло всю ночь до утра. В итоге инхорои — кроме самых могучих — были побеждены благодаря отваге, колдовству и большей численности войска противника. Куъяара-Кинмои лично поверг короля Силя и отнял у него могущественное оружие — Суоргил, Сверкающую Смерть. Потом люди назовут его Копьем-Цаплей.

Понесшие большие потери, инхорои бежали и укрылись в своем Ковчеге, забрав с собой Нин'джанджина. Куъяара-Кинмои гнал их до Кольцевых гор, но был вынужден прекратить преследование, когда услышал весть о новых напастях. Воодушевленные тем, что Сиоль занят войной, восстали Нихримсул и Сил-Ауджас.

Ослабленный битвой при Пир-Пахале, Куъяара-Кинмои был вынужден восстанавливать свою империю. Была поставлена вторая стража Холойнаса, но никто не пытался проломить золотые рифленые стены Ковчега. После многих лет тяжелых боев Куъяара-Кинмои покорил наконец ишроев Кил-Ауджаса, но король Син-ниройха и ишрои Нихримсула продолжали сопротивляться. «Исуфирьяс» перечисляет десятки кровопролитных, но безрезультатных столкновений между двумя королями: сражение при Кифаре, сражение при Хилкири, осада Асаргоя. Гордый Куъяара-Кинмои не уступал и убивал всех послов Син-ниройха. И только когда Син-ниройха в результате женитьбы стал королем Ишариола, верховный король Сиоля утихомирился. «Владыка трех обителей, — заявил он, — может стать братом королю двух».

После этого «Исуфирьяс» упоминает инхороев только один раз. Не желая посылать отчаянно необходимых ему ишроев на вторую стражу Ковчега, Куъяара-Кинмои приказал Ойринасу и Ойрунасу — единственным выжившим из первой стражи — набрать для этого людей. Среди тех халароев был и некий «преступник» по имени Сирвитта. Судя по всему, Сирвитта соблазнил жену высокопоставленного ишроя, и она зачала от него дочь по имени Кимойра. Судьи ишроев были озадачены — такого прежде не случалось. Несмотря на то что в жилах Кимойры текла человеческая кровь, правду о ее рождении скрыли, а саму ее стали считать одной из кунуроев. Сирвитту же отправили во вторую стражу.

Каким-то образом («Исуфирьяс» не уточняет) Сирвитта сумел попасть внутрь Инку-Холойнаса. Прошел месяц, и его сочли погибшим. Затем он вернулся — в безумии. Он говорил такое, что Ойринас и Ойрунас сразу же отвезли его к Куъяара-Кинмои. Не осталось записей о том, что Сирвитта сказал верховному королю. Хроники сообщают лишь одно: выслушав Сирвитту, Куъяара-Кинмои приказал убить его. Правда, позднейшая запись уточняет, что Сирвитте вырезали язык и отправили в заточение. Похоже, верховный король по какой-то причине изменил приговор.

Миновало много мирных лет. Из своей крепости в Кольцевых горах ишрои Сиоля следили за Ковчегом. Оставались там инхорои или уже вымерли, никто не знал. Куъяара-Кинмои постарел, поскольку в те дни нелюди еще были смертны. Зрение затуманилось, прежняя сила покидала его. Он уже слышал, как Смерть шепчет ему на ухо.

И тут вернулся Нин'джанджин. По древнему ритуалу он явился пред Куъяара-Кинмои, прося милости и воздаянии. Верховный король Сиоля велел Нин'джанджину приблизиться, чтобы получше рассмотреть былого врага, и был потрясен, поскольку тот ничуть не постарел. И тогда Нин'джанджин открыл ему истинную цель своего прихода в Сиоль. Инхорои, сказал он, слишком боятся Куъяара-Кинмои и потому не покидают Ковчега. Они живут жалкой жизнью в тесноте и потому послали его просить о мире. Они хотят знать, чем можно смирить гнев верховного короля. На это Куъяара-Кинмои ответил: «Хочу быть юным сердцем, телом и лицом. Хочу, чтобы смерть покинула чертоги моего народа».

Вторая стража была распущена, и инхорои стали свободно ходить среди кунуроев Сиоля. Они помогали нелюдям в качестве врачевателей, раздавали им лекарства, вмиг сделавшие кунуроев бессмертными, — и стали их роком. Вскоре все кунурои Эарвы, даже те, кто поначалу сомневался в мудрости решения Куъяара-Кинмои, соблазнились инхоройским снадобьем.

Согласно «Исуфирьясу», первой жертвой бедствия, названного Чревомором, стала Ханалинку, легендарная супруга Куъяара-Кинмои. Хроника, правда, восхваляет усердие и искусство инхоройских лекарей верховного короля. Но когда все младенцы кунуроев стали рождаться мертвыми, хвала превратилась в проклятия. Инхорои бежали из Обителей и вернулись в разрушенный Ковчег.

По всей Эарве ишрои откликнулись на призыв Куъяара-Кинмои к войне, хотя многие считали, что в смерти их близких виноват верховный король. Обезумевший от горя повелитель повел их через Кольцевые горы и построил на Инниур-Шигогли — Черной Выжженной равнине. Затем он положил тело Ханалинку перед мерзким Ковчегом и потребовал инхороев к ответу.

Но инхорои все эти годы, прошедшие после битвы при Пир-Пахаль, без дела не сидели. Они прорыли глубокие ходы под Инниур-Шигогли и Кольцевыми горами. И в этих подземных ходах они собрали толпы уродливых тварей — шранков, башрагов и могучих драконов. Они не походили ни на что, виденное кунуроями прежде. Нелюди Девяти Высоких Обителей Эарвы, пришедшие добить остатки выживших при Пир-Пахаль, были окружены со всех сторон.

Ишрои колдовством и силой убивали шранков, но те все прибывали. Башраги и драконы наносили противнику чудовищный урон. Еще ужаснее оказались немногие выжившие инхорои, осмелившиеся выйти на битву из недр. Они парили над схваткой, рассекая землю своим световым оружием, а чары ишроев им совсем не вредили. Дело в том, что после разгрома при Пир-Пахаль инхорои сумели соблазнить адептов Апороса, которым запрещалось заниматься их искусством. Отравленные знанием, те изготовили первые хоры и сделали своих хозяев неуязвимыми для кунуроиской магии.

Но на Выжженной равнине собрались все герои Эарвы. Киогли Гора, сильнейший из ишроев, голыми руками сломал шею Вуттеату Черному, отцу драконов. Ойринас и Ойрунас бились плечом к плечу, сея смерть среди шранков и башрагов. Ингалира, герой Сиоля, задушил могучего инхороя Вшиккру и швырнул его горящее тело шранкам.

Сильные сошлись с сильными. Битва шла за битвой, и не было им конца. Но как бы ни напирали инхорои, кунурои не отступали. Ибо их воспламенял гнев за гибель дочерей и жен.

И тут Нин'джанджин сразил Куъяара-Кинмои.

Медное Древо Сиоля рухнуло в толпы шранков, и кунурои ужаснулись. Син-ниройха, верховный король Нихримсула и Ишариола, пробился к тому месту, где пал Куъяара-Кинмои, но нашел лишь его обезглавленное тело. Затем погиб герой Гингурима, растерзанный драконом. За ним — Ингалира, тот, кто первым увидел инхороев. Затем Ойринас — его тело пронзило инхоройское световое копье.

Осознав свое отчаянное положение, Син-ниройха созвал своих воинов и начал прорываться сквозь Кольцевые горы. За ним последовала большая часть выживших кунуроев. Оторвавшись от врагов, блистательные ишрои Эарвы бежали, охваченные безумным ужасом. Инхорои не осмелились преследовать их, поскольку опасались ловушки и слишком ослабели.

Пять сотен лет кунурои и инхорои вели войну на уничтожение. Кунурои мстили за убитых жен и вымирание своей расы, а инхорои воевали по своим причинам, известным им одним. Больше кунурои не называли Ковчег Инку-Холойнасом. Теперь они нарекли его Мин-Уройкас — Бездна Мерзостей. Позже люди дадут ему имя Голготтерат. Много столетий мерзкие твари побеждали, и поэты «Исуфирьяса» перечисляли длинный ряд поражений. Но мало-помалу страшное оружие инхороев потеряло силу, они все больше полагались на своих отвратительных рабов, и тогда кунурои и их халаройские слуги получили преимущество. Наконец выжившие кунурои Эарвы загнали остатки уцелевших врагов в Инку-Холойнас и заперли их там. Двадцать лет нелюди рыскали по лабиринтам Ковчега, пока не перебили оставшихся инхороев в недрах земли. Не в силах уничтожить Инку-Холойнас, Нильгикаш приказал своим квуйя окружить ненавистное место могучими чарами. Он и уцелевшие короли Девяти Обителей запретили своим подданным упоминать об инхороях и их кошмарном наследии. Последние кунурои Эарвы удалились в свои Обители ждать неизбежного конца.


Кунурои — см. Нелюди.


Куоты — скюльвендское племя из северо-западной части Степи.


Куррут — маленькая крепость во внутренних землях Гедеи, построенная Нансуром после падения Шайгека во время экспансии фаним в 3933 году.


Кусьетер (4077-4111) — граф-палатин айнонской провинции Гекас, убитый при Анвурате.


Куссалт (4054-4111) — конюх князя Коифуса Саубона, убитый при Менгедде.


Кутапилет — административный округ на востоке Верхнего Айнона, известный своими железными и серебряными копями.


Кутига (4063-4111) — осведомитель Багряных Шпилей при Тысяче Храмов.


Кутма — в бенджуке «скрытый ход», который выглядит незначительным, а на самом деле определяет исход игры.


Кутнарму — общепринятое название неисследованного континента к югу от Эарвы.


Кушигас (4070-4111) — палатин конрийской провинции Аннанд, убитый при Анвурате.


Куъяара-Кинмои — величайший из нелюдских королей и первейший враг инхороев. См. Куно-инхоройские войны.


Куяксайи (р. 4069) — сапатишах-правитель Кхемемы.


Кхемема — регион Киана, бывшая провинция Нансурской империи. Расположенная к югу от Шайгека, Кхемема граничит с областью, где обширная пустыня Каратай достигает берегов Менеанора. Редкое население состоит из представителей пустынных племен (см. Кхиргви). Единственным источником дохода в Кхемеме являются торговые караваны, регулярно совершающие путешествия между Шайгеком и Караскандом.


Кхиргви — племена восточной части пустыни Каратай, данники Киана, этнически отличающиеся от кианцев.


Л

Лабиринт — см. Тысяча Тысяч Залов.


Левет (4061-4109) — охотник, обитавший в покинутой атритауской провинции Собел.


Легион — дунианский термин. Означает подсознательный источник сознательной мысли.


Лигессер — один из Домов Конгрегации.


Лихорадка — общее название разных форм малярии.


Логос — термин, используемый дунианами для обозначения определяющей причины. Логос описывает ход действий, позволяющий наиболее эффективно использовать обстоятельства для того, чтобы «идти впереди», то есть опережать ход событий и управлять им.


«Логос не имеет ни начала, ни конца» — дунианское выражение, утверждающее так называемый принцип разумного приоритета. См. Дуниане.


Локунг — «мертвый бог» (скюлъвендск.). См. Не-бог.


Лучники с хорами — специальные подразделения, использующие прикрепленные к стрелам хоры для уничтожения вражеских чародеев. Эти лучники являются ядром почти любой армии Эарвы.


Люди — наиболее многочисленная раса в Эарве, возможно, за исключением шранков.


Люди Бивня — воины Первого Священного воинства.


М

Магга, Хринга (4080-4411) — родич принца Хринги Скайельта Туньерского.


Майтанет — шрайя Тысячи Храмов, главный вдохновитель Первой Священной войны.


Маллахет — один из кишаурим, пользовавшийся дурной славой.


Мамайма — один из царей-вождей, упоминающийся в «Хрониках Бивня».


Мамати — письменный язык амотеу, происходящий от каро-шемийского.


Мамарадда (4071-4111) — капитан-щитоносец джаврегов, которому было поручено казнить Друза Ахкеймиона.


Мамот — разрушенный кенейский город близ устья реки Суэки.


Мангаэкка — последняя из четырех изначальных гностических школ, издавна соперничавшая со школой Сохонка. Основанная в 684 году Сос-Праниурой (лучшим учеником Гин-юрсиса), школа Мангаэкка всегда следовала хищническим идеалам и использовала знание в качестве источника силы. Несмотря на весьма двусмысленную репутацию, Мангаэкка сумела не подпасть под Высочайший указ Нинкама-Телессера, ограничивающий права колдунов на власть. Затем, в 777 году, последователи Мангаэкка по указке нелюдя по имени Кетьингира обнаружили Инку-Холойнас, ужасный Ковчег инхороев. В последующие века они продолжали раскопки Ковчега и исследования Текне. В 1123 году начали распространяться слухи, что Шэонарна, тогдашний великий магистр Мангаэкка, обнаружил гибельное средство, которое позволило снять с чародеев наложенное на них проклятие. Школу Мангаэкки немедленно объявили вне закона, а ее выжившие адепты бежали в Голготтерат, навсегда покинув Сауглиш. Ко времени Армагеддона они превратились в то, что назвали Консультом. См. Армагеддон.


Мангхапут — крупный портовый город в Нильнамеше.


Марсадда — бывшая столица Кенгемиса, находящаяся на побережье Се Тидонна.


Маршем (4061-4111) — нансурский генерал, адъютант Икурея Конфаса.


Массентия — провинция в Центральной Нансурии, именуемая «Золотой» за плодородность ее пшеничных полей.


Мать городов — см. Трайсе.


Маэнги — истинное имя первого шпиона-оборотня, представлявшегося как Кутий Сарцелл.


Меаръи (р. 4074) — галеотский тан, подданный принца Коифуса Саубона.


Мейгейри — административный и духовный центр Се Тидонна, основанный в 3739 году около кенейской крепости Мейгара.


 Мейджон (р. 4002) — один из дунианских прагм.


Мекеретриг — «Предатель людей» (куниюрск.). Так люди называли Кетьингиру, нелюдя Сику, который открыл местоположение Мин-Уройкаса школе Мангаэкка в 777 году, а во время Армагеддона стал высокопоставленным членом Консульта. См. Мангаэкка и Армагеддон.


Мемгова (2466-2506) — прославленный зеумский книжник и философ древности, в основном известный своими трудами «Небесные афоризмы» и «Книга Божественных деяний».


Мемпонти — шейское слово, обозначающее «удачный поворот». Вджнане — наиболее благоприятный момент для прояснения намерений.


Менгедда — разрушенный город в центре Менгеддских равнин, известных как Поле Битвы, где в 2155 году Анаксофус V сразил He-бога при помощи Копья-Цапли.


Менгеддские равнины — естественная географическая граница между Шайгеком и Нансуром. Расположены к югу от отрога Унарас и к северу от нагорья Гедеи. Поскольку на этих равнинах произошло несметное количество сражений, там, по слухам, обитают призраки.


Менеанорское море — самое северное из Трех Морей.


Меорская империя — погибшее государство Древнего Севера. Город Кельмеол, основанный акксерсийскими колонистами примерно в 850 году в качестве центра торговли, быстро рос и развивался, и местный народ меори постепенно обретал все большую власть над соседними племенами норсирайцев. К 1021 году, когда Борсуэлка I был провозглашен королем, Кельмеол стал воинственным городом-государством. К 1104 году, когда умер Борсуэлка II, внук первого короля, меори покорили большую часть земель в бассейне реки Boca, построили ряд крепостей на реке У эрнма и установили торговые контакты с Широм на юге. Стратегически выгодно расположенная, не имеющая соперников в ближайшем окружении, Меорская империя процветала за счет торговли. Она распалась после того, как Кельмеол был уничтожен в 2150 году во время Армагеддона.


Мертвый бог — см. Локунг.


Метафизика — в общем смысле — изучение того, что лежит в основе природы всего сущего. В более узком смысле — изучение принципов действия различных видов колдовства. См. Колдовство.


Метка — иначе именуется «следом от удара онты». Кроме Псухе, чья колдовская природа точно не определена, все чародейские проявления и практики выявляют так называемую Метку. В истории встречаются различные описания Метки, и они очень мало согласуются между собой, не считая общего утверждения, что природа феномена весьма изменчива. Согласнорелигиозным воззрениям, Метка подобна клейму преступников, с ее помощью Бог разоблачает богохульников в присутствии праведных. Однако защитники колдовства, подобные Заратинию, указывают, что способ этот весьма извращенный — ведь лишь сами богохульники способны различить Метку. В светских определениях обычно присутствует аналогия с текстом: видеть Метку — все равно что видеть на пергаменте текст, который был соскоблен, а затем поверх него начертано что-то иное. В случае колдовства — поскольку чародейские улучшения реальности столь же небезупречны, как и люди, их производящие, — необходимо еще доказать, что какие-то зримые различия существуют.


Меумарас (р. 4058) — капитан «Амортанеи».


Мехтсонк — древний административный и торговый центр Киранеи, уничтоженный во время Армагеддона в 2154 году.


Мигелла, Анасуримбор (2065-2111) — знаменитый король-герой Аорси, чьи деяния воспеваются в «Сагах».


Мизарат — огромная кианская крепость на северо-западной границе Эумарны.


Миклье — древний административный и торговый центр Акксерсии, уничтоженный в 2149 году во время Армагеддона.


Мимара (р. 4095) — старшая из дочерей Эсменет.


Мимаригшл (р. 4067) — барон, находящийся под покровительством Чинджозы.


Министрат — организация заудуньяни, созданная для обращения ортодоксов.


Мин-Уройкас — «бездна мерзостей» (ихримсу), нелюдское название Голготтерата. См. Куно-инхоройские войны.


Мир Между — мир в том виде, в каком он существует вне наших способов восприятия, то есть между ними, «сам в себе».


Мисунсай — «связь трех» (варапси). Мистическая школа, объявившая себя наемной, ее колдуны продают свои знания и умения по всем Трем Морям. Возможно, самая большая из школ, хотя далеко не самая сильная. Мисунсай является удачным результатом слияния трех малых школ, произведенного в 3804 году с целью защиты во время войн школ. В состав ее вошли Совет Микка из Сиронжа, Оаранат из Нильнамеша и Кенгемисский Нилитарский Договор из Се Тидонна. По условиям печально известного Псаилианского соглашения, заключенного во время «войн школ», Мисунсай помогал айнрити в Айнонских кампаниях. Это доказало, что Мисунсай действуют исключительно из выгоды, в интересах нанимателя, но школа так и не получила прощения.


Мог-Фарау — древнее куниюрское имя He-бога. См. Не-бог.


Мозероту — айнонский город, находящийся в центре густонаселенных Сехарибских равнин.


Момас — бог штормов, морей и случая. Один из так называемых воздающих богов, за прижизненную веру дарующих посмертие в раю. Момас особенно почитаем моряками и торговцами, он — божественный покровитель Сиронжа (и в меньшей степени — Нрона). В «Хигарате» он изображается как жестокий, даже злобный бог, не ценящий ничего, кроме того, что насущно в данный момент. Это заставляет комментаторов предполагать, что Момас относится не к воздающим богам, а к воинственным. Основной его атрибут — белый треугольник на черном поле (Акулий Зуб, который носят все почитатели Момаса).


Момемн — по-киранейски означает «славим Момаса». Административный и торговый центр Нансура. В укрепленном Момемне размещается резиденция нансурского императора, это одна из самых крупных гаваней Трех Морей. Историки нередко отмечают тот факт, что все три столицы (Мехтсонк, Кеней и Момемн) трех великих империй, сменявших друг друга на Киранейской равнине, располагались у реки Фай, и с каждым разом эти города приближались к Менеанору. Некоторые утверждают, что Момемн, стоящий в самом устье реки, будет последним. Отсюда происходит выражение «река кончилась», означающее, что чья-то удача полностью исчерпала себя.


Монгилея — территория, подвластная Киану, бывшая провинция Нансурской империи, простирающаяся вдоль моря в устье реки Суэки. Монгилея много раз меняла хозяина. В 3759 году она была завоевана Фан'оукарджи I, став «зеленой родиной» кианцев и местом, где выращивают лучших лошадей.


Мораор — «зал королей» (старо-меорский). Знаменитый дворцовый комплекс правителей Галеота в Освенте.


Моргханд — династия, правившая Атритау с 2817 года.


Мохайва — район Нильнамеша.


Мунуати — сильное племя скюльвендов, обитающее во внутренних областях степи Джиюнати.


Муретет (2789-2864) — кенейский ученый-раб. Его работа «Аксиомы и теоремы» заложила основы геометрии Трех Морей.


Мурсирис — «злой север» (хам-херемский). Древнее ширадское имя He-бога, данное потому, что его присутствие долгое время ощущалось только как знак рока на северном горизонте.


Н

Набатра — средних размеров город в провинции Ансерка. Основной источник дохода провинции — торговля шерстью.


Нагогрис — крупный город Новой династии в верховьях реки Семпис, известный своими укреплениями из красного песчаника.


Наин (4071-4111) — чародей Багряных Шпилей, убитый хорой при Анвурате.


Нангаэль — ленное владение в Се Тидонне, находящееся возле пределов Сва. Воинов Нангаэля легко узнать по татуировке на щеках.


Нанор-Уккерджа I (1378-1556) — «молот небес» (куниюрское слово, происходящее от у меритского «нанар хукиша»), первый верховный король из рода Анасуримборов. Его победа над Скинтией в 1408 году привела к основанию Куниюрии и положила начало правлению династии, которую большинство ученых считают самой длинной в истории.


Нансур — см. Нансурская империя.


Нансурская империя — государство Трех Морей, провозгласившее себя наследником Кенейской империи. В расцвете своего могущества Нансурская империя простиралась от Галеота до Нильнамеша, однако за века войны с фаним Киана эта территория сильно сократилась.

В историй Нансурской империи было достаточно дворцовых переворотов, недолговечных военных диктатур и узупаторов, но тем не менее власть императоров оставалась достаточно прочной. При правителях династии Триамисов (3411-3508) Нансур (старинное название округа, где располагался Момемн) поднялся из хаоса, последовавшего за уничтожением Кенея, и объединил под своей рукой равнины Киранеи. Но настоящая имперская экспансия началась только во время правления династии Зерксеев (3511-3619) — недолгого, но успешного. Тогда императоры сумели покорить Шайгек (3539 г.), Энатпанею (3569 г.) и Святые земли (3574 г.).

При императорах династии Сюрмант (3619-3941) Нансур переживал величайший период роста и военного подъема, достигший наивысшей точки при Сюрманте Ксатантий I (3644-3693). Ксатантий покорил племена Кепалорана, на севере дошел до реки Виндауга и захватил Инвиши — древнюю столицу Нильнамеша, таким образом почти восстановив Западную империю, некогда принадлежавшую кенейцам. Однако бесконечные военные расходы изрядно подорвали экономику страны. Когда в 3743 году Фан'оукарджи I объявил Белый Джихад, империя еще не оправилась от денежных затрат Ксатантия. Его потомки из династии Сюрмант были втянуты в бесконечные войны, которые с трудом удавалось вести, не говоря уж о том, чтобы побеждать. Нехватка ресурсов и неуклонное следование кенейской модели ведения войны, недейственной против тактики кианцев, привели к неизбежному закату империи.

Последняя императорская династия — Икурей — пришла к власти в результате государственного переворота. Это произошло во время смуты после потери Шайгека, завоеванного кианцами в 3933 году (во время так называемого Джихада Кинжалов, начатого Фан'оукарджи III). Бывший экзальт-генерал Икурей Сорий I преобразовал имперскую армию и саму империю. Эти изменения позволили ему и его потомкам успешно отразить целых три полномасштабных вторжения фаним. С тех пор в Нансурской империи воцарилась относительная стабильность, хотя нансурцы испытывали постоянный страх перед возможным объединением племен скюльвендов.


Нансур — см. Нансурская империя.


Напевы — названия колдовских формул. См. Колдовство.


Напевы Войны — гностическое колдовство, разработанное в Сауглише (главным образом Ношаинрау Белым) в качестве быстрого метода ведения войны и подавления колдунов враждебной стороны.


Напевы Призыва — семейство заклинаний, позволяющих общение на расстоянии. Хотя метафизика этих Напевов толкуется весьма вольно, все они, видимо, базируются на гипотезе, именующейся «здесь». Можно призывать только спящие души (поскольку они открыты Той стороне) и только если они находятся в таком месте, где призывающий сам бывал физически. Идея состоит в том, что призывающий «здесь» может дотянуться до призываемого «там» лишь при условии, что это «там» было для него когда-то «здесь». Сходство апагогических и гностических Напевов Призыва заставляет подозревать, что в этом и заключается ключ к разгадке Гнозиса.


Напевы Принуждения — вид заклинаний, управляющих перемещениями отдельной души. Обычно они состоят из так называемых Напевов Мук, хотя не всегда. Внутренняя особенность этих песнопений заключается в том, что субъект часто не способен отделить внушенные колдуном мысли от своих собственных. Это породило множество писаний о смысле понятия «воля». Если принужденная душа чувствует себя полностью свободной и непринужденной, может ли вообще человек считать себя свободным?


Наррадха, Хринга (4093-4111) — самый младший из братьев принца Хринги Скайельта, убитый при Менгедде.


Наскенти, или «первородные» — девять первых последователей Анасуримбора Келлхуса, так называемые таны Воина-Пророка.


Насуеретская колонна — известна также как «Девятая колонна». Колонна Нансурской имперской армии, традиционно размещенная на границе с Кианом. Знак колонны — черное имперское солнце, рассеченное орлиным крылом.


Нау-Кайюти (2119-2140) — «благословенный сын» (умеритск.). Младший сын Кельмомаса II, известный как «бич Голготтерата». Нау-Кайюти прославился своими военными талантами и героическим поведением в темные времена после падения Аорси (2136 г.), когда куниюрцы в одиночку противостояли Голготтерату. Многие из деяний Нау-Кайюти — например, убийство Танхафута Красного и Похищение Копья-Цапли — вошли в «Саги».


Наур, река — имеющая большое значение речная система в Восточном Нильнамеше.


Наутцера, Сейдру (р. 4038) — старший член Кворума школы Завета. См. Завет.


Нгарау (р. 4062) — великий сенешаль Икурея Ксерия III.


Небесный Ковчег — см. Инку-Холойнас.


He-бог — известен также как Мог-Фарау, Цурумах и Мурсирис. Сущность, призванная Консультом для того, чтобы развязать Армагеддон. О He-боге известно немногое, не считая того, что он был полностью лишен жалости и сострадания и обладал ужасающей силой, дававшей ему власть над шранками, башрагами и враку как продолжениями его собственной воли. Поскольку He-бога всегда закрывала броня — так называемый Панцирь, железный саркофаг, висящий в центре огромного вихря, — неизвестно, был он существом из плоти или же духом. Адепты школы Завета утверждают, что инхорои почитают Не-бога своим спасителем. Есть мнение, что так же к нему относятся скюльвенды.

Само существование He-бога противоречило человеческой жизни: за все время Армагеддона ни один младенец не выжил, все рождались мертвыми. He-бог, судя по всему, неуязвим для колдовства (по легендам, в Панцирь были вставлены девять хор). Единственное оружие, которое смогло причинить ему вред, — это Копье-Цапля. См. Армагеддон.



Нелюди — раса, некогда господствовавшая в Эарве, однако ныне сильно сократившаяся. Нелюди называют себя йикуну рои, «народ рассвета», однако причины этого сами уже забыли. (Людей они зовут йала рои — «народ лета», потому что люди горят слишком жарко и уходят слишком быстро.) «Хроники Бивня», рассказывающие о приходе людей в Эарву, обычно именуют нелюдей осерукки, то есть «немы». В Книге Племен пророк Ангешраэль называет их по-другому — «проклятыми» и «мерзостными королями Эарвы». Он призывает четыре народа людей на священную войну до полного уничтожения чужаков. Даже спустя четыре тысячелетия этот призыв к убийству нелюдей остается частью канона айнрити. Согласно «Хроникам Бивня», нелюди прокляты по сути своей:

Слушай, ибо так рек Господь:
«Эти ложные люди оскорбляют меня,
уничтожь все следы их пребывания».
  Однако цивилизация кунуроев считалась древней еще до того, как эти слова были вырезаны на Бивне. В те времена, когда халарои, то есть люди, бродили по миру в шкурах и с каменными топорами, кунурои изобрели письменность и математику, астрологию и геометрию, колдовство и философию. Они создали внутри гор пустоты, проложили галереи своих Высоких Обителей. Они торговали и воевали друг с другом. Они покорили Эарву и поработили эмвама — робких людей, обитавших в Эарве в те давние времена.

Упадку нелюдей способствовали три катастрофических события. Первое и самое опустошительное — так называемый Чревомор. В надежде достигнуть бессмертия нелюди (в частности, великий Куъяара-Кинмои) позволили инхороям жить среди них в качестве врачей. Нелюди фактически стали бессмертными, и инхорои удалились обратно в Инку-Холойнас, утверждая, что их работа выполнена. Вскоре после этого разразился мор, смертельный для всех женщин и почти всех мужчин. Нелюди называют эту трагедию Насаморгас, «рожденная смерть».

Последующие куно-инхоройские войны еще больше подточили их силы. К тому времени, как в Эарву вторглись первые человеческие племена, нелюдям уже не хватало сил или, как считают некоторые исследователи, воли для сопротивления. Им удалось выжить только в Обителях Ишариола и Кил-Ауд-жаса. См. Куно-инхоройские войны.


Нелюдское наставничество — длительный период союзов между норсирайцами и кунроями в торговых, образовательных и стратегических целях, начавшийся в 555 году и закончившийся в 825-м изгнанием (что позднее назвали Насилием Оминдалеи).


Нелюдской король — поэтическое имя Куъяара-Кинмои в традиции норсирайских бардов.


Немногие — люди, обладающие врожденной способностью чувствовать «онта» и творить чары. См. Колдовство.


Ненсифон — административный центр Киана, один из великих городов Трех Морей, основан Фан'оукарджи I в 3752 году.


«Не ожидай ничего, и обретешь вечную славу…» — «Трактат», Книга Жрецов, 8:31. Прославленное наставление «Не жди» Айнри Сейена, в котором он побуждает своих последователей отдавать без надежды на воздаяние. Парадокс, конечно же, заключается в том, что таким образом они надеются на воздаяние в раю.


«Не оставляй блудницы в живых» — изречение из «Хроник Бивня», Песнь 19:9, где возглашается проклятие проституции.


Нейропунктура — дунианский метод добиваться различных видов поведения путем воздействия на обнаженный мозг тонкими иглами.


Нелеост, море — обширное внутреннее море на северо-западе Эарвы, являющееся естественной северной границей для стран, расположенных в долине реки Аумрис.


Нергаота — наполовину гористое ленное владение в северо-западном Галеоте, известное высоким качеством производимой там шерсти.


Персеи — род, правивший Конрией со времен Аокнисского восстания в 3942 году, когда был вырезан весь род короля Неджаты Медекки. Герб дома Нерсеев — черный орел на белом поле.


Нерум — небольшой портовый город и административный центр Джурисады, расположенный на побережье к югу от Амотеу.


Нечистый — слово из «Хроник Бивня», употребляемое айнрити в отношении колдунов.


Низкий шейский — язык Нансурской империи и «лингва-франка» Трех Морей.


Нилъгикаш — нелюдской король Иштеребинта.


Нильнамеш — густонаселенное кетьянское государство на дальней юго-западной окраине Трех Морей. Нильнамеш славится производством керамики, специями, а также упорным нежеланием сменить свою экзотическую версию киюнната ни на айнритизм, ни на фанимство. Плодородные равнины к югу от гор Хинайят уже давно не зависят от Трех Морей и в культурном, и в политическом плане — в основном в силу географических причин. Касид первым отметил, что нильнамешцев можно назвать «внутренними людьми» — как из-за их склонности к углубленной духовной жизни, так и из-за полного презрения к иноземным владыкам. Только два периода в истории Нильнамеша являются исключениями. Первый — Старый Инвишский период (1023-1572), когда нильнамешцы были объединены под властью ряда королей-захватчиков, обосновавшихся в Инвиши. Ныне этот город стал духовным центром Нильнамеша. В 1322 и 1326 годах Анзумарапата II нанес сокрушительные поражения шайгекцам, и около тридцати лет гордое королевство платило ему дань. Затем, в 2483 году, возглавивший союз князей Сарнагири V был разбит Триамисом Великим, и Нильнамеш более чем на тысячу лет оказался имперской провинцией (правда, непокорной).

Эпоха после крушения Кенейской империи чаще всего именуется Новым Инвишским периодом, хотя никто из королей древнего города так и не сумел удержать под своей властью более одной части Нильнамеша на протяжении жизни двух поколений.


Нимбриканцы — племя скотоводов-норсирайцев, кочующее по Южному Кепалору.


Нимерик, Анасуримбор (2092-2135) — верховный король древнего Аорси до гибели страны в Армагеддоне. См. Армагеддон.


Нимиль — сталь, выкованная нелюдьми в колдовских печах Иштеребинта.


Нинкаэру-Телессер (ок. 549-642) — четвертый король-бог Умерийской империи, знаменитый покровитель древних гностических школ.


Нин-Кильирас — последний выживший нелюдской король.


Ниранисское море — самое восточное из Трех Морей.


Нирсодские языки — языковая группа древних норсирайских скотоводов, обитавших от Церишского моря до моря Джоруа.


Номур — один из царей-вождей, упомянутых в «Хрониках Бивня».


Норсирайцы — народ, представители которого, как правило, светловолосые, светлокожие и синеглазые. В основном обитают на северных окраинах Трех Морей, хотя некогда правили всеми землями к северу от гор Джималети. Одно из Пяти племен людей.


Носхи — куниюрское слово, означающее «источник света», но используемое также в значении «гений».


Ношаинрау Белый (ок. 1005-1072) — великий магистр и основатель Сохонка, автор «Расспросов», первого написанного человеком исследования Гнозиса.


Нрон — малое островное государство Трех Морей, формально независимое, но фактически находящееся под властью школы Завета из Атьерсе.


Нрони — язык Нрона, происходящий от шейо-херемского.


Нумайнейри — густонаселенное и плодородное ленное владение во внутренней части Се Тидонна, на западе от Мейгейри. Перед боем, в котором им суждена гибель, воины Нумайнейри раскрашивают лица красной краской.


Нумемарий, Таллей (4069-4111) — глава дома Таллеев и генерал кидрухилей, погиб в Нагогрисе.


О

Обители — так люди называют большие подземные города нелюдей.


Обработка — жесткая психическая, эмоциональная и интеллектуальная подготовка, которую проходят дунианские монахи (хотя сам термин гораздо шире и имеет много смыслов). Дуниане уверены, что все устроено определенным образом, но проводят принципиальное различие между случайным устройством мира и рациональным устройством людей. Они уверены, что обработка в свете Логоса позволяет сделать человеческое устройство еще более рациональным, что, в свою очередь, усиливает обработку, и так далее. Замкнутый круг, по их убеждениям, находит свой апофеоз в Абсолюте: дуниане считают, что по этой схеме они способны дойти до состояния совершенно «необработанного» и таким образом стать совершенной душой, повелевающей собой. См. Дуниане.


«О глупости людской» — главный труд известного сатирика Онтилласа.


«Один агнец стоит десяти быков» — пословица, указывающая на разную ценность осознанной и неосознанной священной жертвы.


Окийатиурс Окиюр (4038-4082) — родич Найюра урс Скиоаты, первым приведший Анасуримбора Моэнгхуса в качестве пленника в лагерь утемотов в 4080 году.


Окнай Одноглазый (4053-4110) — жестокий вождь мунуати, сильного скюльвендского племени.


Олекарос (2881-2956) — кенейский ученый-раб из Сиронжа, прославившийся своей книгой «Признания».


Омири урс Ксуннурит (4089-4111) — хромая дочь Ксуннурита, жена Юрсалки.


Онкис, море — самое западное из Трех Морей.


Онкис — богиня надежды и стремления. Одно из так называемых воздающих божеств, за прижизненное почитание дарующих посмертие в раю. Последователи Онкис встречаются среди людей самых разных профессий и слоев общества, хотя и в небольших количествах. В «Хигарате» она упоминается всего дважды, а в книге «Парништас» (считающейся апокрифом) изображена как предсказательница, но не будущего, а людских побуждений. Так называемые трясуны принадлежат к экстремальной ветви культа, они добиваются состояния одержимости. Символ Онкис — Медное Древо (оно также является гербом легендарной нелюдской Обители Сиоль, хотя никакой связи между этими двумя фактами не установлено).


Онойас Второй, Нерсей (3823-3878) — король Конрии, первым заключивший союз между школой Завета и домом Нерсеев.


Опта — так школы называют материю всего сущего.


Онтиллас (2875-2933) — кенейский сатирик периода Поздней древности, наиболее известный своим сочинением «О глупости людской».


«О плотском» — наиболее известная нравоучительная книга Оппариты, популярная среди простых читателей, но осмеянная интеллектуалами Трех Морей.


Оппарита (3211-3299) — кенгемский моралист периода Поздней древности, прославившийся благодаря своей книге «О плотском».


Опсара (р. 4074) — рабыня-кианка, кормилица младенца Моэнгхуса.


Ордалия, или Великая Ордалия, — трагическая священная война, начатая Анасуримбором Кельмомасом против Голготтерата в 2123 году. См. Армагеддон.


Ортодоксы — так айнрити, противники заудуньяни, назвали себя во время осады Карасканда.


Осбей — базальтовый карьер, разрабатывавшийся в период Ранней и Поздней древности. Находится около развалин Мехтсонка.


Освента — административный и торговый центр Галеота на северном побережье озера Хуоси.


Оствайу горы — крупный горный хребет в Центральной Эарве.


Отрейн, Эорку (4060-4111) — тидонский граф Нумайнейри, убитый при Менгедде.


«Отрезать им их языки…» — знаменитая фраза их «Хроник Бивня», проклинающая колдовство и колдунов.


Оттма, Квитар (р. 4073) — один из первородных, в прошлом — тидонский тан.


«О храмах и их беззакониях» — псевдоеретический сареотский трактат.


Ошейник Боли — волшебный артефакт Древнего Севера, по общему мнению изготовленный гностической Митрулийской школой. Как считают адепты Завета, предназначение Ошейника Боли то же, что и у Круга Уробороса анагогических школ Трех Морей, а именно — причинение невыносимой боли носителю Ошейника, если он попытается воспроизвести какой-либо из чародейских Напевов.


П

Падираджа — традиционный титул правителя Киана.


Палпотис — один из знаменитых зиккуратов Шайгека, названный в честь Палпотиса III (622-678), короля-бога Древней династии, возведшего этот зиккурат.


Пантерут урс Муткиуо (4075-4111) — скюльвенд из племени мунуати.


«Парадокс о людях» — классическая дунианская задача. Заключается в том, что люди, будучи такими же животными, как и другие животные, тем не менее могут постичь Логос.


Паррэу равнины — область плодородных плато на северо-западе Галеота.


Пасна — город на реке Фай. Славится качеством производимого там оливкового масла.


Пасть Червя — храм в Каритусале, названный так из-за близкого расположения к трущобам, в обиходе именуемым Червем.


Паэта (4062-4111) — личный раб Крийатеса Ксинема, погибший в Кхемеме.


Пембедитари — презрительное название лагерных проституток, означающее «чесоточницы».


Пемембис — дикий кустарник. Ценятся его ароматные синие цветы.


Пенедитари — презрительное название лагерных проституток, означающее «много ходящие».


Первое и Последнее Слово — метафорическое определение речей Айнри Сейена.


«Первый аркан» — основной труд Готагги, представляющий собой первое серьезное исследование метафизики колдовства, сделанное человеком.


Перрапта — традиционный конрийский ликер, с него начинают застолье.


Персоммасу Хагнум (р. 4078) — один из первородных, в прошлом нансурский кузнец.


Пик — уничижительное норсирайское название кетьянцев. Слово происходит от тидонского «пикка» — «раб», но получило более широкое значение, определяющее целую расу.


Пиласканда (р. 4060) — король Гиргаша, данник и союзник кианского падираджи.


Пираша — старая сумнийская шлюха, подруга Эсменет.


Писатул — личный евнух Истрийи Икурей.


Плайдеол — ленное владение Се Тидонна, один из Внутренних пределов у восточных верховий реки Сва. Жители Плайдеола известны своей свирепостью в битвах, их легко отличить по огромным бородам, которые они никогда не стригут.


Погружение — гипнотический транс, являющийся средством для дунианской Обработки, а также очистительный ритуал инициации заудуньяни.


Подготовленный — дунианский термин для посвященного.


Поздняя древность — иногда именуется Кенейской эпохой. Исторический период, начавшийся в 2155 году (окончание Армагеддона) и закончившийся падением Кенея в 3351 году. См. Ранняя древность.


Поле битвы — см. Менгедда, равнины.


Последний Пророк — см. Айнри Сейен.


Помнящие — представители племени скюльвендов, обычно старые и немощные, которые должны были помнить и рассказывать устные предания скюльвендов.


Пон, дорога — старая кенейская дорога, идущая на северо-запад от Момемна параллельно реке Фай, один из главных торговых путей Нансура.


Порифар — древний кенейский философ, советник Триамиса Великого. Составил «Кодекс Триамиса» — свод законов, на которых основана судебная практика большинства государств Трех Морей (за исключением Киана, что примечательно).


Поющая-во-Тъме — см. Онкис.


Прагма — титул самых старших из посвященных дуниан.


Праздник Куссапокари — айнритийский праздник летнего солнцестояния.


Предатель Людей — см. Мекеретриг.


Преследователь — обычный эпитет для Хузьельта.


Престол — символическое наименование места шрайи.


«Признания» — классический труд Олекароса, считающийся «духовным сочинением», но на деле это лишь собрание мудрых высказываний мыслителей разных народов. Перевод на шейский очень популярен среди знати Трех Морей.


Призывные рога — огромные рога из бронзы, подающие сигнал к «молитвенной страже» в айнритийском ритуале.


Принцип предшествующего и последующего — также называется эмпирическим принципом приоритета. См. Дуниане.


Проадьюнкт — высшее неофицерское звание в имперской нансурской армии.


«Продавать персики» — распространенный в Трех Морях эвфемизм для торговли телом.


«Проповеди» — единственная уцелевшая работа Хататиана. См. Хататиан.


Пророк Бивня — так называют пророков, о которых повествуют «Хроники Бивня».


Прорыв Врат — нападение людей Эанны на Врата Эарвы, цепь укрепленных проходов через Великий Кайарсус. Поскольку «Хроники Бивня» заканчивается решением вторгнуться в Эарву, землю Высокого Солнца, и поскольку нелюдские Обители, активно участвовавшие в отражении вторжения людей, были уничтожены, о Прорыве Врат и последующей миграции известно очень мало.


Протатис (2870-2922) — знаменитый кенейский поэт времен Поздней древности. Наиболее известны такие его произведения, как «Сердце козла», «Сто небес» и авторитетный труд «Устремления». Многие считают Протатиса величайшим из кетьянских поэтов.


Прото-карошемские языки — языки древних скотоводов восточной части пустыни Каратай, происходящие от шемского.


Профил, Харус (р. 4064) — комендант Асгилиоха.


Псайлас II (4009-4086) — шрайя Тысячи Храмов с 4072 по 4086 год.


Псаммату Нентепи (р. 4059) — шрайский жрец в Сумне, родом из Шайгека, постоянный клиент Эсменет.


«Псухалог» — главный труд Импархаса, колдуна Имперского Сайка, эзотерика-метафизика, интересовавшегося магией кишаурим Псухе.


Псухе — мистическая практика кишаурим, во многом подобная колдовству, хотя и более грубая в своих проявлениях. Отличается тем, что незрима для Немногих. См. Колдовство.


Пулиты — племя скюльвендов с южных пустынных окраин степи Джиюнати.


Пять племен людей — пять народов примитивной культуры, мигрировавших на субконтинент Эарва в начале Второй Эпохи: норсирайцы, кетьянцы, саоти, скюльвенды и ксиюханни.


Р

«Размышления» — главный труд Стаджанаса II, прозванного императором-философом. Стаджанас правил Кенеем с 2412 по 2431 год.


Разрушитель Мира — прозвище He-бога. См. Не-бог.


Ранняя древность — исторический период, начавшийся с Прорыва Врат и окончившийся Армагеддоном 2155 года. См. Поздняя древность.


Рассвет — мул Ахкеймиона.


Раушанг, Хринга (р. 4054) — король Туньера, отец Скайельта и Хулвагры.


Раш (4073-4112) — прозвище Хоулты, фанатика-заудуньяни, убитого при Карасканде.


«Ровный шаг» — в скюльвендской традиции так называется идеальное состояние души, когда воин, освободившись от всех желаний и страстей, становится самой сутью земли.


Рог Мира — церемониальный колдовской артефакт, принадлежавший дому Анасуримборов и пропавший во время уничтожения Шиарау в 2136 году.


Роговые Врата — одни из главных ворот Карасканда.


Родной город — распространенное нансурское именование Момемна.


Рохилурека — самая восточная из трех речных систем, впадающих в озеро Хуоси.


«Рука Триамиса, сердце Сейена и разум Айенсиса» — знаменитая поговорка, приписываемая поэту Протатису. Называет идеальные качества, к которым должны стремиться все люди.


Руом — самая отдаленная от границ цитадель Асгилиоха. Руом часто называют Могучим Быком Асгилиоха. Уничтожен землетрясением в 4111 году.


Рыцарь-командор — шрайское звание. Рыцарь-командор непосредственно подчинен великому магистру шрайских рыцарей.


Рыцари Бивня — см. Шрайские рыйцари.


Рыцари Трайсе — известны также как рыцари Ур-Трона. Древний орден рыцарей, клявшийся защищать династию Анасуримборов. Считается, что все они уничтожены в 2147 году во время падения Трайсе.


С

«Саги» — сборник эпических песней, повествующих об Армагеддоне. В него входят: «Кельмариада», история Ансуримбора Кельмомаса и его трагических испытаний; «Кайютиада», описание жизни сына Кельмомаса Нау-Кайюти и его героических деяний; «Книга полководцев», рассказ о непонятных событиях, последовавших за убийством Нау-Кайюти; «Трайсиада», повествующая о гибели великого города Трайсе; «Эамнориада» — об изгнании Сесватхи из Атритау и последующей его жизни; «Анналы Акксерсии», рассказывающие о падении Акксерсии; и наконец, «Анналы Сакарпа», странная повесть о жизни города Сакарпа во время Армагеддона.

Хотя школа Завета пренебрегает «Сагами» (а может быть, благодаря этому), они почитаются в Трех Морях почти как священная книга.


Сайк — анагогическая школа, расположенная в Момемне и связанная договором с нансурским императором. Сайк, или Имперский Сайк, как его часто называют, является наследником Саки, знаменитой школы Кенейской империи, действовавшей с одобрения государства и тысячу лет властвовавшей над всеми Тремя Морями под эгидой аспект-императоров. Сайк все еще считается крупной школой, но его слава уже угасает. Неудачи Нансура привели к ограничению его доходов, а количество посвященных уменьшилось из-за постоянных столкновений с кишаурим. Члены Сайка известны также как «солнечные колдуны».


Сака'илрайт — «дорога черепов» (кхригви). Путь через Кхемему, пройденный войском во время Священной войны.


Сакарп — один из городов Древнего Севера, расположенный в центре Истиульских равнин. Не считая Атритау, это единственный город, переживший Древние войны.


Сакарпский язык — язык Сакарпа, относится к скеттской языковой группе.


Сактута — гора из Хетантской горной системы, расположена в виду реки Кийут.


Санати (р. 4100) — дочь Найюра и Анисси.


Санкла (4064-4083) — сосед по келье и любовник Ахкеймиона во время его юности, проведенной в Атьерсе.


Сансор — государство Трех Морей, в подчинении Верхнего Айнона.


Сансори — язык Сансора, происходящий от шейо-херемского языка.


Сапатишах — титул полунезависимых региональных правителей провинций Киана.


Сапматари — забытый язык рабочих каст Нильнамеша, относится к варапсийской языковой группе.


Саппатурай — крупный торговый город в Нильнамеше.


Сареотская библиотека — во времена Кенейской империи одна из величайших библиотек в мире. Так называемый священный закон Иотии под страхом смертной казни требовал от всех прибывающих, имеющих с собой книги, отдавать их для копирования в библиотеку. Сареоты были перебиты, когда Шайгек пал во время вторжения фаним в 3933 году, но падираджа Фан'оукарджи III пощадил библиотеку, считая ее сохранение волей Единого Бога.


Саротессер I (3317-3402) — основатель Верхнего Айнона. В 3372 году сбросил иго Кенейской империи и воздвиг Ассуркампский трон, став первым из айнонских королей.


Сарцелл, Кутий (4072-4099) — рыцарь-командор шрайских рыцарей. Убит шпионами-оборотнями Консульта, один из которых затем занял его место.


Саскри — крупная речная система в Эумарце, берущая начало в Эшгарнее и питающая равнины Джахан.


Сассотиан, Помарий (4058-4111) — генерал имперского флота во время Первой Священной войны. Убит в сражении в заливе Трантис.


Сатгай — так норсирайцы называют Утгая, вождя утемотов и легендарного скюльвендского короля племен, возглавлявшего во время Армагеддона людей, вставших на сторону Не-бога.


Сатиотские языки — языковая группа народов сатьоти.


Сатьоти — народ, представители которого, как правило, черноволосы, чернокожи и зеленоглазы. Основные места обитания — государства Зеума и южные окраины Трех Морей. Одно из Пяти племен людей.


Саубон, Коифус (р. 4069) — седьмой сын короля Коифуса Эрьеата Галеотского, глава галеотской части воинства во время Первой Священной войны.


Сауглиш — один из четырех великих древних городов долины Аумриса, уничтоженный во время Армагеддона в 2147 году. С самого начала Нелюдского наставничества Сауглиш стал центром просвещения Древнего Севера, родиной первых гностических школ. Там находилась Великая Сауглишская библиотека. См. Великая Сауглишская библиотека и Армагеддон.


Сашеока (4049-4100) — великий магистр Багряных Шпилей, убитый в 4100 году кишаурим по неизвестным причинам. Предшественник Элеазара.


Саютурека — одна из великих рек Эарвы, берущая начало в южной части Великого Кайарсуса и впадающая в Ниранис.


Сва, река — река, образующая северную границу Се Тидонна.


Свазонд — церемониальный шрам. С помощью свазондов скюльвенды ведут счет убитых врагов. Некоторые верят, что эти отметины отдают воину силу убитого.


Сварджука (р. 4061) — сапатишах-губернатор Джурисады.


Свитки предков — списки, которые хранят благочестивые айнрити. В них перечисляются имена умерших предков, способных похлопотать за них. Поскольку айнрити верят, что жизнь и слава при жизни приносят власть после смерти, они очень гордятся знаменитыми предками и стыдятся родства с грешниками.


Святые земли — Ксераш и Амотеу, о которых говорится в «Трактате».


Святилище Бивня — см. Юнриюма.


Священная война — поход воинства айнрити, созванного Майтанетом и вторгшегося в Киан в 4111 году с целью отвоевания Шайме.


Священное воинство простецов — так назвали первое воинство Священной войны, выступившее против фаним.


Священные пределы — см. Хагерна.


Се Тидонн — норсирайское государство Трех Морей, расположенное к северу от Конрии, на восточном побережье Менеанора, основанное в 3742 году после падения Кенгемиса. Первое упоминание о тидонцах встречается в «Кенейских анналах» Касида, где он рассказывает об их рейдах через реку Сва. Потомки бежавших от Армагеддона древних норсирайцев, тидонцы, как считается, много столетий жили в южных регионах Дамеорских пустошей. Врожденная разобщенность не позволяла им причинять ощутимое беспокойство кетьянским соседям. Однако в тридцать восьмом столетии они объединились и без особых сложностей опрокинули кенгемцев в битве при Мареве в 3722 году. Но лишь в 3741 году король Хаул-Намь-елк сумел объединить различные племена под своей абсолютной властью, и возник Се Тидонн.

 Лучше всего характеризуют тидонцев их народные верования. «Ти дунн» буквально означает «кованое железо» и отражает представление о том, что их народ очищен суровыми испытаниями долгого странствия по Дамеорским пустошам. Тидонцы считают, что это дало им «право крови», возвысив их морально, физически и интеллектуально над остальными народами. Се Тидонн жестоко подавлял кенгемцев, часто восстававших против этого владычества.


Селеукара — торговый центр Киана, один из великих городов Трех Морей.


Селиалская колонна — подразделение имперской нансурской армии, традиционно размещенное на границе с Кианом.


Семпис, река — одна из крупных речных систем Эарвы, берущая начало в обширных пространствах степи Джиюнати и впадающая в Менеанорское море.


Сеоакти (р. 4051) — ересиарх кишаурим.


«Сердце козла» — знаменитая книга басен Протатиса.


Сердце Сесватхи — мумифицированное сердце Сесватхи, которое является главным предметом в так называемом Держании. Этот колдовской ритуал передает адептам Завета воспоминания Сесватхи об Армагеддоне. См. Завет.


Сесватха (2089-2168) — основатель школы Завета и непримиримый враг Консульта на протяжении всего Армагеддона. По рождению принадлежал к касте трудящихся, к семье бронзовых дел мастера в Трайсе. В весьма юном возрасте был определен как один из Немногих и отправлен в Сауглиш для обучения в гностической школе Сохонка. Необыкновенно одаренный, он стал самым юным из получивших звание колдуна за всю историю Сохонка — на тот момент ему было пятнадцать лет. За время учения он сдружился с Анасуримбором Кельмомасом, так называемым заложником Сохонка — как называли непосвященных учеников, проживавших при школе. Уже по этой весьма выгодной дружбе можно было предположить, что Сесватха был ловким политиком еще до того, как стал великим магистром. Позже он доказал это, завязав отношения с важными персонами по всей территории Трех Морей, в том числе с Нильгикашем, нелюдским королем Иштеребинта, и Анаксофусом, будущим верховным королем Киранеи. Эти качества вкупе с несравненным знанием Гнозиса сделали Сесватху, пусть и не по званию, истинным предводителем войн, которые велись против Консульта вплоть до Армагеддона. Кельмомас отдалился от друга — скорее всего, потому, что ему не нравилось влияние Сесватхи на его младшего сына Нау-Кайюти. Однако в течение долгого времени ходили легенды, что Нау-Кайюти на самом деле был сыном Сесватхи, плодом его незаконного союза с Шараль, любимой женой Кельмомаса. Бывшие друзья так и не помирились до самого кануна Армагеддона — а потом было уже слишком поздно. См. Армагеддон.


Сетпанарес (4059-4111) — генерал, командовавший айнонским воинством во время Первой Священной войны. Убит Кинганьехои при Анвурате.


Сехариб, Сехарибские равнины — обширное аллювиальное плато, простирающееся на север от реки Сают в Верхнем Айноне. Примечательно своей плодородностью (урожайность от шестидесяти до семидесяти к одному) и плотностью населения.


Сефератиндор (4065-4111) — граф-палатин айнонского палатината Хиннант, умерший от болезни в Карасканде.


Сику — термин, обозначающий нелюдей на службе у людей, обычно в качестве наемников или советников. Есть еще особое значение этого слова: нелюди, принимавшие участие в так называемом Нелюдском наставничестве с 555 по 825 год. См. Нелюдское наставничество.


Симас, Полхий (4052-?) — старый учитель Ахкеймиона и член Кворума, правящего совета школы Завета.


Сингулат — кетьянское государство Трех Морей, расположенное на северо-западном берегу Кутнарму, прямо к югу от Нильнамеша.


Сингулийский — язык Сингулата, происходит от сапматарийского.


Синерсес (р. 4076) — капитан-щитоносец джаврегов и фаворит Ханаману Элеазара.


Синкулъский — не поддающийся расшифровке язык инхороев, который нелюди называли сункул'хиса, «шорох тростника». Согласно «Исуфирьясу», общение между кунуроями и инхороями стало возможным, когда вторые «породили уста» и начали говорить на кунуройскихязыках.


Синтез — артефакты инхоройской магии Текне. Считаются живыми оболочками, изготовленными для того, чтобы вмещать души старших членов Консульта.


Синяя чума — по легенде, поветрие, рожденное из праха Не-бога после его уничтожения Анаксофием V в 2155 году. Приверженцы школы Завета оспаривают это. Они утверждают, будто тело He-бога было собрано Консультом и погребено в Голготтерате. В любом случае, синяя чума считается одной из самых страшных эпидемий во всей зафиксированной истории.


Сироль абкаскамандри (р. 4004) — младшая дочь Каскамандри аб Теферокара.


Сиронж — кетьянское островное государство, расположенное на стыке всех трех морей, с древними традициями мореплавания и торговли.


Сиронжский — язык Сиронжа, происходит от шейо-кхеремского.


Скаарские языки — языковая группа скюльвендских народов.


Скавга — ленное владение в туньерском пределе шранков.


Скайелът, Хринга (4073-4111) — старший сын короля Раушанга Туньерского, предводитель туньерского воинства в Священной войне. Умер от чумы в Карасканде.


Скалатей (4069-4111) — наемный колдун школы Мисунасай, убитый в сельской местности Ансерка Багряными Шпилями.


Скаур абналаджан (4052-4111) — сапатишах Шайгека и первый сильный противник Священного воинства. Убит при Анвурате. Ветеран многих войн, он пользовался большим уважением среди союзников и врагов. Нансурцы называли его Сутис Сутадра, «южный шакал», из-за его штандарта с черным шакалом.


Скаралла, Хепма (4056-4111) — высокий жрец Аккеагни во время Первой Священной войны. Умер от болезни в Карасканде.


Скафади — кианское название скюльвендов.


Скафра — один из главных враку или драконов, принимавших участие в Армагеддоне. Убит Сесватхой в битве при Менгедде в 2155 году.


Скеттские языки — языковая группа древних скотоводов Дальних равнин Истиули, ведущих происхождение от нирсодского языка.


Скилура V (3619-3668) — именуемый также Безумным, наиболее жестокий из нансурских императоров династии Сюрмант. Его сумасшедшие выходки привели к мятежу в 3668 году, в результате которого императорская мантия досталась Сюрманту Ксанатиу I.


Скиндия — подвластная скюльвендам земля к западу от Хетантских гор.


Скиоатаурс Хапнут (4038-4079) — отец Найюра урс Скиоаты, бывший вождь утемотов.


Сковлас, Биакси (4075-4111) — второй рыцарь-командор шрайских рыцарей, погиб в битве при Менгедде.


Скогма — древний враку, предположительно уничтоженный во время куно-инхоройских войн.


Скорпионова Коса — трюк бродячих актеров. Веревка вымачивается в особом яде, заставляющем челюсти и клешни скорпиона сжиматься намертво, когда он кусает веревку.


Скутула Черный — древний враку, появившийся на свет во времена куно-инхоройских войн. Один из немногих драконов, переживших Армагеддон. Его нынешнее местонахождение неизвестно.


Скульпаурека — самая северная из трех главных речных систем, впадающих в озеро Хуоси.


Скуяри, плац — главное место для парадов в дворцовом районе Момемна.


Скюльвенды — темноволосый, светлокожий и голубоглазый народ. Живут в степи Джиюнати и ее окрестностях. Одно из Пяти племен людей.


Скюльвендское военное искусство — несмотря на отсутствие письменности, скюльвенды владеют обширной военной терминологией, которая обеспечивает им глубокое понимание сражения и его психологической динамики. Они называют битву отгаи вутмага, «великий спор», цель коего — убедить врага в том, что он проиграл. Понятия, важные для представлений скюльвендов о войне, таковы: унсваза — окружение;

малк унсваза — оборонительное окружение;

йетрут — прорыв;

гайвут — удар;

утмурзу — сплоченность;

фира — скорость;

анготма — сердце;

утгиркой — изнурение;

кнамтуру — бдительность; гобозкой — момент решения; майутафиури — военные связи;

труту гаротут — гибкое воинское соединение (буквально «люди длинной цепи»);

труту хиртут — сплоченное воинское соединение (буквально «люди короткой цепи»).


Слезы Бога — см. Хоры.


«Смеяться с Саротессером» — айнонское выражение, выражающее веру в то, что смех в миг смерти означает победу. Эта традиция вырастает из легенды о том, что Саротессер I, основатель Верхнего Айнона, смеялся над смертью за миг до того, как она забрала его.


«Сними сандалии и ступи на землю!» — поговорка, призывающая не сваливать свои промахи на других.


Сны — кошмары об Армагеддоне, которые видят адепты Завета, словно смотрят глазами Сесватхи.


Сны Сесватхи — см. Сны.


Собель — опустошенная провинция на севере Атритау. Согианский тракт — побережная дорога в Нансуре, проложенная в киранейскую эпоху.


Соглашение — печально известный документ, использованный Икуреем Ксерием III в попытке вернуть земли, завоеванные во время Первой Священной войны.


Содорас, Нерсей (4072-4111) — конрийский барон, родич принца Нерсея Пройаса.


Сожжение белых кораблей — одно из самых знаменитых предательств времен Армагеддона. В 2134 году, отступая от легионов Консульта, Анасуримбор Нимерик отправил флот Аорси прикрыть куниюрский порт Аэсорея. Там его корабли и были сожжены неизвестными злоумышленниками уже через несколько дней после прибытия, что усугубило раздор между двумя народами и привело к трагическим последствиям. См. Армагеддон.


Сокрушитель Щитов — традиционное именование Гильгаоала, бога войны.


Солнце Империи — символ Нансурской империи.


Сомпас, Биакси (р. 4068) — генерал кидрухилей, преемник погибшего при Нагогрисе генерала Нумемария. Сомпас является старшим сыном Биакси Коронсаса, главы дома Биакси.


Сориан (3808-3895) — прославленный нансурский комментатор священных текстов, автор «Книги кругов и спиралей».


«Сорок четыре послания» — главное произведение Экьянна I, состоящее из сорока четырех «писем» Богу вместе с комментариями, символом веры, философскими исследованиями и критикой.


Сороптский язык — мертвый язык древнего Шайгека, относится к кемкарской языковой группе.


Сотеру Нурбану (р. 4069) — палатин айнонского округа Кишьят.


Сотня Столпов — личные телохранители Воина-Пророка. По слухам, они так названы потому, что сто человек отдали Келлхусу свою воду — и свои жизни — на Дороге Черепов.


Сотрапезник войны — почетное прозвание, которым жрецы Гильгаоала отмечают воинов, больше всего сделавших для победы.


Средний Север — так иногда называют государства норсирайцев на Трех Морях.


Стаджанас II — знаменитый император-философ Кенея, чьи «Размышления» остается важнейшим сочинением в литературном каноне Трех Морей.


Степь — см. Джиюнати, степь.


Сто Богов — общее название сонма богов, перечисленных в «Хрониках Бивня». Боги образовывали отдельные культы (которые в некотором смысле подчинялись Тысяче Храмов) или почитались в традиционных ритуалах. В учении айнрити Сто Богов считаются проявлениями Бога (которого Айнри Сейен метко назвал «наделенным миллионом душ»), то есть олицетворениями разных сторон божественного «Я». В иной трактовке Сто Богов считаются независимыми духовными силами, склонными косвенно вмешиваться в жизнь своих почитателей. Оба учения признают различие между воздающими богами, обещающими непосредственную награду за поклонение, карающими богами, которые требуют жертв под угрозой наказания за непочтение, и куда более редкими воинственными богами. Последние презирают низкопоклонство и благоволят к тому, кто восстает против них. Все религиозные учения считают богов неотъемлемой частью вечной жизни Той стороны.

Известно, что эзотерик Заратиний утверждал (в апологии «В защиту тайных искусств»), что глупо поклоняться божествам столь же несовершенным и переменчивым, как обычные люди. Фаним, конечно же, считают Сто Богов рабами-отступниками Единого Бога, то есть демонами.


«Сто одиннадцать афоризмов» — небольшое сочинение Экьянна VIII, состоящее из афоризмов, в основном относящихся к вопросам веры и честности.


Су бис — некогда укрепленный оазис в Кхемеме, место отдыха караванов, следующих между Шайгеком и Эумарной.


Су дика — провинция Нансурской империи. К 4111 году пришла в упадок, однако была одной из богатейших областей Киранейских равнин во времена Киранейской и Кенейской империй.


Судьи — так прозвали заудуньянских миссионеров.


Сумна — святейший город айнритизма, место, где находится Бивень. Расположен в Нансуре.


Сурса — речная система. Некогда, до Армагеддона, образовывала естественную границу между Агонгореей и Аорси.


Су скора — обширная область овражистых равнин и возвышенностей между Атритау и степью Джиюнати, населенная многочисленными племенами шранков. Некоторые из них платят дань так называемому королю шранков Урскугогу.


Сутенти — касты трудящихся. См. Касты.


Сутис Сутадра — см. Скаур аб Наладжан.


Суэки — «священная» (кианск.). Так называемая чудо-река, почитаемая кианцами. Ее воды будто бы исходят из ниоткуда по воле Единого Бога. До первых джихадов нансурские картографы предприняли несколько попыток найти исток Суэки в Великой Соли, однако ни одна не увенчалась успехом.


Счетные палочки — способ выбрасывать случайный числовой результат для азартной игры. Первые упоминания о счетных палочках уходят во времена древнего Шайгека. Самая распространенная разновидность — две палочки, Толстая и Тонкая. В Толстой проделывают паз, и Тонкая может скользить туда-сюда по его внутренней длине. Чтобы Тонкая не выпала, с обеих сторон надеваются колпачки. По длине Толстой наносятся цифры, и, когда палочки брошены, Тонкая указывает на результат.


Сьюртпиюта — скюльвендская метафора, означающая жизнь, «движущийся дым».


Сюрмант — в прошлом один из нансурских Домов Конгрегации, с 3619 по 3941 год — правящая династия империи.


Т

Та сторона — то, что находится за пределами мира. Большинство комментаторов, характеризуя мир и его отношения с Той стороной, следуют так называемой дуалистической теории Айенсиса. В «Мета-аналитике» Айенсис доказывает, что существует связь между субъектом и объектом, желанием и реальностью, и эта связь поддерживает структуру существования. Мир, утверждает он, есть просто точка максимальной объктивности, где желания отдельных душ бессильны перед обстоятельствами (поскольку обстоятельства зафиксированы желанием Бога Богов). На Той стороне есть уровни пониженной объективности, где обстоятельства все больше и больше уступают желаниям. Именно это, по словам Айенсиса, разделяет «сферы влияния» богов и демонов. «Тот, кто сильнее, будет приказывать», — пишет он. Самые могущественные сущности Той стороны обитают в «субреальностях», обустроенных согласно их желаниям. Именно поэтому так важны благочестие и почитание богов: чем больше милости индивидуум сумеет снискать на Той стороне (как правило, путем почитания богов и воздаяния почестей предкам), тем больше у него шансов после смерти обрести блаженство, а не мучения.


Талант — денежная единица Нансурской империи.


Тамизнаи — укрепленный оазис в двух днях пути на юг от реки Семпис, стоянка караванов.


Тампис, Кеметти (р. 4076) — конрийский барон с Анплейской границы.


Тарщилка, Хеанар (4078-4110) — галеотский граф Нергаоты, один из трех предводителей Священного воинства простецов.


Текне — так называемая Древняя Наука, немагическое искусство инхороев, позволяющее создавать из живой плоти различные омерзительные формы. Текне основана на предположении, что все в природе, включая жизнь, по сути своей является механизмом. Несмотря на абсурдность этого утверждения, мало кто оспаривает действенность Текне, поскольку инхорои, а после них Консульт время от времени демонстрировали способность «обрабатывать плоть». Адепты школы Завета заявляют, что основные принципа Текне давным-давно забыты, а Консульт действует методом проб и ошибок, наугад, используя древние инструменты, о которых имеет весьма приблизительное представление. Именно это невежество и хранит мир от возвращения Не-бога.


Темный Охотник — обычное прозвище Хузьельта, бога охоты.


Тендант'херас — большая крепость на границе Нильнамеша с Гиргашем и Кианом.


Тертаэ, равнины — возделанные аллювиальные равнины, примыкающие к Карасканду с северо-востока.


Теригиуту Гиштари (4067—4111) — конрийский барон с айнонской границы, убитый неизвестными личностями.


Тесджийские лучники — элитный кианский отряд лучников, вооруженных хорами.


Тесперари — нансурское название капитанов флота, после увольнения с военной службы перешедших на торговые корабли.


Тиванраэ — крупная речная система в северной части Центральной Эарвы. Берет начало в бассейне Гала и впадает в море Цериш.


Тидонский — язык Се Тидонна, относится к меорской языковой группе.


Тируммас, Нерсей (4075-4100) — самый старший брат Нерсея Пройаса, кронпринц Конрии. Умер в 4100 году.


Токуш (4068-4111) — глава шпионов Икурея Ксерия III.


Топои — места, где множество страданий и болезней истончило границу между миром и Той стороной.


«Торговля душами» — классический трактат Айенсиса о политике. Tomu-эаннорейскийязык — предполагаемый «материнский» язык, от которого происходят все языки людей; на нем написаны «Хроники Бивня».


«Только Немногие могут видеть Немногих» — традиционное выражение, означающее, что лишь чародеи обладают уникальной способностью различать тех, кто практикует колдовство, и плоды их деятельности.


Трайсе — древний административный центр Куниюрии, уничтоженный во время Армагеддона в 2147 году. Оспаривал звание величайшего города Древнего Севера и был самым старым из городов, за исключением Сауглиша, Умерау и Этрита.


«Тракианские драмы» — главное произведение Ксиуса, поэта и драматурга времен Поздней древности.


«Трактат» — книга Айнри Сейена и его учеников. Образует вторую часть священного письменного канона айнрити. Айнрити считают, что «Трактат» является предреченной кульминацией «Хроник Бивня», исправлением Завета Богов и Людей ради наступления истинной новой эры. В число семнадцати книг «Трактата» входят описания жизни Последнего Пророка, множество притчей, моральные наставления и собственное объяснение Айнри Сейена относительно «вмешательства», которое он собой являет: человечество по мере взросления будет все лучше познавать Бога в Его «единой множественности». Учитывая, что «Трактат» есть изложение богословских воззрений Айнри Сейена, а не реальное свидетельство об исторических событиях, достоверность его подтвердить так и не удалось. Заратиний и более поздние комментаторы-фаним отмечают в тексте несколько бросающихся в глаза несоответствий, однако апологеты айнритизма сумели все эти несоответствия объяснить и отмести.


«Третья аналитика рода человеческого» — по общему мнению, главный труд Айенсиса. В этой книге исследуются те аспекты человеческой природы, которые делают возможным знание, а равно и человеческие слабости, из-за которых это знание так трудно обрести. Как замечает Айенсис, «если все люди не согласны по всем вопросам, то большинство людей принимают заблуждение за истину». Он изучает причины не только заблуждений в целом, но и поддерживающее их ложное чувство комфорта, в итоге предлагая так называемый тезис о знающем эгоисте: комфорт, привычка и привлекательность (в противоположность доказательствам и разумным обоснованиям) — вот главное, что заставляет большинство людей верить во что-то.


Трехголовый Змей — символ Багряных Шпилей.


Триаксерас, Хампей (р. 4072) — капитан телохранители Икурея Конфаса.


Триамарий I ( 3470-3517) — первый император династии Зерксеев, пришедший к власти при поддержке имперской армии после убийства Трима Менифаса I в 3508 году. См. Нансурская империя.


Триамарий IV( 3588-3619) — последний нансурский император из династии Зерксей. Убит дворцовыми евнухами. См. Нансурская империя.


Триамис Великий (2456-2577) — первый аспект-император Кенейской империи. Известен своими завоеваниями, а также тем, что в 2505 году провозгласил айнритизм официальной государственной религией. См. Кенейская империя.


Триамисовы стены — внешние фортификации Карасканда, возведенные Триамисом Великим в 2568 году.


Триезии, «трояки» — нансурские солдаты, подписавшие контракт на третий четырнадцатилетний срок службы в имперской армии.


Трим — один из нансурских Домов Конгрегации.


Три Моря — в узком смысле — моря Менеанорское, Онкис и Ниранисское, расположенные в южной части Центральной Эарвы. В более широком смысле — государства (в основном кетьянские), возникшие в этом регионе после Армагеддона.


Три Сердца Бога — метафора, объединяющая Сумну, Тысячу Храмов и Бивень.


Тронда, Сафириг (4076-?) — галеотский тан, клиент графа Анфирига Гесиндальского.


Тросеанис (3256-3317) — кенейский драматург позднего периода, известный своим сочинением «Император Триамис», пьесой о жизни Триамиса I, величайшего аспект-императора.


Трясуны — прозвище, данное излишне рьяным почитателям Онкис. Они утверждают, что их приступы — результат божественной одержимости.


Трясущие Головами — айнритийское прозвище кишаурим.


Туньер — норсирайское государство на территории Трех Морей, на северо-восточном побережье Менеанора. Согласно туньерским легендам, их народ пришел сюда вдоль реки Уэрнма, спасаясь от шранков, которые правили обширными лесами Дамеорской пустоши. На протяжении двух сотен лет туньеры пиратствовали в Трех Морях. Затем, в 3987 году, после того как три поколения айнритийских миссионеров обратили большую часть населения в свою веру и убедили отказаться от традиционных верований киюнната, племена туньеров выбрали себе первого короля, Хрингу Хуррауша, и начали строить жизнь по образцу соседних стран Трех Морей.


Туньерский язык — язык Туньера, относится к меорской языковой группе.


Ту сам — деревня в Инунарских нагорьях, уничтоженная налетчиками-фаним в 4111 году.


«Ты теряешь душу, но обретешь весь мир» — предпоследний ответ в «катехизисе» школы Завета, утверждающий, что адепты Завета, в отличие от других колдунов, подвергли себя проклятию намеренно.


Тысяча Тысяч Залов — лабиринт, созданный дунианами под Ишуалью. Используется для испытания посвящаемых в таинства. Тот, кто сбивался с пути и не мог выйти из Тысячи Тысяч Залов, погибал. Это давало гарантию, что выживут только самые умные.


Тысяча Храмов — церковная и административная структура айнритизма. Центр ее находится в Сумне, но она широко представлена на большей части Трех Морей. Тысяча Храмов стала самой влиятельной социальной и политической организацией во время правления первого аспект-императора Триамиса Великого, в 2505 году провозгласившего айнритизм государственной религией Кенейской империи. Власть находится в руках шрайи, который считается земным представителем Последнего Пророка, однако разветвленная и сложная структура Тысячи Храмов подчас делает эту власть формальной. Помимо самих храмовых учреждений существует ряд побочных отделений: церковные «дворы», политические миссии, различные коллегии и сложные связи с разнообразными культами. В итоге Тысяча Храмов страдает от слабости руководства, и многие жители Трех Морей относятся к ней скептически.


«Тьма, идущая впереди» — фраза, используемая дунианами для обозначения врожденной слепоты людей к тому, что ими движет, — в отношении как исторических событий, так и собственных страстей. См. Дуниане.


У

Уан, Самармау (р. 4001) — один из членов дунианской прагмы.


Указ Псата-Антью — предписание высшего совета Тысячи Храмов, принятое на совете в Антью (3386 г.), об ограничении власти шрайи. Поводом для указа послужили жестокие деяния шрайи Диагола, занимавшего престол с 3371 года вплоть до своего убийства в 3383 году.


Укрумми, Мадарезер (4045-4111) — чародей Багряных Шпилей, убитый хорой при Анвурате.


Ульнарта, Шаугар (р. 4071) — один из первородных, в прошлом тидонский тан.


Умерийская империя — первое великое государство людей, расположенное на берегах реки Аумрис. Основано после низвержения королей-богов Трайсе ок. 430 года. См. Куниюрия.


Умеритский язык — мертвый язык древних умерау, относится к языковой группе аумри-саугла.


Умиаки — древнее эвкалиптовое дерево, росшее в центре Калаула в Карасканде. На нем Воин-Пророк был повешен для Кругораспятия.


Упарас — низкая горная цепь, тянущаяся от южных предгорий Хетантских гор до побережья Менеанора. Образует естественную границу между Киранейскими равнинами и Гедеей.


Уранъянка, Сирпал (р. 4062) — палатин-правитель айнонского города Мозероту.


Уроборос, Круг Уробороса — так называемый рукотворный Напев, используемый для того, чтобы предотвратить применение чар. Считается, что данный артефакт использует те же самые принципы, которые делают возможным существование хор.


Урорис — созвездие на северном небосводе.


Ускелът Волчье Сердце — один из царей-вождей, чье имя вырезано на Бивне.


Утгай (ок. 2100 — ок. 2170) — фольклорный герой и король племен скюльвендов во время Армагеддона, чьи деяния часто упоминаются в устных преданиях скюльвендов.


Утгаранги аб Хоуларджи (р. 4059) — сапатишах Ксераша.


Утемоты — скюльвендское племя, обитающее на северо-западных окраинах степи Джиюнати. Среди скюльвендов племя известно тем, что из него вышли Утгай и Хориота, два величайших завоевателя в истории этого народа.


Уэрпма — протяженная речная система на востоке центральной части Эарвы, берущая начало в обширных Дамеорских пустошах и впадающая в Менеанор.


Ф

Фай река — основная речная система Киранейских равнин, берущая начало на южных склонах центральной части Хетантских гор и впадающая в Менеанорское море.


Фан (3669-3742) — пророк Единого Бога и основатель фанимства. Начинал как шрайский жрец в нансурской провинции Эумарна. Церковный суд Тысячи Храмов в 3703 году объявил его еретиком и отправил на смерть в пустыню Каратай. Согласно фанимской традиции, пророк не умер в пустыне, но ослеп, пережил серию откровений, описанных в «Свидетельстве Фана», и получил чудесную силу (ту же, какую приписывают кишаурим), которую он назвал Водой Индары. Остаток жизни он провел, проповедуя среди кианских племен пустыни и собирая их воедино. После смерти Фана кианцы развязали Белый Джихад под предводительством сына пророка, Фан'оукарджи I.


Фанашила (р. 4092) — одна из личных рабынь Эсменет.


Фаним — название, данное айнрити последователям Фана.


Фанимство — строго монотеистическая, сравнительно молодая религия, основанная на откровениях пророка Фана, распространенная исключительно на юго-западе Трех Морей. Основные постулаты фанимства состоят в том, что Бог един и пребывает за пределами мира, все прочие боги ложны (фаним считают их демонами), Бивень нечестив, и все изображения Бога запретны.


Фан'оукарджи I (3716—3771) — «несравненный сын Фана» (кианский). Сын пророка Фана и первый падираджа Киана. Ему приписывают фантастический успех Белого Джихада против Нансурской империи.


Фарикс — остров-крепость на Менеанорском море, о его принадлежности спорят.


Ферокар I (3666-3821) — один из первых и самых свирепых падираджей Киана.


Финаол, Веофота (4066-4111) — граф тидонской провинции Канут, убитый при Анвурате.


Фустарас (4061-4111) — ортодокс, проадъюнкт Селиалской колонны.


Х

Хагаронд, Рэхарт (4059-4111) — галеотский граф Юсгальский, убитый при Менгедде.


Хагерна — обширный храмовый комплекс, расположенный в Сумне, где находится Юнриюма, множество коллегий и административный аппарат Тысячи Храмов.


Хам-херемский — мертвый язык древнего Шира. Хаморский — языковая группа древних кетьянских пастухов на востоке Трех Морей.


Ханса — рабыня Кутия Сарцелла.


Хапетинские сады — один из множества архитектурных шедевров Андиаминских Высот.


Хасджиннет аб Скаур (4067-4103) — старший сын Скаура аб Наладжана, убитый Найюром урс Скиоатой в битве при Зикурте в 4103.


Хататиан (3174-3211) — недоброй славы автор «Проповедей». Этот опус отрицает традиционные айнритийские ценности и восхваляет беспринципное стремление самостоятельно идти вперед. Хотя Тысяча Храмов долго запрещали эту книгу, Хататиан очень популярен среди знати Трех Морей.


Хаурутурс Маб ( 4000-4082) — утемотский хранитель преданий во времена детства Найюра.


Хаэтури — нансурское название личных телохранителей высокопоставленных офицеров имперской армии.


Хеорса, Дун (р. 4078) — капитан-щитоносец Сотни Столпов, бывший галеотский тан.


Хетантские горы — большая горная гряда в Центральной Эарве.


Хилъдерат, Сольм (р. 4072) — один из первородных, в прошлом — тидонский тан.


Хинайят, горы — крупная система горных хребтов в юго-западной Эарве. Иногда ее называют «хребтом Нильнамеша».


Хиннант — палатинат в Верхнем Айноне, расположенный в центральной части равнин Сехариб.


Хиннерет — административная и торговая столица Гедеи, размещенная на побережье Менеанора.


Хифанат аб Тунукри (4084-4111) — кишауримский жрец-чародей и слуга Анасуримбора Моэнгхуса, убитый в Карасканде.


Хога — правящая династия Агансанора. Герб — черный олень на зеленом поле.


Холм Быка — один из девяти холмов Карасканда.


Холмы Коленопреклонения — одна из девяти возвышенностей Карасканда и место расположения дворца сапатишаха.


Хорта, Сонхайл (р. 4064) — галеотский рыцарь, находившийся под покровительством князя Коифуса Саубона.


Хоры — артефакты Древнего Севера, также известные как Безделушки (в школах) и Слезы Бога (айнрити). Хоры представляют собой маленькие железные шарики диаметром в дюйм, исписанные рунами на гилкунье, священном языке нелюдей квуйя. Хора делает своего владельца неуязвимым для всех чародейских Напевов и немедленно убивает любого колдуна, который ее коснется. Принцип их создания (он принадлежит к утраченной ветви чародейства, именуемой Апорос) уже никому не понятен, однако считается, что в Трех Морях их тысячи. Хоры играют важную роль в балансе политических сил Трех Морей, поскольку позволяют нечародейским Великим фракциям контролировать мощь школ.


Храм Эксориетты — знаменитое святилище в Каритусале.


Храмовая молитва — или Высшая Храмовая молитва, обязательная в айнритизме. Начинается словами «Великий Бог богов». Ее авторство приписывается Айнри Сейену.


«Хроники Бивня» — самый древний в Эарве человеческий текст и письменное обоснование всех религий, кроме фанимства. Происхождение его, если рассматривать «Хроники» как литературное произведение, неизвестно. Многие айнритийские ученые считают «Бивень» плодом коллективного творчества, собранным воедино из множества источников (вероятнее всего, устных) в течение многих лет. Как у большинства священных текстов, его толкования весьма индивидуальны. «Хроники» состоят из следующих шести книг:


Хузьельт — бог охоты. Один из так называемых воздающих богов, чье почитание вознаграждается посмертием в раю. Культ Хузьельта уступает по популярности лишь культам Ятвера и Гильгаоала, в особенности на Среднем Севере. В «Хигарате» Хузьельт предстает как самый человекоподобный из богов, склонный одаривать своих адептов, дабы обеспечить их поклонение. Считается, что высокопоставленные жрецы Хузьельта обладают огромным богатством и политическим влиянием столь же сильным, как и представители шрайи.


Хулвагра, Хринга — второй сын туньерского короля Хринги Раушанга. Возглавил туньерское войско во время Первой Священной войны, после того как его старший брат принц Хринга Скайельт погиб в Карасканде. Был прозван Хромым из-за неровной походки.


Хуоси, озеро — крупный пресноводный водоем, питаемый водами речных систем Виндауги и Скульпы и дающий исток Вутмауту.


Хустварра — галеотское наименование «походных жен».


Хутерат — город в дельте Семписа, уничтоженный во время Первой Священной войны в 4111 году.


Хэмишеза (3711-3783) — знаменитый айионский драматург, особенно прославившийся своей пьесой «Царь Темпирас» и несравненным знанием джнана.


Ц

Цеп — созвездие северного неба.


Церигиское море — самое большое из внутренних морей Эарвы.


Цитадель Пса — так Люди Бивня называли гигантское укрепление Карасканда. Возведенное Ксатантием в 3684 году, первоначально называлось Инсарум. После завоевания фаним крепость получила имя Ил'худа, Бастион.


Цурумах — «ненавистный», древнее киранейское имя Не-бога. См. Не-бог.


Ч

Чане — наркотик, вызывающий быстрое привыкание. Популярен среди айнонской аристократии, хотя многие воздерживаются от употребления из-за его темного происхождения. Известно, что чанв обостряет интеллект, продлевает жизнь и лишает тело пигментов.


Чарамемас (4036-4108) — прославленный шрайский комментатор, автор «Десяти святынь». Сменил Ахкеймиона в качестве наставника Пройаса в экзотерике.


Чаша — название центрального квартала Карасканда, окруженного пятью из девяти холмов города.


Чемерат — древнее киранейское название Шайгека, «красная земля».


Червь — просторечное название огромных трущоб Каритусаля.


«Четвертая аналитика рода человеческого», она же «Книга афоризмов» — одна из самых известных работ Айенсиса, содержащая несколько сотен не слишком лестных «Наблюдений за людьми» и соответствующих афоризмов, описывающих практический способ общения с каждым таким образом наблюдаемым человеком.


«Четвертый диалог о движении планет, как они рассматриваются в астрологии» — одна из знаменитых «утраченных работ» Айенсиса.


Чеферамунни (4068-4111) — король-регент Верхнего Айнона, номинальный предводитель айнонов во время продвижения Священного воинства, умерший от чумы в Карасканде.


Чиама — окруженный стенами город на реке Семпис, разрушенный Священным воинством в 4111 году.


Чианадини — губернаторство Киана, некогда платившее дань Нансурской империи. Расположенное западнее Эумарны и восточнее Нильнамеша, Чианадини традиционно считается родиной кианцев. Самая богатая и многонаселенная провинция Киана после Эумарны.


Чигра — «Разящий Свет» (агхурзойск.). Древнее шранкское имя Сесватхи.


Чинджоза, Мусамму (р.4078) — граф-палатинайнонской провинции Антанамера, назначенный королем-регентом Верхнего Айнона вскоре после смерти Чеферамунни зимой 4111 года.


Чистые земли — кианский эпитет для тех стран, где преобладает фанимство.


Чудо Осады — второе из трех так называемых чудес Воина-Пророка: то, что он выжил во время осады Карасканда.


Чудо о Воде — первое из трех так называемых чудес Воина-Пророка: обнаружение им воды в пустошах Кхемемы.


Ш

Шайгек — владение Киана, бывшая провинция Нансурской империи. Расположенный на плодородных равнинах в дельте реки Семпис, Шайгек был древним соперником Киранеи и первым цивилизованным государством Трех Морей.

Шайгек достиг вершины могущества во время так называемого периода Древней династии, когда власть шайгекских королей-богов, сменявших друг друга, простерлась от границ Киранейских равнин на севере до древней Эумарны на юге. Вдоль реки Семпис были возведены великие города (из них сохранилась только Иотия) и монументальные сооружения, в том числе знаменитые зиккураты. В двенадцатом столетии кетьянские племена, обитавшие на Киранейских равнинах, начали добиваться независимости, и короли-боги были втянуты в нескончаемые войны. Затем, в 1591 году, король Митосер II потерпел сокрушительное поражение от киранейцев при Нараките, после чего Шайгек влачил жалкое существование подвластного государства-данника, зависимого от более сильных стран. Последним, кто завоевал его (в 3933 году), был Фан'оукарджи III со своими фаним. К огромному разочарованию Тысячи Храмов, кианский обычай облагать неверующих налогами — в противоположность непрестанным гонениям на них — за несколько поколений привел к обращению всего населения в фанимство.


Шайме — второй по святости город в айнритизме. Расположен в Амотеу, и именно отсюда Айнри Сейен вознесся на Гвоздь Небес.


Шаманы — прозвание для мужчин, которые практикуют колдовство независимо от мистических школ, несмотря на преследования Тысячи Храмов и школ.


Шаиипал, Кемратес (4066-?) — барон Хирхамета, области в южной части Центральной Конрии.


Шаул, река — вторая по значению после Фая речная система Нансурской империи.


Шауриатас — «обманщик богов» (умеритск.). См, Шаэонанра.


Шаэонанра (р. ок. 1086) — «дар света» (умеритск.), великий визирь Мангаэкки. По легенде, сошел с ума, изучая Инку-Холойнас, и своим и последующими действиями навлек на себя обвинение в нечестивости. Его школа была объявлена вне закона в 1123 году. Величайший гений своего времени, Шаэонанра утверждал, что заново открыл средство спасения душ тех, кто проклят за колдовство. Считается, будто он всю жизнь изучал различные способы колдовства, улавливающего души, в надежде избежать ухода на Ту сторону. Для пущего эффекта добавляют, что он якобы продолжает жить в каком-то таинственном и неестественном виде спустя три тысячи лет. К четырнадцатому веку в летописях Трайсе он именовался Шауриатасом, «обманщиком богов».


Шейский язык — наречие Кенейской империи, упрощенная форма которого все еще используется как литургический язык Тысячи Храмов и как «лингва-франка» Трех Морей.


Шейо-бускрит — язык нильнамешских трудящихся каст, происходящий от верхнешейского и сапматари.


Шейо-ксерашский язык — наречие Ксераша, происходящее от ксераши и верхнешейского языка.


Шейо-херемский язык — мертвый язык низших каст Восточной Кенейской империи.


Шелгал — один из королей-вождей, чье имя вырезано на Бивне.


Шемские языки — языковая група древних ненильнамешских скотоводов юго-запада Трех Морей.


Шем-варси — языковая группа древних нильнамешских скотоводов юго-запада Трех Морей.


Шинотп — легендарные главные врата древнего Трайсе.


Шиколь (2118-2202) — король древнего Ксераша, приговоривший Айнри Сейена к смерти в 2198 году, как записано в «Трактате». По понятным причинам его имя для айнрити стало синонимом низости и морального разложения.


Шир — древний город-государство на реке Маурат, постепенно создавший вокруг себя Ширадскую империю. См. Ширадская империя.


Ширадская империя — первое великое государство, возникшее на востоке Трех Морей. Под его властью на протяжении почти всей Ранней древности находилась большая часть нынешних территорий Кенгемиса, Конрии и Верхнего Айнона. Примерно к 500 году несколько хаморских кетьянских племен заселили берега реки Сают и Сехарибские равнины. Собирая богатые урожаи с этих плодородных земель, племена постепенно стали оседлыми, у них началось социальное расслоение. Но в отличие от Шайгека, где первые короли-боги довольно рано сумели объединить народ в долине реки Семпис, Сето-Аннария, как теперь звалась эта местность (по имени двух главенствующих племен), оставалась россыпью враждующих городов-государств. В итоге баланс сил сместился в пользу северного города-государства Шир на реке Маурат. К тринадцатому веку Шир сумел покорить все города Сето-Аннарии, хотя их правители еще долго пытались сопротивляться (сето-аннарийцы считали себя выше своих диких северных родичей). Затем, в пятнадцатом веке, вторгшиеся ксиухианни опустошили империю, и Шир был разрушен до основания. Выжившие перенесли столицу в древний Аокнисс (нынешнюю столицу Конрии), и через двадцать лет сумели изгнать эаннейских захватчиков. На протяжении нескольких веков в стране царило спокойствие, пока в 2153 году войска He-бога не разгромили ширадцев в битве при Нурубале. Последующие две сотни лет хаоса и междоусобных войн уничтожили все, что осталось от империи и ее централизованной власти.

Влияние древней Ширадской империи на уклад жизни восточных кетьянских государств Трех Морей было очень велико: от почтения к бородам (изначально это культивировалось в благородных кастах для отличия от ксиухианни, не носивших бород) до все еще принятого в Верхнем Айноне пиктографического письма, развившегося из письменности ширадцев.


Школы — поскольку религия Бивня осуждала колдовство, первые школы на Древнем Севере и в Трех Морях возникли, чтобы удовлетворить потребность в защите. Так называемые большие школы Трех Морей — это Круг Нибеля, Имперский Сайк, школа Завета, Мисунсай и Багряные Шпили. Школы являются старейшими организациями Трех Морей. Им удалось выжить благодаря ужасу, который они внушали всем, а также своей отделенности от мирских и духовных властей. За исключением Мисунсая, все большие школы возникли до падения Кенейской империи.


Шлюха — распространенное прозвище богини Ананке. См. Ананке.


Шрайские чиновники — неофициальный термин для обозначения как наследственных, так и самостоятельно сделавших карьеру функционеров Тысячи Храмов.


Шрайское отлучение — отлучение айнрити от Тысячи Храмов. Поскольку оно лишает всех прав на имущество и вассалитет, равно как и на храмовые ритуалы, то мирские последствия шрайского отлучения не менее плачевны, чем духовные. Например, когда в 4072 году король Сареат II Галеотский был осужден Псайласом II, добрая половина его подданных восстала, и Сареату пришлось босиком пройти от Освенты до Сумны, чтобы вымолить прощение.


Шрайские рыцари — известны также как рыцари Бивня. Монашеский военный орден, основанный шрайей Экьянном Золотым в 2511 году. Задача ордена — исполнять волю шрайи.


Шрайский закон — духовный закон Тысячи Храмов. В различных, весьма путаных толкованиях является законом для большинства государств Трех Морей, и в особенности для тех, где отсутствует сильная светская власть.


Шрайские жрецы — айнритийские священники. В отличие от культовых жрецов входят в иерархию Тысячи Храмов и служат Последнему Пророку и Богу, а не различным богам.


Шрайское отпущение — указ, выпущенный Тысячей Храмов и отпускающий грехи отдельному лицу. Отпущения обычно даруются тому, кто совершил какие-либо искупительные действия: например, совершил паломничество или участвовал в священной войне против неверующих. Исторически, однако, отпущения продавали за деньги.


Шрайский указ — указ, выпущенный Тысячей Храмов и дающий право на арест человека для предания его духовному суду.


Шрайя — титул апостола Последнего Пророка, административного главы Тысячи Храмов и духовного главы айнрити.


Шранки — жестокие нечеловеческие твари, изначально порожденные инхороями для войны против нелюдей. Согласно «Ису-фирьясу», шранки — это «народ-оружие», созданный для ведения войны на уничтожение против нелюдей и их рабов-эмвама.

О мотивациях шранков можно говорить только предположительно. Судя по всему, они находят сексуальное удовлетворение в актах насилия. Существует бессчетное количество описаний их бессмысленных надругательств над мужчинами, женщинами, детьми и даже трупами. Шранкам неведомы милосердие и честь, и, хотя они берут пленных, известно очень мало случаев, когда кто-либо выжил у них в плену — жестокость обращения превосходит всякое воображение.

Шранки размножаются очень быстро. Правда, внешних физических различий между самками и самцами не наблюдается, равно как и различий в образе действий. Во время сражений Армагеддона люди встречали множество шранков на разных стадиях беременности. В открытом сражении шранки проигрывают людям, но тылы у них обеспечены лучше. Они могут долгoe время питаться лишь червями и насекомыми. Выжившие после битв со шранками рассказывают о широких бороздах земли, вывороченных и вспаханных прошедшими там ордами этих созданий. Когда во главе их стоял He-бог, они не ведали страха и наносили удары с невероятной точностью и ловкостью.

Как правило, шранки ростом по плечо среднему человеку из касты трудящихся. Кожа их лишена пигментов, а облик, несмотря на почти отталкивающую утонченность лиц, напоминает звериный (хотя и без шерсти) — плечи узкие, а грудь расширенная, тело миндалевидной формы. Они чрезвычайно быстро передвигаются как по открытой, так и по пересеченной местности, а слабость их телосложения компенсируется отчаянной злобностью.

Адепты школы Завета склонны делать зловещиепрогнозы, касающиеся численности шранков в Эарве. Очевидно, древние норсирайцы изрядно уменьшили количество этих тварей, вытеснив их за пределы Эарвы, но He-бог сумел призвать новые сонмы. По рассказам очевидцев, их было столько, что они затмили горизонт. Ныне шранки господствуют над половиной континента.


Э

Эамнор — погибшая страна норсирайцев Древнего Севера. История Эамнора простирается вплоть до дней Аульянау Завоевателя. В 927 году Аульянау захватил крепость Ара-Этрит (Новый Этрит) и, пораженный свойством горы Анкулакай отвращать чары, расселил вблизи нее несколько кондских племен. Эти племена стали процветать и под влиянием близлежащих городов долины Аумрис быстро оставили скотоводческий образ жизни. Они так успешно встроились в аумрийскую культуру, что их кузены из Белых норсирайцев, скинтья, во время Скинтейского Ярма (1228-1381) принимали их за Высоких норсирайцев.

Эамнор после Скинтейского Ярма стал одной из процветающих стран Древнего Севера. Хотя Эамнор был разорен в 2148 году, он может считаться единственным государством, уцелевшим после Армагеддона, поскольку уцелел Атритау.

Однако из-за размножившихся шранков Атритау сумел вернуть себе лишь небольшую часть земель бывшего Эамнора.


Эамнорский — мертвый язык Эамнора, происходящий от кондского.


Эанна — Земля Высокого Солнца (тоти-эаннорск.). Традиционное название всех земель к востоку от Великого Кайарсуса.


Эарва — Земля Низкого Солнца (тоти-эаннорск.). Традиционное название всех земель к западу от Великого Кайарсуса.


Эбара — маленькая крепость в Гедее, построенная нансурцами после падения Шайгека в 3933 году.


Эй'юлкийя — кхиргвийское название пустыни Каратай, «Великая Жажда».


Экзальт-генерал — традиционный титул главнокомандующего имперской армией.


Экзальт-штандарт — священный военный штандарт нансурского экзальт-генерала, украшенный нагрудной пластиной от доспеха Куксофа II, последнего из древних киранейских верховных королей. Пластина имеет форму диска. Имперские воины часто именуют этот штандарт Наложницей.


Экозийский рынок — главный рынок Сумны, расположенный к югу от Хагерны.


Экьянн I (2304-2372) — первый официальный шрайя Тысячи Храмов, автор широко почитаемых «Сорока четырех посланий».


Экьянн III Золотой (2432-2516) — шрайя Тысячи Храмов, который обратил в 2505 году Триамиса Великого и таким образом обеспечил преобладание религии айнритизма в Трех Морях.


Элеазар, Ханаману (р. 4060) — великий магистр Багряных Шпилей.


Эленеот, поле — см. Битва на поле Эленеот.


Элью — ихримсуйское слово, буквально означающее «книга». Так называют любого, человека или шранка, кто сопровождает нелюдя, помогая его гаснущей памяти.


Эмвама — коренные уроженцы Эарвы, люди. Став рабами нелюдей, были перебиты Пятью племенами после Прорыва Врат. О них известно очень мало.


Энатпанея — провинция Киана, бывшая провинция Нансурской империи. Расположена на стыке Кхемемы и Ксераша. Энатпанея наполовину горная, наполовину пустынная страна, чье благополучие зависит от караванов, проходящих через Карасканд — ее административный и торговый центр.


Эинутиль — скюльвендское племя Северо-Западной степи.


Энсолярий — основная денежная единица Верхнего Аннона.


Эншойя — по-шейски значит «уверенность». Заудуньянское имя меча Воина-Пророка.


Эотская гвардия — тяжеловооруженная пешая гвардия нансурских императоров, состоящая в первую очередь из норсирайских наемников Кепалора.


Эотский гарнизон — крепость и казарма личной гвардии императора, главенствующая над северной частью Момемна.


«Эпистемологии» — работа, приписываемая Айенсису. Скорее всего, это отредактированная компиляция его работ. Многие считают этот труд дерзким философским заявлением о природе познания, но другие оспаривают это утверждение. Последние говорят, что работа искажает позицию Айенсиса, поскольку представляет собой лишь одну сторону его мировоззрения, которое менялось в течение всей жизни.


Эритга (4092-4111) — галеотская рабыня Кутия Сарцелла, убитая в пустыне Кхемема.


Эрьеат, Койфус (р. 4038) — король Галеота, отец Коифуса Саубона.


Этеларий VI (р. 4062), шейская форма имени Атуллара, — король Атритау, последний из рода Моргхандов.


Эшганакс — палатинат Верхнего Айнона, расположен на северной границе равнины Сехариб.


Эшкалас — палатинат Верхнего Айнона, славящийся качеством своего хлопка. Расположен на западной границе равнины Сехариб.


Эгики — легендарная Гора Откровения, где, согласно «Хроникам Бивня», пророк Ангешраэль получил призыв вести племена людей в Эарву.


Эумарна — самая населенная провинция Киана, ранее принадлежавшая Нансуру. Расположена к югу от гор Бетмулла. Большая плодородная область, прославленная своими винами и лошадьми.


Ю

Южные колонны — подразделения нансурской имперской армии, размещенные на кианской границе.


Юнриюма — святилище Бивня. Древняя крепость-храм, где находится Бивень. Расположена в центре Хагерны, в Сумне.


Юрса — галеотский спиртной напиток из забродившего картофеля.


Юрсалка (ок. 4065-4110) — воин скюльвендского племени утемотов.


Юру — бог мужской силы и плодородия. Один из так называемых воздающих богов. Юру весьма популярен среди стареющих мужчин из благородных каст. Ему посвящено несколько храмов, по большей части в крупных городах. Почитание Юру в шутку именуют «культом любовников».


Юсилка — жена полководца Саг-Мармау, упоминающаяся в «Сагах». Ее имя в Трех Морях часто используют как синоним слова «изменница».


Ютерум — так называемые Священные высоты в Шайме, откуда, согласно писанию, Айнри Сейен вознесся на Гвоздь Небес.


Ютирамес — чародей Багряных Шпилей, убитый Ахкеймионом в Сареотской библиотеке.


Я

«Яблоки» — галеотское жаргонное словечко для обозначения вражеских отрубленных голов.


Языки людей — до того как пали Врата и из Эанны пришли Четыре Народа, люди Эарвы, которых «Хроники Бивня» именуют «эмвама», находились в рабстве у нелюдей и говорили на упрощенной версии языка своих владык. От этого наречия никаких следов не осталось. Не осталось никаких следов и от изначального языка, на котором они говорили до того, как попали в рабство. В знаменитой хронике нелюдей «Исуфирьяс, или Великая яма годов», встречаются указания на то, что эмвама изначально говорили на том же языке, что и их родичи за Великим Кайарсусом. Это заставляет многих делать вывод, что тоти-эаннорейский является общим праязыком всех людей.


Языки нелюдей — несомненно, нелюдские или кунуройские языки являются одними из древнейших в Эарве. Некоторые ауджские надписи восходят к временам до первого существующего источника тоти-эаинорейского, «Хроники Бивня», то есть их возраст более пяти тысяч лет. Ауджа-гилкунни, до сих пор еще не расшифрованная, значительно древнее.


Якш — конический шатер скюльвендов, сделанный из пропитанных жиром кож и ветвей тополя.


Ялгрота Гибель Шранков (р. 4071) — туньерский конюший принца Скайельта, известный своим огромным ростом и свирепостью в бою.


Ямы Шранков — гладиаторская арена в Каритусале, где люди-рабы бьются со шранками.


Яселла — проститутка, знакомая Эсменет.


Ятвер — богиня плодородия. Одно из так называемых воздающих божеств, за прижизненное почитание дарующих рай в посмертии. Культ Ятвер наиболее распространен среди трудящихся каст (как Гильгаоал — среди воинов). В «Хигарате» — сборнике священных текстов, образующих письменную основу культов, — Ятвер изображена как благосклонная и всепрощающая женщина средних лет, одной рукой вспахивающая и засевающая поля всех народов. Некоторые комментаторы отмечают, что в «Хигарате», равно как и в «Хрониках Бивня» (где о «возделывающих почву» часто упоминается с презрением), о Ятвер говорится без особого почтения. Возможно, именно поэтому ятверианцы предпочитают при совершении ритуалов и церемоний полагаться на свое собственное писание — «Синъятву». Несмотря на большое количество приверженцев этого культа, он остается одним из беднейших, благодаря чему привлекает все больше фанатичных последователей.

Р. Скотт Бэккер Князь Пустоты. Книга первая. Тьма прежних времен

Шэрон:

пока не было тебя, я не ведал надежды.

R. Scott Bakker

The Darkness That Comes Before

Copyright © 2003 by R. Scott Bakker

© А. Хромова, перевод на русский язык, 2017

© А. Баранов, перевод на русский язык, 2017

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Э“», 2017

Тьма прежних времен

«Я не перестану подчеркивать один маленький факт, неохотно признаваемый этими суеверами, а именно: мысль приходит, когда „она“ хочет, а не когда „я“ хочу».

Фридрих Ницше. «По ту сторону добра и зла»

Пролог Пустоши Куниюрии

«Если понимание приходит лишь после событий, значит, мы ничего не понимаем. Таким образом, можно дать следующее определение души: то, что предшествует всему».

Айенсис. «Третья аналитика рода человеческого»

Горы Дэмуа, 2147 год Бивня
От того, что забыто, стеной не отгородиться.

Цитадель Ишуаль пала в разгар Армагеддона. Но не армия безжалостных шранков взяла приступом ее укрепления. Не огнедышащий дракон разбил в щепки ее могучие ворота. Ишуаль была тайным убежищем верховных королей Куниюрии, а никто, даже Не-бог, не может взять в осаду место, о котором ему не ведомо.

За несколько месяцев до того Анасуримбор Ганрел II, верховный король Куниюрии, бежал в Ишуаль вместе с уцелевшими приближенными. Его часовые задумчиво вглядывались со стен в темные леса, раскинувшиеся у подножия гор. Их терзали воспоминания о пылающих городах и обезумевших толпах. Когда над стенами цитадели завывал ветер, они судорожно хватались за равнодушные каменные зубцы: этот звук напоминал им боевые рога шранков. А затем люди принимались шепотом успокаивать друг друга: разве не удалось им уйти от погони? Разве стены Ишуаль не прочнее скал? Где еще, если не здесь, может человек пережить конец света?

Первым мор унес самого верховного короля, как, быть может, то и подобало: здесь, в Ишуаль, Ганрел только рыдал да ярился, как может яриться лишь владыка, лишенный власти. Той же ночью его придворные спустились в леса вслед за носилками с телом короля. Свет погребального костра отражался в зрачках волков, что осмелились выйти из леса. Придворные не пели траурных песнопений — лишь мысленно прочли несколько торопливых молитв.

Не успел утренний ветер развеять пепел короля и унести его в небеса, как болезнь поразила еще двух человек: наложницу Ганрела и ее дочь. А потом начала перекидываться от одного к другому, словно стремилась извести королевский род до последнего человека. Часовых на стенах становилось все меньше, и, хотя оставшиеся по-прежнему всматривались в горизонт, видно им было мало. Крики и стоны умирающих затмевали им взор и наполняли страхом их разум.

А вскоре и часовых не осталось. Пятеро рыцарей Трайсе, что спасли Ганрела после разгрома на поле Эленеот, неподвижно вытянулись на своих ложах. Великий визирь, чьи золотые одежды были в пятнах от кровавого поноса, лежал, растянувшись на полу, бок о бок со своими колдовскими свитками. Дядя Ганрела, тот самый, что возглавил отчаянный штурм врат Голготтерата в дни начала Армагеддона, повесился у себя в покоях, и его тело тихонько покачивалось на сквозняке. Королева смотрела в никуда, поверх покрывал, запачканных гноем.

Из всех, кто бежал в Ишуаль, выжили только незаконный сын Ганрела да бард-жрец.

Мальчишка боялся странного поведения барда и его бельма. Он прятался и выбирался из своего убежища лишь тогда, когда голод становился невыносим. Старый бард непрерывно разыскивал его, распевая старинные любовные и боевые песни, при этом перевирая слова на самый богохульный лад.

— Отчего ты не выходишь, отрок? — восклицал он, слоняясь по галереям. — Покажись! Я буду петь тебе! Я поведаю тебе все тайные песнопения! Я хочу разделить с тобой былую славу!

Однажды вечером бард поймал-таки мальчишку. Он погладил его, сперва по щеке, потом по бедру.

— Прости меня, прости, — бормотал он снова и снова, но слезы катились лишь из его слепого глаза. Под конец он буркнул: — Какие могут быть преступления, когда в живых никого не осталось?

Но мальчишка остался жив. И как-то вечером, пять дней спустя, он заманил барда-жреца на отвесные стены Ишуаль. И когда пьяный бард, пошатываясь, подошел к краю, мальчишка спихнул его вниз. Он потом долго сидел на стене, всматриваясь сквозь мрак в исковерканный труп барда. А под конец решил, что этот труп ничем не отличается от остальных, разве что еще истекает кровью. Какое может быть убийство, когда в живых никого не осталось?

Пришла морозная зима, и крепость стала казаться еще более пустынной. Поднявшись на стену, мальчик слушал, как в темных лесах поют и грызутся волки. Он выпрастывал руки из рукавов, обнимал себя за плечи, защищаясь от холода, и бормотал себе под нос песни покойной матери, наслаждаясь ледяными укусами ветра. А то еще, бывало, бегал по дворам, откликаясь на волчий вой боевыми кличами куниюрцев и размахивая оружием, таким тяжелым, что шатался от его веса. А время от времени протыкал трупы отцовским мечом, и глаза его светились надеждой и суеверным страхом.

Когда сошли снега, он услышал крики и вышел к главным воротам Ишуаль. Он выглянул в темную щель амбразуры и увидел толпу исхудалых, похожих на покойников мужчин и женщин, которым удалось пережить Армагеддон. Заметив в воротах его силуэт, те разразились криками: они требовали и молили еды, убежища — чего угодно. Мальчик так перепугался, что ничего не ответил. Изможденные, они походили на зверей — на стаю волков.

Когда пришельцы полезли на стены, мальчик убежал и спрятался в подземельях крепости. Они, как и бард, принялись разыскивать и громко звать его, обещая ему безопасность. В конце концов один из них отыскал его: мальчик притаился за бочонком с рыбой. Пришелец сказал, не ласково и не грубо:

— Мы дуниане, отрок. Почему ты боишься нас?

Но мальчишка стиснул отцовский меч и заплакал.

— Пока люди живы, творятся преступления! — воскликнул он.

Глаза пришельца наполнились изумлением.

— Нет, отрок, — возразил он. — Это лишь до тех пор, пока люди заблуждаются.

Несколько мгновений юный Анасуримбор молча смотрел на него. Потом торжественно отложил в сторону отцовский меч и взял пришельца за руку.

— Я был принцем, — негромко произнес он.

Пришелец вынес его к остальным людям, и они все вместе отпраздновали нежданную удачу. Они взывали — не к богам, которых они отвергли, но друг к другу, — говоря, что такое совпадение воистину изумительно. Здесь они смогут поддерживать священнейшую ясность мысли. В Ишуаль нашли они убежище от ужасов конца света.

Все еще изможденные, однако облаченные в королевские меха, дуниане соскребли со стен колдовские руны и спалили свитки великого визиря. Драгоценности, халцедоны, шелка и золотая парча были погребены вместе с трупами членов королевской династии.

И мир забыл о них на две тысячи лет.

* * *

Три племени: нелюди, люди и шранки:

Первым судьба — забывать,

Вторым — вечно страдать,

Третьим — на все и на всех наплевать.

Старинная куниюрская детская песенка
«Это история великой и трагической Священной войны, история борьбы могущественных фракций, стремившихся управлять ходом этой борьбы и извратить суть ее, и это история сына, искавшего отца. Как и во всех историях, именно нам, выжившим, суждено написать ее завершение».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Конец осени, 4109 год Бивня, горы Дэмуа
Опять вернулись сны.

Бесконечные пейзажи, истории, состязания в вере и образованности — все это обрушивалось водопадом мелких подробностей. Кони, спотыкающиеся на скользкой почве. Скрюченные пальцы, стискивающие комья глины. Мертвые тела, распластанные на берегу теплого моря. И, как всегда, древний город, выбеленный солнцем, на фоне бурых холмов. Священный город… Шайме.

А потом — голос, тонкий, словно звучащий из узкого, как тростинка, горла змеи:

— Пришлите ко мне моего сына!

Спящие пробудились одновременно, все как один задыхаясь, тщась отделить разумное от невозможного. Повинуясь обычаю, установившемуся после первых снов, они собрались в лишенных света глубинах Тысячи Тысяч Залов.

И решили, что терпеть подобное поругание более нельзя.


Анасуримбор Келлхус поднимался в гору по неровной тропинке. Он опустился на одно колено и оглянулся на монастырскую цитадель. Укрепления Ишуаль возносились над елями и лиственницами, но могучие стены казались игрушечными на фоне горных вершин, изборожденных ущельями.

«Видел ли ты это, отец? Остановился ли ты, оглянулся ли в последний раз?»

Далекие фигуры цепочкой прошествовали между рядами зубцов и исчезли за каменной стеной. Старшие дуниане прекращали свое бдение. Келлхус знал, что они спустятся по массивным каменным ступеням и один за другим войдут во тьму Тысячи Тысяч Залов: огромный лабиринт в подземных глубинах под Ишуаль. Там они умрут, как и было решено. Все, кого запятнал его отец.

«Я один. Осталась лишь моя миссия».

Келлхус повернулся к Ишуаль спиной и принялся подниматься дальше сквозь лес. Горный ветер был напоен горьким ароматом смолы и хвои.

Когда стало смеркаться, Келлхус достиг тех мест, где деревья уже не росли. Два дня карабкался он по заснеженным склонам и наконец достиг перевала горного хребта Дэмуа. За перевалом, под мятущимися облаками, простирались леса тех земель, что некогда звались Куниюрией. Келлхус задумался о том, сколько таких равнин предстоит ему пройти, прежде чем он разыщет своего отца. Сколько рассеченных ущельями линий горизонта сменится перед ним, прежде чем он достигнет Шайме?

«Шайме будет моим жилищем. Я стану жить в доме моего отца».

Он спустился по гранитным уступам и вступил в чащобу.

Он брел через сумрачные лесные чертоги, через колоннады могучих красных стволов, где стояла тишина, веками не нарушаемая человеком. Он высвобождал свой плащ, запутавшийся в кустарнике, и преодолевал бурные горные потоки.

Леса у подножия Ишуаль мало чем отличались от этих, но Келлхусу отчего-то было не по себе. Он остановился, пытаясь вернуть душевное равновесие — он использовал для этого древнюю методику, предназначенную для тренировки дисциплины разума. В лесу было тихо, беззаботно перекликались птицы. Но Келлхус слышал раскаты грома…

«Со мной что-то происходит. Это первое испытание, отец?»

Он нашел ручей, дно которого пестрело солнечными зайчиками, и опустился на колени у самой воды. Зачерпнул, поднес горсть к губам. Вода оказалась на удивление сладкой и утоляла жажду куда лучше любой воды, что ему доводилось пробовать раньше. Но как может вода быть сладкой? И как может обыкновенный солнечный свет, преломленный струями бегущей воды, быть таким прекрасным?

То, что было прежде, определяет то, что будет потом. Монахи-дуниане посвящали всю свою жизнь исследованию этого принципа. Стремясь свести к минимуму любые сумасбродные случайности, они проясняли и распутывали неуловимую сеть причинно-следственных связей, которые определяют все сущее. Из-за этого в Ишуаль все события разворачивались с неумолимой, твердокаменной последовательностью. Как правило, все, вплоть до прихотливой траектории полета листа, упавшего с ветки в саду, было известно заранее. Как правило, любой мог предугадать, что скажет его собеседник, прежде чем тот успевал открыть рот. Знать то, что было прежде, означало предвидеть, что произойдет дальше. А предвидение того, что произойдет дальше, обладало особой безмятежной красотой и означало священную общность интеллекта и обстоятельств — дар Логоса.

Эта миссия стала первым настоящим сюрпризом для Келлхуса со времен детства, когда он только учился постигать мир. До сих пор жизнь его была размеренным ритуалом учения, самовоспитания и постижения. Все было доступно. Все было понятно. Но теперь, бредя по лесам исчезнувшей Куниюрии, Келлхус чувствовал себя камнем в бурном потоке. Он стоял неподвижно, а мир вокруг несся, как текучая вода. И со всех сторон на Келлхуса, подобно беспокойным волнам, накатывались все новые непредсказуемые события: то нежная трель незнакомой пичужки, то колючки неизвестного растения, застрявшие в плаще, то змея, скользящая через солнечную лужайку в поисках неведомой добычи.

Вот над головой раздавалось сухое хлопанье крыльев — и Келлхус на миг замирал на ходу. Вот ему на щеку садился комар — Келлхус прихлопывал его и тут же замечал у тропы дерево с поразительно искривленным стволом. Окружающий мир захлестывал его, навязывался ему, и вот Келлхус уже чутко отзывался на все вокруг: и на скрип ветвей, и на бесконечную изменчивость воды, струящейся по камням. Все это трепало его, точно волны прибоя.

Под вечер семнадцатого дня в сандалию попал сучок. Келлхус его вытащил, поднял и принялся изучать на фоне грозовых туч, катившихся по небу. Он с головой ушел в его форму, в тот путь, который сучок прокладывал по небу, — в стройные и мощные разветвления, отнимавшие у неба столько пустоты. Просто не верилось, что он вырос таким случайно! Казалось, будто он отлит в этой форме. Келлхус поднял глаза — и увидел, как туча смята и скомкана безграничным разветвлением древесных ветвей. Разве существует не единственный способ постичь тучу? Келлхус не помнил, сколько он простоял там, но к тому времени, как он наконец выпустил сучок из пальцев, уже стемнело.

Утром двадцать девятого дня Келлхус присел на камнях, зеленых от мха, и стал смотреть, как прыгает и ныряет лосось в речных перекатах. Трижды село и вновь взошло солнце, прежде чем ему удалось отвлечься от этой необъяснимой войны рыбы и вод.

В худшие моменты руки его становились смутными, как тень на фоне тени, и ритм шагов намного опережал его самого. Его миссия становилась последним осколком того, чем он некогда был. В остальном он был лишен интеллекта и не помнил принципов дуниан. Он был подобен листу пергамента, отданному на произвол стихий: каждый день стирал с него все новые слова, пока наконец не осталась лишь одна настойчивая мысль: «Шайме… Мне нужно дойти до Шайме и найти моего отца».

Он все брел и брел на юг, через предгорья Дэмуа. Его забытье усиливалось. Кончилось тем, что он перестал и спать, и есть, и смазывать меч после того, как попадал под дождь. Остались лишь глушь, путь и дни, сменяющие друг друга. Ночами он, точно зверь, сворачивался клубком, не обращая внимания на тьму и холод.

«Шайме. Отец, прошу тебя!»

На сорок третий день он перешел вброд мелкую речушку и взобрался на берега, черные от гари. Сквозь гарь буйно пробивались сорные травы, но больше там ничего не было. Мертвые деревья пронзали небо, точно почерневшие копья. Келлхус пробирался через пожарище, и сорные травы больно жалили его сквозь прорехи в одежде. Наконец он поднялся на гребень хребта.

Внизу простиралась долина — такая огромная, что у Келлхуса захватило дух. За границами пожарища, все еще заваленного черными упавшими деревьями, над макушками леса вздымались древние укрепления, образуя огромное кольцо на фоне желтеющих вершин. Келлхус смотрел, как над ближайшими к нему стенами взмыла стая птиц — взмыла, покружила над рябыми камнями и вновь скрылась под кронами леса. Развалины. Такие холодные, такие заброшенные — лес никогда таким не будет.


Развалины были слишком стары, чтобы противостоять обступавшему их лесу. Дряхлые, обветшавшие, они тонули в лесу под тяжестью собственного возраста. Укрытые в мшистых впадинах стены вспарывали земляные холмики лишь затем, чтобы внезапно оборваться, словно продвижение удерживали лозы, оплетавшие их, как могучие жилы оплетают кость.

Но было в них нечто не из нынешних времен, нечто, вдохнувшее в Келлхуса неведомые прежде страсти. Проведя рукой по камню, он почувствовал, что прикоснулся к дыханию и трудам людей — к знаку уничтоженного народа.

Земля под ногами поплыла. Келлхус подался вперед и прижался щекой к камню. Шершавый камень, дышащий холодом голой земли. Солнце, припекавшее наверху, не могло пробиться сквозь свод сплетенных ветвей. Люди… тут, в камне. Древние, нетронутые суровостью дуниан. Им каким-то образом удалось преодолеть сон и возвести тут, в глуши, памятник своим делам.

«Кто построил эту крепость?»

Келлхус бродил по холмикам, чувствуя погребенные под ними руины. Он слегка подкрепил свои силы тем, что нашлось в полузабытой им торбе с едой: сухарями и желудями. Он смахнул опавшие листья с поверхности небольшого водоема, наполненного дождевой водой, и напился. Потом с любопытством уставился на темное отражение своего лица, на светлые волосы, отросшие на голове и подбородке.

«Это — я?»

Он наблюдал за белками и теми птицами, которых мог разглядеть на фоне темных ветвей. Один раз заметил лису, пробирающуюся сквозь кустарник.

«Я — не просто еще один зверь».

Его интеллект воспрял, нашел точку опоры и вцепился в нее. Келлхус ощущал, как причины крутятся вокруг него в потоках вероятностей. Прикасаются к нему — и не могут его затронуть.

«Я — человек. Я не такой, как все вокруг».

Когда стало темнеть, начал накрапывать дождь. Келлхус посмотрел сквозь ветви на серые, холодные облака, ползущие по небу. И впервые за много недель принялся искать убежище.

Он пробрался в небольшой овражек, где воды размыли землю и кусок берега отвалился, обнажив каменный фасад какого-то здания. Келлхус поднялся по усеянной листвой глине к отверстию, темному и глубокому. Внутри жила дикая собака. Она бросилась на него, он сломал ей шею.

Келлхус привык к темноте. Вносить свет в глубины Лабиринта было запрещено. Но здесь отсутствовал строгий математический расчет, в тесном мраке Анасуримбор Келлхус нашел только нагромождение стен, заваленных землей. Он растянулся на земле и уснул.

Когда он пробудился, в лесу было очень тихо, потому что выпал снег.

Дуниане точно не знали, далеко ли находится Шайме. Они просто выдали Келлхусу столько припасов, сколько он мог без труда унести на себе. С каждым днем его торба тощала. Келлхус мог лишь отстраненно наблюдать, как голод и лишения терзают его тело.

Глушь не смогла им овладеть — теперь она стремилась убить его.

Припасы кончились, а он все шел. Все — опыт, аналитические способности — таинственным образом обострилось. Снова падал снег, дули холодные, пронзительные ветра. Келлхус шел, пока силы не оставили его.

«Путь слишком узок, отец. Шайме слишком далеко».


Ездовые собаки охотника залаяли и принялись рыться в снегу. Охотник оттащил их и привязал к кривой сосне. И ошеломленно бросился разгребать снег, из которого торчала скрюченная рука. Сперва он хотел скормить мертвеца собакам. Все равно волки съедят, а с мясом тут, в северной глуши, было туго.

Он снял варежки и коснулся заросшей бородой щеки. Кожа посерела, и охотник был уверен, что щека окажется такой же ледяной, как заметавший ее снег. Но нет, она была теплая! Охотник вскрикнул, и псы отозвались дружным воем. Он выругался и поспешно сделал знак Хузьельта, Темного Охотника. Он выволок человека из-под снега — конечности у того гнулись свободно. А вот борода и волосы заледенели на ветру.

Мир всегда казался охотнику странным, и все вокруг имело тайный смысл. Но теперь этот смысл сделался угрожающим. Псы дернули сани, и охотник побежал следом, спасаясь от гнева налетевшей метели.


— Левет, — сказал человек, прижав руку к своей обнаженной груди. Его подстриженные волосы были серебристыми, с легким бронзовым отливом, и слишком жидкими, чтобы достойно обрамлять грубые черты лица. Брови, казалось, все время удивленно вскинуты, а беспокойные глаза так и шмыгали из стороны в сторону, глядя на что угодно, лишь бы не встречаться с пристальным взглядом подопечного.

Только позднее, когда Келлхус овладел начатками языка, на котором говорил Левет, узнал он, каким образом оказался у охотника. А первое, что запомнил, были пахнущие потом меха и жарко натопленный очаг. С низкого потолка свисали охапки шкурок. По углам единственной комнаты теснились мешки и корзины. Над крохотным пятачком свободного места разливался смрад от дыма, сала и гнили. Позднее Келлхус узнал, что царящий в хижине хаос был на самом деле воплощением, и притом точным воплощением многочисленных суеверных страхов охотника. Каждая вещь должна быть на своем месте, говаривал тот, а если вещь не на месте — жди беды.

Очаг был достаточно велик, чтобы заливать все в хижине, включая самого Келлхуса, золотистым теплом. За стенами, в лесу, тянувшемся на много-много лиг, завывала зима. По большей части зима не обращала на них внимания, но порой сотрясала хижину так сильно, что охапки шкурок на крюках раскачивались. Левет рассказал Келлхусу, что край этот называется Собель и что это самая северная окраина древнего города Атритау, хотя земли эти уже много поколений как заброшены. Что до самого Левета, он заявлял, что предпочитает жить в стороне от забот других людей.

Левет был крепким мужиком средних лет, но для Келлхуса он оказался все равно что дитя. Тонкая мускулатура его лица была совершенно не дисциплинированна: любые эмоции дергали ее, как за ниточки. Что бы ни волновало душу Левета — его лицо тотчас на это откликалось, и вскоре Келлхусу было достаточно взглянуть на охотника, чтобы мгновенно узнать, о чем тот думает. Способность предугадывать мысли и отражать движения Леветовой души как свои собственные появилась несколько позднее.

А тем временем дни проходили в повседневных заботах. На рассвете Левет запрягал собак и уезжал проверять ловушки. Если он возвращался рано, то заставлял Келлхуса чинить силки, обрабатывать шкурки, варить похлебку из крольчатины — короче, «отрабатывать хлеб», как выражался сам Левет. Вечерами Келлхус садился чинить свою куртку и штаны — охотник показал ему, как шить. Левет исподтишка наблюдал за Келлхусом из-за очага, а его руки тем временем жили собственной жизнью: вырезали, точили, шили, а то и просто разминали друг друга: мелкие, нудные занятия, которые, как ни странно, наделяли охотника терпением и даже как-то облагораживали.

Руки Левета оставались неподвижными только когда он спал либо был мертвецки пьян. Выпивка влияла на жизнь охотника больше, чем что-либо другое.

По утрам Левет никогда не смотрел Келлхусу в глаза — только опасливо косился на него. Странная половинчатость омертвляла его, как будто мыслям недоставало сил, чтобы воплотиться в слова. Если Левет и говорил что-нибудь, голос его звучал напряженно, сдавленно, будто охотник с трудом преодолевал страх. К вечеру он вновь обретал жизнь. Глаза Левета вспыхивали колючим солнечным светом. Он улыбался, смеялся. Но ближе к ночи его поведение перехлестывало через край, превращалось в грубую пародию на себя самого. Он беспрерывно болтал, хамски обрывал собеседника, временами на него накатывали приступы ярости или горькой язвительности.

Келлхус многому научился благодаря этим страстям Левета, усиленным пьянством. Но пришло время, когда его наблюдения больше не могли пробавляться карикатурами. Однажды ночью он выкатил бочонки с виски в лес и вылил пойло на мерзлую землю. Во время последовавших за этим страданий он добросовестно продолжал выполнять работу по дому.


Они сидели по разные стороны очага, лицом друг к другу, прислонясь спиной к мягким кипам шкурок. Свет очага подчеркивал изменчивость лица Левета. А тот болтал. Он простодушно радовался, что может рассказать о себе человеку, вынужденному во всем полагаться только на его слова. Старые страдания и обиды оживали вновь.

— И мне ничего не оставалось, как уйти из Атритау, — признался Левет, в который раз рассказывая об умершей жене.

Келлхус грустно улыбнулся. Он истолковал тонкую игру мышц на лице собеседника: «Он делает вид, что скорбит, чтобы вызвать у меня жалость».

— Атритау напоминал тебе о том, что ее больше нет?

«Это ложь, которую он говорит самому себе».

Левет кивнул. Глаза его были полны слез и ожидания одновременно.

— С тех пор как она умерла, Атритау казался мне могилой. Однажды утром нас собрали в ополчение, чтобы охранять стены, и я устремил взгляд на север. Леса словно бы… словно поманили меня. То, чем меня пугали в детстве, превратилось в святилище! В городе все, даже мои братья и товарищи по отряду ополчения, казалось, втайне злорадствуют из-за ее смерти — радуются моему несчастью. Мне пришлось… Я был просто вынужден…

«Отомстить».

Левет посмотрел на огонь.

— Бежать.

«Зачем он так себя обманывает?»

— Левет, ни одна душа не бродит по миру в одиночку. Каждая наша мысль коренится в мыслях других людей. Каждое наше слово — лишь повторение слов, сказанных прежде. Каждый раз, как мы слушаем, мы позволяем движениям иной души пробуждать нашу собственную душу.

Он нарочно оборвал свой ответ на середине, чтобы сбить собеседника с толку. Прозрение куда сильнее, когда оно разрешает недоумение.

— Именно поэтому ты и бежал в Собель.

Глаза Левета на миг округлились от ужаса.

— Но я не понимаю…

«Из всего, что я мог бы сказать, он сильнее всего боится истин, которые ему уже известны и которые он тем не менее отрицает. Неужели все люди, рожденные в миру, настолько слабы?»

— Все ты понимаешь, Левет! Подумай сам. Если мы — не более чем наши мысли и страсти, и если наши мысли и страсти — не более чем движения наших душ, тогда мы сами — не более чем те, кто движет нами. Человек, которым ты, Левет, был когда-то, перестал существовать в тот момент, когда умерла твоя жена.

— Но потому я и бежал! — воскликнул Левет. Глаза его были одновременно умоляющими и рассерженными. — Я не мог этого вынести. Я бежал, чтобы забыть!

Его пульс участился. В мелких мышцах вокруг глаз отразилось колебание. «Он знает, что это ложь».

— Нет, Левет. Ты бежал, чтобы помнить. Ты бежал, чтобы сохранить в неприкосновенности все пути, по которым водила тебя жена, чтобы защитить боль утраты от влияния других людей. Ты бежал, чтобы создать оплот своей скорби.

По обвисшим щекам охотника покатились слезы.

— Ах, Келлхус, это жестокие слова! Зачем ты говоришь такие вещи?

«Чтобы вернее овладеть тобой».

— Потому что ты уже достаточно страдал. Ты провел много лет в одиночестве у этого очага, упиваясь своей утратой, вновь и вновь спрашивая своих собак, любят ли они тебя. Ты ревниво бережешь свою боль, поэтому чем больше ты страдаешь, тем более жестоким представляется тебе мир. Ты плачешь, потому что это сделалось для тебя естественным и привычным. «Вот видите, что вы со мной сделали!» — говоришь ты своими слезами. И каждый вечер ты вершишь суд, вынося приговор обстоятельствам, которые приговорили тебя к тому, чтобы заново переживать свое горе. Ты мучаешь сам себя, Левет, чтобы иметь право винить мир в своих муках.

«И он снова будет утверждать, что это не так…»

— Ну, а если даже и так, что с того? Мир ведь действительно жесток, Келлхус! Мир жесток!

— Быть может, это и так, — ответил Келлхус тоном сочувственным и скорбным, — но мир давно перестал быть причиной твоего горя. Сколько уже раз повторял ты эти слова! И каждый раз они были отравлены все тем же отчаянием: отчаянием человека, которому нужно поверить во что-то ложное. Остановись, Левет, откажись следовать по накатанной колее, которую проложили в тебе эти мысли! Остановись, и сам увидишь.

Вынужденный заглянуть в себя, Левет заколебался. Его лицо выразило растерянность.

«Он понимает, но ему недостает мужества, чтобы признаться».

— Спроси себя, — настаивал Келлхус, — откуда это отчаяние?

— Да нет никакого отчаяния! — тупо ответил Левет.

«Он видит место, которое я ему открыл, сознает, что в моем присутствии любая ложь бессильна, даже та, которую он повторяет самому себе».

— Почему ты продолжаешь лгать?

— Потому что… Потому что…

Сквозь потрескивание пламени Келлхусу было слышно, как колотится сердце Левета — отчаянно, точно у затравленного зверя. Тело охотника содрогалось от рыданий. Он поднял было руки, чтобы спрятать лицо, но остановился. Посмотрел на Келлхуса — и разревелся, как ребенок перед матерью. «Больно! — говорило выражение его лица. — Как больно!»

— Я знаю, что больно, Левет. Освобождение от мук можно обрести лишь через еще большие муки.

«И впрямь как ребенок…»

— Но что… что же мне делать? — рыдал охотник. — Пожалуйста, Келлхус, скажи!

«Тридцать лет, отец! Велика, должно быть, твоя власть над такими людьми, как этот».

И Келлхус, чье заросшее бородой лицо было согрето пламенем очага и участием, ответил:

— Левет, ни одна душа не бродит по миру в одиночку. Когда умирает одна любовь, надо научиться любить других.


Через некоторое время огонь в очаге прогорел. Оба собеседника сидели молча, прислушиваясь к нарастающему реву очередного снежного шквала. Ветер шумел так, как будто по стенам хижины лупили множеством толстых одеял. Лес стонал и скрипел под темным брюхом пурги.

Левет нарушил молчание старинной поговоркой:

— Слезы пачкают лицо, но очищают душу.

Келлхус улыбнулся в ответ, придав лицу выражение ошеломленного узнавания. Древние дуниане говаривали: зачем ограничиваться одними словами, когда чувства в первую очередь выражаются мимикой? В Келлхусе жил легион лиц, и он мог менять их столь же непринужденно, как произносить те или иные слова. Но под его радостной улыбкой или сочувственной усмешкой всегда таилось одно: холодное разумное понимание.

— Однако ты им не доверяешь, — заметил Келлхус.

Левет пожал плечами.

— Зачем, Келлхус? Зачем боги послали тебя ко мне?

Келлхус знал, что мир Левета битком набит богами, духами и даже демонами. Мир терзали их сговоры и раздоры, повсюду кишели знамения и признаки их насмешливых, капризных повелений. Их замыслы, точно некий второй план, определяли все метания людей — невнятные, жестокие и в конечном счете всегда завершающиеся смертью.

Для Левета то, что он нашел Келлхуса на заснеженном склоне, случайностью не было.

— Ты хочешь знать, зачем я пришел?

— Зачем ты пришел?

До сих пор Келлхус избегал разговоров о своей миссии, и Левет, напуганный тем, как стремительно Келлхус научился понимать его язык и говорить на нем, ни о чем не спрашивал. Но обучение продвигалось.

— Я ищу своего отца, Моэнгхуса, — сказал Келлхус. — Анасуримбора Моэнгхуса.

— Он пропал? — спросил Левет, безмерно польщенный такой откровенностью.

— Нет. Он ушел от моего народа много лет назад, когда я был еще ребенком.

— Почему же ты его ищешь?

— Потому что он послал за мной. Он потребовал, чтобы я пришел и встретился с ним.

Левет кивнул, как будто все сыновья обязаны в определенный момент возвращаться к своим отцам.

— А где он?

Келлхус мгновение промедлил с ответом. Казалось, что глаза его смотрели на Левета, на самом же деле — в пустоту перед ним. Подобно тому как замерзший человек сворачивается клубком, стараясь укрыться от стихии, так и Келлхус убирал себя внутрь, в надежное убежище своего интеллекта, не подвластное давлению внешних событий. Легионы внутри него были обузданы, возможные варианты изолированы и развернуты, и все множество событий, которые могут воспоследовать, если он скажет Левету правду, развернулось в его душе. Вероятностный транс.

Он поднялся, моргнул, глядя в огонь. Как и многие вопросы, касающиеся его миссии, ответ не поддавался исчислению.

— В Шайме, — сказал наконец Келлхус. — Далеко на юге, в городе, который называется Шайме.

— Он послал за тобой из Шайме?! Но как же это возможно?

Келлхус изобразил на лице легкую растерянность — что, впрочем, было недалеко от истины.

— В снах. Он послал за мной в снах.

— Колдовство…

Левет произносил это слово не иначе, как со смешанным благоговением и ужасом. Бывают ведуны, говорил Левет, что способны овладеть дикими силами, дремлющими в земле, звере и дереве. Бывают жрецы, чьи молитвы, дабы дать людям передышку, способны выходить вовне и двигать богами, что движут миром. И бывают колдуны, чье слово — закон, чьи речи не столько описывают мир, сколько повелевают, каким ему быть.

Суеверие. Левет везде и во всем путал то, что случается позднее, с тем, что было прежде, следствия с причинами. Люди пришли позднее, а он помещал их в начало и звал «богами» или «демонами». Слова появились позднее, а он ставил их в начало и называл «писанием» или «заклинаниями». Ограниченный последствиями событий, слепой к причинам, он цеплялся за сам хаос, людей и их деяния и лепил по их образу и подобию то, что было вначале.

Но дуниане ведают, что начало не имело отношения к людям.

«Должно быть какое-то другое объяснение. Колдовства не существует».

— Что тебе известно о Шайме? — спросил Келлхус.

Стены содрогались под яростными порывами ветра, угасшие было угли внезапно вновь вспыхнули ярким пламенем. Свисающие с потолка шкурки легонько покачивались. Левет огляделся и нахмурил лоб, как будто пытался что-то расслышать.

— Он очень далеко, Келлхус, и путь туда лежит через опасные земли.

— Шайме для вас не… не священен?

Левет улыбнулся. Края чересчур далекие, как и слишком близкие, священными быть не могут.

— Я это название слышал всего несколькораз, — ответил он. — Севером владеют шранки. Те немногие люди, что остались здесь, живут как в осаде и редко решаются выходить за стены городов Атритау и Сакарпа. О Трех Морях нам известно мало.

— О Трех Морях?

— О народах юга, — пояснил Левет, удивленно округлив глаза. Келлхус знал, что охотник считает его неведение почти божественным. — Ты хочешь сказать, что никогда не слышал о Трех Морях?

— Как ни уединенно живет твой народ, мой еще уединеннее.

Левет кивнул с умным видом. Наконец-то настал его черед говорить о важных вещах!

— Когда Не-бог и его Консульт разорили север, Три Моря были еще молоды. Ныне же, когда от нас осталась лишь тень, они сделались средоточием человеческой власти и могущества.

Левет умолк, расстроенный тем, как быстро кончились его сведения.

— Кроме этого, я почти ничего не знаю, — сказал он, — разве что несколько имен и названий.

— Откуда же тогда ты узнал о Шайме?

— Один раз я продал горностая человеку из караванов. Темнокожему. Кетьянину. Никогда раньше не видел темнокожих людей.

— Из караванов?

Келлхус никогда прежде не слышал этого слова, но произнес его так, словно желал уточнить, о каком именно караване ведет речь охотник.

— Каждый год в Атритау приходит караван с юга — если ему, конечно, удается прорваться через шранков. Он приходит из страны, именуемой Галеот, через Сакарп, привозит пряности, шелка — дивные вещи, Келлхус! Ты когда-нибудь пробовал перец?

— И что этот темнокожий человек сказал тебе о Шайме?

— Да ничего особенного на самом деле. Он говорил по большей части о своей религии. Сказал, что он айнрити, последователь Айнри, Последнего Пророка… — Он на миг нахмурился. — Да, как-то так. Последнего Пророка! Можешь себе представить?

Левет помолчал, глядя в никуда, тщась передать тот эпизод словами.

— Он все говорил, что я буду проклят, если не подчинюсь его пророку и не открою свое сердце Тысяче Храмов — никогда не забуду этого названия.

— Так значит, для того человека Шайме священен?

— О да, святая святых! Когда-то давно это был город того пророка. Но с тех пор у них, кажется, что-то не заладилось. Он говорил о войнах, о том, что язычники отняли его у айнрити…

Левет запнулся, словно вспомнил что-то особенно важное.

— У Трех Морей люди воюют с людьми, Келлхус, а о шранках и думать не думают! Можешь себе представить?

— Так значит, Шайме — священный город, находящийся в руках язычников?

— Да оно и к лучшему, сдается мне, — ответил Левет с внезапной горечью. — Этот пес и меня все время звал язычником!

Они засиделись далеко за полночь, беседуя о дальних землях. Буря завывала и расшатывала прочные стены хижины. И в тусклом свете догорающих углей Анасуримбор Келлхус мало-помалу втягивал Левета в свои собственные ритмы — заставил замедлить дыхание, погрузиться в дрему… Когда наконец охотник впал в транс, Келлхус принудил его открыть все тайны до единой и преследовал, пока у Левета не осталось убежища.


Надев снегоступы, Келлхус в одиночестве брел через колючий ельник к ближайшей из вершин, что громоздились вокруг хижины охотника. Темные стволы были окружены сугробами. В воздухе пахло зимней тишиной.

За эти несколько недель Келлхус переделал себя. Лес больше не был ошеломляющей какофонией, как когда-то. Собель сделался страной оленей-карибу, соболя, бобра и куницы. В земле его покоился янтарь. Под облачными небесами выходили на поверхность ровные валуны, а озера серебрились рыбой. Больше тут не было ничего, ничего достойного благоговения или ужаса.

Впереди выступал из-под снега невысокий утес. Келлхус поднял голову, отыскивая тропу, чтобы как можно быстрее подняться на вершину. И полез наверх.

Вершина была голой, если не считать нескольких корявых боярышников. В центре ее высилась древняя стела — каменный столп, заметный издалека. Все четыре грани ее были покрыты рунами и маленькими фигурками. Келлхус приходил сюда снова и снова — не столько из-за языка надписи: язык был неотличим от его собственного, кроме отдельных выражений, — сколько из-за имени создателя.

Начиналась надпись так:

«И я, Анасуримбор Кельмомас II, взираю с этой горы и вижу величие, сотворенное моими руками…»

А далее следовало описание великой битвы давно умерших королей. Если верить Левету, край этот лежал некогда на границе земель двух народов, куниюри и эамноров. Оба этих народа сгинули несколько тысяч лет назад в мифической войне с тем, кого Левет именовал «Не-богом». Келлхус отметал эти истории об Армагеддоне с ходу, как и многие байки, что рассказывал Левет. Но имя «Анасуримбор», вырезанное на древнем диорите, отмести было не так-то просто. Теперь он понимал, что мир и впрямь куда древнее дуниан. И если его род восходил к этому давно умершему верховному королю, стало быть, он древнее дуниан.

Но эти мысли не имели отношения к его миссии. Изучение Левета подходило к концу. Скоро придется продолжить путь на юг, к Атритау, откуда, как утверждал Левет, есть возможность отправиться дальше, в Шайме.

Келлхус глядел с высоты на зимние леса. Где-то позади лежала Ишуаль, таящаяся в ледяных горах. А впереди ждало паломничество, путешествие через мир людей, скованных деспотичными обычаями, вечно повторяемыми племенными небылицами. Он явится к ним, как бодрствующий среди спящих. Он будет укрываться в закоулках их невежества и с помощью истины сделает их своими орудиями. Он — дунианин, один из Обученных, и сумеет подчинить себе любой народ, любые обстоятельства. Он будет прежде них.

Но его ждал другой дунианин, изучавший эти дикие края куда дольше, — Моэнгхус.

«Велика ли твоя сила, отец?»

Он отвел глаза от раскинувшихся внизу просторов — и заметил нечто странное. По другую сторону стелы снег был испещрен следами. Келлхус окинул их взглядом и решил спросить о них у охотника. Существо, которое их оставило, ходило на двух ногах, но не было человеком.


— Вот такие, — пояснил Келлхус и быстро нарисовал пальцем след, виденный на снегу.

Лицо Левета посуровело. Келлхусу достаточно было взглянуть на охотника, чтобы заметить: тот старается скрыть охвативший его ужас. Позади тявкали собаки, описывая круги на своих кожаных поводках.

— Где? — спросил Левет, пристально глядя на странный след.

— У старой куниюрской стелы. Они проходят по касательной относительно хижины, на северо-западе.

Бородатое лицо повернулось к нему.

— И ты не знаешь, что это за следы?

Вопрос был многозначительным. «Ты пришел с севера — и не знаешь этих следов?!» — вот что хотел сказать Левет. Потом Келлхус понял.

— Шранки.

Охотник взглянул ему за спину, обводя глазами стену леса. Монах почувствовал, как у Левета засосало под ложечкой, как участилось сердцебиение, как в голове закружились мысли, слишком стремительные, чтобы быть вопросом: «Что же делать, что же делать…»

— Надо пойти по следу, — предложил Келлхус. — Убедиться, что они не видели твоих ловушек. Если они их видели…

— Зима была для них тяжелой, — сказал Левет. Он нуждался в том, чтобы придать какую-то осмысленность своему ужасу. — Они пришли на юг за пищей… Им нужна пища. Да-да.

— А если дело не в этом?

Левет покосился на Келлхуса. Глаза у него были дикие.

— Для шранков люди — тоже пища, только несколько иного рода. Они охотятся на нас, чтобы утолить свои безумные сердца.

Он шагнул к собакам, ненадолго отвлекся.

— Тихо, тс-с, тихо!

Он похлопал их по бокам, вдавил их головы в снег, сильно потрепав псов по затылку. Его руки двигались небрежно и размашисто, поровну распределяя ласку.

— Келлхус, ты не принесешь мне намордники?


Серая, узкая полоска следов была еле видна в сугробах. Небо темнело. Зимними вечерами в лесу воцарялась странная тишина. Казалось, будто к закату клонится нечто более значительное, чем солнце.

Они зашли в своих снегоступах довольно далеко, и теперь остановились. Они стояли под голыми сучьями раскидистого дуба.

— Возвращаться нельзя, — сказал Келлхус.

— Но не можем же мы бросить собак!

В течение нескольких вздохов монах изучал Левета. Их дыхание висело неподвижными клубами в морозном воздухе. Келлхус знал, что ему ничего не стоит разубедить охотника возвращаться за чем бы то ни было. То существо, по чьему следу они шли, знало о ловушках. Возможно, знало оно и о хижине. Но следы на снегу — пустые отметины — были слишком малы, чтобы оно могло ими воспользоваться. Для Келлхуса угроза существовала лишь в страхе, проявляемом охотником. Лес по-прежнему принадлежал ему.

Келлхус повернулся, и они вместе направились к хижине, вразвалочку скользя по снегу. Но вскоре Келлхус остановил своего спутника, крепко ухватив его за плечо.

— Что… — начал было охотник, но умолк, услышав шум.

Тишину прорезал хор приглушенных воплей и визга. Потом по лесу прокатился одинокий вой — и снова навалилось жуткое зимнее безмолвие.

Левет стоял неподвижно, как темные ели.

— За что, Келлхус?

Голос у него сорвался.

— Сейчас не до вопросов. Бежать надо!


Келлхус сидел в пепельном полумраке, следя за тем, как рассвет перебирает розовыми пальцами ветви и темную хвою. Левет все еще спал.

«Мы бежали быстро, отец, но достаточно ли быстро мы бежали?»

Он увидел: что-то мелькнуло — и тут же исчезло в чащобе.

— Левет!

Охотник пошевелился.

— Что? — спросил он и закашлялся. — Темно ведь еще!

Еще одна фигура, дальше влево. Движется в их сторону.

Келлхус замер, не отрывая глаз от дальних деревьев.

— Они идут сюда, — сказал он.

Левет сел, с трудом согнув заиндевевшее одеяло. Лицо его сделалось пепельно-серым. Ошеломленный, он уставился туда же, куда смотрел Келлхус.

— Я ничего не вижу!

— Они стараются остаться незамеченными.

Левета затрясло.

— Беги! — приказал Келлхус.

Левет недоуменно воззрился на него.

— Бежать? От шранков не убежишь, Келлхус! Они кого хочешь догонят. Они как ветер!

— Я знаю, — ответил Келлхус. — Я останусь здесь и задержу их.


Левет мог лишь глядеть на него. Он не мог шевельнуться. Деревья вокруг загудели. Пустое небо напряженно выгнулось. Потом в плечо ему вонзилась стрела, охотник упал на колени и уставился на красное острие, торчащее из груди.

— Ке-еллху-ус! — ахнул он.

Но Келлхус исчез. Левет перекатился на другой бок, ища его, и увидел, что монах бежит к ближним деревьям, и в руке у него обнаженный меч. Первый шранк рухнул, обезглавленный, а монах помчался дальше, словно бледный призрак на фоне сугробов. Еще один умер, напрасно рубя ножом податливый воздух. Прочие надвинулись на Келлхуса, точно кожистые тени.

— Келлхус!!! — вскричал Левет, то ли от боли, то ли надеясь отвлечь их, приманить к тому, кто все равно уже покойник. «Я готов умереть за тебя!»

Но жуткие фигуры попадали, загребая снег, и странный, нечеловеческий вой понесся сквозь лес. Вот упало еще несколько, и наконец только высокий монах остался стоять.

Охотнику показалось, что издали доносится лай его псов.


Келлхус тащил его дальше. Радужные искорки вспыхивали на снегу в лучах восходящего солнца. Они пробирались сквозь кустарник. Левет скорчился, поглощенный болью в плече, но монах был неумолим. Келлхус влек его вперед так стремительно, как Левет и здоровым-то не ходил. Они преодолевали снежные заносы, обходили стволы, проваливались в овраги и выкарабкивались наружу. Руки монаха не отпускали, не оставляли его, словно тонкая железная стойка, которая снова и снова не давала упасть.

Ему все казалось, что он слышит собачий лай.

«Песики мои…»

Наконец его привалили к стволу дерева. Дерево казалось каменным столбом, подходящей опорой, чтобы умереть. Он с трудом отличал лицо Келлхуса, чьи борода и капюшон были покрыты инеем, от голых заснеженных ветвей.

— Левет, — говорил Келлхус, — думай, Левет, думай!

Жестокие слова! Они вернули его к реальности, напомнили о его горе.

— Мои собачки, — всхлипнул Левет. — Я их слышу…

В голубых глазах не отразилось ничего.

— Сюда идут еще шранки, — сказал Келлхус, переводя дыхание. — Нам нужно убежище. Место, где мы могли бы укрыться.

Левет запрокинул голову, сглотнул, когда в горло ему вонзилось острие боли, попытался взять себя в руки.

— Куда… в каком направлении мы шли?

— На юг. Все время на юг.

Левет оттолкнулся от дерева, повис на монахе. Его неудержимо трясло. Он закашлялся и посмотрел сквозь лес.

— Сколько ру-ру-ру… — он судорожно втянул воздух, — сколько р-ручьев мы п-перешли?

Он чувствовал жар дыхания Келлхуса.

— Пять.

— На з-запад! — выдохнул Левет.

Он откинулся назад, чтобы заглянуть монаху в лицо, не отпуская его плеч. Ему не было стыдно. Этого человека нельзя стыдиться.

— Нам н-надо н-на зап-пад, — продолжал он, привалившись лбом к губам монаха. — Разв-валины. Н-нелюдские разв-валины. Т-т-там есть где сп-прятаться.

Он застонал. Мир вокруг завертелся колесом.

— Они н-недалеко, их д-должно быть в-видно отсюда.

Левет почувствовал, как заснеженная земля ударилась об его тело. Ошеломленный, все, что он мог, это свернуться клубком. Сквозь деревья он видел фигуру Келлхуса, расплывшуюся из-за слез. Монах уходил все дальше через чащу.

«Нет-нет-нет!»

— Келлхус! Ке-еллху-ус! — всхлипнул он.

«Да что же происходит?»

— Не-е-ет! — взвыл он.

Высокая фигура растаяла вдали.


Склон был опасный. Келлхус хватался за сучья, проверял каждый шаг, прежде чем поставить ногу, чтобы не угодить в провал, скрытый под снегом. Склон густо зарос елями, напрямик никак не пройти. Раскидистые полукружия нижних веток цеплялись за ноги. Здесь царил сумрак, не похожий на обычный бледный зимний свет.

Когда Келлхус наконец выбрался из ельника, он поднял голову — и застыл, пораженный открывшимся пейзажем. Занесенная снегом вершина походила на оскалившегося голодного пса. На ближних склонах высились развалины ворот и стены. За ними торчал на фоне неба засохший дуб невероятных размеров.

Из темных туч, цеплявшихся за вершину, лил дождь, и одежда Келлхуса тут же покрылась корочкой льда.

Келлхуса потрясло, из каких циклопических камней сложены ворота. Многие блоки не уступали по размерам дубу, который они сейчас загораживали. На надвратной перемычке было высечено запрокинутое лицо: пустые глаза, долготерпеливые, как само небо. Келлхус миновал ворота. Здесь склон сделался более пологим. Лесная чаща за спиной почти растворилась в стене усиливавшегося дождя. Однако шум нарастал.

Дуб погиб уже давным-давно. Кора его отсохла и осыпалась с колоссальных ветвей, сучья торчали в небо подобно кривым бивням. Ветер и дождь ничто уже не задерживало.

Келлхус обернулся. Из кустов показались шранки и, завывая, бросились вверх по склону, увязая в снегу.


Это место такое открытое. Мимо свистели стрелы. Келлхус взял одну из воздуха и принялся ее изучать. Стрела была теплая, как будто ее держали на теле. Потом в руке у него очутился меч. Меч засверкал в пространстве вокруг Келлхуса, рассекая небо подобно ветвям дерева. Шранки накатили темной волной, но Келлхус был там прежде них, опережая их на миг, так, что они не могли предвидеть его действий. Каллиграфия воплей. Чавканье изумленной плоти. Монах сбивал восторг с их нечеловеческих лиц, ходил между ними и останавливал колотящиеся сердца.

Они не видели, что эти обстоятельства священны. Они лишь алкали пищи. Келлхус же был одним из Обученных, дуниан, и все события повиновались ему.

Шранки подались назад, завывания поутихли. Несколько мгновений потолклись вокруг него — узкоплечие, с собачьими, сдавленными с боков грудными клетками, воняющие кожей, с ожерельями из человечьих зубов. Келлхус терпеливо стоял перед лицом их угрозы. Он был безмятежен.

Они бежали.

Монах наклонился к одному, что еще корчился у его ног, взял за глотку, приподнял. Прекрасное лицо шранка исказилось от ярости.

— Куз’иниришка дазу дака гуранкас…

Существо плюнуло в Келлхуса. Монах пришпилил его мечом к стволу дуба. Потом отступил назад. Оно завизжало, задергалось.

«Что это за существа?»

За спиной всхрапнула лошадь, ледяной наст захрустел под копытами. Келлхус выдернул меч из ствола и стремительно развернулся.

Сквозь стену ледяного дождя конь и всадник казались не более чем серыми силуэтами. Келлхус, не сходя с места, смотрел, как они медленно приближаются, его лохматые волосы смерзлись в мелкие сосульки и теперь гремели на ветру. Конь был огромный, почти шести футов в холке, вороной. Всадник кутался в серый плащ, расшитый еле заметными узорами — словно бы небрежно нарисованными лицами. На нем был шлем без навершия. Лица под шлемом почти не видно. Зычный голос прогремел на куниюрском:

— Вижу, ты умирать не собираешься!

Келлхус молчал. Держался настороже. Дождь шумел, как осыпающийся песок.

Всадник спешился, но держался по-прежнему на расстоянии. Он рассматривал неподвижные тела, вытянувшиеся у его ног.

— Потрясающе, — сказал незнакомец, потом поднял взгляд на Келлхуса. Монах увидел глаза, блеснувшие из-под шлема. — У тебя должно быть имя!

— Анасуримбор Келлхус, — ответил монах.

Молчание. Келлхусу показалось, что он чувствует растерянность собеседника. Странную растерянность.

— Оно говорит на языке… — буркнул наконец человек. Он подступил ближе, разглядывая Келлхуса. — Да, — сказал он. — Да… Ты не потешаешься надо мной. Я вижу в твоем лице его кровь.

Келлхус вновь промолчал.

— Ты обладаешь и терпением Анасуримбора.

Келлхус изучил его и обратил внимание, что плащ расшит отнюдь не стилизованными изображениями лиц, как он было подумал, а настоящими лицами, искаженными от того, что их растянули в ширину. Владелец плаща был могуч, хорошо вооружен и, судя по тому, как он держался, нимало не опасался Келлхуса.

— Я вижу, ты ученик. Знание — это сила, верно?

Этот не похож на Левета. Совсем не похож.

И снова шум ледяного дождя, мало-помалу впаивающего убитых в снег.

— Не следует ли тебе, смертный, бояться меня, зная, кто я таков? Ведь страх — тоже сила. Способность выживать.

Незнакомец начал обходить Келлхуса, аккуратно переступая через раскинувшиеся по снегу конечности шранков.

— Вот что разделяет ваш род и мой! Страх. Цепкое, хваткое стремление выжить. Для нас жизнь — это всегда… решение. А для вас… Ну, скажем так: это жизнь решает за вас.

На это Келлхус наконец ответил:

— Что ж, тогда, видимо, решение за тобой.

Незнакомец помолчал и печально откликнулся:

— А-а, насмешка. Это у нас как раз общее.

Выпад Келлхуса был преднамеренным, но цели он не достиг — или, по крайней мере, так казалось поначалу. Незнакомец внезапно опустил свое невидимое лицо и помотал головой, бормоча:

— Оно смеется надо мной! Смертный надо мной смеется… Что же мне это напоминает, что же?..

Он принялся перебирать складки своего плаща и наконец нашел одно изуродованное лицо.

— Вот этого! О, наглец! Встреча с ним была настоящим удовольствием. Да, я помню…

Он взглянул на Келлхуса и прошипел:

— Я — помню!

И Келлхус постиг основные принципы этой встречи. «Нелюдь. Еще один миф Левета, оказавшийся правдой».

Незнакомец обнажил свой длинный меч, медленно и торжественно. Меч неестественно сверкал во мраке, как будто клинок отражал свет некоего нездешнего солнца. Затем незнакомец обернулся к одному из мертвых шранков и перекатил труп на спину с помощью меча. Белая кожа шранка уже начала темнеть.

— Вот этот шранк — его имени ты все равно не выговоришь — был нашим «элью», ты на своем языке назвал бы это «книгой». Чрезвычайно преданное животное. Мне его будет очень не хватать — ну, по крайней мере, некоторое время.

Он окинул взглядом остальных мертвецов.

— Мерзкие, жестокие твари на самом деле.

Он снова перевел взгляд на Келлхуса.

— Но очень… запоминающиеся.

Это начало. Келлхус решил прощупать почву.

— Так опуститься! — сказал он. — Ты сделался жалок.

— Это ты меня жалеешь? Пес осмеливается жалеть меня?

Нелюдь хрипло расхохотался.

— Анасуримбор меня жалеет! Ну да, еще бы… Ка’кунурой соук ки’элью, соук хус’йихла!

Он сплюнул, повел мечом, указывая на трупы.

— Теперь эти… эти шранки — наши дети. Но прежде! Прежде нашими детьми были вы. У нас вырвали сердце, мы пестовали ваши сердца. Спутники «великих» норсирайских королей.

Нелюдь подступил ближе.

— Но теперь — нет, — продолжал он. — С ходом веков многим из нас захотелось иметь нечто большее, чем ваши ребяческие перепалки, о которых и вспомнить-то нечего. Многим из нас захотелось более изысканного зверства, чем все, что могли предложить ваши войны. Это великое проклятие нашего рода — знаешь ли ты об этом? Конечно, знаешь! Какой раб упустит случай порадоваться слабости господина?

Ветер взметнул его древний плащ. Нелюдь сделал еще шаг.

— Однако я оправдываюсь, как будто человек! Утрата есть вечный неписаный закон земли. Мы — всего лишь напоминание о нем, пусть и самое трагическое.

Нелюдь направил острие меча на Келлхуса. Тот встал в боевую стойку, его собственный кривой клинок замер у него над головой.

И вновь безмолвие, на сей раз — смертельное.

— Я — воитель многих веков, Анасуримбор. Очень многих. Тысячи сердец пронзил мой нимиль. Я сражался и против Не-бога, и за него в тех великих войнах, которые превратили эту землю в пустыню. Я брал приступом укрепления великого Голготтерата, я видел, как сердца верховных королей разрывались от ярости!

— Так отчего же ты поднимаешь меч теперь, против одинокого путника? — откликнулся Келлхус.

Хохот. Свободная рука указала на трупы шранков.

— Мелочь, я согласен, но я все же сумею запомнить тебя!

Келлхус ударил первым, однако меч его отскочил от доспеха под плащом нелюдя. Келлхус пригнулся, отразил мощный встречный удар, подсек ноги противника. Нелюдь кувырнулся назад, но сумел перекатиться и без труда вскочить на ноги. Из-под шлема гремел раскатистый хохот.

— Да, тебя я запомню! — воскликнул он и бросился на монаха.

Келлхус очутился в положении почти безвыходном. На него обрушился град мощных ударов. Противник всеми силами старался заставить его отойти от дерева. Над выметенной всеми ветрами вершиной холма звенели дунианский клинок и нелюдский нимиль. Однако нужный миг опережения был и тут — только поймать его оказалось куда сложнее, чем в битве со шранками.

Но Келлхус втиснулся в это краткое мгновение, и нездешний клинок свистел все дальше и дальше от цели, все глубже и глубже вонзаясь в пустой воздух. А потом собственный меч Келлхуса принялся сечь темную фигуру, пробивая доспехи, превращая в клочья жуткий плащ. Хотя пока что он не нанес противнику ни единой раны.

— Кто ты?! — вскричал в ярости нелюдь.

Между ними было одно и то же пространство, но число разветвлений бесконечно…

Келлхус ударил в незащищенное горло нелюдя. Из раны хлынула кровь, черная во мраке. Еще удар — и странный клинок отлетел в сторону и заскользил по ледяному насту.

Келлхус сделал новый выпад. Нелюдь подался назад и упал. Острие Келлхусова меча, зависшее напротив отверстия шлема, заставило нелюдя замереть на месте.

Монах стоял под ледяным дождем и ровно дышал, глядя на поверженного врага. Миновало несколько секунд. Теперь можно начинать допрос.

— Ты ответишь на мои вопросы, — приказал Келлхус ровным, бесстрастным тоном.

Нелюдь мрачно расхохотался.

— Но ведь это ты — вопрос, ты, Анасуримбор!

А потом прозвучало слово — слово, которое, будучи услышано, каким-то образом выворачивало разум наизнанку.

Яростная вспышка. Келлхуса отбросило назад, точно лепесток, сдутый с ладони. Он покатился по снегу и, оглушенный, с трудом поднялся на ноги. Он ошеломленно наблюдал, как нелюдя что-то поднимает и ставит на ноги, словно натянутые проволоки. Тусклый, бледный свет собрался в прозрачную сферу вокруг нелюдя. Холодные капли, падавшие на нее, шипели и пузырились. Позади нелюдя встало огромное дерево.

«Колдовство? Но как такое может быть?»

Келлхус бросился бежать, огибая мертвые здания, торчащие из-под снега. Он поскользнулся на льду и съехал с другой стороны склона, кувыркаясь среди колючих ветвей. Воздух сотрясло нечто вроде удара грома, из-за елей встал столп ослепительного пламени. Келлхуса обдало жаром, и он бросился бежать еще быстрее, не разбирая дороги.

— АНАСУРИМБОР! — окликнул нездешний голос, нарушая зимнее безмолвие. — БЕГИ, АНАСУРИМБОР! — прогремел он. — Я ТЕБЯ ЗАПОМНИЛ!

Следом прокатился хохот, подобный буре, и лес за спиной у Келлхуса озарился новыми огнями. Они разбивали в куски царящий в лесу мрак, и Келлхус видел перед собой свою колеблющуюся тень.

Ледяной воздух терзал легкие, но он все бежал — куда быстрее, чем от шранков.

«Колдовство? Что, отец, это тоже один из уроков, которые мне надлежит постичь?»

Наступила холодная ночь. Где-то во тьме завыли волки. Казалось, волки выли о том, что Шайме далеко, слишком далеко.

Часть I Колдун

Глава 1 Каритусаль

«В мире есть три, и только три сорта людей: циники, фанатики и адепты Завета».

Онтиллас, «О безумии человеческом»
«Автор не раз замечал, что при зарождении великих событий люди, как правило, понятия не имеют, чем чреваты их действия. Эта проблема вызвана не тем, что люди слепы к последствиям своих поступков, как можно было бы предположить. Скорее, это результат того, сколь безумным образом тривиальное может обернуться ужасным, когда цели одного человека противоречат целям другого. У адептов школы Багряных Шпилей встарь была такая поговорка: „Когда один человек ловит зайца — он поймает зайца. Но когда зайца ловит множество людей, они поймают дракона“. Когда множество людей следуют каждый своим интересам, результат всегда непредсказуем и зачастую кошмарен».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Середина зимы, 4110 год Бивня, Каритусаль
Все шпионы помешаны на своих осведомителях. Это своего рода игра, которой они предаются перед сном или даже во время томительных пауз в разговоре. Посмотрит шпион на своего осведомителя, вот как сейчас Ахкеймион смотрел на Гешрунни, и невольно задастся вопросом: «Что именно ему известно?»

Как и многие кабачки, разбросанные по окраине Червя, огромных трущоб Каритусаля, «Святой прокаженный» одновременно поражал шиком и вопиющей бедностью. Керамическая плитка на полу сделала бы честь дворцу палатина-губернатора, при этом стены были сложены из крашеного кирпича-сырца, а потолки такие низкие, что рослым посетителям приходилось пригибаться, чтобы не задеть головой бронзовые светильники, Ахкеймион однажды слышал, как кабатчик хвастался, будто они — точная копия тех, что висят в храме Эксориетты. В «Прокаженном» вечно толпился народ: угрюмые, порой опасные люди, — однако вино и гашиш тут были достаточно дороги, чтобы те, кто не может себе позволить регулярно мыться, не сидели бок о бок с теми, кто может и моется.

До тех пор, пока Ахкеймион не оказался в «Прокаженном», он всегда недолюбливал айнонов — особенно каритусальских. Как и большинство обитателей Трех Морей, он считал их тщеславными и изнеженными: слишком густо умащали они свои бороды, излишне много уделяли внимания иронии и косметике, были чересчур опрометчивы в сексуальных привычках. Но бесконечные часы, что Ахкеймион провел в этом кабачке в ожидании Гешрунни, заставили его переменить мнение. Он обнаружил, что тонкость вкусов и нравов, которая у других народов была свойственна лишь высшим кастам, для айнонов сделалась своего рода страстью, и ей были привержены все, вплоть до слуг и рабов. Он всегда считал обитателей Верхнего Айнона нацией распутников и мелких заговорщиков, и считал верно, но уж никак не подозревал, что благодаря всему этому они были ему родственными душами.

Быть может, именно поэтому он не сразу почуял опасность, когда Гешрунни сказал:

— Я тебя знаю.

Смуглый даже в свете ламп, Гешрунни опустил руки, которые держал сложенными поверх белой шелковой куртки. Выглядел он внушительно: ястребиное лицо бывалого солдата, черная борода, заплетенная настолько туго, что косицы походили на узкие кожаные ремешки, и толстые руки, такие загорелые, что почти не видно айнонских пиктограмм, вытатуированных от плеча до запястья.

Ахкеймион попытался небрежно усмехнуться.

— Меня и жены мои знают, — бросил он, опрокидывая очередную чашу вина. Потом крякнул и промокнул губы.

Гешрунни всегда был ограниченным человеком — по крайней мере, Ахкеймион считал его таковым. Колеи, которыми катились его мысли и речи, были узки и накатаны. Это свойственно многим воинам, тем более воинам-рабам.

Однако это заявление говорило об обратном.

Гешрунни внимательно следил за Ахкеймионом. Подозрение в его глазах смешивалось с легким изумлением. Он с отвращением мотнул головой.

— Нет, мне следовало сказать: я знаю, кто ты такой.

И подался вперед с задумчивым видом, настолько чуждым солдатским манерам, что у Ахкеймиона мурашки поползли по спине от ужаса. Гудящий кабачок словно бы отдалился, сделался лишь фоном из размытых силуэтов и золотистых точек светильников.

— Тогда запиши это, — ответил Ахкеймион скучающим тоном, — и отдай мне, когда я протрезвею.

Он огляделся по сторонам, как делают скучающие люди, и убедился, что путь к выходу свободен.

— Я знаю, что у тебя нет жен.

— Да ну? И что с того?

Ахкеймион бросил взгляд за спину собеседнику и увидел шлюху, которая, смеясь, приклеивала к своей потной груди блестящий серебряный энсолярий. Толпа пьяных мужиков вокруг нее взревела:

— Раз!

— У нее это довольно ловко получается. Знаешь, как она это делает? Медом мажется.

Но Гешрунни гнул свое.

— Таким, как ты, не дозволено иметь жен.

— Таким, как я? И кто же я, по-твоему?

— Ты — колдун. Адепт.

Ахкеймион расхохотался, уже понимая, что мгновенное замешательство выдало его. Но продолжать спектакль все равно имело смысл. В худшем случае это позволит выиграть несколько лишних секунд. Достаточно, чтобы остаться в живых.

— Клянусь задницей Последнего Пророка, друг мой! — воскликнул Ахкеймион, вновь поглядывая в сторону выхода. — Твои обвинения можно измерять чашами! Кем ты обозвал меня в прошлый раз, шлюхиным сыном?

Со всех сторон послышались смешки. Сзади взревели:

— Два!

Гешрунни скорчил какую-то гримасу — это Ахкеймиону ничего не дало: у его собеседника любое выражение лица смахивало на гримасу, особенно улыбка. Но рука, которая метнулась вперед и сдавила ему запястье, сказала Ахкеймиону все, что следовало знать.

«Я обречен. Им все известно».

Мало на свете вещей страшнее, чем «они», тем более в Каритусале. «Они» — это Багряные Шпили, самая могущественная из школ Трех Морей, тайные владыки Верхнего Айнона. Гешрунни был командиром джаврегов, воинов-рабов Багряных Шпилей — отчего, собственно, Ахкеймион и обхаживал его последние несколько недель. Это то, чем положено заниматься шпионам — переманивать рабов своих соперников.

Гешрунни грозно смотрел Ахкеймиону в глаза, выворачивая его руку ладонью наружу.

— Проверить мои подозрения проще простого, — негромко сказал он.

— Три! — прогремело среди крашеных кирпичей и обшарпанного красного дерева.

Ахкеймион поморщился — оттого, что Гешрунни сдавил ему руку, и оттого, что знал, как именно воин собирается проверять свои подозрения. «Нет, только не это!»

— Гешрунни, прошу тебя! Друг мой, ты просто пьян! Ну какая школа решится вызвать гнев Багряных Шпилей?

Гешрунни пожал плечами.

— Может, мисунсаи. Или Имперский Сайк. Кишаурим. Вас, проклятых, не счесть! Но если бы мне предложили биться об заклад, я поставил бы на Завет. Я бы сказал, что ты — адепт Завета.

Хитроумный раб! Давно ли он узнал?

Невозможные слова вертелись у Ахкеймиона на языке — слова, ослепляющие глаза и обжигающие плоть. «Он не оставил мне выбора!» Конечно, поднимется шум. Люди завопят, схватятся за мечи, но ему они ничего не сделают — только разбегутся с дороги. Айноны боятся магии сильнее, чем любой другой народ Трех Морей.

«Выбора нет!»

Но Гешрунни уже полез под свою вышитую куртку. Нащупал что-то у себя на груди и ухмыльнулся, точно скалящийся шакал.

«Поздно…»

— Сдается мне, — заметил Гешрунни с пугающей небрежностью, — тебе есть что сказать.

И вытянул из-под куртки хору. Подмигнул Ахкеймиону и с ужасающей легкостью порвал золотую цепочку, на которой она висела. Ахкеймион почуял хору с первой же их встречи — именно благодаря ее жуткому бормотанию он вычислил должность Гешрунни. А теперь Гешрунни воспользуется ею, чтобы вычислить его.

— Это что еще такое? — спросил Ахкеймион. По его руке пробежала дрожь животного ужаса.

— Сдается мне, ты это знаешь, Акка. Сдается мне, ты это знаешь куда лучше моего!

Хора… Адепты звали их Безделушками. Люди часто дают шутливые прозвища тому, чего втайне страшатся. Но другие люди, те, что вслед за Тысячей Храмов считали колдовство святотатством, называли их Слезами Господними. Однако Бог к их созданию никакого отношения не имел. Хоры были наследием Древнего Севера, настолько ценным, что приобрести их можно лишь путем династического брака, убийства, либо же получить в дань от целого народа. И хоры стоили того: они делали своего владельца неуязвимым для колдовства и убивали любого колдуна, имевшего несчастье их коснуться.

Гешрунни, не отпуская руку Ахкеймиона, поднял хору, держа ее двумя пальцами. На вид ничего особенного в ней не было: железный шарик величиной с маслину, покрытый наклонной вязью нелюдских письмен. Ахкеймион почувствовал, как у него засосало под ложечкой: будто в руках у Гешрунни была не вещь, а отверстие, ничто, крохотная дыра в ткани мира. Стук сердца гулом отдавался в ушах. Он подумал о своем ноже, спрятанном под туникой.

— Четыре!

Хриплый хохот.

Ахкеймион попытался отнять руку. Тщетно.

— Гешрунни…

— У каждого командира джаврегов есть такая вещица, — сказал Гешрунни тоном одновременно задумчивым и гордым. — Хотя это ты и так знаешь.

«Он дурачил меня все это время! Как я мог так ошибиться?!»

— Твои хозяева добры… — выдавил Ахкеймион. Он стыл от ужаса, повисшего в нескольких дюймах над его ладонью.

— Добры? — презрительно бросил Гешрунни. — Багряные Шпили — не добры. Они беспощадны. Они жестоки к тем, кто им противостоит.

Ахкеймион впервые заметил муку, терзавшую этого человека, тоску в его горящих глазах.

«В чем дело?»

И он решился спросить:

— А к тем, кто им служит?

— Для них нет разницы.

«Они ничего не знают! Только сам Гешрунни…»

— Пять! — прогремело под низким потолком.

Ахкеймион облизнул губы.

— Чего ты хочешь, Гешрунни?

Воин-раб посмотрел на трепещущую ладонь Ахкеймиона и опустил Безделушку пониже, точно дитя, которому хочется узнать, что произойдет. От одного вида этой вещи у Ахкеймиона закружилась голова, и во рту появился мерзкий привкус желчи. Хора. Слеза, снятая с божьей щеки. Смерть. Смерть всем святотатцам.

— Чего ты хочешь? — прохрипел Ахкеймион.

— Того же, чего и все, Акка. Истины.

Все, что Ахкеймион видел, все испытания, что он пережил, лежали теперь в узком промежутке между его лоснящейся от пота ладонью и маслянисто блестящим железом. Безделушка. Смерть, ждущая в мозолистых пальцах раба… Но Ахкеймион был адепт, а для адепта истина превыше всего, даже самой жизни. Они ревниво хранили ее, они сражались за обладание ею во всех мрачных пещерах Трех Морей. Лучше умереть, чем выдать истину Завета Багряным Шпилям!

Но тут, похоже, речь об ином. Гешрунни один — в этом Ахкеймион был уверен. Колдун колдуна видит издалека, видит следы его преступлений. И в «Прокаженном» колдунов не было: не было здесь Багряных, лишь пьяницы, бьющиеся об заклад со шлюхами. Гешрунни затеял эту игру сам по себе.

Но для чего? Какова его безумная цель?

«Скажи ему то, чего он хочет. Он уже и так знает».

— Я — адепт Завета, — поспешно шепнул Ахкеймион. И добавил: — Шпион.

Опасные слова. Но разве был у него выбор?

Гешрунни некоторое время пристально смотрел на него. Ахкеймион затаил дыхание. Наконец воин медленно спрятал хору в кулаке. И выпустил руку адепта.

Воцарилась странная тишина, нарушаемая лишь звоном серебряных энсоляриев, посыпавшихся на стол. Тишина взорвалась хохотом, и кто-то хрипло вскричал:

— Проиграла ты, шлюха!

Но Ахкеймион знал, что это к нему не относится. Сегодня вечером он каким-то образом выиграл, и выиграл, как выигрывают шлюхи: сам не зная как.

В конце концов, велика ли разница между шлюхой и шпионом? А уж между шлюхой и колдуном — и того меньше.


Друз Ахкеймион с детства мечтал стать колдуном, но ему и в голову не приходило сделаться шпионом. В словаре детей, воспитанных в рыбацких деревушках Нрона, слова «шпион» просто не было. Во времена его детства Три Моря обладали для него только двумя измерениями: земли делились на ближние и дальние, а люди — на знать и чернь. Слушая байки старых рыбачек, что чесали языком, пока детишки помогали им вскрывать устриц, Ахкеймион понял, что сам он принадлежит к черни, а все могущественные, высокопоставленные люди живут где-то далеко. Старческие губы роняли имя за именем, одно таинственней другого: шрайя Тысячи Храмов, коварные язычники Киана, воинственные скюльвенды, хитроумные колдуны Багряных Шпилей — и так далее, и тому подобное. Имена очерчивали измерения мира, наделяли его грозным величием, преобразовывали в арену невероятных трагедий и героических деяний. Засыпая, Ахкеймион чувствовал себя совсем крохотным.

Казалось бы, с тех пор, как он сделался шпионом, простенький мирок его детства должен был обрести множество новых измерений, но вышло как раз наоборот. Конечно, по мере того, как Ахкеймион взрослел, его мир усложнялся. Он узнал, что бывают вещи священные и нечестивые, что боги и То, Что Вовне, — не просто очень важные господа и очень дальняя земля: они обладают своими собственными измерениями. Еще он узнал, что бывают времена древние и недавние, и «давным-давно» — не просто разновидность дальних краев, а нечто вроде призрака, пребывающего повсюду.

Но, став шпионом, он внезапно обнаружил, что мир утратил все измерения и стал каким-то плоским. Знатные люди, даже императоры и короли, оказались вдруг такими же мелкими и подлыми, как последний вонючий рыбак. Дальние народы: Конрия, Се Тидонн или Киан, — из экзотических или зачарованных сделались скучными и обыденными, как любая рыбацкая деревушка на Нроне. Священные вещи: Бивень, Тысяча Храмов и даже Последний Пророк оказались всего лишь частным случаем вещей нечестивых, вроде фаним, кишаурим или колдовских школ, как будто слова «священный» и «нечестивый» менялись местами так же легко, как партнеры за карточным столом. А новые времена представляли собой всего лишь затасканную версию древних.

Став адептом и шпионом, Ахкеймион обошел вдоль и поперек земли всех Трех Морей, повидал многое из того, что когда-то приводило его в священный ужас, от которого сладко сосало под ложечкой, и успел убедиться, что байки его детства лучше правды. С тех пор как в отрочестве его определили как одного из Немногих и увезли в Атьерс, учиться в школе Завета, Ахкеймиону доводилось наставлять принцев, оскорблять великих магистров и выводить из себя шрайских жрецов. И теперь он твердо знал, что познания и странствия выхолащивают мир, лишая его чудес. Если сорвать завесу тайны, измерения мира скорее сжимались, чем расцветали. Нет, конечно, теперь мир для него сделался куда сложнее, чем когда Ахкеймион был ребенком, но в то же время — гораздо проще. Повсюду люди занимались одним и тем же: хапали и хапали, как будто титулы «король», «шрайя», «магистр» были лишь разными масками, прячущими одну и ту же алчную звериную харю. Ахкеймиону казалось, что единственное реальное измерение мира — это алчность.

Ахкеймион был средних лет колдун и шпион, и от обоих занятий он успел устать. И хотя он в этом ни за что бы не признался, его снедала тоска. Как сказали бы старые рыбачки, он слишком часто вытягивал пустой невод.

Расстроенный и озадаченный, Ахкеймион оставил Гешрунни в «Святом прокаженном» и поспешил домой — если это можно назвать домом — через темные проулки Червя. Червь, тянувшийся от северных берегов реки Сают до знаменитых Сюрмантических ворот, представлял собой лабиринт обветшалых доходных домов, борделей и обедневших храмов. Ахкеймион всегда думал, что название «Червь» этому месту подходит чрезвычайно. Вечно сырой, источенный тесными проулками, Червь и впрямь напоминал собой какое-то неприятное подземное существо.

С точки зрения его миссии, Ахкеймиону тревожиться было не о чем. Скорее наоборот, следовало радоваться. Если не считать того безумного момента с хорой, Гешрунни открыл ему несколько важных тайн. Оказалось, что Гешрунни вовсе не был счастлив своей участью раба. Он ненавидел Багряных магов, ненавидел с почти пугающей силой.

— Я сдружился с тобой не ради твоего золота, — сказал ему командир джаврегов. — На что оно мне? Выкупиться на свободу? Мои хозяева, Багряные Шпили, нипочем не расстанутся с чем-то ценным. Нет, я сдружился с тобой, потому что знал: ты можешь оказаться полезен.

— Полезен? Но для чего?

— Для мести. Я хочу унизить Багряных Шпилей.

— Так ты знал… Ты с самого начала знал, что я не торговец.

Насмешливый хохот.

— Конечно! Ты слишком щедро сорил деньгами. Если садишься за стол с торговцем и нищим, то скорее нищий угостит тебя выпивкой, чем торгаш!

«Ну, и какой ты шпион после этого?»

Ахкеймион нахмурился, злясь на себя за то, что его прикрытие оказалось настолько ненадежным. Но дело даже не в этом. Как ни встревожила его проницательность Гешрунни, больше всего Ахкеймиона пугало то, насколько он недооценил этого человека. Гешрунни был воин и раб — казалось бы, идеальное сочетание для глупца! Но, с другой стороны, если раб умен, у него немало причин скрывать свой ум.Образованный раб еще может оказаться ценностью — взять хотя бы ученых-рабов древней Кенейской империи. Но сообразительного раба следует опасаться — и, возможно, уничтожить.

Однако эта мысль не утешала. «Если он так легко обвел вокруг пальца меня…»

Ахкеймион раздобыл великую тайну Каритусаля и Багряных Шпилей — быть может, величайшую за много лет. Но за это ему следовало благодарить не свои способности — хотя за все эти годы у него было мало поводов усомниться в них, — скорее, напротив, свою безалаберность. В результате он узнал сразу две тайны: одну достаточно страшную в масштабе Трех Морей, другая же была страшна для него лично. Он понял, что уже не тот, каким был раньше.

Рассказ Гешрунни был жуток сам по себе, хотя бы потому, что демонстрировал способность Багряных Шпилей хранить тайны. Гешрунни сказал, что Багряные Шпили воюют — на самом деле воюют уже больше десяти лет. Поначалу на Ахкеймиона это не произвело особого впечатления. Подумаешь! Колдовские школы, как и все Великие фракции, постоянно сталкивались со шпионажем, тайными убийствами, оскорблениями дипломатов. Но Гешрунни заверил, что здесь нечто большее, чем обычная вражда.

— Десять лет назад, — рассказывал Гешрунни, — убили нашего бывшего великого магистра, Сашеоку.

— Сашеоку?! — Ахкеймион не собирался задавать дурацких вопросов, но у него как-то в голове не укладывалось, что великого магистра Багряных Шпилей могли убить. Такого просто не бывает! — Как убили?

— Так и убили, причем во внутренних святилищах Шпилей.

Иными словами, посреди самой мощной системы оберегов в Трех Морях. Мало того, что Завет никогда бы на такое не решился — им бы это просто не удалось, даже с помощью сверкающих Абстракций Гнозиса. Кто же это мог сделать?

— Кто? — шепотом выдохнул Ахкеймион.

Глаза Гешрунни насмешливо блеснули в красноватом свете.

— Язычники. Кишаурим.

Ахкеймион одновременно смутился и вздохнул с облегчением. Кишаурим — единственная языческая школа. Это, по крайней мере, объясняло убийство Сашеоки.

В Трех Морях бытовала поговорка: «Лишь Немногие способны видеть Немногих». Колдовство было могущественно. Произнесенное заклинание ранило мир, точно удар ножа. Но лишь Немногие — сами колдуны — способны видеть нанесенное повреждение, и, более того, лишь им видна кровь на руках того, кто нанес удар, — так называемая «метка». Лишь Немногие могли видеть друг друга и преступления друг друга. При встрече они опознавали друг друга так же уверенно, как обычные люди опознают преступника по вырванным ноздрям.

Но не кишаурим. Никто не знал, почему или как, однако они умели совершать действия столь же значительные и разрушительные, как любой колдун, не оставляя при этом следов и не сохраняя меток своего преступления. Ахкеймиону лишь раз довелось стать свидетелем колдовства кишаурим, которое они называли Псухе, — однажды ночью, давным-давно, в далеком Шайме. С помощью Гнозиса, колдовства Древнего Севера, он уничтожил своих врагов в шафрановых одеяниях, но когда он укрывался за своими оберегами, ему казалось, будто он видит далекие ночные зарницы. А грома не было. Не было и следов.

Лишь Немногие способны видеть Немногих, но никто — по крайней мере, никто из адептов — не способен отличить кишаурим и их деяния от обычных людей и обычного мира. Очевидно, именно это и позволило им убить Сашеоку. У Багряных Шпилей были обереги от колдунов и воины-рабы вроде Гешрунни, носящие при себе хоры, но им было нечем защитить себя от колдунов, неотличимых от обычных людей, и от колдовства, неотличимого от Божьего мира. Гешрунни поведал, что теперь по залам Багряных Шпилей свободно бегают псы, обученные вынюхивать шафран и хну, которыми кишаурим красят свои одежды.

Но почему? Что могло заставить кишаурим развязать открытую войну против Багряных Шпилей? Как ни отличалась их метафизика, они не могли надеяться одержать победу в подобной войне. Багряные Шпили просто-напросто чересчур могущественны.

Ахкеймион спросил об этом Гешрунни — воин-раб только плечами пожал.

— Прошло десять лет, и до сих пор ничего не известно.

Ну что ж, хоть какое-то утешение. Для невежды нет ничего лучше чужого невежества.

Друз Ахкеймион пробирался все дальше в глубь Червя, к неухоженному многоэтажному дому, где он снимал комнату, по-прежнему сильнее боясь себя, чем своего будущего.


Выходя из кабачка, Гешрунни споткнулся и упал. Он недовольно скривился и кое-как поднялся, упираясь руками в слежавшуюся пыль на дороге.

— Дело сделано! — пробормотал он и хихикнул, как мог хихикать только в одиночестве.

Воин поднял глаза к небу, окаймленному глинобитными стенами и обтрепанными полотняными навесами. На небе проступали первые звезды.

Внезапно совершенное предательство показалось ему жалкой, беспомощной выходкой. Он выдал врагу своих хозяев единственную настоящую тайну, какую знал. Теперь ему не осталось ничего. Никакого предательства, которое могло бы утихомирить ненависть, пылающую в сердце.

А ненависть была смертельная. Гешрунни был прежде всего человек гордый. И то, что такой, как он, мог родиться рабом, угождать прихотям слабовольных, женоподобных людей… Колдунов! Гешрунни знал, что в иной жизни мог бы стать завоевателем. Мог бы сокрушать одного противника за другим мощью своей длани. Но в этой жизни, в этой проклятой жизни, он мог лишь прятаться по углам с другими женоподобными людьми и сплетничать, как баба.

Разве же сплетнями отомстишь?

Он некоторое время ковылял, пошатываясь, по переулку, пока не заметил, что за ним кто-то крадется. На миг ему подумалось, что хозяева обнаружили его мелкое предательство. Но нет, вряд ли. В Черве полно волков — отчаявшихся людей, что бродят от кабачка к кабачку, разыскивая тех, кто достаточно напился, чтобы его можно было безнаказанно обчистить. Гешрунни уже свернул шею одному такому — несчастный дурак, который предпочел пойти на убийство, вместо того чтобы продать себя в рабство, как сделал неведомый отец Гешрунни. Воин побрел дальше, насторожившись, насколько позволяло вино. В пьяной голове вертелись возможные варианты развития событий, один кровавее другого. Неплохая ночка для того, чтобы кого-нибудь убить.

Миновав мрачный фасад храма, который в Каритусале звали Пастью Червя, Гешрунни встревожился. Внутри Червя людей преследовали нередко, но мало кто из преследователей выбирался наружу. Вдали, над нагромождением крыш, уже показался главный Шпиль, темно-красный на фоне звездного неба. Кто же осмелился пройти за ним так далеко? Если только не…

Воин стремительно развернулся и увидел лысеющего, пухленького человечка, закутанного, несмотря на жару, в узорчатый шелковый халат, который при дневном свете, должно быть, переливался всеми цветами радуги, но сейчас казался иссиня-черным.

— Ты был среди тех, кто дурачился со шлюхой, — сказал Гешрунни, пытаясь стряхнуть с себя пьяное оцепенение.

— Да, был, — ответил человечек, и его пухлое лицо расплылось в ухмылке. — Очень, очень аппетитная девица. Однако, по правде говоря, меня куда больше заинтересовало то, что ты сообщил адепту Завета.

Гешрунни вытаращил глаза. «Значит, им все известно!»

Опасность всегда его отрезвляла. Он сунул руку в карман, стиснул в кулаке хору — и мощным броском метнул ее в адепта.

Или в того, кого он принял за Багряного адепта. Но незнакомец поймал Безделушку на лету — так небрежно, будто это и впрямь была всего лишь забавная безделица. Повертел ее в руках, как придирчивый меняла — медную монетку. Поднял голову и улыбнулся, моргнув большими телячьими глазами.

— Оч-чень ценный подарок, — сказал он. — Спасибо тебе, конечно, но, боюсь, это неравноценная замена тому, чего я хотел.

«Это не колдун!» Гешрунни раз видел, что бывает, когда хора касается колдуна: вспышка, сгорающая плоть, обугливающиеся кости… Тогда что же это за человек?

— Кто ты? — спросил Гешрунни.

— Тебе, раб, этого не понять.

Командир джаврегов усмехнулся. «Возможно, просто идиот». Он напустил на себя опасное пьяное дружелюбие. Подошел к человечку вплотную и с размаху опустил мозолистую руку на мягкое, словно ватой подбитое плечо. Тот поднял на него телячьи глаза.

— Ох ты, — прошептал незнакомец, — да ты мало того что идиот — ты еще и храбрый идиот вдобавок?

«Отчего он не боится?» Гешрунни вспомнилось, как непринужденно человечек поймал хору, и он почувствовал себя беззащитным. Но отступить он не мог.

— Кто ты? — прохрипел Гешрунни. — Давно ли ты шпионишь за мной?

— Шпионю? За тобой? — Толстячок едва не расхохотался. — Что за самомнение! Рабу такое не к лицу.

«Значит, он шпионит за Ахкеймионом? Да что же это такое?» Гешрунни, как офицеру, было не привыкать запугивать людей, угрожающе нависая над ними. Но этот отчего-то не запугивался. Пухленький, мягкий, он тем не менее чувствовал себя вполне уверенно. Гешрунни это видел. И если бы не неразбавленное вино, ему сделалось бы страшно.

Он сильно стиснул жирное плечо толстячка.

— Говори, пузан, — прошипел он сквозь стиснутые зубы, — или я вытру пыль твоими кишками!

Свободной рукой Гешрунни выхватил нож.

— Кто ты такой?

Толстячок невозмутимо улыбнулся неожиданно жестокой усмешкой.

— Что может быть неприятнее раба, который не желает знать своего места?

Гешрунни, ошеломленный, уставился на свою руку, которая внезапно обвисла. Нож шлепнулся в пыль. Затрещал рукав незнакомца.

— На место, раб! — приказал толстяк.

— Что ты сказал?

Пощечина оглушила Гешрунни, от неожиданной боли слезы брызнули из глаз.

— Я сказал — на место!

Еще одна пощечина, такая сильная, что зубы зашатались. Гешрунни отступил на несколько шагов, пытаясь поднять отяжелевшую руку. Как такое может быть?

— Нелегкая нам предстоит работенка, — печально заметил незнакомец, подходя к нему вплотную, — если даже их рабы одержимы такой гордыней!

Гешрунни в панике пытался нащупать рукоять меча.

Толстяк остановился. Взгляд его метнулся к мечу Гешрунни.

— Ну, обнажи его, — сказал немыслимо ледяной, нечеловеческий голос.

Гешрунни выпучил глаза и застыл, уставясь на вздымающийся перед ним силуэт.

— Я сказал, обнажи меч!

Гешрунни колебался.

Еще одна пощечина — и он рухнул на колени.

— Кто ты?! — воскликнул Гешрунни окровавленными губами.

Тень толстяка упала на него, и Гешрунни увидел, как круглое лицо опало, а потом натянулось, туго, точно кулак попрошайки, стиснувший монету. «Колдовство! Но как такое может быть? У него в руке хора…»

— Я — существо невероятно древнее, — негромко откликнулось жуткое видение. — И немыслимо прекрасное.


Один человек, давно умерший, смотрел на мир множеством глаз адептов Завета: Сесватха, великий противник Не-бога и основатель последней гностической школы — их школы. При свете дня он был бледен и смутен, как детское воспоминание, но по ночам он овладевал ими, и трагедия его жизни властвовала над их снами.

Дымными снами. Снами, выхваченными из ножен.

Ахкеймион смотрел, как Анасуримбор Кельмомас, последний из верховных королей Куниюрии, пал, сраженный молотом рявкающего предводителя шранков. Но, несмотря на то что Ахкеймион вскрикнул от ужаса, он знал тем странным полузнанием, присущим снам, что величайший король династии Анасуримборов уже мертв — мертв давно, более двух тысяч лет. Знал он и то, что не он, Ахкеймион, оплакивает павшего короля, но куда более великий человек — Сесватха.

Слова рвались с его губ. Предводитель шранков вспыхнул ослепительным пламенем и рухнул наземь грудой лохмотьев и пепла. Новые шранки вынырнули из-за вершины холма — но и они умерли, сраженные сверхъестественными вспышками, порожденными его песнью. Вдали виднелся дракон, точно бронзовая статуя в лучах заходящего солнца, кружащий над сражающимися толпами людей и шранков. И он подумал: «Последний из Анасуримборов пал. Куниюрия погибла».

Высокие рыцари Трайсе обогнули его, выкрикивая имя своего короля, растоптали останки сожженного шранка и, словно обезумевшие, хлынули на сгрудившиеся впереди толпы. Ахкеймион остановил незнакомого рыцаря и с его помощью потащил Анасуримбора Кельмомаса прочь, мимо его отчаянно вопящих вассалов и родичей, сквозь смрад крови, внутренностей и горелой плоти. Они остановились на небольшой полянке, и он уложил исковерканное тело короля к себе на колени.

Голубые глаза Кельмомаса, обычно такие ледяные, смотрели умоляюще.

— Оставь меня! — выдохнул седобородый король.

— Нет, — ответил Ахкеймион. — Если ты умрешь, Кельмомас, все погибло.

Верховный король улыбнулся разбитыми губами.

— Видишь ли ты солнце? Видишь, как оно сияет, Сесватха?

— Солнце садится, — ответил Ахкеймион.

— Да! Да. Тьма Не-бога — не всеобъемлюща. Боги еще видят нас, дорогой друг. Они далеко, но я слышу, как они скачут в облаках. Они зовут меня, я слышу.

— Ты не можешь умереть, Кельмомас! Ты не должен умирать!

Верховный король покачал головой и ласковым взглядом заставил его умолкнуть.

— Они меня зовут. Они говорят, что мой конец — это еще не конец света. Они говорят, теперь эта ноша — твоя. Твоя, Сесватха.

— Нет… — прошептал Ахкеймион.

— Солнце! Ты видишь солнце? Чувствуешь, как оно греет щеки? Какие открытия таятся в самых простых вещах. Я вижу! Я так отчетливо вижу, каким я был злобным, упрямым глупцом… И как я был несправедлив к тебе — к тебе в первую очередь. Ты ведь простишь старика? Простишь старого дурня?

— Мне нечего прощать, Кельмомас. Ты многое потерял, много страдал…

— Мой сын… Как ты думаешь, он здесь, Сесватха? Как ты думаешь, приветствует ли он меня как своего отца?

— Да… Как своего отца и как своего короля.

— Я тебе когда-нибудь рассказывал, — спросил Кельмомас голосом, хриплым от отцовского тщеславия, — что мой сын некогда пробрался в глубочайшие подземелья Голготтерата?

— Рассказывал. — Ахкеймион улыбнулся сквозь слезы. — Рассказывал, и не раз, старый друг.

— Как мне его не хватает, Сесватха! Как мне хочется еще раз очутиться рядом с ним!

И старый король прослезился. Потом глаза его округлились.

— Я его вижу, вижу так отчетливо! Он оседлал солнце и едет рядом с нами! Скачет через сердца моего народа, пробуждает в них восторг и ярость!

— Тс-с… Побереги силы, мой король. Сейчас придут лекари.

— Он говорит… говорит такие приятные вещи. Он утешает меня. Он говорит, что один из моих потомков вернется, Сесватха, что Анасуримбор вернется…

Тело старика сотрясла дрожь, так, что он брызнул слюной сквозь стиснутые зубы.

— Вернется, когда наступит конец света.

Блестящие глаза Анасуримбора Кельмомаса II, Белого Владыки Трайсе, верховного короля Куниюрии, внезапно потухли. И вместе с ними потухло и вечернее солнце. Бронзовые доспехи норсирайцев растаяли во мраке.

— Наш король! — воскликнул Ахкеймион, обращаясь к столпившимся вокруг убитым горем людям. — Наш король умер!

Но вокруг была тьма. Никто не стоял рядом, и король не покоился у него на коленях. Лишь потные покрывала да звенящая пустота там, где только что гремела битва. Его комната… Он лежал один в своей жалкой комнатенке.

Ахкеймион обхватил себя за плечи и судорожно сжал. Еще один сон, выхваченный из ножен…

Он закрыл лицо руками и заплакал. Сперва он плакал о давно умершем короле Куниюрии, а потом, куда дольше, — об иных, менее достоверных вещах.

Ему послышался отдаленный вой. То ли пес, то ли человек…


Гешрунни волокли по каким-то гнилым закоулкам. Корявые стены проплывали на фоне ночного неба. Конечности безвольно подергивались, не желая повиноваться ему; пальцы цеплялись за сальные кирпичи. Сквозь кровь, булькающую в ноздрях, он почуял запах реки.

«Мое лицо…»

— Ш-ш… што щ-ще? — попытался выговорить он, но говорить было невозможно: у него не осталось губ. «Я же вам все рассказал!»

Сапоги зачавкали по илистому дну. Откуда-то сверху донесся смешок.

— Если око твоего врага оскорбляет тебя, раб, ты ведь вырвешь его, не так ли?

— Жалс-ста… щадите… уля-яю! Щадите-е!

— Пощадить тебя? — рассмеялась тварь. — Глупец! Милосердие — роскошь, доступная лишь праздным! У Завета много глаз, и нам придется вырвать их все!

«Где мое лицо?!»

Его тело утратило вес. Потом над головой сомкнулась холодная вода.


Ахкеймион пробудился в предрассветном сумраке. Голова гудела от выпитого вчера и от новых ночных кошмаров. Новых снов об Армагеддоне.

Он закашлялся, встал с соломенного тюфяка, пошатываясь, подошел к единственному окну и трясущимися руками отодвинул лакированную ставню. Предутренняя прохлада. Серый рассвет. Дворцы и храмы Каритусаля высились среди поросли мелких зданий. Над рекой Сают висел густой туман, расползавшийся по улицам и переулкам нижнего города, точно вода по каналам. Из бесплотной пелены одиноко вздымались Багряные Шпили, крохотные, с ноготок, похожие сейчас на башни мертвого города, погребенного под белыми барханами.

У Ахкеймиона перехватило горло. Он сморгнул слезы с глаз. Ни огонька. Никакого хора стенаний. Все тихо. Даже Шпили дышали царственным покоем.

«Этому миру не должен прийти конец», — подумал он.

Адепт отошел от окна, вернулся к единственному в комнате столу и сел на табурет — или то, что сходило за табурет в этом месте: выглядел он так, словно его спасли с потерпевшего крушение корабля. Ахкеймион обмакнул перо в чернильницу и, развернув небольшой свиток пергамента, валявшийся на столе посреди прочих клочков, написал:


Броды Тиванраэ. То же самое.

Сожжение Сауглишской библиотеки. Другое. Видел в зеркале свое лицо, а не С.


Любопытное расхождение. Что бы это значило? Некоторое время Ахкеймион кисло размышлял над тщетностью этого вопроса. Потом вспомнил свое пробуждение посреди ночи. И добавил с новой строки:


Смерть и Пророчество Анасуримбора Кельмомаса. То же самое.


Но действительно ли это тот же самый сон? Да, подробности все те же, но на этот раз в видении была какая-то пугающая реальность. Сон оказался достаточно реальным, чтобы разбудить его. Ахкеймион вычеркнул «то же самое» и дописал:


Другое. Более мощное.


Дожидаясь, пока высохнут чернила, он просматривал другие записи, мало-помалу разворачивая свиток. Каждая из них сопровождалась потоком образов и страстей, преображавших немые чернила в кусочки иного мира. Тела, валящиеся вниз среди сплетенных струй речного водопада. Любовница, сплевывающая кровь сквозь стиснутые зубы. Огонь, обвивающийся вокруг каменных башен, подобно легкомысленному танцору.

Ахкеймион надавил пальцами на глаза. Чего он так прицепился к этим записям? Многие люди, куда мудрее его, сошли с ума, пытаясь расшифровать беспорядочную последовательность и изменения снов Сесватхи. Ахкеймион знал достаточно, чтобы понимать: он никогда не найдет ответа. Что же это тогда? Нечто вроде извращенной игры? Вроде той, в которую играла его мать, когда его отец возвращался с рыбной ловли пьяным: зудела, точила, пилила и требовала объяснений там, где объяснений не было и быть не могло, вздрагивая каждый раз, как отец поднимал руку, и отчаянно вереща, когда он наконец наносил удар?

Зачем зудеть и пилить, требуя объяснений, когда переживать заново жизнь Сесватхи — само по себе мучительно?

Что-то холодное коснулось его груди и стиснуло сердце. Старая дрожь свела руки, и свиток свернулся сам собой, хотя чернила еще не высохли. «Прекрати». Он сцепил пальцы, но дрожь просто перекинулась на локти и плечи. «Прекрати!» В окно ворвался рев шранкских рогов. Ахкеймион скорчился под ударом драконьих крыльев. Он раскачивался на своей табуретке и трясся всем телом.

«Прекрати это!»

Несколько мгновений он не мог вдохнуть. Он услышал отдаленный звон молоточка медника, воронье карканье на крышах…

«Ты этого хотел, Сесватха? Что, так и должно быть?»

Но как было с многими вопросами, которые Ахкеймион себе задавал, он уже знал ответ.

Сесватха пережил Не-бога и Армагеддон, но он знал, что борьба не окончена. Скюльвенды вернулись на свои пастбища, шранки рассеялись, деля руины исчезнувшего мира, но Голготтерат остался нетронутым. И с его черных стен слуги Не-бога, Консульт, по-прежнему следили за миром. По сравнению с их терпением обращалась в ничто любая людская стойкость. И никакие эпосы, никакие предостережения в священных книгах не могли одолеть этого терпения. Ибо рукописи, быть может, и не горят, но утрачивают смысл. Сесватха знал: с каждым поколением воспоминания будут бледнеть, и даже Армагеддон забудется. И потому он не ушел — он вселился в своих последователей. Воплотив ужасы своей жизни в их снах, он превратил свое завещание в неумолкающий призыв к оружию.

«Мне было предназначено страдать», — подумал Ахкеймион.

Вынудив себя посмотреть в лицо наступающему дню, он умастил волосы и стер пятнышки грязи с белой вышивки, окаймляющей его синюю тунику. Стоя у окна, заморил червячка сыром и черствым хлебом, глядя, как восходящее солнце рассеивает туман над черной спиной Саюта. Потом приготовил Призывные Напевы и известил своих руководителей в Атьерсе, цитадели школы Завета, обо всем, что рассказал ему Гешрунни вчера вечером.

Они не проявили особого интереса. Его это не удивило. В конце концов, к ним тайная война между Багряными Шпилями и кишаурим прямого отношения не имела. А вот призыв возвращаться домой его удивил. Когда он спросил, зачем, ему ответили только, что это связано с Тысячей Храмов — еще одна фракция, еще одна война, не имеющая прямого отношения к ним.

Собирая свои нехитрые пожитки, Ахкеймион думал: «Ну вот, еще одно бесцельное поручение».

Цинично? А как тут не сделаться циничным?

Все Великие фракции Трех Морей сражались со зримыми, осязаемыми врагами, преследуя зримые, осязаемые цели. И только Завет боролся с врагом, которого не видно, ради цели, в которую никто не верил. Это делало адептов Завета изгоями по двум причинам: не только как колдунов, но и как глупцов. Нет, конечно, властители Трех Морей, как кетьяне, так и норсирайцы, знали о Консульте и угрозе второго Армагеддона — еще бы им не знать, после того как посланцы Завета веками талдычили об этом! — но они не верили.

Несколько веков Консульт враждовал с Заветом — а потом попросту исчез. Пропал. Никто не знал, почему и как, хотя гипотез строилась уйма. Быть может, их уничтожили неведомые силы? А может, они уничтожили себя сами? Или просто нашли способ скрыться от глаз Завета? Три века миновало с тех пор, как Завет в последний раз сталкивался с Консультом. Уже три века они ведут войну без врага.

Адепты Завета бродили по всем Трем Морям вдоль и поперек, охотясь за противником, которого они не могли найти и в которого никто не верил. Им завидовали: они владели Гнозисом, колдовством Древнего Севера, и в то же время они служили посмешищем, их считали шутами и шарлатанами при дворах всех Великих фракций. Однако каждую ночь их навещал Сесватха. И каждое утро они просыпались в холодном поту с мыслью: «Консульт среди нас!»

Ахкеймион даже не знал, было ли время, когда он не чувствовал внутри себя этого ужаса. Этой сосущей пустоты под ложечкой, как будто катастрофа зависит от чего-то, о чем он забыл. Как будто кто-то нашептывал ему на ухо: «Ты должен что-то предпринять…» Но никто в Завете не знал, что именно следует предпринять. И пока это не станет известно, все их действия будут такой же пустышкой, как кривлянья балаганного лицедея.

Их будут посылать в Каритусаль, чтобы заманивать высокопоставленных рабов вроде Гешрунни. Или в Тысячу Храмов — неизвестно зачем.

Тысяча Храмов. Что Завету может быть нужно от Тысячи Храмов? Как бы то ни было, это означало — бросить Гешрунни, их первого реального осведомителя в школе Багряных Шпилей за все это поколение. Чем больше размышлял об этом Ахкеймион, тем более из ряда вон выходящим ему это представлялось.

«Быть может, это поручение будет не таким, как остальные».

При мысли о Гешрунни он забеспокоился. Пусть он всего лишь вояка, но этот человек рисковал больше, чем жизнью, выдавая Завету великую тайну. К тому же он одновременно умен и полон ненависти — идеальный осведомитель. Не годится потерять его.

Ахкеймион снова достал чернила и пергамент, склонился над столом и быстро нацарапал:


Мне придется уехать. Но знай: твои услуги не забыты, и теперь у тебя есть друзья, преследующие те же цели. Никому ничего не говори, и с тобой все будет в порядке.

А.


Ахкеймион рассчитался за комнату с рябой хозяйкой и вышел на улицу. Он нашел Чики, сироту, который обычно служил ему посыльным. Чики спал в соседнем переулке. Мальчишка свернулся клубочком на драном мешке за кучей отбросов, над которой клубились мухи. На щеке у него красовалось уродливое родимое пятно в форме граната, а так это был довольно симпатичный мальчуган: его оливковая кожа под слоем грязи была гладкой, как у дельфина, а черты лица выглядели не менее изящными, чем у любой из палатинских дочек. Ахкеймион содрогнулся при мысли о том, чем этот мальчишка зарабатывает себе на жизнь помимо его случайных поручений. На прошлой неделе Ахкеймион повстречался с каким-то пьяным аристократишкой — роскошный макияж пьянчуги был наполовину размазан, одной рукой он расстегивал ширинку и пьяно интересовался, не видел ли кто его милого Гранатика.

Ахкеймион разбудил парнишку, потыкав его носком купеческой туфли. Тот вскочил как ошпаренный.

— Чики, ты помнишь, чему я тебя учил?

Мальчуган уставился на него с деланой бодростью человека, которого только что разбудили.

— Да, господин! Я ваш гонец.

— А что делают гонцы?

— Они доставляют вести, господин. Тайные вести.

— Молодец, — сказал Ахкеймион и протянул парнишке сложенный листок пергамента. — Мне нужно, чтобы ты доставил это человеку по имени Гешрунни. Запомни хорошенько: Гешрунни! Его ни с кем не спутаешь. Он командир джаврегов, часто бывает в «Святом прокаженном». Ты знаешь, где «Святой прокаженный»?

— Знаю, господин!

Ахкеймион достал из кошелька серебряный энсолярий и не удержался от улыбки при виде того, как восхищенно вытаращился парнишка. Чики выхватил монету из его руки, как приманку из мышеловки. Прикосновение его ручонки почему-то ввергло колдуна в меланхолию.

Глава 2 Атьерс

«Пишу, чтобы сообщить вам, что во время последней аудиенции император Нансурии назвал меня „глупцом“, хотя никаких поводов к тому я не подавал. Вас это, по всей вероятности, не встревожит. В последнее время подобным никого уже не удивишь. Консульт теперь скрывается от нас еще надежнее прежнего. Мы узнаем о них только из чужих тайн. Мы замечаем их только в глазах тех, кто отрицает само их существование. Почему бы людям и не считать нас глупцами? Чем глубже Консульт затаивается среди Великих фракций, тем безумнее звучат для них наши проповеди. Как сказали бы эти проклятые нансурцы, мы подобны охотнику в густом кустарнике — человеку, который самим фактом того, что охотится, уничтожает всякую надежду когда-либо настичь свою добычу».

Неизвестный адепт Завета, из письма в Атьерс

Конец зимы, 4110 год Бивня, Атьерс
«Меня призвали домой», — думал Ахкеймион. В самом слове «дом» в применении к этому месту чувствовалась ирония. Мало было мест на свете — разве что Голготтерат, да еще, пожалуй, Багряные Шпили, — более холодных и негостеприимных, чем Атьерс.

Крохотный и одинокий посреди зала аудиенций, Ахкеймион старался сдерживать нетерпение. Члены Кворума, правящего совета школы Завета, кучками толпились по темным углам и внимательно изучали его. Он знал, кого они видят: плотного мужика в простом коричневом дорожном халате, с прямоугольной бородкой, в которой поблескивают седые пряди. Ахкеймион выглядел как человек, который большую часть жизни провел в пути: широкие плечи и загорелое, дубленое лицо чернорабочего. Совсем не похожий на колдуна.

Впрочем, шпиону ни в коем случае не следует быть похожим на колдуна.

Раздраженный их пристальными взглядами, Ахкеймион с трудом сдерживался, чтобы не спросить, не хотят ли они, подобно внимательному работорговцу, еще и посмотреть его зубы.

«Наконец-то дома».

Атьерс, цитадель школы Завета, — его дом, и всегда останется для него домом, но, появляясь здесь, Ахкеймион почему-то каждый раз чувствовал себя приниженным. Дело не только в тяжеловесной архитектуре: Атьерс был выстроен в соответствии с обычаями Древнего Севера, а тамошние архитекторы не имели представления ни об арках, ни о куполах. Внутренние галереи цитадели представляли собой лес массивных колонн, и под потолком вечно клубились дым и мрак. Каждую колонну покрывал стилизованный рельеф, и горящие жаровни отбрасывали чересчур причудливые тени — по крайней мере, так казалось Ахкеймиону. Казалось, помещение меняется с каждым колебанием пламени.

Наконец один из Кворума обратился к нему:

— Ахкеймион, нам не следует более пренебрегать Тысячей Храмов — по крайней мере, с тех пор, как Майтанет захватил престол и объявил себя шрайей.

Разумеется, молчание нарушил Наутцера. Это был тот человек, чей голос Ахкеймион меньше всего хотел услышать, но именно он всегда говорил первым.

— До меня доходили только слухи, — ответил Ахкеймион сдержанным тоном — с Наутцерой никто иначе не разговаривал.

— Поверь мне, — кисло ответил Наутцера, — слухи не отдают должного этому человеку.

— Но выживет ли он?

Естественный вопрос. Немало шрайи хватались за кормило Тысячи Храмов — и обнаруживали, что этот огромный корабль отказывается повиноваться им.

— Этот выживет, — ответил Наутцера. — Более того, он процветает. Все — слышишь, все культы явились к нему в Сумну. Все до единого облобызали его колено. И при этом безо всяких политических уловок, обязательных для такой передачи власти. Никаких мелких бойкотов. Ни единого не явившегося!

Он сделал паузу, давая Ахкеймиону время оценить значение сказанного.

— Он расшевелил нечто… — Надменный старый колдун поджал губы, спуская следующее слово с цепи, точно опасного пса: — Нечто невиданное! И не только в Тысяче Храмов.

— Но ведь такое уже бывало, — решился вставить Ахкеймион. — Фанатики, манящие спасением в одной руке, чтобы отвлечь внимание от кнута в другой. Рано или поздно кнут станет виден всем.

— Нет. «Такого» еще не бывало. Никто не выдвигался так стремительно и так ловко. Майтанет — не просто энтузиаст. За первые три недели его правления были раскрыты два заговора с целью его отравить — и, главное, раскрыл их не кто иной, как сам Майтанет. В Сумне были разоблачены и казнены не менее семи императорских агентов. В этом человеке есть нечто большее, чем хитрость и коварство. Нечто куда большее.

Ахкеймион кивнул и прищурился. Теперь он понимал, почему его вызвали так срочно. Больше всего могущественные ненавидят перемены. Великие фракции давно уже отвели место для Тысячи Храмов и их шрайи. А этот Майтанет помочился им в выпивку, как сказали бы нронцы. И, что еще хуже, сделал это с умом.

— Грядет Священная война, Ахкеймион.

Ошеломленный, Ахкеймион обвел взглядом темные силуэты прочих членов Кворума, ища подтверждения услышанному.

— Вы не шутите?

Наутцера вышел из тени, остановившись лишь тогда, когда вплотную приблизился к Ахкеймиону и навис над ним. Древний колдун в совершенстве владел искусством повергать в трепет одним своим присутствием: он был очень высок и от старости выглядел довольно жутко. Его дряблая, морщинистая кожа просто оскорбляла шелка, которые носил колдун.

— Отнюдь.

— Священная война? Но с кем? С фаним?

За всю свою историю Три Моря лишь дважды становились свидетелями настоящих Священных войн, и обе велись скорее против школ, нежели против язычников. Последняя, известная под названием Войны магов, оказалась губительной для обеих сторон. Сам Атьерс семь лет пробыл в осаде.

— Это неизвестно. Пока что Майтанет объявил только, что будет Священная война, а с кем именно — сообщить не соизволил. Как я уже говорил, этот человек дьявольски хитер и коварен.

— И вы боитесь новой Войны магов.

Ахкеймиону с трудом верилось, что он ведет подобный разговор. Он знал, что мысль о новой Войне магов должна бы привести его в ужас. Но вместо этого сердце его отчаянно колотилось от восторга. Неужели дошло до этого? Неужели он настолько устал от бесплодной миссии Завета, что теперь готов приветствовать перспективу войны против айнрити с каким-то извращенным облегчением?

— Именно этого мы и боимся. Жрецы вновь открыто отвергают нас, называют нас «нечистыми».

Нечистыми… Именно так называют их в «Хронике Бивня», которую в Тысяче Храмов почитают истинным словом Божиим, — тех Немногих, кто достаточно образован и наделен врожденной способностью творить колдовство. «Вырвите у них языки их, — гласило священное писание, — ибо нечестие их есть святотатство, чернее которого нет…» Отец Ахкеймиона — который, подобно многим нронцам, ненавидел тиранию Атьерса, — вколотил это убеждение и в самого Ахкеймиона. Отцы умирают, но убеждения их пребывают вовеки.

— Но я об этом ничего не слышал.

Старик подался вперед. Его крашеная борода была прямоугольной, как и у самого Ахкеймиона, но при этом тщательно заплетенной на манер восточных кетьян. Ахкеймиона поразило несоответствие старческого лица и черных волос.

— Но ты и не мог этого слышать, не так ли, Ахкеймион? Ведь ты был в Верхнем Айноне. Какой жрец решится порицать колдовство среди народа, которым правят Багряные Шпили, а?

Ахкеймион уставился на старого колдуна исподлобья.

— Но этого следовало ожидать, не правда ли?

Вся идея внезапно показалась ему нелепой. «Такое случается с другими людьми, в другие времена».

— Вы говорите, что этот Майтанет коварен. Есть ли лучший способ укрепить свою власть, чем возбуждать ненависть к тем, кто осужден Бивнем?

— Разумеется, ты прав.

Наутцера имел крайне неприятную манеру присваивать себе чужие возражения.

— Но есть куда более пугающая причина полагать, что он обрушится скорее на нас, нежели на фаним.

— И что это за причина?

— Причина в том, Ахкеймион, — ответил другой голос, — что война против фаним победоносной стать не может.

Ахкеймион вгляделся во мрак между колоннами. Это был Симас. В его белоснежной бороде виднелась ироническая усмешка. На нем было серое одеяние поверх синего шелка. Даже внешне он казался водяной противоположностью огненному Наутцере.

— Как проходило твое путешествие? — спросил Симас.

— Сны были особенно мучительны, — ответил Ахкеймион, слегка ошеломленный переходом от тяжелых раздумий к светской беседе.

Давным-давно, словно в прошлой жизни, Симас был его наставником. Именно он похоронил наивность сына нронского рыбака в безумных откровениях Завета. Они несколько лет не общались напрямую: Ахкеймион долго странствовал, — но легкость обращения, способность разговаривать, не сбиваясь на джнан, осталась.

— Что ты имеешь в виду, Симас? Отчего Священная война против фаним не может окончиться победой?

— Из-за кишаурим.

Опять кишаурим!

— Боюсь, я не улавливаю твоей мысли, бывший наставник. Ведь разумеется, айнрити проще будет вести войну с кианцами, народом, у которого всего одна школа — если кишаурим можно назвать «школой», — чем воевать со всеми школами, вместе взятыми.

Симас кивнул.

— На первый взгляд — быть может. Но подумай вот о чем, Ахкеймион. По нашим расчетам, в самой Тысяче Храмов от четырех до пяти тысяч хор. Это означает, что они способны выставить самое меньшее четыре-пять тысяч человек, неуязвимых для любой нашей магии. Добавь сюда всех владык айнрити, которые тоже носят Безделушки, и у Майтанета получится армия порядка десяти тысяч человек, с которыми мы ничего поделать не сможем.

В Трех Морях хоры были критической переменной в алгебре войны. В большинстве отношений Немногие были подобны богам по сравнению с обычными людьми. И лишь хоры препятствовали школам полностью покорить себе Три Моря.

— Разумеется, — ответил Ахкеймион, — но ведь Майтанет может с тем же успехом направить этих людей и против кишаурим. Кишаурим, конечно, сильно отличаются от нас, но наверняка они не менее уязвимы для Безделушек.

— Ты думаешь, он это может?

— А почему нет?

— Потому что между его армией и кишаурим встанет вся военная мощь Киана. Кишаурим — не школа, дружище. Они, в отличие от нас, не держатся в стороне от веры и народа своей страны. Священное воинство будет пытаться одолеть языческих вождей Киана, а кишаурим — сеять среди него разрушения.

Симас опустил подбородок, как будто хотел проткнуть себе грудь собственной бородой.

— Теперь понял?

Ахкеймион все понял. Он видел такую битву в снах: броды Тиванраэ, где войска древней Акксерсии сгорели в пламени Консульта. При одной мысли о той трагической битве перед глазами у него, точно наяву, встали призраки людей, пытающихся укрыться в воде, корчащиеся в огромных кострах… Сколько народу погибло тогда у бродов?

— Как у Тиванраэ… — прошептал Ахкеймион.

— Как у Тиванраэ, — подтвердил Симас тоном одновременно мрачным и мягким. Этот кошмар видели все. У адептов Завета все кошмары были общие.

Пока они беседовали, Наутцера пристально следил за ними. Его суждения были легко предсказуемы, как у пророка Бивня, — только там, где пророки видели грешников, Наутцера видел глупцов.

— И, как я уже говорил, — заметил старик, — этот Майтанет хитер и наделен недюжинным умом. Разумеется, он понимает, что войну против фаним ему не выиграть.

Ахкеймион тупо смотрел на колдуна. Его прежний восторг улетучился, сменившись ледяным, липким страхом. Еще одна Война магов… Сны о Тиванраэ показали ему ужасающие стороны подобного события.

— Поэтому меня и отозвали из Верхнего Айнона? Готовиться к Священной войне нового шрайи?

— Нет, — отрезал Наутцера. — Мы просто сообщили тебе причины, по которым мы опасаемся, что Майтанет может развязать против нас свою Священную войну. На самом же деле нам неизвестно, что он замышляет.

— Вот именно, — добавил Симас. — Если сравнить школы и фаним, то фаним, безусловно, представляют большую угрозу для Тысячи Храмов. Шайме уже много веков находится в руках язычников, а империя — всего лишь бледная тень того, чем она была когда-то. В то время как Киан сделался могущественнейшей силой Трех Морей. Нет. Для шрайи было бы куда разумнее объявить целью своей Священной войны именно фаним…

— Но, — перебил его Наутцера, — все мы знаем, что вера не в ладах с разумом. Когда речь идет о Тысяче Храмов, разница между разумным и неразумным особого значения не имеет.

— Вы посылаете меня в Сумну, — сказал Ахкеймион. — Чтобы выяснить истинные намерения Майтанета.

Из-под крашеной бороды Наутцеры показалась злобная улыбочка.

— Вот именно.

— Но что я могу? Я не бывал в Сумне много лет. У меня там и связей-то не осталось.

Это было или не было правдой — зависит от того, что понимать под словом «связи». Знал он в Сумне одну женщину — Эсменет. Но это было давно.

А еще… Ахкеймион вздрогнул. Могут ли они знать об этом?

— Это не так, — ответил Наутцера. — Симас сообщил нам о том твоем ученике, который… — он остановился, как будто подбирал слово для понятия слишком ужасного, чтобы вести о нем речь в вежливом разговоре, — переметнулся к нашим врагам.

«Симас? — Ахкеймион взглянул на своего наставника. — Зачем ты им сказал?!»

— Вы имеете в виду Инрау, — осторожно уточнил Ахкеймион.

— Да, — ответил Наутцера. — И этот Инрау сделался, по крайней мере мне так говорили, — и он снова бросил взгляд на Симаса, — шрайским жрецом.

Он осуждающе нахмурился. «Твой ученик, Ахкеймион. Твое предательство».

— Ты слишком суров, как всегда, Наутцера. Злополучный Инрау родился с восприимчивостью Немногих и в то же время с чуткостью жреца. Наш образ действий погубил бы его.

— Ах да, чуткость! — старческая физиономия скривилась. — Но ответь нам, и как можно более прямо: что ты можешь сказать об этом бывшем ученике? Предпочел ли он забыть о прошлом, или же Завет может вернуть его себе?

— Можно ли его сделать нашим шпионом? Вы это имеете в виду?

Шпиона — из Инрау? Очевидно, Симас усугубил свое предательство тем, что ничего им об Инрау не рассказал.

— Полагаю, это само напрашивается, — сказал Наутцера.

Ахкеймион ответил не сразу. Он взглянул на Симаса — лицо его бывшего наставника стало чрезвычайно серьезным.

— Отвечай, Акка! — велел Симас.

— Нет. — Ахкеймион снова повернулся к Наутцере. Сердце в груди окаменело. — Нет. Инрау все наше чересчур чуждо. Он не вернется.

Холодная ирония на старческом лице казалась горькой.

— О нет, Ахкеймион, он вернется.

Ахкеймион понимал, чего они требуют: применения колдовства и предательства, которое оно повлечет за собой. Он был близким Инрау человеком. Но он обещал его защищать. Но они были… близки.

— Нет, — отрезал он. — Я отказываюсь. Дух Инрау хрупок. Ему не хватит мужества сделать то, чего вы требуете. Нужен кто-то другой.

— Никого другого нет.

— И тем не менее, — повторил он, только теперь начиная постигать все последствия своего поступка, — я отказываюсь.

— Отказываешься? — прошипел Наутцера. — Только оттого, что этот жрец — слабак? Ахкеймион, ты должен мать придушить, если…

— Ахкеймион поступает так из верности, Наутцера, — перебил его Симас. — Не путай одно и другое.

— Ах, из верности? — огрызнулся Наутцера. — Но ведь как раз о верности-то и речь, Симас! Того, что разделяем мы, другим людям не понять! Мы плачем во сне — все как один. Если есть такие узы — крепче греха! — верность кому-то постороннему ничем не лучше мятежа!

— Мятежа? — воскликнул Ахкеймион, зная, что теперь действовать следует осторожно. Такие слова подобны бочкам с вином — раз откупоренное, оно чем дальше, тем хуже. — Вы меня не поняли — вы оба. Я отказываюсь из верности Завету. Инрау слишком слаб. Мы рискуем пробудить подозрения Тысячи Храмов…

— Ложь, и ложь неубедительная! — проворчал Наутцера. Потом расхохотался, как будто понял, что ему следовало с самого начала ожидатьподобной дерзости. — Все школы шпионят, Ахкеймион! Мы ничем не рискуем — они нас подозревают заранее! Но это ты и так знаешь.

Старый колдун отошел и принялся греть руки над углями, тлеющими в ближайшей жаровне. Оранжевые блики обрисовали силуэт его мощной фигуры, высветили узкое лицо на фоне массивных колонн.

— Скажи мне, Ахкеймион, если бы этот Майтанет и угроза Священной войны против школ были делом рук нашего, мягко говоря, неуловимого противника, не стоило бы тогда бросить на весы и хрупкую жизнь Инрау, и даже добрую репутацию Завета?

— Ну, в этом случае — да, конечно. Если бы это действительно было так, — уклончиво ответил Ахкеймион.

— Ах, да! Я и забыл, что ты причисляешь себя к скептикам! Что же ты имеешь в виду? Что мы охотимся за призраками?

Последнее слово он выплюнул с отвращением, словно кусок несвежего мяса.

— Полагаю, в таком случае ты скажешь: возможность того, что мы наблюдаем первые признаки возвращения Не-бога, перевешивается реальностью — жизнью этого перебежчика. Заявишь, что возможность управлять Армагеддоном не стоит дыхания глупца.

Да, именно это Ахкеймион и ощущал. Но как мог он признаться в подобном?

— Я готов понести наказание.

Он старался говорить ровным тоном. Но его голос! Мужицкий. Обиженный.

— Я — не хрупок.

Наутцера смерил его яростным взглядом.

— Скептики! — фыркнул он. — Все вы совершаете одну и ту же ошибку. Вы путаете нас с другими школами. Но разве мы боремся за власть? Разве мы вьемся около дворцов, создавая обереги и вынюхивая колдовство, точно псы? Разве мы поем в уши императорам и королям? Из-за того, что Консульта не видно, вы путаете наши действия с действиями тех, у кого нет иной цели, кроме власти и ее ребяческих привилегий. Ты путаешь нас со шлюхами!

Может ли такое быть? Нет. Он сам думал об этом, думал много раз. В отличие от других, тех, кто подобен Наутцере, он способен отличать свой собственный век от того, который снится ему ночь за ночью. Он видит разницу. Завет не просто застрял между эпохами — он застрял между снами и бодрствованием. Когда скептики, те, кто полагал, будто Консульт навеки покинул Три Моря, смотрели на Завет, они видели не школу, скомпрометированную мирскими устремлениями, а нечто совершенно противоположное: школу не от мира сего. «Завету», который, в конце концов, был заветом истории, не следовало вести мертвую войну или обожествлять давно умершего колдуна, который обезумел от ужасов этой войны. Им следовало учиться — жить не в прошлом, но основываясь на прошлом.

— Так ты желаешь побеседовать со мной о философии, Наутцера? — спросил Ахкеймион, свирепо посмотрев на старика. — Прежде ты был слишком жесток, теперь же попросту глуп.

Наутцера ошеломленно заморгал.

— Я понимаю твои колебания, друг мой, — поспешно вмешался Симас. — Я и сам испытываю сомнения, как тебе известно.

Он многозначительно взглянул на Наутцеру. Тот все никак не мог опомниться.

— В скептицизме есть своя сила, — продолжал Симас. — Бездумно верующие первыми гибнут в опасные времена. Но наше время — действительно опасное, Ахкеймион. Таких опасных времен не бывало уже много-много лет. Быть может, достаточно опасное, чтобы усомниться даже в нашем скептицизме, а?

Ахкеймион обернулся к наставнику. Что-то в тоне Симаса зацепило его.

Симас на миг отвел глаза. На лице его отразилась короткая борьба. Он продолжал:

— Ты заметил, как сильны сделались Сны. Я это вижу по твоим глазам. У нас у всех в последнее время глаза немного очумелые… Что-то такое…

Он помолчал. Взгляд его сделался рассеянным, как будто он считал собственный пульс. У Ахкеймиона волосы на голове зашевелились. Он никогда не видел Симаса таким. Нерешительным. Напуганным даже.

— Спроси себя, Ахкеймион, — произнес он наконец. — Если бы наши противники, Консульт, хотели захватить власть над Тремя Морями, какой инструмент оказался бы удобнее, чем Тысяча Храмов? Где удобнее прятаться от нас и в то же время управлять невероятной силой? И есть ли лучший способ уничтожить Завет, последнюю память об Армагеддоне, чем объявить Священную войну против Немногих? Вообрази, что людям придется вести войну с Не-богом, и при этом рядом не будет нас, которые могли бы направлять и защищать их.

«Не будет Сесватхи…»

Ахкеймион долго смотрел на своего старого наставника. Должно быть, его колебания были видны всем. Тем не менее, ему явились образы из Снов — ручеек мелких ужасов. Выдача Сесватхи в Даглиаш. Распятие. Блестят на солнце бронзовые гвозди, которыми пробиты его руки. Губы Мекеретрига читают Напевы Мук. Его вопли… Его? Но в том-то и дело: это не его воспоминания! Они принадлежат другому, Сесватхе, и их необходимо преодолеть, чтобы иметь хоть какую-то надежду двигаться дальше.

Симас смотрел так странно, глаза его были полны любопытства — и колебаний. Что-то действительно изменилось. Сны сделались сильнее. Неотступнее. Настолько, что, стоило на миг забыться — и настоящее исчезало, уступая место какому-то былому страданию, временами настолько ужасному, что тряслись руки, а губы невольно раздвигались в беззвучном крике. Возможность того, что все эти ужасы вернутся вновь… Стоит ли из-за этого принести в жертву Инрау, его любовь? Юношу, который так утешил его усталое сердце. Который научил наслаждаться воздухом, которым он дышит… Проклятие! Этот Завет — проклятие! Лишенный Бога. Лишенный настоящего. Лишь цепкий, удушливый страх, что будущее может стать таким же, как прошлое.

— Симас… — начал Ахкеймион, но запнулся.

Он уже готов был уступить, но сам факт того, что Наутцера находился поблизости, заставил его умолкнуть. «Неужели я стал настолько мелочен?»

Воистину безумные времена! Новый шрайя, айнрити, взбудораженные обновленной верой, возможность того, что повторятся Войны магов, внезапно усилившиеся Сны…

«Это время, в котором я живу. Все это происходит сейчас».

Это казалось невозможным.

— Ты понимаешь наш долг так же глубоко, как и любой из нас, — негромко сказал Симас. — Как и то, что поставлено на кон. Инрау был с нами, хотя и недолго. Быть может, он сумеет понять — даже без Напевов.

— Кроме того, — добавил Наутцера, — если ты откажешься ехать, ты просто вынудишь нас отправить кого-то другого… как бы это сказать? Менее сентиментального.


Ахкеймион в одиночестве стоял на парапете. Даже здесь, на башнях, высящихся над проливом, он чувствовал, как давят на него каменные стены Атьерса, как он мал рядом с циклопическими твердынями. И даже море почти не помогало.

Все произошло так быстро: как будто гигантские руки подхватили его, поваляли между ладонями и швырнули в другом направлении. В другом, но, в сущности, в том же самом. Друз Ахкеймион прошел немало дорог на Трех Морях, истоптал немало сандалий и ни разу не заметил даже признака того, за чем охотился. Пустота, все та же пустота.

Собеседование на этом не закончилось. Любые встречи с Кворумом, казалось, нарочно затягивались до бесконечности, отягощенные ритуалами и невыносимой серьезностью. Ахкеймион думал, что, наверное, Завету подобает такая серьезность, учитывая особенности их войны, если поиски на ощупь в темноте можно назвать войной.

Даже после того, как Ахкеймион сдался, согласился перетянуть Инрау на сторону Завета любыми средствами, честными или бесчестными, Наутцера счел необходимым распечь его за упрямство.

— Как ты мог забыть, Ахкеймион? — взывал старый колдун тоном одновременно плаксивым и умоляющим. — Древние Имена по-прежнему взирают на мир с башен Голготтерата — и как ты думаешь, куда они смотрят? На север? На севере — дичь и глушь, Ахкеймион, там одни шранки и развалины. Нет! Они смотрят на юг, на нас! И строят свои замыслы с терпением, непостижимым рассудку! Лишь Завет разделяет это терпение. Лишь Завет помнит!

— Быть может, Завет помнит слишком многое, — возразил Ахкеймион.

Но теперь он мог думать только об одном: «А я что, забыл?»

Адепты Завета ни при каких обстоятельствах не могли забыть то, что произошло, — это обеспечивали Сны Сесватхи. Но цивилизация Трех Морей была весьма назойлива. Тысяча Храмов, Багряные Шпили, все Великие фракции Трех Морей непрерывно боролись друг с другом. Посреди этих хитросплетений легко забывался смысл прошлого. Чем более насущны заботы настоящего, тем сложнее видеть то, в чем прошлое предвещает будущее.

Неужели его забота об Инрау, ученике, подобном сыну, заставила его забыть об этом?

Ахкеймион превосходно понимал геометрию мира Наутцеры. Некогда это был и его мир. Для Наутцеры настоящего не существовало: было лишь ужасное прошлое и угроза того, что будущее может стать таким же. Для Наутцеры настоящее ужалось до минимума, сделалось ненадежной точкой опоры для весов, на которых лежат история и судьба. Пустой формальностью.

Его можно понять. Ужасы древних войн неописуемы. Почти все великие города Древнего Севера пали пред Не-богом и его Консультом. Великая библиотека Сауглиша была разорена. Трайсе, священную Матерь Городов, сровняли с землей. Снесли Башни Микл, Даглиаш, Кельмеол… Целые народы были преданы мечу.

Для Наутцеры этот Майтанет важен не потому, что он — шрайя, а потому, что он может принадлежать к этому миру без настоящего, миру, чьей единственной системой координат служит былая трагедия. Потому что он может оказаться зачинщиком нового Армагеддона.

«Священная война против школ? Шрайя — подручный Консульта?»

Можно ли не содрогнуться от подобных мыслей?

Ахкеймиона трясло, несмотря на то что ветер был теплый. Внизу, в проливе, вздымались волны. Темные валы тяжко накатывались, сталкивались друг с другом, вздымались к небесам, как будто сами боги сражались там.

«Инрау…» Ахкеймиону достаточно было вспомнить это имя, чтобы, пусть на миг, испытать мимолетное ощущение покоя. Он почти не ведал покоя в своей жизни. А теперь он вынужден бросить этот покой на одни весы с кошмаром. Ему придется пожертвовать Инрау, чтобы получить ответ на вопросы.

Когда Инрау впервые явился к Ахкеймиону, это был шумный, проказливый подросток, мальчишка на рассвете возмужания. Ни в его внешности, ни в разуме не было ничего из ряда вон выходящего, и тем не менее Ахкеймион тотчас заметил в нем нечто, делавшее его непохожим на остальных. Быть может, воспоминание о Нерсее Пройасе, первом ученике, которого он полюбил. Но Пройас возгордился, исполнился сознания того, что когда-нибудь он станет королем, а Инрау остался просто… Просто Инрау.

У наставников было немало причин любить своих учеников. В первую очередь они любили их просто за то, что ученики их слушали. Но Ахкеймион любил Инрау не как ученика. Он видел, что Инрау — хороший. Это не имело ничего общего с показной добродетелью Завета, который на самом деле марался в грязи ничуть не меньше всего остального человечества. Нет. То добро, которое Ахкеймион видел в Инрау, не имело отношения к хорошим поступкам или достойным целям: это было нечто внутреннее. У Инрау не было ни тайн, ни смутной потребности скрывать свои недостатки или выставлять себя важнее, чем он есть, во мнении прочих людей. Он был открыт, как ребенок или дурачок, и обладал той же благословенной наивностью, невинностью, говорящей скорее о мудрости, нежели о безумии.

Невинность. Если Ахкеймион о чем и забыл, так это о невинности.

Разве мог он не полюбить такого юношу? Он помнил себя, стоящего вместе с ним на этом самом месте и наблюдающего за тем, как серебристый солнечный свет вспыхивает на спинах валов.

— Солнце! — воскликнул Инрау. А когда Ахкеймион спросил, что он имеет в виду, Инрау только рассмеялся и сказал: — Разве ты сам не видишь? Разве ты не видишь солнца?

Тогда и Ахкеймион увидел: струны жидкого солнечного света, падающие на ослепительное водное пространство вдали, — невыразимая красота.

Красота. Вот что подарил ему Инрау. Он никогда не терял способности видеть прекрасное и благодаря этому всегда понимал, всегда видел насквозь и прощал многие недостатки, уродующие других людей. У Инрау прощение скорее предшествовало проступку, нежели следовало за ним. «Делай что хочешь, — говорили его глаза, — все равно ты уже прощен».

Когда Инрау решил покинуть Завет и уйти в Тысячу Храмов, Ахкеймион расстроился и в то же время испытал облегчение. Расстроился он оттого, что понимал: он теряет Инрау, лишается его благодатного общества. Облегчение же он почувствовал оттого, что понимал: Завет уничтожит невинность Инрау, если юноша останется с ними. Ахкеймион не мог забыть той ночи, когда сам он впервые прикоснулся к Сердцу Сесватхи. В тот миг сын рыбака умер; зрение его удвоилось, и сам мир изменился, сделался ноздреватым, точно сыр. Вот и Инрау бы умер точно так же. Прикосновение к Сердцу Сесватхи сожгло бы его собственное сердце. Разве может такая невинность — любая невинность — пережить ужас Снов Сесватхи? Разве можно просто радоваться солнцу, когда над горизонтом, куда ни глянь, угрожающе встает тень Не-бога? Жертвам Армагеддона красота заказана.

Но Завет не терпит перебежчиков. Гнозис чересчур драгоценен, чтобы отдавать его в ненадежные руки. Так что в течение всего их разговора в воздухе висела не высказанная вслух угроза Наутцеры: «Этот юноша — перебежчик, Ахкеймион. Так или иначе, он все равно должен умереть». Давно ли Кворуму стало известно, что история о том, как Инрау якобы утонул, — обман? С самого начала? Или Симас действительно его предал?

Побег Инрау Ахкеймион считал единственным подлинным деянием среди всех бесчисленных поступков, что совершил он за свою долгую жизнь. Он был уверен: это дело — единственное, безусловно благое само по себе и во всех отношениях, несмотря на то что ему пришлось обмануть свою школу ради того, чтобы все устроить. Ахкеймион защитил невинного, помог ему бежать в более безопасное место. Как можно осуждать подобный поступок?

Однако осудить можно любой поступок. Подобно тому, как любой род можно возвести к какому-нибудь давно умершему королю, в любом действии можно разглядеть зерно некой потенциальной катастрофы. Достаточно только предусмотреть все возможные последствия. Если бы Инрау попал в руки какой-то другой школы и из него вытянули бы даже те немногие тайны, которые были ему известны, то Гнозис со временем мог быть утрачен, и Завет был бы низведен до уровня бессильной и никому не известной школы. Быть может, даже уничтожен.

Правильно ли он поступил? Или просто бросил жребий?

Стоит ли дыхание хорошего человека возможности управлять Армагеддоном?

Наутцера утверждал, что нет, и Ахкеймион согласился с ним.

Сны. То, что произошло, не может случиться вновь. Мир не должен погибнуть. Даже тысяча невинных — тысяча тысяч невинных! — не стоит возможности второго Армагеддона. Ахкеймион был согласен с Наутцерой. Он предаст Инрау по той же причине, по какой всегда предают невинных — из страха.

Он облокотился на каменную балюстраду и посмотрел вниз, через бушующий пролив, пытаясь вспомнить, как это выглядело в тот солнечный день, когда они смотрели отсюда вместе с Инрау. Вспомнить не удалось.

Майтанет и Священная война. Скоро Ахкеймион оставит Атьерс и уедет в нансурский город Сумну, священнейший из городов айнрити, дом Тысячи Храмов и Бивня. Святостью Сумне равнялся лишь Шайме, родина Последнего Пророка.

Сколько лет миновало с тех пор, как он последний раз был в Сумне? Пять? Семь? Ахкеймион равнодушно задумался о том, найдет ли он там Эсменет. Жива ли она вообще? С ней у него на душе всегда становилось как-то легче.

И снова повидать Инрау тоже неплохо, невзирая на обстоятельства. Надо же, по крайней мере, предупредить мальчика! «Они все знают, мой мальчик. Я тебя подвел».

Море почти не утешало. Ахкеймиона внезапно охватило чувство одиночества, и он устремил взгляд за пролив, в сторону далекой Сумны. Ему вдруг ужасно захотелось вновь увидеть этих двоих, одного, которого он полюбил лишь затем, чтобы потерять его в Тысяче Храмов, и другую, которую он, возможно, мог бы полюбить…

Если бы он был мужчиной, а не колдуном и шпионом.


Проводив взглядом одинокую фигуру Ахкеймиона, спускавшегося в кедровые леса под Атьерсом, Наутцера еще немного постоял, прислонясь к парапету, наслаждаясь случайным проблеском солнца и изучая грозовые облака, окутавшие небо на севере. В это время года путешествию Ахкеймиона в Сумну наверняка будет мешать неблагоприятная погода. Но Наутцера знал, что Ахкеймион выживет — с помощью Гнозиса, если потребуется. Однако переживет ли он куда более страшную бурю, которая его ожидает? Переживет ли он столкновение с Майтанетом?

«Наша задача так велика, — подумал Наутцера, — а орудия наши столь слабы!»

Он встряхнулся, пробуждаясь от забытья — дурная привычка, которая с годами только усилилась, — и заторопился обратно в мрачные галереи, не обращая внимания на попадавшихся навстречу коллег и подчиненных. Через некоторое время он очутился в папирусном сумраке библиотеки. Его старые кости уже начали ныть от усталости. Как Наутцера и рассчитывал, Симас был там. Он сидел, склонившись над древним манускриптом. Тоненькая струйка чернил блестела в свете фонаря, и Наутцере на миг померещилось, будто это кровь. Несколько мгновений Наутцера молча наблюдал за погруженным в чтение Симасом. Он ощутил вспышку зависти, смутившую его самого. Чему он завидует? Быть может, тому, что глаза Симаса все еще верно ему служат, а самому Наутцере, как и многим другим, приходится заставлять своих учеников читать вслух?

— В скриптории светлее, — заметил наконец Наутцера, застав старого колдуна врасплох.

Симас сощурился, вглядываясь в полумрак.

— Так-то оно так, освещение там лучше, зато общество лучше тут!

Вечно эти шуточки! В конечном счете Симас все-таки очень предсказуем. Или это тоже часть фокуса, как и тот мягкий и рассеянный вид, с помощью которого он обезоруживает учеников?

— Надо было ему сказать, Симас.

Старик нахмурился и почесал бороду.

— О чем? О том, что Майтанет уже созвал верных, чтобы объявить цель своей Священной войны? Что половина его задания — всего лишь предлог? Об этом Ахкеймион и так узнает достаточно быстро.

— Нет.

Утаить это было нужно хотя бы для того, чтобы необходимость предать собственного ученика представлялась Ахкеймиону менее болезненной.

Симас кивнул и тяжело вздохнул.

— Значит, ты тревожишься из-за другого. Если мы чему и научились у Консульта, дружище, так это тому, что незнание — мощное оружие!

— Знание тоже. Неужели мы откажем ему в орудиях, которые могут понадобиться? А что, если он допустит промах? Люди часто делаются неосмотрительны в отсутствие какой-либо реальной угрозы.

Симас уверенно замотал головой.

— Ведь он едет в Сумну, Наутцера! Разве ты забыл? Он будет осторожен. Какой колдун станет вести себя неосмотрительно в логове Тысячи Храмов, а? Тем более в такие времена, как наши.

Наутцера поджал губы и ничего не ответил.

Симас откинулся на спинку стула, как бы желая вновь сосредоточиться. Он пристально вгляделся в лицо Наутцеры.

— Ты получил новые вести, — сказал он наконец. — Кто-то еще погиб.

Симас всегда обладал удивительной способностью угадывать причины перемен его настроения.

— Хуже, — ответил Наутцера. — Пропал. Сегодня утром Партельс донес, что его главный осведомитель при дворе Тидонна исчез бесследно. На наших агентов идет охота, Симас.

— Должно быть, это они.

Они. Наутцера пожал плечами.

— Или Багряные Шпили. Или даже Тысяча Храмов. Если помнишь, императорских шпионов в Сумне постигла та же участь… Как бы то ни было, следовало сказать Ахкеймиону.

— Наутцера, ты всегда так строг! Нет. Кто бы ни нападал на нас, он либо чересчур робок, либо чересчур хитер, чтобы делать это напрямую. Они не трогают наших высокопоставленных колдунов — нет, они бьют по осведомителям, нашим глазам и ушам в Трех Морях. По какой бы то ни было причине они надеются сделать нас глухими и немыми.

Наутцера вполне оценил жуткие выводы, которые отсюда следовали, но не уловил, к чему именно клонит Симас.

— И что?

— А то, что Друз Ахкеймион в течение многих лет был моим учеником. Я его знаю. Он использует людей, как и положено шпиону, но так и не научился получать от этого удовольствие. От природы он человек необычайно… открытый. Слабый человек.

Ахкеймион действительно был слаб — по крайней мере, так всегда думал сам Наутцера. Но какое касательство это могло иметь к их обязанностям по отношению к Ахкеймиону?

— Симас, я слишком устал, чтобы разгадывать твои загадки! Говори прямо!

Глаза Симаса сердито сверкнули.

— Какие загадки? Мне казалось, я и без того говорю достаточно понятно.

«Наконец-то ты показал себя таким, какой ты есть на самом деле, „дружище“!»

— Дело вот в чем, — продолжал Симас. — Ахкеймион вступает в дружбу с теми, кого использует, Наутцера. И если он знает, что за его людьми могут охотиться, то он колеблется. И, что еще важнее, если он узнает, что вражеские шпионы проникли в самый Атьерс, то может начать сообщать неполную информацию, с тем чтобы защитить своих осведомителей. Вспомни, Наутцера: он солгал, рискнул самим Гнозисом ради того, чтобы защитить своего ученика-предателя.

Наутцера одарил собеседника улыбкой, что с ним случалось крайне редко. Улыбка на его лице выглядела злобной, но сейчас это казалось оправданным.

— Согласен. Такого допустить нельзя ни в коем случае. Однако же, Симас, в течение долгого времени наша успешная деятельность основывалась на том, что мы предоставляли полевым агентам свободу действий. Мы всегда полагались на то, что люди, которые лучше знают положение вещей, примут наилучшее решение. А теперь, по твоему настоянию, мы отказываем одному из наших братьев в сведениях, которые могут ему пригодиться. В сведениях, которые могут спасти ему жизнь.

Симас резко встал и во мраке подошел к нему вплотную. Несмотря на его небольшой рост и лицо доброго дедушки, у Наутцеры по спине поползли мурашки.

— Но ведь все не так просто, верно, дружище? Наши решения основываются на сочетании знания и незнания. Поверь мне, когда я говорю, что в случае с Ахкеймионом мы добились нужного соотношения. Разве я ошибался, когда говорил тебе, что в один прекрасный день измена Инрау окажется полезной?

— Не ошибался, — признал Наутцера, вспоминая их жаркие споры двухлетней давности.

Он тогда беспокоился, что Симас попросту защищает своего любимчика. Но если Наутцера и узнал за эти годы что-то о Полхиасе Симасе, так то, что этот человек очень хитер и абсолютно чужд каким бы то ни было чувствам.

— Тогда положись на меня и в этом деле, — заверил Симас, дружески кладя ему на плечо запачканную чернилами руку. — Идем, дружище. У нас немало своих срочных дел.

Наутцера кивнул, удовлетворенный. Дела и впрямь не терпели отлагательства. Кто бы ни выслеживал их осведомителей, он делал это с оскорбительной легкостью. Такое могло означать лишь одно: несмотря на то что все они каждую ночь заново переживают муки Сесватхи, в рядах Завета завелся предатель.

Глава 3 Сумна

«Если мир — это игра, правила коей создал Бог, а колдуны — нечестные игроки, которые все время плутуют, кто же тогда создал правила колдовства?»

Заратиний, «В защиту тайных искусств»

Ранняя весна, 4110 год Бивня, по дороге в Сумну
На Менеанорском море их застигла буря.

Ахкеймион пробудился от очередного сна, обнимая себя за плечи. Древние войны, виденные во сне, казалось, переплетались с темнотой каюты, кренящимся полом и хором громыхающих волн. Он лежал, скорчившись, дрожа, пытаясь отделить явь от снов. Во тьме перед глазами плавали лица, искаженные изумлением и ужасом. Вдали сражались фигуры в бронзовых доспехах. Горизонт был затянут дымом, и в небеса взмывал дракон, узловатый, как ветви, выкованные из черного железа. «Скафра…»

Раскат грома.

На палубе, ежась под струями ливня, стенали моряки-нронцы, взывая к Мому, воплощению бури и моря. А также богу игральных костей.


Нронское торговое судно поднимало якорь у входа в гавань Сумны, древнего оплота веры айнрити. Облокотясь на щербатый фальшборт, Ахкеймион смотрел, как навстречу им идет, подпрыгивая на волнах, лодка лоцмана. Большой город на заднем плане был виден неотчетливо, но Ахкеймион все же узнал здания Хагерны — огромного нагромождения храмов, хлебных амбаров и казарм, составлявшего административно-хозяйственное сердце Тысячи Храмов. В центре вздымались легендарные бастионы Юнриюмы, заветного святилища Бивня.

Ахкеймион ощущал притяжение чего-то — очевидно, их величия. На таком расстоянии они казались безмолвными, немыми. Просто камни. Для айнрити же это место, где небеса обитают на земле. Сумна, Хагерна и Юнриюма для них не просто географические названия: они неразрывно связаны с самим смыслом истории. Это дверные петли судьбы.

Для Ахкеймиона то были не более чем каменные скорлупки. Хагерна звала к себе людей, не похожих на самого Ахкеймиона, — людей, которые, по всей видимости, не способны сбросить бремя своей эпохи. Таких, как его бывший ученик Инрау.

Каждый раз, как Инрау принимался рассуждать о Хагерне, он говорил так, будто ее основу заложил сам Бог. Эти разговоры вызывали у Ахкеймиона отторжение, как часто бывает, когда сталкиваешься с неуместным энтузиазмом собеседника. В тоне Инрау звучали напор, безумная уверенность, способная предавать мечу целые города и даже народы, как будто эта праведная радость может быть сопряжена с любым, самым безумным деянием. Вот еще одна причина, по которой следует опасаться Майтанета: такой фанатизм и сам по себе страшен, а уж если кто-то придаст ему направление… Тут есть о чем призадуматься.

Майтанет был разносчиком заразы, первым симптомом которой являлась слепая уверенность. Как можно приравнивать Бога к отсутствию колебаний, для Ахкеймиона оставалось загадкой. В конце концов, разве Бог — не тайна, тяготящая их всех в равной мере? Что такое колебания, как не жизнь внутри этой тайны?

«Тогда я, возможно, благочестивейший из людей!» — подумал Ахкеймион, мысленно улыбаясь. Довольно льстить себе. Он слишком много предается пустым размышлениям.

— Майтанет… — пробормотал он себе под нос. Однако имя это тоже было пустым. Оно не могло ни обуздать головокружительных слухов, что ходили о нем, ни предоставить достаточных мотивов для преступлений, которые намеревался совершить его обладатель.

Капитан торгового судна, словно бы движимый полуосознанным чувством долга по отношению к своему единственному пассажиру, подошел разделить его задумчивое молчание. Встал он несколько ближе к Ахкеймиону, чем предписано джнаном, — обычная ошибка членов низких каст. Капитан был крепкий мужик, как будто сколоченный из того же дерева, что и его корабль. На руках его блестели соль и солнце, в нечесаных волосах и бороде запуталось море.

— Этот город, — промолвил он наконец, — нехорошее место для таких, как вы.

«Для таких, как я… Колдун в священном городе». В словах человека и его тоне не было осуждения. Нронцы привыкли к Завету, к дарам Завета и к его требованиям. Но тем не менее они оставались айнрити, верными. Они разрешали это противоречие, напуская на себя нарочито туповатый вид. О собственной ереси они упоминать избегали: видимо, надеялись, что, если не касаться этого факта словами, им каким-то образом удастся сохранить свою веру в целости.

— Они не могут нас распознавать, — ответил Ахкеймион. — В том-то и весь ужас грешников. Мы неотличимы от праведных людей.

— Ну да, мне говорили, — сказал капитан, отводя глаза. — Только Немногие видят друг друга.

В его тоне было нечто настораживающее, как будто он пытался расспросить о подробностях какого-нибудь противоестественного полового акта.

С чего он вообще затеял этот разговор? Или этот глупец пытается подольститься?

Внезапно Ахкеймиону вспомнилось: он мальчишкой карабкается на огромные валуны, где его отец, бывало, сушил сети, и каждые несколько мгновений, запыхавшись, останавливается, просто чтобы оглядеться. Что-то произошло. Как будто у него поднялись какие-то другие веки, еще одни, кроме тех, что он поднимал каждое утро. Все было так мучительно натянуто, как будто плоть мира иссохла и уменьшилась, открыв провалы между костей: сеть на камне, решетка теней, капельки воды, висящие между связками его руки — так отчетливо! И в этом напряжении — ощущение, будто что-то распускается внутри, видение рушится, превращаясь в бытие, как будто глаза его обратились в самое сердце вещей. В поверхности камня он видит себя — смуглого мальчика, возвышающегося на фоне солнечного диска.

Самая ткань существования. Сущее. Он… — он по-прежнему так и не нашел для этого подходящего слова — испытал «это». В отличие от большинства прочих, Ахкеймион сразу понял, что он — один из Немногих, понял это с детской упрямой уверенностью. Он вспомнил, как вскричал: «Атьерс!», и голова пошла кругом от мысли, что жизнь его отныне не определяется ни его кастой, ни его отцом, ни его прошлым.

Те случаи, когда Завет появлялся в их рыбацкой деревушке, производили на него в детстве большое впечатление. Сперва звон цимбал, потом фигуры в плащах, под зонтиками, на носилках, которые несут рабы, все окутано сладостной аурой тайны. Такие отчужденные! Бесстрастные лица, лишь чуть-чуть тронутые косметикой и подобающим по джнану пренебрежением к рыбакам низкой касты и их сыновьям. Такие лица, разумеется, могут принадлежать лишь людям, что подобны мифическим героям, — это он знал твердо. Люди, окутанные величием саг. Драконоборцы, цареубийцы. Пророки и проклятые.

После нескольких месяцев обучения в Атьерсе эти ребяческие иллюзии развеялись как дым. Пресыщенный, напыщенный, живущий в плену самообмана, Атьерс ничем не отличался от деревни, если не считать масштабов.

«Так ли уж сильно отличаюсь я от этого человека? — спросил себя Ахкеймион, наблюдая за капитаном боковым зрением. — Да нет, не особенно». Разговора с капитаном он не поддержал и снова перевел взгляд на Сумну, туманный силуэт на фоне темных холмов.

И все же Ахкеймион был другим. Так много забот, а награда так скудна! Отличался он еще и тем, что его гнев или ужас способен снести городские ворота, стереть в прах плоть, сокрушить кости. Такая сила — и при этом все то же тщеславие, те же страхи и куда более мрачные прихоти. Он надеялся, что мифическое возвысит его, придаст новый смысл любому его поступку, а вместо этого его бросили на волю волн. Отчужденность никого не просвещает. Он способен обратить этот корабль в сияющий ад, а потом пойти по воде целым и невредимым, но при этом он никогда не будет… уверенным.

Он едва не прошептал это вслух.

Капитан вскоре отлучился, радуясь, что его отозвали матросы. Лоцмана подняли на борт раскачивающегося судна.

«Почему они так далеки для меня?» Уязвленный этой мыслью, Ахкеймион опустил голову и мрачно вперился в винно-темные глубины. «Кого я презираю?»

Задать этот вопрос означало ответить на него. Как не чувствовать себя одиноким, чуждым всему, когда само бытие отзывается твоим устам? Где та твердая почва, на которой можно чувствовать себя уверенно, если ты можешь все смести несколькими словами? У ученых Трех Морей общим местом было сравнение колдунов с поэтами. Ахкеймион всегда считал это сравнение абсурдным. Трудно представить два других столь же несопоставимых ремесла. Ни один колдун ничего не творил словом — если не считать страха или политических махинаций. Сила, сверкающие россыпи света, имеет только одно направление, и направление это — неправильное: эта сила может лишь разрушать. Как будто бы люди могут лишь передразнивать язык Господа, лишь огрублять и портить его песнь. Известная поговорка гласит: когда колдуны поют, люди умирают.

Когда колдуны поют… А ведь он предан проклятию даже среди себе подобных. Прочие школы не могли простить адептам Завета их наследия, их обладания Гнозисом, знанием Древнего Севера. Великие школы Севера до своего уничтожения имели благодетелей, лоцманов, проводивших их через такие мели, которые человеческий ум и представить не в силах. Гнозис нелюдских магов, Квуйя, был еще и отточен тысячей лет человеческих измышлений.

Он во стольких отношениях был богом для этих глупцов! Нужно постоянно помнить об этом — не только потому, что это лестно, но и потому, что они об этом не забудут. Они боятся, а значит, обязательно ненавидят — настолько, что готовы рискнуть всем в Священной войне против школ. Колдун, который забыл об этой ненависти, забыл о том, как остаться в живых.

Стоя перед размытой громадой Сумны, Ахкеймион слушал перебранку моряков у себя за спиной и поскрипывание корабля в такт волнам. Он подумал о сожжении Белых Кораблей в Нелеосте, тысячи лет тому назад. Он как наяву ощущал запах гари и дыма, видел роковой отблеск на вечерних водах, чувствовал, как не его и в то же время его тело дрожит от холода.

И Ахкеймион задумался о том, куда оно все ушло, это прошлое, и если оно в самом деле ушло, отчего так болит сердце.


Очутившись на людных улицах, примыкавших к гавани, Ахкеймион, которого пребывание в толпе всегда располагало к задумчивости, вновь ужаснулся тому, насколько бессмысленно его появление здесь. Тот факт, что Тысяча Храмов вообще дозволяла школам иметь свои посольства в Сумне, граничил с чудом. Ведь айнрити считали Сумну не просто средоточием своей веры и своего священства, но и самим сердцем Божиим. Буквально.

«Хроника Бивня» представляла собой наиболее древнюю и оттого наиболее громогласную весть из прошлого, настолько древнюю, что сама она никакой внятной предыстории не имела — «девственная», как выразился великий кенейский комментатор Гетерий. Опоясанный письменами Бивень повествовал о великих кочевых племенах людей, вторгшихся и захвативших Эарву. Неизвестно почему, но Бивень всегда принадлежал одному и тому же племени, кетьянам, и с первых дней существования Шайгека, еще даже до возвышения киранеев, он хранился в Сумне — по крайней мере на это указывали сохранившиеся записи. В результате Сумна и Бивень сделались неразделимы в людских умах; паломничество в Сумну означало паломничество к Бивню, словно город сделался артефактом, а артефакт — городом. Ходить по Сумне означало ходить по писанию.

Неудивительно, что Ахкеймион чувствовал себя неуместным.

Он внезапно очутился в давке, вызванной тем, что по улице провели небольшой караван мулов. Спины и плечи, хмурые лица, крики. Движение на тесной улочке застопорилось. Никогда прежде Ахкеймион не видел в этом городе таких умопомрачительных толп. Он обернулся к одному из теснивших его людей — конрийцу, судя по внешности: суровый, плечистый, с окладистой бородой, из воинской касты.

— Скажи, — спросил Ахкеймион на шейском, — что тут происходит?

Он был так раздражен, что махнул рукой на джнан: в конце концов, в таком столпотворении не до тонкостей этикета.

Конриец с любопытством смерил его темными глазами.

— Ты хочешь сказать, что не знаешь? — спросил он, повысив голос, чтобы перекричать царящий кругом гам.

— О чем? — переспросил Ахкеймион, чувствуя, как по спине поползла струйка пота.

— Майтанет призвал в Сумну всех верных, — ответил конриец, исполнившись подозрения к человеку, который не знает общеизвестного. — Он собирается открыть цель Священной войны!

Ахкеймион был ошеломлен. Он окинул взглядом лица теснившихся вокруг — и только тут заметил, как много среди них людей, привычных к тяготам войны. И почти все открыто носили оружие. Что ж, значит, первая половина поручения — выяснить, против кого будет направлена эта Священная война, — вот-вот исполнится сама собой.

«Наутцера и остальные наверняка знали об этом! Почему же они мне ничего не сказали?»

Потому что им было нужно, чтобы он отправился в Сумну. Они знали, что он будет против вербовки Инрау, и устроили все таким образом, чтобы убедить его, что без этого не обойтись. Ложь умолчания — не столь великий грех, зато она заставила его поступить так, как им было надо.

Манипуляции, всюду манипуляции! Даже Кворум играет в игры со своими собственными пешками. Это была старая обида, но рана ныла по-прежнему.

А конриец тем временем продолжал, сверкая глазами с неожиданной пылкостью:

— Молись, друг мой, чтобы мы отправились войной против школ, а не против фаним! Колдовство — язва куда более страшная.

Ахкеймион готов был согласиться с ним.


Ахкеймион протянул руку. Он хотел провести пальцем вдоль ложбинки на спине Эсменет, но передумал и вместо этого стиснул в кулаке грязное одеяло. В комнате было темно и душно после их недавнего совокупления. Но даже в темноте были видны объедки и мусор, раскиданные по полу. Единственным источником света служила ослепительно-белая щель в ставнях. На улице стоял такой грохот, что тонкие стены дребезжали.

— И все? — спросил он и сам удивился тому, как дрогнул его голос.

— Что значит «и все»? — переспросила она. В ее голосе звучала старая сдерживаемая обида.

Она его неправильно поняла, но он не успел объяснить: внезапно накатила тошнота и удушающая жара. Ахкеймион поспешно поднялся на ноги — и едва не упал. Колени подгибались. Он, точно пьяный, вцепился в спинку кровати. Волосы на руках, голове и спине встали дыбом.

— Акка! — испуганно окликнула она.

— Ничего, ничего, — ответил он. — Это все жара.

Он выпрямился — и рухнул обратно на кровать. Тюфяк под ним поплыл. Ее тело на ощупь было словно жареный угорь. Надо же, еще только ранняя весна, а такая жарища! Как будто сам мир горит в лихорадке в ожидании Священной войны Майтанета.

— У тебя уже бывала горячка, — с опаской сказала Эсменет. — Горячка не заразная, это все знают.

— Да, — хрипло ответил Ахкеймион, держась за лоб. «Ты в безопасности». — Меня прихватило шесть лет тому назад, во время поездки в Сингулат… Я тогда едва не умер.

— Шесть лет тому назад… — откликнулась она. — В том году умерла моя дочь.

Горечь.

Он обнаружил, что ему не нравится, как легко его боль сделалась ее болью. Он представил себе, как могла бы выглядеть ее дочь: крепкая, но тонкокостная, роскошные черные волосы, подстриженные коротко, по обычаям низшей касты, округлая щека, так удобно ложащаяся в ладонь… Но на самом деле он представил себе Эсми. Такой, какая она была ребенком.

Они долго молчали. Его мысли пришли в порядок. Жара сделалась приятно расслабляющей, утратила ядовитую резкость. Ахкеймион сообразил, что, судя по странной обиде в голосе, Эсменет неправильно поняла то, что он сказал незадолго до этого. А он просто хотел спросить, известно ли что-то еще, кроме слухов.

Наверное, он всегда знал, что когда-нибудь вернется сюда — не просто в Сумну, но именно сюда, в это место между руками и ногами усталой женщины. Эсменет. Странное имя, слишком старомодное для женщины ее нрава, но в то же время удивительно подходящее проститутке.

«Эсменет…» Как может обычное имя так сильно на него влиять?

Она сдала за те четыре года, что он не бывал в Сумне. Похудела, сделалась какой-то растрепанной, ее чувство юмора поувяло под натиском мелких ран… Выбравшись из многолюдной гавани, Ахкеймион без колебаний направился разыскивать ее, сам поражаясь собственному нетерпению. Когда он увидел ее сидящей на подоконнике, то испытал странное чувство: смесь утраты и самодовольства, как будто он признал человека, с которым соперничал в детстве, в изуродованном прокаженном или бродяге.

— Все за палочкой бегаешь, вижу, — сказала она, не выразив ни малейшего удивления.

Ее шутки тоже утратили детскую пухлость.

Постепенно она отвлекла Ахкеймиона от его забот и втянула в свой замысловатый мирок анекдота и сатиры. Ну а потом, разумеется, слово за слово — и они очутились в этой комнате, и Ахкеймион принялся любить ее с жадностью, которая его потрясла: как будто он обрел в этом животном акте недоступное облегчение — забыл о своем сложном поручении.

Ахкеймион прибыл в Сумну с двумя целями: определить, не собирается ли новый шрайя вести Священную войну против школ, и выяснить, не стоит ли за этими примечательными событиями Консульт. Первая цель была вполне осязаемой — она должна помочь ему оправдать то, что он собирается предать Инрау. А вторая… призрачная, наделенная лихорадочным бессилием доводов, которые на самом деле ничего не оправдывают. Как можно использовать войну Завета против Консульта для обоснования предательства, если сама эта война кажется совершенно необоснованной?

Потому что как еще можно назвать войну без врага?

— Завтра надо будет отыскать Инрау, — сказал он скорее темноте, чем Эсменет.

— Ты по-прежнему собираешься… обратить его?

— Не знаю. Я теперь почти ничего не знаю.

— Как ты можешь так говорить, Акка? Иногда я думаю, есть ли вообще что-то такое, чего ты не знаешь.

Она всегда была идеальной шлюхой: обихаживала сперва его чресла, а потом его душу. «Не знаю, вынесу ли я это снова».

— Я всю жизнь провел среди людей, которые считают меня безумцем, Эсми.

Она расхохоталась. Эсменет родилась в касте слуг и никакого образования не получила — по крайней мере, формального. Но она всегда умела ценить тонкую иронию. Это было одно из многих ее отличий от других женщин — от других проституток.

— Что ж, Акка, а я провела всю жизнь среди людей, которые считают меня продажной девкой.

Ахкеймион улыбнулся в темноте.

— Это не одно и то же. Ты-то ведь и впрямь продажная девка.

— А ты что, не безумец, что ли?

Эсменет захихикала, а Ахкеймион поморщился. Эти девчачьи манеры были напускными — по крайней мере, ему всегда так казалось, — специально для мужиков. Это напомнило ему, что он — клиент, что они на самом деле не любовники.

— В том-то и дело, Эсми. Безумец я или нет, зависит от того, существует ли на самом деле мой враг.

Он поколебался, как будто эти слова привели его на край головокружительного обрыва.

— Эсменет… Ты ведь мне веришь, правда?

— Такому прожженному вруну, как ты? Обижаешь!

Он ощутил вспышку раздражения, о чем тут же пожалел.

— Нет, серьезно.

Она ответила не сразу.

— Верю ли я, что Консульт существует?

«Не верит». Ахкеймион знал, что люди повторяют вопросы потому, что боятся отвечать на них.

Ее прекрасные карие глаза внимательно разглядывали его во мраке.

— Скажем так, Акка: я верю, что существует проблема Консульта.

В ее взгляде было нечто умоляющее. У Ахкеймиона снова пробежал мороз по коже.

— Этого достаточно? — спросила она.

Даже для него Консульт отступил от ужасающих фактов в область безосновательных тревог. Быть может, он, печалясь из-за отсутствия ответа, забыл о важности самого вопроса?

— Надо будет отыскать Инрау. Завтра же, — сказал он.

Ее пальцы зарылись ему в бороду, нащупали подбородок. Он запрокинул голову, точно кот.

— Что за жалкая парочка мы с тобой! — заметила она, словно бы мимоходом.

— Отчего же?

— Колдун и шлюха… Есть в этом нечто жалкое.

Он взял ее руку и поцеловал кончики пальцев.

— Все пары по-своему жалки, — сказал он.


Во сне Инрау брел через ущелья из обожженного кирпича, мимо лиц и фигур, озаряемых случайными взблесками пламени. И услышал голос ниоткуда, кричащий сквозь его кости, сквозь каждый дюйм его тела, произносящий слова, подобные теням кулаков, ударяющих рядом с краем глаза. Слова, которые раздавили ту волю, что еще оставалась у него. Слова, которые управляли его руками и ногами.

Он мельком заметил покосившийся фасад кабачка, потом низкое помещение, заполненное золотистым дымом, столы, балки над головой. Вход поглотил его. Земля под ногами опрокинулась, повлекла его навстречу зловещей тьме в дальнем углу комнаты. И эта тьма тоже поглотила его — еще одна дверь. И его притянуло к бородатому человеку, который сидел, откинув голову на стену с потрескавшейся штукатуркой. Лицо человека было лениво запрокинуто, но при этом напряжено в каком-то запретном экстазе. С его шевелящихся губ лился свет. И в глазах полыхали осколки солнца.

«Ахкеймион…»

Потом душераздирающее гудение превратилось в говор посетителей. Расплывчатое помещение кабачка сделалось массивным и обыденным. Кошмарные углы распрямились. Игра света и тени стала естественной.

— Что ты тут делаешь? — выдохнул Инрау, пытаясь привести в порядок разбежавшиеся мысли. — Ты понимаешь, что происходит?

Он обвел взглядом кабачок и увидел в дальнем углу сквозь столбы и дым стол, за которым сидели шрайские рыцари. Пока что они его не заметили.

Ахкеймион смерил его недовольным взглядом.

— Я тоже рад тебя видеть, мальчик.

Инрау нахмурился.

— Не называй меня «мальчиком»!

Ахкеймион ухмыльнулся.

— А как еще прикажешь любимому дядюшке обращаться к своему племяннику? — Он подмигнул Инрау. — А, мальчик?

Инрау с шумом выдохнул сквозь сжатые зубы и опустился на стул.

— Рад тебя видеть… дядя Акка.

И он не лгал. Несмотря на болезненные обстоятельства, он действительно рад был его видеть. Он довольно долго жалел, что покинул своего наставника. Сумна и Тысяча Храмов оказались совсем не такими, как он их себе представлял — по крайней мере, до тех пор, как престол не занял Майтанет.

— Я скучал по тебе, — продолжал Инрау, — но Сумна…

— Нехорошее место для такого, как я. Знаю.

— Тогда зачем же ты приехал? Слухи ведь до тебя наверняка доходили.

— Я не просто приехал, Инрау…

Ахкеймион замялся, на лице его отразилась борьба.

— Меня прислали.

По спине у Инрау поползли мурашки.

— О нет, Ахкеймион! Пожалуйста, скажи…

— Нам нужно разузнать как можно больше о Майтанете, — продолжал Ахкеймион натянутым тоном. — И о его Священной войне. Сам понимаешь.

Ахкеймион опустил на стол свою чашу с вином. На миг он показался Инрау сломленным. Но внезапная жалость к этому человеку, который во многом заменил ему отца, исчезла от головокружительного чувства, словно земля уходит из-под ног.

— Но ты же обещал, Акка! Ты обещал!!!

В глазах адепта блеснули слезы. Мудрые слезы, но тем не менее полные сожаления.

— Мир завел привычку ломать хребет моим обещаниям, — промолвил Ахкеймион.


Хотя Ахкеймион надеялся явиться Инрау в образе наставника, который наконец признал в бывшем ученике равного себе, его не переставал терзать невысказанный вопрос: «Что я делаю?»

Пристально разглядывая молодого человека, он ощутил болезненный порыв нежности. Лицо юноши стало каким-то удивительно орлиным. Инрау брил бороду, по нансурской моде. Но голос остался все тот же и все та же привычка запинаться, путаясь в противоречивых мыслях. И глаза те же: широко раскрытые, горящие энергией и жизнерадостностью, блестяще-карие, при этом постоянно исполненные искреннего недоверия к себе. Ахкеймион думал, что для Инрау дар Немногих оказался большим проклятием, чем для прочих. По темпераменту он идеально подходил для того, чтобы стать жрецом Тысячи Храмов. Беззаветная искренность, страстный пыл веры — всего этого Завет его бы лишил.

— Тебе не понять, что такое Майтанет, — говорил Инрау. Молодой человек ежился, как будто ему был неприятен воздух этого кабачка. — Некоторые почти поклоняются ему, хотя он на такое гневается. Ему надлежит повиноваться, а не поклоняться. Потому он и взял это имя…

— Это имя?

Ахкеймиону как-то не приходило в голову, что имя «Майтанет» может что-то означать. Это само по себе встревожило. В самом деле, принято ведь, что шрайя берет себе новое имя! Как он мог упустить из виду такую простую вещь?

— Ну да, — ответил Инрау. — От «май’татана».

Это слово было незнакомо Ахкеймиону. Но он не успел спросить, что же оно значит: Инрау сам продолжил объяснять вызывающим тоном, как будто бывший ученик только теперь, сделавшись неподвластным наставнику, мог дать выход старым обидам.

— Ты, наверное, не знаешь, что это означает. «Май’татана» — это на тоти-эаннорейском, языке Бивня. Это значит «наставление».

«И чему же учит это наставление?»

— И ничто из этого тебя не тревожит? — поинтересовался Ахкеймион.

— Что именно должно меня тревожить?

— Тот факт, что Майтанету так легко достался престол. Что он сумел, всего за несколько недель, найти и обезвредить всех императорских шпионов при своем дворе.

— И это должно тревожить?! — воскликнул Инрау. — Мое сердце поет при мысли об этом! Ты себе не представляешь, в какое отчаяние я впал, когда впервые очутился в Сумне! Когда я впервые понял, насколько Тысяча Храмов прогнила и разложилась и что сам шрайя — не более чем один из псов императора. И тут явился Майтанет. Точно буря! Одна из тех долгожданных летних гроз, что очищают землю. Тревожит ли меня то, с какой легкостью он очистил Сумну? Акка, да меня это несказанно радует!

— А как насчет Священной войны? Она тоже радует твое сердце? Мысль о новой Войне магов?

Инрау заколебался, словно пораженный тем, как быстро увял его первоначальный порыв.

— Никто ведь еще не знает, против кого будет эта война, — пробормотал он.

Инрау, конечно, не любил Завета, но Ахкеймион знал, что мысль о его уничтожении ужасает юношу. «Все-таки часть его души по-прежнему с нами».

— А если Майтанет объявит войну против школ, что ты скажешь о нем тогда?

— Не объявит, Акка. В этом я уверен.

— Но я спрашивал не об этом, не так ли? — Ахкеймион сам внутренне поморщился от своего безжалостного тона. — Если Майтанет все-таки объявит войну школам — что тогда?

Инрау закрыл лицо руками — Ахкеймион всегда думал, что у него слишком изящные руки для мужчины…

— Не знаю, Акка. Я тысячу раз задавал себе тот же самый вопрос — и все равно не знаю.

— Но почему же? Ведь ты теперь шрайский жрец, Инрау, проповедник Бога, явленного Последним Пророком и Бивнем. Разве не требует Бивень, чтобы всех колдунов сожгли на костре?

— Да, но…

— Но Завет другой? Он — исключение?

— Ну да. Завет действительно другой.

— Почему? Потому что старый дурень, которого ты когда-то любил, — один из них?

— Говори потише! — прошипел Инрау, опасливо косясь на стол шрайских рыцарей. — Ну ты ведь сам знаешь почему, Акка. Потому что я люблю тебя как отца и как друга, разумеется, но еще и потому, что я… чту миссию Завета.

— А если Майтанет объявит войну против школ, что же ты будешь делать?

— Я буду скорбеть.

— Скорбеть? Не думаю, Инрау. Ты подумаешь, что он ошибся. Как бы мудр и свят ни был Майтанет, ты подумаешь: «Он не видел того, что видел я!»

Инрау безучастно кивнул.

— Тысяча Храмов, — продолжал Ахкеймион уже более мягким тоном, — всегда была наиболее могущественной из Великих фракций, но эта сила зачастую была притуплена, если не сломлена, разложением. За много веков Майтанет — первый шрайя, который способен восстановить прежнее величие. И теперь в тайных советах каждой фракции циничные люди спрашивают: «Что станет Майтанет делать с этой мощью? Кого он отправится наставлять своей Священной войной? Фаним и их жрецов кишаурим? Или же он пожелает наставить тех, кто проклят Бивнем, то есть школы?» В Сумне никогда еще не было столько шпионов, как теперь. Они кружат над Священными Пределами, подобно стервятникам в ожидании трупов. Дом Икуреев и Багряные Шпили попытаются найти способ сопрячь намерения Майтанета со своими собственными. Кианцы и кишаурим будут с опаской следить за каждым его шагом, боясь, что урок предназначен для них. Свести к минимуму либо воспользоваться, Инрау, все они поглощены какой-то из этих целей. И только Завет держится в стороне от грязных козней.

Старая тактика, которую ум, обостренный безвыходностью, делает особенно эффективной. Вербуя шпиона, надо прежде всего успокоить его, дать понять, что речь идет отнюдь не о предательстве, а, напротив, об иной, новой, более ответственной верности. Рамки — надо давать им более широкие рамки, в которых и следует интерпретировать события нужным тебе образом. Шпион, вербующий других шпионов, прежде всего должен быть хорошим сказочником.

— Я знаю, — сказал Инрау, разглядывая ладонь своей правой руки. — Это я знаю.

— И если где-то и может найтись тайная фракция, — продолжал Ахкеймион, — то только здесь. Все названные тобою причины твоей преданности Майтанету сводятся к тому, почему у Завета должны быть свои шпионы в Тысяче Храмов. Если Консульт где-то существует, Инрау, он находится здесь.

В каком-то смысле все, что сделал Ахкеймион, — это высказал несколько утверждений, никак между собой не связанных; однако история, представшая перед глазами Инрау, выглядела вполне отчетливо, даже если молодой человек и не сознавал, что это за история. Из всех шрайских жрецов в Хагерне Инрау будет единственным, кто способен видеть шире, единственным, кто действует, исходя из интересов, которые не будут местечковыми или порожденными самообманом. Тысяча Храмов — место хорошее, но злополучное. Инрау следует защитить от его же собственной невинности.

— Но Консульт… — сказал Инрау, глядя на Ахкеймиона глазами загнанной лошади. — Что, если они действительно вымерли? Если я сделаю то, чего ты хочешь, Акка, и все это окажется впустую, я буду проклят!

И оглянулся через плечо, словно боясь, что его тут же на месте поразит громом.

— Инрау, вопрос не в том, действительно ли они…

Ахкеймион запнулся и умолк, увидев перепуганное лицо молодого жреца.

— В чем дело?

— Они меня увидели.

Он судорожно сглотнул.

— Шрайские рыцари, что позади меня… слева от тебя.

Ахкеймион видел, как эти рыцари вошли сюда вскоре после его прихода, но не обращал на них особого внимания: только удостоверился, что они — не из Немногих. Да и зачем? В подобных обстоятельствах бросаться в глаза — скорее преимущество. Внимание привлекают те, кто прячется и таится, а не те, кто ведет себя шумно.

Он рискнул кинуть взгляд в ту сторону, где, озаренные светом ламп, сидели трое рыцарей. Один, приземистый, с густыми курчавыми волосами, еще не снял кольчуги, но двое других были облачены в белое с золотой каймой одеяние Тысячи Храмов, почти такое же, как у Инрау, только одеяния рыцарей представляли собой странную помесь военной формы и рясы жреца. Тот, что в кольчуге, что-то рисовал в воздухе куриной костью и взахлеб рассказывал о чем-то — то ли о бабе, то ли о битве — своему товарищу напротив. Лицо человека, сидевшего между ними, отличалось ленивой надменностью, свойственной высшей касте. Он встретился глазами с Ахкеймионом и кивнул.

Не сказав ни слова своим спутникам, рыцарь встал и принялся пробираться к их столу.

— Один из них идет сюда, — сказал Ахкеймион, наливая себе еще чашу вина. — Бойся или будь спокоен, как хочешь, но предоставь говорить мне. Понял?

Молчаливый кивок.

Шрайский рыцарь стремительно лавировал между столов и посетителей, твердо отодвигая с пути замешкавшихся пьяниц. Он был аристократически худощав, высок ростом, чисто выбрит, с коротко подстриженными черными как смоль волосами. Белизна его изысканной туники, казалось, бросала вызов любой тени, но лицо было мрачнее тучи. Когда он подошел, от него пахнуло жасмином и миррой.

Инрау поднял глаза.

— Мне показалось, что я узнаю вас, — сказал рыцарь. — Инрау, верно?

— Д-да, господин Сарцелл…

Господин Сарцелл? Имя было Ахкеймиону незнакомо, но, судя по тому, как перепугался Инрау, это кто-то весьма высокопоставленный, отнюдь не из тех, кто обычно имеет дело с мелкими храмовыми служащими. «Рыцарь-командор…» Ахкеймион заглянул за спину Сарцеллу и обнаружил, что другие два рыцаря смотрят в их сторону. Тот, что в кольчуге, подался вперед и прошептал нечто, от чего другой расхохотался. «Это какая-то шуточка. Хочет позабавить своих приятелей».

— А это кто такой, а? — осведомился Сарцелл, оборачиваясь к Ахкеймиону. — Мне кажется, он вас беспокоит.

Ахкеймион залпом проглотил вино и, грозно нахмурившись, уставился куда-то мимо рыцаря: пьяный старикан, который не привык, чтобы его перебивали.

— Этот мальчишка — сын моей сестрицы, — прохрипел он. — И он по шейку в дерьме. — Потом, как бы спохватившись, добавил: — Господин.

— Ах вот как? Это почему же? Скажи, будь любезен!

Ахкеймион пошарил по карманам, словно в поисках потерявшейся монеты, и потряс головой с напускным отвращением, по-прежнему не поднимая глаз на рыцаря.

— Да потому, что ведет себя как придурок, вот почему! Хоть он и вырядился в белое с золотом, а как был самодовольным дурнем, так и остался!

— А кто ты такой, чтобы порицать шрайского жреца, а?

— Я? Да что вы, я никто! — воскликнул Ахкеймион в притворном пьяном ужасе. — Мне до мальчишки и дела нет! Это сестрица ему велела материнский наказ передать.

— А-а, понятно. И кто же твоя сестра?

Ахкеймион пожал плечами и ухмыльнулся, мимоходом пожалев, что все зубы у него целы.

— Сестра-то моя? Моя сестра — распутная хрюшка.

Сарцелл удивленно вскинул брови.

— Хм. И кто же ты после этого?

— Я-то? Хрюшкин брат, выходит! — воскликнул Ахкеймион, наконец взглянув ему в лицо. — Неудивительно, что и парень в дерьме, а?

Сарцелл усмехнулся, но его большие карие глаза остались на удивление пустыми. Он снова обернулся к Инрау.

— Сейчас, как никогда, шрайе требуется все наше усердие, юный проповедник. Ведь вскоре он объявит цель нашей Священной войны. Уверены ли вы, что накануне столь важных событий стоит пьянствовать с шутами, пусть даже вы и связаны с ними кровными узами?

— А вам-то что? — буркнул Ахкеймион и снова потянулся за вином. — Слушай дядюшку, малый! Такие надутые самодовольные псы…

Сарцелл наотмашь ударил его по щеке тыльной стороной ладони. Голову Ахкеймиона откинуло к плечу, стул накренился, встал на две ножки и рухнул на выложенный булыжником пол.

Кабачок разразился криками и улюлюканьем.

Сарцелл пинком отшвырнул стул и склонился над Ахкеймионом с обыденным видом охотника, выслеживающего добычу. Ахкеймион судорожно заслонился руками. У него еще хватило фиглярства выдавить:

— Убива-ают!

Железная рука ухватила его за загривок и приподняла, притянув его ухо к губам Сарцелла.

— Ох, как мне хотелось бы это сделать, жирный боров! — прошипел рыцарь.

И ушел.

Жесткий, корявый пол. Мельком — удаляющаяся спина рыцаря. Ахкеймион попытался подняться. Треклятые ноги! Куда они делись? Голова бессильно клонилась набок. Белая слезинка лампы сквозь бронзовый светильник, озаряющая балки и потолок, паутину и иссохших мух… Потом Инрау подскочил сзади, кряхтя, поднял Ахкеймиона на ноги и, что-то беззвучно шепча, повел его к стулу.

Усевшись, Ахкеймион отмахнулся от заботливых рук Инрау.

— Со мной все в порядке, — проскрежетал он. — Дай мне минутку. Дух перевести.

Ахкеймион глубоко вдохнул через нос, прижал ладонь к щеке, вонзил скрюченные пальцы в бороду. Инрау уселся на свое место и с тревогой наблюдал, как Ахкеймион снова наливает себе вина.

— В-вышло чуть драматичнее, чем я рассчитывал, — сказал Ахкеймион, делая вид, что все в порядке. Но когда он расплескал вино на стол, Инрау встал и мягко отобрал у него кувшин.

— Акка…

«Проклятые руки! Вечно трясутся».

Ахкеймион смотрел, как Инрау наливает вино в чашу. Он спокоен. Как этот парень может быть настолько спокоен?

— Ч-чересчур драматично вышло, но своего я добился… Несмотря ни на что. А это главное.

Он щепотью смахнул слезы с глаз. Откуда они взялись? «От боли, видимо. Ну да, от боли».

— Я просто нажал на нужные рычаги.

Он фыркнул, желая изобразить смех.

— Ты видел, как я это сделал?

— Видел.

— Это хорошо, — заявил Ахкеймион, опростал чашу и перевел дух. — Смотри и учись. Смотри и учись.

Инрау молча налил ему еще. Щека и челюсть Ахкеймиона, одновременно горящие и онемевшие, начали болеть.

Его внезапно охватил необъяснимый гнев.

— А ведь какие ужасы я мог бы на него напустить! — бросил он, но достаточно тихо, так, чтобы никто не подслушал. «А ну как он вздумает вернуться?» Он поспешно бросил взгляд в сторону Сарцелла и других шрайских рыцарей. Те над чем-то смеялись. Над шуткой какой-нибудь или еще над чем-нибудь. Над кем-нибудь.

— Я такие слова знаю! — рыкнул Ахкеймион. — Я мог бы сварить его сердце прямо у него в груди!

И влил в себя еще одну чашу, которая пролилась в его окаменевшее горло, точно горящее масло.

— Я такое уже делал!

«Я ли это был?»

— Акка, — сказал Инрау, — мне страшно…


Никогда прежде не доводилось Ахкеймиону видеть столько народу, собравшегося в одном месте. Даже в Снах Сесватхи.

На огромной центральной площади Хагерны яблоку негде было упасть. В отдалении, омытые солнечным светом, вздымались над толпой покатые стены Юнриюмы. Из всех зданий вокруг площади она одна казалась неуязвимой для этих полчищ. Прочие здания, более элегантные, построенные в более поздние времена Кенейской империи, были поглощены колышущейся массой воинов, женщин, рабов и торговцев. На балконах и в длинных портиках административных зданий повсюду, куда ни глянь, виднелись оружие и смутно различимые лица. Десятки подростков, точно голуби, облепили кривые рога и спины трех Быков Агоглии, которые в обычные дни одиноко возвышались в центре площади. Даже уходящие далеко в дымку большой Сумны широкие улицы, по которым выходили на площадь торжественные процессии, были запружены припозднившимся народом, который тем не менее все еще надеялся протолкаться поближе к Майтанету и его откровению.

Ахкеймион вскоре пожалел, что пробрался так близко к Юнриюме. Глаза щипало от пота. Со всех сторон напирали чьи-то тела и конечности. Майтанет наконец-то обещал объявить цель своей Священной войны, и верные стеклись на площадь, точно река к морю.

Ахкеймиона мотало туда-сюда вместе с толпой. Оставаться на месте было невозможно. Навалятся сзади — и его швырнет на спины тех, кто стоит впереди. Он готов был поверить, что движутся не люди, а сама земля у них под ногами, вытягиваемая какой-то притаившейся армией жрецов, которым не терпится полюбоваться, как люди задохнутся в давке.

В какой-то момент он проклял все на свете: палящее солнце, Тысячу Храмов, локоть, упершийся ему между лопатками, Майтанета… Но самые жуткие проклятия приберегал он для Наутцеры и своего чертова любопытства. Ведь, в сущности, это они — Наутцера и любопытство — виноваты в том, что он очутился здесь!

Тут он осознал: «Если Майтанет объявит войну против школ…»

В такой толпе велик ли шанс, что в нем признают колдуна и шпиона? Он уже повстречал нескольких людей, имевших головокружительную ауру Безделушки. У членов высших каст было принято открыто носить свои хоры на шее. И повсюду в толпе вспыхивали крошечные точки, сулившие смерть.

«И стану я первой жертвой новых Войн магов».

Эта ироническая мысль заставила его поморщиться. Перед его мысленным взором промелькнули образы фанатиков, тыкающих в него пальцем и орущих: «Богохульник! Богохульник!», а потом — его собственное тело, растерзанное озверевшей толпой.

«Как я мог быть таким идиотом?»

Его тошнило от страха, жары и вони. Щека и челюсть снова заныли. Он видел, как над толпой поднимали людей — с висками, оплетенными вздувшимися жилами, с глазами, помутившимися от близкого обморока, — поднимали к солнцу и передавали над головами на поднятых руках. Неизвестно почему, но это зрелище вгоняло Ахкеймиона в изумление и смятение одновременно.

Он смотрел на громаду Юнриюмы, Чертога Бивня, в каменном молчании вздымающейся над людским морем. На стенах суетились группки жрецов и чиновников, которые периодически выглядывали из-за зубцов. Вот кто-то опорожнил корзину белых и желтых цветочных лепестков. Лепестки, кружась, полетели вниз вдоль гранитных скатов и наконец рассыпались над рядами шрайских рыцарей, оцепивших площадку у стен. Юнриюма, одновременно храмовое здание и крепость, имела монолитный облик строения, возведенного с расчетом на то, чтобы отражать натиск вражеских армий — и в былые времена ей не раз приходилось это делать. Единственной уступкой религии была огромная сводчатая ниша главных ворот. В этих воротах, по бокам которых высились два киранейских столпа, любой из людей казался карликом. Ахкеймион надеялся, что Майтанет окажется исключением.

За эти дни, в особенности после малоприятной встречи с рыцарем-командором, новый шрайя не выходил из головы у Ахкеймиона. Адепт надеялся, что присутствие этого человека положит конец его мучениям.

«Стоит ли он твоей преданности, Инрау? Стоит ли Майтанет твоей жизни?»

Позади него раздалось пение Созывающих Труб, чей бездонный тембр был так похож на древние боевые рога шранков. Сотни труб, сотрясающих высокий купол неба над головой. Повсюду вокруг Ахкеймиона люди разразились восторженными криками, и постепенно рев толпы сравнялся и перекрыл океанский стон Созывающих Труб. Трубы утихали, рев же только нарастал, пока не начало казаться, что сами стены Юнриюмы вот-вот треснут и обрушатся.

Из врат Чертога появилась вереница бритых наголо детей в багряных одеждах. Дети босиком бежали вниз по высокой лестнице, размахивая пальмовыми ветвями. Рев утих настолько, что сделалось можно различить отдельные выкрики, взмывавшие над гомоном толпы. Кое-кто затягивал обрывки гимнов, но пение тут же сходило на нет. Нетерпеливо зашевелившийся народ мало-помалу утихал в предвкушении шагов, которые вот-вот растопчут их…

«Все мы — для тебя, Майтанет. Как ты себя при этом чувствуешь?»

Несмотря на то что говорил ему Инрау, Ахкеймион знал, что юноша все же на свой лад поклоняется этому новому шрайе. Сознание этого уязвляло самолюбие Ахкеймиона. Он всегда дорожил обожанием своих учеников, а обожанием Инрау — тем паче. И вот старый наставник забыт ради нового. Ну еще бы, как он, Ахкеймион, может соперничать с человеком, способным повелевать подобными событиями!

Но тем не менее как-то ему это удалось. Каким-то образом он сумел обеспечить Завет глазами и ушами в самом сердце Тысячи Храмов. Что помогло убедить Инрау, его хитрость — или его унижение в стычке с Сарцеллом? Может, все дело в жалости?

Возможно, он опять одержал победу благодаря тому, что проиграл?

Ахкеймиону вспомнился Гешрунни.

Тот факт, что он справился без помощи Напевов, успокаивал его совесть — отчасти. Нет, он непременно воспользовался бы ими, если бы Инрау ответил отказом. Иллюзий на этот счет Ахкеймион не питал. Ведь если бы он не выполнил поручения, Кворум уничтожил бы Инрау. Для таких людей, как Наутцера, Инрау был перебежчиком, а перебежчик должен умереть — это закон. Гнозис, даже его жалкие обрывки, известные Инрау, куда ценнее, чем жизнь одного-единственного человека.

Но если бы он воспользовался Напевами Принуждения, рано или поздно лютимы, коллегия монахов и жрецов, управлявшая обширной сетью шпионов, что принадлежала Тысяче Храмов, обнаружили бы на Инрау следы колдовства. Ведь не все Немногие становятся колдунами. Некоторые пользуются своим даром, чтобы вести войну против школ. Ахкеймион не сомневался, что коллегия лютимов убила бы Инрау за то, что на нем — следы колдовства. Ему уже случалось терять агентов таким образом.

Все, что дало бы Принуждение, — это возможность выиграть немного времени. А еще это разбило бы его сердце.

Быть может, потому Инрау и согласился стать шпионом. Быть может, он сообразил, какую ловушку приготовили для него судьба и Ахкеймион. Быть может, он боялся не того, что может случиться с ним, если он откажется, а того, что может случиться с его бывшим наставником. Ахкеймион воспользовался бы Напевами, превратил бы Инрау в колдовскую марионетку — и сошел бы с ума.

Между киранейских столпов, по четыре в ряд, появились жрецы, облаченные в белое с золотой каймой, несущие золотые копии Бивня. Бивни сверкали на солнце. Хриплые вопли взмыли над низким рокотом толпы, нарастая подобно лавине. Толпа теснее сомкнулась вокруг Ахкеймиона, точно мокрые ладони. Спина его выгнулась под напором навалившихся сзади. Он споткнулся и запрокинул голову, чтобы глотнуть воздуха. Воздух имел вкус. Края неба начали расплываться. Смаргивая пот с глаз, Ахкеймион изо всех сил тянулся повыше, как будто где-то над головой начинался слой свежести и прохлады, где дыхание многотысячной толпы кончалось и начиналось небо. Голоса гремели, словно гром. Ахкеймион опустил глаза, и взор его наполнила Юнриюма. Сквозь лес воздетых рук он увидел возникшего во вратах Майтанета.

Новый шрайя был могуч. Ростом он не уступал любому норсирайцу. На нем было накрахмаленное белоснежное одеяние. Он носил густую черную бороду. Жрецы рядом с ним выглядели женоподобными. Ахкеймиону ужасно захотелось заглянуть ему в глаза, но на таком расстоянии глаз было не увидать: они прятались в тени бровей.

Инрау рассказывал, что Майтанет родом с дальнего юга, откуда-то из Сингулата или Нильнамеша, где власть Тысячи Храмов была нетвердой. Он пришел пешком, одинокий айнрити, через языческие земли Киана. Но в Сумну он не столько явился, сколько захватил ее. Среди пресыщенных чиновников Тысячи Храмов его темное происхождение было скорее преимуществом. Принадлежать к Тысяче Храмов означало быть запятнанным разложением, вонь которого не в силах отбить ни чистота веры, ни величие духа.

Тысяча Храмов взывала к Майтанету, и Майтанет явился на зов.

«Быть может, Консульт проведал об этой нужде? И создал тебя, чтобы заполнить брешь?»

Одна мысль о Консульте тут же привела Ахкеймиона в чувство. Бесчисленные кошмары внушили ему такую страстную ненависть к этому слову, что оно стало близким и узнаваемым, как собственное имя.

Его мысли перебил многоголосый рев толпы. Воздух дрожал от воплей. Ахкеймион поймал себя на том, что у него снова темнеет в глазах и холодеет в груди. Шум толпы поредел и наконец улегся. Ахкеймион услышал какие-то бессвязные звуки, но он был уверен, что это голос Майтанета. Снова рев. Люди пытались дотянуться рукой до далекого шрайи. Ахкеймион пошатывался от толчков потных рук, сдерживая комок тошноты, подкативший к горлу.

«Горячка…»

Потом рук вокруг сделалось еще больше, и незнакомые люди подняли его над поверхностью толпы. Ладони и пальцы, их было так много и прикосновение их было столь легким: были — и нет. Он чувствовал, как солнце печет его лицо сквозь черную бороду, сквозь влажную соль на щеках. Мельком видел неуклюже шевелящиеся расселины потных одежд, волос и кожи — равнина лиц, смотрящих на его тень, что проплывала над ними. На фоне внутреннего неба его полузакрытых глаз солнце растягивалось и колебалось сквозь слезы. И он слышал голос, ясный и теплый, точно погожий осенний день.

— Само по себе, — гремел шрайя, — фанимство есть оскорбление Господу. Но того факта, что верные, айнрити, терпят это кощунство, достаточно, чтобы гнев Божий ярко воспылал против нас!

Болтаясь на вытянутых руках под солнцем, Ахкеймион невольно ощутил безрассудный восторг при звуках этого голоса. Что за голос! Он касался не ушей, но страстей и мыслей напрямую, и все его интонации были отточенными, рассчитанными на то, чтобы возбуждать и приводить в ярость.

— Этот народ, эти кианцы — гнусный род, последователи Ложного Пророка. Ложного Пророка, дети мои! Бивень гласит, что нет нечестия страшнее лжепророчества! Нет человека подлее, вреднее, чернее душой, нежели тот, что творит насмешку над гласом Божиим! Мы же подписываем с фаним договоры; мы покупаем шелка и бирюзу, что прошли через их нечистые руки. Мы платим золотом за рабов и коней, взращенных в их корыстных стойлах. Отныне не вступят более верные в связь с такими заблудшими народами! Отныне не станут верные сдерживать свое негодование ради безделушек из рук язычников! Нет, дети мои, мы явим им свою ярость! Мы обрушим на них мщение Господне!

Ахкеймион бултыхался посреди рокота толпы, подбрасываемый ладонями, что вот-вот сожмутся в кулаки, руками, стремящимися скорее повергать, нежели поднимать.

— Нет! Не станем мы более торговать с язычниками! Отныне и впредь мы будем лишь брать боем! Никогда более не станут айнрити мириться с подобными гнусностями! Проклянем то, что уже проклято! МЫ! ОБЪЯВЛЯЕМ! ВОЙНУ!

Голос все приближался, как будто бесчисленные руки, поднявшие Ахкеймиона, могли лишь одно: нести его навстречу источнику этих громовых слов — слов, разодравших завесу будущего ужасным обетом.

Священная война…

— Шайме!!! — возопил Майтанет так, будто слово это лежало у истока всех горестей. — Град Последнего Пророка томится в длани язычника! В нечистых, кощунственных руках! Священная земля Шайме сделалась самым очагом отвратительнейшего зла! Кишаурим! Кишаурим превратили Ютерум — священные холмы! — в логовище непристойных церемоний, в конуру грязных, чудовищных обрядов! Амотеу, Святая Земля Последнего Пророка, Шайме, Святой Град Айнри Сейена, и Ютерум, священное место Вознесения, — все стало обиталищем множества и множества поруганий. Один отвратительный грех за другим! Воспомним же эти святые имена! Очистим же святые земли! Обратим же руки наши на кровавый труд войны! Поразим язычника лезвием отточенного меча. Пронзим его острием длинного копия. Очистим его мукой святого пламени! Мы будем сражаться и сражаться, доколе не ОСВОБОДИМ ШАЙМЕ!!!

Толпа взорвалась — и, продолжая свое кошмарное путешествие, Ахкеймион гадал, с неестественной отчетливостью мыслей близкого к обмороку мозга: отчего же фаним, когда посреди них имеется раковая опухоль в лице школ? Зачем убивать, когда собственное тело нуждается в исцелении? И зачем объявлять Священную войну, которую нельзя выиграть?

Невероятно далеко взметнулась, касаясь солнца, каменная стена — Юнриюма, твердыня Бивня, — и вот уже люди опускают его на ступени в тени портала. Вода заструилась по его лицу, попала в рот. Ахкеймион поднял голову, увидел стену орущих, побагровевших лиц, воздетых рук.

«Им нужен Шайме… Шайме. Никто и не думал угрожать школам».

Каждый миг напряженно звенел восторженным ревом собравшихся, но почему-то те, кто находился на ступенях, не разделяли общего ликования. Ахкеймион окинул взглядом остальных — тех, кого, подобно ему, подняли из толпы, дрожащих, обливающихся потом от изнеможения. Почему-то все они, как завороженные, не отрывали глаз от чего-то, что находилось на ступенях прямо над ним. Ахкеймион поднял глаза, вздрогнул, увидев на расстоянии пяди от своего лба поношенный сапог. Он глядел прямо между ног человеку, преклонившему колени рядом с другим. Человек всхлипнул, смахнул слезы — и тут заметил Ахкеймиона. Ошеломленный, Ахкеймион видел, как человек изумленно раскрыл глаза и вскинул брови, узнавая его, и тут же окаменел в ярости: колдун! «Здесь…»

«Пройас».

Это был принц Нерсей Пройас Конрийский… Еще один любимый ученик. Четыре года наставлял его Ахкеймион во всяких искусствах, не имеющих отношения к колдовству.

Но прежде чем они успели обменяться хоть словом, чьи-то руки отвели принца, все еще не отрывавшего глаз от Ахкеймиона, в сторону, и колдун увидел перед собой безмятежное и удивительно молодое лицо Майтанета.

Толпы ревели, но между ними двоими воцарилась жутковатая тишина. Лицо шрайи помрачнело, но в его синих глазах блеснуло нечто… нечто…

Он сказал негромко, словно бы свой своему:

— Подобных тебе не любят здесь, друг мой. Беги!

И Ахкеймион обратился в бегство. Станет ли ворона вступать в бой со львом? И, судорожно продираясь сквозь обезумевшие толпы айнрити, он мог думать лишь об одном: «Он способен видеть Немногих».

Лишь Немногие видят Немногих…


Майтанет крепко взял Пройаса под руку и сказал, достаточно громко, чтобы перекрыть разбушевавшуюся толпу:

— Мне нужно многое с вами обсудить, мой принц.

Пройас, еще не успевший опомниться от ярости и потрясения, вызванных встречей с бывшим наставником, утер слезы, струившиеся по щекам, и молча кивнул.

Майтанет велел ему следовать за Готианом, прославленным великим магистром шрайских рыцарей. Великий магистр увел принца прочь от блистательного шествия шрайи, в мрачные, подобные гробницам переходы Юнриюмы. Готиан отпустил несколько доброжелательных замечаний, несомненно, надеясь втянуть принца в разговор, но Пройас мог думать лишь об одном: «Ахкеймион! Бесстыжий мерзавец! Да как ты осмелился на такое поругание!»

Сколько лет прошло с тех пор, как они виделись в последний раз? Четыре года? Или даже пять? И все это время Пройас пытался очистить душу от влияния этого человека. Вся его жизнь вела к этому судьбоносному мигу, когда, преклонив колени у ног Святого Отца, он ощутил его величие, омывающее золотым водопадом, и облобызал его колено в миг чистого, абсолютного предания себя Господу.

И лишь затем, чтобы увидеть перед собой на ступенях дрожащего Друза Ахкеймиона! Закоренелого нечестивца, укрывающегося в тени самого великого человека, родившегося на свет за последнюю тысячу лет! Майтанет… Великий шрайя, который освободит Шайме, который снимет с веры Последнего Пророка иго императоров и язычников.

«Ахкеймион… Когда-то я любил тебя, дорогой наставник, но это уже слишком! Всякой терпимости есть предел!»

— Вы, похоже, встревожены, мой принц, — сказал наконец Готиан, указывая ему путь в очередной коридор.

Благовонный дым из смеси душистых пород дерева струился между колоннами, обрамляя светящимися ореолами огненные точки ламп. Откуда-то доносилось пение хора, разучивающего гимны.

— Прошу прощения, господин Готиан, — отозвался принц. — Сегодня был весьма удивительный день.

— Воистину так, мой принц, — ответствовал седовласый великий магистр с мудрой улыбкой на устах. — Но это еще не все: скоро он станет еще удивительнее.

Пройас не успел спросить, что он имеет в виду: колоннада закончилась и вывела их в просторный зал, окруженный массивными колоннами… Точнее, Пройасу сперва показалось, что это зал, но он быстро понял, что находится во внутреннем дворе. Сквозь навес высоко над головой лилось солнце, пронзая полумрак косыми лучами и протягивая светящиеся пальцы между западных колонн. Пройас моргнул, обвел взглядом истертый мозаичный пол…

Возможно ли это?

Он пал на колени.

Бивень.

Огромный витой рог, наполовину на солнце, наполовину в тени, подвешенный на цепях, что уходили ввысь и терялись там на фоне сияющего неба и колонн, погруженных в полумрак.

Бивень. Святая святых!

Сверкающий маслом, покрытый надписями, точно татуированные руки и ноги жрицы Гиерры.

Первые строки Богов! Первое писание! Здесь, доступное его взору!

Здесь.

Миновало несколько незабываемых мгновений. Потом Пройас ощутил на своем плече утешающую руку Готиана. Он сморгнул слезы и посмотрел на великого магистра.

— Спасибо вам, — произнес он почти шепотом, страшась потревожить царящее здесь величие. — Спасибо, что привели меня в это место.

Готиан кивнул и оставил принца наедине с его молитвами.

В его мыслях беспорядочно кружились триумфы и сожаления: победа над тидонцами в битве при Паремти; оскорбления, брошенные им в лицо старшему брату за неделю до смерти того… Казалось, будто здесь сокрытые сети наконец-то вытягивались на поверхность, так, чтобы все былое собралось на палубе настоящего мгновения. И даже годы, которые он мальчишкой провел при Ахкеймионе, и его раздражение бесконечной учебой, и беззлобные шутки наставника — все имело свое значение в подготовке к этому моменту. Сейчас. Пред Бивнем.

«Предаю себя Слову твоему, Господи. Всей душой предаюсь той жестокой цели, что Ты поставил предо мной. Я обращу поле брани в храм!»

Гомон птиц, резвящихся под крышей. Аромат сандалового дерева, омытый чистым, как на небесах, воздухом. Полосы льющегося с вышины солнечного света. И Бивень, парящий на фоне тени могучих киранейских колонн. Неподвижный. Безмолвный.

— Не правда ли, великое потрясение — впервые узреть Бивень? — раздался позади мощный голос.

Пройас обернулся. Ему казалось, что он уже выше преклонения перед любым из смертных, однако же на этого человека он уставился с обожанием. Майтанет. Новый, безупречный шрайя Тысячи Храмов. Человек, который принесет мир народам Трех Морей, дав им Священную войну.

«Новый наставник».

— С самого начала был он с нами, — продолжал Майтанет, благоговейно взирая на Бивень, — наш вожатый, наш советник, наш судия. Это единственная вещь, которая видит нас, когда мы смотрим на нее.

— Да, — откликнулся Пройас. — Я это чувствую.

— Дорожи этим ощущением, Пройас! Носи его в груди и не забывай никогда. Ибо во дни грядущие тебя будет осаждать множество людей, что забыли.

— Прошу прощения, ваша милость?

Майтанет подошел к нему вплотную. Он сменил свои роскошные, шитые золотом одежды на простой белый балахон. Пройасу казалось, что каждое его движение, любая поза передают ощущение неизбежности, как будто писание о его деяниях уже создано.

— Я говорю о Священной войне, Пройас, тяжком молоте Последнего Пророка. Многие будут стремиться извратить ее.

— До меня уже дошли слухи, будто император…

— Будут и иные, — продолжал Майтанет тоном одновременно печальным и резким. — Люди из школ…

Пройас почувствовал неловкость. Перебивать его осмеливался лишь король, его отец, и то если он говорил какую-то глупость.

— Из школ, ваша милость?

Шрайя повернул к нему бородатое лицо, и Пройаса ошеломил решительный блеск его синих глаз.

— Скажите мне, Нерсей Пройас, — осведомился Майтанет голосом, не терпящим возражений, — кто был этот человек, этот колдун, что осмелился осквернить мое присутствие?

Глава 4 Сумна

«Быть несведущим и быть обманутым — разные вещи. Быть несведущим означает быть рабом мира. Быть обманутым означает быть рабом другого человека. Есть лишь один вопрос: отчего, если все люди невежественны и тем самым являются рабами, это второе рабство так нас уязвляет?»

Айенсис, «Эпистемологии»
«Но, невзирая на легенды о зверствах фаним, факт остается фактом: кианцы, хотя и язычники, на удивление терпимо относились к паломничествам айнрити в Шайме — разумеется, до того, как началась Священная война. Отчего бы народу, мечтающему уничтожить Бивень, оказывать такую любезность тем, кто его боготворил? Быть может, они делали это ради возможности торговать с ними, как это предполагали другие. Однако основную причину следует искать в их прошлом. Кианцы пришли из пустыни, и священное место называется в их языке „си’инкхалис“, что означает буквально „большой оазис“. У них в пустыне обычай требовал никогда не отказывать путнику в воде, даже если это враг».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Священная война айнрити против фаним была объявлена Майтанетом, сто шестнадцатым шрайей Тысячи Храмов, в утро Вознесения 4110 года Бивня. День выдался не по сезону жарким, как будто сам Господь благословил Священную войну предвестием лета. Да и по всем Трем Морям не счесть было слухов о видениях и предзнаменованиях — и все они свидетельствовали о святости цели, поставленной перед айнрити.

Вести разносились стремительно. Среди всех народов жрецы шрайских храмов и храмов разных богов произносили проповеди о зверствах и беззакониях фаним. Как, вопрошали они, как могут айнрити называть себя верными, когда град Последнего Пророка порабощен язычниками? Благодаря их страстным обличительным речам абстрактные грехи далекого экзотического народа сделались близки собраниям айнрити и преобразились в их собственные. Терпеть беззаконие, говорили им, означает поощрять греховность. Ведь если человек не пропалывает свой сад, не означает ли это, что он взращивает сорную траву? И айнрити казалось, будто их разбудили от корыстного сна и безделья, будто они погрязли в безответственном слабодушии. Долго ли станут боги терпеть народ, который превратил свои сердца в продажных девок, который позволил убаюкать себя мирскому процветанию? Быть может, боги уже готовы отвернуться от них, или, хуже того, обратить на них свой пылающий гнев!

На улицах больших городов торговцы делились с покупателями вестями о все новых монархах, изъявивших желание встать под знамена Бивня. В кабаках старые солдаты спорили, чей командир благочестивее. Детишки собирались у очагов и, развесив уши, в страхе и трепете внимали рассказам своих отцов о том, как фаним, гнусный и бесчестный народ, осквернили чистоту немыслимо прекрасного города Шайме. А потом дети с криком просыпались ночами, бормоча что-то о безглазых кишаурим, которые видят с помощью змеиных голов. А днем, бегая по улицам или по лугам, старшие братья заставляли младших исполнять в игре роли язычников, чтобы они, старшие, могли лупить их палками,изображающими мечи. А мужья в темноте, на супружеском ложе, рассказывали женам последние новости о Священной войне и внушительным шепотом объясняли, какую великую цель поставил перед ними шрайя. Жены же плакали — но тихо, ибо вера делает сильной даже женщину, — понимая, что скоро их мужья покинут их.

Шайме. Люди думали об этом священном названии — и скрежетали зубами. И казалось им, будто в Шайме стоит тишина, будто этот край затаил дыхание на много томительных столетий, дожидаясь, пока ленивые последователи Последнего Пророка наконец пробудятся от сна и исправят древнее дьявольское преступление. Они явятся с мечом и кинжалом и очистят эту землю! И когда все фаним умрут, они преклонят колени и поцелуют сладостную землю, что породила Последнего Пророка.

Они примут участие в Священной войне.

Тысяча Храмов распространяла эдикты о том, что любой, попытавшийся воспользоваться отсутствием какого-либо владыки, вставшего под знамена Бивня, будет схвачен, предстанет перед храмовым судом по обвинению в ереси и казнен. Получив таким образом гарантию, что никто не посмеет лишить их законных прав, многочисленные принцы, князья, графы и рыцари разных народов объявляли, что идут служить Бивню. Обычные войны и раздоры оказались забыты. Земли отдавались в залог. Таны и бароны созывали своих мелких вассалов. Холопов срывали с земли, вооружали и селили в выстроенных на скорую руку казармах. Были наняты огромные флотилии, дабы перевезти войска в Момемн, откуда шрайя повелел начать священный поход.

Майтанет воззвал — и все Три Моря откликнулись на зов. Хребет язычников будет сломлен! Святой Шайме будет очищен.


Середина весны, 4110 год Бивня, Сумна
Эсменет никогда не переставала думать о дочери. Даже удивительно, как любая, самая обыденная случайность могла пробудить воспоминания о ней. На сей раз это был Ахкеймион и его странная привычка сперва понюхать каждую сливу, а потом уже положить ее в рот.

Один раз ее дочка понюхала яблоко на рынке. Это было безжизненное воспоминание, полупрозрачное, словно бы обесцвеченное тем жутким фактом, что девочка умерла. Прелестное дитя, яркое, как цветок, на фоне теней проходящих мимо людей, с прямыми черными волосами, круглощеким личиком и глазами, что сияли вечной надеждой.

— Мама, оно так пахнет! — сказала она вполголоса, делясь озарением. — Оно… оно как будто вода и цветы!

И расплылась в торжествующей улыбке.

Эсменет взглянула на угрюмого торговца. Тот молча кивнул на сплетенных змей, вытатуированных у нее на левой руке. Мысль была понятна: «Таким, как ты, не продаю».

— Как странно, радость моя! А вот мне кажется, оно пахнет так, как будто оно слишком дорогое.

— Ну ма-ама… — сказала малышка.

Эсменет сморгнула с глаз навернувшиеся слезы. Ахкеймион обращался к ней.

— Мне это кажется очень сложным, — сказал он с доверительным видом.

«Надо было купить ей яблоко где-нибудь в другом месте!»

Они оба сидели на низеньких табуретах в ее комнате, рядом с исцарапанным столиком высотой по колено. Ставни были распахнуты, и прохладный весенний воздух, казалось, усиливал доносившийся снаружи уличный шум. Ахкеймион кутался в шерстяное одеяло, а сама Эсменет предпочитала дрожать от холода.

Давно ли Ахкеймион живет у нее? Пожалуй, достаточно давно, чтобы они успели порядком надоесть друг другу. Как будто они муж и жена. Теперь она понимала, что шпион, подобный Ахкеймиону, человек, который вербует и направляет тех, кто действительно имеет доступ к сведениям, проводит большую часть жизни, просто дожидаясь, когда что-нибудь случится. И ждал Ахкеймион здесь, в небогатой комнатенке в старом многоэтажном доме, где обитали десятки таких же шлюх, как она.

Поначалу было так странно! Несколько дней подряд, проснувшись по утрам, она лежала и слушала, как он жутко кряхтит на ее горшке. Она прятала голову под одеяло и громко требовала, чтобы он сходил либо к врачу, либо к жрецу — и не сказать, чтобы совсем уж в шутку: звучало это и впрямь ужасно! Ахкеймион стал звать это своим «утренним армагеддоном» после того, как Эсменет один раз, уже почти всерьез, вскричала:

— Слушай, Акка, если ты каждую ночь заново переживаешь Армагеддон, это еще не значит, что тебе следует по утрам делиться этим со мной!

Ахкеймион стыдливо хихикал, подмываясь, бормотал что-то насчет того, как полезно много пить и промывать кишки. Вид колдуна, льющего воду себе на задницу, отчасти успокаивал, отчасти забавлял Эсменет.

Она вставала, отворяла окно и, как всегда, присаживалась полуголой на подоконник, то окидывая взглядом дымную сутолоку Сумны, то обшаривая глазами улицу в поисках потенциального клиента. Они вместе съедали скудный завтрак: пресный хлеб, кислый сыр и тому подобное, обсуждая самые разные вещи: последние слухи о Майтанете, продажное лицемерие жрецов, брань погонщиков, от которой краснеют даже солдаты, и так далее. И Эсменет казалось, что они счастливы, что каким-то образом они неразрывно связаны с этим местом и этим временем.

Но рано или поздно кто-нибудь окликал ее с улицы, или же один из постоянных клиентов стучался у дверей, и идиллии наступал конец. Ахкеймион мрачнел, хватал свой плащ и ранец и уходил пьянствовать в какой-нибудь захудалый кабачок. Обычно она замечала его с подоконника, когда он возвращался, шагая в одиночестве через бесконечную людскую давку: стареющий, слегка полноватый человек, выглядящий так, будто он вдрызг продулся в кости. И каждый раз, без исключения, он уже следил за ней к тому времени, как она его замечала. Он неуверенно махал ей рукой, пытался улыбнуться, и ее пронзала печаль, порой такая острая, что она ахала вслух.

Что она чувствовала? О, много чего. Разумеется, жалость к нему. Посреди всех этих чужих людей Ахкеймион выглядел всегда таким одиноким, таким непонятым. «Никто, — часто думала она, — не знает его так, как знаю я!» А еще — облегчение: он снова вернулся, вернулся к ней, хотя у него было достаточно золота, чтобы купить себе шлюшку помоложе. Еще печаль — такая эгоистичная. И стыд. Ей было стыдно, оттого что она знала: Ахкеймион ее любит, и каждый раз, когда она приводит клиента, это разбивает ему сердце.

Но что ей оставалось?

Он никогда бы не вошел к ней, если бы не увидел ее на подоконнике. Один раз, когда ее отколошматил особенно гнусный мерзавец, назвавшийся медником, она только и могла, что заползти в кровать и реветь, пока не уснула. Но перед закатом она пробудилась и заторопилась к окну, когда увидела, что Ахкеймион не приходил. Она просидела там всю ночь, съежившись, дожидаясь его. Она видела, как солнце позолотило море и пронзило стрелами лучей затянутый туманом город. По улице прогрохотали первые повозки горшечников, потянулись к голубеющему небу первые струйки дыма из печей для обжига и домашних очагов. Эсменет сидела и тихо плакала. Но и тогда она выпростала из-под покрывал одну грудь и свесила поверх холодной кирпичной стены длинную бледную ногу, чтобы каждый, проходящий мимо, мог, подняв голову, увидеть смутное обещание между ее колен.

И только тогда, когда солнце начало припекать ее лицо и голое колено, она наконец услышала стук в дверь. Она стрелой пронеслась через комнату, распахнула дверь — на пороге стоял растрепанный колдун.

— Акка! — вскричала она, и слезы хлынули у нее из глаз.

Он посмотрел на нее, на пустую кровать и признался, что заснул у нее под дверью. И тогда Эсменет поняла, что действительно любит его.

Странный это был брак — если это вообще можно назвать браком. Союз отверженных, скрепленный молчаливыми обетами. Колдун и шлюха. Возможно, от подобного союза следует ожидать некоторого безрассудства: ведь эта странная вещь, «любовь», становится тем глубже, чем сильнее презирают тебя окружающие.

Эсменет обняла себя за плечи, смерила Ахкеймиона взглядом и раздраженно вздохнула.

— Что? — устало спросила она. — Что тебе кажется сложным, Акка?

Ахкеймион обиженно отвернулся и ничего не сказал.

Узнав про медника, он пришел в ярость. Он схватил Эсменет за руку и потащил с собой. Они обошли несколько мастерских, и везде он спрашивал, не узнает ли она этого человека. И хотя Эсменет протестовала, объясняла, что подобные происшествия — просто издержки ее ремесла: мало ли кто явится с улицы! — однако в глубине души она была в восторге и втайне надеялась, что Ахкеймион испепелит мерзавца. Быть может, впервые за время их знакомства она осознала, что Ахкеймион может это сделать и ему уже случалось делать такое.

Однако того медника они так и не нашли.

Эсменет подозревала, что Ахкеймион продолжает рыскать по мастерским, разыскивая человека, который подходит под ее описание. И она не сомневалась, что если Ахкеймион его отыщет, то убьет. Он несколько раз упоминал о меднике уже спустя много времени после этого инцидента, и, хотя Ахкеймион делал вид, что хочет лишь оказать ей услугу, Эсменет подозревала, что на самом деле он — хотя бы в глубине души — мечтает убить всех ее клиентов.

— Зачем ты тут торчишь, Ахкеймион? — спросила она. В ее голосе звучала легкая враждебность.

Он гневно воззрился на нее, и его безмолвный вопрос был ясен: «Зачем ты по-прежнему спишь с ними, Эсми? Почему ты непременно желаешь оставаться шлюхой теперь, когда я здесь, с тобой?»

«Потому что рано или поздно ты от меня уйдешь, Акка… А мужчины, которые меня кормят, за это время найдут себе других шлюх».

Но он не успел ничего сказать: в дверь робко постучали.

— Я ухожу, — сказал Ахкеймион и встал.

Ее пронзил ужас.

— Когда вернешься? — спросила она, стараясь не выдавать своего отчаяния.

— Потом, — сказал он. — После…

Он протянул ей одеяло, Эсменет судорожно его стиснула. В последнее время она все хватала чересчур сильно, как будто желая раздавить, точно стекло. Она смотрела, как Ахкеймион подошел к двери.

— Инрау! — сказал Ахкеймион. — Что ты тут делаешь?

— Я узнал очень важные сведения! — ответил запыхавшийся молодой человек.

— Входи, входи! — сказал Ахкеймион, провожая жреца к табурету.

— Боюсь, я был недостаточно осмотрителен, — сказал Инрау, стараясь не смотреть в глаза ни Ахкеймиону, ни Эсменет. — Возможно, за мной следят.

Ахкеймион некоторое время пристально глядел на него, потом пожал плечами.

— Даже если и следят, это неважно. Жрецы часто бывают у проституток.

— Это правда, Эсменет? — спросил Инрау с нервным смешком.

Эсменет видела, что ее присутствие смущает Инрау, и, как многие добродушные люди, тот пытался скрыть смущение натянутыми шутками.

— Они в этом смысле ничем не отличаются от колдунов, — усмехнулась она.

Ахкеймион взглянул на нее с притворным негодованием, и Инрау нервно рассмеялся.

— Ну, рассказывай, — сказал Ахкеймион. Он улыбался, но взгляд его оставался серьезным. — Что же ты узнал?

Лицо Инрау на миг сделалось по-детски сосредоточенным. Юноша был темноволос, худощав, чисто выбрит, с большими карими глазами и девичьими губами. Эсменет подумалось, что он обладает обаятельной уязвимостью молодого человека, оказавшегося в тени тяжких молотов мира сего. Шлюхи ценят таких парнишек, и не только потому, что те платят вдвое: не только за удовольствие, но еще вдобавок и за причиненный ущерб. Они, кроме этого, дают еще и иное вознаграждение. Таких мужчин можно спокойно любить — как мать любит нежного сына.

«Я могу тебе сказать, отчего ты так боишься за него, Акка».

Инрау глубоко вздохнул и выпалил:

— Багряные Шпили согласились присоединиться к Священному воинству!

Ахкеймион нахмурил брови.

— Это только слух, или?..

— Наверно, только слух… — Инрау помолчал. — Но мне это сказал Оратэ из коллегии лютимов. Я подозреваю, что Майтанет предложил им это давно. И в доказательство того, что это не шутка, он отправил в Каритусаль шесть Безделушек — как знак доброй воли. Поскольку распределение хор идет через лютимов, Майтанету пришлось объясняться с ними.

— Значит, это правда?

— Это правда.

Инрау взглянул на него, как голодный человек, нашедший заморскую монету, глядит на менялу. «Дорого ли это стоит?»

— Великолепно. Великолепно. Это действительно важная новость.

Восторг Инрау был столь заразителен, что Эсменет сама невольно улыбнулась вместе с ним.

— Ты молодец, Инрау, — сказала она.

— Да, действительно, — добавил Ахкеймион. — Багряные Шпили, Эсми — это самая могущественная школа Трех Морей. Со времен последней Войны магов они правят Верхним Айноном…

Продолжать он не мог — очевидно, в голове у него теснилось слишком много вопросов. Ахкеймион всегда имел привычку давать ненужные объяснения — можно подумать, она не знает, кто такие Багряные Шпили! Но Эсменет прощала ему это. В каком-то смысле эти объяснения демонстрировали его желание включить ее в свою жизнь, в круг своих интересов. В этом, как и во многом другом, Ахкеймион был совсем не похож на других мужчин.

— Шесть Безделушек! — выдохнул он. — Удивительный дар! Поистине бесценный!

Не за это ли она полюбила его? Когда она была одна, мир выглядел таким тесным — и таким убогим. А когда он возвращался, казалось, будто он приносил в своем ранце все Три Моря сразу. Она вела тихую, неприметную жизнь, загнанная в подполье нуждой и невежеством. И вдруг появлялся этот добродушный, пузатый мужик — человек, похожий на шпиона еще меньше, чем на колдуна, — и на какое-то время потолок ее жизни исчезал, и на нее обрушивались солнце и большой мир.

«Я тебя люблю, Друз Ахкеймион!»

— Безделушки, Эсми! Ведь для Тысячи Храмов это слезы самого Господа! И отдать шесть из них нечестивой школе? Интересно…

Он задумчиво разбирал свою бороду, все время проводя пальцами по одним и тем же серебристым полоскам.

Безделушки… Это напомнило Эсменет, что мир Ахкеймиона, при всех его чудесах, смертельно опасен. Храмовый закон требовал побивать проституток камнями наравне с женщинами, изменившими мужу. Она подумала, что на колдунов это тоже распространяется, только колдуна можно убить лишь одним камнем — но зато этому камню достаточно один раз прикоснуться к колдуну. По счастью, Безделушек на свете не так много. А вот камней для продажных девок предостаточно.

— Но почему? — спросил Инрау, и голос его сделался грустным. — Для чего Майтанету осквернять Священную войну, приглашая участвовать в ней школу?

«Как ему, должно быть, трудно — разрываться между такими людьми, как Ахкеймион и Майтанет», — подумала Эсменет.

— Потому что без этого не обойтись, — ответил Ахкеймион. — В противном случае Священная война обречена на провал. Вспомни: в Шайме обитают кишаурим.

— Но ведь хоры для них так же смертельны, как и для колдунов!

— Быть может… Но в такой войне, как эта, это особой роли не играет. Прежде чем они сумеют использовать Безделушки против кишаурим, им придется одолеть войска Киана. Нет, школа Майтанету нужна непременно!

«В такой войне, как эта!» — подумала Эсменет. В юности она с наслаждением слушала рассказы о войне. Да и теперь обычно просила понравившихся ей солдат рассказать о битвах, в которых они побывали. На миг она представила себе сумятицу сражения, сверкание мечей во вспышках колдовского пламени…

— А что до Багряных Шпилей… — продолжал Ахкеймион. — Для него не может быть более подходящей школы, поскольку…

— Нет школы более отвратительной! — пылко возразил Инрау.

Эсменет знала, что Завет особенно ненавидит школу Багряных Шпилей. Ахкеймион как-то раз объяснил ей причину: ни одна другая школа не завидует настолько сильно тому, что Завет обладает Гнозисом.

— Бивень не делает различий между гнусностями, — заметил Ахкеймион. — Очевидно, Майтанет сделал этот шаг из чисто политических соображений. Поговаривают, что император уже примеривается, как бы превратить Священную войну в орудие, с помощью которого он вернет себе прежние земли. Объединение с Багряными Шпилями позволит Майтанету не полагаться на императорскую школу, Имперский Сайк. Подумай о том, что может сделать из Священной войны дом Икуреев.

Император. Неизвестно почему, но упоминание о нем заставило Эсменет взглянуть на два медных таланта, лежащих у нее на столе, один на другом. На талантах были изображены миниатюрные профили Икурея Ксерия III, императора Нансурии. Ее императора. Эсменет, как и все обитатели Сумны, на самом деле никогда не думала об императоре как о своем владыке, несмотря на то что его войска поставляли ей клиентов так же исправно, как и храмы. «Наверно, это из-за того, что здесь шрайя ближе», — подумала она. Но, с другой стороны, для нее и сам шрайя значил не так уж много. «Просто я слишком ничтожна», — подумала Эсменет.

И тут ей в голову пришел вопрос.

— А разве… — начала было Эсменет, но запнулась: мужчины взглянули на нее как-то странно. — А разве не следовало бы скорее задаться вопросом: отчего Багряные Шпили приняли предложение Майтанета? Что может заставить школу присоединиться к Священному воинству? Что-то тут не вяжется, вы не находите? Ведь не так давно ты, Акка, боялся, что Священная война будет объявлена школам!

Короткая пауза. Инрау усмехнулся, словно его насмешила собственная тупость. Эсменет осознала, что отныне и впредь Инрау в подобных делах будет относиться к ней как к равной. Ахкеймион же, как прежде, останется надменным, высшим авторитетом в любых вопросах. Возможно, это и справедливо, учитывая его род занятий.

— На самом деле причин тому несколько, — сказал наконец Ахкеймион. — Перед отъездом из Каритусаля мне стало известно, что Багряные Шпили ведут войну — тайную — против колдунов-жрецов фаним, кишаурим. Война длилась уже десять долгих лет.

Он на миг прикусил губу.

— По неизвестной причине кишаурим убили Сашеоку, который тогда был великим магистром Багряных Шпилей. Теперь у них великим магистром Элеазар, ученик Сашеоки. Ходили слухи, что они с Сашеокой были близки, близки на тот манер, как это принято у айнонов…

— Так значит, Багряные Шпили… — начал Инрау.

— Надеются отомстить, — закончил Ахкеймион, — и покончить со своей тайной войной. Но дело не только в этом. Ни одна из школ не может понять метафизики кишаурим, Псухе. Всех, даже школу Завета, приводит в ужас тот факт, что их действия не воспринимаются как колдовство.

— А отчего это вас так пугает? — поинтересовалась Эсменет. Это был один из тех мелких вопросов, которые она все никак не решалась задать.

— Отчего?! — переспросил Ахкеймион, внезапно сделавшись чрезвычайно серьезным. — Ты бы не спрашивала об этом, Эсменет, если бы имела представление, какой мощью мы владеем. Ты себе просто представить не можешь, насколько велика эта мощь, и как хрупки по сравнению с нею наши тела. Сашеока погиб именно потому, что не смог отличить дело рук кишаурим от творения Божия.

Эсменет нахмурилась. Она обернулась к Инрау.

— С тобой он тоже так себя ведет?

— Ты имеешь в виду: осуждает вопрос вместо того, чтобы дать ответ? — насмешливо спросил Инрау. — Постоянно.

Ахкеймион сделался мрачнее тучи.

— Слушайте! Слушайте меня внимательно. Мы с вами не в игрушки играем. Любой из нас — и в первую очередь ты, Инрау, — может кончить тем, что головы наши сварят с солью, высушат и выставят напоказ перед Чертогом Бивня. А между тем на кон поставлены не только наши жизни. Нечто большее, куда большее!

Эсменет умолкла, слегка ошеломленная суровой отповедью. Она осознала, что временами забывает о том, насколько глубок Друз Ахкеймион. Сколько раз она удерживала его в объятиях, когда он пробуждался после одного из своих сновидений? Сколько раз она слышала, как он что-то бормочет во сне на непонятных языках? Она взглянула на колдуна — и увидела, что гнев в его глазах сменился болью.

— Я не надеюсь на то, что кто-то из вас осознает, насколько велики ставки. Порой я и сам устаю слышать свою болтовню про Консульт. Но на этот раз что-то не так. Я знаю, для тебя, Инрау, мучительно даже думать о таком, но твой Майтанет…

— Майтанет — не мой! Он никому не принадлежит, и именно это… — Инрау запнулся, словно смущенный собственной пылкостью, — именно это делает его достойным моей преданности. Быть может, ты прав, и я в самом деле не способен осознать, насколько велики ставки, но мне известно больше, чем множеству людей. И мне не по себе, Акка. Я опасаюсь, что это еще одна погоня за тенью.

Говоря это, Инрау покосился — скорее всего, невольно — на змей, знак шлюхи, вытатуированных на руке Эсменет. Она невольно спрятала ладони под мышки.

И тут ее непостижимым образом осенило: ведь за всеми этими событиями кроется настоящая тайна! Глаза ее округлились, она обвела собеседников взглядом. Инрау потупился. Но Ахкеймион пристально смотрел на нее.

«Он знает, — подумала Эсменет. — Он знает, что у меня дар на такие вещи».

— В чем дело, Эсми?

— Ты говоришь, Завету только недавно стало известно, что Багряные Шпили воюют с кишаурим?

— Да.

Она невольно подалась вперед, как будто то, что она собиралась сказать, лучше было произнести шепотом.

— Акка, но если Багряные Шпили в течение десяти лет сумели таить это от Завета, откуда же тогда Майтанет, человек, который совсем недавно сделался шрайей, это знает?

— Что ты имеешь в виду? — с тревогой спросил Инрау.

— Да нет, — задумчиво сказал Ахкеймион, — она права. Майтанету бы и в голову не пришло обращаться к Багряным Шпилям, если бы он не знал заранее, что эта школа враждует с кишаурим. В противном случае это было бы глупостью. Самая надменная школа в Трех Морях присоединяется к Священному воинству? Подумай сам. Но откуда он мог знать?

— Быть может, — предположил Инрау, — Тысяче Храмов это стало известно случайно — как и тебе, только раньше.

— Быть может, — повторил Ахкеймион. — Но это маловероятно. Это как минимум требует того, чтобы мы следили за ним вдвое внимательнее.

Эсменет снова вздрогнула, но на этот раз от возбуждения. «Мир вертится вокруг таких людей, как эти, а я только что присоединилась к ним!» Ей показалось, что воздух пахнет водой и цветами.

Инрау мельком взглянул на Эсменет, потом жалобно уставился на своего учителя.

— Я не могу сделать того, о чем ты просишь! Просто не могу!

— Ты должен подобраться к Майтанету поближе, Инрау. Твой шрайя чересчур умен и всеведущ.

— И что? — спросил молодой жрец с наигранным сарказмом. — Слишком умен и всеведущ, чтобы быть человеком верующим?

— Не в том дело, друг мой. Слишком умен и всеведущ, чтобы быть тем, чем кажется.


Конец весны, 4110 год Бивня, Сумна
Дождь. Если город старый, очень старый, его канавы и водоемы всегда черны, заполнены вековыми отходами. Сумна древнее древнего, и ее воды черны, как смола.

Паро Инрау, съежившись и обнимая себя за плечи, осматривал темный двор. Он был один. Повсюду слышался шум воды: глухой шелест ливня, клокотанье в водосточных желобах, плеск в канавах. Сквозь шелест, клокотанье и плеск доносились стенания молящихся. Искаженная мукой и печалью, их песнь звенела в мокром камне и оплетала мысли Инрау надрывными нотами. Гимны страдания. Два голоса: один жалобно взмывал ввысь, вопрошая, отчего, отчего мы должны страдать; второй — низкий, полный угрюмого величия Тысячи Храмов, нес тяжкую истину: люди всегда едины со страданием и разрушением, и слезы — единственная святая вода на свете.

«Моя жизнь… — думал Инрау. — Моя жизнь».

Он опустил голову и скривился, пытаясь сдержать слезы. Если бы он только мог забыть… Если бы…

«Шрайя… Но как такое может быть?»

Так одиноко… Вокруг громоздилась кенейских времен кладка, уходящая вдаль, в темные залы Хагерны. Инрау сполз по мокрой стене и принялся раскачиваться, сидя на корточках. Страх был настолько всеобъемлющим, что бежать было некуда. Он мог лишь съежиться еще сильнее и рыдать, стараясь забыться.

«Ахкеймион, дорогой мой наставник… Что ты сделал со мной?»

Обычно думая о годах, проведенных в Атьерсе, в занятиях, под бдительным оком Друза Ахкеймиона, Инрау вспоминал те дни, когда он с отцом и дядей выходил далеко в море на рыбную ловлю — бывало, над морем собирались тучи, а его отец все вытягивал из моря серебристую рыбу и наотрез отказывался возвращаться в деревню.

— Ты гляди, какой улов! — кричал он, и глаза его были безумны от отчаянного везения. — Мом благосклонен к нам, ребята! Бог нам благоволит!

Атьерс напоминал Инрау о тех опасных временах не потому, что Ахкеймион походил на его отца — нет, отец Инрау был крепок и силен, его ноги, казалось, были созданы для палубы, и дух не ведал страха перед бушующей стихией, — просто богатства, которые Инрау извлекал из пучин колдовства, были, подобно той рыбе, оплачены смертельной опасностью. Атьерс казался Инрау неистовым штормом, застывшим во взмывающих к небу столпах из черного камня, а Ахкеймион напоминал скорее дядю, смиряющегося перед гневом его отца и торопящегося наполнить лодку, чтобы спасти и брата, и племянника. Он обязан Друзу Ахкеймиону жизнью — в этом Инрау был уверен. Адепты Завета никогда не возвращаются на берег, а тех, кто бросает свои сети, чтобы вернуться, они убивают.

Как можно возвратить подобный долг? Задолжав денег, можно просто вернуть заимодавцу сумму с процентами. Потому что отданное и возвращенное равны друг другу. Но так ли прост обмен, когда один человек обязан другому жизнью? Разве не обязан Инрау в уплату за то, что Ахкеймион вернул его на берег, в последний раз выйти с ним в бурное море Завета? Платить Ахкеймиону той же монетой, которую он задолжал, казалось почему-то неправильным, как будто бывший наставник просто взял свой дар обратно, вместо того чтобы попросить что-то взамен.

Инрау не раз приходилось совершать обмен. Оставив Завет ради Тысячи Храмов, он сменил горе Сесватхи на трагическую красоту Айнри Сейена, ужас Консульта на ненависть кишаурим и пренебрежительный отказ от веры — на благочестивое неприятие колдовства. И тогда, вначале, он не раз спрашивал себя, много ли выиграл этой сменой призваний.

Все. Он выиграл все. Вера вместо знания, мудрость вместо хитроумия, душа вместо интеллекта — для таких вещей не существует весов, только люди и их разнообразные наклонности. Инрау был рожден для Тысячи Храмов, и, позволив ему оставить школу Завета, Ахкеймион подарил ему все. И поэтому благодарность, которую Инрау испытывал к бывшему наставнику, нельзя было ни измерить, ни описать словами. «Все, что угодно! — думал он, бродя по Хагерне, одуревший от радости и свалившегося с плеч непосильного бремени. — Все, что угодно!»

И вот налетела буря. Он чувствовал себя крохотным, как мальчишка, затерявшийся в темном бушующем море.

«Я хочу забыть об этом! Пожалуйста!»

На миг ему показалось, что он слышит топот сапог, эхом отдающийся в переходах, но тут раздался рев Созывающих Труб — немыслимо низкий, точно шум океанского прибоя за каменной стеной. Инрау бросился через двор к огромным дверям храма, кутаясь в плащ: ливень был нешуточный. Двери Ирреюмы со скрежетом распахнулись, и на булыжный двор с пузырящимися лужами упала широкая полоса света. Стараясь избегать любопытных глаз, Инрау проталкивался сквозь толпы жрецов и монахов, хлынувших из храма наружу. Он взбежал по широким ступеням, между бронзовых змей, благословлявших вход.

Привратники нахмурились, когда он вошел. Поначалу Инрау съежился, но тут же сообразил, что он просто наследил на полу, а им теперь убираться. И больше не обращал на них внимания. Перед ними уходили вдаль два ряда колонн, образующих широкий неф, беспорядочно освещенный свисающими с потолка светильниками. Колонны взмывали ввысь, поддерживая хоры, а центральная часть потолка была столь высока, что свет ламп не достигал ее. За колоннами центрального нефа, справа и слева, было еще два ряда колонн поменьше, ограждавших малые святилища различных божеств. И все как будто стремилось куда-то, вперед или ввысь.

Инрау рассеянно дотронулся до известняковой кладки. Прохладная. Бесстрастная. Не задумывающаяся о том, какая тяжкая ноша на нее возложена. Вот какова сила вещей неодушевленных! «Даруй мне такую силу, о богиня! Сделай меня подобным столпу!»

Инрау обогнул колонну и вошел в тень святилища. Прохладный камень успокаивал. «Онкис… Возлюбленная».

«У Бога — тысяча тысяч ликов, — сказал Сейен, — сердце же у человека всего одно». Любая великая вера подобна лабиринту, состоящему из бесчисленных мелких гротов, полупотаенных мест, где абстракции исчезают и объекты поклонения становятся достаточно невелики, чтобы удовлетворять сиюминутные нужды, достаточно близки, чтобы им можно было открыто поплакаться на мелкие обиды. Инрау нашел себе такую пещерку в святилище Онкис, Поющей-во-Тьме, Воплощения, которое пребывает в сердце любого человека, вечно побуждая его брать больше, чем он способен удержать.

Инрау преклонил колени. Его душили слезы.

Если бы он только мог забыть… забыть, чему учил его Завет. Если бы ему это удалось, то последнее душераздирающее откровение не имело бы для него значения. Если бы только Ахкеймион не приходил! Цена оказалась чересчур высока.

Онкис… Простит ли она ему возвращение к Завету?

Идол был высечен из белого мрамора, с глазами закрытыми и запавшими, точно у мертвеца. На первый взгляд статуя походила на отсеченную голову женщины, красивой, но простоватой, насаженную на шест. Но если приглядеться, становилось видно, что шест — вовсе не шест, а миниатюрное деревце, вроде тех, что выращивали древние норсирайцы, только бронзовое. Ветви выглядывали сквозь приоткрытые губы, обвивали ее лицо — природа, возрождающаяся через человеческие уста. Другие ветви тянулись назад, торчали из-под неподвижных волос. Ее образ неизменно пробуждал в душе Инрау какое-то смутное волнение, и именно поэтому он все время возвращался сюда: она сама была этим волнением, темным уголком его души, где зарождается мысль. Она была прежде его самого.

Инрау вздрогнул и очнулся — от дверей храма донеслись голоса. «Привратники. Да, наверное». Он порылся в карманах плаща и достал небольшой кулёчек с едой: курага, финики, миндаль и немного соленой рыбы. Он подошел достаточно близко, чтобы богиня могла ощутить тепло его дыхания, и дрожащими руками опустил подношение в небольшую чашу, выдолбленную в пьедестале. Любая пища имеет свою суть, свою душу — то, что нечестивцы именуют «онта». Все отбрасывает свою тень Вовне, где обитают боги. Дрожащими руками достал он список своих предков и принялся шептать имена, сделав паузу, чтобы попросить прадеда вступиться за него.

— Сил… — бормотал он. — Молю, дайте мне сил!

Маленький свиток упал на пол. Воцарилась глухая, гнетущая тишина. У Инрау болело сердце: так много было поставлено на кон! События, вокруг которых вращается мир. Достаточно для богини.

— Прошу тебя… Отзовись мне…

Тишина.

Следы слез зазмеились по его лицу. Он воздел руки, вытянул их к небу так, что плечи заныли.

— Хоть что-нибудь! — воскликнул он.

«Беги! — шепнули ему его мысли. — Беги!»

Что за трусость! Как можно быть таким трусом?

Позади него что-то появилось. Шум крыльев! Словно шелест развевающихся одежд посреди могучих колонн.

Он обернулся к потолку, теряющемуся во тьме, ища на слух. Снова шелест. Там, на галерее, кто-то был. У Инрау поползли по спине мурашки.

«Это ты? — Нет».

Вечные сомнения! Почему он все время сомневается?

Он поднялся и выбежал из святилища. Двери храма затворены, и привратников нигде не видно… Ему потребовалось несколько секунд, чтобы отыскать ведущую на галерею узкую лесенку в стене храма. На лестнице царила непроглядная тьма. Инрау приостановился и глубоко вздохнул. Пахло пылью.

Неуверенность, которая всегда была так сильна в нем, теперь как рукой сняло.

«Это ты!»

К тому времени, как он взбежал наверх, голова у него шла кругом от восторга. Дверь на галерею была распахнута. В дверной проем сочился сероватый свет. Наконец-то — после всей его любви, все это время, — Онкис будет петь не сквозь него, но для него! Инрау робко шагнул на балкон. Он облизнул губы. У него сосало под ложечкой.

Сквозь каменные стены слышался шум ливня. Первыми выступили из мрака капители колонн, затем близкий потолок. Казалось неестественным, что такая тяжесть парит на огромной высоте. Стволы колонн делались тем ярче, чем дальше уходили из виду. Свет, идущий снизу, казался далеким и рассеянным, столь же мягким, как истертые углы каменной кладки.

У перил его охватило головокружение, так что Инрау старался держаться поближе к стене. Стена казалась колючей и ребристой. Настенные росписи шелушились и обваливались кусками. Потолок был усеян сотнями глиняных осиных гнезд и напомнил ему облепленные ракушками днища боевых кораблей, вытащенных на берег.

— Где ты? — прошептал он.

И тут он увидел это и задохнулся от ужаса.

Оно находилось поблизости — сидело на перилах и смотрело на него блестящими голубыми глазами. Тело у него было воронье, а голова человеческая: лысенькая и маленькая, с детский кулачок. Голова растянула тонкие губки над мелкими, ровными зубками и усмехнулась.

«Сейен-милостивый-Боже-милосердный-этого-не-может-не-может-быть!»

Миниатюрное личико изобразило изумление.

— Ты знаешь, кто я, — сказало существо. — Откуда бы?

«Не-может-быть-этого-не-может-быть-Консульт-здесь-нет-нет-нет!»

— Потому что когда-то он был учеником Ахкеймиона, — ответил другой голос. Говорящий прятался в тени дальше по галерее. И теперь шел навстречу Инрау.

Кутий Сарцелл приветственно улыбнулся.

— Ведь правда был, а, Инрау?

Рыцарь-командор — в сговоре с Синтезом Консульта?!

«Акка-Акка-помоги!»

Ужас ночного кошмара. Инрау не верил своим глазам. У него перехватило дыхание, мысли метались в панике. Он отшатнулся. Пол поплыл под ногами. За спиной послышался скрежет металла по камню — Инрау вскрикнул, обернулся и увидел, как из темноты выходит еще один шрайский рыцарь. Его Инрау тоже знал: Муджониш, они когда-то вместе ходили собирать десятину. Этот приближался опасливо, раскинув руки, точно ловил быка.

Что происходит? «Онкис!»

— Как видишь, — промолвил Синтез с вороньим телом, — бежать тебе некуда.

— Кто? — выдохнул Инрау. Теперь он видел след колдовства — искаженную ткань Напевов, использованных, чтобы приковать чью-то душу к отвратительному сосуду, находившемуся перед ним. И как он мог не заметить сразу?

— Он знает, что этот облик — не более чем шелуха, — сказал Синтез Сарцеллу, — но я не вижу Чигры внутри него.

Глазки-горошинки — крохотные бусинки небесно-голубого стекла — уставились на Инрау.

— А, мальчик? Ты ведь не видишь Снов, как прочие, верно? Если бы видел, ты бы меня сразу признал. Чигра всегда меня узнавал.

«Онкис! Подлая-лживая-сука-богиня!»

Сквозь ужас его настигла уверенность в невозможном. Откровение. Слова молитвы сделались тканью. Из-под них проступали иные слова, слова силы.

— Что вам нужно? — спросил Инрау. Его голос на этот раз звучал тверже. — Что вы здесь делаете?

Ответ его не интересовал — ему нужно было выиграть время.

«Вспомни-Бога-ради-вспомни…»

— Что мы делаем? Да то же, что и всегда: следим за своей ставкой в этих делах.

Тварь поджала губки, но недовольно, как будто ей не нравился их вкус.

— Полагаю, примерно то же самое, что делал ты в покоях шрайи, а?

Дышать стало больно. Говорить Инрау не мог.

«Да-да-вот-оно-вот-оно-но-что-дальше? Что-дальше?»

— Ц-ц-ц! — сказал Сарцелл, подходя вплотную. — Боюсь, отчасти это моя вина, Старейший Отец. Месяца полтора тому назад я велел юному проповеднику быть поусерднее.

— Так это ты виноват! — сказал Синтез и сделал суровое лицо. Он проскакал несколько футов по перилам вслед за отступающим Инрау. — Ты велел быть поусерднее, но не указал направления, и он направил свой пыл не в то русло! Принялся шпионить за Богом, вместо того чтобы молиться ему!

Короткий смешок — будто кошка чихнула.

— Вот видишь, Инрау? Тебе бояться нечего! Рыцарь-командор берет всю ответственность на себя.

«Вот-оно-вот-оно-вот-оно!»

Инрау ощутил Муджониша, возвышающегося у него за спиной. На языке вертелась молитва — но с уст посыпались богохульства.

Развернувшись с колдовской стремительностью, он вонзил два пальца в кольчугу Муджониша, проломил ему грудину и ухватился за сердце. Инрау вырвал руку — и в воздухе повисла блестящая кровавая нить. Новые невозможные слова. Кровь вспыхнула ярчайшим пламенем, полетела вслед за взмахом его руки в сторону Синтеза. Тварь с воплем сорвалась с перил, нырнула в пустоту. Ослепительные капли крови опалили лишь голый камень.

Инрау обернулся бы к Сарцеллу, но снова увидел Муджониша — и замешкался. Шрайский рыцарь упал на колени, вытирая окровавленные руки о свою накидку. Лицо его опадало, словно сдувшийся пузырь, съеживалось, размыкалось.

И ни следа. Ни малейшего признака колдовства.

«Но как?»

И тут что-то сильно ударило Инрау по голове, он опрокинулся наземь и завозился, пытаясь встать. Удар в живот заставил его распластаться на полу. Он увидел пляшущий над ним силуэт Сарцелла. Инрау произнес новые слова — слова убежища. Призрачные обереги взметнулись над ним…

Но обереги оказались бесполезны. Рыцарь-командор раздвинул светящийся купол, словно обычный дым, схватил Инрау за грудки и поднял его в воздух. Другой рукой достал хору и провел ею по щеке Инрау.

Мучительная боль. Каменный пол ударил в лицо Инрау. Он схватился за обожженное место. Кожа под пальцами поползла и осыпалась, превращенная в соль прикосновением хоры. Обнажившаяся плоть горела. Инрау снова вскрикнул.

— Ты еще раскаешься! — услышал он вопль Синтеза.

«Никогда!»

Гневно глядя на отвратительную тварь, Инрау снова затянул свою нечестивую песнь. Он увидел, как солнце блеснуло сквозь окна ему в лицо… Слишком поздно.

Изо рта Синтеза вылетели лучи, подобные тысяче крючьев. Обереги Инрау треснули и разлетелись россыпью осколков. Песнь застыла у него на губах. Воздух сделался плотным, как вода. Инрау всплыл, оторвавшись от пола. Потоки серебристых пузырьков вырывались из его раскрытого рта и уносились к потолку. Вся тяжесть океана обрушилась на него убивающим кулаком.

Поначалу Инрау был спокоен. Он видел, как Синтез уселся на плечо к рыцарю и уставился на него голубыми глазками-пуговками. Инрау даже удивился, как красивы его черные перья, чуть отливающие лиловым. Подумал об Ахкеймионе, беспомощном, не подозревающем об опасности.

«О Акка! Это еще хуже, чем ты осмеливался представлять себе!»

Но он уже не мог ничего поделать.

Горло сдавило. Мысли Инрау обратились к богине, к ее неверности — и к своей собственной. Сердце все сильнее и сильнее давило изнутри, и вот его губы невольно скривились и раскрылись. Инрау принялся бестолково, судорожно дергаться и бултыхаться — его идиотские мозги не оставляла мысль, что где-то можно выплыть на поверхность, на воздух. Дикий, не подчиняющийся рассудку рефлекс заставил его сделать вдох. Он задохнулся, закашлялся, вода забила глотку, точно тряпка, вокруг поплыли белые бусины…

Потом — жесткий пол. Инрау долго откашливался, хватал ртом обжигающий воздух.

Сарцелл схватил его за волосы, поставил на колени, развернул лицом к Синтезу — Инрау видел только размытое пятно. Инрау стошнило, он исторг из своих легких часть сжигавшего их огня.

— Я — Древнее Имя, — сказала тварь. — Даже в этом обличье я могу показать тебе истинные муки, глупый слуга Завета!

— З-з… — Инрау сглотнул, всхлипнул. — Зачем?

Снова эта улыбочка на тонких губках.

— Вы ведь поклоняетесь страданию. Как ты думаешь, зачем?

Инрау охватил всепоглощающий гнев. Эта тварь не понимает! Она не способна понять. Он хрипло взревел, рванулся вперед, не обращая внимания на выдранные волосы. Синтез отлетел с дороги — но Инрау не собирался его убивать. «Любой ценой, наставник!» Он ударился бедрами о каменные перила — камень рассыпался, точно хлеб. Инрау снова поплыл, но на этот раз все было иначе: воздух хлестал ему в лицо, омывал его тело. Касаясь вытянутой рукой колонны, Паро Инрау летел вниз, к земле.

Часть II Император

Глава 5 Момемн

«Разница между сильным императором и слабым вот в чем: первый превращает мир в свою арену, второй — в свой гарем».

Касид, «Кенейские анналы»
«Чего Людям Бивня никогда было не понять, так это того, что нансурцы и кианцы — старые враги. Когда две цивилизованные нации враждуют на протяжении веков, это великое противостояние порождает огромное количество общих интересов. У потомственных врагов очень много общего: взаимное уважение, общая история, триумфы, которые, впрочем, ни к чему не привели, и множество негласных договоренностей. А Люди Бивня были незваными пришельцами, дерзким наводнением, угрожавшим размыть тщательно обустроенные каналы куда более древней вражды».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Начало лета, 4110 год Бивня, Момемн
Императорский зал для аудиенций был выстроен с расчетом на то, чтобы улавливать последние лучи заходящего солнца, и потому позади возвышения, на котором стоял трон, стен не было. Солнечный свет свободно струился под своды, озаряя беломраморные колонны и золотя подвешенные между ними гобелены. Ветерок разносил дым от курильниц, расставленных вокруг возвышения, и аромат благовонных масел смешивался с запахом моря и неба.

— Что-нибудь слышно о моем племяннике? — спросил Икурей Ксерий III у Скеаоса, своего главного советника. — Что пишет Конфас?

— Ничего, о Бог Людей, — ответил старик. — Но все в порядке. Я в этом уверен.

Ксерий поджал губы, изо всех сил стараясь казаться невозмутимым.

— Ты можешь продолжать, Скеаос.

Шурша шелковым одеянием, старый, иссохший советник повернулся к чиновникам, собравшимся вокруг возвышения. Сколько Ксерий себя помнил, его постоянно окружали солдаты, послы, рабы, шпионы и астрологи… Всю жизнь он был центром этого суетливого стада, колышком, на котором держалась потрепанная мантия империи. И теперь ему внезапно пришло в голову, что он никогда не смотрел никому из них в глаза — ни разу. Смотреть в глаза императору разрешалось лишь особам императорской крови. Эта мысль ужаснулаего.

«Кроме Скеаоса, я никого из этих людей не знаю!»

Главный советник обратился к ним.

— Это не будет похоже ни на одну аудиенцию из тех, на каких вам приходилось присутствовать раньше. Как вам известно, прибыл первый из великих владык айнрити. Мы — врата, которые он и ему подобные должны миновать прежде, чем принять участие в Священной войне. Мы не можем воспрепятствовать или помешать их проходу, однако мы можем повлиять на них, заставить их увидеть, что наши интересы и представления о том, что такое справедливость и истина, совпадают. Что касается присутствующих — молчите. Не двигайтесь. Не переминайтесь с ноги на ногу. Сохраняйте на лицах выражение сурового участия. Если этот глупец подпишет договор — тогда, и только тогда мы можем позволить себе отбросить условности. Можете смешаться с его свитой, разделить с ними угощение и напитки, которые предложат рабы. Но держитесь начеку. Помалкивайте. Не открывайте ничего. Ничего! Вам, возможно, кажется, что вы находитесь вне круга этих событий, но все не так. Вы сами и есть этот круг. У вас нет права на ошибку, друзья мои: на весах лежит судьба самой империи!

Главный советник посмотрел на Ксерия. Тот кивнул.

— Пора! — провозгласил Скеаос и взмахнул рукой в сторону противоположной стены императорского аудиенц-зала.

Огромные каменные двери, память о киранейцах, найденные на руинах Мехтсонка, торжественно отворились.

— Его преосвященство лорд Нерсей Кальмемунис, палатин Канампуреи! — объявил голос у дверей.

У Ксерия отчего-то перехватило дыхание, пока он смотрел, как его церемониймейстеры ведут конрийцев через зал. Несмотря на данное себе незадолго до этого слово сохранять неподвижность — он был уверен, что люди, напоминающие статуи, выглядят мудрее, — император обнаружил, что теребит кисти на своей льняной юбочке. За свои сорок пять лет он принял бесчисленное количество просителей, посланцев мира и войны со всех Трех Морей, но Скеаос был прав: подобного посольства здесь еще не бывало.

«Судьба самой империи…»

Прошло несколько месяцев с тех пор, как Майтанет объявил Священную войну язычникам Киана. Призыв этого демона, подобно сырой нефти, стремительно растекся по Трем Морям и воспламенил сердца людей всех айнритских народов — воспламенил одновременно благочестием, жаждой крови и алчностью. Вот и сейчас в рощах и виноградниках за стенами Момемна обитали тысячи так называемых Людей Бивня. Однако до прибытия Кальмемуниса они почти полностью состояли из всякого сброда: свободных людей низших каст, бродяг, ненаследственных жрецов разных культов и даже, как докладывали Ксерию, толпы прокаженных. Короче, людей, которым не на что было надеяться, кроме как на призыв Майтанета, и которые не понимали, какую ужасную цель поставил перед ними их шрайя. Такие люди не стоят и плевка императора, а уж тем более не стоят они того, чтобы император из-за них беспокоился.

А вот Нерсей Кальмемунис — совсем другое дело. Из всех знатных айнрити, которые, по слухам, заложили свои родовые поместья ради священного похода, он первым достиг берегов империи. Его прибытие всколыхнуло население Момемна. По всем улицам были развешаны глиняные таблички с благословениями, что продавались в храмах по медному таланту штука. На огненных алтарях Кмираля непрерывно возжигались жертвы. Все понимали, что такие люди, как Кальмемунис с его вассалами, будут парусом и кормилом Священной войны.

Но кто будет им лоцманом?

«Я».

Охваченный коротким приступом паники, Ксерий оторвал взгляд от приближающихся конрийцев и посмотрел наверх. Под сумрачными сводами, как всегда, порхали и чирикали воробьи. И это, как обычно, успокоило императора. На миг он задумался о том, что такое для воробья император? Просто еще один человек, и все?

Ему казалось, что такого быть не может.

Когда он опустил взгляд, конрийцы уже закончили преклонять пред ним колени. Ксерий с отвращением отметил, что у нескольких из них в волосах и умащенных маслом завитках бород запутались цветочные лепестки — свидетельство подобострастия жителей Момемна. Они стояли плечом к плечу, одни моргали, другие прикрывали глаза ладонью от солнца.

«Для них я — тьма, обрамленная солнцем и небом».

— Всегда приятно принимать у себя заморских сородичей, — сказал он с удивительной решительностью. — Как у вас дела, лорд Кальмемунис?

Палатин Канампуреи вышел вперед и встал перед величественными ступенями, инстинктивно укрывшись в длинной тени Ксерия от слепящего света солнца. Высокий, широкоплечий, палатин представлял собой внушительное зрелище. Маленький рот, которого было почти не видно под бородой, свидетельствовал о вырождении, однако розово-голубому одеянию, в которое был облачен палатин, мог бы позавидовать и сам император. Конрийцы выглядели с этими своими бородами совершенно по-варварски, в особенности среди чисто выбритых элегантных нансурских придворных, но одевались они безупречно.

— Спасибо, неплохо. А как идет война, дядюшка?

Ксерий едва не подскочил на троне. Кто-то ахнул.

— Он не хотел оскорбить вас, о Бог Людей, — поспешно шепнул Скеаос. Конрийские аристократы часто называют более знатных людей «дядюшка». Таков их обычай.

«Да, — подумал Ксерий, — но почему он сразу начал с упоминания о войне? Он хочет меня поддеть?»

— О какой войне вы говорите? О Священной?

Кальмемунис, прищурившись, обвел взглядом то, что ему должно было казаться стеной темных силуэтов вокруг.

— Мне говорили, что ваш племянник, Икурей Конфас, отправился в поход против скюльвендов на севере.

— А! Это не война. Просто карательная экспедиция. На самом деле обычная вылазка по сравнению с грядущей великой войной. Скюльвенды — ничто. Единственные, кто по-настоящему заботит меня, — это кианские фаним. В конце концов, это они, а не скюльвенды оскверняют Святой Шайме.

Слышно ли им, как сосет у него под ложечкой?

Кальмемунис нахмурился.

— Но я слышал, что скюльвенды — грозный народ и что еще никто не одерживал над ними победу в открытом бою.

— Вас ввели в заблуждение… Так скажите мне, палатин, ваше путешествие из Конрии, полагаю, обошлось без неприятных происшествий?

— Ничего такого, о чем стоило бы говорить. Мом благословил нас благоприятной погодой и попутным ветром.

— Его милостью мы странствуем… Скажите, не представилось ли вам случая побеседовать с Пройасом до того, как вы оставили Аокнисс?

Император буквально ощутил, как окаменел стоявший рядом Скеаос. Не прошло и трех часов с тех пор, как главный советник сообщил о том, что между Кальмемунисом и его прославленным родичем существует вражда. Как сообщали источники в Конрии, в прошлом году Пройас велел высечь Кальмемуниса за проявленное во время битвы при Паремти неблагочестие.

— С Пройасом?

Ксерий улыбнулся.

— Ну да. С вашим кузеном. Наследным принцем.

Малоротое лицо помрачнело.

— Нет. Мы с ним не беседовали.

— Но мне казалось, что Майтанет поручил ему возглавить все войска Конрии в Священной войне…

— Вас ввели в заблуждение.

Ксерий хмыкнул про себя. Он понял, что этот человек глуп. Ксерий часто задавался вопросом, не в этом ли состоит истинное предназначение джнана: быстро отделять зерна от плевел. Теперь он точно знал, что палатин Канампуреи относится к плевелам.

— Да нет, — сказал Ксерий. — Не думаю.

Несколько спутников Кальмемуниса на это нахмурились, один коренастый офицер по правую руку от него даже открыл было рот — но все промолчали. Очевидно, для них разумнее было не указывать на то, что их господин действительно может чего-то не знать.

— Мы с Пройасом… — начал было Кальмемунис и запнулся — видимо, на середине фразы сообразил, что сболтнул лишнее. И растерянно разинул маленький рот.

«О, да это же настоящий уникум! Всем дуракам дурак!»

Ксерий небрежно махнул рукой и увидел, как ее тень порхнула по людям палатина. На пальцы упали теплые лучи солнца.

— Ну, довольно о Пройасе!

— Вот именно, — буркнул Кальмемунис.

Ксерий был уверен, что позднее Скеаос найдет какой-нибудь хитрый, присущий рабу способ пристыдить его за то, что он помянул Пройаса. А тот факт, что палатин оскорбил его первым, разумеется, не считается. С точки зрения Скеаоса, им полагалось соблазнять, а не защищаться. Ксерий был убежден, что неблагодарный старый мерзавец скоро сделается так же невыносим, как и мать. Неважно. Император-то он!

— Припасы… — шепнул Скеаос.

— Разумеется, вам и вашим войскам предоставят все необходимые припасы, — продолжал Ксерий. — А дабы обеспечить вам условия проживания, достойные вашего ранга, я предоставлю в ваше распоряжение близлежащую виллу.

Он обернулся к главному советнику.

— Скеаос, не будешь ли ты так любезен показать палатину наш договор?

Скеаос щелкнул пальцами, и из-за занавеси по правую сторону от возвышения выбрался необъятный евнух, который нес бронзовый пюпитр. Следом за ним шел второй, и на его ластоподобных руках покоился, точно священная реликвия, длинный пергаментный свиток. Кальмемунис ошеломленно отступил от возвышения, когда первый евнух поставил пюпитр перед ним. Второй несколько замешкался со свитком — небрежность, которая не останется безнаказанной, — потом наконец аккуратно развернул его на наклонной бронзовой доске. И оба скромно отступили назад, чтобы не мешать палатину.

Конриец недоумевающе прищурился на Ксерия, потом наклонился, изучая пергамент.

Миновало несколько мгновений. Наконец Ксерий спросил:

— Вы читаете по-шейски?

Кальмемунис злобно взглянул на него исподлобья.

«Надо быть осторожнее», — понял Ксерий. Мало кто может быть более непредсказуемым, чем люди глупые и в то же время обидчивые.

— По-шейски я читаю. Но я ничего не понимаю.

— Так не годится, — сказал Ксерий, подавшись вперед на троне. — Ведь вы, лорд Кальмемунис, первый истинно знатный человек, которому предстоит благословить грядущую Священную войну. Для нас с вами важно понимать друг друга с полуслова, не так ли?

— Ну да, — ответил палатин. Его тон и выражение лица были напряженными, как у человека, который пытается сохранять собственное достоинство, невзирая на то, что сбит с толку.

Ксерий улыбнулся.

— Вот и хорошо. Как вам прекрасно известно, нансурская империя воевала с фаним с тех самых пор, как первые завывающие кианские кочевники прискакали сюда из пустынь. На протяжении поколений мы бились с ними на юге, теряя провинцию за провинцией под напором этих фанатиков и одновременно отражая атаки скюльвендов на севере. Эвмарна, Ксераш, даже Шайгек — утраты, оплаченные тысячами тысяч жизней сынов Нансура. Все, что теперь именуется Кианом, некогда принадлежало моим царственным предкам, палатин. А поскольку я, тот, кем я являюсь ныне, Икурей Ксерий III, — не более чем воплощение единого божественного императора, все то, что ныне зовется Кианом, некогда принадлежало мне.

Ксерий помолчал, взволнованный собственной речью и возбужденный отзвуком своего голоса среди леса мраморных колонн. Как могут они отрицать силу его ораторского мастерства?

— Находящийся перед вами договор всего-навсего обязывает вас, лорд Кальмемунис, следовать истине и справедливости, как то надлежит всем людям. А истина — неопровержимая истина! — состоит в том, что все нынешние губернии Киана на самом деле — не что иное, как провинции Нансурской империи. Подписывая этот договор, вы даете клятву исправить древнюю несправедливость. Вы обязуетесь возвратить все земли, освобожденные в ходе Священной войны, их законному владельцу.

— То есть? — переспросил Кальмемунис. Он весь аж трясся от подозрительности. Нехорошо…

— Как я уже сказал, это договор, согласно которому…

— Я расслышал с первого раза! — рявкнул Кальмемунис. — Мне об этом ничего не говорили! Шрайя это утвердил? Это приказ Майтанета?

У этого слабоумного глупца хватает наглости перебивать его?! Икурея Ксерия III, императора, которому предстоит восстановить Нансур? Какая дерзость!

— Мои военачальники доложили мне, палатин, что с вами прибыло около пятнадцати тысяч человек. Вы ведь не рассчитываете, что я буду содержать такое множество воинов даром? Богатства империи не безграничны, мой конрийский друг!

— Я-а… Я об этом ничего не знаю, — выдавил Кальмемунис. — Так что, я, значит, должен дать клятву, что все языческие земли, которые я завоюю, будут отданы вам? Так, что ли?

Коренастый офицер по правую руку от него наконец не выдержал.

— Не подписывайте ничего, мой палатин! Бьюсь об заклад, шрайя об этом и не подозревает!

— А вы кто такой? — рявкнул Ксерий.

— Крийатес Ксинем, — отрывисто ответил офицер, — маршал Аттремпа.

— Аттремп… Аттремп… Скеаос, будь так добр, скажи, отчего это название кажется мне таким знакомым?

— Нетрудно ответить, о Бог Людей. Аттремп — близнец Атьерса, крепость, которую школа Завета отдала в лен дому Нерсеев. Присутствующий здесь господин Ксинем — близкий друг Нерсея Пройаса, — старый советник сделал кратчайшую паузу, несомненно, для того, чтобы дать возможность своему императору осознать значение этого факта, — и, если не ошибаюсь, в детстве был его наставником в фехтовании.

Ну разумеется. Пройас не настолько глуп, чтобы позволить дураку, да еще столь могущественному, как Кальмемунис, в одиночку вести переговоры с домом Икуреев. Он прислал с ним няньку. «Ах, матушка, — подумал император, — наша репутация известна всем Трем Морям!»

— Ты забываешься, маршал! — промолвил Ксерий. — Разве ты не получил наставление от моего распорядителя церемоний? Тебе надлежит хранить молчание.

Ксинем расхохотался и сокрушенно покачал головой. Потом обернулся к Кальмемунису и сказал:

— Нас предупреждали, что такое может случиться, господин мой.

— О чем вас предупреждали, маршал?! — вскричал Ксерий. Это уже ни в какие ворота не лезет!

— Что дом Икуреев попытается играть в свои игры с тем, что свято.

— Игры? — воскликнул Кальмемунис, развернувшись к Ксерию. — Какие могут быть игры со Священной войной?! Я пришел к вам с открытой душой, император, как один Человек Бивня к другому, а вы играете в игры?

Гробовая тишина. Императору Нансура только что бросили в лицо обвинение. Самому императору!

— Я вас спросил… — Ксерий остановился, чтобы не сорваться на визг. — Я вас спросил — со всей возможной учтивостью, палатин! — подпишете ли вы договор. Либо вы его подпишете, либо вашим людям придется голодать, вот и все!

Кальмемунис принял позу человека, который вот-вот выхватит меч, и в какой-то безумный миг Ксерию отчаянно захотелось обратиться в бегство, хотя он знал, что оружие у посетителей отобрали. Палатин, может, и был идиотом, но это на редкость ладно сбитый идиот. Он выглядел так, словно мог одним прыжком перемахнуть все семь разделявших их ступеней.

— Значит, вы отказываете нам в помощи? — воскликнул Кальмемунис. — Собираетесь морить голодом Людей Бивня ради того, чтобы заставить Священную войну служить вашим целям?

«Люди Бивня»! Этот термин не вызывал у Ксерия ничего, кроме отвращения, однако глупец произносил его, словно одно из сокровенных имен Божиих. Тупой фанатизм, снова тупой фанатизм! Скеаос его и об этом предупреждал.

— Палатин, я говорю лишь о том, чего требует истина и справедливость. Если истина и справедливость служат моим целям, то лишь оттого, что я служу целям истины и справедливости. — Нансурский император не сдержал злобной ухмылки. — А будут ваши люди голодать или нет — зависит от вашего решения, лорд Кальмемунис. Если вы…

И тут ему на щеку шлепнулось что-то теплое и липкое. Ошеломленный, император схватился за щеку, посмотрел на мерзость, приставшую к пальцам… Роковое предчувствие ошеломило его, стеснило дыхание. Что это? Предзнаменование?

Император вскинул голову, уставился на суетящихся под потолком воробьев.

— Гаэнкельти! — рявкнул он.

Капитан эотских гвардейцев подбежал к нему. От него пахло бальзамом и кожей.

— Перебить этих птиц! — прошипел Ксерий.

— Прямо сейчас, Бог Людей?

Император вместо ответа схватил алый плащ Гаэнкельти, который тот в соответствии с нансурскими обычаями носил переброшенным через левое плечо и пристегнутым к правому бедру. Ксерий вытер плащом птичий помет со щеки и пальцев.

Одна из птиц осквернила его… Что это может значить? Он рискует всем! Всем!

— Лучники! — скомандовал Гаэнкельти — на верхних галереях стояли эотские стрелки. — Перебить птиц!

Короткая пауза, потом звон невидимых тетив.

— Умрите! — взревел Ксерий. — Неблагодарные предатели!

Невзирая на гнев, он не мог сдержать улыбку, глядя, как Кальмемунис и его посольство теснятся, пытаясь увернуться от падающих стрел. Стрелы со звоном сыпались на пол по всему императорскому аудиенц-залу. Большинство лучников промахнулись, но некоторые стрелы падали медленно, кружась, точно кленовые семена, неся с собой маленькие растрепанные тельца. Вскоре пол оказался усеян убитыми воробьями. Некоторые были уже мертвы, другие трепыхались, точно рыбы, пронзенные острогой.

Наконец стрельба закончилась. Воцарившуюся тишину нарушало лишь хлопанье крылышек.

Один пронзенный стрелой воробей шлепнулся прямо на ступени трона посередине между императором и палатином Канампуреи. Повинуясь внезапной прихоти, Ксерий вскочил с трона и сбежал по ступеням. Он наклонился, подхватил стрелу и дергающееся на ней послание. Пристально взглянул на трепыхающуюся в предсмертных судорогах птицу. «Ты ли это, мелкий? Кто велел тебе это сделать? Кто?»

Ведь простая птица ни за что бы не посмела оскорбить императора!

Он поднял взгляд на Кальмемуниса — и его посетила еще одна прихоть, куда более мрачная. Держа перед собой стрелу с умирающим воробьем, он приблизился к ошеломленному палатину.

— Примите это в знак моего уважения, — спокойно сказал Ксерий.

Обе стороны обменялись оскорблениями и взаимными упреками, затем Кальмемунис, Ксинем и их эскорт стремительно удалились из зала, а Ксерий с бешено колотящимся сердцем остался.

Он почесал щеку, все еще зудящую от воспоминания о птичьем помете. Щурясь против солнца, посмотрел на трон, на силуэты своих придворных, блестящие в лучах заката. Смутно услышал, как его главный сенешаль, Нгарау, велит принести теплой воды. Императору следовало очиститься.

— Что это означает? — тупо спросил Ксерий.

— Ничего, о Бог Людей, — ответил Скеаос. — Мы так и рассчитывали, что они сперва отвергнут договор. Как и все плоды, наш план требует времени, чтобы созреть.

«Наш план, Скеаос? Ты имеешь в виду — мой план?»

Он попытался взглянуть на зарвавшегося глупца сверху вниз, но солнце мешало.

— Я говорю не с тобой и не о договоре, старый осел!

И, чтобы подчеркнуть свои слова, пинком опрокинул бронзовый пюпитр. Договор поболтался в воздухе, точно маятник, и соскользнул на пол. Потом император ткнул пальцем в сторону нанизанного на стрелу воробья, который валялся у его ног.

— Что означает вот это?

— Это сулит удачу, — откликнулся Аритмей, его любимый авгур и астролог. — Среди низших каст быть… обделанным птицей — знак удачи и повод для большого празднества.

Ксерий хотел рассмеяться, но не мог.

— Это потому, что быть обделанным птицей — единственная удача, на какую они могут надеяться, не так ли?

— И тем не менее, о Бог Людей, в этом веровании есть глубокая мудрость. Люди верят, что мелкие несчастья, подобные этому, предвещают добрые события. Триумф всегда должен сопровождаться какой-нибудь символической неурядицей, дабы мы не забывали о собственной слабости.

Щека отчаянно чесалась, как бы подтверждая справедливость слов авгура. Это было предзнаменование! И к тому же доброе предзнаменование. Он так и почувствовал!

«Меня снова коснулись боги!»

Император, внезапно оживившись, поднялся на возвышение и принялся жадно слушать Аритмея: тот рассуждал о том, что это событие соответствует расположению звезды Ксерия, которая как раз вступила в круг Ананке, Блудницы-Судьбы, и теперь находится на двух благоприятных осях по отношению к Гвоздю Небес.

— Великолепное сочетание! — восклицал пузатый авгур. — Воистину великолепное!

Вместо того чтобы вновь занять свое место на престоле, Ксерий прошел мимо него, жестом пригласив Аритмея следовать за собой. Ведя небольшую толпу чиновников, он миновал две массивные колонны из розового мрамора, обозначающие линию отсутствующей стены, и вышел на примыкающую террасу.

Внизу под заходящим солнцем распростерся Момемн, подобный огромной бледной фреске. Императорский дворец, Андиаминские Высоты, лежал у самого моря, так что Ксерий мог при желании окинуть взглядом весь лабиринт улочек Момемна, просто повернув голову: на севере — квадратные башенки эотских казарм, на западе, прямо напротив — просторные бульвары и величественные здания храмового комплекса Кмираль, на юге — кишащий народом бедлам гавани, раскинувшейся вдоль устья реки Фай.

Не переставая слушать Аритмея, император смотрел за далекие стены туда, где простирались пригородные сады и поля, выбеленные брюхом солнца. Там, точно плесень на хлебе, расползались и грудились шатры и палатки Священного воинства. Пока их еще немного, но Ксерий понимал, что не пройдет и нескольких месяцев, как эта плесень расползется до самого горизонта.

— Но Священная война, Аритмей… Означает ли все это, что Священная война будет моей?

Императорский авгур сцепил внушительные пальцы и потряс брылями в знак согласия.

— Однако пути судьбы узки, о Бог Людей. Нам так много предстоит сделать!

Ксерий был так поглощен вердиктом авгура и его предписаниями, включающими подробные инструкции относительно жертвоприношения десяти быков, что поначалу даже не заметил появления своей матушки. Но внезапно обнаружил, что она здесь — узкая тень, возникшая из-за спины, легко узнаваемая, точно сама смерть.

— Ну что ж, Аритмей, готовь жертвы, — повелел он. — На сегодня достаточно.

Авгур уже собирался удалиться, когда Ксерий заметил рабов, несущих таз с водой, о которой распорядился сенешаль.

— Аритмей!

— Что угодно Богу Людей?

— Моя щека… следует ли мне омыть ее?

Авгур смешно замахал руками.

— Что вы, что вы! Разумеется, нет, о Бог Людей! Важно обождать хотя бы три дня. Это принципиально!

Ксерию тотчас пришло в голову еще несколько вопросов, но его мать была уже рядом. За ней, переваливаясь с боку на бок, тащился ее жирный евнух. Императрица же двигалась с непринужденной грацией пятнадцатилетней девственницы, невзирая на свой седьмой десяток старой шлюхи. Шурша голубой кисеей и шелком, она повернулась к императору в профиль, взирая с высоты на город, как он сам за несколько секунд до того. Чешуйки ее нефритового головного убора сверкнули в лучах заката.

— Сын, который, разинув рот, внимает словам бестолкового, слюнявого идиота! — сухо сказала она. — Как это согревает сердце матери!

Он почувствовал в ее поведении нечто странное — нечто… сдерживаемое. Но, с другой стороны, в последнее время в его присутствии все почему-то чувствовали себя не в своей тарелке — несомненно, оттого, что теперь, когда две ветви его великого плана приведены в действие, люди наконец-то заметили живущую в нем божественность.

— Времена нынче сложные, матушка. Опасно не задумываться о будущем.

Она обернулась и смерила его взглядом кокетливым и одновременно каким-то мужским. Солнечный свет подчеркивал ее морщины и отбрасывал на щеку длинную тень носа. Ксерий всегда думал, что старики уродливы, как телом, так и душой. Возраст навеки преображает надежду в сожаление. То, что в юных глазах было мужеством и честолюбием, в старческих превращается в бессилие и алчность.

«Я нахожу вас отвратительной, матушка! Ваш облик и ваше поведение».

Когда-то его матушка славилась красотой. Пока еще жив был отец, она считалась самым прославленным сокровищем империи. Икурей Истрийя, императрица нансурская, чьим приданым стало сожжение императорского гарема.

— Я наблюдала за твоей встречей с Кальмемунисом, — мягко произнесла она. — Ужасающе. Все, как я вам говорила, а, мой богоравный сын?

Она улыбнулась — и косметика у нее на лице пошла мелкими трещинами. Ксерия охватило страстное желание поцеловать эти губы.

— Видимо, да, матушка…

— Так отчего же вы упорствуете в этом сумасбродстве?

И вот эта последняя странная выходка! Его мать спорит против доводов разума!

— В сумасбродстве, матушка? Договор позволит восстановить империю!

— Но если тебе не удалось уговорить его подписать даже такого глупца, как Кальмемунис, на что ты вообще надеешься, а? Нет, Ксерий, для империи будет лучше всего, если ты поддержишь Священную войну.

— Матушка, неужели этот Майтанет и вас зачаровал? Разве можно зачаровать ведьму? Как, чем?

Смех.

— Обещанием уничтожить ее врагов, чем же еще!

— Но ведь ваши враги — это весь мир, матушка! Или я ошибаюсь?

— Любому человеку враги — весь мир, Ксерий. Не забывайте об этом, будьте так любезны.

Император краем глаза увидел, как к Скеаосу подошел один из гвардейцев и прошептал что-то ему на ухо. Авгуры не раз говорили императору, что гармония — это музыка. Гармония требует чутко отзываться на все, происходящее вокруг. Ксерий был из тех, кому не обязательно смотреть, чтобы видеть, что происходит. Его подозрительность была отточена до предела.

Старый советник кивнул, мельком взглянул на императора. Глаза у советника были встревоженные.

«Не строят ли они заговор? Может, это предательство?» Ксерий отмахнулся от этой мысли — она приходила на ум слишком часто, чтобы ей доверять.

Будто догадавшись о причине его рассеянности, Истрийя обернулась к старому советнику.

— А ты что скажешь, а, Скеаос? Что ты скажешь о ребяческой жадности моего сына?

— Жадности?! — вскричал Ксерий. Ну зачем, зачем она его так провоцирует? — Ребяческой?!

— А какой же еще? Вы расточаете дары Блудницы. Сперва судьба дарует вам этого Майтанета, а вы, вопреки моим советам, пытаетесь его убить. Для чего? Потому что он — не ваш! Потом она предоставляет вам Священную войну, молот, которым можно сокрушить врага нашего рода! Но она не ваша — и вы пытаетесь погубить и ее тоже. Это ребяческая истерика, а не интриги многомудрого императора.

— Поверьте, матушка, я стремлюсь не погубить Священную войну, но приобрести ее! Заморские псы подпишут мой договор!

— Да, подпишут — вашей кровью! Или вы забыли, что бывает, когда пустое брюхо объединяется с фанатичной душой? Это воинственные люди, Ксерий! Люди, опьяненные собственной верой. Люди, которые, столкнувшись с оскорблением, действуют. Или вы и впрямь ожидаете, что они стерпят ваше вымогательство? Вы рискуете империей, Ксерий!

Рискует империей? Отнюдь. На северо-западе империи лишь немногие нансурцы осмеливались жить в виду гор — так страшились они скюльвендов, — а на юге все «старые провинции», принадлежавшие Нансурии в те дни, когда она пребывала в расцвете сил и величия, ныне томились в рабстве у язычников-кианцев. В завоеванных ею землях ныне грохотали барабаны фаним, созывая людей на поклонение Фану, лжепророку. И крепость Асгилиох, которую древние киранейцы возвели для защиты от Шайгека, ныне снова сделалась пограничной. Он рискует не империей, а лишь видимостью империи. Империя — выигрыш, а не заклад.

— Ваш сын, по счастью, не столь слабоумен, матушка. Люди Бивня голодать не будут. Они станут получать пищу от моих щедрот — но не более чем на день вперед. Я не намерен отказывать им в пропитании, необходимом для того, чтобы выжить, — я всего лишь не дам им припасов, необходимых для похода.

— А как насчет Майтанета? Что, если он повелит вам предоставить им эти припасы?

Согласно древнему уложению, в делах Священной войны императору надлежало повиноваться шрайе. Ксерий был обязан обеспечивать Священное воинство под страхом отлучения.

— Ах, матушка, но вы же видите, что он этого сделать не может! Ему не хуже нашего известно, что эти Люди Бивня — глупцы, и им кажется, будто сам Господь устроил так, что язычники будут повержены. Если я предоставлю Кальмемунису все, чего он требует, не пройдет и двух недель, как он двинется в поход, будучи уверен, что сумеет разгромить фаним с помощью одного своего вассального войска. Майтанет, разумеется, станет изображать возмущение, но втайне он будет мне благодарен, зная, что это дает Священному воинству время собрать силы. А иначе отчего бы он повелел войскам собираться под Момемном, а не под Сумной? Уж не затем, чтобы облегчить мою казну! Он наперед знал, как я поступлю.

Императрица ответила не сразу, окинув его одобрительным взглядом прищуренных глаз. Кому, как не этой змеиной душе, было оценить тонкость подобного маневра!

— Но значит ли это, что вы играете Майтанетом, или Майтанет играет вами?

Ксерий мог теперь признать, что в предыдущие месяцы недооценивал нового шрайю. Но больше он этого демона недооценивать не станет.

Ксерий сознавал, что Майтанет понимает: Нансурия обречена. Последние полтораста лет все подданные Нансурии, которые знали достаточно много и были достаточно близки к власти, непрерывно ожидали катастрофы: вестей о том, что племена скюльвендов объединились, как встарь, и неудержимо несутся к побережью. Именно так пали киранейцы две тысячи лет тому назад, а еще через тысячу лет — Кенейская империя. И таким же образом падет и Нансурия — Ксерий был в этом уверен. Но что всерьез ужасало его, так это перспектива неизбежного конца в сочетании с Кианом, языческой страной, которая набирала мощь по мере того, как нансурцы угасали. После того как уйдут скюльвенды — а они уйдут, скюльвенды всегда уходили, — кто помешает кианским язычникам стереть с лица земли замутившуюся кровь киранейцев, вырвать Три Сердца Божиих: Сумну, Тысячу Храмов и Бивень?

Да, этот шрайя хитер. Ксерий уже не жалел, что подосланные им убийцы потерпели неудачу. Майтанет дал ему молот, коему нет равных: Священную войну!

— Нашего нового шрайю, — сказал он, — сильно переоценивают.

«Пусть себе думает, что это он играет мною».

— Но для чего вам это, Ксерий? Предположим даже, предводители Священного воинства пойдут на то, чтобы удовлетворить ваши требования. Но не думаете же вы, что они станут проливать свою кровь, чтобы вознести солнце империи? Даже если кто-то и подпишет ваш договор, он все равно не имеет смысла.

— Имеет, матушка. Даже если они нарушат свои клятвы, договор все равно имеет смысл.

— Но почему, Ксерий? Для чего вам этот безумный риск?

— Ну же, матушка! Неужели вы настолько постарели?

На миг он испытал непривычное озарение — как все это должно выглядеть с ее точки зрения: меркантильное и оттого из ряда вон выходящее требование, чтобы любой военачальник, собирающийся участвовать в Священной войне, подписал его договор; самая могучая армия, какую нансурцы смогли собрать в этом поколении, отправлена не против язычников-кианцев, но против куда более древнего и непредсказуемого врага, скюльвендов. Как должны ее раздражать хотя бы два этих факта! В таких тонких планах, как его, логика никогда не лежит на поверхности.

Ксерий был не настолько глуп, чтобы полагать, будто он равен своим предкам мощью рук либо силой духа. Нет, Икурей Ксерий III не был глупцом. Нынешний век — иной, и иные силы призваны участвовать в событиях. Великие люди дня сегодняшнего обретают оружие в других людях и в точных, тонких расчетах событий. Ксерий теперь обладал и тем, и другим: его молодой да ранний племянник Конфас и Священная война безумного шрайи. Эти два орудия помогут ему отвоевать прежнюю империю.

— В чем же состоит ваш план, Ксерий? Вы должны мне все рассказать!

— Мучительно, не правда ли, матушка: стоять у самого сердца империи и быть глухой к его биению — когда ты всю жизнь играла на нем, точно на барабане?

Но вместо вспышки ярости она внезапно раскрыла глаза — на нее снизошло откровение.

— Договор — всего лишь повод! — ахнула она. — То, что должно спасти вас от отлучения, когда вы…

— Что — «когда я», матушка? — Ксерий нервно огляделся: их окружала небольшая толпа. Место было неподходящее для подобной беседы.

— Так вот почему вы отправили моего внука на смерть! — воскликнула она.

Ах, вот в чем истинная причина ее мятежного вмешательства! Ее любимый внучек, бедняжка Конфас, который в этот самый миг бродит с войсками где-то по степям Джиюнати, разыскивая ужасных скюльвендов. Это была Истрийя, которую Ксерий знал — и презирал: лишенная религиозных чувств, но одержимая мыслями о своем потомстве и судьбах дома Икуреев.

«Конфасу предстояло возродить Империю, верно, матушка? Меня ты не считала способным на подобные подвиги, так, старая сука?»

— Вы зарываетесь, Ксерий! Вы замахиваетесь на слишком многое!

— А-а, а я было на миг решил, будто вы поняли.

Он произнес это с небрежной уверенностью, но в глубине души во многом верил ей — верил настолько, что ему теперь требовалась добрая кварта неразбавленного вина, чтобы наконец уснуть. А тем более сегодня, после происшествия с воробьями…

— Я понимаю достаточно! — отрезала Истрийя. — Ваши воды не настолько глубоки, чтобы старая женщина не могла достать до дна, Ксерий. Вы надеетесь вытребовать подписи под своим договором не потому, что рассчитываете, будто кто-то из Людей Бивня и впрямь расстанется со своими завоеваниями, а потому, что собираетесь потом объявить войну им. При наличии договора вам не будет грозить отлучение, если вы завоюете мелкие, малонаселенные графства, которые наверняка возникнут после окончания Священной войны. Именно поэтому вы и отправили Конфаса на вашу так называемую карательную экспедицию против скюльвендов. Ваш план требует сил, которые вы собрать не сможете, пока вам приходится охранять северные границы.

Его нутро скрутило от страха.

— Что, — злобно шипела она, — обдумывать свои планы во мраке собственной души — это одно дело, а слышать о них из чужих уст — совсем другое, верно, глупенький мальчик? Все равно что слушать, как пересмешник-попугай копирует твой голос. Тебе теперь это не кажется глупым, Ксерий? Не кажется безумным?

— Нет, матушка, — ответил он, сумев напустить на себя уверенный вид. — Всего лишь отважным.

— Отважным?! — возопила она так, будто это слово привело ее в бешенство. — Клянусь богами, как мне жаль, что я не удавила тебя в колыбели! Что за дурака я родила! Ты нас погубил, Ксерий! Разве ты не видишь? Никто, ни один верховный король киранейцев, ни один воплощенный император кенейцев ни разу не сумел одолеть скюльвендов в их собственных землях! Это Народ Войны, Ксерий! Конфас теперь покойник! Цвет твоего войска погиб! Ксерий! Ксерий!!! Ты навлек погибель на всех нас!

— Нет, матушка, нет! Конфас заверил меня, что справится с ними. Он изучил скюльвендов, как никто другой. Он знает все их слабости!

— Ксерий… Бедный мой дурачок, ну как же ты не видишь, что Конфас еще дитя? Блестящий, бесстрашный, прекрасный как бог, но все равно, он ребенок!..

Она схватилась за щеки и принялась раздирать себе лицо ногтями.

— Ты убил моего мальчика! — взвыла она.

Ее рассуждения — а быть может, ее ужас — водопадом нахлынули на него. В панике Ксерий оглядел прочих присутствующих, увидел, что страх его матери отразился на всех лицах, и осознал, что страх этот появился уже давно. Они страшились не Икурея Ксерия III, а того, что он натворил!

«Неужели я погубил все?»

Он пошатнулся. Костлявые руки подхватили его, помогли удержаться на ногах. Скеаос. Скеаос! Он понимает, что сделал Ксерий. Он прозревал величие! Славу!

Ксерий стремительно развернулся, схватил Скеаоса за красиво уложенные складки одеяния и встряхнул так сильно, что знак советника, золотое око с ониксовым зрачком, отлетел и со звоном покатился по полу.

— Скажи мне, что ты видишь! — потребовал Ксерий. — Скажи!

Старик подхватил свое одеяние, чтобы не дать ему упасть, и послушно потупил глаза.

— В-вы поставили на кон все, о Бог Людей. Только после того, как выпадут кости, можно будет узнать, что произойдет.

Да! Вот оно!

«Только после того, как выпадут кости…»

Из глаз императора хлынули слезы. Он схватил советника за щеки, мимоходом удивившись тому, какая у него грубая кожа. Мать не сказала ему ничего нового. Он с самого начала знал, как много поставлено на кон. Сколько часов провел он наедине с Конфасом, строя планы! Сколько раз приходилось ему дивиться военному дарованию племянника! Никогда прежде не было у Империи такого главнокомандующего, как Икурей Конфас. Никогда!

«Он возьмет верх над скюльвендами. Он посрамит Народ Войны!» Теперь Ксерию казалось, будто он знает это наперед с немыслимой уверенностью.

«Моя звезда входит в Блудницу, привязанная двойным предзнаменованием к Гвоздю Небес… Меня обделала птица!»

Император уронил руки на плечи Скеаоса и был поражен великодушием своего поступка. «Как он, должно быть, любит меня!» Он обвел взглядом Гаэнкельти, Нгарау и прочих, и внезапно причина их сомнений и страхов сделалась ему ясна, как никогда. Он обернулся к своей матери, которая теперь упала на колени.

— Вы — все вы, — вам кажется, будто вы видите перед собой человека, который сделал безумную ставку. Но люди слабы, матушка. Люди ненадежны.

Императрица уставилась на него. Сажа, которой были подведены ее глаза, размазалась от слез.

— А разве императоры — не люди, Ксерий?

— Жрецы, авгуры, философы — все учат нас, что видимое взору — не более чем дым. Человек, которым я являюсь, — всего лишь дым, матушка. Сын, которого вы родили на свет, — всего лишь моя маска, еще одно обличье, которое я принял посреди этого утомительного буйства крови и семени, что вы зовете жизнью. На самом же деле я — то, чем вы обещали мне, что я когда-нибудь стану! Император. Божественный. Не дым, но пламя!

Услышав это, Гаэнкельти пал на колени. После краткого колебания его примеру последовали и остальные. Но Истрийя ухватилась за руку своего евнуха и поднялась на ноги, не сводя с Ксерия пристального взгляда.

— А если Ксерий погибнет в этом дыму, а, Ксерий? Если из дыма появятся скюльвенды и потушат это твое «пламя» — что тогда?

Он изо всех сил постарался взять себя в руки.

— Ваш конец близок, и вы цепляетесь за дым, оттого что боитесь, что, кроме дыма, на самом деле ничего нет. Вы боитесь, матушка, оттого что вы стары, а ничто не ослепляет, не сбивает с толку сильнее страха.

Истрийя посмотрела на него свысока.

— Мои годы — это мое личное дело. Я не нуждаюсь в том, чтобы всякие глупцы напоминали мне о моем возрасте.

— Ну конечно. Полагаю, ваши груди и так не дают вам забыть о нем.

Истрийя завизжала и набросилась на него, как бывало в детстве. Но великан-евнух, Писатул, удержал императрицу, перехватив ее запястья своими ручищами, и покачал бритой башкой в испуганном ошеломлении.

— Надо было тебя убить! — верещала императрица. — Придушить твоей собственной пуповиной!

Ксерия ни с того ни с сего разобрал смех. Трусливая старуха! Впервые в жизни она казалась ему обыкновенной бабой, не имеющей ничего общего с обычно присущим ей образом неукротимой и всеведущей властительницы. Его мать выглядела попросту жалко! Ради этого, пожалуй, стоило лишиться империи!

— Уведи императрицу в ее покои, — велел Ксерий великану. — И распорядись, чтобы ее осмотрели мои врачи.

Евнух на руках унес с террасы шипящую и вырывающуюся императрицу. Ее пронзительные вопли затерялись в коридорах огромных Андиаминских Высот.

Роскошные краски заката потускнели, сменившись бледными сумерками. Солнце, облаченное в пурпурную мантию облаков, наполовину село. Несколько секунд Ксерий просто стоял, тяжело дыша, ломая пальцы, чтобы успокоить бившую его дрожь. Придворные боязливо наблюдали за ним краем глаза. Стадо!

Наконец Гаэнкельти, более откровенный, чем прочие, благодаря своему норсирайскому происхождению, нарушил молчание:

— Бог Людей, могу ли я спросить?

Ксерий нетерпеливо махнул рукой в знак согласия.

— Императрица, Бог Людей… То, что она говорила…

— Ее страхи не лишены оснований, Гаэнкельти. Она просто высказала ту правду, что прячется во всех наших сердцах.

— Но она угрожала убить вас!

Ксерий с размаху ударил капитана по лицу. Белокурый воин на миг стиснул кулаки, но тут же разжал их и яростно уставился в ноги Ксерию.

— Прошу прощения, Бог Людей. Я просто опасался за…

— Нечего опасаться, — перебил Ксерий. — Императрица стареет, Гаэнкельти. Ход времени унес ее далеко от берега. Она попросту утратила ориентацию.

Гаэнкельти рухнул наземь и крепко поцеловал правое колено Ксерия.

— Довольно! — сказал Ксерий, поднимая капитана на ноги. Он на миг задержал пальцы на роскошных голубых татуировках, оплетающих предплечья воина. Глаза у него горели. Голова гудела. Но чувствовал он себя на удивление спокойно.

Он обернулся к Скеаосу.

— Кто-то принес тебе послание, старый друг. Что это было, вести о Конфасе?

Безумный вопрос, но на удивление тривиальный, если задаешь его, когда нечем дышать.

Советник ответил не сразу. У императора вновь затряслись руки.

«Молю тебя, Сейен! Прошу тебя!»

— Нет, о Бог Людей.

Головокружительное облегчение. Ксерий едва не пошатнулся снова.

— Нет? А что же тогда?

— Фаним прислали своего эмиссара в ответ на вашу просьбу о переговорах.

— Хорошо… Очень хорошо!

— Но это не простой эмиссар, Бог Людей.

Скеаос облизнул свои тонкие старческие губы.

— Это кишаурим. Фаним прислали кишаурима.

Солнце село, и, казалось, всякая надежда угасла вместе с ним.


В тесном дворике, который Гаэнкельти выбрал для встречи, точно лохмотья на ветру, трепалось клочьями пламя факелов. Окруженный карликовыми вишнями и плакучими остролистами, Ксерий крепко стиснул свою хору, так, что захрустели костяшки пальцев. Он обводил взглядом мрак примыкающих к дворику галерей, бессознательно подсчитывая своих людей, еле видных во мраке. Обернулся к тощему колдуну, стоявшему по правую руку, Кемемкетри, великому магистру его Имперского Сайка.

— Тебе этого достаточно?

— Более чем достаточно, — негодующим тоном отозвался Кемемкетри.

— Не забывайтесь, великий магистр! — одернулего Скеаос, стоявший по левую руку от Ксерия. — Император задал вам вопрос!

Кемемкетри напряженно, словно бы нехотя склонил голову. В его больших влажных глазах отражались двойные языки пламени.

— Нас здесь трое, о Бог Людей, и дюжина арбалетчиков, все при хорах.

Ксерий поморщился.

— Всего трое? То есть ты и еще двое?

— Тут уж ничего не поделаешь, о Бог Людей.

— Разумеется.

Ксерий подумал о хоре в своей правой руке. Он легко мог унизить надменного мага одним лишь прикосновением, но тогда их останется только двое. Как он презирал и ненавидел колдунов! Почти так же, как необходимость пользоваться их услугами.

— Идут! — шепнул Скеаос.

Ксерий стиснул хору еще сильнее, вырезанные на ней письмена обожгли ему ладонь.

Во двор вступили два эотских гвардейца, вооруженные не столько мечами, сколько лампами. Они встали по обе стороны бронзовых дверей, и между ними появился Гаэнкельти, все еще не снявший церемониального доспеха, а следом за Гаэнкельти — человек, закутанный в черное холщовое одеяние с капюшоном. Капитан подвел посланца к нужному месту — туда, где смыкались и пересекались круги света от четырех факелов. Несмотря на яркий свет, Ксерию были видны лишь губы посланца да левая щека, наполовину закрытая капюшоном.

Кишаурим… Для нансурцев не было слова ненавистнее — разве что скюльвенды. Нансурских детей — даже детей императора — воспитывали на страшных сказках о языческих колдунах-жрецах, об их развратных обрядах и бесконечном могуществе. Само это слово пробуждало ужас в душе нансурца.

Ксерий попытался перевести дыхание. «Зачем они прислали кишаурима? Чтобы убить меня?»

Посланец откинул капюшон, расправив его по плечам. Потом отпустил руки — и черный балахон упал наземь, открывая взору длинную шафрановую рясу. Выбритая голова была бледной — ужасающе бледной, — а самой приметной чертой лица были пустые черные глазницы. Безглазые лица всегда пугали Ксерия: они напоминали о черепе, скрывающемся за каждым живым человеческим лицом, — но сознание того, что человек этот, несмотря ни на что, все же способен видеть, болезненно сдавило горло. Ксерий сглотнул — не помогло. Как и рассказывали ему наставники в детстве, вокруг шеи кишаурима обвилась змея — шайгекский соляной аспид, черный, блестящий, словно намазанный маслом. Мелькающее жало и глазки, заменявшие жрецу его собственные глаза, покачивались рядом с его правым ухом. Незрячие провалы уставились прямо на Ксерия, в то время как змеиная головка ворочалась из стороны в сторону, медленно озирая дворик, методично пробуя на вкус воздух.

— Ты его видишь, Кемемкетри? — прошипел еле слышно Ксерий. — Ты видишь знак его колдовства?

— Я ничего не вижу, — откликнулся великий магистр. Его голос был напряженным: он боялся, что его услышат.

Глазки змеи на миг задержались на темных галереях, обрамлявших дворик, будто оценивали опасность, таящуюся во мраке. А потом змея, точно рулевое весло на хорошо смазанной уключине, плавно развернулась и уставилась на Ксерия.

— Я — Маллахет, — сказал кишаурим на безупречном шейском, — приемный сын Кисмы из племени Индара-Кишаури.

— Ты — Маллахет?! — воскликнул Кемемкетри.

Очередное нарушение этикета: Ксерий не давал ему дозволения заговорить.

— А ты — Кемемкетри.

Безглазое лицо склонилось, но голова змеи застыла неподвижно.

— Встреча со старым врагом — большая честь для меня.

Ксерий ощутил, как напрягся великий магистр.

— Ваше величество, — чуть слышно прошептал Кемемкетри, — вам необходимо уйти! Немедленно! Если это и впрямь Маллахет, вам грозит серьезная опасность. Не только вам, но и всем нам!

Маллахет… Ксерий уже слышал это имя прежде, на одном из совещаний Скеаоса. Тот, чьи руки в шрамах, как у скюльвенда…

— Так значит, троих недостаточно? — отозвался Ксерий, почему-то ободренный страхом своего великого магистра.

— Среди кишаурим Маллахет — второй после Сеоакти! И то лишь потому, что закон их пророка запрещает не кианцу занимать должность ересиарха. Сами кишаурим страшатся его могущества!

— Великий магистр прав, о Бог Людей, — вполголоса добавил Скеаос. — Вам немедленно нужно удалиться. Позвольте мне вести переговоры вместо вас…

Но Ксерий не обратил внимания на их речи. Как они могут быть столь малодушны, когда сами боги хранят эту их встречу?

— Приятно познакомиться, Маллахет, — сказал он, сам удивляясь, как ровно звучит его голос.

После краткого молчания Гаэнкельти рявкнул:

— Вы находитесь в присутствии Икурея Ксерия III, императора нансурцев! Преклоните колени, Маллахет.

Кишаурим повел пальцем, и аспид у него на шее насмешливо качнулся в такт.

— Фаним не преклоняют колен ни перед кем, кроме Единого, Бога-в-Одиночестве.

Гаэнкельти, то ли машинально, то ли из невежества, замахнулся кулаком, собираясь ударить посланца. Ксерий успел остановить его, вытянув руку.

— Для такого случая мы, пожалуй, отбросим придворный этикет, капитан, — промолвил он. — Язычники и так скоро склонятся предо мной.

Он накрыл кулак, сжимавший хору, ладонью другой руки, повинуясь бессознательному стремлению скрыть хору от глаз змеи.

— Ты пришел, чтобы вести переговоры? — спросил он у кишаурима.

— Нет.

Кемемкетри процедил сквозь зубы казарменное ругательство.

— Зачем же ты пришел?

— Я пришел, император, чтобы вы могли вести переговоры с другим.

Ксерий удивленно моргнул.

— С кем?

На миг показалось, будто со лба кишаурима сверкнул сам Гвоздь Небес. Потом из тьмы галерей послышались крики, и Ксерий вскинул руки, пытаясь защититься.

Кемемкетри забормотал что-то невнятное, настолько невнятное, что голова кружилась. Вокруг них взметнулся шар, состоящий из призрачных языков синего пламени.

Ничего не случилось. Кишаурим стоял так же неподвижно, как прежде. Глаза аспида сверкали, точно раскаленные уголья.

И тут Скеаос ахнул:

— Его лицо!

Поверх подобного черепу лица Маллахета, словно прозрачная маска, возникло иное лицо: седовласый кианский воин, чьи ястребиные черты все еще хранили отпечаток пустыни. Из пустых глазниц кишаурима на императора оценивающе уставились живые глаза, а с подбородка свисала полупризрачная козлиная бородка, заплетенная по обычаю кианской знати.

— Скаур! — сказал Ксерий.

Он никогда прежде не встречал этого человека, но каким-то образом понял, что видит перед собой сапатишаха, правителя Шайгека, подлого язычника, чьи нападения южные колонны отражали уже более четырех десятилетий.

Призрачные губы зашевелились, но все, что услышал Ксерий, — это далекий голос, произносящий незнакомые слова с певучей кианской интонацией. Потом настоящие губы под ними тоже открылись:

— Ты угадал верно, Икурей. Тебя я знаю в лицо по вашим монетам.

— И в чем же дело? Падираджа прислал говорить со мной одного из своих псов-сапатишахов?

Снова пугающий разрыв в движении лиц и звучании голосов.

— Ты не достоин падираджи, Икурей. Я и в одиночку могу переломить твою империю об колено. Скажи спасибо, что падираджа благочестив и соблюдает условия договоров.

— Теперь, когда шрайей стал Майтанет, все наши договоры подлежат пересмотру, Скаур.

— Тем больше причин у падираджи пренебрегать тобою. Ты сам подлежишь пересмотру.

Скеаос наклонился к уху императора и прошептал:

— Спросите, зачем тогда все это представление, если вы теперь не в счет. Язычники устрашились, о Бог Людей. Это единственная причина, отчего они явились к вам таким образом.

Ксерий улыбнулся, убежденный, что старый советник лишь подтвердил то, что он и так знал.

— Но если это так, для чего тогда все эти из ряда вон выходящие меры, а? Для чего отправлять ко мне посланцем лучшего из лучших?

— Из-за Священной войны, которую собираются развязать против нас ты и твои собратья-идолопоклонники. Отчего же еще?

— И оттого, что вы знаете: Священная война — мое орудие.

Гневное лицо искривилось в улыбке, и до Ксерия донесся далекий смех.

— Ты перехватишь у Майтанета Священную войну, да? Сделаешь из нее огромный рычаг, которым ты перевернешь века поражений? Нам известно о твоих мелких потугах связать идолопоклонников договором. Знаем мы и о войске, которое ты отправил против скюльвендов. Дурацкие уловки — все до единой.

— Конфас обещал, что уставит дорогу от степей до моих ног кольями с головами скюльвендов.

— Конфас обречен. Ни у кого не хватит хитрости и мощи на то, чтобы одолеть скюльвендов. Даже у твоего племянника. Твое войско и твой наследник погибли, император. Падаль. Если бы на твоих берегах не собралось такое количество айнрити, я бы прямо сейчас отправился к тебе и заставил вкусить моего меча.

Ксерий сильнее сжал хору, чтобы сдержать дрожь. Ему представился Конфас, истекающий кровью у ног какого-нибудь дикого разбойника-скюльвенда. Зрелище было ужасным, но император помимо своей воли испытал наслаждение. «Тогда у матушки останусь только я…»

Снова Скеаос шепчет на ухо.

— Он лжет, чтобы запугать вас. Мы только сегодня утром получили вести от Конфаса, и все было в порядке. Не забывайте, о Бог Людей, не прошло и восьми лет, как скюльвенды наголову разбили самих кианцев. Скаур потерял в том походе трех сыновей, включая старшего, Хасджиннета. Постарайтесь раздразнить его, Ксерий! В гневе люди часто совершают ошибки.

Но он, разумеется, уже думал об этом.

— Ты льстишь себе, Скаур, если ты думаешь, будто Конфас так же глуп, как Хасджиннет.

Нематериальные глаза поверх пустых глазниц моргнули.

— Битва при Зиркирте была для нас большим горем, это верно. Но скоро ты и сам испытаешь подобное. Ты пытаешься уязвить меня, Икурей, но на самом деле лишь пророчишь собственное падение.

— Нансурия несла и более тяжкие потери — и тем не менее выжила! — ответил Ксерий.

«Но Конфас не может потерпеть поражение! Знамения!»

— Ну ладно, ладно, Икурей. Так и быть, соглашусь. Бог-в-Одиночестве знает: вы, нансурцы, народ упрямый. Я, пожалуй, даже соглашусь, что Конфас может одержать победу там, где мой сын проиграл. Не стану недооценивать этого факира. Он ведь провел четыре года у меня в заложниках, не забывай! И тем не менее все это не сделает Священную войну Майтанета твоим орудием. Тебе нечем поразить нас.

— Есть чем, Скаур. Люди Бивня не ведают о твоем народе ничего — еще меньше, чем Майтанет. Когда они поймут, что воюют не только против тебя, но и против твоих кишаурим, их военачальники подпишут мой договор. Для Священной войны нужна школа, а у меня эта школа как раз имеется.

Бесплотные губы растянулись в улыбке поверх неподвижного рта Маллахета.

Снова странный, далекий голос:

— Хеша? Эйору Сайка? Матанати ескути ках…

— Что? Имперский Сайк? Ты думаешь, твой шрайя уступит тебе Священную войну в обмен на Имперский Сайк? Майтанет, видно, повыдергал все твои глаза в Тысяче Храмов, а? Что ты видишь, Икурей? Видишь ли ты наконец, как быстро утекает песок из-под твоих ног?

— Что ты имеешь в виду?

— Даже нам известно о планах твоего проклятого шрайи больше, чем тебе.

Ксерий покосился на Скеаоса, увидел, что его морщинистый лоб омрачен скорее тревогой, нежели расчетами… Что происходит?

«Скеаос! Что мне говорить? Что он имеет в виду?»

— Что, Икурей, язык проглотил? — насмешливо окликнул его заемный голос Маллахета. — Так вот, на, подавись: Майтанет подписал пакт с Багряными Шпилями! Багряные маги уже готовятся присоединиться к Священному воинству. Школа у Майтанета уже есть, и такая школа, по сравнению с которой твой Имперский Сайк — ничто, как по численности, так и по могуществу. Так что ты уже сброшен со счетов.

— Это невозможно! — воскликнул Скеаос.

Ксерий стремительно развернулся к старому советнику, ошеломленный его дерзостью.

— В чем дело, Икурей? Ты дозволяешь своим псам выть у тебя за столом?

Ксерий понимал, что ему следует разгневаться, но подобная выходка со стороны Скеаоса была… беспрецедентной.

— Да он лжет, Бог Людей! — воскликнул Скеаос. — Это всего лишь уловка язычника, стремящегося добиться уступок…

— Для чего бы им лгать? — перебил Кемемкетри, не желавший упускать случая уесть своего старого врага. — Уж не предполагаешь ли ты, будто язычники хотят, чтобы мы руководили Священной войной? Или ты думаешь, что они предпочтут вести переговоры с Майтанетом?

Они что, забыли о том, что здесь их император?! Они говорят так, будто он — всего лишь фикция, сделавшаяся бесполезной! «Они полагают, будто я не имею значения?!»

— Нет! — возразил Скеаос. — Они знают, что Священная война — наша, но хотят, чтобы мы думали, будто это не так!

Внутри Ксерия разворачивалась холодная ярость. Ох, и крику будет сегодня вечером!

Но тут оба либо опомнились, либо почуяли, что Ксерий не в духе, и внезапно умолкли. Пару лет тому назад ко двору приезжал зеумец, который развлекал императора дрессированными тиграми. Потом Ксерий спросил, как ему удается управлять такими свирепыми зверями с помощью одного только взгляда.

— Это потому, — ответил чернокожий гигант, — что в моих глазах они видят свое будущее!

— Ты уж прости моих слуг за излишнее рвение, — сказал Ксерий призраку на лице кишаурима. — Я-то их не прощу, можешь мне поверить.

Лицо Скаура на миг исчезло, потом возникло вновь, словно собеседник кивнул, убрав лицо из-под невидимого луча света. Ох, как, должно быть, смеялся над ними этот старый волк! Ксерий словно наяву представил себе, как он будет забавлять падираджу рассказами о раздорах при дворе императора.

— Что ж, я буду их оплакивать, — отозвался сапатишах.

— Побереги слезы для своих сородичей, язычник! Кому бы ни принадлежало руководство Священной войной, тебе все равно конец!

Фаним в самом деле были обречены. Несмотря на то что Кемемкетри проявил вопиющую непочтительность, он говорил правду. Падираджа предпочтет, чтобы Священная война была в его руках. С фанатиками договориться невозможно.

— О-о, сильно сказано! Наконец-то я говорю с императором нансурцев. Тогда ответь мне, Икурей Ксерий III, — что ты можешь предложить теперь, когда оба мы оказались в невыгодном положении?

Ксерий помолчал, поглощенный лихорадочными расчетами. Он всегда соображал лучше всего, когда сердился. В голове крутились возможные варианты. Большинство основывалось на том, что Майтанет дьявольски хитер. Он подумал о Кальмемунисе и его ненависти к кузену, Нерсею Пройасу, наследнику конрийского трона…

И тут он все понял.

— Для Людей Бивня ты и твои люди — не более чем священные жертвы, сапатишах. Они говорят и ведут себя так, словно их победа уже предначертана в писании. Быть может, наступит время, когда они научатся уважать вас не меньше, чем мы.

— Шрай лаксара ках.

— Ты имеешь в виду — бояться.

Теперь все зависело от его племянника, там, далеко на севере. Более чем когда-либо. «Знамения…»

— Я сказал — уважать.

Глава 6 Степи Джиюнати

«Сказано: человек родится от матери и мать вскармливает его. Потом он кормится от земли, и земля проходит сквозь него, каждый раз отдавая и забирая щепотку пыли, пока наконец человек становится не частью матери, но частью земли».

Скюльвендская поговорка
«…А на древнешейском, языке правящих и жреческих каст Нансурии, „скильвенас“ значит „катастрофа“ или „катаклизм“, как будто скюльвенды каким-то образом стали в истории больше, чем просто народом, — они сделались принципом».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Начало лета, 4110 год Бивня, степи Джиюнати
Найюр урс Скиоата нашел короля племен и остальных вождей на гребне холма, откуда открывался вид на горы Хетанты и лагерь нансурской армии внизу. Найюр остановил своего серого и принялся рассматривать их издалека. Сердце колотилось, как будто кровь загустела в жилах. На миг он почувствовал себя мальчишкой, которого старшие братья и их вредные дружки прогнали от себя прочь. Ему чудилось, будто до него доносятся насмешливые замечания.

«Зачем так меня позорить?»

Но Найюр был отнюдь не ребенок, а знатный вождь утемотов, закаленный скюльвендский воитель более чем сорока пяти лет от роду. Он владел восемью женами, двадцатью тремя рабами и тремя с лишним сотнями голов скота. Тридцать семь сыновей породил он, и девятнадцать из них — чистой крови. Руки его были исполосованы свазондами, ритуальными победным шрамами, которые напоминали о двух с лишним сотнях убитых врагов. Он был Найюр, укротитель коней и мужей.

«Я могу убить любого из них, растереть их в кровавую кашу — а они меня так оскорбляют! Что я им сделал?»

Но он знал ответ, как и любой убийца. Его оскорблял не сам факт бесчестья, а то, что им об этом известно.

Взошедшее солнце полыхнуло меж одетых снегом пиков, омыло собравшихся вождей бледным утренним золотом. Они выглядели как воины из разных веков и народов, несмотря на то что все ветераны битвы при Зиркирте носили остроконечные кианские боевые шапки. Одни были одеты в старинные чешуйчатые доспехи, другие — в кольчуги и кирасы из самых разных краев — все боевые трофеи, снятые с давно погибших айнритских князей и знатных воинов. Лишь руки в шрамах, каменные лица да длинные черные волосы выдавали их принадлежность к Народу — к скюльвендам.

Ксуннурит, выборный король племен, сидел посередине. Левой рукой он властно упирался в бедро, правую же вскинул, указывая вдаль. Словно повинуясь его указанию, стоявший рядом всадник поднял свой лук — изломанный полумесяц. Найюр заметил, как проплыла по небу березовая стрела, увидел, как она канула в травы на полпути к реке. Он понял, что вожди меряют расстояние, а это могло означать лишь одно: они готовились к атаке.

«И без меня!» А вдруг они просто забыли?

Найюр выругался и направил коня в их сторону. Он не отрываясь смотрел на восток, чтобы не унижаться, глядя в насмешливые лица. Река Кийут вилась по дну долины, черная везде, кроме перекатов, подернутых морозной пеной. Даже отсюда были видны нансурские войска, кишащие на берегах, рубящие оставшиеся тополя, утаскивающие стволы на запряженных лошадьми волокушах. Имперский лагерь, обнесенный земляным валом и частоколом, лежал примерно в миле от реки: огромный вытянутый прямоугольник, сплошь палатки да повозки, под горой, которая в легендах звалась Сактута, «два быка».

Три дня тому назад это зрелище ошеломило и ужаснуло Найюра. Уже само вторжение нансурцев на эту землю было возмутительным, но вбивать тут столбы и возводить стены?!

Но теперь вид лагеря не вызывал никаких чувств — одни только предчувствия.

Оскалив зубы, он влетел в самую гущу своих собратьев-вождей.

— Ксуннурит! — взревел он. — Почему меня не позвали?

Король племен выругался и развернул своего чалого, чтобы оказаться лицом к Найюру. Утренний ветерок шевелил лисий мех, которым была обшита его кианская боевая шапка. Ксуннурит смерил Найюра взглядом, не скрывая презрения, и процедил:

— Тебя звали, как и остальных, утемот!

Найюр впервые встретился с Ксуннуритом всего пять дней тому назад, вскоре после того, как прибыл сюда со своими воинами-утемотами. Они невзлюбили друг друга с первого взгляда, точно двое парней, ухаживающих за одной и той же красоткой. Найюр не сомневался, что Ксуннурит презирает его из-за слухов о позорной смерти отца, хотя с тех пор прошло уже много лет. Причин собственной ненависти к Ксуннуриту Найюр сам не понимал. Возможно, он просто платил враждой за вражду. Возможно, он презирал Ксуннурита за шерстяную тунику с шелковым подбоем и самодовольную улыбочку, которая не сходила с уст короля племен. Ненависть не нуждалась в причинах, тем более что причин было много и найти их не составляло труда.

— Нам не следует нападать, — рубанул с ходу Найюр. — Это мальчишество.

Неодобрение повисло в утреннем воздухе ощутимо, точно запах мускуса. Прочие вожди внимательно изучали утемота, стараясь не выдавать своих мыслей. Невзирая на слухи, которые все они, несомненно, знали, исполосованные шрамами руки Найюра требовали какого-никакого почтения. Найюр видел, что ни один из них не убил и половины того количества врагов, как он.

Ксуннурит подался вперед и сплюнул в траву — знак неуважения.

— Мальчишество? Нансурцы срут, ссут и ковыряются в заднице на нашей священной земле, утемот! Что, по-твоему, мне следует делать? В переговоры с ними вступить? А может, сразу сдаться и заплатить дань Конфасу?

Найюр поразмыслил, что лучше: осмеять этого человека или его план.

— Нет, — ответил он, решив обратиться скорее к мудрости, чем к злословию. — По-моему, нам следует выждать. Икурей Конфас у нас вот где. — Он поднял толстопалую руку и сжал ее в кулак. — Он в ловушке. Его коней нужно сытно кормить, наши себя сами прокормят. Его люди привычны к крышам, к подушкам, к вину, к податливым женщинам. Наши умеют спать в седле и питаться одной только кровью своего коня. Помяни мое слово: не пройдет и нескольких дней, как в сердцах у них поселится олень, а в брюхе — шакал. Они ослабеют от страха и от голода. Их укрепления из земли и дерева покажутся им скорее рабским загоном, чем безопасным убежищем. И скоро отчаяние погонит их туда, куда нам будет угодно!

Собравшиеся вожди откликнулись глухим ропотом. Найюр обвел глазами обветренные лица. Некоторые были молоды и жаждали крови, но большинство видели немало битв и набрались в них суровой мудрости. Немолодые люди, его ровесники. Они переросли юношеское нетерпение и еще не утратили мощи. Они увидят мудрость его слов.

Но на Ксуннурита мудрые речи особого впечатления не произвели.

— А-а, ты, видно, всегда так предусмотрителен, утемот? Скажи мне, Найюр урс Скиоата, если ты войдешь в свой якш и увидишь, как чужие люди насилуют твоих жен, ты тоже поступишь предусмотрительно? Наверно, подождешь в засаде снаружи, ведь там больше надежды на успех! Дождешься, пока они осквернят и очаг, и чрево?

Найюр усмехнулся. Он только теперь заметил, что у Ксуннурита недостает двух пальцев на левой руке. Этот глупец небось и из лука-то стрелять не может!

— Мой якш — одно дело, Ксуннурит, а подножия Хетант — совсем другое!

— Ах, вот как? Это ли говорят нам хранители легенд?

Найюра потрясла не столько изворотливость этого человека, сколько то, что он его, оказывается, недооценил.

Глаза Ксуннурита вспыхнули торжеством.

— Нет! Хранители говорят, что битва — наш очаг, земля — наша жена и небо — наш якш. Нас все равно что изнасиловали, и это так же верно, как если бы Конфас отымел наших жен или разбил камень нашего очага. Нас опозорили. Унизили. Обесчестили! Так что нам не до хитрых расчетов, утемот.

— А как насчет нашей победы над фаним при Зиркирте? — осведомился Найюр. Большинство присутствующих были при Зиркирте восемь лет тому назад, где Найюр своей рукой поверг кианского военачальника Хасджиннета.

— А при чем тут Зиркирта?

— Вспомни, как долго отступали племена перед кианцами! Как долго мы старались их обескровить, прежде чем наконец сломали им хребет!

Он одарил Ксуннурита мрачной улыбкой, той, от которой его жены обычно ударялись в слезы. Король племен напрягся.

— Но тут…

— Тут — дело другое, так, Ксуннурит? Как же может битва быть подобна якшу — и при этом не быть подобна другой битве? При Зиркирте мы положились на терпение. Мы выжидали, и дождались своего часа, и наголову разбили сильного врага!

— Но тут дело не просто в выжидании, Найюр, — вмешался третий голос. То был Окнай Одноглазый, вождь могущественных племен мунуатов из внутренних земель. — Весь вопрос, сколько нам придется ждать. Скоро начнется засушливое время, тем из нас, кто живет в сердце степей, пора будет гнать стада на летние пастбища.

На это замечание многие отозвались одобрительными возгласами, как будто то была первая разумная вещь, сказанная за все время.

— В самом деле, — добавил Ксуннурит, ободренный неожиданной поддержкой. — Конфас явился тяжело нагруженным, обоз едва ли не больше всего его войска. Сколько нам придется ждать, пока твои олени и шакалы не источат им сердце и брюхо? Месяц? Два? А может быть, все полгода?

Найюр погладил свою бритую макушку, обвел взглядом враждебные лица окружающих. Он понимал их заботы, потому что это были и его заботы тоже. Длительное отсутствие сулило немало опасностей. Оставленные без присмотра стада — это волки, болезни, голод. А если добавить к этому угрозу восстаний рабов, измены жен, а для племен, живущих вдоль северных границ степей, таких, как его собственное, еще и нападения шранков, — любой захочет вернуться как можно скорее!

Найюр понял, что Ксуннурит вовсе не навязал остальным вождям идею напасть немедленно. Несмотря на то что все они знали, что торопливость — проклятие мудрости, им хотелось побыстрее покончить с войной, куда сильнее, чем тогда, под Зиркиртой. Но почему?

Все глаза были устремлены на него.

— Ну? — спросил Ксуннурит.

Возможно ли, что Икурей Конфас на это как раз и рассчитывал? В конце концов, не так уж сложно узнать, в какое время года Народ может позволить себе воевать, а когда им не до войны. Неужели Конфас нарочно явился за несколько недель до начала летней засухи?

У Найюра голова пошла кругом. Ведь если так, то… Внезапно все, что он видел и слышал с тех пор, как присоединился к воинству, приобрело иной смысл: изнасилование взятых в плен скюльвендов, издевательские посольства, даже сортиры, вырытые в самых священных местах, — все это делалось с тем расчетом, чтобы вынудить Народ напасть как можно быстрее.

— Зачем? — вдруг спросил Найюр. — Зачем Конфас привез с собой столько припасов?

Ксуннурит фыркнул.

— Потому что тут — степи. Припасы пополнить негде.

— Нет. Потому что он рассчитывает переждать нас.

— Вот именно! — воскликнул Ксуннурит. — Он собирается выжидать, пока голод не вынудит племена рассеяться. Именно поэтому мы должны напасть немедленно!

— Рассеяться? — воскликнул Найюр, встревоженный тем, как легко оказалось вывернуть его догадку наизнанку. — Нет! Он рассчитывает дождаться, пока голод или гордость не вынудит племена напасть!

Слушатели откликнулись на это дерзкое предположение насмешливыми криками. Ксуннурит расхохотался, услышав жалкие догадки человека, принявшего наивность за мудрость.

— Вы, утемоты, живете слишком далеко от империи, — сказал он, словно бы снисходя к глупцу, — неудивительно, что вы не знакомы с интригами имперцев. Откуда тебе знать, что сила Икурея Конфаса растет, в то время как сила его дяди-императора идет на убыль? Ты говоришь так, словно Икурея Конфаса отправили сюда завоевать наши земли, а на самом деле его прислали сюда умирать!

— Ты что, шутишь? — вскричал в отчаянии Найюр. — Ты его войско видел? Их отборная конница, норсирайские вспомогательные войска, почти все колонны императорской армии, даже личная эотская гвардия императора! Ради того, чтобы организовать этот поход, они оставили без защиты всю империю! Заключили договоры, пообещали и истратили горы золота… Это завоевательная армия, а не погребальная процессия какого-то…

— Спроси хранителей! — перебил его Ксуннурит. — Другие императоры жертвовали не меньшим, если не большим. В конце концов, Ксерию нужно было обмануть Конфаса, верно?

— Ха! И ты еще утверждаешь, будто это утемоты ничего не знают об империи! Нансурия сейчас осаждена со всех сторон. Она не может себе позволить потерять такую армию!

Ксуннурит еще сильнее подался вперед, угрожающе занес кулак. Его брови сомкнулись над гневно горящими глазами. Ноздри раздувались.

— Так тем больше причин разбить ее прямо сейчас! А потом мы вихрем промчимся до самого Великого Моря, как наши праотцы! Мы сровняем с землей их храмы, обесчестим их дочерей, вырежем их сыновей!

К ужасу Найюра, утренний воздух сотрясли восторженные крики. Убийственным взглядом он заставил вождей заткнуться.

— Вы что, упились и потеряли разум? Тем больше причин предоставить нансурцам томиться от безделья! Как вы думаете, что делал бы Конфас, окажись он среди нас? Что…

— Выдергивал бы мой меч из своей задницы! — выкрикнул кто-то, вызвав взрыв бурного хохота.

Тут Найюр снова почуял это: добродушное взаимопонимание, за которым, в сущности, не стоит ничего, кроме молчаливого уговора все время поднимать на смех одного и того же человека. Его губы гневно скривились. Всегда одно и то же! Неважно, насколько он силен и мудр. Они отвели ему место много лет тому назад — и привыкли считать за дурачка.

«Ничего, как привыкли — так и отвыкнут!»

— Нет! — рявкнул Найюр. — Он бы посмеялся над вами, как вы теперь смеетесь надо мной! Он сказал бы, что собаку не посадишь на цепь, не зная ее повадок, — и я знаю, кто эти собаки! Лучше, чем они сами знают себя! — Почувствовав что-то заунывное в своем тоне и оборотах речи, он тут же сменил их. — Послушайте! Вы должны меня выслушать! Конфас рассчитывает как раз на то, что вы решите так, как решили, — на нашу гордость, на наш… привычный образ мыслей! Он сделал все, что в его силах, чтобы вызвать нас на бой! Как вы сами не видите? От нас зависит его талант полководца. Только мы можем выставить его дураком. И для этого нужно сделать единственное, чего он страшится, что он всеми силами стремится предотвратить. Нам нужно выждать! Дождаться, пока он сам нападет на нас!

Ксуннурит пристально следил за ним, глаза его блестели торжествующей насмешкой. Теперь он презрительно ухмыльнулся.

— Люди зовут тебя Найюр-Убийца, рассказывают о том, как отважен ты в бою, о том, что ты вечно жаждешь священной резни. Но теперь, — он укоризненно покачал головой, — куда же теперь делась эта твоя жажда, утемот? Может, переименовать тебя в Найюра Убийцу Времени?

И снова заливистый хохот, грубый и хриплый, одновременно искренний, как свойственно простым людям, и отравленный подлой насмешкой, грязной радостью мелких душонок, радующихся унижению того, кто лучше их. У Найюра зазвенело в ушах. Земля и небо усохли, съежились, и наконец весь мир превратился в скопище хохочущих желтозубых рож. Он почувствовал, как она шевелится в нем, его вторая душа, та, что затмевает солнце и пятнает землю кровью. Их хохот заглох при виде его угрожающей гримасы. Грозный взгляд Найюра стер с лиц даже ухмылочки.

— Завтра, — объявил Ксуннурит, нервным рывком разворачивая своего чалого в сторону далекого нансурского лагеря, — завтра мы принесем весь их народ в жертву богу смерти! Завтра мы вырежем всю империю!


Молча покачиваясь в деревянных седлах, бесчисленные всадники ехали через холодные, седые от утренней росы травы. Почти восемь лет прошло после битвы при Зиркирте, восемь лет с тех пор, как Найюр в последний раз видел такое огромное сборище Народа. Большие союзы племен следовали за своими вождями, покрывая склоны и высоты на милю вокруг. За чащей воздетых копий вздымались над людскими массами сотни штандартов из конских шкур, указывая, где находятся те или иные племена, пришедшие со всех концов степей.

Так много!

Сознает ли Икурей Конфас, что он натворил? Скюльвенды по природе своей — народ разрозненный, и, если не считать ритуальных пограничных набегов на Нансурию, большую часть времени они заняты тем, что убивают друг друга. Эта склонность к вражде и внутренним войнам — самая надежная защита империи от их расы, куда более надежная, чем вспарывающие небо Хетанты. Вторгшись в степь, Конфас сплотил Народ и тем самым подверг империю величайшей опасности, какую она ведала на протяжении этого поколения.

Что же могло сподвигнуть их на такой риск? Без каких-либо видимых причин Икурей Ксерий III поставил саму империю в зависимость от успеха своего отчаянного племянника. Что наобещал ему Конфас? Какие обстоятельства толкнули его на этот шаг?

Все на самом деле не так, как кажется. В этом Найюр был уверен. И однако, глядя на равнину, заполненную вооруженными людьми, он невольно пожалел о своих прежних колебаниях. Куда ни глянь, повсюду стояли угрюмые, воинственные всадники, с круглыми щитами, обитыми шкурами, на конях, чьи чепраки были расшиты нансурскими и кианскими монетами, награбленными в походах. Тьмы и тьмы скюльвендов, внушающего ужас народа, закаленного суровым климатом и непрекращающимися войнами, объединились, как во дни легенд. На что надеяться этому Конфасу?

У подножия гор взревели нансурские трубы, заставив встрепенуться и людей, и коней. Все глаза обратились к длинному гребню, нависающему над долиной. Серый Найюра всхрапнул и загарцевал, потрясая скальпами, подвешенными к узде.

— Скоро, уже скоро, — буркнул Найюр, твердой рукой успокаивая коня. — Скоро начнется безумие.

Найюр всегда вспоминал о часах, предшествующих битве, как о невыносимых, и из-за этого каждый раз удивлялся, когда ему снова удавалось их пережить. Бывали минуты, когда необъятность того, что вот-вот должно произойти, захватывала его, и он оставался ошеломленным, как человек, чудом избежавший падения в пропасть. Но такие минуты стремительно пролетали. В целом же эти часы проходили примерно так же, как любые другие, разве что были более тревожны, отмечены вспышками общей ярости и ужаса, но в остальном столь же нудны, как и всегда. В целом Найюр нуждался в том, чтобы напоминать себе о грядущем безрассудстве.

Найюр первым из своих сородичей достиг гребня холма. Раскаленное солнце, встающее между двух ножеподобных вершин, ударило в глаза, и лишь несколько мгновений спустя Найюр различил далекие ряды имперской армии. Пехотные фаланги выстроились длинной рваной лентой на открытом пространстве между рекой и укрепленным нансурским лагерем. Перед ними, по неровным склонам вдоль реки, разъезжали туда-сюда конные застрельщики, готовые напасть на скюльвендов, которые попытаются переправиться через Кийут. Снова, точно приветствуя старинных врагов, взревели нансурские трубы. Пение труб затрепетало в свежем утреннем воздухе. Ряды нансурцев откликнулись громогласным кличем, сопровождавшимся гулким стуком мечей о щиты.

Пока прочие племена выстраивались вдоль гребня холма, Найюр изучал нансурцев, заслонившись рукой от солнца. То, что они выстроились на ровном месте, а не на восточном берегу реки, его нисколько не удивило — хотя Ксуннурит и другие вожди сейчас наверняка спешно меняют свои планы. Он попытался сосчитать ряды — строй был что-то уж слишком глубок, — но ему трудно было сосредоточиться. Абсурдное величие обстоятельств давило на него, как некая материальная тяжесть. Как может происходить такое? Как могут целые народы…

Найюр опустил голову, потер затылок, заново повторяя все упреки, которыми обычно осыпал себя за такие позорные думы. Перед его мысленным взором снова предстал отец, Скиоата, с почерневшим лицом, задыхающийся в грязи…

Когда Найюр поднял глаза, его мысли были так же пусты, как его лицо. Конфас. Икурей Конфас был центром всего, что должно сейчас произойти, а вовсе не Найюр урс Скиоата.

Из задумчивости его вывел голос Баннута, брата покойного отца.

— Отчего они встали так близко к своим укреплениям? — Старый воин откашлялся — звук напоминал хриплый конский храп. — Казалось бы, для них разумнее использовать реку, чтобы не дать нам напасть.

Найюр снова принялся подсчитывать численность имперской армии. Слабость от предчувствия близящегося кровопролития растекалась по телу.

— Потому что Конфасу нужна решающая битва. Он хочет, чтобы мы перевели свои войска на его сторону реки. Чтобы при этом у нас не было места, где можно маневрировать, и пришлось бы сражаться или умереть.

— Он что, с ума сошел?

Баннут был прав. Конфас сошел с ума, если думает, будто его люди выстоят в смертельной схватке. При Зиркирте, восемь лет тому назад, кианцы, доведенные до отчаяния, поступили так же, как он; и закончилось это для них катастрофой. Народ не дрогнул.

Над столпившимися вокруг родичами внезапно прокатился смешок. Найюр вскинул голову, огляделся. Это над ним? Кто-то смеет насмехаться над ним?!

— Нет, — рассеянно ответил он, оглядывая головы, видневшиеся из-за плеча Баннута. — Икурей Конфас не сошел с ума.

Баннут сплюнул — жест, адресованный нансурскому главнокомандующему, или, по крайней мере, так предпочел думать Найюр.

— Ты так говоришь, как будто ты его знаешь!

Найюр уставился на старика в упор, пытаясь определить, откуда это отвращение в его голосе. Да, в каком-то смысле он действительно знал Конфаса. Прошлой осенью, во время набега на империю, он взял в плен несколько нансурских солдат. Эти люди говорили между собой о главнокомандующем с таким неприкрытым обожанием, что Найюру поневоле сделалось любопытно. С помощью раскаленных углей и суровых допросов ему довольно много удалось разузнать об Икурее Конфасе, о том, как блестяще он показал себя в галеотских войнах, о его отчаянной тактике и новых способах обучения войск — короче, достаточно, чтобы понимать: Конфас отличается от всех, с кем им до сих пор приходилось встречаться на поле боя. Но говорить об этом знании таким старым змеям, как Баннут, которые так и не простили ему убийства отца, было бесполезно.

— Скачи к Ксуннуриту, — приказал Найюр, прекрасно понимая, что король племен не станет иметь дела с посланцем утемотов. — Узнай, каковы его намерения.

Однако Баннута одурачить не удалось.

— Я возьму с собой Юрсалку, — хрипло ответил он. — Он прошлой весной женился на одной из дочерей Ксуннурита, той, уродливой. Быть может, король племен вспомнит об этом благородном поступке.

Баннут еще раз сплюнул, словно желая подтвердить свои слова, и скрылся в толпе ожидавших утемотов.

Найюр надолго замер в седле, бездумно наблюдая, как вьются шмели вокруг головок клевера, покачивающихся у копыт его коня. Далекие нансурцы всё колотили в щиты. Солнце медленно сдавливало долину в своей жаркой горсти. Кони нетерпеливо переминались с ноги на ногу.

Вот снова пропели трубы, и нансурцы стихли. Ропот родичей Найюра нарастал, и разгорающаяся ярость вытеснила печаль из его груди. Они всегда разговаривали друг с другом, и никогда — с ним; как будто он покойник. Найюр подумал обо всех, кого он убил в первые годы после смерти отца, — обо всех этих утемотах, которые пытались отбить белый якш вождя у обесчещенного сына. Семь двоюродных братьев, два родных и один дядя. Упрямая ненависть накипала внутри, ненависть, которая гарантировала, что он не сдастся, сколько бы оскорблений ни вывалили они на него, сколько бы назойливых шепотков и осторожных взглядов ни бросили ему в спину. Он скорее убьет любого и каждого, врага и родича, чем сдастся!

Найюр устремил взгляд вперед, на ощетинившиеся копьями ряды армии Конфаса.

«Убью ли я тебя сегодня, главнокомандующий? Думаю, да».

Внезапные крики привлекли его внимание к левому флангу. За бесконечными волнами пик и всадников колыхался на фоне неба штандарт Ксуннурита. Бунчуки из крашеных конских хвостов дергались вверх-вниз — то был приказ наступать не спеша. Далеко на севере толпы скюльвендов уже потекли вниз по склонам. Найюр отдал приказ своим соплеменникам и пришпорил коня, направляя его к реке. Он стоптал клевер и распугал шмелей. Роса давно уже высохла, и травы сухо шелестели у ног коня. Пахло нагревающейся землей.

Полчища скюльвендов мало-помалу заполняли долину. Проезжая через кустарник, которым заросла пойма реки, Найюр мельком заметил Баннута с Юрсалкой, скачущих к нему через открытое место. Кожаные колчаны хлопали их по бокам, щиты подпрыгивали на конских крупах. Вот они перемахнули какой-то кустарник, и Баннут едва удержался в седле: на той стороне оказалась неглубокая рытвина, и конь споткнулся. Еще несколько мгновений — и они приблизились к Найюру, придержали коней и поехали рядом.

Неизвестно почему, но им было не по себе, даже больше обычного. Юрсалка заговорщицки переглянулся с Баннутом и перевел подчеркнуто невыразительный взгляд на Найюра.

— Нам велено переправиться на самом южном перекате и встать напротив Насуэретской колонны, что на левом вражеском фланге. Если Конфас двинет войско прежде, чем мы построимся, мы должны отступить к югу и зайти ему с фланга.

— Это вам сам Ксуннурит сказал?

Юрсалка осторожно кивнул. Баннут уставился исподлобья. Его старческие глаза сверкали злобным самодовольством.

Покачиваясь на рыси, Найюр смотрел на тот берег Кийута, изучая алые знамена на левом фланге имперской армии. Вон и штандарт Насуэретской колонны: Черное Солнце нансурцев, разделенное орлиным крылом, и внизу — вышитая золотом шейская цифра «9».

Баннут снова откашлялся.

— Девятая колонна! — сказал он одобрительно. — Наш король племен оказывает нам честь!

Насуэретцы обычно охраняли кианскую границу империи, но и в степях знали, что они — цвет имперской армии.

— Может быть, оказывает нам честь, а может быть, желает нашей погибели, — уточнил Найюр. Возможно, Ксуннурит надеется, что те резкие слова, которыми они обменялись накануне, будут иметь серьезные последствия.

«Они все хотят моей смерти!»

Юрсалка буркнул что-то невнятное и ускакал прочь — очевидно, поехал искать более благородного общества. Баннут же так и ехал бок о бок с Найюром, не говоря ни слова.

Когда они оказались достаточно близко к Кийуту, чтобы на них повеяло холодом его ледниковых вод, от рядов скюльвендов отделилось несколько отрядов, которые устремились к многочисленным перекатам, где можно было перейти реку вброд. Найюр следил за этими отрядами с опаской, зная, что их судьба во многом выдаст намерения Конфаса. Нансурские застрельщики на том берегу отступили перед ними, потом рассеялись и пустились в бегство, осыпаемые дождем стрел. Скюльвенды погнали их к основной части имперской армии, потом повернули и помчались галопом вдоль рядов нансурцев, выпуская на скаку тучи стрел. Все новые и новые отряды присоединялись к ним. Скюльвендам не нужны были поводья: они управляли своими конями лишь шенкелями, коленями да голосом. Вскоре уже тысячи воинов хлынули на позиции имперцев.

Найюр и его утемоты перешли Кийут под прикрытием этих передовых частей. Насквозь промокшие, выбирались они на восточный берег и тотчас пускались в галоп, направляясь к назначенной им позиции напротив насуэретцев. Найюр знал, что переход через реку ипоследующее перестроение будут ключевым моментом, и каждый миг ожидал услышать трубы, командующие нансурцам наступать. Но имперский главнокомандующий держал свои колонны на поводке, предоставляя скюльвендам спокойно собираться и строиться широким полумесяцем спиной к реке.

Что же он задумал?

Впереди простиралась земля, поросшая травой, чахлой, как юношеская бороденка, а за ней ждала имперская армия. Найюр озирал ряды держащих щиты воинов, отягощенных доспехами и знаками различия, в красных кожаных юбочках и перевязях, усаженных железными бляхами. Бесчисленные и безымянные. Скоро они поплатятся смертью за свое дерзкое вторжение.

Взревели трубы. Тысячи мечей как один вылетели из ножен. И тем не менее над полем по-прежнему царила необычайная тишина, как будто все эти воины дружно затаили дыхание.

Ветерок летел через долину, разнося запах конского пота, кожаной сбруи и грязных мужских тел. Скрип перевязей и звон мечей о ножны напомнили Найюру о его собственном оружии и доспехах. Руки сделались легкими, точно пузыри, надутые воздухом. Он проверил, хорошо ли сидит его белая боевая шапка, трофей, доставшийся от Хасджиннета в битве при Зиркирте, посмотрел, надежно ли зашнурована бригантина[6] с железными кольцами. Поводил плечами, чтобы размять мышцы и снять напряжение. Прошептал молитву богу смерти.

Над войском взметнулись и опустились бунчуки, и Найюр отдал приказ своим родичам. Перед ним выстроилась первая волна копейщиков. Воины перебрасывали щиты со спины вперед.

Найюр почуял, что Баннут сверлит взглядом его спину, и обернулся. От этого взгляда ему отчего-то сделалось не по себе.

— Сегодня мы узнаем тебе цену, Найюр урс Скиоата, — сказал старый воин. — Измерению нет конца.

Найюр воззрился на родича. Голова у него пошла кругом от ярости и изумления.

— Дядя, тут не место вспоминать о старых ранах!

— А по мне, так лучше места не сыщешь!

Сомнения, подозрения и предчувствия накатили на Найюра, но сейчас было не до того. Застрельщики отходили. Впереди ряды всадников отделялись от основного войска и скакали навстречу фалангам имперской армии. Паломничество завершилось; вот-вот начнется священнодействие.

Найюр выкрикнул боевой клич и повел утемотов вперед рысью. Его охватило нечто похожее на страх, чувство падения, как будто он стоит над пропастью. Еще несколько мгновений — и они вошли в зону досягаемости нансурских лучников. Найюр отдал приказ — и всадники перешли на галоп, прижимая щиты к плечу и луке седла. Вот они миновали заросли корявого сумаха. Вот первые стрелы засвистели в их рядах, раздирая воздух, словно ткань, со стуком впиваясь в щиты, в землю, в тела. Одна царапнула ему плечо, другая на палец вошла в многослойный кожаный щит.

Утемоты с топотом пронеслись по куску ровной земли, набирая убийственную скорость. Еще несколько стрел прилетели им навстречу, и их стало еще меньше. Взвизги коней, стук стрел, и снова — лишь глухой топот тысяч копыт. Пригнувшись к шее коня, Найюр смотрел, как готовятся к атаке пехотинцы Насуэретской колонны. Копья опускались им навстречу — длиннее, чем все, что он когда-либо видел. У него перехватило дыхание — но он лишь сильнее пришпорил коня, взял копье наперевес и выкрикнул боевой клич утемотов: «Битва и бог!» Его родичи откликнулись, и воздух задрожал от яростных воплей. Под копытами коня проносились истоптанная трава и смятые полевые цветы. Стена копий, щитов и солдат надвигалась все ближе. Его племя мчалось вместе с ним, растянутое в обе стороны, точно две огромные руки.

И тут его конь споткнулся — стрела вонзилась ему в грудь. Найюр кувыркнулся, покатился по высокой траве. Он упал неудачно, в ноги коню, растянул себе плечо и шею. На миг запутался в сплетенных конечностях. Скривился, видя, как надвигается огромная тень коня, однако конь рухнул рядом. Найюр высвободился, вытащил щит, обнажил меч и принялся озираться, пытаясь разобраться в царящем вокруг смятении. Совсем рядом, рукой подать, бегал кругами обезумевший конь без седока, лягая подвернувшихся нансурцев. Наконец его зарубили люди, стоявшие так тесно, словно они были приколочены друг к другу гвоздями.

Нансурские ряды почти не дрогнули. Солдаты сражались с упорством профессионалов. Утемоты рядом с ними показались вдруг дикими, малочисленными и какими-то жалкими в своих некрашеных кожаных панцирях и трофейных доспехах. По обе стороны рубили родичей Найюра. Он увидел, как его двоюродного брата Окиюра стянули с седла крючьями и размазали по земле дубинками. Как его племянник, Малути, корчится под взмахами мечей, все еще выкрикивая боевой клич утемотов. Неужели столь многие уже пали?

Найюр оглянулся, ожидая увидеть за спиной вторую волну утемотских копейщиков. Но увидел только одинокого коня, который, прихрамывая, трусил обратно к реке. А соплеменники Найюра толпились в отдалении, на прежних позициях, когда им полагалось скакать вперед. Что происходит?

Предательство?

Предательство! Найюр огляделся в поисках Баннута и увидел его: Баннут скорчился в траве, прижимая руки к животу, как будто баюкал куклу. Один из нансурцев выбрался из схватки и занес свой короткий меч, собираясь вонзить его в горло Баннуту. Найюр выдернул из земли тяжелый дротик и метнул. Солдат успел его заметить, по-глупому вскинул щит. Дротик вонзился в верхний угол и опрокинул щит своей тяжестью. Найюр бросился следом, ухватился за дротик и сильно толкнул щит вместе с солдатом. Пехотинец рухнул на четвереньки, пополз было прочь, спасаясь от палаша Найюра, и, обезглавленный, ткнулся в землю.

Найюр ухватил Баннута за пояс и вытянул его из свалки. Старый воин захихикал. На губах у него пузырилась кровь.

— Ксуннурит хорошо запомнил услугу, которую оказал ему Юрсалка! — воскликнул он.

Найюр уставился на него в ужасе.

— Что ты наделал?!

— Убил тебя! Убил убийцу родичей! Плаксивого пидора, который норовил стать нашим вождем!

Сквозь шум битвы донесся рев боевых труб. На какой-то миг между двумя ударами сердца Найюр увидел в седом Баннуте своего отца. Но Скиоата умер не так.

— Я следил за тобой той ночью! — хрипел Баннут. Лицо его осунулось от боли. — Я видел, что на самом деле… — его тело скрючилось и затряслось в неудержимом кашле, — что на самом деле произошло тогда, тридцать лет тому назад! Я всем рассказал правду! Наконец-то утемоты избавятся от бремени твоего позора!

— Ты ничего не знаешь! — вскричал Найюр.

— Я знаю все! Я видел, как ты смотрел на него! Он был твоим любовником, я знаю!

Любовником?

Глаза Баннута начали стекленеть, как будто он смотрел в какую-то бездонную дыру.

— Твое имя — имя нашего бесчестья! — выдавил он. — Клянусь богом смерти, я позабочусь о том, чтобы оно было стерто!

Кровь застыла у Найюра в жилах, словно вчерашнее сало в котле. Он отвернулся, чтобы сморгнуть слезы.

Плакса.

Сквозь завесу борющихся тел он увидел, как рухнул со вздыбившегося коня Саккерут, его друг детства. Он вспомнил, как они вместе били рыбу острогой под необъятными летними небесами. Вспомнил…

«Нет…»

Пидор. Так вот кем они его считали!

— Нет! — взревел он, снова оборачиваясь к Баннуту. Застарелая железная ярость наконец настигла его. — Я — Найюр урс Скиоата, укротитель коней и мужей!

Он вонзил свой палаш в землю и схватил изумленного старика за горло.

— Никто не убил так много врагов! Ни на ком нет стольких священных шрамов! Я — мера чести и позора! И твоя мера!

Дядя хрипел, пытаясь отмахнуться от него окровавленными ладонями. Потом обмяк. Задохнулся. Задушен, как душат девок, рожденных от рабынь.

Найюр вырвал из земли палаш, отошел на пару шагов от дядиного трупа, безучастно огляделся. Земля вокруг была усыпана людскими и конскими трупами. От воинства утемотов остались только жалкие кучки спешенных воинов. Они отступали от ощетинившейся копьями стены пехоты. Кое-кто отчаянно взывал к оставшимся позади соплеменникам, понимая, что их бросили. Самые бесстыжие обратились в бегство. Прочие собрались вокруг Найюра.

Имперские офицеры, перекрывая шум, выкрикивали приказы. Ряды нансурцев пошли в наступление. Вытянув перед собой левую руку, Найюр принял боевую стойку, высоко вскинув палаш. Солнце вспыхнуло на окровавленном клинке. Пехотинцы пробирались между трупами. На их щитах сверкало Черное Солнце, лица казались масками мрачного торжества. Найюр увидел, как один из них пронзил копьем труп Баннута. Новые выкрики офицеров и рев труб вдали. Передние три ряда внезапно ринулись в атаку.

Найюр сделал выпад и рубанул по защищенной поножью голени первого солдата, который на него напал. Глупец рухнул наземь. Найюр пнул его щит и вонзил палаш сквозь ремни доспеха прямо под мышку. Восторг! Найюр высвободил меч, развернулся и рубанул другого, сломав ему ключицу сквозь доспех. Найюр взревел и воздел к небу свои исполосованные шрамами руки, неопровержимые свидетельства кровавого прошлого.

— Кто?! — взревел он на их бабьем наречии. — Кто из вас призовет нож к моим рукам?

Третий пал, рыгая кровью, но прочие навалились толпой, включая офицера с каменным взглядом, который каждый раз, взмахивая мечом, ревел: «Смерть!» Найюр даровал ему смерть, снеся полчелюсти вместе с нижними зубами. Однако оставшихся это не обескуражило: они окружили его копьями и щитами и принялись теснить назад. Еще один офицер ринулся на него, молодой и знатный, со знаком дома Биакси на щите. Найюр увидел в его глазах ужас, осознание того, что возвышающийся перед ним могучий скюльвенд — нечто большее, чем просто человек. Найюр вышиб короткий меч из его девичьих рук, пнул офицера ногой, ударил. Парень рухнул навзничь, визжа и хлопая руками по хлынувшей из паха крови, как будто это было внезапно вспыхнувшее пламя.

Солдаты теснились перед Найюром, теперь больше озабоченные тем, чтобы увернуться, чем тем, чтобы дотянуться до него.

— Где же ваши могучие воины?! — орал Найюр. — Покажите мне их!

Пылая всепобеждающей ненавистью, он рубил всех подряд, слабых и сильных, сражаясь, точно безумный. Видел щиты — рубил щиты так, что ломались руки; видел лица — колол в лица, лица отшатывались и изрыгали струи крови.

Наступающие ряды поглотили их, но Найюр и его утемоты все убивали и убивали, пока земля под ногами не раскисла от крови. Наконец нансурцы сдались, отступили на несколько шагов, с ужасом глядя на вождя утемотов. Найюр опустил палаш и вскочил на наваленные перед ним трупы. Схватил за горло раненого, корчащегося под ногами, и раздавил ему гортань. Победно взревел и выпрямился, подняв умирающего над головой.

— Я — лишающий жизни! — вскричал он. — Мера всех мужей!

И швырнул извивающееся тело к ногам врагов.

— Есть ли среди вас хоть один член?

Он сплюнул, расхохотался, увидев их ошеломленные лица.

— Что, нету? Одни дыры?

Он стряхнул кровь со своей гривы и снова ринулся в бой.

Нансурцы разразились воплями ужаса. Несколько солдат бросились на тех, кто толпился позади них, забыв обо всем, лишь бы спастись от безумца. Но тут сквозь общий шум битвы пробился приближающийся топот копыт, и все обернулись в ту сторону. В толпу ворвались новые всадники-утемоты, одних нансурцев подняли на копья, других стоптали конями. Среди солдат воцарилось короткое замешательство, и Найюр в суматохе зарубил еще двоих — точнее, просто забил насмерть: его меч затупился, превратившись в граненую железную дубинку. Потом солдаты Насуэретской колонны обратились в бегство, бросая на бегу оружие и щиты.

Найюр и его родичи очутились одни. Все тяжело дышали, кровь лила из свежих ран.

— Ай-я-а-а! — орали они, пока мимо проносился один дикий отряд за другим. — Битва и бог!

Но Найюр, не обращая на них внимания, бросился на вершину невысокого холмика. Долина раскинулась перед ним, вся в клубах пыли, усеянная бессчетными тысячами сражающихся людей. На миг у Найюра захватило дух от необъятности этого зрелища. Далеко на севере он увидел отряды скюльвендских всадников — темные силуэты сквозь завесу пыли, — которые, точно стервятники, кружили у отбившейся от своих колонны нансурцев. Другие отряды всадников текли на восток, вслед за кожаным штандартом мунуатов, отсекая одинокую колонну от центра, сметая на скаку бегущих солдат. Поначалу Найюру показалось, что они скачут к нансурскому лагерю, но, приглядевшись, он понял, что ошибся. Лагерь уже пылал, и Найюр видел трупы нансурских рабов, жрецов и ремесленников, висящие на частоколе. Кто-то уже поднял над главными деревянными воротами штандарт пулитов, самого южного из скюльвендских племен. Так быстро…

Он пристальнее вгляделся в месиво в центре. Кто-то подпалил там траву, и сквозь дым Найюру было видно, как Ксуннуритовых аккунихоров теснят к блестящим черным водам Кийута. Там была эотская гвардия и части колонны, но какой — непонятно. Земля между тем холмиком, где стоял Найюр, и всадниками Ксуннурита была усеяна конскими и людскими трупами. А где куоаты? Где алкуссы? Найюр обернулся и увидел, что на западном берегу, на морщинистом гребне холма, идет жаркая битва. Он узнал кидрухилей, элитную имперскую тяжелую кавалерию. Они разгоняли разбитые отряды скюльвендов. Увидел нимбриканских всадников, имперские вспомогательные норсирайские войска, скрывающиеся за гребнем дальше на север, и две свежие, безукоризненно выстроенные колонны, шагающие следом за ними. Над одной из колонн колыхался штандарт насуэретцев…

Но как такое может быть? Ведь его утемоты только что разбили насуэретцев наголову! Или нет? И разве кидрухили стояли не на правом фланге нансурского войска — позиции, считавшейся у кетьян особенно почетной? Как раз напротив пулитов…

Он слышал, как его люди окликают его, но не обратил на это внимания. Что же все-таки задумал Конфас?

Его схватили за плечо. Это был Балайт, старший брат его второй жены. Найюр всегда уважал этого человека. Латы Балайта были разрублены и висели на одном плече. На нем все еще была остроконечная боевая шапка, но по левому виску струилась кровь, прокладывая себе путь по пыльной щеке.

— Идем, Найюр! — выдохнул он. — Отхкут привел нам коней. Отряды смешались; нам нужно снова собраться, чтобы ударить по врагу.

— Бала, что-то не так, — ответил Найюр.

— Но нансурцы же обречены! Их лагерь уже горит!

— Однако центр по-прежнему в их руках.

— Оно и к лучшему! Мы зайдем с флангов и выгоним на открытое место то, что осталось от их армии. Окнай Одноглазый уже ведет своих мунуатов на помощь Ксуннуриту! Мы зажмем их, как в кулаке!

— Нет! — повторил Найюр, глядя, как кидрухили прокладывают себе путь к гребню холма. — Что-то совсем не так! Конфас нарочно сдал нам фланги, чтобы сохранить центр…

Это объясняло, отчего пулиты так легко захватили лагерь. Конфас в самом начале битвы отвел кидрухилей, чтобы те ударили в центр войска скюльвендов. И раздал своим колоннам фальшивые штандарты, чтобы скюльвенды думали, будто он сосредоточил основные силы на флангах. Главнокомандующему зачем-то был нужен именно центр.

— Быть может, он думал, что, если он захватит короля племен, это повергнет нас в замешательство? — предположил Балайт.

— Да нет. Он не настолько глуп… Гляди. Он бросил всю свою конницу в центр… как будто он кого-то преследует!

Найюр пожевал губами, обводя взглядом всю панораму битвы, одну за другой оценивая бушующие вблизи и вдалеке сцены насилия. Пронзительный звон мечей. Убийственные взмахи и удары кровавого молота войны. И под всей красотой битвы — нечто непостижимое, как будто поле брани сделалось вдруг живым символом, картинкой вроде тех, с помощью которых чужеземцы приковывают живое дыхание к камню или пергаменту.

Что же это означает?

Балайт тоже призадумался.

— Он обречен, — сказал воин, качая головой. — Теперь его не спасут и сами боги!

И тогда Найюр понял. И дыхание заледенело у него в груди. Пылкая ярость кровопролития покинула тело; теперь он чувствовал лишь боль от ран да жуткую пустоту, разверзнутую словами Баннута.

— Нам нужно бежать.

Балайт уставился на него с изумлением и презрением.

— Что нам нужно?!

— Лучники с хорами… Конфас знает, что мы ставим их позади центра. Они либо перебиты, либо он прогнал их с поля битвы. Так или иначе, мы…

И тут он заметил первые вспышки дьявольского света. Слишком поздно!

— Школа, Балайт! Конфас привел с собой школу!

В самом сердце долины, от пехотных фаланг, которые торопливо строились, готовясь встретить Окная Одноглазого и его мунуатов, медленно шли по меньшей мере два десятка фигур в черных одеяниях, неторопливо взбираясь в небо. Адепты. Колдуны Имперского Сайка. Еще несколько рассеялись по долине. Эти уже затянули свои таинственные напевы, выжигая землю и скюльвендов мерцающим пламенем. Натиск мунуатов обернулся лавиной пылающих людей и коней.

Найюр долго не мог шевельнуться. Он не отрываясь смотрел, как падают наземь всадники, очутившиеся в сердце золотых костров. Он видел, как яркие вспышки разметают людей, точно солому. Он видел, как солнца валятся с неба на полыхающую землю. Воздух сотрясали раскаты колдовского грома.

— Ловушка… — пробормотал он. — Вся битва была лишь приманкой, рассчитанной на то, чтобы оставить нас без хор!

Но у Найюра была своя хора — наследство от покойного отца. Онемевшими пальцами трясущихся от усталости рук он вытащил железный шарик из-под доспеха и крепко стиснул его в ладони.

На волне клубящегося дыма и пыли плыл в их сторону адепт. Он остановился, паря над ними на высоте макушки дерева. Его черное шелковое одеяние развевалось на горном ветру, и золотая оторочка извивалась, точно змея в воде. Вот глаза и рот полыхнули белым светом. Залп стрел рассыпался пеплом, ударившись о шаровидный оберег. С ладоней адепта угрожающе взмыл призрак драконьей головы. Найюр отчетливо увидел блестящую чешую и глаза, точно круглые капли кровавой воды.

Величественная голова опустилась.

Найюр обернулся к Балайту, крикнул:

— Беги!

Клыкастая пасть распахнулась и плюнула ослепительным пламенем.

Клацнули зубы. Зашипела опаленная кожа. Но Найюр ничего не почувствовал — только волну тепла от горящего Балайта. Раздался короткий вопль, треск лопающихся костей и кишок.

Потом пена солнечно-яркого пламени схлынула. Очумевший Найюр обнаружил, что стоит один посередине выжженной пустоши. Рядом догорали Балайт и остальные утемоты, шипя, точно свинина на вертеле. Пахло гарью и жареным салом.

«Все умерли…»

Могучий крик сотряс воздух, и сквозь завесу дыма и бегущих скюльвендов Найюр увидел ряды окровавленных нансурских пехотинцев, несущихся к нему по склону.

Чей-то чужой голос шепнул: «Измерению нет конца…»

Найюр бросился бежать, перепрыгивая трупы, спеша, как и другие, к темной линии реки. Он споткнулся о древко стрелы, вонзившейся в землю, и катился кубарем, пока не уткнулся в убитую лошадь. Снова поднялся на ноги, упираясь руками в нагретый на солнце бок, и устремился дальше. Обогнул молодого воина, который хромал вперед, не обращая внимания на стрелу, застрявшую в бедре, потом еще одного, который упал на колени и плевался кровью. Потом мимо проскакала кучка утемотов на лошадях. Впереди всех мчался Юрсалка. Найюр окликнул его по имени, Юрсалка мимоходом взглянул на него, но не остановился. Найюр выругался и продолжал бежать. В ушах гремело. После каждого вдоха приходилось отплевываться. Он видел впереди, на берегу, сотни воинов. Кто-то торопливо срывал с себя доспехи, чтобы пуститься вплавь, другие мчались на юг, к быстрине, где должно быть помельче. Юрсалка и его спутники-утемоты стоптали тех, кто собирался плыть, и кинулись с обрыва прямо в реку. Много коней потонуло в водоворотах, утянув за собой и всадников, но нескольким все же удалось выбраться на тот берег. Земля пошла под уклон, и Найюр ускорил бег, мчась вниз длинными скачками. Перемахнул еще одну убитую лошадь, с размаху проломился через колышущиеся на ветру заросли ивняка. Заметил справа отряд имперских кидрухилей, разворачивающихся на склоне и стремительно скачущих навстречу беглецам. Спотыкаясь, миновал узкий глинистый пляжик и наконец оказался в толпе соплеменников. Растолкал всех, пробираясь к илистому берегу.

Увидел, как Юрсалка сквозь тростники поднимается с конем на тот берег. Его ждали еще с десяток утемотов. Их кони испуганно храпели и взбрыкивали.

— Утемоты! — взревел Найюр, и они каким-то образом расслышали его сквозь гвалт. Двое указали в его направлении.

Но Юрсалка заорал на них, колотя по воздуху раскрытой ладонью. И те с каменными лицами развернули коней и унеслись на юго-запад вместе с Юрсалкой.

Найюр плюнул им вслед, вытащил нож и стал резать ремни доспеха. Дважды едва не свалился в воду. Испуганные крики становились все громче — топот копыт приближался. Найюр услышал треск копий и визг лошадей. Он принялся отчаянно тыкать ножом в сплетенные из кишок шнурки доспеха. На него обрушилось несколько тел, и Найюр пошатнулся. Он успел заметить всадника-кидрухиля, черный силуэт на фоне яркого солнца, сорвал доспех, повернулся к Кийуту. Что-то взорвалось в голове, горячая кровь хлынула в глаза. Найюр упал на колени. Истоптанная земля ударила ему в лицо.

Вопли, стоны, плеск от тел, падающих в быструю горную реку…

«Совсем как отец!» — подумал он и закружился в водовороте тьмы.


Хриплые, усталые голоса на фоне далекого хора пьяно поющих людей. Резкая боль — будто голову прибили к земле гвоздями. Тело — свинцовое, неподвижное, как ил на дне. Думать тяжело.

— Чего они, распухают сразу, как сдохнут, что ли?

Вспышка ужаса. Голос послышался сзади, совсем близко. Мародеры?

— Что, еще кольцо? — воскликнул второй. — Да отрежь ты ему этот сраный палец!

Найюр услышал приближающиеся шаги, ноги в сандалиях, бредущие через траву. Он медленно — быстрые движения могут привлечь внимание — проверил пальцы, потом запястье… Шевелятся? Шевелятся! Осторожно пошарил за поясом, сомкнул зудящие пальцы на своей хоре, достал ее, вдавил в грязь.

— Да ему слабо! — отозвался третий голос. — Всегда был размазней!

— И вовсе нет! Я просто… просто…

— Что просто-то?

— Ну, это же вроде как святотатство получается. Грабить покойников — это одно дело. А уродовать их…

— Разреши тебе напомнить, — ответил на это третий, — что трупы, которые ты видишь перед собой, — не что иное, как дохлые скюльвенды. Разве можно назвать святотатством, если ты изуродуешь проклятого… Ты гляди! Еще один живой!

Скрежет заржавленного от крови клинка, вынимаемого из ножен, удар, булькающий хрип. Найюр, не обращая внимания на головную боль, вымазался лицом в грязи, набрав ее полный рот.

— Все равно не снимается, зараза…

— Отруби палец, и дело с концом! — воскликнул второй мародер, так близко, что у Найюра волосы встали дыбом. — Клянусь нашим сраным Последним Пророком! Единственный, кому повезло найти на этих вонючих дикарях хоть сколько-то золота, и тому не хватает духу его забрать! Эй, а это что такое? Ну и здоров, сволочь! Сейен милостивый, а вы гляньте на его шрамы!

— Говорят, Конфас все равно велел собрать все их головы, — заметил третий. — Пальцем больше, пальцем меньше, какая разница?

— Вот! Только помялось малость. Как ты думаешь, это рубины?

Чья-то рука грубо ухватила Найюра за плечо, вырвала его из грязи. В полуоткрытые глаза ударило заходящее солнце. Мышцы напряжены, чтобы изобразить трупное окоченение. Забитый землей рот оскален в насмешливой ухмылке. И не дышать!

— Не, я серьезно! — сказала нависшая над ним тень. — Вы поглядите, сколько шрамов на этом ублюдке! На его счету сотни человек!

— За таких, как он, наверно, должны награды давать! Ты прикинь, это же каждый шрам — наш убитый соплеменник!

Его принялись ощупывать, трясти, тыкать. Не дышать! Застыть и не двигаться!

— Может, отнести его к Гавару? — предложил первый. — Вдруг они захотят его повесить или еще что-нибудь.

— А что, неплохая идея! — ехидно сказал тот, что держал Найюра. — Вот ты и понесешь, договорились?

Гогот.

— Что, скис, а? — сказал второй. — Ну что, есть на нем что-нибудь, Нафф?

— Ни хрена! — ответил третий, швыряя Найюра обратно на землю. — Следующее кольцо, которое найдешь, будет мое! Понял, шмакодявка? А то я тебе все пальцы пооттяпаю!

Пинок из мрака. Боль, какой Найюр еще никогда в жизни не испытывал. Мир взревел. Его едва не стошнило, но он сдержался.

— Ладно, ладно, — добродушно отозвался первый. — Кому нужно золото после такого дня! Представь себе, какой праздник устроят, когда мы вернемся! Представь, какие песни сложат! Скюльвенды разгромлены на своей собственной земле! Не кто-нибудь, а скюльвенды! Когда мы состаримся, нам достаточно будет сказать, что мы были с Конфасом при Кийуте, и все будут смотреть на нас с благоговением!

— Ну, малый, славой-то сыт не будешь! Блестяшки, вот что главное! Блестяшки!


Утро. Найюр пробудился, дрожа от холода. Стояла тишина, только журчали рядом воды Кийута.

От затылка по всему телу расползалась тяжкая железная боль, и довольно долго Найюр лежал неподвижно, придавленный ее весом. Потом к горлу подкатила тошнота, и его стошнило желчью в отпечатки ног прямо у лица. Найюр закашлялся. Нащупал языком мягкую, солоноватую дыру между зубами.

Неизвестно почему, но первая отчетливая мысль, пришедшая ему в голову, была о его хоре. Найюр порылся в блевотине и жирной грязи и быстро нащупал шарик. Он запихнул его под свой пояс с железными пластинами.

«Моя! Моя добыча…»

Боль давила на затылок кованым копытом, но Найюру все же удалось подняться на четвереньки. Трава была вымазана белесой глиной и резала между пальцами, как мелкие ножички. Найюр пополз прочь от шума реки.

Трава на берегу была втоптана в грязь и теперь застыла колючей летописью вчерашнего сражения. Трупы, казалось, вросли в почву, натянувшуюся кожу облепили мухи, кровь застыла, запеклась раздавленными вишнями. Найюру казалось, будто он ползет по одному из тех головокружительных каменных рельефов, какими нансурцы украшают свои храмы: сражающиеся люди, застывшие в дьявольском изображении. Но это было не изображение.

На краю обрыва над ним, словно округлая горная вершина, взгромоздился лошадиный труп. Брюхо лошади скрывалось в тени, а над нею уже показался яркий краешек солнца. Мертвые лошади все похожи друг на друга: застывшие в стоячей позе, точно деревянные статуэтки, поваленные набок. Найюр дополз до нее, с трудом перевалился через тушу. На ощупь конская шкура оказалась такой же холодной, как речная глина.

Поле битвы было пусто: куда ни глянь, одни только галки, стервятники да мертвецы. Найюр окинул взглядом склон, по которому он бежал.

Бежал… Он крепко зажмурился. Он все бежал и бежал, и голубое небо над головой усыхало, сжималось от рева за спиной.

«Мы разбиты».

Они побеждены. Унижены и растоптаны их потомственным врагом.

Долгое время он вообще ничего не чувствовал. Найюр вспомнил те дни в своей юности, когда он, непонятно с чего, просыпался задолго до рассвета. Он выбирался из якша и уходил из стойбища, ища холм повыше, откуда можно следить, как солнце постепенно обнимает землю. Травы шуршали на ветру. Солнце выкатывалось из-за горизонта и поднималось все выше. Он сидел и думал: «Я — последний. Я — единственный».

Как теперь.

На какой-то миг Найюр ощутил дурацкое ликование человека, сумевшего предсказать собственную погибель. Говорил же он Ксуннуриту, дураку восьмипалому! Все думали, будто он плетет нелепые страхи, как старая баба! Ну, и где они теперь?

Он осознал, что теперь они мертвы. Все они мертвы. Все! Воинство, застилавшее горизонт, сотрясавшее своды небесные топотом своих коней, исчезло, развеялось, разбито. Оттуда, где лежал Найюр, ему были видны широкие полосы выжженной травы и обгорелые трупы тех, кто еще вчера был гордым воителем. Не просто разбиты — повержены во прах.

И кем! Нансурцами! Найюр участвовал в слишком многих пограничных стычках, чтобы не отдавать им должное как воинам, но в целом он презирал нансурцев за то же самое, за что презирали их все скюльвенды: раса полукровок, нечто вроде вредных животных, по возможности подлежащих уничтожению. Для скюльвендов упоминание об Империи-за-Горами было связано с бесчисленными образами разложения: коварные жрецы, пресмыкающиеся перед своим нечестивым Бивнем; колдуны в бабьих платьях, произносящие таинственные непристойности, в то время как размалеванные придворные, мягкотелые, напудренные, надушенные, предаются непристойностям вполне очевидным. И вот эти-то люди разбили их войско! Люди, роющиеся в земле и пишущие слова! Мужчины, развлекающиеся с мужчинами!

У него внезапно перехватило дыхание и сдавило горло.

Он подумал о Баннуте, о предательстве своих родичей. Он вцепился в траву саднящими руками, точно якорями, как будто он был так слаб и пуст, что порыв ветра мог унести его в безоблачное небо. Крик боли вырвался из его груди, но застрял в стиснутых зубах. Найюр хватанул воздух ртом, застонал, мотая головой с боку на бок, не обращая внимания на боль. «Нет!»

Потом он всхлипнул. Из глаз хлынули слезы.

«Плакса…»

Баннут, хихикающий, выплевывая мутную кровь.

«Я видел, как ты на него смотрел! Вы были любовниками, я знаю!»

— Нет! — воскликнул Найюр, но спасительная ненависть покинула его.

Все эти годы он мучительно размышлял над молчанием соплеменников, гадая, что за невысказанный упрек читает в их глазах, думая, что сошел с ума от подозрительности, браня себя за беспочвенные страхи и все равно мучительно размышляя о том, какие мысли они таят… Сколько клеветнических слухов распускали о нем в его отсутствие? Сколько раз, привлеченный хохотом, доносящимся из якша, он входил внутрь — и натыкался на плотно сомкнутые губы и наглые взгляды? И все это время они… Найюр схватился за грудь.

«Нет!»

Он выдавливал слезы из своих глаз, все сильнее и сильнее бил по земле рассаженным кулаком, словно забивал кизяки в топку. Перед его мысленным взором всплыло лицо тридцатилетней давности. Найюра охватило демоническое спокойствие.

— Ты издеваешься надо мной! — прошипел он сквозь зубы. — Наваливаешь на меня одну ношу за…

Внезапная вспышка ужаса заставила его умолкнуть на полуслове. Ветер донес до него голоса.

Он замер неподвижно, глядя сквозь ресницы и обратившись в слух. Говорили на шейском, но что именно говорили, он разобрать не мог.

Неужели мародеры все еще обшаривают поле битвы?

«Несчастный трус! Встань и умри как мужчина!»

Ветер улегся, но голоса приближались. Теперь Найюр слышал шаги коней и поскрипывание сбруи. Как минимум двое верховых. Судя по аристократическому выговору — офицеры. Они приближались, но откуда? Найюр с трудом подавил идиотский порыв встать и оглядеться.

— Скюльвенды жили здесь со времен киранейцев, — говорил голос, принадлежавший человеку более высокопоставленному, — терпеливые и безжалостные, как океан. И все это время они не менялись! Народы появлялись и исчезали, целые нации были за это время стерты с лица земли, но скюльвенды остались. И я изучал их, Мартем! Я просмотрел все материалы о скюльвендах, какие сумел найти, от самых древних до наиболее свежих. Я даже заставил своих агентов пробраться в библиотеку Сареотов! Да-да, в Иотии! Правда, они там ничего не нашли. Фаним забросили ее, она теперь разрушена. И вот что удивительно: какие сведения о скюльвендах ни возьми, самые что ни на есть древние, такое впечатление, что написаны они только вчера! Тысячи лет, Мартем, тысячи лет скюльвенды оставались неизменными! Отбери у них стремена и железные мечи — и их не отличишь от тех дикарей, что две тысячи лет тому назад разорили Мехтсонк, или тех, что разграбили Кеней тысячу лет спустя! Скюльвенды — именно то, о чем говорил философ Айенсис: народ без истории.

— Но ведь все некультурные народы именно таковы, разве нет? — спросил его собеседник.

— Нет, Мартем. Даже некультурные народы меняются с течением веков. Они перебираются на новые земли. Забывают древних богов и находят себе новых. У них меняется даже язык. Но не у скюльвендов! Они одержимы своими обычаями. Мы, чтобы одолеть ход времени, возводим огромные каменные здания, они же творят памятники из своих деяний, и их храмы — это их войны.

От этого описания у Найюра заныло в груди. Кто эти люди? Один из них — наверняка из знатного дома…

— Да, это довольно любопытно, — откликнулся Мартем. — Однако это не объясняет, откуда вы узнали, как их одолеть.

— Не будь занудой, Мартем! Я в своих офицерах занудства не терплю. Сперва задаешь неуместные вопросы, потом отказываешься признавать мои ответы за ответы…

— Прошу прощения, господин главнокомандующий. Я не хотел оскорбить вас. Вы ведь сами то хвалите, то осуждаете меня за мое прямолинейное…

— Ах, Мартем… Зачем снова этот фарс? Зачем притворяться скромным провинциальным легатом, который желает одного — выслужиться? Я знаю тебя лучше, чем тебе кажется. Я видел, как ты оживляешься, когда речь заходит о делах государственных. Точно так же, как сейчас я вижу в твоих глазах жажду славы.

На грудь Найюра словно уронили тяжелый камень. Это он. Он! Икурей Конфас!

— Не стану отрицать, это правда. Но я клянусь, что не собирался вас допрашивать. Я просто… просто…

Тут оба остановились. Теперь Найюр видел их: два конных силуэта, расплывчатых оттого, что он смотрел сквозь ресницы. Он старался дышать так, чтобы грудь не шевелилась.

— Что — просто, Мартем?

— На протяжении всей кампании я держал язык за зубами. То, что мы делали, представлялось мне безумным, настолько безумным, что я…

— Что ты?

— Что на какое-то время моя вера в вас оказалась поколеблена.

— И, однако, ты ничего не говорил, ни о чем не спрашивал… Почему?

Найюр пытался отлипнуть от земли, но не мог. Бестелесные голоса гремели в его ушах насмешливым громом. Убить его! Он должен!

— Боялся, господин главнокомандующий. Человек, который, подобно мне, поднялся из самых низов, знает, как опасно сомневаться в начальстве… особенно когда начальник поступает безрассудно.

Хохот.

— Так значит, теперь, в окружении всего этого, — силуэт Конфаса указал на поле, усеянное трупами, — ты счел, что я все-таки не утратил рассудок, и думаешь, что теперь задавать эти твои наболевшие вопросы более или менее безопасно?

Найюр внезапно мучительно осознал все происходящее: как будто увидел со стороны себя, съежившегося человека, прижавшегося к трупу коня, окруженного бесконечными рядами мертвецов. Даже эти образы пробудили в нем угрызения совести. Это что за мысли такие? Отчего он все время так много думает? Отчего он все время думает?

«Убить его!»

— Вот именно, — ответил Мартем.

«Броситься на них. Схватить коней под уздцы. Перерезать им глотки!»

— Следует ли мне снизойти к тебе? — продолжал Конфас. — Следует ли мне помочь тебе сделать еще шаг к вершине, а, Мартем?

— Господин главнокомандующий, вы можете рассчитывать на мою преданность и скромность без каких-либо оговорок.

— Я, собственно, так и думал, но все же благодарю за подтверждение… Что бы ты сказал, если бы я сообщил тебе, что битва, которую мы только что выиграли, эта великая победа, которую мы одержали, — не более чем первая стычка Священной войны?

— Священной войны?! Той, которую начинает шрайя?

— В том-то весь и вопрос, кто ее будет вести: шрайя или не шрайя.

«Ну же! Отомсти за себя! За свой народ!»

— Но как насчет…

— Мартем, я боюсь, что с моей стороны будет безответственным рассказывать тебе больше. Быть может, в ближайшее время — но не теперь. Мой здешний триумф, как он ни великолепен, как ни божествен, — прах и мешковина в сравнении с тем, что последует за ним. Скоро все Три Моря будут прославлять мое имя, а потом… Ну, ты больше солдат, нежели офицер. Ты понимаешь, что командирам зачастую требуется скорее неведение подчиненных, нежели их осведомленность.

— Понимаю. Наверное, мне следовало этого ожидать.

— Ожидать чего?

— Что ваш ответ скорее распалит, нежели утолит мое любопытство.

Хохот.

— Увы, Мартем, даже если бы я рассказал тебе все, что знаю, тебе бы лучше не стало! Ответы подобны опиуму: чем больше поглощаешь, тем больше требуется. Вот почему человек трезвый обретает утешение в таинственности.

— Но вы, по крайней мере, могли бы объяснить мне, убогому, откуда вы знали, что мы победим.

— Как я уже сказал, скюльвенды одержимы обычаями. А это означает, что они повторяются, Мартем. Они постоянно следуют одной и той же схеме. Понимаешь? Они поклоняются войне, но понятия не имеют, что она собой представляет на самом деле.

— А что же представляет собой война на самом деле?

— Интеллект, Мартем. Война — это интеллект.

Конфас пришпорил коня и поехал вперед, предоставив своему подчиненному разбираться в том, что он только что услышал. Найюр видел, как Мартем снял свой украшенный перьями шлем, провел ладонью по коротко остриженным волосам. На какой-то миг он, казалось, уставился прямо на Найюра, как будто расслышал стук его бешено колотящегося сердца. Найюр затаил дыхание. Потом Мартем тоже пришпорил коня и поскакал вслед за своим главнокомандующим.

Когда Мартем поравнялся с Конфасом, тот крикнул ему:

— Сегодня после обеда, когда наши люди придут в себя после вчерашнего празднества, начнем собирать головы скюльвендов. Я намерен выстроить дорогу трофеев, Мартем, отсюда и до нашей великой, хотя и пришедшей в упадок столицы. Представь себе, какое великолепное зрелище это будет!

Их голоса стихли вдалеке, остался лишь шум холодной реки, звенящая тишина да слабый запах истоптанной травы.

Как холодно! Земля такая холодная. Куда же деваться?

Найюр бежал от своего детства и ногтями выцарапал себе честь отцовского имени: Скиоаты, вождя утемотов. После позорной смерти отца он бежал и ногтями выцарапал себе имя своего народа, скюльвендов, гнева Локунга — скорее мести, нежели кости или плоти. Теперь и они умерли позорной смертью. И для него не осталось места.

Он лежал нигде, вместе с мертвыми.


Некоторые события оставляют в нас настолько глубокий след, что в воспоминаниях оказываются более весомыми, чем в тот момент, когда они происходили. Они никак не желают становиться прошлым и продолжают жить одновременно с нами, в такт биению наших сердец. Некоторые события не вспоминают — их переживают заново.

Смерть Скиоаты, отца Найюра, была именно таким событием.

Найюр сидит в полумраке белого якша вождя, каким он был двадцать девять лет тому назад. В центре шатра мало-помалу затухает огонь: на вид он ярок, но почти ничего не освещает. Отец, кутаясь в меха, рассуждает с другими старейшинами племени о дерзости киоатов, их соседей к югу. В тенях, отбрасываемых старейшинами, боязливо переминаются с ноги на ногу рабы, держа наготове меха с гишрутом, забродившим кобыльим молоком. Каждый раз, как из круга поднимается покрытая шрамами рука, держащая рог, рабы поспешно наполняют его. В якше воняет дымом и кислым молоком.

Белый якш навидался подобных сцен, но на этот раз один из рабов, норсираец, осмелился выступить из тени в круг света. Он поднимает голову и обращается к изумленным старейшинам на превосходном скюльвендском, словно он сам уроженец этой земли.

— Вождь утемотов, я хочу побиться с тобой об заклад.

Отец Найюра ошеломлен как наглостью раба, так и его внезапным преображением. Человек, казалось, абсолютно сломленный, вдруг исполнился царственного достоинства. Один Найюр не удивился.

Прочие старейшины, ограждающие своими спинами круг света, умолкают. Отец Найюра, сидящий напротив, отвечает:

— Ты уже сделал свой ход в игре, раб. И ты проиграл.

Раб презрительно усмехается, точно владыка посреди черни.

— Но я хочу выставить залогом свою жизнь против твоей, Скиоата!

Раб обращается к господину по имени! Это нарушает древние, исконные обычаи, все мироздание летит кувырком!

Скиоата некоторое время осознает абсурдность происходящего и наконец разражается хохотом. Смех принижает, а такое оскорбление следует принизить. Разгневаться — означает признать серьезность этого состязания, превратить наглеца в соперника.

Но раб это знает! И продолжает:

— Я наблюдал за тобой, Скиоата, и гадал, где мера твоей силы. Многие из присутствующих задумываются об этом… Ты знал это?

Хохот отца умолкает. Чуть слышно потрескивает огонь в очаге.

Потом Скиоата, боясь взглянуть в лицо своим родичам, отвечает:

— Я уже давно измерен, раб.

Эти слова словно подливают масла в огонь: пламя в очаге вспыхивает ярче, забирается в проемы тьмы между сидящими вокруг людьми. Найюру опаляет лицо жаром.

— Но мера, — возражает раб, — это не то, с чем можно покончить раз и навсегда и потом забыть, Скиоата. Старая мера — лишь почва для новой. Измерению нет конца.

Соучастие делает события незабываемыми. Сцены, отмеченные им, врезаются в память с невыносимой отчетливостью, как будто вина состоит именно в мелких деталях. Пламя такое жаркое, как будто Найюр держит его на коленях. Холодная земля под бедрами и ягодицами. Зубы, стиснутые до скрипа. И бледное лицо раба-норсирайца поворачивается к нему, голубые глаза сверкают. Они неохватнее неба. Глаза зовут! Они приковывают и строго спрашивают: «Ты не забыл свою роль?»

Потому что в этот момент должен был выступить Найюр.

И он спрашивает из круга сидящих:

— Отец, уж не боишься ли ты?

Безумные слова! Предательские и безумные!

Убийственный взгляд отца. Найюр опускает глаза. Скиоата оборачивается к рабу и спрашивает с напускным безразличием:

— Ну, и каковы же твои условия?

И Найюра охватывает ужас: а вдруг он погибнет!

Он боится, что погибнет раб, Анасуримбор Моэнгхус!

Нет, не отец — Моэнгхус…

И потом, когда его отец лежал мертвым, он разрыдался на глазах у всего племени. От облегчения. Наконец-то Моэнгхус, тот, кто называл себя «дунианином», стал свободным!

Некоторые имена оставляют в нас слишком глубокий след. Тридцать лет, сто двадцать сезонов — долгий срок в жизни человека.

Но это неважно.

Некоторые события оставляют в нас слишком глубокий след.


Найюр бежал. Когда стемнело, он пробрался между яркими кострами нансурских разъездов. Чаша ночи была так огромна и гулка, что в ней, казалось, можно было канутьбез следа. Будто сама земля служила ему упреком.

Мертвые преследовали его.

Глава 7 Момемн

«Мир — это круг, у которого столько центров, сколько в нем людей».

Айенсис, «Третья аналитика рода человеческого»

Начало осени, 4110 год Бивня, Момемн
Вся столица грохотала.

Продрогнув в тени, Икурей Конфас спешился под огромной Ксатантиевой аркой. Его взгляд на миг задержался на резных изображениях: бесконечные ряды пленных и трофеев. Он обернулся к легату Мартему, собираясь напомнить тому, что даже Ксатантию не удалось усмирить племена скюльвендов. «Я совершил то, чего еще не совершал ни один человек! Разве это не делает меня чем-то большим, чем человек?»

Конфас уже не помнил, сколько раз донимала его эта невысказанная мысль. Он ни за что бы в этом не признался, но ему ужасно хотелось услышать ее от других — а особенно от Мартема. Если бы он только мог вытянуть из легата подобные слова! Мартем отличался безыскусной искренностью старого боевого командира. Лесть он считал ниже своего достоинства. Если этот человек что-то говорил, Конфас мог быть уверен, что это правда.

Но сейчас легату было не до того. Мартем стоял ошеломленный, обводя взглядом Лагерь Скуяри, плац в Дворцовом районе, на котором проходили парады и шествия. Вся огромная площадь была заполнена фалангами пехотинцев в парадных доспехах, и над стройными рядами развевались штандарты всех колонн имперской армии. Сотни багряно-черных вымпелов с начертанными золотом молитвами реяли над войсками. А между фалангами пролег широкий проход, ведущий прямо к массивному фасаду Аллозиева Форума. И за ним уходили в голубую дымку нескончаемые сады, здания и портики Андиаминских Высот.

Конфас видел, что его дядя ожидает их: вдалеке виднелся силуэт, обрамленный могучими колоннами Форума. Несмотря на всю придворную пышность и блеск, император казался крошечным, точно отшельник, выглядывающий из своей пещеры.

— Что, это твоя первая государственная аудиенция? — спросил Конфас у Мартема.

Легат кивнул, взглянул на Конфаса. Вид у него был изрядно растерянный.

— Я вообще в первый раз в Дворцовом районе!

— Ну что ж, добро пожаловать в наш бордель! — ухмыльнулся Конфас.

Конюхи забрали их лошадей. По обычаю, наследственные жрецы Гильгаоала поднесли чаши с водой. Как и ожидал Конфас, они помазали его львиной кровью и, бормоча молитвы, омыли символические раны. Однако шрайские жрецы, подошедшие следом, его удивили. Они, шепча, умастили Конфаса благовонными маслами и наконец омочили пальцы в пальмовом вине и начертали у него на лбу знак Бивня. Конфас понял, отчего дядя включил их в церемонию, лишь когда они в завершение обряда провозгласили его новый титул: «Щит Бивня». В конце концов, скюльвенды тоже язычники, как и кианцы, так почему бы не использовать вездесущий жар Священной войны?

Конфас с легким отвращением осознал, что на самом деле это был блестящий тактический ход. По всей вероятности, за этим стоял Скеаос. Насколько мог судить Конфас, у его дядюшки запасы блестящих мыслей давно иссякли. Особенно насчет Священной войны.

Священная война… При одной мысли о ней Конфасу хотелось плеваться, как скюльвенду, — а ведь он прибыл в Момемн лишь накануне!

Конфас никогда в жизни не испытывал ничего подобного тому душевному подъему, который он пережил во время битвы при Кийуте. Окруженный своими подчиненными, готовыми удариться в панику, он окидывал взглядом поле битвы, исход которой был еще неясен, и каким-то образом, неизвестно почему, знал результат — знал с уверенностью, от которой его кости сделались точно стальными. «Это место — мое. Я — больше, чем…» Это чувство было сродни восторгу или религиозному экстазу. Позднее Конфас осознал, что то было откровение, момент божественного прозрения, в который ему открылась вся неизмеримая мощь его руки.

Другого объяснения тут быть не могло. Но кто бы мог подумать, что откровения, словно мясо, могут быть отравлены течением времени?

Поначалу все шло просто превосходно. После битвы выжившие скюльвенды отступили в глубь степей. Несколько разрозненных шаек продолжали преследовать армию, но они могли разве что потрепать отставший разъезд. Конфас не удержался от последнего удара: устроил так, чтобы с десяток пленных «подслушали» разговоры офицеров, которые хвалили племена, якобы предавшие свое воинство. Позднее этим пленным «чудом» удалось бежать: сами они наверняка полагали, что благодаря их собственной отваге и хитрости, хотя их отвага и хитрость были тут ни при чем. Конфас знал, что скюльвенды не только поверят наговорам, но еще и сочтут, будто им повезло. Пусть лучше Народ сам громит Народ, чем это придется делать нансурцам. О благословенные раздоры! Немало времени пройдет, прежде чем скюльвенды снова объединятся для войны с кем бы то ни было.

Если бы только все раздоры шли на пользу… Несколько месяцев тому назад Конфас обещал дяде, что возвратится в империю с наколотыми на пики головами скюльвендов. Для этого он распорядился, чтобы головы всех скюльвендов, убитых при Кийуте, были отрублены, залиты смолой и погружены на возы. Но не успело войско пересечь границу, как картографы и математики принялись грызться из-за того, как именно надлежит расставить мрачные трофеи. Когда диспут зашел чересчур далеко, вмешались колдуны из Имперского Сайка, которые, как и все колдуны, считали себя куда лучшими картографами, чем любой картограф, и лучшими математиками, чем любой математик. И вспыхнула бюрократическая война, достойная двора его дяди, война, которая каким-то образом, следуя безумной алхимии оскорбленной гордыни и надменности, привела к убийству Эратия, самого откровенного в суждениях из имперских картографов.

Когда последовавший за этим военный трибунал не смог ни найти виновного, ни разрешить спор, Конфас махнул рукой, велел схватить самых крикливых представителей каждой стороны и, воспользовавшись невнятно сформулированными статьями военного кодекса, подверг их публичной порке. Неудивительно, что назавтра все споры улеглись сами собой.

Но если эта неприятная история омрачила его восторг, возвращение в столицу и подавно чуть не испортило настроение окончательно. Конфас обнаружил, что вокруг Момемна раскинулись лагеря войска, готовящегося к Священной войне: обширные трущобы, сплошные палатки и шалаши. Как ни встревожило Конфаса это зрелище, он все же рассчитывал, что его встретят восторженные толпы. А вместо этого толпы оборванных, чумазых айнрити выкрикивали оскорбления, бросались камнями, а один раз даже принялись швыряться горящими свертками с человеческими экскрементами. Когда Конфас выслал вперед своих кидрухилей, чтобы расчистить путь, произошло нечто вроде рукопашной.

— Они видят в вас не человека, который покорил скюльвендов, а всего лишь племянника императора, — объяснил офицер, присланный дядей.

— Неужели они настолько ненавидят моего дядю?

Офицер пожал плечами.

— Пока их предводители не согласятся подписать его договор, он выдает им ровно столько зерна, чтобы хватило не умереть с голоду.

Тот же офицер рассказал ему, что Священное воинство каждый день увеличивается на сотни человек, несмотря на то что, по слухам, основные войска из Галеота, Се Тидонна, Конрии и Верхнего Айнона должны подойти только через несколько месяцев. До сих пор к Людям Бивня присоединились лишь три знатных предводителя: Кальмемунис, палатин конрийской провинции Канампуреи; Тарщилка, граф с какой-то дальней границы Галеота; и Кумреццер, палатин-губернатор айнонского округа Кутапилет. Все они наотрез отказались подписывать договор, предложенный императором. Последовавшие за этим переговоры не привели ни к чему, кроме жестокого противостояния самолюбий. Айнритские владыки творили все безобразия, какие только могли себе позволить, не навлекая гнева шрайи, а Икурей Ксерий III распространял одно воззвание за другим в надежде удержать айнрити и заставить их наконец согласиться на его требования.

— Ваше возвращение, господин главнокомандующий, чрезвычайно воодушевило императора, — сказал под конец офицер.

Конфас на это едва не расхохотался вслух. Возвращение соперника ни одного императора не радует — зато любого императора порадует возвращение его войска, особенно когда он в осаде. А это была практически осада. Конфасу пришлось пробираться в Момемн на лодке.

И вот теперь великий триумф, который он так предвкушал, всеобщее признание того, что он совершил, стушевалось на фоне более важных событий. Священная война затмила его славу, принизила даже разгром скюльвендов. Нет, люди, конечно, поздравляли его, но это походило на отправление религиозных ритуалов в разгар голода: все были рассеяны, слишком озабочены более насущными событиями, чтобы сознавать, кого и с чем они поздравляют.

Разве может он не возненавидеть Священную войну?

Грянули цимбалы. Взревели рога. Шрайские жрецы, завершив церемонию, поклонились и отступили, оставив Конфаса окутанным густым, крепким запахом пальмового вина. Появились церемониймейстеры в юбочках с золотой каймой, и Конфас бок о бок с Мартемом медленно направился следом за ними через многолюдное безмолвие Скуяри. Следом шествовала его свита. Когда они проходили мимо, целые ряды солдат в красных юбочках преклоняли колени, так что за ними через всю Скуяри тянулся след, точно за ветром, летящим через пшеничное поле. Конфас на миг ощутил глубокое волнение. Было ли то его откровение? Источник его восторга на берегах реки Кийут?

«Насколько хватает глаз, они повинуются мне, моей руке. Насколько хватает глаз, и даже еще дальше…»

Дальше. Невысказанная мысль. Неотвязная.

Оглянувшись через плечо, Конфас убедился, что отданные им инструкции выполняются безукоризненно. Двое его личных телохранителей шли позади, волоча пленника, а еще дюжина деловито расставляли там, где они прошли, пики с последними отрубленными головами скюльвендов. В отличие от предыдущих главнокомандующих, Конфас не мог похвастаться перед императором множеством рабов и богатой добычей, но, подумал он, зрелище просмоленных скюльвендских голов, высящихся над Скуяри, произведет впечатление незабываемое. Конфас не мог видеть свою бабку в толпе придворных, стоящих вокруг его дяди, но знал, что она там и что она его одобряет. «Дай им зрелищ, — говаривала она, — и они дадут тебе власть».

В ком видят власть — тому власть и достается. Всю свою жизнь Конфас был окружен наставниками. Но именно его бабка, неистовая Истрийя, сделала больше, чем кто бы то ни было, для того, чтобы Конфас сделался тем, кем ему предстояло стать по праву рождения. Вопреки желанию его отца, бабка настояла на том, чтобы он провел раннее детство в величии и роскоши императорского двора. Она воспитала его как родного сына, поведала ему историю их династии, а через нее — и все тайны государственного правления. Конфас подозревал даже, что бабка приложила руку и к сфабрикованным обвинениям, по которым отец был казнен — просто затем, чтобы тот не вмешался в порядок наследования, буде ее старший сын, Икурей Ксерий III, внезапно скончается. Но более всего она заботилась о том, чтобы ни у кого не возникло даже тени сомнения, что он и именно он, Конфас, станет наследником Ксерия. Даже когда он был еще юношей, бабушка обставляла его жизнь как спектакль, будто каждый его вздох являлся триумфом империи. И теперь дядя не осмелится противоречить этому, даже если ему удастся произвести на свет сына, которого не будет шатать ветром и который не будет нуждаться в подгузниках вплоть до совершеннолетия.

Она сделала для него так много, что он, пожалуй, почти любил ее.

Конфас еще раз окинул взглядом дядю. Император теперь был ближе, достаточно близко, чтобы Конфас мог разглядеть его одеяние. Он удивился, увидев рог из белого войлока, торчащий над золотой диадемой. Ни один нансурский император не носил короны Шайгека последние триста лет, с тех пор, как эта провинция отошла фаним. Что за дурацкое высокомерие! Что могло побудить его к подобной выходке? Или дяде кажется, будто, если он нацепит на себя побольше пустых безделушек, это поможет сохранить величие?

«Он понимает… Он понимает, что я превзошел его!»

На обратном пути из степей Джиюнати Конфас неотступно размышлял о дяде. Он сознавал, что главный вопрос сейчас состоит в том, что император сочтет более уместным: продолжать использовать его как орудие для новых целей или же избавиться как от угрозы. Тот факт, что Ксерий сам отправил племянника разгромить скюльвендов, ни в коей мере не отменял возможности того, что теперь он пожелает от него избавиться. В том, чтобы убить человека за то, что он успешно выполнил поручение, есть некая жестокая ирония, но для Ксерия это ничего не значит. Подобные «несправедливости», как назвали бы это философы, — плоть и кровь имперской политики.

Нет. Конфас отчетливо понимал, что при всех прочих равных дядюшка непременно попытается его убить. Он разгромил скюльвендов — и этого достаточно. Даже если, как опасался Конфас, его триумф не преобразится в возможность свергнуть дядюшку, Ксерий, который подозревает заговор каждый раз, как двое из его рабов пернут в унисон, на всякий случай предположит, что такая возможность у него есть. При всех прочих равных Конфасу следовало бы вернуться в Момемн с ультиматумом и осадными башнями.

Но дело обстояло не так просто. Битва при Кийуте была всего лишь первым шагом в обширных планах перехватить Священную войну, вырвать ее из рук Майтанета. А Священная война была ключом к дядиной мечте о восстановленной империи. Если удастся раздавить кианцев и все старые провинции будут отвоеваны, тогда Икурей Ксерий III останется в истории не в качестве императора-воителя, подобно Ксатантию или Триаму, но как великий правитель, подобный Кафрианасу Младшему. Такова была его мечта. И до тех пор, пока Ксерий за нее цепляется, он будет делать все, чтобы не поссориться со своим богоравным племянником. Одержав победу над скюльвендами, Конфас сделался более опасным, но еще более полезным.

Из-за Священной войны. И снова все сводится к этой проклятой Священной войне!

С каждым шагом Конфаса Форум надвигался все ближе, заслоняя небо. Дядюшка, который выглядел еще нелепее теперь, когда Конфас осознал, что у него на голове, тоже становился все ближе. Несмотря на то что на таком расстоянии его загримированное лицо казалось совершенно бесстрастным, Конфас увидел — или ему померещилось? — как его руки на миг смяли складки пурпурного одеяния. Неужели нервничает? Главнокомандующий едва не расхохотался. Немногие вещи он находил более забавными, чем дядюшкина нервозность. Так и надо: червякам положено извиваться!

Дядюшку Конфас ненавидел всегда, даже мальчишкой. Но, несмотря на все свое презрение к нему, он давно отучился его недооценивать. Его дядюшка был как те редкостные пьяницы, которые сутками напролет пребывают в полусонном состоянии, но стоит им столкнуться с опасностью — они тут же делаются бдительными и смертельно опасными.

Интересно, сейчас он чует опасность или нет? Икурей Ксерий III внезапно показался загадкой — неразрешимой загадкой. «О чем ты думаешь, дядюшка?»

У Конфаса так чесался язык задать этот вопрос вслух, что он не мог не поделиться им с кем-то еще.

— Скажи, Мартем, — спросил он вполголоса, — что бы ты ответил, если бы тебя попросили угадать, о чем думает мой дядя?

Мартем был не расположен к разговорам. Возможно, он полагал, что в подобных обстоятельствах болтовня неуместна.

— Вы его знаете куда лучше, чем я, господин главнокомандующий.

— Эк ты ловко вывернулся!

Конфас помолчал. Его внезапно осенило, что, возможно, Мартем так нервничает вовсе не оттого, что ему впервые в жизни предстоит императорская аудиенция. Когда это Мартем боялся высокопоставленных особ?

Никогда.

— Ты думаешь, мне есть чего опасаться, Мартем?

Взгляд легата остался прикованным к далекому императору. Он даже глазом не моргнул.

— Да, есть.

Не заботясь о том, что могут подумать те, кто на них смотрит, Конфас повернул голову и внимательно вгляделся в профиль легата, еще раз отметив его классический нансурский подбородок и сломанный нос.

— Это почему же?

Мартем некоторое время — Конфасу показалось, что очень долго, — шагал молча. Конфасу отчаянно захотелось его стукнуть. Ну зачем нарочно тянуть с ответом, когда решение всегда известно заранее? Ведь Мартем говорит только правду!

— Я только знаю, — промолвил наконец легат, — что, будь я императором, а вы моим главнокомандующим, я бы вас опасался.

Конфас фыркнул себе под нос.

— А кого император опасается, того он убивает. Вижу, даже вы, провинциалы, знаете ему истинную цену. Однако дядюшка опасался меня с тех самых пор, как я обыграл его в бенджуку. Мне тогда было восемь лет. Он бы тут же велел меня удавить — потом сослался бы на то, что я подавился виноградом, — если бы не моя бабка.

— Я не очень понимаю…

— Мартем, мой дядюшка опасается всех и вся. Он слишком хорошо знает историю нашей династии. Поэтому убивать его заставляют только новые страхи. Старых страхов, таких, как я, он почти не замечает.

Легат чуть заметно пожал плечами.

— Но разве он не…

И осекся, словно испугался собственной дерзости.

— Разве он не казнил моего отца? Казнил, конечно. Но поначалу он моего отца как раз не боялся. Он начал бояться его со временем, после того как… как приверженцы Биакси отравили его сердце слухами.

Мартем взглянул на него краем глаза.

— Но то, что вы совершили, господин главнокомандующий… Подумайте об этом! Стоит вам приказать, и каждый из этих солдат — все до последнего! — отдаст за вас жизнь. Уж конечно, императору это известно! Чем не новый страх?

Конфас думал, что Мартему не по силам его удивить, однако же он был ошеломлен как серьезностью ответа, так и его смыслом. Что Мартем предлагает? Мятеж? Прямо сейчас? Здесь?

Он представил, как поднимается на Форум, отдает честь дяде, потом разворачивается к тысячам солдат, выстроенных на плацу Скуяри, и взывает к ним, прося… — нет, приказывая взять штурмом Форум и Андиаминские Высоты. Его дядя падает, изрубленный в кровавые клочья…

У него перехватило дыхание. Может, и это своего рода откровение? Видение будущего? Не следует ли ему… Да нет, это чистый идиотизм! Мартем просто не знает о великом замысле.

Но даже так все: ряды солдат, преклоняющих колени, когда он проходил мимо, блестящие от масла спины вестников, шагающих впереди, дядя, ожидающий его словно на гребне какого-то отвесного обрыва, — все стало как в кошмарном сне. Конфас вдруг рассердился на Мартема с его беспочвенными страхами. Ведь это должен быть его день! День его торжества!

— А как насчет Священной войны? — сухо осведомился он.

Мартем нахмурился, но не отвел взгляда от приближающегося Форума.

— Не понимаю.

Конфаса охватило раздражение, и он возмущенно уставился на легата. Ну почему им так трудно понять такие простые вещи? Наверно, так же чувствуют себя боги, в очередной раз сталкиваясь с тем, что люди не способны понять все великое значение их замыслов… Быть может, он просто хочет от своих приверженцев слишком многого? Боги-то действительно хотят слишком многого.

Но, возможно, как раз в этом все и дело. Как иначе заставить их шевелиться?

— Вы думаете, что алчность императора сильнее его осторожности? — продолжал Мартем. — Что его стремление восстановить империю перевесит страх перед вами?

Конфас улыбнулся. Бог был умиротворен.

— Да, именно так. Я ему нужен, Мартем!

— И вы идете на риск.

Вестники дошли до колоссальной лестницы, ведущей на Форум, поклонились и отступили в стороны. Процессия почти достигла императора.

— А на кого бы поставил ты, Мартем?

Легат в первый раз взглянул на него прямо. Его блестящие карие глаза были наполнены несвойственным ему обожанием.

— На вас, господин главнокомандующий. И на империю.

Они остановились у подножия лестницы. Конфас пристально взглянул на Мартема, сделал своим телохранителям знак следовать за ним вместе с пленным и сам стал подниматься по ступеням. Дядя ожидал его на верхней площадке. Конфас отметил, что Скеаос стоит рядом с ним. Между колоннами Форума виднелись десятки других придворных чиновников. Все с торжественными лицами наблюдали за их встречей.

Конфасу невольно снова пришли на ум слова Мартема.

«Стоит вам приказать, и каждый из этих солдат отдаст за вас жизнь».

Конфас был солдатом и потому верил в муштру, снабжение провиантом, расчет и планирование — короче, приготовления. Но, с другой стороны, он, как и подобает великому полководцу, не упускал из виду и те плоды, что дозрели раньше срока. Он прекрасно знал, как важно правильно выбрать время. Если нанести удар прямо сейчас — что будет? Что станут делать все, кто собрался вокруг? Сколько из них встанут на его сторону?

«На вас… Я поставил бы на вас».

Несмотря на все свои недостатки, его дядюшка умеет разбираться в людях. Этот глупец каким-то шестым чувством умел точно отмерять и кнут, и пряник, знал, когда огреть, когда приголубить. Конфас внезапно осознал, что понятия не имеет, как поведут себя многие из тех людей, чье мнение имеет значение. Разумеется, Гаэнкельти, командир эотской гвардии, будет стоять за своего императора — насмерть, если понадобится. А Кемемкетри? Кого предпочтет Имперский Сайк, сильного императора или слабого? А как насчет Нгарау, в чьих руках, как-никак, находится казна?

Столько неопределенности!

Теплый порыв ветра принес ему под ноги листья из какой-то невидимой отсюда рощи. Конфас приостановился площадкой ниже дяди и отдал ему честь.

Икурей Ксерий III остался неподвижен, как размалеванная статуя. Морщинистый Скеаос сделал Конфасу знак приблизиться. Конфас преодолел последние ступени. В ушах у него звенело. Ему рисовались мятежные солдаты. Он подумал о своем церемониальном кинжале: достаточно ли тверда его сталь, чтобы пронзить шелк, парчу, кожу и плоть?

Должно хватить…

А потом он очутился перед дядей. Лицо окаменело, тело застыло в вызывающей позе. Скеаос уставился на него с неприкрытой тревогой, дядя же предпочел сделать вид, будто ничего не замечает.

— Сколь великая победа, племянник! — внезапно воскликнул он. — Ты, как никто, прославил дом Икуреев!

— Вы чрезвычайно добры, дядюшка, — ответил Конфас. По лицу императора промелькнула тень: Конфас не преклонил колен и не поцеловал колено дяди.

Их глаза встретились — и на миг Конфас растерялся. Он как-то подзабыл, насколько Ксерий похож на его отца.

Тем лучше. Можно обнять его за затылок, как будто он хочет его поцеловать, и вонзить кинжал ему в грудь. Потом провернуть клинок — и рассечь его сердце надвое. Император умрет быстро — и не мучаясь. А потом он, Конфас, бросит клич своим солдатам внизу, прикажет оцепить Дворцовый район. Не пройдет и нескольких мгновений, как империя будет принадлежать ему.

Он уже поднял руку, чтобы обнять дядю, но император отмахнулся и отодвинул Конфаса, очевидно, поглощенный тем, что происходило у того за спиной.

— А это что такое? — воскликнул он, имея в виду пленника.

Конфас обвел взглядом стоящих вокруг, увидел, что Гаэнкельти и еще несколько человек смотрят на него пристально и опасливо. Он натянуто улыбнулся и подошел к императору.

— Увы, дядя, это единственный пленник, которого я могу вам предъявить. Все знают, что рабы из скюльвендов получаются никуда не годные.

— А кто он такой?

Пленника тычком поставили на колени, и он сгорбился, тщетно прикрывая свою наготу. Его покрытые шрамами руки были скованы за спиной. Один из телохранителей схватил скюльвенда за растрепанную черную гриву и вздернул его лицо, чтобы император мог рассмотреть пленного. Лицо скюльвенда еще хранило отпечаток надменности, но серые глаза были пусты, смотрели куда-то в иной мир.

— Ксуннурит, — ответил Конфас. — Их король племен.

— Нет, я слышал, что его взяли в плен, но я не смел верить слухам! Конфас! Конфас! Взять в плен самого скюльвендского короля племен! В этот день ты сделал наш дом бессмертным! Я велю ослепить его, кастрировать и приковать к подножию моего трона, как то было в обычае у древних верховных королей киранейцев.

— Великолепная идея, дядя.

Конфас посмотрел направо и наконец увидел свою бабку. На ней было зеленое шелковое платье, крест-накрест перепоясанное голубым шарфом, подчеркивающим фигуру. Бабка, как всегда, походила на старую шлюху, которой вздумалось вновь пококетничать. Но выражение ее лица неуловимо изменилось. Она сделалась иной, но в чем именно — Конфас понять не мог.

— Конфас… — произнесла она, и глаза ее изумленно округлились. — Ты уехал наследником империи, а вернулся богом!

Все присутствующие ахнули. Предательство — по крайней мере, император однозначно истолкует это именно так!

— Вы слишком добры ко мне, бабушка, — поспешно возразил Конфас. — Я вернулся смиренным рабом, который всего лишь выполнил приказ господина!

«Но ведь она же права! Разве нет?»

Как-то так вышло, что он уже не думал о том, чтобы убить дядю: хорошо бы, удалось сгладить и замять бабкино неуместное высказывание! Решимость. Не забывать о своей цели!

— Конечно, конечно, дорогой мой мальчик. Я сказала это в переносном смысле…

Она подплыла к нему, каким-то образом ухитряясь выглядеть невероятно бесстыжей для такой пожилой женщины, и взяла его под руку — как раз под ту самую, которой он собирался выхватить кинжал.

— Как тебе не стыдно, Конфас! Я еще могу понять, когда чернь, — она обвела гневным взором министров своего сына, — находит в моих словах нечто крамольное, но ты!

— Отчего вы все время так над ним трясетесь, матушка? — спросил Ксерий. Он уже начал ощупывать свой трофей, словно проверяя его мускулатуру.

Конфас случайно перехватил взгляд Мартема. Тот преклонил колени чуть поодаль и терпеливо ждал, до сих пор никем не замеченный. Легат угрожающе кивнул.

И на Конфаса снизошла знакомая холодность и ясность рассудка — та, что позволяла ему свободно думать и действовать там, где прочие люди пробирались на ощупь. Он окинул взглядом казавшиеся бесконечными ряды пехотинцев внизу. «Стоит вам приказать, и каждый из этих солдат…»

Он высвободился из рук бабки.

— Послушайте, — сказал он, — есть вещи, которые мне следует знать.

— А не то что? — спросил дядя. Он, по всей видимости, позабыл про короля племен — а возможно, его интерес с самого начала был притворным.

Конфас не устрашился. Он в упор взглянул в накрашенные глаза дяди и снова усмехнулся дурацкой короне Шайгека.

— А не то мы в ближайшее время ввяжемся в войну с Людьми Бивня. Известно ли вам, что, когда я попытался вступить в Момемн, они устроили беспорядки? Они убили двадцать моих кидрухилей!

Конфас невольно перевел взгляд на рыхлую, напудренную шею дядюшки. Может быть, лучше будет ударить туда…

— Ах, да! — небрежно ответил Ксерий. — Весьма прискорбный случай. Кальмемунис и Тарщилка подстрекают не только своих людей. Но, уверяю тебя, этот инцидент исчерпан.

— Что значит «исчерпан»?!

Впервые в жизни Конфас не задумывался о том, каким тоном разговаривает с дядей.

— Завтра, — объявил Ксерий тем тоном, которым провозглашают указы, — ты и твоя бабка поедете со мной вверх по реке, чтобы наблюдать за доставкой моего последнего памятника. Я знаю, у тебя, племянник, беспокойная натура, ты специалист по решительным действиям, но тут требуется терпение, терпение и еще раз терпение. Тут не Кийут, и мы не скюльвенды… Все не так, как представляется, Конфас.

Конфас был ошеломлен. «Тут не Кийут, и мы не скюльвенды…» Что это должно означать?

А Ксерий продолжал так, словно вопрос окончательно закрыт и обсуждать уже нечего:

— А это тот самый легат, о котором ты отзывался с такой похвалой? Мартем, не так ли? Я весьма рад, что он здесь. Я не мог переправить в город достаточное число твоих людей, чтобы заполнить Лагерь Скуяри, поэтому мне пришлось использовать свою эотскую гвардию и несколько сотен городской стражи…

Конфас был захвачен врасплох, однако ответил не задумываясь:

— Но при этом вы одели их в форму моих… в форму армейских пехотинцев?

— Разумеется. Ведь эта церемония не только для тебя, но и для них тоже, не правда ли?

Конфас с бешено стучащим сердцем преклонил колени и поцеловал колено дядюшки.


Гармония… Так приятно. Икурею Ксерию III всегда казалось, что именно к этому он и стремился.

Кемемкетри, великий магистр его Имперского Сайка, заверил императора, что круг — чистейшая из геометрических фигур, наиболее располагающая к исцелению духа. Колдун говорил, что не следует строить свою жизнь линейно. Но на веревках, свернутых кольцом, завязываются узлы, и интрига создается из кругов подозрений. Само воплощение гармонии, и то проклято!

— Ксерий, долго ли нам еще ждать? — окликнула его мать. Голос у нее дребезжал от старости и раздражения.

«Что, жарко, старая сука?»

— Уже скоро, — отозвался он, глядя на реку.

С носа своей большой галеры Ксерий обводил взглядом бурые воды реки Фай. Позади него сидели его мать, императрица Истрийя, и племянник, Конфас, бурлящий радостью после своей беспрецедентной победы над племенами скюльвендов при Кийуте. Ксерий пригласил их якобы полюбоваться тем, как повезут по реке из базальтовых карьеров Осбея к Момемну его последний памятник. Но на самом деле он сделал это с дальним прицелом — впрочем, любой сбор императорской семьи имел свои далеко идущие задачи. Ксерий знал, что они станут глумиться над его памятником: мать — открыто, племянник — втихомолку. Но зато они не станут — просто не смогут! — отмахнуться от того заявления, что он намерен сделать. Одного упоминания о Священной войне будет достаточно, чтобы внушить им уважение.

По крайней мере, на время.

С тех самых пор, как они отчалили от каменной пристани в Момемне, мать заискивала перед своим внучком.

— Я сожгла за тебя на алтаре больше двухсот золотых приношений, — говорила она, — по одному за каждый день, что ты провел в походе. Тридцать восемь собак выдала я жрецам Гильгаоала, чтобы их принесли в жертву…

— Она даже отдала им льва, — заметил Ксерий, оглянувшись через плечо. — Того альбиноса, которого Писатул приобрел у этого невыносимого кутнармского торговца. Да, матушка?

Он не видел мать, но знал, что та сверлит глазами его спину.

— Я хотела, чтобы это был сюрприз, Ксерий, — сказала она с ядовитой любезностью. — Или ты забыл?

— Ах, прости, матушка! Я совершенно…

— Я велела приготовить шкуру, — сказала она Конфасу так, словно Ксерий и рта не открывал. — Такой дар подобает Льву Кийута, не правда ли?

И захихикала, довольная своей заговорщицкой шуточкой.

Ксерий до боли в пальцах стиснул перила красного дерева.

— Льва! — воскликнул Конфас. — Да еще и альбиноса вдобавок! Неудивительно, что бог был благосклонен ко мне, бабушка!

— Всего лишь подкуп, — пренебрежительно ответила она. — Мне отчаянно хотелось, чтобы ты вернулся целым и невредимым. Просто до безумия. Но теперь, когда ты мне рассказал, как тебе удалось разгромить этих тварей, я чувствую себя глупо. Пытаться подкупить богов, чтобы они позаботились об одном из равных себе! Империя еще не видела никого, подобного тебе, мой дорогой, мой любимый Конфас! Никогда!

— Если я и наделен кое-какой мудростью, бабушка, всем этим я обязан вам.

Истрийя едва не захихикала. Лесть, особенно из уст Конфаса, всегда была ее излюбленным наркотиком.

— Я была довольно суровым наставником, насколько я теперь припоминаю.

— Суровейшим из суровых!

— Но ты все так медленно схватывал, Конфас! Ты не торопился развиваться, а я терпеть не могу ждать, это пробуждает во мне все самое худшее. Я готова буквально глаза выцарапывать.

Ксерий скрипнул зубами. «Она знает, что я слушаю! Она говорит это нарочно, хочет меня поддеть!»

Конфас расхохотался.

— Зато, боюсь, удовольствия, даруемые женщинами, я познал как раз чересчур рано! Ты была не единственной моей наставницей!

Истрийя держалась кокетливо — можно было подумать, будто она заигрывает. Старая потаскуха!

— Что ж, разве мы наставляли тебя не по одной книге?

— Значит, все пошло псу под зад, не так ли?!

Их дружный хохот заглушил мерный скрип галерных весел. Ксерий с трудом сдержал стон.

— А теперь еще и Священная война, дорогой мой Конфас! Ты станешь несравнимо более великим, чем самые славные из наших главнокомандующих!

«Чего она добивается?» Истрийя постоянно поддразнивала Ксерия, но никогда еще ее шуточки так сильно не отдавали бунтом. Она знала, что победа Конфаса над скюльвендами превратила его из орудия в угрозу. Особенно после вчерашнего фарса на Форуме. Ксерию достаточно было одного взгляда на племянника, чтобы понять: Скеаос был прав. Конфас действительно замышлял убийство. Если бы не Священная война, Ксерий велел бы зарубить его тут же, на месте.

Истрийя была там. Она все это понимала и тем не менее подталкивала все ближе к грани. Неужели она…

Неужели она добивается, чтобы он убил Конфаса?

Конфас пришел в замешательство.

— Знаешь, бабушка, мои солдаты на это сказали бы: не считай убитых, не пролив крови!

Но в самом ли деле ему не по себе, или он лишь притворяется? Быть может, они нарочно разыгрывают этот спектакль, чтобы сбить его со следа? Он обернулся и осмотрел галеру, ища Скеаоса. Нашел сидящим рядом с Аритмеем, гневным взглядом позвал к себе, но тут же мысленно выругался. Ну на что ему этот старый дурак? Мать просто играет в игры. Она всегда играет в игры.

«Не обращай внимания!»

Присеменил Скеаос — старик передвигался, точно краб, — но Ксерий не обратил на него внимания. Он глубоко, ровно дышал и созерцал проплывающие по реке суда. С медлительной грацией скользили мимо баржа за баржей, и большинство из них были нагружены товарами. Он видел свиные и говяжьи туши, сосуды с маслом и бочонки с вином; он видел пшеницу, ячмень, камень из каменоломен и даже то, что он принял за труппу танцовщиц. Все это медленно ползло по широкой спине реки, направляясь к Момемну. Хорошо, что столица стоит на Фае. Река была толстым канатом, к которому цеплялись все обширные сети Нансурии. Торговля и ремесла — все было освящено образом императора.

«Золото, что они держат в руках, — думал он, — отмечено моим ликом!»

Ксерий поднял глаза к небу. Его взгляд упал на чайку, таинственным образом зависшую в самом сердце далекой грозовой тучи. На миг императору показалось, что он ощущает прикосновение гармонии, что он способен забыть о болтовне своей матери и племянника.

Но тут галера дернулась, вздрогнула и встала. Ксерий едва не свалился за борт, но вовремя ухватился за перила. Он вскочил, яростно высматривая капитана галеры в кучке чиновников, сидевших ближе к середине судна. Снизу донеслись крики, приглушенные деревянной палубой, потом хлопанье бичей. Ксерию, помимо его воли, представился темный, тесный трюм, мучительно стиснутые гнилые зубы, пот и резкая боль…

— Что случилось? — осведомилась его мать.

— На мель сели, бабушка, — объяснил Конфас. — Похоже, еще одна проволочка…

В его тоне звучало нетерпение и раздражение. Несколько месяцев тому назад он себе таких вольностей не позволял! Впрочем, это мелочь по сравнению со вчерашней дерзостью.

Палуба дрожала от криков. Весла отчаянно били по воде, но все без толку. Прибежал капитан, всем своим видом заранее моля о пощаде, и признался, что судно застряло на мели. Ксерий обругал глупца, не переставая ощущать, что мать пристально на него смотрит. Он обернулся в ее сторону и увидел взгляд, который был чересчур пронзительным для матери, наблюдающей за сыном. Рядом с ней развалился на мягкой скамье Конфас. Он ухмылялся так, будто наблюдал за петушиным боем, исход которого предрешен заранее.

Ксерий, которого их взгляды изрядно выбили из колеи, отмахнулся от жалких оправданий капитана.

— Почему гребцы должны пожинать то, что посеял ты? — рявкнул он.

Ребяческий лепет капитана внушал ему отвращение. Император повернулся к нему спиной и велел своим гвардейцам увести его вниз. Донесшиеся из трюма вопли только распалили гнев императора. Почему так мало на свете людей, способных отвечать за последствия собственных поступков?

— Решение, достойное Последнего Пророка! — сухо заметила мать.

— Будем ждать здесь, — отрезал Ксерий, не обращаясь ни к кому конкретно.

Вскоре звуки ударов затихли, затихли и вопли. Скрип весел тоже умолк. На галере воцарилась необычная тишина. Над водой разносился собачий лай. Вдоль южного берега гонялись друг за другом ребятишки, прятались за перечными кустами, визжали. Но слышался и другой звук.

— Вы их слышите? — спросил Конфас.

— Да, слышу, — ответила Истрийя и вытянула шею, вглядываясь вперед, вверх по течению.

Теперь и Ксерий услышал слабый хор криков с дальнего берега. Он прищурился и вгляделся в даль, туда, где Фай делал поворот и уходил в ложбину меж темных холмов. Ксерий пытался разглядеть баржу, везущую его новый памятник. Однако баржи было не видно.

— Быть может, — прошептал ему на ухо Скеаос, — нам стоит дождаться нового знака вашего величия на корме галеры, о Бог Людей?

Ксерий уже хотел было осадить главного советника за то, что лезет к нему с такой ерундой, но заколебался.

— Продолжай! — велел он, пристально вглядываясь в лицо старика.

Физиономия Скеаоса всегда напоминала ему вялое, скукоженное яблоко с двумя червоточинками блестящих черных глазок. Советник походил на престарелого младенца.

— Отсюда, о Бог Людей, ваш божественный памятник будет открываться постепенно, что позволит вашей матушке и племяннику…

Его личико скривилось, точно от боли.

Ксерий поморщился, искоса взглянул на мать.

— Никто не смеет насмехаться над императором, слышишь, Скеаос?

— Конечно, Бог Людей! Разумеется… Однако если мы станем ждать на корме, ваш обелиск сразу предстанет перед нами во всем своем величии.

— Об этом я уже подумал!

— Разумеется, разумеется…

Ксерий обернулся к императрице и главнокомандующему.

— Идемте, матушка, — сказал он. — Давайте уйдем с солнца. Немного тени только украсит ваши черты.

Истрийя нахмурилась от неприкрытого оскорбления, но в целом, по всей видимости, вздохнула с облегчением. Солнце стояло в зените и палило не по сезону. Она поднялась со всем изяществом, какое позволяли оцепеневшие старческие конечности, и нехотя оперлась на предложенную руку сына. Конфас поднялся следом и пошел за ними. Ряды надушенных рабов и чиновников расступались, освобождая им путь. Все трое остановились у столов, что ломились от лакомств. Скеаос почтительно застыл на расстоянии. Матушка похвалила умение кухонных рабов, и Ксерий слегка оттаял. Она всегда хвалила его слуг, когда хотела извиниться за очередные неучтивые речи. Это был ее способ просить прощения. Ксерий подумал, что, возможно, сегодня она будет к нему снисходительнее.

Наконец они расселись на корме галеры, под балдахином, на удобных нильнамешских диванчиках. Скеаос стоял на своем обычном месте, по правую руку от Ксерия. Его присутствие успокаивало императора: их семейку, подобно чересчур крепкому вину, следовало разбавлять.

— А как поживает моя сводная сестрица? — осведомился Конфас. Начался джнан.

— Как жена она вполне удовлетворительна.

— Однако чрево ее остается замкнутым, — заметила Истрийя.

— Наследник у меня уже есть, — небрежно ответил Ксерий, прекрасно зная, что старая карга втайне радуется его мужскому бессилию. Сильному семени замкнутое чрево не помеха. Она всегда звала его слабаком.

Черные глаза Истрийи вспыхнули.

— Да… Наследник без наследства.

Такая прямота! Быть может, возраст наконец взял верх над бессмертной Истрийей. Быть может, время — единственный яд, который способен ее пронять.

— Осторожней, матушка!

Быть может — и эта мысль наполнила Ксерия злорадным восторгом, — быть может, она скоро умрет! Проклятая старая сука!

— Полагаю, бабушка имеет в виду Людей Бивня, божественный дядя, — вмешался Конфас. — Я только сегодня утром получил сведения, что они захватили и разграбили Джаруту. Это уже не мелкие стычки и ходатайства от шрайи. Мы на пороге открытой войны.

Так быстро дойти до сути дела! Как это неизящно! Как по-хамски!

— Что ты намерен предпринять, Ксерий? — спросила Истрийя. — Эти зловещие события беспокоят уже не только твою сварливую, временами неразумную мать. Даже самые верные и надежные дома Объединения тревожатся. Так или иначе, мы должны действовать!

— Это вы-то неразумны, матушка? Никогда за вами такого не замечал. Вы только временами казались неразумной, однако…

— Отвечайте, Ксерий! Что вы намерены предпринять?

Ксерий громко вздохнул.

— Речь уже не идет о намерениях, матушка. Дело сделано. Этот конрийский пес, Кальмемунис, прислал доверенных лиц. Завтра днем он подпишет договор. Он лично гарантирует, что с сегодняшнего дня все стычки и налеты прекратятся.

— Кальмемунис?! — прошипела мать, словно это ее ужасно удивило. По всей вероятности, она узнала о посланцах Кальмемуниса раньше самого Ксерия. После долгих лет, что она провела в интригах против мужей и сыновей, ее шпионской сетью была опутана вся Нансурия. — А как насчет прочих Великих Имен? Как насчет этого айнона — как его там? Кумреццера?

— Мне известно только, что сегодня Кальмемунис должен совещаться с ним, Тарщилкой и еще несколькими.

Конфас с видом утомленного оракула изрек:

— Он тоже подпишет.

— И почему же ты так в этом уверен? — осведомилась Истрийя.

Конфас поднял свою чашу, и один из вездесущих рабов подбежал, чтобы наполнить ее.

— Все, кто пришел прежде прочих, подпишут. Мне следовало бы догадаться и раньше, но теперь, когда я об этом думаю, мне становится очевидно: эти глупцы больше всего на свете боятся прибытия остальных! Они ведь считают себя непобедимыми. Скажите им, что фаним в бою так же ужасны, как скюльвенды, и они рассмеются вам в лицо и напомнят, что сам Бог сражается на их стороне.

— И что же ты хочешь сказать? — спросила Истрийя.

Ксерий подался вперед на своем диванчике.

— Да, племянник. Что ты хочешь сказать?

Конфас отхлебнул из чаши, пожал плечами.

— Они уверены, что победа им обеспечена, так зачем же ею делиться? Или, хуже того, отдавать ее в руки более знатных соперников, которые того не стоят? Подумайте сами. Когда сюда прибудет Нерсей Пройас, Кальмемунис сделается всего лишь одним из его помощников. То же самое касается Тарщилки и Кумреццера. Когда прибудут основные силы из Галеота и Верхнего Айнона, они наверняка утратят нынешнее высокое положение. Теперь же Священная война в их руках, и им хочется распоряжаться…

— Тогда тебе следует как можно дольше тянуть с выдачей провизии, Ксерий, — перебила его Истрийя. — Нужно помешать им выступить в поход.

— Быть может, стоит им сказать, что в наших зернохранилищах завелись крапчатые долгоносики, — добавил Скеаос.

Ксерий смотрел на мать и племянника, тщетно пытаясь скрыть самодовольную ухмылку. Вот где кончается их знание и начинается его гениальность! Даже Конфас, хитроумный змей, не сумел предвидеть этой его идеи.

— Нет, — ответил он. — Они выступят.

Истрийя уставилась на него. Ее лицо выглядело настолько изумленным, насколько позволяла увядшая кожа.

— Быть может, стоит отослать рабов? — предложил Конфас.

Ксерий хлопнул в ладоши — и блестящие от масла тела исчезли с палубы.

— Что все это значит, Ксерий? — спросила Истрийя. Голос у нее дрожал, как будто у нее перехватывало дыхание от удивления.

Конфас пристально смотрел на дядю, губы его сложились в полуулыбку.

— Думаю, я знаю, бабушка. Правильно ли я понял, дядя, что падираджа просил вас о… жесте?

Ксерий уставился на племянника, онемев от изумления. Откуда тот мог знать? Слишком проницателен и держится чересчур свободно… Где-то в глубине души Ксерий всегда страшился Конфаса. И не только его ума. В племяннике было нечто мертвое. Нет, не просто мертвое — нечто гладкое. С другими, даже с матерью — хотя в последнее время она казалась такой далекой — всегда шел обмен невысказанными ожиданиями, мелкими человеческими чувствами и потребностями, которые скрепляли любой разговор и даже молчание. Но с Конфасом всюду была одна гладкая, ровная поверхность. Его племянника никогда не трогали другие люди. Конфаса волновал только Конфас, даже если иногда он и делал вид, что его волнует кто-то еще. Это человек, для которого все было лишь прихотью. Совершенный, безупречный человек.

Но подчинить такого человека себе! И тем не менее, подчинить его было необходимо.

«Льстите ему, — как-то раз посоветовал Скеаос Ксерию, — превращайтесь в часть великолепной истории, которой представляется ему его жизнь». Но Ксерий так не мог. Ведь льстить кому-то — значит унижать себя!

— Откуда ты знал? — рявкнул Ксерий. А его страх добавил: — Или мне придется отправить тебя в Зиек, чтобы узнать это?

Башня Зиек… Кто из нансурцев не содрогнется, завидев ее силуэт над нагромождением крыш Момемна? Глаза племянника на миг окаменели. Это его пробрало. Ну еще бы! Ведь опасность грозила самому Конфасу!

Ксерий расхохотался.

Резкий голос Истрийи прервал его смех.

— Ксерий, как ты можешь шутить такими вещами?!

А он разве шутил? Может быть, и шутил…

— Простите мне мою неуклюжую шутку, матушка. Но Конфас угадал верно. Он угадал тайну столь опасную, что она может погубить нас, погубить нас всех, если…

Он умолк, обернулся к Конфасу.

— Вот почему мне необходимо знать, как ты сумел догадаться об этом.

Конфас сделался осторожен.

— Потому что я на его месте поступил бы именно так. Скауру… то есть Киану необходимо убедиться, что мы-то не фанатики.

«Скаур!» Ястреболикий Скаур. Давно знакомое имя. Хитроумный кианский сапатишах-правитель Шайгека, первое препятствие из плоти и крови, которое предстоит смести Священной войне. Насколько же плохо Люди Бивня понимают, что творится между рекой Фай и рекой Семпис! Нансурцы вели с кианцами войну, которая длилась с перерывами вот уже несколько столетий. Они досконально знали друг друга, они заключили бессчетное количество договоров, скрепив их браками с младшими дочерьми. Сколько шпионов, выкупов, даже заложников…

Ксерий стремительно подался вперед, впившись взглядом в племянника. Перед его мысленным взором всплыло призрачное лицо Скаура, наложенное на лицо посланца-кишаурима.

— Кто тебе сказал? — требовательно спросил он.

В юности Конфас провел четыре года заложником у кианцев. При дворе того самого Скаура!

Конфас разглядывал цветочную мозаику у себя под обутыми в сандалии ногами.

— Сам Скаур, — ответил он наконец, подняв голову и посмотрев в глаза Ксерию. Он держался шутливо, но это было поведение человека, который шутит сам с собой. — Я ведь никогда не порывал связи с его двором. Но твои шпионы наверняка тебе это сообщили.

А Ксерий еще беспокоился насчет того, как много известно матушке!

— Ты поосторожнее с такими вещами, Конфас, — по-матерински заметила Истрийя. — Скаур — из кианцев старой закалки. Человек пустыни. Умный и безжалостный. Он с удовольствием использовал бы тебя для того, чтобы посеять раздор между нами. Запомни раз и навсегда: важнее всего династия. Дом Икуреев.

«Эти слова!» У Ксерия затряслись руки. Он сцепил пальцы. Попытался собраться с мыслями. Отвернулся, чтобы не видеть волчьих лиц своих родственников. Столько лет назад! Черный пузырек размером в детский мизинец, яд, льющийся в ухо отца… Его отца! И голос матери… — нет, голос Истрийи, гремящий в ушах: «Династия, Ксерий! Династия!»

Она решила, что у ее мужа не хватает зубов и когтей, чтобы сохранить династию.

Что тут происходит? Что они задумали? Заговор?

Он взглянул на старую распутную ведьму. Но он не мог захотеть ее смерти. Она всегда, сколько он себя помнил, была тотемом, священным фетишем, на котором держался весь безумный механизм власти во дворце. Старая, ненасытная императрица была единственной, без кого невозможно обойтись. Он не мог забыть, как в юности она будила его посреди ночи тем, что гладила его член, мучая наслаждением, воркуя во влажное от ее слюны ухо: «Император Ксерий! Чувствуешь ли ты это, мой драгоценный, богоравный сын?» Она тогда была так красива!

Он и кончил впервые в жизни ей в руку, и тогда она взяла его семя и заставила вкусить его. «Будущее, — сказала она, — соленое на вкус… И еще оно жжется, Ксерий, мое драгоценное дитя…» Этот теплый смех, что окутывал холодный мрамор уютом. «Попробуй, как жжется…»

— Ты видишь? — говорила Истрийя. — Видишь, как его это тревожит? Скауру только того и надо!

Ксерий смотрел на них невидящим взглядом. Снаружи нещадно палило солнце, такое яркое, что алый балдахин просвечивал и повсюду лежали тени узора, вышитого на нем снаружи: звери, сплетенные в кольца вокруг Черного Солнца, герба нансурцев. Повсюду — сквозь кроваво-багряную тень балдахина, на мебели, на полу, на людских телах — Солнце Империи, окольцованное непристойно слившимися зверями.

«Тысяча солнц! — думал он, чувствуя, как успокаивается. — По всем старым провинциям, тысяча солнц! Мы вернем себе свои древние твердыни. Империя будет восстановлена!»

— Возьмите себя в руки, сын мой, — продолжала Истрийя. — Я знаю, вы не настолько глупы, чтобы предположить, что Кальмемунис и прочие должны направиться против кианцев и что принести в жертву всех собравшихся здесь Людей Бивня и будет тем самым «жестом», о котором говорил мой внук. Это было бы безумием, а император нансурцев — не безумец. Так ведь, Ксерий?

Крики, которые они заслышали вдали, постепенно приближались. Ксерий встал и подошел к перилам правого борта. Наклонившись, он увидел, как из-за далекого поворота выползает первый из баркасов, тянущих баржу. Ряды гребцов были издали похожи на сороконожку, мокрые от пота спины мерно взблескивали на солнце.

«Уже скоро…»

Он повернулся к матери и племяннику, мельком взглянул на Скеаоса: тот застыл, как и полагается человеку, нечаянно подслушавшему то, что для его ушей не предназначалось.

— Империя стремится вернуть себе то, что потеряно, — устало сказал Ксерий. — Только и всего. И она пожертвует чем угодно, даже самим Священным воинством, чтобы обрести то, к чему стремится.

Как легко было это сказать! А ведь такие слова — сам мир в миниатюре.

— Да ты и впрямь сошел с ума! — вскричала Истрийя. — Так значит, ты отправишь всех первых прибывших на смерть, ополовинишь Священное воинство, и все только затем, чтобы показать этому трижды проклятому Скауру, что ты — не фанатик? Ты расточаешь свое состояние, Ксерий, и искушаешь бесконечный гнев богов!

Ее яростная отповедь ошеломила Ксерия. Но, в сущности, какая разница, что она думает о его планах? Ему нужен Конфас… Ксерий наблюдал за племянником.

Миновала тяжкая минута, проведенная в размышлениях. Потом Конфас медленно кивнул и сказал:

— Понимаю.

— Ты что, считаешь, будто это разумно? — прошипела Истрийя.

Конфас бросил на Ксерия оценивающий взгляд.

— Подумайте сами, бабушка. Тех, кто еще должен прибыть, куда больше, чем тех, кто собрался здесь до сих пор. Среди первых есть подлинно Великие Имена: Саубон, Пройас, даже Чеферамунни, король-регент Верхнего Айнона! Но, что куда важнее, по всей видимости, первой на зов Майтанета откликнулась грубая чернь, не способная воевать, ведомая скорее эмоциями, нежели трезвым духом войны. Потеря этого сброда пойдет нам на пользу во многих отношениях: меньше ртов придется кормить, армия, которая отправится в поход, будет более боеспособной…

Он прервался и обернулся к Ксерию. В глазах у него было изумление — или нечто очень близкое.

— И еще: это научит шрайю и тех, кто придет следом, бояться фаним! А чем сильнее они будут бояться, тем сильнее они будут зависеть от нас, тех, кто уже умеет уважать язычников!

— Безумие! — взвизгнула Истрийя, которую совершенно не тронуло дезертирство внука. — Это как же? Получается, мы воюем против кианцев на условиях какого-то тайного договора? Почему мы должны им сейчас что-то уступать, когда мы наконец в таком положении, что можем просто прийти и взять? Сломать хребет ненавистному врагу! А вы хотите вести с ними переговоры? Говорите: вот эту конечность я себе отрублю и эту тоже, а ту не буду? Безумие!!!

— А вы уверены, что «мы» действительно в таком положении, бабушка? — спросил Конфас. Вся его сыновняя почтительность куда-то делась. — Вы пораскиньте мозгами! Кто такие «мы»? Дом Икуреев? Ну уж нет! «Мы» — это Тысяча Храмов. Молотом машет Майтанет — вы об этом позабыли? — а мы только путаемся у него под ногами и норовим прикарманить обломки, что летят из-под молота. Майтанет превращает нас в нищих, бабушка! Пока он сделал все, что в его силах, чтобы нас ослабить. Именно за этим он призвал Багряных Шпилей, не правда ли? Чтобы не платить цену, которую мы назначили бы за Имперский Сайк!

— Избавь меня от детских пояснений, Конфас! Я еще не настолько стара и глупа.

Она обернулась к Ксерию, метнула на него уничтожающий взгляд. Должно быть, он не сумел скрыть насмешки.

— Ну хорошо, допустим, Кальмемунис, Тарщилка и несметные тысячи прочих воинов уничтожены. Паршивые овцы отбракованы. А что дальше, а, Ксерий?

Ксерий не сдержал улыбки. Такой план! Даже великий Икурей Конфас, и тот потрясен! А Майтанет… От этой мысли Ксерию захотелось захихикать, как слабоумному.

— Что дальше? Наш шрайя научится бояться. Уважать силу. Вся эта дребедень: жертвоприношения, гимны, красивые слова, — все окажется бессильным. Вы же сами сказали, матушка: богов нельзя подкупить!

— Зато тебя можно.

Ксерий рассмеялся.

— Разумеется! Если Майтанет велит своим Великим Именам подписать мой договор, поклясться вернуть империи все ее прежние провинции, тогда я дам им, — он повернулся к племяннику и слегка кивнул, — Льва Кийута.

— Великолепно! — воскликнул Конфас. — И как я сам не догадался? Одной рукой выпороть, другой приголубить. Блестяще, дядюшка! Священная война будет-таки нашей. Империя будет восстановлена!

Императрица смотрела на своих потомков с подозрением.

— Ну, что скажете, матушка?

Истрийя перевела взгляд на главного советника:

— А ты, Скеаос, отчего-то не проронил ни слова.

— М-мне не к лицу открывать рот, когда говорят августейшие особы, императрица.

— Ах, вот как? Однако этот безумный план — твой, не так ли?

— Это мой план, матушка! — отрезал Ксерий, рассерженный подобным предположением. — А этот негодяй несколько недель подряд зудел, пытаясь меня отговорить.

Но не успел он это произнести, как осознал, что сделал грубую ошибку.

— Ах, вот как? И отчего же, Скеаос? Я, конечно, презираю тебя и то чрезмерное влияние, которое ты имеешь на моего сына, но тем не менее ты всегда казался мне человеком разумным. И какие же соображения ты можешь высказать на этот счет?

Скеаос беспомощно пялился на нее и молчал.

— Боишься за свою жизнь, верно, Скеаос? — вкрадчиво осведомилась Истрийя. — Правильно боишься. Правосудие моего сына не ведает ни пощады, ни логики. Но мне, Скеаос, бояться нечего. Старухи легче мирятся со смертью, чем старики. Мы приносим в мир жизнь и считаем, что мы перед ним в долгу. Что дается — то отбирается.

Она обернулась к сыну. Губы ее растянулись в хищной усмешке.

— Что возвращает нас к вопросу, который я собиралась задать. Судя по тому, что говорит Конфас, ты, Ксерий, практически ничего не даешь фаним, сдавая им первую часть Священного воинства.

Ксерий смирил свою ярость и ответил:

— Сотня тысяч жизней — не такой уж пустячок, матушка!

— Нет, Ксерий, я о практической стороне дела. Конфас говорит, что эти люди — попросту мусор, от них помех больше, чем толку. Поскольку Скаур наверняка знает это не хуже твоего, я тебя спрашиваю, мой драгоценный сынок: что он потребовал взамен? Я знаю, что ты получаешь, — скажи же мне, что ты отдал?

Ксерий смотрел на нее задумчиво. Перед его мысленным взором всплыли воспоминания о встрече с кишауримом, Маллахетом, и колдовской беседе со Скауром. Какой холодной казалась теперь та летняя ночь! Адски холодной…

«Империя будет восстановлена…» Любой ценой.

— Давай я упрощу тебе задачу, а, Ксерий? — продолжала Истрийя. — Скажи мне, где ты проводишь черту. Скажи, где должна остановиться вторая, полезная часть Священного воинства?

Ксерий переглянулся с Конфасом. Он увидел на лице племянника ненавистную понимающую усмешечку, но обнаружил там еще и согласие — единственное место, где оно было действительно необходимо. Что такое Шайме в сравнении с империей? Что такое вера в сравнении с императорской властью? Конфас встал на сторону империи — на его сторону. Воздух внезапно наполнился благоуханием — то было унижение его матери. Ксерий наслаждался им.

— Это война, матушка. Это как в игре в кости: кто может заранее предугадать, какие победы — или катастрофы — ждут в будущем?

Надменная императрица посмотрела на него долгим взглядом. Ее лицо под слоем косметики выглядело пугающе неподвижным.

— Шайме, — сказала она наконец неживым голосом. — Священная война должна потерпеть крах, не дойдя до Шайме.

Ксерий улыбнулся, потом пожал плечами. И снова обернулся к реке. Возгласы гребцов уже разрывали небо, и мимо галеры проходил первый баркас. Баркасы волокли на длинных пеньковых канатах тяжелую, неуклюжую баржу, такую огромную, что, казалось, сверкающая гладь реки прогибается под нею. Ксерий увидел перед собой черный монумент, возлежащий на деревянных балках. Его длина равнялась высоте врат Момемна. То был огромный обелиск, предназначавшийся для храмового комплекса Кмираль в Момемне. Глядя на проползающий мимо памятник, Ксерий, казалось, кожей ощутил сладострастный жар нагретого на солнце базальта, источаемый полированными гранями и массивным императорским профилем, великим и ужасным ликом Икурея Ксерия III на вершине монумента. Сердце его переполнилось чувствами, и по щекам покатились неподдельные слезы. Ксерий представил себе, как этот обелиск воздвигнется в самом сердце Кмираля, на виду у тысяч восхищенных глаз, где его царственный лик будет вечно смотреть в глаза белому солнцу. Святилище.

Его мысли перескочили на другое. «Я буду бессмертен…»

Он вернулся на свой диванчик и удобно развалился, сознательно наслаждаясь приливом надежды и гордости. О сладостное богоподобное тщеславие!

— Похоже на огромный саркофаг, — заметила его мать.

Вечно эта ядовитая змея правды!

Глава 8 Момемн

«Короли никогда не лгут. Они требуют, чтобы мир заблуждался».

Конрийская пословица
«Нильнамешские мудрецы утверждают, что, когда мы воистину постигаем богов, мы воспринимаем их не как царей, но как воров. Это одно из мудрейших богохульств: ведь цари вечно нас обманывают, воры же — никогда».

Олекарос, «Признания»

Осень, 4110 год Бивня, северные степи Джиюнати
Юрсалка-утемот внезапно проснулся.

Какой-то шум…

Огонь потух. Кругом непроглядная тьма. По шкурам, которыми обтянуты стены якша, барабанит дождь. Одна из жен застонала во сне и завозилась под одеялом.

И тут Юрсалка услышал его снова. Стук в кожаный полог, прикрывавший вход.

— Огата? — хрипло прошептал он.

Один из его младших сыновей ушел накануне и не вернулся домой. Они решили, что мальчишку застал в степи дождь и что он вернется, когда переждет непогоду где-нибудь в укрытии. Огата уже не раз такое вытворял. Но Юрсалка все же беспокоился за него.

Вечно он где-то шляется, этот мальчишка!

— Огги?

Молчание.

Снова стук.

Юрсалка не то чтобы встревожился — ему скорее стало любопытно. Он выпростал ноги из-под одеяла, нагишом пробрался к своему палашу. Он был уверен, что это просто Огги дурачится, однако для утемотов настали тяжелые времена. Никогда не знаешь, чего ждать.

Сквозь щель в конической крыше якша сверкнула молния. Капли дождя, падающие сверху, на миг блеснули, точно ртуть. Следом прогрохотал раскат грома, от которого зазвенело в ушах.

И снова стук. Юрсалка напрягся. Осторожно пробрался к выходу между своими детьми и женами и немного помедлил, прежде чем открыть вход в якш. Огги, конечно, мальчишка озорной — возможно, именно поэтому Юрсалка так над ним трясется, — но швыряться камнями в отцовский якш посреди ночи? Озорство ли это?

Или злоба?

Юрсалка стиснул эфес меча. Его пробрала дрожь. Снаружи все лил и лил холодный осенний дождь. Новая беззвучная вспышка, за которой последовал оглушительный гром.

Юрсалка отвязал полог и медленно отвел его в сторону концом клинка. Ничего не было видно. Казалось, весь мир шипит и пузырится, окутанный пеленой дождя, хлещущего по грязи и лужам. Этот звук напомнил ему шум Кийута.

Он вынырнул наружу, под струи дождя, стиснул зубы, чтобы не стучали. Наступил пальцами на камень в грязи. Почему-то нагнулся и поднял этот камень, но никак не мог разглядеть, что это. Понял только, что это не камень, а что-то мягкое: вроде куска вяленого мяса или побега дикой спаржи…

Новая молния.

Сперва он только моргнул и зажмурился от слепящего света. Потом прогремел гром — и с ним пришло понимание.

Кончик детского пальца… У него на ладони лежал отрубленный детский палец.

«Огги?!»

Юрсалка выругался, отшвырнул палец и принялся дико вглядываться в окружающую мглу. Гнев, горе и ужас — все было поглощено неверием.

«Этого не может быть!»

Ослепительно-белый зигзаг расколол небо, и на миг Юрсалка увидел весь мир: и пустынный горизонт, и далекие пастбища, и якши его родичей вокруг, и одинокую фигуру человека, стоящего не более чем в десяти метрах и смотрящего на него…

— Убийца, — сказал Юрсалка непослушными губами. — Убийца!

Он услышал чавканье грязи и приближающиеся шаги.

— Я нашел твоего сына, он заблудился в степи, — сказал ненавистный голос. — И я решил вернуть его тебе.

Юрсалку ударило в грудь нечто вроде кочана капусты. Его охватила несвойственная ему паника.

— Т-ты жив! — выдавил он. — К-какая радость! Это б-бу-дет такая радость для всех нас!

Новая молния — и Юрсалка увидел его: гигантский силуэт, такой же дикий и стихийный, как гроза и ливень.

— Есть вещи, — проскрежетал из тьмы хриплый голос, — которые, раз расколов, уже не склеишь!

Юрсалка взвыл и ринулся вперед, бестолково размахивая палашом. Железные руки схватили его сзади. На лице что-то взорвалось. Палаш выпал из обмякших пальцев. Чужая рука обвила его горло, и Юрсалка тщетно колотил и царапал каменное предплечье. Он почувствовал, как пальцы его ног взрыли грязь, забулькал и ощутил, как нечто острое описало дугу повыше паха. По ногам потекло жаркое и влажное, и Юрсалка ощутил странное, непривычное чувство, будто тело его выдолбили и сделали полым.

Он поскользнулся и плюхнулся в грязь, судорожно подбирая вывалившиеся кишки.

«Я умер».

Короткая вспышка белого света — и Юрсалка увидел склонившегося над ним человека, его безумные глаза и волчью ухмылку. А потом навалилась тьма.

— Кто я? — спросила тьма.

— Н-н-найюр, — выдавил он. — Уб-бийца мужей… Самый жестокий среди всех людей…

Пощечина, как будто он раб какой-нибудь.

— Нет. Я — твой конец. Я перережу все твое семя у тебя на глазах. Я разрублю твою тушу и скормлю ее псам. А кости твои истолку в пыль и пущу эту пыль по ветру. Я стану убивать всех, кто осмелится произнести твое имя или имя твоих отцов, пока слово «Юрсалка» не сделается таким же бессмысленным, как младенческий лепет. Я сотру тебя с лица земли, истреблю всякий твой след! Путь твоей жизни достиг меня, и дальше он не пойдет. Я — твой конец, твоя гибель и забвение!

Но тут тьму затопил шум и свет факелов. Его крики услышали! Юрсалка увидел босые и обутые ноги, топчущиеся по грязи, услышал брань, проклятия и стоны. Он видел, как его младший брат, выскочивший из якша голым по пояс, закружился и рухнул в грязь, как последний из его оставшихся в живых двоюродных братьев упал на колени, а потом, будто пьяный, свалился в лужу.

— Я ваш вождь! — ревел Найюр. — Либо сражайтесь со мной, либо смотрите на мой справедливый суд и расправу! Так или иначе, расправы не миновать!

Юрсалка, не испытывавший почему-то ни боли, ни страха, перекатил голову набок, оторвал лицо от глины и увидел, что вокруг собирается все больше и больше утемотов. Факелы мигали и шипели под дождем, их оранжевый свет временами бледнел во вспышках молний. Он увидел, как одна из его жен, голая, в одной только медвежьей шкуре, которую подарил ей его отец, с ужасом, не отрываясь, смотрит на то место, где он лежит. Потом с отсутствующим лицом побрела к нему. Найюр ударил ее — сильно, как бьют мужчину. Она вывалилась из шкуры и упала, недвижная и нагая, к ногам своего вождя. Она казалась мертвой.

— Этот человек, — прогремел Найюр, — предал своих родичей на поле битвы!

Юрсалке удалось выкрикнуть:

— Чтобы освободить нас! Чтобы избавить утемотов от твоего ига, извращенец!

— Вы слышали, он сам признался! Он должен быть предан смерти, сам он и все его домочадцы!

— Нет… — прохрипел Юрсалка, но немота вновь брала свое. Где же тут справедливость? Да, он предал своего вождя — но ради чести. А Найюр предал своего вождя, своего отца, ради любви другого мужчины! Ради чужеземца, который умел говорить убийственные слова! Где же тут справедливость?

Найюр раскинул руки, словно хотел схватить грозовые тучи.

— Я — Найюр урс Скиоата, укротитель коней и мужей, вождь утемотов, и я вернулся из мертвых! Кто посмеет оспаривать мое решение?

Дождь продолжал падать вниз, завиваясь спиралями. Все смотрели с ужасом, но никто не решался перечить безумцу. Потом женщина, полукровка, наполовину норсирайка, которую Найюр взял в жены, вырвалась из толпы и бросилась ему на шею, неудержимо рыдая. Она колотила его по груди слабыми кулачками и стенала что-то невнятное. Найюр на миг прижал ее к себе, потом сурово отстранил.

— Это я, Анисси, — сказал он с постыдной нежностью. — Я жив и здоров.

Потом обернулся от нее к Юрсалке. При свете факелов он казался демоном, при свете молний — призраком.

Жены и дети Юрсалки собрались вокруг своего мужа и отца, стеная и завывая. Юрсалка чувствовал под своей головой мягкие колени, чувствовал, как теплые ладони гладят его лицо и грудь. Но сам он не мог оторвать глаз от хищной фигуры своего вождя. Он смотрел, как Найюр схватил за волосы его младшую дочь и оборвал ее визг острым железом. На какой-то ужасный миг она оставалась насаженной на его клинок, и Найюр стряхнул ее, точно куклу, пронзенную вертелом. Жены Юрсалки завопили и съежились. Возвышаясь над ними, вождь утемотов рубил и колол, пока все они не распростерлись в грязи. Только Омири, хромая дочка Ксуннурита, которую Юрсалка взял в жены прошлой весной, осталась в живых. Она плакала и цеплялась за мужа. Найюр схватил ее свободной рукой и поднял за шкирку. Ее рот шевелился в беззвучном крике, точно у рыбы.

— Это и есть ублюдочное отродье Ксуннурита? — рявкнул Найюр.

— Да… — прохрипел Юрсалка.

Найюр отшвырнул ее в грязь, точно тряпку.

— Пусть останется в живых и полюбуется на наши забавы. А потом она заплатит за грехи своего отца!

Окруженный своими мертвыми и умирающими родичами, Юрсалка смотрел, как Найюр наматывает его кишки на руки, покрытые шрамами. Он мельком увидел равнодушные глаза соплеменников и понял, что те ничего не сделают.

Не потому, что боятся своего сумасшедшего вождя, а потому, что таков обычай.


Поздняя осень, 4110 год Бивня, Момемн
С тех пор как Майтанет полгода тому назад объявил Священную войну, несметные тысячи воинов собрались под стенами Момемна. Среди тех, кто занимал достаточно высокое положение в Тысяче Храмов, ходили слухи о том, что шрайя в смятении. Он не рассчитывал, что на его призыв откликнется такое огромное количество народа. Тем более он не предполагал, что под знамена Бивня встанет столько мужчин и женщин низких каст. То и дело приходили вести о крестьянах, продавших в рабство жен и детей, чтобы получить возможность добраться до Момемна. Рассказывали об овдовевшем сукновале из города Мейгейри, который утопил двух сыновей, чтобы не продавать их в рабство. Когда сукновала притащили на местный храмовый суд, он объяснил, что решил «послать их вперед» в Шайме.

И подобные истории пятнали почти каждый отчет, приходивший в Сумну, так что через некоторое время они сделались для шрайских чиновников поводом не столько для тревоги, сколько для отвращения. Что их тревожило на самом деле, так это рассказы, поначалу редкие, о жестокостях, творимых Людьми Бивня, и об аналогичных жестокостях, обращенных против них. У берегов Конрии сравнительно слабый шквал погубил более девятисот паломников низкой касты, которых пообещали доставить в Момемн на кораблях, непригодных для плавания. На севере банда галеотских флибустьеров, плававших под знаменем Бивня, по пути на юг разграбила не менее семнадцати деревень. Свидетелей галеоты не оставляли, так что разоблачили их, только когда они попытались продать на рынке в Сумне вещи, принадлежавшие Арниальсе, знаменитому миссионеру. По приказу Майтанета шрайские рыцари окружили их лагерь и всех перебили.

А потом еще случилась эта история с Нреццей Барисуллом, королем Сиронжа и, возможно, самым богатым человеком Трех Морей. Несколько тысяч тидонцев наняли его корабли, а платить им оказалось нечем. И он отправил их на остров Фарикс, старинную пиратскую твердыню, что принадлежала королю Раушангу Туньерскому, потребовав, чтобы они в уплату захватили ему остров. Тидонцы и захватили, но чересчур увлеклись. Погибли тысячи невинных душ. Айнритских невинных душ!

Майтанет, говорят, рыдал, услышав эти вести. Он немедленно объявил отлучение всему дому Нрецца. Это означало, что отныне все обязательства, коммерческие и иные, данные Барисуллу, его сыновьям и его посланцам, являются недействительными. Но отлучение вскоре пришлось снять, поскольку стало ясно, что без сиронжских кораблей начало Священной войны затянется еще на несколько месяцев. В довершение фиаско Барисулл еще добился возмещения в виде льгот на торговлю с Тысячей Храмов. Поговаривали, что нансурский император прислал хитроумному сиронжцу личные поздравления.

Но ни один из этих инцидентов не вызвал такого резонанса, как то, что в конце концов прозвали Священной войной простецов. Когда до Сумны дошли вести, что первые из Великих Имен, прибывших в Момемн, поддались Икурею Ксерию III и подписали-таки его договор, все встревожились, что вот-вот стрясется нечто неподобающее. Однако колдуны, союзники Майтанета, которые превозносили добродетель терпения и загадочно упоминали о последствиях дерзости, добрались в Момемн лишь тогда, когда Кальмемунис, Тарщилка, Кумреццер и огромные толпы черни, увязавшиеся за ними, уже несколько дней как выступили в поход.

Майтанет был в гневе. В гаванях всех Трех Морей огромные армии, собранные на средства государей, наконец готовились к отплытию. Готьелк, граф Агансанорский, уже вышел в море с сотнями тидонских танов и их дружинами — всего там было порядка пятидесяти тысяч обученных, вышколенных воинов. По расчетам советников шрайи, до тех пор, как все Священное воинство сосредоточится в Момемне, оставалось лишь несколько месяцев. Они утверждали, что всего должно собраться более трехсот тысяч Людей Бивня — достаточно, чтобы обеспечить полный разгром язычников. И преждевременное выступление тех, кто уже прибыл, стало невосполнимым уроном, даже несмотря на то, что это был в основном сброд.

Вслед Кальмемунису и прочим полетели отчаянные послания, умоляющие предводителей дождаться остальных, но Кальмемунис был человек упрямый. Когда Готиан, великий магистр шрайских рыцарей, перехватил его к северу от Гиельгата с письмом от Майтанета, палатин Канампуреи якобы ответил:

— Жаль, что даже сам шрайя подвержен сомнениям.

Священное воинство простецов уходило из Момемна не под фанфары. Их уход был ознаменован смятением и трагическими событиями. Поскольку лишь малая их часть принадлежала к армиям одного из Великих Имен, общего командующего у этого воинства не было, а потому практически отсутствовала какая бы то ни было дисциплина. В результате, когда нансурские солдаты принялись раздавать провизию, возникло несколько стычек, в которых погибло от четырехсот до пятисот верных.

Кальмемунис, надо отдать ему должное, быстро разобрался в ситуации и принял меры. Его конрийцам, с помощью галеотов Тарщилки, удалось навести порядок среди этой черни. Провизию, предоставленную императором, разделили более или менее честно. Оставшиеся раздоры усмирили мечом, и вскоре войско простецов было готово отправляться в поход.

Все граждане Момемна высыпали на стены, поглядеть, как уходят Люди Бивня. Вслед паломникам неслось немало насмешек: они успели заслужить презрение местных жителей. Большинство горожан хранили молчание, глядя на бесконечные потоки людей, тянущиеся к южному горизонту. Они видели бесчисленные тачки, нагруженные пожитками, женщин и детей, тупо бредущих в облаке пыли, собак, путающихся в бесчисленных ногах, и тысячи и тысячи людей низких каст, суровых и непреклонных, вооруженных лишь молотами, кирками да мотыгами. Сам император наблюдал это зрелище с южных ворот, изукрашенных обливными изразцами. По слухам, император будто бы сказал, что при виде такого количества отшельников, бродяг и шлюх ему хочется блевать, но он «и так уже отдал этой черни свой обед».

Несмотря на то что воинство не могло проходить более десяти миль в день, Великие Имена это в целом устраивало. Одной лишь своей численностью армия простецов создавала волнения вдоль побережья. Рабы, работающие в поле, замечали чужаков, бредущих через поля, вначале — безобидную кучку, следом за которой появлялись тысячи. Урожай вытаптывался подчистую, сады обдирали догола. Но в целом Люди Бивня, накормленные императором, вели себя настолько дисциплинированно, насколько можно было рассчитывать. Случаи изнасилований, убийств и грабежей были достаточно редки, чтобы Великие Имена могли позволить себе по-прежнему вершить суд — и, что еще важнее, делать вид, что они командуют этими полчищами.

Но к тому времени, как войско переправилось в приграничную провинцию Ансерка, паломники перешли к откровенному бандитизму. По ансеркским деревням рассеялись толпы фанатиков. По большей части они ограничивались тем, что «экспроприировали» скотину и урожай, но временами доходило до грабежа и резни. Разграбили город Набатра, славившийся своим шерстяным рынком. Когда нансурские отряды под командованием легата Мартема, которым велено было следовать за войском простецов, попытались приструнить Людей Бивня, это вылилось в несколько кровопролитных сражений. Поначалу казалось, что легату удастся взять ситуацию под контроль, несмотря на то что под его началом было всего две колонны. Но численный перевес Людей Бивня и отчаянное сопротивление галеотов Тарщилки вынудили Мартема отступить на север и в конце концов укрыться в стенах Гиельгата.

Кальмемунис огласил воззвание, обвиняющее во всем императора. В воззвании говорилось, будто Ксерий III издавал указы с распоряжениями не давать припасов Людям Бивня, что напрямую противоречило его прежним клятвам. Хотя на самом-то деле указы эти издавал Майтанет, надеявшийся таким образом предотвратить поход полчищ на юг и выиграть время, чтобы убедить их возвратиться в Момемн.

Когда продвижение Людей Бивня замедлилось из-за необходимости добывать припасы, Майтанет издал новые указы. В одном он отменял свое шрайское отпущение грехов, дарованное прежде всем тем, кто встал под знамена Бивня, другим объявлял отлучение Кальмемунису, Тарщилке и Кумреццеру, а в третьем грозил тем же самым всем, кто продолжит поход вместе с этими Великими Именами. Вести об этих указах, вкупе с тяжким похмельем после предшествующих кровопролитий, заставили поход простецов остановиться.

На время даже Тарщилка поколебался в своей решимости. Казалось, зачинщики похода вот-вот повернут и отправятся обратно в Момемн. Но тут Кальмемунис получил вести, что в руки его людей каким-то чудом попал имперский обоз с припасами, по всей видимости, направлявшийся в пограничную крепость Асгилиох. Убежденный, что это знак свыше, Кальмемунис созвал всех владык и самозваных предводителей воинства простецов и произнес пламенную речь. Он требовал решить для себя, насколько праведны их действия. Он напомнил им, что шрайя — тоже человек и, подобно всем прочим людям, время от времени делает ошибки в суждениях. «Увы, — говорил он, — пыл в сердце нашего благословенного шрайи иссяк! Он позабыл о священном величии нашего дела. Но попомните, братья мои: когда мы возьмем приступом ворота Шайме, когда мы привезем в мешке голову падираджи, он об этом вспомнит! Он восхвалит нас за то, что мы не утратили решимости, когда его собственное сердце дрогнуло!»

И несмотря на то, что несколько тысяч дезертировали и в конце концов пробрались обратно к столице империи, основная масса войска простецов направилась вперед, окончательно перестав обращать внимание на увещевания своего шрайи. Отряды фуражиров бродили по всей провинции, основная часть воинства упрямо продвигалась на юг, все сильнее при этом рассеиваясь. Виллы местной знати были разграблены. Многочисленные деревни спалили, мужчин вырезали, женщин изнасиловали. Укрепленные города, которые отказывались открыть ворота, брали штурмом.

Наконец Люди Бивня очутились у подножия гор Унарас, которые так долго служили обороной с юга для городов Киранейской равнины. Каким-то образом войску удалось вновь объединиться и собраться под стенами Асгилиоха, древней киранейской крепости, которую нансурцы звали «Волнолом» за то, что ей трижды удавалось остановить нашествие фаним.

В течение двух дней ворота крепости оставались закрыты. Потом Профил, командир имперского гарнизона, пригласил к себе на обед Великие Имена и прочую знать. Кальмемунис потребовал заложников и, получив их, принял приглашение. Вместе с Тарщилкой, Кумреццером и еще несколькими знатными владыками поскромнее он вступил в Асгилиох, и его тут же арестовали. Профил предъявил ему ордер, выданный шрайей, и почтительно известил гостей, что они пробудут под арестом неограниченно долго, если не прикажут воинству простецов разойтись и вернуться в Момемн. Когда те отказались, Профил попытался их урезонить, объяснить, что им не стоит надеяться одолеть кианцев, поскольку на поле брани те не менее коварны и жестоки, чем скюльвенды.

— Даже если бы вы шли во главе настоящего войска, — говорил Профил, — я бы на вас поставить не решился. А кто идет за вами? Толпа баб, ребятишек и мужчин, которые ничем не лучше рабов. Одумайтесь, молю вас!

Кальмемунис только расхохотался в ответ. Он признал, что по оружию и силе войско простецов и впрямь не ровня армиям падираджи. Но заявил, что это не имеет значения, ибо ведь Последний Пророк учил нас, что слабость, сопряженная с праведностью, воистину непобедима.

— Мы оставили позади Сумну и шрайю, — говорил он. — С каждым шагом мы приближаемся к Святому Шайме. С каждым шагом мы все ближе к раю! Берегись, Профил, ибо, как говорит сам Айнри Сейен, «горе тому, кто преграждает Путь!»

И Профил отпустил Кальмемуниса и его спутников еще до заката.

На следующий день тысячи и тысячи собрались в долине под сторожевыми башнями Асгилиоха. Моросил мелкий дождик. Были зажжены сотни жертвенных огней; повсюду громоздились туши жертв. Трясуны обмазывали грязью свои нагие тела и выкрикивали непонятные песнопения. Женщины тихо напевали гимны, пока их мужья точили то оружие, что у них было: кирки, серпы, старые мечи, — все, что они принесли с собой или сумели награбить. Ребятишки гонялись за собаками. Настоящие воины — конрийцы, галеоты и айноны, что пришли с Великими Именами, — с отвращением наблюдали, как прокаженные толпой тянулись к горному перевалу, собираясь первыми вступить на вражескую землю. Горы Унарас не представляли собой ничего особенно величественного: так, нагромождение утесов и голых каменных склонов. Но за ними барабаны скликали смуглокожих людей с глазами леопардов на поклонение Фану. За ними у айнрити выпускали кишки и развешивали на деревьях. Для верных горы Унарас были краем света.

Дождь перестал. Солнечные лучи пронзили облака. Распевая гимны, смахивая с глаз слезы радости, первые из Людей Бивня потянулись в горы. Им казалось, будто Святой Шайме лежит прямо за горизонтом. Вот-вот покажется. Но он все не показывался…

Когда весть о том, что Священное воинство простецов вступило в земли язычников, достигла Сумны, Майтанет распустил двор и удалился в свои покои. Его слуги не пускали никого из просителей, говоря, что святой шрайя молится и постится и не прервет поста, пока не узнает о судьбе заблудшей части его воинства.


Поклонившись так низко, как того требовал джнан, Скеаос сказал:

— Господин главнокомандующий, император просил, чтобы я рассказал вам обо всем по пути в Тайную Палату. Прибыли айноны.

Конфас оторвался от того, что писал, бросил перо в чернильницу.

— Уже? А говорили, завтра.

— Старая уловка, мой господин. Багряные Шпили не чужды старым уловкам.

Багряные Шпили! Конфас едва не присвистнул при мысли о них. Самая могущественная школа Трех Морей готовится принять участие в Священной войне… Конфас всегда смаковал такие вопиющие несообразности жизни с наслаждением истинного гурмана. Подобные нелепости были для него лакомыми кусочками.

Утром в устье реки Фай появились сотни заморских галер и каракк. Прибыли Багряные Шпили, двор короля-регента и более десяти палатинов-губернаторов. И еще легионы пехотинцев из низших каст, которые с тех пор все высаживались на берег. Казалось, весь Верхний Айнон явился, чтобы присоединиться к Священному воинству.

Император ликовал. С тех пор как за несколько недель до того из-под стен столицы убралось Священное воинство простецов, в Момемн прибыло более десяти тысяч туньеров под командованием принца Скайельта, сына печально знаменитого короля Раушанга, и как минимум вчетверо больше тидонцев под командованием Готьелка, воинственного графа Агансанорского. К несчастью, ни тот ни другой не поддались обаянию его дядюшки — скорее, напротив. Принц Скайельт, когда ему подсунули договор, хмуро обвел императорский двор ледяным взглядом голубых глаз, молча повернулся и ушел из дворца. А старый Готьелк пинком опрокинул пюпитр и обозвал дядюшку не то «кастрированным язычником», не то «развратным педерастом» — на этот счет толмачи расходились во мнениях. Надменность варваров, в особенности норсирайских варваров, была беспредельна.

Но дядюшка надеялся, что с айнонами ему повезет больше. Айноны — кетьяне, как и нансурцы, древний, расчетливый народ — опять же, как и нансурцы. Айноны — культурная нация, хоть и цепляются за свой архаичный обычай носить бороду.

Конфас пристально посмотрел на Скеаоса.

— Думаешь, они это сделали нарочно? Чтобы застать нас врасплох?

Он помахал пергаментом, чтобы чернила побыстрее высохли, потом передал его своему курьеру. То был приказ Мартему: вернуться к Момемну и патрулировать земли к югу от столицы.

— Я бы на их месте поступил именно так, — откровенно ответил Скеаос. — Если на твоей стороне достаточно мелких преимуществ…

Конфас кивнул. Главный советник перефразировал знаменитое изречение из «Сношения душ», классического труда о политике, принадлежащего перу философа Айенсиса. На миг Конфасу подумалось: как странно, что они со Скеаосом настолько презирают друг друга! В отсутствие его дяди они прекрасно понимали друг друга, подобно сыновьям несправедливого отца, которые время от времени могут забыть о соперничестве и признать общность своей участи, заведя обычную беседу о том о сем.

Конфас встал и посмотрел на старика сверху вниз.

— Ну что ж, веди, папаша!

Не заботясь о тонкостях бюрократического престижа, Конфас со своим штабом устроился на самом нижнем уровне Андиаминских Высот, который выходил на Форум и Лагерь Скуяри. До Тайной Палаты, расположенной на самом верху, путь был неблизкий, и Конфас про себя лениво прикидывал, осилит ли его старый советник. За годы существования дворца не один из императорских придворных помер от того, что «сердце прихватило», какговорили во дворце. По рассказам бабушки, в былые времена императоры нарочно пользовались крутыми лестницами дворца, чтобы избавляться от престарелых и сварливых чиновников, поручая им отнести послания, якобы слишком важные, чтобы доверить это рабам, и требуя немедленно вернуться с ответом. Андиаминские Высоты не щадят слабых сердец — ни в прямом, ни в переносном смысле.

Конфас нарочно пошел быстрым шагом — скорее из любопытства, чем по душевной злобе. Он просто еще никогда не видел, как умирает человек, у которого прихватило сердце. Но Скеаос не жаловался и никаких признаков напряжения не выказывал, если не считать того, что размахивал руками, как старая обезьяна. Не задыхаясь и не сбиваясь с темпа, он принялся посвящать Конфаса в подробности договора, заключенного между Багряными Шпилями и Тысячей Храмов, — настолько, насколько эти подробности были ему известны. Когда Конфасу стало ясно, что Скеаос обладает не только внешностью, но и выносливостью старой обезьяны, молодому военачальнику сделалось скучно.

Миновав несколько лестниц, они очутились в Хапетинских садах. Конфас, как всегда, окинул взглядом то место, где более сотни лет тому назад был убит Икурей Анфайрас, его прапрадед. В Андиаминских Высотах не было числа подобным памятным гротам и закоулкам: местам, где давно почившие властители совершили тот или иной постыдный поступок или, напротив, сами пострадали от чего-то этакого. Конфас знал, что его дядюшка всячески старается избегать этих закоулков — разве что когда уж очень пьян. Для Ксерия дворец был напичкан зловещими напоминаниями об умерших императорах.

Но для самого Конфаса Андиаминские Высоты были скорее сценой, чем усыпальницей. Вот и теперь незримые хоры наполняли галереи торжественными гимнами. Облака благовонного дыма застилали коридоры и окутывали светильники радужным ореолом, так что казалось, будто взбираешься не на холм, но к самым вратам небес. Будь Конфас не обитателем, а посетителем дворца, девушки-рабыни с обнаженной грудью поднесли бы ему крепкого вина с подмешанными в него нильнамешскими наркотиками. Пузатые евнухи вручили бы дары: ароматические масла и церемониальное оружие. Как сказал бы Скеаос, все было рассчитано на то, чтобы накопить побольше мелких преимуществ: заставить растеряться, проникнуться благодарностью и благоговением.

Скеаос, по-прежнему не запыхавшийся, продолжал извергать казавшийся бесконечным поток фактов и наставлений. Конфас слушал вполуха, дожидаясь, пока старый дурак скажет хоть что-то, чего он еще не знает. Тут главный советник дошел до Элеазара, великого магистра Багряных Шпилей.

— Наши агенты в Каритусале сообщают: все, что о нем рассказывают, — ничто по сравнению с тем, каков он на самом деле. Десять лет тому назад, когда его учитель, Сашеока, скончался по непонятной причине, он был не более чем младшим наставником. И вот не прошло и двух лет, как он сделался великим магистром самой могущественной школы Трех Морей. Это говорит о невероятном уме и способностях. Вам необходимо…

— И голоде, — перебил Конфас. — Никто не достигает столь многого за столь короткий срок, не будучи голодным.

— Ну, наверное, вам лучше знать.

Конфас хмыкнул.

— Ну вот наконец-то передо мной тот Скеаос, которого я знаю и люблю! Угрюмый. Охваченный тайной, запретной гордыней. А то я уж забеспокоился, старик!

Главный советник продолжал как ни в чем не бывало:

— Вам необходимо быть чрезвычайно осторожным, когда вы будете с ним разговаривать. Поначалу ваш дядюшка думал вообще не приглашать вас на эту встречу — до тех пор, пока лично Элеазар не потребовал вашего присутствия.

— Что-что мой дядюшка?

Конфас, даже когда скучал, не пропускал важных мелочей.

— Думал не приглашать вас. Он боялся, что великий магистр воспользуется вашей неопытностью в подобного рода делах…

— Не приглашать? Меня?!

Конфас взглянул на старика искоса. Ему почему-то не хотелось верить советнику. Уж не ведет ли тот какую-то свою игру? Быть может, он нарочно подогревает их с дядей взаимную неприязнь?

А может, это еще одна дядюшкина проверка…

— Но, как я уже сказал, — продолжал Скеаос, — теперь все переменилось — почему я сейчас и ввожу вас в курс дела.

— Понятно… — недоверчиво ответил Конфас. Что же затевает этот старый дурень? — Скажи, Скеаос, а какова цель этой встречи?

— Цель? Боюсь, я не понимаю вас, господин главнокомандующий.

— Ну, смысл. Намерения. Чего мой дядя хочет добиться от Элеазара и прочих айнонов?

Скеаос нахмурился, как будто ответ был столь очевиден, что этот вопрос не мог оказаться не чем иным, как прелюдией к какой-то насмешке.

— Цель встречи — заставить айнонов поддержать договор.

— А если Элеазар окажется столь же неуступчивым, как, скажем, граф Агансанорский, — что тогда?

— При всем моем уважении, господин главнокомандующий, я искренне сомневаюсь…

— Но все же, Скеаос, если нет — что тогда?

Конфас с пятнадцати лет служил полевым офицером. И умел, если хотел, заставлять людей подчиняться.

Старый советник прокашлялся. Конфас знал, что у Скеаоса в избытке особого чиновничьего мужества, позволяющего сопротивляться вышестоящим, но если доходило до прямого противостояния, тут старик был слабоват.

Неудивительно, что дядя так его ценит!

— Если Элеазар отвергнет договор? — переспросил Скеаос. — Ну, тогда император откажет ему в провизии, как и остальным.

— А если шрайя потребует, чтобы дядя все-таки снабдил их провизией?

— К тому времени войско простецов наверняка погибнет — по крайней мере, мы так… предполагаем. Майтанет станет прежде всего беспокоиться не о провизии, а о том, кто будет командовать войском.

— И кто же будет им командовать?

Конфас выстреливал один вопрос за другим, как на допросе. Старик начинал выглядеть загнанным.

— В-вы. Л-лев Кийута.

— А что он за это попросит?

— Д-договор. Клятву, что все старые провинции будут возвращены.

— Так значит, все дядины планы держатся на мне, не так ли?

— Д-да, господин главнокомандующий…

— Так ответь же мне, дорогой мой Скеаос, с чего бы вдруг моему дяде вздумалось не приглашать меня — меня! — на свою встречу с Багряными Шпилями?

Главный советник замедлил шаг, глядя на цветочные завитки на коврах под ногами. Он ничего не ответил, только принялся ломать руки.

Конфас усмехнулся волчьей усмешкой.

— Ты ведь солгал только что, верно, Скеаос? Вопрос о том, следует ли мне присутствовать на встрече с Элеазаром, даже не возникал, не так ли?

Старик не ответил. Конфас схватил его за плечи и заглянул ему в лицо.

— Может, мне стоит спросить об этом у дяди?

Скеаос какой-то миг смотрел ему в глаза, потом отвел взгляд.

— Нет, — ответил он. — Не стоит.

Конфас разжал руки и вспотевшими ладонями расправил смявшееся шелковое одеяние советника.

— Какую игру ты ведешь, а, Скеаос? Ты рассчитываешь, что, задевая мое тщеславие, тебе удастся подтолкнуть меня к каким-то действиям против дяди? Против моего императора? Ты пытаешься побудить меня к мятежу?

Советник ужаснулся.

— Нет-нет! Что вы! Я знаю, я старый дурак, но мои дни сочтены. Я радуюсь жизни, отпущенной мне богами. Радуюсь сладким плодам, которые я вкушал, и великим людям, с которыми я был знаком. Я радуюсь даже тому — как ни трудно будет вам в это поверить, — что прожил достаточно долго, чтобы увидеть вас в расцвете вашей славы! Но этот план вашего дяди — добиться того, чтобы Священное воинство потерпело поражение!.. Священная война! Я боюсь за свою душу, Икурей Конфас. За душу!

Конфас был ошеломлен настолько, что напрочь забыл о своем гневе. Он предполагал, что инсинуации Скеаоса — очередная дядюшкина проверка, соответственно и среагировал. Мысль о том, что старый дурень мог действовать по собственной инициативе, даже не приходила ему в голову. Сколько лет Скеаос и дядюшка казались разными воплощениями одной общей воли!

— Клянусь богами, Скеаос… Неужто Майтанет заворожил и тебя тоже?

Главный советник покачал головой.

— Нет. Мне безразличен Майтанет — мне и Шайме-то безразличен, если уж на то пошло… Вам не понять. Вы еще слишком молоды. Молодые не понимают, что такое жизнь на самом деле: лезвие ножа, такое же тонкое, как вдохи, которые ее отмеряют. И глубину ей придает отнюдь не память. Моих воспоминаний хватит на десятерых, и тем не менее дни мои так же тонки и прозрачны, как промасленное полотно, которым бедняки затягивают окна в своих домах. Нет, глубину жизни придает будущее. Без будущего, без горизонта надежд или угроз наша жизнь не имеет смысла. Только будущее действительно реально, Конфас. А у меня будущего нет, если я не примирюсь с богами.

Конфас фыркнул.

— Да все я понимаю, Скеаос! Ты говоришь как истинный Икурей. Как там сказал поэт Гиргалла? «Любая любовь начинается с собственной шкуры» — ну, или души в данном случае. Но, с другой стороны, я всегда считал, что то и другое взаимозаменяемо.

— Так вы понимаете? В самом деле?

Конфас действительно все понял, и куда лучше, чем мог себе представить Скеаос. Его бабка. Скеаос в сговоре с его бабкой. Он даже, словно наяву, услышал ее голос: «Ты должен изводить их обоих, Скеаос. Настраивай их друг против друга. Конфас теперь увлечен безумной идеей моего сына, но скоро это пройдет. Вот погоди немного, сам увидишь. Он еще прибежит к нам, и тогда мы все вместе вынудим Ксерия отказаться от этого безумного плана!»

А может, старая шлюха сделала Скеаоса своим любовником? Конфас пришел к выводу, что это вполне возможно, и поморщился, представив себе, как это выглядит. «Как сушеная слива, трахающаяся с сучком!» — подумал он.

— Вы с моей бабушкой, — сказал он, — надеетесь спасти Священную войну от моего дяди. Затея похвальная, если не считать того, что она граничит с предательством. Бабушку я еще понимаю, но ты, Скеаос? Ты ведь знаешь, на что способен Икурей Ксерий III, если в нем проснется подозрительность! Тебе не кажется, что пытаться настроить меня против него таким образом довольно опрометчиво?

— Но он прислушивается к вашим словам! И, что еще важнее, вы ему необходимы!

— Может, оно и так… Но в любом случае это несущественно. Может, вашим старческим желудкам его еда и кажется непропеченной, но как по мне, Скеаос, мой дядюшка устроил настоящий пир, и я лично не намерен отказываться от угощения!

Как Конфас ни презирал своего дядю, он не мог не признать, что предоставить провизию Кальмемунису и тому сброду, что потащился за ним, было ходом не менее блестящим, чем все, что он сам предпринимал на поле битвы. Священное воинство простецов будет уничтожено язычниками, и империя одним ударом заставит шрайю присмиреть — возможно даже, вынудит его приказать оставшимся Людям Бивня подписать Имперский Договор — и одновременно продемонстрирует фаним, что дом Икуреев свою часть сделки выполнил честно. Договор обеспечит легитимность любых военных действий, которые империя может предпринять против Людей Бивня, чтобы вернуть себе утраченные провинции, а сделка с язычниками гарантирует, что такие военные действия не встретят особого сопротивления, — когда придет время.

Какой план! И притом разработанный не Скеаосом, а самим дядей! Как ни задевало это Конфаса, старого Скеаоса должно было задевать еще сильнее.

— Речь идет не о пире, — возразил Скеаос, — а о цене этого пира! Вы же понимаете!

Конфас несколько долгих секунд пристально изучал главного советника. Ему подумалось, что есть все-таки нечто удивительно жалкое в том, что этот человек вступил в сговор с его бабушкой: они как двое нищих, насмехающихся над теми, кто слишком беден, чтобы подать больше медяка.

— Империя? Восстановленная империя? — холодно переспросил он. — Полагаю, ценой будет твоя душа, Скеаос.

Советник открыл было беззубый рот, чтобы возразить, но тут же закрыл его.


Императорская Тайная Палата была строгим залом, круглым, окруженным колоннами черного мрамора. По верху тянулась галерея — для тех редких случаев, когда дома Объединения чисто символически приглашались сюда, чтобы наблюдать, как император подписывает указы. В центре комнаты, вокруг стола красного дерева, суетилась небольшая толпа министров и рабов. Конфас заметил дядино отражение, плавающее под полировкой стола, точно труп в мутной воде. Багряных адептов было не видать.

Главнокомандующий ненадолго замешкался у входа, разглядывая вделанные в стену пластины слоновой кости: изображения великих законодателей древности и Бивня, от пророка Ангешраэля до философа Порифара. Неизвестно зачем задумался о том, с кого из его умерших предков художник ваял эти лица.

От этих мыслей его отвлек голос дяди:

— Иди сюда, племянник! У нас мало времени.

Прочие отступили. Рядом с дядей остались только Скеаос и Кемемкетри. Конфас обратил внимание, что галерея заполнена эотской гвардией и колдунами Имперского Сайка.

Конфас сел на место, указанное дядей.

— Скеаос и Кемемкетри оба сходятся в том, что Элеазар дьявольски умен и опасен. Что бы ты предпринял, чтобы заманить его в ловушку, а, племянник?

Дядюшка старался говорить шутливо — это значило, что ему страшно. Возможно, сейчас это уместно: никто до сих пор не знал, почему Багряные Шпили снизошли до того, чтобы принять участие в Священной войне, а это означало, что никто не знает намерений этой школы. Желания таких людей, как Скайельт и Готьелк, были очевидны: отпущение грехов и завоевания. А что нужно Элеазару? Кто может сказать, что движет той или иной школой?

Конфас пожал плечами.

— Заманить его в ловушку нереально. Чтобы поймать противника, нужно знать больше, чем он, а мы на данный момент вообще ничего не знаем. Мы ничего не знаем о сделке, которую он заключил с Майтанетом. Мы даже не знаем, почему он снизошел до того, чтобы заключить такую сделку и пойти на такой риск! Школа, которая по своей воле принимает участие в Священной войне… Священной войне! Честно говоря, дядя, я даже не уверен, что сейчас нам следует стремиться к тому, чтобы обеспечить его поддержку договору.

— Что же ты предлагаешь? Чтобы мы всего лишь пытались выведать детали? Племянник, за такие пустяки я плачу своим шпионам, и притом полновесным золотом!

«Пустяки?!» Конфас постарался не утратить самообладания. Конечно, душа его дядюшки слишком продажна и распутна, чтобы хранить религиозную веру, однако к своему невежеству он относится с таким же рвением, как новообращенный фанатик — к религии. Если факты противоречат его стремлениям, значит, фактов не существует.

— Дядя, вы однажды спросили меня, как мне удалось одержать победу при Кийуте. Помните, что я вам сказал?

— Сказал? — прошипел император. — Ты вечно что-нибудь «говоришь» мне, Конфас. Ты хочешь, чтобы я запоминал все твои дерзости?

Это было, пожалуй, самое мелочное и наиболее часто используемое оружие из арсеналов дядюшки: угроза воспринять совет как приказ. Эта угроза витала над всеми их разговорами: «Ты имеешь наглость командовать императором?»

Конфас одарил дядюшку примирительной улыбкой.

— Судя по тому, что сообщил мне Скеаос, — мягко ответил он, — мне кажется, нам сейчас стоит торговаться честно — ну, настолько, насколько это возможно. Мы слишком мало знаем для того, чтобы заманивать его в ловушку.

Дойти до грани — а потом быстренько отступить назад, делая вид, что не двигался с места, — это была их излюбленная семейная тактика, они всегда так поступали — по крайней мере, до тех пор, пока в последнее время бабка не начала чудить.

— Вот-вот, именно об этом я и думал, — ответил Ксерий. Он-то, по крайней мере, соблюдал правила игры.

Гофмейстер объявил, что Элеазар со своими спутниками сейчас будет здесь. Ксерий велел Скеаосу привязать ему к руке хору, что старый советник и сделал. Кемемкетри взглянул на хору с отвращением. Это было нечто вроде маленькой династической традиции, возникшей более ста лет тому назад и тщательно соблюдаемой каждый раз, как члены императорской семьи общались с посторонними колдунами.

Сперва возвестили о приходе Чеферамунни, короля-регента и номинального владыки Верхнего Айнона, однако когда в зал вступила небольшая процессия айнонов, их король следовал за Элеазаром, точно собачка. Великий магистр двигался проворно и энергично. Конфас был несколько разочарован. Элеазар походил скорее на банкира, нежели на колдуна: он не заботился о впечатлении, которое производил, и торопился перейти к делу. Ксерию он поклонился, но не ниже, чем поклонился бы сам шрайя. Раб отодвинул для него стул, и великий магистр уселся за стол легко и непринужденно, несмотря на длинный шлейф своего малинового одеяния. Нарумяненный Чеферамунни, от которого так и шибало духами, уселся рядом с ним. Лицо его побелело от страха и негодования.

Последовал непременный обмен приветствиями и любезностями. Все участники совещания были представлены друг другу. Когда дело дошло до Кемемкетри, великого магистра Имперского Сайка, Элеазар снисходительно улыбнулся и пожал плечами, словно бы сомневаясь, что этот человек может занимать столь высокий пост. Конфасу говорили, что адепты зачастую делаются невыносимо надменными, когда оказываются в обществе других адептов. Кемемкетри побагровел от гнева, но, надо отдать ему должное, не попытался вести себя подобным же образом.

После всех этих предварительных действий, предусмотренных джнаном, великий магистр обернулся к Конфасу.

— Наконец-то, — сказал он на беглом шейском, — я вижу перед собой знаменитого Икурея Конфаса.

Конфас открыл было рот, чтобы ответить, но дядя его опередил:

— Наш Конфас — большая редкость, не правда ли? Мало на свете правителей, у которых есть такое орудие для исполнения их воли… Но ведь, разумеется, вы проделали столь долгий путь не затем, чтобы повидаться с моим племянником?

Конфас не мог быть уверен, но ему показалось, что Элеазар подмигнул ему прежде, чем обернуться к дяде, словно бы говоря: «Вот, приходится терпеть таких идиотов, но тут уж ничего не поделаешь, верно?»

— Конечно, нет, — ответил Элеазар с убийственной лаконичностью.

Ксерий, казалось, ничего не заметил.

— Тогда могу ли я спросить: почему Багряные Шпили присоединились к Священному воинству?

Элеазар мельком глянул на свои некрашеные ногти.

— Очень просто. Нас купили.

— Купили?

— Вот именно.

— Воистину необычайная сделка! И каковы же были условия соглашения?

Великий магистр улыбнулся.

— Увы, боюсь, что часть этих условий состоит в том, что условия должны храниться в тайне. К несчастью, рассказывать о подробностях я не имею права.

Конфас подумал, что это мало похоже на правду. Даже Тысяча Храмов не столь богата, чтобы «нанять» Багряных Шпилей. Они прибыли сюда не ради золота и торговых соглашений со шрайей — в этом Конфас был уверен.

Великий магистр продолжал, сменив направление так же легко и непринужденно, как акула в воде:

— Вас, разумеется, волнует вопрос: как наши цели отразятся на вашем договоре?

Кислое молчание. Наконец Ксерий ответил:

— Разумеется.

Дядюшка терпеть не мог, когда окружающие предугадывали его мысли и поступки.

— Багряных Шпилей не интересует, кому достанутся земли, завоеванные во время Священной войны, — сдержанно сказал Элеазар. — Соответственно, Чеферамунни с удовольствием подпишет ваш договор. Так ведь, Чеферамунни?

Нарумяненный человек кивнул, но не сказал ни слова. Собачка была хорошо выдрессирована.

— Но для начала, — продолжал Элеазар, — нам хотелось бы, чтобы вы выполнили ряд условий.

Конфас так и думал. Нормальная, цивилизованная торговля.

— Условия? — возмутился Ксерий. — Какие же могут быть условия? На протяжении веков земли отсюда до Ненсифона принадлежали…

— Все эти аргументы я уже слышал, — перебил его Элеазар. — Это все шелуха. Чистая шелуха. Мы с вами оба прекрасно знаем, что на самом деле поставлено на кон. Не правда ли, император?

Ксерий уставился на великого магистра в тупом ошеломлении. Он не привык к тому, чтобы его перебивали — но, с другой стороны, ему прежде и не случалось вести переговоры с людьми, более чем равными ему. Верхний Айнон был богатой, густонаселенной страной. Из всех владык и деспотов Трех Морей один только падираджа Киана распоряжался большими торговыми и военными ресурсами, чем великий магистр Багряных Шпилей.

— Если вы на это не согласитесь, — продолжал Элеазар, видя, что Ксерий не торопится с ответом, — тогда, я уверен, на это согласится ваш молодой, но уже прославленный племянник. Что скажете, юный Конфас? Известно ли вам, что сейчас поставлено на кон?

Конфасу это казалось очевидным.

— Власть, — ответил он, пожав плечами.

Он осознал, что между ним и этим колдуном уже возникло некое странное товарищество. Великий магистр с самого начала признал в нем родственную душу и ум, равный своему.

«Вот видите, дядюшка, даже чужеземцы знают, что вы идиот!»

— Вот именно, Конфас! Вот именно! История — лишь повод для власти, разве не так? Все, что имеет значение…

Беловолосый колдун не договорил и умолк, чуть заметно улыбнувшись, словно увидел новый путь, который позволит ему дойти до цели.

— Скажите, — спросил он у Ксерия, — почему вы снабдили провизией Кальмемуниса, Кумреццера и прочих? Зачем вы дали им возможность отправиться в поход?

Дядюшка избрал давно заученный ответ:

— Чтобы покончить с их бесчинствами, зачем же еще?

— Маловероятно, — отрезал Элеазар. — Мне скорее кажется, что вы снабдили Священное воинство простецов провизией затем, чтобы уничтожить его.

Повисла неловкая пауза.

— Но это же безумие! — ответил наконец Ксерий. — Не говоря уже о вечном проклятии, что бы мы этим выиграли?

— Выиграли? — переспросил Элеазар с лукавой усмешкой. — Ну как что: Священную войну, разумеется… Наша сделка с Майтанетом лишила вас рычага давления в виде Имперского Сайка, так что вам понадобилось что-то другое, что вы могли бы предложить. Если Священное воинство простецов будет разгромлено, вам будет куда проще убедить Майтанета, что Священная война никак не обойдется без вас или, точнее, без полководческого таланта вашего племянника, ставшего теперь легендарным. Ваш договор будет его ценой, а договор фактически отдает в ваши руки все плоды Священной войны… Не могу не признать: план великолепный.

Эта мелкая лесть погубила Ксерия. Его глаза на миг вспыхнули тщеславным ликованием. Конфас давно обнаружил, что недалекие люди ужасно гордятся теми немногими блестящими идеями, которые их случайно посещают.

Элеазар улыбнулся.

«Он с вами играет, дядюшка, а вы даже не замечаете!»

Великий магистр подался вперед, словно сознавая, как неприятна собеседнику его близость. Конфас понял, что Элеазар — большой специалист по джнану.

— Пока что, — холодно сказал он, — нам неизвестны подробности той игры, которую вы, император, ведете. Но разрешите вас заверить: если в нее входит предательство идей Священной войны, то оно включает и предательство по отношению к Багряным Шпилям. Понимаете ли вы, что это означает? Что это влечет за собой? Если вы предадите нас, Икуреи, тогда никто, — он мрачно оглянулся на Кемемкетри, — никто, даже ваш Имперский Сайк, не защитит вас от нашего гнева. Мы — Багряные Шпили, император… Подумайте об этом.

— Вы мне угрожаете?! — почти ахнул Ксерий.

— Гарантии, император. Любые соглашения предполагают гарантии.

Ксерий резко отвел глаза, перевел взгляд на Скеаоса, который что-то яростно шептал ему на ухо. Но Кемемкетри больше сдерживаться не мог.

— Вы зарываетесь, Эли! Вы ведете себя, как будто мы находимся в Каритусале, в то время как это вы сидите в Момемне. Два из Трех Морей отделяют вас от вашего дома. Это слишком далеко, чтобы грозить!

Элеазар нахмурился, потом фыркнул и обернулся к Конфасу, как будто великого магистра Имперского Сайка не существовало.

— В Каритусале вас называют Львом Кийута, — сказал он небрежно. Глаза у него были маленькие, темные и быстрые. Они внимательно изучали Конфаса из-под лохматых белых бровей.

— В самом деле? — спросил Конфас, искренне удивленный тем, что прозвище, придуманное его бабушкой, разлетелось так далеко и так быстро. Удивленный и польщенный — весьма польщенный.

— Мои архивисты говорят мне, что вы — первый, кому удалось одолеть скюльвендов в открытом бою. С другой стороны, мои шпионы мне говорят, что ваши солдаты поклоняются вам как богу. Это правда?

Конфас улыбнулся, подумав, что великий магистр, дай только волю, вылижет ему задницу чище кошки. Невзирая на всю свою проницательность, его, Конфаса, Элеазар недооценил.

Пора было направить колдуна на путь истинный.

— Вы знаете, то, что только что сказал Кемемкетри, действительно правда. Неважно, о чем именно вы договорились с Майтанетом: в любом случае вы подвергли свою школу самой серьезной опасности со времен Войн магов. И не только из-за кишаурим. Вы будете крохотным анклавом язычников в огромном племени фанатиков. И вам понадобятся все друзья, каких вы сумеете найти.

В глазах Элеазара впервые за все это время вспыхнуло нечто похожее на подлинный гнев — словно проблеск углей сквозь дым затухающего костра.

— Юный Конфас, мы способны поджечь весь мир нашими песнопениями. Нам не нужен никто!


Невзирая на все дядюшкины оплошности, Конфас уходил со встречи, убежденный в том, что дом Икуреев добился куда большего, чем вынужден был уступить. Например, он был почти уверен, что знает, по какой причине Багряные Шпили приняли предложение Майтанета принять участие в Священной войне.

Мало что так хорошо выдает намерения конкурента, как процесс заключения сделки. Чем дальше они торговались, тем очевиднее становилось, что заботы Элеазара связаны в первую очередь с кишаурим. В обмен на подпись Чеферамунни на договоре он потребовал, чтобы Кемемкетри и Имперский Сайк выдали ему всю информацию, какую им удалось собрать о фанимских колдунах за века войны с ними. Разумеется, ничего другого ожидать и не приходилось: теперь само существование Багряных Шпилей зависело от того, сумеют ли они одолеть кишаурим. Но великий магистр как-то по-особому произносил это название. В его устах слово «кишаурим» звучало так же, как в устах нансурца — слово «скюльвенды»: имя старинного, ненавистного врага.

Для Конфаса это могло означать лишь одно: Багряные Шпили враждовали с кишаурим задолго до того, как Майтанет объявил Священную войну. Багряные Шпили, как и дом Икуреев, ввязались в эту войну с единственным намерением: использовать ее в своих целях. Для Багряных Шпилей Священная война была орудием мести.

Когда Конфас упомянул о своих подозрениях, дядюшка только фыркнул. Он настаивал на том, что Элеазар чересчур меркантилен, чтобы рисковать столь многим ради такой безделицы, как месть. Однако когда Кемемкетри и Скеаос эту гипотезу одобрили, император осознал, что и сам все время питал подозрения на этот счет. И эта точка зрения сделалась официальной: Багряные Шпили примкнули к Священному воинству, чтобы завершить некую ранее развязанную войну с кишаурим.

Сама по себе эта догадка выглядела утешительно. Это означало, что намерения Багряных Шпилей не станут противоречить имперским до самого конца — а тогда это будет уже неважно. Элеазару непросто будет исполнить свою угрозу, если он и вся его школа окажутся мертвы. Конфаса тревожил другой вопрос: отчего Майтанету вообще пришло в голову призвать Багряных Шпилей? Разумеется, если и существовала школа, способная разгромить кишаурим в открытом противостоянии, это были именно Багряные Шпили. Но, если подумать, вероятность того, что именно эта школа согласится принять участие в Священной войне, была минимальна. А между тем, насколько было известно Конфасу, ни к каким другим школам Майтанет не обращался. Даже к Имперскому Сайку, который являлся традиционным оплотом в борьбе против кишаурим на протяжении всех джихадов. Он сразу призвал Багряных Шпилей.

Почему?

Это возможно только в одном случае: если Майтанет каким-то образом узнал о вражде Багряных Шпилей с кишаурим. Но этот ответ был еще тревожнее самого вопроса. Теперь, когда почти все имперские шпионы в Сумне были уничтожены, у империи и без того было достаточно оснований опасаться коварства Майтанета. Но это! Шрайя, который смог внедриться в магическую школу? Да еще не какую-нибудь, а Багряных Шпилей!

Конфас уже давно подозревал, что именно Майтанет, а отнюдь не дом Икуреев, обосновался в центре паутины Священной войны. Но поделиться своими сомнениями с дядей не осмеливался. Дядюшка, когда пугается, делается еще глупее, чем обычно. Вместо этого Конфас использовал этот страх в собственных целях. По вечерам, в темноте, лежа в постели в ожидании сна, он уже не упивался грядущей славой. Вместо этого он с тревогой размышлял о различных вариантах развития событий, с которыми не мог ни смириться, ни их предотвратить.

Майтанет. Какую игру он ведет? И кстати, кто он такой?


Миновало еще немало дней, прежде чем наконец пришли вести. Священное воинство простецов было уничтожено.

Поначалу сведения поступали обрывочные. В срочных сообщениях из Асгилиоха докладывалось о десятке — или около того — галеотов, которым удалось бежать и перевалить через отроги Унарас. Войско простецов было наголову разбито на равнине Менгедда. Вскоре после этого прибыли два гонца от кианцев. Один привез отрубленные головы Кальмемуниса, Тарщилки и человека, отдаленно напоминающего Кумреццера, другой доставил тайное послание от самого Скаура. Послание адресовалось лично Икурею Конфасу, бывшему заложнику и воспитаннику сапатишаха. Оно было кратким:


Мы не смогли сосчитать останки твоих сородичей-идолопоклонников, столь много пало их от нашей праведной руки. Слава Господу Единому, Пребывающему в Одиночестве. Знай, что дом Икуреев услышан.


Конфас отпустил гонца и провел несколько часов в раздумьях у себя в покоях. В его памяти снова и снова всплывали слова: «…столь много пало их… мы не смогли сосчитать…»

Несмотря на то что Икурею Конфасу было всего двадцать семь лет, он повидал немало кровавых битв, так что без труда мог воочию представить себе поле битвы с горами разбросанных по всей равнине Менгедда трупов айнрити, пялящихся рыбьими глазами в землю или в почти бездонное небо. Однако отнюдь не чувство вины ввергло его в задумчивость — и, возможно, даже в некое странное подобие печали. Нет, то был масштаб этого первого завершенного деяния. Казалось, будто до сих пор дядины планы были чересчур абстрактными, чтобы осознать их истинный размах. Икурей Конфас был поражен тем, что совершили они с дядей.

«Дом Икуреев услышан…»

Пожертвовать целой армией людей! Только боги осмеливаются на подобное.

«Нас услышали».

Конфас сознавал: многие заподозрят, что это совершилось по слову дома Икуреев, однако наверняка не будет знать никто. И странная гордость пробудилась в его душе: тайная гордость, не имеющая отношения к оценке других людей. В анналах великих событий будет немало повествований об этом первом трагическом акте Священной войны. Историки возложат всю ответственность за катастрофу на Кальмемуниса и на прочие Великие Имена. В родословных их потомков они будут запятнаны стыдом и позором.

А про Икурея Конфаса никто не упомянет.

На миг Конфас почувствовал себя вором, тайным виновником великой потери. И восторг, который он ощутил, был сродни экстазу сладострастия. Теперь Конфас отчетливо понимал, отчего ему так нравится этот род войны. На поле битвы каждый его поступок открыт для обсуждения. А тут он стоял над пересудами, вершил судьбы с высоты, недоступной осуждению. Он пребывал сокрытым во чреве событий.

Подобно Богу.

Часть III Блудница

Глава 9 Сумна

И промолвил нелюдский король слово, вызывающее боль:

«Не молчи, ты мне должен признаться,

Погляди: смерть кружит над тобой!»

Но ответил посланник, осторожный изгнанник:

«Мы — создания плоти и крови,

И любовь пребывает со мной».

«Баллада об Инхороях», старинная куниюрская народная песня

Начало зимы, 4110 год Бивня, Сумна
— Зайдешь на той неделе? — спросила Эсменет у Псаммата, глядя, как тот натягивает через голову белую шелковую тунику, постепенно прикрывая живот и еще влажный фаллос. Она сидела в своей постели голой, покрывало сбилось к коленям.

Псаммат ответил не сразу, рассеянно разглаживая складки на тунике. Потом посмотрел на нее с жалостью.

— Боюсь, сегодня я побывал у тебя в последний раз, Эсми.

Эсменет кивнула.

— Другую, значит, нашел. Помоложе.

— Ты извини, Эсми…

— Да ладно, не извиняйся. Шлюхам хватает ума не дуться, как делают жены.

Псаммат улыбнулся, но ничего не ответил. Эсменет смотрела, как он накидывает свою рясу и роскошную, белую с золотом мантию. В том, как он одевался, было нечто трогательное и благоговейное. Он даже поцеловал золотые бивни, вышитые на длинных рукавах. Псаммата ей будет не хватать — она станет скучать по его длинным серебристым волосам и благородному лицу почтенного отца семейства. И даже по его мягкой, ненапористой манере совокупляться. «Я становлюсь старой шлюхой, — подумала она. — Лишний повод для Акки меня бросить».

Инрау погиб, и Ахкеймион уехал из Сумны сломленным человеком. Сколько дней уже прошло — а у Эсменет все равно перехватывало дыхание каждый раз, как она вспоминала его отъезд. Она умоляла взять ее с собой. В конце концов даже разрыдалась и упала перед ним на колени:

— Ну пожалуйста, Акка! Я не могу без тебя!

Но она знала, что это ложь, и, судя по ошеломленному возмущению в его глазах, он тоже это знал. Она — проститутка, а проститутки не привязываются к мужчинам — к каким бы то ни было. Иначе жизни не будет. Нет. Как ни боялась она потерять Ахкеймиона, куда больше она боялась вернуться к старой жизни: непрерывному круговороту голода, скучающих взглядов и пролитого семени. Она мечтала о магических школах! О Великих фракциях! И об Ахкеймионе тоже, да, но куда сильнее — о жизни, какую вел он.

И вот тут-то и таилась злая ирония, от которой голова шла кругом. Даже наслаждаясь этой новой жизнью, в которую ввел ее Ахкеймион, она была не в силах отречься от прежней.

— Ты же говоришь, что любишь меня! — восклицал Ахкеймион. — И при этом продолжаешь принимать клиентов! Ну почему, Эсми? Почему?

«Потому что я знала, ты меня бросишь. Все вы меня бросаете… все те, кого я любила».

— Эсми, — говорил Псаммат, — Эсми! Ну пожалуйста, не плачь, радость моя. Я вернусь на той неделе. Честное слово.

Она помотала головой и вытерла глаза. Но ничего не сказала.

«Плакать из-за мужчины! Я не из того теста!»

Псаммат уселся рядом с ней, чтобы завязать сандалии. Он выглядел задумчивым, даже напуганным. Эсменет знала: такие люди, как Псаммат, ходят к шлюхам не столько затем, чтобы упиваться страстями, сколько затем, чтобы избавиться от них.

— Ты слыхал о молодом жреце по имени Инрау? — спросила она, надеясь отвлечь жреца и одновременно растянуть подольше жалкие остатки своей жизни с Ахкеймионом.

— Ну да, на самом деле слышал, — ответил Псаммат. На его лице отразилось и удивление, и облегчение. — Это тот, что, говорят, покончил жизнь самоубийством?

То же самое утверждали и остальные. Новости о смерти Инрау вызвали в Хагерне большой скандал.

— Самоубийством… Ты в этом уверен?

«А что, если это правда? Что ты станешь делать тогда, Акка?»

— Я уверен в том, что все так говорят.

Он повернулся и посмотрел на нее в упор, провел пальцем по щеке. Потом встал и перебросил через руку свой синий плащ — он носил его, чтобы скрывать жреческое одеяние.

— Дверь не закрывай, ладно? — попросила Эсменет.

Он кивнул.

— Рад был видеть тебя, Эсми.

— И я тебя тоже.

Сгущались вечерние сумерки. Эсменет вытянулась обнаженной поверх покрывала и ненадолго задремала. Ее сонные мысли не переставали крутиться вокруг многочисленных горестей. Смерть Инрау. Бегство Ахкеймиона. И, как всегда, ее дочка… Когда она наконец открыла глаза, в дверях возвышалась темная фигура. Там кто-то ждал.

— Кто там? — спросила Эсменет устало и хрипло. Потом прокашлялась.

Мужчина, не говоря ни слова, подошел к ее кровати. Он был высок, сложения скорее атлетического, в угольно-черном плаще поверх посеребренного доспеха и черной туники из жатой камки.

«Новенький, — подумала Эсменет, глядя на него снизу вверх с невинностью только что проснувшегося человека. — Экий красавчик!»

— Двенадцать талантов, — сказала она, приподнявшись на локте. — Или полсеребряной, если вы…

Он ударил ее по щеке — сильно ударил! Голова Эсменет откинулась назад и вбок. Она свалилась с кровати.

Мужчина хмыкнул.

— Ты не тянешь на двенадцатиталантовую шлюху. Совершенно не тянешь.

У Эсменет звенело в ушах. Она кое-как встала на четвереньки, потом поднялась на ноги и привалилась к стене.

Мужчина уселся в изголовье ее грубой кровати и принялся неторопливо, палец за пальцем, стягивать кожаные перчатки.

— Тебе следовало бы знать, шлюха, что начинать отношения с вранья по меньшей мере невежливо. Не говоря уже о том, что глупо. Это создает неблагоприятный прецедент.

— Мы в каких-то отношениях? — спросила она. Вся левая сторона лица онемела.

— Ну, по крайней мере у нас есть общий знакомый.

Взгляд посетителя на миг задержался на ее грудях, потом скользнул ей между ног. Эсменет нарочно раздвинула колени чуть пошире, словно бы от усталости.

Мужик пялился пониже ее пупка с бесстыдством хозяина рабыни.

— Некий адепт Завета, — продолжил он, снова подняв глаза, — по имени Друз Ахкеймион.

«Акка… Ты знал, что так будет».

— Да, я его знаю, — осторожно ответила она, борясь с желанием спросить у посетителя, кто он такой.

«Не задавай вопросов! Меньше знаешь — дольше проживешь».

Вместо этого она спросила:

— А что вы хотели узнать?

И еще чуть-чуть раздвинула колени.

«Будь шлюхой…»

— Всё, — ответил мужик и усмехнулся, щуря тяжелые веки. — Я хочу знать всё и всех, кого знал он.

— Это будет стоить денег, — ответила она, стараясь, чтобы голос не дрожал. — И то, и другое.

«Ты должна его продать».

— И почему меня это не удивляет? Ах, деловые люди! Как просто и приятно иметь с ними дело!

И он, мурлыкая себе под нос, принялся рыться в кошельке.

— Вот тебе. Одиннадцать медных талантов. Шесть за то, что ты предашь свое тело, а пять — за то, что предашь адепта.

Хищная усмешка.

— Достойная оценка их относительной стоимости, а?

— Самое меньшее полсеребряной, — ответила она. — За то и за другое.

«Торгуйся! Будь шлюхой».

— Экое самомнение! — ответил он. Но тем не менее вновь запустил в кошелек два длинных бледных пальца. — А что ты скажешь насчет этого?

Эсменет с неподдельной алчностью уставилась на сверкающее золото.

— Это пойдет, — ответила она и сглотнула.

Мужик усмехнулся.

— Я так и думал.

Монета исчезла, и он принялся раздеваться, со звериной откровенностью разглядывая Эсменет. Она поспешно зажигала свечи: солнце село, и в комнате сделалось совсем темно. Когда пришло время, в его близости обнаружилось нечто животное, некий запах или жар, который обращался напрямую к ее телу. Он взял ее левую грудь в тяжелую, мозолистую ладонь — и все иллюзии, которые она питала насчет того, что сумеет использовать его похоть как оружие, развеялись. Его присутствие ошеломляло. Когда он опустил Эсменет на кровать, она испугалась, что вот-вот потеряет сознание.

«Будь уступчивой…»

Он опустился перед ней на колени и без малейшего усилия притянул ее задранные бедра и раскинутые ноги к своим чреслам. Внезапно Эсменет обнаружила, что жаждет того мига, которого так боялась. А потом он вошел в нее. Она вскрикнула. «Что он делает со мной?! Что он делает…»

Он задвигался. Его абсолютное господство над ее телом было каким-то нечеловеческим. Один головокружительный миг перетекал в другой, и вскоре все они слились воедино. Когда он ласкал Эсменет, кожа ее была как вода, она трепетала от конвульсий, сотрясавших все ее тело. Она принялась извиваться, отчаянно тереться об него, стонать сквозь стиснутые зубы, опьяненная кошмарным наслаждением. Ее глазам он казался пылающим центром, вливающимся в нее, окатывающим ее одной волной восторга за другой. Время от времени он доводил ее до самой звенящей грани экстаза — но лишь затем, чтобы остановиться и задать очередной вопрос. Вопросы сыпались один за другим.

— А что именно сказал Инрау о Майтанете?

— Не останавливайся… Пожа-алуйста!

— Так что он сказал?

«Говори правду».

Она запомнила, как притягивала его лицо к своему, бормоча:

— Поцелуй меня… Поцелуй же!

Она помнила, как его мощная грудь придавила ее груди, — и тогда она содрогнулась и рассыпалась под его тяжестью, точно была из песка.

Она помнила, как лежала под ним, потная и неподвижная, отчаянно хватая ртом воздух, ощущая мощное биение его сердца через напряженный член. Малейшее его движение молнией пронзало ее лоно мучительным блаженством, от которого она плакала и стенала в диком забытьи.

И еще она запомнила, как отвечала на его вопросы со всей торопливостью пульсирующих бедер. «Что угодно! Я отдам тебе все, что угодно!»

Кончая в последний раз, она чувствовала себя так, будто ее столкнули с края утеса, и собственные хриплые вопли она слышала словно издалека — они звучали пронзительно на фоне его громового драконьего рева.

А потом он вышел, и она осталась лежать, опустошенная. Руки и ноги у нее дрожали, кожа утратила чувствительность и похолодела от пота. Две свечи уже догорели, однако комната была залита серым светом. «Сколько же времени прошло?»

Он стоял над ней, его богоподобная фигура блестела в свете оставшейся свечи.

— Утро наступает, — сказал он.

В его ладони сверкнула золотая монета, чаруя Эсменет своим блеском. Он подержал монету над ней и выпустил ее из пальцев. Монета плюхнулась в липкую лужицу на ее животе. Эсменет взглянула и ахнула в ужасе.

Его семя было черным.

— Цыц! — сказал он, собирая свои одежды. — Никому нислова об этом. Поняла, шлюха?

— Поняла, — выдавила она, и из глаз у нее хлынули слезы.

«Что же я наделала?»

Она уставилась на монету с профилем императора, далекую и золотую на фоне пушистых волос в паху и изгибов голого живота. Ее белая кожа была перемазана блестящей смолистой жидкостью. К горлу подступила тошнота. В комнате стало светлее. «Он отворяет ставни…» Но когда Эсменет подняла глаза, незнакомец исчез. Она услышала только сухое хлопанье крыльев, удаляющееся в сторону восхода.

Прохладный утренний воздух хлынул в комнату, смыл вонь нечеловеческого спаривания. «Но от него же пахло миррой!»

Эсменет скатилась на пол, и ее вырвало.


Ей далеко не сразу удалось заставить себя вымыться, одеться и выйти на улицу. Выбравшись из дома, Эсменет поняла, что лучше туда не возвращаться. Она терпеливо сносила толчки и близость немытых тел — веселый квартал примыкал к многолюдному Экозийскому рынку. Неизвестно отчего, но она сейчас с необычайной остротой воспринимала все картины и звуки родного города: звон молоточков медников; крики одноглазого шарлатана, расхваливающего свои серные снадобья; назойливого безногого попрошайку; мясника, раскладывающего мясо по сортам; хриплые крики погонщиков мулов, которые нещадно лупили своих животных, пока те не разражались ревом. Вечный шум. И водоворот запахов: камень, раскаленный на солнце, благовония, жареное мясо, помои, дерьмо — и дым, непременный запах дыма.

Рынок кипел утренней бодростью, а Эсменет брела через толпу усталой тенью. Тело ныло, все насквозь, и идти было больно. Эсменет крепко сжимала в кулаке золотую монету, время от времени меняя руки, чтобы обтереть потные ладони об одежду. Она глазела на все подряд: на треснувшую амфору, истекающую маслом на циновку торговца; на молодых рабынь-галеоток, пробирающихся сквозь толпу с опущенными глазами, с корзинами зерна на головах; на тощего пса, бдительно глядящего куда-то вдаль сквозь ножницы шагающих мимо ног; на вздымающийся в отдалении смутный силуэт Юнриюмы. Эсменет смотрела и думала: «Сумна…»

Она любила свой город, но отсюда надо было бежать.

Ахкеймион говорил, что такое может случиться, что если Инрау на самом деле убили, то к ней могут прийти люди, которые будут его искать.

— Если такое произойдет, Эсми, делай что угодно, только не задавай вопросов. Тебе о них ничего знать не надо, поняла? Меньше знаешь — дольше проживешь. Будь уступчивой. Будь шлюхой. Торгуйся, как и положено шлюхе. И главное, Эсми, ты должна меня продать. Ты должна рассказать им все, что знаешь. И говори только правду: по всей вероятности, большую ее часть они уже и так знают. Сделаешь все, как я говорю, — останешься жива.

— Но почему?!

— Потому, Эсми, что шпионы больше всего на свете ценят слабые и продажные души. Они пощадят тебя на случай, если ты вдруг еще пригодишься. Не показывай своей силы — и останешься жива.

— А как же ты, Акка? Что, если они узнают что-нибудь, чем они смогут воспользоваться, чтобы причинить тебе зло?

— Я — адепт, Эсми, — ответил он. — Адепт Завета.

И наконец сквозь стену движущегося народа Эсменет увидела девчушку, стоящую босиком в пыли, озаренную солнцем. Она всегда тут стоит. Девчушка смотрела на подходящую Эсменет большими карими глазами. Эсменет улыбнулась ей, но та побоялась улыбнуться в ответ. Только плотнее прижала свою палку к груди, обтянутой изношенной туникой.

«Я осталась жива, Акка. Жива и не жива».

Эсменет остановилась перед девочкой и удивила малышку, вручив ей целый золотой талант.

— Вот, держи, — сказала она, вложив монету в крохотную ладошку.

«Она так похожа на мою дочку!»


Ахкеймион ехал один, верхом на муле, спускаясь в долину Судика. Он выбрал этот путь на юг, из Сумны в Момемн, повинуясь случайной прихоти — или, по крайней мере, так он думал. Он старался избегать плодородных, густо заселенных земель ближе к морскому побережью. А в Судике уже давным-давно никто не жил, кроме пастухов да их отар. То был край заброшенных руин.

День выдался ясный и на удивление теплый. Нансурия не была засушливой страной, но выглядела именно так: ее обитатели теснились вдоль рек и морских побережий, оставляя незаселенными огромные пространства, которые если и были негостеприимны, то разве что из-за угрозы скюльвендских набегов.

Вот и Судика была такой заброшенной равниной. Ахкеймион читал, что в дни киранейцев Судика считалась одной из богатейших провинций. Отсюда вышло немало знаменитых полководцев и правящих династий. А теперь тут остались только овцы да полупогребенные под землей руины. В какой бы стране ни оказывался Ахкеймион, его как будто тянуло именно в такие места: земли, которые словно уснули, грезя о древних временах. Это обыкновение разделяли многие адепты Завета: глубокая одержимость полуразрушенными памятниками, из камня или из слов. Одержимость эта была столь глубока, что порой они сами не замечали, как оказывались среди руин храмов или под сводами библиотек, не зная, зачем они сюда пришли. Это сделало их признанными хронистами всех Трех Морей. Для них пробираться сквозь осевшие стены и поваленные колонны или же сквозь слова древнего кодекса означало примиряться с прочими своими воспоминаниями, вновь становиться единым целым вместо того, чтобы вечно разрываться надвое.

Самым знаменитым местом Судики, на которое ориентировались все путники, был разрушенный храм-крепость Бататент. Но добраться до него было не так-то просто: Ахкеймиону пришлось немало попетлять по холмам и вересковым пустошам, прежде чем он очутился в тени его стен. Толстенные бастионы осыпались грудами щебня. Местами их разобрали до основания: видно было, что местные жители на протяжении столетий использовали их в качестве источника гранита и белого камня. Так что от храма оставались в основном ряды массивных внутренних колонн — очевидно, они оказались слишком тяжелы, чтобы разобрать их и уволочь к побережью. Бататент был одной из немногих крепостей, которые пережили падение киранейцев во дни первого Армагеддона, убежищем для тех, кому удалось спастись от рыскавших по равнинам отрядов скюльвендов и шранков. Оберегающая ладонь, прячущая хрупкий огонек цивилизации.

Ахкеймион бродил по храму, дивясь тому, как расположение этих древних камней совпадает с тем, что было известно ему самому. К своему мулу адепт вернулся, только когда стало смеркаться, встревожившись, что не отыщет его в темноте.

В ту ночь он расстелил свою циновку и улегся спать прямо меж колонн. По-зимнему холодный камень нагрелся на солнце, создавая хотя бы слабое подобие уюта.

Во сне он увидел тот день, когда все роженицы разрешились от бремени мертвыми младенцами, тот день, когда Консульт, оттесненный назад к черным бастионам Голготтерата войсками нелюдей и древних норсирайцев, привел в мир пустоту, абсолютную и ужасную: Мог-Фарау, Не-бога. Во сне Ахкеймион видел измученными глазами Сесватхи, как угасало одно величие за другим. И проснулся, как всегда, свидетелем конца света.

Он вымыл голову и бороду в ближайшем ручье, умастил волосы маслом и вернулся в свой скромный лагерь. Ахкеймион осознал, что оплакивает не только Инрау, но и утрату былой уверенности. Многочисленные расспросы завели его далеко в глубь лабиринта кабинетов Тысячи Храмов, но он так ничего и не добился. Он часто вспоминал свои разговоры с разными шрайскими чиновниками, и в этих воспоминаниях жрецы казались еще более высокими и тощими, чем на самом деле. Многие из этих людей проявили неприятную проницательность, но все они упрямо придерживались официальной версии: это было самоубийство. Ахкеймион даже предлагал им золото за то, чтобы они сказали ему правду, хотя сам понимал, как это глупо. На что он только рассчитывал? В тех кубках, из которых они пьют анпой, и то наверняка больше золота, чем он мог наскрести. Он был просто нищим по сравнению с богатством Тысячи Храмов. По сравнению с богатством Майтанета.

С тех пор как Ахкеймион узнал о гибели Инрау, он ходил как в тумане, внутренне съежившись, точно в детстве, когда отец, бывало, велит ему принести старую веревку, которой его порол. «Неси веревку!» — проскрежещет безжалостный голос, и начнется ужасный ритуал: губы дрожат, руки трясутся, сжимая жесткую пеньку…

Если Инрау в самом деле совершил самоубийство, значит, убил его он, Ахкеймион.

«Принеси веревку, Акка! Неси сейчас же!»

Когда Завет повелел ему отправиться в Момемн и присоединиться к Священному воинству, он вздохнул с облегчением. Лишившись Инрау, Наутцера и прочие члены Кворума оставили свои неопределенные надежды проникнуть в Тысячу Храмов. Теперь они снова хотели, чтобы он следил за Багряными Шпилями. Эта ситуация казалась ему жестокой насмешкой, однако Ахкеймион не стал спорить. Пришла пора двигаться дальше. Сумна только подтверждала тот вывод, которого Ахкеймион не мог вынести. Даже Эсменет начала его раздражать. Насмешливые глаза, дешевая косметика… Бесконечное ожидание, пока она ублажает других мужчин… Ее язык легко возбуждал его плоть, но мысли оставались холодными. И все же он тосковал по ней — по вкусу ее кожи, горькой от притираний.

Колдуны редко имеют дело с женщинами. У женщин свои, мелкие тайны, которые ученым мужам положено презирать. Однако тайна этой женщины, этой сумнской проститутки, пробуждала в нем не столько презрение, сколько страх. Страх, тоску и влечение. Но почему? После смерти Инрау ему необходимо было в первую очередь отвлечься, забыться, а она упорно отказывалась быть инструментом этого забвения. Напротив. Она выспрашивала его во всех подробностях о том, как прошел его день, обсуждала — скорее с самой собой, чем с ним, — смысл любой бессмыслицы, которая стала ему известна. Ее заговорщицкие замашки были настолько же нахальны, насколько глупы.

Однажды вечером он ей так и сказал, надеясь, что это хоть ненадолго заставит ее заткнуться. Она и впрямь умолкла, но когда заговорила, в ее голосе звучала усталость, намного превосходящая его собственную. Она говорила тоном человека, до глубины души уязвленного чужой мелочностью.

— Да, Ахкеймион, я всего лишь играю… Но в этой игре есть зерно истины.

Он лежал в темноте, снедаемый внутренними противоречиями. Он чувствовал, что, если бы он был способен разобраться в своих страданиях так же, как она в своих, то просто рухнул бы, рассыпался в пыль, не вынеся их груза. «Это не игра! Инрау погиб! Погиб!»

Ну почему она не могла… почему она не могла быть такой, как ему надо? Почему она не могла перестать спать с другими мужчинами? Неужели у него недостаточно денег, чтобы ее содержать?

— Ну уж нет, Друз Ахкеймион! — воскликнула она, когда он как-то раз предложил ей денег. — С тобой я в шлюху играть не стану!

Эти слова одновременно и обрадовали его, и повергли в уныние.

Однажды, вернувшись к ней и не увидев ее на подоконнике, он рискнул и подкрался к ее двери, движимый каким-то постыдным любопытством. «А какова она с другими? Такая же, как и со мной?» Он услышал, как она постанывает под чьей-то тушей, как ритмично поскрипывает кровать в такт толчкам. И ему показалось, будто у него остановилось сердце. Рубаха прилипла к спине, в ушах зазвенело.

Он прикоснулся к двери онемевшими пальцами. Там, по ту сторону двери… Там лежит она, его Эсми, обхватив ногами другого мужчину, и груди ее лоснятся от чужого пота… Когда она кончила, он дернулся и подумал: «Этот стон — мой! Мой!»

Но на самом деле она ему не принадлежала. Тогда он отчетливо это осознал — быть может, впервые в жизни. И все же подумал: «Инрау погиб, Эсми. Кроме тебя, у меня никого не осталось».

Он услышал, как мужчина слезает с нее.

— М-м-м-м! — простонала Эсми. — Ах, Каллустр, ты ужасно одарен для старого солдата! И что бы я делала без твоего толстого хера, а?

Мужской голос отозвался:

— Ну, дорогуша, я уверен, что твоей дырке этого добра хватает!

— Ну, это же так, огрызки! А ты — настоящий пир.

— А скажи, Эсми, что это за мужик был здесь, когда я вошел к тебе в прошлый раз? Еще один огрызок?

Ахкеймион прижался мокрой щекой к двери. Его охватила холодная, сковывающая тоска.

Эсменет рассмеялась.

— Когда ты вошел ко мне? Здесь? Клянусь богами, надеюсь, тут никого не было!

Ахкеймион буквально видел, как мужчина усмехнулся и покачал головой.

— Глупая ты шлюха! — сказал он. — Я серьезно! Когда он выходил, он на меня так глянул… Я уж думал, он мне засаду устроит по дороге в казарму!

— Ну ладно, я с ним поговорю. Он действительно того… ревнует.

— Ревнует? Шлюху?

— Каллустр, этот твой кошелек так туго набит… Ты уверен, что не хочешь потратить еще немного?

— Боюсь, я уже иссяк. Впрочем, потряси еще: авось что-нибудь и выдоишь!

Короткая пауза. Ахкеймион стоял, не дыша. Тихое похлопывание по кошелю.

Эсми прошептала что-то совершенно беззвучно, но Ахкеймион готов был поклясться, что услышал:

— Не беспокойся насчет своего кошелька, Каллустр. Просто сделай со мной это еще раз…

Тут он сбежал на улицу. Ее пустое окно давило на него сверху, в голове крутились мысли об убийстве с помощью колдовства и об Эсми, самозабвенно извивающейся под солдатом. «Сделай со мной это еще раз…» Он чувствовал себя грязным, словно присутствие при непристойной сцене опозорило его самого.

«Она просто притворяется шлюхой, — пытался напомнить он себе, — точно так же, как я притворяюсь шпионом». Вся разница была в том, что она куда лучше его знала свое ремесло. Жеманные шуточки, продажная искренность, нескрываемая похоть — все ради того, чтобы притупить стыд, который чувствует мужчина, изливающий свое семя за деньги. Эсменет была одаренной шлюхой.

— Я с ними совокупляюсь по-всякому, — призналась она как-то раз. — Я старею, Акка, а что может быть более жалким, чем старая, голодная шлюха?

В ее голосе звучал неподдельный страх.

За годы своих странствий Ахкеймион переспал со множеством шлюх. Так почему же Эсменет так не похожа на других? В первый раз он зашел к ней потому, что ему понравились ее стройные, мальчишеские бедра и гладкая, как у тюленя, кожа. А потом вернулся, потому что она была хороша: она шутила и заигрывала, как с этим Каллустром — кто бы он ни был. Но в какой-то момент Ахкеймион перестал видеть в ней одну лишь дырку между ног. Что же такое он узнал? Что именно он полюбил в ней?

Эсменет, Сумнская Блудница…

Она часто являлась глазам его души необъяснимо худой и дикой, истерзанной дождем и ветрами, почти невидимой за мечущимися ветвями леса. Эта женщина, которая когда-то подняла руку к солнцу так, что ему показалось, будто солнечный свет лежит в ее ладони, и сказала, что истина — это воздух и небо, ее можно провозгласить, но прикоснуться к ней нельзя. Он не мог поведать ей, насколько глубоко затронули его ее рассуждения, не мог признаться, что они шевелились в глубине его души, точно живые, и собирали камни вокруг себя.

Со старого дуба в соседней лощине сорвалась стайка воробьев. Ахкеймион вздрогнул.

Ему вспомнилась старая ширадская поговорка: «Сожаления суть проказа, точащая сердце».

Он разжег костер колдовским словом и стал греть себе воду для утреннего чая. Дожидаясь, пока вода закипит, он разглядывал окрестности: колонны Бататента, уходящие в утреннее небо; одинокие деревья, темнеющие на фоне разросшегося кустарника и жухлой травы. Прислушивался к приглушенному шипению и потрескиванию костерка. Протянув руку, чтобы снять котелок с огня, Ахкеймион обнаружил, что пальцы у него дрожат, как у паралитика. От холода, что ли?

Да что же такое со мной творится?

«Обстоятельства, — ответил он себе. — Обстоятельства, которые оказались сильнее». С внезапной решимостью он отставил котелок в сторону и принялся рыться в своей скудной поклаже. Достал чернила, перо и лист пергамента. Уселся, скрестив ноги, на циновке, и обмакнул перо в чернила.

В центре левого поля он нацарапал:

МАЙТАНЕТ
Несомненно, именно Майтанет находится в центре этой тайны. Шрайя, способный видеть Немногих. Возможно, убийца Инрау. Справа от него Ахкеймион написал:

СВЯЩЕННОЕ ВОИНСТВО
Молот Майтанета, очередная цель Ахкеймиона. Под этими словами, внизу листа, Ахкеймион написал:

ШАЙМЕ
Цель Священного воинства Майтанета. Но все ли так просто? Действительно ли война начата лишь затем, чтобы освободить город Последнего Пророка от ига фаним? Цели, о которых хитроумные люди заявляют во всеуслышание, редко бывают истинными. От «Шайме» он провел линию вправо и написал:

КИШАУРИМ
Злополучные жертвы Священной войны? Или же они каким-то образом причастны к происходящему?

От слова «кишаурим» он провел еще одну линию к «Священному воинству» и, не доходя до него, написал:

БАГРЯНЫЕ ШПИЛИ
Ну, этой школой, по крайней мере, понятно, что движет: они хотят уничтожить кишаурим. Но Эсменет была права: откуда Майтанет узнал об их тайной вражде с кишаурим?

Ахкеймион некоторое время поразмыслил над этой схемой, глядя, как уплощаются, высыхая, чернильные линии. И для порядка дописал рядом со «Священным воинством»:

ИМПЕРАТОР
Сумна гудела слухами о том, что император норовит подмять Священное воинство под себя, сделать его орудием отвоевания утраченных провинций. Ахкеймиону было наплевать, преуспеет ли династия Икуреев в этом деле, но несомненно, она будет весомой переменной в алгебре событий.

А потом он нацарапал отдельно, в правом верхнем углу:

КОНСУЛЬТ
Точно щепоть соли, брошенная в чистую воду. Это слово означало так много: возможность нового Армагеддона, насмешки и презрение, с которыми Великие фракции относились к Завету. Но где они? Присутствуют ли они вообще на этой странице?

Ахкеймион некоторое время рассматривал свою схему и прихлебывал исходящий паром чай. Чай согревал изнутри, разгонял утренний озноб. Ахкеймион понял, что что-то упустил. О чем-то забыл…

И дрожащей рукой дописал под словом «Майтанет»:

ИНРАУ
«Это он убил тебя, дорогой мой мальчик? Или все-таки я?»

Ахкеймион отмахнулся от этих мыслей. Сожалениями Инрау не поможешь, а нытьем и жалостью к себе — и подавно. Если же он хочет почтить память ученика, отомстить за него — для этого нужно воспользоваться чем-то из того, что есть на этой схеме. «Я ему не отец. Надо быть тем, кто я есть: шпионом».

Ахкеймион часто рисовал такие схемы — не потому, что боялся что-нибудь забыть, скорее, опасался упустить из виду что-то существенное. Он давно обнаружил, что наглядное изображение связей всегда приводит на ум еще какие-то возможные связи. Более того, в прошлом это простое упражнение нередко давало ему ценный путеводитель для дальнейших изысканий. Однако эта схема принципиально отличалась от тех: вместо отдельных людей и их связей в каких-то мелких интригах здесь была представлена расстановка сил Великих фракций в Священной войне. Масштаб этой тайны и того, что было поставлено на кон, намного превосходил все, с чем Ахкеймиону приходилось сталкиваться до сих пор… если не считать его снов.

У адепта перехватило дыхание.

«Неужели это преддверие второго Армагеддона? Возможно ли такое?»

Взгляд Ахкеймиона невольно вернулся к слову «Консульт», стоящему отдельно, в уголке. Он осознал, что схема уже принесла свои первые плоды. Если Консульт действительно до сих пор продолжает орудовать в Трех Морях, они не могут не иметь отношения к происходящему. Но тогда где они могут скрываться?

И он перевел взгляд на слово «МАЙТАНЕТ».

Ахкеймион отхлебнул еще чаю. «Кто ты, а, друг мой? Как бы мне выяснить, кто ты такой?»

Возможно, ему следует вернуться в Сумну. Возможно, получится помириться с Эсменет — авось она простит дурака за его дурацкую гордость. По крайней мере, он убедится, что с ней…

Ахкеймион поспешно отставил свою надтреснутую чашку, схватил перо и дописал между «Майтанетом» и «Священным воинством»:

ПРОЙАС
И как он сразу про него не подумал?

Встретив Пройаса на ступенях у ног шрайи, Ахкеймион понял, что принц сделался одним из немногих доверенных лиц Майтанета. Это Ахкеймиона не удивило. За те годы, что прошли после обучения, Пройас стал просто одержим благочестием. В отличие от Инрау, который пришел в Тысячу Храмов, чтобы лучше служить, Пройас пришел к Бивню и Последнему Пророку, чтобы лучше судить, — по крайней мере, так казалось Ахкеймиону. Ему до сих пор было больно вспоминать о последнем письме Пройаса, том, которое положило конец их немногословной переписке.

«Знаешь ли ты, что больше всего терзает меня при мысли о тебе, бывший наставник? Даже не то, что ты — нечестивец, а то, что я когда-то любил нечестивца».

Возможен ли обратный путь после таких резких слов? Но Ахкеймион знал, что обратный путь найти необходимо. Нужно преодолеть пропасть, что пролегла между ними, и не потому, что он до сих пор любит Пройаса — выдающиеся люди часто внушают подобную любовь, — а потому, что ему необходимо найти подход к Майтанету. Ему нужны ответы на его вопросы — чтобы успокоить свое сердце и, возможно, спасти мир.

Ох, как посмеялся бы над ним Пройас, если бы Ахкеймион сказал ему… Неудивительно, что все Три Моря считают адептов Завета безумцами!

Ахкеймион встал и вылил в затухающий костерок остатки чая. В последний раз взглянул на свою схему, обратил внимание на пустые места и задался праздным вопросом, чем бы можно было их заполнить.

Потом собрал вещи, навьючил мула и продолжил свое одинокое путешествие. Мимо тянулась однообразная Судика: холмы, холмы, каменистая земля…


Эсменет брела сквозь сумрак вместе с другими людьми, сердце у нее отчаянно колотилось. Она ощущала у себя над головой колеблющуюся необъятность ворот Шкур, как будто то был молот, который рок на протяжении веков держал занесенным в ожидании ее бегства. Она окидывала взглядом лица попутчиков, но видела только усталость и скуку. Для них выход из города, казалось, не представлял собой ничего особенного. Наверное, эти люди каждый день сбегают из Сумны…

В какой-то дурацкий момент Эсменет обнаружила, что боится за собственный страх. Если бегство из Сумны ничего не значит, не говорит ли это о том, что весь мир — тюрьма?

А потом она внезапно обнаружила, что смаргивает слезы, выступившие на глазах от яркого солнечного света. Она остановилась, посмотрела на светло-коричневые башни, вздымающиеся над головой. Потом оглянулась назад и перевела дух, не обращая внимания на брань тех, кто шел следом за ней. По обе стороны темной пасти ворот лениво стояли солдаты. Они оглядывали тех, кто входил в город, но вопросов не задавали. Со всех сторон теснились пешеходы, всадники и повозки. По обе стороны дороги тянулась редкая цепочка торговок съестным, надеявшихся заработать на чьем-нибудь внезапно проснувшемся аппетите.

А потом Эсменет увидела то, что прежде было лишь туманной полосой на горизонте, местами проступающей за высоким кольцом стен Сумны: поля и луга, по-зимнему блеклые, уходящие в бесконечную даль. А еще она увидела солнце, предвечернее солнце, растекшееся над землей, словно вода.

У нее над ухом щелкнул бич, и Эсменет отскочила в сторону. Мимо проскрипела телега, влекомая унылыми волами. Погонщик беззубо улыбнулся ей.

Эсменет взглянула на тыльную сторону кисти своей левой руки, там была зеленоватая татуировка. Знак ее племени. Знак Гиерры — хотя она и не была жрицей. Шрайские чиновники настаивали на том, чтобы все блудницы накалывали пародии священных татуировок, которыми украшают руки храмовых проституток. Почему — никто не знал. Наверное, чтобы лучше дурить голову себе, думая, что богам можно задурить голову. Но тут, за стенами, вне угрозы шрайского закона, эта татуировка выглядела совсем иначе.

Она подумала было окликнуть погонщика, но его телега проехала мимо, и ее взгляд притянула к себе дорога, которая уходила за горизонт, рассекая надвое неровные поля, прямая, как полоса цемента между разбитыми кирпичами.

«Гиерра милостивая, что же я делаю?»

Вот перед ней лежит дорога. Ахкеймион как-то раз сказал ей, что дорога — будто веревка, привязанная ему на шею: если он не следует за ней, она начинает душить. Сейчас Эсменет было жаль, что она не испытывает подобных чувств. Если бы ее тянуло к какой-то цели — она бы еще поняла. Но ей дорога казалась откосом, и при этом довольно крутым. От одного взгляда на нее начинала кружиться голова.

«Дура ты, дура! Это же всего лишь дорога!»

Она уже тысячу раз все продумала. Чего же она теперь испугалась?

Она никому не жена. Ее кошелек — вот он, у нее между ног. Будет по дороге в Момемн «торговать персиками», как выражаются солдаты. Возможно, мужчины и находятся посередине между женщиной и Богом, но когда им приспичит, они делаются голоднее зверя.

Дорога будет добра к ней. Рано или поздно она найдет Священное воинство. И разыщет там Ахкеймиона. Она схватит его за щеки и расцелует. Она наконец-то станет равной ему: такой же путешественницей, как и он.

А потом расскажет ему обо всем, что произошло, о том, что ему грозит опасность.

Она глубоко вздохнула. Дорога пахла пылью и холодом.

Она пошла вперед. Ее ноги и руки были так легки, хоть в пляс пускайся.

Скоро стемнеет.

Глава 10 Сумна

«Как описать жуткое величие Священного воинства? Даже тогда, еще не окровавленное, оно являло собой зрелище одновременно пугающее и изумительное: точно огромное чудище, чьи конечности состояли из целых народов: галеотов, туньеров, тидонцев, конрийцев, айнонов и нансурцев, — Багряные же Шпили были самой пастью дракона. Со времен Кенейской империи и Древнего Севера не видел мир подобного сборища. Воинство раздирали интриги, и тем не менее оно внушало невольное благоговение».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Середина зимы, 4111 год Бивня, Сумна
Даже после того, как спустилась ночь, Эсменет продолжала идти вперед, опьяненная немыслимостью того, что она сделала. Несколько раз она даже пускалась бегом по полю: ее ноги путались в траве, прихваченной инеем, она раскидывала руки и кружилась, глядя вверх, на Гвоздь Небес.

Мерзлая земля звенела под ногами, вокруг простирались бесконечные дали. Тьма была безупречно чиста, как будто бритва зимы отскребла с нее все изображения и запахи. Это оказалось так не похоже на влажный сумрак Сумны, где все запятнано чернильными ощущениями. Здесь, посреди холода и мрака, пергамент мира был чист. Казалось, здесь все начинается заново.

Она одновременно наслаждалась этой мыслью и страшилась ее. Ахкеймион как-то раз сказал ей, что Консульт верит примерно в то же самое.

Когда ночь приблизилась к середине, Эсменет отрезвела. Она напомнила себе о ждущих впереди мучительных днях, об опасности, из-за которой она и тронулась в путь.

Ведь за Ахкеймионом следят.

При мысли об этом ей невольно вспомнилась ночь, проведенная с тем незнакомцем. Временами ее тошнило, и повсюду, куда ни глянь, чудилось его смолисто-черное семя. Временами же она, напротив, делалась холодна, точно лед, и тогда вспоминала все свои слова и все мгновения мучительного экстаза с бесстрастностью старого откупщика. В такие моменты ей даже не верилось, что это она была той бесстыжей шлюхой и предательницей.

Однако это была она.

Но не предательство обжигало ее мучительным стыдом. Она понимала, что за это Ахкеймион ее винить не стал бы. Нет, Эсменет стыдилась не того, что сделала тогда, а того, что чувствовала.

Некоторые проститутки так презирают свое ремесло, что нарочно стремятся к тому, чтобы совокупление причиняло им боль и страдания. Эсменет причисляла себя к тем проституткам, которые временами шутили, что получают удовольствие, а им еще и платят за это. Кто бы там ее ни трахал, а ее наслаждение принадлежало ей, и только ей.

Той ночью все было иначе. Наслаждение, которое она испытала тогда, было настолько сильным, как никогда в жизни. Она ощущала его. Тонула в нем. Содрогалась от него. Но это было не ее наслаждение. В ту ночь ее тело было грубо взломано. И это переполняло ее стыдом и яростью.

Стоило Эсменет представить себе, как его живот прижимался к ее лону, и она покрывалась липким потом. Временами она багровела и напрягалась, вспоминая, как кончала с ним. Кем бы и чем бы он ни был, он взял ее тело в плен, захватил то, что принадлежало ей, и переделал — не по своему образу и подобию, но по образу того, что было ему нужно. Сделал ее бесконечно восприимчивой. Бесконечно послушной. Бесконечно признательной за все.

Но там, где ее тело пробиралось на ощупь, разум шел напролом. Она быстро поняла, что если незнакомец знал о ней, значит, знал он и об Инрау. А если незнакомец знал об Инрау, значит, его смерть ни в коем случае не могла быть самоубийством. Вот почему она должна найти Ахкеймиона. Предположение, что Инрау мог совершить самоубийство, почти сломило его.

— А что, если это правда, Эсми? Что, если он действительно покончил жизнь самоубийством?

— Нет, Акка, это неправда. Перестань, прошу тебя.

— Но он действительно сделал это! О боги милосердные, я это чувствую! Это я поставил его в безвыходное положение. Ему ничего не оставалось, как кого-то предать. Либо меня, либо Майтанета. Как же ты не понимаешь, Эсми? Я вынудил его выбирать между одной преданностью и другой!

— Акка, ты пьян. Когда ты напиваешься, все твои страхи всегда вылезают наружу и берут над тобой верх.

— Боги милосердные… Это я его убил!

Как пусты были ее заверения — формальные отговорки, произносимые с иссякающим терпением, и все это — при постоянном подозрении, что Ахкеймион казнит себя просто затем, чтобы она его пожалела! Почему она была так равнодушна? Так эгоистична? В какой-то момент она даже поймала себя на том, что злится на Инрау, винит его в уходе Ахкеймиона. Как она могла так думать?!

Но теперь все будет иначе.

Каким-то образом, не иначе как чудом, она оказалась причастна к тому, что происходит в мире. Она будет на равных с Ахкеймионом.

«Ты не убивал его, дорогой мой! Я это знаю!»

А еще она знала, кто на самом деле был убийцей. Возможно, незнакомец мог принадлежать к одной из школ, но Эсменет почему-то была уверена, что это не так. То, что она испытала, не имело отношения к Трем Морям.

Консульт. Они уничтожили Инрау, а ее изнасиловали.

Консульт!

Сколь ужасна ни была эта догадка, она при этом наполняла странным восторгом. Никто, даже Ахкеймион, не видел Консульт на протяжении веков. А вот она… Но Эсменет не решалась думать об этом, потому что когда она пускалась в такие рассуждения, то начинала чувствовать, что ей… повезло. А этого она вынести не могла.

И потому говорила себе, что пустилась в путь ради Ахкеймиона. Временами, забывшись, она представляла себя героиней древних саг, подобной Гинсиль или Юсилке, женщиной, впутавшейся в опасные дела своего супруга. Дорога, стелившаяся под ноги, звенела тайной песнью, как будто незримые свидетели ее героизма следили за каждым шагом.

Эсменет дрожала в своем плаще. Дыхание вырывалось изо рта клубами пара. Она шла и шла вперед, думая о смысле холодного ожидания, которым так часто бывает наполнено зимнее утро. Зимнее солнце не спешило вставать.


К тому времени, как солнце поднялось уже достаточно высоко, Эсменет увидела впереди постоялый двор, куда она и забрела в надежде присоединиться к группке путников, собравшихся во дворе. Вместе с нею ждали двое стариков, согнувшихся под большими бочонками с сушеными фруктами. Судя по тому, как они на нее косились, старички разглядели татуировку. Похоже, все знали, что в Сумне клеймят своих шлюх.

Когда группа наконец отправилась в путь, Эсменет присоединилась к ней, стараясь держаться как можно незаметнее. Группу возглавляли несколько синекожих жрецов, служители Джукана. Они распевали тихие гимны и позванивали крохотными цимбалами. Еще несколько путников шли за ними следом и подпевали, но большинство держались сами по себе, брели, вполголоса переговариваясь. Эсменет увидела, как один из стариков разговаривает с кучером повозки. Тот оглянулся и посмотрел на нее нарочито равнодушным взглядом, какие ей так часто доводилось видеть: взглядом человека, жаждущего того, к чему вообще-то следует испытывать отвращение. Она улыбнулась, и кучер отвернулся. Эсменет знала, что рано или поздно он придумает повод поговорить с ней.

И тогда придется решать.

Но тут у нее лопнул ремень на левой сандалии. Ей удалось кое-как связать концы, но узел натирал кожу под шерстяным носком. Через некоторое время мозоль лопнула, и Эсменет захромала. Она мысленно ругала кучера: отчего же тот медлит? И от души проклинала закон, согласно которому женщинам в Нансурии запрещено носить сапоги. А потом узел тоже лопнул, и она, как ни старалась, не сумела его связать снова.

Группа путников уходила от нее все дальше.

Эсменет плюнула, сунула сандалию в котомку и пошла дальше без нее. Нога тут же онемела от холода. Шагов через двадцать в носке появилась первая дырка. А через некоторое время носок превратился в драную тряпку, болтающуюся на щиколотке. Группа, к которой она было присоединилась, давно скрылась из виду. Однако позади показалась другая группа людей. Они, похоже, вели под уздцы то ли вьючных животных, то ли боевых коней.

Эсменет молилась, чтобы это оказались кони.

Дорога, по которой она шла, называлась Карийский тракт — древнее наследие Кенейской империи, которое император поддерживал в хорошем состоянии. Дорога пересекала по прямой провинцию Массентия, летом люди называли ее Золотой за бесконечные поля пшеницы. Одно было плохо: Карийский тракт уходил в глубь Киранейских равнин вместо того, чтобы вести прямо к Момемну. Более тысячи лет тому назад он соединял Священную Сумну с древним Кенеем. Теперь же его поддерживали в порядке лишь постольку, поскольку он служил Массентии, — Эсменет слыхала, что после пересечения с куда более оживленным Понским трактом, который ведет в Момемн, он теряется в лугах.

Эсменет, поразмыслив, все же выбрала именно Карийский тракт, несмотря на то что так ее дорога получалась длиннее. Эсменет не могла позволить себе приобрести карту, да и пользоваться ими она не умела, кроме того, она никогда прежде не покидала пределов Сумны — но, несмотря на это, неплохо разбиралась в дорогах Нансурии.

Все проститутки отбирают своих клиентов в соответствии с собственными вкусами. Некоторые предпочитают крупных мужиков, другие — помельче. Некоторые предпочитают жрецов, неуверенных, с мягкими руками без мозолей. Другие выбирают солдат, наглых и грубых. Эсменет же всегда ценила опыт. Людей, которые страдали, преодолевали трудности, повидали дальние страны и удивительные вещи.

Когда Эсменет была помоложе, она совокуплялась с такими мужчинами и думала: «Теперь и я — часть того, что они повидали. Теперь я стала значительнее, чем была прежде». И потом, осыпая их вопросами, она делала это не только из любопытства, но и затем, чтобы узнать подробности того, чем обогатила ее судьба. Они уходили, оставляя у нее свое семя и свои деньги, и Эсменет тешила себя надеждой, что они уносят с собой частичку ее, что она каким-то образом разрастается, пребывая в глазах тех, кто видит мир и борется с ним.

Несколько человек исцелили ее от этого заблуждения. Одной из них была старая шлюха Пираша, которая давно бы померла с голоду, если бы Эсменет ее не подкармливала.

— Нет, милочка, — сказала ей как-то Пираша. — Когда женщина опускает в мужчину свою чашку, она зачерпывает только то, что удастся уворовать.

Потом еще был сногсшибательный конник-кидрухиль — Эсменет даже подумала, что влюбилась в него. Он явился во второй раз, начисто забыв о том, что уже был у нее.

— Да ты, наверно, ошиблась! — воскликнул он. — Такую красотку я бы непременно запомнил!

Потом у нее родилась дочка.

Эсменет помнила, как ей вскоре после родов подумалось, что рождение ребенка положило конец всем ее заблуждениям. Но теперь она поняла, что тогда просто сменила один самообман на другой. На самом деле конец ее заблуждениям положила смерть девочки. Когда она собирала в узел детские вещички, чтобы отдать их молодой матери, живущей этажом ниже, и произносила какие-то добрые слова, чтобы та не смущалась, хотя, по правде говоря, никто не нуждался в добрых словах сильнее ее самой…

Много глупых заблуждений умерло вместе с ее дочкой, и взамен родилось немало горечи. Но Эсменет, в отличие от многих людей, не была склонна к озлобленности. Хотя теперь она и понимала, что это принижает ее, но продолжала жадно домогаться историй о мире и выбирать себе лучших рассказчиков. Она обвивала их ногами — с радостью. Она делала вид, что откликается на их пыл, и временами, повинуясь тому странному закону, по которому вымысел порой становится реальностью, в самом деле откликалась. После их интересы отступали к темному миру, из которого они явились, и эти мужчины становились непроницаемыми. Даже более доброжелательные клиенты делались опасными. Эсменет обнаружила, что у большинства мужчин есть внутри какая-то пустота, место, открытое лишь другим мужчинам.

Тут-то и начиналось подлинное соблазнение.

— Скажи мне, — мурлыкала она временами, — что в тебе есть такое, из-за чего ты кажешься каким-то… каким-то особенным, не таким, как другие мужчины?

Большинство этот вопрос забавлял. Некоторые смущались, раздражались, оставались равнодушны или приходили в ярость. Некоторых — немногих, и Ахкеймион был из их числа — этот вопрос буквально зачаровывал. Но все как один отвечали на него. Мужчине необходимо чувствовать себя особенным. Эсменет пришла к выводу, что именно поэтому столь многие из них увлекаются азартными играми — конечно, и из корысти тоже, но в первую очередь им нужно показать себя, убедиться, что мир, боги, судьба — короче, некто или нечто — выделил их, сделал не такими, как другие.

И они рассказывали ей о себе — за эти годы Эсменет выслушала тысячи таких историй. Они улыбались, думая, что эти байки завораживают ее — как это и было в молодости, — что она трепещет от возбуждения при мысли о том, с кем переспала. И никто из них, за одним-единственным исключением, не догадывался, что ей плевать на тех, кто рассказывает эти байки: ее интересует мир, о котором они повествуют.

А вот Ахкеймион понял.

— Ты так себя ведешь со всеми своими клиентами? — спросил он как-то раз внезапно, ни с того ни с сего.

Ее это не застало врасплох. Он был не первый, кто спрашивал об этом.

— Ну, мне приятно знать, что мои мужики — не просто члены.

Это была полуправда. Ахкеймион, верный своему ремеслу, не поверил ей. Он нахмурился и сказал:

— Жаль.

Это ее зацепило, несмотря на то что Эсменет понятия не имела, о чем он подумал.

— Что — жаль?

— Жаль, что ты не мужчина, — ответил он. — Будь ты мужчиной, тебе не приходилось бы превращать в своих учителей всех, кто тобой пользуется.

Она тогда всю ночь проплакала в его объятиях. Но исследований своих не прекратила. Ей удавалось далеко заглядывать чужими глазами.

Вот почему она знала, что в Массентии безопасно, что Карийский и Понский тракты для одинокой путешественницы более подходят, чем дороги вдоль побережья — сравнительно короткие, но опасные. И еще она знала, что для нее лучше прибиться к другим путникам, так, чтобы встречные думали, будто она — одна из них.

Вот почему она так перепугалась из-за порванной сандалии. Прежде Эсменет пьянили простор и безумная отвага ее предприятия, и потому она не тяготилась одиночеством. А теперь оно навалилось на нее, как тяжкая ноша. Она чувствовала себя беззащитной, как будто за каждым кустом таились лучники, выжидая, пока она выставит напоказ свою татуированную руку или кто-то шепнет ей вслед недоброе слово.

Дорога шла в гору, и Эсменет захромала наверх настолько поспешно, насколько могла. От нарастающего чувства отчаяния босая нога ныла еще сильнее. Нет, так ей нипочем не дойти до Момемна! Ну сколько раз ей говорили, что для благополучного путешествия главное — хорошо подготовиться! Каждый мучительный шаг казался немым укором.

Карийский тракт постепенно выравнивался. Впереди он полого спускался в неширокую речную долину, пересекал речушку и стрелой убегал к темным холмам на горизонте. Из зарослей по-зимнему оголенных деревьев торчали через равные промежутки развалины кенейского акведука. Кое-где от них мало что осталось, кроме куч мусора: местные растащили на кирпичи. К соседним холмам через вспаханные поля уходили проселочные дороги, пропадающие в темных перелесках. У Эсменет пробудилась надежда: у моста через речку теснились хижины деревеньки, и тонкие струйки дыма поднимались из труб в серое небо.

Немного денег у нее есть. На то, чтобы починить сандалию, хватит.

Спускаясь по дороге к деревне, Эсменет корила себя за трусость. Ей рассказывали, что Массентию отличает от прочих провинций то, что здесь очень мало больших плантаций, которыми занята большая часть империи. Массентия — край вольных фермеров и ремесленников. Открытых. Порядочных. Гордых. По крайней мере, так ей рассказывали.

Но тут Эсменет вспомнила, как косились эти добропорядочные ремесленники, видя ее в окне.

— Люди, которые владеют каким-никаким ремеслишком, вечно думают, что владеют и самой истиной, — сказала ей как-то раз старая Пираша. А истина неблагосклонно относится к шлюхам.

Эсменет снова выругала себя за малодушие. Ну все же говорят, что Массентия безопасна!

Она прихромала на плотно утоптанный пятачок земли, служивший здесь рыночной площадью, и принялась оглядывать теснящиеся вокруг хибарки в поисках вывески сапожника. Ничего похожего не обнаружилось. Тогда Эсменет принюхалась, надеясь учуять рыбий жир, которым кожевники пропитывают кожи. На самом-то деле ей всего только и надо, что раздобыть полоску кожи. Она прошла груды размокшей глины, потом четыре стоявших рядком навеса горшечников. Под одним, несмотря на мороз, трудился старик, формуя на гончарном круге крутобокий кувшин. У него за спиной светилось жерло печи. Старик закашлялся. Его кашель, похожий на бульканье грязи, встревожил Эсменет. Может, у них тут в деревне чума илиоспа?

Пятеро мальчишек, болтавшихся у входа в хлев, уставились на нее. Старший — или, по крайней мере, самый высокий — глазел на Эсменет с неприкрытым восхищением. Парнишка, возможно, был бы даже хорошеньким, если бы не косые глаза. Эсменет вспомнила, как один из клиентов рассказывал ей, что в таких деревнях красивых детей обычно не встретишь, потому что их, как правило, продают богатым путешественникам. Эсменет невольно спросила себя, не пытались ли продать и этого.

Мальчишка направился к ней. Она улыбнулась ему. «Может быть, он мне…»

— Ты шлюха? — спросил он напрямик.

Эсменет утратила дар речи от гнева и возмущения.

— Шлюха, шлюха! — крикнул другой мальчишка. — Из Сумны! Потому и руки прячет!

Первое, что пришло в голову Эсменет, это куча казарменных ругательств.

— Иди, почеши свою трубу, — бросила она, — зассанец сопливый!

Парень ухмыльнулся, и Эсменет сразу поняла, что это один из тех мужчин, которые скорее примут всерьез собачий лай, чем бабьи речи.

— А ну, покажи руку!

Что-то в его голосе насторожило ее.

— Поди сперва вычисти стойло!

«Раб» — подразумевал ее надменный тон.

Его легкомысленный взгляд окаменел, в нем проступило какое-то иное, куда более серьезное и опасное чувство. Парень попытался ухватить ее за руку. Эсменет влепила ему пощечину. Он отлетел назад, возмущенный и ошарашенный, а придя в себя, нагнулся к земле.

— Точно, шлюха, — сказал он своим односельчанам мрачным тоном, как будто печальные истины влекут за собой печальные последствия. И выпрямился, взвешивая в руке выковырянный из глины камень.

— Шлюха и распутница.

Момент растерянности прошел. Четверо остальных заколебались. Они стояли на каком-то пороге и знали это, даже если и не понимали всего значения своего шага. Хорошенький не стал их подначивать — он просто бросил камень.

Эсменет пригнулась, увернулась. Теперь и остальные нагнулись за камнями.

В нее полетел град булыжников. Эсменет выругалась и засучила рукава. Толстая шерстяная ткань защищала ее, так что ей не было даже особенно больно.

— Ах, ублюдки! — воскликнула она.

Мальчишки замешкались: ее ярость и смутила, и насмешила их. Один из них, жирный, заржал, когда она тоже наклонилась за камнем. Она попала в него первого: камень угодил ему повыше левого глаза и рассек бровь. Парень с ревом рухнул на колени. Прочие застыли, ошеломленные. Пролилась первая кровь…

Эсменет замахнулась еще одним камнем, надеясь, что ребята испугаются и разбегутся. Девчонкой, до того, как повзрослевшее тело позволило заняться более прибыльным делом, она подрабатывала на пристанях за хлеб или медяки тем, что распугивала камнями чаек. И до сих пор не забыла тогдашних навыков.

Однако высокий успел раньше — он швырнул ей в лицо пригоршню грязи. Большая часть пролетела мимо — этот дурень бросал так, словно рука у него веревочная, — но то, что попало в лоб, на миг ослепило ее. Эсменет принялась лихорадочно тереть глаза. И пошатнулась — камень ударил ее в ухо. Еще один разбил пальцы…

Что же это делается?!

— Довольно, довольно! — прогудел хриплый голос. — Что вы делаете, сорванцы?

Жирный мальчишка все еще всхлипывал. Эсменет наконец протерла глаза и увидела, что посреди мальчишек, размахивая кулаком, похожим на коленный сустав, стоит старик в крашеных одеждах шрайского жреца.

— Побиваем ее камнями! — сказал недоделанный красавчик. — Это же шлюха!

Прочие горячо поддержали его.

Старый жрец сперва сурово нахмурился, глядя на них, потом обернулся к Эсменет. Она теперь отчетливо видела его: старческие пятна на лице, скупой напор человека, которому доводилось кричать в сотни безответных лиц. Губы у него посинели от холода.

— Это правда?

Он схватил ее руку в свою, на удивление сильную, взглянул на татуировку. Потом посмотрел ей в лицо.

— Быть может, ты жрица? — осведомился он. — Служительница Гиерры?

Эсменет видела, что он знает ответ, и спрашивает только из-за какого-то извращенного стремления унижать и поучать. Глядя в его блеклые старческие глаза, она внезапно поняла, какая серьезная опасность ей угрожает.

«Сейен милостивый…»

— Д-да, — выдавила она.

— Лжешь! Это знак шлюхи! — воскликнул он, выворачивая руку к ее лицу, словно хотел затолкать еду в рот упрямому ребенку. — Знак шлюхи!

— Я больше не шлюха! — возразила она.

— Лжешь! Лжешь!

Эсменет внезапно исполнилась ледяной уверенности. Она одарила жреца притворной улыбкой и вырвала у него свою руку. Разошедшийся старый дурень отлетел назад. Эсменет обвела взглядом собравшуюся толпу, уничтожающе взглянула на мальчишек, потом повернулась и пошла назад к дороге.

— Не смей уходить! — взвыл старый жрец. — Не смей уходить!

Она шла, со всем достоинством, какое могла изобразить.

— «Не оставляй блудницы в живых, — процитировал жрец, — ибо она превращает свое чрево в отхожую яму!»

Эсменет остановилась.

— «Не позволяй блуднице дышать, — продолжал жрец, тон его сделался злорадным, — ибо она издевается над семенем правоверных! Побей ее камнями, да не искусится рука твоя…»

Эсменет развернулась.

— Довольно! — взорвалась она.

Ошеломленное молчание.

— Я — проклята! — вскричала она. — Разве вы не видите? Я уже мертва! Или вам этого мало?

На нее смотрело слишком много глаз. Эсменет развернулась и похромала дальше в сторону Карийского тракта.

— Шлюха! — крикнул кто-то.

Что-то с треском ударило ее в затылок. Она рухнула на колени. Еще один камень зацепил ее плечо. Она подняла руки, защищаясь, с трудом встала, стараясь идти вперед как можно быстрее. Но мальчишки уже догнали ее и прыгали вокруг, осыпая гладкой речной галькой. Потом она боковым зрением увидела, как высокий поднял что-то здоровенное, величиной с собственный кулак. Она съежилась. От удара ее зубы звонко щелкнули, она пошатнулась и упала. Эсменет перекатилась в холодной грязи, встала на четвереньки, оторвала от земли одно колено. Мелкий камешек ударил ее по щеке, из левого глаза брызнули слезы от боли, но она поднялась и пошла дальше.

До сих пор все это выглядело кошмарно обыденным и логичным. Ей надо было как можно быстрее уйти из деревни. А камни — не более чем порывы ветра с дождем, неодушевленные препятствия.

По ее щекам неудержимо катились слезы.

— Прекратите! — визжала она. — Оставьте меня в покое!

— Шлюха! Шлюха! — ревел жрец.

Теперь вокруг нее собралась уже куда большая толпа — они гоготали и зачерпывали из-под ног пригоршни грязи с камнями.

Тяжелый камень ударил рядом с позвоночником. Спина онемела, плечи дернулись назад. Она невольно потянулась туда рукой. Взрыв в виске. Снова земля. Она отплевывается от грязи.

«Прекратите! Пжж… пжалуста!»

Ее ли это голос?

Мелкое и острое в лоб. Она вскидывает руки, сворачивается клубком, как собака.

«Пожалуйста! Кто-нибудь!»

Раскаты грома. Огромная тень заслоняет небо. Эсменет посмотрела вверх сквозь пальцы и слезы, увидела оплетенное жилами брюхо коня и над ним — лицо всадника, смотрящего на нее сверху вниз. Красивое лицо с полными губами. Большие карие глаза, одновременно разъяренные и озабоченные.

Шрайский рыцарь.

Камни больше не летели. Эсменет стенала, закрыв лицо руками.

— Кто это затеял? — прогремело сверху.

— Но послушайте! — возмутился жрец. — В таких вопросах…

Рыцарь наклонился и огрел его кулаком в кольчужной перчатке.

— Заберите его! — скомандовал он остальным. — Живо!

Трое мужчин подняли жреца на ноги. С его дрожащих губ стекали слюни и кровь. Он издал кашляющий всхлип и принялся в ошеломлении и ужасе озираться по сторонам.

— В-вы не имеете права! — возопил он.

— Права? — расхохотался тот. — Ты желаешь поговорить о правах?

Пока рыцарь разбирался со жрецом, Эсменет удалось подняться на ноги. Она утерла с лица кровь и слезы, отряхнула грязь, налипшую на шерстяное платье. Сердце колотилось в ушах, пару раз она подумала, что сейчас грохнется в обморок, так сдавило грудь. Ей неудержимо хотелось заорать — не от боли и не от страха, а от невозможности всего происходящего и чистого возмущения. Как это могло случиться? Что вообще произошло?

Она мельком видела, как рыцарь снова ударил жреца, вздрогнула и сама себя выругала за то, что вздрогнула. С чего ей жалеть этого грязного мерзавца? Она глубоко вздохнула. Вытерла жгучие слезы, снова выступившие на глазах, и наконец успокоилась.

Потом сцепила руки на груди и обернулась к мальчишке, который все это затеял. Уставилась на него со всей ненавистью, на какую была способна, потом высунула один палец так, что тот сделался похож на крохотный торчащий фаллос. Посмотрела, убедилась, что мальчишка это заметил, злорадно улыбнулась. Мальчишка побледнел.

Он в страхе взглянул на шрайского рыцаря, потом перевел взгляд на своих дружков — те тоже заметили насмешливый жест Эсменет. Двое невольно ухмыльнулись, и один, с детской жутковатой способностью мгновенно объединяться с теми, кого они только что мучили, воскликнул:

— И то правда!

— Идем, — сказал шрайский рыцарь, протянув ей руку. — Хватит с меня этих провинциальных идиотов.

— Кто вы? — прохрипела она, вновь не сумев сдержать слез.

— Кутий Сарцелл, — доброжелательно ответил он. — Первый рыцарь-командор шрайских рыцарей.

Она потянулась к нему, и он взял ее татуированную руку.


Люди Бивня шли сквозь тьму — высокие фигуры, погруженные во мрак, лишь изредка поблескивало железо. Ахкеймион торопливо шагал среди них, ведя под уздцы своего мула. Их блестящие глаза смотрели на него мимоходом, без особого интереса. Судя по всему, они привыкли к незнакомцам.

Путешествие тревожило Ахкеймиона. Никогда прежде не доводилось ему пробираться через подобный лагерь. Каждый круг света от костров, мимо которых он проходил, казался отдельным мирком, наполненным собственным весельем или отчаянием. Он улавливал обрывки разговоров, видел воинственные лица, озаренные пламенем. Он двигался от одного такого кружка к другому вместе с темной процессией. Дважды он поднимался на холмы, достаточно высокие, чтобы с них открылась река Фай и ее густонаселенные прибрежные равнины. И каждый раз замирал в благоговейном ужасе. Даль была сплошь усеяна кострами — ближние озаряли полотняные шатры и воинственных людей, дальние сливались в созвездия, взбирающиеся на склоны. Много лет тому назад Ахкеймион видел айнонскую драму в амфитеатре близ Каритусаля, и его тогда ошеломил контраст между темными рядами зрителей и озаренными светом актерами внизу. Здесь же, казалось, разыгрывалась тысяча подобных драм. Так много людей так далеко от дома… Здесь он воочию видел подлинную меру мощи Майтанета.

«Такие полчища! Разве можем мы потерпеть поражение?»

Он некоторое время поразмыслил над этим своим «мы».

На западе можно было различить вьющиеся по холмам стены Момемна. Чудовищно массивные городские башни венчал слабый свет факелов. Ахкеймион повернул в ту сторону. Чем ближе к стенам, тем более голой становилась местность и тем больше палаток теснилось на ней. Ахкеймион рискнул подойти к нескольким кострам конрийцев и спросить, где тут стоят войска из Аттремпа. Перешел по скрипучему пешеходному мостику стоячие зловонные воды канала. И наконец нашел лагерь своего старого друга, Крийатеса Ксинема, маршала Аттремпа. Ахкеймион сразу узнал Ксинема, но сперва немного постоял в темноте, за пределами круга света от костра, приглядываясь к маршалу. Пройас как-то раз сказал, что они с Ксинемом удивительно похожи, «вроде как два брата, один сильный, другой слабый». Разумеется, Пройасу даже в голову не пришло, что подобное сравнение может обидеть его наставника. Как и многие надменные люди, Пройас считал оскорбления необходимой частью своей откровенности.

Ксинем сидел у небольшого костерка, держа в ладонях чашу с вином, и что-то негромко обсуждал с тремя старшими офицерами. Даже в слабом красноватом свете костра он выглядел усталым, как будто они обсуждали какую-то проблему, которая им не по плечу. Он рассеянно почесал коросту на ушах — Ахкеймион знал, что Ксинем давно от нее страдает, — потом вдруг повернулся и уставился в темноту, прямо на Ахкеймиона.

Маршал Аттремпа нахмурился.

— Покажись, друг! — сказал он.

Ахкеймион почему-то лишился дара речи.

Теперь и остальные тоже уставились на него. Ахкеймион услышал, как один из них, Динхаз, пробормотал что-то насчет призраков. Человек справа от него, Зенкаппа, сделал знак Бивня.

— Да нет, это не призрак, — ответил Ксинем и поднялся на ноги. Он пригнулся, словно вглядываясь в туман. — Ахкеймион, ты, что ли?

— Если бы ты не сидел здесь, — сказал Ксинему третий офицер, Ирисс, — я мог бы поклясться, что это ты…

Ксинем бросил взгляд на Ирисса и внезапно направился к Ахкеймиону. Лицо его выражало изумление и радость.

— Друз Ахкеймион? Акка?

Ахкеймион наконец-то вновь обрел способность дышать и говорить.

— Привет, Ксин.

— Акка! — воскликнул маршал, обнял его и подкинул в воздух, точно мешок с соломой.

— Господин маршал…

— О-о, дружок, да ты воняешь хуже ослиной задницы! — расхохотался Ксинем, отталкивая Ахкеймиона. — Вонючей вонючего!

— Ну, что ж поделаешь, у меня были тяжелые дни, — ответил колдун.

— Ничего, не бойся: дальше будет еще тяжелее!


Ксинем сам помог ему с багажом, позаботился о его муле и пособил раскинуть потрепанную палатку, объяснив, что рабов он отправил спать. Прошло немало лет с тех пор, как Ахкеймион в последний раз виделся с маршалом Аттремпа, и хотя он был уверен, что их дружбе годы нипочем, все же поначалу разговор не клеился. По большей части говорили они о пустяках: о погоде, о норове его мула. А каждый раз, как кто-то упоминал о чем-то более существенном, необъяснимая застенчивость принуждала другого отвечать уклончиво.

— Ну, и как тебе жилось? — спросил наконец Ксинем.

— Да так, не хуже, чем можно было ожидать.

Для Ахкеймиона все выглядело жутко нереальным, настолько, что он не удивился бы, если бы Ксинем назвал его Сесватхой. Его дружба с Ксинемом зародилась при далеком дворе Конрии. То, что он встретился с ним здесь, выполняя очередное поручение, смущало Ахкеймиона — так смущается человек, пойманный не то чтобы на лжи, но в обстоятельствах, при которых ему со временем непременно придется лгать и изворачиваться. Ахкеймион мучительно вспоминал, рассказывал ли он Ксинему о своих предыдущих миссиях, и если да, то что именно. Был ли он откровенен? Или поддался мальчишескому желанию сделать вид, что является чем-то большим, чем на самом деле?

«Говорил ли я ему, что я на самом деле всего лишь сломленный глупец?»

— Ну, Акка, от тебя никогда не знаешь чего ожидать!

— Так другие тоже с тобой? — спросил он, несмотря на то, что знал ответ. — Зенкаппа? Динхаз?

Тут его охватил новый страх. Ксинем был человек благочестивый — один из самых благочестивых людей, каких доводилось встречать Ахкеймиону. В Конрии Ахкеймион был наставником, который случайно оказался к тому же колдуном. Но здесь он был колдуном, и только колдуном. Здесь, посреди Священного воинства, на его нечестие глаза закрывать не станут! Согласится ли Ксинем терпеть его присутствие? «Быть может, — думал Ахкеймион, — я сделал ошибку. Быть может, надо было устроиться в другом месте, одному».

— Это ненадолго, — ответил Ксинем. — Я их отошлю.

— Стоит ли…

Ксинем поднес к глазам узел, чтобы получше разглядеть его при слабом свете костра.

— А как твои Сны?

— А что Сны?

— Ну, ты как-то раз мне сказал, что они то усиливаются, то отступают, что временами подробности в них меняются, и что ты решил их записывать в надежде расшифровать смысл.

То, что Ксинем это запомнил, встревожило Ахкеймиона.

— Скажи мне, — спросил он, неуклюже пытаясь сменить тему, — а где стоят Багряные Шпили?

Ксинем усмехнулся.

— А я все думал: когда же ты спросишь… Где-то к югу отсюда. Они на одной из императорских вилл — по крайней мере, так мне говорили.

Он принялся забивать деревянный колышек, попал себе по пальцу, выругался.

— А что, они тебя беспокоят?

— Я был бы глупцом, если бы они меня не беспокоили.

— Что, неужели они так жаждут твоих знаний?

— О да. Гнозис по сравнению с их знанием — как закаленная сталь рядом с бронзой. Хотя я не думаю, что они попытаются что-то предпринять посреди Священного воинства.

То, что школа нечестивцев присоединилась к Священному воинству, уже само по себе плохо укладывалось в головах у айнрити. А уж если они попытаются использовать нечестивые уловки ради собственных тайных целей, этого айнрити и подавно не потерпят.

— Так вот зачем… они прислали тебя?

Ксинем редко произносил слово «Завет». Для него они всегда были просто — «они».

— Следить за Багряными Шпилями? Ну, видимо, отчасти да. Но, разумеется, не только за этим… — Перед глазами Ахкеймиона вновь всплыл образ Инрау. — У нас всегда есть еще одна цель.

«Кто же все-таки тебя убил?»

Ксинем каким-то образом сумел поймать его взгляд в темноте.

— В чем дело, Акка? Что стряслось?

Ахкеймион опустил глаза. Ему хотелось рассказать Ксинему все: поведать о своих абсурдных подозрениях, связанных со шрайей, объяснить, при каких безумных обстоятельствах погиб Инрау. Он, безусловно, доверял этому человеку, как никому другому, ни внутри школы Завета, ни за ее пределами. Однако эта повесть казалась попросту слишком длинной и запутанной и вдобавок чересчур запятнанной его собственными ошибками и промахами, чтобы делиться ею. Эсменет он мог рассказать все, но она ведь шлюха. Бесстыжая шлюха.

— Да нет, наверное, все в порядке, — беспечно ответил Ахкеймион, натягивая веревки. — Ну вот, по идее, от дождя она меня должна защитить.

Ксинем некоторое время пристально в него вглядывался, но, по счастью, больше ни о чем расспрашивать не стал.

Они присоединились к остальным воинам, что сидели у костра Ксинема. Двое из них были капитанами гарнизона Аттремпа, закаленными соратниками своего маршала. Старший офицер, Динхаз — или Кровавый Дин, как его прозвали, — находился при Ксинеме все то время, что Ахкеймион знал маршала. Младший, Зенкаппа, был нильнамешским рабом, которого Ксинем получил в наследство от своего отца и позднее освободил за доблесть, проявленную на поле битвы. Третий офицер, Ирисс, младший сын единственного оставшегося в живых дяди Ксинема, насколько помнил Ахкеймион, был майордомом дома Крийатесов.

Ни один из троих не обратил внимания на их приход. Они были то ли слишком пьяны, то ли слишком поглощены беседой. Динхаз, похоже, рассказывал какую-то байку.

— И тогда здоровый туньер…

— Эй вы, обалдуи! Вы что, Ахкеймиона забыли? — воскликнул Ксинем. — Друза Ахкеймиона?

Офицеры, утирая глаза и сдерживая смех, обернулись, приветствуя их. Зенкаппа улыбнулся и поднял свою чашу им навстречу. Однако Динхаз нехорошо сощурился, Ирисс же воззрился на Ахкеймиона с неприкрытой враждебностью.

Динхаз увидел, как нахмурился Ксинем, и тоже поднял чашу в знак приветствия, но нехотя. Они с Зенкаппой склонили головы, затем совершили возлияние богам.

— Рад видеть тебя, Ахкеймион, — сказал Зенкаппа с неподдельным дружелюбием.

Видимо, будучи вольноотпущенником, он не смущался необходимостью общаться с париями. Но Динхаз с Ириссом принадлежали к знати — Ирисс, тот и вовсе был из древнего рода.

— Я видел, как ты ставил палатку, — небрежно заметил Ирисс. У него был настороженный, испытующий взгляд человека, который пьян и готов затеять ссору.

Ахкеймион ничего не ответил.

— Я так понимаю, мне придется смириться с твоим присутствием, а, Ахкеймион?

Ахкеймион посмотрел ему прямо в глаза и невольно сглотнул, за что сам себя выругал.

— Видимо, так.

Ксинем бросил на своего младшего кузена грозный взгляд.

— Ирисс, в Священной войне принимают участие Багряные Шпили! Так что присутствие Ахкеймиона не должно тебя смущать. Лично я ему рад.

Ахкеймиону приходилось быть свидетелем бесчисленного количества подобных стычек. Верным часто приходится объяснять друг другу, почему они водятся с колдунами. Объяснение всегда одно и то же: «Они полезны…»

— Может, ты и прав, кузен. Враги наших врагов, да?

Конрийцы весьма ревниво относятся к своим врагам. После многих веков стычек с Верхним Айноном и Багряными Шпилями они научились, хоть и нехотя, уважать Завет. Жрецы бы, пожалуй, сказали, что они его уважают даже чересчур. Но из всех школ только Завет, хранящий Гнозис Древнего Севера, мог потягаться с Багряными Шпилями.

Ирисс поднял чашу, потом выплеснул ее в пыль к своим ногам.

— Пусть боги напьются вдоволь, Друз Ахкеймион. Пусть они поприветствуют того, кто проклят…

Ксинем выругался и пнул поленья в костре. В лицо Ириссу хлынуло облако искр и золы. Тот отшатнулся, вскрикнул, инстинктивно принялся хлопать себя по волосам и бороде. Ксинем прыгнул к нему и рявкнул:

— Что ты сказал? А ну, повтори, что ты сказал?

Ксинем был далеко не так крепко сбит, как Ирисс, однако же вздернул его, поставил на колени, точно мальчишку, и принялся осыпать бранью и тумаками. Динхаз виновато взглянул на Ахкеймиона.

— Ты не думай, что мы разделяем его взгляды, — осторожно сказал он. — Мы просто пьяны в задницу.

Зенкаппу это так рассмешило, что он не усидел на месте, упал с бревна и скатился куда-то в темноту, захлебываясь хохотом.

Даже Ирисс рассмеялся, хотя и затравленно, на манер мужа-подкаблучника, которому влетело от супруги.

— Довольно! — крикнул он Ксинему. — Ну хватит, хватит! Я извиняюсь! Извиняюсь, говорю!

Ахкеймион, потрясенный как дерзостью Ирисса, так и бурной реакцией Ксинема, смотрел на всю эту сцену, разинув рот. И только потом сообразил, что на самом деле он никогда прежде не видел Ксинема в обществе солдат.

Ирисс всполз обратно на свое место. Волосы его торчали во все стороны, в черной бороде серел пепел. Одновременно улыбаясь и хмурясь, он подался в сторону Ахкеймиона. Ахкеймион понял, что он вроде как кланяется, только ему лень оторвать задницу от складного стула.

— Я действительно извиняюсь, — сказал он, глядя на Ахкеймиона с озадаченной искренностью. — И ты мне нравишься, Ахкеймион, хотя ты и в самом деле, — тут он пригнулся и опасливо взглянул на своего господина и кузена, — хотя ты и в самом деле проклятый колдун!

Зенкаппа снова залился хохотом. Ахкеймион невольно улыбнулся и вежливо поклонился в ответ. Он понял, что Ирисс — из тех людей, чья неприязнь слишком мимолетна, чтобы стать серьезной ненавистью. Он может проникнуться к тебе отвращением — и тут же безо всякой задней мысли заключить тебя в объятия. Ахкеймион по опыту знал, что такие люди неизменно отражают порядочность или порочность своих владык.

— Дурак набитый! — воскликнул Ксинем, обращаясь снова к Ириссу. — Да ты погляди на свои глаза! Совсем окосел, хуже обезьяньей задницы!

Новые раскаты хохота. На этот раз даже Ахкеймион не удержался и присоединился к ним. Он хохотал дольше остальных, захлебываясь и завывая, словно одержимый каким-то демоном. Слезы облегчения катились по его щекам. Сколько же времени он так не смеялся?

Прочие уже успокоились и смотрели на него, ожидая, пока он возьмет себя в руки.

— Слишком давно… — выдавил наконец Ахкеймион. Он судорожно вздохнул. Слезы на глазах внезапно оказались жгучими.

— Да, Акка, чересчур давно, — кивнул Ксинем и по-дружески положил руку ему на плечо. — Однако ты вернулся, и на время ты свободен от ухищрений и притворства. Сегодня ты можешь спокойно выпить с друзьями.


В ту ночь Ахкеймион спал беспокойно. Неизвестно почему, но после крепкой выпивки Сны становились навязчивее и в то же время как-то тускнели. Они сливались друг с другом, делались менее живыми, более похожими на обычные сновидения, однако чувства, которыми они сопровождались… Они в лучшие-то времена невыносимы. А с похмелья от них и вовсе с ума можно сойти.

К тому времени, как Паэта, один из Ксинемовых телохранителей, принес тазик с водой для умывания, Ахкеймион уже проснулся. Когда он умывался, в палатку просунулась ухмыляющаяся физиономия Ксинема, который предложил сыграть в бенджуку.

Вскоре Ахкеймион уже сидел, скрестив ноги, на соломенной циновке напротив Ксинема, изучая позолоченную доску для бенджуки, стоящую между ними. Провисший полотняный навес защищал их от солнца, которое так припекало, что лагерь вокруг, невзирая на зимнюю прохладу, казался жарким южным базаром. «Только верблюдов не хватает», — подумал Ахкеймион. Несмотря на то что большинство проходивших мимо были конрийцами из свиты самого Ксинема, вокруг толпилось немало и других айнрити: галеотов, раздевшихся до пояса и накрасившихся в честь какого-то праздника, определенно предполагавшего зиму, а не лето; туньеров в вороненых кольчугах, которые они, похоже, не снимали и ночью; и даже айнонских знатных воинов, чьи изысканные одеяния выглядели просто-таки смехотворными посреди нагромождения засаленных палаток, повозок и навесов.

— Просто глазам своим не веришь, правда? — сказал Ксинем, по всей видимости, имея в виду количество собравшихся айнрити.

Ахкеймион пожал плечами.

— И да, и нет. Я был у Хагерны, когда Майтанет объявил Священную войну. Временами я спрашиваю себя, что произошло на самом деле: то ли Майтанет призвал Три Моря, то ли Три Моря призвали Майтанета.

— Ты был у Хагерны? — переспросил Ксинем. Лицо его помрачнело.

— Да.

«Я даже видел вблизи твоего шрайю…»

Ксинем фыркнул на манер жеребца — это был его обычный способ выражать неодобрение.

— Твой ход, Акка.

Ахкеймион вглядывался в лицо Ксинема, но маршал, казалось, был полностью поглощен изучением расположения фигур и возможных ходов. Ахкеймион согласился на игру потому, что знал: все посторонние разойдутся, и он сможет рассказать Ксинему о том, что произошло в Сумне. Однако он забыл, насколько бенджука всегда пробуждает худшее, что есть в них обоих. Каждый раз, как они садились играть в бенджуку, то принимались браниться, точно евнухи в гареме.

Бенджука была памятником древней культуры, одним из немногих, что пережили конец света. В нее играли при дворах Трайсе, Атритау и Мехтсонка еще до Армагеддона, причем примерно в том же виде, в каком в садах Каритусаля, Ненсифона и Момемна. Но главной особенностью бенджуки была не ее древность. В целом между играми и жизнью существует пугающее сходство, но нигде это сходство не бывает таким разительным и настолько пугающим, как в бенджуке.

Игры, как и жизнь, подчиняются правилам. Но, в отличие от жизни, игры этими правилами определяются целиком и полностью. Собственно, правила — это и есть игра, если изменить их, получится, что ты играешь уже в другую игру. Поскольку фиксированные рамки правил определяют смысл каждого хода, игры обладают отчетливостью, из-за которой жизнь по сравнению с ними кажется пьяной возней. Свойства вещей в игре незыблемы, любые преобразования надежны — один только исход неясен.

Вся хитрость бенджуки состоит как раз в отсутствии таких фиксированных рамок. Правила бенджуки не создают незыблемой почвы — они являются всего лишь еще одним ходом в самой игре, еще одной фигурой, которой можно ходить. И это делает бенджуку истинным подобием жизни — игрой, полной сбивающих с толку сложностей и тонкостей почти поэтических. Прочие игры можно записывать в виде последовательностей ходов и результатов, бенджука же создает истории, а кто владеет историей, тот владеет самыми основами мира. По рассказам, бывали люди, которые склонялись над доской для бенджуки — и вставали из-за нее уже пророками.

Однако Ахкеймион был не из их числа. Он размышлял над доской, потирая руки, чтобы согреться. Ксинем поддразнивал его язвительными смешками.

— Ты всегда делаешься такой мрачный, когда садишься играть в бенджуку!

— Противная игра.

— Да ты так говоришь только оттого, что относишься к ней слишком серьезно!

— Нет, оттого, что я всегда проигрываю.

Ксинем был прав. «Абенджукала», классическое наставление по игре в бенджуку, написанное еще в кенейские времена, начиналось так: «Прочие игры измеряют границы рассудка, бенджука же измеряет границы души». Сложность бенджуки в том, что игрок никогда не мог овладеть ситуацией на доске при помощи рассудка и тем самым принудить соперника сдаться. Нет, бенджука, как выразился неизвестный автор, подобна любви. Нельзя заставить другого полюбить себя. Чем сильнее ты цепляешься за любовь, тем вернее она ускользает. Вот и бенджука наказывает алчные и нетерпеливые души подобным же образом. Если прочие игры требуют хитрости и проницательности, в бенджуке нужно нечто большее. Мудрость, может быть.

Ахкеймион с унылым видом пошел единственным камешком, затесавшимся среди его серебряных фигурок, — недостающую украл кто-то из рабов, по крайней мере, так сказал Ксинем. Еще одна досада. Конечно, фигуры — это не более чем фигуры, и главное не то, какие они, а то, как ими ходишь, но камешек вместо фигуры каким-то образом обеднял его игру, нарушал неброское обаяние полного комплекта.

«Почему мне достался камень?»

— Если бы ты был пьян, — сказал Ксинем, уверенно отвечая на его ход, — я бы еще мог понять, отчего ты так сделал.

И он еще шутит! Ахкеймион уставился на расположение фигур на доске и понял, что правила еще раз переменились — на этот раз с катастрофическими последствиями для него. Он пытался найти выход, но не видел его.

Ксинем победоносно улыбнулся и принялся чистить ногти острием кинжала.

— Вот и Пройас будет чувствовать себя так же, когда наконец доберется сюда.

В его тоне было нечто, что заставило Ахкеймиона насторожиться и поднять голову.

— Почему это?

— Ты же слышал о недавней катастрофе.

— Какой катастрофе?

— Священное воинство простецов разбито наголову.

— Как?!

Ахкеймион слышал разговоры о Священном воинстве простецов еще до своего отъезда из Сумны. Несколько недель тому назад, до прихода основных сил, некоторые знатные владыки из Галеота, Конрии и Верхнего Айнона приняли решение отправиться против язычников сами по себе. «Воинством простецов» их войско прозвали оттого, что за ними увязались полчища всякого сброда, не имевшего начальников. Ахкеймиону даже в голову не пришло поинтересоваться, как у них дела. «Началось! Начало кровопролитию положено».

— На равнине Менгедда, — продолжал Ксинем. — Языческий сапатишах, Скаур, прислал императору залитые смолой головы Тарщилки, Кумреццера и Кальмемуниса в знак предупреждения.

— Кальмемуниса? Ты имеешь в виду кузена Пройаса?

— Надменного, твердолобого идиота! Я умолял его подождать, Акка. Я уговаривал его, я орал на него, я даже заискивал перед ним — унижался как последний идиот! — но этот пес ничего не желал слушать.

Ахкеймиону один раз довелось встретиться с Кальмемунисом при дворе отца Пройаса. Возмутительное самомнение в сочетании с тупостью — Ахкеймиона от него просто корчило.

— А как ты думаешь, отчего он поторопился выступить в поход — ну, если не считать того, что его побудил к тому сам Господь?

— Потому что знал, что, когда явится Пройас, он будет у принца не более чем карманной собачонкой. Он ведь так и не простил Пройасу того случая при Паремти.

— Битвы при Паремти? А что там такого случилось?

— А ты что, не знаешь? А я и забыл, как давно мы с тобой не виделись, дружище! У меня немало сплетен, которыми следует поделиться с тобой.

— Как-нибудь потом, — ответил Ахкеймион. — А сейчас расскажи, что случилось при Паремти.

— Пройас велел высечь Кальмемуниса.

— Высечь?!

Это сильно озаботило Ахкеймиона. Неужели его бывший ученик настолько переменился?

— За трусость?

Ксинем нахмурился, как будто разделял озабоченность Ахкеймиона.

— Нет. За неблагочестие.

— Да ты шутишь! Пройас высек своего родича за неблагочестие? Насколько же далеко зашел его фанатизм, Ксин?

— Чересчур далеко, — ответил Ксинем быстро, словно ему было стыдно за своего владыку. — Но лишь ненадолго. Я очень сильно разочаровался в нем, Акка. У меня сердце болит оттого, что богоподобный отрок, которого мы с тобой воспитывали, вырос человеком, склонным к подобным… крайностям.

Да, Пройас был богоподобным отроком. За те четыре года, что Ахкеймион провел при дворе в Аокниссе, столице Конрии, в качестве наставника принца, он успел искренне полюбить мальчика — даже сильнее, чем его легендарную мать. Приятные воспоминания. Прогулки по залитым солнцем залам и тенистым садовым тропинкам, беседы об истории, о логике, математике, ответы на неиссякающий водопад вопросов…

— Наставник Ахкеймион! А куда девались все эти драконы?

— Драконы внутри нас, юный Пройас. И внутри вас тоже.

Нахмуренный лоб. Разочарованно стиснутые руки. Еще один уклончивый ответ наставника…

— Ну, а в мире еще есть драконы, наставник Ахкеймион?

— Но ведь вы есть в мире, Пройас, разве нет?

Ксинем в то время был при Пройасе учителем фехтования, и именно во время своих периодических стычек из-за его воспитания они научились уважать друг друга. Как сильно ни любил Ахкеймион своего ученика, Ксинем, воспитывавший в себе преданность, с которой ему придется служить принцу, когда тот станет королем, любил Пройаса гораздо сильнее. Настолько сильно, что, когда Ксинем заметил в ученике силу наставника, он пригласил Ахкеймиона к себе на виллу у Менеанорского моря.

— Ты сделал отрока мудрым, — сказал Ксинем, пытаясь объяснить свое из ряда вон выходящее приглашение. Люди из касты знати очень редко привечали колдунов.

— А ты сделал его опасным, — ответил Ахкеймион.

И где-то в смехе, последовавшем за этим разговором, и зародилась их дружба.

— Он превратился в фанатика, но лишь ненадолго? — переспросил теперь Ахкеймион. — Означает ли это, что он одумался?

Ксинем поморщился, рассеянно почесал крыло носа.

— Отчасти. Священная война и знакомство с Майтанетом вновь воспламенили его пыл, но теперь он стал мудрее. Терпеливее. Терпимее к слабостям.

— Видимо, твои уроки подействовали. Что ты с ним сделал?

— Отлупил до крови.

Ахкеймион расхохотался.

— Я серьезно, Акка. После Паремти я с отвращением покинул двор. Провел зиму в Аттремпе. Он явился ко мне, один…

— Просить прощения?

Ксинем поморщился.

— Я на это рассчитывал, но нет. Он проделал весь этот путь затем, чтобы отругать меня.

Маршал покачал головой и улыбнулся. Ахкеймион знал, почему: Пройас еще ребенком был склонен к подобным трогательным крайностям. Проехать двести миль лишь затем, чтобы распечь своего бывшего наставника, — на такое был способен только Пройас.

— Он обвинил меня в том, что я бросил его в час нужды. Кальмемунис и его прихвостни выдвинули против принца обвинения перед храмовым судом и перед королем, и какое-то время ему приходилось несладко, хотя никакая реальная опасность и не грозила.

— Ну разумеется, ты понимаешь, что он всего лишь искал твоего одобрения, Ксин, — сказал Ахкеймион, подавляя шевельнувшуюся в душе зависть. — Знаешь, он ведь всегда чтил тебя — на свой лад… И что же ты сделал?

— Я выслушал его тирады настолько терпеливо, насколько мог. Потом вывел на задний двор замка и бросил ему учебный меч. И сказал: «Вы хотели меня наказать — накажите».

Ахкеймион расхохотался. Ксинем тоже улыбнулся.

— Он еще щенком был упрям, Акка, а теперь вообще неукротим. Он нипочем не желал сдаваться. Я сбивал его с ног, он терял сознание, потом приходил в себя и снова вставал, весь в крови и в снегу. Каждый раз я говорил: «Я учил вас всему лучшему, что умел сам, мой принц, но вы все равно проигрываете». И он снова бросался на меня, с ревом, точно безумный.

На следующее утро он ничего не сказал и сторонился меня, как чумы. Но после обеда сам разыскал меня. На его лице места живого не было. «Я понял», — заявил он. «Что вы поняли?» — спросил я. «Твой урок, — ответил он. — Я понял твой урок». «Ах, вот как? — сказал я. — И что же это был за урок?» И он ответил: «Что я забыл, как учиться. Что жизнь дана нам как урок Господень, и что даже если мы пытаемся учить неблагочестивых людей, то должны быть готовы учиться у них сами».

Ахкеймион уставился на друга с откровенным благоговением.

— Ты действительно хотел научить его именно этому?

Ксинем нахмурился и покачал головой.

— Нет. Я всего лишь хотел выбить из него эту заносчивую дурь. Но мне показалось, что его слова звучат разумно, поэтому я просто ответил: «Вот именно, господин мой принц, вот именно», и кивнул с тем умным видом, с каким ты обычно соглашаешься с человеком, который не настолько умен, как ты сам.

Ахкеймион улыбнулся и кивнул с умным видом.

Ксинем расхохотался.

— Как бы то ни было, с тех пор Пройас держал себя в руках и такого, как при Паремти, больше не устраивал. И когда он вернулся в Аокнисс, то предложил Кальмемунису возместить удар за удар, прямо при дворе своего отца.

— И что, Кальмемунис действительно согласился? Уж конечно, он был не настолько глуп!

— Еще как согласился! Этот олух высек Нерсея Пройаса на глазах короля и всего двора. И это и есть подлинная причина того, почему Кальмемунис так никогда и не простил Пройаса. Эта порка лишила его последних остатков чести. Когда до него это дошло, он объявил, что Пройас его надул.

— Так ты думаешь, Кальмемунис именно поэтому настоял на том, чтобы возглавить Священное воинство простецов?

Ксинем печально кивнул.

— И из-за этого он погиб, а с ним еще сто тысяч человек.

Да, зачастую причиной великих катастроф становятся такие вот мелочи… Нетерпимость принца и тупость надменного лорда. Но где эти факты? Лежат ли они где-то на этих далеких равнинах, усеянных трупами?

«Сто тысяч убитых…»

Ахкеймион посмотрел на доску для бенджуки. И почему-то сразу увидел его — свой ход. Ксинем, как будто удивленный тем, что Ахкеймион все еще желает продолжать игру, смотрел, как тот переставляет с одного поля на другое, казалось бы, ничего не меняющую фигуру.

«Сто тысяч убитых — не был ли это тоже своего рода ход?»

— Ах ты, хитрый черт! — прошипел Ксинем, изучая доску. И после короткого колебания сделал ответный ход.

«Ошибка!» — понял Ахкеймион. Ксинем, забывшись, одним махом свел на нет все свое былое преимущество. «Почему я теперь так отчетливо вижу это?»

Бенджука. Двое людей. Две противоположные цели. Один исход. Кто определяет этот исход? Победитель? Но подлинные победы так редки — и на доске для бенджуки не менее редки, чем в жизни. Чаще результат бывает ненадежным компромиссом. Но кто определяет компромисс? Никто?

Ахкеймион понял, что вскоре основная часть Священного воинства выйдет из Момемна, пересечет плодородную провинцию Ансерка и окажется во враждебных землях. До сих пор перспектива кампании казалась абстракцией, ходом в игре, который пока что не может быть просчитан. «Но это — не игра! Священное воинство отправится в поход, и, как бы ни обернулось дело, тысячи и тысячи людей непременно погибнут».

Так много людей! Так много противоположных целей. И только один исход. Каким будет этот исход? И кто его определит?

Никто?

Эта мысль ужаснула Ахкеймиона. Священная война внезапно показалась безумной игрой, броском игральных костей в попытке угадать абсолютно темное будущее. Жизни бесчисленных людей — включая самого Ахкеймиона — против далекого Шайме. Разве может какой бы то ни было выигрыш стоить такого заклада?

— Сто тысяч убитых, — продолжал Ксинем, по всей видимости, не замечая, насколько опасное положение создалось на доске. — И среди них несколько людей, которых я знал. И вдобавок император шустро воспользовался нашим смятением. Он уже твердит, чтобы мы не повторили ошибки воинства простецов.

— Это какой же? — спросил Ахкеймион, все еще занятый доской.

— Они, видишь ли, имели глупость отправиться в поход без Икурея Конфаса.

Ахкеймион поднял глаза.

— Но ведь я думал, что именно благодаря провизии, выданной императором, они и смогли отправиться в поход.

— Ну конечно. Но ведь он обещал снабдить провизией любого, кто подпишет его проклятый договор!

— Так значит, Кальмемунис и прочие его все-таки подписали…

В Сумне не были в этом уверены.

— А почему бы и нет? Таким людям, как он, наплевать на свое слово. Почему бы не пообещать вернуть все завоеванные земли империи, если твое обещание ничего не значит?

— Но ведь Кальмемунис и прочие не могли не понимать, в чем состоит план императора! Икурей Ксерий прекрасно знает, что Великие Имена на самом деле ничего ему не отдадут. Договор — попросту предлог, то, что должно помешать шрайе объявить императору отлучение, когда он прикажет Конфасу захватить все, что завоюет Священное воинство.

— Ну да, Акка, но ты забываешь, отчего Кальмемунис вообще отправился в этот скоропалительный поход. Не ради отпущения грехов и не во славу Последнего Пророка — и, если уж на то пошло, даже не затем, чтобы создать собственное королевство. Нет. У Кальмемуниса была воровская душонка. Он отправился в поход затем, чтобы слава победы не досталась Пройасу.

Ахкеймион, пораженный внезапно пришедшей мыслью, уставился на своего друга.

— Но ты, Ксин… Ты ведь действительно отправился в этот поход ради Последнего Пророка! Что ты думаешь по поводу всех этих ссор и тайных замыслов?

На миг показалось, что Ксинем застигнут этим вопросом врасплох.

— Да, конечно, ты прав, — медленно произнес он. — Меня это должно возмущать. Но, сдается мне, я заранее предвидел, что так оно и будет. Откровенно говоря, меня больше волнует, что по этому поводу подумает Пройас.

— А почему?

— Вести о катастрофе, несомненно, ужаснут его. Но все это сведение счетов, все эти интриги…

Ксинем поколебался, словно еще раз прикидывал, стоит ли говорить нечто, о чем он сто раз думал про себя, но еще ни разу не высказывал вслух.

— Я прибыл сюда в числе первых, Акка. Пройас прислал меня, чтобы я согласовывал действия всех конрийцев, которые придут сюда следом за мной. Я состоял в Священном воинстве с тех самых пор, как под стенами Момемна возвели первые шатры. Я знаю, что основная масса тех, кто здесь собрался, — люди благочестивые. Хорошие люди, независимо от того, к какой нации онипринадлежат. И все они слышали о Нерсее Пройасе и о том, как его уважает Майтанет. Все они, даже другие Великие Имена, такие, как Готьелк или Саубон, готовы идти за ним. Так что исход этой игры с императором во многом зависит от того, как поведет себя Пройас…

— А Пройас часто поступает непрактично, — закончил Ахкеймион. — Ты боишься, что в этой игре с императором на первый план выступит Пройас-судия, а не Пройас-тактик.

— Вот именно. В настоящий момент император держит Священное воинство в заложниках. Он отказывается выдавать нам больше провианта, чем необходимо для содержания войска, пока мы не подпишем этот его договор. Разумеется, Майтанет может повелеть снабдить Священное воинство провиантом под страхом отлучения, но сейчас кажется, что даже он колеблется. Уничтожение Священного воинства простецов убедило его, что мы обречены, если с нами не будет Икурея Конфаса. Кианцы показали зубы, и, похоже, одной веры недостаточно для того, чтобы их победить. И кто сумеет лучше провести нас через эти коварные мели, чем великий главнокомандующий, который только что одолел самих скюльвендов? Но даже такой могущественный шрайя, как Майтанет, не может заставить императора отправить против язычников своего единственного наследника. И, разумеется, император не пошлет Конфаса, если Великие Имена не подпишут договор.

Ахкеймион криво усмехнулся.

— Если я когда-нибудь вздумаю встретиться с этим императором на узенькой дорожке, напомни мне, что делать этого не стоит.

— Это демон! — зло бросил Ксинем. — Хитроумный демон. И если Пройас не сумеет его обойти, все мы отправимся проливать кровь не за Айнри Сейена, а за Икурея Ксерия III.

Имя Последнего Пророка почему-то напомнило Ахкеймиону, как он продрог. Он тупо взглянул на серебряные и ониксовые фигуры на доске. Потом наклонился, взял маленький, окатанный морем камешек, который стоял на доске вместо недостающей фигуры, и выкинул его в ослепительно-белую пыль за пределами навеса. Игра внезапно показалась ему ребяческой.

— Так ты что, сдаешься? — спросил Ксинем.

Конриец был разочарован: он еще надеялся выиграть.

— Мне не на что надеяться, — ответил Ахкеймион, думая не о бенджуке, а о Пройасе. Когда принц явится сюда, то будет чувствовать себя как в осаде, а Ахкеймиону придется еще сильнее загнать его в угол, рассказав ему, что даже его драгоценный шрайя ведет какую-то темную игру.


В шатре, несмотря на зимний мрак, было тепло. Эсменет села, обняв колени. И кто бы мог подумать, что от верховой езды так болят ноги?

— Ты думаешь о ком-то другом, — сказал Сарцелл.

«У него голос совсем другой, — подумала она. — Такой уверенный…»

— Да.

— Видимо, об адепте Завета?

Шок. Но потом Эсменет вспомнила, как говорила ему…

— И что с того? — спросила она.

Он улыбнулся, и Эсменет, как всегда, почувствовала одновременно восторг и тревогу. Может, это из-за его зубов? Или из-за губ?

— Да так, — ответил он. — Адепты Завета — дураки. Все Три Моря это знают… Знаешь, что нильнамешцы говорят о женщинах, которые любят дураков?

Она повернула голову в его сторону, смерила его томным взглядом.

— Нет. И что же говорят нильнамешцы?

— Что когда они спят, то не видят снов.

И он мягко повалил ее на свою подушку.

Глава 11 Момемн

«Разум, пишет Айенсис, это способность преодолевать невиданные прежде препятствия ради удовлетворения желаний. Человека от зверей отличает именно его способность преодолевать бесконечные препятствия с помощью разума.

Однако Айенсис перепутал случайное и существенное. Куда важнее способности преодолевать бесконечные препятствия способность противостоять им. Человек отличается не тем, что рассуждает, а тем, что он молится».

Экъянн, «Послания», I, 44

Конец зимы, 4111 год Бивня, Момемн
Принц Нерсей Пройас пошатнулся, но снова выпрямился. Его люди гнали шлюпку сквозь буруны. Он твердо решил прибыть к берегу Нансурии стоя, однако Менеанорское море, которое твердо вознамерилось биться в берега до тех пор, пока весь мир не станет морем, затрудняло эту задачу. Уже дважды пенные стены клокочущего прибоя едва не выбросили принца за борт. Пройас уже начал задумываться, разумно ли его решение. Он окинул взглядом голую песчаную полосу пляжа, увидел, что в непосредственной близости развевается только штандарт Аттремпа, и решил, что прибыть на берег сухим, пусть и сидя, куда лучше, чем полуутонувшим.

«Наконец-то я со Священным воинством!»

Но как ни глубоко волновала его эта мысль, она сопровождалась некоторой тревогой. Он был первым, кто поцеловал колено Майтанета тогда, в Сумне, а теперь он последний из Великих Имен, кто присоединится к Священному воинству! Пройас был в этом уверен.

«Политика!» — кисло думал Пройас. Айенсис утверждал, что это искусство добиваться преимуществ внутри сообщества людей, но философ был не прав: это скорее абсурдное торжище, чем упражнение в красноречии. Приходится поступаться принципами и благочестием, чтобы добиться того, чего требуют принципы и благочестие. Пачкаться ради того, чтобы очиститься.

Пройас поцеловал колено Майтанета, вступил на путь, куда звали его вера и принципы. Сам Господь освятил этот путь! Однако с самого начала он вел через грязное болото политики: бесконечная грызня с королем-отцом; выводящие из себя проволочки, связанные с необходимостью собрать флот; неисчислимые уступки, договоры, упреждающие удары, ответные удары, лесть, угрозы… Как будто для того, чтобы спасти душу, ее сперва надобно продать!

«Это и есть твое испытание? И что, ты снова счел меня недостойным?»

Даже морское путешествие оказалось испытанием. Менеанорское море всегда коварно, а в зимнюю пору оно особенно бурно. У берегов Нрона их захватила буря, и корабли унесло за пределы Менеанорского моря. Неблагоприятные ветра пригнали их к самым языческим берегам — в какой-то момент они оказались всего в нескольких днях пути от Шайме, по крайней мере так сказал идиот штурман, как будто эта насмешка судьбы должна была порадовать, а не разгневать принца. Потом, когда они мучительно пробирались на север, налетела вторая буря, которая разметала корабли. Более пятисот человек расстались тогда с жизнью. Казалось, на каждом шагу что-то противостоит усилиям Пройаса. Если не люди, то стихии, а если не стихии, то люди. Мучили даже собственные мысли: а что, если Священное воинство уже выступило в поход без него? Что, если, когда он прибудет, ему предложат распить с императором кубок вина и возвращаться домой?

Быть может, этого следовало ожидать. Быть может, та встреча с Ахкеймионом в Сумне — да еще в тот самый миг, когда он преклонил колени перед Майтанетом! — была не просто досадным совпадением. Быть может, то было предзнаменование, напоминание о том, что боги зачастую смеются, когда люди скрежещут зубами от злости.

Огромная волна качнула шлюпку вперед и окатила сидящих в ней пенящейся, пронизанной солнцем водой. Киль скользнул вбок по волне, точно желудь по шелку. Несколько гребцов вскрикнули. В какой-то миг казалось, что шлюпка непременно перевернется. Они потеряли одно весло. Потом днище заскрежетало по песку, и шлюпка засела на мели посреди нескольких намывных отмелей, выступающих из-под воды во время отлива. Пройас выскочил из шлюпки вместе со своими людьми и, не обращая внимания на протесты, помог им затащить шлюпку подальше на белый, как кость, песок. Оглянувшись, он увидел свой флот, разбросанный по сияющему морю. Просто не верилось. Они здесь! Они добрались!

Пока остальные выгружали из шлюпки вещи, Пройас прошел несколько шагов в сторону берега и рухнул на колени. Песок жег его кожу. Ветер трепал короткие иссиня-черные волосы. Ветер пах солью, рыбой, раскаленным на солнце камнем — почти так же, как пахнут далекие берега его родной Конрии.

«Началось, Пророк милостивый… Священная война началась. Позволь же мне стать источником твоего праведного гнева! Пусть десница моя станет той дланью, что освободит твой очаг от злобы неверных! Позволь мне стать твоим молотом!»

Здесь, за всепоглощающим ревом прибоя, можно было плакать — никто не увидит и не услышит. Пройас смахнул слезы с глаз.

Боковым зрением он увидел, как навстречу через белые дюны идут ожидавшие его люди. Он прокашлялся, встал, машинально отряхнул песок с туники. Над их головами развевался штандарт Аттремпа. Они упали на колени и, упершись ладонями, склонились перед ним до земли. Позади них возвышался небольшой обрыв, а над краем обрыва на фоне неба виднелось огромное серое пятно — очевидно, Момемн, окутанный дымом бесчисленных костров и очагов.

— Мне тебя и вправду не хватало, Ксинем! — сказал Пройас. — Что ты на это скажешь?

Коренастый человек с окладистой бородой, стоявший впереди всех, поднялся на ноги. Пройас уже не в первый раз был потрясен тем, насколько тот похож на Ахкеймиона.

— Боюсь, господин мой принц, что ваши добрые чувства быстро развеются, — ответил Ксинем. Он немного поколебался и закончил: — Когда вы услышите вести, которые я вам принес.

«Ну вот, начинается!»

Еще много месяцев тому назад, до того, как Пройас вернулся в Конрию, набирать свою армию, Майтанет предупредил его, что дом Икуреев, по всей вероятности, создаст немало препон Священному воинству. Однако, судя по поведению Ксинема, в его отсутствие произошло нечто куда более трагическое, чем обычные интриги.

— Я не из тех, кто гневается на вестника за дурные новости, Ксинем. Ты же знаешь.

Он обвел взглядом спутников маршала.

— А где этот осел Кальмемунис?

В глазах Ксинема отразился нескрываемый страх.

— Он убит, господин мой принц.

— Убит? — резко переспросил Пройас.

«Господи, пусть все не начинается так плохо!»

Он закусил губу, потом спросил, уже более ровным тоном:

— Что произошло?

— Кальмемунис отправился в поход…

— Отправился в поход?! Но в последний раз, когда я о нем слышал, у него не было провианта! Я сам отправил письмо императору с просьбой не давать Кальмемунису ничего, чтобы тот не выступил в поход!

«Господи! Только не это!»

— Когда император отказал им в провианте, Кальмемунис и прочие принялись буйствовать и даже разграбили несколько деревень. Они надеялись выступить против язычников одни, чтобы присвоить себе всю славу. Я едва не подрался с этим проклятым…

— Так Кальмемунис выступил в поход? — Пройас похолодел. — Император снабдил его провиантом?

— Насколько я понимаю, господин мой принц, Кальмемунис не оставил императору другого выхода. Он всегда умел принуждать людей делать то, чего ему хотелось. Императору оставалось либо снабдить его провизией и избавиться от него, либо рисковать тем, что Кальмемунис начнет войну против самой Нансурии.

— Ну, войны Святейший Шрайя не допустил бы, — отрезал Пройас, не желая оправдывать никого из тех, кто был виновен в этом преступлении. — Итак, Кальмемунис отправился в поход, и теперь он убит? Ты хочешь сказать, что…

— Да, господин мой принц, — угрюмо ответил Ксинем. Он уже успел переварить все эти факты. — Первая битва Священной войны завершилась катастрофой. Они все погибли — Истратменни, Гедафар, — все бароны-паломники из Канампуреи, и вместе с ними бесчисленные тысячи других, — все они были перебиты язычниками в месте, что зовется равниной Менгедда. Насколько мне известно, в живых осталось только около тридцати галеотов из войска Тарщилки.

Но как такое возможно? Разве Священное воинство можно одолеть в битве?

— Только тридцать? Сколько же их отправилось в поход?

— Более ста тысяч: первые прибывшие галеоты, первые айноны и весь тот сброд, что явился в Момемн вскоре после призыва шрайи.

В воцарившейся тишине слышался только рокот и шипение прибоя. Священное воинство — или немалая его часть — уничтожено. «Быть может, мы обречены? Неужели язычники могут быть настолько сильны?»

— А что говорит шрайя? — спросил он, надеясь заставить эти жуткие предчувствия умолкнуть.

— Шрайя молчит. Готиан сообщил, что шрайя удалился оплакивать души, погибшие на Менгедде. Однако ходят слухи, будто он испугался, что Священное воинство не сумеет одолеть язычников, что он ждет знамения от Господа, а знамения все нет.

— А император? Что говорит он?

— Император с самого начала утверждал, что Люди Бивня недооценивают свирепости язычников. Он оплакивает гибель Священного воинства простецов…

— Гибель чего?

— Так его теперь называют… Из-за того сброда, что увязался с ним.

Услышав это объяснение, Пройас испытал постыдное облегчение. Когда стало очевидно, что на призыв шрайи откликнулась еще и куча всякого отребья: старики, бабы, даже дети-сироты, — Пройас испугался, что их войско будет больше похоже на табор, чем на армию.

— Прилюдно император скорбит, — продолжал Ксинем, — но с глазу на глаз настаивает на том, что никакая война против язычников, будь она хоть трижды священной, не увенчается успехом, если ее не возглавит его племянник, Конфас. Ксерий, конечно, император, но все равно он продажный пес.

Пройас кивнул. Он наконец осознал подробности событий, с последствиями которых ему предстояло иметь дело.

— И я так понимаю, цена, которую он требует за великого Икурея Конфаса, — не что иное, как его договор, а? Этот злосчастный Кальмемунис продал нас всех.

— Я пытался, господин мой… Я пытался образумить палатина. Но мне недостало ни влияния, ни мудрости, чтобы его остановить!

— Ни у кого не хватит мудрости, чтобы остановить глупца, Ксин. А то, что у тебя недостаточно влияния, — это не твоя вина. Кальмемунис был человек самонадеянный и нетерпеливый. В отсутствие более знатных людей он наверняка потерял голову от чванства. Он сам себя обрек на гибель, Ксин. Только и всего.

Но в глубине души Пройас понимал, что это еще не все. Тут наверняка приложил руку император. В этом Пройас был уверен.

— И тем не менее, — сказал Ксинем, — мне все кажется, что я не сделал всего, что мог бы.

Пройас пожал плечами.

— Каждый человек может сказать о себе то же самое, Ксин. Этим человек и отличается от Бога.

Он печально хмыкнул.

— На самом деле это мне говорил Ахкеймион.

Ксинем слабо улыбнулся.

— И мне тоже… Очень мудрый глупец этот Ахкеймион.

«И нечестивый… Богохульник. Хотелось бы мне, чтобы ты, Ксин, не забывал об этом».

— И в самом деле мудрый глупец.

Видя, что их принц благополучно прибыл на берег, конрийское войско тоже начало высадку. Оглянувшись на море, Пройас увидел множество шлюпок, несомых к берегу сильным прибоем. Скоро эти пляжи будут кишеть людьми — его людьми, — и вполне возможно, что все они уже обречены. «Почему, Господи? Зачем Ты терзаешь нас — ведь мы стремимся исполнить Твою волю!»

Некоторое время он вытягивал из Ксинема подробности поражения Кальмемуниса. Да, Кальмемунис действительно погиб: фаним прислали в доказательство его отрубленную голову. Нет, как именно язычникам удалось их разгромить — этого никто доподлинно не знает. Ксинем сказал, что выжившие утверждали, будто язычникам не было числа, по меньшей мере двое на каждого из айнрити. Пройас знал, что те, кто остался в живых после подобного поражения, всегда утверждают нечто в этом духе. Пройаса мучило множество вопросов, и все они были настолько неотложны, что порой он перебивал Ксинема на полуслове. А еще его мучило странное чувство, что его обманули, как будто время, проведенное в Конрии и в море, было потеряно из-за чьих-то махинаций.

Он даже не заметил приближающуюся процессию имперцев, пока те не подошли вплотную.

— Сам Конфас собственной персоной, — мрачно сказал Ксинем, кивнув в сторону берега. — Тоже явился обхаживать вас, мой принц.

Пройас никогда не встречался с Икуреем Конфасом, но узнал его с первого взгляда. Этот человек являл собой живое воплощение обычаев Нансурской империи: божественно-невозмутимое выражение лица, воинственная уверенность, с какой он держал под мышкой посеребренный шлем. Он даже по песку шагал с кошачьей легкостью и грацией.

Они встретились глазами, и Конфас улыбнулся: улыбка героев, которые до сих пор знали друг друга лишь по слухам и восторженным рассказам. И вот Пройас очутился лицом к лицу с легендарным человеком, который одержал победу над скюльвендами. Он невольно проникся к нему почтением, даже, пожалуй, легким благоговением.

Конфас слегка поклонился, протянул руку для солдатского рукопожатия и сказал:

— От имени Икурея Ксерия III, императора Нансурии, я приветствую вас, принц Нерсей Пройас, на наших берегах и в Священном воинстве.

«На ваших берегах… Можно подумать, будто Священное воинство тоже ваше».

Пройас не поклонился в ответ и не пожал протянутой руки.

Конфас не выказал ни возмущения, ни гнева — напротив, взгляд его сделался одновременно ироничным и оценивающим.

— Боюсь, — продолжал он небрежным тоном, — после недавних событий нам будет нелегко доверять друг другу.

— Где Готиан? — спросил Пройас.

— Великий магистр шрайских рыцарей ждет вас наверху. Он не любит, когда ему в сапоги набивается песок.

— А вы?

— А мне хватило ума надеть сандалии.

Раздался хохот. Пройас скрипнул зубами.

Когда Пройас снова ничего не ответил, Конфас продолжал:

— Насколько я понимаю, Кальмемунис был вашим человеком. Неудивительно, что вы стараетесь обвинить во всем кого-то другого. Но позвольте вас заверить: палатин Канампуреи погиб исключительно по собственной глупости.

— В этом я не сомневаюсь, главнокомандующий.

— Так значит, вы примете приглашение императора и посетите его в Андиаминских Высотах?

— Очевидно, чтобы обсудить договор.

— В том числе и для этого.

— Я хотел бы сперва поговорить с Готианом.

— Как вам угодно, принц. Но, возможно, я смогу избавить вас от лишних бесед и передать то, что скажет великий магистр. Готиан сообщит вам, что в катастрофе на равнине Менгедда святейший шрайя всецело винит вашего человека, Кальмемуниса. И еще он скажет, что шрайя глубоко огорчен случившимся несчастьем и теперь всерьез обдумывает единственное и вполне оправданное требование императора. Я вас уверяю, оно действительно абсолютно оправданное. В родословных любого мало-мальски значительного семейства империи вы найдете десятки имен тех, кто погиб, сражаясь за те самые земли, которые предстоит отвоевать Священному воинству.

— Быть может, и так, Икурей, но на этот раз жертвовать жизнью предстоит нам.

— Император ценит и понимает это. Именно поэтому он предложил даровать право собственности на потерянные провинции — под протекторатом империи, разумеется.

— Этого недостаточно.

— Ну разумеется. Всегда хочется большего, не правда ли? Должен признаться, принц, мы оказались в весьма странном и затруднительном положении. В отличие от вас, дом Икуреев никогда не славился благочестием, и теперь, когда мы наконец-то защищаем правое дело, нас зачастую упрекают за былые деяния. Однако личность спорящего, сколь бы одиозна она ни была, не имеет отношения к правоте или ложности его аргументов. Разве не так говорит нам сам Айенсис? Я прошу вас, принц, позабыть о наших недостатках и обдумать эти требования в свете чистой логики.

— А если чистая логика подскажет мне, что вы правы?

— Ну что ж, тогда вы можете последовать примеру Кальмемуниса, не так ли? Возможно, вам неприятно себе в этом признаваться, но Священному воинству без нас не обойтись.

И снова Пройас ничего не ответил.

Конфас усмехнулся, полуприкрыв глаза:

— Как видите, Нерсей Пройас, и логика, и обстоятельства на нашей стороне.

Видя, что Пройас по-прежнему молчит, главнокомандующий поклонился, небрежно развернулся и направился прочь. За ним потянулась его сверкающая свита.

Валы накатывались на берег с удвоенной яростью, и ветер осыпал Пройаса и его людей мелкими брызгами. Становилось холодно. Пройас изо всех сил старался спрятать трясущиеся руки.

В битве за Священную войну только что произошла первая стычка, и Икурей Конфас взял над ним верх на глазах у его собственных людей — и притом взял без малейшего труда! Пройас понял, что все его прежние проблемы — все равно что мелкие мошки по сравнению с главнокомандующим и его трижды проклятым дядюшкой.

— Идем, Ксинем, — отсутствующе сказал он, — надо проследить, чтобы высадка прошла благополучно.

— И еще одно, мой принц… Я забыл об этом упомянуть.

Пройас тяжело вздохнул и встревожился: в этом вздохе отчетливо слышалась охватившая его дрожь.

— Ну, что еще, Ксин?

— Друз Ахкеймион здесь.


Ахкеймион сидел один у костра и ждал возвращения Ксинема. Если не считать горстки рабов и проходивших мимо Людей Бивня, конрийский лагерь был пуст. Ахкеймион знал, что люди маршала еще на берегу, встречают своего принца и соплеменников. Вид опустевших полотняных шатров тревожил Ахкеймиона. Темные, пустые палатки. Остывшие кострища…

Вот именно так все и будет, если маршал и его люди падут на поле брани. Оставленные вещи. Места, где некогда слова и взгляды согревали воздух. Отсутствие.

Ахкеймион содрогнулся.

В первые несколько дней после того, как Ахкеймион присоединился к Ксинему и Священному воинству, он занимался делами, связанными с Багряными Шпилями. Окружил свою палатку несколькими оберегающими заклинаниями — потихоньку, чтобы не оскорбить чувств айнрити. Нашел местного жителя, который проводил его к вилле, где поселили Багряных Шпилей. Составил схемы, карты, списки имен. Даже нанял трех братьев-подростков, сыновей раба из Шайгека, принадлежавшего тидонскому тану, чтобы те следили за дорогой, ведущей к вилле, и докладывали ему обо всех приходящих и уходящих, кто заслуживает внимания. Больше делать было особенно нечего. Он еще попытался снискать расположение местного купца, у которого Шпили закупали провизию, но потерпел сокрушительное поражение. Когда Ахкеймион начал настаивать, этот человек попытался заколоть его ложкой — в прямом смысле. Не потому, что питал такую верность Шпилям — просто очень испугался.

По всей видимости, нансурцы быстро учились: у Багряных адептов любой повод для подозрений, будь то лишняя капля пота на лбу или знакомство с чужестранцем, был равносилен предательству. А предательств Багряные Шпили не прощали.

Все эти дела были не более чем рутиной. Занимаясь ими, Ахкеймион не переставая думал: «Сейчас, Инрау. Покончу со всем этим и займусь тобой…»

И вот «сейчас» наступило. Расспрашивать было некого. Следить не за кем. И даже подозревать некого, если не считать Майтанета.

Делать нечего. Оставалось ждать.

Разумеется, в отчетах, которые он отправлял своему начальству в Завете, сообщалось, что он старательно проверяет такой-то намек или такой-то след. Но это являлось всего лишь частью спектакля, в котором участвовали все, даже такой энтузиаст, как Наутцера. Они походили на голодных людей, питающихся травой. Если ты смертельно голоден, отчего бы не создать иллюзию того, что ты все-таки ешь?

Однако на сей раз иллюзия не столько успокаивала, сколько вызывала тошноту. Причина казалась очевидной: Инрау. С тех пор как в дыру, которую представлял собой Консульт, провалился Инрау, она сделалась слишком широка, чтобы заклеивать ее бумагой.

И Ахкеймион пытался отыскать способы заставить свое сердце умолкнуть или хотя бы вытеснить из своих мыслей часть терзавших его упреков. «Вот приедет Пройас… — говорил он своему мертвому ученику. — Я обязательно займусь тобой, когда приедет Пройас!»

Он много пил, в основном неразбавленное вино. Попивал он и анпой, когда Ксинем был в особенно хорошем настроении; и юрсу, отвратительное пойло, которое галеоты гонят из гнилой картошки. Покуривал и опиум, и гашиш — впрочем, от первого Ахкеймиону пришлось отказаться после того, как он начал терять грань между галлюцинациями и Снами.

Ахкеймион перечитывал тех немногих классиков, которых захватил с собой Ксинем. Он немало смеялся над третьей и четвертой «Аналитиками» Айенсиса, впервые оценив тонкий юмор знаменитого философа. Хмурился над стихами Протата — теперь они представлялись ему чрезмерно вычурными, хотя двадцать лет тому назад Ахкеймиону казалось, будто они говорят на языке его души. Взялся он и за «Саги», уже не в первый раз, почитал несколько часов — и отложил в сторону. Их цветистые неточности бесили его до дрожи в руках и потери сознания, а содержащиеся в них истины заставляли плакать. Похоже, это урок, который ему приходится заново проходить каждые несколько лет: человек, воочию видевший ужасы Армагеддона, не в состоянии читать рассказы о нем.

Порой, когда Ахкеймиону не сиделось на месте до такой степени, что читать уже было невозможно, он отправлялся бродить по лагерю. Иногда он забирался в такие закоулки, где норсирайцы открыто звали его «замарашкой». Один раз пятеро тидонцев прогнали его прочь из их мелкого удела, размахивая ножами и выкрикивая обвинения и оскорбления. А в другие дни Ахкеймион бродил по узким улочкам Момемна, ущельям со стенами из кирпича-сырца. Он выходил то к разным рыночным площадям, то к древнему храмовому комплексу Кмираль, а один раз забрел даже к воротам Дворцового района. Кончались эти прогулки всегда в компании шлюх, хотя потом он никак не мог вспомнить, каким образом их раздобыл. Ахкеймион не запоминал ни лиц, ни имен. Он упивался судорогами стонущих тел, сальностью кожи, скользящей по немытой коже. Потом возвращался домой, полностью опустошенный.

Он очень старался не думать об Эсми.

Обычно Ксинем возвращался к вечеру, и они выкраивали время, чтобы сделать несколько ходов в их вялотекущей партии в бенджуку. Потом сидели у костра маршала, передавали по кругу чашу с терпким напитком, который конрийцы называли «перрапта», — они утверждали, что это якобы очищает нёбо перед едой, но Ахкеймиону казалось, что потом любая пища воняет рыбой. Ужинали тем, что удавалось раздобыть рабам Ксинема. Иногда к ним присоединялись офицеры маршала — обычно Динхаз, Зенкаппа и Ирисс, — и они коротали время в непристойных шуточках и непочтительной болтовне. В другие дни они с Ксинемом сидели вдвоем, и тогда разговор шел о более серьезных и болезненных вещах. А порой, как сегодня, Ахкеймион оставался один.

Вести о прибытии конрийского флота пришли еще до рассвета. Вскоре Ксинем ушел, чтобы подготовить все для приема наследного принца. Ксинем был нервен и зол — видимо, не знал, как сообщить Пройасу о Кальмемунисе и судьбе Священного воинства простецов. Когда Ахкеймион предложил отправиться встречать Пройаса вместе с ним, Ксинем уставился на него, словно не поверил своим ушам, потом рявкнул:

— Да он тогда меня вообще повесит!

Однако перед тем, как отправиться на берег, подъехал к костру и пообещал Ахкеймиону, что сообщит Пройасу о его присутствии и о просьбе.

День прошел в страхе и надежде.

Пройас был другом и доверенным лицом Майтанета. Если кто-то и сумеет вытянуть из Святейшего Шрайи нужную информацию, то только он. И почему бы ему не сделать этого? Ведь так много из того, чем он является, из того, что заставляет людей звать его Солнечным Принцем, вложил в него бывший наставник, Друз Ахкеймион.

«Не тревожься, Инрау… Он мне обязан».

Вот и солнце село, а вестей от Ксинема все не было. Ахкеймиона одолели сомнения, и выпитое вино тоже взяло свое. Страх опустошил его невысказанные речи, и Ахкеймион наполнил их гневом и презрением.

«Ведь я его создал! Это я сделал его тем, что он есть! Он не посмеет!»

Он тут же раскаялся в этих резких мыслях и ударился в воспоминания. Он вспомнил, как Пройас мальчишкой выбежал из сумрака ореховой рощи сквозь столбы солнечного света, плача и оберегая сломанную руку. «Лучше бы ты по книгам лазил, дурень! — кричал он ему тогда. — Их ветви никогда не ломаются!» Он вспомнил, как застал Инрау врасплох в скриптории и увидел, что тот от скуки разрисовывает чистый лист пергамента ровными рядами фаллосов. «Что, в прописях упражняешься, а?»

— Мои сыновья… — бормотал он, глядя в костер. — Мои чудные сыновья…

Наконец он услышал, как по темным дорожкам приближаются всадники. Увидел Ксинема, едущего во главе небольшого отряда конрийских рыцарей. Маршал спешился в темноте и вышел на свет, потирая затылок. У него был усталый взгляд человека, которому осталось выполнить последнее трудное дело.

— Он не желает тебя видеть.

— Он, должно быть, очень занят сейчас, — выпалил Ахкеймион, — и устал вдобавок! Как это было глупо с моей стороны! Может быть, завтра…

Ксинем тяжело вздохнул.

— Нет, Акка. Он вообще не желает тебя видеть.


Дойдя до самого центра знаменитой Кампозейской агоры, Ахкеймион остановился у лотка с бронзовой посудой и, не обращая внимания на то, как нахмурился торговец, взял с прилавка большое блюдо, делая вид, что проверяет, хорошо ли оно отполировано. Он вертел его в руках, всматриваясь в искаженное отражение толп, проходящих у него за спиной. И наконец снова увидел этого человека — тот, по всей видимости, торговался с продавцом колбасок. Чисто выбритый. Черные волосы подстрижены кое-как, на рабский манер. Одет в голубую льняную тунику, а поверх нее — полосатый нильнамешский балахон. Ахкеймион заметил, как в тени лотка перешли из рук в руки несколько медных монет. Отражение человека повернулось навстречу солнцу, держа в руке колбаску, засунутую в надрезанную булку. Он обводил скучающим взглядом рыночную толпу, задерживаясь то на том, то на этом. Откусил кусочек, потом поглядел в спину Ахкеймиону.

«Кто ты?»

— Ну чего ты там высматриваешь? — бросил торговец посудой. — Дырку, что ли, в зубе нашел?

— Да нет, вот разглядываю, не оспа ли у меня, — мрачно ответил Ахкеймион. — Боюсь, что все-таки оспа…

Ему не нужно было видеть торговца — он и так знал, какой ужас отразился у того на лице. Тетка, перебиравшая кубки для вина, тут же исчезла в толпе.

Ахкеймион смотрел, как отражение в блюде лениво направилось прочь от лотка с колбасками. Он не думал, что ему грозит какая-то серьезная опасность, однако же, если за тобой следят, пренебрегать этим не годится. Велика вероятность, что этот человек работает на Багряных Шпилей, у которых есть очевидные причины интересоваться Ахкеймионом, или даже на императора, — а он шпионит за всеми просто ради того, чтобы шпионить за всеми. Но всегда есть шанс, что этот человек принадлежит к коллегии лютимов. Если это Тысяча Храмов убила Инрау, тогда они, по всей вероятности, знают, что Ахкеймион здесь. А если этот человек действительно из лютимов, необходимо узнать, много ли ему известно.

Ахкеймион, улыбнувшись, протянул блюдо обратно торговцу — тот съежился, как будто ему подсунули раскаленный уголь. Ахкеймион бросил блюдо на прилавок, уставленный блестящей посудой, заставив прохожих оглянуться на грохот.

«Пусть думает, что я торгуюсь».

Но если ему нужно поговорить с этим человеком лицом к лицу, вопрос не в том, как, а в том, где. Кампозейская агора — не самое подходящее место.

«Наверное, в каком-нибудь переулке».

Ахкеймион увидел стаю птиц, кружащих над огромными куполами храма Ксотеи, силуэт которого вздымался над крышами многоэтажных домов, выходящих на рыночную площадь с севера. К востоку от храма высились громадные строительные леса, от которых тянулась сеть канатов к наклонному обелиску, — то был последний дар императора храмовому комплексу Кмираль. Ахкеймион заметил, что этот несколько меньше, чем обелиски, виднеющиеся в дымке позади него.

Он принялся прокладывать себе путь к северу через толпу покупателей и шумных лоточников, высматривая проходы между зданиями, которые могли бы представлять собой какой-нибудь мало используемый выход с рынка. Ахкеймион рассчитывал, что тот человек по-прежнему следует за ним. Он едва не споткнулся о павлина — великолепный широкий веер с сердитыми красными глазками. Нансурцы считали эту птицу священной и позволяли бродить повсюду. Потом Ахкеймион заметил женщину, сидящую в окне одного из зданий, выходящих на площадь, и ему вспомнилась Эсменет.

«Если они знают обо мне, значит, знают и о ней…»

Еще одна причина отловить глупца, который за ним увязался.

Он дошел до северного края площади, пробрался между загонов, набитых овцами и свиньями. В одном стоял даже огромный храпящий бык. Видимо, то были жертвенные животные, которых пригнали на продажу для жрецов Кмираля. И наконец Ахкеймион нашел переулок, какой искал: узкую щель между глинобитными стенами. Он миновал слепца, сидящего у коврика, заваленного всякими безделушками, и устремился во влажный полумрак.

Его уши тут же наполнил звон мух. Он увидел груды золы и вонючих кишок, обглоданных костей и тухлой рыбы. Воняло тут сногсшибательно, однако Ахкеймион забился в угол, где преследователь наверняка не сразу его увидит, и принялся ждать.

Вскоре от вони его прошиб кашель.

Ахкеймион попытался сосредоточиться, повторяя замысловатые слова Напева, которым собирался подчинить своего преследователя. Сложность стоящих за ними мыслей нервировала его, как бывало довольно часто. Ахкеймиону всегда слегка не верилось в то, что он способен творить колдовство, тем более после того, как ему в течение многих дней ни разу не приходилось использовать мало-мальски серьезных Напевов. Однако за тридцать девять лет, проведенных в Завете, способности — по крайней мере, по этой части — ни разу его не подводили.

«Я — адепт».

Он смотрел, как мимо выхода из переулка проходят туда-сюда озаренные солнцем фигуры. А того человека все не было.

Жидкая грязь заползла в сандалии и сочилась между пальцами. Ахкеймион почувствовал, что рыба, на которой он стоит, шевелится. Потом из пустой глазницы выполз червяк.

«Это безумие! Ни один глупец не глуп настолько, чтобы лезть в такую дыру!»

Он поспешно выскочил из переулка, приставил ладонь козырьком ко лбу, оглядывая рынок. Того человека нигде не было видно.

«Ну я и дурак! А что, если он вовсе не следил за мной?»

Ахкеймион, весь кипя, оставил свои поиски и отправился покупать то, за чем, собственно, и явился в Момемн.

Он так ничего и не узнал о Багряных Шпилях, а тем более о Майтанете и Тысяче Храмов. И Пройас по-прежнему отказывался встретиться с ним. Поскольку раздобыть новых книг ему не удалось, а Ксинем повадился бранить его за пьянство, Ахкеймион решил уделить немного внимания своей старой страсти. Он собрался готовить. Все колдуны изучали алхимию, а любой алхимик, по крайней мере из тех, что не даром едят свой хлеб, неплохо умеет готовить.

Ксинем полагал, что Ахкеймион позорит себя, что готовить — дело женщин и рабов, но Ахкеймион думал иначе. Пусть себе Ксинем и его офицеры смеются: попробуют его стряпню — запоют на другой лад. Тогда они станут относиться к нему с уважением, достойным любого мастера, сведущего в древнем искусстве. И Ахкеймион наконец-то сделается для них не просто нечестивым прихлебателем. Быть может, это и опасно для их душ, зато полезно для желудков.

Однако он сразу забыл об утке, порее, карри и чесноке, когда тот человек показался снова, на этот раз под сводами Гильгалльских ворот, в толпе, выходившей из города. Ахкеймион успел лишь мельком заметить его профиль, но это был тот самый. Те же взлохмаченные волосы, изношенное до дыр платье…

Ахкеймион, не раздумывая, бросил свои покупки.

«Теперь моя очередь его преследовать!»

Он подумал об Эсми. Знают ли они, что в Сумне он жил у нее?

«Неважно, кто меня увидит. Я не могу рисковать упустить его!»

Это было одно из тех поспешных решений, которые Ахкеймион обычно презирал. Однако за много лет работы он успел убедиться, что обстоятельства зачастую немилосердны к тщательно разработанным планам и что планы эти в результате все равно сводятся к таким вот опрометчивым поступкам.

— Эй, ты! — рявкнул он, пытаясь перекричать шум толпы, и тут же выругал себя за глупость. А если бы тот сбежал? Он ведь наверняка знает, что Ахкеймион его заметил. Иначе почему не последовал в переулок?

Но, по счастью, тот человек ничего не услышал. Ахкеймион упрямо пробирался к нему, не сводя глаз с его затылка. Адепта осыпали бранью, пару раз даже больно ткнули в бок, пока он нырял в промежутки между потными людьми. Но он не переставая следил за тем человеком. Затылок все приближался.

— Сейен милостивый! — воскликнул надушенный айнон, которого Ахкеймион отпихнул с дороги. — Только попробуй еще раз так сделать, зарежу на хрен!

Ближе, ближе… Напевы Принуждения кипели в его мыслях. Он понимал, что их услышат и другие тоже. Они все поймут. Богохульство…

«Будь что будет. Мне нужно захватить этого человека!»

Ближе, еще ближе… Рукой подать.

Он потянулся, схватил того человека за плечо, развернул к себе. На какой-то миг утратил дар речи и тупо уставился в его лицо. Незнакомец нахмурился, стряхнул с себя руку Ахкеймиона.

— Это что еще такое? — рявкнул он.

— Изв-вините, — поспешно сказал Ахкеймион, не в силах отвести взгляд от его лица. — Обознался.

«Но ведь это был он, разве нет?»

Если бы он заметил след колдовства, то подумал бы, что это был обман, но колдовство отсутствовало — только незнакомое возмущенное лицо. Он просто ошибся…

Но как?

Человек смерил его взглядом, презрительно покачал головой.

— Пьяный дурак!

Несколько кошмарных мгновений Ахкеймион только и мог, что тащиться дальше вместе со всей толпой. Он ругательски ругал себя за то, что бросил купленные продукты.

Впрочем, неважно. Все равно, готовить — дело женщин и рабов.


Эсменет сидела у Сарцеллова костра одна и дрожала от холода.

Она снова чувствовала себя выброшенной за пределы возможного. Она отправилась в путь, чтобы найти колдуна, а оказалась спасенной рыцарем. А теперь перед ней простирались бесчисленные костры Священного воинства. Если прищуриться и заглянуть за стены Момемна, отсюда был виден даже вздымающийся на фоне хмурого неба императорский дворец, Андиаминские Высоты. От этого зрелища на глаза наворачивались слезы — не только потому, что Эсменет наконец-то видела мир, который так долго мечтала посмотреть, но еще и потому, что дворец напоминал ей истории, которые она, бывало, рассказывала дочке и продолжала рассказывать еще долго после того, как девочка наконец засыпала.

Эсменет всегда отличалась этим малоприятным свойством. Любила дарить такие подарки, чтобы они пригодились в первую очередь ей самой.

Лагерь шрайских рыцарей раскинулся на холмах к северу от Момемна, выше остального Священного воинства, вдоль уступов, на которых раньше были поля. Поскольку Сарцелл был первым рыцарем-командором и уступал в ранге только Инхейри Готиану, его шатер превосходил размерами шатры всех его людей. Он распорядился поставить шатер на краю уступа, так, чтобы Эсменет могла любоваться видами той земли, куда он ее доставил.

Неподалеку сидели на тростниковой циновке две белокурые девушки-рабыни. Они тихо ели рис и переговаривались на своем родном языке. Эсменет уже заметила, как они нервно поглядывают в ее сторону, словно боятся, что она умалчивает о какой-то нужде, которую они не удовлетворили. Они омыли ее, натерли ее тело благовонными маслами, одели ее в голубое платье из кисеи и шелка.

Она поймала себя на том, что ненавидит этих рабынь за то, что они ее боятся, и в то же время любит их. На губах еще был вкус приправленного перцем фазана, которого они приготовили ей на обед.

«Может, мне все это снится?»

Она чувствовала себя мошенницей, шлюхой, которая вдобавок заделалась лицедейкой и оттого дважды проклята, дважды падшая. Но в то же время она ощущала головокружительную гордость, пугающую безумной, несообразной заносчивостью. «Вот я какая! — кричало что-то внутри нее. — Вот я какая на самом деле!»

Сарцелл говорил ей, что так и будет. Сколько раз он извинялся перед ней за дорожные неудобства! Он путешествовал скромно, налегке, поскольку вез важные вести Инхейри Готиану, великому магистру шрайских рыцарей. Однако он твердил, что, когда они доберутся до Священного воинства, все изменится. Он обещал, что там она станет жить в роскоши, достойной ее красоты и ума.

— Это подобно свету после долгой тьмы, — говаривал он. — Он будет озарять и слепить одновременно.

Эсменет провела дрожащей рукой по шитому золотом шелку, струящемуся вдоль ее колен. В свете костра мелькнула татуировка.

«Этот сон мне нравится».

Затаив дыхание, она поднесла запястье к губам, попробовала на вкус горечь благовонного масла.

«Легкомысленная шлюха! Не забывай, зачем ты здесь!»

Она поднесла левую руку к огню, медленно, словно хотела высушить пот или росу, и смотрела, как проступает татуировка из тени между связками.

«Вот… вот кто я такая! Стареющая шлюха…»

А что бывает со старыми шлюхами — знают все.

Тут, без предупреждения, выступил из тьмы Сарцелл. Эсменет про себя решила, что он обладает тревожащим родством с ночью, как будто ходит не столько сквозь нее, сколько вместе с нею. И это несмотря на белое одеяние шрайского рыцаря!

Сарцелл некоторое время стоял и молча смотрел на нее.

— Ты знаешь, он тебя на самом деле не любит.

Она посмотрела ему в глаза через костер, тяжело вздохнула.

— Ты его нашел?

— Нашел. Он стоит с конрийцами, как ты и говорила.

Какой-то части ее души льстило то, что Сарцеллу не хочется ее отпускать.

— Так где же это, Сарцелл?

— У Анциллинских ворот.

Она кивнула, нервно отвернулась.

— Ты не спрашивала себя почему, Эсми? Если ты мне хоть чем-то обязана, ты должна задать себе этот вопрос!

«Почему он? Почему Ахкеймион?»

Она поняла, что очень много рассказала ему об Акке. Слишком много.

Ни один мужчина из тех, с кем она встречалась до сих пор, не расспрашивал ее так много, как Кутий Сарцелл, — даже Ахкеймион. Он внимал ей с какой-то алчностью, как будто ее пестрая, бестолковая жизнь была для него такой же экзотической, как для нее — его собственная. Хотя, впрочем, почему бы и нет? Дом Кутиев — один из знатнейших домов Объединения. Для такого человека, как Сарцелл, вскормленного медом и мясом, с детства окруженного рабами, жизнь бедной шлюхи так же чужда и неизведана, как дальние земли Зеума.

— С тех пор как я себя помню, — признавался ей Сарцелл, — меня влекло к черни, к бедным — к тем, кто создает весь этот тук, которымпитаются мне подобные.

Он хихикнул.

— Мой отец, бывало, драл меня розгами за то, что я играл в кости с рабами-земледельцами или прятался в судомойне, пытаясь заглянуть под юбки служанкам…

Эсменет шутливо шлепнула его.

— Мужики — как собаки! Вся разница в том, что они нюхают задницы глазами, а не носом!

Он расхохотался и воскликнул:

— Вот-вот! Вот за что я ценю твое общество! Вести такую жизнь, как твоя, — одно дело, но уметь рассказать о ней, поделиться пережитым — совсем другое, это не каждому дано. Вот почему я сделался твоим приверженцем, Эсми. Твоим учеником.

Ну как тут было не увлечься? Она смотрела в его чудные глаза: радужки темно-коричневые, цвета плодородной земли, белки же перламутрово-белые, точно влажные жемчужины, — и видела в них свое отражение в таком виде, о каком прежде и помыслить не смела. Она видела личность экстраординарную, которую все пережитое не принизило, но, напротив, возвысило.

Но теперь, глядя в свете костра, как он стиснул кулаки, Эсменет увидела себя жестокой.

— Я же тебе говорила, — осторожно сказала она. — Я люблю его.

«Не тебя. Его».

Эсменет трудно было представить двух людей, более не похожих друг на друга, чем Ахкеймион и Сарцелл. В некоторых отношениях различия были очевидны. Рыцарь-командор был безжалостен, нетерпелив и нетерпим. В своих суждениях он был стремителен и непреклонен, как будто стоило ему назвать что-то правильным, как оно тотчас же таковым и становилось. Сожалел он о чем бы то ни было редко и никогда не сожалел о чем-то серьезном.

Однако в других отношениях различия были тоньше и глубже.

В первые дни после ее спасения Сарцелл казался ей совершенно непостижимым. Несмотря на то что его гнев был грозен и проявлялся с пылом ребячьей истерики и убежденностью проклятия из уст пророка, Сарцелл никогда не дулся и не ворчал на тех, кто его разгневал. Несмотря на то что к любому препятствию, будь то даже обычные пустяковые заминки, которыми была полна повседневная жизнь высокопоставленного чиновника, он приступал с твердой решимостью немедленно его сокрушить, в своих действиях он был скорее элегантен, нежели груб. И хотя он был полон бездумной гордыни, его не пугало ничье осуждение, и он, в отличие от многих других людей, был всегда готов посмеяться над собственными промахами.

Этот человек представлялся загадкой, парадоксом, одновременно обманчивым и достойным осуждения. Но потом Эсменет осознала: ведь он же кжинета, человек из касты знати. Сутенты, люди низших каст, такие, как они с Ахкеймионом, боятся всего на свете: других, себя, зимы, лета, голода, засухи и так далее. Сарцелл же боится только конкретных вещей: что такой-то и такой-то скажут то-то и то-то, что из-за дождя придется отложить охоту, и тому подобное. И она поняла, что в этом корень всех различий. Ахкеймион, возможно, не менее темпераментен, чем Сарцелл, но страх делает его гнев горьким, порождает обиду и злопамятность. Есть в нем и гордость, но из-за страха она порождает скорее отчаяние, чем уверенность в себе, и уж конечно, гордость эта не терпит, когда ей перечат.

Благодаря своей касте Сарцелл ощущал себя в безопасности, и поэтому, в отличие от бедняков, не делал страх основой всех своих страстей. В результате он обладал несокрушимой самоуверенностью. Он чувствовал. Действовал. Решал. Судил. Страх ошибиться, столь характерный для Ахкеймиона, для Кутия Сарцелла попросту не существовал. Ахкеймион не ведал ответов, Сарцелл же не ведал вопросов. Может ли существовать уверенность тверже этой?

Эсменет не учла последствий своих раздумий. Вслед за пониманием Сарцелла пришло тревожащее чувство близости. Когда из его вопросов, его болтовни, даже из того, как он занимался любовью, стало очевидно, что Сарцеллу нужно нечто большее, чем просто сочный персик, чтобы подсластить скучную дорогу в Момемн, она поймала себя на том, что втайне следит за ним, мечтает, гадает…

Разумеется, многое в нем представлялось ей невыносимым. Его безапелляционность. Его способность на жестокость. Несмотря на всю свою любезность, он часто разговаривал с ней в той манере, в какой пастух гонит свою отару, то и дело одергивая собеседницу, когда ее мысли направлялись куда-то не туда. Но с тех пор, как она поняла, в чем источник такого поведения, она перестала воспринимать эти черты как недостатки и начала относиться к ним просто как к личным особенностям Сарцелла и ему подобных. Когда лев убивает, это не делает его убийцей. Когда знатный человек что-то берет, это не значит, что он украл.

Она обнаружила, что испытывает некое ощущение, описать которое не могла — по крайней мере, поначалу. Никогда прежде Эсменет не ведала ничего подобного. И в его объятиях она испытывала это ощущение сильнее, чем где бы то ни было еще.

Миновало немало дней, прежде чем она поняла.

Она чувствовала себя в безопасности.

Это было немалое открытие. До того как Эсменет это осознала, она побаивалась, что влюбилась в Сарцелла. На какое-то время любовь к Ахкеймиону даже показалась ей самообманом: просто девушка, ведущая скучную, замкнутую жизнь, увлеклась человеком, немало поездившим и повидавшим свет. Дивясь тому, как уютно ей в объятиях Сарцелла, она призадумывалась о том расстройстве чувств, в которое ввергал ее Ахкеймион. С Сарцеллом все было как следует, с Ахкеймионом все как-то неправильно. А ведь любовь должна казаться правильной, разве нет?

Нет, поняла Эсменет. Такую любовь боги наказывают всякими ужасами.

Смертью дочери, например.

Но сказать этого Сарцеллу она не могла. Он бы просто не понял — в отличие от Ахкеймиона.

— Ты любишь его, — уныло повторил рыцарь-командор. — Я этому верю, Эсми. С этим я готов смириться… Но любит ли он тебя? Способен ли он тебя любить?

Она нахмурилась.

— Но почему же нет?

— Да потому, что он колдун! Он адепт, клянусь Сейеном!

— Ты думаешь, мне не все равно, что он проклят?

— Да нет. Разумеется, речь не об этом, — сказал он негромко, словно пытаясь смягчить суровую истину. — Я говорю об этом потому, Эсми, что адепты не могут любить — а адепты Завета тем более.

— Довольно, Сарцелл. Ты не знаешь, о чем говоришь.

— В самом деле? — переспросил он, и в голосе его послышалась болезненная усмешка. — Скажи мне, какую роль ты играешь в его галлюцинациях?

— О чем ты?

— Ты для него все равно что причал для лодки, Эсми. Он вцепился в тебя, потому что ты привязываешь его к реальности. Но если ты отправишься к нему, отречешься от своей прежней жизни и уйдешь к нему, ты тоже станешь лодкой в бушующем море. Ты скоро, очень скоро потеряешь из виду берег. Его безумие поглотит тебя. Ты проснешься от того, что почувствуешь его пальцы на своем горле, и в твоих ушах будет звенеть имя кого-то, кто давным-давно умер…

— Я сказала «довольно», Сарцелл!

Он не сводил с нее глаз.

— Ты ему веришь, да?

— Чему именно?

— Всей этой чуши, о которой они талдычат. Про Консульт. Про новый Армагеддон.

Эсменет поджала губы и ничего не ответила. Чего она стыдится? Отчего ей сделалось стыдно?

Он медленно кивнул.

— Вижу, вижу… Ну что ж, неважно. Я не буду тебя в этом винить. Ты провела с ним немало времени. Но последнее, о чем я тебя попрошу: я хотел бы, чтобы ты подумала еще об одном.

Глаза у него горели. Она сморгнула.

— О чем?

— Ты ведь знаешь, что адептам Завета запрещено иметь жен или даже любовниц?

Она похолодела. Ей стало больно, как будто кто-то прижал к ее сердцу кусок ледяного железа. Она прокашлялась.

— Да.

— Значит, ты понимаешь… — он облизнул губы, — ты понимаешь, что самое большее, на что ты можешь рассчитывать…

Она взглянула на него с ненавистью.

— Быть его шлюхой. Да, Сарцелл?

«А что я для тебя?»

Он опустился перед ней на колени, взял ее руки в свои, мягко притянул их к себе.

— Пойми, Эсми, рано или поздно его отзовут. И ему придется расстаться с тобой.

Она смотрела в огонь. Слезы оставляли на щеках жгучие дорожки.

— Я знаю.


Стоя на коленях, рыцарь-командор увидел слезу, повисшую на ее верхней губе. Внутри капли дрожала крохотная копия костра.

Он зажмурился и представил себе, как трахает Эсменет в рот ее отрубленной головы.

Тварь, называвшая себя Сарцеллом, улыбнулась.

— Я донимаю тебя, — сказал он. — Извини, Эсми. Я просто хотел, чтобы ты… увидела. Я не хотел, чтобы ты страдала.

— Неважно, — тихо ответила она, избегая его взгляда. Однако ее ладони теснее сжали его руки.

Он высвободил свои пальцы и мягко стиснул ее колени. Он подумал о ее щелке между ног, тугой и влажной, и содрогнулся от голода. Хотя бы побывать там, где был Зодчий! Войти туда, куда входил он. Это одновременно смиряло и поглощало. Нырнуть в печь, растопленную Древним Отцом!

Он поднялся на ноги.

— Идем, — сказал он, повернув к шатру.

Он видел кровь и восторженные стенания.

— Нет, Сарцелл, — ответила она. — Мне надо подумать.

Он пожал плечами, застенчиво улыбнулся.

— Ну, когда сможешь.

Посмотрел на Эритгу и Хансу, двух девушек-рабынь, жестом приказал им следить за ней. Потом оставил Эсменет и вошел в шатер. Захихикал себе под нос, думая обо всем, что он с ней сделает. В штанах у него налилось и затвердело; мышцы лица задрожали от удовольствия. Как поэтично он ее изрежет!

Светильники догорали, пространство шатра погрузилось в оранжевый полумрак. Сарцелл опустился на подушки, разбросанные перед низким столиком, заваленным свитками. Провел ладонью по своему плоскому животу, стиснул сладко ноющий член… Скоро. Уже скоро.

— Ах да! — произнес тонкий голосок. — Обещание освобождения.

Вздох, словно сделанный через тростинку.

— Я один из твоих создателей, и все же ты изготовлен столь гениально, что мне самому не верится.

— Зодчий! — ахнула тварь, называемая Сарцеллом. — Отец! Ты пошел на такой риск? А что, если кто-нибудь заметит твой знак?

— Среди многих синяков еще одного никто не заметит.

Послышалось хлопанье крыльев и сухой стук, с которым ворона опустилась на столик. Лысая человеческая головка ворочалась из стороны в сторону, словно разминала затекшую шею.

— Если кто меня и почует, — объяснило лицо величиной с детскую ладошку, — то не обратит внимания. Тут повсюду Багряные адепты.

— Что, уже пора? — спросила тварь, называемая Сарцеллом. — Пришло время?

Улыбочка не шире ноготка.

— Скоро, Маэнги. Уже скоро.

Крыло расправилось и протянулось вперед, проведя линию по груди Сарцелла. Голова Сарцелла откинулась вбок; все его члены напряглись и застыли. От паха к конечностям разбегались волны восторга. Палящего восторга.

— Так она осталась? — спросил Синтез. — Она не пытается сбежать к нему?

Кончик крыла продолжал лениво ласкать его.

Тварь, называемая Сарцеллом, выдохнула:

— Пока нет…

— О ночи, проведенной со мной, она не упоминала? Ничего тебе не говорила?

— Н-нет… Ничего.

— И тем не менее, ведет себя… открыто, как будто готова поделиться всем?

— Да-а, Древний Отец…

— Как я и подозревал…

Крошечный лобик нахмурился.

— Я принял ее за простую шлюху, Маэнги, но она далеко не простая шлюха. Она искусна в игре.

Хмурый оскал сменился улыбочкой.

— Она все-таки стоит двенадцати талантов…

— М-мне…

Маэнги ощущал ритмичный пульс у себя в глубине тела между анусом и основанием фаллоса. Так близко…

— М-мне убить ее?

Он выгнулся под прикосновениями крыла. «Пожалуйста! Еще, Отец, прошу тебя!»

— Нет. Она не сбежала к Друзу Ахкеймиону. Это что-нибудь да значит… Ее жизнь была слишком тяжелой, чтобы она не научилась взвешивать, что для нее важнее, преданность или выгода. Она еще может оказаться полезной.

Крыло отодвинулось, прижалось к черному боку. Крошечные веки опустились, потом снова открылись, показав глазки-бусинки.

Маэнги судорожно вздохнул. Ничего не соображая, схватил правой рукой свой фаллос и принялся растирать головку большим пальцем.

— А что насчет Атьерса? — спросил он, задыхаясь. — Они что-нибудь подозревают?

— Завет ничего не знает. Они просто прислали дурака с дурацким заданием.

Он разжал руку, перевел дух.

— Древний Отец, мне теперь не кажется, что Друз Ахкеймион такой уж дурак.

— Почему?

— Передав Готиану послание шрайи, я встретился с Гаоартой…

Крохотное личико скривилось.

— Ты встретился с ним? Разве я это приказывал?

— Н-нет… Но шлюха попросила меня найти ей Ахкеймиона, а я знал, что Гаоарте поручено за ним следить.

Крошечная головка качнулась из стороны в сторону.

— Боюсь, мое терпение скоро иссякнет, Маэнги.

Тварь, называемая Сарцеллом, прижала потные ладони к своему одеянию.

— Друз Ахкеймион заметил, что Гаоарта за ним следит!

— Что-о?

— На Кампозейском рынке… Но этот глупец ничего не знает, Древний Отец! Ничего. Гаоарте удалось сменить шкуру.

Синтез перескочил на край столика, отделанный красным деревом. Зодчий казался легким, как иссохшая кость или папирусный свиток, однако чувствовалось в нем нечто огромное, как если бы левиафан проплывал под водой перпендикулярно всему сущему. Его глаза сочились светом.

КАК… —
взревело в том, что сходило за душу Маэнги…

Я НЕНАВИЖУ…
…разнося вдребезги все мысли, все страсти, которые он мог бы назвать своими…

ЭТОТ МИР!
…подавляя даже неутолимый голод, даже всеобъемлющую боль…

Глаза, точно двойной Гвоздь Небес. Хохот, дикий от тысячелетнего безумия.

ПОКАЖИ МНЕ, МАЭНГИ…
Крылья распахнулись перед ним, затмевая светильники, оставив лишь бледное личико на фоне мрака, слабый, хрупкий рупор чего-то монументального и жуткого.

ПОКАЖИ МНЕ СВОЕ ИСТИННОЕ ЛИЦО!
Тварь, называемая Сарцеллом, почувствовала, как сжатый кулак того, что было ее лицом, начал ослабевать…

Будто ляжки Эсменет.


Пришла весна, и снова сеть полей и рощ вокруг Момемна оказалась полна айнрити. Эти были вооружены куда лучше и казались намного опаснее тех, что пали в Гедее. Вести о резне на равнине Менгедды пеленой висели над Священным воинством в течение долгих дней. «Как такое могло случиться?» — спрашивали люди. Однако страхи были быстро подавлены слухами о гордыне Кальмемуниса, рассказами о том, как он отказался повиноваться прямому приказу Майтанета. Бросить вызов самому Майтанету! Все дивились подобному безумию, а жрецы напоминали о том, как труден путь, и о том, что испытания сломят верных, если они позволят себе заблуждаться.

Много говорили и о нечестивом споре императора с Великими Именами. Все Великие Имена, за исключением айнонов, отказались подписывать договор, и по вечерам у костров велось немало пьяных споров о том, как следовало поступить предводителям. Подавляющее большинство бранило императора. Некоторые даже утверждали, что Священному воинству надлежит взять Момемн штурмом и силой захватить припасы, которые нужны для похода. Некоторые вставали на сторону императора. «Ну что такое договор? — говорили они. — Всего лишь клочок пергамента! А зато представьте себе, сколько пользы принесло бы его подписание!» Мало того, что Люди Бивня тут же без труда получили бы всю необходимую провизию, с ними вдобавок отправился бы Икурей Конфас, величайший полководец за много поколений! А если разгром Священного воинства простецов — недостаточное доказательство, то как насчет шрайи, который не хочет ни принудить императора предоставить провизию Священному воинству, ни приказать Великим Именам подписать-таки этот его договор? Отчего Майтанет так колеблется, как не оттого, что и он боится мощи язычников?

Но разве можно тревожиться и страшиться, когда сами небеса содрогаются от мощи Священного воинства? Кто бы мог представить, что под знамена Бивня встанут такие властители! Это не считая всех остальных, которых тоже немало. Жрецы — и не только из Тысячи Храмов, но от всех культов, представляющих каждую ипостась Бога, сходят на берег или спускаются с гор, чтобы занять свое место в Священном воинстве, распевают гимны, бьют в цимбалы, наполняют воздух дымом благовоний и словами молитв. Идолов умащают маслами, и жрицы Гиерры занимаются любовью с грубыми вояками. Наркотики с благоговением передаются по кругу, трясуны заходятся восторженными криками, корчась в пыли. Демонов изгоняют прочь. Началось очищение Священного воинства.

После церемоний Люди Бивня собирались вместе, обменивались дикими слухами или рассуждали о низости язычников. Шутили над тем, что жена Скайельта больше похожа на мужика, чем король Чеферамунни, или что нансурцы так привыкли давать друг другу в задницу, что даже в строю стараются держаться поплотнее. Лупили нерадивых рабов, задирали баб, несущих к Фаю корзины с бельем. И по привычке косились на странные группки чужаков, непрерывно снующих по лагерю.

Так много народу… Такое величие!

Часть IV Воин

Глава 12 Степи Джиюнати

«Я уже рассказал, как Майтанет использовал обширные возможности Тысячи Храмов, чтобы сделать Священную войну осуществимой. Я вкратце описал первые шаги, предпринятые императором с целью поставить Священную войну на службу своим имперским амбициям. Я попытался реконструировать первоначальную реакцию кишаурим в Шайме на основании их переписки с падираджой в Ненсифоне. Я даже упомянул о ненавистном Консульте — наконец-то я могу говорить о нем без риска показаться смешным! Иными словами, фактически я говорил только о могущественных фракциях и их безличных целях. А как же месть? Как же надежда? Как получилось, что в рамках соперничающих наций и враждующих религий Священной войной стали править именно эти мелкие страсти?»

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»
«…И хотя сожительствует он с мужчиной, женщиной и ребенком, хотя совокупляется он со скотами и делает посмешище из своего семени, все же не настолько распутен он, как философ, который совокупляется со всем, что только мыслимо».

Айнри Сейен, «Трактат», «Ученые», 36, 21

Ранняя весна, 4111 год Бивня, северные степи Джиюнати
Найюр оставил позади стойбище утемотов и поскакал на север через голые пастбища. Он миновал стада коров, нехотя помахал стерегущим их далеким всадникам, отсюда казавшимся не более чем вооруженными детьми. Утемоты стали малочисленным народом, не особенно отличающимся от кочевых племен на северо-востоке, которые они время от времени прогоняли. Разгром при Кийуте нанес им более тяжкий урон, нежели всем прочим племенам, и теперь южные сородичи, куоаты и эннутили, беспрепятственно вторгались на их пастбища. И, несмотря на то что Найюру с небольшими силами удалось добиться в межплеменных стычках весьма существенных результатов, он понимал, что утемоты на грани уничтожения. Какой-нибудь пустяк вроде летней засухи — и им конец.

Он переваливал через гребни лысеющих холмиков, гнал коня через кустарник и вздувшиеся по весне потоки. Солнце было белым, далеким и, казалось, не отбрасывало теней. Пахло отступлением зимы, сырой землей под иссохшими травами. Перед ним простиралась степь, и по ней ходили под ветром серебристые ковыльные волны. На полпути к горизонту вздымались курганы его предков. Там был похоронен и отец Найюра, и все отцы его рода от начала времен.

Зачем он приехал сюда? Какой цели может служить это одинокое паломничество? Неудивительно, что соплеменники считают его безумным. Что еще думать о человеке, который предпочитает советоваться скорее с мертвыми, чем с мудрыми?

С погребальных курганов взмыл растрепанный силуэт стервятника, проплыл в небе, точно воздушный змей, и скрылся из виду. Прошло несколько мгновений, прежде чем Найюр сообразил, что именно показалось ему странным. Кто-то умер там — и не так давно. Кто-то, человек или зверь, оставшийся непогребенным и несожженным.

Найюр из осторожности перевел коня на рысь и заглянул в просвет между курганами. Холодный ветер ударил ему в лицо и разбил волосы на отдельные пряди.

Первого мертвеца он нашел неподалеку от ближайшего кургана. Из спины у него торчали две черные стрелы, выпущенные с достаточно близкого расстояния, чтобы пробить соединенные проволочными кольцами пластины доспеха. Найюр спешился и принялся разглядывать землю вокруг трупа, раздвигая траву. И он нашел следы.

Шранки. Этого человека убили шранки. Он снова оглядел стоящие вокруг курганы, пристально всмотрелся в волны трав, прислушался. Но слышен был только свист ветра да временами далекие крики ссорящихся из-за добычи стервятников.

Мертвец не был изуродован. Шранки не завершили своего дела.

Найюр перекатил труп на спину носком сапога; стрелы сломались с сухим треском. Серое лицо равнодушно пялилось в небо, запрокинутое назад в смертной судороге, но синие глаза еще не запали. Это был норсираец — по крайней мере, судя по светлым волосам. Но кто он? Один из участников набега, чей отряд шранки одолели численным превосходством и загнали на юг? Такое уже бывало.

Найюр взял коня под уздцы и заставил его улечься в траву. Потом обнажил меч и, пригнувшись, побежал дальше. Вскоре он очутился между курганов…

Там он и нашел второго покойника. Этот умер лицом к врагу. Из его левого бедра торчала обломанная стрела. Раненый, он вынужден был отказаться от бегства, и убили его так, как это принято у шранков: вспороли живот и придушили его собственными кишками. Но, не считая вспоротого живота и простреленной ноги, других ран Найюр на нем не увидел. Он опустился на колени, взял холодную руку трупа, пощупал ладонь и пальцы. Слишком мягкие. Значит, не воин. По крайней мере, не все они — воины. Кто же эти люди? Что за чужеземные глупцы — да еще и городские неженки! — готовы были рискнуть встречей со шранками, чтобы попасть в земли скюльвендов?

Ветер внезапно переменился — и Найюр понял, что стая стервятников совсем близко. Он завернул налево, чтобы приблизиться к, по всей видимости, самому крупному скоплению мертвецов. На полпути к вершине кургана Найюр наткнулся на первый труп шранка. У него была наполовину отрублена голова. Как и все мертвые шранки, этот был тверд как камень, кожа потрескалась и сделалась иссиня-черной. Он лежал свернувшись, точно собака, и все еще сжимал свой роговой лук. По расположению трупа и по примятой траве Найюр понял, что его зарубили на вершине кургана, но удар был настолько силен, что шранк скатился почти до подножия.

Оружие, которым был убит шранк, Найюр нашел немного выше по склону. Железный топор, черный, с кольцом человечьих зубов, вделанных в рукоятку, обтянутую человечьей же кожей. Шранк был убит шранкским же оружием…

Что тут произошло?

Найюр внезапно остро ощутил, что стоит на склоне кургана, посреди своих мертвых предков. Отчасти его возмутило подобное святотатство, но еще сильнее он испугался. Что это могло означать?

Тяжело дыша от волнения, он поднялся на вершину.

У подножия соседнего кургана теснились стервятники, горбились над своей добычей, ветер ерошил их перья. Между ними шныряла стайка галок, которые перепархивали с одного лица на другое. Еды для них тут было довольно: по всему кургану, растянувшись на земле или друг на друге, валялись трупы шранков. Местами они были навалены кучей. Головы болтались на сломанных шеях, лица упирались в неподвижные руки и ноги. Так много! Только вершина холма оставалась чистой.

Здесь сражался насмерть один-единственный человек. Как это ни невероятно, но он выжил.

Отважный боец сидел, скрестив ноги, на вершине кургана, положив руки на колени и опустив голову под сияющим диском солнца, обрамленный бледными линиями степи.

Нет на свете существа зорче стервятников; не прошло и нескольких секунд, как они встревоженно заклекотали и взмыли в воздух, загребая ветер огромными растрепанными крыльями. Незнакомец поднял голову, провожая их взглядом. А потом обернулся к Найюру.

Найюру было плохо видно его лицо. Длинное, с массивными орлиными чертами. Глаза, наверное, голубые, судя по его белокурым волосам.

Найюр с ужасом подумал: «Я его знаю…»

Он стал спускаться к месту побоища, весь дрожа, не веря своим глазам. Незнакомец бесстрастно созерцал его.

«Я его знаю!»

Он обходил мертвых шранков, машинально отмечая, что каждый из них был убит одним-единственным точным ударом.

«Нет… Этого не может быть. Не может быть…»

Подъем показался куда круче, чем был на самом деле. Шранки, валявшиеся под ногами, чудилось, беззвучно завывали, предупреждая его, умоляя не ходить туда, как будто ужас, внушаемый человеком на вершине, был настолько силен, что по сравнению с ним даже пропасть между их расами не имела значения.

Не дойдя нескольких шагов до пришельца, Найюр остановился. Осторожно поднял отцовский меч, выставив перед собой покрытые шрамами руки. И наконец решился взглянуть в лицо сидящему. Сердце бешено колотилось от чего-то, что было куда сильнее страха или гнева…

Да, это был он.

Окровавленный, бледный, но все-таки он. Воплотившийся кошмар.

— Ты!.. — прошептал Найюр.

Человек не шелохнулся и продолжал разглядывать его все так же бесстрастно. Найюр увидел, как из скрытой под одеждой раны сочится кровь, расползаясь черным пятном на серой тунике.

С безумной уверенностью человека, который тысячу раз мечтал об этой минуте, Найюр поднялся еще на пять шагов и упер отполированное острие клинка в горло чужеземцу. И поднял им бесстрастное лицо навстречу солнцу. Губы…

«Не он! Но почти он…»

— Ты — дунианин, — сказал Найюр низким, ледяным голосом.

Блестящие глаза смотрели на него, но лицо не выражало абсолютно ничего: ни страха, ни облегчения, ни узнавания, ни отсутствия узнавания. А потом человек, словно цветок на сломанном стебле, откинулся назад и повалился наземь.

«Что это значит?»

Ошеломленный, вождь утемотов посмотрел через груды шранкских трупов на погребальные курганы своего рода, древнюю земляную летопись своей крови. Потом снова перевел взгляд на неподвижное тело чужеземца и внезапно ощутил кости в кургане у себя под ногами — свернутые в позе эмбриона, глубоко зарытые. И понял…

Он стоял на вершине кургана своего отца.


Анисси. Первая жена его сердца. В темноте она была тенью, гибкой и прохладной рядом с его обожженным солнцем телом. Ее волосы вились по его груди, слагаясь в узоры, напоминающие странные письмена, которые он столько раз видел в Нансурии. Сквозь шкуры якша шум ночного дождя казался чьим-то бесконечным дыханием.

Она пошевелилась, переложила голову с его плеча на руку. Найюр удивился. Он думал, она спит. «Анисси… Как мне нравится этот покой между нами…»

Ее голос звучал сонно и молодо.

— Я его спросила…

Его… Найюра тревожило, когда жены говорили о чужеземце так, как он сам, словно они каким-то образом проникли в его череп и занялись воровством. Он. Сын Моэнгхуса. Дунианин. Даже сквозь дождь и стены из шкур Найюр ощущал неприятное присутствие этого человека, находящегося на другом конце темного стойбища, — ужас из-за горизонта.

— И что же он сказал?

— Он сказал, что мертвые люди, которых ты нашел, родом из Атритау.

Найюр уже и сам так решил. Атритау был единственным городом к северу от степи, если не считать Сакарпа — по крайней мере, единственным человеческим городом.

— Да, но кто они были?

— Он назвал их своими последователями.

Сердце Найюра сжалось от дурных предчувствий. Последователи… «Он такой же… Он овладевает людьми так же, как некогда овладевал ими его отец…»

— А какая разница, кто были эти люди, если они убиты? — спросила Анисси.

— Большая.

Когда речь идет о дунианине, значение имеет все.

С тех пор как Найюр нашел Анасуримбора Келлхуса, все движения его души подчинялись одной-единственной мысли: «Используй сына, чтобы найти отца!» Если этот человек идет следом за Моэнгхусом, он должен знать, где того искать.

Найюр как наяву видел своего отца, Скиоату, корчащегося и брыкающегося в ледяной грязи у ног Моэнгхуса. С раздавленным горлом. Вождь, убитый безоружным рабом. Годы превратили впечатление в наркотик — Найюр вспоминал это зрелище вновь и вновь, словно одержимый. Но почему-то этот образ никогда не бывал одинаковым. Менялись детали. Иногда, вместо того чтобы плюнуть в чернеющее лицо отца, Найюр обнимал его. Иногда же не Скиоата умирал у ног Моэнгхуса, а Моэнгхус у ног Найюра, сына Скиоаты.

Жизнь за жизнь. Отца за отца. Месть. Быть может, это вернет его душе утраченное равновесие?

«Используй сына, чтобы найти отца». Но может ли он пойти на такой риск? Что, если это случится снова?

На миг Найюр забыл, как дышать.

Он прожил всего шестнадцать зим к тому времени, как его родич Окийати привез в стойбище Анасуримбора Моэнгхуса. Окийати и его военный отряд отбили этого человека у стаи шранков, пересекавших Сускару. Одно это внушало интерес к чужеземцу: шранки нечасто брали кого-то в плен, и немногие выживали в таком плену. Окийати приволок чужеземца в якш Скиоаты и, хрипло расхохотавшись, сказал:

— Ему повезло, он попал в более добрые руки.

Скиоата потребовал Моэнгхуса себе в подношение и подарил его своей старшей жене, родной матери Найюра.

— Это тебе за сыновей, которых ты мне родила, — сказал Скиоата. И Найюр подумал: «За меня».

Пока шли все эти разговоры, Моэнгхус только молчал и смотрел. Голубые глаза ярко блестели на лице, покрытом синяками и ссадинами. Когда его взгляд на миг остановился на сыне Скиоаты, Найюр посмотрел на него свысока, с надменностью, достойной сына вождя. Этот человек был не более чем грудой тряпок, бледной кожи, грязи и запекшейся крови — еще один сломленный чужеземец, хуже, чем животное.

Но теперь Найюр знал: этот человек хотел, чтобы те, кто взял его в плен, подумали именно так. Для дунианина даже унижение было мощным оружием — быть может, самым мощным.

После этого Найюр встречался с новым рабом лишь изредка, время от времени — раб скручивал веревки из жил, мял кожи, таскал мешки с кизяками для очагов и так далее. Он сновал взад-вперед точно так же, как и остальные, с тем же голодным проворством. Если Найюр и обращал на него внимание, то разве что из-за обстоятельств его появления. «Вот… вот человек, который выжил в плену у шранков», — думал Найюр, на миг задерживал на нем взгляд и шел себе дальше. Но сколько времени провожали его эти голубые глаза?

Миновало несколько недель, прежде чем Моэнгхус наконец заговорил с ним. Чужеземец выбрал самый подходящий момент: в ту ночь Найюр вернулся с обряда Весенних Волков. Найюр брел домой в темноте, пошатываясь от потери крови, и к его поясу была привязана волчья голова. Он рухнул у входа в якш своей матери, отплевываясь на голую землю. Моэнгхус первым нашел его и перевязал кровоточащие раны.

— Ты убил волка, — сказал раб, поднимая его из пыли. Лицо Моэнгхуса и темное стойбище вокруг него расплывались, но блестящие глаза чужеземца оставались четкими и неподвижными, как Гвоздь Небес. Найюру было очень плохо, и в этих чужих глазах он нашел постыдную передышку, тайное прибежище.

Потом он оттолкнул руки раба и прохрипел:

— Все было не так, как следует.

Моэнгхус кивнул.

— Ты убил волка.

«Ты убил волка».

Эти слова! Эти соблазнительные слова! Моэнгхус увидел его тоску и произнес то единственное утешение, которое могло утолить боль его сердца. Все было не так, как следует, но исход оказался таким, как должно. Волка он все-таки убил!

На следующий день, когда Найюр пришел в себя в полумраке материнского якша, Моэнгхус принес ему похлебку из дикого лука с крольчатиной. После того как дымящаяся миска перешла из рук в руки, сломленный человек поднял голову, распрямил плечи. И все признаки его рабства: смиренно согбенная спина, частое дыхание, испуганно бегающий взгляд — куда-то исчезли как не бывало. Преображение было настолько внезапным и полным, что первые несколько секунд Найюр мог лишь изумленно пялиться на Моэнгхуса.

Для раба было непростительной дерзостью смотреть в глаза воину. Поэтому Найюр взял дубинку для рабов и побил его. В голубых глазах не было удивления, и все время, пока длилась экзекуция, они продолжали смотреть в глаза Найюра с пугающим спокойствием, словно прощая ему… невежество. В результате Найюр так и не сумел по-настоящему наказать его, точно так же, как не сумел вызвать в себе должного негодования.

Во второй раз, когда Моэнгхус снова посмотрел ему в глаза, Найюр избил его очень сильно — настолько сильно, что мать упрекнула его за то, что он нарочно портит ее имущество. Найюр объяснил ей, что этот человек вел себя нагло, но сердце его сжалось от стыда. Он уже тогда понял, что его руку направлял не столько праведный гнев, сколько отчаяние. Уже тогда он знал, что Моэнгхус похитил его сердце.

Лишь много лет спустя поймет он, как эти побои привязали его к чужеземцу. Насилие между мужчинами порождает непостижимую близость — Найюр пережил достаточно битв, чтобы это понимать. Наказывая Моэнгхуса из отчаяния, Найюр продемонстрировал свою нужду. «Ты должен быть моим рабом. Ты должен принадлежать мне!» А продемонстрировав эту нужду, он раскрыл свое сердце, позволил змее вползти внутрь.

Когда Моэнгхус в третий раз позволил себе посмотреть ему в глаза, Найюр не схватился за дубинку. Вместо этого он спросил:

— Зачем? Зачем ты бросаешь мне вызов?

— Потому что ты, Найюр урс Скиоата, являешься чем-то большим, чем твои соплеменники. Потому что один ты способен понять то, что я скажу.

«Один ты»!

Снова соблазнительные слова. Какой молодой человек не страдает оттого, что ему приходится прозябать в тени старших? Какой молодой человек не лелеет тайных обид и великих надежд?

— Говори.

За последовавшие месяцы Моэнгхус говорил о многом: о том, что люди пребывают в забытьи, что Логос, путь разума, — единственное, что способно их пробудить. Однако все это теперь было для Найюра точно в тумане. Из всех их тайных бесед лишь первую он помнил с такой отчетливостью. Впрочем, первый грех всегда горит ярче всего. Точно маячок, отмечающий начало пути.

— Когда воины отправляются за горы в набег на империю, они всегда едут одними и теми же путями, так или нет? — спросил Моэнгхус.

— Да, конечно.

— А почему?

Найюр пожал плечами.

— Потому что пути идут через горные перевалы. Другой дороги в империю нет.

— А когда воины собираются напасть на пастбища соседнего племени, они тоже всегда едут одними и теми же путями, так или нет?

— Нет.

— А почему нет?

— Потому что они едут по равнине. Путям через степь несть числа.

— Вот именно! — воскликнул Моэнгхус. — Но скажи, разве любая задача не подобна пути? Разве любое свершение не подобно цели пути? Разве любое желание не подобно началу пути?

— Наверно, да… Хранители легенд тоже так говорят.

— Тогда ваши хранители легенд мудры.

— Говори, к чему ты клонишь, раб!

Хохот, безупречный в своих интонациях грубый хохот скюльвенда — хохот великого воина. Моэнгхус уже тогда точно знал, какие жесты следует делать.

— Вот видишь? Ты сердишься потому, что тебе кажется, будто путь, который я избрал, слишком окольный. Даже речи, и те подобны путешествиям!

— И что?

— А то, что если все человеческие поступки подобны путешествиям, отчего, спрашивается, все пути скюльвендов, все обычаи, определяющие, что человеку делать и как себя вести, подобны горным перевалам? Отчего они всегда ездят одной и той же тропой, снова и снова, если путям к их цели несть числа?

Этот вопрос почему-то возбудил Найюра. Слова чужеземца были так дерзки, что ему показалось, будто он стал отважнее только оттого, что слушает их, и настолько убедительны, что он ощутил одновременно восторг и ужас, как будто они коснулись места, к которому ему самому хотелось прикоснуться тем сильнее, что это было запрещено.

Ему всю жизнь говорили, что обычаи Народа столь же незыблемы и священны, сколь зыбки и порочны обычаи чужеземцев. Но почему? Может быть, эти чужеземные обычаи — просто другие пути, ведущие к тем же целям? Отчего путь скюльвендов — единственный путь, которым надлежит следовать настоящему человеку? И как такое может быть, если, по словам хранителей, во всех скюльвендах живет сама степь с ее бесчисленными путями?

Впервые в жизни Найюр увидел свой народ глазами постороннего. И как же это было странно! Краски для кожи, делающиеся из менструальной крови, оказались смешными. Запреты овладевать девственницей без свидетелей, резать скот правой рукой, испражняться в присутствии лошадей — бессмысленными. И даже их ритуальные шрамы на руках, их свазонды, казались бесполезными и непонятными, скорее безумным хвастовством, нежели священным символом.

Впервые в жизни он по-настоящему задал вопрос: «Почему?» Ребенком он задавал много вопросов — так много, что любой вопрос, даже самый невинный, вызывал у его матери жалобы и упреки — проявление старческой материнской неприязни к не по годам развитому мальчишке. Но детские вопросы бывают серьезными разве что случайно. Дети задают вопросы не только затем, чтобы получать ответы, но и затем, чтобы их одергивали, для того чтобы узнать, какие вопросы задавать можно, какие нельзя. По-настоящему спросить «почему?» выходило за все рамки допустимого.

Все подвергать сомнению. Ездить по степи, где дорогам несть числа — или, точнее, где дорог нет вовсе.

— Там, где нет дорог, — продолжал Моэнгхус, — человек может заблудиться только в одном случае: если он промахнется мимо цели. Не существует ни преступлений, ни проступков, ни грехов, кроме глупости и невежества, не существует и непристойности, кроме тирании обычая. Но это ты уже знаешь… Ты держишься особняком среди своих соплеменников.

Моэнгхус протянул руку и сжал руку Найюра. В его тоне было нечто усыпляющее, нечто невнятное и переполнявшее чувствами. Глаза у него были мягкие, жалобные, влажные, как его губы.

— Грешно ли мне прикасаться к тебе так? Почему? От какого горного перевала мы уклонились?

— Ни от какого…

У него перехватило дыхание.

— Почему?

— Потому что мы едем по степи.

«А нет ничего священнее степи».

Улыбка, словно улыбка отца или любовника, ошеломленного силой своего обожания.

— Мы, дуниане — провожатые и следопыты, Найюр, мы исследуем Логос, Кратчайший Путь. Во всем мире одни мы пробудились от жуткого оцепенения обычаев. Одни мы.

Он положил юношескую руку Найюра себе на колени. Большие пальцы нащупывали места между его мозолями.

Как может блаженство быть настолько мучительным?

— Скажи мне, сын вождя, чего ты желаешь больше всего на свете? Каких обстоятельств? Скажи это мне, тому, кто бодрствует, и я покажу тебе путь, которым надлежит идти.

Найюр облизнул губы и соврал:

— Стать великим вождем Народа.

О, эти слова! Эти душераздирающие слова!

Моэнгхус кивнул с многозначительным видом хранителя легенд, удовлетворенного сильными предзнаменованиями.

— Хорошо. Мы поедем вместе, мы с тобой, по широкой степи. И я покажу тебе путь, не похожий ни на один другой.

Несколько месяцев спустя Скиоата умер, и Найюр сделался вождем утемотов. Он достиг того, чего пожелал, белого якша — своей цели.

Его соплеменники были им недовольны за то, каким путем он пошел, но тем не менее обычай заставлял их повиноваться ему. Он ходил запретными путями, и его сородичи, прикованные к глубоким колеям тупости и слепой привычки, могли лишь хмуриться и роптать у него за спиной. Как он гордился собой! Но то была странная гордость, бледная, подобная тому чувству свободы и безнаказанности, которое он испытывал в детстве, когда, бывало, смотрел на своих братьев и сестер, спящих у очага, и думал: «Я сейчас могу сделать все, что угодно!»

Все, что угодно. А они ничего не узнают.

А потом миновало еще два сезона, и женщины придушили его мать за то, что она родила белокурую девочку. И когда ее тело подняли на шестах на растерзание стервятникам, Найюр начал понимать, что произошло на самом деле. Он знал, что смерть его матери была целью, исходом путешествия. А путником был Моэнгхус.

Поначалу Найюр был озадачен. Дунианин соблазнил его мать и сделал ей ребенка, это ясно. Но для чего? С какой целью?

И тут он понял: чтобы обеспечить себе доступ к ее сыну — Найюру урс Скиоате.

Тогда он принялся как одержимый заново обдумывать все события, которые привели его в белый якш. Шаг за шагом распутывал он цепь мелких, мальчишеских предательств, что в конце концов привели его к отцеубийству. И вскоре пронзительное ощущение собственного превосходства от того, что ему удалось перехитрить старших, улетучилось. Вскоре безмолвное ликование от того, что он сумел уничтожить менее удачливого человека, чем он сам, сменилось ошеломлением и безутешностью. Он гордился тем, что превзошел своих сородичей, сделался чем-то большим, и радовался доказательству этого своего превосходства. Он нашел кратчайший путь! Он захватил белый якш! Разве это не доказательство его первенства? Так сказал ему Моэнгхус перед тем, как уйти от утемотов. Так он думал.

А теперь понял: он не сделал ничего особенного, он просто предал собственного отца. Его соблазнили, как и его мать.

«Мой отец убит. А я был ножом».

И владел этим ножом Анасуримбор Моэнгхус.

От этого открытия захватывало дух и разбивалось сердце. Однажды, когда Найюр был ребенком, через стойбище утемотов пронесся смерч. Его плечи уходили в облака, а якши, скот и живые люди кружились у его ног, словно юбки. Найюр смотрел на смерч издалека, вопя от страха и цепляясь за жесткий отцовский пояс. Потом смерч исчез, точно песок, улегшийся на дне. Найюр помнил, как отец бежал сквозь дождь и град на помощь соплеменникам. Поначалу он бросился следом, но потом споткнулся и остановился, ошеломленный расстилавшимся перед ним зрелищем, словно масштаб произошедших изменений умалил способность его глаз верить увиденному. Огромная запутанная сеть троп, загонов и якшей была переписана наново, как будто какой-то малыш с гору величиной палкой нарисовал на земле круги. Знакомое место сменилось ужасом, один порядок сменилсядругим.

Вот и это открытие, связанное с Моэнгхусом, установило новый порядок, куда более ужасающий, чем тот, к которому он привык. Триумф превратился в падение. Гордость сменилась угрызениями совести. Моэнгхус больше не был вторым отцом, главным отцом его души. Он сделался немыслимым тираном, рабовладельцем, который прикинулся рабом. Слова, которые возвеличили, открыли истину и восторг, превратились в слова, которые принизили, навязали отвратительный выигрыш. Речи, когда-то утешавшие, сделались фишками в какой-то безумной игре. Все: взгляды, прикосновения, приятные манеры — было подхвачено смерчем и грубо переписано наново.

Какое-то время Найюр всерьез считал себя бодрствующим, единственным, кто не пробирается на ощупь сквозь сны, навеянные скюльвендам обычаями праотцев. У них степь была почвой не только для их ног и животов, но и для душ. А он, Найюр урс Скиоата, ведает истину и живет в подлинной степи. Он — единственный, кто не спит. Пока остальные пробираются иллюзорными ущельями, его душа скачет по бескрайним равнинам. Он — единственный, кто подлинно владеет этой землей.

Он — единственный. Почему, когда стоишь не особняком, но впереди собственного племени, это дает такую огромную силу?

Но смерч перевернул и это тоже. Он помнил, как плакала его мать после смерти отца, но о ком она плакала? О Скиоате, которого отняла у нее смерть, или, подобно самому Найюру, о Моэнгхусе, которого отняли у нее дальние дали? Найюр знал, что для Моэнгхуса соблазнение старшей жены Скиоаты было не более чем остановкой в пути, отправной точкой для соблазнения старшего сына Скиоаты. Какую ложь нашептывал он, овладевая ею в темноте? Что он лгал — в этом Найюр был уверен, поскольку Моэнгхус не любил ее ради нее самой. А если он солгал ей, значит…

Все, что происходит, — это поход, совершаемый с определенной целью, говорил Моэнгхус. Даже движения твоей собственной души: мысли, желания, любовь — все они суть путешествия через бескрайнюю равнину. Найюр считал себя отправной точкой, источником всех своих далеко идущих помыслов. Но он был всего лишь грязной дорогой, путем, который использовал другой человек, чтобы достичь собственной цели. Его бодрствование было не чем иным, как очередным сном посреди более глубокого забытья. Неким нечеловеческим коварством его заставили совершать одну непристойность за другой, вели от падения к падению, а он еще плакал слезами благодарности!

И еще он осознал, что его соплеменники знали это — или, по крайней мере, чуяли, как волки чуют слабое животное. Презрение и насмешки глупцов не имеют значения, пока живешь в истине. Но если ты ошибался…

«Плакса!»

Какая мука!

Тридцать лет жил Найюр с этим смерчем, усиливая его гром дальнейшими размышлениями и бесконечными самообвинениями. Он был завален годами тоски и муки.

Проснувшись, он переставал задыхаться под этим грузом, решительно вел свои дела, жил с чистыми легкими.

Но когда он засыпал… Его терзало немало снов.

Вот лицо Моэнгхуса всплывает из глубин омута, бледно-зеленое сквозь толщу воды. В окружающей его тьме вьются и переплетаются пещеры, как те узкие ходы, которые можно видеть под большими валунами, вывороченными из травы. Поднявшись к самой поверхности, бледный дунианин останавливается, словно его тянет какая-то глубинная сила, и улыбается. И Найюр с ужасом глядит, как из улыбающихся губ выползает земляной червяк, прорывающий поверхность воды. Он ощупывает воздух, точно палец слепого. Мокрая, отвратительная, бесстыже-розовая потаенная тварь. И, как всегда, рука Найюра молча тянется над поверхностью омута и в тихий миг безумия прикасается к червю.

Но теперь Найюр бодрствовал, а лицо Моэнгхуса вернулось к нему. Он нашел его в своем паломничестве к курганам предков. Оно пришло из северных пустошей, обожженное солнцем, ветрами и морозами, покрытое ранами, которые нанесли шранки. Анасуримбор Келлхус, сын Анасуримбора Моэнгхуса. Но что означает это второе пришествие? Даст ли оно ответ смерчу или лишь удвоит его ярость?

Решится ли он использовать сына, чтобы найти отца? Решится ли он пересечь степь, лишенную дорог?

Анисси подняла голову с его груди и вгляделась в его лицо. Ее груди скользнули по впадине его живота. Ее глаза блеснули во мраке. Найюр подумал, что она чересчур красива для того, чтобы принадлежать ему.

— Ты до сих пор не поговорил с ним, — сказала она и качнула головой, отбрасывая в сторону густые волосы, а потом опустила голову и поцеловала его руку. — Почему?

— Я же тебе говорил… Он наделен великой силой.

Найюр чувствовал, как она думает. Быть может, из-за того, что ее губы были так близко к его коже.

— Я разделяю твои… опасения, — сказала она. — Но иногда я даже не знаю, кто страшнее, он или ты.

В нем шевельнулся гнев, медлительный, опасный гнев человека, чья власть абсолютна и не подлежит сомнениям.

— Ты боишься меня? Почему?

— Его я боюсь потому, что он уже говорит на нашем языке не хуже любого из рабов, прожившего у нас лет десять. Я боюсь его потому, что его глаза… он будто никогда не мигает. Он уже заставлял меня и смеяться, и плакать.

Молчание. В памяти Найюра пронесся ряд сцен, вереница обрывочных и рвущих душу образов. Он напрягся, лежа на кошме, мышцы его окаменели рядом с мягким телом жены.

— А тебя я боюсь, — продолжала она, — потому что ты говорил мне, что так будет. Ты знал наперед все, что произойдет. Ты знаешь этого человека — а ведь ты ни разу с ним не говорил.

У него сдавило горло. «Ты плакала, только когда я тебя ударил».

Она поцеловала его руку и пальцем дотронулась до его губ.

— Вчера он спросил у меня: «Чего он ждет?»

С тех пор как Найюр нашел этого человека, события развивались с такой неизбежностью, словно любое малейшее происшествие было пропитано водами судьбы и предзнаменования. Между ним и этим человеком не могло быть большей близости. В одном сне за другим он душил его голыми руками.

— Ты не упоминала обо мне? — спросил и приказал он.

— Нет. Не упоминала. И снова: ты знаешь его. А он знает тебя.

— Через тебя. Он видит меня через тебя.

На миг Найюр задался вопросом: что именно видит чужеземец, какой образ его, Найюра, проступает сквозь прекрасное лицо Анисси? Подумал и решил, что довольно правдоподобный.

Из всех его жен одной Анисси хватало храбрости обнимать его, когда он метался и вскрикивал во сне. И только она шепотом утешала его, когда он просыпался в слезах. Все прочие лежали как колоды, делая вид, что спят. Оно и к лучшему. Любую другую он бы избил, избил за то, что она посмела стать свидетельницей его слабости.

В темноте Анисси схватила его за плечо и потянула, словно желая вырвать его из какой-то великой опасности.

— Господин мой, это кощунство! Он ведьмак. Колдун.

— Нет. Он нечто меньшее. И в то же время нечто большее.

— Как? Откуда ты знаешь?

Ее голос утратил осмотрительность. Она сделалась настойчивой.

Он прикрыл глаза. Старческое лицо Баннута всплыло из тьмы, окруженное неистовством битвы при Кийуте.

«Плаксивый пидор…»

— Спи, Анисси.

Решится ли он использовать сына, чтобы найти отца?


День выдался солнечный, и его тепло сулило неизбежность лета. Найюр помедлил перед широким конусом якша, проследил глазами узоры швов на его стенках из шкур. Это был один из тех дней, когда из кожаных и деревянных щелей шатра выветриваются остатки зимней сырости, когда запах плесени сменяется запахом пыли.

Он присел на корточки у входа, коснулся двумя пальцами земли и поднес их к губам, как велел обычай. Это действие успокоило его, хотя объяснение ритуала было давно забыто. Потом отстегнул занавеску у входа, проскользнул в темное нутро якша и уселся, скрестив ноги, спиной к входу.

Он пытался разглядеть во тьме закованного в цепи человека. Сердце отчаянно колотилось.

— Мои жены говорят мне, что ты выучил наш язык с легкостью… безумной легкостью.

Из-за спины сочился слабый свет. Найюр разглядел нагие конечности, серые, точно засохшие сучья. В воздухе висел смрад мочи и дерьма. Человек выглядел хрупким, и воняло от него слабостью и болезнью. Найюр знал, что и это не случайно.

— Я быстро учусь, да.

Темный силуэт головы опустился, словно клонясь без сил…

Найюр с трудом сдержал дрожь. Так похож!

— Мои жены говорят мне, что ты колдун.

— Нет, я не колдун.

Долгий вздох.

— Но это ты уже знаешь.

— Пожалуй, да.

Он вытащил свою хору из мешочка, подвешенного к поясу, и бросил ее по пологой дуге. Звякнули цепи. Чужеземец поймал шарик, словно муху.

Ничего не случилось.

— Что это такое?

— Дар моему народу из очень древних времен. Дар нашего бога. Эта вещь убивает колдунов.

— А что на ней за руны?

— Они ничего не значат. По крайней мере теперь.

— Ты мне не доверяешь. Ты боишься меня.

— Я ничего не боюсь.

Реплика осталась без ответа. Пауза, во время которой можно было переосмыслить неудачно выбранные слова.

— Нет, — сказал наконец дунианин. — Ты боишься многого.

Найюр стиснул зубы. Опять. Снова все то же самое! Слова, подобные рычагам, сдвигающие его назад, на путь к пропастям. Гнев охватил его, как пожар охватывает переполненный народом якш. Кара.

— Ты, — прохрипел он, — ты знаешь, что я не такой, как другие! Ты почувствовал мое присутствие через моих жен, из-за моего знания. Ты знаешь, что я многое буду делать вопреки тому, что ты скажешь, просто потому, что это ты так говоришь. Ты знаешь, что каждую ночь я стану гадать на внутренностях зайца, чтобы решить, оставлять ли тебя в живых. Я же знаю, кто ты, Анасуримбор. Я знаю, что ты дунианин.

Если чужеземец и был удивлен, он ничем этого не выдал. Он просто сказал:

— Я отвечу на твои вопросы.

— Ты перескажешь мне все выводы, какие ты сделал о твоем нынешнем положении. Ты объяснишь, с какой целью ты явился сюда. Если меня не устроит то, что ты скажешь, я велю тебя убить — немедленно.

Угроза была серьезной, в словах Найюра чувствовалась непреклонность намерений. Любой другой задумался бы над ними, молча взвесил бы их с тем, чтобы рассчитать ответ. Но не дунианин. Он ответил тут же, словно ничто из того, что мог сказать или сделать Найюр, не застало бы его врасплох.

— Я все еще жив потому, что мой отец прошел через ваши земли, когда ты был еще юношей. Он совершил здесь некое преступление, за которое ты стремишься отплатить. Я не думаю, что ты сможешь меня убить, хотя таково твое желание. Ты слишком умен, чтобы удовлетвориться заменой. Ты понимаешь, какую опасность я представляю, и тем не менее все еще надеешься использовать меня как орудие для удовлетворения твоего более сильного желания. Таким образом, мое положение зависит от твоей цели.

Короткое молчание. Мысли Найюра пришли в смятение от изумления и согласия. Затем он встрепенулся от нахлынувших подозрений. «Этот человек умен… Война…»

— Ты смущен, — продолжал голос. — Ты предвидел такую оценку, но не рассчитывал, что я выскажу это вслух, а поскольку я ее высказал, ты опасаешься, что я всего лишь подделываюсь под твои ожидания, чтобы ввести тебя в заблуждение относительно чего-то более важного.

Пауза.

— Подобно моему отцу, Моэнгхусу.

Найюр зло сплюнул.

— Для таких, как вы, слова все равно что ножи! Но ножи не всегда достигают цели, а? Переход через Сускару едва не погубил тебя. Быть может, мне следует думать, как шранки.

Чужеземец начал что-то говорить в ответ, но Найюр уже поднялся на ноги и вышел наружу, на чистый степной воздух. Он крикнул помощников. Он бесстрастно смотрел, как его люди выволокли норсирайца из якша и привязали его обнаженным к столбу посреди стойбища. В течение многих часов этот человек плакал, и выл, и молил о пощаде, пока они обрабатывали его в соответствии с древними обычаями. Он даже обделался, такова была его мука.

Анисси заплакала. Найюр ее ударил. Он ничему этому не верил.


В ту ночь Найюр пришел снова, зная, или по крайней мере надеясь, что темнота защитит его.

Под шкурами воняло по-прежнему. Чужеземец был безмолвен, как лунный свет.

— А теперь скажи, какова твоя цель, — велел Найюр. — И не думай, будто я поверил, что мне удалось тебя сломить. Такие, как ты, не ломаются.

В темноте зашелестело.

— Ты прав.

Голос из темноты был теплым.

— Для таких, как я, существует только их миссия. Я пришел за своим отцом, Анасуримбором Моэнгхусом. Я пришел его убить.

И тишина, только слабый южный ветер.

Чужеземец продолжал:

— Теперь выбор полностью за тобой, скюльвенд. Похоже, наши миссии совпадают. Я знаю, где и, что важнее, как найти Анасуримбора Моэнгхуса. Я предлагаю тебе ту самую чашу, которой ты жаждешь. Отравлена она или нет?

Решится ли он использовать сына?

— Чаша всегда отравлена, когда тебе хочется пить, — прохрипел Найюр.


Жены вождя прислуживали Келлхусу, умащивали его поврежденную кожу притираниями, которые сделали старые женщины племени. Иногда он при этом разговаривал с ними, успокаивал их испуганные глаза добрыми словами, заставлял их улыбнуться.

Когда их мужу и норсирайцу пришло время уезжать, они столпились на холодной земле у белого якша и с серьезными лицами наблюдали, как мужчины готовят в путь коней. Они чувствовали твердокаменную ненависть одного и богоподобное равнодушие другого. И когда два силуэта растворились среди трав, женщины уже сами не знали, о ком они плачут: о мужчине, которому они принадлежали, или о мужчине, который их понимал.

Только Анисси знала, откуда эти слезы.


Найюр с Келлхусом ехали на юго-восток, из земель утемотов в земли куоатов. У южных границ пастбищ куоатов их догнали несколько всадников с отполированными волчьими черепами на передней луке седла и перьями на задней. Найюр перебросился с ними несколькими фразами, напомнил им об обычаях, и они ускакали прочь — скорее всего, торопились сообщить своему вождю, что утемоты наконец-то остались без Найюра урс Скиоаты, укротителя коней и самого воинственного из мужей.

Как только они остались одни, дунианин снова попытался втянуть его в разговор.

— Не можешь же ты вечно хранить молчание! — сказал он.

Найюр пристально разглядывал своего спутника. Его лицо, обрамленное белокурой бородой, казалось серым на фоне хмурых далей. На нем была куртка без рукавов, какие носили все скюльвенды, и бледные предплечья торчали из-под мехового плаща. Хвосты сурков, которыми был обшит плащ, покачивались в такт бегу коня. Он был бы совсем как скюльвенд, если бы не светлые волосы да руки без шрамов — и то и другое делало его похожим на бабу.

— Что ты хочешь знать? — спросил Найюр неохотно и недоверчиво.

Он подумал: хорошо, что его тревожит безупречный скюльвендский, на котором говорит северянин. Это ему напоминание. Он понимал, что, как только северянин перестанет его тревожить, он пропал. Вот почему он так часто отказывался разговаривать с этой мразью, вот почему они все эти дни ехали молча. Привычка тут так же опасна, как коварство этого человека. Как только его присутствие перестанет раздражать и нервировать Найюра, как только этот человек станет для него частью обстоятельств, он тотчас же каким-то образом опередит его в ходе событий и станет незримо направлять все его поступки.

Дома, в стойбище, Найюр использовал своих жен как посредников, чтобы оградить себя от Келлхуса. Это была лишь одна из многих предосторожностей, которые он принял. Он даже спал с ножом в руке, зная, что этому человеку нет нужды рвать цепи, чтобы наведаться к нему. Он мог прийти в чужом обличье — даже в облике Анисси, — подобно тому, как Моэнгхус много лет тому назад явился к отцу Найюра в обличье его старшего сына.

Но теперь при Найюре не было посредников, которые могли бы его защитить. Он не мог положиться даже на молчание, как рассчитывал сначала. Теперь, когда они приближаются к Нансурии, им поневоле придется хотя бы обсудить свои планы. Даже волкам нужно как-то договариваться, чтобы выжить в стране псов.

Теперь он был наедине с дунианином, и большей опасности он себе представить не мог.

— Эти люди, — спросил Келлхус, — почему они пропустили тебя?

Найюр осторожно взглянул на него. «Он начинает с мелочей, чтобы потом беспрепятственно проскользнуть в мое сердце!»

— Таков наш обычай. Все племена совершают сезонные набеги на империю.

— Почему?

— По многим причинам. Ради рабов. Ради добычи. Но в первую очередь как священнодействие.

— Священнодействие?

— Мы — Народ Войны. Наш бог умер, убит людьми Трех Морей. Наше дело — мстить за него.

Найюр поймал себя на том, что жалеет об этом ответе. Внешне он казался безобидным, но Найюр впервые сообразил, как много этот факт говорит о Народе, а значит, и о нем самом. «Для этого человека мелочей не бывает!» Любая деталь, любое слово в руках этого чужеземца оборачивались ножом.

— Но как можно поклоняться тому, кто мертв? — продолжал расспрашивать дунианин.

«Молчи, не отвечай!» — подумал Найюр, но против собственной воли объяснил:

— Смерть сильнее человека. Ей и следует поклоняться.

— Но ведь смерть…

— Вопросы задаю я! — перебил его Найюр. — Почему тебя послали убить твоего отца?

— Об этом тебе следовало бы спросить до того, как ты заключил со мной сделку, — лукаво улыбнулся Келлхус.

Найюр подавил желание улыбнуться, понимая, что дунианин рассчитывал вызвать именно такую реакцию.

— Почему это? — возразил он. — Без меня тебе не пересечь степь живым. Пока мы не минуем горы Хетанты, ты мой. До тех пор я еще могу передумать.

— Но если чужеземцу не пересечь степь в одиночку, как же тогда сумел спастись мой отец?

У Найюра волоски на руках встали дыбом, но он подумал: «Хороший вопрос. Он напомнил мне о вероломстве вашего рода».

— Моэнгхус был хитер. Он тайком покрыл свои руки шрамами, но скрывал это под одеждой. После того как он убил моего отца, а утемоты, повинуясь данному слову, вынуждены были его отпустить, он обрил лицо и выкрасил волосы в черный цвет. Поскольку он умел говорить, как будто был одним из Народа, он просто пересек степь, притворившись утемотом, едущим на поклонение. Глаза у него были достаточно светлые…

Потом Найюр добавил:

— А как ты думаешь, отчего я запретил тебе носить одежду, пока ты был в плену?

— А кто дал ему краску?

У Найюра едва не остановилось сердце.

— Я.

Дунианин только кивнул и отвернулся, обводя взглядом унылый горизонт. Найюр поймал себя на том, что смотрит в ту же сторону, куда и он.

— Я был одержим! — рявкнул он. — Одержим демоном!

— И в самом деле, — ответил Келлхус, снова обернувшись к нему. В глазах его было сострадание, но голос его был суров, как голос скюльвенда. — Мой отец вселился в тебя.

И Найюр поймал себя на том, что жаждет услышать то, что скажет ему этот человек. «Ты можешь мне помочь. Ты мудр…»

Снова! Этот колдун снова повторяет тот же трюк! Направляет разговор в нужную ему сторону. Овладевает движениями его души. Точно змея, проверяющая на ощупь один вход за другим. Слабость за слабостью. «Вон из моего сердца!»

— Почему тебя послали убить твоего отца? — осведомился Найюр, хватаясь за этот оставшийся без ответа вопрос как за свидетельство нечеловеческих глубин этого поединка. Найюр понял, что это и впрямь поединок. Он не разговаривает с этим человеком — он сражается с ним. «Я обменяюсь ножами!»

Дунианин посмотрел на него с любопытством, словно устав от бессмысленной подозрительности. Новая уловка…

— Потому что мой отец меня призвал, — загадочно ответил он.

— А это повод для убийства?

— Дуниане оставались сокрыты от мира две тысячи лет и предпочли бы оставаться сокрытыми до скончания веков, если бы могли. Но тридцать один год тому назад, когда я был еще ребенком, нас обнаружила банда шранков. Шранков мы уничтожили без труда, однако из предосторожности мой отец был отправлен в леса, чтобы выяснить, насколько велика опасность, что нас найдут. Когда он вернулся несколько месяцев спустя, было решено, что его надлежит изгнать. Он был запятнан, он сделался угрозой для нашей миссии. Миновало три десятилетия, и считалось, что он погиб.

Дунианин нахмурился.

— Но он вернулся к нам, вернулся самым беспрецедентным образом. Он послал нам сны.

— Колдовство, — сказал Найюр.

Дунианин кивнул.

— Да. Хотя тогда мы этого не знали. Мы знали одно: чистота нашей изоляции нарушена, и источник этого загрязнения надлежит найти и ликвидировать.

Найюр изучал профиль своего спутника, который мягко покачивался в такт легкому галопу коня.

— Так ты ассасин.

— Да.

Видя, что Найюр молчит, Келлхус продолжал:

— Ты мне не веришь.

А как он может ему верить? Как можно верить человеку, который никогда не разговаривает по-настоящему, который всегда только направляет и управляет, бесконечно управляет и направляет?

— Я тебе не верю.

Келлхус снова отвернулся, глядя на расстилающиеся вокруг серо-зеленые равнины. Путники миновали холмистые пастбища куоатов и теперь ехали через внутренние плоскогорья Джиюнати. Если не считать небольшого ручья впереди и жидкого частокола кустарников и тополей вдоль его глубокого русла, здешние равнины были голы и безлики, как просторы океана. Только небо, полное облаков, похожих на плывущие горы, обладало глубиной.

— Дуниане, — сказал Келлхус, немного помолчав, — препоручили себя Логосу, который вы зовете разумом или интеллектом. Мы ищем абсолютного знания, свободного течения мысли. Мысли всех людей возникают из тьмы. Если ты действительно представляешь собой движения твоей собственной души и причина этих движений предшествует тебе, как ты можешь считать свои мысли своими собственными? Как ты можешь быть чем-то иным, кроме как рабом тьмы, что была до тебя? И только Логос позволяет облегчить это рабство. Только знание источников мысли и действия позволяет нам овладеть собственными мыслями и поступками, сбросить иго обстоятельств. И только дуниане обладают таким знанием, степняк. Мир пребывает в забытьи, порабощенный собственным невежеством. И только дуниане бодрствуют. А Моэнгхус, мой отец, угрожает этому.

Мысли, возникающие из тьмы? Найюр знал, что это правда — быть может, лучше любого другого. Его терзали мысли, которые не могли быть его собственными. Сколько раз, ударив одну из своих жен, он смотрел на ноющую ладонь и думал: «Кто заставил меня это сделать? Кто?»

Но это было неважно.

— Я не потому не верю тебе, — сказал Найюр, подумав: «Это он уже и так знает». Он понимал, что дунианин читает его так же легко, как человек из Народа читает настроение своего стада.

Келлхус, словно увидев эту его мысль, сказал:

— Ты не веришь, что сына могли послать убить отца.

— Да.

Дунианин кивнул.

— Чувства, такие, как сыновняя любовь, попросту предают нас тьме, делают нас рабами обычая и желания…

Блестящие голубые глаза перехватили взгляд Найюра. Они были немыслимо спокойными.

— Я не люблю своего отца, степняк. Я вообще не люблю. Если его убийство поможет моим собратьям продолжать выполнять свою миссию, я его убью.

Найюр смотрел на этого человека. Голова у него гудела от усталости. Можно ли этому верить? То, что он сказал, имело смысл, но Найюр подозревал, что дунианин способен все, что угодно, заставить звучать правдоподобно.

— Кроме того, — продолжал Анасуримбор Келлхус, — ты ведь и сам отчасти разбираешься в таких делах.

— В чем именно?

— В том, как сыновья убивают отцов.


Скюльвенд не ответил — только взглянул на него оскорбленно и сплюнул на землю.

Сохраняя на лице выражение спокойного ожидания, Келлхус охватил его ладонью своих ощущений. Степь, приближающийся ручей — все постороннее исчезло. Найюр урс Скиоата сделался всем. Его участившееся дыхание. Напрягшиеся мышцы вокруг глаз. Голубой сосудик, бьющийся в такт пульсу на жилистой шее, точно извивающийся червяк. Он сделался хором знаков, живым текстом, и Келлхус свободно читал его. Если он собирается овладеть этими обстоятельствами, надо все рассчитать.

С тех пор как Келлхус бросил охотника и направился на юг через северные пустоши, он встречал немало людей, особенно в городе Атритау. Там он обнаружил, что Левет, охотник, который его спас, не был исключением. Прочие люди, рожденные в миру, были не менее простодушны и невежественны, чем этот охотник. Келлхусу достаточно было высказать несколько примитивнейших истин — и они начинали дивиться ему, точно некоему чуду. Ему достаточно было собрать эти истины в грубые проповеди — и они готовы были пожертвовать своим имуществом, любимыми, даже детьми. Когда он выехал из южных ворот Атритау, его сопровождали сорок семь человек, называвшие себя «адуньянами», «малыми дунианами». Пути через Сускару не пережил ни один. Из любви к нему они пожертвовали всем, прося взамен только речей. Хотя бы подобия смысла.

Но этот скюльвенд был другим.

Келлхусу и прежде приходилось сталкиваться с подозрительностью и недоверием, и он обнаружил, что их тоже можно обратить себе на пользу. Он выяснил, что подозрительные люди, когда они наконец решатся довериться, становятся еще податливее остальных. Поначалу они ничему не верят, потом же внезапно начинают верить всему — то ли во искупление своих первоначальных сомнений, то ли просто затем, чтобы не повторять прежних ошибок. Многие из его самых фанатичных приверженцев были именно такими неверующими — поначалу.

Однако недоверие Найюра урс Скиоаты отличалось от всего, с чем ему доводилось сталкиваться до сих пор. В отличие от остальных, этот человек его понимал.

Когда скюльвенд, чье лицо одновременно расплылось от потрясения и напряглось от ненависти, нашел его на вершине кургана, Келлхус подумал: «Отец… наконец-то я тебя отыскал…» Каждый из них увидел Анасуримбора Келлхуса в лице другого. Они никогда прежде не встречались, но близко знали друг друга.

Поначалу эта связь оказалась весьма выгодной для миссии Келлхуса. Она спасла ему жизнь и обеспечила безопасный проезд через степь. Однако, помимо этого, она сделала обстоятельства, в которых он очутился, непредсказуемыми.

Скюльвенд упрямо отвергал все его попытки овладеть им. Его не впечатляли откровения, которые предлагал ему Келлхус. Его не успокаивали рассуждения Келлхуса, ему не льстили его косвенные похвалы. Порой в нем пробуждался интерес к тому, что говорил Келлхус, но он каждый раз тотчас отшатывался назад, вспоминая события многолетней давности. Пока что Келлхусу удалось добиться от этого человека только нескольких скупых фраз да плевков.

После тридцати лет одержимости Моэнгхусом этому человеку каким-то образом удалось постичь несколько ключевых истин, связанных с дунианами. Он знал о том, что они способны читать мысли по лицам. Он знал об их интеллекте. Он знал об их абсолютной преданности своей миссии. И еще он знал, что они говорят не затем, чтобы поделиться намерениями или сообщить какие-то истины, а затем, чтобы опередить — чтобы овладеть душами и обстоятельствами.

Он знал слишком многое.

Келлхус рассматривал его боковым зрением, видел, как он откинулся назад, когда они начали спускаться к ручью, — покрытые шрамами плечи оставались неподвижны, а бедра раскачивались в такт шагу коня.

«Быть может, ты на это и рассчитывал, отец? Быть может, он — препятствие, которое ты оставил на моем пути? Или же он возник случайно?»

Келлхус подумал, что скорее второе. Несмотря на то что знания его народа были чрезвычайно грубы, сам этот человек оказался необычайно умен. Мысли действительно умных людей редко следуют одинаковыми путями. Они разветвляются, и мысли Найюра урс Скиоаты ушли далеко, выслеживая Моэнгхуса в таких местах, куда ни один рожденный в миру человек не совался.

«Каким-то образом он увидел тебя насквозь, отец, и теперь он видит насквозь и меня. Была ли это твоя ошибка? Можно ли ее исправить?»

Келлхус прищурился. В этот миг он ушел далеко от склонов, неба и ветра — он смотрел одновременно сотню параллельных снов о поступках и их последствиях, следуя за нитями вероятностей. А потом он увидел.

До сих пор он пытался обойти подозрительность скюльвенда, когда на самом деле надо было заставить ее работать на себя. Он посмотрел на степняка новым взглядом и сразу увидел печаль и гнев, распаляющие его неутолимое недоверие. И Келлхус нащупал слова, тон и выражение лица, которые загонят этого человека в место, откуда ему уже не выбраться, где его подозрительность навяжет ему пробуждающееся доверие.

Келлхус увидел Кратчайший Путь. Логос.

— Прошу прощения, — сказал он неуверенно. — То, что я сказал, было неуместно.

Скюльвенд фыркнул.

«Он понимает, что мои слова фальшивы… Хорошо».

Найюр посмотрел ему прямо в лицо. Глубоко посаженные глаза глядели неукротимо и вызывающе.

— Скажи мне, дунианин, как вам удается править мыслями, как другие люди правят конями?

— Что ты имеешь в виду? — переспросил Келлхус резко, словно решал, не рассердиться ли.

Язык скюльвендов был богат многозначительными оттенками тона, но в речи мужчин и женщин эти оттенки сильно различались. Степняк, сам того не зная, лишил Келлхуса важного оружия тем, что не позволял ему общаться ни с кем, кроме собственных жен.

— Вот и теперь ты пытаешься управлять движениями моей души! — бросил Найюр.

Слабый стук его сердца. Густая кровь, бьющаяся под обветренной кожей. «Он все еще не знает, на что решиться».

— Ты думаешь, что мой отец сделал с тобой именно это?

— Да, твой отец именно это и сделал… — Тут Найюр осекся, глаза его встревоженно расширились. — Но ты сказал это только затем, чтобы меня отвлечь! Чтобы не отвечать на мой вопрос!

До сих пор Келлхус успешно угадывал каждое разветвление мыслей скюльвенда. Реакции Найюра следовали вполне отчетливой схеме: он устремлялся по пути, который открывал перед ним Келлхус, но тут же отступал назад. И Келлхус знал, что, пока их беседа будет близка к этой схеме, Найюр будет чувствовать себя в безопасности.

Но как действовать дальше?

Ничто не вводит в заблуждение вернее правды.

— Каждого человека, с которым я встречаюсь, — сказал наконец Келлхус, — я понимаю лучше, чем он сам понимает себя.

Испуганный взгляд — страхи Найюра подтвердились.

— Но как такое возможно?

— Потому что меня так воспитывали. Потому что меня так учили. Потому что я один из Обученных. Я — дунианин.

Их кони перешли вброд мелкий ручей и начали подниматься на противоположный берег. Найюр наклонился вбок и сплюнул в воду.

— Еще один ответ, который на самом деле ответом не является! — бросил он.

Можно ли сказать ему правду? Нет, разумеется, не всю.

Келлхус начал, делая вид, что колеблется:

— Все вы — ты, твои сородичи, твои жены, твои дети, даже твои враги из-за гор, — не можете видеть истинного источника своих мыслей и поступков. Люди либо предполагают, что они сами являются их источником, либо думают, что их источник лежит где-то за пределами мира — некоторые называют это То, Что Вовне. Но того, что реально было прежде вас, что действительно определяет ваши мысли и поступки, вы либо вообще не замечаете, либо приписываете это демонам и богам.

Каменный взгляд и стиснутые зубы — неприятные воспоминания… «Мой отец уже говорил ему это».

— То, что было прежде, определяет то, что происходит после, — продолжал Келлхус. — Для дуниан нет более важного принципа.

— А что же было прежде? — спросил Найюр, пытаясь изобразить насмешливую улыбку.

— Для людей? История. Язык. Страсти. Обычаи. Все эти вещи определяют то, что люди говорят, думают и делают. Это и есть скрытые нити, которые управляют всеми людьми, точно марионетками.

Частое дыхание. Лицо, омраченное неприятными догадками.

— А если нити становятся видимыми…

— То их можно перехватить.

Само по себе это признание ничем не грозило: все люди более или менее стремятся управлять себе подобными. Оно может оказаться угрожающим, только если знать о способностях Келлхуса.

«Если бы он знал, насколько глубоко я способен видеть…»

Как ужаснулись бы они, эти рожденные в миру люди, если бы увидели себя глазами дунианина! Заблуждения и глупости. Разнообразные уродства.

Келлхус не видел лиц — он видел сорок четыре мышцы, прикрепленные к костям, и тысячи многозначительных изменений, которые могут с ними происходить, — вторые уста, не менее красноречивые, чем первые, и куда более правдивые. Он не слышал человеческих слов — он слышал вой сидящего внутри зверя, хныканье отшлепанного ребенка, хор предшествующих поколений. Он не видел людей — он видел примеры и следствия, обманутые порождения отцов, племен и цивилизаций.

Он не видел того, что будет потом. Он видел то, что было прежде.

Они проехали сквозь заросли молодых деревьев на том берегу ручья, уворачиваясь от веток, опушенных первой весенней зеленью.

— Это безумие, — сказал Найюр. — Я тебе не верю…

Келлхус ничего не ответил, направляя коня в просветы между стволами и раскачивающимися ветвями. Он знал пути мыслей скюльвенда, знал, где следует вмешаться, — и он непременно вмешается, если сумеет забыть о своем гневе.

— Если все люди не ведают источника своих мыслей… — сказал Найюр.

Кони, торопясь выбраться из кустов, перешли в галоп и в несколько скачков снова очутились на открытой бескрайней равнине.

— Тогда, значит, все люди обманываются.

Келлхус поймал его взгляд — этот момент был важен.

— Они действуют по причинам, которые зависят не от них.

«Увидит ли он?»

— Как рабы… — начал Найюр, ошеломленно хмурясь. И тут он вспомнил, с кем имеет дело. — Но ведь ты говоришь это только затем, чтобы оправдать себя! Для чего порабощать тех, кто и так в рабстве, а, дунианин?

— Раз уж то, что было прежде, остается сокрытым, раз уж люди все равно обманываются, какая им разница?

— Потому что это обман! Бабьи уловки. Поругание чести!

— А ты что же, никогда не обманывал своих врагов на поле битвы? Ты никогда никого не обращал в рабство?

Найюр сплюнул.

— Мои противники. Мои враги. Они бы сделали со мной то же самое, если бы могли. Это договор, который заключают все воины, и договор этот почетен. А то, что делаешь ты, дунианин, превращает всех людей в твоих врагов.

Какая проницательность!

— В самом деле? А может быть, в моих детей? Какой отец не правит в своем якше?

Поначалу Келлхус опасался, что выразился чересчур туманно, но Найюр сказал:

— Значит, мы для вас все равно что дети?

— Разве мой отец не воспользовался тобой как орудием?

— Отвечай на вопрос!

— Дети ли вы для нас? Да, конечно. Иначе разве мой отец мог бы воспользоваться тобой так легко?

— Обман! Обман!

— Тогда отчего ты меня так боишься, скюльвенд?

— Довольно!

— Ты был слабым ребенком, верно? Ты часто плакал. Ты съеживался каждый раз, как твой отец поднимал руку… Скажи мне, скюльвенд, откуда я это знаю?

— Потому, что все дети такие!

— Ты ценишь Анисси больше других своих жен не потому, что она красивее остальных, но потому, что она выносит твои муки и все равно любит тебя. Потому что только она…

— Это она тебе сказала! Эта шлюха рассказала тебе все!

— Ты жаждешь запретного сношения…

— Я сказал — довольно!!!

На протяжении тысяч лет дуниан обучали использовать все свои чувства до предела, делать явным то, что было прежде. В их присутствии нет места тайнам. Нет места лжи.

Сколько слабостей духа терзают этого скюльвенда? Сколько проступков совершил он душой и телом? И все такие, о которых и подумать-то противно, не то что высказать вслух. Все скованные гневом и бесконечными угрызениями совести, скрытые даже от самого себя.

Если Найюр урс Скиоата подозревает Келлхуса, то тогда Келлхус отплатит ему за подозрительность полной мерой. Правдой. Отвратительной правдой. И либо скюльвенд постарается сохранить свой самообман, отказавшись от подозрений, решив, что Келлхус — обычный шарлатан и бояться его нечего, либо он примет правду и поделится с сыном Моэнгхуса тем, о чем и думать противно. В любом случае это пойдет на пользу миссии Келлхуса. В любом случае в конце концов Найюр начнет ему доверять, будь то доверие пренебрежительное или любовное.

Скюльвенд растерянно пялился на него округлившимися от изумления и ужаса глазами. Келлхус увидел его насквозь, увидел выражение лица, тембр голоса и слова, которые успокоят его, вернут ему его обычную непроницаемость или, наоборот, лишат его последних остатков самообладания.

— Что, неужели все закаленные воины таковы? Неужели все они шарахаются от истины?

Однако что-то пошло вразлад. Неизвестно отчего слово «истина» лишило страсть Найюра прежней силы, и он сделался сонно спокоен, точно жеребенок во время кровопускания.

— Истина? Тебе достаточно произнести что-то, дунианин, чтобы это стало ложью. Ты говоришь не так, как другие люди.

«Снова это его знание…» Но еще не поздно.

— И как же говорят другие люди?

— Слова, которые произносят люди, не… не принадлежат им. Люди не следуют путями их создания.

«Покажи ему глупость. Он увидит».

— Почва, на которой люди говорят, не имеет путей, скюльвенд… Как степь.

Келлхус тут же понял свою ошибку. В глазах его спутника полыхнула ярость, и причина ее была несомненна.

— Степь не имеет дорог, — прохрипел Найюр, — так, дунианин?

«Ты тоже выбрал этот путь, отец?»

Вопрос был излишним. Моэнгхус использовал степь, центральный образ скюльвендской картины мира, в качестве основной метафоры. Противопоставив степь, лишенную дорог, наезженным путям скюльвендских обычаев, он сумел направить Найюра к совершению действий, которые в противном случае были бы для него немыслимы. Чтобы сохранять верность степи, следует отринуть обычаи и традиции. А в отсутствие традиционных запретов любое действие, даже убийство собственного отца, становится допустимым.

Простая и эффективная уловка. Но она оказалась чересчур несложной, и в отсутствие Моэнгхуса расшифровать ее получилось слишком легко. А это позволило Найюру узнать о дунианах излишне много.

— Снова смерч! — вскричал Найюр.

«Он безумен».

— Все это! — орал он. — Каждое слово — бич!

На его лице Келлхус видел одно только буйство и безумие. В глазах сверкала месть.

«До края степи. Он мне нужен только затем, чтобы пересечь земли скюльвендов, ни за чем больше. Если он не сдастся к тому времени, как мы доберемся до гор, я его убью».


Вечером они нарвали сухой травы и связали ее в снопики. Когда небольшая скирда была готова, Найюр подпалил ее. Они сели вплотную к костерку, молча жуя свои припасы.

— Как ты думаешь, зачем Моэнгхус тебя призвал? — спросил Найюр, ошеломленный тем, как странно звучит это имя, произнесенное вслух. «Моэнгхус…»

Дунианин жевал. Лица его было не видно за золотыми складками огня.

— Не знаю.

— Но что-то ты должен знать! Ведь он посылал тебе сны.

Неумолимые голубые глаза, поблескивающие в свете костра, пристально вглядывались в его лицо. «Начинает изучать», — подумал Найюр, но тут же сообразил, что изучение началось уже давным-давно, еще с его жен в якше, и не прерывалось ни на миг.

«Измерению нет конца».

— В снах были только образы, — сказал Келлхус. — Образы Шайме. И неистовой схватки между народами. Сны об истории — той самой вещи, что дуниане ненавидят сильнее всего.

Найюр понял, что этот человек делает так постоянно: усеивает свои ответы замечаниями, напрашивающимися на возмущенную отповедь или расспросы. Дуниане ненавидят историю? Но в том-то и состояла цель этого человека: отвлечь душу Найюра от более важных вопросов. Какое мерзкое коварство!

— Однако он тебя призвал, — стоял на своем Найюр. — Кто призывает человека, не объясняя причин?

«Разве что он знает, что призванный вынужден будет прийти».

— Я нужен моему отцу. Это все, что я знаю.

— Ты ему нужен? Зачем?

«Вот. Вот главный вопрос».

— Мой отец воюет, степняк. Какой отец не призовет своего сына во время войны?

— Тот, кто причисляет сына к своим врагам.

«Тут есть что-то еще… Что-то, что я упускаю из виду».

Он посмотрел поверх костра на норсирайца и каким-то образом понял, что Келлхус разглядел в нем эту догадку. Можно ли надеяться одержать победу в таком состязании? Можно ли одолеть человека, который чует его мысли по малейшим переменам в выражении лица? «Лицо… Надо скрывать лицо».

— С кем он воюет? — спросил Найюр.

— Не знаю, — ответил Келлхус, и на миг его лицо показалось почти растерянным, как у человека, рискнувшего всем в тени катастрофы.

«Жалость? Он пытается вызвать жалость у скюльвенда?» Найюр едва не расхохотался. «Быть может, я его переоцениваю…» Но инстинкты снова спасли его.

Найюр достал свой блестящий нож и отпилил еще кусок амикута — полоски говядины, завяленной с травами и ягодами, основной дорожной пищи скюльвендов. И, жуя, бесстрастно воззрился на дунианина.

«Он хочет, чтобы я думал, будто он слаб».

Глава 13 Горы Хетанты

«Даже жестокосердные избегают жара отчаявшихся людей. Ибо в кострах слабых трескаются самые прочные камни».

Конрийская пословица
«Так кто же был героем, и кто был трусом в Священной войне? В ответ на этот вопрос сложено уже достаточно песен. Не нужно говорить, что Священная война предоставила новые сильные доказательства старого изречения Айенсиса: „Несмотря на то что все люди одинаково хрупки перед миром, различия между ними колоссальны“».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Весна, 4111 год Бивня, центральные степи Джиюнати
Никогда прежде Найюр не переживал такого испытания.

Они ехали на юго-восток, почти никем не замечаемые, так что никто не пытался их остановить и причинить им зло. До катастрофы при Кийуте Найюр и его родичи не могли проехать и дня, не повстречавшись с отрядами мунуатов, аккунихоров и других скюльвендских племен. А теперь от одной до другой такой встречи проходило дня три-четыре. Земли некоторых племен они проезжали вообще незамеченными.

Поначалу Найюр тревожился, завидев скачущих всадников. Конечно, обычай защищал любого скюльвендского воина,отправившегося в паломничество в империю, и в лучшие дни такие встречи были поводами остановиться и поболтать, обменяться новостями и передать привет родичам. Временем отложить ножи. Но одинокие скюльвендские воины никогда не ездили в сопровождении рабов, да и времена нынче были не лучшие. Найюр знал, что в годину бедствий люди ничто не отмеряют так скупо, как терпимость. Они делаются более суровы в толковании обычаев и менее склонны прощать необычное.

Однако большинство отрядов, встречавшихся им на пути, состояло из юнцов с девичьими лицами и руками тонкими, как ветка ивы. Если они не впадали в почтительный ступор при одном виде шрамов Найюра, то принимались выпендриваться, как то свойственно подросткам, гордо подражая речам и поведению своих убитых отцов. Они с умным видом кивали, слушая объяснения Найюра, и сердито хмурились на тех, кто задавал детские вопросы. Мало кто из них видел империю своими глазами, так что для них она оставалась краем чудес. И все они рано или поздно просили его отомстить за их убитых родичей.

Вскоре Найюр начал мечтать о подобных встречах — они предоставляли возможность хоть немного передохнуть.

Перед Найюром и Келлхусом разворачивалась степь, по большей части безликая. Пастбищам не было дела до людских бед — они спокойно зеленели, покрываясь свежей весенней травой. Фиолетовые цветочки величиной не больше Найюрова ногтя покачивались на ветру, который причесывал травы широкими волнами. Ненависть Найюра была притуплена скукой. Он смотрел, как тени облаков тяжело катятся к горизонту. И хотя он знал, что они едут через самое сердце степей Джиюнати, ему казалось, будто они в чужой стране.

На девятый день пути они проснулись под тяжелыми войлочными облаками. Начинался дождь.

Дождь над степью казался бесконечным. Повсюду, куда ни глянь, небо и землю заволокла серая пелена, так что в конце концов начало чудиться, будто они едут из ниоткуда в никуда. Северянин обернулся к Найюру. Его глаз было не видно под нависшими бровями. Борода, обрамлявшая узкое лицо, слиплась мокрыми косицами.

— Расскажи мне о Шайме, — сказал Келлхус.

Давит, все время давит.

«Шайме… Неужели Моэнгхус действительно живет там?»

— Этот город священен для айнрити, — ответил Найюр. Он ехал с опущенной головой, чтобы дождь не хлестал в лицо. — Но владеют им фаним.

Он не трудился повышать голос, чтобы перекричать унылый шум дождя, — знал, что этот человек и так услышит.

— А как это получилось?

Найюр тщательно взвесил этот вопрос, как бы проверяя, нет ли в нем яда. Он твердо решил тщательно отмеривать все, что он будет говорить дунианину о Трех Морях, и все, о чем станет умалчивать. Кто знает, какое оружие сможет выковать из его слов этот человек?

— Фаним, — осторожно ответил он, — поклялись уничтожить Бивень, что хранится в Сумне. Они много лет воевали с империей. Шайме — лишь одно из их многочисленных завоеваний.

— Ты хорошо знаешь этих фаним?

— Достаточно хорошо. Восемь лет тому назад я предводительствовал утемотами в битве против фаним при Зиркирте, далеко к югу отсюда.

Дунианин кивнул.

— Твои жены говорили мне, что ты непобедим на поле брани.

«Анисси? Ты ли это ему сказала?» Он понимал, что Анисси могла тысячу раз предать мужа, полагая, будто говорит в его интересах. Найюр отвернулся и стал смотреть вперед, следя, как из серой пелены медленно выплывают новые травы. Он понимал, что подобные замечания — просто игра на его тщеславии. Он уже не реагировал на любые высказывания, имеющие хоть какое-то отношение к его личности.

Келлхус вернулся к прежней теме.

— Ты сказал, что фаним стремятся уничтожить Бивень. Что такое Бивень?

Этот вопрос потряс Найюра. Даже самые невежественные из его родичей о Бивне знали! Может быть, дунианин просто хочет сравнить его ответ с их…

— Первое писание людей, — ответил он, обращаясь к дождю. — Было время, еще до рождения Локунга, когда даже Народ повиновался Бивню.

— А ваш бог был рожден?

— Да. Давным-давно. Это наш бог опустошил северные земли и отдал их во владение шранкам.

Он запрокинул голову и несколько мгновений наслаждался ощущением холодных капель, падающих на лоб и лицо. Дождевая вода была вкусной. Он чувствовал, как дунианин следит за ним, изучает его лицо сбоку. «И что же ты видишь?»

— И что же фаним? — спросил Келлхус.

— А что фаним?

— Они пропустят нас через свою землю?

Найюр подавил желание взглянуть на него. Нарочно или непреднамеренно, Келлхус задал тот самый вопрос, который тревожил Найюра с тех пор, как он решился предпринять эту поездку. В тот день, когда Найюр прятался среди мертвых на берегу Кийута — теперь казалось, будто это было давным-давно, — он услышал, как Икурей Конфас говорил о Священной войне айнрити. Но против кого будет эта Священная война? Против магических школ или против фаним?

Найюр тщательно рассчитал путь. Он намеревался перебраться через горы Хетанты в империю, несмотря на то что одинокий скюльвенд среди нансурцев долго не проживет. Конечно, лучше было бы обойти империю стороной и ехать прямо на юг, к истокам реки Семпис, и потом вдоль реки — в Шайгек, северную губернию Киана. А оттуда можно было бы пуститься в Шайме традиционными путями паломников. По слухам, фаним на удивление терпимо относились к паломникам. Но если айнрити действительно затевают Священную войну против Киана, этот путь может привести к гибели. Особенно Келлхуса, с его светлыми волосами и бледной кожей…

Нет. Нужно каким-то образом разузнать побольше об этой Священной войне, прежде чем поворачивать на юг. А чем ближе они к империи, тем больше шансов раздобыть эти сведения. Если айнрити ведут Священную войну не с фаним, они с Келлхусом проберутся вдоль границ империи и благополучно достигнут земель фаним. А вот если действительно Священная война идет там, им, по всей вероятности, все же придется пробираться через Нансурию — перспектива, ужасавшая Найюра.

— Фаним — народ воинственный, — ответил наконец Найюр, используя дождь как зыбкий повод не глядеть на собеседника. — Но мне говорили, что они терпимы к паломникам.

После этого он некоторое время старался не разговаривать с Келлхусом и не смотреть в его сторону, хотя это было мучительно. Чем больше он избегал встречаться взглядом с этим человеком, тем, казалось, ужаснее тот становился. Тем божественнее.

«Что же ты видишь?»

Найюр отмахнулся от всплывшего перед глазами образа Баннута.

Дождь шел еще сутки, потом превратился в мелкую морось, затянувшую далекие холмы туманной пеленой. Миновал еще день, и наконец шерстяная и кожаная одежда высохла.

Вскоре после этого Найюр сделался одержим мыслью о том, чтобы убить дунианина во сне. Они говорили о колдовстве — пока что это была главная тема их редких разговоров. Дунианин то и дело возвращался к этому предмету и даже рассказал Найюру о том, как он потерпел поражение от рук нелюдского воина-мага далеко на севере. Поначалу Найюр предполагал, что этот назойливый интерес к магии связан с каким-то страхом дунианина, словно колдовство было единственным, чего не в силах переварить его догмы. Но потом ему пришло в голову, что Келлхусу известно: он, Найюр, считает разговоры о колдовстве безопасными, и потому дунианин использует их, чтобы пробить брешь в его молчании, надеясь заставить собеседника разговориться о более полезных вещах. Найюр осознал, что даже история о нелюде, скорее всего, ложь — фальшивое признание, предназначенное для того, чтобы сподвигнуть его на ответную откровенность.

Распознав этот последний подвох, Найюр вдруг подумал: «Когда уснет… Сегодня ночью, когда он уснет, я его убью».

И продолжал размышлять об этом, даже несмотря на то, что знал: убивать дунианина нельзя. Ему ведь известно только, что Моэнгхус призвал Келлхуса в Шайме — больше ничего. Вряд ли он сумеет отыскать отца без помощи сына.

И тем не менее, на следующую ночь он вылез из-под одеял и пополз по холодной земле, сжимая в руке палаш. Задержался рядом с догорающим костром, глядя на своего неподвижного спутника. Ровное дыхание. Лицо настолько же спокойное ночью, насколько бесстрастное днем. Спит или нет?

«Что ты за человек такой?»

Найюр, точно скучающий мальчишка, водил кончиком меча по траве, глядя при свете луны, как стебли сгибаются, потом снова выпрямляются.

Перед его мысленным взором проносились варианты развития событий: Келлхус останавливает удар голыми руками; он не нанесет удара, потому что его подведет собственная рука; Келлхус откроет глаза, и голос ниоткуда произнесет: «Я знаю тебя, скюльвенд… лучше любой наложницы, лучше самого бога».

Он присел на корточки и, казалось, надолго замер над своим спутником. Потом, охваченный сомнениями и гневом, отполз назад к своим одеялам. И долго дрожал, будто от холода.

В следующие две недели бескрайние плоскогорья Джиюнати постепенно сменялись нагромождениями склонов и обрывов. Почва становилась глинистой, и травы вставали по брюхо коням. В траве гудели пчелы, а когда кони переходили вброд лужи стоячей воды, над ними вились тучи комаров. Однако с каждым днем весна как будто отступала. Почва делалась все каменистее, травы ниже и бледнее, и насекомые — более сонными.

— Мы поднимаемся в горы, — заметил Келлхус.

Несмотря на то что Найюр догадывался о приближении гор, именно Келлхус первым заметил на горизонте Хетанты. Найюр, как всегда, когда видел горы, почувствовал, что по ту их сторону лежит империя: лабиринт роскошных садов, плоские поля и древние, седые города. В прошлом Нансурия была целью ежегодных паломничеств его племени: местом, где кричат люди, горят виллы и визжат женщины. Местом, где грабят и поклоняются Богу. Но на этот раз, понял Найюр, империя будет препятствием — возможно, непреодолимым. Никто из встреченных ими ничего не знал о Священной войне, и похоже было на то, что им все же придется преодолеть Хетанты и ехать через империю.

Завидев вдали первый якш, Найюр обрадовался куда сильнее, чем подобает мужчине. Насколько он мог судить, они ехали через земли аккунихоров. Если кто и знает, ведет ли империя Священную войну против кианцев, так это аккунихоры: они были как сито, через которое просеивалась большая часть паломников. И он, не говоря ни слова, повернул коня к стойбищу.

И снова Келлхус первым заметил, что что-то неладно.

— Это становище мертво, — сказал он ровным тоном.

И Найюр понял, что дунианин прав. Он видел несколько десятков якшей, но ни единого человека — и, что важнее, скота тоже не было. Пастбище, через которое они ехали, поросло высокой травой. И само стойбище имело пустой, иссохший вид давно заброшенной вещи.

Радость сменилась разочарованием. Не будет обычных людей. Не будет обычных разговоров. Не будет передышки.

— Что тут случилось? — спросил Келлхус.

Найюр сплюнул в траву. Он-то знал, что случилось. После разгрома при Кийуте нансурцы прокатились по всем предгорьям. Какой-то отряд наткнулся на это стойбище, всех перерезал либо угнал в плен. Аккунихоры… Ксуннурит был аккунихором. Возможно, его племя уничтожено полностью.

— Икурей Конфас, — сказал Найюр, слегка изумленный тем, насколько безразлично сделалось ему это имя. — Это сделал племянник императора.

— Почему ты так уверен в этом? — спросил Келлхус. — Быть может, это место просто перестало быть нужным своим обитателям.

Найюр пожал плечами. Он знал, что дело не в этом. Мест в степи довольно, но вещи просто так никто не бросит. Все нужно, все пригодится.

И тут он с неизъяснимой уверенностью осознал, что Келлхус его убьет.

На горизонте высились горы, а позади расстилалась степь. Степь расстилалась позади. Он больше не нужен сыну Моэнгхуса.

«Он убьет меня во сне».

Нет. Этому не бывать. После того как он столько проехал, столько перенес! Он должен воспользоваться сыном, чтобы найти отца. Это единственный путь!

— Надо перейти Хетанты, — сказал он, делая вид, что разглядывает опустевший якш.

— Выглядят они устрашающе, — заметил Келлхус.

— Они действительно суровы… Но я знаю самый короткий путь.


В ту ночь они расположились на ночлег посреди безлюдного стана. Найюр отвергал все попытки Келлхуса втянуть его в разговор. Вместо этого он вслушивался в доносимый ветром вой горных волков и вскидывал голову на всякое потрескиванье и поскрипыванье пустых якшей.

Он заключил с дунианином сделку: свобода и безопасный проезд через степь в обмен на жизнь его отца. Теперь, когда степь практически осталась позади, Найюру казалось, будто он с самого начала знал: сделка эта была фальшивая. Как могло быть иначе? Разве Келлхус — не сын Моэнгхуса?

И почему он решил идти через горы? В самом деле затем, чтобы выяснить, участвует ли империя в Священной войне, или затем, чтобы подольше растянуть ложь, на которую он надеялся?

Использовать сына. Использовать дунианина…

Какая глупость!

В ту ночь он не спал. Не спали и волки. Перед рассветом он заполз в чернильную тьму якша и скорчился между проросших в полу сорняков. Нашел младенческий череп — и разрыдался: он орал на веревки, на деревянные подпорки, на стены из шкур; лупил кулаками по подлой земле.

Волки хохотали и обзывали его унизительными кличками. Отвратительными кличками.

Потом он прижался губами к земле и стал переводить дух. Он чувствовал, как тот подслушивает где-то снаружи. Он чувствовал, что тот знает.

Что он видит?

Неважно. Огонь разгорелся, и его необходимо поддерживать.

Пусть даже и ложью.

Потому что огонь горит на самом деле. Огонь настоящий.

Как холоден ветер, хлещущий опухшие глаза! Степь. Степь, лишенная дорог.


Они уехали из опустевшего стойбища на рассвете. В траве там и сям виднелись пятна гниющей кожи и костей. Оба молчали.

В восточном небе все выше вздымались Хетанты. Склоны становились круче, приходилось ехать вдоль извилистых гребней, чтобы поберечь коней. К середине дня они оказались уже глубоко в предгорьях. Найюра, как всегда, перемена пейзажа выбила из колеи, как будто годы вытатуировали изломанную линию горизонта и глубокую чашу небес прямо на его сердце. В горах может таиться что угодно и кто угодно. В горах приходится взбираться на вершины, чтобы оглядеться вокруг.

«Дунианский край», — подумал он.

И словно бы затем, чтобы подтвердить эти размышления, на соседнем гребне холма появилось около двадцати всадников, едущих по той самой тропе, которой ехали и Найюр с Келлхусом.

— Еще скюльвенды, — заметил Келлхус.

— Да. Возвращаются из паломничества.

Может, они знают насчет Священной войны?

— Из какого они племени? — спросил Келлхус.

Этот вопрос снова возбудил подозрения Найюра. Этот вопрос был чересчур… скюльвендским для чужеземца.

— Увидим.

Кто бы ни были эти всадники, внезапное появление незнакомцев смутило их не меньше, чем самого Найюра. Небольшая кучка воинов отделилась от отряда и поскакала им навстречу, остальные сгрудились вокруг того, что выглядело группой пленников. Найюр внимательно рассматривал приближающихся всадников, ища знаки, которые указали бы их принадлежность к тому или иному племени. Он быстро определил, что это скорее мужчины, чем мальчишки, однако ни на одном из них не было кианских боевых шапок. Это означало, что все они слишком молоды и не участвовали битве с фаним при Зиркирте. Наконец Найюр разглядел в их волосах пряди, выкрашенные белой краской. Мунуаты.

На него нахлынули образы Кийута: тысячи мунуатов, несущихся по дымящейся равнине навстречу колдовским огням Имперского Сайка. Этим людям как-то удалось выжить.

Едва взглянув на их предводителя, Найюр сразу понял, что этот человек ему не понравится. От него даже на расстоянии исходило ощущение беспокойной заносчивости.

Разумеется, дунианин увидел и это, и многое другое.

— Тот, что впереди, видит в нас возможность показать себя, — предупредил он.

— Я знаю. Молчи.

Незнакомцы подъехали вплотную и на скаку осадили коней. Найюр заметил у них на руках несколько свежевырезанных свазондов.

— Я — Пантерут урс Муткиус из мунуатов, — объявил предводитель. — А вы кто такие?

Шестеро его родичей сгрудились позади него. Выглядели они необузданными разбойниками.

— Найюр урс Скиоата…

— Из утемотов?

Пантерут окинул их взглядом, с сомнением оглядел свазонды, опоясывающие руки Найюра, потом перевел взгляд на Келлхуса и сплюнул на скюльвендский манер.

— А это кто еще? Раб твой?

— Он мой раб, да.

— Ты дозволяешь ему носить оружие?

— Он рожден в моем племени. Я счел это разумным. В степи нынче неспокойно.

— Что да, то да! — бросил Пантерут. — А ты что скажешь, раб? Ты действительно родился среди утемотов?

Подобная дерзость ошеломила Найюра.

— Ты сомневаешься в моих словах?

— В степи нынче неспокойно, как ты и говорил, утемот. Ходят слухи о шпионах.

Найюр фыркнул.

— О шпионах?

— А как еще нансурцам удалось взять над нами верх?

— Умом. Силой оружия. Хитростью. Я был при Кийуте, малый. То, что там произошло, не имеет никакого отношения к…

— И я тоже был при Кийуте! И то, что я видел, можно объяснить только одним: предательством!

Сомнений быть не могло: мунуат говорил задиристым тоном человека, который жаждет крови. У Найюра зачесались руки. Он взглянул на Келлхуса, зная, что дунианин прочтет все, что надо, по его лицу. Потом снова обернулся к мунуату.

— Знаете ли вы, кто я? — спросил он, обращаясь ко всем людям Пантерута.

Молодого воина это, похоже, застало врасплох. Но он быстро опомнился.

— Да уж, мы про тебя наслышаны! Нет в степи человека, который не смеялся бы над Найюром урс Скиоатой.

Найюр отвесил ему мощную оплеуху.

Мгновенное замешательство, потом все сцепились.

Найюр наехал конем на Пантерута, ударил его во второй раз и вышиб из седла. Потом бросил коня вправо, в сторону от ошеломленных соплеменников своего противника, и выхватил палаш. Когда прочие рванулись следом, хватаясь за собственное оружие, он развернул коня обратно, бросил его в самую гущу мунуатов и зарубил двоих, прежде чем те успели обнажить клинки. Увернулся от рубящего удара третьего, нанес колющий удар, пробил его кожаный, обшитый железными бляхами доспех, проломил ребра и попал в сердце.

Он развернулся, ища взглядом дунианина. Келлхус находился неподалеку. Его конь пятился назад, рядом валялись еще три трупа. На миг они встретились глазами.

— Сюда скачут остальные, — сказал Келлхус.

Найюр обернулся, увидел воинов из отряда Пантерута, которые рассыпались по склону и неслись на них. В воздухе звенели боевые кличи мунуатов.

Найюр спрятал меч, расчехлил лук и спешился. Укрывшись за своим конем, он наложил стрелу, оттянул тетиву — и один из всадников покатился кубарем со стрелой в глазу. Еще стрела — и второй всадник скорчился в седле, зажимая рукой рану. Стрелы со свистом рассекали воздух, как нож рассекает ткань. Внезапно конь Найюра завизжал, галопом бросился в сторону и принялся бешено брыкаться. Найюр отступил назад, споткнулся о труп. И тут увидел дунианина.

Приближающиеся воины раскрылись, точно рука: ладонь шириной в восемь всадников, едущих бок о бок, намеревалась стоптать дунианина, в то время как еще пятеро, точно пальцы, заходили сбоку и стреляли почти в упор. В траве мелькали стрелы. Промахнувшиеся мимо цели вонзались в землю, остальные дунианин просто отбивал.

Келлхус присел, снял с седла убитого коня небольшой топорик и запустил его по ровной дуге вдоль склона. Топорик аккуратно, точно притянутый на веревке, вонзился в лицо ближайшего лучника. Тот упал, его труп, словно моток тяжелой веревки, покатился под ноги коню того лучника, что скакал следом. Второй конь рухнул, ткнулся головой в землю и остался лежать, беспомощно дрыгая ногами.

Пальцы рассеялись, но ладонь по-прежнему мчалась навстречу дунианину. На миг тот замер неподвижно, вытянув вперед свой кривой меч. Кони были все ближе, ближе…

«Ему конец», — подумал Найюр, перекатился и вскочил на ноги. Когда всадники сметут Келлхуса, настанет его черед.

Дунианин исчез, поглощенный темными промежутками между всадников. Найюр заметил вспышки стали.

Три коня прямо напротив Найюра споткнулись на скаку, замолотили копытами воздух и рухнули наземь. Найюр прыгнул вперед, увидел извивающиеся туши и придавленных людей. Мелькающее в воздухе копыто зацепило ему ногу, и он ничком полетел в траву. Скривился, схватился за ушибленную ногу, перекатился через бугорок. Чвак! В землю рядом с ним вонзилась стрела. Чвак! Другая.

Прочие мунуатские всадники промчались мимо, развернувшись в стороны от упавших соплеменников. И теперь заходили по склону для очередной атаки.

Найюр выругался, с трудом поднялся на ноги — чвак! — схватил с земли круглый щит и бросился навстречу мунуатскому лучнику. На бегу выхватил меч. Глухой удар. Стрела вонзилась в кожу, которой был обтянут щит. Вторая угодила выше колена, но отлетела от железных пластин, которые свисали с пояса. Найюр метнулся вправо, используя первого лучника как прикрытие от второго. А третий где? Он услышал у себя за спиной яростные крики мунуатов.

Рот наполнился густой, липкой слюной. Ноги гудели. Лучник был все ближе. Он развернул коня навстречу Найюру, наложил еще одну стрелу, понял, что поздно, лихорадочно потянулся за спину за своим палашом… Найюр подпрыгнул, яростно вскрикнул и вонзил меч в волосатую подмышку мунуата. Тот ахнул и начал клониться вперед, обхватив себя за плечи. Найюр схватил его за спутанные волосы и выдернул из седла. Второй лучник уже мчался с мечом наготове.

Найюр вставил ногу в стремя, взметнулся вверх и перемахнул через седло навстречу изумленному мунуату. Он выбил его из седла и вместе с ним рухнул наземь. Несмотря на то что у мунуата перехватило дыхание, тот не растерялся и потянулся за ножом. Найюр боднул его головой в лицо, почувствовал, как кожа на лбу лопнула, рассеченная краем шлема противника. Свою боевую шапку он каким-то образом потерял. Еще раз боднул, почувствовал, как нос противника сломался о его лоб. Мунуат наконец выхватил нож, но Найюр поймал его за запястье. Хриплое дыхание. Злобные взгляды, стиснутые зубы. Скрип кожи, скрежет доспехов.

— Я сильнее! — прохрипел Найюр, снова боднув мунуата.

У того в глазах не было страха — только упрямая ненависть.

— Сильнее!

Найюр прижал дрожащую руку врага к земле, стиснул запястье так, что нож выпал из бесчувственных пальцев. Еще раз боднул. Занес ногу…

Чвак!

Вот и третий лучник…

Мунуат под ним булькнул и обмяк. Стрела пришпилила его горло к земле. Найюр услышал топот копыт, краем глаза увидел надвигающуюся тень.

Он пригнулся, услышал свист палаша.

Перекатился, присел, увидел, как мунуат осадил коня так, что из-под копыт полетели комья земли, потом развернул его и снова направил на Найюра. Смаргивая кровь с глаз, Найюр принялся шарить по земле. Где же его меч? А конь со всадником все приближались.

Найюр, не раздумывая, схватился за свисающий повод и рывком повалил коня наземь. Ошеломленный мунуат успел откатиться в сторону. Найюр методично попинал траву и отыскал наконец свой палаш, упавший за кочку. Он схватил меч и успел со звоном отразить первый удар мунуата.

Меч противника выписывал в небе сверкающие дуги. Атака была яростной, но не прошло и нескольких мгновений, как Найюр начал теснить мунуата. Тот споткнулся…

И все. Мунуат тупо уставился на Найюра, нагнулся подобрать отрубленную руку…

И потерял и голову тоже.

«Я сильнее!»

Тяжело дыша, Найюр оглядел поле маленького сражения, внезапно испугавшись, что Келлхуса убили. Но дунианин нашелся почти сразу: он стоял один посреди груды трупов, все так же вытянув меч, ожидая приближения единственного оставшегося в живых мунуатского копейщика.

Всадник, держа копье наперевес, взревел, подав голос яростной степи сквозь топот копыт. «Он знает, — подумал Найюр. — Знает, что он сейчас умрет».

Дунианин поймал железное острие копья своим мечом и направил его в землю. Копье сломалось, мунуата отшвырнуло к задней луке седла, дунианин подпрыгнул, немыслимым образом вскинул обутую в сандалию ногу выше конской гривы и ударил всадника в лицо. Тот полетел в траву, но дунианин остановил его полет своим мечом.

«Что же это за человек…»

Анасуримбор Келлхус немного помедлил над трупом, как будто оказывая честь памяти убитого. Потом обернулся к Найюру. Его волосы трепал ветер, по лицу ползли струйки крови, так что на миг Найюру показалось, будто лицо дунианина приобрело некое подобие выражения. За спиной у него вставали темные бастионы Хетант.


Найюр обходил поле битвы, добивая раненых.

В конце концов дошел он и до Пантерута, который пытался уползти за бугор. В отчаянии тот схватился за меч, но Найюр ударил, и меч полетел в траву. Найюр вонзил собственный меч в землю, изо всех сил пнул Пантерута, потом схватил за грудки и поднял, точно тряпичную куклу. Плюнул ему в разбитое лицо, заглянул в затуманенные, налитые кровью глаза.

— Видел, мунуат? — вскричал он. — Видел, как легко повергнуть Народ Войны? Шпионы! — презрительно бросил он. — Бабьи отговорки!

Пощечиной опрокинул врага наземь и снова принялся пинать ногами, охваченный темной яростью, которая затмила его сердце. Он бил мунуата до тех пор, пока тот не принялся визжать и плакать.

— Что, плачешь? — воскликнул Найюр. — Это ты, который осмелился назвать меня предателем нашей страны!

Своей мощной рукой он сдавил мунуату горло.

— Подавись! — кричал он. — Подавись этими словами!

Мунуат хрипел и слабо отбивался. Сама земля грохотала от гнева Найюра. Само небо содрогалось от ужаса.

Он бросил задушенного человека наземь.

Позорная смерть. Заслуженная смерть. Пантерут урс Муткиус не вернется в родные края.


Келлхус издали смотрел, как Найюр вырвал из земли свой меч. Степняк направился к нему, пробираясь между трупами со странной осторожностью. Глаза у него были дикие и сверкали под затянутым тучами небом.

«Он безумен».

— Там еще другие, — сказал Келлхус. — Остались внизу, на тропе. Они скованы цепями. Это женщины.

— Наша добыча, — сказал Найюр, отводя взгляд — он не хотел встречаться глазами с монахом. И прошел мимо Келлхуса туда, откуда доносились женские вопли.


Серве стояла, протягивая скованные руки, и кричала приближающемуся человеку:

— Помоги-ите!

Остальные завизжали, когда поняли, что к ним идет скюльвенд — другой скюльвенд: еще более грубый, расплывающийся в заплаканных глазах. Они сбились за спиной Серве, настолько далеко, насколько позволяли цепи.

— Помоги-и-ите! — снова завопила Серве, когда огромная фигура, испачканная кровью своих сородичей, подошла ближе. — Вы должны нас спасти!

Но тут она увидела безжалостные глаза варвара.

Скюльвенд ударил ее, она отлетела в сторону и упала на землю.


— И что ты с ней будешь делать? — спросил Келлхус, глядя на женщину, которая, съежившись, сидела по ту сторону костра.

— Себе оставлю, — сказал Найюр и оторвал еще кусок конины от ребра, которое держал в руках.

— Мы славно сражались, — продолжал он с набитым ртом. — Она — моя добыча.

«Дело не только в этом. Он боится. Боится путешествовать наедине со мной».

Степняк внезапно встал, бросил в костер обглоданное до блеска ребро, подошел к женщине и опустился на корточки рядом с ней.

— Такая красавица… — сказал он почти отсутствующим тоном. Женщина шарахнулась от его протянутой руки. Ее цепи звякнули. Он поймал ее, испачкав ей щеку конским салом.

«Она ему кого-то напоминает. Одну из его жен. Анисси, единственную, кого он осмеливается любить».

Скюльвенд снова овладел ею, а Келлхус смотрел. Он слышал ее придушенные крики, ее всхлипыванье — и ему казалось, будто почва под ним медленно кружится, словно звезды остановили свой круговорот, и вместо них стала кружиться земля. Тут происходило нечто… нечто необычное. Он это чувствовал. Какое-то преступление.

Из какой тьмы это явилось?

«Со мной что-то происходит, отец».

Потом скюльвенд поднял ее и поставил перед собой на колени. Он взял ее миловидное личико в ладонь и повернул ее к свету костра. Пропустил ее золотистые волосы сквозь свои толстые пальцы. Что-то пробормотал ей на непонятном языке. Келлхус видел, как она подняла на скюльвенда опухшие от слез глаза — ее напугало то, что она его понимает. Он проворчал еще что-то, и она съежилась под державшей ее рукой.

— Куфа… Куфа! — выдохнула она. И снова расплакалась.

Новые резкие вопросы, на которые она отвечала с боязливостью побитой собаки, время от времени поднимая глаза на жестокое лицо и тут же опуская их вновь. Келлхус видел ее лицо, и через него — ее душу.

Он понял, что она много страдала, так много, что давно приучилась скрывать свою ненависть и решимость под жалким ужасом. На миг она встретилась глазами с дунианином — и тут же вновь устремила взгляд куда-то в темноту. «Она хочет убедиться, что нас только двое».

Скюльвенд сжал ее голову обеими покрытыми шрамами руками. Новые непонятные слова, произнесенные гортанным, угрожающим тоном. Он выпустил ее. Она кивнула. Ее голубые глаза блеснули в свете костра. Скюльвенд достал маленький нож и принялся ковырять мягкое железо ее наручников. Несколько секунд — и цепи со звоном упали наземь. Она потерла запястья. Снова взглянула на Келлхуса.

«Смелая ли она?»

Скюльвенд оставил ее и вернулся на свое место перед костром — рядом с Келлхусом. Некоторое время назад он перестал садиться напротив — Келлхус понял, что это затем, чтобы он, Келлхус, не мог видеть его лица.

— Так ты ее освободил? — спросил Келлхус, зная, что это не так.

— Нет. На ней теперь другие цепи.

Он немного помолчал и добавил:

— Женщину сломить нетрудно.

«Он в это не верит».

— На каком языке ты говорил?

Это был настоящий вопрос.

— На шейском. Это язык империи. Она была нансурской наложницей, пока ее не захватили мунуаты.

— Что ты у нее спрашивал?

Скюльвенд посмотрел на него в упор. Келлхус наблюдал за маленькой драмой, разыгрывающейся у него на лице, — настоящий шквал значений. Степняк вспомнил о ненависти, но и о былых намерениях тоже. Найюр уже решил, что делать с этим моментом.

— Я спрашивал ее про Нансурию, — ответил он наконец. — В империи сейчас все пришло в движение, и во всех Трех Морях тоже. В Тысяче Храмов правит новый шрайя. Будет Священная война.

«Она ему это не сказала — она только подтвердила его догадки. Все это он знал и раньше».

— Священная война… Против кого же?

Скюльвенд попытался обмануть его, придать своему голосу то же недоумевающее выражение, которое он придал своему лицу. Келлхуса все сильнее тревожила проницательность невысказанных догадок скюльвенда. Этот человек догадался даже о том, что он намеревается его убить…

Потом на лице Найюра промелькнуло нечто странное. Некое осознание, сменившееся выражением сверхъестественного ужаса, источника которого Келлхус не понимал.

— Айнрити собираются покарать фаним, — сказал Найюр. — Отвоевать утраченные святые земли.

В его тоне звучало легкое отвращение. Как будто какое-то отдельное место может быть святым!

— Вернуть себе Шайме.

«Шайме… Дом моего отца».

Еще один след. Еще одно совпадение целей. В его разуме сразу возникло все, что это может означать для миссии. «Потому ли ты призвал меня, отец? Из-за Священной войны?»

Скюльвенд отвернулся, чтобы посмотреть на женщину по ту сторону костра.

— Как ее зовут? — спросил Келлхус.

— Я не спрашивал, — ответил Найюр и протянул руку за новым куском конины.


Тлеющие угли костра слабо озаряли ее тело. Серве крепко сжимала нож, которым мужчины разделывали лошадь. Она тихонько подобралась к спящему скюльвенду. Варвар спал крепко, дышал ровно. Она подняла нож к луне. Руки у нее тряслись. Она заколебалась… вспомнила его хватку, его взгляд.

Эти сумасшедшие глаза, которые смотрели сквозь нее, как будто она стеклянная, прозрачная для его желания.

А его голос! Хриплые, отрывистые слова: «Если ты сбежишь, я стану искать тебя, девушка. И клянусь землей, я тебя найду! Тебе будет так плохо, как еще никогда не было».

Серве зажмурилась. «Бей-бей-бей-бей!»

Нож опустился…

И остановился, перехваченный мозолистой рукой.

Вторая рука зажала ей рот, заглушила рвущийся наружу вопль.

Сквозь слезы она разглядела силуэт второго мужчины, бородатого. Норсирайца. Он медленно покачал головой.

Сдавил ей кисть — и нож выпал из обмякших пальцев. Норсираец подхватил его, прежде чем нож упал на скюльвенда. Серве почувствовала, как ее подняли и унесли обратно, на другую сторону дымящегося кострища.

При свете дотлевающего костра она разглядела его лицо. Печальное, даже ласковое. Он снова качнул головой, в его глазах виделась озабоченность… даже уязвимость. Он медленно отвел руку от ее губ, поднес ее к своей груди.

— Келлхус, — шепнул он и кивнул.

Она прижала руки к груди, молча глядя на него. Наконец ответила так же беззвучно, как он сам:

— Серве.

По щекам покатились жгучие слезы.

— Серве… — повторил он очень мягко. Он протянул руку, желая коснуться ее, поколебался, снова положил руку к себе на колени. Пошарил у себя за спиной и вытащил шерстяное одеяло, еще теплое от костра.

Она растерянно взяла одеяло, зачарованная слабым отблеском луны в глазах норсирайца. Он отвернулся и снова растянулся на своей кошме.

Она долго и тихо плакала и наконец уснула.


Страх.

Терзающий ее дни. Преследующий ее в снах. Страх, от которого ее мысли рассеивались, перескакивали от одного ужаса к другому, от которого сосало под ложечкой, руки постоянно тряслись, лицо было все время неподвижно — из страха, что одна шевельнувшаяся мышца заставит обрушиться все остальное.

Сперва мунуаты, теперь вот этот, куда более мрачный, куда более грозный скюльвенд, с руками как скала, обвитая корнями, с голосом как раскаты грома, с глазами как ледяное убийство. Мгновенное повиновение, даже тем прихотям, которые он не высказывал. Мучительная кара, даже за то, чего она не делала. Наказание за то, что она дышит, за ее кровь, за ее красоту — ни за что.

Наказание за наказание.

Она была беспомощна. Абсолютно одинока. Даже боги бросили ее.

Страх.

Серве стояла в утреннем холоде, онемевшая, измотанная настолько, что она себе и представить не могла, что бывает так. Скюльвенд и его странный спутник-норсираец навьючивали последнее из награбленного добра на уцелевших мунуатских лошадей. Она смотрела, как скюльвенд направился туда, где он привязал остальных двенадцать пленных женщин из дома Гаунов. Они судорожно цеплялись за свои цепи и жались друг к другу в жалком ужасе. Она видела их, знала их, но они сделались для нее неузнаваемы.

Вот жена Бараста, которая ненавидела ее почти так же сильно, как жена Периста. А вот Исанна, которая работала в садах, пока Патридом не решил, что она чересчур хороша для этого. Серве знала их всех. Но кто они?

Она слышала, как они плачут, умоляют — не о милосердии, они успели перейти через горы и понимали, что милосердию сюда пути нет, — но о благоразумии. Какой разумный человек станет уничтожать полезные орудия? Вот эта умеет готовить, эта хороша в постели, а за эту уплатят выкуп в тысячу рабов, только бы он оставил ее в живых…

Юная Исанна, у которой заплыл глаз от оплеухи мунуата, звала на помощь ее.

— Серве, Серве! Скажи ему, что я не всегда такая страшная, как сейчас! Скажи ему, что я красивая! Пожалуйста, Серве!

Серве отвернулась. Сделала вид, что не слышит.

Слишком много страха.

Она не помнила, когда перестала чувствовать свои слезы. Но теперь ей почему-то пришлось ощутить их вкус прежде, чем она поняла, что плачет.

Скюльвенд, глухой к их воплям, прошел в середину толпы, отшвырнул тех, кто пытался цепляться за него, и отцепил два изогнутых крюка от хитроумного кола, с помощью которого скюльвенды привязывали своих пленных к земле. Он выдернул из земли один кол, за ним второй, со звоном бросил их наземь. Женщины вопили и протягивали к нему руки. Когда он обнажил кинжал, некоторые завизжали.

Он схватил цепь одной из тех, что визжали, Орры, толстой рабыни, помогавшей на кухне, и притянул ее к себе. Визг умолк. Однако вместо того чтобы ее убить, он принялся ковыряться в мягком железе ее наручников, так же, как в наручниках Серве прошлой ночью.

Серве, ошеломленная, посмотрела на норсирайца — как его? Келлхус? Он взглянул на нее сурово, но в то же время как-то ободряюще, потом отвернулся.

Орра была освобождена. Она осталась сидеть на земле, растерянно потирая запястья. А скюльвенд принялся освобождать следующую.

Внезапно Орра вскочила и понеслась вверх по склону, глупо тряся толстыми телесами. Сообразив, что никто за ней не гонится, она остановилась, страдальчески глядя вокруг. Потом присела, дико озираясь, — Серве вспомнилась кошка Патридома, которая всегда была так боязлива, что не решалась далеко отходить от своей миски, как бы ни мучили ее ребятишки. Остальные семь женщин присоединились к Орре в ее осторожном бдении, включая Исанну и жену Бараста. Только четыре разбежались куда глаза глядят.

В этом было что-то такое, отчего у нее сдавило грудь и сделалось трудно дышать.

Скюльвенд бросил цепи и колья там, где они лежали, и пошел обратно к Серве и Келлхусу.

Норсираец спросил его о чем-то на непонятном наречии. Скюльвенд пожал плечами и взглянул на Серве.

— Другие найдут их, воспользуются, — сказал он небрежно.

Серве поняла, что это сказано ей, потому что человек по имени Келлхус не знал шейского. Скюльвенд вскочил на коня и обвел взглядом восемь оставшихся женщин.

— Пойдете за нами — я вам глаза стрелами выколю, — пообещал он будничным тоном.

Они, точно безумные, снова завыли, умоляя его не уезжать. Жена Бараста даже со слезами схватилась за свои цепи. Но скюльвенд их как будто не слышал. Серве он приказал садиться на предназначенного для нее коня.

И она обрадовалась. Обрадовалась от души! А остальные исполнились зависти.

— Вернись, Серве! — услышала она крик жены Бараста. — Вернись немедленно, вонючая, распутная сучка! Ты же моя рабыня! Моя! Персик сраный! Вернись, говорю!

Каждое ее слово ранило Серве и в то же время пролетало сквозь нее, ничего не задевая. Она видела, как жена Бараста, беспорядочно размахивая руками, направилась к оставленным скюльвендом лошадям. Скюльвенд развернул коня, выхватил из чехла свой лук, наложил и выпустил стрелу одним небрежным движением.

Стрела вонзилась благородной даме прямо в рот, выбив несколько зубов и застряв во влажной глубине гортани. Она рухнула ничком, точно тряпичная кукла, и закорчилась в траве. Скюльвенд одобрительно хмыкнул, развернулся и направил коня в сторону гор.

Серве глотала слезы.

«Этого ничего на самом деле нет», — думала она. Никто еще так не страдал. Такого просто не бывает.

Она боялась, что ее стошнит от ужаса.


Хетанты громоздились над путниками. Они поднимались по крутым гранитным склонам, пробирались по узким ущельям, под утесами осадочных пород, в которых виднелись непонятные окаменелости. По большей части тропа вела вдоль узкой речушки, на ее берегах росли ели и чахлые горные сосенки. Они поднимались все выше и выше, и воздух становился все холоднее, пока наконец даже мхи не остались позади. Дров для костра не стало. А по ночам было ужасно холодно. Дважды они просыпались в снегу.

Днем скюльвенд шел впереди, ведя под уздцы своего коня, и почти все время молчал. Келлхус шел следом за Серве. Она невольно начала разговаривать с ним, побуждаемая чем-то в его поведении. Как будто само присутствие этого человека означало интимность и доверие. Когда она встречалась с ним взглядом, ей казалось, будто его глаза выравнивают неровную, каменистую землю у нее под ногами. Она рассказывала ему о том, как жила наложницей в Нансурии, о своем отце, нимбриканце, который продал ее в дом Гаунов, когда ей исполнилось четырнадцать. Рассказывала о том, как злы и завистливы жены Гаунов, как они солгали ей насчет ее первого ребенка: сказали, он родился мертвым, а старая Гриаса, рабыня из Шайгека, видела, что они придушили его в кухне. «Синенькие младенцы, — шептала ей на ухо старуха голосом, надтреснутым от обиды столь давней, что ее почти не стоило высказывать. — Других тебе не родить, детка». Серве объяснила Келлхусу, что это была мрачная шутка, которую знали все на вилле, особенно наложницы и те рабыни, которых господа удостаивали своим вниманием. «Мы рожаем им синеньких детей… Синих, как жрецы Джукана».

Поначалу она разговаривала с ним так, как в детстве разговаривала с лошадьми своего отца: бездумно, все равно ведь не поймет. Но вскоре она обнаружила, что норсираец ее понимает. Через три дня он начал задавать ей вопросы на шейском — а это был трудный язык, она сама овладела им только после нескольких лет жизни в Нансурии. Вопросы почему-то возбуждали ее, наполняли стремлением ответить на них как можно полнее и подробнее. А его голос! Низкий, винно-темный, точно море. А как он произносил ее имя! Будто дорожил каждым его звуком. «Серве» — точно заклинание. Не прошло и нескольких дней, как ее опасливая привязанность переросла в настоящее обожание.

Однако по ночам она принадлежала скюльвенду.

Она никак не могла понять, какая связь существует между этими двумя людьми, хотя часто размышляла об этом, понимая, что ее судьба так или иначе зависит от них обоих. Поначалу она предположила, что Келлхус — раб скюльвенда. Но рабом он не был. Мало-помалу она поняла, что скюльвенд ненавидит норсирайца, даже боится его. Он вел себя как человек, пытающийся предохраниться от осквернения.

Поначалу эта догадка ее взбудоражила. «Боишься! — злорадно думала она, глядя в спину скюльвенду. — Ты такой же, как и я! Не больше, чем я!»

Но потом это начало ее тревожить — и очень сильно. Его боится скюльвенд? Что же за человек такой, которого даже скюльвенд боится?

Она рискнула спросить об этом самого Келлхуса.

— Это потому, что я явился, чтобы сделать страшное дело, — ответил Келлхус.

Она поверила ему. Как можно было не поверить такому человеку? Но были и другие, более мучительные вопросы. Вопросы, которых она не осмеливалась задатьвслух, хотя каждый вечер задавала их взглядом.

«Отчего ты не возьмешь меня? Почему не сделаешь меня своей добычей? Он же тебя боится!»

Но она знала ответ. Она — Серве. Она — ничто.

Серве твердо знала, что она ничто. Это знание досталось ей дорогой ценой. Детство у нее было счастливое, настолько счастливое, что теперь она плакала каждый раз, как его вспоминала. Она собирала полевые цветы в лугах Кепалора. Кувыркалась в речке вместе с братьями, точно выдра. Бегала между полуночных костров. Отец был не то что добр, но снисходителен к ней; мать же ее обожала и баловала, как могла. «Серча, милая Серча, — говаривала она, — ты мой прекрасный талисман, кабы не ты, у меня бы сердце разбилось». Тогда Серве думала, что она что-то значит. Ее любили. Ею дорожили больше, чем братьями. Она была счастлива без меры, как бывают счастливы только дети, которые не ведают страданий, и поэтому им не с чем сравнивать свое счастье.

Нет, конечно, она слышала немало историй о страданиях, но все описываемые в них трудности были облагораживающими, предназначенными для того, чтобы научить чему-то, что она и без того уже прекрасно знала. Ну, а если судьба ее все-таки подведет — хотя Серве была уверена, что судьба так не поступит, — ну что ж, она будет тверда и отважна, она станет примером для слабодушных, которые ее окружают.

А потом отец продал ее Патридому из дома Гаунов.

В первую же ночь после того, как она сделалась собственностью дома Гаунов, большую часть дури из нее вышибли. Она быстро осознала, что нет ничего — никакой подлости, никакой низости, — чего она бы не сделала ради того, чтобы остановить мужчин и их тяжелые руки. Будучи наложницей Гаунов, она жила в непрерывной тревоге, терзаемая, с одной стороны, ненавистью жен Гаунов, с другой — капризными прихотями мужчин. Ей говорили, что она — ничто. Ничто. Просто еще один никчемный норсирайский персик. Она им почти поверила…

Вскоре она уже молилась о том, чтобы тот или иной из сыновей Патридома снизошел до визита к ней — пусть даже самый жестокий. Она кокетничала с ними. Заигрывала, соблазняла их. Угождала их гостям. Что еще ей оставалось, как не гордиться их пылом, не радоваться их удовольствию?

На вилле Гаунов было святилище, где стояли небольшие идолы предков рода. Она преклоняла там колени и молилась бесчисленное количество раз, и каждый раз она молила о милости. В каждом углу поместья чувствовалось присутствие мертвых Гаунов. Они нашептывали мерзости, пугали ее ужасными предвестиями. И она все молилась и молилась о милости.

И тут, словно бы в ответ на ее молитвы, сам Патридом, до того казавшийся ей далеким седовласым божеством, подошел к ней в саду, взял за подбородок и воскликнул: «Клянусь богами! Да ты достойна самого императора, девочка… Сегодня ночью. Жди меня сегодня ночью». Как в тот день ликовала ее душа! «Достойна самого императора!» Как тщательно она брилась и смешивала наилучшие благовония в предвкушении его визита! «Достойна самого императора!» И как она рыдала, когда он не пришел! «Да не реви ты, Серча, — сказали ей другие девушки. — Он вообще больше мальчиков любит».

Несколько дней после этого она смотрела на всех мальчиков с отвращением.

И продолжала молиться идолам, хотя теперь их квадратные личики, казалось, смотрели на нее с насмешкой. Но ведь она, Серве, должна значить хоть что-то, не правда ли? Все, чего она просила, — это какого-нибудь знака, чего-нибудь, все равно чего… Она ползала перед ними в пыли.

Потом один из сыновей Патридома, Перист, взял ее к себе в постель вместе со своей женой. Поначалу Серве было жалко его жену, девушку с мужским лицом, которую выдали замуж за Гауна Периста, чтобы закрепить союз между знатными домами. Однако когда Перист использовал ее, чтобы исторгнуть из себя семя, которое собирался вложить во чрево своей жены, Серве почувствовала жаркую ненависть этой женщины — как будто они лежали в постели с небольшим костром. И исключительно затем, чтобы подразнить уродливую ханжу, она принялась вскрикивать и стонать, распалять похоть Периста распутными словами и уловками и добилась наконец того, что он исторг свое семя в нее.

Уродливая женушка рыдала, верещала как резаная. Перист принялся ее бить, но она не умолкала. Серве была немного напугана тем, какое злорадство в ней это вызвало, но все же побежала в святилище и возблагодарила предков Гаунов. А вскоре после этого, когда она поняла, что носит ребенка Периста, она стащила у конюха одного из его голубей и принесла птицу им в жертву.

Когда она была на шестом месяце, жена Периста сказала ей: «Что, Серча, три месяца осталось до похорон?»

Серве в ужасе побежала к самому Перисту. Тот дал ей пощечину и прогнал. Она для него ничего не значила. Серве вернулась к идолам Гаунов. Она предлагала им все, все, что угодно. Но ее ребенок родился синеньким, так ей сказали. Синим, как жрецы Джукана.

И все равно Серве продолжала молиться — на этот раз о мести. Она молилась Гаунам о погибели Гаунов.

Год спустя Патридом уехал с виллы вместе со всеми мужчинами. Назревающая Священная война выходила из-под контроля, и императору понадобились все легаты. И тут явились скюльвенды. Пантерут с его мунуатами.

Варвары нашли ее в святилище. Она визжала и разбивала каменных идолов об пол.

Вилла пылала, и почти все уродливые жены Гаунов вместе с их уродливыми детьми были преданы мечу. Жену Бараста, наложниц помоложе и рабынь помиловиднее согнали к воротам. Серве рыдала, как и остальные, оплакивая свой горящий дом. Дом, который она ненавидела.

Кошмарные страдания. Жестокость. Такого она до сих пор еще не испытывала. Каждую из них привязали к седлу мунуатского воина и заставили бежать за лошадью до самых Хетант. По ночам они сбивались в кучу и плакали, и визжали, когда к ним являлись мунуаты с фаллосами, намазанными салом. И Серве вспоминала слово, шейское слово, которого не было в ее родном нимбриканском. Оскорбительное слово.

«Справедливость».

Несмотря на все ее пустое тщеславие и мелкие грешки, Серве знала, что она что-то значит. Она была чем-то. Она была Серве, дочь Ингаэры, и заслуживала куда большего, чем ей было дано. Она вернет себе утраченное достоинство или умрет в ненависти!

Но она обрела мужество в ужасное время. Она старалась не плакать. Она старалась быть сильной. Она даже плюнула в лицо Пантеруту, скюльвенду, который объявил ее своей добычей. Но скюльвенды были не совсем люди. На всех чужеземцев они смотрели свысока, словно бы с вершины некой безбожной горы. Они оказались более чужими, чем самые грубые из сыновей Патридома. Они были скюльвенды, укротители коней и мужей, а она была Серве.

Однако она каким-то образом цеплялась за это чужое слово. И видя, как мунуаты умирают от рук этих двоих людей, она осмелилась возрадоваться, осмелилась поверить, что ее освободят. Вот она, справедливость, наконец-то!

— Помогите! — кричала она приближающемуся Найюру. — Вы должны нас спасти!

Гауны считали ее никчемной. Просто еще один никчемный норсирайский персик. Она верила им, но продолжала молиться. Умолять. «Покажите им! Пожалуйста! Покажите им, что я что-то, да значу!»

И вот она молит о милости сумасшедшего скюльвенда. Требует справедливости.

Дура никчемная! В тот самый миг, когда Найюр опустился на нее своей окровавленной тушей, она поняла. Нет ничего, кроме прихотей. Нет ничего, кроме подчинения. Нет ничего, кроме боли, смерти и страха.

Справедливость — всего лишь еще один вероломный идол Гаунов.

Отец вытащил ее полуголой из-под одеяла и отдал в заскорузлые руки незнакомца.

— Теперь ты принадлежишь этим людям, Серве. Да хранят тебя наши боги.

Перист оторвался от свитков, нахмурился насмешливо и удивленно.

— Ты, Серве, должно быть, забыла, кто ты такая! Ну-ка дай мне твою руку, детка.

Идолы Гаунов ухмыляются каменными лицами. Насмешливое молчание.

Пантерут утер с лица плевок и достал нож.

— Твоя тропа узка, сука, а ты этого не знаешь… Я тебе покажу!

Найюр стиснул ее запястья крепче любых кандалов.

— Повинуйся моей воле, девушка. Повинуйся во всем. Иного я не потерплю. Все, что не повинуется, я затопчу.

Почему они все так жестоки с ней? Почему все ее ненавидят? Наказывают ее? Делают ей больно? Почему?

Потому что она — Серве, она — ничто. И навсегда останется ничем.

Вот почему Келлхус оставляет ее каждый вечер.

В какой-то момент они перевалили через хребет Хетант, и путь пошел вниз. Скюльвенд запрещал разводить костры, но ночи сделались теплее. Впереди простиралась Киранейская равнина, темная в восковых далях, точно кожица переспелой сливы.


Келлхус остановился у края утеса и окинул взглядом нагромождение ущелий и древних лесов. Помнится, почти так же выглядела Куниюрия с вершин Дэмуа, но Куниюрия была мертвой, а эта замля оставалась живой. Три Моря. Последняя великая цивилизация людей. Наконец-то он пришел сюда!

«Я уже близко, отец».

— Мы больше не можем так идти, — сказал позади него скюльвенд.

«Он решил, что это должно произойти сейчас». Келлхус предвидел этот момент с тех самых пор, как они несколько часов тому назад свернули лагерь.

— Что ты имеешь в виду, скюльвенд?

— Двоим таким людям, как мы, не пройти в земли фаним во время Священной войны. Нас повесят как шпионов задолго до того, как мы достигнем Шайме.

— Но мы ведь затем и перешли через горы, разве нет? Чтобы вместо этого пройти через империю…

— Нет, — угрюмо ответил скюльвенд. — Через империю мы ехать не можем. Я привел тебя сюда, чтобы убить.

— Или, — ответил Келлхус, по-прежнему обращаясь к раскинувшемуся под ногами пейзажу, — чтобы я убил тебя.

Келлхус повернулся спиной к империи, лицом к Найюру. Скюльвенд стоял, со всех сторон обрамленный нагретыми на солнце поверхностями скалы. Серве встала неподалеку. Келлхус обратил внимание, что ее ногти в крови.

— Ты думал об этом, не так ли?

Скюльвенд облизнул губы.

— Ты сказал.

Келлхус обхватил варвара своим постижением, как ребенок сжимает в горсти трепещущую пташку — чутко откликаясь на любой трепет, на биение крохотного сердечка, на жаркое дыхание напуганного существа.

Стоит ли намекнуть ему, показать, насколько он прозрачен? Найюр уже много дней, с тех пор, как узнал от Серве о Священной войне, отказывался говорить и о войне, и о своих планах. Но его намерения были ясны: он завел их в Хетанты, чтобы выиграть время, — Келлхусу уже случалось видеть, как другие люди поступают так, когда они слишком слабы, чтобы отрешиться от своих неотступных мыслей. Найюру нужно было продолжать преследовать Моэнгхуса, даже несмотря на то, что он понимал, что эта погоня — не более чем фарс.

Но теперь они стояли на пороге империи, земли, где со скюльвендов заживо сдирают кожу. Прежде, пока они приближались к Хетантам, Найюр просто боялся, что Келлхус его убьет. Теперь, зная, что само его присутствие вот-вот станет смертельной угрозой, он был в этом уверен. Келлхус еще утром заметил в нем решимость — и в его словах, и в осторожных взглядах. Если Найюр урс Скиоата не сможет воспользоваться сыном, чтобы убить отца, он убьет сына.

Даже несмотря на то, что он знал: это невозможно.

«Так много мучений».

Ненависть, подавляющая своей глубиной, достаточно сильная для того, чтобы уничтожить бесчисленное количество людей, чтобы уничтожить себя или даже самое истину. Мощнейшее орудие.

— Что ты хочешь услышать? — спросил Келлхус. — Что теперь, когда мы добрались до империи, ты мне больше не нужен? Что теперь, когда ты мне больше не нужен, я намерен тебя убить? В конце концов, пройти через империю в обществе скюльвенда невозможно!

— Ты сам все сказал, дунианин. Еще тогда, когда лежал скованный у меня в якше. Для таких, как ты, нет ничего, кроме вашей миссии.

Какая проницательность! Ненависть, да, но сочетающаяся с почти сверхъестественным хитроумием. Найюр урс Скиоата опасен… Зачем ему, Келлхусу, терпеть его общество?

Затем, что Найюр все еще знает мир лучше него. И, что еще важнее, он знает войну. Он взращен ради войны.

«Он еще может мне пригодиться».

Если все пути паломников на Шайме перекрыты, у Келлхуса не остается выбора — нужно присоединиться к Священному воинству. Однако перспектива участия в войне ставила проблему практически неразрешимую. Он провел немало часов в вероятностном трансе, пытаясь рассчитать модели развития войны, но ему недоставало знания принципов. Переменных слишком много, и все они ненадежны. Война… Какие обстоятельства могут быть капризнее? И опаснее?

«Этот ли путь избрал ты для меня, отец? Это тоже твое испытание?»

— И какова же моя миссия, скюльвенд?

— Убийство. Ты должен убить своего отца.

— А как ты думаешь, какой силой обладает мой отец, дунианин, владеющий всеми теми же дарами, что и я, теперь, проведя тридцать лет среди людей, рожденных в миру?

Скюльвенд был ошеломлен.

— Я не подумал…

— А я подумал. Ты думаешь, что ты мне больше не нужен? Что мне не нужен кровавый Найюр урс Скиоата? Укротитель коней и мужей? Человек, способный зарубить троих в три мгновения ока? Человек, который неуязвим для моих приемов, а следовательно, и для приемов моего отца? Кто бы ни был мой отец, скюльвенд, он наверняка могуществен. Слишком могуществен для того, чтобы его можно было убить в одиночку.

Келлхус слышал, как колотится сердце Найюра у него в груди, видел его мысли, блуждающие у него в глазах, чувствовал оцепенение, разлившееся по его конечностям. Как ни странно, Найюр умоляюще оглянулся на Серве — та задрожала от ужаса.

— Ты говоришь это, чтобы меня обмануть, — пробормотал Найюр. — Чтобы усыпить бдительность…

Снова эта стена недоверия, тупого и упрямого.

«Придется ему показать».

Келлхус выхватил меч и ринулся вперед.

Скюльвенд отреагировал мгновенно, хотя несколько деревянно, словно его рефлексы были притуплены растерянностью. Он легко отразил первый удар, однако от следующего отскочил назад. Келлхус видел, как с каждой новой атакой гнев Найюра полыхает все ярче, ощущал, как ярость пробуждается и охватывает его тело. Вскоре скюльвенд уже парировал удары с молниеносной быстротой и с такой силой, что кости трещали. Келлхус только раз видел, как скюльвендские мальчишки упражняются в багаратте, «машущем пути», скюльвендской технике фехтования. Тогда она показалась ему чересчур замысловатой, перегруженной сомнительными приемчиками.

Но в сочетании с силой то было универсальное оружие. Удвоенной мощи взмахи Найюра едва не сбили его с ног. Келлхус отступил, симулируя усталость, создавая ложную уверенность в близкой победе.

Он услышал, как Серве кричит:

— Убей его, Келлхус! Убей!

Варвар крякнул и удвоил натиск. Келлхус отражал град сокрушительных ударов, изображая отчаяние. Он протянул руку, схватил Найюра за правое запястье, дернул на себя. Найюр каким-то немыслимым образом сумел поднять свободную руку, словно бы сквозь правую руку Келлхуса. И уперся ладонью в лицо Келлхусу.

Келлхус отшатнулся назад, дважды пнул Найюра по ребрам. Перекинулся через голову, опершись на руки, и без труда снова очутился в боевой стойке.

Он почувствовал на губах свою собственную кровь. «Как?»

Скюльвенд споткнулся, хватаясь за бок.

Келлхус понял, что неправильно оценил его рефлексы — и не только их.

Он отшвырнул меч и подошел к Найюру. Варвар взревел, сделал выпад, ударил. Келлхус смотрел, как острие клинка описало дугу, вспыхнувшую на солнце, на фоне скал и несущихся мимо облаков. Он поймал его в ладони, точно муху или лицо любимой. Вывернул клинок, выдернув рукоять из руки Найюра. Подшагнул ближе и ударил его в лицо. А когда скюльвенд подался назад, сделал подсечку и сбил его с ног.

Однако Найюр, вместо того чтобы отползать за пределы досягаемости, перекатился на ноги и бросился на него. Келлхус отклонился назад, поймал скюльвенда за шею и за пояс сзади и пихнул его в направлении, противоположном тому, откуда он двигался, ближе к краю утеса. Когда Найюр попытался подняться, Келлхус отпихнул его еще дальше.

Новые удары, пока скюльвенд не стал походить скорее на бешеного зверя, чем на человека, — он судорожно хватал воздух ртом, размахивал руками, наказанными бесчувственностью. Келлхус ударил его еще раз, сильно, и варвар обмяк, приложившись головой о край утеса.

Келлхус поднял его, свесил варвара за край скалы, одной рукой удерживая его над далекой землей империи. Ветер развевал над бездной угольно-черные волосы скюльвенда.

— Ну, бросай же! — прохрипел Найюр сквозь сопли и слюни. Его ноги болтались над пропастью.

«Сколько ненависти!»

— Но я сказал правду, Найюр. Ты мне нужен.

Глаза скюльвенда в ужасе округлились. «Отпусти! — говорило его лицо. — Там, внизу, покой!»

И Келлхус понял, что снова неправильно оценил скюльвенда. Он думал, что Найюр неуязвим для травмы физического насилия, а это было не так. Келлхус избил его, как муж бьет жену или отец ребенка. Этот миг останется с ним навсегда, в воспоминаниях и невольных жестах. Еще одно унижение в общую кучу…

Келлхус вытащил Найюра на безопасное место и оставил лежать. Еще один промах.

Серве сидела под брюхом своей лошади и рыдала — не потому, что Келлхус спас скюльвенда, а потому, что он его не убил.

— Иглита сун тамата! — причитала она на своем родном языке. — Иглита сун таматеа-а!

«Если бы ты меня любил…»

— Ты мне веришь? — спросил Келлхус у скюльвенда. Тот посмотрел на него в тупом ошеломлении, как будто растерявшийся от того, что больше не чувствует гнева. Потом, пошатываясь, поднялся на ноги.

— Заткнись! — приказал он Серве, хотя сам не мог отвести глаз от Келлхуса.

Серве продолжала причитать, обращаясь к Келлхусу. Найюр перевел взгляд с Келлхуса на свою добычу. Он подошел к ней и молча закатил оплеуху.

— Заткнись, я сказал!

— Ты мне веришь? — снова спросил Келлхус.

Серве всхлипывала, стараясь сдержать рыдания. «Столько горя».

— Я тебе верю, — сказал Найюр и внезапно отвел взгляд, уставился на Серве.

Келлхус уже знал, что он именно это и ответит, но одно дело — знать, другое — услышать.

Но когда скюльвенд снова посмотрел на него, в его глазах горела все та же прежняя ярость, почти физически ощутимая. Келлхус и раньше об этом подумывал, но теперь он знал совершенно точно: этот скюльвенд сумасшедший.

— Я верю, что ты думаешь, будто я нужен тебе, дунианин. Пока что.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Келлхус, искренне озадаченный. «Он делается все более странным и непредсказуемым».

— Ты планируешь присоединиться к этому Священному воинству. Использовать его, чтобы вместе с ним прийти в Шайме.

— Другого пути я не вижу.

— Но что бы ты там ни говорил о том, как я тебе нужен, — продолжал Найюр, — ты забываешь, что я в глазах айнрити — язычник, ничем не лучше тех фаним, которых они надеются уничтожить.

— Тогда ты больше не язычник.

— А кто же, обращенный, что ли? — недоверчиво хмыкнул Найюр.

— Нет. Человек, пробудившийся от варварства. Человек, выживший в битве при Кийуте, который утратил веру в обычаи своих сородичей. Помни: айнрити, как и все народы, именно себя считают избранными, вершиной того, какими надлежит быть правильным людям. Лжи, которая льстит этому представлению, почти всегда верят.

Келлхус видел, что обширность его знания пугает скюльвенда. Этот человек пытался укрепить свое положение, ничего не говоря ему о Трех Морях. Келлхус проследил выводы, которые заставили скюльвенда нахмуриться, увидел, как тот взглянул на Серве… Но их ждало много более насущных дел.

— Нансурцам нет дела до этих баек, — возразил Найюр. — Им достаточно будет шрамов на моих руках.

Келлхус не понимал, откуда такое сопротивление. Неужели этот человек не хочет найти и убить Моэнгхуса?

«Возможно ли, чтобы он до сих пор оставался для меня загадкой?»

Келлхус кивнул, но кивнул таким образом, словно, принимая возражение, тут же его отметал.

— Серве говорит, в империи собираются народы со всех Трех Морей. Мы присоединимся к ним и не станем иметь дела с нансурцами.

— Может быть… — медленно ответил Найюр. — Если сумеем незамеченными добраться до Момемна.

Но тут же покачал головой.

— Нет. Скюльвенды не бродят по империи просто так. Один мой вид вызовет слишком много вопросов, слишком много ненависти. Ты просто не представляешь, дунианин, как они нас презирают и ненавидят.

Да, это отчаяние, сомнений быть не может. Келлхус осознал, что этот человек частично утратил надежду отыскать Моэнгхуса. Как он мог этого не заметить?

Но куда важнее был вопрос, правду ли говорит скюльвенд. Быть может, пересечь империю в обществе Найюра действительно невозможно? Если так, то придется…

Нет. Все зависит от того, насколько ты владеешь обстоятельствами. Он не просто присоединится к Священному воинству — он захватит его, станет управлять им, как своим орудием. Но, как с любым новым оружием, тут требуются наставления, обучение. И шансы найти другого человека, обладающего таким же опытом и прозорливостью, как Найюр урс Скиоата, практически равны нулю. «Его называют самым свирепым из людей…»

Этот человек знает слишком много — но Келлхус знает недостаточно, по крайней мере, пока. Сколь бы опасен ни был путь через империю, дело стоит того, чтобы его предпринять. Если трудности окажутся непреодолимы, еще не поздно будет все переиначить.

— Если тебя спросят, — ответил Келлхус, — расскажи про битву при Кийуте. Те немногие утемоты, что пережили битву с Икуреем Конфасом, уничтожены соседями. Ты — последний из своего племени. Обездоленный человек, изгнанный из своей страны горем и несчастьями.

— А ты кем будешь, дунианин?

Келлхус провел немало часов, борясь с этим вопросом.

— А я буду причиной того, почему ты присоединился к Священному воинству. Я буду князем, которого ты повстречал по пути на юг через свои утраченные земли. Князем с другого конца мира, которому приснился Шайме. Люди Трех Морей об Атритау почти ничего не знают, слышали только, что он пережил их мифический Армагеддон. Мы явимся к ним из тьмы, скюльвенд. Мы будем теми, за кого себя выдадим.

— Князем… — недоверчиво повторил Найюр. — Откуда?

— Князем Атритау, которого ты встретил, блуждая по северным пустошам.

Найюр теперь понял и даже оценил проложенный для него путь, но Келлхус знал, что в душе у скюльвенда все еще бушуют сомнения. Много ли способен вынести этот человек ради того, чтобы увидеть, как будет отомщена смерть его отца?

Вождь утемотов вытер губы и нос голым предплечьем. Сплюнул кровью.

— Князь пустоты, — сказал он.


В утреннем свете Келлхус смотрел, как скюльвенд подъехал к шесту. На шесте торчал череп, все еще обтянутый кожей с клочьями черных, похожих на шерсть волос. Скюльвендских волос. На некотором расстоянии от него торчали другие шесты — другие скюльвендские головы, расставленные через промежутки, предписанные математиками Конфаса. На каждую милю по столько-то скюльвендских голов.

Келлхус развернулся в седле к Серве, которая смотрела на него вопросительно.

— Если нас найдут, его убьют, — сказала она. — Он что, не понимает?

Ее тон говорил: «Он нам не нужен, любовь моя. Ты можешь его убить». Келлхус видел сценарии, проносящиеся перед ее глазами. Пронзительный крик, который она готовила много дней, предназначенный для их первой же встречи с нансурскими дозорами.

— Ты не должна предавать нас, Серве, — сказал Келлхус, как сказал бы нимбриканский отец, обращаясь к дочери.

Красивое личико вытянулось, ошеломленное.

— Тебя я бы не предала ни за что на свете, Келлхус! Если хочешь знать…

— Я знаю: ты не понимаешь, что связывает меня с этим скюльвендом. Тебе этого не понять. Знай только, что если ты предашь его, ты предашь и меня тоже.

— Келлхус, я… — Ошеломление превратилось в обиду, в слезы.

— Ты должна мириться с ним, Серве.

Она отвернулась, чтобы не видеть его ужасных глаз, и расплакалась.

— Ради тебя? — с горечью бросила она.

— Я — только обещание.

— Обещание? — переспросила она. — Чье обещание?

Тут вернулся Найюр. Он обогнул их и подъехал к вьючным лошадям. Увидев, что Серве плачет, он криво усмехнулся.

— Запомни этот момент, женщина! — сказал он на шейском. — Он будет твоей единственной мерой этого человека.

И хрипло расхохотался.

Он наклонился, сидя на коне, и принялся рыться в мешке. Вытащил грязную шерстяную рубаху, разделся до пояса и натянул ее. Рубаха не скрывала его варварского происхождения, зато, по крайней мере, маскировала шрамы. Нансурцы не оставили бы без внимания эти свидетельства доблести.

Степняк указал на длинный ряд шестов. Они следовали очертаниям холмов. Одни покосились, другие стояли прямо. Шесты уходили к горизонту, вдаль от Хетант. Их мрачные ноши смотрели прочь, в сторону далекого моря. Неусыпный дозор мертвецов.

— Это дорога в Момемн, — сказал он и сплюнул в истоптанную траву.

Глава 14 Киранейская равнина

«Иные говорят, будто люди постоянно борются с миром, но я скажу: они вечно бегут от него. Что такое все труды людские, как не укрытие, которое вскоре будет найдено какой-то катастрофой. Жизнь есть бесконечное бегство от охотника, которого мы зовем миром».

Экьянн, «Изречения», VIII, 111

Весна, 4111 год Бивня, Нансурская империя
Щебет одинокого жаворонка звенел в лесной тишине, точно ария под аккомпанемент шума ветра в кронах. «Час обеда, — подумала она. — После полудня птицы всегда засыпают».

Глаза Серве открылись, и впервые за долгое время она почувствовала себя спокойно.

Грудь Келлхуса у нее под щекой вздымалась и опадала в ритм ровному дыханию спящего. Она и прежде пыталась подлезть к нему на кошму, однако он каждый раз сопротивлялся — видимо, чтобы не раздражать скюльвенда. Но сегодня утром, после того, как они всю ночь напролет ехали в темноте, он наконец сдался. И теперь она наслаждалась близостью его сильного тела, сонным ощущением убежища, предоставляемого его рукой. «Келлхус, знаешь ли ты, как я тебя люблю?»

Она еще никогда не знала такого мужчины. Мужчины, который понимал бы ее и все-таки любил.

Она рассеянно обвела взглядом крону огромной ивы, под которой они расположились. Ветви выгибались на фоне других, более высоких ветвей, раздвигались, точно женские ноги, и снова сходились, прикрытые широкими юбками листвы, которая шуршала и колыхалась под солнечным ветром. Серве чувствовала душу огромного дерева, сонную, печальную и бесконечно мудрую, повидавшую бессчетное число солнц.

Тут Серве услыхала плеск.

Скюльвенд, сняв рубаху, присел на корточки у воды, неловко зачерпывал ее левой рукой и промывал рану на правом предплечье. Девушка наблюдала за ним сквозь ресницы, делая вид, что спит. По его широкой спине змеились причудливые шрамы, вторая летопись в дополнение к тем узорам, что покрывали его руки.

Лес приутих, словно чувствуя ее взгляд. Тишину подчеркивало суровое величие деревьев. Даже одинокая птаха умолкла, уступив место плеску воды.

Серве не боялась скюльвенда — быть может, впервые за все это время. Она подумала, что сейчас он выглядит одиноким, даже задумчивым. Вот он опустил голову и принялся полоскать свои длинные черные волосы. Река плавно катилась мимо, неся веточки и пушинки. У дальнего берега расходились круги от бегущей по воде водомерки.

И тут она увидела на том берегу мальчишку.

Поначалу она заметила только его лицо, полускрытое мшистым буреломом. Потом разглядела тонкие руки и ноги, такие же неподвижные, как скрывающие их ветви.

«Есть ли у тебя мать?» — сонно подумала Серве, но когда сообразила, что мальчишка наблюдает за скюльвендом, ее охватил ужас.

«Уходи! Беги отсюда!»

— Степняк! — негромко окликнул Келлхус.

Застигнутый врасплох, скюльвенд резко обернулся на зов.

— Тус’афаро то грингмут т’ягга, — сказал Келлхус.

Серве почувствовала, как ее макушки коснулась его кивнувшая голова.

Скюльвенд проследил направление его взгляда, вгляделся в тенистый противоположный берег. Какой-то миг мальчишка и скюльвенд молча смотрели в глаза друг другу.

— Поди сюда, мальчик, — окликнул Найюр через реку. — Поди сюда, покажу чего-то.

Мальчишка заколебался. Видно было, что ему и страшно, и любопытно.

«Нет! Тебе надо бежать! Беги!»

— Иди сюда, — повторил Найюр, маня его рукой. — Мы тебе ничего плохого не сделаем.

Мальчишка вышел из-за груды валежника, настороженный, неуверенный…

— Беги! — взвизгнула Серве.

Мальчишка сиганул в лес, только спина сверкнула белым на фоне густой зелени.

— Шлюха сраная! — рявкнул Найюр и понесся вброд через реку, выхватив кинжал.

Келлхус сорвался с места одновременно с ним: перекатился на ноги и помчался за скюльвендом.

— Келлхус! — крикнула она вслед, глядя, как тот исчезает за деревьями на той стороне. — Не дай ему его убить!

Но тут внезапный ужас ошеломил ее: неизъяснимая уверенность, что и Келлхус тоже хочет убить мальчишку!

«Ты должна мириться с ним, Серве».

Еще размякшая после сна, она кое-как поднялась и бросилась в темную холодную воду. Ее босые ноги скользили по слизистым камням, но она легла на воду и одним толчком почти достигла противоположного берега. А потом она вскочила, промокшая насквозь, и побежала по речной гальке сквозь прибрежный кустарник в лесной сумрак, испещренный солнечными зайчиками.

Она неслась, как дикий зверь, по слежавшейся палой листве, перепрыгивала через папоротники и упавшие сучья, следуя за стремительными тенями все глубже в чащу. Ноги казались невесомыми, легкие — бездонными. Она была дыхание и бешеная скорость, ничего более.

— Бас’тушри! — слышалось под пологом леса. — Бас’тушри!

Это скюльвенд окликал Келлхуса. Но откуда?

Она ухватилась за ствол молодого ясеня и остановилась. Огляделась, услыхала дальний треск — кто-то ломился через подлесок, — но ничего не увидела. В первый раз за много недель она осталась одна.

Она знала: они убьют мальчишку, если поймают, чтобы тот никому не смог рассказать, что видел их. Они едут через империю тайно, вынужденные скрываться из-за шрамов, которыми исполосованы руки скюльвенда. И тут до Серве дошло, что ей-то скрываться незачем! Империя — ее страна, или хотя бы страна, куда продал ее отец…

«Я у себя дома. Мне незачем его терпеть».

Она выпустила ствол деревца и с невидящим взглядом и зудящим сердцем пошла под прямым углом к тому направлению, в котором бежала сначала. Некоторое время она так шла. Один раз сквозь шелест листвы до нее донеслись отдаленные крики. «Я у себя дома», — думала она. Однако потом нахлынули мысли о Келлхусе, странно смешиваясь с образами жестокого скюльвенда. Глаза Келлхуса, когда она говорила, сощуренные сочувственно или со сдерживаемой улыбкой. Возбуждение, которое ее охватывало, когда он брал ее за руку, как будто это невинное прикосновение сулило нечто немыслимо прекрасное. И то, что он говорил — слова, которые проникали в самую глубину ее души, — превращало ее убогую жизнь в идеал захватывающей красоты.

«Келлхус меня любит. Он первый, кто полюбил меня».

И Серве трясущимися руками ощупывала свой живот под мокрой одеждой.

Ее начала бить дрожь. Прочие женщины, которых мунуаты захватили вместе с ней, наверное, уже мертвы. Ей было их не жалко. Какая-то мелкая и злобная часть ее души даже радовалась тому, что жены Гаунов, эти бабы, которые придушили ее ребенка, ее синенького ребеночка, теперь все умерли. Но она знала: в империи, где бы она ни очутилась, все равно повсюду ее ждут все те же жены Гаунов.

Серве всегда остро сознавала, как она красива, и, пока она жила среди своих соплеменников-нимбриканцев, ей казалось, будто эта красота — великий дар богов, залог того, что ее будущий супруг будет владельцем многих голов скота. Но тут, в империи, эта красота сулила лишь то, что она будет любимой наложницей, которую станут презирать и ненавидеть законные жены какого-нибудь Патридома, наложницей, обреченной рожать синеньких детей.

Пока что ее живот был плоским, но она чувствовала, что он там. У нее будет ребенок.

Серве представила себе, как разъярится скюльвенд, но тем не менее, думала: «Это ребенок Келлхуса. Наш ребенок».

Она повернулась и пошла обратно.


Вскоре Серве сообразила, что заблудилась. Ей снова стало страшно. Она посмотрела на белое пятно солнца, сияющее сквозь плотные кроны, пытаясь определить, где тут север. Но она все равно не помнила, откуда пришла.

«Где ты? — подумала она, боясь окликнуть вслух. — Келлхус! Найди меня, пожалуйста!»

По лесу внезапно разнесся пронзительный вопль. Мальчик? Неужели они его нашли? Однако она тут же сообразила, что это не мальчик: вопль был мужской.

«Что происходит?»

Из-за холмика по правую руку от нее послышался топот копыт. Это ее ободрило.

«Это он! Увидев, что меня нет, он взял лошадей, чтобы быстрее…»

Но тут показались двое всадников, и сердце у нее упало. Они скакали вниз по пологому склону, взметая прошлогоднюю листву и комья земли, но, заметив ее, ошеломленно осадили коней, так, что те встали на дыбы.

Она тут же узнала их по доспехам и знакам различия: то были нижние чины кидрухилей, элитной конницы имперской армии. Двое из сыновей Гаунов служили в кидрухилях.

Тот, что помоложе и посмазливее, казалось, испугался не меньше ее самой: он начертал над гривой своего коня старушечий охранительный знак против духов. Но второй, постарше, ухмыльнулся злорадной пьяной ухмылочкой. Через его лоб и щеку шел уродливый шрам в форме полумесяца.

«Здесь кидрухили? Значит ли это, что их убили?» Она представила себе мальчишку, выглядывающего из-за черных сучьев. «Жив ли он? Неужели он предупредил?.. Неужели это я во всем виновата?»

Эта мысль парализовала ее еще сильнее, чем страх перед всадниками. Она в ужасе втянула в себя воздух, и голова ее сама собой откинулась назад, точно подставляя горло их мечам. По щекам побежали слезы. «Бежать!» — лихорадочно думала она, но была не в силах пошевелиться.

— Она с ними, — сказал всадник со шрамом, который все никак не мог совладать со своим взмыленным конем.

— Откуда ты знаешь? — нервно откликнулся второй.

— С ними, с ними. Такие персики в одиночку по лесу не бродят. Она не наша, это точно, и уж никак не дочка козопаса. Ты только погляди на нее!

Но его спутник и так не сводил глаз с Серве. С ее босых ног, пышных грудей, проступивших под мокрым платьем, но прежде всего — с ее лица. Как будто боялся, что она исчезнет, если отвернуться.

— Так ведь некогда же, — неубедительно возразил он.

— К черту! — бросил первый. — На то, чтобы трахнуть такую красотку, время всегда найдется.

Он с неожиданным изяществом соскочил наземь и вызывающе взглянул на приятеля, словно подначивая его сотворить какую-то пакость. «Делай как я, — казалось, говорил этот взгляд, — и мы здорово позабавимся!»

Всадник помоложе, устрашившись непонятно чего, последовал за своим более закаленным спутником. Он по-прежнему не отрывал взгляда от Серве, и его глаза каким-то образом ухитрялись быть одновременно застенчивыми и распутными.

Они оба возились со своими юбочками из кожи и железа. Тот, что со шрамом, подошел к ней, тот, что помоложе, держался позади с лошадьми. И уже отчаянно теребил свой вялый член.

— Ну, тогда я, может, просто посмотрю… — сказал он странным голосом.

«Их убили, — думала она. — Это я их убила».

— Только смотри, куда сморкаешься, — расхохотался другой. Глаза у него были голодные и совсем не веселые.

«Ты это заслужила».

Человек со шрамом обнажил кинжал, схватил ворот ее шерстяного платья и вспорол его от шеи до живота. Избегая встречаться с ней глазами, он острием кинжала отвел край ткани, обнажив ее правую грудь.

— Ух ты! — воскликнул он.

От него несло луком, гнилыми зубами и горьким вином. Он наконец посмотрел в ее перепуганные глаза и коснулся ладонью ее щеки. Ноготь у него на большом пальце был весь синий — прищемил или отшиб.

— Не трогайте меня! — прошептала Серве сдавленным голосом. Глаза у нее горели, губы дрожали. Безнадежная мольба ребенка, которого мучают другие дети.

— Тс-с! — негромко сказал он. И мягко повалил ее на колени.

— Не обижайте меня! — выдавила она сквозь слезы.

— Да ни за что на свете! — ответил он, словно бы даже с благоговением.

Скрипнули кожаные ремни. Всадник опустился на одно колено и вонзил кинжал в землю. Он шумно, тяжело дышал.

— Сейен милостивый! — выдохнул он. Казалось, он сам напуган.

Она вздрогнула и съежилась, когда он провел по ее груди трясущейся рукой. Ее тело содрогнулось от первых рыданий.

«Помогите-помогите-помогите…»

Одна лошадь шарахнулась в сторону. Раздался звук, словно кто-то рубанул топором сырое, прогнившее бревно. Она мельком увидела младшего всадника: его голова болталась на обрубке шеи, из падающего тела хлестала кровь. Потом в поле ее зрения появился скюльвенд: грудь его вздымалась, ноги и руки блестели от пота.

Всадник со шрамом вскрикнул, вскочил на ноги, выхватил меч. Но скюльвенд словно бы и не замечал его. Он искал взглядом Серве.

— Этот пес тебя ранил? — скорее рявкнул, чем спросил он.

Серве замотала головой, судорожно поправляя одежду. Она заметила рукоятку кинжала, торчащую из прошлогодней листвы.

— Слышь, варвар, — поспешно сказал кидрухиль. Меч у него в руке заметно дрожал. — Слышь, я просто не знал, что это твоя баба… Я не знал!

Найюр смотрел на него ледяным взглядом. В том, как были стиснуты его мощные челюсти, читалась какая-то странная насмешка. Найюр плюнул на труп его приятеля и усмехнулся по-волчьи.

Всадник подался в сторону от Серве, словно хотел оказаться подальше от места преступления.

— Н-ну, к-короче, друг. З-забирай коней и езжай. Ага? Б-бери все…

Серве показалось, будто она взлетела, подплыла к человеку со шрамом, а кинжал появился в его шее сам собой. Всадник суматошно взмахнул руками и сшиб ее наземь.

Она сидела и смотрела, как он рухнул на колени, хватаясь за шею. Потом выбросил руку назад, словно желая смягчить падение, и опрокинулся на бок, оторвав от земли бедра и сгребая ногой листву в кучу. Повернулся к Серве лицом, блюя кровью. Глаза у него были круглые и блестящие. Умоляющие…

«Г-г… гы-ы…»

Скюльвенд подошел, присел на корточки, небрежно выдернул кинжал у него из шеи. Потом встал, не обращая внимания на кровь, которая толчками вырывалась из раны. «Как будто маленький мальчик кончает писать», — отстраненно подумала Серве. Брызги крови попали скюльвенду на грудь и живот и оттуда потекли вниз, до загорелых колен и лодыжек. Умирающий человек все смотрел на нее между ног скюльвенда, глаза его постепенно стекленели и наполнялись сонным ужасом.

Найюр встал над ней. Широкие плечи, узкие бедра. Длинные, рельефные руки, оплетенные венами и шрамами. Кусок волчьей шкуры, свисающий между потных бедер. На миг ужас перед скюльвендом и ненависть к нему оставили Серве. Он спас ее от унижения, а может, и от смерти.

Но воспоминания о его жестокости и грубости унять было не так-то просто. Звериное великолепие его тела сделалось чем-то жаждущим, сверхъестественно безумным.

Он и сам не позволил бы ей забыть.

Схватив левой рукой за горло, он поднял ее на ноги и прижал к стволу. Правой же он выхватил нож, угрожающе поднес его к лицу Серве, ровно настолько, чтобы она успела увидеть свое искаженное отражение в окровавленном лезвии. Потом прижал острие к ее виску. Кинжал был еще теплый. Она зажмурилась от прикосновения, ощутила, как кровь застучала в ухе.

Скюльвенд смотрел на Серве так пристально, что она всхлипнула. Его глаза! Голубовато-белые на белом, ледяной взгляд, начисто лишенный малейших проблесков милосердия, сверкающий древней ненавистью его народа…

— Пожалуйста… Не убивай меня, прошу тебя!

— Тот щенок, которого ты спугнула, едва не стоил нам наших жизней, девка! — прорычал он. — Еще раз так сделаешь — убью! А попытаешься снова сбежать — я вырежу весь мир, чтобы тебя отыскать, обещаю!

«Никогда больше! Никогда! Честное слово! Я буду терпеть тебя, буду!»

Он отпустил ее горло и схватил за правую руку. Она съежилась и заплакала, ожидая удара. Когда удара не последовало, она разрыдалась в голос, давясь собственными всхлипами. Самый лес, пики солнечных лучей, бьющие сквозь расходящиеся сучья, и стволы, точно столпы храма, казалось, гремели его гневом. «Я больше не буду!»

Скюльвенд обернулся к человеку со шрамом — тот до сих пор извивался на лесной подстилке, словно огромный червяк.

— Ты его убила, — сказал он с сильным акцентом. — Ты это понимаешь?

— Д-да… — тупо ответила она, пытаясь взять себя в руки. «Боги, что же теперь?»

Найюр прорезал кинжалом поперечную черту у нее на предплечье. Боль была острой и резкой, но Серве закусила губу, стараясь не кричать.

— Свазонд, — сказал он с грубой скюльвендской интонацией. — Человек, которого ты убила, ушел из мира, Серве. Он остался только здесь, в этом шраме на твоей руке. Это знак его отсутствия, всех тех чувств, что он не испытает, всех тех поступков, которые он не совершит. Знак ноши, которую ты несешь отныне.

Он размазал ладонью кровь, выступившую из раны, потом сжал ей руку.

— Я не понимаю! — всхлипнула Серве, не менее ошеломленная, чем напуганная. Зачем он это сделал? Что это, наказание? Почему он назвал ее по имени?

«Ты должна его терпеть…»

— Ты моя добыча, Серве. Мое племя.


Когда они вернулись в лагерь и нашли там Келлхуса, Серве спрыгнула с седла — она ехала на лошади человека со шрамом, а та заупрямилась, не желая входить в воду, — и помчалась вброд навстречу ему. И бросилась ему в объятия, отчаянно стиснув руками.

Сильные пальцы гладили ее по волосам. В ее ушах отзывался стук его сердца. От него пахло высохшей на солнце листвой и жирной землей. Сквозь слезы она услышала:

— Тише, детка. Тебе теперь ничто не угрожает. Ты со мной.

Его голос был так похож на голос отца!

Скюльвенд проехал через реку вброд, ведя в поводу оставленного ею коня. И громко фыркнул, глядя на них.

Серве ничего не сказала, только оглянулась на него, посмотрела убийственным взглядом. Келлхус здесь. Она снова могла позволить себе ненавидетьскюльвенда.

Келлхус сказал:

— Бренг’ато гингис, кутмулта тос фиура.

Серве не понимала по-скюльвендски, но была уверена, что он сказал: «Она больше не твоя, оставь ее в покое!»

Найюр только расхохотался и ответил по-шейски:

— Сейчас не до того. Дозоры кидрухилей обычно насчитывают не менее пятидесяти всадников. А мы перебили не больше десятка.

Келлхус отодвинул от себя Серве и крепко сжал ее плечи. Она только сейчас заметила, что его туника и борода веером забрызганы кровью.

— Он прав, Серве. Нам грозит серьезная опасность. Теперь они станут нас преследовать.

Серве кивнула, из ее глаз снова хлынули слезы.

— Это все я виновата, Келлхус! — выдавила она. — Извини, пожалуйста… Но ведь это был ребенок! Я не могла допустить, чтобы он погиб!

Найюр снова фыркнул.

— Не волнуйся, девушка. Этот щенок никого предупредить не успел. Разве может обыкновенный мальчишка удрать от дунианина?

Серве пронзил ужас.

— Что он имеет в виду? — спросила она у Келлхуса.

Но у того и у самого на глаза навернулись слезы. «Не-ет!» Она представила себе мальчика: он лежит где-то в лесу, ручки и ножки неловко раскинуты, незрячие глаза смотрят в небо… «И все это из-за меня!» Еще одна пустота там, где следовало быть чувствам и поступкам. Что мог бы совершить этот безымянный мальчик? Каким героем он мог бы стать?

Келлхус отвернулся от нее, охваченный скорбью. И словно ища утешения в действиях, принялся скатывать кошму, на которой спал под большой ивой. Потом приостановился и, не оборачиваясь, сказал скорбным голосом:

— Тебе придется забыть об этом, Серве. У нас нет времени.

От стыда ее внутренности будто наполнились ледяной водой.

«Это я вынудила его пойти на преступление! — думала она, глядя, как Келлхус приторачивает к седлу их вещи. Она снова положила руку на живот. — Мой первый грех против твоего отца…»

— Кони кидрухилей, — сказал скюльвенд. — Сперва загоним насмерть их.


Первые два дня им удавалось уходить от преследователей без особого труда. Они полагались на дремучие леса, росшие в верховьях реки Фай, и воинскую смекалку скюльвенда. Тем не менее, бегство тяжело сказывалось на Серве. День и ночь проводить в седле, пробираться по глубоким оврагам, переправляться через бесчисленные притоки Фая — все это вымотало ее почти до полного изнеможения. К первой ночи она шаталась в седле, точно пьяная, борясь с онемевшими конечностями и глазами, которые закрывались сами собой, пока Найюр с Келлхусом шли впереди, пешком. Они казались неутомимыми, и Серве бесило, что она такая слабая.

К концу второго дня Найюр разрешил остановиться на ночлег, предположив, что если за ними и была погоня, то от нее удалось оторваться. Он сказал, что в их пользу работают два обстоятельства. Во-первых, то, что они едут на восток, в то время как любой скюльвендский отряд, встретившись с кидрухилями, непременно повернул бы обратно к Хетантам. Во-вторых, то, что им с Келлхусом удалось перебить так много этих кидрухилей после того, как тем не повезло наткнуться на них в лесу, пока они гонялись за мальчишкой. Серве слишком устала, чтобы напомнить, что и она убила одного. Она только потерла запекшуюся кровь на предплечье, сама удивляясь вспыхнувшей в душе гордости.

— Кидрухили — надменные глупцы, — продолжал Найюр. — Одиннадцать трупов убедят их в том, что отряд был немалый. А это значит, что они будут осторожны во время погони и предпочтут послать за подкреплением. Это означает, что если они наткнутся на наш след, ведущий на восток, то сочтут это уловкой и вместо этого поедут по нему на запад, в сторону гор, надеясь напасть на след основного отряда.

В ту ночь они ели сырую рыбу, которую Найюр набил копьем в ближайшем ручье. Несмотря на свою ненависть, Серве не могла не восхищаться тем, как свободно этот человек чувствует себя в глуши. Казалось, он здесь у себя дома. Он определял, какая местность ждет впереди, руководствуясь пением птиц, он подбадривал усталых коней, скармливая им растущие на пнях поганки. Она начала понимать, что скюльвенд способен не только на жестокости и убийства.

Пока Серве дивилась тому, что наслаждается пищей, от которой в прежней жизни ее бы стошнило, Найюр рассказывал эпизоды из своих прошлых набегов на империю. Он объяснил, что избавиться от преследования можно только в западных провинциях: они давно стоят заброшенными из-за нападений его сородичей. А вот когда путники окажутся в густонаселенных землях у низовий Фая, там им будет грозить куда более серьезная опасность.

И Серве не впервые задалась вопросом: зачем эти люди вообще предприняли такое путешествие?

Когда рассвело, они снова тронулись в путь, намереваясь ехать дотемна. Утром Найюр завалил молодого оленя, и Серве сочла это добрым знаком, хотя перспектива есть дичь сырой ее совсем не радовала. Ее постоянно терзал голод, но она предпочитала помалкивать об этом из-за гневного взгляда скюльвенда. Однако ближе к середине дня Келлхус поравнялся с ней и спросил:

— Ты снова хочешь есть, да, Серве?

— Откуда ты все знаешь? — спросила она.

Ее не переставало восхищать то, как Келлхус каждый раз угадывал ее мысли, и та часть ее души, которая питала к нему благоговение, обретала новую пищу.

— Давно ли это, Серве?

— Что — давно? — спросила она, внезапно испугавшись.

— Давно ли ты забеременела?

«Но ведь это твой ребенок, Келлхус! Твой!»

— Мы ведь еще ни разу не совокуплялись, — мягко сказал он.

Серве внезапно растерялась, не понимая, что он имеет в виду, и не зная, неужели она произнесла это вслух. Ну как же они не совокуплялись! Она ведь беременна, разве нет? Кто же еще мог быть отцом этого ребенка?

Ее глаза наполнились слезами.

«Келлхус… Ты что, пытаешься меня обидеть?»

— Нет-нет! — ответил он. — Извини, милая Серве! Скоро мы остановимся и поедим.

Он выехал вперед и присоединился к Найюру. Серве смотрела в его широкую спину. Она привыкла наблюдать за их короткими диалогами и получала злорадное удовольствие от тех моментов, когда обветренное лицо Найюра искажалось растерянностью и даже мукой.

Но на этот раз ей просто хотелось смотреть на Келлхуса, наблюдать, как вспыхивает солнце в его светлых волосах, изучать великолепный изгиб его губ, блеск его всезнающих глаз. И он казался почти болезненно красивым, словно нечто слишком яркое для этих холодных рек, голых скал и корявых стволов. Он казался…

Серве затаила дыхание. Она едва не упала в обморок.

«Я молчала, а он знал все, что я думаю!»

«Я — обещание», — сказал Келлхус тогда, у дороги со скюльвендскими черепами.

«Наше обещание! — шепнула она ребенку, которого носила в себе. — Наш бог».

Но может ли такое быть? Серве наслушалась бесчисленных историй о богах, имевших дело с людьми давным-давно, в далекие дни Бивня. Но ведь это было Писание. Это все правда! Однако чтобы бог бродил по земле в наши дни и чтобы он полюбил ее, Серве, дочку, проданную дому Гаунов, — это казалось невозможным. Но, быть может, в этом и есть смысл ее красоты. Именно за этим ей приходилось терпеть корыстные домогательства одного мужчины за другим. Она тоже слишком прекрасна для этого мира. Все эти годы она ждала пришествия своего суженого.

Анасуримбора Келлхуса.

Она улыбнулась сквозь слезы восторженной радости. Теперь она видела его таким, каков он на самом деле: сияющим неземным светом, с нимбами, подобными золотым дискам, над его руками. Она воистину видела его!

Позднее, когда они жевали полоски сырой оленины в продуваемой всеми ветрами тополиной рощице, он обернулся к ней и на ее родном нимбриканском сказал:

— Ты понимаешь.

Она улыбнулась, но совсем не удивилась, что он знает язык ее отца. Он не раз просил ее говорить с ним на этом языке — теперь она понимала: не затем, чтобы учиться, но затем, чтобы услышать ее тайный голос, тот, что она скрывала от гнева скюльвенда.

— Да… я понимаю. Мне предназначено быть твоей супругой.

Она сморгнула слезы с глаз.

Он улыбнулся с божественным состраданием и нежно погладил ее по щеке.

— Скоро, Серве. Уже скоро.

В тот день они пересекли широкую долину и, переваливая через вершину ее дальнего склона, впервые увидели своих преследователей. Серве поначалу не заметила их — только озаренные солнцем деревья вдоль каменистого обрыва. А потом разглядела: тени коней под деревьями, тонкие ноги движутся туда-сюда в тенистом сумраке, всадники пригибаются, уворачиваясь от невидимых ветвей. Внезапно один показался на краю долины. Его шлем и доспех сверкнули на солнце ослепительно-белым. Серве поспешно спряталась в тени.

— Они как будто растерялись, — предположила она.

— Потеряли наш след на каменистой почве, — угрюмо ответил Найюр. — Они ищут ту дорогу, которой мы спустились вниз.

После этого Найюр заставил их ехать быстрее. Держа в поводу запасных лошадей, они мчались по лесу. Скюльвенд вел их по холмам и склонам, пока они не наткнулись на мелкий ручеек с каменистым руслом. Тут они сменили направление и поехали вниз по течению вдоль илистых берегов, временами шлепая вброд по самому ручью, пока тот не влился в гораздо более крупную реку. Начинало холодать, открытые поляны почти терялись в серых вечерних тенях.

Несколько раз Серве казалось, будто она слышит позади, в лесу, голоса кидрухилей, но из-за немолчного шума реки трудно было определить это наверняка. Тем не менее, как ни странно, страшно ей не было. Хотя возбуждение, которое она чувствовала большую часть дня, улеглось, ощущение неизбежности осталось. Келлхус ехал рядом, и, стоило ее сердцу ослабеть, она неизменно встречала его ободряющий взгляд.

«Тебе нечего бояться, — думала она. — С нами твой отец».

— Эти леса, — говорил скюльвенд, повысив голос, чтобы его было слышно за шумом реки, — тянутся еще на некоторое расстояние, а потом редеют и сменяются пастбищами. Будем ехать вперед до ночи, пока не стемнеет настолько, что кони не смогут идти дальше. Эти люди, которые гонятся за нами, — не такие, как прочие. Они упорны и решительны. Они проводят жизнь, преследуя мой народ и сражаясь со скюльвендами в этих лесах. Они не остановятся, пока не догонят нас. Но когда мы выберемся из леса, преимущество будет на нашей стороне, потому что у нас есть запасные кони. Будем гнать их, покуда не загоним. Наша единственная надежда — мчаться вдоль Фая и добраться до Священного воинства быстрее, чем распространятся вести о нашем появлении.

Они скакали вдоль реки до тех пор, пока лунный свет не превратил ее в ртутную ленту, мчались мимо синеспинных камней и угрюмой громады леса. Через некоторое время луна села, и кони начали спотыкаться. Скюльвенд выругался и объявил остановку. Он спешился, молча принялся снимать с коней вьюки и швырять все это добро в реку.

Серве, слишком усталая, чтобы говорить, тоже спешилась, потянулась, поежилась от ночного холодка и ненадолго подняла взгляд к Гвоздю Небес, сверкающему среди россыпей менее ярких звезд. Потом оглянулась назад, туда, откуда они приехали, и содрогнулась, увидев совсем другое мерцание: бледную цепочку огней, медленно ползущую вдоль реки.

— Келлхус! — окликнула она. Голос ее был хриплым от долгого молчания.

— Я их уже видел, — отозвался Найюр, зашвыривая седло подальше в быстрые воды. — У наших преследователей тоже есть преимущество: факелы.

Серве заметила, что его тон изменился — в нем появилась какая-то легкость, которой не было прежде. Легкость опытного работника, очутившегося в своей стихии.

— Они нагоняют нас, — заметил Келлхус. — И движутся слишком быстро для того, чтобы высматривать наши следы. Они просто едут вдоль берега. Быть может, мы как-нибудь сумеем использовать это?

— Ты неопытен в таких делах, дунианин.

— Тебе следует его послушаться! — вмешалась Серве — куда более пылко, чем собиралась.

Найюр обернулся к ней, и хотя лица во мраке было не видно, девушка почувствовала его возмущение. Скюльвенды не терпят, когда бабы умничают.

— Единственный способ, какой мы можем использовать, — ответил Найюр, еле сдерживая ярость, — это свернуть и двинуться напрямик через лес. Они поедут дальше и, возможно, действительно потеряют наш след, но к рассвету обязательно поймут свою ошибку. Тогда им придется вернуться назад — но вернутся они не все. Они уже знают, что мы пробираемся на восток, и они поймут, что опередили нас. Они пошлют вперед вести о нашем появлении — и тогда мы обречены. Наша единственная надежда — в том, чтобы обогнать их, поняла?

— Она все поняла, степняк, — ответил Келлхус.

И они пошли дальше пешком, ведя коней в поводу. Теперь предводительствовал Келлхус. Он безошибочно использовал любой ровный участок, так что время от времени Серве приходилось пускаться бегом. Несколько раз она спотыкалась и падала, но ей с грехом пополам удавалось вставать на ноги и бежать дальше, прежде чем скюльвенд успевал выбранить ее. Она задыхалась, грудь у нее болела, в боку временами кололо, точно ножом. Она вся была в синяках и царапинах и так вымоталась, что когда останавливалась, ее шатало. Но об отдыхе не могло быть и речи — позади по-прежнему мерцала вереница факелов.

В конце концов река сделала поворот и обрушилась вниз лестницей каменных уступов. В свете звезд Серве угадала впереди большое водное пространство.

— Река Фай, — сказал Найюр. — Ничего, Серве, скоро снова поедем верхом.

Они не стали спускаться к Фаю следом за притоком — вместо этого они забрали вправо и нырнули в темный лес. Поначалу Серве почти ничего не видела и чувствовала себя так, словно пробирается на ощупь в каком-то кошмарном лабиринте. Хруст сучков под ногами. Конский храп. Изредка — стук копыта о твердый корень. Но постепенно бледный полусвет начал выхватывать из мрака отдельные детали: стройные стволы, валежник, россыпь опавших листьев под ногами. Она поняла, что скюльвенд был прав: лес редел.

Когда восточный край неба начал светлеть, Найюр приказал остановиться. Над его головой нависал громадный ком земли в корнях поваленного дерева.

— Теперь мы поскачем, — сказал Найюр. — И поскачем быстро.

Серве наконец-то снова очутилась в седле, но ее радость была недолгой. С Найюром впереди и Келлхусом позади они понеслись вперед, сминая подлесок. По мере того как лес редел, переплетенные кроны спускались все ниже, и вот уже казалось, будто всадники мчатся прямо сквозь них. Их хлестали бесчисленные ветви. Сквозь дробный топот копыт Серве слышала, как нарастает утренний птичий гомон.

Наконец они вырвались из досаждавшего им подлеска и помчались напрямик через пастбища. Серве вскрикнула и рассмеялась, ободренная внезапно распахнувшимся перед ней простором. Прохладный воздух бил в лицо и растрепал волосы на отдельные развевающиеся пряди. Впереди, над горизонтом, вставал огромный алый шар солнца, заливая лиловую даль оранжевым и багряным.

Постепенно пастбища сменялись возделанными землями. Теперь повсюду, куда ни глянь, тянулись всходы молодого ячменя, пшеницы и проса. Кавалькада огибала маленькие земледельческие деревушки и огромные плантации, принадлежавшие домам Объединения. Будучи наложницей Гаунов, Серве сама жила на таких виллах, и, глядя на ветхие бараки, красные черепичные крыши и ряды похожих на копья можжевельников, она удивлялась тому, как места, некогда столь знакомые, сделались вдруг чуждыми и угрожающими.

Рабы, трудившиеся на полях, поднимали головы и провожали взглядом всадников, проносившихся мимо по пыльным проселкам. Возницы ругались, когда лошади пролетали мимо, осыпая их пылью и мелкими камешками. Бабы роняли корзины с бельем и оттаскивали с дороги зазевавшихся ребятишек. «Что думают эти люди? — сонно гадала Серве, опьяневшая от усталости. — Что они видят?»

Пожалуй, отчаянных беглецов. Мужчину, чье жестокое лицо напомнило им об ужасных скюльвендах. Другого мужчину, чьи голубые глаза успевали увидеть их насквозь за один мимолетный взгляд. И прекрасную женщину с распущенными белокурыми волосами — добычу, которую эти мужчины, похоже, не желают отдавать своим невидимым преследователям.

Ближе к вечеру они поднялись на взмыленных конях на вершину каменистого холма, и там скюльвенд наконец разрешил краткую передышку. Серве буквально свалилась с седла. Она рухнула наземь и растянулась в траве. В ушах звенело, земля под ней медленно плыла и кружилась. Некоторое время Серве могла только лежать и дышать. Потом услышала, как скюльвенд выругался.

— Вот упрямые ублюдки! — бросил он. — Тот, кто ведет этих людей, не только упорен, но еще и хитер.

— Что же нам делать? — спросил Келлхус.

Этот вопрос ее несколько разочаровал. «Ты же знаешь! Ты всегда знаешь! Зачем ты к нему подлизываешься?»

Она с трудом поднялась на ноги, удивленная тем, как быстро замерзла, и устремила взгляд к горизонту, туда же, куда смотрели мужчины. Под розовеющим солнцем виднелся хвост пыли, тянущийся к реке, — и все.

— Сколько их там? — спросил Найюр у Келлхуса.

— Как и прежде — шестьдесят восемь. Только кони у них теперь другие.

— Другие кони… — повторил Найюр сухо, словно его раздражало как то, что это сулило, так и способность Келлхуса делать подобные выводы. — Должно быть, они раздобыли их где-то по дороге.

— А ты что, не предвидел этого?

— Шестьдесят восемь… — повторил Найюр, пропустив вопрос мимо ушей. — Многовато? — спросил он, глядя на Келлхуса в упор.

— Многовато.

— А если ночью напасть?

Келлхус кивнул. Глаза его сделались какими-то невидящими.

— Быть может, — ответил он наконец. — Но только если все прочие варианты будут исчерпаны.

— Какие варианты? — спросил Найюр. — Что… что нам делать?

Серве заметила, что его лицо исказилось непонятной мукой. «Почему его это так раздражает? Разве он не видит, что нам суждено следовать за ним и повиноваться ему?»

— Мы их слегка опережаем, — твердо ответил Келлхус. — Надо ехать дальше.

Теперь впереди оказался Келлхус. Они спустились по теневому склону холма, постепенно набирая скорость. Распугали небольшую отару овец и пустили своих многострадальных коней еще более быстрым галопом, чем прежде.

Серве скакала через пастбище и чувствовала, как от сведенных судорогой ног по телу расползается тупая боль. Они выехали из тени холма, и спину стало греть ласковое вечернее солнышко. Серве выслала коня вперед и поравнялась с Келлхусом, сверкнув яростной усмешкой. Он насмешил ее, скорчив рожу: выпучил глаза, словно потрясенный ее дерзостью, и негодующе нахмурил лоб. Скюльвенд остался позади, а они скакали бок о бок, смеясь над своими неудачливыми преследователями, пока вечер переходил в ночь и все краски дальних полей сменялись одной-единственной, серой. Серве подумала, что они обогнали само солнце.

Внезапно ее конь — ее добыча, доставшаяся ей после того, как она убила человека со шрамом, — споткнулся на скаку, вскинул голову и хрипло завизжал. Серве словно почувствовала, как разорвалось его сердце… Потом в лицо ей ударила земля, рот оказался набит травой и глиной — и гулкая тишина.

Звук приближающихся копыт.

— Оставь ее! — рявкнул скюльвенд. — Им нужны мы, а не она. Она для них всего лишь краденая вещь, красивая безделушка.

— Не оставлю.

— Не похоже это на тебя, дунианин. Совсем не похоже.

— Быть может, — ответил Келлхус.

Голос его теперь звучал совсем рядом и очень мягко. Он взял ее лицо в ладони.

«Келлхус… Не надо синеньких детей!»

«У нас не будет синеньких детей, Серве. Наш ребенок будет розовый и живой».

— Но ей будет безопаснее…

Тьма и сны о стремительной скачке во мраке сквозь языческие земли.


Она плыла.

«Где же кинжал?»

Серве пробудилась, хватая ртом воздух. Весь мир под ней несся и подпрыгивал. Волосы хлестали по лицу, лезли в рот, в глаза. Пахло блевотиной.

— Сюда! — донесся из-за топота копыт голос скюльвенда. Голос звучал нетерпеливо, словно поторапливал. — На тот холм!

Ее груди и щека притиснуты к сильной мужской спине. Ее руки немыслимо крепко обнимают его тело, а ее кисти… Она не чувствует кистей! Зато почувствовала веревку, впивающуюся в запястья. Ее связали! Прикрутили к спине мужчины. Это Келлхус.

Что происходит?

Она подняла голову — в глаза будто вонзились раскаленные ножи. Мимо проносились обезглавленные колонны и пляшущая линия полуразобранной стены. Какие-то руины, а за ними — темные аллеи оливковой рощи. Оливковые рощи? Неужели они забрались уже так далеко?

Она оглянулась назад — и удивилась: их запасные лошади куда-то делись. А потом, сквозь клубы пыли, она увидела большой отряд всадников, уже довольно близко. Кидрухили. Суровые лица напряжены, мечи выхвачены и сверкают на солнце…

Они рассыпались лавой и въехали в развалины храма.

Серве ощутила головокружительное чувство невесомости, потом ткнулась в спину Келлхуса. Конь принялся тяжело взбираться по крутому склону. Серве мельком увидела оставшиеся позади развалины белой как мел стены.

— А, черт! — выругался сверху скюльвенд. Потом: — Келлхус! Ты их видишь?

Келлхус не сказал ничего, но спина его выгнулась и правая рука напряглась — он развернул коня в другом направлении. Серве мельком увидела его бородатый профиль — он оглянулся влево.

— Кто это? — спросил он.

И Серве увидела вторую линию всадников, более отдаленную, но скачущую в их сторону вверх по тому же склону. Конь Келлхуса двигался наискосок через склон, из-под копыт осыпались пыль и камни.

Серве снова взглянула на кидрухилей внизу и увидела, что те неровными рядами перемахивают через разрушенную стену. Потом появилась еще одна группа: трое всадников вылетели из рощи и повернули беглецам наперерез.

— Ке-еллхус! — завопила она, дергая веревку, чтобы привлечь его внимание.

— Тихо, Серве! Сиди тихо!

Один из кидрухилей кувыркнулся с коня, хватаясь за стрелу, торчащую в груди. «Это скюльвенд», — поняла Серве, вспомнив, как тот подстрелил оленя. Оставшиеся двое проскакали мимо упавшего товарища, не останавливаясь.

Первый поравнялся с ними и занес дротик. Склон кончился, началась ровная почва, и кони ускорили бег. Кидрухиль метнул дротик через рябившее перед глазами пространство земли и травы.

Серве съежилась.

Но Келлхус каким-то чудом протянул руку и взял дротик из воздуха — как будто сорвал сливу, висящую на ветке. Одним движением он развернул дротик и метнул его обратно. Он угодил точно в изумленное лицо всадника. В течение какого-то жуткого момента Серве наблюдала, как тот покачнулся в седле, потом рухнул под копыта своего коня.

Другой просто занял его место. Он надвигался, как будто хотел их протаранить. Его меч был занесен для удара. На миг Серве встретила взгляд его глаз, блестящих на запыленном лице, безумных от решимости убить. Он оскалил стиснутые зубы, рубанул…

Удар Келлхуса рассек его тело, словно мощная тетива огромной осадной машины. В пространстве между двух коней мелькнул его меч. Кидрухиль опустил глаза. Кишки и их кровавое содержимое хлынули ему на колени и луку седла. Его конь шарахнулся прочь, пробежал еще немного и остановился.

А потом они помчались вниз по другому склону холма, и земля исчезла.

Их конь всхрапнул и остановился бок о бок с конем Найюра. Из-под копыт брызнули камешки. Впереди зияла пропасть, и стена обрыва была как минимум втрое выше макушек деревьев, которые теснились у его подножия. Склон был не то чтобы отвесный, но для коней слишком крутой. Внизу уходил в туманную даль причудливый ковер темных рощ и полей.

— Вдоль гребня! — бросил скюльвенд, разворачивая коня. Но остановился: конь Келлхуса снова всхрапнул.

И не успела Серве понять, что происходит, как ее руки оказались свободны и Келлхус соскочил наземь. Он выдернул ее из седла и помог устоять — она не чуяла под собой ног.

— Сейчас будем спускаться, Серве. Выдержишь?

В это время на вершине появился первый из кидрухилей.

— Вперед! — бросил Келлхус и почти столкнул ее под обрыв.

Пыльная почва осыпалась под ногами, и Серве заскользила вниз, но ее испуганные вопли заглушил визг коня. С обрыва рухнул брыкающийся конь и пролетел мимо нее в облаке пыли. Серве ухватилась за землю. Пальцев она почти не чувствовала, но ей все же удалось остановиться. А конь полетел дальше.

— Шевелись, девка, шевелись! — крикнул сверху скюльвенд.

Она видела, как он наполовину просеменил, наполовину проскользил мимо нее, спустив в головокружительную пустоту очередной поток пыли. Серве боязливо шагнула вперед — и снова упала. Она задергалась, пытаясь падать хотя бы ногами вперед, спиной к склону, но тут ударилась обо что-то действительно твердое и подлетела в воздух в облаке песка. Ей каким-то чудом удалось приземлиться на четвереньки, и на миг показалось, будто она сумеет приостановить падение, но под левую стопу попался очередной камень, колено прижалось к груди, и она опрокинулась назад и полетела кубарем.

Наконец она остановилась посреди россыпи упавших камней, и подошедший скюльвенд поднял ее голову. Лицо его было озабоченным. Ее это привело в растерянность.

— Встать можешь?

— Н-не знаю…

«Где же Келлхус?»

Найюр помог ей сесть, но теперь озабоченно смотрел уже куда-то в другую сторону.

— Сиди, — отрывисто сказал он. — Не двигайся.

И выхватил меч.

Серве взглянула наверх, на склон, с которого только что свалилась, и голова у нее пошла кругом. Она увидела ползущее вниз облако пыли и поняла, что это Келлхус, который спускается прыжками. Потом она ощутила боль в боку — что-то острое мешало ей дышать.

— Сколько? — спросил Найюр, когда Келлхус очутился внизу.

— Достаточно, — ответил тот, даже не запыхавшись. — Тут они за нами не полезут. Поскачут в обход.

— Как и те, другие.

— Какие другие?

— Те собаки, которые застали нас врасплох, пока мы скакали на вершину. Они, должно быть, повернули вниз сразу, как мы ушли в сторону от них, потому что я видел только отставших — вон там, справа…

Не успел Найюр это сказать, как Серве услышала за стволами топот копыт.

«Но у нас же нет лошадей! Мы не сможем бежать!»

— Что это значит? — воскликнула она и ахнула от боли, пронзившей бок.

Келлхус опустился перед ней на колени. Его божественное лицо заслонило солнце. Она снова увидела его нимб, мерцающее золото, отличавшее его от всех прочих людей. «Он спасет нас! Не волнуйся, милый, я знаю, Он нас спасет!»

Но он сказал:

— Серве, я хочу, чтобы ты закрыла глаза, когда они будут здесь.

— Но ведь ты же обещал! — всхлипнула она.

Келлхус погладил ее по щеке, молча отошел и встал плечом к плечу со скюльвендом. Серве увидела за ними какое-то мелькание, услышала ржание и храп бешеных боевых коней.

Потом из тени на солнце вылетели первые жеребцы в кольчужных попонах. Их всадники были одеты в бело-голубые накидки и тяжелые кольчуги. Когда они выстроились неровным полукругом, Серве увидела, что лица у них серебристые, бесстрастные, точно у богов. И она поняла, что они посланы — посланы защитить его! Сохранить обещание.

Один подъехал ближе остальных и снял свой шлем с султаном из черного конского хвоста. Потом отстегнул два ремешка и стянул со своего широкого лица серебряную боевую маску. Всадник оказался на удивление молод. Он носил квадратную бородку, характерную для людей с востока Трех Морей. Наверное, айнон или конриец.

— Я — Крийатес Ирисс, — представился молодой человек. По-шейски он говорил с сильным акцентом. — А эти благочестивые, но мрачные господа — рыцари Аттремпа и Люди Бивня… Вы не видели тут поблизости никаких беглых преступников?

Ошеломленное молчание. Наконец Найюр проговорил:

— А почему вы спрашиваете?

Рыцарь искоса взглянул на своих товарищей, потом подался вперед. Глаза его весело блеснули.

— Потому что я до смерти соскучился по откровенному разговору!

Скюльвенд улыбнулся.

Часть V Священная война

Глава 15 Момемн

«Многие осуждали тех, кто присоединился к Священному воинству с корыстными целями, и, несомненно, если эта скромная повесть доберется до их праздных библиотек, они осудят и меня тоже. Что ж, должен признаться, я и впрямь присоединился к Священному воинству с „корыстными“ целями, если это означает, что я присоединился к нему вовсе не ради уничтожения язычников и отвоевания Шайме. Однако в войске было немало таких корыстных, как я, и они, подобно мне, немало способствовали достижению целей Священной войны, честно убив свою долю язычников. Так что в том, что Священная война претерпела крах, нашей вины нет.

Я сказал — „крах“? Вернее было бы сказать „метаморфозу“».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»
«Вера есть истина страсти. Но поскольку ни одну страсть нельзя назвать более истинной, чем другая, то вера есть истина пустоты».

Айенсис, «Четвертая аналитика рода человеческого»

Весна, 4111 год Бивня, Момемн
— Помни то, что я тебе говорил, — шепнул Ксинем Ахкеймиону, пока стареющий раб вел их в огромный шатер Пройаса. — Держись официально. Будь осторожен… Он согласился увидеться с тобой только затем, чтобы заставить меня заткнуться, понимаешь?

Ахкеймион нахмурился.

— Как все-таки времена поменялись, а, Ксин?

— Понимаешь, Акка, в детстве ты имел на него слишком большое влияние, оставил слишком глубокий след. Ревностные люди часто путают чистоту с нетерпимостью, особенно когда они еще молоды.

Хотя Ахкеймион подозревал, что дело обстоит куда сложнее, он сказал только:

— Ты снова читал, да?

Они следом за рабом миновали несколько проходов, занавешенных вышитыми тканями, сворачивали налево, направо, снова налево. Несмотря на то что Пройас прибыл несколько недель тому назад, комнаты чиновников, которые они проходили, все еще пребывали в беспорядке, а некоторые ящики стояли наполовину не распакованными. Ахкеймиона это смущало. Обычно Пройас был аккуратен до мелочности.

— Разброд и шатания, — сказал Ксинем в качестве объяснения. — С самого его приезда… Половину своих людей разогнал цыплят считать.

Ахкеймион вспомнил, что «считать цыплят» — это конрийское выражение, означающее бестолковую возню.

— Что, все настолько плохо?

— Еще хуже, Акка. Он проигрывает в той игре, которую затеял император. И про это ты тоже помни.

— Может, мне стоит подождать пока… пока… — начал было Ахкеймион, но оказалось уже поздно.

Старый раб остановился у входа в более просторное помещение и торжественно взмахнул рукой так, что стала видна потемневшая подмышка. На лице его читалось: «Входите на свой страх и риск!»

Тут было прохладнее и темнее. Курильницы наполняли помещение ароматом душистого дерева. Вокруг центрального очага разбросали ковры, так что пол превратился в уютное нагромождение айнонских пиктограмм и стилизованных сцен из конрийских легенд. С противоположной стороны смотрел на них принц, восседающий среди подушек. Ахкеймион немедленно упал на колени и поклонился. Он мельком увидел струйку дыма, поднимающуюся от отлетевшего из очага уголька.

— Встань, адепт, — велел Пройас. — Сядь на подушку у моего очага. Я не стану требовать, чтобы ты целовал мне колено.

На наследном принце Конрии была только льняная юбочка, расшитая гербами его династии и страны. Лицо его обрамляла коротко подстриженная бородка — такие сейчас носила вся знатная молодежь Конрии. Выражение лица было каменным, как будто он изо всех сил сдерживал себя, чтобы не выносить суждения заранее. Большие глаза смотрели враждебно, но без ненависти.

«Я не стану требовать, чтобы ты целовал мне колено…» Не очень-то многообещающее начало.

Ахкеймион перевел дыхание.

— Мой принц, вы оказали мне неслыханную честь, даровав эту аудиенцию.

— Быть может, даже большую, чем ты думаешь, Ахкеймион. Еще никогда в жизни вокруг меня не вертелось столько людей, требующих, чтобы я их выслушал.

— И все по поводу Священной войны?

— А по какому же еще?

Ахкеймион поежился. Он понял, что не знает, как начать.

— Это правда, что вы совершаете рейды по всей долине?

— И за ее пределами тоже. Ахкеймион, если ты собираешься критиковать мою тактику, настоятельно советую: не делай этого.

— Мой принц, что колдун может знать о тактике?

— Как по мне, так чересчур много. Но, с другой стороны, нынче все и каждый считают себя великими специалистами по части тактики. Верно, маршал?

Ксинем виновато взглянул на Ахкеймиона.

— Ваша тактика безупречна, Пройас. Меня больше беспокоит вопрос о несоблюдении приличий…

— Ну, а что нам жрать прикажете? Молитвенные коврики?

— Император затворил свои амбары, только когда вы и прочие Великие Имена взялись за грабеж.

— Да ведь то, что он нам давал, — это жалкие крохи, Ксин! Ровно столько, чтобы солдаты не подняли бунт. Ровно столько, чтобы управлять нами! И ни зернышка больше.

— И тем не менее, грабить айнрити…

Пройас насупился и замахал руками.

— Довольно, довольно! Ты всегда так отвечаешь, когда я это говорю, снова и снова. Я уж лучше Ахкеймиона послушаю! Понял, Ксин? Вот до чего ты меня довел!

По серьезному взгляду Ксинема Ахкеймион понял, что Пройас отнюдь не шутит.

«Так переменился… Что же с ним случилось?» Но, едва подумав об этом, Ахкеймион тут же нашел ответ. Пройасу, как и всем людям, стремящимся к высокой цели, приходилось то и дело изменять своим принципам, и он страдал от этого. Ни одного триумфа без угрызений совести. Ни одной передышки без осады. Компромисс за компромиссом, и вот уже вся жизнь кажется сплошным поражением. Этот недуг был хорошо знаком всем адептам Завета.

— Ахкеймион… — окликнул Пройас, видя, что адепт молчит. — У меня тут целый кочевой народ, который надо кормить, целая армия разбойников, которых надо приструнить, и император, которого надо перехитрить. Так что давай забудем про тонкости джнана. Просто скажи, чего ты хотел.

На лице Пройаса боролись ожидание и раздражение. По всей видимости, ему действительно хотелось повидать своего бывшего наставника, однако он не желал этого хотеть. «Это была ошибка».

Ахкеймион невольно втянул в себя воздух.

— Я хотел бы знать, помнит ли еще мой принц то, чему я учил его много лет тому назад.

— Боюсь, эти воспоминания — единственная причина, почему ты здесь.

Ахкеймион кивнул.

— Помнит ли он, что такое просчитывать варианты развития событий?

Раздражение взяло верх.

— Это в смысле продумывать, «что будет, если»?

— Да, мой принц.

— Знаешь, Ахкеймион, ребенком я уставал от твоих игр. А теперь, когда я взрослый, у меня просто нет на это времени.

— Это не игра.

— Ах, вот как? Тогда почему ты именно здесь, и нигде больше, а, Ахкеймион? Какое дело Завету до Священной войны?

В этом-то и был весь вопрос. Когда борешься с неосязаемым, неизбежно возникают сложности. Любая миссия, не имеющая конкретной цели, или та, цель которой превратилась в абстракцию, непременно рано или поздно принимает свои средства за цель, свою собственную борьбу — за то, ради чего она борется. Ахкеймион осознал, что Завет здесь затем, чтобы понять, следует ли ему быть здесь. И это настолько важно, насколько вообще может быть важна миссия Завета, поскольку теперь все миссии Завета свелись именно к этому. Но этого он Пройасу сказать не мог. Нет, ему придется сделать то, что делает каждый посланец Завета: населить неведомое древними угрозами и засеять будущее былыми катастрофами. Мир и так уже был ужасен, Завет же сделался школой торговцев страхом.

— Какое дело? Наше дело — узнать истину.

— Ага, значит, ты собрался читать мне наставления не о вероятностях, а об истине… Боюсь, эти дни миновали безвозвратно, Друз Ахкеймион.

«А когда-то ты называл меня Акка!»

— Нет. Дни моих наставлений действительно миновали. Теперь, как мне кажется, самое большее, на что я способен, — это напоминать людям то, что они знали раньше.

— Раньше я утверждал, будто знаю много всего, но теперь мне нет до этого дела. Говори конкретнее.

— Я просто хотел вам напомнить, мой принц, что, когда мы наиболее уверены в чем-то, наиболее велика вероятность ошибиться.

Пройас угрожающе улыбнулся.

— Ага… Ты, значит, решил бросить вызов моей вере.

— Нет, не бросить вызов — лишь слегка умерить ваш пыл.

— Умерить, значит. Ты хочешь, чтобы я сызнова принялся задавать вопросы, обдумывать пугающие «вероятности». И что же это за пугающие вероятности? Скажи мне, будь любезен!

Теперь принц не скрывал иронии, и она больно ранила.

— Скажи мне, Ахкеймион, насколько я нынче глуп?

В этот момент Ахкеймион осознал, до какой степени немощен теперь Завет. Они сделались не просто нелепыми — избитыми, привычными и нудными. Можно ли заставить кого-то тебе поверить, когда находишься в такой пропасти?

— Возможно, Священная война — не то, чем она кажется, — сказал Ахкеймион.

— Ах, не то, чем она кажется! — воскликнул Пройас, изображая изумление — упрек наставнику, который совершил непоправимый промах. — Для императора Священная война — извращенный способ восстановить свою империю. Для некоторых моих соратников это корыстное орудие богатства и славы. Для Элеазара и Багряных Шпилей это средство для достижения некой таинственной цели. А для некоторых других — просто дешевый способ искупить безрассудно потраченную жизнь. Так значит, Священная война — не то, чем кажется? Не было такой ночи, Ахкеймион, когда я не молился, чтобы ты оказался прав!

Наследный принц подался вперед и налил себе чашу вина. Ни Ахкеймиону, ни Ксинему он вина не предложил.

— Но молитв недостаточно, верно? — продолжал Пройас. — Что-то непременно случается, какое-нибудь предательство или мелкая подлость, и сердце мое восклицает: «Да тьфу на них всех! Будь они прокляты!» И знаешь, Ахкеймион, именно вероятность спасает меня, не дает мне бросить все это. «А что, если?» — спрашиваю я себя. Что, если эта Священная война на самом деле божественна, является благом сама по себе?

На этих последних словах у него перехватило дыхание, как будто никакого дыхания не хватало, чтобы их произнести.

«Что, если…»

— Неужели так трудно — верить? Неужели это настолько невозможно — чтобы, невзирая на людей и на их скотские устремления, одна-единственная вещь, Священная война, была благой сама по себе? Если это невозможно, Ахкеймион, если в моей жизни так же мало смысла, как и в твоей…

— Нет, — ответил Ахкеймион, не в силах сдержать гнев, — в этом нет ничего невозможного.

Жалобная ярость в глазах Пройаса затухла, размякла от чувства вины.

— Извини, бывший наставник. Я не хотел…

Он прервался, чтобы глотнуть еще вина.

— Быть может, сейчас не самое подходящее время, чтобы трепаться о твоих вероятностях, Ахкеймион. Боюсь, Господь испытывает меня.

— Почему? Что случилось?

Пройас взглянул на Ксинема. Взгляд был озабоченный.

— Убиты невинные люди, — сказал он. — Галеотские отряды под началом Коифуса Саубона вырезали жителей целой деревни близ Пасны.

Ахкеймион вспомнил, что Пасна — это небольшой городок милях в сорока вверх по реке Фай, славящийся своими оливковыми рощами.

— Майтанет знает об этом?

Пройас скривился.

— Узнает.

И внезапно Ахкеймион все понял.

— Ты поступаешь вопреки его приказу. Майтанет запретил подобные вылазки!

Ахкеймион с трудом скрывал ликование. Если Пройас решился поступить наперекор своему шрайе…

— Мне не нравится, как ты себя ведешь! — отрезал Пройас. — Какое тебе дело…

Тут он осекся, как будто его тоже вдруг осенило.

— Это и есть та вероятность, которую ты предлагаешь мне рассмотреть? — В голосе принца звучали изумление и гнев. — Что Майтанет… — Он угрюмо расхохотался. — Что Майтанет в сговоре с Консультом?

— Всего лишь вероятность, как я уже сказал, — ответил Ахкеймион ровным тоном.

— Ахкеймион, я не стану тебя оскорблять. Мне известна миссия Завета. Мне известны одинокие кошмары твоих ночей. Вы все живете внутри тех мифов, которые мы позабыли еще в детстве. Как можно не уважать такое? Но не путай разногласия, которые могли возникнуть у меня с Майтанетом, и почтение и преданность, которые я питаю к Святейшему Шрайе. То, что ты говоришь — «вероятность», которую ты мне предлагаешь рассмотреть, — это богохульство. Понимаешь?

— Понимаю. Более чем.

— Есть ли у тебя что-то большее? Что-то помимо твоих кошмаров?

У Ахкеймиона было что-то большее, потому что у него было нечто меньшее. У него был Инрау. Он облизнул губы.

— В Сумне убит наш агент… — он сглотнул, — мой агент.

— Приставленный, несомненно, шпионить за Майтанетом…

Пройас вздохнул, печально покачал головой, как бы заставляя себя произнести жестокие слова.

— Скажи мне, Ахкеймион, какая кара назначена соглядатаям в Тысяче Храмов?

Колдун моргнул.

— Смерть.

— И что? — взорвался Пройас. — И с этим ты явился ко мне? Одного из твоих шпионов казнили — за шпионаж! — и из-за этого ты заподозрил, будто Майтанет — величайший шрайя за много поколений! — в сговоре с Консультом? Только на этом основании? Поверь мне, адепт, если с агентом Завета что-то случается, это вовсе не означает…

— Дело не только в этом! — возразил Ахкеймион.

— Ну-ка, ну-ка! А в чем еще? Какой-нибудь пьяница нашептал тебе какую-то жуткую байку?

— В тот день в Сумне, когда я видел, как ты целовал колено Майтанета…

— Слушай, вот про это не надо, ладно? Ты просто не понимаешь, насколько неуместно…

— Он увидел меня, Пройас! Он узнал во мне колдуна!

Пройас умолк — но ненадолго.

— И ты думаешь, я этого не знаю? Я там был, Акка! Ну да, он, как и другие великие шрайи, обладает даром видеть Немногих. И что с того?

Ахкеймион был ошарашен. Он не нашелся, что ответить.

— И что с того? — повторил Пройас. — Это означает лишь, что он, в отличие от тебя, избрал путь праведности, не так ли?

— Но…

— Что — «но»?

— Сны… Они так усилились в последнее время.

— А-а, снова о кошмарах…

— Что-то происходит, Пройас. Я это знаю. Я чувствую!

Пройас фыркнул.

— Вот мы и дошли до главной помехи, верно, Ахкеймион?

Ахкеймион мог лишь растерянно смотреть на него. Было что-то еще, что-то, о чем он позабыл… И когда он успел сделаться таким старым дураком?

— Помехи? — выдавил он. — Какие помехи?

— Различия между тем, что ты знаешь, и тем, что чувствуешь. Между знанием и верой.

Пройас схватил свою чашу и осушил ее залпом, словно наказывая вино.

— Знаешь, я помню, как спросил тебя про Бога, много лет тому назад. Помнишь, что ты ответил?

Ахкеймион покачал головой.

— «Я слышал немало слухов о нем, — ответил ты, — но сам я с этим человеком никогда не встречался». Помнишь? Помнишь, как я прыгал и смеялся?

Ахкеймион кивнул и слабо улыбнулся.

— Ты повторял это в течение нескольких недель. Твоя мать была в ярости. Меня бы тогда прогнали, если бы не Ксин…

— Этот чертов Ксинем все время тебя защищал, — сказал Пройас, с усмешкой глядя на маршала. — А ты знаешь, что если бы не он, у тебя, пожалуй, и друзей бы не было?

Ахкеймиону вдруг сдавило горло, и он не смог ответить. В глазах защипало, он заморгал.

«Нет! Только не здесь!»

Маршал с принцем уставились на него. Лица у них были одновременно смущенные и озабоченные.

— Как бы то ни было, — продолжал Пройас уже менее уверенно, — я хочу сказать вот что: то, что ты тогда говорил о моем Боге, можно сказать и о твоем Консульте. Все, что тебе известно, — это лишь слухи, Ахкеймион. Вера. Ты на самом деле ничего не знаешь о том, о чем говоришь.

— Что ты хочешь сказать?

Голос Пройаса сделался тверже.

— Вера есть истина страсти, Ахкеймион, но ни одну страсть нельзя назвать более истинной, чем другая. А это значит, что ты не можешь назвать ни одной вероятности, которую я приму всерьез, ни один из твоих страхов не будет истиннее моего благоговения. У нас просто нет общей основы для разговора.

— Тогда я прошу прощения… И не будем больше говорить об этом! Я не хотел задеть…

— Я знаю, что это уязвит тебя, — перебил его Пройас, — но я вынужден это сказать. Ты нечестивец, Ахкеймион. Нечистый. Само твое присутствие есть преступление против Него. Оскорбление. И как бы я ни любил тебя когда-то, моего Господа я люблю больше. Гораздо больше.

Ксинем не выдержал.

— Но ведь…

Пройас поднял руку, заставив маршала умолкнуть. Глаза его горели пылким рвением.

— Душа Ксина — это его душа. Пусть делает с ней что хочет. Но от себя, Ахкеймион, я скажу вот что: я больше не желаю тебя видеть. Никогда. Ты понял?

«Нет».

Ахкеймион взглянул сперва на Ксинема, потом снова на Нерсея Пройаса.

«Нет нужды быть таким…»

— Да будет так, — сказал он.

Он резко встал, стараясь стереть с лица обиженную гримасу. Нагревшиеся от очага складки его платья обожгли его там, где коснулись кожи.

— Я прошу лишь об одном, — отрывисто сказал он. — Вы знаете Майтанета. Быть может, вы — единственный, кому он доверяет. Просто спросите его о молодом жреце, Паро Инрау, который спрыгнул с галереи в Хагерне пару месяцев тому назад. Спросите, правда ли это, что Инрау убили его люди. Спросите, было ли им известно, что этот юноша — шпион.

Пройас смотрел на него пустым взглядом человека, готового обратиться к ненависти.

— Чего ради я должен это делать, Ахкеймион?

— Ради того, что когда-то вы меня любили.

И, не говоря более ни слова, Друз Ахкеймион развернулся и вышел, оставив двух знатных айнрити молча сидеть у огня.

На улице сырой ночной воздух вонял тысячами немытых тел. Священное воинство…

«Погибли… — думал Ахкеймион. — Все мои ученики погибли».


— Ты снова недоволен, — сказал Пройас маршалу. — Чем на этот раз? Тактикой или несоблюдением приличий?

— И тем, и другим, — холодно ответил Ксинем.

— Понятно.

— Спроси себя, Пройас, хоть раз отложи в сторону свою писанину и спроси себя начистоту — те чувства, что ты сейчас испытываешь — вот сейчас, в этот момент, — они праведные или злые?

Пройас всерьез задумался.

— Вообще-то я никаких чувств не испытываю.


В ту ночь Ахкеймиону приснилась Эсменет, гибкая и буйная, а потом Инрау, кричащий из Великой Тьмы: «Они здесь, бывший наставник! Они появились таким образом, что ты и не заметишь!»

Но потом, неизбежно, под этими снами зашевелились иные — древние, седые кошмары, которые всегда вздымали свои жуткие головы, раздвигая ткань меньших, более свежих переживаний. И Ахкеймион очутился на поле Эленеота. Он уносил изрубленное тело великого верховного короля прочь от шума битвы.

Голубые глаза Кельмомаса смотрели умоляюще.

— Оставь меня! — прохрипел седобородый король.

— Нет… Кельмомас, если ты умрешь, значит, все потеряно!

Но верховный король улыбнулся разбитыми губами.

— Видишь ли ты солнце? Видишь, как оно сияет, Сесватха?

— Солнце садится, — ответил Ахкеймион. По его щекам текли слезы.

— Да! Да. Тьма Не-бога — не всеобъемлюща. Боги еще видят нас, дорогой друг. Они далеко, но я слышу, как они скачут в облаках. Они зовут меня, я слышу.

— Ты не можешь умереть, Кельмомас! Ты не должен умирать!

Верховный король покачал головой. Из его глаз, непривычно ласковых, текли слезы.

— Они меня зовут. Они говорят, что мой конец — это еще не конец света. Они говорят, теперь эта ноша — твоя. Твоя, Сесватха.

— Нет… — прошептал Ахкеймион.

— Солнце! Ты видишь солнце? Чувствуешь, как оно греет щеки? Какие открытия таятся в самых простых вещах. Я вижу! Я так отчетливо вижу, каким я был злобным, упрямым глупцом… И как я был несправедлив к тебе — к тебе в первую очередь. Ты ведь простишь старика? Простишь старого дурня?

— Мне нечего прощать, Кельмомас. Ты многое потерял, много страдал…

— Мой сын… Как ты думаешь, он здесь, Сесватха? Как ты думаешь, приветствует ли он меня как своего отца?

— Да… Как своего отца и как своего короля.

— Я тебе когда-нибудь рассказывал, — спросил Кельмомас голосом, хриплым от отцовского тщеславия, — что мой сын некогда пробрался в глубочайшие подземелья Голготтерата?

— Рассказывал. — Ахкеймион улыбнулся сквозь слезы. — Рассказывал, и не раз, старый друг.

— Как мне его не хватает, Сесватха! Как мне хочется еще раз очутиться рядом с ним!

Старый король некоторое время плакал. Потом глаза его округлились.

— Я его вижу, вижу так отчетливо! Он оседлал солнце и едет рядом с нами! Скачет через сердца моего народа, пробуждает в них восторг и ярость!

— Тс-с… Побереги силы, мой король. Сейчас придут лекари.

— Он говорит… говорит такие приятные вещи. Он утешает меня. Он говорит, что один из моих потомков вернется, Сесватха, — что Анасуримбор вернется…

Тело старика сотрясла дрожь, так, что он брызнул слюной сквозь стиснутые зубы.

— Вернется, когда наступит конец света.

И блестящие глаза Анасуримбора Кельмомаса II, Белого Владыки Трайсе, верховного короля Куниюрии, сделались тусклыми и неживыми. Вечернее солнце вспыхнуло в последний раз, угасло, и сверкающие бронзовые доспехи норсирайцев потускнели во мраке Не-бога.

— Наш король! — воскликнул Ахкеймион, обращаясь к угрюмым рыцарям, столпившимся вокруг. — Наш король умер!


Она невольно гадала, насколько приняты такие игры тут, на Кампозейской агоре.

Эсменет стояла к нему спиной, но тем не менее чувствовала его оценивающий взгляд. Она провела пальцами вдоль подвешенного к крыше ларька пучка мяты-орегано, как бы проверяя, хорошо ли он высушен. Потом наклонилась, зная, что ее белое льняное платье, традиционная хаса, выставит напоказ ее попку и раскроется на боку, продемонстрировав незнакомцу ее голое бедро и правую грудь. Хаса представляла собой не более чем длинный прямоугольный кусок ткани с замысловато расшитым воротом, перехваченный в поясе кожаным ремешком. Обычно такие платья носили в жаркие дни жены свободных людей, но пользовались они популярностью и у проституток — по причинам очевидным.

Однако она теперь не проститутка. Она…

Эсменет уже и сама не знала, кто она такая.

Кепалорские рабыни-наложницы Сарцелла, Эритга и Ханса тоже заметили этого человека. Они хихикали над лотком с корицей, делая вид, что выбирают палочки подлиннее. Не в первый раз за этот день Эсменет поймала себя на том, что презирает их, как презирала, бывало, своих товарок в Сумне — особенно тех, что моложе ее.

«Он смотрит на меня! На меня!»

Это был на редкость красивый мужик: белокурый, чисто выбритый, широкогрудый, в одной лишь голубой льняной юбочке с золотыми кистями, которые липли к его потным бедрам. Судя по татуировкам, покрывавшим его руки, это был какой-то офицер из эотской гвардии императора. Но Эсменет его совсем не знала.

Они встретились недавно — она была с Эритгой и Хансой, он — с тремя своими товарищами. Ее притиснули к нему в давке. От него пахло апельсиновой кожурой и соленым от пота телом. Он был высокий: ее глаза находились на уровне его ключиц. Было в нем нечто такое, что заставило ее подумать о несокрушимом здоровье. Она подняла голову и, сама не зная почему, улыбнулась ему, застенчиво, но понимающе.

Потом опомнилась, покраснела и, взбудораженная и растерянная, оттащила Эритгу с Хансой в тихий переулок, где не было никого, кроме праздных зевак, прогуливающихся вдоль прилавков с пряностями, заставленных лотками и увешанных гирляндами пахучих трав. Аромат пряностей был куда приятнее вони толпы, но Эсменет обнаружила, что ей не хватает запаха незнакомца.

А теперь его приятели куда-то делись, а он топтался на солнцепеке неподалеку и пялился на них с бесстыдной откровенностью.

«Не обращай внимания!» — сказала она себе, не в силах, однако, избавиться от воспоминания о том, как его твердый живот прижался к ее телу.

— Вы что делаете? — рявкнула она на рабынь.

— Ничего! — надулась Эритга. Она говорила по-шейски с сильным акцентом.

Тут все три девушки вздрогнули от треска палки, которой стукнули по прилавку. Старый торговец пряностями, кожа которого, казалось, приобрела цвет его товара, возмущенно смотрел на Эритгу. Он угрожающе помахал палкой, подняв ее к самому полотняному навесу.

— Она же твоя хозяйка! — воскликнул он.

Загорелая девушка съежилась. Ханса обняла ее за плечи.

Торговец обернулся к Эсменет, приложил ладонь к шее и наклонил голову вправо — жест, которым принято выражать почтение в касте торговцев. И одобрительно улыбнулся ей.

Еще никогда в жизни она не была такой чистой, такой сытой, так хорошо одетой. Эсменет знала, что, если не считать рук да глаз, она вполне сошла бы за супругу какого-нибудь знатного господина поскромнее. Сарцелл заваливал ее подарками: одежда, духи, притирания — только украшений не дарил.

Эритга, стараясь не смотреть ей в глаза, повернулась и вышла из-под навеса, подтверждая то, что Эсменет и без того знала: эта девица не считала себя ее служанкой. Да и Ханса тоже, если уж на то пошло. Поначалу Эсменет думала, что это из-за ревности: по всей видимости, девушки любили Сарцелла и мечтали, как и все рабыни, стать для своего господина чем-то большим, чем просто подстилкой. Но Эсменет подозревала, что тут приложил руку и сам Сарцелл. Если у нее и были какие сомнения на этот счет, они окончательно развеялись сегодня утром, когда девицы запретили ей уходить из лагеря одной.

— Эритга! — окликнула Эсменет. — Эритга!

Девица уставилась на нее, уже не скрывая ненависти. Она была такая светловолосая, что сейчас, при ярком солнце, казалось, будто у нее вовсе нет бровей.

— Ступайте домой! — приказала Эсменет. — Обе!

Девица хмыкнула и сплюнула в слежавшуюся пыль на мостовой.

Эсменет угрожающе шагнула в ее сторону.

— Уноси свою конопатую задницу домой, рабыня, а не то я тебе…

Снова раздался треск палки. Торговец приправами перегнулся через прилавок и вытянул Эритгу поперек физиономии. Девушка с визгом упала на землю, а торговец все хлестал и хлестал ее палкой, бранясь на незнакомом языке. Ханса схватила Эритгу за руку, и они бросились бежать прочь из переулка, а торговец все орал вслед и размахивал палкой.

— Вот теперь они пойдут домой! — сказал он Эсменет, гордо улыбаясь и облизывая розовым языком провалы между зубов. — Долбаные рабыни! — добавил он и сплюнул через левое плечо.

Но Эсменет думала только о том, что она теперь одна.

Она сморгнула слезы.

— Спасибо вам, — сказала она старику.

Морщинистое лицо смягчилось.

— Что покупать будете? — вежливо спросил он. — Перчику? Чесночку не желаете? Чеснок у меня очень хороший. Я его зимой храню по-особому.

Сколько времени прошло с тех пор, как ей по-настоящему удавалось побыть одной? Да уже несколько месяцев, с тех самых пор, как Сарцелл спас ее от избиения камнями тогда, в деревне. Она содрогнулась. Ей вдруг сделалось ужасно неуютно оттого, что она одна. И она накрыла свою татуировку ладонью правой руки.

С того самого дня, как Сарцелл ее спас, она ни разу не оставалась одна. С тех пор как они прибыли в Священное воинство, рядом с ней все время были Эритга и Ханса. Да и самому Сарцеллу как-то удавалось много времени проводить с нею. На самом деле он был на удивление внимателен, особенно если принять в расчет, какое себялюбие он проявлял во всех прочих случаях. Он баловал ее, несколько раз брал с собой сюда, на Кампозейскую агору, водил молиться в Кмираль и провел целый вечер вместе с ней в храме Ксотеи, смеясь, когда она восхищалась его огромным куполом, и слушая ее рассказы о том, как кенейцы построили его в не такой уж далекой древности.

Он даже сводил ее в Дворцовый район и дразнил за то, что она глазеет по сторонам, пока они бродили в прохладной тени Андиаминских Высот.

Но он ни на минуту не оставлял ее одну. Почему?

Боялся, что она уйдет искать Ахкеймиона? Этот страх показался ей дурацким.

Она похолодела.

Они следят за Аккой. Они! Надо ему сказать!

Но тогда почему она прячется от него? Почему боится наткнуться на него каждый раз, как выходит за пределы лагеря? Каждый раз, когда видит человека, который на него похож, она поспешно отворачивается, боясь, что, если не отвернуться, этот человек и впрямь превратится в Ахкеймиона. Тогда он увидит ее, накажет ее, вопросительно нахмурившись. Остановит ее сердце скорбным взглядом…

— Что покупать-то будете? — повторил торговец, на этот раз озабоченно.

Она тупо посмотрела на него, подумала: «У меня ведь нет денег». А тогда зачем она пошла на агору?

И тут она вспомнила про мужчину, эотского гвардейца, который следил за ней. Она оглянулась назад — и увидела, что он ждет, пристально глядя на нее. «Красавец какой…»

Дыхание ее участилось. Между ног сделалось горячо.

На этот раз она не стала отворачиваться.

«Чего тебе надо?»

Он упорно смотрел на нее, выдерживая ту паузу длиной в мгновение, которая скрепляет все молчаливые договоры. Потом слегка качнул головой в сторону конца рынка и обратно.

Она нервно отвернулась. Сердце в груди затрепыхалось.

— Спасибо, — пробормотала она торговцу и отвернулась. Тот сердито всплеснул руками. Эсменет тупо побрела в том направлении, куда указал незнакомец.

Она видела его краем глаза сквозь расплывчатую толпу — он шел следом за ней. Он держался на расстоянии, но Эсменет казалось, будто он уже прижался потной грудью к ее спине, а узкими бедрами к ее ягодицам, трется об нее и что-то шепчет ей на ухо. Она хватала воздух ртом и шла все быстрее, как будто за ней гнались.

«Я этого хочу!»

Они очутились посреди опустевших загонов для жертвенного скота. Пахло навозом. Над головой возвышались наружные здания храмового комплекса. Каким-то образом, не сказав друг другу ни слова, они сошлись в полумраке пустынного тупичка.

На этот раз от него пахло обожженной солнцем кожей. Его поцелуй был сокрушителен, даже жесток. Она всхлипнула, забралась языком поглубже ему в рот, ощупывая края его зубов, острые, как ножи.

— О да! — воскликнул, почти вскрикнул он. — Как хорошо!

Он стиснул ее левую грудь. Другая его рука скользнула ей под юбку, погладила внутреннюю сторону бедер.

— Нет! — воскликнула она и оттолкнула его.

— Чего? — Он перегнулся через ее руки, пытаясь снова поцеловать ее.

Она отвернулась.

— А деньги? — выдохнула она и фальшиво хохотнула. — Бесплатной закуски не бывает!

— Ох, Сейен! Сколько?

— Двенадцать талантов. Серебряных!

— Шлюха! — прошипел он. — Так ты шлюха!

— Я — двенадцать серебряных талантов…

Гвардеец заколебался.

— Ладно, по рукам.

Он принялся рыться в кошельке, потом взглянул на нее, пока она нервно одергивала юбку.

— А это что такое? — осведомился он.

Она проследила направление его взгляда — он смотрел на запястье ее левой руки.

— Ничего.

— В самом деле? Вообще-то я уже видел это «ничего». Это подделка татуировок, которые носят жрицы Гиерры, вот это что такое! В Сумне так клеймят шлюх.

— Ну, и что с того?

Мужчина ухмыльнулся.

— Я дам тебе двенадцать талантов. Медных.

— Серебряных, — возразила она. Ее голос звучал неуверенно.

— Раздавленный персик есть раздавленный персик, как его ни ряди!

— Ладно… — прошептала она, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы.

— Чего-чего?

— Ладно! Давай быстрее!

Он вытащил из кошелька монеты. Эсменет заметила, что сквозь его пальцы проскользнула разрубленная пополам серебряная монета. Она схватила потные медяки. Он задрал подол ее хасы и вонзился в нее. Она кончила почти сразу, выдохнув сквозь стиснутые зубы, и слабо застучала по его плечам кулаками с монетами. Он продолжал двигаться взад-вперед, медленно, но сильно. Снова и снова, каждый раз постанывая чуть громче.

— Сейен милостивый! — горячо выдохнул он ей в ухо.

Она снова кончила, на этот раз вскрикнув. Затем почувствовала, как он содрогнулся, ощутила последний, самый сильный толчок, глубоко, как будто он стремился добраться до самой ее середки.

— Клянусь Богом! — ахнул он.

Он вышел, выпутался из ее объятий. Он, казалось, смотрел сквозь нее.

— Клянусь Богом… — повторил он, уже с другой интонацией. — Что же я наделал?

Эсменет, задыхаясь, коснулась его щеки, но он отступил назад, пытаясь разгладить свою юбочку. Она мельком увидела цепочку влажных пятен, тень обмякающего фаллоса.

Он не мог смотреть на нее, поэтому отвернулся к светлому входу в тупичок. И побрел к нему, ошеломленный.

Она привалилась к стене и смотрела, как он оказался на солнце и наконец пришел в себя — или, по крайней мере, сумел сделать вид. Он исчез за углом, а Эсменет запрокинула голову, тяжело дыша, неуклюже разглаживая свою хасу. Потом сглотнула. Она чувствовала, как его семя течет у нее по ноге — сперва горячее, потом прохладное, как слеза, сбегающая к подбородку.

Она как будто только теперь заметила, как тут воняет. Увидела, как блеснула посреди тухлой, безглазой рыбы его половинка серебряной монеты.

Эсменет повернулась, не отрывая плеча от глинобитной стены, выглянула на ярко освещенную агору. Выронила медяки.

Зажмурилась — и увидела черное семя, размазанное у нее по животу.

И бросилась бежать, одна-одинешенька.


Эсменет поняла, что Ханса плакала. Левый глаз у нее медленно распухал. Эритга, разводившая костер, подняла голову. У этой поперек лица багровел длинный рубец — видимо, от палки торговца, — но в остальном она выглядела невредимой. Она усмехнулась, как веснушчатый шакал, подняла свои невидимые бровки и посмотрела в сторону шатра.

Сарцелл ждал внутри. Он сидел в темноте, не разводя огня.

— Я по тебе соскучился, — сказал Сарцелл.

Эсменет улыбнулась, несмотря на то что голос его звучал странно.

— И я тоже.

— Где ты была?

— Гуляла.

— Гуляла…

Он фыркнул носом.

— Где гуляла?

— По городу. По рынкам. А тебе-то что?

Он смотрел на нее как-то странно. Как будто… обнюхивал, что ли. Потом вскочил, схватил ее за руку и притянул к себе — так стремительно, что Эсменет ахнула. Пристально глядя на нее, он наклонился и потянул вверх подол ее платья. Она остановила его где-то чуть выше колена.

— Что ты делаешь, Сарцелл?

— Я же сказал: я по тебе соскучился.

— Нет. Не сейчас. От меня воняет…

— Нет, — твердо сказал он, отводя ее руки. — Сейчас!

Он поднял льняные складки, так, что получился навес. Присел, расставив колени как обезьяна.

Ее охватила дрожь, она сама не знала — от страха или от гнева. Он опустил ее хасу. Выпрямился. Посмотрел на нее непроницаемым взглядом. Потом улыбнулся.

В нем было нечто, что делало его похожим на серп, как будто его улыбкой можно было жать пшеницу.

— Кто? — спросил он.

— Что — «кто»?

Он дал ей пощечину. Не сильную, но оттого, казалось, еще более болезненную.

— Кто?!

Она ничего не ответила, развернулась и направилась в спальню.

Он схватил ее за руку, резко развернул, замахнулся для нового удара…

Заколебался.

— Это был Ахкеймион? — спросил он.

Эсменет показалось, что еще ни одно лицо не было для нее настолько ненавистным. Она ощутила, как между губами и зубами набирается слюна.

— Да! — злобно бросила она.

Сарцелл выпустил ее. На миг он показался сломленным.

— Прости, Эсми, — сказал он глухим голосом.

«Но за что, Сарцелл? За что?»

Он обнял ее — крепко, отчаянно. Поначалу она напряглась, но когда он принялся всхлипывать, в ней что-то надломилось. Она сдалась, смягчилась, прижалась к нему, глубоко вдохнула его запах — мирры, пота и кожи. Как мог этот человек, более эгоистичный, чем любой, кого она знала, плакать от того, что ударил такую женщину, как она? Неверную. Распутную. Как он мог…

Она слышала, как он шепчет:

— Я знаю, ты любишь его. Я знаю…

Но Эсменет уже ни в чем не была уверена.


В назначенный час колдун присоединился к Пройасу на холмике, возвышавшемся над огромным и бестолковым станом Священного воинства. На востоке, между стен и башенок Момемна, точно огромный тлеющий уголь, всходило солнце.

Пройас прикрыл глаза, наслаждаясь слабым утренним теплом. «Сегодня, — и думал, и молился он, — с сегодняшнего дня все будет иначе!» Если то, что ему докладывали, действительно правда, тогда эта бесконечная свара псов и ворон, ворон и псов наконец окончится. Он обретет своего льва.

Он обернулся к Ахкеймиону.

— Примечательно, не правда ли?

— Что именно? Священное воинство? Или эти известия?

Пройаса словно холодной водой окатили. Ему стало неловко, и в то же время он рассердился из-за непочтительности. Несколько часов назад, вертясь на своей походной койке, он понял, что без Ахкеймиона ему не обойтись. Поначалу его гордость противилась этому: ведь на прошлой неделе он сам сказал, как отрезал: «Я больше не желаю тебя видеть. Никогда». И отказываться от своих слов теперь, когда этот человек ему понадобился, казалось низменным, корыстным. Но нужно ли отказываться от своих слов для того, чтобы их нарушить?

— Как что? Священное воинство, разумеется, — небрежно ответил он. — Мои писцы говорили мне, что более…

— У меня тут целая армия слухов, которые надлежит проверить, Пройас, — ответил адепт. — Так что давай забудем про тонкости джнана. Просто скажите, чего вы хотели.

По утрам Ахкеймион всегда был несколько резок. Пройас предполагал, что это из-за Снов. Но сейчас в его тоне было нечто большее, нечто похожее на ненависть.

— Акка, я понимаю, ты зол на меня, но тебе придется относиться ко мне с подобающим уважением. Школа Завета связана договором с домом Нерсеев, и, если понадобится, я об этом вспомню.

Ахкеймион взглянул на него испытующе.

— Зачем, Прош? — спросил он, обращаясь к принцу по уменьшительному имени, как в те времена, когда был его наставником. — Зачем ты это делаешь?

Ну что Пройас может сказать такого, чего бы тот и так не знал?

— Не тебе допрашивать меня, адепт.

— Все люди, даже принцы, обязаны отвечать на разумные вопросы. Сперва ты навсегда прогоняешь меня, а потом, не прошло и недели, призываешь меня к себе, и еще требуешь не задавать вопросов?

— Я призывал не тебя! — воскликнул Пройас. — Я призвал адепта Завета в соответствии с договором, который мой отец подписал с твоими начальниками. Либо ты придерживаешься этого договора, либо ты его нарушаешь. Выбор за тобой, Друз Ахкеймион.

Только не сегодня. Он не позволит затащить себя в трясину сегодня! Когда все вот-вот должно измениться… Быть может.

Но у Ахкеймиона, очевидно, были свои планы.

— Ты знаешь, — сказал он, — я думал над тем, что ты тогда говорил. Я почти ничего другого не делал, только сидел и думал.

— Ну и что?

«Только не сегодня, наставник, пожалуйста, отложим это на другой день!»

— Видишь ли, Пройас, есть вера, которая осознает себя как веру, а есть вера, которая принимает себя за знание. Первая признает неопределенность, соглашается с тем, что Бог есть великая тайна. Она порождает сострадание и терпимость. Кто может судить безоговорочно, когда неизвестно, прав ли он? Вторая же, Пройас, вторая уверена во всем и признает таинственность Бога только на словах. Она порождает нетерпимость, ненависть, насилие…

Пройас насупился. И когда он отстанет?

— И она же, по всей видимости, порождает учеников, которые отвергают своих бывших наставников. Да, Ахкеймион?

Колдун кивнул:

— А еще Священные войны…

Что-то в его ответе насторожило Пройаса. Оно грозило растормошить и без того беспокойные страхи. Только годы учения спасли его от того, чтобы утратить дар речи.

— «Пребывай во мне, — процитировал он, — и обретешь убежище от неопределенности». — Он окинул Ахкеймиона презрительным взглядом. — «Повинуйся, как дитя повинуется отцу, и все сомнения будут повержены».

Повисла неприятная пауза. Адепт смотрел на него, он на адепта. Наконец адепт кивнул с насмешливым отвращением человека, который с самого начала знал, что его обойдут каким-нибудь паскудным способом. Даже сам Пройас почувствовал, что, процитировав писание, прибег к довольно избитому трюку. Но почему? Как может глас самого Последнего Пророка, Слово Изначальное и Конечное, звучать так… так…

Теперь бывший наставник смотрел на него с жалостью. Это было невыносимо.

— Не смей меня судить! — проскрежетал Пройас.

— Зачем вы призвали меня, Пройас? — устало спросил Ахкеймион. — Что вам нужно?

Конрийский принц перевел дух и собрался с мыслями. Несмотря на то что он приложил все усилия, чтобы этого не произошло, он все же позволил Ахкеймиону отвлечь его мерзкими мелочами. Только и всего.

Сегодня решающий день. Он должен стать решающим!

— Вчера вечером я получил весть от Ирисса, племянника Ксина. Он нашел интересную личность.

— Кого?

— Скюльвенда.

Этим словом пугали детей, оно тревожило их сны…

Ахкеймион взглянул на Пройаса пристально, но, похоже, особого впечатления на него это не произвело.

— Ведь Ирисс уехал всего с неделю тому назад. Как он мог найти скюльвенда так близко от Момемна?

— Похоже, этот скюльвенд намеревается присоединиться к Священному воинству.

Лицо у Ахкеймиона стало озадаченным. Пройас помнил, как в первый раз увидел наставника таким — он тогда был юношей, они играли в бенджуку под храмовыми вязами в саду его отца. Ох, как он тогда ликовал!

На сей раз это выражение было мимолетным.

— Какая-то ловушка? — спросил Ахкеймион.

— Я не знаю, что и думать, бывший наставник. Оттого и вызвал тебя.

— Должно быть, это ложь, — заявил Ахкеймион. — Скюльвенд не может присоединиться к Священному воинству айнрити. Мы немногим более чем…

Он запнулся.

— Но почему ты вызвал меня сюда? — спросил он с таким видом, словно размышлял вслух. — Разве что…

Пройас улыбнулся.

— Ирисс вот-вот должен появиться здесь. Его посланец говорит, что опередил отряд майордома всего на несколько часов. Я послал Ксинема, чтобы он привел их сюда.

Адепт покосился на восходящее солнце — огромный алый белок вокруг золотой радужки.

— Он едет по ночам?

— Когда они встретились с этим человеком и его спутниками, за ними гнались императорские кидрухили. По всей видимости, Ирисс счел разумным вернуться как можно быстрее. Похоже, скюльвенд сделал какие-то весьма соблазнительные заявления.

Ахкеймион протянул руку, словно желая отмахнуться от лишних подробностей.

— А что за спутники?

— Мужчина и женщина. Больше ничего не знаю, кроме того, что ни он, ни она не скюльвенды, и мужчина заявил, будто он князь.

— А что именно заявил скюльвенд?

Пройас помолчал, сглотнул, чтобы унять дрожь, угрожавшую проявиться в его голосе.

— Он говорит, что ему известно, как воюют фаним. Утверждает, что уже разбивал их на поле битвы. И предлагает свои знания Священному воинству.


Ахкеймион наконец понял все. И возбуждение. И нетерпимость к собственным заботам. Пройас увидел то, что у игроков в бенджуку называется «кут-ма», «скрытый ход». Он надеется использовать этого скюльвенда, кто бы тот ни был, затем, чтобы досадить императору и взять над ним верх. Ахкеймион невольно улыбнулся. Даже теперь, после стольких резких слов, что были сказаны между ними, он не мог не разделить чувств своего бывшего ученика.

— Значит, он утверждает, что он — твой кут-ма.

— Правда ли то, что он говорит, Акка? Скюльвенды действительно воевали с фаним?

— Южные племена постоянно совершают набеги на Гедею и Шайгек. Когда я находился в Шайме, там…

— Ты бывал в Шайме?! — перебил его Пройас.

Ахкеймион нахмурился. Как и многие учителя, он терпеть не мог, когда его перебивали.

— Я много где бывал, Пройас.

И все из-за Консульта. Когда не знаешь, где искать, искать приходится везде.

— Извини, Акка. Я просто…

Пройас не закончил фразы, как будто был озадачен.

Ахкеймион понимал, в чем дело. Для принца Шайме превратился в вершину священной горы, цель, достичь которой можно, только положив в бою тысячи врагов и своих солдат. Мысль о том, что какой-то нечестивец мог просто-напросто сойти с корабля…

— Так вот, в то время там было много шума из-за скюльвендов, — продолжал Ахкеймион. — Кишаурим отправили двадцать своих членов в Шайгек. Они должны были присоединиться к карательной экспедиции, которую падираджа снаряжал в степь. Но ни об армии падираджи, ни о кишаурим больше никто ничего не слышал.

— Их всех уничтожили скюльвенды.

Ахкеймион кивнул.

— Так что да, вполне возможно, что твой скюльвенд действительно воевал с фаним и одержал над ними победу. Возможно даже, что у него есть сведения, которыми он может поделиться. Но с чего ему вздумалось делиться этими сведениями с нами? С айнрити? Вот в чем вопрос.

— Неужели они настолько нас ненавидят?

Ахкеймиону представилась лавина завывающих скюльвендских копейщиков, несущихся навстречу грому и пламени голоса Сесватхи. Образ из Снов.

Он встряхнул головой.

— Разве жрец Мома ненавидит быка, которому режет глотку? Нет, нисколько. Не забывай: скюльвендам весь мир — алтарь для жертвоприношений, а мы — не более чем ритуальные жертвы. Мы недостойны даже их презрения. Именно поэтому данный случай настолько экстраординарен. Скюльвенд, желающий присоединиться к Священному воинству, это все равно как… как…

— Как жрец, пришедший в загон для скота и заключивший договор с жертвенными быками, — мрачно договорил Пройас.

— Вот-вот.

Наследный принц поджал губы и окинул взглядом лагерь — видимо, искал поддержки своим разбившимся надеждам. Никогда прежде не видел он Пройаса таким — даже когда тот был мальчишкой. Таким… хрупким, что ли.

«Неужели все так плохо? Ты боишься потерпеть поражение?»

— Но, разумеется, — добавил Ахкеймион, чтобы успокоить его, — теперь, после победы Конфаса при Кийуте, в степи многое могло измениться. Возможно, очень серьезно.

И почему он всегда старается подыграть ему?

Пройас искоса взглянул на него, скривил губы в саркастической усмешке. И снова перевел взгляд на беспорядочное нагромождение палаток, шатров и проходов между ними. Потом начал:

— Мне еще не настолько плохо, бывший…

Не договорил, прищурился.

— Вон они! — воскликнул он, указывая куда-то вперед, где Ахкеймион пока не видел ничего особенно примечательного. — Вон едет Ксин! Вот сейчас и увидим, кут-ма этот скюльвенд или не кут-ма.

От отчаяния до пылких надежд в одно мгновение ока. «Из него выйдет опасный король», — подумал Ахкеймион помимо воли. Если принц, конечно, переживет эту Священную войну.

Ахкеймион сглотнул, на зубах скрипнула пыль. При наличии привычки, да еще и в сочетании со страхом, легко не думать о будущем. Но сейчас не думать о нем было невозможно. Когда в одном месте собирается столько воинственных людей, непременно быть беде. Этот закон столь же непреложен, как логика Айенсиса. Чем чаще об этом вспоминаешь, тем меньше вероятность, что когда беда наконец стрясется, она застигнет тебя врасплох.

«Где-нибудь, когда-нибудь эти тысячи людей, что собрались вокруг меня, непременно погибнут».

Самый неотвязный вопрос, мучительный до тошноты, который, однако, нельзя было не задать, вот в чем: кто именно? Кто из них умрет? Потому что кто-то умрет непременно.

«Может быть, я?»

В конце концов он высмотрел Ксинема и его отряд посреди общей лагерной суеты. Ксинем выглядел измотанным — оно и немудрено: принц отправил его навстречу Ириссу посреди ночи. Его лицо, обрамленное квадратной бородкой, обратилось в их сторону. Ахкеймион был уверен, что Ксинем смотрит не столько на Пройаса, сколько на него.

«Ты ли умрешь, старый друг?»

— Ты его видишь? — спросил Пройас.

Сперва Ахкеймион подумал было, что он имеет в виду Ксинема, но тут увидел скюльвенда. Тот тоже ехал верхом, беседуя с лохматым Ириссом. У Ахкеймиона от этого зрелища кровь застыла в жилах.

Пройас следил за ним, словно желая проверить его реакцию.

— Что случилось?

— Просто прошло… — Ахкеймион запнулся.

— Что прошло?

«Столько лет…» На самом деле прошло две тысячи лет с тех пор, как он в последний раз видел скюльвенда.

— Во времена Армагеддона… — начал было он, но умолк в нерешительности.

Почему он всегда так стесняется говорить об этих вещах? Ведь это все действительно было!

— Во времена Армагеддона скюльвенды встали на сторону Не-бога. Они разгромили киранейцев, разграбили Мехтсонк и осадили Сумну вскоре после того, как Сесватха бежал туда…

— Ты имеешь в виду — «сюда», — уточнил Пройас.

Ахкеймион уставился на принца вопросительно.

— После того как Сесватха бежал сюда, — пояснил Пройас, — где некогда жили древние киранейцы.

— Д-да… Сюда.

Он ведь действительно стоял на древней киранейской земле. Это были те самые места — только как бы погребенные под множеством наслоений. Сесватха даже как-то раз проезжал через Момемн, только тогда он назывался Монемора и был крохотным провинциальным городишком. Ахкеймион осознал, что в этом-то и заключается причина его тревоги. Обычно ему не составляло труда разделять две эпохи, современность и дни Армагеддона. Но этот скюльвенд… Как будто на его лбу были начертаны все древние преступления их рода.

Ахкеймион разглядывал приближающегося всадника: толстые руки, опоясанные шрамами, жестокое звериное лицо, глаза, которые привыкли видеть только мертвых врагов. Следом за ним ехал еще один человек, такой же грязный и измученный долгой дорогой, как и скюльвенд, но с белокурыми волосами и бородой норсирайца. Он разговаривал с женщиной, у которой тоже были льняные волосы. Женщина пошатывалась в седле, словно вот-вот готова была упасть. Ахкеймион подумал было о том, кто они такие и откуда, — женщина, похоже, была ранена, — но внимание его неизбежно возвращалось к скюльвенду.

Скюльвенд. Так странно, что просто глазам своим не веришь. Нет ли тут какого-то более глубокого смысла? В последнее время ему так часто снился Анасуримбор Кельмомас, а вот теперь прямо перед его глазами живое видение из древней эпохи конца света. Скюльвенд!

— Не доверяй ему, Пройас. Они жестоки, они абсолютно безжалостны. Такие же злобные, как шранки, но при этом куда более коварные.

Пройас рассмеялся.

— Ты знаешь, что нансурцы каждый тост и каждую молитву начинают с проклятия и пожелания гибели скюльвендам?

— Да, я об этом слышал.

— Так вот, адепт, ты видишь призрак из твоих кошмаров, а я вижу врага своих врагов!

Ахкеймион понял, что вид варвара вновь воспламенил надежды Пройаса.

— Нет. Ты видишь перед собой врага, просто врага. Это нечестивец, Пройас. Проклятый.

Наследный принц пристально взглянул на колдуна.

— А сам ты кто?

Безумие! Как же заставить его понять…

— Пройас, ты должен…

— Нет, Ахкеймион! — воскликнул принц. — Я никому ничего не должен! Хотя бы раз в жизни избавь меня от твоих мрачных предсказаний, будь так любезен!

— Ты же меня позвал затем, чтобы я давал тебе советы! — напомнил Ахкеймион.

Пройас резко развернулся в его сторону:

— Не дуйся, наставник, тебе это не идет! Да что с тобой такое? Я позвал тебя, чтобы ты давал мне советы, что верно, то верно, но ведь ты вместо этого изводишь меня пустой болтовней! Ты, быть может, забыл, но в обязанности советника входит представлять принцу факты, необходимые для того, чтобы принимать взвешенные решения. А вовсе не принимать решения самому, а потом пилить принца за то, что он с тобой не согласен!

И отвернулся с усмешкой.

— Теперь я понимаю, отчего маршал так из-за тебя тревожится.

Это Ахкеймиона задело. По лицу Пройаса он видел, что принц как раз и хотел его задеть, нанести удар, максимально близкий к смертельному. Нерсей Пройас — военачальник, он боролся с императором за душу Священной войны. Ему нужны были решимость, единодушие и в первую очередь повиновение. А скюльвенд уже приближался…

Ахкеймион все это понимал, и все равно было обидно.

«Да что со мной такое?»

Ксинем остановил своего вороного у подножия холмика и, спешиваясь, приветствовал их. Ахкеймиону не хватило духу ответить тем же. «Что ты наговорил обо мне, Ксин? Что такого ты во мне видишь?»

Отряд последовал примеру Ксинема и некоторое время возился с конями. Ахкеймион слышал, как Ирисс упрекнул норсирайца за неподобающее обличье таким тоном, будто этот человек был его названым братом, а вовсе не чужестранцем, которого надлежит представить принцу. Наконец они, тихо переговариваясь и тяжело, устало ступая, принялись подниматься на холм. Теперь, когда все спешились, оказалось, что скюльвенд нависает над Ксинемом и вообще возвышается над всеми присутствующими, кроме разве что норсирайца. Варвар был узок в талии, а широкие плечи чуть заметно сутулились. Он выглядел голодным, но не как нищий, а как волк.

Пройас бросил на Ахкеймиона последний взгляд, прежде чем приветствовать своих гостей. «Будь тем, кто мне нужен!» — предупреждал этот взгляд.

— Нечасто встретишь человека, о котором слухи не лгут, — сказал принц по-шейски, окинув взглядом руки варвара, оплетенные мощными жилами. — Ты, скюльвенд, действительно выглядишь таким свирепым, как рассказывают о твоем народе.

Ахкеймион поймал себя на том, что ему не нравится любезный тон Пройаса. Его способность без малейшего труда переходить от ссоры к дружеским приветствиям, злиться и тут же делаться милым и дружелюбным всегда тревожила Ахкеймиона. Сам-то он точно такой способностью не обладал и всегда полагал, что подобная переменчивость чувств говорит об опасной склонности к обману.

Скюльвенд взглянул на Пройаса исподлобья и ничего не ответил. У Ахкеймиона поползли по спине мурашки. Он понял, что этот человек носит при себе хору. Он слышал ее адский шепот.

Пройас нахмурился.

— Мне известно, что ты говоришь по-шейски, друг мой.

— Если я правильно помню, мой принц, — сказал Ахкеймион по-конрийски, — скюльвенды не терпят комплиментов, особенно косвенных. Они считают их немужественными.

Льдисто-голубые глаза варвара тут же уставились на него. У Ахкеймиона дрогнуло нечто внутри — нечто, умеющее распознавать физическую угрозу.

— Кто это? — спросил скюльвенд с сильным акцентом.

— Друз Ахкеймион, — ответил Пройас куда более жестким тоном. — Колдун.

Скюльвенд сплюнул. Ахкеймион не знал, был ли то знак презрения или народный жест, оберегающий от колдовского глаза.

— Однако тебе не к лицу задавать вопросы, — продолжал Пройас. — Мои люди спасли тебя и твоих спутников от нансурцев, и мне ничего не стоит вернуть вас им. Понимаешь?

Варвар пожал плечами.

— Спрашивай, если хочешь.

— Кто ты?

— Я — Найюр урс Скиоата, вождь утемотов.

Ахкеймион мало знал о скюльвендах, но имя утемотов было ему знакомо, как и любому другому адепту Завета. Согласно Снам, Сатгай, король племен, который возглавлял скюльвендов, служивших Не-богу, был утемотом. Что это, еще одно совпадение?

— Утемоты, мой принц, — пробормотал Ахкеймион на ухо Пройасу, — это племя с северной оконечности степи.

Варвар снова ожег его ледяным взглядом.

Пройас кивнул.

— Скажи же мне, Найюр урс Скиоата, почему скюльвендский волк забрался так далеко ради того, чтобы побеседовать с айнритскими собаками?

Скюльвенд отчасти улыбнулся, отчасти оскалился. Ахкеймион понял, что он обладает свойственной варварам надменностью, бездумной уверенностью в том, что суровые обычаи его страны делают его куда сильнее других, более цивилизованных людей. «Мы для него — глупые бабы», — подумал Ахкеймион.

— Я пришел продать свою мудрость и свой меч, — напрямик ответил скюльвенд.

— В качестве наемника? — спросил Пройас. — Не думаю, друг мой. Вот, Ахкеймион мне говорит, что скюльвенды наемниками не бывают.

Ахкеймион попытался выдержать взгляд Найюра. Но не смог.

— Моему племени сильно досталось при Кийуте, — объяснил варвар. — А когда мы вернулись на свои пастбища, нам пришлось еще хуже. Те немногие из моих родичей, что уцелели в битве с нансурцами, были убиты нашими соседями с юга. Наши стада угнали. Наших жен и детей увели в рабство. Утемотов больше нет.

— И что? — спросил Пройас. — Ты надеешься, что твоим племенем станут айнрити? И надеешься, что я в это поверю?

Молчание. Напряженный момент в разговоре двух неукротимых мужей.

— Моя земля отвергла меня. Она лишила меня очага и имущества. И потому я за это отрекаюсь от нее. Неужели в это так трудно поверить?

— Но тогда почему… — начал было Ахкеймионпо-конрийски, но Пройас жестом заставил его умолкнуть.

Конрийский принц молча изучал варвара, оценивал его в той нервирующей манере, в какой он неоднократно оценивал при Ахкеймионе других людей: как будто он есть центр всякого суждения. Однако если Найюр урс Скиоата и был выбит из колеи, то этого ничем не выдал.

Пройас шумно выдохнул, как будто придя к рискованному и оттого весомому решению.

— Скажи мне, скюльвенд, что ты знаешь о кианцах?

Ахкеймион открыл было рот, собираясь возразить, но наткнулся на взгляд Ксинема и заколебался. «Не забывай своего места!» — говорил этот взгляд.

— Много и мало, — ответил Найюр.

Ахкеймион знал, что этот ответ — из тех, какие Пройас презирает. Но, с другой стороны, скюльвенд играл в ту же игру, что и сам принц. Пройас хотел выведать, что скюльвенду известно о фаним, не сообщая, много ли ему требуется. Ну и правильно: в противном случае варвар сказал бы ровно то, что он хотел услышать. Однако уклончивый ответ означал, что скюльвенд уловил эту тонкость. А это значит, что он на редкость проницателен. Ахкеймион окинул взглядом изборожденные шрамами руки варвара, пытаясь сосчитать его свазонды. Но тут же сбился.

«Очень многие недооценили этого человека», — подумал он.

— Как насчет войны? — спросил Пройас. — Что ты знаешь о том, как кианцы ведут войну?

— Много.

— Откуда?

— Восемь лет тому назад кианцы вторглись в степь, так же, как и нансурцы, надеясь положить конец нашим набегам на Гедею. Мы встретились с ними в месте, которое называется Зиркирта. И разгромили их. Вот эти все, — варвар провел пальцем вдоль шрамов в нижней части своего правого предплечья, — с той битвы. Вот это — их военачальник, Хасджиннет, сын Скаура, сапатишаха Шайгека.

В его голосе не было гордости. Ахкеймион подумал, что для него война — просто событие, о котором следует рассказать, не особенно отличающееся от рождения жеребенка на его пастбищах.

— Ты убил сына сапатишаха?

— Потом убил, — сказал скюльвенд. — Сперва я заставил его петь.

Несколько присутствующих конрийцев расхохотались, и хотя сам Пройас снизошел лишь до надменной улыбки, Ахкеймион видел, что он в восторге. Несмотря на свои грубые манеры, скюльвенд говорил именно то, что Пройас надеялся услышать.

Однако Ахкеймиона это все не убедило. Откуда им знать, что утемоты действительно уничтожены? И, что куда важнее, какое это имеет отношение к тому, чтобы рисковать своей головой, конечностями и шкурой, пробираясь через Нансурию с целью присоединиться к Священному воинству? Ахкеймион обнаружил, что смотрит через левое плечо скюльвенда на приехавшего с ним норсирайца. На миг они встретились глазами, и Ахкеймион был потрясен его мудрым и печальным взглядом. И ему вдруг подумалось: «Это он… Ответ кроется в нем».

Но успеет ли Пройас осознать это, прежде чем принять их под свое покровительство? Конрийцы относятся к обязанностям гостеприимства с нелепой серьезностью.

А Пройас спрашивал:

— Ты разбираешься в тактике кианцев?

— Разбираюсь. Я тогда уже много лет как был вождем. Я был советником при короле племен.

— А описать ее мне сможешь?

— Смогу…

Наследный принц улыбнулся, как будто наконец распознал в скюльвенде родственную душу. Ахкеймион мог только наблюдать за происходящим с немой тревогой. Он понимал, что теперь любое вмешательство будет отвергнуто с ходу.

— Ты осторожен, — говорил Пройас, — это хорошо. Язычнику, принимающему участие в Священной войне, следует быть осмотрительным. Однако меня тебе опасаться не стоит, друг мой.

Скюльвенд фыркнул:

— Это почему?

Пройас развел руками, указывая на рассеянные вокруг палатки.

— Доводилось ли тебе видеть подобное множество людей? На этих равнинах собрался весь цвет айнрити, скюльвенд. В Трех Морях еще никогда не было так спокойно. А все оттого, что все их воины сошлись сюда. И когда они выступят против фаним, то, уверяю тебя, ваша битва при Кийуте покажется тебе мелкой стычкой.

— А когда они выступят?

Пройас помолчал, потом ответил:

— Это может зависеть от тебя.

Варвар, ошеломленный, уставился на него.

— Священное воинство парализовано, скюльвенд. Судьба войска, тем более такого огромного, как это, зависит от кормежки. А между тем, Икурей Ксерий III, вопреки соглашениям, достигнутым более года тому назад, не дает нам необходимой провизии. Согласно религиозным законам, шрайя может потребовать, чтобы император снабдил нас провизией, но даже шрайя не может требовать, чтобы нансурцы отправились в поход вместе с нами.

— Ну так отправляйтесь без них.

— Мы бы так и поступили, но шрайя колеблется. Несколько месяцев тому назад одна армия Людей Бивня добыла необходимую провизию, выполнив требования императора…

— Какие требования?

— Они подписали договор, согласно которому все завоеванные земли отходили империи.

— Это неприемлемо.

— Для тех Великих Имен это было приемлемо. Они считали себя непобедимыми и полагали, будто, если они станут дожидаться остальных войск, это попросту лишит их заслуженной славы. Что такое закорючка на пергаменте по сравнению с вечной славой? И вот они выступили в поход, достигли земель фаним, и там их разбили наголову.

Скюльвенд задумчиво потер подбородок. Этот жест показался Ахкеймиону странно обезоруживающим для человека столь устрашающего вида.

— Икурей Конфас! — решительно произнес он.

Пройас одобрительно поднял брови. И даже на Ахкеймиона это произвело впечатление.

— Продолжай, — сказал принц.

— Ваш шрайя боится, что без Конфаса все Священное воинство погибнет. Поэтому он отказывается потребовать, чтобы император снабдил вас провизией, боясь повторения того, что случилось раньше.

Пройас горько улыбнулся.

— Вот именно. А император, разумеется, объявил свой договор платой за Конфаса. И похоже, для того, чтобы использовать свое орудие, Майтанету придется его продать.

— То есть продать вас.

Пройас тяжело вздохнул.

— Не заблуждайся, скюльвенд. Я человек преданный и благочестивый. Я сомневаюсь не в своем шрайе, а лишь в его оценке последних событий. Я убежден, что император пытается нас обмануть, и даже если мы выступим в поход, не подписав его договор, он все равно отправит нам вслед Конфаса с его колоннами, чтобы попытаться вытянуть из Священной войны все, что можно…

Ахкеймион впервые сообразил: Пройас действительно боялся, что Майтанет сдастся. А почему бы и нет? Если Святейший Шрайя смирился с Багряными Шпилями, почему бы заодно не смириться и с императорским договором?

— Мои надежды, — продолжал Пройас, — а это всего лишь надежды, — состоят в том, что Майтанет, возможно, согласится на тебя в качестве замены Конфасу. Если у нас будешь ты в качестве советника, император уже не сможет утверждать, будто наша неопытность нас погубит.

— В качестве замены главнокомандующему? — переспросил скюльвендский вождь и внезапно затрясся всем телом. Ахкеймион не сразу сообразил, что он смеется.

— Тебе это кажется забавным, скюльвенд? — озадаченно спросил Пройас.

Ахкеймион воспользовался случаем вмешаться.

— Это из-за Кийута, — быстро пробормотал он по-конрийски. — Подумай, как он должен ненавидеть Конфаса за битву при Кийуте!

— Месть? — коротко спросил Пройас, тоже на конрийском. — Думаешь, он ради этого сюда явился? Чтобы отомстить Икурею Конфасу?

— Спроси его! Зачем он сюда явился, и кто остальные?

Пройас оглянулся на Ахкеймиона, досада в его глазах сменилась согласием. Пыл едва не подвел принца, и он понимал это. Он чуть не пригласил к своему очагу скюльвенда, — скюльвенда! — при этом даже не расспросив его как следует.

— Вы не знаете нансурцев! — объяснял тем временем варвар. — Скюльвенд вместо великого Икурея Конфаса? Да тут такое начнется! Одним плачем и скрежетом зубовным не обойдется.

Пройас не обратил внимания на это замечание.

— Меня по-прежнему тревожит один вопрос, скюльвенд… Я понимаю, что твое племя уничтожено, что твоя земля обратилась против тебя, но зачем ты явился именно сюда? Зачем скюльвенду ехать не куда-нибудь, а в империю? И зачем язычнику присоединяться к Священному воинству?

Усмешка с лица Найюра урс Скиоаты исчезла, осталась одна лишь осторожность. Ахкеймион видел, как он напрягся. Словно перед ним отворилась дверь, ведущая в какое-то ужасное место.

И тут из-за спины варвара раздался звучный голос:

— Я — причина тому, почему Найюр приехал сюда.

Все воззрились на безымянного норсирайца. Человек был облачен в лохмотья, но держался царственно, как будто привык, чтобы ему беспрекословно повиновались. Однако без надменности, словно бы тяготы и скорби смягчили его природную гордыню. Женщина, цеплявшаяся за его пояс, обводила глазами всех присутствующих: похоже, их расспросы и раздражали, и удивляли ее. Ее взгляд словно говорил: «Да как же, как же вы сами не видите?»

— А кто ты, собственно, такой? — осведомился Пройас.

Ясные голубые глаза моргнули. Норсираец чуть заметно кивнул ему, как равный равному.

— Я — Анасуримбор Келлхус, сын Моэнгхуса, — сказал он по-шейски с сильным акцентом. — Князь с севера. Из Атритау.

Ахкеймион уставился на него, еще не понимая, в чем дело. Потом наконец до него дошло. Имя «Анасуримбор» едва не сбило его с ног. Он невольно схватил Пройаса за руку и сам подался вперед.

«Этого не может быть!»

Пройас бросил на него пристальный взгляд, призывая помалкивать. «Потом, потом обо всем расспросишь, адепт!» И снова перевел взгляд на чужестранца.

— Прославленное имя.

— Мое происхождение от меня не зависит, — ответил норсираец.

«Один из моих потомков вернется, Сесватха…»

— Ты не очень похож на князя. Должен ли я поверить, что ты равен мне?

— Не зависит от меня и то, во что ты веришь или не веришь. Что же до моего внешнего вида — все, что я могу сказать, это что мое паломничество было нелегким.

«Анасуримбор вернется…»

— Паломничество?

— Да. Паломничество в Шайме. Мы пришли, чтобы умереть за Бивень.

«…Вернется, когда наступит конец света».

— Но Атритау находится далеко за пределами Трех Морей. Как же ты узнал о Священной войне?

Норсираец поколебался, как будто был не уверен в том, что собирался сказать, и боялся этого.

— Сны. Кто-то послал мне сны.

«Этого не может быть!»

— Кто-то? Кто именно?

Норсираец не мог ответить на этот вопрос.

Глава 16 Момемн

«Те из нас, что остались в живых, всегда впадали и будут впадать в растерянность, вспоминая его приход. И не потому, что он тогда был другим. У меня такое странное ощущение, что он вообще не менялся. Менялись мы. Если теперь он кажется нам совсем другим, то лишь потому, что он изменил все вокруг себя».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Конец весны, 4111 год Бивня, Момемн
Солнце только что село. Человек, называвший себя Анасуримбором Келлхусом, сидел, скрестив ноги, в круге света своего костра, у шатра, полотняные стенки которого были расшиты черными орлами — видимо, шатер был подарком Пройаса. На первый взгляд, в этом человеке не было ничего особо впечатляющего, разве что длинные, соломенного цвета волосы, мягкие, как горностаевый мех, казавшиеся удивительно неуместными в свете пламени. Ахкеймион подумал, что эти волосы созданы для солнца. Раненая девушка, которая так отчаянно цеплялась за него накануне, сидела рядом с ним в простом, но элегантном платье. Они оба вымылись и сменили свои лохмотья на одежду из гардероба самого принца. Подойдя ближе, Ахкеймион был поражен красотой женщины. Прежде она больше походила на избитую девочку-бродяжку.

Они оба смотрели, как он приближается к ним. Их лица были видны в свете костра очень отчетливо.

— Ты, должно быть, Друз Ахкеймион, — сказал князь Атритау.

— Я вижу, принц предупредил вас насчет меня.

Князь понимающе улыбнулся — более чем понимающе. Эта улыбка была не похожа ни на одну из тех, что Ахкеймиону доводилось видеть прежде. Казалось, этот человек понимает его больше, чем хотелось бы самому Ахкеймиону.

И тут до него вдруг дошло.

«Я знаю этого человека!»

Но как можно знать человека, которого ты никогда прежде не встречал? Разве что ты уже видел его сына или какого-нибудь другого родственника… Перед его мысленным взором промелькнули образы из недавнего сна, в котором он держал на коленях голову убитого Анасуримбора Кельмомаса. Сходство было несомненным: та же складка между бровей, те же длинные впалые щеки, глубоко посаженные глаза.

«Это действительно кто-то из Анасуримборов! Но ведь это же невозможно…»

Однако, похоже, наступило время для невозможного.

Священное воинство, собравшееся у мрачных стен Момемна, представляло собой зрелище не менее ошеломляющее, чем любой из Ахкеймионовых кошмаров о Древних войнах — если не считать жутких сражений в Агонгорее и безнадежной осады Голготтерата. Прибытие скюльвенда и князя Атритау только подтверждало абсурдный масштаб Священной войны — как будто сама древняя история явилась, чтобы помазать ее на царство.

«Один из моих потомков вернется, Сесватха, — Анасуримбор вернется…»

Как ни примечательно появление скюльвенда, его все же можно счесть случайностью. Но князь Анасуримбор Келлхус из Атритау — совсем другое дело. Анасуримбор! Воистину достославное имя. Династия Анасуримборов была третьей и наиболее могущественной из династий правителей Куниюрии. Завет полагал, будто этот род угас много тысяч лет назад — если он не прервался со смертью Кельмомаса II на поле Эленеот, то, значит, при падении великого Трайсе несколько лет спустя. Но это оказалось не так. Кровь первого и главного соперника Не-бога каким-то образом сохранилась и дожила до нынешних дней… Невозможно.

«…Когда наступит конец света».

— Пройас меня предупредил, — кивнул Келлхус. — Он сказал мне, что таким, как ты, по ночам снятся кошмары о моих предках.

Ахкеймион был уязвлен тем, что Пройас все так выложил. Он представил себе, как принц говорит: «Он, конечно, заподозрит, что ты — агент Консульта… Или же он надеется, что Атритау до сих пор воюет с Консультом, и ты принес вести о его неуловимых врагах. Ты можешь высмеять его, если хочешь. Но не пытайся его убедить, что Консульта не существует. Он тебя и слушать не станет».

— Но я всегда полагал, — продолжал Келлхус, — что прежде чем критиковать человека, сперва следует денёк поездить на его лошади.

— Чтобы лучше его понять?

— Нет, — ответил Келлхус, пожав плечами и лукаво сверкнув глазами. — Просто тогда ты окажешься на день пути от него, и его лошадь будет у тебя!

Ахкеймион уныло покачал головой, усмехнулся, и все трое разразились смехом.

«Этот человек мне нравится. А что, если он действительно тот, за кого себя выдает?»

Отсмеявшись, Келлхус познакомил его с женщиной, Серве, и пригласил к костру. Ахкеймион уселся у костра напротив него, скрестив ноги.

В подобных ситуациях Ахкеймион редко заранее подготавливал какой-то конкретный план. Обычно он запасался горсткой любопытных фактов, и все. Рассказывая обо всяких диковинках, он заодно задавал вопросы, а в полученных ответах принимался искать определенные нити, сигналы, подаваемые словами и выражением лица. Он никогда не знал наперед, чего именно ищет, — знал только, что искать надо. Он полагался на то, что если уж обнаружит нечто ценное, то сразу это поймет. Хороший шпион должен чувствовать такие вещи.

Но тут с самого начала стало очевидно, что этот метод не действует. Он никогда еще не встречал человека, подобного Анасуримбору Келлхусу.

В его голосе все время слышалось какое-то обещание. Временами Ахкеймион ловил себя на том, что и впрямь напрягается, стараясь получше его расслышать — не потому, что этот человек говорил невнятно: напротив, он говорил на диво четко и бегло, учитывая, как недавно он попал в империю, — но потому, что его голос обладал странной глубиной. Он, казалось, нашептывал: «Я скажу тебе больше, куда больше… Ты только слушай внимательно».

И еще — его лицо, настоящая драма, разыгрывающаяся на его лице. В нем была какая-то невинность, стремительность отражавшихся на нем чувств, свойственная только детям — хотя наивным оно отнюдь не казалось. Этот человек представлялся поочередно то мудрым, то веселым, то печальным, и все это искренне, без малейшей фальши, как будто он переживал собственные страсти и страсти других людей с изумительной непосредственностью.

И еще его глаза, мягко блестящие в свете костра, голубые, как вода, от одного вида которой хочется пить. Эти глаза ловили каждое слово Ахкеймиона, как будто то, что он говорил, настолько важно, что его необходимо слушать как можно более внимательно. И в то же время в них виделась странная сдержанность — не такая, как у людей, выносящих суждения, которые они не решаются высказать — у Пройаса, к примеру, — но как у человека, живущего в убеждении, что судить — не его дело.

Но в первую очередь Ахкеймиону внушало благоговение то, о чем этот человек говорил.

— А почему ты присоединился к Священному воинству?

Они давно уже перешли на «ты», но Ахкеймион все еще пытался убедить себя, будто не доверяет тому, что этот человек сказал Пройасу.

— Ты говоришь о снах, — уточнил Келлхус.

— Ну, видимо, да.

На какой-то миг князь Атритау взглянул на него по-отечески, даже как-то печально, как будто Ахкеймиону еще только предстояло понять правила этого разговора.

— До этих снов моя жизнь протекала в бесконечных грезах, — объяснил он. — Быть может, она сама по себе была сном… А сон, о котором ты спрашиваешь, — о Священной войне, — был сном, который пробуждает. Сон, от которого вся предыдущая жизнь становится сном. Что же делать, когда тебе приснился такой сон? — спросил он. — Неужели снова уснуть?

Ахкеймион ответил улыбкой на его улыбку.

— А ты мог?

— Уснуть? Нет. Ни за что. Даже если бы захотел. Ведь сон не приходит, если хочешь заснуть. Его нельзя схватить, как яблоко, чтобы утолить голод. Сон — он как невежество или забвение… Чем сильнее стремишься к таким вещам, тем дальше они ускользают.

— Как любовь, — добавил Ахкеймион.

— Да, как любовь, — негромко подтвердил Келлхус и мельком взглянул на Серве. — А зачем присоединился к Священному воинству ты, колдун?

— Сам не знаю… Видимо, потому, что меня послала сюда моя школа.

Келлхус мягко улыбнулся, как бы признавая общую боль.

— Но с какой целью ты здесь находишься?

Ахкеймион прикусил губу, но в остальном не стал уклоняться от унизительной истины.

— Мы ищем повсюду древнее, безжалостное зло, — ответил он медленно и неохотно, как человек, привычный к тому, что над ним насмехаются. — Зло, следов которого мы не можем найти уже более трехсот лет. И тем не менее, каждую ночь нас терзают сны об ужасах, которые некогда натворило это зло.

Келлхус кивнул, как будто это безумное признание соответствовало чему-то в его личном опыте.

— Не правда ли, трудно искать то, чего даже не видно?

Эти слова наполнили Ахкеймиона неизъяснимой печалью.

— Да… Очень трудно.

— Что ж, Ахкеймион, видно, у нас с тобой много общего.

— Что ты имеешь в виду?

Келлхус не ответил. Да в этом и не было нужды. Ахкеймион осознал, что этот человек почувствовал его прежнее недоверие и ответил на него, показав, как это нелепо, когда один человек, верящий в собственные сны, отказывает в доверии другому, который поверил в свой сон. И внезапно Ахкеймион понял, что уже верит этому человеку. А иначе как бы он мог верить себе?

Невзирая на такие мимолетные наставления, Ахкеймион обнаружил, что поведение этого человека и его манера вести беседу не имеют ничего общего с навязчивостью и безапелляционностью. Их разговор был свободен от того неуловимого соперничества, которое обычно витает в воздухе во время мужских разговоров, точно запах, иногда приятный, но чаще противный. Благодаря этому их беседа походила скорее на путешествие. Иногда они смеялись, иногда умолкали под впечатлением серьезности обсуждаемой темы. И эти моменты были словно остановки в пути, маленькие убежища, по которым отмеряют путь большого паломничества.

Ахкеймион осознал, что этот человек вовсе не стремится в чем-то его убедить. Разумеется, были вещи, которые он хотел ему показать, сведения, какими надеялся поделиться, но все это подавалось в рамках общего взаимопонимания. «Давай будем вместе воспринимать вещи сами по себе. Давай получше узнаем друг друга».

Прежде чем прийти к этому костру, Ахкеймион готовился отнестись с большим подозрением ко всему, что скажет этот человек, и даже с ходу отвергнуть большую часть его рассказов. На Древнем Севере обитали ныне бесчисленные полчища шранков, его великие города: Трайсе, Сауглиш, Миклы, Кельмеол и другие, — представляли собой опустошенные руины, уже две тысячи лет как безжизненные. А там, где бродят шранки, ни одному человеку не пройти. Древний Север оставался для Завета загадкой. Неразрешимой загадкой. И Атритау был лишь одиноким маячком во тьме, хрупким огоньком в седой, огромной тени Голготтерата. Последней искрой, сбереженной от темного сердца Консульта.

Много веков тому назад, когда Консульт еще выступал против Завета открыто, Атьерс держал в Атритау свое представительство. Однако это представительство не давало о себе знать уже сотни лет, канув в небытие незадолго до того, как и сам Консульт ушел в тень. Завет периодически отправлял на север разведывательные экспедиции, но они неизменно терпели крах: их либо заворачивали на полпути галеоты, которые очень ревниво берегли свою монополию на северный караванный путь, либо они пропадали на бескрайних равнинах Истиули, и никто их больше не видел.

В результате Завету об Атритау было известно очень мало — только то, что удавалось вытянуть из отважных торговцев, которые благополучно преодолевали дальнее путешествие из Галеота в Атритау и обратно. Поэтому Ахкеймион понимал, что ему придется всецело положиться на слова Келлхуса. У него нет возможности выяснить, правду ли тот говорит, он даже никогда не узнает, действительно ли Келлхус — князь.

И Анасуримбор Келлхус умел повелевать душами тех, кто его окружал. Беседуя с ним, Ахкеймион обнаружил, что приходит к выводам, которых сам почти наверняка бы не сделал, узнает ответы на вопросы, которые даже не осмеливался задать — как будто его собственная душа ожила и раскрылась. Согласно комментариям, именно таким человеком был философ Айенсис. А разве мог такой человек, как Айенсис, лгать? Келлхус как будто бы сам был живым откровением. Образцом Истины.

Ахкеймион обнаружил, что уже доверяет ему — доверяет, невзирая на тысячелетние подозрения.

Было уже поздно, костер еле теплился, угрожая затухнуть. Серве, которая почти все время молчала, уснула, положив голову на колени Келлхусу. Лицо спящей девушки расшевелило в Ахкеймионе смутное чувство одиночества.

— Ты ее любишь? — спросил Ахкеймион.

Келлхус грустно улыбнулся.

— Да… Я нуждаюсь в ней.

— Знаешь, она тебя чтит, как Бога. Я это вижу по тому, как она на тебя смотрит.

Но это, похоже, только опечалило Келлхуса. Лицо его помрачнело.

— Я знаю, — ответил он, помолчав. — Она почему-то видит во мне нечто большее, чем я есть… Да и другие тоже.

— Быть может, — сказал Ахкеймион с улыбкой, которая почему-то ему самому показалась фальшивой, — они знают что-то, чего ты не знаешь?

Келлхус пожал плечами.

— Быть может.

И серьезно посмотрел на Ахкеймиона. Потом страдальческим голосом добавил:

— Какая насмешка судьбы, не правда ли?

— В чем?

— Вот ты владеешь уникальными знаниями, но тебе никто не верит, а я ничем не владею, однако все твердо уверены, будто я обладаю некими уникальными знаниями.

Но Ахкеймион думал только об одном: «Но ты-то мне веришь?»

— Что ты имеешь в виду? — спросил он.

Келлхус посмотрел на него задумчиво.

— Сегодня вечером один человек упал передо мной на колени и поцеловал подол моей одежды.

Он расхохотался, как будто его до сих пор удивлял этот дурацкий поступок.

— Это из-за твоего сна, — ответил Ахкеймион будничным тоном. — Он думает, что тебя ведут боги.

— Ни в чем, кроме этого сна, они меня не направляли, уверяю тебя.

Ахкеймион усомнился в этом, и на миг ему сделалось страшно. «Кто же этот человек?»

Некоторое время они сидели молча. Откуда-то из лагеря донеслись крики. Пьяные.

— Собака! — ревел кто-то. — Собака!

— Знаешь, я тебе верю, — сказал наконец Келлхус.

Сердце у Ахкеймиона встрепенулось, но он ничего не ответил.

— Я верю в миссию вашей школы.

Теперь настала очередь Ахкеймиона пожать плечами.

— Ну вот, значит, вас уже двое.

Келлхус усмехнулся.

— А можно поинтересоваться, кто второй?

— Женщина. Эсменет. Проститутка, с которой я встречался время от времени.

Сказав это, Ахкеймион невольно бросил взгляд на Серве. «Не такая красивая, как эта женщина, но все-таки очень красивая».

Келлхус пристально следил за ним.

— Она, наверное, очень красивая.

— Она проститутка, — уклончиво ответил Ахкеймион, слегка испуганный тем, что Келлхус словно бы читает его мысли.

Вслед за этим воцарилось неловкое молчание. Ахкеймион пожалел о сказанном, но было поздно. Он посмотрел на Келлхуса виноватыми глазами.

Однако все было уже прощено и забыто. Когда двое людей молчат, молчание это зачастую бывает отягощено неблагоприятным смыслом: обвинениями, колебаниями, суждениями о том, кто слаб, а кто силен, — но молчание этого человека скорее смягчало, чем подчеркивало такие мысли. Молчание Анасуримбора Келлхуса как бы говорило: «Давай двигаться дальше, а об этом мы вспомним потом, в более подходящее время».

— Есть одна вещь, — сказал наконец Келлхус, — о которой я хотел бы попросить тебя, Ахкеймион, хотя боюсь, мы еще очень мало знакомы для этого.

«Какая откровенность! Ах, если бы я мог отвечать тем же…»

— Что ж, Келлхус, не попросишь — так и не получишь.

Норсираец улыбнулся и кивнул.

— Ты ведь наставник, а я — несведущий чужестранец в стране, где все для меня ново и непонятно. Не согласился бы ты стать моим наставником?

Когда Ахкеймион это услышал, у него в голове тотчас зародились сотни вопросов, но он, как бы помимо своей воли, ответил:

— Я почту за честь иметь в числе своих учеников потомка Анасуримборов, Келлхус.

Келлхус улыбнулся.

— Что ж, значит, по рукам. Значит, я буду считать тебя, Друз Ахкеймион, своим первым другом посреди этой неразберихи.

Услышав это, Ахкеймион почему-то застеснялся. Ему сделалось не по себе, и он был только рад, когда Келлхус растормошил Серве и сказал ей, что им пора ложиться спать.

Пробираясь по темным полотняным улочкам к своей палатке, Ахкеймион ощущал странную эйфорию. Несмотря на то что подобные перемены измерению не поддаются, он чувствовал себя так, словно эта встреча с Келлхусом незаметно изменила его, словно ему показали образец подлинной человечности. Образец правильного отношения к жизни.

Он лежал в своей скромной палатке и страшился уснуть. Заново переживать все эти кошмары казалось невыносимым. Он знал, что от потрясения проницательность может как затухнуть, так и разгореться.

Когда сон наконец сморил его, ему снова приснился разгром на поле Эленеот и смерть Анасуримбора Кельмомаса II под боевыми молотами шранков. И когда он пробудился, жадно хватая ртом воздух, свободный от безумия, голос умирающего верховного короля — так похожий на голос самого Келлхуса! — еще звенел у него в душе, сбивая с такта сердце пророческими словами.

«Один из моих потомков вернется, Сесватха, — Анасуримбор вернется…

… Вернется, когда наступит конец света».

Но что это означало? Действительно ли Анасуримбор Келлхус — это знамение, как надеется Пройас? Только не знамение Божьего благоволения, как рассчитывает принц, а грядущего возвращения Не-бога?

«…Когда наступит конец света».

Ахкеймиона начала бить дрожь. Его поглотил ужас, которого он никогда прежде не чувствовал наяву.

«Возвращения Не-бога? Сейен милостивый, сделай так, чтобы я умер раньше!»

Это просто немыслимо! Ахкеймион обхватил себя за плечи и принялся раскачиваться в темноте, шепча: «Нет! Нет!» Снова и снова: «Нет! Нет!»

«Нет, только не это! Со мной такого случиться не может! Я слишком слаб, я просто старый дурак…»

За полотняными стенками палатки царила тишина. Бесчисленные множества людей спали. Им снились ужасы войны и торжество над язычниками, и они не ведали ничего о том, чего страшился Ахкеймион. Они были невинны и несведущи, как Пройас, их вела вперед безоглядная вера, им казалось, будто город, именуемый Шайме, и есть тот гвоздь, на котором держатся судьбы мира. Однако Ахкеймион-то знал, что гвоздь этот находится в куда более мрачном месте, далеко на севере, где земля плачет смоляными слезами. В месте, именуемом Голготтерат.

Впервые за много-много лет Ахкеймион молился.

Потом к нему вернулся рассудок, и он почувствовал себя немного глупо. Конечно, Келлхус — удивительный человек, но на основании одних лишь снов о Кельмомасе и совпадения имен такие выводы делать преждевременно. Ахкеймион был скептиком и гордился этим. Он много изучал древних, прежде всего Айенсиса, и упражнялся в логике. Второй Армагеддон был всего лишь наиболее драматичным из сотни банальных выводов. А если его жизнь наяву чем-то и определялась, то именно банальностью.

Тем не менее, Ахкеймион зажег свечу колдовским словом и принялся рыться в своей сумке в поисках схемы, которую начертил незадолго до того, как присоединиться к Священному воинству. Он окинул взглядом имена, рассеянные по клочку пергамента, задержался на слове «Майтанет». Ахкеймион осознал, что до тех пор, пока не уляжется старое противостояние между ним и Пройасом, надежды разузнать о Майтанете что-то еще и выяснить дополнительные обстоятельства смерти Инрау у него мало.

«Прости меня, Инрау», — подумал он, отводя глаза от имени любимого ученика.

Потом поразмыслил над словом «Консульт», нацарапанным — слишком торопливо, как ему теперь показалось, — отдельно в правом верхнем углу и все еще остающимся в стороне от тонкой сети связей, соединявшей все прочие имена. В неверном свете свечи чудилось, будто это слово колеблется на фоне бледного, покрытого точками листка, как будто оно было слишком жутким, чтобы писать его чернилами.

Ахкеймион опустил перо в рожок и аккуратно вывел под ненавистным словом:

АНАСУРИМБОР КЕЛЛХУС
Найюр брел неуверенной походкой человека, который сам не знает, куда идет. Дорожка, по которой он шел, вилась между отдельных лагерей, объятых крепким сном. Тут и там еще догорали костры, их поддерживали люди, как правило, пьяные, которые что-то бормотали себе под нос. Со всех сторон накатывали запахи, особенно резкие и неприятные в прохладном сухом воздухе: навоз, тухлое мясо, жирный дым — какой-то дурак развел костер из сырых дров.

Его мысли были заняты недавней беседой с Пройасом. Чтобы скрепить свой план, как обойти императора, принц призвал на совет пятерых конрийских палатинов, вставших под знамена Бивня. Надменные люди, ведущие надменные речи. Даже самые воинственные из палатинов, такие как Гайдекки или Ингиабан, высказывались скорее затем, чтобы настоять на своем, чем чтобы разрешить проблему. Наблюдая за ними, Найюр осознал, что все они играют в ту же игру, что и дунианин, только в более ребяческом варианте. Моэнгхус и Келлхус научили его, что слова можно использовать как раскрытую ладонь, а можно и как кулак: либо чтобы обнять, либо чтобы подчинить. И почему-то эти айнрити, которым, казалось бы, особенно нечего выигрывать или терять в игре друг с другом, все как один говорили со сжатыми кулаками: хвастливые обещания, фальшивые уступки, похвалы в насмешку, оскорбления под маской лести — и бесконечный поток язвительных инсинуаций.

И все это называлось «джнан». Знак высокой касты и высокой культуры.

Найюр терпел этот фарс, как мог, но эти люди оплели своими сетями и его тоже — теперь казалось, что это было неизбежно.

— Скажи мне, скюльвенд, — осведомился лорд Гайдекки, раскрасневшийся от выпивки и от дерзости, — эти твои шрамы, что они отражают: человека или меру человека?

— Что ты имеешь в виду?

Палатин Анплеи усмехнулся.

— Ну, я бы предположил, что если бы ты убил, скажем, присутствующего здесь лорда Ганьяму, он бы заслуживал как минимум двух шрамов. А если бы ты убил меня…

Он обвел взглядом остальных, вскинув брови и опустив губы, как бы обращаясь к их ученому мнению:

— Сколько? Двадцать шрамов? Тридцать?

— Сдается мне, — заметил Пройас, — что скюльвендские мечи — великие уравнители.

Лорд Имрота преувеличенно расхохотался в ответ на это.

— Свазонды, — ответил Найюр, — считают врагов, а не дураков.

Он бесстрастно посмотрел в глаза изумленному палатину, потом сплюнул в огонь.

Однако запугать Гайдекки было не так-то просто.

— И кто же я для тебя? — спросил он напрямик. — Дурак или враг?

В этот момент Найюр осознал еще одну трудность, поджидающую его в грядущие месяцы. Опасности и лишения войны — пустяк: он переносил их всю жизнь. Неприятная необходимость постоянно общаться с Келлхусом была трудностью иного порядка, но и к этому он притерпелся и мог снести это во имя ненависти. А вот день за днем принимать участие в этих мелких бабьих разборках айнрити — на это он не рассчитывал. Сколько же еще придется ему претерпеть ради того, чтобы наконец отомстить?

По счастью, Пройас ловко избавил его от необходимости отвечать Гайдекки, объявив совет оконченным. Найюру стало противно слушать их прощальную пикировку, и он просто вышел из шатра в ночь.

На ходу он смотрел по сторонам. Ярко светила полная луна, и бока ползущих по небу туч были залиты серебром. Найюр, охваченный какой-то странной меланхолией, поднял голову и посмотрел на звезды. Скюльвендским детям рассказывают, что небо — это огромный якш, усеянный бесчисленными дырами. Найюр вспомнил, как отец однажды показал на небо. «Видишь, Найю? — сказал он. — Видишь тысячу тысяч огней, которые смотрят сквозь шкуру ночи? Вот откуда мы знаем, что за пределами этого мира горят иные, более яркие солнца. Вот откуда мы знаем, что когда на свете ночь, на самом деле день, а когда на свете день, то на самом деле ночь. Вот откуда мы знаем, Найю, что мир на самом деле не более чем ложь».

Для скюльвендов звезды были напоминанием: истинен только Народ.

Найюр остановился. Пыль под его сандалиями по-прежнему хранила жар солнца. Сквозь окружающую тьму, казалось, шипела тишина.

Что он делает здесь? Среди айнритских псов. Среди людей, которые выцарапывают дух на пергаменте и пищу из грязи. Среди людей, которые продают свои души в рабство.

Среди скота.

Что же он делает?

Найюр поднес руки к голове, провел большими пальцами по векам. Надавил.

И тут он услышал голос дунианина, плывущий сквозь тьму.

Зажмурившись, Найюр снова ощутил себя подростком, стоящим посреди утемотского стойбища и подслушивающим разговор Моэнгхуса со своей матерью.

Он увидел окровавленное лицо Баннута — Найюр душил его, но старик скорее ухмылялся, чем кривился.

«Плакса!»

Найюр провел ногтями по своей шевелюре и пошел дальше. Сквозь ряды темных палаток он разглядел костер дунианина. И бородатого адепта, Друза Ахкеймиона, который сидел, подавшись вперед, ловя каждое слово собеседника. Потом он увидел и Келлхуса с Серве, ярко озаренных пламенем костра на фоне окружающей тьмы. Серве спала, положив голову на колени дунианину.

Найюр нашел место за телегой, откуда все было видно и слышно. Присел и застыл неподвижно.

Найюр рассчитывал обдумать все, что говорит дунианин, надеясь подтвердить любое из своих бесчисленных подозрений. Но быстро осознал, что Келлхус играет с этим колдуном так же, как играл со всеми остальными: бьет его сжатыми кулаками, загоняет его душу на пути, которые сам проложил. Нет, разумеется, со стороны это все выглядело совершенно иначе. По сравнению с болтовней Пройаса и его палатинов то, что Келлхус говорил адепту, обладало щемящей серьезностью. Однако все это была игра, где сами истины становились всего лишь фишками, где за каждой открытой ладонью таился кулак.

Как можно определить подлинные намерения такого человека?

Найюру вдруг пришло в голову, что, возможно, монахи-дуниане еще более бесчеловечны, чем он думал. А что, если такие понятия, как истина и смысл, вообще не имеют для них значения? Что, если все, что они делают, — просто движения, словно у некой рептилии, ползущей от одних обстоятельств к другим, пожирающей одну душу за другой просто ради того, чтобы пожрать? От этой мысли у него волосы на голове зашевелились.

Они говорят, будто изучают Логос, Кратчайший Путь. Но куда ведет этот их Кратчайший Путь?

На адепта Найюру было наплевать, но вид Серве, которая спала, положив голову на колени Келлхусу, наполнил его несвойственным ему ужасом, как будто девушка мирно покоилась в объятиях какой-то злобной змеи. В его мыслях пронеслось сразу несколько вариантов действий: подобраться в глухой ночи, похитить ее и скрыться; схватить ее, посмотреть ей в глаза так, чтобы достать до донышка ее души, и объяснить, кто такой Келлхус на самом деле…

Но потом все эти мысли уступили место ярости.

Что за трусливые, заячьи мыслишки? Вечно он сбивается с пути, вечно бродит без дороги, путями слабых. Вечно предает!

Серве нахмурилась и пошевелилась, словно ей приснилось что-то неприятное. Келлхус рассеянно погладил ее по щеке. Найюр, не в силах отвернуться, стиснул кулаки.

«Она — ничто!»

Адепт вскоре ушел. Найюр смотрел, как Келлхус увел Серве в шатер. Разбуженная, она была совсем как маленькая девочка: на ногах не стоит, головка клонится набок, губы капризно надуты… Такая невинная!

И похоже, что беременная.

Через некоторое время дунианин снова вышел наружу. Он подошел к костру и принялся тушить его, разбивая палкой догорающие головни. Наконец последние языки пламени исчезли, и Келлхус сделался всего лишь смутным силуэтом, очерченным оранжевым свечением углей у ног. И внезапно дунианин поднял голову.

— Долго ты еще собираешься ждать? — спросил он по-скюльвендски.

Найюр поднялся на ноги, отряхнул пыль со штанов.

— Я ждал, пока не уйдет колдун.

Келлхус кивнул.

— Ну да. Народ ведь колдунов презирает.

Найюр подошел к самому костру, чтобы ощутить резкий жар углей, несмотря на то что дунианин очутился совсем рядом. Хотя вообще-то с тех пор, как Келлхус держал его над пропастью тогда в горах, Найюр избегал приближаться к нему, испытывая рядом с ним странную физическую робость.

«Меня никто не устрашит!»

— Чего тебе от него надо? — спросил он, сплюнув на уголья.

— Ты же слышал. Наставлений.

— Слышал. Так чего тебе от него надо?

Келлхус пожал плечами.

— Ты никогда не задавался вопросом, для чего мой отец призвал меня в Шайме?

— Ты же сказал, что не знаешь.

«Это то, что ты сказал».

— Но — в Шайме! — Келлхус посмотрел на него пристально. — Почему именно в Шайме?

— Потому что он там живет.

Дунианин кивнул.

— Вот именно.

Найюр мог только растерянно пялиться на него. Пройас сегодня сказал ему что-то… Он расспрашивал Пройаса насчет Багряных Шпилей, насчет того, зачем эта школа решила принять участие в Священной войне, и Пройас ответил, как будто удивившись его невежеству: «Ведь Шайме — логово кишаурим!»

Слова вязли во рту, как тесто.

— Ты думаешь, Моэнгхус — кишаурим?

— Он призвал меня, послав мне сны…

Ну разумеется. Моэнгхус призвал его с помощью колдовства. Колдовства! Найюр ведь и сам так сказал, когда Келлхус впервые упомянул о снах. Тогда как же он мог упустить эту связь? Среди фаним только кишаурим занимаются колдовством. Моэнгхус просто не мог не быть кишауримом. И Келлхус это знал, но…

Найюр нахмурился.

— Ты мне ничего не сказал! Почему?

— Ты не хотел знать.

В чем дело? Быть может, он скрывался от этого знания? Все это время Моэнгхус был не более чем туманной целью путешествия, одновременно смутной и притягательной, как объект какого-нибудь постыдного плотского желания. И Найюр на самом деле ни разу не попытался расспросить о нем Келлхуса! Почему?

«Мне нужно только знать место».

Но такие мысли — глупость. Ребячество. В великий голод ни от какого пира не отказываются. Так наставляли хранители легенд горячих скюльвендских юношей. Так и сам Найюр наставлял Ксуннурита и прочих вождей перед битвой при Кийуте. И тем не менее теперь, в самое опасное паломничество всей его жизни…

Дунианин наблюдал за ним. На лице его отражалось ожидание, даже грусть. Но Найюр не поддавался: он понимал, что из-за этого удивительно человечного лица за ним наблюдает нечто не вполне человеческое.

Наблюдение столь пристальное, столь бесстрастное, что его почти можно потрогать руками…

«Ты меня видишь, да? Видишь, как я смотрю на тебя…»

И тут он понял: он не спрашивал Келлхуса о Моэнгхусе потому, что расспросы означают невежество и нужду. А показать это дунианину — все равно что подставить горло волку. Он понял, что не расспрашивал о Моэнгхусе потому, что знал: Моэнгхус присутствует здесь, в своем сыне.

Но этого, конечно, говорить нельзя.

Найюр сплюнул.

— Мне мало что известно о магических школах, — сказал он, — но я знаю одно: адепты Завета тайн своего мастерства не раскрывают никому. Если ты хочешь выучиться колдовству, с этим колдуном ты только даром потеряешь время.

Он говорил так, будто о Моэнгхусе не было сказано ни слова. Но дунианин не стал изображать удивление и непонимание. Найюр осознал, что они оба стоят в одном и том же темном месте, во мглистом нигде за доской для бенджуки.

— Я знаю, — ответил Келлхус. — Он сказал мне о Гнозисе.

Найюр пнул ногой пыль, швырнув ее в костер, посмотрел на черный след, протянувшийся через багровеющие угли. И пошел к шатру.

— Тридцать лет, — сказал ему в спину Келлхус. — Моэнгхус тридцать лет прожил среди этих людей. Он должен обладать великой силой — такой, какую ни один из насне может надеяться превозмочь. Мне нужно не просто колдовство, Найюр. Мне нужен народ. Целый народ.

Найюр остановился, снова взглянул в небо над головой.

— Так что тебе понадобится это Священное воинство, да?

— И твоя помощь, скюльвенд. И твоя помощь тоже.

День вместо ночи. Ночь вместо дня. Ложь. Все ложь.

Найюр пошел дальше, перешагнул еле видимые в темноте растяжки, нагнулся к занавеске, закрывавшей вход.

И вошел к Серве.


Несколько секунд император мог только сидеть и ошеломленно смотреть на своего старого советника. Несмотря на поздний час, старик все еще был одет в свое угольно-черное официальное одеяние. Он только что на цыпочках вошел в опочивальню Ксерия, когда рабы готовили императора ко сну.

— Не будешь ли ты столь любезен повторить то, что ты сказал, дорогой Скеаос? Боюсь, я ослышался.

Старик, потупившись, повторил:

— Пройас, по всей видимости, нашел скюльвенда, который уже воевал прежде с язычниками — и более того, нанес им сокрушительное поражение, — и теперь отправил Майтанету весть, что этот человек вполне может заменить Конфаса.

— Мерзавец! Наглый, самонадеянный конрийский пес!

Ксерий взмахнул руками, разметав толпу обступивших его отроков-рабов. Один мальчишка полетел на мраморный пол, скуля и закрывая лицо руками. Зазвенел оброненный кувшин, вода растеклась по полу. Ксерий перешагнул через раба и подступил вплотную к старому Скеаосу.

— Пройас! Бывал ли на свете другой такой алчный жулик? Коварный негодяй с черной душой!

— Вовек не бывало, о Бог Людей! — поспешно поддакнул Скеаос. — Н-но вряд ли это помешает нашей божественной цели!

Старый советник старательно не отрывал взгляда от пола. Никто не может смотреть в глаза императору. Ксерий подумал, что именно поэтому он и кажется богом этим глупцам. Что такое бог, как не деспотичная тень, которой нельзя посмотреть в глаза, голос, источник которого нельзя увидеть? Голос ниоткуда.

— Нашей цели, Скеаос?

Гробовое молчание, нарушаемое лишь всхлипываниями мальчишки.

— Д-да, о Бог Людей. Ведь этот человек — скюльвенд! Скюльвенд, возглавляющий Священное воинство? Вряд ли это более чем просто шутка.

Ксерий тяжело вздохнул. Этот человек прав, не так ли? Для конрийского принца это всего лишь еще один способ досадить ему — такой же, как эти рейды по селениям вдоль Фая. И тем не менее, что-то продолжало его тревожить… Главный советник держался как-то странно.

Ксерий ценил Скеаоса куда выше всех прочих самодовольных и заискивающих советников. Скеаос отличался идеальным соотношением угодливости и ума, почтительности и проницательности. Но в последнее время император почуял в нем гордыню, недопустимое отождествление советов и указаний…

Глядя на тщедушного старика, Ксерий ощутил, как его охватывает спокойствие — спокойствие подозрения.

— Скеаос, слышал ли ты такую пословицу: «Кошка смотрит на человека сверху вниз, собака — снизу вверх, и только свинья осмеливается смотреть человеку прямо в глаза»?

— С-слышал, о Бог Людей.

— Скеаос, представь, что ты — свинья.

Каким будет лицо этого человека, когда он взглянет в лик бога? Вызывающим? Испуганным? Каким ему вообще следует быть?

Старческое, чисто выбритое лицо медленно повернулось и поднялось, на миг заглянуло в глаза императору — и снова уставилось в пол.

— Дрожишь, Скеаос… — пробормотал Ксерий. — Это хорошо…


Ахкеймион терпеливо сидел у небольшого костерка, на котором готовился завтрак, прихлебывал чай и рассеянно слушал, как Ксинем отдает Ириссу и Динхазу утренние распоряжения. Все эти речи были для него темным лесом.

С тех пор как Ахкеймион побеседовал с Анасуримбором Келлхусом, он впал в глубокую тоску и задумчивость. Как он ни старался, ему не удавалось впихнуть князя Атритау в сколько-нибудь разумное сообщение. Не менее семи раз подготавливал он Призывные Напевы, чтобы сообщить в Атьерс о своем «открытии». И не менее семи раз запинался на полуслове, обрывая заклинание.

Разумеется, сообщить о нем Завету было необходимо. Услышав о появлении Анасуримбора, Наутцера, Симас и прочие встанут на уши. Ахкеймион был уверен, что Наутцера сразу решит, будто именно Келлхус является вестником исполнения Кельмомасова пророчества, и вот-вот начнется второй Армагеддон. Разумеется, для себя каждый человек — пуп земли, но люди, подобные Наутцере, считают себя вдобавок еще и пупом своей эпохи. «Раз я живу в это время, — думают они, сами того не замечая, — значит, именно сейчас и должно произойти нечто судьбоносное».

Однако сам Ахкеймион был не из таких. Он привык рассуждать логически, а потому поневоле был скептиком. Библиотеки Атьерса завалены предсказаниями о грядущих роковых событиях, и каждое поколение не менее всех предыдущих уверено, что именно при нем и наступит конец света. Крайне навязчивое заблуждение — и самомнение, как нельзя более достойное презрения.

Приход Анасуримбора Келлхуса просто не может не быть совпадением. И в отсутствие других доказательств логика требует принять именно этот вывод.

Однако же недостающий палец, как говорят айноны, состоял в том, что Ахкеймион не мог надеяться, будто Завет окажется столь же благоразумен, как и он сам. После того как им в течение столетий приходилось довольствоваться жалкими крохами, они впадут в неистовство, почуяв такой жирный кус. У него в голове крутились вопросы, и чем дальше, тем сильнее он боялся ответов на них. Как Наутцера и прочие воспримут его сообщение? Как они поступят? Насколько безоглядно и безжалостно станут они воплощать собственные страхи?

«Я отдал им Инрау… Неужели мне придется отдать и Келлхуса тоже?»

Нет. Он предупреждал их, что будет с Инрау. Он им говорил — а они отказались слушать. Даже его бывший наставник Симас — и тот его предал. Ахкеймион — такой же адепт Завета, как и они. Ему, как и им, снятся Сны Сесватхи. Но он, в отличие от Наутцеры и Симаса, не забыл о сострадании. Он не настолько глуп. И главное, он, в отличие от них, знает Анасуримбора Келлхуса!

По крайней мере, немного знает. И, возможно, этого достаточно.

Ахкеймион поставил на землю свою чашку и подался вперед, упершись локтями в колени:

— Ксин, как тебе наш новоприбывший?

— Скюльвенд-то? Толковый. Кровожадный. И жутко неотесанный. Слова ему поперек не скажи: чуть что — на дыбы…

Он склонил голову набок и добавил:

— Ты только ему не говори, что я тебе это сказал.

Ахкеймион усмехнулся.

— Да нет, я о другом спрашивал. О князе Атритау.

Маршал сделался непривычно серьезен.

— Честно? — спросил он, немного поколебавшись.

Ахкеймион нахмурился:

— Разумеется!

— Мне кажется, в нем есть что-то… — Ксинем пожал плечами. — Что-то эдакое.

— В смысле?

— Ну, в первую очередь мне показалось подозрительным его имя. На самом деле я все хотел тебя спросить…

Ахкеймион вскинул руку:

— Потом, ладно?

Ксинем тяжело вздохнул, покачал головой. У Ахкеймиона почему-то поползли по спине мурашки.

— На самом деле я не знаю, что и думать, — сказал Ксинем наконец.

— Не знаешь или боишься сказать то, что думаешь?

Ксинем взглянул на него исподлобья:

— Вот ты с ним целый вечер провел. Ответь мне: встречал ли ты прежде подобного человека?

— Нет, — признался Ахкеймион.

— А чем он отличается от всех прочих?

— Ну, он… Он лучше. Лучше, чем большинство людей.

— Большинство? Или ты имеешь в виду — чем все остальные люди?

Ахкеймион посмотрел на Ксинема пристально.

— Он тебя пугает.

— Угу. Скюльвенд, кстати, тоже.

— Но по-другому… Скажи мне, Ксин: как ты думаешь, что из себя представляет Анасуримбор Келлхус?

«Кто он: пророк или пророчество?»

— Он — нечто большее, — уверенно ответил Ксинем. — Нечто большее, чем просто человек.

Воцарилось долгое молчание, нарушаемое только криками далекой толпы.

— На самом деле, — сказал наконец Ахкеймион, — никто из нас ничего не знает о…

— Что это там такое? — воскликнул Ксинем, глядя куда-то за спину Ахкеймиону.

Адепт оглянулся:

— Где?

На первый взгляд казалось, будто в их сторону валит огромная беспорядочная толпа. Основная масса людей двигалась по узкой дороге, отдельные группки шли напрямик через лагеря. Люди перлись прямо через костровища, срывали веревки с сохнущим бельем, сворачивали самодельные стулья и жаровни. Ахкеймион увидел даже, как завалился набок чей-то шатер из-за того, что несколько человек запутались в растяжках и вырвали колышки.

И тут он заметил, что в центре толпы шагают стройные ряды солдат в алых накидках, а между ними полуголые рабы несут паланкин красного дерева.

— Процессия какая-то… — сказал Ксинем. — Но кому понадобилось…

Он осекся. Они оба одновременно увидели его: длинный алый стяг, увенчанный айнонской пиктограммой, обозначающей Истину, с изображением свернувшейся кольцом трехглавой змеи. Герб Багряных Шпилей…

Золотое шитье горело на солнце.

— Чего это они свое знамя напоказ выставили? — поинтересовался Ксинем.

Хороший вопрос. Для многих Людей Бивня язычники от колдунов только тем и отличаются, что колдунов жечь удобнее. Так что размахивать своими знаменами посреди лагеря айнрити по меньшей мере неосмотрительно.

Если только не…

— Твоя хора при тебе? — спросил Ахкеймион.

— Ну, ты же знаешь, я ее не ношу, когда…

— Так при тебе или нет?

— В вещах где-то.

— Достань ее. Быстро!

Ахкеймион понял, что они развернули свой стяг специально для него. У них был выбор: либо взбудоражить толпу, либо застигнуть врасплох адепта Завета. Тот факт, что они предпочли первое, говорил о том, насколько натянутые отношения существовали между школами.

Очевидно, Багряные Шпили желали познакомиться с ним. Но зачем?

Разумеется, взбудораженная толпа с каждой минутой густела, но процессия упрямо продвигалась вперед. Ахкеймион видел куски глины, разбивающиеся в пыль о стенки паланкина. Крики «Гурвикка! Гурвикка!» — уничижительное название колдунов, бытующее у норсирайцев, — сотрясали небо.

Ксинем выскочил из своего шатра, на бегу отдавая приказы рабам. Доспех болтался у него на плечах — он накинул его второпях, а застегнуть не успел, — в левой руке маршал сжимал меч в ножнах. К нему уже сбегались его люди. Ахкеймион увидел, как со всех сторон десятками собираются остальные. Но их было ничтожно мало по сравнению с сотнями, а возможно, и тысячами разъяренных людей, которые приближались к лагерю.

Ксинем со свойственной ему стремительностью проложил себе путь сквозь своих людей и подошел к Ахкеймиону.

— Ты уверен, что это за тобой? — крикнул он, перекрывая рев толпы.

— А зачем еще им выставлять на всеобщее обозрение свой знак? Они нарочно делают это напоказ, чтобы иметь свидетелей. Как ни странно это звучит, я думаю, что они поступают так, чтобы успокоить меня.

Ксинем задумчиво кивнул.

— Они забывают, насколько их ненавидят.

— Это естественно.

Маршал посмотрел на него как-то странно, потом перевел взгляд на близящуюся толпу, поскреб бороду.

— Сейчас выстрою круговую оборону. Попытаюсь, по крайней мере. Ты оставайся здесь. Чтоб тебя видно было. Когда этот идиот, кто бы он ни был, подойдет к тебе, скажи ему, пусть уберет этот свой знак и сваливает отсюда по-быстрому. Чем скорей, тем лучше! Понял?

Это задело Ахкеймиона. За все годы, что он знал Крийатеса Ксинема, тот никогда не осмеливался им командовать. Ахкеймион внезапно увидел перед собой не спокойного и доброжелательного Ксинема, а маршала Аттремпа, человека, обремененного большой ответственностью, под чьим началом находится множество людей. Но Ахкеймион понял, что задело его не это. В конце концов, ситуация действительно требовала решительных действий. На самом деле его зацепил гневный тон Ксинема, ведь маршал как будто считал, что Ахкеймион его позорит.

Ахкеймион смотрел, как Ксинем с помощью Динхаза строит солдат узким полукругом вдоль границы лагеря. По другую сторону лагеря находился канал со стоячей водой, и Ксинем использовал его в качестве естественного прикрытия. Рабы суетливо тушили костер, который развели всего несколько минут тому назад. Другие рабы разбежались по проходам между палатками, торопясь погасить все источники открытого пламени, что были в лагере.

Толпа, окружающая Багряных Шпилей, подошла уже почти вплотную.

Солдаты Ксинема встали плечом к плечу. Первые из пришедших столпились напротив них, красные от гнева. Они не рассчитывали встретить сопротивление. Поначалу они бестолково кружили перед заслоном и выкрикивали ругательства на разных языках. Когда процессия приблизилась, их стало больше, и они осмелели. Ахкеймион видел, как взлохмаченный туньер уже совсем было пустил в ход кулаки, но товарищи оттащили его назад. Прибывшие отряды сбивались в кучи и пытались силой пробиться сквозь строй. Ксинем отправил туда тех немногих из своих людей, кто еще не стоял в строю, и пока что прорывы удавалось предотвратить.

А стяг Багряных Шпилей все продвигался вперед, хотя и рывками. Ахкеймион видел поверх голов мерно вздымающиеся и опускающиеся черные отполированные посохи — как будто там ползла гигантская сороконожка. Потом он разглядел джаврегов, воинов-рабов Багряных Шпилей, которые с мрачной решимостью прокладывали себе дорогу. Посреди них возвышался загадочный паланкин.

Кто бы это мог быть? Кто из Багряных Шпилей настолько глуп?..

Внезапно джавреги, построившиеся клином, пробились сквозь толпу и оказались лицом к лицу с людьми Ксинема. Последовало небольшое замешательство. Подбежал сам Ксинем, чтобы разрешить недоразумение. За спинами джаврегов колыхался паланкин — носильщики с трудом удерживали свою ношу под напором толпы. Трехглавая Змея дрожала на ветру, но стояла неколебимо. Наконец строй людей Ксинема расступился, и джавреги хлынули в лагерь, измученные, избитые и окровавленные. Некоторые даже не могли идти сами, и товарищи вели их под руки. Следом за ними втянулся и паланкин, словно лодка сквозь прорвавшуюся плотину. Ксинем смотрел на все это, как громом пораженный.

А потом на них дождем посыпалось все что ни попадя: украденные блюда и винные кубки, куриные кости, камни, даже дохлая кошка — Ахкеймиону пришлось от нее уворачиваться.

Рабы-носильщики, до которых ничего из этих снарядов не долетело, по крайней мере на первый взгляд, бережно поставили свою ношу на землю, опустившись на колени и уткнувшись лбами в пыль.

Ливень прекратился, и рев толпы мало-помалу распадался на отдельные выкрики. Ахкеймион поймал себя на том, что затаил дыхание. Командир джаврегов отодвинул в сторону плетеную дверцу паланкина и тотчас же опустился на колени. Из паланкина появилась нога в алой туфле, вслед за ногой выпали вышитые складки великолепного одеяния.

На миг воцарилась гробовая тишина.

То был сам Элеазар. Великий магистр Багряных Шпилей, фактический владыка Верхнего Айнона.

Ахкеймион не верил своим глазам. Великий магистр? Здесь?

Некоторые из тех, кто стоял в толпе, похоже, знали его в лицо. По толпе прокатился нарастающий ропот и снова смолк. До айнрити наконец дошло, что они находятся в присутствии одного из могущественнейших людей в Трех Морях. Лишь шрайя да падираджа обладали большей властью, чем великий магистр Багряных Шпилей. Нечестивец или нет, человек, наделенный подобной властью, поневоле внушал почтение. И в толпе воцарилось почтительное молчание.

Элеазар окинул зевак насмешливым взглядом, потом обернулся к Ахкеймиону. Он был высок и похож на статую, как то часто бывает свойственно худощавым и стройным людям. Шел он, будто по канату, ставя одну ногу за другой, руки спрятал в рукава, как принято у восточных магов. Он остановился на расстоянии, предписанном джнаном, и приветствовал Ахкеймиона небольшим поклоном. Ахкеймион заметил, что его седые волосы редеют и сквозь них проглядывает загорелый череп, а сами волосы собраны в замысловатый узел на затылке.

— Вы уж простите, что я явился к вам в таком обществе, — сказал он, пренебрежительно махнув длиннопалой рукой на пялящуюся на них толпу. — Но, боюсь, любое зрелище — для толпы самый сильный наркотик.

— Как и противоречия, — напрямик ответил Ахкеймион. Хотя он был ошеломлен не менее непрошеных зрителей, он не забывал, что Багряные Шпили — не друзья адептам Завета. И не видел причин делать вид, будто это не так.

— И в самом деле. Мне говорили, что вы весьма сведущи в логике Айенсиса. Вы, адепты Завета, весьма лакомые кусочки, знаете ли.

«Айнон!» — с отвращением подумал Ахкеймион.

— Ну, стервятников мы успешно отгоняем прочь, если вы об этом.

Элеазар покачал головой.

— Не льстите себе. Мученикам излишнее самомнение не к лицу. Никогда не было. И не будет.

— А я всегда полагал, что им оно как раз свойственно.

Толпа, окружившая строй солдат, опомнилась и снова загомонила. Ахкеймиону пришлось повысить голос.

Губы великого магистра изогнулись в кислой гримасе.

— Умный человек! Весьма умный, но маленький. Скажите, Друз Ахкеймион, как это вышло, что после стольких лет вы по-прежнему работаете в полевых условиях? Быть может, вы кому-то насолили? Не самому ли Наутцере, часом? А может, вы трахали Пройаса, когда тот был отроком? Уж не потому ли дом Нерсеев так внезапно выставил вас тогда взашей?

Ахкеймион утратил дар речи. Они навели о нем справки и взяли на вооружение все неприятные факты и обвинения, какие сумели раздобыть. А он-то думал, будто это он шпионит за ними!

— А-а! — сказал Элеазар. — Вы не рассчитывали, что я буду столь бестактен? Но могу вас заверить: у тупого ножа есть свои…

— Нечистые мерзавцы! — взвыл кто-то у него за спиной с пугающей свирепостью. Следом раздались и другие крики.

Ахкеймион огляделся и увидел, что людей Ксинема снова теснят. Айнрити наваливались на строй солдат и выкрикивали ругательства.

— Быть может, нам стоит удалиться в шатер маршала? — предложил Элеазар.

Ахкеймион мельком увидел за плечом великого магистра разгневанное лицо Ксинема.

— Боюсь, это невозможно.

— Понятно.

— Чего же вы все-таки хотели, Элеазар?

Ксинем велел Ахкеймиону завершить эту встречу еще до того, как она начнется, но Ахкеймион так поступить не мог. Он говорил не только с Элеазаром, могущественнейшим колдуном Трех Морей, — он говорил с человеком, чья школа заключила союз с Майтанетом. Быть может, Элеазару известно, откуда Майтанет узнал об их вражде с кишаурим. Быть может, он поделится этими сведениями в обмен на то, что хочет знать сам.

— Чего я хотел? — переспросил великий магистр. — Да так, ничего, просто познакомиться. Быть может, вы не заметили, но Немногие здесь несколько… — он покосился на клокочущую массу айнрити, — несколько не на своем месте. Джнан требует, чтобы мы держались вместе.

— И при этом сохраняли дистанцию, сдается мне.

Великий магистр улыбнулся.

— Но не насмехались друг над другом! Насмешки нам не к лицу. Это ошибка, которую совершают только хлыщи-недоучки. Тот, кто истинно исповедует джнан, никогда не смеется над другими больше, чем над собой.

«Айноны сраные!»

— Так вот, как я уже сказал, я хотел познакомиться. Нужно же мне было встретиться с человеком, который практически вывернул наизнанку мои представления о Завете! Подумать только, ведь когда-то я считал вас безобиднейшей из школ!

Вот теперь Ахкеймион был действительно озадачен.

— О чем это вы?

— Мне сообщили, что вы не так давно проживали в Каритусале…

Гешрунни! Они поймали Гешрунни.

«Неужели я убил и тебя тоже?»

Ахкеймион пожал плечами:

— Ну да, ваша тайна выплыла наружу. Вы враждуете с кишаурим.

Но как они могут гневаться на него за это, когда они сами выставили всё напоказ, согласившись принять участие в Священной войне? Должно быть, дело в чем-то еще…

Гнозис? А вдруг Элеазар только отвлекает его, в то время как прочие прощупывают его обереги? Быть может, это только наглая прелюдия к похищению? Такое уже бывало…

— Наша тайна, конечно, выплыла наружу, — согласился Элеазар. — Но ведь и ваша тоже!

Ахкеймион воззрился на него вопросительно. Этот человек говорил так, словно дразнил его знанием какой-то грязной тайны, настолько постыдной, что любое упоминание о ней, неважно, насколько косвенное, просто невозможно не понять. И тем не менее, Ахкеймион понятия не имел, к чему он клонит.

— Его труп мы нашли по чистой случайности, — продолжал Элеазар. — Его доставил нам рыбак, который ловит рыбу в устье реки Сают. Но нас взволновал не столько сам факт, что вы его убили. В конце концов, в большой игре в бенджуку часто приходится выигрывать ход, жертвуя фигурой. Нет, нас встревожило то, как именно он был убит.

— И вы решили, что это я? — Ахкеймион рассмеялся — настолько это было нелепо. — Вы думаете, что это я убил Гешрунни?

Он был так потрясен, что просто выпалил эти слова. Теперь пришла Элеазарова очередь удивляться.

— Однако у вас талант ко лжи! — сказал великий магистр, немного помолчав.

— А у вас — к заблуждениям! Гешрунни был самый высокопоставленный осведомитель, какого Завету удалось добыть на моей памяти. Зачем бы нам его убивать?

Рев толпы нарастал. Ахкеймион краем глаза видел, как айнрити подпрыгивают, размахивают кулаками, изрыгают оскорбления и обвинения. Однако все это выглядело на удивление тривиально, как будто абсурдность его первой встречи с великим магистром Багряных Шпилей обратила опасность, исходящую от этих людей, в ничто.

Элеазар некоторое время задумчиво смотрел на Ахкеймиона, потом грустно покачал головой, словно удивляясь упрямству закоренелого лжеца.

— Ну, зачем вообще убирают осведомителей? Очень многие люди куда полезнее мертвыми, чем живыми. Но, как я уже упоминал, мое нездоровое любопытство возбудило прежде всего то, как именно вы его убили.

Ахкеймион насупился:

— Великий магистр, вас кто-то водит за нос.

«Кто-то водит за нос нас обоих… Но кто?»

Элеазар мрачно уставился на него и поджал губы так, словно во рту у него было что-то на редкость горькое.

— Мой старший шпион предупреждал меня об этом, — сказал он, уже не шутя. — Я предполагал, что у вас на то была какая-то тайная причина, нечто, имеющее отношение к вашему проклятому Гнозису. Он же настаивал на том, что вы просто сумасшедший. И он сказал мне, что я смогу определить это по тому, как вы лжете. Он сказал, что только безумцы и историки верят собственной лжи.

— Ага, сперва я, значит, убийца, а теперь еще и сумасшедший?

— Вот именно, — бросил Элеазар в гневе и отвращении. — Кто еще станет собирать человеческие лица?

В это время над головами у них снова засвистели камни.


Элеазар отмахнулся от воспоминаний о вчерашней встрече с адептом Завета, едва не завершившейся катастрофой. Он с трудом боролся с желанием заламывать руки. Его особенно преследовало лицо одного безымянного человека: высокого и крепкого тидонского тана, левый глаз которого был молочно-белым от старой раны. Все-таки некоторым лицам злоба идет больше, чем другим. А уж этот… Тогда он казался живым воплощением ненависти, адским божеством, воплотившимся в заскорузлую плоть и бурно кипящую кровь.

«Как они нас ненавидят! Ну, и есть за что».

Багряные Шпили не опустились до того, чтобы разбивать лагерь под стенами Момемна. Вместо этого они сняли за совершенно непомерную цену расположенную неподалеку виллу, принадлежащую одному из знатных нансурских домов. По айнонским понятиям она была весьма скромной и смахивала скорее на крепость, нежели на виллу. Но с другой стороны, айнонам ведь не приходится опасаться нападений скюльвендов! А там Элеазар, по крайней мере, мог позволить себе немного покоя и роскоши. Лагерь Священного воинства превратился в непотребную трущобу, и вчерашняя поездка на встречу с этим трижды проклятым адептом Завета напомнила об этом как нельзя нагляднее.

Элеазар отослал рабов и сидел теперь один в тенистом портике, выходившем на единственный внутренний дворик виллы. Он сидел и смотрел на Ийока, своего главного шпиона и доверенного советника, идущего к нему сквозь залитый солнцем сад. Ийок торопился, словно чувствовал себя неуютно при таком ярком освещении. Смотреть, как он перебегает с солнца в тень, было все равно что наблюдать за пылинкой, опускающейся на камень. Подойдя поближе, Ийок кивнул. Само его присутствие Элеазар зачастую воспринимал как угрозу — все равно что увидеть на чьем-то лице лихорадочный румянец, первый признак чумы. Однако аромат его старомодных духов, как ни странно, успокаивал.

— Я принес вести из Сумны, — доложил Ийок, наливая себе вина в серебряный кубок, что стоял на столе. — Насчет Кутиги.

Кутига был последним шпионом, что оставался у них в Тысяче Храмов — всех прочих выловили и казнили. И его начальник уже несколько недель ничего о нем не слышал.

— Думаешь, он погиб? — кисло спросил Элеазар.

— Да, — ответил Ийок.

За все эти годы Элеазар свыкся с Ийоком, но где-то в глубине души еще таилась память о том, какое отталкивающее впечатление он произвел поначалу. Ийок был приверженцем чанва, наркотика, которым злоупотребляла большая часть членов айнонских правящих каст — за исключением Чеферамунни, последней марионетки, которую возвели на трон Багряные Шпили. Элеазара немало изумляло то, что король не употребляет чанва. Чанв обострял разум тех, кто мог позволить себе его сладкие укусы, и продлевал жизнь более чем до ста лет, но взамен лишал тело красок, а по мнению некоторых, лишал и душу воли. С тех пор как Элеазар еще мальчиком вступил в школу много-много лет тому назад, Ийок внешне совершенно не изменился. В отличие от прочих наркоманов, Ийок не прибегал к косметике, чтобы скрыть бесцветность своей кожи, которая была прозрачнее промасленной холстины, какой бедняки затягивают окна своих домов. По его лицу, точно темные, опухшие черви, змеились кровеносные сосуды. Темные зрачки красных глаз были видны даже тогда, когда он опускал прозрачные веки. Ногти были цвета черного воска из-за того, что Ийок часто отбивал их.

Когда Ийок подсел к столу, Элеазара пробрала дрожь, и он невольно взглянул на свои загорелые руки. Как бы тонки они ни были, они все же обладали жилистой силой, энергией. Несмотря на жутковатые последствия применения чанва, Элеазар и сам мог бы пристраститься к этому наркотику, соблазнившись в первую очередь тем, что он, по слухам, обостряет разум. Быть может, единственным, что помешало ему завязать этот длительный и странно нарциссический любовный роман — ибо приверженцы чанва редко женились или производили на свет живых детей, — стал тот тревожный факт, что никто не ведал, откуда этот чанв берется. Для Элеазара это было решительно неприемлемо. На протяжении всего своего тяжкого, но стремительного подъема к вершине власти, которой он достиг ныне, он твердо придерживался правила: никогда ничего не делать, не зная ключевых фактов.

Вплоть до сегодняшнего дня.

— Значит, никаких источников в Тысяче Храмов у нас не осталось? — спросил Элеазар, заранее зная ответ.

— По крайней мере, таких, к которым стоило бы прислушиваться… Над Сумной опустился занавес.

Элеазар обвел взглядом солнечный сад — мощенные булыжником дорожки, обсаженные копьевидными можжевельниками, огромную иву, нависающую над стеклянно-зеленым прудиком, стражников с лицами соколов…

— Что это означает, Ийок? — спросил он. «Я подверг могущественнейшую школу Трех Морей величайшей опасности!»

— Что нам остается только верить, — сказал Ийок и пожал плечами с видом покорности судьбе. — Верить в этого Майтанета.

— Верить? В человека, о котором нам ничего не известно?

— Ну, потому и верить.

Решение принять участие в Священной войне было самым сложным в жизни Элеазара. Получив предложение Майтанета, он поначалу едва не расхохотался. Багряным Шпилям? Присоединиться к Священному воинству? Идея была слишком абсурдной, чтобы хотя бы на миг отнестись к ней всерьез. Быть может, именно поэтому Майтанет сопроводил свое приглашение даром в виде шести Безделушек. Безделушки — это единственное, над чем колдун смеяться не станет. «Это предложение заслуживает серьезного рассмотрения», — как бы говорили Безделушки.

А потом Элеазар сообразил, что на самом деле предлагает им Майтанет.

Месть.

— Значит, мы должны удвоить свои расходы на Сумну, Ийок. Такого положения, как сейчас, мы терпеть не можем.

— Согласен. Вера нестерпима.

В памяти Элеазара всплыл образ этого человека десять лет тому назад, и его пальцы слабо задрожали: Ийок привалился к нему после того, как все закончилось, его кожа была опалена, по лицу ползли струйки крови, и изо рта хрипло вырывались те самые слова, что с тех пор не переставали звучать в душе Элеазара: «Как им это удалось?»

Странно все-таки, как некоторые дни неподвластны бегу времени. Они как бы застывают в неподвижности и населяют собой настоящее, будто вчера, ставшее бессмертным. Даже здесь и сейчас, вдали от Багряных Шпилей, десять лет спустя, Элеазар как наяву ощущал сладковатый запах горелой плоти — точно поросенка передержали на вертеле. С тех пор он так и не смог заставить себя отведать свинины. Сколько раз снился ему тот день!

Тогда великим магистром был Сашеока. Они собрались в залах совета в глубине подземных галерей под Багряными Шпилями, чтобы обсудить одного из своих адептов, который, по всей видимости, перебежал в школу Мисунсай. Эти залы были святая святых Багряных Шпилей, их опутывали сотни оберегов. Здесь нельзя было ступить шагу или коснуться камня, не ощутив влияния надписи или ауры заклинания. И тем не менее, убийцы возникли среди них, как ни в чем не бывало.

Странный шум, точно шелест крыльев птиц, попавшихся в сеть, и свет, как будто распахнулась дверь, ведущая прямо на солнце, очертив силуэты трех фигур. Три адских силуэта.

От потрясения застыли кости и мысли, а потом мебель и тела разлетелись по стенам. Слепящие ленты чистейшей белизны хлестнули по углам комнаты. Вопли. Ужас, от которого кишки скручиваются узлом.

Элеазар очутился между стеной и перевернутым столом и пополз через лужу собственной крови, умирать — по крайней мере, так он думал. Некоторые из его товарищей были еще живы. Он успел увидеть, как Сашеока, его предшественник и наставник, рухнул под ослепительным прикосновением убийц. Ийок стоял на коленях, его бледная голова почернела от крови, он пошатывался под сверканием своих оберегов, пытаясь укрепить их. Он скрылся под водопадами света, и Элеазар, каким-то чудом не замеченный пришельцами, ощутил, как слова рвутся наружу. Он отчетливо видел их — троих людей в шафрановых одеяниях, двое пригнувшихся, один стоящий прямо, и воздух вокруг раскалился добела от их усилий. Он видел безмятежные лица с глубокими слепыми глазницами и энергию, исходящую от их лбов, точно из окна Вовне. С протянутых рук Элеазара сорвался золотой призрак — чешуйчатая шея, мощный гребень, распахнутые челюсти с острыми клыками. Голова дракона опустилась с царственным изяществом, и кишаурим окутало пламя. Элеазар разрыдался от гнева и обиды. Их обереги рухнули. Камень под ногами потрескался. Плоть с костей испарилась. Их агония была такой краткой!

А потом — тишина. Распростертые тела. Сашеока — груда горелого мяса. На полу задыхается Ийок. И ничего. Они ничего не почувствовали! Онту нарушило только их собственное колдовство. А кишаурим как будто и не было. Ийок с трудом поднялся на ноги и побрел к нему. «Как им это удалось?»

Кишаурим начали свою долгую и тайную войну. Элеазар с ней покончит.

Месть. Вот какой дар предложил им шрайя из Тысячи Храмов. Их старинного врага. Священную войну.

Опасный дар. Элеазару приходило в голову, что именно это и символизировали собой шесть Безделушек. Подарить колдуну хору означало подарить нечто, что не может быть принято, потому что этот дар сулит смерть и бессилие. Приняв месть, предложенную Майтанетом, Элеазар и Багряные Шпили отдали себя Священной войне. Элеазар осознал, что, ухватившись за предложенное, он попался на крючок. И теперь Багряные Шпили, впервые за свою славную историю, оказались во власти прихотей кого-то постороннего.

— А как насчет наших шпионов в Дворцовом районе? — осведомился Элеазар. Он не выносил страха, и потому по возможности предпочитал не обсуждать Майтанета. — Им удалось разузнать что-нибудь еще насчет императорского плана?

— Ничего… пока ничего, — сухо ответил Ийок. — Однако ходят слухи, будто Икурей Конфас вскоре после разгрома Священного воинства простецов получил от фаним послание.

— Послание? О чем?

— О Священном воинстве простецов, по всей видимости.

— Но каково было его содержание? Было ли это подтверждение, расписка в выполнении заранее оговоренных действий? Было ли это предостережение, совет прекратить Священную войну и не участвовать в ней? Или преждевременное предложение мира? Что именно?

— Это могло быть что угодно, — ответил Ийок, — а могло и все сразу. Выяснить это не представляется возможным.

— А почему именно Икурею Конфасу?

— Причин могло быть сколько угодно… Вспомните, он ведь некоторое время жил в заложниках у сапатишаха.

— Этот мальчишка, Конфас, — вот о ком следует беспокоиться!

Икурей Конфас был умен, даже, пожалуй, слишком умен, а это означало, что он еще и беспринципен. Еще одна пугающая мысль: «Он будет нашим полководцем!»

Ийок держал щепотью серебряный кубок и, казалось, разглядывал крохотный пятачок вина на дне.

— Великий магистр, могу я говорить откровенно? — спросил он наконец.

— Разумеется.

Эмоции проступили на лице Ийока стремительно, словно вода сквозь мешковину. Теперь стало очевидно, что его терзают опасения.

— Все это приводит Багряных Шпилей в упадок… — неловко начал он. — Мы сделались подчиненными, когда нам предназначено править. Эли, давай бросим эту Священную войну. Тут слишком много неясного. Слишком много неизвестных. Мы играем в кости на собственную жизнь!

«И ты, Ийок?»

Элеазар ощутил, как его сердце оплетают кольца гнева. Тогда, десять лет тому назад, кишаурим поселили в нем змею, и та разжирела, питаясь страхом. Он чувствовал, как она извивается в нем, наполняет его руки бабьим желанием выцарапать жутковатые глаза Ийока.

Но он сказал только:

— Терпение, Ийок. Рано или поздно все станет ясно, нужно только терпение.

— Великий магистр, вчера вас чуть не убили те самые люди, с которыми нам предстоит вместе идти на войну… По-моему, это как нельзя лучше демонстрирует абсурдность нашего положения.

Это насчет вчерашней толпы. Как глупо он поступил, решив встретиться с Друзом Ахкеймионом в таком месте! Вполне могло там все и закончиться: сотни паломников, погибших от руки великого магистра, открытая война между Багряными шпилями и Людьми Бивня, — если бы не благоразумие адепта Завета. «Не делайте этого, Элеазар! — вскричал он, когда толпа прорвала строй солдат и ринулась на них. — Подумайте о вашей войне с кишаурим!»

Однако в голосе этого оборванца звучала и угроза: «Я вам этого не позволю! Я остановлю вас, мне это по силам, вы знаете…»

Какая извращенная ирония! Ведь именно угроза, а вовсе не разум, остановила тогда его руку. Ему пригрозили Гнозисом! Его замыслы спасло именно отсутствие того, что его школа стремилась заполучить на протяжении многих поколений.

Как он презирал Завет! Все школы, даже Имперский Сайк, признавали превосходство Багряных Шпилей — все, кроме Завета. А с чего бы Завету признавать их превосходство, если их простой шпион способен устрашить великого магистра Багряных Шпилей?

— Этот инцидент, — ответил Элеазар, — просто подтвердил то, что мы уже и так знали, Ийок. Наше положение в Священном воинстве весьма шатко, это правда, но все великие замыслы требуют великих жертв. Когда все это принесет плоды, когда Шайме превратится в дымящиеся руины, а кишаурим будут стерты с лица земли, единственной школой, способной нас посрамить, останется Завет.

Целая магическая империя — вот какова будет награда за этот титанический труд.

— Кстати, о Завете, — сказал Ийок. — Я получил ответ от хранителя летописей в Каритусале. Он просмотрел все доклады об убитых, как вы и распорядились. Был еще один такой случай, много лет тому назад.

«Еще один труп без лица…»

— Известно ли, кто это был? При каких обстоятельствах он погиб?

— Труп был полуразложившийся. Его нашли в дельте реки. Сам человек остался неизвестен. Поскольку прошло уже пять лет, установить его личность не представляется возможным.

Завет. Кто бы мог подумать, что они играют в такие темные игры? Но что это за игра? Еще одно неизвестное…

— Быть может, — продолжал Ийок, — Завет давным-давно отказался от всей этой чепухи насчет Консульта и Не-бога.

Элеазар кивнул.

— Согласен. Завет теперь играет, как и мы, Ийок. Этот человек, Друз Ахкеймион, не позволяет сомневаться на этот счет…

Какой, однако, талантливый лжец! Элеазар почти поверил, что он ничего не знал о смерти Гешрунни.

— Если Завет — часть игры, — сказал Ийок, — тогда все меняется. Вы это понимаете? Мы больше не можем считать себя первой школой Трех Морей.

— Сперва раздавим кишаурим, Ийок. А пока что позаботься о том, чтобы за Друзом Ахкеймионом все время следили.

Глава 17 Андиаминские Высоты

«Само по себе это событие было беспрецедентным: такого количества знатных особ не собиралось в одном месте с тех пор, как кенейцы пали под натиском скюльвендских орд. Но немногие знали, что на весах лежит судьба всего рода людского. И кто мог предугадать, что весы склонит не эдикт шрайи, но всего лишь пара взглядов?

Но не в этом ли состоит загадка самой истории? Если копнуть поглубже, всегда обнаруживается, что катастрофы и триумфы, подлинные предметы внимания историка, неизменно зависят от мелких, тривиальных, ужасающе непредсказуемых причин. Когда я размышляю над этим фактом чересчур долго, мне начинает казаться, что мы вовсе не „пьяницы в священном танце“, как пишет Протат, но что и танца-то никакого вовсе нет».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Конец весны, 4111 год Бивня, Момемн
Келлхус вместе с Найюром, Ксинемом и пятью конрийскими палатинами, вставшими под знамена Бивня, шагал следом за Нерсеем Пройасом через галереи Андиаминских Высот. Вел их императорский евнух, за ним тянулся маслянистый запах мускуса и притираний.

Пройас отвлекся от беседы с Ксинемом и подозвал к себе Найюра. Все время, пока они шли через Дворцовый район, Келлхус тщательно отслеживал причудливые колебания настроения Пройаса. Принц то воспарял духом, то поддавался тревоге. Вот теперь он снова воспарил. На его лице было отчетливо написано: «Это сработает!»

— Как бы нас это ни раздражало, — сказал Пройас, стараясь говорить небрежным тоном, — нансурцы — самый древний народ Трех Морей, потомки живших в незапамятные времена кенейцев и еще более древних киранейцев. Они проводят свою жизнь в тени старинных монументов и потому сами стремятся строить нечто монументальное, вот вроде этого.

Он указал на вздымавшиеся над головами мраморные своды.

«Он объясняет, зачем их врагу такие мощные стены, — понял Келлхус. — Он боится, как бы этот дворец не поверг скюльвенда в трепет».

Найюр поморщился и сплюнул на темные мозаики с изображениями пасторальных сцен, по которым они шли. Евнух грозно оглянулся на него через жирное плечо, но тут же нервно ускорил шаг.

Пройас покосился на скюльвенда неодобрительно, однако в глазах его мелькнула улыбка.

— Знаешь, Найюр, обычно я не делаю тебе замечаний касательно твоих манер, но все же было бы лучше, если бы ты пока воздержался от плевков.

На это более грубый палатин, лорд Ингиабан, расхохотался вслух. Скюльвенд стиснул зубы, но промолчал.

Прошла неделя с тех пор, как они присоединились к Священному воинству и сделались гостями Нерсея Пройаса. Келлхус зачастую проводил долгие часы в вероятностном трансе, просчитывая, экстраполируя и заново просчитывая этот экстраординарный поворот событий. Но Священная война не поддавалась расчетам. Ничто из того, с чем ему приходилось сталкиваться до сих пор, не могло сравниться с этой ситуацией хотя бы по числу переменных. Разумеется, безымянные тысячи, из которых состояла основная масса Священного воинства, в расчет брать не приходилось — в данном случае значение имело только их количество. Однако та горстка людей действительно важных, которые в конце концов и определят судьбы Священной войны, оставалась для него недоступна.

Но вскоре это положение будет исправлено.

Противостояние между императором и Великими Именами Священного воинства вступило в решающую фазу. Пройас предложил Найюра в качестве замены Икурею Конфасу и воззвал к Майтанету, прося его разрешить спор насчет императорского договора. И тогда Икурей Ксерий III пригласил все Великие Имена к себе, чтобы выслушать их претензии и решение шрайи. Им было предложено встретиться в личных садах императора, таящихся где-то посреди золоченых крыш Андиаминских Высот.

Еще пара дней — и Священное воинство выдвинется наконец к далекому Шайме.

Встанет ли шрайя на сторону Великих Имен и повелит императору снабдить Священное воинство провизией или, напротив, на сторону династии Икуреев и повелит Великим Именам подписать договор, для Келлхуса особого значения не имело. Так или иначе, по всей видимости, предводители Священного воинства без толкового советника не останутся. Даже Пройас признавал, хотя и скрепя сердце, что Икурей Конфас, нансурский главнокомандующий, — блестящий полководец. А что до Найюра, Келлхус успел лично убедиться, насколько он умен. Главным было то, что Священное воинство рано или поздно возьмет верх над фаним и приведет его в Шайме.

К его отцу. Цели его миссии.

«Этого ли ты хотел, отец? Должна ли эта война стать для меня уроком?»

— Хотел бы я знать, — лукаво заметил Ксинем, — что скажет император, когда скюльвенд сядет пить его вино и примется щипать за задницы его служанок.

Принц и его палатины покатились со смеху.

— Ничего не скажет, ему будет не до того: он станет скрипеть зубами от ярости, — ответил Пройас.

— Трудно мне терпеть эти игры, — сказал Найюр.

Прочие сочли его слова всего лишь любопытным признанием, и только Келлхус знал, что это было предостережение. «Это будет испытание для него, а через него — и для меня».

— Ничего, — ответил другой палатин, лорд Гайдекки, — эти игры скоро закончатся, мой дикий друг.

Найюр, как всегда, ощетинился от этого снисходительного тона. Его ноздри гневно раздулись.

«Сколько еще унижений он согласится снести ради того, чтобы увидеть моего отца мертвым?»

— Игра никогда не кончается, — возразил Пройас. — Эта игра не имеет ни начала, ни конца.

«Ни начала, ни конца…»


Впервые Келлхус услышал эту фразу одиннадцатилетним мальчишкой. Его вызвали с занятия в маленькую келью на первой террасе, где он должен был встретиться с Кессригой Джеукалом. Несмотря на то что Келлхус уже много лет работал над тем, чтобы свести к минимуму свои чувства, предстоящая встреча с Джеукалом его пугала: это был один из прагм, старших членов братства дуниан, а встречи между такими людьми и младшими учениками обычно сулили последним неприятности. Тяжкие испытания и открытия.

Солнечный свет падал столбами между колонн террасы, и теплые каменные плиты приятно грели босые ноги. Снаружи, под стенами первой террасы, раскачивались на горном ветру тополя. Келлхус немного задержался на солнце, чувствуя, как ласковое тепло пропитывает его рясу и припекает бритую голову.

— Ты напился вволю, как тебе было велено? — спросил прагма.

Лицо старого дунианина было так же лишено выражения, как келья — архитектурных излишеств. Он смотрел на мальчика равнодушно, словно на неодушевленный предмет.

— Да, прагма.

— Логос не имеет ни начала, ни конца, Келлхус. Ты это понимаешь?

Наставление началось.

— Нет, прагма, — ответил Келлхус.

Несмотря на то что он был до сих пор подвержен страхам и надеждам, он давно уже преодолел побуждение преувеличивать объем своих знаний. Когда учителя видят тебя насквозь, ничего другого не остается.

— Тысячи лет тому назад, когда дуниане впервые нашли…

— Это после древних войн? — с интересом перебил Келлхус. — Когда мы еще были беженцами?

Прагма ударил его, достаточно сильно, чтобы мальчик отлетел и растянулся на жестких каменных плитах. Келлхус поднялся, сел на место и утер текущую из носа кровь. Он не ощутил ни страха, ни обиды. Удар был уроком, только и всего. Среди дуниан все было уроком.

Прагма смотрел на него абсолютно бесстрастно.

— Перебивать — это слабость, юный Келлхус. Нетерпение порождается страстями, а не интеллектом. Тьмой, что была прежде.

— Понимаю, прагма.

Холодные глаза видели его насквозь и знали, что это правда.

— Когда дуниане впервые нашли в этих горах Ишуаль, им был известен только один принцип Логоса. Какой это принцип, юный Келлхус?

— То, что было прежде, определяет то, что будет потом.

Прагма кивнул.

— С тех пор прошло две тысячи лет, юный Келлхус, но мы по-прежнему считаем этот принцип истинным. Означает ли это, что принцип «прежде и после», причин и следствий, устарел?

— Нет, прагма.

— А почему? Ведь люди стареют и умирают, и даже горы рушатся со временем, разве не так?

— Так, прагма.

— Тогда как же вышло, что этот принцип не стареет?

— Потому что, — ответил Келлхус, стараясь подавить вспышку гордости, — принцип причин и следствий не является частью круговорота причин и следствий. Это основа того, что «ново» и что «старо», и сам по себе он не может быть ни новым, ни старым.

— Да. Логос не имеет ни начала, ни конца. Но человек, юный Келлхус, имеет начало и конец, как и все животные. Чем же человек отличается от других животных?

— Тем, что человек, как и другие животные, пребывает в круговороте причин и следствий, однако способен воспринимать Логос. Человек обладает интеллектом.

— Воистину так. А почему, Келлхус, дуниане так заботятся о воспитании интеллекта? Почему мы так настойчиво тренируем таких детей, как ты, приучая их мысли, тела и лица подчиняться интеллекту?

— Из-за Парадокса человека.

— А в чем состоит Парадокс человека?

В келью залетела пчела, и теперь она описывала сонные круги под сводами.

— В том, что человек есть животное, что его стремления возникают во тьме его души, что мир постоянно ставит его в случайные, непредсказуемые ситуации, и тем не менее, он воспринимает Логос.

— Именно так. А в чем разрешение Парадокса человека?

— Полностью избавиться от животных стремлений. Полностью контролировать развитие ситуаций. Стать идеальным орудием Логоса и таким образом достичь Абсолюта.

— Да, юный Келлхус. А ты, ты уже стал идеальным орудием Логоса?

— Нет, прагма.

— А почему?

— Потому что я терзаем страстями. Я есть мои мысли, но источники моих мыслей мне неподвластны. Я не владею собой, потому что тьма была прежде меня.

— Воистину так, дитя. Каким же именем зовем мы темные источники мыслей?

— Легион. Имя им легион.

Прагма поднял дрожащую руку, как бы затем, чтобы указать на ключевую остановку на пути их паломничества.

— Да. Юный Келлхус, тебе в ближайшее время предстоит приступить к наиболее трудной стадии твоего обучения: научиться повелевать живущим в тебе легионом. Только сделав это, ты сумеешь выжить в Лабиринте.

— Это даст ответ на вопрос Тысячи Тысяч Залов?

— Нет. Но это позволит тебе правильно задать его.


Дойдя почти до вершины Андиаминских Высот, они миновали коридор, отделанный панелями слоновой кости, и, щурясь от яркого солнца, очутились в личных садах императора.

Между мощеных дорожек росла мягкая травка, темная в тени различных деревьев, которые, подобно спицам колеса, сходились к круглому пруду в самом центре сада: водяная копия Солнца Империи. На участках, примыкающих к дорожкам, теснились гибискус, лотос и душистые кустарники. Келлхус заметил колибри, кружащих среди цветов.

Келлхус понял, что если парадные покои были выстроены с расчетом на то, чтобы производить на гостей неизгладимое впечатление своим размером и величием, то личные сады спланированы так, чтобы создавать ощущение интимности, чтобы допущенным сюда сановникам казалось, будто император почтил их своим доверием. Здесь царили простота и изящество, это была скромная душа императора, воплощенная в земле и камне.

Под кипарисами и тамарисками стояли в ожидании айнритские владыки — галеотские, тидонские, айнонские, туньерские и даже несколько нансурцев. Все они толпились группками вокруг скамьи, очевидно, предназначенной для императора. Несмотря на то что все они были облачены в парадные одежды и не имели при себе оружия, эти владыки все равно более походили на солдат, чем на придворных. Между них проплывали рабы-отроки, голые по пояс, со стройными жеребячьими ногами, блестящими от масла, придерживая на бедре подносы с вином и разнообразными закусками. Благородные господа опрокидывали один кубок за другим и вытирали сальные пальцы о драгоценные шелка.

Предводители Священного воинства. Все собраны в одном месте.

«Изучение углубляется, отец».

При их появлении все стали оборачиваться в их сторону, и разговоры мало-помалу умолкли. Некоторые приветствовали Пройаса, но большинство открыто пялились на Найюра, осмелев оттого, что они не одни такие любопытные.

Келлхус знал, что Пройас намеренно не давал никому из Великих Имен встречаться с Найюром, чтобы иметь возможность держать момент первой встречи под контролем. Судя по их лицам, это решение было мудрым. Найюр, даже одетый как айнрити — в белую льняную тунику ниже колен и серую шелковую накидку, — все равно излучал звериную мощь. Его суровое лицо. Его мощная фигура, стальные руки, способные одним движением свернуть шею любому человеку. Его свазонды. Его глаза как ледяные топазы. Все в нем говорило либо о былых страшных деяниях, либо о не менее страшных намерениях.

На большинство айнрити он произвел глубокое впечатление. Келлхус увидел благоговение, зависть, даже похоть. Они наконец узрели перед собой живого скюльвенда, и вид этого человека, похоже, вполне оправдывал те слухи, которые до них доходили.

Найюр сносил их взгляды с презрением, и сам обводил этих людей глазами так, словно оценивал скот. Пройас что-то шепнул Ксинему, потом поспешно отвел в сторону Найюра и Келлхуса.

Внезапно владыки загомонили все разом, осыпая Найюра вопросами. Ксинем удерживал их, крича:

— Погодите, погодите, сейчас вы услышите все, что он собирается сказать!

Пройас поморщился и буркнул:

— Ну, начало прошло настолько хорошо, насколько можно было рассчитывать.

Келлхус обнаружил, что конрийский принц — человек благочестивый, но в глубине души очень горячий. Он обладал силой и внутренней убежденностью, которая каким-то образом побуждала других людей искать его одобрения. Но в то же время он чересчур настойчиво выводил на чистую воду чужое нечестие и постоянно сомневался в тех людях, которых влекло к его убежденности.

Поначалу это сочетание сомнений и уверенности несколько сбивало Келлхуса с толку. Но после того вечера, проведенного с Друзом Ахкеймионом, он понял, что наследный принц просто приучен к подозрительности. Пройас был осторожен по привычке. С ним, как и со скюльвендом, Келлхусу приходилось действовать косвенно. Даже после нескольких дней обсуждений и расспросов принц по-прежнему держался настороже.

— Они, похоже, беспокоятся, — заметил Келлхус.

— Еще бы им не беспокоиться! — сказал Пройас. — Я привел к ним князя, который утверждает, будто видел во сне Шайме, и язычника-скюльвенда, который, возможно, станет их военачальником.

Он задумчиво посмотрел на других Людей Бивня.

— Эти люди будут вашими товарищами, — сказал он. — Следите за ними. Изучайте их. Они крайне горды, все до единого, а я обнаружил, что гордые люди не склонны принимать мудрые решения…

К чему он клонит, было ясно: скоро их жизни будут зависеть от мудрых решений этих людей.

Принц указал на высокого галеота, который стоял под вьющейся розой, в тени тамариска.

— Это принц Коифус Саубон, седьмой сын короля Эрьеата, командующий галеотскими отрядами. Человек, с которым он спорит, — его племянник, Атьеаури, граф Гаэнри. В здешних краях Коифус Саубон человек известный: он командовал армией, которую его отец послал против нансурцев несколько лет тому назад. Ему удалось одержать несколько побед — по крайней мере, так мне рассказывали, — но потом император сделал главнокомандующим Конфаса, и Конфас его опозорил. Быть может, никто на свете не ненавидит Икуреев сильнее, чем он. Но на Бивень и Последнего Пророка ему наплевать.

И снова Пройас не договорил. Значит, галеотский принц — наемник, который будет поддерживать их лишь постольку, поскольку их и его цели совпадают.

Келлхус оценил лицо Саубона, точеный профиль с массивной челюстью, под шапкой рыжевато-золотистых волос. Саубон повернул голову, и они встретились глазами. Галеот кивнул любезно, но сдержанно. Его пульс чуть заметно участился. Щеки слегка порозовели. Глаза слегка сузились, как будто сощурились от невидимого удара.

«Он больше всего страшится оценки других людей».

Келлхус кивнул в ответ с открытым, бесхитростным выражением лица. Он понял, что Саубон вырос под чьим-то суровым, непрощающим взглядом — жестокого отца или, быть может, матери.

«Он готов выставить свою жизнь напоказ, чтобы посрамить глаза, которые его оценивают».

— Ничто не обедняет сильнее честолюбия, — сказал Келлхус Пройасу.

— Что правда, то правда! — согласился Пройас и тоже кивнул галеотскому принцу.

— Вон тот человек, — продолжал принц, указав на плотного тидонца, который стоял чуть подальше галеота, — это Хога Готьелк, граф Агансанорский, избранный предводителем отрядов из Се Тидонна. Мой отец еще до моего рождения потерпел от него поражение в битве при Маауне. Он теперь называет свою хромую ногу «Готьелковым подарочком».

Пройас улыбнулся — любящий сын, которого всегда забавляют отцовские шутки.

— По слухам, Хога Готьелк так же благочестив в храме, как неукротим на поле битвы.

И снова подразумевается: «Он — один из нас».

В отличие от Саубона, граф Агансанорский не заметил их взглядов: был занят тем, что распекал на своем родном языке троих людей помоложе. Его борода, длинный серо-стальной клок волос, тряслась от гнева. Широкий нос побагровел. Глаза сверкали из-под нависших бровей.

— А те, кого он бранит? — спросил Келлхус.

— Это его сыновья — трое из целого множества. Мы у себя в Конрии зовем их «Хогин выводок». А бранит он их за то, что они слишком много пьют. Говорит, императору только того и надо, чтобы они упились.

Но Келлхус видел, что гнев графа вызвало нечто куда более серьезное, чем их пьянство. Его лицо было отчего-то усталым, как у человека, который под конец долгой и бурной жизни внезапно лишился сил. Хога Готьелк больше не чувствовал гнева, подлинного гнева — только разнообразные печали. Но почему?

«Он что-то сделал не так… Он считает себя проклятым».

Да, вот оно: скрытая решимость, словно обвисшие нити в прямых морщинах лица, вокруг глаз…

«Он явился сюда умереть. Умереть, очистившись».

— А вон тот человек, — продолжал Пройас, указывая пальцем, — в центре группы людей в масках… Видите?

Пройас указывал налево, где столпилась самая многочисленная группа из всех: палатины-губернаторы Верхнего Айнона. Они все как один были облачены в ослепительно роскошные одеяния. Они носили парики с множеством косичек и маски из белого фарфора, прикрывающие глаза и щеки. В таком виде они напоминали бородатые статуи.

— Тот, у которого волосы на спине лежат веером? — уточнил Келлхус.

Пройас одарил его кривой усмешкой.

— Тот самый. Так вот, это не кто иной, как сам Чеферамунни, король-регент Верхнего Айнона, дрессированная собачка при Багряных Шпилях… Видишь, как он отвергает всю еду и питье, что ему подносят? Он боится, что император попытается его опоить.

— А зачем они в масках?

— Эти айноны — распутный народ, — объяснил Пройас, оглянувшись по сторонам, чтобы проверить, не подслушивает ли кто. — Все сплошь фигляры. Их чересчур волнуют тонкости человеческого общения. И они полагают, что скрытое лицо — мощное оружие во всем, что касается джнана.

— Джнан — это болезнь, которой страдаете вы все! — буркнул Найюр.

Пройас улыбнулся — его смешило упорное неприятие степняка.

— Разумеется, все. Но айноны больны ею смертельно.

— Прости, — вмешался Келлхус, — но не мог бы ты объяснить, что, собственно, такое этот «джнан»?

Пройас взглянул на него озадаченно.

— Знаешь, я никогда над этим особенно не задумывался, — признался он. — Помнится, Биант определяет его как «войну слов и чувств». Но это нечто куда большее. Можно сказать, что это тонкости, определяющие, как следует себя вести с людьми. Это… — Он пожал плечами. — Короче, это просто то, как мы себя ведем.

Келлхус кивнул. «Они так мало знают о себе, отец!»

Смущенный сумбурностью своего ответа, Пройас перенаправил их внимание на небольшую группку людей, стоящих у садового пруда. Все они были в одинаковых белых одеяниях с вышитым на груди знаком Бивня.

— Вон, видите? Вон тот, седовласый — это Инхейри Готиан, великий магистр шрайских рыцарей. Это хороший человек. Посол Святейшего Шрайи. Майтанет прислал его, чтобы рассудить наш с императором спор.

Готиан ждал императора молча, сжимая в руках небольшую коробочку слоновой кости — очевидно, послание самого Майтанета. Несмотря на то что внешне Готиан казался воплощением уверенности в себе, Келлхус сразу увидел, что он волнуется: яремная вена на смуглой шее лихорадочно пульсировала, мышцы на руке были судорожно натянуты, губы нервно сжаты…

«Он считает, что его ноша ему не по плечу».

Однако лицо выражало не только тревогу: в глазах рыцаря читалась странная тоска, которую Келлхус уже не раз видел на самых разных лицах.

«Он жаждет, чтобы им управляли… Чтобы им управлял кто-то более праведный, чем он сам».

— Хороший человек, — согласился Келлхус. «Мне нужно только убедить его, что я более праведен».

— А вон там, — продолжал Пройас, кивнув направо, — это принц Скайельт из Туньера. Его почти и не видно в тени великана, которого туньеры зовут Ялгрота.

Нарочно или нечаянно так вышло, но небольшая группка туньеров оказалась как бы в стороне от прочих айнритских владык. Из всех знатных господ, собравшихся в саду, они одни были одеты как на битву: в черные кольчуги и накидки с рукавами, расшитые стилизованными изображениями животных. Они все как один носили жесткие бороды и длинные пшеничные волосы. Лицо Скайельта было изрыто шрамами, словно после оспы, и он что-то мрачно говорил Ялгроте, который действительно возвышался над ним и смотрел ледяным взглядом поверх голов прямо на Найюра.

— Видели вы когда-нибудь такого великана? — шепнул Пройас, глядя на Ялгроту с неподдельным восхищением. — Будем надеяться, что его интерес к тебе, скюльвенд, чисто академический.

Найюр встретил взгляд Ялгроты, не моргнув глазом.

— Будем надеяться, — ответил он ровным тоном, — а не то ему может не поздоровиться. Человек измеряется не только ростом.

Пройас приподнял брови и улыбнулся, покосившись на Келлхуса.

— Ты думаешь, — спросил Келлхус у скюльвенда, — что он не столько велик, сколько длинен?

Пройас расхохотался, но Найюр гневно взглянул на Келлхуса. «Играй с этими глупцами, дунианин, если тебе надо, а меня не трожь!» — говорил этот взгляд.

— Знаешь, князь, — сказал Пройас, — ты начинаешь напоминать мне Ксинема.

«Человека, которого он ставит выше всех прочих».

Среди общего гула голосов послышался гневный возглас:

— Ги-ирга фи хиерст! Ги-ирга фи хиерстас да мойя!

Это Готьелк снова осаживал кого-то из своих сыновей, на этот раз находившегося на другом конце сада.

— А что это за подвески туньеры носят между ногами? — спросил Келлхус у Пройаса. — Похоже на высохшие яблоки…

— Засушенные головы шранков… Они делают из своих врагов амулеты, и можно предполагать, — он выразил свое отвращение кислой гримасой, — что вскоре после начала Священной войны они станут хвастаться и человеческими головами. Я как раз собирался сказать, что туньеры пришли к Трем Морям сравнительно недавно. Тысячу Храмов и Последнего Пророка они приняли только во времена моего деда, и потому чрезмерно ревностны, как все новообращенные народы. Но бесконечная война со шранками сделала их угрюмыми, мрачными… пожалуй, даже немного безумными. Скайельт в этом смысле не исключение, насколько я могу судить — этот человек не знает ни слова по-шейски. С ним нужно… уметь обращаться, но в целом принимать его всерьез не стоит.

«Тут идет большая игра, — подумал Келлхус, — и в ней нет места тем, кто не знает правил». Но тем не менее, спросил:

— Почему?

— Потому что он неуклюжий, неотесанный варвар.

Ответ, которого он ожидал, — такой непременно оттолкнет скюльвенда.

Найюр презрительно фыркнул.

— А как ты думаешь, — уничтожающе спросил он, — что другие говорят обо мне?

Принц пожал плечами.

— Думаю, почти то же самое. Но это быстро изменится, скюльвенд. Я…

Пройас запнулся на полуслове: его остановила внезапная тишина, воцарившаяся среди айнрити. В тени колоннад, которыми был окружен сад, появились люди. Двое, судя по доспехам и знакам различия, эотские гвардейцы, вели под руки третьего. Этот человек был гол, истощен, скован по рукам и ногам тяжелыми кандалами, и на шее у него висел железный ошейник с цепью. Судя по шрамам, которыми исчерчены его руки, это был скюльвенд.

— Вот хитрые дьяволы! — вполголоса буркнул Пройас.

Гвардейцы выволокли скюльвенда на солнце. Он пошатывался, как пьяный, не стыдясь своего болтающегося фаллоса. Почувствовав тепло, он поднял жалкое лицо к солнцу. Глаза у него были выколоты.

— Кто это? — спросил Келлхус.

Найюр сплюнул, глядя, как гвардейцы приковывают пленника к подножию императорской скамьи.

— Ксуннурит, — ответил он, помолчав. — Он был нашим королем племен в битве при Кийуте.

— Несомненно, в знак того, как слабы скюльвенды… — сказал Пройас напряженным тоном. — И как слаб Найюр урс Скиоата… Доказательство для того, что будет твоим судом.


— Ты должен сидеть здесь, — сказал прагма, его голос не был ни суровым, ни ласковым, — и повторять фразу: «И Логос не имеет ни начала, ни конца». Ты будешь повторять это непрерывно, пока не получишь других указаний. Понял?

— Да, прагма, — ответил Келлхус.

Он опустился на тростниковую циновку в центре кельи. Прагма уселся напротив на такой же циновке, спиной к тополям, сияющим на солнце, и хмурым пропастям гор.

— Начинай, — приказал прагма и сделался неподвижен.

— И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца…

Поначалу его озадачила легкость упражнения. Но слова быстро утратили свое значение и сделались всего лишь вереницей незнакомых звуков, скорее утомительной зарядкой для языка и губ, чем словами.

— Прекрати повторять это вслух, — сказал прагма. — Повторяй только про себя.

«И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет…»

Это было совсем иначе и, как он быстро обнаружил, гораздо труднее. Проговаривание этой фразы вслух каким-то образом помогало повторению, как будто мысль опиралась на органы речи. А теперь она осталась сама по себе, подвешенная в пустоте его души, и повторялась, повторялась, повторялась вопреки всем привычным помехам и течению ассоциаций.

«И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет…»

Первое, что он заметил, — как лицо странно обмякло, словно упражнение каким-то образом рассекло связи, скрепляющие лицевые мышцы со страстями. Тело сделалось совершенно неподвижным — ничего подобного он никогда прежде не ощущал. И в то же время изнутри на него накатывали странные волны напряжения, как будто нечто глубоко в теле сопротивлялось, отказывая его мысленному голосу во внутреннем дыхании. И повторение превратилось в шепот, сделалось тоненькой нитью, тянущейся сквозь бурные вихри бессвязной, неоформленной мысли.

«И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет…»

Солнце всползало все выше над беспорядочным нагромождением гор, и на периферии взгляда запестрели темные пятна и светлые голые лица. Келлхус почувствовал, что раздираем внутренней борьбой. Смутные побуждения вздымались ниоткуда, требуя внимания. Неясные образы нашептывали, бранились, умоляли, грозили — и все они тоже требовали внимания. И сквозь все это: «И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет ни начала, ни конца. И Логос не имеет…»

Уже много времени спустя он поймет, что это упражнение разграничило его душу. Беспрестанное повторение этой фразы противопоставило его самому себе, показало ему, до какой степени он себе не принадлежит. Впервые он словно бы воочию видел тьму, которая была прежде него, и понимал, что до того дня он никогда прежде не бодрствовал по-настоящему.

Когда солнце наконец село, прагма прервал нерушимое молчание.

— Ты завершил свой первый день, юный Келлхус, и теперь ты будешь продолжать всю ночь. Когда рассветное солнце коснется восточного ледника, ты прекратишь повторять последнее слово фразы и будешь продолжать дальше в таком виде. И каждый раз, как солнце будет вставать из-за ледника, ты будешь прекращать повторять последнее из оставшихся слов. Понял?

— Да, прагма.

Эти слова, казалось, были сказаны кем-то другим.

— Тогда продолжай.

Когда тьма погребла под собой келью, борьба усилилась. Его тело то становилось далеким до такой степени, что кружилась голова, то близким до того, что он начинал задыхаться. То он казался себе видением, причудливой фигурой, сложившейся из клубов дыма, настолько эфемерной, что порыв ночного ветра мог развеять ее. То, напротив, превращался в комок сведенной судорогой плоти, и все чувства обострялись до такой степени, что даже ночной холод вонзался в кожу, будто сотни ножей. А фраза сделалась точно пьяная, она спотыкалась, с трудом пробираясь сквозь кошмарный хор возбуждения, смятения и обезумевших страстей. И все это завывало внутри него — это походило на предсмертный вой.

А потом из-за ледника вынырнуло солнце, и Келлхус был поражен его красотой. Ярко-оранжевый ободок оседлал холодные пространства сияющего снега и льда. На миг Келлхус забыл о фразе — он думал лишь о том, как вздымается ледник, выгибаясь, точно спина прекрасной женщины…

Прагма метнулся вперед и ударил Келлхуса. Его лицо превратилось в гневную маску.

— Повторяй фразу! — воскликнул он.


Для Келлхуса каждый из Великих Имен представлял собой вопрос, узел бесчисленных преобразований. В их лицах он видел фрагменты иных лиц, всплывающих на поверхность, как будто все люди были одним и тем же человеком, только в разные моменты. В какой-то миг в нахмуренном Атьеаури, спорящем с Саубоном, вихрем промелькнул Левет. В том, как Готьелк взглянул на своего младшего сына, было что-то от Серве. Одни и те же страсти, только каждая брошена на принципиально иные весы. Келлхус пришел к выводу, что любым из этих людей овладеть так же легко, как и Леветом, невзирая на их отчаянную гордыню. Однако в массе они были непредсказуемы.

Они были лабиринтом, тысячей тысяч залов, и ему предстояло пройти сквозь них. Подчинить их себе.

«А что, если эта Священная война превосходит мои способности? Что тогда, отец?»

— Пируешь, дунианин? — с горечью спросил Найюр на скюльвендском наречии. — Жиреешь на новых лицах?

Пройас отошел, чтобы побеседовать с Готианом, и они остались наедине.

— У нас общая миссия, скюльвенд.

Пока что события превосходили даже самые оптимистические из его прогнозов. Объявив себя отпрыском знатного рода, он почти без всяких усилий обеспечил себе место среди правящих каст айнрити. Пройас не только снабдил его всем, «подобающим его рангу», но и предоставил почетное место в своем совете. Келлхус обнаружил, что если ведешь себя как князь, к тебе и будут относиться как к князю. Маска становится лицом.

Но другое утверждение — что ему приснился Шайме и Священная война — поставило его в совсем иное положение, чреватое как многими опасностями, так и многими возможностями. Некоторые открыто насмехались над его словами. Другие, такие как Пройас или Ахкеймион, видели в этом возможное предзнаменование, вроде лихорадки, предвещающей болезнь. Многие, ищущие хотя бы какого-то знака свыше, просто принимали это как есть. Но все они признавали за Келлхусом определенное положение.

Для народов Трех Морей сны, пусть даже самые тривиальные, были делом серьезным. Для дуниан, до призыва Моэнгхуса, сны были просто повторениями пройденного, способами, которыми душа приучает себя к различным событиям. Для этих же людей сны были как бы порталом, местом, где Внешнее вторгается в мир, и нечто, превосходящее человека, будь то грядущее, далекое, демоническое или божественное, находит свое несовершенное выражение в настоящем и близком.

Но просто заявить, что тебе приснился сон, еще недостаточно. Сны могущественны, но дешевы. Сны видят все. Терпеливо выслушав описание видений Келлхуса, Пройас объяснил ему, что буквально тысячи людей утверждают, будто видели сны о Священной войне, одни — о ее триумфе, другие — о поражении. Как выразился Пройас, нельзя пройти и десяти шагов вдоль Фая, чтобы не наткнуться на какого-нибудь отшельника, который талдычит о своих снах.

— Почему, — спросил он со свойственной ему прямотой, — я должен относиться иначе к твоим снам?

Сны — дело серьезное, а серьезные дела требуют серьезных расспросов.

— Не знаю, — ответил Келлхус. — Возможно, к ним и не стоит относиться иначе. Я сам не уверен на этот счет.

И именно нежелание настаивать на пророческом характере собственных снов позволило ему закрепиться в этом шатком положении. Когда очередной неизвестный ему айнрити, узнав, кто перед ним, падал перед Келлхусом на колени, Келлхус гневался, как разгневался бы сострадательный отец. Когда эти айнрити молили его прикоснуться к ним, словно благодать может передаваться сквозь кожу, он прикасался, но лишь затем, чтобы поднять их на ноги и пристыдить за то, что они раболепствуют перед обыкновенным человеком. Утверждая, что он — нечто меньшее, чем кажется, он заставлял людей, особенно людей ученых, таких, как Пройас или Ахкеймион, надеяться или страшиться того, что он может оказаться чем-то большим.

Он никогда не говорил об этом, никогда ничего не утверждал, но организовывал ситуации таким образом, чтобы эта догадка казалась верной. И тогда все, кому мнилось, будто они незаметно наблюдают за ним, все те, кто беззвучно вопрошал: «Кто же этот человек?», радовались, как никогда в жизни. Оттого, что оказались прозорливее прочих.

И тогда они уже не могли усомниться в нем. Ведь усомниться в нем означало признать, что их прозрения были пустыми. Отказаться от него значило отказаться от себя самого.

И тут Келлхус оказывался на хорошо знакомой почве.

«Так много преобразований… Но я все же вижу путь, отец».

По саду раскатился хохот. Какому-то молодому галеотскому тану наскучило стоять и ждать, и он решил присесть отдохнуть на императорскую скамейку. Он немного посидел, не обращая внимания на царящее вокруг веселье, разглядывая то остывший свиной джумьян, который он стянул с подноса у проходившего мимо раба, то нагого пленника, прикованного у его ног. Но когда наконец сообразил, что смеются над ним, то решил, что ему нравится всеобщее внимание, и принялся принимать разные величественные позы, корча из себя императора. Люди Бивня покатились со смеху. В конце концов Саубон забрал юношу и увел в толпу земляков, которые встретили его овацией.

Немного погодя в саду появилась вереница имперских чиновников, облаченных в пышные одеяния, полагающиеся им по сану. Они возвестили приход императора. Икурей Ксерий III вступил в сад вместе с Конфасом как раз тогда, когда всеобщее веселье несколько улеглось. На его лице отражалось благоволение, смешанное с отвращением. Он опустился на свою скамью и вновь заставил гостей разразиться хохотом, поскольку принял ту самую позу, которую юный галеот изображал всего пару минут назад: левая рука на коленях, ладонью вверх, правая сжата в кулак и опущена. Келлхус видел, как побледнело от гнева лицо императора, когда евнух объяснил ему, отчего все смеются. Когда Ксерий отсылал евнуха, взгляд его был убийственным, и он не сразу решил, какую именно позу принять. Келлхус уже знал, что быть предугаданным — одно из самых раздражающих оскорблений. Таким образом даже императора можно было сделать рабом — хотя Келлхус понял, что до сих пор не знает, почему. В конце концов Ксерий остановился на норсирайской позе: уперся руками в колени.

Миновало несколько долгих секунд тишины, пока император боролся с гневом. За это время Келлхус успел изучить лица свиты: непробиваемую надменность императорского племянника, Конфаса; панику рабов, привыкших замечать мельчайшие колебания бурных страстей своего господина; неодобрительно поджатые губы советников, выстроившихся полукругом, центром которого был император. И…

И другое лицо среди советников… Тревожащее лицо.

Поначалу внимание Келлхуса привлекло тончайшее несоответствие, чуть заметная неправильность. Старик в роскошном угольно-черном шелковом одеянии, которому все остальные оказывали почет и уважение. Один из спутников старика наклонился к его уху и прошептал нечто, неслышное сквозь гул голосов. Однако Келлхус прочел по губам: «Скеаос».

Это было имя советника.

Келлхус глубоко вздохнул и позволил течению своих мыслей замедлиться и застынуть. Тот, кем он был в повседневном общении с другими людьми, перестал существовать, облетел, как лепестки на ветру. Темп событий замедлился. Келлхус сделался местом, чистым листом для единственного рисунка: морщинистого старческого лица.

Отсутствие сколько-нибудь заметного покраснения кожи. Несоответствие между сердечным ритмом и выражением лица…

Гул голосов вокруг затих, и Келлхусу пришлось отступить и вновь собраться воедино. Император готовился говорить. Его слова могли решить судьбу Священной войны.

Миновало пять ударов сердца.

Что это может означать? Единственное лицо, не поддающееся расшифровке, посреди моря абсолютно прозрачных лиц…

«Скеаос… Быть может, ты создан моим отцом?»


«И Логос не имеет ни начала, ни… И Логос не имеет ни начала, ни… И Логос не имеет ни начала, ни… И Логос не имеет ни начала…»

На миг он почувствовал вкус крови на потрескавшихся губах, но ощущение было вскоре смыто безжалостным, монотонным повторением. Внутренняя какофония утихла, улеглась, сменилась гробовой тишиной. Тело сделалось абсолютно чужим, футляром, который легко отбросить прочь. И сам ход времени, движение «прежде» и «теперь», преобразился.

Тени колонн ползли по голому полу. На лицо падал солнечный свет и снова уходил в сторону. Келлхус мочился и испражнялся, но не ощущал ни неудобства, ни вони. И когда старый прагма встал и омочил ему губы, он был просто гладким валуном, вросшим в мох и гальку под водопадом.

Солнце миновало колонны перед ним и опустилось у него за спиной, отбросив его тень сперва на колени прагмы, потом на позолотившиеся верхушки деревьев, где тень слилась со своими сородичами и разрослась в ночь. Снова и снова видел он, как восходит и закатывается солнце, снова ненадолго наступала ночь, и с каждым восходом фраза становилась короче на одно слово. Движение мира все ускорялось по мере того, как замедлялось движение его души.

Пока наконец он не стал твердить только:

«И Логос… И Логос… И Логос…»

Он стал полостью, в которой гуляло эхо, лишенное источника звука, и каждая фраза была точной копией предыдущей. Он брел через бездонную галерею бесконечных зеркал, и каждый следующий шаг был таким же иллюзорным, как предыдущий. Только солнце и ночь отмечали его путь, и то лишь тем, что сужали просвет между зеркалами до немыслимой узости, так что верх грозил соприкоснуться с низом, а право — с лево, превращаясь в место, где душа наконец замрет окончательно.

И вот солнце взошло снова, и мысли свелись к одному-единственному слову:

«И… И… И… И…»

И оно казалось одновременно и бессмысленным звуком, и глубочайшей из мыслей, как будто лишь в отсутствие Логоса могло оно совпасть с ритмом сердца, отмеряющего мгновения. Мысль истончилась, и дневное светило пронеслось через келью и спустилось за ней, и вот уже ночь пронзила облака, и небеса закружились над миром, подобно бесконечному колесу.

«И… И…»

Живая душа, повисшая на связи, соединяющая нечто — все равно, что и с чем. «И» дерево, «и» сердце, «и» все — любая связь обратилась в ничто благодаря повторению, благодаря бесконечному повторению отказа от любых имен.

Золотой венец над крутыми склонами ледника.

… И пустота.

Ничто.

Полное отсутствие мысли.


— Империя приветствует вас, — объявил Ксерий, изо всех сил старавшийся, чтобы его голос звучал благожелательно.

Он обвел взглядом Великие Имена Людей Бивня, задержавшись на миг на скюльвенде, что стоял рядом с Келлхусом. И улыбнулся.

— Ах, да, — сказал он, — наше самое экстраординарное пополнение. Скюльвенд. Мне говорили, что ты — вождь утемотов. Так ли это, скюльвенд?

— Это так, — ответил Найюр.

Император взвесил этот ответ. Келлхус видел, что ему сейчас не до тонкостей джнана.

— У меня тоже есть свой скюльвенд, — сказал он.

Он выпростал руку из-под замысловато расшитых рукавов и поднял цепь, лежащую у его ног. Император яростно дернул цепь, и скорчившийся рядом со скамьей Ксуннурит поднял голову, выставив на всеобщее обозрение слепое лицо сломленного человека. Его нагое тело напоминало скелет — видно было, что пленника морили голодом, — и конечности были словно бы подвешены под разными углами, но все торчали внутрь, как бы норовя спрятаться от мира. Длинные полосы свазондов на предплечьях теперь, казалось, служили скорее мерой его собственных костей, нежели кровавого прошлого.

— Скажи мне, — спросил император, ободренный своей мелкой жестокостью, — а этот из какого племени?

Найюр, по всей видимости, остался невозмутим.

— Этот был из аккунихоров.

— «Был», говоришь? Он, видно, для тебя все равно что покойник?

— Нет. Не покойник. Он для меня ничто.

Император снова улыбнулся, как будто его порадовала эта маленькая загадка, подходящее отдохновение от более важных дел. Но Келлхус видел его коварный замысел, видел уверенность, что сейчас он всем покажет, какой этот дикарь невежественный глупец.

— Потому, что мы его сломили? Да? — уточнил император.

— Сломили? Кого?

Икурей Ксерий слегка растерялся.

— Да вот его, этого пса. Ксуннурита, короля племен. Вашего короля…

Найюр пожал плечами, словно озадаченный назойливостью ребенка-фантазера.

— Что вы сломили? Ничто.

Кое-кто засмеялся.

Император насупился и скис. Келлхус видел, что на передний план среди его мыслей выступила оценка умственных способностей Найюра. Ксерий лихорадочно переоценивал ситуацию, разрабатывал новую стратегию.

«Он привык оправляться после грубых ошибок и вести себя как ни в чем не бывало», — подумал Келлхус.

— Да, конечно, — сказал Ксерий. — Видимо, сломить одного человека — это ничто. Одного человека сломить проще простого. Но сломить целый народ… Это уже нечто, не правда ли?

Найюр не ответил. Лицо императора сделалось торжествующим. И он продолжал:

— Вот мой племянник, Конфас, сломил целый народ. Быть может, ты о нем слышал. Он называл себя Народом Войны.

И снова Найюр ничего не ответил. Однако взгляд его сделался убийственным.

— Твой народ, скюльвенд. Он был сломлен при Кийуте. Я хотел бы знать, был ли ты при Кийуте?

— Я при Кийуте был, — проскрежетал Найюр.

— И ты был сломлен?

Молчание.

— Был ли ты сломлен?

Теперь все глаза обратились на скюльвенда.

— Я… — он замялся, подбирая подходящее выражение на шейском, — я при Кийуте получил урок.

— Ах, вот как! — воскликнул император. — Ну да, еще бы! Конфас — наставник весьма суровый. И какой же урок он тебе преподал, а?

— Это Конфас был моим уроком.

— Конфас? — переспросил император. — Ты уж прости, скюльвенд, но я тебя не понимаю.

Найюр продолжал, неторопливо и взвешенно:

— При Кийуте я научился тому, чему научился Конфас. Он — полководец, воспитанный на многих битвах. У галеотов он научился тому, как эффективен строй хорошо обученных копейщиков против конной лавы. У кианцев он научился тому, как расступиться перед неприятелем, заманить его в ловушку ложным бегством и выгодно приберечь свою конницу в засаде. А у скюльвендов он научился тому, как важно правильно выбрать «гобокзой», «момент», внимательно наблюдая за врагами и нанеся удар именно в тот миг, когда они пошатнулись. При Кийуте я научился тому, — закончил он, переведя свой ледяной взгляд на Конфаса, — что война — это интеллект.

На лице императорского племянника отчетливо читалось потрясение, и Келлхус поразился эффекту прозвучавших слов. Но сейчас происходило слишком многое, чтобы он мог сосредоточиться на этом. Воздух звенел от напряжения, вызванного поединком императора и варвара.

На этот раз уже император ничего не ответил.

Келлхус понял, зачем Ксерий затеял этот разговор. Императору нужно показать, что скюльвенд глуп и невежествен. Ксерий сделал свой договор ценой Икурея Конфаса. И, как и любой торговец, он мог оправдать эту цену, лишь очернив товар конкурентов.

— Довольно этой болтовни! — воскликнул Коифус Саубон. — Великие Имена наслушались достаточно…

— Не Великим Именам это решать! — отрезал император.

— И не Икурею Ксерию! — ответил Пройас. Его глаза горели энтузиазмом.

Седой Готьелк воскликнул:

— Готиан! Что говорит шрайя? Что думает о договоре нашего императора Майтанет?

— Рано, рано еще! — прошипел император. — Мы еще не успели как следует проверить этого человека — этого язычника!

Но остальные тоже вскричали:

— Готиан!

— Ну, а что скажете вы, вы сами, Готиан? — воскликнул император. — Согласны ли вы на то, чтобы язычник вел вас против язычников? Не постигнет ли вас кара, как Священное воинство простецов на равнине Менгедда? Сколько там полегло? Сколько попало в плен из-за опрометчивости Кальмемуниса?

— Поведут Великие Имена! — вскричал Пройас. — Скюльвенд будет лишь нашим советником…

— Еще того лучше! — возопил император. — Армия с десятком военачальников? Когда вы потерпите поражение — а вы потерпите поражение, ибо вам неведомо коварство кианцев, — к кому вы обратитесь за помощью? К скюльвенду? В час нужды? О безумнейшее из безумий! Да ведь тогда это будет уже Священная война язычников! Сейен милостивый, да ведь это же скюльвенд! — воскликнул он жалобно, словно обращаясь к сошедшей с ума возлюбленной. — Или для вас, глупцов, это пустой звук? Да ведь это же истинная язва на лике земном! Само его имя есть богохульство! Мерзость перед Господом!

— Это вы говорите нам о богохульстве? — воскликнул в ответ Пройас. — Вы собираетесь наставлять в благочестии тех, кто жертвует самой своей жизнью ради Бивня? А как насчет ваших собственных беззаконий, а, Икурей? Кто, как не вы, стремится сделать Священную войну своим орудием?

— Я стремлюсь спасти Священную войну, Пройас! Сохранить орудие Господне от вашего невежества!

— Мы больше не невежественны, Икурей, — возразил Саубон. — Вы слышали, что сказал скюльвенд. И мы это тоже слышали!

— Да ведь этот человек вас продаст! Ведь он же скюльвенд! Скюльвенд, вы слышите?

— Еще бы нам не слышать! — бросил Саубон. — Вы визжите громче моей бабы!

Раскатистый хохот.

— Мой дядя прав, — вмешался Конфас, и мгновенно воцарилась тишина.

Великий Конфас наконец-то взял слово. Все умолкли, ожидая, что скажет человек более трезвый.

— Вы ничего не знаете о скюльвендах, — продолжал он самым обыденным тоном. — Это не такие язычники, как фаним. Ихнечестие — не в том, что они искажают истину, превращают в мерзость истинную веру. Это народ, у которого вообще нет богов.

Конфас подошел к королю племен, прикованному у ног императора, вздернул его голову, чтобы все могли видеть слепое лицо. Взял исхудалую руку пленного.

— Они называют эти шрамы «свазонд», — сказал он тоном терпеливого наставника. — Это слово означает «умирающие». Для нас это не более чем странные трофеи, вроде тех засушенных голов шранков, которые туньеры приколачивают к своим щитам. Но для скюльвендов это нечто куда большее. Эти умирающие — единственная их цель. Весь смысл их жизни сосредоточен в этих шрамах. И это наши умирающие. Вы понимаете?

Он обвел взглядом лица собравшихся айнрити и удовлетворенно кивнул, увидев на них страх. Одно дело — допустить в свою среду язычника; совсем другое — в подробностях узнать, в чем именно состоит его нечестие.

— То, что дикарь говорил здесь недавно, — неправда, — подвел итог Конфас. — Этот человек — отнюдь не «ничто». Он нечто гораздо большее! Это знак их унижения. Унижения скюльвендов.

Он пристально взглянул на бесстрастное лицо Ксуннурита, на его запавшие, слезящиеся глазницы. Потом перевел взгляд на Найюра, стоящего рядом с Пройасом.

— Взгляните на него, — сказал он небрежно. — Взгляните на того, кого вы собираетесь сделать своим военачальником. Не думаете ли вы, что он жаждет мести? Что прямо сейчас он с трудом сдерживает ярость, бушующую в его душе? Неужели вы так наивны, чтобы поверить, будто он не замышляет нашего уничтожения? Что в его душе не теснятся, как в душах многих людей, заманчивые видения — видения нашей погибели и его удовлетворенной ненависти?

Конфас перевел взгляд на Пройаса.

— Спроси его, Пройас! Спроси, что движет его душой!

Воцарилось молчание, нарушаемое лишь негромким ропотом перешептывающихся людей. Келлхус вновь перевел взгляд на загадочное лицо, возвышающееся за спиной императора.

Ребенком он воспринимал выражения лиц так же, как воспринимают их рожденные в миру: понимал, не понимая. Но теперь он научился видеть стропила, на которых покоится кровля человеческого лица, и благодаря этому мог с пугающей точностью вычислить распределение управляющих сил до самого основания человеческой души.

Однако Скеаос поставил его в тупик. Других Келлхус видел насквозь, но на лице этого старика виднелась лишь имитация подлинной глубины. Мышцы, за счет которых создавалось это выражение, были неузнаваемы — словно крепились к костям не таким, как у прочих людей.

Нет, этот человек не прошел обучения у дуниан… Скорее, его лицо вообще не было лицом.

Шли секунды, несоответствия накапливались, классифицировались, складывались в гипотетические варианты…

Конечности. Крохотные конечности, сложенные и спрессованные в подобие лица.

Келлхус моргнул, и его чувства вернулись к прежнему уровню. Как такое возможно? Колдовство? Если так, оно не имеет ничего общего со странным искажением, которое он испытал тогда, давным-давно, сражаясь с нелюдем. Келлхус уже выяснил, что колдовство почему-то необъяснимо неуклюже — как детские каракули, нацарапанные поверх картины искусного мастера, — хотя отчего это так, он не знал. Все, что он знал, — это что он может отличать колдовство от мира и колдунов от обычных людей. Это была одна из многих тайн, которые заставили его взяться за изучение Друза Ахкеймиона.

Он был относительно уверен, что это лицо никакого отношения к колдовству не имеет. Но тогда что же это?

«Кто этот человек?»

Внезапно взгляд Скеаоса встретился с его собственным. Морщинистый лоб изобразил, будто хмурится.

Келлхус кивнул доброжелательно и смущенно, как человек, застигнутый за тем, что на кого-то глазеет. И краем глаза заметил, что император в тревоге уставился на него, потом резко развернулся и посмотрел на своего советника.

Келлхус понял: Икурей Ксерий не знает, что это лицо чем-то отличается от других. И вообще никто из них этого не знает.

«Исследование углубляется, отец. Оно все время углубляется».

— Когда я был юн, Конфас, — говорил тем временем Пройас, — моим наставником был адепт Завета. Он сказал бы, что ты чересчур оптимистично настроен по отношению к этому скюльвенду.

Некоторые расхохотались вслух — расхохотались с облегчением.

— Байки адептов Завета ничего не стоят, — ответил Конфас ровным тоном.

— Быть может, — отпарировал Пройас, — но то же можно сказать и о нансурских байках!

— Не о том речь, Пройас, — вмешался старый Готьелк. Он говорил по-шейски с таким сильным акцентом, что половины слов было не разобрать. — Весь вопрос в том, как мы можем положиться на этого язычника?

Пройас взглянул на стоявшего рядом скюльвенда, словно бы внезапно заколебавшись.

— Что ты скажешь на это, а, Найюр? — спросил он.

Найюр все время, пока длилась эта перепалка, стоял и помалкивал, не скрывая своего презрения. Теперь он сплюнул в сторону Конфаса.


Полное отсутствие мысли.

Мальчик угас. Осталось только место.

Здесь и сейчас.


Прагма неподвижно восседал напротив него. Босые подошвы его ног были прижаты одна к другой, темное монашеское одеяние исчерчено тенями глубоких складок, а глаза пусты, как мальчик, на которого он взирал.

Место, лишенное дыхания и звука. Наделенное одним лишь зрением. Место, лишенное «прежде» и «после». Почти лишенное…

Ибо первые солнечные лучи неслись над ледником, тяжкие, как сучья огромного дерева на ветру. Тени сделались резче, и на старческой макушке прагмы сверкнул отблеск солнца.

Левая рука старика выскользнула из его правого рукава. В ней бесцветно блеснул нож. Его рука, точно веревка в воде, развернулась наружу, пальцы медленно скользнули вдоль клинка, и нож лениво поплыл по воздуху. В его зеркальной поверхности отразились и солнечный свет, и темные стены кельи…

И место, где некогда существовал Келлхус, протянуло открытую ладонь — светлые волоски вспыхнули на загорелой коже, точно светящиеся нити, — и взяло нож из ошеломленного пространства.

Удар рукояти о ладонь послужил толчком, от которого место обрушилось, вновь превратившись в мальчика. Бледная вонь собственного тела. Дыхание, звук, беспорядочные мысли.

«Я был легионом…»

Краем глаза он видел угол солнца, поднимающийся над горой. Он был словно пьян от усталости. Теперь, когда он отходил после транса, ему казалось, будто он не слышит ничего, кроме поскрипывания и свиста ветвей, что гнутся и качаются на ветру, влекомые листьями, подобными миллионам парусов размером не больше его ладошки. Всюду есть причины, но в ряду бесчисленных мелких событий они размыты и бесполезны.

«Теперь я понимаю».


— Вы хотите меня проверить, — сказал наконец Найюр. — Хотите разгадать загадку сердца скюльвенда. Но вы судите о моем сердце по своим собственным! Вы видите перед собой униженного человека, Ксуннурита. Этот человек связан со мною узами крови. «Ах, какое это оскорбление! — говорите вы. — Должно быть, его сердце жаждет мести! Не может не жаждать мести!» Но вы так говорите оттого, что ваши сердца непременно возжаждали бы мести. Однако мое сердце не такое, как ваши. Потому-то оно и загадка для вас. Народ не стыдится имени Ксуннурита! Этого имени просто нет больше. Тот, кто больше не скачет вместе с нами, — уже не мы. Он — иной. Однако вы, путающие свои сердца и мое сердце, вы видите просто двух скюльвендов, одного — сломленного, другого — стоящего прямо. И вы думаете, будто он по-прежнему имеет какое-то отношение ко мне. Вы думаете, будто его падение — все равно что мое собственное, и будто я стану мстить за это. Конфас хочет, чтобы вы думали именно так. Зачем бы еще было приводить сюда Ксуннурита? Есть ли лучший способ опозорить сильного человека, чем сделать его двойником человека слабого? Быть может, вам стоит проверить скорее сердца нансурцев.

— Но наше сердце — сердце айнрити, — резко ответил Конфас. — Оно и так уже известно.

— Да уж, известно! — яростно заметил Саубон. — Оно только и мечтает, как бы отнять Священную войну у Бога и сделать ее своей собственностью!

— Нет! — выпалил Конфас. — Мое сердце стремится спасти Священную войну для Бога. Спасти ее от этого мерзейшего пса, а вас — от вашего неразумия. Скюльвенды — это чума!

— Как и Багряные Шпили? — отпарировал Саубон, надвигаясь на Конфаса. — Может, и от них еще прикажешь отказаться?

— Багряные Шпили — другое дело! — отрезал Конфас. — Багряные Шпили Людям Бивня необходимы… Без них нас погубят кишаурим.

Саубон остановился в нескольких шагах от главнокомандующего. Он выглядел поджарым и хищным, точно волк.

— Этот скюльвенд айнрити тоже необходим. Ты ведь сам это сказал, Конфас. Нам нужно спасение от нашего неразумия на поле битвы.

— Это сказал тебе не я, глупец! Это сказали Кальмемунис и твой родич Тарщилка, погибшие на равнине Менгедда.

— Кальмемунис! — презрительно бросил Саубон. — Тарщилка! Сброд, потащившийся на войну в сопровождении сброда!

— Скажи мне, Конфас, — вмешался Пройас, — разве не было заранее ясно, что Кальмемунис обречен? А если так, зачем же император снабдил его провизией?

— Это все к делу не относится! — вскричал Конфас.

«Он лжет, — понял Келлхус. — Они знали, что Священное воинство простецов будет разгромлено. Они хотели, чтобы оно было разгромлено…» И внезапно Келлхус осознал, что исход этого спора на самом деле чрезвычайно важен для его миссии. Икуреи пожертвовали целым войском ради того, чтобы взять Священную войну в свои руки. Какую еще катастрофу они подстроят, обнаружив, что дело не выгорело?

— Весь вопрос в том, — с жаром продолжал Конфас, — можно ли положиться на скюльвенда, который собирается вести вас против кианцев!

— Нет, вопрос отнюдь не в этом, — возразил Пройас. — Вопрос в том, кому мы можем доверять больше, скюльвенду или тебе.

— Да как вообще можно задаваться подобным вопросом! — возопил Конфас. — Доверять скюльвенду больше, чем мне? Да вы совсем с ума сошли!

И он хрипло расхохотался.

— С ума сошли не мы, Конфас, — проскрежетал Саубон, — а ты и твой дядюшка. Если бы не ваши сраные предсказания грядущих катастроф да не ваш трижды проклятый договор, обо всем этом речи бы вообще не было!

— Но ведь вы идете отвоевывать нашу землю! Каждая равнина, каждый холмик на ней орошены кровью наших предков! И вы отказываете нам в том, что принадлежит нам по праву?

— Эта земля — Божья земля, Икурей, — отрезал Пройас. — Это родина Последнего Пророка. Или ты ставишь жалкие анналы нансурцев выше Трактата? Выше нашего Господа, Айнри Сейена?

Конфас заговорил не сразу, прежде тщательно взвесил свой ответ. Келлхус понял, что стоит трижды подумать, прежде чем ввязываться в спор о благочестии с Нерсеем Пройасом.

— А кто такой ты, Пройас, чтобы спрашивать об этом? — отпарировал Конфас, снова взяв себя в руки. — А? Ты, который готов поставить язычника — и не какого-нибудь, а скюльвенда — выше Сейена?

— Все мы орудия в руке Божией, Икурей. Даже язычник — и не какой-нибудь, а скюльвенд — может стать орудием, если такова воля Господа.

— Что же мы тогда, станем угадывать волю Господа? А, Пройас?

— Это, Икурей, дело Майтанета.

И Пройас обернулся к Готиану, который все это время внимательно следил за перепалкой.

— Что говорит Майтанет, Готиан? Скажи нам. Что говорит наш шрайя?

Великий магистр крепко сжимал в руках коробочку из слоновой кости. Все знали, что у него есть ответ. Лицо великого магистра было неуверенным. «Он не может решиться. Он презирает императора, не доверяет ему, но боится, что решение, предложенное Пройасом, чересчур радикально». Келлхус понял, что очень скоро ему придется вмешаться.

— Я бы спросил у скюльвенда, — ответил Готиан, прокашлявшись, — зачем он явился сюда.

Найюр пристально посмотрел на шрайского рыцаря, на Бивень, вышитый золотом на груди его белого одеяния.

«Слова в тебе, скюльвенд! Произнеси их».

— Я пришел ради грядущей войны, — ответил наконец Найюр.

— Но скюльвенды так не поступают! — возразил Готиан. Его охватывали подозрения, но надежда не давала им воли. — Скюльвенды не бывают наемниками. По крайней мере, я о таком никогда не слышал.

— Я не продаю себя, если ты это имеешь в виду. Народ вообще никогда и ничего не продает. Если нам что-то нужно, мы это захватываем.

— Вот-вот! Он и нас хочет захватить! — перебил Конфас.

— Дайте этому человеку высказаться! — воскликнул Готьелк, утратив наконец терпение.

— После Кийута, — продолжал Найюр, — утемоты были уничтожены. Степь не такая, как вам кажется. Народ воюет всегда, если не со шранками, нансурцами или кианцами, то друг с другом. Наши пастбища захвачены нашими стародавними соперниками. Наши стада вырезаны. Наши стойбища сожжены. Я больше ничему не вождь.

Найюр обвел взглядом их лица. Все внимательно слушали его. Келлхус успел убедиться, что если байки уместны, к ним всегда относятся с почтением.

— От этого человека, — сказал он, указав на Келлхуса, — я узнал, что чужеземец тоже может обладать честью. Он был рабом, но сражался на нашей стороне против куоатов. Благодаря ему, благодаря его снам, посланным Богом, я узнал о вашей войне. Я остался без племени и потому поверил ему на слово.

Келлхус обнаружил, что теперь множество глаз устремлено на него. Быть может, стоит воспользоваться моментом? Или пусть скюльвенд продолжает?

— Поверил на слово? — переспросил Готиан, одновременно озадаченно и слегка благоговейно. — В чем?

— В том, что эта война будет непохожа на другие. Что она будет откровением…

— Понимаю, — сказал Готиан, и глаза его внезапно озарились светом забытой веры.

— Понимаешь? — переспросил Найюр. — Не думаю. Я ведь по-прежнему скюльвенд.

Степняк взглянул на Пройаса, потом обвел глазами собравшееся вокруг блестящее общество:

— Не обманывайся во мне, айнрити. В этом Конфас прав. Вы все для меня все равно что шатающиеся пьяницы. Мальчишки, которые играют в войну, когда вам подобает сидеть дома, с матерями. Вы ничего не знаете о войне. Война — это тьма. Она черна, как смола. Война — это не Бог. Она не смеется и не плачет. Она не вознаграждает ни ловкость, ни отвагу. Это не испытание для душ и не мера воли. Еще менее она может быть орудием, средством для достижения какой-нибудь бабской цели. Это просто место, где стальные кости земли сталкиваются с полыми костями людей и перемалывают их. Вы предложили мне войну — и я согласился. Ничего больше. Я не стану сожалеть о ваших потерях. Я не преклоню головы у ваших погребальных костров. Я не стану радоваться вашим победам. Но я принял вызов. Я буду страдать вместе с вами. Я буду предавать фаним мечу и устрою бойню их женам и детям. И когда я лягу спать, мне будут сниться их жалобы и стоны, и сердце мое возрадуется.

Воцарилось ошеломленное молчание. Наконец Готьелк, старый граф Агансанорский, сказал:

— Я бывал во многих битвах. Кости мои стары, но они по-прежнему при мне, а не преданы огню. И я научился доверять человеку, который ненавидит открыто, и бояться только тех, кто ненавидит исподтишка. Меня ответ этого человека устраивает — хотя он мне и не нравится.

Он обернулся к Конфасу — глаза его недоверчиво прищурились:

— Печально это, когда язычник учит нас честности!

Постепенно, мало-помалу, остальные поддержали его.

— В словах язычника есть мудрость! — воскликнул Саубон, перекрывая голоса прочих. — Мы поступим правильно, если прислушаемся к ним!

Но Готиан по-прежнему колебался. В отличие от остальных, он был нансурцем, и Келлхус видел, что он разделяет многие из дурных предчувствий императора и главнокомандующего. Для нансурцев вести о зверствах скюльвендов были частью повседневной жизни.

Великий магистр перехватил его взгляд поверх толпы. Келлхус видел сценарии катастрофического развития событий, мечущиеся в голове этого человека: Священное воинство погибнет, все пойдет прахом, и только потому, что он, Готиан, примет неверное решение от имени Майтанета.

— Я увидел эту войну во сне, — внезапно произнес Келлхус. Айнрити умолкли, вслушиваясь в незнакомый голос. Келлхус обвел их прозрачным, водянистым взглядом. — Я не стану говорить, будто могу объяснить вам, о чем были эти сны, потому что я этого не знаю.

Он сказал им, что стоял в священном кругу их Бога, однако это не вселило в него излишней самонадеянности. Он сомневается, как сомневается любой честный человек, и не потерпит притворства на пути к истине.

— Я знаю одно: стоящий перед вами выбор вполне ясен.

Уверенное заявление, подкрепленное предварительным признанием в неуверенности. «То немногое, что я знаю, я действительно знаю», — сказал он.

— Два человека попросили вас об уступке. Принц Нерсей Пройас просит, чтобы вы приняли руководство язычника-скюльвенда, в то время как Икурей Ксерий просит, чтобы вы подчинились интересам империи. Вопрос прост: какая из уступок больше?

Демонстрация мудрости и прозорливости через прояснение. Они осознают это, и это утвердит их уважение, подготовит их к последующим осознаниям, и убедит их, что его голос — это голос разума, а не его собственных корыстных устремлений.

— С одной стороны, у нас имеется император, который с готовностью снабдил провизией Священное воинство простецов, хотя он не мог не понимать, что оно почти наверняка будет разгромлено. С другой стороны, у нас имеется вождь язычников, который всю свою сознательную жизнь занимался тем, что грабил и убивал правоверных.

Он помолчал, печально улыбнулся.

— У меня на родине это называется «сложное положение».

По саду раскатился дружелюбный хохот. Только Ксерий и Конфас не улыбнулись. Келлхус обошел общепризнанный престиж главнокомандующего, сосредоточившись на императоре, и при этом описал вопрос о том, насколько император достоин доверия, как равнозначный проблеме скюльвенда — так мог поступить лишь человек справедливый и беспристрастный. А потом завершил это уравнение беззлобной шуткой, еще больше поднявшись в их мнении и показав, что в придачу к уму наделен еще и остроумием.

— Я бы мог поручиться за честность Найюра урс Скиоаты, но кто поручится за меня? Так что давайте предположим, будто оба этих человека, как император, так и вождь, одинаково не заслуживают доверия. При этом условии ответ состоит в том, что вам уже и так известно: мы берем на себя дело Божье, но работа эта, тем не менее, темная и кровавая. Не существует более грязной работы, чем война.

Он обвел их взглядом, заглянул в глаза каждому, как будто с каждым из них стоял лицом к лицу. Он видел, что они уже на грани, на пороге решения, к которому подталкивает сам разум. Это понимали все. Даже Ксерий.

— Кого бы мы ни избрали своим руководителем, императора или вождя, — продолжал Келлхус, — мы признаем одну и ту же истину и берем на себя один и тот же тяжкий труд…

Келлхус помолчал, взглянул на Готиана. Он видел, как в душе этого человека сами по себе движутся умозаключения.

— Однако с императором, — сказал Готиан, медленно кивнув, — мы еще и уступаем плоды своего труда.

По толпе Людей Бивня пробежал одобрительный ропот.

— Что скажете вы, великий магистр? — спросил принц Саубон. — Неужели шрайю это устраивает?

— Да ведь это же очередной вздор! — вскричал Икурей Конфас. — Как может император айнритской нации быть таким же ненадежным, как дикарь-язычник?

Главнокомандующий немедленно уцепился за единственное слабое место в рассуждениях Келлхуса. Однако было уже поздно.

Готиан молча открыл коробочку. Внутри оказалось два маленьких свитка. Он поколебался. Его суровое лицо было бледно. Он держал в руках будущее Трех Морей и понимал это. Бережно, словно некую священную реликвию, развернул он свиток с черной восковой печатью.

Обернувшись к безмолвному императору, великий магистр шрайских рыцарей начал читать голосом звучным, как у жреца:

— «Икурей Ксерий III, император Нансурии, властью Бивня и Трактата и в согласии с древним уложением Храма и Государства повелеваю тебе снабдить провизией орудие нашего великого…»

Торжествующий рев собравшихся раскатился по императорскому саду до самых дальних его уголков. Готиан читал дальше, про Айнри Сейена, про веру, про неуместные намерения, однако ликующие Люди Бивня уже расходились из сада, настолько не терпелось им начать готовиться к долгожданному походу. Конфас стоял, ошеломленный, подле императорской скамьи, и злобно смотрел на скюльвендского короля племен у своих ног. Стоящий неподалеку Пройас принимал поздравления Великих Имен. Отвечал он сдержанно, как и подобает, но в глазах его искрилось бурное веселье.

Келлхус изучал сквозь мельтешение фигур лицо императора. Ксерий, брызгая слюной, отдавал приказы одному из своих великолепных гвардейцев, и Келлхус знал, что приказы эти не имеют никакого отношения к Священной войне. «Схватите Скеаоса, — шипели его искривленные губы, — и созовите остальных. Старый мерзавец скрывает какое-то предательство!»

Келлхус смотрел, как эотский гвардеец махнул своим товарищам, потом подошел к безликому советнику. Советника грубо уволокли прочь.

Что они обнаружат?

В саду императора сегодня произошло не одно, а два столкновения.

Затем красивое лицо Икурея Ксерия III обернулось к Келлхусу. На лице этом отражался гнев и страх.

«Он думает, будто я причастен к предательству его советника. Ему хочется меня арестовать, но он не может придумать повода».

Келлхус обернулся к Найюру, который стоически ждал, глядя на своего обнаженного сородича, прикованного у ног императора.

— Нам нужно уходить отсюда как можно быстрее, — сказал Келлхус. — Тут было сказано слишком много правды.

Глава 18 Андиаминские Высоты

«…И откровение это уничтожило все, что я некогда знал. Некогда я вопрошал Господа: „Кто ты?“, теперь же вопрошаю: „Кто я?“»

Анхарл, «Письмо Белому храму»
«Похоже, все сходятся на том, что император был человеком крайне подозрительным. Страх имеет множество обличий, но опаснее всего он тогда, когда сочетается с властью и постоянной неуверенностью».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Конец весны, 4111 год Бивня, Момемн
Император Икурей Ксерий III расхаживал взад-вперед, ломая руки. После постыдного провала в саду его непрерывно и неудержимо трясло. Он не покидал пределов своих апартаментов. Конфас и Гаэнкельти, капитан его эотских гвардейцев, молча стояли посреди комнаты и следили за ним. Ксерий приостановился у лакового столика, отхлебнул большой глоток разбавленного анпоя. Облизнул губы и выдохнул:

— Вы его схватили?

— Да, — ответил Гаэнкельти. — Его отвели в подземелья.

— Я должен его видеть!

— Я бы не советовал, о Бог Людей, — осторожно ответил Гаэнкельти.

Ксерий приостановился, пристально уставился на массивного капитана-норсирайца.

— Не советуешь? В чем дело? Или тут замешано колдовство?

— Имперский Сайк утверждает, что нет. Но этот человек… специально обучен.

— Что значит «специально обучен»? Избавьте меня от ваших загадок, Гаэнкельти! Сегодня была унижена империя. Я был унижен!

— Он… его оказалось очень трудно взять. Трое из моих людей погибли. Еще четверо лежат с переломами…

— Да ты шутишь! — воскликнул Конфас. — Он что, был при оружии?

— Нет. Я никогда еще не видел ничего подобного. Если бы не дополнительные стражники, вызванные из-за аудиенции… Я же говорю, он специально обучен.

— Ты хочешь сказать, — спросил Ксерий, и лицо его исказилось от ужаса, — что за все это время, за все эти годы, он без труда мог бы убить… убить меня?!

— Но дядюшка, Скеаос же немыслимо стар! — вмешался Конфас. — Как такое может быть? Должно быть, дело все же в колдовстве.

— Сайк клянется, что колдовство ни при чем, — повторил Гаэнкельти.

— Сайк! — хмыкнул Ксерий и снова потянулся за анпоем. — Нечестивые крысы! Шныряют тут по дворцу взад-вперед. Злоумышляют против меня, все время строят заговоры. Нам нужно подтверждение кого-то независимого.

Он снова сделал большой глоток, поперхнулся, закашлялся.

— Пошлите за кем-нибудь из других школ… За мисунсаями, — продолжал он срывающимся голосом.

— Уже послано, о Бог людей. Но в данном случае я верю Сайку.

Гаэнкельти показал маленький, покрытый рунами шарик, висящий у него на груди, — хору, погибель колдунов.

— Когда его скрутили, я поднес это к его лицу. Он даже не поморщился. На его лице вообще ничего не отразилось.

— Скеаос! — возопил Ксерий, обращаясь к резным потолкам. И снова потянулся за анпоем. — Проклятый, раболепный, хитроумный Скеаос! Шпион? Специально обученный ассасин? Он трясся каждый раз, когда я обращался к нему напрямую. Вы это знаете? Дрожал, точно олень. И я говорил себе: «Другие называют меня богом, но Скеаос — о, славный Скеаос, он-то на самом деле понимает, что я божествен! Скеаос — единственный, кто воистину повинуется…» А он все это время вливал мне в уши яд капля за каплей! Распалял мои страсти лживыми словами! О-о, боги проклятия! Я велю содрать с него кожу заживо! Я вытяну правду, даже если придется переломать ему все кости! Он у меня сдохнет под пыткой!

Ксерий с ревом опрокинул злосчастный столик. По мраморному полу разлетелись осколки хрусталя, зазвенело золото.

Император остался стоять молча, тяжело дыша. Мир вокруг звенел и дребезжал, непроницаемый, насмешливый. Повсюду шумели и скалились тени. Разворачивались великие замыслы. Сами боги встали и двинулись в поход — против него.

— А как быть с другим, о Бог Людей? — осмелился спросить Гаэнкельти. — С князем Атритау, который заставил вас заподозрить Скеаоса?

Ксерий обернулся к своему капитану. Глаза у него все еще были дикие.

— Князь Атритау… — повторил он, содрогнувшись при воспоминании о спокойном, непроницаемом лице этого человека.

Шпион… шпион, чье лицо говорит о полном спокойствии. Такая уверенность! А почему бы и нет, если у него в сообщниках — первый советник самого императора? Но больше такому не бывать! Скоро он снова увидится с императором, и тогда в глазах у него будет ужас!

— Следить за ним. Глаз с него не спускать!

Он обернулся к Конфасу, некоторое время всматривался в него. В кои-то веки, похоже, даже его богоподобный племянничек растерялся. Вот за такие мелочные удовольствия придется цепляться всю эту ночь.

— Оставь нас пока что, капитан, — распорядился он, понемногу приходя в себя. — Я доволен твоим поведением. Позаботься о том, чтобы ко мне незамедлительно явились великий магистр Кемемкетри и Токуш. Я желаю побеседовать со своими колдунами и своими шпионами… И с авгурами. Пришли ко мне и Аритмея тоже.

Гаэнкельти преклонил колени, коснулся лбом ковра и вышел.

Оставшись наедине с племянником, Ксерий повернулся к нему спиной и вышел в открытый портик в дальнем конце комнаты. Снаружи уже темнело, и Менеанорское море тяжело вздымалось на фоне серого горизонта.

— Я знаю, о чем ты хочешь спросить, — сказал он тому, кто стоял позади него. — Тебя интересует, многое ли я говорил Скеаосу. Тебя интересует, знает ли он все то, что знаешь ты.

— Он все время находился при вас, дядюшка. Разве не так?

— Я могу ошибаться, племянник, но я отнюдь не дурак… Однако все это пустые разговоры. Скоро мы узнаем все, что известно Скеаосу. И будем знать, кого следует наказывать.

— А как насчет Священной войны? — осторожно спросил Конфас. — Что будет с нашим договором?

— Наш род, племянник. Прежде всего — наш род…

«По крайней мере, так сказала бы твоя бабка».

Ксерий повернулся к Конфасу боком, немного поразмыслил.

— Кемемкетри говорил мне, что к Священному воинству присоединился адепт Завета. Вызови его… сам.

— Зачем? Они же глупцы, эти адепты Завета.

— На глупцов можно положиться именно потому, что они глупцы. Их интересы редко пересекаются с твоими собственными. Творятся великие дела, Конфас. Нам нужно знать наверняка.

Конфас вышел, оставив его наедине с темным морем. С вершины Андиаминских Высот было видно далеко, но Ксерию всегда казалось, что недостаточно далеко. Он будет расспрашивать Кемемкетри, великого магистра Имперского Сайка, и Токуша, своего главного шпиона. Наслушается их пререканий, ничего толком от них не узнает. А потом спустится в подземелья. И лично повидает «славного Скеаоса». Выдаст ему первые плоды его преступления.


Путь от лагеря до Андиаминских Высот Ахкеймиону запомнился как кошмарное видение. Но Момемн после захода солнца вообще таков — есть в нем что-то от ночного кошмара. Воздух был такой пахучий, что вонь ощущалась на вкус. Несколько раз в просветах между домами мелькал длинный каменный перст — видимо, башня Зиек, — а проходя мимо храмового комплекса Кмираль, он увидел перед собой огромные купола Ксотеи, выгнувшиеся на фоне неба, точно гигантские жирные животы. В остальное же время он плутал в хаосе переулков, застроенных старыми многоэтажными домами и прерываемых опустевшими рынками, каналами и храмами. При дневном свете Момемн представлял собой сложный, продуманный комплекс; ночью же он превращался в лабиринт.

Отряд кидрухилей с факелами походил на сверкающую нить, тянущуюся сквозь тьму. Железные подковы звонко цокали по каменным мостовым и по засохшей глине. В окнах появлялись перепуганные белесые лица разбуженных шумом людей. Рядом с адептом в полном церемониальном доспехе ехал сам Икурей Конфас, холодный и отчужденный.

Ахкеймион поймал себя на том, что исподтишка поглядывает на главнокомандующего. В физическом совершенстве этого человека было нечто пугающее, что заставляло Ахкеймиона особенно остро осознавать собственное несовершенство, как будто через Конфаса боги открыли людям жестокую насмешку, таящуюся за недостатками обыкновенных людей. Но не только его внешность заставляла Ахкеймиона чувствовать себя не в своей тарелке. Этот человек держался как-то необычно — пожалуй, чересчур самоуверенно для того, чтобы это можно было счесть гордыней. Ахкеймион решил, что Икурей Конфас либо обладает невероятной силой, либо, напротив, лишен чего-то очень важного.

Конфас! Ему по-прежнему не верилось. Что может быть нужно от него дому Икуреев? Ахкеймион пытался расспрашивать племянника императора, но тот на все вопросы отвечал: «Меня послали привезти вас, а не болтать с вами».

Неизвестно, чего хотел император, но ясно одно: это достаточно важный повод, чтобы отправить посыльным императорского племянника.

Услышав, что его хочет видеть император, Ахкеймион поначалу исполнился дурных предчувствий. Кидрухили в тяжелых доспехах растекались по улочкам лагеря конрийцев, как будто собирались взять его приступом. У костров чуть было не дошло до драк, пока не выяснилось, что нансурцы явились за ним, Ахкеймионом.

— Зачем я понадобился императору? — спросил он у Конфаса.

— А зачем императору вообще может понадобиться колдун? — раздраженно ответил Конфас.

Этот ответ рассердил Ахкеймиона, напомнил ему о чиновниках из Тысячи Храмов, которых он тщетно осыпал вопросами об обстоятельствах смерти Инрау. И на миг Ахкеймион глубоко осознал, насколько незначителен сделался Завет в великих интригах Трех Морей. Среди школ Завет был выжившим из ума дурачком, чьи чрезмерные требования делаются все более безнадежными по мере того, как сгущается ночь. А сильные мира сего тщательно избегают подобных помех.

Именно поэтому призыв императора так встревожил его. Действительно, что может понадобиться императору от такого безнадежного дурачка, как Друз Ахкеймион?

Насколько ему было известно, на такой шаг Великую фракцию, подобную Икуреям, может сподвигнуть только одно из двух: либо они столкнулись с чем-то, что оказалось не по зубам ни их собственной школе, Имперскому Сайку, ни наемнику-мисунсаю, либо они желают побеседовать о Консульте. Поскольку в Консульт теперь никто, кроме Завета, не верит, остается первое. И, возможно, не так уж это невероятно, как кажется. Великие фракции над их миссией, конечно, дружно смеются, однако искусство-то их чтят по-прежнему.

Гнозис делает их из просто дураков богатыми дураками.

В конце концов кавалькада миновала огромные ворота, проехала через внешние сады Дворцового района и очутилась у подножия Андиаминских Высот. Но ожидаемого облегчения Ахкеймион не ощутил.

— Прибыли, колдун, — коротко бросил Икурей Конфас, спешиваясь с непринужденностью человека, выросшего в седле. — Ступай за мной.

Конфас проводил его к окованным железом дверям, где-то на периферии огромного здания. Сам дворец с его мраморными колоннами, слабо светящимися в сиянии бесчисленных факелов, взбирался наверх, на вздымающуюся перед ними гору. Конфас громко постучал в дверь, и ее распахнули двое эотских гвардейцев. За спинами у них открылся длинный коридор, освещенный свечами. Но вел он не наверх, а куда-то в глубь горы.

Конфас, не оглядываясь, вошел, но, видя, что Ахкеймион не спешит последовать за ним, остановился.

— Если ты опасаешься, что этот коридор ведет в императорские темницы, — сказал он с паскудной улыбочкой, — то можешь не сомневаться: именно туда он и ведет.

В свете свечей ярко вспыхнули замысловатые узоры на его нагруднике: Солнце Нансурии. Ахкеймион знал, что где-то под этим нагрудником спрятана хора. Большинство знатных людей носят их как талисманы, оберегающие от колдовства.

Однако Ахкеймиону не обязательно было догадываться о том, что у Конфаса есть хора — он и без того чувствовал: она есть.

— Я так и предполагал, — ответил он, стоя на пороге. — Думается мне, наступило время, когда вам следует объяснить, зачем я здесь.

— Эти мне колдуны Завета! — печально вздохнул Конфас. — Вы, как и все скряги, уверены, будто все только и охотятся за вашим сокровищем. Уж не думаешь ли ты, колдун, будто я настолько глуп, чтобы на виду у всех врываться в лагерь Пройаса лишь затем, чтобы похитить тебя?

— Вы принадлежите к дому Икуреев. Не кажется ли вам, что это само по себе достаточный повод для беспокойства?

Конфас некоторое время рассматривал его взглядом опытного откупщика и под конец, по всей видимости, пришел к выводу, что Ахкеймиона насмешкой не возьмешь и знатностью не запугаешь.

— Ну ладно, — сказал он. — Мы обнаружили среди своих придворных шпиона. И ты нужен императору, чтобы подтвердить, что колдовство здесь ни при чем.

— Вы не доверяете Имперскому Сайку?

— Имперскому Сайку никто не доверяет.

— Понятно. А наемники, мисунсаи, — почему бы не позвать кого-то из них?

Конфас вновь улыбнулся снисходительно — более чем снисходительно. Ахкеймион повидал немало подобных улыбочек, но они всегда казались какими-то назойливыми, загрязненными мелким отчаянием. В этой улыбке ничего назойливого не было. В свете свечей сверкнули ровные белые зубы. Хищные зубы.

— Этот шпион, колдун, весьма необычен. Возможно, он окажется не по плечу их ограниченным способностям.

Ахкеймион кивнул. Да, мисунсаи действительно «ограниченные». Корыстные души наемников редко бывают одаренными. Но что такое для императора послать за колдуном Завета, не доверяя не только собственным магам, но и наемникам… «Они в ужасе, — понял Ахкеймион. — Икуреи перепуганы насмерть». Ахкеймион пристально вгляделся в императорского племянника в поисках каких-либо признаков обмана. Не нашел — и, успокоившись, перешагнул порог. Однако поморщился, когда дверь у него за спиной со скрежетом затворилась.

Стены коридора стремительно проносились мимо — Конфас шагал вперед размашисто, по-военному. Ахкеймион буквально кожей чувствовал, как над ним громоздится махина Андиаминских Высот. Интересно, сколько людей прошли этим коридором и никогда не вернулись обратно?

Конфас внезапно заговорил:

— Вот ты ведь друг Нерсея Пройаса, да? Скажи мне: что тебе известно об Анасуримборе Келлхусе? О том, который называет себя князем Атритау?

У Ахкеймиона перехватило дыхание, он сбился с ноги и не сразу догнал Пройаса.

«Неужели в этом каким-то образом замешан Келлхус?»

Что ему сказать? Что он боится, как бы этот человек не оказался предвестником второго Армагеддона? «Не говори ему ничего!»

— А почему вы спрашиваете?

— Ты, без сомнения, слышал об исходе встречи императора с Великими Именами. Таким исходом мы в немалой степени обязаны ловкому вмешательству этого человека.

— Вы хотите сказать, его мудрости?

Лицо главнокомандующего на миг исказилось от гнева. Он похлопал себя по груди, между ключиц — именно там, где висела его хора. Этот жест каким-то образом успокоил Конфаса — видимо, напомнил ему о том, что Ахкеймиона тоже можно убить.

— Я задал тебе простейший вопрос!

Ахкеймион про себя подумал, что этот вопрос никак нельзя назвать простейшим. Что ему известно о Келлхусе? Да почти ничего. Если не считать того, что этот человек внушает ему благоговение, а мысль о том, кем он может оказаться, внушает ужас. Вернувшийся Анасуримбор…

— Имеет ли это какое-то отношение к вашему «необычному шпиону»?

Конфас остановился как вкопанный и уставился на Ахкеймиона в упор. То ли этот вопрос почему-то показался ему идиотским, то ли он не мог решить, как на него ответить.

«Они действительно перепуганы насмерть».

Главнокомандующий фыркнул — его как будто забавляла сложившаяся ситуация. Он, Икурей Конфас, тревожится из-за того, как может обойтись с тайнами империи какой-то адепт Завета!

— Абсолютно никакого.

Он ухмыльнулся.

— Причеши-ка бороду, колдун, — добавил он, продолжая свой путь по коридору. — Тебе предстоит встретиться с императором!


Ксерий отошел от Кемемкетри и пристально вгляделся в лицо Скеаоса. Ухо у советника было в крови. Длинные жидкие пряди седых волос прилипли ко лбу со вздувшимися венами и впалым щекам. Это придавало советнику облик безумца.

Старик был раздет донага и прикован лицом вверх к выпуклому деревянному столу, имеющему форму половинки колесного обода. Дерево было гладкое, отполированное до блеска спинами других таких же узников, и рядом с бледной кожей советника выглядело совсем черным. Комнату с низким сводчатым потолком озаряло множество горящих жаровен, расставленных в беспорядке по разным углам. Это помещение в самом чреве Андиаминских Высот издавна называлось Комнатой Правды. Вдоль стен на железных подставках и крюках были расставлены и развешаны многочисленные орудия для добывания правды.

Скеаос смотрел на императора без страха, помаргивая, как моргает ребенок, разбуженный посреди ночи. На морщинистом лице блестели глаза, обращенные к тем, кто явился вместе с императором: Кемемкетри и еще двое старших магов, в черных с золотом одеяниях Имперского Сайка, Колдунов Солнца; Гаэнкельти и Токуш, оба еще в церемониальных доспехах, с лицами, искаженными страхом — ведь император, несомненно, обвинит их в том, что они проморгали это подлое предательство; Кимиш, императорский палач, который не замечал людей — он видел одни только болевые точки; Скалетей, вызванный Гаэнкельти мисунсай в голубом одеянии, — его немолодое лицо выглядело озадаченным; и, разумеется, двое арбалетчиков из эотской гвардии, в синих татуировках, с хорами, нацеленными на цыплячью грудь главного советника.

— Совсем другой Скеаос… — шепнул император, стиснув трясущиеся руки.

Главный советник негромко хихикнул.

Ксерий подавил терзавший его ужас, почувствовал, как его сердце ожесточилось. Ярость. Здесь ему потребуется ярость.

— Что скажешь, Кимиш? — спросил он.

— Его уже допросили, кратко, о Бог Людей, — ответил Кимиш. — Согласно протоколу.

Что слышалось в его тоне? Возбуждение? Кимишу, единственному из собравшихся, не было дела до того факта, что на столе растянут советник императора. Он был всецело поглощен своим ремеслом. Ксерий был уверен, что и политический подтекст этого ареста, и его ошеломляющие последствия для Кимиша ровным счетом ничего не значат. Вот это Ксерию в нем и нравилось — хотя временами раздражало. Подходящая черта для императорского палача.

— И что? — спросил Ксерий. Голос у него едва не сорвался. Все его страсти, казалось, усилились и грозили самыми неожиданными превращениями: из скуки — в ярость, от мелкой обиды — к страданию.

— Бог Людей, этот человек не похож ни на кого из тех, кого мне доводилось видеть.

А вот что Кимишу, с точки зрения императора, было совершенно не к лицу, так это его страсть к театральности. Он говорил не спеша, выдерживая паузы, точно завзятый актер, с таким видом, как будто весь мир — всего лишь хор при нем. Суть дела Кимиш ревниво приберегал напоследок и выдавал ее в согласии с законами повествования, а никак не со срочностью и необходимостью.

— Твое дело, Кимиш, получать ответы! — отрезал Ксерий. — Почему мне приходится допрашивать палача?

Кимиш пожал плечами.

— Ну, иногда лучше один раз увидеть, чем семь раз услышать, — сказал он и взял с подставки, стоящей подле советника, небольшие щипцы. — Вот, поглядите.

Он опустился на колени и взял в левую руку ногу советника. И принялся медленно, со скучающим видом профессионала сдирать ноготь с пальца.

Ничего. Ни стона, ни звука. Старческое тело даже не вздрогнуло.

— Это не человек! — ахнул Ксерий и отшатнулся.

Прочие застыли, ошеломленные. Император обернулся к Кемемкетри — тот покачал головой, — потом к Скалетею, и тот прямо сказал:

— Здесь никакого колдовства нет, о Бог Людей.

Ксерий развернулся к своему советнику.

— Что ты такое?! — вскричал он.

Старческое лицо усмехнулось.

— Я — большее, Ксерий. Я нечто большее.

Это не был голос Скеаоса — это был шум словно бы множества голосов.

Земля поплыла под ногами Ксерия. Он ухватился за Кемемкетри — тот невольно отшатнулся от хоры, болтавшейся на шее у императора. Ксерий взглянул в глумливое лицо колдуна. «Имперский Сайк!» — мысленно взвыл он. Коварные. Лелеющие тайные помыслы и замыслы. Только у них есть такие возможности. Только они могли…

— Ты лжешь! — крикнул он великому магистру. — Без колдовства тут обойтись не могло! Я чувствую в воздухе его отраву! Вся комната воняет колдовством!

Он отшвырнулперепуганного колдуна наземь.

— И этого раба ты подкупил! — орал Ксерий, указывая на Скалетея, который сделался белее мела. — А, Кемемкетри? Грязная, нечестивая шавка! Это твоих рук дело? Сайк возжелал сделаться Багряными Шпилями западных земель, да? Превратить своего императора в марионетку?

Ксерий запнулся на полуслове и выпустил колдуна — в дверях появился Конфас. Рядом с ним стоял колдун Завета. Помощники Кемемкетри поспешно подняли своего великого магистра на ноги.

— Эти ваши обвинения, дядюшка… — осторожно заметил Конфас. — Быть может, они несколько поспешны…

— Может быть! — бросил Ксерий, расправляя свое одеяние. — Но чем ближе нож, тем опаснее, как сказала бы твоя бабушка.

Он перевел взгляд на плотного человека с квадратной бородой, стоящего рядом с Конфасом, и спросил:

— Это и есть адепт Завета?

— Да. Друз Ахкеймион.

Человек неловко опустился на колени, коснулся лбом земли и буркнул:

— Привет вам, Бог Людей.

— Ах, эти встречи властителей и магов! Все время чувствуешь себя не в своей тарелке, не правда ли, адепт?

Острое смятение, владевшее им всего несколько секунд тому назад, было забыто. «Быть может, оно и к лучшему, что этот человек сознает, о сколь важных вещах сейчас идет речь», — подумал Ксерий. Он почему-то счел нужным побыть любезным.

Колдун посмотрел на него вопросительно, потом опомнился и опустил взгляд.

— Я ваш раб, Бог Людей, — пробормотал он. — Что вам угодно?

Ксерий взял его за руку — он подумал, что это совершенно обезоруживающий жест: император держит за руку человека из низшей касты! — и провел его мимо других к распростертому на столе Скеаосу.

— Вот видишь, Скеаос, — сказал Ксерий, — чего мы только не делаем ради твоего удобства!

Старческое лицо осталось бесстрастным, однако в глазах вспыхнула странная напряженность.

— Заветник… — произнесло это существо.

Ксерий взглянул на Ахкеймиона. Лицо адепта было непроницаемо. И тут Ксерий ощутил это: ощутил ненависть, исходящую от бледной фигуры Скеаоса, как будто старик узнал колдуна Завета. Распростертое тело напружинилось. Цепи натянулись, звенья их скрежетнули. Деревянный стол заскрипел.

Колдун Завета отступил на пару шагов.

— Что ты видишь? — прошипел Ксерий. — Это колдовство? Да?!

— Кто этот человек? — спросил Друз Ахкеймион. В голосе его звучал нескрываемый ужас.

— Мой главный советник… он был им тридцать лет.

— А вы… допрашивали его? Что он сказал?

Колдун почти кричал. Что это в его глазах? Неужто паника?

— Отвечай, заветник! — воскликнул Ксерий. — Колдовство это или нет?!

— Нет.

— Врешь, заветник! Я это вижу! По глазам твоим вижу!

Колдун посмотрел ему прямо в глаза. Взгляд его был напряженным, как будто он пытался понять слова императора, сосредоточиться на чем-то, внезапно сделавшемся чересчур тривиальным.

— Н-нет… — выдавил он. — То, что ты видишь, — это страх… Колдовство тут ни при чем. Либо же это колдовство иной природы. Незримое для Немногих…

— Я же вам говорил, Бог Людей! — встрял Скалетей. — На мисунсаев всегда можно положиться. Мы не имеем никакого отношения к…

— Цыц! Молчать! — возопил Ксерий.

То, что некогда было Скеаосом, зарычало…

— Мета ка перуптис сун рангашра, Чигра, Мандати, Чигра-а! — захрипел старый советник.

Голос его окончательно утратил всякое сходство с человеческим. Он выгибался и бился в своих цепях, под старческой кожей переливались тонкие, стальные мышцы. Из стены вылетел болт.

Ксерий отшатнулся назад следом за колдуном.

— Что он говорит? — выдохнул император.

Но колдун замер, как громом пораженный.

— Цепи!!! — крикнул кто-то — кажется, Кимиш.

— Гаэнкельти!.. Конфас!!! — растерянно вскричал Ксерий, отступая еще дальше.

Старческое тело металось по выгнутому дереву, точно клубок голодных змей, зашитый в человеческую кожу. Из стены вылетел еще один болт…

Гаэнкельти умер первым: ему сломало шею, так что, когда он рухнул ничком, голова запрокинулась на спину, мертвым лицом вверх. Лопнувшая цепь хлестнула по лицу Конфаса, и он отлетел к дальней стене. Токуш упал, точно сломанная кукла. «Скеаос?!!»

Но тут раздались эти слова! Слова полыхнули, и комнату омыло ослепительным пламенем. Ксерий взвизгнул и упал. Над ним прокатился порыв огненного ветра. Камень потрескался от жара. Воздух пошел рябью.

И он услышал рев заветника:

— Нет, будь ты проклят! НЕ-ЕТ!!!

И вой, не похожий ни на что из того, что императору доводилось слышать прежде, — точно тысячу волков сжигали заживо. Шлепок мяса о камень…

Ксерий поднялся на ноги, цепляясь за стену, но ничего не увидел: его обступили эотские гвардейцы. Жаровни потухли, и в комнате сделалось темно, очень темно. Колдун Завета все орал и бранился.

— Довольно, заветник! — взревел Кемемкетри.

— Самодовольный, неблагодарный, сраный идиот! Ты понятия не имеешь, что ты наделал!

— Я спас императора!!!

И Ксерий подумал: «Я спасен…» Он выбрался из-за спин гвардейцев, вышел на середину комнаты. Дым. Вонь жареной свинины.

Колдун Завета опустился на колени над обугленным телом Скеаоса, схватил обгоревшие плечи, встряхнул — голова безвольно мотнулась.

— Что ты такое? — рявкнул он. — Отвечай!

Из-под опаленной, почерневшей кожи сверкнули белым глаза Скеаоса. Глаза смеялись, смеялись над разъяренным колдуном.

— Ты первый, Чигра, — прохрипел Скеаос — жуткий шепот, идущий ниоткуда. — Ты же будешь и последним…

То, что произошло после этого, снилось потом Ксерию до конца его дней — а дни эти были недолгими. Лицо Скеаоса растянулось, словно он хотел набрать побольше воздуху, и сложилось, точно паучьи лапки, плотно охватившие холодное брюшко. Двенадцать паучьих лапок, каждая с маленьким острым коготком, расцепились и раскрылись, обнажив не прикрытые губами зубы и глаза без век на том месте, где следовало быть лицу. Точно длинные женские пальцы, они охватили голову ошеломленного колдуна Завета и принялись давить.

Человек завопил от боли.

Ксерий стоял, не в силах шевельнуться, и смотрел на это, точно завороженный.

Но тут адская голова отвалилась и покатилась по полу, точно дыня, беспомощно дрыгая лапками. Конфас с окровавленным мечом подошел к ней, постоял, опустив меч, и посмотрел остекленевшими глазами на дядю.

— Мерзость какая, — сказал он и утер кровь с лица.

Колдун Завета тем временем, кряхтя, поднялся на ноги. Обвел взглядом ошеломленные лица и, ни слова не говоря, направился к выходу. Кемемкетри преградил ему путь.

Друз Ахкеймион оглянулся на Ксерия. Взгляд его снова сделался живым и внимательным. По щекам у него струилась кровь.

— Я ухожу, — сказал он без лишних церемоний.

— Ну, уходи, — сказал Ксерий и кивнул великому магистру.

Когда адепт вышел из комнаты, Конфас взглянул на Ксерия вопросительно. «Разумно ли это?» — говорил его взгляд.

— Он бы принялся пересказывать нам мифы, Конфас. Про Древний Север, про возвращение Мога. Что еще он может сказать?

— После всего произошедшего, — возразил Конфас, — к нему, возможно, стоило бы прислушаться.

— Безумные события — еще не повод верить безумцам, Конфас.

Император взглянул на Кемемкетри и понял по лицу старика, что тот пришел к тем же выводам, что и он сам. В этой комнате правда все же выплыла наружу. Ужас сменился ликованием. «Я выжил!»

Интрига. Великая игра — бенджука, в которой играют человеческими сердцами и живыми душами. Было ли такое время, когда он не участвовал в ней? За много лет Ксерий научился тому, что играть, не ведая замыслов соперника, можно лишь до определенного момента. Вся штука в том, чтобы опередить противника. Рано или поздно решающий момент наступит, и если тебе удастся вынудить соперника раскрыть карты раньше, чем он собирался, то ты выживешь и все узнаешь. И вот этот момент пришел. Он выжил. И теперь он все знает.

Заветник сам все сказал: это колдовство иной природы. Незримое для Немногих. Вот и ответ. Теперь Ксерий знал источник этого безумного предательства.

Колдуны-жрецы фаним. Кишаурим.

Старый враг. Но в этом темном мире старым врагам бывают только рады. Однако племяннику Ксерий ничего не сказал: ему хотелось вволю насладиться этим редким случаем, когда прозорливость Конфаса уступила его собственной.

Ксерий подошел к месту побоища, взглянул на нелепую фигуру Гаэнкельти. Мертв.

— Цена за сведения уплачена, — бесстрастно сказал он, — и мы не обеднели.

— Быть может, — ответил Конфас, нахмурившись, — однако мы по-прежнему в долгах.

«Прямо как матушка!» — подумал Ксерий.


Широкие улицы и сырые переулки лагеря Священного воинства звенели криками, кишели факелами. Тут царило буйное, праздничное веселье. Придерживая ремень своей сумки, Эсменет проталкивалась вперед между высоких, еле видимых во мраке солдат. Она видела, как сжигали на костре портрет императора. Как двое мужчин дубасили третьего в проходе между палатками. Многие преклоняли колени, поодиночке и группами, рыдали, пели, читали молитвы. Другие плясали под хриплое пение двойной флейты или жалобное треньканье нильнамешской арфы. И пили — пили все. Она видела, как высоченный туньер свалил быка ударом своего боевого топора и швырнул его отрубленную голову в огонь на импровизированном алтаре. Глаза быка почему-то напомнили ей Сарцелла: темные, с длинными ресницами и удивительно ненастоящие, как будто стеклянные.

Сарцелл рано лег спать — сказал, что им надо выспаться перед тем, как завтра сниматься с места. Эсменет лежала рядом с ним, ощущая жар его широкой спины, дожидаясь, пока его дыхание не переменится, сделавшись ровным и неглубоким. Убедившись, что Сарцелл крепко спит, Эсменет тихонько соскользнула с ложа и стала собирать самое необходимое.

Ночь была жаркая и душная, во влажном воздухе отовсюду доносились праздничные вопли. Эсменет улыбнулась величию того, что ей предстояло, вскинула на плечо свое имущество и вышла в ночь.

Теперь она брела где-то в самой гуще лагеря, пробираясь сквозь толпу. Время от времени она останавливалась, разыскивая Анциллинские ворота Момемна.

Пройти через ликующее воинство было не так-то просто. Ее то и дело хватали без предупреждения. Большинство просто с хохотом подбрасывали ее в воздух и забывали о ней в тот же миг, как ставили на ноги, но некоторые, понаглее, в особенности норсирайцы, пытались ее лапать или лезли целоваться. Один, тидонец с ребяческим лицом, на целую ладонь выше даже Сарцелла, оказался особенно прилипчивым. Он без труда подхватил ее на руки и завопил: «Тусфера! Тусфера!» Эсменет вырывалась и гневно смотрела на него, но он только смеялся и крепче прижимал ее к своему доспеху. Она скривилась — жутко все-таки смотреть в глаза человеку, который не обращает внимания ни на твой страх, ни на твой гнев. Она толкала его в грудь, а он хохотал, как отец, играющий с упирающейся дочкой.

— Нет! — бросила она, почувствовав, как неуклюжая рука лезет ей между ног.

— Тусфера! — радостно крикнул тидонец.

Почувствовав, как его пальцы мнут ее кожу, она стукнула его, как научил ее когда-то один старый клиент, туда, где усы встречаются с носом.

Парень вскрикнул и выронил ее. Отшатнулся, глаза его округлились от ужаса и смятения, как будто его только что лягнула старая, верная лошадь. Он провел рукой под носом. Кровь, испачкавшая его бледные пальцы, казалась черной в свете костра. Вокруг раздались одобрительные вопли. Эсменет подхватила сумку и скрылась в темноте.

Прошло немало времени, прежде чем она сумела унять дрожь. Она нашла темный, укромный уголок позади шатра, густо расшитого айнонскими пиктограммами. Она сидела, обняв колени и раскачиваясь, глядя на языки ближайшего костра, виднеющиеся из-за палаток. Искры плясали в ночном небе, точно мошкара.

Эсменет немного поплакала.

«Я сейчас, Акка. Я уже иду».

Потом она двинулась дальше, обходя группы, где отсутствовали женщины или было слишком много пьяных. Вскоре неподалеку показались Анциллинские ворота, на башнях которых горели факелы. Эсменет рискнула подойти к костру, у которого сидел народ поспокойнее, и спросить, как найти шатер, принадлежащий маршалу Аттремпа. Свою руку, разукрашенную татуировками, она старательно прятала под одеждой. Солдаты, сидящие у костра, с натужной любезностью пьяных, старающихся быть вежливыми, сообщили ей примерно десяток разных примет, по которым его можно найти. Наконец Эсменет отчаялась и напрямик спросила, куда ей идти.

— Туда, — сказал один, говоривший по-шейски с сильным акцентом. — Через мертвый канал.

Почему канал называется «мертвым», она поняла еще до того, как вышла к нему. В душном ночном воздухе повисла вонь тухлой капусты, отбросов и стоячей воды. Эсменет перешла через канал по узенькому деревянному мостику, чувствуя себя совсем крохотной в толпе переходивших вместе с ней конрийских рыцарей. В свете факелов вода под мостом была черной и неподвижной. Один из конрийцев перегнулся через перила и проводил взглядом свой плевок, шлепнувшийся в густую вонючую жижу; потом застенчиво улыбнулся.

— Яшари а-сумма поро, — сказал он, видимо, по-конрийски.

Эсменет предпочла не обращать на него внимания.

Напуганная скорее ростом, чем поведением молодых дворян, она свернула с главной дороги, по которой бродили опасные толпы веселящихся солдат, и принялась пробираться темными проулками. Большинство людей считали, что знатные люди выше ростом из-за благородной крови, но Ахкеймион как-то раз сказал ей, что дело вовсе не в этом — просто знать лучше питается. Он утверждал, что именно поэтому норсирайцы все высокие, невзирая на касту: они едят много мяса. Обычно Эсменет тянуло к высоким и сильным мужикам, к «мышцастым дубам», как шутя называли их она и ее подружки-шлюхи; но сегодня ночью, после встречи с тидонцем, она предпочитала держаться от них подальше. Сегодня они заставляли ее чувствовать себя крохотной, беспомощной, игрушечной — точно кукла, которую ничего не стоит сломать и выкинуть.

К тому времени, как она наконец отыскала шатер Ксинема, она буквально кралась между палатками. Она шла вдоль мертвого канала на север, через опустевшие, безмолвные стоянки. Она увидела костер и очередную веселящуюся компанию. Обдумывая, как их лучше обойти, она разглядела в свете костра неподвижно свисающее знамя Аттремпа: высокая башня и два стилизованных льва по бокам.

Какое-то время она могла только стоять и смотреть на него. Ей не было видно сидевших под ним людей, но она как наяву представляла себе Ахкеймиона, который сидит на циновке, скрестив ноги, с лицом, оживленным выпивкой и его характерным напускным пренебрежением. Время от времени он пропускает сквозь пальцы свою бороду с седыми прядями — то ли задумчиво, то ли нервно. Вот она вступит в круг света от костра, улыбнется своей, не менее характерной лукавой улыбкой, и он от удивления уронит кубок с вином. Она увидит, как его губы произнесут ее имя, как в его глазах блеснут слезы…

И, стоя одна в темноте, Эсменет улыбнулась.

Как хорошо будет ощутить, что его борода щекочет ей ухо, почувствовать его сухой, коричный запах, изо всех сил прижаться к его широкой груди…

Услышать, как он произнесет ее имя.

«Эсми. Эсменет. Какое старомодное имя!»

«Это из Бивня. Эсменет была женой пророка Ангешраэля».

«А-а… Самое подходящее имя для проститутки».

Эсменет вытерла глаза. Он обрадуется ей, она в этом не сомневалась. Но он не поймет, почему она столько времени провела с Сарцеллом, особенно когда она расскажет ему про ту ночь в Сумне, и что это значило для Инрау. Он обидится, даже рассердится. Может, ударит ее.

Но не прогонит ее, нет, не прогонит! Он будет ждать, как всегда, пока его не отзовет Завет.

И он простит. Как всегда.

Эсменет боролась со своим лицом.

«Как бессмысленно! Ты такая жалкая!»

Она поспешно пригладила волосы, потными руками расправила свою хасу. Выругала темноту — даже не накрасишься! А вдруг у нее глаза все еще опухшие? Может, эти конрийцы поэтому были с ней так вежливы?

«Ты настолько жалкая!»

Она стала пробираться вдоль берега, даже не задумавшись, зачем так делает. Ей почему-то казалось, что очень важно подобраться незамеченной. Главное — тьма и скрытность. Между палатками мелькало пламя костра, озаренные им фигуры людей, стоящих, пьющих, веселящихся. Между костром и каналом возвышался большой шатер, его окружали несколько палаток поменьше — видимо, жилища для рабов и тому подобное. Затаив дыхание, Эсменет прокралась за ветхой палаткой, стоящей вплотную к шатру. Помедлила в темноте, чувствуя себя вынужденной скрываться от света несчастной ночной тварью из какой-нибудь детской сказки.

Потом наконец решилась выглянуть из-за угла.

Еще один золотой костер, еще одна компания.

Она поискала Ахкеймиона, но его нигде не было видно. Наверное, вон тот коренастый мужчина в серой шелковой тунике с разрезными рукавами — это сам Ксинем. Он вел себя как хозяин, отдавал приказы рабам и был очень похож на Ахкеймиона, прямо будто старший брат. Ахкеймион как-то раз пожаловался ей на Пройаса: принц дразнил его тем, что он, наверное, близнец Ксинема, только уродился слабеньким.

«Значит, ты его друг!» — подумала она, наблюдая за Ксинемом и мысленно благодаря его.

Большинство тех, кто сидел и стоял вокруг костра, были ей незнакомы, однако она догадалась, что человек, чьи жилистые руки опоясаны множеством шрамов, наверное, и есть тот самый скюльвенд, о котором ходило столько разговоров. Значит ли это, что мужчина с золотистой бородой, сидящий рядом с ослепительно красивой девушкой-норсирайкой, — его товарищ, князь Атритау, который утверждает, будто увидел Священную войну во сне? Интересно, кто здесь есть еще из тех, о ком она знает? Может быть, тут и сам принц Пройас?

Она смотрела, широко раскрыв глаза. У нее сдавило грудь от благоговения. Эсменет осознала, что находится в самом сердце Священного воинства, и сердце это пылает страстями, надеждами и священными помыслами. Эти воины — не просто люди, они больше, чем люди, они — кахихты, Души Мира, вращающие великое колесо великих деяний. И при мысли о том, что она может запросто подойти и сесть рядом с ними, на глаза у нее навернулись жаркие слезы. Решится ли она? Она станет неловко скрывать свою клейменую руку, однако их зоркие глаза сразу распознают, что она такое…

«А это кто? Шлюха? Здесь? Да ты, наверное, шутишь!»

О чем она только думала? Даже если Ахкеймион действительно здесь, она только опозорит его!

«Где же ты?»

— Друзья мои! — воскликнул высокий темноволосый мужчина.

Эсменет вздрогнула. Мужчина с аккуратно подстриженной бородкой носил роскошное одеяние из замысловатой парчи с цветочным узором. Когда последние голоса умолкли, он поднял кубок к ночному небу.

— Завтра, — объявил он, — мы выступаем в поход!

Глаза его страстно пылали, когда он говорил о грядущих испытаниях, о завоеванных народах, о поверженных язычниках и исправленных беззакониях. Потом он заговорил о Святом Шайме, о священном сердце всех городов и земель.

— Мы будем сражаться за землю, — говорил он, — но сражаться мы будем не за песок и не за прах земной. Мы будем сражаться за святую землю! За землю наших надежд, куда стремятся все наши сердца…

Его голос сорвался от волнения.

— Мы будем сражаться за Шайме!

На миг воцарилось торжественное молчание. Потом Ксинем затянул молитву Высокого Храма:

О всемилостивейший Бог богов,
Ты, что ходишь меж нас,
Святые имена твои бессчетны.
Да утолит хлеб твой наш вседневный голод,
Да оживят дожди твои нашу бессмертную землю,
Да прострешь ты руку свою над нашим смирением,
Дабы процветали мы во имя твое.
Не суди нас по прегрешениям нашим,
Но по искушениям нашим,
И дай другим то,
Что дают они нам,
Ибо Власть имя твое,
И Слава имя твое,
И Истина имя твое,
И пребудет оно вовеки,
Ныне, присно и во веки веков.
— Восславим Господа! — откликнулся десяток голосов, словно собрание молящихся в храме.

Торжественное настроение продержалось еще несколько секунд, а потом пирующие опять загомонили. Стали произносить новые тосты. Рабы принесли еще жареного мяса на вертелах. Эсменет смотрела на них. Грудь сдавило, кровь застыла в жилах. То, чему она только что была свидетельницей, казалось немыслимо прекрасным. Ярким. Отважным. Царственным. Священным даже. Где-то в глубине души ей чудилось, что, если она их окликнет и выйдет из тени к их костру, они все исчезнут, унесутся прочь, и она останется одна перед холодным кострищем, оплакивая свою дерзость.

«Вот он, мир! — осознала она. — Прямо тут! Передо мной!»

Она смотрела, как князь Атритау сказал что-то на ухо Ксинему, как Ксинем улыбнулся и махнул рукой в ее сторону. Они встали и пошли к ней. Эсменет отшатнулась во тьму за маленькой палаткой, съежившись, будто от холода. Она увидела их тени, идущие бок о бок, похожие на призраков на фоне утоптанной земли и травы. Потом двое мужчин прошли мимо нее по неровной дорожке света от костра, тянущейся в сторону канала. Эсменет затаила дыхание.

— В темноте за пределами круга света всегда так тихо и спокойно! — заметил высокий князь Атритау.

Двое мужчин встали на берегу канала, задрали туники, повозились с набедренными повязками, и вскоре в воду хлынули две ровные струи.

— О! — сказал Ксинем. — Водичка-то теплая!

Эсменет, несмотря на весь свой страх, закатила глаза и усмехнулась.

— И глубокая, — отозвался князь.

Ксинем захихикал одновременно злорадно и добродушно. Вновь обретя равновесие, он похлопал князя по спине.

— Я это использую! — весело сказал он. — В следующий раз, как пойду сюда мочиться вместе с Аккой. Он непременно свалится, или я его не знаю!

— Ты бы хоть веревку прихватил, чтобы его вытащить! — ответил высокий.

Снова хохот, раскатистый и дружелюбный. Эсменет поняла, что между этими людьми только что завязалась крепкая мужская дружба.

Они пошли обратно. Она снова затаила дыхание. Князь Атритау как будто смотрел прямо на нее.

Однако если он и увидел ее, то не подал виду. Вскоре оба снова присоединились к компании пирующих у костра.

Сердце у нее колотилось, голова шла кругом от чувства вины. Она пробралась вдоль дальней стенки шатра к удобному месту, где можно было не опасаться, что ее обнаружат те, кто отошел помочиться. Она привалилась к какому-то пеньку, склонила голову на плечо и прикрыла глаза, предоставив голосам, доносившимся от костра, унести ее далеко-далеко отсюда.

— Ну ты и напугал меня, скюльвенд! Я уж подумал: ну все…

— Серве, да? Ну, я так и думал, такое красивое имя…

Все они казались очень добрыми, милыми людьми — Эсменет подумала, что Акке, разумеется, приятно иметь таких друзей. Среди этих людей было… свободное пространство. Возможность ошибиться. Возможность задеть — но не обидеть.

Сидя одна в темноте, Эсменет внезапно почувствовала себя в полной безопасности, как с Сарцеллом. Это были друзья Ахкеймиона, и, хотя они не подозревали о ее существовании, каким-то образом они охраняли ее. Ее охватило блаженное сонное чувство. Голоса звенели и рокотали с неподдельным, искренним весельем. «Я только вздремну…» — подумала она. И тут кто-то упомянул имя Ахкеймиона.

— И что, за Ахкеймионом приехал Конфас? Сам Конфас?

— Ну, не сказать, чтобы это было ему по душе. Льстивый ублюдок!

— Но для чего императору мог понадобиться Ахкеймион?

— А ты что, в самом деле о нем тревожишься?

— О ком именно? Об императоре или об Ахкеймионе?

Обрывок разговора потонул в сумятице других голосов. Эсменет почувствовала, что засыпает.

И приснилось ей, что пенек, у которого она прикорнула, — на самом деле дерево, только засохшее, лишенное листьев, коры и ветвей, так что его ствол уподобился фаллическому столпу с распростертыми сучьями. Ей снилось, что она не может проснуться, что дерево каким-то образом прирастило ее к душащей земле…

«Эсми…»

Она шевельнулась. Что-то пощекотало ей щеку.

— Эсми.

Дружеский голос. Знакомый голос.

— Эсми, что ты делаешь?

Она открыла глаза. И на миг пришла в такой ужас, что даже закричать не смогла.

А потом он зажал ей рот ладонью.

— Тс-с! — предупредил Сарцелл. — А то придется объясняться.

И он кивнул в сторону Ксинемова костра.

Точнее, того, что от него осталось. В кострище трепетали последние слабые языки пламени. Все пирующие разошлись, лишь кто-то один свернулся клубком на циновке у огня. От костра вдаль тянулся дым, такой же холодный, как ночное небо.

Эсменет втянула воздух через нос. Сарцелл отнял руку от ее рта, поднял ее на ноги и увел за шатер. Тут было темно.

— Ты меня выследил? — спросила она. Спросонья она даже рассердиться как следует не могла.

— Я проснулся, а тебя нет. Я понял, что ты здесь.

Эсменет сглотнула. Руки казались слишком легкими, как будто готовились сами собой закрыть лицо.

— Я не вернусь к тебе, Сарцелл.

В глазах его вспыхнуло и промелькнуло нечто, чего Эсменет распознать не смогла. Торжество?! Потом он пожал плечами. Беспечность этого жеста привела ее в ужас.

— Оно и к лучшему, — сказал он отсутствующим тоном. — Я тобой сыт по горло, Эсми.

Она уставилась на него. Из глаз покатились слезы, оставляя на щеках горячие дорожки. Отчего же она плачет? Она ведь не любит его! Или все-таки любит?

Но ведь он-то ее любил! Она была в этом уверена… Или нет?

Он кивнул в сторону затихшего лагеря.

— Ступай к нему. Мне теперь все равно.

У нее сдавило горло от отчаяния. Что же случилось? Быть может, Готиан наконец велел ему ее выставить. Сарцелл как-то раз сказал ей, что рыцарям-командорам обычно прощаются такие слабости, как она. Но, разумеется, о том, что Сарцелл держит шлюху посреди Священного воинства, болтали все, кому не лень. Ей доводилось встречать немало сальных взглядов и слышать грубых смешков. Все его подчиненные и товарищи знали, кто она такая. А уж если она что-то знала о мире знатных каст, так это то, что знатный человек высокого ранга может позволить себе очень многое, но не все, далеко не все.

Должно быть, все дело в этом. Или нет?

Она подумала о том незнакомце на Кампозейской агоре. Ей вспомнился переулок, жаркие объятия…

«Что же я наделала?»

Она подумала о холодном прикосновении шелка к ее коже, о жареном мясе с дорогими приправами, о бархатистом вине… Ей вспомнилась та зима в Сумне, четыре года назад, после летней засухи, когда она не могла позволить себе даже муки, смешанной пополам с мелом. Она тогда так отощала, что с ней никто не хотел переспать. Она была близка к краю. Очень близка.

Внутренний голос чрезвычайно разумно запричитал: «Проси прощения! Не будь дурой! Проси… Проси!»

Но она могла только смотреть. Сарцелл казался видением, недоступным ни мольбам, ни прощению. Вещью в себе. Видя, что Эсменет молчит, он раздраженно фыркнул, развернулся и зашагал прочь. Она смотрела ему вслед, пока его высокая фигура не растаяла во мраке.

«Сарцелл!»

Она почти выкрикнула это вслух, но что-то остановило ее — что-то жестокое.

«Ты этого хотела!» — проскрежетал голос, не совсем ее голос.

На востоке, за далеким силуэтом Андиаминских Высот, начинало светлеть небо. «Скоро и император проснется», — подумала она, непонятно к чему. Посмотрела на одинокого человека, спящего у костра. Тот не шевелился. Она рассеянно побрела к костру по утоптанной земле, думая о том, где она видела скюльвенда и где сидел князь Атритау. Налила себе вина в липкий кубок, отпила немного. Подняла оброненный кусок, пожевала. Она чувствовала себя то ли ребенком, проснувшимся задолго до своих родителей, то ли мышкой, выбравшейся из норки, пока не встали шумные, опасные люди. Эсменет немного постояла над спящим. Это оказался Ксинем. Эсменет улыбнулась, вспомнив его вчерашнюю шутку, когда он ходил помочиться с норсирайским князем. Угли костра переливались и трескались, их ядовито-оранжевое свечение тускнело по мере того, как восток становился серым.

«Акка, где же ты?»

Она принялась отступать назад, как будто искала нечто слишком большое, что нельзя увидеть, стоя вплотную.

И тут послышались шаги. Она вздрогнула и обернулась.

И увидела идущего в ее сторону Ахкеймиона.

Она не видела его лица, но знала, что это он. Сколько раз она издалека узнавала его полную фигуру, сидя на своем окне в Сумне? Узнавала и улыбалась.

Он подошел ближе — она увидела его бороду с пятью седыми прядями, потом смутные очертания его лица, в полутьме походившего на голый череп. Она устремилась ему навстречу, улыбаясь и плача, протягивая руки…

«Это я!»

А он посмотрел на нее невидящим взглядом, словно ее тут и не было, и пошел дальше.

Поначалу она просто застыла, точно соляной столп. До сих пор она даже не сознавала, как долго ждала и боялась этого момента. Теперь казалось, будто это тянулось много-много дней. Как он взглянет? Что он скажет? Похвалит ли ее за то, что ей удалось выяснить? Заплачет ли, когда она скажет ему про Инрау? Рассердится ли, когда она расскажет про незнакомца? Простит ли он ее за то, что так долго не шла? Что пряталась от него в постели Сарцелла?

Многого она боялась. На многое надеялась. Она ждала чего угодно — но не этого!

Что же случилось?

«Он сделал вид, будто не увидел меня! Как будто… как будто…»

Она задрожала. Зажала рот ладонью.

И бросилась бежать, словно тень среди теней, сквозь влажный предутренний воздух, через уснувшие стоянки. Она споткнулась о растяжку, упала…

Задыхаясь, поднялась на колени. Стряхнула с ладоней пыль и принялась рвать на себе волосы. Она содрогалась от рыданий. И от ярости.

— Почему, Акка? Почему-у? Я… я тебя спасти пришла, сказать, что… что…

«А он тебя ненавидит! Ты для него — всего лишь грязная шлюха! Пятно на штанах!»

— Нет! Он меня любит! Он — ед-динственный, кто любил меня п-по-настоящему!

«Никто тебя не любит и никогда не любил. Никто. Никогда».

— Д-дочка! Доченька меня любила!

«Лучше бы ненавидела! Ненавидела, но осталась жива!»

— Заткнись! Заткнись!

Мучитель сделался жертвой, и она свернулась клубком, не в силах ни думать, ни дышать, ни плакать — ей было слишком плохо. Она уткнулась лицом в землю, и долгий, жалобный вой задрожал в ночном воздухе…

Потом она судорожно закашлялась, корчась в пыли. Еле отплевалась.

Довольно долго лежала неподвижно.

Слезы высохли, их жгучие следы чесались. Все лицо ныло, как будто ее избили.

«Акка…»

В голову полезли разные мысли. Все они текли как-то совершенно независимо от гула в ушах. Вспомнила она Пирашу, старую шлюху, с которой дружила и которую потеряла из виду много лет назад. Пираша говаривала, что между тиранией многих мужчин и тиранией одного они, шлюхи, выбирают многих.

— Вот почему мы — нечто большее, — говорила она. — Больше чем наложницы, больше чем жрицы, больше чем жены, и даже побольше иных королев. Может, нас и угнетают, Эсми, но запомни, девонька, навсегда запомни: нами никто не владеет!

Ее тусклые глаза вспыхивали дикой страстью, которая казалась чересчур сильной для старческого тела.

— Мы выплевываем их семя обратно им в лицо! Мы никогда, никогда не взваливаем на себя их ноши!

Эсменет перекатилась на спину, провела запястьем по глазам. Уголки глаз по-прежнему жгли слезы.

«Мною никто не владеет! Ни Сарцелл. Ни Ахкеймион».

Она медленно встала с земли, словно пробуждаясь от забытья. Тело окоченело.

«Стареешь, Эсми!»

Для шлюхи это очень плохо.

Она побрела прочь.

Глава 19 Момемн

«Несмотря на то что несколько шпионов-оборотней были разоблачены в самом начале Священной войны, большинство винили в этом не Консульт, а кишаурим. В том-то и беда со всеми великими откровениями: люди по большей части недооценивают их значения. И только потом мы все понимаем, только потом. Даже не тогда, когда уже слишком поздно, а именно оттого, что уже слишком поздно».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

Конец весны, 4111 год Бивня, Момемн
Скюльвенд истерзал ее своей алчной похотью. Лицо его было яростным и голодным. Серве ощутила содрогание самца будто сквозь камень. Она тупо наблюдала, как он, удовлетворив свое желание, слез с нее и откатился в сторону, в темноту шатра.

Она повернулась к нему спиной, а лицом к дальнему углу похожего на пещеру шатра, который дал им Пройас. Келлхус в простом сером халате сидел, скрестив ноги, рядом со свечой, склонившись над толстым томом — его им тоже дал Пройас.

«Ну почему ты позволяешь ему так мною пользоваться? Ведь я же твоя!»

Ей отчаянно хотелось выкрикнуть это вслух, но она не могла. Она чувствовала, как скюльвенд смотрит ей в спину, и была уверена, что если обернется, увидит, что глаза его горят, точно глаза волка в свете факела.

За прошедшие две недели Серве быстро пришла в себя. Непрерывный звон в ушах утих, синяки из багровых сделались желтовато-зелеными. Глубоко дышать было по-прежнему больно, и ходила она прихрамывая, но это было скорее неудобство, чем серьезная травма.

И она по-прежнему носила его ребенка… ребенка Келлхуса. Вот что было главное.

Врач Пройаса, разукрашенный татуировками жрец Аккеагни подивился этому и дал ей небольшой молитвенный колокольчик, чтобы его звоном благодарить Бога.

— Чтобы показать, как ты благодарна за силу твоего чрева, — сказал он.

Но Серве знала, что ей не нужны колокольчики, чтобы быть услышанной Вовне. То, Что Вовне само вошло в мир и сделало ее, Серве, своей возлюбленной.

Накануне она почувствовала себя достаточно здоровой, чтобы сходить к реке постирать. Она поставила на голову корзину с бельем, как делала еще в те времена, когда жила в доме отца, и похромала через лагерь, пока не встретила человека, который направлялся в нужную ей сторону. Где бы она ни проходила, Люди Бивня нагло пялились на нее. Хотя Серве привыкла к подобным взглядам, они возбуждали, сердили и пугали ее одновременно. Так много воинственных мужчин! Некоторые даже решались окликнуть ее, зачастую на языках, которых она не понимала, и всегда очень грубо, отчего их приятели разражались заливистым ржанием: «Эй, телка, хромай сюда, мы тебя живо вылечим!» Когда ей хватало духу взглянуть им в глаза, она думала: «Я — сосуд, принадлежащий другому, куда более могущественному и святому, чем вы!» По большей части этот яростный взгляд отпугивал наглецов, как будто они ощущали справедливость ее мыслей, но некоторые продолжали пялиться в ответ, пока она не отводила глаза. Брошенный ею вызов только распалял их похоть — как у скюльвенда. Однако прикоснуться к ней ни один не решился. Серве поняла, что она слишком хороша и может принадлежать только кому-нибудь высокопоставленному. Если бы они знали!

Размеры лагеря поразили ее с самого начала, но лишь влившись в массу народа, собравшегося вдоль каменистых берегов реки Фай, она полностью осознала, как огромно Священное воинство. В обе стороны, насколько хватал глаз, теснились по берегу женщины и рабы — и все они полоскали, терли, колотили мокрыми тряпками о камни. Пузатые бабы заходили в бурую воду по пояс, наклонялись, зачерпывали воду, мыли себя под мышками. Небольшие группки мужчин и женщин болтали, хохотали или распевали простенькие гимны. В толпе носились голые ребятишки, вопя:

— Ты! Нет, ты!

«И я тоже часть всего этого», — думала она.

А теперь вот они завтра утром выступают в земли фаним. Серве, дочь нимбриканского вождя, платившего дань империи, отправляется на Священную войну с кианцами!

Для Серве кианцы всегда были одним из множества загадочных, грозных имен — примерно тем же, чем и скюльвенды. В бытность наложницей ей случалось слышать, как сыновья Гаунов говорили о них между собой. В их тоне звучало пренебрежение, но временами проскальзывало и восхищение. Они обсуждали неудачные посольства, которые падираджа отправлял в Ненсифон, дипломатические ухищрения, мелкие успехи и серьезные провалы. Жаловались на бестолковую политику императора в отношении язычников. Все люди и края, о которых они упоминали, казались ей какими-то ненастоящими, как жутковатое и чересчур суровое продолжение какой-нибудь сказки. Вот болтовня с рабами и прочими наложницами — это было настоящее. Что старую Гриасу высекли накануне за то, что она пролила лимонный соус на колени Патридому. Что Эппальтр, красавец-конюх, пробрался в спальню наложниц и трахнул Аэльсу, но на него кто-то донес — неизвестно кто, — и конюха казнили.

Однако этот мир исчез навеки. Пантерут и его мунуаты развеяли его без следа. И в тесный кружок ее жизни водопадом хлынули ненастоящие народы и края. И вот теперь она вместе с людьми, которые запросто беседуют с принцами, императорами — даже с богами! Еще немного, и она увидит великолепных кианских вельмож, выстроившихся перед битвой, увидит, как несутся над полем брани развевающиеся знамена Бивня… Она как наяву видела Келлхуса в гуще сражения, великолепного, непобедимого, сражающего неведомого ей падираджу.

Келлхус будет главным героем этой еще не написанной саги! Она это знала. Она знала это с неизъяснимой уверенностью.

Но теперь, сидя при свете свечи над древним текстом, он выглядел таким мирным…

С отчаянно бьющимся сердцем она подползла к нему, закутавшись в одеяло, спрятав под ним свои груди.

— Что ты читаешь? — хрипло спросила она. И заплакала — слишком свежо еще было воспоминание о скюльвенде между ее ног.

«Я слишком слаба! Слишком слаба, чтобы терпеть его…»

Доброе лицо Келлхуса поднялось от манускрипта. В этом свете оно выглядело каким-то холодным.

— Ты извини, что я тебе помешала, — выдавила она сквозь слезы. Ее лицо было искажено ребяческой мукой, покорностью, ужасной и непонимающей.

«Куда мне идти?»

Но Келлхус сказал:

— Не убегай, Серве.

Он говорил с ней на нимбриканском, языке ее отца. Это была часть темного убежища, которое они двое выстроили для себя, — места, где гневный взор скюльвенда не мог настигнуть их. Но, услышав родной язык, она разразилась рыданиями.

— Когда мир отвергает нас снова и снова, — сказал он, гладя ее по щеке и втирая слезы ей в волосы, — когда он наказывает нас так, как он наказывает тебя, Серве, очень часто становится трудно понять смысл происходящего. Все наши мольбы остаются без ответа. Все, на что мы полагаемся, предает нас. Все наши надежды терпят крах. Нам кажется, будто мы ничего не значим для мира. А когда мы думаем, будто ничего не значим, нам начинает казаться, будто мы — ничто.

У нее вырвался тихий стон. Ей хотелось упасть ничком и свернуться как можно плотнее, так, чтобы от нее ничего не осталось…

«Но я этого не вижу».

— Отсутствие понимания, — ответил Келлхус, — не то же самое, что отсутствие. Ты что-то да значишь, Серве. Ты — нечто важное. Весь этот мир исполнен смысла. Всё, даже твои страдания, имеет тайный, священный смысл. Даже твоим страданиям предназначено сыграть ключевую роль.

Она дотронулась обессилевшими пальцами до своей шеи. Ее лицо сморщилось.

«Так я что-то значу?»

— Больше, чем ты можешь себе представить! — прошептал он.

Она упала ему на грудь, и он обнимал ее, пока она содрогалась в немом крике. Она выплакивала свое горе, ревела, как, бывало, ревела ребенком. А он укачивал ее в объятиях, прижимаясь щекой к ее волосам.

Через некоторое время он отодвинул ее от себя, и она потупилась, не зная, куда девать глаза от стыда. Такая слабая! Такая жалкая!

Он мягкими прикосновениями смахнул слезы с ее глаз и долго-долго смотрел на нее. Она не успокоилась окончательно, пока не увидела, как у него самого текут слезы.

«Он плачет из-за меня… из-за меня…»

— Ты принадлежишь ему, — сказал он наконец. — Ты — его добыча.

— Нет! — с вызовом возразила она. — Его добыча — мое тело. А сердце мое принадлежит тебе!

Как же так получилось? Как вышло, что она оказалась разорванной надвое? Она столько перенесла. Зачем же теперь эти муки? Теперь, когда она наконец-то полюбила? Но на миг она почти ощутила себя единым целым — сейчас, когда они говорили на своем тайном языке, обмениваясь ласковыми словами…

«Я что-то значу!»

Ее слезы стекали на его подстриженную бородку. Они мало-помалу собрались в большую каплю и упали на раскрытую книгу, запятнав древние чернила.

— Твоя книга! — ахнула она, найдя облегчение в чувстве вины за вещь, которая была ему небезразлична. Она выпростала из одеяла обнаженную руку, желтовато-белую в свете свечи, и провела пальцами по странице. — Я ее сильно испортила?

— Над этим текстом плакали многие, — мягко ответил Келлхус.

Расстояние между их лицами было таким небольшим и влажным — и внезапно в нем возникло напряжение.

Она схватила его руку и притянула к своим точеным грудям.

— Келлхус, — прошептала она трепетным голосом, — я хочу, чтобы ты кончил… кончил в меня!

И он наконец-то сдался.

Стеная и задыхаясь под ним, она смотрела в темный угол, где лежал скюльвенд, зная, что он видит экстаз на ее лице… на их лицах.

Кончая, она вскрикнула — и это был крик ненависти.


Найюр лежал неподвижно, тяжело дыша сквозь стиснутые зубы. На фоне света, отражающегося от полотняного ската над головой, висел образ ее безупречного лица, обращенного к нему в мучительном экстазе.

Серве хихикала, как девчонка, а Келлхус что-то нашептывал ей на этом ее проклятом наречии. Полотно и шерсть зашуршали по гладкой коже, потом задули свечу, и шатер погрузился в непроглядную тьму. Они привалились к занавеске, загораживающей вход, и в шатер потянуло свежим воздухом.

— Иируши дан клепет за гесауба дана, — сказала она голосом, еле слышным на открытом воздухе и вдобавок заглушенным холстиной.

Треск углей — кто-то подкинул дров в костер.

— Эйирушина? Баусса кальве, — ответил Келлхус.

Серве снова рассмеялась, на этот раз хрипловатым, странно взрослым смехом, какого Найюр от нее прежде не слышал.

«Эта сука скрывает от меня что-то еще…»

Он пошарил в темноте. Его пальцы нащупали кожаную рукоять меча. Она была одновременно прохладной и теплой, как кожаживого человека на прохладном ночном ветерке.

Он еще немного полежал неподвижно, прислушиваясь к их приглушенным голосам, пробивающимся сквозь треск и гудение разгорающегося пламени. Теперь он видел свет костра — бледное оранжевое пятно на фоне черного холста. Через пятно проплыл изящный, гибкий силуэт. Серве…

Он вытянул палаш из ножен. Сталь тускло блеснула оранжевым в свете костра.

Одетый в одну набедренную повязку, Найюр выполз из-под одеяла и прошлепал по циновкам к выходу из шатра. Он судорожно вздохнул.

В памяти всплыли воспоминания о вчерашнем дне: как дунианин неотрывно изучал знатных айнрити.

Мысль о том, что он поведет в битву Людей Бивня, пробудила что-то внутри него — гордость, наверное. Однако Найюр не обманывался насчет своего истинного положения. Для всех этих людей он язычник, даже для Нерсея Пройаса. И со временем этот факт до них дойдет. Не быть ему их военачальником. Советником, знающим обычаи и повадки коварных кианцев — еще может быть, но не более того.

Священная война! Мысль о ней по-прежнему заставляла его презрительно фыркать. Как будто любая война не священна!

Но теперь он понимал, что дело не в том, чем будет он сам, — дело в том, чем будет дунианин. Какому ужасу предаст он этих заморских принцев?

«Что он сделает с этой Священной войной?»

Превратит ли он ее в свою шлюху? Как Серве?

Но ведь в этом и состоял их план.

«Тридцать лет, — сказал Келлхус вскоре после того, как они пришли сюда. — Моэнгхус тридцать лет прожил среди этих людей. Он должен обладать великой силой — такой, какую ни один из нас не может и надеяться превозмочь. Мне нужно не просто колдовство, Найюр. Мне нужен народ. Целый народ». Они так или иначе воспользуются обстоятельствами, накинут узду на Священное воинство и используют его, чтобы уничтожить Анасуримбора Моэнгхуса. Как может он бояться за этих айнрити, раскаиваться в том, что привел на их головы дунианина, когда именно в этом и состоял их план?

Но был ли это план? Или просто очередная дунианская ложь, еще один способ заговаривать зубы, обманывать, порабощать?

А что, если Келлхус — вовсе не ассасин, отправленный убить своего отца, как он утверждает, а шпион, посланный по приказу своего отца? Случайное ли совпадение то, что Келлхус отправился в Шайме именно тогда, когда Священное воинство собралось его завоевывать?

Найюр был не дурак. Если Моэнгхус — кишаурим, он должен бояться Священного воинства и искать способы его уничтожить. Быть может, он затем и призвал своего сына? Темное происхождение Келлхуса должно было помочь ему внедриться в Священное воинство — и он уже сделал это, — а его воспитание, или обучение, или колдовская хитрость, или как оно там называется, должно было помочь ему захватить это войско, перевернуть его вверх дном, быть может, даже обратить его против собственного создателя. Против Майтанета.

Но если Келлхус служит своему отцу, а не преследует его, зачем он пощадил его, Найюра, тогда, в горах? Найюр до сих пор ощущал на своем горле немыслимую стальную руку, а под ногами — разверзшуюся бездну.

«Но я сказал правду, Найюр. Ты мне нужен».

Мог ли он заранее, уже тогда, знать о споре Пройаса с императором? Или это случайно так получилось, что айнрити понадобился скюльвенд?

По меньшей мере маловероятно. Но тогда откуда Келлхус мог это знать?

Найюр сглотнул, ощутил на губах вкус Серве.

Может ли быть такое, что Моэнгхус и сейчас общается с ним?

От этой мысли у него перехватило дыхание. Он представил себе Ксуннурита, слепого, прикованного под пятой императора…

«Неужели я такой же?»

Келлхус еще немного посмешил Серве, продолжая говорить все на том же проклятом наречии. Найюр понял, что он шутит, по смеху Серве, звонкому, как шум воды, струящейся по гладеньким, как камни, словам дунианина.

Найюр в темноте вытянул меч, уперся острием в занавеску, отвел ее в сторону и стал смотреть, затаив дыхание.

Их лица освещены оранжевым пламенем костра, их спины в тени. Они сидели бок о бок на ошкуренном стволе оливы, на том же, что и всегда. Как любовники. Найюр смотрел на их размытое отражение в отполированном клинке своего меча.

«Клянусь Мертвым богом, она прекрасна! Так похожа на…»

Дунианин обернулся и посмотрел на него блестящими глазами. Найюр моргнул.

Он ощутил, как его губы невольно растягиваются в оскале. Сердце забилось чаще, в ушах зашумело.

«Она моя добыча!» — беззвучно вскричал он.

Келлхус отвернулся и стал смотреть в огонь. Он услышал. Неизвестно как, но услышал.

Найюр отпустил занавеску, золотой свет исчез, сменившись тьмой. Непроглядной тьмой.

«Моя добыча…»


Позднее Ахкеймион так и не вспомнил, о чем он думал по пути из Дворцового района в лагерь Священного воинства. Он просто внезапно очнулся и обнаружил, что сидит в пыли посреди остатков пиршества. Он увидел свою палатку, маленькую и одинокую, покрытую множеством пятен, истерзанную множеством дождей и дорог, прячущуюся в тени Ксинемова шатра. А за ней простиралось Священное воинство: огромный палаточный город, уходящий вдаль беспорядочной россыпью шатров, растяжек, знамен, значков и навесов.

Он увидел Ксинема, дрыхнущего у потухшего костра, свернувшись в клубок, чтобы защититься от ночного холода. Маршал, видимо, нервничал из-за того, что Ахкеймиона ни с того ни с сего вызвали к императору на ночь глядя, и всю ночь ждал у костра — ждал, когда Ахкеймион вернется домой.

«Домой!»

При мысли об этом на глаза у него навернулись слезы. У него никогда не было дома, места, которое он мог бы назвать своим. У такого человека, как он, убежища нет и быть не может. Только друзья, разбросанные там и сям, которые почему-то — неизвестно почему — любят его и тревожатся о нем.

Он оставил Ксинема отсыпаться — день предстоит тяжелый. Огромный лагерь Священного воинства будет сворачиваться. Будут снимать палатки и шатры и туго наматывать их на шесты, подгонять телеги и грузить на них вещи и припасы, а потом начнется утомительный, но исполненный торжества поход на юг, к землям язычников, навстречу отчаянию и кровопролитию — и, быть может, даже навстречу истине.

Оказавшись в темноте своей палатки, Ахкеймион снова вытащил пергамент со схемой, не обращая внимания на слезы, падающие на листок. Некоторое время он смотрел на слово «Консульт», как будто пытаясь вспомнить, что оно означает, какие ужасы предвещает. Потом окунул перо в чернильницу и дрожащей рукой провел от этого слова линию наискосок, к слову «Император». Наконец-то он нашел связь. Это слово долго висело само по себе в своем углу — скорее лишняя трата чернил, чем слово. Оно ни с чем не соприкасалось, ничего не значило, как угрозы, которые бормочет трус после того, как его обидчик ушел. Теперь с этим покончено. Жуткое видение обрело плоть и кровь, и ужас перед тем, чем оно было и чем могло бы стать, стал осязаемым.

Этот ужас. Его ужас.

Почему? Почему судьба предназначила это откровение именно ему? Что она, дура, что ли? Разве она не знает, как он слаб, как беспомощен?

«Почему я?»

Эгоистичный вопрос. Быть может, самый эгоистичный из всех вопросов. Любая ноша, даже такая безумная, как Армагеддон, всегда ложится на чьи-то плечи. Почему же не на твои?

«Потому что я — человек сломленный. Потому что я жажду любви, которой не могу обрести. Потому что…»

Но этот путь чересчур легок. «Быть человеком» как раз и означает быть слабым, терзаться несбыточными желаниями. И с каких это пор он завел привычку упиваться жалостью к себе? В какой момент медленного развития жизни он стал видеть в себе жертву мира? Неужто он сделался таким идиотом?

Спустя три сотни лет именно он, Друз Ахкеймион, вновь обнаружил Консульт. Спустя две тысячи лет именно он, Друз Ахкеймион, оказался свидетелем возвращения потомка Анасуримборов. Ананке, Блудница-Судьба, избрала для этих нош именно его! И не его дело — спрашивать, почему. Все равно эти вопросы не избавят его от ноши.

Надо действовать, выбрать время и преодолеть — поразить, застигнуть врасплох. Он — Друз Ахкеймион! Его песнь способна испепелить легионы, разверзнуть землю, свести с небес огнедышащих драконов.

Но когда он снова принялся изучать лежавший перед ним пергамент, в сердце его решимости разверзлась пустота, подобная безветрию, которое заставляет затухать круги, расходящиеся по поверхности пруда, делая их все незаметнее и незаметнее. А вслед за этой пустотой зазвучали голоса из его снов, пробуждая полузабытые страхи, вздымая туман невысказанных сожалений…

Он снова обнаружил Консульт, однако он ничего не знает ни об их планах, ни о том, как их можно вычислить. Он даже не знает, каким образом их вычислил сам император. Они прячутся так, что их и не увидишь. Одна-единственная неровная линия, соединяющая «Консульт» и «Императора», не имела никакого значения, кроме того, что где-то как-то они были связаны. А если Консульт сумел внедрить в окружение императора этого… этого оборотня, ничего не остается, как предположить, что при всех прочих Великих фракциях они тоже имеются — по всем Трем Морям и, быть может, даже в самом Завете.

Лицо, раскрывающееся, точно парализованные пальцы на руке, лишенной кожи… Сколько же их таких?

Внезапно слово «Консульт», которое до сих пор не имело к остальным никакого отношения, показалось неразрывно связанным с каждым. Ахкеймион осознал, что Консульт не просто внедряется во фракции — он внедряется в личности, до такой степени, что становится ими. Как прикажете бороться с врагом, не борясь с теми, кем он стал? Не борясь против всех Великих фракций? Судя по тому, что узнал Ахкеймион, Консульт вполне мог уже править Тремя Морями, а Завет, поскольку тот обессилел и сделался посмешищем, они просто терпели до поры, ради того, чтобы никто раньше времени не заметил их присутствия.

«Сколько же времени они смеялись над нами? Насколько далеко зашло это разложение?»

Быть может, это дошло уже и до шрайи? Быть может, и сама Священная война, по сути, творение Консульта?

Вопросы сыпались со всех сторон, один ужаснее другого. Ахкеймион покрылся холодным потом. Разрозненные события сплетались в зловещую сеть, куда более жуткую, чем былое незнание, подобно тому, как разбросанные в траве руины соединяются, стоит угадать в них некогда стоявший здесь храм или крепость. Исчезнувшее лицо Гешрунни… Быть может, это Консульт его убил? И забрал его лицо, чтобы совершить какой-нибудь отвратительный обряд подмены, провалившийся после того, как Багряные Шпили обнаружили труп? А если Консульту было известно о Гешрунни, не означает ли это, что они знали и о тайной вражде между Багряными Шпилями и кишаурим? И не объясняет ли это, откуда об их вражде проведал Майтанет? А гибель Инрау? Если шрайя Тысячи Храмов — шпион Консульта… Если пророчество Анасуримбора…

Он снова взглянул на пергамент, на имя «Анасуримбор Келлхус», все еще ни с чем не связанное, но стоящее в пугающей близости к Консульту. Ахкеймион взял перо, собираясь соединить эти два имени, но заколебался и положил перо на место.

Этот человек, Келлхус, который хочет стать его учеником и другом, он так… так не похож на других людей!

Возвращение Анасуримбора действительно было предвестием второго Армагеддона. У Ахкеймиона ныли все кости от осознания того, что это — правда. А Священная война станет всего лишь первым большим кровопролитием.

Голова шла кругом. Ахкеймион провел онемевшей рукой по лицу, взъерошил волосы. Перед глазами закружились образы его прошлой жизни: вот он обучает Пройаса алгебре, рисуя формулы на песке садовой дорожки, вот он сидит на террасе у Ксина, залитой утренним солнышком, и читает Айенсиса… Все они были так безнадежно невинны, так трогательно бледны и наивны — и абсолютно невозвратны.

«Второй Армагеддон уже здесь. Он уже наступил…»

А он, Ахкеймион, угодил в самый центр бури. В Священное воинство.

Беспорядочные тени резвились и плясали на полотняных стенках палатки, и Ахкеймион понимал с ужасающей отчетливостью, что они затмевают горизонт, что некая неизмеримая фигура незаметно пробралась в мир и уже направила его жуткий бег…

«Новый Армагеддон… Это все-таки случилось».

Но это же безумие! Такого не может быть!

«Но это случилось. Вдохни. А теперь выдохни — медленно. Тебе предстоит бороться с этим, Акка. И ты должен выстоять!»

Он сглотнул.

«Спроси себя: в чем основной вопрос? Для чего Консульту понадобилась эта Священная война? Зачем они хотят уничтожить фаним? Имеет ли это какое-то отношение к кишаурим?»

Поставив наконец нужный вопрос, он ощутил облегчение, но тут же исподволь подкрался другой, ответ на который был слишком мучителен, чтобы его отрицать. Эта мысль была словно ледяной кинжал.

«Они убили Гешрунни сразу после того, как я уехал из Каритусаля».

Он подумал о человеке на Кампозейской агоре, который, как ему показалось, следил за ним. О том, который как будто сменил лицо.

«Значит ли это, что они преследуют меня?»

Быть может, это он и навел их на Инрау?!

Ахкеймион замер и затаил дыхание в рассеянном свете свечи. Пергамент покалывал онемевшую левую руку.

Быть может, он навел их еще и на…

Он поднес пальцы ко рту, медленно провел ими вдоль нижней губы…

«Эсми…» — прошептал он.


Связанные вместе прогулочные галеры лениво покачивались на волнах Менеанора за пределами укрепленной гавани Момемна. Это была многовековая традиция — выходить в море на галерах, чтобы отметить праздник Куссапокари, день летнего солнцестояния. Большинство собравшихся принадлежали к высшим кастам: кжинеты из домов Объединения либо жрецы-нахаты. Люди из дома Гаунов, дома Дасков, дома Лигессеров и многих других оценивали друг друга и кроили свои разговоры в согласии с туманными сетями преданности и вражды, соединявшими между собой все знатные дома. Даже внутри каст существовали тысячи тончайших различий, зависящих от ранга и репутации. Официальные критерии подобных различий были более или менее очевидны: близость к императору, которая легко определялась иерархией чинов в многочисленных министерствах, или, на противоположном полюсе, близость к дому Биакси, традиционным соперникам дома Икуреев. Однако сами дома имели долгую и запутанную историю, и ранг каждого отдельного человека был неразрывно связан с нею. Так что наложницам и детям говорили: «С этим человеком, Тримом Хархарием, держись почтительнее, дитя мое. Его предки были когда-то императорами», хотя дом Тримов давно уже впал в немилость у правящего императора, а Биакси и подавно презирали его с незапамятных времен. Если добавить сюда критерии богатства, учености и ума, станет ясно, отчего правила джнана, определяющие все взаимодействия между кастами, оставались абсолютно непонятны человеку извне, а для человека изнутри были сплошной головоломкой, зловонным болотом, где тупые и бестолковые тонули почти мгновенно.

Однако все это месиво скрытых забот и мгновенных расчетов совершенно их не тяготило. Это был просто образ жизни, такой же естественный, как круговорот созвездий над головой. Зыбкие требования жизни не становились менее обязательными оттого, что были зыбки. Так что пирующие смеялись и болтали с виду абсолютно беспечно, облокачиваясь на полированные поручни, нежась на ласковом предвечернем солнышке и дрожа, когда оказывались в тени. Звенели кубки. Вино лилось рекой и расплескивалось, отчего липкие пальцы в кольцах делались еще более липкими. Первый глоток выплевывали в море, как дар Мому, богу, предоставляющему место для празднества. Беседы бурлили шутками и серьезностью, точно бесконечная череда голосов, и каждый требовал внимания, пользовался возможностью произвести впечатление, позабавить, сообщить что-то. Наложницы, облаченные в шелковые кулаты, чурались грубых и скучных мужских бесед, как то и подобает нежным девам, и вели между собой иные разговоры, на темы, которые им никогда не наскучивали: моды, ревнивые жены, своевольные рабы и рабыни… Мужчины же, старательно выставлявшие на солнце свои пышные айнонские рукава, толковали о вещах серьезных, и с насмешкой и презрением взирали на все, что не имело отношения к войне, ценам и политике. К тем немногим, кто рисковал нарушить джнан, относились снисходительно либо одобрительно, в зависимости от того, кто именно оказывался нарушителем. Умение вовремя и в меру преступить джнан — это тоже часть джнана. Услышавшие же о таком женщины старательно ахали и ужасались, отчего мужчины разражались хохотом.

Воды залива вокруг галер были неподвижными и ярко-синими. Вдали, крохотные, точно игрушки, стояли у причалов в устье реки Фай галеотские хлебные галеры, сиронжские галеоны и другие суда. Небо после бушевавшего накануне шторма было особенно глубоким и чистым. На берегу невысокие холмы, окружавшие Момемн, были бурыми, а сам город выглядел старым-престарым, как пепел кострища. Сквозь вечно висящую над столицей пелену дыма виднелись великие монументы, как более темные тени, нависающие над серым нагромождением зданий и лабиринтом улочек. На северо-востоке, как всегда, высилась мрачная башня Зиек. А в центре города, над беспорядочным храмовым комплексом Кмираль, маячили огромные купола Ксотеи. Самые остроглазые из фракции Биакси клялись, будто видят посреди храмов и Императорский Хрен, как успели прозвать новый обелиск Ксерия. Завязался спор. Более благочестивые возмущались непристойной шутке. Однако вскоре аргументы соперников и новые кубки вина заставили их сдаться. Им пришлось признать, что обелиск торчит точь-в-точь как хрен, да и головка у него имеется. Один из напившихся даже выхватил кинжал — а это было уже серьезное нарушение этикета, — когда кто-то вспомнил, как он на той неделе целовал этот обелиск.

В Момемне все было по-прежнему. А вот за стенами города все переменилось. Пригородные поля и луга были истоптаны в пыль бесчисленными ногами и изрыты колеями от бесчисленных колес. Земля потрескалась под тяжестью Священного воинства. Рощи засохли. Повсюду смердели отхожие ямы и жужжали тучи мух.

Священное воинство выступило наконец в поход, и люди из домов без конца говорили об этом, вспоминая, как был унижен император — нет, как была унижена империя! — по вине Пройаса и нанятого им скюльвенда. Скюльвенда! Неужто эти демоны теперь станут преследовать их и в области политики тоже? Великие Имена заявили, что император их обманывает и запугивает, и хотя Икурей Ксерий грозил отказаться от участия в Священной войне, в конце концов он сдался и отправил с ними Конфаса. Все сходились на том, что попытка подчинить Священную войну интересам Нансурии была замыслом отважным, но проигрышным. Однако раз с армией отправился блестящий Конфас, стало быть, не все потеряно. Конфас! Человек, подобный Богу! Истинный отпрыск киранейцев или даже кенейцев — потомок древней крови. Неужто он не сумеет перетянуть Священное воинство на свою сторону? «Вы только подумайте! — восклицали они. — Восстановить империю во всем ее былом величии!» И поднимали очередной тост за свою древнюю нацию.

Большинство из них провели мерзкие весенние и летние месяцы в своих поместьях и потому почти не имели дела с Людьми Бивня. Некоторые разбогатели на снабжении Священного воинства, а многие отправили с Конфасом своих драгоценных сынков. Так что у них было немало личных причин радоваться тому, что Священное воинство наконец двинулось на юг. Но, возможно, были у них на то и более глубокие причины. Ведь когда случалось нашествие саранчи, они богатели, распродавая свои запасы, — и тем не менее возжигали благодарственные приношения, когда голод наконец заканчивался. Богам более всего ненавистна гордыня. Мир есть цветное стекло, сквозь которое просвечивают тени древних, немыслимых сил.

А где-то далеко отсюда шагало по дорогам, соединяющим две древние столицы, Священное воинство — огромное скопище крепких, сильных людей и сверкающих на солнце доспехов. Даже теперь некоторые утверждали, будто слышат сквозь смех пирующих и легкий шелест спокойного моря дальний зов его рогов, подобно тому, как отзвук трубы надолго застревает в ушах. Остальные замолкали и прислушивались, и, хотя им ничего не было слышно, они все же ежились и говорили с оглядкой. Если величие, которому человек был свидетелем, внушает благоговение, величие, о котором только слышал, внушает благочестие.

И рассудительность.

Истории о Злодеяниях

Ложное солнце

«Лишь если зверь пребудет в ужасе, узришь ты белизну очей его. У человека же оная видна постоянно».

Готтагга, «Меловая Книга»
«Ибо видел я добродетельных в Аду и нечестивцев на Небесах, и клянусь тебе, брат, и вопли боли их и вздохи счастья — неотличимы».

Неизвестный

1119 год Бивня, Северное побережье моря Нелеост
Подобно прочим великим и грозным мужам, Шеонанра был презираем за многое, и, не в последнюю очередь, за то, что не стеснялся использовать шпионов. Неписаные законы неумолимо связывали норсираев в те дни. Трайсе, Святая Мать городов, была теперь не более чем деревней, ютящейся в тени разрушенных каменных стен. Короли-боги империи Умерау взирали слепыми глазами с поваленных обелисков, замшелые и почти забытые. Над городами, раскинувшимися вдоль реки Аумрис, ныне господствовали конды, основавшие государство, именовавшееся Всевеличие, и мало было людей столь же гордых, сколь и упрямых. Всех вокруг они делили на феал и винг — ничтожных и славных. Движения их душ были просты, но скорее той разновидностью простоты, что следовало называть фанатизмом, и посему они судили обо всем на свете так, как склонны были судить люди в те далекие древние дни — без терпения и снисхождения.

Шеонанра только приветствовал подобную нетерпимость. Что с того, если конды объявят его ничтожным, когда он выведал все их тайны? Он знал, какое пиво пьет Всевеликий король и что за раб его наливает. Он знал, о чем орали в Совете и о чем перешептывались в постелях. Самое главное, он знал о заговорах и интригах.

Посему он сейчас и стоял в ожидании перед воротами своей циклопической крепости Ногараль, глядя на юг, сквозь волнующиеся просторы моря Нелеост, понимая, что скоро — очень скоро — ослепляющее сияние шагнет через эти залитые лунным светом просторы.

К западу река Сурса несла свои ржавые воды к морю, окрашивая и пятная его чистоту. За ней до самого горизонта вились пустоши Агонгореи, растрескавшиеся и шершавые, как необработанная кожа. Низкие горы узлами переплетались на севере и востоке, на поросших лесом склонах высились гранитные утесы — хребет Уроккас[7].

Крепость Ногараль стояла на самой западной его вершине — Айросе. Эта гора была чудовищных размеров могилой. Будучи чем-то большим, нежели просто отвесным гранитным склоном, она поднималась от реки к морю, венчаясь на самой вершине каменной мешаниной выщербленных руин — жалких остатков строений, сокрушенных еще в эпоху, которую люди даже не помнили, поскольку были в те времена невежественными и дикими[8].

Твердыня школы Мангаэкка была приземистой и округлой, больше напоминая чудовищный хлев, чем настоящую крепость. Только центральный зал мог похвастаться какими-то архитектурными изысками, все остальные помещения были тесными и запутанными. Нижние уровни поросли, словно лесом, каменными колоннами, а на верхних, подобно сотам в улье, громоздились многочисленные комнаты и кельи.

Строительство крепости вызвало ропот негодования в Сауглише двумя веками ранее. В частности, возражала школа Сохонк, поскольку ясно видела в этом событии влияние своего старого недруга Кетъингиры. Уже тогда они подозревали… Но подозрений было недостаточно, чтобы склонить на свою сторону Всевеликого короля, который возвысился, ценя Мангаэкку и зная об их пренебрежительном отношении к соблюдению правил и приличий.

Крепость, названная ими Высокий Круг.


— Их именуют Преграды, — говорит нелюдь. — Ремесленник создал их и придал им форму.

Человек пораженно взирает на игру нимиля и света.

— Такую, чтобы никто не смог войти, — бормочет он.

Кетъингира в согласии склоняет свое фарфоровое лицо.

— Такую, чтобы никто не смог войти.

Внезапно Шеонанра чуть не оступается — столь ослепительно сияют невероятные золотые изгибы, столь глубока окружающая их пропасть.

Нелюдь недрогнувшей рукой помогает ему удержать равновесие.

— Это было то, что искал мой учитель? Способ прорвать Преграды?

— И его учитель, и тот, что был до него… — отвечает нелюдь. — В течение более чем двух веков.

Шеонанра бросает на безумца испытующий взгляд.

— И что там внутри?

Черные провалы нечеловеческих глаз на миг застывают.

— Истина, которую мои братья не смогли вынести.


Наконец он увидел ее. Яркую искру, подобную вспышке упавшей звезды.

Шеонанра стоял недвижимо. Ветер, дувший с севера, отвечая дыханию моря, взъерошил его волосы, встопорщил заплетенную косичками бороду и, запутавшись в мантии, бился подобно попавшей в сети птице. В таком виде Шеонанра, пожалуй, мог бы сойти за безумца. Источник света опять мелькнул вдалеке, а затем его отблеск покатился по темнеющей поверхности моря, пропадая и появляясь вновь, как будто двигаясь по волнам, перекатывающимся на линии ночного горизонта.

Ветер выл над крепостью, извлекая из окружающих руин стоны и свист, подобный пению флейты. Его мощь и напор заставили Шеонанру слегка отклониться назад, упираясь пальцами ног. Ветер — его союзник, он всегда дует в спину, всегда с севера на юг и, пронзая стены и башни Украшенных Городов, бьет прямо в глаза его безмозглым врагам.

Отдаленная искра стала более явственной и яркой — как знак того, что она приближалась, скользя над темнеющим морем. Облака подобно ранам рассекали звездное небо. Сияние звезды, что нелюди зовут Имбарил[9], сотворило тень Шеонанры на каменистой площадке под его ногами, и он в ожидании рассматривал безумие своих очертаний, овеваемых ветром. «Гвоздь Небес и ветер, — в каком-то подобии восторга подумал Шеонанра. — Оба за моей спиной!» Это была привычка, рожденная в те времена, когда он еще полагал, что может идти путями, предначертанными ему богами. Не знай он заранее, чья тень сегодня падет на его порог — он бы проклял себя за подобную дурость.

Приближавшийся свет обретал все большую яркость и, несмотря на пятнавшую это сияние Метку, Шеонанра мог лишь поражаться его мощи.

Наконец он увидел его. Нечто большее, чем смутный проблеск, скрытый за блистающей короной, венчающей темноту. Нечто большее, чем человек.

Титирга.

Великий магистр Сохонка шел по низкому небу, держа над собой Дуирналь — прославленный Дневной Светоч — кружащийся поток зеркал, отражавший солнечный свет даже в кромешной тьме и глубочайшей ночи. Отблески, приближаясь, вскарабкались по отвесной скале, и Шеонанра узрел ярчайший поток — невозможное сияние солнца, скользнувшее через усыпанное камнями плато прямо к его обители. Казалось невероятным, что вся эта невесомая сверкающая мощь, прокладывающая себе путь через целые долины, вся эта бесчисленность качающихся теней может срываться с тонких пальцев единственного человека. Дневной Светоч скользнул над вздымающимися склонами и, будто бы зацепившись за западный бастион Ногараль, наконец остановился. Шеонанра взглянул из ночи в день на нагромождение руин, на сгусток темноты, очерченный тяжеловесностью крепостных стен, на чахлую поросль кустарника и вьющиеся травы, оплетавшие каменные постройки. Впервые он узрел тени просто как кусочки разорванной в клочья ночи. И хоть он и обладал таким глубочайшим, таким подлинным знанием и причастием таинств, какими мог обладать только член Святого Консульта, он невольно поймал себя на мысли — как вообще можно достичь такого! Шеонанра не мог не восхититься. Солнце! Само солнце взошло в человеческих руках.

Прищурившись, он сумел разглядеть его — Титиргу. Его очертания казались позолоченными — как всегда бывает, когда всматриваешься из темноты во что-то яркое и сверкающее. Великий герой-маг явился к его порогу, чтобы предъявить свой ультиматум. Легендарный глава школы Сохонк, прославленный ученик, возможно, наиболее могущественный колдун в этом мире. Шеонанра более не мог смотреть на этого человека, как не смог бы слишком долго смотреть на солнце. Он поднял руки, заслоняясь от слепящего света, подобно рабу, трудящемуся на летних полях, и стал свидетелем магии Светоча изнутри. Титирга наконец заметил его, стоящего внизу, и Светоч ответил на проблеск интереса своего хозяина. Синеющие небеса прорвались сквозь пустоту ночи. Кожу Шеонанры припекло лучами солнца. Это зрелище стало бы еще невероятнее, если бы не было осквернено Меткой, намеком на ложь, омрачавшим все вещи, сотворенные колдовством. Он видел, как ложное солнце садилось в ложных небесах, а затем, будто знаменуя кровавый закат, замерший в нижней точке, у горизонта, остановилось, бросая причудливые тени, складывающиеся в линии, которые нелюди, пожалуй, взялись бы описать арифметически. Титирга опустил Дневной Светоч вниз, — понял Шеонанра. Герой-маг хотел рассеять преимущества, которые дарует ночь тем, кто не чурается коварства…

Не имеет значения.

Тень магистра коснулась Шеонанры задолго до того, как тот приблизился сам.

— Дуирналь, — возгласил Титирга, — Эмилидис даровал его мне[10].

— Великий магистр, — слегка ошеломленно приветствовал его Шеонанра.

— Шеонанра, — ответил Титирга, остановившись в паре шагов.

Он был высок и широк в плечах. Поверх черного шерстяного облачения он носил плащ-пирконди — две волчьи шкуры, сшитые вместе так, что хвосты свисали ниже пояса. В белых прядях еще заметны были следы былого золота. Волосы, каскадом спускавшиеся на плечи, умудрялись удерживать форму даже на этом пронизывающем ветру, что только подчеркивало мощное телосложение Титирги. Черты его лица были грубыми, но привлекавшими внимание: сплюснутый нос, выпуклый лоб и мясистые щеки. И, разумеется, бронзовый младенческий череп, вплетенный в бороду, — его знаменитый талисман.

— Великий магистр, — повторил Шеонанра, намекая на необходимость должного соблюдения ритуала и добавляя в голос толику упрека: среди умери обращаться к собеседнику по имени до официальных приветствий считалось невежливым. Неужели владыка Сохонка в конце концов перенял у кондов их грубые манеры?

— Ты выглядишь бледно, — насмешливо проговорил Титирга. — Хорошо, что я захватил с собой немного солнца.

Шеонанра в ответ лишь усмехнулся.

— Твоя Мангаэкка, — продолжал герой-маг, — всегда полагала, что знание — это что-то вроде трюфеля. Земля просторна и широка, но все же ты и твои братья постоянно старались закопаться поглубже.

Кислый взгляд.

— Ногараль приветствует тебя, великий магистр.

Титирга обошел его по кругу, держа себя так, как умели только мастера Сохонк — высшей школы Познания[11]. Распрямившийся, подвижный, все подмечающий, но при этом выглядящий расслабленно, как это делает в разговоре лишь родовая знать. Жестом он указал на рассыпанные вокруг них мраморные обломки и торчащие пни расколотых колонн, залитые плененным солнцем.

— Руины Вири.

— Все те же, — ответил Шеонанра.

— Это урок, — сказал Титирга, — для тех, кто копает слишком глубоко.

Шеонанра демонстративно вздохнул.

— Чему я обязан честью этого визита? — спросил он, жестом приглашая Титиргу войти в свою обширную обитель.

— Слухам, — ответил Титирга, обратив к нему свой взор перед тем, как шагнуть в тень крепостных ворот.

Он все замечает, знал Шеонанра, — каждую мелочь, каждую деталь в окружающих его каменных постройках. Но тут, разумеется, нет ничего, что могло бы его насторожить. Бросив последний взгляд на сотворенные магией сумерки, Шеонанра шагнул вперед, показывая Титирге спину, как требовали того законы гостеприимства, хотя зубы у него при этом невольно сжались. Он прошел под огромной надвратной перемычкой, очутившись в тепле обжитых стен. Рев ветра сменился негромким свистом. Двигаясь лишь на шаг впереди героя-мага, Шеонанра сперва шел в потоке столь яркого света, что колеблющееся пламя светильников казалось невидимым.

— Слухи привели тебя сюда?

— Да, — ответил идущий сзади, — говорят, что ты кое-что обнаружил.

Если бы Шеонанра не знал, кто такой Титирга, то решил бы, что тот просто дурак, раз посмел явиться сюда в одиночку. Но он представлял себе невообразимую мощь магистра и, что еще важнее, знал, что этот человек демонстративно давит на него своей решимостью. Явившись сюда вот так — один, он как бы говорит ему: «Я могу прийти когда мне угодно. Тут нет ничего, способного мне угрожать!»

Шеонанра остановился и, обернувшись, взглянул на своего старого противника. У стоявшего перед ним человека было лицо воина — одновременно решительное и бесстрастное, лицо человека, в любой момент готового проломить препятствие грубой силой.

— Какое значение может иметь то, что мы якобы нашли? Ковчег — загадка, не имеющая решения.

Напряжение меж ними нарастало.

— И кто же, — ответил Титирга, — может заранее сказать, имеет ли загадка решение?


Мимо безумного нелюдя он глядит на фаллический изгиб Второго Рога — невероятный золотящийся серп, простершийся над сокрушенными скалами Окклюзии.

— Ни у кого из них не было моих способностей.

Кетъингира медленно кивает.

— Что ж, посмотрим…


— Иди за мной, — сказал Шеонанра, — освободись от предвзятости, постарайся увидеть — и ты поймешь, что я имею в виду.

Он вновь повел Титиргу вниз по Приемному Залу и осторожно, как сказали бы нелюди, «кружа, подобно ветерку», перевел разговор на незначительные вопросы о состоянии дел в Умерау:

— Бунт в Сауглише все еще продолжается?[12]

— Библиотека в безопасности, — отмахнулся Воспевающий[13] Сохонка.

— Кстати, как я вижу, Ногараль покинут, — добавил он вкрадчиво, — именно так, как они и сказали.

Великий магистр Мангаэкки едва удержался, чтобы не обернуться, зная, что герой-маг насмешливо улыбается.

— Кто сказал?

Они, наконец, вышли за пределы сияния Дневного Светоча, и теперь их тени метались, подобно паучьим ногам, по мере того, как идущие приближались или отдалялись от каждого из пылающих в проходе светильников.

— Твои шпионы, Шеонанра.

Великий магистр Мангаэкки сумел подавить рвущийся наружу смех. Остаток пути они прошли в безмолвии. Несмотря на терзавшее его беспокойство, Шеонанра чувствовал стыд за отвратное состояние своего жилища, ибо он, так же как и Титирга, происходил из Длинных Костей умери. Он знал, как просто, быстро и окончательно подобные им могут судить и приговаривать: только псы живут на псарне! Но какое значение мог иметь этот фальшивый дом, если их истинная обитель вскоре поставит всех смертных на колени? Ковчег. Они смогут собрать в нем сотни библиотек. Тысячи!

Наконец, они вышли к просторному округлому залу — Ашинна, самый центр Ногараль. Огромный ковер, сотканный из белоснежных волокон, смягчал и мрачность этих сводов, и шаги двух магистров. Пылающие светильники, закрепленные на бронзовых треножниках, заливали ковер золотистым светом, создавая яркие пятна, подобные желтым лепесткам невиданных цветов. По краям зала стояли стеллажи, изготовленные из черного ясеня, на полках которых стопками лежали глиняные таблички. Шеонанра вновь подавил злорадную усмешку, зная, что стилус никогда не касался ни одной из них. Он прошел к центру зала, где их ожидал одинокий, почти голый скинтийский раб с подготовленными для встречи напитками, но, поняв, что Титирга не следует за ним, Шеонанра остановился и повернулся.

— Я чувствую кого-то там внизу, — напряженно заметил герой-маг, — и у него глубокая Метка.

Шеонанра, помедлив, кивнул:

— Предосторожность, не более. Это не имеет значения.

В глазах Титирги вспыхнул гнев.

— И тем не менее он там — внизу, прямо подо мной. И от него вовсю смердит нашим общим грехом.

Они довольно долго мерились взглядами с тупой враждебностью ящериц. Шеонанра первым отвел глаза, только для того, чтобы прекратить эту глупейшую пантомиму — ну или просто утешая себя такой мыслью. Он тоже чувствовал острую вонь колдовства — там внизу, под собой. И боль ожидания в горле.

— Должен ли я предпринять меры предосторожности? — спросил Титирга, голос его был мягок, подобно движению лезвия под водой.

Великий магистр Мангаэкки сделал вид, что прочищает горло.

— Прошу меня извинить. Он сейчас уйдет.

Он сумел унять яростное биение сердца.

— Нет. Я хочу видеть его здесь. Передо мной.

Шеонанра вновь слегка смешался под взором героя-мага, в точности — ему так хотелось верить — как и всегда. Теперь, когда смерть стала его единственным подлинным ужасом, он на самом деле опасался только того, что какая-то мелочь может повредить этому безумному гамбиту — в особенности, если Титирга вдруг поймет, что Шеонанра теперь уже не тот феал, на встречу с которым герой-маг рассчитывал.

Теперь, когда он прозрел.

— Что ж, пусть будет так, — согласился Шеонанра, слегка поклонившись, как принято у умери, и, повернувшись к слуге, добавил: — Пригласи нашего… — он запнулся, как если бы Благая Онкис[14] вдруг дала ему понять, сколь забавно использовать это слово в отношении того, кто ждет сейчас внизу, — нашего гостя.

С ясно написанным на лице ужасом юный раб стремглав бросился в сумрак ближайшего коридора. Шеонанра вновь почувствовал тяжелый, презрительный взгляд Титирги.

— О тебе частенько поговаривают в Умерау и Сауглише, — сказал тот в своей обычной манере скрывать за болтовней зловещие намеки, — говорят, у тебя глаза змеи.

Шеонанра слегка улыбнулся. Тщеславие считалось его самым известным недостатком. Когда-то он действительно был невероятно самодовольным…

— Да нет. Скорее, глаза пса. Собственно, как и у всех остальных.

Насколько все же наивным он был когда-то.


Это зовется Порогом. Узкая перемычка из металла, протянувшаяся высоко над Воздетым Рогом и образующая в структуре Преград нечто вроде подвесной террасы, возведенной ишроями былого над величайшей святыней своих нечестивых врагов. Он с трудом замечает нелюдя, сидящего на самом верху, на краю пропасти, где воздух настолько разрежен, что кто-либо, сложенный более плотно, уже не смог бы дышать. Безумца, ждущего душу более цельную, чем его собственная, душу, что сможет, наконец, сорвать необоримую пелену.

— То, что сотворил Ремесленник… — говорит ему Шеонанра.

— Прорвать невозможно…

Великий магистр Мангаэкки кивает.

— Да… Но только в том случае, если смотреть на Преграды, как на нечто такое, что необходимо прорвать.

Глаза нелюдя подобны колодцу, полному слез.

— О чем ты говоришь?

— Есть двери, которые не следует ломать грубой силой.


Слуга появился вновь, бледный, с выпученными от ужаса глазами. Дергающаяся, шатающаяся тень пала на порог позади него, ее движения изломаны, будто принадлежит она хромцу, не способному переступать с ноги на ногу. В последний момент Шеонанра обернулся, чтобы вглядеться в могучее лицо Титирги.

И увидел, как его острый взгляд тускнеет, становясь взглядом не воина, но скорее мудрого старца, придавленного неизбежностью ужасающего будущего. Сколько лет беспокойства и утомляющей слежки, сколько месяцев борьбы в Совете, взбудораженном одной только возможностью чего-то подобного…

И резкий запах пота и гниющей рыбы просачивается в зал.

Все замерли недвижимо. Гнетущую тишину нарушали странные звуки — что-то жидкое, сочащееся. Хлюпанье стекающей слизи и дрожание влажных мембран. Хотя не было сказано ни слова, Шеонанра отчетливо видел мысли героя-мага.

Правда. Все ужасные слухи были правдой.

Пряча улыбку, Шеонанра повернулся к вошедшему, греясь в древней славе его нечестивого облика. В свое время он рыдал от счастья, обнаружив его и его брата, поскольку знал, что только они могут помочь объяснить весь тот ужас, что ему довелось узреть.

Тварь была, по своему обыкновению, обнажена, ее сложенные крылья устрашающе нависали над массивным черепом, который был бы слишком громоздким, если бы не представлял собой далеко выступающий узкий, изогнутый гребень, в основании расщепленный, подобно устричной раковине, откуда, свисая, выступало соразмерное телу лицо, пугающее своим отсутствующим выражением.

Ноздри, подобные зияющим прорезям, глазницы, затянутые клочьями белого мяса.

Рот же заполняло второе лицо, выраставшее прямо из сплавленных с ним крокодильих челюстей. Вторые глаза этого невозможного создания рассматривали героя-мага с вожделеющим ожиданием. Вторые губы растянулись в усмешке, обнажая торчащие гвозди зубов. Сияние пламенеющих треножников скользило по твари белыми, желтыми и багровыми отсветами, однако прозрачность его кожи была лишена всякого цвета и исполнена бледности создания, извлеченного из немыслимых глубин. И хотя стоя он был лишь наполовину выше рослого человека, он казался настоящим гигантом: из-за огромных крыльев, из-за невероятной сутулости и явственной мощи твердых как камень мышц.

Шеонанра почувствовал пробирающее до дрожи влечение, обещание, таящееся в сладостном объятии этих неодолимых крыльев и рук. Его возбуждение нарастало, отвечая томительному желанию ощутить… упоение!

Ауранг… Легендарный инхорой. Тварь, явившаяся из страшных сказок и детских кошмаров.

Его любовник.

— Он несет Метку столь же глубокую, как у квуйя, — услышал Шеонанра голос Титирги позади себя.

Великий магистр Мангаэкки обернулся к своему ненавистному врагу, растаптывая угли так некстати вспыхнувшей страсти.

— Именно поэтому ты ожидал меня, не так ли? — Титирга странно склоняется, уподобляясь кунороям, словно гнев и жажда убийства, пылающие внутри, корежат и гнут его, вырываясь наружу. — Ты полагаешь, что, объединившись, вы сможете противостоять мне?

Шеонанра понимал, что это не уловка, что Титиргаможет без малейших колебаний излить свою невообразимую ярость на эту обитель. Он слышал рассказы о нем — да все слышали. Титирга Миталара — Дарующий Милосердие называли его, иронизируя по поводу его абсолютной беспощадности в сражениях, готовности к тотальному истреблению своих врагов. Он был самым могучим Воспевающим из когда-либо рожденных. И, если верить Кетъингире, сильнейшим колдуном своей эпохи. Ни один из ныне живущих квуйя не мог сравниться с ним по чистоте колдовских Напевов. Даже его Метка была особенной, как бы приглушенной — будто он мог резать онту, не оставляя шрамов. И сейчас, просто приглядевшись к нему, можно было легко заметить эти отличия — некую странность, неявность и размытость его Клейма, свидетельствующего о преступлениях против Сущего.

Принципиальное отличие. Угроза.

Поговаривали, что он, наивное дитя, даже не подозревал о своих способностях, когда сам Ношаинрау отыскал его, побирающегося на улицах. Что, творя колдовские Напевы, он впадает в безумие. Что произнесенные им Слова способны менять Сущее так, как ничьи больше.

Шеонанра дал знак слуге разливать сере[15], причем недоумок со страху чуть не разбил всю посуду.

— Противостоять тебе? — ответил великий магистр Мангаэкки, откровенно лицемеря. — У нас вроде бы мир. Даже Скинтия сидит тихо[16]. Всевеликий король присматривает за Умерау.

Он обернулся, передавая бронзовый кубок, но Титирга лишь отмахнулся.

— Ауранг мой гость, — сказал Шеонанра, потягивая обжигающий напиток.

Герой-маг не кричит, не неистовствует. Ему это не нужно — столько ярости и решимости в его голосе:

— Это же инхорой!

Титирга выплюнул это слово с явственными интонациями своих нелюдских наставников, их ненависть искажала его голос. Впервые с него слетела эта маска умери, никогда не пересекавших ими же созданную пропасть между феал и винг. Он почти умолял магистра враждебной школы.

— Шеонанра… Подумай!

Подумай… Нет слова, более уязвляющего привычным высокомерием.

Великий магистр Мангаэкки взглянул на равного школы Сохонк, как мог бы смотреть на братца-недоумка, раз за разом несущего чушь. Что-то едва ощутимое придало твердости его повадкам и манере держаться.

— Я не буду умолять тебя дважды, мой друг, — продолжал Титирга.

Наконец-то! Открытая угроза. Шеонанра поджал губы, слегка уколовшись о свои тонкие усы, и вздохнул с видом глубочайшего смирения. Взглянув на чернеющий на дне его кубка остаток сере, он одним глотком допил его.

Откуда, в самом деле, ему знать? Несмотря на весь его знаменитый дар. Нельзя просто вернуться назад, нельзя отменить совершенное и забыть увиденное. Шеонанра творил невыразимые… нет… немыслимые вещи. Они все это делали. Разврат и извращения. Осквернение себя и других. Исступленные крики страсти. Кровь как смазка. Оргиастический экстаз. Одно лишь воспоминание об этом безумии заставило его кожу пылать.

Он возвысился… вознесся в безбрежную пустоту, в беспредельность, уравнявшую добро и зло. И обрел решимость — абсолютную решимость, потому что увидел.


Он наблюдает, как истинное солнце встает над коронованным темными скалами горизонтом, такое же низкое и кровавое, как на закате. Тени танцуют и изгибаются линиями, которые нелюди, пожалуй, взялись бы описать арифметически. Он чувствует отчаяние Кетъингиры, но лишь продолжает грезить, делая вид, что поражен тем, как осколки изгнанной тьмы надвигаются на лежащее внизу расколотое плато.

Наконец он поворачивается к Преградам, рассматривая и оценивая их во всей их фрактальной сложности и многообразии.

И начинает петь.

Его Напевам эхом вторят сотворенные им, скользящие и распространяющиеся во всех направлениях вокальные точки — и, наконец, кажется, что все Мироздание начинает петь вместе с ним. Срываясь с его рук, иглы сырой энергии вонзаются в Сущее, сияя подобно ярчайшим бриллиантам в лучах рассветного солнца.

Шеонанра поворачивается к великому нелюдю-квуйя.

— Видишь, мой друг?

Разделенный солнечным светом на сияющий ореол и изогнутую, будто дельфинью, тень, Кетъингира молча стоит, взирая. За ним, в синеющей безбрежности неба, скользит высматривающий добычу стервятник, оборванный и черный. Еще, и еще — все больше падальщиков слетаются и начинают кружить над заточенным Ковчегом.

— Преграды, — продолжает он. — В них есть внутренние промежутки. Каким-то образом Эмилидис нашел способ зажать пустоту в углах. Вот почему их нельзя разрушить непосредственным применением грубой силы. Все вы — и ты, и мои предшественники, обрушивая на Преграды всю свою мощь, в определенном смысле просто… промахнулись.

Черные глаза пронзают его насквозь.

— А что используешь ты?

— Математическую иглу. Производную от древней теоремы Энтелехии. Она сводит проявление силы к арифметически точным уколам, вместо того чтобы бить ею, как дубиной.

Интерес вспыхивает во взгляде древнего существа.

— Сосредоточение энергии в одной-единственной точке… не перераспределяющееся в пространстве…

— Да, — говорит Шеонанра, — мой подарок тебе.


С тех пор, как ему довелось прозреть — он теперь в любой момент мог чувствовать, как извивающиеся черви заживо гложут его гниющие кости. Что он окружен терзающим плоть туманом, постепенно умаляющим и истончающим его. Теперь все его существование, каждое чувство и ощущение были приправлены, пронизаны подлинным ужасом.

Образ его Проклятия.

— А кто ты, чтобы их осуждать? — насмешливо воскликнул Шеонанра, примеряя на себя роль мудреца. — Школы ведь не участвовали в нелюдских войнах.

Он не погрешил против истины. Сику крайне неохотно распространялись о войнах — даже Кетъингира, приведший Мангаэкку к Ковчегу и откровениям Ксир’киримакра. Их древняя вражда с инхороями принадлежала им и только им. Они так лелеяли память об этих грандиозных битвах и катастрофах, что оставили своим человеческим ученикам о них лишь самые общие представления.

Титирга нахмурился и прорычал, будто бы ставя на место глупого юнца:

— Ну а кто ты, чтобы решать за всех нас?

Шеонанра в ответ разразился проклятиями.

— Как? — крикнул он, указывая на древнее величие Ауранга. — Как вы, глупцы, можете не замечать, насколько ничтожными это делает всех нас?

— Да уж, — ответил Титирга, хмуро разглядывая промежность инхороя.

— Глупец! Это меняет все. Абсолютно все!

Теперь и Титиргу охватил гнев.

— Что было само собой разумеющимся до того, как мы узнали о Ковчеге, остается таким и сейчас! Шеонанра! Это… создание… попросту непотребно!

Ну почему они не видят? Ведь они все прокляты, так же как и он сам — прокляты до самой мельчайшей частицы! Какую причину тут можно найти, какая логика может стоить вечности?

Он предлагает им не только спасение. Это же просто здравомыслие!

— Небеса, Титирга! Задумайся! Небеса — это бесконечная пустота. Каждая звезда — еще одно солнце, подобное нашему, а вокруг вращаются целые миры, висящие словно пылинки в Великом Ничто.

— Другие миры? — с глумливой насмешкой вскричал Титирга.

Конечно, он не поверит. Ведь их собственный мир для них — точка отсчета, основа бытия. Все именно так, как и говорил Ауракс. Люди, создавшие ложных богов, будут игнорировать истину.

— Я знаю, как это звучит, — сказал Шеонанра, — но как же Ковчег? Инхорои? Разве они не доказывают существование иных миров? Таких же, как наш!

— Не-е-ет… — прохрипел вдруг на архаичном диалекте ихримсу сверкающий слизью инхорой. Скрежет древнего наречия обрушился на беседу подобно осколкам льда, попавшим на разгоряченную, потную кожу. Ауранг слегка передвинулся, оказавшись за спиной Шеонанры и чуть сбоку, нависая над ним. Его шкура была одновременно и гладкой, и чешуйчатой, как будто бы с множества дохлых рыбин содрали кожу и сшили ее вместе. — Не как ваш.

Герой-маг глядел на него изумленными глазами.

— Оно говорит со мной?

— Этот мир, — продолжал Ауранг, не обратив на выходку внимания, — этот мир, и только он — земля обетованная. Ваше спасение у вас в руках. Спасение в этой жизни.

Это явная дерзость.

— Другие Голоса должны дозволить тебе говорить, — быстро сказал Шеонанра, обернувшись к созданию и бросая ему гневный, предупреждающий взгляд.

Но Ауранг лишь продолжал изучающе разглядывать Титиргу — неуместная провокация, весьма нервировавшая Шеонанру.

— Разве ты не боишься Проклятия?

Внимательный взгляд героя-мага.

— Нелюди… — ровно произнес он. — Они научили нас, как прятать наши Голоса от Той Стороны. Как избежать ее опасностей и достичь забвения.

Сияющие глаза, подобные выгнутым пузырям, наполненным чернилами. В каждом отражается пламя треножников. Вдоль шеи слегка шевелятся жабры.

— Ты поклоняешься пространствам между богами?

— Да.

Тонкий, скрежещущий визг, подобный отдаленным детским крикам, принесенным ветром. Смех инхороя.

— Да ты уже сейчас проклят. Вы все прокляты.

— Это ты так говоришь.

Глухое ворчание где-то в груди инхороя. На пол капает слизь.

— Так говорит Обратный Огонь.

Вспышка ужаса. Нутро Шеонанры скрутил резкий спазм. Он не мог поверить, что инхорой осмелился вслух именовать источник их знаний и кошмаров. Ксир’киримакра. Обратный Огонь. Уняв сердцебиение, он отделил себя от своих страхов, сосредоточившись на том, что, казалось, сейчас имело значение. Что? Неужели Ауранг пытается привлечь на их путь магистра Сохонка? Неужели он не видит, что Титирга совсем не похож на своих страдающих, вечно мучающихся вопросами соперников из Мангаэкки, что Шеонанре самой судьбой было предначертано прийти в объятия Святого Консульта?

Напрасные вопросы. Суета. Они отпали так же быстро, как Онкис вплела их в его мысли — столь мимолетным, малозначительным было беспокойство, породившее их. Только одно-единственное во всем мире было теперь по-настоящему важно — то, что ему довелось увидеть…

Проклятие.

Пережитое им дробилось на тысячу обрывочных видений, и в каждом его бесконечно рвут когтями, жгут, опаляют, обгладывают кости… Мучения. Страдания. Ужас. Срам. Жуткие, переходящие в визг вопли, заполняющие собой всю его память, бесчисленные, но в то же время различимые по отдельности — стоны, хрипы, звуки рвоты. Каждая мельчайшая его частичка, бьющаяся в непрерывной, невообразимой агонии. Чувство тяжелейшей утраты, заставляющее рыдать, выть, выцарапывать себе глаза… которые вновь и вновь отрастают в глазницах, чтобы опять свидетельствовать, как его продолжают жечь, шпарить, рвать на части…

То, что он увидел, заставляло неметь, повергало в прах сознание, испепеляло ум, и, тем не менее, всегда, каждое мгновение оставалось с ним, если не терзая его сердце, то спускаясь куда-то ниже, становясь бездонной дырой, что вечно грызла его нутро. Ужас столь глубокий, столь неизменный, настолько чистый, что все прочие страхи уходят, растворяясь без остатка. Ужас, превратившийся в подлинный дар, ибо непоколебимое спокойствие и решимость следуют за ним.

Они, Мангаэкка, имели гипотезу. И начали экспериментировать. Они брали пленников и приносили им все возможные муки сразу, и все ради крайне недостоверного результата, ради скудных крупиц сведений об аде. Вырывали людям ногти, одновременно раздавливая гениталии, тут же жгли их огнем, убивали их детей, насиловали жен, душили матерей, ослепляли отцов. Они приносили невинным совершенно невероятные, безумные мучения, но обнаружили в себе абсолютную непроницаемость, полное отсутствие раскаяния. Некоторые даже смеялись.

Да и что такое все земные муки в сравнении с тем, что ожидало их самих? Ничто. Лишь видимость. Чуть больше, чем пустышка, безделица, лежащая на пути монументальной поступи грядущего кошмара. Невежественные глупцы этот Сохонк. В том, что касается их душ, их Голосов, они живут, опираясь на веру, даже хуже — на какую-то закостенелую глупость. Они жаждут колдовской силы, соблазняясь той мощью и возможностями, что она дает. А Голос… что ж, это дело далекого будущего, в то время как подлинное могущество в их руках прямо сейчас.

Но всем уготован скрежет зубовный. Всех ждет огонь неугасимый. Достаточно просто умереть, чтобы понять это.

— Так вот каков источник твоего безумия, — произнес Титирга, — Обратный Огонь.

Шеонанра, содрогнувшись, прикрыл глаза.

— Значит, ты знаешь о нем, — сказал он, глубоко вздохнув.

— Ниль’гиккас предупреждал меня. Да.

— Он рассказал тебе о Трех? Тех, что взошли в Золотые Палаты Силева Суда во времена Бичевания Ковчега?

— В основании Воздетого Рога… Да.

— Тогда тебе должно быть известно, что с ними произошло.

Порыв сквозняка скользнул по залу, освежая застоявшийся воздух. Вплетенный в бороду героя-мага младенческий череп, на котором, колеблясь, играли отблески пламенеющих треножников, казалось, усмехался. Шеонанру беспокоила полная неподвижность своего противника, не сошедшего с места с тех пор, как они ступили под своды Ашинны. Титирга всегда производил впечатление, будто он вырезан из прочного дуба, но сейчас, когда он стоял, переводя тяжелый взор с человека на инхороя и обратно, казалось, что он и вовсе высечен из камня. Сама несокрушимость.

— Мин-Уройкас пал, — ответил герой-маг, — ишрои, как и квуйя, тщетно пытались уничтожить Ковчег. Они узнали о Золотых Палатах и Обратн…

— От Нин-Джанджина, — неожиданно для себя самого прервал его Шеонанра. Зачем? Зачем повторять это имя? Кое о чем не стоит вспоминать, не стоит говорить…

— Да, от Нин-Джанджина, — повторил Титирга, и какое-то не вполне понятное чувство отразилось в его глазах, — и поскольку они знали, Ниль’гиккас избрал Троих, которым повелел войти туда. Двоих прославленных своей отвагой ишроев — Миссарикса и Ранидиля — и одного квуйя… — он запнулся, как будто бы ненависть сжимала ему зубы и приходилось прилагать усилия, чтобы протолкнуть сквозь них это имя, — … Кетъингиру.

Шеонанра, хихикая, обернулся к инхорою.

— Он знает! — в его искаженном голосе сквозило какое-то подобие безумия. — Он знает!

— Я знаю только то, что сказал мне Ниль’гиккас. Храбрецы Миссарикс и Ранидиль вернулись, визжа от ужаса…

Да. Шеонанра тоже визжал… какое-то время. И рыдал как дитя.

— …И Кетъингира дал своему королю совет — убить их обоих.

Лающий смех.

— Он сказал тебе, почему?

Пристальный взгляд.

— Потому что им больше нельзя было доверять. Они были околдованы… Одержимы.

— Нет! — услышал Шеонанра собственный вопль. — Нет!

Он ли это — мотающий головой, как вол, которого донимают мухи, заламывающий руки, как старуха на похоронах.

— Потому что они узрели Истину!

Титирга взирал на него с нескрываемым отвращением.

— Именно такую форму всегда и принимает одержимость. И тебе известно, что…

— Да нет же! — снова воскликнул Шеонанра. — Ниль’гиккас солгал тебе. Что еще ему было делать? Задумайся! Подумай, что за войну они тогда выиграли, только помысли, что они потеряли! Нелюди пожертвовали всем, что у них было, даже своими женами и дочерьми, чтобы одолеть инхороев. И что же они могли почувствовать, когда осознали, что все это время их врагов вела Истина?

Еще не закончив, Шеонанра уже мысленно отчитывал себя — столько бесноватого буйства звучало в его откровениях. Ему нужно собраться… Вспомнить, зачем он здесь! Он должен контролировать ситуацию, контролировать себя, не ради того, как на него посмотрят со стороны — никто и никогда не узнает, что здесь произошло — но ради его собственной бессмертной души. Его неугасимого Голоса!

— Ниль’гиккас солгал своим ишроям, — продолжал он, глубоко выдохнув, — так же, как сейчас он обманывает тебя. Он лжет, потому что ему ничего, кроме этого, не остается!

Титирга стоял, молча взирая на него. Пухлые губы слегка подрагивали, выдавая его колебания. И Шеонанра возрадовался, поняв, что даже могучий герой-маг подвержен сомнениям. То, что Мангаэкка сбилась с пути, неудивительно, ведь они всегда ценили знание превыше чести и прочих абстракций. Но Кетъингира? Величайший из сику? В конце концов, как вообще мог хоть кто-то из нелюдей сговориться с инхороями?

Хотя…

Шеонанра усмехнулся, ощущая, как вновь пришедшая мысль изгоняет овладевшее им буйство.

— Ужасно, не так ли? Титирга, герой Умерау, ученик самого Ношаинрау. Ужасно думать, что все, во что ты верил, не стоит и выеденного яйца. Целая жизнь потрачена впустую. Все труды, все суждения, все убийства — и все во имя заблуждений!

Пристальный взгляд уже старого, но ни разу не побежденного вождя.

— Что же с тобою стало, мой давний друг…

Шеонанра ожидал, что во время этого визита произойдет много необычного, но никогда не думал, что все будет настолько странно и причудливо.

— Да, — сказал он, вздыхая, — ты знал меня раньше. Как и многих из нас[17]. Знал, какими вздорными и исполненными корысти мы были, видел все наши обычные человеческие слабости, указывая на которые Сохонк обосновывает свое превосходство. Ты еще помнишь то время, когда одного лишь золота было достаточно, чтобы подбить кого-то из нас на предательство.

Шеонанра воздел кулак, грозя, как Высокие умери грозят равному.

— А теперь ты слышишь лишь сплетни… и слухи, — он развел руками, чтобы подчеркнуть звучащий в его словах сарказм, — твои палачи просто изнемогают, чтобы хоть что-то узнать.

Он шагнул вперед, утвердившись прямо перед героем-магом и его легендарным гневом. Что-то в росте и стати этого человека заставило его вспомнить о героях нелюдей, никогда, до конца своей жизни, не прекращавших расти.

— Ты сам сказал — одержимые. Одержимые! Мы совсем не похожи на нас прежних. Мы — уже не мы. Ты советовал Всевеликому сломать печать нашей школы. Уничтожить нас и все, чего мы достигли. Наши Голоса облиты грязью и осквернены. — Он бросил в него своим смехом, смехом феал, наполненным злобой и ликованием. — Ну так скажи мне, если мы одержимы — кто же наш новый хозяин?

— Текне, — произнес великий магистр Сохонка с мрачной уверенностью. — Мангаэкка порабощена им. Ты порабощен.

Шеонанра прикрыл глаза. Ну разумеется, этот идиот совершенно непробиваем. Разумеется, у него есть на это свои причины. Неважно. Вообще не стоило говорить с ним, пользуясь рациональными аргументами. Он попытался успокоиться и спрятать свою ухмылку, больше напоминающую оскал.

— Пусть так… Но кто же все-таки наш новый хозяин?

Титирга с характерной усталостью лишь покачал гривастой головой, как бы намекая: с кем я говорю… «Феал!» — сквозило в его взгляде.

— Безумный бог… возможно. Ад, который, как тебе кажется, ты видел. Нечто… нечто извращенное, отвратительное. Нечто жаждущее, алчущее пиршества, чей чудовищный голод способен согнуть и искорежить весь мир.

Все это время Ауранг стоял, безмолвно взирая на спорящих людей. После той близости, что они разделили, Шеонанра, казалось, мог ощущать пульс его эмоций, движение каждого чувства. Вожделение, таящееся в ленивом набухании его естества. Нетерпение в наклоне вытянутой головы. Ненависть в дрожании мембран.

— Тебя не беспокоит, что все, что ты видел, — продолжал давить герой-маг, — подсмотрено в щелочку, одним глазком?

Скучно. Скучно. Скучно.

— Зачем, Титирга? — утомленно вымолвил Шеонанра. — Зачем ты явился сюда? — Он слегка покачал головой, глядя в пол и обращаясь будто бы в никуда. — Надеялся показать мне мою глупость?

Все это уже напоминало дешевую пьеску — нелепые обороты речи, дрожащие голоса. Глубоко внутри он точно знал, что нужно делать. Он мог чувствовать это с уверенностью змеи, свернувшейся в темном углу, с убежденностью существа, которое уже не может ни бездействовать, ни сбежать.

— То, что я делаю, это не глупость, уверяю тебя. Я знаю. Мне довелось это увидеть. — Он резко поднял перекошенное злобой лицо. — И что ты можешь этому противопоставить? Свои догадки? Сказки давно ушедших эпох?

— Но что, Шеонанра? Что ты увидел? Свое Проклятие, или стрекало, что теперь колет и ведет тебя?

— Ты надеялся заключить со мной сделку? — воскликнул Шеонанра, впиваясь взглядом в лицо героя-мага. — Или ты пришел сюда запугивать меня, расхаживать с важным видом и хвастаться, думая, что заткнешь мне рот одним своим несравненным величием?

Титирга вызнал о них хитрыми, непрямыми способами, осторожно подкрадываясь окольными путями, что привели к этой встрече с обоими его противниками — человеком и инхороем. Его манера держаться, мгновением ранее казавшаяся лишь проявлением ленивого высокомерия, теперь представлялась осторожной и выжидательной.

— Титирга… ты явился сюда, чтобы убить?

В первый раз этот человек сумел его удивить.

— Ну разумеется.


Шесть дней.

Шесть дней Кетъингира, славнейший из сику, самый опасный и ненавидимый из них, стоит перед Высоким Порогом, мистические Напевы возносятся, терзая Сущее, руки его распростерты. Мириады математических игл, собранных в парящий перед ним, искрящийся ослепляющей белизной диск, бесконечно бьют, пронзая фрактальные сплетения Преград.


И Шеонанру, сына простого подскарбия[18], сумевшего возвыситься и стать великим магистром Мангаэкки, владыкой школы Проницательности, пронзило иным, отличным от привычного, ужасом, шипение которого развеяло тревожный гул его роящихся мыслей. Он, будто пораженный внезапно нахлынувшим отвращением, сделал четыре быстрых шага назад, с трудом подавляя в себе желание съежиться, зная, что в любое мгновение между ударами сердца он может быть разорван в клочья, размозжен или иным жутким способом вырван из этого мира, и тогда…

— Убить меня? — услышал он собственный хрип, весьма далекий от возгласа храбреца.

В ответ герой-маг обрушил на него раскаты своего знаменитого хохота, что вдохновили столько баллад. С этой своей бородой и в плаще, сшитом из волчьих шкур, он выглядел диким и неистовым, в точности соответствуя всем легендам, сложенным о его неудержимости. Со своей неявной, необычно окрашенной Меткой, не виданной ни у человека, ни у нелюдя, он казался существом, исполненным невероятной мощи.

— Нет, мой друг, — сказал он, вонзив свой взгляд в нечеловеческую громаду инхороя, — я явился убить вот эту… непристойность.

Настал рассвет новой эры. Со времен Праотца человек всегда рек свои повеления Сущему. Начиная от первых шаманов, человек взывал, и реальность отвечала велениям своего брата, обманщика и убийцы. Но ведь был и другой путь, лишенный вероломных крючков, возникающих из игры со смыслами и значениями, позволяющий с муравьиной кропотливостью строить невероятное многообразие форм из мельчайших частичек Сущего. Сила, которая, будучи должным образом обработанной и оформленной, может, постоянно ускоряясь, распространяться сама по себе. И проскальзывать в промежуток, разделяющий необходимое и желанное. Сила, способная выкорчевывать города и швырять их сквозь Пустоту.

Текне.

Механицизм. Только механицизм может спасти их Голоса.

— Полагаю, это весьма символично, — сказал Титирга, делая шаг к сверкающему слизью инхорою. — Полагаю, тебе самой судьбой предначертано лечь в могилу здесь — на руинах погибшего Вири[19].

Тишина, нарушаемая лишь сиплым дыханием.

— Шеонанра, — молвил наконец Ауранг, — я устал от этого.

— Терпение, брат мой, — ответил великий магистр Мангаэкки, потянув инхороя за предплечье, подталкивая его ближе к краю просторного зала.

Уже скоро…

— Брат?! — вскричал герой-маг голосом, надломившимся от искренней тревоги и болезненного неверия. — Ты назвал это чудовище братом?

Только теперь этого глупца, наконец, озарило понимание нерушимой связи их союза, теснейшей близости их Святого Консульта. Только теперь, понял Шеонанра, Титирга смог осознать, насколько всецело ужас перед Проклятием соединил и спаял их.

Человека. Нелюдя. Инхороя.


Шесть дней. Пока голос его не увял до болезненного скрежета. Пока кровь не хлынула носом, проложив по его искаженному лицу ветвящиеся дорожки. Шесть дней колдовских Напевов.


Титирга шагнул к нему, прямо через центр Ашинны, к точке, где сходились воедино все подобные лепесткам отблески пламени. Шеонанра сумел подавить желание прикрыться руками. Теперь он понял, почему барды в своих песнях величали Титиргу Быком. То, как он наклонился, глядя исподлобья, как он в неистовстве выпятил грудь, как яростно дышал через расширившиеся ноздри. Как дрожал от переполнявшего его гнева.

Титирга был подлинным воплощением вирг, истинной плотью Длинных Костей, Высоких сынов Умерау. Он использовал в противостоянии все, чем наградили его боги, включая свою знаменитую стать. В конечном счете, он всегда подходил как можно ближе к противнику, всегда нависал над ним всей своей громадой, обдавая того вонью дыхания, щедро приправленного чесноком, что так обожают в Сауглише.

Тщеславие. Ничто не делает человека более предсказуемым.

— Ты ответишь за это, Шеонанра!

Великий магистр Мангаэкки повернулся к нему спиной в третий и последний раз за эту ночь. Он встретился взглядом с Аурангом, согнувшимся в боевой стойке инхороев над своими изголодавшимися чреслами.

— Смотри! Мне! В лицо! Феал!

И кивнул в ответ на вопрошающий взгляд черных сияющих глаз.

— Смотри мне в лицо! — бушевал Титирга. Его голос гремел столь яростно, что мурашки пробежали у Шеонанры по спине. — Я покажу тебе сущность твоего Проклятия!

Колдовские слова прошипели, пронзая Сущее. Глаза Ауранга зажглись багровым пламенем.

— Смотри мне в лицо или умр…

Треск крошащегося камня и ломающегося дерева, скрежет балок и брусьев. Шеонанра, стремительно обернувшись, успевает увидеть: пол рушится, засасывая чесаный ковер, оврагом просевший под героем-магом, перевернутые треножники извергают пламенеющие угли, все это скользит в зияющий провал и срывается в темную пропасть, летя во мраке подобно гигантскому цветку белого ириса.

Сделано.


Шеонанра так и находит нелюдя — перед Преградами, или тем, что от них осталось. Распростертого, потерявшего сознание. Он встает рядом с ним на колени, осторожно трогая пальцами его щеку. Теплая. Он взирает на разрушенные врата, висящие металлические пластины, искаженную Метку. Беспомощная неподвижность Кетъингиры поражает его не меньше, чем собственный ужасающий стыд. Шеонанра всегда гордился своей силой, зная, что даже квуйя дивились его отточенному мастерству. Но сейчас он просто человек, обычный смертный, вдыхающий вонь своего тела, приправленную запахом гари.

Истинное солнце встает позади него.

Он видит тень Порога, хрупкий изогнутый силуэт, протянувшийся сгорбленной аркой над устремленным ввысь золотящимся рогом. И наблюдает, как творение Ремесленника медленно, но столь же неуклонно, как наступающий рассвет, падает, рушится, погружаясь во вскрытую ими утробу Преград.

Он непроизвольно дрожит.

Лишь когда первые лучи восходящего солнца вырисовывают во мраке его очертания, он встает, распрямившись, попирая собственную тень.

Как может обычное знание повелевать подобным ужасом?

Он увидит сам.


Всего центра огромного зала как не бывало.

Мангаэкка неспроста обосновалась здесь. Неспроста они возвели Ногараль над руинами древнего Вири. Намереваясь разграбить мертвую Обитель, они обнаружили грандиозный вертикальный тоннель — Колодец Вири — осевую структуру всего исполинского подземного города. И невольно создали ловушку, которая теперь принесет гибель прославленному Титирге.

Гигантская влажная роза, растущая из промозглой тьмы, вонь гниющей горы, выдолбленной и раскопанной до самых глубин. В древности Колодец наполняли шумы Вири — города столь же властного, как Иштеребинт, и столь же бездонного, прогрызшего сами корни этого мира. Шеонанра на мгновение потерял равновесие, ошеломленный видом изрытой пещерами пропасти, внезапно открывшейся рядом с ним и под ним. Встав поустойчивее, он слегка подался вперед и смачно плюнул вслед своему врагу.

— Тикхус пир йелмор грэум нихаль![20] — возгласил он древнее проклятие своих праотцов.

Краем глаза он вдруг заметил внизу, во тьме каменного колодца, мерцающую белую искру. Из смрадной бездны донеслись отдаленные раскаты колдовской Песни.

Шеонанра в неверии моргнул.

— Быстрее! — голосом, подобным хриплому песьему лаю, вскричал нагой инхорой.


Щурясь, он входит в золотистый сумрак. Прах клубится вокруг его ног. Пылинки блестят, кружась в пробивающемся солнечном свете, а затем исчезают в окружающей темноте. Вглядевшись, он замечает иное сияние — более знойное, текучее, колеблющееся и дрожащее, будто преломленное водой.


Человек и инхорой вознесли Напевы Разрушения, обрушивая края округлой дыры, откалывая целые скалы и швыряя их вниз — в самые недра. Пасть Колодца грохочущей, неудержимой лавиной осыпалась в собственную глотку. Проломив каменные своды Ашинны, они обнажили фальшивую синеву ночного неба. Ступили под свет обманного солнца…

Тяжело взмахивая кожистыми крыльями, инхорой поднялся ввысь, скользя в потоках неослабевающего ветра, кружась подобно стервятнику, заметившему мертвечину; человек же медленно карабкался в небо, творя под ногами фантомы колдовской тверди. Их просвеченные до черепов головы сияли, подобно чашам, наполненным мистическим светом. Казалось, их разрозненные голоса доносятся от самого края горизонта, подобно грозному реву разгневанных богов. И свет Дуирналь омывал их так, что они сияли, будто паря в лучах заходящего солнца. Собственные тени наполовину скрывали их, и с определенных углов зрения они казались почти не существующими — лишь образами, силуэтами тех, кем они когда-то были.

Колдовство квуйя терзало небеса. Постройки, в которые вонзались пылающие геометрические линии и фигуры, обрушивались и падали, складываясь сами в себя. Ауранг крушил крепость снаружи, паря вокруг нее широкими кругами, медленно, с трудом преодолевая на подъеме сопротивление ветра, а затем пикируя по нисходящей дуге. Мистическое сияние Светоча нагревало одежду, щипало кожу. Шеонанра раздирал Ногараль изнутри, зависнув над кругом Ашинны, его волосы и одежды развевались в пронизывающих струях ветра подобно растрепанным лентам и жутким плавникам. Куски крепостной стены ввергались в раскрывшийся зев, с ревом и грохотом протискиваясь сквозь глотку Колодца. Оставшаяся в крепости мебель, мгновенно вспыхивая от жара колдовского пламени, скользила и падала вниз, подобно брошенным в колодец факелам, а затем исчезала во тьме, оставляя за собой облака оранжевых искр.

Вместе они разнесли Ногараль, Высокий Круг, и затолкали руины в ненасытную пасть Колодца Вири.


Он слышит это — далекий ветер, стоны и плач немыслимого количества существ, их сливающийся воедино всеобщий вой. Ужас пронзает иглами его кожу. Он чувствует это — пылающий покров, простершийся прямо над ним, отблеск раскаленного пламени…

Шеонанра поднимает взгляд.


Наконец они остановились, чтобы оценить результаты своих усилий, инхорой приземлился на призрачную твердь рядом с Шеонанрой. Багровый свет фальшивого солнца омывал южные склоны, окрашивая неисчислимые трещины, избороздившие картину невероятного разгрома и опустошения. И они возликовали — человек и инхорой…

Они и не догадывались, сколь немыслимая разрушительная мощь подвластна их колдовству.

Небеса раскололись. Айрос содрогнулся. Рукотворное солнце опрокинулось, вращение его зеркал замерло. Потоки лавы вырвались наружу в основании горы, едва видимые в ослепительном сиянии Светоча. Груда камней, что недавно была твердыней Ногараль, вздрогнула, а затем рухнула вниз, подобно вдруг просевшему матерчатому куполу. Курган стал чашей. Сияние стало тенью. Гора, где гнили руины Вири, зазмеилась бесчисленными разломами, как во времена чудовищного катаклизма, вызванного ударом Ковчега о землю. Подземная Обитель сложилась сама в себя и обвалилась внутрь, схлопываясь ярус за ярусом, зал за залом, пока, наконец, не оказалась полностью уничтоженной этим завершающим ударом. Окончательным поруганием.

Человек и инхорой рухнули вслед за сокрушенной твердыней. Сила колдовства, что позволяла им попирать небеса, была привязана к земле, к ее колдовскому отражению в воздухе, сотворенному Шеонанрой. И теперь, когда склоны Айроса стали грудой искореженных скал далеко внизу, образ, значение и суть чародейских Напевов вдруг сами по себе перестали быть. Их спасли лишь крылья Ауранга. Инхорой подхватил летящего в убийственную бездну человека и унес его вверх, за пределы фальшивой лазури — к истине, что суть холод и ночь.

Они опустились на самый край провала. Сияние Дуирналь освещало растерзанный ландшафт, отбрасывая их тени глубоко в недра исполинской воронки. Земля все еще содрогалась, эхом отзываясь на продолжающиеся в ее чреве разрушения, поверх руин поднимались облака клубящейся пыли.

Шеонанра разразился смехом изумленного, шального ребенка, вдруг обнаружившего, что учиненный им разгром столь грандиозен, что в это почти невозможно поверить. Снова он кощунственно надругался над судьбой, пройдя путями, незримыми для богов. Приняв это как знамение, он восторжествовал, сознавая, что ненавистный враг теперь погребен в бездонной яме и не насыпан курган, отмечающий место, где тот пал столь бесславно. И, будто откликаясь на раскаты подземного грома, он вознес свою песнь, как надлежало наследнику Длинных Костей, истинному сыну Умерау:

Разбит щит, и спесь твоя сокрушена,
С потоками крови вся ярость ушла,
Лей слезы, в моей умирая тени,
О чести поруганной молча скорби,
Взмолись же о детях, что ныне рабы,
И о любимых, что мной растлены.
Так возглашал свой пеан великий магистр Мангаэкки — погребальную песнь над павшим врагом, победный гимн, прославлявший и его самого, и мощь их Святого Консульта.

Ничто на свете не имеет значения, кроме того, что им довелось узреть. Ничто.

Они слились на дымящихся склонах. Человек и инхорой. Их силуэты сплелись, изгибаясь в лучах бесконечного колдовского заката. Они стонали от восхищения, хрипели в исступленном восторге, широко раскрыв изумленные глаза. Их вопли неслись над колоссальной, усыпанной руинами чашей, над пламенем, окутавшим нисходящие ярусы Вири, что торчали наружу, подобно рядам зубов в акульей глотке.

И сияние запятнанного Меткой Светоча заливало все вокруг оскверненным светом. Тлеющий очаг ложного солнца под покровом ночи.

Безграничной ночи.

Четыре Откровения Синиал’джина

«Ты пьешь из реки, а она чиста и прозрачна.

Ты пьешь из реки, а она замутилась от грязи.

Ты вдыхаешь небо, а оно неисчерпаемо.

Ты плачешь, а соленое море жалит твои губы.

Радуйся и скорби, ибо ты дитя мира сего.

Небесам ты не ведом».

Нин’хиларджал, «Хвалы Забвению»
Мир заливает тебя ослепительным светом, но сейчас ты беспомощен и бессилен.

Люди связали его и пронзили гвоздями плоть, но были исполнены малодушия, а их ужас столь затмевал их ненависть, что в памяти не осталось и следа оскорблений, которыми его осыпали. Они кричат и смеются. Папа… За ними, на пастбище, что раскинулось на склоне холма, растет величественное в своей древности и одиночестве ореховое дерево, укутанное во мрак собственной тени. Пожалуйста, папа…

Аишралу!

Женщина, чьи зубы выпали от старости, хлещет его веткой чертополоха. Ее руки дрожат от ненависти и горя, обезображенные артритом пальцы трясутся, но глаза наполнены лишь вялым неверием… глаза, что раньше были дерзкими и живыми, теперь подобны пыльному нутру двух измятых карманов. Впервые он понимает, что никогда не мог постичь людей. То, как они тянут ярмо своих неуклонно тающих лет. То, что чаще бывают преданы, чем терпят неудачу.

Позади золотятся Рога, вздымаются ввысь, цепляя низкое, укрытое облаками небо. Над Воинством Девяти Обителей витают стенания.

Они закрепили и подняли его на шесте, у ног его груды сухого папоротника. Хотел бы он знать, может ли смерть быть прекрасной. Хотел бы он знать, как беспамятство может объять давно потерявшего память. Хотел бы он знать, каково это — пережить свою славу и уйти во тьму в подобном бесчестье. Хорошо, что именно эти визжащие животные удовлетворят его любопытство.

Он смотрит, как они наклоняют амфоры, видит, как пульсирующим потоком льется масло, белея в солнечном свете. Они все там, Тиннирин, Рама, Пар’сигиккас, с головы до ног покрытые кровью мерзости, их боевые кличи уже прерываются вздохами усталости, уже хрипят отчаянием. Люди, толпясь, стоят на свету — грязные, волосатые как звери. Их брови столь темны, что злобно сверкающие из-под них глаза кажутся огнями, зажженными в пещерах. Голова Рамы откидывается назад, подобно бюсту, падающему с неустойчивого пьедестала, обезглавленное тело обагряется кровью. Стремительная тень пятнает его, чудовищная громада инхороя, украсившего себя мертвой плотью их чуть более везучего брата. Он вглядывается в них — пленивших его хрупких существ, и скалится, обнажив свои заостренные зубы, пожирает глазами все эти лица, которые уж теперь точно запомнит, благодаря если не своим мучениям, то своему стыду. Колесницы квуйя пронзают высь, подобно самоцветам, брошенным кем-то сквозь небеса. Рама! Рама! Вперед выносят факел, в ярком солнечном свете он кажется не более чем дымящимся пятном. Вздымающийся вал ликующих воплей заглушает насмешливые издевки. Высится над битвой Киогли, воздвигший бастион из плоти поверженного Отца Драконов. Из-под его напоминающего котел шлема рвутся громовые крики, попав под широкий взмах его боевого молота, падает сокрушенный башраг. Всхлипывающий мальчик, совсем малыш, берет в руку факел. Владыка-Гора! — кричат он и его братья. Понукаемый, мальчик испуганно поворачивается к нему, держа факел, как держал бы ядовитую змею. Рога возносятся ввысь, золотящимися всполохами опрокидывая небеса. Квуйя вдали плывут по ветру, как искры вечерних костров, драконы, подобные кружащимся хлопьям черного пепла, своей яростью раздирают мир в клочья. Симпатичными пухлыми щечками малыш похож на свою мертвую сестренку (хотя ненависти в ней было больше, чем страха). Великий Киогли, шатаясь, опускается вниз, продавливая рыхлую, пропитанную влагой землю.

«Папа не выносит того, что он чересчур похож на меня», — смеется она, щурясь в солнечном свете, как будто бы собираясь чихнуть.

Как он мог… Как мог…

Великий Киогли содрогается и поворачивает голову, будто услышав какой-то неопределенный, пригрезившийся лишь ему звук, и они видят ее: одинокую стрелу, торчащую из прорези его шлема. Мальчика заставляют идти вперед, подталкивая тычками, больше похожими на удары, хватают его за плечо так, что, делая первый же шаг, он оступается, вздрагивая от поцелуя невидимого пламени. «Нет». Суматоха притягивает его взгляд, и, отрешившись от криков и толчеи, он понимает, что проклят… проклят тем, что видит… Те же самые дрожащие губы, выдающие неуверенность, тот же самый взгляд, обращенный вверх (хотя все же ненависти в ней было больше, чем страха). Из хаоса битвы внезапно воздвигается Нин’джанджин, его выпад расчетлив и точен, его копье воздето в идеальном балансе, его щит сияет, как полированная монета. Лицо мальчика искажается, он вскрикивает и плачет, повернувшись к одетой в лохмотья женщине.

Как тебя зовут?

Она морщит носик: «Ты умираешь?»

Можно ли поймать мгновение? Пленить его своим жаждущим сердцем, как ловишь ладошкой муху… память… в каких непостижимых глубинах она запечатлевает ярчайшие озарения жизни! Можно ли мгновением поймать мгновение? Сердце, плененное сердцем, внутри сердца, нечто, заключенное само в себе, бесконечно убывающее… яма, пустота, способная вместить в себя безмерность забвения. Целая жизнь, сведенная к пронзившему тело копью. И он понимает, что не мог постичь людей, даже когда любил их. Куйяра Кинмои сжимается до острия из нимиля, умаляется до ясеневого древка. Согнувшись, дрожа всем телом и заламывая руки, он опускается на колени средь Воинства Девяти Обителей. Его подбородок прижат к груди, мальчик опускает факел, как будто тот своим весом тянет вниз его руку. Медное Древо Сиоля шатается, а затем низвергается в прах. Дитя позволяет факелу слепо ткнуться в груду сухого папоротника. Он мчится прочь, укрываясь щитом от падающих сверху сосудов, полных жидкого огня, в смятении бежит от лающего рева оставшейся за его плечами бойни. Ужас обуревает его. Пламя охватывает скудную основу, и вдруг закручивается, взметается вверх, добравшись до пропитанных маслом участков. Почти бездымные огненные линии порождают пылающие цветы, и наконец, все топливо, сложенное вокруг его связанных ног, окружает неистовствующая оболочка, она сияет оранжевыми и золотыми отблесками, а затем пламя спадает, разбрасывая облака багровеющих искр. Закручиваясь завитками, появляются тонкие ниточки дыма, почти сразу же они становятся струящимися потоками, а те собираются в чадящие облака, что растекаются, как чернила, распространяются, как туман, застилают пеленой пустое небо, превращают солнце в размытое пятно. Наш возлюбленный король пал! Благословенная прохлада нисходит на его темя и плечи. Дымные клубы подобно лиственному пологу заслоняют палящее солнце, даруя тень как раз в тот момент, когда испепеляющий жар охватывает его ноги, раз за разом кусая их, подобно своре зубастых псов. Пламя… самая юная и самая древняя вещь в этом мире. Они выносят его младшенького, милого Энпираласа, на инхоройском щите, его прекрасное лицо сплющено в тех местах, где кости черепа проломлены. Он оглядывает простершийся перед ним мир, пронзая взором дымный туман, всматривается в людей, сбившихся в жалкие кучки, и видит безумные ухмылки смертных, сумевших наконец свалить на кого-то еще свой ужас перед концом существования, видит их руки, кривящиеся в диких жестах, их сжатые кулаки, сотрясающие воздух, а позади — всадников в сияющих панцирях, склонивших свои знамена, как будто они только что осадили коней после яростной скачки. И она вновь возникает в его руках,Аишаринку, однажды воссиявший в его жизни свет… и камень, давящий его тяжкий камень, вечная казнь ее мертвого веса, что он несет сквозь все эпохи этого мира, скорбя и рыдая. Его жизнь, оборвавшаяся с постигшей ее судьбой, с мертвящей недвижимостью ее сердца, с ее обращенными в бездну устами. Диким воплем он пытается прервать эти невыносимые муки, пытается ощутить облегчение в скорбном откровении — что ее страдания давно окончены, что он баюкает в руках лишь восставшее из забвения небытие. Он начинает задыхаться и кашлять, содрогаясь в конвульсиях, сокрушающих и рвущих его увитую веревками плоть, дергаясь, как тряпка на ветру, ибо огонь уже объял его, и он видит белые сполохи, омывающие его ноги, опаленные, покрывшиеся пузырями, обугленные — его ноги, что служили ему с незапамятных времен, теперь по собственной прихоти корчатся и пинают воздух. И, обратив свой взгляд в небеса, он вопит и хохочет, зная, что уж это… это он точно запомнит, что собственное сожжение не сотрется из памяти, не канет во тьму забвения, но будет с ним вечно, как и все те ужасы, что связывают воедино его сущность, делают его тем, кто он есть. Мальчик вскидывает руки, закрывая лицо, но его отец выворачивает их и трясет свое дитя, указывая на место, суть которого лишь вопли, судороги и пламя. И он стоит в черноте, в вечной тьме, что царит в нутряных глубинах, у самых корней Сиоля, стоит, положив руку на шею и плечи своей дочери, Аишралу, которая даже сейчас сжимает, охватывает, мнет свой живот, свою утробу, и стонет, шепчет, отбросив прочь и упрямство и гордость: пожалуйста… папочка… пожалуйста… ты… должен… Шепчет снова и снова, ищет его глаза. Ее совершенное лицо, ее красота, которой он готов поклоняться, ее любимые, родные черты искажаются бесконечной чередой совершенно чуждых ей гримас, выражающих лишь боль и муки. Он вопит и хохочет, но, сквозь дым и колышущийся от жара воздух, замечает беспокойство и тревогу, вдруг охватившие этих скачущих вокруг него животных. Аишаринку кричит и кричит, снова и снова, и нет таких слов, чтобы описать все настигшие их бури, заставить его узреть ее милое лицо, сокрушенное мгновениями и освежеванное веками их несчастливого союза. Кажется, что он лишь кусок воска, который ревущее пламя должно не опалить, но расплавить и пожрать. Единственное проклятие ишроев состоит в том, — шипит она. Он засунут в мешок, он холодная как лед рыба, пойманная в сеть, и каждая его частица яростно бьется, пытаясь спастись. И, завывая, он впервые за десять тысяч лет постигает, что он лишь кусок мяса, лишь частичка самодостаточной плоти, питающей его, заставляющей его визжать, как свинья, дающей ему кровь и саму его жизнь. Что они могут? Лишь надеяться и гадать, приходятся ли они отцами собственным сыновьям! Жар объявшей его преисподней щиплет и колет глаза, но они уже не принадлежат ему более. Тьма забвения вдруг сползает с ее размытого лица, и какое-то мгновение он отчетливо видит ее — свою возлюбленную Аишаринку. Второе откровение, приходящее с воплем. Белая искорка далекого света отражается в ее слезах. Ее раскаяние кажется столь священным, а его ожесточение столь ограниченным. Пламя — вот сущность, что пожирает все. Лишь мгновение длится чудо, а затем возродившийся гнев вновь сжимает его кулаки.

Телесные муки сломили его. Сожжение кажется… правильным.

Потоки ветра омывают его, унося прочь из объятий покрытого пеплом и окруженного дымом мира, выдувают его вверх сквозь яркие лоскуты пламени. Он теперь лишь фундамент невидимого столба, бурлящей собственным жаром, колышущейся, раздающейся кверху колонны, что держит на себе покрытое серой пеленой небо. Может ли сокол парить в потоках зноя, возносящихся ввысь от места его огненной казни? Рыба в мешке его тела теперь стала теплой и вялой. Его взгляд лениво скользит по латникам, воздевающим остающиеся в ножнах мечи и бьющим ими как дубинками.

Пожалуйста… папа…

Аишралу!

Подобно поблескивающей серебряной монете, у губ его колышется круглое пятнышко налитой в ведро воды. Самая прекрасная вещь, что ему приходилось когда-либо видеть — трофейный скальп, содранный с черепа солнца. Маленькая человеческая девочка, столкнувшаяся с ним в каком-то, уже забытом им, месте. Девочка, безжалостно избитая собственным отцом за кражу еды. Та, что пела песенки на своем странном человеческом языке, та, что смеялась, когда текущая вода щекотала ее босые пятки, та, чье лицо побагровело от рук, сдавивших ей шею, та, что пиналась и отбивалась, подобно лесному зверю, когда он, рыдая, объяснялся перед ней, исповедуя свою любовь и свое восхищение. Я должен… Я должен вспомнить… Даже до сошествия Ангелов Плоти, инхороев, они жили достаточно долго, чтобы их дети успевали стать им чужими. В адских муках есть какая-то… странность — вместо пламени воздаяния на его чело изливается… обычная влага, а он лишь вяло размышляет над жизненными путями, продлившимися до порога смерти.

Размышлять, пожалуй, правильно.

Откуда взялась эта жажда? Отблески света затухают и распыляются, нахлынувшие тени рассеивают их, превращая в дым и серую мглу. Зачем может понадобиться высекать некий смысл в окаменевшем сердце? Какие-то совершенно особенные, по-лягушачьи противные — нагота, холод и сырость. Неспособность видеть отчетливо — что это? Голоса. Все это как-то слишком абсурдно для смерти. Конечности ощущаются смутно и отдаленно, шевелить он может только глазами. Мутные, темные пузыри сгущаются сверху. Небеса вдруг опрокидываются. Что-то… его тело… дергается и дрожит. Тьма и тени, надвигающиеся с краев поля зрения, окружают его черным тоннелем. Над ним склоняется человек, локти его расставлены, руки лежат на поясе, лицо его столь красиво, что могло бы принадлежать кому-то из кунороев, и столь же прекрасны глаза, что видят в его муках лишь благословенную передышку от скуки. «Ты пахнешь ягнятиной…» — говорит он, заслоняя собой увенчанную шипами корону солнца. Клочья дыма, уносимые прочь потоками ветра, проплывают в небесах за его головой.

«А запекли тебя местные как поросенка…»

Так он не умер…

Он лежит, развязанный и обнаженный, лежит, раскинув руки, под развесистым, шумящим листвой древесным пологом. Все его тело саднит и пылает, и он вдруг понимает, что лишился кожи, во всяком случае, ее значительной части. На него нисходит новое откровение: боль — это основа, первоисточник любого чувства. Травинки и стебли стали ножами, лапки бегущего паука — иглами, порывы ветра жгут негасимым пламенем. Они стоят там, в чернейшем сердце своей мертвой Обители, в темнейших глубинах горы, что воздвиглась и над ними, и вокруг них, стоят и хором из десяти тысяч стенаний оплакивают утраты, что разорвали всем им сердца. «Я, признаться, не поверил этому». Они стоят там — прославленный отец и взлелеянная им дочь, чьи имена давно забыты, их обутые в сандалии ноги касаются края бездны, разверзшейся пустоты, подобной зевающей пасти проснувшегося дракона. Человек присаживается рядом, поблескивая неизвестными знаками власти, и продолжает: «Местные утверждают, что ты убил дочь одного из них». Эти твари столь тошнотворны, что оскорбляют взор, лица его братьев — его расы, натянутые, надетые на морды омерзительно бледных, не считая засохших дерьма и крови, отродий, что скачут по оскверняемым ими равнинам, что вопят, подобно звериным самкам, визжат и несутся куда-то, прижимая к выпирающим животам свои скрюченные конечности. Черные волосы человека трепещут на ветру, как птичье оперение. Извечная печаль посещает его — или память о ней, — его братья, ишрои, врываются в толпу халароев — изморенных голодом матерей, обнимающих своих не менее изможденных детей. «Впрочем, все это неважно, — говорит человек. Нужно быть преступником, чтобы совершить преступление…» Он становится свидетелем разрушительной магии — воплощенного зверства, когда мольбы и крики превращаются в жалкое безмолвие, озаренное алыми колдовскими знаками. «Нужно быть… кем-то ничтожным, — холодный, самодовольный взгляд. — А ты, мой псевдочеловеческий друг, скорее, сама необъятность».

Его родич, Пиль’кмирас, извивается в пыли, корчится, как подыхающий пес, выхаркивая какую-то незримую погибель. Покажи мне! Где?

Человек осматривается, сощурившись от яркого света. «В этом отношении мы с тобой одинаковы. — Подняв палец, он лениво ковыряется в зубах. — Когда я был ребенком, моя бабуля посадила меня на коленки и сообщила мне, что я неподсуден. — Он усмехается. — Боги, — говорила бабуля, а говорила она, частенько растягивая слова, поскольку жила в промежутках между пьянством и забытьем, — Боги говорят нам, что благость наших деяний, мой дорогой, исходит из нашего статуса. Знаешь, что это значит, моя душенька?» Ей нравилось касаться своим лбом моего. «Это значит, что ты не можешь согрешить в отношении меньших с-с-с-себя

Человек прерывается, сияя столь обаятельной улыбкой, что она способна вскружить голову кому угодно. «Представляешь? Чтобы родная бабушка говорила подобные вещи ребенку?» Враку обрушиваются на них, подобно кораблям, кованным из железа, тела их — хлещущие розги. Пламенеющие потоки скрещиваются, как мечи. «Свихнулась она, моя бабуля. Помешалась от собственной хитрости». Да… Вот те, кто терзал их, кто настолько изводил их своей огненной отрыжкой, что они, вопя от ужаса, спешили укрыться в безопасном месте, где можно было хотя бы дышать, не чувствуя запаха гари, и глотать пищу, не ощущая во рту вкуса пепла. «Может ли красота быть знаком, как ты думаешь? — вопрошает человек. — Может ли она указывать на того, кто сам по себе определяет, что есть правосудие? Вот о чем мне нужно спросить тебя…» Скафра раскрывает сияющие изгибы своего обширного тела, являя еще живого Пар’сигиккаса, чья плоть наполовину бела, а наполовину обуглена дочерна. Что печалит тебя, сын Сиоля? «Раньше я думал, что моя бабуля мудра, потому что жила так долго. Теперь я считаю, что она просто… злобная стерва, да еще и вечно трясущаяся от страха. — Человек замолкает, непроизвольно стискивая челюсти и тихо рыча от едва сдерживаемого гнева. — Но ты… Ты видел такие вещи… и времена, ты был свидетелем такого, что нам, людям, и не снилось, не говоря уж о том, чтобы представить себе наяву!» Ведь все подлинно великое, что есть на свете, — рычит пасть древнего ящера, — всегда циклично, Синиал’джин. Всегда возвращается на круги своя. «Ты видел достаточно, чтобы сгнить изнутри, как они говорят. Вроде… дыни». Пар’сигиккас взирает оставшимся глазом с наполовину ободранной головы. «Но вот ведь в чем штука, кунорой, гляжу я на тебя и вижу… — Смертный лукаво подмигивает. — Себя».

Враку, облаченный в пламя, как в собственную кожу. Настанет день, и ты тоже низвергнешься за край этого мира.

«Вот почему я спас тебя… Ты для меня вроде карты… или чертежа». Куйяра Кинмои попирает ногами алтарь, злорадно, неприкрыто, безудержно демонстрируя все свое буйное высокомерие, понимая, что ближние сочтут его нечестивые выходки проявлением и свидетельством силы, а враги возрыдают от горя и ярости. «Мне любопытно… — Он печально улыбается, подобно матери, осознавшей вдруг ограниченность и посредственность своего дитя. — Ты чувствуешь то же, что и я? Или это лишь дурацкое предположение — что все прочие в твоем присутствии как бы умаляются… усыхают?» И первый проблеск, первое дуновение помешательства приходит через ту часть тебя, где все еще живут возлюбленные души, они боль, они западня, память о них прогрызает внутри тебя ветвящиеся тоннели, что, постепенно расширяясь, становятся пустотами, темными пещерами, в которых завывают ветра безумия. Что Сиоль требует — Сиоль забирает! Тирания — вот истинная суть кунороев. Когда я простираю руку, вы все должны стать ее тенью! «Каково это — осознавать себя бессмертным? Уверен… мне знакомо это чувство. Но не имея возможности сравнивать, не имея примера…» Человек склоняется, поднося к его лицу нож, который в своей сверкающей близости представляется чем-то сверхъестественным, каким-то монолитом, кристаллом, сужающимся к сияющему острию, к точке, в которой сходятся все грани земного бытия. Сходятся, чтобы быть пресеченными смертью.

Насмешливая улыбка сползает с его лица, обнажая мертвящую тень, обитающую в стылой глубине глаз. «Боюсь, я должен настаивать, чтобы ты заговорил со мной».

Яростный взгляд Куйяра Кинмои скользит над возникшей сумятицей, рыщет в гомонящей толпе и вдруг вонзается прямо в него. Да. Ты знаешь.

Неужели он дрожит?

Человек поигрывает ножом с издевательской неловкостью старшего брата, дразнящего младшего. «Ты должен сказать мне что-нибудь. Уверен, Шлюха найдет тебе для этого повод». Они приближаются к северному входу, к Пути Возвышенных Королей, где всегда, вне зависимости от времени года, цвели персиковые сады… но не обнаруживают там ничего, кроме пятнающего облачное небо столба черного дыма, возносящегося из разгромленной утробы Обители. «Ш-ш-ш… Просто скажи мне… — Нож прокалывает его щеку. — Скажи мне…» Владыка-Гора содрогается, как будто что-то терзает ее, и они видят его — обнажившийся стержень осевой шахты, вонзенный черным копьем в их скорбящие сердца. Хотя сам он не может шевельнуть и пальцем, его душа съеживается, дрожит, затворяется; острие лениво покачивается, на мгновение, равное удару сердца, задержавшись над его зрачком, а затем падает вниз, и он лишь смотрит на это, смотрит как будто изнутри разрезаемой острым ножом виноградины. Искаженные лица и крики. Как любить кого-то в подобные времена? — шепчет Аишаринку, прижав его голову к своей, так, что его слезы капают ей на грудь. Вибрирующий смех, подобный пению свирели — смех смертных. Лицо, искаженное всесокрушающим гневом. Уста, обращенные в бездну. Нечто… Нечто, облаченное в плоть. И озарение — никогда ему не постичь этих животных.

Человек ложится рядом, опираясь локтем на примятые травы, и смотрит на него сверху вниз с какой-то непонятной, почти родственной нежностью. И он просто… толкает… ее… Аишралу. Движение, столь же простое, сколь убийственное и безумное, движение, открывающее дверь или, возможно, закрывающее ее. И он чувствует поцелуй ее кожи, касающейся его ладони, рука отца на спине дочери, взлелеянной дочери; толчок, и ничего более, усилие достаточно легкое, чтобы проскользнуть сквозь сети осознания, усилие, не требующее ничего сверх этого, но, тем не менее, по-прежнему представляющееся зверской расправой, нечто невозможное, дикое, преступное в большей степени, чем что угодно другое. Пустая ладонь на ее спине и шее, сгорбленные плечи, склонившиеся над порченым чревом, его рука, толкающая ее с той же нежной настойчивостью, с которой подталкиваешь младшего брата поближе к привлекательной девушке… и целая жизнь опрокидывается в бездну, взлелеянная жизнь, всепоглощающее присутствие… пропадает… как? как? … легкий толчок, приводящий к потере равновесия и скольжению вниз, за край обрыва… Поднявшийся ветер шумит и стонет в ветвях орехового дерева. Стремительное падение, возлюбленный голос, изломанный испуганным криком, звук, бьющий словно под дых сапогом, высекающий из сердца искры. Нет… И жизнь, соскальзывающая в бездну, утекающая с края обрыва, как струящаяся вода. Жизнь, сжимающаяся до чего-то настолько малого, на что достаточно одного лишь глоточка. Тонкий визг… Нет

«Ты меня… заинтересовал».

Образ его, залитый кровью и солнечным светом, колеблется. Во взгляде человека… зависть.

Пожалуйста, папа…

Последнее откровение. Солнечный свет, дробящийся в спутанных ветвях. Целая гора, хрипящая рыданиями тысяч сокрушенных душ. Ветер — опаляющий до костей, всепожирающий… Опрокинутый мир.

Нет.

Пустая ладонь на ее спине…

Нож, что всем по руке

Часть первая

«Слава упивается кровью и изрыгает историю».

Айенсис, «Первая аналитика рода человеческого»

Ранняя весна, 3801 год Бивня, Каритусаль
Будучи триумфатором Шранчьих Ям, ты неизбежно носишь всю их свирепость с собою в тюках. Жесткость — болезнь, и она заразна.

По этой и многим другим причинам Туррор Эрьелк держался в стороне от толпы, наводнившей «Третье солнце», таверну, известную весьма разношерстной публикой. С незапамятных времен заведение это славилось как пресловутое «скопище каст», место, где «пляшет золото», где решения, принятые на шелковых подушках, становятся делишками городских низов.

Заполняя окутанные благоуханным дымом галереи, идущие вдоль стен, возлежала на своих диванах кастовая знать, то откидываясь назад и сотрясаясь от смеха, то склоняясь, чтобы всмотреться в суету нижнего яруса. Торговцы, челядь, солдаты и даже жрецы толпились внизу, на грохочущих под их сапогами досках, возглашая тосты, обсуждая деловые интересы, любовные похождения или хитросплетения политики. Проститутки либо отправлялись прямиком в их похотливые руки, либо, напротив, старались избегать внимания простолюдинов. Нагие подростки — норсирайские рабы — высоко держа подносы, заставленные яствами и напитками, умудрялись ловко, словно намасленные, проскальзывать сквозь ряды грубо лапающих их завсегдатаев.

Эрьелку же вполне по вкусу было уединение у входа в таверну. Воистину, он стал известен сразу, как ступил на мостовые Каритусаля — в равной мере из-за своей ярко-красной шевелюры и выдающегося телосложения. Ратакила — Красногривый — звали его темноволосые айноны, и все они, без исключения, остерегались его. Даже тогда они ощущали в нем некое Воплощение, неслышный пульс неотразимой Смерти. Они видели, как тростинками ломались шеи в его огромных руках, но, даже становясь свидетелями его деяний в Шранчьих Ямах, они лишь убеждались в том, о чем догадывались ранее. Что-то не так было с Туррором Эрьелком, новым Инрис Хизхрит, Священным Свежевателем, нынешним чемпионом Ям.

Но колодец глупости, как они сами утверждали, бездонен.

— Ты новый Свежеватель? — пропищал вдруг рядом чей-то голос.

— Грязь и дерьмо! — выругался холька на своем родном языке.

Он выпал из задумчивости, оценивая обратившегося к нему человека. Человек оказался отнюдь не обычной чуркой, а чуркой иного рода — хорошенько заточенной и смазанной, что никак не вязалось с его манерой речи. Острым, опасным жалом, принесшим в этот мир столько смертей, что лишь добрая выпивка смогла бы на какое-то время очистить его душу. Он был одет на манер купца — в киройскую рубаху, шафрановый окрас которой от длительной носки и бесконечных стирок давно поблек и выцвел до бледно-желтого. Его черная бородка торчала засохшим пучком неухоженных волос. Даже пот его вонял, как у какого-нибудь немытого лавочника из касты торговцев, давно пристрастившегося к дешевому пойлу. Но человек был кем-то иным — Эрьелк хорошо видел это.

Все колдуны несут знак своего греха.

— Ты ли, — невнятно, подобно пьянчуге, пробормотал человек, — новый Свежеватель?

Нынешний чемпион Ям стиснул зубы. Он окинул взглядом посетителей, сидевших за столами неподалеку, и нашел того, кого искал, прислонившимся к ближайшей из множества колонн «Третьего Солнца».

Эрьелк одарил крысу из школы взглядом, полным насмешки, а затем повернулся к нему всем телом. Колдун разглядывал его с задумчивостью человека, решающего какую-то дурацкую шараду.

Руки, подобные узловатым змеям, плечи шириной с дугу большого лука, грудная клетка, огромная, как саркофаг. Его боевой пояс мог бы служить седельным ремнем, и все равно глубоко врезался в тело. Загорелые, почти слоновьи ноги, виднеющиеся из-под кольчужной юбки. Само его присутствие внушало благоговение всем, кто находился рядом или попадал в его тень. Эрьелк ткнул человека в грудь, как делал всякий раз, когда к нему обращался чей-нибудь ищущий мести родственник. Не потому, что счел колдуна одним из них, но поскольку того требовал дурацкий ритуал. Это была великая хворь, поразившая Каритусаль — превращать все подряд в дешевую пантомиму.

— Мужи, что пали от моей руки, были приговорены к смерти, — сказал он, — имеешь что-то против — ступай к своему Саротессеру. Лишь он в ответе за твои обиды, чурка.

Безымянный колдун как-то странно затряс головой. Прошла минута, прежде чем Эрьелк вдруг понял, что человек смеется.

— Не угадал, варвар.

Второе сердце варвара застучало где-то глубоко в груди — бом-бом. Приближающийся приступ зашевелился внутри него, одна паутинно-тонкая линия за другой проступали слабо алевшим рисунком, просвечивающим сквозь его бледную кожу. Будь этот чурка тем пропойцей, которым казался — проблема бы уже разрешилась сама собой. Но он не был.

Эрьелк почесал свою коротко стриженную бороду. Гладь колдунов по шерстке, советовал ему как-то старый друг, ублажай их настолько, насколько тебе дорога твоя жизнь. Играй в их игры, особенно здесь — в Каритусале, что служит домом треклятым Багряным Шпилям.

— Если ты знаешь, что за все в ответе король, то зачем бросать мне свои счетные палочки?

Окружающий шум вдруг сменился безмолвием, и медленный стук воинского сердца Эрьелка — бом-бом-бом — объял его плоть, отдаваясь в костях.

— Затем, что я видел тебя, — ответил колдун голосом мягким, как у педика. — Я видел, как королева одарила тебя своим благоволением.

Холька проследил за крысиным взглядом до белой ленты, заткнутой за его собственный пояс и свисающей вдоль бедра. Каждый, приглядевшись, смог бы увидеть, что она по всей длине исписана аккуратным почерком. Глазами своей души он вновь узрел ее — королеву Сумилоам, склонившуюся, подобно золотой статуе, из своей ложи.

Бом-Бом-Бом-Бом…

— Скажи мне, — продолжил мерзкий грызун, — зачем тебе маска? Почему в Ямах ты скрываешь свое лицо, если любой сможет без ошибки признать тебя по фигуре?

Нахлынули воспоминания.


Он стоял так, как стоял всегда, купаясь в кровавых плодах минувшего Воплощения, один, окруженный останками тех, что только что жили и дышали. Стоял, пытаясь оглядеться, что в Яме могло означать одно — смотреть наверх. Концентрические ярусы были настолько крутыми, что зрители практически свисали со своих мест. Они стояли, высунувшись наружу и держась за пеньковые веревки, ряд за рядом, образуя какой-то поросший жабрами гигантский рукав. Казалось, что Яма — это нечто вроде срамного места, извлеченного из недр глубочайшего моря. Непристойность, поверх живой и горячей плоти покрытая мельчайшими, фильтрующими пищу ворсинками. Мерзость, кормящаяся тем, чем может одарить свершаемая им бойня.

— Это мое второе лицо.

Бом-бом-бом-бом…

Крысу это позабавило.

— Надо же. Любому в Каритусале нужно запасное лицо.

Даже палатины нависали, согнувшись над тем, что звалось Уступами Ямы. Только балкон Неусыпной Зоркости обеспечивал роскошь, позволявшую с удобством возлежать, наслаждаясь зрелищем, не говоря уже о возможности приходить или уходить в любое время по своей прихоти. Но только гости и члены семьи короля Саротессера IX имели возможность ступить в эту, считавшуюся священной, ложу.

— Ты говоришь о необходимости лгать, — насмешливо оскалился Эрьелк, — я же говорю об истине.

Поговаривали, что они столь же стары, как древний Шир. Шранчьи Ямы — зиккурат, где живых существ потрошили, чтобы удовлетворить интерес обывателей к смерти.

Бом-бом-бом-бом…

Усики крысы дернулись в изумлении.

— Об истине? — огрызнулся он. — Хм… да это же просто небольшой фокус, чтобы смотреться повыигрышнее.

Они не все знают о нем, понял холька, или, как минимум, ничего не знают о Воплощении. Они импровизируют. Они просто видели, что королева бросила ему ленту с благоволением, а затем прождали целый день, чтобы взяться за него здесь — в «Третьем Солнце», где теснящиеся толпы позволят им легче схватить его или, быть может, не дадут ему скрыться.

Они — Багряные Шпили. Не было места в Каритусале, где не маячили бы их башни, возвышавшиеся над городскими кварталами, выстроенными из обожженного кирпича. Эти башни невозможно не заметить, особенно когда красные эмалированные пластины, покрывавшие их как чешуя, отражали сияние солнца. Эрьелк собственными глазами видел высочайшую из них — Мэракиз, каждым утром по пути в Лекторий. Весь целиком — от Ям до вершин — Каритусаль казался пропитанным кровью. И в той же мере, в какой его обитатели жаждали кровавых зрелищ, и насколько прославляли бойцов, подобных Эрьелку — стараясь, правда, держаться от них подальше, — столь же неподдельно страшились они Багряных Шпилей, самой ужасающей и величайшей из всех колдовских школ в Трех Морях.


— Я презираю джнан, — солгал Эрьелк, заговорив как чужестранец, что означало: «скажи, наконец, чего тебе от меня надо».

Бом-бом-бом-бом…

— Наша благословенная королева… — пробормотал крыса, держась еще более зажато, — как бы это сказать… Позвала тебя отдохнуть на ее любимом диване, не так ли?

— Мне-то откуда знать?

Бом-бом-бом-бом…

— Хочешь, чтобы я поведал тебе, о чем говорится в этом послании? — спросил колдун, указывая на ленту.

Ну да, можно подумать, в Каритусале грамоте обучены только крысы.

— Я умею читать ваши цыплячьи каракули, — раздраженно проскрежетал холька. Ему даже не нужно было смотреть на свои руки, чтобы знать, насколько покраснела кожа.

Бом-бом-бом-бом…

— И что? — издевался крысеныш. — Королева Айнона, безвестная жена какого-то несчастного прыща, святейшего Саротессера IX, бросила тебе благоволение на своей ленте, а ты… что? Забыл его прочитать?

Они не все знают о нем.

Бом-бом-бом-бом…

Оставшаяся часть Туррора Эрьелка оскалилась в гримасе, заставлявшей рыдать матерей.

— Нельзя забыть того, что произошло не с тобой.

Крысеныш рассмеялся и понес какую-то тарабарщину на языке, звучавшем как гусиное гоготание.

Бом-бом-бом-бом…

— О да, конечно… другой ты…

Бом-бом-бом-бом…

— Умная крыса, — прохрипел он.

Бом-бом-бом-бом…

— Что ты сказал?

Бом-Бом-Бом-Бом…

— Крыса, способная спалить других крыс, способная править ими, становится владыкой народа крыс…

Его голос — воплощенная ненависть — скрежетал как мельничные жернова.

— Заткнись, шавка!

Бом-Бом-Бом-Бом…

— …и должна почитаться как крыса крыс.

БОМ-БОМ-БОМ-БОМ…

— Наглая тварь! Да ты в самом деле…

Лиловой монетой звали они это гиблое место…

Дно Ямы.

Красногривый закружился и, схватив какого-то прохожего, толкнул его на замешкавшегося колдуна, затем, поднырнув вперед и скрывшись из поля зрения крысы, перекатился и, прыгнув к ближайшей колонне «Третьего Солнца», сокрушительным ударом разбил висок смуглому недоумку, стоявшему там — одному из тех, что прятали у себя на груди колючие шипы небытия. Человечка развернуло и отбросило, за ним потянулся след из слюны и крови, левый глаз выскочил из глазницы и повис на тонкой ниточке. Первые колдовские слова скрутили реальность, искажая звуки и смыслы, — «умма тулутат ишш…» — Красногривый рванул на упавшем испачканный кровью камзол, задирая одежду, как изголодавшийся до податливой плоти насильник, — «…киаприс хутирум…» — и, выдавив хору из пупка трупа, — «…тири…» — сжал ее железную твердость в своем огромном багровом кулаке — «…тотолас!».

Размашисто бросил. Из окружившей колдуна сферы посыпались небольшие сверкающие молнии, рождавшиеся сразу и здесь, и за пределами Сущего, ветвящиеся линии, оставлявшие в воздухе запах грозы. Какой-то парень, мгновенно пронзенный блистающим росчерком, сотрясаясь, рухнул замертво. Ряды посетителей отхлынули к стенам, спотыкаясь о столы и скамейки. Вся таверна подалась назад, прочь от схватки. Искаженные ужасом побелевшие лица. Кто-то с воплем рухнул на пол, сражаясь с пылающей одеждой.

Бом-Бом-Бом-Бом…

Воин-холька невредимым промчался сквозь весь этот хаос, воздев обнаженный меч — огромный клинок, что звался Кровопийцей.

И зубастая пасть вдруг сомкнулась вокруг него, погасив ослепительный свет.

И снова.

— Фу… Даже маска воняет.

— Угу… Серой.

Женские голоса — один юный, другой немолодой.

— Колдовство?

— Именно поэтому нам и пришлось делать все то, что мы сделали.

И снова он стал самим собой.

— Он дышит как бык.

— Довольно, глупая девчонка. Чего ты так на него глазеешь?

Воплощение всегда возвращает взятое.

— Он выглядит таким странным…

— …но притягивает взгляд.

Этот мир всегда возвращается, всегда просачивается назад…

— Он ведь не обычный человек?

— Нет. Он холька.

Так или иначе, проще или труднее.

— Холька?

А он всякий раз оказывается насквозь промокшим и измочаленным.

— Невежественное дитя. Потаскушка вроде тебя должна все знать о мужчинах…

Ему пришлось куда-то бежать. Он чувствовал последствия этого — стесненность в груди, жар в чреслах.

— …и о таких, как этот, в том числе.

Он не мог даже шевельнуться, но чувствовал порхание холодных пальцев по своему животу.

— Да он ведь и не человек вовсе… Не может им быть!

Он чувствовал запах благовоний. Нет — духов. Духов и еще чего-то, словно бы витающего воздухе… гари. Подушки, на которых покоилась его голова, были мягкими, как влажный дерн.

— Может. И есть. Холька живут высоко в горах, зовущихся Вернма, на самых вершинах, где ночами хозяйничают шранки.

Что же произошло?

— В давние времена среди них родился ребенок, обладавший двумя сердцами. Его звали Вайглик. Ты о нем слышала? Ну разумеется, нет.

Судя по всему, он выжил после встречи с крысой из школы.

— Времена были грозные, и народ холька стоял на самом краю пропасти. Вайглик, в сущности, спас их всех от ужасной смерти. Его сила была столь велика, что, по общему решению, утробы всех их жен и дочерей стали вместилищем его семени.

— Ух ты… вот так Вайглик.

— Хихикаешь, а сама по-прежнему глазеешь на него, как красна девица.

Но выжила ли крыса после встречи с ним?

— Так у него два сердца?

— Так говорят…

И почему не двигаются его сраные руки и ноги?

— А если я приложу ухо к его груди?

— Быть может, ты их услышишь.

И как он оказался на попечении этих женщин?

— А это… это безопасно?

— Сейчас — да. А позже — кто знает.

Даже язык и губы отказали ему.

— О чем ты? — спросила младшая голосом, дрожащим от страха.

— Ритуал просто обездвижил его, — ответила старуха. Ее голос звучал теперь на расстоянии — она либо вышла куда-то, либо что-то заслонило ее.

Туррор Эрьелк напрягся, пытаясь диким усилием воли заставить себя пошевелиться. Ничего. Тело, ранее служившее его послушным продолжением, теперь было недвижимым и бесчувственным, как стекло.

— Ты имеешь в виду, что он может… может слышать нас?

Старуха, вероятно, находившаяся в какой-то невидимой ему нише, рассмеялась.

— Ну да, если, конечно, очнулся.

— А… а если он когда-нибудь ве-вернется?

Лающий смех возвестил, что старуха снова рядом.

— Эй, холька! — крикнула она, склонившись расплывчатым пятном над его лицом. — Когда вернешься, чтобы как следует тут всем отомстить, попроси позвать Исил’альму…

— Что ты делаешь? — взвизгнула девчонка.

Старуха вновь засмеялась — хрипло и печально, как может смеяться лишь умудренный прожитыми годами и обретенным опытом матриарх. Эрьелк знавал ей подобных. Ей знаком был секрет, ускользающий от многих, кто доживает до седых волос: понимание, что озорство и проказы помогают сохранить в старости крепость духа и жизненную силу. Но, так как любое озорство связано с опасностью, она не могла не добавить в свои речи и толику злости.

— Эх, глупышка ты, глупышка, — ее голос по-прежнему звучал над его лицом.

Она была бы похожа на его добрую, старую бабушку.

Не будь сраной крысьей ведьмой.

— Тебя что, мул в младенчестве пнул? Или твой отец лупил тебя палкой по голове?

Обиженное фырканье.

— Нет, нет, дитя мое, — сказала старуха, судя по голосу, немного отступив в сторону, чтобы осмотреть его. — Тебе не нужно бояться это прекрасное чудище.

Дыхание, разящее отчаянной жаждой и злобной тоской, словно луком и сыром.

— То, на что наложили руки Багряные маги, назад не возвращается никогда.

Грязь и дерьмо!

Может быть, он и не выжил вовсе.

Группа людей, одетых в кольчуги, немедленно явилась по зову старухи. Они грубо потащили Эрьелка куда-то, осыпая изобретательными ругательствами неподъемность его туши. Он услышал заискивающие женские голоса — что-то вроде спора об условиях, способах и безусловной необходимости перемещения куда-то его беспомощного, неподвижного тела. Пыхтя и бормоча проклятия, стражники в конце концов зашвырнули его в телегу золотаря. Ощущая голым телом, он, пожалуй, смог бы составить точную карту целых континентов и архипелагов присохшего к ней дерьма. Он чувствовал себя в целом неплохо, но не мог при этом даже пошевелиться.

Когда телегу начало подбрасывать и шатать над грудами мусора, его тоже трясло и подкидывало, будто труп. Веки Эрьелка слегка приподнялись, и он мог видеть в свете ущербной луны, заливавшем их путь под покровом ночи, парад обветшалых кирпичных фасадов на фоне усеянной звездами черноты, зиявшей между каньонов, образованных почти смыкающимися крышами. Особенно неприятная оплеуха, полученная от тележных досок, перевернула его набок, и он обнаружил, что смотрит вдоль собственных щек на крытый алой тканью паланкин, следующий за ними.


Ложе паланкина крепилось к покрытым черным лаком шестам, достаточно длинным для двадцати, или даже большего числа, носильщиков, но сейчас их было только двенадцать — рабов, что ни в коей мере не походили на таковых, поскольку были вооружены и носили доспехи. Вся процессия провоняла колдовством, острым запахом гнили, который холька ощущал даже сквозь эту шаркающую ногами темноту. Сидящий в носилках, скрытый за шелковыми занавесками, тлел пятном своего греха с тошнотворной ясностью, без тени сомнений указывающей на ужасающую истину.

Багряные Шпили и впрямь наложили на Эрьелка свои руки.

Так обстоят дела.

Неистовейшему из сынов Вайглика уже приходилось смотреть в глаза своему року. Были времена, когда опасность даже была предметом его любопытства — будь то поход в кишащий шранками лес, морское пиратство или наемничество. Нельзя родиться с такими дарами, как у него, и не прийти в конце концов к кровавым свершениям. Даже сейчас, парализованный Ритуалом, в плену у самой жестокой и могучей школы Трех Морей, он не столько мучился беспокойством, сколько задавался вопросами. Только неведение всю жизнь страшило его хоть в какой-то мере — факт, который Ститти, его наставник и приемный отец, всегда находил чрезвычайно забавным. «Знать — значит бояться», — поговаривал этот старый чурка, не делая секрета из собственной трусости. И наоборот — если о чем-то не знаешь, можно не обращать на это внимания и, ни шиша не предпринимая, обладать неиссякаемым мужеством. Нельзя бояться того, о чем ничего не знаешь. Вот почему предстоящая драка многим пьянит голову. Вот почему те, кто научен горьким опытом, становятся малодушными, воспитанными и послушными…

Поэтому на свете почти нет таких, как он — жаждущих знаний и опасности, осведомленности и риска. Его душа была перевернута с ног на голову, как говорил старый торговец шранками, а это, в сочетании с тем, что он оставался холька, делало его такой же редкой диковиной, как нимиль. «Если бы только у тебя доставало воли и дисциплины, — все Три Моря однажды трепетали бы перед тобой!»

Если бы только…

Варвар почувствовал исходящий от реки смрад. Каритусаль, подобно любому забитому скотиной хлеву, должен был куда-то девать свое дерьмо, и река Сают, во всей своей вялой необъятности, не могла не стать вонючей сточной канавой. «Зачем бы еще Багряным магам строить себе такие высоченные башни?» — частенько острили на улицах. Колеса телеги месили хлюпающую грязь. С шестами, будто торчащими из плеч носильщиков, паланкин напоминал огромного, влажного, покрытого хитином жука, куда-то спешащего во мраке. Лишенные окон ветхие амбары и склады воздвигались теперь вдоль его пути.

Влажность все росла. И паланкин, и телега остановились. Одоспешеные носильщики согнули колени и, отпустив шесты, сделали шаг в сторону. Тем не менее, паланкин остался висеть в воздухе. Рабы были просто украшением, понял Эрьелк, — и, вероятно, средством, призванным защитить своего господина от оскорблений, которым могла бы его подвергнуть распаленная религиозным экстазом толпа. Экианнус XIV с тех самых пор, как несколько лет назад стал шрайей Тысячи Храмов, яростно призывал свою паству к уничтожению школ.

Волны плескались о сваи невидимого во мраке причала. Варвар скорее почувствовал, чем увидел, как одетые в кольчуги носильщики приблизились к телеге.

Позолоченные носилки опустились, зависнув менее чем в локте от земли. Сидевший внутри откинул расшитую створку и, распрямившись, как журавлиная шея — рычаг старинного колодца, шагнул наружу. Он направился прямо к Эрьелку, двигаясь вполне бодро, несмотря на весьма почтенный возраст. Сияние Гвоздя Небес заставляло поблескивать его лысую голову, обостряло и огрубляло черты лица.

Толстые губы, рассеченные белеющим оскалом зубов. Отблески фонарного света, играющие на дне глаз.

— Скир-хираммал топта эз…

И за оставшееся ему биение сердца Туррор Эрьелк успел понять, что Ститти ошибался. В действительности, кое-кто еще разделяет его одновременную тягу к знаниям и к опасности.

Колдуны.

Ветер стегал его тело.


Его Отец Плоти, тот, что исторг его из материнских чресел, умер, когда ему было лишь четыре года. Мойяр звали его. Эрьелк о нем ничего не помнил, а его дядья неустанно твердили, что он поразительно похож на отца.

Реки текли внизу, змеясь и переплетаясь, как черные веревки. Его Отец Духа был хозяином кимрама — всего лишь работорговцем, что вел дела у Шестого Потока, верховий реки Вернма, области вблизи извечных границ племени холька. Ститти звали его, Хирамари Ститрамозес. У местных он пользовался уважением, но среди своих был лишь изгоем, которому навеки заказан вход в родной Каритусаль, где он ранее был аж Королевским Книжником, повелителем тысяч, не говоря уже о том, до каких высот его могла бы еще вознести история. Бароны, даже палатины склонялись перед ним в поисках благоволения, и так продолжалось до тех самых пор, пока по рукам не пошли некие сочинения, написанные его весьма характерным стилем, которые тяжко задели тонкую душевную организацию айнонского государя.

Покрытые чешуей башни проступали из-под покрова густых туманов.

Мойяр когда-то сумел стать лучшим поставщиком живого товара для Ститти. Шранчьи Ямы назывались так неспроста, ибо были не чем иным, как бездонными утробами, еженедельно поглощавшими этих бесноватых созданий сотнями, а в дни Священных празднеств — в еще большем числе. Все это вынуждало работорговцев всячески угождать своим поставщикам, особенно в тех случаях, когда дело касалось поставок шранков. Вот почему Мойяр и Ститти стали лучшими друзьями. И по этой же причине юный Эрьелк из-за какого-то позорного соглашения, которого ему так никто и не смог объяснить, стал после смерти отца подопечным Ститти.

Колдовские башни рогами вспарывали небо. Возвышаясь над туманной дымкой, они отбрасывали во тьму алые отблески, отражая полированной чешуей сияние Гвоздя Небес.

Вот так мальчик-холька, выросший на самом краю цивилизации, узнал все, что только можно, о великом, больном и развращенном городе Каритусаль и его наиболее знаменитых и грозных обитателях.

О тех, что раздувались от важности в своих чешуйчатых, необъятных громадах, маячивших на горизонте, притягивая и царапая его взгляд.

О Шпилях!

Эрьелк и Ститти тренировались сегодня до кровоточащих рубцов, затем скрестили свои затупленные мечи, соблюдая джнан, и, расслабив гудящие конечности, уселись у очага, созерцая и размышляя.

Манера речи Ститти была несколько небрежной, в ней слышался легкий, но обманчивый налет презрения, как если бы он рассуждал об истинной драгоценности, принадлежащей ненавидимому им человеку.

— Среди поразивших сей город хворей Багряные Шпили относятся к числу самых отвратных и смертоносных. Коллегиане утверждают, что к сему времени они проникли даже в область Ста Преисподен, общаясь с нечистыми духами. Молись, чтобы тебе никогда не пришлось иметь с ними дело.

— А если, к несчастью, мне все же придется?

— Гладь их по шерстке, парень. Ублажай их настолько, насколько тебе дорога твоя жизнь.

— А если мое сердце мне этого не позволит?

Ститти постоянно жевал семена гау-гау, стараясь держать свои мысли за зубами и предпочитая лишний раз подумать…

— Тогда твоя плоть станет твоим погребальным костром.


Где-то… Да. Он находился где-то.

— Те, кто хоть что-то знает о Каритусале, — промурлыкал рядом чей-то голос, — обязательно упомянут два наиважнейших, по их мнению, места…

Где-то, где было довольно темно.

— Шранчьи Ямы…

Он был растянут и скован — лодыжка к лодыжке, запястье к запястью, чем-то напоминая голого ныряльщика.

— …и Багряные Шпили.

Крепость оков часто нельзя оценить, просто прикоснувшись к ним. Нужно нечто большее. Эрьелку необходимо было попробовать цепи и кандалы на прочность, чтобы понять, сможет ли он разорвать их.

Просто чтобы противопоставить хоть что-то этому голосу.

— Ямы или Шпили. Где же скопилось больше злобы и нечестивого богохульства, вот в чем вопрос?

Неистовейший из сынов Вайглика извернулся в своих оковах, шипя и пыхтя от усилий. Исполинские мышцы вздулись и напряглись, повинуясь могучей воле. Вены набухли, реками и ручьями пронизывая его рельефные мускулы. Могло показаться, что сейчас из мрака обрушится потолок — таковы были мощь и неистовство этих шумных рывков.

Но его оковы даже не заскрипели.

Голос продолжал вещать, как ни в чем не бывало, не обращая на старания Эрьелка ни малейшего внимания.

— Как ты считаешь, кто из нас впитал в себя больше Проклятия?

Он стоит прямо за спиной, понял Эрьелк. Так обычно делают жрецы во время молитв и песнопений — чтобы Боги услышали их.

— Ты, любимец черни… — вопрошал голос, перемещаясь из ниоткуда в никуда, — Или же я…

Похититель наконец появился в поле зрения.Он оценивал Эрьелка, словно работорговец.

Вот черт!

Шинутра. Глаза Эрьелка не способны были даже сфокусироваться на нем — столь отвратным, гнилостным пламенем тлела его Метка. Никогда прежде ему не приходилось видеть душу, более замаранную неисчислимыми колдовскими богохульствами. Великий магистр был весьма высок ростом — вполне соответствуя ходившим о нем слухам, едва ли не выше, чем какой-нибудь разбойник из народа холька. Он был одет в странный халат из черного шелка, обернутый вокруг тела, как погребальный саван. Его плечи были такими узкими, что Эрьелку могло бы показаться, что перед ним мальчик, взгромоздившийся на другого человека, прячущегося под одеяниями. Но огромная и жуткая голова Шинутры мгновенно развеивала подобную иллюзию. Магистр был любителем чанва. Смуглый оттенок, свойственный его народу, зелье напрочь вымыло из его кожи, так, что теплое мясо, казалось, просвечивало сквозь нее. Его глаза кроваво алели. Оставшиеся на голове волосы, редкие и седые, кое-где торчали спутанными, засаленными клоками, а кое-где истерлись до голого скальпа.

— Знаешь ли ты, почему они столь радостно чествуют тебя?

Шинутра. Он казался старым знакомым, столь часто приходилось Эрьелку слышать о нем. Обитатели Червя звали его Молью, и выглядел он именно так — с этой своей огромной головой, нескладно сидящей на замотанном в странные одежды, сутулом и почти лишенном плеч теле. Кастовая знать называла его Сичариби — прозвищем достаточно пренебрежительным, чтобы ублажить коллегию, но не настолько презрительным, чтобы всерьез оскорбить школу.

Кви Шинутра, великий магистр ужасных Багряных Шпилей.

— Мне действительно интересно — почему? Почему чернь столь высоко ценит жестокую руку, но ненавидит жестокий разум?

Варвар-холька, по-прежнему раскачивавшийся в цепях после попыток освободиться, взглянул на своего ужасного похитителя и сплюнул, пытаясь избавиться от вкуса прокисшего чеснока у себя во рту.

— Вполне здраво с их стороны доверять лишь тому, кого может вместить их разум, — прохрипел он в ответ.

— Да! — воскликнул великий магистр, выказывая не столько удивление, сколько согласие. — С тем, кого легко понять, легко иметь дело! Вот почему чернь так любит подобных тебе, Свежеватель. Вот почему они связывают все свои фантазии с душами, подобными твоей. Даже маленькие мальчики в состоянии «вместить» тебя. Ты нож, подходящий любой руке…

Шинутра по какой-то неясной причине расхохотался, утерев большим пальцем сочащуюся изо рта слюну.

— Но чернь презирает подобных мне, ибо нас они удержать не могут. Вероломство — сама суть интеллекта, они знают об этом с рождения — так же, как овцы знают о волчьих клыках. Жестокий разум есть вероломный разум — вот, быть может, самая навязчивая мысль, посещающая все туповатые души.

— И что из того? — прорычал холька.

Оскорбленный взгляд.

— Но ведь именно поэтому ты здесь, разве нет?

Эрьелк извернулся в оковах и заглянул себе за плечо, уколовшись бородой.

— Ты о чем?

Шинутра бесстрастно взирал на него тем мягким, безразличным и бездонным взглядом, что можно встретить лишь у тех, кто давно обуздал и оседлал свою смерть.

— Ты находишься здесь потому, что среди своих, среди своего народа, ты был бы лишь отщепенцем.

Неистовейший из сынов Вайглика впился взглядом в великого магистра Багряных Шпилей.

Бом-Бом-Бом…

— Такова суть Проклятья, — молвил Шинутра, — быть презираемым. Это сжирает душу… и опустошает.


Однажды, когда Эрьелку только исполнилось тринадцать, Ститти обнаружил его яростно точащим нож.

— Воевать собрался?

— Они зовут меня чуркой.

Насмешливое фырканье.

— Они и меня зовут чуркой.

— Ты и есть чурка.

— Грязь и дерьмо, парень! А ты кто?

— Я холька.

— Да — а еще ты читаешь и пишешь. Обучаешься широнгу. Даже играешь в бенджуку!

— Значит, и я тоже чурка!

— Нет. Ты нечто большее, чем какой-то там чурка. И большее, чем просто холька.

— Неужели? Почему не меньшее?

— Действительно, почему?

— К демонам твои крысячьи шарады и прочую трескотню!

— Что ж — ступай, утоли свою ярость, поквитайся за поруганную честь, призови на мой дом кровную месть, погуби убогого чурку, сделавшего тебя чем-то большим, чем вся твоя родня.

Эти слова ошарашили его, как оплеуха.

— Но я должен сделать хоть что-то!

— Так сделай, — молвил хитрый работорговец. — Посмейся вместе с ними. Будь к ним ближе, покажи им широту своего характера и глубину своей души, а сам смотри на них и думай, не произнося, конечно, вслух ничего: «о эти… несчастные… вонючие… дикари…» И они почувствуют это, но так как ничего обидного от тебя не услышат, то растеряются. А растерянность — то же самое, что и страх.

— Так вот, значит, что ты делаешь! Перебрасываешься словами, как делают все чурки. Играешь с нами в свои крысиные игры — играешь в свой сраный джнан.

Работорговец пожал плечами.

— Я просто не трачу время на чью-то глупость.

— Ты делаешь кое-что еще. Ты заставляешь их глупость работать на тебя.

Кудахтающий смех.

— И что? Это разве плохо? Как ты думаешь, почему кто-то вроде меня сумел снискать подобное уважение у этих людей?

Он покачал головой, словно лошадь, как делал всегда, столкнувшись с очередными абсурдными представлениями холька о собственной чести.

— Сделай из их дурости свое знамя, парень. Смейся, чтобы показать им свою силу и донести до них всю безмерность их собственного ничтожества. Встань к ним ближе, чтобы заставить их чувствовать себя неуверенно, чтобы они могли ощутить всю свою телесную ущербность в сравнении с тобой, чтобы показать им, как быстро все их развязные выходки, вся их напускная храбрость может оказаться у них в глотке вместе с их же зубами. А сам при этом думай о том, насколько ты их презираешь — чтобы выглядеть увереннее…

— Это какое-то чужеземное помешате…

— Для них! — взревел миниатюрный человечек с внезапной яростью. — Не для нас! Не! Для! Нас!

Оба на мгновение замерли, тяжело дыша.

— Взгляни на меня, парень. Я понимаю, как ранят и жгут тебя эти слова…

— Суть человека, — крикнул Эрьелк, — определяется тем, что он обязан сделать. Даже Айенсис говорит ровно то же самое.

Но старый работорговец уже опять покачивал головой.

— Философы, — процедил он. — Вся их беда в том, что они вечно забывают свою черепушку где-то на небесах. Забудь про Айенсиса. Когда у кого-то такое сердце, как у тебя, нет большей глупости, чем задаваться вопросами о том, кто же он есть на самом деле…

— Нет…

— Да. Уж поверь мне, парень. Ты знаешь себя в той мере, в какой владеешь собой.

— Нет!

— Нет? Нет? И почему я не удивлен…

— Это кровь говорит во мне, Ститти, — кровь. Ей всегда есть что сказать.


Неистовейший из сынов Вайглика рванулся и выгнулся в приступе хохота, пронзившего окружающий мрак и грохочущим эхом отразившегося от невидимых стен. Он смеялся все громче и резче, в конце концов заставив мерзкое лицо Шинутры сморщиться.

Бом-бом…

— Грязь и дерьмо! — проревел Эрьелк, хищно оскалившись.

Великий магистр на шаг отступил под напором его дикой ярости. Среди всех хитросплетений его извращенной, богохульной души оставалась лишь одна подлинно человеческая черта, и он не мог не дрогнуть, столкнувшись с подобной статью и повадками. Варвар хохотал.

— Что с тобой, крыса? Цепенеешь ко всем чертям от страха, сталкиваясь с кем-то вроде меня?

Бом-бом-бом-бом…

Улыбка искривила бескровные губы.

— Да уж больно ты какой-то несуразный, — глумливо усмехнулся Шинутра, — аж противно.

— Уродливоголовый колдун, подсевший на чанв, жалуется на чью-то несуразность? — завыл Туррор Эрьелк еще громче.

Ему приходилось раньше встречать людей вроде Шинутры — почитающих себя мудрецами просто потому, что они умели направлять свои мысли иными, более изощренными путями. Но мысли подобны рекам — чем больше они ветвятся, тем больше появляется вонючих болот там, где раньше была твердая почва. Мудрость — это лишь безмерно раздутая хитрость. Оружие, выкованное, чтобы побеждать в ничего не значащих битвах.

— Кем? — прорычал он в лицо великому магистру. — Кем была та крыса, что я убил в «Третьем Солнце»?

Бом-бом-бом-бом…

Алые глаза сощурились.

— Так это правда. Ты и в самом деле не помнишь, что делаешь, когда Гилгаоль вселяется в твою душу.

— Как его звали? — рявкнул Эрьелк.

— Нагамезер.

— И что будет кому-то вроде меня за его убийство?

Бом-бом-бом-бом…

Еще одна насмешливая улыбка — вроде нелепой картинки, нарисованной на приклеенной к коже прозрачной пленке.

— Нагамезер… просто убыл по нашим делам, — ухмыльнулся колдун, будто бы погрузившись в воспоминания.

Бом-бом-бом-бом…

— О, так вот оно что. Я, похоже, избавил тебя от соперника. Отрезал ломоть, который сам ты отрезать не мог.

Бом-бом-бом-бом…

Великий магистр Багряных Шпилей опять ухмыльнулся, как если бы знал чью-то гнусную тайну.

— Соперник? Да нет. Просто дурачок. Нагамезер решил, что иметь дело с тобой — это что-то вроде еще одной легкой прогулки. Он вполне заслужил трепку.

Эрьелк впился взглядом в отвратного собеседника.

— Но ты ведь все равно прикончишь меня, не так ли?

— Вот еще. Нет, конечно.

Бом-бом-бом…

— Уверен, ты не удивлен, — произнесли мерзкие бескровные губы. — Каритусаль — словно корабль в бурном море, варвар. Так продолжается уже целую вечность. Иногда он может пойти ко дну из-за возмущения волн, а иногда из-за возмущения людей. Все полагают, что король и великий магистр в равной мере правят сим городом, но в действительности им владеет лишь чернь, все те бесчисленные души, что копошатся, как черви, в его кишках.

Как же так?

Бом-бом…

— И в той же мере, в которой чернь ненавидит и презирает мне подобных, — продолжил Шинутра, — она обожает подобных тебе.

Грязь и дерьмо!

Так не бывает!

— Мои братья твердят, что Ямы уже целые поколения не видели никого, кто мог бы сравниться с тобой… так что, если я убью тебя, мне это еще припомнят — припомнят так, как ничто другое на свете… — внезапный глумливый оскал разрезал лицо колдуна. — Тебя! Ничтожество! Фигляришку! Презренного наемника-норсирайца!

— А ты бы предпочел, чтобы тебе припомнили лишь то, что ты — ободранная крыса? — спросил Туррор Эрьелк, давясь утробным смехом.

Бом-бом-бом-бом…

— Ты меня провоцируешь? — прошипел великий магистр Багряных Шпилей, на диво задетый.

— Прикончи меня! Обессмерти свое имя!

— Твои слова бренчат как пустая посуда, холька. Чернь наиграется безделушкой вроде тебя и просто выбросит ее.

Бом-бом-бом…

— У-у-убей меня-я-я! — зарычал варвар. — Или когда-нибудь я убью тебя!

Тухлый цветок колдовских Напевов расцвел в узилище, и пол под Эрьелком, казалось, обрушился в бездну, в Яму более глубокую, чем та, с которой он смог бы совладать.

Бом-бом-бом-бом…

Часть вторая

«У души тысяча стремлений, у мира же лишь одно».

Древняя нильнамешская поговорка

Ранняя весна, 3801 год Бивня, Каритусаль
Чудовищные сны.

Его лицо, опаленное пламенем преисподней. Корчащиеся в огне и дыму великие храмы.

Тела, горящие, как мешки со смолой.

И затем… Комья земли, вдавившиеся в щеку. Тоненькие лучики света, пробивающиеся сквозь окружающий мрак. Гомонящие рядом голоса, прорастающие сквозь множество прочих звуков…

Какой-то рынок? Или оживленная улица?

Неистовейший из сынов Вайглика, сощурившись, поднял свою огромную руку, заслоняясь от слепящего света, и сплюнул, пытаясь избавиться от мерзкого вкуса во рту — память подсказывала ему, что это сера.

Что же произошло?

Они просто оставили его в каком-то переулке, понял Эрьелк. «Грязь и дерьмо!» — прорычал он, заставляя себя подняться на непослушные ноги. Он прислонился к почерневшей стене, чтобы собраться с мыслями и прийти в себя, и почувствовал облегчение, обнаружив, что его вещам, так же как и его телу, не нанесено никакого ущерба. Даже его меч, Кровопийца, так и висел у бедра. Навершие выглядело слегка опаленным, но лезвие было по-прежнему острым.

Пошатываясь, он подошел к выходу из переулка и окинул взглядом запруженную толпой оживленную улицу. Жара, особенно в сочетании с городским шумом, была почти невыносима. Храмовый комплекс Киро-Гиерран возвышался над потоками снующих туда-сюда прохожих. Дюжины храмовых проституток, полностью обнаженных под своими черными хламидами, томились на монументальной лестнице, с притворной застенчивостью сплетничая друг с другом. Эрьелк оказался на противоположном берегу реки Сают, в квартале Мим-Пареш, обитатели которого могли позволить себе поклоняться Гиерре, и где — что главное — валяющиеся без чувств воины могли без особой опаски ожидать, когда наконец очнутся. Окажись он в недрах Червя, воришки к этому времени уже растащили бы по кусочкам даже его собственную плоть.

Мышцы гудели от изнеможения. Болели суставы. Запястья и лодыжки саднили — кожа на них была содрана из-за его попыток освободиться. Мысли неслись вскачь. Шпили! Шинутра — сам их сраный великий магистр — допрашивал его. Ужаснейшая из школ похитила его, а затем просто выбросила, как рыбьи потроха. Он знал, что Ститти сейчас посоветовал бы ему немедленно бежать как можно дальше, чтобы расстояния и целые страны легли между ним и этими общающимися с демонами ублюдками. Забудь о всех наваждениях, связанных с оскорбленной честью и гордостью, сказал бы он ему. Грязь и дерьмо, парень! Выпивка и шлюхи — куда более дешевое лекарство, чем месть. Намного!

Но он оставался холька, и его доводили до исступления те оскорбления и надругательства, что ему пришлось вынести — висеть прикованным нагишом!

Никогда еще не приходилось ему испытывать подобного… унижения…

Бом… бом…

Никогда!

И было что-то еще… боль… или ужас. Что-то в нем согнулось и надломилось, он ощущал внутри себя какое-то головокружение, как будто некий туман лег на его чувства. Они чем-то запятнали его, замарали своим нечестивым ремеслом — он чувствовал это!

Он впустую слонялся, пока наконец не осознал, что именно ищет. На улице, напротив Храма Желания, теснилось множество торговых рядов, и ему пришлось потратить некоторое время, прежде чем он обнаружил среди них лавку медянщика. Отмахнувшись от пресмыкающегося перед ним владельца, он схватил самое большое и наилучшим образом отполированное блюдо. Изделие было безыскусным, и отражение плыло в нем, искаженное множеством вмятин, но образ его, тем не менее, оставался чистым, незапятнанным тошнотворной извращенностью Метки, что всегда выдает проклятого богохульника.

Он стоял, ошарашенный, среди всей этой кучи блестящих вещиц… Почему? Он же убил одного из них, опозорив внушающих трепет Багряных Шпилей в их же собственном городе… почему же они просто взяли и отпустили его?

Эрьелк оставил торговца, причитающего среди своих медяшек. Его мысли скрутились тугим узлом. Как и всегда, его встречала волна испуганных взглядов, за спиной раздавались шепотки, а трясущиеся руки творили охранные знаки, но этой дурацкой суеты он даже не замечал.

Всякий сброд всегда изумлялся подобным ему.

Он держал свой путь к Развалам — древнему рынку прувинехских специй, который, как шутили обитатели Червя, был едва ли не старше древнего Шира. Кругом виднелось множество жавшихся друг к другу солдатских палаток, образовывавших широко раскинувшиеся военные лагеря, достаточно обширные, чтобы можно было ясно видеть все ярусы Каритусаля. Там — над сложенными из белого мрамора поместьями и благоуханными садами Уединенности, буйством оттенков лилового, черного и золотого сверкали в свете закатного солнца знаменитые мозаики Палапаррайса: воздвигнутого самим Саротессером величественного дворца, который его развращенные потомки оскверняли своим дыханием вот уже четыреста лет.


Он взглянул на свой боевой пояс и заметил, что послание королевы Сумилоам все еще болтается там — ее благоволение, начертанное на белой ленте, какие женщины из айнонской кастовой знати повязывают обычно у своего левого бедра, когда хотят передать сообщение мужьям или любовникам. Он взял в руки эту вещицу — ту, что требовал у него первый колдун, Нагамезер — и осознал вдруг, что до сих пор не имеет ни малейшего понятия о том, что там написано.


Сторожащим Врата Лазутчиков сообщено о тебе.

Явись же, Герой!

Не все еще завоевано.


Он ухмыльнулся, задаваясь вопросом — интересно, королева действительно трепетала, как лань, когда писала все это… или она просто считает себя сильно умной?

Шинутра ошибался. Каритусаль был известен множеством вещей помимо Шранчьих Ям и Багряных Шпилей, возможно, вещей менее впечатляющих, но более распространенных. Болезни. Специи. Женщины. Косметика. Рабы. Наркотики. Все вместе они гораздо больше подходили для того, чтобы поведать кому-либо о древней столице Айнона. Она, как, пожалуй, ни один другой город на свете, заслужила множество прозвищ: Болящий Город, Город Мух, Шлюха Нираниса. В Трех Морях не было порта, куда кораблю из Каритусаля разрешили бы зайти без тщательного досмотра.

Эрьелк давно осознал, что смерть Ститти не столько сокрушила его, сколько лишила ориентиров в жизни. Те же самые бесцельные, напоенные кровью скитания, что привели его к визжащим в Ямах толпам, ранее затащили его на «Момасову Бурю», какое-то время известную как ужас купцов Трех морей. Корабль достался ему так же, как он впоследствии его и потерял — по броску игральных костей, ведь морские разбойники, отвергая весь мир, любят и почитают при этом азартные игры. Вот так он однажды и обнаружил себя сраным капитаном сраного корыта, набитого убийцами, ворами и насильниками. И тем же путем он узнал, что столица Айнона Каритусаль был центром целого мира, жившего за счет разграбленных кораблей, которые стремились прильнуть к его древнему берегу или, напротив, оставить его. Пираты Церн Ауглай славились невероятной жестокостью. Некоторые торговцы предпочитали предать огню и свои корабли, и самих себя, лишь бы не испытывать судьбу, вверяя свои жизни их ненасытной злобе. Ходившие на «Момасовой Буре» не сомневались, что их души с нетерпением ждет преисподняя, и посему каждый из них пытался высосать все, что мог, из грудей своей краткой жизни. Они были рвачами в самой сути своей, и горе тем несчастным, кого им доведется рвать.

Небеса приговорили их, и они были просто кучкой проклятых душ, любивших порассуждать о чужом проклятии. Каритусаль же для них оставался тем, в чем они нуждались, чтобы умерить муку, терзавшую их сердца, или сшить расползавшиеся трещины, то и дело возникавшие между ними. Для них столица Айнона была местом, способным, подобно умелому язычку опытной шлюхи, слизнуть на время огни их проклятия. Сверкающей диковинкой, как и описывал ее Ститти. «Каритусаль, — любил повторять он, — это лишь то, что случается, когда люди изживают свои древние законы и обычаи. В этом городе души рождаются уже дряхлыми, парень. Для них нет ничего важнее борьбы с собственной скукой. Они вечно всей гурьбой плетутся за модой, что всякий раз уже мертва или умирает…»

Каритусаль — просто то, что происходит с цивилизацией, когда она до конца исписала чернилами свиток, и теперь, раз за разом, соскребает и переписывает то, что уже было написано ранее. Это место, где разрешено все, что не мешает делам и торговле, где бессмысленное и бесцельное существование не осуждается…

Где святостью объявляется потворствование, а не умеренность.

Город нечестивцев-рвачей.

В котором непорочная королева может открыто хвастаться беспорядочными интрижками с белокожими фаворитами.

Врата Лазутчиков оказались калиткой, спрятанной в поросшей лесом расщелине у подножья Ассартинского холма. Охрана, слонявшаяся у входа, действительно была предупреждена и, демонстрируя неожиданную выправку и дисциплину, немедленно сопроводила Эрьелка на территорию дворца. Влажный полумрак царил под вековыми кипарисами. На протяжении всего пути гвардейцы лишь пару раз позволили себе взглянуть в его сторону — вероятно, именно такое указание было дано им по поводу посетителей, чтобы ухажеры их королевы-шлюшки могли надеяться сохранить свое инкогнито, понял варвар. Ни один охранник даже не удосужился проверить ленту с благоволением, что он сжимал в правой руке. Даже его оружие не вызвало озабоченности или беспокойства. Его привели к небольшому флигелю, построенному из кирпичей времен ширадской империи: многие из них выгорели на солнце, а на некоторых виднелась загадочная клинопись, причем, насколько он заметил, кирпичи зачастую были поставлены в кладку вверх ногами, боком или вообще вертикально.

Эрьелка проводили в гостевую комнату с низким потолком, не слишком богато, но заботливо меблированную. Там его ожидал человек, одетый в белый с золотой оторочкой наряд — облачение Тысячи Храмов.

— Меня зовут Юсуларес, — произнес он глубоким, мелодичным голосом.

Лицо его было гладко выбрито, но говорил он на чистом айнонском и, как догадывался Эрьелк, был родом откуда-то с сехарибских равнин. Посланник Святейшего Шрайи к Благословенной Королеве.

Пылавшие треножники, наполненные китовым жиром, стояли между небольшими диванчиками, давая достаточно света, чтобы варвар мог получше разглядеть внимательно оценивающего его человека. Его губы были настолько тонкими, что, казалось, их нет совсем, но он обладал какой-то утонченной красотой, напоминавшей странное изящество, свойственное шранчьим лицам.

— Ты жрец? — спросил Эрьелк.

Едва заметный кивок.

— Коллегианин?

Прекрасные черты потемнели, собеседник нахмурился, но было видно, что все это напускное. Глаза Юсулареса сияли в ожидании — даже в предвкушении.

— Этот мерзкий Шинутра, — осведомился он, — что-нибудь говорил обо мне?

Хотя Эрьелк и догадывался, что весь город уже наслышан о его похищении, он, тем не менее, ощутил легкий укол удивления. Тем лучше, решил он.

— Нет.

— А о благословенной королеве? Упоминал ли этот богохульник о нашей несравненной госпоже?

Эрьелк нахмурил лоб.

— Тот, первый, — он упоминал.

— Ты имеешь в виду Нагамезера. Колдуна, которого ты прикончил в «Третьем Солнце».

Проскользнувшие в голосе человека нотки удовлетворения подсказали Эрьелку, что тот не просто считает, что варвар поступил правильно, но искренне восхищается его поступком. Его собеседник был членом коллегии лютимов — длани Тысячи Храмов, что занималась преследованием, обвинением и осуждением колдунов. Юсуларес почти наверняка обладал даром Немногих — способностью видеть Метку, но, как и Эрьелк, он отказался от обладания проклятой силой, что была ему доступна. Правда, в отличие от Эрьелка, он предпочел служение Богу Богов тому, чтобы взять свою судьбу в собственные руки. Он отправился в Святую Сумну, где долгие годы обучался и размышлял над Трактатом и «Хрониками Бивня», чтобы однажды стать одним из тех, кто защищает Три Моря от величайшего и ужаснейшего богохульства из всех существующих — колдовства.

— Шинутра утверждал, что Нагамезер остался в живых, — возразил Эрьелк.

— Это, само собой, ложь, но Шинутра нипочем не признался бы, что Нагамезер сдох. В городе должны считать, что он жив, иначе Шпили не отпустили бы того, кто прибил одного из них.

Варвар пожал плечами.

— Он во что бы то ни стало хотел, чтобы я позволил ему прочесть вот это, — Эрьелк взмахнул измочаленной белой лентой.

Взгляд коллегианина метнулся к благоволению королевы и обратно к лицу холька.

— А позже, когда они допрашивали тебя в Кизе?

— Они пищали, как крысы, которыми и являются, но ни разу даже не упоминали о ней.

— Довелось ли тебе стать свидетелем каких-либо богохульств?

Неистовейший из сынов Вайглика усмехнулся в ответ:

— Ты тут коллегианин. Вот ты и скажи мне.

С тех пор как Туррор Эрьелк оказался в Каритусале, ему довелось побывать на многих диванах, принадлежавших кастовой знати. Путь, что лежал к дивану королевы Сумилоам, отличался от прочих лишь царившей вокруг роскошью и размахом. После разговора с Юсуларесом Эрьелка отвели в бани, где небольшое войско рабов счистило и смыло с его волос и кожи все следы городских улиц. Бледный писец переписал и куда-то уволок все его вещи. Затем его потащили в семейную часовню, где заставили принести клятву благоразумия перед каким-то несуразным идолом. И еще больше двух страж прошло, прежде чем два необъятных евнуха Сансоры наконец повели его, одетого лишь в белую церемониальную ширадскую юбку, на встречу с благословенной королевой. Невероятная пышность дворцового убранства сперва заставила варвара-холька обомлеть. Глаза жаждут блеска так же, как уста жаждут влаги, и для того, кто, подобно ему, родился на задворках цивилизации, эта нескончаемая череда изукрашенных блюд и инкрустированных драгоценными камнями кубков превосходила все, что ему доводилось видеть. Но он был не настолько глуп, чтобы благоговеть перед всей этой показухой. Ститти всегда говорил ему, чтобы он не забывал о страданиях, стоящих за подобной кричащей роскошью: запоротые насмерть рабы, искалеченные ремесленники, разграбленные храмы. «Из-за чего же еще твои родичи идут на смерть, добывая шранков мне на продажу? Смерть и убийства, парень. Смерть и убийства — вот фундамент любого великолепия».

Палапаррайс был склепом в той же мере, в какой и дворцом, напомнил он себе. Множество людей перемололи в муку, чтобы создать его. Только сад Наслаждений выбивался из местной монументальности и царивших вокруг намеков на смерть и мучения. Слишком много земли. Слишком много жизни. Цветущие лотосы заполняли чернеющие водоемы, во влажном полумраке свисали изысканные орхидеи. Золоченые статуи взирали с галерей, где клубился благоуханный дым, напоенный ароматом сандала и мирры. Тропинка вела куда-то вниз, петляя подлеском, выращенным так, чтобы придать ему определенную форму. Сопровождаемый жирными чернокожими евнухами, варвар размышлял — неужто крысы и впрямь могут вырастать столь огромными? Впереди, среди зарослей бамбука и акации, виднелся декоративный грот — округлая ложбина, уставленная пышными диванами вдоль стен и дополненная низким — не выше его голеней — покрытым лаком столиком, стоящим в самом центре. Высокие фонари пылали позади бумажных ширм, украшенных затейливым узором из сплетающихся драконов. Проходящий сквозь них свет создавал на беломраморном полу грота свирепые, яростные видения, полыхавшие багровыми и алыми отблесками. В воздухе витали ароматы амбры и запах сырого торфа.

Юноша, скорее даже мальчик, и женщина, в которой он тут же узнал королеву, расположились друг напротив друга, устроившись на подушках. Обнаженный меч лежал на заставленном золотой посудой столе меж ними. Оба евнуха немедленно упали на колени, с яростью взирая на варвара, поскольку тот из противоречия остался стоять.

Королева нахмурилась, но мальчика все это, казалось, не обеспокоило ни в малейшей степени. Он, лучась от счастья, вскочил на ноги и радостно воскликнул:

— Какая честь! Ты превращаешь это место в храм Божий, Священный Свежеватель, в подлинный храм!

Сумилоам обратила свое хмурое лицо к юноше.

— Это Хозия — старший сын моего мужа, — сказала она, стрельнув в Эрьелка своими огромными, подернутыми поволокой глазами, — он сумел настоять на встрече с тобой.

— И я ослеплен! — продолжал орать Хозия. — Взгляни на него, мачеха! Разве он не сама воплощенная свирепость?

Эрьелк заметил, что это его меч — Кровопийца — столь небрежно брошен на стол промеж тарелок и кубков.

— Хм-м. Ну да, пожалуй.

— Ты отмечен, северянин! На тебе печать бога войны!

Неистовейший из сынов Вайглика усмехнулся. Некоторые айнонцы видели в Ямах нечто подлинно религиозное, нечто более возвышенное, чем просто кучку мартышек, орущих от вида крови. Хозия, похоже, был как раз из таких.

— Скольких ты убил, как ты думаешь? — завывал подросток. Он не столько подошел, сколько был, казалось, поднесен к варвару каким-то порывом. — Уверен, что такие, как ты, не ведут никаких подсчетов, но если предположить — то какое бы число ты назвал?

Грязь и дерьмо! Да он, варвар, понимал в джнане больше, чем эта лоснящаяся крыса.

— Шранков или людей? — спросил он.

Хозия не сможет выжить под тяжким грузом своего нечестивого наследия, понял Эрьелк. Он для этого слишком чокнутый и слишком мягкотелый. Королева обхватила руками обнаженные плечи, возможно, тоже ощутив неумолимую поступь рока, но взгляд ее при этом не отрывался от Эрьелкова голого торса…

— Ступай, ступай, Хозия, — воскликнула она с той нежной досадой в голосе, которую люди обычно приберегают для глуповатой родни. — Ты ведь уже посмотрел на него!

— Быть может, мы еще поужинаем потом? — умоляюще спросил его мальчик. — Мне столь многое хочется обсудить!

Эрьелк понял, что пялится как слабоумный. Просто он вдруг заметил в тени бамбуковых зарослей несколько коленопреклоненных фигур — почти дюжину рабов, полукругом дежуривших на назначенных им местах и, вне всяких сомнений, с нетерпением ожидавших возможности удовлетворить малейшие прихоти королевы.

Крысы. Хорошенько выдрессированные крысы.

— Мы м-могли бы выпить… — канючил принц.


Шранки без конца вопили в своих загонах той ночью. Но слух у Эрьелка был неестественно острым. «У тебя слух, как у „тощих“», — всегда говорил ему Ститти. Он услышал скрип досок наверху и затем шарканье сапог на нижнем этаже. Голым он выскользнул из своей постели, его безволосую кожу обожгло ночным холодом. Схватив меч своего умершего отца, он стремглав бросился вниз по лестнице, прокрался через сумрак кухни, мимо остывшего очага, и проник в кладовку, где Ститти хранил посуду. Там он обнаружил одетого во все черное работорговца, роющегося в холщовом мешке.

— Куда ты ходил? — спросил Эрьелк хриплым со сна голосом.

Ститти резко развернулся, его глаза сверкнули белыми пятнами с зачерненного лица.

— Парень? Ступай обратно в постель!

— У тебя лицо в саже. И ты весь в крови.

Долгое молчание.

— Священный обряд моего народа. Один из тех, о которых нельзя распространяться.

— Кто? — настаивал мальчик. — Кто это был?

— Грязь и дерьмо! Ступай обратно в постель!

— Кого ты убил?

И снова молчание — еще более долгое.

— Камана Фирасеса, — не моргнув глазом, наконец ответил Ститти. — За кровную обиду, о которой тот даже не знал, что она существует.

— Фирасеса. Из торговой миссии? Да ведь он вроде только приехал.

— А обида ждала его здесь годами.

Глаза юного Эрьелка сощурились.

— А ведь ты даже не вспотел. И в глазах у тебя совсем не видно тревоги… Ты уже делал это раньше!

Беспощадность, сверкнувшая в глазах работорговца, была ему лучшим ответом.

— Пришло время тебе поучиться, — произнес Ститти.

— Поучиться чему?

— Широнгу.

— Широнгу?

— Это продолжение джнана. Нечто большее. Большее, чем просто обычаи и уловки. Большее, чем игра в бенджуку словами.

Юный варвар наконец опустил меч.

— О чем это ты?

Взгляд айнонца стал колючим. Он искоса посмотрел на юного холька, как смотрят на детей терпеливые, но жестокие мужи.

— О крови.


Королева Сумилоам потакала прихотям своего старшего пасынка — наследного принца — не больше и не меньше, чем требовалось, чтобы унять его затуманенный разум.

Хозия был из тех ни на что не годных сыновей, мальчишек, способных лишь мечтать о талантах, каких у них никогда не будет, человеком, который в присутствии мужчин всегда будет оставаться ребенком. Изолированный от всех самим своим происхождением и положением, вечно пребывающий в плену фантазий, Хозия был просто неспособен постичь мрачную истину о своем месте в этом мире и той судьбе, что определила ему история. Его мачеха зашла слишком далеко, чтобы заставить его удалиться в сопровождении жирных евнухов, но он по-прежнему не обращал ни на что внимания.

— Старшенький моего мужа — тот еще идиот.

Эрьелк всегда вел себя весьма раскованно с женщинами, с которыми собирался спать, вне зависимости от их красоты или положения.

— Ты сильно рискуешь, так говоря о нем.

Она кинула быстрый взгляд на стоявшую рядом прислугу.

— Так он же не может нас услышать.

Холька фыркнул.

— Но другие-то могут. В таких черепушках, как у него, всегда многовато дырок, но тем легче вложить в них тлеющие угли.

— О чем ты, варвар?

— О том, что ты слишком обленилась, решив, что весь мир потакает твоим беспечным капризам. Но это лишь видимость.

— Ты назвал меня обленившейся? Свою королеву?

Он стоял с той суровой, величавой неподвижностью, которую всегда использовал, чтобы привести в замешательство людей из высших каст. Пусть они пытаются дергать за невидимые ниточки, играя в свой джнан. Подлинная сила всегда побеждает.

— Нет, — ответил он, — я назвал обленившейся Сумилоам…

— Кого?

— Сумилоам. Женщину, обладавшую достаточной хитростью, осторожностью и терпением, чтобы суметь занять то место, которое заняла. — Он склонился над ней и почувствовал дрожь, что пошла в ответ по ее телу. — Та женщина, готов поспорить, не оценила бы твое безрассудство.

Ее глаза оценивающе прищурились. Возможно, как и Хозия, она запала на него еще до его появления здесь. Возможно, она провела всю прошлую ночь в томлении, ожидая их встречи. Но если нет, то, вне всяких сомнений, теперь-то она точно запала на него. Сумилоам была актрисой. И убийцей. Но сейчас, одной лишь этой фразой, он раздел ее, сорвал одежду с мест куда более сокровенных, чем ее чудесная смуглая кожа.

— Так это правда, — сказала она с придыханием, — то, что про тебя говорят.

— А что про меня говорят?

Улыбка, исполненная девичьей застенчивости.

— Что ты ухаживаешь за женщинами столь же свирепо, как и сражаешься.

Он положил свою огромную, покрытую шрамами руку на золоченую спинку дивана, нависая над королевой.

— Правда в том, — сказал он, — что я лишь кажусь свирепым, но в действительности, так же как и ты, стремлюсь поддаться в этой гонке.

Жар сгущался меж ними, окутывая грот. Она подняла ладонь и пробежалась пальцами по его груди и животу, скорее намеком, чем касанием воспламеняя его кожу. Ее левое колено медленно сдвигалось наружу, одновременно как бы и избегая его близости, и приглашая.

— А скажи мне, Священный Свежеватель, цветет ли порченая роза ярче и ненасытнее, чем луговые ромашки?

Боковым зрением он увидел какую-то тень, пробравшуюся через мешанину зарослей, чтобы проскользнуть к гроту и занять место среди полукруга ожидающих приказа слуг. Еще один раб?

Он сжал ее грудь мозолистыми пальцами.

— Она не порченая, — прорычал он, заглушив ее стон, — просто ослабла.

Она выскользнула из его объятий и вскочила, пританцовывая и кружась.

— Ну давай, варвар, — озорно воскликнула она, заходясь каким-то сиплым, скорее мужским, смехом, — напои Сумилоам хитростью и мудростью. Обрети награду, служа своей королеве.

Ее черные как смоль волосы были заколоты булавками и уложены в затейливую прическу, модную нынче у высших каст. Лицо ее было скорее искренним, чем прекрасным, скорее правильным, чем утонченным — и все из-за подчеркивающих ее исключительность глаз — глубоких, карих и сияющих, столь же бездонных, как глаза знатных женщин на древних ширадских скульптурах. Она была одета в длинное сари, сшитое из белой парчовой ткани, прикрывавшее ее тело от плеч до лодыжек, не считая, конечно, длинного разреза, идущего слева — на «стороне желания». Когда она повернулась, чтобы отвести его к огромному дивану, располагавшемуся чуть ближе к безмолвному полукругу рабов, подол ее платья закружился и, распахнувшись, подобно страницам раскрывшейся книги, явил его взгляду умащенное ароматными маслами сокровенное великолепие.

Прикрыв на мгновение глаза, он вдруг узрел сотрясающегося от смеха Шинутру, огромная голова колдуна просвечивала розовым мясом.

На какое-то мгновение улыбка Эрьелка угасла.

— Ну давай, возглашенный чемпион, — промурлыкала Сумилоам, королева Айнона.

Кровь или семя, как говорят среди его народа. Кровь или семя.

— Освежуй свою благословенную королеву.

Что-то должно излиться.

Она слегка вскрикнула, когда это случилось, а затем они соединились — тело к телу, пульс к пульсу — и их нагота затрепетала, как золотой лист под ударами молота.

— Что ты? — ахнула она, словно от боли.

— Холька, — выдохнул он.

— Да… но что такое… холька?

— Мальчик, — начал он, но запнулся, вновь узрев внутри себя безумный лик Шинутры. — Мальчик с двумя сердцами родился среди нашего народа в давние дни. Его звали Вайглик…

Она медленно покачивалась на его бедрах. Ее брови поднялись, изогнувшись полумесяцем, а глаза подернулись томной поволокой.

— И я — неистовейший из его потомков, — закончил он, дыша глубоко, словно бык.

Мягко улыбнувшись, она запрокинула голову и вместо того, чтобы стерпеть щекотку, слегка подула, прогоняя непослушный локон, заслонивший ее глаза. Все это лишь распаляло его.

— И зачем… — вновь ахнула она. — Зачем ты явился в мой город?

Его первой любовницей в Каритусале была одна вдова, давно остававшаяся бесплодной. «Ты — опасность», — прошептала она ему как-то. Эта опасность превратила Эрьелка в самый желанный наркотик. Ее терзал страх, что столь могучее семя все же сумеет в ней укорениться.

Страх и желание узнать.

— Затем, что лишь этот город может вместить меня.

Тихий крик исторгся из неги ее осторожных усилий.

— Лишь Каритусаль достаточно безумен, чтобы я оставался в своем уме.

Это казалось чем-то мистическим — говорить все эти слова, погружаясь все глубже в сладостное соитие… Произносить все эти речи.

И тут, глазами своей души, он вновь узрел кудахтающего Шинутру. Когти прошлись вдоль его живота, поглаживая рыжий пушок.

Желудок скрутило узлом. Его второе сердце сжалось в грозящий кулак. Бом-бом…

— Ты имеешь в виду… порочен, — прошептала она.

Скрежет хитиновых лапок.

Он перекатился на нее, терзая ее силу своей несравненной мощью, позволяя ей ощутить его естество во всем его молотящем великолепии. Смуглая кожа, придавленная красной. Ее крик, присоединяющийся к его крику… тихий шепот… медленно… медленно… ее ноги все больше раздвигались, уступая напору его бедер, из ее груди извергся хрип изумленных рыданий. Его дыхание вырывалось наружу подобно рыку дракона, он изгибался дугой, чувствуя, как она нанизывается на него, всякий раз вздрагивая и трепеща, и это лишь придавало чистоты его блаженству…

Вот! Вот, что случилось!

Шелушащаяся, чешуйчатая кожа.

Она задыхалась, хватая ртом воздух, как будто бы видения, возникающие в его голове, вдруг окружили их.

Варвар моргнул и опять узрел Шинутру — ссутулившегося, засаленного и уродливого. Усиленно трудящегося над его чреслами. Весь мир взбрыкнул и задергался в цепях и оковах…

Что они сделали с ним?

Неистовейший из сынов Вайглика взревел, ублажая королеву своим пронзающим напором, наполняя до краев чашу ее ненасытного желания, переполняя ее, заставляя излиться криками страсти, превращая всех ее предыдущих любовников в застенчивых ребятишек…

В особенности ее размалеванного мужа.

Сумилоам вопила в бреду, заливаясь смехом.

А варвар-холька заметил вдруг короля Айнона, стоящего неподалеку и делающего вид, что он всего лишь один из рабов-прислужников. Вот! Вот! Вот, что случилось!

Его кожа вспыхнула алым. Бом-бом-бом-бом-бом-бом…


Скованный цепями и вздернутый над преисподней. Удушливая вонь дымящейся серы. Разящий ужас. Нечто мерзкое охватывает его бедра, взбирается, седлает его… Бом-бом-бом-бом-бом-бом-бом…

Сумилоам стонала, умащивая его соками своего блаженства, а Красногривый выл, заходясь немыслимым хохотом. Яростный стук его второго сердца достиг наивысшей точки. Бом-бом-бом-бом-бом-бом…

Он ревел, как дракон, как вырвавшийся с Той Стороны демон… Бом-бом-бом-бом-бом-бом…

А Шинутра хрипел, исполненный бешеной злобы… Бом-бом-бом-бом-бом-бом…

— Ну, давай, порази же теперь сию истинную Яму своим гнусным обликом!

Сумилоам рыдала от… от… Бом-бом-бом-бом-бом-бом…

Вопли. Свистящие розги. Блеск паучьих глаз. Зияющие чудовищными непристойностями щели.

— Насилуй его! — завизжал во весь голос великий магистр.

Бом-бом-бом-бом-бом-бом…

— Разори его плоть. Да наполнит срам его душу! Трахни его! Да! Да!


Очнувшись на речном берегу, под сколоченным из гнилых досок причалом, Туррор Эрьелк обнаружил себя свернувшимся возле Кровопийцы и одетым лишь в липкую грязь и засохшую кровь. Когда он, наконец, решился выползти из укрытия и осмотреться, то увидел, что во всех кварталах Каритусаля бушуют пожары, а густые клубы дыма черным покровом окутывают небеса. И хотя он не помнил почти ничего из случившегося, кроме того, что крутил любовь с королевой в дворцовом гроте, он мог ясно видеть отпечаток произошедшего в запекшейся крови, багровой коркой покрывавшей его с головы до ног.

Визжащих видений долго ожидать не придется.

Шинутре не было нужды пятнать его богохульным Проклятием, а достаточно было лишь довериться тому проклятию, что уже жило в его крови. Достаточно было лишь немного узнать его, чтобы суметь сотворить из него нож в еще одной руке…

И Туррор Эрьелк покинул Каритусаль, зная, что даже если ему доведется вернуться, он пожнет урожай своего отмщения, лишь когда тот дозреет… Как научил его Ститти.

Приложение

Действующие лица и фракции


Анасуримбор Келлхус — монах-дунианин, тридцати трех лет.

Друз Ахкеймион — колдун школы Завета, сорока семи лет.

Найюр — варвар-скюльвенд, вождь утемотов, сорока четырех лет.

Эсменет — проститутка из Сумны, тридцати одного года.

Серве — наложница-нимбриканка, девятнадцати лет.

АнасуримборМоэнгхус — отец Келлхуса.

Скиоата — покойный отец Найюра.


Дуниане
Тайная секта, члены которой отреклись от истории и животных побуждений в надежде обрести абсолютное просветление через управление всеми желаниями и обстоятельствами. В течение двух тысяч лет в членах этой секты воспитывали безукоризненное владение своим телом и необычайную остроту интеллекта.


Консульт
Группа магов и военачальников, переживших гибель Не-бога в 2155 году и с тех пор непрерывно стремившихся вернуть его и устроить так называемый второй Армагеддон. В Трех Морях уже очень немногие верят, будто Консульт и впрямь существует.


Школы
Собирательное название различных организаций колдунов. Первые школы, как на Древнем Севере, так и в Трех Морях, возникли для противодействия тому, что Бивень категорически отвергал колдовство. Школы являются одними из наиболее древних организаций Трех Морей и существуют так долго в первую очередь благодаря ужасу, который внушают, а также из-за того, что они, как правило, не вмешиваются в политические и религиозные дела Трех Морей.


ЗАВЕТ — гностическая школа, основанная Сесватхой в 2156 году с целью продолжать борьбу с Консультом и предотвратить возвращение Не-бога Мог-Фарау.

Наутцера — старший из членов Кворума.

Симас — член Кворума и бывший наставник Ахкеймиона.

Сесватха — колдун, переживший древние войны, основатель школы Завета.


БАГРЯНЫЕ ШПИЛИ — мистическая школа, наиболее могущественная среди школ Трех Морей, фактически правящая Верхним Айноном с 3818 года.

Элеазар — великий магистр Багряных Шпилей.

Ийок — главный шпион Элеазара.

Гешрунни — воин-раб, на короткое время ставший шпионом Завета.


ИМПЕРСКИЙ САЙК — мистическая школа, связанная договором с императором Нансурии.

Кемемкетри — великий магистр Имперского Сайка.


МИСУНСАЙ — школа, объявившая себя наемной. Ее колдуны продают свои знания и умения по всем Трем Морям.

Скалатей — наемный колдун.


Фракции Айнрити
Айнритизм является господствующей религией Трех Морей. Он сочетает в себе элементы монотеизма и политеизма. Основан он на откровениях Айнри Сейена (ок. 2159–2202 гг.), именуемого Последним Пророком. Основные постулаты айнритизма состоят в том, что Бог присутствует во всех исторических событиях, что многочисленные божества на самом деле едины и являются ипостасями Бога, явившегося Последнему Пророку (на поклонении этим божествам основаны многочисленные культы), и что Бивень есть святое и непогрешимое писание.


ТЫСЯЧА ХРАМОВ — учреждение, которое служит церковью айнрити. Несмотря на то что центр его находится в Сумне, влияние Тысячи Храмов распространяется на весь северо-восток и восток Трех Морей.

Майтанет — шрайя Тысячи Храмов.

Паро Инрау — шрайский жрец, бывший ученик Ахкеймиона.


ШРАЙСКИЕ РЫЦАРИ — монашеский военный орден, напрямую подчиняющийся шрайе, созданный Экьянном III Золотым в 2511 году.

Инхейри Готиан — великий магистр шрайских рыцарей.

Кутий Сарцелл — первый рыцарь-командор шрайских рыцарей.


КОНРИЙЦЫ — Конрия, кетьянская страна на востоке Трех Морей. Основана в 3372 году, после падения восточной Кенейской империи. Расположена вокруг Аокнисса, древней столицы Шира.

Нерсей Пройас — наследный принц Конрии, бывший ученик Ахкеймиона.

Крийатес Ксинем — друг Ахкеймиона, маршал Аттремпа.

Нерсей Кальмемунис — предводитель Священного воинства простецов.


НАНСУРИЯ — Нансурская империя, кетьянская страна на западе Трех Морей, считающая себя наследницей Кенейской империи. Во времена своего наивысшего расцвета Нансурская империя простиралась от Галеота до Нильнамеша, но сильно уменьшилась в результате многовековых войн с кианскими фаним.

Икурей Ксерий III — император Нансурии.

Икурей Конфас — главнокомандующий Нансурии, племянник императора.

Икурей Истрийя — императрица Нансурии, мать императора.

Мартем — легат и личный адъютант Конфаса.

Скеаос — главный советник императора.


ГАЛЕОТ — норсирайская страна Трех Морей, расположенная на так называемом Среднем Севере, основанная около 3683 года потомками беженцев, выживших в древних войнах.

Коифус Саубон — принц галеотов, командующий галеотским войском.

Куссалт — конюх Саубона.

Коифус Атьеаури — племянник Саубона.


ТИДОНЦЫ — Се Тидонн, норсирайская страна на востоке Трех Морей. Основана в 3742 году, после падения кетьянской страны Кенгемис.

Хога Готьелк — граф Агансанорский, командующий тидонским войском.


АЙНОНЫ — Верхний Айнон, весьма могущественная кетьянская страна на востоке Трех Морей. Основана в 3372 году, после падения восточной Кенейской империи. С конца Войн магов, т. е. с 3818 года, ею правят Багряные Шпили.

Чеферамунни — король-регент Верхнего Айнона, командующий айнонским войском.


ТУНЬЕРЫ — Туньер, норсирайская страна. Основана союзом туньерских племен около 3987 года, в айнритизм обратилась сравнительно недавно.

Скайельт — принц туньеров, командующий туньерским войском.

Ялгрота — раб Скайельта, человек гигантского роста.


Фракции Фаним
Фанимство — строго монотеистическая, сравнительно молодая религия, основанная на откровениях пророка Фана (3669–3742), распространенная исключительно на юго-западе Трех Морей. Основные постулаты фанимства состоят в том, что Бог един и пребывает за пределами мира, все прочие боги ложны (фаним считают их демонами), Бивень нечестив, и все изображения Бога запретны.


КИАНЦЫ — Киан, наиболее могущественная кетьянская страна Трех Морей. Она простирается от южных границ Нансурской империи до Нильнамеша. Основана в результате белого джихада, священной войны, которую первые фаним вели против Нансурской империи с 3743-го по 3771 год.

Каскамандри — падираджа Киана.

Скаур — сапатишах-правитель Шайгека.


КИШАУРИМ — колдуны-жрецы фаним, живущие в Шайме. О метафизике кишауримского колдовства, или Псухе, как называют его сами кишаурим, известно очень мало — только то, что Немногие его не распознают и что оно не менее ужасно, чем мистическое колдовство школ.

Сеоакти — ересиарх кишаурим.

Маллахет — один из наиболее могущественных кишаурим.

Основные языки и диалекты Эарвы


Люди
До того как пали Врата и из Эанны пришли Четыре Народа, люди Эарвы, которых «Хроника Бивня» именует «эмвама», находились в рабстве у нелюдей и говорили на упрощенной версии языка своих владык. От этого наречия никаких следов не осталось. Не осталось никаких следов и от изначального языка, на котором они говорили до того, как попали в рабство. В знаменитой хронике нелюдей, «Исуфирьяс, или Великая яма годов», встречаются указания на то, что эмвама изначально говорили на том же языке, что и их родичи за Великим Кайарсом. Это заставляет многих делать вывод, что тоти-эаннорейский является общим праязыком всех людей.






Нелюди (кунорои)
Несомненно, нелюдские или куноройские языки являются одними из древнейших в Эарве. Некоторые ауджские надписи восходят к временам до первого существующего источника тоти-эаннорейского, «Хроники Бивня», т. е. их возраст более пяти тысяч лет. Ауджа-гилкунни, который до сих пор еще не расшифрован, значительно древнее.



АУДЖА-ГИЛКУННИ — забытое «исконное наречие» нелюдей.

АУДЖСКИЙ — забытое наречие Ауджских Обителей.

ИХРИМСУ — наречие Инджор-Нийаса.

ГИЛКУНЬЯ — наречие нелюдской Квуйи и гностических школ.

ВЫСОКАЯ КУННА — упрощенная версия гилкунни, которой пользуются мистические школы Трех Морей.


Шранки
В «Исуфирьяс» шранки впервые упоминаются как «аньясири», т. е. «крикуны, не имеющие наречий». На протяжении первых книг «Куно-инхоройских войн» нелюдские хронисты, похоже, не желают признавать, что шранки наделены даром речи. К тому времени, как первые нелюдские ученые стали записывать и изучать их языки, те уже распались на бесчисленное множество диалектов.

АГХУРЗОЙ — изначальное «безъязыкое» наречие шранков.


Инхорой
Инхоройский язык, который нелюди называют синкул’хиза, или «шелест множества тростников», расшифровать так и не удалось. Согласно «Исуфирьяс», общение между кунороями и инхороями было невозможно, пока последние не «родили уста» и не начали говорить по-куноройски.

СИНКУЛЬСКИЙ — нерасшифрованный язык инхороев.

Р. Скотт Бэккер Князь Пустоты. Книга вторая. Воин-Пророк

© О. Степашкина, перевод на русский язык, 2017

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Э“», 2017

* * *
Посвящается Брайану, моему брату по сердцу и видению


Что было прежде…

Первый Апокалипсис уничтожил великие норсирайские народы севера. Лишь юг, кетьянские народы Трех Морей, пережили бойню, учиненную Не-богом Мог-Фарау и его Консультом, состоящим из военачальников и магов. Годы шли, и люди Трех Морей, как это вообще свойственно людям, забыли об ужасе, что довелось перенести их отцам.

Империи возникали и рушились одна за другой: Киранея, Шир, Веней. Последний Пророк, Айнри Сейен, дал новое истолкование Бивню, священнейшей из реликвий, и в течение нескольких веков айнритизм, проповедуемый Тысячей Храмов и их духовным лидером, шрайей, сделался господствующей религией на всех Трех Морях. Великие магические школы — такие как Багряные Шпили, Имперский Сайк и Мисунсай — возникли в ответ на гонения со стороны айнрити, преследовавших Немногих, то есть тех, кто обладал способностью видеть и творить чародейство. Используя хоры, древние артефакты, делающие их обладателей неуязвимыми для магии, айнрити воевали со школами, пытаясь — безуспешно — очистить Три Моря. Затем Фан, пророк Единого Бога, объединил кианцев, племена пустыни, расположенной к юго-западу от Трех Морей, и объявил войну Бивню и Тысяче Храмов. По прошествии веков, после нескольких джихадов фаним и их безглазые колдуны-жрецы, кишаурим, завоевали почти весь запад Трех Морей, включая священный город Шайме, где родился Айнри Сейен. Лишь остатки Нансурской империи продолжали сопротивление.

Теперь югом правили война и раздор. Две великие религии, айнритизм и фанимство, сражались между собой, хотя терпели торговлю и паломничество, когда это было прибыльно и удобно. Великие семейства и народы соперничали за военное и коммерческое господство. Младшие и старшие школы ссорились и плели заговоры, в особенности против выскочек-кишаурим, чью магию, Псухе, колдуны считали проявлением Божьего благословения. А Тысяча Храмов под предводительством развратных и бесполезных шрай преследовала мирские честолюбивые интересы.

Первый Апокалипсис превратился в полузабытую легенду, а Консульт, переживший смерть Мог-Фарау, — в сказку, которую бабки рассказывают детишкам. Через две тысячи лет только адепты Завета, каждую ночь заново переживающие Апокалипсис, видящие его глазами основателя своей школы, Сесватхи, помнили и этот ужас, и пророчество о возвращении Не-бога. Хотя сильные мира сего вкупе с учеными считали их глупцами, сами адепты Завета обладали Гнозисом, магией Древнего Севера, и потому их уважали — и смертельно им завидовали. Ведомые ночными кошмарами, они бродили по лабиринтам власти, выискивая среди Трех Морей присутствие древнего, непримиримого врага — Консульта.

И, как всегда, ничего не находили.

Книга 1. Слуги Темного Властелина
Священное воинство — так нарекли огромное войско, которое Майтанет, глава Тысячи Храмов, созвал, чтобы освободить Шайме от язычников фаним. Призыв Майтанета разнесся по всем уголкам Трех Морей, и истинно верующие из великих народов, исповедующих айнритизм, — галеоты, туньеры, тидонцы, конрийцы, айноны и их данники — отправились в Момемн, столицу Нансурской империи, чтобы стать Людьми Бивня.

С самого начала собирающееся воинство погрязло в политических дрязгах. Сперва Майтанет каким-то образом убедил Багряных Шпилей, самую могущественную колдовскую школу, присоединиться к Священному воинству. Несмотря на возмущение — ведь среди айнрити чародейство предано анафеме, — Люди Бивня понимали, что Багряные Шпили необходимы для противостояния кишаурим, колдунам-жрецам фаним. Без участия какой-то из старших школ Священная война была бы обречена, еще не начавшись. Вопрос заключался в другом: почему чародеям вздумалось принять столь опасное соглашение? На самом деле Элеазар, великий магистр Багряных Шпилей, давно уже вел тайную войну с кишаурим, которые десять лет назад без видимой причины убили его предшественника, Сашеоку.

Затем Икурей Ксерий III, император Нансурии, придумал хитрый план, чтобы обернуть Священную войну к своей выгоде. Многие земли, ныне относящиеся к Киану, некогда принадлежали Нансурии, и Ксерий больше всего на свете жаждал вернуть империи утраченные провинции. Поскольку Священное воинство собиралось в Нансурской империи, оно могло выступить только в том случае, если император снабдил бы его продовольствием, а он не соглашался, пока каждый из предводителей Священного воинства не подпишет с ним договор, письменное обязательство передать ему, императору Икурею Ксерию III, все завоеванные земли.

Конечно же, прибывшие первыми кастовые дворяне отвергли договор, и в результате ситуация сделалась патовой. Но когда Священное воинство стало исчисляться сотнями тысяч, титулованные военачальники забеспокоились. Поскольку они воевали во имя Божье, то считали себя непобедимыми и совершенно не стремились делиться славой с теми, кто еще не прибыл. Один конрийский вельможа, Нерсей Кальмемунис, пошел навстречу императору и уговорил товарищей подписать договор. Получив провизию, большинство собравшихся выступило, хотя еще не прибыли их лорды и основная часть Священного воинства. Поскольку армия состояла в основном из безродной черни, не имеющей господ, ее прозвали Священным воинством простецов.

Несмотря на попытки Майтанета остановить самовольный поход, армия продолжала двигаться на юг и вторглась в земли язычников, где — в точности как и планировал император — фаним уничтожили ее подчистую.

Ксерий знал, что с военной точки зрения потеря Священного воинства простецов особого значения не имеет, поскольку составлявший его сброд в битве обычно только мешается под ногами. Но с политической точки зрения уничтожение армии сделалось бесценным, поскольку продемонстрировало Майтанету и Людям Бивня истинный нрав их врага. С фаним, как прекрасно знали нансурцы, шутки плохи даже для тех, кто ходит под покровительством Божьим. Лишь выдающийся полководец, заявил Ксерий, может обеспечить Священному воинству победу — например, такой, как его племянник, Икурей Конфас, который после недавнего разгрома грозных скюльвендов в битве при Кийуте приобрел славу величайшего тактика эпохи. Предводителям Священного воинства требовалось лишь подписать императорский договор, и сверхъестественное искусство Конфаса оказалось бы в их распоряжении.

Похоже было, что Майтанет очутился в затруднительном положении. Как шрайя, он мог вынудить императора снабдить Священное воинство провизией, но был не в силах заставить его отправить с армией Икурея Конфаса, своего единственного наследника. В разгар конфликта в Нансурию прибыли первые действительно могущественные айнритийские властители, примкнувшие к Священной войне: Нерсей Пройас, наследный принц Конрии, Коифус Саубон, принц галеотов, граф Хога Готьелк из Се Тидонна и Чеферамунни, регент Верхнего Айнона. Священное воинство приобрело силу, хоть и оставалось своего рода заложником, связанное нехваткой провизии. Кастовые дворяне единодушно отвергли договор Ксерия и потребовали, чтобы император обеспечил их продовольствием. Люди Бивня принялись устраивать набеги на окрестные поселения. Ксерий в ответ призвал части имперской армии. Произошло несколько серьезных столкновений.

Пытаясь предотвратить несчастье, Майтанет созвал совет Великих и Малых Имен, и все предводители Священного воинства собрались в императорском дворце Андиаминские Высоты, чтобы обсудить сложившееся положение. Тут-то Нерсей Пройас и потряс собравшихся, предложив на роль командира взамен прославленного Икурея Конфаса покрытого шрамами скюльвендского вождя, ветерана многих войн с фаним. Между этим скюльвендом, Найюром урс Скиоатой, с одной стороны, и императором и его племянником — с другой, состоялся разговор на повышенных тонах, и скюльвенд произвел сильное впечатление на предводителей Священного воинства. Однако же представитель шрайи колебался: в конце концов, этот варвар был таким же еретиком, как и фаним. Лишь мудрые речи князя Анасуримбора Келлхуса помогли ему выйти из затруднения. Представитель зачитал повеление, требующее, чтобы император под угрозой отлучения обеспечил Людей Бивня провизией.

Священное воинство вот-вот должно было выступить.


Друз Ахкеймион был колдуном, которого школа Завета отправила следить за Майтанетом и его Священным воинством. И хотя Друз уже не верил в древнее предназначение его школы, он отправился в Сумну, город, где располагалась Тысяча Храмов, надеясь побольше разузнать о загадочном шрайе, в котором школа Завета подозревала агента Консульта. Во время расследования он возобновил давний роман с проституткой по имени Эсменет и, несмотря на дурные предчувствия, завербовал своего бывшего ученика, а ныне шрайского жреца, Инрау, чтобы тот сообщал ему о действиях Майтанета. В это время его ночные кошмары, видения Апокалипсиса, усилились; отчасти из-за так называемого Кельмомасова пророчества, в котором говорилось, будто в канун Второго Апокалипсиса Анасуримбор Кельмомас вернется в мир.

Затем Инрау умер при загадочных обстоятельствах. Пораженный чувством вины и до глубины души удрученный отказом Эсменет бросить свое ремесло, Ахкеймион бежал из Сумны в Момемн, где под алчным и беспокойным взглядом императора как раз собиралось Священное воинство. Могущественный соперник школы Завета, колдовская школа Багряных Шпилей присоединилась к Священной войне — из-за давней борьбы с колдунами-жрецами кишаурим. Наутцера, наставник Ахкеймиона, приказал ему наблюдать за Багряными Шпилями и Священным воинством. Добравшись до военного лагеря, Ахкеймион пристроился к костру Ксинема, своего старого друга-конрийца.

Продолжая расследовать обстоятельства смерти Инрау, Ахкеймион убедил Ксинема взять его на встречу с еще одним прежним своим учеником, Нерсеем Пройасом, конрийским принцем, ныне ставшим доверенным лицом загадочного шрайи. Когда Пройас высмеял его подозрения и отрекся от него как от святотатца, Ахкеймион упросил его написать Майтанету об обстоятельствах смерти Инрау. Исполненный горечи, он покинул шатер бывшего ученика в уверенности, что его скромная просьба останется неисполненной.

Затем его окликнул человек, приехавший с далекого севера, — человек, называвший себя Анасуримбором Келлхусом. Измученный повторяющимися снами об Апокалипсисе, Ахкеймион поймал себя на мысли, что страшится худшего — Второго Апокалипсиса. Так что же, появление Келлхуса — не более чем совпадение, или он и есть тот самый Предвестник, о котором говорится в Кельмомасовом пророчестве? Ахкеймион попытался расспросить нового знакомого и поймал себя на том, что юмор, честность и ум Анасуримбора полностью его обезоружили. Они ночь напролет проговорили об истории и философии, и перед тем как уйти, Келлхус попросил Ахкеймиона быть его наставником. Ахкеймион, в душе которого необъяснимо возникли теплые чувства к новому знакомому, согласился.

Но тут перед ним встала дилемма. Школе Завета обязательно следовало узнать о возвращении Анасуримбора: более значительное открытие, пожалуй, и придумать было трудно. Но Ахкеймиона пугало то, что могли сотворить его братья-адепты: он знал, что жизнь, наполненная кошмарными снами, сделала их жестокими и безжалостными. И кроме того, он винил их в смерти Инрау.

Прежде чем Ахкеймион сумел разрешить эту проблему, племянник императора, Икурей Конфас, вызвал его к себе в Момемн. Там император пожелал, чтобы Ахкеймион оценил его высокопоставленного советника — старика по имени Скеаос — на предмет наличия у него чародейской Метки. Император Икурей Ксерий III самолично привел Ахкеймиона к Скеаосу и потребовал выяснить, не отравлен ли старик богохульной заразой колдовства. Ахкеймион ничего не обнаружил — и ошибся.

Но Скеаос кое-что разглядел в Ахкеймионе. Он стал корчиться в оковах и говорить на языке из снов Ахкеймиона. Хоть это и казалось невероятным, старик вырвался и успел убить нескольких человек, прежде чем его сожгли императорские колдуны. Ошеломленный Ахкеймион оказался в двух шагах от завывающего Скеаоса — лишь для того, чтобы увидеть, как его лицо расползается в клочья…

Он осознал, что эта мерзость — воистину шпион Консульта, человек, способный принимать чужой облик, не имея красноречивой колдовской Метки. Оборотень. Ахкеймион бежал из дворца, не предупредив ни императора, ни его придворных; он знал, что его уверенность сочтут чушью. Им Скеаос казался не более чем артефактом язычников-кишаурим, тоже не носивших Метки. Не видя ничего вокруг, Ахкеймион вернулся в лагерь Ксинема; он был настолько поглощен пережитым ужасом, что даже не заметил Эсменет, которая наконец-то пришла к нему.

Загадки, окружающие Майтанета. Появление Анасуримбора Келлхуса. Шпион Консульта, обнаруженный впервые за много поколений… Как он мог сомневаться и дальше? Второй Апокалипсис должен вот-вот начаться.

И Ахкеймион плакал в своей скромной палатке, сраженный одиночеством, страхом и угрызениями совести.


Эсменет была проституткой из Сумны, оплакивающей и свою жизнь, и жизнь своей дочери. Когда Ахкеймион приехал в город, чтобы побольше разузнать о Майтанете, Эсменет охотно пустила его к себе. Она продолжала принимать и обслуживать клиентов, хотя понимала, какую боль это причиняет Ахкеймиону. Но у нее и вправду не было выбора: она знала, что рано или поздно Ахкеймиона отзовут и он уйдет. Но однако все сильнее влюблялась в злосчастного колдуна. Отчасти потому, что он относился к ней с уважением, а отчасти — из-за мирской сущности его работы. Хотя самой Эсменет приходилось сидеть полуголой у окна, огромный мир за этим окном всегда оставался ее страстью. Интриги Великих фракций, козни Консульта — вот от чего у нее начинало быстрее биться сердце!

Затем пришла беда: информатор Ахкеймиона, Инрау, погиб, и потерявший дорогого человека адепт был вынужден отправиться в Момемн. Эсменет просила Ахкеймиона взять ее с собой, но колдун отказался, и ей пришлось вернуться к прежней жизни. Вскоре после этого к ней в дом с угрозами явился незнакомец и потребовал от Эсменет рассказать все, что ей известно об Ахкеймионе. Обратив ее желание против нее самой, незнакомец соблазнил Эсменет, и та обнаружила, что отвечает на все его вопросы. С наступлением утра он исчез так же внезапно, как появился, оставив лишь лужицы черного семени как свидетельство того, что он действительно приходил.

Эсменет в ужасе бежала из Сумны, твердо решив отыскать Ахкеймиона и все ему рассказать. В глубине души она знала, что незнакомец как-то связан с Консультом. По дороге в Момемн Эсменет остановилась в какой-то деревне — починить порвавшуюся сандалию. Когда жители заметили у нее на руке татуировку проститутки, они принялись забрасывать ее камнями — так, согласно Бивню, следовало карать продажных женщин. Эсменет спасло лишь внезапное появление шрайского рыцаря Сарцелла, и ей выпало удовольствие полюбоваться на унижение своих мучителей. Сарцелл довез Эсменет до Момемна, и постепенно его богатство и аристократические манеры вскружили голову Эсменет. Сарцелл, казалось, был совершенно лишен уныния и нерешительности, постоянно изводивших Ахкеймиона.

Когда они добрались до Священного воинства, Эсменет осталась с Сарцеллом, хоть и знала, что Ахкеймион находится всего в нескольких милях. Как постоянно напоминал ей шрайский рыцарь, колдунам, к которым относился и Ахкеймион, запрещалось жениться. Если даже она убежит к нему, говорил Сарцелл, колдун все равно ее бросит — это лишь вопрос времени.

Неделя шла за неделей, и постепенно Эсменет начала все меньше ценить Сарцелла и все больше тосковать по Ахкеймиону. В конце концов, в ночь перед тем, как Священное воинство должно было выступить в поход, Эсменет отправилась на поиски колдуна. Наконец она отыскала лагерь Ксинема; но тут ее одолел стыд, и она не решилась показаться Ахкеймиону на глаза. Вместо этого Эсменет спряталась в темноте и стала ждать появления колдуна, удивляясь странным мужчинам и женщинам, сидевшим у костра. Уже наступил день, а Ахкеймион так и не появился, Эсменет побрела по покинутому городу — и Ахкеймион попался ей навстречу. Эсменет раскрыла ему объятия, плача от радости и печали…

А он прошел мимо, словно увидел совершенно чужого человека.

Эсменет бросилась прочь, решив отыскать свое место в Священной войне, но сердце ее было разбито.


Найюр урс Скиоата был вождем утемотов, одного из скюльвендских племен; скюльвендов боялись, зная их воинские умения и неукротимость. Из-за событий, сопутствовавших смерти его отца, Скиоаты, — произошло это тридцать лет назад, — соплеменники Найюра презирали его, но никто не смел бросить вызов свирепому и коварному вождю. Пришли вести о том, что племянник императора, Икурей Конфас, вторгся в степи Джиюнати, и Найюр вместе с прочими утемотами присоединился к скюльвендским ордам на отдаленной имперской границе. Найюр знал репутацию Конфаса и подозревал, что тот придумал ловушку, но Ксуннурит, вождь, избранный для грядущей битвы королем племен, не прислушался к его словам. Найюру оставалось лишь наблюдать за приближающейся бедой.

Спасшись во время уничтожения орды, Найюр вернулся в угодья утемотов, терзаясь еще больше, чем обычно. Он бежал от шепотков и косых взглядов соплеменников и уехал к могилам своих предков, где нашел у отцовского кургана израненного человека, а вокруг него — множество мертвых шранков. Осторожно приблизившись, Найюр с ужасом осознал, что узнает этого человека — или почти узнает. Он походил на Анасуримбора Моэнгхуса — только был слишком молод…

Моэнгхуса взяли в плен тридцать лет назад, когда Найюр был еще зеленым юнцом, и отдали в рабы отцу Найюра. О Моэнгхусе говорили, будто он принадлежит к дунианам, секте, члены которой наделены небывалой мудростью, и Найюр провел с пленником много времени, беседуя о вещах, запретных для скюльвендских воинов. То, что произошло потом — совращение, убийство Скиоаты и последовавшее за этим бегство Моэнгхуса, — мучило Найюра до сих пор. Хотя когда-то Найюр любил этого человека, теперь он ненавидел его, яростно и неистово. Он был уверен, что если бы ему удалось убить Моэнгхуса, к нему наконец-то вернулась бы внутренняя целостность.

И вот теперь, каким бы невероятным это ни казалось, к нему пришла копия Моэнгхуса, странствующая по тому же пути, что и оригинал.

Поняв, что чужак может оказаться полезен, Найюр взял его в плен. Этот человек, назвавшийся Анасуримбором Келлхусом, утверждал, что он — сын Моэнгхуса. Он сказал, что дуниане отправили его в далекий город Шайме убить своего отца. Но как бы Найюру ни хотелось поверить в эту историю, он был настороже. Он много лет непрестанно размышлял о Моэнгхусе и понял, что дуниане наделены сверхъестественными талантами и остротой ума. Теперь Найюр знал, что их единственная цель — господство, хотя там, где другие применяли силу и страх, дуниане использовали хитрость и любовь.

Найюр понял, что история, которую рассказал ему Келлхус, — именно та история, какую сочинил бы дунианин, чтобы обеспечить себе безопасный проход через земли скюльвендов. И тем не менее он заключил сделку с чужаком и согласился отправиться вместе с ним. Вдвоем они быстро пересекли степь, увязнув в призрачной войне слова и страсти. Найюр снова и снова обнаруживал, что почти попался в хитроумно раскинутые сети Келлхуса, и успевал остановиться лишь в последний момент. Его спасала ненависть к Моэнгхусу и то, что он уже знал дуниан.

У границы империи они наскочили на членов враждебного скюльвендского племени, отправившихся в набег. Нечеловеческая искусность Келлхуса в битве и потрясла, и ужаснула Найюра. После схватки они обнаружили наложницу, Серве, спрятавшуюся в груде захваченных вещей. Найюр, сраженный красотой Серве, взял ее себе и от нее узнал об объявленной Майтанетом Священной войне за освобождение Шайме, города, где, как предполагалось, ныне проживает Моэнгхус… Могло ли это быть совпадением?

Было это совпадением или нет, но Священная война заставила Найюра пересмотреть первоначальный план: в Нансурской империи скюльвендов убивали не думая, и потому Найюр намеревался ее обогнуть. Но теперь, когда фанимские правители Шайме должны были вот-вот увязнуть в войне, для них с Келлхусом остался лишь один способ добраться до Священного города — стать Людьми Бивня. Найюр понял, что им остается лишь присоединиться к Священному воинству, которое, если верить Серве, собиралось у города Момемна, самого сердца Нансурской империи, — то есть именно там, где ему нельзя было показываться. Кроме того, Найюр не сомневался, что теперь, когда они благополучно пересекли степь, Келлхус убьет его: дуниане не терпели никаких помех и никаких обязательств.

После спуска с гор Найюр поссорился с Келлхусом: тот заявил, что Найюр по-прежнему его использует. На глазах у перепуганной и потрясенной Серве двое мужчин сразились на вершине горы, и, хотя Найюру удалось удивить Келлхуса, дунианин с легкостью одолел скюльвенда и поднял над обрывом, держа за горло. Желая доказать, что по-прежнему намерен соблюдать условия сделки, Келлхус пощадил Найюра. Он сказал, что Моэнгхус, прожив столько лет в миру, мог стать чересчур могущественным. Он сказал, что им потребуется вступить в армию, а он, в отличие от Найюра, ничего не знает о войне.

Несмотря на все дурные предчувствия, Найюр поверил Келлхусу, и они продолжили путь. Найюр видел, что Серве с каждым днем все сильнее влюбляется в Келлхуса. Это причиняло ему боль, но Найюр не желал в этом признаваться и говорил себе, что воинам нет дела до женщин, особенно до тех, которые захвачены в качестве добычи. Какая ему разница, что днем она принадлежит Келлхусу? Ночью она все равно достается ему, Найюру.

После тяжелого опасного пути они наконец-то добрались до Момемна, места сбора Священного воинства. Там их привели к одному из военачальников, конрийскому принцу Нерсею Пройасу. В соответствии с их планом, Найюр заявил, будто он — последний из утемотов и путешествует с Анасуримбором Келлхусом, князем северного города Атритау, который увидел Священное воинство во сне и возжелал к нему присоединиться. Но Пройаса куда больше заинтересовал сам Найюр, его знания о фаним и их способах ведения войны. Рассказы Найюра произвели на Пройаса сильное впечатление, и конрийский принц принял его со спутниками под свое покровительство.

Вскоре Пройас привел Найюра и Келлхуса на встречу предводителей Священного воинства с императором, где должна была решиться судьба Священной войны. Икурей Ксерий III отказывался снабдить Людей Бивня продовольствием, пока они не поклянутся, что все земли, отвоеванные у фаним, отойдут Нансурской империи. Шрайя Майтанет мог заставить императора дать продовольствие, но боялся, что Священному воинству не хватает полководца, способного одолеть фаним. Император предлагал на эту роль своего выдающегося племянника, Икурея Конфаса, прославившегося эффектной победой над скюльвендами при Кийуте, — но опять же лишь в том случае, если предводители Священного воинства откажутся от притязаний на отвоеванные территории. И тогда Пройас предпринял дерзкий маневр: он предложил на роль главнокомандующего не кого иного, как Найюра. Вспыхнула яростная перепалка, и Найюру удалось взять верх над императорским племянником. Представитель шрайи приказал императору обеспечить Людей Бивня продовольствием. Священное воинство должно было вот-вот выступить.

В считаные дни Найюр превратился из беглеца в командующего величайшим войском, равного которому еще не видели в Трех Морях. Каково же было скюльвенду, вынужденному поддерживать отношения с чужеземными принцами — людьми, которых он поклялся уничтожить! Как он страдал, видя, к чему ведет его месть!

Той ночью он смотрел, как Серве отдалась Келлхусу телом и душой, и размышлял над тем ужасом, который он принесет Священному воинству. Что Анасуримбор Келлхус — дунианин! — сделает с Людьми Бивня? А какая разница? — сказал себе Найюр. Главное, что Священное воинство движется к далекому Шайме. К Моэнгхусу и обещанию крови.


Анасуримбор Келлхус был дунианским монахом, которого отправили на поиски его отца, Анасуримбора Моэнгхуса.

С тех самых пор, как во время Первого Апокалипсиса, что случился две тысячи лет назад, дуниане обнаружили тайную цитадель верховных королей Куниюрии, они поселились там и жили вдали от мира, на протяжении поколений совершенствуя рефлексы и интеллект и непрестанно тренируя тело, мысли и лицо, — и все ради чистого разума, священного Логоса. Стараясь сделать себя совершенным выражением Логоса, дуниане превратили свое существование в борьбу с иррациональностями, влияющими на человеческий разум: историей, обычаями и страстями. Они верили, что именно так со временем вырвутся из тисков того, что называли Абсолютом, и станут истинно свободными душами.

Но теперь их поразительная изоляция подошла к концу. После тридцати лет изгнания один из дуниан, Анасуримбор Моэнгхус, вновь появился в их снах и потребовал, чтобы к нему прислали его сына. Келлхус предпринял труднейшее путешествие через земли, давно покинутые людьми; ему ведомо было лишь одно: его отец живет в далеком городе Шайме. Он зазимовал у охотника по имени Левет и обнаружил, что может читать мысли охотника по выражению его лица. Келлхус понял, что люди, рожденные в миру, — сущие младенцы по сравнению с дунианами. Он принялся экспериментировать и выяснил, что способен добиться от Левета чего угодно — любой любви, любого самопожертвования, — обходясь одними лишь словами. А ведь его отец провел среди подобных людей тридцать лет! Каковы же теперь пределы могущества Анасуримбора Моэнгхуса?

Когда в охотничьи угодья Левета вторглась банда шранков, существ нечеловеческой расы, людям пришлось спасаться бегством. Левет был ранен, и Келлхус бросил его шранкам, не испытывая ни малейших угрызений совести. Но шранки все равно догнали его, и Келлхус сразился с их вожаком, безумным Нелюдем, который едва не одолел дунианина при помощи магии. Келлхусу удалось бежать, но его терзали вопросы, на которые у него не было ответов. Его учили, что магия — не более чем суеверие. Неужто дуниане способны ошибаться? А тогда какие еще факты они проглядели или неверно оценили?

Через некоторое время Келлхус нашел убежище в древнем городе Атритау. Там он сумел организовать экспедицию, чтобы пересечь кишащие шранками равнины Сускары. Келлхус проделал этот путь и пересек границу — лишь затем, чтобы его тут же взял в плен сумасшедший скюльвендский вождь Найюр урс Скиоата, человек, знающий и ненавидящий его отца, Моэнгхуса.

Найюр знал дуниан, и поэтому им невозможно было манипулировать напрямую. Но Келлхус быстро понял, что может обернуть жажду мести, терзающую Найюра, к собственной выгоде. Он заявил, что его послали убить Моэнгхуса, и попросил скюльвенда отправиться с ним. Снедаемый ненавистью Найюр неохотно согласился, и двое мужчин двинулись через степи Джиюнати. Келлхус снова и снова пытался завоевать доверие Найюра, чтобы завладеть его разумом, но варвар упорно сопротивлялся. Его ненависть и проницательность были слишком велики.

Затем, уже у самой границы Нансурской империи, они нашли наложницу по имени Серве, которая рассказала им о Священном воинстве, собирающемся в Момемне, — воинстве, которое намеревалось выступить на Шайме. Келлхус понял, что отец не случайно призвал его. Но что же Моэнгхус задумал?

Они перешли горы и вступили на земли империи. Келлхус видел, как у Найюра растет уверенность: он делается бесполезен. Найюр решил, что убить Келлхуса — почти то же самое, что убить Моэнгхуса, и напал на него. И потерпел поражение. Чтобы доказать скюльвенду, что в нем все еще нуждаются, Келлхус пощадил его. Он понимал, что должен прибрать к рукам Священное воинство, но сам ничего не смыслил в военном деле.

Найюр знал Моэнгхуса и знал дуниан, и это превращало его в помеху. Но воинские навыки делали скюльвенда бесценным. Чтобы заполучить эти знания, Келлхус принялся соблазнять Серве, используя девушку и ее красоту как обходной путь к истерзанному сердцу варвара.

Очутившись в землях империи, они наткнулись на патруль имперских кавалеристов, и их путешествие в Момемн превратилось в бешеную скачку. Когда они наконец добрались до лагеря Священного воинства, их тут же отвели к Нерсею Пройасу, наследному принцу Конрии. Чтобы пользоваться уважением среди Людей Бивня, Келлхус солгал и назвался князем Атритау. Пытаясь заложить основы будущей власти, он рассказал, будто его преследовали сны о Священной войне, — и, не распространяясь особо на эту тему, намекнул, что сны были ниспосланы Богом. Поскольку Пройаса куда больше заинтересовал Найюр — конриец тут же понял, как с помощью военного опыта скюльвенда сорвать планы императора, — он вообще не обратил особого внимания на заявление Келлхуса. Единственным, у кого Келлхус вызвал серьезное беспокойство, был сопровождавший Пройаса адепт Завета Друз Ахкеймион — особенно его встревожило имя дунианина.

На следующий вечер Келлхус обедал вместе с колдуном и постарался обезоружить его при помощи чувства юмора и произвести впечатление, задавая нужные вопросы. Он много знал об Апокалипсисе и Консульте, и хотя он видел, что имя Анасуримбор внушает Ахкеймиону ужас, все равно попросил этого печального человека стать его учителем. Келлхус уже начал понимать, что у дуниан о многом были неверные представления — в том числе и о колдовстве. Ему столько всего необходимо было узнать, прежде чем он встретится лицом к лицу с отцом…

Было созвано последнее совещание, чтобы разрешить разногласия между предводителями Священного воинства, желающими выступить в поход, и императором Нансурии, который отказывался обеспечить их продовольствием. Келлхус, сидевший рядом с Найюром, изучал души присутствующих и прикидывал, кого каким образом можно поработить. Однако среди советников императора оказался один, по лицу которого Келлхус ничего не смог прочесть. Он осознал, что у этого человека поддельное лицо. Пока Икурей Конфас и айнритийские высокородные дворяне грызлись между собой, Келлхус изучал советника. Читая по губам его собеседников, Келлхус узнал, что его зовут Скеаос. Не может ли этот Скеаос быть агентом его отца?

Но прежде чем Келлхус успел прийти к какому бы то ни было выводу, император заметил, что дунианин внимательно наблюдает за его советником. И хоть Священное воинство праздновало победу над императором, Келлхус был ошеломлен и сбит с толку. Никогда еще он не предпринимал столь глубокого исследования.

Той ночью он вступил в плотские отношения с Серве, продолжая терпеливо трудиться над уничтожением Найюра, чтобы затем уничтожить всех Людей Бивня. Где-то, за фальшивыми лицами, скрывалась призрачная фракция.

Далеко на юге Анасуримбор Моэнгхус ждал приближения бури.

«Здесь мы видим, как философия оказывается в том, что, по сути, является шатким положением, которое надлежит выправить как можно быстрее, даже несмотря на то, что его не поддерживает ничто ни на небе, ни на земле. Здесь философии надлежит продемонстрировать ее чистоту в качестве абсолютной опоры, а не только провозвестника законов, которые нашептывает навязанный извне разум или неизвестно какая охранительная природа».

Иммануил Кант, «Основы метафизики морали»

Часть I. Первый переход

Глава 1. Ансерка

«Неведение — это доверие».

Старинная куниюрская поговорка

4111 год Бивня, конец весны, к югу от Момемна

Друз Ахкеймион сидел, скрестив ноги, во тьме палатки: смутный силуэт, раскачивающийся взад-вперед и бормочущий тайные слова. Изо рта его струился свет. Хотя между ним и Атьерсом лежало сейчас залитое лунным светом Менеанорское море, Ахкеймион шел по древним коридорам своей школы — шел среди спящих.

Не поддающаяся измерению геометрия снов никогда не переставала поражать и пугать Ахкеймиона. Было все-таки что-то чудовищное в мире, для которого не существовало понятия «далеко», где расстояния растворялись в пене слов и страстей. Какое-то незнание, которое невозможно преодолеть.

Погружаясь в один кошмар за другим, Ахкеймион в конце концов нашел того человека, которого искал. В своем сне Наутцера сидел в кровавой грязи и баюкал на коленях мертвого короля. «Наш король мертв! — вскричал Наутцера голосом Сесватхи. — Анасуримбор Кельмомас мертв!»

Чудовищный, сверхъестественный рев ударил по барабанным перепонкам. Ахкеймион скорчился, пытаясь заслониться от исполинской тени.

Враку… Дракон.

Те, кто еще стоял, зашатались под волнами рева; те, кто упал, замахали руками. Воздух разорвали крики ужаса, а затем на Наутцеру и королевскую свиту обрушился водопад кипящего золота. Время крика закончилось. Зубы трещали. Тела разлетались, словно головни из костра, который кто-то ударил ногой.

Ахкеймион повернулся и увидел Наутцеру посреди дымящегося поля. Защищенный оберегами, колдун положил мертвого короля на землю, шепча слова, которыеАхкеймион не мог расслышать, но они не раз снились ему самому: «Отврати очи своей души от этого мира, друг мой… Отвернись, чтобы сердце твое более не рвалось…»

Дракон с грохотом, словно рухнула осадная башня, опустился на землю, подняв тучу дыма и пепла. С лязгом захлопнул челюсти, огромные, словно решетка на крепостных воротах. Расправил крылья размером с паруса военных галер. На блестящей черной чешуе играли отсветы пламени от горящих трупов.

— Наш господин, — проскрежетал дракон, — вкусил кончину твоего короля и сказал: «Готово».

Наутцера встал перед золоторогой мерзостью.

— Нет, Скафра! — крикнул он. — Пока я дышу — нет! Никогда!

Смех — словно хрип тысячи умирающих. Великий дракон навис над колдуном, выставив напоказ ожерелье из дымящихся человеческих голов.

— Твое искусство не спасет тебя, колдун. Твое племя уничтожено. Наша ярость разбила его вдребезги, словно глиняный горшок. Земля красна от крови твоих сородичей, и вскоре тебя окружат враги с тугими луками и острой бронзой. Теперь ты раскаиваешься в своей глупости? Жалеешь, что не унизился перед нашим господином?

— Так, как ты, могучий Скафра? Унизиться, как могущественный Тиран Облаков и Гор?

Ртутные глаза дракона на миг затянула пленка третьего века.

— Я — не Бог.

Наутцера мрачно усмехнулся. Сесватха же произнес:

— Так же, как и ваш господин.

Топот огромных ног, скрежет железных зубов. Крик, исторгнутый пышущими жаром легкими, глубокий, словно стон океана, и пронзительный, как вопль младенца.

Не испугавшись рушащейся на него туши дракона, Наутцера внезапно повернулся к Ахкеймиону. На лице его появилось недоумение.

— Кто ты такой?

— Один из тех, кто делит с тобою сны…

На миг они сделались похожи на двух утопающих: две души, бьющиеся в судорогах и сражающиеся за глоток воздуха… Затем пришла тьма. Безмолвное ничто, пристанище людских душ.

«Наутцера… Это я».

Место чистого голоса.

«Ахкеймион! Этот сон… Он так часто мучает меня в последнее время… Где ты? Мы боялись, что ты умер».

Беспокойство? Наутцеру беспокоит его судьба, его, Ахкеймиона, которого он презирает, как никого из чародеев? Но тогда, получается, Сны Сесватхи — это способ избавиться от мелочной вражды…

«При Священном воинстве, — отозвался Ахкеймион. — Борьба с императором завершена. Священное воинство выступило на Киан».

Эти слова сопровождались образами: Пройас, обращающийся к восторженной толпе вооруженных конрийцев; бесконечные кортежи знатных дворян и их челяди; разноцветные знамена тысяч танов и баронов; взгляд издалека на нансурскую армию, марширующую среди виноградников и полей безукоризненными колоннами…

«Итак, это началось, — решительно произнес Наутцера. — А Майтанет? Удалось ли тебе разузнать о нем побольше?»

«Я думал, что мне поможет Пройас, но я ошибался. Он принадлежит Тысяче Храмов… Майтанету».

«Неладное что-то с твоими учениками, Ахкеймион. Почему они все превращаются в наших врагов, а?»

Легкость, с которой Наутцера вернулся к своему обычному сарказму, одновременно и уязвила Ахкеймиона, и принесла ему странное облегчение. Скоро старому магистру потребуется весь его ум и все остроумие.

«Наутцера, я видел их».

Вспышка: Скеаос — нагой, скованный, извивающийся в пыли.

«Кого ты видел?»

«Консульт. Я видел их. Я теперь знаю, как они ускользали от нас все эти бессчетные годы».

Лицо разжимается, словно кулак скупца, отдающего золотой энсолярий.

«Ты что, пьян?»

«Они здесь, Наутцера. Среди нас. И всегда были здесь».

Пауза.

«О чем ты говоришь?»

«Консульт не отступился от Трех Морей».

«Консульт…»

«Да! Смотри!»

Новые картины, реконструкция безумия, разразившегося в недрах Андиаминских Высот. Дьявольское лицо разворачивается, снова и снова.

«Без применения магии, Наутцера. Понимаешь? У этого человека не было Метки! Мы не сумеем разглядеть этих оборотней за теми, кем они прикидываются…»

Хотя после смерти Инрау Ахкеймион еще сильнее возненавидел Наутцеру, он все-таки обратился к магистру, потому что Наутцера был фанатиком, единственным человеком, достаточно склонным к экстремизму, чтобы трезво оценить всю чрезвычайность ситуации.

«Текне… — произнес Наутцера, и Ахкеймион впервые услышал в его голосе страх. — Древняя наука… Это она! Ахкеймион, другие тоже должны это увидеть! Пошли этот сон остальным, прошу тебя!»

«Но…»

«Что — но? Что, еще что-то стряслось?»

Еще как стряслось. Вернувшийся Анасуримбор, живой потомок мертвого короля, только что снившегося Наутцере.

«Да нет, ничего существенного», — отозвался Ахкеймион.

Почему он так сказал? Почему он скрывает существование Анасуримбора Келлхуса от Завета? Почему защищает…

«Хорошо. Я и это едва в состоянии переварить… Наш древний враг наконец-то обнаружен! Он скрывается за живыми лицами! Если ему удалось пробраться в императорский двор, в самые высокие круги, значит, он может проникнуть почти везде, Ахкеймион. Везде! Пошли этот сон всему Кворуму! Пусть весь Атьерс содрогнется этой ночью!»


Рассвет казался мощным и дерзким, и Ахкеймиону невольно подумалось: может, он всегда выглядит таким, когда его приветствуют тысячи копий? Первые солнечные лучи вынырнули из-за фиолетового края земли, залив склоны холмов и ряды деревьев бодрящим утренним светом. Согианский тракт, древняя прибрежная дорога, существовавшая еще до Кенейской империи, уходила на юг, прямая, словно стрела, и терялась вдали, в холмах. По ней устало брела колонна людей в доспехах, а сзади тащился обоз; сбоку от колонны ехал отряд конных рыцарей. Там, где до солдат дотянулись солнечные лучи, на пастбище падали длинные тени.

Это зрелище изумило Ахкеймиона.

Заботы, столь долго заполнявшие собою его дни, померкли перед ужасом сегодняшней ночи. То, что он видел глазами Сесватхи, никак не соотносилось с миром бодрствования. Конечно же, мир дневного света мог причинить ему боль, мог даже убить, но все это казалось мышиной возней.

До нынешнего момента.

Вокруг, насколько хватало глаз, рассеялись Люди Бивня, теснясь вокруг дороги, словно муравьи вокруг яблочной шкурки. Вон отряд верховых скачет к далекой гряде холмов. А вон сломанная повозка торчит среди чащи обтекающих ее со всех сторон копий, словно лодка, севшая на мель. Кавалеристы галопом несутся через цветущие рощи. Местные юнцы что-то вопят с верхушек молодых берез. Вот это картина! И ведь это — лишь частица их истинной мощи.

Вскоре после того, как Священное воинство покинуло Момемн, оно распалось на отдельные армии, возглавляемые Великими Именами. Если верить Ксинему, причиной тому отчасти была предусмотрительность — по отдельности им будет легче прокормиться, если император нарушит слово и не даст продовольствия, — а отчасти упрямство: айнритийские дворяне просто не смогли договориться, каким путем лучше двигаться к Асгилиоху.

Пройас настаивал на побережье; он намеревался идти на юг по Согианскому тракту до его конечной точки, а уже оттуда свернуть на запад, к Асгилиоху. Прочие Великие Имена — Готьелк со своими тидонцами, Саубон с галеотами, Чеферамунни с айнонами и Скайельт с туньерами — отправились прямо через поля, виноградники и сады густонаселенной Киранейской равнины, думая про себя, что Пройас слишком уж привык хитрить и петлять, вместо того чтобы идти напрямую. Но древние кенейские дороги представляли собой обычные разбитые колеи, а командующие просто понятия не имели, насколько быстрее можно передвигаться по мощеному тракту…

При их нынешней скорости, сказал Ксинем, конрийцы доберутся до Асгилиоха намного раньше остальных. И хотя Ахкеймиону это внушало беспокойство — как они смогут выиграть войну, если обычный поход наносит им поражение? — Ксинем, похоже, был уверен, что это хорошо. Они не только завоюют славу своему народу и своему принцу, но еще и дадут другим хороший урок. «Даже скюльвенды, и те знают, на кой хрен на свете дороги!» — воскликнул маршал.

Ахкеймион тащился вместе с мулом по обочине, окруженный скрипящими телегами. С первого же дня пути ему приходилось прятаться в обозе. Если колонны марширующих солдат походили на передвижные казармы, то обозы напоминали скотный двор на колесах. Запах домашнего скота. Скрип несмазанных осей. Ворчание мужиков с пудовыми кулаками и пудовыми сердцами, время от времени сопровождающееся щелканьем кнутов.

Ахкеймион смотрел на ноги; от раздавленной травы пальцы сделались зелеными. Он впервые задался вопросом: а почему он прячется в обозе? Сесватха всегда ехал по правую руку королей, принцев и генералов. Так почему же он этого не делает? Хотя Пройас продолжал хранить видимость безразличия, Ахкеймион знал, что он бы смирился с его обществом — хотя бы ради Ксинема. Да и какой ученик в смутное время не желает втайне, чтобы его старый наставник оказался рядом?

Так почему же он тащится в обозе? Что это — привычка? В конце концов, он — шпион со стажем, а смирение в стесненных обстоятельствах — лучшая на свете маскировка. Или это ностальгия? Этот поход почему-то напоминал Ахкеймиону, как он в детстве шел следом за отцом к лодке: голова гудит от недосыпа, песок холодный, а море темное и по-утреннему теплое. Неизменный взгляд на восток: там уже сереет рассвет, обещая явление сурового солнца. Неизменный тяжелый вздох, с каким он примирялся с неизбежным, с тяготами, превратившимися в ритуал, который люди называют работой.

Но какое утешение дают подобные воспоминания? Наркотики не смягчают боль, они лишь вызывают оцепенение.

Затем Ахкеймион понял: он ехал среди скота и всякого барахла не по привычке и не из ностальгии, а из отвращения.

«Я прячусь, — подумал он. — Прячусь от него…»

От Анасуримбора Келлхуса.

Ахкеймион замедлил шаг и потянул мула с обочины на луг. От холодной росы тут же заболели ноги. Телеги продолжали катиться мимо бесконечным потоком.

«Я прячусь…»

Похоже, он все чаще ловит себя на том, что действует, исходя из каких-то невнятных причин. Рано ложится спать, но не потому, что устал за время дневного перехода — как он сам себе говорит, — а потому, что боится испытующих взглядов Ксинема, Келлхуса и всех остальных. Смотрит на Серве, и не потому, что она напоминает ему Эсми — как он сам себе говорит, — а потому, что его беспокоит то, как она смотрит на Келлхуса: с таким видом, будто что-то знает…

А теперь еще и это.

«Я что, схожу с ума?»

Он ловил себя на том, что без причины хихикает вслух. Проводил рукой по лицу, чтобы проверить, не плачет ли он. Каждый раз лишь потрясенно бормотал: ну, мало есть на свете более привычных вещей, чем узреть в себе незнакомца. А кроме того, что еще он мог поделать? Заново обнаруженный Консульт — уже одного этого было вполне достаточно, чтобы шагнуть за грань безумия. Но подозрение — нет, уверенность — в том, что начинается Второй Апокалипсис… И нести такое знание в одиночку!..

Разве эта ноша под силу такому человеку, как он?

Раньше Ахкеймион боялся, что Келлхус предвещает возрождение Не-бога. Колдун не стал докладывать о нем, потому как точно знал, что сделает Наутцера и прочие. Они вцепятся в него, словно шакалы в кость, и будут глодать и грызть его до тех пор, пока он не треснет. Но то происшествие под Андиаминскими Высотами…

Все изменилось. Изменилось бесповоротно.

Консульт много лет был всего лишь тягостной абстракцией. Как там про них говорил Инрау? Грехи отцов… Но теперь — теперь! — они стали реальны, словно лезвие ножа. И Ахкеймион больше не боялся, что Келлхус возвещает Апокалипсис, — он это знал.

Оказалось, что знать — куда хуже.

Ну и зачем он продолжает прятаться от этого человека? Анасуримбор вернулся. Кельмомасово пророчество исполнилось! Через считаные дни Три Моря растают, как тот мир, в котором он страдает каждую ночь. И однако же Ахкеймион ничего не говорит — ничего! Почему? Ему случалось замечать, что некоторые люди отказываются признавать такие вещи, как болезнь или неверность, будто факт нуждается в признании, чтобы стать реальностью. Уж не этим ли он сейчас занимается? Он что, думает, если держать существование Келлхуса в секрете, это каким-то образом сделает самого человека менее реальным? Что можно предотвратить конец мира, зажмурившись покрепче?

Это слишком. Просто слишком. Завет должен об этом узнать, невзирая на последствия.

«Я должен им сказать… Сегодня я должен им сказать».

— Ксинем сказал, что я найду тебя в обозе, — донесся из-за спины Ахкеймиона знакомый голос.

— Что, правда? — отозвался Ахкеймион, удивившись неуместной веселости, прозвучавшей в его голосе.

Келлхус улыбнулся.

— Он сказал, что ты предпочитаешь шагать по свежему дерьму, а не по старому.

Ахкеймион пожал плечами, стараясь не измениться в лице.

— Так ногам теплее. А твой скюльвендский друг?

— Едет вместе с Пройасом и Ингиабаном.

— Ага. А ты, значит, решил снизойти до меня.

Он уставился на сандалии северянина.

— Ну, от этого идти не меньше…

Кастовые дворяне не ходят пешком. Они ездят на лошади. Келлхус был князем, хотя, подобно Ксинему, с легкостью заставлял окружающих позабыть о своем статусе.

Келлхус подмигнул.

— Я подумал, что мне для разнообразия неплохо будет проехаться на своих двоих.

Ахкеймион рассмеялся; у него было такое ощущение, словно он надолго затаил дыхание — и только сейчас выдохнул. С первой их встречи под Момемном Келлхус вызывал у него именно это чувство — как будто к нему возвращается возможность дышать полной грудью. Когда он упомянул об этом при Ксинеме, маршал лишь пожал плечами и сказал: «Всякий рано или поздно пернет».

— А кроме того, — продолжал Келлхус, — ты обещал меня учить.

— Что, правда?

— Правда.

Келлхус схватил веревку, привязанную к грубой уздечке мула. Ахкеймион вопросительно взглянул на него.

— Что ты делаешь?

— Я — твой ученик, — пояснил Келлхус, проверяя, надежно ли закреплены сумки на муле. — Наверняка ты и сам в молодости водил мула своего наставника.

Ахкеймион неуверенно улыбнулся.

Келлхус погладил мула по шее.

— Как его зовут? — поинтересовался он.

Банальность этого вопроса почему-то потрясла Ахкеймиона — до ужаса. Никому — ни единому человеку — до сих пор не приходило в голову об этом спросить. Даже Ксинему.

Келлхус заметил его колебания и нахмурился.

— Ахкеймион, что тебя беспокоит?

«Ты…»

Колдун отвернулся и уставился на бесконечные колонны вооруженных айнрити. Голова гудела от шума.

«Он читает меня, словно развернутый свиток…»

— Это что, настолько… Настолько заметно? — спросил Ахкеймион.

— А это важно?

— Важно! — отрезал Ахкеймион, сморгнул слезы и снова повернулся к Келлхусу.

«Так, значит, я плачу! — отчаянно заныло что-то у него в душе. — Так, значит, я плачу!»

— Айенсис, — продолжал он, — некогда сказал, что все люди — обманщики. Некоторые, мудрые, дурачат только других. Другие, глупые, дурачат только себя. И мало кто дурачит и себя, и других — из таких-то людей и получаются правители… Но куда тогда отнести таких людей, как я, Келлхус? Как насчет людей, которые не дурачат никого?

«И я еще называю себя шпионом!»

Келлхус пожал плечами.

— Возможно, они ниже дураков и выше мудрецов.

— Возможно, — отозвался Ахкеймион, стараясь напустить на себя задумчивый вид.

— Так что же тебя беспокоит?

«Ты…»

— Рассвет, — сказал Ахкеймион и потрепал мула по морде. — Его зовут Рассвет.

Для адепта школы Завета не было имени счастливее.

…Преподавание всегда что-то ускоряло в Ахкеймионе. От него, как от черного чая из Нильнамеша, кожу начинало покалывать, а душа пускалась вскачь. Конечно, тут было что-то от обычного тщеславия человека знающего, от гордости человека, видящего дальше других. Но была и радость, которую чувствуешь, когда чьи-то юные глаза вспыхивают пониманием, когда осознаешь, что кто-то видит. Быть учителем — все равно что заново стать учеником, пережить опьянение прозрения, и стать пророком, и набросать мир заново, с самого основания, — не просто вырвать зрение у слепоты, но и потребовать, чтобы узрели другие.

И неотъемлемой частью этого требования было доверие, такое опрометчивое и отчаянное, что Ахкеймиону делалось страшно, когда он над этим задумывался. Ведь это же чистое безумие, когда один человек говорит другому: «Пожалуйста, суди меня…»

Быть учителем — значит быть отцом.

Но в случае с Келлхусом все оказалось совершенно не так. В последующие дни, пока конрийское воинство продвигалось все дальше на юг, они с Ахкеймионом шли рядом, беседуя на всевозможные темы, от флоры и фауны Трех Морей до философов, поэтов и королей Ближней и Дальней Древности.

Ахкеймион не придерживался никакого учебного плана — это было бы непрактично в подобных обстоятельствах; он пользовался методом Айенсиса и просто позволял Келлхусу удовлетворять свое любопытство. Он просто отвечал на вопросы. И рассказывал истории.

Впрочем, вопросы Келлхуса были более чем проницательны — настолько проницательны, что вскоре уважение, которое внушал Ахкеймиону его интеллект, сменилось благоговейным страхом. О чем бы ни шла речь — о политике, философии или поэзии, — князь безошибочно проникал в самую суть. Когда Ахкеймион изложил основные тезисы древнего куниюрского мыслителя Ингосвиту, Келлхус, задавая один уточняющий вопрос за другим, вскорости воспроизвел критические статьи Айенсиса, хоть и утверждал, что никогда не читал работ киранейца. Когда Ахкеймион описал беспорядки, охватившие Кенейскую империю в конце третьего тысячелетия, Келлхус опять же принялся донимать его вопросами — на многие из которых Ахкеймион ответить не мог, — касающимися торговли, денежного обращения и социальной структуры. А затем, через считаные минуты, предложил объяснение ситуации, наилучшее из всех, какое только приходилось читать Ахкеймиону.

— Но как? — однажды, не удержавшись, выпалил Ахкеймион.

— Что — как? — удивился Келлхус.

— Как тебе… как тебе удается все это увидеть? Как я ни вглядываюсь…

— А! — Келлхус рассмеялся. — Ты начинаешь говорить в точности как учителя, которых ко мне приставлял отец.

Он обращался с Ахкеймионом одновременно и смиренно, и до странности снисходительно, как будто уступал в чем-то властному, но любимому сыну. Солнечные лучи позолотили его волосы и бороду.

— Просто у меня такой талант, — пояснил он. — Только и всего.

Ничего себе талант! Скорее уж то, что древние называли «носчи» — гений. Было нечто необычное в самом мышлении Келлхуса, некая неизъяснимая подвижность, с которой Ахкеймион никогда прежде не сталкивался. Нечто такое, из-за чего северянин иногда казался человеком другой эпохи.

В общем, большинство людей от природы были узколобы и замечали лишь то, что им льстило. Они все, почти без исключения, считали, что их ненависть и их страстные желания правильны, невзирая на все противоречия — просто потому, что они чувствуют, что это правильно. Почти все ценили привычный путь выше истинного. В том и заключалась доблесть ученика, чтобы хоть на шаг сойти с наезженной дорожки и рискнуть приблизиться к знанию, которое угнетало и нагоняло ужас. И все равно Ахкеймион, подобно любому учителю, тратил на выкорчевывание предрассудков почти столько же времени, сколько на насаждение истины. В конце концов, все души упрямы.

А вот с Келлхусом дело обстояло иначе. Он ничего не отметал с порога. Для него всякая — абсолютно всякая — возможность заслуживала рассмотрения. Возникало ощущение, будто его душа движется вообще без путей — над ними. Лишь истина вела его к выводам.

Вопросы следовали за вопросами; они били в точку, они затрагивали ту или иную тему так мягко, но при этом так упорно и тщательно, что Ахкеймион сам поражался тому, как много он знает. Больше всего это походило на то, будто Ахкеймион, подгоняемый терпеливыми расспросами Келлхуса, совершает экспедицию по собственной жизни, которую сам по большей части позабыл.

Келлхус спрашивал про Мемгову, древнего зеумского мудреца, который в последнее время сделался чрезвычайно модным среди образованной части айнритийского кастового дворянства. Ахкеймион вспоминал, как читал его «Небесные афоризмы» при свечах на приморской вилле Ксинема, наслаждаясь экзотическими оборотами и зеумской эмоциональностью Мемговы и слушая, как за закрытыми ставнями ветер проносится по саду и сливы падают на землю с глухим стуком, словно железные.

Келлхус спрашивал про его толкование Войн магов, и Ахкеймион вспоминал, как спорил с собственным наставником, Симасом, на черных парапетах Атьерса, как считал себя необычайно одаренным и проклинал негибкость стариков. Как он ненавидел тогда эти высоты!

Вопрос сменялся вопросом. Келлхус никогда не повторялся. Он ни о чем не спрашивал дважды. И с каждым ответом Ахкеймиону все сильнее казалось, что он обменивает предположения на истинное озарение и абстракции на воскрешенные моменты своей жизни. Он понял, что Келлхус учится и одновременно с этим учит сам. У Ахкеймиона никогда еще не было такого ученика. Ни Инрау, ни даже Пройас не были такими. Чем больше он отвечал на вопросы этого человека, тем сильнее казалось, что Келлхус знает ответ на главный вопрос его собственной жизни.

«Кто я? — часто думал Ахкеймион, прислушиваясь к мелодичному голосу Келлхуса. — Что ты видишь?»

А затем Келлхус начал расспрашивать его о Древних войнах. Ахкеймиону, как и большинству адептов Завета, легко было упоминать об Апокалипсисе — и трудно его обсуждать. Очень трудно. Конечно, дело было в заново переживаемом ужасе. Чтобы говорить об Апокалипсисе, требовалось переложить жесточайшее горе в слова — непосильная задача. А еще к этому примешивался стыд, как будто он потворствовал некой унизительной навязчивой идее. Слишком уж многие над этим смеялись.

Но с Келлхусом все осложняла еще и кровь, текущая в его жилах. Он был Анасуримбором. Как рассказывать о конце света его невольному вестнику? Иногда Ахкеймион опасался, что его стошнит от такой иронии. А еще он постоянно думал: «Моя школа! Почему я предаю мою школу?»

— Расскажи мне про Не-бога, — попросил однажды Келлхус.

Как это часто случалось, когда они пересекали ровный луг, колонны сходили с дороги и рассыпались по траве. Некоторые солдаты даже снимали сандалии или сапоги и плясали, как будто, скинув лишнюю тяжесть с ног, обрели второе дыхание. Ахкеймион как раз смеялся над ужимками плясунов, и просьба Келлхуса застала его врасплох.

Его передернуло. Еще не так давно это имя — Не-бог — упоминалось как нечто далекое и мертвое.

— Ты родом из Атритау, — отозвался Ахкеймион, — и ты хочешь, чтобы я рассказал тебе о Не-боге?

Келлхус пожал плечами.

— Да, мы читали «Саги», как и вы. Наши барды, как и ваши, распевали бесчисленные лэ. Но ты… Ты это все видел.

«Нет, — захотелось сказать Ахкеймиону, — это видел Сесватха. Сесватха».

Вместо этого он уставился вдаль, собираясь с мыслями.

«Ты это все видел. Ты…»

— У него, как тебе, вероятно, известно, много имен. Жители древней Куниюрии называли его Мог-Фарау, откуда и происходит наше «Не-бог». На древнекиранейском он именуется просто Цурумах, «Ненавистный». Нелюди Ишариола называли его со своеобразной поэтичностью, вообще свойственной их именам, Кара-Скинуримои, «Ангел беспредельного голода»… Точные имена. Мир никогда не знал большего зла… Большей опасности.

— Так что же он такое? Нечистый дух?

— Нет. По этому миру бродило множество демонов. Если слухи о Багряных Шпилях истинны, некоторые бродят до сих пор. Нет, он больше и в то же время меньше…

Ахкеймион умолк.

— Возможно, — предположил князь Атритау, — нам не следует говорить…

— Я видел его, Келлхус. Я видел его, насколько это по силам человеку… Неподалеку отсюда, на равнине Менгедда, разбитые войска киранейцев и их союзников заново подняли знамена, решив умереть в схватке с Врагом. Это было две тысячи лет назад.

Ахкеймион горько рассмеялся и опустил голову.

— Я забыл…

Келлхус внимательно наблюдал за ним.

— Что ты забыл?

— Что Священное воинство должно пройти через Менгедду. Что я вскоре вступлю на землю, которая видела смерть Не-бога…

Он взглянул на южные холмы. Вскоре на горизонте появятся горы Унарас, граница мира айнрити. А за ними…

— Как я мог позабыть?

— Многое нужно помнить, — сказал Келлхус. — Слишком многое.

— А это означает, что слишком многое было забыто! — огрызнулся Ахкеймион, не желая прощать себе эту оплошность.

«Мне нужен мой разум! Весь мир…»

— Ты слишком… — начал было Келлхус, но умолк.

— Что — слишком? Слишком груб? Ты не понимаешь, что это было! На протяжении одиннадцати лет — одиннадцати лет, Келлхус! — все младенцы рождались мертвыми! С момента пробуждения Не-бога каждое чрево стало могилой… И все его чувствовали — каждый, где бы он ни находился. Это был ужас, который постоянно, ежесекундно присутствовал в каждом сердце. Стоило лишь взглянуть на горизонт, и человек сразу понимал, где находится он. Он был тенью, знаком судьбы… Север превратился в пустыню — я не стану пересказывать этот кошмар. Мехтсонк, могучая столица Киранеи, была повержена несколькими месяцами раньше. Все дома были разрушены. Все идолы разбиты. Все жены подверглись насилию. Все великие народы пали… Как мало осталось, Келлхус! Сколь немногие уцелели! Киранейцы с их вассалами и союзниками-южанами ожидали Врага. Сесватха стоял по правую руку великого короля Киранеи, Анаксофуса V. Они были верными друзьями и подружились много лет назад, когда Кельмомас созвал всех лордов Эарвы на свою Ордалию, обреченную Священную войну — он хотел уничтожить Консульт прежде, чем те сумеют разбудить Цурумаха. Они вместе следили за его приближением…

«Цурумах…»

Ахкеймион вдруг смолк, повернувшись к северу.

— Вообрази, — сказал он, поднимая руки к небу. — Точно такой же день, воздух напоен ароматом полевых цветов… Вообрази! И вдруг — пелена грозовых туч, от одного края неба до другого, черных, словно вороново крыло, — они, клубясь, заполняют собой небосвод и катятся на нас, словно горячая кровь по стеклу. Я помню росчерки молний, разрывающих небо над холмами. А под сенью бури на восток и на запад галопом скачут бессчетные отряды скюльвендов, намереваясь обойти нас с флангов. А за ними мчатся, словно псы, легионы шранков и воют, воют!..

Келлхус дружески положил руку ему на плечо.

— Тебе вовсе не обязательно рассказывать мне об этом, — сказал он.

Ахкеймион посмотрел на него в упор, смаргивая слезы.

— Нет, обязательно, Келлхус. Мне необходимо, чтобы ты знал. Ведь для этого я и нужен — более, чем когда бы то ни было… Ты понимаешь?

Келлхус кивнул. Глаза его блестели.

— Тьма наползла на нас, — продолжал Ахкеймион, — поглотив солнце. Скюльвенды ударили первыми: конные лучники принялись осыпать нас стрелами, а отряды копейщиков в бронзовых доспехах тем временем врезались нам во фланги. Когда ливень стрел иссяк и лучники отошли, весь мир заполонили шранки. Их было бессчетное количество; завернутые в человеческую кожу, они неслись по холмам, сквозь высокие травы. Киранейцы опустили копья и подняли большие щиты. Нет таких слов, Келлхус, чтобы описать ужас и решимость, которые двигали нами. Мы сражались с дерзостью обреченных, стремясь лишь к одному: чтобы наш последний вздох был плевком в лицо Врагу. Мы не пели гимнов, не читали молитв — мы давно от них отреклись. Вместо них мы пели погребальные песни по самим себе, горькие погребальные плачи по нашему народу, нашей расе. Мы знали, что единственной нашей посмертной славой будет та дань жизнями, которую мы соберем с врагов. А затем из туч на нас обрушились драконы. Драконы, Келлхус! Враку. Древний Скафра, чья шкура несла на себе шрамы тысячи битв. Величественные Скутула, Скогма, Гхосет. Все, кого не доконали стрелы и магия Древнего Севера. Маги Киранеи и Шайгека шагнули в небо и сразились с тварями.

Взгляд Ахкеймиона был устремлен куда-то вдаль. Он видел прошлое.

— К югу отсюда, совсем не далеко, — сказал он, покачав головой. — Две тысячи лет назад.

— И что произошло потом?

Ахкеймион взглянул на Келлхуса.

— Невероятное. Я… нет, Сесватха… Сесватха поверг Скафру. Скутула Черный бежал прочь, весь израненный. Киранейцы и их союзники стояли неколебимо, словно волнолом против вздыбившегося моря, и отражали одну черную волну за другой. На мгновение мы почти посмели обрадоваться. Почти…

— А потом пришел он, — сказал Келлхус.

Ахкеймион сглотнул и кивнул.

— Потом пришел он… Мог-Фарау. Во всяком случае, в этом отношении автор «Саг» написал правду. Скюльвенды отошли; напор шранков ослабел. По их рядам пронесся пронзительный скрежет, переросший в нестерпимый вопль. Башраги принялись колотить по земле своими молотами. Клубящаяся тьма, затянувшая горизонт, превратилась в огромный смерч — как будто небо и землю связала черная пуповина. И все знали. Все просто знали. Не-бог приближался. Мог-Фарау шел, и мир содрогался. Шранки принялись визжать. Многие бросались на землю, пытались выцарапать себе глаза… Я помню, что мне тяжело было дышать… Я сел в колесницу Анакки — Анаксофуса, и я помню, как он держал меня за плечи. Я помню, он что-то кричал, но я не мог его расслышать… Наши лошади пятились и дико ржали. Люди вокруг нас падали на колени, зажимая уши. На нас накатывались огромные тучи пыли…

А потом раздался голос, говорящий гло́тками сотен тысяч шранков.

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Я не понимаю…

МНЕ НУЖНО ЗНАТЬ, ЧТО ТЫ ВИДИШЬ.

Смерть. Ужасную смерть!

ГОВОРИ.

Даже ты не сможешь спрятаться от того, чего не знаешь! Даже ты!

ЧТО Я ТАКОЕ?

— Обреченный, — прошептал Сесватха, отвечая грому.

Он вцепился в плечо великого короля Киранеи.

— Давай, Анаксофус! Бей!

Я НЕ МОГУ ВИ…

Через Карапас, вращаясь над холмами, пронеслась сверкающая серебряная нить. Треск, от которого из ушей пошла кровь. Обломки, хлынувшие дождем. Исполненный боли вой, вырвавшийся из бессчетных нечеловеческих глоток.

Смерч исчез, словно дымок задутой свечи, — немного повращался и развеялся.

Сесватха упал на колени, рыдая от горя и ликования. Невероятно! Невероятно! Анаксофус выронил Копье-Цаплю и обнял его за плечи…

— Ахкеймион, с тобой все в порядке?

Ахкеймион? Кто такой Ахкеймион?

— Пойдем, — сказал Келлхус. — Вставай.

Сильные руки незнакомца. А где Анаксофус?

— Ахкеймион!

«Снова. Это происходит снова».

— Что?

— Что такое Копье-Цапля?

Ахкеймион не ответил. Он не мог. Вместо этого он довольно долго шел молча, вспоминая, что предшествовало моменту, когда эта история завладела им, и размышляя над ужасающей потерей себя и ощущения времени — почему-то казалось, будто это в некотором смысле одно и то же. Потом он подумал о Келлхусе, спокойно идущем рядом. Адепты Завета часто упоминали о том, как был повержен Не-бог, но редко рассказывали эту историю. По правде говоря, Ахкеймион вообще не припоминал, чтобы хоть кому-то ее рассказывал — даже Ксинему. И однако же Келлхусу он все выложил по первому требованию. Почему?

«Он что-то со мной делает».

Ахкеймион поймал себя на том, что ошеломленно пялится на этого человека, с прямотой сонного ребенка.

«Кто ты?»

Келлхус ответил таким же прямым взглядом; его это нисколько не смутило — казалось, для него подобные вещи слишком незначительны. Он улыбнулся Ахкеймиону так, словно тот и вправду был ребенком, невинным существом, неспособным желать зла. Этот взгляд напомнил Ахкеймиону Инрау, который так часто видел в нем того, кем Ахкеймион не являлся, — а именно хорошего человека.

Ахкеймион отвел взгляд. У него болело горло.

«Должен ли я выдать и тебя?»

Ученика, подобного которому нет.

Группка солдат затянула гимн в честь Последнего Пророка; смех и гомон стих — окружающие подхватили песню. Келлхус вдруг остановился и опустился на колени.

— Что ты делаешь? — спросил Ахкеймион более резко, чем хотелось.

— Снимаю сандалии, — отозвался князь Атритау. — Давай пройдемся босиком, как остальные.

Не петь вместе с остальными. Не радоваться с ними. Просто пройтись.

Позднее Ахкеймион осознает, что это были уроки. Пока Ахкеймион учил Келлхуса, тот непрестанно учил Ахкеймиона. Он был почти уверен в этом, хотя понятия не имел, что же это могут быть за уроки. Возможно, доверия. Или, быть может, открытости. Каким-то образом Ахкеймион, наставляя Келлхуса, сам сделался учеником, хоть и иного рода. Единственное, что он знал наверняка, так это то, что его образование неполно.

Но по мере того, как шли дни, это открытие лишь усугубляло его страдания. Однажды Ахкеймион трижды за ночь готовил Призывные Напевы, но все заканчивалось лишь невнятными ругательствами и попреками. Он должен все рассказать Завету, своей школе — своим братьям! Анасуримбор вернулся! Кельмомасово пророчество — не просто часть Снов Сесватхи. Многие видели его, достигнув зенита, и узрели в нем причину того, что Сесватха ушел из жизни в кошмары своих учеников. Великое предостережение. И однако же он, Друз Ахкеймион, колебался — нет, не просто колебался, он рисковал. Сейен милостивый… Он рисковал своей школой, своей расой, своим миром ради человека, которого знал без году неделя.

Что за безумие! Он бросил на чашу весов конец света! Обычный человек, слабый и глупый, — кто он такой, Друз Ахкеймион, чтобы брать на себя подобный риск? По какому праву он взвалил на себя эту ношу? По какому праву?

«Еще один день, — подумал он, дергая себя за бороду и за волосы. — Еще один день…»

Келлхус отыскал его, когда все покидали лагерь, наутро после того, как Ахкеймион принял решение, и, несмотря на хорошее настроение и юмор Келлхуса, прошел не один час, прежде чем Ахкеймион смягчился и начал отвечать на его вопросы. Слишком уж многое одолевало и мучило его. Слишком много невысказанного.

— Тебя тревожит наша судьба, — в конце концов сказал Келлхус; взгляд его был серьезен. — Ты боишься, что Священное воинство не добьется успеха…

Конечно же, Ахкеймион боялся за Священное воинство. Он видел слишком много поражений — во всяком случае, в снах. Но несмотря на то что вокруг него двигались тысячи вооруженных людей, мысли Ахкеймиона были заняты отнюдь не Священной войной. Но он предпочел притвориться, что так оно и есть. Он кивнул, не глядя на собеседника, как будто сознавался в чем-то, что причиняло боль. Опять невысказанные упреки. Опять самобичевание. Когда дело касалось других людей, мелкие обманы казались одновременно и естественными, и необходимыми, но с Келлхусом они… они раздражали.

— Сесватха… — произнес Ахкеймион, потом заколебался. — Сесватха был почти мальчишкой, когда начались первые войны против Голготтерата. В те дни даже мудрейшие из древних не понимали, что поставлено на кон. Да и как они могли это понять? Они же были норсирайцами и владели всем миром. Они покорили своих родичей-варваров. Они прогнали шранков за горы. Даже скюльвенды не смели навлекать на себя их гнев. Их поэзия, их магия, их ремесла ценились по всей Эарве, даже среди нелюдей, что некогда были их наставниками. От красоты их городов у иноземных послов на глаза наворачивались слезы. Даже при самых далеких дворах, у киранейцев и у ширцев, старались перенять их манеры, их кулинарное искусство, их моды… Они были истинным мерилом своего времени, как мы — своего. Все было меньше, а они всегда были больше. Даже после того, как Шеонанра, великий магистр Мангаэкки — Консульта, — пробудил Не-бога, никто не верил, что близится конец. Даже разгром куниюрцев, самого могущественного из их народов, не поколебал уверенности в том, что Древний Север как-нибудь да одержит верх. Лишь когда бедствия посыпались словно из рога, они начали понимать…

Заслонив лицо от солнца, Ахкеймион взглянул князю в глаза:

— Величие не снисходит до величия. Всегда может произойти немыслимое.

«Конец близится… Я должен решиться».

Келлхус кивнул и, сощурившись, взглянул на солнце.

— У всего своя мера, — сказал он. — У каждого человека.

Он взглянул на Ахкеймиона в упор:

— У каждого решения.

На мгновение Ахкеймион испугался, что у него сейчас остановится сердце. «Совпадение… Это совпадение, и ничего больше!»

Келлхус внезапно наклонился и подобрал маленький камень. Несколько мгновений он осматривал склон, как будто разыскивал птицу или зайца, кого-нибудь, кого можно было бы убить. Затем он швырнул камень, и рукава его шелковой рясы щелкнули, словно кожаные. Камень со свистом пронесся в воздухе, потом врезался в край растрескавшегося каменного выступа. Выступ покачнулся и рухнул, рассыпавшись грудой пыли и щебня. Внизу зазвучали предостерегающие крики.

— Ты нарочно? — спросил Ахкеймион.

У него перехватило дыхание.

Келлхус покачал головой.

— Нет… — Он бросил на Ахкеймиона поддразнивающий взгляд. — Но это именно то, о чем ты говорил, разве нет? Непредвиденное, катастрофа, следующая по пятам за всеми нашими деяниями.

Ахкеймион сомневался, что вообще упоминал об этом.

— И решениями, — сказал он, чувствуя себя странно — как будто говорил чужими устами.

— Да, — согласился Келлхус. — И решениями.

Той ночью Ахкеймион приготовил Призывные Напевы, хоть и знал, что не сумеет выдавить из себя даже слова. «Какое ты имеешь на это право? — кричал он мысленно. — Какое право? Ты, ничтожество…» Келлхус — Предвестник. Посланник. Вскоре — Ахкеймион это знал — ужас его ночей вырвется в мир бодрствования. Вскоре великие города — Момемн, Каритусаль, Аокнисс — запылают. Ахкеймион уже видел их горящими, много раз. Они падут, как пали их древние собратья: Трайсе, Мехтсонк, Миклы. Крики. Вопли, возносящиеся к небесам, затянутым пеленой дыма… Они станут новыми именами горя.

Какое у тебя право? Что может оправдать подобное решение?

— Кто ты такой, Келлхус? — пробормотал Ахкеймион, сидя в темной палатке, служившей ему пристанищем. — Я рискую ради тебя всем… Всем!

Но почему?

Потому что в нем… в нем есть нечто. Нечто, что заставляет Ахкеймиона ждать. Ощущение чего-то невероятно соответствующего… Но чего? Чему он соответствует? И будет ли этого достаточно? Достаточно, чтобы оправдать предательство школы? Достаточно, чтобы бросить гадальные кости на Апокалипсис? Чего вообще для этого достаточно?

Чего-то, помимо истины. Истины всегда достаточно, не так ли?

«Он посмотрел на меня и понял». Ахкеймион осознал, что брошенный камень был еще одним уроком. Еще одним намеком, еще одной зацепкой. Но на что он намекал? Что бедствие разразится, если он примет неверное решение? Или что бедствие разразится вне зависимости от того, какое решение он примет?

Казалось, его мучениям не будет конца.

Глава 2. Ансерка

«Расстояние между животным и божеством измеряется долгом».

Экианн, послание 44
«Дни и недели, предшествующие сражению, — странное время. Все войска — конрийцы, галеоты, нансурцы, туньеры, тидонцы, айноны и Багряные Шпили — пришли к крепости Асгилиох, к Вратам Юга и границе языческих земель. И хотя многие думали о Скауре, язычнике-сапатишахе, с которым им предстояло бороться, он по-прежнему стоял для них в одном ряду с сотнями прочих абстрактных забот. Всякий еще мог перепутать войну с обычным повседневным существованием…»

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

4111 год Бивня, конец весны, провинция Ансерка

В первые дни пути повсюду царило замешательство и неразбериха, особенно на закате, когда айнрити рассыпались по полям и склонам холмов, чтобы встать лагерем на ночь. Пару раз Ахкеймиону не удавалось разыскать Ксинема, но он настолько уставал, что ставил палатку рядом с незнакомыми людьми. Но когда конрийцы привыкли осознавать себя войском, привычка вкупе с грузом обязанностей привела к тому, что лагерь каждый вечер принимал более-менее приличный вид. Вскоре Ахкеймион обнаружил, что делит пищу и шутливые беседы не только с Ксинемом и его старшими офицерами, Ириссом, Динхазом и Зенкаппой, но еще и с Келлхусом, Серве и Найюром. Дважды их навещал Пройас — для Ахкеймиона это были нелегкие вечера, — но обычно наследный принц вызывал Ксинема, Келлхуса и Найюра к себе в шатер, либо на службу, либо для вечернего совета с другими великими лордами, входившими в состав конрийского войска.

В результате Ахкеймион частенько оставался в обществе Ирисса, Динхаза и Зенкаппы. Компания из них была ужасная, особенно в присутствии такой красивой и застенчивой женщины, как Серве. Но вскоре Ахкеймион начал ценить эти ночи — по сравнению с днями, когда ему приходилось идти рядом с Келлхусом. Тут была нерешительность мужчин, сошедшихся без традиционных посредников, а затем — бурный дружелюбный разговор, как будто они одновременно и поражались, и радовались тому, что говорят на одном языке. Это напоминало Ахкеймиону, какое облегчение чувствовал он и его приятели детства, когда их старших братьев звали в лодки или на берег. Ахкеймион вполне способен был понять это товарищество душ, пребывающих в чужой тени. Кажется, с тех пор как покинул Момемн, он переживал редкие мгновения покоя лишь в обществе этих людей, хоть они и считали его проклятым.

Однажды ночью Ксинем забрал Келлхуса и Серве к Пройасу на отмечание Веникаты, айнритийского религиозного праздника. Ирисс и прочие через некоторое время разошлись, вернувшись к своим подразделениям, и Ахкеймион впервые остался наедине со скюльвендом, Найюром урс Скиоатой, последним из утемотов.

Хотя они уже не первую ночь проводили у одного костра, Ахкеймиону до сих пор делалось не по себе в присутствии этого варвара. Иногда, когда Ахкеймион замечал его краем глаза, у него перехватывало дыхание. Найюр, подобно Келлхусу, был призраком из его снов, кем-то, пришедшим из очень ненадежного, коварного края. А если добавить к этому еще и руки, покрытые множеством шрамов, и хору, засунутую за пояс с железными бляхами…

Но все-таки у Ахкеймиона было к нему множество вопросов. По большей части о Келлхусе, но еще и о шранках, появляющихся на севере тех земель, которыми владело его племя. Ему даже хотелось спросить скюльвенда насчет Серве: все заметили, что она без памяти влюблена в Келлхуса, но спать отправляется сНайюром. В те разы, когда эти трое уходили от костра раньше прочих, Ахкеймион видел огонь в глазах Ирисса и остальных офицеров, хотя пока что они не делились друг с другом своими соображениями. Когда Ахкеймион задал этот вопрос Келлхусу, тот пожал плечами и сказал: «Она — его добыча».

Какое-то время Ахкеймион и Найюр изо всех сил старались не замечать друг друга. Откуда-то из темноты доносились возгласы и крики, вокруг костров теснились неясные фигуры празднующих. Некоторые подолгу смотрели в их сторону, но большинство не обращало на них внимания.

Проводив хмурым взглядом шумную компанию конрийских рыцарей, Ахкеймион наконец повернулся к Найюру и спросил:

— Думаю, мы язычники, — а, скюльвенд?

У костра воцарилась неловкая тишина: Найюр продолжал обгладывать кость. Ахкеймион потягивал вино и старался придумать благовидный предлог, чтобы удалиться в палатку. Ну что можно сказать скюльвенду?

— Так ты его учишь, — внезапно произнес Найюр, сплюнув хрящ в костер.

Его глаза поблескивали в тени густых бровей, взгляд был устремлен в огонь.

— Да, — отозвался Ахкеймион.

— Он сказал тебе, зачем?

Ахкеймион пожал плечами.

— Он ищет знаний Трех Морей… А почему ты спрашиваешь?

Но скюльвенд уже вставал, вытирая жирные пальцы о штаны и выпрямляясь во весь свой огромный рост. Не сказав ни слова, он исчез в темноте, оставив сбитого с толку Ахкеймиона у костра. Короче говоря, варвар никаким образом не желал его признавать.

Ахкеймион решил упомянуть об этом происшествии при Келлхусе, когда тот вернется, но быстро позабыл о нем. По сравнению с терзавшими его страхами скверные манеры и загадочные вопросы, в общем-то, были пустяком.

Обычно Ахкеймион ставил свою скромную палатку у шатра Ксинема. Он всегда подолгу лежал без сна и то грыз себя из-за Келлхуса, то увязал в тягостных раздумьях. А когда на остальные мысли находило оцепенение, он беспокоился об Эсменет или о Священном воинстве. Похоже было, что оно вскоре вступит в земли фаним — в бой.

Ночные кошмары становились все более невыносимыми. Пожалуй, не проходило ни единой ночи, чтобы Ахкеймион не просыпался еще до пения утренних рогов от того, что колотил ногами по одеялу либо расцарапывал себе лицо, взывая к древним товарищам. Мало кому из адептов Завета доводилось наслаждаться мирным сном или хотя бы его подобием. Эсменет часто шутила, что он спит, «словно старый пес, который гоняется за кроликами».

«Скорее уж старый кролик, удирающий от собак», — отвечал Ахкеймион.

Но сон — или, во всяком случае, его абсолютная суть, дарующая забвение, — стал ускользать от него, пока не начинало казаться, что он просто перелетает от одного скопления гомона и криков к другому. Ахкеймион выползал из палатки в предрассветной тьме, обхватив себя руками за плечи, чтобы сдержать дрожь, и просто стоял, пока ночь не сменялась холодными, бесцветными сумерками. Он смотрел, как на востоке появляется золотой ободок солнца — словно уголь, просвечивающий сквозь раскрашенную бумагу. И ему казалось, будто он стоит на краю мира и достаточно малейшего толчка, чтобы полететь в бескрайнюю тьму.

«Один, совсем один», — думал он.

Он представлял Эсменет, как она спит у себя в комнате, в Сумне: стройная нога высунулась из-под одеяла, и ее обвивают нити света, лучи все того же солнца, прорвавшегося сквозь щели в ставнях. И он молился, чтобы она была в безопасности, — молился богам, которые прокляли их обоих.

«Одно солнце согревает нас. Одно солнце дарует нам свет. Одно…»

Потом он думал об Анасуримборе Келлхусе — и эти мысли навевали тягостные предчувствия.

Однажды вечером, слушая, как другие спорят о фаним, Ахкеймион вдруг осознал, что ему совершенно незачем страдать от одиночества: он может поделиться всеми страхами с Ксинемом.

Ахкеймион взглянул поверх костра на старого друга, спорившего о битвах, в которых он еще не участвовал.

— Конечно, Найюр знает этих язычников! — возражал маршал. — Я никогда не утверждал обратного. Но до тех пор, пока он не увидит нас на поле битвы, пока он не поймет всю мощь Конрии, ни я, ни наш принц, как я подозреваю, не станем воспринимать его слова как Священное Писание!

Может ли он рассказать все Ксинему?

Утро после безумия, произошедшего под императорским дворцом, было тем самым утром, когда Священное воинство выступило в путь. Вокруг царила полнейшая неразбериха. И даже в тех обстоятельствах Ксинем внимательно отнесся к Ахкеймиону и честно попытался расспросить его о подробностях предыдущей ночи. Ахкеймион начал с правды — ну, во всяком случае, с некой ее части, — сказав, что императору понадобился независимый специалист, чтобы проверить некоторые утверждения, сделанные Имперским Сайком. А вот дальше последовал чистой воды вымысел, история насчет шифра и зачарованной карты. Ахкеймион даже не мог теперь толком ее припомнить.

Тогда он солгал потому, что… ну, просто так получилось. События той ночи были слишком свежи в памяти. Даже сейчас, две недели спустя, Ахкеймион чувствовал, что ему не под силу вынести их ужасающий смысл. Тогда же он вообще едва барахтался, пытаясь удержаться на плаву.

Но как теперь объяснить это Ксинему? Единственному человеку, которому он верит. Которому доверяет.

Ахкеймион смотрел и ждал, переводя взгляд с одного лица, освещенного пламенем костра, на другое. Он нарочно положил свой коврик с наветренной стороны, туда, куда шел дым, надеясь во время еды посидеть в одиночестве. Теперь ему казалось, что сюда его поместило само провидение, давшее возможность исподтишка взглянуть на всех вместе.

Конечно, там был Ксинем; он сидел, скрестив ноги, словно зеумский военный вождь, и лицо у него было каменное, но смешинки в глазах и крошки в квадратной бороде создавали противоречивое впечатление. Слева, примостившись на бревне и раскачиваясь в разные стороны, сидел кузен Ксинема, Ирисс. По избытку чувств и энергии он здорово походил на задиристого большелапого щенка. Слева от него сидел Динхаз, или Кровавый Дин. Он держал в вытянутой руке чашу, чтобы рабы заново наполнили ее вином; шрам в виде буквы «Х» у него на лбу из-за игры света и теней казался черным. Зенкаппа, как обычно, сидел рядом с ним. Его угольно-черная кожа поблескивала в свете костра. Ахкеймиону почему-то всегда казалось, будто Зенкаппа озорно подмигивает. Поблизости сидел Келлхус в белой тунике и взирал на мир, будто на похищенный из древнего храма портрет, — одновременно и медитативно, и внимательно, и отстраненно, и затаив дыхание. К нему прислонилась Серве. Глаза под полуприкрытыми веками сияли, одеяло было обернуто вокруг бедер. Как всегда, ее безукоризненное лицо приковывало взгляд, а от изгибов фигуры захватывало дыхание. Рядом с ней сидел Найюр, но подальше от костра, в тени, смотрел на пламя и отщипывал кусочки хлеба. Даже сейчас, когда он ел, он смотрел так, будто был готов в любое мгновение свернуть кому-нибудь из присутствующих шею.

Такое вот странное семейство. Его семейство.

Способны ли они чувствовать это? Ощущают ли приближение конца?

Ахкеймиону необходимо было поделиться тем, что он знал. Если не с Заветом, то хоть с кем-нибудь. Ему необходимо разделить ношу, или он сойдет с ума. Если бы только Эсми пришла к нему… Нет. Это принесет только боль.

Ахкеймион поставил чашу, встал и присел рядом со старым другом, Крийатесом Ксинемом, маршалом Аттремпа.

— Ксин…

— Что такое, Акка?

— Мне нужно поговорить с тобой, — приглушенно произнес Ахкеймион. — Насчет… Насчет…

Келлхус, казалось, был занят чем-то другим. И все же Ахкеймион и сейчас не мог избавиться от ощущения, будто за ним наблюдают.

— Та ночь, — продолжил он, — ну, последняя под стенами Момемна. Помнишь, как Икурей Конфас пришел за мной и отвел в императорский дворец?

— Еще бы я забыл! Я тогда здорово перенервничал!

Ахкеймион заколебался. Ему вновь вспомнился тот старик — первый советник императора, — бьющийся в цепях. Лицо, которое разжимается, словно рука, и выгибается наружу, и тянется… Которое захватывает, а потом завладевает…

Ксинем присмотрелся к нему и нахмурился.

— Что случилось, Акка?

— Я — адепт, Ксин, я связан клятвой и долгом, точно так же, как ты…

— Лорд кузен! — позвал маршалла Ирисс. — Вы только послушайте! Келлхус, расскажите ему!

— Кузен! — резко отозвался Ксинем. — А не мог бы ты…

— Да вы только послушайте! Мы пытаемся понять, что это означает.

Ксинем собрался обругать Ирисса, но было уже поздно. Келлхус заговорил.

— Это просто притча, — сказал князь Атритау. — Я узнал ее от скюльвендов. Звучит она примерно так: некрупный, стройный молодой бык и его коровы, к потрясению своему, обнаружили, что хозяин купил другого быка, с более широкой грудью, более толстыми рогами и более скверным характером. Но все равно, когда сын хозяина привел нового быка на пастбище, молодой бык опустил голову, выставил рога и принялся фыркать и рыть копытом землю. «Нет! — вскричали коровы. — Пожалуйста, не надо рисковать жизнью из-за нас!» «Рисковать жизнью? — удивился молодой бык. — Я просто забочусь о том, чтобы он знал, что я — бык!»

Мгновение тишины и взрыв смеха.

— Скюльвендская притча? — переспросил Ксинем, смеясь. — Вы…

— Вот что я думаю! — воскликнул Ирисс, перекрывая общий хохот. — Вот мое толкование! Слушайте! Эта притча означает, что наше достоинство — нет, наша честь — дороже всего, даже наших жен!

— Да ничего она не означает, — сказал Ксинем, вытирая выступившие на глазах слезы. — Это просто шутка, только и всего.

— Это притча о мужестве, — проскрежетал Найюр, и все смолкли, потрясенные.

Ахкеймион попытался понять, что же на самом деле сказал неразговорчивый варвар.

Скюльвенд сплюнул в огонь.

— Эту историю старики рассказывают мальчишкам, чтобы пристыдить их, чтобы научить, что красивые жесты ничего не значат, что реальна только смерть.

Все переглянулись. Один лишь Зенкаппа громко рассмеялся.

Ахкеймион подался вперед.

— А ты что скажешь, Келлхус? Что, по-твоему, это означает?

Келлхус пожал плечами, удивляясь, что ему нужно так много объяснять. Он поднял на Ахкеймиона дружеский, но совершенно неумолимый взгляд.

— Это означает, что иногда из молодого быка получается неплохая корова…

Все снова расхохотались, но Ахкеймион с трудом изобразил слабое подобие улыбки. Да что его, собственно, так разозлило?

— Нет! — воскликнул он. — Что ты думаешь на самом деле?

Келлхус помолчал, взял Серве за руку и оглядел присутствующих. Ахкеймион покосился на Серве и тут же отвернулся. Она смотрела на него очень внимательно.

— Эта история учит, — серьезным, изменившимся голосом произнес Келлхус, — что есть разное мужество и разные понятия о чести.

Он говорил так, что, казалось, заставил умолкнуть всех вокруг — едва ли не все Священное воинство.

— Она учит, что все эти вещи — мужество, честь, даже любовь — лишь проблемы, а не абсолютные понятия. Вопросы.

Ирисс решительно встряхнул головой. Он принадлежал к числу тех туго соображающих людей, которые постоянно путают рвение с проницательностью. Для других уже стало дежурным развлечением наблюдать, как он спорит с Келлхусом.

— Мужество, честь, любовь — проблемы? А что же тогда решения? Трусость и развращенность?

— Ирисс… — сказал Ксинем, начиная сердиться. — Кузен.

— Нет, — отозвался Келлхус. — Трусость и развращенность — это тоже проблемы. А что касается решений… Вы, Ирисс, — вы решение. На самом деле все мы — решения. Каждая жизнь рисует набросок другого ответа, другого пути…

— Так что же, все решения равны? — выпалил Ахкеймион.

И удивился горечи, прозвучавшей в собственном голосе.

— Это философский вопрос, — сказал Келлхус, улыбнувшись.

Его улыбка развеяла возникшую неловкость.

— Нет. Конечно же, нет. Некоторые жизни прожиты лучше других — в этом не может быть сомнений. Как вы думаете, почему мы поем песни? Почему чтим священные книги? Почему размышляем над жизнью Последнего Пророка?

Примеры, понял Ахкеймион. Примеры жизней, несущих свет, дающих ответы… Он понимал, но не мог заставить себя произнести это вслух. В конце концов, он ведь колдун — пример жизни, которая ни на что не отвечает. Ахкеймион молча встал и ушел от костра. Его не волновало, что подумают другие. Его охватила острая потребность побыть в темноте, в одиночестве…

Подальше от Келлхуса.

А потом он осознал, что Ксинем так и не услышал его исповеди, что он по-прежнему наедине со своим знанием, — и опустился на колени у своей палатки.

«Возможно, оно и к лучшему».

Оборотни среди них. Келлхус — Предвестник конца света. Ксинем наверняка решит, что он свихнулся.

Из размышлений его вырвал женский голос:

— Я видела, как ты смотришь на него.

На него — в смысле, на Келлхуса. Ахкеймион оглянулся и увидел на фоне костра стройный силуэт Серве.

— И что с того? — спросил он.

Серве была рассержена — это было ясно по ее тону. Она что, ревнует? Ведь днем, пока они с Ксинемом шагают с колонной, она идет с рабами Ксинема.

— Тебе не следует бояться, — сказала Серве.

Ахкеймион облизал губы. На языке остался кислый привкус. Ксинем вместо вина пустил сегодня по кругу перрапту — омерзительный напиток.

— Бояться чего?

— Бояться любить его.

Ахкеймион мысленно проклял бешено бьющееся сердце.

— Ты меня недолюбливаешь, верно?

Даже сейчас, в полумраке, она казалась слишком красивой, чтобы быть настоящей, — словно нечто, проходящее сквозь трещины мироздания, нечто дикое и белокожее. Ахкеймион впервые осознал, насколько сильно хочет ее.

— Только… — Серве заколебалась, уставившись на примятую траву.

Затем она подняла голову и на кратчайший миг взглянула на колдуна глазами Эсменет.

— Только потому, что ты отказываешься видеть, — пробормотала она.

«Что видеть?!» — хотелось закричать Ахкеймиону.

Но Серве уже убежала.

— Акка! — позвал Келлхус в полутьме. — Я слышал плач.

— Пустяки, — хрипло отозвался Ахкеймион, все еще пряча лицо в ладонях.

В какой-то момент — он сам не мог точно сказать, когда именно, — он выполз из палатки и свернулся калачиком у костра, от которого остались только угли. Теперь уже светало.

— Это Сны?

Ахкеймион протер лицо и полной грудью вдохнул холодный воздух.

«Скажи ему!»

— Д-да… Сны. Это Сны.

Он чувствовал, как Келлхус смотрит на него сверху вниз, но не решался поднять голову. Когда Келлхус положил руку ему на плечо, Ахкеймион вздрогнул, но не отстранился.

— Но это не просто Сны, Акка? Это что-то еще… Нечто большее.

Горячие слезы потекли по щекам Ахкеймиона. Он ничего не ответил.

— Ты не спал этой ночью… Ты не спишь уже много ночей, так ведь?

Ахкеймион взглянул на усеянные шатрами поля и склоны холмов. На фоне серо-стального неба яркими пятнами вырисовывались знамена.

Затем он перевел взгляд на Келлхуса.

— Я вижу в твоем лице его кровь, и это наполняет меня одновременно и надеждой, и ужасом.

Князь Атритау нахмурился.

— Так, значит, все из-за меня… Этого я и боялся.

Ахкеймион сглотнул и вступил в игру.

— Да, — сказал он. — Но все не так просто.

— Но почему? Что ты имеешь в виду?

— Среди многих Снов, терзающих меня и моих братьев-адептов, есть один, который беспокоит нас в особенности. Это Сон о смерти Анасуримбора Кельмомаса II, верховного короля Куниюрии, — о его смерти на полях Эленеота в 2146 году.

Ахкеймион глубоко вздохнул и сердито потер глаза.

— Видишь ли, Кельмомас был первым великим врагом Консульта и первой и самой знаменитой жертвой Не-бога. Первой! Он умер у меня на руках, Келлхус. Он был моим самым ненавистным и самым дорогим другом, и он умер у меня на руках!

Он помрачнел и в замешательстве развел руками.

— В смысле… я имел в виду — на руках у Сесватхи…

— И это причиняет тебе боль? Что я…

— Ты не понимаешь! П-послушай… Он, Кельмомас, сказал мне — то есть Сесватхе — перед тем, как умереть… Он сказал всем нам…

Ахкеймион замотал головой, фыркнул и запустил пальцы в бороду.

— На самом деле он продолжает это говорить каждую треклятую ночь, умирая снова и снова — и всегда первым! И… и он сказал…

Ахкеймион поднял голову; он как-то резко перестал стыдиться своих слез. Если он не раскроет душу перед этим человеком — так похожим на Айенсиса и на Инрау! — то перед кем же еще?

— Он сказал, что Анасуримбор — Анасуримбор, Келлхус! — вернется перед концом света.

Лицо Келлхуса, на котором никогда прежде не отражалась борьба чувств, потемнело.

— Что ты такое говоришь, Акка?

— А ты не понял? — прошептал Ахкеймион. — Это ты, Келлхус. Тот самый Предвестник! И это означает, что все начинается заново…

«Сейен милостивый!»

— Второй Апокалипсис, Келлхус… Я говорю о Втором Апокалипсисе. Ты — его знак!

Рука Келлхуса соскользнула с плеча Ахкеймиона.

— Но, Акка, это лишено смысла. То, что я здесь, еще ничего не значит. Ничего. Сейчас я здесь, а прежде был в Атритау. А если мой род и вправду уходит корнями в настолько далекое прошлое, как ты утверждаешь, значит, Анасуримбор всегда был здесь, где бы это здесь ни находилось…

Взгляд его помутнел, словно князь Атритау боролся с чем-то незримым. На миг его абсолютное самообладание дало сбой, и Келлхус сделался похож на любого человека, ошеломленного внезапно переменившимися обстоятельствами.

— Это просто… — начал он и умолк, как будто ему не хватило дыхания продолжать.

— Совпадение, — сказал Ахкеймион, прижавшись к его ногам.

Ему почему-то ужасно хотелось обнять Келлхуса, поддержать и успокоить.

— Именно так мне и показалось… Должен признаться, я был потрясен, впервые встретив тебя, но никогда не думал… Это казалось чересчур безумным! Но затем…

— Что — затем?

— Я обнаружил их. Я обнаружил Консульт… В ту ночь, когда вы праздновали победу Пройаса над императором, меня вызвали в Андиаминские Высоты — не кто иной, как сам Икурей Конфас — и привели в катакомбы. Очевидно, они обнаружили шпиона, причем такого, что император был убежден — без колдовства здесь не обошлось. Но колдовство оказалось ни при чем, и человек, которого мне показали, не был обычным шпионом…

— Как так?

— Сперва он назвал меня Чигра — так выглядело имя Сесватхи на агхурзое, искаженном языке шранков. Он каким-то образом разглядел во мне след Сесватхи… Затем он…

Ахкеймион прикусил губу и замотал головой.

— У него не было лица! У него была не плоть, а какая-то мерзость, Келлхус! Шпион, способный в точности подражать облику любого человека, без колдовства и колдовской Метки. Идеальный шпион! Когда-то Консульт убил первого советника императора и подменил его вот этим. Такие… такие существа могут быть где угодно! Здесь, в Священном воинстве, при дворах Великих фракций… Судя по тому, что нам известно, кто-то из них мог сделаться королем!

«Или шрайей…»

— Но почему я-то становлюсь Предвестником?

— Потому что Консульт овладел Древней Наукой. Шранки, башраги, драконы, все мерзости инхороев — это артефакты Текне, Древней Науки, созданной в незапамятные времена, когда Эарвой правили нелюди. Считается, что она была уничтожена, когда Куйара Кимнои стер инхороев с лица земли — еще до того, как был написан Бивень, Келлхус! Но шпионы-оборотни — это нечто новое. Неизвестные ранее артефакты Древней Науки. А раз Консульт заново открыл тайны Текне, есть вероятность, что они знают и как возродить Мог-Фарау…

От этого имени у Ахкеймиона перехватило дыхание, словно от удара в грудь.

— Не-бога, — сказал Келлхус.

Ахкеймион сглотнул и поморщился, как если бы у него болело горло.

— Да, Не-бога…

— И теперь, раз Анасуримбор вернулся…

— Эти домыслы превращаются в уверенность.

Несколько тягостных мгновений Келлхус изучающе глядел на Ахкеймиона; лицо его было непроницаемо.

— И что ты будешь делать?

— Мне поручено лишь наблюдать за Священным воинством, — сказал Ахкеймион. — Но решение все равно принимать мне… И есть еще кое-что, что непрестанно разрывает мое сердце.

— Что же это?

Ахкеймион изо всех сил старался выдержать взгляд ученика, но в его глазах было нечто… нечто, не поддающееся описанию.

— Я не сказал им о тебе, Келлхус. Я не сказал моим братьям, что пророчество Кельмомаса исполнилось. И пока я молчу, я предаю их, Сесватху, себя, — он нервно рассмеялся, — и, может быть, весь мир…

— Но почему? — спросил Келлхус. — Почему ты им не сказал?

Ахкеймион глубоко вздохнул.

— Если я это сделаю, они придут за тобой, Келлхус.

— Ну, может, так будет правильнее…

— Ты не знаешь моих братьев, Келлхус.


Найюр урс Скиоата лежал нагим в предрассветной полутьме, в шатре, который делил с Келлхусом, вглядывался в лицо спящей Серве и кончиком ножа убирал пряди, упавшие ей на лицо. Наконец он отложил нож и провел мозолистыми пальцами по щеке женщины. Та заворочалась, вздохнула и поплотнее закуталась в одеяло. Она так красива. Так похожа на его покинутую жену.

Найюр смотрел на Серве; он был неподвижен, как и девушка, хотя она спала, а он бодрствовал. Все это время снаружи доносились голоса: Келлхус и колдун несли какую-то чушь.

Все происходящее казалось ему чудом. Он не только пересек империю, он еще и плюнул под ноги императору, унизил Икурея Конфаса в присутствии высшего дворянства и получил все права и привилегии айнритийского принца. Теперь он ехал во главе самого огромного войска, какое ему только доводилось видеть. Войска, способного сокрушать города, уничтожать целые народы, убивать бессчетное множество людей. Войска, достойного песен сказителей. Священного воинства.

И воинство это шло на Шайме, цитадель кишаурим. Кишаурим!

Анасуримбор Моэнгхус был кишаурим.

Вопреки непомерным амбициям дунианина, его план, похоже, работал. В мечтах Найюр всегда шел за Моэнгхусом один. Иногда он убивал его молча, иногда — с какими-то словами. Всегда смерти ненавистного врага сопутствовало много крови. Но теперь все эти мечты казались ребяческими фантазиями. Келлхус был прав. Моэнгхус — не тот человек, которого можно просто зарезать в переулке; он наверняка сделался крупной величиной. Властителем. Да разве могло быть иначе? Он ведь дунианин.

Как и его сын, Келлхус.

Кто скажет, насколько велико могущество Моэнгхуса? Конечно же, ему подвластны кишаурим и кианцы. Но есть ли его пешки в Священном воинстве?

Служит ли ему Келлхус?

Послать к ним сына. Есть ли для дунианина лучший способ уничтожить врагов?

Во время советов у Пройаса кастовые дворяне-айнрити уже начали мгновенно замолкать, едва лишь раздавался голос Келлхуса. Они уже наблюдали за ним, когда думали, что он погружен в свои мысли, и шептались, когда думали, что он не слышит. При всем их самомнении, эти вельможи уже считались с ним, словно он обладал чем-то очень нужным. Каким-то образом Келлхус убедил их, что стоит выше обыденности и даже выше необычного. Дело было не только в том, что он заявил, будто, находясь в Атритау, увидел Священную войну во сне, и не только в его гнусной манере говорить так, словно он отец, играющий на слабостях и тщеславии своих детей. Дело было в том, что он говорил. В правде.

— Но Бог благоволит к праведным! — однажды воскликнул во время совета Ингиабан, палатин Кетантейский.

По настоянию Найюра они обсуждали, какую стратегию может применить Скаур, сапатишах Шайгека, для победы над ними.

— Сам Сейен…

— А вы, — перебил его Келлхус, — вы праведны?

В королевском шатре воцарилось странное, бесцельное ожидание.

— Да, мы праведны, — отозвался палатин Кетантейский. — Если нет, то что, во имя Юру, мы здесь делаем?

— Действительно, — сказал Келлхус. — Что мы здесь делаем?

Найюр заметил краем глаза, как лорд Гайдекки повернулся к Ксинему; взгляд у него был обеспокоенный.

Насторожившись, Ингиабан решил тянуть время и пригубил анпоя.

— Поднимаем оружие против язычников. Что же еще?

— Так мы поднимаем оружие против язычников потому, что праведны?

— И потому, что они нечестивы.

Келлхус улыбнулся, сочувственно, но строго.

— «Праведен тот, в ком не находят изъяна на путях Божьих…» Разве не так писал Сейен?

— Да, конечно.

— А кто определяет, есть ли в человеке изъян? Другие люди?

Палатин Кетантейский побледнел.

— Нет, — сказал он. — Только Бог и его пророки.

— Так значит, мы не праведны?

— Да… То есть я хотел сказать — нет…

Сбитый с толку Ингиабан посмотрел на Келлхуса; на лице его читалась ужасающая откровенность.

— Я хотел… Я уже не знаю, что я хотел сказать!

Уступки. Всегда добивайтесь уступок. Накапливайте их.

— Тогда вы понимаете, — сказал Келлхус.

Теперь его голос сделался низким и сверхъестественно гулким и шел словно со всех сторон одновременно.

— Человек никогда не может назвать себя праведным, господин палатин, он может лишь надеяться на это. И именно надежда придает смысл тому, что мы делаем. Когда мы поднимаем оружие против язычников, мы не жрецы перед алтарем, мы — жертвы. Это означает, что нам нечего предложить Богу, и потому мы предлагаем самих себя. Не обманывайтесь. Мы рискуем душами. Мы прыгаем во тьму. Это паломничество — наше жертвоприношение. И лишь впоследствии мы узнаем, выдержали мы это испытание или нет.

Присутствующие загомонили, выражая согласие с Келлхусом.

— Хорошо сказано, Келлхус! — провозгласил Пройас. — Хорошо сказано.

Все умеют смотреть вперед, но Келлхус каким-то образом умудряется видеть дальше прочих. Он словно занимает высоты каждой души. И хотя никто из айнритийских дворян не посмеет заговорить о Келлхусе в таком ключе, они — все они — чувствуют это. Найюр уже видел у них первые признаки благоговейного трепета.

Трепета, делающего людей маленькими и незначительными.

Найюр слишком хорошо знал все эти потаенные чувства. Следить за тем, как Келлхус обрабатывает этих людей, было все равно что наблюдать за позорной записью собственного падения от рук Моэнгхуса. Иногда Найюру казалось, что он сейчас не выдержит и крикнет, так ему хотелось их предостеречь. Иногда Келлхус вел себя так мерзко, что пропасть между скюльвендом и айнрити грозила исчезнуть — особенно когда дело касалось Пройаса. Моэнгхус играл на тех же самых уязвимых местах, на том же тщеславии… Если у Найюра общие беды с этими людьми, сильно ли он от них отличается?

Иногда преступление все равно кажется преступлением, как бы смехотворно и нелепо ни выглядела жертва.

Но лишь иногда. По большей части Найюр просто наблюдал за Келлхусом с холодным недоверием. Он теперь не столько слушал, как говорит дунианин, сколько смотрел, как он рубит, высекает, вырезает и обтачивает, словно этот человек каким-то образом разбил стекло языка и сделал из осколков ножи. Вот гневное слово, чтобы могла начаться размолвка. Вот обеспокоенный взгляд, чтобы можно было подбодрить улыбкой. Вот проницательность, чтобы напомнить — правда может ранить, исцелять или поражать.

Как легко, наверное, было Моэнгхусу! Один зеленый юнец. Одна жена вождя.

В память Найюра вновь вторглись картины степи, застывшей и сухой. Женщины, вцепившиеся в волосы его матери, царапающие ей лицо, бьющие ее камнями и палками. Его мать! Вопящий младенец, которого вытаскивают из якша и швыряют в очищающее пламя, — его белокурый единоутробный брат. Каменные лица мужчин, отворачивающихся от его взгляда…

Неужто он допустит, чтобы все это произошло снова? Неужто он будет стоять в стороне и смотреть? Неужто он…

Все еще лежа рядом с Серве, Найюр опустил глаза и с потрясением осознал, что раз за разом всаживает нож в землю. Белый, словно кость, тростник циновки разорвался, и в ней зияла дыра.

Найюр, тяжело дыша, тряхнул черной гривой. Опять эти мысли — опять!

Угрызения совести? Из-за кого — из-за чужеземцев? Беспокоиться за этих хныкающих павлинов? И в особенности за Пройаса!

«При условии, что прошлое остается сокрытым, — говорил ему Келлхус во время их путешествия через степи Джиюнати, — при условии, что люди уже обмануты, какое это имеет значение?» И в самом деле: какое ему дело до того, что Келлхус дурачит дураков? Найюру было важно: не дурачит ли этот человек его? Вот острое лезвие, от которого непрестанно кровоточили мысли. Действительно ли дунианин говорит правду? Действительно ли намеревается убить своего отца?

«Я еду на смерче!»

Он никогда не сможет об этом забыть. Ненависть — его единственная защита.

А Серве?

Голоса снаружи смолкли. Найюр слышал, как этот нытик, этот дурень-колдун высморкался. Затем приподнялся полог, и в шатер вошел Келлхус. Взгляд его метнулся к Серве, затем к ножу в руке Найюра, потом к лицу варвара.

— Ты слышал, — произнес он на безукоризненном скюльвендском.

У Найюра до сих пор по спине пробегали мурашки, когда Келлхус так говорил.

— Это военный лагерь, — отозвался Найюр. — Многие слышали.

— Нет. Они спят.

Найюр понимал, что спорить бесполезно, — он знал дунианина — и потому ничего не сказал, а принялся копаться в разбросанных вещах, выискивая штаны.

Серве застонала и сбросила одеяло.

— Помнишь, как мы впервые с тобой разговаривали, — тогда, в твоем якше? — спросил Келлхус.

— Конечно, — отозвался Найюр, натягивая штаны. — Я непрестанно проклинаю тот день.

— Этот колдовской камень, который ты бросил мне…

— Ты имеешь в виду хору моего отца?

— Да. Она по-прежнему с тобой?

Найюр внимательно посмотрел на Келлхуса.

— Ты же знаешь, что да.

— Откуда мне знать?

— Ты знаешь.

Найюр молча оделся; Келлхус тем временем разбудил Серве.

— Но тр-р-рубы, — пожаловалась она, пытаясь спрятать голову под одеяло. — Я не слышала труб…

Найюр внезапно расхохотался.

— Опасная работа, — сказал он, перейдя на шейский.

— Какая? — поинтересовался Келлхус.

Насколько мог понять Найюр — в основном из-за Серве. Дунианин знал, что он имеет в виду. Он всегда все знал.

— Убивать колдунов.

Снаружи запели горны.


4111 год Бивня, конец весны, Андиаминские Высоты

Ксерий вылез из ванны и поднялся по мраморным ступеням туда, где его поджидали рабы с полотенцами и душистыми притираниями. Впервые за много дней он ощущал гармонию и благосклонность богов… Он поднял голову и с легким удивлением увидел императрицу-мать, появившуюся из темной ниши.

— Скажите, матушка, — поинтересовался Ксерий, не обращая внимания на ее экстравагантный облик, — это случайность, что вы приходите в самые неподходящие моменты?

Он повернулся к императрице; рабы осторожно обернули полотенцем его чресла.

— Или вам удается вычислить нужное время?

Императрица слегка наклонила голову, словно равная ему.

— Я к тебе с подарком, Ксерий, — сказала она, указав на стоящую рядом черноволосую девушку.

Ее евнух, великан Писатул, эффектным жестом снял с девушки одеяние. Она оказалась белокожей, словно галеотка, — такая же нагая, как император, и почти такая же прекрасная.

Подарки от матери — они подчеркивали вероломство подарков тех, кто не был его данником. На самом деле они вовсе не были подарками как таковыми. Они всегда требовали чего-то взамен.

Ксерий не помнил, когда Истрийя начала приводить к нему мужчин и женщин. У матери был наметанный глаз шлюхи — императору следовало бы поблагодарить ее за это. Она всегда точно угадывала, что доставит ему удовольствие, и это нервировало Ксерия.

— Вы — корыстная ведьма, матушка, — сказал Ксерий, любуясь испуганной девушкой. — Есть ли на свете второй такой же везучий сын?

Но Истрийя сказала лишь:

— Скеаос мертв.

Ксерий мельком взглянул на нее, потом снова перенес внимание на рабов, которые начали натирать его маслом.

— Нечто мертво, — ответил он, сдерживая дрожь. — Но что именно, мы не знаем.

— А почему мне об этом не сказали?

— Я не сомневался, что вы вскорости обо всем узнаете.

Император уселся на стул, и рабы принялись полировать ему ногти и расчесывать волосы, умащивая их благовониями.

— Вы всегда обо всем узнаете, — добавил он.

— Кишаурим, — после паузы сказала императрица.

— Ну конечно же.

— Тогда они знают. Кишаурим знают твои планы.

— Это не имеет значения. Они и так их знали.

— Ксерий, неужто ты стал глупцом? А я-то думала, что ты будешь готов к пересмотру.

— К пересмотру чего, матушка?

— Твоего безумного соглашения с язычниками. Чего же еще?

— Матушка, замолчите!

Ксерий нервно покосился на девушку, но та, похоже, не знала ни единого слова по-шейски.

— Об этом не следует говорить вслух. Никогда больше так не делайте. Вы меня поняли?

— Но кишаурим, Ксерий! Ты только подумай! Все эти годы — рядом с тобой, под обличьем Скеаоса! Единственный доверенный советник императора! Злой язык, постоянно отравляющий совещания своим кудахтаньем. Все эти годы, Ксерий!

Ксерий думал об этом: точнее говоря, последние дни он почти ни о чем другом и думать не мог. По ночам ему снились лица — лица, подобные сжимающемуся кулаку. Гаэнкельти, умерший так… так нелепо.

А был еще вопрос, который настолько его ошеломил, что теперь постоянно маячил на краю сознания, невзирая на всю скуку повседневных обязанностей.

«А другие? Другие такие же…»

— Ваша нотация вполне обоснованна, матушка. Вы знаете, что во всем есть баланс, который можно нарушить. Вы сами меня этому учили.

Но императрица не успокоилась. Старая сука никогда не унималась.

— Кишаурим держат в когтях твое сердце, Ксерий. Через тебя они присосались к душе империи. И ты допустишь, чтобы это беспримерное оскорбление осталось безнаказанным теперь, когда боги послали тебе орудие возмездия? Ты по-прежнему хочешь остановить продвижение Священного воинства? Если ты пощадишь Шайме, Ксерий, ты пощадишь кишаурим.

— Молчать! — раздался оглушительный вопль.

Икурей Истрийя неистово рассмеялась.

— Мой голый сын, — сказала она. — Мой бедный… голый… сын.

Ксерий вскочил со стула и растолкал окружающих его рабов; вид у него был уязвленный и вместе с тем недоуменный.

— Это не похоже на вас, матушка. Вы никогда прежде не относились к числу людей, трясущихся при мысли о загробных муках. Может, вы просто стареете? Расскажите, каково стоять на краю пропасти? Чувствовать, что чрево ваше иссыхает, видеть, как во взглядах ваших любовников появляется нерешительность — из-за тайного отвращения…

Он ударил, повинуясь импульсу и метя в ее самолюбие — это был единственный известный ему способ уязвить мать.

Но Истрийя и виду не подала, что ее задели слова сына.

— Пришло время, Ксерий, когда не следует заботиться о зрителях. Такие спектакли сродни дворцовым церемониям — они нужны только молодым и глупым. Действие, Ксерий. Действие — вот главное украшение всего.

— Тогда зачем вам косметика, матушка? Зачем ваши личные рабы разрисовывают вас, словно старую шлюху к пиру?

Истрийя безучастно взглянула на него.

— Какой чудовищный сын… — прошептала она.

— Такой же чудовищный, как его мать, — добавил Ксерий с жестоким смехом. — А скажите-ка… Теперь, когда ваша развратная жизнь почти завершилась, вы решили сыграть роль раскаивающейся матери?

Истрийя отвела взгляд и стала смотреть на ванну, над которой поднимался парок.

— Раскаяние неминуемо, Ксерий.

Эти слова поразили его.

— Возможно… возможно, и так, — ответил император.

В его душе шевельнулась жалость. Ведь в свое время они с матерью были так… близки. Но Истрийя могла быть близка только с теми, кем владела. Им же она давно перестала управлять.

Эта мысль тронула Ксерия. Потерять такого богоподобного сына…

— Что, матушка, вечно мы обмениваемся колкостями? Ладно, я сожалею. И хочу, чтобы вы об этом знали.

Он задумчиво посмотрел на императрицу, пожевал нижнюю губу.

— Но попробуйте только еще раз заговорить о Шайме, и вам несдобровать. Вы меня поняли?

— Поняла, Ксерий.

Их глаза встретились. Император прочел во взгляде Истрийи злобу, но проигнорировал ее. Когда имеешь дело с императрицей, уступка — любая уступка — уже триумф.

Вместо этого Ксерий принялся рассматривать девушку, ее упругие груди, высокие, словно крылья ласточки, мягкие завитки волос в паху. Почувствовав возбуждение, он поднял руку, и девушка неохотно приблизилась. Ксерий подвел ее к ближайшему ложу и растянулся на нем.

— Ты знаешь, что нужно делать? — поинтересовался он.

Девушка подняла стройную ножку и оседлала его. По щекам ее катились слезы. Дрожа, она опустилась на его член…

У Ксерия перехватило дух. Он словно погрузился в теплый персик. Да, мир порождает не только всякую мерзость вроде кишаурим, но еще и подобные сладкие плоды.

Старая императрица развернулась, собираясь уходить.

— Матушка, почему бы вам не остаться? — низким голосом окликнул ее Ксерий. — Посмотрите, как ваш сын наслаждается подарком.

Истрийя заколебалась.

— Нет, Ксерий.

— Но вы должны, матушка. Доставить удовольствие императору — дело нелегкое. Дайте ей наставления.

Последовала пауза, нарушаемая лишь всхлипами девушки.

— Конечно, сын мой, — наконец сказала Истрийя и величественно приблизилась к ложу.

Застывшая девушка вздрогнула, когда Истрийя схватила ее руку и передвинула ниже, к мошонке Ксерия.

— Мягче, дитя, — проворковала она. — Тс-с-с, не плачь…

Ксерий застонал и выгнулся под нею, и засмеялся, когда девушка пискнула от боли. Он взглянул в разрисованное лицо матери, маячившее над плечом девушки — белым, белее фарфора, — и его обожгла давняя, тайная дрожь наслаждения. Он снова почувствовал себя беспечным ребенком. Все было прекрасно. Боги воистину благосклонны…

— Скажи мне, Ксерий, — хрипло спросила мать, — а как тебе удалось раскрыть Скеаоса?

Глава 3. Асгилиох

«Утверждение „я — центр всего“ никогда не следует излагать словами. Это исходная посылка, на которой основана вся уверенность и все сомнения».

Айенсис, «Третья аналитика рода человеческого»
«Следи за довольством твоих врагов и унынием твоих любимых».

Айнонская пословица

4111 год Бивня, начало лета, крепость Асгилиох

Впервые на памяти ныне живущих землетрясение поразило отрог Унарас и нагорья Инунара. За сотни миль оттуда, на шумных, многолюдных базарах Гиельгата воцарилась тишина, когда товары заплясали на крюках, а со стен посыпалась штукатурка. Мулы принялись лягаться, в страхе закатывая глаза. Завыли собаки.

Но в Асгилиохе, что с незапамятных времен был южным оплотом жителей Киранейских равнин, люди валились, не в силах устоять на ногах, стены качались, словно пальмовые листья, а древняя цитадель Руом, пережившая королей Шайгека, драконов Цурумаха и не менее трех фанимских джихадов, рухнула, подняв огромный столб пыли. Когда выжившие вытаскивали тела из-под обломков, они поняли, что горюют по камню больше, чем по плоти. «О крепкостенный Руом! — рыдали они, не в силах поверить в случившееся. — Могучий Бык Асгилиоха пал!» Для многих в империи Руом был тотемом. Цитадель Асгилиоха не подвергалась разрушениям со времен Ингушаторепа II, древнего короля-бога Шайгека, — тогда юг в последний раз завоевал Киранейские равнины.

Первые Люди Бивня, отряд мчавшихся во весь опор галеотских кавалеристов под командованием Атьеаури, племянника Коифуса Саубона, добрались до Асгилиоха через четыре дня. Они обнаружили, что город лежит в руинах, а его потрепанный гарнизон уверен, что Священное воинство обречено. Нерсей Пройас со своими конрийцами прибыл на следующий день, еще через два дня — Икурей Конфас с имперскими колоннами и шрайские рыцари под командованием Инхейри Готиана. Пройас прошел по Согианскому тракту вдоль южного побережья, а затем — через Инунарское нагорье, а Конфас и Готиан воспользовались так называемой Запретной дорогой, которую построили нансурцы, чтобы быстро перебрасывать войска от фаним к скюльвендам. Из тех Великих Имен, что добирались через центр провинции, первым прибыл Коифус Саубон со своими галеотами — почти через неделю после Конфаса. Готьелк с тидонцами появился вскоре после него, а за ним — Скайельт и его угрюмые туньеры.

Об айнонах не известно было ничего, кроме того, что они еще при выступлении задержались на полдня — то ли из-за численности, то ли из-за Багряных Шпилей и их огромных обозов. Потому большая часть Священного воинства встала лагерем на бесплодных склонах под стенами Асгилиоха и принялась ждать, обмениваясь слухами и предчувствуя беду. Часовым, стоящим на стенах города, это казалось великим переселением народов — наподобие того, что творилось во времена Бивня.

Когда же стало очевидно, что может пройти еще много дней, если не недель, прежде чем айноны присоединятся к ним, Нерсей Пройас созвал совет Великих и Малых Имен. Из-за размеров собрания его пришлось проводить во внутреннем дворе асгилиохского замка, почти что на руинах Руома. Великие Имена расположились за взявшимся невесть откуда столом, а прочие пышно разряженные участники расселись на груде камней, образовавших своеобразный амфитеатр.

Большая часть утра ушла на подобающие ритуалы и жертвоприношения: совет заседал в полном составе впервые с тех пор, как армия ушла из Момемна. День был потрачен на ссоры: военачальники грызлись из-за того, стоит ли считать разрушение Руома предзнаменованием катастрофы, или же оно ничего не означает. Саубон заявил, что Священному воинству следует немедленно сняться и через Врата Юга уходить в Гедею.

— Это место подавляет нас! — воскликнул он, указывая на развалины. — Мы и спим, и бодрствуем в тени смерти!

Он настаивал, что Руом — нансурское суеверие, «традиционный предрассудок надушенных и изнеженных». Чем дольше Священное воинство будет находиться рядом с его руинами, тем больше попадет под влияние здешних мифов.

Некоторые увидели в его доводах здравый смысл, но многие сочли их безумными. Без Багряных Шпилей, как напомнил галеотскому принцу Икурей Конфас, Священное воинство будет отдано на милость кишаурим.

— Согласно донесениям шпионов моего дяди, Скаур собрал всех вельмож Шайгека и поджидает нас в Гедее. Кто поручится, что с ними нет кишаурим?

Пройас и егосоветник-скюльвенд, Найюр урс Скиоата, согласились с Конфасом: выступать, не дождавшись айнонов, — выдающаяся глупость. Но, похоже, никакие доводы не могли поколебать уверенности Саубона и его союзников.

День уже догорал, солнце склонилось к западным башням, а участники совета так и не сошлись ни на чем, кроме самого очевидного: скажем, разослать конников на поиски айнонов или отправить Атьеаури на разведку в Гедею. Было похоже, что столь недавно собравшееся Священное воинство готово развалиться. Пройас погрузился в молчание и спрятал лицо в ладонях. Лишь Конфас по-прежнему продолжал спорить с Саубоном — если, конечно, ожесточенный обмен оскорблениями можно назвать спором.

А затем из рядов зрителей поднялся нищий князь Атритау, Келлхус, и воскликнул:

— Вы неверно истолковали значение увиденного, все вы! Утрата Руома — не случайность, но и не проклятие!

Саубон расхохотался и крикнул в ответ:

— Руом — это талисман против язычников, так, что ли?

— Да, — ответил князь Атритау. — До тех пор пока цитадель стояла, мы могли вернуться. Но теперь… Разве вы не видите? За этими горами люди собрались под знамена лжепророка. Мы стоим на берегу языческого моря. Моря язычников!

Он умолк, поочередно обводя взглядом все Великие Имена.

— Без Руома возврата нет… Бог сжег наши корабли.

После этого было единодушно принято решение: Священное воинство будет дожидаться айнонов и Багряных Шпилей.


Вдалеке от Асгилиоха, в своем большом шатре Элеазар, великий магистр Багряных Шпилей, откинулся на спинку кресла — единственной роскоши, которую он позволил себе в этом безумном путешествии. Личные рабы мыли ему ноги в тазу с горячей водой. Полумрак шатра рассеивали три светильника. Покои наполнились клубами дыма, и по холсту стен плыли тени, превращая его в подобие испятнанной водой рукописи.

Путешествие оказалось не таким тяжелым, как он боялся, — во всяком случае, до сих пор. И тем не менее вечера, подобные нынешнему, неизменно вызывали у него ощущение постыдного облегчения. Сперва Элеазар думал, что причина тому — его возраст: в последний раз он выезжал за границы своих владений более двадцати лет назад. Старое корыто, думал он, глядя, как в вечерних сумерках его люди ставят шатры и палатки. Старое разбитое корыто.

Но затем магистр припомнил годы, когда бродил от города к городу. И понял, что страдает сейчас не от усталости. Элеазар восстановил в памяти, как лежал у костра, под звездным небом, и не было ни огромного шатра, укрывающего его от непогоды, ни шелковых подушек, ласкающих щеку, — лишь твердая земля да изнеможение путника, которому наконец-то удалось прилечь. Вот это была настоящая усталость! А сейчас? Сейчас его несут в паланкине, его окружают десятки рабов…

Магистр осознал, что облегчение, которое он чувствует каждый вечер, связано не с утомлением, а с противостоянием…

Попросту говоря, с Шайме.

Великие решения, размышлял магистр, оцениваются не только по их последствиям, но и по их завершенности. Иногда Элеазар буквально ощущал это как нечто осязаемое: неизбранный путь, ответвление истории, в котором Багряные Шпили отвергли оскорбительное предложение Майтанета и остались наблюдать за Священной войной со стороны. Этого ответвления не было на самом деле, и все же оно существовало, как ночь страсти может существовать в молящем взгляде рабыни. Элеазар видел его во всем: в нервном молчании, во взглядах, которыми обменивались адепты, в неослабевающем цинизме Ийока, в хмурой гримасе генерала Сетпанареса. И казалось, оно насмехается над магистром, так же как избранный им путь, насмехается, суля опасность.

Присоединиться к Священному воинству! Элеазар привык иметь дело с вещами нереальными; это было его ремеслом. Но нереальность такого масштаба — присутствие Багряных Шпилей здесь — было почти невозможно переварить. Сама мысль об этом казалась иронией, но не той иронией, которой наслаждаются культурные люди — айноны в особенности, — а скорее той, что беспрестанно воспроизводит саму себя и превращает уверенность в зыбкую нерешительность.

Но на этом сложности не кончались: дом Икуреев плел заговоры с язычниками; Завет вел тайную гностическую игру; все до единого агенты Шпилей в Сумне были раскрыты и казнены — хотя они, казалось, находились вне опасности до того, как Багряные Шпили вступили на территорию империи. Даже Майтанет, Великий шрайя Тысячи Храмов, и тот что-то мудрил.

Небольшое чудо Шайме действовало угнетающе. Небольшое чудо каждую ночь казалось передышкой.

Элеазар вздохнул; Мьяза, новая фаворитка, принялась натирать его правую ногу теплым ароматическим маслом.

«Неважно, — подумал он. — Сожаление — наркотик для глупцов».

Он запрокинул голову, наблюдая за девушкой из-под полуопущенных век.

— Мьяза, — сказал он, ухмыльнувшись в ответ на ее застенчивую улыбку. — М-м-мьяз-з-за-а-а…

— Хануману Элеа-з-з-за-а-ар, — выдохнула она в ответ.

Дерзкая девчонка! Прочие рабыни потрясенно ахнули, затем захихикали.

«Вот паршивка!» — подумал Элеазар и потянулся сгрести ее в охапку. Но вид одетого в черное Ушера, что ступил на ковер и опустился на колени, остановил магистра.

Судя по всему, кто-то желает видеть его. Наверное, генерал Сетпанарес снова пришел жаловаться на скорость продвижения войска — а на самом деле на медлительность Багряных Шпилей. Дескать, так айноны доберутся до Асгилиоха последними. Ну и какое это имеет значение? Пускай их подождут.

— В чем дело? — неприязненно поинтересовался магистр.

Молодой человек поднял голову.

— Великий магистр, к вам проситель.

— В такое время? Кто?

Ушер заколебался.

— Маг из школы Мисунсай, великий магистр. Некто Скалетей.

Мисунсаи? Продажные твари — все до единого.

— Чего ему надо? — спросил Элеазар.

У него противно засосало под ложечкой. Ну вот, новые проблемы.

— Он толком не объяснил, — отозвался Ушер. — Сказал только, что прискакал сюда из Момемна, чтобы побеседовать с вами по неотложному делу.

— Сводник, — буркнул Элеазар. — Наемник сраный. Ладно, помурыжь его немного, а потом пускай заходит.

Ушер вышел. Рабы вытерли ноги Элеазара и надели на них сандалии. Затем он их отпустил. Когда последний раб покинул шатер, в покой вошел этот тип, Скалетей, в сопровождении двух вооруженных джаврегов.

— Оставьте нас, — велел Элеазар воинам-рабам.

Они согнулись в поклоне и удалились.

Элеазар, не вставая из кресла, принялся разглядывать наемника. Тот был чисто выбрит на нансурский манер и облачен в скромную дорожную одежду: обтягивающие штаны, простая коричневая рубаха и кожаные сандалии. Похоже было, что он дрожит. Неудивительно. В конце концов, он стоит перед самим великим магистром Багряных Шпилей.

— Это чрезвычайно дерзко, мой брат-наемник, — сказал Элеазар. — Для подобных сделок есть свои каналы.

— Прошу меня простить, великий магистр, но для того, что я… что у меня имеется на продажу, никакие каналы не годятся.

Он поспешно добавил:

— Я… я — пералог белого пояса из ордена Мисунсай, великий магистр, нанят императорской фамилией в качестве аудитора. Император время от времени пользуется моими услугами для подтверждения неких измерений, производимых Имперским Сайком…

Элеазар из вежливости стерпел эту тираду.

— Продолжай.

— Не м-могли бы мы… э-э…

— Не могли бы мы что?

— Не могли бы мы обсудить вопрос оплаты?

Ну, естественно. Кастовый лакей. Сутент. Никакого представления о правилах игры. Но джнан, как любят говорить айноны, не требует согласия. Если играет один, играет и другой.

Вместо ответа Элеазар начал рассматривать длинные накрашенные ногти и рассеянно полировать их об одежду. Потом он поднял взгляд, будто поймал посетителя на мелкой неучтивости, и принялся изучать наемника как человек, отягощенный обязанностью решать вопросы жизни и смерти.

От сочетания молчания и внимательного разглядывания посетитель мгновенно потерял самообладание.

— П-простите м-мне м-мое рвение, великий магистр, — заикаясь, пробормотал Скалетей и рухнул на колени. — Знание и алчность слишком часто пришпоривают друг друга.

Хорошо сказано. У этого человека имеется кое-какой ум.

— Действительно, пришпоривают, — сказал Элеазар. — Но, возможно, тебе следует предоставить мне решать, кто из них куда поскачет.

— Конечно, великий магистр!.. Но…

— Никаких «но». Выкладывай.

— Конечно, великий магистр, — повторил Скалетей. — Это касается фанимских колдунов-жрецов, кишаурим… У них появилась новая разновидность шпионов.

Позабыв о манерах, Элеазар подался вперед.

— Говори дальше.

— П-простите, великий магистр, — выпалил наемник, — н-но я должен получить плату, прежде чем говорить дальше!

Нет, все-таки он дурак. Даже для адептов время всегда оставалось самым дорогим товаром. Скалетею следовало бы это знать. Элеазар вздохнул, потом произнес первое слово. Его глаза и рот вспыхнули фосфоресцирующим светом.

— Нет! — завопил Скалетей. — Пожалуйста! Я скажу! Не надо…

Элеазар остановился, но недосказанное заклинание продолжало эхом отдаваться в шатре. Тишина, когда она все-таки наступила, показалась абсолютной.

— Н-нак-кануне т-того дня, к-когда Священное воинство выступило из Момемна, — начал мисунсай, — меня вызвали в катакомбы, чтобы я пронаблюдал за допросом шпиона — так они сказали. По-видимому, первый советник императора…

— Скеаос?! — воскликнул Элеазар. — Скеаос — шпион?!

Мисунсай заколебался, облизал губы.

— Не Скеаос… Некто, прикидывающийся им. Или нечто…

Элеазар кивнул.

— Тебе удалось заинтересовать меня, Скалетей.

— При допросе присутствовал сам император. Он громогласно потребовал, чтобы я опроверг выводы Сайка, чтобы я сказал, будто тут замешано колдовство… Первый советник, как вам известно, человек старый, однако же, когда его арестовывали, он убил или покалечил несколько человек из эотской гвардии — как мне сказали, голыми руками. Император… э-э… разнервничался.

— Ну и что же ты увидел, аудитор? Была ли на нем Метка?

— Нет. На нем не было ни малейшего отпечатка колдовства. Но когда я сказал об этом императору, тот обвинил меня в сговоре с Сайком. Затем появился адепт Завета. Его привел Икурей Конфас…

— Адепт Завета? — перебил Элеазар. — Ты имеешь в виду Друза Ахкеймиона?

Скалетей сглотнул.

— Вы его знаете? Мы, мисунсаи, давно уже не интересуемся Заветом. Так ваше преосвященство утве…

— Ты хотел продать сведения, Скалетей, или купить их?

Мисунсай нервно улыбнулся.

— Продать, конечно же.

— Тогда рассказывай, что произошло дальше.

— Адепт Завета подтвердил мои выводы. Император обвинил его во лжи. Как я уже сказал, император… э… э…

— Разнервничался.

— Да. Но этот адепт Завета, Ахкеймион, тоже разволновался. Они заспорили…

— Заспорили? — это почему-то не удивило Элеазара. — О чем?

Мисунсай покачал головой.

— Не помню. Кажется, речь шла о страхе. А потом первый советник заговорил с Ахкеймионом — на языке, которого я никогда прежде не слышал. Он узнал его.

— Узнал? Ты уверен?

— Абсолютно. Скеаос, чем бы он ни был, узнал Друза Ахкеймиона. А потом он — оно — затряслось. Мы смотрели на него в полном изумлении, а оно вырвало цепи из стены… Освободилось!

— Друз Ахкеймион ему помогал?

— Нет. Он перепугался точно так же, как и все остальные, если не больше. Началась суматоха, и это существо успело убить не то двоих, не то троих, прежде чем вмешался адепт Сайка и сжег его. Теперь я припоминаю, что он его сжег, невзирая на возражения Ахкеймиона. Вышел из себя.

— Ахкеймион хотел вступиться за это существо?

— Он даже пытался закрыть первого советника своим телом.

— Ты уверен?

— Абсолютно. Я никогда этого не забуду, потому что именно тогда лицо первого советника… его лицо… оно… отделилось.

— Отделилось?

— Или развернулось… Оно просто… просто раскрылось, как кулак, но… Я не знаю, как это еще можно описать.

— Как кулак?

«Этого не может быть! Он лжет!»

— Вы мне не верите. Пожалуйста, поверьте, ваше преосвященство! Шпион был копией советника, двойником — без Метки! А это значит, что он — артефакт Псухе. Кишаурим. Это значит, что у них есть шпионы, которых невозможно распознать.

По телу Элеазара разлилось оцепенение.

«Я подверг мою школу риску».

— Но их искусство слишком грубое…

Скалетей как-то странно воодушевился.

— И тем не менее другого объяснения я не вижу. Они отыскали способ создавать идеальных шпионов… Подумайте только! Как долго они могли нашептывать все, что захотят, на ухо императору? Императору! Кто знает, сколько…

Он умолк — очевидно, осознал, что слишком близко подобрался к сути дела.

— Вот почему я прискакал сюда в великой спешке. Чтобы предупредить вас.

У Элеазара пересохло во рту. Он попытался сглотнуть.

— Ты должен остаться с нами, чтобы мы могли… расспросить тебя поподробнее.

Лицо мисунсая превратилось в маску ужаса.

— Б-боюсь, это н-невозможно, ваше преосвященство. Меня ждут при дворе.

Элеазар сцепил руки, чтобы скрыть дрожь.

— Отныне, Скалетей, ты работаешь на Багряных Шпилей. Твой контракт с домом Икуреев расторгнут.

— Э-э, в-ваше преосвященство, я — прах перед вашей славой и могуществом — ваш раб! — но боюсь, что этот контракт нельзя расторгнуть по приказанию. Д-даже по вашему. Т-так что если я м-могу получить м-мою, м-мою…

— Ах да. Твоя плата.

Элеазар строго посмотрел на мисунсая и улыбнулся с обманчивой снисходительностью. Несчастный глупец. Думает, что недооценил свою информацию. Это стоит куда больше золота. Намного больше.

Лицо мисунсая сделалось непроницаемым.

— Полагаю, что не могу более медлить с отъездом.

— Ты пола…

И тут Элеазар едва не стал покойником. Скалетей начал свой Напев одновременно с репликой Элеазара, выиграв по времени один удар сердца — и этого почти хватило.

Молния прорезала воздух, с грохотом ударилась об оберег-зеркало великого магистра и отскочила. На миг ослепший Элеазар откинулся назад вместе с креслом и грохнулся на ковер. Он запел, даже не успев подняться на четвереньки.

Воздух наполнился всполохами пламени. Пляска огненных птиц…

Наемник завопил и в спешке принялся читать заклинание, чтобы усилить свои обереги. Но для хануману Элеазара, великого магистра Багряных Шпилей, он был детской загадкой, решить которую не стоило труда. На Скалетея посыпались пылающие птицы, одна за другой. Поочередно они раскололи все его обереги. Затем из воздуха появились цепи; они пронзили руки и плечи мисунсая, пересеклись, словно ниточки в детской игре «Паутинка», и Скалетей повис в воздухе.

Мисунсай закричал.

Джавреги влетели в покои с оружием наголо и сразу же остановились в ужасе, увидев, что случилось с мисунсаем. Элеазар гневно рыкнул на них, велев убираться прочь.

Тут он заметил своего главного шпиона, Ийока; тот работал локтями, прокладывая себе дорогу среди отступающих воинов-рабов. Заядлый приверженец чанва спотыкался о ковры; его покрасневшие глаза были широко распахнуты, распухшие губы приоткрыты от возбуждения. Элеазар не припоминал, чтобы ему доводилось видеть на лице Ийока настолько сильные эмоции — во всяком случае, после того рокового нападения кишаурим, десять лет назад, перед…

Перед объявлением войны.

— Эли! — воскликнул Ийок, глядя на пронзенную, корчащуюся фигуру Скалетея. — Это что такое?

Великий магистр рассеянно затоптал небольшой костерок на ковре.

— Подарок для тебя, старина. Еще одна загадка, которой следует найти решение. Еще одна угроза…

— Угроза? — возмутился Ийок. — Эли, что это значит? Что произошло?

Элеазар рассматривал вопящего мисунсая с видом человека, которого отвлекают от работы.

«Что мне делать?»

— Тот адепт Завета, — отрывисто спросил Элеазар, поворачиваясь к Ийоку. — Где он сейчас?

— Движется вместе с Пройасом. Во всяком случае, так я полагаю… Эли! Скажи…

— Друза Ахкеймиона необходимо доставить ко мне, — продолжал Элеазар. — Доставить ко мне или убить.

Лицо Ийока потемнело.

— Такие вещи требуют времени… планирования… Он же адепт Завета, Эли! Не говоря уже о том, что могут последовать ответные действия… Мы что, воюем с кишаурим и с Заветом одновременно? Ну нет, ничего подобного не будет, пока я не пойму, что происходит! Это мое право!

Элеазар поднял глаза на Ийока, и во взгляде его было такое же беспокойство. Его, наверное, впервые не пробрал озноб при виде полупрозрачного черепа друга. Напротив, это зрелище успокоило его. «Ийок! Это ты, ведь правда?»

— Это покажется неразумным… — начал Элеазар.

— Скорее откровенным бредом.

— Поверь, старый друг. Это не так. Необходимость делает разумным все.

— Да что за увертки?! — вскричал Ийок.

— Терпение… — отозвался Элеазар.

К нему постепенно возвращалось достоинство, приличествующее великому магистру.

— Для начала смирись с моим безумием, Ийок… А потом послушай, почему на самом деле я не сошел с ума. Но сперва позволь ощупать твое лицо.

— Зачем? — изумился Ийок.

Скалетей взвыл.

— Мне нужно знать, что под ним есть кости… Такие, как полагается.


Впервые с тех пор, как они ушли из Момемна, Ахкеймион остался у вечернего костра один. Пройас устраивал пиршество для Великих Имен, и туда были приглашены все, кроме колдуна и рабов. Потому Ахкеймион праздновал сам с собой. Он пил с солнцем, прилегшим на склоны гор, с Асгилиохом и его разрушенными башнями, с лагерем Священного воинства, чьи бесчисленные костры мерцали в сумерках. Он пил до тех пор, пока голова не поникла, а мысли не превратились в мешанину доводов, возражений и сожалений.

Рассказывать Келлхусу о стоящей перед ним дилемме было безрассудством — теперь он это понимал.

Со времен той исповеди минуло две недели. За это время конрийское войско распрощалось с брусчаткой Согианского тракта и свернуло на рыжие, поросшие кустарником склоны нагорья Инунара. Ахкеймион шагал рядом с Келлхусом, как и прежде, отвечая на его вопросы, размышляя над его замечаниями — и поражаясь, постоянно поражаясь интеллекту молодого человека. На первый взгляд все казалось точно таким же, не считая исчезнувшей дороги, по обочине которой они шли раньше. Но в действительности изменилось все.

Ахкеймион думал, что разговор с Келлхусом облегчит его ношу, что честность избавит его от стыда. Глупец! Как он мог вообразить, будто его мучает тайность дилеммы, а не сама ее суть? Тайность была скорее целебна. Теперь же всякий раз, когда они с Келлхусом обменивались взглядами, Ахкеймион видел в его глазах отражение своей боли — и иногда ему начинало казаться, будто он задыхается. Он не только не уменьшил свою ношу — он удвоил ее.

— А что, — внезапно спросил Келлхус, — сделает Завет, если ты им расскажешь?

— Заберет тебя в Атьерс. Посадит в темницу. Станет задавать вопросы… Теперь, когда известно, что Консульт пошел вразнос, они пойдут на все, чтобы восстановить хотя бы видимость контроля. Они никогда не позволят тебе ускользнуть.

— Тогда ты не должен ничего им говорить, Акка!

Его слова полны были гнева и тревоги; его безрассудство напомнило Ахкеймиону об Инрау.

— А Второй Апокалипсис? Как быть с ним?

— А ты уверен? Достаточно уверен, чтобы рисковать чужой жизнью?

Жизнь за мир. Или мир за жизнь.

— Ты не понимаешь! Ставки, Келлхус! Подумай о том, что поставлено на кон!

— Как я могу думать о чем-то другом? — парировал Келлхус.

Ахкеймион слышал, будто жрицы Ятвера всегда тащат к алтарю две жертвы — обычно молодых барашков; одного — чтобы положить под нож, а второго — как свидетеля священного пути. Таким образом, каждое животное, брошенное на алтарь, смутно понимало, что происходит. Для ятверианцев недостаточно было ритуала как такового: им требовалось осознание. Один барашек стоит десяти быков, — так когда-то сказала ему жрица, словно у нее была возможность судить о подобных вещах.

Один барашек стоит десяти быков. Тогда Ахкеймион рассмеялся. Теперь он понял.

Прежде эта дилемма бросала его в мучительную дрожь, словно он совершал тайный грех. Но теперь, когда Келлхус знал, она стала подавлять Ахкеймиона. Прежде ему удавалось хотя бы время от времени отдыхать в обществе этого незаурядного человека. Он мог притворяться обычным наставником. Но теперь, когда дилемма встала между ними, ощущение мучительного выбора неотвязно преследовало его, вне зависимости от того, отводил Ахкеймион взгляд или нет. Не было больше никакого притворства, никакой «забывчивости». Только острый нож бездействия.

И вино. Сладкое неразбавленное вино.

Когда они прибыли в полуразрушенный Асгилиох, Ахкеймион, наверное, от безысходности, начал учить Келлхуса алгебре, геометрии и логике. Есть ли лучший способ отвлечь душу от терзаний, заменить уверенностью мучительные сомнения? Пока другие наблюдали за ними со стороны, смеялись и чесали в затылках, Ахкеймион с Келлхусом часами напролет царапали доказательства прямо на земле. Через несколько дней князь Атритау вывел новые аксиомы и принялся сочинять теоремы и формулы, которые никогда не приходили Ахкеймиону в голову и уж подавно не встречались в классических текстах. Келлхус даже доказал ему — доказал! — что логике, положенной Айенсисом в основу «Силлогистики», предшествует некая более глубинная логика, та, что опирается на связи между целыми предложениями, а не только между подлежащим и сказуемым. Две тысячи лет постижения и проникновения в суть вещей оказались перечеркнуты пыльной палочкой в руке Келлхуса!

— Но как?! — воскликнул Ахкеймион. — Как!

Келлхус пожал плечами.

— Просто я это вижу.

«Он здесь, — пришла Ахкеймиону в голову абсурдная мысль, — но он одновременно и не со мной…» Если все люди смотрят на мир с того места, на котором стоят, значит, Келлхус стоит где-то в отдалении от прочих. Но не находится ли это место за пределами понимания Друза Ахкеймиона?

Все тот же вопрос. Надо выпить еще.

Ахкеймион покопался в сумке и вытащил схему, которую набросал по дороге из Сумны в Момемн. Он поднес ее к огню и поморгал, пытаясь сфокусироваться на пергаменте. Все надписи были соединены между собою, не считая одной-единственной.


АНАСУРИМБОР КЕЛЛХУС.


Взаимосвязи. Все сводилось к взаимосвязям, точно так же, как в арифметике или логике. Ахкеймион нарисовал то, в чем не сомневался, — например, связь между императором и Консультом, и то, о чем мог только догадываться, — связь между Майтанетом и Инрау. Тонкие линии: одна — проникновение Консульта к императорскому двору, вторая — убийство Инрау, третья — война Багряных Шпилей против кишаурим, четвертая — поход Священного воинства, и так далее. Чернильные штрихи, обозначающие взаимосвязи. Тонкий черный скелет.

Но куда вписать Келлхуса? Где его место?

Ахкеймион нервно рассмеялся, борясь с желанием швырнуть пергамент в огонь. Дым. Быть может, все эти связи — не более чем дым. Дым, а не чернила. Трудно разглядеть и невозможно ухватить. Не в том ли проблема? Глобальная проблема, касающаяся всего на свете?

Мысль о дыме заставила Ахкеймиона подняться на ноги. Он покачнулся, потом наклонился за сумкой. Снова задумался, не бросить ли схему в костер, но не стал — у него был богатый опыт совершенных спьяну ошибок — и положил пергамент к прочим вещам.

С сумкой на одном плече и Ксинемовым бурдюком на другом Ахкеймион побрел во тьму, спотыкаясь, смеясь про себя и думая: «Да, дым… Мне нужен дым». Гашиш.

А почему бы и нет? Все равно скоро конец света.

Когда солнце село за горы Унарас, каждый костер превратился в круг света, а весь лагерь — в черную ткань с рассыпанными по ней золотыми монетами. Поскольку конрийцы прибыли в числе первых, они обосновались на холмах у стен Асгилиоха, поближе к воде. В результате Ахкеймион шагал все вниз и вниз, словно спускался в преисподнюю.

Он шел и спотыкался, исследуя артерии темных проходов между шатрами. Много кто попадался ему на пути: пьянствующие компании; солдаты, бродящие в поисках отхожего места; рабы, спешащие с поручениями, и даже жрец Гильгаоала, который что-то монотонно читал нараспев и помахивал тушкой ястреба, висящей на кожаном шнуре. Время от времени Ахкеймион замедлял шаг, смотрел на грубые лица людей, теснящихся у каждого костра, смеялся над их ужимками или размышлял над хмурыми взглядами. Он наблюдал, как они пыжатся и расхаживают взад-вперед, как бьют себя в грудь и похваляются друг перед другом. Скоро они обрушатся на язычников. Скоро они сойдутся с ненавистным врагом. «Бог сжег наши корабли!» — взревел какой-то галеот с голым торсом, сперва на шейском, потом на родном языке. «Воссен хэт Вотта грефеарса!»

Иногда Ахкеймион останавливался и вглядывался в темноту за спиной. Старая привычка.

Вскоре он устал и почти протрезвел. Он надеялся, что Судьба, Ананке, приведет его к проституткам, путешествующим вместе с армией; в конце концов, ее тоже частенько называют блудницей. Но она, как обычно, подвела — вот продажная дрянь. Ахкеймион набрался наглости и стал подходить к кострам, спрашивая дорогу.

— Это ты зря, приятель, — сказал ему на одной стоянке уже немолодой мужчина, у которого не хватало передних зубов. — Сейчас гон только у мулов. У быков и у мулов.

— Это хорошо, — сказал Ахкеймион, ухватившись за пах на тидонский манер. — По крайней мере, размеры подходящие.

Старик и его товарищи расхохотались. Ахкеймион подмигнул им и приложился к бурдюку.

— Ну, тогда иди туда, — крикнул какой-то остряк, указывая в темноту. — Надеюсь, у твоей задницы глубокие карманы!

Ахкеймион поперхнулся, да так, что вино пошло носом, и несколько мгновений стоял, пытаясь откашляться. Это так всех развеселило, что ему дали место у костра. Ахкеймион, закоренелый бродяга, был привычен к обществу воинственных незнакомцев и некоторое время наслаждался компанией, вином и собственной безымянностью. Но когда расспросы сделались слишком дотошными, Ахкеймион поблагодарил солдат и продолжил путь.

Привлеченный барабанным боем, Ахкеймион пересек пустынную часть лагеря и очутился в районе, где обосновались проститутки. Там Ахкеймион на каждом шагу то натыкался на чье-то плечо, то вжимался в чью-то спину. Кое-где ему приходилось в темноте проталкиваться через толпу, где лишь головы, плечи да лица белели в тусклом свете Гвоздя Небес. В других местах были воткнуты в землю факелы, и вокруг них устроились где музыканты, а где торговцы. Иногда попадались бордели, обнесенные кожаными загородками. Некоторые проходы могли похвастаться настоящими фонарями. Ахкеймион видел молодых Людей Бивня — сущих мальчишек, — которых рвало от излишка спиртного. Он видел десятилетних девочек, ведущих крепко сбитых воинов в шатры. Он даже заметил мальчишку с изрядным слоем косметики на лице — тот смотрел на проходящих мужчин с боязливым обещанием. Он видел палатки ремесленников и несколько импровизированных кузниц. За развевающимися занавесями курильни опиума он видел людей, которые двигались так, словно их дергали за веревочки. Он прошел мимо позолоченных шатров культов: Гильгаоала, Ятвера, Мома, Айокли, даже малопонятной Онкис, которую особенно любил Инрау, и бесчисленного множества прочих. Он отмахивался от вездесущих нищих и смеялся над адептами, пытавшимися всучить ему глиняные таблички с благословениями.

В некоторых местах не было шатров — только примитивные навесы, сооруженные из палок, бечевы, раскрашенной кожи или обычных циновок. В каком-то проходе Ахкеймион успел заметить не менее дюжины пар, мужчин и женщин, совокуплявшихся у всех на виду. Однажды он приостановился, чтобы посмотреть на невероятно красивую норсирайку, удовлетворявшую двух мужчин одновременно, но к нему тут же прицепился чернозубый тип с дубинкой и потребовал монету. Потом он понаблюдал за старым, покрытым татуировками отшельником, пытавшимся поиметь толстую женщину. Он видел чернокожих зеумских проституток, танцевавших в своей странной, кукольной манере и одетых в кричащие яркие платья из поддельного шелка, — карикатуры на замысловатую изысканность, столь свойственную их далекой стране.

Первая женщина скорее нашла его, чем он ее. Когда Ахкеймион шел по особенно темному проходу между полотняными хибарами, он услышал хриплое дыхание, а потом почувствовал, как маленькие руки обхватили его сзади и принялись ощупывать пах. Когда он повернулся и обнял женщину, она показалась ему довольно хорошо сложенной, но он почти не мог разглядеть в темноте ее лица. Женщина уже принялась теребить его мужское достоинство через одежду, бормоча:

— Всего один медяк, господин. Всего медяк за ваше семя…

Ахкеймион заметил ее кривую улыбку.

— Два медяка за мой персик. Хотите мой персик?

Ахкеймион почти против воли поддался легким движениям ее рук, и у него перехватило дыхание. Но потом мимо протопала с факелами колонна кавалеристов — имперских кидрухилей, — и Ахкеймион увидел ее лицо: пустые глаза и потрескавшиеся губы…

Он оттолкнул женщину и полез за кошельком. Выудил оттуда медяк, намереваясь отдать его, но уронил монетку на землю. Женщина упала на колени и с ворчанием принялась искать ее… Ахкеймион позорно бежал.

Вскоре после этого он принялся рыскать в темноте, рассматривая группу сидевших у костра проституток. Они пели и хлопали в ладоши, а одна из них, плоскогрудая кетьянка, танцевала; из одежды на ней было лишь одеяло, обмотанное вокруг бедер. Ахкеймион знал, что это распространенный обычай. Они будут по очереди отплясывать непристойные танцы и выкрикивать призывы в окружающую темноту, нахваливая свой товар.

Сперва Ахкеймион оценивал женщин, прячась под покровом темноты. Танцевавшая девушка ему не понравилась — больно уж она смахивала на лошадь. А вот молодая норсирайка, которая повернула хорошенькое личико и запела, как дитя… Она сидела на земле, вытянув ноги перед собой, и блики костра метались по внутренней стороне ее бедер.

Когда Ахкеймион наконец вышел к ним, они тут же подняли гам, словно рабы на аукционе, рассыпаясь в обещаниях, которые мгновенно сменились насмешками, как только он взял за руку галеотку. Несмотря на выпитое, Ахкеймион так разнервничался, что ему трудно было дышать. Она выглядела такой красивой. Такой нежной и непорочной.

Прихватив свечу, девушка потянула его в темноту и в конце концов привела к ряду примитивных шалашей. Она сбросила покрывало и забралась под грязную кожу. Ахкеймион стоял над ней, ловя ртом воздух; ему хотелось надышаться бледным великолепием ее нагого тела. Однако дальняя стена шалаша состояла из тряпок, связанных между собою веревками. И сквозь нее Ахкеймион видел людей, снующих туда-сюда по темному проходу.

— Ты хочешь трахнуть меня, да? — спросила девушка.

— О да, — пробормотал Ахкеймион.

Да что такое с его дыханием?

«Сейен милостивый!»

— Трахнуть меня много раз? А, Басвутт?

Ахкеймион нервно рассмеялся. Снова взглянул на тряпочную занавеску. Мимо прошли двое переругивающихся мужчин, так близко, что Ахкеймион вздрогнул.

— Много раз, — ответил он, зная, что это — вежливый способ договориться о цене. — Сколько, как ты думаешь?

— Ну, думаю… Думаю, четыре серебряных раза.

Серебряных? Очевидно, она приняла его замешательство за неопытность. А, да что значат деньги в такую ночь! Он празднует или как?

Пожав плечами, Ахкеймион сказал:

— Такой старик, как я?

Так мужчине приходилось осмеивать собственную удаль, чтобы добиться честной сделки. Тот, кто был беден, жаловался, что стар, у него плохо стоит, и так далее. Эсменет как-то сказала, что мужчины, которые высокого мнения о себе, обычно плохо торгуются — в чем, собственно, и состоял весь смысл. Шлюхи никого так не ненавидят, как мужчин, которые приходят, уже веря в ту ложь, что скажут женщине. Эсми называла таких — симустарапари, «те, кто брызгает дважды».

Галеотка устремила на него затуманенный взор; она начала ласкать себя.

— Ты такой сильный, — сказала она.

Голос у нее вдруг сделался тоненьким.

— Как Басвутт… Сильный! Может, два серебряных раза?

Ахкеймион рассмеялся, стараясь не смотреть на ее пальцы. Земля начала медленно вращаться. На миг девушка показалась бледной и тощей, словно рабыня, с которой дурно обращаются. Циновка, на которой она лежала, на вид была достаточно грубой, чтобы врезаться ей в кожу… Он слишком много выпил.

«Ничего не слишком! Просто достаточно…»

Земля остановилась. Ахкеймион сглотнул, кивнул в знак согласия, затем вытащил из кошелька две монеты.

— А что означает «Басвутт»? — спросил он, роняя серебро в подставленную ладошку.

— А? — отозвалась она, победно улыбаясь.

Девушка с поразительной быстротой спрятала два блестящих таланта. «Интересно, что она купит?» — подумалось Ахкеймиону. Галеотка взглянула на него большими глазами.

— Что это значит? — повторил он помедленнее. — «Басвутт»…

Девушка нахмурилась, потом хихикнула.

— Большой медведь…

Она была грудастой и созревшей, но что-то в ее поведении напоминало Ахкеймиону маленькую девочку. Простодушная улыбка. Бегающий взгляд и подрагивающий подбородок. Ахкеймион почти ожидал появления сварливой матери, которая примется костерить их обоих. Интересно, а это тоже часть представления, как и бесстыдное поддразнивание?

Сердце гулко забилось у него в груди.

Ахкеймион опустился между ее ног, на уровне ступней. Галеотка извивалась и корчилась, словно готова была кончить от одного его присутствия.

— Трахни меня, Басвутт, — выдохнула она. — Басву-у-утт… Трахни-меня-трахни-меня-трахни-меня… Ну пожа-а-алуйста…

Ахкеймион качнулся, выпрямился, засмеялся. Начал стягивать одежду, нервно поглядывая на прохожих, движущихся мимо занавески. Они шли так медленно, что он мог бы плюнуть им на ноги.

— О-о-ох, какой большой медведь, — заворковала галеотка, поглаживая его член.

И вдруг все его опасения испарились, и какая-то часть сознания возликовала при мысли, что на него смотрят. Пускай смотрят! Пускай учатся!

«Всегда наставник…»

Хохотнув, Ахкеймион ухватил галеотку за узкие бедра и потянул к себе.

Как он жаждал этого момента! Заняться распутством с незнакомкой… Наверное, ничего нет слаще нового персика!

Ахкеймион дрожал! Дрожал!

Она стонала серебром, кричала золотом. Лица прохожих повернулись в их сторону.

И через связанные тряпки Ахкеймион увидел Эсменет.


— Эсми! — звал Ахкеймион, продираясь через толпу. Позади что-то кричала галеотка — он не понимал, что.

Он снова на миг разглядел Эсменет; она быстро шла вдоль ряда факелов перед пологом ятверианского лазарета. Высокий мужчина, щеголяющий спутанными косами туньерского воина, держал ее за руку, но похоже было, что это Эсменет ведет его.

— Эсми! — крикнул Ахкеймион, подпрыгивая, чтобы его было видно из-за людской стены.

Но Эсменет не обернулась.

— Эсми! Постой!

Почему она убегает? Она увидела его с той проституткой?

Но коли так — что она сама тут делает?

— Черт подери, Эсменет! Это я! Я!

Обернулась ли она? Слишком темно — не разглядишь…

На долю секунды Ахкеймион даже задумался, не воспользоваться ли ему колдовством: он мог бы при желании осветить всю округу. Но, как всегда, он чувствовал небольшие сгустки смерти, рассеянные среди толпы: Люди Бивня, носящие при себе фамильные хоры…

Ахкеймион с удвоенной силой принялся проталкиваться сквозь толпу. Кто-то ударил его, да так, что зазвенело в ушах, но Ахкеймиону было все равно.

— Эсми!

Он заметил, как Эсменет потянула туньерца в еще более темный проход. Ахкеймион выбрался из скопления народа и со всех ног припустил за ней. Но замешкался, прежде чем нырнуть во тьму, — его вдруг пронзило предчувствие беды. Эсменет здесь? В Священном воинстве? Не может быть.

Ловушка? Мысль как удар ножа.

Земля снова начала вращаться.

Если Консульт мог подделать Скеаоса, почему бы им не подделать и Эсменет? Если они знали об Инрау, то почти наверняка знают и о ней… Есть ли более надежный способ одурачить безнадежно влюбленного колдуна, чем…

«Шпион-оборотень? Я гонюсь за оборотнем?»

Перед мысленным взором Ахкеймиона предстал труп Гешрунни, выловленный из реки Сают. Убитый. Поруганный.

«Благой Сейен, они забрали его лицо». Не могло ли то же самое произойти с…

— Эсми! — прокричал он, кидаясь во тьму. — Эсми!

Эсми-и-и!

По счастью, она остановилась вместе со своим спутником в свете единственного факела. Ее то ли встревожили крики, то ли…

Ахкеймион остановился перед ней, лишившись дара речи. Его шатало.

Это была не она — карие глаза чуть поменьше, брови чуть повыше. Почти такие же, но… Почти Эсменет.

— Еще один ненормальный, — фыркнула женщина, обращаясь к туньеру.

— Я думал… — пробормотал Ахкеймион. — Я принял вас за другую.

— Бедная девушка, — насмешливо произнесла женщина, поворачиваясь к нему спиной.

— Погодите! Пожалуйста…

— Что — пожалуйста?

Ахкеймион сморгнул слезы. Она выглядела такой… такой близкой.

— Я нуждаюсь в вас, — прошептал он. — Нуждаюсь в вашем… в вашем утешении.

Туньер безо всякого предупреждения ухватил его за горло и одновременно врезал в живот.

— Кундроут! — взревел он. — Парасафау фераутин кун даттас!

Ахкеймион захрипел и вцепился в здоровенную ручищу туньера. Паника. Потом гравий и камни ударили его по щеке. Сотрясение. Слепящая тьма. Чей-то крик. Вкус крови. Расплывчатая картинка: воин с растрепанными волосами плюет на него.

Ахкеймион скорчился, перекатился на бок. Всхлипнул, потом подтянул колени к животу. Сквозь слезы он видел исчезающие в темноте спины этих двоих.

— Эсми! — крикнул он. — Эсменет, пожалуйста!

Какое старомодное имя.

— Эсми-и-и!

«Вернись…»

Затем он почувствовал прикосновение. Услышал голос.

— Ты все такой же обаяшка, как я погляжу… Потрепанный старый пес.

Свет факелов.

Ее тонкие руки, обхватившие его.

Они, спотыкаясь, брели сквозь толпу. От Эсменет пахло камфарой и кунжутным маслом, словно от фанимского торговца. Неужто это и вправду ее запах?

— Сейен милостивый, Акка, ну и видок у тебя!

— Эсми?

— Да… Это я, Акка. Я.

— Твое лицо…

— Какой-то галеот, скотина неблагодарная…

Горький смех.

— Таковы отношения Людей Бивня и их шлюх. Если не можешь ее трахнуть, вмажь покрепче.

— Ох, Эсми…

— Если судить по набитости морды, так я по сравнению с тобой просто девственница из знатного семейства. Ты слыхал, как я орала, когда тот тип пинал тебя ногой в лицо? Что ты там вообще делал?

— Н-не знаю точно… Искал тебя…

— Тс-с-с, Акка… Тс-с-с… Не здесь. Потом.

— Т-только скажи… М-мое имя. Т-только скажи его!

— Друз Ахкеймион… Акка.

Он заплакал и сперва даже не понял, что Эсменет плачет вместе с ним.

Ведомые, возможно, одним и тем же порывом, они отступили в темноту, упали на колени и обнялись.

— Это и вправду ты… — пробормотал Ахкеймион, увидев отражение луны в ее влажных глазах.

Эсменет рассмеялась и всхлипнула:

— Вправду я…

Его губы горели от соли смешавшихся слез. Он стянул хасу с левой груди Эсменет и принялся водить вокруг соска большим пальцем.

— Почему ты ушла из Сумны?

— Я боялась, — прошептала Эсменет, целуя его лоб и щеки. — Почему я всегда боюсь?

— Потому что ты дышишь.

Страстный поцелуй. Руки, шарящие во тьме, тянущие, сжимающие. Вращающаяся земля. Ахкеймион откинулся назад, и Эсменет обхватила горячими бедрами его талию. Потом он оказался внутри, и она ахнула. Несколько мгновений они сидели молча, пульсируя в унисон и тяжело дыша.

— Никогда больше, — сказал Ахкеймион.

— Обещаешь?

Она вытерла лицо, хлюпнула носом.

Он начал медленно раскачивать ее.

— Обещаю… Никакой человек, никакая школа, никакая угроза. Ничто больше не отнимет тебя у меня.

— Ничто… — простонала она.

Некоторое время они казались одним существом, плясали в одном исступленном, безумном танце, сходились в одной и той же точке, где захватывало дух. Некоторое время они не чувствовали страха.

Потом они ласкали друг друга и шептали нежные слова, лежа в темноте, и просили друг у друга прощения за уже забытые проступки. Наконец Ахкеймион спросил, где она хранит свое имущество.

— Меня уже ограбили, — отозвалась Эсменет, пытаясь улыбнуться. — Но кое-какие мелочи у меня еще есть. Тут недалеко.

— Ты останешься со мной? — очень серьезно спросил Ахкеймион.

В голосе его слышались слезы.

— Ты можешь?

— Могу.

Он рассмеялся и рывком поднялся на ноги.

— Тогда пошли за твоими вещами.

Даже в полумраке он увидел ужас в ее глазах. Эсменет обхватила себя за плечи, будто стараясь удержаться от немедленного бегства, потом вложила руку в его протянутую ладонь.

Они шли медленно, словно любовники, прогуливающиеся по базару. Время от времени Ахкеймион заглядывал ей в глаза и смеялся, сам себе не веря.

— Я думал, ты ушла, — сказал он.

— Но я все время была здесь.

Ахкеймион не стал спрашивать, что она имеет в виду, и вместо этого просто улыбнулся. Ее тайны сейчас не имели значения. Он не такой дурак и не настолько пьян, чтобы и вправду поверить, что ничего не произошло. Что-то прогнало Эсменет из Сумны. Что-то привело ее к Священному воинству. Что-то заставило ее… да, избегать его. Но сейчас все это не имело значения. Важно было лишь одно: она здесь.

«Пусть эта ночь продлится подольше. Пожалуйста… Отдайте мне одну лишь эту ночь».

Они непринужденно болтали о всяких пустяках, подшучивали над прохожими, рассказывали друг другу про разные любопытные вещи, которые повидали в Священном воинстве. Они отлично знали запретные темы и пока что избегали больных мест.

Они остановились, чтобы поглазеть на бродячего актера, запустившего кожаную веревку в корзину со скорпионами. Когда он вытащил веревку обратно, та ощетинилась хитиновыми конечностями, клешнями и заостренными хвостами. Это, как заявил актер, и есть та самая Скорпионова Коса, которую короли Нильнамеша до сих пор используют для кары за самые тяжкие преступления. Когда зрители, которым не терпелось взглянуть на диковинку поближе, окружили его, актер поднял Косу повыше, чтобы всем было видно, а потом внезапно начал размахивать ею надголовами. Женщины завизжали, мужчины втянули головы в плечи или закрыли их руками, но ни один скорпион не слетел с веревки. Она, как во всеуслышание заявил актер, была пропитана ядом, склеившим челюсти скорпионов. Если не дать им противоядия, они так и будут оставаться на веревке, пока не умрут.

Ахкеймион наблюдал не столько за представлением, сколько за Эсменет, восторгался эмоциями, отражающимися на ее лице, и поражался, что она выглядит такой… новой? Он поймал себя на мысли, что думает о вещах, которых никогда прежде не замечал. Россыпь веснушек у нее на носу и скулах. Поразительный цвет ее глаз. Рыжие отблески в роскошных черных волосах. Казалось, все в ней дышит чарующей новизной.

«Я должен всегда видеть ее такой. Незнакомкой, в которую я влюблен…»

Всякий раз, когда их глаза встречались, они смеялись, словно празднуя счастливое воссоединение. Но неизменно отводили взгляды, как будто понимали, что их блаженство мимолетно. А потом что-то проскользнуло между ними — возможно, дуновение тревоги, — и они перестали смотреть друг на друга. И внезапно в самой сердцевине радостного возбуждения, поселившегося в душе Ахкеймиона, возникла зияющая пустота. Он вцепился в руку Эсменет в поисках утешения, но ее вялые пальцы не ответили пожатием.

Несколько мгновений спустя Эсменет потянула его за собой и остановилась рядом с ярко горящими масляными лампами. Она принялась разглядывать Ахкеймиона, и на ее лице ничего невозможно было прочесть.

— Что-то изменилось, — наконец сказала она. — Прежде ты всегда притворялся. Даже после смерти Инрау. Но теперь… теперь что-то изменилось. Что произошло?

Ахкеймион уклонился от ответа.

— Я — адепт Завета, — запинаясь, пробормотал он. — Что я могу сказать? Мы все страдаем…

Эсменет сердито посмотрела на него, и он умолк.

— Знание, — произнесла она. — Вы все страдаете знанием… Чем больше вы страдаете, тем больше узнаете… Так? Ты узнал больше?

Ахкеймион снова ничего не ответил. Слишком рано случился этот разговор!

Эсменет отвела взгляд и уставилась в толпу.

— Хочешь знать, что случилось со мной?

— Оставь, Эсми.

Эсменет вздрогнула и отвернулась. Потом высвободила руку и двинулась дальше.

— Эсми… — позвал Ахкеймион, зашагав следом.

— Знаешь, — сказала она, — было не так уж плохо, если не считать побоев. Множество клиентов. Множество…

— Эсми, хватит.

Эсменет рассмеялась, будто участвовала в иной, более откровенной и искренней беседе.

— Я спала с лордами… С кастовыми дворянами, Акка! Представляешь? У них даже члены больше — ты в курсе? Я толком ничего не узнала про айнонов — они, похоже, предпочитают мальчиков. И про конрийцев — те толпятся вокруг галеотских потаскушек, прямо дуреют от их молочно-белой кожи. А вот нансурцы — те любят домашние персики и редко выбираются за пределы своих военных борделей. А туньеры! Они едва сдерживаются, чтобы не кончить, как только я раздвигаю ноги! Хотя они грубые, особенно когда выпьют. И скаредные к тому же. А вот галеоты — это настоящее удовольствие. Они жалуются, что я слишком тощая, но им нравится моя кожа. Если бы потом их не грызло чувство вины, они были бы моими любимчиками. Они не привыкли к шлюхам… Думаю, это потому, что у них в стране мало старых городов. Мало торговли…

Она внимательно посмотрела на Ахкеймиона; взгляд ее был одновременно и горьким, и проницательным. Колдун шел рядом, упорно не глядя на нее.

— А так клиентура хорошая, — добавила Эсменет.

Вернулся давний гнев, тот самый, что несколько месяцев назад вырвал Ахкеймиона из ее объятий. Он стиснул кулаки; ему представилось, как он бьет Эсменет. «Гребаная шлюха!» — захотелось крикнуть ему.

Ну зачем рассказывать все это? Зачем говорить то, что он не в силах слушать?

Особенно когда ей самой есть что объяснять…

«Почему ты оставила Сумну? Как долго прячешься от меня? Как долго?»

Но прежде чем Ахкеймион смог хоть что-то сказать, Эсменет резко развернулась и направилась к костру, вокруг которого сидели женщины с раскрашенными лицами — другие проститутки.

— Эсми! — окликнула ее темноволосая женщина с грубым, почти мужским голосом. — Кто твой…

Она умолкла, присмотрелась получше, потом рассмеялась.

— Кто твой несчастный друг?

Она была крупной, с широкой талией, но совершенно без жира — таких женщин, как сказала ему однажды Эсми, очень ценят некоторые норсирайцы. Ахкеймион сразу понял, что она принадлежит к тому типу людей, которые путают дурные манеры со смелостью.

Эсменет остановилась и задумалась — так надолго, что Ахкеймион нахмурился.

— Это Акка.

Густые брови проститутки поползли вверх.

— Тот самый знаменитый Друз Ахкеймион? — спросила женщина. — Колдун?

Ахкеймион взглянул на Эсменет. Кто эта женщина?

— Это Яселла, — сказала Эсменет.

Она произнесла имя женщины таким тоном, словно оно все объясняло.

— Ясси.

Яселла не сводила с Ахкеймиона оценивающего взгляда.

— И что же ты здесь делаешь, Акка?

Он пожал плечами.

— Иду со Священным воинством.

— Так же, как и мы! — воскликнула Яселла. — Хотя можно сказать, что мы движемся за другим Бивнем…

Остальные проститутки расхохотались — совсем как мужчины.

— И маленьким пророком, — хрипло добавила другая. — Пригодным лишь для одной проповеди…

Женщины зашлись хохотом, все, за исключением Ясси, которая просто улыбнулась.

Посыпались новые шуточки, но Эсменет уже нырнула во тьму — должно быть, туда, где стоял ее навес.

— Все наши живут группами, — сказала она, предвосхищая любые вопросы. — Мы присматриваем друг за дружкой.

— Так я и подумал…

— Это мое, — сказала Эсменет, опускаясь на колени у засаленного полога полотняной палатки.

У Ахкеймиона отлегло от сердца: Эсменет, не сказав ни единого слова, забралась внутрь. Ахкеймион последовал за ней.

В палатке едва хватало места, чтобы сесть. Сквозь дым благовоний пробивался запах совокупления — а может, Ахкеймион просто не мог перестать думать о других мужчинах Эсменет. Он разглядывал ее стройное тело с маленькой грудью. В отблесках костра Эсми казалась такой хрупкой, такой маленькой и одинокой… Мысль о том, как она извивается здесь ночь за ночью, под все новыми и новыми мужчинами…

«Я должен сделать это правильно!»

— У тебя есть свеча? — спросил он.

— Есть вроде… Но мы же сгорим.

Пожар был вечным кошмаром всех, кто вырос в городах.

— Нет, — отозвался Ахкеймион. — Со мной — нет.

Эсменет извлекла свечу из узелка, лежавшего в углу, и Ахкеймион зажег ее словом. В Сумне Эсменет всегда приходила в восторг от этого фокуса. Теперь же она просто наблюдала за ним с безропотной осторожностью.

Они сощурились от света. Эсменет натянула на ноги грязное одеяло, безучастно глядя на груду валяющейся одежды.

Ахкеймион сглотнул.

— Эсми… Зачем рассказывать мне… все это?

— Потому что мне нужно знать, — сказала Эсменет.

— Что знать? Отчего у меня дрожат руки? Отчего у меня такой перепуганный, мечущийся взгляд?

Плечи Эсменет поникли; Ахкеймион понял, что она всхлипывает.

— Ты сделал вид, будто меня там не было, — прошептала она.

— Что?

— В последнюю ночь в Момемне… я пришла к тебе. Я смотрела на твой лагерь, на твоих друзей. Только я спряталась, я очень боялась, что меня… Но тебя там не было, Акка! Потому я ждала и ждала. Потом я увидела… увидела тебя… Я заплакала от радости, Акка! Заплакала! Я стояла там, прямо перед тобой, и плакала! Я протянула руки, а ты… ты…

Ее наполненные болью глаза потускнели, и договорила Эсменет уже совсем другим тоном — куда более холодным:

— Ты сделал вид, будто меня там нет.

О чем она говорит? Ахкеймион прижал ладони ко лбу, сражаясь со стремлением ударить ее. Она стояла рядом, так близко, что можно было рукой дотронуться — после всего этого времени! — и все же отступила… Ему нужно было понять…

— Эсми… — медленно произнес он, пытаясь собрать воедино затуманенные вином мысли. — Что ты…

— Что я, Акка? — спросила она сухо. — Я слишком замарана, слишком осквернена? Я оказалась слишком грязной шлюхой?

— Нет, Эсми, я…

— Слишком измятым персиком?

— Эсменет, да послушай же…

Эсменет горько рассмеялась.

— Так ты говоришь, что собираешься взять меня к себе в палатку? Добавить меня ко множеству…

Ахкеймион ухватил ее за плечи и встряхнул.

— И ты еще будешь говорить мне про множество? Ты?!

Но он мгновенно пожалел о своем порыве, увидев, как его свирепость отразилась ужасом на ее лице. Она даже съежилась, будто ожидая удара. Ахкеймион внезапно заметил синяк у нее под левым глазом.

«Кто это сделал? Не я. Не я…»

— Посмотри на нас, — сказал он, отпуская Эсменет и осторожно убирая руки. Оба избитые. Оба изгои.

— Посмотри на нас, — пробормотала Эсменет.

По щекам ее струились слезы.

— Я могу объяснить, Эсми… Объяснить все.

Эсменет кивнула и потерла плечи там, где он ее схватил.

За палаткой зазвучал слаженный хор голосов; женщины принялись петь, подобно другим проституткам, обещая мягкие вещи за твердое серебро. Отблески костра мерцали в прорехах палатки, словно золото сквозь темную воду.

— Той ночью, про которую ты говоришь… Сейен милостивый, Эсми, если я не подошел к тебе, то не потому, что стыдился! Да как я мог бы? Кто вообще стал бы стыдиться такой женщины, как ты?

Эсменет прикусила губу и улыбнулась, хотя его слова вызвали у нее новый поток слез.

— Тогда почему?

Ахкеймион перекатился на бок и лег рядом с ней; взгляд его был устремлен в холстяной потолок.

— Потому, что я нашел их, Эсми, — в ту самую ночь… Я нашел Консульт.


— А дальше я ничего не помню, — сказал он. — Знаю, что прошел ночью всю дорогу от императорского дворца до лагеря Ксинема, но я ничего не помню…

Слова хлынули из него потоком, рисуя кошмарные события, что произошли в ту ночь под Андиаминскими Высотами. Беспрецедентный вызов. Встреча с Икуреем Ксерием III. Допрос Скеаоса, первого советника императора. Лицо, которое не было лицом, раскрывающееся, словно сжатая в кулак рука с длинными пальцами. Чудовищный заговор кожи. Он рассказал ей обо всем, кроме Келлхуса…

Эсменет свернулась в его объятиях калачиком и слушала. Теперь она положила подбородок ему на грудь.

— Император тебе поверил?

— Нет… Кажется, он думает, что в этом замешаны кишаурим. Мужчины предпочитают новых любовниц и старых врагов.

— А Атьерс? Что говорит Завет?

— Они одновременно и в восторге, и в ужасе, насколько я могу понять.

Ахкеймион облизал губы.

— Я не уверен. Я не связывался с ними после того, как доложил обо всем Наутцере. Возможно, они решили, что я мертв… Убит из-за того, что узнал.

— Тогда почему они не свяжутся с тобой…

— Разве ты не помнишь, как это работает?

— Да-да, — отозвалась Эсменет, закатывая глаза и самодовольно улыбаясь. — Как это работает? Для Призывных Напевов нужно знать и человека, с которым связываешься, и место, где он находится. Поскольку ты движешься вместе с войском, они понятия не имеют, где ты сейчас…

— Вот именно, — сказал Ахкеймион, собираясь с духом и готовясь к неизбежным расспросам.

Эсменет испытующе взглянула на него, сочувственно, но в то же время настороженно.

— Тогда почему ты не свяжешься с ними сам?

Ахкеймион вздрогнул. Он провел дрожащей рукой по ее волосам.

— Я так рад, что ты здесь, — пробормотал он. — Так рад, что с тобой ничего не случилось…

— Акка, что с тобой? Ты меня пугаешь…

Ахкеймион закрыл глаза и глубоко вздохнул.

— Я кое-кого встретил. Человека, чье появление было предсказано две тысячи лет назад…

Он открыл глаза. Эсменет по-прежнему была здесь.

— Анасуримбора.

— Но это означает… — Эсменет нахмурилась. — Ты как-то разбудил меня ночью, потому что кричал во сне это имя…

Она подняла голову, вглядываясь в его лицо.

— Я помню, как спросила тебя, что это значит — Анасуримбор, — и ты сказал… ты сказал…

— Я не помню.

— Ты сказал, что это имя последней правящей династии древней Куниюрии, и…

Ее лицо исказил ужас.

— Акка, это не смешно. Ты меня пугаешь!

Ей стало страшно, понял Ахкеймион, потому что она поверила… Он задохнулся и почувствовал на ресницах горячие слезы. Слезы радости.

«Она поверила… Она все-таки поверила!»

— Нет, Акка! — воскликнула Эсменет, крепко обняв его. — Этого не может быть!

Что за извращенная штука — жизнь! Чтобы адепт Завета радовался Апокалипсису…


Нагая Эсменет лежала, прижавшись к нему, а Ахкеймион объяснял, почему так уверен, что Келлхус — это Предвестник. Она слушала, ничего не говоря, и смотрела на него с боязливым ожиданием.

— Разве ты не понимаешь? — спросил Ахкеймион, обращаясь не столько к Эсменет, сколько к миру за пределами палатки. — Если я расскажу все Наутцере и остальным, они заберут его… Чьим бы покровительством он ни заручился.

— Они убьют его?

Ахкеймион попытался прогнать из памяти картины прошлых дознаний.

— Они сломают его, убьют того, кем он является сейчас…

— Даже если так, — сказала Эсменет. — Акка, ты должен выдать его.

Ни колебания, ни малейшей паузы — холодный взгляд и беспощадный приговор. Похоже, для женщин не существует ничего, что могло бы сравниться по значимости с опасностью или любовью.

— Но, Эсми, речь ведь идет о жизни.

— Вот именно, — отозвалась Эсменет. — О жизни… Много ли значит жизнь одного человека? Сколько людей умирает, Акка!

Жестокая логика жестокого мира.

— Зависит от того, какой человек, разве не так?

Это заставило ее на некоторое время умолкнуть.

— Думаю, да, — сказала она. — Ну и что же он за тип? Какой человек стоит того, чтобы из-за него рисковать целым миром?

Несмотря на сарказм, Ахкеймион чувствовал, что она боится его ответа. Суровые факты плохо сочетаются с путаницей в его голове, так что Эсменет стремится во всем разобраться. «Она думает, что спасает меня, — понял Ахкеймион. — Она хочет, чтобы я поступил дурно — ради моего же блага…»

— Он…

Ахкеймион сглотнул.

— Он ни на кого не похож.

— Как так?

Скептицизм проститутки.

— Это трудно объяснить.

Ахкеймион замолчал, думая о том времени, что провел рядом с Келлхусом. Столько озарений. Столько мгновений благоговейного трепета.

— Представляешь, каково это — стоять на чужой земле, в чужих владениях?

— Ну… наверное, чувствуешь себя гостем. Иногда непрошеным.

— Вот он каким-то образом заставляет тебя ощущать именно это. Словно ты гость.

Проступившее на лице отвращение.

— Что-то мне не нравится, как это звучит.

— Значит, я неверно сказал.

Ахкеймион глубоко вздохнул, пытаясь подобрать нужные слова.

— У людей много… много земель. Некоторые из них — общие, некоторые — нет. Вот, например, когда мы с тобой говорили о Консульте, ты стояла на моей земле, как я стоял на твоей, когда ты говорила о… о своей жизни. Но с Келлхусом нет разницы, о чем ты говоришь и где стоишь; все равно земля у тебя под ногами принадлежит ему. Я всегда его гость — всегда! Даже когда учу его, Эсми!

— Ты учишь его? Ты взял его в ученики?

Ахкеймион нахмурился. Эсменет произнесла это так, словно речь шла о предательстве.

— Только внешним знаниям, — ответил он, пожав плечами, — знаниям о мире. Ничего тайного, ничего эзотерического. Он не принадлежит к Немногим… — И запоздало добавил: — Слава богу.

— Почему ты так считаешь?

— Из-за его интеллекта, Эсми! Ты не представляешь! Я никогда не встречал такого проницательного человека, ни в жизни, ни в книгах… Даже Айенсис — и тот… Даже Айенсис, Эсми! Если бы Келлхус обладал способностью колдовать, он был бы… был бы…

У Ахкеймиона перехватило дыхание.

— Кем?

— Вторым Сесватхой… Если не больше…

— Тогда он мне совсем не нравится. Судя по тому, что ты рассказываешь, он опасен, Акка. Пусть Наутцера и остальные узнают о нем. Если его схватят, значит, так тому и быть. По крайней мере, ты сможешь умыть руки и перестать сходить с ума.

На глаза Ахкеймиону снова навернулись слезы.

— Но…

— Акка, — взмолилась Эсменет, — это не твоя ноша, и не тебе ее нести!

— Нет, моя!

Эсменет отодвинулась. Ее волосы волной упали на левое плечо, непроницаемо черные в тусклом свете. Казалось, она колеблется.

— В самом деле? А мне кажется, все дело в Инрау…

Сердце Ахкеймиона сжала ледяная рука. Инрау. Мальчик.

Сын.

— А почему бы и нет? — крикнул он с неожиданной свирепостью. — Они убили его!

— Но они послали тебя! Они послали тебя в Сумну, чтобы вернуть Инрау, и ты сделал это, хотя точно знал, что будет потом… Ты говорил мне об этом еще до того, как нашел его!

— Что ты хочешь сказать? Что это я убил Инрау?

— Я говорю, что ты так думаешь. Думаешь, что убил его.

«Ох, Ахкеймион, — говорили ее глаза, — ну пожалуйста…»

— А если это и вправду так? Разве не значит, что теперь я должен исправиться? Пускай эти недоумки в Атьерсе издеваются над другим человеком…

— Нет, Ахкеймион. Ты делаешь это — все это! — не для того, чтобы спасти своего драгоценного Анасуримбора Келлхуса. Ты делаешь это для того, чтобы наказать себя.

Ахкеймион, онемев, уставился на Эсменет. Она что, действительно так думает?

— Ты говоришь так потому, — выдохнул он, — что слишком хорошо знаешь меня…

Он протянул руку и провел пальцем по ее бледной груди.

— И не знаешь Келлхуса.

— Таких замечательных людей не бывает… Я же шлюха, ты не забыл?

— Это мы посмотрим, — сказал Ахкеймион, толкая ее на спину.

Они поцеловались. Поцелуй был жарким и долгим.

— Мы, — повторила Эсменет и рассмеялась, словно эта мысль одновременно и радовала ее, и причиняла боль. — Теперь это вправду «мы» — верно?

С робкой, почти испуганной улыбкой она помогла Ахкеймиону снять одежду.

— Когда я не мог найти тебя, — сказал он, — или когда ты отвернулась, я чувствовал… чувствовал себя пустым, будто мое сердце сделано из дыма… Разве это не «мы»?

Эсменет прижала его к циновке и оседлала.

— Я понимаю тебя, — отозвалась она.

По щекам ее ручьями текли слезы.

— Значит, так тому и быть.

«Один барашек, — подумал Ахкеймион, — за десять быков». Узнавание.

От соприкосновения его мужское достоинство затвердело; Ахкеймиону не терпелось познать ее снова. Как всегда, на него обрушилась вереница образов, и каждый — словно острый нож. Окровавленные лица. Бряцание бронзовых доспехов. Люди, истребленные заклинаниями. Драконы с железными зубами… Но Эсменет приподняла бедра и одним толчком оборвала одновременно и прошлое, и будущее, оставив лишь восхитительную боль настоящего. У Ахкеймиона вырвался крик.

Эсменет принялась тереться об него, не с ловкостью шлюхи, надеющейся побыстрее отработать монеты, а с неуклюжим эгоизмом любовницы, ищущей утоления, — любовницы или жены. Сегодня она собиралась получить его, и на это — Ахкеймион знал — не способна ни одна проститутка.


Тварь, носящая лицо проститутки, сидела в темноте — на расстоянии вытянутой руки — и ловила звуки любовной возни. И думала о слабости плоти, обо всех нуждах, от которых сама она была избавлена.

Воздух наполнился их стонами и запахом, тяжелым запахом немытых тел, бьющихся друг о дружку. Это был по-своему даже приятный запах. Лишенный разве что привкуса страха.

Запах животных, похотливых животных.

Но тварь кое-что понимала в похоти. Вернее, не кое-что, а гораздо больше. Страсть — это тоже путь, и зодчие твари не обделили страстью свое творение. О да, зодчие — не дураки.

Экстаз в лице. Восторг в обмане. Оргазм в убийстве…

И уверенность во тьме.

Глава 4. Асгилиох

«Не бывает настолько хороших решений, чтобы они не связывали нас своими последствиями.

Не бывает настолько неожиданных последствий, чтобы они не избавляли нас от решений.

Даже смерть».

Ксиус, «Тракианские драмы»
«Вспоминая эти события, чувствуешь себя странно: как будто очнулся и обнаружил, что едва не оступился в темноте и не разбился насмерть. Всякий раз, возвращаясь в мыслях к прошлому, я преисполняюсь удивления оттого, что все еще жив, и ужаса оттого, что все еще путешествую по ночам».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

4111 год Бивня, начало лета, крепость Асгилиох

Ахкеймион и Эсменет проснулись, сжимая друг друга в объятиях, и оба смутились, вспомнив минувшую ночь. Они поцеловались, чтобы заглушить свои страхи, а пока лагерь медленно просыпался, их мягко, но неудержимо повлекло друг к другу, и они занялись любовью. Потом Эсменет некоторое время лежала молча, отводя взгляд всякий раз, когда Ахкеймион пытался заглянуть ей в глаза. Сперва эта неожиданная перемена в ее поведении озадачила и разозлила его, но потом Ахкеймион понял, что она боится. Прошлой ночью она разделила с ним палатку. Сегодня ей предстояло разделить с Ахкеймионом его друзей, его повседневные беседы — его жизнь.

— Не волнуйся, — проговорил Ахкеймион, пока она нервно возилась со своей хасой. — В выборе друзей я куда более разборчив.

Недовольство вытеснило страх из ее глаз.

— Более разборчив, чем?..

Ахкеймион подмигнул ей.

— Чем в выборе женщин.

Эсменет опустила взгляд, улыбнулась и покачала головой. Ахкеймион услышал, как она вполголоса ругается. Когда он принялся выбираться из палатки, она ущипнула его за ягодицу, да так, что он взвыл.

Обняв Эсменет за талию, Ахкеймион подвел ее к Ксинему, который разговаривал о чем-то с Кровавым Дином. Когда он представил Эсменет, Ксинем небрежно поздоровался с ней и тут же указал на размытую полосу дыма у восточного края горизонта. Он объяснил, что фаним перешли горы и сейчас пересекают плоскогорье. Очевидно, крупное село, именуемое Тусам, ночью было захвачено врасплох и сожжено дотла. Пройас пожелал лично осмотреть разоренную деревню вместе со своими старшими офицерами.

Вскоре маршал покинул их, на ходу выкрикивая приказы. Ахкеймион и Эсменет вернулись к костру и некоторое время сидели молча, наблюдая, как по дорожкам лагеря движутся длинные колонны аттремпских кавалеристов. Ахкеймион видел, что Эсменет одолевают дурные предчувствия, что она боится, как бы он не стал стыдиться ее, но не находил слов, чтобы развеселить или утешить женщину. Он мог лишь наблюдать, как она осматривается, ощущая себя изгоем в лагере маршала.

Затем к ним присоединился Келлхус.

— Итак, началось, — сказал он.

— Что началось? — переспросил Ахкеймион.

— Кровопролитие.

Ахкеймион, несколько оробев, представил ему Эсменет. Он мысленно скривился от холодности ее тона — и от вида крупного синяка у нее на лице. Но даже если Келлхус и заметил это, то, похоже, нисколько не смутился.

— Новый человек, — сказал он, тепло улыбаясь. — Не бородатый и не тощий.

— Пока что… — добавил Ахкеймион.

— Ну уж бородой я точно не обрасту! — в шутку возмутилась Эсменет.

Они рассмеялись, и враждебность Эсменет вроде бы улетучилась.

Вскоре появилась Серве, все еще кутавшаяся в одеяло. Сперва Эсменет вызвала у нее сложное чувство, нечто среднее между изумлением и ужасом, а когда Серве заметила, что Эсменет не просто слушает мужчин, но и разговаривает с ними, то ощутимо начала склоняться ко второму. Ахкеймиона это беспокоило, но он не сомневался, что женщины подружатся, хотя бы из стремления отдохнуть от мужских бесед.

Отчего-то лагерь угнетал Ахкеймиона. Ему невыносимо было сидеть на месте, и он предложил прогуляться в горы. Келлхус мгновенно согласился, сказав, что давно хотел посмотреть на Священное воинство со стороны.

— Чтобы понять что-то, — сказал он, — нужно взглянуть на это сверху.

Уставшая от одиночества Серве так обрадовалась возможности поучаствовать в прогулке, что на нее почти неловко было смотреть. А Эсменет, казалось, была счастлива уже тому, что может держать Ахкеймиона за руку.


Коренастые, могучие отроги гор Унарас грозно вырисовывались на фоне лазурного неба. Изогнувшись, словно ряд древних зубов, они уходили к горизонту. Путники все утро искали место, откуда можно было бы увидеть Священное воинство целиком, но лабиринт склонов сбивал с толку, и чем дальше они заходили, тем больше казалось, что они видят лишь окраины огромного лагеря, теряющегося в дыму бесчисленных костров. Несколько раз им попадались конные патрули, советовавшие остерегаться разведывательных отрядов фаним. Группа конрийских кавалеристов, которыми командовал один из родичей Ксинема, упорно желала сопровождать их, утверждая, что им необходим вооруженный эскорт, но Келлхус, используя статус айнритийского князя, отослал их.

Когда Эсменет спросила, разумно ли было это делать — ведь опасность и вправду есть, — Келлхус сказал лишь:

— С нами адепт Завета.

Эсменет подумала и согласилась с тем, что это правда, но все разговоры о язычниках нервировали ее, напоминая, что Священное воинство вообще-то идет навстречу вполне конкретному врагу. Она поймала себя на том, что все чаще посматривает на восток, словно ждет, когда за очередным холмом покажутся дымящиеся развалины Тусама.

Давно ли она сидела у окна в Сумне? Давно ли она в пути?

В пути. Городские проститутки называли своих товарок, сопровождающих имперские колонны, «пенедитари», «много ходящие» — хотя частенько это слово произносят как «пембедитари», «чесоточницы», поскольку многие верят, что женщины, обслуживающие войска, переносят множество паразитов. В общем, одним пенедитари казались такими же, как знатные куртизанки, другим — грязными и презренными, как шлюхи-нищенки, спящие с отбросами общества. Правда, как выяснила Эсменет, лежала где-то посередине.

Она определенно ощущала себя пенедитари. Никогда раньше ей не приходилось так много и так далеко ходить. Каждую ночь — а ночи она проводила либо на спине, либо на четвереньках, — ей казалось, будто она все идет и идет, следом за огромной армией своенравных членов и обвиняющих глаз. Никогда раньше ей не приходилось удовлетворять такую прорву мужчин. Их призраки все еще трудились на ней, когда она просыпалась по утрам. Она собирала вещи, присоединялась к движущемуся войску, и у нее было такое чувство, будто она не столько следует за, сколько бежит от.

Но даже в этой обстановке Эсменет находила время удивляться и учиться. Она смотрела, как изменяются земли, через которые они шли. Она наблюдала, как темнеет ее кожа, подбирается и становится более упругим живот, наливаются силой мышцы ног. Она нахваталась галеотских словечек, вполне достаточно, чтобы поражать и радовать клиентов. Она выучилась плавать, наблюдая за детьми, плескавшимися в канале. Погрузиться в прохладную воду. Плыть!

Наконец-то быть чистой.

Но каждую ночь повторялось одно и то же. Бледные чресла, опаленные солнцем руки, угрозы, споры, даже шутки, которыми проститутки обменивались у костра, — все это давило на нее, заставляло ее быть такой, какой она никогда не была прежде. По ночам ей начали сниться лица, усатые, бородатые, глядящие на нее с вожделением.

А потом, предыдущей ночью, она услышала, как кто-то выкрикивает ее имя. Она обернулась — может, немного удивилась, но не приняла это всерьез, решив, что ослышалась. Потом она увидела Ахкеймиона, — похоже, пьяного, — который дрался с каким-то здоровяком-туньером.

Эсменет хотела кинуться к нему, но не сумела сдвинуться с места. Она могла лишь смотреть, затаив дыхание, как воин швырнул Ахкеймиона на землю. Когда туньер пнул его, Эсменет закричала, но была не в силах сделать хоть шаг. Она вышла из оцепенения лишь тогда, когда Ахкеймион, всхлипывая, поднялся на колени и снова выкрикнул ее имя.

Эсменет бросилась к нему… А что ей еще оставалось? У него во всем мире не было никого, кроме нее — кроме нее! Конечно, Эсменет злилась на него, но весь гнев куда-то испарился. Ему на смену пришли его прикосновения, его запах, почти опасная уязвимость, ощущение покорности, которого она прежде не знала, — и это было хорошо. Сейен милостивый, как это было хорошо! Как обнимающие тебя детские ручонки, как вкус приправленного перцем мяса после долгой голодовки. Словно плывешь в прохладной, смывающей грязь воде…

Никакой тяжести, лишь отблески солнечного света да медленно покачивающиеся тела, запах зелени…

Она больше не была пенедитари. Она стала тем, кого галеоты называют «им хустварра», походной женой. Теперь она наконец-то принадлежала Друзу Ахкеймиону. Наконец-то была чистой.

«Я могу пойти в храм», — подумала Эсменет.

Эсменет ничего не рассказала Ахкеймиону ни о Сарцелле, ни о той безумной ночи в Сумне, ни о своих подозрениях касательно Инрау. Ей казалось, что если заговорить хоть о чем-то подобном, то придется рассказывать вообще обо всем. Вместо этого она сказала Ахкеймиону, что ушла из Сумны из-за любви к нему и что примкнула к войсковым проституткам после той ночи под Момемном, когда он отверг ее.

А что ей оставалось делать? Не могла же она рисковать всем сейчас, когда они нашли друг друга? А кроме того, она и впрямь покинула Сумну из-за него. И к войсковым проституткам примкнула из-за него. Умолчание не противоречит правде.

Возможно, если бы он был тем же самым Ахкеймионом, который уходил из Сумны…

Ахкеймион всегда был… слабым, но его слабость шла от честности. Когда другие молчали и отдалялись, он говорил, и это придавало ему странную силу, отличавшую его от всех мужчин, каких только встречала Эсменет. Но теперь он стал другим. Отчаявшимся.

В Сумне она часто обвиняла его, что он похож на тех сумасшедших с Экозийского рынка, которые завывают про грехи и Страшный суд. Всякий раз, когда они проходили мимо такого типа, Эсменет говорила: «О, гляди, еще один твой приятель», — точно так же, как Ахкеймион говорил: «О, гляди, еще один твой клиент», — когда им навстречу попадался какой-нибудь непомерно разжиревший мордоворот. Теперь она бы не посмела так сказать. Ахкеймион по-прежнему оставался Ахкеймионом, но сделался изнуренным, как те безумцы, и точно так же постоянно опускал глаза, будто видел нечто ужасное, стоящее между ним и окружающим миром.

То, что он рассказал, конечно же, напугало Эсменет, но куда больше ее напугало то, как он говорил: бессвязная речь, странный смех, язвительная горячность, беспредельные угрызения совести.

Он сходил с ума. Эсменет чуяла это нутром. Но причиной тому — она поняла, — было не обнаружение Консульта и даже не уверенность в приближении Второго Апокалипсиса, а этот человек… Анасуримбор Келлхус.

Упрямый дурак! Почему он не отдаст его Завету? Если бы Ахкеймион сам не был колдуном, Эсменет сказала бы, что его зачаровали. Никакие доводы не могли переубедить его. Никакие!

Если верить Ахкеймиону, у женщин отсутствует инстинктивное понимание морали. Для них все воплощенное, материализованное… Как он там выражался? А, да! Что для женщин «существование предшествует сущности». В силу природы пути, проходящие через их души, идут параллельно с теми, каких требуют моральные принципы. Женская душа более податлива, более сострадательна, более привязчива, чем мужская. В результате им труднее осознать свой долг, и потому женщины склонны путать эгоизм с правильностью поведения — вероятно, именно это она сейчас и делала.

Но для мужчин, чья приверженность высоким идеалам порой доходит до фанатизма, принципы — это тяжелейшая ноша, которую они либо тащат сами, либо перекладывают на других. В отличие от женщины, мужчина всегда способен понять, что ему должно делать, ведь это слишком отличается от того, что он хочет.

Сперва Эсменет почти поверила ему. А как еще можно объяснить его готовность рисковать их любовью?

Но потом поняла, что ей не дают покоя именно принципы, а не тупая женская неспособность разграничить надежду и благочестие. Разве она не отдала себя ему? Разве она не отказалась от своей жизни, от своего таланта?

Разве она не смягчилась, в конце концов?

И от чего она попросила его отказаться взамен? От человека, с которым он знаком всего несколько недель, — от чужака! Более того — от человека, которого, в соответствии с его же собственными принципами, он обязан был выдать. «Может, это у тебя женская душа?!» — хотелось крикнуть ей. Но она не могла. Если мужчины должны защищать женщин от окружающего мира, то женщины должны защищать мужчин от правды — словно каждый из них навсегда остается беззащитным ребенком.

Эсменет затаила дыхание, глядя, как Ахкеймион и Келлхус обмениваются неслышными, но явно смешными замечаниями. Ахкеймион расхохотался. «Я должна ему объяснить. Я должна как-то ему это объяснить!»

Даже когда плывешь, приходится иметь дело с течением.

Всегда с чем-то борешься.

Серве шла рядом с ней и то и дело нервно посматривала в ее сторону. Эсменет помалкивала, хотя знала, что девочке хочется поговорить. Учитывая обстоятельства, она казалась достаточно безвредной. Она была из тех женщин, которых постоянно насилуют и грабят. Будь Серве ее товаркой-проституткой в Сумне, — Эсменет втайне презирала бы ее. Она бы терпеть не могла ее красоту, ее молодость, ее белокурые волосы и светлую кожу — но более всего она бы злилась на ее уязвимость.

— Акка… — выпалила девушка, потом покраснела и уставилась себе под ноги. — Ахкеймион учит Келлхуса поразительным, невиданным вещам!

И даже этот ее милый акцент. Негодование всегда было тайным напитком шлюх.

Глядя в другую сторону, Эсменет отозвалась:

— Что, в самом деле?

Возможно, именно в этом и крылась проблема. Ахкеймион предложил Келлхусу стать учеником до того, как узнал про шпионов-оборотней Консульта, то есть до того, как уверился в том, что этот человек — Предвестник. Если, конечно, он и вправду Предвестник. Возможно, тут замешаны те самые маловразумительные принципы, о которых упоминал Ахкеймион, узы… Келлхус был его учеником, как Пройас или Инрау.

При этой мысли Эсменет захотелось сплюнуть.

Серве вдруг рванулась вперед, перепрыгивая через бугорки и продираясь сквозь спутанные травы.

— Цветы! — крикнула она. — Какие красивые!

Эсменет присоединилась к Ахкеймиону и Келлхусу, которые стояли и наблюдали за девушкой. Серве опустилась на колени перед кустом, усыпанным необычными бирюзовыми цветами.

— А, — сказал Ахкеймион, приблизившись к ней, — пемембис… Ты никогда прежде их не видела?

— Никогда, — выдохнула Серве.

Эсменет почудился запах сирени.

— Никогда? — переспросил Ахкеймион, срывая цветок.

Он обернулся, взглянул на Эсменет и подмигнул ей.

— Ты хочешь сказать, что никогда не слышала этой легенды?

Эсменет стояла рядом с Келлхусом, а Ахкеймион тем временем рассказывал историю: что-то про императрицу и ее кровожадных любовников. Так прошло несколько неуютных мгновений. Князь Атритау был высок, даже для норсирайца, и отличался крепким телосложением, неизбежно вызвавшим бы грубые домыслы у ее старых друзей в Сумне. Глаза у него были ослепительно-голубые, чистые и прозрачные; при взгляде на них вспоминались рассказы Ахкеймиона про древних северных королей. А в его манере держаться, в его изяществе было что-то, казавшееся не вполне… не вполне земным.

— Так вы жили среди скюльвендов? — в конце концов спросила Эсменет.

Келлхус рассеянно посмотрел на нее, потом перевел взгляд на Серве и Ахкеймиона.

— Да, некоторое время.

— Расскажите что-нибудь про них.

— Например?

Эсменет пожала плечами.

— Расскажите про их шрамы… Это такие награды?

Келлхус улыбнулся и покачал головой.

— Нет.

— А что тогда?

— На этот вопрос так просто не ответишь… Скюльвенды верят лишь в действие, хотя сами они никогда не сказали бы так. Для них реально только то, что они делают. Все остальное — дым. Они даже жизнь называют «сьюртпиюта», что означает — «движущийся дым». Для них человеческая жизнь — не есть что-то конкретное, что-то такое, чем можно владеть или что можно обменять, это скорее путь, направление действий. Путь одного человека может сплетаться с другими, например с путями соплеменников; его можно указывать, если имеешь дело с рабом, его можно прервать, убив человека. Поскольку последний вариант — это действие, прекращающее действия, скюльвенды считают его самым значительным и самым истинным изо всех действий. Краеугольным камнем чести. Но шрамы, они же свазонды, не прославляют отнятие жизни, как, похоже, считают в Трех Морях. Они отмечают… ну, можно сказать, точку пересечения путей, точку, в которой одна жизнь уступила движущую силу другой. Например, тот факт, что Найюр носит столько шрамов, означает, что его ведет движущая сила многих. Его свазонды — нечто большее, чем награды, чем перечень его побед. Это — свидетельство его реальности. С точки зрения скюльвендов, он — камень, повлекший за собой лавину.

Эсменет в изумлении уставилась на Келлхуса.

— А я думала, что скюльвенды — грубые варвары. Но ведь подобные верования слишком утонченны для дикарей!

Келлхус рассмеялся.

— Все верования слишком утонченны.

Его сияющие голубые глаза словно бы удерживали Эсменет.

— А что касается «варварства»… Я боюсь, этим словом принято называть то, чего не понимаешь и что представляет собой угрозу.

Сбитая с толку Эсменет уставилась на траву у своих сандалий. Потом взглянула на Ахкеймиона и обнаружила, что он по-прежнему стоит рядом с Серве, но смотрит на нее. Он понимающе улыбнулся и принялся дальше рассказывать про качающиеся на ветру цветы.

«Он знал, что это произойдет».

Затем откуда-то донесся голос Келлхуса:

— Так, значит, ты была шлюхой.

Потрясенная Эсменет подняла голову, по привычке прикрывая татуировку на тыльной стороне руки.

— А если да, то что с того?

Келлхус пожал плечами.

— Расскажи мне что-нибудь…

— Например? — огрызнулась Эсменет.

— Каково это: ложиться с мужчиной, которого не знаешь?

Эсменет хотелось возмутиться, почувствовать себя оскорбленной, но в его манерах была какая-то искренность, сбивающая с толку — и вызывающая отклик в душе.

— Неплохо… иногда, — сказала она. — Иногда — невыносимо. Но нужно же как-то зарабатывать на жизнь. Просто таков порядок вещей.

— Нет, — отозвался Келлхус. — Я просил рассказать, каково это…

Эсменет откашлялась и смущенно отвела взгляд. Она заметила, как Ахкеймион коснулся пальцев Серве, и ощутила укол ревности. Она нервно рассмеялась.

— Какой странный вопрос…

— Тебе никогда его не задавали?

— Нет… то есть да, конечно, но…

— И что ты отвечала?

Эсменет помолчала. Она была взволнованна, испугана и ощущала странный трепет.

— Иногда, после сильного дождя, улица под моим окном становилась изрыта колеями от тележных колес, и я… я смотрела на них и думала, что моя жизнь похожа…

— На колею, протоптанную другими.

Эсменет кивнула и сморгнула слезинки.

— А в другое время?

— Шлюхи — они, вообще-то, лицедейки, об этом надо помнить. Мы играем…

Она заколебалась и взглянула в глаза Келлхусу, будто там содержались нужные слова.

— Я знаю, Бивень говорит, что мы унижаем себя, что мы оскорбляем божественность нашего пола… иногда так оно и есть. Но не всегда… Часто, очень часто, когда все эти мужчины лежали на мне, хватали ртом воздух, словно рыбы, думая, что они владеют мною, трахают меня, — мне было жалко их. Их, а не себя. Я становилась скорее… скорее вором, чем шлюхой. Я дурачилась, дурачила их, смотрела на себя со стороны, будто на отражение в серебряной монете. Это было так, как будто… как будто…

— Как будто ты свободна, — сказал Келлхус.

Эсменет улыбнулась и нахмурилась одновременно; она была обеспокоена интимными подробностями их разговора, потрясена поэтичностью собственного озарения и в то же время чувствовала странное облегчение, будто сбросила с плеч тяжелую ношу. Ее колотило. И Келлхус казался таким… близким.

— Да…

Она попыталась скрыть дрожь в голосе.

— Но откуда…

— Так мы узнали о священном пемембисе, — сказал Ахкеймион, подходя к ним вместе с Серве. — А что вы узнали?

Он бросил на Эсменет многозначительный взгляд.

— Каково это: быть тем, кто мы есть, — ответил Келлхус.


Иногда, хотя и нечасто, Ахкеймион оглядывал окрестности и просто знал, что идет той же, что и две тысячи лет назад, дорогой. Он застывал, как будто замечал в зарослях льва, или просто озирался по сторонам, изумленно, ничего не понимая. Его сбивало с толку узнавание, знание, которого не могло быть.

Сесватха когда-то проходил по этим самым холмам, спасаясь бегством из осажденного Асгилиоха, стремясь вместе с сотней прочих беженцев отыскать путь через горы, бежать от чудовищного Цурумаха. Ахкеймион поймал себя на том, что то и дело оглядывается и смотрит на север, ожидая увидеть на горизонте черные тучи. Он обнаружил, что хватается за несуществующие раны и отгоняет прочь картины битвы, в которой он не сражался: поражение киранейцев при Мехсарунате. Он осознал, что движется, как автомат, лишенный надежды и любых желаний, кроме стремления выжить.

В какой-то момент Сесватха оставил своих спутников и ушел в одиночестве бродить между продуваемых ветром скал. Где-то неподалеку отсюда он нашел маленькую темную пещерку и забился туда, свернувшись, словно пес, обхватив колени, визжа, подвывая, моля о смерти… Когда настало утро, он проклял богов за то, что все еще дышит…

Ахкеймион поймал себя на том, что смотрит на Келлхуса, и руки у него дрожат, а мысли путаются все больше и больше.

Обеспокоенная Эсменет спросила его, что случилось.

— Ничего, — бесцеремонно отрезал он.

Эсменет улыбнулась и сжала его руку, словно показывая, что доверяет ему. Но она все понимала. Ахкеймион замечал, как она с ужасом поглядывает на князя Атритау.

Время шло, и постепенно Ахкеймион начал успокаиваться и приходить в себя. Похоже, чем дальше они удалялись от пути Сесватхи, тем лучше у него получалось притворяться. Ахкеймион, сам того не заметив, завел остальных так далеко, что они просто не успели бы вернуться к Священному воинству до наступления темноты, и потому предложил поискать место для ночевки.

Фиолетовые облака смягчили облик гор. К вечеру путники отыскали на высоком квадратном уступе рощицу цветущих железных деревьев. Они направились туда, взбираясь по исчерченномубороздами склону горы. Келлхус первым заметил развалины: они наткнулись на руины небольшого айнритийского храма.

— Это что, гробница? — спросил Ахкеймион, ни к кому конкретно не обращаясь, когда они пробирались к древнему фундаменту через заросли кустов и высокую траву. Он понял, что найденная роща на самом деле была разросшейся аллеей. Железные деревья стояли рядами; их темные ветви блестели пурпуром и белизной, покачиваясь под теплым вечерним ветерком.

Путники миновали каменные глыбы, потом вскарабкались на осыпавшиеся стены и обнаружили за ними мозаичный пол с изображением Айнри Сейена; голова пророка была погребена под обломками, руки, окруженные ореолом, раскинуты в стороны. Некоторое время все четверо просто бродили, изучая окрестности, протаптывая тропки в густой траве и поражаясь тому, что это место оказалось заброшенным.

— Пепла нет, — заметил Келлхус, поковыряв ногой песчаную почву. — Похоже, строение просто рухнуло от старости.

— Такое красивое, — сказала Серве. — Как можно было это допустить?

— После того как Гедея оказалась захвачена фаним, — объяснил Ахкеймион, — нансурцы ушли с этих земель… Наверное, они сделались слишком уязвимы для налетов… Должно быть, тут везде подобные развалины.

Они набрали сухих веток. Ахкеймион развел костер колдовским словом и лишь потом понял, что разжег его на животе Последнего Пророка. Усевшись на камни по разным сторонам изображения, они продолжили разговор, и огонь казался все ярче по мере того, как вокруг темнело.

Они пили неразбавленное вино, ели хлеб, лук-порей и солонину. Ахкеймион переводил обрывки текстов, сохранившихся на мозаике.

— Маррукиз, — сказал он, изучая стилизованную печать с надписью на высоком шайском. — Это место когда-то принадлежало Маррукизу, духовной общине при Тысяче Храмов… Если я правильно помню, она была уничтожена, когда фаним захватили Шайме… Значит, это место было заброшено задолго до падения Гедеи.

Келлхус тут же задал несколько вопросов касательно духовных общин — ну конечно же! Поскольку Эсменет разбиралась в тонкостях жизни Тысячи Храмов куда лучше его, Ахкеймион предоставил отвечать ей. В конце концов, она спала со священниками всех мыслимых общин, сект и культов…

Трахала их.

Слушая ее объяснения, Ахкеймион разглядывал ремешки своей сандалии. Он понял, что ему нужна новая обувь. И его охватила глубокая печаль, злосчастная печаль человека, которого изводит все до последней мелочи. Где он найдет сандалии среди этого безумия?

Ахкеймион извинился и отошел от костра.

Некоторое время он сидел за пределами круга света, на обломках, свалившихся в рощу. Все вокруг было черным, кроме железных деревьев, но их цветущие кроны, медленно покачивавшиеся на ветру, в лунном свете казались таинственными и неземными. Их горьковато-сладкий запах напоминал о садах Ксинема.

— Опять хандришь? — раздался за спиной голос Эсменет.

Ахкеймион обернулся и увидел ее в полумраке, окрашенную в те же бледные тона, что и все вокруг. Он поразился, как ночь заставляет камень походить на кожу, а кожу — на камень. Потом Эсменет очутилась в его объятиях и принялась целовать его, стягивая с него льняную рясу. Он прижал ее к треснувшему алтарю; его руки шарили по ее бедрам и ягодицам. Она на ощупь отыскала его член и ухватила обеими руками.

Они слились воедино.

Потом, стряхивая грязь с кожи и с одежды, они улыбнулись друг другу понимающей, робкой улыбкой.

— Ну и что ты думаешь? — спросил Ахкеймион.

Эсменет издала странный звук, нечто среднее между смешком и вздохом.

— Ничего, — сказала она. — Ничего такого нежного, распутного и восхитительного. Ничего такого волшебного, как это место…

— Я имел в виду Келлхуса.

Вспышка гнева.

— Ты что, вообще ни о чем больше не думаешь?

У Ахкеймиона перехватило дыхание.

— Как я могу?

Эсменет сделалась отчужденной и непроницаемой. Над развалинами зазвенел смех Серве, и Ахкеймион поймал себя на том, что гадает — что же такого сказал Келлхус.

— Он необычный, — пробормотала Эсменет, старательно не глядя на Ахкеймиона.

«Ну и что же мне делать?» — захотелось крикнуть ему.

Но он промолчал, пытаясь задушить рев внутренних голосов.

— У нас есть мы, — внезапно сказала Эсменет. — Ведь правда, Акка?

— Конечно, есть. Но что…

— Но что еще имеет значение, если мы есть друг у друга?

Вечно она его перебивает…

— Сейен милостивый, женщина, он — Предвестник!

— Но мы можем бежать! От Завета. От него. Мы можем спрятаться. Мы с тобой, вдвоем!

— Но, Эсми… Эта ноша…

— Не наша! — прошипела она. — Почему мы должны страдать из-за нее? Давай убежим! Ну пожалуйста, Акка! Давай оставим все это безумие позади!

— Глупости, Эсменет. От конца света не убежишь! А если бы нам и удалось бежать, я стал бы колдуном без школы — волшебником, Эсми! Это еще хуже, чем быть ведьмой! Они откроют охоту на меня. Все они — не только Завет. Школы не терпят волшебников…

Он с горечью рассмеялся.

— Мы даже не доживем до того, чтобы нас убили.

— Но это же впервые, — произнесла она ломким голосом. — Я впервые…

Что-то — быть может, ее безутешно поникшие плечи или то, как она сложила руки, запястье к запястью, — толкнуло Ахкеймиона к ней: поддержать, обнять… Но его остановил перепуганный крик Серве.

— Келлхус просит вас скорее подойти! — крикнула она из темноты. — Там, вдали, факелы! Всадники!

Ахкеймион нахмурился.

— У кого там хватило дури шляться по горам среди ночи?

Эсменет не ответила. От нее и не требовался ответ.

Фаним.


Пока они пробирались через темноту, Эсменет мысленно обзывала себя дурой. Келлхус затоптал костер, превратив мозаичное изображение Последнего Пророка в созвездие беспорядочно разбросанных углей. Они поспешно перебежали открытый участок и присоединились к Келлхусу, спрятавшемуся в траве за грудой обломков.

— Смотрите, — сказал князь Атритау, указывая вниз.

У Эсменет и так перехватило дух от слов Ахкеймиона, а от того, что она увидела теперь, ей окончательно сделалось нечем дышать. Вереницы факелов извивались во тьме, двигаясь вдоль крутых склонов, по которым проходила единственная возможная дорога к разрушенному святилищу. Сотни сверкающих точек. Язычники, едущие, чтобы ограбить их. Если не хуже…

— Они скоро будут здесь, — констатировал Келлхус.

Эсменет изо всех сил пыталась совладать с внезапно захлестнувшим ее ужасом. Может случиться все, что угодно, — даже с такими людьми, как Ахкеймион и Келлхус! Мир крайне жесток.

— Может, если мы спрячемся…

— Они знают, что мы здесь, — пробормотал Келлхус. — Наш костер. Они движутся на свет костра.

— Значит, надо посмотреть, что там, — сказал Ахкеймион.

Потрясенная его тоном, Эсменет взглянула в сторону колдуна — и попятилась в страхе. Глаза и рот Ахкеймиона вдруг вспыхнули белым светом, а слова прозвучали подобно раскату грома. Затем на земле между вытянутыми руками Ахкеймиона появилась линия, такая яркая, что Эсменет вскинула руки, защищаясь от слепящего сияния. Эта безукоризненно прямая линия ринулась вперед и вверх, врезалась в облака и, озарив их, ушла в бесконечную тьму…

«Небесный Барьер! — подумала Эсменет. — Напев из рассказов Ахкеймиона про Первый Апокалипсис».

Тени запрыгали по далеким обрывам. Горы осветились, словно выхваченные из темноты вспышкой молнии. И Эсменет увидела вооруженных всадников, целую колонну; они кричали в страхе и пытались усмирить перепуганных лошадей. Она увидела потрясенные лица…

— Стойте! — крикнул Келлхус. — Стойте!

Свет погас. Темнота.

— Это галеоты, — сказал Келлхус, уверенно положив руку ей на плечо. — Люди Бивня.

Эсменет моргнула и схватилась за грудь. Она разглядела среди всадников Сарцелла.


Из темноты долетел звучный оклик:

— Мы ищем князя Атритау, Анасуримбора Келлхуса!

Звук голоса рассыпался, распался на отдельные волны: искренность, беспокойство, гнев, надежда… И Келлхус понял, что опасности нет.

«Он пришел ко мне за советом».

— Принц Саубон! — крикнул Келлхус. — Добро пожаловать! Все верные — желанные гости у нашего костра!

— А колдуны? — послышался другой голос. — Богохульники — тоже желанные гости?

В голосе звучали возмущение и сарказм. Кто говорит? Какой-то нансурец, возможно, из Массентии, хотя акцент было до странности трудно определить. Наследственный кастовый дворянин, чей ранг позволяет ему состоять в свите принца… Кто-то из генералов императора?

— И они — желанные гости, когда служат верным! — отозвался Келлхус.

— Прошу простить моего друга! — со смехом выкрикнул Саубон. — Боюсь, он прихватил с собой всего одни штаны!

Галеоты развеселились, и среди горных склонов заметались отзвуки смеха, улюлюканья, дружеских подначек.

— Чего им надо? — негромко поинтересовался Ахкеймион.

Даже в полутьме Келлхус видел на его лице отпечаток недавней боли — следы разговора с Эсменет.

Разговора о нем.

— Кто знает? — отозвался Келлхус. — На совете Саубон был первым из тех, кто рвался идти вперед, не дожидаясь айнонов и Багряных шпилей. Возможно, теперь, когда Пройас далеко, он ищет, что бы еще натворить…

Ахкеймион покачал головой.

— Он доказывал, что разрушение Руома грозит подорвать боевой дух Людей Бивня, — уточнил колдун. — Ксинем мне рассказал, что это именно ты заставил его умолкнуть… По-другому истолковав предзнаменование, которое несло в себе землетрясение.

— Думаешь, он ищет возможности поквитаться? — спросил Келлхус.

Но было уже поздно. Все новые и новые всадники останавливали коней, спешивались и разминали уставшие ноги. Саубон со свитой рысью ехал к Келлхусу; по бокам от них двигались факелоносцы. Галеотский принц натянул поводья коня в роскошной сбруе; глаза его прятались в тени бровей.

Келлхус опустил голову ровно настолько, насколько это предписывалось джнаном, — поклон, уместный при встрече двух принцев.

— Мы шли по вашим следам весь день, — сказал Саубон, спрыгивая на землю.

Когда он спустился, оказалось, что он почти так же высок, как Келлхус, но немного шире в плечах. Принц, как и его люди, оделся для битвы; на нем была не только кольчуга, но и шлем, и латные рукавицы. Под вышитым на котте Красным Львом, знаком галеотского королевского дома, красовался наспех пририсованный Бивень.

— И кто эти «мы»? — поинтересовался Келлхус, внимательно оглядывая спутников Саубона.

Саубон представил нескольких из них, начиная с седого конюха, Куссалта, но Келлхус удостоил их лишь мимолетным взглядом. Его вниманием завладел одинокий шрайский рыцарь, которого принц назвал Кутием Сарцеллом…

«Еще один. Еще один Скеаос».

— Ну, наконец-то, — произнес Сарцелл.

Его глаза поблескивали сквозь пальцы поддельного лица.

— Знаменитый князь Атритау.

Он поклонился ниже, чем того требовал его ранг.

«Отец, что все это означает?»

Так много переменных.

…Расставив дозорных и распределив людей по краям рощи, Саубон вместе со своим придворным и шрайским рыцарем вернулся к костру, вновь разведенному в глубине разрушенного святилища. В соответствии с обычаями южных дворов, галеотский принц избегал разговора о цели своего визита, скрупулезно дожидаясь того, что практикующие джнан именуют «мемпонти», то есть «удачного поворота», который как бы сам по себе переведет разговор на более важные темы. Келлхус знал, что Саубон считает обычаи собственного народа грубыми и примитивными. Каждым своим вздохом он ведет войну с тем, кто он есть.

Но внимание Келлхуса было приковано к шрайскому рыцарю, Сарцеллу, — и не только из-за его лица. Ахкеймиону удалось совладать с потрясением, и все же всякий раз, когда он смотрел в сторону рыцаря Бивня, в глазах его вспыхивали тревога и ярость. Келлхус понял, что Ахкеймион не просто знает Сарцелла — он его ненавидит. Дунианский монах прямо-таки слышал движения души Ахкеймиона: бурлящее негодование, обида за проявленное в прошлом пренебрежение, вызывающие содрогание воспоминания об ударе, угрызения совести…

«Сумна, — понял Келлхус, припоминая все, что Ахкеймион когда-либо рассказывал о своем предыдущем задании. — Что-то произошло между ним и Сарцеллом в Сумне. Что-то, затрагивающее Инрау…»

Несмотря на ненависть, чародей, по-видимому, понятия не имеет, что Сарцелл — еще один Скеаос… еще один шпион-оборотень Консульта.

И точно так же об этом не подозревает Эсменет, хотя ее эмоции еще сильнее, чем у Ахкеймиона. Страх разоблачения. Вероломная надежда… «Она думает, что он пришел забрать ее… Забрать ее у Ахкеймиона».

Она была любовницей этой твари.

Но эти загадки блекли перед главным вопросом: что оно здесь делает? Не просто в Священном воинстве, а именно здесь, в этой ночи, рядом с Саубоном…

— Как вы нас нашли? — спросил внезапно Ахкеймион.

Саубон провел рукой по коротко стриженным волосам.

— Вот мой друг, Сарцелл. Он обладает невероятными способностями следопыта…

Принц повернулся к рыцарю.

— Как, говоришь, ты этому научился?

— Еще в юности, — солгал Сарцелл, — в западных поместьях моего отца.

Он поджал чувственные губы, словно сдерживая усмешку.

— Когда выслеживал скюльвендов…

— Выслеживал скюльвендов, — повторил Саубон, словно желая сказать: «Только в Нансурии…». — Я уже готов был вернуться, когда начало темнеть, но он твердил, что вы рядом.

Саубон развел руками.

Молчание.

Эсменет сидела, оцепенев, пряча татуированные руки, как человек, стыдясь скверных зубов, старается не улыбаться. Ахкеймион поглядывал на Келлхуса, ожидая, что тот прогонит возникшую неловкость. Серве, чувствуя тревогу, молча обхватила колени руками. Тварь без лица смотрела в чашу с вином.

В иных обстоятельствах Келлхус уже сказал бы что-нибудь. Но сейчас он не мог придумать ничего дельного. Его глаза смотрели, но не видели. Лицо казалось зеркалом, отражающим чувства его спутников. Его «я» исчезло, а безжалостная мысль охотилась сама на себя. Следствие и результат. События, что, подобно концентрическим кругам, разбегаются по темной воде будущего… Каждое слово, каждый взгляд — камень.

В том была великая опасность. Следовало понять логику этой неожиданной встречи. Только Логос может осветить путь… Только Логос.

— Я шел за вами по запаху, — сказал Сарцелл.

Он смотрел прямо на Ахкеймиона, и в глазах его поблескивало нечто непонятное. Юмор?

Келлхус решил, что эта фраза не была шуткой: тварь действительно выследила их, как пес. Нужно быть чрезвычайно осторожным с подобными существами. Пока что он понятия не имел об их способностях. «А ты знаешь этих тварей, отец?»

С тех пор как он взял Друза Ахкеймиона в учителя, все преобразилось. Мир — теперь Келлхус это понимал, — скрывает много, очень много тайн, неведомых его братьям. Логос оставался истинным, но его пути были куда более извилистыми, чем полагали дуниане. И Абсолют… Конец Концов куда дальше, чем они могли себе представить. Так много препятствий. Так много развилок на пути…

Невзирая на свой скептицизм, Келлхус начал верить во многое из того, что говорил Ахкеймион в ходе их дискуссий. Он поверил в Первый Апокалипсис. Он верил, что безликая тварь, сидящая сейчас перед ним, — артефакт Консульта. Но пророчество Кельмомаса? Приближение Второго Апокалипсиса? Все это было нелепостью. Будущее не может предвосхищать прошлое. То, что придет потом, не может предшествовать тому, что было раньше…

А если может?

Столько всего, что должно дождаться отца… Так много вопросов…

Его неосведомленность уже едва не привела к беде. Простой обмен взглядами в императорском саду повлек за собой череду катастроф, включая события под Андиаминскими Высотами, в результате которых Ахкеймион уверился в том, что Келлхус — Предвестник. Если бы он решил сообщить своей школе, что Анасуримбор вернулся…

Да, опасность велика.

Друза Ахкеймиона следует оставить в неведении — это точно. Если он узнает, что Келлхус способен видеть шпионов-оборотней, он не колеблясь свяжется со своими хозяевами в Атьерсе. Эта информация слишком важна, чтобы Ахкеймион скрывал ее от школы.

Получается, Келлхусу придется разбираться со всем этим самостоятельно.

— Мой конюх, — сказал Саубон шрайскому рыцарю, — клянется, что тебя привело сюда не что иное, как колдовство… Куссалт сам воображает себя великим следопытом.

Может быть, Консульт каким-то образом узнал, что это он разоблачил Скеаоса? Император видел, как он изучал первого советника, и, что еще важнее, он это запомнил. Келлхус уже несколько раз замечал императорских шпионов, наблюдавших за ним исподтишка. Вполне возможно, что Консульт понял, как был разоблачен Скеаос.

Если им это известно, тогда вполне возможно, что Сарцелл играет роль пробного образца. Им нужно знать, провалился ли Скеаос случайно, из-за паранойи императора, или этот чужак из Атритау сумел заглянуть в его истинное лицо. Они будут следить за ним, осторожно задавать вопросы, а когда это не поможет найти ответ, они пойдут на контакт… Так ли?

А еще следовало не забывать об Ахкеймионе. Консульт, несомненно, будет присматривать за адептами Завета, единственными людьми, которые до сих пор верят в его существование. Сарцелл и Ахкеймион уже сталкивались раньше, и напрямую — это видно по реакции колдуна, — и косвенно, через Эсменет, которую, очевидно, лжерыцарь в прошлом соблазнил. Они используют ее для какой-то цели… Возможно, испытывают ее, прощупывают ее способность обманывать и предавать. Она ничего не сказала Ахкеймиону о Сарцелле — это очевидно.

«Предмет изучения так глубок, отец».

Тысяча возможностей, скачущих галопом по лишенной дорог степи будущего. Сотня сценариев, вспыхивающих у него в сознании; одни ветвились и ветвились, на время уводя его от цели, другие вели к катастрофе…

Открытое противостояние. Обвинения, выдвинутые в присутствии Великих Имен. Шум, который поднимется при разоблачении всего этого ужаса. Завет, подключившийся к делу. Открытая война с Консультом… Не годится. Нельзя привлекать Завет, пока они не смогут занять господствующее положение. Нельзя рисковать войной против Консульта. Пока что нельзя.

Косвенное противостояние. Ночные налеты. Перерезанные глотки. Попытки нанести ответный удар. Тайная война, постепенно выходящая на поверхность… Тоже не годится. Если убить Сарцелла и прочих тварей, Консульт поймет, что кто-то способен их распознавать. Когда они узнают, что этот «кто-то» — Келлхус, то косвенное противостояние перерастет в открытый конфликт.

Бездействие. Оценка происходящего. Безрезультатные проверки. Другие предположения. Ответные действия откладываются из-за необходимости разобраться. Беспокойство в тени растущей силы… Да, это годится. Даже если они узнают детали, сопутствовавшие разоблачению Скеаоса, Консульт сможет лишь строить домыслы. Если то, что рассказывает Ахкеймион, соответствует действительности, они не настолько грубы, чтобы вычеркнуть возможную угрозу, не попытавшись предварительно понять ее. Конфронтация неизбежна. Но исход зависит лишь от того, сколько времени у него будет на подготовку…

Он — дунианин, один из Обученных. Обстоятельства поддадутся. Миссия должна быть…

— Келлхус, — раздался голос Серве. — Принц тебя спрашивает.

Келлхус моргнул и улыбнулся, словно бы потешаясь над собственной глупостью. Все сидящие у костра смотрели на него, кто-то с беспокойством, кто-то с недоумением.

— П-простите, — запинаясь, пробормотал он. — Я…

Он нервно оглядел присутствующих и вздохнул.

— Иногда я… вижу…

Тишина.

— Я тоже, — язвительно бросил Сарцелл. — Но я обычно вижу, когда мои глаза открыты.

Он что, закрыл глаза? Келлхус совершенно этого не помнил. Если да, то это промах, внушающий беспокойство. Он давным-давно уже…

— Идиот! — рявкнул Саубон, поворачиваясь к шрайскому рыцарю. — Дурак! Мы сидим у костра этого человека, и ты его оскорбляешь?!

— Рыцарь-командор не оскорбил меня, — сказал Келлхус. — Вы забыли, принц, что он не только воин, но и жрец, а мы попросили его разделить костер с колдуном… Наверное, это все равно что попросить повитуху преломить хлеб с прокаженным.

Нервный смех, слишком громкий и слишком короткий.

— Несомненно, — добавил Келлхус, — он просто слегка погорячился.

— Несомненно, — откликнулся Сарцелл.

Язвительная усмешка, откровенная, как и любое выражение его лица.

«Чего оно хочет?»

— А отсюда вытекает вопрос, — продолжал Келлхус, легко и непринужденно создавая «удачный поворот», которого никак не мог дождаться принц Саубон. — Что привело шрайского рыцаря к костру колдуна?

— Меня послал Готиан, — сказал Сарцелл, — мой великий магистр…

Он взглянул на Саубона. Тот сидел с каменным лицом.

— Шрайские рыцари поклялись в числе первых ступить на землю язычников, а принц Саубон предложил…

Но тут Саубон прервал его, выпалив:

— Я буду говорить с вами наедине, князь Келлхус.


«Что ты хочешь, чтобы я сделал, отец?»

Так много вероятностей. Бессчетные вероятности.

Келлхус прошел следом за Саубоном по темным тропинкам железной рощи. Они остановились у края утеса, глядя на залитые лунным светом просторы Инунарского нагорья. Ветер усилился, листва шуршала под его порывами. Склон под утесом был усеян рухнувшими деревьями. Мертвые корни торчали кверху. На некоторых до сих пор сохранились огромные комья земли, будто упавшие грозили пыльными кулаками уцелевшим.

— Вы видите разные вещи, так ведь? — сказал в конце концов Саубон. — В смысле — вы ведь увидели Священное воинство там у себя, в Атритау.

Келлхус обнял этого человека своими ощущениями. Бешено колотящееся сердце. Кровь, прилившая к лицу. Напряженные мышцы…

«Он боится меня».

— Почему вы спрашиваете?

— Потому, что Пройас — упрямый дурак. Потому что те, кто первым успеет к столу, и пировать будут первыми!

Принц галеотов был одновременно и дерзок, и нетерпелив. Хоть он и ценил хитрость и коварство, превыше всего он ставил храбрость.

— Вы хотите выступить немедленно, — сказал Келлхус.

Саубон скривился в темноте.

— Я уже был бы в Гедее, — огрызнулся он, — если бы не вы!

Он имел в виду недавний совет, на котором предложенное Келлхусом толкование падения Руома уничтожило все доводы Саубона. Но его негодование не было искренним — Келлхус это видел. Коифус Саубон был безжалостен и корыстен, но не мелочен.

— Тогда почему вы пришли ко мне?

— Из-за того, что вы сказали… ну, про то, что Бог сжег наши корабли… В этом чувствовалась правда.

Келлхус понял, что Саубон из тех людей, что постоянно наблюдают за другими, сравнивают и оценивают. Он всю жизнь считал себя человеком проницательным, гордился умением наказывать лесть и вознаграждать критику. Но с Келлхусом… Саубон не знал, с какой меркой к нему подойти. «Он сказал себе, что я — провидец. Но боится, что я — нечто большее…»

— И что вы видите? Правду?

При всем своем корыстолюбии Саубон обладал неким приземленным благочестием. Для него вера была игрой — но игрой очень серьезной. Там, где другие клянчили и называли это «молитвой», Саубон торговался. Идя сюда, он думал, что отдает богам то, что им причитается…

«Он боится совершить ошибку. Блудница-Судьба дает ему всего один шанс».

— Мне нужно знать, что вы видите! — выкрикнул принц. — Я воевал во многих кампаниях: все — ради моего жалкого отца. Я не дурак повоевать. И я не думаю, что иду в фанимскую ловуш…

— Вспомните, что сказал на совете Найюр, — перебил его Келлхус. — Фаним сражаются верхом. Они заманят вас в капкан. И не забывайте про кишау…

Саубон громко фыркнул.

— Мой племянник отправился к Гедее на разведку и каждый день шлет мне донесения. Нет никаких фанимских войск, затаившихся в тени этих гор! Их застрельщики, за которыми гоняется Пройас, просто дурачат нас, задерживают, чтобы язычники успели собрать силы. Скаур достаточно благоразумен, чтобы понять, когда расклад не в его пользу. Он отступил в Шайгек, засел в городах по Семпису и ждет, пока подойдет падираджа с кианскими грандами. Он уступит Гедею тому, у кого хватит мужества прийти и взять ее!

Галеотский принц определенно верил в то, что говорил, но можно ли верить ему? Его доводы казались достаточно здравыми. И Пройас с уважением отзывался о военных талантах Саубона. Во время затишья Саубон даже боролся с Икуреем Конфасом, за несколько лет до…

Поток вероятностей. Где-то среди них кроется благоприятная возможность… И наверное, нет необходимости открыто противостоять Сарцеллу или уничтожать его. Пока что.

«Я мало знаю о войне. Слишком мало…»

— Значит, вы надеетесь, — сказал Келлхус. — Скаур может…

— Значит, я знаю!

— Тогда какое имеет значение, одобряю я ваши действия или нет? Правда есть правда, вне зависимости от того, кто ее высказал…

Безрассудство.

— Я прошу лишь вашего совета. Скажите, что вы видите… И ничего больше.

Слабость в глазах. Прерывистое дыхание. Глухой голос.

«Еще одна ложь».

— Но я вижу многое… — пожал плечами Келлхус.

— Ну так скажите мне!

Келлхус покачал головой.

— Я лишь изредка вижу проблески будущего. Сердца людей… то, чем они являются…

Он умолк, с беспокойством посмотрел вниз, на крутой склон, на выбеленные солнцем кости изломанных деревьев.

— Вот что я обычно вижу.

Саубон насторожился.

— Тогда скажите… Что вы видите в моем сердце?

«Разоблачи его. Сорви с него всю ложь, все притворство.

Когда стыд пройдет…»

Келлхус на краткий миг впился взглядом в глаза принца.

«…он будет думать, что так и надо — стоять нагим передо мной».

— Мужчина и дитя, — сказал Келлхус, вплетая в голос более глубокие обертоны, делая его почти осязаемым. — Я вижу мужчину и дитя… Мужчину терзает пропасть между силой и бессилием, данными ему по праву рождения. Ему навязали судьбу, которую он отверг, и потому он день за днем живет среди того, чем не обладает. Жажда, Саубон… Не жажда золота — жажда признания. Неудержимое желание быть признанным людьми — чтобы они смотрели и говорили: «Вот король, создавший себя сам!»

Келлхус смотрел в пустоту у себя под ногами, пустоту, от которой начинала кружиться голова. Глаза его были стеклянными: он созерцал путаницу внутренних тайн…

Саубон глядел на него с ужасом.

— А дитя? Вы сказали, что есть еще и дитя!

— Дитя по-прежнему страшится отцовской руки. Просыпается по ночам и плачет, не потому, что хочет признания, а потому, что хочет, чтобы его знали… Никто его не знает. Никто не любит.

Келлхус повернулся к принцу; в глазах его светилось понимание и неземное сострадание.

— Я могу продолжить…

— Н-нет, — запинаясь, пробормотал Саубон, словно выходя из транса. — Хватит. Довольно…

Но чего довольно? Саубон хотел получить предлог. Что он даст взамен? Там, где так много вероятностей, все сопряжено с риском. Абсолютно все.

«Что, если я сделаю неверный выбор, отец?»

— Вы слышите?! — со страхом воскликнул Келлхус, поворачиваясь к Саубону.

Галеотский принц отскочил от края утеса.

— Что слышу?

Правда порождает правду, даже если это ложь.

Келлхус пошатнулся. Саубон метнулся и оттащил его от обрыва.

— Поход! — выдохнул Келлхус прямо в лицо Саубону. — Блудница-Судьба будет благосклонна к вам… Но вы должны позаботиться, чтобы шрайские рыцари…

Он изумленно распахнул глаза, словно говоря: «Не может быть, чтобы послание оказалось таким!»

Есть предназначения, которые невозможно постигнуть заранее. Есть дороги, по которым следует пройти, чтобы узнать их. Рискнем.

— Вы должны позаботиться, чтобы шрайские рыцари были наказаны.


Когда Келлхус и Саубон ушли, Эсменет осталась сидеть, молча глядя в костер и изучая мозаичное изображение Последнего Пророка у себя под ногами. Она убрала ступни с ореола, окружающего руки Айнри Сейена. Это казалось кощунством, что им приходится ходить по нему…

Хотя с каких пор ее это волнует? Она проклятая. Никогда еще это не казалось таким очевидным, как сейчас.

Сарцелл здесь!

Несчастье за несчастьем. Почему боги настолько ее ненавидят? Почему они так жестоки?

Сарцелл, великолепный в своей серебристой кольчуге и белой котте, дружелюбно беседовал с Серве о Келлхусе, расспрашивая, откуда он родом, где они встретились, и все такое. Серве наслаждалась его вниманием; по ее ответам ясно было, что она обожает князя Атритау. Она говорила так, словно существовала только в той мере, в какой была связана с ним. Ахкеймион смотрел на них, хотя почему-то казалось, будто он не слушает.

«Ох, Акка… Почему я знаю, что потеряю тебя?»

Не боюсь, а знаю. До чего же жесток этот мир!

Пробормотав извинения, Эсменет встала и медленной, размеренной походкой отошла от костра.

Окутанная темнотой, она остановилась и опустилась на обломок рухнувшей колонны. Ночь была пропитана шумом, поднятым людьми Саубона: ритмичный стук топоров, гортанные возгласы, грубый смех. Под темными деревьями фыркали боевые кони и рыли копытами землю.

«Что мне делать? А вдруг Акка узнает?»

Эсменет оглянулась и была потрясена, обнаружив, что по-прежнему видит Ахкеймиона, темно-оранжевую фигуру у костра. Его несчастный вид и пять белых прядей в бороде вызвали у нее улыбку. Кажется, он говорил с Серве…

А куда делся Сарцелл?

— Должно быть, трудно быть женщиной в подобном месте, — раздался голос у нее за спиной.

Эсменет подскочила и стремительно обернулась; сердце бешено забилось от испуга и тревоги. Она увидела идущего к ней Сарцелла. Ну конечно…

— Так много свиней, — продолжил он, — и всего одно корыто.

Эсменет сглотнула и застыла, ничего не ответив.

— Я уже где-то видел тебя, — сказал Сарцелл, продолжая игру притворства, начатую еще у костра. — Ведь правда?

Он насмешливо поднял брови.

Глубокий вздох.

— Нет. Я уверена, что мы не виделись.

— Но как же… Да! Ты… проститутка. — Он обворожительно улыбнулся. — Шлюха.

Эсменет огляделась по сторонам.

— Я понятия не имею, о чем вы говорите.

— Колдун и шлюха… Пожалуй, в этом есть некое странное соответствие. Если учесть, сколько мужчин вылизывали тебе промежность, пожалуй, неплохо припасти одного с магическим языком.

Эсменет ударила его — точнее, попыталась. Рыцарь перехватил ее руку.

— Сарцелл, — прошептала она. — Сарцелл, пожалуйста…

Она почувствовала, как его пальцы скользнули по внутренней стороне ее бедра, следуя какой-то немыслимой линии.

— Как я и сказал, — пробормотал он тоном, который она сразу узнала. — Корыто одно.

Эсменет оглянулась на костер и увидела, что Ахкеймион, хмурясь, смотрит туда, куда она ушла. Конечно, он ничего не видит в темноте — таково вероломство огня, освещающего небольшой круг и делающего весь остальной мир еще темнее. Но мог Ахкеймион это видеть или не мог, значения не имело.

— Нет, Сарцелл! — прошипела она. — Не… «…здесь».

— Нет, пока я жива! Ты понял?

Она чувствовала его жар.

«Нет-нет-нет-нет…»

Тут раздался другой, более звучный голос:

— Что-то случилось?

Развернувшись, Эсменет увидела, как из рощи вышел князь Келлхус.

— Н-нет. Ничего, — выдохнула Эсменет, с изумлением осознав, что ее рука свободна. — Господин Сарцелл испугал меня, только и всего.

— Она говорит охотно, — сказал Сарцелл. — Но то же самое делает большинство женщин.

— Вы так думаете? — отозвался Келлхус и подошел вплотную, так что Сарцеллу пришлось поднять взгляд. Келлхус смотрел на рыцаря. Держался он спокойно и даже несколько рассеянно, но в его поведении чувствовалась неумолимая, непреклонная решимость, от которой у Эсменет бешено заколотилось сердце. Ей захотелось кинуться прочь, не разбирая дороги. Неужто он слушал? Неужто он слышал?

— Возможно, вы правы, — бесцеремонно заявил Сарцелл. — Большинство мужчин тоже говорят легко.

На миг воцарилось неловкое молчание. Что-то в душе Эсменет требовало заполнить тишину, но ей не хватало воздуха, чтобы заговорить.

— Ну что ж, я вас покину, — объявил Сарцелл.

И, небрежно поклонившись, он размашисто зашагал обратно к костру.

Оставшись наедине с Келлхусом, Эсменет облегченно вздохнула. Рука, сжимавшая ее сердце мгновением раньше, исчезла. Эсменет взглянула на Келлхуса и мельком заметила Гвоздь Небес над его левым плечом. Князь казался призраком, сотканным из золота и тени.

— Спасибо, — прошептала она.

— Ты любила его?

У Эсменет защипало глаза. Ей почему-то даже в голову не пришло просто ответить «нет». Князю Анасуримбору Келлхусу невозможно было солгать. Вместо этого Эсменет сказала:

— Пожалуйста, не говорите Акке.

Келлхус улыбнулся, но в глазах его по-прежнему стояла глубокая печаль. Он протянул руку, словно собираясь коснуться щеки Эсменет, — но уронил ее.

— Пойдем, — сказал он. — Ночь заканчивается.


Держась за руки крепко, как юные влюбленные, Эсменет и Ахкеймион брели через кусты, выбирая подходящее местечко для сна. Они нашли ровный пятачок на опушке рощи, неподалеку от утеса, и расстелили там свои циновки. Улеглись, тяжело дыша и постанывая, словно старик со старухой. Ближайшее к ним железное дерево недавно засохло, и теперь его алебастровый силуэт застыл на фоне неба искривленной рукой. Эсменет принялась разглядывать созвездия сквозь ветви. Ее тяготили мысли о Сарцелле и воспоминание о гневных словах, брошенных Ахкеймионом.

«От конца света не убежишь!»

Как она могла быть такой дурой! Чтобы шлюха посмела ставить себя на одну доску с ним! Он ведь — адепт Завета! Каждую ночь он теряет любимых, каких она даже вообразить не может, не то что самой стать достойной их. Она слышала его крики. Слышала, как он лихорадочно бормочет что-то на неведомых языках. Видела, как его взгляд теряется в древних галлюцинациях.

Она же знала это! Сколько раз она удерживала его во влажной тьме?

Да, Ахкеймион любил ее, но любовь Сесватхи была мертва.

— Я тебе когда-нибудь рассказывала, — спросила Эсменет, содрогнувшись от этой мысли, — что моя мать умела читать по звездам?

— Это опасно, особенно в Нансурии, — отозвался Ахкеймион. — Разве она не знала, какая кара за это грозит?

Запрет на астрологию был таким же строгим, как и на колдовство. Будущее слишком ценно, чтобы делиться им с людьми низших каст. «Лучше быть шлюхой, Эсми, — говаривала мать. — Камни — всего лишь далеко бьющие кулаки. Лучше быть побитой, чем сожженной…»

Сколько лет ей было тогда? Одиннадцать?

— Знала, потому и отказалась учить меня…

— Она была мудрой женщиной.

Задумчивое молчание. Эсменет боролась с необъяснимым приступом гнева.

— Акка, как ты думаешь, они действительно знают будущее? Ну, звезды?

Короткая пауза.

— Нет.

— А почему?

— Нелюди считают, что небо — это бездонная, бескрайняя пустота…

— Пустота? Но как такое возможно?

— Более того, они считают, что звезды — это далекие солнца.

Эсменет хотелось рассмеяться, но потом она увидела — словно вдруг взглянула сквозь отражение в воде — как небесное блюдо тонет в невозможной глубине, как пустота громоздится на пустоту, бездна на бездну, и звезды — не солнца! — висят, словно пылинки в луче света. У нее перехватило дыхание. Странным образом небо превратилось в зияющую дыру. Эсменет безотчетно ухватилась за траву, будто стояла на краю обрыва, а не лежала на земле.

— Как они могут так считать? — спросила она. — Солнце ходит вокруг мира. Звезды движутся кругами вокруг Гвоздя.

Тут ей вдруг пришло в голову, что и сам Гвоздь Небес может быть еще одним миром, одним из тысячи тысяч солнц. В таком небе все может быть!

Ахкеймион пожал плечами.

— Предполагается, что им это рассказали инхорои. Что они приплыли сюда со звезд, которые на самом деле солнца.

— И ты им веришь? Нелюдям? Потому и не думаешь, что звезды прядут наши судьбы?

— Я им верю.

— Но при этом ты веришь, что будущее предрешено…

В воздухе сгустилось напряжение; трава сделалась колкой, словно проволока.

— Ты веришь, что Келлхус — Предвестник.

Эсменет осознала, что все время говорит о Келлхусе. О князе Келлхусе.

Краткий миг тишины. Смех среди разрушенных стен — Келлхус и Серве.

— Да, — сказал Ахкеймион.

Эсменет затаила дыхание.

— А что, если он нечто большее? Больше, чем Предвестник?

Ахкеймион перекатился на бок и подложил ладонь под щеку. Эсменет лишь сейчас заметила дорожки слез на его лице. Он плакал все это время — поняла она. Все это время.

«Он страдает… Страдает куда сильнее, чем когда-либо страдала я».

— Ты понимаешь, — сказал Ахкеймион. — Ты понимаешь, почему он мучает меня, ведь правда?

Ее кожа вспомнила прикосновение пальцев Сарцелла ко внутренней стороне бедра. Эсменет содрогнулась, и ей показалось, будто она слышит, как Серве постанывает и вскрикивает в темноте…

«Я просил тебя рассказать, — сказал тогда Келлхус, — каково это».

Она больше не хотела бежать.

— Завету не следует знать о нем, Акка… Мы должны нести эту ношу сами.

Ахкеймион поджал дрожащие губы. Сглотнул.

— Мы?

Эсменет снова перевела взгляд на звезды. Еще один язык, которого она не знает.

— Мы.

Глава 5. Равнина Менгедда

«Почему я должен завоевывать, спросите вы. Война приносит ясность. Жизнь или Смерть. Свобода или Рабство. Война изгоняет осадок из воды жизни».

Триамис I, «Дневники и диалоги»

4111 год Бивня, начало лета, неподалеку от равнины Менгедда

Найюр понял, что не все гладко, еще до того, как увидел вытоптанные пастбища и мертвые очаги: слишком мало дыма на горизонте, слишком много стервятников в небе. Когда он сказал об этом Пройасу, принц побледнел, словно Найюр был заодно с грызущим его беспокойством. Когда они выехали на гребень последней гряды холмов и увидели, что под стенами Асгилиоха остались лишь конрийцы и нансурцы, Пройас впал в такую ярость, что казалось, будто его вот-вот хватит удар. Он нахлестывал коня, мчась вниз по склону, и пронзительно выкрикивал проклятия.

Найюр, Ксинем и прочие конрийские кастовые дворяне из их отряда гнались за ним всю дорогу до штаб-квартиры Конфаса, где экзальт-генерал со свойственной ему бойкостью объяснил, что вчера утром Коифус Саубон решил выступить в отсутствие Пройаса. Шрайские рыцари, конечно же, не могли допустить, чтобы кто-то ступил на земли язычников прежде них, а что касается Готьелка, Скайельта и их варваров — разве стоит ожидать, что они отличат дурака от мудреца, если волосы закрывают им глаза?

— И вы что, не спорили с ними? — воскликнул Пройас. — Не привели свои доводы?

— Саубона не интересовали доводы, — отозвался Конфас с таким видом, будто мысленно полировал ногти. — Он прислушивался к более громкому голосу — судя по всему.

— Голосу Бога? — спросил Пройас.

Конфас рассмеялся.

— Я бы сказал — к голосу жадности, но да, я полагаю, ответ «Бог» тоже подойдет. Он сказал, что у вашего друга, князя Атритау, было видение…

Он взглянул на Найюра.

— У кого — у Келлхуса?! — крикнул Пройас. — Келлхус сказал ему выступать?!

— Так он заявил, — отозвался Конфас.

«Настолько уж безумен этот мир», — звучало в его голосе, хотя в глазах читалось совсем иное.

Всех охватило полное замешательство. За прошедшие недели имя дунианина приобрело большой вес среди айнрити, словно Келлхус был камнем, который они держали в руке. Найюр видел это по их лицам: взгляды попрошаек, у которых в подол зашито золото, или пьянчуг с чрезмерно застенчивыми дочерьми… Интересно, а что произойдет, когда камень сделается слишком тяжелым?

Позднее, когда Пройас добрался до лагеря Ксинема и отыскал дунианина, Найюра преследовала одна и та же мысль. «Он совершил ошибку!»

— Что ты наделал?! — спросил Пройас у чудовища.

Голос его дрожал от гнева.

Все — Серве, Динхаз, даже болтливый колдун и его сварливая шлюха, — все сидели вокруг костра, ошеломленные. Никто и никогда не разговаривал с Келлхусом в подобном тоне. Никто.

Найюр едва не расхохотался.

— Что ты хочешь, чтобы я сказал? — спросил дунианин.

— Что произошло?! — крикнул Пройас.

— Саубон пришел к нам, — быстро проговорил Ахкеймион, — пока ты был в Тус…

— Тихо! — рявкнул принц, даже не взглянув на колдуна. — Я спрашиваю тебя…

— Ты не выше меня по статусу! — прогремел голос Келлхуса.

Все, включая Найюра, подскочили, и не только от неожиданности. Что-то было такое в его голосе… Что-то сверхъестественное.

Дунианин вскочил и, хоть и стоял на некотором отдалении, словно бы навис над конрийским принцем. Пройас даже попятился.

— Ты равен мне по положению, Пройас. И не претендуй на большее.

С того места, где остановился Найюр, казалось, будто красновато-желтые стены и приземистые башни Асгилиоха обрамляют головы и плечи мужчин. Келлхус с его аккуратно подстриженной бородой и длинными волосами, сияющими золотом в лучах закатного солнца, был на целую голову выше смуглого конрийского принца, но в обоих в равной мере ощущались изящество и сила. Взгляд Пройаса вновь загорелся гневом.

— Я претендую лишь на одно, Келлхус: чтобы решения, касающиеся Священного воинства, не принимались без меня.

— Я не принимал никакого решения. Ты это знаешь. Я только сказал Саубону…

На краткий миг на лице Келлхуса проступило странное, почти безумное выражение уязвимости. Казалось, будто он смотрит сквозь конрийского принца.

— Только — что?

Глаза дунианина стали пустыми, поза сделалась напряженной — все в нем будто… будто бы сошлось в одной точке, словно он присутствовал здесь и сейчас куда больше, чем все прочие. Словно он стоял среди призраков.

«Он говорит загадками, — напомнил себе Найюр. — Он воюет против всех нас!»

— Только то, что я видел, — вымолвил наконец Келлхус.

— И что же ты видел?

Эти слова прозвучали вымученно.

— Ты хочешь знать, Нерсей Пройас? Ты действительно хочешь, чтобы я рассказал тебе?

Теперь Пройас заколебался. Взгляд его заметался, на долю секунды, не более, задержавшись на Найюре. Бесцветным, лишенным выражения голосом принц произнес:

— Ты нас погубил.

А затем, резко развернувшись, зашагал к своему лагерю.

Впоследствии, когда они очутились в душном шатре, Найюр уселся напротив дунианина по-скюльвендски и потребовал объяснить, что же произошло на самом деле. Серве забилась в угол, словно щенок, побитый двумя хозяевами.

— Я сказал то, что сказал, и это укрепит наше положение, — заявил Келлхус.

Голос его был бесстрастен и бездонен — как всегда, когда он желал проявить свое истинное «я».

— Так ты укрепляешь наше положение? Отталкивая от себя нашего покровителя? Посылая половину Священного воинства на верную смерть? Поверь мне, дунианин, я воевал с фаним. У Священного воинства… этого переселения, или как там еще его назвать, очень мало шансов их одолеть, не говоря уж о том, чтобы отвоевать Шайме! А ты еще уменьшил эти шансы! Мертвый Бог, ты же говорил, что я нужен тебе, чтобы научиться войне!

Келлхус, конечно же, остался непреклонен.

— Ссора с Пройасом пойдет нам на пользу. Он слишком резок в суждениях и слишком подозрителен. Он откроется лишь после того, как его подтолкнут к раскаянию. И он раскается. Что же касается Саубона, я сказал ему только то, что он хотел услышать. Каждому человеку нравится, когда подтверждают льстящие ему иллюзии. Каждому. Потому-то люди и поддерживают — охотно поддерживают — столько паразитических каст: тех же прорицателей, жрецов, сказителей…

— Читай мое лицо, пес! — прорычал Найюр. — Ты не убедишь меня в том, что это — успех!

Пауза. Сияющие глаза сощурились, наблюдая. Намек на устрашающий испытующий взгляд.

— Нет, — сказал Келлхус. — Думаю, нет.

Новая ложь.

— Я не предвидел, — продолжал монах, — что остальные — Готьелк и Скайельт — последуют за ним. В том, что касалось галеотов и шрайских рыцарей, я счел риск приемлемым. Священное воинство может пережить их потерю. А если вспомнить, что ты говорил про слабости неповоротливого войска, может, это даже к лучшему. Но без тидонцев…

— Лжешь! Иначе ты остановил бы их! Ты мог бы их остановить, если бы захотел!

Келлхус пожал плечами.

— Возможно. Но Саубон покинул нас в ту самую ночь, когда отыскал в холмах. Вернувшись, он сразу поднял своих людей и на следующий день выступил еще до рассвета. К тому времени, как мы вернулись, Готьелк и Скайельт уже двинулись следом за ним к Вратам Юга. Мы опоздали.

— Ты ему поверил, так? Ты поверил во весь этот вздор насчет того, что Скаур бежал из Гедеи. Ты до сих пор в это веришь!

— Верит Саубон. Я лишь полагаю, что это возможно.

— Как ты сказал, — злобно огрызнулся Найюр, — каждому нравится, когда подтверждают льстящие ему иллюзии.

Очередная пауза.

— Сперва мне требуется кто-нибудь из Великих Имен, — сказал Келлхус, — затем последуют другие. Если Гедея падет, принц Коифус Саубон будет обращаться ко мне всякий раз, прежде чем принять сколько-нибудь серьезное решение. Нам нужно Священное воинство, скюльвенд. Я решил, что ради этого стоит рискнуть.

Недоумок! Найюр уставился на Келлхуса, хоть и знал, что по лицу дунианина ничего не прочесть, а вот по его собственному — все, что угодно. Он подумал было, не рассказать ли ему о коварстве фаним, которые постоянно пускали в ход ложные атаки и дезинформацию и с неизменным успехом одурачивали кретинов вроде Коифуса Саубона. Но тут он боковым зрением заметил Серве, наблюдающую за ним из угла; ее взгляд был полон ненависти и ужаса. «Все как всегда», — сказала часть его души. Измученная часть.

И вдруг Найюр осознал, что он действительно поверил дунианину, поверил, что тот совершил ошибку.

Такое случается часто — когда человек верит и не верит одновременно. Найюру вспомнилось, как он слушал старого Хаюрута, сказителя утемотов, который в детстве учил его своим стихам. Вот только что Найюр плыл по степи с каким-нибудь героем вроде великого Утгая, а в следующий миг видел перед собой сломленного старика, перепившего гишрута и бормочущего фразы тысячелетней давности. Когда человек верит, это трогает его душу. Когда не верит — все остальное.

— Не все, что я говорю, — сказал дунианин, — обязательно является ложью, скюльвенд. Почему ты упорно считаешь, будто я обманываю тебя во всем?

— Потому что так ты ни в чем не сможешь меня обмануть.


…Найюр ехал с краю, чтобы избежать пыли, и посматривал на Пройаса и его свиту. Несмотря на великолепие нарядов, вид у кастовых дворян был мрачный. Они перешли горы Унарас через Врата Юга и теперь наконец-то ехали по землям язычников, по Гедее. Но они не чувствовали ни ликования, ни уверенности. Два дня назад Пройас разослал несколько конных отрядов на поиски Саубона, галеотского принца. Нынешним утром кавалеристы лорда Ингиабана обнаружили воинов одного из этих отрядов мертвыми.

Гедея — во всяком случае здесь, в предгорьях Унарас, — была неуютным краем, сплошь состоящим из каменистых склонов и приземистых скал. Весенняя зелень уже начала выгорать под летним солнцем; свежими остались лишь рощи выносливых кедров. Небо напоминало бирюзовое блюдо, плоское и сухое — совершенно не похожее на усыпанные облачками глубокие небеса Нансурии.

Грифы и вороны взмыли в воздух при приближении людей.

Пройас выругался и натянул поводья.

— Что это значит? — поинтересовался он у Найюра. — Что Скаур умудрился зайти в тыл Саубону? Что фаним их окружили?

Найюр приставил ладонь ко лбу, закрывая глаза от солнца.

— Возможно…

Трупы были раздеты: шесть-семь десятков мертвецов, раздувшихся на жаре, разбросанных, словно вещи, потерянные во время бегства. Найюр без предупреждения послал коня в галоп, вынудив принца и его свиту отправиться следом.

— Содорас был моим кузеном, — раздраженно произнес Пройас, резко останавливаясь рядом с Найюром. — Отец будет в бешенстве!

— Еще одним кузеном, — мрачно заметил лорд Ингиабан.

Ему вспомнился Кальмемунис и Священное воинство простецов.

Найюр втянул воздух, принюхиваясь к запаху разложения. Он почти забыл, что это такое: ползающие мухи, раздувшиеся животы, глаза, подобные разрисованной ткани. Почти забыл, как это свято.

Война… Казалось, будто сама земля трепещет.

Пройас спешился и присел рядом с одним из покойников. Смахнул мух латной перчаткой. Повернувшись к Найюру, спросил:

— А ты? Ты все еще веришь ему?

Он отвел взгляд, словно смутившись искренности вопроса.

Ему… Келлхусу.

— Он… — Найюр помедлил, потом сплюнул, хотя следовало бы пожать плечами. — Он видит разные вещи.

Пройас фыркнул.

— Что-то твои слова не сильно меня успокаивают.

Он встал — тень принца накрыла мертвого воина — и принялся отряхивать пыль с богато украшенной юбки, которую носил поверх кольчужных штанов.

— Пожалуй, все как всегда.

— Что вы имеете в виду, мой принц? — спросил Ксинем.

— Мы считаем явления более прекрасными, чем они есть на самом деле, думаем, что они будут развиваться в соответствии с нашими чаяниями, нашими ожиданиями…

Он открыл бурдюк и сделал большой глоток.

— У нансурцев даже есть для этого специальное слово, — добавил принц. — Мы — идеалисты.

Найюр решил, что подобные заявления отчасти объясняют тот благоговейный трепет, который Пройас внушает людям, в том числе и кастовым дворянам, таким как Гайдекки и Ингиабан. Смесь честности и проницательности…

Келлхус делает то же самое. Или не то?

— Ну, так что ты думаешь? — спросил Пройас. — Что здесь произошло?

Он снова взобрался на коня.

— Трудно сказать, — отозвался Найюр, еще раз оглядывая мертвецов.

Лорд Гайдекки громко фыркнул.

— Ха! Содорас не был дураком. Его превзошли числом.

Найюр не был с ним согласен, но, не став спорить, пришпорил коня и поскакал к гребню горы. Почва была песчаной, дерн — рыхлым, и его конь — холеный вороной конрийской породы — несколько раз оступился, прежде чем добрался до вершины. Там Найюр остановился, прислонившись к луке седла, чтобы не так болела спина. Прямо на севере в дымке расплывались вершины гор Унарас.

Найюр немного проехал вдоль гребня, разглядывая истоптанную землю и считая мертвых. Еще семнадцать убитых: раздетых, как и прочие, руки искорежены, вокруг ртов кишат мухи.

Слышно было, как внизу Пройас спорит с придворными.

Пройас неглуп, но горячность делает его нетерпеливым. Он подолгу слушал рассказы Найюра об изобретательности кианцев, но до сих пор плохо представляет себе врага. Однако, с другой стороны, его соотечественники вообще не понимают, с кем им придется воевать. А когда люди, знающие мало, спорят с людьми, не знающими ничего, то непременно выходят из себя.

С первых же дней похода Найюр испытывал серьезные опасения насчет Священного воинства. До сих пор едва ли не все его предложения, высказанные на советах, либо просто отвергались, либо высмеивались в открытую. Мягкотелые придурки!

Во многих отношениях Священное воинство было полной противоположностью скюльвендской орде. Степной народ не терпел, чтобы за ним кто-то тащился. Никаких рабов, подтирающих задницу хозяину, никаких прорицателей и жрецов, и уж, конечно, никаких баб — их всегда можно найти во вражеской стране. Скюльвенды брали с собой ровно столько, сколько могли унести конь и всадник, — даже для самых долгих походов. Если у них заканчивался амикут и не удавалось раздобыть еды, они пили кровь своих коней либо ходили голодными. Их лошади были маленькими, невзрачными и относительно небыстрыми, но зато приспособленными к жизни под открытым небом. Коню, на котором Найюр ехал сейчас, не просто требовалось зерно вместо травы; ему требовалось столько зерна, что его хватило бы на трех человек!

Безумие.

Единственным, против чего Найюр не протестовал, был распад Священного воинства — именно то, чего так боялось напыщенное дворянство. Что такое с этими айнрити? Они что, спят с собственными сестрами? Или их в детстве часто бьют по голове? Ведь чем больше войско, тем медленнее оно продвигается. Чем медленнее оно продвигается, тем больше припасов съедает. Что тут непонятного? Проблема не в том, что Священное воинство разделилось. У него просто не было другого выхода: Гедея, судя по описанию, страна бедная и малонаселенная. Проблема в том, что они разделились, ничего не обдумав, не выслав разведку, не согласовав маршруты продвижения и способы связи.

Но как заставить их понять это? Понять, что от этого согласования зависит жизнь Священного воинства. Зависит все…

Найюр сплюнул в пыль, послушал их перебранку, посмотрел, как они размахивают руками.

Важным было лишь одно: убить Анасуримбора Моэнгхуса. Вот мера всего.

«Любое унижение… Все, что угодно!»

— Лорд Ингиабан! — крикнул Найюр.

Спорщики умолкли и повернулись к нему.

— Скачите обратно к главной колонне и приведите хотя бы сотню людей. Фаним любят внезапно обрушиться на тех, кто отходит посмотреть на покойников.

Когда никто из толпящихся внизу дворян не сдвинулся с места, Найюр выругался и поскакал вниз по склону. Пройас нахмурился при его приближении, но ничего не сказал.

«Он меня испытывает».

— Меня не волнует, считаете ли вы меня наглецом, — сказал Найюр. — Я говорю только то, что должно быть сделано.

— Я съезжу, — вызвался Ксинем и уже развернул было коня.

— Нет, — отрезал Найюр. — Поедет лорд Ингиабан.

Ингиабан заворчал, провел пальцами по синим воробьям, вышитым на котте, — знаку его дома — и гневно взглянул на Найюра.

— Из всех псов, которые осмеливались мочиться мне на ногу, — бросил он, — ты — единственный, кто прицелился выше колена.

Несколько придворных загоготали, а палатин Кетанейский с горечью усмехнулся.

— Но прежде чем я сменю брюки, — продолжил Ингиабан, — пожалуйста, объясни, скюльвенд, почему ты решил помочиться именно на меня.

Найюра эта речь не позабавила.

— Потому что твои люди ближе всего к нам. Потому что на кон поставлена жизнь твоего принца.

Худощавый длиннолицый придворный побледнел.

— Делай, как он говорит! — крикнул Ксинем.

— За собой последи, маршал! — огрызнулся Ингиабан. — Если ты играешь в бенджуку с принцем, это еще не значит, что ты выше меня.

— Это значит, Ксин, — язвительно заметил лорд Гайдекки, — что ты не должен описывать его выше пояса.

Новый взрыв смеха. Ингиабан печально покачал головой. Он немного задержался, прежде чем уехать, и слегка наклонил голову, глядя на скюльвенда, но трудно было сказать, то ли это знак примирения, то ли предостережения.

Воцарилось неловкое молчание. На миг группу придворных накрыла тень грифа. Пройас взглянул на небо.

— Итак, Найюр, — сказал он, щурясь от яркого солнца, — что же здесь произошло? Их превзошли числом?

Найюр хмуро посмотрел на принца.

— Их превзошли умом, а не числом.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Пройас.

— Твой кузен был глупцом. Он привык строить своих людей колонной. Они свернули в эту низинку и начали подниматься по склону, по трое-четверо в ряд. Кианцы, заставив лошадей лечь, поджидали их наверху.

— То есть они попали в засаду…

Пройас приставил руку козырьком ко лбу, вглядываясь в гребень холма.

— Ты думаешь, язычники натолкнулись на них случайно?

Найюр пожал плечами.

— Может быть. А может, и нет. Поскольку Содорас считал свой отряд передовым, то не видел нужды самому высылать разведчиков. Фаним более благоразумны. Они вполне могли выслеживать его так, что он об этом не знал, и рассчитать, что рано или поздно он подойдет сюда…

Он развернул коня и указал на раздувшихся мертвецов у самого гребня. Они выглядели до странности мирно, словно группа евнухов, вздремнувших на солнышке после купания.

— Ясно одно: фаним атаковали их, когда первые всадники поднялись на гребень, Содорас — в их числе…

— Какого черта! — не сдержался лорд Гайдекки. — Откуда ты знаешь, как…

— Кавалеристы, которые находились ниже, сломали строй и кинулись защищать лорда, да только обнаружили, что фаним заняли весь гребень. А этот склон, хоть и кажется безобидным, весьма коварен. Песок и щебень. Многих перебили стрелами в упор, когда их кони увязли в песке. Те немногие, кому удалось добраться до вершины, все-таки доставили фаним неприятности — там куда больше пятен крови, чем мертвых тел, — но в конце концов враги одолели их численным превосходством. Прочие — человек двадцать, более здравомыслящие, но безнадежно храбрые, — поняли, что лорда уже не спасти, и отступили — во-он туда. Возможно, они намеревались заманить фаним вниз и хоть немного отыграться.

Найюр взглянул на Гайдекки, проверяя, осмелится ли дерзкий придворный оспорить его слова. Но тот, как и все прочие, разглядывал, как и где лежат мертвецы.

— Кианцы, — продолжал Найюр, — остались на гребне… Я думаю, они пытались спровоцировать уцелевших, осквернив труп Содораса — вон там кого-то выпотрошили. Затем они попытались сократить численность противника путем обстрела. Айнрити, сражавшиеся на гребне, должно быть, изрядно подорвали их силы, и даже на короткой дистанции стрелы не принесли особого результата. В какой-то момент фаним начали стрелять по лошадям — хотя обычно они этого не делают. Что, кстати, стоит запомнить… Как только люди Содораса оказались спешены, кианцы просто затоптали их.

Война. Он почувствовал, как волосы на загривке встают дыбом…

— Они обобрали убитых, — добавил он, — и ускакали на юго-запад.

Найюр вытер ладони об штаны. Лорды поверили ему — это было ясно по ошеломленному молчанию. Прежде это место было упреком и грозным знамением, но теперь… Тайна делает все колоссальным. Знание умаляет.

— Сейен милостивый! — внезапно воскликнул Гайдекки. — Он читает мертвых, словно рукопись!

Пройас нахмурился:

— Не богохульствуйте, пожалуйста, господин палатин.

Он потеребил аккуратную бородку; взгляд его снова метнулся к мертвецам. Казалось, будто он вот-вот кивнет своим мыслям. Затем он спокойно взглянул на Найюра.

— Сколько?

— Фаним? — Скюльвенд пожал плечами. — Шестьдесят. Может, семьдесят. Не больше. Легковооруженные всадники.

— А Саубон? Значит ли это, что он окружен?

Найюр ответил ему таким же спокойным взглядом:

— Когда пеший воюет против конного, он всегда окружен.

— Так, значит, этот ублюдок может все еще быть жив, — произнес Пройас; одышка выдавала легкую дрожь в его голосе.

Священное воинство могло пережить потерю одного народа, но чтобы троих сразу… Безрассудным маневром Саубон поставил на карту не только собственную жизнь, а намного больше — потому-то Пройас, невзирая на протесты Конфаса, приказал своим людям выступать. Быть может, четыре народа смогут одержать верх там, где это будет не под силу троим.

— Судя по тому, что нам известно, — сказал Ксинем, — не исключено, что этот галеотский ублюдок прав. Он может промчаться через всю Гедею и загнать Скаура в море.

— Нет, — возразил Найюр. — Он в большой опасности… Скаур собрал силы в Гедее. Он ждет вас со всем своим войском.

— Откуда ты знаешь?! — воскликнул Гайдекки.

— Оттуда, что фаним, перебившие ваших родичей, сильно рисковали.

Пройас, прищурившись, кивнул. Он предчувствовал недоброе.

— Они напали на крупный, хорошо вооруженный отряд. Это означает, что им было приказано — строго-настрого приказано — не допускать сообщения между отдельными частями войска.

Найюр склонил голову в знак почтения — не к этому человеку, а к правде. Наконец-то Нерсей Пройас начал понимать. Скаур наблюдает за ними; он стал изучать Священное воинство задолго до того, как оно вышло из Момемна. Он знает его слабости…

Знание. Все сводится к знанию. Моэнгхус научил его этому.

— Война — это ум, — сказал скюльвендский вождь. — Если ты и твои люди будете поступать так, как подсказывает сердце, вы обречены.

— Акирейя им Вал! — грянула тысяча галеотских глоток. — Акирейя им Вал па Валса!

Хвала Богу. Хвала Богу Богов.

Вырванный из своих мечтаний, Коифус Саубон взглянул на огромную беспорядочную колонну — его войско, — пытаясь разглядеть там Куссалта, конюха, отправившегося навстречу разведчикам. Он грыз мозолистые костяшки пальцев — как всегда, когда его терзало беспокойство. «Пожалуйста, — подумал он. — Ну пожалуйста…»

Но Куссалта не было видно.

Стащив шлем и подшлемник, Саубон провел рукой по коротко стриженным белокурым волосам, выжимая пот, упорно заливавший ему глаза. Принц стоял на скале, выходившей на небольшую, но очень быструю речку, не отмеченную ни на одной карте. К счастью, речку, хоть и не без труда, можно было перейти вброд. Она уже забрала четыре повозки и одну жизнь, не считая нескольких часов драгоценного времени; в долине за бродом скапливалось все больше и больше людей и обозных телег. На противоположном берегу воины и обслуга отряхивались от воды, а затем расходились по сторонам; некоторые шли вдоль берега, чтобы наполнить мехи водой или, как мрачно отметил Саубон, половить рыбу. Другие с трудом брели дальше; лица их были отупелыми от усталости; с пик и копий свисали узелки с пожитками.

На юге громоздились высокие горные гряды, мешали разглядеть, что там за ними, и ограничивали обзор речной долиной, открывая лишь смутные контуры того, что впереди. А там, за холмами, он видел широкую равнину, уходящую до самого горизонта. Равнина Менгедда. Великая равнина Битвы из легенд.

Что-то сдавило принцу грудь. Он подумал о своем старшем кузене, Тарщилке, чьи кости рассыпались в прах вместе с костями Кальмемуниса и Священного воинства простецов где-то среди тех далеких трав. Он подумал о князе Келлхусе…

«Эта земля моя… Она принадлежит мне! Должна принадлежать!»

Они шли целую неделю, через Врата Юга, а затем по разрушенной кенейской дороге, которая внезапно уткнулась в ущелье и там оборвалась. Там они с Готьелком — упрямый старый ублюдок! — поссорились, да так, что дело едва не дошло до кулаков, — поссорились из-за того, по какому маршруту им двигаться дальше. Драгоценностью Гедеи, если можно так сказать, был город Хиннерет на юго-востоке Менеанорского побережья. Саубон, конечно же, хотел заполучить этот город себе, а кроме того, Священному воинству необходимо было обезопасить фланги, если оно собиралось и дальше продвигаться на юг. Однако же, по мнению великого Хоги Готьелка, Гедею следовало просто пересечь, а не завоевывать. Этот дурак думал, будто земли, отделяющие Священное воинство от Шайме, не более чем дорожные столбы на пути скорохода. Они орали друг на друга до поздней ночи, Готиан пытался найти решение, которое устроило бы всех, а Скайельт кивал из своего угла, время от времени делая вид, будто слушает переводчика. В конце концов они решили идти разными дорогами. Готиан, получивший, подобно всем нансурским кастовым дворянам, полноценное военное образование, решил продолжать двигаться на Хиннерет — он, по крайней мере, не дурак. Что решил Скайельт, никто не знал до следующего дня, когда он рванул на юг вместе с Готьелком и его тидонцами.

«Ну и скатертью дорога», — подумал Саубон.

Тогда он все еще верил, что Скаур уступил Гедею.

«Поход… — сказал князь Атритау той ночью в горах. — Блудница-Судьба будет благосклонна к вам. Но вы должны позаботиться о том, чтобы шрайские рыцари были наказаны».

Никогда в жизни Саубон не размышлял так долго над столь малым количеством слов. Казалось, будто они прозвучали точно в срок. Но, подобно жутковатым древним изваяниям нелюдей, которые выглядели то благожелательными, то злобными, то божественными, то демоническими, смотря с какой стороны на них взглянуть, значение этих слов изменялось с каждым прошедшим днем. Действительно ли принц Келлхус подтвердил то, во что верил Саубон? Да, конечно, боги дали свои заверения и, как истинные скряги, назвали условия. Но они ничего не сказали насчет того, что Скаур оставил Гедею. Скорее уж намекнули на обратное…

Битва. Они намекали на битву. Как еще он может наказать шрайских рыцарей?

— Акирейя им Вал! Акирейя им Вал!

Саубон посмотрел вниз, затем снова перевел взгляд на равнину Битвы. Плоская, темно-синяя, она больше походила на океан, чем на земной простор, и казалось, будто она способна поглотить целые народы.

Скаур не отказался от Гедеи. Саубон чувствовал это. Понимание, появившееся после ссоры с Готьелком, наполнило Саубона ужасом — таким сильным, что он сперва даже лишился самообладания. Он же получил заверения богов — самих богов! Так какое имеет значение, отправился он вместе с Готьелком или нет? Блудница-Судьба благосклонна к нему. Гедея падет!

Так он говорил себе.

А потом внутренний голос прошептал: «Возможно, князь Келлхус — мошенник…»

Этот мир так безумен — так извращен! — что одна-единственная мысль, одно-единственное движение души способно все перевернуть. Он понимал, что бросил кости — поставил на кон жизни тысяч людей! А может, и судьбу всего Священного воинства.

Одна-единственная мысль… Так хрупко равновесие между душой и миром.

Страх обуял его, угрожая отчаянием. Ночью Саубон тайком плакал у себя в шатре. Почему все так? Почему боги постоянно насмехаются над ним, срывают его замыслы, унижают его? Сперва само рождение — душа первенца в теле седьмого сына! Потом отец, который наказывал его совершенно ни за что, бил, потому что видел в сыне свой огонь, свое хитроумие! Потом войны с нансурцами, несколько лет назад… Считаные мили! Они подошли так близко, что он уже чуял дым Момемна! А в результате его сокрушил Икурей Конфас — его превзошел этот сопляк!

И вот теперь…

Почему? Почему боги его дурят? Разве он не ухаживал за их прекрасными статуями, разве не удовлетворял их отвратительную жажду крови?

А вчера Атьеаури и Ванхайл, которых Саубон отправил на разведку, заметили большие отряды фаним.

— Многоцветные, в тонких, развевающихся одеждах, — рассказывал Ванхайл, граф Куригладский, на вечернем совете.

Несмотря на то что они были близки по возрасту и даже внешне похожи, Ванхайл всегда казался Саубону одним из тех людей, которые волей случая рождаются далеко от их естественного состояния: трактирный шут в нарядах кастового дворянина.

— Даже хуже айнонов… Отряд каких-то гребаных плясунов!

Ему ответил взрыв смеха.

— Но быстрые, — добавил Атьеаури, не отрывая глаз от огня. — Очень быстрые.

Когда он перевел взгляд на окружающих, лицо его было сурово, и глаза под длинными ресницами глядели строго.

— Когда мы погнались за ними, они с легкостью ушли от погони…

Он сделал паузу, чтобы значение его слов дошло до присутствующих на совете графов и танов.

— А лучники! Я в жизни не видел ничего подобного! Они умудряются пускать стрелы на полном скаку — стрелять в преследователей.

На предводителей войска это сообщение впечатления не произвело: айнритийские кастовые дворяне, что норсирайцы, что кетьянцы, считали стрельбу из лука вульгарным и недостойным мужчины занятием. Что же касалось самих стрелков, общее мнение гласило, что они особого значения не имеют.

— Конечно, они тайком следили за нами! — заявил Ванхайл. — Удивительно только, что мы до сих пор не замечали их шутов-застрельщиков.

Даже Готиан согласился с ним, хотя в основном приличия ради.

— Если бы Скаур хотел бороться за Гедею, — сказал он, — он бы защищал перевалы, так?

И только Атьеаури остался при своем мнении. Немного позже он оттащил Саубона в сторону и прошипел:

— Дядя, здесь что-то не так!

Что-то действительно было не так, хотя тогда Саубон ничего не сказал. Он давно уже научился воздерживаться от резких суждений в обществе своих военачальников — особенно в тех ситуациях, когда его главенство легко было оспорить. Хоть он и мог рассчитывать на многих, в основном на родичей или ветеранов его предыдущих кампаний, на самом деле он был лишь номинальным главой галеотского войска, и это прекрасно понимали многочисленные дворяне, постоянно отправляющиеся в холмы поохотиться. Разница между графом и безземельным принцем была сугубо протокольной; складывалось впечатление, будто всем приказам Саубона нужно преодолевать море гордыни и прихотей.

Поэтому он притворялся, будто размышляет, скрывая уверенность, что легла на его плечи тяжелым грузом. Скрывая правду.

Они были одни, сорок-пятьдесят тысяч галеотов и примерно девять тысяч шрайских рыцарей, не говоря уже о бессчетных тысячах тех людей, что тащились за войском, — одни во враждебной стране, в когтях безжалостного, хитроумного и решительного врага. Готьелк с его тидонцами ушел. Пройас и Конфас остались у Асгилиоха. Враг намного превосходил их численностью, если оценка сил Скаура, которую давал Конфас, была верной — а Готиан настаивал на том, что она верна. У них не было ни реальной дисциплины, ни реального вождя. И у них не было колдунов. Не было Багряных Шпилей.

«Но он сказал, что Блудница-Судьба будет благосклонна ко мне… Он так сказал!»

Саубона озадачил хор голосов, по-прежнему гремевший внизу. «Акирейя им Вал!» Обычно подобное переплетение выкриков, скандирования и гимнов было характерно для войска на марше. Это возбуждало солдат. Саубон снова принялся вглядываться в запыленную плотную толпу, пытаясь отыскать своего конюха. Ну где же Куссалт…

«Пожалуйста…»

А, вот! Скачет вместе с небольшим отрядом всадников. У Саубона вырвался прерывистый вздох. Он смотрел, как отряд пробирается сквозь строй тяжеловооруженных кавалеристов — агмундрменов, если судить по каплевидным щитам, — и начинает взбираться по каменистому склону туда, где стоит Саубон. Охватившее его облегчение быстро испарилось. Он увидел, что у всадников при себе копья. А на копья насажено несколько голов.

— Акирейя им Вал па Валса!

Саубон стиснул кулак и ударил себя по бедру, обтянутому кольчужной сеткой. Он надавил на глаза, пытаясь прогнать навязчивое видение — образ князя Келлхуса.

«Никто не знает тебя…»

Копья! Они несут копья… Традиционный знак, который используют галеотские рыцари, чтобы предупредить командиров о надвигающейся битве.

— От Атьеаури? — крикнул принц, когда конь Куссалта добрался до гребня.

Старый конюх нахмурился, словно бы говоря: «А от кого же еще?» Все в нем было тусклым — кольчуга, древний, покрытый зарубками шлем, даже Красный Лев на синем фоне, нашитый на его котту, знак принадлежности к дому Коифуса. Тусклым и опасным. Куссалта абсолютно не волновало, как он выглядит, и это придавало ему особую внушительность. Саубон никогда не встречал человека, у которого был бы столь безжалостный взгляд, как у Куссалта, — не считая князя Келлхуса.

— Что он говорит? — крикнул Саубон.

Старый конюх отшвырнул копье и натянул поводья, останавливая коня. Саубон с трудом поймал копье. На нем красовалась отрубленная голова. Бескровная темная кожа, сухая, словно долго пролежавшая на солнце. Бородка, заплетенная в косички. Мертвый кианский вельможа. Но даже сейчас казалось, будто он продолжает глядеть на Саубона из-под тяжелых век.

Его враг.

— «Война и яблоки», — сказал Куссалт. — Он сказал: «Война и яблоки».

«Яблоками» галеоты называли отрубленные головы. Наставник когда-то сказал Саубону, что во время оно галеоты вываривали и набивали их, как до сих пор поступают туньеры.

Остальные с топотом неслись к Саубону, приветствуя его на ходу. Готиан со своим заместителем, Сарцеллом. Анфириг, граф Гесиндальский с конюхом. Несколько танов, представителей разных домов. Четверо-пятеро безбородых юнцов, готовых разносить послания. И на всех лицах читалось нечто среднее между отчаянием и злобой.

Последовавший спор был наиболее ожесточенным из всех после ухода Готьелка. Видимо, Атьеаури и Ванхайл с раннего утра вели бои. Куссалт сказал, что Атьеаури уверен, будто войска Скаура собраны где-то неподалеку, скорее всего — на равнине Менгедда.

— Он думает, что сапатишах пытается замедлить наше продвижение, натравливая на войско мелкие отряды, чтобы не пустить нас на равнину Битвы, пока он не будет готов к встрече.

Но Готиан не согласился с ним и принялся настаивать, что Скаур уже давным-давно готов и на самом деле заманивает их.

— Он знает, что ваши люди безрассудны и неосторожны, что предвкушение битвы заставит их мчаться вперед.

Когда Анфириг и прочие запротестовали, великий магистр начал хрипло выкрикивать: «Разве вы не понимаете? Не понимаете?» — и кричал, пока все, включая Саубона, не умолкли.

— Он хочет как можно скорее втянуть вас в бой при благоприятных для него обстоятельствах! Как можно скорее!

— И что? — надменно спросил Анфириг.

Готиан постоянно твердил о хитрости и свирепости фаним. И в результате многие галеоты решили, что он трус и боится язычников. Но Саубон знал, что на самом деле шрайский рыцарь боится опрометчивости своих союзников-норсирайцев.

— Он, скорее всего, знает нечто такое, чего не знаем мы! Что-то такое, из-за чего ему надо побыстрее с нами покончить!

От этих слов Саубону сделалось нечем дышать.

— Если вся Гедея — одна сплошная пересеченная местность, — ошеломленно проговорил он, — значит, равнина Битвы — самый быстрый способ пересечь ее…

Принц взглянул на Готиана. Тот осторожно кивнул.

— И что… — начал было Анфириг.

— Думай! — воскликнул Саубон. — Думай, Анфи, думай! Готьелк! Если Готьелк хочет пройти через Гедею как можно быстрее, какой путь он выберет?

Граф Гесиндальский не был дураком, но и гением тоже не был. Он опустил седеющую голову, задумался, потом произнес:

— Ты хочешь сказать, что он близко, что тидонцы и туньеры все это время двигались параллельным курсом, направляясь, как и мы, к равнине Битвы…

Когда он поднял голову, в глазах его светилось скупое восхищение. Саубон знал, что для Анфирига, близкого друга его старшего брата, он всегда оставался мальчишкой, которого весело было дразнить в детстве.

— Ты думаешь, сапатишах пытается помешать нам объединиться с Готьелком?

— Именно, — отозвался Саубон.

Он снова взглянул на Готиана, осознав, что великий магистр попросту подарил ему это озарение. «Он хочет, чтобы я возглавлял войско. Он мне доверяет».

Но ведь Готиан не знает его. Никто его не знает. Никто…

«Опять эти мысли!»

Тидонцы составляли самую большую, если не считать айнонов, часть Священного воинства — около семидесяти тысяч человек. Добавить к этому двадцать тысяч головорезов Скайельта, и получится… Да это же величайшее норсирайское войско, какое только собиралось после падения Древнего Севера!

«Ах, Скаур, мой языческий друг…»

Внезапно отрубленная голова на копье перестала выглядеть укором, знаком нависшего над ними рока. Теперь она казалась сигналом, дымом, обещающим священный огонь. Саубон с непостижимой уверенностью вдруг осознал, что Скаур боится…

Так и надо.

Все заблуждения исчезли, и прежний азарт заструился по жилам, подобно вину; для Саубона это ощущение всегда было неразрывно связано с Гильгаоалом, Одноглазой Войной.

«Блудница-Судьба будет благосклонна к тебе».

Саубон вернул копье с насаженным на него неприятным трофеем обратно Куссалту, затем принялся выкрикивать приказы — отослал множество гонцов, чтобы сообщить Атьеаури и Ванхайлу о сложившейся ситуации, поручил Анфиригу поиски Готьелка, велел Готиану рассредоточить рыцарей по всей колонне для усиления дисциплины.

— До тех пор пока не объединимся с Готьелком, мы останемся в холмах, — объявил принц. — Если Скаур хочет познакомиться с нами поближе, пускай бьется пешим или ломает шеи!

Потом вдруг оказалось, что рядом с ним остался только Куссалт; в ушах у принца гудело, лицо горело.

Вот оно, — понял Саубон. Началось. После долгих лет война слов наконец-то закончилась, и началась подлинная война. Другие, как тот же Пройас, говоря о Священной войне, выделяли голосом слово «священная». Другие, но не Саубон. Его интересовала «война». Во всяком случае, так он себе говорил.

Это не только произошло — это произошло именно так, как предсказывал князь Келлхус.

«Никто не знает тебя. Никто».

Он взглянул вслед удаляющимся Готиану и Сарцеллу. И вдруг у него остановилось сердце при мысли о том, что ими придется пожертвовать, как того потребовал князь Келлхус — или боги.

«Накажи их. Ты должен позаботиться о том, чтобы шрайские рыцари были наказаны».

Что-то сдавило Саубону горло, и Гильгаоал покинул его.

— Что-то не так, милорд? — поинтересовался Куссалт.

Этот человек с какой-то сверхъестественной проницательностью угадывал его настроение. Но, впрочем, он ведь всегда был рядом с принцем. Первое детское воспоминание Саубона: Куссалт прижимает его к себе и мчится по коридорам Мораора. Это случилось, когда малолетнего принца ужалила пчела и он едва не задохнулся.

Саубон сам не заметил, как снова принялся грызть костяшки пальцев.

— Куссалт!

— Что?

Саубон заколебался и поймал себя на том, что смотрит на юг, в сторону равнины Битвы.

— Мне нужен экземпляр «Трактата»… Мне нужно найти… кое-что.

— Что именно? — спросил старый конюх; в голосе его звучало потрясение, смешанное с какой-то странной нежностью…

Саубон гневно взглянул на него.

— Какое тебе дело…

— Я спрашиваю потому, что всегда ношу «Трактат» при себе… — Куссалт приложил обветренную руку к груди, ладонью к сердцу. — Вот здесь.

Он выучил его наизусть, понял Саубон. Это потрясло его до глубины души. Он всегда знал, что Куссалт благочестив, и все же…

— Куссалт… — начал было принц и умолк, не зная, что сказать.

Неумолимые глаза моргнули, и ничего более.

— Мне нужно… — набрался храбрости Саубон. — Мне нужно знать, что Последний Пророк говорит о… о жертве.

Кустистые белые брови конюха сошлись к переносице.

— Много что. Очень много… Я не понимаю.

— Если боги требуют… Надлежит ли приносить жертву, если того требуют боги?

— Нет, — ответил Куссалт, продолжая хмуриться.

Почему-то ответ конюха, быстрый и уверенный, рассердил Саубона. Да что может знать этот старый дурак?

— Вы мне не верите, — произнес Куссалт; голос его был хриплым от усталости. — Но в том и слава Айнри Сейе…

— Хватит! — резко оборвал его Саубон.

Он взглянул на отрубленную голову и заметил за обмякшими, разбитыми губами блеск золотого зуба. Так вот он каков, их враг… Вытащив меч, он одним ударом сшиб голову с копья, выбив древко из рук Куссалта.

— Я верю в то, что мне нужно, — сказал принц.

Глава 6. Равнина Менгедда

«Древние говорили, что один колдун стоит тысячи воинов в битве и десяти тысяч грешников в аду».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»
«Когда щиты становятся костылями, а мечи — посохами, сердца многих охватывает смятение. Когда жены становятся добычей, а враги — танами, всякая надежда иссякает».

Неизвестный автор, «Плач по завоеванным»

4111 год Бивня, начало лета, неподалеку от равнины Менгедда

Рассвело, и чистый воздух разорвало пронзительное пение галеотских и тидонских труб.

Призыв к битве.

Вопреки всем стараниям фаним, предыдущий день был ознаменован воссоединением галеотской, тидонской и туньерской армий, здесь, на холмах к северу от равнины Битвы. Помирившись, Коифус Саубон и Хога Готьелк договорились дойти до северного края равнины тем же вечером, в надежде укрепить свое преимущество. Они решили, что там их положение будет настолько прочным, насколько это вообще возможно. С северо-востока их будут прикрывать болота, а на западе они смогут уйти в холмы. Неглубокая ложбина, по которой протекал ручей, питающий болота, оказалась довольно длинной, и айнрити решили построиться в линию. Склоны были слишком пологими, чтобы сорвать атаку противника, но так язычникам придется карабкаться по грязи.

Теперь же ветер подул с востока, и люди клялись, что чувствуют запах моря. Некоторые удивленно смотрели на землю у себя под ногами. Они спрашивали у других, спокойно ли тем спалось и не раздавался ли негромкий шум, похожий на шипение воды во время отлива.

Великие графы Среднего Севера собирали вассалов со свитами. Мажордомы объявляли приказы, стараясь перекричать царящий повсюду гам. В воздухе звенели радостные кличи, и смех, и раскатистый топот копыт — это отряды рыцарей помоложе, уже подвыпивших, устремились на юг, желая оказаться в числе тех, кто первым увидит язычников. Кружа по коврам смятой, истоптанной травы, тысячи людей готовились к битве. Жены и наложницы обнимали своих мужчин. Шрайские жрецы проводили службы и для воинов, и для обслуги, сопровождающей войско. Тысячи людей становились на колени, бормотали молитвы, касались губами по-утреннему прохладной земли. Священники разнообразных культов нараспев произносили слова древних ритуалов, умащивали идолов кровью и дорогими маслами. Гильгаоалу принесли в жертву ястребов. В костры Темного Охотника, Хузьельта, полетели ноги разделанной антилопы.

Прорицатели кинули кости. Хирурги положили ножи калиться и собирали инструменты.

Солнце решительно поднялось над горизонтом, залив всю эту суматоху золотистым светом. Ветерок вяло теребил знамена. Тяжеловооруженные всадники сбивались в кучи и старались найти себе место в строю. То и дело по лагерю проезжали конные отряды; доспехи сверкали, на щитах красовались грозные гербы и изображения Бивня.

Внезапно со стороны тех, кто уже выстроился вдоль ложбины, донеслись крики. Казалось, будто весь горизонт пришел в движение, мерцая так, словно его посыпали металлическими опилками. Язычники. Кианские гранды Гедеи и Шайгека.

Рассыпая ругательства и выкрикивая команды, графы и таны Среднего Севера кое-как расставили людей вдоль северного края ложбины. Ручей уже превратился в черную илистую лужу, усеянную глубокими отпечатками копыт. На южном краю ложбины стояли пехотинцы, а перед ними толпились кучками айнритийские рыцари. Потом послышались испуганные возгласы — солдаты начали натыкаться в траве на кости, поверх которых еще сохранились ошметки сгнившей кожи или ткани. Останки предыдущего Священного воинства.

Звучало множество гимнов, особенно среди пехотинцев, но потом их заглушил мерный ритм победной песни. Вскоре ее уже подхватил многотысячный хор. Всадники отмечали рефрены громкими возгласами. И даже кастовые дворяне, уже выстроившиеся длинными рядами, запели:

Война из наших смотрит глаз,
Нам тяжек ратный труд,
Но если битвы день угас,
Наш отдых боги чтут!
Эта песня была древней, как сам Север, — песня из «Саг». И когда айнрити запели ее вслух, то ощутили, как на них хлынула слава их прошлого, хлынула и связала воедино. Тысяча голосов и одна песня. Тысяча лет и одна песня! Никогда еще они не чувствовали себя так уверенно. Многих слова этой песни поразили, будто откровение. По загорелым щекам текли слезы. Войско воодушевилось; люди принялись бессвязно орать и потрясать оружием. Они стали единым целым.

Но если битвы день угас,
Наш отдых боги чтут!
Кианцы же, используя рассвет в качестве прикрытия, мчались им навстречу. Они были народом жаркого солнца, а не пасмурных небес и мрачных лесов, как норсирайцы, и казалось, будто солнце благословляет их своим великолепием. Его лучи сверкали на посеребренных шлемах. Шелковые рукава мерцали, превращая строй кианцев в разноцветную линию. А из-за строя несся рокот барабанов.

А айнрити все пели:

Но если битвы день угас,
Наш отдых боги чтут!
Саубон, Готьелк и прочие высокородные дворяне собрались для последнего краткого совещания, перед тем как разъехаться по местам. Несмотря на все их усилия, строй получился неровным, болезненно мелким в одних местах и бессмысленно глубоким в других. Между вассалами разных лордов вспыхивали споры. Некоего тана по имени Тронда, вассала Анфирига, пришлось усмирить, потому что он пытался заколоть ножом человека, равного ему по статусу. Но все же песня звучала так громко, что некоторые хватались за грудь, опасаясь, как бы не выскочило сердце.

Война из наших смотрит глаз,
Нам тяжек ратный труд.
Кианцы подъехали ближе, расходясь веером по серо-зеленой равнине, — бесчисленные тысячи всадников; казалось, их куда больше, чем предполагали военачальники айнрити. Грохот барабанов разносился над равниной, пульсируя, словно океанский прибой. Галеотские лучники, по большейчасти — агмундрмены из северных болот, вскинули луки и выпустили залп. На миг небо словно покрылось соломенной крышей, и навстречу приближающейся лаве язычников метнулась разреженная тень — но без особого эффекта. Фаним были уже близко, и теперь айнрити видели полированную кость их луков, железные наконечники копий, одеяния с широкими рукавами, реющими на ветру.

И они пели, благочестивые рыцари Бивня, голубоглазые воины Галеота, Се Тидонна и Туньера. Они пели, и воздух дрожал, как будто над ними вместо неба был каменный свод.

Но если битвы день угас,
Наш отдых боги чтут!
С криком «Хвала Богу!» Атьеаури и его таны бросились прочь из строя, припав к шеям коней и постепенно опуская копья. Все больше и больше домов оставляли строй и мчались навстречу кианцам — Ванхайл, Анфириг, Вериджен Великодушный, сам Готьелк, — выкрикивая: «Так хочет Бог!» Дом за домом срывался с места, словно лавина, до тех пор, пока почти вся мощь Среднего Севера не понеслась навстречу врагу. «Вон они!» — кричали пехотинцы, завидев Красного Льва Саубона или Черного Оленя Готьелка.

Могучие боевые кони перешли с рыси на медленный галоп. Прятавшиеся в траве дрозды разлетелись из-под копыт, лихорадочно хлопая крыльями. Осталось лишь дыхание, лязг железа да стук копыт, впереди, сзади, по сторонам. А затем, словно туча саранчи, в ряды айнрити ворвались стрелы. Поднялся чудовищный шум, где смешалось пронзительное ржание и потрясенные возгласы. Боевые кони валились на землю и молотили ногами, роняя всадников, ломая им спины, дробя ноги.

Затем безумие схлынуло. Остался лишь чистый грохот конной атаки. Удивительный дух товарищества устремленных к единой, роковой цели людей. Пригорки, кустарник и кости солдат из Священного воинства простецов остались позади. Ветер проникал между кольцами кольчуг, трепал косы туньеров и гребни на шлемах тидонцев. Яркие знамена реяли на фоне неба. Язычники, свирепые и отвратительные, приближались. Налетел последний шквал пущенных почти горизонтально стрел, пробивающих щиты и доспехи. Некоторых просто вышибло из седла. Многие при падении прикусывали языки. Упавшие корчились на земле и кричали. Раненые кони, все в мыле, метались, не разбирая дороги. Остальные продолжали нестись вперед, по траве, по пятачкам цветущего молочая, покачивавшегося на ветру. Они взяли копья наперевес, двадцать тысяч человек, облаченных в длинные кольчуги поверх плотных акитонов, в шлемах с забралами, на боевых конях. Страх растворился в одуряющей скорости и смешался с радостным возбуждением. Они были пьяны этой атакой, Люди Бивня. Мир сжался до сверкающего наконечника копья. Цель все ближе, ближе…

Песня их родичей потонула в топоте копыт и рокоте барабанов. Они проломились через тонкую стену сумаха… увидели глаза, побелевшие от внезапного ужаса.

Удар. Расщепившееся дерево. Копья, пронзающие щиты и доспехи. Земля под ногами вдруг сделалась твердой и неподвижной, а воздух наполнился криками. Все повыхватывали мечи и топоры. Повсюду, куда ни глянь, сцепились между собою враги. Кони поднимались на дыбы. Из рассеченных тел била кровь.

И кианцы падали, погубленные своей свирепостью, сокрушенные руками северян, умирали перед белыми лицами и безжалостными голубыми глазами. Язычники вырвались из бойни — и побежали.

Галеоты, тидонцы и туньеры с победными воплями ринулись следом. Но шрайские рыцари придержали коней; казалось, они впали в замешательство.

Рыцари айнрити мчались изо всех сил, но фаним обогнали их и принялись забрасывать стрелами прямо на скаку. Внезапно они растворились в наступающей волне более тяжелых кавалеристов. Два строя с грохотом налетели друг на друга. На несколько мгновений воцарился ад. Оранжево-черное знамя графа Хагаронда Юсгальского исчезло в этой кутерьме, и сам галеотский лорд рухнул на землю бездыханным. Удар копья в горло снес Маггу, кузена Скайельта, с коня. Завертелся водоворот смерти. Сам Готьелк был повержен, и яростные вопли его сыновей перекрыли шум боя. Улюлюканье фаним достигло пика…

Но война — тяжелая работа, и железные люди били врагов, раскалывали черепа сквозь шлемы, разбивали деревянные щиты и ломали руки, державшие эти щиты. Ялгрота Гибель Шранков одним ударом снес голову коню какого-то язычника и принялся вышибать фанимских грандов из седел, словно малых детей. Вериджен Великодушный, граф Плайдеольский, собрал вокруг себя тидонцев и рассеял язычников, сваливших Готьелка. Туньер Гокен Рыжий, граф Керн Авглаи, оставшись без коня, пробился обратно к своему знамени, вокруг которого кипела битва, по дороге кроша людей и лошадей. Никогда еще кианцам не приходилось сталкиваться с такими людьми, с такой яростной решимостью. Смуглолицые язычники выли от боли, валяясь на земле. Ястребиные глаза наполнились страхом.

Мгновение передышки.

Челядь оттащила раненых лордов в более-менее безопасные места. Кинней, граф Агмундрский, раненный в руку, устроил выволочку своим людям, пытавшимся увести его прочь. Отрейн, граф Нумайнейри, со слезами взял старинное знамя их рода из мертвых рук сына и воздел его над головой. Принц Саубон орал, чтобы ему привели другого коня. Там, где они прошли всего несколько мгновений назад, валялись раненые и искалеченные. Но куда больше было тех, кто ликовал, кого охватило безумие битвы, сквозь чьи сердца сейчас скакал жестокий Гильгаоал.

Враги были повсюду — впереди, сзади, с флангов. Гранды Гедеи и Шайгека, великолепные в своих шелковых халатах и позолоченных доспехах, снова атаковали железных людей.

Окруженные со всех сторон, Люди Бивня умирали. Их били копьями в спину. Стаскивали крючьями с седел и затаптывали лошадьми. Протыкали их кольчуги чеканами. Закидывали стрелами великолепных боевых коней. Умирающие звали жен и богов. Из общего шума то и дело выделялись знакомые голоса. Кузен. Друг. Пронзительный вскрик брата или отца. Темно-красное знамя Котвы, графа Гаэтунского, упало, появилось снова, а потом сгинуло навеки, вместе с Котвой и пятью сотнями тидонцев. Черный Олень Агансанора тоже был повержен и втоптан в грязь. Люди Готьелка пытались спасти своего раненого графа, но были перебиты кианскими кавалеристами. Лишь неистовая атака сыновей спасла Готьелка, но при этом старший из них, Готерас, получил серьезную рану в бедро.

Сквозь шум графы и таны Среднего Севера слышали пронзительное пение труб, командующих отход, но отходить было некуда. Вокруг тучами клубились язычники, осыпая Людей Бивня стрелами, наскакивая на них с флангов, подавляя попытки контратак. Куда ни глянь, повсюду вились шелковые знамена фаним, шитые золотом, с изображениями странных животных. И нескончаемый, сверхъестественный рокот барабанов, отбивающих ритм смерти.

А затем вдруг произошло невероятное: отряды фаним, перекрывавших путь к отступлению, разметало по сторонам, и на их месте возник строй облаченных в белое шрайских рыцарей, выкрикивавших: «Бегите, братья! Бегите!»

Охваченные паникой рыцари пустились скакать, бежать или ковылять вместе со своими соотечественниками. Окровавленные отряды спускались в ложбину. Шрайские рыцари продержались еще несколько мгновений, потом развернулись и поскакали прочь, а за ними гнались язычники — лавина копий, щитов, темнокожих лиц и взмыленных лошадей, море, раскинувшееся от одного края горизонта до другого. Сотни раненых, тащившихся по равнине Битвы, были зарублены на расстоянии броска копья от строя. Люди Бивня ничего не могли поделать и лишь в ужасе смотрели на это. Их песня была мертва. Они слышали лишь барабаны, которые грохотали, грохотали, грохотали…

Вокруг были только язычники и смерть.

— Мы их одолели! Одолели! — выкрикнул Саубон, сплевывая кровь.

Готиан схватил его за плечи.

— Никого ты не одолел, идиот! Никого! Ты знаешь правило! Рассеял их — вернись в строй!

Миновав жидкую грязь, в которую превратился ручей, и пробившись сквозь шеренги воинов, Готиан отправился искать галеотского принца — а вместо него нашел буйного умалишенного.

— Но мы же их одолели! — воскликнул Саубон.

Раздался громкий крик, и Готиан непроизвольно вскинул щит.

Саубон продолжал бредить и буйствовать.

— Мы разбили их, как детей, прежде…

Послышался звук, напоминающий стук града по медной крыше. Новые крики.

— …как детей! Мы им всыпали!

Из груди галеота торчало древко языческой стрелы. На мгновение великий магистр подумал, что принц тяжело ранен, но Саубон просто взялся за стрелу и выдернул ее. Она пробила кольчугу, но увязла в акитоне.

— Мы их одолели, так их растак! — продолжал орать Саубон.

Готиан снова схватил его и хорошенько встряхнул.

— Послушай! — крикнул он. — Они хотят, чтобы ты так думал! Кианцы слишком хитры, слишком гибки и неистовы, чтобы их было так просто одолеть. Надо, атакуя, пустить им кровь, а не рассеять их!

Саубон тупо взглянул на великого магистра.

— Я погубил всех нас…

— Да возьмись же за ум! — взревел Готиан. — Мы — не такие, как язычники. Мы твердые, но ломкие. Это нас одолели! Готьелк из игры выбыл. Он ранен — возможно, смертельно! Теперь ты должен возглавить войско!

— Да… возглавить…

Внезапно глаза Саубона засияли, будто внутри у него развели костер, прибавивший ему бодрости.

— «Блудница-Судьба будет благосклонна к тебе!» — воскликнул принц. — Именно так он и сказал!

Сбитый с толку Готиан молча глядел на него.

Коифус Саубон, принц Галеота, седьмой сын Эрьеата, старого черта, снова заорал, требуя коня.

…Волны фанимских копейщиков, бессчетные тысячи язычников налетели на строй айнрити — и остановились. Галеотские и тидонские пикинеры вспарывали животы их лошадям. Татуированные нангаэлы из северных болот Се Тидонна забивали дубинками тех, кто валился в грязь. Агмундрмены натягивали свои смертоносные тисовые луки и прошивали стрелами щиты и доспехи. Когда фаним начали отступать, авгулишмены из глухих лесов Туньера выскочили из строя и метали вдогонку язычникам свои топорики, жужжащие на лету, словно стрекозы.

Тогда вдоль ложбины, параллельно строю айнрити, принялись носиться отряды фаним в кожаных доспехах, осыпая противника стрелами и ядовитыми насмешками и швыряя в солдат головами их лордов, убитых в первой схватке. Северяне укрылись за щитами, пережидая обстрел, а потом стали кидаться в язычников теми же самыми головами, чем повергли их в растерянность.

Вскоре фаним начали объезжать подальше некоторые места в строю айнрити — отважных гесиндальменов и куригальдеров из Галеота, угрюмых нумайнеришей и бородатых плайдольменов из Се Тидонна; но наибольший страх им внушали соломенноволосые туньеры, чьи огромные щиты казались каменными стенами, а двуручные секиры и палаши были способны до пояса разрубить человека в доспехах. Оставшийся без лошади великан Ялгрота Гибель Шранков стоял перед строем туньеров, выкрикивал ругательства и потрясал топором. Когда кианцы, не выдержав, бросились на него, Ялгрота со своим кланом изрубил их на кусочки.

И все же гранды Гедеи и Шайгека то и дело перебирались через ложбину и очертя голову кидались на железных людей, то на галеотов, то на тидонцев, пытаясь отыскать слабое звено. Им хватило бы один-единственный раз прорвать строй айнрити, и, понимая это, они действовали с безрассудством фанатиков. Люди со сломанными саблями, с кровоточащими ранами, даже те, у кого кишки свисали до самых колен, рвались вперед и набрасывались на норсирайцев. Но каждый раз они безнадежно увязали в грязи и рукопашной схватке, перерастающей в бойню, и в конце концов крики кианских грандов вынуждали их отойти на равнину. Люди Бивня, в свою очередь, падали на колени, плача от облегчения.

На северо-востоке, там, где строй упирался в болота, сын падираджи, наследный принц Фанайял, повел койяури, элитную тяжелую кавалерию отца, на кюрвишменов из Се Тидонна. На некоторое время воцарился хаос, и видно было, как кюрвишмены десятками удирают в болота. Палаши и сабли вспыхивали на солнце. Внезапно отряды койяури появились с другой стороны, хотя знамя Фанайяла с изображением белого коня по-прежнему оставалось у ложбины. Два младших сына Готьелка ринулись на койяури, и фаним, чья тактика ориентировалась на открытую местность, были отброшены и понесли ужасающие потери.

Воодушевленный успехом, принц Саубон собрал тех рыцарей, которые еще сохранили коней, и айнрити начали, все более и более уверенно, отвечать на нападения фаним контратаками. Они врезались друг в друга, образуя бесформенную кучу, айнрити колошматили фаним, а потом изо всех сил мчались обратно, потому что их пытались обойти с флангов. Запыхавшись, они в беспорядке вваливались в общий строй: копья поломаны, мечи иззубрены, ряды поредели. Под Саубоном убили трех лошадей. Отрейна, графа Нумайнейри, привезли обратно его слуги; граф был смертельно ранен. Вскоре он ушел вслед за сыном.

Солнце взобралось на самый верх и оттуда опаляло равнину Битвы.

Графы и таны Среднего Севера и костерили кианцев, и поражались их гибкой тактике. Они с завистью глядели на великолепных лошадей, которыми их всадники-язычники управляли, казалось, одной лишь силой мысли. Они больше не насмехались над языческими грандами за то, что те искусны в обращении с луком. Многие щиты айнрити словно обросли перьями. Из кольчуг торчали сломанные древки. В лагере набралось уже несколько тысяч убитых и раненых, пострадавших именно от стрел.

Когда фаним отступили и перестроились, Люди Бивня разразились нестройными, но радостными возгласами. Многие пехотинцы, задыхавшиеся от жары, кинулись в заваленную трупами ложбину и погрузили головы в грязную, смешанную с кровью воду. Некоторые попадали на колени и затряслись от беззвучных рыданий. Рабы, жрецы, жены и проститутки сновали среди воинов, перевязывали раны, предлагали воду или пиво простым солдатам и вино знати. То тут, то там группки измученных воинов затягивали гимн. Офицеры выкрикивали приказы; сотни людей были отправлены вбивать сломанные копья, пики и просто острые обломки в склон перед строем войска.

Пролетел слух, будто язычники послали несколько крупных отрядов на север, в холмы, чтобы обойти айнрити с фланга, и там, поскольку принц Саубон это предвидел, они были полностью разгромлены благодаря доблести и искусству графа Атьеаури и его галеотских рыцарей. Войско снова разразилось радостными возгласами, и на некоторое время они даже заглушили непрекращающийся рокот барабанов фаним.

Но ликование длилось недолго. Язычники собрались под свои треугольные знамена и выстроились длинными рядами. Барабаны смолкли. На мгновение Люди Бивня услышали шорох ветра в траве и даже жужжание пчел, бесцельно летавших над мертвыми телами. Небольшой отряд всадников проехал вдоль рядов застывших фаним, и над этим отрядом реяло знамя с черным шакалом, гербом сапатишаха Скаура, правителя Шайгека. До айнрити донеслись отголоски речи, обращенной к войскам; в ответ раздались дружные вопли на неизвестном языке.

Принц Саубон заорал дурным голосом, обещая пятьдесят золотых талантов лучнику, который сумеет убить сапатишаха, и десять — тому, кто сможет его ранить. Оценив ветер, кое-кто из агмундрменов натянул луки и сделал несколько выстрелов наугад. Большинство стрел не долетело до противника, но некоторые все же преодолели расстояние, разделявшее два войска. Всадники делали вид, будто ничего не замечают, пока один вдруг не схватился за горло и не рухнул на землю.

Люди Бивня разразились смехом и улюлюканьем. Они принялись колотить по щитам, свистя и вопя. Свита сапатишаха рассыпалась в разные стороны. На месте остался лишь один: знатный человек в великолепном белом одеянии, расшитом черно-золотыми узорами. Видимо, он не испугался, недвижим под градом насмешек. И айнрити, все до единого, поняли, что видят великого Скаура аб Налайяна, которого нансурцы называют Сутис Сутадра, Южный Шакал.

Стрелы, выпущенные галеотами, усеяли землю вокруг него, но сапатишах не шелохнулся. Все больше и больше стрел вонзались в землю — агмундрмены оценили расстояние и силу ветра. Глядя на айнрити, сапатишах достал из-за темно-красного кушака нож и невозмутимо принялся чистить ногти.

Теперь уже фаним разразились хохотом и заколотили по круглым щитам сверкающими на солнце саблями. Казалось, будто сама земля содрогнулась — такой поднялся шум. Два народа, две религии, готовые ненавидеть и убивать, стояли друг против друга на равнине Битвы.

Затем Скаур поднял руку, и барабаны зарокотали снова. Строй фаним двинулся вперед. Люди Бивня замолчали, опустили пики и сомкнули щиты. Все начиналось заново.

Кианцы постепенно набирали скорость, поднимая клубы пыли. Словно повинуясь ритму барабанного боя, передние ряды слаженно, единым движением опустили копья и пустили коней в галоп. С пронзительным криком они ринулись на айнрити, а конные лучники разлетелись по сторонам, осыпая северян стрелами. Язычники шли волна за волной, и их было куда больше, чем утром. Они жертвовали целыми отрядами за пядь земли. Там, где стояли юсгальдеры из Галеота, потрепанные кюрвишмены, нангаэлы и варнуты из Се Тидонна, кианцы выбирались из ложбины и теснили железных людей. Сломанные копья, изувеченные лица, порванная сбруя. Изогнутые сабли раскалывали шлемы, ломали ключицы через кольчуги. Обезумевшие кони врезались в ряды щитов. И когда показалось, что напор язычников стал ослабевать, из пыли вынырнули новые воины; они скакали прямо по трупам, шли в атаку на выстроившихся ступенями пехотинцев. Было уже не до тактики и не до молитв; осталась лишь ожесточенная схватка, в которой каждый стремился убить врага и уцелеть.

В нескольких местах строй айнрити дрогнул, возникли бреши…

И тут, словно из слепящего солнца, появились кишаурим.


Саубон плашмя ударил нескольких убегавших юсгальеров, но это не дало никакого результата. Обезумев от ужаса, они спасались от кианских всадников в позолоченных доспехах.

— Бог! — взревел Саубон, кидаясь навстречу койяури. — Так хочет Бог!

Его вороной врезался в скакуна язычника, оказавшегося на пути у принца. Кианский конь, уступавший размерами северному, пошатнулся, и Саубон вонзил меч точно в шею ошеломленного всадника. Затем развернулся и отразил мощный удар кианца в развевающемся темно-красном одеянии. Вороной пронзительно заржал и отпрыгнул вбок, так что галеот оказался бок о бок с язычником — но Саубон был выше. Он врезал кианцу рукоятью меча, и тот свалился с лошади; лицо его было разбито в кровь. Тут чей-то клинок скользнул по шлему Саубона. Принц полоснул оставшегося без всадника коня по заду, и тот пошел метаться среди собак-язычников; затем с размаху рубанул по морде лошадь нападавшего. Та встала на дыбы и скинула всадника. Саубон развернул вороного и затоптал визжащего нечестивца.

— Так! — выкрикнул он, атаковав другого язычника и разрубив ему щит.

— Хочет! — Его второй удар раздробил руку, сжимавшую щит.

— Бог! — Третий удар расколол серебристый шлем и рассек смуглое лицо на две части.

Койяури, стоявший за оседающим наземь покойником, заколебался. А вот те, кто был за спиной у Саубона, — нет. Копье скользнуло по спине, зацепилось за кольчугу и едва не выкинуло принца из седла. Саубон привстал на стременах, снова ударил и выбил копье. Когда противник потянулся за изогнутым мечом, Саубон всадил клинок в сочленение его доспеха. Еще один. Язычники кружили вокруг принца, но приблизиться не решались.

— Трусы! — выкрикнул Саубон, пришпорил коня и с безумным смехом ринулся на врагов. Те в ужасе попятились — и это стоило жизни еще двоим. Но вороной Саубона вдруг поднялся на дыбы и споткнулся… Опять лошадь, так ее перетак! Принц тяжело рухнул на землю. Мысли спутались. Движущийся лес ног и копыт. Недвижные тела. Истоптанная трава. Встать… встать… скорее встать! Бьющийся в агонии вороной лягнул Саубона. Огромная тень нависла над ним. Копыта с железными подковами ударили в землю рядом с его головой. Саубон ткнул мечом вверх, почувствовал, как острие скользнуло по броне лошади, а потом вонзилось в мягкий коричневый живот. Брызнул на миг солнечный свет. Саубон, пошатываясь, поднялся на ноги. Но что-то обрушилось на его шлем и вновь швырнуло принца на колени. От следующего удара он полетел лицом в траву.

О господи! По сравнению с землей его ярость казалась такой пустой, такой бренной! Саубон потянулся вперед и ухватил чужую руку — холодную, мозолистую, с гладкими ногтями. Мертвую руку. Принц взглянул поверх спутанной травы и увидел мертвеца. Айнрити. Лицо было сплющено об землю и залито кровью. Покойник потерял шлем, и светло-русые волосы выбились из-под кольчужного капюшона. Мертвец казался таким тяжелым, таким неподвижным — как сама земля…

Кошмарный момент узнавания, слишком нереальный, чтобы испугаться.

Это его лицо! Он сжимает свою собственную руку!

Саубон попытался закричать.

Не получилось.

Но потом послышался топот тяжелых копыт, крики на знакомых языках. Саубон выпустил холодные пальцы, с трудом поднялся на четвереньки. Обеспокоенные голоса. Кто-то невидимый поставил его на ноги. Саубон очумело вытаращился на землю, на пустое место, где мгновение назад лежал его собственный труп…

«Эта земля… Эта земля проклята!»

— Вот, держитесь за меня.

Голос звучал отечески, словно его обладатель обращался к сыну, получившему жестокий урок.

— Вы спасены, мой принц.

Куссалт.

«Спасен?»

— Вы не ранены?

Саубон перевел дух, сплюнул кровь и выдохнул:

— Только помят…

В нескольких ярдах от них рубились шрайские рыцари и койяури. Звон оружия, блеск стальных клинков на фоне солнца и неба. Так красиво. Так невероятно далеко, словно картина, вытканная на гобелене…

Саубон молча повернулся к конюху. Старый воин выглядел измученным и обессилевшим.

— Вы удержали брешь, — сказал Куссалт, и в глазах его было странное выражение: изумление, если не гордость.

Саубон сморгнул кровь, стекавшую на левый глаз. Его охватила необъяснимая жестокость.

— Ты старый и неповоротливый… Отдай мне коня!

Куссалт помрачнел и поджал губы.

— Здесь не место обижаться, старый дурак! Сейчас же отдай мне этого гребаного коня!

Куссалт дернулся, как будто в нем что-то оборвалось, а потом всем весом рухнул вперед, на Саубона.

Принц упал вместе с конюхом.

— Куссалт!

Он втащил старика к себе на колени. Из его спины торчала стрела, ушедшая почти по самое оперение.

У конюха в груди что-то забулькало. Он закашлялся; на губах выступила темная, стариковская кровь.

Выпученные глаза отыскали Саубона, и старый воин рассмеялся, снова закашлявшись кровью. У Саубона от страха по спине побежали мурашки. Сколько раз он слышал, чтобы Куссалт смеялся? Не то три, не то четыре раза за всю жизнь?

«Нет-нет-нет-нет…»

— Куссалт!

— Я хочу, чтобы ты знал… — прохрипел старик, — как я тебя ненавижу…

По его телу прошла судорога, он сплюнул кровь. Судорожно вздохнул и застыл неподвижно.

Как земля.

Саубон оглядел странный пятачок спокойствия, что окружал его сейчас. Отовсюду сквозь истоптанную траву на него смотрели глаза мертвецов. И он понял.

«Это проклятие».

Койяури развернулись и кинулись прочь, через ложбину, края которой уже осыпались. Но вместо радостных криков раздались вопли ужаса. Где-то вспыхнули огни, настолько яркие, что отбрасывали тени при полуденном солнце.

«Он никогда не испытывал ко мне ненависти…»

Да и как он мог? Куссалт был единственным, кто…

«Смешная шутка. Ха-ха, старый ты дурак…»

Кто-то стоял над ним и кричал.

Усталость. Случалось ли ему раньше так уставать?

— Кишаурим! — вопил этот кто-то. — Кишаурим!

А, это те огни…

Сильный удар. Лопнувшие звенья оцарапали щеку. Куда подевался шлем?

— Саубон! Саубон! — кричал Инхейри Готиан. — Кишаурим!

Саубон провел рукой по щеке. Увидел кровь.

Неблагодарная скотина. Гребаный чурка.

«Позаботься, чтобы они были наказаны! Накажи их! Накажи!»

Чурки гребаные.

— Атакуй их, — ровным тоном произнес галеотский принц.

Он сидел, прижимая к себе мертвого конюха.

— Ты должен атаковать кишаурим.


Они шли, стараясь не попадаться на глаза арбалетчикам, снабженным Слезами Господними, которых, как они знали, айнрити держат в задних рядах. Нельзя было рисковать ни одним из них, особенно теперь, когда Багряные Шпили подключились к войне. Они были кишаурим, Водоносами Индары, и их дыхание было драгоценнее дыхания тысяч. Они были оазисами среди людей.

Проводя ладонями над травами, над золотарником и белым ковылем, они шли к строю айнрити; их было четырнадцать. Ветер и восходящие потоки воздуха трепали желтые шелковые рясы; змеи — у каждого на горле их было пять — вытянулись, словно свечи на канделябре, и внимательно следили за всем, что происходит вокруг. Охваченные отчаянием айнрити раз за разом выпускали тучу стрел, но древки сгорали в магическом пламени. Кишаурим продолжали идти, обводя слепым взглядом выдавленных глаз ощетинившийся строй айнрити. Там, куда они поворачивались, вспыхивал невыносимо яркий голубой свет, от которого кожа покрывалась волдырями, железо прикипало к телу, а сердца обугливались…

Немало северян остались на местах, падая и прикрываясь щитами, как их учили. Но многие обратились в бегство — юсгальдеры и агмундрмены, гаэриши, нумайнериши и плайдольмены — глухие к крикам офицеров и лордов, пытавшихся навести порядок. Ряды айнрити смешались. Битва превратилась в бойню.

Посреди всего этого беспорядка принц Фанайял со своими койяури бежал прочь от ложбины, а шрайские рыцари гнались за ними сквозь тучи пыли и дыма — по крайней мере, так показалось бы тому, кто взглянул бы на это со стороны. Сперва фаним просто не верили своим глазам. Многие кричали, но не от страха или тревоги, а от изумления при виде свирепости этих чокнутых идолопоклонников. Когда же Фанайял свернул в сторону, Инхейри Готиан, а с ним около четырех тысяч шрайских рыцарей по-прежнему продолжили скакать вперед, с криками — с рыданиями — «Так хочет Бог!».

Они рассыпались по равнине Битвы. Они неслись над травами, в страхе прижимаясь к гривам коней, и яростно кричали, бросая вызов врагу. Они атаковали четырнадцать кишаурим, погнав коней в тот адский свет, что исходил от лиц жрецов. И умерли, сгорели, словно мотыльки, полетевшие на угли в самой глубине камина.

Голубые нити раскалились добела; они ветвились, сверкали сверхъестественной красотой, сжигали руки и ноги в пепел, взрывали тела, уничтожали людей прямо в седлах. Среди пронзительных воплей и воя, среди грохота копыт и громового клича «Так хочет Бог!» Готиан кубарем полетел с обугленных останков лошади. Сверху рухнул Биакси Сковлас — от его ноги осталась лишь обгорелая культя, — и его растоптали те, кто скакал следом. Рыцарь, мчавшийся прямо перед Кутием Сарцеллом, взорвался, и его нож со свистом вонзился Сарцеллу в горло. Первый рыцарь-командор ничком рухнул на землю. Вокруг бушевала смерть.

Мозги кипели в черепах. Лязгали зубы. Сотни погибли в первые тридцать секунд. Испепеляющий свет был повсюду, его лучи ветвились, словно трещины по стеклу. И все же шрайские рыцари продолжали гнать коней вперед, скакали по тлеющим останкам своих братьев, мчась навстречу гибели — тысячами! — и крича во всю глотку. Кусты и трава вспыхивали. Жирный дым поднимался к небу, и ветер нес его в сторону кишаурим.

Затем одинокий всадник, молодой посвященный, налетел на одного из жрецов-колдунов и смахнул ему голову с плеч. Когда ближайший кишаурим посмотрел на него пустыми глазницами, во вспышке пламени исчез лишь скакун юноши. Сам молодой рыцарь очутился на земле и с пронзительным воплем ринулся вперед. К его руке была привязана хора покойного отца.

Лишь теперь кишаурим осознали свою ошибку — высокомерие. Несколько кратких мгновений они колебались…

И тут из клубов дыма на них обрушилась волна опаленных, окровавленных рыцарей, среди которых был великий магистр Готиан, несущий белое полотнище с изображением золотого Бивня, священное знамя ордена. Во время этого решающего рывка сгорели еще сотни рыцарей. Но некоторые уцелели, и кишаурим разверзли землю, в отчаянии пытаясь избавиться от владельцев хор. Но поздно — впавшие в безумие рыцари были уже рядом. Один кишаурим попытался бежать, шагнув в небо, но его снял болтом арбалетчик со Слезой Господней. Прочих просто зарубили на месте.

Они были кишаурим, Водоносами Индары, и их смерть была драгоценнее смерти тысяч.

На один невероятный миг все стихло. Шрайские рыцари — несколько сотен уцелевших — хромая и пошатываясь, отступали к потрепанным рядам своих братьев-айнрити. Одним из последних вернулся Инхейри Готиан, неся на плече обожженного юношу.


Скаур, понимая, что кишаурим, невзирая на гибель, выполнили свою задачу, заорал на грандов, веля начинать атаку — но потрясение от зрелища, представшего их глазам, оказалось слишком сильным. Фаним отступили, смешав ряды, а напротив, среди пятен обожженной земли и дымящихся трупов, графы и таны Среднего Севера бились, восстанавливая порядок. Когда гранды Шайгека и Гедеи пошли в атаку, железные люди снова сомкнули ряды, и хотя их строй поредел, сердца окрепли еще больше.

И они снова запели древнюю песнь, которая теперь казалась им скорее пророчеством:

Война из наших смотрит глаз,
Нам тяжек ратный труд,
Но если битвы день угас,
Наш отдых боги чтут!
День заканчивался, и все больше достойных людей уходило в лучший из миров. Графа Ванхайла Куригалдского сбросили с коня во время контратаки, и при падении он сломал спину. Младший брат Скайельта, принц Наррадха, получил стрелу в глаз. Из тех, кто еще был жив, многие свалились от теплового удара. Некоторые сошли с ума от горя, и их, беснующихся, пришлось оттащить к жрецам, в лагерь. Но тех, кто остался стоять, уже невозможно было сломить. Железные люди вновь запели песню, и она снова разожгла в них неистовый пыл. Грохот барабанов фаним ослабел, а потом и вовсе стих.

Тысячи голосов и одна песня. Тысячи лет и одна песня.

Но если битвы день угас,
Наш отдых боги чтут!
По мере того как солнце клонилось к западу, фаним все неохотнее приближались к строю айнрити и все с большим беспокойством ходили в атаку. Они видели демонов в глазах своих врагов-идолопоклонников.

Скаур уже дал приказ к отступлению, когда над западными холмами показались знамена Нерсея Пройаса. Галеоты, тидонцы и туньеры в едином порыве, без всякого приказа ринулись вперед и помчались через равнину Битвы. Уставшие, ослабевшие фаним запаниковали, и отступление превратилось в беспорядочное бегство. Рыцари Конрии врезались в их ряды, и великое кианское воинство сапатишаха Скаура аб Налайяна, правителя Шайгека, было разгромлено вчистую. Тем временем графы и таны Среднего Севера на оставшихся лошадях налетели на огромный лагерь фаним. Поддавшись буйной ярости, истерзанные северяне насиловали женщин, убивали рабов и грабили роскошные шатры бесчисленных грандов.

К закату Священное воинство простецов было отомщено.

В течение следующих недель Людям Бивня предстояло наткнуться на тысячи раздувшихся туш, валяющихся вдоль дороги на Хиннерет. Лошадей загнали до смерти — так отчаянно язычники удирали от железных людей из Священного воинства.


Сгорбившись в седле, Саубон наблюдал, как колонны усталых людей тащатся по залитым лунным светом травам, стремясь наконец-то нагнать Пройаса и его рыцарей. Саубон понял, что конрийский принц действительно спешил изо всех сил, раз настолько обогнал обоз и прислугу, следующую за войском. Саубону не нужно было зеркало, чтобы понять, как он выглядит: хватало перепуганных взглядов тех, кто проходил мимо. Изорванная котта пропитана кровью. Кровь засохла на звеньях кольчуги…

Он подождал, пока человек не окажется прямо перед ним, прежде чем окликнуть его.

— Твой друг. Где он?

Этот колдун, Ахкеймион, съежился при виде восседающей на коне фигуры и вцепился в свою бабу. Неудивительно. Съежишься тут, когда над тобою во тьме нависнет нечто, смахивающее на окровавленный призрак.

— Вы имеете в виду Келлхуса? — спросил бородатый колдун.

Саубон сердито посмотрел на него.

— Не забывайся, пес! Он князь.

— Значит, вы имеете в виду князя Келлхуса?

Неведомо как сдержавшись, Саубон помолчал, облизнул распухшие губы.

— Да…

Колдун пожал плечами.

— Я не знаю. Пройас гнал нас, словно скот, чтобы настичь вас. Все перемешалось… А кроме того, накануне битвы князья не околачиваются среди таких, как мы.

Саубон сердито взглянул на велеречивого дурака, размышляя, не врезать ли ему за наглость. Но воспоминание о том, как он увидел на поле битвы свой собственный труп, удержало его. Он содрогнулся, обхватил себя руками. «Это был не я!»

— Возможно… возможно, ты сумеешь мне помочь.

Колдун озадаченно уставился на него, с видом, который Саубон счел оскорбительным.

— Я к вашим услугам, мой принц.

— Эта земля… Что о ней известно?

Колдун снова пожал плечами.

— Это равнина Битвы… Место, где умер Не-бог.

— Я знаю легенды.

— Я в этом не сомневаюсь… Вам известно, что такое топои?

Саубон скривился.

— Нет.

Привлекательная бабенка рядом с колдуном зевнула и потерла глаза. На галеотского принца внезапно обрушилась усталость. Он пошатнулся в седле.

— Вы знаете, что с возвышения — например, с башни или с вершины горы — видно дальше? — спросил колдун.

— Я не дурак. И нечего обращаться со мной, как с дураком.

Страдальческая улыбка.

— Топои — тоже своего рода возвышения, места, откуда можно дальше видеть… Но если обычные возвышения созданы из камня и земли, топои состоят из страданий и эмоциональных травм. Такие высоты позволяют нам заглянуть за пределы этого мира… некоторые даже говорят — заглянуть Вовне. Вот почему эта земля беспокоит вас — вы стоите опасно высоко… Это равнина Битвы. Ваши ощущения сродни головокружению.

Саубон кивнул, чувствуя, как что-то сдавило ему горло. Он понял, и это понимание почему-то, без всяких причин, принесло ему неизмеримое облегчение. Два судорожных всхлипа сокрушили его.

— Устал, — хрипло буркнул принц, сердито вытирая глаза.

Колдун смотрел на него скорее с сожалением, чем с осуждением. Женщина упорно таращилась себе под ноги. Не в силах глядеть на этого человека, Саубон кивнул ему и поехал прочь. Но голос чародея заставил его остановиться.

— Даже среди топои, — сказал тот, — это место… особенное.

В его тоне появилось нечто такое, отчего Саубону померещилось, будто в лицо ударил порыв зимнего ветра.

— Это как? — выдавил принц, глядя во тьму.

— Вы помните это место в «Сагах» — «Эм уитри Тир мауна, ким раусса райн»…

Саубон смахнул слезы и ничего не ответил.

— «Душа, что столкнулась с Ним, — продолжал колдун, — не проходит дальше».

— И что эта дрянь означает, так ее перетак? — спросил галеотский принц и сам поразился свирепости, прозвучавшей в его голосе.

Колдун оглядел темную равнину.

— В некотором смысле, он где-то здесь… Мог-Фарау. — Когда он снова повернулся к Саубону, в глазах его читался неподдельный страх. — Смерть не ушла с равнины Битвы, мой принц… Это место проклято. Здесь умер Не-бог.

Глава 7. Менгедда

«Сон, когда он достаточно глубок, неотличим от бессонницы».

Сориан, «Книга кругов и спиралей»

4111 год Бивня, начало лета, равнина Менгедда

Раскинув широкие черные крылья, Синтез плыл вместе с утренним ветром. Восточный край неба постепенно светлел, а потом солнце вдруг раскололо горизонт и ринулось в атаку, на усеянный трупами простор равнины Битвы, и из беспредельной черноты, оттуда, куда он в конечном счете вернется, протянулась непостижимо длинная нить…

Возможно, до самого дома.

Кто бы упрекнул Синтеза за то, что он позволил себе предаться ностальгии? Снова очутиться здесь через тысячу лет, здесь, где это почти произошло, где люди и нелюди едва не сгинули навеки. Едва. Увы…

Уже скоро. Скоро.

Синтез опустил человеческую голову и принялся разглядывать узоры, образованные на равнине бессчетными мертвыми телами, восхищаясь сходством этих узоров с некоторыми знаками, что некогда высоко ценились его видом — в те времена, когда они действительно могли так зваться. Вид. Род. Раса.

Инхорои — так величали их эти паразиты.

Некоторое время Синтез наслаждался ощущением глубины, которое создавали тысячи медленно кружащих внизу стервятников. Затем он уловил нужный запах… это потустороннее зловоние — такое особенное! — предусмотренное как раз для подобного случая.

Так значит, Сарцелл мертв.

По крайней мере, Священное воинство одержало победу — над кишаурим, не над кем-нибудь!

Голготтерат будет доволен.

Растянув человеческие губы в улыбке — а может, в гримасе, — Древнее Имя камнем рухнул вниз, чтобы присоединиться к стервятникам на их пиру.


Пространство корчилось, извивалось от белых, словно личинки, фигур, увешанных человеческой кожей, — от шранков, визжащих шранков. Их были тысячи тысяч, и они расцарапывали себя до крови, выдирали глаза. Глаза! Смерч с ревом прокатился сквозь них, расшвыряв по сторонам бессчетные тысячи.

Мог-Фарау шел.

Великий верховный король киранейцев схватил Сесватху за плечи, но колдун не в состоянии был расслышать его крик. Он слышал голос, исходящий из глоток сотен тысяч шранков, звучащий так, словно в череп насыпали горящих углей… Голос Не-бога.

— ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Видишь? Но что он может…

— МНЕ НУЖНО ЗНАТЬ, ЧТО ТЫ ВИДИШЬ.

Верховный король отвернулся и потянулся за Копьем-Цаплей.

— ГОВОРИ.

Тайны… Тайны! Даже Не-бог не может выстроить стены против того, что забыто! Перед глазами промелькнул нечестивый панцирь, сияющий в сердце смерча, саркофаг из нимиля, исписанный хорическими рунами, висящий…

ЧТО Я…

Ахкеймион проснулся с криком. Руки свело судорогой. Колдуна трясло.

Но тут зазвучал чей-то нежный голос, заворковал, успокаивая. Мягкие руки погладили его по лицу, убрали с глаз мокрые волосы, стерли слезы со щек.

Эсми.

Он еще некоторое время лежал в ее объятиях, вздрагивая, и изо всех сил старался держать глаза открытыми, желая видеть, что он здесь — здесь и сейчас.

— Я думала о Келлхусе, — сказала Эсменет, когда его дыхание выровнялось.

— Он тебе снился? — вяло поддразнил ее Ахкеймион.

Он пытался заставить голос звучать спокойно.

Эсменет улыбнулась.

— Вовсе нет, дурачок. Я ска…

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Визжащий голос, резкие, отрывистые фразы…

— Извини, — произнес Ахкеймион, неловко рассмеявшись, — что ты сказала? Я, должно быть, заснул…

— Я сказала, что просто подумала.

— О чем?

Ахкеймион почувствовал, что Эсменет вздернула голову, как делала всегда, когда пыталась выразить словами нечто, ускользающее от нее.

— О том, как он говорит… Ты не…

Я НЕ ВИЖУ.

— Нет, — прохрипел Ахкеймион. — Никогда не замечал.

И зашелся кашлем.

— Вот что получается из-за того, что ты все время сидишь с подветренной стороны костра, в дыму, — сердито сказала Эсменет.

Ее традиционный упрек.

— Старое мясо лучше есть прокопченным.

Его традиционный ответ. Ахкеймион вытер пот, норовящий попасть в глаза.

— Как бы то ни было, Келлхус… — продолжала она, понизив голос.

Ткань палатки была тонкой, а в лагере находилось слишком много людей.

— Все принялись шептаться о нем, из-за битвы и из-за того, что он сказал принцу Саубону, и мне вдруг пришло в голову…

СКАЖИ МНЕ.

— …перед тем как уснуть, я подумала, что почти все его слова, это… ну, то ли далеко, то ли близко…

Ахкеймион сглотнул и с трудом выдавил:

— Что ты имеешь в виду?

Ему хотелось помочиться.

Эсменет рассмеялась.

— Я сама толком не понимаю… Помнишь, я рассказывала, он однажды спросил меня, каково это — быть шлюхой? Ну, в смысле, спать с незнакомыми людьми. Когда он говорит так, кажется, будто он близко, так близко, что аж не по себе делается, — до тех пор, пока не соображаешь, какой он честный и скромный… Тогда я подумала, что он просто еще один пес, которому приспичило…

ЧТО Я ТАКОЕ?

— Говори по существу, Эсми…

Обиженное молчание.

— А в другие разы, когда он говорит, кажется, будто он далеко, так далеко, что прямо дух захватывает. Будто он стоит на высокой горе и видит оттуда все, ну, или почти все…

Эсменет снова умолкла, и по длине паузы Ахкеймион понял, что задел ее. Он почувствовал, как она пожала плечами.

— Все остальные говорят откуда-то из середины, а он… А теперь еще и это — он увидел то, что произошло вчера, до того, как оно произошло. С каждым днем…

Я НЕ ВИЖУ.

— …он словно бы говорит еще чуть ближе и чуть дальше. Мне от этого… Акка! Ты дрожишь! Тебя же трясет!

Ахкеймион судорожно втянул воздух.

— Эсми, я н-не могу здесь оставаться.

— Ты о чем?

— Это место! — выкрикнул Ахкеймион. — Я не могу здесь оставаться!

— Тс-с. Все будет хорошо. Я слышала, как солдаты говорили, что завтра мы тронемся в путь. Подальше от мертвецов, чтобы не начались болезни и…

СКАЖИ МНЕ.

Ахкеймион закричал, пытаясь удержать ускользающий рассудок.

— Тише, Акка, тише…

— Они не сказали, куда? — выдохнул Ахкеймион.

Эсменет сбросила одеяла и нагая опустилась на колени рядом с колдуном, положив руки ему на грудь. Она выглядела обеспокоенной. Очень обеспокоенной.

— Кажется, они говорили что-то про развалины.

— Еще х-хуже.

— Ты о чем?

— Это место разрывает меня на куски, Эсми. Эхо. Постоянное эхо. П-помнишь, что я с-сказал Саубону прошлой ночью? Н-не-бог… Его… его эхо здесь очень сильно. Слишком сильно! А развалины — это, должно быть, город Менгедда. Там, где произошло… Где Не-бог был повержен. Я знаю, я похож на безумца, но мне кажется, это место… оно узнало меня… м-меня или Сесватху во мне.

— Так что же нам…

СКАЖИ.

— Уходить… Поставить палатку в восточных холмах, на краю равнины Битвы. Мы можем дождаться остальных там.

На лицо Эсменет набежало облако новой тревоги.

— Акка, ты уверен?

— Мы будем в безопасности… Мне просто нужно очутиться подальше отсюда.


С накоплением сил, как однаждызаметил Ахкеймион, приходят загадки. Старая нильнамешская пословица. Когда Келлхус спросил, что она означает, колдун сказал, что речь идет о парадоксе силы: чем большей безопасности добивается от мира кто-то один, тем в большей опасности оказывается другой. Тогда Келлхус подумал, что эта пословица — очередное бессмысленное обобщение, эксплуатирующее склонность людей путать невразумительность с глубокомыслием. Теперь он не был в этом так уверен.

После битвы прошло пять дней. Солнце пятого дня выкипело и утекло через западные холмы. Великие Имена — включая Конфаса и Чеферамунни — собрались со своими свитами в открытом амфитеатре, давным-давно построенном на склоне невысокого холма. В центре его горел огромный костер, превращавший сцену в печку. Великие Имена расселись на нижнем ярусе амфитеатра, а их советники и соотечественники-дворяне переругивались и перешучивались ярусом выше. Их торжественные облачения блестели и переливались в свете пламени. На лицах плясали оранжевые отсветы. Внизу из темноты на сцену то и дело выходили рабы и бросали в огонь мебель, одежду, свитки и прочие бесценные предметы из лагеря кианцев. Над костром поднимался странный голубовато-стальной дым. Запах от него шел отвратный — напоминающий мазь из навоза, которой пользовались ятверианские жрицы, — но на равнине Битвы не было другого топлива.

Наконец-то Священное воинство собралось воедино. Чуть раньше, днем, нансурское и айнонское войска пересекли равнину и присоединились к огромному лагерю, разбитому рядом с развалинами Менгедды: как сказал Келлхусу Ахкеймион, в древности это был великий город, но его уничтожили еще в бронзовом веке. Впервые со времен ухода из Момемна удалось созвать на совет все Великие и Малые имена сразу. Хотя статус и известность обеспечивали ему место среди Великих Имен, Келлхус предпочел сесть вместе с рыцарями и кавалеристами, устроившимися на камнях с противоположной стороны амфитеатра. Это позволяло лишний раз поддержать репутацию скромного человека, а кроме того, отсюда удобнее было разглядывать тех, кого ему требовалось завоевать.

Их лица являли собой разительный контраст. На многих красовались отметины: повязки, раны с затянувшимися краями и начавшие желтеть синяки — следы недавней битвы. На некоторых не было ничего, в особенности на лицах только что прибывших нансурцев и айнонов. Одни радовались и веселились тому, что удалось сломать хребет язычникам. Другие были пепельно-бледными от ужаса и недосыпа…

Казалось, будто победа на равнине Битвы взяла с них жуткую, потустороннюю дань.

Когда войско поставило палатки на равнине Менгедда, множество мужчин и женщин стали жаловаться на ночные кошмары. Люди утверждали, будто каждую ночь оказываются на равнине Битвы в ужасных обстоятельствах, сражаются с врагами, каких никогда не видели, и погибают от их рук, — с древними нансурцами, настоящими кианцами из пустыни, кенейскими пехотинцами, с колесницами древнего Шайгека, с киранейцами в бронзовых доспехах, с буйными скюльвендами, шранками, башрагами — а некоторые говорили даже о враку, драконах.

Когда лагерь перенесли подальше от ветров, несущих запах разложения, к развалинам Менгедды, кошмары лишь усилились. Некоторые рассказывали, будто им снится недавняя битва с кианцами, что они снова горят в магическом огне или гибнут от рук впавших в боевое безумие туньеров. Казалось, будто земля собрала последние, предсмертные моменты обреченных и теперь раз за разом предъявляет их живым. Многие пытались вообще перестать спать, особенно после того, как одного тидонского тана поутру нашли мертвым в собственной палатке. Некоторые, как тот же Ахкеймион, бежали.

Затем начали появляться изъеденные ржавчиной ножи, монеты, разбитые шлемы и кости, как будто земля медленно извергала их из себя. Сперва их находили по утрам торчащими из земли — в таких местах, где их не могли прежде не заметить. Постепенно подобные случаи учащались. А потом один человек якобы споткнулся обо что-то в собственной палатке и обнаружил под тростником, которым была застелена земля, детский скелетик.

Самому Келлхусу ничего не снилось, но кости он видел. По словам Готиана, который двумя днями раньше, на закрытом совете, рассказал кое-какие легенды о равнине Битвы, эта земля за тысячу лет приняла слишком много крови, и теперь ей, как чересчур соленой воде, приходится что-то выталкивать из себя, чтобы принять новую порцию. Равнина Битвы проклята, сказал великий магистр, но не нужно бояться за души, пока они крепки в вере. Проклятие это старо и широко известно.

Пройас и Готьелк, не страдавшие от кошмарных снов, не хотели уходить отсюда, поскольку, отправляя гонцов к Конфасу и Чеферамунни, назвали местом встречи Менгедду. К тому же ручьи, текущие через разрушенный город, были единственным крупным источником воды на многие мили вокруг. Саубон тоже предлагал остаться, но, как знал Келлхус, по своим, личным причинам. Потому что он-то как раз видел сны. И лишь Скайельт требовал уходить.

Каким-то образом сама земля, на которой произошла битва, стала их врагом. Однажды вечером, у костра, Ксинем сказал, что подобная борьба подобает философам и жрецам, а не воинам и шлюхам.

Келлхус же подумал, что такой борьбы вообще не должно быть…

С тех пор как он узнал ужасные подробности победы айнрити, Келлхуса одолевали вопросы и загадки.

Судьба действительно оказалась благосклонна к Коифусу Саубону, но исключительно потому, что галеотский принц посмел поставить под удар шрайских рыцарей. По всем раскладам выходило, что именно сумасшедшая атака Готиана спасла графов и танов Среднего Севера. Иными словами, события разворачивались так, как предсказал Келлхус. В точности так.

Но ведь он ничего не предсказывал. Он просто сказал то, что ему было нужно. Он хотел приобрести влияние на Саубона и по возможности уничтожить Сарцелла. Он пошел на риск.

Это всего лишь совпадение. По крайней мере, так говорил себе Келлхус поначалу. Судьба — это еще одна распространенная отговорка, еще одна ложь, которую люди любят использовать, желая придать видимость смысла своей жалкой беспомощности. Именно поэтому они представляют судьбу в образе Блудницы — как нечто такое, что никому не отдает предпочтения. Нечто донельзя безразличное.

То, что было прежде, определяет то, что произойдет потом… На этом основывается вероятностный транс. Это принцип, позволяющий подчинять себе обстоятельства, побеждать их словом или мечом. Именно это делает Келлхуса дунианином.

Одним из Обученных.

Потом земля начала выплевывать кости. Не это ли доказательство того, что земля отозвалась на людские страдания, что она не безразлична? А если земля — земля! — не безразлична, то как насчет будущего? Действительно ли то, что было прежде, определяет то, что произойдет потом? Что, если линия, разделяющая прошлое и будущее, не является ни прямой, ни непрерывной, что, если она изогнута, способна образовывать петли, противореча закону о прежде и потом?

Может ли он, Келлхус, действительно являться Предвестником, как утверждает Ахкеймион?

«Ты поэтому призвал меня, отец? Чтобы спасти этих детей?»

Но все это были вопросы, которые Келлхус называл предварительными. Оставалось еще множество неотложных проблем, нуждавшихся в изучении, и множество осязаемых угроз. А подобные вопросы находятся в ведении либо философов и жрецов, как сказал Ксинем, либо Анасуримбора Моэнгхуса.

«Почему ты не свяжешься со мной, отец?»

Костер разгорелся ярче, поглощая небольшую библиотеку свитков, притащенных рабами откуда-то из темноты. И хотя Келлхус сидел в стороне, он прямо-таки чувствовал, как в голове выстраивается отношение айнритийской знати к его скромной персоне. Он чуть ли не физически ощущал это, словно Келлхус был рыбаком и держал в руках широкие сети. Каждый мимолетно брошенный или, наоборот, внимательный взгляд отмечался, классифицировался и запоминался. Каждое лицо расшифровывалось.

Понимающий взгляд человека, сидящего среди дворян Пройаса… Палатин Гайдекки.

«Он подробно обсудил меня с людьми своего круга, счел загадкой и смотрит на ее решение пессимистически. Но в глубине его души живет настоящее изумление».

Один из тидонцев. Короткий взгляд глаза в глаза… Граф Керджулла.

«До него доходили слухи, но он слишком гордится своими подвигами на поле боя, чтобы списывать их на судьбу. Его мучают кошмары…»

Взгляд вскользь из-за спины Икурея Конфаса… Генерал Мартем.

«Он много слышал обо мне, но слишком поглощен другими заботами, чтобы беспокоиться еще и на этот счет».

Туньер, буйноволосый воитель, выискивающий кого-то в толпе… Граф Гокен.

«Он почти ничего обо мне не слышал. Слишком многие из туньеров говорят на разных языках».

Презрительный, высокомерный взгляд конрийца… Палатин Ингиабан.

«Он обсуждает меня с Гайдекки — не мошенник ли я? На самом деле его интересуют мои взаимоотношения с Найюром. Он тоже перестал спать».

Твердый, неподвижный взгляд кого-то из поредевшей свиты Готиана…

«Сарцелл…»

Снова это непроницаемое лицо, и, похоже, их становится все больше. Шпионы-оборотни, как называет их Ахкеймион.

Почему он смотрит на него? Из-за слухов, как остальные? Из-за ужасающих последствий, которые его слова возымели для шрайских рыцарей? Келлхус знал, что Готиан с трудом удерживается, чтобы не возненавидеть его…

Или он знает, что Келлхус видит его истинную сущность?

Келлхус бестрепетно встретил немигающий взгляд твари. Со времен первой встречи со Скеаосом в Андиаминских Высотах Келлхус научился лучше понимать их специфическую физиогномистику. Там, где другие видели невзрачные или красивые лица, он видел глаза, глядящие сквозь сжатые пальцы. Келлхус насчитал уже одиннадцать таких тварей, замаскированных под различных влиятельных особ, и не сомневался, что есть и другие…

Келлхус любезно кивнул, но Сарцелл просто продолжал смотреть на него. Он то ли не понимал, что за ним тоже наблюдают, то ли его это не волновало…

«Подозревают, — подумал Келлхус. — Они что-то подозревают».

Поблизости началась непонятная суматоха, и, повернувшись, Келлхус увидел, как граф Атьеаури пробивается сквозь толпу зрителей, направляясь к нему. Келлхус вежливо поклонился молодому дворянину. Тот ответил, хотя его поклон был чуть менее глубоким.

— Потом, — сказал Атьеаури. — Мне нужно, чтобы потом вы пошли со мной.

— Принц Саубон?..

У Атьеаури — молодого человека с эффектной внешностью — на скулах заиграли желваки. Келлхус знал, что Атьеаури относится к тому типу людей, которые не понимают ни подавленности, ни колебаний, — и поэтому считает подобное поручение унизительным. Хоть юноша и восхищался дядей, он думал, что Саубон придает слишком большое значение обедневшему князю из Атритау.

«Слишком много гордости».

— Мой дядя хочет встретиться с вами, — сказал граф таким тоном, словно извинялся за некую оплошность.

И, не произнеся больше ни слова, он развернулся и принялся проталкиваться обратно к амфитеатру. Келлхус взглянул поверх голов вниз, на Великие Имена. И заметил, как Саубон нервно отводит взгляд.

«Его страдания усиливаются. Его страх растет». Вот уже шесть ночей галеотский принц усердно избегал его, даже на тех советах, где они сидели у одного костра. Что-то произошло там, на поле битвы, — что-то более ужасное, чем потеря родичей или отправка шрайских рыцарей на верную смерть.

Благоприятная возможность для Келлхуса.

Дунианин заметил, что Сарцелл покинул свое место и теперь стоит с небольшой группкой шрайских жрецов, которые должны были помогать Готиану во время вступительной церемонии.

Великий магистр затянул очищающую молитву — насколько понял Келлхус, из «Трактата». Затем он некоторое время говорил об Айнри Сейене, Последнем Пророке, и о том, что означает быть айнрити.

— «Всякий, кто сокрушается о тьме в своем сердце, — процитировал он Книгу Ученых, — пусть поднимет Бивень и следует за мной».

Готиан напомнил, что быть айнрити — значит быть последователем Айнри Сейена. А есть ли более верные его последователи, чем те, кто пошел по его святым стопам?

— Шайме, — произнес он чистым, звучным голосом. — Шайме близко, очень близко, ибо при помощи мечей мы за один день прошли больше, чем могли бы пройти за два года при помощи ног…

— Или языков! — выкрикнул какой-то остряк.

Доброжелательный смех.

— Четыре ночи назад, — объявил Готиан, — я отправил свиток Майтанету, нашему Святейшему шрайе, Возвышенному Отцу нашего Священного воинства.

Он сделал паузу, и в наступившей тишине слышалось лишь потрескивание костра. У великого магистра до сих пор были перевязаны обе руки — их обожгло, когда его, раненого, волокли по горящей траве.

— И в этом свитке, — продолжал он, — я написал всего одно слово — одно-единственное! — ибо руки мои до сих пор кровоточат.

Из толпы полетели отдельные возгласы. Атака шрайских рыцарей уже превратилась в легенду.

— Победа! — выкрикнул Готиан.

— Победа!!!

Люди Бивня разразились ликующими криками; некоторые даже плакали. Курганы Менгедды содрогнулись.

Но Келлхус оставался безмолвен. Он взглянул на Сарцелла, стоявшего теперь вполоборота к нему, и заметил… несоответствия. Улыбающийся Готиан, блистательный в своем белом с золотом одеянии, залитый светом костра, жестом велел присутствующим успокоиться, а затем призвал их присоединиться к храмовой молитве.

Милостивый Бог богов,
что ходит среди нас,
бессчетны твои священные имена…
Тысячи языков повторяли эти слова. Воздух дрожал от небывалого резонанса. Казалось, будто говорит сама земля… Но Келлхус видел только Сарцелла — вернее, отличия. Его осанка, его рост и сложение, даже блеск черных волос. Все чуть-чуть иное.

«Подмена».

Келлхус понял, что настоящий рыцарь мертв. Смерть Сарцелла прошла незамеченной, и его просто подменили.

…имя твое — Истина,
что длится и длится,
отныне и вовеки.
Завершив вступительную церемонию, Готиан и Сарцелл удалились. Затем появились закованные в доспехи жрецы Гильгаоала, чтобы провозгласить Ведущего Битву — человека, которого ужасный бог войны пять дней назад избрал своим сосудом на поле боя. Все стихли в ожидании. Как объяснил Келлхусу Ксинем, избрание Ведущего Битву служило темой многочисленных пари, словно это была лотерея, а не божественный выбор. Первым на сцену амфитеатра вышел немолодой мужчина; его широкая борода казалась белой, как снег. Это был Кумор, верховный жрец Гильгаоала. Но прежде чем он успел хоть что-то сказать, принц Скайельт вскочил с места и крикнул: «Веат фирлик реор кафланг дау хара маускрот!» Он повернулся в сторону тех, кто толпился рядом с Келлхусом; его длинные белокурые волосы взметнулись от резкого разворота. «Веат дау хара мут кефлинга! Кефлинга!»

Кумор пробормотал нечто неразборчивое, но все уже смотрели на туньеров Скайельта, ожидая объяснений. Однако похоже было, что его переводчик куда-то подевался.

— Он говорит, — в конце концов выкрикнул на шейском кто-то из людей Готьелка, — что мы должны сперва договориться об уходе отсюда. Что мы должны бежать.

Влажный воздух наполнился криками; одни поддерживали туньера, другие пытались спорить. Конюх Скайельта, великан Ялгрота, вскочил и заколотил себя в грудь, выкрикивая угрозы. Сморщенные головы шранков, подвешенные к его поясу, болтались, словно кисточки. Внезапно Скайельт принялся пинать землю ногой. Он присел с ножом в ладони, а потом встал, вытягивая руку, чтобы его находку было видно в свете костра. Люди ахнули.

Это был череп, наполовину забитый землей, наполовину размозженный полученным в древности ударом.

— Веат, — медленно произнес Скайельт, — дау хара мут кефлинга.

Мертвец всплыл на поверхность, словно утопленник.

«Как такое возможно?» — подумал Келлхус.

Но ему требовалось думать о вещах более насущных, имеющих практическое применение, а не об этом странном свойстве земли.

Скайельт швырнул череп в костер и обвел яростным взглядом Великие Имена. Спор продолжился, и присутствующие один за другим неохотно согласились со Скайельтом, хотя Чеферамунни сперва отказывался верить в проклятие. Даже экзальт-генерал уступил без малейших проявлений недовольства. В ходе дебатов кое-кто то и дело поглядывал на Келлхуса, но никто не попросил князя поделиться мнением. Вскоре Пройас объявил, что Священное воинство покинет Менгедду завтра утром.

Люди Бивня загомонили с удивлением и облегчением.

Внимание вновь переключилось на Кумора. Жрец, то ли от волнения, то ли опасаясь дальнейших помех, отказался от каких бы то ни было ритуалов и направился прямиком к Саубону. Прочих служителей бога поведение Кумора повергло в замешательство.

— Преклони колени, — с дрожью в голосе велел старик.

Саубон повиновался, но прежде выпалил:

— Готиан! Он возглавил атаку!

— Это ты, Коифус Саубон, — повторил Кумор, так тихо, что лишь немногие, как предположил Келлхус, могли его расслышать. — Ты… Многие видели это. Многие видели его, Сокрушителя Щитов, славного Гильгаоала… Он смотрел из твоих глаз! Сражался твоими руками!

— Нет…

Кумор улыбнулся и извлек из широкого рукава венок, сплетенный из ветвей терна и оливы. Среди айнрити воцарилось благоговейное молчание, лишь кто-то один закашлялся. Со стариковской мягкостью Кумор возложил венок на голову Саубона. Затем верховный жрец Гильгаоала отступил на шаг и воскликнул:

— Встань, Коифус Саубон, принц Галеота, Ведущий Битву!

И снова присутствующие разразились криками ликования.

Саубон поднялся на ноги, медленно, словно человек, едва не падающий от изнеможения. На миг у него сделался такой вид, будто он сам себе не верил, а потом он повернулся к Келлхусу, и в свете костра было заметно, что на щеках его блестят слезы. На чисто выбритом лице до сих пор видны были синяки и ссадины, полученные пять дней назад.

«Почему? — говорил его страдальческий взгляд. — Я не заслужил этого…»

Келлхус печально улыбнулся и склонил голову ровно настолько, насколько этого требовал джнан от тех, кто находится в присутствии Ведущего Битву. Теперь дунианин в совершенстве овладел их грубыми обычаями; он изучил тонкие жесты, что превращают приличествующее в величественное. Он знал теперь их суть.

Рев толпы усилился. Все заметили, как эти двое обменялись взглядами. Все слышали историю о паломничестве Саубона к Келлхусу, в разрушенное святилище.

«Это произошло, отец. Это произошло».

Но оглушительные вопли вдруг оборвались, превратившись в вопросительный гомон. Келлхус видел, что Икурей Конфас встал со своего места у костра, неподалеку от Саубона, но лишь теперь услышал, что тот кричит.

— …дураки! — бушевал экзальт-генерал. — Полные идиоты! Вы оказываете почести этому человеку? Вы восхваляете действия, которые чуть не погубили все Священное воинство?

По амфитеатру прокатилась волна насмешек и язвительных выкриков.

— Коифус Саубон, Ведущий Битву! — издевательским тоном продолжил Конфас, умудрившись перекрыть шум. — Я бы сказал, Просерающий Битву! Этот человек едва не уложил вас всех! И уж поверьте мне, равнина Менгедда — последнее место, где вам хотелось бы умереть…

Саубон смотрел на него молча, словно лишился дара речи.

— Ты знаешь, о чем я говорю, — обратился прямо к нему экзальт-генерал. — Ты знаешь — то, что ты сделал, было вопиющей ошибкой.

Отсветы костра извивались на его позолоченных доспехах, будто масляные разводы.

Воцарилась мертвая тишина. Келлхус понял, что у него не осталось иного выхода, кроме как вмешаться.

«Конфас слишком умен, чтобы…»

— Трусы видят глупость везде, — разнесся над нижним ярусом мощный голос. — Всякая отвага кажется им безрассудством, потому что они называют свою трусость «благоразумием».

Это поднялся с места Найюр.

Проницательность скюльвенда не переставала поражать Келлхуса. Найюр увидел опасность и понял, что, если Саубон окажется дискредитирован, он сделается бесполезным.

Конфас рассмеялся.

— Так, значит, я — трус, да, скюльвенд? Я?

Его правая рука легла на эфес меча.

— В некотором смысле, — заявил Найюр.

На нем были черные штаны и серый жилет длиной до пояса, добытый в кианском лагере и оставлявший руки и грудь открытыми. Блики костра играли на вышитом шелке жилета и плясали в светлых глазах скюльвенда. От степняка, как всегда, веяло свирепой силой, заставлявшей окружающих ежиться от непонятной тревоги.

— С тех пор как ты победил Народ, — продолжал скюльвенд, — твое имя окружили почетом, и поэтому ты не хочешь делиться славой с другими. Доблесть и мудрость Коифуса Саубона одолели Скаура — великое деяние, если верить тому, что ты сказал, преклонив колени перед императором. Но поскольку эта слава не твоя, ты считаешь ее фальшивой. Ты называешь победу глупостью, слепым ве…

— Это и было слепое везение! — выкрикнул Конфас. — Боги покровительствуют пьяницам и недоумкам! Вот единственный урок, который мы получили.

— Я не знаю, кому там покровительствуют ваши боги, — невозмутимо отозвался Найюр. — Но вы узнали много, очень много. Вы узнали, что фаним не выдерживают решительной атаки рыцарей айнрити. Вы узнали, что они не могут прорвать оборону ваших пехотинцев. Вы узнали, каковы сильные и слабые стороны их тактики и оружия при столкновении с противником в тяжелых доспехах. Вы увидели пределы их терпения. И вы не только получили урок, но и сами его дали — очень важный урок. Вы научили их бояться. Даже теперь, в холмах, они бегут, словно шакалы при виде волка.

В толпе вновь послышались одобрительные возгласы, постепенно переросшие в дружный рев.

Конфас ошеломленно смотрел на скюльвенда; его пальцы сжимались и разжимались на рукояти меча. Его разбили наголову. И так быстро…

— Тебе причитается еще один шрам! — выкрикнул кто-то, и по амфитеатру прокатился раскат смеха.

Найюр одарил собравшихся айнрити скупой усмешкой.

Даже со своего места Келлхус видел, что экзальт-генерал не чувствует ни стыда, ни смущения: он улыбался, как если бы толпа прокаженных обозвала его уродом. Для Конфаса насмешка тысяч значила так же мало, как насмешка одного человека. Важна лишь игра.

Из тех, кого Келлхусу требовалось прибрать к рукам, Икурей Конфас представлял собой едва ли не самый тяжелый случай. Он был не только горд — безумно горд, — ему было наплевать, как его оценивают другие. Более того, Конфас, как и его дядя-император, полагал, что Келлхус неким образом связан со Скеаосом — то есть с кишаурим, если Ахкеймион правильно угадал их мнение. Добавить к этому детство, проведенное в лабиринте дворцовых интриг, — и экзальт-генерал становился почти так же невосприимчив к техникам дуниан, как и скюльвенд.

И Келлхус знал, что Конфас замышляет нечто, грозящее Священному воинству катастрофой…

Очередная загадка. Очередная угроза.

Великие Имена принялись препираться из-за прочих накопившихся вопросов. Сперва Пройас предложил как можно скорее отправить в Хиннерет крупный кавалерийский отряд — не для того, чтобы захватить город, а для того, чтобы уберечь окружающие его поля, иначе хлеб пожнут до срока и спрячут за городскими стенами. Пройас заявил, что так следует поступить со всем побережьем. Несколько пленных кианцев под пытками сознались, что Скаур приказал на случай непредвиденных обстоятельств собрать весь урожай, как только зерно достигнет молочной спелости, повсюду, по всей Гедее. Конфас возражал против этого плана, клянясь, что имперский флот сможет обеспечить Священное воинство припасами; он твердил, что у Скаура пока что довольно и сил, и хитрости, чтобы уничтожить любой подобный отряд. Но не желавшие ни в чем зависеть от императора Великие Имена ему не поверили, и решение было принято: постановили собрать несколько тысяч кавалеристов, чтобы утром, под командованием графа Атьеаури, палатина Ингиабана и графа Вериджена Великодушного, они выступили в путь.

Затем добрались до больного вопроса: медлительности айнонского войска и постоянного дробления Священного воинства. Как ни удивительно, тут Чеферамунни, которому приходилось отвечать за Багряных Шпилей, внезапно обрел союзника в лице Пройаса. Хоть и с некоторыми оговорками, тот утверждал, что им действительно следует продвигаться вперед отдельными армиями. Вопрос оказался тяжелым, Пройас обратился за поддержкой к Найюру, но суровые аргументы скюльвенда не принесли особого результата, и спор затянулся.

Первые из Людей Бивня продолжали спорить до утра, все больше и больше упиваясь сладкими эумарнскими винами сапатишаха. А Келлхус изучал их, заглядывая в такие глубины душ, что они ужаснулись бы, если б узнали об этом. Время от времени он посматривал на тварь, носящую маску Сарцелла. Она часто оглядывалась, будто Келлхус был мальчиком с красивыми ногами, в которого порочный шрайский рыцарь тайно влюбился. Тварь дразнила его. Но Келлхус знал, что этот взгляд — всего лишь видимость, так же как и выражение, оживляющее его собственное лицо.

И все же сомнений быть не могло — больше не могло… Они знали, что Келлхус способен их различать.

«Я должен действовать быстрее, отец».

Нильнамеши ошибались. Тайны можно убить, если располагать достаточной силой.


Устроившись поудобнее под провисшей крышей своего шатра, Икурей Конфас провел первый час, развлекаясь тем, что придумывал разнообразные сценарии, включавшие в себя убийство скюльвенда. Мартем говорил мало, и где-то в глубине сознания Конфас подозревал, что зануда-генерал не только втайне восхищается варваром, но и наслаждается тем фиаско, которое принц потерпел в амфитеатре. И все же это мало волновало Конфаса, хоть он и не смог бы объяснить, почему. Возможно, он был уверен в надежности Мартема, и поэтому его не задевала духовная неверность генерала. Духовной неверности вокруг как грязи.

Потом он провел еще час, рассказывая Мартему, что произойдет в Хиннерете. От этого у него значительно улучшилось настроение. Демонстрация своих блестящих способностей всегда поднимала дух принца, а его планы касательно Хиннерета были поистине гениальными. Полезно все-таки водить дружбу с врагами.

И поэтому, в приливе великодушия, он решил приоткрыть дверцу и впустить Мартема — несомненно, самого компетентного и самого надежного из всех его генералов — поглубже в залы своей души. В скором времени ему потребуются наперсники. Каждому императору нужны наперсники.

Но, конечно же, благоразумие требовало некоторых гарантий. Хотя Мартем по природе своей был склонен к верности, верность, как любят говорить айноны, все равно что жена. Всегда нужно знать, кому она принадлежит.

Принц откинулся на спинку полотняного кресла и посмотрел в дальнюю часть шатра, где в цветном чехле покоилось темно-красное знамя великой армии. Взгляд Конфаса задержался на древнем киранейском диске, поблескивающем в складках ткани, — предположительно, это была нагрудная пластина с доспехов какого-то из верховных королей. Почему-то вычеканенные на ней фигуры, золотые воины с чрезмерно длинными руками, всегда привлекали его внимание. Такие знакомые и в то же время такие чуждые.

— Мартем, ты когда-нибудь прежде смотрел на него? Я имею в виду — смотрел по-настоящему? — спросил принц.

На миг у генерала сделался такой вид, будто он все-таки хлебнул лишку, но лишь на миг. Он никогда не напивался.

— На Наложницу? — переспросил Мартем.

Конфас весело улыбнулся. Солдаты прозвали великое знамя «Наложницей», поскольку традиция требовала, чтобы его всегда хранили у экзальт-генерала. Конфаса это особенно забавляло: он не раз использовал драгоценный шелк не по назначению. Странное чувство возникает, когда изливаешь семя на нечто священное… Он бы даже сказал — восхитительное.

— Да, — сказал он. — На Наложницу.

Генерал пожал плечами.

— Какой же офицер на нее не смотрел?

— А как насчет Бивня? На него ты смотрел когда-нибудь?

Мартем приподнял брови.

— Да.

— Что, правда? — воскликнул Конфас.

Сам он ни разу не видел Бивня.

— И когда?

— Еще мальчишкой, когда шрайей был Псайлас II. Отец взял меня с собой в Сумну, когда отправился навестить брата, моего дядю, — он тогда служил в Юнриюме… Он повел меня взглянуть на Бивень.

— Ну и как? Что ты тогда почувствовал?

Генерал взглянул на бутылку с вином, которую держал в необыкновенно толстых пальцах.

— Да уже трудно припомнить… Наверное, благоговение.

— Благоговение?

— Помню, что у меня звенело в ушах. Я дрожал — это тоже помню… Дядя сказал, что я должен бояться, что Бивень связан с великими вещами.

Генерал улыбнулся, устремив на Конфаса взгляд ясных карих глаз.

— Я спросил его — уж не с мастодонтами ли? — и он мне врезал — прямо там, в присутствии Святыни Святынь!..

Конфас сделал вид, будто история позабавила его.

— Хм-м, Святыня Святынь…

Он пригубил вино, наслаждаясь теплым вкусом. Много лет прошло с тех пор, как ему доводилось пить вино из личных запасов Скаура. Принцу до сих пор не верилось, что старого шакала превзошли — и кто, Коифус Саубон!.. Конфас сказал именно то, что хотел: боги покровительствуют недоумкам. С другой стороны, таких людей, как он сам, они испытывают. Таких, как они сами…

— А скажи-ка, Мартем, если бы тебе предстояло умереть, защищая либо Бивень, либо Наложницу, чтобы ты предпочел?

— Наложницу, — без колебаний отозвался генерал.

— А что так?

Генерал снова пожал плечами.

— Привычка.

Вот теперь Конфас вполне искренне рассмеялся. Это и вправду было забавно. Привычка. Какой еще гарантии можно желать?

«Вот это прелесть! Настоящее сокровище!»

Принц помолчал, собираясь с мыслями, потом спросил:

— Этот человек, Келлхус, князь Атритау… Что ты о нем думаешь?

Мартем нахмурился, затем подался вперед. Когда-то Конфас даже устроил из этого игру — то откидывался на спинку кресла, то садился прямо и смотрел, как Мартем в зависимости от этого изменяет позу, будто ему необходимо сохранять между их лицами некое определенное расстояние. У Мартема тоже имелись свои причуды.

— Умен, — после секундного размышления сказал генерал, — хорошо говорит и очень беден. А почему вы спрашиваете?

Все еще колеблясь, Конфас оценивающе взглянул на подчиненного. Мартем был безоружен, как и полагалось при личной беседе с членами императорской фамилии. На нем не было роскошных одеяний — лишь простая красная рубаха. «Он не стремится произвести на меня впечатление…» Именно это, напомнил себе Конфас, и делает его мнение бесценным.

— Я думаю, Мартем, настало время открыть тебе небольшой секрет… Ты помнишь Скеаоса?

— Главный советник императора. А что с ним?

— Он был шпионом, шпионом кишаурим… Мой дядя, который всегда очень внимателен, заметил, что во время первого собрания Великих Имен в Андиаминских Высотах князь Келлхус проявил особый интерес к Скеаосу. А наш император, как тебе известно, не из тех людей, кто лениво обдумывает свои подозрения.

Мартем побледнел от потрясения. На миг у генерала сделался такой вид, будто он вот-вот потеряет сознание. Конфас буквально слышал его мысли: «Скеаос — шпион? Это называется „небольшой секрет“?»

— Так Скеаос признался, что работал на кишаурим?

Экзальт-генерал покачал головой.

— В этом не возникло необходимости… Он был… Он был какой-то мерзостью — мерзостью без лица! — колдуном такой разновидности, которую Имперский Сайк не смог засечь… А это, конечно же, означает, что он имел отношение к кишаурим.

— Без лица?

Конфас скривился и в тысячный раз увидел, как некогда столь знакомое лицо Скеаоса… разжимается.

— Не проси меня объяснить. Я не могу.

Гребаные слова.

— Так вы думаете, что князь Келлхус — тоже шпион кишаурим? Что он работает на кианцев?

— Не «он», Мартем, а «оно». Одна лишь видимость.

Лицо генерала вдруг сделалось жестче, и на смену потрясению пришла расчетливость.

— Вы, экзальт-генерал, как и император, не склонны лениво обдумывать свои подозрения.

— Это верно, Мартем. Но, в отличие от дяди, я считаю разумным иногда воздержаться от действий и позволить врагам считать, будто им удалось ввести меня в заблуждение. Внимательно наблюдать и лениво обдумывать — не одно и то же.

— Но я об этом и говорю, — сказал Мартем. — Вы, конечно же, купили осведомителей. Конечно же, вы позаботились, чтобы за этим человеком следили… И что вам удалось узнать?

Конечно же.

— Немного. Он живет на одной стоянке со скюльвендом и, похоже, делит с ним женщину — как мне сказали, настоящую красавицу. Он проводит целые дни в обществе колдуна по имени Друз Ахкеймион — того самого дурня из школы Завета, которого мой дядя нанял, чтобы проверить мнение Имперского Сайка касательно Скеаоса. Не знаю, правда, что это — простое совпадение или нечто более серьезное. Предположительно, они беседуют об истории и философии. Он, как и скюльвенд, вхож в ближний круг Пройаса, и он, как могло сегодня видеть все Священное воинство, обладает странной властью над Саубоном. Кроме того, люди из низших каст считают его кем-то вроде пророка бедноты — провидцем или что-то в этом роде.

— Немного?! — воскликнул Мартем. — Судя по тому, что вы сказали, он кажется могущественным человеком — пугающе могущественным, если принадлежит кишаурим.

Конфас улыбнулся:

— Растущая сила…

Он подался вперед, и, естественно, Мартем тут же откинулся на спинку кресла.

— Хочешь знать, что я думаю?

— Конечно.

— Я думаю, он послан кишаурим, чтобы внедриться в наши ряды и уничтожить Священное воинство. Идиотский бросок Саубона и вся эта чушь насчет наказания шрайских рыцарей — только первая попытка. Попомни мое слово, будут и другие. Он околдовывает людей, разыгрывает из себя ясновидящего…

Мартем прищурился и покачал головой.

— А я слышал обратное. Говорят, будто он возражает, когда его пытаются возвеличивать.

Конфас рассмеялся.

— А есть ли лучший способ изобразить из себя пророка? Люди не любят, когда смердит самонадеянностью, Мартем. Мне же, напротив, нравится пикантный запах нахальства. Я нахожу его честным.

Лицо Мартема потемнело.

— Почему вы мне все это говорите?

— Ты, как всегда, быстро соображаешь, генерал. Неудивительно, что я нахожу твое общество таким занятным.

— Неудивительно, — согласился генерал.

У Мартема всегда был бесстрастный ум. Конфас потянулся за графином и снова наполнил чашу вином из запасов сапатишаха.

— Я говорю тебе это, Мартем, ибо мне нужно, чтобы ты послужил генералом еще и в другой войне. Помимо всего прочего, ты фигура заметная. Если князь Келлхус собирает сторонников ради какой-то цели, если он добивается расположения влиятельных людей, ты покажешься ему крайне привлекательной жертвой.

На лице Мартема проступило страдальческое выражение.

— Вы хотите, чтобы я разыграл его сторонника?

— Да, — отозвался Конфас. — Мне не нравится, как пахнет от этого человека.

— Тогда почему бы просто не убить его?

«Ну конечно же…» Как Мартему только удается быть одновременно таким проницательным и таким тупым?

Экзальт-генерал наклонил чашу и полюбовался напитком цвета темной крови. На миг букет этого вина перенес его на много лет назад, в те дни, когда он жил заложником при роскошном дворе Скаура. Он снова взглянул на знамя. Его дорогая Наложница.

— Странно, — сказал Конфас, — но я чувствую себя молодым.

Глава 8. Менгедда

«Любой сильнее мертвеца».

Айнонская поговорка
«Всякий монументальный труд Государства измеряется в локтях. Всякий локоть измеряется длиной руки аспект-императора. А рука аспект-императора, как говорят, неизмерима. Но я говорю, что рука аспект-императора измеряется в локтях и что все локти измеряются трудами Государства. Даже вселенная, все сущее, не является неизмеримой, ибо она больше, чем то, что заключено в ней, и это „больше“ — тоже разновидность меры. Даже у Бога есть свои локти».

Импарфас, «Псухалог»

4111 год Бивня, начало лета, равнина Менгедда

— Они празднуют, радуясь почестям, оказанным моему дяде, — сказал граф Атьеаури, ведя Келлхуса через толпу пьяных северян.

Галеоты предпочитали кожаные, украшенные примитивными изображениями животных палатки с треугольной крышей и тяжелыми деревянными рамами. Поскольку растяжки для таких палаток не требовались, их ставили вплотную друг к другу вокруг центрального костра. Атьеаури провел Келлхуса через несколько таких кругов, отвечая на расспросы князя о внешности, традициях и обычаях галеотов. Сперва это раздражало Атьеаури, но вскоре молодой граф уже сиял от гордости и изумления, пораженный не только своеобразием и благородством своего народа, но и тем, что сам начал по-новому это осознавать. Подобно множеству других людей, он никогда особо не задумывался над тем, кто он такой или что он такое.

Келлхус знал, что Коифус Атьеаури никогда не забудет их прогулку.

«Так легко и одновременно так трудно…»

Келлхус избрал кратчайший путь. Он получил важные базовые знания о культуре народа, к которому принадлежал Саубон, и заручился доверием его не по годам развитого племянника. Он знал, что теперь Атьеаури будет глядеть на князя Атритау как на друга, более того — как на человека, рядом с которым он становится мудрее.

Постепенно они протолкались в огороженный круг, превосходивший все прочие и по своему размеру, и по степени опьянения находившихся там людей. На дальней стороне круга Келлхус заметил поднятое знамя с Красным Львом, гербом дома Коифусов. Атьеаури стал пробираться к нему, ругая и понося соотечественников. Но когда они очутились неподалеку от костра, граф остановился.

— Вот, вам это будет интересно, — сказал он, усмехаясь.

Перед костром было расчищено значительное пространство, где стояли лицом друг к другу два галеота, полуголые, тяжело дышащие, и держали в руках по два посоха каждый. Келлхус понял, что концы этих посохов привязаны кожаными ремнями к запястьям борющихся. Вцепившись в отполированное дерево, они давили друг на дружку; белые торсы и загорелые руки бугрились от напряжения мышц. Зрители подбадривали их криками.

Внезапно тот, который стоял ближе к Келлхусу, левой рукой рванул шест на себя, и его противник, споткнувшись, полетел вперед. Затем они заплясали вокруг огня, тяжело дыша, дергая за шесты, толкая их, делая все что угодно, лишь бы уронить противника на утоптанную землю.

Тот, что был покрупнее, пошатнулся, и в какой-то момент казалось, будто он сейчас упадет в костер. Толпа ахнула и разразилась воплями, когда он восстановил равновесие у самой границы огненного столба. На его коротко стриженных густых волосах показался язычок пламени; это зрелище вызвало взрыв хохота. Боец дернулся и выругался. Было похоже, что он сейчас запаникует, но тут кто-то плеснул ему на голову не то пивом, не то медом. Снова смех, перемежаемый криками о том, что это, дескать, не по правилам.

Атьеаури сдавленно хохотнул, потом повернулся к Келлхусу.

— Эти двое действительно ненавидят друг друга, — крикнул он, стараясь перекрыть гомон голосов. — Они жаждут не серебра, им нужно избить или обжечь противника.

— Что это такое?

— Мы называем это «гандоки», «тени». Чтобы победить своего гандоки, свою тень, ты должен уронить его на землю.

Атьеаури непринужденно рассмеялся. Смех человека, полностью уверенного в себе.

— Чурки, — добавил он, используя общепринятый уничижительный термин, обозначающий всех не-норсирайцев, — они думают, что мы, галеоты, народ, не знающий утонченности, — так же и женщины говорят о мужчинах! Но гандоки доказывает, что это не совсем верно.

И тут внезапно, словно появившись из воздуха, между ними очутился Сарцелл, в тех же бело-золотых одеяниях, что были на нем в амфитеатре.

— Князь, — произнес он, отвесив поклон Келлхусу.

Атьеаури резко повернулся.

— Что вы здесь делаете?

Шрайский рыцарь рассмеялся, глядя на графа большими глазами с неимоверно длинными ресницами.

— Полагаю, то же, что и вы. Я хотел посоветоваться с князем Келлхусом.

— Вы следили за нами! — возмутился Атьеаури.

— Ну что вы… — отозвалась тварь, притворяясь оскорбленной. — Я знал, что найду его здесь, наслаждающегося щедростью Ведущего Битву.

Он скептически оглядел нетрезвую толпу.

Атьеаури посмотрел на Келлхуса; в его взгляде, пульсе, даже в самом дыхании чувствовалось едва скрываемое отвращение. Келлхус понял, что граф считает Сарцелла изнеженным и самовлюбленным типом, особенно отталкивающим представителем вида, который он давно научился презирать. Вполне возможно, что изначально Кутий Сарцелл был именно таким: самодовольным кастовым дворянином. Но Сарцелл — настоящий Сарцелл — мертв. А то, что стояло перед ними в его обличье, было чародейской тварью, невероятно хорошо обученным животным. Оно убило Сарцелла и присвоило все, чем он обладал. Оно украло у шрайского рыцаря даже смерть.

Невозможно представить себе более совершенного убийства.

— Тогда ладно, — сказал молодой граф, отводя взгляд.

Кажется, он был немного сбит с толку.

— Позвольте мне перемолвиться парой слов с рыцарем-командором, — попросил Келлхус.

Атьеаури скривился, но все же дал согласие и сказал, что будет ждать его у шатра Саубона.

— Беги, маленький, — сказал Сарцелл, когда граф принялся прокладывать себе дорогу через толпу галдящих соотечественников.

Раздался пронзительный вопль. Келлхус увидел, что рослый гандоки споткнулся и упал под ударами нескольких галеотов, выскочивших из круга зрителей. Но кричал не он, а его противник. Келлхус успел заметить упавшего за частоколом темных ног: кожа, вспухшая волдырями от ожога, в правое плечо и руку врезались дымящиеся угли…

Другие ринулись на защиту гандоки… Сверкнул нож. На утоптанную землю плеснуло кровью.

Келлхус взглянул на Сарцелла; тот стоял не дыша, поглощенный зрелищем драки. Зрачки расширены. Дыхание прерывистое. Пульс учащенный…

«Ему свойственны непроизвольные реакции».

Келлхус заметил, что правая рука твари задержалась у паха, словно борясь снепреодолимым порывом немедленно заняться мастурбацией. Большой палец поглаживал указательный.

Еще один крик.

Тварь, называющая себя Сарцеллом, явственно дрожала от сдерживаемого пыла. И Келлхус понял, чего жаждут эти твари. Безумно жаждут.

Из всех примитивных животных влечений, вредно влияющих на интеллект, ничто не могло сравниться по силе с плотским вожделением. В какой-то мере оно питало почти каждую мысль, служило поводом почти каждого действия. Именно это и делало Серве такой бесценной. Любой мужчина у костра Ксинема — кроме скюльвенда, — сам того не осознавая, чувствовал, что наилучший способ поухаживать за ней — угодить Келлхусу. И они ухаживали за девушкой, поскольку ничего не могли с собой поделать.

Но Сарцелл — теперь это было ясно — жаждал другой разновидности совокуплений. Той, что несет страдания. Шпионы-оборотни, как и шранки, постоянно мечтали отыметь кого-нибудь ножом. У них был один изготовитель, превративший этих продажных тварей в своих рабов и отточивший их, словно наконечник копья.

Консульт.

— Галеоты, — с грубой ухмылкой заметил Сарцелл, — вечно режут друг другу глотки и убивают слабейших в собственном стаде.

Драка вскоре была пресечена гневной тирадой графа Анфирига. Троих окровавленных людей поспешно унесли прочь от костра.

— «Они борются, — сказал Келлхус, цитируя Айнри Сейена, — сами не зная за что. Потому они кричат о злодействе и обвиняют других в том, что те стоят у них на пути…»

Консульт каким-то образом узнал, что он сыграл важную роль в разоблачении Скеаоса. Они не знали только, было ли его участие случайным. Если они заподозрили, что Келлхус способен видеть их шпионов, то вынуждены будут выбирать между нависшей угрозой разоблачения и необходимостью понять, что именно позволяет ему различать оборотней. «Я должен пройти по лезвию бритвы и превратить себя в загадку, которую им придется решать…»

Келлхус несколько мгновений смотрел на тварь в упор. Когда та сделала вид, что хмурится, он сказал:

— Извините, пожалуйста… С вами что-то странное… С вашим лицом.

— Вы именно поэтому так смотрели на меня в амфитеатре?

На краткий миг Келлхус открылся легиону, стоящему перед ним. Ему требовалась информация. Ему необходимо было знать, а это означало, что следует показать свою слабость, уязвимость…

«Этот Сарцелл — новый».

— Что, было настолько заметно? — спросил Келлхус. — Прошу прощения… Я размышлял о том, что вы сказали мне той ночью в горах Унарас, в разрушенном святилище… Вы произвели на меня сильное впечатление.

— И что же я сказал?

«Оно признается в своей неосведомленности, как это сделал бы любой человек, которому нечего скрывать… Эта тварь хорошо натаскана».

— А вы не помните?

Тварь пожала плечами.

— Я много что говорил.

И добавила, ухмыльнувшись:

— У меня красивый голос…

Келлхус напустил на себя недовольный вид.

— Вы что, играете со мной? Вы затеяли какую-то игру?

Поддельное лицо сжалось, изображая хмурую гримасу.

— Вовсе нет, уверяю вас. Так что именно я сказал?

— Вы сказали, будто что-то произошло, — с опаской начал Келлхус. — Кажется, что-то про бесконечный… голод.

По лицу твари пробежала судорога — неразличимая для глаз рожденных в миру.

— Да-да, — продолжал Келлхус. — Бесконечный голод…

— Ну и что?

Едва заметное повышение тона.

— Вы сказали мне, что вы не тот, кем кажетесь. Сказали, что вы — не шрайский рыцарь.

Еще одна судорога, как будто паук откликается на колебания, пробежавшие по его паутине.

«Эту тварь можно читать».

— Вы это отрицаете? — спросил Келлхус. — Вы хотите сказать, что не помните этого?

Лицо стало бесстрастным.

— Что еще я сказал?

«Оно сбито с толку… Не знает, что делать».

— Такое, во что я просто не мог поверить. Вы сказали, что вам поручено наблюдать за адептом Завета и что для этого вы соблазнили его любовницу, Эсменет. Вы сказали, что мне грозит страшная опасность, что ваши хозяева думают, будто я приложил руку к некоему бедствию, произошедшему при императорском дворе. Вы сказали, что готовы помочь…

Складки и морщинки, образовывавшие выражение лица, сложились в сеть тончайших трещинок, словно втягивали в себя влажный ночной воздух.

— А я сказал, почему во всем этом сознаюсь?

— Потому что хотели того же… Вы что, вправду ничего не помните?

— Помню.

— Тогда как это понимать? Отчего вы сделались таким… таким застенчивым? Вы не похожи на себя прежнего.

— Возможно, я передумал.

Вот так. За считаные секунды Келлхус удостоверился в справедливости своих гипотез относительно того, чем интересуется Консульт, и выяснил, как читать эти создания. Но что важнее всего, он заронил мысль о предательстве. Они ведь спросят себя: откуда Келлхус мог это все узнать, если не от изначального Сарцелла? Каковы бы ни были их намерения, Консульт целиком и полностью зависит от конспирации. Один отступник может погубить все. Если они усомнятся в надежности своих полевых агентов, шпионов-оборотней, то вынуждены будут ограничить их автономность и действовать намного осторожнее.

Иными словами, им придется уступить товар, в котором Келлхус нуждался сильнее всего, — время. Время, необходимое для того, чтобы подчинить Священное воинство. Время, необходимое для того, чтобы отыскать Анасуримбора Моэнгхуса.

Он был одним из Обученных, дунианином, и следовал по кратчайшему пути. Логосу.

Окружающие заговорили громче; Келлхус и Сарцелл дружно взглянули в сторону костра. Какой-то рослый гесиндальмен с волосами, собранными в узел, вскинул шесты гандоки к ночному небу, вызывая новых бойцов. Тварь, именующая себя Сарцеллом, рассмеялась, схватила Келлхуса за руку и втащила в круг. Толпа снова зашумела.

«Оно мне поверило».

Что это с ее стороны — импровизация? Или действие, продиктованное паникой? Или именно так тварь и собиралась поступить изначально? О том, чтобы отказаться от брошенного вызова, не могло быть и речи — во всяком случае, здесь, среди этих воинственных людей. Если он потеряет лицо, результат будет сокрушительным.

Они разделись, омываемые жаром костра: Келлхус — до льняного килта, который носил под синей шелковой рясой, Сарцелл — догола, на манер нансурских атлетов. Галеоты принялись осыпать его насмешками, но твари, похоже, было безразлично. Они встали, оценивая друг дружку, пока двое агмундрменов привязывали шесты к их запястьям. Гесиндальмен подергал шесты, проверяя, крепко ли они держатся, а затем, даже не взглянув на участников, выкрикнул:

— Га-а-а-ндох!

Тень.

Они закружились, придерживая края шестов; тела отливали желтым в свете костра. Толпа, продолжавшая реветь, отошла на второй план, а потом и вовсе исчезла, и осталось одно-единственное существо, Сарцелл, занимающее одно-единственное место…

Келлхус.

Узлы мышц, перетекающих под блестевшей в свете костра кожей; многие закреплены и соединены между собою не так, как у людей. Широко открытые глаза смотрят со сжатого в кулак лица, наблюдают, изучают. Ровный пульс. Набухший фаллос затвердевает. Рот, состоящий из тонких пальцев, шевелится, говорит…

— Мы стары, Анасуримбор, очень, очень стары. А в этом мире возраст — сила.

Келлхус понял, что связался со зверем, с чем-то, порожденным, если верить Ахкеймиону, в недрах Голготтерата. Мерзость, созданная Древней Наукой, Текне… Вероятности переплетались, словно ветви, на открытом воздухе невероятного.

— Многие, — прошипела тварь, — пытались сыграть в ту игру, в которую сейчас играешь ты.

Проще всего было бы проиграть, но слабость вызывает презрение и провоцирует агрессию.

— За тысячу лет у нас были тысячи тысяч врагов, и мы превратили их сердца в сгустки боли, их страны — в пустыню, их шкуры — в накидки…

Но побеждать эту тварь слишком опасно.

— Это произошло со всеми, Анасуримбор, и ты — не исключение.

Нужно сохранить некое равновесие. Но как?

Келлхус толкнул правый шест и отвел левый, пытаясь заставить Сарцелла потерять равновесие. Безрезультатно. С тем же успехом он мог попробовать опрокинуть быка. У твари сверхъестественные рефлексы, к тому же она сильна — очень сильна.

Келлхус изменил тактику, мысленно пересматривая различные варианты. Тварь, именуемая Сарцеллом, ухмылялась; теперь его фаллос поднимался к животу, изгибаясь, словно лук. Келлхус знал, что способность испытывать плотское возбуждение от битвы или состязания высоко почитается среди нансурцев.

«Насколько она сильна?»

Келлхус налег на шесты, расставив локти, как будто держал ручки тачки, и толкнул. Сарцелл скопировал его стойку. Мышцы напряглись, взбугрились, кожа заблестела, словно смазанная маслом. Ясеневые шесты затрещали.

— Кто ты? — выдохнул Келлхус.

Сарцелл заворчал, опустил руки и рванул шесты. Келлхус полетел вперед. В тот миг, когда он потерял равновесие, тварь резко развернулась, словно швыряя невидимый диск. Келлхус вскинул оба шеста и удержался на ногах. Противники заплясали по площадке, дергая и толкая, отвечая на каждое действие противодействием, и каждый был идеальной тенью другого…

В промежутках между ударами сердца Келлхус следил за перемещением центра равновесия твари, некой точки, примерно отмеченной вершиной ее эрегированного члена. Он наблюдал за повторами, опознавал приемы, проверял догадки, непрерывно анализируя вероятности исхода этой игры и разнообразные последовательности движений. Он держал себя в пределах элегантного, но ограниченного набора движений, провоцируя тварь на привычные, рефлекторные ответы…

— Чего ты хочешь? — крикнул он.

А затем принялся импровизировать.

Почти из приседа он швырнул шест, вскинув левую руку, и одновременно с силой ткнул тварь правым шестом. Правая рука Сарцелла ударилась об землю; он согнулся, и его отшвырнуло назад. На миг тварь сделалась похожа на человека, отброшенного падающим валуном…

Тварь оттолкнулась от земли и попыталась сделать сальто. Келлхус рванул шесты, добиваясь, чтобы та упала на живот. Но тварь исхитрилась и успела подтянуть левую ногу коленом к груди. Ее правая нога попала в костер…

В воздух взметнулась туча пепла и углей — не для того, чтобы ослепить Келлхуса, а для того, чтобы заслонить их обоих от наблюдающих галеотов…

Тварь раскинула руки и попыталась пнуть Келлхуса. Келлхус заблокировал удар голенью — раз, другой…

«Оно собирается убить меня…» Несчастный случай во время варварской игры.

Келлхус рывком скрестил руки, на третьем ударе поймав ногу твари шестами. На миг он получил преимущество в равновесии. Он толкнул шесты, окунув голую тварь в золотые языки пламени…

«Возможно, если я нанесу ущерб…»

Затем он дернул тварь на себя.

Это было ошибкой. Сарцелл, невредимый, приземлился после прыжка и, продолжая движение, с нечеловеческой силой толкнул Келлхуса, впечатав его в толпу галеотов. Дважды Келлхус едва не упал; затем он врезался спиной во что-то тяжелое — в каркас шатра. Шатер с треском рухнул и накрыл их обоих. Они оказались в темноте, скрытые от чужих глаз, — именно здесь, как понял Келлхус, тварь и намеревалась его убить.

«Это пора прекращать!»

Он встал покрепче, ухватился за шесты, нырнул вперед и стремительно развернулся; Сарцелл по дуге взмыл в воздух. Изумление твари длилось всего секунду; в следующий миг она уже умудрилась пинком сломать шест… Келлхус с силой ударил тварь об землю.

И та стала человеком, скользким от пота, тяжело дышащим.

Кто-то из галеотов ворвался в снесенный шатер, спотыкаясь в темноте и громко требуя принести факелы. За ним последовали другие. Они увидели Сарцелла, стоящего на четвереньках у ног Келлхуса. Пораженные галеоты разразились криками, восхваляя Келлхуса.

«Что я наделал, отец?»

Галеоты отвязывали шесты от запястий Келлхуса, хлопали его по спине и клялись, что в жизни не видели ничего подобного, — а Келлхус не мог оторвать взгляд от Сарцелла, медленно поднимавшегося на ноги.

У него должны быть переломаны кости. Но теперь Келлхус знал, что у этой твари нет костей. На их месте хрящи.

Как у акулы.


Саубон смотрел, как Атьеаури в ужасе глядит на кости, разбросанные по земляному полу. Шатер был маленьким — куда меньше, чем яркие шатры других Великих Имен. Под красно-синей крышей хватало места лишь для видавшей виды походной койки и небольшого стола, за которым и сидел галеотский принц с чашей вина…

Снаружи орали и хохотали перебравшие гуляки.

— Но он здесь, дядя, — сказал молодой граф Гаэнри. — Он ждет…

— Отошли его! — крикнул Саубон.

Он искренне любил племянника и всякий раз, глядя на него, видел отражение обожаемой сестры. Она защищала его от отца. Она любила его, пока была жива…

Но знала ли она его?

«Куссалт знал…»

— Но, дядя, вы же просили…

— Меня не волнует, что я просил!

— Я не понимаю… Что случилось?

Что за жизнь, когда тебя знает один-единственный человек — тот, кого ты ненавидишь! Саубон вскочил с места и схватил племянника за плечи. Как ему хотелось сказать правду, признаться во всем этому мальчику, этому мужчине с глазами его сестры — ее плоти и крови! Но Атьеаури — не она… Он не знает его.

А если бы знал — презирал бы.

— Я не могу! Не могу допустить, чтобы он видел меня таким! Как ты не понимаешь?!

«Никто не должен знать! Никто!»

— Каким?

— Вот таким! — прорычал Саубон, отталкивая парня.

Атьеаури удержался на ногах и остался стоять, словно онемев — и обидевшись на дядю. Он должен чувствовать себя оскорбленным, подумал Саубон. Он — граф Гаэнри, один из самых могущественных людей в Галеоте. Он должен быть сейчас в ярости, а не в смятении…

Шевелящиеся губы Куссалта. «Я хочу, чтобы ты знал, как я тебя ненавижу…»

— Просто отошли его! — выкрикнул Саубон.

— Как вам будет угодно, — пробормотал племянник.

Он еще раз бросил взгляд на кости, лезущие из земли, и вышел, откинув кожаный полог.

Кости. Словно множество маленьких бивней.

«Никто! Даже он!»


Хотя было уже поздно, о сне не могло идти и речи. Теперь, когда Верхний Айнон и Багряные Шпили вновь присоединились к Священному воинству, Элеазару казалось, будто он проспал несколько месяцев. Ибо что такое сон, если не оторванность от мира? Полное неведение.

Чтобы исправить это, Элеазар отправил Ийока, своего главного шпиона, трудиться, как только их паланкины опустились на землю равнины Менгедда. Надлежало обследовать поле битвы, состоявшейся пять дней назад, расспросить очевидцев, определить, какую тактику использовали кишаурим и как айнрити сумели взять над ними верх. Кроме того, следовало выйти на связь с осведомителями, которых Багряные Шпили внедрили в Священное воинство, и расспросить еще и их, чтобы восстановить общий ход событий за время продвижения по землям язычников. К тому же оставался открытым вопрос об этих новых шпионах кишаурим.

Безликих шпионах. Шпионах без Метки.

Элеазар, прохаживаясь, ждал Ийока у своего шатра, а его секретари и джавреги-телохранители наблюдали за великим магистром с почтительного расстояния. После недель, проведенных в паланкине, Элеазара воротило от замкнутых пространств. Казалось, будто полотняные стены давят на него.

Через некоторое время Ийок вынырнул из темноты — вурдалак в темно-красном одеянии.

— Идем со мной, — велел ему Элеазар.

— Прямо через лагерь?

— Боишься беспорядков? — с некоторым скептицизмом поинтересовался великий магистр. — Я думаю, теперь, потеряв столько людей стараниями кишаурим, они будут ценить присутствие святотатцев.

— Да нет… Я просто подумал, что вместо этого мы могли бы посетить руины. Говорят, Менгедда старше, чем Ша…

— А, Ийок Любитель Древностей! — Элеазар рассмеялся. — Я уже начал было забывать…

Сам он не питал ни малейшего интереса к развалинам, более того, считал любовь к древностям изъяном характера, подобающим разве что адептам Завета, но сейчас отнесся к слабости Ийока на удивление снисходительно. Кроме того, он решил, что, когда размышляешь о собственном выживании, мертвые — далеко не худшая компания.

Велев телохранителям держаться сзади, Элеазар, позвав Ийока, зашагал в темноту.

— Ну и что ты нашел? — спросил он.

— После того как мы осветили поле, — сказал Ийок, — все встало на свои места…

Мимо пронесли факел, и лишенные пигмента глаза шпиона на миг вспыхнули красным.

— Очень это тревожно — видеть работу колдунов без Метки. Я уж и подзабыл…

— Вот еще одна причина так рисковать, Ийок — возможность сокрушить Псухе…

Колдовство, которое они не в состоянии увидеть. Метафизика, которую они не в состоянии постичь… Есть ли для чародея большее зло?

— Да, правда, — неуверенно согласился шпион. — Итак, что нам известно: согласно докладам, как галеотов, так и всех прочих, принц Саубон в одиночку отразил атаку койяури падиражди…

— Впечатляюще, — протянул Элеазар.

— Так же впечатляюще, как и невероятно, — отозвался неизменно скептичный Ийок. — Что, в общем, несущественно. Важно то, что шрайские рыцари погнались за фаним. Именно это, я думаю, и оказалось решающим фактором.

— Как так?

— Обожженная земля свидетельствует, что атака Готиана началась не от войск Саубона, стоявших на краю ложбины, а шагов на семьдесят дальше… Я думаю, отступающие койяури заслонили шрайских рыцарей от кишаурим… Рыцари находились всего шагах в ста, когда безглазые начали Бичевать их.

— Значит, они применяли Бичевание?

Ийок кивнул.

— Я бы сказал, да. И, возможно, еще и Плети.

— Так это были секондарии или терциарии?

— И те, и другие, — отозвался глава шпионов, — и, возможно, даже один-два примария… Очень жаль, что мы не додумались разместить наблюдателей среди норсирайцев: не считая того, что мы видели десять лет назад, мы ничего больше не знаем про них. И, к сожалению, никто, похоже, не ведает, кто именно из кишаурим был здесь — даже высокопоставленные кианские пленники.

Элеазар кивнул.

— Да, было бы неплохо узнать имена… И все-таки дюжина кишаурим мертва, Ийок. Дюжина!

Колдунов Трех Морей недаром называли Немногими. Кишаурим, если верить осведомителям в Шайме и Ненсифоне, могли выставить от ста до ста двадцати колдунов высокого ранга — примерно столько же, сколько и Багряные Шпили. Для тех, кто ведет счет на тысячи, потеря двенадцати человек вряд ли покажется значительной, и Элеазар не сомневался, что многие в Священном воинстве, в особенности среди шрайских рыцарей, скрипят зубами при мысли о том, скольких они потеряли ради победы над столь малочисленным противником. Но для тех, кто, как колдуны, считает десятками, уничтожение двенадцати было катастрофой — или поистине славной победой.

— Это потрясающее достижение, — согласился Ийок.

Он жестом указал на Людей Бивня, снующих вокруг; Элеазар подумал, что это, вероятно, зрители, возвращающиеся после совета Великих и Малых Имен.

— И судя по тому, что я успел узнать, солдаты более чем смутно осознают его значение.

«Оно и к лучшему», — подумал Элеазар. Как странно, что жестокость и ликование могут так сочетаться.

— В таком случае, — торжественно заявил он, — это и будет нашей стратегией. Мы будем сохранять свои жизни любой ценой, позволив этим псам и дальше убивать столько кишаурим, сколько они смогут.

Магистр сделал паузу и подождал, пока Ийок соизволит на него посмотреть.

— Мы должны беречь себя для Шайме.

Сколько раз он обсуждал этот вопрос с Ийоком и прочими? Все соглашались, что Псухе при всей ее силе все-таки ниже мистической магии. В открытом противостоянии с кишаурим Багряные Шпили, несомненно, победят. Но скольким из них придется умереть? И какие силы останутся у Багряных Шпилей после этого? Победу, которая низведет их до статуса Малой школы, нельзя считать таковой.

Они должны не просто победить кишаурим — они должны стереть их с лица земли. Но какой бы безумной ни была его жажда мести, Элеазар не собирался ради этого губить собственную школу.

— Мудрая линия поведения, великий магистр, — сказал Ийок. — Но я опасаюсь, что в следующей стычке айнрити уже не проявят себя так хорошо.

— Почему?

— Кишаурим шли пешком, скрываясь от снабженных хорами лучников и арбалетчиков Саубона. Однако все равно странно, что они приблизились без кавалерийского эскорта…

— Они шли в открытую? Но я всегда считал, что их обычная тактика — бить из-за спин атакующей конницы…

— Именно так утверждают специалисты, работающие на императора.

— Самонадеянность, — сказал Элеазар. — Всякий раз, когда они схватывались с Нансурией, им приходилось иметь дело с Имперским Сайком. А тогда они знали, что мы в нескольких днях пути, около Южных Врат.

— Так, значит, они отбросили предосторожности, потому что сочли себя непобедимыми…

Ийок опустил взгляд, словно разглядывал сандалии и сбитые ногти больших пальцев, выглядывающие из-под подола его сияющего облачения.

— Возможно, — в конце концов произнес он. — Похоже, они намеревались устроить бойню, чтобы под следующей волной конницы строй айнрити рухнул. Возможно, они считали, что поступают предусмотрительно…

Они прошли мимо костров и вышитых круглых шатров своих соотечественников-айнонов и подобрались к границе погибшей Менгедды. Земля начала отлого подниматься. Из нее торчали широкие каменные фундаменты — останки древней стены. Не обращая внимания на опасность испачкать одежду, чародеи взобрались на вершину холма. Вокруг были развалины и изломанные стены, а на горизонте виднелся древний акрополь, увенчанный портиком с исполинскими колоннами.

«Что-то переломило хребет этому месту, — подумал Элеазар. — Что-то ломает хребет всем подобным местам…»

— Какие новости о Друзе Ахкеймионе? — спросил он.

Отчего-то у магистра перехватило дыхание.

Шпион, подсевший на чанв, смотрел в ночь и погружался в свои грезы. Кто знает, что творится в его паучьей душе?

— Боюсь, вы были правы насчет него… — проговорил Ийок.

— Боишься? — разозлился Элеазар. — Ты же сам допрашивал Скалетея! Ты знаешь, что произошло той ночью под императорским дворцом, лучше, чем кто-либо еще — кроме, разве что, непосредственных участников событий. Та мерзость узнала Ахкеймиона, следовательно, Ахкеймион каким-то образом связан с ней. Мерзость может быть только шпионом кишаурим, следовательно, Ахкеймион связан с кишаурим.

Ийок повернулся к магистру, с видом кротким, как у овечки.

— Но насколько существенна связь между ними?

— Именно на этот вопрос мы и должны ответить.

— Верно. И как вы предлагаете искать ответ?

— То есть как? Отыскав колдуна. Допросив его.

Он что, не считает, что угроза, которую представляют собой эти оборотни, заслуживает применения столь чрезвычайных мер? Элеазар не мог даже представить себе опасности серьезнее!

— Так же, как Скалетея?

Элеазар подумал о неглубокой могиле, оставшейся в Ансерке, и его слегка передернуло.

— Так же, как Скалетея.

— Именно этого, — сказал Ийок, — я и боюсь.

И внезапно Элеазар понял.

— Ты думаешь, что его бесполезно убеждать…

За прошедшие века Багряные Шпили похитили не одну дюжину адептов Завета в надежде вырвать у них тайны Гнозиса, чародейства Древнего Севера. Ни один не поддался. Ни один.

— Я думаю, что пытаться выведать у него что-либо бесполезно, — подтвердил его догадки Ийок. — Но я боюсь другого: что он даже под пытками будет твердить, будто мерзость, занявшую место Скеаоса, подослал Консульт, а не кишаурим…

— Но нам уже известно, — воскликнул Элеазар, — что этот человек говорит одно, а делает другое! Вспомни Гешрунни! Друз Ахкеймион срезал ему лицо… А потом, меньше чем через год, в императорской темнице его узнал безликий шпион. Это не может быть совпадением!

Элеазар взглянул на Ийока и сцепил дрожащие руки. Ему не нравилось, с каким видом Ийок его слушает — вылитая рептилия!

— Я знаю все ваши доводы, — сказал шпион.

Он снова повернулся и принялся разглядывать залитые лунным светом руины; лицо его было полупрозрачным и непроницаемым.

— Я просто боюсь, что за этим кроется что-то еще…

— Что-то еще есть всегда, Ийок. Иначе стали бы люди убивать людей?

…После смерти дочери Эсменет много раз пыталась сделать что-то с пустотой внутри себя.

Она старалась прогнать ее, расспрашивая жрецов, с которыми спала, но все они повторяли одно и то же — что Бог обитает только в храмах, а она превратила свое тело в бордель. И после этого имели ее снова. Некоторое время она пыталась замазать пустоту, совокупляясь с мужчинами за что угодно — за медный грош, кусок хлеба, как-то раз даже за подгнившую луковицу. Но мужчины никогда не могли заполнить ее — только пачкали.

Тогда Эсменет обратилась к таким же, как она сама, и принялась наблюдать за ними. Она изучала постоянно смеющихся проституток, которые умудрялись ликовать, не выбираясь из сточной канавы, и щебечущих девушек-рабынь, сгибающихся под тяжестью кувшинов с водой, но при этом успевающих улыбаться и постреливать глазами по сторонам. Она изучала их, словно диковинный танец. И на некоторое время обрела спокойствие, как будто заученные жесты могли заставить биться затихающее сердце.

На некоторое время она забыла о боли.

Эсменет никогда не верила в любовь. Если радость действия не в силах развеять отчаяние, тогда, возможно, радость в отчаянии.

Теперь же они целых пять дней вместе жили в холмах, окаймляющих равнину Битвы. Ахкеймион отыскал небольшой ручей, и они пошли вверх по его течению. Поднимаясь по каменистому склону, они наткнулись на рощицу желтых горных сосен, чьи массивные кроны покачивались на ветру, медленно описывая круги, и нашли среди деревьев прозрачное зеленое озерцо. Они расположились неподалеку от него, хотя, чтобы обеспечить пропитанием Рассвета, мула Ахкеймиона, им приходилось каждый день не меньше часа бродить по холмам, собирая корм для животного.

Пять дней. Они шутили и заваривали чай прохладным утром, занимались любовью под шуршание ветра в ветвях, ели по вечерам зайцев и сусликов, которых Ахкеймион ловил силками, и с изумлением касались друг друга, когда их лица заливал лунный свет.

И еще они купались и плавали. Смывали палящий зной в прохладной воде.

Как ей хотелось, чтобы это никогда не кончалось!

Эсменет вытащила циновки из палатки, вытряхнула их, а потом постелила поверх теплых камней. Они поставили палатку на мягкой земле под древней, огромной сосной, стоявшей в одиночестве, словно часовой, у края широкого уступа.

«Это наше место…» — подумала Эсменет. Без людей, без руин, без воспоминаний, если не считать костей неизвестного зверька, чей скелетик они обнаружили под деревом.

Она нырнула обратно в палатку и вытащила кожаную сумку Ахкеймиона. Сумка валялась на траве, и теперь один бок у нее отсырел и отдавал затхлостью. По шву поползла белая плесень.

Эсменет вынесла сумку на солнце и уселась, скрестив ноги, на мягкий ковер из сосновых иголок. Она вытащила из сумки кучу пергаментных свитков и разложила их сушиться, придавив камушками. Потом нашла деревянную куклу с головой из завязанного узлом шелкового лоскута и маленьким ржавым ножиком в правой руке. Напевая под нос старую песенку из Сумны, Эсменет покружила куколку в танце, заставляя деревянного человечка скакать и подбрасывать ножки. Затем, посмеявшись над собственной глупостью, положила игрушку на солнце, скрестив ей ножки и убрав ручки за голову, так, что та начала напоминать замечтавшегося раба, прилегшего в поле отдохнуть. И зачем Ахкеймиону эта кукла?

Потом Эсменет извлекла из сумки лист пергамента, лежавший отдельно от прочих. Развернув его, она увидела короткие, небрежно начертанные вертикальные столбцы, каждый из которых был соединен с другими одной, двумя или несколькими наспех нацарапанными линиями. Хотя Эсменет не умела читать — она еще не встречала женщину, владевшую бы этим искусством, — она интуитивно поняла, что это очень важный листок. Она решила расспросить о нем Ахкеймиона, когда тот вернется.

Надежно прижав его тяжелым камнем, Эсменет переключила внимание на шов и принялась счищать плесень тонкой веточкой.

Вскоре из рощи показался Ахкеймион, голый по пояс, с охапкой валежника, которую нес, прижимая к поросшему черными волосами животу. Проходя мимо Эсменет, он взглянул на разложенные вещи и изобразил преувеличенно хмурую гримасу. Эсменет фыркнула и ухмыльнулась. Ей безумно нравилось видеть Ахкеймиона таким — колдуном, разыгрывающим из себя заправского лесного жителя, ходящего в одних штанах. Даже теперь, после того как Эсменет столько времени пропутешествовала со Священным воинством, штаны по-прежнему казались ей чем-то чужеземным, варварским — и необычайно эротичным. Недаром во многих нансурских городах они находились под запретом.

— Знаешь, почему нильнамешцы считают, будто кошки куда больше похожи на людей, чем обезьяны? — спросил Ахкеймион, складывая валежник у подножия великанской сосны.

— Нет.

Он повернулся к Эсменет, отряхивая ладони.

— Из-за любопытства. Они считают, что именно любопытство — отличительное свойство человека.

Ахкеймион подошел к Эсменет. На губах его играла улыбка.

— И уж тебе оно точно присуще.

— Любопытство тут вовсе ни при чем, — отозвалась Эсменет, пытаясь говорить сердито. — От твоей сумки воняет, как от заплесневелого сыра.

— А я-то думал, что это воняет от меня…

— Ну уж нет, от тебя воняет как от ишака!

Ахкеймион расхохотался, приподнимая брови.

— Но я же мыл бороду…

Эсменет бросила ему в лицо пригоршню сосновых иголок, но порыв ветра отнес их прочь.

— А это для чего? — спросила она, указывая на куклу. — Чтобы заманивать к себе в палатку маленьких девочек?

Ахкеймион уселся рядом с ней прямо на землю.

— Это, — сказал он, — Кукла Вати, и если я расскажу тебе про нее, ты начнешь требовать, чтобы я ее выкинул.

— Ясно… А это? — спросила Эсменет, поднимая сложенный лист. — Что это такое?

От хорошего настроения Ахкеймиона мгновенно не осталось и следа.

— Это моя схема.

Эсменет положила лист на землю между ними и взмахом руки отогнала небольшую осу.

— А что здесь написано? Имена?

— Имена и различные фракции. Все, кто имеет отношение к Священному воинству… Линии обозначают их взаимосвязи… Вот тут, — сказал он, указывая на вертикальный столбец в левом краю листа, — написано «Майтанет».

— А ниже?

— «Инрау».

Эсменет, не осознавая, что делает, сжала его колено.

— А здесь, в верхнем углу? — с излишней поспешностью спросила она.

— «Консульт».

Эсменет слушала, как Ахкеймион перечисляет имена знатных военачальников, членов императорской фамилии, Багряных Шпилей, кишаурим, объясняет, кто из них к чему стремится и кто как, по его мнению, может быть связан с остальными. Он не сказал ничего такого, чего Эсменет не слышала бы раньше, но внезапно все это показалось ужасающе реальным… Мир неумолимых, безжалостных сил. Тайных. Яростных…

Эсменет пробрал озноб. Она вдруг осознала, что Ахкеймион не принадлежит ей — не принадлежит на самом деле. И никогда не сможет принадлежать. Да и что она такое по сравнению со всеми этими силами?

«Я даже не умею читать…»

— Но почему, Акка? — вдруг спросила она. — Почему ты остановился?

— Что ты имеешь в виду?

Взгляд Ахкеймиона был прикован к листу пергамента, как будто схема полностью завладела его мыслями.

— Я знаю, что тебе полагается делать, Акка. В Сумне ты постоянно куда-то уходил, кого-то расспрашивал, встречался с осведомителями. Ну или ждал новостей. Ты все время шпионил. А теперь — перестал. С тех пор как привел меня в свою палатку, ты уже не шпионишь.

— Я думал, это будет справедливо, — небрежно произнес он. — В конце концов, ты же отказалась от…

— Не лги, Акка.

Ахкеймион вздохнул и ссутулился, словно раб, несущий тяжелый груз. Эсменет смотрела ему в глаза. Ясные, блестящие карие глаза. Беспокойные. Печальные и мудрые. И, как всегда, когда она оказывалась рядом с ним, Эсменет захотелось запустить пальцы в его бороду и нащупать под ней подбородок.

«Как я тебя люблю…»

— Это не из-за тебя, Эсми, — сказал он. — Это из-за него…

Его взгляд скользнул по имени, расположенному рядом со словом «Консульт», — по единственному имени, которое он не прочел вслух.

Да в том и не было нужды.

— Келлхус, — произнесла она.

Некоторое время они сидели молча. По кроне сосны пробежал порыв ветра, и Эсменет краем глаза заметила пух, летящий прочь, вверх по гранитному склону и дальше, в беспредельное небо. На миг она испугалась за сохнущие листы пергамента, но те были надежно придавлены камнями, и лишь их углы приподнимались и опускались, словно беззвучно шевелящиеся губы.

Они перестали говорить о Келлхусе с тех самых пор, как бежали с равнины Битвы. Иногда это казалось безмолвным соглашением из тех, что обычно заключают любовники, чтобы не бередить общие раны. А иногда — случайным совпадением антипатий: например, точно так же они избегали разговоров о верности и сексе. Но по большей части в этом просто не было нужды, как если бы все слова, которые только можно произнести, уже были сказаны.

Некоторое время Келлхус вызывал у Эсменет беспокойство, но вскоре она заинтересовалось им: сердечный, доброжелательный и загадочный человек. А потом в какой-то момент он будто вырос, и все прочие очутились в его тени, словно он был благородным и понимающим отцом или великим королем, преломляющим хлеб с рабами. А теперь Келлхус и вовсе превратился в сияющую фигуру — и это ощущение лишь усилилось, когда его не оказалось рядом. Как будто он — маяк в ночи. Нечто такое, за чем они должны следовать, ибо все прочее вокруг — тьма…

«Что он такое?» — хотела спросить Эсменет, но вместо этого молча взглянула на своего любовника.

На своего мужа.

Они улыбнулись — робко, как если бы только сейчас вспомнили, что не чужие друг дружке. Соединили сухие, согретые солнцем руки. «Я никогда еще не была настолько счастлива».

Если бы только ее дочка…

— Пойдем, — сказал вдруг Ахкеймион, с усилием поднимаясь на ноги. — Я хочу кое-что тебе показать.

Они поднялись на голый, раскаленный от солнечного жара склон. Эсменет шипела и подпрыгивала, чтобы не обжечь ноги, пока они забирались на закругленный выступ. На самом верху она приставила ладонь ко лбу, защищая глаза от палящего солнца. А потом она увидела их…

— Сейен милостивый… — прошептала она.

Колонны солдат темнели на равнине, словно тени огромных туч; их доспехи алмазной пылью блестели на солнце.

— Священное воинство выступило в путь, — с благоговением сказал Ахкеймион.

От этого зрелища захватывало дух. Эсменет видела отряды рыцарей — сотни и тысячи, — и огромные колонны пехотинцев, длиной в целые города. Она видела обозы, ряды повозок, казавшихся издалека малыми песчинками. И реющие знамена, тысячу знамен с гербами домов, и на каждом было шелком вышито изображение Бивня…

— Как же их много! — вырвалось у Эсменет. — До чего же, наверное, сейчас страшно фаним…

— Больше двухсот пятидесяти тысяч, — отозвался Ахкеймион. — Во всяком случае, так говорит Ксин…

Эсменет показалось, будто его голос доносится из глубины пещеры. Он звучал глухо, словно у человека, угодившего в ловушку.

— И, возможно, столько же обслуги… Никто не знает точно.

Тысячи и тысячи. Море людей раскинулось на равнине. Эсменет подумалось, что они движутся, словно вино, растекающееся по шерстяной ткани.

Как могло случиться, что столько людей посвятили себя одной цели, ужасной и грандиозной? Одному месту. Одному городу.

Шайме.

— Это… это…

Эсменет поджала губы.

— Это похоже на твои сны?

Ахкеймион ответил не сразу, и, хотя он стоял ровно, Эсменет вдруг испугалась, что он сейчас упадет. Она схватила колдуна за локоть.

— Да. Это похоже на мои сны, — сказал Ахкеймион.

Часть II. Второй переход

Глава 9. Хиннерет

«Можно смотреть в будущее, а можно смотреть на будущее. Второе куда поучительнее».

Айенсис, «Третья аналитика рода человеческого»
«Если кто-либо сомневается в том, что судьбу наций определяет страсть и безрассудство, пусть взглянет на встречу Великих. Короли и императоры не привыкли общаться с равными, а когда наконец встречаются с таковыми, зачастую чувствуют неоправданное облегчение или отвращение. У нильнамешцев есть поговорка: „Когда принцы встречаются, они находят братьев или себя самих“, — иными словами, либо мир, либо войну».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

4111 год Бивня, начало лета, Момемн

Пение и несметное множество мерцающих факелов приветствовали Икурея Ксерия III, когда он откинул занавесь из тонкого, словно дымка, льна и прошел во внутренний двор. Послышался шорох одежд: столпившиеся придворные рухнули на колени и уткнулись напудренными лицами в траву. Лишь рослые эотские гвардейцы остались стоять. Ксерий прошествовал мимо простертых ниц людей — маленькие рабы несли край его одеяния; он, как всегда, наслаждался своим одиночеством. Богоподобным одиночеством.

«Он вызвал меня! Меня! Какая наглость!»

Ксерий поднялся по деревянным ступенькам и забрался в императорскую колесницу. Прозвучал сигнал, позволяющий придворным встать.

Ксерий протянул руку в белой перчатке, лениво размышляя, кого Нгарау, его великий сенешаль, выбрал для вручения императору поводьев — этой чести в силу традиции приписывалось большое значение, но на практике она не заслуживала императорского внимания. Ксерий безоговорочно полагался на мнение великого сенешаля… Как когда-то полагался на Скеаоса.

Ужас, на миг сдавивший сердце. Долго еще это имя будет резать его, словно осколок стекла? Скеаос.

Император почти не смотрел на юнца, подавшего ему поводья. Какой-то отпрыск дома Кискеи? Неважно. Ксерий всегда держался с изяществом, даже когда бывал расстроен или погружен в свои мысли, — свойство, унаследованное от отца. Хоть его отец и был трусливым дураком, он всегда выглядел как великий император.

Ксерий передал поводья колесничему и знаком велел трогаться. Кони загарцевали и повлекли за собой обшитую золотыми листами повозку. Курильницы, закрепленные по бокам колесницы, затряслись, и за ними потянулись синие струйки ароматического дыма. Жасмин и сандаловое дерево. Не следует допускать, чтобы запахи столицы оскорбляли обоняние императора.

На Ксерия были обращены сотни лиц, раскрашенных, ищущих его расположения; сам же император смотрел строго перед собой — поза величественная, взгляд отчужденный и надменный. Лишь немногие были удостоены кивка: его сука-мать, Истрийя, старый генерал Кумулеус, чья поддержка обеспечила Ксерию императорскую мантию после смерти отца, и, конечно же, его любимый прорицатель, Аритмей. Ксерий очень ревностно хранил неосязаемое золото императорского благоволения и крайне искусно раздавал его. Возможно, для восхождения на вершину действительно нужна отвага, но, чтобы удержаться там, необходима бережливость.

Еще один урок матери. Императрица с головой заваливала сына кровавой историей его предшественников и наставляла, приводя бесконечные примеры прошлых бедствий. Тот был слишком доверчив, а тот — чересчур жесток, и так далее. Сюрмант Скилура II, державший под рукой чашу с расплавленным золотом, чтобы швырять ею в того, кто вызовет его неудовольствие, был чрезмерно жесток. А Сюрмант Ксантий, с другой стороны, был чересчур воинственен — завоевания должны обогащать, а не разорять. Зерксей Триамарий III был слишком толстым — настолько толстым, что, когда он ехал верхом, рабам приходилось поддерживать его колени. Его смерть, как со сдавленным смешком сообщила Истрийя, была вопросом эстетики. Император должен выглядеть как бог, а не как разжиревший евнух.

Слишком много того и слишком много сего. «Этот мир не ограничивает нас, — однажды объяснила Ксерию неукротимая императрица, помаргивая распутными глазами, — и потому мы должны ограничивать себя сами — подобно богам… Дисциплина, милый Ксерий. Мы должны подчиняться дисциплине».

Вот уж чем-чем, а дисциплиной Ксерий обладал в избытке. Во всяком случае, он так считал.

Когда императорская колесница выехала со двора, ее окружили кидрухили, элитная тяжелая кавалерия, и бегуны с факелами; сияющая процессия устремилась с Андиаминских Высот в темную, дымную котловину Момемна. Двигаясь неспешно, чтобы бегуны поспевали за ней, колесница выбралась на длинную дорогу, соединяющую Дворцовый район с храмовым комплексом Кмираль.

Множество жителей Момемна стояли вдоль дороги, силясь хотя бы на миг увидеть своего божественного императора. Очевидно, слух о его краткосрочном паломничестве разлетелся по городу. Ксерий поворачивался из стороны в сторону, улыбался и время от времени лениво вскидывал руку в приветственном жесте.

«Так, значит, он желает, чтобы это было предано гласности…»

Сперва император почти ничего не видел, кроме бегунов и факелов у них в руках, и ничего не слышал, кроме стука копыт по брусчатке. Но чем дальше они отъезжали от дворца, тем больше народу скапливалось вдоль дороги. Вскоре толпа рабов и дворцовых слуг подступила к факелоносцам на расстояние плевка; лица собравшихся оказались ярко освещены, и Ксерий понял, что они насмехаются и глумятся над императором, когда он им машет. На миг он испугался, как бы у него не остановилось сердце. Он ухватился за бортик колесницы. Как он мог свалять такого дурака?

Сквозь аромат благовоний пробивалась отчетливая вонь дерьма.

Императору показалось, будто в считаные мгновения сотни обернулись тысячами, и число собравшихся все продолжало увеличиваться — равно как и их злоба и наглость. Вскоре воздух уже звенел от криков. Перепуганный Ксерий наблюдал, как свет факелов выхватывает из темноты одно немытое лицо за другим; некоторые глядели на императора с презрением, другие ухмылялись, третьи орали и бесновались. Процессия продолжала двигаться вперед, и пока что ей никто в этом не препятствовал, но ощущение пышности и великолепия исчезло без следа. Ксерий судорожно сглотнул. По спине императоразазмеились струйки холодного пота. Он усилием воли заставил себя снова смотреть только вперед.

«Именно этого он и хотел, — подумалось Ксерию. — Помни о дисциплине!»

Офицеры принялись выкрикивать команды. Кидрухили взялись за дубинки.

Процессия получила краткую передышку, пока пересекала мост через Крысиный канал. На его черной воде лениво покачивались изящные барки, окутанные подсвеченной факелами дымкой благовоний. Торговцы и наложницы, поднимаясь с подушек, вскидывали глиняные таблички с пожеланиями, чтобы разбить их в честь императора. Но Ксерий невольно заметил, что их взгляды задолго до того, как он проехал мимо, обратились к ожидающей толпе.

Процессию снова окружили взбунтовавшиеся горожане. Женщины, старики, калеки, даже дети — все вопили и потрясали кулаками… Скользнув взглядом по толпе, Ксерий заметил сифилитика; тот катал на языке прогнивший зуб, а когда императорская колесница проехала мимо, плюнул в нее. Зуб упал куда-то между колесами…

«Они действительно терпеть меня не могут, — понял Ксерий. — Они меня ненавидят… Меня!»

Но это изменится, напомнил он себе. Когда все закончится, когда плоды его трудов станут явными, они начнут прославлять его, как не славили никого из императоров. Они будут радоваться, глядя на караваны рабов-язычников, несущих дань в столицу, на ослепленных королей, которых приволокут в цепях к подножию императорского трона. Они будут смотреть на Икурея Ксерия III и знать — знать! — что он и вправду аспект-император, восставший из пепла Киранеи и Кенеи, чтобы подчинить себе весь мир и вынудить все племена склониться перед ним и поцеловать его колено.

«Я им покажу! Они меня еще узнают!»

Колесница выехала на огромную площадь Кмираля, и рев толпы достиг апогея. У Ксерия перехватило дыхание, он оцепенел. Ехавшие впереди кидрухили остановились, колонна смешалась. Ксерий увидел, как лошадь одного из кавалеристов поднялась на дыбы. Кидрухили, ехавшие сзади, послали коней в галоп, чтобы обеспечить безопасность с флангов. Все они выхватили дубинки и размахивали ими в качестве предупреждения, лупя всякого, кто подходил слишком близко. За пределами круга их сверкающих доспехов бушевало людское море. Сплошная толпа нищих, затопившая площадь от храмов до базальтовых колонн Ксотеи.

Ксерий вцепился в бортик колесницы с такой силой, что побелели костяшки пальцев. Все они… Снова и снова выкрикивали это имя…

Страх, головокружение, и такое чувство внутри, будто падаешь куда-то.

«Это он настроил их против меня? Это покушение?»

Император увидел, как кидрухили, работая дубинками, клином врезались в толпу. И вдруг усмехнулся, оскалился от свирепого наслаждения. Именно так боги утверждают себя — кровью смертных! Горожане шарахнулись в разные стороны, и шум возрос вдвое. Несколько сияющих всадников споткнулись и исчезли в толпе, но их место заняли другие. Дубинки вздымались и опускались. Засверкали мечи.

Колесничий, сдерживая лошадей, обеспокоенно взглянул на Ксерия.

«Ты смотришь императору в глаза?»

— Вперед! — взревел Ксерий. — На них! Пшел!

Расхохотавшись, он перегнулся через бортик и плюнул на свой народ, на тех, кто смел выкрикивать другое имя, когда перед ними стоял богоподобный Икурей Ксерий III. Какая жалость, что он не умеет плеваться расплавленным золотом!

Колесница медленно покатилась вперед, кренясь и подбрасывая Ксерия всякий раз, когда под колесами оказывался кто-нибудь из упавших. Императора мутило, сердце от страха жгло как огнем, но им овладело неистовство, исступление, ликование от близости смерти. Факелоносцев одного за другим втягивали в толпу, но кидрухили держались стойко и с боем прокладывали дорогу императору. Их мечи поднимались и опускались, поднимались и опускались, и Ксерию казалось, что он карает чернь собственными руками.

Так, хохоча, словно безумец, император Нансурии проехал между рядами подданных к растущей громаде храма Ксотеи.

В конце концов поредевшая процессия добралась до эотских гвардейцев, выстроившихся на монументальных ступенях Ксотеи. Оглушенного, оцепеневшего Ксерия свели с колесницы на деревянный помост, ведущий к огромным вратам храма. Император всегда должен возвышаться над обычными людьми… В приступе злобы Ксерий схватил за руку капитана.

— Послать сообщение в казармы! Проучить их как следует! Я желаю, чтобы моя колесница плыла по крови, когда я буду возвращаться!

Дисциплина. Он их проучит.

Он зашагал к вратам Ксотеи, споткнулся, наступив на собственный подол, и почувствовал, как сердце от ярости пропустило удар, когда к реву толпы примешался хохот. Ксерий обернулся и посмотрел на бушующих от злобы и восторга людей. А затем, подобрав одеяния, бросился бежать по помосту.

Массивная каменная кладка храма окружила его со всех сторон. Убежище.

Двери с грохотом захлопнулись за императором.

У Ксерия подкосились ноги. Короткое замешательство. Холодный пол под коленями. Ксерий прижал дрожащую руку ко лбу и с удивлением почувствовал, как из-под пальцев струится пот.

Потрясающая глупость! Что подумает Конфас?

Звон в ушах. Неестественная темнота. И все то же имя, эхом отдающееся от стен.

Майтанет.

Тысячи голосов, подобно молитве, твердили имя, которое Ксерий швырял, как ругательство.

Майтанет.

С трудом переводя дух и нетвердо держась на ногах, Ксерий прошел через притвор и остановился. Огромные храмовые светильники горели не все. Тусклые круги света падали на пол и на ряды потускневших молитвенных табличек. Колонны толщиной с нетийские сосны уходили во мрак. В темноте смутно виднелись очертания галерей для певчих. Во время официальных богослужений здесь клубились облака фимиама, придававшие залу призрачный и таинственный вид. Они окружали светильники сияющим ореолом, так что верующим казалось, будто они стоят на границе иного мира. Но сейчас храм был пуст и напоминал огромную пещеру. В воздухе отчетливо чувствовался запах подземелья.

Вдалеке Ксерий увидел его, преклонившего колени в центре большого полукруга, образованного статуями богов.

«Вот ты где», — подумал император, ощущая, как к нему постепенно возвращаются силы. Его туфли без задников шлепали при ходьбе. Руки Ксерия непроизвольно пробежались по одежде, расправляя и приглаживая ее. Взгляд императора скользнул по высеченным на колоннах изображениям: короли, императоры и боги, застывшие со сверхъестественным достоинством изваяний. Ксерий остановился перед первым ярусом ступеней. Сейчас над его головой вздымался центральный, самый высокий купол храма.

Несколько мгновений Ксерий смотрел на широкую спину шрайи.

«Повернись к своему императору, ты, фанатичная, неблагодарная тварь!»

— Я рад, что ты пришел, — сказал Майтанет, так и не повернувшись.

Голос шрайи был звучен и словно бы окутывал собеседника. Но почтения в нем не слышалось. Согласно джнану, шрайя и император равны.

— Зачем это, Майтанет? И зачем именно здесь?

Шрайя обернулся. Он был одет в простую белую рясу с рукавами чуть ниже локтя. На миг он остановил на Ксерии оценивающий взгляд, потом вскинул голову, прислушиваясь к глухому гомону толпы так, словно это был шум первого после долгой засухи дождя. Сквозь черную, умащенную маслами бороду проглядывал волевой подбородок. Лицо у него было широким, словно у крестьянина, и на удивление молодым. «Сколько же тебе лет?»

— Слушай! — прошипел шрайя, указывая рукой в сторону площади, откуда доносилось его имя. «Майтанет-Майтанет-Майтанет…» — Я не гордец, Икурей Ксерий, но их преданность трогает меня до глубины души.

Несмотря на нелепый драматизм сцены, Ксерий поймал себя на том, что присутствие этого человека вызывает у него благоговейный страх. На миг у императора снова закружилась голова.

— Я недостаточно терпелив для игры в джнан, Майтанет.

Шрайя выдержал паузу, затем обаятельно улыбнулся и начал спускаться по ступеням:

— Я приехал из-за Священного воинства… Я приехал, чтобы взглянуть тебе в глаза.

Эти слова усилили замешательство, овладевшее императором. Ксерию еще до прихода сюда следовало понять, что встреча со шрайей окажется не простым визитом вежливости.

— Скажи, — спросил Майтанет, — ты действительно заключил пакт с язычниками? Действительно дал слово предать Священное воинство прежде, чем оно достигнет Святой земли?

«Откуда он знает?»

— Что ты, Майтанет… Нет, конечно.

— Нет?

— Я оскорблен твоими подозрениями…

Хохот Майтанета был внезапен, громок и достаточно звучен, чтобы заполнить собой огромный зал Ксотеи.

Ксерий задохнулся от изумления. Предписание Псата-Антью, кодекс, управляющий поведением шрайи, запрещал громкий смех почти так же строго, как потворство плотским влечениям. Он понял, что Майтанет позволил императору на миг заглянуть в его душу. Но зачем? Все это: толпы, требование встретиться здесь, в храме Ксотеи, даже скандирование его имени — было преднамеренно грубой демонстрацией.

«Я сокрушу тебя, — тем самым говорил Майтанет. — Если Священное воинство падет, ты будешь уничтожен».

— Прими мои извинения, император, — небрежно обронил Майтанет. — Похоже, даже Священная война может быть отравлена лживыми слухами, не так ли?

«Он пытается меня запугать… Он ничего не знает и поэтому пытается меня запугать!»

Ксерий продолжал хранить зловещее молчание. Ему подумалось, что он всегда обладал бо́льшим умением ненавидеть, чем Конфас. Его не по летам развитый племянничек бывал свирепым, даже жестоким, но неизменно возвращался к той стеклянной холодности, которая так нервировала его окружение. С точки зрения Ксерия, ненависть должна отличаться двумя основными качествами: устойчивостью и неукротимостью.

Что за странная привычка — вдруг понял император, — эти краткие экскурсы в характер его племянника. Когда, интересно, Конфас успел стать мерилом для глубин его сердца?

— Пойдем, Икурей Ксерий, — торжественно произнес шрайя Тысячи Храмов.

И Ксерий внезапно понял, какое счастливое свойство характера вознесло этого человека на такую высоту: способность наделять святостью любой момент жизни, внушать благоговение простому люду.

— Пойдем… Послушаешь, что я скажу моему народу.

Но за время их краткого диалога гул тысячи голосов, скандирующих имя Майтанета, стал изменяться — сперва почти нечувствительно, но потом все более и более определенно. Он преобразился.

В крики.

Очевидно, безымянный капитан ревностно исполнил приказ императора. Ксерий победно улыбнулся. Наконец-то он почувствовал себя ровней этому оскорбительно сильному человеку.

— Слышишь, Майтанет? Теперь они выкрикивают мое имя.

— Воистину, — загадочно проговорил шрайя. — Воистину.


4111 год Бивня, конец лета, Хиннерет, побережье Гедеи

По мере приближения к побережью Гедеи местность пошла складками, словно бы здешняя природа преисполнилась отвращения к морю. Поскольку все прибрежные равнины, за исключением пойменных полей вокруг Хиннерета, были крайне узкими, то казалось, будто сама земля ведет Священное воинство в древний город. Когда первые отряды спустились с холмов, перед ними раскинулся Хиннерет: тесный лабиринт грязных кирпичных домов, окруженный известняковыми стенами. Заунывное пение рогов пронзило соленый воздух и прокатилось до самого моря, возвестив о судьбе города.

С холмов спускались отряд за отрядом: храбрые бойцы Среднего Севера, рыцари Конрии и Верхнего Айнона, нансурские ветераны-пехотинцы.

Хиннерет издавна был лакомым кусочком. Подобно всем землям, которым выпало очутиться между двух великих цивилизаций, Гедея была вечным данником, мимолетным эпизодом в хрониках своих завоевателей. Хиннерет, единственный ее город, заслуживающий упоминания, повидал бесчисленное количество чужеземных правителей: шайгекских, киранейских, кенейских, нансурских и — в последнее время — кианских. А вот теперь и Люди Бивня намеревались внести свои имена в этот список.

Священное воинство рассеялось по полям и рощам у стен Хиннерета, встав несколькими отдельными лагерями. Посовещавшись, Великие Имена отправили к городским воротам делегацию танов и баронов с требованием безоговорочной капитуляции. Когда фаним Ансакер аб Саладжка, кианский сапатишах Гедеи, прогнал их стрелами, тысячи людей были посланы на поля жать пшеницу и просо, сохранившиеся благодаря передовым отрядам графа Атьеаури, палатина Ингиабана и графа Вериджена Великодушного, добравшимся сюда на неделю раньше. Немалая часть армии отправилась в холмы, рубить деревья для таранов, катапульт и осадных башен.

Осада Хиннерета началась.

После недельной подготовки Люди Бивня предприняли первый штурм. Их встретила туча стрел. На мантелеты полилось кипящее масло. Солдаты, крича, падали с лестниц либо гибли на стенах. Горящая смола превратила осадные башни в огромные погребальные костры. Люди Бивня истекали кровью или сгорали под стенами Хиннерета, а фаним только насмехались над ними.

После этого бедствия некоторые Великие Имена отправили делегацию к Багряным Шпилям. Чеферамунни уже предупредил Саубона и прочих, что Багряные адепты не намерены помогать Людям Бивня в иных случаях, кроме атаки кишаурим и штурма Шайме, поэтому Великие Имена решили ограничиться скромным пожеланием. Они попросили одну брешь в стене, не более того. Отказ Элеазара был едким и презрительным, равно как и порицания со стороны Пройаса и Готиана, которые заявили, что не станут пользоваться помощью богохульников до тех пор, пока без нее можно обойтись.

Последовал еще один этап подготовки. Одни трудились в холмах, рубя лес. Другие горбатились во тьме саперных туннелей, выгребая камни и острый щебень стертыми до волдырей руками. Третьи продолжали разводить погребальные костры и сжигать убитых. По ночам солдаты пили воду, привезенную с холмов, ели хлеб, золотисто-красные фиги, жареных куропаток и гусей — и проклинали Хиннерет.

Все это время отряды рыцарей айнрити совершали рейды на юг вдоль побережья, вступали в стычки с остатками войска Скаура, грабили рыбацкие деревни и обирали укрепленные города. Граф Атьеаури направился в глубь страны и принялся рыскать по холмам в поисках добычи. Неподалеку от маленькой крепости под названием Дайюрут он захватил врасплох отряд из нескольких тысяч кианцев и обратил их в бегство, хотя у него самого была всего лишь сотня людей. Вернувшись к крепости, он заставил местных жителей построить маленькую катапульту, а потом взялся с ее помощью швырять за стены Дайюрута отрубленные головы кианцев. После сто тридцать первой головы устрашенный гарнизон открыл ворота и простерся ниц перед северянами. Каждому солдату был задан вопрос: «Отрекаешься ли ты от Фана и признаешь ли Айнри Сейена истинным гласом многоликого Бога?» Тех, кто ответил «нет», тут же казнили. Тех, кто сказал «да», связали и отправили к Хиннерету, где продали в рабство Священному воинству.

Подобным образом пали и другие города — столь велик был страх фаним перед железными воинами. Старые нансурские крепости Эбара и Куррут, полуразрушенная кенейская крепость Гунсаэ, кианская цитадель Ам-Амида, построенная в те времена, когда большую часть населения здесь еще составляли айнрити, — всех их Священное воинство смахнуло, словно монеты в латную перчатку. Казалось, будто срок падения Гедеи зависит исключительно от скорости передвижения завоевателей.

Тем временем под Хиннеретом Великие Имена завершили приготовления ко второму штурму — но на рассвете их разбудили изумленные крики. Люди повысыпали из палаток и шатров. Сперва большинство смотрело на огромную флотилию военных галер и каррак, вставших на якорь в заливе, — сотни кораблей под нансурскими знаменами с изображением черного солнца. Но вскоре все уставились на Хиннерет, не веря своим глазам. Главные ворота города были распахнуты настежь. А на стенах крохотные фигурки воинов снимали треугольные флаги Ансакера со знаменитой Черной Газелью и поднимали Черное Солнце Нансурской империи.

Все разразились криками — кто радостными, кто негодующими. Видно было, как отряды полуголых всадников скачут к воротам — а там их останавливает фаланга нансурской пехоты. Засверкали мечи…

Но было слишком поздно. Хиннерет пал, но не перед Священным воинством, а перед императором Икуреем Ксерием III.

Сперва Икурей Конфас проигнорировал требование явиться на совет, и устрашающая задача успокоить Саубона и Готьелка легла на плечи генерала Мартема. Генерал, особо не церемонясь, объяснил, что с прибытием нансурского флота предыдущей ночью гедейский сапатишах понял, что его положение безнадежно, и прислал Конфасу письмо, в котором излагал условия капитуляции. Мартем даже предъявил лист, испещренный кианской скорописью, — само письмо, якобы написанное лично Ансакером. Сапатишах, заявил Мартем, чрезвычайно боится свирепости айнрити и потому согласился сдаться лишь нансурцам. В вопросах милосердия, сказал Мартем, знакомый враг всегда предпочтительнее незнакомого. Первым побуждением экзальт-генерала, продолжал Мартем, было созвать все Великие Имена и предоставить письмо на их суд, но сам Мартем напомнил экзальт-генералу, что предложение сдаться конкретному противнику — вопрос деликатный, и что оно, возможно, порождено скорее дурными предчувствиями, чем взвешенным решением. И поэтому экзальт-генерал предпочел быть решительным, а не демократичным.

Когда Великие Имена пожелали узнать, почему, в таком случае, Хиннерет по-прежнему закрыт для Священного воинства, Мартем пожал плечами и сообщил, что таковы были условия, на которых сапатишах согласился сдаться. Ансакер — человек осторожный, заявил генерал, он боится за безопасность своих людей. Кроме того, он весьма уважает дисциплину нансурцев.

В итоге один лишь Саубон отказался принять объяснения Мартема. Он орал, что Хиннерет принадлежит ему по праву, что это трофей, причитающийся ему за победу на равнине Битвы. Когда Конфас все-таки прибыл на совет, галеотского принца в буквальном смысле слова пришлось держать. Но Готьелк и Пройас напомнили ему, что Гедея — малонаселенная, бедная страна. Пускай император злорадствует, забрав себе первую, не имеющую ценности добычу. Священное воинство пойдет дальше на юг. Там их ждет древний Шайгек, край легендарных сокровищ.


— Ксин, останься, — попросил Пройас.

Он только что распустил совет и теперь, поднявшись со своего места, наблюдал, как расходятся его люди. Они толпились в дымном шатре, и одни из них были благочестивы, другие — корыстны, но почти все — чрезмерно горды. Гайдекки и Ингиабан, как обычно, еще продолжали спорить, но большинство уже потянулось прочь из шатра: Ганьятти, Кусигас, Имротас, несколько баронов рангом повыше и, конечно же, Келлхус и Найюр. Все они, кроме скюльвенда, кланялись, прежде чем исчезнуть за синей шелковой занавеской. Каждому Пройас отвечал коротким кивком.

Вскоре остался один Ксинем. В полумраке шатра проворно сновали рабы, собирая тарелки и липкие чаши из-под вина, расправляя ковры и раскладывая по местам бессчетное множество подушек.

— Вас что-то беспокоит, мой принц? — спросил маршал.

— Просто у меня есть несколько вопросов…

— О чем?

Пройас заколебался. С чего вдруг принцу бояться говорить на какую-то тему?

— О Келлхусе.

Ксинем приподнял брови.

— Он вас тревожит?

Пройас взялся за шею, скривился.

— Если честно, Ксин, я в жизни не встречал человека, который внушал бы меньше беспокойства, чем он.

— Именно это вас и гнетет.

Принца беспокоило многое, и не в последнюю очередь — недавнее бедствие под Хиннеретом. Император и Конфас перехитрили их. Это не должно повториться. У него не было времени и почти не было терпения для всяких… личных вопросов.

— Скажи, какого ты о нем мнения?

— Он меня пугает, — без малейшего колебания отозвался Ксинем.

Пройас нахмурился.

— Как так?

Взгляд маршала устремился куда-то вдаль.

— Я выпил с ним много вина, — нерешительно произнес он, — не раз преломлял с ним хлеб и не могу сосчитать всего того, что он мне показал. Каким-то образом его присутствие делает меня… делает меня лучше.

Пройас уставился на ковер, расшитый стилизованными крыльями.

— Да, у него есть такое свойство.

Он чувствовал, как Ксинем изучает его в своей несносной манере — как будто смотрит сквозь всю мишуру взрослости на того мальчишку со впалой грудью, который так и не покинул тренировочную площадку.

— Он — всего лишь человек, мой принц. Он сам так говорит… Кроме того, мы…

— А как там Ахкеймион? — вдруг спросил Пройас.

Коренастый маршал нахмурился.

— Я думал, его имя под запретом.

— Я просто спросил.

Ксинем осторожно кивнул.

— Неплохо. На самом деле, очень даже неплохо. Он взял себе женщину, свою давнюю любовницу из Сумны.

— Да… Как там ее — Эсменет? Та самая, которая была шлюхой.

— Ему она вполне подходит, — сказал Ксинем, словно защищая ее. — Я никогда не видел его таким довольным, таким счастливым.

— Но у тебя голос обеспокоенный.

Ксинем прищурился, потом тяжело вздохнул.

— Пожалуй, да, — согласился он, не глядя на Пройаса. — Сколько я его знаю, он всегда был адептом Завета. А теперь… не разберешь.

Маршал поднял голову и взглянул в глаза принцу.

— Он почти перестал говорить про Консульт и свои Сны… Вам бы это понравилось.

— Так, значит, он влюблен…

Пройас покачал головой.

— Влюблен! Ты уверен? — спросил принц, не сдержав улыбку.

Ксинем хмыкнул.

— Он влюблен, да. У него уже которую неделю стоит не переставая.

Пройас расхохотался.

— Так, значит, и до него дошел черед?

Акка влюблен. Это казалось одновременно и невероятным, и неизбежным.

«Таким людям, как он, нужна любовь… Не таким, как я».

— Это верно. Да и она, похоже, от него без ума.

Пройас фыркнул.

— Ну, в конце концов, он ведь колдун.

Взгляд Ксинема на миг смягчился.

— Да, он колдун.

Последовало неловкое молчание. Пройас тяжело вздохнул. С любым другим человеком, не с Ксинемом, этот разговор прошел бы легко и непринужденно. Ну почему Ксинем, его дорогой Ксин, делается упрямым как осел в совершенно очевидных вопросах?

— Он по-прежнему учит Келлхуса? — поинтересовался Пройас.

— Каждый день.

Маршал улыбнулся — с трудом, словно смеялся над собственной глупостью.

— Так вот, значит, в чем дело? Вы хотите верить, что Келлхус — нечто большее, но…

— Он оказался прав насчет Саубона! — воскликнул Пройас. — Даже в подробностях, Ксин! В подробностях!

— Однако же, — продолжал Ксинем, недовольный тем, что его перебили, — он в открытую якшается с Ахкеймионом. С колдуном…

Ксинем в насмешку произнес последнее слово так, как его произносили другие: словно говорил о чем-то непоправимо испачканном.

Пройас повернулся к столу и налил вина; последнее время оно казалось очень сладким.

— Ну так и что же ты думаешь? — спросил он.

— Я думаю, что Келлхус просто видит в Акке то же самое, что вижу я и что когда-то видел ты… Что душа человека может быть добра, вне зависимости от того, кем…

— Бивень говорит, — отрезал Пройас: — «Сожгите их, ибо они — Нечистые!» Сожгите! Можно ли выразиться яснее? Келлхус якшается с мерзостью. Равно как и ты.

Маршал покачал головой.

— Не могу поверить.

Пройас устремил взгляд на Ксинема. Отчего ему вдруг сделалось так холодно?

— Значит, ты не можешь поверить Бивню.

Маршал побледнел, и конрийский принц впервые увидел на лице старого наставника страх. Ему захотелось извиниться, забрать свои слова обратно, но холод был таким сильным…

Таким истинным.

«Я просто следую Слову!»

Если человек не может поверить голосу Бога, если он отказывается слушать, — пусть даже из лучших побуждений! — все откровения становятся пищей для ученых дебатов. Ксинем слушает только сердце, и в этом одновременно и его сила, и его слабость. Сердце не знает наизусть Священное Писание.

— Ну что ж, — неубедительно произнес маршал. — Вам можно не беспокоиться о Келлхусе — во всяком случае, не больше, чем обо мне…

Пройас прищурился и кивнул.


Было принуждение, было направление, было — самое яркое из всех — собирание воедино.

Настала ночь, и Келлхус сидел в одиночестве на скалистом уступе, прислонившись к стволу одинокого кедра. Много лет обдуваемые ветрами, ветви кедра тянулись к звездному небу и, разветвляясь, клонились к земле. Они словно были привязаны к раскинувшейся внизу панораме: лагерю Священного воинства, Хиннерету, спящему за огромным каменным поясом, и Менеанору, чьи далекие волны серебрились в лунном свете.

Но Келлхус не видел ничего этого, во всяком случае — глазами…

Там слышались обещания того, что грядет, там обсуждалось будущее.

Там был мир, Эарва, порабощенный своей историей, традициями и животным голодом, мир, влекомый под молот того, что было прежде.

Там был Ахкеймион и все, о чем он говорил: Апокалипсис, родословные королей и императоров, дома и школы Великих фракций. И было колдовство, Гнозис, и перспективы почти безграничной власти.

Там была Эсменет, и стройные бедра, и острый, проницательный ум.

Там был Сарцелл и Консульт, и шаткое перемирие, порожденное загадкой.

Там был Саубон и мучительная борьба с жаждой власти.

Там был Найюр, и безумие, и военный гений, и возрастающая угроза того, что он поймет.

Там было Священное воинство, и вера, и стремление.

И там был отец.

«Что ты хочешь, чтобы я сделал?»

Вероятностные миры проносились сквозь него, обдавали его порывом ветра и разлетались подобно снопу искр…

Безымянный колдун, взбирающийся по крутому, каменистому морскому берегу. Пальцы, сжимающие сосок. Конвульсии оргазма. Отрубленная голова на фоне палящего солнца. Призраки, выходящие из утреннего тумана.

Мертвая жена.

Келлхус глубоко выдохнул, а потом втянул в себя горьковато-сладкий запах кедра, земли и войны.

Там было откровение.

Глава 10. Нагорье Ацушан

«Любовь — это вожделение, создавшее смысл. Надежда — это потребность, создавшая человека».

Айенсис, «Третья аналитика рода человеческого»
«Как научить невинности? Как обучить неведению? Быть ими не означает знать их. И все же они — непоколебимая ось, вокруг которой вращается компас жизни, мера всякого преступления и сострадания, критерий всякой мудрости и глупости. Они — Абсолют».

Неизвестный автор, «Импровизация»

4111 год Бивня, конец лета, внутренние районы Гедеи

Мир настал.

Ахкеймион видел во сне войну куда чаще, чем кто бы то ни было, за исключением прочих адептов Завета. Он даже видел войну между народами — Три Моря ссорились так же охотно, как напивались. Но сам он никогда не имел отношения к войнам. Он никогда не шел вместе с армией, как сейчас, не потел под солнцем Гедеи, окруженный тысячами Людей Бивня в железных доспехах, мычанием тысяч волов и топотом тысяч ног. Война, в дыме, застящем горизонт, в пронзительном пении труб, в карнавалах лагерей, в темнеющих камнях и белеющих мертвецах. Война, в кошмарах о прошлом и дурных предчувствиях о будущем. Повсюду — война.

И вот непонятным образом настал мир.

Конечно же, это все Келлхус.

С тех пор как Ахкеймион решил не извещать Завет о его существовании, мучения пошли на убыль, а там и вовсе прекратились. Как так получилось, оставалось для колдуна загадкой. Опасность сохранялась. Келлхус, как Ахкеймион напоминал себе время от времени, был Предвестником. Вскоре солнце встанет за спиной Не-бога, и его чудовищная тень накроет Три Моря. Вскоре мир будет разрушен Вторым Апокалипсисом. Но когда Ахкеймион думал об этом, вместо привычного ужаса его охватывал странный душевный подъем, похожий на возбуждение пьяного. Ахкеймион всегда с недоверием относился к историям о людях, которые в битве выскакивали из строя, чтобы кинуться на врага. Но теперь он понимал, что может стоять за такой безрассудной атакой. Когда впадаешь в неистовство, последствия уже не важны. А безрассудство, заглушившее страдания, превращается в наркотик.

Он был сейчас тем самым придурком, в одиночку кидающимся на копья многотысячного воинства. За Келлхуса.

Ахкеймион продолжал учить его во время дневных переходов, хотя теперь их сопровождали Эсменет и Серве; иногда женщины болтали друг с дружкой, но чаще просто слушали. Вокруг тысячами шли Люди Бивня, сгибаясь под тяжестью тюков и потея под жарким солнцем Гедеи. Невероятно, но Келлхус сумел вычерпать до конца все познания Ахкеймиона о Трех Морях, и поэтому теперь они говорили о Древнем Севере, о Сесватхе и его бронзовом веке, о шранках и нелюдях. Иногда Ахкеймиону думалось, что вскоре ему уже нечего будет дать Келлхусу — кроме Гнозиса.

Которого он, конечно, дать не мог. Но Ахкеймион невольно размышлял: интересно, а что смог бы сделать с Гнозисом Келлхус? К счастью, Гнозис был тем языком, слов которого князь не смог бы произнести.

Дневной переход завершался незадолго до наступления сумерек — обычно это зависело от характера местности и, самое главное, от наличия воды. Гедея была засушливой страной, а Ацушанское нагорье — в особенности. Привычно и сноровисто разбив лагерь, они собирались у костра Ксинема, хотя нередко оказывалось так, что Ахкеймион ел в обществе Эсменет, Серве и рабов маршала. Ксинем, Найюр и Келлхус все чаще ужинали с Пройасом, который благодаря грубым урокам скюльвенда превратился в человека, одержимого стратегией. Но обычно они все часок-другой сидели у костра, прежде чем отправиться по палаткам.

И здесь, как и повсюду, Келлхус блистал.

Однажды ночью, вскоре после ухода Священного воинства из-под Хиннерета, они сидели и задумчиво ужинали рисом и ягнятиной, добытой предприимчивым Найюром. Эсменет сперва заметила, как это здорово — поесть горячего мяса, а потом поинтересовалась, где же их кормилец.

— У Пройаса, — сказал Ксинем, — обсуждает с ним войну.

— И о чем можно говорить столько времени?

Келлхус, который как раз пытался проглотить прожеванный кусок, поднял руку.

— Я слушал их, — сказал он. Глаза его были яркими и насмешливыми. — Разговор звучал примерно так…

Эсменет сразу же рассмеялась. Все прочие нетерпеливо подались вперед. Кроме озорного остроумия, Келлхус обладал еще и необыкновенным талантом подражать чужим голосам. Серве сдавленно фыркнула от возбуждения.

Келлхус напустил на себя надменный и воинственный вид. Он картинно сплюнул, а потом голосом, поразительно похожим на голос самого Найюра, произнес:

— Народ ездит не так, как слабаки айнрити. Они кладут одно яйцо на левую сторону седла, другое — на правую, и те не подпрыгивают, такие они твердые.

— Скюльвенд, я бы предпочел, чтобы ты избавил меня от своих наглых замечаний, — отозвался Келлхус-Пройас.

Ксинем поперхнулся вином и закашлялся.

— Потому-то ты и не понимаешь путей войны, — продолжал Келлхус-Найюр. — Они опасны и темны, словно щели немытых борцов. Война — это встреча сандалии мира с мошонкой людей.

— Я предпочел бы также, чтобы ты избавил меня от своего богохульства, скюльвенд.

Келлхус плюнул в костер.

— Ты думаешь, что твои пути — это пути Народа, но ты ошибаешься. Вы против нас — просто глупые девчонки, и мы бы отлюбили вас в задницу, если бы она была такой же мускулистой, как у наших лошадей.

— Я бы также предпочел, чтобы ты избавил меня от описания своих склонностей, скюльвенд!

— Но ты останешься жить в шрамах на моих руках! — воскликнула Эсменет.

Стоянка взорвалась хохотом. Ксинем уткнулся лицом в колени, фыркая и трясясь. Эсменет от смеха рухнула на циновку, хохоча так обольстительно, как это умела она одна. Зенкаппа и Динхаз прислонились друг к дружке, плечи их подрагивали. Серве свернулась клубочком и, казалось, рыдала и от смеха, и от радости.

Келлхус же просто улыбнулся, с таким видом, словно не мог понять, чем вызвана всеобщая истерика.

Когда вечером Найюр вернулся в лагерь, все тут же смолкли, одновременно и сконфуженно, и заговорщически. Скюльвенд, нахмурившись, остановился у костра и обвел взглядом ухмыляющиеся лица. Ахкеймион покосился на Серве и был поражен той злобой, что отражалась в ее усмешке.

Внезапно Эсменет расхохоталась.

— Жалко, что ты не слышал, как Келлхус тебя передразнивал! — воскликнула она. — Это было так смешно!

Обветренное лицо скюльвенда сделалось непроницаемым. Убийственный взгляд стал тусклым от… Возможно ли такое? Но затем на его лице вновь появилось презрительное выражение. Найюр плюнул в костер и зашагал прочь.

Плевок зашипел на углях.

Келлхус встал — очевидно, его настигли угрызения совести.

— Этот человек — просто обидчивый дикарь, — раздраженно высказался Ахкеймион. — Между друзьями насмешка — это дар. Дар.

Князь стремительно развернулся.

— Дар? — крикнул он. — Или просто повод?

Ахкеймион ошеломленно уставился на князя. Келлхус сделал ему выговор. Келлхус. Ахкеймион взглянул на лица остальных и увидел, словно в зеркале, свое потрясение — но не смятение.

— Дар ли это? — настойчиво повторил Келлхус.

Ахкеймиона бросило в краску, у него задрожали губы. В голосе Келлхуса было что-то такое… Совсем как у отца Ахкеймиона…

«Кто он…»

— Прости, пожалуйста, Акка, — вдруг сказал князь, опуская голову. — Я наказал тебя за собственную нелепую выходку… Я вдвойне глупец.

Ахкеймион сглотнул. Покачал головой. Сложил губы в подобие улыбки.

— Н-нет… Нет, это я прошу прощения. — Голос его дрожал. — Я был слишком резок…

Келлхус улыбнулся и положил руку ему на плечо. От прикосновения Ахкеймион словно онемел. Отчего-то запах, исходящий от князя, — запах выделанной кожи с едва заметной примесью розовой воды — всегда повергал колдуна в смятение.

— Значит, мы оба были не правы, — сказал Келлхус.

Ахкеймион ощутил восторг и мимолетное жутковатое ощущение — ему показалось, будто Келлхус чего-то ожидает…

— Я всегда это говорил! — пробурчал Ксинем с другой стороны костра.

Маршал, как всегда, выбрал нужный момент. Эсменет нервно рассмеялась, подавая пример остальным, и к людям вернулась часть былого веселья. Ахкеймион поймал себя на том, что смеется вместе со всеми.

Каждый из них, в тот или иной момент, неизбежно с кем-то не ладил. Ксинем мог бы пожаловаться на Ирисса, который постоянно бубнил про Эсменет, которая ворчала на Серве, которая придиралась к Ахкеймиону, который бурчал на Ксинема. Тот слишком тупой, эта слишком развязна, тот слишком самодоволен, этот слишком груб, и так далее. Все люди в некотором смысле торговцы; они торгуют и торгуются, не имея ни весов, ни гирь, чтобы подтвердить вес своей звонкой монеты. У них есть лишь догадки. Злословие за глаза, мелочная зависть, обиды, споры и постоянные апелляции к третейскому судье — таков рынок людской жизни.

Но с Келлхусом все было иначе. Он умудрялся просматривать товар на этом рынке, не открывая кошелька. Почти с самого начала все признали в нем Судью — все, включая Ксинема, который официально был главой их лагеря. Несомненно, в нем чувствовалась некая неуверенность, вполне сочетающаяся с его великолепием, но главное — разум, с равным успехом постигающий и день сегодняшний, и седую старину. Сострадание, широкое, как у Инрау, и одновременно куда более глубокое. Человеколюбие, порожденное скорее пониманием, чем готовностью прощать, как будто через мутный поток мыслей и страстей он способен узреть островок невинности, сохранившийся в каждой душе. А слова! Аналогии, ухватывающие самую суть реальности…

Иногда Ахкеймиону казалось, что Келлхус обладает тем, к чему, по словам поэта Протата, должен стремиться каждый человек, — рукой Триамиса, интеллектом Айенсиса и сердцем Сейена.

И остальные считали так же.

Каждый вечер, когда заканчивался ужин и прогорали костры, незнакомые люди собирались вокруг лагеря Ксинема; иногда они выкрикивали имя Келлхуса, но, как правило, просто стояли молча. Поначалу их было немного, но постепенно становилось все больше и больше, пока их число не достигло трех дюжин. Вскоре аттремпцы Ксинема начали оставлять широкие промежутки между своими круглыми палатками и шатром маршала. Иначе им бы пришлось ужинать в обществе чужаков.

Примерно с неделю все, включая Келлхуса, старались не обращать на чужаков внимания, думая, что им скоро надоест и они отправятся восвояси. Ну кто, спрашивается, станет ночь за ночью сидеть и смотреть на других людей — просто на то, как они отдыхают? Но чужаки оказались упорны, словно младшие братья, не желающие искать себе другого занятия. Их число даже увеличилось.

По собственной прихоти Ахкеймион просидел одну ночь с ними; он смотрел на то, на что смотрели они, надеясь понять, что заставляет их так унижаться. Сперва он видел просто знакомые фигуры, освещенные светом костра. Вот Найюр сидит, скрестив ноги; спина у него широкая, словно айнонский веер, и бугрится узлами мышц. За ним, на дальней стороне костра, на складной табуретке восседает Ксинем, положив руки на колени; его квадратная борода опускается на грудь. Он смеется в ответ на реплики Эсменет, которая присела рядом с ним на колени и, несомненно, вполголоса отпускает шуточки в адрес каждого из присутствующих. Динхаз. Зенкаппа. Ирисс. Серве лежит на циновке, невинно сведя коленки. И рядом с ней — Келлхус, безмятежный и прекрасный.

Ахкеймион оглядел тех, кто находился рядом с ним в темноте. Он увидел Людей Бивня всех народов и каст. Некоторые держались вместе и о чем-то переговаривались. Но большинство сидело так же, как и он, в одиночестве, вглядываясь в освещенные фигуры. Они выглядели… зачарованными. Они словно оказались в подчинении — и не столько у света, сколько у окружающей тьмы.

— Почему вы это делаете? — поинтересовался Ахкеймион у ближайшего человека, белокурого тидонца с руками солдата и ясными глазами дворянина.

— Разве вы не видите? — отозвался человек, даже не взглянув в его сторону.

— Что не вижу?

— Его.

— Вы имеете в виду князя Келлхуса?

Вот теперь тидонец повернулся к Ахкеймиону; его блаженная улыбка была исполнена жалости.

— Вы слишком близко, — пояснил он. — Потому и не можете увидеть.

— Что увидеть? — спросил Ахкеймион.

Непонятное чувство сдавило ему грудь.

— Однажды он прикоснулся ко мне, — вместо ответа сказал тидонец. — Еще до Асгилиоха. Я споткнулся на марше, а он поддержал меня. Он сказал: «Сними сандалии и обуй землю».

Ахкеймион рассмеялся.

— Это старая шутка. Должно быть, вы отпустили крепкое словцо в адрес земли, когда споткнулись.

— И что? — отозвался тидонец.

Ахкеймион вдруг понял, что его собеседник дрожит от негодования.

Он нахмурился, потом попытался улыбнуться, чтобы успокоить воина.

— Ну, это просто такая поговорка — на самом деле, очень древняя. Ее цель — напомнить людям, что не надо валить свои промахи на других.

— Нет, — проскрежетал тидонец. — Не так.

Ахкеймион в нерешительности помедлил.

— А как тогда?

Вместо того чтобы ответить, тидонец отвернулся. Ахкеймион несколько мгновений смотрел на него; он был сбит с толку и вместе с тем ощущал смутную тревогу. Как может ярость защитить истину?

Он встал и отряхнул колени от пыли.

— Это означает, — сказал у него за спиной тидонец, — что мы должны исправить мир. Мы должны уничтожить все, что оскорбляет.

Ахкеймион вздрогнул — такая ненависть звучала в голосе этого человека. Он повернулся, сам не зная зачем — то ли посмеяться над тидонцем, то ли выбранить его. А вместо этого стоял и смотрел на него, утратив дар речи. Почему-то тидонец не смог выдержать его взгляда и стал наблюдать за костром. Остальные повернулись, услышав сердитые голоса, но тут же, прямо на глазах у Ахкеймиона, устремили взоры обратно на Келлхуса. И колдун понял, что эти люди никуда не уйдут.

«Я точно такой же, как они, — подумал Ахкеймион, ощутив боль, ставящую его в тупик, боль узнавания вещей, которые уже известны. — Я просто сижу ближе к костру…»

Эти люди руководствовались теми же причинами, что и он сам. Ахкеймион знал это.

Причины были смутно понятны: горе, искушение, угрызения совести, замешательство. Они смотрели, потому что их толкали к этому усталость, тайные надежды и страхи, зачарованность и восторг. Но более всего их толкала необходимость.

Они смотрели потому, что знали: что-то вот-вот произойдет.

Костер вдруг выстрелил и выбросил в небо сноп искр; одна поплыла по воздуху к Келлхусу. Тот, улыбаясь, взглянул на Серве, потом протянул руку и взял оранжевую светящуюся точку пальцами. Погасил ее.

В темноте кто-то ахнул.

Смотрящих с каждым днем становилось больше. Ситуация делалась все более неудобной из-за неуемной натуры Келлхуса. К тому же лагерь превратился в подобие сцены — пятно света, окруженное глазеющими тенями. Князь Атритау влиял на каждого, кто приходил к костру Ксинема, ведомый своими надеждами и скорбями, и от зрелища того, как человек, переписавший основы их представлений, гневается, становилось не по себе — словно кто-то, кого ты любишь, вдруг повел себя вопреки ожиданиям.

Однажды ночью в Ксинеме заговорил свойственный ему здравый смысл, и маршал выпалил:

— Проклятье, Келлхус! Почему бы тебе просто не поговорить с ними?

Последовало ошеломленное молчание. Эсменет не глядя нащупала в темноте руку Ахкеймиона. Один лишь скюльвенд продолжал есть как ни в чем не бывало. Ахкеймиону стало неприятно, как будто он увидел что-то непристойное.

— Потому, — напряженно произнес Келлхус, не отрывая взгляда от костра, — что они делают меня значительнее, чем я есть на самом деле.

«А так ли это?» — подумал Ахкеймион. Хотя они редко говорили между собой о Келлхусе, он знал, что и другие задают себе тот же вопрос. Почему-то, как только заходила речь о Келлхусе, всех охватывала странная робость, как будто они таили некие подозрения, слишком глупые или обидные, чтобы их можно было высказать вслух. Сам Ахкеймион мог говорить о нем только с Эсменет, да и то…

— Ну и пусть! — рявкнул Ксинем.

Похоже, он с бо́льшим успехом, чем прочие, способен был делать вид, что Келлхус — не более чем еще один человек у их костра.

— Пойди поговори с ними!

Несколько мгновений Келлхус смотрел на маршала, не мигая, затемкивнул. Не сказав ни слова, он поднялся и зашагал в темноту.

Так началось то, что Ахкеймион назвал «Импровизацией», — ночные беседы, которые Келлхус вел с Людьми Бивня. Не всегда, но часто Ахкеймион и Эсменет присоединялись к нему, садились поблизости и слушали, как он отвечает на вопросы и обсуждает множество различных тем. Келлхус говорил им, что их присутствие придает ему храбрости. Он признавался в растущем самомнении — эта мысль пугала его, поскольку он обнаружил, что все больше и больше свыкается с ролью проповедника.

— Часто, говоря с ними, я не узнаю собственного голоса, — сказал Келлхус.

Ахкеймион не помнил, чтобы ему прежде случалось с такой силой цепляться за руку Эсменет.

Число приходящих все увеличивалось, не настолько стремительно, чтобы Ахкеймион мог заметить разницу между двумя вечерами, но достаточно быстро, чтобы по мере приближения к Шайгеку несколько десятков превратились в сотни. Самые верные слушатели сколотили небольшой деревянный помост; они ставили на него две жаровни и клали посередине циновку. Келлхус сидел между языками пламени, скрестив ноги, уверенный, хладнокровный и неподвижный. Обычно он надевал простую желтую рясу, захваченную, как рассказала Ахкеймиону Серве, в лагере сапатишаха на равнине Менгедда. И отчего-то — благодаря то ли его позе, то ли одеянию, то ли игре света — Келлхус начинал казаться сверхъестественным существом. Сверхъестественным и прекрасным.

Однажды вечером Ахкеймион отправился следом за Келлхусом и Эсменет, прихватив свечу, письменные принадлежности и лист пергамента. Накануне вечером Келлхус, говоря о доверии и предательстве, рассказал историю об охотнике, с которым встретился в глуши к северу от Атритау, о том, кто хранил верность покойной жене, питая глубочайшую привязанность к своим собакам. «Когда любимое существо умирает, — сказал Келлхус, — нужно полюбить кого-то другого». Эсменет заплакала, не скрывая слез.

Такие слова непременно следовало записать.

Ахкеймион и Эсменет постелили свою циновку слева от помоста. Небольшое поле было обнесено факелами. Обстановка царила дружеская, хотя при появлении Келлхуса все почтительно замолчали. Ахкеймион заметил в толпе знакомые лица. Здесь было несколько высокородных дворян, включая мужчину с квадратным подбородком, в синем плаще нансурского генерала, — насколько мог припомнить Ахкеймион, его звали не то Сомпас, не то Мартем. Даже Пройас сидел в пыли вместе с остальными, хотя вид у него был обеспокоенный. Он не ответил на взгляд Ахкеймиона, предпочел отвести глаза.

Келлхус занял свое место между разожженными жаровнями. На несколько мгновений он показался невыносимо настоящим, словно был единственным живым человеком в мире призраков.

Он улыбнулся, и Ахкеймион перевел дух. Его затопило непостижимое облегчение. Дыша полной грудью, он приготовил перо и выругался — на пергамент тут же упала клякса.

— Акка! — укоризненно произнесла Эсменет.

Как всегда, Келлхус оглядел лица присутствующих; глаза его светились состраданием. Несколько мгновений спустя взгляд его остановился на одном человеке — конрийском рыцаре, если судить по тунике и тяжелым золотым кольцам. Вид у рыцаря был изможденный, будто он по-прежнему спал на равнине Битвы. Борода сбилась в колтуны.

— Что случилось? — спросил Келлхус.

Рыцарь улыбнулся, но в выражении его лица было нечто странное, вызывающее легкое ощущение несоответствия.

— Три дня назад, — сказал рыцарь, — до нашего лорда дошли слухи о том, что в нескольких милях к западу есть деревня, и мы отправились туда за добычей…

Келлхус кивнул.

— И что же вы нашли?

— Ничего… В смысле — не нашли никакой деревни. Наш лорд разгневался. Он заявил, что другие…

— Что вы нашли?

Рыцарь моргнул. Сквозь маску усталости на миг проступила паника.

— Ребенка, — хрипло произнес он. — Мертвого ребенка… Мы поехали по тропе — наверное, ее протоптали козы, — чтобы сократить дорогу, и там лежал мертвый ребенок, девочка, лет пяти-шести, не больше. У нее было перерезано горло…

— И что дальше?

— Ничего… В смысле — на нее просто никто не обратил внимания; все отправились дальше, как будто это была груда тряпья… обрывок кожи в пыли.

Рыцарь, дрожа, опустил голову и уставился на свои загрубевшие руки.

— Вина и гнев терзают тебя днем, — сказал Келлхус, — ты чувствуешь, что совершил ужасное преступление. По ночам тебя мучают кошмары… Она говорит с тобой.

Рыцарь в отчаянии кивнул. Ахкеймион понял, что этот человек не годится для войны.

— Но почему? — воскликнул рыцарь. — Ну, мы же видели множество мертвецов!

— Видеть и быть свидетелем — не одно и то же.

— Я не понимаю…

— Свидетельствовать — означает видеть то, что служит свидетельством, судить то, что следует судить. Ты видишь, и ты судишь. Свершилось прегрешение, был убит невинный человек. Ты видел это.

— Да! — простонал рыцарь. — Девочка. Маленькая девочка.

— И теперь ты страдаешь.

— Но почему?! Почему я должен страдать? Она мне никто! Она была язычницей!

— Повсюду… Повсюду нас окружает то, что благословенно, и то, что проклято, священное и нечестивое. Но наши сердца подобны рукам; от соприкосновения с миром они делаются мозолистыми. Но сердца, какими бы огрубевшими они ни были, болят, если перетрудить их или натереть в непривычном месте. Некоторое время мы ощущаем неудобство, но не обращаем на него внимания — у нас ведь так много дел…

Келлхус посмотрел на свою правую руку, потом вдруг сжал ее в кулак и вскинул над головой.

— А потом один удар, молотом или мечом, водянка лопается, и наше сердце разрывается. И мы страдаем, ибо чувствуем боль, причиняемую тем, что проклято, тому, что благословенно. Мы больше не видим — мы свидетельствуем…

Его сияющие глаза остановились на безымянном рыцаре. Голубые и мудрые.

— Вот что произошло с тобой.

— Да… Да! Но что же мне делать?

— Радоваться.

— Радоваться? Но я страдаю!

— Да, радоваться! Загрубевшая рука не может ощутить, как нежна щека любимой. Когда мы свидетельствуем, мы принимаем ответственность за то, что видим. И это — именно это! — означает принадлежать.

Келлхус внезапно встал, соскочил с невысокого помоста и сделал два шага в сторону толпы.

— Не ошибитесь! — продолжал он, и воздух зазвенел от звуков его голоса. — Этот мир владеет вами. Вы принадлежите, хотите вы того или нет. Почему мы страдаем? Почему несчастные кончают с собой? Да потому, что мир, каким бы проклятым он ни был, владеет нами. Потому, что мы принадлежим.

— И что, мы должны радоваться страданиям? — с вызовом выкрикнул кто-то из толпы.

Князь Келлхус улыбнулся, глядя в темноту.

— Но тогда это уже не страдания, верно?

Собравшиеся рассмеялись.

— Нет, я не это имел в виду. Нужно радоваться значению страданий. Тому, что вы принадлежите, а не тому, что вы мучаетесь. Помните, чему учит нас Последний Пророк: блаженство приходит в радости и печали. В радости и печали…

— Я в-вижу мудрость твоих слов, князь, — запинаясь, пробормотал безымянный рыцарь. — Действительно вижу! Но…

И шестым чувством Ахкеймион понял суть его вопроса…

«Но как этого добиться?»

— Я не прошу тебя видеть, — сказал Келлхус. — Я прошу тебя свидетельствовать.

Непроницаемое лицо. Безутешные глаза. Рыцарь моргнул, и по его щекам скатились две слезы. Потом он улыбнулся — и не было на свете ничего прекраснее этой улыбки.

— Сделать себя… — Голос его дрогнул и сорвался. — С-сделать…

— Быть единым целым с миром, в котором живешь, — величественно произнес Келлхус. — Сделать свою жизнь заветом.

«Мир… Ты приобретешь мир».

Ахкеймион взглянул на пергамент и лишь теперь осознал, что перестал писать. Он повернулся и беспомощно посмотрел на Эсменет.

— Не волнуйся, — сказала она. — Я все запомнила.

Ну конечно же, она запомнила.

Эсменет. Второй столп, на котором покоился его мир, причем куда мощнее первого.

Это казалось одновременно и странным, и очень уместным — обрести нечто, очень схожее с супружеством, посреди Священной войны. Каждый вечер они в изнеможении уходили или от помоста Келлхуса, или от костра Ксинема, держась за руки, словно юные влюбленные, размышляя, или пререкаясь, или смеясь над недавними событиями. Они пробирались между растяжками шатров, и Ахкеймион с преувеличенной галантностью откидывал полог их палатки. Они раздевались, а потом находили друг друга в темноте — как будто вместе могли сделаться чем-то бо́льшим.

Мир отступал в тень. С каждым днем Ахкеймион все меньше думал об Инрау и все больше размышлял о жизни с Эсменет. И о Келлхусе. Даже опасность, исходящая от Консульта, и угроза Второго Апокалипсиса стали чем-то банальным и далеким, словно слухи о войне между неизвестными бледнокожими народами. Сны Сесватхи обрушивались на него с прежней ясностью, но растворялись в мягкости ее прикосновения, в утешении ее голоса. «Ну, будет, Акка, — говорила она, — это только сон», — и все одолевающие его картины — рывки, стоны, плевки, пронзительные вопли — все таяло как дым. Впервые в жизни Ахкеймионом завладело нынешнее время, настоящее… Ее глаза, становящиеся обиженными, когда он брякал что-нибудь, не подумав. Ее рука, перебирающаяся к нему на колено, когда они сидели рядом. Ночи, когда они лежали обнаженные в палатке — голова Эсменет покоилась у него на груди, темные волосы струились по плечам и шее — и говорили о вещах, ведомых им одним.

— Это все знают, — сказала она как-то.

В ту ночь они ушли рано и теперь слышали голоса остальных: сперва шутливые протесты и громкий смех, потом полная тишина, порожденная магией голоса Келлхуса. Костер все еще горел, и они видели пятно света сквозь холст палатки.

— Он — пророк, — пояснила Эсменет.

Ахкеймиону стало страшно.

— Что ты говоришь?

Она повернулась и изучающе взглянула на него. Казалось, будто ее глаза светятся.

— Только то, что тебе требуется услышать.

— А почему мне требуется это услышать?

Что она говорит?

— Потому что ты так думаешь. Потому что ты этого боишься… Но прежде всего потому, что тебе это нужно.

«Мы обречены», — сказали ее глаза.

— Не смешно, Эсми.

Эсменет нахмурилась, но не сильно — как будто заметила прореху на одном из своих новых платьев кианского шелка.

— Сколько времени прошло с тех пор, как ты в последний раз связывался с Атьерсом? Недели? Месяцы?

— При чем тут…

— Ты выжидаешь, Акка. Выжидаешь, чтобы увидеть, во что он превратится.

— Кто — Келлхус?

Эсменет отвернулась, прижалась щекой к его груди.

— Он — пророк.

Она знала его. Когда Ахкеймион вспоминал прошлое, ему казалось, что она знала его всегда. Он даже принял ее за ведьму, когда они впервые встретились, и не столько из-за едва различимой Метки заколдованной ракушки, которую Эсменет использовала в качестве противозачаточного средства, сколько из-за того, что она угадала в нем колдуна буквально через пару минут. Казалось, будто у нее с самого начала был талант к нему. К Друзу Ахкеймиону.

Это было так странно — чувствовать, что тебя знают. Действительно знают. Что тебя ждут, а не опасаются. Что тебя принимают, а не оценивают. Странно чувствовать себя привычкой другого. И постоянно видеть свое отражение в чужих глазах.

И не менее странно было знать ее. Иногда она хохотала так, что у нее начиналась икота. А когда она разочаровывалась, глаза у нее делались тусклыми, словно пламя свечей, которым не хватает воздуха. Она любила класть руку ему на член и держать неподвижно, пока тот затвердевает. «Я ничего не делаю, — шептала она, — и все-таки ты встаешь ко мне». Она боялась лошадей. Она поглаживала левую подмышку, когда впадала в задумчивость. Она не прятала лица, когда плакала. И могла говорить столь прекрасные вещи, что иногда Ахкеймиону казалось, будто у него вот-вот остановится сердце.

Детали. Довольно простые по отдельности, но вместе пугающие и загадочные. Тайна, которую он знал…

Что это, если не любовь? Знать, доверять тайну…

Однажды, в ночь Ишойи, когда конрийцы устроили праздник с обильными возлияниями, Ахкеймион спросил у Келлхуса, как тот любит Серве. К тому моменту не спал только он, Ксинем и Келлхус. Все они были пьяны.

— Не так, как ты любишь Эсменет, — ответил князь.

— А как? Как я люблю ее?

Он споткнулся и зашатался в дыму костра.

— Как рыба любит море? Как… как…

— Как пьяница любит свой бочонок! — хохотнул Ксинем. — Как мой пес любит твою ногу!

Ахкеймион поблагодарил его за ответ, но ему хотелось услышать мнение Келлхуса. Всегда и везде — мнение Келлхуса.

— Ну так как, мой князь? Как я люблю Эсменет?

В голосе его проскользнула нотка гнева.

Келлхус улыбнулся, поднял глаза. На щеках его блестели слезы.

— Как дитя, — сказал он.

Эти слова выбили землю из-под ног Ахкеймиона. Колени подогнулись, и он упал.

— Да, — согласился Ксинем.

Он смотрел куда-то в ночь и улыбался… Ахкеймион понял, что эта улыбка адресована ему, его другу.

— Как дитя? — переспросил Ахкеймион, отчего-то и сам чувствуя себя ребенком.

— Да, — отозвался Келлхус. — Не спрашивай, Акка. Просто так есть… Безоговорочно, полностью.

Он повернулся к колдуну. Ахкеймион очень хорошо знал этот взгляд — тот самый взгляд, который он так желал встретить, когда внимание Келлхуса было обращено на других. Взгляд друга, отца, ученика и наставника. Взгляд, в котором отражалась его душа.

— Она стала твоей опорой, — сказал Келлхус.

— Да… — отозвался Ахкеймион.

«Она стала моей женой».

Вот это мысль! Он просиял от детской радости. Он чувствовал себя великолепно пьяным.

«Моя жена!»

Но позднее, той же ночью, как-то вдруг получилось, что он занялся любовью с Серве.

Впоследствии он даже не мог толком припомнить это — но проснулся он на тростниковой циновке у потухшего костра. Ему снились белые башни Микл и слухи о Мог-Фарау. Ксинем и Келлхус ушли, а небо казалось невероятно глубоким, как в ту ночь, когда они с Эсменет спали у разрушенного святилища. Глубоким, словно бездонная пропасть. Серве опустилась на колени рядом с ним, безукоризненная в свете костра; она улыбалась и плакала одновременно.

— Что случилось? — изумленно спросил Ахкеймион.

Но потом до него дошло, что она задрала его рясу до самого пояса и легонько перекатывает его фаллос по животу. Тот уже затвердел — прямо-таки безумно.

— Серве… — попытался было возразить он, но с каждым движением ее ладони его пронзала вспышка экстаза.

Он выгнулся, пытаясь прижаться к ее руке. Почему-то казалось, будто все, что ему нужно, — это чувствовать ее пальцы у самой головки его члена.

— Нет… — простонал Ахкеймион, вжимаясь пятками в землю и цепляясь за траву.

Что происходит?

Серве отпустила его, и он задохнулся от поцелуя прохладного воздуха. Он чувствовал, как бешено пульсирует в жилах кровь…

Что-нибудь. Ему нужно что-нибудь сказать! Этого не может быть!

Но она легко выскользнула из своей хасы, и он задрожал от одного ее вида. Такая стройная. Такая гладкая. Белая в тени, отливающая золотом в свете костра. Ее персик нежно золотился. Она больше не прикасалась к нему, но ее красота воспламенила его, и в паху мучительно запульсировало. Он сглотнул, тяжело дыша. Потом она оседлала его. Он успел заметить, как качнулись ее фарфоровые груди, увидел изгиб гладкого живота.

«Она что…»

Она уселась на него. Он вскрикнул, выругался.

— Это ты! — прошипела она, отчаянно глядя ему в глаза. — Я могу видеть тебя. Я могу видеть!

Он в исступлении запрокинул голову, боясь, что кончит слишком быстро. Это была Серве… Сейен милостивый, это была Серве!

А потом он увидел Эсменет, одиноко стоящую в темноте. Она стояла и смотрела…

Он зажмурился, скривился и кончил.

— А-ах… ах-х-х…

— Я могу чувствовать тебя! — воскликнула Серве.

Когда он открыл глаза, Эсменет исчезла — если она вообще была там.

Серве продолжала тереться о его кожу. Мир превратился в мешанину жара, влажности и гулких хлопков бьющейся об него красавицы. Он сдался, уступив ее напору.

Каким-то образом Ахкеймиону удалось проснуться до пения труб, и некоторое время он сидел у входа в палатку, глядя на спящую Эсменет и чувствуя на своих бедрах засохшее семя. Когда Эсменет проснулась, он заглянул в ее глаза, но ничего не увидел. Во время долгого, трудного перехода она отчитала его за пьянство, только и всего. Серве вообще не глядела в его сторону. К вечеру Ахкеймион убедил себя, что это был сон. Восхитительный сон.

Перрапта. Другого объяснения быть не могло.

«Вот ведь гребаный напиток!» — подумал Ахкеймион и попытался ощутить сожаление.

Когда он рассказал все Эсменет, та засмеялась и пригрозила, что наябедничает Келлхусу. Позднее, оставшись в одиночестве, Ахкеймион даже расплакался от облегчения. Он понял, что никогда, даже той безумной ночью в Андиаминских Высотах, не чувствовал такой обреченности. И он знал, что принадлежит Эсми — а не миру.

Она — его завет. Она — его жена.

Священное воинство подбиралось все ближе к Шайгеку, а Ахкеймион по-прежнему игнорировал свою школу. Он мог придумать этому различные оправдания. Он мог сказать, что невозможно расспрашивать людей, давать им взятки или лезть со своими предположениями, когда находишься в лагере вооруженных фанатиков. Он мог напомнить себе о том, что школа сделала с Инрау. Но в конечном итоге это ничего не значило.

Он ринулся на врагов. Он видел свою ересь насквозь. Но ему было неважно, какие ужасы ждали его впереди. Впервые за долгую бродячую жизнь Друз Ахкеймион обрел счастье.

И на него снизошел покой.


Дневной переход выдался особенно утомительным, и Серве сидела у костра, растирая ноющие ноги — и смотрела поверх огня на своего любимого, Келлхуса. Если бы только так было всегда…

Четыре дня назад Пройас отправил скюльвенда на юг, дав ему несколько сотен рыцарей, — как сказал Келлхус, разведать дорогу на Шайгек. Четыре дня ей не приходилось натыкаться на взгляд его голодных, злобно сверкающих глаз. Четыре дня ей не приходилось съеживаться в его железной тени, когда он вел ее в шатер. Четыре дня ей не приходилось терпеть его ужасающую свирепость.

И каждый день она непрестанно молилась — пусть его убьют!

Но на эту молитву Келлхус никогда бы не ответил.

Она смотрела, любовалась и восхищалась. Его длинные белокурые волосы отливали золотом в свете костра; лицо лучилось добродушием и пониманием. Ахкеймион заговорил с ним о чем-то — должно быть, о колдовстве, — и Келлхус кивнул. Серве не обратила особого внимания на слова колдуна. Она смотрела на лицо Келлхуса, и это поглощало ее всю, без остатка.

Она никогда не видела подобной красоты. В его внешности было нечто нереальное, божественное, не от мира сего. Поразительная изысканность, невероятное изящество, нечто такое, что в любой миг могло вспыхнуть и ослепить ее откровением. Лицо, ради которого билось ее сердце…

Дар.

Серве положила ладонь на живот, и на миг ей почудилось, будто она ощущает второе бьющееся в ней сердце — крохотное, словно у воробушка, — и его биение словно бы усиливалось с каждым мигом.

Его дитя… Его.

Как все переменилось! Она была мудра, куда мудрее, чем надлежало двадцатилетней девушке. Мир обуздал ее, показав ей бессилие насилия. Сперва сыновья Гауна и их жестокая похоть. Потом Пантерут и его неописуемая грубость. Потом Найюр с его безумием и железной волей. Что для такого человека, как он, могло значить насилие над слабой наложницей? Просто еще одна вещь, которую следовало разбить. Она поняла, что все ее усилия тщетны, что таящееся в ней животное будет унижаться, пресмыкаться и визжать, вылижет член любого мужчины, вымаливая пощаду, сделает все, что угодно, удовлетворит любое желание — лишь бы выжить. Она постигла истину.

Покорность. Истина в покорности.

«Ты сдалась, Серве, — говорил ей Келлхус. — И, сдавшись, завоевала меня!»

Время пустоты миновало. Мир, сказал Келлхус, готовил ее для него. Ей, Серве хил Кейялти, предназначено было стать его священной супругой.

Она будет носить сыновей Воина-Пророка.

Что по сравнению с этим все унижения и страдания? Конечно, она плакала, когда скюльвенд бил ее, стискивала зубы от ярости и стыда, когда он пользовался ею. Но потом она поняла, а Келлхус объяснял ей, что понимание превыше всего. Найюр был тотемом старого, темного мира, древним насилием, обретшим плоть. У каждого бога, говорил Келлхус, есть свой демон.

У каждого Бога…

Жрецы — и тот, который жил в поместье отца, и тот, что жил у Гауна, — твердили, что боги воздействуют на души людей. Но Серве знала, что боги и ведут себя как люди. И поэтому зачастую, глядя на Эсменет, Ахкеймиона, Ксинема и прочих, кто сидел у костра, Серве поражалась: как они могут не замечать? Хотя иногда она подозревала, что в глубине сердец они все понимают, но боятся в это поверить.

Но впрочем, они ведь не занимались любовью с богом — и его обличьями.

Их не учили, как прощать и подчиняться, хотя постепенно обучались и они. Серве часто замечала, как он тонко, незаметно наставляет их. Это было поразительно: смотреть, как бог просвещает людей.

Даже сейчас он учил их.

— Нет, — гнул свое Ахкеймион. — Мы, колдуны, отличаемся от прочих нашими способностями, как вы, знать, отличаетесь происхождением. Какая разница, видят ли окружающие в нас колдунов? Мы то, что мы есть.

— Ты уверен? — спросил Келлхус.

Глаза его улыбались.

— Что ты имеешь в виду? — резко отозвался Ахкеймион.

Келлхус пожал плечами.

— А если бы я сказал тебе, что я такой же, как ты?

Ксинем метнул взгляд на Ахкеймиона. Тот нервно рассмеялся.

— Как я? — переспросил колдун и облизал губы. — Это как?

— Я вижу Метку, Акка… Я вижу кровоподтек вашего проклятия.

— Ты шутишь, — отрезал Ахкеймион, но голос его прозвучал как-то странно.

— Вот видишь? Мгновение назад я ничем не отличался от тебя. Разницы между нами не существовало до тех пор, пока…

— Ее по-прежнему не существует! — звенящим голосом выпалил Ахкеймион. — И я это докажу!

Келлхус изучающе посмотрел на колдуна; взгляд его был заботливым и встревоженным.

— И как можно доказать, кто что видит?

Ксинем, сидевший с невозмутимым видом, хохотнул:

— Что, получил, Акка? Многие видят твое богохульство, но предпочитают об этом не говорить. Подумай об общине лютимов…

Но Ахкеймион вскочил на ноги; он был перепуган и сбит с толку.

— Это просто… просто…

Мысли Серве заметались. «Он знает, любовь моя! Ахкеймион знает, кто ты!»

У Серве в памяти всплыло, как она сидела верхом на колдуне, и она зарделась, но потом твердо заявила себе, что это не Ахкеймиона она помнит, а Келлхуса.

«Ты должна знать меня, Серве, знать во всех моих обличьях».

— Есть способ это доказать! — воскликнул колдун.

Он с нелепым видом уставился на окружающих, а затем, ничего не объяснив, бросился в темноту.

Ксинем пробормотал нечто насмешливое, и рядом с Серве уселась Эсменет, улыбаясь и хмурясь.

— Опять Келлхус накрутил ему хвост? — спросила она, вручая Серве чашку с ароматным чаем.

— Опять, — сказала Серве, взяв чашку.

Она плеснула несколько капель на землю, прежде чем начать пить. Чай был теплым; он лег ей в желудок, словно нагретый солнцем шелк.

— М-м-м… Спасибо, Эсми.

Эсменет кивнула и повернулась к Келлхусу и Ксинему. Вчера вечером Серве подрезала черные волосы Эсменет — подстригла ее коротко, по-мужски, — и теперь та походила на красивого мальчика. «Она почти такая же красивая, как я», — подумала Серве.

Ей никогда прежде не доводилось встречаться с такими женщинами, как Эсменет: храбрыми и острыми на язык. Иногда она пугала Серве своим умением разговаривать с мужчинами, отвечать им шуткой на шутку. Лишь Келлхусу удавалось превзойти ее в острословии. Но она всегда оставалась внимательной и заботливой. Однажды Серве спросила Эсменет, отчего она такая добрая? И Эсменет ответила, что, будучи шлюхой, нашла успокоение лишь в одном — в заботе о том, кто еще более беззащитен, чем она сама. Когда Серве принялась доказывать ей, что она не шлюха и не беззащитна, Эсменет лишь печально улыбнулась, сказав: «Все мы шлюхи, Серча…»

И Серве ей поверила. Да и как она могла не поверить? Эти слова звучали слишком похоже на то, что мог бы сказать Келлхус.

— Дневной переход тебя не утомил, Серча? — спросила Эсменет.

Она улыбнулась в точности так же, как когда-то улыбалась тетя Серве, тепло и участливо. Но затем Эсменет внезапно помрачнела, как будто увидела в лице Серве нечто неприятное. Взгляд ее сделался отстраненным.

— Эсми! — позвала Серве. — Что случилось?

Эсменет смотрела вдаль. Когда же она вновь повернулась к Серве, на ее красивом лице появилась другая улыбка — более печальная, но такая же искренняя. Серве опустила взгляд на свои руки. Ей стало страшно: а вдруг Эсменет откуда-то узнала?.. Перед ее мысленным взором возник скюльвенд, трудящийся над ней в темноте.

«Но это был не он!»

— Горы… — быстро сказала Серве. — Земля здесь такая твердая… Келлхус сказал, что раздобудет для меня мула.

— Да, он наверняка… — кивнула Эсменет.

Она не договорила и, нахмурившись, принялась вглядываться в темноту.

— Что он затеял?

Ахкеймион вернулся к костру, неся с собою куколку. Он посадил ее на землю, прислонив к белому, словно кость, камню. Кукла — вся, кроме головы — была вырезана из темного дерева; руки и ноги крепились на шарнирах, в правой ладошке она держала маленький ржавый ножик, а туловище было исписано мелкими буковками. Голова же представляла собой бесформенный шелковый мешочек. Серве взглянула на куколку, и та вдруг показалась ей кошмарной. Отсветы костра блестели на полированном дереве. Маленькая тень на фоне камня казалась черной, как смола, и плясала вместе с языками пламени. Сейчас кукла выглядела мертвым человечком, которого собираются возложить на погребальный костер.

— Серча, Ахкеймион тебя не пугает? — спросила Эсменет.

В ее глазах плясали озорные искры.

Серве подумала о той ночи у разрушенной гробницы, когда Ахкеймион послал свет к звездам, и покачала головой.

— Нет, — отозвалась она.

Она была слишком печальна, чтобы бояться.

— Значит, сейчас испугает, — сказала Эсменет.

— Он ушел за доказательствами, — язвительно заметил Ксинем, — а вернулся с игрушкой!

— Это не игрушка! — раздраженно пробормотал Ахкеймион.

— Он прав, — серьезно произнес Келлхус. — Это колдовской артефакт. Я вижу Метку.

Ахкеймион бросил взгляд на Келлхуса, но промолчал. Пламя костра гудело и потрескивало. Ахкеймион закончил возиться с куклой и отступил на два шага. И вдруг, когда фоном ему сделалась темнота и огни огромного лагеря, он стал меньше похож на усталого ученого, и больше — на адепта Завета. Серве вздрогнула.

— Это называется «Кукла Вати», — пояснил Ахкеймион. — Я… приобрел ее в Сансори пару лет назад… В этой кукле заключена душа.

Ксинем поперхнулся вином и закашлялся.

— Акка! — прохрипел он. — Я не потерплю…

— Уважь меня, Ксин. Келлхус сказал, что он из Немногих. А это — единственный способ доказать его утверждение, не навлекая проклятие на него — или на тебя, Ксин. А мне все равно уже нечего терять.

— Что я должен делать? — спросил Келлхус.

Ахкеймион присел и выдернул из земли прутик.

— Я просто нацарапаю два слова, а ты скажешь их вслух. Они не являются Напевом, значит, ты не будешь отмечен. Никто, посмотрев на тебя, не увидит Метки. И ты по-прежнему будешь достаточно чист, чтобы без особых проблем взять в руки Безделушку. Ты произнесешь пароль, приводящий в действие этот артефакт… Кукла пробудится лишь в том случае, если ты и вправду один из Немногих.

— А почему это плохо, если кто-то узнает в Келлхусе колдуна? — спросил Кровавый Дин.

— Потому, что он будет проклят! — гаркнул Ксинем.

— Именно, — согласился Ахкеймион. — И после этого проживет недолго. Он окажется колдуном без школы, волшебником, а школы не терпят волшебников.

Ахкеймион обеспокоенно переглянулся с Эсменет. Потом он подошел к Келлхусу. Серве чувствовала, что он уже сожалеет об этом представлении.

Ахкеймион проворно нацарапал веточкой цепочку знаков на земле, у самых сандалий Келлхуса.

— Я написал их на куниюрском, — сказал Ахкеймион, — чтобы не оскорблять ничей слух.

Он отступил и медленно поклонился. Несмотря на бронзовый загар, приобретенный под палящим солнцем Гедеи, Ахкеймион казался сейчас серым.

— Произнеси их, — велел он.

Келлхус, серьезный и сдержанный, мгновение разглядывал слова, а затем отчетливо проговорил:

— Скиуни ариситва…

Все взгляды обратились к кукле. Серве затаила дыхание. Она ждала, что кукла вздрогнет и задергается, как марионетка, запляшет, повинуясь невидимым нитям. Но ничего подобного не случилось. Первой шевельнулась грязная шелковая голова. Серве поняла, что на ткани проступает крохотное лицо — нос, губы, лоб, глазные впадины, — и задохнулась от ужаса.

Казалось, будто всех присутствующих окутала наркотическая дымка, оцепенение людей, оказавшихся свидетелями невозможного. Сердце Серве лихорадочно стучало. Голова шла кругом…

Но она не могла отвести взгляд. На шелке появилось человеческое лицо — такое маленькое, что могло бы поместиться в ладони. Крохотные губы разомкнулись в беззвучном вопле.

А потом кукла задвигалась — проворно и ловко, ничего общего с подергиваниями марионетки. И Серве, впадая в панику, поняла, что это и есть душа, сама по себе… Одним плавным, усталым движением кукла подалась вперед, оперлась руками о землю, согнула колени, потом поднялась на ноги; на землю упала крохотная тень — тень человека с мешком на голове.

— Ради всего святого!.. — напряженно выдохнул Кровавый Дин.

Деревянный человечек стоял, поводя безглазым лицом из стороны в сторону, и изучал онемевших великанов.

Потом он поднял маленькое, ржавое лезвие, заменявшее ему правую руку. Костер выстрелил; человечек подскочил и развернулся. Дымящийся уголек упал к его ногам. Человечек наклонился и, подцепив уголек ножом, кинул его обратно в костер.

Ахкеймион пробормотал нечто неразборчивое, и кукла осела бесформенной грудой. Колдун обратил к Келлхусу каменное лицо и мертвенным ровным голосом произнес:

— Так, значит, ты из Немногих…

Ужас, подумала Серве. Он в ужасе. Но почему? Разве он не видит?

Ксинем внезапно вскочил на ноги. И прежде чем Ахкеймион успел что-то сказать, маршал ухватил его за руку и рывком развернул к себе.

— Зачем ты это сделал? — крикнул Ксинем.

На лице его отражались боль и гнев.

— Ты же знал, что мне и так трудно из-за… из-за… Ты же знал! И теперь — вот это представление? Это богохульство?

Ошеломленный Ахкеймион в ужасе уставился на друга.

— Но, Ксин! — воскликнул он. — Это то, что я есть.

— Возможно, Пройас был прав! — рявкнул Ксинем.

Он с рычанием отшвырнул Ахкеймиона и размашисто зашагал прочь. Эсменет вскочила и схватила безвольную руку Ахкеймиона. Но колдун продолжал вглядываться в темноту, где исчез маршал Аттремпа. Серве слышала настойчивый шепот Эсменет: «Все в порядке, Акка! Келлхус поговорит с ним. Объяснит, что он не прав…» Но Ахкеймион отвернулся от вопрошающих взглядов тех, кто сидел у костра, и вяло оттолкнул ее.

Ошеломленная Серве — у нее по коже до сих пор бегали мурашки — умоляюще взглянула на Келлхуса. «Пожалуйста… исправь это как-нибудь!» Ксинем должен простить Ахкеймиона. Они все должны научиться прощать!

Серве не знала, когда начала говорить с ним без слов, но теперь это происходило часто, и она уже не могла вспомнить, что произносила вслух, а что нет. Это было частью того бесконечного мира, что царил между ними. Они ничего не скрывали.

И почему-то взгляд Келлхуса напомнил Серве его слова, сказанные однажды. «Серве, мне следует открываться им медленно. Медленно и постепенно. Иначе они обратятся против меня…»


Той ночью Серве разбудил разговор — сердитые голоса у самого шатра. Она непроизвольно схватилась за живот. Ее скрутило от страха. «О боги!.. Милосердия! Прошу вас, пощадите!»

Скюльвенд вернулся.

Серве знала, что он вернется. Ничто не могло убить Найюра урс Скиоату — во всяком случае, при ее жизни.

«Только не это… ну пожалуйста, только не это…»

Серве ничего не видела, но угроза его присутствия уже вцепилась в нее, как будто Найюр был зловещим призраком, склонившимся над ней, чтобы пожрать ее, выцарапать у нее сердце — выскоблить, как кепалоранки скоблят шкуры острыми краями раковин. Серве заплакала — тихо, чтобы он не услышал… Она знала, что в любое мгновение скюльвенд может вломиться в шатер, обдав ее запахом мужчины, только что снявшего доспехи, схватить за горло и…

«Ну пожалуйста! Я знаю, что мне полагается быть хорошей девочкой, — и я буду, буду хорошей девочкой! Пожалуйста!»

Она слышала его хриплый голос; скюльвенд говорил яростно, но тихо, словно не желал, чтобы его подслушали.

— Мне это надоело, дунианин.

— Нута’таро хирмута, — отозвался Келлхус с бесстрастностью, от которой Серве сделалось не по себе.

Но потом она поняла. «Он говорит так холодно, потому что ненавидит его… Ненавидит, как и я!»

— И не подумаю! — огрызнулся скюльвенд.

— Ста пут юра’грин?

— Потому, что ты тоже меня просишь! Мне надоело слушать, как ты мараешь мой язык. Мне надоели насмешки. Мне надоели эти дураки, из которых ты вьешь веревки. Мне надоело смотреть, как ты оскверняешь мою добычу! Мою добычу!

Мгновение тишины. Звон в ушах.

— Нам обоим, — сказал Келлхус на хорошем шейском, — отвели почетное место. К нам обоим прислушиваются сильные мира сего. Чего еще ты желаешь?

— У меня всего одно желание.

— И мы вместе идем кратчайшим путем к…

Келлхус вдруг умолк. Воцарилось напряженное молчание.

— Ты собираешься уйти, — сказал наконец князь.

Смех, подобный волчьему рычанию.

— Незачем жить в одном якше.

Серве задохнулась. Шрам на ее руке, свазонд того обитателя равнин, приобретенный у гор Хетанты, вдруг вспыхнул жгучей болью.

«Нет-нет-нет-нет-нет…»

— Пройас, — сказал Келлхус все тем же бесцветным голосом. — Ты намерен встать одним лагерем с Пройасом.

«О господи, не-ет!»

— Я пришел за своими вещами, — сказал Найюр. — Я пришел за своей добычей.

Никогда еще за всю свою полную насилия жизнь Серве не ощущала такой опасности. У нее перехватило дыхание, и она застыла, боясь шелохнуться. Стояла пронзительная тишина. Три удара сердца понадобилось Келлхусу, чтобы ответить, и это время ее жизнь болталась, словно на виселице. Она знала, что умерла бы за него, — и знала, что умрет без него. Казалось, будто она всегда была рядом с ним, с самого детства. Серве оцепенела от страха.

А потом Келлхус сказал:

— Нет. Серве останется со мной.

Потрясенное облегчение. Горячие слезы. Твердая земля сделалась текучей, словно море. Серве едва не потеряла сознание. И голос, не принадлежавший ей, пробился сквозь мучения и восторг, произнеся: «Милосердие… Наконец-то милосердие…»

Она не слышала дальнейшего спора; неожиданное спасение и радость заглушали их ругань. Но они говорили недолго — не дольше, чем она плакала. Когда Келлхус вернулся в палатку, Серве бросилась к нему, осыпала его отчаянными поцелуями и так крепко прижалась к его сильному телу, что стало трудно дышать. Наконец усталость и потрясение все-таки взяли верх. Серве лежала, свернувшись клубочком, на пороге сладкого, детского сна и чувствовала, как загрубевшие, но нежные пальцы медленно гладят ее по щеке.

Бог коснулся ее. Оберегал ее с божественной любовью.


У тыльной стороны шатра неподвижно сидела, припав к земле, тварь, именуемая Сарцеллом. Мускусный запах ярости скюльвенда пропитал воздух: сладкий и резкий запах, пьянящий обещанием крови. От всхлипываний женщины у твари ныло в паху. Она вполне стоила того, чтобы пофантазировать на ее счет, если бы не отвратительный запах плода…

И тут нечто, заменявшее твари душу, пронзило подобие мысли.

Глава 11. Шайгек

«Если все, что происходит с людьми, имеет цель, значит, все действия людей имеют цель. Однако же, когда люди состязаются с людьми, ничья цель не достигается полностью: результат всегда находится где-то посередине. Следовательно, результат действий не проистекает из целей людей, поскольку люди всегда состязаются между собой. А это означает, что действия людей должны направляться кем-то иным, а не ими самими. Из этого следует, что все мы рабы.

Но кто же наш Господин?»

Мемгова, «Книга Божественных деяний»
«Что такое практичность, как не умение предать одно ради другого?»

Триамис I, «Дневники и диалоги»

4111 год Бивня, конец лета, южная Гедея

Гедея не столько закончилась, сколько исчезла. После десятков стычек и нескольких маловажных осад Коифус Атьеаури вместе со своими рыцарями помчался на юг, через обширное каменистое плато внутренней Гедеи. Они двигались вдоль гребней холмов, все время наверх. Они охотились на антилоп ради пропитания и на шакалов ради развлечения. По ночам они чувствовали дыхание Великой пустыни. Трава понемногу исчезла, уступив место пыли, щебню и кустарнику с резким запахом. Они ехали три дня, не встретив ни единой живой души, а потом наконец увидели дым у южного края горизонта. Они помчались вверх по склону — лишь затем, чтобы резко натянуть поводья, в испуге останавливая лошадей. Плато закончилось обрывом глубиной в добрую тысячу футов, если не больше. Противоположная сторона огромного откоса терялась вдали, в туманной дымке. А внизу по зеленой равнине текла, извиваясь и сверкая под солнцем, река Семпис.

Шайгек.

Древние киранейцы называли эти края Чемерат, Красная земля, — из-за ила цвета меди, во время половодья оседавшего по всей долине. В седой древности здесь находился центр империи, раскинувшейся от Сумны до Шайме. Деяния ее королей-богов вошли в легенды, а многие произведения так и остались непревзойденными по сей день, в том числе легендарные зиккураты. В недавнем прошлом она прославилась хитростью своих жрецов, изысканностью благовоний и действенностью ядов. А для Людей Бивня это была земля проклятий, склепов и руин.

Край, где прошлое сделалось источником страха — так далеко в глубь веков оно уходило.

Атьеаури со своими рыцарями спустился с откоса и поразился тому, как быстро пустыня сменилась плодородной почвой и зелеными деревьями. Опасаясь засады, он двигался вдоль древних насыпей от одной покинутой деревни к другой. В конце концов айнрити обнаружили старика, которому, видимо, нечего было бояться, и с некоторыми затруднениями выяснили, что Скаур с армией покинул северный берег. Вот откуда взялся дым, который они видели с обрыва. Сапатишах сжег все лодки, какие только смог отыскать.

Молодой граф Гаэнри отправил известие Великим Именам.

Две недели спустя первые колонны Священного воинства вошли в долину Семписа, не встретив на пути ни малейшего сопротивления. Отряды айнрити рассеялись вдоль реки, прибирая к рукам припасы и занимая оставленные кианцами укрепления. Кровь почти не лилась — поначалу.

На берегу реки Люди Бивня видели священных ибисов и серых цапель, бродящих в тростниках, и огромные стаи белых цапель, плещущихся в черной воде. Некоторые даже заметили крокодилов и гиппопотамов — зверей, которых в Шайгеке почитали священными. На небольшом отдалении от реки, в рощах разнообразных деревьев — эвкалиптов и платанов, финиковых и веерных пальм, — люди частенько натыкались на руины домов, колонны и стены, покрытые резными изображениями безымянных царей и их давно забытых завоеваний. Некоторые развалины оказались поистине колоссальными — останки дворцов или храмов, что некогда, как подумалось Людям Бивня, были под стать Андиаминским Высотам в Момемне или Юнриюме в Священной Сумне. Многие солдаты подолгу бродили там, размышляя о вечном.

Когда они проходили через селения, двигаясь вдоль земляных насыпей — их строили, чтобы отводить на поля воды разлившейся реки, — жители собирались, чтобы поглазеть на войско, шикая на детей и удерживая лающих собак. За века кианского владычества шайгекцы сделались правоверными фаним, но это был древний народ, земледельцы, испокон веков переживавшие своих господ. Они уже не узнавали себя в воинственных ликах, что глядели с полуразрушенных стен. И потому несли пиво, вино и воду, чтобы утолить жажду чужеземцев. Они отдавали финики, лук и свежевыпеченный хлеб, чтобы насытить их. А иногда даже предлагали дочерей для удовлетворения их похоти. Люди Бивня недоверчиво качали головами и восклицали, что здешний край — страна чудес. А некоторым вспоминалось, как они в молодости возвращались в отцовский дом после первой отлучки — из-за странного ощущения возвращения в страну, где никогда не бывали прежде.

Шайгек часто упоминался в «Трактате», вместе со слухами о тиране, что казался древним еще в те далекие дни. И некоторых айнрити стало терзать беспокойство — из-за того, что описание не соответствовало увиденному. Они мочились в реку, испражнялись под деревьями и били комаров. Эта земля была древней и печальной — но оставалась просто страной, такой же, как и все прочие. Однако большинство Людей Бивня все равно ощущали трепет. Каким бы священным ни был текст, пока земля остается незримой, слова лишь дразнят. Теперь же они, каждый на свой лад, поняли, что суть паломничества в том, чтобы совместить мир со Священным Писанием. Они сделали свой первый настоящий шаг.

И казалось, что Шайме совсем рядом.

Затем тидонец Керджулла, граф Варнутский, наткнулся на укрепленный городок Чиама. В прошлом году здесь случился недород из-за насекомых-вредителей, и старейшины городка, боясь голода, потребовали, чтобы айнрити дали определенные гарантии, прежде чем жители отопрут ворота. А Керджулла, не желая разговаривать, просто двинул людей на штурм — тем более что взять город не составляло особого труда. Прорвавшись за стены, варнутцы перебили всех местных жителей до единого.

Два дня спустя произошла другая резня, в Юриксе, крупной крепости на берегу реки. Судя по всему, шайгекский гарнизон, оставленный Скавром, взбунтовался и перебил кианских офицеров. Когда к городу прибылсо своими рыцарями Ураньянка, прославленный айнонский палатин Мозероту, мятежники отворили ворота — после чего их всех перебили. Как позднее Ураньянка объяснял Чеферамунни, язычников он еще может терпеть, но вот язычников-предателей вытерпеть не смог.

На следующее утро Гайдекки, неистовый палатин Анплейский, приказал штурмовать городок под названием Гутерат, расположенный неподалеку от одного из городов Древней династии, Иотии. Возможно, из-за того, что его переводчик, редкостный пьянчуга, неправильно изложил выдвинутые городом условия сдачи. Как только ворота пали, конрийцы принялись бесчинствовать на улицах, насилуя и убивая без разбора.

А затем, словно от первой крови пошла своя жестокая инерция, пребывание Священного воинства на северном берегу выродилось в бессмысленную бойню — хотя никто не понимал, чем она вызвана. Возможно, причиной послужили слухи об отравленных финиках и гранатах. Возможно, одно кровопролитие порождало другое. Возможно, искренняя вера не только прекрасна, но и ужасна. Что может быть более правильным и более добродетельным, чем искоренение ереси?

Вести о зверствах айнрити разнеслись по всему Шайгеку. У алтарей и на улицах жрецы Фана провозглашали, что Единый Бог карает их за терпимость к идолопоклонникам. Шайгекцы запирались в своих огромных храмах с высокими куполами. Вместе с женами и детьми они падали ниц на ковры и с причитаниями каялись в грехах, моля о прощении. Ответом им были лишь удары тарана в дверь. А затем — поток железных людей с мечами.

Все храмы северного берега пережили резню того или иного масштаба. Люди Бивня рубили кающихся грешников, пинками опрокидывали треножники, разбивали мраморные алтари, рвали в клочья драпировки на стенах и роскошные молитвенные ковры на полах. Все, на чем лежало пятно чужой религии, летело в колоссальные костры. Иногда они обнаруживали под коврами поразительной красоты мозаики работы тех айнрити, что некогда возводили здание, — и тогда сам храм щадили. Все прочие великие храмы Шайгека были сожжены. Рядом с чудовищными столбами дыма собаки обнюхивали сваленных в кучи мертвецов и слизывали кровь с широких ступеней.

В Иотии, что в ужасе поспешила распахнуть ворота перед захватчиками, сотни кератотиков, членов айнритийской секты, пережившей века господства фаним, спаслись только благодаря тому, что пели древние гимны Тысячи Храмов. Люди, причитавшие от ужаса, вдруг оказались в объятиях давно утраченных братьев по вере. Той ночью улицы принадлежали кератотикам; они вышибали двери и убивали давних конкурентов, нечестных откупщиков и вообще всех, кому завидовали во времена владычества сапатишаха. А завидовали они многим.

В красностенном Нагогрисе Люди Бивня начали убивать друг друга. Почти сразу после того, как Священное воинство добралось до Шайгека, здешние вельможи отправили посланцев к Икурею Конфасу, предложив сдать город в обмен на покровительство императора. Конфас немедля снарядил туда генерала Нумемария с отрядом кидрухилей. Но из-за некой необъяснимой ошибки ворота оказались захвачены крупным отрядом туньеров, которые тут же, не теряя времени, принялись грабить город. Кидрухили попытались вмешаться, и на улицах разгорелось сражение. Когда генерал Нумемарий встретился под белым флагом с Ялгротой Гибелью Шранков, великан размозжил ему голову. Смерть генерала внесла путаницу в ряды кидрухилей, а ярость светлобородых воинов подорвала их боевой дух, и кидрухили отступили.

Но никто не пострадал сильнее, чем фанимские жрецы.

По ночам, в свете костров из чужих реликвий, айнрити использовали жрецов для пьяных потех — вспарывали им животы и водили, словно мулов, на поводьях из собственных кишок. Некоторых ослепили, некоторых удавили, иных заставили смотреть, как насилуют их жен и дочерей. Иных сожгли заживо. Множество людей сожгли, обвинив в колдовстве. Вряд ли нашлось бы хоть одно селение, в котором нельзя было наткнуться на изувеченного жреца, валяющегося в пыли или со знанием дела приколоченного к могучему эвкалипту.

Так прошло две недели, а затем — внезапно, как будто исчерпалась некая мера — безумие схлынуло. В конечном итоге, погибла не такая уж большая часть населения Шайгека, но путнику невозможно было проехать и часа, не наткнувшись на мертвеца. Вместо скромных лодок рыбаков и торговцев на оскверненных водах Семписа теперь покачивались раздувшиеся трупы, и течение несло их в Менеанорское море.

Наконец-то Шайгек был очищен.


Отсюда, со смотровой площадки, зиккурат казался куда выше, чем с земли. Но то же самое можно сказать о многих вещах — постфактум.

Добравшись до вершины ненадежной лестницы, Келлхус принялся разглядывать окрестности. На север и на запад тянулись возделанные земли. Келлхус видел орошаемые поля, ряды платанов и ясеней и селения, казавшиеся издалека грудой битых черепков. Неподалеку высилось несколько зиккуратов поменьше, скреплявших сеть каналов и дамб, что уходили к затянутому дымкой гигантскому откосу. На юге, за зиккуратом Палпотис — так его назвал Ахкеймион, — взору Келлхуса предстали группки болотных гинкго, что стояли, словно согбенные часовые, среди зарослей песчаных ив. За ними блестел под солнцем могучий Семпис. А на востоке Келлхус видел красные полосы на зеленом фоне — свежепротоптанные тропинки и древние дороги среди тенистых рощиц и залитых солнцем полей. И все они вели к Иотии, темневшей на горизонте.

Шайгек. Еще одна древняя страна.

«Древняя и огромная, отец… Тебе она тоже видится такой?»

Он посмотрел вниз, на лестницу, дорожкой протянувшуюся по гигантской спине зиккурата, и увидел, что Ахкеймион все еще тащится по ступеням. Под мышками и на воротнике его белой льняной туники проступили пятна пота.

— А мне казалось, ты говорил, будто в древности люди верили, что на вершинах этих штуковин живут боги! — крикнул Келлхус. — Почему ты мешкаешь?

Ахкеймион остановился и нахмурился, оценив оставшийся путь. Тяжело дыша, он попытался улыбнуться.

— Потому, что в древности люди верили, что на вершинах этих штуковин живут боги…

Келлхус усмехнулся, затем повернулся и принялся рассматривать изрядно пострадавшую от времени площадку на вершине зиккурата. Древнее жилище богов пребывало не в лучшем состоянии: разрушенные стены и валяющиеся каменные глыбы. Он разглядел куски изображений и неразборчивые пиктограммы. Видимо, это были останки богов…

Вера воздвигла эти ступенчатые рукотворные горы — вера давным-давно умерших людей.

«Так много трудов, отец, — и все во имя заблуждения».

Келлхус не видел особого различия между древними заблуждениями и идеями Священного воинства. В некотором смысле это была более масштабная, хоть и более эфемерная работа.

За месяцы, прошедшие после выступления из Момемна, Келлхус заложил фундамент собственного зиккурата, постепенно, незаметно завоевав доверие сильных мира сего, возбудив подозрение в том, что он нечто большее — куда большее, — чем просто князь. С неохотой, подобающей мудрости и смирению, он в конце концов принял роль, которую ему навязывали другие. Учитывая все сопряженные с этим сложности, Келлхус изначально намеревался действовать осторожнее, но столкновение с Сарцеллом вынудило его ускорить развитие событий и пойти на риск, которого при ином раскладе он постарался бы избежать. Даже теперь — Келлхус это знал — Консульт следит за ним, изучает его и размышляет над его растущим влиянием. Ему нужно прибрать Священное воинство к рукам прежде, чем терпение Консульта истощится. Нужно построить зиккурат из этих людей.

«Ты тоже их видишь — ведь правда, отец? Это ведь за тобой они охотятся? Именно из-за них ты меня и вызвал?»

Оглядев окрестности, Келлхус заметил человека; тот гнал быков по тропинке в гору, стегая их через каждые три-четыре шага. Он увидел согбенные спины крестьян, трудящихся на полях, засеянных просом. В полумиле отсюда он различил отряд айнритийских всадников, едущих цепочкой через желтеющую пшеницу.

И любой из них мог оказаться шпионом Консульта.

— Сейен милостивый! — воскликнул Ахкеймион, добравшись до вершины.

Что сделает колдун, если узнает о его тайном конфликте с Консультом? Келлхус понимал, что нельзя допускать вмешательства Завета — во всяком случае, до тех пор, пока он не будет располагать такой силой, чтобы говорить с чародеями на равных.

Все так или иначе сводилось к силе.

— Так как эта штуковина называется? — спросил Келлхус, хотя он ничего не забывал.

— Великий зиккурат Ксийосер, — отозвался Ахкеймион, все еще тяжело дыша. — Одно из чудес Древней династии… Впечатляет, правда?

— Да, — согласился Келлхус с вымученным энтузиазмом.

«Ему должно стать стыдно».

— Тебя что-то беспокоит? — спросил Ахкеймион, упершись руками в колени. Он повернулся, чтобы сплюнуть с края зиккурата.

— Серве, — произнес Келлхус с таким видом, словно неохотно в чем-то признавался. — Скажи, пожалуйста, как ты думаешь, способна ли она…

Он изобразил нервное сглатывание.

Ахкеймион отвернулся к подернутому дымкой пейзажу, но Келлхус успел заметить промелькнувшее на его лице выражение ужаса. Нервное поглаживание бороды, участившийся пульс…

— Способна на что? — спросил колдун с притворным безразличием.

Из всех душ, которыми завладел Келлхус, мало кто был полезен больше, чем Серве. Похоть и стыд оказались кратчайшими путями к сердцам людей, рожденных в миру. С тех пор как он подослал Серве к Ахкеймиону, колдун старался расплатиться за прегрешение, которое сам едва помнил, множеством разнообразных способов. Получается, старинная конрийская поговорка полностью соответствует действительности: нет друга великодушнее того, который соблазнил твою жену. А великодушие — это именно то, что ему нужно от Друза Ахкеймиона.

— Да нет, ничего, — отозвался Келлхус, покачав головой. — Наверное, все мужчины боятся, что их женщины продажны.

Некоторые возможности стоит разрабатывать постоянно, а некоторые нужно оставлять и давать им дозреть.

Стараясь не смотреть Келлхусу в глаза, колдун застонал и потер поясницу.

— Я становлюсь слишком стар для этого, — сказал он с притворным добродушием.

Потом откашлялся и еще раз сплюнул.

— Как говорит Эсми…

Эсменет. Она тоже часть игры.

После стольких месяцев тесного общения Келлхус знал Ахкеймиона куда лучше, чем сам Ахкеймион. Люди, любившие колдуна, — Ксинем и Эсменет — часто считали его слабым. Они старались делать вид, будто не замечают его дрожащих рук или болезненного выражения лица, и говорили о нем с почти родительским стремлением защитить. Но Друз Ахкеймион — Келлхус знал это — был куда сильнее, чем считали все, и прежде всего сам Друз Ахкеймион. Некоторые люди растрачивали себя на непрестанные сомнения и размышления, до тех пор, пока не начинало казаться, что у них вообще нет облика, за который они могли бы ухватиться. Некоторых людей словно бы отесывал грубый топор мира.

Испытывал.

— Скажи мне, — проговорил Келлхус, — сколь много должен отдавать наставник?

Он знал, что Ахкеймион давно уже перестал считать себя его наставником, но колдун был достаточно тщеславен, так что не стоило лишать его приятных иллюзий. Самая могучая лесть не в том, что сказано, а в допущениях, стоящих за тем, что сказано.

— А это, — отозвался Ахкеймион, снова отводя взгляд, — зависит от ученика…

— Значит, следует знать ученика, чтобы не дать ему слишком мало.

«Он должен сам задать себе этот вопрос».

— Или слишком много.

Такова была особенность мышления Ахкеймиона: для него не было ничего важнее противоречия и не существовало ничего очевидного. Он наслаждался, срывая покровы и обнажая сложности, скрывающиеся за простыми на первый взгляд вещами. В этом он был почти уникален: Келлхус обнаружил, что люди, рожденные в миру, презирают сложность почти так же сильно, как ценят самообман. Большинство из них предпочло бы умереть в иллюзии, чем жить с неопределенностью.

— Слишком много… — повторил Келлхус. — Ты имеешь в виду таких учеников, как Пройас?

Ахкеймион уставился на свои сандалии.

— Да. Таких, как Пройас.

— А чему ты его учил?

— Тому, что мы называем экзотерикой. Логике, истории, арифметике — всему, кроме эзотерики — колдовства.

— И этого оказалось слишком много?

Колдун озадаченно умолк; он вдруг перестал понимать, что же имеет в виду.

— Нет, — признал он мгновение спустя. — Думаю, нет. Я надеялся научить его сомнению, терпимости, но голос его веры оказался слишком силен. Возможно, если бы мне позволили довести его образование до конца… Но теперь он потерян. Теперь он всего лишь один из Людей Бивня.

«Дай ему возможность успокоиться».

Келлхус издал короткий смешок.

— Как я.

— Именно, — согласился адепт Завета, улыбнувшись лукавой и вместе с тем робкой улыбкой.

Как обнаружил Келлхус, окружающие находили эту улыбку подкупающей.

— Еще один кровожадный фанатик, — сказал колдун.

Келлхус рассмеялся смехом Ксинема, а потом, улыбаясь, пригляделся к Ахкеймиону. Он уже некоторое время изучал, как тот реагирует на тончайшие оттенки чувств, отраженных на его лице. Хотя Келлхус никогда не встречался с Инрау, он знал — с поразительной точностью — все особенности его поведения, так, что довольно было взгляда или улыбки, чтобы напомнить Ахкеймиону о нем.

Паро Инрау. Ученик, которого Ахкеймион потерял в Сумне. Ученик, которого он подвел.

— Есть разные виды фанатизма, — сказал Келлхус.

Глаза колдуна на миг округлились, потом сощурились при тревожной мысли об Инрау и событиях прошлого года — событиях, о которых Ахкеймион предпочел бы не думать.

«Завет должен стать для него не просто ненавистным господином. Он должен стать для него врагом».

— Но не все его виды равны, — отозвался Ахкеймион.

— Что ты имеешь в виду? Не равны по своим принципам или не равны по последствиям?

Инрау как раз и был таким последствием, так же как и бессчетные тысячи людей, погибших за последние дни. И теперь Келлхус наводил колдуна на мысль: «Твоя школа ничем не лучше».

— Истина, — сказал Ахкеймион. — Различие между ними — в истине. Неважно, от кого исходит фанатизм — от айнрити, Консульта или Завета. Результат один и тот же — люди страдают либо умирают. Вопрос в том, ради чего они страдают…

— Так, значит, цель — истинная цель — оправдывает страдания и даже смерть?

— Ты должен в это верить — иначе ты бы здесь не находился.

Келлхус улыбнулся — смущенно, словно застеснявшись того, что его разгадали.

— Значит, все упирается в истину. Если цель правильная…

— То она оправдывает все. Любое мучение, любое убийство…

Келлхус округлил глаза так, как это делал Инрау.

— Любое предательство? — подхватил он.

Ахкеймион внимательно взглянул на него, постаравшись сделать свое подвижное, выразительное лицо непроницаемым. Но Келлхус видел сквозь смуглую кожу, сквозь переплетение тонких мышц, даже сквозь душу, таящуюся внутри. Он видел тайны и муку, страстное стремление, пропитавшее собой три тысячелетия мудрости. Он видел ребенка, которого бил и изводил пьяный отец. Он видел сотни поколений нронских рыбаков, зажатых между голодом и безжалостным морем. Он видел Сесватху и безумие безнадежной войны. Он видел племена древних кетьянцев, хлынувшие с гор. Он видел животное, укоренившееся в глубине души, возбужденное, уходящее к незапамятным временам.

Он не видел, что пришло после; он видел, что было прежде…

— И предательство, — глухо повторил колдун.

«Он закрылся».

— Для тебя, — безжалостно продолжал Келлхус, — цель — это предотвращение Второго Апокалипсиса.

— Верно. В этом не может быть сомнений.

— Значит, во имя ее ты можешь совершить все, что угодно?

Глаза Ахкеймиона потускнели от страха, и Келлхус заметил промелькнувшее в них беспокойство, слишком мимолетное, чтобы сделаться вопросом. Колдун стал привыкать к продуктивности их бесед: они редко перескакивали от одной темы к другой, как сейчас.

— Странно, — сказал Ахкеймион, — отчего слова, которые один человек произносит с уверенностью, в устах другого звучат возмутительно, если не сказать — ужасно.

Неожиданный поворот, но это тоже вариант. «Более короткий путь».

— Сложный вопрос. Он доказывает, что убежденность сто́ит не дороже слов. Всякий может верить во что-то всей душой. Всякий может сказать то же самое, что сказал ты.

— И поэтому ты боишься, что я ничем не отличаюсь от прочих фанатиков?

— А ты отличаешься?

«Насколько глубока его убежденность?»

— Ты — действительно Предвестник, Келлхус. Если бы ты видел Сны Сесватхи, как я…

— Но разве Пройас не может сказать то же самое о своем фанатизме? Разве он не может сказать: «Если бы ты говорил с Майтанетом, как я»?

«Насколько далеко он способен зайти? Верит ли он всей душой?»

Колдун вздохнул и кивнул.

— Эта дилемма возникает всегда, не так ли?

— Но чья это дилемма? Моя или твоя?

«Готов ли он пойти дальше?»

Ахкеймион рассмеялся, но невыразительно — так смеются люди, пытающиеся преуменьшить свой страх.

— Это дилемма целого мира, Келлхус.

— Мне нужно нечто большее, Ахкеймион. Нечто посущественнее голословных утверждений.

«Пойдет ли он до конца?»

— Я не уверен…

— Что это — именно то, чего ты хочешь от меня? — воскликнул Келлхус, словно внезапно впадая в крайность.

Нерешительность Инрау прозвенела в его голосе. Ужас Инрау отразился в его глазах.

«Я должен этого добиться».

Колдун в ужасе уставился на него.

— Келлхус, я…

— Думай о том, что говоришь мне! Думай, Акка, думай! Ты утверждаешь, что я — признак Второго Апокалипсиса, что я — предвестье исчезновения рода человеческого!

Но, конечно же, Ахкеймион думал о нем больше…

— Нет, Келлхус… Это не все.

— Тогда что я такое? Чем ты меня считаешь?

— Я думаю… Мне кажется, возможно, ты…

— Что, Акка? Что?

— У всего есть цель! — раздраженно буркнул колдун. — Ты пришел ко мне зачем-то, даже если не осознаешь этого.

А вот это — Келлхус знал — истине не соответствовало. Если бы все события имели цель, их завершение определяло бы их начало, а такое невозможно. Все происходящее зависит от истока, а не от места назначения. То, что произошло прежде, формирует то, что произойдет потом. Его манипуляции рожденными в миру — достаточное тому доказательство… Даже если дуниане и допускают ошибки в своих теориях, их аксиомы остаются нерушимыми. Логос усложнился — только и всего. Даже колдовство, из которого он черпал по капле, подчинялось общим законам.

— И какова эта цель? — спросил Келлхус.

Ахкеймион заколебался, и, хотя он безмолвствовал, все в нем, от выражения лица до запаха и участившегося сердцебиения, кричало о панике. Он облизнул губы…

— Я думаю… спасение мира.

Ну вот, опять то же самое. Вечно одно и то же заблуждение.

— Так, значит, я — твоя причина? — спросил Келлхус, словно не веря своим ушам. — Я — та истина, которая оправдывает твой фанатизм?

Ахкеймион в ужасе смотрел на ученика. Упиваясь выражением его лица, Келлхус наблюдал, как предположения падают на душу колдуна и просачиваются сквозь нее, увлекаемые собственным весом, к одному-единственному, неизбежному выводу.

«Все, что угодно… По его же собственному признанию, он должен совершить все, что угодно».

Даже отдать Гнозис.

«Насколько же могущественным ты стал, отец?»

Ахкеймион внезапно встал и двинулся вниз по монументальной лестнице. Он преодолевал каждую ступеньку устало и неторопливо, как будто считал их. Шайгекский ветер ерошил блестящие черные волосы. Когда Келлхус окликнул его, в ответ он сказал лишь:

— Я устал от высоты.

Келлхусу следовало догадаться, что этим все и закончится.

…Генерал Мартем считал себя человеком практичным. Он всегда дотошно изучал стоящую перед ним задачу, а затем методично двигался к поставленной цели. Он не принадлежал к знати по праву рождения, в детстве его не баловали, и потому ничто не затуманивало его суждений. Он просто смотрел, оценивал и действовал. Мир не так уж сложен, говорил генерал своим подчиненным, если сохранять ясный рассудок и безжалостную практичность.

Смотреть. Оценивать. Действовать.

Он всю жизнь прожил, опираясь на эту философию. Как же легко оказалось ее подорвать…

Поначалу поставленная задача представлялась простой, хоть и несколько необычной. Следить за Анасуримбором Келлхусом, князем Атритау, и попытаться войти к нему в доверие. Если этот человек собирает сторонников для свершения коварных планов, как предполагал Конфас, то нансурский генерал, страдающий кризисом веры, окажется для него лакомым кусочком.

А вышло все не так. Мартем посетил добрую дюжину его вечерних проповедей, или «импровизаций», как их называли, прежде чем этот человек удостоил его хотя бы словом.

Конечно же, Конфас, всегда возлагавший вину на исполнителей, считал, что все дело в Мартеме. Не могло быть никаких сомнений в том, что Келлхус — кишаурим, поскольку он имел связь со Скеаосом, а Скеаос был кишаурим. Не вызывало сомнений и то, что князь строит из себя пророка — во всяком случае, после инцидента с Саубоном это стало очевидным. И ему совершенно неоткуда было узнать, что Мартем — всего лишь наживка, поскольку Конфас не делился своим планом ни с кем, кроме самого генерала. Следовательно, в неудаче повинен Мартем, даже если он слишком упрям, чтобы признать это.

Но это была лишь еще одна из бесчисленных несправедливостей со стороны Конфаса. Даже если бы Мартем давал себе труд обижаться на него, что было не в его духе, сейчас ему хватало других забот — он боялся.

Он сам толком не понимал, когда это произошло, но в какой-то момент их длинного пути через Гедею Мартем перестал верить, что князь Атритау просто разыгрывает из себя пророка. Мартем, конечно же, не решил, что этот человек — настоящий пророк, нет, но он теперь не знал, что и думать…

А вскоре он понял — и ужаснулся. Мартем от природы был человеком верным и ценил свое положение советника Икурея Конфаса. Он часто думал, что затем и родился на свет, чтобы служить деятельному экзальт-генералу, чтобы уравновешивать несомненный гений этого человека более приземленными замечаниями. «Таланту нужно напоминать о практичности», — часто думал Мартем. Какими бы восхитительными ни были пряности, без соли не обойдешься.

Но если Келлхус на самом деле… Что тогда станет с его верностью?

Мартем размышлял об этом, сидя среди тысяч вспотевших людей, что сошлись послушать проповедь — первую после безумия, которым сопровождалось прибытие в Шайгек. Впереди высился древний Ксийосер, Великий зиккурат, гора отполированного черного камня — столь огромная, что при виде ее казалось уместным спрятать лицо и упасть ниц. Вокруг раскинулась плодородная долина дельты Семписа, усыпанная зиккуратами поменьше, рукавами реки, болотами, поросшими тростником, и бесконечными рисовыми полями. В безоблачном небе пылало добела раскаленное солнце.

Собравшиеся люди смеялись и разговаривали. Некоторое время Мартем наблюдал, как сидящая перед ним пара делит скромную трапезу, состоящую из хлеба и лука. Потом он понял, что люди вокруг старательно избегают его взгляда. Он подумал, что их, быть может, пугает его форма и синий плащ, придающие ему вид знатного дворянина. Мартем переводил взгляд с одного соседа на другого и пытался сообразить, что бы такого им сказать, чтобы они успокоились. Но он так и не смог заставить себя завести разговор.

Его затопило ощущение одиночества. Он снова подумал о Конфасе.

Потом он увидел вдалеке князя Келлхуса — тот спускался по колоссальной лестнице Ксийосера. Мартем заулыбался, как будто встретил в толчее чужеземного базара старого друга.

«Что он скажет?»

Когда Мартем только начинал посещать импровизации, он полагал, что Келлхус будет вести либо еретические речи, либо такие, от которых можно легко отмахнуться. Но оказалось иначе. Князь Келлхус повторял слова Древних Пророков и Айнри Сейена так, словно они были его собственными. Ничего из сказанного им не противоречило бесчисленным проповедям, которые Мартему доводилось слышать, — хотя сами эти проповеди частенько противоречили друг другу. Казалось, будто князь ищет некие истины, некие невысказанные смыслы того, во что верят благочестивые айнрити.

Слушать его было все равно что узнавать то, что ты уже подсознательно знал и так.

«Божий князь» — так называли его некоторые. «Изливающий свет».

Его белое шелковое одеяние сияло в лучах солнца. Князь остановился, немного не дойдя до конца лестницы, и оглядел волнующуюся толпу. В его облике сквозило великолепие, как будто Келлхус сошел не с зиккурата, а с небес. Внезапно Мартему сделалось страшно: он осознал, что не видел ни как этот человек поднимался на зиккурат, ни как он спускался с вершины колоссальной постройки. Он просто… просто заметил его.

Генерал обозвал себя дураком.

— Пророк Ангешраэль, — изрек князь Келлхус, — спустился с горы Эшки, где он постился.

Толпа мгновенно смолкла; сделалось так тихо, что Мартем слышал шум ветра.

— Хузьелт — так говорит нам Бивень — послал ему зайца, чтобы Ангешраэль мог наконец-то поесть. Пророк освежевал зайца, дар Хузьелта, и развел костер, чтобы насладиться трапезой. Когда он поел и был доволен, божественный Хузьелт, Святой Охотник, присоединился к нему у костра, ибо в те дни боги еще не отдали мир на попечение людей. Ангешраэль, узнав в нем Бога, тут же упал на колени рядом с костром, не думая, куда опустит лицо.

Принц вдруг улыбнулся.

— Словно юноша в брачную ночь, он промазал из-за охватившего его пыла…

Мартем расхохотался вместе с тысячной толпой. Как-то так получилось, что солнце запылало еще ярче.

— И Бог спросил: «Почему наш пророк опустился лишь на колени? Разве пророки людей не подобны прочим людям? Разве не подобает им падать ниц?» Ангешраэль ответил: «Но передо мной огонь». На что несравненный Хузьелт сказал: «Огонь горит на земле, и то, что поглощает огонь, становится землей. Я — твой Бог. Пади же ниц».

Князь сделал паузу.

— И тогда Ангешраэль — так говорит нам Бивень — опустил лицо в пламя.

Невзирая на душный, влажный воздух, Мартема охватила дрожь. Сколько раз — особенно в детстве, — когда он смотрел на костер, ему приходила мысль опустить лицо в огонь — чтобы почувствовать то же, что когда-то чувствовал пророк.

Ангешраэль. Сожженный Пророк. «Он опустил лицо в огонь! В огонь!»

— Подобно Ангешраэлю, — продолжал князь, — мы опускаемся на колени перед костром…

Мартем затаил дыхание. Жар хлынул сквозь него — или ему показалось?

— Истина! — воскликнул князь Келлхус так, словно называл имя, знакомое каждому человеку. — Огонь истины! Истины того, кем вы являетесь…

Голос его звучал гулко.

— Вы слабы. Вы одиноки. Вы не любите того, кого вам следовало бы любить. Вы вожделеете непотребств. Вы боитесь даже собственных братьев. Вы понимаете куда меньше, чем делаете вид…

Келлхус вскинул руку, словно добиваясь от собравшихся еще большей тишины.

— Вот что вы есть. Слабость, одиночество, незнание, похоть, страх и непонимание. Но даже сейчас вы способны ощущать огонь истины. Даже сейчас он снедает вас!

Он опустил руку.

— Но вы не падаете ниц. Нет, не падаете…

Взгляд его блестящих глаз остановился на Мартеме, и генерал почувствовал, как у него сдавило горло, почувствовал, как стучит молоточек сердца, пригоняя кровь к лицу.

«Он смотрит мне в душу. Он свидетельствует…»

— Но почему? — вопросил князь, и в голосе его слышалась непостижимая старая мука. — В муке огня таится Бог. А в Боге кроется избавление. Каждый из вас владеет ключом к собственному спасению. Вы уже стоите на коленях. Но вы до сих пор не пали ниц и не коснулись лицом земли. Вы слабы. Вы одиноки. Вы не знаете тех, кто любит вас. Вы вожделеете непотребств. Вы боитесь даже собственных братьев. И вы понимаете куда меньше, чем делаете вид!

Мартем скривился. Эти слова наполнили его болью, а мысли закружились вихрем от понимания чего-то и знакомого, и неведомого одновременно. «Это я… он говорит обо мне!»

— Есть ли среди вас тот, кто станет это отрицать?

Тишина. Кто-то заплакал.

— Но вы это отрицаете! — воскликнул князь Келлхус, словно любовник, столкнувшийся с женской неверностью. — Все вы! Вы опускаетесь на колени, но жульничаете — жульничаете с огнем собственного сердца! Вы извергаете ложь за ложью, крича, что этот огонь — не истина. Что вы сильны. Что вы не одиноки. Что вы знаете тех, кто вас любит. Что вы не вожделеете непотребств. Что вы не боитесь своих братьев. Что вы понимаете все!

Сколько раз Мартему доводилось лгать подобным образом? Мартем Практичный. Мартем Реалист. Сколько раз он был таким, если прекрасно понимает слова князя Келлхуса?

— Но в тайные моменты — да, в тайные моменты — эти отрицания звучат неискренне — верно? В тайные моменты вы видите, что ваша жизнь — фарс. И вы плачете! И вы спрашиваете, что не так! И вы восклицаете: «Почему я не могу быть сильным?»

Он спрыгнул вниз на несколько ступенек.

«Почему я не могу быть сильным?»

У Мартема заболело горло, словно он сам выкрикнул эти слова.

— Да потому, — негромко произнес князь, — что вы лжете.

И Мартем исступленно подумал: «Кожа и волосы… Он всего лишь человек!»

— Вы слабы потому, что притворяетесь сильными.

Теперь его голос сделался бесплотным, он словно шептал на ухо каждому из тысячи присутствующих.

— Вы одиноки потому, что непрестанно лжете. Вы вожделеете непотребств потому, что не сознаетесь в своей похоти. Вы боитесь брата, ибо боитесь того, что он видит. Вы мало понимаете — ведь для того, чтобы научиться чему-то, вы должны признать, что ничего не знаете.

Как можно уместить всю жизнь на ладони?

— Вы видите трагедию? — умоляюще вопросил князь. — Писания велят нам быть как боги, быть большим, чем мы есть. А что мы такое? Слабые люди со сварливыми, завистливыми сердцами, задыхающиеся под саваном собственной лжи. Люди, которые остаются слабыми, потому что не могут сознаться в собственной слабости.

И это слово — «слабость» — будто сорвалось с небес, пришло откуда-то извне, и на миг человек, произнесший его, стал уже не человеком, а земной оболочкой чего-то неизмеримо большего. «Слабость…» Слово, слетевшее не с человеческих уст… И Мартем понял.

«Я нахожусь в присутствии Бога».

Ужас и блаженство.

Гнев его глаз. Сияние его кожи. Повсюду.

Присутствие Бога.

Наконец-то остановиться, оказаться связанным тем, что скрепляет весь мир, и увидеть, как низко ты пал. И Мартему показалось, что он впервые находится здесь, как будто на самом деле быть собой — быть здесь! — возможно лишь в присутствии ясности, которая есть Бог.

Здесь…

Невозможность втянуть сладкий воздух солеными губами. Тайна взволнованной души и хитрого разума. Притягательность накопившихся страстей. Невозможность.

Невозможность…

Чудо пребывания здесь.

— Опуститесь на колени вместе со мной, — произнес голос ниоткуда. — Возьмите меня за руку и не бойтесь. Опустите лицо в горнило.

Момент для завершающих слов был подготовлен — для слов, что восходили к священному писанию его сердца. Момент восторга.

Люди закричали, и Мартем вскрикнул вместе со всеми. Некоторые плакали, не таясь, и Мартем плакал вместе с ними. Другие тянули руки к Келлхусу, словно пытаясь удержать его образ. Мартем поднял два пальца, чтобы коснуться далекого лица.

Он не мог сказать, как долго Келлхус говорил. Но он говорил о многом, и куда бы ни ступала его нога, мир вокруг изменялся. «Что это означает — быть воином? Разве война — не огонь? Не горнило? Разве война не есть самое верное свидетельство нашей слабости?» Он даже научил их гимну, который, как он сказал, явился ему во сне. И песня тронула их так, как могла тронуть только песня извне. Гимн богам. До скончания своих дней Мартем будет, просыпаясь, слышать эту песню.

А потом, когда люди столпились вокруг Келлхуса, падая на колени и осторожно целуя край белого одеяния, он велел им встать, напомнив, что он — всего лишь человек, такой же, как и все прочие. И в конце концов, когда людской поток донес Мартема до князя, невозможные голубые глаза мягко взглянули на него, не обращая внимания ни на позолоченную кирасу, ни на синий плащ, ни на знаки общественного положения.

— Я ждал вас, генерал.

Взволнованный гул толпы вдруг сделался далеким, хотя вокруг по-прежнему бушевало людское море. Мартем мог лишь глядеть — лишившийся дара речи, трепещущий от благоговения и преисполненный благодарности…

— Вас послал Конфас. Но теперь все изменилось. Верно?

И Мартем почувствовал себя, словно ребенок перед отцом, не в силах ни солгать, ни сказать правду.

Пророк кивнул, как будто что-то услышал.

— И что же теперь будет с вашей верностью?

Где-то вдали, на грани слышимости, закричали люди. Мартем смотрел, как пророк повернул голову, поднял руку, окруженную золотистым ореолом, и поймал несущийся на него кулак, в котором был зажат длинный нож.

«Покушение», — безучастно подумал Мартем.

Человека, что стоял сейчас перед ним, невозможно убить. Теперь Мартем это знал.

Толпа пригвоздила незадачливого убийцу к земле. Мартем успел заметить окровавленное лицо…

Пророк снова повернулся к нему.

— Я не стану рвать твое сердце надвое, — сказал он. — Приходи ко мне снова — когда будешь готов.


— Я вас предупреждаю, Пройас. С этим человеком необходимо что-то делать.

Икурей Конфас вложил в слова больше чувств, чем намеревался. Но таковы уж нынешние времена, провоцирующие сильные чувства.

Конрийский принц откинулся на спинку походного стула и невозмутимо взглянул на него, рассеянно теребя аккуратно подстриженную бороду.

— И что вы предлагаете?

«Ну наконец-то».

— Созвать в полном составе совет Великих и Малых имен.

— И?

— И выдвинуть против него обвинения.

Пройас нахмурился.

— Обвинения? Какие обвинения?

— Обвинения по закону Бивня. По древнему закону.

— Ага, ясно. И в чем же вы собираетесь обвинить князя Келлхуса?

— В подстрекательстве к богохульству. В том, что он строит из себя пророка.

Пройас кивнул.

— Иными словами, — язвительно произнес он, — в том, что он — лжепророк.

Конфас недоверчиво рассмеялся. Ему вспомнилось, как когда-то — теперь ему казалось, что это было давным-давно, — он думал, что во время Священной войны они с Пройасом подружатся и вместе станут знамениты. Они оба красивы. Они почти ровесники. Их считали, каждого в своей стране, равно подающими надежды — до того, как он разбил скюльвендов в битве при Кийуте.

«У меня нет равных».

— Можно ли найти более подходящее случаю обвинение? — спросил Конфас.

— Я согласен обсуждать, как нам лучше переправиться на южный берег и захватить Скаура врасплох, — раздраженно ответил Пройас. — Но я не согласен обсуждать благочестие человека, которого считаю своим другом.

Хотя шатер Пройаса был большим и богато обставленным, в нем было темно и невыносимо жарко. В отличие от прочих, сменивших палатки на мрамор покинутых хозяевами вилл, Пройас продолжал жить так, словно он по-прежнему в походе.

«Фанатик несчастный».

— Вы слыхали о проповедях у Ксийосера? — спросил Конфас, а про себя подумал: «Мартем, ты дурак…»

Но в том-то и беда. Мартем — отнюдь не дурак. Конфасу трудно было представить человека, менее подходящего под это определение…

— Слышал, слышал, — со вздохом отозвался Пройас. — Меня много раз приглашали туда, но я очень занят.

— Я думаю… А вы в курсе, что множество людей самых разных сословий и званий — и мои люди, и ваши — именуют его Воином-Пророком? Воином-Пророком!

— Да. Мне это известно, — отозвался Пройас с тем же снисходительно-нетерпеливым видом, что и прежде, но брови его тревожно сошлись к переносице.

— Изначально предполагалось, — сказал Конфас, делая вид, будто еле сдерживается, — что это — Священная война в честь Последнего Пророка… Айнри Сейена. Но если число сторонников этого мошенника и дальше будет увеличиваться, вскоре она превратится в Священную войну Воина-Пророка. Вы меня понимаете?

Мертвые пророки бывают полезны, поскольку от их имени удобно править. Но живые пророки? Пророки-кишаурим?

«Может, стоит рассказать ему, что произошло со Скеаосом?»

Пройас устало покачал головой.

— И что вы хотите, чтобы я сделал, а, Конфас? Келлхус… не похож на прочих людей. В этом не может быть сомнений. И ему являются вещие сны. Но он не считает себя пророком. И сердится, когда другие называют его так.

— И что? Он, выходит, должен направо и налево кричать, что он лжепророк? Того, что он им является, недостаточно?

На лице Пройаса отразилась боль. Он прищурился и оглядел Конфаса, словно оценивая, насколько хороши его доспехи.

— А почему это вас так беспокоит? Уж вас-то не назовешь благочестивым человеком.

«Что бы ты сделал, дядя? Стал бы ты рассказывать ему эту историю?»

Конфасу захотелось сплюнуть, но он подавил этот порыв и лишь провел языком по зубам. Он презирал нерешительность.

— Мое благочестие тут совершенно ни при чем.

Пройас с силой вдохнул и так же с силой выдохнул.

— Я провел много времени в обществе этого человека, Конфас. Мы вместе читали вслух «Хроники Бивня» и «Трактат», и ни разу я не заметил в его речах даже проблеска ереси. На самом деле Келлхус, возможно, самый благочестивый человек из всех, кого я когда-либо встречал. То, что другие стали называть его пророком, — это тревожный признак, не спорю. Но он тут не виноват. Люди слабы, Конфас. Так ли удивительно, что они смотрят на Келлхуса и видят в его силе нечто большее, чем есть на самом деле?

На лице Конфаса невольно отразилось презрение.

— Даже вы… Он поймал в ловушку даже вас.

Что же он за человек? Хотя Конфасу до жути не хотелось этого признавать, встреча с Мартемом потрясла его до глубины души. Каким-то образом за считаные дни князю Келлхусу удалось превратить самого надежного из его людей в несущего чушь недоумка. Истина! Слабость людей! Горнило!

Что за чепуха! Но однако эта чепуха расползалась по Священному воинству, словно пятно крови по ткани. А раной был князь Атритау. И если он действительно шпион кишаурим, как того опасается дражайший дядюшка Ксерий, рана вполне может оказаться смертельной.

Пройас обозлился и ответил презрением на презрение.

— Поймал в ловушку! — фыркнул он. — Конечно же, вам все видится именно так. Честолюбцы никогда не понимают благочестия. С их точки зрения, цель должна быть мирской, иначе она неразумна.

Конфасу показалось, что эти слова прозвучали несколько натянуто.

«По крайней мере, мне удалось заронить в его душу зерно сомнения».

— Да, чувствуется, что это сказал человек, которого хорошо кормят, — огрызнулся Конфас и развернулся, собираясь уходить.

Хватит идиотов на сегодня.

Но у самого выхода его настиг голос Пройаса.

— Последний вопрос, экзальт-генерал.

Конфас обернулся, полуприкрыв глаза и подняв брови.

— Да?

— Вы слыхали о покушении на князя Келлхуса?

— Вы хотите сказать, что в этом мире нашелся еще один здравомыслящий человек?

Пройас криво улыбнулся. На миг в его глазах вспыхнула подлинная ненависть.

— Князь Келлхус сказал мне, что человек, пытавшийся его убить, был нансурцем. Точнее, одним из ваших офицеров.

Конфас тупо уставился на собеседника, понимая, что его одурачили. Все эти вопросы… Пройас расспрашивал его исключительно затем, чтобы посмотреть, имелись ли у него мотивы для покушения. Конфас мысленно обозвал себя идиотом. Фанатик он или нет, но Нерсей Пройас — не тот человек, которого можно недооценивать.

«Это начинает превращаться в кошмар».

— И что? — спросил Конфас. — Вы предлагаете арестовать меня?

— Предложили же вы арестовать князя Келлхуса.

— Вам предстоит узнать, что арестовать армию не так-то просто.

— Я не вижу никакой армии.

Конфас усмехнулся.

— Увидите.


Конечно же, Пройас ничего не мог предпринять, даже если бы убийца прожил достаточно долго, чтобы назвать имя Конфаса. Священное воинство нуждалось в империи.

И все-таки это был урок, который следовало усвоить. Война — это интеллект. Он еще покажет князю Келлхусу, что…

Когда Конфас вышел из шатра, кидрухили вытянулись по стойке «смирно». Из предосторожности экзальт-генерал прихватил с собой в качестве эскорта две сотни тяжелых кавалеристов. Великие Имена были рассеяны от Нагогриса на краю Великой пустыни до Иотии в дельте Семписа, а Скаур высылал отряды на северный берег, чтобы не давать покоя завоевателям. Не хватало еще погибнуть или попасть в плен. К тому же проблема, которую представлял из себя Анасуримбор Келлхус, пока оставалась скорее теоретической.

Адьютанты подвели принцу коня; Конфас поискал взглядом Мартема и обнаружил его среди кавалеристов. Генерал всегда предпочитал обществу офицеров общество простых солдат. Когда-то Конфас считал эту привычку странной причудой — теперь же он находил ее раздражающей, если не бунтарской.

«Мартем… Что с тобой случилось?»

Конфас вскочил на вороного и подъехал к Мартему. Тот молча наблюдал за его приближением, не выказывая страха.

Конфас, подобно скюльвенду, плюнул под копыта генеральского коня. Затем оглянулся на шатер Пройаса, на вышитых орлов, раскинувших черные крылья на потрепанном белом холсте, и на стражников, что с подозрением следили за ним и его людьми. Слабый ветерок шевелил знамя с орлом дома Нерсеев, а за ним виднелся вдали крутой южный берег.

Конфас повернулся к своенравному генералу.

— Похоже, — яростно прошипел он, — ты — не единственная жертва чар этого шпиона, Мартем… Когда ты убьешь Воина-Пророка, ты отомстишь за многих, очень многих.

Глава 12. Иотия

«…И земля содрогнется от стенаний нечестивцев, и идолы их будут сброшены и разбиты. И демоны идолопоклонников распахнут свои рты, подобно умирающим прокаженным, ибо никто из людей не откликнется на их чудовищный голод».

«Свидетельство Фана». 16:4:22
«И хоть вы теряете душу, вы приобретете весь мир».

Катехизис Завета

4111 год Бивня,конец лета, Шайгек

Ксинем никогда особо не любил этого человека и не доверял ему, но как-то так вышло, что ему пришлось с ним беседовать. Этот человек, Теришат, барон с сомнительной репутацией, чьи владения располагались на границе Конрии и Верхнего Айнона, перехватил Ксинема, когда тот шел с совещания у Пройаса. При виде Ксинема худощавое, обрамленное бородкой лицо барона просияло, и на нем появилось выражение «о, какая удача!». Ксинему свойственно было терпеливо обращаться даже с теми, кого он недолюбливал, но недоверие — это уже вопрос другой. Впрочем, это лишь одно из тех незначительных унижений, которые приходится переносить благочестивому человеку.

— Кажется, я припоминаю, лорд-маршал, что вы питаете слабость к книгам, — изрек Теришат, стараясь поспеть за размашисто шагающим Ксинемом.

Неизменно вежливый Ксинем кивнул.

— Благоприобретенная привычка.

— Тогда вас, должно быть, не оставила равнодушным весть о том, что галеоты захватили в Иотии знаменитую Сареотскую библиотеку, в целости и сохранности.

— Галеоты? Я думал, айноны.

— Нет, — отозвался Теришат, растягивая губы в странной кривой улыбке. — Я слыхал, что это были галеоты. Точнее, люди самого Саубона.

— Понятно, — нетерпеливо буркнул Ксинем. — Что ж, тогда…

— Я понимаю, лорд-маршал, вы человек занятой. Не волнуйтесь… Я пришлю к вам своего раба попросить об аудиенции.

Столкнуться с Теришатом уже само по себе неприятно — но еще и страдать от официального приема?

— Для вас, барон, у меня всегда найдется время.

— Отлично! — почти что взвизгнул Теришат. — Тогда… Недавно один мой друг… ну, пожалуй, пока он мне не друг, но я… я…

— Но вы надеетесь снискать благоволение этого человека, так, Теришат?

Барон одновременно просиял и скривился.

— Да! Хотя это звучит несколько неделикатно — вам не кажется?

Ксинем ничего не ответил, лишь двинулся дальше, упорно глядя на маячивший впереди купол своего шатра. За ним виднелись окутанные дымкой холмы Гедеи. «Шайгек, — подумал Ксинем. — Мы взяли Шайгек!» По неведомой причине его вдруг охватило ощущение, что скоро, невероятно скоро он увидит раскинувшийся перед ним священный Шайме. «Свершаются великие дела…» Одного этого почти хватило Ксинему, чтобы почувствовать некую приязнь к Теришату. Почти.

— Ну, этот мой друг — он только что вернулся из Сареотской библиотеки — спросил меня, что такое «гнозис».

Ксинем остановился и внимательно взглянул на увязавшегося за ним человечка.

— Гнозисом, — осторожно произнес он, — называют колдовство Древнего Севера.

— Ах, вот оно что! — воскликнул Теришат. — Да, это звучит осмысленно.

— А что понадобилось вашему другу в библиотеке?

— Ну, вы же слыхали — поговаривают, будто Саубон может продать книги, чтобы разжиться деньгами.

До Ксинема ничего подобного не доходило, и это его обеспокоило.

— Сомневаюсь, чтобы прочие Великие Имена это одобрили. Ну так что, этот ваш друг уже начал составлять каталог?

— Он отличается редкостной предприимчивостью, лорд-маршал. Толковый человек знает, когда кто-то заинтересован в прибыли, — если вы понимаете, о чем я…

— Пес из касты торговцев — несомненно, — без обиняков отрезал Ксинем. — Позвольте дать вам совет, Теришат: не забывайте о своем положении.

Но Теришат, вместо того чтобы оскорбиться, насмешливо ухмыльнулся.

— Ну, лорд-маршал, — произнес он тоном, лишенным всякого почтения, — вам ли говорить!

Ксинем поморщился; его поразила не столько наглость Теришата, сколько собственное лицемерие. Да уж, человеку, делящему трапезу с колдуном, не пристало упрекать другого в том, что он заискивает перед торгашом. Внезапно гул конрийского лагеря показался ему оглушительным. Маршал Аттремпа свирепо уставился на Теришата и смотрел до тех пор, пока этот дурень не занервничал и, пробормотав неискренние извинения, не ринулся прочь.

По дороге к шатру Ксинем думал об Ахкеймионе, добром и давнем друге. А еще он подумал о своей касте и поразился тому, как у него противно засосало под ложечкой, когда он вспомнил слова Теришата: «Вам ли говорить».

«И сколько людей думает так же, как он?»

В последнее время их отношения с Ахкеймионом сделались натянутыми — Ксинем понимал это. Пожалуй, им обоим будет лишь на пользу, если Ахкеймион уедет на несколько дней.

В библиотеку. Изучать богохульство.


— Я не понимаю, — гневно произнесла Эсменет.

«Он покидает меня…»

Ахкеймион взвалил на спину мула джутовый мешок с овсом. Его мул, Рассвет, с серьезным видом взирал на хозяина. Позади на склонах раскинулся лагерь; шатры и палатки рассыпались среди небольших рощиц ив и тополей. Эсменет видела вдали Семпис, сверкающий под палящим солнцем подобно обсидиановой мозаике. И всякий раз, глядя на затянутый дымкой южный берег, Эсменет чувствовала, что язычники наблюдают за ними.

— Я не понимаю, Акка, — повторила она, на этот раз жалобно.

— Но, Эсми…

— Что — но?

Ахкеймион, снедаемый раздражением и тревогой, повернулся к ней:

— Это библиотека. Библиотека!

— И что? — запальчиво поинтересовалась Эсменет. — Неграмотным нечего…

— Нет! — помрачнев, отрезал Ахкеймион. — Нет! Послушай, мне нужно несколько дней побыть одному. Мне нужно время, чтобы подумать. Чтобы подумать, Эсми!

Отчаяние, прозвучавшее в его голосе, так поразило Эсменет, что она на миг умолкла.

— О Келлхусе, — сказала она после паузы.

У нее начало покалывать кожу головы.

— О Келлхусе, — согласился Ахкеймион.

Он откашлялся и сплюнул в пыль.

— Он тебя попросил — верно?

Что-то сдавило грудь Эсменет. Неужто это возможно?

Ахкеймион ничего не сказал, но в его движениях появилась едва заметная безжалостность, а в глазах — пустота. Эсменет вдруг поняла, что изучила его, словно песню, спетую много раз. Она его знала.

— О чем попросил? — в конце концов осведомился Ахкеймион, привязывая циновку к седлу.

— Научить его Гнозису.

С того момента, когда конрийские отряды вошли в долину Семписа, — или даже с той ночи, когда произошел случай с куклой, — Ахкеймиона, похоже, охватило странное оцепенение, напряжение, не позволявшее ему ни смеяться, ни заниматься любовью дольше считаных мгновений. Но Эсменет полагала, что причиной тому была его ссора с Ксинемом и возникшее между ними отчуждение.

Несколько дней назад она подошла с этим делом к маршалу и рассказала о предчувствиях, терзающих его друга. Да, Ахкеймион поступил возмутительно, но сделал это по глупости.

— Он пытается забыть, Ксин, но не может. Каждое утро он плачет, а я успокаиваю его. Каждое утро мне приходится напоминать ему, что Апокалипсис остался в прошлом… Он думает, что Келлхус — Предвестник.

Но Ксинем, насколько поняла Эсменет, всегда знал об этом. Его тон, слова, поведение — все было преисполнено терпения, все, кроме взгляда. Его глаза не желали прислушиваться, и Эсменет поняла, что корень бед лежит куда глубже. Ахкеймион сказал однажды, что такой человек, как Ксинем, рискует многим, взяв в друзья колдуна.

Она никогда не давила на Ахкеймиона; самое большее, что она себе позволяла, — это мягкие напоминания типа «ну ты же знаешь, что он о тебе беспокоится». Обиды мужчин недолговечны. Ахкеймион любил говорить, будто мужчины — существа простые и незатейливые и что женщинам достаточно кормить их, трахать и льстить им, чтобы они были счастливы. Возможно, с некоторыми мужчинами дело и вправду обстояло именно так, но к Друзу Ахкеймиону это точно не относилось. Поэтому Эсменет ждала, понадеявшись, что время и привычка вернут старым друзьям прежнее взаимопонимание.

Ей даже в голову не приходило, что причиной страданий Ахкеймиона может оказаться Келлхус, а не Ксинем. Келлхус святой — теперь она в этом не сомневалась. Он был пророком, вне зависимости от того, верил он в это сам или нет. А колдовство нечестиво…

Как там выразился Ахкеймион?

Он станет богом-колдуном.

Ахкеймион продолжал возиться со своими вещами. Он не произнес ни слова. Ему это было не нужно.

— Но как такое возможно? — спросила она.

Ахкеймион замер и несколько мгновений смотрел в никуда.

Затем повернулся к Эсменет, лицо его окаменело от надежды и ужаса.

— Может ли пророк быть богохульником? — проговорил Ахкеймион, и Эсменет поняла, что этот вопрос давно мучает его. — Я спросил его об этом…

— И что он ответил?

— Он выругался и заявил, что он никакой не пророк. Он был оскорблен… и даже уязвлен.

«У меня к этому делу талант», — прозвучало в голосе Ахкеймиона.

Внезапно Эсменет охватило безрассудство.

— Ты не можешь его учить, Акка! Ты не должен! Разве ты не понимаешь? Ты — искушение! Он должен сопротивляться тебе и тому обещанию могущества, которое ты несешь. Он должен отвергнуть тебя, чтобы стать тем, кем он должен стать!

— Вот что ты думаешь? — возмутился Ахкеймион. — Что я — король Шиколь, который искушал Сейена, предлагая ему власть над миром? А вдруг он прав, Эсми? Тебе это не приходило в голову? Вдруг он и вправду не пророк?

Эсменет в страхе воззрилась на него; она была испугана и сбита с толку, но вместе с тем ощутила странное веселье. Как ее угораздило зайти так далеко? Каким образом шлюха из трущоб Сумны очутилась здесь, рядом с сердцем мира?

Как и когда ее жизнь превратилась в часть Писания? На миг ей даже не поверилось, что все это правда…

— Вопрос в том, Акка, что об этом думаешь ты.

Ахкеймион опустил взгляд.

— Что я думаю? — переспросил он и внезапно посмотрел Эсменет в глаза.

Та ничего не сказала, хоть и почувствовала, что ее решимость тает как снег.

Ахкеймион вздохнул и пожал плечами.

— Я думаю, что Три Моря не готовы ко Второму Апокалипсису — настолько не готовы, что худшего и представить нельзя… Копье-Цапля утрачено. Шранки шляются по половине мира, и их в сто — в тысячу! — раз больше, чем во времена Сесватхи. А люди сохранили лишь незначительную часть Безделушек.

Ахкеймион глядел на Эсменет. Глаза его блестели ярко, как никогда.

— Хотя боги прокляли меня, прокляли нас, я не верю, что им настолько безразлична судьба мира…

— Келлхус, — прошептала Эсменет.

Ахкеймион кивнул.

— Они послали нам не Предвестника, а нечто большее… Я сам толком не знаю, что думать и на что надеяться…

— Но колдовство, Акка…

— Это богохульство. Я знаю. Но подумай, Эсменет, почему колдуны — богохульники? И почему пророк — это пророк?

Глаза Эсменет испуганно округлились.

— Потому, что колдуны поют песни Бога, — ответила она, — а пророк говорит голосом Бога.

— Вот именно. Так будет ли для пророка богохульством произносить колдовские слова?

Эсменет смотрела на него, от изумления лишившись дара речи.

«Ибо Бог поет свою песнь…»

— Акка…

Он снова повернулся к мулу и поднял с земли седельную сумку.

Эсменет вдруг охватила паника.

— Пожалуйста, Акка, не оставляй меня!

— Я же сказал тебе, Эсми, — отозвался он, не оборачиваясь. — Мне нужно подумать.

«Но мы же отлично думали вместе!»

Он становился мудрее от ее советов. Он это знал! Сейчас перед ним встала небывалая проблема… Так почему же он покидает ее? Не кроется ли за этим что-то еще? Не скрывает ли он чего-то?

На миг ей вспомнилось, как он извивался под Серве… «Он нашел себе другую шлюху, помоложе», — словно прошептал чей-то голос.

— Почему ты так поступаешь? — спросила Эсменет куда более резко, чем хотела.

Раздраженная пауза.

— Как я поступаю?

— Ты словно лабиринт, Акка. Ты распахнул ворота, пригласил меня войти, но отказываешься показать путь. Почему ты всегда прячешься?

Глаза Ахкеймиона вспыхнули гневом.

— Я? — Он рассмеялся и вернулся к прерванному занятию. — Говоришь, я прячусь?

— Да, прячешься. Ты слаб, Акка, хотя должен быть сильным. Подумай о том, чему учил нас Келлхус!

Ахкеймион взглянул на нее, и в глазах его боролись боль и ярость.

— А ты сама? Давай поговорим о твоей дочери… Помнишь ее? Сколько времени прошло с тех пор, как ты…

— Это совсем другое! Она родилась еще до тебя! До тебя!

Зачем он говорит так? Почему причиняет ей боль?

«Моя девочка! Моя малышка мертва!»

— Изумительное проведение различий! — Ахкеймион сплюнул. — Прошлое никогда не умирает, Эсми. — Он с горечью рассмеялся. — А это даже не прошлое.

— Тогда где моя дочь, Акка?

На миг Ахкеймион онемел. Эсменет часто загоняла его в тупик подобными вопросами.

«Сломленный дурак!»

У Эсменет начали дрожать руки. По щекам заструились горячие слезы. Как она могла подумать такое?

Это все потому, что он сказал… Да как он смеет!

Ахкеймион изумленно воззрился на женщину, словно прочел что-то в ее душе.

— Прости, Эсми, — невыразительным тоном произнес он. — Мне не следовало упоминать… Мне не следовало говорить это…

Колдун умолк. Он снова повернулся к мулу и принялся сердито затягивать ремни.

— Ты не понимаешь, что такое для нас Гнозис, — добавил он. — Я поплачусь не одними душевными терзаниями.

— Тогда научи меня! Дай мне понять!

«Это же Келлхус! Мы обнаружили его вместе!»

— Эсми… Я не могу говорить об этом. Просто не могу…

— Но почему?

— Я знаю, что ты скажешь!

— Нет, Акка, — отозвалась она, вновь ощущая свойственную представительницам ее профессии холодность. — Ты не знаешь. Ты даже понятия не имеешь.

Ахкеймион поймал грубую пеньковую веревку, привязанную к уздечке мула, и начал теребить ее в руках. На мгновение все в нем: сандалии, упакованные вещи, одежда из белого льна — все показалось одиноким и несчастным. Почему он вечно выглядит таким несчастным?

Ей вспомнился Сарцелл, уверенный в себе, холеный и пахнущий благовониями.

«Убогий рогоносец».

— Я не бросаю тебя, Эсми, — сказал он. — Я никогда не смогу бросить тебя. Никогда больше.

— Но я вижу одну лишь циновку для спанья, — бросила она.

Ахкеймион попытался улыбнуться, затем развернулся и неуклюже зашагал прочь, ведя Рассвета на поводу. Эсменет глядела ему вслед; ее мутило, как будто она стояла на вершине высокой башни. Ахкеймион двинулся по тропе, идущей на восток, мимо выцветших круглых шатров. Он так быстро уменьшался… Просто удивительно, как на ярком солнце люди издалека выглядят только темными фигурками…

— Акка! — закричала Эсменет.

Ей было безразлично, кто ее услышит.

— Акка!

«Я люблю тебя».

Фигурка с мулом на миг остановилась, далекая, неузнаваемая. Она помахала рукой.

А потом исчезла за рощей черных ив.


Ахкеймион обнаружил, что разумные люди, как правило, менее счастливы. Причина проста: они умеют логически обосновывать свои иллюзии. А способность усвоить истину имеет мало общего с умом — точнее, ничего общего. Разум куда лучше годится для того, чтобы оспаривать истины, нежели для того, чтобы открывать их. Потому-то он и бежал от Келлхуса и Эсменет.

Ахкеймион шел по тропе; по правую руку от него нес свои черные воды Семпис, а по левую тянулись ряды огромных эвкалиптов. Если не считать мимолетных прикосновений солнечных лучей, проникающих в просветы между кронами, эвкалиптовый навес надежно укрывал от зноя. Ветерок пронизывал белую льняную тунику. Как же все мирно и спокойно, когда ты в одиночестве, подумал Ахкеймион.

Когда Ксинем сообщил ему, что в Сареотской библиотеке обнаружились книги, имеющие отношение к Гнозису, Ахкеймион прекрасно понял подтекст. «Тебе лучше уйти», — сказал ему друг. С той памятной ночи Ахкеймион все ждал, что его прогонят от костра маршала, пусть даже на время. Более того — он нуждался в изгнании, нуждался в том, чтобы его вынудили уйти…

И тем не менее это было больно.

Ладно, неважно, сказал себе Ахкеймион. Всего лишь очередная распря, порожденная их неудобной дружбой. Знатный дворянин и колдун. «Нет друга труднее, чем грешник», — писал один из поэтов Бивня.

А Ахкеймион и был грешником.

В отличие от других колдунов, он редко размышлял над проклятостью своего дара. Ему казалось, что примерно поэтому мужья, бьющие жен, не размышляют о кулаках…

Но были и другие причины. В молодости Ахкеймион относился к числу студентов, отличавшихся непочтительностью и неблагочестивостью, как будто то непростительное богохульство, которое он изучал, давало ему право на все прочие виды богохульства. Они с Санклой, его товарищем по комнате, имели обыкновение читать «Трактат» вслух и хохотать над его нелепостями. Например, над отрывками, касающимися обрезания жрецов. Или над описаниями всяких идиотских очистительных ритуалов. И только один момент привлекал его внимание на протяжении многих лет — знаменитый тезис «Ожидай без увещеваний» из Книги Жрецов.

— Послушай-ка! — однажды вечером воскликнул Санкла, уже валявшийся на своей койке. — «И Последний Пророк сказал: „Благочестие — не дело менял. Не давайте пищу за пищу, крышу над головой за крышу над головой, любовь за любовь. Не швыряйте Добро на весы — давайте, не ожидая воздаяния. Отдавайте пищу даром, крышу над головой даром, любовь даром. Уступайте обидчикам вашим. Вот единственное, чего нечестивцы не сделают. Не ожидайте ничего, и обретете вечное блаженство“».

Парнишка остановил на Ахкеймионе взгляд своих темных, вечно смеющихся глаз — глаз, что на некоторое время сделали их любовниками.

— Можешь в это поверить?

— Во что поверить? — спросил Ахкеймион.

Он уже начал улыбаться, потому что знал: все, что придумывает Санкла, на редкость потешно. Таким уж он был человеком. Его смерть — он погиб в Аокниссе три года спустя, от руки пьяного дворянчика с Безделушкой — стала для Ахкеймиона тяжким потрясением.

Санкла постучал по свитку пальцем — в скриптории его бы за такое взгрели.

— По сути дела, Сейен говорит: «Отдавайте, не ожидая вознаграждения, и сможете рассчитывать на вознаграждение побольше»!

Ахкеймион задумался.

— Понимаешь? — продолжал Санкла. — Он говорит, что благочестие заключается в том, чтобы делать добрые дела без корыстных побуждений. Он говорит, что если ты рассчитываешь получить что-то взамен, значит, ты не даешь ничего — ничего!.. Просто не даешь.

У Ахкеймиона перехватило дыхание.

— Значит, айнрити, ожидающий, что он будет возвышен Вовне…

— Не дает ничего, — отозвался Санкла и рассмеялся, не в силах поверить самому себе. — Ничего! Мы же, с другой стороны, отдаем свои жизни, чтобы продолжить борьбу Сесватхи… Мы отдаем все, а взамен можем ожидать лишь проклятия. Это сказано о нас, Акка!

Это сказано о нас.

Какое бы искушение ни несли в себе его слова, какими бы волнующими и важными они ни были, Ахкеймион сделался слишком скептичным, чтобы верить в них. Они выглядели чересчур лестными, чересчур возвеличивающими, чтобы оказаться истиной. И поэтому Ахкеймион думал, что достаточно быть просто хорошим человеком. А если недостаточно, значит, тот, кто измеряет добро и зло, сам недобр.

И похоже, именно так и обстояли дела.

Но, конечно же, Келлхус изменил все. Теперь Ахкеймион много размышлял о своей проклятости.

Прежде этот вопрос казался лишь поводом для самоистязания. Бивень и «Трактат» выражались насчет колдовства предельно ясно, хотя Ахкеймион читал и много еретических трудов. Там утверждалось, будто противоречия в сути Писания доказывают, что пророки — и древних дней, и относительно недавних времен — были обычными людьми. «Все небеса, — писал Протат, — не могут сиять через единственную щелочку».

А поэтому лазейка для сомнений в его проклятости существовала. Возможно, как предположил Санкла, проклятые на самом деле были избранными. А возможно, как предпочитал думать Ахкеймион, избранниками были сомневающиеся. Ему часто казалось, что искушение изображать уверенность — самое притягательное и самое пагубное из всех искушений. Творить добро без уверенности означало творить добро без ожидания награды… Быть может, само сомнение и есть ключ.

Но если он прав, этому вопросу суждено навсегда остаться без ответа. Ведь если искреннее недоумение действительно условие условий, значит, спасутся лишь не ведающие ответа. Ему всегда казалось, что размышлять о собственном проклятии уже само по себе проклятие.

А поэтому Ахкеймион о нем и не думал.

Но теперь… Теперь появилась надежда на ответ. Каждый день он шел рядом с этой надеждой, говорил с ней…

Князь Анасуримбор Келлхус.

Нет, Ахкеймион не думал, что Келлхус может просто дать ему ответ, даже если колдун наберется мужества спросить. Равно как и не считал, что Келлхус каким-то образом воплощает или олицетворяет этот ответ. Нельзя умалять его роль. Он не был, говоря мистическим языком, живым знаком судьбы Друза Ахкеймиона. Нет. Ахкеймион знал, что его проклятость или величие зависит только от него самого. Он должен ответить на этот вопрос самостоятельно…

Своими поступками.

И хотя понимание этого устрашало Ахкеймиона, оно наполняло его неизменной и недоверчивой радостью. Порождаемый им страх был не нов: Ахкеймион боялся, что от его поступков будет зависеть судьба мира. Стоило ему задуматься о возможных последствиях, и Ахкеймион впадал в оцепенение. А вот радость была чем-то новым и неожиданным. Анасуримбор Келлхус превратил спасение в реальную возможность. Спасение.

Хоть ты теряешь душу, ты приобретешь весь мир — с этих слов начинается катехизис Завета.

Но это совершенно не обязательно! В конце концов Ахкеймион понял, насколько безутешной, лишенной надежды была его прежняя жизнь. Эсменет научила его любить. А Келлхус, Анасуримбор Келлхус научил его надеяться.

И он ухватился за них, за любовь и надежду, и будет держаться изо всех сил.

Нужно лишь решить, что ему делать…

— Акка, — сказал Келлхус накануне ночью, — мне нужно кое о чем тебя спросить.

Они сидели у костра вдвоем и кипятили воду для чая.

— Конечно, Келлхус, — отозвался Ахкеймион. — Что тебя беспокоит?

— Меня беспокоит то, о чем я должен спросить…

Никогда прежде Ахкеймион не видел на человеческом лице подобной муки — как будто ужас дошел до той точки, где он соприкасается с восторгом. Ахкеймион едва совладал с сильнейшим желанием прикрыть глаза рукой.

— О чем ты должен спросить?

— Каждый день, Акка, я умаляюсь.

Какие слова! От одного воспоминания у Ахкеймиона перехватило дыхание. Добравшись до солнечного островка, он остановился, прижав руки к груди. Стая птиц взмыла в небо. Их тени беззвучно пронеслись над ним. Ахкеймион, прищурившись, взглянул на солнце.

«Следует ли мне учить его Гнозису?»

У Ахкеймиона не хватало духу принять решение — при одной мысли о том, чтобы отдать Гнозис кому-то за пределами школы, он бледнел от ужаса. Он даже не был уверен, что сможет научить Келлхуса, если захочет. Ведь он делил знание Гнозиса с Сесватхой, чей оттиск лежал на всех движениях его оцепеневшей души.

«Позволишь ли ты мне сделать это? Видишь ли ты то же, что и я?»

Никогда — никогда! — за всю историю их школы не случалось, чтобы колдун высокого ранга предал Гнозис. Он один позволял Завету выжить. Он один давал им возможность вести войну Сесватхи. Стоит утратить его, и они превратятся в Малую школу. Ахкеймион знал, что его братья будут биться насмерть, чтобы предотвратить это. Они будут охотиться за ними обоими, не ведая пощады, и убьют их, если смогут найти. Они не станут прислушиваться ни к каким доводам… И само имя Друза Ахкеймиона будет звучать ругательством в темных залах Атьерса.

Но чем это отличается от жадности или ревности? Второй Апокалипсис надвигается. Не пришла ли пора вооружить Три Моря? Разве Сесватха не велел делиться своим арсеналом, если надвинется тень?

Велел…

Не следует ли из этого, что Ахкеймион — самый верный адепт Завета?

Он зашагал дальше.

В глубине души он знал, что Келлхус — посланник богов. Опасность слишком велика, а обещание — слишком поразительно. Он наблюдал, как Келлхус усвоил за несколько месяцев знания целой жизни. Он слушал, затаив дыхание, как князь изрекает истины мысли, более тонкие, чем у Айенсиса, и истины страсти, более глубокие, чем у Сейена. Он сидел в пыли и глазел, разинув рот, как этот человек расширяет геометрию Муретета до немыслимых пределов, как он поправляет древнюю логику, а потом набрасывает основы новой логики — так ребенок мог бы нацарапать палочкой спирали.

Чем станет Гнозис для подобного человека? Игрушкой? Что он откроет? Какой силой овладеет?

Ахкеймиону представилось, как Келлхус шагает по полям сражений, словно Бог, уничтожая полчища шранков, сшибая драконов с небес, шагает навстречу воскрешенному Не-богу, чудовищному Мог-Фарау…

«Он — наш спаситель! Я знаю!»

Но вдруг Эсменет права? Вдруг он, Ахкеймион, — всего лишь испытание? Как злой король Шиколь в «Трактате», предложивший Айнри Сейену свой скипетр из бедренной кости, армию, гарем — все, кроме короны, — лишь бы тот перестал проповедовать…

Ахкеймион резко остановился, но врезавшийся в него Рассвет вынудил хозяина сделать еще пару шагов. Колдун погладил мула по морде и улыбнулся печальной улыбкой человека, обремененного бесталанным животным. Ветерок погнал рябь по сверкающим на солнце водам Семписа, прошуршал в кронах деревьев. Ахкеймиона начала бить дрожь.

Пророк и колдун. Бивень называл подобных людей шаманами. Это слово лежало у Ахкеймиона в сознании, неподвижное, словно зиккурат.

«Шаман.

Нет… Это безумие!»

Две тысячи лет адепты Завета хранили Гнозис в неприкосновенности. Две тысячи лет! Кто он такой, чтобы нарушать подобную традицию?

Неподалеку под платаном толпились ребятишки, щебеча и толкаясь, словно воробьи над крошками хлеба. Ахкеймион заметил двух мальчишек лет четырех-пяти, которые что-то рассказывали, крепко держась за руки. Их невинность поразила его до глубины души. Ахкеймион невольно подумал, сколько времени пройдет, прежде чем они поймут, что держаться за руки — это ошибка.

Или они откроют для себя Келлхуса?

Непонятный скулящий звук заставил его поднять взгляд, и Ахкеймион едва не закричал от потрясения.

К дереву, под которым он стоял, был прибит нагой человек, белый, как мрамор, в пятнах синяков и засохшей крови. Когда момент ошеломления миновал, Ахкеймион подумал было снять человека. Но куда его отнести? В соседнее селение? Айнрити настолько запугали шайгекцев, что местные жители, скорее всего, побоятся даже взглянуть на несчастного, не то что прикоснуться к нему.

Ахкеймион ощутил угрызения совести и отчего-то вдруг вспомнил Эсменет.

«Береги себя».

Ведя в поводу Рассвета, Ахкеймион зашагал дальше, мимо детей, по тени, испещренной солнечными пятнами, к Иотии, древней столице королей-богов Шайгека. Ее стены из светлого камня уже виднелись вдали, проглядывая через темную зелень эвкалиптов. Ахкеймион шел и сражался с невероятным…

Прошлое было мертво. Будущее было непроглядно, словно зияющая могила.

Ахкеймион вытер слезы. Назревало нечто невообразимое, нечто такое, о чем историки, философы и теологи будут спорить тысячи лет — если, конечно, у них будут эти годы. И действия Друза Ахкеймиона приобретут особое значение.

Он должен просто отдать. Не ожидая ничего взамен. Свою школу. Свое призвание. Свою жизнь…

Гнозис станет его пожертвованием.


За могучими стенами Иотии скрывался лабиринт четырехэтажных домов из кирпича-сырца, стоящих вплотную друг к дружке. Узенькие улочки сверху были затянуты навесами из пальмовых листьев, и Ахкеймиону казалось, будто он идет по безлюдным туннелям. Он избегал кератотиков: ему не нравился триумф, которым светились их глаза. Но когда ему встречались вооруженные Люди Бивня, Ахкеймиону приходилось спрашивать дорогу и дальше пробираться через паутину улиц. Большинство попадавшихся ему айнрити были айнонами, и это беспокоило Ахкеймиона. А пару раз, когда стены расходились настолько, что удавалось разглядеть здешние памятники, ему начинало казаться, будто он ощущает в отдалении присутствие Багряных Шпилей.

Но затем он встретил отряд галеотских кавалеристов и ощутил некоторое облегчение. Да, они знают, как пройти в Сареотскую библиотеку. Да, библиотека занята галеотами. Ахкеймион начал привычно врать и сказал, что он — ученый, ведущий хронику побед Священного воинства. Как всегда, при мысли о том, что их имена могут попасть на страницы истории, у галеотов засверкали глаза. Они сказали, что будут проезжать библиотеку по дороге, и предложили отправиться с ними.

В полдень Ахкеймион уже стоял в тени библиотеки, исполненный недобрых предчувствий.

Если слухи о существовании текстов Гнозиса достигли его ушей, они с тем же успехом могли дойти и до Багряных Шпилей. При мысли о том, что ему придется спорить с колдунами в красном, Ахкеймиону становилось, мягко говоря, не по себе.

Сама идея о том, что тексты Гнозиса могли сокрытыми лежать здесь все это время, была вовсе не такой абсурдной, как казалось на первый взгляд. Библиотека могла посоперничать древностью с Тысячей Храмов; ее построили сареоты, эзотерическая коллегия жрецов, посвятивших себя хранению знаний. В Кенейской империи существовал закон, согласно которому всякий, кто входил в Иотию и имел при себе книгу, обязан был предоставить ее сареотам, дабы те могли сделать копию. Но Сареотская коллегия была религиозным учреждением, а потому для Немногих вход в знаменитую библиотеку был заказан.

Когда много столетий спустя фаним захватили Шайгек и перебили сареотов, библиотеку посетил сам падираджа. Как гласила легенда, он извлек из-под халата тоненький, переплетенный в кожу список кипфа’айфан, «Свидетельства Фана», слегка помявшийся от ношения на груди. Подняв его над головой, падираджа заявил: «Вот вся записанная истина. Вот единственный путь ко всем душам. Сожгите это нечестивое место». И якобы в этот миг с полки упал один-единственный свиток и подкатился к сапогам падираджи. Падираджа развернул его и обнаружил подробную карту Гедеи, которая впоследствии пригодилась ему в войнах с Нансурской империей.

Библиотека сохранилась, но если при сареотах она была закрыта для колдунов, то при кианцах вообще могла перестать работать.

Так что Ахкеймион вполне верил, что в библиотеке могли остаться тексты Гнозиса. Такие находки случались и прежде. Если адепты Завета были самыми учеными из всех колдунов, то причиной тому, не считая их снов о Древних войнах, было ревностное отношение к Гнозису. Гнозис давал им силу, несоизмеримую с численностью школы. Если Гнозисом завладеет школа, подобная Багряным Шпилям, — кто знает, что произойдет тогда? В том, что Завету придется туго, можно даже не сомневаться.

Но, впрочем, все это должно вот-вот измениться — теперь, когда Анасуримбор вернулся.

Ахкеймион завел мула в маленький внутренний дворик. Брусчатка давно скрылась под слоем красной пыли, и лишь отдельные камни выглядывали то здесь, то там. Фасад библиотеки был квадратным, словно у кенейского храма; высокие колонны подпирали осыпающийся портик с фигурами не то людей, не то богов. Два рослых галеота с мечами стояли, прислонившись к колоннам у входа. Они встретили подошедшего Ахкеймиона скучающими взглядами.

— Приветствую вас, — сказал Ахкеймион, надеясь, что стражники говорят по-шейски. — Я — Друз Истафас, летописец Нерсея Пройаса, принца Конрии.

Ответа не последовало. Ахкеймион замер в нерешительности. Один из стражников, тип со шрамом, тянущимся через все лицо, от лба до подбородка, особенно его нервировал. Выглядели они недружелюбно. Хотя с чего веселиться воину, которого поставили охранять столь бесполезную вещь, как книжки?

Ахкеймион кашлянул.

— Много ли посетителей бывает в библиотеке?

— Нет, — отозвался стражник без шрама и пожал плечами. — Несколько ворюг-торговцев, и все.

Он что-то выплюнул, и Ахкеймион понял, что стражник обсасывал персиковую косточку.

— Что ж, могу вас заверить, что я не принадлежу к торговцам. — И добавил со смесью любопытства и почтительности: — Дозволите мне войти?

Стражник кивком указал на мула.

— Только без этой твари. Нельзя же допускать, чтобы осел срал в священных залах, верно?

Он ухмыльнулся и повернулся к своему товарищу со шрамом, который все продолжал смотреть на Ахкеймиона. Вид у него был словно у скучающего мальчишки, который размышляет, не потыкать ли палкой дохлую рыбу.

Прихватив кое-какие вещи, Ахкеймион быстро прошел мимо стражников. Огромные двери были украшены потускневшей бронзой; одна створка оставалась приоткрытой ровно настолько, чтобы в нее мог проскользнуть человек. Уже нырнув в полумрак библиотеки, Ахкеймион услышал, как один из галеотов — кажется, тот, со шрамом, — пробормотал: «Гнусный чурка».

Но Ахкеймиону было сейчас не до презрения норсирайцев. Его охватило радостное возбуждение. Он едва сдерживался, чтобы не расхохотаться. Окаянные сареоты собирали тексты на протяжении тысячи лет. Что он может здесь обнаружить? Все, что угодно, и не только работы по Гнозису. «Девять классиков», ранние «Диалоги Инсерути» — даже утраченные труды Айенсиса!

Ахкеймион прошел через темный просторный вестибюль с высокими сводами, по мозаичному полу, на котором некогда был изображен Айнри Сейен, тянущий к людям окруженные сиянием руки, — во всяком случае, до тех пор, пока фаним, которые, судя по всему, никогда не пользовались библиотекой, не изуродовали мозаику. Ахкеймион достал из дорожной сумки свечу и зажег ее тайным словом. И так, неся перед собой крохотный огонек, он вступил в священные залы библиотеки.


Сареотская библиотека представляла собой лабиринт непроглядно темных коридоров, где пахло пылью и гниющими книгами. Окруженный ореолом света, Ахкеймион брел сквозь мрак и подбирал сокровища. Никогда еще он не встречал подобного собрания. Никогда еще он не видел столько погубленных мыслей.

Из тысяч томов и тысяч тысяч свитков спасти можно было хорошо если несколько сотен. Ахкеймион не обнаружил ничего, что имело хотя бы малейшее отношение к Гнозису, зато отыскал кое-какие интересные вещи.

Он нашел книгу Айенсиса, о которой никогда прежде не слышал, но та была написана на вапарси, древнем нильнамешском языке, и познаний Ахкеймиона хватило лишь на то, чтобы разобрать заголовок: «Четвертый диалог о движении планет, как им свойственно…» — и дальше в том же духе. Но хотя бы то, что это был диалог, имело огромное значение. Ведь диалогов великого киранейского философа сохранилось очень мало.

Он нашел в пыли и паутине груду глиняных табличек с клинописным письмом древнего Шайгека. Ахкеймион выбрал одну, хорошо сохранившуюся, и решил, что попытается тайком прихватить ее с собой — хотя, судя по всему, это учетные записи какой-нибудь житницы. Он решил, что это будет хорошим подарком Ксинему.

Он нашел множество других томов и свитков — древних и редких. Повесть об эпохе Воюющих городов некоего историка, с которым Ахкеймион никогда прежде не сталкивался. Странную книгу, написанную на пергаменте и озаглавленную «О храмах и их беззакониях», заставившую Ахкеймиона призадуматься — уж не симпатизировали ли сареоты еретикам? Ну, и еще кое-что.

Спустя некоторое время и радость от находки сохранившихся сокровищ, и гнев от вида сокровищ загубленных ослабели. Ахкеймион устал и, найдя каменную скамью в нише, разложил на ней книги и скромные пожитки, словно тотемы в магическом круге, съел немного зачерствевшего хлеба и выпил вина из бурдюка. За едой он думал об Эсменет, ругая себя за внезапно вспыхнувшее желание.

О Келлхусе он старался не вспоминать.

Ахкеймион заменил потрескивающую свечу и решил почитать. «Один среди книг. Опять». Он улыбнулся. «Опять? Нет, наконец-то…»

Книгу не «читают». Тут язык искажает истинную природу действия. Сказать, что книгу читают, означает совершить ту же самую ошибку, которую совершает игрок, хвастающийся своим выигрышем, словно добыл его благодаря решимости или силе рук. Тот, кто бросал игральные кости, переживал момент беспомощности, и только. Но открыть книгу — это куда более глубокая игра. Открыть книгу значит не только пережить момент беспомощности, не только отказаться от мгновений ревности при виде непредсказуемого следа, оставленного другим человеком, — это значит позволить себе быть написанным. Ибо что такое книга, как не долгая последовательная уступка движениям чужой души?

Ахкеймион просто не мог представить более серьезного отказа от себя.

Он читал и смеялся над иронией человека, умершего тысячу лет назад, и печально размышлял над претензиями и надеждами, пережившими свое время.

Он сам не заметил, как уснул.


Во сне он видел дракона, древнего, ужасного — и злобного сверх всякой меры. Скутула, чьи лапы были словно узловатое железо, а черные крылья закрывали полнеба. Фонтан огня, извергшийся из пасти дракона, превратил песок в стекло. Сесватха упал на одно колено, чувствуя во рту привкус крови, но голова старого колдуна была запрокинута, пряди седых волос бились на ветру, поднятом драконьими крыльями, и невозможные слова срывались с губ, словно смех. Иглы ослепительного света вонзились в небо…

Но края этой картины скручивались, как будто сон был нарисован на пергаменте, а затем внезапно что-то свернуло пергамент и швырнуло во тьму…

Тьму при открытых глазах… Судорожное, прерывистое дыхание. Где он? Ах да, библиотека… Должно быть, свеча догорела.

Но затем Ахкеймион понял, что именно разбудило его. Его обереги, которые он держал наготове с тех самых пор, как присоединился к Священному…

«Сейен милостивый!.. Багряные Шпили».

Ахкеймион засуетился во тьме, собирая пожитки. Скорее, скорее… Он встал, глядя уже другими глазами.

Помещение, в котором он находился, было длинным, с низким потолком и рядами стеллажей и полок. Незваные гости поспешно пробирались между стеллажей, приближаясь к нему с разных сторон.

Зачем они пришли? За Гнозисом? Знания всегда были объектом алчного вожделения, и, возможно, во всех Трех Морях не существовало знания более ценного, чем Гнозис. Но похищать адепта Завета посреди Священного воинства? Ведь, казалось бы, сейчас Багряных Шпилей должны волновать более насущные проблемы — хотя бы те же кишаурим.

Казалось бы… Но как насчет шпионов-оборотней? Как насчет Консульта?

Они знали, что слухи о текстах Гнозиса приведут его сюда. И знали, что в библиотеке он будет чувствовать себя в безопасности. Кто станет рисковать подобными сокровищами? Конечно же, не собратья-адепты, какими бы недобрыми ни были их намерения…

Ахкеймион понял, что все это необычайно хитрая ловушка — ловушка, в которую попался даже Ксинем. Есть ли лучший способ убаюкать все подозрения адепта Завета, чем подкинуть ему приманку через друга, которому тот доверяет больше, чем кому бы то ни было?

Ксинем? Нет. Этого не может быть.

Сейен милостивый…

Все это происходит на самом деле!

Ахкеймион схватил сумку, ринулся во тьму, врезался в тяжелый стеллаж со свитками и почувствовал, как папирус крошится в пальцах, словно засохшая грязь. Он сунул сумку в груду изломанных свитков. Скорее, скорее! Затем он принялся пробираться к выходу.

Они были близко. На потолке над черными полками, среди которых стоял Ахкеймион, появились пятна света.

Ахкеймион отступил в небольшую нишу, где перед этим дремал, и принялся наговаривать серию оберегов, короткие цепочки невозможных мыслей. Свет срывался с его губ. Воздух вокруг него наполнился сиянием — так лучи солнца пронизывают туман.

Откуда-то доносилось невнятное бормотание — таящиеся, вкрадчивые слова, эдакие паразиты, грызущие стены мира.

Яростный свет, превративший на миг полки перед Ахкеймионом в рассветный горизонт… Взрыв. Гейзер пепла и огня.

От ударной волны у Ахкеймиона вышибло воздух из легких. Окружающие стены затрещали от жара. Но его обереги выдержали.

Ахкеймион зажмурился. Мгновение относительной темноты…

— Друз Ахкеймион, сдавайся. Ты в безвыходном положении!

— Элеазар? — крикнул в ответ Ахкеймион. — Сколько раз вы, дурни, пытались вырвать у нас Гнозис? И ни хрена не вышло!

Прерывистое дыхание. Бешено бьющееся сердце.

— Элеазар!

— Ты обречен, Ахкеймион! Обречешь ли ты на гибель и сокровища, что окружают тебя сейчас?

Как бы ни были драгоценны эти книги, слова, что вращались и сваливались грудой вокруг него, не значили ничего. Не сейчас.

— Не делай этого, Элеазар! — крикнул Ахкеймион срывающимся голосом. — Ставки! Какие ставки!

— Уже…

Ахкеймион зашептал слова. Пять сверкающих линий протянулись вдоль узкого прохода между обгоревшими полками, через дым и осыпающиеся страницы. Воздух затрещал. Его невидимый враг вскрикнул от удивления — как и все, кто впервые сталкивался с Гнозисом. Ахкеймион пробормотал еще несколько древних слов, еще несколько Напевов. Делящие планы Мирсеора — для постоянного давления на обереги противника. Напевы Принуждения Одаини, чтобы оглушить его, сбить с мысли. Затем мираж Киррои…

Ослепительные геометрические фигуры рванулись сквозь дым. Линии и параболы бритвенно острого света, пронзающие дерево и папирус, прорезающие камень. Багряный адепт закричал и попытался убежать. Ахкеймион сварил его заживо.

Темнота, если не считать враждебных огней, рассеянных среди руин. Ахкеймион слышал, как прочие колдуны перекликаются, потрясенно и испуганно. Он чувствовал, как они пробираются между стеллажами, спеша образовать Ансамбль.

Подумай, Элеазар! Сколькими ты готов пожертвовать?

«Пожалуйста. Не надо…»

Рев пламени. Грохот рушащихся полок. Огонь, бьющийся об его обереги, словно пенящийся прибой. Ослепительная вспышка, залившая светом все огромное помещение, от одной стены до другой. Раскат грома. Ахкеймион пошатнулся и упал на колени. Обереги у него в сознании затрещали.

Он ударил в ответ Выводом и Абстракцией. Он был адептом Завета, гностическим колдуном высокого ранга, мастером Напевов Войны. Он был словно маска, выставленная на солнце. Его голос разнесся по залу, над обломками и головешками.

Собранные сареотами знания взрывались и горели. Вырванные страницы кружились в вихрях. Книги летели по спирали, словно мотыльки на огонь. Драконье пламя низвергалось между уцелевших полок. Молнии сплетались в воздухе и потрескивали, сталкиваясь с оберегами Ахкеймиона. Он наконец увидел своих противников. Их было семеро. Они напоминали облаченных в багрец танцоров на поле погребальных огней. Адепты школы Багряных Шпилей.

Мимолетное видение шквалаослепительно-белых молний. Головы призрачных драконов, изрыгающие огонь. Несущиеся горящие воробьи. Великие Аналогии, сверкающие и тяжеловесные, с грохотом бились о его обереги. А за ними — Абстракции, блистающие и молниеносные…

Седьмая теорема Кийана. Эллипсы Тосоланкиса… Ахкеймион выкрикнул невозможные слова.

Крайний слева Багряный адепт завопил. Его обереги рухнули под напором Гнозиса. Взрыв разворотил стены библиотеки, и его унесло в вечереющее небо, словно клочок бумаги.

На миг Ахкеймион оставил Напевы и принялся восстанавливать обереги.

Водопады адского огня. Пол провалился. Огромные камни посыпались вокруг, хлопая, словно ладони молящегося. Ахкеймион очутился в огне, в хаосе исполинских развалин. Но продолжал петь.

Он был наследником Сесватхи, ученика Ношайнрау Белого. Он был победителем Скафры, сильнейшего из враку. Он возвысил в песне свой голос против кошмарных высот Голготтерата. Он стоял, гордый и неколебимый, перед самим Мог-Фарау…

Резкий удар. Пол под ногами закачался, словно палуба корабля. Стены начали рассыпаться. Погружение в одно темное значение за другим, тяжкая суть рушащегося мира, ниспадающего, словно одежды любовницы, в ответ на его песню.

И наконец-то — небо, такое влажное и прохладное, когда смотришь на него из самого сердца ада.

А высоко — Гвоздь Небес и серебрящаяся грудь полупрозрачного облачка.

Сареотская библиотека превратилась в раскаленную топку, окруженную изломанными, шатающимися стенами. А над ней висели, словно на ниточках, Багряные колдуны, и швыряли в Ахкеймиона один злобный Напев за другим. Головы призрачных драконов поднимались и извергали озера огня. Они плевались, изничтожая его ослепительным, прожигающим до костей пламенем. Одно за другим на него опускались ослепляющие солнца.

Ахкеймион стоял на коленях, тело его покрывали ожоги, изо рта и глаз текла кровь, вокруг громоздились груды камней и текстов; он рычал оберег за оберегом, но те трещали и раскалывались, и рвались, как гнилая ткань. Казалось, будто безжалостный хор Багряных Шпилей отдается эхом от небесного свода. Они били, словно рассерженные кузнецы по наковальне.

И сквозь это безумие Друз Ахкеймион на краткий миг увидел заходящее солнце, невероятно равнодушное, в обрамлении розовых и оранжевых облаков…

Хорошая была песня, подумал он.

Прости меня, Келлхус.

Глава 13. Шайгек

«Люди всегда указывают на других, и поэтому я предпочитаю следовать за шляпкой гвоздя, а не за его острием».

Онтиллас. «О глупости людской»
«День без полудня,
Год без конца.
Любовь всегда нова —
Иначе это не любовь».
Неизвестный автор. «Ода утрате утрат»


4111 год Бивня, конец лета, Шайгек.

И был свет…

— Эсми…

Она пошевелилась. Это что, сон? Да… Она плывет. Озерцо в холмах над равниной Битвы.

Чья-то рука взяла ее за голое плечо. Осторожное пожатие.

— Эсми… Проснись.

Но ей так тепло… Она приоткрыла один глаз и скривилась, поняв, что еще ночь. Свет лампы. Кто-то держит лампу. Что Акке не спится?

Эсменет перевернулась на спину и увидела, что над ней склонился Келлхус, очень мрачный и серьезный. Нахмурившись, она натянула одеяло на грудь.

— Что… — Она закашлялась. — Что случилось?

— Библиотека сареотов, — глухо произнес Келлхус. — Она горит.

Эсменет щурилась от света лампы.

— Багряные Шпили уничтожили ее, Эсми.

Она оглянулась, разыскивая Ахкеймиона.


Что-то в выражении лица Ксинема поразило Пройаса до глубины души. Он отвел взгляд, бесцельно провел пальцем по краю пустой золотой чаши, стоявшей перед ним на столе. Принц смотрел на сверкающих орлов, вычеканенных по бокам чаши.

— И что же ты хочешь, чтобы я сделал, Ксин?

Недоверие и нетерпение.

— Все, что в твоих силах!

Маршал сообщил ему о похищении Ахкеймиона два дня назад — никогда еще Пройас не видел, чтобы Ксинем так беспокоился. По его просьбе принц отдал приказ об аресте Теришата, барона с южного порубежья, — Пройас смутно его помнил. Затем он поехал в Иотию, где потребовал аудиенции у самого Элеазара и получил ее. Великий магистр держался любезно, но наотрез отвергал любые обвинения. Он заявил, что его люди, обследуя Сареотскую библиотеку, наткнулись на тайную келью кишаурим.

— Мы оплакиваем потерю двоих наших людей, — торжественно произнес магистр.

Когда Пройас, со всей надлежащей учтивостью, попросил разрешения взглянуть на останки кишаурим, Элеазар сказал:

— Вы можете даже забрать их, если пожелаете. У вас есть мешок?

«Вы сами поймете тщетность ваших действий», — говорили его глаза.

Но Пройас с самого начала полагал, что любые усилия ни к чему не приведут — даже если им удастся отыскать Теришата. Вскоре Священное воинство пересечет реку и атакует Скаура на южном берегу. Людям Бивня нужны Багряные Шпили — нужны позарез, если скюльвенд говорит правду. Что значит жизнь одного человека — тем более богохульника — по сравнению с этой необходимостью? Боги требуют жертв…

Пройас понимал тщетность усилий — еще как понимал! Проблема заключалась в том, как заставить Ксинема это понять.

— Все, что в моих силах? — повторил принц. — А что это может быть, скажи мне, Ксин? Какую власть принц Конрии имеет над Багряными Шпилями?

Он пожалел о раздражении, прозвучавшем в его голосе, но тут уж ничего нельзя было поделать.

Ксинем продолжал стоять по стойке «смирно», словно на параде.

— Ты можешь созвать совет…

— Да, могу, но какой в этом смысл?

— Смысл? — переспросил Ксинем, потрясенный словами принца. — Какой в этом смысл?

— Да. Возможно, это жестокий вопрос, но зато честный.

— Ты что, не понимаешь?! — воскликнул Ксинем. — Ахкеймион не мертв! Я не прошу тебя мстить за него! Они захватили его, Пройас! Они держат его где-то в Иотии — прямо сейчас! Они обрабатывают его такими способами, каких мы даже представить не можем! Багряные Шпили! Багряные Шпили захватили Ахкеймиона!

Багряные Шпили. Для тех, кто жил в тени Верхнего Айнона, название школы всегда было вторым именем ужаса. Пройас глубоко вздохнул. Бог указал, что важнее…

«Вера делает сильным».

— Ксин… Я понимаю, как ты мучаешься. Я знаю, что ты винишь в этом себя, но…

— Ты — неблагодарный, заносчивый сукин сын! — взорвался маршал.

Он уперся ладонями в стол и наклонился над стопками пергамента.

— Ты что, забыл, сколькому у него научился? Или твое сердце окаменело еще в детстве? Это же Ахкеймион, Пройас! Акка! Человек, который души в тебе не чаял! Который тебя вырастил! Человек, который сделал тебя тем, кто ты есть!

— Не забывайтесь, маршал! Я терплю…

— Нет, ты меня выслушаешь! — взревел Ксинем, грохнув кулаком по столу.

Золотая чаша подскочила и упала набок.

— При всей своей непреклонности, — проскрежетал маршал, — ты должен знать, как это работает. Помнишь, что ты сказал в Андиаминских Высотах? «Игра без начала и конца». Я не прошу тебя штурмовать лагерь Элеазара, Пройас, я просто прошу тебя вести игру! Заставь их думать, что ты не остановишься ни перед чем, лишь бы вызволить Акку, что если его убьют, ты объявишь им открытую войну. Если они поверят, что ты готов отказаться от всего, даже от святого Шайме, чтобы вернуть Ахкеймиона, они отступят. Они отступят!

Пройас встал, стушевавшись перед впавшим в ярость наставником, некогда учившим его владеть оружием. Он действительно знал, как «это» работает. Он должен пригрозить Элеазару войной.

Принц горько рассмеялся.

— Ксин, ты с ума сошел? Ты действительно просишь меня предпочесть учителя детских лет Богу? Предпочесть колдуна моему Богу?

Ксинем выпрямился.

— Ты что, за все эти годы так ничего и не понял?

— Что тут понимать? — воскликнул Пройас. — Сколько нам еще придется говорить об этом? Ахкеймион — Нечистый!

Его охватил пыл убежденности, как будто знание обладало собственной яростью.

— Если богохульники убивают богохульников, значит, мы сэкономим масло и дрова!

Ксинем дернулся, словно от удара.

— Так, значит, ты ничего не будешь делать.

— Равно как и вы, маршал. Мы готовимся выступать. Падиражда собрал всех сапатишахов, от Гиргаша до Эумарны. На южном берегу весь Киан!

— В таком случае я слагаю с себя обязанности маршала Аттремпа, — сдавленным голосом произнес Ксинем. — Более того, я отрекаюсь от тебя, твоего отца и моей клятвы дому Нерсеев. Я более не рыцарь Конрии.

У Пройаса онемело лицо и руки. Такого не могло быть.

— Подумай, Ксин, — еле слышно выговорил он. — Все… Твои владения, твое имущество, поддержка твоей касты… Ты лишишься всего, что у тебя есть, — всего, что ты есть.

— Нет, Пройас, — сказал Ксинем, направляясь к выходу. — Это ты отказался от всего.

А потом он ушел.

Красный фитиль масляной лампы зашипел и погас. Сгустилась тьма.

Так много всего! Бесконечные сражения. Язычники. Бремя — неизмеримо тяжкое. Бесконечный страх перед будущим. И Ксинем всегда был рядом. Он всегда был! Человек, который понимал, который делал понятным то, что его изводило, который взваливал на себя непомерную ношу…

Акка.

Сейен милостивый… Что же он наделал?

Нерсей Пройас упал на колени, оцепенев от острой боли в груди. Но слезы не шли.

«Я знаю, ты испытываешь меня! Ты испытываешь меня!»


Два тела — одно тепло.

Кажется, так Келлхус говорил о любви?

Эсменет смотрела на Ксинема. Тот сидел с нерешительным видом, словно не был уверен, рады ли ему здесь. Он медленно провел рукой по лицу. Эсменет видела безумие в его глазах.

— Я разузнал все, что мог, — глухо произнес он.

Он имел в виду разговоры людей, которым надо чесать языком, чтобы поддержать репутацию.

— Нет! Ты должен сделать больше! Ты не можешь сдаться, Ксин. После того, что…

Боль в его глазах завершила фразу за Эсменет.

— В ближайшие дни Священное воинство переправится на южный берег, Эсми…

Он поджал губы.

Ксинем имел в виду, что вопрос о Друзе Ахкеймионе как раз сейчас очень удобно забыть, как забывают все трудные и вызывающие неловкость вопросы. Но как? Как мог человек, знающий Друза Ахкеймиона, приблизиться к нему, а потом отойти прочь, соскользнуть, словно простыни по сухой коже? Но они — мужчины. Мужчины сухие снаружи, а влажные лишь внутри. Они не могут смешивать, соединять свою жизнь с чужой. По-настоящему — не могут.

— М-может… — сказала она, вытирая слезы и изо всех сил стараясь улыбаться, — может, Пройасу одиноко… Может, он з-захочет расслабиться с…

— Нет, Эсми. Нет.

Горячие слезы. Эсменет медленно покачала головой; уголки ее губ опустились.

«Нет… Я должна что-нибудь сделать! Должно быть хоть что-нибудь, что я могу сделать!»

Ксинем посмотрел мимо нее на согретую солнцем землю, словно отыскивая слова.

— Почему бы тебе не остаться с Келлхусом и Серве? — спросил он.

Как много изменилось за столь краткий срок. Лагерь Ксинема перестал существовать — вместе со статусом его хозяина. Келлхус забрал Серве и присоединился к Пройасу. Это повергло Эсменет в смятение, хотя она понимала, чем руководствовался Келлхус. Как бы сильно он ни любил Акку, теперь он должен был заниматься остальными людьми. Но как она умоляла! Пресмыкалась! Она даже пыталась, ослепленная безумием, соблазнить его, хотя он в этом вовсе не нуждался.

Священная война. Священная война. Куда ни кинь — кругом эта гребаная Священная война!

А как же Ахкеймион?

Но Келлхус не мог перечить Судьбе. У него имелась куда более примечательная блудница, чтобы отвечать…

— А вдруг Акка вернется? — всхлипнула Эсменет. — Вдруг он вернется и не найдет меня?

Все ушли, но ее палатка — палатка Ахкеймиона — стояла по-прежнему. Эсменет цеплялась за место, где была счастлива. Теперь по приказу Ирисса аттремпцы обращались с ней уважительно. Они звали ее «женщина колдуна»…

— Тебе не следует оставаться здесь одной, — сказал Ксинем. — Ирисс вскоре уйдет вместе с Пройасом, а шайгекцы… Они захотят отплатить.

— Я справлюсь, — хрипло выдохнула Эсменет. — Я всю жизнь прожила одна, Ксин.

Ксинем поднялся на ноги, потом погладил Эсменет по щеке, осторожно стер слезинку.

— Береги себя, Эсми.

— Что ты собираешься делать?

Взгляд Ксинема устремился вдаль, то ли на окутанные дымкой зиккураты, то ли просто в никуда.

— Искать, — безнадежным тоном произнес он.

— Я поеду с тобой! — вскочив, воскликнула Эсменет.

«Я иду, Акка! Я иду!»

Ксинем, ничего не ответив, подошел к коню и вскочил в седло. Он вынул нож из-за пояса, затем высоко подбросил его. Нож вонзился в землю у ног Эсменет.

— Возьми, — сказал Ксинем. — Береги себя, Эсми.

Лишь сейчас Эсменет заметила в отдалении конных Динхаза и Зенкаппу. Они ждали бывшего лорда. Они помахали Эсменет, прежде чем устремиться следом за Ксинемом. Эсменет упала на землю и разрыдалась. Она спрятала лицо в горящих ладонях.

Когда она подняла голову, всадники уже исчезли.

Беспомощность. Если существует более давний спутник женщины, чем надежда, то это беспомощность. Да, конечно, женщине часто удается приобрести ужасающую власть над одним сердцем, но мир за пределами чувств принадлежит мужчинам. И именно в этом мире исчез Ахкеймион, в холодной тьме между костров.

Все, что она могла делать, это ждать… Есть ли на свете бо́льшая мука, чем ожидание? Ничто так болезненно не подчеркивает бессилие, как пустой ход времени. Мгновение за мгновением, одни — тусклые от неверия, другие — туго натянутые от беззвучных криков. Горящие светом мучительных вопросов. Где он? Что я буду делать без него? Темные от изнемогающей надежды. Он мертв. Я осталась одна.

Ожидание. То, что традиция предписывает женщине. Ждать у очага. Вглядываться — не поднимая глаз. Бесконечно спорить с ничем. Думать, не имея надежды на озарение. Повторять слова сказанные и слова подразумеваемые. Вплетать намеки в заклинания, как будто точность и сила их боли в движениях ее души может добраться до сути мира и заставить его поддаться.

Шли дни, и казалось, будто Эсменет превратилась в недвижную точку массивного колеса событий, в единственное сооружение, уцелевшее после того, как схлынуло половодье. Палатки и шатры падали, словно саваны, в которые заворачивают мертвецов. Загружались огромные обозы. Повсюду до самого горизонта метались всадники в доспехах, разнося тайные послания и тягостные приказы. Огромные колонны строились на пастбище и под крики и пение гимнов уходили прочь.

Так же, как уходило лето.

А Эсменет сидела одна. Она смотрела, как ветер шевелит примятую траву. Смотрела, как пчелы носятся над вытоптанной равниной. Она сохраняла видимость покоя, какой сопровождается проходящее потрясение.

Эсменет сидела перед палаткой Ахкеймиона, спиной к их жалким пожиткам, лицом к зияющему, выжженному солнцем простору, и плакала — звала его по имени, как будто он мог прятаться за рощицей черных ив, чьи зеленые ветви качались сами по себе, словно под порывами разных ветров.

Она почти видела его, припавшего к земле за черным стволом.

«Вернись, Акка… Они все ушли. Опасность миновала».

День. Ночь.

Эсменет вела свое собственное безмолвное расследование, дознание без надежды получить ответ. Она много думала об умершей дочери и проводила запретные сравнения. Она спускалась к Семпису и смотрела на его черные воды, не понимая, то ли ей хочется пить, то ли утопиться. Она словно видела саму себя в отдалении, как она машет руками…

Одно тело — никакого тепла.

День. Ночь. Мгновение за мгновением.

Эсменет была шлюхой, а шлюхи умеют ждать. Терпение нескончаемого страстного желания. Ее дни змеились, словно слова на свитке длиною в жизнь, и каждое шептало одно и то же: «Опасность миновала, любовь моя. Возвращайся». Опасность миновала.


С тех пор как Найюр покинул лагерь Ксинема, он проводил дни почти так же, как раньше: либо совещаясь с Пройасом, либо выполняя его просьбы. За недели, прошедшие после поражения на равнине Битвы, Скаур не терял времени. Он уступил земли, которые не мог удержать, — в том числе и северный берег Семписа. Он сжег все лодки, какие только сумел найти, чтобы помешать переправе армии айнрити, воздвиг сторожевые башни вдоль всего южного берега и собрал остатки своей армии. К счастью для шайгекцев и их новых хозяев-айнрити, он не стал жечь амбары и уничтожать при отступлении поля и сады. Вывод кианских войск с северного берега проходил очень продуманно. Скаур знал, что Хиннерет задержит Людей Бивня. Даже в Зиркирте, восемь лет назад, когда скюльвенды разбили фаним, те быстро оправились от поражения. Это был упорный и изобретательный народ.

Найюр знал, что Скаур пощадил северный берег потому, что собирался вернуть его себе.

И этот факт айнрити оказалось тяжеловато усвоить. Даже Пройас, во многом отбросивший дворянскую спесь и принявший опеку Найюра, не мог поверить, что кианцы все еще представляют собой реальную угрозу.

— Ты так уверен, что победишь? — спросил Найюр как-то вечером, ужиная наедине с принцем.

— Уверен? — переспросил Пройас. — Конечно.

— Почему?

— Потому, что так хочет мой Бог.

— А Скаур? Разве он не ответил бы точно так же?

Брови Пройаса сперва поползли на лоб, потом сошлись у переносицы.

— Но дело не только в этом, скюльвенд. Сколько тысяч мы убили? Сколько ужаса вселили в их сердца?

— Слишком мало тысяч — и чересчур мало ужаса.

Найюр рассказал, как сказители читали наизусть рифмованные строки, посвященные каждой нансурской колонне, истории, описывающие их эмблемы, оружие, манеру поведения в битве, чтобы, когда племена отправлялись в паломничество или на войну, они могли бы разобраться в построившемся для битвы нансурском войске.

— Вот почему Народ потерпел поражение при Кийуте, — сказал Найюр. — Конфас заставил свои колонны поменяться эмблемами; он рассказал нам лживую историю…

— Да любой дурак может разобраться в выстроенном войске противника! — выпалил Пройас.

Найюр пожал плечами.

— Тогда расскажи мне, какую историю ты прочел на равнине Битвы?

Пройас пошел на попятный.

— Да откуда, черт подери, мне это знать? Я узнал лишь…

— Я узнал их всех, — заявил Найюр. — Изо всех кианских великих домов — а их немало — на равнине Менгедда против нас выступило лишь две трети. Из них некоторые, похоже, прислали чисто символические отряды — это зависело от того, сколько врагов Скаур успел нажить среди равных ему. После истребления Священного воинства простецов многие язычники, включая падираджу, несомненно, с презрением отнеслись к следующему Священному воинству…

— Но теперь…

— Они не повторят своей ошибки. Они заключат соглашения с Гиргашем и Нильнамешем. Они вычистят все казармы, оседлают каждого коня, дадут оружие каждому сыну… Можешь не сомневаться — в этот самый момент они тысячами скачут к Шайгеку. На Священную войну они ответят джихадом.

После этого разговора Пройас стал все больше прислушиваться к предостережениям Найюра. На следующем совете, когда все Великие Имена, за исключением Конфаса, подняли Найюра вместе с его советами на смех, Пройас велел привести пленных, захваченных во время рейдов за реку. Они подтвердили все, о чем говорил Найюр. Через неделю, сказали эти бедолаги, сюда должны прибыть гранды из южных пустынь, даже из таких отдаленных краев, как Селевкара и Ненсифон. Похоже, некоторые из их имен были известны даже норсирайцам: Кинганьехои, прославленный сапатишах Эумарны, Имбейян, сапатишах Энатпанеи, и даже Дуньокша, деспотичный сапатишах, управлявший провинцией Амотеу.

Совет пришел к согласию. Священному воинству следовало пересечь Семпис как можно быстрее.

— Подумать только, — впоследствии признался Найюру Пройас, — ведь сперва я думал, что ты — не более чем полезная уловка, которую можно использовать против императора. Теперь ты — наш командующий, во всем, кроме титула. Ты это понимаешь?

— Я не сделал ничего такого, чего не мог бы сделать сам Конфас.

Пройас рассмеялся.

— Ты не берешь в расчет доверие, скюльвенд. Доверие.

Хотя Найюр усмехнулся в ответ, эти слова отчего-то резанули его. Да какое оно имеет значение, доверие псов и домашнего скота?

Найюр был рожден для войны и воспитан для нее. Она и только она была единственным в его жизни, что не вызывало сомнений. И потому он взялся за проблему штурма южного берега с удовольствием и необычным рвением. Пока Великие Имена руководили постройкой плотов и барж в таких количествах, чтобы их хватило для перевозки всего Священного воинства, Найюр руководил конрийцами, разыскивающими наилучшее место для высадки. Он водил свои отряды в ночные вылазки на южный берег и даже брал с собой картографов, чтобы те составили планы местности. Если что и произвело на него впечатление в военном искусстве айнрити, так это использование карт. Он присутствовал на допросах пленных и даже научил дознавателей Пройаса нескольким традиционным скюльвендским методам. Он разговаривал с теми айнрити, кто, как граф Атьеаури, наведывался на южный берег, дабы грабить и изводить противника, и расспрашивал, что они там видели. И он постоянно советовался с прочими, кто занимался той же задачей, — с графом Керджуллой, генералом Виакси Сомпасом и палатином Ураньянкой.

Он никогда не встречался и не разговаривал с Келлхусом, кроме как на советах у Пройаса. Дунианин сделался для него не более чем слухом.

Дни Найюра проходили точно так же, как и прежде. Но вот ночи…

Ночи были совершенно другими.

Он никогда не ставил свою палатку на одном и том же месте. Почти каждый вечер после захода солнца или после ужина с Пройасом и его дворянами он уезжал из лагеря конрийцев, мимо часовых, в поля. Он разводил свой костер и слушал, как ночной ветер шумит в кронах деревьев. Иногда, когда конрийский лагерь оказывался в пределах видимости, Найюр рассматривал его и считал костры, словно мальчишка-дурачок. «Всегда считай своих врагов, — когда-то сказал ему отец, — по сверканию их костров». Иногда Найюр смотрел на звезды и думал: может, и они тоже его враги? А время от времени он представлял, будто остановился на ночевку в глухой степи. Священной степи.

Он часто думал о Серве и Келлхусе. Найюр поймал себя на том, что снова и снова пытается понять, что же заставило его оставить Серве дунианину. Он — воин! Воин-скюльвенд! На кой ему, Найюру-Убийце, какая-то там женщина?

Но какими бы очевидными ни были его доводы, Найюр не мог перестать думать о ней. О полукружиях ее грудей. О гибкой линии ее бедер. Такой безукоризненной. Как он жаждал ее, жаждал как воин, как мужчина! Она была его добычей — его испытанием!

Найюр помнил, как притворялся, будто спит, и слушал, как она плачет в темноте. Он помнил жалость, тяжелую, словно весенний снег, придавившую его своим холодом. Каким же глупцом он был! Он думал об извинениях, об отчаянной мольбе, которая могла бы уменьшить ее отвращение, помогла бы ей увидеть. Ему грезилось, как он целует мягкую выпуклость ее живота. Он думал об Анисси, первой жене его сердца, которая спит сейчас при неярком свете их далекого очага и прижимает к себе их дочь, Санати, словно пытаясь укрыть ее от ужаса женской доли.

И еще он думал о Пройасе.

В худшие ночи он сидел во тьме палатки, обхватив себя руками за плечи, кричал и плакал. Он молотил землю кулаками, тыкал ее ножом. Он проклинал этот мир. Он проклинал небеса. Он проклинал Анасуримбора Моэнгхуса и это чудовище, его сына.

Он думал: «Так тому и быть».

В лучшие ночи он вообще не разбивал лагерь, а вместо этого ехал в ближайшее шайгекское селение, а там вламывался в дома и упивался криками. По какой-то прихоти он избегал домов, чьи двери были отмечены, как полагал Найюр, кровью ягненка. Но когда он обнаружил, что так помечены все двери, он перестал обращать на это внимание. «Убейте меня! — орал он на шайгекцев. — Убейте меня, и все прекратится!»

Вопящие мужчины. Визжащие девушки и безмолвные женщины.

Так он срывал свой гнев на других.

Прошла неделя, прежде чем Найюр нашел наилучшее место для плацдарма на южном берегу: мелкие приливные болота, протянувшиеся вдоль южного края дельты Семписа. Конечно же, все Великие Имена, за исключением Пройаса и Конфаса, взвились при этом известии, особенно после того, как их собственные люди вернулись и доложили, что это за местность. Они были рыцарями, рыцарями до мозга костей, приученными к конной атаке, а судя по всем описаниям, по такому болоту лошадь могла пройти разве что медленным шагом.

Но, конечно же, в этом-то и была суть.

На совете, проходившем в Иотии, Пройас попросил Найюра объяснить свой план присутствующим айнрити. Он развернул на столе, вокруг которого восседали Великие Имена, большую карту южной дельты.

— На Менгедде, — заявил Найюр, — вы узнали, что кианцы превосходят вас в скорости. А это означает, что не имеет значения, где вы соберетесь, чтобы переправиться через Семпис, — Скаур первым успеет подтянуть туда силы. Но на Менгедде вы узнали и силу ваших пехотинцев. И, что более важно, вы усвоили урок. Эти болота мелкие. Человек — даже человек в тяжелом доспехе — свободно пройдет через них, а вот лошадей придется вести. Как бы вы ни гордились своими лошадьми, кианцы гордятся своими больше. Они откажутся спешиться, и они не пошлют против вас своих недавно мобилизованных солдат. Что смогут новобранцы против людей, сокрушивших напор грандов? Нет. Скаур отступится от этих болот…

Он ткнул обветренным, грубым пальцем в карту, в точку к югу от болот.

— Он отступит вот сюда, к крепости Анвурат. Он отдаст вам весь этот выгон, куда вы сможете стянуть силы. Он уступит вам и землю, и ваших лошадей.

— Отчего ты настолько в этом уверен? — крикнул Готьелк. Изо всех Великих Имен старого графа Агансанора, похоже, больше всего тревожило варварское наследие Найюра — кроме Конфаса, конечно.

— Да оттого, — уверенно отозвался Найюр, — что Скаур — не дурак.

Готьелк грохнул кулаком по столу. Но прежде чем Пройас успел вмешаться, экзальт-генерал поднялся со своего места и сказал:

— Он прав.

Ошеломленные Великие Имена повернулись к нему. Со времен поражения под Хиннеретом Конфас по большей части держал свое мнение при себе. Его больше не жаждали слышать. Но услышать, как он поддерживает скюльвенда, да еще когда речь идет о таком дерзком плане…

— Как бы больно мне ни было это признавать, но скюльвендский пес прав. — Он взглянул на Найюра, и в глазах его одновременно светились смех и ненависть. — Он отыскал на южном берегу самое подходящее для нас место.

Найюр представил, как перерезает горло этому неженке.

После этого репутация скюльвенда как военачальника упрочилась. Он даже вошел в моду среди дворян айнрити, особенно среди айнонов и их жен. Пройас предупреждал Найюра о том, что так может случиться. «Их будет тянуть к тебе, — объяснил он, — как старых развратников тянет к молоденьким мальчикам». Найюра завалили приглашениями и предложениями. Одна женщина, особенно настырная, даже отыскала его на его стоянке. Найюр едва не удушил ее.

Пока рассредоточившееся по значительной территории Священное воинство стягивалось к Иотии, Найюра изводили мысли о Скауре, точно так же, как перед битвой при Кийуте его изводили мысли о Конфасе. Этот человек не ведал страха. История о том, как он стоял, один, и подрезал ногти, когда стрелы агмундрменских лучников Саубона втыкались в землю совсем рядом с ним, уже превратилась в легенду. А из допросов пленных кианцев Найюр узнал новые подробности: что Скаур — сторонник строгой дисциплины, что он наделен организаторским даром и что его уважают даже те, кто превосходит его по общественному положению, например, сын падираджи, Фанайял, или его прославленный зять, Имбейян. Кроме того, как-то так получилось, что Найюр много узнал от Конфаса, который время от времени припоминал всякие случаи из времен своей юности, когда он жил в заложниках у сапатишаха. Из его рассказов следовало, что Скаур — необыкновенно осторожный и необычайно злобный человек.

Изо всех этих свойств именно последнее, злобность, привлекло наибольшее внимание Найюра. Судя по всему, Скаур любил подмешивать в вино своим ничего не подозревающим гостям разнообразные айнонские и нильнамешские наркотики, вплоть до чанва. «Все те, кто пьет со мной, — процитировал однажды Конфас его слова, — пьет и сам с собою». Когда Найюр впервые услышал эту историю, он подумал, что это просто еще одно доказательство того, как роскошь отнимает у человека разум, подобающий мужчине. Но теперь он уже не был в этом уверен. Найюр понял, в чем смысл наркотиков, — в том, чтобы превратить гостей в иных по отношению к самим себе, в незнакомцев, с которыми можно чокнуться кубками.

А это означало, что коварный сапатишах любит не только хитрить и сбивать с толку — ему нравится показывать и доказывать…

Для Скаура надвигающаяся битва должна стать не просто схваткой — ему нужна демонстрация. Этот человек недооценил айнрити при Менгедде, поскольку видел лишь свою силу и слабость своих противников, точно так же, как Ксуннурит недооценил Конфаса при Кийуте. Теперь он даже не попытается одолеть Людей Бивня за счет силы. Скаур — не тот человек, чтобы повторять собственные ошибки. Скорее он попробует перехитрить их, выставить их дураками…

Так что же станет делать коварный старый воин?

Найюр поделился своими опасениями с Пройасом.

— Ты должен добиться, — сказал он принцу, — чтобы Багряные Шпили рассредоточились по всему войску.

Пройас приложил ладонь ко лбу.

— Элеазар будет сопротивляться, — устало сказал он. — Он уже заявил, что выступит лишь после того, как Священное воинство переправится через реку. Очевидно, его шпионы донесли ему, что кишаурим остались в Шайме…

Найюр нахмурился и сплюнул.

— Тогда у нас будет преимущество!

— Боюсь, Багряные Шпили берегут свои силы для кишаурим.

— Они должны сопровождать нас, — настаивал Найюр, — даже если они будут держаться в тени. Наверняка есть что-нибудь такое, что ты можешь им предложить.

Принц безрадостно улыбнулся.

— Или кто-нибудь, — произнес он с необычной печалью.

По крайней мере раз в день Найюр подъезжал к реке, взглянуть, как идет подготовка. Пойма вокруг Иотии лишилась всех деревьев, равно как и берега Семписа, где тысячи голых по пояс айнрити трудились над сваленными стволами — рубили, сколачивали, связывали. Можно было проехать целые мили, вдыхая запах пота, смолы, обтесанного дерева, и так и не увидеть, где это заканчивается. Сотни людей приветствовали Найюра, когда он проезжал мимо. Они встречали его криками: «Скюльвенд!» — как будто происхождение Найюра сделалось его славой и его титулом.

Найюру достаточно было взглянуть через Семпис, чтобы понять, что Скаур ждет их на том берегу. Всадники фаним — издалека они казались крохотными — постоянно патрулировали берег, причем целыми отрядами. Иногда Найюр слышал долетающие через реку тысячеголосые кличи, а иногда — грохот барабанов.

В качестве меры предосторожности на реке выстроились имперские военные галеры.

Священное воинство начало погрузку задолго до рассвета. Сотни грубо сработанных барж и тысячи плотов были спущены на воду и медленно двинулись через Семпис. К тому времени, как утреннее солнце позолотило реку, значительная часть огромной флотилии, заполненной встревоженными людьми и животными, уже была в пути.

Найюр переправился вместе с Пройасом и его ближайшим окружением. Ксинем отсутствовал, и это показалось Найюру странным, но потом он понял, что у маршала имелись свои люди, за которыми нужно было присмотреть. Но, конечно же, Келлхус сопровождал принца, и время от времени Пройас подходил к нему. Они обменивались острыми шутками, и Пройас смеялся. Найюра этот смущенный смех раздражал.

Найюр наблюдал, как росло влияние дунианина. Он видел, как тот постепенно взнуздал всех у костра Ксинема; Келлхус обрабатывал их сердца, как мастер-седельщик обрабатывает кожу, — дубил, мял, придавал нужную форму. Он видел, как Келлхус приманивает все новых и новых Людей Бивня зерном своего обмана. Он видел, как тот порабощает тысячи — тысячи! — при помощи незамысловатых слов и бездонных взглядов. Он видел, как Келлхус обхаживает Серве…

Он следил за этим, пока не почувствовал, что не может больше этого видеть.

Найюр изначально был осведомлен о способностях Келлхуса; он знал, что Священное воинство окажется во власти дунианина. Но знать и наблюдать — это две разные вещи. Найюру не было дела до айнрити. И все же, когда он видел, как ложь Келлхуса расползается, словно язва по коже старухи, он ловил себя на том, что боится за них — боится, хотя и презирает их. Как они из кожи вон лезли, подольщаясь, пресмыкаясь, раболепствуя. Как они унижались, и юные недоумки, и матерые воины. Просительные взгляды и умоляющие лица. О Келлхус… О Келлхус… Шатающиеся пьянчуги! Изнеженные, как бабы! Неблагодарные! Как легко они сдались!

И прежде всего это относилось к Серве. Смотреть, как она поддается, снова и снова. Видеть, как ее рука скользит меж бедер дунианина…

Неверная, вероломная, заблудшая сучка! Сколько раз он должен был ударить ее? Сколько раз он должен был ее взять? Сколько раз он должен был смотреть на нее во все глаза, ошеломленный ее красотой?

Найюр сидел на носу, скрестив ноги, смотрел на дальний берег, вглядывался в тень меж деревьев. Он видел отряды всадников — похоже, их там были тысячи, — сопровождавшие флотилию в медленном движении вниз по течению.

Воздух был неприятно влажный, промозглый. Беспокойные голоса разносились над водой: айнрити с разных плотов перекрикивались, по большей части обмениваясь шутками. Вокруг было видно слишком много голых задов.

— Вы только гляньте на эти задницы! — крикнул какой-то остряк, наблюдая за кианцами, скопившимися на противоположном берегу.

— Меня это достало! — проорал кто-то с соседнего плота.

— Что тебя достало? Язычники?

— Нет! То, что я в заднице!

На миг могло показаться, будто это сам Семпис зашелся громовым хохотом.

Но когда какой-то придурок оступился и упал в реку, настроение изменилось. Найюр видел, как это произошло. Этот тип сперва ударился об воду плашмя, а потом, поскольку на нем были доспехи, просто продолжил погружаться, и вскоре его потрясенные товарищи не могли разглядеть в воде ничего, кроме собственных отражений. Фаним на другом берегу разразились воплями и улюлюканьем. Пройас выругался и крепко обложил всех вокруг, кто оказался на расстоянии слышимости от него.

Некоторое время спустя принц оставил Келлхуса и протолкался на нос, к Найюру; глаза его сияли по-особенному. После разговора с Келлхусом так сияли глаза всякого, как будто человек только что пробудился от кошмара и обнаружил, что все его родные целы и невредимы.

Но в его поведении ощущалось нечто большее, скорее слишком ревностный дух товарищества, чем тень страха.

— Ты сторонишься Келлхуса, словно чумного.

Найюр фыркнул.

Пройас некоторое время смотрел на него; улыбка постепенно исчезла с его лица.

— Я понимаю, это нелегко, — сказал принц. Взгляд его скользнул от Найюра к язычникам, скапливающимся и движущимся потоком вдоль южного берега реки.

— Что нелегко? — спросил Найюр.

Пройас скривился, почесал в затылке.

— Келлхус рассказал мне…

— Что он тебе рассказал?

— Про Серве.

Найюр кивнул и плюнул в воду, бурлящую у носа баржи. Конечно же, дунианин ему рассказал. Отличный способ оправдать их разрыв! Проще не придумаешь! Какой наилучший способ объяснить отчуждение между двумя мужчинами? Правильно, женщина.

Серве… Его добыча. Его испытание.

Отличное объяснение. Простое. Правдоподобное. Отбивающее всякую охоту к дальнейшим расспросам…

Объяснение дунианина.

На некоторое время воцарилось молчание, неловкое от дурных предчувствий и превратных толкований.

— Скажи, Найюр, — в конце концов заговорил Пройас. — А во что верят скюльвенды? Каковы их законы?

— Во что я верю?

— Да… Конечно.

— Я верю в то, что ваши предки убили моего Бога. Я верю в то, что ваш народ несет ответственность за это преступление.

Голос Найюра не дрогнул. Его лицо осталось все таким же невозмутимым. Но, как всегда, он услышал адский хор.

— Так, значит, ты поклоняешься мести…

— Я поклоняюсь мести.

— И скюльвенды именно поэтому называют себя Народом войны.

— Да. Воевать означает мстить.

Правильный ответ. Так почему же эти вопросы так гнетут его?

— Чтобы вернуть то, что было отнято, — сказал Пройас; глаза его одновременно были и обеспокоенными, и сияющими. — Как наша Священная война за Шайме.

— Нет, — отозвался Найюр. — Чтобы убить отнявшего.

Пройас с беспокойством взглянул на него, потом отвел глаза.

— Ты куда больше нравишься мне, скюльвенд, когда я забываю, кто ты такой, — проговорил он с таким видом, словно сознавался в чем-то.

По мнению Найюра, вид у него сделался изнеженный и бабский.

Найюр отвернулся, разглядывая южный берег и выискивая на нем мужчин, которые убьют его, если смогут. Его не волновало, что там Пройас помнит и что забывает. Он — тот, кто он есть.

«Я — один из Народа!»

Флотилия айнрити, вытянувшаяся в длинную колонну, вошла в первый рукав дельты. Найюру стало любопытно: а что подумает Скаур, когда наблюдатели доложат ему, что они потеряли Священное воинство из виду? Он догадается, что это означает? Или просто испугается? Даже теперь имперские военные корабли могли бы занять позицию в самой южной из проходимых проток. Сапатишах вскоре узнает, где собралось высадиться Священное воинство.

Когда дело дошло до высадки, их изводили лишь москиты. Утро, а затем и день превратились в странное затишье перед неминуемой битвой. Так же, как и всегда. Почему-то воздух сделался свинцовым, мгновения падали, словно камни, а беспокойная тоска, не похожая ни на какую другую, делалась все более и более тяжкой; шеи каменели, а головы начинали болеть. Каждый — как бы он ни боялся поутру — обнаружил, что жаждет битвы, как будто ожидание насилия было куда более гнетущим, чем его осуществление.

Ночь прошла в неудобствах и беспамятстве на грани сна.

Они добрались до соленых болот к полудню следующего дня: темно-зеленое море тростника простиралось до самого горизонта. Внезапно оцепенение спало, и Найюр ощутил неистовство, словно перед атакой. Он с трудом брел вместе с остальными через болото, стараясь протащить баржу как можно дальше, и рубил высокий папирус мечом. Потом он оказался одним из многих тысяч, что тащились вперед, утаптывая заросли тростников до состояния топкой равнины. В конце концов были проложены дороги, ведущие на твердую землю южного берега. Найюр пошел вперед вместе с Пройасом, Келлхусом, Ингиабаном и отрядом рыцарей, дабы взглянуть, что их ждет. Как всегда в присутствии дунианина, у Найюра было неспокойно на душе, будто ему грозил удар с неведомой стороны.

На востоке они видели вдали буруны Менеанора. Впереди, на юге, местность повышалась, и груды камней постепенно переходили в скопление серо-черных холмов. На западе тянулась широкая полоса пастбищ, морщинистая, словно лоб глубоко задумавшегося человека, а за пастбищами темнели фруктовые сады. На стоящем на отшибе холме виднелись, едва различимые в туманной дымке, приземистые крепостные валы Анвурата. В отдалении время от времени проезжали рысью небольшие отряды всадников, но не более того.

Скаур отступил от южного берега. Как и предсказывал Найюр.

Пройас буквально-таки орал от радости.

— Вот идиоты! — восклицал Ингиабан. — Нет, ну какие идиоты!

Не обращая внимания на поток радостных возгласов, Найюр взглянул на Келлхуса и не удивился, увидев, что тот наблюдает и изучает. Найюр сплюнул и отвернулся; он отлично знал, что именно заметил дунианин.

Это было слишком просто.

Священное воинство весь день выбиралось из болота. Большинство народу ставило свои палатки уже в сумерках. Найюр слышал пение айнрити и насмехался над ними, как всегда. Он видел, как они преклоняли колени для молитвы, собравшись вокруг своих жрецов и идолов. Он прислушивался к их смеху и веселью и удивлялся тому, что это веселье кажется скорее искренним, чем наигранным, как следовало бы накануне битвы. Для них война не была свята. Для них война была средством, а не целью. Путем, ведущим к месту назначения.

К Шайме.

Но темнота приглушила их праздничное настроение. К югу и к западу, насколько хватало взгляда, пространство заполонили огоньки, словно угли, рассыпанные по складкам синей шерсти. Огни стоянок — бесчисленное множество костров, разведенных кианскими воинами, воинами с сердцами из дубленой кожи. Рокот их барабанов катился вниз по склонам.

На совете Великих и Малых Имен Люди Бивня, опьяненные успехом бескровной высадки, провозгласили Найюра своим королем племен — у них это называлось Господин Битвы. Икурей Конфас в ярости покинул совет, и его генералы и офицеры рангом пониже удалились вместе с ним. Найюр принял это молча; его обуревали слишком противоречивые чувства, чтобы ощущать гордость либо смущение. Рабам было велено вышить для него личное знамя — айнрити почитали знамена священными.

Некоторое время спустя Найюр наткнулся на Пройаса — тот стоял один в темноте и смотрел на бессчетные костры язычников.

— Как много… — негромко проговорил принц. — Что скажешь, Господин Битвы?

Пройас улыбнулся, но Найюру видно было в свете луны, как тот сжимает кулаки. И варвара поразило, каким юным сейчас казался принц, каким хрупким… Найюр словно бы впервые осознал катастрофические размеры того, что должно вскорости произойти. Народы, религии и расы.

Какое отношение такой молодой человек, почти мальчик имеет к этому всему? Как он будет жить?

«Он мог бы быть моим сыном».

— Я одолею их, — сказал Найюр.

Но когда он уже шел к своей одинокой стоянке на продуваемом ветрами побережье Менеанора, он злился на себя за эти слова. Кто он такой, чтобы давать подобные гарантии принцу айнрити? Какая ему разница, кто будет жить и кто умрет? Какое это имеет значение до тех пор, пока он будет вовлечен в убийство?

«Я — один из Народа!»

Найюр урс Скиоата, неистовейший из мужей.

Той же ночью, позднее, он сидел на корточках упенного прибоя и мыл свой палаш в море, размышляя о том, как он когда-то сидел на туманном берегу далекого моря Джоруа вместе со своим отцом и занимался тем же самым. Он слушал рокот далеких бурунов и шипение воды, утекающей через песок и гальку. Он смотрел на сияющие просторы Менеанора и размышлял над его бездорожьем. Иная разновидность степи.

Что бы сказал его отец об этом море?

Потом, когда он точил свой меч для завтрашнего ритуала, из темноты беззвучно выступил Келлхус. Ветер сплел его волосы в льняные пряди.

Найюр ухмыльнулся по-волчьи. Отчего-то он не удивился.

— Что привело тебя сюда, дунианин?

Келлхус внимательно разглядывал его лицо в свете костра, и впервые это совершенно не беспокоило Найюра.

«Я знаю твою ложь».

— Ты думаешь, Священное воинство возьмет верх? — спросил Келлхус.

— Великий пророк! — фыркнул Найюр. — Небось, другие приходят к тебе с этим же самым вопросом?

— Приходят, — не стал спорить Келлхус.

Найюр плюнул в костер.

— Как там поживает моя добыча?

— С Серве все в порядке… Почему ты уклоняешься от ответа на мой вопрос?

Найюр презрительно усмехнулся и снова принялся за меч.

— А почему ты задаешь вопросы, когда и так знаешь ответ?

Келлхус ничего не сказал; он лишь стоял, вырисовываясь на фоне темноты, словно нечто не от мира сего. Ветер гнал дым в его сторону. Море рокотало и шуршало.

— Ты думаешь, что во мне что-то сломалось, — продолжал Найюр, ведя точильный камень вверх, к звездам. — Но ты ошибаешься… Ты думаешь, что я сделался более странным, более непредсказуемым, и потому представляю большую угрозу для твоего дела…

Он отвернулся от палаша и встретил взгляд бездонных глаз дунианина.

— Но ты ошибаешься.

Келлхус кивнул, но Найюру это было безразлично.

— Когда эта битва начнется, — сказал дунианин, — ты должен наставлять меня… Ты должен обучить меня войне.

— Я скорее перережу себе глотку.

Внезапный порыв ветра налетел на костер и понес искры к берегу. Ветер был приятным — как будто женщина перебирает твои волосы.

— Я отдам тебе Серве, — сказал Келлхус.

Меч с лязгом упал к ногам Найюра. На миг он словно подавился льдом.

— А на кой ляд мне твоя беременная шлюха? — презрительно бросил скюльвенд.

— Она — твоя добыча, — сказал Келлхус. — Она носит твоего ребенка.

Почему он с такой силой желает ее? Глуповатая девица, случайно подвернувшаяся ему под руку, — ничего больше она из себя не представляет. Найюр видел, как Келлхус использует ее, как он ее обрабатывает. Он слышал слова, которые тот велел ей говорить. Для дунианина не бывает слишком мелких орудий, слишком простых слов, слишком кратких мгновений. Он использовал резец ее красоты, молоток ее персика… Найюр это видел!

Так как же он может даже думать…

«Война — это все, что у меня есть!»

Волны Менеанора вздымались и с грохотом разбивались о берега. Ветер пах солью. Найюру казалось, будто он смотрит на дунианина целую вечность. В конце концов он кивнул, хотя и понимал, что отказывается от последней возможности влиять на творящуюся мерзость. После этого у него не будет ничего, кроме слова дунианина…

У него не будет ничего.

Но когда Найюр закрыл глаза, он увидел ее, почувствовал ее, мягкую и податливую, смятую его телом. Она — его добыча! Его испытание!

Завтра, после ритуала…

Он возьмет то возмещение, какое сумеет.

Глава 14. Анвурат

«Есть некое отличие в знании, что внушает уважение. Вот почему истинный экзамен для каждого ученика лежит в унижении его наставника».

Готагга, «Первый аркан»
«Дети здесь вместо палок играют с костями, и когда я вижу их, то невольно задумываюсь: правоверной плечевой костью они размахивают или языческой?»

Неизвестный автор «Письмо из Анвурата»

4111 год Бивня, конец лета, Шайгек

Икурей Конфас просмотрел последние донесения разведки, заставив Мартема стоять рядом в неведении. Полотняные стены штабного шатра были свернуты и подняты, дабы облегчить движение. Офицеры, гонцы, секретари и писцы сновали туда-сюда между освещенным шатром и окружающей темнотой нансурского лагеря. Люди тихо переговаривались; их лица были настолько непроницаемы, что по ним почти ничего нельзя было понять; взгляды сделались вялыми от настороженного ожидания битвы. Эти люди были нансурцами, и ни один народ не потерял в стычках с фаним столько своих сыновей, как они.

Какая битва! И он — он! Лев Кийута! — будет в ней кем-то чуть повыше младшего офицера…

Ну да ничего. Пусть она будет солью к меду, как говорят айноны. Горечь сделает месть более сладкой.

— Я решил, что, когда рассветет и скюльвендский пес поведет нас в битву, — сказал Конфас, все еще изучая документы, разложенные перед ним на столе, — ты, Мартем, будешь моим представителем.

— Будут ли у вас какие-либо особые указания? — чопорно поинтересовался генерал.

Конфас поднял голову и удостоил этого человека с квадратной челюстью изучающего взгляда. Почему он до сих пор позволяет Мартему носить синий генеральский плащ? Ему следовало бы продать этого идиота работорговцам.

— Ты думаешь, что я даю тебе это поручение потому, что доверяю тебе так же сильно, как не доверяю скюльвенду… Но ты ошибаешься. Как бы я ни презирал этого дикаря, как бы мне ни хотелось увидеть его мертвым, я доверяю ему в вопросах войны…

Да и неудивительно, подумалось Конфасу. Каким бы странным это ни казалось, некоторое время этот варвар был его учеником. Со времен битвы при Кийуте, если не дольше…

Неудивительно, что Судьбу называют блудницей.

— Но ты, Мартем, — продолжал Конфас, — тебе я вообще едва ли доверяю.

— Тогда почему вы даете мне такое задание?

Никаких заверений в собственной невиновности, никаких уязвленных взглядов или стиснутых кулаков… Лишь стоическое любопытство. Конфас вдруг осознал, что Мартем, при всех своих слабостях, остается незаурядным человеком. Да, это будет серьезная потеря.

— Из-за твоего незавершенного дела. — Конфас вручил несколько листов своему секретарю, потом опустил голову, словно изучая следующий пергаментный свиток. — Мне только что сообщили, что скюльвенда сопровождает князь Атритау.

Он одарил генерала ослепительной улыбкой.

На миг Мартем застыл с каменным лицом.

— Но я же вам сказал… Он… он…

— Довольно! — прикрикнул Конфас. — Сколько времени прошло с тех пор, когда ты в последний раз извлекал свой меч из ножен, а? Если бы я сомневался в твоей верности, я бы посмеялся над твоей доблестью… Нет. Ты будешь только наблюдать.

— Тогда кто…

Но Конфас уже махнул рукой, подзывая троих — убийц, предоставленных его дядей. Двое, по внешности нансурцы, были всего лишь внушительными — а вот на третьего, чернокожего зеумца, даже офицеры Конфаса поглядывали с опаской. Он возвышался над толпой на добрую голову; у него была грудь, как у буйвола, и желтые глаза. Он был облачен в тунику в красную полоску и в чешуйчатый доспех императорских наемных частей, хотя за спиной у него висела кривая сабля, талвар.

Зеумский танцор с мечом. Ксерий проявил воистину императорскую щедрость.

— Эти люди, — сказал Конфас, холодно глядя на генерала, — выполнят работу…

Он подался вперед и понизил голос, чтобы его нельзя было подслушать.

— Но ты, Мартем, именно ты принесешь мне голову Анасуримбора Келлхуса.

Что промелькнуло в его глазах? Ужас? Или надежда?

Конфас снова откинулся на спинку кресла.

— Можешь для удобства завернуть ее в плащ.


Протяжное пение труб айнрити разорвало предрассветный полумрак, и Люди Бивня поднялись, уверенные в своей победе. Они закрепились на южном берегу. Они уже встречались с этим врагом и сокрушили его. Они вступят в битву всей своей объединенной мощью. И что самое важное, среди них шел сам Бог — они видели его в тысячах блестящих глаз. Им казалось, будто копья превратились в знаки Бивня.

Повсюду звучали команды танов, баронов и их майордомов. Люди поспешно облачались. Между шатрами потоком текли всадники. Воины в доспехах становились в кружок, опускались на колени и молились. Они передавали друг другу вино, поспешно ломали и проглатывали хлеб. Отряды двигались к своим местам в строю; одни пели, другие держались настороженно. Жены и проститутки, сбившись в небольшие группки, махали руками и яркими шарфами проезжающим кавалеристам. Жрецы нараспев произносили самые проникновенные благословения.

Когда солнце позолотило воды Менеанора, айнрити уже выстроились на поле. В нескольких сотнях шагов напротив них тянулась огромная дуга — серебристые доспехи, пестрые халаты, гарцующие лошади. От южных возвышенностей до темных вод Семписа, и до самого горизонта, куда ни глянь, повсюду были фаним. Крупные отряды всадников рысцой двигались через северные луга. На стенах и башнях Анвурата поблескивало оружие. На юге, у мелководья, обнесенного дамбой, темнел строй копейщиков. На холмах, спускающихся к морю, тоже скопились всадники. Казалось, будто все вокруг кишит язычниками.

Строй айнрити бурлил, в соответствии с привычками и ненавистью народов, составлявших его. Буйные галеоты сыпали оскорблениями и насмешками, припоминая кианцам предыдущую бойню. Величественные рыцари Конрии выкрикивали проклятия из-за посеребренных боевых масок. Свирепые туньеры обменивались клятвами со своими братьями по оружию. Дисциплинированные нансурцы стояли неподвижно, ожидая приказов своих офицеров. Шрайские рыцари, сжав губы, смотрели в небо и страстно молились.

Надменные айноны, тревожащие и бесстрастные в своей белой боевой раскраске. Тидонцы в черных доспехах, угрюмо оценивающие количество дворняг, которое им придется перебить.

Сотни сотен знамен реяли на утреннем ветру.


Что за сделку он совершил? Сменял войну на женщину…

Найюр во главе небольшого отряда офицеров, наблюдателей и гонцов поднялся по каменистому склону холма, возвышающегося посреди лугов. Келлхус ехал рядом с ним. Пройас снабдил Найюра рабами, и они поспешно исполняли его приказы, сгружая подмости с повозок, устанавливая навесы и раскладывая ковры на земле. Рабы подняли его знамя, сделанное специально для этого случая: две молнии, вышитые на белом шелке, каждая перехвачена поперечными красными нашивками, а по бокам размещены конские хвосты, развевающиеся на ветру с моря.

Айнрити уже прозвали его «Знамя-Свазонд». Знак их Господина Битвы.

Найюр подъехал к краю и изумленно оглядел открывшуюся его взгляду картину.

Внизу, насколько хватало глаз, темнело Священное воинство и терялось вдали — огромные прямоугольники пехотинцев, шеренги и колонны рыцарей в отполированных доспехах. Напротив них по холмам и лугам рассыпались ряды язычников, сверкающие под лучами утреннего солнца. В отдалении виднелась крепость Анвурат — настолько маленькая отсюда, что ее можно было заслонить двумя пальцами; ее стены и парапеты украшали шафрановые знамена.

В воздухе висел гул бесчисленных возгласов. Неясные отзвуки далеких боевых труб заглушались пронзительным пением таких же труб, но поближе. Найюр вдохнул полной грудью и почувствовал запахи моря, пустыни и речной сырости — и ничего от этого нелепого зрелища, разворачивающегося перед ним. Если закрыть глаза и заткнуть уши, можно вообразить, будто он здесь один…

Он спешился, надменно сунув поводья дунианину. Оглядывая равнину, Найюр принялся выискивать слабые места в построении айнрити. Через милю их знамена превращались в выступы над кружевом шеренг, потому Найюру оставалось лишь принять на веру, что расположенные подальше Великие Имена построились именно так, как было договорено. Айноны, вставшие на самом краю южного фланга, отсюда казались темными пятнами, протянувшимися вдоль невысоких склонов прибрежных холмов.

Найюр вдруг осознал присутствие Келлхуса и прищурился. Келлхус был одет в накидку из белой парчи, с разрезами до самой талии, на конрийский манер, так, чтобы она не мешала двигаться. Под этим одеянием на нем были кианские латы — возможно, прихваченные с равнины Битвы, — и плиссированная юбка конрийского рыцаря. Шлем он взял нансурский, с открытым лицом, даже без наносника. Как всегда, из-за левого плеча дунианина выглядывала длинная рукоять меча. Из-за кожаного пояса торчали два ножа грубой работы, с рукоятками, изукрашенными в туньерском зверином стиле. На накидке кто-то вышил справа на груди красный Бивень Священной войны.

От этого соседства у Найюра мурашки побежали по коже.

Что за сделку он совершил?

Никогда еще у Найюра не было такой тяжелой ночи, как предыдущая. Почему? — кричал он Менеанору. Почему он согласился учить дунианина войне? Войне! Ради Серве? Ради безделушки, подобранной в Степи?

Ради пустого места?

За прошедшие месяцы он сменял многое. Честь на обещание мести. Кожу на бабские шелка. Свой якш на шатер принца. Сотни немытых утемотов на тысячи и тысячи айнрити…

«Господин Битвы… Король племен!»

Несмотря ни на что, эта мысль пьянила его, да так, что от ликования у него шла кругом голова. Какое войско! Оно протянулось от реки до холмов, почти на семь миль, и все равно стоит во много рядов! Народ никогда не смог бы собрать такую орду, даже если опустошить все якши и посадить в седло всех до последнего мальчишки. И он, Найюр урс Скиоата, укротитель коней и мужей, командует этим войском! Чужеземные принцы, графы и палатины, бесчисленные таны и бароны и даже сам экзальт-генерал подчиняются ему! Икурей Конфас, ненавистный победитель при Кийуте!

Как к этому отнесется Народ? Станут ли они восхвалять его? Или будут плеваться и поносить его имя всю оставшуюся жизнь?

Но разве не всякая война, не всякое сражение святы? Разве победа не есть знак праведности? Если он сокрушит фаним, бросит их к своим ногам, как тогда Народ отнесется к его сделке? Скажут ли они в конце концов: «Этот человек, проливший множество крови, воистину из нашей земли»?

Или они станут перешептываться у него за спиной, как перешептывались всегда? Станут смеяться над ним, как всегда смеялись?

«Ты — имя нашего позора!»

А если он преподнесет Народу айнрити? Что, если он погубит их? Что, если он прискачет домой с головой Икурея Конфаса у седла?

— Скюльвенд, — сказал стоящий рядом Анасуримбор.

«Этот голос!»

Найюр, моргнув, взглянул на Келлхуса.

«Скаур! — кричали глаза дунианина. — Здесь наш враг — Скаур!»

Найюр повернулся к ожидающим айнрити. Он слышал, как они тихо переговариваются позади. Все Великие Имена, за исключением Пройаса, прислали своих представителей — как полагал Найюр, и для того, чтобы давать советы, и для того, чтобы приглядывать за ним. Он помнил многих из них по советам Великих и Малых Имен: тан Ганрикка, генерал Мартем, барон Мимарипал и прочие. Отчего-то у него вдруг засосало под ложечкой…

«Надо сосредоточиться! Здесь враг — Скаур!»

Он сплюнул на пыльную траву. Все было готово. Айнрити построились с воодушевляющей быстротой и точностью. Скаур расположил свои войска именно так, как ожидал Найюр. Вроде бы сделано все, что можно, и все-таки…

«Время! Мне нужно время!»

Но времени у него не было. Война пришла, и он согласился отдать ее секреты в обмен на Серве. Он согласился уступить последнее средство воздействия, которым владел. После этого у него не останется ничего, чтобы обеспечить его возмездие. Ничего! После этого у Келлхуса не останется никаких причин сохранять ему жизнь.

«Я опасен для него. Единственный человек, знающий его тайну…

Так что же она такое, что он согласился погубить себя ради нее? Что она такое, что он согласился в обмен на нее отдать войну?

Со мной что-то неладно… Что-то неладно.

Нет! Ничего! Ничего!»

— Командуйте общее наступление! — рявкнул он, снова поворачиваясь к полю битвы. Сзади зазвучал хор взволнованных голосов. Вскоре небо разорвало пение труб.

Келлхус неотрывно смотрел на него своими сияющими, пустыми глазами.

Но Найюр уже отвел взгляд и принялся осматривать просторы, открывающиеся на западе, и выстроившиеся там шеренги и прямоугольники Священного воинства. Длинные шеренги доспешных всадников рысью двинулись вперед, за ними — располагавшиеся позади пехотинцы; они шли, словно человек, спешащий поприветствовать друга. Выстроившиеся примерно в полумиле от них фаним ждали, пока айнрити преодолеют этот отрезок пересеченной местности, сдерживали своих разгоряченных породистых коней и пригибались к их шеям, поднимая копья и щиты. С холмов понесся рокот барабанов.

Дунианин маячил на краю видимости, царапающий, словно смертный укор.

«Что-то неладно…»

Лорды айнрити, стоявшие позади, запели.


По всей протяженности строя рыцари айнрити быстро обогнали пеших воинов. Из кустарника разбегались зайцы, мчались по иссушенной земле. Подкованные копыта сминали сухую траву. Вскоре Люди Бивня пересекли кочковатое пастбище; за ними тянулся огромный шлейф пыли. Небо потемнело от стрел язычников. Пронзительно заржали падающие лошади. Рыцари в доспехах катились по земле, и их топтали свои же соратники. Но Люди Бивня сокрушили поле копытами своих коней. Подпрыгивающие наконечники копий принялись описывать круги перед приближающейся стеной язычников, что словно была обнесена изгородью из серебристых шипов. Ненависть стискивала зубы. Военные кличи превратились в крики экстаза. Сердца и тела звенели от восторга. Есть ли еще что-либо столь же чистое, столь же ясное? Войско, раскинувшееся, словно распростертые руки, обняло своих врагов.

Проповедь была проста.

Бей.

Умирай.


Серве осталась совсем одна. Она избегала общества жрецов и женщин, собравшихся на молитву в разных уголках лагеря. Она уже помолилась своему богу. Она поцеловала его и заплакала, когда он уехал, чтобы присоединиться к скюльвенду.

Серве сидела у их костра и кипятила воду для чая, как велел жрец-целитель Пройаса. Ее смуглые руки и плечи горели под лучами встающего солнца. Здесь под редкой травой скрывался песок, и Серве чувствовала, как песчинки натирают нежную кожу под коленками. Шатер вздымался и хлопал, словно паруса корабля на ветру, — странная песня, со вставленными наугад крещендо и бессмысленными паузами. Серве не боялась, но ее беспокоили разные мысли, вгоняющие в замешательство.

«Почему он должен рисковать собой?»

Потеря Ахкеймиона наполнила ее жалостью к Эсменет и страхом за себя. До его исчезновения Серве словно бы не осознавала, что живет посреди войны. Это скорее походило на паломничество — не такое, когда верующие путешествуют, чтобы посетить какое-либо священное место, а такое, когда люди пускаются в путь, чтобы доставить что-либо святое.

Чтобы доставить Келлхуса.

Но если Ахкеймион, великий колдун, мог исчезнуть, стать жертвой обстоятельств, не может ли оказаться так, что и Келлхус тоже исчезнет?

Эта мысль не столько пугала ее — она была слишком невероятной, — сколько сбивала с толку. Человек не может бояться за Бога, но человек может недоумевать, не понимая, следует ли ему бояться.

Боги могут умереть. Скюльвенды поклоняются мертвому Богу.

«А Келлхус боится?»

Это тоже было немыслимо.

Серве показалось, будто она услышала что-то позади — тень какого-то звука, — но тут у нее закипела вода. Она встала, чтобы снять грубый чайник при помощи палок. Как ей не хватало рабов Ксинема! Ей удалось поставить чайник на землю, не обжегшись, — небольшое чудо. Серве выпрямилась, переводя дыхание и потирая поясницу, и тут теплая рука обняла ее и легла на ее раздавшийся живот. Келлхус!

Улыбнувшись, Серве полуобернулась, прижалась щекой к его груди и обвила его шею рукой.

— Что ты делаешь? — рассмеялась она и озадачилась. Келлхус словно бы стал пониже. Он что, стоит в каком-то углублении?

— Война вызывает голод, Серве. А голод некоторого рода следует удовлетворять.

Серве зарделась и снова подивилась тому, что он избрал ее — ее!

«Я ношу его ребенка».

— Но как? — пробормотала она. — А как же битва? Разве ты о ней не беспокоишься?

Его глаза смеялись; он увлек ее ко входу в их шатер.

— Я беспокоюсь о тебе.


Его айнритийская свита переговаривалась и веселилась у него за спиной, восклицая на разные голоса: «Смотрите! Смотрите!»

Куда бы Найюр ни обращал взор, повсюду он видел великолепие и ужас. Справа от него галеоты и тидонцы галопом скакали через северные пастбища навстречу толпам кианских кавалеристов. Прямо перед ним тысячи конрийских рыцарей гнали лошадей к высотам Анвурата. Слева от него туньеры, а за ними нансурские колонны неумолимо продвигались на запад. И лишь край южного фланга, скрытый завесой пыли, оставался загадкой.

Сердце Найюра колотилось. Дыхание сделалось прерывистым. «Слишком быстро! Все происходит слишком быстро!»

Саубон и Готьелк обратили в бегство фаним и теперь гнались за ними сквозь тучи пыли.

Пройас со своими рыцарями в тяжелых доспехах врезался в ощетинившуюся копьями огромную шайгекскую фалангу. Его пехотинцы двигались за ним по пятам и теперь скопились под южными бастионами Анвурата; они несли с собой мантелеты и огромные лестницы, поверху окованные железом. Лучники держали галереи под непрерывным обстрелом, а люди и упряжки быков тем временем волокли на позиции разнообразные осадные машины.

Скайельт и Конфас продвигались по лугу на юг, придерживая свою кавалерию в резерве. Им преграждал путь ряд земляных укреплений, невысоких, но слишком крутых, чтобы штурмовать их верхом. Как и предполагал Найюр, сапатишах разместил за насыпями новобранцев. Благодаря этим укреплениям весь центр войска Скаура мог бы оказаться недоступным для атаки, если бы Найюр не приказал вытащить из болот несколько сотен плотов и раздать их туньерам и нансурцам. И вот теперь нансурцы под градом копий и дротиков устанавливали первые плоты, превращая их в импровизированные пандусы.

Генерал Сетпанарес и его десятки тысяч айнонских рыцарей оставались невидимыми. Найюр мог рассмотреть лишь самый край пехоты, выстроившейся фалангой — с этого расстояния они казались не более чем тенью фаланги, — но ничего более.

«Псы уже грызут мои внутренности!»

Он взглянул на Келлхуса.

— Поскольку Скаур обезопасил свои фланги за счет особенностей местности, — объяснил Найюр, — это сражение будет относиться к типу йетрут, прорыву, а не к унсваза, охвату. Войска, как и люди, предпочитают сходиться с врагом лицом к лицу. Окружи их или прорви их ряды, напади на них с флангов или с тыла…

Он намеренно не договорил. Ветер развеял пыль, и вдали показались южные холмы. Вглядевшись, Найюр различил тонкие нити; это могли быть лишь айнонские рыцари, отступающие на всем их двухмильном участке. Кажется, они перестраивались на склонах. За ними толпилась айнонская пехота.

Кианцы по-прежнему удерживали высоты.

«Нужно было поставить айнонов в центр! Кого Скаур разместил на том фланге? Имбейяна? Сварджуку?»

— И так ты сокрушишь своих врагов? — спросил Келлхус.

— Что?

— Напав на них с флангов или с тыла…

Найюр встряхнул черной копной волос.

— Нет. Так ты убедишь своих врагов.

— Убедишь?

Найюр фыркнул.

— Эта война, — отрывисто бросил он по-скюльвендски, — такая же как твоя, только по-честному.

Келлхус никак не показал, что это его задело.

— Вера… Ты говоришь, что сражение — это спор двух вер… Дискуссия.

Найюр, сощурившись, снова уставился на юг.

— Сказители называют сражение «оетгаи вутмага», великая ссора. Оба войска выходят на поле, веря, что именно они — победители. Одному воинству придется в этом разувериться. Нападай на него с флангов или с тыла, внушай ему страх, сбивай его с толку, потрясай его, убивай его: все это — доводы в споре, предназначенные для того, чтобы убедить твоего врага в том, что он побежден. Тот, кто поверит, что он побежден, и есть побежденный.

— Значит, в сражении, — сказал Келлхус, — убеждение становится правдой.

— Как я сказал, это честно.

«Скаур! Я должен думать о Скауре!»

Охваченный внезапным беспокойством, Найюр рванул свой кольчужный доспех, словно тот был ему тесен. Выкрикнув несколько отрывистых команд, он отправил гонца к генералу Сетпанаресу. Ему нужно было знать, кто отбросил айнонов от холмов, — хотя Найюр понимал, что к тому времени, как гонец вернется, судьба битвы уже наверняка будет решена. Потом он приказал трубачам напомнить генералу, чтобы тот позаботился о своих флангах. Из соображений целесообразности они переняли нансурский способ связи: по полю были расставлены группы трубачей, передающих закодированные сигналы, которые представляли собой небольшое количество предупреждений и команд. Айнонский генерал производил впечатление человека трезвомыслящего, но его король-регент, Чеферамунни, оказался редкостным кретином.

Айноны были народом тщеславным и изнеженным — и Скаур не мог не принять этого во внимание.

Найюр взглянул на нансурцев и туньеров. Дальние колонны, соседствующие с айнонами, уже, похоже, пошли в атаку по своим настилам. Ближние, в которых Найюр даже мог разглядеть отдельных людей, устанавливали первые плоты. И там, где они падали, исчезало несколько шайгекцев — их просто раздавливало. Первый туньер с воплем ринулся вперед…

Тем временем Пройас со своими рыцарями пробился через рассыпавшиеся ряды шайгекцев. Солнечный свет сверкал на их вздымающихся и опускающихся мечах. Но дальше к западу, за деревней с глинобитными домиками и темнеющими садами, в тылу у шайгекцев, Найюр видел шеренги приближающихся всадников — видимо, резерв Скаура. Он не мог разглядеть сквозь дымку их гербов, но их численность внушала беспокойство… Найюр отправил гонца предупредить конрийцев.

«Все идет по плану…» Найюр знал, что шайгекцы, стоящие под Анвуратом, рухнут под яростью атаки Пройаса. И он предполагал, что Скаур это тоже понимает: вопрос заключался в том, кого сапатишах пошлет в образовавшуюся брешь…

«Возможно, Имбейяна».

Потом он взглянул на север, на открытую местность, где кавалерия фаним отступила перед Готьелком и Саубоном, так что в результате центром их внимания сделался крепкостенный Анвурат.

— Видишь, как Скаур срывает планы Саубона? — спросил он.

Келлхус оглядел луга и кивнул.

— Он не столько сражается, сколько тянет время.

— Он отходит на севере. Галеотские и тидонские рыцари обладают преимуществами в гайвуте, в ударе. А кианцы — в утмурзу, сплоченности, и в фира, скорости. Хотя фаним не в состоянии выдержать атаку айнрити, они достаточно быстры и сплоченны, чтобы исполнить малк унсвара, защитный обхват.

Едва произнеся эти слова, Найюр увидел, как по сторонам от северян хлынули потоки кианской кавалерии.

Келлхус кивнул, не отрывая глаз от разыгрывающейся вдали драмы.

— Когда нападающий увлечется атакой, он рискует поставить свои фланги под удар.

— Что айнрити обычно и делают. Их спасает лишь исключительная ангтома, отвага.

Рыцари айнрити, внезапно оказавшись в окружении, не сдавали своих позиций. На некотором расстоянии от них галеотская и тидонская пехота продолжала с трудом продвигаться вперед.

— Их убежденность, — сказал Келлхус.

Найюр кивнул.

— Когда сказители перед битвой дают советы вождям, они просят их никогда не забывать, что на войне все люди связаны друг с другом, одни цепями, другие веревками, третьи бечевками, и все это — разной длины. Они называют эту связь майютафиюри, узы войны. Именно через них описывается сила и подвижность ангтомы, отряда. Кианцев Народ назвал бы труту гаротут, люди длинной цепи. Их можно разогнать, но они снова стянутся воедино. Галеотов и тидонцев мы бы назвали труту хиротут, людьми короткой цепи. Оставшись в одиночестве, такие люди будут сражаться и сражаться. Лишь бедствие или утгиркоу, изнеможение, могут разорвать цепи таких людей.

Пока они наблюдали за этим участком, фаним рассыпались под ударами длинных мечей норсирайских рыцарей, отступили и заново сгруппировались западнее.

— Командир, — продолжал Найюр, — должен непрестанно оценивать бечевки, веревки и цепи врагов и своих людей.

— Так, значит, север тебя не беспокоит.

— Нет…

Найюр развернулся к югу; его охватили дурные предчувствия, необъяснимое ощущение рока. Похоже, айнонские рыцари почему-то отступали, хотя над холмами висела такая пыль, что сказать этого наверняка было нельзя. Пехота продолжала подъем, вдоль всей протяженности строя. Найюр послал гонцов к Конфасу, с просьбой отправить кидрухилей в тыл к айнонам. Он приказал трубачам передать сигнал Готиану…

— Вот, — сказал он Келлхусу. — Видишь, как продвигается айнонская пехота?

— Да… Похоже, какие-то отряды смещаются вправо.

— Люди невольно, сами того не замечая, отклоняются вправо, под защиту щита соседа. Когда фаним атакуют, они сосредоточатся на этих подразделениях — вот увидишь…

— Потому, что те проявляют недостаточную дисциплину.

— Это зависит от того, кто ими командует. Если бы их вел Конфас, я бы сказал, что они отклоняются вправо нарочно, чтобы отвлечь внимание кианцев от своих менее опытных подразделений.

— Уловка.

Найюр крепко вцепился в свой пояс с железными бляхами. По его рукам пробежала дрожь.

«Все идет по плану!»

— Знай то, что знают твои враги, — сказал он, отворачиваясь, чтобы скрыть выражение лица. — Связи следует оборонять настолько же яростно, насколько яростно их атакуют. Используй знания о твоем враге, уловки, особенности местности, даже речи или примеры доблести, чтобы контролировать ситуацию и влиять на нее. Не терпи ни малейшего неверия. Приучай свое войско не поддаваться неверию, а все его проявления карай смертью.

«Что сейчас делает Сетпанарес?»

— Иначе их число увеличится, — заметил Келлхус.

— Народ, — сказал Найюр, — хранит много историй о нансурских колоннах, погибших целиком, до последнего человека… Сердца таких людей невозможно сломить. Но большинство смотрят на других в поисках того, чему можно верить.

— А потеря всех убеждений — это разгром? Это мы видели на равнине Битвы?

Найюр кивнул.

— Именно потому кнамтури, бдительность, — величайшая добродетель командующего. Необходимо постоянно читать поле боя. Знаки следует непрестанно оценивать и взвешивать. Нельзя упустить гобозкой!

— Момент решения.

Найюр помрачнел, припоминая, что произносил этот термин некоторое время назад, на том судьбоносном совете у императора, в Андиаминских Высотах.

— Момент решения, — повторил он.

Он по-прежнему смотрел на прибрежные холмы, следя за едва различимыми рядами пехоты, что поднимались на далекие склоны. Генерал Сетпанарес отвел своего коня… Но почему?

Фаним поддавались по всему фронту, кроме южного фланга. Что же так терзает его?

Найюр взглянул на Келлхуса и увидел, что тот изучает дали так же внимательно, как обычно изучал души. Порыв ветра бросил прядь волос ему на лицо.

— Боюсь, — сказал дунианин, — что этот момент уже миновал.

…Серве расслышала в промежутках между собственными вскриками пение боевых труб.

— Но как? — с трудом выдавила она.

Она лежала на боку, уткнувшись лицом в подушки, на которые ее толкнул Келлхус. Он проник в нее сзади; Серве ощущала спиной жар, исходящий от его груди; его рука поддерживала ее колено. Каким иным он ощущался!

— Что — как, милая Серве?

Он вошел глубже, и она застонала.

— Такой другой, — выдохнула она. — Ты кажешься совсем другим.

— Это для тебя, милая Серве… Для тебя…

Для нее! Серве прижалась к нему.

— Да-а… — простонала она.

Он перекатился на спину и посадил ее сверху. Он провел левой рукой, окруженной ореолом, по выпуклости ее живота. А потом его рука скользнула вниз, заставив Серве вскрикнуть. Правой же рукой он за волосы притянул ее голову к себе, так, чтобы он мог шептать ей на ухо. Никогда еще он не пользовался ею подобным образом!

— Поговори со мной, милая Серве. Твой голос так же сладок, как твой персик.

— О ч-чем? — тяжело выдохнула она. — Что ты хочешь, чтобы я сказала?

Он протянул руки и приподнял ее за ягодицы, легко, словно монетку. Он начал входить в нее, медленно и глубоко.

— Говори обо мне…

— Ке-елхус, — простонала она. — Я люблю тебя… Я боготворю тебя! Люблю, люблю, люблю!

— А почему, милая Серве?

— Потому, что ты — воплощенный бог! Потому, что ты послан с небес!

Он застыл, поняв, что довел ее до самого предела.

Серве сидела на нем верхом, тяжело дыша, и чувствовала, как удары сердца отдаются в позвоночнике и в его члене, вибрирующем, словно тетива. Сквозь трепещущие ресницы она видела очертания складок шатра, смотрела, как линии преломляются через слезы радости.

Она окутала его. Он был ее, до самого основания! От одной этой мысли воздух меж ее бедер сгустился, и тончайшее его движение сделалось ощутимым.

Серве вскрикнула. Какой экстаз! Какое наслаждение!

«Сейен…»

— А скюльвенд? — промурлыкал он. Его голос сочился обещанием. — Почему он так меня презирает?

— Потому, что он боится тебя, — пробормотала Серве, извиваясь под ним. — Потому, что он знает, что ты накажешь его!

Он начал двигаться снова, но с нечеловеческой осторожностью. Серве взвизгнула и стиснула зубы, и поразилась его отличию от всех остальных. Он даже пах иначе…

Как… как…

Его рука скользнула по ее шее… Как она любила эту игру!

— А почему он называет меня «дунианин»?


— Что ты имеешь в виду? — спросил Найюр у дунианина. — Еще ничего не решено. Ничего!

«Он пытается сбить меня с толку! Выставить меня дураком перед чужеземцами!»

Келлхус взирал на него с полнейшим бесстрастием.

— Я изучал «Книгу гербов», нансурский справочник, в котором перечисляются различные важные особы и их эмблемы в кианском…

— Я тоже!

Ну, во всяком случае, страницы с иллюстрациями. Читать Найюр не умел.

— Большинство гербов слишком далеко, отсюда не разглядишь, — продолжал Келлхус, — но мне удалось опознать многие.

«Ложь! Ложь! Он боится, что я стану слишком могущественным!»

— Как? — едва не выкрикнул Найюр.

— Разные формы. В этой книге есть списки грандов, подчиняющихся каждому сапатишаху… Я просто посчитал.

Найюр вскинул руку, словно отмахивался от мух.

— Тогда кто противостоит айнонам?

— Ближе всего к Менеанору Имбейян с грандами Энатпанеи. Сварджука Джурисадский занял оставшиеся высоты. Данджокша и гранды Святого Амотеу держат понижающийся участок напротив правого фланга айнонов и левого фланга нансурцев. В центре шайгекцы. Знамя Скаура развевается над Анвуратом, но я полагаю, что его гранды вместе с Ансакером и прочими, кто выжил на равнине Битвы, сражаются на северных лугах. Те кавалеристы за селением, которые спускаются к Пройасу, скорее всего, из людей Куяксаджи и грандов Кхемемы. С ним идут не то наемники, не то какие-то союзники… Похоже, кхиргви. Многие едут на верблюдах.

Найюр недоверчиво смотрел на Келлхуса; на скулах у него играли желваки.

— Но это невозможно…

Где наследный принц Фанайял и его наводящие страх койяури? Где грозный Кинганьехои и знаменитые десять тысяч грандов Эумарны?

— Это правда, — сказал Келлхус. — Нам противостоит лишь часть кианцев.

Взгляд Найюра снова метнулся к южным холмам, и скюльвенд нутром почуял, что дунианин прав. Внезапно он увидел поле боя глазами кианцев. Гранды Шайгека и Гедеи увели тидонцев и галеотов еще дальше на запад. Шайгекцы умирали во множестве, как им и полагалось, и бежали, как люди, знающие, что они делают. Анвурат — недвижный пункт, угрожающий тылу айнрити. И эти южные холмы…

— Скаур изображает, — пробормотал Найюр. — Изображает…

— Две армии, — без малейших колебаний заявил Келлхус. — Одна обороняется, одна скрыта, в точности как на равнине Битвы.

И тут Найюр заметил первые цепочки кианских кавалеристов, спускающихся с дальних южных склонов. За ними вздымались клубы пыли, скрывая тех, кто ехал следом. Даже отсюда Найюру было видно, что айнонскую пехоту обходят с обеих сторон…

Тем временем нансурцы и туньеры прорубили себе путь через последние земляные укрепления. Ряды шайгекцев рассеялись под их напором. Бесчисленные тысячи уже бежали на запад, преследуемые впавшими в боевое безумие туньерами. Офицеры и дворяне, стоявшие за спиной у Найюра и Келлхуса, разразились радостными криками.

Недоумки.

Скауру не требовалось вести наступление на всей длине строя. У него имелись скорость и сплоченность, фира и утмурзу. Шайгекцы были всего лишь уловкой, блестящим и чудовищным жертвоприношением — способом заставить айнрити рассеяться по пересеченной местности. Коварный старый сапатишах знал, что избыток убежденности может быть так же опасен, как и ее недостаток.

Грудь Найюра сдавило болью. Лишь сильная рука Келлхуса спасла его от унижения — иначе он рухнул бы на колени. «Снова то же самое…»


Никогда еще он не испытывал таких противоречивых чувств и такого замешательства.

На протяжении битвы, пока другие глазели, разинув рот, восклицали и тыкали пальцами, генерал Мартем следил за скюльвендом и князем Келлхусом, стараясь расслышать, о чем они говорят. На варваре был полированный чешуйчатый доспех; укороченные рукава оставляли открытыми предплечья со множеством шрамов. Талию перехватывал кожаный пояс с железными бляхами. Голову защищал кианский шлем с высоким навершием; его серебряное покрытие во многих местах было выщерблено. Длинные черные волосы падали на плечи.

Мартем узнал бы его даже за несколько миль. Скюльвендская мерзость. Да, этот человек производил на него сильное впечатление, и на советах и на поле боя, но видеть, как скюльвенд — скюльвенд! — командует Священным воинством в сражении, было почти нестерпимым оскорблением. Как только другие не замечают отвратительную истину о его происхождении? Каждый его шрам вопиял о необходимости убить его! Мартем с радостью — с радостью! — пожертвовал бы жизнью, чтобы отомстить за тех, кого перебил этот дикарь.

Так почему же Конфас приказал ему убить другого человека, того, что стоял сейчас рядом со скюльвендом?

«Потому, генерал, что он — шпион кишаурим…»

Но никакой шпион не станет произносить подобных речей.

«Это его колдовство! Никогда не забывайте…»

Нет! Это не колдовство! Это истина!

«Генерал, я уже сказал. Это его колдовство…»

Мартем наблюдал, не обращая внимания на болтовню вокруг.

Но каким бы ужасным ни было его задание, Мартем не мог не обратить внимания на триумфальное развитие событий на поле битвы. И никакой солдат не смог бы. Привлеченный радостными криками, Мартем повернулся и увидел, что по всему центру строй язычников развалился. На протяжении нескольких миль, от Анвурата до южных холмов, шайгекские отряды смешались и в беспорядке ринулись на запад, а за ними гналась нансурская и туньерская пехота. Мартем присоединился к победным кличам. Какой-то миг он чувствовал лишь гордость за своих соотечественников и облегчение от того, что победа досталась столь невеликой ценой. Конфас снова победил!

А потом он опять посмотрел на скюльвенда.

Мартем слишком долго был солдатом, чтобы не распознать, когда дело начинает плохо пахнуть — даже когда на первый взгляд все благоухает победой. Что-то пошло катастрофически не так…

Варвар заорал, веля трубачам давать сигнал к отступлению. На миг Мартем оцепенел; он только и мог, что потрясенно таращиться на скюльвенда. Потом вокруг воцарилась суматоха и всеобщее замешательство. Тидонский тан Ганрикка обвинил скюльвенда в измене. Засверкало оружие. Чокнутый варвар продолжал орать на них, требуя, чтобы они посмотрели на юг, но никто не мог ничего разглядеть из-за пыли. И все-таки неистовые протесты скюльвенда многих сбили с толку. Некоторые, включая князя Келлхуса, стали тоже кричать на трубачей. Но скюльвенд, видимо, решил, что с него довольно. Он растолкал наблюдателей и вскочил на коня. Считаные мгновения — и вот он уже мчится на юго-восток, оставляя за собой длинный, узкий вымпел пыли.

Затем в небо взвилось пение труб.

Прочие тоже ринулись к своим лошадям. Мартем обернулся и посмотрел на убийц, которых Конфас отправил с ним. Чернокожий здоровяк зеумец встретил его взгляд, кивнул, потом взглянул мимо него, на князя Атритау. Они никуда не побегут.

«К несчастью», — подумал Мартем. Соображение насчет бегства было первой практичной мыслью, посетившей его за долгий срок.

На миг принц Келлхус встретился с ним глазами. В его улыбке сквозила такая печаль, что у Мартема перехватило дыхание. Затем пророк повернулся к сражению, кипевшему у него под ногами.


Волны кианских всадников — из-под многоцветных халатов сверкали доспехи — скатились со склонов и налетели на потрясенных айнонов. Передние ряды укрылись за щитами и попытались упереть свои длинные копья в землю, а над их головами уже засверкали на утреннем солнце сабли. Над иссушенными склонами поднялась пыль. В испуге взвыли трубы. В воздухе повисли крики, топот копыт и грохот фанимских барабанов. Все новые и новые копейщики врезались в ряды айнонов.

Первым оказался разбит Сансори, вассал принца Гарсахадуты; он столкнулся не с кем иным, как с неистовым Кинганьехои, прославленным Тигром Эумарны. Гранды Эумарны словно бы за считаные мгновения врезались в тыл передним фалангам. Вскоре все фаланги, остававшиеся у айнонов, — кроме элитных частей кишьяти под командованием палатина Сотера, — либо оказались в бедственном положении, либо были обращены в беспорядочное бегство. Кишьяти же организованно отступали, отражая атаку за атакой, и тем самым выигрывали драгоценное время для айнонских рыцарей, групировавшихся ниже.

Казалось, будто весь мир затянут завесой пыли. Закованные в причудливые доспехи, рыцари Карьоти, Хиннанта, Мозероту, Антанамеры, Эшкаласа и Эшганакса скакали вверх по склону. Они встретились с фаним в красновато-желтой дымке. Трещали копья. Пронзительно ржали лошади. Люди взывали к невидимым небесам.

Размахивая своей огромной двуручной булавой, Ураньянка, палатин Мозероту, валил одного язычника за другим. Сефератиндор, палатин Хиннанта, повел своих нагримированных рыцарей в яростную атаку, кося людей, словно траву. Принц Гарсахадута и его сансорская дружина продолжали рваться вперед, отыскивая священные знаменасвоих соплеменников. Кианские кавалеристы дрогнули и побежали от них, и айноны разразились ликующими воплями.

Ветер начал развеивать дымку.

Потом Гарсахадута, оторвавшись от своих на несколько сотен шагов, налетел на наследного принца Фанайяла и его койяури. Сансорский принц получил колющий удар в глазницу и свалился с седла. И заплясал вихрь смерти. В считаные мгновения все шестьсот сорок три рыцаря Сансора либо погибли сами, либо потеряли лошадей. Не видя, что творится уже на расстоянии нескольких шагов от них, многие айнонские рыцари просто кидались на шум схватки — и исчезали в желтом тумане. Другие столпились вокруг своих графов и баронов, ожидая, пока подует ветер.

На флангах и в тылу у них появились конные лучники.

…Рыдающая Серве съежилась, пытаясь натянуть на себя одеяло.

— Что я сделала? — всхлипывала она. — Что я такого сделала, что вызвала твое неудовольствие?

Окруженная сиянием рука ударила ее, и Серве упала на ковер.

— Я люблю тебя! — завизжала она. — Келлху-у-ус!

Воин-Пророк рассмеялся.

— Скажи-ка мне, милая Серве, что я задумал для Священного воинства?


Знамя-Свазонд склонилось к пыльной земле; белые молнии вздымались и хлопали, словно паруса. Мартем уже решил, что втопчет эту мерзость в грязь — потом… Все покинули холм, кроме него самого, князя Келлхуса и трех убийц, присланных Конфасом.

Хотя южные холмы еще сильнее затянуло завесой пыли, Мартему удалось разглядеть в ее клубах бегущую айнонскую пехоту. Скюльвенда он уже давно потерял из виду. На западе, на фоне смутных очертаний творящегося бедствия, он видел перестраивающиеся колонны своих соотечественников. Мартем понимал, что вскоре Конфас ускоренным маршем поведет их обратно к болотам. Нансурцы давно на опыте узнали, что нужно делать, чтобы выжить, когда фаним берут верх.

Князь Келлхус сидел спиной к ним четверым, сведя ступни и положив ладони на колени. За ним видно было, как люди карабкались на крепостные стены и валились оттуда, как рыцари скакали по пыльному лугу, как северяне рубили злосчастных шайгекцев…

Казалось, будто пророк… прислушивается.

Нет. Свидетельствует.

«Только не его, — подумал Мартем. — Я не могу этого сделать».

Первый убийца двинулся вперед.

Глава 15. Анвурат

«Безумец завладевает миром, тогда как святой делает людей из дураков».

Протат, «Сердце дурака»

4111 год Бивня, конец лета, Шайгек

Пересохшее русло прорезало сердце равнины, и некоторое время Найюр скакал по нему и выбрался оттуда лишь после того, как оно начало извиваться, словно вены старика. Он заставил своего вороного выпрыгнуть на берег. Вдали громоздились приморские холмы; их вершины и склоны до сих пор заволакивала желто-красная дымка. На западе уцелевшие айнонские фаланги отступали вниз по склонам. На востоке бессчетные тысячи людей мчались по вытоптанному лугу. Неподалеку, у небольшого холмика, Найюр заметил группу пехотинцев в длинных черных кожаных юбках, обшитых железными кольцами, но без шлемов и без оружия. Некоторые сидели; другие стояли, стаскивая с себя доспехи. Все, кроме тех, кто плакал, с потрясением и ужасом смотрели на окутанные завесой пыли холмы.

Где же айнонские рыцари?

На самом востоке, там, где бирюзовая и аквамариновая лента Менеанора исчезала за серовато-коричневым подножием холмов, Найюр увидел лавину кианских кавалеристов, мчащихся вдоль полосы прибоя. Ему не нужно было рассматривать гербы, чтобы понять: Кинганьехои и гранды Эумарны появились оттуда, откуда их никто не ждал…

Где же резервы? Готиан с его шрайскими рыцарями, Гайдекки, Вериджен Великодушный, Атьеаури и все прочие?

Боль сдавила ему горло. Найюр стиснул зубы.

«Опять…»

Кийут.

Только на этот раз роль Ксуннурита сыграл он сам. Это он оказался самонадеянным упрямцем!

Найюр стер пот, заливающий глаза, и увидел фаним, что скакали за ширмой далекого кустарника и чахлых деревьев — нескончаемый поток…

«Лагерь. Они скачут в лагерь…»

Найюр с криком пришпорил коня и помчался на восток. «Серве».


До самого горизонта, насколько хватало глаз, люди дрались друг с другом, сшибались ряд на ряд, кружились в мешанине общей схватки. В воздухе висел не столько грохот, сколько шипение отдаленного сражения; Мартему подумалось, что это похоже на шум моря в раковине — штормового моря. Затаив дыхание, он следил за первым из Конфасовых убийц, что уже подошел к князю Келлхусу и занес короткий меч…

Затем последовал невероятный момент — не длиннее резкого вдоха.

Пророк просто повернулся и взял опускающийся клинок большим и указательным пальцами. «Нет», — сказал он, а потом развернулся и невероятным ударом ногой уложил нападавшего. Каким-то неизъяснимым образом меч перекочевал к нему в левую руку. Все еще не выпрямившись, пророк вонзил его в горло убийцы, пришпилив того к земле.

Все это произошло в мгновение ока.

Второй убийца-нансур ринулся вперед, нанося удар в движении. Еще один пинок из низкой стойки, и голова нападающего дернулась назад, а меч выпал из обмякших пальцев. Нансур осел на землю, словно сброшенная одежда, — похоже, он был мертв.

Зеумский танцор с мечом опустил свою кривую саблю и расхохотался.

— Цивилизованный человек, — произнес он низким голосом.

Его сабля со свистом рассекла воздух, описав дугу вокруг хозяина. Солнце сверкало на клинке, словно на посеребренных спицах колесницы.

Пророк, не вставая, извлек из ножен за спиной свой странный меч с длинной рукоятью. Держа его в правой руке, он коснулся острием земли между ног. Резкое движение, и в глаза танцору полетела засохшая глина. Тот с ругательствами отшатнулся и чуть не оступился. Пророк ринулся вперед и вонзил меч в нёбо зеумцу. Он подтолкнул огромное тело, и оно рухнуло на землю.

Он стоял, а за ним кипела битва; его бороду и волосы трепал ветер. Он повернулся к Мартему, перешагнул через труп танцора с мечом…

Освещенный утренним солнцем. Приближающееся видение.

Нечто слишком ужасное. Слишком яркое.

Генерал отшатнулся и попытался извлечь меч из ножен.

— Мартем, — произнесло видение. Оно протянуло руку и с силой сжало правое запястье генерала.

— Пророк! — выдохнул Мартем.

Видение улыбнулось и сказало:

— Скаур знал, что нас возглавляет скюльвенд. Он видел Знамя-Свазонд…

Генерал Мартем уставился на Келлхуса, ничего не соображая.

Воин-Пророк повернулся и кивком указал на окрестный ландшафт.

Прежних построений там не сохранилось. Сперва Мартем заметил Пройаса и конрийских рыцарей, попавших в бедственное положение в глинобитном лабиринте отдаленного селения. Вырвавшись из-под сени садов, с флангов к ним неслось несколько тысяч кианских кавалеристов, и во главе их реяло треугольное знамя Куяксаджи, сапатишаха Кхемемы. Мартем подумал, что конрийцы обречены, но он все равно не понял, что же имел в виду Воин-Пророк… Потом он взглянул в сторону Анвурата.

— Кхиргви, — пробормотал генерал.

Тысячи кхиргви, восседающие на рослых верблюдах, врезались в ряды поспешно перестроившейся конрийской пехоты, обтекли ее с флангов и теперь мчались к холму, к Знамени-Свазонду…

К ним.

Лишающие мужества, улюлюкающие боевые кличи перекрыли шум сражения.

— Надо бежать! — крикнул Мартем.

— Нет, — возразил Воин-Пророк. — Знамя-Свазонд не должно пасть.

— Но оно падет! — воскликнул Мартем. — Оно уже пало!

Воин-Пророк улыбнулся, и глаза его заблестели яростно и неукротимо.

— Убежденность, генерал Мартем…

Его рука, окруженная сияющим ореолом, легла на плечо Мартема.

— Война — это убежденность.


В сердцах айнонских рыцарей царили замешательство и ужас. Окончательно потеряв всякую ориентацию, они пытались докричаться друг до друга через завесу пыли, не понимая, что же им делать. Отряды лучников налетали на них и расстреливали лошадей под ними. Рыцари ругались и прикрывались щитами, уже утыканными стрелами. Всякий раз, как Ураньянка, Сефератиндор и прочие переходили в атаку, кианцы рассеивались и отрывались от них, продолжая стрелять на ходу, и все новые рыцари с грохотом летели на выжженную солнцем землю. Многие айноны отстали от своих и очутились в затруднительном положении: на них нападали со всех сторон. Кусьетер, палатин Гекаса, вслепую добрался до верха холма и оказался зажат между земляными укреплениями, сорвавшими первую атаку айнонов, и безжалостными копьями койяури. Кусьетер раз за разом вступал в схватку с элитной кавалерией кианцев, но в результате лишился коня, и его люди решили, что он убит. Его рыцари запаниковали и во время бегства затоптали его. Вихрь смерти продолжал кружиться…

Тем временем сапатишах Эумарны, Кинганьехои, ринулся в атаку через луг. Большая часть его грандов врассыпную рванули на север; им не терпелось наведаться в лагерь айнрити. Сам же Тигр ударил на запад, помчавшись со своими приближенными через удирающую айнонскую пехоту. Он налетел на командный пункт генерала Сетпанареса и захватил его. Генерал был убит, но Чеферамунни, король-регент Верхнего Айнона, каким-то чудом сумел бежать.

Далеко на северо-западе штабную группу Найюра урс Скиоаты, Господина Битвы Священного воинства, захлестнуло замешательство и обвинения в предательстве. Толпы шайгекских новобранцев, составлявших центр Скаурова войска, окончательно стушевались под напором объединенной мощи нансурцев, туньеров и удара во фланг, который нанес Пройас с конрийскими рыцарями. Поверив в победу Священного воинства, айнрити ринулись преследовать бегущих, и их боевые порядки смешались. Строй превратился в разрозненные группы людей на лугу. Многие даже падали на колени на иссушенную землю, вознося хвалу Богу. Мало кто услышал пение труб, командующих общее отступление, — в основном потому, что очень мало труб передало эту команду. Большинство трубачей просто не поверили, что им действительно приказали именно это.

Барабаны язычников ни разу не дрогнули, ни разу не сбились с ритма.

Гранды Кхемемы и десять тысяч кхиргви на верблюдах, свирепые кочевники из южных пустынь, вдруг возникли из-за толп бегущих шайгекцев и безудержно ринулись на разбившихся на отдельные группы Людей Бивня. Отрезанный от своей пехоты Пройас отступил в ближайшее селение, лабиринт глинобитных домишек, взывая попеременно то к Богу, то к своим людям. Туньеры, рассыпавшиеся по лугу, образовали круги, обнесенные стеной щитов, и сражались с поразительным упрямством, потрясенные встречей с врагом, чья ярость не уступала их собственной. Принц Скайельт отчаянно сзывал своих графов и рыцарей, но их задержали у земляных укреплений.

Огромное сражение раскололось на множество битв поменьше — более отчаянных и гораздо более ужасных. Куда бы ни смотрели Великие Имена, повсюду видны были лишь отряды фаним, скачущие по полю. Там, где язычники превосходили противника численностью, они шли в атаку и брали верх. Там, где им не удавалось одолеть врага с наскока, его окружали и начинали изводить обстрелом.

Многие рыцари, охваченные тревогой, в одиночку кидались на врага, но под ними убивали коней, а их самих затаптывали.


Найюр скакал изо всех сил, проклиная себя за то, что сбился с пути в бесконечных проходах и переходах лагеря. Он натянул поводья, остановив вороного около участка, огороженного галеотскими шатрами с тяжелыми, прочными каркасами, и взглянул на север, выискивая приметные верхушки круглых шатров, излюбленных конрийцами. Вдруг словно бы ниоткуда выскочили три женщины; они стрелой промчались через галеотский лагерь на север и исчезли за шатрами на дальней стороне. Мгновение спустя за ними последовала еще одна, черноволосая, что-то неразборчиво вопя на кетьянском. Найюр взглянул на юг и увидел десятки столбов черного дыма. Ветер на миг стих, и пологи окружающих шатров повисли.

Найюр заметил синюю накидку на доспех, брошенную у дымящегося костра. Кто-то вышил на ней красный бивень…

Он слышал крики — тысячи криков.

Где она?

Найюр знал, что происходит, и, что более важно, он знал, как это будет происходить. Первые костры были зажжены как сигналы для тех айнрити, кто сейчас сражался на поле боя, — дабы убедить их в том, что их и вправду одолели. В противном случае лагерь бы сперва обыскали как следует, прежде чем уничтожать. Даже теперь кианцы наверняка кружили по лагерю, выискивая добычу, особенно такую, которая кричала и извивалась. Если он не найдет Серве в самое ближайшее время…

Он пришпорил коня и поскакал на северо-восток.

Осадив вороного у шатра, расшитого изображениями животных, он проломился через извилистый коридор и увидел троих кианцев на конях в нарядной сбруе. Они обернулись, заслышав его приближение, но тут же отвернулись снова, приняв его за своего. Кажется, они о чем-то спорили. Выхватив свой палаш, Найюр послал коня в галоп. Первый раз проскакав мимо этой троицы, он убил двоих. Хотя их товарищ в оранжевом халате в последний момент заорал, они даже не успели на него взглянуть. Найюр натянул поводья и развернул коня, но уцелевший фаним уже удрал. Найюр не стал за ним гнаться и направился на восток, поняв наконец-то — во всяком случае, он на это надеялся, — в какой части лагеря он сейчас находится.

Пронзительный визг, от которого мурашки пробежали по коже, раздавшийся не далее как в сотне шагов от него, заставил Найюра перевести коня на рысь. Привстав в стременах, он заметил каких-то людей, носящихся между битком набитыми шатрами. Новые крики взвились в воздух — на этот раз срывающиеся, и совсем рядом. Внезапно из-под прикрытия окружающих шатров и палаток выскочила целая толпа обслуги, следовавшей за войском. Жены, проститутки, рабы, писцы и жрецы — кто кричал, кто просто молча мчался куда глаза глядят, не разбирая дороги. Некоторые вопили, завидев Найюра, и пытались пробиться подальше от него. Другие не обращали на него никакого внимания, то ли сообразив, что он не фаним, то ли понимая, что он не сумеет перебить сразу столько народу. В считаные мгновения людской поток поредел. Молодые и здоровые сменились старыми и немощными. Найюр заметил Кумора, пожилого жреца Гильгаоала, подгоняемого служками. Он видел множество обезумевших от страха матерей, которые тянули за собой перепуганных детей. Немного позади несколько перевязанных воинов, примерно человек двадцать, отделились от потока беглецов и заняли боевую позицию. Они начали петь…

Найюр услышал приближающийся хор хриплых победных воплей, фырканье и топот лошадей…

Он натянул поводья и вынул палаш.

Потом он увидел их; они быстро ехали между палатками, толкая друг друга. На мгновение они напомнили ему отряд, пробирающийся через бурный прибой. Кианцы из Эумарны…

Найюр вздрогнул и опустил взгляд. Молодая женщина с окровавленной ногой, с младенцем, привязанным к спине, уцепилась за его колено, умоляюще лопоча что-то на неведомом ему языке. Найюр поднял ногу, чтобы пнуть ее, потом отчего-то вдруг опустил. Он наклонился и посадил ее перед собой в седло. Женщина залилась слезами. Найюр развернул вороного и поскакал через толпу бегущих.

Мимо уха просвистела стрела.


Его золотистые волосы развевались на ветру. Складки белого парчового одеяния колыхались.

— Не вставай! — велел пророк.

Но Мартем и без того замер, словно громом пораженный. Поле боя внизу бурлило клубами пыли и мелькающими в нем неясными силуэтами кхиргви. Воин-Пророк резко опустил сперва одно плечо, потом другое. Он резко опустил голову, прогнулся назад, ушел в полуприсед, потом подпрыгнул. Это был странный танец, одновременно и беспорядочный, и продуманный, размеренный и поразительно быстрый… И лишь ощутив удар в бедро, Мартем понял, что пророк танцует, уклоняясь от стрел.

Генерал упал, схватившись за ногу. Весь мир заполнили крики и оглушительный шум.

Сквозь слезы боли Мартем увидел Знамя-Свазонд на фоне ослепительно сияющего солнца.

«Сейен милостивый. Теперь я умру».

— Беги! — крикнул он. — Ты должен бежать!


Вороной всхрапнул и пронзительно заржал. Мимо проносились шатер за шатром, холст крашеный и холст полосатый, разрисованная кожа, бивни и снова бивни. Безымянная женщина у него в седле дрожала, тщетно пытаясь взглянуть на своего ребенка. Топот кианских коней был все ближе; они скакали колоннами по узким проходам и разворачивались в шеренги на редких просветах. «Скафади! — кричали они. — Ияра тил Скафади!» Такие же колонны грохотали и по параллельным проулкам. Дважды Найюру приходилось прижимать женщину с ребенком к шее своего коня, когда над ними свистели стрелы.

Он снова пришпорил вороного до крови. Найюр услышал крики и понял, что догоняет новую группу беженцев. Вдруг его окружила толпа обезумевших, спотыкающихся мужчин, вопящих матерей и бледных как мел детей. Найюр бросил коня влево. Он узнал преследующего его кианца. Это был знаменитый капитан Скафади, изводивший идолопоклонников. Все пленные, кого только приходилось допрашивать Найюру, слыхали о нем. Найюр вылетел на огромную площадь — нансурцы использовали такие для строевой подготовки, — и его вороной помчался вперед с новым воодушевлением. Найюр вставил стрелу в лук, натянул тетиву и убил ближайшего кианца, мчащегося за ним через клубы пыли. Вторая стрела вошла в шею коню следующего преследователя, и конь рухнул вместе со всадником, подняв новое облако пыли.

— Зиркиреа-а-а! — взвыл Найюр.

Женщина завизжала от ужаса. Найюр взглянул вперед и увидел, как на западную оконечность поля вылетают несколько десятков фаним.

«Гребаные кианцы!»

Найюр развернул выдыхающегося вороного и погнал его к северному выходу с площади, благодаря нансурцев и их рабскую приверженность компасу. В воздухе висели отдаленные крики и резкие вопли «ют-ют-ют-ют!». Безымянная женщина плакала от страха.

Нансурские палатки-бараки уходили на север, напоминая ряды подточенных зубов. Проход между ними все приближался. Женщина то смотрела вперед, то оглядывалась на кианцев, и то же самое проделывал ее черноволосый младенец. «Странно, — подумалось Найюру. — Младенцы откуда-то знают, когда нужно вести себя тихо». Вдруг и из северного прохода хлынули фанимские кавалеристы. Найюр резко свернул вправо и поскакал вдоль легких белых палаток, выискивая, где бы проскочить между ними. Так ничего и не обнаружив, он погнал коня к углу. Все больше и больше кианцев вылетали из восточного выхода и рассыпались по площади. Те, кто гнался за ним, приблизились, судя по топоту копыт. Еще несколько стрел вспороли воздух у них над головами. Найюр резко развернул вороного и скинул женщину на пыльную землю. Младенец тут же завопил. Найюр сунул ей нож — прорезать холст шатров…

Воздух загудел от грохота копыт и криков язычников.

— Беги! — рявкнул Найюр на женщину. — Беги!

Его окутало облако пыли.

Найюр со смехом развернулся.

Выхватывая палаш, он уклонился от сабли, идущей по широкой дуге, и нанес нападающему колющий удар в подмышку. Потом сломал меч следующему нападающему и располосовал тому грудь. Кровь ударила из рассеченного тела, словно вино. Следующего он поймал за щит, вращая мечом, словно булавой. Кианец опрокинулся назад, свалился с коня и каким-то образом умудрился приземлиться на четвереньки. Шлем слетел с него и покатился под копыта. Перехватив меч, Найюр заколол врага ударом в основание черепа.

Он встал на стременах и стряхнул кровь с клинка в лица потрясенным кианцам.

— Кто?! — взревел Найюр на священном языке.

Он принялся рубить оставшихся без всадников лошадей, которые отделяли его от врагов. Одна рухнула, молотя ногами в воздухе. Другая пронзительно заржала и вломилась в ряды кианцев.

— Я — Найюр урс Скиоата, — выкрикнул Найюр, — неистовейший из мужей!

Тяжело дышащий вороной сделал шаг вперед.

— Ваши отцы и братья — на моих руках!

Глаза язычников отблескивали белым из теней их посеребренных шлемов. Некоторые вскрикнули.

— Кто, — проревел Найюр с таким остервенением, словно все его тело состояло из одного горла, — кто хочет убить меня?

Пронзительный женский крик. Найюр бросил взгляд назад и увидел безымянную женщину, задержавшуюся у входа в ближайший шатер. Она сжимала нож, который дал ей Найюр, и махала руками, призывая его следовать за ней. На миг Найюру показалось, будто он всегда знал ее, будто они много лет были любовниками. Он увидел проблеск солнечного света с дальней стороны шатра, там, где она разрезала стену. Потом он заметил какую-то тень над собою, услышал нечто не совсем…

Несколько кианцев завопили — тоже от ужаса, но иначе.

Найюр сунул левую руку за пояс и крепко сжал в ладони отцовскую Безделушку.

На миг он встретился взглядом с широко распахнутыми, ничего не понимающими глазами женщины, увидел младенца у нее за плечом… Это был сын — теперь Найюр откуда-то это знал.

Он попытался крикнуть.

Они превратились в тени в ливне сверкающего пламени.


Одно пространство.

А пересечения бесконечны.

Келлхусу было пять лет, когда он впервые вышел за пределы Ишуаля. Прагма Юан собрал всех детей этого возраста и велел им ухватиться за длинную веревку. Затем он без всяких объяснений свел их вниз по террасам, к Охряным воротам, а оттуда — в лес, и остановился, лишь добравшись до рощи могучих дубов. Он позволил детям немного побродить по роще — как теперь понимал Келлхус, чтобы повысить их чувствительность по отношению к самим себе. К щебету ста семнадцати птиц. К запаху мха на коре, почвы, дышащей под маленькими сандалиями. К цветам и формам: белые полосы солнечных лучей на фоне медного полумрака, черные корни.

Несмотря на поразительную новизну происходящего, Келлхус способен был думать лишь о прагме. По правде говоря, он едва ли не дрожал от предчувствия. Все видели прагму Юана со старшими мальчишками. Все знали, что он обучает старших мальчишек тому, что именуют путями тела…

Путями битвы.

— Что вы видите? — в конце концов спросил старик, глядя на полог листвы.

Посыпались нетерпеливые ответы. Листья. Ветки. Солнце.

Но Келлхус видел больше. Он подметил засохшие сучья, давку состязающихся ветвей и веточек. Он видел, как деревца поменьше, молодая поросль, чахнут в тени великанов.

— Борьбу, — сказал он.

— В каком смысле, Келлхус?

Страх и ликование — взрыв детских чувств.

— Д-деревья, прагма, — запинаясь, отозвался он. — Они воюют за… за место.

— Верно, — согласился прагма Юан. — И этому, дети, я и буду вас учить. Как быть деревом. Как воевать за место…

— Но деревья не двигаются, — сказал кто-то из детей.

— Двигаются, — сказал прагма, — но медленно. Сердце дерева делает лишь один удар, весной, потому ему приходится вести войну на все стороны одновременно. Оно должно ветвиться и ветвиться, пока не заслонит собою небо. Но вы — ваши сердца делают много ударов, и вам нужно вести войну лишь в одном направлении за раз. Именно таким образом люди овладевают местом.

Невзирая на возраст, прагма вскочил, словно мячик.

— Давайте, — сказал он, — попробуйте прикоснуться к моим коленям.

И Келлхус тоже ринулся вместе с остальными сквозь пятна солнечного света. Он верещал от расстройства и восторга всякий раз, как палка тыкала его или хлопала по спине. Он изумленно глядел, как старик пляшет и кружится, а дети плюхаются на попы или катятся по опавшей листве кубарем, словно барсуки. Никто не сумел дотянуться до его ног. Никто даже не сумел войти в круг, очерченный его палкой.

Прагма Юан был деревом-победителем. Единственным владельцем своего места.

Кхиргви в своих потрепанных коричневых плащах, повесив щиты на лоснящиеся бока верблюдов, подгоняли их и угрожающе размахивали саблями. Воздух звенел от улюлюканья.

Келлхус поднял свой меч, меч дунианской работы.

Кхиргви захохотали. Темные лица жителей пустыни, такие уверенные…

Они мчались к кругу, очерченному его мечом.

…Найюр пнул седло и опаленную тушу лошади. Он отряхнулся от пепла, моргая из-за едкого дыма, резавшего глаза. Звон. Мир состоял из дыма, вони сгоревшего мяса — и звона. Найюр ничего больше не слышал.

Он отыскал горелые оболочки, что прежде были безымянной женщиной и ее ребенком. Он подобрал свой нож, осторожно взяв его за обуглившуюся рукоять.

Она обгорела, но не обжигала — таким странным образом колдовской жар просачивался в реальность.

Найюр двинулся на северо-запад, мимо треклятых вышитых, обвисших айнонских шатров. Знамена с различными изображениями реяли на ветру. За спиной у Найюра по небу шагали Багряные адепты. Беззвучно проносились огненные столпы. Вдали потоком лились молнии. Кажется, где-то пронзительно кричали люди.

И Найюр подумал: «Серве…»

Его окружили люди — ликующие, перепуганные, сбитые с толку. Хотя рты их открывались и языки касались зубов, Найюр не слышал ничего, кроме звона. Он проложил себе дорогу через толпу и зашагал дальше.

В левой руке что-то причиняло боль. Найюр открыл ладонь и увидел отцовскую хору. Грязный железный шарик, тусклый даже на солнечном свету, весь исписанный бессмысленными закорючками. Эта штуковина дважды спасала его.

Найюр сунул хору обратно за пояс.

Потом он услышал удар грома. Звон перешел в пронзительное нытье — почти неслышное. Найюр остановился, закрыл глаза. Крики и вопли, вон тот далеко, а этот близко, совсем рядом. Они разъели расстояния, разнеслись до края слышимости и в конце концов растворились в окружающем шуме битвы и моря.

Через некоторое время Найюр отыскал вышитый шатер Пройаса, установленный на небольшом пригорке. «Каким потрепанным он теперь выглядит», — подумалось Найюру, и его охватила печаль. Все вокруг казалось таким поблекшим.

Неподалеку он нашел старый шатер, который прежде делил с Келлхусом; шатер скрипел и хлопал на ветру. Чайник рядом с погасшим костром. Дым тянулся над землей и терялся между соседними палатками.

Сердце Найюра бешено заколотилось. А вдруг она пошла вместе с остальными поглазеть на битву с юго-восточного края лагеря? Вдруг кианцы поймали ее? Такую красавицу они непременно прихватили бы, хоть она и беременна. Игрушка для принцев. Необыкновенный подарок!

Добыча!

Звук ее голоса заставил Найюра подскочить. Пронзительный крик…

На миг он застыл, не в силах шелохнуться. Он услышал мужской голос — мягкий, вкрадчивый и при этом безумно жестокий…

Земля ушла у него из-под ног. Найюр попятился. Шаг. Другой. По коже побежали мурашки.

Дунианин.

— Пожалуйста! — закричала Серве. — Пожа-алуйста!

Дунианин.

Но как?

Найюр крадучись двинулся вперед. Ребра словно окаменели. Он не мог сделать вдох! Нож дрожал в его ладони. Найюр вытянул руку и кончиком ножа отвел полог шатра.

Поначалу он ничего не увидел — внутри было слишком темно. Лишь какие-то тени да судорожные всхлипы Серве…

Потом Найюр разглядел ее; она нагая стояла на коленях перед нависающей над ней тенью. Один глаз заплыл, из носа и откуда-то из-под волос течет кровь и ручейками струится по шее и груди.

Что?

Найюр, не задумываясь, скользнул в темноту шатра. В воздухе мерзко воняло спариванием. Дунианин развернулся; он был так же наг, как и Серве, окровавленная рука сжимала набухший член.

— Скюльвенд, — протянул Келлхус; глаза его сверкали отвратительным экстазом. — Я не почуял тебя.

Найюр ударил, целясь в сердце. Но окровавленная рука взметнулась и задела его запястье. Нож вошел дунианину под ключицу.

Келлхус отшатнулся, запрокинул голову к провисшей крыше шатра и закричал; это были сотни криков, сотни голосов, заключенных в одну нечеловеческую глотку. И Найюр увидел, как его лицо открылось, как будто уголки рта растянулись от шеи до волос. Он увидел за вспухшими чертами глаза без век, десны без губ…

Тварь ударила его, и Найюр упал на одно колено. Он выхватил палаш.

Но тварь исчезла за пологом, прыгая, словно животное.


Вскоре разрозненным отрядам айнонских рыцарей, под которыми отстреливали лошадей, не осталось ничего иного, кроме как остановиться и обороняться. Кианцы все чаще с ревом врывались в их гущу, метя в дневном мраке в раскрашенные белым лица, словно в мишени. Кровь запеклась на холеных бородах. Знамена опрокидывали и затаптывали. Пыль превращала пот в корку грязи. Серьезно раненного Сефератиндора вынесли из первых рядов, где он «смеялся с Саротессером», как старались поступать все айнонские дворяне, когда были уверены в приближении смерти.

Некоторые, как Галрота, палатин Эшганакса, ринулись вниз по склону на прорыв, бросив тех родичей и вассалов, которые остались без лошадей. Некоторые, как жестокий Зурсодда, обескровили свои отряды бесконечными контратаками, и в конце концов у них вообще не осталось конных. Но другие, как безжалостный Ураньянка или беспристрастный Чинджоза, палатин Антанамеры, просто пережидали атаки язычников. Они подбадривали своих людей и яростно обороняли каждую пядь пыльной земли. Снова и снова кианцы кидались в бой. Ржали кони. Трещали копья. Кричали и выли люди. По всем склонам звенели сабли и мечи. И каждый раз фаним откатывались назад, поражаясь этим побежденным, которые отказывались становиться побежденными.

На северо-западе кхиргви нападали на айнрити с неослабной, какой-то безумной яростью. Многие просто прыгали с верблюдов и вышибали ошеломленных рыцарей из седел. Так были убиты конрийский палатин Аннанда, Кушигас, и туньерский граф Скавги, Инскарра. Пройас, как и тысячи туньеров, попал в окружение за своими стенами из щитов. Кхиргви прочесали территорию вокруг Анвурата и обрушились на конрийцев, осаждавших крепость, и разгромили их. А потом ринулись к холмику, на котором стояло Знамя-Свазонд Господина Битвы.

Тем временем гранды Эумарны вихрем пронеслись по извилистым переулкам и длинным улицам лагеря айнрити, поджигая шатры и палатки, рубя жрецов, швыряя кричащих женщин на землю и насилуя их. При виде столбов дыма, вставших вдалеке над лагерем, многие из свиты Скаура попадали на колени и заплакали, вознося хвалу Единому Богу. Некоторые же принялись славить сапатишаха, целуя землю у его ног.

Затем небо на востоке заполонил мерцающий свет. Прославленные кавалеристы Кинганьехои натолкнулись на Багряных Шпилей… И погибли.

Те, кто пережил первый удар колдунов, всей массой пустились наутек, в основном — по широким пляжам вдоль Менеанора, где их перехватили великий магистр Готиан, граф Керджулла и граф Атьеаури, возглавлявшие резервные силы Священного воинства. Около девяти тысяч рыцарей айнрити налетели на язычников, и втоптали их в песок, и загнали в бушующий прибой. Мало кому удалось ускользнуть.

Тем временем имперские кидрухили прорвали удавку, сжимающуюся вокруг рыцарей Верхнего Айнона. Имбейян и гранды Энатпанеи были отброшены. Так впервые возникла пауза в сражении, что впоследствии получило название Битвы на склонах. Пыль начала рассеиваться… Когда ситуация внизу, на поле, прояснилась, длинные ломаные ряды айнонских рыцарей разразились радостными криками. Вместе с кидрухилями они в едином порыве ринулись с высот.

На севере чудовищное продвижение кхиргви сперва затормозило из-за чудесной обороны Келлхуса, князя Атритау, под Знаменем-Свазондом, а потом окончательно остановилось из-за фланговых атак ауглишских и инграулишских рыцарей в черных доспехах, под командованием графа Гокена и графа Ганброты.

Затем барабаны фаним смолкли. Далеко на северо-западе принц Саубон и граф Готьелк в конце концов сломили сопротивление грандов Шайгека и Гедеи, которых они прижали к берегам Семписа. Граф Финаол со своими канутишскими рыцарями, хоть они и уступали противнику в численности, атаковал гвардейцев падираджи, охранявших священные барабаны. Сам граф Финаол получил копьем в подмышку, но его вассалы одержали верх и перебили разбегавшихся барабанщиков. Вскоре запыхавшиеся галеоты и тидонцы уже ловили женщин и рабов в лагере кианцев.

Огромное войско фаним распалось на части. Наследный принц Фанайял со своими койяури бежал на юг, а за ними по бесконечным пляжам гнались кидрухили. Имбейян оставил высоты вместе с остатками айнонов и попытался отступить через холмы. Но там его уже поджидал Икурей Конфас, и Имбейяну пришлось бежать с горсткой своих придворных, пока его гранды истекали кровью, сражаясь с закаленными ветеранами Селиалской колонны. Хотя генерал Боргас был убит шальной кианской стрелой, нансурцы не дрогнули, и энатпанейцы оказались перебиты подчистую. Кхиргви бежали на юго-восток, в пустыню, в бездорожье, и железные люди преследовали их.

Сотни айнтрити, чересчур увлекшиеся погоней за кочевниками, заблудились в пустыне.


Найюр увидел на циновках свой обгоревший нож.

Потрясенная тем, что произошло с Келлхусом, Серве вцепилась в измазанное кровью одеяло и принялась вопить, словно сумасшедшая. Когда Найюр ухватил ее, она попыталась выцарапать ему глаза. Найюр толкнул ее, и Серве полетела на землю.

— Я нужна ему! — выла она. — Он ранен!

— Это был не он, — пробормотал Найюр.

— Ты убил его! Ты убил его!

— Это был не он!

— Ты свихнулся! Ты ненормальный!

Прежний гнев заглушил недоверие. Найюр схватил Серве за руку и скрутил.

— Я забираю тебя! Ты — моя добыча!

— Ты ненормальный! — завизжала Серве. — Он все мне про тебя рассказал! Все-все!

Найюр снова бросил ее на землю.

— Что он сказал?

Серве стерла кровь с губ; кажется, она впервые перестала бояться.

— Почему ты бьешь меня. Почему ты никак не перестанешь про меня думать, а постоянно возвращаешься мыслями ко мне, и возвращаешься в ярости. Он все мне рассказал!

Внутри у Найюра что-то задрожало. Он вскинул руку, но пальцы не сжимались в кулак.

— Что он сказал?

— Что я — только знак, символ. Что ты бьешь не меня, а себя самого!

— Я тебе шею сверну! Удавлю, как котенка! Выбью кровь из твоего чрева!

— Давай, бей! — завизжала Серве. — Бей — и забивай себя!

— Ты — моя добыча! Моя добыча! Ты должна делать, что я захочу!

— Нет! Нет! Я — не твоя добыча! Я — твой позор! Он так сказал!

— Позор? Какой позор? Что он сказал?

— Что ты бьешь меня за то, что я сдалась, как ты сдался! За то, что я трахаюсь с ним, как ты трахался с его отцом!

Она все еще лежала на земле, подтянув ноги. Такая красивая. Избитая и сокрушенная, но все равно красивая. Как может человеческое существо быть настолько красивым?

— Что он сказал? — тупо спросил Найюр.

Он. Дунианин.

Теперь Серве принялась всхлипывать. Откуда-то у нее в руке появился нож. Она приставила его к горлу; Найюр видел, как в клинке отражается безукоризненный изгиб ее шеи. Он мельком заметил единственный свазонд у нее на предплечье.

«Она убивала!»

— Ты сумасшедший! — плача, выговорила она. — Я убью себя! Я убью себя! Я не твоя добыча! Я его! Его!

«Серве…»

Ее рука была согнута в запястье и плотно прижимала нож к горлу. Лезвие уже рассекло кожу.

Но Найюру каким-то чудом удалось ухватить ее за запястье. Он вывернул Серве руку и отнял нож.

Он оставил ее плакать у шатра дунианина. Он шел между палаток, сквозь прибывающие толпы ликующих айнрити, и смотрел вдаль, на бескрайний Менеанор.

Какое оно необычное, думал он, это море…


Когда Конфас нашел Мартема, солнце уже превратилось в шар, тлеющий у западного края неба, золотой на бледно-синем — цвета, запечатлевшиеся в сердце каждого. Экзальт-генерал в сопровождении небольшого отряда офицеров и телохранителей поднялся на холм, где проклятый скюльвенд устроил свой командный пункт. На вершине он обнаружил генерала, который сидел, скрестив ноги, под покосившимся знаменем скюльвенда, и со всех сторон его окружали трупы кхиргви. Генерал смотрел на закат так, как будто надеялся ослепнуть. Он был без шлема, и ветер трепал его короткие, серебристые волосы. Конфасу подумалось, что без шлема генерал выглядит одновременно и моложе, и более по-отцовски.

Конфас распустил свою свиту, потом спешился. Ни слова не говоря, он широким шагом подошел к генералу, вытащил меч и принялся рубить древко Знамени-Свазонда. Один удар, другой… Древко треснуло, и под напором ветра непотребное знамя начало медленно клониться.

Довольный результатом, Конфас встал над своим блудным генералом и уставился на закат, словно желал разделить тот вздор, который там вроде как видел Мартем.

— Он не мертв, — сказал Мартем.

— Жаль.

Мартем промолчал.

— Помнишь, — спросил Конфас, — как мы после Кийута ехали по полю, заваленному убитыми скюльвендами?

Глаза Мартема вспыхнули. Он кивнул.

— Помнишь, что я тебе сказал?

— Что война — это интеллект.

— Ты — жертва в этой войне, Мартем?

Упрямец генерал нахмурился, поджав губы. Он покачал головой.

— Нет.

— Боюсь, да, Мартем.

Мартем отвернулся от солнца и обратил взгляд измученных глаз на Конфаса.

— Я тоже боялся… Но больше не боюсь.

— Больше не боишься… И почему так, Мартем?

— Я свидетельствовал, — сказал генерал. — Я видел, как он убил всех этих язычников. Он просто убивал и убивал их, пока они в ужасе не бежали.

Мартем снова повернулся к закату.

— Он не человек.

— И Скеаос не был человеком, — парировал Конфас.

Мартем взглянул на свои мозолистые ладони.

— Я — человек практичный, господин экзальт-генерал.

Конфас оглядел освещенную солнцем картину побоища, открытые рты и распахнутые глаза, руки, скрюченные, словно лапы обезьянок-талисманов. Его взгляд скользнул к дыму, поднимающемуся над Анвуратом, — не так уж далеко отсюда. Не так уж далеко.

Он снова посмотрел на солнце Мартема. Ему подумалось, что есть определенное различие между красотой, которая освещает, и красотой, которая освещена.

— В том числе, Мартем. В том числе.


Скаур аб Налайян распустил своих подчиненных, слуг и рабов, длинную вереницу людей, неизбежную принадлежность высокого положения, и остался в одиночестве сидеть за полированным столом красного дерева, потягивая шайгекское вино. Похоже, он впервые распробовал сладость всего того, что потерял.

Невзирая на почтенный возраст, сапатишах-правитель все еще был крепок и бодр. Его белые волосы, по кианскому обыкновению смазанные маслом, были такими же густыми, как и у любого мужчины помоложе. Длинные усы и редкая, заплетенная в косички борода придавали его лицу строгий и мудрый вид. Под нависшими бровями блестели темные глаза.

Сапатишах сидел в башне Анвуратской цитадели. Сквозь узкое окно доносился шум отчаянного сражения, идущего внизу, крики дорогих его сердцу друзей и вассалов.

Хотя Скаур был человеком благочестивым, за свою жизнь он совершил много дурного; дурные поступки — тоже неизбежная принадлежность власти. Сапатишах сожалел о них и жаждал более простой жизни. Пусть в ней меньше удовольствий, но зато и ноша куда легче. Но, конечно же, он совершенно не желал столь сокрушительных перемен…

«Я погубил мой народ… мою веру».

Он подумал, что это был хороший план. Внушить идолопоклонникам иллюзию простого, неподвижного строя. Убедить их в том, что он будет сражаться в их битве. Заманить их на север. Сломать их строй, не при помощи грубого давления и тщетных атак, а путем прорыва — точнее, его видимости — в центре строя фаним. А потом раздавить то, что останется после Кинганьехои и Фанайяла.

Какая славная была бы победа.

Кто мог догадаться о подобном плане? Кто мог предвидеть его?

Возможно, Конфас.

Старый враг. Старый друг — если только такой человек способен быть кому-нибудь другом.

Скаур запустил руку за пазуху халата с вышитым на нем изображением шакала и достал пергамент, который ему прислал нансурский император. Он несколько месяцев носил этот пергамент на груди, и теперь, после сегодняшней катастрофы, это была, возможно, последняя надежда остановить идолопоклонников. Пергамент промок от пота и повторял изгибы тела, сделавшись похожим на ткань. Послание Икурея Конфаса, императора Нансурии.

Старый враг. Старый друг.

Скаур не стал перечитывать пергамент. Он в этом не нуждался. Но идолопоклонники — нельзя допустить, чтобы они его прочли.

Сапатишах сунул угол пергамента в сверкающую слезинку лампы. Посмотрел, как тот свивается и вспыхивает. Посмотрел, как тонкие струйки дыма поднимаются вверх и их утягивает в окно.

Боже Единый, еще даже дневной свет не угас!

«И они подняли головы, и се! — увидели, что день не угас, и позор их открыт и виден всякому…»

Слова пророка. Да будет он милостив к ним.

Трепещущие языки пламени окутали пергамент, и сапатишах отпустил его. Тот слабо заметался, словно живое существо. Сверкающая поверхность стола покрылась пузырями и потемнела.

Подходящий знак, решил сапатишах-правитель. Намек. Небольшое предсказание будущего рока.

Скаур выпил еще вина. Идолопоклонники уже ломились в двери. Быстрые люди. Смертоносные люди.

«Неужто все мы мертвы? — подумал сапатишах. — Нет. Только я».

Погрузившись в последнюю, самую благочестивую молитву Единому Богу, Скаур не слышал, как трещит дерево. Лишь завершающий удар и грохот обломков, раскатившихся по мозаичному полу, подсказали ему, что настал час взяться за меч.

Он повернулся, чтобы встретить лицом к лицу вломившихся в комнату рослых, охваченных безумием битвы неверных.

Это будет недолгая битва.


Когда она очнулась, ее голова лежала у него на коленях. Он вытер ей щеки и лоб влажной тканью. В свете фонаря глаза его блестели от слез.

— Ребенок? — выдохнула Серве.

Келлхус закрыл глаза и кивнул.

— В порядке.

Она улыбнулась и заплакала.

— Почему? Чем я прогневала тебя?

— Это был не я, Серве.

— Но это был ты! Я видела тебя!

— Нет… Ты видела демона. Самозванца с моим лицом…

И вдруг она поняла. То, что было знакомым, сделалось чуждым. Что было необъяснимым, сделалось ясным.

«Ко мне приходил демон! Демон…»

Она посмотрела на Келлхуса. По щекам ее снова заструились горячие слезы. Сколько она может плакать?

«Но я… Он…»

Келлхус медленно взглянул на нее. «Он взял тебя».

Серве задохнулась. Она повернула голову и прижалась щекой к его бедру. Тело ее сотрясали конвульсии, но рвота не шла.

— Я… — всхлипнула Серве. — Я…

— Ты была верна.

Серве повернулась к нему. Вид у нее был сокрушенный и подавленный.

«Но это был не ты!»

— Тебя обманули. Ты была верна.

Он вытер ей слезы, и она заметила кровь на егоодежде. Некоторое время они молчали, просто глядя друг другу в глаза. Жжение, охватившее кожу Серве, утихло, а ушибы растворились в какой-то странной, гудящей тупой боли. Как долго, подумалось Серве, сможет она смотреть в эти глаза? Как долго она сможет греться в их всепонимающем взгляде?

«Вечно? Да, вечно».

— Скюльвенд приходил, — в конце концов сказала она. — Он пытался забрать меня.

— Я знаю, — отозвался Келлхус. — Я сказал ему, что он может это сделать.

Откуда-то она и это тоже знала.

«Но почему?»

Он улыбнулся с гордостью.

— Потому, что я знал, что ты этого не допустишь.


«Что они узнали?»

Озаренный светом единственной лампы, Келлхус говорил с Серве нежным, успокаивающим тоном, подстраиваясь под ее ритмы, под биение сердца, под дыхание. С терпением, недоступным для рожденных в миру, он медленно ввел ее в транс, который дуниане называют «поглощением». Извлекая цепочку односложных ответов, Келлхус проследил весь ход ее разговора со шпионом-оборотнем. Потом он постепенно стер оскорбление, нанесенное этой тварью, с пергамента ее души. Поутру она проснется и удивится своим синякам, только и всего. Она проснется очищенной.

Затем Келлхус зашагал через ликующую толпу, заполнившую лагерь, направляясь к Менеанору, к стоянке скюльвенда на морском берегу. Он не обращал внимания на тех, кто громко приветствовал его; Келлхус сделал вид, будто погружен в размышления, что было не так уж далеко от истины… А самые настойчивые исчезали, натолкнувшись на его раздраженный взгляд.

У него осталась одна задача.

Из всех объектов его исследования скюльвенд оказался самым сложным и самым опасным. Он был горд, а потому чересчур чувствителен к чужому влиянию. А еще он обладал уникальным интеллектом, способностью не только ухватывать суть вещей, но и размышлять над движениями своей души — докапываться до истоков собственных мыслей.

Но важнее всего было его знание — знание о дунианах. Моэнгхус, когда много лет назад пытался бежать от утемотов, вложил в свои беседы с ним слишком много правды. Он недооценил Найюра и не подумал о том, как тот сумеет распорядиться открывшимися ему фрагментами истины. Раз за разом возвращаясь мыслями к событиям, что сопутствовали смерти его отца, степняк сумел сделать много тревожащих выводов. И теперь из всех рожденных в миру он единственный знал правду о Келлхусе. Из всех, рожденных в миру, Найюр урс Скиоата был единственным, кто бодрствовал…

И поэтому он должен был умереть.

Люди Эарвы не задумывались об обычаях своих народов. Конрийцы не брились, потому что голые щеки — это по-бабски. Нансурцы не носили гамаши, потому что это вульгарно. Тидонцы не заключали браков с темнокожими — чурками, как они их называли, — потому что те, дескать, грязные. Для рожденных в миру все эти обычаи просто были. Люди отдавали изысканную пищу каменным статуям. Целовали колени слабакам. Жили в страхе из-за непостоянства своих сердец. Каждый из них считал себя абсолютным мерилом всего. Они ощущали стыд, отвращение, уважение, благоговение…

И никогда не спрашивали — почему?

Но Найюр был не таким. Там, где прочие цеплялись за невежество, он постоянно был вынужден выбирать и, что более важно, защищать свою мысль от бесконечного пространства возможных мыслей, свое действие от бесконечного пространства возможных действий. Зачем укорять жену за то, что она плачет? Почему бы не стукнуть ее? Почему не посмеяться над ней, не утешить ее? Может, просто не обращать на нее внимания? Почему не поплакать вместе с ней? Что делает один ответ правильнее другого? Нечто в крови человека? Слова убеждения? Бог?

Или, как утверждал Моэнгхус, цель?

Найюр, сын своего народа, живущий среди него и обреченный среди него умереть, выбрал кровь. На протяжении тридцати лет он пытался поместить свои мысли и страсти в рамки узких представлений утемотов. Но, несмотря на звериную выносливость, несмотря на природные дарования, соплеменники Найюра постоянно чувствовали в нем какую-то неправильность. Во взаимоотношениях между людьми каждое действие ограничено ожиданиями других; это своего рода танец, и он не терпит ни малейших колебаний. А утемоты замечали вспыхивавшие в нем сомнения. Они понимали, что он старается, и знали, что всякий, кто старается быть одним из Народа, на самом деле чужой.

Потому они наказывали его перешептыванием и настороженными взглядами — на протяжении долгих лет…

Тридцать лет позора и отверженности. Тридцать лет мучений и ужаса. Целая жизнь, проведенная среди ненавидящих каннибалов… В конце концов Найюр проложил свой собственный путь, путь одиночки, путь безумия и убийства.

Он превратил кровь в воды очищения. Раз война — предмет поклонения, то Найюру требовалось сделаться самым благочестивым из скюльвендов — не просто одним из Народа, а величайшим из всех. Он сказал себе, что его руки — его слава. Он — Найюр урс Скиоата, неистовейший из мужей.

И так он продолжал твердить себе, невзирая на то, что каждый свазонд отмечал не его честь, а смерть Анасуримбора Моэнгхуса. Чем было это безумие, если не всепоглощающим нетерпением, потребностью наконец-то завладеть тем, в чем мир ему отказывал? Моэнгхус не просто должен был умереть, он должен был умереть сейчас, и неважно, Моэнгхус это или нет.

В ярости Найюр превратил весь мир в замену своего врага. И тем самым мстил за себя.

Несмотря на всю точность этого анализа, он мало чем помог Келлхусу в попытках завладеть вождем утемотов. Скюльвенд знал дунианина, и это знание постоянно воздвигало преграды на пути у Келлхуса. Некоторое время он даже думал, что Найюр не сдастся никогда.

Затем они нашли Серве — замену иного рода.

С самого начала скюльвенд сделал ее своим образом жизни, своим доказательством того, что следует путями Народа. Серве заслонила собой Моэнгхуса, о котором так часто напоминал Келлхус своим проклятым сходством. Она была заклинанием, превращающимся в проклятие Моэнгхусу. И Найюр влюбился — не в нее, но в идею любви к ней. Потому что если он любит ее, то не может любить Анасуримбора Моэнгхуса…

Или его сына.

Дальше все было элементарно.

Келлхус начал соблазнять Серве, зная, что тем самым напоминает варвару его собственное соблазнение, произошедшее тридцать лет назад. Вскоре она стала заменой и повторением ненависти, переполняющей сердце скюльвенда. Степняк начал бить ее, но не чтобы выразить скюльвендское презрение к женщинам, а чтобы побольнее ударить себя. Он наказывал ее за то, что она повторяла его грехи, и при этом одновременно любил ее и презирал любовь как проявление слабости…

Этого Келлхус и добивался — нагромоздить противоречие на противоречие. Он обнаружил, что рожденные в миру уязвимы для противоречий. Похоже, ничто не владело их сердцами сильнее. Ничем они не были так одержимы.

Как только Найюр окончательно попал в зависимость от Серве, Келлхус просто забрал ее, зная, что Найюр отдаст все, лишь бы получить ее обратно, и сделает это, даже не понимая, почему поступает так.

И теперь полезность Найюра урс Скиоаты исчерпалась.

Монах поднялся на вершину дюны, поросшей редкой травой. Ветер трепал его волосы и развевал полы белой парчовой накидки. Впереди раскинулся Менеанор, уходя вдаль, туда, где земля словно бы перетекала в великую пустоту ночи. А внизу он увидел круглую палатку скюльвенда; заметно было, что ее повалили пинками и потоптались сверху. Костра рядом не было.

На мгновение Келлхусу показалось, что он опоздал. Но затем он услышал доносимые ветром крики и увидел среди встающих валов одинокий силуэт. Келлхус прошел через разрушенную стоянку к краю воды, ощущая под сандалиями похрустывание ракушек и гальки. На волнах серебрилась лунная дорожка. Кричали чайки, зависая в ночном небе подобно воздушным змеям.

Келлхус смотрел, как волны бьются о нагое тело скюльвенда.

— Здесь нет следов! — кричал степняк и колотил по воде кулаками. — Где здесь…

Вдруг он застыл. Темные волны вставали вокруг него, закрывали его почти до плеч, а потом откатывались в облаках хрустальной пены. Найюр повернул голову, и Келлхус увидел смуглое лицо, окаймленное длинными прядями мокрых черных волос. На лице не отражалось никаких чувств.

Абсолютно никаких.

Найюр побрел к берегу. Волны накатывались на него, невесомые, словно дым.

— Я сделал все, что ты просил! — крикнул он, перекрывая грохот прибоя. — Я опозорил своего отца, втянув его в схватку с тобой. Я предал его, мое племя, мой народ…

Вода стекала по его широкой груди на поджарый живот и дальше, к паху. Волна ударилась в белые бедра, качнула длинный фаллос. Келлхус отрешился от шума Менеанора и сосредоточился на приближающемся варваре. Ровный пульс. Бледная кожа. Расслабленное лицо…

Мертвые глаза.

И Келлхус осознал: «Я не могу читать этого человека».

— Я последовал за тобой через Степь, не имеющую дорог.

Босые ноги прошлепали по мокрому песку. Найюр остановился перед Келлхусом; его рослая фигура блестела, залитая лунным светом.

— Я любил тебя.

Келлхус отступил, достал меч и выставил его перед собой.

— На колени, — приказал он.

Скюльвенд рухнул на колени, вытянул руки и провел пальцами по песку. Он запрокинул лицо к звездам, подставляя горло под удар. Позади бушевал Менеанор.

Келлхус недвижно стоял над ним.

«Что это, отец? Жалость?»

Он посмотрел на скюльвендского воина, жалкого и униженного. Из какой тьмы пришло это чувство?

— Ну, бей! — выкрикнул скюльвенд.

Огромное тело, покрытое шрамами, дрожало от ужаса и ликования.

Но Келлхус не шелохнулся.

— Убей меня! — крикнул Найюр в купол ночи.

Со сверхъестественной быстротой он схватил клинок Келлхуса и приставил острие к своему горлу.

— Убей! Убей!

— Нет, — сказал Келлхус.

Волна разбилась о берег, и ветер осыпал их холодными брызгами.

Подавшись вперед, он осторожно высвободил клинок из руки скюльвенда.

Найюр схватил его за шею и повалил на песок.

Келлхус не стал вырываться. Благодаря инстинкту или везению варвар ухватил его за точки смерти. Келлхус знал, что Найюру достаточно незначительного рывка, чтобы свернуть ему шею.

Скюльвенд подтащил его к себе, так близко, что Келлхус почувствовал тепло, исходящее от мокрого тела.

— Я любил тебя! — шепотом прокричал он.

А потом оттолкнул Келлхуса. Но теперь дунианин был настороже; он прижал подбородок к груди, чтобы не растянуть мышцы шеи. Найюр смотрел на него с надеждой и ужасом…

Келлхус спрятал меч в ножны.

Скюльвенд качнулся назад и вскинул кулаки к голове. Он запустил пальцы в волосы и вцепился в них изо всех сил.

— Но ты же сказал! — исступленно выкрикнул он, потрясая окровавленными прядями. — Ты же сказал!

Келлхус молча смотрел на него. Можно найти и другую пользу.

Всегда можно найти другую пользу.


Тварь, именуемая Сарцеллом, двигалась по узкой тропе вдоль насыпи между полями. Несмотря на нетипичную для здешних мест сырость, ночь была ясная, и луна окрашивала рощи эвкалиптов и платанов в синеватый оттенок. Добравшись до руин, тварь придержала коня и направила его в длинную галерею колонн, уходящую к скоплению поросших травой курганов. За колоннами раскинулся Семпис, неподвижный на вид, словно озеро, и в его зеркальной глади отражалась белая луна и размытая линия северных склонов. Сарцелл спешился.

Это место когда-то было частью древнего города Гиргилиота, но тварь, именуемую Сарцеллом, не интересовали подобные вещи. Она жила мгновением. Сейчас ее интересовало только это сооружение. Отличное место для шпионов, дабы встречаться с теми, кто ими руководит, будь то люди или нелюди.

Сарцелл сел, прислонившись спиной к колонне, и погрузился в мысли, хищные и непостижимые. На лунно-бледных колоннах были высечены изображения леопардов, вставших на задние лапы. Шум крыльев вывел Сарцелла из грез, и он приоткрыл большие карие глаза.

На колени к нему опустилась птица размером с ворона — во всем подобная ему, но с белой головой.

Белой человеческой головой.

Птица склонила голову набок и взглянула на Сарцелла маленькими бирюзовыми глазками.

— Я чую кровь, — произнесла она тонким голосом.

Сарцелл кивнул.

— Скюльвенд… Он помешал мне допрашивать девчонку.

— Твоя работоспособность?

— Не пострадала. Я излечился.

Помаргивание.

— Хорошо. Ну так что ты узнал?

— Он — не кишаурим.

Тварь сказала это очень тихо, словно бы щадя крохотные барабанные перепонки.

По-кошачьи любопытный поворот головы.

— В самом деле? — после секундной паузы переспросил Синтез. — Тогда кто же?

— Дунианин.

Легкая гримаса. Маленькие блестящие зубы, словно зернышки риса, сверкнули под приподнявшимися губами.

— Все игры приводят ко мне, Гаоарта. Все игры.

Сарцелл застыл.

— Я не веду никаких игр. Этот человек — дунианин. Так его называет скюльвенд. Она сказала, что это совершенно точно.

— Но в Атритау нету ордена под названием «дуниане».

— Нету. Следовательно, он — не князь Атритау.

Древнее Имя застыл, словно пытался провести большие человеческие мысли через маленький птичий разум.

— Возможно, — в конце концов сказал он, — название этого ордена не случайно происходит из древнего куниюрского языка. Возможно даже, что имя этого человека — Анасуримбор, — вовсе не является неуклюжей ложью кишаурим. Возможно, он и вправду принадлежит к Древнему Семени.

— Может, его обучали нелюди?

— Возможно… Но у нас есть шпионы — даже в Иштеребинте. Нам мало что неизвестно о действиях нинкилджирас. Очень мало.

Маленькое лицо оскалилось. Птица взмахнула обсидиановыми крыльями.

— Нет, — продолжил Синтез, нахмурив лоб, — этот дунианин — не подопечный нелюдей… Там, где был затоптан свет древней Куниюрии, уцелело много упрямых угольков. Один из них — Завет. Возможно, дуниане — другой такой уголек, не менее упрямый, — голубые глаза снова моргнули, — но куда более скрытный.

Сарцелл ничего не сказал. Рассуждения на подобные темы в его полномочия не входили — таким его создали.

Крохотные зубы лязгнули — раз, другой, как будто Древнее Имя проверял их прочность.

— Да… Уголек… и причем прямо в тени Святого Голготтерата…

— Он сказал этой женщине, что Священное воинство будет его.

— И он — не кишаурим! Вот загадка, Гаоарта! Так кто же такие эти дуниане? Что они хотят от Священного воинства? И каким образом, милое мое дитя, этому человеку удается видеть сквозь твое лицо?

— Но мы не…

— Он видит достаточно… Да, более чем достаточно…

Птица склонила голову, моргнула, потом выпрямилась.

— Дадим князю Келлхусу еще немного времени, Гаоарта. Теперь, когда колдун Завета выведен из игры, он сделался менее опасен. Оставим его… Нам нужно побольше узнать об этих «дунианах».

— Но его влияние продолжает расти. Все больше и больше Людей Бивня зовут его Воином-Пророком или Божьим князем. Если так пойдет и дальше, от него станет очень трудно избавиться.

— Воин-Пророк, — Синтез закудахтал. — Экий он ловкач, твой дунианин. Он связал этих фанатиков их же веревкой… Что он проповедует, Гаоарта? Это чем-либо угрожает Священной войне?

— Нет. Пока что нет, Консульт-Отец.

— Оцени его, а потом поступай, как сочтешь нужным. Если тебе покажется, что он может заставить Священное воинство остановиться, сделай так, чтобы он замолчал. Любой ценой. Он — не более чем любопытный курьез. Кишаурим — вот кто наши враги!

— Да, Древний Отец.

Поблескивающая, как мокрый мрамор, белая голова дважды качнулась, словно повинуясь непонятному инстинкту. Крыло опустилось Сарцеллу на колено, нырнуло между бедер… Гаоарта напрягся и застыл.

— Тебе очень больно, милое дитя?

— Д-да! — выдохнула тварь, именуемая Сарцеллом.

Маленькая голова наклонилась вперед. Глаза под тяжелыми веками смотрели, как кончик крыла кружит и поглаживает, поглаживает и кружит.

— Но ты только вообрази… Вообрази мир, в котором ни одно чрево не оживает, ни одна душа не надеется!

Сарцелл задохнулся от восторга.

Глава 16. Шайгек

«Люди никогда не бывают сильнее похожи друг на дружку, чем в тот момент, когда они спят или мертвы».

Оппарита, «О плотском»
«В дни после Анвурата заносчивость айнрити расцвела пышным цветом. Хотя здравомыслящие требовали, чтобы они продолжали наступление, подавляющее большинство пожелало устроить передышку. Они думали, что фаним обречены, точно так же, как уже считали их обреченными после Менгедды. Но пока Люди Бивня мешкали, падираджа строил планы. Он превратил мир в свой щит».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»

4111 год Бивня, начало осени, Иотия

Ахкеймиона мучили сны…

Сны, извлеченные из ножен.

Мелкий дождь заволакивал даль, затягивал Кольцевые горы завесой, словно бы сотканной из серой шерсти, насылал безумие на все живое, оказавшееся под ним. Сквозь пелену дождя проступали нерадостные картины… Скопища шранков, ощетинившиеся оружием из черной бронзы. Шеренги башрагов, бьющих по грязи своими тяжелыми молотами. А за ними — высокие бастионы Голготтерата. Неясные очертания барбаканов над отвесными скалами, два огромных рога Ковчега, высящиеся в густом мраке, изогнутые, золотистые на фоне бесконечных серых, стелющихся полос дождя.

Голготтерат, взметнувшийся над древним ужасом, обрушившимся с небес.

Чтобы вскоре осесть…

Грубый хохот раскатился над мрачной, безрадостной равниной.

Шранки ринулись вперед, словно пауки, с воплями продираясь через лужи, мчась по грязи. Они врезались в фаланги воинственных аорси, защитников Севера; они бились о сверкающие ряды воинов Куниюрии. Вожди-принцы Верхнего Норсираи погнали свои колесницы навстречу врагам и все полегли в схватке. Знамена Иштеребинта, последней обителей нелюдей, глубоко вошли в море этой мерзости, оставляя за собой полосу трупов и черной крови. Великий Нильгиккас стоял, словно сияющий солнечный луч, посреди дыма и жестокой тени. И Нимерик трубил в Мировой Рог, снова и снова, пока шранки перестали слышать что-либо, кроме его роковых раскатов.

Сесватха, великий магистр Сохонка, подставил лицо дождю, и его охватила радость, ибо все это происходило, происходило на самом деле! Чудовищный Голготтерат, древний Мин-Уройкас, вот-вот должен был пасть. Он ведь предупреждал их в свое время!

В памяти Ахкеймиона ожили все восемнадцать лет этой иллюзии.

Сны, извлеченные из ножен.

А когда он приходил в себя от грубых криков или выплеснутой на него холодной воды, могло показаться, что один кошмар просто сменился другим. Он снова щурился от света факелов, смутно осознавал боль от впивающихся в тело цепей, ощущал во рту кляп из отвратительной тряпки и видел темные фигуры в красных одеяниях, стоящие вокруг него. И думал, прежде чем снова погрузиться в Сны: «Надвигается… Апокалипсис приближается…»


— Странно, а, Ийок?

— Что именно?

— Что людей можно с такой легкостью сделать беспомощными.

— Людей и школы…

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего, великий магистр.

— Смотри-ка! Он открыл глаза!

— Да… Время от времени он это делает. Но ему нужно восстановить силы, прежде чем мы сможем взяться за дело.


Когда Эсменет увидела, как они идут через поле, она заплакала. Келлхус и Серве, измученные после долгого пути, шли к ней по кочковатому лугу, ведя коней в поводу. Потом она сорвалась с места и помчалась, спотыкаясь о кочки, падая и вновь поднимаясь на ноги. Эсменет бежала к ним. Нет, не к ним — к нему.

Она подбежала к Келлхусу и ухватилась за него с такой силой, какую и не подозревала в себе. От него пахло пылью и ароматическими маслами. Его борода и волосы целовали ее голые руки мягкими завитками. Эсменет чувствовала, как ее слезы стекают ему на шею.

— Келлхус, — всхлипывала она. — О Келлхус… Я думала, что схожу с ума!

— Нет, Эсми… Это просто горе.

Он казался столпом утешения. Эсменет прижалась к его широкой груди. Его длинные руки оберегающим жестом легли ей на спину и узкую талию.

Потом Келлхус отстранил ее, и она повернулась к Серве, которая тоже плакала. Они обнялись, а потом вместе зашагали к одинокой палатке на склоне. Келлхус вел лошадей.

— Мы соскучились по тебе, Эсми, — сказала Серве, странно взволнованная.

Эсменет взглянула на девушку с жалостью; под левым глазом Серве красовался синяк, а под линию волос уходил воспаленный порез. Даже если бы у Эсменет хватало духу — а его таки не хватало, — она бы все равно предпочла подождать, пока Серве сама объяснит, что случилось, нежели расспрашивать ее. При таких отметинах вопросы влекут за собой ложь, а молчание может позволить себе правду. Такое случается со многими женщинами — особенно с распутницами…

Не считая лица, девушка выглядела здоровой и прямо-таки сияла. Под хасой угадывался раздавшийся живот. У Эсменет в голове тут же закружились десятки вопросов. Как ее спина? Часто ли она мочится? Не было ли кровотечений? Эсменет вдруг осознала, насколько девушке должно быть страшно — даже рядом с Келлхусом. Эсменет помнила собственный радостный ужас. Но тогда она была одна. Совершенно одна.

— Вы, должно быть, умираете от голода! — воскликнула она.

Серве покачала головой, но получилось у нее неубедительно, и Эсменет с Келлхусом рассмеялись. Серве всегда была голодна — что неудивительно для беременной женщины.

На мгновение Эсменет ощутила, как в глазах заплясали прежние искорки.

— Как приятно снова увидеть вас, — сказала она. — Я печалилась о вас больше, чем из-за утраты Ахкеймиона.

Смеркалось, поэтому Эсменет пришлось носить дрова — в основном это был белесый плавник, который она собирала на берегу реки, — и подбрасывать в огонь. Келлхус сидел, скрестив ноги, у гаснущего костра. Серве положила голову ему на плечо; волосы ее были выбелены солнцем, а нос обгорел и шелушился.

— Это тот же самый костер, — сказал Келлхус. — Тот самый, который мы развели, когда только-только пришли в Шайгек.

Эсменет застыла с охапкой дров.

— Да! — воскликнула Серве.

Она оглядела пустые склоны и повернулась к змеящейся неподалеку темной ленте реки.

— Но все исчезло… Все шатры. Все люди…

Эсменет скармливала огню одно с трудом добытое полено за другим. В последнее время она просто тряслась над костром. Ведь ей было не за кем больше ухаживать.

Она чувствовала на себе мягкий, испытующий взгляд Келлхуса.

— Есть очаги, которые не зажжешь заново, — сказал он.

— Он достаточно хорошо горит, — пробормотала Эсменет.

Она сморгнула слезы, шмыгнула носом и вытерла его.

— Но что делает очаг очагом, Эсми? Огонь — или семья, которая поддерживает его?

— Семья, — после продолжительного молчания отозвалась Эсменет. Странная пустота овладела ею.

— Семья — это мы… Ты же это знаешь.

Келлхус склонил голову набок, чтобы заглянуть в ее опущенное лицо.

— И Ахкеймион тоже это знает.

Ноги вдруг перестали слушаться Эсменет; она споткнулась и упала. И снова расплакалась.

— Н-но я д-должна о-остаться… Я д-должна ж-ждать его… п-пока он в-вернется домой.

Келлхус опустился на колени рядом с ней, приподнял ее подбородок. Эсменет заметила на его левой щеке блестящую дорожку, оставленную скатившейся слезой.

— Мы и есть дом, — сказал он и каким-то образом положил конец ее терзаниям.

За ужином Келлхус поведал, что произошло за последнюю неделю. Он всегда был потрясающим рассказчиком, и на некоторое время Эсменет позабыла обо всем, кроме битвы при Анвурате. У нее сердце готово было выскочить из груди, когда Келлхус описывал поджог лагеря и налет кхиргви, и она хлопала в ладоши и хохотала не меньше Серве, когда он повествовал о защите Знамени-Свазонда, которая, по его словам, была не более чем кучей несусветных оплошностей. И Эсменет снова удивлялась тому, что такой потрясающий человек — пророк! кем еще он мог быть? — заботится о ней, женщине из низкой касты, шлюхе из трущоб Сумны.

— Ах, Эсми, — сказал он, — мне становится легче на сердце, когда я вижу, как ты улыбаешься.

Эсменет прикусила губу и засмеялась сквозь слезы.

Келлхус продолжил рассказ, уже более серьезно; он описал события, последовавшие за битвой. Как преследовали язычников в пустыне. Как Готиан принес голову Скаура к праздничным кострам. Как Священное воинство до сих пор охраняет южный берег. От дельты и до самой пустыни горят дома…

Эсменет видела этот дым.

Некоторое время они сидели молча, слушая, как огонь пожирает дрова. Как всегда, на небе не было ни облачка, и звездный купол казался бесконечным. Воды вечного Семписа серебрились в лунном свете.

Сколько ночей она размышляла над этим? Небо и окружающий простор. Они заставляли Эсменет чувствовать себя крохотной и беззащитной, подавляли своим чудовищным равнодушием, напоминали ей, что сердца — не более чем трепещущие лоскуты. Слишком сильный ветер — и их срывает и уносит в беспредельную черноту. Слишком слабый — и они обвисают.

Есть ли на что надеяться Акке?

— Я получил известия от Ксинема, — в конце концов сказал Келлхус. — Он все еще продолжает поиски…

— Так, значит, надежда еще есть?

— Надежда всегда есть, — произнес он тоном, который одновременно и подбодрил Эсменет, и притупил ее чувства. — Нам остается лишь ждать, что выяснит Ксинем.

Не в силах вымолвить хоть слово, Эсменет взглянула на Серве, но та отвела взгляд.

«Они думают, что он мертв».

Она слишком хорошо знала — надеяться не на что. Таков мир. Но все же мысль о том, что он мертв, казалась ей невозможной. Как можно думать о конце всего?

«Акка обязательно…»

— Ну, будет, — сказал Келлхус, быстро и открыто, как человек, уверенный в избранном пути.

Он обошел вокруг костерка и сел рядом с Эсменет, обхватив руками колени. Потом нацарапал веткой на земле странно знакомый знак.

— Давай я поучу тебя читать.

Эсменет казалось, что у нее уже не осталось слез, но откуда-то…

Она взглянула на Келлхуса и улыбнулась. Голос ее был тонким и дрожащим.

— Я всегда мечтала уметь читать.


Непрерывная смена мучений — от агонии Сесватхи в недрах Даглиаша две тысячи лет назад к нынешнему моменту… Боль от ожогов, стертые запястья, суставы, вывернувшиеся неестественным образом под весом тела. Сперва Ахкеймион не осознавал, что приходит в себя. Казалось, будто лицо Мекеритрига просто превращается в лицо Элеазара — нечеловечески прекрасное лицо предателя рода людского сменялось изрытым глубокими морщинами лицом великого магистра.

— Ну как, Ахкеймион, — спросил Элеазар, — приятно видеть то, что ты видишь? Некоторое время мы боялись, что ты вообще не очнешься… Понимаешь ли, тебя чуть не убили. Библиотека полностью уничтожена. Все книги превратились в пепел — и все из-за твоего упрямства. Представляю, как сареоты сейчас воют Вовне. Все их злосчастные книги!

Ахкеймион, нагой, с кляпом во рту, скованный по рукам и ногам, висел на цепях над великолепным мозаичным полом. Зал был сводчатым, но Ахкеймион не видел сводов, равно как и стен — кроме стоящей прямо перед ним своеобразной стены из фигур в шелковых одеяниях. Все прочее пространство терялось во мраке. Горели три треножника, но лишь Ахкеймион, висящий на пересечении кругов света, был ярко освещен.

— Ах да… — продолжал Элеазар, наблюдая за ним со слабой улыбкой. — Это место… Всегда хорошо, когда удается обеспечить ощущение тюрьмы, верно? Это, судя по виду, старинная церковь айнрити. Полагаю, кенейской постройки.

Внезапно до Ахкеймиона дошло.

«Багряные Шпили! Я покойник… покойник!»

Слезы заструились по его щекам. Тело — избитое, затекшее — предало его, и он почувствовал, как по голым ногам потекла моча и жидкий кал, услышал, как все это шлепнулось на мозаичных змей на полу.

«Не-е-ет! Этого не может быть!»

Элеазар рассмеялся, негромко и противно.

— А теперь, — с насмешкой произнес он, — взвыл еще и какой-то давно скончавшийся кенейский архитектор.

У кого-то из его свиты вырвался неловкий смешок.

Охваченный животным ужасом, Ахкеймион забился в цепях, закашлялся, подавившись тряпкой, засунутой чуть ли не в горло. Резкий приступ — и он обмяк. Теперь он покачивался, описывая небольшие круги, и по телу его прокатывалась одна волна боли за другой.

«Эсми…»

— Тут все ясно, — сказал Элеазар, поднося к лицу платочек, — тебе не кажется, Ахкеймион? Ты знаешь, почему тебя схватили. И ты знаешь, каков неизбежный исход. Мы будем выпытывать у тебя Гнозис, а ты, закаленный годами обучения, будешь сводить на нет все наши усилия. Ты умрешь в мучениях, сохранив тайны в своем сердце, и нам останется очередной бесполезный труп. Именно так все и должно происходить, верно?

Ахкеймион только и мог, что смотреть на него в слепом ужасе, а маятник боли все качался и качался, вперед-назад, вперед-назад…

Элеазар сказал правду. Предположительно, ему предстояло умереть за свое знание, за Гнозис.

«Думай, Ахкеймион, думай! О боже милостивый! Ты должен думать!»

Без наставлений нелюдской Квуйи мистические школы Трех Морей никогда не узнали бы, как превзойти то, что они называли Аналогиями. Все их колдовство, каким бы мощным или искусным оно ни было, проистекало из силы тайных связей, из резонанса между словами и реальными событиями. Им нужны были окольные пути — драконы, молнии, солнца, — чтобы поджечь мир. Они не могли, в отличие от Ахкеймиона, заклясть суть этого явления, само горение. Они ничего не знали об Абстракциях.

Они были поэтами, а он — философом. Рядом с его железом они были бронзой, и ему следовало продемонстрировать это.

Ахкеймион с силой выдохнул через нос. Он свирепо уставился на великого магистра, хотя у него все плыло перед глазами.

«Я увижу тебя горящим! Увижу!»

— Но в наши неспокойные времена, — тем временем говорил Элеазар, — нельзя допускать, чтобы прошлое стало нашим тираном. Тебя совершенно не обязательно мучить и убивать…

Элеазар вышел вперед — пять изящных, размеренных шагов, — и остановился рядом с Ахкеймионом.

— Чтобы доказать это тебе, я уберу кляп. На самом деле я позволю тебе говорить, вместо того чтобы поработать над тобой, как это прежде делали с твоими коллегами-адептами. Но я предупреждаю, Ахкеймион, — даже не пытайся напасть на нас. Бессмысленно.

Из-под манжета расшитого разнообразными символами рукава высунулась изящная рука и указала на мозаичный пол.

Ахкеймион увидел, что поверх стилизованных животных нарисован большой красный круг: изображение змеи, покрытой пиктограммами, словно чешуей, и пожирающей собственный хвост.

— Как ты можешь видеть, — мягко произнес Элеазар, — ты висишь над Кругом Уробороса. Стоит тебе начать Напев, и ты обрушишь на себя нестерпимую боль. Можешь мне поверить. Я уже видел подобное.

Равно как и Ахкеймион. Похоже, Багряные Шпили владели многими могущественными приспособлениями.

Великий магистр отошел, и из полумрака выступил неуклюжий евнух. Пальцы у него были толстые, но гибкие; он проворно вынул кляп. Ахкеймион жадно втянул воздух ртом, ощущая зловоние, что исходило от его тела. Он наклонил голову и сплюнул.

— Итак? — поинтересовался Элеазар.

— Где мы? — прохрипел Ахкеймион.

Редкая седая козлиная бородка великого магистра дрогнула, он расплылся в улыбке.

— Конечно же, в Иотии.

Ахкеймион скривился и кивнул. Он взглянул вниз, на Круг Уробороса, увидел, как моча просачивается в щелочки между кусочками мозаики…

Это не было проявлением мужества — просто головокружительный миг разрыва связей, намеренное пренебрежение последствиями.

Он произнес два слова.

Мучительная боль.

Достаточная, чтобы пронзительно закричать и снова опорожнить кишечник.

Добела раскаленные нити обвили его и просочились сквозь кожу, как будто в жилах вместо крови потек солнечный свет.

Он кричал и кричал, пока не начало казаться, что глаза вот-вот лопнут, а зубы треснут и со стуком посыплются на мозаичный пол.

А потом вернулся куда более давний кошмар и куда более продолжительная мука.


Когда визг стих, Элеазар посмотрел на бесчувственное тело. Даже сейчас, скованный по рукам и ногам, нагой, со съежившимся фаллосом, торчащим из черных волос на лобке, этот человек казался… грозным.

— Упрямец, — сказал Ийок тоном, в котором недвусмысленно звучало: «А вы чего ожидали?»

— Действительно, — согласился Элеазар.

Он был зол. Проволочка за проволочкой. Конечно, было бы замечательно вырвать Гнозис у этого дрожащего пса, но дар оказался бы слишком уж нежданным. А вот что ему действительно очень нужно, так это узнать, что именно произошло в ту ночь в императорских катакомбах под Андиаминскими Высотами. Ему необходимо узнать, что этому человеку известно о шпионах-оборотнях кишаурим.

Кишаурим!

Прямо или косвенно, но этот пес Завета уничтожил все преимущество, которое они приобрели после битвы при Менгедде. Сперва — убив двух колдунов высокого уровня в Сареотской библиотеке, и в их числе — Ютирамеса, давнего и могущественного союзника Элеазара. А затем — предоставив этому фанатику Пройасу рычаг для воздействия. Если бы не угрозы принца отомстить за своего «дорогого старого наставника», Элеазар никогда не позволил бы Багряным Шпилям поддержать Священное воинство в схватке на южном берегу. Шесть! Шесть опытных колдунов погибли в битве при Анвурате от стрел фанимских лучников. Укрумми, Каластенес, Наин…

Шестеро!

И Элеазар знал, что именно этого кишаурим и хотят… Обескровить их, при этом ревностно сберегая собственную кровь.

О да, он желал обладать Гнозисом. Так сильно желал, что это почти перевешивало другое слово — «кишаурим». Почти. Тем вечером в Сареотской библиотеке, наблюдая, как один человек противостоит восьми опытным колдунам при помощи сверкающего, абстрактного света, Элеазар позавидовал ему так, как никогда и никому прежде. Какая поразительная сила! Какая чистота управления! «Но как? — думал он. — Как?»

Гребаные свиньи Завета.

Когда он узнает все, что ему нужно, о кишаурим, неплохо было бы поработать с этим псом на прежний манер. Вся жизнь — лотерея, и кто знает, вдруг поимка этого человека окажется столь же значительным деянием, как и уничтожение кишаурим — в конечном итоге.

Вот в чем, решил Элеазар, недостаток Ийока. Он не в силах постичь тот факт, что при определенной ставке даже самая отчаянная игра стоит свеч. Он ничего не знает о надежде.

Те, кто пристрастился к чанву, ничего не знают о надежде.


При переправе Семпис казался не рекой, а чем-то большим.

Эсменет подъехала к ближайшему парому айнрити, сидя за спиной у Серве; ее одновременно пугала мысль о необходимости переправляться на спине у животного и восхищало искусство верховой езды Серве. Девушка объяснила, что, как всякая кепалоранка, она рождена в седле.

А это означает, мелькнула у Эсменет непривычно горькая мысль, что ноги у нее широко расставлены.

Потом, стоя в тени шуршащей листвы, она смотрела через реку, на оголенный северный берег. Эта нагота печалила Эсменет, напоминая ей о собственном сердце и о том, почему ей пришлось уйти. Но расстояние… Ее охватило ужасающее ощущение окончательности, уверенность в том, что Семпис, чьи воды казались ей добрыми, на самом деле безжалостен и что возвращения к ручью не будет.

«Я могу плавать… Я знаю, как плавать!»

Келлхус похлопал ее по плечу.

— Смотри лучше на юг, — посоветовал он.

Возвращение к конрийцам прошло куда легче, чем опасалась Эсменет. Пройас разбил лагерь у высоких стен Аммегнотиса, единственного крупного города на южном берегу. Они влились в поток, текущий в ту же сторону: отряды всадников, повозки, босоногие кающиеся грешники, — и все толпились на той стороне дороги, где тень пальм была погуще. Но путникам не удалось раствориться в толпе — их стало осаждать множество людей. По большей части Люди Бивня, но были среди них и гражданские, из числа тех, кто следовал за войском; и все они жаждали прикоснуться к краю одежды Воина-Пророка или испросить у него благословения. Как объяснила Серве, вести о том, как он противостоял нападению кхиргви, широко разошлись и привлекли к нему еще большее внимание. Когда путники добрались до лагеря, их сопровождала целая толпа.

— Он больше не укоряет их, — сказала Эсменет, в изумлении наблюдавшая за происходящим.

Серве рассмеялась.

— Здорово, правда?

И это вправду было здорово! Келлхус, тот самый человек, который много раз поддразнивал ее на вечерних посиделках у костра, шел среди преклоняющихся перед ним людей, улыбался, прикасался к щекам, говорил теплые, подбадривающие слова. Это был Келлхус!

Воин-Пророк.

Он взглянул на них, усмехнулся и подмигнул. Эсменет, прижавшаяся к Серве, чувствовала, как та дрожит от восторга, и на миг ее захлестнула дикая, необоснованная ревность. Почему она всегда проигрывает? Почему боги так ненавидят ее? Почему не кого-то другого, не того, кто этого заслуживает? Почему не Серве?

Но следом за этими мыслями пришел стыд. Келлхус приехал за ней. Келлхус! Человек, которого боготворили, пришел, чтобы позаботиться о ней.

«Он делает это ради Ахкеймиона. Ради своего наставника…»

Пройас расставил стражу вокруг конрийского лагеря, — как объяснила Серве, в основном из-за слишком большого числа людей, следующих за Келлхусом, — и вскоре они уже спокойно, без помех шли между длинными рядами полотняных палаток.

Эсменет говорила себе, что боится возвращаться, потому что это пробудит слишком много воспоминаний. Но на самом деле она, наоборот, боялась утратить эти воспоминания. Ее отказ покинуть прежнюю стоянку был безрассудным, отчаянным, жалким… Келлхус доказал ей это. Но то, что она осталась там, в некотором смысле укрепило ее — во всяком случае, так казалось Эсменет, когда она об этом думала. Там она ощущала уверенность в том, что должна защитить все, что окружало Ахкеймиона. Она даже отказывалась прикасаться к выщербленной глиняной чашке, из которой он тем утром пил чай. Подобные вещи стали словно бы фетишами, заклинаниями, которые обеспечат его возвращение. И еще присутствовало чувство гордости всеми оставленного человека. Все бежали, а она осталась — она осталась! Она смотрела на покинутые поля, на кострища, снова становящиеся землей, на тропинки, протоптанные в траве, и весь мир будто превращался в призрак. Лишь ее утрата казалась реальной… Лишь Ахкеймион. Разве не было в этом некоего величия, некой добродетели?

Теперь же она продолжила путь — что бы там Келлхус ни говорил об очаге и семье. Не значит ли это, что она тоже оставила Ахкеймиона позади?

Эсменет плакала, пока Келлхус помогал ей устанавливать палатку Ахкеймиона, такую маленькую и потрепанную, в тени величественного парчового шатра, который он делил с Серве. Но она была признательна ему. Очень признательна.

Эсменет думала, что первые несколько вечеров будет ощущать неловкость, но она ошиблась. Келлхус относился к ней с таким великодушием, а Серве с такой наивной простотой, что Эсменет чувствовала себя желанным гостем. Время от времени Келлхус смешил ее — как подозревала Эсменет, просто для того, чтобы напомнить ей, что она все еще способна радоваться. Иначе он либо разделил бы ее печаль, либо отошел бы в сторонку, чтобы не мешать ей страдать в уединении.

Серве была… ну, Серве как Серве. Иногда она словно бы забывала о горе, постигшем Эсменет, и вела себя так, будто ничего не произошло, и Ахкеймион мог в любое мгновение появиться на извилистой дорожке, смеясь или пререкаясь с Ксинемом. И хотя такая мысль оскорбляла Эсменет, на практике это оказалось странно успокаивающим. Уместное притворство.

В другие же моменты Серве выглядела полностью подавленной и угнетенной — из-за Эсменет, из-за Ахкеймиона и в не меньшей степени — из-за себя самой. Эсменет понимала, что отчасти это вызвано беременностью — она сама то хохотала, то ревела, как ненормальная, когда носила дочь, — но Эсменет обнаружила, что это довольно трудно терпеть. Она покорно спрашивала у Серве, что случилось, всегда оставалась мягкой и вежливой, но не могла избавиться от мыслей, которых сама стыдилась. Если Серве говорила, что плачет по Ахкеймиону, то Эсменет сразу хотелось спросить: «Почему?» Может, они были любовниками не одну ночь, а дольше? Если Серве говорила, что плачет по ней, Эсменет возмущалась. Что? Неужто она настолько жалкая? А если Серве просто ныла, Эсменет охватывало отвращение. Как только человек может быть таким эгоистичным?

Позднее Эсменет всегда бранила себя. Что бы подумал Ахкеймион о таких мыслях, полных горечи и недоброжелательства? Как он был бы разочарован! «Эсми! — сказал бы он. — Эсми, ну пожалуйста…» И Эсменет проводила одну бессонную ночь за другой, вспоминая все свои грубые слова, все свои мелкие жестокости и моля богов о прощении. Она же не имела этого всего в виду! Ну как она могла?

На третью ночь она услышала негромкое постукивание об холст палатки. Эсменет откинула полог, и в палатку нырнула Серве, пахнущая дымом, апельсинами и жасмином. Полунагая девушка с плачем опустилась на колени. Эсменет знала, что Келлхус не вернулся, потому что прислушивалась. Конечно же, у него были военные советы и растущая паства.

— Серча, — позвала Эсменет, охваченная материнской усталостью от необходимости утешать кого-то, кто страдает меньше тебя. — Что случилось, Серча?

— Пожалуйста, Эсми, пожалуйста! Прошу тебя!

— Что — «пожалуйста», Серча? О чем ты?

Девушка заколебалась. В темноте ее глаза превратились в две сверкающие точки.

— Не кради его! — вдруг воскликнула Серве. — Не кради его у меня!

Эсменет рассмеялась, но мягко, чтобы не ранить чувства девушки.

— Украсть Келлхуса… — произнесла она.

— Пожалуйста, Эсми! Т-ты такая красивая… Почти такая же красивая, как я! Но ты еще и умная! Ты разговариваешь с ним так же, как с ним разговаривают мужчины! Я слышала!

— Серча… Я люблю Акку. Я и Келлхуса тоже люблю, но… но не так, как ты. Пожалуйста, не бойся. Я не вынесу, если ты будешь меня бояться, Серча!

Эсменет считала, что говорит искренне, но позднее, умостившись рядом с Серве, она поймала себя на том, что злорадствует по поводу ее страхов. Она перебирала белокурые волосы девушки и вспоминала, как они рассыпались по груди Ахкеймиона…Интересно, подумала она, а трудно ли будет их выдрать?

«Почему ты легла с Аккой? Почему?»

На следующее утро Эсменет проснулась, терзаемая угрызениями совести. Ненависть, как говорили в Сумне, ненасытный гость и засиживается лишь в сердцах, ожиревших от гордости. А сердце Эсменет сделалось очень худым. Она посмотрела на девушку в полумраке. Серве повернулась во сне и теперь лежала лицом к Эсменет. Ее правая рука покоилась на выпуклом животе. Серве дышала тихо, словно дитя.

Как может такая красота жить в спящем лице? Некоторое время Эсменет размышляла над тем, что, как ей казалось, она видела. Странное ощущение раболепия, нервная дрожь, столь знакомая детям. Она вызвала у Эсменет улыбку. Но было там и нечто большее: аура скрытой жизни, предчувствие смерти, изумление при виде буйного карнавала выражений человеческого лица, вложенное в неподвижность единственной точки. Ощущение истины, узнавание всех лиц, сошедшихся воедино в этой точке. Эсменет знала, что это было ее собственное лицо, равно как и лицо Ахкеймиона или даже Келлхуса. Но самое важное — эта чудесная уязвимость. Спящее горло, как гласит нильнамешская пословица, легко перерезать.

Не это ли и есть любовь? Чтобы на тебя смотрели, когда ты спишь…

Когда Серве проснулась, Эсменет плакала. Девушка поморгала, ее взгляд прояснился, и она нахмурилась.

— Почему? — спросила Серве.

Эсменет улыбнулась.

— Потому, что ты такая красивая, — сказала она. — Такая безупречная.

Глаза Серве вспыхнули радостью. Она перекатилась на спину, раскинув руки.

— Я знала! — воскликнула она, поводя плечами. Она взглянула на Эсменет, выразительно поднимая и опуская брови. — Меня хотят все! — Серве рассмеялась: — Даже ты!

— Ах ты сучка! — возмутилась Эсменет и вскинула руки, словно собираясь вцепиться Серве в глаза.

Когда они вывалились из палатки, хохоча и визжа, Келлхус уже сидел у костра. Он покачал головой — как, вероятно, и подобало мужчине.

С этого дня Эсменет стала обращаться с Серве с еще большей нежностью. Это было странное, вгоняющее в замешательство чувство — дружба, связавшая ее с этой девушкой, с беременным ребенком, которого взял в возлюбленные пророк.

Еще до того, как Ахкеймион отправился в библиотеку, Эсменет размышляла: а что, собственно, Келлхус нашел в Серве? Конечно, это нечто большее, чем просто внешность, хотя ее красота, как часто думалось Эсменет, прямо-таки сверхъестественная. Но Келлхус смотрел на сердца, а не на кожу, какой бы гладкой и белоснежной та ни была. А сердце Серве содержало множество изъянов. Да, конечно, оно было радостным и открытым, но вместе с тем — тщеславным, вздорным, сварливым и распутным.

Но теперь Эсменет подумала: а не скрывали ли эти изъяны тайну совершенства ее сердца? Того самого, проблеск которого она заметила, наблюдая за спящей девушкой. На мгновение она узрела то, что способен видеть только Келлхус… Красоту недостатка. Великолепие несовершенства.

И Эсменет поняла, что ей дано свидетельство. Свидетельство истины.

Она не могла подобрать для этого нужных слов, но стала чувствовать себя лучше, каким-то образом вернувшись к жизни. Тем утром Келлхус посмотрел на нее и кивнул, искренне и восхищенно, напомнив ей Ксинема. Он ничего не сказал, потому что слова были не нужны — во всяком случае, так казалось. Возможно, подумала Эсменет, истина сходна с колдовством. Возможно, те, кто зрит истину, просто видят друг друга.

Позднее, перед тем как она отправилась вместе с Серве бродить по полупустому базару Аммегнотиса в поисках съестного, Келлхус помогал ей с чтением. Несмотря на ее возражения, он выдал ей в качестве учебника «Хроники Бивня». Уже само прикосновение к переплетенному в кожу манускрипту внушало страх. Сам его вид, запах, даже поскрипывание корешка говорили о праведности и бесповоротном приговоре. Казалось, будто страницы трактата пронизаны суровостью. В каждом слове чудились раскаты грома. Каждая колонка, напоминающая птичьи следы, грозила соседней.

— Я вовсе не нуждаюсь в том, чтобы читать доказательства моего проклятия! — сказала Эсменет Келлхусу.

— Что здесь написано? — спросил Келлхус, не обращая внимания на ее вспышку раздражения.

— Что я — мерзость!

— Что здесь написано, Эсми?

Эсменет вновь вернулась к утомительной задаче: биться над знаками, переводя их в звуки, и биться над звуками, складывая их в слова.

День выдался жаркий, словно в пустыне, и особенно припекало в городе, где камень и кирпич-сырец впитывали солнце и будто удваивали его жар. Вечером Эсменет рано ушла в палатку и впервые за много дней уснула, не поплакав об Ахкеймионе.

Проснулась она в тот промежуток времени, который нансурцы именуют «утром дураков». Стоило ей чуть-чуть приоткрыть глаза, и сон тут же покинул ее, хотя темнота и прохлада говорили, что до утра еще далеко. Эсменет недовольно взглянула на откинутый полог палатки. Ее босые ноги торчали из-под одеяла. Лунный свет освещал их и мужские ноги, обутые в сандалии…

— В каком интересном обществе ты вращаешься, — сказал Сарцелл.

Эсменет даже в голову не пришло закричать. Несколько мгновений его присутствие казалось столь же должным, сколь и невозможным. Сарцелл лежал рядом с ней, подперев голову рукой, и большие карие глаза светились весельем. Под белым одеянием с золотым цветочным орнаментом на нем была шрайская риза с Бивнем, вышитым на груди. От него пахло сандалом и ритуальными благовониями, которые Эсменет не могла распознать.

— Сарцелл, — пробормотала она.

Давно ли он лежит здесь и смотрит на нее?

— Ты так и не рассказала колдуну обо мне, верно?

— Да.

Сарцелл с печальной насмешкой покачал головой.

— Порочная шлюха.

Ощущение нереальности схлынуло, и Эсменет ощутила первый укол страха.

— Чего ты хочешь, Сарцелл?

— Тебя.

— Уходи…

— Твой пророк — вовсе не тот, кем ты его считаешь… Ты это знаешь.

Страх перерос в ужас. Эсменет слишком хорошо знала, каким жестоким Сарцелл может быть с теми, кто не входит в узкий круг уважаемых им людей, но она всегда думала, что входит в этот круг — даже после того, как покинула его шатер. Но что-то произошло… Эсменет осознала, что ничего, абсолютно ничего не значит для мужчины, который сейчас рассматривает ее.

— Сарцелл, уходи сейчас же.

Рыцарь-командор рассмеялся.

— Но ты мне нужна, Эсми. Мне нужна твоя помощь… Вот золото…

— Я закричу. Я тебя предупреждаю…

— Вот жизнь! — прорычал Сарцелл.

Его ладонь зажала ей рот. Эсменет не нужно было чувствовать укол, чтобы понять, что он приставил к ее горлу нож.

— Слушай меня, шлюха. Ты завела привычку попрошайничать не у того стола. Колдун мертв. Твой пророк вскоре последует за ним. Ну и с чем ты останешься, а?

Он сдернул с Эсменет одеяло. Она вздрогнула и всхлипнула, когда острие ножа скользнуло по залитой лунным светом коже.

— А, старая шлюха? Что ты будешь делать, когда твой персик потеряется в морщинах? С кем ты будешь спать тогда? Интересно, как ты закончишь? Будешь трахаться с прокаженными? Или отсасывать у перепуганных мальчишек за кусок хлеба?

От ужаса Эсменет обмочилась.

Сарцелл глубоко вздохнул, словно наслаждаясь букетом ее унижения. Глаза его смеялись.

— Никак, я слышу запах понимания?

Эсменет, всхлипывая, кивнула.

Самодовольно ухмыльнувшись, Сарцелл убрал руку.

Эсменет завизжала и не смолкала до тех пор, пока ей не начало казаться, что она содрала горло в кровь.

Потом оказалось, что ее держит Келлхус, и Эсменет вывели из палатки к рдеющим углям костра. Она слышала крики, видела людей, столпившихся вокруг них с факелами, слышала голоса, громко говорящие по-конрийски. Кое-как Эсменет объяснила, что произошло, содрогаясь и всхлипывая в кольце сильных рук Келлхуса. Прошло то ли несколько мгновений, то ли несколько дней, и шум улегся. Люди разошлись досыпать. Ужас отступил, сменившись нервной дрожью стыда. Келлхус сказал, что пожалуется Готиану, но вряд ли удастся что-либо поделать.

— Сарцелл — рыцарь-командор, — сказал Келлхус.

А она — всего лишь любовница мертвого колдуна.

«Порочная шлюха».

Эсменет отказалась, когда Серве предложила ей остаться в их с Келлхусом шатре, но приняла предложение воспользоваться ее сосудом для омовений. Затем Келлхус провел Эсменет в ее палатку.

— Серве убрала там, — сказал он. — Она сменила постель.

Эсменет снова заплакала. Когда она сделалась такой слабой? Такой жалкой?

«Как ты мог покинуть меня? Почему ты покинул меня?»

Она заползла в палатку, словно в нору. Уткнулась лицом в чистое шерстяное одеяло. Почувствовала запах сандала…

Келлхус забрался в палатку следом за Эсменет, неся с собой фонарь, и уселся над нею, скрестив ноги.

— Он ушел, Эсменет… Сарцелл не вернется. После сегодняшнего — не вернется. Даже если ничего не произойдет, расспросы поставят его в неловкое положение. Какой мужчина не подозревал других мужчин в том, что те действуют, руководствуясь похотью?

— Ты не понимаешь! — вырвалось у Эсменет.

Как она могла ему сказать? Все это время она боялась за Ахкеймиона, даже смела горевать о нем, и при этом…

— Я лгала ему! — выкрикнула она. — Я лгала Акке!

Келлхус нахмурился.

— Что ты имеешь в виду?

— После того как он оставил меня в Сумне, ко мне приходил Консульт! Консульт, Келлхус! И я знала, что смерть Инрау — не самоубийство. Я знала! Но так и не сказала Акке! Сейен милостивый, я так ничего ему и не сказала! А теперь он исчез, Келлхус! Исчез!

— Успокойся, Эсми. Успокойся… Какое это имеет отношение к Сарцеллу?

— Я не знаю… И это хуже всего. Я не знаю!

— Вы были любовниками, — сказал Келлхус, и Эсменет застыла, словно ребенок, столкнувшийся нос к носу с волком.

Келлхус всегда знал ее тайну, с той самой ночи у гробницы под Асгилиохом, когда наткнулся на них с Сарцеллом. Так откуда же ее нынешний ужас?

— Некоторое время ты думала, что любишь Сарцелла, — продолжал Келлхус. — Ты даже сравнивала его с Ахкеймионом… Ты решила, что Ахкеймион недостаточно хорош.

— Я была дурой! — крикнула Эсменет. — Дурой!

Как только можно быть такой глупой?

«Никто не сравнится с тобой, возлюбленный! Ни один мужчина!»

— Ахкеймион был слаб, — сказал Келлхус.

— Но я и любила его за слабости! Разве ты не понимаешь? Именно поэтому я его и любила!

«Я любила его искренность!»

— И именно поэтому ты так и не смогла вернуться к нему… Если бы ты пришла к нему тогда, когда делила ложе с Сарцеллом, то тем самым обвинила бы его в такой слабости, которой он не смог бы вынести. Поэтому ты оставалась вдалеке и обманывала себя, думая, будто ищешь его, в то время как на самом деле пряталась от него.

— Откуда ты знаешь? — всхлипнула Эсменет.

— Но как бы ты ни лгала себе, ты знала… И поэтому ты так и не смогла рассказать Ахкеймиону о том, что произошло в Сумне, — хотя ему очень важно было это знать! Ты догадывалась, что он не поймет, и боялась, что он может увидеть…

Презренная, эгоистичная, омерзительная…

Оскверненная.

Но Келлхус может видеть… Он всегда видел.

— Не смотри на меня! — крикнула Эсменет.

«Посмотри на меня…»

— Но я смотрю, Эсми. И то, что я вижу, наполняет меня изумлением и восхищением.

И эти усыпляющие слова, теплые и близкие — такие близкие! — успокоили ее. Подушка под щекой вызывала боль, и от твердой земли под циновкой ныло тело, но ей было тепло и безопасно. Келлхус задул фонарь и тихо вышел из палатки. А Эсменет все казалось, будто теплые пальцы перебирают ее волосы.


Изголодавшаяся Серве рано принялась за еду. На костре кипел котелок с рисом; время от времени Келлхус снимал с него крышку и добавлял туда лук, пряности и шайгекский перец. Обычно приготовлением пищи занималась Эсменет, но сейчас Келлхус посадил ее читать вслух «Хроники Бивня»; он посмеивался над ее редкими промахами и всячески подбадривал ее.

Эсменет читала Гимны, древние «Законы Бивня», многие из которых Последний Пророк в своем «Трактате» объявил неправильными. Они вместе поражались тому, что детей насмерть забивали камнями за удар, нанесенный родителям, или тому, что если человек убивал брата другого человека, то в ответ на это казнили его собственного брата.

Потом Эсменет прочла:

— Не дозволяй…

Она узнала эти слова, потому что они часто повторялись. А потом, разобрав по буквам следующее слово, она проговорила: «Шлюхе…» — и остановилась. Она взглянула на Келлхуса и с гневом прочитала наизусть:

— Не дозволяй шлюхе жить, ибо она превращает яму своего чрева…

У нее горели уши. Эсменет едва сдержала порыв швырнуть книгу в огонь.

Келлхус смотрел на нее без малейшего удивления.

«Он ждал, пока я прочту этот отрывок. Все время ждал…»

— Дай мне книгу, — невыразительным тоном произнес он.

Эсменет повиновалась.

Плавным, почти беспечным движением Келлхус извлек кинжал из церемониальных ножен, которые носил на поясе. Взяв его за клинок у самого острия, он принялся соскребать оскорбительную надпись с пергамента. Несколько мгновений Эсменет никак не могла понять, что же он делает. Она просто смотрела — окаменевший свидетель.

Как только колонка очистилась, Келлхус немного отодвинулся, чтобы рассмотреть дело своих рук.

— Вот так-то лучше, — сказал он так, будто соскреб плесень с хлеба.

И протянул книгу обратно.

Эсменет не смогла заставить себя прикоснуться к ней.

— Но… Но ты не можешь этого сделать!

— Не могу?

Он сунул ей книгу. Эсменет просто уронила ее в пыль.

— Келлхус, это же Писание! Бивень. Священный Бивень!

— Я знаю. Утверждение о твоем проклятии.

Эсменет уставилась на него, разинув рот — дура дурой.

— Но…

Келлхус нахмурился и покачал головой, словно поражаясь ее глупости.

— Эсми, как по-твоему, кто я?

Серве весело рассмеялась и даже захлопала в ладоши.

— К-кто? — запинаясь, переспросила Эсменет.

Это было уже чересчур для нее. Она никогда не слышала, чтобы Келлхус говорил с такой надменностью — разве что в шутку или в редкие мгновения гнева.

— Да, — повторил Келлхус, — кто?

Его голос был подобен грому. Он казался бесконечным, словно кольцо.

Затем Эсменет заметила золотое сияние, окружающее его руки… Она, не задумываясь, рухнула на колени перед ним и уткнулась лицом в землю.

«Пожалуйста! Пожалуйста! Я — ничто!»

Потом Серве икнула. Внезапно, нелепо, перед Эсменет оказался прежний Келлхус; он засмеялся, поднял ее с земли и велел поесть.

— Ну что, полегчало? — спросил он, когда оцепеневшая Эсменет села на прежнее место.

У нее жгло и покалывало все тело. Келлхус отправил в рот ложку риса и кивком указал на открытую книгу.

Смущенная и взволнованная, Эсменет покраснела и отвела взгляд. И кивнула, уставившись в свою миску.

«Я знала это! Я всегда знала!»

Разница состояла в том, что теперь это знал еще и Келлхус. Она ощущала боковым зрением его сияние. Как, — с замиранием сердца подумала она, — как теперь она посмеет взглянуть ему в глаза?

На протяжении всей жизни она рассматривала все по отдельности. Она, Эсменет, и ее миска, императорское серебро, шрайский мужчина, божья земля и все такое. Она была здесь, а эти вещи там. До последнего момента. Теперь же ей казалось, будто все вокруг излучает тепло его кожи. Земля под ее босыми ногами. Циновка, на которой она сидит. И на краткий безумный миг Эсменет охватила уверенность, что если она коснется своей щеки, то ощутит под пальцами мягкие завитки льняной бороды, а если повернется влево, то увидит Эсменет, застывшую над миской риса.

Каким-то образом все сделалось здесь, и все здесь сделалось им.

Келлхус!

Эсменет глубоко вдохнула. Сердце колотилось об ребра.

«Он стер этот отрывок!»

Осуждение, всю жизнь висевшее над ней, словно бы оказалось сдернуто единым рывком, и Эсменет впервые почувствовала себя освобожденной от греха, на самом деле освобожденной. Один вздох — и она прощена! Эсменет ощутила необыкновенную ясность, как будто ее мысли очистились, словно вода, пропущенная через чистую белую ткань. Эсменет подумала, что заплачет, но солнечный свет был слишком резким, а воздух — слишком чистым, чтобы плакать.

Все было таким… настоящим.

«Он стер этот отрывок!»

Потом она подумала об Ахкеймионе.


Воздух провонял перегаром, рвотой и потом. Во мраке ярко, неровно горели факелы, раскрашивая глинобитные стены в оранжевый и черный, выхватывая из темноты толпящихся пьяных воинов: там — очертания бороды, тут — нахмуренный лоб, здесь — блестящий глаз или окровавленная рука на рукояти меча. Найюр урс Скиоата бродил среди них по тесным улочкам Неппы, старинного базарного района Аммегнотиса. Он прокладывал себе путь через толпу, старательно двигаясь вперед, словно к какой-то цели. Из распахнутых дверей лился свет. Шайгекские девушки хихикали, зазывая прохожих на ломаном шейском. Дети торговали вразнос ворованными апельсинами.

«Смеются, — подумал Найюр. — Все они смеются…»

«Ты не из этой земли!»

— Эй, ты! — услышал он чей-то оклик.

«Тряпка! Тряпка и педик!»

— Ты! — повторил стоящий рядом молодой галеот. Откуда он взялся? Глаза его сияли изумлением и благоговением, но неровный свет факелов превращал лицо в жутковатую маску. Губы его казались похотливыми и женственными, а черная дыра рта выглядела многообещающе.

— Ты путешествовал с ним. Ты — его первый ученик! Его первый!

— Кого?

— Его. Воина-Пророка.

«Ты избил меня, — крикнул старый Баннут, брат его отца, — за то, что трахался с ним так же, как с его отцом!»

Найюр схватил галеота и подтянул к себе.

— Кого?

— Келлхуса, князя Атритау… Ты — тот самый скюльвенд, который нашел его в Степи. Который привел его к нам!

Да… Дунианин. Найюр отчего-то забыл о нем. Он заметил краем глаза лицо, подобное степной траве под порывом ветра. Он почувствовал чью-то ладонь, теплую и нежную, на своем бедре. Его затрясло.

«Ты больше… Больше, чем Народ!»

— Я — из Народа! — проскрежетал он.

Галеот дернулся, пытаясь вырваться из его хватки, но безрезультатно.

— Пожалуйста! — прошипел он. — Я думал… Я думал…

Найюр швырнул его на землю и гневно взглянул на прохожих. Они смеются?

«Я следил за тобой в ту ночь! Я видел, как ты смотрел на него!»

Как он очутился на этой дороге? Куда он идет?

— Как ты меня назвал?! — крикнул он распростертому на земле человеку.

Найюр помнил, как бежал изо всех сил, прочь от черных тропинок среди травы, прочь от якша и отцовского гнева. Он натолкнулся на заросли сумаха и расчистил там местечко. Переплетение зеленых трав. Запах земли, жуков, ползающих по сырым и темным пещеркам. Запах одиночества и тайны. Он стянул с пояса обломки и уставился на них в полнейшем изумлении. Он перебрал их. Она была такой печальной. И такой красивой. Невероятно красивой.

Кто-то. Он забывал кого-то ненавидеть.

Глава 17. Шайгек

«В ужасе люди всегда вскидывают руки и прячут лица. Запомни, Тратта, — всегда береги лицо! Ибо это и есть ты».

Тросеанис, «Триамский император»
«Поэт отложит свое перо лишь тогда, когда Геометр сумеет объяснить, как жизнь умудряется быть одновременно и точкой, и линией. Как может все живое, все мироздание, сходиться в одной точке — „сейчас“? Не ошибитесь: этот момент, миг этого самого вздоха и есть та хрупкая нить, на которой висит все мироздание.

И люди смеют быть беспечными…»

Терес Ансансиус, «Город людей»

4111 год Бивня, начало осени, Шайгек

Однажды, возвращаясь от реки с выстиранной одеждой, Эсменет случайно услышала, как несколько Людей Бивня обсуждают подготовку Священного воинства к дальнейшему пути. Келлхус провел часть вечера с ней и Серве, объясняя, как кианцы, прежде чем отступить через пустыню, перебили всех верблюдов на южном берегу, в точности так же, как сожгли все лодки, прежде чем отступить за Семпис. И это очень осложнило налеты на юг, на пустыни Кхемемы.

— Падиражда, — сказал Келлхус, — надеется сделать из пустыни то, что Скаур надеялся сделать из Семписа.

Конечно же, Великие Имена это не остановило. Они планировали двинуться вдоль прибрежных холмов, в сопровождении имперского флота, который должен будет обеспечить их водой. Дорога обещает быть трудной — придется отправлять тысячные отряды в холмы, за водой, — но так они доберутся до Энатпанеи, до самых границ Священной земли, задолго до того, как падираджа сумеет оправиться от поражения при Анвурате.

— Так что будете скоро вы двое тащиться по песку, — сказал Келлхус с тем дружелюбным поддразниванием, которое Эсменет давно полюбила. — Да, Серве, тебе, в твоем положении, нелегко будет нести шатер.

Девушка бросила на него взгляд, одновременно и укоризненный, и восхищенный.

Эсменет рассмеялась, понимая при этом, что уходит все дальше от Ахкеймиона…

Ей хотелось спросить Келлхуса, не было ли известий от Ксинема, но она чересчур боялась. Кроме того, она знала, что Келлхус сам все ей скажет, как только появятся хоть какие-нибудь новости. И она знала, какими будут эти новости. Она уже много раз мельком видела их в глазах Келлхуса.

Они снова собрались на одной стороне костра, ища спасения от дыма: Келлхус в центре, Серве справа и Эсменет слева. Они жарили кусочки баранины, нанизывая их на палочки, и ели с хлебом и сыром. Это стало их любимым лакомством — одна из тех маленьких деталей, что несет в себе обещание семьи.

Келлхус потянулся мимо Эсменет за хлебом, продолжая дразнить Серве.

— Ты когда-нибудь раньше ставила шатер на песке?

— Келлху-у-ус, — жалобно и ликующе протянула Серве.

Эсменет вдохнула его сухой, соленый запах. Она ничего не могла с собой поделать.

— Говорят, это занимает целую вечность, — назидательно произнес он, и его рука случайно скользнула по груди Эсменет.

Дрожь нечаянной близости. Порыв тела, внезапно исполнившегося той мудрости, что превосходит интеллект.

Весь оставшийся вечер вышедшие из повиновения глаза Эсменет изводили ее мучительным своенравием. Если прежде ее взгляд был прикован к лицу Келлхуса, то теперь он бродил по всей его фигуре. Ее глаза словно бы превратились в посредников между их телами. Когда Эсменет видела его грудь, ее груди ныли в надежде на то, что их сомнут. Когда она видела его узкие бедра и крепкие ягодицы, внутренняя поверхность ее бедер гудела в предвкушении тепла. Иногда у нее просто невыносимо свербели ладони!

Нет, это безумие. Эсменет достаточно было поймать настороженный взгляд Серве, чтобы опомниться.

Тем же вечером, после того как Келлхус ушел, они с Серве растянулись на циновках, так, что их головы почти соприкасались, а тела вытянулись по разные стороны костра. Они часто так устраивались, когда Келлхуса не было. Они смотрели в огонь, иногда разговаривали, но по большей части молчали — только вскрикивали, когда из костра вылетали угольки.

— Эсми? — произнесла Серве странным, задумчивым тоном.

— Что, Серча?

— Знаешь, я буду.

Сердце Эсменет затрепетало.

— Что ты будешь?

— Делиться им, — сказала девушка.

Эсменет сглотнула.

— Нет… Что ты, Серве… Я же сказала тебе, что ты можешь не беспокоиться.

— Но я как раз об этом и говорю… Я не боюсь потерять его. Больше не боюсь. И никого не опасаюсь. Я хочу только того, чего хочет он. Он — это все…

Эсменет лежала, затаив дыхание, и смотрела в щель между поленьями на пульсирующие раскаленные угли.

— Ты хочешь сказать, что… что он…

«Хочет меня…»

Серве негромко рассмеялась.

— Конечно, нет, — сказала она.

— Конечно, нет, — повторила Эсменет.

Мысленно пожав плечами, она прогнала прочь сводящие с ума мысли. Что она делает? Это же Келлхус. Келлхус.

Она подумала об Акке и смахнула две жгучие слезинки.

— Нет, Серве. Никогда.

Келлхус отсутствовал до следующего вечера; когда же он вернулся на их маленькую стоянку, его сопровождал сам Пройас. Конрийский принц выглядел очень усталым и измотанным. На нем была простая синяя туника — как предположила Эсменет, дорожная одежда. Лишь причудливый золотой узор на подоле говорил о его статусе. Борода, которую Пройас обычно коротко стриг, отросла и теперь больше походила на широкие бороды его дворян.

Сперва Эсменет отводила взгляд, опасаясь, как бы Пройас, заглянув ей в глаза, не догадался о силе обуревающей ее ненависти. Как ей было не ненавидеть его? Он не только отказался помочь Ахкеймиону — он еще и запрещал Ксинему помогать ему, а когда тот стал настаивать, лишил его полномочий и статуса. Но что-то в голосе Пройаса — возможно, высокородное безрассудство, — заставило ее присмотреться к принцу повнимательнее. Кажется, Пройас чувствовал себя неловко — да и выглядел жалко, — когда уселся у костра рядом с Келлхусом, так что неприязнь Эсменет куда-то делась.

Возможно, потому, что он страдает. Возможно, он не так уж сильно отличается от нее.

Эсменет знала, что именно это сказал бы Келлхус.

Налив всем разбавленного вина и подав мужчинам остатки еды, Эсменет уселась на противоположной стороне костра.

Мужчины за едой обсуждали военные дела, и Эсменет поразило несоответствие между тем, как Пройас прислушивался к словам Келлхуса, и его сдержанными манерами в целом. Внезапно она поняла, почему Келлхус запретил своим последователям присоединяться к их лагерю. Ведь наверняка Келлхус вызывает беспокойство у таких людей, как Пройас, — то есть у всех Великих Имен. Те, кто находится в центре событий, всегда отличаются меньшей гибкостью и обладают большими полномочиями, чем те, кто остается на краю. А Келлхус грозил превратиться в новый центр…

Нетрудно пройти от края до края.

Управившись с бараниной, луком и хлебом, мужчины замолчали. Пройас отставил тарелку и глотнул вина. Он взглянул на Эсменет, вроде как невзначай, и уставился куда-то вдаль. Тишина вдруг показалась Эсменет удушливой.

— Как поживает скюльвенд? — спросила она, не придумав, что бы еще сказать.

Пройас посмотрел на нее. На мгновение его взгляд задержался на ее татуированной руке…

— Я редко его вижу, — отозвался он, глядя в огонь.

— А я думала, он советует… — Эсменет умолкла, вдруг усомнившись в уместности своих слов.

Ахкеймион всегда пенял ей за дерзкое обращение с кастовыми дворянами…

— Советует мне, как вести войну?

Пройас покачал головой, и на краткий миг Эсменет сумела понять, почему Ахкеймион любил его. Это было странно — находиться рядом с тем, кого он когда-то знал. От этого его отсутствие делалось более ощутимым, но одновременно с этим его становилось легче переносить.

Он на самом деле был. Он оставил свою метку. Мир запомнил его.

— После того как Келлхус объяснил, что произошло при Анвурате, — продолжал принц, — совет воздал Найюру хвалу как творцу нашей победы. Жрецы Гильаоала даже провозгласили его Ведущим Битву. Но он ничего этого не принял…

Принц хлебнул еще вина.

— Мне кажется, для него это невыносимо…

— То, что он — скюльвенд среди айнрити?

Пройас покачал головой и поставил пустую чашу рядом с правой ногой.

— То, что мы ему нравимся, — сказал он.

И с этими словами он встал, извинился, поклонился Келлхусу, поблагодарил Серве за вино и приятное общество, а потом, даже не взглянув на Эсменет, решительным шагом ушел во тьму.

Серве сидела, уткнувшись взглядом в собственные ноги. Келлхус, казалось, погрузился в размышления, отрешенные от всего земного. Эсменет некоторое время молчала; лицо ее горело, тело изнывало от странного внутреннего гула. Он всегда был странным, хотя Эсменет и знала его так же хорошо, как привкус у себя во рту.

Стыд.

Везде, куда бы она ни пошла. Везде от нее смердело.

— Извините, — сказала она Келлхусу и Серве.

Что она здесь делает? Что она может предложить другим, кроме своего унизительного положения? Она нечиста! Нечиста! И она еще сидит здесь, с Келлхусом? С Келлхусом! Ну не дура ли? Она не в состоянии изменить себя, равно как не в состоянии смыть татуировку с руки! Она может смыть семя, но не грех! Не грех!

А он… он…

— Простите, — всхлипнула Эсменет. — Простите!

Она бросилась прочь от костра и забилась в обособленную темноту своей палатки. Его палатки! Палатки Акки!

Вскоре Келлхус пришел к ней, и Эсменет обругала себя за надежду на то, что он придет.

— Лучше бы я умерла, — прошептала она, уткнувшись лицом в землю.

— Многие хотели бы того же.

Неумолимая честность, как всегда. Сможет ли она последовать за ним туда, куда он ведет? Хватит ли у нее сил?

— За всю жизнь я любила только двоих людей, Келлхус…

Князь никогда не отводил взгляд.

— И оба они мертвы.

Эсменет кивнула и сморгнула слезы.

— Ты не знаешь моих грехов, Келлхус. Ты не знаешь той тьмы, что таится в моем сердце.

— Тогда расскажи мне.

Они долго говорили той ночью, и ею двигало странное бесстрастие, делавшее все горести ее жизни — смерти, потери, унижения — странно незначительными.

Шлюха. Сколько мужчин обнимало ее? Сколько щетинистых подбородков касалось ее щеки? Всегда что-то нужно было переносить. Все они наказывали ее за свою нужду. Однообразие делало их забавными: длинная череда мужчин — слабых, надеющихся, стыдящихся, обозленных, опасных. С какой легкостью одно бормочущее тело сменялось другим! И так до тех пор, пока они не сделались чем-то абстрактным, моментами нелепой, смехотворной церемонии, проливающими на нее подогретую выпивку. И все они ничем не отличались друг от друга.

Они наказывали ее и за это тоже.

Сколько лет ей было, когда отец впервые продал ее своим друзьям? Одиннадцать? Двенадцать? Когда началось это наказание? Когда он впервые возлег с ней? Эсменет помнила, как мать плакала в углу… да и все, пожалуй.

А ее дочь… Сколько лет было ей?

Она думала так же, как отец, объяснила Эсменет. Еще один рот. Пусть сама добывает себе пропитание. Монотонность приглушит ее ужас, превратит деградацию в нечто смехотворное. Отдавать блестящее серебро за семя — вот дураки! Пусть Мимара учится на глупости людской. Грубые, похотливые животные. С ними только и нужно, что немного потерпеть, притвориться, будто разделяешь их страсть, подождать, и вскоре все закончится. И поутру можно будет купить еды… Еда от дураков, Мимара! Ты что, не понимаешь, дитя? Ш-ш, тише! Перестань плакать. Смотри! Еда от дураков!

— Это ее так звали? — спросил Келлхус. — Мимара?

— Да, — сказала Эсменет.

Почему она смогла произнести это имя сейчас, хотя ни разу не сумела назвать его при Ахкеймионе? Странно, но давние невзгоды смягчили боль настоящего.

Первые рыдания удивили ее. Прежде чем Эсменет поняла, что делает, она прижалась к Келлхусу, и он обнял ее. Она запричитала и забилась об его грудь, тяжело дыша и плача. От него пахло шерстью и прогретой солнцем кожей.

Они мертвы. Те, кого она любила, мертвы.

Когда она успокоилась, Келлхус отпустил ее, и руки Эсменет, безвольно скользнув, упали ему на колени. Несколько мгновений она ощущала тыльной стороной ладони его затвердевший член — словно змея, свернувшегося под шерстяной тканью. Эсменет застыла, затаив дыхание.

Воздух, безмолвный, словно свеча, взревел…

Эсменет отдернула руки.

Почему? Почему она испортила такую ночь?

Келлхус покачал головой и негромко рассмеялся.

— Близость порождает близость, Эсми. До тех пор пока мы не забываемся, нам нечего стыдиться. Все мы слабы.

Эсменет посмотрела на свои ладони, на запястья. Улыбнулась.

— Я помню… Спасибо, Келлхус.

Он коснулся ее щеки, потом выбрался из маленькой палатки. Эсменет повернулась на бок, засунула ладони между коленями и бормотала ругательства, пока не уснула.


Послание доставлено морем — так сказал этот человек. Это был галеот, и, судя по его перекидке на доспех, из свиты Саубона.

Пройас взвесил футляр из слоновой кости на ладони. Он был маленьким, холодным на ощупь и искусно разукрашенным миниатюрными изображениями Бивня. Тонкая работа, — оценил Пройас. Бесчисленные крохотные Бивни, вплотную прилегающие друг к другу и заполняющие все пространство целиком. Никакого пустого фона — бивни и только бивни. Пройасу подумалось, что даже оболочка этого письма — уже сама по себе проповедь.

Но таков уж Майтанет: проповедь во всем.

Конрийский принц поблагодарил и отпустил посыльного, потом вернулся в кресло, к походному столу. В шатре было влажно и жарко. Пройас поймал себя на том, что злится на лампы — за то, что от них исходит лишнее тепло. Он разделся, оставшись в тонкой белой льняной рубахе, и уже решил, что спать ляжет голым — после того, как прочтет письмо.

Он осторожно срезал ножом восковую печать, потом наклонил футляр, и оттуда выскользнул маленький свиток, тоже запечатанный. На этот раз — личной печатью шрайи.

«Чего он может хотеть?»

Несколько мгновений Пройас размышлял, какая это привилегия: получать письма от подобного человека. Потом сломал печать и развернул пергамент.


Принцу Нерсею Пройасу.

Да защитят тебя боги Бога, и да хранят они тебя.

Твое последнее послание…


Пройас остановился. Его пронзило ощущение вины и стыда. Несколько месяцев назад он по просьбе Ахкеймиона написал Майтанету и спросил о смерти бывшего ученика колдуна, Паро Инрау. В тот момент он вообще не верил, что действительно отошлет письмо. Он был уверен, что само написание этого письма сделает отправление невозможным. Отличный способ исполнить обязательство и одновременно покончить с ним. «Уважаемый Майтанет, тут один мой приятель-колдун попросил меня поинтересоваться, не вы ли убили одного из его шпионов…» Безумие какое-то. Нет, он никак не мог отослать подобное письмо…

И все же.

Как он мог не ощущать родства с Инрау, другим учеником, которого любил Ахкеймион? Как он мог не помнить этого богохульного дурня, его насмешливую улыбку, его блестящие глаза, ленивые вечера, заполненные занятиями в саду? Как он мог не жалеть о нем, о хорошем человеке, добром человеке, собирающем легенды и женские побасенки к вечному своему проклятию?

Пройас отослал письмо, решив, что, в конце концов, теперь дело его наставника, адепта Завета, можно выбросить из головы. На самом деле он даже не ожидал ответа. Но он был принцем, наследником престола, а Майтанет был шрайей Тысячи Храмов. Письма таких людей друг другу находят дорогу, невзирая на разделяющие их мирские бури.

Пройас стал читать дальше, задержав дыхание, чтобы заглушить неловкость. Ему было стыдно, что он обратился с таким несерьезным, банальным делом к человеку, которому предстояло очистить Три Моря. Стыдно, что он написал это человеку, у чьих ног плакал. И стыдно, что ему стыдно из-за того, что он выполнил просьбу учителя.


Принцу Нерсею Пройасу.

Да защитят тебя боги Бога, и да хранят они тебя.

Твое последнее послание, мы боимся, повергло нас в глубокое недоумение, пока мы не вспомнили, что ты сам ранее поддерживал некоторые — как бы это выразиться? — сомнительные связи. Нам сообщили, что смерть этого молодого жреца, Паро Инрау, наступила в результате самоубийства. Коллегия лютимов, жрецов, которым было поручено расследовать данное дело, доложила, что некогда этот Инрау был учеником школы Завета и что его недавно видели в обществе Друза Ахкеймиона, его прежнего учителя. Лютимы полагают, что Ахкеймиона послали, дабы он вынудил Инрау оказывать разнообразные услуги его школе. Попросту говоря, шпионить. Они полагают, что в результате молодой жрец оказался в ситуации, несовместимой с жизнью. Книга Племен, глава 4, стих 8: «Тоскует он по дыханию, но нет ему места, где он мог бы дышать».

Мы боимся, что ответственность за прискорбную кончину молодого человека лежит на этом богохульнике, Ахкеймионе. И добавить тут нечего. Да будет Бог милостив к его душе. Книга Гимнов, глава 6, стих 22: «Земля плачет при вести о тех, кто не знает гнева Божьего».

Но как твое послание привело нас в недоумение, так, мы боимся, это послание озадачит тебя не менее. Поскольку мы заключили для Священной войны союз с Багряными Шпилями, благочестивые люди не раз уже задавали нам вопросы о пути Компромисса. Но мы молимся, чтобы все уразумели, что рукой нашей двигала Необходимость. Без Багряных Шпилей Священное воинство не может и надеяться одержать верх над кишаурим. «Не отвечай на богохульство богохульством», — сказал наш Пророк, и наши враги часто повторяют этот стих. Но, отвечая на обвинения культовых жрецов, Пророк также сказал: «Много тех, кто очищен путем греха. Ибо Свету всегда должна сопутствовать тьма, если это Свет, и Святости всегда должны сопутствовать нечестивцы, если это Святость». И потому Священному воинству должны сопутствовать Багряные Шпили, если оно Священно. Книга Ученых, глава 1, стих 3: «Пусть Солнце следует за Ночью по небосводу».

Теперь же, принц Нерсей Пройас, мы должны просить тебя о дальнейшем Компромиссе. Ты должен сделать все, что в твоих силах, чтобы помочь адепту Завета. Возможно, это окажется не настолько трудно, как мы страшимся, поскольку этот человек был некогда твоим учителем в Аокниссе. Но мы знаем глубину твоего благочестия, и, в отличие от большего Компромисса, на который мы тебя вынудили пойти в деле с Багряными Шпилями, здесь нет Необходимости, на которую мы могли бы сослаться, дабы утешить сердце, смущенное соседством греха. Книга Советов, глава 28, стих 4: «Спрашиваю я вас: есть ли друг труднее, чем друг грешный?» Помоги Друзу Ахкеймиону, Пройас, хоть он и богохульник, дабы через эту нечестивость пришла Святость. Ибо в конце все будет очищено. Книга Ученых, глава 22, стих 36: «Ибо воюющее сердце устанет и обратится к более приятной работе. И покой рассвета будет сопровождать людей в трудах дневных».

Да защитит и сохранит тебя Бог и все Его аспекты.

Майтанет.


Пройас положил пергамент на колени.

«Помоги Друзу Ахкеймиону…»

Что мог иметь в виду шрайя? Что должно стоять на кону, чтобы он обратился с такой просьбой?

И что ему, Пройасу, делать с этой просьбой теперь, когда выполнять ее слишком поздно?

Теперь, когда Ахкеймион сгинул.

«Я убил его…»

И Пройас внезапно осознал, что он использовал старого учителя как знак, как меру собственного благочестия. Что может быть большим доказательством праведности, чем готовность пожертвовать тем, кого любишь? Не таков ли смысл урока, полученного Ангешраэлем на горе Кинсурея? И есть ли лучший способ пожертвовать любимым человеком, чем сделать это нехотя?

Или чем отдать его врагам…

Пройас подумал о той женщине на стоянке Келлхуса — любовнице Ахкеймиона, Эсменет… Какой безутешной она казалась. Какой испуганной. Неужто он тому виной?

«Она всего лишь шлюха!»

А Ахкеймион был всего лишь колдуном. Всего лишь.

Все люди не равны. Несомненно, боги благосклонны к некоторым более, чем к другим, но дело не только в этом. Действия — вот что определяет ценность каждого чувства. Жизнь — вопрос, который Бог задает людям, а поступки — их ответы. И, как и всякий ответ, они могут быть правильными или неправильными, благословенными или проклятыми. Ахкеймион сам себя погубил, приговорил собственными действиями! Точно так же, как и эта шлюха… Это не мнение Нерсея Пройаса, это мнение Бивня и Последнего Пророка!

Айнри Сейена…

Тогда откуда этот стыд? Боль? Откуда непрестанные, терзающие сердце сомнения?

Сомнение. В некотором смысле, это был единственный урок, который преподал ему Ахкеймион. Геометрия, логика, история, математика, использующая нильнамешские цифры, даже философия! — все это, как сказал бы Ахкеймион, тщета и суета сует перед лицом сомнения. Сомнение создало их, и сомнение же их уничтожит.

Сомнение, сказал бы он, сделало людей свободными… Сомнение, а не истина!

Вера — основание действий. Тот, кто верит, не сомневаясь, сказал бы Ахкеймион, действует, не думая. А тот, кто действует, не думая, порабощен.

Он всегда так говорил.

Однажды, наслушавшись рассказов обожаемого старшего брата, Тируммаса, о его душераздирающем путешествии в Святую землю, Пройас сказал Ахкеймиону, что хочет стать шрайским рыцарем.

— Почему? — воскликнул колдун.

Они гуляли по саду — Пройас и посейчас помнил, как перепрыгивал с одного опавшего листа на другой, просто ради того, чтобы послушать их хруст под его сандалиями. Они остановились рядом с огромным железным дубом в центре сада.

— Тогда я смогу убивать язычников на границе империи!

Ахкеймион в смятении воздел руки к небу.

— Глупый мальчишка! Сколько на свете вероисповеданий? Сколько конкурирующих религий? И ты будешь убивать людей в слабой надежде, что твоя религия единственно правильная?

— Да! У меня есть вера!

— Вера, — повторил колдун, так, словно произнес имя заклятого врага. — Подумай-ка вот над чем, Пройас… Вдруг настоящий выбор — он не между чем-то определенным, между той верой и этой, а между верой и сомнением? Между тем, чтобы отказаться от тайны, и тем, чтобы принять ее?

— Но сомнения — это слабость! — крикнул Пройас. — А вера — это сила! Сила!

Никогда — Пройас был уверен, — он не чувствовал себя таким праведным, как в тот момент. Ему казалось, что солнечный свет пронизывает его насквозь, омывает его сердце.

— В самом деле? А ты не пробовал смотреть по сторонам, Пройас? Попробуй быть повнимательнее, мальчик. Посмотри, а потом скажи мне, многие ли впадают в сомнения из слабости? Прислушайся к тем, кто тебя окружает, а потом скажи, что ты понял…

Пройас выполнил просьбу Ахкеймиона. На протяжении нескольких дней он наблюдал и слушал. Он видел множество колебаний, но он был не настолько глуп, чтобы спутать их с сомнениями. Он слышал, как пререкаются кастовые дворяне и как жалуются жрецы. Он подслушивал разговоры солдат и рыцарей. Он наблюдал, как посольство за посольством пререкается с его отцом, выдвигая одну цветистую претензию за другой. Он слушал, как рабы перешучиваются за стиркой белья или препираются за едой. И он крайне редко слышал среди всей этой бесчисленной похвальбы, заявлений и обвинений те слова, которые благодаря Ахкеймиону сделались для него такими знакомыми и обычными… Слова, которые самому Пройасу казались очень трудными! И даже при этом они по большей части принадлежали тем, кого Пройас считал мудрыми, справедливыми, сострадательными, иочень редко — тем, кого он считал глупыми или злыми.

«Я не знаю».

Что трудного в этих словах?

— Это все из-за того, что люди хотят убивать, — объяснил ему впоследствии Ахкеймион. — Из-за того, что люди хотят обладать золотом и славой. Из-за того, что они хотят веры, которая даст ответ на их страхи, их ненависть, их желания.

Пройас помнил изумление, от которого начинало колотиться сердце, возбуждение человека, сошедшего с пути…

— Акка! — Он глубоко вздохнул, набираясь храбрости. — Ты хочешь сказать, что Бивень лжет?

Взгляд, исполненный страха.

— Я не знаю…

Трудные слова. Настолько трудные, что, похоже, именно из-за них Ахкеймиона изгнали из Аокнисса, и наставником Пройаса сделался Чарамемас, прославленный шрайский ученый. А ведь Ахкеймион знал, что так оно и случится… Теперь Пройас это понимал.

Почему? Почему Ахкеймион, который и без того уже был проклят, пожертвовал столь многим ради этих нескольких слов?

«Он думал, что дает мне что-то… Что-то важное».

Друз Ахкеймион любил его. Более того — он любил его так сильно, что рискнул своим положением, репутацией — даже призванием, если Ксинем сказал правду. Ахкеймион отдал это все без малейшей надежды на вознаграждение.

«Он хотел, чтобы я был свободен».

А Пройас пожертвовал им, думая только о вознаграждении.

Эта мысль оказалась невыносимой.

«Я сделал это ради Священного воинства! Ради Шайме!»

И вот теперь письмо от Майтанета.

Пройас схватил пергамент и снова проглядел его, как будто письмо шрайи могло предложить ему иной ответ.

«Помоги Друзу Ахкеймиону…»

Что произошло? Багряные Шпили — это он понимал, но какая польза шрайе Тысячи Храмов от простого колдуна? Тем более — от адепта Завета…

Внезапно Пройаса пробрал озноб. Там, под черными стенами Момемна, Друз пытался объяснить, что Священная война — не то, чем она кажется… Уж не является ли это письмо подтверждением его слов?

Что-то напугало или, по меньшей мере, обеспокоило Майтанета. Но что?

Может, до него дошли слухи о князе Келлхусе? Пройас вот уже несколько недель собирался написать шрайе о князе Атритау, но никак не мог заставить себя взяться за пергамент и чернила. Что-то вынуждало его ждать, но что это, надежда или страх, Пройас не понимал. Келлхус просто поразил его, как одна из тех тайн, в которые можно проникнуть лишь посредством терпения. Да и кроме того, что он мог сказать? Что Священная война за Последнего Пророка засвидетельствовала появление самого Последнего Пророка?

До тех пор пока Пройас не желал этого признавать, Конфас оставался прав: такое предположение было слишком нелепым!

Нет. Если бы Святейший шрайя питал сомнения относительно князя Келлхуса, то просто спросил бы, — в этом Пройас был целиком и полностью уверен. А так в письме не было даже намека, не то что упоминания о князе Атритау. Не исключено, что Майтанет и не подозревает о существовании Келлхуса, несмотря на его возрастающее влияние.

Нет, решил Пройас. Это связано с чем-то другим… С чем-то таким, что, с точки зрения шрайи, превышает предел познаний Пройаса. Иначе почему он не объяснил свои мотивы?

Может ли это быть Консульт?

«Сны, — сказал Ахкеймион тогда, в Момемне. — В последнее время они усилились».

«А, опять ты про свои кошмары…»

«Что-то происходит, Пройас. Я знаю. Я это чувствую!»

Никогда он не выглядел таким отчаявшимся.

Неужто это может оказаться правдой?

Нет. Тоже нелепо. Если даже они и существуют, как мог шрайя их обнаружить, если самому Завету не удалось?

Нет… Должно быть, это связано с Багряными Шпилями. В конце концов, ведь таково было поручение Ахкеймиона, разве не так? Следить за Багряными Шпилями…

Пройас вцепился в волосы и беззвучно зарычал.

Почему?

Почему ничто не может быть чистым? Почему все святое — абсолютно все! — пронизано помпезными и жалкими намерениями?

Пройас застыл, судорожно дыша. Он представил себе, как вытаскивает меч и носится по шатру, с воплями и ругательствами рубя все, что попадается на пути. Затем, прислушиваясь к биению собственного пульса, он взял себя в руки.

Ничего чистого… Любовь преобразуется в предательство. Молитвы — в обвинения.

Именно так и написал Майтанет. Святому сопутствует нечестивое.

Пройас считал себя духовным лидером Священного воинства. Но теперь он лучше понимал происходящее. Теперь он понимал, что он — лишь фигура на доске для бенджуки. Возможно, он знал, кто здесь игроки — Тысяча Храмов, дом Икуреев, Багряные Шпили, кишаурим и, возможно, даже Келлхус, — но вот правила, самый коварный и ненадежный элемент любой партии в бенджуку, оставались ему неизвестны.

«Я не знаю. Я ничего не знаю».

Священное воинство только что одержало победу, и все же Пройас никогда не ощущал такого отчаяния.

Такой слабости.

«Я же говорил тебе, наставник. Я же говорил…»

Выйдя из ступора, Пройас позвал Аглари, старого раба-киронджу, и велел ему принести ящичек с письменными принадлежностями. Как он ни устал, следовало немедленно написать ответ шрайе. Завтра Священное воинство выступит в пустыню.

Почему-то, открыв ящичек из красного дерева, отделанный слоновой костью, и пробежав пальцами по перу и свернутому пергаменту, Пройас снова почувствовал себя ребенком, как будто ему предстояло выполнять упражнения по чистописанию под ястребиным, но всепрощающим взором Ахкеймиона. Он почти ощущал дружелюбную тень колдуна, маячащую за его худыми мальчишескими плечами.

«Неужто дом Нерсеев мог породить такого глупого мальчишку?!»

«Неужто школа Завета могла прислать такого слепого учителя?!»

Пройас едва не рассмеялся мудрым смехом наставника.

И когда он закончил первый столбец своего исполненного недоумения ответа Майтанету, на глаза его навернулись слезы. «…Но похоже, Ваша Святость, Друз Ахкеймион мертв».

…Эсменет улыбнулась, и Келлхус взглянул сквозь оливковую кожу, сквозь игру мышц над костями, на некую абстрактную точку, средоточие ее души.

«Она знает, что я вижу ее, отец».

Лагерь бурлил всяческими хлопотами и чистосердечными разговорами. Священное воинство готовилось к переходу через пустыни Кхемемы, и Келлхус пригласил к своему костру четырнадцать старших заудуньяни, что на куниюрском означало «племя истины». Они уже знали свою миссию; Келлхусу нужно было лишь напомнить им, что он обещал. Одной веры недостаточно, чтобы контролировать действия людей. Нужно еще желание, и эти люди, его апостолы, должны светиться желанием.

Таны Воина-Пророка.

Эсменет сидела напротив Келлхуса, по другую сторону костра, смеясь и болтая с соседями, Арвеалом и Персоммасом; лицо ее зарумянилось от радости, которой она не могла вообразить и не смела себе в ней признаться. Келлхус подмигнул ей, потом оглядел других, улыбаясь, смеясь, восклицая…

Внимательно приглядываясь. Подчиняя своей воле.

Каждый из них был источником знаний. Потупленные глаза, быстро бьющееся сердце и неловкая, нескладная речь Оттмы говорили о всепоглощающем присутствии Серве. Короткая презрительная усмешка Ульнарты за миг до улыбки означала, что он все еще неодобрительно относится к Тцуме, поскольку боится его черной кожи. То, что Кассала, Гайямакри и Хильдерат старались все время находиться лицом к Верджау, даже когда разговаривали друг с другом, означало, что они до сих пор считают его первым среди них. И действительно, то, как Верджау окликал кого-то из сидящих вокруг костра, подавался вперед, опираясь на ладони, пока остальные по большей части беседовали между собой, говорило о сочетании подсознательной тяги к господству и подчинению. Верджау даже выпячивал подбородок…

— Скажи мне, Верджау, — позвал Келлхус, — что ты видишь в своем сердце?

Подобные вмешательства неизбежны. Все эти люди были рождены в миру.

— Радость, — улыбаясь, ответил Верджау.

Слегка потускневшие глаза. Учащение пульса. Рефлекторный прилив крови к лицу.

«Он видит, и он не видит».

Келлхус поджал губы, печально и сдержанно.

— А что вижу я?

«Это он знает…»

Прочие голоса смолкли.

Верджау опустил глаза.

— Гордость, — ответил молодой галеот. — Вы видите гордость, господин.

Келлхус улыбнулся, и охватившая всех тревога развеялась.

— Нет, — сказал он. — Не с таким лицом, Верджау.

Все, включая Серве и Эсменет, расхохотались, а Келлхус удовлетворенно обвел взглядом сидящих вокруг костра. Он не мог допустить, чтобы кто-то из них принялся строить из себя великого учителя. Именно полное отсутствие самонадеянности и делало эту группу столь уникальной, именно поэтому их сердца трепетали и головы кружились от возможности видеть его. Бремя греха связано с тайной и порицанием. Сорвите их, избавьте людей от уловок и суждений, и ощущение стыда и никчемности у них просто исчезнет.

В его присутствии они чувствовали себя значительнее, ощущали себя чистыми и избранными.


Прагма Мейджон взглянул сквозь лицо маленького Келлхуса и увидел страх.

— Они безвредны, — сказал он.

— А что они такое, прагма?

— Примеры дефектов… Образцы. Мы храним их для образовательных целей.

Прагма изобразил улыбку.

— Для таких учеников, как ты, Келлхус.

Они находились глубоко под Ишуалем, в шестиугольной комнате, в громадных галереях Тысячи Тысяч Залов. На стенах крепились подставки со множеством свечей, излучающих яркий и чистый, словно в солнечный полдень, свет. Уже одно это делало комнату из ряда вон выходящей — во всех прочих местах Лабиринта свет был строго запрещен, — но что еще больше поразило Келлхуса, так это множество людей в углублении в полу.

Каждый из них был наг, бледен, как полотно, и прикован зеленоватыми медными кандалами к наклоненным доскам. Доски образовывали широкий круг, так, что каждый человек лежал на расстоянии вытянутой руки от остальных, на краю центрального углубления, и мальчик ростом с Келлхуса мог, стоя на полу, посмотреть им в лицо…

Если бы у них были лица.

Их головы лежали на железных рамах, и крепежные скобы удерживали их в неподвижном состоянии. Под головами на каждой раме были натянуты проволочки. Они расходились по кругу и заканчивались крохотными серебряными крючками, погруженными в едва заметную кожу. Гладкие, лоснящиеся мышцы поблескивали на свету. Келлхусу почудилось, будто каждый из лежащих сунул голову в паутину, и из-за этого у них облезли лица.

Прагма Мейджон назвал это Комнатой Снятых Масок.

— Для начала, — сказал старик, — ты изучишь и запомнишь каждое лицо. Затем воспроизведешь то, что увидел, на пергаменте.

Он кивком указал на несколько старых столов у южной стены.

Келлхус сделал шаг вперед; тело было легким, словно осенний лист. Он слышал чмоканье бледных ртов, хор беззвучного ворчания и тяжелого дыхания.

— У них были удалены голосовые связки, — пояснил прагма Мейджон. — Для лучшей концентрации.

Келлхус остановился перед первым образцом.

— Лицо состоит из сорока четырех мышц, — продолжал прагма. — Действуя согласованно, они способны выразить все оттенки чувств. Существует пятьдесят семь основных типов эмоций. Все их можно найти в этой комнате.

Несмотря на отсутствие кожи, Келлхус немедленно распознал ужас на лице распластанного перед ним образца. Мышцы, окружающие глаза, одновременно тянулись и внутрь, и наружу, словно борющиеся плоские черви. Более крупные, размером с крысу, мышцы нижней части лица растягивали рот в оскале страха. Глаза, лишенные век, смотрели. Учащенное дыхание…

— Ты, вероятно, хочешь знать, как ему удается поддерживать именно это выражение, — сказал прагма. — Столетия назад мы обнаружили, что можем ограничивать поведенческие реакции при помощи игл, введенных в мозг. Теперь мы называем это нейропунктурой.

Келлхус от потрясения словно прирос к месту. Внезапно за спиной у него вырос служитель, сжимающий в зубах узкую тростинку. Он погрузил тростинку в чашу с жидкостью, которую держал в руках, а потом дунул, и брызги покрыли образец красивой оранжевой дымкой.

— Нейропунктура, — тем временем говорил прагма, — сделала возможной применение дефективных субъектов для учебных целей. Например, этот образец всегда демонстрирует страх, вариант два.

— Ужас? — переспросил Келлхус.

— Совершенно верно.

Келлхус почувствовал, что его детский ужас тает от понимания. Он посмотрел по сторонам, на расположенные по кругу образцы, на ряды белых глаз, окруженных блестящими красными мышцами. Это были всего лишь дефективные субъекты, не более того. Келлхус снова переключил внимание на ближайший образец, базовую реакцию страха, вариант два, и зафиксировал увиденное в памяти. Затем перешел к следующему.

— Хорошо, — сказал откуда-то сбоку прагма Мейджон. — Очень хорошо.


Келлхус в очередной раз позволил своему взгляду скользнуть по лицу Эсменет.

Она уже два раза прошлась от костра к палатке; эти прогулки были предназначены для того, чтобы привлечь внимание Келлхуса и втайне проверить его интерес. Она периодически поглядывала по сторонам, делая вид, будто ей что-то понадобилось, а на самом деле выясняя, смотрит ли он на нее. Дважды Келлхус разрешил ей поймать его взгляд. Каждый раз он весело, по-мальчишески усмехался. Каждый раз она опускала глаза, краснела, зрачки ее расширялись, глаза быстро моргали, а от тела исходил мускусный запах зарождающегося возбуждения. Хотя Эсменет еще не пришла на его ложе, она уже жаждала его и даже добивалась.

При всех своих талантах, Эсменет оставалась рожденной в миру. И как у всех рожденных в миру, две души делили одно тело, лицо и глаза. В каждом жило два начала. Животное и разумное.

Дефективные субъекты.

Одна Эсменет уже отреклась от Друза Ахкеймиона. Вторая вскоре последует за ней.

…Эсменет прищурилась, приставив ладонь козырьком ко лбу и заслоняя глаза от сияния бирюзового неба. Эта картина, сколько бы раз она ни созерцала ее, неизменно ошеломляла Эсменет.

Священное воинство.

Она остановилась вместе с Келлхусом и Серве на вершине небольшого холма: Серве нужно было перепаковать свой тюк. Мимо них воины-айнрити и мирное население, увязавшееся за войском, шли к осыпающимся скалам северного откоса. Взгляд Эсменет скользил по воинам в доспехах, все дальше и дальше, мимо скоплений народа, сквозь сгущающуюся завесу пыли, вдаль. Она повернулась и взглянула на оставшиеся позади желтоватые стены Аммегнотиса на фоне темной реки и ее зеленых берегов.

Прощай, Шайгек.

«Прощай, Акка».

Эсменет зашагала вперед с глазами, полными слез, и лишь махнула рукой, когда Келлхус окликнул ее.

Она шла среди незнакомых людей, ощущая себя мишенью для взглядов и брошенных вполголоса слов — такое часто с ней случалось. Некоторые мужчины действительно приставали к ней, но Эсменет не обращала на них внимания. Один даже сердито схватил ее за татуированную руку, словно напоминая, что она принадлежит всем мужчинам.

Пожухлая трава становилась все реже, сменяясь гравием, что обжигал ступни и раскалял воздух. Эсменет потела, страдала от жары, но откуда-то знала, что это лишь начало.

Вечером она без особого труда отыскала Келлхуса и Серве. Хотя топлива было мало, они умудрились приготовить ужин на небольшом костерке. Как только солнце зашло, воздух тут же остыл, и они встретили свои первые сумерки в пустыне. От земли веяло жаром, словно от камня, извлеченного из очага. На востоке вдали протянулись полукругом бесплодные холмы, заслонявшие море. На юге и западе, за беспорядочно раскинувшимся лагерем, горизонт образовывал безукоризненную линию, красноватую от закатного солнца. На севере, за шатрами все еще виднелся Шайгек; в сгущающихся сумерках его зелень сделалась черной.

Серве уже задремала, свернувшись клубочком на циновке рядом с костром.

— Ну и как ты прогулялась? — поинтересовался Келлхус.

— Извини, — устыдившись, сказала Эсменет. — Я…

— Тебе не за что извиняться, Эсми… Ты идешь туда, куда хочешь.

Эсменет опустила взгляд, ощущая одновременно и облегчение, и укол горя.

— Ну так как? — повторил Келлхус. — Как ты прогулялась?

— Мужчины, — тяжело вздохнула она. — Слишком много мужчин.

— И ты называешь себя проституткой, — усмехнулся Келлхус.

Эсменет упорно продолжала смотреть на свои запыленные ноги. Но по лицу ее скользнула робкая улыбка.

— Все меняется…

— Возможно, — согласился Келлхус.

Тон его голоса напомнил Эсменет звук, с которым топор врубается в дерево.

— Ты когда-нибудь задумывалась, почему боги поставили мужчин выше женщин?

Эсменет пожала плечами.

— Мы стоим в тени мужчин, — заученно повторила она, — точно так же, как мужчины стоят в тени богов.

— И ты думаешь, что стоишь в тени мужчин?

Эсменет улыбнулась. Келлхуса не обманешь, даже по мелочам. Таков уж он.

— Некоторых — да…

— Но не многих?

Эсменет рассмеялась, оттого что Келлхус поймал ее на неприкрытом тщеславии.

— Совсем немногих, — призналась она.

И, как потрясенно поняла Эсменет, даже Акка не входил в их число…

«Только ты».

— А как насчет прочих мужчин? Разве не все мужчины в некотором смысле находятся в тени?

— Думаю, да…

Келлхус повернул руки ладонями к Эсменет — странно обезоруживающий жест.

— Так отчего же ты меньше мужчины? Чем это вызвано?

Эсменет снова рассмеялась. Она удостоверилась, что Келлхус затеял какую-то игру.

— Да тем, что повсюду, где мне только довелось побывать, и вообще повсюду, женщины служат мужчинам. Просто так оно есть. Большинство женщин похожи на…

Эсменет запнулась, смущенная ходом своих мыслей. Она посмотрела на Серве. Безукоризненное лицо девушки светилось в тусклых отблесках костра.

— На нее, — сказал Келлхус.

— Да, — согласилась Эсменет.

Она вдруг ощутила странное упрямство.

— На нее. Большинство женщин просты.

— И большинство мужчин.

— Ну, среди мужчин куда больше образованных, чем среди женщин… Больше умных.

— Именно поэтому мужчины выше женщин?

Эсменет ошеломленно уставилась на него.

— Или, — продолжал Келлхус, — это потому, что в этом мире мужчинам дано больше, чем женщинам?

Эсменет потрясенно смотрела на него; голова у нее шла кругом. Она глубоко вздохнула и осторожно положила руки на колени.

— Ты хочешь сказать, что женщины на самом деле… равны мужчинам?

Келлхус со страдальческим изумлением приподнял брови.

— Почему, — спросил он, — мужчины готовы платить золотом за то, чтобы возлечь с женщинами?

— Потому, что они хотят нас… Они нас вожделеют.

— А законно ли это для мужчин — покупать удовольствие у женщин?

— Нет…

— Так почему же они это делают?

— Они не могут удержаться, — ответила Эсменет. Она печально приподняла бровь. — Они — мужчины.

— Значит, они не способны контролировать свои желания?

Эсменет усмехнулась, совсем как прежде.

— Перед тобой живое свидетельство тому, в лице прожженной шлюхи.

Келлхус рассмеялся, но негромко, и этот смех с легкостью отделил ее боль от шутки.

— Так почему же, — спросил он, — мужчины пасут скот?

Скот?

Эсменет нахмурилась. И к чему ведут эти абсурдные рассуждения?

— Ну… чтобы резать его для…

И вдруг ее постигло озарение. По коже побежали мурашки. Она снова сидела в тени, а Келлхус впитал в себя угасающее солнце, став похожим на бронзового идола. Казалось, солнце всегда покидает его последним…

— Мужчины, — сказал Келлхус, — не могут господствовать над своими желаниями, поэтому господствуют над объектами своих желаний. Будь то скот…

— Или женщины, — одними губами произнесла Эсменет.

Воздух искрился пониманием.

— Когда один народ, — продолжал Келлхус, — платит дань другому, как кепалоранцы — нансурцам, на каком языке эти народы говорят?

— На языке завоевателя.

— А на чьем языке говоришь ты?

Эсменет сглотнула.

— На языке мужчин.

Перед ее мысленным взором мелькала одна картина за другой, один мужчина за другим, согнувшиеся над ней, словно псы…

— Ты видишь себя такой, — сказал Келлхус, — какой тебя видят мужчины. Ты боишься стареть, потому что мужчины предпочитают молодых. Ты одеваешься бесстыдно, потому что мужчины желают видеть твое тело. Ты съеживаешься от страха, когда говоришь, потому что мужчины предпочитают, чтобы ты молчала. Ты угождаешь. Ты рисуешься. Ты наряжаешься и прихорашиваешься. Ты искажаешь свои мысли и уродуешь свое сердце. Ты ломаешь и переделываешь себя, режешь, и режешь, и режешь, и все ради того, чтобы говорить на языке завоевателя.

Кажется, никогда еще Эсменет не сидела столь неподвижно. Будто воздух в ее легких и даже кровь в сердце застыли… Келлхус превратился в голос, доносящийся откуда-то из пространства между слезами и светом костра.

— Ты говоришь: «Пусть я буду стыдиться себя ради тебя. Пусть я буду страдать из-за тебя! Умоляю тебя!»

Эсменет осознала, к чему он ведет, и поэтому стала думать об отстраненных вещах — например, почему опаленная солнцем кожа и ткань кажутся такими чистыми…

Она поняла, что грязь нуждается в воде не меньше людей.

— И ты говоришь себе, — продолжал Келлхус, — «Вот пути, которым я не буду следовать!» Возможно, ты отказываешься от извращений. Возможно, ты отказываешься целоваться. Ты притворяешься, будто испытываешь угрызения совести, будто проявляешь свои пристрастия, пусть даже мир вынуждает тебя идти по неторенному пути. Деньги! Деньги! Деньги за все и все за деньги! Хозяину дома. Чиновникам, которые приходят за взятками. Торговцам, которые кормят тебя. Бандитам с отбитыми костяшками. И втайне ты спрашиваешь себя: «Что может быть немыслимого, раз я уже проклята? Какой поступок может унизить меня, если у меня нету достоинства? Что за любовь стоит за самопожертвованием?»

Лицо Эсменет было мокрым от слез. Когда она отвела руку от щеки, на ней остались черные следы.

— Ты говоришь на языке завоевателей, — прошептал Келлхус. — Ты сказала: «Мимара, детка, пойдем со мной».

Дрожь пробежала по телу Эсменет, словно она была кожей, натянутой на барабан.

— И ты отвела ее…

— Она умерла! — крикнула какая-то женщина. — Умерла!

— К работорговцам в порту…

— Перестань! — прошипела женщина. — Хватит, я сказала!

Судорожно, словно от удара ножом.

— И продала ее.


Она помнила, как он обнимал ее. Помнила, как шла следом за ним в его шатер. Помнила, как лежала рядом с ним и плакала, плакала, а тем временем его голос смягчал ее боль, а Серве утирала слезы, и ее прохладная ладонь скользила по волосам Эсменет. Она помнила, как рассказывала им, что произошло. Про голодное лето, когда она отсасывала у мужчин задаром, ради их семени. О ненависти к маленькой девочке — к этой дрянной сучке! — которая ныла и канючила, канючила и ела ее еду, и гнала ее на улицы, и все из-за любви! О безумии с пустыми глазами. Кто может понять, что такое умирать от голода? О работорговцах, об их кладовых, ломившихся от хлеба, когда все вокруг голодали. О том, как кричала Мимара, ее маленькая девочка. О монетах, которые жгли руки… Меньше недели! Их не хватило даже на неделю!

Она помнила свой пронзительный крик.

И помнила, как плакала — так, как не плакала никогда в жизни, — потому что она говорила, а он слышал ее. Она помнила, как плыла по волнам его уверенности, его поэзии, его богоподобного знания о том, что правильно, а что нет…

Его отпущения грехов.

— Ты прощена, Эсменет.

«Кто ты такой, чтобы прощать?»

— Мимара.


Когда Эсменет проснулась, ее голова лежала на руке Келлхуса. Она не ощутила ни малейшего замешательства, хотя должна бы. Она знала, где находится, и чувствовала одновременно ужас и ликование.

Она лежала рядом с Келлхусом.

«Я не совокуплялась с ним… Я только плакала».

Лицо ее было помятым после вчерашнего. Ночь выдалась жаркой, и они спали без одеял. Эсменет долго, как ей казалось, лежала неподвижно, просто наслаждаясь его близостью. Она положила руку на его обнаженную грудь. Грудь была теплой и гладкой. Эсменет чувствовала медленное биение его сердца. Пальцы ее дрожали, как будто она прикоснулась к наковальне, по которой бьет кузнец. Она подумала о его тяжести и вспыхнула…

— Келлхус… — позвала она.

Она смотрела на его профиль. Откуда-то она знала, что он проснулся.

Келлхус повернулся и взглянул на нее. Глаза его улыбались.

Эсменет смущенно фыркнула и отвела взгляд.

— Как-то странно лежать так близко… верно? — спросил Келлхус.

— Да, — Эсменет улыбнулась в ответ, подняла глаза, потом снова отвела их. — Очень странно.

Келлхус повернулся к ней лицом. Эсменет услышала, как Серве застонала и что-то жалобно пробормотала во сне.

— Тс-с-с, — с тихим смехом сказал Келлхус. — Она куда больше любит спать, чем я.

Эсменет рассмеялась, качая головой и лучась недоверчивым возбуждением.

— Это так странно! — прошептала она.

Никогда еще ее глаза не сияли так ярко.

Эсменет нервно сжала колени. Он был слишком близко!

Келлхус подался к ней, и губы ее тут же ослабели, а веки отяжелели.

— Нет! — выдохнула она.

Келлхус дружески нахмурился.

— У меня набедренная повязка сбилась, — сказал он.

— А! — отозвалась Эсменет, и они снова рассмеялись.

И снова она ощутила его тяжесть…

Он был мужчиной, который затмевал ее, как и подобает мужчине.

Потом его рука скользнула под ее хасу, очутилась меж бедер, и вот Эсменет уже застонала прямо в его сладкие губы. А когда он вошел в нее, пронзив, как Гвоздь Небес пронзает небосвод, слезы хлынули из ее глаз, и в голове ее осталась лишь одна мысль: «Наконец-то! Наконец-то он взял меня!»

И это не было грезой. Это было на самом деле.

Больше никто и никогда не назовет ее шлюхой.

Часть III. Третий переход

Глава 18. Кхемема

«Кто мочится в воду, мочится на свое отражение».

Пословица кхиргви

4111 год Бивня, начало осени, южный Шайгек

Потея под солнцем, Люди Бивня двигались на юг, вдоль извивистых, зазубренных склонов южного берега к дышащей жаром пустыне Каратай, или, как ее называли кхиргви, Эй’юлкийя, «Великая жажда». В первую ночь они остановились у Тамизнаи, перевалочной базы караванов, опустошенной отступающими фаним.

Вскорости после этого Атьеаури, которого послали разведать путь в Энатпанею, вернулся ни с чем; люди его были еле живы от жажды и усталости. Сам Атьеаури был сильно не в духе. Он сообщил Великим Именам, что не нашел ни одного незагрязненного источника и что был вынужден путешествовать по ночам, потому что днем невыносимо жарко. Язычники, заявил он, отступили в дальний угол преисподней. Великие Имена в ответ напомнили ему о бесконечных вереницах мулов, которых они ведут с собой, и об императорском флоте, обязанном сопровождать их, нагрузившись водой из Семписа. Они объяснили свои тщательно продуманные планы, как перевезти воду через прибрежные холмы.

— Вы не представляете, — сказал молодой граф Гаэнри, — в какую землю осмелились вступить.

На следующий вечер трубы Галеота, Нансурии, Туньера, Конрии, Се Тидонна и Верхнего Айнона пронзили сухой воздух. Шатры были сорваны под крики солдат и рабов. Мулы были нагружены и пинками выстроены в длинные колонны. Жрецы Гильгаоала бросили на жертвенник большого ястреба, затем выпустили еще одного в сторону клонящегося к западу солнца. Пехотинцы подцепили свои тюки на копья, перешучиваясь и жалуясь на перспективу ночного перехода. Гимны терялись и растворялись в гомоне тысяч хлопочущих людей.

Воздух сделался прохладнее, и первая колонна двинулась по западным отрогам кхемемских прибрежных холмов.

Первые кхиргви появились после полуночи; они завывали, мчась на своих верблюдах, неся истину Единого Бога и Его пророка на остриях кривых клинков. Нападения были короткими и ужасными. Кхиргви набрасывались на группы, отбившиеся от основной массы войска, и поливали пески красной водой. Они просачивались между рядами айнрити и с воплями налетали на обозы, и повсюду, где только находили, вспарывали драгоценные бурдюки с водой. Иногда, особенно на твердой почве, их нагоняли и уничтожали в яростных схватках. В противном случае они отрывались от преследователей и исчезали в освещенных луною песках.

На следующий день первые вереницы мулов перебрались через прибрежные холмы к Менеанору и обнаружили залив, серебрящийся на солнце и усеянный кораблями нансурского флота. Первые вытащенные на берег лодки с грузом воды были встречены радостными криками. Изнурительная работа — погрузка воды на мулов — сопровождалась песнями. Многие люди раздевались до пояса и окунались в море, чтобы легче переносить жару. А вечером, когда Священное воинство выбралось из невыносимо душных шатров, его встретила свежая вода Семписа.

Священное воинство продолжило ночной марш. Невзирая на леденящие кровь налеты, многих заворожила красота Каратая. Здесь не было насекомых, не считая странных жуков, катавших по пескам шарики навоза. Айнрити смеялись над ними и называли их «сборщиками дерьма». И крупных животных они тоже не видели, кроме стервятников, неустанно кружащих в небе. Где нет воды, там нет жизни, а в Каратае воды не найти, — разве что в тяжелых бурдюках, которые несли солдаты Священного воинства. Здесь казалось, будто солнце выжгло весь мир до костей. И все же пустыня была прекрасна, словно запавший в память страшный сон, рассказанный кем-то другим.

На седьмую назначенную встречу Священного воинства и имперского флота Люди Бивня добирались через сухие узкие ущелья. Они посмотрели на Менеанор, весь расписанный лазурью и белизной, и не обнаружили никаких кораблей. Встающее солнце золотило поверхность моря. Люди видели отдаленные буруны. Но кораблей не было.

Они стали ждать. В лагерь отправили гонцов с сообщением. Вскоре к водовозам присоединились Саубон и Конфас. Они искупались в море, примерно с час проспорили, а затем уехали обратно к лагерю Священного воинства. Был созван совет, и Великие и Малые Имена пререкались до самых сумерек, пытаясь решить, что же теперь делать. Они принялись было обвинять Конфаса, но быстро прекратили, когда экзальт-генерал заметил, что его жизнь сейчас подвергается не меньшему риску, чем жизни остальных.

Священное воинство прождало сутки, и, когда имперский флот так и не прибыл, они решили идти дальше. Теорий выдвигалось множество. Возможно, как предположил Икурей Конфас, флот был настигнут шквалом и решил плыть на юг, к следующему месту встречи, дабы сберечь время. Или, как предположил князь Келлхус, кианцы не случайно столь долго воздерживались от войны на море. Возможно, они перебили верблюдов и придержали флот, дабы заманить Священное воинство в Каратай.

Возможно, Кхемема была ловушкой.

Два дня спустя бо́льшая часть Великих и Малых Имен отправилась вместе с обозом мулов к морю и ошарашенно уставилась на его прекрасный пустой простор. Когда они вернулись с холмов, им больше не хотелось уходить из пустыни. Солнце, камень и песок манили их.

Вся вода была поделена на порции, в соответствии с кастами. Было объявлено, что всякого, кто будет прятать воду или превышать паек, казнят.

На совете Икурей Конфас развернул карты, нарисованные имперскими картографами в те времена, когда Кхемема принадлежала империи, и ткнул пальцем в место, именуемое Субис. Он утверждал, что Субисский оазис слишком велик, чтобы язычники могли его отравить. С имеющейся водой Священное воинство сможет добраться до Субиса, но только если оставит позади все — мулов, рабов, гражданскую обслугу…

— Оставит позади… — протянул Пройас. — И как вы предлагаете это сделать?

Хотя приказы отдавались в обстановке величайшей секретности, слух быстро разнесся по впавшему в оцепенение лагерю. Многие бежали в пустыню, навстречу гибели. Некоторые схватились за оружие. Остальные просто сидели и ждали, пока их убьют: рабы, войсковые проститутки, торговцы и даже работорговцы. Над барханами взлетели крики.

Кое-где вспыхнули мятежи. Сперва многие отказывались убивать своих. Тогда Великие Имена принялись объяснять людям, что Священное воинство должно выжить. Они должны выжить. В конце концов бесчисленные тысячи были перебиты горюющими Людьми Бивня. Пощадили лишь жрецов, жен и полезных торговцев.

В ту ночь айнрити шли сквозь пустыню, похожую на остывающую печь, не видя ничего вокруг — прочь от оставшегося за спиной ужаса, навстречу обещанному Субису…

Когда кхиргви наткнулись на поле, усеянное грудами тел и брошенным имуществом, они попадали на колени и с ликованием вознесли хвалу Единому Богу. Испытания идолопоклонников начались.

Огромная колонна Священного воинства тянулась на юг. Кхиргви сотнями истребляли тех, кто отделялся от основной части войска. Несколько племен врезались в середину колонны и произвели изрядное опустошение, прежде чем броситься наутек. Группа налетчиков напоролась на Багряных Шпилей и была сожжена подчистую.

Следующее утро Великие и Малые Имена встретили в полном отчаянии. Они знали, что вода где-то есть. В противном случае кхиргви не могли бы все это время изводить их. Так где же источники? Они призвали тех, кто обладал наибольшим опытом рейдов, — Атьеаури, Тамписа, Детнамми и прочих — и велели им вступить в битву с племенами пустыни, чтобы отыскать потаенные оазисы. Ведя за собой тысячи рыцарей айнрити, они двинулись в глубь барханов и исчезли в жарком мареве.

Все, кроме Детнамми, айнонского палатина Эшкаласа, вернулись на следующую ночь, отброшенные яростью кхиргви и беспощадной жарой Каратая. Они не нашли никаких источников. А даже если бы и нашли, сказал Атьеаури, то он понятия не имеет, как их можно было бы отыскать заново, потому что пустыня совершенно безлика.

Тем временем вода почти закончилась. Поскольку Субиса было не видать, Великие Имена решили оставить всех лошадей, кроме тех, что принадлежали кастовой знати. Несколько тысяч кенгемских пехотинцев — кетьянцев, данников Тидонна, — взбунтовались, требуя, чтобы перебили всех лошадей без исключения, а воду поровну поделили между Людьми Бивня. Ответ Готьелка и других графов Се Тидонна был быстрым и безжалостным. Вожаки мятежников были арестованы, выпотрошены и повешены на пиках.

На следующую ночь воды почти не осталось, и Люди Бивня, чья кожа уже стала похожа на пергамент, охваченные раздражительностью и изнеможением, принялись выбрасывать еду. Они больше не хотели есть. Они хотели пить. Они никогда еще не чувствовали такой жажды. Сотни лошадей пали и были оставлены издыхать в песках. Странное оцепенение охватило людей. Когда кхиргви напали на них, многие просто продолжали идти, не слыша, как позади гибнут их соплеменники, — или их это больше не беспокоило.

«Субис», — думали они, и это имя заключало в себе больше надежды, чем имя любого из богов.

Когда рассвело, а они так и не достигли Субиса, решено было продолжить путь. Мир превратился в подернутое маревом горнило из обожженного камня и барханов, бронзовых, изгибающихся, словно бедра женщины. Вдали висели миражи озер, и многие бросались бежать, уверенные, что видят оазис, вожделенный Субис.

Субис… Имя возлюбленной.

Люди Бивня брели дальше, шли гуськом между выходами песчаника, напоминающими огромные грибы на тонких ножках. Они взбирались на огромные барханы.

Неожиданно открывшееся селение выглядело как жесткое угловатое насекомое. Темная зелень и солнечное серебро оазиса манили своей невозможностью.

Субис!

Толпы людей ринулись через выкованные солнцем пески. Люди промчались мимо покинутого селения, между финиковыми пальмами с их ворохами засохших листьев и между акациями, усеянными гнездами. Толкаясь, они сбежали по утоптанной земле и рухнули в сверкающие воды, хохоча и поднимая тучи брызг…

И нашли там Детнамми.

Мертвого, распухшего, плавающего в прозрачной зелени воды, а с ним — все четыреста пятьдесят девять его людей. Это сделали кхиргви, решив заодно задачу отравления Субиса.

Но Людей Бивня это уже не волновало. Они жадно глотали воду, их рвало, но они глотали ее снова. Тысячи и тысячи Людей Бивня с воплями скатывались с барханов и неслись в оазис. Они дрались и отталкивали друг друга. Сотни людей задавило насмерть. Сотни утонули — те, кого вытолкали на середину озера. Великим Именам далеко не сразу удалось навести порядок. Таны и рыцари угрозами выгоняли людей из оазиса. Кое-кого даже пришлось убить для пущей наглядности. Постепенно были организованы команды водоносов, наполнявших и разносивших бурдюки с водой. Те, кто умел плавать, начали извлекать мертвецов из озера.

Великие Имена отказали Детнамми и его людям в погребальных обрядах, поскольку поняли, что он рванул на юг, к Субису, вместо того чтобы выполнять поставленную задачу. Чеферамунни, король-регент Верхнего Айнона, объявил палатина Эшкаласа вне закона и посмертно лишил его титула и владений. Тело было осыпано ритуальными айнонскими проклятиями и брошено стервятникам.

Тем временем Люди Бивня наконец-то напились. Многие ушли в тень, под пальмы, прислонились к стволам и дивились ветвям с листьями, так напоминающими крылья стервятника. Теперь, когда жажда отступила, они начали беспокоиться насчет болезней. Врачей-жрецов грозного Мора, Аккеагни, призвали к Великим Именам, и они перечислили болезни, какие приключаются от питья воды, загрязненной мертвыми телами. Но поскольку все их снадобья были оставлены в пустыне, жрецы мало что могли поделать — только читать молитвы.

Но умилостивить богов не удалось.

Так или иначе поплохело всем — озноб, колики, тошнота, — но тысячи заболели серьезно, с безудержной рвотой и поносом. К следующему утру самые тяжелые корчились от болей в брюшине, а тела их покрылись воспаленными красными пятнами.

На совете Великие Имена долго рассматривали карты Икурея Конфаса. Они понимали, что Энатпанея попросту слишком далеко. Они отправили несколько десятков отрядов к разным точкам побережья, вопреки очевидному надеясь, что удастся отыскать имперский флот. На этот раз были выдвинуты обвинения против императора, а Конфаса с Саубоном дважды пришлось держать. Когда поисковые отряды вернулись с холмов ни с чем, Великие Имена пришли к официальному согласию и постановили двигаться на юг.

Куда бы они ни шли, сказал князь Келлхус, Бог будет видеть их.

Люди Бивня покинули Субис на следующий вечер; они уносили бурдюки, под завязку наполненные загрязненной водой. Несколько сотен человек — те, кто был слишком слаб и не мог идти, — остались в оазисе, ожидать появления кхиргви.

Больных становилось все больше, и тех, у кого не было друзей или родичей, бросали. Священное воинство превратилось в огромное сборище ковыляющих людей. Они шли сквозь бескрайние просторы растрескавшегося на солнце камня и песка с вкраплениями песчаника. Облака звезд кружили вокруг Гвоздя Небес, считая мертвецов. Те, кто был слишком болен, чтобы продолжать путь, падали и плакали в пыли, равно страшась утреннего солнца и кхиргви.

— Энатпанея, — говорили идущие друг другу, ибо Великие Имена солгали, сказав, что до Энатпанеи всего три дня пути — а на самом деле их было больше шести. — Бог явится нам в Энатпанее.

Имя-обещание… Как Шайме.

Для тех, кто страдал от диареи, водного пайка попросту не хватало. Ослабевшие, они, задыхаясь, падали на прохладный песок. Многие так и умерли — тысячи и тысячи.

Через два дня воды снова стало слишком мало. Жажда вернулась. Губы потрескались, глаза сделались странно спокойными, а кожа натянулась — сухая, словно папирус.

Но некоторые выглядели во время этого испытания невероятно сильными. Нерсей Пройас был одним из немногих дворян, кто отказался поить коня в то время, как умирают люди. Он шел среди самых стойких рыцарей и солдат Конрии, подбадривая их и напоминая, что сущность этого испытания — вера.

Князь Келлхус, сопровождаемый двумя прекрасными женщинами, тоже нес людям слово силы. Он говорил воинам, что они не просто страдают — они страдают за что-то. За Шайме. За истину. За Бога! А тот, кто страдает за Бога, стяжает славу Вовне. Да, многие сломаются, но те, кто останется в живых, будут знать крепость своих сердец. Он утверждал, что они будут не такими, как все прочие люди. Они будут больше…

Они будут избранными.

Куда бы ни шел князь Келлхус и две его женщины, вокруг них тут же собирались люди, умоляя о прикосновении, исцелении, прощении. Его лицо, выкрашенное пылью в цвет пустыни, сделалось бронзовым, а струящиеся волосы — почти белыми; он казался воплощением солнца, песка и камня. Он и только он мог смотреть на бескрайний Каратай и смеяться, протягивать руки к Гвоздю Небес и благодарить за страдания.

— Бог избирает! — восклицал он. — Бог!

И слова, что он произносил, были подобны воде.

На третью ночь он остановился в просторной впадине между барханами. Он отметил место на слежавшемся песке и велел нескольким своим ближайшим приверженцам, заудуньяни, начать копать. Когда они отчаялись что-либо найти, он приказал продолжать. Вскоре они почувствовали, что песок сделался влажным… Затем Келлхус прошел дальше и велел тем, кто был рядом, тоже копать ямы в разных местах. А из других организовал вооруженную охрану. Тысячи людей, пребывающих на грани отчаяния, толпились вокруг, удерживаемые остриями опущенных копий, — им не терпелось посмотреть, что же тут творится. Через некоторое время в лунном свете заблестело четырнадцать луж темной воды. Колодцы, питаемые подземными водами…

Вода была мутной, но сладкой и не отравленной мертвечиной.

Когда первые из Великих Имен криками и пинками проложили себе путь к колодцам, они обнаружили князя Келлхуса на дне ямы; он стоял по колено в воде и подавал наполненные бурдюки людям, жадно тянувшим руки.

— Он указал мне место! — рассмеялся Келлхус, когда его начали славить. — Бог указал мне!

По приказу Великих Имен были вырыты новые колодцы и организована раздача воды. Поскольку бо́льшая часть Священного воинства страдала от жестокого обезвоживания, Великие Имена решили задержаться здесь на несколько дней. Уцелевших лошадей забили и съели сырыми, поскольку не нашлось топлива для костров. На совете князя Келлхуса хвалили за его открытие, но и только. Многие в Священном воинстве, особенно люди низших каст, не скрываясь, славили его какВоина-Пророка. На собраниях Великих Имен, проходивших в узком кругу, спорили о князе Атритау, но так и не пришли к единому мнению. Икурей Конфас твердил, что пустыня уже породила одного лжепророка, Фана.

Тем временем в глубинах пустыни собрались племена кхиргви, решившие, что Священное воинство, подобно шакалу, нашло себе подходящее место, чтобы умереть. На следующую ночь они накинулись на айнрити. Тысячи кхиргви бешеным потоком хлынули с гребней барханов. Они сочли, что их враги уже скорее трупы, чем живые люди. Но Люди Бивня, хоть и захваченные врасплох, уже воспряли духом, их силы обновились; они окружили и перебили жителей пустыни. Были истреблены целые племена, пролившие много крови в бесчисленных стычках на просторах Кхемемы.

Последнюю еду распределили между воинами. Бурдюки снова наполнили водой и закинули на крепкие плечи. Над темной пустыней взлетели песни, и многие из них были гимнами в честь Воина-Пророка. Священное воинство, непокоренное и дерзкое, продолжило свой путь на юг. Оно потеряло при Менгедде, при Анвурате и в пустыне почти треть людей, но по-прежнему огромные колонны тянулись от горизонта до горизонта.

Они переходили через глубокие высохшие русла, проложенные редкими зимними дождями, и взбирались на барханы. Они снова смеялись над жуками-навозниками, суетливо спешащими куда-то со своим грузом. Настал день, и они поставили полотняные шатры, чтобы укрыться от безжалостного солнца и поспать.

Когда пришел вечер и войско, свернув лагерь, готово было двинуться в путь, многие заметили у западного края неба облака — кажется, первые облака, которые они видели с тех пор, как пришли в Гедею. Темно-фиолетовые тучи растеклись вдоль горизонта и окружили садящееся солнце, так что оно стало походить на радужку гневного красного глаза. Жрецы, оставшиеся без книг с толкованиями знамений, могли лишь гадать, что все это значит.

Воздух еще дрожал от жары и колыхался над раскаленной землей. И он был неподвижен — абсолютно неподвижен. Тишина опустилась на Священное воинство. Люди смотрели на горизонт, обеспокоенно переглядываясь, и понимали, что эти облака принадлежат не небу, а земле. А потом догадались.

Песчаная буря.

Тучи пыли катились на них с запада с ленивым изяществом шарфа, трепещущего на ветру. Старина Каратай все еще способен был ненавидеть. Великая жажда все еще могла карать.

Порывы ветра, сдирающего кожу. Люди Бивня кричали во весь голос, зовя друг друга, — и не слышали. Они пытались разглядеть хотя бы силуэты сотоварищей сквозь бронзовую пелену, но были слепы. Они сбивались в кучки под хлещущим ветром, чувствуя, как вокруг воздвигаются груды песка и поглощают их. Чудовищный ветер сорвал походные укрытия. Он набросал новый узор барханов. Забытые бурдюки с водой были похоронены под слоем песка.

Песчаная буря бушевала до рассвета, а когда ветер стих, Люди Бивня, ошеломленные, словно дети, увидели вокруг преобразившуюся землю. Они собрали, что сумели, из уцелевших вещей и нашли несколько мертвых, погребенных под песком. Великие и Малые Имена собрались на совет. Они поняли, что не смогут остаться здесь на день. Они должны идти — это было ясно. Но куда? Большинство считало, что следует вернуться к колодцам, найденным князем Келлхусом — так его до сих пор называли в совете, как по его настоянию, так и из-за отвращения, которое многим внушало имя «Воин-Пророк». Во всяком случае, на этот переход им воды хватит.

Но несогласные, с Икуреем Конфасом во главе, твердили, что колодцы, скорее всего, исчезли под слоем песка. Они указывали на окружающие барханы, так ярко сверкающие на солнце, что приходилось прикрывать глаза, и твердили, что местность вокруг колодцев наверняка изменилась. Если Священное воинство использует оставшуюся воду, чтобы двигаться прочь от Энатпанеи, и так и не найдет колодцы, оно обречено. Но при этом, заявил Конфас, снова опираясь на свои карты, сейчас они в двух днях пути от воды. Если они выступят в этом направлении, им, конечно, придется терпеть лишения, но они выживут.

К удивлению многих, князь Келлхус согласился с ним.

— Конечно же, — сказал он, — лучше подвергнуться страданиям, чтобы избежать смерти, чем пытаться избежать страданий, рискуя умереть.

Священное воинство двинулось к Энатпанее.

Они прошли через море барханов и вступили на землю, подобную раскаленной плите, — каменную равнину, воздух над которой буквально шипел от жары. Снова был введен жесткий водный паек. Людей шатало от обезвоживания, и некоторые принялись сбрасывать доспехи, оружие и одежды. Они шли нагишом, словно безумцы, а потом падали, почерневшие от жажды и сожженные солнцем. Последние лошади издохли, и пехотинцы, всегда возмущавшиеся тем, что знать заботится о лошадях больше, чем о людях, проходя мимо, проклинали и пинали безжизненные туши. Старый Готьелк окончательно лишился сил. Сыновья смастерили для него носилки и делились с ним своей водой. Лорда Ганьятти, конрийского палатина Анкириона, чья лысая голова здорово смахивала на обожженный палец, выглядывающий из порвавшейся перчатки, привязали к седлу, словно тюк.

Когда наступила ночь, Священное воинство по-прежнему двигалось на юг, ковыляя по песчаным барханам. Люди Бивня шли и шли, но прохладный воздух пустыни не приносил им облегчения. Никто не разговаривал. Они превратились в бесконечную процессию безмолвных теней, ползущих по барханам Каратая. Они шли — запыленные, истерзанные, с невидящими глазами, шатаясь, будто пьяные. Прежде четкие колонны расплывались, словно щепоть грязи, брошенная в воду, и удалялись друг от друга, пока Священное воинство не стало скопищем разрозненных фигур, бредущих по песку и пыли.

Утреннее солнце явилось пронзительным укором, ибо пустыня так и не закончилась. Священное воинство превратилось в армию призраков. Там, где оно прошло, остались лежать тысячи мертвых и умирающих, а солнце поднималось все выше, беспощадное и смертоносное. Некоторые просто теряли волю и опускались в пыль; их мысли и тела гудели от жажды и изнеможения. Другие заставляли себя идти, пока изношенные тела не предавали их. Они корчились на песке, мотая головами, и хрипло молили о помощи.

Но снисходила к ним лишь смерть.

Языки распухали. Сухая, как пергамент, кожа чернела и натягивалась до тех пор, пока не лопалась, обнажая багровую плоть. Ноги подгибались и отказывались повиноваться хозяевам. И солнце било их, сжигало потрескавшуюся кожу, превращало губы в серовато-белую корку.

Не было ни плача, ни стенаний, ни изумленных возгласов. Братья бросали братьев, мужья — жен. Каждый превратился в обособленную юдоль страданий, но они все шли и шли.

Ушло обещание сладкой воды Семписа. Ушло обещание Энатпанеи…

Ушел голос Воина-Пророка.

Осталось лишь испытание, вытягивающее горячие, потрепанные сердца в исполненную боли линию, бесконечную, словно пустыня, — и простую, словно пустыня. Слабое биение сердца сплеталось с Каратаем, с угасающей яростью пульсировало в утекающей, изголодавшейся по воде крови.

Люди умирали тысячами, хватая ртом раскаленный воздух — каждый следующий вдох давался все тяжелее, — втягивали сквозь обугленное горло последние мгновения мучительной, призрачной жизни. Жара, подобная прохладному ветру. Черные пальцы, судорожно скребущие палящий песок. Застывшие, восковые глаза, устремленные на слепящее солнце.

Скулящее безмолвие и беспредельное одиночество.


Эсменет брела рядом с Келлхусом, волоча по песку ноги, которых уже не чувствовала. Над головой пронзительно вопило солнце, и Эсменет давно перестала задумываться, каким образом свет может производить звук.

Келлхус нес Серве на руках, и Эсменет казалось, что никогда еще она не была свидетелем чего-либо столь же победоносного.

Потом он остановился, глядя в темную даль.

Эсменет покачнулась, и причитающее солнце завертелось над ней, но Келлхус оказался рядом и поддержал ее. Эсменет попыталась облизать пересохшие губы, но язык слишком распух. Она посмотрела на Келлхуса, и он улыбнулся, невероятно сильный…

Он откинулся назад и крикнул туманным клубам далекой зелени и изгибам сверкающей на солнце реки. И слова его разнеслись до самого горизонта:

— Отец! Мы пришли, отец!


4111 год Бивня, начало осени, Иотия

Сердитый взгляд Ксинема заставил его умолкнуть, и трое мужчин отступили в темную пещерку, туда, где стена вплотную подходила к одной из построек отгороженного района. Труп воина-раба они уволокли с собой.

— Я всегда думал, что эти ублюдки — народ крепкий, — прошептал Кровавый Дин; глаза его все еще были безумны после убийства.

— Так оно и есть, — негромко отозвался Ксинем. Он осмотрел полутемный внутренний двор — хитроумная коробка, состоящая из открытых пространств, глухих стен и изукрашенных фасадов. — Багряные Шпили покупают своих джаврегов в Шранчьих Ямах. Они и вправду народ крепкий, и тебе лучше об этом не забывать.

Зенкаппа самодовольно ухмыльнулся в темноте и добавил:

— Тебе повезло, Дин.

— Клянусь яйцами Пророка! — прошипел Кровавый Дин. — Да я…

— Тс-с-с! — шикнул на них Ксинем.

Он знал, что и Дин, и Зенкаппа — люди хорошие, сильные, но их готовили сражаться на поле битвы, а не красться по темным закоулкам. И Ксинема задевало то, что они, похоже, неспособны были осознать важность стоящей перед ними задачи. Он понял, что жизнь Ахкеймиона ничего не значит для них. Для них он колдун, мерзость. Маршалу казалось, что после исчезновения Ахкеймиона они облегченно перевели дух. Богохульникам не место в компании благочестивых людей.

Но если Дин с Зенкаппой и не прониклись важностью задачи, то прекрасно понимали, с какой смертельной опасностью она сопряжена. Красться, подобно ворам, мимо толп вооруженных людей — то еще развлечение, но пробираться среди Багряных Шпилей…

Ксинем знал, что оба они напуганы — отсюда и вымученный юмор, и пустая бравада.

Ксинем указал на ближайшее здание, стоящее на другой стороне двора. Его нижний этаж представлял собой длинную колоннаду, обрамляющую черноту внутренних помещений.

— Вон те заброшенные конюшни, — сказал он. — Если нам хоть немного повезет, там есть проход в казармы.

— Пустые казармы, я надеюсь, — прошептал Дин, изучая темные силуэты зданий.

— На вид — пустые.

«Я спасу тебя, Ахкеймион… Я исправлю то, что натворил».

Багряные Шпили обосновались в просторной, укрепленной резиденции, относящейся, судя по виду, ко временам Кенейской империи, — как предположил Ксинем, некогда здесь располагался дворец давно почившего кенейского губернатора. Они наблюдали за резиденцией больше двух недель, пережидая, пока огромные вереницы вооруженных людей, повозок с припасами и рабов, несущих паланкины, вытекут из узких ворот на запутанные улочки Иотии, чтобы присоединиться к войску, двинувшемуся через Кхемему. Ксинем не знал, сколько точно людей у Багряных Шпилей, но полагал, что их многие тысячи. Это означало, что сама резиденция должна состоять из бесчисленных казарм, кухонь, кладовых, жилых помещений и официальных покоев. Получалось, что, когда основная масса школы отправится на юг, немногим оставшимся трудно будет воспрепятствовать проникновению незваных гостей.

Это было хорошо… Если, конечно, Ахкеймиона и в самом деле держали здесь.

Багряные Шпили не посмели бы взять колдуна с собой. В этом Ксинем был уверен. Дорога — не лучшее место для разбирательств с адептом Завета, особенно когда приходится путешествовать вместе с его учениками. И уже один тот факт, что Багряные Шпили оставили здесь группу людей, означал, что у школы имеется в Иотии неоконченное дело. И Ксинем готов был побиться об заклад, что Ахкеймион и есть это дело.

Если же его здесь нет, тогда, скорее всего, он мертв.

«Он здесь! Я чувствую!»

Когда троица добралась до внутренних помещений конюшен, Ксинем вцепился в болтающуюся на шее Безделушку так, словно она была более свята, чем висящий рядом маленький золотой Бивень. Слезы Господни. Их единственная надежда в споре с колдунами. Ксинем получил в наследство от отца три Безделушки и поэтому сейчас взял с собой только Динхаза и Зенкаппу. Три Безделушки для трех человек, чтобы пробраться в логово богохульников. Но Ксинем молился, чтобы хоры им не пригодились. Невзирая на все их грехи, колдуны тоже люди, а людям свойственно время от времени спать.

— Зажмите их в кулаке, — приказал Ксинем. — Запомните: они должны соприкасаться с кожей. Что бы вы ни делали, не выпускайте их… Это место наверняка защищено оберегами, и если Безделушка хоть на миг перестанет касаться кожи, то нам конец…

Он сорвал свою хору с шеи, и тяжесть ее холодного железа принесла ему успокоение.

Стойла не были вычищены, и в конюшне воняло засохшим лошадиным навозом и соломой. Немного побродив в темноте, они наткнулись на проход, ведущий в заброшенные казармы.

А потом началось кошмарное путешествие через лабиринт. Резиденция и вправду оказалась огромной. Ксинем ощутил облегчение при виде множества пустых комнат и в то же время начал терять надежду отыскать Ахкеймиона. Пару раз они слышали в отдалении голоса — разговор велся по-айнонски, — и им приходилось то забиваться в тень, то прятаться за непривычную кианскую мебель. Они проходили через пыльные залы для аудиенций, достаточно освещенные луной, чтобы разглядеть грандиозные фрески с геометрическими узорами. Они тайком пробирались через кухни и слышали во влажной тьме храп рабов. Они крались по лестницам и коридорам, вдоль которых протянулись жилые помещения. Каждая дверь открывалась словно в пропасть: за ней мог находиться либо Ахкеймион, либо верная смерть. Каждый миг, каждый вздох казался частью невозможной, невыносимой игры.

И повсюду им мерещились призраки Багряных магов, ведущих таинственные совещания, вызывающих демонов или изучающих богохульные трактаты в тех самых комнатах, мимо которых они проскальзывали.

Где же его держат?

Через некоторое время Ксинем осмелел. Уж не так ли себя чувствует вор или крыса, когда крадется по самому краю, на грани видимости, никем не замеченный? В том, чтобы пробираться невидимым в самом логове своего врага, было приятное возбуждение и, как ни странно, успокоение. Внезапно Ксинем почувствовал прилив уверенности.

«Мы сделаем это! Мы спасем его!»

— Надо проверить подвалы… — прошипел Дин. Его сероватое лицо блестело от пота, а седая широкая борода спуталась. — Они же наверняка должны были засунуть его в такое место, откуда крики не донесутся до посетителей.

Ксинем скривился, одновременно и от того, как громко прозвучал голос его старого майордома, и от истины, заключенной в его словах. Ахкеймиона мучают, и мучают уже давно… Эта мысль была невыносима.

«Акка…»

Они вернулись к каменной лестнице, мимо которой проходили, и спустились в непроглядную тьму.

— Нам нужен свет! — заявил Зенкаппа. — Иначе мы внизу даже собственных рук не отыщем!

Спотыкаясь, они стали пробираться по застеленному ковром коридору, держась как можно ближе друг к другу. Ксинема охватило отчаяние. Безнадежная затея!

Но затем они увидели свет и небольшое освещенное пространство…

Коридор, в котором они очутились, был узким, с низким скругленным потолком — теперь они это разглядели, — и очень длинным, как будто тянулся под большей частью резиденции.

И по нему шел колдун.

Он был худым, облаченным в просторное одеяние из багряного шелка, с широкими рукавами, расшитыми золотыми цаплями. Отчетливее всего было видно его лицо, поскольку оно купалось в невозможном свете. Морщинистые щеки тонули в гладких, лоснящихся завитках бороды, заплетенной во множество косичек; в выпученных глазах отражался язычок пламени, висевший в воздухе неподалеку от колдуна.

Ксинем услышал, как Дин выдохнул сквозь стиснутые зубы.

Призрачный свет замер посреди коридора, как будто колдун натолкнулся на непривычный запах. Лицо старика на миг нахмурилось, и он уставился в темноту — на них. Все трое застыли, словно соляные столпы. Три удара сердца… Казалось, будто их ищут глаза самой смерти.

Потом хмурая гримаса колдуна снова сменилась скучающим выражением, и он свернул за угол; на краткий миг осветилась полоса каменной кладки и сбившийся ковер. А потом — темнота. Убежище.

— Сейен всемилостивый… — выдохнул Дин.

— Надо идти за ним, — прошептал Ксинем, постепенно успокаиваясь.

После того как они увидели это лицо и колдовской свет, каждый шаг для них звенел опасностью. Ксинем понимал: единственное, что заставляет Динхаза и Зенкаппу помогать ему, — это верность, превосходящая страх смерти. Но здесь, в подвале, в самом сердце цитадели Багряных Шпилей верность подвергалась такому испытанию, какому не подвергалась никогда прежде. Они не только ввязались в игру с этой откровенной нечестивостью — в ней не было вдобавок никаких правил, и этого, вкупе со страхом смерти, хватило бы, чтобы сломить любого человека.

По темному коридору им пришлось продвигаться на ощупь, касаясь пальцами известняковой стены. Так они добрались до тяжелой двери, из-за которой не выбивалось ни лучика света. Ксинем ухватился за железную щеколду и заколебался.

«Он рядом! Я уверен!»

Ксинем потянул дверь на себя.

Сквозняк, лизнувший разгоряченную кожу, свидетельствовал, что дверь вела в какое-то большое помещение, но тьма по-прежнему была непроницаемой, словно в чудовищной могиле.

Вытянув руку вперед, Ксинем сделал шаг во тьму, шепотом велев остальным следовать за ним.

Чей-то голос расколол тишину, заставив их сердца остановиться.

— Но этого не будет.

Затем — свет, слепящий, жаляще яркий, и замешательство. Ксинем выхватил меч.

Моргая и щурясь, он сфокусировал взгляд на фигурах, собравшихся вокруг него. Полукруг из дюжины джаврегов, под синекрасными накидками — полный доспех. У шестерых — взведенные арбалеты.

Ошеломленный Ксинем опустил отцовский меч; мысли его судорожно метались.

«Мы погибли…»

За джаврегами стояли три Багряных мага. Одного они уже видели раньше, второй был очень похож на первого, только борода выкрашена хной. И третий — Ксинем по одному наряду узнал в нем старшего.

По сравнению со своим багряным одеянием этот человек выглядел не то что бледным — он был попросту лишен пигмента. Судя по всему, наркоман, подсевший на чанв. Еще одна небольшая непристойность в дополнение ко всем прочим. Его талию опоясывал широкий синий кушак, а поверх — позолоченный пояс, спускающийся до самого паха под тяжестью подвески, болтающейся между бедер, — змеи, обвившиеся вокруг вороны.

Глаза с красными радужками изучали незваных гостей, полные болезненного веселья.

Он поцокал языком. Губы его были полупрозрачными, словно утонувшие черви.

«Что-то сделать! Я должен что-то сделать!» Но впервые в жизни Ксинем оказался парализован ужасом.

— Эти штуки, которые вы прихватили для защиты от нас… — сказал колдун-наркоман. — Безделушки. Видите ли, мы способны их чувствовать. Особенно когда они приближаются. Правда, это ощущение трудно описать… Смахивает на кусок мрамора, положенный на растянутую тонкую ткань. Чем больше мрамора, тем сильнее ткань провисает. — Полупрозрачные веки дрогнули. — Можно сказать, мы вас унюхали.

Ксинем заставил себя говорить вызывающе:

— Где Друз Ахкеймион?

— Неправильный вопрос, друг мой. Я бы на твоем месте спросил: «Что мне делать?»

Ксинем ощутил вспышку праведного гнева.

— Я тебя предупреждаю, колдун. Верни Ахкеймиона.

— Предупреждаешь? Меня?

Странный смех. Щеки колдуна затрепетали, словно жабры.

— Я думаю, лорд маршал, ты очень мало о чем можешь меня предупредить — разве что об ухудшении погоды. Твой принц идет сейчас через бескрайние просторы Кхемемы. Уверяю, ты здесь совершенно один.

— Но я по-прежнему исполняю его приказ.

— Нет, не исполняешь. Ты лишен титула и должности. Но ты, друг мой, в любом случае вторгся в чужие владения. Мы, колдуны, очень серьезно относимся к такому. А приказы принцев нас не волнуют.

Влажный, липкий страх. Ксинем почувствовал, как волосы у него на загривке встали дыбом. Дурацкая вышла ошибка.

«Но ведь план сам по себе был верен…»

Колдун улыбнулся.

— Вели своим вассалам бросить Безделушки. Конечно, ты тоже можешь бросить свою, лорд маршал… Осторожно.

Ксинем с опаской взглянул на взведенные арбалеты, на джаврегов с каменными лицами, держащих эти арбалеты, и почувствовал, что его жизнь висит на волоске.

— Быстро! — рявкнул маг.

Все три Безделушки плюхнулись на ковер, словно сливы.

— Отлично… Нам нравится коллекционировать хоры. Всегда приятно знать, где они находятся.

А потом колдун пробормотал нечто такое, от чего его красные глаза превратились в два солнца.

Удар жара швырнул Ксинема на колени. Он услышал пронзительный крик…

Пронзительные крики Дина и Зенкаппы.

Когда он обернулся, Дин уже упал — груда обугленных останков и слепящее белое пламя. Зенкаппа бился и продолжал кричать, заключенный в столб огня. Он сделал два шага по темному коридору и рухнул на пол. Предсмертный вопль стих, сменившись потрескиванием горящего жира.

Стоящий на коленях Ксинем смотрел на два костра. Сам того не осознавая, он заткнул уши.

«Мой путь…»

Сильные руки в латных перчатках схватили Ксинема, прижали, не позволяя подняться с колен. Его рывком развернули лицом к колдуну. Тот подошел очень близко, настолько близко, что маршал чувствовал запах айнонских благовоний.

— Наши люди сообщили, — произнес колдун тоном, намекающим на то, о чем вежливые люди не упоминают, — что ты лучший друг Ахкеймиона еще с тех времен, когда вы оба были наставниками Пройаса.

Ксинем только и мог, что смотреть на колдуна, словно человек, которому никак не удается проснуться и стряхнуть с себя кошмар. По его широким щекам ручьями текли слезы.

«Я снова подвел тебя, Акка».

— Видишь ли, лорд маршал, мы боимся, что Друз Ахкеймион лжет нам. Сперва мы посмотрим, насколько то, что он говорил тебе, соотносится с тем, что он говорит нам. А потом посмотрим, что он ценит больше, Гнозис или лучшего друга. Если для него знание дороже жизни и любви…

Колдун с полупрозрачным лицом умолк, как будто ему в голову внезапно пришла восхитительная мысль.

— Ты благочестивый человек, маршал. Ты уже знаешь, что значит быть инструментом истины, не так ли?

Да. Он это знал.

Быть инструментом истины — это означает страдать.

…Груды битого камня, угнездившиеся среди пепла.

Изувеченные стены, окруженные обломками, — беспорядочные линии на фоне ночного неба.

Трещины ветвятся, словно тянутся за ускользающим солнцем.

Разбитые колонны, залитые лунным светом.

Обожженный камень.

Библиотека давно умерших сареотов, разрушенная из-за алчности Багряных адептов.

Тишина, если не считать негромкого скребущего звука, как будто скучающий ребенок играет с ложкой.

Долго ли оно пряталось, словно крыса в норе, ползло по запутанным галереям, образованным нагромождениями цемента и камня? Мимо погребенных книг, почерневших и покоробившихся от огня, а однажды — мимо безжизненной человеческой руки. По крохотной шахте, где вместо руды — обломки знаний. Вверх, всегда только вверх, копая, пробираясь, проползая. Как долго? Дни? Недели?

Оно имело смутное представление о времени.

Оно проложило себе путь через изорванные страницы, придавленные массивными каменными плитами. Оно отодвинуло в сторону обломок кирпича размером с ладонь и подняло шелковое лицо к звездам. Потом принялось взбираться наверх и в конце концов затащило свое кукольное тельце на вершину руин.

Подняло маленький нож, размером не больше кошачьего языка.

Как будто хотело прикоснуться к Гвоздю Небес.

Кукла Вати, украденная у мертвой ведьмы в Сансори.

Кто-то произнес ее имя.

Глава 19. Энатпанея

«Да разве это месть? Допустить, чтобы он упокоился, когда я продолжаю страдать? Кровь не гасит ненависти, не смывает грехов. Подобно семени, она проливается по собственной воле и не оставляет после себя ничего, кроме печали».

Хэмишеза, «Король Темпирас»
«…И мои солдаты, говорят они, творят идолов из собственных мечей. Но разве не меч приносит определенность? Разве не меч приносит простоту? Разве не меч добивается услуг от тех, кто стоит на коленях в его тени? Мне не нужно иного бога».

Триамис I, «Дневники и диалоги»

4111 год Бивня, конец осени, Энатпанея

Первым, что услышал Пройас, был шум ветра в листве. А затем он различил и вовсе невероятный звук — журчание воды. Звук жизни.

«Пустыня…»

Сон мгновенно слетел с него; глаза разрывались от боли, и Пройас сощурился, защищая их от солнца. Казалось, будто в голове у него раскаленный уголь. Принц попытался позвать Аглари, но получился лишь негромкий шепот. Губы саднило и жгло.

— Твой раб мертв.

Пройас начал что-то вспоминать… Чудовищная бойня в песках.

Он повернулся на голос и увидел рядом Найюра. Тот сидел на корточках и ковырялся в земле. Скюльвенд был без рубашки, и Пройас заметил обожженную до волдырей кожу на широких плечах и жгуче-красный цвет покрытых шрамами рук. Чувственные губы распухли и потрескались. За его спиной по глубокому руслу с журчанием бежал ручей. Вдали маячила живая зелень.

— Скюльвенд!

Найюр поднял голову, и Пройас впервые осознал его возраст: сеточка морщин вокруг снежно-голубых глаз, первая седина в черной гриве. Он вдруг понял, что варвар не намного моложе его отца.

— Что случилось? — прохрипел Пройас.

Скюльвенд вновь принялся что-то копать, обмотав руки кожей.

— Ты упал, — сказал он. — Там, в пустыне…

— Ты… Ты спас меня?

Найюр на миг замер, не поднимая головы. Потом продолжил работу.


Выйдя из горнила, они растеклись во все стороны, подобно разбойникам, — люди, выдержавшие испытание солнцем. Они обрушивались на селения и штурмовали воздвигнутые на склонах холмов форты и виллы северной Энатпанеи. Они сжигали все постройки. Они предавали мечу всех мужчин. Они резали пытавшихся спрятаться женщин и детей.

Здесь не было невиновных. Такова тайна, которую они вынесли из пустыни.

Все виновны.

Они двигались на юг, разрозненные отряды путников, пришедших с равнин смерти, чтобы терзать эту землю, как терзались они сами, чтобы причинять страдания, какие претерпели сами. Ужасы пустыни отражались в их страшных глазах. Жестокость сожженных земель была написана на их изможденных лицах. Мечи были их правосудием.

В Кхемему под знаменами Бивня вступило около трехсот тысяч человек, примерно три пятых из них — воины. А вышло всего около ста тысяч, из них почти все — воины. Несмотря на потери, из Великих Имен не умер никто, если не считать палатина Детнамми. И все же можно сказать, что смерть описывала над ними круги, каждый последующий — уже предыдущего, забирая сначала рабов и гражданскую обслугу, потом солдат из низших каст, и так далее. Жизнь превратилась в паек, выдаваемый в соответствии со статусом. Двести тысяч трупов отмечали путь Священного воинства от оазиса Субис до границы Энатпанеи. Двести тысяч мертвецов, дочерна сожженных солнцем…

На протяжении многих поколений кхиргви будут называть маршрут, которым они прошли, сака’илрайт, «Дорога черепов».

Дорога через пустыню превратила их души в ножи. И теперь Люди Бивня собирались отметить красным иную дорогу, такую же ужасную, но куда более яростную.


4111 год Бивня, конец осени, Иотия

Как давно они обрабатывают его?

Сколько мучений он вытерпел?

Но как бы они его ни пытали, при помощи грубых инструментов или тончайших колдовских уловок, его невозможно было сломать. Он кричал и кричал, срывая голос, пока не начинало казаться, что его вопли прилетают откуда-то издалека, что это доносимые ветром крики другого человека. Но он не сломался.

Это не имело ничего общего с силой. Ахкеймион не был сильным.

А вот Сесватха…

Сколько раз Ахкеймион переживал Стену пыток в Даглиаше? Сколько раз он вырывался из муки сна, плача от радости, от того, что руки его не скованы и в них не вогнаны гвозди? В том, что касалось пыток, Багряные Шпили были просто жалкими подмастерьями по сравнению с Консультом.

Нет. Ахкеймион не был сильным.

Чего Багряные маги не понимали, при всем их жестоком коварстве, так это того, что они обрабатывают двоих, а не одного. Ахкеймион висел нагим в цепях, и, когда голова его безвольно падала на грудь, он видел на мозаичном полу свою размытую тень. И какой бы острой ни была боль, тень оставалась твердой и бесстрастной. Она шептала ему, когда он выл или давился криком…

«Что бы они ни делали, я остаюсь нетронутой. Сердце великого дерева никогда не горит. Сердце великого дерева никогда не горит».

Два человека, колдун и его тень. Пытки, Напевы Подчинения, наркотики — все оказывалось безрезультатным, потому что им требовалось подчинить двоих, а один из них, Сесватха, находился за пределами нынешнего времени. При любых терзаниях, какими бы отвратительными они ни были, его тень шептала: «Но я страдал больше…»

Время шло, мучения сменялись мучениями, а потом этот приверженец чанва, Ийок, притащил какого-то человека и бросил его на колени перед самым Кругом Уробороса. На человеке не было ничего, кроме цепей, и руки его были скованы за спиной. Его устремленное к Ахкеймиону лицо, избитое и заросшее, словно бы смеялось и плакало одновременно.

— Акка! — выкрикнул незнакомец.

Губы его были испачканы в крови. Из уголков рта текла слюна.

— Акка, умоляю! Умоляю, скажи им!

В нем что-то было, что-то раздражающе знакомое…

— Мы исчерпали традиционные методы, — сказал Ийок. — Я подозревал, что так оно и будет. Ты доказал, что не менее упорен, чем твои предшественники.

Взгляд красных глаз метнулся к незнакомцу.

— Пришла пора ступить на новую почву…

— Я больше не могу, — всхлипнул человек. — Больше не могу…

Глава шпионов с притворным состраданием поджал бескровные губы.

— Знаешь, он ведь явился сюда, пытаясь спасти тебя.

Ахкеймион пригляделся к человеку.

«Нет».

Этого не может быть. Он не должен допустить этого.

— Поэтому вопрос следующий, — продолжал Ийок, — насколько далеко простирается твое безразличие? Справится ли оно с мучениями тех, кого ты любишь?

«Нет!»

— Я обнаружил, что драматические жесты наиболее эффективны вначале, пока субъект еще не сделался равнодушен ко всему… Потому, я думаю, мы начнем с выкалывания глаз.

Он нарисовал в воздухе круг указательным пальцем. Один из солдат-рабов, стоящих за спиной у Ксинема, ухватил его за волосы и рывком запрокинул голову, а потом занес сверкающий нож.

Ийок взглянул на Ахкеймиона, потом кивнул джаврегу. Тот ударил — почти осторожно, как будто ему нужно было нанизать на острие сливу, лежащую на блюде.

Ксинем пронзительно закричал. Полированная сталь вошла в глазницу.

Ахкеймион задохнулся от невероятности происходящего. Такое знакомое и такое дорогое лицо, тысячи раз дружески хмурившееся или печально улыбавшееся ему — и вот теперь, теперь…

Джаврег занес нож.

— Ксин!!! — хрипло крикнул Ахкеймион.

Но его тень прошептала:

«Я не знаю этого человека».

Тут заговорил Ийок.

— Ахкеймион. Ахкеймион! Выслушай меня внимательно, как чародей чародея. Мы оба знаем, что ты не выйдешь отсюда живым. Но здесь твой друг, Крийатес Ксинем…

— Умоляю! — завыл маршал. — Умоля-а-а-а-ю!

— Я, — продолжал Ийок, — глава шпионов Багряных Шпилей. Не больше и не меньше. Я ничего не имею ни против тебя, ни против твоего друга. Мне не нужно ненавидеть тех, с кем я работаю. Если ты отдашь мне то, в чем нуждается моя школа, твой друг станет мне не нужен. Я прикажу, чтобы его расковали и отпустили. Я даю тебе слово мага…

Ахкеймион верил ему и отдал бы все, если бы мог. Но из его глаз смотрел колдун, умерший две тысячи лет назад, и он следил за происходящим с ужасающей бесстрастностью…

Ийок наблюдал за Ахкеймионом; его тонкая кожа влажно поблескивала в неверном свете. Он зашипел и покачал головой.

— Какое фанатичное упрямство! Какая сила!

Облаченный в красное колдун повернулся и кивнул рабу-солдату, держащему Ксинема.

— Не-е-ет! — провыл жалобный голос.

Незнакомец забился в агонии, пачкая себя.

«Я не знаю этого человека».

…Безымянный рыжий кот застыл, припал к земле и навострил уши, не сводя глаз с засыпанной битым камнем улочки. Что-то кралось в тени, медленно, словно ящерица в холодное время… Внезапно непонятное существо метнулось через освещенное солнцем пыльное пространство. Кот прыгнул.

Вот уже пять лет он шлялся по трущобам Иотии, питался мышами, охотился на крыс и изредка, когда выпадал такой случай, подъедал оставленные людьми объедки. Однажды он даже сожрал труп сородича-кота, которого мальчишки сбросили с крыши.

А с недавних пор привык обедать мертвыми людьми.

Каждый день рыжий кот с величием, присущим его породе, рыскал, бежал, крался по одному и тому же маршруту. По улочкам за Агнотумским рынком, где крысы выискивали отбросы, вдоль разрушенной стены, где сухая трава приманивала мышей, мимо трактиров на Паннасе, через руины храма, а потом через запутанные щели между готовыми развалиться кенейскими домами, где какой-нибудь ребенок мог почесать его за ухом.

И с некоторых пор на этом маршруте стали попадаться мертвые люди.

А теперь — вот это существо…

Прячась за обломками, рыжий кот прокрался к затененному уголку, где исчезло непонятное существо. Он не был голоден. Ему просто хотелось посмотреть, что это такое.

А кроме того, он соскучился по вкусу живой, истекающей кровью добычи…

Сгорбившись у обожженной кирпичной стены, кот высунул голову из-за угла. Он неподвижно застыл, впитывая шепот мира своими усами…

Ни биения сердца, ни пронзительного крысиного писка, который способен был слышать он один.

Но что-то двигалось…

Кот прыгнул на неясный силуэт, выпустив когти. Он сбил фигурку с ног, всадив когти ей в спину, а зубы — в мягкую ткань горла. Вкус был неправильный. Запах был неправильный. Кот ощутил первый режущий удар, за ним — другой. Он рванул горло, стремясь добраться до мяса, до великолепного потока живой крови.

Но там ничего не было.

Еще один порез.

Рыжий кот отпустил существо и попытался убраться прочь, но его задние лапы подломились. Кот взвыл, скребя когтями по булыжникам.

Руки куклы сомкнулись на горле кота.

Вкус крови.


4111 год Бивня, конец осени, Карасканд

Расположенный на великом пути, связывающем народы юга Каратая с Шайгеком и Нансуром, Карасканд издревле занимал важное стратегическое положение. Все те товары, которые торговцы боялись доверить своенравным морям, — зеумские шелка, корица, перец и великолепные гобелены Нильнамеша, галеотские шерстяные ткани и прекрасное нансурское вино — все это проходило через базары Карасканда, и так было на протяжении тысячелетий.

Карасканд, бывший во времена Древней династии шайгекским аванпостом, вырос за прошедшие столетия и в краткие промежутки между владычеством великих народов правил собственной небольшой империей. Энатпанея — гористая страна, и лето здесь засушливое, как в Каратае, а зима — дождливая, как в Эумарне. Карасканд стоял посреди Энатпанеи, раскинувшись на девяти холмах. Его могучие стены возвели при Триамисе I, величайшем из кенейских аспект-императоров. Огромные рынки устроил император Боксариас в те времена, когда Карасканд считался едва ли не богатейшей провинцией Кенейской империи. Подернутые дымкой башни и вместительные казармы Цитадели Пса, которую было видно с любого из девяти городских холмов, построили при воинственном Ксатании, нансурском императоре, использовавшем Карасканд в качестве временной столицы в ходе бесконечных войн с Нильнамешем. А великолепный беломраморный дворец сапатишаха на Коленопреклоненном холме воздвигли при Ферокаре I, самом яростном и самом благочестивом из падираджей древнего Киана.

Хоть Карасканд и находился на положении данника, это был великий город, способный поспорить с Момемном, Ненсифоном и даже Каритусалем.

Гордые города не сдаются.

Невзирая на официальные заверения падиражди, Священное воинство сумело выжить в Кхемеме. Люди Бивня больше не были пугающими слухами, доходящими с севера. За их приближением следили по столбам дыма, встающим у северного края горизонта. Беженцы толпились у ворот, рассказывая о бойне, которую учиняли бесчеловечные айнрити. Священное воинство, говорили они, это гнев Единого Бога, пославшего идолопоклонников, дабы покарать нас за грехи.

Карасканд охватила паника, и даже заверения их знаменитого сапатишаха, Имбейяна Всепобеждающего, не могли успокоить город. Разве не Имбейян бежал от Анвурата, словно побитая собака? Разве не идолопоклонники перебили три четверти грандов Энатпанеи? Необычные имена передавались из уст в уста. Саубон, белокурый зверь из варварского Галеота, — от одного его взгляда с людьми приключается медвежья болезнь. Конфас, великий тактик, сокрушивший силой своего гения даже скюльвендов. Атьеаури, человек-волк, рыскающий по холмам и похищающий всякую надежду. Багряные Шпили, мерзкие колдуны, от которых бежали даже кишаурим. И Келлхус, демон, идущий с ними в обличье лжепророка, подталкивающий их к безумным, чудовищным деяниям. Их имена повторяли часто, но с опаской, словно это был глас судьбы — как звон гонга, которым отмечали вечерние казни.

Но на улицах и базарах Карасканда не говорили о сдаче города. Мало кто из горожан обратился в бегство. Среди прочих крепло безмолвное соглашение: идолопоклонникам следует сопротивляться. Такова воля Единого Бога. От Божьего гнева не убежишь — ведь дитя не убежит от карающей руки отца.

Принять кару — это деяние веры.

Горожане заполняли огромные храмы. Они плакали и молились, за себя, за свое имущество, за свой город.

Священное воинство приближалось…


4111 год Бивня, конец осени, Иотия

Они на некоторое время оставили его в молельне, подвешенным на цепях и медленно задыхающимся. Огонь в треножниках угас, превратившись в груды тлеющих углей, и теперь границы тьмы очерчивали смутно различимые стены из оранжевого камня. Ахкеймион не осознавал присутствия Ийока, пока приверженец чанва не подал голос.

— Тебе, конечно же, любопытно узнать, как поживает Священное воинство.

Ахкеймион даже не поднял голову.

— Любопытно? — прохрипел он.

Белокожий колдун был для него не более чем голосом, доносящимся издалека.

— Похоже, падираджа — очень коварный человек. Он составил план, распространяющийся далеко за пределы битвы при Анвурате. Видишь ли, это — признак интеллекта. Способность учитывать в планировании и то, что противоречит твоим чаяниям. Он понимал: чтобы продолжить продвижение к Шайме, Священному воинству придется преодолеть Кхемему.

Короткий кашель.

— Да… Я знаю.

— Ну так вот, еще когда Священное воинство осаждало Хиннерет, встал вопрос, почему падираджа отказался от войны на море. Нельзя сказать, чтобы кианский флот правил Менеанором, но все-таки. Этот же вопрос встал, когда мы взяли Шайгек, но снова был забыт. Дескать, Каскамандри решил, что его флоту с нашим не тягаться. А почему бы, собственно, ему так не решить? Изо всех побед, одержанных Кианом в войнах с Нансурской империей за многие столетия, мало какие были морскими… И это навело вас на ложное предположение.

— Что ты имеешь в виду?

— Священное воинство решило идти через Кхемему, используя имперский флот для подвоза воды. Как только Священное воинство зашло в пустыню достаточно далеко, чтобы у него не было возможности повернуть обратно, кианский флот обрушился на нансурский.

Ийок усмехнулся, язвительно и горько:

— Они использовали кишаурим.

Ахкеймион моргнул и увидел нансурские корабли, горящие в неистовом пламени Псухе. Внезапная вспышка беспокойства — он уже переступил те пределы, в которых живет страх, — заставила его поднять голову и взглянуть на Багряного адепта. Тот казался призраком на фоне мерцающих белых шелков.

— Священное воинство? — прохрипел Ахкеймион.

— Почти уничтожено. Бесчисленные трупы лежат в песках Кхемемы.

«Эсменет?» Ахкеймион давно уже не произносил ее имя даже в мыслях. Поначалу оно служило ему прибежищем, его звучание приносило ему облегчение — но после того, как они привели Ксинема и использовали его любовь как орудие пытки, Ахкеймион перестал думать о ней. Он отказался от всякой любви…

Ради более глубоких вещей.

— Похоже, — продолжал Ийок, — мои братья-адепты тоже жестоко пострадали. Нас отзывают отсюда.

Ахкеймион смотрел на него сверху вниз, не осознавая, что по его запавшим щекам текут слезы. Ийок внимательно наблюдал за ним, стоя у самого края проклятого Круга Уробороса.

— Что это означает? — проскрипел Ахкеймион.

«Эсменет. Любовь моя…»

— Это означает, что твои мучения завершены…

Ийок заколебался, но все-таки добавил:

— Друз Ахкеймион, я хочу, чтобы ты знал: я был против твоей поимки. Мне уже приходилось руководить допросами адептов Завета, и я знаю, что это занятие утомительное и бесполезное… И неприятное… прежде всего — неприятное.

Ахкеймион смотрел на него молча и равнодушно.

— Знаешь, — продолжал Ийок, — я не удивился, когда маршал Аттремпа подтвердил твою версию событий под Андиаминскими Высотами. Ты действительно веришь, что советник императора, Скеаос, был шпионом Консульта — ведь так?

Ахкеймион сглотнул, преодолевая боль.

— Я это знаю. А вскоре узнаете и вы.

— Возможно. Возможно… Но мой великий магистр решил, что это шпионы кишаурим. А легенды знанием не заменишь.

— Ты подменяешь то, чего боишься, тем, чего не знаешь, Ийок.

Ийок взглянул на него, сощурившись, словно от удивления, что настолько беспомощный, истерзанный человек все еще способен осмысленно говорить.

— Возможно. Но как бы то ни было, наше совместное времяпрепровождение завершилось. Мы готовимся присоединиться к нашим братьям, пересекшим Кхемему.

Ахкеймион кулем висел на цепях; мышцы окостенели от хранящейся в памяти мучительной боли. Он словно бы смотрел на стоящего перед ним чародея из трюма, изнутри потерпевшего крушение корабля его тела.

Ийоку начало становитьсяне по себе.

— Я знаю, что такие люди, как мы, не питают склонности к религии, — сказал он, — но я подумал, что могу позволить себе некую любезность. Через некоторое время в камеру спустится раб с Безделушкой и ножом. Безделушка — для тебя, а нож — для твоего друга. У тебя будет время приготовиться к путешествию.

Очень странные слова для Багряного адепта. Ахкеймион откуда-то знал, что это не очередная садистская игра.

— Ты скажешь об этом Ксинему?

Полупрозрачное лицо резко повернулось к нему, но потом как-то необъяснимо смягчилось.

— Полагаю, да, — сказал Ийок. — Он, по крайней мере, может надеяться на законное место в царстве мертвых…

Колдун развернулся и решительным шагом удалился во тьму. Дверь отворилась в освещенный коридор, и Ахкеймион разглядел профиль Ийока. На миг ему показалось, будто он смотрит на другого человека.

Ахкеймион подумал о покачивающейся груди, о коже, целующей кожу во время занятий любовью.

«Живи, милая Эсменет. Живи ради меня».


4111 год Бивня, конец осени, Карасканд

Распаленные своими злодеяниями, Люди Бивня собрались у стен Карасканда. Они бесчисленными вереницами спустились с высот и обнаружили, что их ярость остановлена могучими укреплениями. Крепостные валы протянулись по окружающим холмам — огромный каменный пояс цвета меди, поднимающийся и опускающийся вместе со склонами и теряющийся в дымке.

И, в отличие от стен великих городов Шайгека, эти стены, как обнаружили айнрити, оборонялись.

Айнрити воткнули в каменистую почву древки знамен. Вассалы, потерявшиеся за время скитаний в пустыне, отыскали своих лордов. Воины возводили самодельные палатки и шатры. Шрайские и культовые жрецы собирали верных и служили панихиды по бессчетным тысячам, которых поглотила пустыня. Был созван совет Великих и Малых Имен, и после долгого ритуала благодарения за спасение из Кхемемы они разработали план захвата Карасканда.

Нерсей Пройас встретился с Имбейяном. Встреча состоялась у ворот Слоновой Кости, прозванных так из-за того, что их огромная башня была построена не из красноватого камня энатпанейских каменоломен, а из белого известняка. Конрийский принц через переводчика предложил сапатишаху сдаться и пообещал жителям города жизнь, а свите Имбейяна — освобождение. Имбейян, облаченный в великолепное сине-желтое одеяние, расхохотался и ответил, что стены Карасканда довершат то, что начала пустыня.

По большей части стены Карасканда возносились над крутыми склонами и спускались на ровное место лишь на северо-востоке, там, где холмы сменялись пойменной долиной, плотно забитой полями и рощами и усеянной брошенными фермами и поместьями — равниной Тертаэ. Здесь айнрити разбили большой лагерь и стали готовиться к штурму ворот.

Саперы начали копать туннели. В горы были посланы люди с упряжками быков, валить лес для осадных машин. Верховые отправились патрулировать и грабить окрестности. Обожженные лица зажили. Изглоданные пустыней тела окрепли от тяжелой работы и обильной добычи, взятой в Энатпанее. Айнрити снова принялись распевать песни. Жрецы водили процессии вокруг стен Карасканда, метя землю перед собой пучками тростника и проклиная камень укреплений. Язычники улюлюкали со стен и швырялись в них чем попало, но жрецы не обращали на это внимания.

Впервые за несколько месяцев айнрити увидели облака, настоящие облака, клубящиеся на небе, словно взбитое молоко.

По ночам, когда айнрити собирались у своих костров, истории о бедах, перенесенных в Кхемеме, и о спасении из пустыни постепенно сменялись рассуждениями о Шайме. Карасканд часто упоминался в «Трактате», достаточно часто, чтобы этот город казался огромными вратами в Святую землю. Благословенная Амотеу, страна Последнего Пророка, была совсем рядом.

— После Карасканда, — говорили они, — мы очистим Шайме.

Шайме. При звуках святого имени воинство вновь исполнилось пыла.

Толпы собирались на склонах холмов, чтобы послушать проповеди Воина-Пророка. Многие верили, что это именно он спас Священное воинство в пустыне. Тысячи вырезали на руках знак Бивня и становились его заудуньяни. На совещаниях Великих и Малых Имен лорды Священного воинства с трепетом прислушивались к его советам. Князь Атритау присоединился к Священному воинству, не располагая никакой силой; теперь он командовал войском, не меньшим, чем у всех прочих.

Затем, когда Люди Бивня приготовились идти на приступ Карасканда, небеса потемнели и пошел дождь. Три сотни тидонцев погибли, смытые внезапным наводнением к югу от города. Десятки были убиты, когда рухнули проложенные саперами туннели. Сухие русла ручьев превратились в бурные потоки. Дождь все шел и шел. Пересохшая кожа начала гнить, а кольчуги приходилось постоянно трясти в бочках со щебенкой, чтобы очистить от ржавчины. Во многих местах земля сделалась мягкой и скользкой, как сгнившие груши, а когда айнрити попытались подтянуть к стенам огромные осадные башни, оказалось, что их невозможно сдвинуть с места.

Настало время зимних дождей.

Первым человеком, умершим от мора, был неизвестный кианский пленник. Его тело зарядили в катапульту и перебросили через городскую стену — как и всех, кто последовал за ним.


4111 год Бивня, конец осени, Иотия

Мамарадда решил, что первым убьет колдуна. Хотя сам он толком не знал причины, но идея убить колдуна вызывала у капитана джаврегов настоящее возбуждение. Ему даже в голову не приходило связать это с тем фактом, что его хозяева тоже были колдунами.

Он вошел в молельню быстрым шагом, сжимая и разжимая кулак с Безделушкой, которую дали ему хозяева. Колдун висел в дальнем конце комнаты, словно охотничья добыча; его избитое тело омывало оранжевое свечение стоящих вокруг треножников. Подойдя поближе, Мамарадда заметил, что колдун тихонько покачивается из стороны в сторону, словно от легкого сквозняка. Потом он услышал пронзительный скрип, как будто кто-то царапал железом по стеклу.

Джаврег остановился на полпути, под высокими сводами, инстинктивно приглядываясь к полу под колдуном — к черно-красным каллиграфическим знакам Круга Уробороса.

Он увидел что-то маленькое, припавшее к полу у края Круга… Кошка? Погадила и теперь закапывает? Джаврег сглотнул и прищурился. От быстрого царапанья у него заныло в ушах, как будто кто-то подпиливал ему зубы ржавым ножом. Что?

Он вдруг понял, что перед ним крохотный человечек. Крохотный человечек, который склонился над Кругом Уробороса и сцарапывает таинственные письмена…

Кукла?

Мамарадда зашипел от внезапного ужаса и схватился за нож.

Звук прекратился. Висящий колдун поднял бородатое лицо, и взгляд его блестящих глаз остановился на Мамарадде. Миг малодушного ужаса.

«Круг нарушен!»

А потом — тихое бормотание…

Изо рта и глаз колдуна хлынул солнечный свет.

Невозможный свет, изогнутый, словно клинки кхиргви, сомкнулся вокруг джаврега, как паучьи лапки. С мозаичного пола ударили гейзеры пыли и черепков. Казалось, будто сам воздух начал потрескивать.

Мамарадда вскинул руки и завыл, ослепленный неземным белым сиянием.

Но затем свет исчез, а он остался стоять — целый и невредимый…

Тут он вспомнил о зажатой в кулаке Безделушке. Мамарадда, щит-капитан джаврегов, расхохотался.

Треножники рухнули, словно от пинка. Ливень углей полетел Мамарадде в лицо. Несколько штук попали ему в рот, и зубы затрещали от жара. Джаврег выронил Безделушку и закричал, перекрывая бормотание…

Сердце взорвалось у него в груди. Огонь ринулся наружу. Мамарадда упал — уголь, обтянутый оболочкой кожи.


Возмездие шло по коридорам резиденции, словно бог.

Он пел свою песню со слепой животной яростью, отделяя стены от фундамента, швыряя крышу в небо, словно эти творения рук людских были сделаны из песка.

А когда он отыскал их, съежившихся под своими Аналогиями, он разорвал их обереги, как насильник — хлопчатобумажную юбку. Он избивал их светом, держал их визжащие тела, словно любопытные предметы, — так идиот смотрит на насекомое, мечущееся у него в руке.

Плясал водоворот смерти.

Он чувствовал, как они мечутся по коридорам, бесплодно пытаясь организовать хотя бы подобие сопротивления. Он знал, что крики боли и опаленный камень напоминают им о собственных деяниях. Их ужас был ужасом вины. Сверкающая смерть пришла, дабы покарать за прегрешения.

Паря над устланным коврами полом, окруженный шипящими оберегами, он сжег полуразрушенный коридор. Он наткнулся на отряд джаврегов. Игра окружающего его света превратила выпущенные арбалетные болты в пепел. А потом джавреги закричали, хватаясь за глаза, превратившиеся в горящие угли. Он прошел мимо них, оставив позади лишь размазанное по полу мясо и обгоревшие кости. Он наткнулся на разрыв в ткани бытия и знал, что новые джавреги, вооруженные Слезами Господними, ждут его приближения.

Он обрушил на них здание.

И он смеялся, говоря безумные слова, упиваясь разрушением. Вспышки огня разбились вдребезги об его защиту, и он повернулся, переполненный темной иронией, и сказал двум Багряным магам, атаковавшим его, сокровенные истины, губительные Абстракции, и мир вокруг них был разрушен до основания.

Он разорвал их хрупкие мистические защиты, поднял их над развалинами, как верещащие куклы, и швырнул на камни.

Сесватха освободился и шел путями настоящего, несущего на себе знаки древнего рока.

Он им покажет Гнозис!


Когда по фундаменту пробежала первая дрожь, Ийок подумал: «Мне следовало знать».

Следующая его мысль, как ни странно, была об Элеазаре.

«Я же ему говорил, что это добром не кончится».

Для завершения работы Элеазар оставил ему всего шестерых магов, из них только трое — колдуны высокого ранга, и две с половиной сотни джаврегов. Что еще хуже, они были рассеяны по территории комплекса. Возможно, когда-то Ийок и счел бы, что их достаточно для того, чтобы совладать с колдуном Завета, но после яростной схватки в Сареотской библиотеке он больше не был в этом уверен… Хотя они и готовились.

«Мы обречены».

За долгие годы жизни приверженец чанва сделал свои страсти такими же бесцветными, как и его кожа. То, что он испытывал сейчас, было скорее памятью о сильном чувстве, чем самим чувством. Памятью о страхе.

Но, однако же, надежда оставалась. У джаврегов имелось не менее дюжины Безделушек, и, более того, здесь находился он сам, Херамари Ийок.

Он, как и его братья, завидовал Завету из-за того, что они обладают Гнозисом, но, в отличие от них, не чувствовал ненависти. Скорее наоборот — Ийок уважал Завет. Он понимал гордость обладания тайным знанием.

Колдовство — не что иное, как огромный лабиринт, и тысячу лет Багряные Шпили составляли его карту, углубляясь, постоянно углубляясь, добывая знания, ужасные и гибельные. И хотя они так и не добрались до восхитительных границ Гнозиса, существовали определенные ответвления, определенные ходы, карта которых принадлежала им и никому другому. Ийок как раз и был адептом этих запретных ответвлений, постигающим Даймос.

Даймотическим колдуном.

Во время тайных совещаний они иногда задумывались: а что произойдет, если военные Напевы Древнего Севера столкнутся с Даймосом?

По коридорам разнеслись крики. Стены гудели от приближающихся взрывов. Ийок, даже в таких ужасных обстоятельствах оставшийся бледным и расчетливым, понял, что пришло время ответить на этот вопрос.

Он несколькими искусными, отработанными движениями начертил на мозаичном полу круги. Свет хлынул с бесцветных губ, когда Ийок забормотал Даймотические Напевы. К тому моменту, как шум усилился, он наконец-то завершил свою песню. Он посмел произнести имя кифранга.

— Анкариотис! Услышь меня!

Защищенный кругом символов, Ийок в изумлении уставился на полотнища света Того, Что Вовне. Он смотрел на корчащуюся гнусность. Пластины, подобные ножам, конечности, подобные железным колоннам…

— Это больно? — спросил он, перекрывая громоподобный вой существа.

«Что ты сделал, смертный?»

Анкариотис, ярость глубин, кифранг, вызванный из бездны.

— Я связал тебя!

«Твое искусство проклято! Ты что, не узнал того, кому будешь принадлежать целую вечность?»

Демон…

— Значит, такова моя судьба! — выкрикнул Ийок.


Джавреги скакали, словно горящие танцоры, кричали, спотыкались, метались по роскошным кианским коврам.

Ахкеймион шел среди них, нагой, избитый.

— Ийок!!! — прогремел он.

Пласты опадающей штукатурки вспыхнули в воздухе, столкнувшись с его оберегами.

— Ийок!!!

В воздухе висела пыль.

Он просто смахнул стены, преграждавшие ему путь. Он прошел через пустое пространство по рушащемуся полу. С грохотом упала кирпичная кладка потолка. Он вглядывался во вздымающиеся облака пыли.

И он был окутан ослепительным драконовым огнем.

Он со смехом обернулся к любителю чанва. Окруженный призрачными стенами, глава шпионов припал к плавающему обломку пола; его бледные губы трудились над стаккато песни… Хищные птицы ярче солнечного света ринулись на защиты Ахкеймиона. Снизу хлынул поток лавы, переливаясь через его обереги. Из четырех темных углов комнаты ударили молнии…

— Ты мне не противник, Ийок!

Он ударил миражом Киррои, обхватив обереги Багряного адепта геометрией света.

Потом он упал — на него налетел неистовствующий демон и взгромоздился на его обереги, молотя по ним огромными кулачищами.

При каждом ударе Ахкеймион кашлял кровью.

Он свалился на груду обломков, ударил Напевом Сотрясения Одаини и отшвырнул кифранга; тот улетел куда-то в темноту развалин. Ахкеймион огляделся, разыскивая Ийока. Краем глаза он заметил, как тот лезет в дыру в дальней стене. Он запел Гребень Веара, и тысяча лучей света метнулась вперед. Стена рухнула, изрешеченная бесчисленными дырами. Раскаленные добела нити веером разошлись по Иотии и ночному небу.

Он заставил себя подняться.

— Ийок!!!

Демон снова прыгнул на него, завывая и сверкая адским светом.


Ахкеймион обуглил его крокодиловую шкуру, изорвал в клочья его плоть, измолотил его слоновий череп увесистыми каменными дубинками, и сотня ран демона кровоточила огнем. Но он отказывался подыхать. Он выл непристойности, от которых крошился камень и земля покрывалась трещинами. Еще несколько этажей обрушилось, и теперь колдун и демон боролись в темных подвалах, и там становилось светло от их сверкающей ярости.

Колдун и демон.

Нечестивый кифранг, терзаемая душа, бьющаяся в агонии вселенной. Опутанный словами, как лев веревками, он стремился выполнить задачу, которая позволила бы ему освободиться.

Ахкеймион терпел его сверхъестественное буйство, добавляя рану за раной к его агонии.

И в конце концов демон рухнул под его песней, съежился, словно побитое животное, и растаял во тьме…


Нагой Ахкеймион брел через дымящиеся развалины — оболочка, оживленная целью. Спотыкаясь, он спустился по грудам обломков и сам поразился: неужто это он был катастрофой, разрушившей все вокруг? Он видел множество трупов тех, кого сжег и раздавил. Он сделал так, поддавшись ненависти, что внезапно всплыла в памяти.

Ночь была прохладной, и он наслаждался прикосновением воздуха к коже. Камень причинял боль босым ногам.

Ахкеймион безучастно прошел к уцелевшим постройкам, словно призрак, возвращающийся к месту, с которым его связывали яркие воспоминания. Не сразу, но он отыскал Ксинема; тот съежился среди собственных экскрементов и плакал, обхватив руками нагое тело. Некоторое время Ахкеймион просто сидел рядом с ним.

— Я не вижу! — стонал маршал. — Сейен милостивый, я не вижу!

Он нащупал щеки Ахкеймиона.

— Прости меня, Акка. Прости, пожалуйста…

Но Ахкеймион не мог вспомнить никаких слов, кроме тех, которые убивают.

Проклятых слов.

Когда они в конце концов выбрались из разрушенной резиденции Багряных Шпилей на улочки Иотии, потрясенные зрители — шайгекцы, вооруженные кератотики и немногочисленные айнрити, оставленные в гарнизоне города, — задохнулись от изумления и ужаса. Но они не посмели ни о чем их расспрашивать. Равно как и не посмели последовать за этими двумя людьми, когда те, ковыляя, скрылись в темноте.

Глава 20. Карасканд

«Чернь думает о Боге по аналогии с человеком и потому поклоняется Ему в облике богов. Люди ученые думают о Боге по аналогии с принципами и потому поклоняются ему в облике Любви или Истины. А мудрые о Боге вообще не думают. Они знают, что мысль, которая по природе своей конечна, это насилие по отношению к Богу, бесконечному по своей природе. Достаточно того, что Бог думает о них, — так они говорят».

Мемгова, «Книга Божественных деяний»
«…Ибо грех идолопоклонника не в том, что он почитает камень, а в том, что он почитает один камень превыше всех остальных».

«Свидетельство Фана», книга 8, глава 9, стих 4

4111 год Бивня, начало зимы, Карасканд

Огромные осадные башни из бревен и шкур катились к западным стенам Карасканда; их волокли длинные упряжки заляпанных грязью волов и измотанные люди. Катапульты швыряли камни и горшки с кипящей смолой. Лучники айнрити держали стены под обстрелом. Язычники в ответ пускали тучи стрел с фланговых башен и с улиц под стенами. То и дело в плотных рядах айнрити кто-то вскрикивал и падал в грязь. Башни приближались с поскрипыванием. Люди на их верхних площадках сбились в кучи, прикрываясь щитами, и вглядывались в дым, ожидая сигнала.

Грохот прорезало пение трубы.

На стены со стуком упали сколоченные из бревен мостки. Закованные в железо рыцари хлынули вперед с криками: «Победа или смерть!» Размахивая огромными мечами, они прыгали на копья и сабли кианцев. Внизу, на земле, тысячи солдат ринулись на приступ, поднимая огромные лестницы с железными крючьями наверху. Сверху на них сыпались камни и трупы. Те, на кого попадало кипящее масло, с криками падали с перекладин. Но так или иначе, они поднялись до самого верха, забрались на парапеты и ринулись на фаним. Правоверные и язычники равно валились с высоты.

Нангаэльцам, анплеи и суровым гесиндальменам удалось захватить свои участки стены. Все больше и больше айнрити прыгали с осадных башен или взбирались на парапет, лишь на миг приостанавливаясь, чтобы в изумлении взглянуть на раскинувшийся внизу огромный город. Некоторые принялись штурмовать ближайшие крепостные башни. Другие вынуждены были прятаться за щитами, поскольку лучники фаним начали обстреливать их с соседних крыш. Стрелы проносились над головами, жужжа, словно стрекозы. Горшки с кипящей смолой разбивались среди скопления людей. Пострадавшие с пронзительными криками валились вниз, оставляя за собой узкие ленты дыма. Одна осадная башня рухнула, превратившись в огненную преисподнюю. От прочих валил такой густой дым, что десятки нангаэльских рыцарей попадали с мостков, — им пришлось бежать вслепую, не разбирая дороги, а сзади напирал поток тех, кто задыхался в дыму.

Затем из крепостных башен вышли Имбейян и его гранды. Люди вопили, рубили друг друга, дрались врукопашную.

Когда айнрити лишились осадных башен и оказались под шквальным обстрелом, поднимающиеся по лестницам уже не могли возместить потери. Казалось, будто за считаные мгновения каждый смог бы похвастаться десятком стрел, вонзившихся в его щит или доспех. Рыцарей, схватившихся с Имбейяном, оттеснили обратно под крики их сородичей. В конце концов граф Ийенгар, видя смертельное безрассудство в глазах своих людей, дал приказ отступать. Выжившие падали с лестниц. Мало кто добрался до земли живым.

За последующие недели айнрити еще дважды штурмовали стены Карасканда, и оба раза свирепость и искусство кианцев заставляли их отступить с ужасающими потерями.

Осада все тянулась, сопровождаемая дождями и мором.

Через несколько дней после того, как была выявлена болезнь, которую простолюдины называли «опустением», а знать — гемофлексией, лекари-жрецы оказались завалены сотнями жалоб на головную боль и озноб. Когда Хепма Скаралла, верховный жрец Аккеагни, Мора, сообщил Великим Именам, что слухи подтвердились и грозный бог действительно коснулся их своей гемофлектической Рукой, Священное воинство охватила паника. Даже после того, как Готиан пригрозил отлучить дезертиров от церкви, сотни людей бежали в холмы Энатпанеи — таков был страх, внушаемый гемофлексией.

Пока здоровые вели войну и умирали под стенами Карасканда, тысячи оставались в своих промокших, сделанных на скорую руку палатках, их рвало желчью, они горели в лихорадке и тряслись в ознобе. Через день-два глаза тускнели, и человека покидала всякая энергия, не считая вспышек лихорадочного бреда. Через четыре-пять дней кожа делалась бесцветной — как объясняли лекари-жрецы, это был след, оставленный Рукой Бога. По истечении первой недели лихорадка достигала пика и происходила следующая вспышка, лишавшая даже железных людей остатков сил. Затем больной либо выздоравливал, либо впадал в подобный смерти сон, от которого почти никто не пробуждался.

Лекари-жрецы организовали по всему лагерю лазареты для тех, кто остался без свиты или товарищей, за кем некому было присматривать. Выжившие жрицы Ятвера, Анагке, Онкисы и даже Гиерры, равно как и прочие прислужники Ста богов, ухаживали за лежачими больными. И сколько бы благовоний они ни жгли, вокруг невозможно было дышать от запаха смерти. Казалось, в лагере не осталось ни единого уголка, где не слышались бы возгласы бредящих и не чувствовалась бы вонь гемофлектического гниения. Она была такой, что многие Люди Бивня ходили по лагерю, обвязав лица тряпками, пропитанными мочой, — так было принято поступать у айнонов во время эпидемий.

Мор ширился, и Рука Бога не щадила никого, даже членов благословенных каст. Кумор, Пройас, Чеферамунни и Скайельт свалились в считаные дни, один за другим. Временами казалось, будто больных в лагере больше, чем здоровых. Шрайские жрецы ходили по раскисшим проулкам, от палатки к палатке, тяжело ступая по грязи, и проверяли, нет ли где умерших. Погребальные костры горели непрестанно. За одну горестную ночь умерло три сотни айнрити, и в их числе — Имрот, палатин Адерота.

А дожди все шли и шли, сгнивала парусина, пенька и надежда.

Затем вернулся граф Гаэнри, принеся с собой роковые вести.

Атьеаури, всегда отличавшийся нетерпением, покинул Карасканд в самом начале осады и принялся рыскать по Энатпанее со своими рыцарями и тысячей куригальдеров и агмундрменов, выделенных его дядей, принцем Саубоном. Он взял штурмом старинную кенейскую крепость Бокэ у западных границ Энатпанеи, обойдясь почти без потерь. Затем он переместился к югу, громя местных грандов, осмеливавшихся встать у него на пути, и устраивая налеты на северные границы Эумарны, где его рыцари воодушевились, увидев цветущий, плодородный край.

Некоторое время Атьеаури осаждал огромную крепость Мизарат, но отступил, когда до него дошли известия, что сам Кинганьехои вознамерился защищать ее. Он ускользнул от Тигра в заросшие кедрами ущелья гор Бетмулла, затем спустился в Ксераш, где разгромил небольшую армию Утгаранги, сапатишаха Ксераша. Сапатишах оказался уступчивым пленником, и Атьеаури — в обмен на пять сотен лошадей и некоторые сведения — отпустил его целым и невредимым обратно в его древнюю столицу, Героту, город, упоминаемый в «Трактате» под именем «Ксеротской блудницы». А затем он во весь опор помчался к Карасканду.

То, что он обнаружил, встревожило Атьеаури.

Он рассказал о своем путешествии тем Великим Именам, которые были достаточно здоровы, чтобы присутствовать на совете, а потом быстро перешел к сведениям, полученным от Утгаранги. По словам сапатишаха, сам падираджа, великий Каскамандри, выступил из Ненсифона с теми, кто уцелел при Анвурате, с грандами Чианадини — родины кианцев — и воинственными гиргашами, нильнамешскими фаним.

В ту ночь умер принц Скайельт, и к дождливому небу вознеслись жутковатые погребальные плачи тидонцев. На следующий день пришло известие, что умер Керджулла, тидонский граф Варнута, разбивший лагерь у стен соседнего города, Джокты. Вскоре после этого перестал дышать Сефератиндор, айнонский палатин Хиннанта. И, как утверждали жрецы-лекари, вскоре за ними должны были последовать Пройас и Чеферамунни…

Уцелевших предводителей Священного воинства обуял страх. Карасканд продолжал сопротивляться, Аккеагни испытывал их невзгодами и смертью, а сам падираджа шел на них с еще одним языческим воинством.

Они застряли вдалеке от дома, среди враждебных земель и нечестивых людей, и Бог отвернулся от них. Они впали в отчаяние.

А для таких людей вопрос «почему» рано или поздно сменяется вопросом «кто»…


Дождь барабанил по крыше шатра, наполняя мир влажным грохотом.

— Итак, — спросил Икурей Конфас, — чего же вы хотите, рыцарь-командор? — Он нахмурился. — Сарцелл, если не ошибаюсь?

Хотя Сарцелл часто сопровождал Готиана на советы, их с Конфасом никогда не представляли друг другу — во всяком случае, официально. Темные волосы рыцаря прилипли к черепу, и с них на лицо — в детстве, вероятно, очаровательное и проказливое — текла вода. Белый плащ был невероятно чистым, настолько, что Сарцелл казался анахронизмом, человеком из тех времен, когда Священное воинство еще стояло под Момемном. Всем прочим, включая Конфаса, приходилось носить либо лохмотья, либо одежду, отнятую у кианцев.

Шрайский рыцарь кивнул, продолжая неотрывно смотреть Конфасу в глаза.

— Просто поговорить о некоторых неприятных вещах, экзальт-генерал.

— Уверяю вас, рыцарь-командор, я обожаю неприятные новости, — усмехнулся Конфас и добавил: — Я, в некотором смысле, мазохист — вы разве не заметили?

Сарцелл обворожительно улыбнулся.

— Благодаря советам этот факт сделался более чем очевидным, экзальт-генерал.

Конфас никогда не доверял шрайским рыцарям. Слишком много набожности. Слишком много самоотречения. Конфасу всегда казалось, что самопожертвование — это даже не глупость, а сумасшествие.

Он пришел к такому выводу в юности, после того как осознал, насколько часто — и насколько радостно — люди вредят себе или даже губят себя во имя веры или сентиментальности. Как будто все прочие получают указания от голоса, которого он сам не слышал, — от голоса ниоткуда. Они совершали самоубийства, когда считали себя обесчещенными, продавали себя в рабство, чтобы прокормить детей. Они вели себя так, словно существовало нечто худшее, чем смерть или рабство, словно они не смогут жить, если с другими случится что-то плохое…

Как Конфас ни ломал голову, ему не удалось ни постичь, ни вообразить это чувство. Конечно же, существовал Бог, Писание и все тому подобное. Этот голос он мог понять. Угроза вечных мук могла послужить толчком для самого абсурдного самопожертвования. Этот голос исходит из какого-то определенного места. Но тот, другой…

Тот, кто слышал голоса, делался безумным. Достаточно было пройтись по любой базарной площади и послушать, как странники-богомольцы вопят «что? что?», дабы в этом убедиться. А еще тот, кто слышал голоса, мог превратиться в фанатика — как, скажем, шрайские рыцари.

— И что же вас беспокоит? — поинтересовался Конфас.

— Человек, которого они именуют Воином-Пророком.

— Князь Келлхус.

Он подался вперед, не вставая с походного кресла, и жестом предложил Сарцеллу сесть. Сквозь поднимающийся над курильницами дымок благовоний пробивался запах плесени. Дождь притих и теперь лишь шуршал по парусине шатра.

— Да… Князь Келлхус, — подтвердил Сарцелл, выжимая воду из волос.

— И что с ним такое?

— Мы знаем, что…

— Мы?

Шрайский рыцарь раздраженно прищурился. Конфасу подумалось, что, невзирая на благочестивую внешность, в его манере держаться видно нечто такое — возможно, некий оттенок тщеславия, — что вступало в противоречие с изображением Бивня, вышитым золотом у него на груди… Возможно, он недооценил этого Сарцелла.

«Возможно, он — здравомыслящий человек».

— Да, — продолжал рыцарь. — Я и некоторые мои братья…

— Но не Готиан?

Сарцелл состроил гримасу, которую Конфас истолковал как знак согласия.

— Нет, не Готиан. Во всяком случае, пока.

Конфас кивнул.

— Хорошо, продолжайте.

— Мы знаем, что вы пытались убить князя Келлхуса.

Экзальт-генерал фыркнул, изумленно и оскорбленно. Этот человек либо невероятно храбр, либо нестерпимо дерзок.

— Вот как? Знаете?

— Мы думаем, — поправился Сарцелл. — Как бы то ни было, существенно иное — чтобы вы поняли, что мы разделяем ваши чувства. Особенно после того безумия, что творилось в пустыне.

Конфас нахмурился. Он знал, что имеет в виду этот человек: князь Келлхус вышел из Каратая, располагая тысячами людей и всеобщим благоговением. Но Конфас не думал, что шрайский рыцарь станет говорить о знаках и знамениях, а не о силе.

Пустыня сама была безумием. Сперва Конфас тащился по пескам наравне со всеми, проклиная чертова идиота Сассотиана, которого назначил командовать имперским флотом, и обдумывал безумные планы, которые должны были помочь ему спастись. Затем, когда надежда, питавшая эти бесконечные и бесплодные размышления, выгорела, Конфаса начало терзать странное неверие. Перспектива смерти стала казаться чем-то таким, чему он потакает приличия ради, как тем глупым заверениям, которыми торговцы осыпают свои товары. «Да-да, вы непременно умрете! Я вам гарантирую!»

Затем, с приходом мрачного равнодушия, отличительного признака этого похода, — его сомнения переросли в уверенность. Конфаса охватило ощущение, которое можно было бы назвать интеллектуальным трепетом — трепетом, сопряженным с завершением жизни. Он понял, что никакой последней страницы не существует. Никакого последнего локтя свитка. Просто чернила иссякают, и все становится пустым и пустынно-белым.

«Итак, здесь, — думал он, оглядывая подернутые рябью барханы, — находится место, к которому я шел всю жизнь. Место, которое ждало меня, ждало с самого рождения…»

Но затем он наткнулся на него — на князя Келлхуса, добывающего воду из песчаных ям. Этот человек нашел выход, когда он, Икурей Конфас, умирал от жажды! Конфас обдумывал множество вариантов, но ему никогда не хватило бы безумия предположить, что его спасет человек, которого он пытался убить. Можно ли представить большее унижение? Большую нелепость?

Но тогда… Тогда его сердце пропустило удар — оно до сих пор трепетало при этом воспоминании, — и на мгновение Конфасу подумалось: а вдруг Мартем прав? Возможно, в этом человеке и вправду что-то есть. В этом Воине-Пророке.

Да уж. Пустыня была сущим безумием.

Конфас устремил на шрайского рыцаря оценивающий взгляд.

— Но он спас Священное воинство, — сказал принц. — Вашу жизнь… Мою жизнь…

Сарцелл кивнул.

— Верно. В этом, я бы сказал, и кроется проблема.

— Как так? — спросил Конфас, хотя прекрасно понимал, что именно хочет сказать Сарцелл.

Рыцарь-командор пожал плечами.

— До пустыни князь Келлхус был просто одним из фанатиков с некоторыми претензиями на Зрение. Но теперь… Особенно теперь, когда среди нас бродит Ужасный Бог…

Он вздохнул и подался вперед, сложив руки на коленях.

— Я боюсь за Священное воинство, экзальт-генерал. Мы боимся за Священное воинство. Половина наших братьев приветствует этого мошенника как нового Айнри Сейена, как нашего спасителя, а вторая половина открыто считает его проклятием, причиной наших бедствий.

— И почему вы рассказываете об этом мне? — мягко поинтересовался Конфас. — Почему вы пришли, рыцарь-командор?

Сарцелл криво усмехнулся.

— Потому что здесь будут массовые волнения, беспорядки, возможно, даже вооруженные столкновения. Нам нужен человек, у которого хватит искусности и власти предупредить или свести к минимуму подобные случайности, человек, который до сих пор может опереться на своих людей. Нам нужен человек, который сумеет сохранить Священное воинство.

— После того как вы убьете князя Келлхуса, — иронически произнес Конфас.

Он покачал головой, словно бы то, что слова собеседника не вызвали у него ни малейшего удивления, разочаровало его.

— Он теперь стоит отдельным лагерем, вместе со своими последователями, и они охраняют его, как сам Бивень. Говорят, будто в пустыне сотня из них отдала свою воду — свою жизнь! — ему и его женщинам. А теперь новая сотня заняла место его телохранителей. Каждый из них поклялся умереть за Воина-Пророка. Сам император не может похвалиться такой защитой! И вы все-таки думаете, что можете убить его.

Лениво опущенные веки. Конфас вдруг подумал — нелепость какая! — что у Сарцелла есть красавицы-сестры.

— Я не думаю, экзальт-генерал… Я знаю.


Крик Серве походил на крик животного, нечто среднее между рычанием и воем. Эсменет склонилась над ней, гладя девушку по мокрым от пота волосам. Дождь стучал по провисшему потолку их самодельного шатра, и то здесь, то там в полумраке поблескивали струйки воды, стекающие на плетеные циновки. Эсменет казалось, будто они сидят в глубине освещенной пещеры, окруженные заплесневелыми тряпками и гниющим тростником.

Приглашенная Келлхусом кианская женщина ворковала на языке, который, похоже, понимал только князь. Но Эсменет поймала себя на том, что гортанный голос язычницы действует на нее успокаивающе. Она сознавала, что в той ситуации, в которой они оказались, разница в языке и вере уже не имеет значения.

Серве вот-вот должна была родить.

Повитуха сидела между раздвинутыми ногами Серве, Эсменет стояла на коленях в изголовье, а Келлхус возвышался над всеми, и лицо его было внимательным, мудрым и печальным. Эсменет обеспокоенно взглянула на него. «Все будет так, как должно», — сказали его глаза. Но его улыбка все-таки не прогнала ее опасений.

«Это нечто большее, — напомнила себе Эсменет. — Большее, чем я».

Сколько времени прошло с тех пор, как Ахкеймион покинул ее?

Возможно, не так уж много, но теперь между ними лежала пустыня.

Казалось, что на свете нет пути длиннее. Каратай насиловал ее, неловко возясь с поясом и застежками, запуская мозолистые руки под одежду, царапая отполированными ногтями ее грудь и бедра. Он содрал с нее прошлое, до самой кожи, до мозга костей. Он разбросал ее по пескам, словно морские ракушки.

Он отдал ее Келлхусу.

Сперва Эсменет вообще почти не замечала пустыни. Она была слишком опьянена радостью. Когда Келлхус шел вместе с ней и Серве, Эсменет смеялась и разговаривала, много и охотно, как всегда, но теперь это почему-то казалось притворством, способом замаскировать ту дивную близость, которую они теперь делили. Она думала, что позабыла таинство любви, ведь проституция вывела наготу и совокупление за пределы интимности. Но нет. Занятия любовью с Келлхусом — и Серве — превратили бесстыдство в скромность. Эсменет чувствовала себя сокрытой. Она чувствовала себя цельной.

Когда Келлхус шел со своими заудуньяни, они с Серве брели, взявшись за руки, и говорили обо всем на свете, пока разговор снова не возвращался к нему. Они хихикали и краснели и шутили, замышляя удовольствие. Они сознавались друг другу в обидах и страхах, зная, что ложе, которое они делят, не терпит обмана. Они мечтали о дворцах, о толпах рабов. Они, словно подростки, хвастались, что короли будут целовать землю у их ног.

Но все то время она шла не столько через Каратай, сколько мимо него. Барханы, словно переплетенные загорелые тела в гареме. Равнины, раскаленные солнцем. Пустыня казалась не более чем подобающим фоном для ее любви и возвышения Воина-Пророка. Лишь после того, как вода стала заканчиваться, после того, как перебили рабов и гражданскую прислугу… Лишь после этого Эсменет по-настоящему вступила в Великую жажду.

Прошлое осыпалось, а будущее испарилось. Казалось, будто каждый удар сердца дается с трудом. Эсменет помнила накапливающиеся знаки смерти, упадок сил — как будто ее тело было свечой, разделенной черточками на промежутки. Светом, при котором читают. Она помнила, как с изумлением смотрела на Серве, которая превратилась в незнакомку на руках у Келлхуса. Она помнила, как удивлялась незнакомке в собственном теле.

В Каратае ничего не росло. Все скиталось, лишенное корней и источников. Смерть деревьев. Вот в чем тайна пустыни.

Потом Келлхус попросил ее отказаться от воды.

«Серве. Она потеряет ребенка».

Его ясные глаза напомнили ей, кто она такая. Эсменет. Она достала свой бурдюк и недрогнувшей рукой протянула ему. Она смотрела, как он вливает ее жизнь в рот незнакомой женщине. А потом, когда последние капли протянулись, словно струйка слюны, она поняла — постигла — с безжалостной ясностью солнца: «Это больше меня».

Келлхус бросил ее бурдюк.

«Ты первая», — сказали его глаза, и его взгляд был подобен воде — подобен жизни.

Эсменет обожгла ноги об гравий. Ее волосы слиплись от пыли. Ее губы потрескались от солнца. При каждом вздохе ей казалось, будто в груди и горле у нее горящая шерсть. А потом, вопреки ожиданию смерти, они пришли в прекрасный зеленый край. В Энатпанею. Спотыкаясь, они спустились в речную долину, в тень странных ив. Пока Серве спала, Келлхус раздел Эсменет и отнес ее к прозрачным водам. Он искупал ее, смыл барханную пыль с ее кожи.

«Ты моя жена, — сказал он. — Ты, Эсми…»

Эсменет моргнула, и солнце заиграло на ее слипшихся от воды ресницах.

«Мы перешли пустыню», — сказал он.

«И я, — подумала Эсменет, — твоя жена».

Келлхус рассмеялся, прикоснулся к ее лицу — словно бы смущенно, — а она поймала и поцеловала его окруженную сиянием руку… С соломенных завитков его волос стекала вода, а борода сделалась коричневой — цвета засохшей крови.

Келлхус построил для Серве шалаш из камней и веток. Он наловил силками кроликов, накопал клубней и развел костер. Некоторое время казалось, будто в живых остались лишь они — не только из всего Священного воинства, а из всего человечества. Одни они разговаривали. Одни они смотрели и понимали, что они видели. Одни они занимались любовью, одни во всех землях, во всем свете. Казалось, будто все страсти, все знание находится здесь, звеня в одной предпоследней ноте. Это чувство невозможно ни объяснить, ни постичь. Это не похоже на цветок. Это не похоже на беззаботный детский смех.

Они стали мерой всего…

Абсолютной.

Безусловной.

Когда они занимались любовью в реке, казалось, будто они освящают море. «Ты, Эсменет, моя жена». Пылая, погрузиться в чистые воды — друг в друга… Скрепляющая боль.

Пустыня изменила все.

— Ке-еллхус! — выдохнула в промежутке между схватками Серве. — Келлхус, я боюсь!

Она застонала и выкрикнула:

— Что-то не так! Что-то не так!

Келлхус обменялся несколькими словами с кианской матроной, обмывавшей внутреннюю сторону бедер Серве горячей водой, кивнул и улыбнулся. Он взглянул на Эсменет, потом опустился на колени рядом с рожавшей женщиной и взял ее лицо в ладони. Серве схватила его за руку и прижалась к ней сведенным судорогой ртом; ее светлые брови были испуганно сдвинуты, а глаза смотрели с мольбой.

— Ке-еллхус!

— Все идет так, как должно, — сказал он.

Глаза его сияли благоговением.

— Ты! — воскликнула Серве, хватая воздух ртом. — Ты!

Келлхус кивнул, как будто услышал куда больше, чем это короткое загадочное слово. Улыбнувшись, он подушечкой большого пальца стер слезы с ее щеки.

— Я, — прошептал он.

Эсменет показалось, будто она смотрит на себя со стороны. У нее перехватило дыхание. Да и как могло быть иначе? Она стояла на коленях рядом с ним, Воином-Пророком, над женщиной, дающей жизнь его первому ребенку…

У мира свои обычаи. Иногда события могут доставлять удовольствие, иногда — причинять страдания, а иногда — просто разносить человека в щепки, но каким-то образом они всегда вливаются в монотонность ожидаемого. Так много неясных происшествий! Так много моментов, не излучающих света, не обозначающих никакого поворота, вообще ни о чем не говорящих. Всю жизнь Эсменет чувствовала себя ребенком, которого ведет за руку чужой человек, проводит через толпу и направляется куда-то, куда, как она понимает, ей идти не следует, но ребенку слишком страшно, чтобы сопротивляться или задавать вопросы.

«Куда ты меня ведешь?»

Эсменет никогда не смела спросить об этом, и не потому, что боялась ответа. Она боялась того, во что этот ответ превратит ее жизнь.

«Никуда. Ни к чему хорошему».

Но теперь, после пустыни, после вод Энатпанеи, Эсменет знала ответ. Всякий раз в своей прошлой жизни, когда она ложилась с мужчиной, она делала это ради него. Всякий грех, который она совершала, она совершала ради него. Всякая миска, которую она разбила. Всякое сердце, которое она задела. Даже Мимара. Даже Ахкеймион. Сама того не зная, Эсменет всю жизнь жила ради него — ради Анасуримбора Келлхуса.

Тоска по его состраданию. Несбыточная мечта о его откровении. Грех, который он может простить. Падение — чтобы он мог возвысить ее. Он был истоком. Он был предназначением. Он был и был с ней!

Здесь!

Это безумно, невероятно, но это правда.

Когда Эсменет пришла в голову эта мысль, она только и сумела, что рассмеяться от радостного изумления. Святое всегда казалось таким далеким, словно лица королей и императоров на монетах, которыми она желала обладать. До встречи с Келлхусом она ничего не знала о святом, кроме того, что оно каким-то образом всегда отыскивало ее в глубине невзгод и унижений. Оно, подобно отцу Эсменет, приходило в глухой ночи, нашептывая угрозы, требуя подчинения, обещая утешение, но давая лишь бесконечный ужас и позор.

Как же она могла не ненавидеть святое? Как она могла не бояться его?

Она была проституткой в Сумне, а быть проституткой в священном городе — это вам не жук начхал. Некоторые ее товарки в шутку называли себя «ворами у врат на Небеса». Они постоянно обменивались насмешливыми историями про паломников, которые так часто плакали в их объятиях. «Они все это затевают ради того, чтобы увидеть Бивень, — язвительно заметила однажды старая Пираша, — а заканчивают тем, что показывают его!»

И Эсменет смеялась вместе с остальными, хоть и знала, что паломники плачут оттого, что потерпели неудачу, оттого, что пожертвовали урожаем, сбережениями и обществом близких людей, чтобы попасть в Сумну. Ни один человек из низших каст небыл настолько глуп, чтобы стремиться к богатству или радости — мир для этого слишком непостоянен и своенравен. Им оставалось лишь спасение, святость. Вот и Эсменет выставляла ноги в окно, подобно спятившим прокаженным, которые из одной лишь злобы набрасывались на здоровых.

Какой далекой теперь казалась та женщина. Каким близким — Святое…

Серве кричала и подвывала; от мучительной боли, терзающей чрево, все ее тело сотрясала дрожь.

Кианка издала одобрительный возглас, состроила гримасу и улыбнулась. Серве откинулась на колени к Эсменет, тяжело дыша, глядя безумным взором, крича. Эсменет смотрела, затаив дыхание; тело ее занемело от изумления, а мысли спутались оттого, что чудесное столь тесно и неразрывно смешивалось с обыденным.

— Хеба серисса! — воскликнула кианка. — Хеба серисса!

Ребенок сделал первый вдох и подал голос в первой, плаксивой мольбе.

Эсменет смотрела на новорожденного и понимала: вот результат, к которому привел ее отказ от воды. Она страдала, чтобы Серве могла пить, и вот теперь на свет появился этот вопящий младенец, сын Воина-Пророка.

Плача, Эсменет склонилась над Серве.

— Сын, Серча! У тебя сын! И он не синенький!

Серве улыбнулась, прикусив губу, всхлипнула и рассмеялась. Они обменялись мудрыми и радостными взглядами, которых не понял бы ни один мужчина, кроме Келлхуса.

Со смехом Келлхус взял верещащего младенца из рук повитухи и принялся внимательно разглядывать его. Ребенок притих, и на миг могло показаться, будто он, в свою очередь, тоже изучает отца с тем ошарашенным видом, какой бывает только у младенцев. Келлхус подставил ребенка под струю воды, смывая с его лица кровь и слизь. Когда тот снова загорланил, Келлхус издал возглас притворного изумления и с нежностью взглянул на Серве.

На миг — всего лишь на миг — Эсменет показалось, будто она слышит чей-то голос.

Келлхус передал ребенка Серве; та, не переставая плакать, принялась укачивать его. Внезапно Эсменет охватила печаль, укор чужой радости. Она встала и, не поднимая лица, не сказав ни слова, стремительно вышла из шатра.

Снаружи воины из Сотни Столпов, священные телохранители Келлхуса, посмотрели на нее с окаменевшими от тревоги лицами, но не сделали попытки ее остановить. Все так же безмолвно Эсменет прошла между самодельными укрытиями, но далеко отходить не стала, понимая, что тогда ее непременно побеспокоит какой-нибудь взволнованный последователь. Заудуньяни, верные, постоянно охраняли периметр лагеря, как от своих же товарищей, Людей Бивня, так и от язычников.

Вот и еще одна перемена, порожденная пустыней…

Дождь прекратился, но отовсюду капало и воздух был прохладным. Тучи разошлись, и Эсменет увидела Гвоздь Небес — словно сверкающий пупок между разошедшимися полами шерстяного одеяния. Если поднять голову и смотреть только на Гвоздь, можно вообразить себя где угодно — в Сумне, в Шайгеке, в пустыне или в колдовском Сне Ахкеймиона. Эсменет подумала, что Гвоздь Небес — единственная вещь, для которой не имеет значения ни «где», ни «когда».

Два человека — судя по виду, галеоты, — устало брели в ее сторону через темноту и грязь.

— Истина сияет, — пробормотал один, когда они приблизились; лицо его было в пятнах от сильных солнечных ожогов, полученных в пустыне.

Потом они узнали Эсменет.

— Истина сияет, — отозвалась она, опуская лицо.

Она пряталась от их взволнованных взглядов, пока они не прошли дальше.

— Госпожа… — прошептал один из галеотов; у него словно бы перехватило дыхание от благоговения.

Люди все чаще и чаще вели себя в присутствии Эсменет робко и подобострастно. И похоже, это все меньше смущало ее и все больше ей нравилось. Это был не сон.

Откуда-то донеслась резкая мелодия. Это шрайские жрецы подули в молитвенные трубы, и правоверные айнрити преклонили колени у самодельных алтарей. На миг эти ноты напомнили Эсменет крики Серве, как они звучали бы издалека.

Горе Эсменет сменилось раскаянием. Почему она в пустыне охотно отдала Серве свою воду и едва не отдала жизнь, а теперь не смогла подарить ей мгновение радости? Что с ней? Она ревнует? Нет. От ревности человек с горечью поджимает губы. Она не ощущала горечи…

Или все-таки ощущала?

«Келлхус прав… Мы не знаем, что нами движет». Всегда есть что-то большее.

Грязь под ногами была прохладной — такой непохожей на дышащий жаром песок.

Крики, раздавшиеся в ближайшей палатке, напугали Эсменет. Она поняла, что там лежит больной, страдающий от гемофлексии. Эсменет попятилась, борясь с желанием взглянуть, кто это, предложить поддержку и утешение.

— Пожа-алуйста… — выдохнул слабый голос. — Мне нужно… мне нужно…

— Я не могу, — сказала Эсменет, с ужасом глядя на неясный силуэт хижины, сооруженной из ветвей и кож.

Келлхус изолировал больных и требовал, чтобы им помогали только те, кто переболел и выжил. Он сказал, что Ужасный Бог передает болезнь через вшей.

— Я валяюсь в собственном дерьме!

— Я не могу…

— Но почему? — донесся жалкий голос. — Почему?

— Пожалуйста! — негромко воскликнула Эсменет. — Пожалуйста, пойми! Это запрещено.

— Он не слышит тебя…

Келлхус. Его голос казался чем-то неизменным. Он обнял Эсменет; его шелковистая борода скользнула по ее шее.

— Они слышат лишь собственные страдания, — пояснил Келлхус.

— Совсем как я, — отозвалась Эсменет.

Ее вдруг одолели угрызения совести. Ну зачем ей понадобилось убегать?

— Ты должна быть сильной, Эсменет.

— Иногда я чувствую себя сильной. Иногда я чувствую себя обновленной, но тогда…

— Ты на самом деле обновлена. Мой отец переделал нас всех. Но прошлое остается прошлым, Эсменет. Если ты была кем-то, ты этим была. Прощение требует времени.

Как ему это удается? Как он может так легко, без малейших усилий, говорить с ее сердцем?

Но Эсменет знала ответ на этот вопрос — или думала, что знает.

Люди, как сказал ей когда-то Келлхус, подобны монетам: у них две стороны. Когда одна сторона видна, другая остается в тени, и хотя все люди являются и тем и другим одновременно, они знают лишь ту сторону себя и те стороны других, которые видят, — они способны на самом деле познать лишь внутреннюю часть себя и внешнюю часть окружающих.

Сперва это казалось Эсменет глупостью. Разве внутренняя часть — это не целое? Просто окружающие недостаточно его постигают. Но Келлхус попросил ее поразмыслить над всем, что она свидетельствовала в окружающих. Сколько она видела непреднамеренных ошибок? Сколько изъянов характера? Самомнение, звучащее в брошенных мимоходом замечаниях. Страхи, прикидывающиеся суждениями…

Недостатки людей написаны в глазах тех, кто смотрит на них. И поэтому каждый так стремится добиться хорошего мнения о себе. Именно поэтому все лицедействуют. Они в глубине души знают, что то, какими они видят себя, лишь половина того, чем они являются на самом деле. И им отчаянно хочется быть целыми.

Келлхус говорил, что истинная мудрость заключается в том, что есть в промежутке между этими двумя половинами.

Лишь позднее Эсменет подумала так о самом Келлхусе. И с потрясением осознала, что ни разу — ни разу! — не видела ни единого изъяна ни в его словах, ни в поступках. Именно поэтому он казался беспредельным, словно земля, раскинувшаяся от маленького круга у нее под ногами до огромного круга под небом. Келлхус стал ее горизонтом.

Для Келлхуса не существовало ни малейшей разницы между тем, чтобы видеть и быть видимым. И более того, он каким-то образом оставался извне и видел изнутри. Он сделался целым…

Эсменет запрокинула голову и взглянула ему в глаза.

«Ты здесь, ведь правда? Ты со мной… внутри».

— Да, — сказал Келлхус, и Эсменет показалось, будто на нее смотрит Бог.

Она сморгнула слезы.

«Я твоя жена! Твоя жена!»

— И ты должна быть сильной, — сказал он, перекрывая жалобный голос больного. — Бог очищает Священное воинство, очищает для похода на Шайме.

— Но ты сказал, что мы можем не бояться болезни.

— Не болезни — Великих Имен. Многие из них начали бояться меня… Некоторые считают, что Бог наказывает Священное воинство из-за меня. Другие опасаются за свою власть и привилегии.

Неужто он предвидит нападение, войну внутри Священного воинства?

— Тогда ты должен поговорить с ними, Келлхус! Ты должен сделать так, чтобы они увидели!

Келлхус покачал головой.

— Люди восхваляют то, что им льстит, и насмехаются над тем, что их укоряет, — ты же это знаешь. Прежде, когда меня слушали лишь рабы и простые пехотинцы, знать могла позволить себе не обращать на меня внимания. Но теперь, когда их самые доверенные советники и вассалы принимают Поглощение, они начинают понимать истинность своей власти, а вместе с этим и свою уязвимость.

«Он обнимает меня! Этот человек обнимает меня!»

— И что тогда делать?

— Верить.

Эсменет смотрела ему в глаза, не отводя взгляда.

— Тебе и Серве, — продолжал Келлхус, — ни при каких обстоятельствах не следует ходить без сопровождения. Они, если сумеют, используют вас против меня…

— Неужели положение вещей сделалось настолько отчаянным?

— Пока нет. Но скоро сделается. До тех пор пока Карасканд будет сопротивляться…

Внезапный, бездонный ужас. Мысленному взору Эсменет представились убийцы, пробирающиеся в ночи, высокопоставленные заговорщики, хмуро сидящие при свечах.

— Они попытаются убить тебя?

— Да.

— Тогда ты должен убить их!

Эсменет сама поразилась свирепости этих слов. Но не жалела о них.

Келлхус рассмеялся.

— Говорить так в эту ночь! — пожурил он Эсменет.

Ее снова затопило раскаяние. Сегодня ночью Серве родила! У Келлхуса сын! А она только и делает, что копается в своих недостатках и потерях. «Почему ты покинул меня, Акка?»

Эсменет мучительно всхлипнула.

— Келлхус, — пробормотала она. — Келлхус, мне так стыдно! Я завидую ей! Я так ей завидую!

Келлхус коротко рассмеялся и уткнулся лицом в ее волосы.

— Ты, Эсменет, — линза, через которую я буду жечь. Ты… Ты — чрево племен и народов, порождающее пламя. Ты — бессмертие, надежда и история. Ты — больше, чем миф, больше, чем Священное Писание. Ты — матерь всего этого! Ты, Эсменет, — матерь большего…

Глубоко дыша темным, дождливым миром, Эсменет крепко прижала руки Келлхуса к себе. Она знала это, с самых первых дней в пустыне она это знала. Именно поэтому выбросила раковину — купленный у ведьмы противозачаточный талисман.

«Ты — порождающая пламя…»

Никогда больше она не отгонит семени от своего чрева.


4111 год Бивня, начало зимы, побережье Менеанора неподалеку от Иотии

«СКАЖИ МНЕ…»

Бешено крутящийся смерч, соединяющий землю с седыми небесами, изрыгает пыль.

«ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?»

Ахкеймион проснулся без крика. Он лежал неподвижно, силясь перевести дух. Он сморгнул слезы — но он не плакал. Солнечный свет лился через украшенное лепниной окно и освещал темно-красный ковер с каймой, расстеленный посреди комнаты. Ахкеймион поглубже зарылся в теплое одеяло, наслаждаясь мирным утром.

Уже одна здешняя роскошь сама по себе казалась невероятной. Так или иначе, после уничтожения резиденции Багряных Шпилей в Иотии они с Ксинемом оказались почетными гостями барона Шанипала, которого Пройас оставил в Шайгеке в качестве своего представителя. Один из рыцарей барона обнаружил их, когда они нагими скитались по городу. Узнав Ксинема, рыцарь доставил их к Шанипалу, а барон препроводил их сюда, в роскошную кианскую виллу на побережье Менеанора — выздоравливать.

Вот уже несколько недель они пользовались покровительством и гостеприимством барона — достаточно долго, чтобы изумленное потрясение, вызванное их побегом, улеглось и они принялись терзаться потерями. Выживание, как быстро осознал Ахкеймион, тоже требовалось пережить.

Он кашлянул и сбросил одеяло. Из-за парчовой перегородки с цветочным узором появился слуга-шайгекец, один из двух рабов, которых ему предоставил Шанипал. Барон был странным, его доброжелательность или недоброжелательность зависела от того, насколько человек готов потакать его чудачествам. Он твердо решил, что они должны жить в точности как покойные гранды, бывшие владельцы поместья. Судя по всему, кианцы постоянно держали у себя в спальне рабов, как норсирайцы — собак.

Умывшись и одевшись, Ахкеймион отправился бродить по вилле, разыскивая Ксинема — тот, похоже, прошлой ночью не вернулся к себе в комнату. От кианцев здесь осталось достаточно много — мебель из красного дерева, мягчайшие ковры, лазурные драпировки — Ахкеймиону почти верилось, будто он в гостях у настоящего фанимского гранда, а не айнритийского барона, которому взбрело в голову одеваться и жить как гранду.

Через некоторое время Ахкеймион поймал себя на том, что, обыскивая комнаты, костерит маршала. Здоровые всегда ворчат на больных; когда ты скован чужой беспомощностью, это само по себе нелегко. Но негодование Ахкеймиона было странно замкнуто на себя и очень запутанно, почти как лабиринт. С Ксинемом каждый следующий день казался тяжелее предыдущего.

Маршал был его самым давним и самым верным другом — и уже одно это накладывало на Ахкеймиона немалую ответственность. Тот факт, что Ксинем пожертвовал всем тем, чем пожертвовал, перенес то, что перенес, ради спасения Ахкеймиона, только увеличивал ответственность. Но Ксинем до сих пор страдал. Несмотря на солнечный свет, несмотря на шелка и угодливых рабов, он до сих пор кричал, как в тех подвалах, до сих пор выдавал тайны, до сих пор скрипел зубами от мучительной боли… Казалось, будто он каждый день заново теряет зрение. И потому он не просто делал Ахкеймиона ответственным — он обвинял…

— Посмотри на расплату за мою преданность! — выкрикнул он однажды. — Сделай так, чтобы мои глазницы заплакали, ибо у меня сухие щеки. Небось, веки у меня запали, да, Акка? Опиши их мне — я ведь больше не могу видеть!

— Я не просил меня спасать! — крикнул Ахкеймион.

Сколько ему придется расплачиваться за непрошеную услугу?

— Я не просил устраивать такую дурость!

— Эсми, — отозвался Ксинем. — Эсми просила.

Как ни старался Ахкеймион забыть эти вспышки раздражения, их яд проникал глубоко. Он часто ловил себя на том, что размышляет над пределами ответственности. Что именно он должен? Иногда Ахкеймион говорил себе, что Ксинем, настоящий Ксинем, умер, а этот слепой тиран — незнакомый и чужой человек. Пускай попрошайничает в трущобах с такими же, как он! Иногда он убеждал себя, что Ксинем просто нуждается в том, чтобы его бросили — хотя бы для того, чтобы сбить с него эту чертову дворянскую спесь.

— Ты цепляешься за то, что следует отпустить, — сказал он как-то маршалу, — и отпускаешь то, за что следует держаться… Так не может продолжаться, Ксин. Ты должен вспомнить, кто ты такой!

Однако Ксинем был не одинок. Ахкеймион тоже изменился — безвозвратно.

Он ни разу не поплакал над участью друга. Он, который всегда был таким слезливым… А еще он теперь не кричал, пробуждаясь ото Снов, — ни разу после побега. Он просто не чувствовал себя способным на это. Ахкеймион помнил эти ощущения: грохот в ушах, горящие глаза и резь в горле, но они казались далекими и абстрактными, словно нечто такое, о чем он скорее читал, чем знал на собственном опыте.

И еще одна странность: Ксинем, похоже, нуждался в его слезах, как будто тот факт, что теперь не Ахкеймион, а он оказался на положении слабого, был для него мучительнее пыток и слепоты. И что еще более странно: чем острее Ксинем нуждался в его слезах, тем упорнее они ускользали от Ахкеймиона. Зачастую казалось, будто их разговоры превращаются в борьбу, как будто Ксинем был слабеющим отцом, который постоянно позорится, пытаясь удержать власть над сыном.

— Я сильный! — выкрикнул он однажды в пьяном помрачении. — Я!

Наблюдавший за ним Ахкеймион не мог найти в себе иных чувств, кроме жалости.

Он мог горевать, он мог сочувствовать, но не мог плакать по своему другу. Означало ли это, что его тоже лишили чего-то важного? Или же он что-то приобрел? Ахкеймион не чувствовал себя ни сильным, ни решительным, но откуда-то знал, что стал таким. «Муки учат, — написал некогда поэт Протат, — что любовь забываема». Может, это был дар Багряных Шпилей? Может, они преподали ему урок?

Или, возможно, они просто забили его до такой степени, что у него притупились все чувства?

Каким бы ни был ответ, он еще увидит их сожженными — в особенности Ийока. Он покажет им, на что способна его новообретенная уверенность.

Возможно, именно это было их даром. Ненависть.

Расспросив нескольких рабов, Ахкеймион отыскал Ксинема; тот пил в одиночестве на террасе, выходящей на море. Утреннее солнце грело кожу, хотя воздух был прохладным, — ощущение, всегда казавшееся Ахкеймиону бодрящим. Рокот прибоя и соленый морской бриз напомнили ему юность. Менеанор тянулся до самого горизонта, переходя от бирюзы на мелководье к бездонной синеве.

Глубоко вздохнув, Ахкеймион приблизился к маршалу. Тот полулежал с чашей в руках, закинув ноги на ограждение из глазурованного кирпича. Накануне вечером Шанипал предложил оплатить их проезд на корабле до Джокты, портового города неподалеку от Карасканда. Ахкеймион намеревался отплыть как можно скорее — точнее сказать, он крайне в этом нуждался, — но не мог уехать без Ксинема. Почему-то Ахкеймион знал, что, если оставить его одного, Ксинем умрет. Горе и горечь убивали и более крепких людей.

Ахкеймион помедлил, собираясь с духом.

Ксинем внезапно воскликнул:

— Повсюду эта темнота!

Ахкеймион заметил светло-красные пятна на белой льняной тунике и понял, что Ксинем пьян. Мертвецки пьян.

Ахкеймион открыл было рот, но слова не шли. Что он мог сказать Ксинему? Что он нужен Пройасу? Пройас лишил его земель и титулов. Что он нужен Священному воинству? Там Ксинем будет обузой, и он это прекрасно понимает.

«Шайме! Он шел, чтобы увидеть…»

Ксинем спустил ноги на пол и подался вперед.

— Куда ты ведешь, Тьма? Что ты означаешь?

Ахкеймион смотрел на друга, на игру солнечного света на его повернутом в профиль лице. Как обычно, при виде пустых глазниц он почувствовал комок в горле. Казалось, будто оттуда всегда будут торчать ножи.

Маршал протянул руку к солнцу, словно убеждаясь, что вокруг есть некоторое свободное пространство.

— Эй, Тьма! Ты всегда была такой? Всегда была здесь?

Ахкеймион опустил взгляд. Его пронзило раскаяние. «Да скажи ты что-нибудь!»

Но что он мог сказать? Что он должен найти Эсменет, что он просто не может иначе?

«Ну так иди! Иди к своей шлюхе! А меня брось!»

Ксинем захихикал, по свойственному пьяным обыкновению быстро переходя от одного настроения к другому.

— Что, я много жалуюсь, Тьма? О, я понимаю, что ты не так уж плоха. Ты избавила меня от необходимости глядеть на рожу Акки! А когда я мочусь, мне незачем убеждать себя, что у меня просто большие руки! Подумать…

Сперва Ахкеймион отчаянно ждал новостей о Священном воинстве; жажда знать была настолько сильной, что он почти не мог горевать о Ксинеме и его утрате. На протяжении всей вечности, заполненной мучениями, он не позволял себе думать об Эсменет. Каким-то уголком сознания Ахкеймион понимал, что она — его уязвимое место. Но с того момента, как к нему вернулась способность чувствовать, он не мог думать ни о ком другом — еще разве что о Келлхусе. Как он сожмет ее в объятиях, осыплет смехом, слезами и поцелуями!.. Какую радость он обретет в ее радости, в ее слезах счастья!

Он так ясно видел это… видел, как это будет.

— Я просто хочу знать, — с притворной ласковостью пьяного вопросил Ксинем, — что ты такое, черт бы тебя побрал!

Хотя поначалу у Ахкеймиона были все основания опасаться наихудшего, он знал, что Эсменет жива. Просто знал, и все. Согласно доходящим слухам, Священное воинство едва не погибло при переходе через Кхемему. Но если верить Ксинему, Эсменет уехала с Келлхусом, а Ахкеймион не мог желать для нее иного, более верного спутника. Келлхус не может умереть, ведь так? Он ведь Предвестник, посланный, чтобы спасти род людской от Второго Апокалипсиса.

Однако другая уверенность стала для него источником мучений.

— Ты ощущаешься как ветер! — выкрикнул Ксинем.

Его голос сделался более пронзительным.

— Ты пахнешь как море!

Келлхус должен спасти мир. А он, Друз Ахкеймион, должен стать его советником.

— Открой глаза, Ксин! — ломающимся голосом выкрикнул маршал.

Ахкеймион заметил, как блеснули на солнечном свете капельки слюны.

— Открой свои гребаные глаза!

Могучая волна разбилась о черные скалы под террасой. Воздух наполнился солеными брызгами.

Ксинем выронил чашу и принялся, словно безумный, грозить кулаками небу, выкрикивая: «Эй! Эй!»

Ахкеймион быстро сделал два шага. Остановился.

— Каждый звук! — выдохнул маршал. — Каждый звук заставляет меня съеживаться! Я никогда не ощущал такого страха! Никогда! Молю тебя, Господи… Пожалуйста!

— Ксин… — прошептал Ахкеймион.

— Я же был хорошим! Я же был таким хорошим!

— Ксин!

Маршал застыл.

— Акка? — Он обхватил себя руками за плечи, словно желая забиться в темноту, — единственное, что он мог видеть. — Нет, Акка! Нет!

Не думая о том, что делает, Ахкеймион кинулся к нему и обнял.

— Это все из-за тебя! — визгливо выкрикнул Ксинем. — Это все ты наделал!

Ахкеймион крепко прижимал к себе плачущего друга. Плечи Ксинема были такими широкими, что Ахкеймион едва сводил руки у него на спине.

— Нам надо ехать, — пробормотал он. — Надо отыскать остальных.

— Я знаю, — выдохнул маршал Аттремпа. — Надо отыскать Келлхуса!

Ахкеймион прижался подбородком к волосам друга. Кажется, его щеки так и остались сухими.

— Да… Келлхуса.


4111 год Бивня, начало зимы, окрестности Карасканда

Покинутое поместье было построено древними кенейцами. При первом визите Конфас некоторое время развлекался, разглядывая постройки, начав с самых древних и закончив небольшой мраморной молельней, возведенной неизвестным кианским грандом несколько поколений назад. Конфас не представлял себе, как можно не знать план дома, в котором остановился. Видимо, такая привычка — рассматривать все вокруг как поле боя.

Айнритийские дворяне начали прибывать в середине дня: отряды конников, кутающихся в плащи в попытке защититься от непрекращающегося моросящего дождика. Стоя вместе с Мартемом в полумраке крытой веранды, Конфас наблюдал, как люди торопливо проходят через внутренний двор. Они очень сильно изменились с того вечера в саду у его дяди. Закрыв глаза, Конфас и сейчас мог увидеть их, тогдашних, бродящих среди декоративных кипарисов и кустов тамариска; лица их были оптимистичны и беспечны, вели они себя заносчиво и напыщенно, каждый был наряжен в соответствии с обычаями того народа, к которому принадлежал. Когда Конфас смотрел в прошлое, они казались ему такими… неопытными. А теперь, после месяцев войны, после пустыни и болезни, они выглядели суровыми и безжалостными, как те пехотинцы в Колоннах, что постоянно продлевают контракт, — ветераны с сердцами из кремня, которыми восхищаются новобранцы и кого до смерти боятся молодые офицеры. Они казались особым народом, новой расой; все особенности, отличавшие конрийцев от галеотов, айнонов от тидонцев, были выбиты из них, как шлаки из стали.

И конечно же, все они ехали на кианских лошадях, все носили кианскую одежду. Теперь никто не обращал внимания на внешние детали; все важное крылось глубоко внутри.

— Они больше похожи на язычников, чем сами фаним, — сказал Конфас.

— Пустыня создала кианцев, — отозвался генерал, пожав плечами, — она перекроила и нас.

Конфас задумчиво смотрел на Мартема, ощущая непонятное беспокойство.

— Несомненно, ты прав.

Мартем ответил бесстрастным, ничего не выражающим взглядом.

— Скажете ли вы мне, что происходит? Для чего Великие и Малые Имена созваны втайне?

Экзальт-генерал повернулся к черным, затянутым тучами холмам Энатпанеи.

— Конечно, для того, чтобы спасти Священное воинство.

— Я полагал, нас волнует исключительно империя.

Конфас снова внимательно взглянул на подчиненного, пытаясь разгадать скорее самого человека, чем его замечание. После той неудачи с князем Келлхусом Конфас постоянно ловил себя на мысли, что ему хочется заподозрить генерала в измене. Он был недоволен Мартемом по многим причинам. Но, как ни странно, всегда был рад его обществу.

— У империи и Священного воинства общий путь, Мартем.

Хотя вскоре, подумал Конфас, пути их разойдутся. Это будет настоящей трагедией…

«Сперва Карасканд, затем князь Келлхус. Священному воинству придется подождать». Во всем должен быть порядок.

Мартем и глазом не моргнул.

— А если…

— Идем, — перебил его Конфас. — Пора подразнить львов.

Экзальт-генерал велел слугам — после пустыни он был вынужден приставить к той работе, которую прежде выполняли рабы, своих солдат — проводить айнритийских дворян в крытый манеж для верховой езды. Когда Конфас с Мартемом вошли в манеж, гости уже рассыпались по просторному темному помещению, разбившись на группки, грелись у жаровен с углями и приглушенно переговаривались. Всего их было человек пятьдесят-шестьдесят. Сперва никто не заметил их появления, и Конфас так и остался стоять в сводчатом проеме, изучая собравшихся, от глаз, которые в полумраке казались необычно яркими, до соломинок, прилипших к мокрым сапогам.

Интересно, лениво подумал он, сколько падиражда заплатил бы за этот зал?

Голоса стали стихать один за другим: люди заметили его.

— А где Анасуримбор? — громко поинтересовался палатин Гайдекки; взгляд его был таким же резким и циничным, как всегда.

Конфас усмехнулся.

— О, он здесь, палатин. Если не как человек, то как тема для обсуждения.

— Не хватает не только князя Келлхуса, — заметил граф Готьелк. — Нету Саубона, Атьеаури… Пройас, конечно, болен, но я не вижу никого из самых ревностных защитников Келлхуса.

— Несомненно, это счастливое совпадение.

— Я думал, мы будем совещаться насчет Карасканда, — сказал палатин Ураньянка.

— Ну конечно же! Карасканд сопротивляется. Мы собрались, чтобы понять — почему?

— Ну так почему он сопротивляется? — высокомерно осведомился Готиан.

Не в первый раз Конфас осознал, что они его презирают — почти поголовно. Люди всегда ненавидят того, кто лучше их.

Конфас раскинул руки и двинулся к ним.

— Почему?! — воскликнул он, гневно сверкая глазами. — Это главный вопрос, не так ли? Почему дождь все льет, гноя наши ноги, наши палатки, наши сердца? Почему гемофлексия косит нас без разбора? Почему столь многие из нас умирают, барахтаясь в собственном дерьме?

Конфас рассмеялся, изображая изумление.

— И это после пустыни! Как будто мало невзгод, постигших нас в Каратае! Так почему же? Неужто придется просить старика Кумора, чтобы он сверился с книгами знамений?

— Нет, — сухо произнес Готиан. — Все ясно. На нас пал гнев Божий.

Конфас мысленно улыбнулся. Сарцелл утверждал, что так называемый Воин-Пророк будет мертв в ближайшие дни. Но сможет он это устроить или нет — а Конфас подозревал, что нет, — после покушения им понадобятся союзники. Никто точно не знал, какова численность заудуньяни, которыми командовал князь Келлхус, но счет следовало вести на десятки тысяч… Казалось, что чем больше Люди Бивня страдают, тем большее их число переходит на сторону этого демона.

Но ведь не зря же говорят: пес крепче всего любит того хозяина, который его бьет.

Конфас пристально взглянул на собравшихся и сделал паузу, добиваясь большей эффектности.

— Кто может это оспорить? Гнев Божий пал на нас. И по заслугам… — Он обвел присутствующих взглядом. — Ибо мы дали приют лжепророку и потакаем ему.

Собравшиеся разразились протестующими криками. Но Конфас не удивился. Сейчас важно заставить этих недоумков говорить. А все остальное сделает их фанатизм.

Глава 21. Карасканд

«И мы предадим всех их, убитых, детям Эанны; вы будете калечить их лошадей и жечь огнем их колесницы. Вы омоете ноги в крови нечестивых».

Хроника Бивня, Книга Племен, глава 21, стих 13

4111 год Бивня, зима, Карасканд

Коифус Саубон мчался сквозь дождь. Поскользнувшись, он съехал по склону, перепрыгнул через небольшую ложбину и взобрался на противоположный склон. Потом запрокинул лицо к серому небу и расхохотался.

«Он мой! Клянусь богами, он будет моим!»

Осознавая, что момент требует использования джнана или, по крайней мере, самообладания, принц замедлил шаг, пробираясь через самодельные укрытия. Заметив наконец шатер Пройаса, стоящий рядом с сикаморовой рощей, Саубон заспешил к нему.

«Король! Я буду королем!»

Галеотский принц остановился у шатра, озадаченный отсутствием стражи. Пройас временами жалел своих людей — возможно, он велел им стоять внутри, спрятавшись от этого чертова дождя. Кругом, куда ни глянь, земля раскисла. Повсюду были лужи и затопленные рытвины. Дождь барабанил по провисшему холсту шатра.

«Король Карасканда!»

— Пройас! — крикнул он, перекрывая шум дождя.

Саубон почувствовал, что вода все-таки просочилась через плотный войлочный акитон. Ее прикосновение к коже напоминало теплый поцелуй.

— Пройас! Черт возьми, мне нужно поговорить! Я знаю, что ты здесь!

Наконец он услышал внутри приглушенный голос. Когда полог шатра откинулся, Саубон оказался захвачен врасплох. Перед ним стоял Пройас — худой, изможденный, дрожащий, закутавшийся в темное шерстяное одеяло.

— А сказали, что ты поправился, — в замешательстве пробормотал Саубон.

— Конечно, поправился, идиот. Я же стою.

— А где твоя стража? Где врач?

Болеющий принц хрипло закашлялся. Он прочистил горло и сплюнул мокроту.

— Я их всех отослал, — сказал он, вытирая рот рукавом. — Спать надо, — добавил он, страдальчески морща лоб.

Саубон громогласно расхохотался и сгреб его в объятия.

— Сейчас тебе перехочется спать, мой благочестивый друг!

— Саубон. Принц. Пожалуйста, давай потом. Я как-никак болен.

— Я пришел, чтобы задать тебе вопрос, Пройас. Всего один вопрос.

— Тогда спрашивай.

Саубон внезапно успокоился и сделался очень серьезным.

— Если я захвачу Карасканд, ты поддержишь мое желание стать его королем?

— В каком смысле — «захвачу»?

— Если я открою его ворота Священному воинству, — ответил галеотский принц, устремив на собеседника пронизывающий взгляд голубых глаз.

Пройас мгновенно преобразился. Бледность покинула его лицо. Темные глаза сделались ясными и внимательными.

— Ты говоришь серьезно?

Саубон хихикнул, словно алчный старик.

— Я в жизни не был так серьезен.

Конрийский принц несколько мгновений сосредоточенно изучал его, как будто взвешивал варианты.

— Мне не нравится игра, которую ты затеял…

— Проклятье! Ты можешь просто ответить на вопрос? Поддержишь ли ты меня, когда я потребую, чтобы меня возвели на трон Карасканда?

Пройас немного помолчал, потом медленно кивнул.

— Да… Возьми Карасканд, и ты будешь его королем. Обещаю.

Саубон воздел лицо и руки к грозному небу и издал боевой клич. Струи дождя хлестали его, обволакивая успокаивающей прохладой, оставляя на губах и во рту привкус меда. Несколько месяцев назад он, попав в плен обстоятельств, думал, что умрет. Потом он встретил Келлхуса, Воина-Пророка, человека, указавшего ему путь к собственному сердцу, и пережил бедствия, какие могли бы сломить десятерых более слабых людей. И вот теперь момент, о котором Саубон мечтал всю жизнь, настал. Это казалось настолько невероятным, что голова шла кругом.

Это казалось даром.

Дождь, такой сладостный после Кхемемы. Капли, стучащие по лбу, щекам, закрытым глазам. Саубон стряхнул воду со спутанных волос.

«Король… Наконец-то я буду королем».


— И откуда это мрачное молчание? — спросил Пройас.

Найюр, сидевший посреди темного шатра, взглянул на него.

Он понял, что конрийский принц не просто отлеживался, пока выздоравливал. Он думал.

— Не понимаю, — отозвался Найюр.

— Видишь ли, скюльвенд… Что-то произошло с тобой в Анвурате. И мне нужно знать, что именно.

Пройас все еще был болен — и весьма серьезно, если судить по его виду. Он сидел в походном кресле, зарывшись в груду одеял, и его обычно пышущее здоровьем лицо было бледным и осунувшимся. У любого другого человека подобная слабость показалась бы Найюру отвратительной, но Пройас не был «любым». За прошедшие месяцы молодой принц внушил ему некое беспокоящее чувство, уважение, которого не заслуживали, пожалуй, и сородичи-скюльвенды, не то что какой-то чужак. Даже сейчас, в болезни, Пройас сохранял царственный вид.

«Он всего лишь один из айнритийских псов!»

— Ничего в Анвурате не произошло.

— Как так — ничего? Почему ты бежал? Почему исчез?

Найюр нахмурился. Ну и что ему сказать?

Что он сошел с ума?

Найюр провел много бессонных ночей, пытаясь изгнать из памяти Анвурат. Он помнил, как ход битвы ускользал из его власти. Он помнил, как убивал Келлхуса, который не был Келлхусом. Он помнил, как сидел у прибрежной полосы и смотрел на Менеанор, бьющий по берегу кулаками белой пены. Он хранил тысячу других воспоминаний, но все они казались крадеными, словно истории, рассказанные приятелем детства.

Найюр большую часть своей жизни прожил в обществе безумия. Он слышал, как говорят его братья, понимал, как они думают, но, несмотря на бесконечные взаимные упреки, несмотря на годы жгучего стыда, не мог сделать эти слова и мысли — своими. Он был беспокойной и мятежной душой. Вечно одна мысль, одна жажда — это слишком! Но как бы далеко ни уходила его душа по тропам долга, Найюр всегда нес на себе печать предательства — и всегда знал меру своей испорченности. Его замешательство было замешательством человека, наблюдающего за безумием других. «Как? — готов был кричать он. — Как эти мысли могут быть моими?»

Он всегда владел собственным безумием.

Но в Анвурате все изменилось. Наблюдатель в его душе пал, и впервые сумасшествие овладело им. На протяжении недель Найюр был не более чем трупом, привязанным к взбесившейся лошади. И как же мчалась его душа!

— Какое тебе дело до моих уходов и приходов? — едва не выкрикнул Найюр. Он засунул большие пальцы рук за пояс с железными бляхами. — Я не твой вассал.

Лицо Пройаса потемнело.

— Нет… Но ты занимаешь высокое положение среди моих советников. — Он поднял голову; в глазах его читалась нерешительность. — Особенно после того, как Ксинем…

Найюр скривился:

— Ты слишком много…

— Ты спас меня в пустыне, — сказал Пройас.

Найюра вдруг захлестнуло томление. Отчего-то он тосковал по пустыне — куда больше, чем по Степи. Что было тому причиной? Может, безликость шагов, невозможность проложить тропы и дороги? Или уважение? Каратай убил куда больше людей, чем он сам… Или сердце Найюра узнало себя в одиночестве и отчаянии пустыни?

«Как много проклятых вопросов! Заткнись! Хватит!»

— Конечно, я тебя спас, — отозвался Найюр. — Не забывай: всем уважением, какое я здесь приобрел, я обязан тебе.

Он тут же пожалел об этих словах. Он хотел объяснить, что говорить больше не о чем, а прозвучали они как признание.

Могло показаться, будто Пройас сейчас сорвется на крик. Но он просто опустил голову и принялся разглядывать циновку под босыми ногами. Когда же он поднял взгляд, в нем светились одновременно и печаль, и вызов.

— Тебе известно, что Конфас недавно созвал тайный совет, чтобы поговорить о Келлхусе?

Найюр покачал головой:

— Нет.

Пройас внимательно наблюдал за ним.

— Так, значит, вы с Келлхусом по-прежнему не разговариваете?

— Нет.

Найюр прищурился. На миг ему представился дунианин; он кричал, и лицо его раскрывалось изнутри. Воспоминание? Когда это случилось?

— А почему, скюльвенд?

Найюр еле сдержался, чтобы не фыркнуть.

— Из-за женщины.

— В смысле — из-за Серве?

Найюр помнил, как Серве, измазанная кровью, пронзительно кричала. Это тоже случилось в Анвурате? Да и происходило ли это вообще?

«Она была моей ошибкой».

Что на него нашло, когда ему стукнуло забрать ее с собой, после того, как они с Келлхусом перебили тех мунуати? Что на него нашло, когда он взял женщину — женщину! — в дорогу? Может, ее красота так подействовала на него? Она была ценной добычей — это бесспорно. Младшие вожди похвалялись бы ею при всяком удобном случае, развлекались, прикидывая, сколько голов скота можно получить за нее, и зная при этом, что она — не для продажи.

Но ведь он охотился за Моэнгхусом! За Моэнгхусом!

Нет. Ответ был прост: он взял ее из-за Келлхуса. Разве не так?

«Она была моей добычей».

До того как они наткнулись на Серве, Найюр провел несколько недель наедине с этим человеком — несколько недель наедине с дунианином. Сейчас, наблюдая, как этот демон пожирает одно сердце айнрити за другим, Найюр мог лишь поражаться тому, что остался в живых. Бесконечное тщательное изучение. Опьяняющий голос. Демонические истины… Как он мог не взять Серве после подобного испытания? Даже если не считать красоты, она была простой, честной, страстной — то есть обладала всем тем, чем не обладал Келлхус. Он воевал против паука. Как же ему было не стремиться к обществу мух?

Да… Вот именно! Он взял ее, как ориентир, как напоминание о том, что такое человек. А ему следовало бы понять, что вместо этого она превратится в поле битвы.

«Он использовал ее, чтобы свести меня с ума!»

— Ты уж прости меня за скептицизм, — сказал Пройас. — Многие мужчины вытворяют странные вещи, когда дело касается женщин. Но чтобы ты?..

Найюр рассердился. Что он такое говорит?

Пройас перевел взгляд на бумаги, сложенные перед ним на столе; их уголки загибались от влаги. Он рассеянно попытался разгладить один уголок пальцами.

— Все это сумасшествие, творящееся вокруг Келлхуса, заставило меня думать, — продолжал принц. — Особенно о тебе. Люди тысячами стекаются к нему, пресмыкаются перед ним. Тысячами… Но однако же ты, человек, знающий его лучше всех, не пожелал оставаться с ним. Почему, Найюр?

— Я же сказал — из-за женщины. Он украл мою добычу.

— Ты любил ее?

Сказители говорят, что люди часто бьют сыновей, чтобы оскорбить своих отцов. Но тогда зачем они бьют жен? Любовниц?

Почему он бил Серве? Чтобы оскорбить Келлхуса? Чтобы причинить боль дунианину?

Там, где Келлхус гладил, Найюр бил. Там, где Келлхус шептал, Найюр кричал. Чем большей любви добивался дунианин, тем большую ненависть вызывал Найюр — даже не понимая, что именно он делает. Иногда она вполне заслуживала его ярости. «Своенравная сука! — думал он. — Как ты могла? Как ты могла?»

Любил ли он ее? Мог ли любить?

Возможно, в мире, где не было бы Моэнгхуса…

Найюр сплюнул на циновки, устилающие пол.

— Я владел ею! Она была моей!

— И все? — спросил Пройас. — Это и есть все твои претензии к Келлхусу?

Все его претензии… Найюр едва не расхохотался. То, что он чувствовал, нельзя было изложить словами.

— Меня беспокоит твое молчание.

Найюр снова сплюнул.

— А меня оскорбляет твой допрос. Ты слишком много на себя берешь, Пройас.

Осунувшееся, но по-прежнему красивое лицо исказила гримаса.

— Возможно, — сказал принц, глубоко вздохнув. — А возможно, и нет… Как бы то ни было, Найюр, я получу от тебя ответ. Мне необходимо знать правду!

Правду? И что эти псы будут делать с правдой? Как поступит Пройас, узнав ее?

«Он пожирает вас, и теперь ты это знаешь. А когда он закончит, останутся только кости…»

— И что за правда тебе нужна? — огрызнулся Найюр. — Действительно ли Келлхус — айнритийский пророк? Ты на самом деле думаешь, что я способен ответить на этот вопрос?

Во время спора Пройас от возбуждения подался вперед; теперь же он снова откинулся на спинку кресла.

— Нет, — выдохнул он, проводя рукой по лбу. — Я просто надеялся, что…

Он не договорил и замолк, устало покачав головой.

— Все это несущественно. Я позвал тебя, чтобы обсудить другие дела.

Найюр повнимательнее пригляделся к принцу и поймал себя на том, что его беспокоит неопределенность в глазах Пройаса.

«Конфас вступил с ним в переговоры… Они что-то замышляют против Келлхуса».

А зачем ему лгать насчет дунианина? Все равно он больше не верит, что этот человек будет соблюдать условия их договора…

Тогда во что же он верит?

— Недавно ко мне приходил Саубон, — тем временем продолжал Пройас. — Он обменялся посланиями и даже несколькими заложниками с кианским офицером по имени Кепфет аб Танадж. Судя по всему, Кепфет и его товарищи настолько сильно ненавидят Имбейяна, что готовы пожертвовать чем угодно, лишь бы увидеть его мертвым.

— Карасканд, — сказал Найюр. — Они предложили Карасканд!

— Участок стены, если говорить точнее. На западе, рядом с небольшими боковыми воротами.

— И ты хочешь моего совета? Даже после Анвурата?

Пройас покачал головой.

— Я хочу от тебя большего, скюльвенд. Ты всегда говорил, что мы, айнрити, делим честь, как другие делят добычу. И сейчас ничего не изменилось. Мы перенесли много страданий. Тот, кто войдет в Карасканд, обретет бессмертную славу…

— А ты слишком болен.

Конрийский принц фыркнул.

— Сперва ты плюешь мне под ноги, а теперь заявляешь о моей немощности… Иногда я думаю: может, ты заслужил эти шрамы на руках, убивая не людей, а хорошие манеры?

Найюр почувствовал себя оплеванным, но сдержался.

— Я заслужил эти шрамы, убивая дураков.

Пройас рассмеялся было, но тут же закашлялся. Он повернулся и сплюнул мокроту в чашу, установленную в тени за креслом. Ее медный край поблескивал в неверном свете.

— Почему я? — спросил Найюр. — Почему не Гайдекки или Ингиабан?

Пройас застонал, его передернуло под одеялами. Он подался вперед и обхватил голову руками. Кашлянув, он взглянул на Найюра. Две слезы, следы борьбы с кашлем, скатились по щекам.

— Потому что ты, — он сглотнул, — самый способный.

Найюр напрягся и почувствовал, как в горле зарождается рычание.

«Он имеет в виду, что без меня проще всего обойтись!»

— Я знаю, ты думаешь, что я лгу, — быстро проговорил Пройас. — Но я не лгу. Если бы Ксинем по-прежнемубыл… был…

Он моргнул и покачал головой.

— Тогда я попросил бы его.

Найюр внимательно посмотрел на принца.

— Ты боишься, что это может оказаться западней… Что Саубона обманули.

Пройас проглотил ком в горле и кивнул:

— Целый город за жизнь одного человека? Ненависть не может быть настолько велика.

Найюр не стал с ним спорить.


То была ненависть, затмевающая ненавидящего, голод, заключающий в себе саму суть аппетита.

Низко пригнувшись, держа меч наготове, Найюр урс Скиоата крался вдоль верха стены к боковым воротам, размышляя о Келлхусе, Моэнгхусе и убийстве.


«Нужен ему… Я должен найти способ стать нужным ему!»

Да… Безумие подступало.

Найюр замер, прижавшись спиной к мокрому камню. Следом за ним на небольшом расстоянии крался Саубон, а за принцем — еще около полусотни тщательно отобранных людей. Задержав дыхание, Найюр попытался успокоиться. Он взглянул на огромную паутину рассыпанных внизу построек, освещенных лунным светом. Странное чувство: увидеть как на ладони город, который так долго им сопротивлялся. Все равно что поднять юбки спящей женщины.

Тяжелая рука легла на его плечо. Найюр обернулся и разглядел в темноте Саубона, его ухмыляющееся лицо, обрамленное кольчужным капюшоном. Луна бросала блики на его шлем. Найюр уважал воинскую доблесть галеотского принца, но никогда не испытывал к нему ни доверия, ни приязни. В конце концов, этот человек тоже примкнул к своре дунианина.

— Вид почти как у распутницы… — прошептал Саубон, кивком указывая на лежащий внизу город. Он поднял голову; глаза его сияли. — Ты все еще сомневаешься во мне?

— В тебе я не сомневался никогда. Лишь в твоей вере в этого Кепфета.

Ухмылка галеотского принца сделалась еще шире.

— Истина сияет, — сказал он.

Найюр с трудом удержался от презрительной усмешки:

— Не лучше, чем свинячьи зубы.

Он сплюнул на древнюю каменную кладку. От дунианина некуда было деться. Иногда ему казалось, будто Келлхус разговаривает с ним из каждого рта, смотрит из каждой пары глаз. И от этого становилось еще хуже.

«Ну что-нибудь… Ведь что-то я наверняка могу сделать!»

Но что? Их договор об убийстве Моэнгхуса был фарсом. Дуниане не чтят ничего, кроме собственной выгоды. Для них имеет значение лишь результат, а все прочее, от воинственных народов до робких взглядов, это лишь инструменты — нечто, что можно использовать. А Найюр не обладал ничем полезным — больше не обладал. Он безрассудно растратил все свои преимущества. Он даже не мог предложить свою репутацию среди Великих Имен — после позора при Анвурате.

Нет. Келлхусу ничего больше не нужно от него. Ничего, кроме…

Найюр едва не произнес это вслух.

«Ничего, кроме молчания».

Краем глаза он заметил, как Саубон встревоженно повернулся к нему.

— Что случилось?

Найюр смерил его презрительным взглядом.

— Ничего, — отрезал он.

Безумие подступало.

Выругавшись по-галеотски, Саубон двинулся мимо него, медленно пробираясь под парапетом с бойницами. Найюр направился следом; собственное дыхание казалось ему слишком хриплым и громким. Дождевая вода, собравшаяся в стыках каменных плит, блестела в свете луны. Найюр шел, расплескивая эту воду; пальцы его ныли от холода. Чем дальше они крались вдоль парапета, тем больше изменялось соотношение уязвимости. Прежде Карасканд выглядел обнаженным, незащищенным, но теперь, по мере того как приближались башни боковых ворот, уязвимыми стали незваные гости. На верхних площадках башен мерцали факелы.

Они остановились у окованной железом двери и с тревогой посмотрели друг на друга, словно осознав внезапно, что наступает момент истины. В мертвенно-бледном свете Саубон казался почти испуганным. Найюр нахмурился и дернул за железную ручку.

Дверь со скрежетом отворилась.

Галеотский принц зашипел и рассмеялся, словно потешаясь над своим минутным сомнением. Прошептав «Победа или смерть!», он проскользнул в распахнутую черную пасть. Найюр еще раз взглянул на залитый лунным светом Карасканд и последовал за принцем; сердце его бешено колотилось.

Двигаясь подобно призракам, они просочились по коридорам и спустились по лестницам. Выполняя просьбу Пройаса, Найюр держался рядом с Саубоном. Он знал, что планировка ворот должна быть простой, но напряжение и спешка превращали прямые ходы в лабиринт.

Протянутая рука Саубона остановила его в темноте и оттащила к растрескавшейся стенке. Галеотский принц замер перед дверью. Из щелей пробивались нити золотистого света. При звуках приглушенных голосов у Найюра по коже побежали мурашки.

— Бог отдал мне этот город, скюльвенд, — прошептал Саубон. — Карасканд будет моим!

Найюр уставился на него в темноте.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю!

Так ему сказал дунианин. Найюр был в этом уверен.

«Он позволил дунианину читать его лицо».

— Ты привел этого Кепфета к Келлхусу… Верно?

Саубон усмехнулся и фыркнул. Так и не ответив, он повернулся к Найюру спиной и постучал в дверь навершием меча.

Дерево, скользящее по камню, — кто-то отодвинул стул. Гулкий смех, голоса, говорящие по-киански. Если разговоры норсирайцев напоминают хрюканье свиней, подумал Найюр, то речь кианцев похожа на гусиное гоготание.

Саубон развернул меч и занес его над головой. На какой-то безумный миг он сделался похожим на мальчишку, собравшегося бить рыбу острогой. Дверь распахнулась, в проеме показалось чье-то лицо.

Саубон ухватил появившегося на пороге человека за заплетенную в косички бороду и проткнул мечом. Кианец умер прежде, чем очутился на полу. Издав боевой клич, галеотский принц прыгнул в дверной проем.

Найюр вместе с остальными ринулся следом и очутился в узкой, освещенной свечами комнате. Перед ним оказался огромный барабан, сделанный из могучего дерева, обмотанный цепями, пропущенными через кольца в потолке. За барабаном он увидел нескольких кианских солдат в красных одеждах, пытающихся пробиться к своему оружию. Двое просто сидели, оцепенев от неожиданности, за грубо обтесанным столом в углу; у одного во рту был кусок хлеба.

Саубон рубанул ближайшего солдата. Тот с криком упал, схватившись за лицо.

Найюр бросился в свалку, крича по-скюльвендски. Он ударил мечом по руке оказавшегося перед ним перепуганного язычника, сутулого юнца с жалкими клочками волос вместо бороды. Потом Найюр присел и полоснул по ногам второго стражника, кинувшегося на него сбоку. Стражник упал, и Найюр снова развернулся к юнцу, лишь затем, чтобы увидеть, как тот исчезает за дальней дверью. Галеотский рыцарь, имени которого Найюр не знал, пронзил раненого стражника копьем.

Рядом Саубон зарубил двоих фаним; принц размахивал мечом, словно дубинкой, и при каждом взмахе выкрикивал непристойные ругательства. Он потерял шлем, и спутанные белокурые волосы были покрыты кровью. Найюр отпрыгнул от упавшего кианца. Первым же ударом он расколол круглый черно-желтый щит ближайшего стражника. Язычник поскользнулся на крови, взмахнул руками, и Найюр всадил меч в его кольчугу. Крик стражника перешел в судорожное бульканье. Взглянув налево, Найюр увидел, как Саубон срубил противнику нижнюю челюсть. Горячая кровь брызнула Найюру в лицо. Язычник пошатнулся и взмахнул мечом. Саубон утихомирил его одним ударом, едва не снеся ему голову с плеч.

— Поднять ворота! — взревел галеотский принц. — Поднять ворота!

Теперь комната была набита воинами-айнрити, по большей части краснолицыми галеотами. Несколько человек кинулись к деревянным колесам. Их возбужденные голоса потонули в скрежете цепей.

Воздух отравила пронзительная вонь вспоротых кишок.

Офицеры и таны Саубона собрались вокруг принца.

— Хорта! Зажигай сигнальный огонь! Меарьи, на штурм второй башни! Ты должен ее взять, сынок! Пусть твои предки гордятся тобой!

Сияющие голубые глаза отыскали Найюра. Невзирая на кровь на лице, во всей внешности Саубона сквозило величие, отцовская уверенность, от которой Найюру стало не по себе. Коифус Саубон уже был королем — и он принадлежал Келлхусу.

— Охраняй караульную, — велел галеотский принц. — Возьми столько людей, сколько сочтешь нужным…

Он обвел взглядом всех присутствующих.

— Карасканд пал, братья мои! Клянусь богами, Карасканд пал!

Радостные крики сменились хриплыми возгласами и грохотом сапог, превращающих блестящие красные лужицы на полу в непонятное месиво.

— Победа или смерть! — кричали айнрити. — Победа или смерть!

Протолкавшись в дальний коридор, Найюр отыскал караульную. Здесь было настолько темно, что скюльвенду потребовалось несколько мгновений, прежде чем глаза приспособились к темноте. Неподалеку потрескивал фитиль единственной свечи. Найюр слышал скрип поднимающейся решетки. Он чувствовал влажный холод, просачивающийся снаружи, ощущал поток воздуха, поднимающийся у него из-под ног. Найюр осознал, что стоит на большой решетке, установленной над проходом между двумя воротами. Постепенно из темноты проступили окружающие предметы: дрова, сложенные под стенами; ряды амфор — несомненно, в них было масло; две печи высотой ему по колено, каждая с кузнечными мехами и железными котлами для подогревания масла…

Потом он увидел мальчишку-кианца, которого недавно разоружил; тот сжался в комок у дальней стены, и его карие глаза были размером с серебряные таланты. Найюр прикипел к нему взглядом. Невидимые коридоры гудели от воплей и криков.

— П-поюада т’фада, — всхлипнул юнец. — Ос-осма… Пипири осма!

Найюр сглотнул.

Потом неведомо откуда возник галеотский тан — Найюр его не знал — и размашистым шагом направился к мальчишке, занося меч. В проходе внизу засверкал свет, и сквозь решетку под ногами Найюр увидел галеотов с факелами, мчащихся к внешним воротам. Тан опустил меч. Мальчишка вскинул руки в попытке защититься. Клинок скользнул по запястью, прошел вдоль кости предплечья и отрезал большой кусок мяса. Мальчишка закричал.

Двери внизу распахнулись. Помещение наполнилось ликующими воплями, прохладным воздухом и мерцанием факелов. Первые воины, которых Саубон спрятал на склонах под воротами, ринулись через проход.

Тан ударил юнца — раз, другой…

Крики прекратились.

Пятна света плясали на забрызганной кровью одежде тана. Голубоглазый мужчина в изумлении воззрился на разворачивающееся внизу действо. Он посмотрел на Найюра, улыбнулся и провел рукой по щекам.

— Истина сияет! — судорожно выкрикнул он. — Истина сияет!

В глазах его светилась слава.

Не думая о том, что делает, Найюр бросил меч и схватил тана, почти оторвав его от пола. Какой-то миг они боролись. Потом Найюр с размаху ударил противника лбом в лицо. Меч тана выпал из обмякших пальцев. Голова мотнулась назад. Найюр ударил еще раз; у него лязгнули зубы. Снизу доносились крики и шум, железная решетка дрожала. С каждым проносящимся факелом по стенам скользили тени. И снова кость ударилась о кость. У тана хрустнула переносица, затем левая скула. Найюр бил и бил, превращая лицо противника в кровавое месиво.

«Я сильнее!»

Дергающееся тело упало; на Людей Бивня закапала кровь.

Найюр выпрямился; грудь его тяжело вздымалась, по железной чешуе доспехов бежали ручейки крови. Казалось, будто весь мир пришел в движение, столь мощным был текущий внизу поток людей и оружия.

Да, безумие подступало.


Над великим городом неслось пение труб. Военных труб.

Тем утром не было дождя, но редкий туман затянул дали, лишая Карасканд резкости и цвета, придавая дальним районам призрачный вид. Невзирая на облачный покров, чувствовалось, что солнце светит победителям.

Фаним, как энатпанейцы, так и кианцы, толпились на крышах и пытались разглядеть, что же происходит. Женщины крепко прижимали к себе плачущих детей, бледные как мел мужчины стискивали кулаки, а старухи громко причитали. Прямо у них на глазах восточные кварталы стало затягивать пеленой дыма. Внизу кианские кавалеристы прокладывали себе путь по узким улочкам, скача по телам соплеменников. Они стремились ответить на призыв барабанов сапатишаха. Они рвались на северо-запад, к Цитадели Пса. А потом, некоторое время спустя, перепуганные наблюдатели заметили на дальних улицах Людей Бивня: небольшие, злобные тени, мелькающие в дыму. Закованные в железо люди мчались по улицам, мечи поднимались и опускались, и крохотные несчастные фигурки падали под их ударами. Сердца наблюдателей сжались от ужаса. Некоторые кинулись вниз, на забитые людьми улицы, чтобы присоединиться к ним в безумной, отчаянной попытке бежать. Иные остались и смотрели на приближающиеся столбы дыма. Они молились Единому Богу, рвали свои бороды и одежды и безнадежно думали обо всем том, чего вот-вот должны были лишиться.

Саубон со своими людьми пробивался к могучим вратам Слоновой Кости. Их массивная башня пала после яростной схватки, но на галеотов обрушились фанимские кавалеристы, которых удалось собрать офицерам сапатишаха. На узких улочках закипели схватки. Невзирая на пополнение, постоянно прибывающее через боковые ворота, галеоты начали сдавать позиции.

Но врата Слоновой Кости в конце концов распахнулись, и в город влетел Атьеаури с гаэнрийскими рыцарями, а за ними шеренга за шеренгой двинулись конрийцы, непобедимые и бесчеловечные. Следом на носилках внесли еще не оправившегося от болезни принца Нерсея Пройаса.

Новый натиск айнрити обратил кианцев в бегство, и они потеряли последнюю возможность отстоять город. Организованное сопротивление рухнуло, остались лишь отдельные его очаги, разбросанные по всему Карасканду. Айнрити разбились на отряды и принялись грабить город.

Дома переворачивали вверх дном. Целые семьи вырезали поголовно. Рыдающих нильнамешских рабынь за волосы выволакивали из укрытий, насиловали, а потом предавали мечу. Гобелены срывали со стен, скатывали или засовывали в мешки вместе с блюдами, статуэтками и прочими серебряными и золотыми вещами. Люди Бивня рыскали по древнему Карасканду, оставляя за собой разодранные одежды и разбитые сундуки, смерть и огонь. В некоторых местах вооруженные отряды кианцев резали или гнали прочь одиноких грабителей или держали их на расстоянии до тех пор, пока какой-нибудь тан или барон не набирал достаточно людей, чтобы вступить в схватку с язычниками.

Жестокие битвы разгорелись на огромных базарах Карасканда и в самых великолепных зданиях. Лишь Великим Именам удавалось удержать достаточно людей вместе, чтобы пробиться через высокие двери, а потом проложить себе путь по длинным, устланным коврами коридорам. Но здесь была самая богатая добыча — прохладные погреба с эумарнскими и джурисдайскими винами, золотые ковчежцы с изукрашенных резьбой алтарей, алебастровые и нефритовые статуэтки львов и пустынных волков, декоративные пластины из халцедона. Хриплые крики железных людей эхом отдавались от высоких сводов. По беломраморным полам тянулись их кровавые, грязные следы. Мужчины убирали оружие в ножны и принимались неуклюже возиться с завязками штанов, входя в гарем какого-нибудь уже покойного гранда.

Двери огромных храмов были выбиты, и Люди Бивня шли среди толп коленопреклоненных фаним, нанося удары направо и налево, пока не усеивали мозаичные полы мертвыми и умирающими язычниками. Айнрити вышибали двери соседних зданий и бродили по полутемным помещениям. Их встречали размытые тени и странные запахи. Через крохотные окошки с цветными стеклами лился свет. Сперва они боялись. Они ведь оказались в самом логове нечестивости, там, где ужасные кишаурим творили свои мерзкие дела. Айнрити ступали тихо, ошеломленные своими страхами. Но постепенно к ним возвращалось опьянение вопящих улиц. Кто-то протянул руку и сбросил книгу с пюпитра из слоновой кости, и, когда за этим ничего не последовало, аура дурных предчувствий развеялась, сменившись вспышкой праведной ярости. Они хохотали, выкрикивали имена Айнри Сейена и богов и громили внутренние святилища лжепророка. Они мучили фанимских жрецов, выпытывая их тайны. Они подожгли великолепные многоколонные храмы Карасканда.

Люди Бивня сбрасывали трупы с крыш. Они обшаривали мертвецов, стаскивали кольца с посеревших пальцев — или просто рубили пальцы, чтобы не тратить время. Истошно кричащих детей отрывали от матерей, кидали через комнату и ловили на острие меча. Жен избивали и насиловали, пока мужья выли, валяясь со вспоротыми животами среди собственных кишок. Айнрити превратились в зверей, опьяневших от убийства. Движимые яростью Божьей, они перебили в городе все живое — мужчин и женщин, старых и молодых, быков, овец и ослов — всех до единого.

Гнев Божий пал на головы жителей Карасканда.

…Солнечный свет прорвался сквозь облака и озарил город, холодный и сверкающий на фоне темного горизонта. Раскинув крылья, Древнее Имя плыл в потоках жаркого западного ветра. Карасканд простерся под ним: вереницы зданий с плоскими крышами, пологие склоны, мешанина построек из кирпича-сырца, прерываемая широкими площадями и монументальными сооружениями.

На востоке полыхали пожары, скрывая дальние районы. Древнее Имя обогнул огромные клубы дыма.

Он видел караскандцев, что толпились в садиках на плоских крышах домов. Они истошно голосили, не в силах поверить в происходящее. Он видел своры вооруженных айнрити, что кружили по пустынным улицам и пропадали в домах. Он видел, как вспыхивали храмы. Отсюда, с высоты, они напоминали поставленные вверх ногами чаши. Он видел всадников, скачущих через огромные рыночные площади, и фаланги пехотинцев, пробивающихся по широким улицам к подернутым дымкой бастионам Цитадели Пса.

А еще он видел, как человек, именующий себя дунианином, бежал по ветхим крышам, несся, словно ветер, а за ним гнались Гаоарта и прочие. Он видел, как этот человек подпрыгнул и, проделав пируэт, взлетел на третий этаж, промчался по крыше и перескочил на соседний, двухэтажный дом. Он приземлился в полуприсед посреди толпы кианских пехотинцев, затем ушел в сторону, забрав по дороге четыре жизни. Солдаты едва успели схватиться за оружие, как на них обрушился Гаоарта со своими братьями.

Что такое этот человек? Кто такие дуниане?

Эти вопросы требовали ответа. По словам Гаоарты, его заудуньяни, его «племя истины», исчислялось уже десятками тысяч. Гаоарта утверждал, что через считаные недели Священное воинство будет полностью принадлежать этому человеку. Опасность перевесила возникающие вопросы. Ничто не должно препятствовать миссии Священного воинства. Шайме должен пасть! Кишаурим должны быть уничтожены!

Но, несмотря ни на что, этого человека больше нельзя терпеть. Он должен умереть, по причинам, выходившим за пределы войны с кишаурим. Даже его сверхъестественные способности, даже постепенный переход Священного воинства под его власть не внушали столько беспокойства, сколько его имя. Анасуримбор вернулся. Анасуримбор! И хотя Голготтерат давно уже смеялся над Заветом и их жалким лепетом насчет пророчества Кельмомаса, разве могли они не принимать его во внимание? Ведь они были так близки к цели! Скоро дети соберутся и разрушат этот презренный мир! Грядет Конец Концов…

Никто не смеет играть с подобными вещами. Они убьют Анасуримбора Келлхуса, потом схватят скюльвенда и женщин, и узнают от них все, что нужно.

Далекая фигурка дунианина метнулась к чьей-то резиденции и там пропала. Синтез вытянул маленькую человеческую шею и описал круг в небе, наблюдая, как его рабы исчезают следом за человеком.

Отлично. Гаоарта и его братья приближаются… Воин-Пророк… Древнее Имя уже решил, что совокупится с его трупом.


Стук сандалий, ритмичное дыхание не ведающих усталости, звериных легких, хлопанье ткани о вытянутые руки.

«Они слишком быстро двигаются!»

Келлхус бежал. Проносились комнаты, мимолетно, словно воспоминания, и каждая отличалась строгим изяществом, так свойственным народу пустыни. Сзади Сарцелл и ему подобные рассыпались по коридорам. Келлхус пнул дверь, ссыпался по каменной лестнице и очутился в темноте. Преследователи отставали от него всего на несколько ударов сердца. Келлхус услышал шелест стали, извлекаемой из ножен. Он нырнул вправо и перекатился. Слева сверкнул нож, оставил зазубрину на темном камне, звякнул об пол. Келлхус метнулся по другой лестнице, в непроглядную мглу. Он проломился через непрочную деревянную дверь, ощутив дуновение ветра и запах затхлой воды.

Шпионы-оборотни заколебались.

«Всем глазам нужен свет».

Келлхус завертелся по комнате, воспринимая окружающее пространство всем телом, осязая потоки воздуха, камни и ковры под сандалиями, прикосновения одежды к стенам. Его вытянутые пальцы коснулись стола, стула, сложенной из кирпичей печи — сотни различных поверхностей, и все это за пригоршню мгновений. Он остановился в дальнем углу комнаты. Вытащил меч.

Застыл недвижно.

Где-то в темноте щелкнула деревянная планка.

Келлхус чувствовал, как оборотни просачиваются сквозь дверной проем, один за другим. Они рассыпались вдоль дальней стены; сердца их стучали, состязаясь в ритме. Келлхус ощущал, как по комнате распространяется мускусный запах.

— Я пробовал оба твои персика! — выкрикнула тварь, именуемая Сарцеллом.

Как догадался Келлхус — для того, чтобы заглушить звуки чужих шагов.

— Я пробовал их долго и усердно — ты об этом знаешь? Я заставил их вопить…

— Ты лжешь! — крикнул Келлхус, изображая ярость отчаяния.

Он услышал, как шпионы-оборотни застыли, а потом двинулись к тому углу, куда он направил свой голос.

— Они оба были сладкими, — продолжал Сарцелл, — и такими сочными!.. Как говорится, мужчина помогает персику созреть.

Келлхус всадил острие меча в ухо скользнувшей мимо твари и опустил ее на пол, стараясь проделать это как можно тише.

— Эй, дунианин! — позвал Сарцелл. — Получается, ты теперь дважды рогоносец?

Одна из тварей натолкнулась на стул. Келлхус прыгнул, вспорол ей живот и закатился под стол, пока тварь пронзительно визжала.

— Он играет с нами! — выкрикнул кто-то из преследователей. — Унза, пофара токук!

— Вынюхивайте его! — распорядилась тварь, именуемая Сарцеллом. — Рубите все, что пахнет им!

Выпотрошенная тварь судорожно билась и кричала — как и надеялся Келлхус. Он выбрался из-под стола и отскочил к стене слева от входа. Он стащил с себя парчовое одеяние и швырнул на спинку стула. Он не мог видеть в темноте, но помнил, где стояла мебель…

Келлхус застыл. Твари приблизились к нему, невнятно бормоча. Он чувствовал биение их звериных сердец, ощущал хищный жар их тел. Два прыжка к его одежде. Мечи взметнулись и с треском врубились в стул. Келлхус сделал выпад и пронзил горло твари слева, но та опрокинулась навзничь, и меч вырвался у него из руки. Келлхус отпрыгнул назад и влево, чувствуя, как сталь вспорола воздух у самого его носа. Он перехватил чье-то запястье и заблокировал руку с ножом. Потом дотянулся до горла твари и покончил с ней.

Меч Сарцелла со свистом рассек темноту. Келлхус извернулся, сделав стойку на руках, оттолкнулся от спинки стула и приземлился на согнутые ноги в дальнем конце стола. Шпион-оборотень со вспоротым животом метался прямо под ним.

Снова застыв, Келлхус слушал, как тварь, именуемая Сарцеллом, выбирается из погреба. Бежит…

Несколько мгновений Келлхус оставался недвижен, лишь дышал, медленно и глубоко. В темноте звенели нечеловеческие крики. Казалось, будто кого-то — и не одного — сжигают заживо.

«Откуда могли взяться подобные существа? Что тебе известно о них, отец?»

Подобрав меч, Келлхус отрубил еще живому шпиону-оборотню голову. Внезапно стало тихо. Келлхус набросил на тварь, из которой все еще била кровь, свое изрубленное одеяние.

А потом двинулся наверх, навстречу бойне и дневному свету.


Огромная черная крепость, которую Люди Бивня нарекли Цитаделью Пса, стояла на самом восточном из девяти холмов Карасканда. Айнрити прозвали ее так из-за того, что внутренние и внешние стены вместе смутно напоминали собаку, свернувшуюся у ног хозяина. Фаним же именовали эту крепость просто Ил’худа, Бастион. Возведенная великим Ксатанием, самым воинственным из первых нансурских императоров, Цитадель Пса отражала размах и изобретательность народа, сумевшего расцвести в тени скюльвендов: круглые башни по периметру, массивная навесная башня, смещенные относительно друг друга внутренние и внешние ворота. Укрепления цитадели были выстроены ярусами, так что каждый следующий круг возвышался над предыдущим. А внешние стены заключены в почти непробиваемую базальтовую оболочку.

Понимая, что цитадель — нансурцы называли ее Инсарум — является ключом к городу, Икурей Конфас почти сразу же атаковал ее, надеясь взять крепость штурмом прежде, чем Имбейян сумеет организовать оборону. Солдаты Селиалской колонны захватили южные возвышенности, но затем понесли сокрушительные потери и были отброшены. Вскоре вместе с ними на крутые склоны полезли галеоты, а затем и тидонцы. Саубон и Готьелк были не так глупы, чтобы оставить столь ценную добычу экзальт-генералу. К цитадели подтащили осадные машины, построенные для штурма стен Карасканда. Баллисты швыряли через укрепления горшки с горящей смолой. С требушетов градом летели гранитные валуны и тела фаним. К стенам были приставлены длинные лестницы с железными крюками наверху, а кианцы поднимали на стены камни и кипящее масло, чтобы давить и жечь тех, кто карабкался по этим лестницам. К огромным воротам принесли под защитой мантелетов окованный железом таран и под градом огня и валунов принялись бить им в ворота. Тучи стрел взлетали в небо. Саубона унесли с кианской стрелой в бедре.

Благодаря численному превосходству и ярости, варнутишмены из Се Тидонна захватили западную стену. Высокие бородатые рыцари, вассалы погибшего графа Керджуллы, прорубались через толпы язычников, которые так и роились вокруг, пытаясь вытеснить их. Лучники, собравшиеся во внутреннем дворе, осыпали рыцарей стрелами, но стрелы, даже если им и удавалось пробить тяжелый доспех, вязли в толстом войлоке. У многих воинов из спины торчало по нескольку оперенных древков, а они продолжали реветь и сражаться. Мертвые и умирающие летели со стен, падая на камни либо на людей внизу. Тидонцы укрепились на плацдарме и упорно обороняли его до тех пор, пока сзади не подошла подмога, состоявшая в основном из их родичей, аганси, под командованием младшего сына Готьелка, Гурньяу. Лучники Агмундра, которых возглавил раненый Саубон, стали стрелять по внутренней стене, вынуждая энатпанейских и кианских стрелков прятаться за зубцами парапета. Кто-то поднял над внешней башней знамя Агансанора, Черного Оленя. Айнрити, окружившие холм, встретили его громогласным ревом.

Вдруг вспыхнул свет, слепящий сильнее солнца. Люди кричали, указывая на чудовищные фигуры в шафрановых одеяниях, возникшие между башнями черной цитадели. Безглазые кишаурим, и у каждого вокруг шеи обвилось по две змеи. Нити ужасающего белого сияния загорелись над внешней стеной. Тидонцы припали к земле и попытались спрятаться от слепящего света за большими каплевидными щитами, крича от страха и негодования, но их смело. Агмундрмены тщетно пытались стрелять по плывущим в воздухе колдунам. Отряды арбалетчиков с хорами смотрели, как болт за болтом со свистом проносятся мимо цели из-за слишком большого расстояния.

Рыцарей Се Тидонна попросту выкосило. Многие, видя безнадежность своего положения, до самого конца размахивали мечами и выкрикивали ругательства. Другие бежали. Кто успел, спустился на землю. Несколько воинов спрыгнули со стены; их волосы и бороды горели. Чудовищное пламя поглотило знамя Готьелка.

И вспышки света погасли.

На миг все стихло, не считая криков, раздававшихся на возвышенности. Затем кианцы разразились радостными воплями. Они помчались по парапетам, сбрасывая оставшихся в живых тидонцев со стен. В их числе оказался и младший сын Готьелка, Гурньяу. Старого графа, обезумевшего от горя, увели.

Люди Бивня в беспорядке отступили. Отрядили верховых гонцов — отыскать Багряных Шпилей, которые все еще не вступили в Карасканд. Гонцы несли всего одно сообщение: «В Цитадели Пса засели кишаурим».


Неся в руках свой трофей, Келлхус вышел на террасу покинутого дворцового комплекса. Он пересек небольшой садик с цветущими или фигурно подстриженными кустами. Между двух кустов можжевельника лежала мертвая женщина; юбка у нее была задрана на голову. Перешагнув через труп, Келлхус двинулся дальше по сияющему мрамору балюстрады. Ветерок принес запах благовоний и гари — где-то жгли драгоценные вещи.

Цитадель Пса нависала над окрестностями; черная, затянутая дымкой, она, словно гора, возвышалась над скоплением стен и крыш в долине. Келлхус заметил крохотные фигурки кианских солдат, мчащихся вдоль стены; когда они мелькали в проемах бойниц, их серебристые шлемы сверкали на солнце. Он увидел, как тела айнрити сбрасывают со стен.

На севере и юге Карасканд продолжал умирать. Вглядываясь в завесы дыма, Келлхус изучал лабиринт далеких улиц, успевая мельком заметить десятки маленьких драм: ожесточенные схватки, мелкие зверства, мародеров, обирающих мертвецов, причитающих женщин и даже ребенка, бросившегося с крыши. Внезапный пронзительный вскрик заставил его взглянуть вниз, и Келлхус увидел отряд туньеров в черных доспехах, мчащийся куда-то через дворцовый сад, прямо под террасой. Он быстро потерял их из виду. Ветер донес хриплый смех.

Келлхус взглянул на юг, на холмы за стенами Карасканда. В сторону Шайме.

«Я иду, отец. Я почти рядом».

Он сбросил с плеч окровавленный тюк, сооруженный из собственного одеяния, и отрубленная голова твари глухо ударилась о мраморный пол. Келлхус внимательно разглядел лицо твари — оно казалось сплетением змей под человеческой кожей. Во впадинах поблескивали лишенные век глаза. Келлхус уже понял, что эти существа не являются колдовскими артефактами. Он достаточно узнал от Ахкеймиона и пришел к выводу, что это — оружие, которое древние инхорои изготавливали, как люди изготавливают мечи. Но в сочетании с раскрывающимися лицами этот факт казался все более примечательным.

Оружие. И Консульт в конце концов заполучил его.

«Война внутри войны. До этого все-таки дошло».

Келлхус уже встретил нескольких своих заудуньяни. И сейчас, в этот самый момент, его приказы расходились по городу. Серве и Эсменет эвакуируют из лагеря. Вскоре его Сотня Столпов возьмет под охрану этот безымянный дворец. Заудуньяни, которым он поручил следить за шпионами-оборотнями, ушли на поиски. Если он сумеет организовать все это прежде, чем закончится хаос…

«Священное воинство необходимо очистить».

А потом над цитаделью вспыхнул свет. Над городом разнесся оглушительный грохот. Снова белое сияние озарило башни. Келлхус увидел, как рухнули целые слои каменной кладки. Обломки посыпались и покатились по склону холма.

Зависнув в воздухе, Багряные Шпили образовали огромный полукруг вокруг могучих башен цитадели. Хлынул сверкающий огонь, и даже отсюда, издалека, Келлхус увидел горящих фаним, что прыгали во двор замка. С призрачных облаков сорвалась молния, равно уничтожая камень и плоть. Стаи раскаленных добела воробьев взмыли над парапетами стен.

Невзирая на разрушения, сперва один Багряный адепт, затем другой, третий застывали, потом стремительно спускались на крыши внизу, пораженные языческой хорой. Проследив взглядом за слепящей вспышкой, Келлхус увидел, как один колдун рухнул на склон холма и разбился, словно был сделан из камня. Адское пламя хлестало по крепостным валам. Верхушки башен взрывались. Огонь поглощал все живое.

Песнь Багряных Шпилей остановилась. Вдали пророкотал гром. На несколько мгновений весь Карасканд застыл.

Над крепостными стенами поднимался дым.

Несколько колдунов зашагали вперед. Ахкеймион как-то объяснил Келлхусу, что они на самом деле не летают, а скорее идут по поверхности, эху земли в небе. Они шли через завесу дыма, пока не повисли над узкими стенами внутренних укреплений. Келлхус заметил очертания их призрачных оберегов. Казалось, колдуны чего-то ждут… или ищут.

Внезапно из разных мест цитадели ударили пронзительно голубые лучи и сошлись на колдуне, стоявшем в центре…

«Кишаурим, — понял Келлхус. — В Цитадели засели кишаурим».

Кольцо темно-красных фигур — отсюда они казались маленькими пятнышками — ответило затаившемуся врагу. Келлхус вскинул руку, защищая глаза от ослепительного сияния. Воздух содрогнулся. Западная башня скрылась в огне и медленно обрушилась. Обломки проломили внешнюю стену, потом лавиной скатились по склону, поднимая клубы пыли.

Келлхус смотрел, завороженный зрелищем и обещанием более глубокого уровня понимания. Колдовство оставалось единственным незавоеванным знанием, последним бастионом тайн, рожденных в миру. Он был одним из Немногих — как одновременно и надеялся, и страшился Ахкеймион. Так какой же силой он будет обладать?

А его отец, ставший кишаурим, — какой силой он обладает сейчас?

Багряные адепты наносили по цитадели удар за ударом, без жалости и передышки. Кишаурим было не видно и не слышно. Клубы дыма и пыли поднимались к небу, окутывая черные стены. На островках чистого воздуха виднелись вспышки колдовского света, и этот свет мерцал и пульсировал сквозь черную завесу.

Жуткие гимны отдавались болью в ушах Келлхуса. Как можно произнести такое? Как эти слова могли прийти кому-то в голову?

Еще одна башня рухнула, на этот раз на юге, — обрушилась целиком, до самого фундамента, подняв тучу пыли. Туча двинулась вниз, на окрестные дома. Наблюдая, как прячутся в домах Люди Бивня, Келлхус заметил краем глаза фигуру в желтом шелковом одеянии, что парила среди пульсирующей тьмы: руки вытянуты вдоль тела, ноги в сандалиях направлены к земле. Внизу воины-айнрити разбегались в разные стороны.

Уцелевший кишаурим.

Келлхус смотрел, как фигура в желтом скользнула над уступами крыш. На мгновение ему подумалось, что этот человек может и спастись: дым и пыль заслонили его от Багряных адептов. Но потом он понял…

Кишаурим поворачивал в его сторону.

Вместо того чтобы продолжать двигаться на юг, фигура в желтом свернула на запад, старательно прячась за домами, чтобы скрыться от наблюдательных Багряных Шпилей. Келлхус смотрел, как кишаурим зигзагами продвигается по улицам, и отслеживал общее направление его внезапных поворотов, чтобы оценить траекторию. Каким бы невероятным — и невозможным — это ни казалось, сомнений быть не могло: кишаурим направлялся к нему. Но как такое могло случиться?

«Отец?»

Келлхус отступил от балюстрады и наклонился, чтобы понадежнее завернуть голову шпиона-оборотня в загубленную одежду. Потом он зажал в кулаке одну из двух хор, которые ему дали заудуньяни… По словам Ахкеймиона, хора с равным успехом защищала и от Псухе, и от колдовства.

Кишаурим поднимался по склону к террасе, скользя над верхушками деревьев и сбивая непрочно держащиеся листья. Там, где он пролетал, птицы прыскали в разные стороны. Келлхус видел черные провалы его глаз, две раздувшиеся змеи у него на шее: одна смотрит вперед, вторая наблюдает за уничтожением цитадели.

Вслед за очередным раскатом грома издалека долетел драконий вой. Мраморный пол под ногами Келлхуса вздрогнул. Над цитаделью поднялись новые черные тучи…

«Отец? Не может быть!»

Кишаурим описал круг над усадьбой, где Келлхус недавно видел тидонцев, потом ринулся наверх. Келлхус услышал, как бьется на ветру его шелковое одеяние.

Он отскочил, выхватывая меч. Колдун-жрец проплыл над балюстрадой, сложив руки и соединив кончики пальцев.

— Анасуримбор Келлхус! — позвал он.

Столкнувшись со своим отражением, кишаурим резко остановился. По полированному мрамору со звоном разлетелись осколки.

Келлхус стоял неподвижно, крепко сжимая в руке хору.

«Он так молод…»

— Я — Хифанат аб Тунукри, — задыхаясь, произнес безглазый человек, — дионорат племени Индара-Кишаури… Я несу послание от твоего отца. Он сказал: «Ты идешь Кратчайшим Путем. Вскоре ты постигнешь Тысячекратную Мысль».

«Отец?»

Убрав меч в ножны, Келлхус открылся всем внешним знакам, какие предлагал этот человек. Он увидел безрассудство и целеустремленность. «Цель превыше всего…»

— Как ты меня нашел?

— Мы видим тебя. Все мы.

За спиной у кишаурим дым, поднимающийся над цитаделью, раскрылся, словно огромная бархатная роза.

— Мы?

— Все, кто служит ему, — Обладатели Третьего Зрения.

«Ему… Отцу». Он контролирует какую-то фракцию кишаурим…

— Я должен знать, что он задумал, — с нажимом произнес Келлхус.

— Он ничего мне не сказал. А если бы и сказал — сейчас не время.

Хотя боевой настрой и отсутствие глаз у собеседника затрудняли чтение, Келлхус видел, что кишаурим говорит искренне. Но почему, вызвав его из такой дали, отец теперь оставляет его во тьме?

«Он знает, что прагма прислал меня как убийцу… Ему необходимо сперва проверить меня».

— Я должен предупредить тебя, — продолжал тем временем Хифанат. — С юга сюда идет сам падираджа. Уже сейчас его передовые разъезды видят дым на горизонте.

Да, слухи о войске падираджи доходили… Неужто он и вправду настолько близко? Вероятности, возможности и альтернативы стрелой пронеслись в сознании Келлхуса — но без всякой пользы. Падираджа приближается. Консульт атакует. Великие Имена плетут заговор…

— Столько всего произошло… Ты должен рассказать об этом моему отцу!

— Я не…

Змея, наблюдавшая за цитаделью, зашипела. Келлхус заметил троих Багряных адептов, шагающих по воздуху. Их темно-красные одеяния, хоть и поношенные, горели в лучах солнца.

— Идут Шлюхи, — сказал безглазый человек. — Ты должен убить меня.

Одним движением Келлхус извлек клинок. Кишаурим словно бы ничего и не заметил, а вот ближняя змея поднялась, как будто ее дернули за веревочку.

— Логос, — дрогнувшим голосом произнес Хифанат, — не имеет ни начала, ни конца.

Келлхус снес кишаурим голову. Тело тяжело упало набок, а голова покатилась назад. Одна змея, располовиненная, билась на полу. Вторая, целая и невредимая, быстро уползла в сад.

На том месте, где была Цитадель Пса, поднимался огромный черный столп дыма. Он нависал над разграбленным городом и тянулся, казалось, до самых небес.


Теперь все районы Карасканда горели, от Чаши — его прозвали так за то, что он располагался между пятью из девяти холмов, — до Старого города, обнесенного осыпающимися киранейскими стенами, что когда-то окружали древний Карасканд. Повсюду, куда ни глянь, поднимались столбы дыма — но ни один не мог сравниться с той башней из пепла, что высилась на юго-востоке.

Далеко на юге, стоя на вершине холма, Каскамандри аб Теферокар, Верховный падираджа Киана и всех Чистых земель, смотрел на дым со слезами на глазах. Когда первые разведчики принесли ему весть о бедствии, Каскамандри отказался в это верить. Он твердил, что Имбейян, его находчивый и свирепый зять, просто подает им сигнал. Но теперь он не мог отрицать того, что видел своими глазами. Карасканд — город, соперничавший с белостенной Селевкарой, — пал под натиском проклятых идолопоклонников.

Он прибыл слишком поздно.

— Что мы не смогли предотвратить, — сказал падираджа своим блистательным грандам, — за то мы должны отомстить.

В тот самый момент, когда Каскамандри размышлял, что же он скажет дочери, отряд шрайских рыцарей перехватил Имбейяна и его свиту, когда те пытались бежать из города. Вечером по настоянию Готиана каждый из Великих Имен поставил ногу на грудь Имбейяну, говоря при этом: «Славьте силу Господню, что предала наших врагов в наши руки». Это был древний ритуал, появившийся в дни Бивня.

Потом они повесили сапатишаха на дереве.


— Келлхус! — крикнула Эсменет, мчась по галерее между колоннами черного мрамора.

Никогда еще ей не случалось бывать в столь огромном и роскошном здании.

— Келлхус!

Келлхус отвернулся от собравшихся вокруг него воинов и улыбнулся той ироничной, трогательной, товарищеской улыбкой, от которой у Эсменет всегда вставал комок в горле и сжималось сердце. Какая дерзкая, безрассудная любовь!

Она подлетела к нему. Его руки легли ей на плечи, окутали ее почти наркотическим ощущением безопасности. Он казался таким сильным, таким незыблемым…

Нынешний день был полон сомнений и ужаса — и для нее, и для Серве. Радость, охватившая их при падении Карасканда, быстро развеялась. Сперва они услышали известие о покушении. Как твердили несколько заудуньяни с безумными глазами, в городе на Келлхуса напали демоны. Вскоре после этого пришли люди из Сотни Столпов, чтобы эвакуировать их лагерь. И никто, даже Верджау и Гайямакри, не знал, жив ли Келлхус. Потом, пробираясь по разоряемому городу, они оказались свидетельницами множества ужасов. Такого, что и сказать нельзя. Женщины. Дети… Эсменет пришлось оставить Серве во внутреннем дворике. Девушку невозможно было успокоить.

— Они сказали, что на тебя напали демоны! — воскликнула Эсменет, прижавшись к его груди.

— Нет, — хмыкнул Келлхус. — Не демоны.

— Что случилось?

Келлхус мягко отстранил ее.

— Мы многое перенесли, — сказал он, погладив Эсменет по щеке.

Казалось, будто он скорее наблюдает, чем смотрит. Она поняла его невысказанный вопрос: «Насколько ты сильна?»

— Келлхус?

— Испытание вот-вот начнется, Эсми. Истинное испытание.

Эсменет содрогнулась от ни с чем не сравнимого ужаса.

«Нет! — мысленно крикнула она. — Только не ты! Только не ты!»

В голосе его звучал страх.


4111 год Бивня, зима, залив Трантис

Хотя ветер продолжал неравномерно, порывами наполнять паруса, сам залив был необыкновенно спокоен. Можно было положить хору на перевернутый щит, и она бы не скатилась — настолько ровно шла «Амортанея».

— Что это? — спросил Ксинем, поворачивая лицо из стороны в сторону. — На что все смотрят?

Ахкеймион оглянулся на друга, потом снова перевел взгляд на берег, усыпанный обломками.

Раздался крик чайки — как всегда у чаек, полный притворной боли.

На протяжении жизни у Ахкеймиона случались такие мгновения — мгновения безмолвного изумления. Он мысленно называл их «визитами», потому что они всегда приходили по собственному желанию. Возникала некая передышка, ощущение отрешенности, иногда теплое, иногда холодное, и Ахкеймион думал: «Как я живу этужизнь?» На несколько мгновений то, что находилось совсем рядом, — ветерок, трогающий волоски на руке, плечи Эсменет, хлопочущей над их скудными пожитками, — представлялось очень далеким. А мир, от привкуса во рту до невидимого горизонта, казался едва возможным. «Как? — безмолвно твердил он. — Как это может быть?»

Но никакого иного ответа, кроме изумленного трепета, он никогда не получал.

Айенсис называл подобные переживания «амрестеи ом аумретон», «обладание в утрате». В самой знаменитой своей работе, «Третьей аналитике рода человеческого», он утверждал, что это — пребывание в сердце мудрости, самый достоверный признак просветления души. Точно так же, как истинное обладание нуждается в утрате и обретении, так и истинное существование, настаивал Айенсис, нуждается в амрестеи ом аумретон. В противном случае человек просто бредет, спотыкаясь, сквозь сон…

— Корабли, — сказал Ахкеймион Ксинему. — Сожженные корабли.

Правда, немалая ирония крылась в том, что амрестеи ом аумретон придавало всему вид сна — или кошмара, в зависимости от ситуации.

Безжизненные прибрежные холмы Кхемемы стеной окружали залив. Между линией прибоя и пологими склонами тянулась узкая полоса пляжа. Песок напоминал по цвету беленый холст, но везде, насколько хватало глаз, на нем виднелись черные пятна. Повсюду лежали корабли и обломки кораблей, их все поглотил огонь. Их были сотни, и на осколках восседали легионы красношеих чаек.

Над палубой «Амортанеи» зазвучали крики. Капитан корабля, нансурец по имени Меумарас, приказал бросить якорь.

На небольшом расстоянии от берега, на отмели чернело несколько полусгоревших остовов — судя по виду, трирем. За ними из воды поднималось примерно с дюжину корабельных носов; их железные тараны порыжели от ржавчины, а яркие краски, которыми были нарисованы глаза, потрескались и облезли. Но большинство кораблей сгрудилось на берегу; очевидно, их выбросило туда каким-то давним штормом, словно больных китов. От некоторых остались лишь черные ребра шпангоутов. От других — корпуса, лежащие на боку или вовсе перевернутые. Из портов торчали ряды сломанных весел. И повсюду, куда ни падал взгляд, Ахкеймион видел чаек: они кружили в небе, ссорились из-за мелких обломков и стаями сидели на изувеченных корпусах судов.

— Здесь кианцы уничтожили имперский флот, — объяснил Ахкеймион. — И едва не погубили Священное воинство.

Ему вспомнилось, как Ийок описывал это бедствие, когда он висел, беспомощный, в подвале резиденции Багряных Шпилей. С того момента он перестал бояться за себя и начал бояться за Эсменет.

«Келлхус. Келлхус должен был уберечь ее».

— Залив Трантис, — хмуро произнес Ксинем.

Теперь это название известно всему свету. Битва при Трантисе стала величайшим поражением на море за всю историю Нансурской империи. Заманив Людей Бивня поглубже в пустыню, падираджа атаковал их единственный источник воды — имперский флот. Хотя никто точно не знал, что именно произошло, в целом считалось, что Каскамандри как-то удалось спрятать на своих кораблях большое количество кишаурим. По слухам, кианцы потеряли всего две галеры, да и то из-за внезапного шквала.

— Что ты видишь? — не унимался Ксинем. — Как это выглядит?

— Кишаурим сожгли все, — ответил Ахкеймион.

Он умолк, почти поддавшись идущему из глубины души нежеланию говорить что бы то ни было еще. Это казалось богохульством — передавать подобную картину словами. Кощунством. Так происходит всегда, когда один пытается описать потери другого. Но иного способа, кроме слов, не существует.

— Здесь повсюду лежат обугленные корабли… Они напоминают тюленей, которые выбрались на берег погреться на солнце. И чайки — тысячи чаек… У нас в Нроне таких чаек называют гопас. Ну, ты их знаешь — выглядят так, будто у них горло перерезано. Гнусные твари, всегда отвратительно себя ведут.

Капитан «Амортанеи», Меумарас, покинул своих людей и подошел к стоящим у поручней Ахкеймиону с Ксинемом. Ахкеймиону нравился этот человек, с самой первой встречи, еще в Иотии. Он принадлежал к числу тесперариев: так нансурцы называли командиров военных галер, ушедших в отставку и занявшихся коммерческими перевозками. Коротко подстриженные волосы Меумараса серебрились благородной сединой, а лицо, хоть и было выдублено морем, отличалось задумчивостью и изяществом. Конечно, капитан был чисто выбрит, и это придавало ему мальчишеский вид. Впрочем, то же можно сказать обо всех нансурцах.

— Я сделал крюк, вместо того чтобы идти по кратчайшему пути, — объяснил капитан. — Но мне нужно было самому взглянуть на это.

— Вы кого-то потеряли здесь, — сказал Ахкеймион, заметив припухшие веки Меумараса.

Капитан кивнул и взглянул на обугленные корпуса, что валялись вдоль берега.

— Брата.

— Вы точно уверены, что он мертв?

Над головами у них с визгливыми криками пронеслась стая чаек.

— Мои знакомые, сходившие на берег, рассказывали, что кости и иссохшие трупы усеивают пустыню на несколько миль окрест, к северу и к югу. Какой бы катастрофой ни стало нападение кианцев, тысячи человек — если не десятки тысяч — выжили благодаря тому, что генерал Сассотиан тогда поставил флот на якорь недалеко от берега… Вы не чувствуете запаха? — спросил он, взглянув на Ксинема. — Пыль… похоже на сильный запах мела. Мы стоим у границы великого Каратая.

Капитан повернулся к Ахкеймиону, и твердый взгляд его карих глаз встретился со взглядом колдуна.

— Там погибло слишком много людей.

Ахкеймион напрягся; его душу вновь охватил страх, уже успевший сделаться привычным.

— Священное воинство выжило, — возразил он.

Капитан нахмурился, как будто тон Ахкеймиона чем-то задел его. Он уже открыл было рот для ответной реплики, но передумал; в глазах промелькнуло понимание.

— Вы боитесь, что тоже кого-то потеряли.

Он снова взглянул на Ксинема.

— Нет, — отозвался Ахкеймион.

«Она жива! Келлхус должен был спасти ее!»

Меумарас вздохнул и отвел глаза, с жалостью и смущением.

— Желаю удачи, — сказал он, глядя на волны, тихо плескавшиеся о борт корабля. — От всего сердца. Но это Священное воинство…

И он погрузился в загадочное молчание.

— А что — Священное воинство? — спросил Ахкеймион.

— Я старый моряк. Я видел достаточно кораблей, сбившихся с курса и даже пошедших ко дну. Поэтому я знаю — Бог не дает никаких гарантий, невзирая на то, кто капитан и какой груз он везет. А насчет Священного воинства точно можно сказать лишь одно: свет не видывал большего кровопролития.

Ахкеймион знал, что это не так, но предпочел воздержаться. Он вновь принялся разглядывать уничтоженный флот; присутствие капитана стало тяготить его.

— Почему вы так считаете? — спросил Ксинем.

Как всегда, говоря, он вертел головой, поворачивая лицо из стороны в сторону. Отчего-то Ахкеймиону становилось все труднее выносить это зрелище.

— Что вы слышали?

Меумарас пожал плечами:

— По большей части, всякие ужасы. Все эти разговоры про гемофлексию, про чудовищные поражения, про то, что падираджа собирает все оставшиеся у него силы.

Ксинем фыркнул с несвойственной ему горечью:

— Ха! Это всем известно.

Теперь в каждом слове Ксинема Ахкеймиону слышался страх. Казалось, будто в темноте таится нечто ужасное, и Ксинем боится, что это нечто может узнать его по голосу. За прошедшие недели это становилось все более явным: Багряные Шпили отняли у него не только глаза. Они отняли свет, напористость, боевой дух, что некогда наполняли Ксинема до краев. Своими Напевами Принуждения Ийок загнал его душу на извращенные пути, вынудил его предать и достоинство, и любовь. Ахкеймион пытался объяснить Ксинему, что не он думал эти мысли, не он произносил эти слова, — но ничего не помогало. Как сказал Келлхус, люди не способны разглядеть, что ими движет. Слабости, которые Ксинем засвидетельствовал, были его слабостями. Столкнувшись с истинным размахом злобы, Ксинем решил, что всему виной его собственная нестойкость.

— А кроме того, — продолжал капитан, которого, по всей видимости, не задела вспышка Ксинема, — еще и эти истории о новом пророке.

Ахкеймион резко вскинул голову.

— А что за истории? — осторожно спросил он. — Кто вам рассказывал их?

Это мог быть только Келлхус. А если Келлхус выжил…

«Пожалуйста, Эсми! Пожалуйста, уцелей!»

— Каракка, рядом с которой мы стояли в Иотии, — сказал Меумарас. — Ее капитан как раз вернулся из Джокты. Он сказал, что у Людей Бивня сейчас только и разговоров, что о каком-то Келахе, чудотворце, способном выжать воду из песков пустыни.

Ахкеймион сам не заметил, когда прижал руку к груди. Сердце его бешено колотилось.

— Акка? — пробормотал Ксинем.

— Это он, Ксин… Это должен быть он.

— Вы его знаете? — со скептической улыбкой поинтересовался Меумарас.

Среди моряков слухи ценились на вес золота. Но Ахкеймион не мог говорить. Он лишь вцепился в поручни: от радости у него закружилась голова.

Эсменет, наверное, жива. «Она жива!»

Облегчение было даже более глубоким. При мысли о том, что с Келлхусом все в порядке, его сердце забилось быстрее.

— Спокойнее, спокойнее! — пробормотал капитан, обхватив Ахкеймиона за плечи.

Ахкеймион смотрел на него, ничего не соображая. Он едва не потерял сознание.

Келлхус. Чем он так взволновал его? Тем, что при нем он становился больше, чем есть на самом деле? Но кому, как не колдуну, знать вкус тех вещей, что выходят за пределы человеческих возможностей? Если колдуны и насмехались над людьми религиозными, то потому, что верующие относились к ним как к изгоям, потому что они, как казалось колдунам, ничего не понимали в той самой трансцендентности, которая якобы принадлежала исключительно им. А зачем повиноваться, когда можешь запрячь другого в ярмо?

— Да вы присядьте! — продолжал говорить Меумарас.

Ахкеймион отстранил отечески заботливые руки капитана.

— Все хорошо, — выдохнул он.

Эсменет и Келлхус. Они живы! Женщина, которая может спасти его сердце, и мужчина, который может спасти мир.

Он почувствовал на своем плече другую, более сильную руку. Ксинем.

— Оставьте его, — услышал он голос маршала. — Это плавание — лишь малая часть нашего путешествия.

— Ксин! — воскликнул Ахкеймион.

Ему хотелось рассмеяться, но помешала боль в горле.

Капитан отошел; Ахкеймион так и не понял — то ли он сделал это из сострадания, то ли от смущения.

— Она жива, — сказал Ксинем. — Подумай только, как она обрадуется!

Отчего-то от его слов у Ахкеймиона перехватило дыхание. Ксинем, страдавший больше, чем он в состоянии был вообразить, позабыл о своей боли, чтобы…

О своей боли. Ахкеймион сглотнул, пытаясь изгнать возникшую в памяти картину: Ийок, стоящий перед ним, и в глазах с красными радужками — вялое сожаление.

Ахкеймион ухватился за друга. Их руки крепко сжались — в меру их безумия.

— Когда я вернусь, Ксин, там будет огонь.

Он окинул взглядом разбитые корабли имперского флота. Теперь они показались ему скорее переходным периодом, чем концом, — словно надкрылья исполинских жуков.

Красногорлые чайки продолжали нести свою стражу.

— Огонь, — повторил Ахкеймион.

Глава 22. Карасканд

«Ибо все здесь — дань. Мы платим каждым вздохом, и вскоре кошелек наш опустеет».

Хроники Бивня, Книга Песней, глава 57, стих 3
«Подобно многим старым тиранам, я души не чаю в своих внуках. Я восхищаюсь их вспышками раздражения, их визгливым смехом, их странными капризами. Я злонамеренно балую их медовыми палочками. И я ловлю себя на том, что восхищаюсь их блаженным неведением мира и миллиона его оскаленных зубов. Следует ли мне, как это сделал мой дедушка, выбить из них эту ребячливость? Или же мне следует снисходительно отнестись к их иллюзиям? Даже теперь, когда смерть стягивает вокруг меня свои призрачные заставы, я спрашиваю: „Почему невинность должна держать ответ перед миром?“ Быть может, это мир должен держать ответ перед невинностью.

Да, я скорее склоняюсь к этому. Я устал нести ответственность…»

Стаджанас II, «Размышления»

4111 год Бивня, зима, Карасканд

На следующее утро над Караскандом висела пелена дыма. Город был испятнан пустошами пожаров, на которых то тут, то там виднелись огромные выпотрошенные постройки. Мертвые были повсюду: они грудами лежали перед дымящимися храмами, валялись в разграбленных дворцах и на площадях прославленных караскандских базаров. Коты лакали кровь из луж. Вороны выклевывали незрячие глаза.

Пение одинокой трубы скорбным эхом разнеслось над крышами. Все еще хмельные после вчерашнего, Люди Бивня зашевелились, предвидя день покаяния и мрачного празднования. Но из разных районов города стали доноситься голоса других труб — призыв к оружию. Рыцари в железных доспехах затопали по улицам, выкрикивая: «Тревога! Тревога!»

Те, кто взобрался на южные стены, увидели огромные отряды всадников в разноцветных одеждах, что перехлестнули через гребень холма и теперь скатывались вниз по склонам, поросшим редким лесом. Каскамандри I, падиражда Киана, наконец-то лично повел военные действия против айнрити.

Великие Имена отчаянно пытались собрать своих танов и баронов — безнадежная затея, ибо люди рассеялись по всему городу. Готьелк все еще был не в себе после гибели младшего сына, Гурньяу, и от него ничего не добились. А тидонцы отказались покидать город без своего возлюбленного графа Агансанорского. Длинноволосые туньеры после недавней смерти принца Скайельта распались на плохо организованные отряды и теперь безответственно вернулись к грабежу. А айнонские палатины, когда Чеферамунни оказался на смертном ложе, принялись враждовать между собой. Трубы звали и звали, но мало нашлось тех, кто откликнулся на зов, слишком мало.

Фанимские кавалеристы спустились с холмов так быстро, что большую часть осадных лагерей Священного воинства пришлось оставить, вместе с военными машинами и съестными припасами. Отступавшие рыцари подожгли несколько лагерей, чтобы добро не попало в руки язычников. Сотни больных, неспособных спасаться бегством, были брошены на произвол судьбы. Отряды рыцарей-айнрити, пытавшихся сопротивляться продвижению падираджи, быстро оттеснили или обратили в бегство, а по их следам катились волны улюлюкающих всадников. Все утро Великие Имена лихорадочно собирали тех, кто остался за пределами Карасканда, и прилагали усилия, чтобы организовать оборону городских стен.

Победа обернулась ловушкой. Айнрити оказались заточены в городе, который уже несколько недель пребывал в осаде. Великие Имена приказали обследовать продовольственные запасы. Когда они узнали, что Имбейян, поняв, что потерял Карасканд, сжег городские амбары, они впали в отчаяние. И конечно же, огромные кладовые последнего оплота города, Цитадели Пса, были уничтожены Багряными Шпилями. Разрушенная крепость все еще горела, маяком возвышаясь над самым восточным холмом Карасканда.

Восседая на роскошном канапе, окруженный советниками и многочисленными детьми, Каскамандри аб Теферокар наблюдал с террасы брошенной виллы на склоне холма, как широкие крылья его армии неумолимо смыкаются вокруг Карасканда. Прижавшись к его огромному, словно у кита, животу, очаровательные дочки падираджи засыпали отца вопросами о том, что здесь произошло.

Несколько месяцев он наблюдал за Священным воинством из роскошных святилищ Кораши, из возвышенного дворца «Белое солнце» в Ненсифоне. Он положился на проницательность и талант своих полководцев. Он презирал идолопоклонников-айнрити, считая их варварами, ничего не смыслящими в войне.

Теперь с этим покончено.

Чтобы возместить ущерб, причиненный по его недосмотру, падираджа собрал воинство, достойное его предков, некогда ведших джихад. В него входили те, кто выжил при Анвурате, — около шестидесяти тысяч сильных воинов, под командованием несравненного Кинганьехои, отказавшегося от вражды с падираджой; гранды Чианадини, родины кианцев, и с ними около сорока тысяч кавалеристов под командованием блестящего и безжалостного Фанайяла, сына Каскамандри; и давний данник Каскамандри, Пиласаканда, король Гиргаша, чей вассал вел с собой тридцать тысяч чернокожих фаним и сто мастодонтов из языческого Нильнамеша. Эти последние вызывали у падираджи особенную гордость, а его дочери при виде неуклюжих гигантов ахали и хихикали.

Когда спустился вечер, падираджа приказал штурмовать стены города, в надежде воспользоваться смятением, охватившим идолопоклонников при виде его преимущества. Принесли лестницы, сделанные еще плотниками-айнрити, прикатили единственную осадную башню, захваченную в целости и сохранности, и вдоль стен, примыкающих к вратам Слоновой Кости, вспыхнул яростный бой. Мастодонтов впрягли в огромный таран, окованный железом, — тоже сделанный Людьми Бивня, — и вскоре раскатистый рокот барабанов и трубные вопли слонов перекрыли крики дерущихся. Но железные люди отказывались сдавать стены, и кианцы с гиргашцами понесли ужасающие потери — в том числе четырнадцать мастодонтов, сожженных заживо кипящей смолой. Младшая дочь Каскамандри, прекрасная Сироль, расплакалась.

Когда солнце наконец зашло, Люди Бивня встретили темноту с облегчением и ужасом. С облегчением — потому что сегодня сумели спастись. А с ужасом — потому что все равно были обречены.


Низкое стаккато барабанной дроби.

Пройас — рядом с ним стоял Найюр — прислонился к известняковому парапету на вершине Роговых Врат, глядя через бойницу на грязную равнину внизу. Окрестности кишели кианцами, которые стаскивали вещи и палатки айнрити на огромные костры, устанавливали яркие шатры, подновляли частоколы и земляные валы. Отряды всадников в серебристых шлемах патрулировали холмы.

Айнрити пришлось занять те же самые места, чтобы обстреливать нападающих; обгоревшая махина осадной башни стояла на расстоянии броска камня от того места, где устроился Пройас. Принц крепко зажмурился; глаза жгло, словно огнем. «Этого не может быть! Только не это!»

Сперва эйфория, — полный экстаз! — вызванная падением Карасканда. Затем падираджа, который так долго оставался не более чем слухом об огромных силах, скапливающихся на юге, материализовался на холмах у города. В голове у Пройаса билась одна-единственная мысль: кто-то совершил чудовищную ошибку; все уладится само собой, как только прекратится хаос грабежей. Эти отряды всадников в шелковых одеяниях — они не могут быть кианской кавалерией. Язычники были смертельно ранены под Анвуратом — уничтожены! Священное воинство взяло могучий Карасканд, великие врата Ксераша и Амотеу, и уже готово вступить в Священные земли! Они так близко!..

Так близко, что в Шайме — Пройас был в этом уверен — видели на горизонте дымы Карасканда.

Но кавалеристы действительно были кианцами. Они охватили город огромным кольцом, и над ними реял Белый Лев падираджи. Они жгли оставшиеся без защиты лагеря айнрити, убивали больных и гнали прочь безумцев, которым хватало глупости препятствовать их продвижению. Каскамандри пришел. И Бог, и надежда покинули Людей Бивня.

— Сколько их, на твой взгляд? — спросил Пройас у скюльвенда, который стоял, скрестив покрытые шрамами руки поверх чешуйчатого доспеха.

— А какая разница? — отозвался варвар.

Его бирюзовый взгляд раздражал Пройаса, и принц снова принялся осматривать затянутые серым дымом окрестности. Вчера, когда масштабы бедствия постепенно прояснились, Пройас раз за разом спрашивал себя: почему? Почему? Его мысли, словно обиженный ребенок, топтались вокруг его благочестия. Кто из Великих Имен трудился столько, сколько он? Кто совершил больше жертвоприношений, вознес больше молитв? Но теперь Пройас не смел задаваться этим вопросом.

К нему вернулись мысли об Ахкеймионе и Ксинеме.

«Это ты, — сказал тогда маршал Аттремпа, — все предал…»

«Но это же во имя Бога! Ради славы Господней!»

— Большая разница! — прошипел Пройас.

Он знал, что скюльвенд ощетинится, заслышав подобный тон, но его это не волновало.

— Нам нужно найти способ выбраться отсюда!

— Вот именно, — отозвался Найюр, внешне совершенно невозмутимый. — Нам нужно найти способ выбраться отсюда. А насколько велико воинство падираджи — неважно.

Нахмурившись, Пройас снова повернулся к бойнице. Он был не в том настроении, чтобы выслушивать замечания.

— А как же Конфас? — спросил принц. — Возможно ли, что он солгал насчет запасов еды?

Варвар пожал могучими плечами.

— Нансурцы умеют считать.

— А еще они умеют лгать! — сорвался Пройас.

Ну почему этот человек не может просто отвечать на вопросы?

— Ты думаешь, Конфас сказал правду?

Найюр сплюнул за край древней каменной стены.

— Придется подождать… Посмотрим, останется ли он жирным, когда мы отощаем.

Чума на голову скюльвенда! Как он может дразнить его сейчас, в таких тяжелых обстоятельствах?

— Ты осажден, — продолжал скюльвендский воин, — в городе, который уже несколько недель голодал. Даже если Конфас и припрятал сколько-то еды, это не имеет значения. У тебя всего один выход, один-единственный. Нужно пустить в дело Багряных Шпилей — и немедленно, пока падираджа не успел собрать кишаурим. Священное воинство должно выйти в поле.

— Ты что, думаешь, я с этим не согласен? — воскликнул Пройас. — Я уже обращался к Элеазару — и знаешь, что он мне ответил? Он сказал: «Багряные Шпили уже понесли слишком много ненужных потерь…» Ненужные потери! Каково, а? Дюжина погибших при Анвурате, если не меньше! Чуть больше в пустыне — не так уж плохо по сравнению с сотней тысяч правоверных! И что? Человек пять сражены вчера хорами, — небо, спаси и помилуй! — убиты при уничтожении последних остававшихся в Карасканде запасов еды. Всем бы нам такие потери!

Пройас умолк, осознав, что начинает задыхаться. Мысли путались, как будто он по-прежнему страдал от лихорадки. Огромные, потрепанные временем камни башни словно кружились вокруг него. Если бы Триамис построил эти стены из хлеба! — мелькнула у него бредовая мысль.

Скюльвенд бесстрастно наблюдал за ним.

— Тогда вы обречены, — сказал он.

Пройас поднес руки к лицу, провел ногтями по щекам. «Этого не может быть! Что-то… Я что-то упустил!»

— Мы прокляты, — пробормотал он. — Они правы… Бог наказывает нас!

— Ты о чем?

— О том, что Конфас и прочие, возможно, правы насчет него!

Грубое лицо превратилось в каменную маску.

— Него?

— Келлхуса! — воскликнул Пройас.

Он крепко сцепил дрожащие руки.

«Я дрогнул! Я потерпел неудачу!»

Пройас читал множество трактатов о том, как другие люди совершали ошибки в критических ситуациях, и вдруг понял, что сейчас — сейчас! — его момент слабости. Но вопреки ожиданиям, это не придало ему сил. Скорее уж осознание того, что он потерпел неудачу, грозило ускорить его крах. Он был слишком болен… Слишком устал.

— Они ругаются из-за него, — резко произнес принц. — Сперва Конфас, а теперь даже Готьелк и Готиан.

Пройас судорожно вздохнул.

— Они утверждают, что он — лжепророк.

— Это не слухи? Они сами сказали тебе об этом?

Пройас кивнул.

— Они думают, что при моей поддержке смогут открыто выступить против него.

— Ты рискнешь развязать войну? Войну айнрити против айнрити?

Пройас сглотнул, пытаясь придать взгляду строгость.

— Да, если этого потребует Бог.

— А откуда вам знать, чего именно требует ваш Бог?

Пройас в ужасе уставился на скюльвенда.

— Я просто…

К горлу подступила острая боль, по щекам потекли горячие слезы. Пройас мысленно выругался, открыл было рот, но вместо слов у него вырвался всхлип.

«О Господи!»

Все это длилось чересчур долго. Ноша оказалась непосильной. Все — каждый день, каждое слово! — все было битвой. А жертвы — они оставляли слишком глубокие раны. Пустыня, даже гемофлексия — пустяки. Но Ахкеймион — о, это уже серьезно! И Ксинем, от которого он отказался. Два человека, которых он уважал, как никого другого, — и отрекся от них ради Священного воинства… Но этого все равно недостаточно!

«Ничего… Ничего не достаточно!»

— Скажи мне, Найюр, — прохрипел принц.

Странная улыбка, больше похожая на оскал, проступила на лице скюльвенда, и Пройас снова всхлипнул. Он закрыл лицо руками и осел на парапет.

— Пожалуйста! — крикнул он камню. — Найюр… Ты должен сказать мне, что делать!

Теперь, похоже, ужаснулся скюльвенд.

— Иди к Келлхусу, — сказал варвар. — Но я тебя предупреждаю, — он вскинул могучий, покрытый боевыми шрамами кулак, — береги свое сердце. Накрепко закрой его!

Он опустил голову и взглянул исподлобья — так мог бы глядеть волк.

— Иди, Пройас. Иди и сам спроси этого человека.


Кровать стояла на черном помосте, устроенном в центре спальни, словно постамент, вырезанный из каменной глыбы. Легкие покрывала, которые обычно натягивались между столбиками кровати, здесь были прикреплены к изумрудно-золотому балдахину. Закинув ногу поверх простыней, Келлхус нежно погладил Эсменет по щеке. Глядя на ее зардевшуюся кожу, он видел, как кровь питает бьющееся сердце, а затем разливается по всему телу.

«Наша кровь, отец…» В мире неискусных и тупых душ ничто не могло быть драгоценнее.

«Дом Анасуримборов».

Дуниане видели не только глубоко — они видели далеко. Даже если Священное воинство выживет в Карасканде, даже если удастся захватить Шайме, война все равно только начинается. Этому его научил Ахкеймион.

И в конечном итоге лишь сыновья смогут победить смерть.

«Ты поэтому вызвал меня? Из-за того, что умираешь?»

— Что это? — спросила Эсменет, подтягивая простыню к подбородку.

Келлхус резким движением подался вперед и уселся, поджав ноги. Он вгляделся в освещенный свечами полумрак, прислушиваясь к приглушенному шуму возни за дверью. «Что он…»

Двустворчатая дверь вдруг распахнулась, и Келлхус увидел Пройаса, все еще слабого после болезни, — он скандалил с двумя из Сотни Столпов.

— Келлхус! — прорычал конрийский принц. — Отгони своих псов, или, клянусь Богом, сейчас прольется кровь!

Повинуясь короткому приказу, телохранители отпустили Пройаса и вернулись на свои места. Принц остался стоять. Грудь его тяжело вздымалась, взгляд блуждал по роскошной полутемной спальне. Келлхус охватил его своими чувствами… Этот человек прямо-таки излучал безрассудство, но буйство его страсти создавало определенные трудности, в которых тяжело было разобраться. Он боялся, что Священное воинство погибло — как и все его люди, и что Келлхус каким-то образом послужил этому причиной.

«Ему нужно знать, что я такое».

— Что случилось, Пройас? Что это на тебя нашло, раз ты так возмутительно себя ведешь?

Но тут взгляд принца наткнулся на Эсменет, оцепеневшую от потрясения. Келлхус мгновенно распознал опасность.

«Он ищет повод».

У дверей была устроена внутренняя терраса; Пройас, пошатываясь, попятился к ограждению.

— Что она здесь делает? — Он в замешательстве смотрел на женщину. — Почему она в твоей постели?

«Он не хочет понимать».

— Она моя жена. Так что случилось?

— Жена?! — воскликнул Пройас и поднес ладонь ко лбу. — Она твоя жена?

«До него доходили слухи…»

— Пустыня, Пройас. Пустыня оставила след на всех нас.

Принц покачал головой.

— К черту пустыню, — пробормотал он, потом, охваченный внезапной яростью, поднял взгляд. — К черту пустыню! Она же… она… Акка любил ее! Акка! Ты что, забыл? Твой друг…

Келлхус опустил глаза, с печалью и раскаянием.

— Мы подумали, что он хотел бы этого.

— Хотел? Хотел, чтобы его лучший друг трахал шлю…

— Да кто ты такой, чтобы говорить об Акке со мной! — выкрикнула Эсменет.

— Ты о чем? — спросил Пройас, бледнея. — Что ты имеешь в виду?

Он поджал губы; глаза его потухли, правая рука поднялась к груди. Ужас открыл новую точку в бурлении его страстей — возможность…

— Но ты же сам знаешь, — сказал Келлхус. — Изо всех людей ты менее всего имеешь право судить.

Конрийский принц вздрогнул.

— Что ты имеешь в виду?

«Давай… Предложи ему перемирие. Продемонстрируй понимание. Покажи бессмысленность его вторжения…»

— Послушай, — сказал Келлхус, потянувшись к собеседнику словами, тоном и каждым оттенком выражения. — Ты позволил своему отчаянию править собой… А я рассердился на дурные манеры. Пройас! Ты — один из лучших моих друзей…

Он отбросил простыни, спустил ноги на пол.

— Давай выпьем и поговорим.

Но Пройас зацепился за его предыдущее замечание — как того и желал Келлхус.

— Я желаю знать, почему не имею права судить. Что это означает, «лучший друг»?

Келлхус с болью поджал губы.

— Это означает, что именно ты, Пройас, — ты, а не мы — предал Ахкеймиона.

Красивое лицо оцепенело от ужаса. Сердце лихорадочно заколотилось.

«Мне следует действовать осторожно».

— Нет, — отрезал Пройас.

Келлхус разочарованно прикрыл глаза.

— Да. Ты обвиняешь нас, хотя на самом деле считаешь, что сам должен нести ответственность.

— Ответственность? За что? — Принц фыркнул, словно испуганный юнец. — Я ничего не сделал.

— Ты сделал все, Пройас. Тебе нужны были Багряные Шпили, а Багряным Шпилям был нужен Ахкеймион.

— Никто не знает, что случилось с Ахкеймионом!

— Ты знаешь… Я вижу это знание в тебе.

Конрийский принц отшатнулся.

— Ты ничего не видишь!

«Так близко…»

— Конечно, вижу, Пройас. Как ты можешь до сих пор сомневаться во мне, после всего, что было?

Но прямо у него на глазах что-то произошло: непредвиденная вспышка осознания, каскад противоречий, слишком сильных, чтобы их можно было заглушить. «Какое слово…»

— Сомневаться? — выкрикнул Пройас. — А как я могу не сомневаться? Священное воинство стоит на краю пропасти, Келлхус!

Келлхус улыбнулся, как прежде улыбался Ксинем тому, что казалось ему одновременно и трогательным, и глупым.

— Бог испытывает нас, Пройас. Он еще не вынес приговор. Скажи, как может быть испытание без сомнений?

— Он испытывает нас… — с непроницаемым лицом повторил Пройас.

— Конечно, — печально произнес Келлхус. — Просто открой свое сердце, и ты сам все увидишь!

— Открыть свое… — Пройас оборвал фразу; глаза его до краев наполнились недоверием и страхом. — Он говорил мне! — вдруг прошептал он. — Так вот что он имел в виду!

Острая тоска во взоре, боль, сражавшаяся с дурными предчувствиями, — все это внезапно рухнуло, сменившись подозрительностью и недоверием.

«Кто-то предупредил его… Но кто? Скюльвенд? Неужели он зашел так далеко?»

— Пройас…

«Мне следовало убить его».

— А как насчет тебя, Келлхус? — бросил Пройас. — Ты сам-то сомневаешься? Великий Воин-Пророк боится будущего?

Келлхус взглянул на Эсменет и увидел, что она плачет. Он сжал ее холодные руки.

— Нет.

«Я не боюсь».

Пройас уже отступал, пятясь, через двустворчатую дверь, в ярко освещенную прихожую.

— Ну так будешь.


Больше тысячи лет огромные известняковые стены Карасканда смотрели на холмистые просторы Энатпанеи. Когда Триамис I — возможно, величайший из аспект-императоров — возвел их, его хулители в Кенейской империи потешались над такой тратой сил и средств, заявляя, что он, победивший всех врагов, не нуждается в стенах. Триамис же, как писали летописцы, отмахнулся от их замечаний, сказав: «Никто не может победить будущее». И действительно, за последующие века Триамисовы стены, как их прозвали, не раз сдерживали ход истории, если не направляли его в иную сторону.

День за днем трубы айнрити пели на высоких башнях, созывая Людей Бивня на крепостные валы, ибо падираджа с безрассудной яростью гнал своих людей на приступ могучих укреплений, убежденный, что силы голодающих идолопоклонников на исходе. Изможденные галеоты, конрийцы, тидонцы становились к военным машинам, оставшимся от прежних защитников Карасканда, стреляли из катапульт горшками с кипящей смолой, а из баллист — огромными железными стрелами. Туньеры, нансурцы и айноны собирались на стенах, под парапетом с бойницами, и прикрывались щитами от ливня стрел, что временами застил солнце. И день за днем отбрасывали язычников.

Даже проклиная врагов, кианцы не могли не изумляться их отчаянной ярости. Дважды молодой граф Атьеаури устраивал дерзкие вылазки на изрытую подковами равнину; в первый раз он захватил окопы саперов и обрушил проложенные ими туннели, а во второй — прорвался за насыпанные кое-как земляные валы и разграбил стоящий на отшибе лагерь. Всем было очевидно, что айнрити обречены, и однако же они продолжали сражаться, как будто не знали этого.

Но они знали — как могут знать только люди, к которым подступает голодная смерть.

Гемофлексия шла своим чередом. Многие — и в их числе Чеферамунни, король-регент Верхнего Айнона — еще медлили на пороге смерти, а другие — такие как палатин Зурсодда, правитель Корафеи, или Кинней, граф Агмундрский, в конце концов перешагнули его. Когда пламя поглотило графа Агмундрского, его прославленные лучники принялись стрелять через стену горящими стрелами, и кианцы поражались, не понимая, что за безумие охватило идолопоклонников. Кинней попал в число последних великих лордов айнрити, сгинувших в горниле болезни.

Но когда мор пошел на убыль, угроза голодной смерти усилилась. Ужасный Голод, Буркис, бог, пожирающий людей и выплевывающий кожу и кости, бродил по улицам и дворцам Карасканда.

Во всем городе люди охотились на котов, собак, а под конец даже на крыс. Дворяне победнее вскрывали вены породистым скакунам. Многие отряды кидали жребий, определяя, кому придется забить своего коня. Те, у кого коней не было, копались в земле, выискивая съедобные клубни. Они варили виноградные лозы и даже осот, чтобы заглушить мучительное безумие, терзающее желудки. Кожу — с седел, курток, и вообще отовсюду, откуда только удавалось ее отодрать, — тоже варили и ели. Когда раздавалось пение труб, на многих доспехи болтались, потому что ремешки и застежки очутились в каком-нибудь горшке. Изможденные люди бродили по улицам в поисках съестного; лица их были пусты, а движения медлительны, словно они шли сквозь песок. Поговаривали, будто некоторые пируют жирными трупами кианцев или убивают в глухой ночи, чтобы унять безумный голод.

Вслед за фаним вернулись и болезни. Люди, особенно из низших каст, начали терять зубы от цинги. Других дизентерия наказала коликами и кровавым поносом. Во многих районах города можно было увидеть воинов, что ходили без штанов, погрязнув в своем вырождении.

Все это время внимание, окружающее Келлхуса, князя Атритау, и напряжение между теми, кто восхвалял его, и теми, кто осуждал, усиливались. На заседаниях совета Конфас, Готьелк и даже Готиан без устали обвиняли Келлхуса, утверждая, что он — лжепророк, язва на теле Священного воинства и ее следует выжечь. Кто мог усомниться в том, что Бог наказывает их? У Священного воинства, настаивали они, может быть только один пророк, и его имя — Айнри Сейен. Пройас, который прежде с таким красноречием защищал Келлхуса, самоустранился ото всех споров и отказывался что-либо говорить. Лишь Саубон по-прежнему выступал в его защиту, хоть и без особого рвения, поскольку ему не хотелось портить отношения с людьми, в поддержке которых он нуждался, дабы упрочить свои притязания на Карасканд.

Но никто по-прежнему не смел предпринять что-то против так называемого Воина-Пророка. Его последователи, заудуньяни, исчислялись десятками тысяч, хотя представителей высших каст среди них было не так уж много. Мало кто забыл Чудо Воды в пустыне, когда Келлхус спас Священное воинство, включая и тех неблагодарных, которые теперь предавали его анафеме. Вспыхнул раздор и мятеж, и впервые мечи айнрити пролили кровь айнрити. Рыцари отрекались от лордов. Брат отказывался от брата. Соплеменники восставали друг против друга. Лишь Готиану и Конфасу удалось как-то сохранить верность своих людей.

И тем не менее, когда раздавалось пение труб, айнрити забывали о вражде. Они стряхивали с себя уныние болезни и сражались с жаром, знакомым лишь тем, на кого пал гнев Божий. А штурмовавшим их язычникам казалось, будто стены обороняют мертвецы. Сидя у своих костров, кианцы шепотом рассказывали истории об отважных и проклятых душах, о том, что Священное воинство уже погибло, но до сих пор продолжает сражаться, ибо столь сильна была ненависть его воинов.

Слово «Карасканд» из названия города сделалось именем страдания. Казалось, будто сами стены — стены, возведенные Триамисом Великим, — стонут.


Роскошь этого дома напоминала Серве о праздной жизни наложницы в доме Гауна. С открытой колоннады на дальней стороне комнаты ей был виден Карасканд, раскинувшийся на холмах под синью небес. Серве полулежала на зеленой кушетке; она сбросила платье с плеч, и теперь оно свисало с яркого пояса, повязанного у нее на талии. Младенец вертелся у ее обнаженной груди, и Серве как раз начала кормить его, когда услышала щелчок отодвигающейся щеколды. Серве подумала, что это кто-то из домашних рабов-кианцев, и ахнула от неожиданности и восторга, когда почувствовала прикосновение к шее руки Воина-Пророка. Вторая рука скользнула по ее нагой груди, когда Келлхус потянулся, чтобы осторожно провести пальцем по пухлой щечке младенца.

— Что ты здесь делаешь? — спросила Серве, подставляя губы для поцелуя.

— Много всего произошло, — мягко произнес Келлхус. — Я хотел убедиться, что с тобой все в порядке… А где Эсми?

Ей всегда было странно слышать, как Келлхус задает такие простые вопросы. Они напоминали ей о том, что Бог все еще человек.

— Келлхус, — задумчиво спросила она, — а как зовут твоего отца?

— Моэнгхус.

Серве наморщила лоб.

— Я думала, его имя… Этель или как-то так.

— Этеларий. В Атритау короли, восходя на престол, принимают имя великого предка. А Моэнгхус — его настоящее имя.

— Тогда, — сказала Серве, проводя пальцами по светлому пушку, покрывающему головку ребенка, — это и будет его имя при помазании: Моэнгхус.

Это не было утверждением. В присутствии Воина-Пророка все заявления становились вопросами.

Келлхус улыбнулся:

— Так мы назовем нашего ребенка.

— Мой пророк, а что он за человек — твой отец?

— Самый загадочный на свете, Серве.

Серве негромко рассмеялась.

— А он знает, что породил на свет голос Бога?

Келлхус поджал губы от притворной сосредоточенности.

— Возможно.

Серве, которая уже стала привыкать к таинственным беседам наподобие этой, улыбнулась. Она смахнула слезы с глаз. С теплом ребенка, пригревшегося на груди, и теплом дыхания пророка на шее мир казался замкнутым кругом, как будто радость давно изгнала горе.

Внезапно Серве захлестнуло ощущение вины.

— Я знаю, что ты горюешь, — сказала она. — Столько страданий…

Он опустил голову. Ничего не ответил.

— Но я никогда не была такой счастливой, — продолжала Серве. — Такой целой… Это грешно? Обрести радость, когда другие страдают?

— Для тебя — нет, Серве. Для тебя — нет.

Серве ахнула и перевела взгляд на младенца, присосавшегося к груди.

— Моэнгхус проголодался! — рассмеялась она.


Радуясь, что их долгие поиски завершены, Раш и Вригга остановились на вершине стены. Опустив щит, Раш уселся спиной к парапету, а Вригга остался стоять, прислонившись к каменной кладке и глядя через бойницу на вражеские костры, рассеянные по долине Тертаэ. Никто из них не обратил внимания на темную фигуру, припавшую к парапету на некотором расстоянии от них.

— Я видел ребенка, — сказал Вригга.

— Да ну? — с искренним интересом отозвался Раш. — А где?

— У нижних врат на площади Фама. Помазание проводили прилюдно… А ты что, не знал?

— А мне кто-нибудь сообщил?!

Вригга уставился в ночную мглу.

— Какой-то он странно темненький, я бы сказал.

— Чего?

— Ребенок. Ребенок темненький.

Раш фыркнул.

— Подумаешь, с такими волосиками родился. Они все равно скоро сменятся. У моей второй дочки вообще были бачки!

Дружеский смех.

— Когда-нибудь, когда все закончится, я приеду поухаживать за твоими волосатыми дочками.

— Ох, начни лучше с моей волосатой жены!

Новый взрыв смеха, оборвавшийся от внезапного озарения.

— О-хо! Так вот откуда взялось твое прозвище!

— Ах ты наглый ублюдок! — возмутился Раш. — Нет, просто моя кожа…

— Имя ребенка! — проскрежетал чей-то голос из темноты. — Как его имя?

Вздрогнув, друзья повернулись к похожему на призрак скюльвенду. Им уже доводилось видеть этого человека — мало кто из Людей Бивня не видел его, — но им никогда еще не случалось сталкиваться с варваром лицом к лицу. Даже в лунном свете от его вида становилось не по себе. Буйные черные волосы. Загорелый лоб, глаза — словно два осколка льда. Могучие плечи, слегка ссутуленные, как будто согнутые сверхъестественной силой его спины. Тонкая, словно у юноши, талия. И крепкие руки, исчерченные шрамами, и ритуальными, и полученными в боях. Он казался каменным изваянием, древним и голодным.

— Ч-что? — запинаясь, переспросил Раш.

— Имя! — прорычал Найюр. — Как его назвали?

— Моэнгхус! — выпалил Вригга. — Они назвали его Моэнгхусом…

Висящее в воздухе ощущение угрозы внезапно развеялось. Варвар сделался странно непроницаемым, настолько неподвижным, что его можно было принять за неодушевленный предмет. Безумные глаза глядели сквозь друзей, в края далекие и запретные.

Некоторое время царило напряженное молчание. А затем, не сказав ни слова, скюльвенд развернулся и ушел во тьму.

Вздохнув, двое друзей переглянулись, а потом возобновили свою специально разыгранную беседу — на всякий случай, для верности.

Как им и было велено.


«Какой-нибудь иной путь, отец. Должен быть иной путь».

К Цитадели Пса не подходил никто, даже самые отчаявшиеся охотники на крыс.

Стоя на гребне разрушенной стены, Келлхус смотрел на темный Карасканд с его сотнями тлеющих пожарищ. А за стенами, по всей равнине, горели бесчисленные костры армии падираджи.

«Путь, отец… Где путь?»

Сколько бы раз Келлхус ни подвергал себя строгости вероятностного транса, все линии оказывались задавлены то либедствием, то ли весом чрезмерных перестановок. Переменные величины были слишком многочисленны, а вероятности — слишком безудержны.

В течение последних недель он пустил в ход все влияние, каким только располагал, в надежде обойти вариант, который теперь казался неминуемым. Из Великих Имен его в открытую продолжал поддерживать лишь Саубон. Пройас, хотя и отказался присоединиться к созданной Конфасом коалиции, наотрез отвергал все попытки Келлхуса помириться. Среди прочих Людей Бивня углублялось разделение на заудуньяни и ортодоксов, как они теперь себя называли. А угроза нового, более решительного нападения со стороны Консульта не позволяла Келлхусу свободно ходить среди людей — и это при том, что ему необходимо было сохранить тех, кого он уже приобрел, и завоевать новых последователей.

А тем временем Священное воинство умирало.

«Ты сказал, что мой путь — Кратчайший…» Он тысячу раз воскрешал в памяти неожиданную встречу с посланцем-кишаурим, анализируя, оценивая, взвешивая различные прочтения — и все тщетно. Что бы ни говорил отец, всякий шаг теперь вел во тьму. Каждое слово несло риск. Казалось, он во многих отношениях ничем не отличался от людей, рожденных в миру…

«Что такое Тысячекратная Мысль?»

Келлхус услышал постукивание камня о камень, потом шорох гравия и песка. Он попытался разглядеть что-нибудь сквозь тени, окружавшие подножие руин. Опаленные стены образовали не имеющий крыши лабиринт. Темная фигура вскарабкалась на груду обломков. Келлхус разглядел в лунном свете округлое лицо.

— Эсменет! — позвал он. — Как ты меня нашла?

Улыбка ее была озорной и лукавой, хотя Келлхус видел скрывающееся за ней беспокойство.

«Она никогда никого не любила так, как меня. Даже Ахкеймиона».

— Мне сказал Верджау, — ответила Эсменет, пробираясь между изувеченных стен.

— Ах да, — сказал Келлхус, который все мгновенно понял. — Он боится женщин.

Эсменет пошатнулась, раскинула руки. Она восстановила равновесие, но на миг у Келлхуса перехватило дыхание — и он сам этому удивился. Падение с такой высоты стало бы смертельным.

— Нет… — Она на миг сосредоточилась, высунув кончик языка. Потом пляшущей походкой преодолела оставшееся расстояние. — Он боится меня!

Эсменет со смехом бросилась в его объятия. Они крепко прижались друг к другу на этой темной, ветреной высоте, окруженные городом и миром — Караскандом и Тремя Морями.

«Она знает… Она знает, что я борюсь».

— Мы все тебя боимся, — сказал Келлхус, удивляясь, какой влажной сделалась его кожа.

«Она пришла, чтобы утешить меня».

— Ты просто восхитительно лжешь, — пробормотала Эсменет, подставляя губы для поцелуя.


Они прибыли вскоре после того, как сгустились сумерки, — девять наскенти, старших учеников Воина-Пророка. На террасе дворца, который Келлхус выбрал в качестве опорного пункта и пристанища в Карасканде, был установлен огромный стол из красного дерева, высотой по колено. Стоявшая в тени сада Эсменет смотрела, как они усаживались на подушки, подбирая или скрещивая ноги. Прошедшие дни избороздили почти все лица морщинами беспокойства, но эти девятеро казались особенно встревоженными. Наскенти круглые сутки проводили в городе, организовывая заудуньяни, посвящая новых судей и закладывая основы богослужения. Пожалуй, они лучше, чем кто бы то ни было, знали, насколько трудное положение у Священного воинства.

Терраса возвышалась над северным склоном Бычьего холма, и с нее открывался вид на большую часть города. Лабиринт улочек и переулков Чаши, образующий сердце Карасканда, уходил вдаль и поднимался к холмам, словно ткань, натянутая между пятью столбиками. На востоке вырисовывался остов Цитадели; лунный свет окаймлял извилистые очертания опаленных стен. На северо-западе, на Коленопреклоненном холме раскинулся дворец сапатишаха; холм был не слишком высок, и время от времени на розовых мраморных стенах мелькали какие-то люди. По ночному небу ходили темные тучи, но Гвоздь Небес, ясный и сверкающий, поблескивал из темных глубин.

Внезапно среди наскенти воцарилась тишина; они, все как один, склонили головы. Эсменет увидела Келлхуса, он появился из соседних апартаментов. Отбрасывая множество теней, он прошел мимо ряда жаровен. По бокам от него шествовали двое мальчишек-кианцев с голыми торсами; они несли курильницы, над которыми поднимался серо-голубой, стального оттенка дым. Следом шли несколько мужчин в кольчугах и шлемах, и с ними — Серве.

У Эсменет перехватило дыхание, и она обругала себя за это. Почему ее сердце так сильно колотилось? Опустив взгляд, она заметила, что непроизвольно накрыла ладонью татуировку, пятнающую тыльную часть левой руки.

«Это время миновало».

Эсменет вышла из сада и поприветствовала пророка. Келлхус улыбнулся и, удерживая пальцы ее левой руки, усадил Эсменет справа от себя. Его белое шелковое одеяние теребил ветер, и почему-то скрещенные сабли, вышитые по подолу и манжетам, не казались неуместными. Кто-то — скорее всего, Серве — заплел ему волосы в галеотскую воинскую косу. Борода, которую Келлхус теперь подстригал и заплетал на айнонский манер, поблескивала бронзой в свете жаровен. Над левым плечом у него, как всегда, торчала длинная рукоять меча. Эншойя — так теперь называли этот меч заудуньяни. «Уверенность».

Глаза пророка сверкали под густыми бровями. Когда он улыбнулся, от уголков глаз и губ разбежалась сеточка морщин — дар пустыни.

— Вы, — сказал Келлхус, — мои ветви.

Голос его был низким и звучным, и почему-то Эсменет казалось, будто он исходит из ее груди.

— Изо всех людей лишь вы знаете, что важнее всего. Только вы, таны Воина-Пророка, знаете, что вами движет.

Пока Келлхус вкратце излагал наскенти все те вопросы, которые уже обсудил с ней, Эсменет поймала себя на том, что думает о лагере Ксинема, о разнице между теми сборищами и этим. Прошло всего несколько месяцев, но Эсменет казалось, будто за это время она прожила целую жизнь. Она нахмурилась от странности привидевшейся картины: Ксинем говорит то весело, то озорно; Ахкеймион слишком крепко сжимает ее руку и слишком часто заглядывает ей в глаза; и Келлхус с Серве… Все пока — не более чем обещание, хотя Эсменет казалось, что она любила его уже тогда — втайне.

По непонятной причине ее вдруг обуяло страстное желание увидеть того насмешливого капитана, Кровавого Дина. Эсменет вспомнилось, как она видела его в последний раз, когда он вместе с Зенкаппой дожидался Ксинема, и его коротко подстриженные волосы серебрились под шайгекским солнцем. Какими черными казались теперь те дни. Какими бессердечными и жестокими.

Что сталось с Динхазом? А Ксинем…

Нашел ли он Ахкеймиона?

На миг Эсменет задохнулась от ужаса… Мелодичный голос Келлхуса вернул ее обратно.

— Если что-нибудь случится, — говорил он, — слушайтесь Эсменет, как сейчас слушаетесь меня…

«Ибо я — его сосуд».

От этих слов собравшиеся стали встревоженно переглядываться. Эсменет прекрасно понимала их чувства: что Учитель мог иметь в виду, поставив женщину над священными танами? Даже сейчас, после всего, что было, они по-прежнему продолжали бороться с тьмой, из которой вышли. Они еще не целиком восприняли его, в отличие от нее…

«Старые суеверия умирают с трудом», — подумала Эсменет с некоторой обидой.

— Но, Учитель, — проговорил Верджау, самый храбрый из всех, — ты говоришь так, будто тебя могут отнять у нас!

Прошло мгновение, прежде чем Эсменет осознала свою ошибку: их беспокоило скрытое значение слов Келлхуса, а не перспектива подчиняться его супруге.

Келлхус умолк на несколько долгих мгновений. Он обвел всех серьезным взглядом.

— Нас окружает война, — в конце концов сказал он, — и снаружи, и внутри.

Хотя они с Келлхусом уже обсудили ту опасность, о которой он повел речь, у Эсменет по коже побежали мурашки. Собравшиеся разразились восклицаниями. Эсменет почувствовала, как на ее руку легла рука Серве. Эсменет повернулась, чтобы успокоить девушку, но обнаружила, что это Серве успокаивает ее. «Просто слушай», — сказали ее прекрасные глаза. Безумная, безграничная вера Серве всегда озадачивала и беспокоила Эсменет. Уверенность девушки была колоссальной — она словно бы составляла единое целое с землей, настолько неколебимой она оказалась.

«Она допустила меня в свою постель, — подумала Эсменет. — Из любви к нему».

— Кто выступает против нас? — выкрикнул Гайямакри.

— Конфас! — выпалил Верджау. — Кто ж еще? Он плетет интриги с самого Шайгека…

— Тогда мы должны нанести удар! — воскликнул беловолосый Касаумки. — Священное воинство необходимо очистить — лишь после этого удастся прорвать осаду! Очистить!

— Что за безумие! — рявкнул Хильдерут. — Мы должны начать переговоры. Ты должен пойти к ним, Учитель…

Келлхус взглядом заставил всех умолкнуть.

Иногда Эсменет пугало то, насколько легко он командовал этими людьми. Но иначе и быть не могло. Там, где другие двигались на ощупь, брели от мгновения к мгновению, едва понимая собственные желания, горести и надежды, Келлхус чувствовал каждый миг — каждую душу. Его мир, как осознала Эсменет, не имел стен, в то время как миры прочих были словно окружены дымчатым стеклом, чем-то, что мешало видеть.

Он — Воин-Пророк… Истина. А истина повелевает всем.

Эсменет готова была сама себя поздравить, с радостью и изумлением. Она находилась здесь — здесь! — по правую руку от величайшего человека, какого только видел мир. Целовать истину. Держать истину меж своих бедер, чувствовать, как глубоко он входит в ее чрево. Это больше, чем благо, больше, чем дар…

— Она улыбается! — воскликнул Верджау. — Как она может улыбаться в такой момент?

Эсменет взглянула на дюжего галеота, зардевшись от смущения.

— Да просто, — терпеливо пояснил Келлхус, — она видит то, чего не можешь увидеть ты, Верджау.

Но Эсменет вовсе не была настолько уверена. Она просто грезила — разве не так? Верджау почувствовал, как она мечтает о Келлхусе, словно глупая девчонка.

Но в таком случае, почему так гудит земля? И звезды… Что она видит?

«Что-то… Что-то такое, что не с чем сравнить».

По коже побежали мурашки. Таны Воина-Пророка смотрели на нее, а она смотрела сквозь их лица и прозревала их жаждущие сердца. Подумать только!

Так много обманутых душ, живущих иллюзорными жизнями в нереальных мирах! Так много! Это и пугало ее, и разбивало ей сердце.

И в то же время это был ее триумф.

«Нечто абсолютное».

От сияющего взгляда Келлхуса ее сердце затрепетало. Она одновременно воспринимала дым и обнаженную плоть — нечто просвечивающее и нечто желанное.

«Это нечто большее, чем я… Большее, чем это, — да!»

— Скажи нам, Эсми, — прошипел Келлхус ртом Серве. — Скажи, что ты видишь!

«Нечто большее, чем они».

— Мы должны отобрать у них нож, — заговорила Эсменет, произнося слова, вложенные в нее Учителем — она это знала. — Мы должны показать им демонов в их рядах.

«Гораздо большее!»

Воин-Пророк улыбнулся ее губами.

— Мы должны убить их, — произнес ее голос.


Тварь, именуемая Сарцеллом, спешила по темным улицам к холму, на котором квартировали экзальт-генерал и его колонны. Письмо Конфаса было кратким и простым: «Приходите скорее. Опасность ширится». Конфас не потрудился подписать послание, но его каллиграфический почерк ни с чем не перепутать.

Сарцелл свернул на узкую улочку, пропахшую немытыми людьми. Очередные айнрити-отщепенцы. Чем дольше голодало Священное воинство, тем большее количество Людей Бивня возвращалось к животному существованию; они охотились на крыс, поедали то, что есть не следовало, и попрошайничали.

Когда Сарцелл двинулся мимо голодающих бедолаг, они начали подниматься на ноги. Они собрались вокруг него, протягивая немытые ладони и хватая его за рукава. «Подайте, — стонали и бормотали они. — Пода-а-айте!» Сарцелл растолкал их. Нескольких самых настойчивых пришлось ударить. Не то чтобы они вызывали у него особое недовольство — они часто оказывались полезны, когда его голод делался слишком силен. Никто не хватится нищего.

А кроме того, они являли собой живое напоминание о том, что представляют из себя люди на самом деле.

Бледные руки в награбленных шелках. Жалобные крики, звенящие в темноте. А потом какой-то оказавшийся рядом с Сарцеллом человек произнес сиплым голосом пьяницы:

— Истина сияет.

— Что? — огрызнулся Сарцелл, резко останавливаясь.

Он схватил говорившего за плечи и с силой вздернул ему голову. Невзирая на следы побоев, на его лице не читалось смирения. Взгляд его был твердым, словно сталь. Сарцелл понял, что этот человек сам кого хочешь ударит.

— Истина, — сказал человек, — не умирает.

— Это что? — поинтересовался Сарцелл, отпуская воина. — Ограбление?

Человек со стальным взглядом покачал головой.

— А! — до Сарцелла вдруг дошло. — Ты принадлежишь ему… Как там вы себя называете?

— Заудуньяни.

Человек улыбнулся, и на миг Сарцеллу показалось, что он никогда еще не видел улыбки страшнее: бледные губы сжались, образовав тонкую, бесстрастную линию.

Потом Сарцелл вспомнил, для чего его создали. Как он мог забыть, что он такое? Его фаллос под штанами затвердел.

— Рабы Воина-Пророка, — презрительно фыркнул он. — А вы вообще знаете, что я такое?

— Мертвец, — произнес кто-то сзади.

Сарцелл расхохотался, провел взглядом по шеям, которые он сейчас свернет. Какой экстаз! Как он изольется ему на бедро! Он был в этом уверен.

«Да! Сразу со столькими! Наконец-то…»

Но хорошее настроение мгновенно покинуло его, как только он снова натолкнулся на взгляд заудуньяни с стальными глазами. Лицо под маской человека дернулось от непонимания. «Они не…»

Что-то хлынуло на него сверху. Внезапно Сарцелл промок до нитки. Масло! Они облили его маслом! Он огляделся по сторонам, сдувая вязкую жижу с губ, стряхивая с кончиков пальцев. Он увидел, что его будущие убийцы тоже в масле.

— Идиоты! — крикнул он. — Подожгите меня — и вы сгорите сами!

В последний миг Сарцелл услышал звон тетивы. Он рванулся в сторону. Горящая стрела вонзилась в человека со стальными глазами. Пламя разбежалось по его промасленной одежде.

Но вместо того чтобы упасть, человек метнулся вперед и крепко вцепился в Сарцелла. Древко стрелы, оказавшись между ними, сломалось. Одна горящая грудь столкнулась с другой.

Пламя поглотило их обоих. Тварь, именуемая Сарцеллом, взвыла и завизжала. Она в ужасе уставилась на стальные глаза, окруженные ярким пламенем.

— Истина… — прошептал человек.


Икурей Конфас выглядел как дитя; нагой, он свернулся клубком под простынями, голова слегка запрокинулась назад, как будто во сне он вглядывался в небо. Генерал Мартем стоял в тени и смотрел на спящего экзальт-генерала, безмолвно повторяя приказ, что привел его сюда — с ножом в руке.

«Сегодня ночью, Мартем, я протяну руку…»

Это не было похоже ни на один приказ, который отдавали ему до сих пор.

Большую часть жизни Мартем получал приказы. Неважно, сколь жалким или величественным был их источник, — приказы, которые он исполнял, всегда исходили откуда-то, из обессиленного и развращенного мира: от сварливых офицеров, злопамятных чиновников, тщеславных генералов… В результате его часто посещала мысль, роковая для человека, которому от рождения предназначено служить: «Я лучше тех, кому подчиняюсь».

Но приказ, который он получил этой ночью…

«Сегодня ночью, Мартем…»

Он пришел ниоткуда, из-за кругов этого мира…

«Я возьму жизнь».

Ответ на подобный вопрос, как решил Мартем, не просто сродни поклонению — это само поклонение, обретшее плоть. Все, что обладало смыслом — как теперь ему казалось, — было разновидностью молитвы.

Уроки Воина-Пророка.

Мартем вскинул нож. Тот блеснул в лунном свете и на краткий миг отбросил тень на горло Конфаса. Глазами души Мартем увидел императорского наследника мертвым: прекрасные губы приоткрыты словно в память о последнем вздохе, остекленевшие глаза смотрят куда-то далеко, вовне. Он увидел кровь, собравшуюся лужицами в складках льняных простыней, словно вода между лепестками лотоса. Генерал оглядел роскошную спальню, и смутно различимые фрески заплясали по стенам, а темные ковры заскользили по полу. Интересно, будет ли это место казаться более скромным, когда они обнаружат труп на окровавленных простынях?

Приказы. Благодаря им голос мог сделаться армией, а вздох — кровью.

«Думай о том, как долго ты желал его смерти!»

Ужас и веселье.

«Ты — человек практичный. Ударь и покончи с этим!»

Конфас застонал и заворочался, словно нагая девственница под покрывалом. Веки его затрепетали, и глаза открылись. Уставились на генерала с тупым непониманием. Взгляд метнулся к обвиняющему ножу.

— Мартем? — выдохнул молодой человек.

— Истина, — проскрежетал генерал, нанося удар.

Но мелькнула вспышка, и, хотя рука его продолжала опускаться, неведомая сила рванула ее назад, и нож выпал из онемевших пальцев. Мартем ошеломленно поднял руку и в ужасе уставился на обрубок вместо запястья. Кровь лилась по руке и струйками стекала с локтя.

Мартем развернулся и увидел сверкающего демона; кожа его сморщилась от адского огня, а лицо было невозможно растянутым и хватало воздух, словно клешня краба.

— Гребаный дунианин, — прорычал демон.

Что-то прошло через шею Мартема. Что-то острое…


Голова Мартема отскочила от тюфяка и укатилась в тень; на мертвом лице все еще сохранялось осмысленное выражение. Слишком испуганный, чтобы кричать, Конфас попытался выбраться из спутанных простыней, отползти подальше от неизвестного, убившего его генерала. Фигура отступила во тьму дальнего угла, но на миг Конфас разглядел нечто нагое и кошмарное.

— Кто?! — выдохнул принц.

— Тихо! — прошипел знакомый голос. — Это я!

— Сарцелл?

Ужас несколько ослабел. Но замешательство осталось.

«Мартем мертв?»

— Это ночной кошмар! — воскликнул Конфас. — Я сплю!

— Ты не спишь, уверяю тебя. Хотя ты был очень близок к тому, чтобы никогда не проснуться.

— Что произошло? — крикнул Конфас.

Невзирая на подгибающиеся ноги, он быстро обошел дальний столбик кровати и как был, без одежды, остановился над трупом своего генерала. На нем по-прежнему была воинская форма.

— Мартем!

— Принадлежал ему, — произнес голос из темного угла.

— Князю Келлхусу, — сказал Конфас с просыпающимся осознанием.

Внезапно он понял все, что ему нужно было знать: только что произошло сражение — и оно выиграно. Он улыбнулся с облегчением — и безграничным изумлением. Этот человек использовал Мартема. Мартема!

«А я-то думал, что победил в битве за его душу!»

— Мне нужен фонарь, — отрывисто произнес Конфас, вновь обретая властные манеры.

Чем это так воняет?

— Никакого света! — выкрикнул бесплотный голос. — Этой ночью они напали и на меня.

Конфас нахмурился. Хоть он и спас его, Сарцелл все же не имел никакого права отдавать приказы тем, кто выше его по положению, да еще таким тоном.

— Как вы можете видеть, — любезно, чтобы его нельзя было заподозрить в неблагодарности, произнес он, — самый доверенный из моих генералов лежит мертвым. Мне нужен свет.

Принц повернулся, чтобы позвать стражу.

— Не будьте идиотом! Мы должны действовать быстро, иначе Священное воинство обречено!

Конфас остановился, глядя в угол, где скрывался шрайский рыцарь, и склонил голову набок в приступе нездорового любопытства.

— Они что, сожгли вас?

Он сделал два шага по направлению к тени.

— От вас несет жареной свининой.

Раздался грохот, как будто какое-то животное опрометью бросилось наутек, и что-то очень быстрое стрелой пронеслось через спальню и исчезло на балконе.

Громогласно призывая стражу, Конфас ринулся следом, откинув тонкую занавеску на двери. Он почти ничего не видел в темноте караскандской ночи, но заметил брызги крови на своих руках. Принц услышал, как стражники вломились в комнату, и усмехнулся, когда раздались их встревоженные крики.

— Генерал Мартем оказался предателем, — произнес он, возвращаясь с неприятно холодного воздуха навстречу их изумлению. — Отнесите его тело к осадным машинам. Проследите, чтобы его перебросили к язычникам, которым оно принадлежит. Затем пошлите за генералом Сомпасом.

Перемирие завершилось.

— А голова генерала? — неуверенно поинтересовался здоровяк-капитан, Триаксерас. — Вы желаете, чтобы ее тоже перебросили к язычникам?

— Нет, — ответил Икурей Конфас, натягивая одежду, поднесенную одним из его хаэтури.

Он рассмеялся над тем, как нелепо выглядела валяющаяся у кровати голова — ну точно кочан капусты! Даже странно, что он почти ничего не чувствовал, после того, как много они пережили вместе.

— Генерал никогда не покидает меня, Триах. Ты же знаешь.


Фустарас был старательным солдатом. Он был проадъюнктом третьей манипулы Селиалской колонны и относился к числу тех, кого в имперской армии называли «трояками», то есть теми, кто подписал третий контракт — договор на третий четырнадцатилетний срок службы, — вместо того чтобы принять имперскую пенсию. Хотя «трояки» вроде Фустараса зачастую были сущей погибелью для младших офицеров, генералы всегда высоко ценили их, тем более что они нередко играли более важную роль, чем их титулованное начальство. «Трояки» образовывали упрямое сердце любой колонны. Это были люди, видящие суть вещей.

Вот поэтому, решил Фустарас, генерал Сомпас выбрал для этого задания именно его и нескольких его товарищей.

— Когда дети сбиваются с пути, — сказал он, — их следует вздуть.

Одетый, подобно большинству Людей Бивня, в трофейные кианские наряды, Фустарас со своим отрядом прошел по улице, носящей название Галереи; насколько мог предположить Фустарас, ее прозвали так из-за отходящих от нее бесчисленных переулочков, застроенных многоквартирными домами. Эта улица, расположенная в юго-восточной части Чаши, была известна как место сбора заудуньяни — проклятых еретиков. Многие из них толпились на крышах домов и возносили молитвы, глядя в сторону Бычьего холма, где засел наглый мошенник, Келлхус, князь Атритау. Другие слушали этих ненормальных фанатиков, которых тут именовали судьями: они проповедовали у входа в какой-нибудь переулок.

Следуя инструкциям, данным в письме, Фустарас остановился и обратился к судье, вокруг которого собралось больше всего еретиков.

— Скажи-ка мне, друг, — дружелюбно спросил он, — что они говорят об истине?

Изможденный человек обернулся; за ворохом спутанных белых волос поблескивала розовым лысина. Не колеблясь ни мгновения, он отозвался:

— Что она сияет.

Фустарас запустил руку под плащ — как будто за мелкой монетой для попрошаек, а на самом деле за спрятанной там ясеневой дубинкой.

— Ты точно уверен? — переспросил он.

Его поведение сделалось одновременно и небрежным, и угрожающим. Он взвесил в руке полированную рукоятку.

— Может, она кровоточит?

Сверкающий взгляд проповедника метнулся от глаз Фустараса к дубинке, потом обратно.

— И кровоточит тоже, — произнес он непреклонным тоном человека, твердо решившего подчинить себе дрогнувшее сердце. — Иначе к чему Священное воинство?

Фустарас решил, что еретик чересчур умен. Он вскинул дубинку и нанес удар. Проповедник упал на одно колено. По правому виску и щеке потек ручеек крови. Он протянул два пальца к Фустарасу, словно говоря: «Видишь…»

Фустарас ударил еще раз. Судья упал на растрескавшуюся булыжную мостовую.

Улица взорвалась криками, и Фустарас заметил боковым зрением, что к нему со всех сторон бегут полуживые от голода люди. Его солдаты выхватили дубинки и сомкнули строй. Фустарас подумал, что сомневается в достоинствах плана генерала.

Их было слишком много. Откуда их столько?

Потом Фустарас вспомнил, что он — «трояк».

Он стер грязным рукавом брызги крови с лица.

— Все те, кто слушает так называемого Воина-Пророка! — выкрикнул он. — Знайте, что мы, ортодоксы, приведем в исполнение приговор, который вы сами на себя навлекли…

Что-то ударило его по подбородку. Фустарас отшатнулся, схватившись за лицо, и споткнулся о неподвижное тело судьи. Он покатился по твердой земле, чувствуя кровь под пальцами. Камень. Кто-то бросил камень!

В ушах у него звенело, вокруг стоял крик. Фустарас поднялся сперва на одно колено, потом на второе… Держась за челюсть, он встал, огляделся по сторонам и увидел, что его людей истребляют. Фустараса пронзил ужас.

«Но генерал сказал…»

Какой-то туньер с безумными глазами, с тремя болтающимися на поясе головами шранков схватил Фустараса за горло. На миг он показался нансурцу нечеловеком, таким он был высоким и тощим.

— Реара тунинг праусса! — взревел соломенноволосый варвар.

Фустарас заметил вооруженные тени. Его крик захлебнулся хрипом, когда пальцы туньера раздавили трахею.

— Фраас каумрут!

На миг Фустарас почувствовал холод наконечника копья у своей поясницы. Такое ощущение, как будто глубоко вдохнул ледяной воздух. Воющие лица. Поток горячей крови.


Хрипящее, задыхающееся животное правило его черным сердцем, скуля от боли и ярости.


Тварь, именуемая Сарцеллом, пробиралась через руины безымянного храма. Вот уже три дня она пряталась по темным углам, ибо боль лишала ее способности закрыть лицо. Теперь же, пиная груду почерневших человеческих черепов, тварь думала о снеге, со свистом несущемся над равнинами Агонгореи, о белых просторах, по которым разбросаны черные пятна стоянок. Твари вспомнилось, как она прыгала по холодным сугробам, и ледяной ветер скорее успокаивал, чем жалил ее. Твари вспомнилась кровь, брызгающая на незапятнанную белизну и растекающаяся розовыми линиями.

Но снег был так далек — так же далек, как Святой Голготтерат! — а огонь пылал совсем рядом с обожженной, покрытой волдырями кожей твари. Огонь все еще горел!

«Проклятье, проклятье, проклятье, проклятье, проклятье на его голову! Я выгрызу ему язык! Я буду трахать его раны!»

— Ты страдаешь, Гаоарта?

Тварь дернулась, словно кот, вглядываясь сквозь сведенные судорогой пальцы своего внешнего лица.

Неподвижный и глянцево-черный, словно диоритовая статуя, Синтез разглядывал его, восседая на груде обугленных тел. В темноте лицо его казалось белым, влажным и непроницаемым, как будто было вырезано из картофелины.

Оболочка Древнего Отца… Ауранг, великий генерал Сокрушителя мира, принц инхороев.

— Больно, Древний Отец! Как больно!

— Наслаждайся этим чувством, Гаоарта, ибо в нем вкус того, что придет.

Тварь, именуемая Сарцеллом, громко втянула воздух и заревела, вскинув оба лица, внутреннее и внешнее, к безжалостным звездам.

— Нет! — простонала она, колотя руками по груде обломков. — Не-е-ет!

— Да, — произнесли тонкие губы. — Священное воинство обречено. Ты потерпел неудачу. Ты, Гаоарта.

Дикий ужас пронзил тварь: она знала, к чему ведут неудачи, но не могла даже шелохнуться. По отношению к Зодчему, Создателю не существовало ничего иного, кроме повиновения.

— Но это не я! Это все они! Кишаурим падираджи! Это все их…

— Вина? Ты говоришь про вину, Гаоарта? — поинтересовался Древний Отец. — Про тот самый яд, который мы должны высосать из этого мира?

Тварь, именуемая Сарцеллом, вскинула руки в тщетной попытке защититься. На нее словно бы обрушилась вся чудовищная, колоссальная слава Консульта.

— Простите! Умоляю!

Крохотные глаза закрылись, но тварь, именуемая Сарцеллом, не могла сказать, отчего — от скуки или задумчивости. Когда же они открылись, то казались голубоватыми, словно катаракта.

— Еще одна задача, Гаоарта. Еще одна задача во имя злобы.

Тварь рухнула ничком перед Синтезом, корчась от мучительной боли.

— Все, что угодно! — выдохнула она. — Все, что угодно! Я вырву сердце любому! Выколю глаза! Я предам весь мир забвению!

— Священное воинство обречено. Мы должны иным образом разделаться с кишаурим.

Глаза снова закрылись.

— Ты должен проследить, чтобы этот Келлхус умер вместе с остальными Людьми Бивня. Он не должен спастись.

И тварь, именуемая Сарцеллом, забыла о снеге. Месть! Месть станет бальзамом для сожженной кожи!

— А теперь закрой лицо, — проскрежетал Синтез, и Гаоарта ощутил, как бескрайняя сила, древняя, вековая, хлынула из красного горла.

С разрушенных стен то тут, то там потекли ручейки пыли.

Гаоарта повиновался, ибо не мог не повиноваться, — но кричал, ибо не мог не кричать.


Комкая послание Пройаса в руке, Найюр шагал по застеленному коврами коридору скромной, но стратегически выгодно расположенной виллы, которую занял конрийский принц. Он помедлил, прежде чем выйти на залитый светом квадрат внутреннего двора, задержавшись под вычурным двойным сводом, характерным для кианской архитектуры. Кусок засохшей апельсиновой шкурки, длиной не больше пальца Найюра, лежал, свернувшись, в пыли, окружающей черное мраморное основание левого пилястра. Скюльвенд не задумываясь сгреб шкурку, сунул в рот и скривился от горечи.

С каждым днем он становился все более голодным.

«Мой сын! Как они могли так назвать моего сына?»

Пройас ожидал его у трех прудиков в центре двора; он стоял там вместе с двумя людьми, которых Найюр не узнал, — с имперским офицером и шрайским рыцарем. Полуденные облака образовали на небе неповоротливую процессию, волоча свои тени по залитым солнцем холмам.

Карасканд. Город, что станет их гробницей.

«Он сделал это, чтобы позлить меня. Чтобы напомнить о предмете моей ненависти!»

Пройас заметил его первым.

— Найюр, как хорошо…

— Я не читал, — прорычал скюльвенд, швырнув скомканный лист к ногам принца. — Если ты хочешь посоветоваться со мной, присылай слово, а не каракули.

Лицо Пройаса потемнело.

— Да, конечно, — натянуто ответил он.

Он кивнул двум незнакомцам, словно бы пытаясь сохранить некоторые внешние приличия, подобие джнана.

— Эти люди предъявили своего рода иск, дабы заручиться моей поддержкой. Ты нужен, чтобы утвердить его.

Пораженный внезапным ужасом, Найюр уставился на имперского офицера, увидев знаки различия, вычеканенные у горловины его кирасы. И конечно же, на нем была синяя накидка.

Офицер нахмурился, потом обменялся многозначительным взглядом со своим спутником.

— Похоже, мозги у него тоже отощали, — сказал офицер голосом, слишком хорошо знакомым Найюру.

Он вспомнил, как этот голос плыл над трупами его соплеменников — после битвы при Кийуте. Икурей Конфас… Перед ним стоял сам экзальт-генерал! Как он умудрился не узнать его?

«Безумие нарастает!»

Найюр сощурился и представил себе, как сидит на груди у Конфаса и отрезает ему нос, словно ребенок, копающийся в грязи.

— Чего он хочет? — пролаял он, обращаясь к Пройасу.

Найюр взглянул на шрайского рыцаря и осознал, что и его тоже где-то видел, хоть и не помнит имени. На груди у рыцаря-командора висел маленький золотой Бивень, прятавшийся в складках накидки.

Вместо Пройаса на его вопрос ответил Конфас.

— Чего я хочу, неотесанный варвар, так это истины.

— Истины?

— Господин Сарцелл, — пояснил Пройас, — объявил, что у него имеются новости об Атритау.

Найюр уставился на рыцаря, впервые заметив повязки у него на руках и странную сеточку воспаленных линий на красивом лице.

— Об Атритау? Это каким же образом?

— К нам обратились три человека, движимые благочестием, — произнес Сарцелл. — Они клянутся, что один человек, много лет водивший караваны на север и погибший при переходе через пустыню, сказал им, что князь Келлхус никак не может быть тем, за кого себя выдает.

Шрайский рыцарь странно улыбнулся — видимо, ожоги на его лице были довольно болезненными.

— По их словам, суть в том, — неумолимо продолжал Сарцелл, — что у их короля, Этелария, нет наследников. Род Моргхандов вот-вот угаснет, как говорят, навеки. А это означает, что Анасуримбор Келлхус — самозванец.

Тишину нарушила далекая дробь кианских барабанов. Найюр снова повернулся к Пройасу.

— Ты сказал, что они хотят твоей поддержки. В чем?

— Да просто ответь на вопрос, черт тебя побери! — взорвался Конфас.

Игнорируя экзальт-генерала, Найюр и Пройас обменялись взглядами, полными искренности и признания. Невзирая на их ссоры, за последние недели подобные взгляды сделались пугающе привычными.

— Они думают, — сказал Пройас, — что с моей поддержкой смогут предъявить Келлхусу обвинение, не вызвав войны между нашими людьми.

— Предъявить Келлхусу обвинение?

— Да. В том, что он — лжепророк, согласно Закону Бивня.

Найюр нахмурился.

— А зачем тебе понадобилось мое слово?

— Затем, что я тебе доверяю.

Найюр сглотнул. «Чужеземные псы! — бушевал кто-то внутри него. — Коровы!»

На лице Конфаса промелькнула тревога.

— Несомненно, прославленный принц Конрии, — заметил Сарцелл, — не пожелает иметь ничего общего со слухами…

— Равно как и со столь зловещим делом! — огрызнулся Пройас.

У Найюра на скулах заиграли желваки; он свирепо уставился на шрайского рыцаря, размышляя, отчего у человека на лице могли появиться столь странно расположенные ожоги. Он подумал о битве при Анвурате, о том, с каким удовольствием всадил тогда нож в грудь Келлхусу — или той твари, что притворялась им. Он подумал о Серве, задыхающейся под ним, и от внезапной боли на глаза навернулись слезы. Только она знала его сердце. Только она понимала его, когда он просыпался в слезах.

Серве, первая жена его сердца.

«Я должен владеть ею! — рыдал кто-то у него в душе. — Она принадлежит мне!»

Такая красивая… «Моя добыча!»

Внезапно все стихло, как будто мир пропитался оцепенением и тяжестью. И Найюр понял — без терзаний, без разочарования, — что Анасуримбор Моэнгхус оказался за пределами его досягаемости. Невзирая на всю его ненависть, всю ярость, кровавый след, по которому он шел, окончился здесь. В городе.

«Мы покойники. Все мы».

Если уж Карасканду суждено сделаться их гробницей, он позаботится, чтобы сперва здесь пролилась кое-чья кровь.

«Но Моэнгхус! — вскричал кто-то. — Моэнгхус должен умереть!» Но он больше не мог вызвать в памяти ненавистное лицо. Он видел лишь хныкающего младенца.

— Ты говоришь правду, — в конце концов произнес Найюр.

Он повернулся к Пройасу и заглянул в потрясенные карие глаза. Ему заново почудился вкус апельсиновой кожуры, настолько горькими были эти слова.

— Человек, которого ты называешь князем Келлхусом, — самозванец. Князь пустоты.


Никогда еще его сердце не было столь вялым и безучастным.

Зал аудиенций во дворце сапатишаха, такой же огромный, как сырая галерея старого короля Эрьеата в Мораоре, древнем Чертоге королей, на фоне славы Воина-Пророка был жалок, словно комнатка в лачуге. Восседая на троне Имбейяна, вырезанном из слоновой кости, Саубон с трепетом следил за его приближением. Краем глаза он видел Королевские Огни, пылающие в гигантских железных чашах. Даже по прошествии времени они словно оскорбляли окружающее великолепие — деталь, навязанная неотесанными, отсталыми людьми.

Но как бы то ни было, он — король! Король Карасканда!

Облаченный в белую парчу человек, что некогда был князем Келлхусом, остановился перед ним на круглом темно-красном ковре, где кианцы били поклоны. Человек не преклонил колени, даже не кивнул Саубону.

— Зачем ты вызвал меня?

— Чтобы предупредить… Тебе нужно бежать. Вскоре соберется совет…

— Но падираджа занял все окрестности. Кроме того, я не могу бросить тех, кто последовал за мной. Я не могу бросить тебя.

— Но ты должен! Они признают тебя виновным. Даже Пройас!

— А ты, Коифус Саубон? Ты тоже признаешь меня виновным?

— Нет… Никогда!

— Но ты уже дал им гарантии.

— Кто это сказал? Что за лжец посмел…

— Ты. Ты это сказал.

— Но… Но ты же должен понять!

— Я понимаю. Они потребовали выкуп за Карасканд. Тебе не осталось иного выхода, кроме как заплатить.

— Нет! Это не так! Не так!

— Тогда как?

— Это… это… это так, как оно есть!

— Всю жизнь, Саубон, ты отчаянно жаждал всего того, что принадлежало старому Эрьеату, твоему отцу. Скажи, к кому ты бежал каждый раз после того, как отец бил тебя? Кто перевязывал твои раны? Кто? Твоя мать? Или Куссалт, твой конюх?

— Никто меня не бил! Он… он…

— Значит, Куссалт. Скажи, Саубон, что было труднее? Потерять его на равнине Менгедда или узнать о его ненависти?

— Замолчи!

— Всю жизнь никто не знал тебя.

— Замолчи!

— Всю жизнь ты страдал, ты сомневался…

— Нет! Нет! Замолчи!

— …и наказывал тех, кто должен был любить тебя.

Саубон закрыл уши руками.

— Прекрати! Я приказываю!

— Как ты наказывал Куссалта, как наказываешь…

— Хватит, хватит, хватит! Они сказали, что ты так и сделаешь! Они меня предостерегали!

— Верно. Они предостерегали тебя против истины. Против того, чтобы ты попал в сети Воина-Пророка.

— Как ты можешь это знать? — выкрикнул Саубон, охваченный недоверием. — Как?

— Могу, потому что это истина.

— Тогда к черту ее! К черту истину!

— А как же твоя бессмертная душа?

— Пусть будет проклята! — вскочив, взревел Саубон. — Я выбираю это… выбираю это все! Проклятие в этой жизни! Проклятие во всех иных! Мучения поверх мучений! Я вынес бы все, лишь бы один день побыть королем! Я готов увидеть тебя изломанным и окровавленным, если это означает, что я смогу сидеть на троне! Я готов увидеть, как вырвут глаза Богу!

Последний выкрик гулко разнесся по огромному залу и вернулся обратно к Саубону навязчивым эхом: богу-богу-богу-богу…

Саубон упал на колени перед собственным троном, чувствуя, как жар Королевских Огней жалит мокрую от слез кожу. Послышались крики, лязг доспехов и оружия. Стражники ринулись в зал…

Но Воина-Пророка и след простыл.

— Он… он не настоящий! — пробормотал Саубон. — Он не существует!

Но кулаки, унизанные золотыми кольцами, продолжали опускаться. Они никогда не остановятся.


Он целыми днями сидел на террасе, затерянный в мирах, которые исследовал во время транса. На восходе и на закате Эсменет приходила к нему и приносила чашу с водой, как он распорядился. Она приносила и еду, хотя об этом он не просил. Она смотрела на его широкую, неподвижную спину, на волосы, которые трепал ветерок, на лицо, освещенное закатным солнцем, и чувствовала себя маленькой девочкой, преклоняющей колени перед идолом, предлагающей дань чему-то чудовищному и ненасытному: соленую рыбу, сушеные сливы и фиги, пресный хлеб — этого хватило бы, чтобы учинить небольшой мятеж в нижнем городе.

Он ни к чему не прикасался.

Потом однажды на заре она пришла к нему, а его не оказалось на месте.

После отчаянной беготни по галереям дворца она отыскала его в их покоях; растрепанный, он шутил с только что вставшей Серве.

— Эсми-Эсми-Эсми, — надув губы, проговорила Серве; глаза у нее были припухшими после сна. — Ты не могла бы принести мне маленького Моэнгхуса?

На радостях забывшая рассердиться Эсменет нырнула в детскую и вытащила темноволосого младенца из люльки. Хотя ошарашенный взгляд малыша заставил ее улыбнуться, она поймала себя на том, что от зимней синевы его глаз ей становится не по себе.

— Я как раз говорил, — сказал Келлхус, когда она передала ребенка Серве, — что Великие Имена и должны были вызвать меня…

Он поднял окруженную сиянием руку.

— Они хотят вести переговоры.

Конечно же, он и словом не обмолвился о результатах своей медитации. Он никогда этого не делал.

Эсменет взяла его руку и села на кровать, и лишь тогда до нее дошел весь смысл сказанного.

— Переговоры?! — воскликнула она. — Келлхус, они вызывают тебя, чтобы убить!

— Келлхус! — позвала Серве. — Что она такое говорит?

— Что эти переговоры — ловушка! — Эсменет сурово посмотрела на Келлхуса: — Ты же знаешь!

— Как ты можешь так думать?! — изумилась Серве. — Все любят Келлхуса. Все теперь знают!

— Нет, Серве. Многие ненавидят его — очень многие. Многие желают его смерти!

Серве рассмеялась — рассеянно, как умела она одна.

— Эсменет… — произнесла она так, словно разговаривала с ребенком.

Она подняла маленького Моэнгхуса в воздух.

— Тетя Эсми забыла, — проворковала она. — Да-а-а. Она забыла, кто твой папа!

Эсменет смотрела на нее, утратив дар речи. Иногда ей больше всего на свете хотелось свернуть девчонке шею. Как? Как он может любить эту жеманную дурочку?

— Эсми, — позвал вдруг Келлхус.

От предостережения, прозвучавшего в его голосе, сердце Эсменет заледенело. Она повернулась к нему, воскликнув глазами: «Прости меня!»

Но она не могла сделаться менее резкой — только не сейчас.

— Скажи ей, Келлхус! Скажи ей, что может произойти!

«Опять?! Нет!»

— Выслушай меня, Эсми. Другого пути нет. Нельзя допустить, чтобы заудуньяни и ортодоксы воевали между собой.

— Даже из-за тебя? — выкрикнула Эсменет. — Все Священное воинство, весь город — не более чем жалкие крохи по сравнению с тобой! Разве ты не понимаешь, Келлхус?

Весь ее запал вдруг растворился во внезапной боли и опустошении, и Эсменет сердито вытерла слезы. Происходящее было слишком важным, чтобы тратить время на плач. «Но я так много потеряла!»

— Разве ты не понимаешь, насколько драгоценен? Подумай о том, что говорил Акка! А вдруг ты действительно единственная надежда этого мира?

Келлхус взял ее лицо в ладони, провел большим пальцем по брови и задержался на виске.

— Иногда для того, чтобы достичь цели, нужно пройти через смерть.

Эсменет представила себе Шиколя из «Трактата», умалишенного ксерашского короля, велевшего казнить Последнего Пророка. Она представила себе его позолоченную бедренную кость, орудие правосудия, которое до нынешних дней оставалось в мире айнрити самым ярким символом зла. Что там Айнри Сейен сказал безымянной любовнице короля? Что иногда гибель ведет на небеса?

«Но это же безумие!»

— Кратчайший Путь, — сказала Эсменет и сама ужаснулась прозвучавшему в голосе высокомерию, от которого на глаза наворачивались слезы.

Но на его лице, обрамленном светлой бородой, засияла улыбка.

— Да, — кивнул Воин-Пророк. — Логос.


— АнасуримборКеллхус, — нараспев произнес Готиан сильным, хорошо поставленным голосом, — настоящим я объявляю тебя лжепророком и самозванцем, незаконно заявившим о принадлежности к касте воинов. Совет Великих и Малых Имен постановил наказать тебя так, как велит Писание.

Серве услышала пронзительный вопль, перекрывший оглушительные выкрики, и лишь потом осознала, что это кричит она сама. Моэнгхус у нее на руках захныкал, и Серве принялась укачивать его, хотя была слишком напугана, чтобы ворковать над малышом. Сотня Столпов обнажила мечи и взяла их с Келлхусом в кольцо, обмениваясь яростными взглядами со шрайскими рыцарями.

— Вы никого не можете судить! — проорал кто-то. — Только Воин-Пророк изрекает приговор Божий! Это вы виновны! Это вас надлежит наказать!

— Лжепророк! Лжепророк!..

Обвинения. Проклятия. Причитания. Воздух звенел от криков. Сотни людей собрались у разрушенной Цитадели Пса, чтобы послушать, как Воин-Пророк ответит на обвинения Великих и Малых Имен. Нагревшиеся на солнце черные руины высились над ними: обломанные закопченные стены; фундамент, засыпанный обломками; бок обрушившейся башни, голый и округлый на фоне руин, смахивающий на бок всплывшего подышать кита. Люди Бивня теснились на всех свободных участках склона. На каждом пятачке земли толпились люди, потрясающие кулаками.

Инстинктивно прижав ребенка к груди, Серве в ужасе оглядывалась по сторонам. «Эсми была права… Нам не следовало приходить!» Она посмотрела на Келлхуса и не удивилась спокойствию, с которым он наблюдал за бушующей толпой. Даже сейчас он казался божественным гвоздем, скрепляющим то, что произошло, с тем, что должно произойти.

«Он заставит их увидеть!»

Но рев усиливался, отдаваясь дрожью в ее теле. Несколько человек уже схватились за ножи, как будто яростные крики были достаточным основанием для кровавых бесчинств.

«Как много ненависти».

Даже Великие Имена, собравшиеся на свободном участке посреди двора крепости, кажется, обеспокоились, хотя все шло в точном соответствии с их расчетом. Они с непроницаемым видом смотрели на неистовствующую толпу. Уже вспыхнуло несколько драк. Серве видела сверкание стали среди плотной толпы — верующие, осажденные неверующими.

Какой-то изголодавшийся фанатик сумел проскользнуть мимо Сотни Столпов и ринулся к Воину-Пророку…

… Келлхус вынул нож у него из руки — легко, словно у ребенка, — схватил одной рукой за горло и поднял над землей, как задыхающегося пса.

Крики постепенно стихли; все больше и больше перепуганных глаз оказывались прикованы к Воину-Пророку и его бьющейся жертве — и вскоре уже было слышно, как хрипит несостоявшийся убийца. От ужаса Серве не могла отвести глаз от Келлхуса. «Почему они делают это? Почему они навлекают на себя его гнев?»

Келлхус швырнул нападавшего на землю, и тот остался лежать недвижно — обмякшая груда плоти.

— Чего вы боитесь? — спросил Воин-Пророк.

Тон его был одновременно и печальным, и властным — не повелительные манеры короля, но деспотичный голос истины.

Готиан принялся проталкиваться через зрителей.

— Гнева Господня, — выкрикнул он, — карающего нас за то, что мы дали приют мерзости!

— Нет, — сверкающие глаза Келлхуса находили их среди толпы: Саубона, Пройаса, Конфаса и прочих. — Вы боитесь, что по мере того, как моя сила возрастает, ваша начнет ослабевать. Вы делаете это не во имя Бога, а во имя корыстолюбия. Вы не в силах стерпеть, что кто-то владеет вашим Священным воинством. Но в сердце каждого из вас угольком тлеет вопрос, который вижу я один: «А вдруг он и вправду пророк? Какая судьба ждет нас тогда?»

— Молчать!!! — взревел Конфас, брызгая слюной.

— А ты, Конфас? Что скрываешь ты?

— Его слова — копья! — крикнул Конфас остальным. — Уже сам его голос — оскорбление!

— Но я всего лишь повторяю вам ваш собственный вопрос — а вдруг вы ошибаетесь?

Даже Конфас был оглушен силой этих слов. Казалось, будто Воин-Пророк говорит голосом Бога.

— Вы злитесь из-за отсутствия уверенности, — печально продолжал Келлхус. — Я спрашиваю лишь об одном: что движет вашими душами? Что заставляет вас осуждать меня? Действительно ли это Бог? Бог идет через сердца людей с уверенностью и славой! Так Бог ли идет сейчас через ваши сердца? Действительно ли Бог идет сейчас через ваши сердца?

Тишина. Едкая тишина страха, как будто они были сборищем испорченных детей, внезапно получивших выговор от богоподобного отца. Серве почувствовала, что по щекам текут слезы.

«Они видят! Они наконец-то видят!»

Но затем шрайский рыцарь по имени Сарцелл, — единственный, на чье лицо не легла тень сомнения, — ответил Воину-Пророку громким, чистым голосом.

— Все на свете одновременно и свято, и грешно, если говорить о сердцах людей, — сказал рыцарь-командор, цитируя Бивень, — и хоть они сбиты с толку и тянут руки ко тьме, имя их — свет.

Воин-Пророк внимательно взглянул на него и процитировал:

— Внимайте Истине, ибо она в силе идет среди вас, и не будет она отвергнута.

Сарцелл ответил с блаженным спокойствием:

— Бойтесь его, ибо он — мошенник, Ложь, обретшая плоть, идет он среди вас, чтобы загрязнить воды вашего сердца.

И Воин-Пророк печально улыбнулся.

— Говоришь, ложь, обретшая плоть, Сарцелл?

Серве заметила, как его взгляд скользнул по толпе, потом задержался на стоящем неподалеку скюльвенде.

— Ложь, обретшая плоть, — повторил он, глядя в напряженное лицо чудовища. — Охота не должна прекращаться… Помни об этом, когда будешь вспоминать секреты битвы. Великие все еще прислушиваются к тебе.

— Лжепророк, — бросил Сарцелл. — Князь пустоты.

И, как будто эти слова были сигналом, шрайские рыцари кинулись на Сотню Столпов, и закипела яростная схватка. Кто-то пронзительно закричал, и один из рыцарей упал на колени, зажимая левой рукой обрубок правой. Еще один пронзительный крик, и еще, а потом толпа голодных людей, словно пробудившись при виде крови, хлынула вперед.

Серве закричала, вцепилась в белый рукав Воина-Пророка, с неистовым безрассудством прижала к себе ребенка. «Этого не может быть…»

Но все тщетно. После нескольких мгновений ужасной бойни шрайские рыцари добрались до них. Словно в кошмарном сне, Серве смотрела, как Воин-Пророк поймал чей-то клинок ладонями, сломал его, а потом прикоснулся к шее нападавшего. Тот рухнул. Другого Келлхус схватил за руку, и та внезапно обмякла, а потом его кулак прошел через голову нападавшего, словно это был арбуз.

Где-то невероятно далеко Готиан орал на своих людей, приказывая им остановиться.

Серве увидела, как рыцарь с лицом безумца мчится на нее, воздев меч к солнцу; но потом он очутился на земле, нашаривая кровоточащую рану у себя в боку, а ее грубо схватила чья-то рука, перевитая шрамами и невероятно сильная.

Скюльвенд? Скюльвенд спас ее?

Великому магистру наконец-то удалось обуздать своих рыцарей, и они отступили. Поджарые воины напоминали волков. Бивни, которые они носили на грязных исцарапанных доспехах, казались старыми и недобрыми.

Весь мир превратился в круговорот вопящих лиц.

Готиан, переставший сыпать проклятиями, вышел из-за спин своих людей, несколько мгновений мрачно смотрел на Найюра, потом повернулся к Воину-Пророку. Некогда аристократическое лицо великого магистра теперь было изможденным и осунувшимся.

— Сдайся, Анасуримбор Келлхус, — хрипло произнес он. — Ты будешь наказан в соответствии с Писанием.

Серве билась в руках степняка, пока он не отпустил ее. Он смотрел на нее с диким ужасом, но она не ощущала ничего, кроме ненависти. Она протолкалась к Келлхусу и прижалась лицом к его одежде.

— Сдайся! — всхлипнула она. — Мой супруг и господин, ты должен сдаться! Или умрешь здесь! Ты не должен умереть!

Серве почувствовала ласковый взгляд Пророка, его божественное объятие. Она взглянула ему в лицо и увидела любовь в сияющих глазах. Любовь Бога к ней! К Серве, первой жене и возлюбленной Воина-Пророка. К девушке, не представляющей из себя ничего…

Сверкающие слезы потекли по ее щекам.

— Я люблю тебя! — воскликнула она. — Я люблю тебя, и ты не можешь умереть!

Она опустила взгляд на горланящего ребенка.

— Наш сын! — всхлипнула Серве. — Наш сын нуждается в Боге!

Она почувствовала, как чьи-то руки грубо обхватили ее и вырвали из объятий Келлхуса. Серве ощутила боль, какой прежде не знала. «Мое сердце! Они отрывают меня от моего сердца!»

— Он же Бог! — пронзительно закричала она. — Неужто вы не видите? Он — Бог!

Серве сопротивлялась, но державший ее мужчина был слишком силен.

— Бог!

Тот, кто держал ее, спросил:

— Согласно Писанию?

Это был Сарцелл.

— Согласно Писанию, — ответил Великий магистр, и в голосе его не было сострадания.

— Но у нее же новорожденный ребенок! — крикнул кто-то.

Скюльвенд?.. Почему он защищает ее? Серве взглянула на него, но увидела лишь темную тень на фоне скопления людей, слившихся из-за слез и яркого света в единую массу.

— Это не имеет значения, — отозвался Готиан; голос его затвердел от свирепой решимости.

— Это мой ребенок!

Неужто в голосе скюльвенда и вправду прозвучало безумие? Боль?

«Нет… не твой. Келлхус? Что случилось?»

— Ну так забери его.

Отрывисто, словно стараясь подавить разочарование.

Кто-то вырвал вопящего сына из рук Серве. Еще одно сердце ушло. Еще одна боль.

«Нет… Моэнгхус? Что происходит?»

Серве кричала до тех пор, пока ей не начало казаться, что ее глаза вспыхнули огнем, а лицо рассыпалось в пыль.

Вспышка солнечного света на стали. Нож Сарцелла. Крики. Радостные и испуганные.

Серве почувствовала, как жизнь вытекает из груди. Она шевельнула губами, пытаясь заговорить с ним, с богоподобным человеком, сказать что-нибудь напоследок, но с губ не сорвалось ни звука, ни вздоха. Она подняла руки, и с протянутых пальцев упали капли темного вина.

«Мой Пророк, моя любовь — как такое может быть?»

«Я не знаю, милая Серве…»

И когда небо потемнело, она вспомнила его слова, сказанные однажды.

«Ты невинна, милая Серве. Ты — единственное сердце, которое мне не нужно учить…»

Последняя вспышка солнечного света, нагоняющего дремоту, — как будто она ребенок, что уснул под деревом и был потревожен колыханием его ветвей.

«Невинна, Серве».

Свод из ветвей, становящийся все темнее, теплый, словно покрывало. Солнце исчезло.

«Ты и есть то счастье, которое ты ищешь».

«Но мой малыш, мой…»

Глава 23. Карасканд

«Для людей круг никогда не замыкается. Мы всегда движемся по спирали».

Друз Ахкеймион, «Компендиум Первой Священной войны»
«Приведите того, кто изрек пророчество, на суд жрецов, и если пророчество его будет признано истинным, то он чист, а если пророчество его будет признано ложным, привяжите его к трупу его жены и повесьте в локте от земли, ибо он нечист и проклят перед богами».

«Хроники Бивня», Книга Свидетельств, глава 7, стих 48

4112 год Бивня, конец зимы, Карасканд

Ощущение было такое, будто кто-то врезал ему под колени посохом. Элеазара качнуло вперед, но его подхватила и удержала сильная рука лорда Чинджозы, палатина Антанамерского.

«Нет… нет».

— Вы понимаете, что это означает? — прошипел Чинджоза.

Элеазар оттолкнул палатина и, пошатываясь, словно пьяный, сделал два шага к телу Чеферамунни. Темноту комнаты, в которой лежал больной король, рассеивали свечи, стоявшие у изголовья кровати. Сама кровать — пышная, роскошная — была установлена между четырех мраморных столбов, поддерживающих низкий свод потолка. Но воняло от нее фекалиями, кровью и заразой.

Голова Чеферамунни покоилась в окружении свечей, но его лицо…

Его просто не было.

На том месте, где полагалось находиться лицу, Элеазар видел нечто, напоминающее перевернутого паука, сдохшего и поджавшего лапы к брюху. То, что прежде было лицом Чеферамунни, теперь лежало, выглядывая из-под сжатых лап. Элеазар видел знакомые фрагменты: одну ноздрю, лохматый край брови. А за ними темнели глаза без век и поблескивали человеческие зубы, обнаженные, лишенные губ.

И, в точности как и утверждал тот недоумок, Скалатей, Элеазар не мог увидеть колдовскую Метку.

Чеферамунни — шпион-оборотень кишаурим.

Невозможно.

Великий магистр Багряных Шпилей закашлялся и сморгнул слезы. Это было уже чересчур. Казалось, будто сам воздух пропитался безумием и превратился в ночной кошмар. Земля ушла из-под ног. Элеазар снова почувствовал, что Чинджоза поддерживает его.

— Магистр! Что это означает?

«Что мы обречены. Что я привел мою школу к уничтожению».

Цепочка катастроф. Чудовищные потери в сражении при Анвурате. Гибель генерала Сетпанареса. Смерть пятнадцати колдунов высокого ранга при переходе через пустыню и во время мора. И катастрофа в Иотии, унесшая еще двоих. Священное воинство сидит в осаде и голодает.

А теперь еще вот это… Обнаружить ненавистного врага здесь, рядом с собой. Насколько много известно кишаурим?

— Мы обречены, — пробормотал Элеазар.

— Нет, великий магистр, — ответил Чинджоза.

Его низкий голос звучал сдавленно — от ужаса.

Элеазар повернулся к нему. Чинджоза был крупным, крепко сбитым мужчиной; поверх кольчуги он носил нараспашку кианский халат из красного шелка. Из-за белого грима его энергичное лицо казалось окостеневшим, особенно в контрасте с широкой черной бородой. Чинджоза показал себя неукротимым воином, способным командиром и — в отсутствие Ийока — проницательным советником.

— Мы были бы обречены, если бы эта тварь повела нас в битву. Быть может, боги оказали нам милость, наслав эту болезнь.

Элеазар вгляделся в лицо Чинджозы. Его поразила очередная ужасная мысль.

— А ты, Чинджоза, тот, за кого себя выдаешь?

Палатин Антанамеры, одной из главных провинций Верхнего Айнона, сурово взглянул на него.

— Я это я, великий магистр.

Некоторое время Элеазар внимательно разглядывал кастового дворянина, и простая, воинственная сила этого человека словно оттащила его от края бездны отчаяния. Чинджоза был прав. Это — не катастрофа. Это… да, действительно, своего рода благословение. Но если Чеферамунни оказалось возможно подменить… Значит, должны быть и другие.

— Чинджоза, об этом никто не должен знать. Никто.

В полумраке видно было, как палатин кивнул.

«Если бы только эту неблагодарную тварь Завета удалось сломить!»

— Отруби у него голову, — сказал Элеазар напряженным голосом, — а труп сожги.


Ахкеймион с Ксинемом шли между светом и тьмой, путями сумерек, что ведомы лишь теням. Там не было ни пищи, ни воды, и их тела, которые они тащили на себе, как тащат трупы, ужасно страдали.

Путь сумерек. Путь теней. От портового города Джокта до Карасканда.

Когда они проходили мимо вражеских лагерей, то чувствовали, как вырванные глаза кишаурим — сверкающие, чистые, словно отражение лампы в серебряном зеркале — смотрят из-за горизонта, выискивая их. Часто Ахкеймион думал, что они обречены. Но всякий раз эти глаза отводили нечеловечески внимательный взгляд, то ли обманувшись, то ли… Ахкеймион не мог сказать, почему именно.

Добравшись до стен, они встали перед небольшими боковыми воротами. Была ночь, и на зубчатых стенах поблескивало пламя факелов. Ахкеймион крикнул, обращаясь к пораженным стражникам:

— Откройте ворота! Я Друз Ахкеймион, адепт Завета, а это Крийатес Ксинем, маршал Аттремпа… Мы пришли, чтобы разделить вашу судьбу!

— Этот город обречен и проклят, — сказал кто-то. — Кто будет пытаться войти в такое место? Кто, кроме безумцев или изменников?

Ахкеймион ответил не сразу. Его поразила мрачная убежденность, прозвучавшая в тоне говорившего. Он понял, что Люди Бивня лишились всякой надежды.

— Люди, привязанные к тем, кого любят, — сказал он. — До самой смерти.

Через некоторое время боковая дверь распахнулась, и их окружил отряд осунувшихся, изможденных туньеров. Наконец-то они очутились в ужасе Карасканда.


Эсменет когда-то слышала, что храмовый комплекс Ксокиса столь же стар, как и Великий зиккурат Ксийосера в Шайгеке. Он располагался в самой середине Чаши, и с вымощенных известняком площадок вокруг его центральной коллегии, Калаула, были видны пять окрестных холмов. В центре коллегии росло огромное дерево, древний эвкалипт, который люди с незапамятных времен называли Умиаки. Эсменет плакала в его плотной тени, глядя на висящие тела Келлхуса и Серве. Младенец Моэнгхус дремал у нее на руках, ни на что не обращая внимания.

— Пожалуйста… Пожалуйста, Келлхус, очнись, ну пожалуйста!

На глазах у беснующейся толпы Инхейри Готиан сорвал с Келлхуса одежду и отхлестал его кедровыми ветвями так, что он весь покрылся кровоточащими ранами. Потом окровавленное тело привязали к голому трупу Серве — лодыжка к лодыжке, запястье к запястью, лицо к лицу. Их обоих поместили внутрь большого бронзового обруча и подвесили этот обруч — вверх ногами — на самой нижней, самой могучей ветви Умиаки. Эсменет выла, пока не сорвала голос.

Теперь они медленно вращались; ветер переплел их золотистые волосы между собой, их руки и ноги были раскинуты, словно у танцоров. Эсменет увидела пепельно-серую грудь, закрутившиеся прядями волосы под мышкой; потом перед глазами у нее проплыла стройная спина Серве, почти мужская из-за крепкого позвоночника. Эсменет заметила ее половые органы, выставленные напоказ между раздвинутыми ногами, прижатые к обмякшим гениталиям Келлхуса.

Серве… Лицо ее потемнело от застывшей крови, тело казались вырезанным из серого мрамора, безукоризненное, словно произведение искусства. И Келлхус… Его лицо поблескивало от пота, мускулистую спину покрывали воспаленные красные полосы. Отекшие глаза были закрыты.

— Но ты же сказал! — стенала Эсменет. — Ты же сказал, что истина не может умереть!

Серве мертва. Келлхус умирает. Как бы долго она ни смотрела, как бы проникновенно ни убеждала, как бы пронзительно ни взывала…

Оборот за оборотом. Мертвая и умирающий. Безумный маятник.

Прижимая к себе Моэнгхуса, Эсменет свернулась на мягкой подстилке из листьев. Там, где они смялись под тяжестью ее тела, от листьев исходил горьковатый запах.


«Помни об этом, когда будешь вспоминать секреты битвы…»

Там, где он проходил, айнрити смолкали и провожали его взглядами, как провожают королей. Найюр прекрасно знал, как его присутствие действует на других людей. Даже под звездным небом ему не нужно было ни золота, ни герольдов, ни знамен, чтобы объявить о своем статусе. Он носил свою славу на коже рук. Он был Найюр урс Скиоата, укротитель коней и мужей. Всем прочим достаточно было взглянуть на него, чтобы устрашиться.

«Охота не должна прекращаться…»

«Замолчи! Замолчи!»

Калаул, широкая центральная площадь Ксокиса, была заполнена жалкой, презренной толпой. По периметру площади айнрити толпились на монументальных лестницах храмов, столь же древних, как храмы Шайгека или Нансурии. Другие осторожно пробирались вдоль фасадов общих спален и полуразрушенных крытых галерей. Айнрити сидели на циновках и переговаривались. Некоторые даже разводили маленькие костерки и жгли ароматические смолы и древесину — надо думать, в качестве подношения Воину-Пророку. По мере того как Найюр приближался к огромному дереву посреди Калаула, толпа становилась все плотнее. Он видел людей, одетых лишь в нижние сорочки; их задницы воняли дерьмом. Он видел людей, у которых животы словно бы приросли к спине. Он натолкнулся на какого-то дурачка с голым торсом — тот скакал взад-вперед и тряс над головой сложенными коробочкой ладонями, словно погремушкой. Когда Найюр отодвинул недоумка со своего пути, по булыжной мостовой застучала мелкая дробь. Он услышал, как позади сумасшедший вопит что-то насчет своих зубов.

«…тайны битвы…»

«Ложь! Снова ложь!»

Не обращая внимания на угрозы и ругательства, сопровождающие его продвижение, Найюр пробивался вперед, проталкиваясь через зловонное море голов, локтей и плеч. Остановился он лишь тогда, когда увидел могучее дерево, которое люди называли Умиаки. Подобное огромному перевернутому корню, оно высилось на фоне ночного неба, черное, безлистное.

«Великие все еще прислушиваются к тебе…»

Найюр вглядывался изо всех сил, но никак не мог разглядеть дунианина — равно как и Серве.

— Дышит ли он? — воскликнул Найюр. — Бьется ли еще его сердце?

Окружавшие его айнрити переглядывались в смущении и тревоге. Никто не ответил.

«Пьянчуги с собачьими глазами!»

Он продолжал с отвращением пробиваться через толпу, расталкивая людей. В конце концов он добрался до оцепления шрайских рыцарей, один из которых уперся ладонью ему в грудь, желая остановить скюльвенда. Найюр хмуро смотрел на него, пока рыцарь не убрал руку, потом снова вгляделся во тьму под кроной Умиаки.

Он ничего не увидел.

Некоторое время Найюр раздумывал: не прорубить ли себе дорогу? Затем с противоположной стороны Умиаки прошла процессия шрайских рыцарей с факелами, и на краткий миг Найюр заметил силуэт — ее или его?

Айнрити, стоящие в первых рядах, разразились криками, кто восторженными, кто издевательскими. Сквозь рев Найюр услыхал бархатный голос, какой могло слышать только его сердце.

«Это хорошо, что ты пришел… Это правильно».

Найюр в ужасе уставился на тело, распятое в кольце. Затем цепочка факелов удалилась, и землю под Умиаки вновь окутала тьма. Гвалт голосов пошел на убыль, распался на отдельные выкрики.

«Все люди, — сказал голос, — должны знать свою работу».

— Я пришел посмотреть, как ты страдаешь! — выкрикнул Найюр. — Я пришел посмотреть, как ты умираешь!

Краем глаза он заметил, как люди начали встревоженно на него оборачиваться.

«Но почему? Почему ты этого хочешь?»

— Потому что ты предал меня!

«Как? Как я тебя предал?»

— Тебе достаточно было говорить! Ты — дунианин!

«Ты слишком высоко меня ценишь… Даже выше, чем эти айнрити».

— Потому что я знаю! Я один знаю, что ты такое! Я один могу уничтожить тебя!

Найюр расхохотался, как способен хохотать лишь чистокровный вождь утемотов, потом махнул рукой, показывая на тьму за Умиаки.

— Свидетельствую…

«А мой отец? Охота не должна заканчиваться — ты это знаешь».

Найюр застыл, не дыша, не шевелясь, словно затаившийся в травах Степи камень.

— Я совершил сделку, — ровным тоном произнес он. — Я воздал тому, кого ненавижу больше.

«Так ли это?»

— Да! Да! Посмотри на нее! Посмотри, что ты сделал с ней!

«То, что я сделал, скюльвенд? Или то, что сделал ты?»

— Она мертва! Моя Серве! Моя Серве мертва! Моя добыча!

«О да… О чем они будут шептаться, теперь, когда твое доказательство уже сыграло свою роль? Как они это оценят?»

— Ее убили из-за тебя!

Смех, звучный и искренний, словно у любимого дядюшки, когда он хлебнет хмельного.

«Слова, достойные истинного сына Степи!»

— Ты смеешься надо мной?

Тяжелая рука легла на плечо Найюра.

— Хватит! — крикнул кто-то. — Кончай сходить с ума! Прекрати говорить на этом гнусном языке!

Плавным движением Найюр перехватил чужую руку и вывернул ее, разрывая сухожилие и ломая кость. Потом он одним ударом отправил наглеца, посмевшего тронуть его, на землю.

«Смеяться? Кто посмеет смеяться над убийцей?»

— Ты! — закричал Найюр в сторону дерева.

Он протянул руки, с легкостью способные свернуть человеку шею.

— Ты убил ее!

«Нет, скюльвенд. Это сделал ты… Когда продал меня».

— Чтобы спасти моего сына!

И Найюр увидел ее, обмякшую, перепуганную, в руках Сарцелла — кровь текла по ее платью, глаза тонули во тьме… Во тьме! Сколько раз он видел, как она поглощает людские взоры?

Он услышал доносящееся из темноты хныканье младенца.

— Они должны были убить ту шлюху! — выпалил Найюр.

Теперь уже несколько айнрити кричали на него. Он почувствовал скользящий удар по щеке, заметил сверкание стали. Найюр схватил нападавшего за голову и надавил большими пальцами на глаза. Что-то острое вонзилось ему в бедро. Кулаки замолотили по спине. Что-то — не то дубинка, не то эфес меча — врезалось ему в висок; Найюр отпустил нападавшего и резко развернулся. Он услышал, как в тени Умиаки дунианин смеется — смеется, как надлежит смеяться только утемоту.

«Нытик!»

— Ты! — взревел Найюр, сшибая людей ударами своих каменных кулаков. — Ты!!!

Вдруг толпа раздалась в стороны, при виде человека, возникшего справа от него. Некоторые даже принялись громко извиняться. Найюр взглянул на этого человека — тот почти не уступал ему ростом, хоть и был поуже в плечах.

— Скюльвенд, ты что, рехнулся? Это же я! Я!

— Ты убил Серве.

Внезапно незнакомец превратился в Коифуса Саубона в потрепанном одеянии кающегося грешника. Это что еще за чертовщина?

— Найюр! — воскликнул галеотский принц. — С кем ты разговариваешь?

«Ты…» — хохотнула темнота.

— Скюльвенд?

Найюр стряхнул с себя крепкую руку Саубона.

— Это дурацкое бдение, — проскрежетал он.

Он сплюнул, потом развернулся и принялся прокладывать себе путь подальше от этой вони.

«Эсми…»

При этой мысли его сердце радостно забилось.

«Я иду, милая. Я уже совсем рядом!»

Ахкеймиону чудился ее запах, мускусный, апельсиновый. Ему казалось, будто он чувствует ее горячее дыхание на своей щеке, ощущает, как она прижимается к его чреслам — отчаянно, безрассудно, словно в попытке потушить опасное пламя. Он словно видел, как она откидывает волосы — проблеск страстных глаз и разомкнутых губ.

«Совсем рядом!»

Тидонцы — пять рыцарей и пестрая толпа пехотинцев — проводили их по темным улицам. Вели они себя достаточно любезно, особенно с учетом обстоятельств их появления, но рыцари отказывались что-либо рассказывать, пока за них не поручится наделенный властью человек. Ахкеймион видел по пути других Людей Бивня; по большей части они выглядели так же ужасно, как и стража у ворот. Кто сидел у окон, кто полулежал, прислонившись к колоннам, но лица у всех были бледные и пустые, а глаза — невероятно яркие, будто в них горел огонь, сжигающий тела изнутри.

Ахкеймиону уже доводилось видеть подобные взгляды. На полях Эленеота, после смерти Анасуримбора Кельмомаса. В великом Трайсе, когда рухнули врата Шайнота. На равнине Менгедда, при приближении чудовищного Цурумаха. Взгляд, полный ужаса и ярости, взгляд человека, который может биться, но не в силах победить.

Взгляд Апокалипсиса.

Всякий раз, когда Ахкеймион встречался с кем-нибудь глазами, в этом обмене взглядами не было ни угрозы, ни вызова, лишь грустное понимание. Нечто — демон или безумие — заползало в черепа к тем, кто перенес непереносимое, и когда оно выглядывало из глаз человека, то могло узнать себя в других. Ахкеймион понял, что он — одно целое с этими людьми. Не только с его любимыми, но со всем Священным воинством. Он един с ними — до самой смерти.

«У нас одна судьба».

Они медленно — из-за Ксинема — прошли между двумя холмами, имен которых Ахкеймион не знал, в район, который нумайньерцы называли Чашей, — предположительно, именно там расположился Пройас со своей свитой. Они миновали лабиринт улиц и переулков, не раз проходя мимо рыцарей, требовавших у них пароль. Несмотря ни на что — на перспективу отыскать Келлхуса и Эсменет, увидеть Пройаса после стольких тяжких месяцев, — Ахкеймион поймал себя на том, что размышляет, уж не зря ли он так легкомысленно заявил под стенами Карасканда: «Я — Друз Ахкеймион, адепт Завета…»

Сколько времени прошло с тех пор, когда он в последний раз произносил эти слова вслух?

«Адепт Завета…»

А действительно ли он — адепт Завета? И если так, отчего ему делается не по себе при мысли о том, что надо связаться с Атьерсом? По всей видимости, они узнали о его похищении. У них наверняка есть осведомители, о которых самому Ахкеймиону ничего не известно — по крайней мере, в конрийском войске. Они наверняка предположили, что он мертв.

Ну так почему бы не связаться с ними? За время его пребывания в плену угроза Второго Апокалипсиса не уменьшилась. И Сны — они терзали его так же, как раньше…

«Потому, что я больше — не один из них».

Да, он свирепо оборонял Гнозис — вплоть до того, что пожертвовал Ксинемом! — но при этом отрекся от Завета. Ахкеймион вдруг осознал, что отвернулся от собратьев по школе еще до того, как Багряные Шпили похитили его. И все ради Келлхуса…

«Я собирался обучить его Гнозису».

От одной этой мысли у Ахкеймиона перехватило дух. Он вспомнил, что внутри этих стен его ждет нечто большее, чем Эсменет. Давние тайны, окружающие Майтанета. Угроза, исходящая от Консульта и его шпионов-оборотней. Обещание и загадка Анасуримбора Келлхуса. Предвестия Второго Апокалипсиса!

Но хотя по коже побежали мурашки, что-то в нем упрямилось, что-то старое и бессердечное, словно крокодил. «Да в гробу я видел эти тайны! — подумалось Ахкеймиону. — Пускай хоть весь мир вокруг летит в тартарары!» Ибо он — Друз Ахкеймион, такой же мужчина, как и все прочие, и у него есть его возлюбленная, его жена — его Эсменет. Все остальное казалось ребячеством, подобно строкам в зачитанной книге.

«Я знаю, что ты жива. Я знаю!»

В конце концов их небольшой отряд остановился перед безликими стенами какой-то усадьбы. Ахкеймион, стоя рядом с Ксинемом, наблюдал, как двое нумайньерских рыцарей спорят со стражниками, охраняющими ворота. Услышав голос друга, он повернулся в его сторону.

— Акка, — сказал Ксинем, хмуря брови в своей странной, безглазой манере. — Когда мы шли через тени…

Маршал заколебался, и на миг Ахкеймион испугался яростного потока взаимных упреков. До Иотии сама идея о том, что можно прибегнуть к колдовству, чтобы проскользнуть мимо врагов, была бы немыслима для Ксинема. И однако же он согласился, когда Ахкеймион предложил этот вариант в Джокте — согласился неохотно, но без единого слова жалобы. Может, теперь он раскаивается? Или его, как и самого Ахкеймиона, одолевают заботы?

— Я слеп, — продолжал Ксинем. — Слеп, как самый настоящий слепец, Акка! И все же я видел их… Кишаурим. Я видел, как они смотрят!

Ахкеймион поджал губы. Его встревожил страх, смешанный с надеждой, в голосе маршала.

— Ты действительно видел, — осторожно подбирая слова, ответил он, — в некотором роде… Существует много способов видеть. И все мы обладаем глазами, что никогда не прорастали сквозь кожу. Люди ошибаются, думая, что между слепотой и зрячестью нет промежутков.

— А кишаурим? — не унимался Ксинем. — Как им…

— Кишаурим — господа этого промежутка. Говорят, будто они ослепляют себя сами, чтобы лучше видеть Мир, Что Между. По мнению некоторых, именно в этом — ключ к их метафизике.

— Так, значит… — начал Ксинем со страстностью в голосе.

— Не сейчас, Ксин, — оборвал его Ахкеймион. — Как-нибудь в другой раз…

Старший из тидонских рыцарей, раздражительный тан по имени Анмергал, шел к ним от ворот усадьбы.

На ломаном, но вполне понятном шейском Анмергал сообщил, что люди Пройаса согласны принять их — вопреки здравому смыслу.

— Никто еще не пробирался в Карасканд, — пояснил он.

А потом, не дожидаясь ответа, тан неуклюже зашагал прочь, на ходу выкрикивая команды своему отряду. Из темноты появились пехотинцы, одетые как кианцы, но с Черным Орлом дома Нерсеев на щитах. Ахкеймиона с Ксинемом ввели на территорию усадьбы.

Там их встретил управитель в потрепанной — но зато черно-белой, цветов дома Пройаса — ливрее. Они прошли мимо какой-то кианки — очевидно, рабыни, — опустившейся на колени в дверном проеме, и Ахкеймион поймал себя на том, что потрясен — не ее неприкрытым страхом, а просто тем, что она — первая из фаним, кого он увидел во всем Карасканде…

Неудивительно, что город напоминает гробницу.

Они завернули за угол и оказались в передней с высоким потолком. Между двумя толстыми колоннами — судя по виду, нильнамешскими, — обнаружилась приоткрытая дверь, бронзовая с прозеленью. Управитель просунул голову в щель. Затем он отворил дверь полностью и, обеспокоенно глянув на Ксинема, жестом пригласил их войти. У Ахкеймиона скрутило внутренности, он мысленно выругался…

А потом обнаружил, что смотрит на Нерсея Пройаса.

Хоть он и был более изможденным и гораздо более худым — льняная рубаха болталась на нем, словно на вешалке, — наследный принц Конрии казался почти прежним. Копна вьющихся черных волос, которые его мать одновременно и ругала, и обожала. Аккуратно подстриженная борода. Лицо, уже не столь молодое, но сохранившее прежние очертания. Выразительный лоб. И конечно же, ясные карие глаза, теперь достаточно глубокие, чтобы вместить любую смесь страстей, сколь угодно противоречивых.

— Что такое? — спросил Ксинем. — Что происходит?

— Пройас… — сказал Ахкеймион и кашлянул, прочищая горло. — Это Пройас, Ксин.

Конрийский принц с ледяным спокойствием посмотрел на Ксинема. Он отступил на два шага от искусно украшенного стола. И, словно во сне, спросил:

— Что случилось?

Ахкеймион не ответил, оцепенев от потока неожиданных эмоций. Он почувствовал, как лицо залила краска ярости. Ксинем стоял рядом, абсолютно неподвижно.

— Говорите же, — приказал Пройас. В голосе его звенело безрассудство. — Что случилось?

— Багряные Шпили лишили его глаз, — ровным тоном произнес Ахкеймион. — Чтобы… чтобы…

Молодой принц вдруг кинулся к Ксинему и, словно безумный, стиснул его в объятиях — не щека к щеке, как принято между мужчинами, а уткнувшись, словно ребенок, лицом в грудь маршалу. Плечи его вздрагивали от рыданий. Ксинем положил ладони ему на затылок и прижался бородой к макушке.

Несколько мгновений невыносимой тишины.

— Ксин, — прохрипел Пройас. — Пожалуйста, прости меня! Прости! Умоляю!

— Ш-ш-ш… Мне достаточно почувствовать твое объятие… Услышать твой голос.

— Но, Ксин! Твои глаза! Глаза!

— Ну, будет, успокойся… Акка вылечит меня. Вот увидишь.

При этих словах Ахкеймион дернулся. Надежда, обманывающая близких, — наихудший яд.

Задохнувшись, Пройас прижался щекой к плечу маршала. Его блестящие глаза остановились на Ахкеймионе, и некоторое время они, не мигая, смотрели друг на друга.

— И ты, старый наставник, — сипло произнес молодой человек. — Сможешь ли ты найти в своем сердце прощение?

Хотя Ахкеймион отчетливо слышал эти слова, они доносились до него словно откуда-то издалека. Нет, понял он. Он не сможет простить — и не потому, что сердце его ожесточилось, а потому, что все это стерлось, изгладилось из памяти. Он видел мальчика, которого когда-то любил, — но в то же время он видел и чужака, незнакомца, мужчину, идущего ненадежными, сомнительными путями.

Истинно верующего.

Слепого фанатика.

Как ему только могло прийти в голову, будто эти люди — его братья?

Изо всех сил сохраняя каменное выражение лица, Ахкеймион сказал:

— Я более не наставник.

Пройас крепко зажмурился. Когда же он открыл глаза, его взгляд сделался непроницаемым. Какие бы невзгоды ни перенесло Священное воинство, Пройас-Судия выжил.

— Где они? — спросил Ахкеймион.

Теперь круги были очерчены куда четче. Если не считать Ксинема, его сердце принадлежало лишь Эсменет и Келлхусу. В целом мире только они имели значение.

Пройас явственно напрягся, отодвинулся от Ксинема.

— Тебе что, никто не сказал?

— Нам вообще никто ничего не говорил, — пояснил Ксинем. — Они боялись, что мы можем оказаться шпионами.

У Ахкеймиона перехватило дыхание.

— Эсменет?! — еле выдохнул он.

— Нет… Эсменет в безопасности.

Пройас провел рукой по стриженым волосам; вид у него был встревоженный и зловещий.

Где-то зашипел фитиль оплывшей свечи.

— А Келлхус? — спросил Ксинем. — С ним что?

— Вы должны понять. Много, очень много всего произошло.

Ксинем принялся шарить в воздухе рукой, словно ему нужно было прикоснуться к собеседнику.

— Что ты такое говоришь, Пройас?

— Я говорю, что Келлхус мертв.


Во всем Карасканде лишь огромный базар нес память о Степи, и даже это была всего лишь тень памяти — ровная поверхность каменной кладки, открытое пространство, окруженное фасадами с темными окнами. Между камнями брусчатки не росла трава.

«Свазонд, — сказал он тогда. — Человек, убитый тобой, ушел из мира, Серве. Он существует лишь здесь, в шраме на твоей руке. Это — знак его отсутствия, всех путей, где не пройдет его душа, всех действий, какие он не совершит. Знак тяжести, которую ты отныне несешь».

А она ответила: «Я не понимаю…»

До чего же милая глупышка. Такая невинная…

Найюр лежал рядом с животом дохлой лошади, окруженный мертвыми кианцами — жертвами разграбления города, произошедшего три недели назад.

— Я понесу тебя, — сказал он темноте.

Кажется, он никогда еще не произносил более сильной клятвы.

— У тебя не будет недостатка ни в чем, пока спина моя крепка.

Традиционные слова, которые произносит жених, когда во время свадьбы сказитель заплетает ему волосы.

Он поднес нож к горлу.

…Привязанный к кругу, подвешенный на суку темного дерева.

Привязанный к Серве.

Холодной и безжизненной.

Серве.

Муха проползла по ее груди, остановилась перед ноздрей, из которой не вырывалось дыхания. Он подул, поток воздуха коснулся мертвой кожи, и муха улетела. «Должен сохранить ее чистой».

Ее глаза полуприкрыты и сухи, словно папирус.

«Серве! Дыши, девочка, дыши! Я приказываю!»

«Я пойду впереди тебя. Я пойду впереди».

Привязанный к Серве, кожа к коже.

«Что я… Что? Что?»

Судорога.

«Нет… Нет! Я должен сосредоточиться. Я должен оценить…»

Немигающие глаза, глядящие на звезды.

«Нет никаких обстоятельств за пределами… никаких обстоятельств за пределами…»

Логос.

«Я — один из Обученных!»

Он чувствовал ее, от голеней до щеки, холодную, излучающую холод, проникающий до самых костей.

«Дыши! Дыши!»

Сухая… И такая неподвижная! Такая невероятно неподвижная!

«Отец, пожалуйста! Пожалуйста, сделай так, чтобы она дышала! Я… Я не могу идти дальше».

Лицо такое темное, крапчатое, как будто извлеченное из моря. Неужели она и вправду когда-то улыбалась?

«Сосредоточься! Что происходит?»

«Все в беспорядке. И они убили ее. Убили мою жену».

«Я отдал ее им».

«Что ты говоришь?»

«Я отдал ее им».

«Почему? Почему ты это сделал?»

«Ради тебя… Ради них».

Что-то капало вокруг, и он провалился в сон; холодная вода омыла кожу, покрытую синяками и ранами.

Потом пришли сновидения. Мрачные туннели, безрадостная земля.

Горный хребет, изогнувшийся на фоне ночного неба, словно бедро спящей женщины.

А на нем — два силуэта, темные по сравнению с невероятно яркими звездами.

Силуэт сидящего человека: плечи сгорблены, словно у обезьяны, ноги скрещены, словно у жреца.

И дерево, чьи ветви качаются из стороны в сторону, пронзая чашу неба.

И звезды, вращающиеся вокруг Гвоздя Небес, словно тучи, несущиеся по зимнему небу.

И Келлхус смотрел на эту фигуру, смотрел на дерево, но не мог пошевелиться. Небесный свод кружился, как будто ночь проходила за ночью, минуя день.

И фигура, обрамленная вращающимися небесами, заговорила — миллион глоток в его глотке, миллион ртов в его рту…

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Человек встал, сложив руки, словно монах, согнув ноги, словно медведь.

СКАЖИ МНЕ…

Весь мир взвыл от ужаса.

Воин-Пророк очнулся; там, где к нему прикасалась щека мертвой женщины, кожа горела.

Новые судороги.

«Отец! Что со мной происходит?»

Один приступ боли за другим. Они срывали с него лицо, превращали его в лицо чужака.

«Ты плачешь».


Заудуньяни на Бычьем холме узнали в нем друга Воина-Пророка, и Ахкеймион очутился в великолепной гостиной, щурясь от блеска пластин из слоновой кости, врезанных в отполированный черный мрамор. Некоторое время спустя появился айнонский дворянин по имени Гайямакри — как сказали, он был одним из наскенти, — и повел его по темным коридорам. Когда Ахкеймион спросил его насчет воинов в белых одеждах, расставленных по всему дворцу, этот человек принялся жаловаться на смуту и злые происки ортодоксов. Но Ахкеймион не слышал ничего, кроме бешеного стука собственного сердца.

Наконец они остановились перед роскошной двустворчатой дверью — древесина орехового дерева и накладные украшения из бронзы, — и Ахкеймион поймал себя на том, что придумывает шутки, чтобы насмешить Эсми.

«Из палатки колдуна в дворянские покои… Хм».

Он почти слышал ее смех, почти видел ее глаза, искрящиеся любовью и проказливостью.

«Что же будет после того, как я умру в следующий раз? Андиаминские Высоты?»

— Она, наверное, спит, — извиняясь, сказал Гайямакри. — Ей пришлось тяжелее всех.

Шутки… О чем он только думает? Она нуждается в нем — отчаянно нуждается, если то, что сказал Пройас, правда. Серве мертва, а Келлхус умирает. Священное воинство голодает… Ей нужна поддержка и опора. Он будет ей опорой!

Гайямакри вдруг развернулся и схватил его за руки.

— Пожалуйста! — прошипел он. — Ты должен спасти его! Ты должен!

Он упал на колени, сжимая руки Ахкеймиона с таким пылом, что у него побелели костяшки.

— Ты же был его наставником!

— Я… я сд-делаю все, что смогу, — заикаясь, пробормотал Ахкеймион. — Даю слово.

Слезы струились по щекам айнона и терялись в бороде. Он прижался лбом к рукам Ахкеймиона.

— Благодарю тебя! Благодарю!

Не зная, что сказать, Ахкеймион поднял наскенти с пола. Гайямакри принялся оправлять свое желто-белое одеяние, словно вспомнил вдруг об извечной одержимости джнаном.

— Ты не забудешь? — выдохнул он.

— Конечно, не забуду. Только сперва мне нужно посоветоваться с Эсменет. Наедине… Понимаешь?

Гайямакри кивнул. Три шага он пятился, потом развернулся и припустил прочь по коридору.

Ахкеймион остановился перед высокой дверью, тяжело дыша.

«Эсми».

Он будет сжимать ее в объятиях, пока она не выплачется. Он поведает ей каждую свою мысль, расскажет, что она значила для него во время плена. Он сообщит ей, что он, адепт Завета, возьмет ее в жены. В жены! И на глазах ее от изумления выступят слезы. Ахкеймион едва не рассмеялся от радости.

«Наконец-то!»

Вместо того чтобыпостучать, он просто толкнул дверь и вошел, как мог бы войти муж. Его встретил полумрак, наполненный запахом ванили. Всего лишь шесть расставленных в беспорядке свечей освещали покои, просторные, с высоким сводчатым потолком, в изобилии заполненные коврами, ширмами и драпировками. На помосте стояла огромная пятиугольная кровать, занимавшая всю середину комнаты; простыни и покрывала были смяты, словно после ночи страсти. Слева раздвижная стена открывала проход в небольшой садик. Небо было усыпано яркими звездами.

Ничего себе палатка колдуна!

Ахкеймион вышел из полосы света и вгляделся в глубину покоев. Кровать была пуста — он видел это сквозь кисею. Дверь за спиной у Ахкеймиона захлопнулась с громким стуком, заставив его вздрогнуть.

Где же она?

Потом Ахкеймион разглядел ее в дальнем конце комнаты: Эсменет лежала на небольшом диванчике, свернувшись клубочком, спиной к двери — и к нему. Волосы ее отросли и в полумраке казались почти фиолетовыми. Свободная рубаха сползла, обнажив тонкое плечо, одновременно и загорелое, и бледное. Ахкеймиона тут же охватило возбуждение, радостное и безрассудное.

Сколько раз он целовал эту кожу?

Поцелуй. Вот как он разбудит ее — плача и целуя ее плечо. Она зашевелится, подумает, что это сон. «Нет… Это не можешь быть ты. Ты умер». Потом он возьмет ее, с медленной, яростной нежностью, заполнив ее чувственным экстазом. И она поймет, что наконец-то ее сердце вернулось.

«Я вернулся к тебе, Эсми… Из смерти и муки».

Он сделал несколько шагов и тут же остановился, потому что Эсменет вдруг рывком села. Она встревоженно огляделась, потом остановила взгляд припухших, неверящих глаз на нем.

На мгновение она показалась ему чужой, незнакомой женщиной; Ахкеймион увидел ее теми молодыми, страстными глазами, как много лет назад, в Сумне, при их первой встрече. Веселая красота. Веснушки на щеках. Полные губы и безукоризненные зубы.

На миг у них обоих перехватило дыхание.

— Эсми… — прошептал Ахкеймион, не в силах произнести ничего более.

Он забыл, как она прекрасна.

На миг на ее лице отразился дикий ужас, как будто она увидела призрак. Но потом все чудесным образом переменилось, и Эсменет кинулась к нему; босые ноги несли ее, словно крылья.

Они очутились рядом и прижались друг к другу, не помня себя. Она казалась такой маленькой, такой хрупкой в его объятиях!

— Ох, Акка! — всхлипнула Эсменет. — Ты же умер! Умер!

— Нет-нет-нет, милая, — пробормотал Ахкеймион, судорожно вздохнув.

— Акка, Акка, ох, Акка!

Ахкеймион погладил ее по голове. Рука его дрожала. Волосы ее были на ощупь словно шелк. И ее запах — мягкий запах фимиама и женского мускуса.

— Ну будет, Эсми, — прошептал он. — Все хорошо. Мы снова вместе!

«Пожалуйста, позволь мне поцеловать тебя».

Но она заплакала еще сильнее.

— Ты должен спасти его, Ахкеймион! Ты должен спасти его!

Легкое замешательство зашевелилось в его душе.

— Спасти его? Эсми… Что ты имеешь в виду?

Его руки ослабели. Эсменет вырвалась из объятий и отступила, как будто вспомнила нечто ужасное.

— Келлхус, — сказала она.

Губы ее дрожали.

Ахкеймион прихлопнул воющий страх, что поднялся у него в сердце.

— О чем ты, Эсми?

Он почувствовал, как кровь отхлынула от лица.

— Ты что, не понимаешь? Они убивают его!

— Келлхуса? Да… Конечно, я сделаю все, что в моих силах, чтобы спасти его! Но пожалуйста, Эсми! Позволь мне побыть с тобой! Ты нужна мне!

— Ты должен спасти его, Акка! Ты не можешь допустить, чтобы его убили!

Вспышка страха, на этот раз неудержимого. «Нет. Будь благоразумен. Она страдала не меньше меня. Просто она не такая сильная».

— Я никому не позволю что-либо сделать с ним. Клянусь. Но только… пожалуйста…

«Эсми… Что ты наделала?»

Уголки ее губ опустились. Она всхлипнула.

— Он… он…

Странное ощущение — как будто погружаешься под воду, а в легких нет воздуха.

— Да, Эсми… Он — Воин-Пророк. Я тоже верю в это! Я сделаю все, лишь бы спасти его.

— Нет, Ахкеймион…

Теперь лицо ее сделалось мертвым, как у человека, который должен убить то, что некогда было частью его.

«Не говори! Пожалуйста, не говори этого!»

Ахкеймион оглядел непомерно роскошную комнату, повел рукой. Попытался рассмеяться, потом выговорил:

— Н-неплохая палатка колдуна, а?

Всхлип ободрал горло, словно нож.

— Ч-что же будет в следующий раз, когда я умру? Анди… Андиамин…

Он натянуто улыбнулся.

— Акка, — прошептала Эсменет, — я ношу его ребенка. «Шлюха есть шлюха».


Ахкеймион прошел мимо скопища айнрити, мимо сигнальных огней шрайских рыцарей — тень, отбрасываемая солнцем иного мира. Он помнил крики и рушащиеся стены Иотии. Он помнил, как разлетались коридоры из камня и обожженного кирпича. О, он знал мощь своей песни, грохот своего голоса, сокрушающего мир!

И знал горькое упоение мести.

Огромное дерево высилось на фоне ночного неба, древний эвкалипт, слишком древний, чтобы не получить собственного имени. Первой мыслью Ахкеймиона было подпалить его, превратить в пылающий маяк — погребальный костер для предателя, для совратителя!

Ахкеймион прокрался к дереву, на подстилку из опавшей листвы. Там он сел, обхватив руками колени, и принялся раскачиваться взад-вперед. Он чувствовал, что Люди Бивня привязали три хоры к бронзовому обручу.

Еще там была она, невозможность, обретшая плоть.

Мертвая Серве.

И там был он, привязанный к ней, рука к руке, грудь к груди.

Келлхус… Нагой, медленно вращающийся, как будто кольцо распутывало длинную нить его жизни.

Как такое могло произойти?

Ахкеймион перестал раскачиваться и застыл. Он слышал, как поскрипывают ветви под порывами ветра. Он чувствовал запах эвкалипта и смерти. Тело его успокоилось, превратившись в холодный сосуд ярости и горя.

На площади, перед оцеплением шрайских рыцарей, толпились тысячи людей, они пели гимны и погребальные плачи по Воину-Пророку. Голос флейты рассек назойливый шум; он блуждал, стелился, поднимался до горестного крещендо, творил безбожную молитву, вопль, почти животный по своей силе.

Ахкеймион обхватил себя за плечи.

«Как такое могло…»

Пальцы крепко прижаты к глазам. Дрожь. Холод. Сердце, словно груда тряпья на холодных камнях.

Он поднял голову к объекту своей ненависти. По щекам струились слезы.

— Как? Как ты мог предать меня? Ты… Ты! Два человека — всего два! Ты ж-же знал, насколько пуста моя жизнь. Ты знал! Я н-не могу понять… Я пытаюсь и пытаюсь, но не могу понять! Как ты мог так поступить со мной?

Образы клубились в его сознании… Эсменет, задыхающаяся под натиском бедер Келлхуса. Касание тяжело дышащих губ. Ее потрясенный вскрик. Ее оргазм. Они оба, нагие, сплетенные под покрывалами; они смотрят на огонек единственной свечи, и Келлхус спрашивает: «Как только ты терпела этого человека? Как ты вообще дошла до того, чтобы лечь с колдуном?»

«Он кормил меня. Он был теплой подушкой с золотом в карманах… Но он не был тобою, любовь моя. С тобой не сравнится никто».

Рот его распахнулся в негромком крике… Как. Почему.

Потом пришла ярость.

— Я могу разорвать тебя, Келлхус! Посмотреть, как ты будешь гореть! Жечь до тех пор, пока у тебя не лопнут глаза! Пес! Вероломный пес! Ты будешь визжать, пока не подавишься собственным сердцем, пока твои конечности не сломаются от боли! Я могу это сделать! Я могу сжечь войско своими песнями! Я могу вогнать в твое тело непереносимую боль! Я могу разделать тебя при помощи одних только слов! Стереть твое тело в пыль!

Он заплакал. Темный мир вокруг него гудел и горел.

— Будь ты проклят… — выдохнул Ахкеймион.

Он не мог дышать. Куда делся воздух?

Он замотал головой, словно мальчишка, гнев которого перешел в боль… И неловко ударил кулаком по опавшим листьям.

«Проклятье, проклятье, проклятье…»

Он осторожно огляделся по сторонам и вяло вытер лицо рукавом. Шмыгнул носом и ощутил на губах соленые слезы.

— Ты сделал из нее шлюху, Келлхус… Ты сделал из моей Эсми шлюху…

Они вращались по кругу. Ночной ветер донес чей-то смех.

«Ахкеймион…» — вдруг прошептал Келлхус.

Это слово обвило его, заставив замереть от ужаса.

«Нет… Ему не полагается говорить…»

«Он сказал, что ты придешь», — донеслось от щеки мертвой женщины.

Келлхус смотрел, словно с аверса монеты; его темные глаза блестели, лицо было прижато к лицу Серве. Ее голова запрокинулась, а распахнутый рот открывал ряд грязно-белых зубов. На миг Ахкеймиону показалось, что Келлхус лежит, распростертый на зеркале, а Серве — всего лишь его отражение.

Ахкеймион содрогнулся: «Что они сделали с тобой?»

Поразительно, но кольцо прекратило свое неторопливое вращение.

«Я вижу их, Ахкеймион. Они ходят среди нас, спрятавшись так, что их невозможно разглядеть…»

Консульт.

Волоски у него на загривке встали дыбом. Холодный пот обжег кожу.

«Не-бог вернулся, Акка… Я видел его! Он такой, как ты говорил. Цурумах. Мог-Фарау…»

— Ложь! — крикнул Ахкеймион. — Ты лжешь, чтобы избавиться от моего гнева!

«Мои наскенти… Скажи им, пусть покажут тебе то, что лежит в саду».

— Что? Что лежит в саду?

Но глаза Келлхуса закрылись.

Горестный вопль разнесся над Калаулом, леденя кровь; люди с факелами ринулись в темноту под Умиаки. Кольцо продолжало свое бесконечное вращение.

…Утренний свет струился с балкона, через кисейную занавеску, превращая спальню в подобие гравюры с ее сияющими поверхностями и темными пятнами теней. Заворочавшись в постели, Пройас нахмурился и поднял руку, защищаясь от солнечных лучей. Несколько мгновений он лежал неподвижно, пытаясь проглотить боль, засевшую в горле, — последний след гемофлексии. Потом его снова захлестнули стыд и раскаяние вчерашнего вечера.

Ахкеймион и Ксинем вернулись. Акка и Ксин… Оба изменились безвозвратно.

«Из-за меня».

Зябкий утренний ветер пробрался через занавески. Пройас свернулся калачиком, не желая отдавать тепло, накопившееся под одеялами. Он попытался задремать, но понял, что просто хочет избавиться от тревоги. В детстве он любил роскошную леность утренних часов. Таким вот холодным утром он заворачивался поплотнее в одеяло и наслаждался этим, как люди постарше наслаждаются горячей ванной. Тогда тепло не утекало из его тела, как сейчас.

Прошло некоторое время, прежде чем Пройас понял, что на него смотрят.

Сперва он прищурился, слишком пораженный, чтобы шевельнуться или закричать. И планировка, и отделка усадьбы были нильнамешскими. Кроме экстравагантных скульптур, спальня отличалась низким потолком, который подпирали толстые колонны с каннелюрами, позаимствованные, несомненно, из Инвиши или Саппатурая. К колонне у самого балкона прислонилась фигура, почти невидимая в утреннем свете.

Пройас резко отбросил одеяла.

Прошло несколько мгновений, прежде чем глаза приспособились к освещению и он смог узнать нежданного гостя.

— Ахкеймион? Что ты здесь делаешь? Что тебе нужно?

— Эсменет, — проговорил колдун. — Келлхус взял ее в жены. Ты знал об этом?

Пройас изумленно смотрел на колдуна; в его голосе звучало нечто такое, что мгновенно погасило возмущение принца: какое-то странное опьянение, безрассудство, но порожденное не выпивкой, а потерей.

— Знал, — признался Пройас, щурясь. — Но я думал, что… — Он сглотнул. — Келлхус скоро умрет.

Он тут же почувствовал себя дураком: его слова прозвучали так, словно он предлагал Ахкеймиону компенсацию.

— Эсменет для меня потеряна, — сказал Ахкеймион.

Лицо колдуна казалось тенью под ледяной коркой, но Пройас сумел разглядеть на нем изможденную решимость.

— Как ты можешь говорить такое? Ты не…

— Где Ксинем? — перебил его колдун.

Пройас приподнял брови и кивком указал налево:

— За стеной. В соседней комнате.

Ахкеймион поджал губы.

— Он тебе рассказал?

— Про свои глаза? — Пройас уставился на собственные ноги под пунцовым одеялом. — Нет. У меня не хватило мужества спросить. Я подумал, что Багряные…

— Из-за меня, Пройас. Они ослепили его, чтобы кое-чего от меня добиться.

Подтекст был очевиден. «Это не твоя вина», — говорил он.

Пройас поднял руку, словно для того, чтобы смахнуть сон с глаз. А вместо этого вытер слезы.

«Проклятье, Акка… Мне не нужна твоя защита!»

— Из-за Гнозиса? — спросил он. — Они этого хотели?

Крийатеса Ксинема, маршала Конрии, ослепили из-за богохульства!

— Отчасти… Еще они думали, что я располагаю сведениями о кишаурим.

— Кишаурим?

Ахкеймион фыркнул:

— Багряные Шпили боятся. Ты что, не знал этого? Боятся того, чего не могут увидеть.

— Это очевидно: они только и делают, что прячутся. Элеазар по-прежнему отказывается выйти на битву, хоть я и сказал ему, что скоро они начнут с голодухи жрать свои книги.

— Тогда они не смогут слезть с горшков, — заметил Ахкеймион, и сквозь звучавшее в голосе изнеможение пробился прежний огонек. — Их книги — такое гнилье!

Пройас расхохотался, и его окутало почти забытое ощущение покоя. Именно так они когда-то разговаривали, выпуская наружу заботы и тревоги. Но вместо того, чтобы приободриться, Пройас впал в замешательство.

Хорошее настроение вдруг исчезло. Воцарилось долгое молчание. Взгляд Пройаса скользил по веренице людей, бронзовокожих и полунагих, вышагивающих по разрисованным стенам и несущих разнообразные дары. С каждым ударом сердца тишина звенела все громче.

Потом Ахкеймион сказал:

— Келлхус не может умереть.

Пройас поджал губы.

— Ничего себе, — ошеломленно пробормотал он. — Я говорю, что он должен умереть, а ты говоришь, что он должен жить.

Принц обеспокоенно взглянул на рабочий стол. Пергамент лежал на виду, и его приподнятые уголки на солнце сделались полупрозрачными. Письмо Майтанета.

— Это не имеет никакого отношения к тебе, Пройас. Я более не связан с тобой.

И от самих слов, и от тона, каким они были сказаны, Пройаса пробрал озноб.

— Тогда почему ты здесь?

— Потому что из всех Великих Имен лишь ты один способен понять.

— Понять, — повторил Пройас, чувствуя, как прежнее нетерпение вновь разгорается в сердце. — Понять что? Нет, погоди, дай я угадаю… Только я способен понять значение имени «Анасуримбор». Только я способен понять опасность…

— Довольно! — громыхнул Ахкеймион. — Ты не видишь, что, принижая все это, принижаешь и меня? Разве я хоть раз насмехался над Бивнем? Разве я глумился над Последним Пророком? Когда?

Пройас молча проглотил резкое замечание, еще более резкое из-за того, что Ахкеймион сказал чистую правду.

— Келлхус был осужден, — спокойно заметил он.

— Осторожнее, Пройас. Вспомни короля Шиколя.

Для любого айнрити имя ксерашского короля Шиколя, приговорившего Айнри Сейена к смерти, было синонимом заносчивости и предметом ненависти. При одной лишь мысли о том, что его собственное имя может приобрести такую же славу, Пройасу сделалось страшно.

— Шиколь был не прав… А я прав!

— Интересно, что бы сказал Шиколь.

— Что? — воскликнул Пройас. — Неужто такой скептик, как ты, думает, что среди нас ходит новый пророк? Да брось, Акка… Это же нелепо!

«Именно так твердит Конфас…» Еще одна обидная мысль.

Ахкеймион помолчал, но Пройас не мог понять, чем это вызвано, осторожностью или нерешительностью.

— Я не уверен, что он такое… Я знаю одно: он слишком важен, чтобы позволить ему умереть.

Неподвижно сидя на кровати, Пройас смотрел против солнца, силясь разглядеть своего старого наставника. Но если не считать силуэта на фоне синей колонны, все, что ему удалось рассмотреть, это пять белых прядей, прочертивших черноту бороды Ахкеймиона. Пройас с силой выдохнул через нос и опустил взгляд.

— Еще недавно я и сам так думал, — сознался он. — Я беспокоился: вдруг то, что говорит Конфас и другие, — правда, вдруг это из-за него гнев Божий обрушился на нас? Но я слишком часто делил с ним чашу, чтобы… чтобы не понимать, что он нечто большее, чем просто замечательный…

— А потом?

Огромное облако вдруг наползло на солнце, и комнату заполнил сумрачный холод. Пройасу наконец удалось отчетливо разглядеть старого колдуна: изможденное лицо, несчастные глаза и задумчивый лоб, синяя рубаха и шерстяная дорожная одежда, испачканная черным на коленях.

Такой жалкий. Почему Ахкеймион всегда кажется жалким?

— И что потом? — повторил колдун; его не волновало, что он вдруг сделался видимым.

Пройас снова тяжело вздохнул и взглянул на письмо Майтанета. Ветер донес отдаленный раскат грома, и кроны черных кедров заволновались.

— Ну, — продолжил Пройас, — сперва был скюльвенд. Он ненавидел Келлхуса. Я подумал про себя: «Как человек, знающий Келлхуса лучше всех, может настолько презирать его?»

— Серве, — ответил Ахкеймион. — Келлхус однажды сказал мне, что варвар любил Серве.

— То же самое сказал мне и Найюр, когда я в первый раз спросил его. Но в его поведении было нечто такое, что заставило меня усомниться в его словах. За этим кроется что-то еще. Скюльвенд — человек неистовый и печальный. И сложный, очень сложный.

— У него слишком тонкая кожа, — сказал Ахкеймион. — Но, я думаю, на ней достаточно шрамов.

Кислая улыбка — вот и все, что позволил себе Пройас.

— Найюр урс Скиоата тоже куда больше, чем ты думаешь, Акка. Уж поверь мне. В некотором смысле он столь же необыкновенен, как и Келлхус. Мы должны радоваться, что это мы приручили его, а не падираджа.

— Ближе к делу, Пройас.

Конрийский принц нахмурился:

— А суть дела в том, что когда я снова принялся расспрашивать его о Келлхусе, вскоре после того, как мы оказались в осаде…

— Ну?

— Он предложил мне пойти и спросить самого Келлхуса. Тогда…

Пройас заколебался, тщетно пытаясь сделать рассказ немного деликатнее. С балкона донесся новый раскат грома.

— Тогда я и обнаружил Эсменет в его постели.

Ахкеймион на миг зажмурился. Когда же он открыл глаза, взгляд его был тверд.

— И твои дурные предчувствия перешли в искренние сомнения… Я тронут.

Пройас предпочел не обращать внимания на сарказм.

— После этого я уже не мог отмахиваться от доводов Конфаса. Я размышлял над всем случившимся. То, что произошло, причиняло мне боль, и я боялся, что если приму сторону Конфаса, то брошу искры на трут.

— Ты боялся войны между ортодоксами и заудуньяни?

— И до сих пор боюсь! — вскричал Пройас. — Хотя это вряд ли имеет значение, раз снаружи нас поджидает падираджа со своими волками пустыни.

Как только все могло дойти до такого критического положения?

— И что же ты решил?

— Конфас откопал свидетелей, — сказал Пройас, пожав плечами. — Они заявили, что знали человека, водившего караваны на север, и что этот человек до своей гибели в пустыне говорил, что в Атритау нет князя.

— Слухи, — отрезал Ахкеймион. — Никчемное доказательство. Ты сам знаешь. Вполне возможно, это была уловка со стороны Конфаса. Мертвецы вообще имеют привычку рассказывать самые удобные истории.

— Так думал и я, пока это не подтвердил скюльвенд.

Ахкеймион подался вперед, гневно и потрясенно нахмурившись:

— Подтвердил? Что ты имеешь в виду?

— Он назвал Келлхуса князем пустоты.

Некоторое время колдун сидел неподвижно, уставившись в пространство. Он знал, какое наказание полагается за нарушение святости каст. Все это знали. Кастовые дворяне Трех Морей берегли свитки своих предков отнюдь не из сентиментальных соображений, а по гораздо более веским причинам.

— Он мог солгать, — задумчиво проговорил Ахкеймион. — Например, чтобы вернуть Серве.

— Возможно. Если учесть, как он отреагировал на ее казнь…

— Казнь Серве! — воскликнул колдун. — Как такое могло произойти? Пройас? Как ты мог это допустить? Она была всего лишь…

— Спроси у Готиана! — выпалил в ответ Пройас. — Это была его идея — поступить с ними по закону Бивня. Его! Он думал, это придаст законность всему делу, чтобы оно казалось не таким… не таким…

— Не каким?! — взорвался Ахкеймион. — Не заговором перепуганных дворян, пытающихся защитить свои привилегии?

— Это зависит от того, о ком ты спрашиваешь, — напряженно отозвался Пройас. — Так или иначе, нам необходимо было предотвратить войну. И до сих пор…

— Небо упаси, чтобы люди убивали людей из-за веры! — огрызнулся Ахкеймион.

— И пусть небо упасет нас от того, чтобы дураков убивали за их глупость. И пусть оно упасет нас от того, чтобы матери теряли плод, а детям выкалывали глаза. И пусть оно упасет нас вообще от всех ужасов! Я полностью согласен с тобою, Акка…

Принц саркастически ухмыльнулся. Подумать только, а он ведь почти соскучился по старому богохульнику!

— Но вернемся к делу. Я вынес приговор Келлхусу отнюдь не просто так. Многое, очень многое, заставило меня проголосовать вместе с остальными. Пророк он или нет, но Анасуримбор Келлхус мертв.

Ахкеймион внимательно смотрел на принца; лицо его ничего не выражало.

— Кто сказал, что он был пророком?

— Акка, хватит. Ну пожалуйста… Ты сам недавно говорил, что он слишком важен, чтобы умереть.

— Так и есть, Пройас! Так оно и есть! Он — наша единственная надежда!

Пройас снова протер глаза и раздраженно вздохнул.

— Ну? Опять Второй Апокалипсис, да? Келлхус что, новое воплощение Сесватхи? — Он покачал головой. — Пожалуйста… Пожалуйста, скажи…

— Он больше! — воскликнул колдун с пугающей страстностью. — Куда больше, чем Сесватха, и он должен жить. Копье-Цапля утрачено; оно было уничтожено, когда скюльвенды разграбили Кеней. Если Консульт преуспеет во второй раз, если Не-бог снова придет в мир… — Глаза Ахкеймиона округлились от ужаса. — У людей не будет никакой надежды.

Пройас еще в детстве наслушался подобных тирад. Что делало их такими жуткими и в то же время такими несносными, так это манера, в которой Ахкеймион говорил: как будто рассказывал, а не строил догадки. Утреннее солнце снова пробилось между складками собирающихся туч. Но гром продолжал греметь над злосчастным Караскандом.

— Акка…

Колдун вскинул руку, заставляя его умолкнуть.

— Однажды ты спросил меня, Пройас, есть ли у меня что-нибудь посущественнее Снов, чтобы подтвердить мои страхи. Помнишь?

Еще бы ему не помнить. Это было в ту самую ночь, когда Ахкеймион попросил его написать Майтанету.

— Да, помню.

Ахкеймион встал и вышел на балкон. Он исчез в утреннем сиянии и тут же появился снова, неся в руках что-то темное.

По какому-то совпадению солнце спряталось в тот самый момент, когда Пройас попытался заслонить глаза. Он уставился на узел, измазанный в земле и крови. Комнату наполнил резкий запах.

— Посмотри на это! — приказал Ахкеймион, протягивая сверток. — Посмотри! А потом отправь самых быстрых гонцов к Великим Именам!

Пройас отпрянул, вцепившись в одеяло. Он вдруг осознал то, что, казалось бы, знал всегда: Ахкеймион не смягчится. Конечно, нет — он ведь адепт Завета.

«Майтанет… Святейший шрайя. Это то, чего ты хотел от меня? Это оно?»

Уверенность в сомнении. Вот что свято! Вот!

— Прибереги свои свидетельства для других, — пробормотал Пройас.

Он рывком сбросил одеяло и нагишом подошел к столу. Пол был настолько холодным, что заныли ступни. По коже побежали мурашки.

Он взял послание Майтанета и сунул его нахмурившемуся колдуну.

— Вот, читай, — буркнул принц.

Небо над разрушенной Цитаделью Пса прочертила молния.

Ахкеймион отложил свой зловонный узел, схватил пергамент и просмотрел его. Пройас заметил черные полумесяцы грязи у него под ногтями. Вопреки ожиданиям Пройаса, колдун не казался потрясенным. Вместо этого он нахмурился и прищурился, вглядываясь в послание. Он даже повернул лист к свету. Комната содрогнулась от очередного громового раската.

— Майтанет? — спросил колдун, по-прежнему не отрывая глаз от безукоризненного почерка шрайи.

Пройас знал, о чем он думает. Невероятное всегда оставляет самый глубокий след в душе.

«Помоги Друзу Ахкеймиону, Пройас, хоть он и богохульник, дабы через эту нечестивость пришла Святость…»

Ахкеймион положил пергамент на колени, продолжая придерживать его за уголки. Двое мужчин задумчиво переглянулись. В глазах старого учителя сплелись замешательство и облегчение.

— Это письмо — единственное, что я вынес из пустыни, — сухо обронил Пройас, — не считая меча, доспеха и крови предков в моих жилах. Единственное, что я сберег.

— Зови их, — сказал Ахкеймион. — Собирай совет.

Золотое утро исчезло. С черного неба хлынул дождь.

Глава 24. Карасканд

«Они разят слабых и именуют это правосудием. Они распоясывают свои чресла и именуют это возмещением. Они лают как псы и именуют это рассудком».

Онтиллас, «О глупости людской»

4112 год Бивня, конец зимы, Карасканд

Из серых облаков сыпался дождь. Он стучал по крышам и мостовым. Он булькал в сточных канавах, смывая чешуйки засохшей крови. Он барабанил по обтянутым кожей черепам мертвецов. Он целовал верхние ветви древнего Умиаки и погружался в глубины его кроны. Миллионы капель. Они собирались в развилках ветвей, сливались в струйки, пронизывали темноту поблескивающими белыми нитями. Вскоре ручейки добрались до пеньковой веревки и, срываясь с бронзового кольца словно стеклянные шарики, растеклись по коже — и по живой, и по мертвой.

В Калауле тысячи людей в поисках укрытия спрятались под шерстяные плащи или щиты. Другие причитали, протягивали руки, молились, пытаясь понять, что знаменует собой этот дождь. Молнии слепили их. Потоки воды хлестали их по щекам. А гром бормотал тайны, которые они не могли постичь.

Они протягивали руки в мольбе.

…Спал он плохо. В сон его то и дело вторгались слова и дела дунианина. «Великие все еще прислушиваются к тебе», — сказала эта мерзость. Серве обмякла в руках Сарцелла, потекла кровь. «Помни тайны битвы — помни!»

Найюр проснулся от дождя и шепота.

«Тайны битвы… Великие прислушиваются…»

Не найдя Пройаса в усадьбе, Найюр погнал коня ко дворцу сапатишаха на Коленопреклоненном холме — перепуганный управляющий сказал, что принца можно найти там. Когда скюльвенд добрался до первых построек дворцового комплекса, расположенных у подножия холма, дождь почти иссяк. Солнце рассыпало сверкающие лучи по темному небу. Погоняя изголодавшегося коня, Найюр бросил взгляд через плечо и увидел, как свет пробился через клубящиеся черные тучи. От холма до холма, от мешанины построек Чаши и до самых Триамисовых стен, темных, теряющихся в дымке, лужи вспыхнули белым, словно тысячи серебряных монет.

Найюр спешился во внешнем дворе. Казалось, будто каждое мгновение в ворота с цокотом въезжает новый отряд вооруженных всадников. Кроме стражников-галеотов и нескольких кианских рабов, отощавших до состояния скелета, все принадлежали к кастовой знати, судя по одежде и манерам. Найюр узнал многих участников прошлых советов, но почему-то никто не осмелился поприветствовать его. Он прошел следом за айнрити в полумрак Входной залы, где столкнулся с Гайдекки, облаченным в темно-красное одеяние.

Палатин остановился и возбужденно уставился на скюльвенда.

— Сейен милостивый! — воскликнул он. — С тобой все в порядке? Там что, новая схватка на стенах?

Найюр взглянул на свою грудь: белая туника вся пропиталась красным.

— У тебя разрезано горло, — удивленно сказал Гайдекки.

— Где Пройас? — отрывисто спросил Найюр.

— С другим мертвым, — загадочно ответил палатин, указав на цепочку людей, исчезающих во внутренних покоях дворца.

Найюр пристроился следом за отрядом буйных туньеров, возглавляемых Ялгротой Гибелью Шранков. Соломенные косы Ялгроты украшали железные гвозди, согнутые наподобие бивней, и сморщенные головы язычников. В какой-то момент великан резко повернулся и враждебно уставился на скюльвенда. Найюр ответил ему не менее свирепым взглядом; душа его вскипела при мысли об убийстве.

— Ушуррутга! — фыркнул туньер и отвернулся.

Его соотечественники разразились гортанным смехом, а Ялгрота ухмыльнулся.

Найюр плюнул на стену, потом яростно огляделся. И на кого бы ни падал его взгляд, люди поспешно отводили глаза — так ему казалось.

«Все они! Все они!»

До него словно бы донесся шепот его соплеменников-утемотов.

«Плакса…»

Сводчатый коридор закончился у бронзовых дверей, открытых нараспашку и подпертых, чтобы не захлопывались, двумя бюстами. Наверное, это были изображения былых сапатишахов или реликты времен нансурской оккупации. Войдя в дверь, Найюр очутился в большом зале и принялся проталкиваться через толпу кастовых дворян. От множества голосов стоял гул.

«Слюнявый мужеложец!»

Зал был круглым и куда более древним, чем бо́льшая часть дворца, — наверное, киранейский или шайгекский. Центр зала занимал роскошный ковер с медно-золотыми узорами, а на нем стоял стол, вырезанный из белого селенита. От края ковра расходились концентрические ярусы амфитеатра, откуда все собравшиеся могли видеть стол внизу. Сложенные из огромных глыб стены были увешаны канделябрами и украшены характерными драпировками в кианском стиле. Стрельчатый купол из фигурно обточенного камня неясно вырисовывался над головой; казалось, он держится сам по себе, не скрепленный известковым раствором. Через окна у основания купола в зал проникал свет, белый и рассеянный, а высоко над центральным столом колыхались от сквозняка языческие знамена.

Найюр обнаружил Пройаса возле стола. Принц стоял, наклонив голову, и внимательно слушал приземистого человека. Его сине-серая одежда на коленях была испачкана в грязи, а по сравнению с угловатыми фигурами окружающих он казался почти непристойно толстым. Кто-то закричал с ярусов, и человек обернулся на звук; через его незаплетенную бороду тянулось пять белых прядей. Найюр уставился на него, не веря собственным глазам.

Это был колдун. Мертвый колдун.

Что здесь происходит?

— Пройас! — крикнул он. Ему не хотелось подходить ближе. — Нам нужно поговорить!

Конрийский принц осмотрелся и, отыскав его взглядом, нахмурился почти как Гайдекки. Колдун заговорил снова, и принц раздраженно отмахнулся от Найюра.

— Пройас! — прорычал Найюр, но принц ответил лишь яростным взглядом.

«Идиот!» — подумал Найюр. Осаду можно прорвать! Он знает, что им нужно делать!

Тайны битвы. Он вспомнил…

Он отыскал себе место на ярусе, где собрались Малые Имена и их вассалы, и принялся наблюдать за Великими Именами, устроившими перебранку. Голод в Карасканде дошел до таких пределов, что даже верхушка айнрити вынуждена была есть крыс и пить кровь своих лошадей. Вожди Священного воинства сделались костлявыми и изможденными, и на многих — особенно на тех, кто прежде был толстым, — болтались кольчуги, так что они напоминали юнцов, напяливших для игры отцовские доспехи. Они выглядели одновременно и нелепо, и трагично, с неуклюжим величием умирающих властителей.

Саубон, как титулованный король Карасканда, восседал в большом лаковом кресле во главе стола. Он подался вперед, вцепившись в подлокотники, словно знал за собой преимущество, которого не замечали другие. Справа от него расположился, откинувшись на спинку стула, Конфас; он смотрел по сторонам с ленивым раздражением человека, вынужденного вести себя на равных с теми, кто ниже его по положению. Слева от Саубона обосновался брат принца Скайельта, Хулвагра Хромой, который представлял туньеров с тех пор, как Скайельт умер от гемофлексии. Рядом с Хулвагрой сидел Готьелк, седой граф Агансанорский; его жесткая борода была такой же косматой, как и всегда, а воинственный взгляд сделался еще более грозным. Слева от него сидел Пройас; вид у него был настороженный и задумчивый. Хоть он и разговаривал с колдуном, устроившимся рядом с принцем на стуле поменьше, взгляд конрийца непрестанно скользил по лицам собравшихся. И последним, занявшим место между Пройасом и Конфасом, был чинный палатин Антанамерский, Чинджоза, которого, если верить слухам, Багряные Шпили назначили временным королем-регентом после кончины Чеферамунни.

— Где Готиан? — требовательно спросил Пройас.

— Возможно, — со странным сарказмом отозвался Икурей Конфас, — великий магистр узнал, что ты собрал нас, дабы мы выслушали колдуна. Боюсь, шрайские рыцари склонны подчиняться шрайе…

Пройас обратился к Сарцеллу; тот сидел на нижнем ярусе, с ног до головы облаченный в белые одеяния, которые обычно надевал на совет. Вежливо поклонившись Великим Именам, рыцарь-командор заявил, что не знает о местонахождении его магистра. Пока он говорил, Найюр смотрел на свою правую руку, не столько слушая, сколько запоминая ненавистный голос этого человека. Он смотрел, как вздуваются вены и шрамы, когда он сжимает и разжимает кулак.

Потом он моргнул и увидел нож, проходящий по горлу Серве, хлынувшую блестящую кровь…

Найюр почти не слышал последовавших за этим споров, законно ли будет продолжать совет без представителя Святейшего шрайи. Он наблюдал за Сарцеллом. Не обращая внимания на Великие Имена и их слова, этот пес принялся совещаться с кем-то из шрайских рыцарей. Паутина красных линий все еще покрывала его чувственное лицо, хотя по сравнению с тем, каким Найюр видел его в последний раз, линии эти изрядно поблекли. Лицо Сарцелла казалось спокойным, но большие карие глаза смотрели тревожно, взгляд был обращен куда-то вдаль, как будто шрайский рыцарь обдумывал дела, по сравнению с которыми разворачивающиеся события были сущей чепухой.

Как там сказал дунианин?

Ложь, обретшая плоть.

Найюр был голоден, очень голоден — он не ел уже несколько дней, — и постоянная ноющая боль в животе придавала странную остроту всему, что он видел, как будто душа лишилась роскоши жирных мыслей и жирных ощущений. Он чувствовал на губах вкус крови своего коня. В какой-то безумный момент Найюр поймал себя на том, что размышляет: а какова на вкус кровь Сарцелла? Может, у нее вкус лжи?

Есть ли у лжи вкус?

После убийства Серве все казалось нечистым, и как Найюр ни старался, ему не удавалось отличить день от ночи. Все переливалось через край, перетекало в нечто иное. Все было грязным — грязным! И дунианин никак не затыкался!

А утром Найюр просто понял. Он вспомнил тайны битвы. «Я сказал ему! Я раскрыл ему тайны!»

И загадочные слова, которые Келлхус произнес у разрушенной цитадели, сделались ясными и простыми.

«Охота не должна прекращаться!»

Он понял план дунианина — во всяком случае, отчасти… Если бы только Пройас выслушал его!

Внезапно гам вокруг стола стих, равно как и шепот на ярусах. В древнем зале воцарилось удивленное молчание, и Найюр увидел, что колдун Ахкеймион стоит рядом с Пройасом и смотрит на остальных с мрачным бесстрашием вымотанного до предела человека.

— Раз мое присутствие настолько оскорбляет вас, — произнес он громко и отчетливо, — я буду говорить начистоту. Вы совершили страшную ошибку, ошибку, которую следует исправить, ради Священного воинства и всего мира.

Он сделал паузу и оглядел хмурые лица.

— Вы должны освободить Анасуримбора Келлхуса.

И те, кто стоял вокруг стола, и те, кто сидел на ярусах, разразились негодующими воплями. Найюр, не поднимаясь со стула, наблюдал за воинственно настроенным колдуном. Возможно, ему и не понадобится говорить с Пройасом.

— Выслушайте его!!! — хрипло выкрикнул конрийский принц, перекрывая хор голосов.

Пораженные яростью его вспышки, все присутствующие затаили дыхание. А Найюр к этому моменту уже не дышал.

«Он старается освободить его!»

Но это означает, что они тоже знают план дунианина?

На советах Священного воинства Пройас всегда вел себя сдержанно и рассудительно, особенно выделяясь этим на фоне прочих чрезмерно эмоциональных Великих Имен. И поэтому его крик — да еще такой — привел людей в замешательство. Великие Имена смолкли, словно дети, напуганные не отцом, а тем, на что они его вынудили.

— Это не издевательство, — продолжал Пройас. — Это не шутка, продиктованная злобой или стремлением нанести оскорбление. От того, какое решение мы примем сегодня, зависит нечто большее, чем наши жизни. Я прошу вас решать вместе со мной, и пусть выскажется каждый. Но я требую — требую! — чтобы вы выслушали, прежде чем принимать решение. И полагаю, что мое требование — отнюдь не простой каприз, поскольку так поступил бы всякий разумный человек — выслушал, без предвзятости и фанатизма.

Найюр оглядел зал и заметил, что Сарцелл следит за происходящим столь же внимательно, как и все прочие. Он даже гневно махнул рукой своему окружению, веля замолчать.

Чародей, стоящий перед великими лордами айнрити, выглядел изможденным и жалким в перепачканной землей одежде. Он заколебался, как будто лишь сейчас осознал, насколько далеко ушел от своей стихии. Но из-за полноты и сохранившегося здоровья он казался королем в обносках нищего. А Люди Бивня, наоборот, напоминали привидения, нарядившиеся в одежды королей.

— Вы спрашивали, — заговорил Ахкеймион, — почему Бог наказывает Священное воинство? Что за язва поразила наши ряды? Что за болезнь духа навлекла на нас гнев Божий? Но этих язв много. Для правоверных язвой являются колдуны — такие, как я. Но сам шрайя дозволил нам присутствовать здесь. Поэтому вы принялись глядеть по сторонам и обнаружили человека, которого многие называли Воином-Пророком, и спросили себя: «А что, если он самозванец? Не достаточно ли этого, чтобы гнев Божий испепелил нас? Вдруг он лжепророк?»

Колдун помолчал, и Найюр заметил, что он сглотнул, не разжимая губ.

— Я пришел не с целью сказать, что князь Келлхус — истинный пророк, и не с целью выяснить, является ли он князем. Я пришел, чтобы предостеречь вас против иной язвы. Той, которую вы проглядели, хотя некоторые знают о ее существовании. Среди нас, мои лорды, есть шпионы… — зал мгновенно наполнился гулом, — мерзость, носящая поддельные лица.

Колдун наклонился и достал из-под стола зловонный сверток. Одним движением он развернул ткань. На полированную столешницу выкатилось нечто, напоминающее почерневший кочан капусты, и остановилось, отбрасывая невероятную тень. Отрубленная голова?

«Ложь, обретшая плоть…»

Под сводом зала зазвенел беспорядочный хор выкриков.

— Уловка! Богохульная уловка!..

— …это безумие! Мы не можем…

— …но что это могло бы…

Пока его соседи вопили и потрясали кулаками, Найюр заметил, как Сарцелл встал и принялся прокладывать себе путь к выходу. И снова Найюру бросились в глаза воспаленные полосы, избороздившие лицо рыцаря-командора. Скюльвенд вспомнил, что уже видел этот узор. Но где? Где?

Анвурат… Серве — в крови, кричащая. Нагой Келлхус, его пах густо измазан красным, его лицо раскрывается, словно пальцы, сжимающие уголь… Келлхус, который на самом деле не Келлхус.

Охваченный волчьим голодом, Найюр встал и быстро двинулся следом за шрайским рыцарем. Наконец-то он понял все, что сказал дунианин в тот день, когда Великие Имена вынесли приговор, — в день смерти Серве. Воспоминание о голосе Келлхуса перекрыло буйство толпы.

Ложь, обретшая плоть. Имя.

И имя это — Сарцелл.


Синерсес рухнул на колени перед высоким порогом, потом прижался лбом к узорчатому каменному полу, имитирующему ковер. Кианцы, подобно большинству других народов, считали некоторые пороги священными, но вместо того, чтобы умащать их по определенным дням, как это делали айноны, они украшали их искусной резьбой, изображающей плетенный из тростника ковер. Хануману Элеазар решил, что это — достойный обычай. Переход из одного места в другое следует отмечать в камне. Полезное напоминание.

— Великий магистр! — выдохнул Синерсес, подняв голову. — Я принес весть от лорда Чинджозы!

Элеазар ждал появления вестника — но не того, что он явится в таком смятении. По коже у него поползли мурашки. Великий магистр взглянул на секретарей и жестом велел им покинуть комнату. Подобно большинству влиятельных лиц в Карасканде, Элеазар весьма интересовался состоянием своих тающих припасов.

Казалось, в последние месяцы все обернулось против него. Голод в Карасканде достиг такого размаха, что даже у высокопоставленных колдунов не осталось еды — самые отчаявшиеся начали варить кожаные переплеты и пергаментные страницы книг. Величайшая из школ Трех Морей докатилась до того, чтобы есть собственные книги! Багряные Шпили страдали, как и все Священное воинство, страдали настолько, что уже обсуждали, не встретиться ли им с Великими Именами и не заявить ли, что с этого момента Багряные Шпили вступают в открытые боевые действия вместе с айнрити — идея, которая всего несколько недель назад показалась бы немыслимой.

Ставки все возрастали, каждая отчаяннее предыдущей. Пытаясь сохранить первую ставку, Элеазар дошел до того, что теперь вынужден был сделать вторую, которая подставит Багряных Шпилей под смертоносные Безделушки тесджийских лучников падираджи. И он понимал, что это может настолько ослабить Багряные Шпили, что они лишатся всякой надежды одолеть кишаурим.

Хоры! Проклятые хоры. Слезы Господни не оказывали ни малейшего воздействия на их обладателей, будь то айнрити или фаним. Очевидно, совершенно не обязательно понимать Бога правильно, чтобы уметь Им пользоваться.

Ставка за ставкой. Безумие за безумием. Ситуация сделалась такой зловещей, положение вещей — таким напряженным, что любая новость могла переломить хребет его школе. Даже слова этого стоявшего на коленях раба-солдата могли возвестить их рок.

Элеазар с трудом сделал вдох.

— Что ты узнал, капитан?

— Пройас привел на совет адепта Завета.

Элеазара пробрал озноб. С тех пор как он услышал об уничтожении их резиденции в Иотии, он то и дело ловил себя на мысли, что боится возвращения колдуна.

— Ты имеешь в виду Друза Ахкеймиона?

«Он пришел за возмездием».

— Да, великий магистр. Он…

— Он один? Или с ним есть другие?

«Пожалуйста, ну пожалуйста…» С одним Ахкеймионом они смогут совладать без особых затруднений. А вот отряд адептов Завета окажется губителен для них. Потерь и так уже слишком много.

«Хватит! Мы не можем больше позволить себе терять людей!»

— Нет. Похоже, он один, но…

— Выдвигал ли он обвинения против нас? Клеветал ли он на нашу величественнуюшколу?

— Он говорил о шпионах-оборотнях, великий магистр! О шпионах-оборотнях!

Элеазар непонимающе уставился на гонца.

— Он сказал, что они ходят среди нас! — продолжал Синерсес. — Он сказал, что они повсюду! Он даже принес голову кого-то из них в мешке — она ужасна, господин! Эта мерзость… п-простите, я забылся! Лорд Чинджоза лично отправил меня… Он просит указаний. Адепт Завета требует, чтобы Великие Имена освободили Воина-Пророка…

Князя Келлхуса? Элеазар нахмурился, силясь отыскать смысл в лепете джаврега.

«Да! Да! Его друг! Они были друзьями до того, как… Этот демон Завета был его наставником».

— Освободить? — сдержанно проговорил Элеазар. — И каковы его доводы?

Глаза Синерсеса чуть ли не лезли на лоб, на изможденном лице это было особенно заметно.

— Шпионы-оборотни… Он заявил, что Воин-Пророк — единственный, кто способен видеть их.

Воин-Пророк. Со времени перехода через пустыню они следили за этим человеком с растущей тревогой — особенно когда стало ясно, насколько много их собственных джаврегов втайне разговаривали с Поглощающим и сделались заудуньяни. Когда Икурей Конфас пришел к нему, обещая уничтожить князя, Элеазар приказал Чинджозе поддержать экзальт-генерала. Хотя магистр все еще опасался войны между ортодоксами и заудуньяни, он думал, что судьба Анасуримбора Келлхуса наконец-то решена.

— Что ты имеешь в виду?

— Он заявил, что раз только Пророк способен видеть их, его необходимо освободить, чтобы очистить Священное воинство. Он сказал, что только так можно отвести от нас гнев Божий.

Как старый мастер джнана, Элеазар не любил открыто демонстрировать подлинные чувства в присутствии рабов, но последние дни были… очень тяжелыми. И потому Синерсес заметил, что великий магистр сбит с толку и озадачен — сейчас он казался стариком, который очень боится окружающего мира.

— Собери всех, кого только сможешь, — сухо приказал Элеазар. — Немедленно!

Синерсес кинулся выполнять приказание.

Шпионы… Повсюду шпионы! И если он не сможет отыскать их… Если он не сможет их отыскать…

Великий магистр Багряных Шпилей будет говорить с этим Воином-Пророком — святым человеком, способным видеть то, что скрыто. За свою жизнь Элеазар, колдун, умеющий заглядывать в самые потаенные уголки мира, не раз задумывался, что такое святость. Теперь он понял.

Это злоба.


Тварь, именуемая Сарцеллом, жаждала. Жаждала крови. Жаждала совокупляться с живыми и мертвыми. Но более всего она жаждала завершения. Вся она, от ануса до того, что называла своей душой, была подчинена создателям. Все, что происходило в мире, было превращено в обещание оргазма.

Но Зодчие, конструируя тварь, действовали практично, бессердечно и расчетливо. Мало что — редчайшее стечение обстоятельств! — могло доставить ей истинное удовольствие. Убийство той женщины, жены дунианина, было как раз подходящим способом. Одного воспоминания об этом хватало, чтобы фаллос твари выгнулся в штанах и затрепетал, словно рыба…

И вот теперь этот адепт Завета — проклятый Чигра! — вернулся, требуя освободить дунианина. Угроза! Ярость! Тварь мгновенно поняла, что должна сделать. Когда она вышла из дворца сапатишаха, воздух дрожал ее жаждой, солнце мерцало ее ненавистью.

При всей хитрости и изворотливости твари, мир, в котором она жила, был куда проще того, в котором жили люди. В нем не было ни войны спорящих между собою страстей, ни необходимости в дисциплине и самоотречении. Тварь жаждала лишь исполнять волю тех, кто ее сделал. Что утоляет ее жажду, то и хорошо.

Такой ее изобрели. Таково было искусство ее создателей.

Воин-Пророк должен умереть. Твари не мешали никакие чувства — ни страх, ни жалость, ни соревнующиеся между собой желания. Она убьет Анасуримбора Келлхуса прежде, чем его сумеют освободить, и тем самым…

Обретет экстаз.


Найюру достаточно было увидеть, по какой дороге Сарцелл спускается с Коленопреклоненного холма, чтобы понять, что у этого пса на уме. Он направлялся в Чашу, а значит — в тот храмовый комплекс, где расположился Готиан со своими рыцарями и где на черной ветви Умиаки висели Келлхус и Серве.

Найюр сплюнул, потом кликнул коня.

Когда он выехал из внешнего лагеря, он уже не смог отыскать Сарцелла. Скюльвенд погнал коня вниз, через лабиринт построек на склонах. Невзирая на состояние лошади, Найюр хлестнул ее и послал в галоп. Они промчались мимо зубчатых стен дворца, мимо заброшенных лавок и громад многоэтажных домов, сворачивая там, где улицы уходили под уклон. Найюр вспомнил, что Ксокис расположен почти на самом дне Чаши.

Казалось, будто воздух звенит от предчувствий.

В сознании Найюра то и дело вспыхивал образ Келлхуса. Он словно чувствовал руки дунианина на своем горле, как будто тот снова держал его за шею над пропастью — там, в горах Хетанта. На какой-то пугающий миг Найюру померещилось, что он не может ни вздохнуть, ни сглотнуть. Ощущение это прошло лишь после того, как он провел пальцами по запекшемуся порезу на горле — своему последнему свазонду.

«Как? Как ему удается так изводить меня?»

Но таков был урок Моэнгхуса. Дунианин превращал всех вокруг в своих учеников, желали люди того или нет. Достаточно просто дышать.

«Даже мою ненависть! — подумал Найюр. — Даже мою ненависть он обратил себе на пользу!»

Он страдал от этого, но еще сильнее страдал от мысли, что может потерять Моэнгхуса. Много месяцев назад, в лагере утемотов Келлхус сказал правду: для его сердца существовала лишь одна намеченная жертва, и никакая замена не могла его насытить. Дунианин был привязан к трупу Серве, а Найюр был привязан к дунианину — привязан режущими веревками несокрушимой ненависти.

Любой позор. Любое унижение. Он вытерпит любое оскорбление, совершит любую мерзость, лишь бы отомстить. Он скорее увидит весь мир сожженным дотла, чем откажется от своей ненависти. Ненависть! Вот в чем заключался источник его силы. Не в клинке. Не в могучем телосложении. Его ломающая шеи, поражающая жен, сокрушающая щиты ненависть! Ненависть сохранила для него Белый Якш. Ненависть покрыла его тело священными шрамами. Ненависть спасла его от дунианина, когда они пересекали Степь. Ненависть заставляла его страдать от притязаний, которые чужеземцы предъявляли на его сердце.

Ненависть и только ненависть помогала ему сохранять рассудок.

Конечно же, дунианин знал об этом.

После Моэнгхуса Найюр искал прибежища в законах Народа, думая, что они сумеют сохранить его сердце. С тех пор как его обманом отторгли от них, они казались еще более драгоценными, подобно воде во времена великой засухи. За годы он загнал себя в пути, которым следовали его соплеменники, — загнал, исхлестав плетью до крови! Быть мужчиной, твердили сказители, это значит брать и не быть взятым, порабощать и не быть порабощенным. Если так, то он станет первым среди воинов, самым яростным из мужчин! Ибо таков первый из неписаных законов: мужчина — настоящий мужчина! — завоевывает и покоряет, а не страдает от того, что его используют.

В том-то и крылась мука его договора с Келлхусом. Все это время Найюр ревностно оберегал свое сердце и душу, плевал на слова дунианина — но ему никогда и в голову не приходило, что Келлхус может управлять им, манипулируя обстоятельствами. Он лишил его мужественности точно так же, как и этих недоумков айнрити.

«Моэнгхус! Он назвал его Моэнгхусом! Моего сына!»

Был ли лучший способ уязвить его? Его использовали. Даже сейчас, когда он думал обо всем этом, дунианин использовал его!

Но это неважно.

Здесь нет законов. Здесь нет чести. Мир среди людей так же лишен дорог, как и Степь — как и пустыня! Здесь нет людей… Одни лишь животные — гребущие под себя, жаждущие, ноющие, вопящие. Терзающие мир своими желаниями. Подхлестываемые, словно пляшущие медведи, то одним, то другим нелепым обычаем. Все эти тысячи, все Люди Бивня, убивали и умирали во имя иллюзии. Миром правит голод, и ничего более.

В этом заключалась тайна дуниан. В этом заключалась их чудовищность. И их притягательность.

С тех пор как Моэнгхус бросил его, Найюр считал себя предателем. Всегда одна и та же мысль, одно и то же вожделение, одна и та же жажда! Но теперь он знал, что предательство обитало в хоре осуждающих голосов, бросающих ему ненавистные имена!

«Она была моей добычей!»

Лжецы! Дураки! Он заставит их увидеть!

Любой позор. Любое унижение. Он будет душить младенцев в колыбелях. Он будет стоять на коленях под потоком горячего семени. Он увидит, как его месть исполнится!

Чести не существует. Только ярость и разрушение.

Только ненависть.

«Охота не должна прекращаться!»

Заброшенные дома остались позади, и Найюр очутился на одном из караскандских базаров. Конь несся через площадь галопом, оставляя за спиной трупы — раскисшие груды кожи и костей. На середине пути Найюр заметил обелиски Ксокиса за невысокими домами. Миновав квартал кирпичных складов — ветхих, готовых вот-вот развалиться, — Найюр обнаружил знакомую улицу и погнал коня вдоль ряда сгоревших домов. После резкого поворота конь по инерции перескочил через перевернутый таз для мочи, большую каменную чашу, принадлежавшую, должно быть, соседней прачечной. Найюр скорее почувствовал, чем услышал, как его эумарнский белый конь потерял подкову. Он заржал, споткнулся и поплелся еле-еле — видимо, попортил ногу.

Проклиная животное, Найюр спрыгнул и помчался бегом, понимая, что теперь не сумеет догнать рыцаря-командора. Но после первого же поворота перед ним открылся белый Калаул, оплетенный лужицами воды, собравшейся в щелях между камнями брусчатки, и темный от многочисленной толпы изголодавшихся людей.

В первый момент Найюр сам не понял, то ли его привел в замешательство вид стольких айнрити разом, то ли приободрил. Наверняка большинство из них — заудуньяни, и они могли помешать Сарцеллу убить дунианина — если тот действительно именно это намеревался сделать. Проталкиваясь между встревоженными зрителями, Найюр оглядывал толпу, силясь отыскать шрайского рыцаря, но тщетно. Он увидел в отдалении дерево Умиаки, темное и сутулое на фоне подернутых дымкой колоннад. Найюр вдруг решил, что дунианин мертв, и у него перехватило дыхание.

«Все кончено».

Казалось, его никогда еще не посещала столь мучительная мысль. Найюр с ужасом вгляделся в даль. Под жгучими лучами солнца от мокрой после дождя толпы поднимался пар. Скюльвенд оглядел людей вокруг себя и ощутил внезапное облегчение, от которого голова пошла кругом. Многие пели или скандировали гимны. Другие просто смотрели на дерево. Все страдали от голода, но и только.

«Если бы он умер, уже поднялся бы бунт…»

Найюр прокладывал себе дорогу, с удивлением обнаружив, что полуживые от голода айнрити спешат убраться с его пути. До него доносились выкрики: «Скюльвенд!» — но это звучало не как приветствие, а как ругательство или мольба. Вскоре за ним уже двигалась длинная вереница людей; одни сыпали насмешками, другие разражались ликующими воплями. Казалось, будто каждый, мимо кого он проходит, поворачивается к нему. Перед ним открылся широкий проход, почти до самого дерева.

— Скюльвенд! — кричали Люди Бивня. — Скюльвенд!

Как и прежде, дерево охраняли шрайские рыцари, только теперь они стояли в три-четыре ряда — по сути, в боевом построении. Неподалеку с трудом передвигались конные патрули. Единственные из айнрити, рыцари Бивня отказались надевать кианские одежды и теперь выглядели оборванцами в потрепанных бело-золотых плащах. Но их шлемы и кольчуги по-прежнему блестели на солнце.

Приблизившись, Найюр увидел Сарцелла рядом с Готианом и группой шрайских офицеров. Рыцари, стоявшие в переднем ряду, узнали и пропустили Найюра, когда он направился к Сарцеллу и великому магистру. Кажется, эти двое спорили. Умиаки высился за ними: черные ветви на фоне синевы небес. Бросив взгляд поверх опавших листьев, Найюр заметил обруч, свисающий с растрескавшейся ветви. Серве и дунианин медленно вращались, словно две стороны одной монеты.

«Как она может быть мертвой?»

«Из-за тебя, — прошептал дунианин. — Нытик…»

— Но почему именно сейчас? — донесся до Найюра возглас великого магистра, перекрывший нарастающий ропот толпы.

— Да потому, — крикнул Найюр, — что он таит недоброжелательство, которого обычному человеку не понять!


Несмотря на дополнительные курильницы с благовониями, Ахкеймиона вскоре начало мутить от зловония, исходящего от отрубленной головы. Он объяснил, каким образом эти отростки формируют лицо, и даже подержал гниющую голову, чтобы показать, как два отростка точно укладываются поверх липкой глазницы. Собравшаяся знать смотрела на это все, онемев от ужаса, если не считать отдельных возгласов омерзения. В какой-то момент раб предложил Ахкеймиону платок, пахнущий апельсинами. Когда колдун не смог уже больше терпеть, он прижал платок к лицу и жестом уничтожил отвратительный предмет.

В древнем зале воцарилась потрясенная тишина. Курильницы тихо шипели и испускали струйки дыма. Останки головы, напоминающие черное желе, продолжали вонять.

— Итак, — в конце концов произнес Конфас, — это и есть та причина, по которой мы должны освободить мошенника?

Ахкеймион уставился на него, подозревая, что экзальт-генерал готовит ему западню. Он с самого начала знал, что Конфас будет его главным противником. Пройас предупредил его об этом, добавив, что никогда еще не встречал человека, столь искушенного в тонкостях джнана. Ахкеймион решил не отвечать, провоцируя Конфаса на раскрытие роли, которую тот сыграл в этом тяжком деле.

«Мне необходимо разоблачить его».

— Хватит держать тех, кто равен тебе, за идиотов, Икурей.

Экзальт-генерал откинулся на спинку кресла и лениво провел пальцами по императорским солнцам, отчеканенным на кирасе его походного доспеха, словно бы напоминая Ахкеймиону о спрятанной на груди хоре. Этот жест был не менее выразителен, чем презрительная усмешка.

— Ты так говоришь, — сказал Пройас, — словно экзальт-генерал давно знал об этих тварях.

— Он знал.

— Колдун ссылается на одну старую историю, — отозвался Конфас.

На нем был синий генеральский плащ традиционного нансурского покроя. Конфас резким движением отбросил плащ назад, так, что его полы упали на ковер.

— Когда Священное воинство стояло под стенами Момемна, мой дядя обнаружил, что его главный советник на самом деле — один… одна из этих тварей.

— Скеаос?! — воскликнул Пройас. — Скеаос был шпионом-оборотнем?

— Именно. Его оказалось на удивление трудно обуздать, особенно для человека его возраста, и поэтому мой дядя обратился к Имперскому Сайку. Когда они принялись настаивать, что колдовство тут ни при чем, меня послали за этим добрым богохульником, Ахкеймионом, чтобы проверить их утверждение. Тварь стала… — он сделал паузу, потом нахально подмигнул Ахкеймиону, — неприятной.

— Ну так что?! — выкрикнул Готьелк в свойственной ему грубоватой манере. — Было там колдовство?

— Нет, — ответил Ахкеймион. — Именно это и делает их столь смертоносными. Будь они колдовскими артефактами, их быстро раскрыли бы. А так их невозможно засечь. Вот в чем, — сказал он, враждебно глядя на экзальт-генерала, — заключается взаимосвязь Анасуримбора Келлхуса и этих тварей. Он — единственный, кто способен их видеть.

Послышалось несколько восклицаний.

— Откуда вам это известно? — спросил Хулвагра.

Ахкеймион напрягся, мысленно увидев Келлхуса и Серве, вращающихся под черным деревом.

— Он мне сказал.

— Сказал? — прогремел Готьелк. — Когда? Когда?

— Но что они такое? — перебил его Чинджоза.

— Он прав! — воскликнул Саубон. — Верно! Это и есть та самая язва, что пятнает наши ряды! Я всегда говорил, что Воин-Пророк пришел очистить нас!

— Вы чересчур спешите! — огрызнулся Конфас. — Вы затираете самые важные вопросы.

— Вот именно! — вмешался Пройас. — Например, вы знали, что шпионы ходят среди нас, и ничего не сказали Совету!

— Ой, ну будет вам, — отозвался экзальт-генерал, иронично сдвинув брови. — А что мне было делать? Судя по тому, что нам известно, несколько этих тварей находится среди нас прямо сейчас, в эту минуту…

Он обвел взглядом лица окружающих.

— Среди вас, на ярусах, — воскликнул он, взмахнув рукой. — Или даже за этим столом…

По залу прокатился встревоженный ропот.

— Ну так объясните, — продолжал Конфас, — кому я мог доверять? Вы слышали, что сказал колдун: их невозможно засечь. Я делал все, что мог в подобных обстоятельствах…

Он бросил коварный взгляд на Ахкеймиона, хотя продолжал обращаться к Великим Именам.

— Я внимательно наблюдал, а когда наконец-то понял, кто из них главный, то начал действовать.

Ахкеймион резко выпрямился. Он попытался возразить, но было уже поздно.

— Кто?! — хором выкрикнули Чинджоза, Готьелк и Хулвагра.

Конфас пожал плечами.

— Ну, тот самый человек, который называл себя Воином-Пророком… Кто же еще?

Кто-то отпустил презрительное замечание, но его тут же перекрыл хор упреков.

— Вздор! — крикнул Ахкеймион. — Что за отъявленная чепуха?!

Экзальт-генерал приподнял брови, словно удивляясь, как можно противоречить столь очевидному.

— Но ты же сказал, что он один способен различать оборотней, разве не так?

— Да, но…

— Тогда поведай нам — как он их видит?

Захваченный врасплох Ахкеймион мог лишь мрачно смотреть на Конфаса. Кажется, он никогда еще не встречал человека, который успел бы так быстро внушить ему отвращение.

— Ну так вот, — сказал Конфас, — мне ответ кажется очень простым. Он видит их потому, что знает, кто они.

Снова зазвенели крики.

Ахкеймион в замешательстве оглядел бушующие ярусы, переводя взгляд с одного бородатого лица на другое. Внезапно он осознал, что Конфас сказал чистую правду. Даже сейчас шпионы-оборотни следили за ним — он был уверен в этом! Консульт следил за ним… И смеялся.

Он поймал себя на том, что стоит, вцепившись в край стола.

— Тогда откуда он знал, что я одержу победу на равнине Менгедда? — крикнул Саубон. — Откуда он знал, где искать воду в пустыне? Откуда он знает истину, таящуюся в сердцах людей?

— Да оттуда, что он — Воин-Пророк! — проорал кто-то с ярусов. — Опора истины! Несущий свет! Спасение…

— Богохульство! — взревел Готьелк, грохнув по столу кулачищами. — Он — это ложь! Ложь! Никаких пророков больше быть не может! Сейен — вот истинный голос Божий! Единственный…

— Как вы можете утверждать это? — спросил Саубон таким тоном, словно увещевал заблудшего брата. — Сколько раз…

— Он зачаровал вас! — выкрикнул Конфас голосом высокопоставленного имперского офицера. — Околдовал вас всех!

Когда рев несколько стих, экзальт-генерал продолжил, и голос его по-прежнему звенел силой:

— Как я уже говорил ранее, мы забыли о самом важном вопросе! Кто? Кто эти твари, преследующие нас, проникающие незамеченными на наши тайные советы?

— Именно об этом я и твержу, — буркнул Чинджоза. — Кто?

Икурей Конфас многозначительно взглянул на Ахкеймиона, бросая ему вызов и ожидая, что тот ответит.

— А, колдун?

Ахкеймион понял, что его одолели. Конфас знает, что он ответит, и знает, что остальные не поверят ему и поднимут на смех. Для них Консульт — это такая штука из детских сказок и болтовни чокнутых адептов Завета. Он молча смотрел на экзальт-генерала, пытаясь скрыть смятение за маской презрения. Даже теперь, увидев доказательство, они уничтожили все его труды при помощи слова. Даже теперь они отказались верить!

Глаза Конфаса насмехались над ним и словно бы говорили: «Ты сам подставился…»

Конфас вдруг повернулся к остальным.

— Но вы уже ответили на мой вопрос, не так ли? Когда сказали, что эти твари — не результат колдовства или, во всяком случае, не того колдовства, которое способны видеть наши чародеи!

— Кишаурим, — сказал Саубон. — Вы утверждаете, что эти твари — кишаурим.

Краем глаза Ахкеймион видел, что Пройас встревоженно смотрит на него.

«Почему ты не скажешь?»

Но его захлестнуло изнеможение, ледяное ощущение поражения. Перед его мысленным взором предстала Эсменет; она умоляла его, но взгляд ее казался чужим, потому что в нем были вероломные желания и мысли, от которых разрывалось сердце.

«Как такое могло произойти?»

— Ну а кто еще это может быть? — спросил Конфас рассудительным тоном. — Вы же понимаете.

— Да, — согласился Чинджоза, но во взгляде его сквозила странная нерешительность. — Они принадлежат к Безглазым. К Змееголовым! Другого объяснения быть не может!

— Совершенно верно, — сказал Конфас глубоким голосом, подобающим хорошему оратору. — Человек, которого заудуньяни именуют Воином-Пророком, — лжец, незаконно присвоивший привилегии князя, агент кишаурим, присланный, чтобы совратить нас, посеять среди нас вражду, уничтожить Священное воинство!

— И он преуспел! — в смятении воскликнул Готьелк. — По всем пунктам!

И снова воздух задрожал от возражений и сетований. Но судьба, как было известно Ахкеймиону, очертила круг, уходящий далеко за стены Карасканда. «Я должен отыскать способ…»

— Если Келлхус… — крикнул Пройас, удивив собравшихся; он редко кричал. — Если Келлхус — агент кишаурим, тогда почему он спас нас в пустыне?

Ахкеймион повернулся к бывшему ученику, приободрившись.

— Чтобы спасти собственную шкуру! — нетерпеливо огрызнулся экзальт-генерал. — С чего бы еще? Хоть вы и подозреваете меня в коварстве, Пройас, придется мне поверить. Анасуримбор Келлхус — шпион кишаурим. Мы следили за ним с самого Момемна, с тех пор как мой дядя по его блуждающему взгляду распознал Скеаоса.

— Что вы имеете в виду? — не сдержался Ахкеймион.

Экзальт-генерал презрительно взглянул на него.

— А как, по-вашему, мой дядя, прославленный император Нансурии, узнал в Скеаосе шпиона? Он увидел, как ваш Воин-Пророк переглядывался с ним — еще до того, как их представили друг другу.

— Он — не мой Воин-Пророк! — закричал Ахкеймион, уже не соображая, что делает.

Он огляделся по сторонам, растерянно моргая, как будто собственная вспышка поразила его ничуть не меньше, чем остальных.

«Все это время! Он с самого начала способен был видеть их…»

И он ничего не сказал. Все то время, пока они были в пути и вели бесконечные дискуссии о прошлом и будущем, Келлхус знал о шпионах-оборотнях.

Ахкеймион схватился за грудь, ловя ртом воздух. Ему не было дела до того, что кастовые дворяне пристально смотрят на него. От страха по коже у него побежали мурашки. Многие вопросы Келлхуса — особенно те, что касались Консульта и Не-бога, — предстали в новом свете…

«Он использовал меня! Воздействовал на меня ради моих знаний! Пытался понять, что же он такое видит!»

И он вспомнил, как губы Эсменет размыкаются и произносят эти слова, эти невозможные слова…

«Я ношу его ребенка».

Как? Как она могла предать его?

Он помнил те ночи, когда лежал с ней в своей скромной палатке, чувствуя, как ее стройная спина касается его груди, и улыбаясь от прикосновения пальцев ее ног, которые она всегда засовывала ему под икры, когда мерзла. Десять маленьких пальчиков, каждый — холодный, словно дождевая капля. Он помнил свое изумление. Как могла такая красавица выбрать его? Как эта женщина могла чувствовать себя в безопасности в его жалких объятиях? Воздух был теплым от их дыхания, а снаружи, по ту сторону грязного холста, все вокруг на много миль становилось чуждым и холодным. И он вцеплялся в нее, как будто они оба падали.

И он ругал себя, думая: «Не будь дураком! Она здесь! Она поклялась, что ты никогда не будешь один!»

И однако же это произошло. Он один.

Ахкеймион смахнул с глаз нелепые слезы. Даже его мул, Рассвет, и тот умер.

Колдун посмотрел на Великие Имена. Ему не было стыдно. Багряные Шпили избавили его от этого — во всяком случае, так ему казалось. Остались лишь одиночество, сомнения и ненависть.

«Это сделал он! Он отнял ее!»

Ахкеймион помнил, как Наутцера — кажется, это было в прошлой жизни, — спрашивал, стоит ли жизнь его ученика Инрау Апокалипсиса. Он считал тогда, в чем и сознался Наутцере, что никакой человек и никакая любовь не заслуживают подобного риска. И теперь он тоже уступил. Он собирался спасти человека, который оторвал половину от его сердца, потому что сердце не стоит всего мира, не стоит Второго Апокалипсиса.

Так ли это?

Прошлой ночью Ахкеймион почти не спал, лишь подремал немного. И впервые после того, как он сделался колдуном школы Завета, к нему не пришли Сны о Древних войнах. Вместо этого ему снилось, как Келлхус и Эсменет тяжело дышат и смеются под промокшими от пота простынями.

Безмолвно сидя перед Великими Именами, Друз Ахкеймион понял, что держит сердце на одной руке, а Апокалипсис — на другой. И, взвешивая их, не может сказать, что тяжелее.

А этим людям было без разницы.

Священное воинство страдало, и кто-то должен был умереть. Хоть весь мир.


Это был лишь один из тысячи очагов противоборства, разбросанных по Калаулу. И все-таки он был центральным. Десятки шрайских рыцарей стояли напротив заудуньяни с непроницаемыми, настороженными лицами, и их широко распахнутые глаза глядели встревоженно и сосредоточенно.

Что-то назревало.

— Но он должен умереть, великий магистр! — воскликнул Сарцелл. — Убейте его и спасите Священное воинство!

Готиан беспокойно глянул на Найюра и снова перевел взгляд на рыцаря-командора. Он провел рукой по коротко стриженным седеющим волосам. Найюр всегда думал, что магистр шрайских рыцарей — человек решительный, но сейчас он выглядел старым и неуверенным. Казалось даже, будто рвение подчиненного пугает его. Все Люди Бивня страдали, некоторые — больше, чем другие, а некоторые — иначе. У Готиана, похоже, шрамами покрылась душа.

— Я ценю твою заботу, Сарцелл, но это следует согласовать с…

— Но я об этом и твержу, великий магистр! Колдун сообщил Великим Именам, почему следует пощадить мошенника. Он дал им причины. Сочинил байку о злых духах, которых только этот тип способен видеть!

— Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что только он способен их видеть? — резко вмешался Найюр.

Сарцелл повернулся. От него веяло настороженностью, хотя по лицу ничего нельзя было прочитать.

— Что так заявил колдун, — ехидным тоном ответил он.

— Может, он так и заявил, — парировал Найюр, — но только я вышел из зала сразу же за тобой. И к этому моменту он сказал только, что среди нас есть шпионы, — больше ничего.

— По-твоему, мой рыцарь-командор лжет? — резко бросил Готиан.

— Нет, — отозвался Найюр, пожав плечами. Он ощущал смертоносное спокойствие. — Мне просто интересно, откуда он знает то, чего не слышал.

— Ты — языческий пес, скюльвенд, — заявил Сарцелл. — Язычник! Клянусь всем святым и праведным, тебе стоило бы гнить вместе с фаним Карасканда, а не подвергать сомнению слова шрайского рыцаря!

Хищно усмехнувшись, Найюр плюнул на сапог Сарцеллу. За плечами этого человека он видел великанское дерево и стройное тело Серве, привязанное к дунианину, — словно мертвеца прибили гвоздями к мертвецу.

«Пора».

В толпе послышались крики. Встревоженный Готиан приказал Найюру и Сарцеллу убрать руки с рукоятей мечей. Ни один не послушался.

Сарцелл взглянул на Готиана, который всматривался в толпу, потом снова перевел взгляд на Найюра:

— Ты не понимаешь, что делаешь, скюльвенд…

Его лицо согнулось, дернувшись, словно издыхающее насекомое.

— Ты не понимаешь, что делаешь.

Найюр смотрел на него в ужасе, слыша в окружающем реве безумие Анвурата.

«Ложь, обретшая плоть…»

Крики становились все громче. Проследив за взглядом Готиана, Найюр заметил, что через ряды шрайских рыцарей пробирается отряд людей в чешуйчатых доспехах и сине-красных плащах: сперва их было немного, и они терялись среди айнрити, а потом вдруг возникли сотни — и выстроились напротив людей Готиана. Но пока что ни один не извлек меч из ножен.

Готиан быстро двинулся через ряды своих воинов, выкрикивая приказы и веля послать в казармы за подкреплением.

Засверкали на солнце выхваченные мечи. Неизвестных воинов становилось все больше — вот уже целая фаланга прокладывала себе путь через толпу изможденных айнрити. Это джавреги, понял Найюр, рабы-солдаты Багряных Шпилей. Что здесь происходит?

Вспыхнуло несколько схваток. Зазвенели мечи. Сквозь шум слышались пронзительные выкрики Готиана. Стоявшие прямо перед Найюром шрайские рыцари были сбиты с толку, и внезапно их ряды оказались прорваны джаврегами, которые яростно размахивали мечами.

Пораженные Найюр и Сарцелл единодушно схватились за оружие.

Но рабы-солдаты остановились перед ними, дав дорогу вдруг появившейся дюжине худых рабов, что несли паланкин, украшенный причудливой резьбой, покрытый черным лаком и обтянутый шелком и кисеей. Одним слаженным движением бледные носильщики опустили паланкин на землю.

Толпа стихла; воцарилась такая тишина, что Найюру показалось, будто он слышит, как шуршат на ветру ветви Умиаки. В отдалении пронзительно вскрикнул какой-то несчастный, то ли раненый, то ли умирающий.

Из паланкина вышел старик в широком темно-красном одеянии и огляделся по сторонам, надменно и презрительно. Ветерок шевелил его шелковистую белую бороду. Из-под накрашенных бровей поблескивали темные глаза.

— Я — Элеазар, — объявил старик звучным аристократическим голосом, — великий магистр Багряных Шпилей.

Он обвел взглядом ястребиных глаз онемевшую толпу и остановился на Готиане:

— Человек, который именует себя Воином-Пророком. Снимите его и отдайте мне.


— Ну что ж, я думаю, вопрос решен, — сказал Икурей Конфас, но его серьезный, сдержанный голос совершенно не вязался с жестокой насмешкой в глазах.

— Акка? — прошептал Пройас.

Ахкеймион недоуменно взглянул на него. Голос принца звучал так, словно ему опять было двенадцать лет.

Просто удивительно, до чего мало память волнует последовательность прошлого. Может, поэтому умирающие старики зачастую так недоверчивы. При помощи памяти прошлое нападает на настоящее, и не вереницей календарей и хроник, а голодной толпой «вчера».

Вчера Эсменет любила его. Всего лишь вчера она умоляла его не покидать ее, не ехать в Сареотскую библиотеку. И теперь до конца жизни, понял Ахкеймион, это останется «вчера».

Он посмотрел на вход — его внимание привлекло уловленное краем глаза движение. Это был Ксинем. Один из людей Пройаса — Ахкеймион узнал в нем Ирисса — помог маршалу переступить порог и подняться на заполненные людьми ярусы. Ксинем был в доспехах: кожаная юбка конрийского рыцаря, длиной по голень, серебристая кольчуга и наброшенный поверх нее кианский халат. Борода его была умащена маслом и заплетена, и спускалась на грудь веером завитков. По сравнению с полуживыми Людьми Бивня Ксинем выглядел крепким и величественным, одновременно и необычным, и знакомым, словно айнритийский принц из далекого Нильнамеша.

Маршал дважды споткнулся, проходя мимо собратьев-дворян, и Ахкеймион видел, какая мука отразилась на его лице — мука и странное упрямство, от которого разрывалось сердце. Решимость вновь обрести свое место среди сильных мира сего.

Ахкеймион проглотил комок в горле.

«Ксин…»

Не дыша, он смотрел, как маршал уселся между Гайдекки и Ингиабаном, потом повернулся лицом к открытому пространству, как будто Великие Имена сидели не внизу, а прямо перед ним. Ахкеймион вспомнил праздные вечера, проведенные на приморской вилле Ксинема в Конрии. Он вспомнил анпои, куропаток, фаршированных устрицами, и их бесконечные беседы. И Ахкеймион вдруг осознал, что он должен сделать… Рассказать историю.

Эсменет любила его лишь вчера. Но потом мир вдруг обрушился.

— Я страдал! — воскликнул он и словно бы услышал свой голос ушами Ксинема.

Прозвучало сильно.

— Я страдал, — повторил он, рывком поднимаясь на ноги. — Все мы страдали. Время политических интриг миновало. «Тем, кто говорит правду, — сказал Последний Пророк, — нечего бояться, хоть им и предстоит умереть за нее…»

Он чувствовал на себе их взгляды: скептические, пытливые, негодующие.

— Несомненно, вам странно слышать, как колдун, один из Нечистых, цитирует Писание. Думаю, некоторых из вас это даже оскорбляет. И тем не менее я буду говорить правду.

— Так значит, прежде ты нам лгал? — с неким хмурым подобием такта поинтересовался Конфас.

Истинный сын дома Икуреев.

— Не больше, чем вы, — отозвался Ахкеймион, — и не больше, чем любой другой человек в этом зале. Ибо все мы тщательно подбираем слова, прежде чем вложить их в уши слушателей. Все мы играем в джнан, эту проклятую игру! Люди умирают, а мы все играем в нее. И мало кому, экзальт-генерал, это известно лучше, чем вам!

Ахкеймион обнаружил, что то ли его тон, то ли последнее замечание заставило людей замолчать и слушать. Он вдруг понял, что это был тот самый тон, которым так легко и непринужденно говорил Келлхус.

— Люди думают, что адепты Завета пьяны легендами, свихнулись на истории. Все Три Моря потешаются над нами. Да и почему бы не посмеяться над нами, если мы рыдаем и рвем бороды от историй, которые вы рассказываете детям на ночь? Но здесь — здесь! — не Три Моря. Здесь Карасканд, здесь Священное воинство, и Священное воинство сидит в ловушке и голодает, осажденное армией падираджи. По всей вероятности, настали последние дни вашей жизни! Подумайте об этом! Голод, отчаяние и страх грызут ваше нутро, ужас пронзает ваши сердца!

— Довольно! — крикнул пепельно-бледный Готьелк.

— Нет! — пророкотал Ахкеймион. — Не довольно! Вы страдаете сейчас, а я страдал всю жизнь, дни и ночи! Рок! Рок лежит на вас, затмевает ваши мысли, отягощает вашу поступь. Даже сейчас ваши сердца бьются учащенно. Ваше дыхание становится все более напряженным… Но вам еще многое, многое предстоит узнать!

Тысячи лет назад, до того, как люди пересекли Великий Кайярсус, даже до того, как были написаны «Хроники Бивня», этой землей правили нелюди. И, подобно нам, они враждовали друг с другом из-за почестей, богатства, даже из-за веры. Но величайшие войны они вели не друг против друга и даже не против наших предков — хотя мы оказались их погибелью. Величайшие свои войны они вели против инхороев, расы чудовищ. Расы, которая злорадствовала над слабостями плоти и ковала извращения из жизни, как мы куем мечи из железа. Шранки, башраги, даже враку, драконы — все это остатки их оружия против нелюдей.

Под предводительством великого Куйяра Кинмои короли нелюдей разгромили их на равнинах, и в горах, и в глубинах земных. Ценой тяжких испытаний и огромных жертв они загнали инхороев в их первую и последнюю цитадель, место, которое нелюди называли Мин-Уройкас, «Преисподняя непристойностей». Я не стану перечислять ужасы этого места. Достаточно сказать, что инхорои были низвергнуты — по крайней мере, так казалось. И нелюди наложили чары на Мин-Уройкас, чтобы она навсегда оставалась сокрытой. А потом, изможденные и смертельно ослабевшие, они вернулись к останкам своего разрушенного мира — победившая и сломленная раса.

Столетия спустя в Кайярсус пришли люди Эанны, ведомые вождями-королями, — наши праотцы. Вы знаете их имена, поскольку они перечислены в «Хрониках Бивня»: Шелгал, Мамайма, Иншулл… Они смели ослабевших нелюдей, запечатали их обители и сбросили их в море. Со временем знание об инхороях и Мин-Уройкас изгладилось из памяти. Только нелюди Инджор-Нийяса помнили об этом, но не смели покидать свои горные твердыни.

Но постепенно враждебность между расами пошла на убыль. Между уцелевшими нелюдями и норсирайцами Трайсе и Сауглиша были заключены договоры. Начался обмен знаниями и товарами, и люди впервые узнали об инхороях и их войнах с нелюдями. А затем наследники Нинкаэру-Телессера, нелюдского колдуна по имени Кетъингира — он известен вам по «Сагам» под именем Мекеритриг — отыскали местонахождение Мин-Уройкас для Шеонанры, великого магистра древней гностической школы Мангаэкка. Чары, лежавшие на гнусной цитадели, были сняты, и адепты Мангаэкки заполучили Мин-Уройкас — на горе всем нам.

Они назвали ее Анохирва, хотя среди людей, воевавших против нее, она стала известна под именем Голготтерат… Имя, которым мы до сих пор пугаем детей, хотя нам впору пугаться самим.

Ахкеймион сделал паузу и оглядел лица слушателей.

— Я говорю об этом, потому что, хотя нелюди и уничтожили инхороев, они не смогли разрушить Мин-Уройкас, ибо она не принадлежала — и не принадлежит — нашему миру. Адепты Мангаэкки обшарили это место, обнаружив многое из того, что проглядели нелюди, включая чудовищное оружие. И подобно тому, как человек, живущий во дворце, начинает считать себя принцем, так и адепты Мангаэкки возомнили себя наследниками инхороев. Они полюбили их нечеловеческую философию и пришли в восторг от их отвратительного, развращенного искусства Текне, ухватившись за него с любопытством обезьян. И, что важнее и трагичнее всего, они обнаружили Мог-Фарау…

— Не-бога, — тихо проговорил Пройас.

Ахкеймион кивнул.

— Цурумах, Мурсирис, Сокрушающий Мир и тысяча иных ненавистных имен… На это у них ушли века, но две тысячи лет назад, когда великие короли Киранеи стали брать дань с этих земель и, возможно, возвели вот этот зал совета, они в конце концов добились успеха и разбудили Его… Не-бога… И мир едва не захлебнулся криками и кровью прежде, чем Он пал.

Он улыбнулся и посмотрел на слушателей, смахнув слезы со щек.

— Вот что я видел в своих Снах, — негромко сказал он. — Ужасы, которые я видел…

Ахкеймион покачал головой и сделал шаг вперед.

— Кто из вас не помнит равнины Менгедда? Я знаю, что многие страдали там от кошмаров, видели во сне, как умирают в древних сражениях. И все вы находили кости и бронзовое оружие, которые эта проклятая земля извергала из себя. Уверяю вас, все это происходило не просто так, а по определенной причине. Все это — эхо ужасных деяний, следы смерти и катастрофы. Если кто-то сомневается в существовании или силе Не-бога, пусть вспомнит эту землю, сокрушенную одним лишь его присутствием!

Все, что я рассказал вам, — это факты, внесенные в анналы людей и нелюдей. Но это вовсе не история о предотвращении чудовищного рока, как вы могли подумать, — о нет! Мог-Фарау был сражен на равнине Менгедда, но его проклятые служители собрали то, что от него осталось. И именно поэтому, великие лорды, мы, адепты Завета, появляемся при ваших дворах и входим в ваши чертоги. Именно поэтому мы терпим ваши насмешки. Две тысячи лет Консульт продолжал свои нечестивые труды, две тысячи лет они искали способ возродить Не-бога. Считайте нас сумасшедшими, зовите нас дураками, но это ваших жен и детей мы стремимся защитить. Три Моря — вот о ком мы заботимся!

Потому я и пришел к вам сейчас. Задумайтесь над моими словами, ибо я знаю, о чем говорю!

Эти существа, шпионы-оборотни, не имеют никакого отношения к кишаурим. Утверждая это, вы поступаете так же, как делают все люди, столкнувшись с неведомым: вы втаскиваете его в круг того, что знаете. Вы нарядили нового врага в одежду старого. Но эти существа родом из незапамятных времен! Подумайте о том, что мы видели несколько мгновений назад! Эти шпионы-оборотни — за пределами вашего искусства и круга познаний, даже за пределами познаний кишаурим, которых вы боитесь и ненавидите.

Они — агенты Консульта, и само их существование предвещает беду! Лишь глубокие познания в Текне могли породить на свет подобную непристойность, познания, что обещают возрождение Мог-Фарау.

Нужно ли мне объяснять, что это означает?

Мы, адепты Завета, видим во сне конец древнего мира. И среди этих снов есть один, приносящий нам больше страданий, чем любой иной: сон о смерти Кельмомаса, верховного короля Куниюрии, на поле Эленеот.

Ахкеймион сделал паузу, осознав, что ему не хватает воздуха, и добавил:

— Анасуримбора Кельмомаса.

По залу прокатился встревоженный шепот. Кто-то что-то пробормотал по-айнонски.

— И в этом сне Кельмомас изрек великое пророчество. Не горюйте, сказал он, ибо Анасуримбор вернется в конце мира… Анасуримбор! — воскликнул он, как если бы это имя несло в себе ответ на все вопросы.

Голос его прокатился по залу, эхом отразившись от древних стен.

— Анасуримбор вернется в конце мира. И он вернулся. И сейчас, пока мы говорим, он умирает! Анасуримбор Келлхус, человек, которого вы приговорили к смерти, — это тот, кого мы, адепты Завета, зовем Предвестником, живым знаком конца времен. Он — наша единственная надежда!

Ахкеймион обвел взглядом ярусы, опуская раскрытые ладони.

— И сейчас вам, вождям Священного воинства, пора спросить себя — что же поставлено на карту? Вы думаете, что обречены сами, но ваши жены и дети в безопасности. Настолько ли вы уверены, что этот человек — всего лишь тот, кем вы его считаете? Откуда проистекает такая убежденность? Из мудрости? Или из отчаяния? Желаете ли вы рискнуть всем миром, чтобы увидеть, к чему приведет ваш фанатизм?

Голос его смолк, и в зале воцарилось тяжкое, свинцовое молчание. Казалось, будто каменные лики стен и стеклянные глаза окон смотрят на него. Несколько долгих мгновений никто не смел заговорить, и Ахкеймион с испугом и удивлением осознал, что ему действительно удалось достучаться до них. Наконец-то они слушали его сердцем!

«Они поверили!»

А потом Икурей Конфас принялся топать и хлопать себя по бедрам, восклицая: «Хус-са-а! Ху-ху-хус-са-а!» С ярусов к нему присоединился генерал Сомпас: «Хус-са-а! Ху-ху-хус-са-а!»

Насмешка над традиционным одобрительным восклицанием, которое у нансурцев заменяет аплодисменты. Смех — сперва нерешительный, но потом все более громкий, раскатившийся по всему залу.

Предводители Священного воинства сделали свой выбор.


Великий магистр Багряных Шпилей сделал два шага по направлению к шрайским рыцарям; его темно-красное одеяние мерцало на солнце.

— Отдайте его, — мрачно произнес он.

— Сарцелл! — взревел Инхейри Готиан, вскинув левую руку с зажатой в ней хорой. — Убей его! Убей лжепророка!

Но Найюр уже кинулся к дереву. Он развернулся, на несколько шагов опередив рыцаря, и принял боевую стойку.

«Все, что угодно… Любое унижение. Любая цена!»

Сарцелл опустил меч и раскинул руки, словно собираясь заключить скюльвенда в дружеские объятия. Позади бурлила и гудела толпа.Рев все нарастал. Улыбаясь, рыцарь-командор шагнул к Найюру, остановившись на том расстоянии, откуда еще нельзя было нанести внезапный удар.

— Мы с тобой поклоняемся одному и тому же Богу.

Ветер стих, и стало необычайно жарко. Найюру почудился запах гниющей плоти — запах, смешанный с горьковатым ароматом эвкалиптовых листьев.

«Серве…»

— Вот суть моего поклонения, — спокойно произнес Найюр.

«Отдыхай, милая, — я понесу тебя…»

Он схватил запачканную кровью рубаху за ворот и разорвал ее до самого пояса. И вскинул меч.

«Я отомщу».

За спиной у рыцаря-командора Готиан и одетый в красное великий магистр кричали друг на друга. Джавреги, рабы-солдаты Багряных Шпилей, бросились на шрайских рыцарей, а те сомкнули ряды, силясь удержать их и толпу визжащих айнрити. Стоящие вокруг храмы и колоннады Ксокиса маячили на заднем плане, далекие и бесстрастные. На фоне неба вырисовывались пять холмов.

И Найюр усмехнулся, как может усмехнуться лишь вождь утемотов. Казалось, он приставил острие своего меча к горлу мира.

«Я устрою бойню».

Здесь все истощены. Все измучены голодом.

Найюр понял, что все происходит в соответствии с безумным планом дунианина. Какая разница, умрет он сейчас, вися на дереве, или несколькими днями позже, когда падираджа наконец-то сокрушит стены? Потому-то он и отдался в руки врагов, зная, что самый невинный из людей — обвиняемый, разоблачивший своих обвинителей.

Зная, что если он выживет…

Тайна битвы!

Сарцелл завертел мечом, делая ложные выпады. В его быстрых движениях сквозило нечто нечеловеческое.

Найюр не отступил и даже не шелохнулся. Он был сыном Народа, чудом, рожденным в пустынной земле и посланным грабить и убивать. Дикарь с мрачных северных равнин, с громом в сердце и смертью в глазах. Найюр урс Скиоата, неистовейший из мужей.

Он повел загорелыми плечами и встал поустойчивее.

— Прежде чем это закончится, — сказал Сарцелл, — ты узнаешь страх.

— Сперва я зарублю тебя.

Теперь Найюр ясно видел воспаленные красные линии на лице Сарцелла. Он понял, что это складки. И уже однажды видел, как они разгибаются.

— Я понимаю, почему ты любил ее, — проворчал шрайский рыцарь. — Какой персик! Думаю, я отгоню псов от ее трупа — потом! — и отлюблю еще раз…

Найюр, не шевелясь, наблюдал за ним. Воздух звенел от криков. Тысячи людей потрясали кулаками.

Они сошлись на расстояние длинного шага.

Затем их мечи вспороли пространство. Поцеловались. Закружились. Поцеловались снова. Геометрия стали, наполняющая воздух звенящим стаккато. Прыжок. Уход. Выпад… Со звериным изяществом скюльвенд наносил удары по твари, тесня ее. Меч шрайского рыцаря словно был колдовским — так он сверкал на солнце.

Найюр отступил, переводя дух и стряхивая пот с волос.

— Мою плоть, — прошептал Сарцелл, — ковали дольше, чем твой меч.

Он расхохотался, как будто совершенно успокоился.

— Люди — это собаки и коровы. Но мое племя — это волки в лесу, львы на равнине. Мы — акулы в море…

Пустота снова расхохоталась.

Найюр атаковал тварь; его меч пронзил пространство. Обманное движение, потом сокрушительный рубящий удар. Шрайский рыцарь отпрыгнул, отбив его.

Железо свистело, описывало круги, вспарывало воздух, искало, прощупывало…

Они сошлись вплотную. Попытались пересилить друг друга. Найюр нажал, но противник казался непоколебимым.

— Какой талант! — воскликнул Сарцелл.

По лицу его пробежала дрожь. Как? Найюр, пошатываясь, сделал несколько шагов по опавшей листве и горячим камням. Краем глаза он заметил Умиаки, вцепившегося в солнце стариковскими пальцами ветвей. Меч Сарцелла был повсюду; он прорезал и пробивал оборону Найюра. Череда безрассудных действий спасла ему жизнь. Он отскочил.

Голодная толпа вопила и орала. Сама земля у Найюра под сандалиями гудела.

Изнеможение и боль, бремя старых ран.

Клинки схлестнулись, разлетелись и закружили в лучах солнца. Они лязгали и скрежетали, словно зубы.

Весь в поту, словно лошадь в мыле. Каждый вздох — как нож в грудь.

Загнанный под крону Умиаки, Найюр краем глаза заметил Серве, привязанную к дунианину; ее почерневшее лицо запрокинулось, под съежившимися губами обнажились зубы. Гомон толпы стих. Границы между землей и черным деревом осыпались. Что-то наполнило Найюра, швырнуло вперед, развязало обвитые шрамами руки. И он взвыл голосом самой Степи, и меч его разорвал воздух…

Один. Второй. Третий. Удары, которые могли бы развалить надвое быка.

Сарцелл споткнулся, пошатнулся — но спасся, совершив нечеловеческий прыжок назад, с пируэтом в воздухе. Он приземлился на полусогнутые.

Улыбка исчезла.

Черная грива Найюра слиплась от пота, грудь тяжело вздымалась над запавшим животом. Найюр вскинул руки, глядя на взбудораженную толпу.

— Кто?! — взревел он. — Кто всадит нож в мое сердце?!

И он снова ринулся на шрайского рыцаря, гоня его прочь из тени Умиаки. Но хотя бешеная атака Найюра сломала стиль Сарцелла, в его движениях проступила некая прекрасная четкость — столь же прекрасная, сколь и несокрушимая. Сарцелл с силой взмахнул мечом, как будто это была игра. Его длинный клинок описал сверкающий круг, чиркнул Найюра по щеке, срезав кожу.

Найюр отступил, взвыв от ярости.

Острие меча рассекло ему бедро. Найюр поскользнулся на крови и упал, открыв горло. Болезненный удар об камни. Гравий, впившийся в кожу.

«Нет…»

Чей-то сильный голос перекрыл рев Священного воинства:

— Сарцелл!!!

Это был Готиан. Он прекратил спорить с Элеазаром и теперь с опаской приближался к рыцарю-командору. Толпа вокруг внезапно стихла.

— Сарцелл… — В глазах великого магистра читались потрясение и недоверие. — Где… — Готиан заколебался, сглотнул. — Где ты научился так драться?

Рыцарь Бивня быстро развернулся; лицо его превратилось в маску почтительного подобострастия.

— Мой лорд, я…

Вдруг Сарцелл забился в конвульсиях и закашлялся кровью. Найюр проводил его падающее тело до самой земли и лишь потом выдернул меч. После чего, на глазах у ошеломленного магистра, одним ударом снес голову с плеч. Он запустил руку в густые, спутанные черные волосы и высоко поднял отрубленную голову. И лицо расслабилось и раскрылось, словно сжатая ладонь, словно кишки, хлынувшие из вспоротого живота. Готиан упал на колени. Элеазар отшатнулся и едва не рухнул на руки рабам. Рев толпы — ужас и торжество. Буйство откровения.

Найюр швырнул голову под ноги колдуну.

Глава 25. Карасканд

«Какой смысл в обманутой жизни?»

Айенсис, «Третья аналитика рода человеческого»

4112 год Бивня, конец зимы, Карасканд

Покрикивая друг на друга в страхе и нетерпении, наскенти разрезали веревки, связывавшие Воина-Пророка с его мертвой женой. Казалось, будто на весь Карасканд опустилось безмолвие.

Келлхус знал, что смертельно слаб, но нечто необъяснимое двигало им. Он откатился от Серве, оперся руками о колени, потом отмахнулся от обезумевших учеников и встал прямо. Кто-то набросил ему на плечи покрывало из белого льна. Пошатываясь, он вышел из тени Умиаки и поднял лицо навстречу солнцу и небу. В нескольких шагах от него застыл в оцепенении Найюр, а за ним — Элеазар. Инхейри Готиан, спотыкаясь, сделал несколько шагов, упал на колени и заплакал. Келлхус улыбнулся с беспредельным состраданием. И повсюду, куда бы он ни взглянул, люди преклоняли колени.

«Да… Тысячекратная Мысль».

Казалось, не существует более ничего, никаких ограничений, что могли бы привязать его к этому месту — к какому бы то ни было месту… Он был всем, и все было им…

Он — один из Обученных. Дунианин.

Слезы потекли по его щекам. Рукой в сияющем ореоле он коснулся груди Серве и оторвал сердце от ребер. Под крики обезумевшей толпы он вытянул вперед руку. От капелек крови камни под ногами растрескались. Краем глаза Келлхус заметил раскрывшееся лицо Сарцелла.

«Я вижу…»

— Они сказали! — провозгласил он, и вопящая толпа мгновенно стихла. — Они сказали, что я — лжец, что это из-за меня гнев Божий обрушился на нас!

Он видел опустошенные лица, лихорадочно блестящие глаза… Он поднял горящее сердце Серве на всеобщее обозрение.

— А я говорю, что мы — мы! — и есть этот гнев!


Каскамандри, неукротимый падираджа Киана, отправил послание Людям Бивня, которые, как он знал, были обречены. Послание содержало предложение — с точки зрения падираджи, необычайно милостивое. Если предводители Священного воинства перестанут сопротивляться, сдадут Карасканд и отрекутся от почитания ложных богов, то получат помилование и земли. Они станут грандами Киана, в соответствии с их статусом среди народов-идолопоклонников.

Каскамандри не был глупцом и не думал, что его предложение будет принято сразу, но кое-что понимал в отчаянии и знал, что в состязании с голодом благочестие часто терпит поражение. Кроме того, известие о том, что Священное воинство было повержено, и не мечами пророка Фана, а его словом, сотрясет нечестивую Тысячу Храмов до основания.

Ответ явился в виде дюжины скелетоподобных рыцарей-айнрити, одетых в простые хлопчатобумажные туники и вооруженных одними ножами. После спора о ножах, с которыми идолопоклонники отказывались расставаться, церемониймейстеры Каскамандри приняли их со всей учтивостью, как предписывал джнан, и провели прямиком к великому падирадже, его детям и пышно разряженным придворным грандам.

На миг воцарилась потрясенная тишина, поскольку кианцам трудно было поверить, что эти заросшие бородами бедолаги могли причинить столько неприятностей. Затем, после ритуального представления, двенадцать посланцев хором воскликнули: «Сатефикос кана та йериши анкафарас!» — выхватили ножи и перерезали себе глотки.

Устрашенный Каскамандри крепко прижал к себе двоих младших дочерей. Они плакали и всхлипывали, а старшие дети, особенно мальчики, возбужденно переговаривались. Падираджа повернулся к онемевшему переводчику.

— Он-ни ск-казали, — пролепетал белый как мел толмач, — «Воин-Пророк придет… придет за тобой…»

Он беспомощно уставился на расшитые золотом комнатные туфли падираджи.

Падираджа потребовал объяснить, кто такой Воин-Пророк, но никто не смог ответить на его вопрос. Лишь после того, как маленькая Сироль снова расплакалась, Каскамандри прекратил гневаться. Отослав рабов, он понес малышку в свой шатер, обещая ей сласти и другие замечательные вещи.

На следующее утро Люди Бивня вышли из ворот Слоновой Кости на начавшую зеленеть равнину Тертаэ. По холмам прокатилось пение воинских труб. Ветер понес над долиной песню, сотканную из тысяч голосов. Священное воинство не собиралось и дальше страдать от голода и болезней. Оно больше не могло сидеть в осаде.

Священное воинство выступило.

Оборванные колонны, извиваясь, тянулись от ворот к полю битвы. Сраженный болезнью Готьелк был слишком слаб, чтобы сражаться, и его место занял Гонраин, его средний сын. Великие Имена согласились поставить тидонцев на правый фланг, так что граф Ангасанорский мог наблюдать за сыном со стен Карасканда. Дальше шел Икурей Конфас, окруженный Священными Солнцами имперских колонн. За ним двигался Нерсей Пройас во главе некогда величественных рыцарей Конрии. Следующим был Хулвагра Хромой, чьи туньеры больше напоминали свирепых призраков, чем людей. Дальше ехал Чинджоза, палантин Антанамерский, назначенный после смерти Чеферамунни королем-регентом Верхнего Айнона. Великая армия, приведенная Багряными Шпилями из родной страны, была лишь бледной тенью себя прежней, но и те, кто остался, представляли собой немалую силу. Последним из ворот Карасканда вышел с войском король Саубон.

Побоявшись, что стремительная атака просто загонит идолопоклонников обратно под прикрытие стен Карасканда, Каскамандри позволил айнрити беспрепятственно выстроиться в поле. Люди Бивня заняли место между коровниками и заброшенными фермами; их строй растянулся примерно на милю. Слабые стояли рядом с сильными, в проржавевших кольчугах, в сгнивших кожаных куртках. Доспехи болтались на истощенных телах. У некоторых руки были не толще мечей. Рыцари в энатпанейских жилетах, рясах и халатах ехали на лошадях, превратившихся в изможденных кляч. И даже те немногочисленные гражданские, которые выжили — по большей части женщины и жрецы, — тоже стояли среди воинов. На поля Тертаэ вышли все — все, кому хватало сил держать оружие. Они вышли, чтобы победить или умереть. Айнрити выстроились длинными рядами, распевая гимны и колотя мечами по щитам.

Из Каратая выбралось около ста тысяч, и менее пятидесяти стояло сейчас на равнине. Еще двадцать тысяч осталось в Карасканде: те, кто был настолько слаб, что мог поддержать своих только криками. Многие больные все-таки поднялись с постелей и теперь толпились под Триамисовыми стенами. Одни выкрикивали что-то ободряющее и молились, другие плакали, раздираемые борьбой надежды и безнадежности.

Но все, что на стенах, что в поле, взволнованно смотрели в центр боевых порядков, стремясь хотя бы краем глаза увидеть новое знамя, сияющее посреди потрепанных стягов Священного воинства. Вон! Вон оно виднеется за рощей или холмистым пастбищем, реет на ветру: черное на белом фоне кольцо, окружающее фигуру человека, Кругораспятие Воина-Пророка. Триумф того, что казалось невозможным…

Трубы пропели сигнал к атаке, и шеренги суровых, угрюмых воинов двинулись вперед, в даль, скрытую садами и рощицами ясеней и платанов. Каскамандри приказал своему войску отойти на две мили назад, туда, где равнина расширялась; он знал, что айнрити трудно будет преодолеть это расстояние, не подставив фланги под удар и не образовав бреши в рядах.

Песни прорывались сквозь рокот барабанов фаним. Размеренные военные напевы туньеров, некогда наполнявшие леса их родины отзвуком рока. Пронзительные гимны айнонов, чей утонченный слух наслаждался диссонансом людских голосов. Погребальные песни галеотов и тидонцев, торжественные и зловещие. Они пели, Люди Бивня, охваченные противоречивыми чувствами: радостью, не ведающей смеха, ужасом, не ведающим страха. Они пели и шли, двигаясь с изяществом еще не сломленных людей.

Многие, ослабев от недоедания, оседали на землю. Боевые товарищи поднимали их и тащили за собой по грязи оставленных под паром полей.

Первая кровь пролилась на севере, на участке, ближе всего расположенном к Триамисовым стенам. Тидонцы под командованием нумайньерского тана Ансволки увидели фаним, взобравшихся на гребни холмов, и их заплетенные в косы черные бороды запрыгали в одном ритме с поступью лошадей. Нумайньерцы — лица у них были раскрашены красным для устрашения врагов, — подперли костлявыми плечами свои огромные щиты. Их лучники дали жидкий залп по приближающимся фаним и тут же получили в ответ тучу стрел. Возглавляемые Ансакером, изгнанным сапатишахом Гедеи, лишившиеся владений гранды Шайгека и Энатпанеи яростно ринулись на рослых воинов Се Тидонна.

В центре, напротив Кругораспятия, ревущие мастодонты неуклюже двинулись вперед; в паланкинах у них на спинах восседали чернолицые гиргаши в синих тюрбанах, со щитами из воловьей кожи, покрытыми красным лаком. Но отважные всадники, анплейские рыцари под командованием палатина Гайдекки, выехали вперед и подожгли сухую траву и кустарник. Маслянистый дым поднялся в небо, и ветер погнал его на юго-восток. Несколько мастодонтов запаниковали и смешали ряды хетменов короля Пиласаканды. Но большинство прорвались через дым и с трубным ревом вломились в ряды айнрити. Вскоре уже мало что можно было разглядеть. Знамя Кругораспятия окружил дым и хаос.

Повсюду кавалеристы фаним поднимались на холмы, вылетали из цитрусовых рощ или скакали через дым. Великий Кинганьехои, возглавлявший гордых грандов Эумарны и Джурисады, врезался в пеший строй айнонов: кишьюатов и мозеротов, которыми командовали палатины Сотер и Ураньянка. Далее к югу гранды Чианадини собрались на холмах, поджидая короля Саубона и его галеотов. Фаним, облаченные в халаты с широкими рукавами и нильнамешские кольчуги, ринулись вниз по склонам; их чистокровные кони были выращены на суровых границах Великой Соли. Наследный принц Фанайял и его койяури ударили по гесиндальменам графа Анфирига, затем вломились в ряды агмундрменов, которыми командовал сам Саубон.

Под стенами Карасканда люди кричали и вопили, поддерживая соотечественников и силясь разглядеть, что же происходит. Но они слышали пение своих братьев даже сквозь гром барабанов и улюлюканье язычников. Центр поля заволокло дымом, но ближе к стенам было видно, как тидонцы сопротивляются натиску фанимских всадников, сражаясь с мрачной, сверхъестественной решимостью. Граф Вериджен Великодушный и рыцари Плайдеола вдруг вырвались вперед и разогнали потрясенных кианцев. На юге некоторые видели, как Атьеаури и его рыцари потоком хлынули со склона и врезались в тыл чианадинцам. Саубон поручил своему молодому племяннику пресечь какие бы то ни было фланговые маневры в холмах. И дерзкий граф Гаэнри, разбив кавалерийскую дивизию, посланную Каскамандри именно для такого маневра, погнался за ней и очутился на самой выгодной позиции, в тылу язычников.

Фаним беспорядочно отступали, а перед ними, на всем протяжении Тертаэ, поющие айнрити продолжали двигаться вперед. Многие из тех, кто стоял под стенами, заковыляли на восток, к Роговым вратам, откуда было видно, как Люди Бивня сражаются и идут дальше по следам отступающих гиргашских кавалеристов. А потом они увидели Кругораспятие, реющее на ветру, белое и незапятнанное…

Железные люди шли вперед, как будто их вела неизбежность. Когда язычники атаковали, айнрити висли на уздечках их коней. Они вгоняли копья в круп фанимским лошадям. Они отбивались мечами, а когда кричащие кианцы падали на землю, их приканчивали ножами, в подмышку, лицо или пах. Айнрити не обращали внимания на разящие стрелы. Когда язычники дрогнули, некоторые Люди Бивня в боевом безумии швыряли свои шлемы в удирающих всадников. Раз за разом кианцы наскакивали на айнрити, терпели поражение и отступали, а железные люди все шли и шли, через оливковые рощи, по невспаханным полям. Они шли с Богом — вне зависимости от того, благоволил он им или нет.

Но кианцы недаром слыли гордым и воинственным народом. Армия падираджи была многочисленной и отважной. Благочестивые воины Единого Бога были испуганы, но не сокрушены. Сам Каскамандри вышел на поле боя — рабы помогли ему взобраться на могучего коня. Обгоняя айнрити, один за другим отряды кавалеристов фаним перестраивались у границы лагеря падираджи. Люди озирались в поисках кишаурим. Потом король Пиласаканда, данник и друг падираджи, выпустил на чернодоспешных туньеров последних мастодонтов.

Животные налетели на ауглишменов, которых возглавлял граф Гокен Рыжий. Люди гибли, пронзенные огромными изогнутыми бивнями, разлетались в разные стороны от ударов хоботов, превращались в кровавое месиво под гигантскими ногами. Из укрепленных паланкинов на спинах у мастодонтов гиргаши слали стрелу за стрелой в лица вопящих внизу айнрити. Но ауглишмены, люди с каменными сердцами, объединили усилия и изрубили трубящих зверей топорами и мечами. Некоторые мастодонты попадали, ослабев от множества ран. Иные испугались огня, зажженного принцем Хулвагрой, и заметались, давя шедшую следом гиргашскую кавалерию.

По всей равнине Тертаэ волны кианских всадников налетали на продвигающихся вперед айнрити. Те, кто наблюдал за битвой от ворот Слоновой Кости, видели Белого Льва падираджи совсем рядом с Кругораспятием. Они заметили, что знамена Гайдекки и Ингиабана задержались на месте, пока нансурцы пробирались вперед. Отважные пехотинцы Селиалской колонны прорубили себе путь в лагерь падираджи. Затем барабаны язычников смолкли, и весь мир затопили голоса айнрити, поющих победные песни. Кинганьехои бежал с поля битвы. Великан Коджирани, кровожадный гранд Мирзаи, пал от руки Пройаса, принца Конрии. Каскамандри, прославленный падираджа Киана, упал, лишившись нижней челюсти, к ногам Воина-Пророка. Голова падираджи была водружена на знамя Кругораспятия. Но его любимые дети бежали — их тайком увел Фанайял, старший сын падираджи.

Зажатые между наступающими айнрити и захваченным лагерем, гранды Чианадини и Гиргаша раз за разом атаковали врага, но их постепенно окружали галеоты и айноны, безрассудно пробивавшиеся вперед. Люди Бивня плакали, истребляя отчаявшихся язычников, ибо никогда прежде не видели такого трагического великолепия.

А после битвы некоторые взобрались на туши мастодонтов, подняли мечи навстречу солнцу и осознали то, чего прежде не понимали.

Священное воинство оправдано.

Прощено.

Уцелевших грандов повесили на ветвях платанов, и в вечернем свете они напоминали всплывших из глубин утопленников. Даже по прошествии многих лет никто не решался притронуться к ним. Они свалились с гвоздей и превратились в груды костей у подножия деревьев. И всякому, кто готов был слушать, они шептали откровение… Тайну битвы.

Неукротимая убежденность. Непобедимая вера.


4112 год Бивня, начало весны, Акксерсия

Закутавшись от дождя в шерстяной плащ и меха, Аэнгелас ехал в длинной колонне всадников по равнине Гал, сквозь серую завесу тумана. Они двигались по широкой полосе вытоптанной травы. Время от времени кто-то находил отпечатавшийся в грязи след ребенка, маленький и невинный. Мужчины, которых Аэнгелас знал всю жизнь, — сильные мужчины — плакали при виде этого.

Они называли себя веригда, и они искали пропавших жен и детей. Два дня назад они вернулись в свое становище, солдаты, разгоряченные победой в маленькой войне, и вместо близких нашли следы погрома и резни. Закаленные бойцы превратились в перепуганных мужей и отцов и кинулись обыскивать руины становища, выкрикивая дорогие имена. Но когда они поняли, что их семьи не убиты, а уведены в плен, то снова стали воинами. И теперь они ехали, ведомые любовью и ужасом.

К середине утра за пеленой дождя показалась исполинская каменная стена: поросшие мхом и лишайником развалины Микл, что некогда были столицей Акксерсии и одним из сильнейших городов Древнего Севера. Аэнгелас ничего не знал о Древних войнах, о гордой Акксерсии, но понимал, что его народ — дети Апокалипсиса. Они жили среди непогребенных костей великой эпохи.

Они шли по следу, мимо курганов, мимо сломанных колонн и рассыпающихся стен. Аэнгелас знал, что шранки, за которыми они гонятся, не принадлежат ни к Киг’кринаки, ни к Ксоаги’и, кланам, что были их врагами с незапамятных времен. Они преследовали какой-то иной, более злобный клан, с которым никогда прежде не сталкивались. Некоторые из них даже ехали верхом — неслыханное дело для шранков.

Они проехали через мертвые Миклы в молчании, глухие к мольбам города восстановить его.

К вечеру дождь прекратился, зато усилился холод, и дрожь превратилась в озноб. Они отыскали кострище, и Аэнгелас, потыкав в золу ножом, извлек оттуда небольшую кучку костей. Детских костей. Веригда заскрежетали зубами, и к темным небесам вознесся их вопль.

Они все равно не смогли бы уснуть этой ночью и потому поехали дальше. Равнина казалась мучительной пустотой, погребальным саваном, окутавшим все дурные предзнаменования, все жестокие замыслы. Что они сделали? Чем прогневали богов? Может, Священное пламя горело слишком слабо? Может, принесенные в жертву телята были больны?

Еще два дня мокрой, дрожащей ярости. Два дня лихорадочного ужаса. Аэнгелас видел отпечатки босых женских и детских ног и вспоминал сожженные жилища, оскверненные тела подростков, валяющиеся среди погрома. Он вспоминал испуг в глазах жены, когда уезжал вместе с остальными в налет на Ксоаги’и. Он помнил ее слова, продиктованные предчувствием.

«Не покидай нас, Аэнга… Великий Разрушитель охотится на нас. Я видела его во сне!»

Очередное кострище, снова — с маленькими костями. Но на этот раз зола была теплой. Казалось, будто сама земля повторяет крики их близких.

Они почти нагнали врагов. Но и сами воины, и их лошади слишком устали для мрачных трудов битвы — так Аэнгелас сказал соплеменникам. Многих эти слова встревожили. Чьего ребенка съедят шранки, кричали они, пока мы будем тут торчать? Всех, ответил Аэнгелас, если веригда не сумеют выиграть завтрашнюю битву. Мы должны выспаться.

Той ночью Аэнгеласа разбудили крики боли. Бледные мозолистые руки сдернули его с подстилки, и он всадил нож в живот нападающему. Над ним прогрохотали копыта, и Аэнгеласа швырнули лицом в землю. Он пытался вырваться и кричал, созывая своих людей, но его окружали лишь невнятно бормочущие тени. Аэнгеласу заломили руки за спину и жестоко связали. С него сорвали одежду.

Вместе с остальными уцелевшими его погнали в ночь, волоча за кожаный ремень, который продели сквозь дырку, прорезанную в губе. Он бежал и плакал, он знал, что все потеряно. Никогда больше он не займется любовью с Валриссой, своей женой. Никогда больше не будет поддразнивать сыновей, сидя вместе с ними у вечернего костра. Снова и снова он спрашивал сквозь терзающую боль: «Что мы сделали, чем заслужили это? Что мы натворили?»

В зловещем свете факелов он видел шранков с их узкими плечами и по-собачьи широкой грудью, выплывающих из ночи, словно из глубин моря. Нечеловечески прекрасные лица, белые, словно отполированная кость; доспехи из лакированной человеческой кожи; ожерелья из человеческих зубов; сморщенные человеческие лица, пришитые к кожаным щитам. Он чувствовал их сладковатый запах — смесь запаха фекалий и гниющих фруктов. Он слышал кошмарное щелканье их смеха, и откуда-то справа — пронзительное ржание веригдских лошадей, которых они резали.

Время от времени он видел нелюдей, высоких, восседающих на черных скакунах. Он понял, что сон Валриссы был правдив: Великий Разрушитель охотился на них! Но почему?

Они добрались до лагеря шранков в серых рассветных сумерках — вереница нагих, измученных людей. Их встретил хор стенаний — женщины выкрикивали имена, дети плакали: «Па! Папа!» Шранки толкнули их к сбившимся в кучу близким и из какого-то странного милосердия развязали. Аэнгелас кинулся к Валриссе и их единственному уцелевшему сыну. Захлебываясь рыданиями, он прижал обоих к груди. И на миг обрел надежду в тепле исхудавших тел.

— Где Илени? — прошептал он.

Но жена лишь плакала и повторяла:

— Аэнга! Аэнга!

Передышка длилась недолго. Тех мужчин, которые не нашли родных, тех, кто упал на колени в мерзлую грязь или забегал с криками, вглядываясь в лица мертвых, просто перебили. Тех жен и детей, кто оказался без мужей, тоже молча перерезали, и остались только воссоединившиеся семьи.

Под взглядом темных глаз нелюдей шранки построили выживших в два ряда, и веригда образовали две цепочки на снегу и сухой зимней траве — мужья с одной стороны, жены и дети с другой.

Привязанный к вбитому в землю железному стержню Аэнгелас ежился от холода и раз за разом пытался разорвать плетеный ремень, не пускающий его к жене и сыну. Он плевал и кидался на проходящих мимо шранков. Он пробовал найти слова ободрения, слова, которые помогли бы его родным вынести все это, укрепили бы их мужество перед страшным ликом будущего. Но он мог лишь плакать и повторять их имена и проклинать себя за то, что не задушил их раньше, не спас от того, что должно было случиться.

А потом он в первый раз услышал вопрос — хотя никто не произносил его вслух.

Жуткая тишина воцарилась среди веригда, и Аэнгелас понял, что все они услышали невозможный голос. Вопрос прозвучал в душах всех его страдающих соплеменников.

Потом он увидел… это. Мерзость, идущую сквозь рассветные сумерки.

Оно было раза в полтора выше человека, с длинными сложенными крыльями, выглядывающими из-за плеч, словно лезвия двух кос. Кожа существа была полупрозрачной — кроме тех мест, где ее покрывали черные язвы, — и обтягивала крупный широкий череп, напоминающий формой очертания устрицы. А в открытой пасти существа проступало другое, более человеческое лицо.

При виде этой твари шранки завыли от восторга и принялись резко дергать пленников, так, что те попадали на колени. Всадники-нелюди склонили головы. Тварь изучающе оглядела ряды людей, а потом ее огромные черные глаза остановились на Аэнгеласе. Рядом всхлипнула Валрисса.

«Ты… Мы чувствуем в тебе древний огонь, человечишка…»

— Я — веригда! — взревел Аэнгелас.

«Ты знаешь, что мы такое?»

— Великий Разрушитель, — выдохнул он.

«Не-е-ет, — проворковала тварь так, словно его ошибка вызвала у нее сладостную дрожь. — Мы — не Он… Мы — Его слуги. Не считая моего Брата, мы — последние из тех, кто пришел из пустоты…»

— Великий Разрушитель! — выкрикнул Аэнгелас.

Тварь подошла ближе и нависла над его женой и сыном. Валрисса прижала Бенгуллу к себе и вытянула руку вперед, словно пытаясь остановить древнее существо.

«Ну, так что ты нам скажешь, человечишка? Ты скажешь то, что нам нужно знать?»

— Но я не знаю! — крикнул Аэнгелас. — Я не знаю того, о чем вы спрашиваете!

Ксурджранк легко, без малейших усилий разорвал путы Валриссы и поднял ее перед собой, словно куклу. Бенгулла пронзительно закричал:

— Мама! Мама!

И снова тот же вопрос прогрохотал в сознании Аэнгеласа. Он заплакал, роняя слезы на землю.

— Я не знаю! Не знаю!

Зажатая в когтях чудовища, Валрисса застыла, словно теленок, очутившийся в пасти у волка. Она отвела испуганный взгляд от Аэнгеласа, и ее глаза закатились.

— Валрисса! — крикнул Аэнгелас. — Валрисса-а-а!

Держа женщину за горло, тварь вяло, небрежно сорвала с нее одежду, словно кожицу с подгнившего персика. Когда ее груди вывалились наружу, круглые, белые, с розовыми сосками, солнечный свет вырвался из-за горизонта и осветил стройное тело…

Животная ярость захлестнула Аэнгеласа, и он до предела натянул ремни, задыхаясь от бешенства.

Хриплый голос у него в сознании произнес:

«Мы — раса любовников, человечишка…»

— Пожа-а-алуйста! — зарыдал Аэнгелас. — Я не зна-а-аю…

Свободной рукой тварь провела кровавую черту между грудями Валриссы и дальше, по вздрагивающему животу. Помутневший взгляд женщины вновь обратился к Аэнгеласу. Она застонала и раздвинула свисающие ноги навстречу руке твари.

«Раса любовников…»

— Я не знаю! Не знаю! Не знаю! Пожалуйста, не надо! Пожалуйста!

Тварь заклекотала, словно тысяча соколов, и погрузилась в нее. Стеклянный гром. Содрогающееся небо. Валрисса откинула голову назад, лицо ее исказилось болью и блаженством. Она извивалась и стонала, выгибаясь навстречу толчкам твари. А когда она кончила, Аэнгелас рухнул, обхватил голову руками и уткнулся лицом в землю.

Снег приятно холодил разбитые губы.

С нечеловеческим, драконьим вздохом тварь прижала обмякший фаллос к животу Валриссы и выплеснула на ее озаренную солнцем грудь жгучее черное семя. Новый громогласный клекот, смешавшийся с беспомощным воем женщины.

И снова тварь повторила вопрос.

«Я не знаю…»

«Поэтому ты слаб», — сказала тварь, отбрасывая Валриссу на холодную траву, словно мешок. Взглядом он отдал ее шранкам — их распутной ярости. И снова задал вопрос.

Потом тварь отдала шранкам его ни в чем не повинного сына и повторила вопрос.

«Я не знаю, о чем ты говоришь…»

Даже когда шранкам кинули самого Аэнгеласа, тварь все спрашивала и спрашивала, с каждым толчком насильника…

До тех пор пока сдавленные крики его жены и ребенка не превратились в вопрос. До тех пор пока его собственные сумасшедшие вопли не сделались вопросом…

Его жена и сын были мертвы. Комки истерзанной плоти с лицами тех, кого он любил… а они все продолжали.

И повторяли один и тот же безумный, непонятный вопрос.

«Кто такой дунианин?»

Приложение

Действующие лица и фракции
Друз Ахкеймион — колдун Завета, сорока семи лет.

Коифус Атьеаури — племянник Саубона.

Баннут — дядя Найюра.

Нерсей Кальмемунис — кузен Пройаса и конрийский вождь Священного воинства простецов.

Кемемкетри — великий магистр Имперского Сайка.

Чеферамунни — король-регент Верхнего Айнона и глава айнонского войска.

Найюр — варвар-скюльвенд, вождь утемотов, сорока четырех лет.

Икурей Конфас — экзальт-генерал Нансурии и племянник императора.

Элеазар — великий магистр Багряных Шпилей.

Эсменет — проститутка из Сумны, тридцати одного года.

Гешрунни — раб-солдат, на краткое время ставший шпионом Завета.

Хога Готьелк — граф Ангасанорский и командир тидонского войска.

Инхейри Готиан — великий магистр шрайских рыцарей.

Паро Инрау — шрайский жрец и бывший ученик Ахкеймиона.

Икурей Истрийя — императрица Нансурии, мать нынешнего императора.

Ийок — главный шпион Элеазара.

Каскамандри — падираджа Киана.

Анасуримбор Келлхус — монах-дунианин, тридцати трех лет.

Куссалт — конюх Саубона.

Майтанет — шрайя Тысячи Храмов.

Маллахет — один из наиболее могущественных кишаурим.

Мартем — генерал и личный адъютант Конфаса.

Анасуримбор Моэнгхус — отец Келлхуса.

Наутцера — старший из членов Кворума Завета.

Нерсей Пройас — принц Конрии и бывший ученик Ахкеймиона.

Кутий Сарцелл — первый рыцарь-командор шрайских рыцарей.

Коифус Саубон — принц Галеота и командир галеотского войска.

Сеоакти — ересиарх кишаурим.

Серве — наложница-нимбриканка, девятнадцати лет.

Сесватха — колдун, выживший в Древних войнах, основатель школы Завета.

Симас — член Кворума и бывший наставник Ахкеймиона.

Скайельт — принц Туньера и командир туньерского войска.

Скалатей — наемный колдун.

Скаур — кианский сапатишах-правитель Шайгека.

Скеаос — главный советник императора.

Скиоата — покойный отец Найюра.

Икурей Ксерий III — император Нансурии.

Крийатес Ксинем — друг Ахкеймиона, маршал Аттремпа.

Ялгрота — раб Скайельта, человек гигантского роста.

Юрсалка — человек из племени утемотов.

Дуниане
Тайная секта, члены которой отреклись от истории и животных побуждений в надежде обрести абсолютное просветление через управление всеми желаниями и обстоятельствами. В течение двух тысяч лет в членах этой секты воспитывали безукоризненное владение телом и необычайную остроту интеллекта.

Консульт
Группа магов и военачальников, переживших гибель Не-бога в 2155 году и с тех пор непрерывно стремившихся вернуть его и устроить так называемый Второй Апокалипсис. В Трех Морях уже мало кто верит, будто Консульт и впрямь существует.

Скюльвенды
Древние кочевые народы, обитающие в степи Джиюнати. Их боятся и восхищаются их воинским мастерством.

Школы
Собирательное название различных организаций колдунов. Первые школы, как на Древнем Севере, так и в Трех Морях, возникли как ответ на то, что Бивень категорически отвергал колдовство. Древние школы существуют так долго в первую очередь благодаря ужасу, который внушают, а также из-за того, что они, как правило, не вмешиваются в политические и религиозные дела Трех Морей.


ЗАВЕТ — гностическая школа, основанная Сесватхой в 2156 году с целью продолжать борьбу с Консультом и предотвратить возвращение Не-бога, Мог-Фарау.

БАГРЯНЫЕ ШПИЛИ — мистическая школа, наиболее могущественная среди школ Трех Морей, фактически правящая Верхним Айноном с 3818 года.

ИМПЕРСКИЙ САЙК — мистическая школа, связанная договором с императором Нансурии.

МИСУНСАЙ — школа, объявившая себя наемной. Ее колдуны продают свои знания и умения по всем Трем Морям.

Фракции Айнрити
Айнритизм является господствующей религией Трех Морей. Он сочетает в себе элементы монотеизма и политеизма. Основан на откровениях Айнри Сейена (ок. 2159–2202 гг.), именуемого Последним Пророком. Основные постулаты айнритизма состоят в том, что Бог присутствует во всех исторических событиях, что многочисленные божества на самом деле едины и являются ипостасями Бога, явившегося Последнему Пророку (на поклонении этим божествам основаны многочисленные культы), и что Бивень есть святое и непогрешимое Писание.


ТЫСЯЧА ХРАМОВ — учреждение, которое служит церковью айнрити. Несмотря на то что центр его находится в Сумне, влияние Тысячи Храмов распространяется на весь северо-восток и восток Трех Морей.

ШРАЙСКИЕ РЫЦАРИ — монашеский военный орден, напрямую подчиняющийся шрайе, созданный Экьянном III Золотым в 2511 году.

КОНРИЙЦЫ — Конрия, кетьянская страна на востоке Трех Морей. Основана в 3372 году, после падения восточной Кенейской империи. Расположена вокруг Аокнисса, древней столицы Шира.

НАНСУРИЯ — Нансурская империя, кетьянская страна на западе Трех Морей, считающая себя наследницей Кенейской империи. Во времена своего наивысшего расцвета Нансурская империя простиралась от Галеота до Нильнамеша, но сильно уменьшилась в результате многовековых войн с кианскими фаним.

ГАЛЕОТ — норсирайская страна Трех Морей, расположенная на так называемом Среднем Севере, основанная около 3683 года потомками беженцев, выживших в Древних войнах.

ТИДОНЦЫ — Се Тидонн, норсирайская страна на востоке Трех Морей. Основана в 3742 году, после падения кетьянской страны Кенгемис.

АЙНОНЫ — Верхний Айнон, весьма могущественная кетьянская страна на востоке Трех Морей. Основана в 3372 году, после падения восточной Кенейской империи. С конца Войн магов, то есть с 3818 года, ею правят Багряные Шпили.

ТУНЬЕРЫ — Туньер, норсирайская страна. Основана союзом туньерских племен около 3987 года, в айнритизм обратилась сравнительно недавно.

Фракции Фаним
ФАНИМСТВО — строго монотеистическая, сравнительно молодая религия, основанная на откровениях пророка Фана (3669–3742), распространенная исключительно на юго-западе Трех Морей. Основные постулаты фанимства состоят в том, что Бог един и пребывает за пределами мира, что прочие боги ложны (фаним считают их демонами), Бивень нечестив, а все изображения Бога запретны.

КИАНЦЫ — Киан, наиболее могущественная кетьянская страна Трех Морей. Она простирается от южных границ Нансурской империи до Нильнамеша. Основана в результате Белого Джихада, священной войны, которую первые фаним вели против Нансурской империи с 3743 по 3771 год.

КИШАУРИМ — колдуны-жрецы фаним, живущие в Шайме. О метафизике кишауримского колдовства, или Псухе, как называют его сами кишаурим, известно очень мало — только то, что Немногие его не распознают и что оно во многих отношениях столь же ужасно, как мистическое колдовство школ.

Р. Скотт Бэккер Князь Пустоты. Книга третья. Тысячекратная Мысль

© Н. Некрасова, перевод на русский язык, 2018

© ООО «Издательство «Э», 2018

* * *
Тине и Кейт с любовью

Они ищут утраченное, а находят лишь пустоту. Чтобы не терять связи с повседневной мрачностью – неисправимые реалисты, они в ней живут, – они приписывают смысл, которым упиваются, бессмысленности, от которой бегут. Бесполезная магия есть не что иное, как то, что освещает их бесполезное существование.

Теодор Адорно. Minima Moralia
Любое продвижение от высшего порядка к низшему отмечено руинами, и тайнами, и осадком безымянной ярости. Итак. Здесь мертвые отцы.

Кормак Маккарти. Кровавый меридиан

Что было прежде…

Первый Апокалипсис уничтожил великие норсирайские народы севера. Лишь южные кетьянские народы Трех Морей пережили бойню, учиненную Не-богом Мог-Фарау и его Консультом, состоящим из военачальников и магов. Годы шли, и люди Трех Морей, как это вообще свойственно людям, забыли об ужасе, который довелось перенести их отцам.

Империи возникали и рушились одна за другой: Киранея, Шир, Кеней. Последний Пророк Айнри Сейен дал новое истолкование Бивню, священнейшей из реликвий, и в течение нескольких веков айнритизм, проповедуемый Тысячей Храмов и их духовным лидером шрайей, сделался господствующей религией на всех Трех Морях. Великие магические школы, такие как Багряные Шпили, Имперский Сайк и Мисунсай, возникли в ответ на гонения. Айнрити преследовали Немногих, то есть тех, кто обладал способностью видеть и творить чародейство. Используя хоры – древние артефакты, делающие их обладателей неуязвимыми для магии, – айнрити воевали со школами, безуспешно пытаясь очистить Три Моря. Затем Фан, пророк Единого Бога, объединил кианцев – племена пустыни, расположенной к юго-западу от Трех Морей, – и объявил войну Бивню и Тысяче Храмов. По прошествии веков, после нескольких джихадов, фаним и их безглазые колдуны-жрецы кишаурим завоевали почти весь запад Трех Морей, включая священный город Шайме, где родился Айнри Сейен. Лишь остатки Нансурской империи продолжали сопротивление.

Теперь югом правили война и раздор. Две великие религии, айнритизм и фанимство, сражались между собой, хотя не препятствовали торговле и паломничеству, когда это было прибыльно и удобно. Великие семейства и народы соперничали за военное и коммерческое господство. Старшие и младшие школы ссорились и плели заговоры, в особенности против выскочек-кишаурим, чью магию Псухе колдуны считали проявлением Божьего благословения. А Тысяча Храмов под предводительством развратных и бесполезных шрайских чиновников преследовала честолюбивые мирские интересы.

Первый Апокалипсис стал полузабытой легендой, а Консульт, переживший смерть Мог-Фарау, – страшной сказкой, которую рассказывают детишкам. Через две тысячи лет только адепты Завета, каждую ночь заново переживающие Апокалипсис, видящие его глазами своего прародителя Сесватхи, помнили и тот ужас, и пророчество о возвращении Не-бога. Хотя сильные мира сего вкупе с учеными считали их глупцами, сами адепты владели Гнозисом и магией Древнего Севера. Их уважали – и смертельно им завидовали. Ведомые ночными кошмарами, они бродили по лабиринтам власти, выискивая среди Трех Морей присутствие древнего непримиримого врага – Консульт.

И, как всегда, ничего не находили.

Книга первая. Тьма Прежних Времен

Священное воинство – так нарекли огромное войско, которое Майтанет, глава Тысячи Храмов,созвал для освобождения Шайме от язычников-фаним. Призыв Майтанета разнесся по всем уголкам Трех Морей, и истинно верующие айнрити из великих народов – галеоты, туньеры, тидонцы, конрийцы, айноны и их данники – отправились в Момемн, столицу Нансурской империи, чтобы стать Людьми Бивня.

С самого начала воинство погрязло в политических раздорах. Майтанет убедил Багряных Шпилей, самую могущественную из колдовских школ, присоединиться к Священному воинству. Несмотря на возмущение (в айнритизме колдовство было предано анафеме), Люди Бивня понимали, что Багряные Шпили необходимы для противостояния кишаурим – чародеям-жрецам фаним. Без участия одной из старших школ Священная война была бы обречена, еще не начавшись. Вопрос в другом: почему колдунам вздумалось принять столь опасное соглашение? На самом деле Элеазар, великий магистр Багряных Шпилей, давно вел тайную войну с кишаурим, десять лет назад без видимой причины убившими его предшественника Сашеоку.

Затем Икурей Ксерий III, император Нансурии, придумал хитрый план, дабы обернуть Священную войну к своей выгоде. Многие земли, ныне относящиеся к Киану, некогда принадлежали Нансурии, и Ксерий больше всего на свете жаждал вернуть империи утраченные провинции. Поскольку Священное воинство собиралось в Нансурской империи, оно могло выступить только при условии, что император снабдит его продовольствием. Икурей не соглашался сделать это, пока каждый предводитель Священного воинства не подпишет с ним договор – письменное обязательство передать ему, императору Икурею Ксерию III, все завоеванные земли.

Конечно же, прибывшие первыми знатные вельможи отвергли договор, и ситуация стала патовой. Но когда численность Священного воинства достигла сотен тысяч, титулованные военачальники забеспокоились. Поскольку они воевали во имя Божье, то считали себя непобедимыми и совершенно не стремились делиться славой с теми, кто еще не прибыл. Конрийский вельможа по имени Нерсей Кальмемунис пошел навстречу императору и уговорил товарищей подписать договор. Получив провизию, большинство собравшихся выступило, хотя еще не прибыли их лорды и основная часть Священного воинства. Эта армия состояла в основном из безродной черни, и ее прозвали Священным воинством простецов.

Несмотря на попытки Майтанета остановить самовольный поход, войска продолжали двигаться на юг и вторглись в земли язычников, где – в точности как и планировал император – фаним уничтожили армию подчистую.

Ксерий знал, что с военной точки зрения потеря Священного воинства простецов особого значения не имеет: в сражении такой сброд обычно только мешается под ногами. Но с политической точки зрения уничтожение армии сделалось бесценным, поскольку продемонстрировало Майтанету и Людям Бивня истинный нрав их врага. С фаним, как прекрасно знали нансурцы, шутки плохи, даже для тех, кто ходит под покровительством Божьим. Победу Священному воинству, заявил Ксерий, может обеспечить лишь выдающийся полководец – например, такой, как его племянник Икурей Конфас, после недавнего разгрома грозных скюльвендов в битве при Кийуте приобретший славу величайшего тактика эпохи. Предводителям Священного воинства надо лишь подписать императорский договор, и необыкновенные способности Конфаса будут в их распоряжении.

Майтанет оказался в затруднительном положении. Как шрайя, он мог вынудить императора снабдить Священное воинство провизией, но не в силах был заставить того отправить с армией Икурея Конфаса, единственного наследника престола. В разгар конфликта в Нансурию прибыли первые могущественные айнритийские властители, примкнувшие к Священной войне: Нерсей Пройас, наследный принц Конрии; Коифус Саубон, принц галеотов; граф Хога Готьелк из Се Тидонна и Чеферамунни, регент Верхнего Айнона. Священное воинство приобрело силу, хоть и оставалось своего рода заложником, связанное нехваткой провизии. Кастовые дворяне единодушно отвергли договор Ксерия и потребовали, чтобы император обеспечил их продовольствием. Люди Бивня принялись устраивать набеги на окрестные поселения. Ксерий в ответ призвал части имперской армии. Произошло несколько серьезных столкновений.

Пытаясь предотвратить несчастье, Майтанет созвал совет Великих и Малых Имен, и все предводители Священного воинства собрались в императорском дворце Андиаминские Высоты, чтобы обсудить сложившееся положение. Тут-то Нерсей Пройас и потряс собравшихся, предложив на роль командира взамен прославленного Икурея Конфаса покрытого шрамами скюльвендского вождя, ветерана многих войн с фаним. Этот скюльвенд по имени Найюр урс Скиоата дерзко разговаривал с императором и его племянником и произвел сильное впечатление на предводителей Священного воинства. Но представитель шрайи колебался: в конце концов, этот варвар был таким же еретиком, как и фаним. Лишь мудрые речи князя Анасуримбора Келлхуса помогли выйти из затруднения. Представитель зачитал повеление, требующее, чтобы император под угрозой отлучения обеспечил Людей Бивня провизией.

Священное воинство вот-вот должно было выступить.


Друз Ахкеймион был колдуном, которого школа Завета отправила следить за Майтанетом и его Священным воинством. И хотя Друз уже не верил в древнее предназначение его школы, он отправился в Сумну – город-резиденцию Тысячи Храмов. Он надеялся побольше разузнать о загадочном шрайе, в котором школа Завета подозревала агента Консульта. Во время расследования Ахкеймион возобновил давний роман с проституткой по имени Эсменет и, несмотря на дурные предчувствия, завербовал своего бывшего ученика, а ныне шрайского жреца Инрау, чтобы тот сообщал ему о действиях Майтанета. В это время его ночные кошмары с видениями Апокалипсиса усилились; отчасти из-за так называемого Кельмомасова пророчества, в котором говорилось, будто в канун Второго Апокалипсиса Анасуримбор Кельмомас вернется в мир.

Затем Инрау умер при загадочных обстоятельствах. Пораженный чувством вины и до глубины души удрученный отказом Эсменет бросить свое ремесло, Ахкеймион бежал из Сумны в Момемн, где под алчным и беспокойным взглядом императора как раз собиралось Священное воинство. Могущественный соперник школы Завета, колдовская школа Багряных Шпилей присоединилась к Священной войне – из-за давней борьбы с колдунами-жрецами кишаурим. Наутцера, наставник Ахкеймиона, приказал ему наблюдать за Багряными Шпилями и Священным воинством. Добравшись до военного лагеря, Ахкеймион пристроился к отряду Ксинема, своего старого друга-конрийца.

Продолжая расследовать обстоятельства смерти Инрау, Ахкеймион убедил Ксинема взять его на встречу с еще одним прежним учеником – Нерсеем Пройасом, конрийским принцем, ныне ставшим доверенным лицом загадочного шрайи. Но Пройас высмеял его подозрения и отрекся от него как от святотатца. Ахкеймион умолял его написать Майтанету об обстоятельствах смерти Инрау. Исполненный горечи, он покинул шатер бывшего ученика в уверенности, что его скромная просьба не будет исполнена.

Затем его окликнул человек, приехавший с далекого севера, – человек, называвший себя Анасуримбором Келлхусом. Измученный постоянными снами об Апокалипсисе, Ахкеймион поймал себя на мысли, что страшится худшего – Второго Апокалипсиса. Так что же, появление Келлхуса – не более чем совпадение или он и есть тот самый Предвестник, о котором говорится в Кельмомасовом пророчестве? Ахкеймион попытался расспросить нового знакомого и поймал себя на том, что юмор, честность и ум Келлхуса полностью его обезоружили. Они ночь напролет проговорили об истории и философии, и перед тем как уйти, Келлхус попросил Ахкеймиона быть его наставником. Ахкеймион, в душе которого необъяснимо возникли теплые чувства к новому знакомому, согласился.

Но тут перед ним встала дилемма. Школа Завета обязательно должна узнать о возвращении Анасуримбора: более важное событие, пожалуй, и придумать трудно. Но Ахкеймиона пугало то, что могли сотворить его братья-адепты: он знал, что жизнь, наполненная кошмарными снами, сделала их жестокими и безжалостными. Кроме того, он винил их в смерти Инрау.

Прежде чем Ахкеймион сумел разрешить эту проблему, племянник императора Икурей Конфас вызвал его к себе в Момемн. Император пожелал, чтобы Ахкеймион оценил его высокопоставленного советника – старика по имени Скеаос – на предмет наличия у него чародейской Метки. Император Икурей Ксерий III самолично привел Ахкеймиона к Скеаосу и потребовал выяснить, не отравлен ли старик богохульной заразой колдовства. Ахкеймион ничего не обнаружил – и ошибся.

Зато Скеаос кое-что разглядел в Ахкеймионе. Он начал корчиться в оковах и заговорил на языке из снов Ахкеймиона. Хоть это и казалось невероятным, старик вырвался и успел убить нескольких человек, прежде чем его сожгли императорские колдуны. Ошеломленный Ахкеймион оказался в двух шагах от завывающего Скеаоса – лишь для того, чтобы увидеть, как лицо того расползается в клочья…

Он осознал, что эта мерзость – воистину шпион Консульта, человек, способный принимать чужой облик, не имея красноречивой колдовской Метки. Оборотень. Ахкеймион бежал из дворца, не предупредив ни императора, ни его придворных; он знал, что его уверенность сочтут чушью. Им Скеаос казался не более чем творением язычников-кишаурим, тоже не носивших Метки. Не видя ничего вокруг, Ахкеймион вернулся в лагерь Ксинема; он был настолько поглощен пережитым ужасом, что даже не заметил Эсменет, которая наконец-то пришла к нему.

Загадки, окружающие Майтанета. Появление Анасуримбора Келлхуса. Шпион Консульта, обнаруженный впервые за много веков… Какие могут быть сомнения? Второй Апокалипсис должен вот-вот начаться.

И Ахкеймион плакал в своей скромной палатке, терзаемый одиночеством, страхом и угрызениями совести.


Эсменет была проституткой из Сумны, оплакивающей и свою жизнь, и жизнь своей дочери. Когда Ахкеймион приехал в город, чтобы побольше разузнать о Майтанете, Эсменет охотно пустила его к себе. Она продолжала принимать и обслуживать клиентов, хотя понимала, какую боль это причиняет Ахкеймиону. Но у нее и вправду не было выбора: она знала, что рано или поздно Ахкеймиона отзовут и он уедет. Однако она все сильнее влюблялась в злосчастного колдуна. Отчасти потому, что он относился к ней с уважением, а отчасти из-за мирской сущности его работы. Хотя самой Эсменет приходилось сидеть полуголой у окна, огромный мир за этим окном всегда оставался ее страстью. Интриги Великих фракций, козни Консульта – вот от чего у нее быстрее билось сердце!

Затем пришла беда: информатор Ахкеймиона, Инрау, погиб, и потерявший дорогого человека адепт был вынужден отправиться в Момемн. Эсменет просила Ахкеймиона взять ее с собой, но колдун отказался, и ей пришлось вернуться к прежней жизни. Вскоре после этого к ней в дом с угрозами явился незнакомец. Он потребовал от Эсменет рассказать все, что ей известно об Ахкеймионе. Обратив ее желание против нее самой, незнакомец соблазнил Эсменет, и та вдруг поняла, что ответила на все его вопросы. С наступлением утра он исчез так же внезапно, как появился, оставив лишь лужицы черного семени в знак того, что он действительно приходил.

Эсменет в ужасе бежала из Сумны, твердо решив отыскать Ахкеймиона и все ему рассказать. В глубине души она знала, что незнакомец как-то связан с Консультом. По дороге в Момемн Эсменет остановилась в какой-то деревне – починить порвавшуюся сандалию. Жители заметили у нее на руке татуировку проститутки и взялись забрасывать Эсменет камнями – так, согласно Бивню, следовало карать продажных женщин. Ее спасло лишь внезапное появление шрайского рыцаря Сарцелла, и ей довелось полюбоваться на унижение своих мучителей. Сарцелл довез Эсменет до Момемна, и постепенно его богатство и аристократические манеры вскружили ей голову. Сарцеллу, казалось, были совершенно не свойственны уныние и нерешительность, постоянно изводившие Ахкеймиона.

Когда они добрались до Священного воинства, Эсменет осталась с Сарцеллом, хоть и знала, что Ахкеймион теперь всего в нескольких милях от нее. Шрайский рыцарь не уставал напоминать ей, что колдунам – а значит, и Ахкеймиону – запрещено жениться. Даже если Эсменет убежит к нему, говорил Сарцелл, чародей все равно ее бросит – это лишь вопрос времени.

Неделя шла за неделей, увлечение Эсменет Сарцеллом слабело, а тоска по Ахкеймиону усиливалась. В конце концов, в ночь перед тем, как Священное воинство должно было выступить в поход, Эсменет отправилась на поиски колдуна. Наконец она отыскала лагерь Ксинема, но тут ее одолел стыд, и она не решилась показаться Ахкеймиону на глаза. Вместо этого Эсменет спряталась в темноте и стала ждать появления колдуна, удивляясь странным мужчинам и женщинам, сидевшим у костра. Когда наступил день, а Ахкеймион так и не появился, Эсменет побрела по покинутому городу – и Ахкеймион попался ей навстречу. Эсменет раскрыла ему объятия, плача от радости и печали…

А он прошел мимо, словно увидел совершенно чужого человека.

Эсменет бросилась прочь, решив отыскать свое место в Священной войне, но сердце ее было разбито.


Найюр урс Скиоата был вождем скюльвендского племени утемотов; скюльвендов боялись, зная их воинские умения и неукротимость. Из-за событий, сопутствовавших смерти его отца Скиоаты – произошло это тридцать лет назад, – собственные люди Найюра презирали его, но никто не смел бросить вызов свирепому и коварному вождю. Пришли вести о том, что племянник императора, Икурей Конфас, вторгся в Священную Степь, и Найюр вместе с прочими утемотами присоединился к скюльвендским ордам на отдаленной имперской границе. Найюр знал репутацию Конфаса и подозревал, что тот придумал ловушку, но Ксуннурит, вождь, избранный для грядущей битвы королем племен, не прислушался к его словам. Найюру оставалось лишь наблюдать за приближавшейся бедой.

Спасшись во время уничтожения орды, Найюр вернулся в угодья утемотов, терзаясь еще больше, чем обычно. Он бежал от шепотков и косых взглядов соплеменников к могилам своих предков, где нашел у отцовского кургана израненного человека, а вокруг него – множество мертвых шранков. Осторожно приблизившись, Найюр с ужасом осознал, что узнает этого человека – или почти узнает. Раненый походил на Анасуримбора Моэнгхуса – только был слишком молод…

Моэнгхуса взяли в плен тридцать лет назад, когда Найюр был еще зеленым юнцом, и отдали в рабы отцу Найюра. О Моэнгхусе говорили, будто он принадлежит к дунианам – секте, члены которой наделены небывалой мудростью. Найюр провел с пленником много времени, беседуя о вещах, запретных для скюльвендских воинов. То, что произошло потом – совращение, убийство Скиоаты и последующее бегство Моэнгхуса, – мучило Найюра до сих пор. Хотя когда-то Найюр любил этого человека, теперь он ненавидел его, яростно и неистово. Он был уверен, что, если бы ему удалось убить Моэнгхуса, к нему бы наконец вернулась внутренняя целостность.

И вот теперь случилось невероятное: к нему пришла копия Моэнгхуса, странствующая по тому же пути, что и оригинал.

Найюр понял, что чужак может ему пригодиться, и взял его в плен. Этот человек, назвавшийся Анасуримбором Келлхусом, утверждал, что он – сын Моэнгхуса. Он сказал, что дуниане послали его в далекий город Шайме убить своего отца. Но как бы Найюру ни хотелось поверить в эту историю, он был настороже. Он много лет непрестанно размышлял о Моэнгхусе и понял, что дуниане наделены сверхъестественными способностями и остротой ума. Теперь Найюр знал, что их единственная цель – господство, хотя там, где другие применяли силу и страх, дуниане использовали хитрость и любовь.

Найюр понял, что Келлхус рассказал ему именно ту историю, какую сочинил бы дунианин, чтобы обеспечить себе безопасный проход через земли скюльвендов. И тем не менее он заключил сделку с чужаком и согласился отправиться вместе с ним. Вдвоем они быстро пересекли степь, увязнув в призрачной войне слова и страсти. Найюр снова и снова обнаруживал, что почти попался в хитроумно раскинутые сети Келлхуса, но успевал остановиться в последний момент. Его спасали ненависть к Моэнгхусу и то, что он уже знал дуниан.

У границы империи они столкнулись с воинами из враждебного скюльвендского племени, отправившимися в набег. Невероятное боевое искусство Келлхуса потрясло и ужаснуло Найюра. После схватки они нашли наложницу Серве, спрятавшуюся в груде захваченных вещей. Найюр, сраженный красотой Серве, взял ее себе и от нее узнал об объявленной Майтанетом Священной войне за освобождение Шайме – города, где, как предполагалось, сейчас жил Моэнгхус… Могло ли это быть совпадением?

По совпадению или нет, но Священная война заставила Найюра пересмотреть первоначальный план. В Нансурской империи скюльвендов убивали без раздумий, и потому Найюр намеревался ее обогнуть. Но теперь, когда фанимские правители Шайме должны были вот-вот увязнуть в войне, для них с Келлхусом остался лишь один способ добраться до священного города – стать Людьми Бивня. Найюр понял, что им надо присоединиться к Священному воинству, которое, если верить Серве, собиралось у города Момемн, самого сердца Нансурской империи, – то есть именно там, где Найюру нельзя было показываться. Кроме того, он не сомневался, что теперь, когда они благополучно пересекли степь, Келлхус убьет его, поскольку дуниане не терпели никаких помех и никаких обязательств.

После спуска с гор Найюр поссорился с Келлхусом: тот заявил, что Найюр по-прежнему его использует. На глазах у перепуганной и потрясенной Серве двое мужчин сошлись в поединке на вершине горы, и, хотя Найюру удалось удивить Келлхуса, дунианин с легкостью одолел скюльвенда и поднял над обрывом, держа за горло. В доказательство того, что он намерен соблюдать условия сделки, Келлхус пощадил Найюра. Он сказал, что могущество Моэнгхуса, прожившего столько лет среди людей, возросло настолько, что в одиночку его уже не победить. Он сказал, что им нужна армия, а сам Келлхус, в отличие от Найюра, ничего не знает о войне.

Несмотря на дурные предчувствия, Найюр поверил ему, и они продолжили путь. Найюр видел, что Серве с каждым днем все сильнее влюбляется в Келлхуса. Это причиняло ему боль, но Найюр не желал в этом признаваться и говорил себе, что воинам нет дела до женщин, особенно до тех, которые захвачены в качестве добычи. Какая разница, если днем Серве принадлежит Келлхусу? Ночью она все равно достается ему, Найюру.

После тяжелого, опасного пути они наконец-то добрались до Момемна, места сбора Священного воинства. Там их привели к одному из военачальников, конрийскому принцу Нерсею Пройасу. В соответствии с их планом Найюр заявил, будто он – последний из утемотов и путешествует с Анасуримбором Келлхусом, князем северного города Атритау, увидевшим Священное воинство во сне и возжелавшим к нему присоединиться. Но Пройаса куда больше заинтересовал сам Найюр, его знания о фаним и их способах ведения войны. Рассказы Найюра произвели на Пройаса сильное впечатление, и конрийский принц принял его вместе со спутниками под свое покровительство.

Вскоре Пройас привел Найюра и Келлхуса на встречу предводителей Священного воинства с императором, где должна была решиться судьба Священной войны. Икурей Ксерий III отказывался снабдить Людей Бивня продовольствием, пока они не поклянутся, что все земли, отвоеванные у фаним, отойдут Нансурской империи. Шрайя Майтанет мог бы заставить императора дать продовольствие, но он боялся, что Священному воинству не хватает полководца, способного одолеть фаним. Император предлагал на эту роль своего выдающегося племянника Икурея Конфаса, прославившегося победой над скюльвендами при Кийуте, – но опять же лишь в том случае, если предводители Священного воинства откажутся от притязаний на отвоеванные территории. И тогда Пройас предпринял дерзкий маневр: он выдвинул Найюра на пост главнокомандующего. Вспыхнула яростная перепалка, и Найюру удалось взять верх над императорским племянником. Представитель шрайи приказал императору обеспечить Людей Бивня продовольствием. Священное воинство должно было вот-вот выступить.

В считанные дни Найюр превратился из беглеца в командира величайшей из армий, когда-либо собиравшихся в Трех Морях. Каково же было ему, скюльвенду, поддерживать отношения с чужеземными принцами – с теми, кого он поклялся уничтожить! Какими трудными путями вела его месть!

Той ночью он смотрел, как Серве отдалась Келлхусу телом и душой, и размышлял над ужасом, который он принесет Священному воинству. Что Анасуримбор Келлхус – дунианин! – сделает с Людьми Бивня? А какая разница, сказал себе Найюр. Главное, что Священное воинство движется к далекому Шайме. К Моэнгхусу и обещанию крови.


Анасуримбор Келлхус был дунианским монахом, отправленным на поиски его отца, Анасуримбора Моэнгхуса.

С тех самых пор, как во время Первого Апокалипсиса, две тысячи лет назад, дуниане обнаружили тайную цитадель верховных королей Куниюрии, они поселились там и жили вдали от мира, на протяжении поколений совершенствуя инстинкты и интеллект, непрестанно тренируя способности своих тел, мыслей и лиц, – и все ради чистого разума, священного Логоса. Стараясь сделать себя совершенным выражением Логоса, дуниане посвятили все свое существование борьбе с иррациональностями, сковывающими человеческий разум: историей, обычаями и страстями. Они верили, что именно так со временем вырвутся из тисков того, что называли Абсолютом, и станут истинно свободными душами.

Но теперь их вечное уединение подошло к концу. После тридцати лет изгнания дунианин Анасуримбор Моэнгхус появился в их снах и потребовал, чтобы к нему прислали его сына. Келлхус предпринял труднейшее путешествие через земли, давно покинутые людьми; ему ведомо было лишь одно: его отец живет в далеком городе Шайме. Он перезимовал у охотника по имени Левет и обнаружил, что может читать мысли охотника по выражению его лица. Келлхус понял, что рожденные в миру люди – сущие младенцы по сравнению с дунианами. Он принялся экспериментировать и выяснил, что способен добиться от Левета чего угодно – любого проявления любви и самопожертвования – при помощи одних лишь слов. А ведь его отец провел среди людей тридцать лет! Каковы же теперь пределы могущества Анасуримбора Моэнгхуса?

Когда в охотничьи угодья Левета вторглась банда существ нечеловеческой расы – шранков, людям пришлось спасаться бегством. Левет был ранен, и Келлхус бросил его шранкам, не испытывая ни малейших угрызений совести. Но шранки все равно догнали его, и Келлхус сразился с их вожаком, безумным Нелюдем. Нелюдь едва не одолел дунианина при помощи магии. Келлхусу удалось бежать, но его терзали вопросы, остававшиеся без ответов. Его учили, что магия – не более чем суеверие. Неужто дуниане способны ошибаться? Если так, какие еще факты они проглядели или неверно оценили?

Через некоторое время Келлхус нашел убежище в древнем городе Атритау. Там он сумел организовать экспедицию, чтобы пройти через кишащие шранками равнины Сускары. Келлхус проделал этот путь и пересек границу – лишь затем, чтобы его тут же взял в плен сумасшедший скюльвендский вождь Найюр урс Скиоата. Этот человек знал и ненавидел отца Келлхуса, Моэнгхуса.

Найюр знал дуниан, поэтому им невозможно было манипулировать напрямую. Но Келлхус быстро понял, что может обернуть жажду мести, терзавшую Найюра, к собственной выгоде. Он заявил, что его послали убить Моэнгхуса, и попросил скюльвенда отправиться с ним. Снедаемый ненавистью, Найюр неохотно согласился, и двое мужчин двинулись через степи Джиюнати. Келлхус снова и снова пытался завоевать доверие Найюра, чтобы завладеть его разумом, но варвар упорно сопротивлялся. Его ненависть и проницательность были слишком велики.

Затем, уже у самой границы Нансурской империи, они нашли наложницу по имени Серве. Она рассказала им о Священном воинстве, собирающемся в Момемне, – воинстве, которое намеревалось выступить на Шайме. Келлхус понял, что отец не случайно призвал его. Но что же задумал Моэнгхус?

Они перешли горы и вступили в земли империи. Келлхус видел метания Найюра, и в нем росла уверенность, что его спутник бесполезен. Найюр решил, что убить Келлхуса – это почти как убить Моэнгхуса, и напал на него. И потерпел поражение. Желая доказать скюльвенду, что все еще нуждается в нем, Келлхус пощадил Найюра. Он помнил, что нужно прибрать к рукам Священное воинство, а сам ничего не смыслил в военном деле.

Найюр знал Моэнгхуса и знал дуниан, что было помехой, но воинские навыки делали скюльвенда бесценным. Чтобы обезопасить себя от его знания, Келлхус принялся соблазнять Серве, используя девушку и ее красоту как обходной путь к истерзанному сердцу варвара.

Очутившись на землях империи, они наткнулись на патруль имперских кавалеристов. Путешествие в Момемн быстро превратилось в отчаянную гонку. Когда они наконец добрались до лагеря Священного воинства, их тут же отвели к Нерсею Пройасу, наследному принцу Конрии. Чтобы пользоваться уважением среди Людей Бивня, Келлхус солгал и назвался князем Атритау. Пытаясь заложить основы будущей власти, он рассказал, будто его преследовали сны о Священной войне, и намекнул, что сны были ниспосланы Богом. Но Пройаса куда больше заинтересовал Найюр – конриец понял, что военный опыт скюльвенда поможет сорвать планы императора, – и он не обратил особого внимания на заявление Келлхуса. Келлхус вызвал серьезное беспокойство лишь у одного человека – у Друза Ахкеймиона, сопровождавшего Пройаса адепта Завета; особенно его встревожило имя дунианина.

На следующий вечер Келлхус обедал вместе с колдуном. Ему удалось обезоружить Ахкеймиона своим весельем и польстить ему своими вопросами. Келлхус много знал об Апокалипсисе и Консульте, и хотя имя Анасуримбора внушало Ахкеймиону ужас, дунианин все равно попросил этого печального человека стать его учителем. Келлхус уже понял, что дуниане о многом имели неверные представления – в том числе и о колдовстве. Ему столько всего необходимо узнать, прежде чем встретиться лицом к лицу с отцом…

Чтобы разрешить разногласия между предводителями Священного воинства, желавшими выступить в поход, и императором Нансурии, отказывавшимся обеспечить их продовольствием, было созвано совещание. Келлхус, сидевший рядом с Найюром, изучал души присутствующих и прикидывал, кого каким образом можно поработить. Но среди советников императора оказался один, по лицу которого Келлхус не смог прочесть ничего. Он осознал, что у этого человека поддельное лицо. Пока Икурей Конфас и айнритийские высокородные дворяне грызлись между собой, Келлхус изучал советника. Читая по губам собеседников, Келлхус узнал его имя – Скеаос. Может быть, этот Скеаос – агент отца?

Прежде чем Келлхус успел прийти к какому бы то ни было выводу, император заметил, что дунианин внимательно наблюдает за его советником. Хотя все Священное воинство праздновало поражение императора, Келлхус был совершенно сбит с толку. Никогда еще он не предпринимал столь глубокого исследования.

Той ночью он вступил в плотские отношения с Серве, терпеливо продолжая работу по уничтожению Найюра – точно так же, как он намеревался уничтожить всех Людей Бивня.

Где-то за поддельными лицами пряталась призрачная фракция.

Далеко на юге Анасуримбор Моэнгхус ждал, когда разразится буря.

Книга вторая. Воин-Пророк

Избавившись от интриг императора, предводители Священного воинства погрузились во взаимную грызню, и по пути к языческим пределам великая армия распалась на отдельные нации. Отряд за отрядом войско собиралось под стенами Асгилиоха, на границе с язычниками.

Но князь Саубон, предводитель галеотов, был слишком нетерпелив, и по прозорливому совету князя Келлхуса он присоединился к тидонцам, туньерам и шрайским рыцарям. Имперская армия под началом Икурея Конфаса и конрийцы под командованием принца Пройаса остались в Асгилиохе, поджидая айнонов и чрезвычайно важных Багряных Шпилей.

Скаур, глава воинства кианцев, внезапно напал на Саубона и его нетерпеливых соратников на равнине Менгедда. Разгорелась отчаянная битва, в которой, как и предсказывал Келлхус, шрайские рыцари понесли тяжелые потери, прикрыв Священное воинство от кишаурим. На исходе дня на холмах появились остальные части Священного войска, и войска фаним были полностью окружены.

Провинция Гедея пала, хотя император сумел хитростью захватить ее столицу Хиннерет. Люди Бивня продолжили продвижение на юг. Сломленные поражением на равнине Менгедда, кианцы отступили к южному берегу реки Семпис, оставив айнритийским захватчикам Северный Шайгек. Князь Келлхус начал регулярно читать проповеди под стенами знаменитых зиккуратов Шайгека. Многие в Священном воинстве стали называть его Воином-Пророком.

Люди Бивня под предводительством Найюра пересекли дельту Семписа, и под стенами другой кианской крепости, Анвурат, произошла вторая великая битва. Несмотря на раздор среди командиров Найюра и военное искусство Скаура, Люди Бивня снова одолели врага. Сыны Киана были перебиты.

Стремясь развить успех, Великие Имена возглавили Священное воинство и повели его сквозь прибрежные пустыни Кхемемы, в полной зависимости от имперского флота, который снабжал их съестными припасами и водой. У залива Трантис флот подстерег падираджа, и Люди Бивня оказались в жаркой пустыне без воды. Если бы князь Келлхус не нашел воду, айнрити грозила бы гибель.

Остатки Священного воинства выбрались из пустыни и спустились к большому торговому городу Карасканд. После ряда безуспешных штурмов Люди Бивня приготовились к длительной осаде. Пришли зимние дожди, а с ними и мор. В самый разгар мора каждую ночь умирало по сотне айнрити. И лишь предатель из фаним позволил Священному воинству преодолеть мощные стены Карасканда. Люди Бивня не знали пощады.

Но после падения города падираджа Каскамандри подошел к Карасканду с другим огромным войском. Священное воинство внезапно оказалось окруженным в разграбленном городе. Вскоре иссякли запасы провизии, начался голод. Одновременно нарастало напряжение между ортодоксами и заудуньяни – правоверными айнрити и теми, кто провозгласил князя Келлхуса пророком. Противостояние дошло до открытого мятежа и насилия.

Побуждаемые обвинениями Сарцелла и Икурея Конфаса, предводители Священного воинства обратились против князя Келлхуса. Его назвали лжепророком и, согласно «Законам Бивня», схватили и привязали к трупу убитой Сарцеллом жены – Серве. Затем его распяли на железном обруче – циркумфиксе, или Кругораспятии, – и повесили на дереве. Тысячи людей молча наблюдали за этим.

После того как Найюр разоблачил Сарцелла как шпиона-оборотня, Люди Бивня раскаялись и освободили Воина-Пророка. Движимые великим рвением, они собрались перед вратами Карасканда. Вельможи Киана атаковали их мрачные ряды – и были наголову разбиты. Сам падираджа пал от руки Воина-Пророка, хотя его сын Фанайял выжил и бежал на восток с остатками языческой армии.

Путь на Шайме был открыт.

Но далеко на севере из тени мрачного Голготтерата выступил Консульт и снова двинулся по миру, подвергая пыткам каждого встречного в поисках ответа на один и тот же вопрос: «Кто такие дуниане?»


Друз Ахкеймион оказался перед выбором – сложнейшим в его жизни. При помощи Призывных Напевов он связался со школой Завета и сообщил о своем ужасном открытии в Андиаминских Высотах. Но ничего не сказал об Анасуримборе Келлхусе, хотя само это имя означало: Кельмомасово пророчество о том, что Анасуримбор вернется перед концом света, исполнилось.

Это терзало его, но чем больше времени он проводил с Келлхусом, тем яснее осознавал, что преклоняется перед этим человеком. Чертя палочкой по земле, Келлхус переписывал классическую логику, изобретал все более и более тонкую геометрию. Он предугадывал озарения величайших умов Эарвы и непостижимым образом углублял их. И он никогда ничего не забывал.

Ахкеймион, особенно после спора с Инрау в Сумне, не испытывал иллюзий относительно своей школы и понимал, что она сделала бы с князем Анасуримбором Келлхусом. Поэтому он убедил себя в том, что нужно не спешить и точно определить для себя, действительно ли Келлхус – Предвестник Апокалипсиса. Ахкеймион решился предать Завет, рискуя будущим всего человечества ради одного-единственного, пусть и замечательного, человека.

Пока Священное воинство ожидало близ Асгилиоха прибытия последних отставших бойцов, Ахкеймион пил и ходил к шлюхам, чтобы заглушить свои сомнения. Среди проституток он нашел Эсменет. Их воссоединение было и страстным, и неловким. Потом Ахкеймион взял ее в свою палатку как жену. Проведя жизнь в бесплодных странствиях, он боялся грядущего счастья. Как можно быть счастливым в преддверии Апокалипсиса?

Война продвигалась все глубже на территорию фаним, а он продолжал обучать Келлхуса. Пока Эсменет и Ахкеймион затевали игры, пытаясь разгадать Келлхуса, его божественная природа покоряла их. В ходе своих размышлений Ахкеймион осознал: он боится, что Келлхус может оказаться одним из Немногих – тех, кто умеет творить колдовство. Когда Келлхус вскоре сам об этом объявил, Ахкеймион потребовал доказательств, используя маленькую Куклу Вати, в которой жил демон, – он приобрел ее в Верхнем Айноне. Ксинем был взбешен нечестивым зрелищем, и Ахкеймион поссорился со старым другом.

Когда Священное воинство дошло до Шайгека, Келлхус наконец попросил Ахкеймиона обучить его Гнозису. Это стало бы окончательным предательством Завета. Ахкеймион нуждался в уединении и отправился в Сареотскую библиотеку, где его подстерегли и захватили Багряные Шпили.

Пытка тянулась много недель. Ийок, глава шпионов, схватил и ослепил Ксинема, чтобы вытянуть из Ахкеймиона информацию. Похоже, Багряным Шпилям стало известно о происшествии в катакомбах Андиаминских Высот. Они знали о Скеаосе и шпионах с чужими лицами, и, поскольку будущее их школы стояло на кону, Элеазар отчаянно пытался выяснить как можно больше.

Несмотря на колдовские узы, Ахкеймион сумел призвать свою Куклу Вати, погребенную в руинах Сареотской библиотеки. После долгого ожидания кукла явилась и прорвала Круг Уробороса, где был заточен ее хозяин. Ахкеймион наконец показал Багряным Шпилям Гнозис. Хотя Ийок избежал отмщения, Ахкеймион и Ксинем обрели свободу.

После выздоровления оба отправились к Священному воинству, но их отношения испортились, поскольку Ксинем тяжело переживал потерю зрения. Они обнаружили, что Люди Бивня окружены в Карасканде, и узнали о распятии Келлхуса и Серве. Ахкеймион немедленно отправился на поиски Эсменет, надеясь, что она вопреки всему выжила в пустыне.

Он нашел Эсменет у заудуньяни. И она сообщила ему, что носит ребенка Келлхуса.

Ахкеймион отправился к распятому на железном обруче Келлхусу с единственной мыслью – убить его. Но вместо этого он узнал, что шпионы Консульта с чужими лицами наводнили Священное воинство. Похоже, Келлхус умел различать их. Он сказал Ахкеймиону, что Второй Апокалипсис действительно начался.

Преодолевая скорбь и ненависть, Ахкеймион отправился к Пройасу и убедил его спасти Келлхуса. Пройас согласился созвать Великие Имена, и Ахкеймион изложил перед ними свое дело. Он убеждал их, что без Анасуримбора Келлхуса мир погибнет. Но Икурей Конфас высмеял его.

Ахкеймиону не удалось убедить предводителей Священного воинства.


Думая, что Ахкеймион отрекся от нее, Эсменет присоединилась к проституткам, сопровождавшим Священное воинство. Но под Асгилиохом она наткнулась на Ахкеймиона, валяющегося на улице, пьяного и избитого. Никогда она не видела его в таком отчаянном положении. Они помирились, хотя правду о своих отношениях с Сарцеллом она ему так и не решилась рассказать.

А он поведал ей о Скеаосе и о событиях в Андиаминских Высотах, о том, что не сумел рассказать Завету о Келлхусе. Она утешала его, пытаясь в то же время осознать страшный смысл его слов. Он настаивал, что грядет Второй Апокалипсис, и, хотя это звучало слишком ужасно и абстрактно, чтобы быть явью, Эсменет все же поверила. Она переселилась к Ахкеймиону, в его жалкую палатку, и стала ему женой – по духу, если не по обряду.

Ахкеймион представил ее Келлхусу, Серве, Ксинему и всей их пестрой необычной компании. Поначалу Эсменет смотрела на Келлхуса с подозрением, но вскоре поддалась его неодолимому обаянию, как и остальные.

Священное воинство продвигалось к Гедее. Эсменет видела, как растут влияние и слава Келлхуса, и все больше убеждалась: он пророк, хотя и называет себя обычным человеком. В то же время любовь Ахкеймиона к ней становилась все сильнее, хотя Эсменет трудно было в это поверить.

Затем в Шайгеке Келлхус попросил Ахкеймиона научить его Гнозису. Поскольку это означало бы окончательно предать Завет, Ахкеймион отправился в Сареотскую библиотеку, чтобы помедитировать в одиночестве. Они с Эсменет сильно поругались. На другую ночь Келлхус разбудил ее страшной вестью – Сареотская библиотека в огне, Ахкеймион пропал.

Она оплакивала его, как некогда оплакивала свою умершую дочь. Пока Люди Бивня штурмовали южный берег, Эсменет в одиночестве сидела в палатке Ахкеймиона и отказывалась присоединиться к Священному воинству, несмотря на отчаянные призывы Ксинема. Как Ахкеймион найдет ее, если она покинет лагерь? После битвы при Анвурате Келлхус пришел к ней в сопровождении Серве, уговорами и сочувствием убедил ее выступить в дальнейший поход вместе с ними.

Поначалу их общество тяготило Эсменет, но Келлхус сумел понять ее грусть и справиться с огромным горем, лежавшим у нее на сердце. Он взялся учить Эсменет читать – как она думала, чтобы отвлечь ее. Через несколько недель Священное воинство отправилось в свой страшный путь через пустыню, а Эсменет начала привыкать к мысли о том, что Ахкеймион мертв.

А еще она почувствовала, что все сильнее привязывается к Келлхусу.

Невзирая на ее стыд и твердость, их уединенные свидания случались все чаще. Его слова ранили Эсменет как нож, все ближе подбираясь к невыносимой истине. Она призналась и в связи с Сарцеллом, и во всех мелких предательствах Ахкеймиона. Наконец, сломленная стыдом и горем, она рассказала правду о своей дочери: Мимара не умерла много лет назад. Эсменет продала ее работорговцам, чтобы не дать девочке погибнуть от голода.

Наутро они с Келлхусом стали любовниками.

Долгие страдания в пустыне как будто освятили их взаимоотношения. Все изменилось. Она даже выбросила раковину – талисман, который использовали для предохранения от беременности проститутки, – хотя с Ахкеймионом и не думала пойти на такое. Эсменет стала второй женой Воина-Пророка. Впервые в жизни она ощутила себя отмытой от греха. Чистой.

Карасканд был осажден и взят. Серве родила маленького Моэнгхуса. А Келлхус наделял Эсменет все большей властью среди заудуньяни, чьи ряды росли, и возвысил ее над своими ближайшими апостолами – наскенти.

Эсменет забеременела.

И тут внезапно все рухнуло. Падираджа запер Священное воинство в Карасканде. Начались голод и мятежи. Великие Имена казнили Серве и приговорили Келлхуса к распятию. Казалось, что все погибло…

Пока не вернулся Ахкеймион.


Найюр урс Скиоата страдал все сильнее. Люди Бивня для него ничего не значили, но то, как они медленно, но верно подчинялись Келлхусу, было его падением. Он один знал правду о дунианине – то есть он понимал, что Келлхус в итоге предаст и его, и Священное воинство ради достижения собственных темных целей.

Пока Священное воинство углублялось в земли фаним, Найюр пытался обучить принца Пройаса азам военного искусства кианцев. Пройас поставил его во главе когорты конрийских кавалеристов, и Найюр вернулся в лагерь, где жил прежде вместе с Келлхусом, Ахкеймионом и другими малыми мира сего. Он знал, что теперь Келлхус владеет телом и душой Серве, и по возвращении он наказывал ее за вину Келлхуса. Но втайне он любил Серве, хотя и не признавался себе в этом.

В засушливых нагорьях Гедеи Найюр решил, что больше не может терпеть. Он отказался сидеть с Келлхусом у одного костра и потребовал, чтобы Серве, которую он считал своей добычей, пошла с ним. Но Келлхус отказал ему. Поскольку терзаться из-за женщины недостойно мужчины, Найюр бросил Серве, но мысли о ней продолжали его мучить. Безумие его разгоралось. Иногда по ночам он бесцельно скакал по окрестностям, творя убийства и насилие.

После того как Священное воинство захватило северный берег реки Семпис, предводители Священной войны поручили Найюру составить план атаки на Южный Шайгек. Впечатленные его проницательностью и хитростью, они назначили его командовать войском в грядущем сражении. Келлхус пришел к нему и предложил Серве в обмен на обучение военному искусству. Найюр понимал, что эти знания – единственное, в чем он имеет преимущество перед дунианином и ради чего он нужен Келлхусу. Но внезапно он почувствовал, что Серве для него важнее всего остального. Она – его приз, его оправдание…

Найюр согласился. Раздираемый угрызениями совести, он обучил Келлхуса принципам войны.

Несмотря на все усилия, Скаур перехитрил его на поле боя, и лишь решимость и удача спасли Священное воинство от разгрома. Что-то надломилось в душе Найюра. В критический момент он покинул Келлхуса и прочих, бросил командование, чтобы забрать свой приз. Но когда он нашел Серве, другой Келлхус избивал ее, требуя информации. Найюр набросился на второго Келлхуса и ударил его кинжалом в плечо. Тот убежал, но Найюр успел увидеть, как лопнуло его лицо…

Найюр схватил Серве и поволок в свой лагерь. Яростно отбиваясь, она заявила ему: он наказывает ее за то, что она спала с Келлхусом, как сам Найюр спал с отцом Келлхуса. Серве пыталась перерезать себе горло.

Обезумевший и сломленный, Найюр бродил по лагерю. В ту ночь, когда Люди Бивня праздновали свою победу, Келлхус нашел его на берегу Менеанорского моря: он выл, глядя на волны. Найюр принял Келлхуса за Моэнгхуса и стал умолять, чтобы тот покончил с его ничтожеством. Дунианин отказался.

Во время ужасного похода по пустыне и осады Карасканда безумие владело сердцем Найюра. И пока город не пал, душевное равновесие так и не вернулось к нему. Настроенные против Келлхуса Великие Имена пришли к Найюру, желая получить подтверждение слухам о том, что Келлхус – вовсе не князь Атритау. Разрыв между Келлхусом и Найюром уже ни для когоне был секретом. Найюр считал Священное воинство обреченным и потому решил получить для себя хоть какую-то компенсацию. Он назвал Келлхуса «князем пустоты».

И лишь когда Сарцелл убил Серве, он осознал последствия своего предательства. «Ложь обрела плоть! – крикнул ему Келлхус, прежде чем его схватили. – Охота не должна прекращаться». Найюр сбежал и в приступе вернувшегося безумия вырезал себе свазонд на горле.

Последние слова дунианина завладели им. Когда школа Завета представила предводителям Священного воинства отсеченную голову шпиона-оборотня Консульта, Найюр наконец понял их смысл. Он пустился следом за Сарцеллом, поспешно покинувшим собрание и направившимся к храму, где его собратья, шрайские рыцари, стерегли распятого Келлхуса. Зная, что Сарцелл намерен убить дунианина, Найюр преградил ему путь, и они сошлись в поединке на глазах у голодной толпы, пришедшей посмотреть на смерть Воина-Пророка. Но шпион-оборотень был слишком искусен и быстр. Найюра спасло лишь то, что великий магистр шрайских рыцарей Готиан отвлек Сарцелла вопросом, где тот научился так драться. Обессилевший и истекающий кровью Найюр отсек противнику голову.

Воздев отрубленную голову к небесам, он показал Священному воинству истинное лицо врага Воина-Пророка. Охота на Моэнгхуса не кончилась.


Анасуримбору Келлхусу требовались три вещи для того, чтобы подготовиться к встрече с отцом в Шайме: умение воевать, умение колдовать и власть над Священным воинством.

Он провозгласил себя благородным князем, чтобы иметь возможность проникнуть в замыслы Пройаса и других Великих Имен. Он действовал осторожно, терпеливо закладывая фундамент своей власти. Из Писания айнрити он узнал, чего Люди Бивня ожидают от пророка, и стал вести себя именно так. Он сделался водителем душ, создавая впечатление о себе путем умелого подбора слов и интонаций. Вскоре почти все стали смотреть на него с благоговением. По рядам Священного воинства поползли слухи, что среди них находится пророк.

Одновременно он с особым вниманием обхаживал Ахкеймиона. Вытягивая из него знания о Трех Морях, Келлхус подспудно внушал ему порывы и стремление к свершению невозможного – к обучению Келлхуса Гнозису, смертоносному колдовству Древнего Севера.

В ходе обучения Келлхус обнаружил десятки шпионов-оборотней, подменивших людей самого разного положения. Один из них, шрайский рыцарь высокого ранга по имени Сарцелл, пытался втереться в доверие к Келлхусу и выпытывал сведения. Келлхус воспользовался этой возможностью, чтобы предстать еще более загадочным – головоломкой, которую Консульт захочет скорее уничтожить, чем разгадать. Пока он не представляет опасности для Консульта, понимал Келлхус, против него ничего не предпримут.

Для укрепления позиций требовалось время. Пока Священное воинство не в его власти, нельзя решиться на открытое противостояние.

Он ничего не говорил Ахкеймиону по той же самой причине. Он знал, что школа Завета считает его предвестником Второго Апокалипсиса, и Ахкеймион не рассказывал об этом членам своей секты по единственной причине – из-за недавней смерти его ученика Инрау, произошедшей в результате их интриг. То, что Келлхус действительно может видеть агентов Консульта, говорило слишком о многом. И Ахкеймион понимал, что Завет скорее уничтожит Келлхуса, чем признает его равным себе.

Когда Священное воинство захватило Шайгек, положение Келлхуса и его уверенность в себе укрепились, и он начал проповедовать с вершины зиккурата. Многие открыто называли его Воином-Пророком, но он продолжал настаивать, что он такой же человек, как и все прочие. Поскольку Ахкеймион не устоял и поверил, что Келлхус – единственная надежда мира, тот наконец попросил обучить его Гнозису. Но когда Ахкеймион отправился в Сареотскую библиотеку, чтобы помедитировать и подумать об этом, его похитили Багряные Шпили.

Решив, что Ахкеймион погиб, Келлхус обратился к Эсменет. Им двигала не только страсть, но и понимание, что она от природы очень умна и потому чрезвычайно полезна и как сторонница, и как возможная супруга. Различия между дунианином и мирскими людьми делают его кровь бесценной. Келлхус знал, что его отпрыски, особенно от такой женщины, как Эсменет, станут мощнейшим орудием в борьбе.

Потому он принялся соблазнять Эсменет. Научил читать, показал скрытую в ее сердце истину, все глубже вовлекал ее в свой круг власти и влияния. Тяжелая утрата, которую перенесла Эсменет, не помешала, а лишь помогла сделать ее более уязвимой и податливой. Когда Священное воинство вступило в пустыню, она добровольно разделила ложе Келлхуса и Серве.

Несмотря на трудности, странствие по пустыне предоставило Келлхусу много возможностей испытать свои нечеловеческие способности. Он сплотил Людей Бивня, выказав неукротимую волю и отвагу. Он спас их от жажды, отыскав источники воды. Когда остатки Священного воинства напали на Карасканд, тысячи людей открыто почитали Келлхуса как Воина-Пророка. Тогда он сдался и принял этот титул.

Своих последователей он назвал заудуньяни – «племя истины».

Но теперь появилась новая опасность. Пока заудуньяни становилось все больше, росло и недовольство Великих Имен. Многие считали, что следовать воле живого пророка, а не заветам давно умершего – это уж слишком. Икурей Конфас возглавил ортодоксов – тех Людей Бивня, кто отвергал Келлхуса и его обновленный айнритизм. Даже Пройас чувствовал беспокойство.

Консульт тоже следил за Келлхусом с возрастающей тревогой. В суете после взятия Карасканда Сарцелл вместе с несколькими собратьями-оборотнями попытался убить пророка и чуть было не преуспел. Понимая, что это может пригодиться в дальнейшем, Келлхус сохранил одну из отсеченных голов убийц.

Вскоре после покушения с Келлхусом наконец связался агент его отца – кишаурим, убежавший от Багряных Шпилей. Он сказал, что Келлхус следует Кратчайшим Путем и скоро поймет нечто, именуемое Тысячекратной Мыслью. Келлхус хотел задать бесчисленное количество вопросов, но было слишком поздно – появились Багряные Шпили. Чтобы не рисковать своим положением в их глазах, Келлхус отсек вестнику голову.

Когда падираджа запер Священное воинство в Карасканде, ситуация усугубилась. По словам Конфаса и ортодоксов, Господь покарал Людей Бивня, потому что они пошли за лжепророком. Чтобы отвести эту угрозу, Келлхус замыслил убийство Конфаса и Сарцелла. Это ему не удалось, но погиб генерал Мартем, ближайший советник Конфаса.

Перед Келлхусом встала почти неразрешимая проблема. Священное воинство голодало, заудуньяни и ортодоксы были на пороге открытой войны, а падираджа продолжал штурмовать Карасканд. Впервые Келлхус столкнулся с обстоятельствами, которые оказались сильнее его. Он видел единственный способ сплотить Священное воинство под своим началом: позволить Людям Бивня обвинить его и Серве в надежде на то, что Найюр, движимый местью за Серве, спасет его. Только драматическое событие и последующее оправдание помогут одолеть ортодоксов.

Он должен совершить прыжок веры.

Серве была казнена, и Келлхуса привязали к ее нагому трупу. Затем его распяли на железном обруче и повесили на дереве, оставив долго умирать под лучами солнца. Видения Не-бога преследовали его, мертвая тяжесть Серве давила на него. Он никогда не испытывал таких мучений…

Впервые в жизни Анасуримбор Келлхус заплакал.

Ахкеймион явился к нему в дикой ярости из-за Эсменет. Келлхус рассказал ему о шпионах-оборотнях и о своем видении грядущего Апокалипсиса.

Затем чудесным образом его сняли с креста, и он понял, что Священное воинство теперь полностью принадлежит ему, что у него есть и пыл, и уверенность для победы над падираджей.

Стоя перед возбужденной толпой, он познал Тысячекратную Мысль.

Тысячекратная мысль


Последний бросок

Глава 1. Карасканд

Сердце мое иссыхает, а разум сопротивляется. Причины – я отчаянно ищу причины. Мне кажется, что каждое написанное слово написано стыдом.

Друз Ахкеймион.
Компендиум Первой Священной войны
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Энатпанея


В жизни Ахкеймиона были такие времена, когда будущее складывалось из привычного, подчинялось жесткому ритму ежедневного рыбацкого труда в тени отца. Поутру болели пальцы, днем ныла спина. Рыба сверкала серебром под лучами солнца. Завтра становилось сегодня, сегодня становилось вчера, и время напоминало промываемый золотоносный песок, когда на свету всегда появляется одно и то же. Ахкеймион ожидал лишь того, что уже переживал, готовился только к тому, что уже случалось. Будущее было порабощено прошлым. Менялись только его руки – они росли.

Но теперь…

Задыхаясь, Ахкеймион шел по саду, разбитому на крыше дома Пройаса. Ночное небо было ясным. На черном фоне мерцали созвездия: на востоке вставала Урорис, к западу нисходил Цеп. Вдалеке виднелись холмы Чаши – смутные синеватые контуры, усыпанные точками далеких факелов. С улиц доносились крики и восклицания, одновременно и печальные, и полные пьянящей радости.

Вопреки всему Люди Бивня победили язычников. Карасканд снова стал великим айнритийским городом.

Ахкеймион протиснулся сквозь ограду из можжевельника, зацепившись рубахой за колючие ветви. Сад почти погиб, его разорили и перекопали в разгар голода. Ахкеймион перешагнул через пересохшую канаву, потоптался вокруг, приминая пыльную траву. Опустился на колени, переводя дух.

Рыбы больше нет. Его ладони не кровоточили, когда он поутру сжимал кулаки. И будущее… вырвалось на свободу.

– Я, – прошептал он сквозь стиснутые зубы, – адепт Завета.

Адепты Завета. Когда же в последний раз он связывался с ними? Поскольку он путешествовал, он должен был сам поддерживать контакт. То, что Ахкеймион так долго не говорил с ними, могут счесть необъяснимым проступком. Могут подумать, что он безумен. Могут потребовать от него невозможного. И тогда завтра…

И опять это «завтра».

Он закрыл глаза и нараспев произнес первые слова. Когда он поднял веки, его глаза горели, бледным светом освещая его колени. Тени травинок расчертили землю, и сквозь их решетку карабкался жучок, в безумном страхе убегая от колдовства. Ахкеймион продолжал говорить, его душа подчинялась звукам и наполняла дыханием жизни Абстракции – мысли, которые не принадлежали ему, и смыслы, привязывающие слова к их корням. Потом земля как будто провалилась, и «здесь» было уже не здесь: все окружающее изменилось. Жучок, трава, сам Карасканд исчезли.

Ахкеймион вкусил сырой воздух Атьерса – великой цитадели школы Завета – чужими губами…

«Наутцера».

От запаха соли и гнили к горлу подступила тошнота. Шум прибоя. Черные воды колыхались под темным небом. Чайки призраками парили вдалеке.

«Нет… только не здесь».

Он слишком хорошо знал это место, и от ужаса у него подвело живот. Он закашлялся от вони, закрыл рот и нос, повернулся к стенам… Ахкеймион стоял на верхней площадке деревянного помоста. Насколько хватало взгляда, повсюду висели тела.

Даглиаш.

От основания стены до зубчатого верха, повсюду на той стороне, где крепость выходила к морю, были приколочены тысячи тел. Вот светловолосый воин, убитый в расцвете сил, вот ребенок, пронзенный через рот, как трофей. Все они были опутаны рыболовными сетями – для того, решил Ахкеймион, чтобы части разлагающихся трупов не отваливались. Сети провисали, наполняясь костями и распавшимися останками. Бесчисленные чайки и вороны, даже несколько бакланов кружились над жуткой мешаниной; эту картину он помнил лучше всего.

Ахкеймиону то место снилось много раз. Стена мертвых, где Сесватха, схваченный после падения Трайсе, был распят к вящей славе Консульта.

Перед взором Ахкеймиона возник распятый Наутцера. Его руки и ноги были пробиты гвоздями. Он был наг, если не считать Ошейника Боли на его шее. Он почти впал в беспамятство.

Ахкеймион стиснул трясущиеся руки так, что кровь отлила от пальцев. Даглиаш некогда был большой сторожевой крепостью, защищавшей пустоши Агонгореи до самого Голготтерата. Ее башни стерегли стойкие аорсийские мужи. А теперь она была лишь остановкой на пути к концу света. Аорси погибла, ее народ вымер, а великие города Куниюрии лежали как пустые скорлупки. Нелюди бежали в свои горные крепости, а последние оплоты норсирайских народов – Эамнор и Акксерсия – сражались за жизнь.

Три года прошло со времени пришествия Не-бога. Ахкеймион чувствовал его – тень, нависающую над горизонтом. Ощущение рока.

Порыв ветра обдал его холодом.

«Наутцера, это я!..»

Душераздирающий вопль перебил Ахкеймиона. Он знал, что ему ничто не может навредить, но все же пригнулся и посмотрел, откуда донесся крик. Вцепился в окровавленное дерево.

На противоположном конце помоста у стены над мечущейся тенью склонился башраг. Его огромное тело усеивали волосатые бородавки размером с кулак. Два подобия лица гримасничали, уместившись на широких щеках. Каждая нога твари представляла собой три конечности, слитые воедино, каждая рука состояла из трех рук. Башраг неожиданно выпрямился и поднял вверх длинный как копье штырь, на котором болтался человек. Мгновение несчастный брыкался, как вынутый из ванночки ребенок, пока башраг не припечатал его к стене с трупами. Схватив огромный молот, тварь стала забивать штырь, выискивая невидимый паз. Воздух снова огласили вопли.

Оцепенев, Ахкеймион смотрел, как башраг поднес второй штырь к животу жертвы. Вопль превратился в душераздирающий вой. Затем на колдуна пала тень.

– Страдания, – сказал голос глубокий и близкий, словно прошептал в самое ухо.

Резкий внезапный вздох… и совершенно неуместный здесь вкус теплого воздуха Карасканда.

На мгновение Напев сбился – Ахкеймион вспомнил об истинном положении вещей в мире и увидел очертания Бычьего холма, обрамленного созвездиями. И тут над ним встал сам Мекеретриг. Он глядел на Наутцеру, еще живого, висевшего среди разинутых ртов и агонизирующих тел.

– Страдания и разложение, – продолжал нелюдь гулким голосом. – И кому придет в голову, Сесватха, что в этих словах можно найти спасение?

Мекеретриг стоял в странной, нарочитой позе, присущей нелюдям-инхороям: сцепив руки за спиной и прижав их к пояснице. На нем были одежды из прозрачного черного дамаста, а сверху кольчуга из нимиля. Концы металлических цепочек спускались до земли по складкам его платья.

– Спасение… – выдохнул Наутцера голосом Сесватхи. Он поднял распухшие глаза на нелюдского князя. – Неужели дело зашло так далеко, Кетьингира? Неужели ты помнишь так мало?

Прекрасное лицо нелюдя на миг исказил ужас. Зрачки сжались в точки, подобные остриям игл дикобраза. После тысячелетних занятий колдовством этот квуйя носил Метку, и она была куда глубже, чем у любого адепта, – как цвет индиго на фоне воды. Несмотря на сверхъестественную красоту и фарфоровую белизну кожи, лицо его казалось пораженным проказой и увядшим, словно угли, некогда полные огня, а теперь потухшие. Говорят, некоторые квуйя помечены так глубоко, что вблизи хоры покрываются солью.

– Помню? – отозвался Мекеретриг, взмахнув рукой в жесте одновременно жалком и величественном. – Но ведь я возвел такую стену…

Словно подчеркивая его слова, луч солнца упал на стену и окрасил тела мертвых алым.

– Мерзость, – плюнул Наутцера.

Сети вокруг пригвожденных тел затрепетали. Справа, где стена изгибалась, раскачивалась взад-вперед мертвая рука, словно махала невидимым кораблям.

– Как и все монументы и памятники, – ответил Мекеретриг, касаясь подбородком правого плеча, что у нелюдей было знаком согласия. – Что они такое, если не протезы, говорящие о нашей беспомощности и немощи? Я могу жить вечно. Но увы – все, чем я живу, смертно. И твои мучения, Сесватха, есть мое спасение.

– Нет, Кетьингира.

Усталость в голосе Сесватхи наполнила душу Ахкеймиона страданием, слезы выступили на глазах. Его тело помнило этот сон.

– Все не так, – продолжал Сесватха. – Я читал древние хроники. Я изучал письмена, вырезанные в Высоких Белых Чертогах до того, как Кельмомас приказал разбить твои изображения. Ты был велик. Ты был среди тех, кто взрастил нас, кто сделал норсирайцев первыми среди племен людей. Ты не был таким, мой князь. Ты никогда не был таким!

И снова странный жест, неестественный кивок в сторону. Одинокая слеза пробежала по щеке.

– В том-то и дело, Сесватха. В том-то и дело…

Когда угасает нежность, раскрывается рана. В этой простой реальности – вся трагедия и страшная истина бытия нелюдей. Мекеретриг прожил сотни человеческих жизней – даже больше. Каково же это, думал Ахкеймион, когда все воспоминания – и прикосновение возлюбленной, и тихий плач ребенка – вытесняются накопившимся страданием, ужасом и ненавистью? Чтобы понять душу нелюдя, некогда писал философ Готагга, нужно всего лишь обнажить спину старого непокорного раба. Шрамы. Шрамы поверх шрамов. Вот отчего они безумны. Все.

– Я все время меняюсь, – продолжал Мекеретриг. – Я делаю то, что мне ненавистно. Я бичую свое сердце, чтобы помнить! Ты понимаешь, что это значит? Вы мои дети!

– Должен быть иной путь, – прошептал Наутцера.

Нелюдь склонил безволосую голову, как сын, охваченный раскаянием перед лицом отца.

– Я меняюсь… – Когда он поднял глаза, на его щеках блестели слезы. – Другого пути нет.

Наутцера вывернулся на гвоздях, прибивших к стене его руки, и закричал от боли:

– Тогда убей меня! Убей, и покончим с этим!

– Но ты же знаешь, Сесватха.

– Что? Что я знаю?

– Знаешь, где спрятано Копье-Цапля.

Наутцера уставился на него. Глаза его округлились от ужаса, он стиснул зубы от боли.

– Если бы я знал, это ты сейчас был бы в оковах, а я терзал бы тебя!

Мекеретриг дал ему пощечину с такой силой, что Ахкеймион подпрыгнул. Капли крови забрызгали оскверненную стену.

– Я выпотрошу тебя, – проскрежетал нелюдь. – Хоть я и люблю тебя, я выверну твою душу наизнанку! Я освобожу тебя от ложного представления о «человеке» и выпущу зверя – бездушного зверя! Этот воющий зверь откроет истину всех вещей… И ты расскажешь мне!

Наутцера закашлялся, захлебываясь кровью.

– А я, Сесватха… я запомню!

Ахкеймион увидел, как нелюдь стиснул зубы. Глаза Мекеретрига сверкнули, как острые солнечные лучи. Вокруг его пальцев появились пылающие оранжевые кольца кипящего света. Ахкеймион тут же узнал Напев – квуйский вариант Лигатуры Тауа. Мекеретриг охватил лоб Сесватхи огнедышащими ладонями, словно пилой впиваясь в его тело и душу.

Наутцера взвыл диким голосом.

– Тс-с, – прошептал Мекеретриг, стискивая скулы старого колдуна. Он стер слезы большим пальцем. – Тихо, дитя…

Наутцера мог только часто дышать и содрогаться в конвульсиях.

– Пожалуйста, – сказал нелюдь, – пожалуйста, не плачь…

И тут Ахкеймион взревел:

– Наутцера!

Он не мог смотреть на это, только не опять, только не после Багряных Шпилей!

– Это сон, Наутцера! Это сон!

Великий Даглиаш онемел. Чайки и вороны взлетели и зависли в воздухе. Мертвые безучастно глядели на море.

Наутцера отвернулся от ладони Мекеретрига и посмотрел на Ахкеймиона, тяжело дыша в ледяном воздухе.

– Но ты же мертв, – прошептал он.

– Нет, – ответил Ахкеймион. – Я выжил.

Исчезли помосты и стена, смрад разложения и пронзительные крики птиц-падальщиков. Исчез Мекеретриг. Ахкеймион стоял в пустоте, не в силах вздохнуть, не веря в реальность такой перемены.

«Как ты остался в живых? – кричал в его мозгу Наутцера. – Нам сказали, что тебя захватили Шпили!»

«Я…»

«Ахкеймион? Акка? Ты цел?»

Почему он казался себе таким маленьким? У него были причины скрывать правду.

«Я… я…»

«Где ты? Мы пошлем за тобой кого-нибудь. Все сделаем как надо. Месть будет неотвратимой».

Забота? Сострадание к нему?

«Н-нет, Наутцера… Нет, ты не понимаешь…»

«С моим братом поступили подло. Что еще я должен понимать?»

На один сумасшедший миг он ощутил себя невесомым.

«Я солгал тебе».

Долгое мрачное молчание, наполненное всем, что не высказано.

«Лгал? Ты хочешь сказать, что Шпили тебя не похищали?»

«Нет… То есть да, они похитили меня! И я действительно сбежал…»

В его голове пронеслись видения безумных дней в Иотии. Ослепление Ксинема. Кукла Вати, божественное проявление Гнозиса. Он вспомнил крики людей.

«Да! Ты правильно поступил, Ахкеймион. Это должно быть на века занесено в наши летописи. Но при чем тут ложь?»

«При том… – Тело Ахкеймиона в Карасканде сглотнуло ком в горле. – Есть еще одно… То, что я скрыл от тебя и остальных».

«Что же?»

«Анасуримбор вернулся».

Снова долгое молчание, странное, как будто изучающее.

«Что ты сказал?»

«Предвестник явился, Наутцера. Мир на краю пропасти».


Мир на краю пропасти.

Любые слова, повторенные много раз – даже такие, – теряют смысл. Именно поэтому, как понимал Ахкеймион, Сесватха наградил своих последователей проклятием – отпечатком собственной истерзанной души. Но сейчас, признаваясь во всем Наутцере, колдун произнес эту фразу как в первый раз.

Возможно, он просто не подразумевал такого смысла. Определенно нет.

Наутцера был слишком ошеломлен, чтобы разгневаться, услышав признание в предательстве. В его Ином Голосе звучала тревожащая пустота, почти безучастность. Только потом Ахкеймион понял, что старик ужаснулся, как сам он несколько месяцев назад; что он напуган, поскольку оказался перед лицом событий, слишком грандиозных для него.

Мир на краю пропасти.

Ахкеймион принялся описывать свою первую встречу с Келлхусом под стенами Момемна, когда Пройас попросил его присмотреться к скюльвенду Найюру. Он отметил ум Келлхуса и даже в качестве доказательства его интеллекта постарался объяснить усовершенствования, которые тот внес в логику Айенсиса. Он поведал о неуклонном восхождении Келлхуса к власти над Священным воинством, используя и собственные впечатления, и рассказы Пройаса. Наутцера уже знал – видимо, от своих шпионов, близких к императорскому двору, – что среди Людей Бивня выдвинулся некий человек, называющий себя пророком. Но пока эти сведения дошли до Атьерса, имя «Анасуримбор» превратилось в «Насурий», и на пророка не обратили внимания, сочтя его очередным ловким фанатиком.

Затем Ахкеймион рассказал обо всем, что случилось в Карасканде: приход падираджи, осада и голод; растущее напряжение между ортодоксами и заудуньяни; объявление Келлхуса лжепророком; откровение под темными ветвями Умиаки, где Келлхус открылся Ахкеймиону, как Ахкеймион исповедовался сейчас.

Он рассказал Наутцере обо всем, кроме Эсменет.

«Когда Келлхуса освободили, даже самые убежденные ортодоксы пали пред ним на колени – а кто бы не пал? После поединка скюльвенда с Кутием Сарцеллом – первым рыцарем-командором, оказавшимся шпионом-оборотнем! Подумай, Наутцера! Победа скюльвенда доказала, что эти демоны – демоны! – искали смерти Воина-Пророка. Все именно так, как говорил Айенсис: человек всегда принимает продажность за доказательство невинности».

Пауза. Скептически настроенная часть его души вспомнила, что Наутцера никогда не читал Айенсиса.

«Да-да», – с нетерпением беззвучно сказал старый колдун.

«Воин-Пророк заразил их, как лихорадка. Священное воинство сплотилось, как никогда прежде. Все Великие Имена, за исключением Конфаса, склонились пред Анасуримбором, целуя его колено. Готиан плакал и обнажал грудь перед его мечом. А затем они пошли в бой. Какое это было зрелище, Наутцера! Великое и ужасное, как наши сны. Голодные. Больные. Шатаясь, они вышли из врат – мертвецы вступили в войну…»

Видения погибших снова промелькнули в темноте. Тощие мечники в хауберках. Рыцари на ребристых хребтах коней. В небе грубый штандарт со знаком Кругораспятия.

«Что случилось?»

«Невозможное. Они победили. Их нельзя было остановить! Я до сих пор глазам не верю…»

«А падираджа? – спросил Наутцера. – Каскамандри? Что с ним случилось?»

«Его сразил собственной рукой Воин-Пророк. Прямо сейчас Священное воинство готовится выступить на Шайме и кишаурим. И не осталось никого, способного преградить им путь, Наутцера. Они не могут не победить».

«Но почему? – вопрошал старый колдун. – Если Анасуримбор Келлхус знает о существовании Консульта, если он тоже верит, что Второй Апокалипсис близится, зачем он продолжает эту глупую войну? А вдруг он просто обманывает тебя? Тебе это не приходило в голову?»

«Он может их видеть. Даже сейчас он продолжает Очищение. Нет… я ему верю».

После смерти Сарцелла более десятка знатных и влиятельных воинов исчезли, оставив своих подчиненных в недоумении, и даже самые ярые ортодоксы потянулись к Воину-Пророку. После гибели падираджи шпионов искали и в Карасканде, и во всем Священном воинстве. Насколько было известно Ахкеймиону, только двоих тварей обнаружили и… изгнали.

«Это… это невероятно, Акка! Все Три Моря поверят ему!»

«Или сгорят».

Сознание того, какой ужас вскоре будут вызывать посланцы Завета, доставляло мрачное удовлетворение. Столетиями над ними смеялись. Столетиями они терпели презрение и даже оскорбления, которыми джнан награждал отверженных. Но теперь… Месть – сильный наркотик. И он побежит по венам адептов Завета.

«Да! – воскликнул Наутцера. – Именно потому мы не должны забывать о важном. Уничтожить Консульт нелегко. Он попытается убить Анасуримбора, несомненно».

«Несомненно», – согласился Ахкеймион, хотя по какой-то причине мысль об убийстве ему в голову не приходила.

«Значит, прежде всего, – продолжал Наутцера, – ты должен всеми силами его защитить. Никто не должен навредить ему!»

«Воину-Пророку моя защита не нужна».

«Почему ты так его называешь?»

Да потому что никакое другое имя ему не подходит, подумал Ахкеймион. Даже Анасуримбор. Но что-то – возможно, глубокая неуверенность – заставляло его молчать.

«Ахкеймион! Ты всерьез считаешь этого человека пророком?»

«Я не знаю, что и думать… Слишком много всего произошло».

«Не время для сентиментальных глупостей!»

«Перестань, Наутцера. Ты не видел этого человека».

«Нет, не видел… но увижу».

«Что ты хочешь сказать?»

Собрат по школе Завета прибудет сюда? Эта мысль встревожила Ахкеймиона. Мысль о том, что другие адепты увидят его… унижение.

Но Наутцера пропустил вопрос мимо ушей.

«А что наши братья из школы Багряных Шпилей думают обо всем этом?»

В его тоне звучала саркастическая насмешка, но она была вымученной, почти болезненной.

«На совете Элеазар походил на человека, чьих детей только что продали в рабство. Он не мог заставить себя посмотреть на меня, не то что спросить о Консульте. Он слышал, какой разгром я учинил в Иотии. Думаю, он меня боится».

«Он придет к тебе, Ахкеймион. Рано или поздно он придет».

«Пусть приходит».

Каждую ночь предъявляются счета и должников призывают к ответу. Теперь все будет исправлено.

«Здесь нет места мщению. Ты должен обращаться с ним как с равным, держать себя так, словно тебя никогда не похищали и не пытали. Я понимаю, как ты жаждешь возмездия, но ставки!.. Ставки в этой игре так высоки, что перевешивают месть! Ты это понимаешь?»

Как понимание справится с ненавистью?

«Я все понимаю, Наутцера».

«А Анасуримбор? Что Элеазар и остальные думают о нем?»

«Они хотят, чтобы он был самозванцем, – это я знаю. А что они о нем думают, я понятия не имею».

«Ты должен внушить им, что Анасуримбор наш. Ты должен убедить их, что случившееся в Иотии – детская игра по сравнению с тем, что будет, если они попытаются его схватить».

«Воина-Пророка схватить невозможно. Он… он вне этого. – Ахкеймион попытался взять себя в руки. – Но его можно купить».

«Купить? Что ты хочешь сказать?»

«Он хочет получить Гнозис, Наутцера. Он – один из Немногих. И если я ему откажу, боюсь, он обратится к Багряным Шпилям».

«Один из Немногих? И как давно ты это знаешь?»

«Некоторое время…»

«И ты ничего не сказал! Ахкеймион… Акка… Я думал, что могу на тебя положиться!»

«Как я полагался на тебя в отношении Инрау?»

Долгая пауза, чувство вины и обвинение. Во мраке Ахкеймиону показалось, что он видит мальчика: тот смотрел на своего учителя в страхе и ожидании.

«К несчастью, все вышло неудачно, признаю, – сказал Наутцера. – Но события подтвердили мою правоту, не так ли?»

«Я предупреждаю тебя первый и последний раз! – прохрипел Ахкеймион. – Ты понимаешь?»

Как он это делает? Как долго можно вести две войны: одну – за весь мир, вторую – с самим собой?

«Но я должен знать, что тебе можно доверять!»

«Что ты от меня хочешь услышать? Ты не видел его! Пока не увидишь, не узнаешь».

«Что нужно узнать? Что?»

«То, что он – единственная надежда мира. Поверь мне, он больше чем простое знамение! И он станет гораздо сильнее, чем любой колдун».

«Сдержи свои страсти! Ты должен рассматривать его как орудие Завета! Не более и не менее. Мы должны получить его!»

«Даже ценой Гнозиса?»

«Гнозис – наш молот. Наш! Только подчинившись…»

«А Шпили? Если Элеазар предложит ему Анагог?»

Замешательство, гнев и отчаяние.

«Это безумие! Пророк, который ради колдовства натравит одну школу на другую? Пророк-колдун? Шаман?»

За этими словами последовала тишина, полная бесплотной кипящей ярости, как всегда бывало в таких диалогах, словно мир всем своим весом восставал против самой их возможности. Наутцера прав – это безумие. Но понимает ли он безумие поставленной перед Ахкеймионом задачи? С вежливыми словами и дипломатическими улыбками он должен обхаживать тех, кто истязал его! Более того, он должен улестить и завоевать человека, похитившего его единственную любовь… Ахкеймион подавил ярость, закипавшую в сердце. В Карасканде из его незрячих глаз выкатились две слезы.

«Ладно! – отчаянно и безнадежно воскликнул Наутцера. – Пусть за это с меня спустят шкуру… Открой ему Малые Напевы, денотарии и прочее. Обмани его пустяками и заставь думать, что выдал самые большие наши секреты».

«Ты так ничего и не понял, Наутцера? Воина-Пророка нельзя обмануть!»

«Любого человека можно обмануть, Ахкеймион. Любого».

«Разве я сказал, что он человек? Ты не видел его! Подобных ему нет, Наутцера! Я уже устал это повторять!»

«Так или иначе, ты должен приручить его. От этого зависит исход нашей войны. От этого все зависит!»

«Ты должен поверить мне, Наутцера. Им нельзя обладать. Он… – В голове Ахкеймиона вдруг всплыл нечеткий образ Эсменет. – Он сам обладает».


На холмах в изобилии паслись стада, принадлежавшие врагам, и Люди Бивня возрадовались, ибо голод был нестерпим. Коров они зарезали для пира, быков принесли во всесожжение жестокосердому Гилгаоалу и остальным Ста богам. Они набивали желудки до рвоты, затем снова бросались на еду. Они напивались до бесчувствия. Многие преклоняли колена перед знаменем Кругораспятия, которое реяло везде, где собирались люди. Они рыдали, глядя на изображение, и не верили тому, что произошло. Компании гуляк шатались в темноте и кричали: «Мы ярость богов!» Они обнимались, ощущая себя братьями, поскольку вместе прошли огонь. Больше не было ни ортодоксов, ни заудуньяни.

Они снова стали айнрити.

Конрийцы, воспользовавшись чернилами, взятыми в кианских скрипториях, рисовали на внутренней стороне локтя круги, пересеченные косым крестом. Туньеры и тидонцы каленными в огне костров ножами вырезали на плечах по три Бивня – по одному за каждую великую битву, – украшая себя шрамами на манер скюльвендов. Галеоты, айноны – все покрывали тела разными знаками своего перерождения. Только нансурцы не разделяли общего увлечения.

Рота агмундрменов нашла в холмах штандарт падираджи и принесла Саубону, а тот наградил солдат тремя сотнями кианских акалей. Во дворце Фама устроили импровизированный ритуал: князь Келлхус срезал шелк с ясеневого древка и бросил на пол перед своим креслом. Он встал подошвами сандалий на изображение не то льва, не то тигра и заявил:

– Все символы и священные знаки наших врагов да будут повергнуты к моим ногам!

Два дня пленники из фаним трудились на поле битвы, складывая тела своих мертвых сородичей у стен Карасканда. Бесчисленные птицы-падальщики мешали им, заслоняя небо, как стаи саранчи. Несмотря на обилие трупов, они дрались за добычу, словно чайки за рыбу.

Люди Бивня продолжали пировать, хотя многие заболели, а около сотни воинов умерли от переедания после голода, как сказали врачи-жрецы. Затем, на четвертый день после битвы на полях Тертаэ, пленников согнали в один длинный караван, раздев донага в знак унижения. Толпу фаним нагрузили всем, что удалось награбить в лагере и на поле битвы: бочонками золота и серебра, зеумскими шелками, брусками ненсифонской стали, мазями и маслами из Сингулата. Затем их кнутами и плетьми погнали через Роговые Врата, через весь город к Калаулу, где бо́льшая часть Священного воинства встретила их насмешками и восторженным улюлюканьем.

Пленных по двадцать человек подводили к черному дереву Умиаки, где на простом табурете восседал Воин-Пророк, ожидая молений о пощаде. Тех, кто падал на колени и отрекался от Фана, тащили к поджидавшим работорговцам. Тех, кто не делал этого, убивали на месте.

Когда все было кончено и алое солнце легло на темные холмы, Воин-Пророк опустился на колени, прямо в кровь врагов. Он приказал своим людям подойти к нему и на лбу каждого кровью фаним начертал знак Бивня.

Даже самые суровые солдаты рыдали от восторга.


«Эсменет принадлежит ему…»

Как все ужасающие мысли, эта обладала собственной волей. Она вползала в мозг и выползала из него, то удушающая, то неподвижная и холодная. Несмотря на бесконечное повторение, она походила на неотложное дело, о котором слишком поздно вспомнили. Она одновременно призывала к оружию и мрачно напоминала о том, что все тщетно. Ахкеймион не просто потерял Эсменет – он потерял ее из-за него.

Он чувствовал это так, словно только его душа повинна в случившемся. А факт предательства самой Эсменет был слишком огромным, чтобы его осмыслить.

«Старый дурак!»

Приезд Ахкеймиона во дворец Фама сбил с толку чиновников заудуньяни. Они вели себя вежливо – ведь он был учителем их хозяина, – но в их поведении проглядывало волнение. Странное волнение. Если бы они выказывали какие-то опасения, Ахкеймион списал бы это на счет своего колдовского ремесла – они же были религиозны и суеверны. Но их, похоже, беспокоил не столько он, сколько собственные мысли. Они обращались с ним, решил Ахкеймион, как с человеком, над которым смеялись за глаза. А теперь он предстал перед ними как важная фигура, и они боялись собственной непочтительности.

Конечно, люди уже знали, что он рогоносец. Рассказы обо всех, кто делил хлеб и мясо у костра Ксинема, широко разошлись в самых разных версиях. Ничего нельзя утаить. А уж история Ахкеймиона наверняка самая популярная: история чародея, любившего шлюху, которая стала супругой пророка, должна передаваться из уст в уста, умножая его позор.

Ожидая, пока скрытая череда посланцев и секретарей передаст его просьбу, Ахкеймион бродил по двору, пораженный невероятным масштабом происходящего. Даже без Консульта и угрозы Второго Апокалипсиса ничто уже не будет прежним. Келлхус изменил мир – не так, как Айенсис или Триамис, но как Айнри Сейен.

Ныне, осознал Ахкеймион, настал год первый. Новой эры Людей.

Он вышел из прохладной тени портика на жаркое утреннее солнце. Несколько мгновений он стоял и присматривался, моргая, к мерцанию белого и розового мрамора, затем его взгляд упал на клумбы посреди двора. К его удивлению, они были недавно перекопаны и засажены белыми лилиями и копьевидной агавой, дикими цветами, принесенными откуда-то из-за стен. Он увидел трех человек – наверное, просителей, как и он, – тихо переговаривавшихся в дальнем углу двора. Ахкеймион поразился, как быстро все успокоилось, стало обыденным. Несколько недель назад Карасканд тонул в грязи и болезнях, а теперь все походило на ожидание аудиенции где-нибудь в Момемне или Аокниссе.

Даже знамена – белые полосы шелка, развешанные по колоннаде, – вызывали ощущение непрерывности, неизменности жизни. Как будто Воин-Пророк был всегда. Ахкеймион смотрел на стилизованное изображение Келлхуса, вытканное черным на белой ткани: его распростертые руки и ноги делили круг на четыре равных сектора. Кругораспятие.

Холодный ветерок просочился со двора, и ткань всколыхнулась волной, словно под ней проползла змея. Наверное, понял Ахкеймион, рисунок начали вышивать еще до битвы.

Кто бы это ни сделал, он забыл о Серве. Ахкеймион отогнал воспоминание о ней, привязанной к Келлхусу на кресте. Под Умиаки было темно, но ему почудилось лицо Серве, запрокинутое в суровом экстазе.

«Он такой, как ты рассказывал, – признался той ночью Келлхус. – Цурумах. Мог-Фарау…»

– Господин Ахкеймион!

Ахкеймион резко обернулся и увидел выступившего на солнечный свет офицера в золотых и зеленых одеждах. Как все Люди Бивня, он был худым, хотя и не настолько истощенным, как те, кого нашли во дворце Фама. Офицер упал на колени у ног Ахкеймиона и заговорил, глядя в пол, с сильным галеотским акцентом:

– Я Дун Хеорса, капитан щитоносцев Сотни Столпов. – Когда он поднял взгляд, в его синих глазах было мало благоговения и много скрытого знания. – Он велел мне привести вас.

Ахкеймион сглотнул и кивнул.

«Он…»

Чародей последовал за офицером во мрак пропитанных благовониями коридоров.

«Он. Воин-Пророк».

Мурашки побежали по коже. Во всем мире, среди бесчисленных людей, рассыпанных по бесчисленным странам, он, Анасуримбор Келлхус, говорил с Богом – с Богом! Как может быть иначе, если он знает то, чего не может знать больше никто? Если он говорит то, чего не может говорить больше никто?

И кто упрекнет Ахкеймиона за его недоверчивость? Словно флейту держали на ветру, а она вдруг заиграла песню – это невероятно…

Это чудо. Пророк среди них.

Капитан по дороге не сказал ни слова. Он шел впереди, придерживаясь той же неестественной дисциплины, что и все остальные в этом дворце. По полу были разбросаны узорчатые ковры, заглушавшие шаги.

Несмотря на волнение, Ахкеймион был рад, что не нужно поддерживать разговор. Никогда с ним не случалось такого смятения противоречивых чувств. Ненависть к невероятному сопернику, к самозванцу, лишившему его мужества – и жены. Любовь к старому другу, к ученику, который сам учил Ахкеймиона, к голосу, наполнявшему душу бесчисленными прозрениями. Страх перед будущим, перед хищным безумием, готовым поглотить все и всех. Ликование из-за мгновенного уничтожения врага.

Горечь. Надежда.

И благоговение… Благоговение прежде всего.

Глаза людей – лишь пустые дырки. Никто не знал этого лучше, чем адепты Завета. Все книги, даже священные писания – тоже дырки. Но поскольку люди не могут видеть незримого, они считают, что видят все, они путают небеса и мелкие неприятности.

Но Келлхус был иным. Он был дверью. Могучими вратами.

«Он пришел спасти нас. Я должен помнить об этом. Я должен цепляться за это!»

Капитан щитоносцев провел Ахкеймиона мимо ряда гвардейцев с каменными лицами, чьи зеленые мундиры украшал вышитый золотом знак Сотни Столпов – ряд вертикальных полос поверх длинной косой полосы Бивня. Они вошли в резные двери красного дерева, и Ахкеймион очутился в портике просторного двора. В воздухе веял густой запах цветов.

За колоннадой неподвижно сиял пропитанный солнцем фруктовый сад. Деревья – Ахкеймион подумал, что это какой-то экзотический вид яблонь, – сплетали черные стволы под созвездиями распустившихся цветов, и каждый лепесток казался белым лоскутком, вымоченным в крови. Над садом огромными стражами возвышались дольмены – темные необработанные камни, древнее Киранеи или даже Шайгека. Останки давно обрушенного круга.

Ахкеймион вопросительно посмотрел на капитана Хеорсу и уловил какое-то движение в гуще листьев и цветов. Он обернулся – и увидел ее. Она шла под ветвями вместе с Келлхусом.

Эсменет.

Она говорила, хотя Ахкеймион слышал лишь тень ее прежнего голоса. Она потупила глаза, внимательно рассматривая усыпанную лепестками землю у себя под ногами. Ее улыбка была полна печали и разбивала сердце, словно она с нежной признательностью отвечала на ласковое предложение.

Ахкеймион осознал, что впервые видит их вдвоем. Она словно не принадлежала этому миру, казалась самоуверенной и хрупкой в своем легком бирюзовом кианском платье, прежде, наверное, принадлежавшем какой-то фаворитке падираджи. Изящная, темноглазая и смуглая. Ее волосы сверкали подобно обсидиану на золотых швах ее платья. Как нильнамешская императрица под руку с куниюрским верховным королем. И на шее, под самым горлом, у нее висела хора – Безделушка! Слеза Господня, чернее черного.

Она была Эсменет – и не Эсменет. Женщина легкого поведения исчезла, а всего остального оказалось больше, куда больше, чем рядом с ним. Она блистала.

«Я затенял ее, – понял Ахкеймион. – Я – дым, а она… она зеркало».

При виде пророка капитан Хеорса пал на колени и низко склонил голову. Ахкеймион понял, что делает то же самое, когда уже очутился на земле.

«Где же я умру в следующий раз? – спрашивал он Эсменет в ту ночь, когда она разбила ему сердце. – В Андиаминских Высотах?»

Как же он был глуп!

Он заморгал, прогоняя слезы, сглотнул комок в горле. На миг ему показалось, что весь мир – это весы и все, что он отдал – а он столько отдал! – не перевесит одного-единственного – любви. Почему он не может получить любовь?

Потому что он разрушил бы ее. Точно так же, как разрушил все остальное.

«Я ношу его ребенка».

На миг их глаза встретились. Она подняла руку и тут же опустила ее, словно припомнив свою новую привязанность. Она повернулась к Келлхусу, поцеловала его в щеку, затем удалилась, прикрыв глаза и поджав губы так, что сердце стыло от холода.

Впервые он видел их вместе.

«Так что же будет, когда я умру в следующий раз?»

Келлхус стоял перед яблоней, ласково и выжидающе глядя на него. Он был облачен в белыешелковые ризы, вышитые серым растительным узором. Как всегда, рукоять его странного меча выглядывала из-за левого плеча. Он тоже носил хору, хотя из вежливости прятал ее под одеждой на груди.

– Ты не должен преклонять колени в моем присутствии, – сказал Келлхус, жестом подзывая Ахкеймиона. – Ты мой друг, Акка. И навсегда останешься моим другом.

Ахкеймион встал. В ушах шумела кровь. Он посмотрел на тени, где скрылась Эсменет.

«Как же это все случилось?»

Когда Ахкеймион впервые встретился с Келлхусом, тот мало чем отличался от бродяги – эдакое занятное приложение к скюльвенду, которого Пройас надеялся использовать в своей борьбе с императором. Но теперь Ахкеймиону казалось, что намеки на сегодняшнее положение проявились сразу. Все удивлялись: почему скюльвенд, да еще из утемотов, жаждет службы у айнрити в Священном воинстве?

– Это из-за меня, – сказал тогда Келлхус.

Он открыл свое имя – Анасуримбор, – и это было лишь началом.

Ахкеймион подошел к нему и ощутил, что высокий рост Келлхуса странным образом пугает его. Всегда ли он был так высок? Улыбнувшись, Келлхус легко повел его под сень деревьев. На солнце темнел дольмен. В воздухе деловито жужжали пчелы.

– Как поживает Ксинем? – спросил Келлхус.

Ахкеймион сжал губы, сглотнул. Этот вопрос почему-то обезоружил его до слез.

– Я… я боюсь за него.

– Ты должен привести его, и поскорее. Мне не хватает наших трапез и споров под звездами. Мне не хватает костра, обжигающего ноги.

И Ахкеймион так же легко поддался старому ритму.

– У тебя всегда были слишком длинные ноги.

Келлхус рассмеялся. Казалось, он светится вокруг хоры.

– Мне нравятся твои слова.

Ахкеймион усмехнулся, но следы рубцов на запястьях Келлхуса убили зарождающееся веселье. Синяки на его лице. Ссадины.

«Они пытали его… убили Серве».

– Да, – сказал Келлхус, печально протягивая руки. Вид у него был почти растерянный. – Если бы все так быстро заживало.

Эти слова вдруг пробудили гнев в душе Ахкеймиона.

– Ты ведь все время видел шпионов Консульта – все время! – и ничего мне не сказал! Почему?

«Почему Эсменет?»

Келлхус поднял брови, вздохнул.

– Время не подошло. Но ты уже сам знаешь.

– Знаю?

Келлхус улыбнулся, поджав губы как обиженный и растерянный человек.

– Теперь ты и твоя школа должны вести переговоры, а прежде могли просто схватить меня. Я скрывал от тебя шпионов-оборотней по той же причине, по какой ты скрывал меня от твоих хозяев.

«Но ведь ты уже знаешь», – говорили его глаза.

Ахкеймион не смог придумать ответа.

– Ты сказал им, – продолжал Келлхус, шагая между рядами цветущих деревьев.

– Сказал.

– И они согласились с твоим толкованием?

– Каким толкованием?

– Что я больше, чем просто знамение Второго Апокалипсиса.

«Больше». Трепет охватил Ахкеймиона – и тело, и душу.

– Они сомневаются.

– Я предполагал, что тебе будет трудно описать меня… и заставить их понять.

Ахкеймион беспомощно посмотрел на него, затем опустил глаза.

– Итак, – проговорил Келлхус, – какие тебе даны указания?

– Сделать вид, что я учу тебя Гнозису. Я сказал им, что иначе ты обратишься к Шпилям. И позаботиться… – Ахкеймион облизнул губы, – чтобы с тобой ничего не случилось.

Келлхус одновременно улыбнулся и нахмурился – точно так, как делал Ксинем, пока его не ослепили.

– Значит, теперь ты мой телохранитель?

– У них есть причина беспокоиться, как и у тебя. Подумай, какую катастрофу ты устроил. Сотни лет Консульт жировал в самом сердце Трех Морей, а над нами все насмехались. Они действовали безнаказанно. Но теперь жирок выгорел. Они пойдут на все, чтобы возместить свои потери. На все.

– Были и другие убийцы.

– Раньше. Сейчас ставки сильно повысились. Возможно, оборотни действуют по собственной инициативе. А может быть, их… направляют.

Келлхус несколько мгновений смотрел ему в лицо.

– Ты боишься, что кого-то из Консульта могут направлять прямо сюда… что Древнее Имя следит за Священной войной.

– Да.

Келлхус ответил не сразу. По крайней мере, словами. Вместо этого и его осанка, и лицо, и пронзительный взгляд на миг выразили твердость желания.

– Гнозис, – сказал он наконец. – Дашь ли ты его мне, Акка?

«Он знает. Он знает, какой силой будет обладать».

Земля покачнулась под ногами.

– Если ты потребуешь… Хотя я…

Ахкеймион поднял взгляд на Келлхуса, внезапно осознав: этот человек уже знает его ответ. Казалось, что эти пронзительные голубые глаза видят каждый шаг, каждую потаенную мысль.

«Для него нет неожиданностей».

– Да, – мрачно кивнул Келлхус. – Как только я приму Гнозис, я откажусь от защиты хоры.

– Именно.

Поначалу у Келлхуса будет только уязвимость чародея, но не его силы. Гнозис намного больше, чем Анагог: это колдовство систематическое и аналитическое. Даже самые примитивные Напевы требовали интенсивной подготовки, которая включала в себя состояние отрешенности.

– Потому ты и должен защищать меня, – заключил Келлхус. – Теперь ты мой визирь. Ты будешь жить здесь, во дворце Фама, в моем полном распоряжении.

Слова эти прозвучали непререкаемо, как приказ шрайи, но были сказаны с таким напором и уверенностью, словно подразумевали нечто большее. Как будто уступчивость Ахкеймиона – давно известный факт.

Келлхус не стал ждать ответа. Ему не требовался ответ.

– Ты можешь защитить меня, Акка?

Ахкеймион заморгал, пытаясь осознать, что же произошло.

«Ты будешь жить здесь…»

С ней.

– От-т Древнего Имени? – заикаясь, пробормотал он. – Не уверен.

Откуда взялась эта предательская радость?

«Ты увидишь ее! Завоюешь ее!»

– Нет, – ровно сказал Келлхус. – От себя.

Ахкеймион уставился на него, и на миг перед его взглядом промелькнул Наутцера, вопящий от раскаленного прикосновения Мекеретрига.

– Если не смогу я, – выдохнул он, – это сделает Сесватха.

Келлхус кивнул. Он дал Ахкеймиону знак следовать за собой, резко свернул в сторону и стал продираться сквозь переплетение ветвей, перешагивая через канавы. Ахкеймион поспешил за ним, отмахиваясь от пчел и трепещущих лепестков. Оставив позади три канавы, Келлхус остановился у открытого пятачка между двумя деревьями.

Ахкеймион разинул рот от ужаса.

Яблоня перед Келлхусом была лишена цветущих ветвей, остался только черный узловатый ствол с тремя сучьями, изогнутыми, как руки танцора. На них был растянут на ржавых цепях обнаженный шпион-оборотень. Его поза – одна рука заведена назад, другая вытянута вперед – напомнила Ахкеймиону копьеметателя. Голова свисала, длинные изящные пальцы-щупальца его лица бессильно лежали на груди. Солнце освещало демона, отбрасывая загадочные тени.

– Дерево было уже мертвым, – сказал Келлхус, словно объясняя.

– Что… – начал Ахкеймион, но осекся, когда тварь шевельнулась, подняв остатки лица. Щупальца медленно шевелились в воздухе, словно конечности задыхающегося краба. Глаза без век уставились на человека в бесконечном ужасе.

– Что ты узнал? – наконец выдавил Ахкеймион.

Тварь пожевала безгубым ртом.

– Ах-х, – выдохнула она. – Чигра-а-а…

– Вот кто их цель, – тихо сказал Келлхус.

«Беда близится, Чигра. Ты слишком поздно обнаружил нас».

– Но кто их направляет? – вскричал Ахкеймион, сцепив руки перед собой. – Ты знаешь это?

Воин-Пророк покачал головой.

– Они обучены, и очень хорошо. Потребуются месяцы допросов. А то и больше.

Ахкеймион кивнул. Будь у них время, понял он, Келлхус смог бы выпотрошить эту тварь, овладеть ею, как он овладевал всеми. Он очень тщателен, очень педантичен. Даже то, как быстро он раскрыл шпиона – тварь, созданную для обмана, – показывало его… неотвратимость.

«Он не совершает ошибок».

На какое-то головокружительное мгновение злорадное бешенство овладело Ахкеймионом. Все эти годы – века! – Консульт держал их за дураков. Но теперь – теперь! Знают ли они? Чуют ли опасность, исходящую от этого человека? Или недооценивают его, как и все остальные?

Как Эсменет.

Ахкеймион сглотнул.

– Как бы то ни было, Келлхус, ты должен окружить себя лучниками с хорами. И ты должен избегать больших строений где бы то ни было…

– Ты волнуешься, – сказал Келлхус, – при виде этих тварей.

По роще пронесся ветерок, и бесчисленные лепестки закружились в воздухе, словно на незримых нитях. Ахкеймион смотрел, как один из них опустился на лобок твари. К чему держать демона здесь, среди красоты и покоя, где он подобен раковой опухоли на коже девушки? Зачем? Тот, кто создал это существо, ничего не знал о красоте… ничего.

Ахкеймион выдержал взгляд Келлхуса.

– Они беспокоят меня.

– А твоя ненависть?

Он вдруг ощутил, что все – то, чем он был и чем станет, – жаждет возлюбить этого богоподобного человека. Как не полюбить его, если одно его присутствие – спасение? Но Ахкеймион не мог забыть о близости Эсменет. О ее страсти…

– Ненависть никуда не ушла, – ответил он.

Словно подстегнутая его словами, тварь задергалась в цепях. Мускулы взбугрились под сожженной солнцем кожей. Цепи залязгали. Затрещали черные сучья. Ахкеймион попятился, вспомнив тот ужас со Скеаосом в катакомбах Андиаминских Высот. Конфас спас его той ночью.

Келлхус не удостоил вниманием тварь, он продолжал говорить:

– Все люди сдаются, Акка, даже если они ищут власти. Это в их природе. Вопрос лишь в том, кому именно они сдадутся.

«Твое сердце, Чигра-а… я сожру его, как яблочко…»

– Я… я не понимаю. – Ахкеймион отвел глаза от демона и встретил пронзительно-голубой взгляд Келлхуса.

– Некоторые, как Люди Бивня, отдают себя – действительно отдают себя – только Богу. Их гордость оберегает тот факт, что они преклоняют колена пред тем, кого они никогда не видели и не слышали. Они могут унизить себя без страха саморазрушения.

«Я сожру…»

Ахкеймион поднял дрожащую руку, прикрываясь от солнца, чтобы увидеть лицо Воина-Пророка.

– Бог лишь испытывает, – продолжал Келлхус, – но не разрушает.

– Ты сказал «некоторые», – сумел наконец выговорить Ахкеймион. – А что с остальными?

Краем глаза он видел, что лицо твари собралось, как сжатый кулак.

– Они подобны тебе, Акка. Они предаются не Богу, а себе подобным. Мужчине. Женщине. Когда один предает себя другому, не нужно оберегать гордость. Это выше закона, здесь нет правил. А страх разрушения есть всегда, даже если в него и не веришь по-настоящему. Любящие ранят друг друга, унижают и бесчестят, но никогда не испытывают, Акка. Если они по-настоящему любят друг друга.

Тварь билась в цепях, словно зажатая в незримом гневном кулаке.

Внезапно в голове Ахкеймиона как будто зажужжали пчелы.

– Зачем ты мне это рассказываешь?

– Потому что ты цепляешься за надежду, будто она испытывает тебя. Но это не так.

На одно безумное мгновение ему показалось, что на него огромными испытующими глазами смотрит Инрау или юный Пройас. Ахкеймион ошеломленно заморгал.

– Так, значит, вот что ты хочешь сказать? Она убивает меня? Ты убиваешь меня?

Тварь издавала какие-то хрюкающие звуки, словно совокуплялась. Железо скрежетало и звенело.

– Я говорю, что она все еще тебя любит. А я просто взял то, что мне дали.

– Так верни! – рявкнул Ахкеймион. Его трясло. Дыхание разрывало ему горло.

– Ты забыл, Акка. Любовь как сон. Любовь не добудешь силой.

Это были его собственные слова. Он сказал их в ту самую ночь, когда они впервые сидели у костра вместе с Келлхусом и Серве под стенами Момемна. К Ахкеймиону вернулось изумление той ночи – ощущение, что он обрел нечто ужасающее и неотвратимое. И глаза, похожие на лучистые драгоценные камни, втоптанные в грязь мира, смотрели на него поверх языков пламени – те же глаза, что взирали на него сейчас… Но сейчас их разделял иной огонь.

Тварь взвыла.

– Было время, когда ты блуждал, – продолжал Келлхус. В его голосе таились отзвуки грозы. – Было время, когда ты думал: нет смысла, есть одна любовь. Нет мира, есть…

И Ахкеймион услышал свой шепот:

– Только она…

Эсменет. Блудница из Сумны.

Даже сейчас его взор горел убийством. Он опускал веки и снова видел их вместе: глаза Эсменет распахнуты от блаженства, рот открыт, спина выгнута, кожа блестит от пота… Стоит сказать слово – и все будет кончено. Стоит начать Напев – и мир сгорит. Ахкеймион это знал.

– Ни я, ни Эсменет не можем освободить тебя от страданий, Акка. Ты сам разрушаешь себя.

Эти обезоруживающие глаза! Что-то внутри Ахкеймиона сжималось под его взглядом, заставляло сдаться. Он не должен смотреть!

– О чем ты говоришь! – воскликнул Ахкеймион.

Келлхус стал тенью под рассеченным ветвями солнцем. Потом он повернулся к твари, корчившейся на дереве, и его лицо высветили яркие лучи.

– Вот, Акка. – В его словах была пустота, словно они – пергамент, на котором Ахкеймион мог написать все, что угодно. – Вот твое испытание.

– Мы сдерем мясо с твоих костей! – выла тварь. – Твое мясо!

– Ты, Друз Ахкеймион, – адепт Завета.


Когда Келлхус ушел, Ахкеймион, спотыкаясь, добрел до ближайшего дольмена и прислонился к нему спиной. Его вырвало на траву. Затем он побежал сквозь рощу цветущих деревьев, мимо стражи у портика. Он нашел какой-то дворик в колоннах, пустую нишу. Ни о чем не думая, он забился в тень между стеной и колонной. Он обхватил себя руками за плечи, подогнул колени, но чувство защищенности не приходило.

Нигде не спрячешься. Нигде не скроешься.

«Меня считали мертвым! Откуда же они знали?»

Ведь он пророк… Разве не так?

Как же он мог не знать? Как…

Ахкеймион рассмеялся, уставившись безумными глазами на темный геометрический узор на потолке. Он провел рукой по лбу, по волосам. Безликая тварь продолжала корчиться и выть где-то в отдалении.

– Год первый, – прошептал он.

Глава 2. Карасканд

Говорю вам, вина – лишь в глазах обвинителя. Такие люди знают, даже отрицая это, почему столь часто убийство служит им отпущением грехов. Истинное преступление касается не жертвы, а свидетеля.

Хататиан. Проповеди
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Карасканд


Слуги и чиновники с воплями разбегались перед Найюром, который медленно шагал мимо них со своей заложницей. Во дворце били тревогу, слышались крики, но никто из этих дураков не знал, что делать. Он спас их драгоценного пророка. Разве это не делало божественным и его самого? Он бы рассмеялся, если бы в его смехе не звенела сталь. Если бы они только знали!

Он остановился на пересечении выложенных мрамором коридоров и встряхнул девушку, схватив ее за глотку.

– Куда? – прорычал он.

Она всхлипывала и задыхалась, ее глаза, полные панического ужаса, смотрели вправо. Эта кианская рабыня, которую он похитил, больше беспокоилась о своей шкуре, чем о душе. Души заудуньяни уже отравлены.

Дунианским ядом.

– Двери! – хватая ртом воздух, крикнула девушка. – Там… Там!

Ее шея удобно умещалась в его руке, как шея кошки или маленькой собаки. Это напомнило Найюру странствия его прежней жизни, когда он душил тех, кого насиловал. Но эту рабыню он не хотел. Найюр ослабил хватку и глядел, как девушка, спотыкаясь, побежала назад, а затем упала с задранной юбкой на черный мраморный пол.

Из галереи за его спиной послышались крики.

Он бросился к двери, которую указала рабыня. Пинком распахнул ее.

Посередине детской стояла колыбель, вырезанная из дерева, похожего на черный камень. Высотой ему по грудь, она была укрыта кисеей, что свисала с крюка, ввинченного в расписной потолок. Комнату с золотисто-коричневыми стенами заливал приглушенный свет ламп. Здесь пахло сандалом и было очень чисто.

Когда Найюр двинулся к резной колыбели, все вокруг словно замерло. Его шаги не оставляли следов на ковре, где был выткан город. Огоньки светильников затрепетали, но не более того. Найюр встал так, чтобы колыбель оказалась между ним и входом в комнату, и раздвинул кисею.

Моэнгхус.

Белокожий. Совсем маленький, тянет в рот пальчики ног. Глаза пустые и плавающие, младенческие. Пронзительная белизна и голубизна степи.

«Мой сын».

Найюр протянул два пальца, посмотрел на шрамы, охватывающие предплечье. Младенец замахал ручонками и как будто случайно схватил пальцы Найюра. Его хватка была крепкой, как отцовское или дружеское пожатие в миниатюре. Вдруг его личико побагровело, сердито сморщилось. Он пустил слюни, захныкал.

Зачем дунианин оставил этого ребенка? Найюр не понимал. Что он увидел, когда посмотрел на младенца? Какая ему польза от мальчика?

Мир и душа ребенка связаны воедино, без разрыва и промежутка. Без обмана. Без языка. Ребенок плачет просто потому, что хочет есть. И Найюр вдруг понял: если он покинет этого ребенка, мальчик станет айнрити. А если он его заберет, украдет, ускачет с ним в степь – ребенок вырастет скюльвендом. От этой мысли у Найюра зашевелились волосы на голове, ибо здесь была магия, рок.

Дитя не вечно будет плакать только от голода. Разрыв между душой и миром станет шире, и пути для выражения желаний этой души умножатся, станут бесконечными. Голод, который ныне един, расплетется на пряди похоти и надежды, завяжется в тысячи узлов страха и стыда. Мальчик будет зажмуриваться при виде поднятой карающей длани отца и вздыхать от нежного прикосновения матери. Все зависит от обстоятельств. Айнрити или скюльвенд…

Неважно.

И вдруг Найюр понял, как смотрит на ребенка дунианин: он видит мир людей-младенцев, чьи крики сливаются в слова, языки, нации. Он видит промежуток между душой и миром, он умеет ходить тысячами путей. Вот в чем его магия, его чары: Келлхус умеет закрывать этот разрыв, отвечать на плач. Соединять души и их желания.

Как до него умел его отец. Моэнгхус.

Ошеломленный Найюр смотрел на брыкающегося младенца, ощущал хватку крохотной ручки на своих пальцах. Он понял, что дитя его чресел одновременно было его отцом. Это его исток, а сам он, Найюр урс Скиоата, – всего лишь одна из вероятностей. Плач, превратившийся в хор мучительных криков.

Он вспомнил усадьбу в Нансурии, горевшую так ярко, что ночь вокруг казалась еще более черной. Его двоюродные братья смеялись, когда он поймал младенца на острие меча…

Он отнял свой палец. Моэнгхус всхлипнул и затих.

– Ты чужой, – проскрежетал Найюр, поднимая покрытый шрамами кулак.

– Скюльвенд! – раздался крик.

Найюр обернулся и на пороге соседней комнаты увидел шлюху колдуна. Мгновение они просто смотрели друг на друга, одинаково ошеломленные.

– Ты не сделаешь этого! – вскричала женщина пронзительным от ярости голосом.

Эсменет вошла в детскую, и Найюр попятился. Он не дышал, словно больше не нуждался в воздухе.

– Это все, что осталось от Серве, – сказала она. Голос ее был тихим, умиротворяющим. – Все, что осталось. Свидетельство ее существования. Неужели ты и это у нее отнимешь?

«Доказательство ее существования».

Найюр в ужасе смотрел на Эсменет, затем перевел взгляд на младенца – розового на шелковых голубых пеленках.

– Но его имя! – услышал он чей-то крик. Слишком бабий, слишком бессильный, чтобы принадлежать Найюру.

«Со мной что-то не так… Что-то не так…»

Эсменет нахмурилась и хотела что-то сказать, но тут в комнату через обломки двери, высаженной Найюром, влетел первый стражник в зелено-золотом мундире Сотни Столпов.

– Мечи в ножны! – закричала Эсменет, когда солдаты ввалились в комнату.

Караульные воззрились на нее с недоумением.

– В ножны! – повторила она.

Стражники опустили мечи, хотя по-прежнему сжимали рукояти. Офицер попытался возразить, но Эсменет яростным взглядом заставила его замолчать.

– Скюльвенд пришел преклонить колена, – сказала она, повернув свое накрашенное лицо к Найюру, – и почтить первородного сына Воина-Пророка.

И Найюр осознал, что уже стоит на коленях перед колыбелью, а глаза его широко раскрыты, сухи и пусты.

Ему казалось, что он никогда не встанет.


Ксинем сидел за старым столом Ахкеймиона и слепо глядел на стену с почти осыпавшейся фреской: кроме пронзенного копьем леопарда, чьих-то глаз и конечностей, ничего не разобрать.

– Что ты делаешь? – спросил он.

Ахкеймион постарался не обращать внимания на предостерегающий тон друга. Он обращался к своим жалким пожиткам, разбросанным на кровати.

– Я уже говорил тебе, Ксин… Я складываю вещи. Перебираюсь во дворец Фама.

Эсменет всегда насмехалась над тем, как он собирается, составляя список вещей, которых всего-то было по пальцам перечесть. «Подоткни тунику, – говаривала она. – А то забудешь свои маленькие штучки».

Похотливая сука… Кем еще она может быть?

– Но Пройас простил тебя.

На сей раз Ахкеймион обратил внимание на тон маршала, и он вызвал у него гнев вместо сочувствия. Ксинем теперь занят только одним – он пьет.

– Зато я не простил Пройаса.

– А я? – спросил Ксинем. – А что будет со мной?

Ахкеймион поежился. Пьяницы всегда как-то особенно произносят слово «я». Он обернулся, стараясь не забыть о том, что Ксинем – его друг… единственный друг.

– Ты? – переспросил он. – Пройас до сих пор нуждается в твоих советах, твоей мудрости. Для тебя есть место рядом с ним. Но не для меня.

– Я не это имел в виду, Акка.

– Но почему я…

Ахкеймион осекся. Он понял, что на самом деле имел в виду его друг. Ксинем обвинял Ахкеймиона в том, что тот его бросает. Даже сейчас, после всего случившегося, Ксинем осмеливался обвинять его. Ахкеймион вернулся к своим сборам.

Словно его жизнь и без того не была сущим безумием.

– Почему бы тебе не поехать со мной? – проговорил он и поразился неискренности собственных слов. – Мы можем… мы можем поговорить… с Келлхусом.

– Зачем я Келлхусу?

– Не ему – тебе, Ксин. Тебе нужно поговорить с ним. Тебе необходимо…

Ксинем сумел бесшумно выбраться из-за стола и навис над Ахкеймионом – косматый, жуткий, и не только из-за своего увечья.

– Поговорить с ним! – взревел он, хватая друга за плечи и встряхивая. Ахкеймион вцепился в его руки, но они были тверды как камень. – Я умолял тебя! Помнишь? Я умолял тебя, а ты смотрел, как они вырывают мои проклятые глаза! Мои глаза, Акка! У меня больше нет моих гребаных глаз!

Ахкеймион упал на жесткий пол и отползал назад. Его лицо было забрызгано слюной.

Могучий мужчина рухнул на колени.

– Я не вижу-у-у! – провыл он. – Мне не хватает мужества, не хватает мужества…

Несколько мгновений он молча вздрагивал, затем замер. Когда Ксинем снова заговорил, голос его звучал хрипло, он необъяснимым образом изменился. То был голос прежнего Ксинема, и это ужаснуло Ахкеймиона.

– Ты должен поговорить с ним обо мне, Акка. С Келлхусом…

У Ахкеймиона не осталось ни сил, ни надежды. Его словно притянули к полу, связав собственными кишками.

– Что я должен сказать ему?


Первый утренний свет на трепещущих веках. Вкус первого вздоха. Щека на подушке, онемевшая после сна. Это – и только это – связывало Эсменет с той женщиной, шлюхой, какой она прежде была.

Иногда она забывала. Иногда она просыпалась с прежними ощущениями: беспокойство, струящееся по телу, духота постели, жажда плоти. Однажды ей даже послышался стук молотков в лудильной мастерской на соседней улице. Она резко поднималась, и муслиновые покрывала скользили по ее коже. Она моргала, всматривалась в изображения героических подвигов на стенах полуосвещенной комнаты и останавливала взгляд на своих рабынях – трех кианских девочках-подростках, – распростершихся лицом вниз в знак покорности.

Сегодня было точно так же. Растерянно прищурившись, Эсменет встала и отдалась их хлопотливым рукам. Они щебетали на своем странном убаюкивающем языке и переходили на ломаный шейский только тогда, когда их тон заставлял Эсменет вопросительно посмотреть на кого-то из них – обычно это была Фанашила. Рабыни расчесывали волосы Эсменет костяными гребнями, растирали ее ноги и руки быстрыми ладошками, затем терпеливо ждали, пока она помочится за ширмой. Потом они вели ее в ванну в соседней комнате, натирали мылом, затем маслом и делали массаж.

Как всегда, Эсменет принимала их услуги со спокойным удивлением. Она была щедра на благодарности и радовала девушек выражением своего удовольствия. Эсменет знала, что они слышали все сплетни, ходившие среди рабов. Они понимали, что рабство имеет собственную иерархию и привилегии. Будучи рабынями царицы, девочки сами становились царицами для остальных слуг. Может быть, это поражало их не меньше, чем саму Эсменет удивляло ее положение.

Она вышла из ванной с легким головокружением, расслабленная и полная туманного ощущения легкости бытия, которое рождает только горячая вода. Рабыни одели ее, затем занялись волосами, и Эсменет посмеялась над их шутками. Иэль и Бурулан с беспечной безжалостностью поддразнивали Фанашилу – та всегда была непробиваемо серьезна, а это обычно делает человека мишенью для бесконечных насмешек. Наверное, они намекают на какого-то юношу, подумала Эсменет.

Когда девушки закончили, Фанашила пошла в детскую, а Иэль и Бурулан, все еще хихикая, повели Эсменет к туалетному столику с косметикой – такое изобилие ей и не снилось в Сумне. Любуясь всеми этими кисточками, красками, пудрами, она винила себя за проснувшуюся жадность к вещам.

«Я заслужила это», – думала она и ругала себя за слезы, выступающие на глазах.

Иэль и Бурулан замолчали.

«Это больше… больше того, что можно отнять».

С восхищением глядя на свое отражение, Эсменет видела тот же восторг в глазах рабынь. Она была прекрасна – прекрасна как Серве, только с темными волосами. Эсменет почти поверила, что усилия множества людей, сделавших из нее эту экзотическую красавицу, стоили того. Она почти поверила, что все это – настоящее.

Любовь к Келлхусу цеплялась за ее душу, как воспоминание о тягостном преступлении. Иэль погладила госпожу по щеке – она была самой разумной из служанок и прежде всех замечала печаль Эсменет.

– Красивая, – проворковала она, устремив на хозяйку внимательный взор. – Как богиня.

Эсменет сжала ее руку, затем потянулась к своему все еще плоскому животу.

«Это настоящее».

Вскоре они закончили, а Фанашила вернулась с Моэнгхусом и Опсарой, его кормилицей. Затем явились рабы с кухни и принесли завтрак. Эсменет позавтракала в залитом солнцем портике, между делом расспрашивая Опсару о сыне Серве. В отличие от личных рабынь Эсменет, Опсара вечно подсчитывала все, чем услужила своим новым хозяевам, – каждый шаг, каждый ответ на вопросы, каждую выполненную работу. Иногда ее просто распирало от наглости, но она удерживалась на грани непослушания. Эсменет давно заменила бы ее, не будь кормилица так предана Моэнгхусу. Опсара считала его таким же рабом, как она сама, невинным дитятей, которого надо защитить от хозяев. Пока он сосал ее грудь, она напевала ему невыразимо прекрасные песни.

Опсара не скрывала, что презирает Иэль, Бурулан и Фанашилу. Девушки посматривали на кормилицу со страхом, хотя Фанашила порой осмеливалась фыркать в ответ на ее замечания.

После завтрака Эсменет забрала Моэнгхуса и вернулась к своей постели под балдахином. Некоторое время она просто сидела, держа ребенка на коленях и глядя в его бессмысленные глазки. Она улыбнулась, когда он крошечными ручонками схватился за свои крошечные ножки.

– Я люблю тебя, Моэнгхус, – проворковала она. – Да-да-да-да-да-а-а.

Все равно это казалось сном.

– Никогда больше ты не будешь голодать, милый мой. Я обещаю… Да-да-да-да-да-а-а!

Моэнгхус радостно заверещал от щекотки. Она рассмеялась, усмехнулась в ответ на суровый взгляд Опсары, а затем подмигнула, глянув на сияющие лица своих рабынь.

– Скоро у тебя будет маленький братик. Ты знаешь? Или сестричка… И я назову ее Серве, как твою маму. Да-да-да-да-да-а-а!

Потом она встала и отдала ребенка Опсаре, давая понять, что сейчас уходит. Все упали на колени, исполняя утренний ритуал покорности – девушки так, словно это их любимая игра, а Опсара – словно ее руки и ноги вязли в песке.

Глядя на них, Эсменет впервые после встречи в саду подумала об Ахкеймионе.


Она наткнулась на Верджау: он шел по коридору в свой кабинет, нагруженный множеством свитков и табличек. Пока Эсменет поднималась на возвышение, он раскладывал свои материалы. Писцы уже заняли места у ее ног, на коленях перед невысокими пюпитрами, которые так любили кианцы. Верджау пристроил отчет на сгибе локтя и встал между ними на расстоянии нескольких шагов – прямо на дерево, вытканное на алом ковре.

– Прошлой ночью были задержаны двое тидонцев, они писали ортодоксальные призывы на стенах казарм Индурум.

Верджау выжидающе посмотрел на Эсменет. Писцы быстро записали его слова, и их перья замерли.

– Кто они по положению? – спросила она.

– Из касты слуг.

Подобные инциденты всегда внушали ей невольный страх – не перед тем, что может случиться, но перед тем, какой из этого следует вывод. Почему они упорствуют?

– Значит, они не умеют читать.

– Возможно, они перерисовывали значки, написанные для них кем-то на обрывке пергамента. Похоже, им заплатили. Кто именно – они не знают.

Несомненно, это нансурец. Очередная мелкая месть Икурея Конфаса.

– Довольно, – ответила Эсменет. – Пусть их выпорют и вышлют.

Легкость, с какой слова слетели с ее губ, ужасала Эсменет. Один ее вздох – и эти люди, эти жалкие дураки могли бы умереть в муках. Вздох, который мог стать чем угодно – стоном наслаждения, удивленным вскриком, словом сострадания…

Это и есть власть, поняла Эсменет: слово превращается в дело. Стоит ей сказать – и мир будет переписан. Прежде ее голос рождал лишь прерывистые вздохи, подгоняющие семяизвержение. Прежде ее крики могли лишь предвосхищать несчастья и обольщать, выманивая ничтожную милость. Теперь же ее голос сам стал милостью и несчастьем.

От этих мыслей у нее закружилась голова.

Она смотрела, как писцы записывают ее приговор. Эсменет быстро научилась скрывать свое ошеломление. Она снова поймала себя на том, что прижимает руку – левую руку с татуировкой – к животу, словно то, что зрело в ее утробе, было священным даром для всего сущего. Может, весь мир вокруг – ложь, но ребенок в ней… Ничто другое не дает женщине большей уверенности, даже если она очень боится.

Какое-то мгновение Эсменет наслаждалась ощущением тепла под ладонью, уверенная, что это всплеск божественности. Роскошь, власть – мелочи по сравнению с другими, внутренними переменами. Ее чрево, бывшее постоялым двором для бесчисленных мужчин, отныне стало храмом. Ее ум, прежде пребывавший во мраке невежества и непонимания, стал маяком. Ее сердце, прежде бывшее помойкой, стало алтарем для Воина-Пророка.

Для Келлхуса.

– Граф Готьелк, – продолжал Верджау, – трижды ругал нашего господина.

Она отмахнулась:

– Дальше.

– При всем моем уважении, госпожа, мне кажется, что это дело заслуживает большего внимания.

– Скажи мне, – раздраженно спросила Эсменет, – а кого граф Готьелк не ругал? Вот когда он перестанет прохаживаться по поводу нашего владыки и господина, тогда я буду беспокоиться.

Келлхус предупреждал ее насчет Верджау. Этот человек недолюбливает тебя, говорил он, потому что ты женщина. И из природной гордости. Но поскольку и Эсменет, и Верджау понимали и принимали бессилие последнего, их отношения стали скорее соперничеством брата и сестры, а не противостоянием врагов. Странно иметь дело с людьми и знать, что никаких тайн не утаишь, никаких мелочей не скроешь. На взгляд постороннего, их противостояние было помпезным, даже трагическим. Но между собой они никогда не думали о том, что скажут другие, – ведь Келлхус был уверен, что они все понимают.

Эсменет одарила Верджау извиняющейся улыбкой.

– Прошу, продолжай.

Он недоуменно кивнул.

– Среди айнонов еще одно убийство. Некто Аспа Мемкумри, из людей господина Ураньянки.

– Багряные Шпили?

– Наш осведомитель утверждает, что так.

– Осведомитель… ты имеешь в виду Неберенеса. – Когда Верджау кивнул, она сказала: – Приведи его ко мне завтра утром… тайно. Нам нужно точно узнать, что они делают. А пока я переговорю с нашим владыкой и господином.

Лысый наскенти отметил что-то на восковой дощечке, затем продолжил:

– Граф Хулвагра был замечен за отправлением запрещенного обряда.

– Пустяки, – ответила она. – Наш господин не запрещает своим слугам иметь суеверия. В основе верности лежит не страх, Верджау. Особенно если речь идет о туньерах.

Снова росчерк пера, повторенный всеми писцами.

Секретарь перешел к следующему пункту, на сей раз не поднимая глаз.

– Новый визирь Воина-Пророка, – сказал он бесцветным голосом, – кричал в своих покоях.

У Эсменет перехватило дыхание.

– Что он кричал? – осторожно спросила она.

– Никто не знает.

Думать об Ахкеймионе всегда было немного горько.

– Я сама с ним поговорю… Ты понял?

– Понял, госпожа.

– Что-нибудь еще?

– Только списки.

Келлхус призвал Людей Бивня следить за своими вассалами и вообще всеми людьми, даже самыми знатными, и доносить о любых несоответствиях в поведении или характере – обо всем, что могло указать на подмену человека шпионом-оборотнем. Имена таких подозреваемых заносили в списки. Каждое утро десятки, если не сотни айнрити собирались и проходили пред всевидящими очами Воина-Пророка.

Из тысяч, попавших под подозрение, один убил посланных за ним людей, двое исчезли до ареста, одного воины из Сотни Столпов схватили для допроса, а еще одного – барона из людей палатина Чинджозы – пока оставили в покое, надеясь раскрыть крупный заговор. Приходилось действовать тупо и грубо, но другого способа – чтобы не подставить при этом Келлхуса – у них не было. Из тридцати восьми шпионов-оборотней, уже обнаруженных Келлхусом, были схвачены или убиты менее десятка. Оставалось лишь одно: ждать, пока они проявятся сами.

– Пусть шрайские рыцари соберут всех вместе, как всегда.


Выслушав отчеты, Эсменет прошлась вокруг западной террасы, чтобы насладиться солнечным светом и поприветствовать – пусть издалека – десятки льстецов, собравшихся на крышах внизу. Это внимание и раздражало, и возбуждало ее. Когда Эсменет приходила в отчаяние от своей бесполезности, она пыталась придумать, чем отплатить людям за их удивительное терпение. Вчера она послала гвардейцев раздавать хлеб и суп. Сегодня – хвала Момасу за ветерок с моря! – она бросила вниз два алых покрывала: они извивались, как угри в воде, пока летели. Эсменет рассмеялась, когда толпа кинулась к ним.

Потом она наблюдала за полуденным покаянием вместе с тремя наскенти. Обычно этот обряд применялся для отпущения грехов ортодоксов, выступавших против Воина-Пророка. Но вопреки ожиданиям, многие Люди Бивня стали возвращаться, некоторые по два и три раза, на другой день или через день. Даже заудуньяни – включая тех, кто прошел первое таинство Погружения, – приходили и заявляли о том, что поддались сомнениям, злобе или чему-то еще во время осады. В результате собиралось так много людей, что наскенти стали проводить ритуал покаяния за пределами дворца Фама.

Кающиеся подходили к судьям, раздевались до пояса и строились длинными неровными рядами, потом опускались на колени. Их спины блестели в лучах садящегося солнца. И пока наскенти читали молитвы, судьи методично шли между кающимися, ударяя каждого три раза ветвью Умиаки. С каждым ударом они восклицали:

– За раны, которые исцеляют!

– За отнятое, которое будет отдано!

– За проклятие, которое спасет!

Эсменет ломала руки, глядя на то, как поднимаются и опускаются черные ветви. Она страдала от вида крови, хотя по большей части люди получали лишь ссадины. Их спины с худыми торчащими ребрами и позвонками казались такими хрупкими. Но как они смотрели на нее! Как на рубеж, отмечающий расстояние, неодолимое без этих ударов. Это больше всего тревожило Эсменет. Когда судьи наносили удар, некоторые кающиеся выгибались, и на их лицах появлялось выражение, которое хорошо знали шлюхи, но ни одна женщина не могла понять до конца.

Отводя взгляд, Эсменет мельком заметила Пройаса в самых задних рядах. Почему-то он казался ей более обнаженным, чем остальные. Охваченная застарелой враждой, она гневно посмотрела на него, и он не выдержал ее взгляда. Когда судьи прошли мимо него, он спрятал лицо в ладонях, содрогаясь от рыданий. К своему ужасу, Эсменет поймала себя на мысли: интересно, о ком он сокрушается – о Келлхусе или об Ахкеймионе?

Она не присутствовала на вечерней церемонии Погружения, решив в одиночестве поужинать у себя. Ей сказали, что Келлхус очень занят нынешним походом Священного воинства на Ксераш, поэтому она ужинала, обмениваясь шутками с рабынями, и заняла сторону Фанашилы в споре, как она поняла, о цветных поясах. Для разнообразия подразним Иэль, подумала Эсменет.

Потом она заглянула в детскую проведать Моэнгхуса и направилась в свою личную библиотеку…

Где недавно обосновался Ахкеймион.

Архитектура дворца Фама была невероятно пышной и экстравагантной. Каждый его угол, отделанный лучшим мрамором, выдавал склонность кианцев к красоте и элегантности. Все было роскошно – от бронзовых вычурных решеток на окнах до вставок перламутра, подчеркивающих островерхие арки. Дворцовый комплекс представлял собой радиальную сеть двориков, пристроек и галерей, становящихся все выше по мере того, как строение взбиралось на холм. Келлхус с супругой занимали ряд комнат на самой вершине – высшей точке Карасканда, как любила повторять себе Эсменет, – откуда открывался вид на яблоневый сад с зубцами древних камней. Это, говорил Келлхус, делает их уязвимыми для необычных способов нападения. Колдовству не мешают ни высота, ни стены. Именно поэтому Ахкеймиону приходится жить так болезненно близко.

Достаточно близко, чтобы ветер доносил до него ее плач.

«Акка…»

Она остановилась перед обшитой деревянными панелями дверью, вдруг осознав, как далеко ушла, чтобы отогнать мысли о нем. Он не был настоящим, когда впервые пришел к ней той ночью. Нет. Он стал настоящим, когда она мельком заметила его в яблоневом саду. Но он казался опасным. Словно одним своим видом способен уничтожить все, что случилось с тех пор, как Священное воинство выступило из Шайгека.

Как может один взгляд на былое стереть прошедшие годы?

«Что я делаю?»

Опасаясь, что не выдержит, Эсменет постучала левой рукой в дверь. Она глядела на синих змей, вытатуированных на запястье. Какой-то миг, пока дверь не отворилась, она была уверена, что увидит за порогом не Ахкеймиона, а Сумну. Она чувствовала холодный кирпичный подоконник той комнаты под своими нагими бедрами. А еще она вспомнила нутром, каково это – быть товаром.

Затем перед ней возникло лицо Ахкеймиона, чуть постаревшее, но по-прежнему суровое и волнующее, каким она его помнила. В расчесанной бороде прибавилось седины, и белые пряди складывались в подобие ладони. Его глаза… в них проглядывало что-то незнакомое.

Никто не произнес ни слова. Неловкость ледяным комком встала у нее в горле.

«Он живой… он и правда живой».

Эсменет боролась с желанием прикоснуться к нему. Она ощущала запах реки Семпис, горечь черных ив на горячем шайгекском ветру. Она видела, как Ахкеймион ведет своего печального мула, исчезая вдали навсегда, как она тогда думала.

«Что же снова привело тебя ко мне?»

Затем взгляд Ахкеймиона опустился на ее живот, задержался там на мгновение. Эсменет отвела глаза, сердито посмотрев на стены с книжными шкафами у него за спиной.

– Я пришла за «Третьей аналитикой рода человеческого».

Ахкеймион подошел к ряду шкафов у южной стены. Достал большой фолиант в потрескавшемся кожаном переплете, взвесил в руках. Попытался усмехнуться, но в глазах не было веселья.

– Входи, – сказал он.

Она сделала четыре осторожных шажка за порог. В комнате веял его запах. Слабый мускусный запах, который Эсменет всегда связывала с колдовством. Кровать стояла на том месте, где прежде было ее любимое кресло, – там она впервые прочла «Трактат».

– Однако… Его перевели на шейский, – заметил Ахкеймион, оценивающе поджимая нижнюю губу. – Для Келлхуса?

– Нет. Для меня.

Она хотела сказать это с гордостью, но вышло язвительно.

– Он научил меня читать, – более осторожно объяснила она. – В наших скитаниях по пустыне, между прочим.

Ахкеймион побледнел.

– Читать?

– Да… Представь себе, научил женщину.

Он нахмурился, как будто от смущения.

– Старый мир умер, Акка. Старые законы мертвы. Да ты и сам знаешь.

Ахкеймион заморгал, словно его ударили, и она поняла: он хмурится от ее тона, а не от слов. Он никогда не презирал женщин.

Ахкеймион посмотрел на выпуклые буквы на обложке. В том, как он провел по ним пальцем, была забавная и милая почтительность.

– Айенсис – мой старый друг, – сказал он, передавая книгу. На сей раз его улыбка была искренней, но испуганной. – Будь с ним ласкова.

Избегая прикосновения, она взяла книгу из его рук и почувствовала комок в горле.

На миг их взгляды встретились. Она хотела чем-то ответить – благодарностью или глупой шуткой, как прежде, – но вместо этого пошла к двери, прижимая книгу к груди. Слишком много былых радостей. Слишком много привычек, которые могут бросить Эсменет в его объятия.

И, будь он проклят, он это знал! Он использовал это.

Ахкеймион произнес ее имя, и Эсменет застыла на пороге. Когда она обернулась, страдальческое выражение его лица заставило ее опустить глаза.

– Я… – начал он. – Я был твоей жизнью. Я знаю, что это так, Эсми.

Эсменет закусила губу, не желая поддаваться инстинкту обмана.

– Да, – сказала она, глядя на выкрашенные в синий цвет пальцы своих ног. По какой-то извращенной логике она решила, что завтра утром прикажет Иэль изменить цвет.

«Что он для меня значит? Его сердце было разбито задолго до того…»

– Да, – повторила Эсменет. – Ты был моей жизнью. – Она посмотрела на Ахкеймиона устало, а не гневно, как хотела. – А он стал моим миром.


Она бросала взоры на широкую равнину его груди, спускаясь по ложбине живота к мягкому золоту лобка, где находила его суть, сияющую всоблазнительном полумраке между простыней. Он казался ей необъятным, когда она ложилась щекой на его плечо. Как новый мир, манящий и пугающий.

– Я виделась с ним вечером.

– Я знаю. Ты сердилась…

– Не на него.

– На него.

– Но почему? Он ведь просто любит меня, и больше ничего!

– Мы предали его, Эсми. Ты предала его.

– Но ты говорил…

– Существуют грехи, Эсми, которые даже Бог не может отпустить. Только обиженный.

– О чем ты говоришь!

– Я говорю о том, почему ты на него злишься.

С ним всегда было так. Он всегда говорил о том, что находится вне человеческого разумения. Словно Эсменет – как любой другой мужчина, женщина, дитя – каждый раз просыпалась, чтобы ощутить себя выброшенной на берег, и только он мог объяснить, что случилось.

– Он не простит, – прошептала она.

В его взгляде была какая-то нерешительность, необычная для Келлхуса и потому пугающая.

– Он не простит.


Великий магистр Багряных Шпилей обернулся. Он был слишком ошеломлен, чтобы скрыть изумление, и слишком пьян, чтобы вполне выразить его.

– Ты жив, – сказал он.

Ийок молча застыл на пороге. Элеазар обвел взглядом битую посуду и остывающие лужи кроваво-красного вина. Его глаза побагровели. Он фыркнул не то насмешливо, не то с отвращением, затем снова повернулся к балюстраде. Оттуда открывался вид на дворец Фама, сумрачно и загадочно возвышавшийся на холме.

– Когда Ахкеймион вернулся, – процедил он, – я решил, что ты мертв. – Он наклонился вперед, потом снова оглянулся на призрак. – Более того. – Он поднял палец. – Я надеялся, что ты мертв.

– Что случилось, Эли?

Элеазар был готов рассмеяться.

– А ты не видишь? Падираджа мертв. Священное воинство вот-вот выступит на Шайме… Мы попираем стопой выю врага.

– Я говорил с Саротеном, – бесстрастно сказал Ийок, – и с Инрумми.

Протяжный вздох.

– Тогда ты знаешь.

– Честно говоря, мне трудно в это поверить.

– Поверь. Консульт действительно существует. Мы смеялись над Заветом, но на самом деле сами были шутами.

Долгая укоризненная тишина. Ийок всегда призывал серьезнее относиться к Завету. И понятно, почему… теперь понятно. Они полагали, что Псухе – лишь тупой инструмент, слишком грубый и не способный сделать ничего опасного вроде этих… демонов.

«Чеферамунни! Сарцелл!»

Перед его мысленным взором возник скюльвенд, окровавленный и величественный, поднимающий безликую голову демона для всеобщего обозрения. Элеазар услышал рев толпы.

– А князь Келлхус? – спросил Ийок.

– Он пророк, – тихо ответил Элеазар.

Он наблюдал за Келлхусом. Он видел его после снятия с креста – видел, как тот сунул руку себе в грудь и вырвал свое проклятое сердце!

«Какой-то фокус… иначе быть не может!»

– Эли, – начал Ийок, – наверняка это…

– Я сам говорил с ним, – перебил его магистр, – и довольно долго. Он истинный пророк, Ийок. А мы с тобой… что ж, мы прокляты. – Он скривился в болезненной усмешке. – Еще смешнее, что мы, похоже, оказались не на той стороне.

– Прошу тебя! – взмолился его собеседник. – Как ты можешь…

– О, я знаю. Он видит то, что способен видеть только Бог.

Магистр резко повернулся к глиняному кувшину, схватил его и встряхнул в надежде услышать красноречивый плеск вина. Пусто. Элеазар бросил кувшин в стену – вдребезги. Он улыбнулся Ийоку, застывшему в изумлении.

– Он показал мне, кто я есть. Ты знаешь эти мыслишки, эти догадки, что крысами шныряют у тебя в душе? Он ловит их, Ийок. Он ловит их и держит перед тобой за шкирку, а они верещат. А он называет их и объясняет тебе, что они значат. – Элеазар снова отвернулся. – Он видит тайны.

– Какие тайны? О чем ты, Эли?

– Ой, да не бойся. Ему плевать, трахаешь ты мальчиков или удовлетворяешь себя ручкой от метлы. Это тайны, которые ты прячешь от себя самого, Ийок. Вот в чем дело. Он видит… – Магистр поперхнулся, посмотрел на Ийока и рассмеялся. Он чувствовал, как по его щекам катятся горячие слезы. Голос стал хриплым. – Он видит, что терзает твое сердце.

«Твоя школа обречена по твоей вине».

– Ты пьян, – раздраженно сказал приверженец чанва.

Элеазар поднял руку и сделал широкий жест.

– Пойди и сам с ним поговори. Он вывернет тебя наизнанку и найдет под твоей шкурой не только мясо. Увидишь.

Глава шпионов фыркнул и пошел прочь, на ходу пнув металлическую чашу.

Великий магистр Багряных Шпилей откинулся на спинку кресла и снова обратил взор к затянутому полуденным маревом дворцу Фама. Стены, террасы, колоннады. От той части, где находились кухни, поднимался дымок. В квадратные ворота чередой втягивались кающиеся.

«Там… Он где-то там».

– Ийок! – вдруг позвал он.

– Что?

– На твоем месте я бы поостерегся того адепта Завета. – Он рассеянно потянулся к столу в поисках вина или чего-нибудь. – Сдается мне, он хочет тебя прикончить.

Глава 3. Карасканд

Если ты запачкал тунику сажей, перекрась ее в черный цвет. Это отмщение.

Экьянн I. Сорок четыре послания
Вот еще один довод против предположения Готагги о том, что земля круглая. Как тогда люди могут возвышаться над своими братьями?

Айенсис. Речь о войне
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Карасканд


Сухой сезон. В степи его приход предвещает множество признаков – первое появление Копья среди звезд над северным окоемом, слишком быстро скисающее молоко, первые караваны птиц в небесах.

В начале сезона дождей пастухи скюльвендов бродят по степи в поисках песчаной почвы, где трава растет быстрее. Потом дожди стихают, и пастухи перегоняют стада на более жесткую землю – там трава растет медленнее, но дольше останется зеленой. Когда горячие ветра сгоняют с неба облака, скюльвенды перемещаются туда, где есть дикие растения, от которых у скота прибавляется мяса и молока.

Эти странствия всегда привлекают к себе кого-то, кто жаждет отбить от стада упрямое животное. Своевольный бык может завести все стадо слишком далеко в степь, в широкие просторы опустошенных или вытоптанных пастбищ. В каждом сезоне какой-нибудь дурачок недосчитается лошади или коровы.

Найюр понимал, что сейчас такой дурачок – он сам.

«Я отдал ему Священное воинство».

В зале совета покойного сапатишаха Найюр занимал место на высоком ярусе амфитеатра вокруг стола совета. Он внимательно глядел на дунианина. Найюр не хотел общаться с айнрити, сидевшими рядом, но люди непрестанно заговаривали с ним, поздравляли его. Безмозглый тидонский тан даже сдуру поцеловал его колено! Они торжественно возглашали: «Скюльвенд!» – приветствуя его.

Воина-Пророка окружали изображения Кругораспятия – золото на черном. Со своего места на небольшом возвышении он взирал на сидевших за столом совета представителей Великих Имен свысока. Борода его была умащена маслом и заплетена. Золотистые волосы рассыпались по плечам. Под верхним одеянием длиной до колена на нем была белая шелковая туника, расшитая узором из серебряных листьев и серых ветвей. Вокруг пылали жаровни, и в их свете Келлхус казался текучим неземным существом, надмирным пророком, каким он и провозглашал себя. Он обводил комнату лучистым взором, и там, где останавливались его глаза, раздавались радостные восклицания и вздохи. Он дважды посмотрел на Найюра, и тот отвел взгляд, презирая себя.

«Я жалок! Жалок!»

Колдун, этот шут с бабьей душонкой, которого считали мертвым, стоял перед возвышением слева от дунианина. Поверх льняной рясы на нем было алое одеяние до щиколоток. Что ж, хотя бы не разоделся, как любовница работорговца. Но Найюр понял выражение его лица: колдун словно никак не мог поверить, что ему выпал такой жребий. Краем уха Найюр услышал слова Ураньянки, сидевшего на ряд ниже него: этот человек, Друз Ахкеймион, теперь визирь Воина-Пророка, его наставник и защитник.

Кем бы он там ни был, он выглядел слишком упитанным по сравнению с отощавшими благородными айнрити. Возможно, подумал Найюр, дунианин намерен прикрыться телом Ахкеймиона как щитом против Консульта или кишаурим, если те нападут.

Великие Имена снова восседали за столом совета, но теперь у них поубавилось надменности. Прежде они были королями и князьями, предводителями Священного воинства, а сейчас превратились в советников. Они это понимали и по большей части сидели молча и задумчиво. Лишь иногда кто-нибудь наклонялся и шептал что-то на ухо соседу.

За один день привычный мир рухнул, перевернулся с ног на голову. Все увидели чудо – Найюр слишком хорошо понимал это, – но теперь ощущали странную неуверенность. Впервые в жизни они стояли на нехоженой земле, и почти все, за малым исключением, ждали, чтобы дунианин указал им путь. Найюр некогда сам ждал того же от Моэнгхуса.

Когда последний из Малых Имен занял свое место в амфитеатре, гул приглушенных голосов улегся. Казалось, воздух звенит, как натянутые нервы собравшихся. Найюр чувствовал, что для этих людей присутствие Воина-Пророка складывалось из множества неощутимых вещей. Как могут они говорить, не молясь ему? Противоречить, не кощунствуя? Сама мысль о возможности что-то посоветовать ему выглядела тщеславной.

В храме, где на молитвы никто не отвечает, они могли считать себя благочестивыми. Теперь они чувствовали себя подобно сплетникам, вдруг увидевшим перед собой того, о ком болтали. И он может сказать им все, что угодно, швырнуть их драгоценнейшее самомнение в костер своего презрения. Что же им делать, таким набожным и тщеславным? Что им делать теперь, когда священные писания готовы заговорить?

Найюр чуть не расхохотался. Он опустил голову и сплюнул между колен на пол. Ему было безразлично, заметил ли кто-то его усмешку. Чести нет, есть только превосходство – абсолютное и необратимое.

Чести нет – но есть истина.

Айнрити свойственна невыносимая церемонность и пышность обрядов. Готиан стал читать храмовую молитву. Он напряженно выпрямился, как юноша, надевший непривычные одежды – белая ткань со сложными вставками, на каждой два золотых Бивня пересекали золотой круг. Еще один вариант Кругораспятия. Голос магистра дрожал, и один раз он даже замолчал, не справившись с чувствами.

Найюр оглядывал зал. Сердце его сжалось. Он был изумлен тем, что люди плакали, а не ухмылялись, и впервые ощутил высокую цель, объединившую собравшихся.

Он видел это. Безумную одержимость воинов у стен Карасканда, превосходившую даже ярость утемотов. Видел, как людей рвало вареной травой, когда они, шатаясь, шли вперед. Как они валились с ног, но все равно бросались на клинки язычников только для того, чтобы обезоружить врагов! Он видел, как люди улыбались – даже кричали от счастья! – когда их давили мастодонты. Он помнил, что подумал тогда: эти люди, эти айнрити – воистину Народ Войны.

Найюр помнил это – но не понимал до конца. То, что сделал дунианин, уже нельзя уничтожить. Даже если Священное воинство погибнет, слова о том, что было, останутся. Чернила обессмертят безумие. Келлхус дал этим людям больше чем обещание, больше чем вдохновение и направление. Он дал им власть. Власть над собственными сомнениями. Власть над самыми ненавистными врагами человека. Он дал им силу.

Но как ложь может сделать такое?

Мир, в котором жили айнрити, был горячечным бредом, обманом чувств. И все же, как понимал Найюр, этот мир казался им реальным, как его собственный мир был реальным для него. С одним только различием (эта мысль странно тревожила Найюра): он мог отыскать истоки их мира в глубине своего, но лишь потому, что знал дунианина. Из всех собравшихся он один имел почву под ногами, пусть и предательскую.

Внезапно все, что видел Найюр, разделилось надвое, словно два его глаза стали врагами друг другу. Готиан завершил молитву, и несколько священников начали ритуал Погружения для тех из Малых Имен, кто из-за болезни не смог принять участие в предыдущей церемонии. Перед сидящим неподвижно, словно идол, Воином-Пророком поставили чашу с пылающим маслом. Первый из посвященных – судя по заплетенным волосам, туньер – преклонил колена у треножника, затем обменялся ритуальными словами со священником, ведущим церемонию. Лицо туньера было побито оспой и войной, но глаза – как у десятилетнего мальчика: широко распахнутые в надежде и ожидании. Одним движением священник погрузил руку в горящее масло, затем обвел ею вокруг лица туньера. Какое-то мгновение человек смотрел сквозь пламя, затем второй священник накрыл его влажным полотенцем. Комната взорвалась радостными криками, и тан упал в объятия друзей. Лицо его сияло от восторга.

Для айнрити этот человек переступил незримый порог. Они наблюдали великое преображение, возвышение души к сонму избранных. Она была грязной, теперь же очистилась. И все видели это своими глазами.

Но для Найюра здесь был другой порог – между дурью и полным идиотизмом. Он видел инструмент, а не священный ритуал; механизм, как те замысловатые мельницы в Нансуре; устройство, с помощью которого дунианин перемалывает людей в то, что может переварить. И он тоже видел это своими глазами.

В отличие от остальных, на него не действовал дунианский обман. Айнрити видели события изнутри, а Найюр – снаружи. Он видел больше. Странно, как убеждения различаются вовне и внутри: то, что считаешь надеждой, истиной и любовью, вдруг оборачивается ножом или молотом – чьим-то орудием.

Орудие.

Найюр глубоко вздохнул. Некогда эта мысль терзала его. Непереносимая мысль.

Он рассеянно глядел на разворачивающийся перед ним фарс.

Айнрити, говорил ему когда-то Пройас, верят, будто судьба людей подчиняется непостижимому замыслу великих. В этом смысле, как понимал Найюр, Келлхус действительно был для них пророком. Они всегда жили как добровольные рабы, старающиеся совладать с яростью, толкавшей их против господина. Дороги их судеб были проложены извне и служили их тщеславию, позволяя им унижать себя, но при этом льстить своей огромной гордыне. Нет большей тирании, чем тирания рабов над рабами.

Но теперь среди них стоял рабовладелец. Почему бы не поработить того, кто и так раб? Так говорил Келлхус, когда они шли через пустыню. Чести в этом нет, но есть выгода. Верить в честь – значит быть внутри, в компании рабов и дураков.

Церемония закончилась. Король Карасканда Саубон встал, ибо Воин-Пророк призвал его к ответу.

– Я не пойду, – неживым голосом проговорил галеотский принц. – Карасканд мой. Я не отдам его, даже если буду проклят.

– Но Воин-Пророк требует, чтобы ты шел! – вскричал седовласый Готиан.

От того, как он произнес слова «Воин-Пророк», у Найюра волосы на затылке зашевелились. Это было жалко и недостойно. Великий магистр шрайских рыцарей, самый безжалостный враг дунианина до того, как раскрылась подмена Сарцелла, превратился в самого горячего приверженца Келлхуса. Такое непостоянство духа углубило презрение Найюра к айнрити.

– Я не пойду, – повторил Саубон.

Найюр заметил, что галеотский принц имел наглость прийти на совет в своей железной короне. Высокий, красный от загара и боевого пыла, он все равно походил на подростка, играющего в короля у ног Воина-Пророка.

– Я взял этот город мечом и не отдам его!

– Сейен милостивый! – вскричал Готьелк. – Ты взял? А как же тысячи других?

– Я отворил ворота! – с яростью ответил Саубон. – Я отдал город Священному воинству!

– Ты дал нам то, чего не смог удержать, – язвительно заметил Чинджоза. Он смотрел на железную корону, ухмыляясь, словно припомнил какую-то шутку.

– Головную боль, – добавил Готьелк, стиснув поросший седым волосом кулак. – Он дал нам головную боль.

– Я требую лишь то, что принадлежит мне по праву! – прорычал Саубон. – Пройас! Ты ведь согласился поддержать меня, Пройас!

Конрийский принц беспокойно глянул на дунианина, затем смерил взглядом беснующегося караскандского короля. Во время осады тот голодал наравне с солдатами, исхудал, отрастил бороду, как сородичи его отца, и теперь выглядел старше.

– Нет. Я не отказываюсь от своего обещания, Саубон. – Его красивое лицо исказилось от нерешительности. – Но… обстоятельства изменились.

Спор был спектаклем, все шло по плану. Слова Пройаса были тому подтверждением, хотя он никогда бы не признал этого. Только одно мнение имело значение.

Все взоры устремились на Воина-Пророка. Саубон, ярившийся перед равными, теперь казался просто наглецом – король, потерпевший поражение в собственном дворце.

– Те, кто принесет Священную войну в Шайме, – сказал Воин-Пророк, словно ножом отрезал, – должны действовать свободно.

– Нет, – хрипло выдохнул Саубон. – Пожалуйста, нет…

Сначала Найюр не понял его, но затем осознал, что дунианин вынудил Саубона выбрать себе проклятие. Он дает им право выбора только для того, чтобы взять их под контроль. Какая безумная проницательность!

Воин-Пророк покачал львиной головой.

– Здесь ничего нельзя сделать.

– Лишить его трона, – вдруг произнес Икурей Конфас. – Протащить его по улицам. Выбить ему зубы.

Его слова встретили ошеломленным молчанием. Как глава заговорщиков-ортодоксов и доверенное лицо Сарцелла, Конфас стал изгоем среди Великих Имен. На совете перед битвой он больше молчал, а когда открывал рот, то говорил неуклюже, словно на чужом языке. Похоже, сейчас он не выдержал.

Экзальт-генерал обвел взглядом потрясенных соратников и хмыкнул. Он был одет по нансурской моде – синий плащ, наброшенный поверх украшенного золотом нагрудника. Ни голод, ни шрамы не оставили на нем отметок, словно после судьбоносного совета в Андиаминских Высотах прошло всего несколько дней.

Он обернулся к Воину-Пророку:

– Ведь это в твоей власти?

– Какая наглость! – прошипел Готьелк. – Ты не понимаешь, о чем говоришь!

– Уверяю тебя, старый дурень, я всегда понимаю, о чем говорю.

– И что же, – спросил Воин-Пророк, – ты понимаешь?

Конфас дерзко улыбнулся.

– Что все это – подлог. А ты, – он обвел взглядом лица собравшихся, – самозванец.

По залу побежал приглушенный гневный шепот. Дунианин лишь улыбнулся.

– Но ты сказал не это.

Конфас впервые ощутил силу огромной власти дунианина над окружавшими его людьми. Воин-Пророк был не просто главой войска. Он был их средоточием и опорой. Эти люди не только выбирали слова и жесты, утверждающие его власть, но усмиряли свои страсти и надежды. Все движения их душ отныне подчинялись Воину-Пророку.

– Но, – беспомощно начал Конфас, – может ли кто-то другой…

– Другой? – переспросил Воин-Пророк. – Не путай меня с другими, Икурей Конфас. Я здесь, с тобой. – Он подался вперед, и Найюр затаил дыхание. – Я в тебе.

– Во мне, – повторил экзальт-генерал. Он пытался говорить презрительно, но голос звучал испуганно.

– Я понимаю, – продолжал дунианин, – что твои слова рождены нетерпением. Что тебя раздражают перемены в Священном воинстве, связанные с моим присутствием. Сила, которую я дал Людям Бивня, угрожает твоим замыслам. Ты не знаешь, что делать дальше. Прикинуться смиренным, каким ты притворяешься с твоим дядей, или развенчать меня в открытую? И сейчас ты отрекаешься от меня в отчаянии, а вовсе не из желания показать всем, что я самозванец. Ты хочешь доказать себе, что ты лучший среди моих людей. Ибо в тебе, Икурей Конфас, живет отвратительная надменность. Уверенность в том, что ты есть мера всех остальных людей. Ее ты хочешь сохранить любой ценой.

– Неправда! – вскричал Конфас, вскакивая с кресла.

– Нет? Тогда скажи мне, экзальт-генерал, сколько раз ты мнил себя богом?

Конфас облизнул поджатые губы.

– Никогда!

Воин-Пророк скептически покачал головой.

– Разве место, которое ты занимаешь, не кажется тебе особенным? Продолжая лелеять свою гордыню перед моим лицом, ты должен претерпевать унижение лжи. Ты вынужден скрывать себя, чтобы доказать, кто ты есть. Ты должен умалиться, чтобы остаться гордым. И сейчас ты яснее, чем когда-либо в жизни, видишь это, но все равно не желаешь отказаться, отринуть свою мучительную гордыню. Ты путаешь страдание, порождающее страдание, со страданием, порождающим освобождение. Ты готов гордиться тем, чем не являешься, но отвергать то, что ты есть.

– Молчать! – взвизгнул Конфас. – Никто не смеет разговаривать со мной так! Никто!

– Стыд не знаком тебе, Икурей Конфас. Он невыносим для тебя.

Конфас бешеными глазами обвел лица собравшихся. Зал наполнили рыдания – плач людей, узнавших себя в словах Воина-Пророка. Найюр смотрел и слушал. По коже его бежали мурашки, сердце отчаянно колотилось. Обычно он испытывал удовольствие от унижения экзальт-генерала, но сейчас все было иначе. Людей накрыл огромный стыд – тварь, пожирающая любую уверенность, обвивающая холодными кольцами самые пламенные души.

«Как он это делает?»

– Освобождение, – сказал Воин-Пророк так, будто его слово было единственной в мире открытой дверью. – Все, что я предлагаю тебе, Икурей Конфас, – это освобождение.

Экзальт-генерал попятился, и на мгновение показалось, что его ноги сейчас подогнутся и племянник императора падет на колени. Но вместо этого из его груди вырвался невероятный, леденящий кровь смех, а по лицу скользнул отблеск безумия.

– Послушай его! – шепотом взмолился Готиан. – Разве ты не видишь? Он же пророк!

Конфас непонимающе посмотрел на верховного магистра. Его опустошенное лицо казалось ошеломляюще прекрасным.

– Ты здесь среди друзей, – сказал Пройас. – Среди братьев.

Готиан и Пройас. Другие люди и другие слова. Они разрушили чары речей дунианина и для Конфаса, и для Найюра.

– Братья? – вскричал Конфас. – У меня нет братьев среди рабов! Думаете, он знает вас? Он говорит с сердцами людей? Нет! Поверьте мне, «братья» мои, мы, Икуреи, кое-что понимаем в словах и людях. Он играет вами, а вы не понимаете. Он цепляет к вашим сердцам «истину» за «истиной», чтобы управлять самим током вашей крови! Глупцы! Рабы! Подумать только, я когда-то радовался вашему обществу!

Он повернулся спиной к Великим Именам и стал прокладывать себе путь к выходу.

– Стой! – пророкотал дунианин.

Все, даже Найюр, вздрогнули. Конфас споткнулся, как от толчка в спину. Его схватили, заставили обернуться, поволокли к Воину-Пророку.

– Убить его! – вопил кто-то справа от Найюра.

– Отступник! – кричали с нижних сидений.

И тут амфитеатр взорвался яростью. В воздухе замелькали кулаки. Конфас смотрел на них скорее ошеломленно, чем испуганно – как мальчик, которого ударил любимый дядюшка.

– Гордость, – сказал Воин-Пророк, заставив всех стихнуть одним словом, как столяр смахивает стружку с верстака одним движением. – Гордость – это слабость… Для большинства это лихорадка, зараза, распаляемая чужой славой. Но для людей вроде тебя, Икурей Конфас, это изъян, полученный во чреве матери. Всю жизнь ты не понимал, что движет людьми вокруг тебя. Почему отец продает себя в рабство, вместо того чтобы удушить своего ребенка? Почему юноша вступает в Орден Бивня, меняя роскошь на келью, власть – на служение святому шрайе? Почему столько людей предпочитают отдавать, когда так легко брать? Но ты задаешь эти вопросы, потому что ничего не знаешь о силе. Ибо что есть сила, как не решимость отказаться от своих желаний и пожертвовать собой во имя братьев? Ты, Икурей Конфас, знаешь только слабость, и поскольку у тебя нет решимости признать эту слабость, ты называешь ее силой. Ты предаешь своих братьев. Ты ублажаешь свое сердце лестью. Ты даже меньше, чем человек, но ты говоришь себе: «Я бог».

Экзальт-генерал в ответ выдавил тихое «нет», и его шепот разлетелся по залу, отразился эхом от каждой стены.

Стыд. Найюр думал, что его ненависть к дунианину безмерна и ничто не может затмить ее, но этот стыд, заполнявший все помещение совета, и унижение, от которого подступала тошнота, вытеснили его злость. Он вдруг увидел не дунианина, а Воина-Пророка и испытал благоговение, на миг оказавшись внутри лжи этого человека.

– Твои полки, – продолжал Келлхус, – сдадут оружие. Ты перенесешь лагерь в Джокту и будешь ждать возвращения в Нансур. Больше ты не Человек Бивня, Икурей Конфас. Да ты никогда им и не был.

Экзальт-генерал ошеломленно моргал, словно его оскорбили именно эти слова, а не те, что были сказаны прежде. Найюр понял, что дунианин прав и Конфас действительно страдал от уязвленной гордости.

– С чего бы? – спросил экзальт-генерал прежним тоном. – Почему я должен повиноваться твоим приказам?

– Потому что я знаю, – сказал Келлхус, спускаясь с возвышения. Даже вдали от огня жаровен его чудесный вид не изменился. Весь свет сосредоточился в нем. – Я знаю, что император заключил сделку с язычниками. Я знаю, что вы хотите предать Священное воинство до того, как Шайме будет отбит.

Конфас сжался перед ним, попятился назад, но был схвачен верными. Найюр узнал нескольких из них: Гайдекки, Туторса, Семпер – их глаза сияли сильнее, чем от обычной ярости. Они казались тысячелетними старцами, древними как сама неизбежность.

– А если ты не подчинишься, – продолжал Келлхус, нависая над принцем, – я прикажу тебя высечь и повесить на воротах.

Он так выговорил слово «высечь», что образ ободранного тела словно повис в воздухе.

Конфас смотрел на него в жалком ужасе. Его нижняя губа дрожала, лицо исказилось в беззвучном всхлипе, застыло, снова исказилось. Найюр схватился за грудь. Почему так колотится сердце?

– Отпустите его, – прошептал Воин-Пророк, и экзальт-генерал бросился бежать, закрывая лицо, отмахиваясь, словно в него летели камни.

И снова Найюр смотрел извне на ухищрения дунианина.

Обвинения в предательстве, скорее всего, были выдумкой. Что получил бы император от своих вечных врагов? То, что произошло сейчас, придумано заранее, понял Найюр. Все. Каждое слово, каждый взгляд, каждое озарение преследовали некую цель. Но какую? Использовать Икурея Конфаса как пример для остальных? Убрать его? Почему бы тогда не перерезать ему глотку?

Нет. Из всех Великих Имен один Икурей Конфас, прославленный Лев Кийута, обладал достаточной силой характера, чтобы удержать верность своих людей. Келлхус не терпит соперников, но не рискнет ввергнуть Священное воинство в междоусобицу. Только это спасло жизнь экзальт-генерала.

Келлхус ушел, а Люди Бивня стояли или, растянувшись на скамьях, смеялись и переговаривались. И снова Найюр смотрел на них так, словно у него две пары глаз, глядящих с разных сторон. Айнрити считают себя перекованными, закаленными очищением. Но он видел лучше…

Сухой сезон не закончился. Может быть, он не закончится никогда.

Дунианин просто избавился от строптивца в своем стаде.


Проталкиваясь сквозь толпу, Пройас искал взглядом скюльвенда. Воин-Пророк только что удалился под громогласные приветствия. Теперь лорды Священного воинства громко болтали, обмениваясь возмущенными и насмешливыми замечаниями. Было о чем поговорить: раскрытие заговора Икуреев, изгнание нансурских полков из Священного воинства, унижение экзальт-генерала, уничтожение…

– Бьюсь об заклад, имперские подштанники требуют замены! – Из ближайшей кучки конрийских вельмож донесся голос Гайдекки.

По забитому народом вестибюлю покатился хохот. Он был безжалостным и искренним – хотя, как заметил Пройас, в нем звучал напряженный отзвук плохого предчувствия. Триумфальный вид, громкие выкрики, решительные жесты – все это знаки их недавнего обращения. Но было что-то еще. Пройас ощущал это каждым своим нервом.

Страх.

Возможно, этого следовало ожидать. Как говорил Айенсис, душой человека управляет привычка. Пока прошлое имеет власть над будущим, на привычки можно полагаться. Но прошлое было отброшено, и Люди Бивня оказались опутаны суждениями и предположениями, которым более не могли доверять. Метафора вывернулась наизнанку: чтобы переродиться, надо убить себя прежнего.

Это небольшая, смехотворно малая плата за то, что они обретали.

Не найдя скюльвенда, Пройас стал всматриваться в лица собравшихся, отделяя тех, кто проклинал Келлхуса, от тех, кто соглашался с ним. Многие, как Ингиабан, готовы были разрыдаться от искреннего раскаяния, широко открыв глаза и горестно поджав губы. Но в голосах других, вроде Атьеаури, звучала легкая бравада оправданных. Пройас завидовал им и заставлял себя опускать глаза. Никогда еще он не испытывал столь сильного стыда за все, что сделал. Даже с Ахкеймионом…

О чем он думал? Как он мог – он, методично перековывавший собственное сердце, придавая ему форму благочестия, – подойти так близко к мысли об убийстве самого Гласа Господнего?

От стыда у него кружилась голова и тошнота подступала к горлу.

Греховное сознание, как бы оно ни опьяняло в глубине своей, не имело ничего общего с истиной. Это жестокий урок, и еще страшнее он становился из-за своей поразительной очевидности. Несмотря на увещевания королей и полководцев, вера в смерть была дешевкой. В конце концов, фаним бросались на копья не менее яростно, чем айнрити. И те, и другие были обмануты. Как же можно убедиться в том, что некто – не то, что он есть? Если помнить о бренности рода человеческого, о той веренице лжи, которую люди зовут историей, не абсурдно ли говорить о чьих-то заблуждениях, претендуя на посвященность в некий абсолют?

Такая самоуверенность – почва для осуждения… и убийства.

За всю свою жизнь Пройас никогда не плакал так, как рыдал у ног Воина-Пророка. Ибо он, осуждавший алчность во всех ее проявлениях, оказался самым алчным из всех. Он жаждал истины, и поскольку она ускользала от него, он обратился к собственным убеждениям. А как же иначе, если они давали ему роскошь судить?

Если они были им самим?

Но обещание возрождения однажды обернулось угрозой смерти, и Пройас, как многие другие, предпочел стать тем, кто убивает, а не тем, кто умирает.

– Успокойся, – сказал тогда Воин-Пророк.

Всего несколько часов прошло после того, как его сняли с дерева Умиаки. Повязки на запястьях еще были пропитаны кровью.

– Не надо плакать, Пройас.

– Но я пытался убить тебя!

Блаженная улыбка пророка никак не вязалась с болью, которую он терпел.

– Все наши деяния кажутся нам истиной, Пройас. Когда то, что нам необходимо, оказывается под угрозой, мы пытаемся сделать это истиной, даже не раздумывая. Мы проклинаем невинных, чтобы сделать их виновными. Мы возвышаем неправедных, чтобы сделать их святыми. Мы сопротивляемся истине, как мать, продолжающая баюкать умершего ребенка.

Келлхус остановился и замолк, как будто слушал неуловимые для других голоса. Он поднял руку в странном жесте, словно пытался защитить свои слова. Пройас до сих пор помнил кровь, въевшуюся в линии его ладони. Они выделялись, темные на фоне золотого свечения вокруг его пальцев.

– Когда мы верим без оснований или причины, Пройас, убежденность – все, что у нас есть, и проявления этой убежденности – единственное наше свидетельство. Наша вера становится нашим богом, и мы приносим жертвы, дабы ублажить ее.

И так же просто ему отпустили грехи, как будто достаточно знать его, чтобы простить.

Внезапно Пройас поймал взгляд Найюра. Скюльвенд возвышался над толпой у входа в зал аудиенций. На нем было надето нечто вроде безрукавки из переплетенных кожаных шнуров с нанизанными монетами – возможно, для того, чтобы его раны дышали, – и старый пояс с железными бляхами поверх килта из черного дамаста. Пройас заметил, что кое-кто морщился, глядя на его рельефные шрамы – словно смерть, которую они несли, может быть заразной. Все Люди Бивня расступались перед ним, как псы перед львом или тигром.

Пройас чувствовал в этом скюльвенде нечто такое, от чего даже самых мужественных пробирала дрожь. Нечто большее, чем его варварское происхождение, кровожадная мощь и даже аура пытливого ума, придававшая глубину его образу. Вокруг Найюра урс Скиоаты витало ощущение пустоты и раскованности. Это внушало подозрение, что он способен на любую жестокость.

Самый неукротимый из людей. Так его называл Келлхус. И велел Пройасу быть осторожным…

«Им владеет безумие».

Уже не в первый раз Пройас представил себе перерезанное горло дикаря.

Ощутив его взгляд, Найюр двинулся к нему через толпу. Его ледяные глаза казались еще пронзительнее на фоне черной косматой гривы. Пройас зна́ком пригласил его следовать за собой, и скюльвенд коротко кивнул. Пройас повернулся, и его поймал за локоть Ксинем. Конрийский принц повел обоих по разукрашенным галереям дворца сапатишаха. Никто не сказал им ни слова.

Они остановились среди длинных теней храмового двора. Пройас обратился к скюльвенду, борясь с желанием на всякий случай отступить подальше:

– Итак… что ты скажешь?

– Что Конфас посмеется до упаду, – презрительно отрезал Найюр. – Но ты призвал меня не для того, чтобы узнать мое мнение.

– Нет.

– Пройас, – произнес Ксинем, словно только сейчас ощутил неуместность своего присутствия, – я лучше вас оставлю…

«Он пошел, потому что ему больше некуда идти».

Найюр хмыкнул. Скюльвенды не жаловали калек.

– Нет, Ксин, – ответил Пройас. – Я доверяю тебе как никому другому.

Варвар нахмурился – он вдруг понял, в чем дело. Пройас уловил в его взгляде неукротимое бешенство, словно Найюр клял себя за то, что прозевал смертельную опасность.

– Он тебя прислал, – сказал скюльвенд.

– Он.

– Из-за Конфаса.

– Да… Ты останешься с Конфасом в Джокте, когда Священное воинство выступит на Шайме.

Скюльвенд долго молчал, хотя его взгляд и поза выдавали дикую ярость. Он даже дрожал. Наконец Найюр сказал с угрожающим спокойствием:

– Значит, я буду его нянькой.

Пройас глубоко вздохнул и нахмурился.

– Нет, – ответил он. – И да…

– Что ты хочешь сказать?

– Ты убьешь его.


Во тьме благоухали цветы.

– Жди его здесь, – сказал провожатый и молча ушел туда, откуда они явились.

Скрипнула петля – дверь закрылась.

Ийок всматривался в рощу, но темные кроны деревьев мешали что-либо разглядеть. С неба светила луна – бледная пародия на солнце, – окаймляя серебром цветущие кроны. Цветы казались синими и черными.

Он был не один. По провалам в своем восприятии он понял, что в портиках вокруг рощи спрятались как минимум две дюжины лучников с хорами. Прямо сейчас они держали его под прицелом.

Понятная предосторожность, особенно учитывая недавние события.

Ийок с трудом верил тому, что увидел и услышал сегодня. По дороге из Шайгека его одолевали дурные предчувствия. Ужасные рассказы о том, что вынесло Священное воинство – а значит, и Багряные Шпили, – усиливали ощущение катастрофы. Когда пять дней назад лоцман провел его корабль в гавань Джокты, Ийок был готов к любым чудовищным откровениям.

Но не к таким. Священная война подчинилась воле живого пророка. И Консульт оказался реальностью – Консульт!

Ийок всегда был дотошным, еще до того, как чанв обвил его сердце своими холодными роскошными щупальцами. Он понимал, что существует определенный порядок вещей. Для осознания новых обстоятельств ему потребуется много дней, и еще больше – чтобы понять их скрытое значение. Возможно, в отличие от Элеазара, он не впадет в отчаяние прежде, чем все поймет. Он не сломается под грузом обстоятельств.

Такая утрата. Эли был великим человеком, вдохновенным великим магистром… Надо посоветоваться с остальными и, возможно, выбрать на его место кого-то другого… более рационального. Но сначала надо прощупать так называемого Воина-Пророка. Этого человека с двухтысячелетним именем – Анасуримбор.

Ийок заметил огромные каменные дольмены, возвышавшиеся в лунном свете среди деревьев, и задумался о давно умерших людях – о тех, что поставили их. Такие следы прошлого, думал он, есть мерило веков, сваи настоящего. Они говорят о временах, когда никакого Карасканда на этих холмах и в помине не было, а предки самого Ийока бродили по беспредельным равнинам под Великим Кайарсусом. Взглянув на эти монументы, можно ощутить огромную бездну того, что уже забыто.

Ийока всегда огорчало то, что для Багряных Шпилей прошлое являлось лишь источником, откуда можно беспрепятственно черпать знания и власть. Для его братьев руины были памятниками, не более того. В стремлении показать свое превосходство над Заветом Багряные Шпили зашли так далеко, что свою забывчивость считали добродетелью. «Прошлое не подкупишь, – говаривали они, – а грядущее не похоронишь».

И это, как он подозревал, должно измениться. Не-бог. Второй Апокалипсис. Что, если все это правда?

Ийок пошатнулся от этой мысли. Перед его внутренним взором замелькали видения: трупы, плывущие по реке Сают, сожжение Каритусаля, словно мрачная сцена из саг, драконы, спускающиеся на священные Шпили…

«Сначала главное, – напомнил он себе. – Живость в мышлении. Терпение в знании…»

На рощу налетел ветерок. Он шелестел листвой, бросал в воздух тысячи лепестков. Какое-то мгновение они обрамляли потоки воздуха, как мусор окаймляет прибой. Ийок подумал, что это, наверное, красиво. Затем он ощутил Метку… По темным аллеям между яблонями шел другой колдун.

Кто? Ийок помнил, что на него направлены хоры, и подавил желание осветить двор. Он вгляделся во мрак и рассмотрел темный силуэт, приближающийся к нему среди ветвей, уловил отблеск лунного света на лбу и левой щеке.

Да. Еще один слух оказался безумной реальностью: адепт Завета стал первым визирем князя Келлхуса. Значит, он учит Келлхуса Гнозису. Нелепостям нет конца.

– Ахкеймион! – окликнул Ийок.

Ему, наверное, мучительно разговаривать с людьми, так с ним поступившими. Ийок говорил Элеазару, что ничего хорошего из похищения адепта не выйдет. Сколько промахов! Чудо, что их школа еще не потеряла силу.

Ахкеймион остановился шагах в пятнадцати и смотрел на Ийока сквозь нависавшие ветви. Голос его звучал жестко:

– Если твое око соблазняет тебя, Ийок…

Любитель чанва ощутил приступ страха. В чем дело? Пьяное предостережение Элеазара эхом отдалось в голове: опасайся адепта Завета.

– Где князь Келлхус?

Силуэт оставался неподвижным.

– Он занемог.

– Но мне сказали… – Ийок осекся. Сердце его похолодело, дыхание застыло. Он понял, что Элеазар все знал.

«Он отдал меня им… Вот почему он напился…»

– Тебя обманули, – сказал адепт Завета.

– Но что я…

– Ты помнишь, что чувствовал той ночью в Иотии? Ты наверняка слышал, что я иду к тебе. И как другие кричали, призывая тебя на помощь.

Это был кошмар.

– Что теперь? – спросил магистр Шпилей. – Что здесь происходит?

– Он отдал тебя мне, Ийок. Воин-Пророк. Я просил о мести. Я умолял. – Ахкеймион пробормотал что-то после этих слов, и его глаза и губы засветились. – И он сказал «да».

Ийок оцепенел.

– Ты умолял?

Взгляд сияющих глаз опустился вниз в незримом кивке. Цветы и ветки сейчас были обведены красным на черном фоне.

– Да.

– Тогда, – отозвался Ийок, – я умолять не буду.

Побежденные колдуны подчинялись правилам, но Ийок ими пренебрег. Отступать из дворца было некуда, особенно когда тебе в спину с тетивы смотрит смерть. Он попал в ловушку.

Как Ахкеймион в Сареотской библиотеке.

Вокруг Ийока встала прозрачная стена отражающей защиты. Затем воздух задрожал от его тайной песни – гортанного ответа причитающему Напеву Ахкеймиона.

Справа и слева от адепта Завета возникли две молнии с черными сердцевинами – Двойные Бури Хоулари. Вспышка. Прозрачные нити света заплясали вокруг сферической защиты Ахкеймиона. Тени заполошно метались у подножия колонн. Мгновенные вспышки сверкали на хорах, спрятанных в тени портика. Белый, словно вырезанный из соли, Ахкеймион продолжал протяжно читать Напев.

Ийок запел быстрее, приковав свое отчаяние к мучительному смыслу, переливавшемуся из его души в голос. Страсть становилась смыслом, смысл становился реальностью. Вспыхивали молнии, их ярость усиливалась. Ахкеймион, выглядел как призрак на солнце, наполовину зарытый в землю. Разлетались ветки. Цветы рвались к небу, кружились, как горящие мотыльки. Деревья вспыхивали и превращались в пламенные столпы.

Ахкеймион шагнул вперед из объятой огнем рощи. Дольмены светились оранжевым на черном фоне.

Ийок в ужасе понял, что Ахкеймион просто играет с ним. Любитель чанва оставил Хоулари, обратившись к великому орудию своей школы – Драконьей Голове.

В воздухе выросла чешуйчатая голова. Распахнулись незримые челюсти, извергнув поток золотого огня. Выкрикивая свою песнь, Ийок смотрел, как поток ударил в защиту противника. Струи пламени отклонялись вниз и в сторону, словно огонь наткнулся на стеклянную сферу. На ней появились трещины – разломы, источавшие бледные полосы света.

Драконья Голова снова нанесла удар, залив огнем весь сад и взметнув лепестки к небу стаей саранчи. Но адепт Завета продолжал наступать, перешагивая через завитки пламени и напевая свою песню. Трещины умножались, углублялись…

Ийок выкрикивал слова, но тут что-то вспыхнуло ярче молнии. Чистая сила, без образа и вида.

Воздух рассекли непонятные фигуры. Ослепительно белые параболы сорвались со своих идеальных орбит и сошлись на его круговой защите. Призрачный камень дрогнул и треснул, раскололся, как сланец под ударом молота.

Вспышка, а затем…


Невзирая на темноту, Найюр выехал из Роговых Врат в энатпанейские холмы. Он стреножил вороного коня, доставшегося ему после разгрома войска падираджи, и зажег костер на высоком выступе, откуда был виден город. Пустота подползала и впивалась в сердце, как тот самый ворон, который, по словам его безумной бабки, жил у нее в груди. Найюр немного полежал, прижавшись широкой спиной к еще теплому валуну и раскинув руки. Кончики пальцев щекотала трава. Он наслаждался теплом и дышал. Постепенно ворон затихал.

И он подумал: «Сколько звезд…»

Он больше не принадлежал к роду Людей. Он стал больше их. Не было ничего, что он не смог бы понять. Не было ничего, что он не мог бы сделать. Не было губ, которые он не мог бы поцеловать… Не осталось ничего запретного.

Глядя в бесконечные черные поля, он незаметно задремал. Ему снилось, что это он привязан к Серве на Кругораспятии, что он тесно прижимается к ней, входит в нее… Кажется, не может быть более глубокого проникновения.

– Ты сумасшедший, – прошептала она влажным от нетерпения ртом.

– Я твой, – выдохнул онна чужом языке. – Ты – последний оставшийся путь.

Труп осклабился.

– Но я мертва.

Эти слова были подобны брошенному камню, и он проснулся – полуобнаженный, свернувшийся на камнях. Он замерз, голова кружилась. Он с трудом поднялся на ноги. Рассеянно смахнул с лица травинки и пыль. Что это за сон? Что за…

И тут он увидел ее.

Она стояла у костра в простой льняной рубашке. Кожа ее была оранжевой, гладкой и безупречной, как у богини, сотканной из пламени. Глаза ее сияли, словно два маленьких пожара. Пряди светлых волос около щек…

Серве.

Найюр тряхнул головой, оцарапал ногтями щеки, открыл рот, но не мог вздохнуть. Ветер стал ледяным.

Серве.

Она улыбнулась и нырнула в окружавшую ее темноту.

Он бросился за ней, не надеясь найти. Постоял там, где только что стояла она, и принялся ногами раздвигать траву, словно ища оброненную монетку или оружие. Отпечаток ее стопы заставил его пасть на колени.

– Серве! – закричал он, вглядываясь во мрак. Он вскочил на ноги. – Серве!

Он снова увидел ее. Она перепрыгивала с камня на камень, серебряная от лунного света. Внезапно мир накренился, превратившись в череду подъемов и ущелий. Найюр увидел, как силуэт Серве скользнул между двумя огромными валунами. Внизу раскинулся Карасканд, лабиринт бирюзового и черного. Найюр устремился вперед по темным склонам, прыгнул в пустоту. Налетел на заросли маленьких юкк, зацепился за гротескное сплетение стволов. В небо с криками взлетела стая дроздов. Он вскочил на ноги, затем побежал, не дыша, с остановившимся сердцем, непонятным образом находя дорогу на темной земле.

– Серве!

Он остановился между валунами, оглядывая залитую лунным светом землю. Вот она! Гибкая фигурка петляла, как заяц, вдоль основания холма.

Весенняя трава хлестала по ногам. Найюр делал гигантские прыжки, словно волк, преследующий добычу. Затем заскользил по камням, спускаясь вниз. Пригибаясь, размахивая руками в шрамах, он бросился к далекой фигурке. Его грудь вздымалась, с подбородка летела слюна. Но он не мог приблизиться к Серве. Она промчалась по полю и исчезла за холмом.

– Ты моя! – взвыл он.

Перед ним вставал Карасканд – серпантин городских улиц и бесчисленные крыши до горизонта. Передовой бастион Триамисовых стен нависал над ним, прикрывая ближние кварталы города. Вскоре на виду остались только холмы и монументальные строения на них.

Он снова увидел ее – за миг перед тем, как она исчезла в темной глубине ухоженной оливковой рощи. Найюр бросился следом через сплетения неподвижных ветвей. Когда он пробежал сквозь рощу, то очутился на поле битвы, неподалеку от руин выгоревшего коровника. Серве казалась белой точкой, взбиравшейся по валунам мертвого поля в ту сторону, где сложили огромные пирамиды из мертвых фаним.

На мгновение его охватило отчаяние. Кружилась голова, ноги ныли от усталости. Он выдохся, но продолжал бежать по изрытой земле. Луна светила сзади, а его тень мелькала впереди, и Найюр неустанно следовал за ней, перепрыгивая через трупы лошадей, топча пятачки весеннего клевера. Он потерял Серве среди мертвых, но почему-то знал, что она будет ждать его.

Он задыхался, но чувствовал трупную вонь, толкая себя вверх по последнему вспаханному склону. Вскоре смрад стал невыносимым, таким резким и глубоким, что от него сводило желудок. Запах как будто оседал на языке.

«Чудовищно».

Найюр упал на колени, его вырвало. Потом он побрел, спотыкаясь, по трупам. В некоторых местах тела устилали землю циновкой из переплетенных рук и ног, а в других были свалены в кучи десятками, даже сотнями, и из-под них сочилась какая-то жирная жижа. Лунный свет падал на обнаженную кожу, блестел на оскаленных зубах, шарил в провалах разинутых ртов.

Он обнаружил Серве на свободном пятачке, исполосованном колеями телег, на которых возили трупы. Она стояла к нему спиной. Он осторожно подошел, пораженный ее кошмарной красотой. За ней, над черной стеной деревьев, мерцал сигнальный огонь на вершине одной из башен Карасканда.

– Серве, – выдохнул он.

Она обернулась, и лицо ее раскрылось. Оно зашевелилось щупальцами, словно в черепе сплелись змеи. Найюр бросился на нее, опрокинул наземь, и на какое-то мгновение ужасное лицо приблизилось к нему. Он увидел, как розовые влажные десны тянутся к диким глазам, лишенным век.

Они катались среди трупов, пока ему наконец не удалось высвободиться. Найюр отшатнулся…

Не время ужасаться.

Она прыгнула в воздух, и что-то ударило его по скуле. Он полетел на кучу трупов головой вперед. Чтобы не упасть, схватился за холодную руку. Зацепился за распухшее тело, рванулся назад, чтобы не вымазаться в грязной жиже разложения.

Шпион-оборотень наблюдал за ним, меняя одно лицо на другое. На глазах у Найюра светлые локоны осыпались перьями с макушки, их унес порыв ветра, и это почему-то внушало наибольший ужас.

Найюр стоял, обливаясь по́том, тяжело дыша. Он был безоружен, и хотя в глубине души с самого начала подозревал недоброе, до конца осознал это только сейчас.

«Я погиб».

Но тварь не бросилась на него, а подняла лицо к небу, откуда донеслось хлопанье крыльев.

Найюр проследил ее взгляд и увидел спускающегося из тьмы ворона. Справа от шпиона-оборотня поперек кучи тел лежал труп. Локти его были отведены назад, лицо обращено к Найюру, глаза пялились из запавших глазниц, губы не скрывали черных десен. Птица села на серую щеку. Она смотрела на Найюра, и у нее было человеческое лицо размером не больше яблока.

Он выругался, попятился. Что за новая напасть?

– Давно, – сказало личико тоненьким голоском, – очень давно заключен договор между нашими народами.

Найюр в ужасе смотрел на ворона.

– Я не принадлежу ни к какому народу, – ответил он.

Испытующая тишина. Тварь посмотрела на него внимательно, словно принужденная вновь возвращаться к каким-то давним условиям.

– Возможно, – сказала она. – Но что-то тебя с ним связывает. Иначе бы ты не стал его спасать. Не стал бы убивать мое дитя.

– Ничего меня не связывает! – выплюнул Найюр.

Тварь склонила голову набок, словно любопытная птица.

– Но прошлое связывает нас всех, скюльвенд, как тетива направляет полет стрелы. Все мы нацелены, направлены и выпущены. Остается только увидеть, куда мы вонзимся… попадем ли мы в цель.

Найюр не мог глубоко вздохнуть. Мучительно было поднимать глаза, словно все вокруг клацало миллионами жующих зубов. Это происходит на самом деле. Почему ничто не может быть простым? Почему ничто не может быть чистым? Почему мир постоянно унижает его, оскорбляет? Сколько он еще выдержит?

– Я знаю, за кем ты охотишься.

– Ложь! – взревел Найюр. – Все ложь!

– Он ведь приходил к тебе, не так ли? Отец Воина-Пророка. – По личику твари скользнула легкая насмешка. – Дунианин.

Скюльвенд смотрел на тварь. Его разум разрывали противоречивые чувства – смятение, ярость, надежда… Он ухватился за последний оставшийся и единственный истинный путь. Его сердце всегда это знало.

Ненависть.

Он стал очень спокойным.

– Охота закончена, – сказал он. – Завтра Священное воинство выступает на Ксераш и Амотеу. А я остаюсь.

– Тобой сделали ход, и больше ничего. В бенджуке каждый ход знаменует новое правило. – Маленькое личико взирало на него, лысый череп сверкал в лунном свете. – И это новое правило – мы, скюльвенд.

Крохотные, невероятно древние глазки. Намек на мощь, гудящую в жилах, сердце и крови.

– Даже мертвым не избежать доски.

Когда Ахкеймион нашел Ксинема в его покоях, маршал был абсолютно пьян. Ахкеймион не мог припомнить, когда тот в последний раз так надирался.

Ксинем закашлялся – словно гравий бросили в деревянный ящик.

– Ты это сделал? – хрипло спросил он.

– Да…

– Хорошо, хорошо! Ты ранен? Он никак тебя не задел?

– Нет.

– Они у тебя?

Ахкеймион сделал паузу, не услышав «хорошо» после своего ответа на второй вопрос Ксинема.

«Он хочет, чтобы я тоже страдал?»

– Они у тебя?! – крикнул маршал.

– Д-да.

– Хорошо… Хорошо! – ответил Ксинем. Он вскочил с кресла, но это движение казалось таким же напряженным и бесцельным, как и все остальные его действия после потери глаз. – Дай их мне!

Приказной тон, словно Ахкеймион был аттремпским рыцарем.

– Я… – с трудом выговорил Ахкеймион. – Я не понимаю…

– Дай их… Уйди!

– Ксин… Ты должен объяснить мне!

– Уйди!

Ксинем крикнул так яростно, что Ахкеймион уставился на друга в изумлении.

– Ладно, – пробормотал он, направляясь к дверям. Желудок сводило и поднимало рывками, словно Ахкеймион шагал по морским волнам. – Ладно.

Он резко распахнул двери, но по какой-то странной причине на несколько секунд задержался на пороге, а затем захлопнул их, убедив слепого в своем уходе. Он затаил дыхание и глядел, как его друг шагает к западной стене, вытянув левую руку перед собой, а в правой сжимая окровавленную тряпицу.

– Наконец-то, – прошептал Ксинем, всхлипывая и смеясь одновременно. – Наконец…

Он продвигался по стене налево, ощупывая ее растопыренной ладонью. Небесно-голубые панели и нильнамешскую пастораль пятнали кровавые отпечатки. Добравшись до зеркала, он пробежал пальцами по раме из слоновой кости и остановился прямо перед стеклом. Он вдруг замер, и Ахкеймион испугался, что Ксинем услышит его хриплое дыхание. Пару секунд казалось, что Ксинем смотрит в зеркало пустыми дырами, что зияли на месте его некогда веселых и отчаянных глаз. Этот слепой испытующий взгляд был жаждущим.

И Ахкеймион с ужасом увидел, как Ксинем развернул тряпицу, поднес пальцы к одной глазнице, затем к другой. Когда он опустил руки, из складок кожи уже косили слезящиеся глаза Ийока.

Стены и потолок качнулись.

– Открывайтесь! – взвыл маршал Аттремпа. Он обводил своим мертвым кровавым взглядом комнату, на миг остановившись на Ахкеймионе. – Открыва-а-айтесь!!!

И он заметался по комнате.

Ахкеймион выскользнул за двери и убежал.


Элеазар сидел в темноте, сжимал друга в объятиях и укачивал его, понимая, что обнимает еще бо́льшую темноту.

– Ш-ш-ш…

– Э-эли, – выдохнул глава шпионов. Он дрожал и плакал, но казался вялым даже в страдании.

– Тс-с, Ийок. Ты помнишь, как это – видеть?

По телу раба чанва прошла дрожь. Голова качнулась в пьяном кивке. Кровь сочилась из-под льняной повязки, чертя темные дорожки на щеке.

– Слова, – прошептал Элеазар. – Ты помнишь слова?

В колдовстве все зависит от чистоты смысла. Кто знает, на что способна слепота?

– Д-да…

– Тогда ты невредим.

Глава 4. Энатпанея

Подобно суровому отцу, война заставляет людей стыдиться и ненавидеть свои детские игры.

Протат. Сто небес
Я вернулся с войны совсем другим человеком – по крайней мере, моя мать постоянно попрекала меня этим. «Теперь только покойники, – говорила она, – могут выдержать твой взгляд».

Триамис I. Дневники и диалоги
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Момемн


Возможно, думал Икурей Ксерий III, сегодня будет ночь сластей.

Из императорских покоев в Андиаминских Высотах Менеанор казался широким блюдом, сияющим в свете луны. Ксерий не мог вспомнить, когда видел Великое море таким неестественно спокойным. Он хотел было позвать Аритмея, своего авгура, но передумал – скорее от надменности, чем от великодушия. Аритмей – просто напыщенный шарлатан. Все они шарлатаны. Как говорит его мать, каждый человек, в конце концов, шпион, представитель противоположных сил. Все лица состоят из пальцев…

Как у Скеаоса.

Несмотря на головокружение, Ксерий облокотился на балюстраду и уставился в ночь. Запахнул мантию из тонкой галеотской шерсти – было прохладно. Как всегда, его взор был устремлен на юг.

Там лежал Шайме – и там был Конфас. То, что этот человек мог строить свои козни и процветать за пределами его, императора, досягаемости, походило на извращение. Нечто извращенное и пугающее.

Он услышал за спиной шорох сандалий.

– Бог Людей, – сказал шепотом его новый экзальт-капитан Скала. – Императрица желает поговорить с вами.

Ксерий набрал воздуха в грудь, с удивлением обнаружив, что сдерживал дыхание. Он обернулся и посмотрел в лицо высокого кепалоранца – в зависимости от освещения оно казалось то красивым, то уродливым. Белокурые волосы рассыпались по плечам, переплетенные серебряными лентами – знак какого-то жестокого племени. Скала был не самым приятным украшением, но он оказался хорошей заменой погибшему Гаэнкельти.

После той самой безумной ночи с адептом Завета.

– Впусти ее.

Он осушил чашу анплейского красного и, охваченный внезапным беспокойством, швырнул ее в сторону юга, словно она могла преодолеть огромное расстояние. Почему бы нет? Философы говорят, что сей мир – лишь дым, в конце концов. А он – огонь.

Он проследил за полетом золотой чаши и ее падением в сумрак нижнего дворца. Слабый звон и дребезжание вызвали улыбку на его губах. Он презирал вещи.

– Скала? – окликнул он уходящего.

– Да, о Бог Людей?

– Ведь какой-нибудь раб украдет ее… эту чашу.

– Действительно, о Бог Людей.

Ксерий сдержанно рыгнул.

– Кто бы это ни был, прикажи его выпороть.

Скала бесстрастно кивнул, затем повернулся к золотому интерьеру императорских покоев. Ксерий пошел за ним, стараясь не шататься. Он приказал стоявшим в стороне эотским гвардейцам закрыть раздвижные двери и задернуть занавеси. Там не на что смотреть, кроме как на спокойное море да бесчисленные звезды. Не на что.

Он постоял у ближайшего треножника, грея кисти. Мать уже поднималась по ступеням из нижних покоев, и он сцепил большие пальцы, стараясь выбросить из головы лишнюю чушь. Ксерий давно усвоил, что только ум спасет его от Истрийи Икурей.

Глянув сверху на лестницу за увешанной гобеленами стеной, он заметил огромного евнуха императрицы Писатула. Тот стоял в передней, возвышаясь над стражником. Не впервые Ксерия посетила мысль: а не трахается ли мать с этим намасленным бегемотом? Он должен был бы беспокоиться о том, почему она явилась сюда, но в последнее время императрица казалась такой… предсказуемой. Кроме того, на него нашло благодушие. Явись она чуть попозже, он наверняка почувствовал бы себя больным.

Она и правда была слишком красива для старой шлюхи. Головной убор в виде перламутровых крыльев украшал ее крашеные волосы, вуаль из тонких серебряных цепочек доходила до нарисованных бровей. Золотая лента охватывала стан, стягивая ее простое платье; впрочем, стоимость этого набивного шелка, прикинул Ксерий, равнялась цене боевой галеры. Надо бы протереть глаза, чтобы не выглядеть таким пьяным, но вид у матери был скорее угодливый, чем язвительный.

Как давно все это тянется?

– Бог Людей, – произнесла она, перешагивая последнюю ступеньку. Склонила голову в идеально соответствующем джнану жесте почтения.

Ксерий замер, обезоруженный неожиданным проявлением почтения.

– Матушка, – очень осторожно сказал он. Если злобная сука тычется мордой тебе в руку, значит, она хочет жрать. Очень.

– К тебе приходил тот человек… из Сайка.

– Да, Тассий… Он, наверное, прошел мимо тебя на обратном пути.

– Не Кемемкетри?

Ксерий хмыкнул.

– В чем дело, матушка?

– Ты что-то слышал, – пронзительным голосом сказала она. – Конфас прислал сообщение.

– Неужели! – Он облизнул губы, отворачиваясь от нее. Сука. Всегда ноет над миской.

– Я вырастила его, Ксерий! Я заботилась о нем куда больше, чем ты! Я должна знать, что случилось. Я заслужила это!

Ксерий помолчал, краем глаза следя за ней. Странно, подумал он, что одни и те же слова могут взъярить его, но вызвать нежность у кого-то другого. Но ведь все всегда кончается одинаково? Все его капризы. Он посмотрел матери в лицо и поразился, как молодо сияли ее глаза в свете светильника. Ему нравился этот каприз…

– Говорят, – сказал он, – что этот самозванец, этот… Воин-Пророк, или как его еще там называют, обвинил Конфаса – меня! – в заговоре с целью предать Священное воинство! Представляешь?

Почему-то она совсем не удивилась. Ксерий подумал, что именно Истрийя могла выдать его планы. А почему нет? Ей была свойственна противоестественная смесь мужского и женского разума. Ею двигали и чрезвычайное стремление получить признание, и одержимость безопасностью. В итоге она повсюду видела опрометчивость и трусость. И прежде всего в собственном сыне.

– Что случилось? – заботливо пропела она.

О да, нельзя забывать о драгоценной шкуре ее племянничка.

– Конфас изгнан. Он и остатки его войск сосланы в Джокту перед отправкой обратно в Нансур.

– Хорошо, – кивнула она. – Значит, твое безумие закончилось.

Ксерий рассмеялся.

– Мое безумие, матушка? – Он одарил ее улыбкой – искренней и оттого убийственной. – Или Конфаса?

Императрица фыркнула.

– И что это значит, мой, хм, дражайший сын?

Ее возраст давал о себе знать. Ксерий видел, как это происходило с ровесниками отца: их черепа пустели, словно раковины моллюсков, а дряхлые тела казались мужественными по сравнению с ослабевшими душами. Ксерий подавил дрожь. Ведь его остроумие – от матери. Когда она успела так сдать?

И все же…

– Это значит, матушка, что Конфас выиграл. – Он пожал плечами. – Не я отозвал его.

– Что ты говоришь, Ксерий? Они знают… знают о твоих намерениях! Это безумие!

Он смотрел на нее и думал о том, как же она сумела продержаться столько лет.

– Конечно. Я уверен, что Великие Имена думают то же самое.

Откуда у старой карги такой… такой невинный вид?

Она прикрыла глаза длинными ресницами, кокетливо усмехнувшись. Раньше это ей шло.

– Вижу, – сказала она, вздохнув, как пресыщенная любовница.

Даже сейчас, спустя столько лет, он помнил ее руку в ту первую ночь. Ледяные ласки разжигали его огонь. В ту первую ночь…

Сейен сладчайший, как же это возбуждало!

Ксерий поставил чашу и повернулся к императрице. Внезапно он опрокинул ее на постель под балдахином. Она не подчинилась покорно его хватке, как рабыня, но и не сопротивлялась. От нее пахло юностью… Сладкая будет ночь!

– Пожалуйста, матушка, – услышал он собственный шепот. – Так долго. Я так одинок… Только ты, матушка. Только ты меня понимаешь.

Он положил ее поперек имперского Черного Солнца, вытканного на покрывале. Дрожащими руками распустил ее платье. Чресла его так набухли, что он боялся не удержаться и запачкать ее одежды.

– Ты любишь меня, – шептал он, задыхаясь. – Ты любишь…

Ее накрашенные глаза затуманились. Плоская грудь вздымалась под тонкой тканью. Он проникал взглядом сквозь путаницу морщинок, маской покрывавших лицо императрицы, в самую змеиную суть ее красоты. Он видел женщину, которую отец ревновал до безумия, пока она показывала сыну восторги постельных тайн.

– Сыночек, – выдохнула она, – мой милый…

Его пальцы прижались к теплой коже. Сердце колотилось раскатами грома. Он провел рукой по ее голени, выбритой по айнонской моде, потом по гладкому бедру. Как такое может быть? Он добрался до ее паха, ощутил ее возбуждение…

В легких не хватило воздуха, чтобы закричать. Ксерий покатился по полу, задыхаясь и беззвучно разевая рот. Она стояла и поправляла платье, пока он пытался подняться и позвать стражу.

Первый из караульных был настолько ошеломлен, что ничего не сумел сделать – только умереть. Лицо его провалилось внутрь, из разорванной глотки хлынула кровь. Все происходящее казалось бредом. Огромный евнух Писатул пытался удержать императрицу, кричал что-то на непонятном языке. Она сломала ему шею легко, словно сорвала арбуз с плети.

Затем схватила меч.

Она походила на паука: две изящные руки мелькали, словно их было восемь. Она танцевала и кружилась. Мужчины падали с криками. Сапоги скользили в крови. Трещали и ломались кости.

Ксерий отвернулся и пополз к дверям. Страха в нем не было – страх приходит вместе с пониманием. Им двигало одно инстинктивное желание: сбежать отсюда, не видеть этого места.

Он пробрался мимо двух гвардейцев. Потом с воплем помчался по золоченому коридору. Ноги его скользили. Шлепанцы! Как можно бегать в этих проклятых шлепанцах?

Он пронесся мимо дымящихся курильниц, но чувствовал лишь смрад выделений собственного кишечника. Как же матушка будет смеяться! Ее мальчик обделался – и прямо на императорские регалии.

Бежать! Бежать!

Откуда-то он услышал команды Скалы. Он бросился по лестнице вниз, споткнулся, забился, как попавшая в сеть собака. Плача и бормоча, он поднялся на ноги и снова бросился бежать. Что случилось? Где стража? Гобелены и золоченые панели мелькали мимо. Его руки были в дерьме. И тут что-то заставило его рухнуть вниз лицом на мраморные плиты. На спину его упала тень, сотни гиен захохотали рядом с его глоткой.

Железные руки легли на его лицо. Ногти впились в щеки. В шее что-то смачно хрустнуло. Невероятное видение: его мать, окровавленная, растрепанная. Это не она…


Ранняя весна, 4112 год Бивня, Сумна


Сол поднял глаза, заморгал, нахмурился. Который сейчас час?

– Давай-давай! – В начале переулка стоял Хертата. – Майтанет идет! Говорят, Майтанет идет к каменной набережной!

В глазах Хертаты светилась надежда или огромное желание. Солу было одиннадцать, но он видел такое и понимал без слов.

– Но работорговцы…

Работорговцы всегда были угрозой, особенно на каменных набережных, где они держали свой товар. Для них живой уличный мальчишка – как монета, подобранная на улице.

– Да они не посмеют, не посмеют! Майтанет идет! Они будут прокляты-прокляты!

Хертата всегда повторял слова дважды, хотя его жестоко за это дразнили. Называли Хертата-тата или Повторяла.

Хертата был чужак.

– Это же сам Майтанет, Сол! – В глазах его стояли слезы. – Говорят, он уезжает-уезжает, за море-море!

– Но ветер…

– Нынче утром как раз подул! Он пришел, и он плывет за море-море!

Да на что ему этот Майтанет? Люди в золотых перстнях и монетки не подадут, если не захотят обмануть. И Майтанет тоже обманет. Проклятые жрецы.

Но слезы на глазах Хертаты… Сол видел, что тот боится идти один.

Сол со вздохом встал и пнул лохмотья, на которых спал. Он хмыкнул прямо в радостное лицо Хертаты. Сол уже видел таких людей. Вечно хнычут среди ночи и мамочку зовут. Вечно ноют. Вечно их бьют из-за жратвы, потому как украсть они боятся. Такие не выживают. Никто из них не выживает. Как младший брат Сола…

Но только не он сам. Он быстрый, как заяц.

За углом переулка располагалась большая сукновальня. Мальчишки остановились, чтобы помочиться в большие чаны, выставленные перед входом. Тут всегда толпилось много народу, особенно по утрам. Они старались не смотреть на бродяг с «суконной болезнью» – когда ноги начинают гнить после многолетней работы в сукновальне, – хотя слышали их ругань и улюлюканье. Даже калеки презирали этих бедняг. Закончив, ребята поскорее покинули зловонный двор, насмехаясь над людьми, топтавшимися в цементных чанах, которые рядами стояли здесь. Отовсюду доносились звуки, с какими мокрая ткань шлепает по сухим камням. Мальчики пронеслись мимо возчиков, забивших дальний конец переулка своими повозками.

– А еда будет? – спросил Сол.

– Будут лепестки, – ответил Хертата. – Они всегда бросают цветы, когда шрайя выходит-выходит.

– Я спросил про жратву! – рявкнул Сол, хотя подумал, что в случае чего можно съесть и цветы.

Хертата по-прежнему смотрел карими глазами себе под ноги. Он ничего не знал про еду.

– Это же он, Сол… Майтанет…

Сол с отвращением покачал головой. Чертов Хертата-тата. Чертов Повторяла.

Они миновали богатые улицы, примыкающие к Хагерне. Хозяева открывали лавочки и болтали со своими рабами, пока те вынимали тяжелые деревянные ставни из пазов на кирпичных карнизах. Порой мальчики замечали огромный монумент Святого предела между роскошными домами, обрамляющими небо. Каждый раз, когда на глаза им попадались башенки Юнриюмы, они присвистывали от изумления и тыкали в них пальцем.

Даже сироты на что-то надеются.

Они не осмелились войти в Хагерну из-за страха перед шрайскими рыцарями и пошли вдоль стены к гавани. Некоторое время они шагали по самой стене, изумляясь ее огромным размерам. Стену оплетали зеленые лозы, и мальчики придумывали, на что похожи очертания свободных от растительности пятачков древнего камня – на кролика, сову или собаку. На рынке Промапас они услышали разговор двух женщин: те говорили, что корабль Майтанета стоит на якоре в Ксатантиевой Чаше – шестиугольной гавани, обустроенной каким-то древним императором в заливе Сумна много лет назад.

Мальчишки добрались до складов, с удивлением отметив, что на Мельничной улице уже полным-полно народу и идут все туда же, куда и они. Постояли, наслаждаясь ароматом свежего хлеба, и поглазели на мулов, в полумраке вращавших по кругу жернова. Казалось, что в городе начался праздник: повсюду звучали взрывы смеха и оживленные разговоры, сопровождавшиеся криками младенцев и воплями детей постарше. Сол невольно развеселился, его все меньше раздражали нелепые замечания приятеля. Он уже смеялся над шутками Хертаты.

Сол никогда бы не признался, но он был счастлив оттого, что послушался Хертату. Шагая в толпе веселых горожан, он ощущал себя причастным к чему-то, словно посреди грязи, холода и презрения случилось некое невыразимое чудо.

Много ли времени прошло с тех пор, как убили его отца?

К импровизированной процессии присоединилась группа музыкантов, и мальчишки заплясали мимо складов с наклонными дверьми и узкими окнами. Потом они сделали остановку в тени Большого склада. Хертата никогда его не видел, и Сол рассказал, что его большой друг, император Икурей Ксерий III, хранит тут зерно на случай голода. Хертата взвыл от смеха.

Когда толпа стала слишком плотной, мальчишки решили пробежаться и обогнать ее. Сол был быстрее, он устремился вперед, а Хертата, смеясь, за ним. Они двигались в промежутках между группами людей, ныряли в узкие проходы, возникавшие и разветвлявшиеся в толпе. Пару раз Сол замедлял бег, и Хертата почти нагонял его, вопя от радости. Наконец Сол дал ему возможность себя осалить.

Они некоторое время боролись, осыпая друг друга насмешливой руганью. Сол легко положил Хертату на лопатки, а потом помог ему встать на ноги. Теперь они были близко от гавани. Над ними с криком чертили небо чайки. В воздухе пахло водой и разбухшим от влаги деревом. Они побродили вокруг, внезапно ощутив тревогу. Бродячие торговцы – по большей части бывшие портовые рабочие – продавали разрезанные апельсины, чтобы отбить вонь. Мальчики подобрали брошенные корки и с удовольствием съели их, наслаждаясь терпким вкусом.

– Я же говорил, – с набитым ртом сказал Хертата, – что еда-еда будет!

Сол закрыл глаза и улыбнулся. Да, Хертата не врал.

Без предупреждения над городом послышался звучный рев Рогов Призыва, знакомый и страшный, словно осаждающая армия трубила сигнал к атаке.

– Пошли-пошли! – воскликнул Хертата.

Он схватил Сола за руку и потащил в толпу. Сол нахмурился – только дети да влюбленные держатся за руки, – но позволил приятелю затянуть себя в толчею людских тел. Он смотрел на Хертату, а тот с безумной ободряющей улыбкой ежеминутно оборачивался к нему. Откуда эта внезапная отвага? Все знали, что Хертата трус, но сейчас он бесстрашно пробивался вперед, готовый драться с любым, кто стоял на пути. Ради чего он так рискует? Ради Майтанета? По мнению Сола, дело того совершенно не стоило, особенно учитывая опасность попасть к работорговцам.

Но в воздухе витало что-то такое, от чего Сол потерял всю свою уверенность. Что-то заставляло его чувствовать себя маленьким – не так, как беспризорники, нищие или дети, а по-хорошему. В душе.

Он помнил, как его мать молилась в ночь смерти отца. Плакала и молилась. Может, именно это двигало Хертатой? Помнит ли он молитву своей матери?

Они протискивались сквозь ругань и толкотню и, получив несколько крепких пинков, вдруг уткнулись прямо в строй шрайских рыцарей, закованных в броню. Сол никогда так близко не видел рыцарей Бивня, и его затрясло от страха. Сюрко ближайшего из них было ослепительно белым с блистающим золотым шитьем. В шлеме-хауберке из серебристых колец воин казался крепким и стойким, словно дерево. Как все мальчишки, Сол и побаивался солдат, и завидовал им. Но Хертата ничуть не испугался рыцаря и просунул голову под его рукой, будто выглядывал из-за каменной колонны.

Заразившись этой отвагой, Сол последовал примеру Хертаты и высунул голову, чтобы посмотреть на улицу. Сотни шрайских рыцарей сдерживали напор собравшегося народа. Другие ехали верхом вдоль строя и внимательно осматривали толпу, словно выискивали нежеланных гостей. Сол чуть не спросил Хертату, не видит ли тот шрайю, когда рыцари вдруг без единого слова оттеснили мальчишек в толпу прочих зевак.

Хертата беспрерывно болтал, выкладывая все, что мать рассказывала ему о Майтанете. Как он очистил Тысячу Храмов, как он поразил язычников в Священной войне, как он спал на циновке под Бивнем-Бивнем. Как сам Бог благословил каждое его слово-слово, каждый взгляд-взгляд и каждый шаг-шаг.

– Стоит ему посмотреть на меня, Сол! Стоит только глянуть-глянуть!

– И что?

Но Хертата не ответил.

Раздались приветственные крики. Мальчики обернулись в ту сторону, откуда шел отдаленный гул и звучали возгласы: «Майтанет!» Сол не заметил, как они и сами закричали. Хертата прыгал на месте, пока толпа не выдавила их к шеренге шрайских рыцарей, сцепивших руки. Разноголосый шум усиливался, и Сол на мгновение испугался, что сердце у него лопнет от восторга. Шрайя! Шрайя идет! Он никогда еще не стоял так близко к сильным мира сего.

Народ продолжал кричать, от усталости уже не так восторженно. Сол подумал, что это глупо – зачем приветствовать того, кого не видишь? – но вдруг заметил, как солнце сверкает на драгоценных перстнях…

Кортеж шрайи.

Священники в роскошных одеждах проходили перед узеньким проемом, в который выглядывали мальчишки. Затем показался он. Моложе всех. Выше. Бледнее. С бородой. Его простое одеяние было ослепительно белым. Протянулись тысячи рук, чтобы приветствовать его, коснуться его. Хертата отчаянно кричал, пытаясь привлечь высочайшее внимание. Майтанет шел обычным шагом, но казалось, что он движется очень быстро, словно сама земля подталкивает его вперед. Сол невольно тоже протянул руку и указал на своего друга, призывая обратить на Хертату особое внимание.

Он один из всей толпы пытался привлечь внимание не к себе, а к кому-то другому. Похоже, Майтанет понял это, и его сияющие глаза посмотрели на Сола. Он увидел мальчика.

Это был первый великий момент в жизни Сола. Возможно, самый главный.

Он не отводил глаз от шрайи, а взгляд самого Майтанета обратился на его палец, указующий на Хертату. Тот кричал и прыгал рядом с приятелем. Шрайя Тысячи Храмов улыбнулся.

Какое-то мгновение он смотрел в глаза мальчику, затем его заслонил рыцарь.

– Да-а! – возопил Хертата, рыдая от невероятности происходящего. – Да, да!

Сол стиснул его руку и засмеялся. Счастливые, они нырнули в тень.

Откуда-то возник мужчина и загородил им дорогу. У него была окладистая квадратная борода, выдававшая чужака. От него воняло. Что еще тревожнее, от него несло кораблем. В правой руке он держал половинку апельсина, а левой схватил Хертату за ворот грязной туники.

– Где ваши родители? – пророкотал он с добродушием хищника.

Они обязаны спрашивать об этом. Когда пропадает обычный ребенок, в первую очередь трясут работорговцев. За такое похищение работорговцев вешают как за насилие над детьми.

– В-в-вон та-ам! – Хертата указал дрожащим пальцем куда-то в сторону.

Сол ощутил запах его мочи.

– Неужели? – рассмеялся мужчина, но Сол уже пробежал мимо рыцарей и нырнул в толпу позади процессии.

Сол, он такой. Он быстрый.

Потом, укрывшись среди груды битых амфор, он плакал, но оставался начеку, чтобы никто его не увидел. Он отплевывался, напрасно пытаясь избавиться от вкуса апельсиновой корки. Наконец он стал молиться. Перед его мысленным взором снова сверкнули драгоценные перстни.

Да. Хертата говорил правду.

Майтанет уплывал за моря.


Ранняя весна 4112 года Бивня, Энатпанея


Их осталось мало – всего сорок тысяч, – но в груди каждого бились сердца множества павших воинов.

Под хлопающими на ветру знаменами Бивня и Кругораспятия Священное воинство выступило из могучего Карасканда. Решение Саубона не покидать почти опустевший город разгневало многих. Великие Имена просили Воина-Пророка потребовать от Саубона, чтобы он, по крайней мере, разрешил своим вассалам выступить в поход, если они того желают. Многие сами так сделали, включая яростного Атьеаури. В пустом городе вместе с королем осталось около двух тысяч галеотов. Говорили, что Саубон плакал, когда Воин-Пророк выезжал из Роговых Врат.

Совершенно иное Священное воинство вступало в Энатпанею. Новички, разодетые в плащи и сюрко цветов своих господ, наглядно показывали меру этого преображения. Весть о страданиях Священного воинства в Карасканде сподвигла тысячи айнрити пуститься в плавание по зимнему морю в Джокту. Они прибыли к городским вратам вскоре после снятия осады, гордые и самоуверенные. Так же вели себя под Момемном и Асгилиохом те, что ныне смотрели на новоприбывших со стен. Однако в город новички вступали молча, потрясенные измученными лицами и пристальными взглядами встречавших. Все обычаи были соблюдены – люди пожимали друг другу руки, соотечественники обнимались, – но только внешне.

Выжившие в Карасканде Люди Бивня теперь стали сынами иной нации. Они пролили всю ту кровь, что связывала их с прошлым. Старые узы верности и традиций превратились в сказки о дальнем царстве вроде Зеума, места слишком далекого, чтобы считать его настоящим. Крюки прежних путей, прежних забот цеплялись за плоть, которой более не существовало. Все, что они знали, было взвешено и найдено легким. Суета, зависть, гордость – весь бездумный фанатизм прошлой жизни – погибли вместе с павшими товарищами. Надежды пошли прахом. Угрызения совести въелись в кости и связки.

Изо всех забот они не отбросили лишь насущно необходимые, остальное было забыто. Строгие манеры, размеренная речь, презрение к излишествам – все говорило об их опасной бережливости. Особенно ясно это виделось в их глазах. Они смотрели на мир с бдительностью человека, который всегда начеку, – не пристально, не подозрительно, но внимательно. Прямота их взглядов вышла за пределы смелости или грубости.

Они смотрели так, словно никто не мог взглянуть на них в ответ. Словно вокруг были лишь неодушевленные предметы.

Среди новоприбывших даже разряженные вельможи не могли или не желали мериться с ними взглядом. Многие делали вид – посматривали искоса, многозначительно кивали, – но неизменно опускали глаза и принимались разглядывать свои сапоги или сандалии. Новички чувствовали: выдержать взгляд таких людей – все равно что быть измеренным. Причем не греховной и переменчивой человеческой мерой, но всей глубиной и высотой случившихся событий.

Один вид выживших был обвинением. Они вынесли слишком много.

Лишь несколько сотен из тысяч новичков, раздраженные таким преображением, осмелились подвергнуть сомнению другую глубинную перемену Священного воинства: присутствие Воина-Пророка. Самые властные и могущественные из них, вроде Догоры Теора, тидонского графа Сумагальты, были введены в «племя истины» самим Воином-Пророком. Остальных дружески приняли судьи из их родных краев, воодушевлявшие людей на молитвы и Погружения. Тех, кто все еще не принял перемены, отделили от соратников и приписали к войскам верных. Самых рьяных противников Воина-Пророка отправили к Госпоже, и больше их никто никогда не видел.

Айнрити застали Энатпанею пустой. Враги оставили ее. Готьелк, который шел вдоль побережья вместе с тидонцами, встречал по дороге сожженные руины деревень. Их было около сотни. Хотя большинство местных энати – народа, происходящего из древнего Шайгека, – оставались в своих городках, никого из кианских господ найти не удалось. Войска не заметили вдали ни единого вражеского патруля. Ни одно крупное поселение не уцелело. Когда Атьеаури и его гаэнрийцы подошли к окраинам Энатпанеи, старые форты, охранявшие пути в Ксераш, еще дымились, но врагов нигде не было.

Язычникам сломали хребет, как и говорил Воин-Пророк. Казалось, Священное воинство и Шайме разделял лишь один триумфальный марш.

Первые части войска спустились в Ксераш и разбили лагерь на равнине Хешор, устроив там большое празднество. Ксераш часто упоминался в «Трактате» – так часто, что многие спорили о том, не ступили ли они уже на Святую землю. Люди собирались послушать чтения Книги Торговцев, рассказы о годах изгнания Последнего Пророка, проведенных среди порочных ксерашцев. Благоговение охватывало людей от осознания того, насколько близко они находятся к местам, упомянутым в книге.

Но за столетия названия изменились, что вызывало множество споров о рукописях и географии. Разве город Бенгут не стал городом Абет-Гока, где амотейские купцы укрыли Последнего Пророка от гнева ксерашского царя? А массивные руины близ Пидаста – не остатки великой крепости Эбалиол, где был заточен Айнри Сейен за проповедь «тысячи храмов»? От войска стихийно отделялись группы пилигримов, желавших посетить священные места. И хотя повсюду их встречало упрямое молчание руин, глаза паломников по возвращении пылали гневом. Ибо они шли путями Ксераша.

В Эбалиоле Воин-Пророк поднялся на остатки фундамента и обратился к тысячам собравшихся.

– Я стою, – вскричал он, – там, где стоял мой брат!

Двадцать два человека погибли в отчаянной давке. Это можно было счесть дурным предзнаменованием.

Тысячу лет так называемые Срединные земли были предметом вожделения королей Шайгека на севере и царей Старого Нильнамеша на юге. После сокрушительного поражения Анзумарапата II нильнамешский царь Инвиши расположился на равнине Хешор с бесчисленным воинством. Он надеялся защитить свою империю, насильно переселив сюда народ. Эти темнокожие люди принесли с собой своих праздных богов и свои вольные нравы. Они построили Героту, крупнейший город Ксераша, в самом сердце равнины и стали прилежно возделывать землю, как во влажном Нильнамеше.

Ко времени появления Последнего Пророка Ксераш уже был старым и мощным царством, получавшим дань от Амотеу и Энатпанеи. Амотейцы считали ксерашцев бесстыжим народом, язвой земли. Для авторов «Трактата» это была страна бесчисленных домов разврата, царей-братоубийц и вопиющего мужеложства. И хотя кровь и обычаи Нильнамеша давно уже иссякли, для Людей Бивня «ксерашец» доныне означало «мужеложец», и они карали фаним Ксераша за преступления давно умерших. Ксераш, по которому ныне продвигались айнрити, был местом древнего и запутанного зла. И его народ призывали к ответу не один раз, а дважды.

Донесения о погромах становились привычными. В большой крепости Кидженихо на побережье граф Ийенгар приказал своим нангаэльцам сбросить гарнизон со стен на волноломы внизу. А укрепленный город Наит высоко в предгорьях Бетмуллы граф Ганброта и его инграулишские рыцари сожгли дотла. На Геротском тракте – на дороге в Шайме! – попадались беженцы, и на них ради забавы охотились кишьятские рыцари графа Сотера.

Воин-Пророк быстро навел порядок. Он выпустил указы, запрещающие убийства и насилие, и изгнал виновных в самых вопиющих зверствах. Он даже отправил Готиана к Ураньянке, айнонскому палатину Мозероту, дабы его высекли. Говорили, что именно Готиан приказал лучникам перестрелять прокаженных близ города Сабота.

Но было слишком поздно. Атьеаури вскоре вернулся с известием, что Герота сожгла свои поля и плантации. Кианцы сбежали, но весь Ксераш был теперь закрыт.


Несмотря на ужасающие различия, дорога в Ксераш напомнила Ахкеймиону дни, когда он был наставником Пройаса в Аокниссе. Или так он поначалу уговаривал себя.

Один раз кобыла Эсменет захромала после опасного спуска по извилистой дороге в энатпанейских холмах, и Ахкеймион увидел, как несколько десятков рыцарей предлагают супруге Воина-Пророка своих коней. Отдать коня – это как отдать свою честь, поскольку без коня рыцарь не может воевать. Ахкеймион наблюдал подобное, когда сопровождал Пройаса и его вдовствующую мать в ее анплейские владения. В другой раз они встретили тидонских пехотинцев – как оказалось, из нангаэльцев лорда Ийенгара, – которые несли на семи или восьми копьях только что убитого кабана. Этот древний обычай вассалитета Ахкеймион видел однажды при дворе отца Пройаса, Эукернаса II.

Но было и другое. Множество моментов напоминали ему о днях юности, невзирая на ежедневные унижения от пребывания вблизи Эсменет. С одной стороны, люди из свиты Келлхуса обходились с ним почтительно и уважительно, но столь серьезно, что это походило на насмешку: он был учителем Воина-Пророка, и эта должность быстро превратилась в нелепое почетное звание – святой наставник. С другой стороны, он больше не шел пешком. Собственные лошади были мерилом знатности даже больше, чем рабы, и Ахкеймион, жалкий Друз Ахкеймион, теперь имел гладкого вороного коня, предположительно из собственных конюшен Каскамандри. Он назвал его Полдень, в память о несчастном старом Рассвете.

Ахкеймион просто купался в роскоши. Парчовые туники, муслиновые рубахи, войлочные одеяния – такой гардероб предполагал наличие толпы рабов, переодевающих господина для различных церемоний. Посеребренный панцирь дополнили кожаными пластинами, охватывающими живот. В шкатулке слоновой кости пылились кольца и серьги – он считал дурацким обычаем их носить. Пару драгоценных застежек с черным жемчугом он уже кому-то подарил. Амбра из Зеума. Мирра из Великих Солончаков. Даже настоящая постель – в походе! – для кратких часов его сна.

Ахкеймион презирал комфорт еще во время пребывания при конрийском дворе. Ведь он адепт Гнозиса, а не какая-нибудь «анагогическая шлюха». Но теперь, после стольких лишений… Жизнь шпиона была трудной. И то, что в итоге он получил все это, хотя и не мог заставить себя радоваться, почему-толаскало его душу, проливало бальзам на незримые раны. Порой он проводил рукой по мягкой ткани или выбирал перстень, и сердце вдруг сжимала тоска. Он вспоминал, как его отец костерил тех, кто вырезал своим детям игрушки.

И конечно, были еще политиканы, хотя и сильно ограниченные джнаном, постоянно примыкавшие к Священной свите или уходившие из нее. Все их хитрые маневры быстро превращались в обычную услужливость с появлением Келлхуса и тут же возобновлялись после его ухода. Порой, когда затевалось что-то особенно поганое, Келлхус призывал главных зачинщиков к ответу, и все с напряженным изумлением наблюдали, как он раскрывал тайные мысли людей, которых просто не мог знать. Словно вся их душа была написана у них на лбу.

Этим, несомненно, объяснялось почти полное отсутствие политических игр среди тех, кто составлял ядро Священной свиты, – наскенти с их заудуньянскими чиновниками и знатными представителями Великих Имен. В Аокниссе чем больше человек приближался к отцу Пройаса, тем ближе становился удар кинжала. Политика всегда сводится к погоне за выгодой. Не надо быть Айенсисом, чтобы это видеть. Чем выше человек поднимается, тем больше преимущества; чем больше преимущества, тем яростнее борьба. Верность этой аксиомы Ахкеймион наблюдал при всех дворах Трех Морей. Но она никоим образом не относилась к Священной свите. В присутствии Воина-Пророка все кинжалы прятались в ножны.

У наскенти Ахкеймион нашел дружбу и чистосердечие, каких прежде не знал. Несмотря на неизбежные промахи, первородные по большей части обращались друг с другом по-человечески – с улыбкой, открыто, понимающе. То, что они были не только апостолами и чиновниками, но и воинами, еще более привлекало Ахкеймиона… и тревожило.

Обычно в пути, передвигаясь толпой или цепью, они шутили и спорили, бились об заклад, а иногда просто пели красивые гимны, которым их научил Келлхус. Глаза их сияли без каких-либо льстивых мыслей или устремлений, голоса были чистыми и громкими. Ахкеймиона это поначалу раздражало, но вскоре он присоединялся к ним, пораженный словами этих песнопений и переполненный радостью, которая позднее уже казалась невозможной – слишком простой, слишком глубокой. Затем он видел окруженную слугами, покачивающуюся в седле Эсменет или труп в придорожной траве – и вспоминал о цели путешествия.

Они направлялись на войну. Убивать. Они ехали завоевывать Святой Шайме.

В такие мгновения разница между его нынешним положением и временем, когда он был наставником Пройаса, проявлялась очень ясно, и нежность воспоминаний, заполнявшая все вокруг, превращалась в жесткость, холод и ощущение опасности.

О чем он вспоминал?

Священное воинство несколько дней шло маршем по одному из бесконечных ущелий, рассекавших предместья Энатпанеи, когда горстка длинноволосых варваров – сурду, как потом узнал Ахкеймион, – явилась к Келлхусу под знаком Бивня. Они сказали, что много столетий хранили айнритийское наследие и теперь желают выразить почтение тем, кто пришел их освободить. Они станут глазами Священного воинства, насколько смогут, и покажут Людям Бивня тайные проходы через нижние гряды Бетмуллы. Ахкеймион не расслышал из-за толпы всех слов, но увидел, как предводитель сурду преклонил колена и протянул Воину-Пророку кривой железный меч.

Непонятно, почему Келлхус приказал схватить варваров. Потом их подвергли пытке, и тогда открылось, что их подослал Фанайял, сын Каскамандри. Он присвоил себе титул отца и теперь собирал всех, кто у него еще оставался, в Шайме. Сурду и правда были айнрити, но Фанайял захватил их жен и детей, чтобы мужья увели Священное воинство в сторону. Похоже, новый падираджа был в отчаянии.

Келлхус приказал публично содрать с них кожу живьем.

Вид вождя с кривым мечом мучил Ахкеймиона весь остаток дня. Он опять был уверен, что уже видел что-то подобное – но не в Конрии. Это не могло быть… Тот меч, который он помнил, был бронзовым.

И вдруг он все понял. То, что казалось воспоминаниями, то, что наполняло все вокруг призрачным ощущением узнавания, не имело отношения к его пребыванию при конрийском дворе в качестве наставника Пройаса. Это даже не имело отношения к самому Ахкеймиону. Он вспоминал древнюю Куниюрию. Те времена, когда Сесватха воевал вместе с другим Анасуримбором… С верховным королем Кельмомасом.

Ахкеймиона всегда поражало, сколько всего в нем не принадлежало ему. Теперь же его потрясло осознание противоположного: он все больше становился тем, кем никогда не был и не должен был стать. Он превращался в Сесватху.

Когда-то давно прозрачная броня Снов давала ему некую неуязвимость. Того, что ему снилось, просто не существовало – по крайней мере, это происходило не с ним. Но, попав в Священное воинство, он вернулся в легенду. Пропасть между его жизнью и миром Сесватхи сужалась; по крайней мере, в том, чему он становился свидетелем. Но даже сейчас его существование оставалось банальным и жалким. Он вспоминал старую шутку Завета: «Сесватха никогда не ходил по нужде». То, что Ахкеймион переживал, всегда могло исчезнуть в безмерности того, что он видел в Снах.

Но теперь, когда он был наставником Воина-Пророка и его левой рукой?

В каком-то смысле он стал равен Сесватхе, если не превзошел его. В каком-то смысле он тоже больше не испражнялся. И осознания этого хватало, чтобы обделаться от страха.

Странно, но сами Сны уже не были так мучительны. Тиванраэ и Даглиаш снились чаще прочего, и Ахкеймион по-прежнему не мог понять, почему видения отражают тот или иной ритм событий. Они были подобны чайкам, что кружат в воздухе и чертят бесцельные узоры, напоминающие нечто близкое, но так и не складывающееся в ясную картину.

Он все еще просыпался с криком, но яркость Снов потускнела. Поначалу он связывал это с Эсменет. Он думал, что у каждого есть своя мера страданий: подобно вину на дне чаши, они могут плескаться, но никогда не перехлестывают через край. Однако тягостные дни в прошлом никогда не заканчивались спокойной ночью. Тогда он решил, что дело в Келлхусе. Это – как и все, что касалось Воина-Пророка, – стало казаться мучительно очевидным. Из-за Келлхуса масштаб настоящего не только совпадал с масштабом Снов, но и уравновешивал их надеждой.

Надежда… Какое странное слово.

Знает ли Консульт, что они сотворили? Как далеко способен видеть Голготтерат?

Как писал Мемгова, предчувствие больше говорит о страхах человека, чем о его будущем. Но мог ли Ахкеймион сопротивляться? Он спал с Первым Апокалипсисом, а это старая и требовательная любовница. Мог ли он не бредить Вторым, видя чудовищную силу, дремлющую в Анасуримборе Келлхусе? Мог ли не грезить о поражении древнего врага Завета? На сей раз настанет время славы. За победу не придется платить ценой всего, что имеет цену.

Мин-Уройкас сломлен. Шауриатас, Мекеретриг, Ауранг и Ауракс – всем им конец! Не-бог не вернется. Память о Консульте будет втоптана в грязь!

Эти мысли действовали как наркотик, но было в них нечто пугающее. Боги капризны. Жрецы ничего не знают об их злобных прихотях. Возможно, они хотели бы видеть мир сожженным, дабы низвергнуть людскую гордыню. Но Ахкеймион уже давно решил, что самое опасное – это скука в отсутствие угрызений совести.

Келлхус со своими загадками лишь усугублял эти опасения. Каждый раз на вопрос Ахкеймиона, зачем они продолжают поход на Шайме, когда фаним уже не более чем призрак, Келлхус отвечал:

– Если я должен наследовать брату моему, то я обязан отвоевать его дом.

– Но война же не здесь! – однажды в отчаянии воскликнул Ахкеймион.

Келлхус просто улыбнулся – это стало своего рода игрой – и сказал:

– Именно так должно быть, поскольку война везде.

Никогда еще загадка не казалась такой сложной.

– Скажи мне, – спросил Келлхус однажды вечером, после урока Гнозиса, – почему будущее так угнетает тебя?

– Что ты имешь в виду?

– Твои вопросы всегда относятся к тому, что случится, и очень редко – к тому, что я уже сделал.

Ахкеймион пожал плечами. Он устал, и ему хотелось только уснуть.

– Наверное, потому, что будущее снится мне каждую ночь. И еще потому, что меня слушает живой пророк.

Келлхус рассмеялся.

– Это как мясо с персиками, – сказал он, повторяя экстравагантное нансурское обозначение для невозможных сочетаний. – Но даже если так, из всех, кто осмеливался меня спрашивать, ты особенный.

– Как это?

– Большинство людей спрашивают о своих душах.

Ахкеймион не находил слов. Сердце его словно перестало биться.

– Со мной, – продолжал Келлхус, – Бивень пишется заново, Акка. – Долгий, пристальный взгляд. – Ты понимаешь? Или предпочитаешь считать себя проклятым?

Ахкеймион промолчал, хотя и знал ответ.

Он предпочитал это.

Он исполнял Призывные Напевы не менее трех раз, хотя смог пробиться к Наутцере лишь однажды. Возможно, теперь старому дураку трудно заснуть. Наутцера вел себя то властно, то покладисто, словно то отрицал, то признавал внезапное изменение баланса сил. Как член Кворума, он формально обладал абсолютной властью над Ахкеймионом и даже мог приказать его казнить, если бы потребовались столь решительные меры. Но положение дел давно изменилось. Консульт появился снова, Анасуримбор вернулся, на носу Второй Апокалипсис. Именно эти события придавали смысл их учению, тому самому Завету, и сейчас только один из числа адептов – какая досада! – сохранял связь со школой. В самый горячий момент спора Ахкеймион понял, что в каком-то смысле де-факто он и является великим магистром.

Еще одна неприятная параллель.

Как и ожидал Ахкеймион, адепты Завета заволновались. Всех агентов вокруг Трех Морей оповестили о случившемся. Кворум организовал экспедицию, и она должна была выступить в Святую землю, как только задуют ветра охала. Мысль об этом наполняла Ахкеймиона трепетом. Однако адепты понятия не имели, что делать дальше. После двух тысяч лет подготовки Завет оказался ни к чему не готов.

И это проявилось в бесконечных вопросах Наутцеры: от совершенно глупых до неприятно проницательных. Как Анасуримбор может видеть шпионов-оборотней? Действительно ли он явился из Атритау? Почему он продолжает поход на Шайме? Почему Ахкеймион убежден в его божественности? Как там их старые раздоры? Кому он служит?

На последний вопрос Ахкеймион ответил: Сесватхе.

– Моему брату.

Он прекрасно понял невысказанные мысли Наутцеры. Кворум боялся за разум Ахкеймиона, хотя, учитывая его нынешнее положение, они прикрывали свою тревогу оправдательными объяснениями. «Подумать только, что эти багряные сволочи сделали с ним! Что он пережил!» Ахкеймион знал, как это действует. Даже сейчас они измышляют поводы избавить его от ноши, которую сами же на него возложили. Люди всегда открещиваются от своих желаний, всегда делают то, что логики Ближней Древности называют «умозаключением для кошелька»: кошелек управляет рассуждениями людей чаще, чем истина. Как говорят в Сиронже, где звенит, там и правда.

Несмотря на очевидные подозрения, Наутцера выразил множество якобы сердечных чувств.

– Мы заверяем тебя, что ты не одинок, Акка. С тобой твоя школа. – И это лишь для того, чтобы потом сказать: – Ты сделал очень много! Гордись же, брат. Гордись!

То есть «ты сделал достаточно».

После чего следовали увещевания, быстро перешедшие в обвинения. «Опасайся Шпилей» превращалось в «тебе говорили, что надо забыть о мести!». Через мгновение после слов «следи внимательно за тем, чему его учишь» звучали другие: «Многие думают, что ты предал нашу школу!»

Когда терпение Ахкеймиона иссякло, он сказал:

– Воин-Пророк просил меня передать послание Кворуму, Наутцера… Ты выслушаешь?

Дальнейшее молчание Ахкеймион принял за мысленную ругань. Они бессильны, и Наутцере снова об этом напомнили.

– Говори, – ответил наконец старый колдун.

– Он сказал: «Вы всего лишь участники этой войны, не более того. Равновесие остается хрупким. Вспомни свои Сны. Вспомни старинные ошибки. Не действуй из тщеславия или невежества».

Снова пауза. Затем:

– Вот как?

– Вот так…

– Он хочет сказать, что это его война? Кто он по сравнению с тем, что мы знаем, что мы видим в Снах?

Все люди несчастны, подумал Ахкеймион. Разные у них только объекты одержимости.

– Он Воин-Пророк, Наутцера.

Глава 5. Джокта

Потворстовать – значит растить его. Наказывать – значит кормить его. Безумие не признает узды – только нож.

Скюльвендская поговорка
Когда другие говорят, я слышу лишь крики попугаев. Но когда я сам говорю, мне всегда кажется, что это в первый раз. Каждый человек есть мера другого, каким бы безумным или суетным он ни был.

Хататиан. Проповеди
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Джокта


Странное чувство. Какое-то детское, хотя Икурей Конфас не мог отыскать в памяти ничего подобного, относящегося к его детству. Как будто его поразили очень глубоко, под кожу, в сердце или даже в душу. Ощущение хрупкости сопровождало каждый его взгляд, каждое слово. Он более не доверял своему лицу, словно оно утратило какие-то мышцы.

«Ибо некоторые порочны еще во чреве матери…»

Что это значило?

Разоружение его людей происходило под стенами Карасканда, на нераспаханном просяном поле. Все шло мирно, хотя Конфас чуть голос не сорвал, отдавая приказы. Солдаты, которые могли спать, не нарушая строя, внезапно перестали понимать самые простые команды. Прошло много времени, прежде чем все соединения были пересчитаны и разоружены. Теперь, лишенные доспехов и знамен, его войска походили на сборище полуголодных бродяг. Со стен улюлюкали бесчисленные зеваки.

Проскакав вдоль строя, Нерсей Пройас призвал тех, кто подчинился Воину-Пророку, выйти из рядов.

– Над нами более не имеют власти, – кричал он, – законы народов, в лоне которых мы были рождены! Над нами не имеют власти обычаи отцов! Наша кровь забыла о прежнем… Судьба, а не история правит нами!

Мгновение сомнения и вины, а затем первые дезертиры начали протискиваться сквозь ряды своих правоверных братьев. Предатели собирались за спиной у Пройаса. Одни глядели вызывающе, другие виновато молчали. Конфас смотрел на это с каменным лицом, хотя внутри его била дрожь. Затем, словно по сигналу неслышимого рога, все кончилось. Конфас поразился – стройные ряды остались целыми! Количество дезертиров не дотянуло и до одной пятой части всего войска! Меньше чем один из пяти!

Откровенно раздосадованный, Пройас пришпорил коня и помчался перед воинами, выкрикивая:

– Вы Люди Бивня!

– Мы ветераны Кийута! – рявкнул кто-то сержантским голосом.

– Мы подчиняемся Льву! – вскричал другой.

– Лев!

Конфас не поверил собственным ушам. И тут закаленные ветераны из Селиалской и Насуэретской колонн в один голос приветствовали его. Крики продолжались, полные отчаяния и ярости. Затем кто-то бросил камень и попал Пройасу по шлему. Принц попятился, яростно ругаясь.

Конфас поднял руку в имперском приветствии, и солдаты с ревом ответили ему тем же жестом. Слезы наполнили его глаза. Боль унижения начала угасать, особенно когда он услышал, как Пройас зачитывает условия, смягченные Воином-Пророком.

Он едва мог скрыть злорадство. Похоже, Багряные Шпили сумели передать послание через Каритусаль в свою миссию в Момемне, а затем уже в Ксерию. Значит, вынужденный поход назад через Кхемему – что, если не считать опасностей, сильно задержало бы Конфаса – больше не нужен. Вместо этого Конфас с остатками колонн будет интернирован в Джокту, куда его дядя должен прислать транспорт.

Плевать, кто бросал жребий. Главное, что выигрыш выпал ему.

Последующий марш до Джокты вдоль реки Орас прошел без приключений. Бо́льшую часть дороги Конфас провел в седле, глубоко задумавшись, перебирая объяснение за объяснением. На некотором расстоянии за ним следовали члены его штаба. Они внимательно поглядывали на командира, но не осмеливались заговорить, пока он не обращался к ним сам. Иногда он задавал вопросы.

– Скажите мне, кто из людей не стремится возвыситься?

Все соглашались с ним, что неудивительно. Любой человек, отвечали ему, стремится соперничать с богами, но лишь самые отважные, самые честные осмеливаются сказать вслух о своих амбициях. Конечно, эти болваны говорили то, что он, по их мнению, хотел услышать. Обычно это приводило Конфаса в бешенство – ни один командир не выносит лизоблюдов, – но сейчас нерешительность сделала его удивительно терпимым. Ведь если верить так называемому Воину-Пророку, его душа была изуродована и порочна еще во чреве матери. Прославленный Икурей Конфас – не настоящий человек.

Странно, но он отлично понимал, что имел в виду Келлхус. Всю жизнь Конфас знал, что он – другой. Он никогда не заикался от нерешительности. Никогда не краснел в присутствии старших. Никогда не рассказывал о своих тревогах. Все люди вокруг него попадались на крючки, которые он знал только по названиям – любовь, вина, долг… Он понимал, как использовать эти слова, но они ничего для него не значили.

И что самое странное, ему было все равно.

Слушая, как офицеры потакают его тщеславию, Конфас пришел к великому выводу: его вера не имеет значения, если он получает то, что хочет. Зачем принимать логику за правило? Зачем основываться на фактах? Лишь одна зависимость имеет значение – та, что соединяет веру и желание. И Конфас понял: он обладает не только замечательной способностью действовать, не заботясь о том, милосердны или кровавы его деяния, но и способностью верить во что угодно. Даже если Воин-Пророк перевернет землю вверх тормашками, Конфас сумеет найти точку опоры и поставить все на свои места.

Возможно, россказни Ахкеймиона о Консульте и Втором Апокалипсисе правдивы и князь Атритау действительно в каком-то смысле является спасителем. Может быть, его, Конфаса, душа и на самом деле изуродована. Все это неважно. Его оправдание – его собственная жизнь. Ни в одном столетии не рождалось души, подобной его душе, а Блудница-Судьба хочет только его, его одного.

– Этот негодяй не смеет напасть на вас открыто, он боится кровопролития и потерь, – говорил Сомпас. Конфас прикрыл глаза рукой от солнца и прямо посмотрел на своего экзальт-генерала. – Поэтому он порочит ваше имя. Пытается забросать грязью ваш костер, чтобы он один мог сиять в совете Великих.

Зная, что Сомпас просто льстит ему, Конфас решил согласиться. Князь Атритау был самым законченным лгуном, каких он видел в жизни, – сущий Айокли. Конфас сказал себе, что совет был ловушкой, тщательно подготовленной и продуманной.

Так он говорил себе – и верил в это. Для Конфаса не было разницы между решением и откровением, подделкой и открытием. Боги сами себе закон. А он – один из них.

Когда на четвертый день он увидел могучие башни Джокты, душевная рана почти зажила. На лице его снова появилась привычная холодная улыбка.

«Я, – думал Конфас, – хотел этого».

Сквозь заросли болиголова он всматривался в очертания своей тюрьмы. В отличие от большинства городов на пути Людей Бивня, Джокта не имела особых преимуществ в расположении. Город вырос вокруг природной гавани, самой крупной на побережье, испещренном подобными бухтами. Обращенные к суше укрепления представляли собой длинную изгибающуюся линию. Ее прерывали единственные городские ворота: огромный барбакан Зуба – так его именовали, поскольку он был облицован белой плиткой.

С высокого берега Ораса Конфас почти не видел самого города, разве что подернутый дымкой дворец Донжон, как его называли, цитадель хозяев города. Окрестности густо заросли зеленью, но все равно выдавали невзгоды прошедшего сезона. Сады были вырублены под корень. Окружающие холмы мрачно темнели, прочерченные древними террасами, где виднелись покинутые жителями дома. На низком выступе, выдававшемся к югу, стоял забытый кенейский форт. Его камни были так выщерблены от ветра, что крепость казалась скорее природным образованием, чем делом рук человеческих. Только одно уцелевшее окно, сквозь которое просвечивало небо, выдавало искусственное происхождение строения.

Мир лежал в развалинах, как и должно быть.

Воины въехали в спутанные заросли перечных деревьев, и их сладкий аромат словно бы омыл Конфаса. Старый Скаур выращивал эти деревья, он владел целой рощей, когда Конфас жил у него в заложниках. Место имело дурную славу: его использовали для совращения рабов. Конфас подумал, что такие воспоминания полезны: они помогут, чтобы сохранить решимость в предстоящие долгие недели. Пленник всегда должен помнить о тех, кто принадлежал ему прежде, чтобы не стать одним из них.

Это еще один бабушкин урок.

Дорога, по которой они ехали, извивалась по лесистому берегу Ораса. Конфас вел свою огромную и жалкую свиту по распаханной земле прямо к Зубу. Их ожидали две сотни конрийских рыцарей, выстроившиеся по обе стороны темных врат. Тюремщики. Конфаса воодушевили и даже позабавили их невзрачный облик и количество.

Но вид скюльвенда, опирающегося на рукоять меча, мигом уничтожил все воодушевление.

Он не скрывал кольчугу, перехваченную широким скюльвендским поясом. Черные волосы выбивались из-под кольчужного капюшона – под стать кианским скальпам, свисавшим с седла его коня.

Почему он?

Какой же негодяй этот князь Атритау! Коварный негодяй. Даже сейчас.

– Экзальт-генерал…

Нахмурившись, Конфас обернулся к своему генералу:

– В чем дело, Сомпас?

– Как… – заикаясь, выговорил тот. Глаза его пылали от едва сдерживаемой ярости. – Как он смеет думать…

– Условия ясны. Я сохраняю свободу, пока нахожусь в стенах Джокты. При мне остаются мой штаб и рабы, его обслуживающие. Я – наследник императорской мантии, Сомпас. Враждовать со мной – значит враждовать с империей. Пока они считают, что обезвредили меня, они будут играть по правилам.

– Но…

Конфас нахмурился. Мартем всегда был скор на расспросы, но Конфас никогда не опасался его. Возможно, Сомпас поумнее.

– Ты считаешь, что мы унижены?

– Но это же оскорбление, экзальт-генерал! Оскорбление!

Всему виной скюльвенд, понял Конфас. Разоружение само по себе достаточно горько, но подчиняться скюльвенду?.. Он задумался на мгновение. Как ни странно, до сих пор он размышлял только о скрытом смысле событий, но не об унижении. Неужели последние месяцы лишили его чутья?

– Ошибаешься, генерал. Воин-Пророк делает нам честь.

– Честь? Но как…

Сомпас запнулся, испуганный собственной горячностью. Он вечно забывал свое место, чтобы тут же опомниться. Конфаса это очень забавляло.

– Конечно. Он возвращает мне самое дорогое.

Этот дурень тупо пялился на командира.

– Моих солдат, – пояснил Конфас. – Он вернул мне моих солдат. Он даже собрал их для меня в одном месте.

– Но мы безоружны!

Конфас оглянулся на длинную череду бродяг – так теперь выглядела его армия. Они казались тенями, одновременно темными и бледными, как легион призраков. Слишком бесплотные, чтобы кому-то угрожать или причинить вред.

Прекрасно.

Конфас последний раз посмотрел на своего генерала.

– Продолжай дрожать, Сомпас. – Он повернулся к скюльвенду и насмешливо приветствовал его. – Твой страх, – тихонько договорил он в сторону, – добавляет правдоподобия всему происходящему.


«Я о чем-то забываю».

Терраса была широкой. Мраморные плиты пола потрескались тут и там, словно пережили мороз, которого не могло быть в Энатпанее. Даже в темноте трещины ясно просматривались, как реки на карте. Несомненно, прежние обитатели приказывали рабам прикрывать эти камни коврами, хотя бы когда принимали гостей. Никакой князь фаним не допустил бы такого изъяна. Ни один лорд айнрити.

Только вождь утемотов.

Найюр кивнул, потер глаза, потопал ногами, чтобы не уснуть. Он поморгал и посмотрел за балюстраду, на город и порт. Крыши громоздились друг на друга, взбирались на склоны, образуя огромную чашу вокруг пирсов и пристаней внутренней гавани. Беспорядочный ландшафт – скопление домов, пересеченное улицами, которые стекали к морю как реки.

Джокта… Легко было закрыть глаза и представить ее в огне.

Над городом бесчисленные звезды пылью присыпали небесную твердь, соединяясь в совершенный кубок, абсолютно пустой и глубокий. Казалось, один рывок – и Найюр полетит в небо. Это напомнило ему миг пробуждения при Кийуте. Он почти ощущал запах смерти от тел своих павших сородичей.

«Я забываю…»

Он погружался в дрему. Медный кубок с вином выскользнул из пальцев и покатился по растрескавшемуся камню. В памяти вновь прокручивались события прошлого вечера: Конфас насмехается над ним у ворот; Конфас оспаривает условия своего заточения; Конфас, которого удерживают его генералы… Белая кираса сверкает под лучами солнца. Глаза Конфаса, обрамленные длинными ресницами.

«Я…»

Скюльвенд вздрогнул от внезапного воспоминания.

«Я Найюр… Усмиритель коней и людей».

Он рассмеялся и опять задремал, погружаясь в видения…

Он шел к Шайме, хотя город был точь-в-точь как утемотское стойбище в дни его юности – скопление нескольких тысяч якшей. По равнине вокруг бродили стада, но ни одна корова не осмеливалась приблизиться. Он миновал первый якш, туго натянутый на каркасе, как шкура на ребрах тощего пса. В проходах лежали груды тел. Руки болтались в гнилых суставах, между ног свисали кишки. Он видел всех их – брата отца Баннута, шурина Балайта, даже Юрсалку и его уродливую жену. Они смотрели на него тусклыми глазами мертвых. Найюр заметил мертвого бурого жеребенка с тройным клеймом, затем трех коров с перерезанными глотками, а за ними бычка-четырехлетку с размозженной головой. Вскоре он уже карабкался по горе трупов лошадей и коров, и все они носили его клеймо.

Почему-то он не удивлялся.

Наконец он добрался до Белого Якша – самого сердца Шайме. У входа в землю было воткнуто копье. На острие копья торчала голова его отца. Бледная кожа мертвеца обвисла, как намокший лен. Найюр отвел взгляд, отбросил полог из оленьей шкуры. Он не сомневался, что Моэнгхус забрал себе в гарем его жен, поэтому открывшаяся картина не удивила его и не оскорбила. Но вид крови волновал, как и то, что Серве по-рыбьи открывала и закрывала рот… Анисси кричала.

Моэнгхус оторвался от женщины и широко улыбнулся.

– Икурей еще жив, – сказал он. – Почему ты его не убил?

– Время… время…

– Ты пьян?

– Вином забвения… Все, что эта птичка дала мне…

– А… значит, ты все же научился забывать.

– Нет… не забывать. Спать.

– Тогда почему ты не убил его?

– Потому что этого хочет от меня он.

– Дунианин? Думаешь, это ловушка?

– Каждое его слово – ловушка. Каждый его взгляд – копье!

– Тогда каковы его намерения?

– Не дать мне добраться до его отца. Лишить меня моей ненависти. Предать…

– Но тебе только и надо убить Икурея. Убей его и свободно присоединишься к Священному воинству.

– Нет! Тут какой-то подвох! Что-то…

– Ты дурак.

Гнев заставил Найюра очнуться. Он поднял глаза и увидел тварь, сидящую на балюстраде прямо перед ним. Лысая голова блестела в свете звезд, перья были подобны черному шелку, а мир за ее спиной колыхался как дым.

– Птица! – вскричал он. – Демон!

Крохотное личико злобно глянуло на него. Свинцовые веки прикрыли глаза, словно демон дремал.

– Кийут, – сказала тварь, – где Икурей унизил тебя и твой народ. Отомсти за Кийут!

«Я о чем-то забываю…»


Как несуществующее может быть? Как оно может существовать?

Каждый свазонд – ухмылка мертвеца. Каждая ночь – объятия мертвой женщины.

Проходили дни, и Найюр все пытался измерить глубину пропасти, окружавшей его. Конфас и его нансурцы были первостепенной заботой – по крайней мере, так считалось. Пройас дал в подчинение скюльвенду баронов Тирнема и Санумниса с почти четырьмя сотнями рыцарей, а также пятьдесят восемь выживших солдат его старого шайгекского отряда. Как все Люди Бивня, они были закаленными бойцами, но даже не пытались скрывать недовольство тем, что им приходится остаться.

– Вините в этом нансурцев, – сказал им Найюр. – Вините Конфаса.

Нансурцев, которых они охраняли, было намного больше, и Найюру требовалась вся злость его солдат.

Когда барон Санумнис высказывал свои сомнения, Найюр напоминал ему, что эти люди намеревались предать Священное воинство и что никто не знает, когда прибудут имперские корабли.

– Они могут задавить нас числом, – говорил он. – Поэтому мы должны лишить их воли.

Конечно, свои истинные мотивы он не выдавал. Эти люди предпочли дунианину Икурея Конфаса… Прежде чем убить хозяина, надо посадить на цепь пса.

Вдоль стен Джокты был разбит жалкий лагерь – достаточно далеко от Ораса, чтобы побольше солдат занять доставкой воды. Прекрасно зная организацию имперской армии, Найюр отделил старых воинов – триезиев, «трояков», как их называли, – от молодых. Офицеров разместили в отдельном лагере. Учитывая вражду между кавалеристами, по большей части принадлежавшими к благородным семействам, и простыми пехотинцами, Найюр рассредоточил кидрухилей среди солдат. Он приказал своим конрийцам распространять слухи о том, что Конфас рыдал в своих покоях, что офицеры взбунтовались, узнав о том, что их рацион не отличается от рациона рядовых. Подобные слухи разлагают любую армию. Они отвлекают людей, пребывающих в праздности, и тащат на дно правду, лежащую на поверхности.

Найюр запретил Конфасу и сорока двум воинам из его ближайшего окружения покидать город, что соответствовало условиям плена. Он запретил им все контакты с солдатами – по очевидным причинам. Поскольку простое заточение вызвало бы бунт, он позволил племяннику императора вести себя свободно, но только в пределах Джокты. Он поступил так, хотя был одержим идеей уничтожить этого человека.

Он понимал, почему Келлхус желал смерти Конфаса – дунианин не терпел соперников. Он понимал и то, почему Келлхус выбрал на роль убийцы именно его. Конечно же, ведь этот дикарь сразил Льва! Разве он не скюльвенд? Разве он не помнит о Кийуте?

Это понимание терзало Найюра. Если единственная цель Келлхуса – смерть Моэнгхуса, то главной его заботой должно быть сохранение Священного воинства. Зачем же тогда убивать Конфаса? Вполне достаточно просто убрать его с поля игры, что уже сделано. И зачем использовать Найюра для прикрытия, когда последствия – развязанная война с империей – не имеют отношения к предстоящему завоеванию Шайме?

И тут до Найюра дошло… Другого пути не было. Дунианин смотрел дальше Священной войны. Дальше Шайме. А смотреть дальше Шайме – значит смотреть дальше Моэнгхуса.

Люди окутывают свои действия бесчисленными истолкованиями и предположениями. Они не могут иначе, ибо всегда жаждут смысла. Найюр считал этот поход охотой, в которой недруги объединились ради преследования общего сильнейшего врага. Их задача виделась ему стрелой, посланной во тьму. Какие бы сомнения ни терзали его, он всегда возвращался к этой мысли. Но теперь… Теперь все это казалось ошейником, разными концами которого были Моэнгхус и Келлхус, отец и сын, а он, Найюр урс Скиоата, застегивал его на шее мира. Рабский ошейник.

«Забываю… о чем-то…»

Он внимательно изучал Тирнема и Санумниса. Он быстро понял, что барон Тирнем очень глуп и думает лишь о том, как ублажить свое брюхо и нагулять жирок, потерянный в Карасканде. Санумнис, напротив, был умен и неразговорчив. Похоже, он пользовался необъяснимым, но очевидным авторитетом у своего тучного соотечественника. Он был наблюдателем.

Имели ли они тайный приказ, предписывающий, кому из них принимать решения? Это объяснило бы тот факт, что Тирнем подчинялся Санумнису, а тот наблюдал. И каким будет наказание за убийство племянника нансурского императора? За нарушение торжественной клятвы Воина-Пророка?

«Меня послали совершить самоубийство».

От этой мысли Найюр расхохотался. Неудивительно, что Пройас так нервничал, передавая ему приказ дунианина убить Конфаса.

То, что к Найюру приставили адепта, лишь подтверждало опасения. Его звали Саурнемми, он был молодой посвященный, одержимый и страдающий хроническим кашлем. Он прибыл через день после Конфаса вместе с чародеем высокого ранга Инрумми, который почему-то быстро уехал, осмотрев покои своего ученика. Как сказал Найюру старший колдун, Саурнемми обеспечит его связь со Священным воинством.

Мальчик, говорил этот напыщенный дурак, должен спать до полудня каждый день, чтобы они могли общаться посредством колдовских снов. То есть Саурнемми, другими словами, станет глазами дунианина в Джокте.

Бездна! Куда ни обернись – безумная, неизмеримая бездна!

Подстегнутый присутствием Саурнемми, Найюр приказал Тирнему позвать Конфаса и его штаб в Зал прошений Донжона – цитадели, где Найюр устроил свою штаб-квартиру. Он велел юному колдуну внимательно осмотреть пленников с балкона. Затем, как только экзальт-генерал и его люди собрались, Найюр вышел прямо к ним, жестко вглядываясь в лица и с удовольствием глядя на то, как они бледнели. Нансурцы – такая предсказуемая мразь! Очень отважны, когда их много и они вооружены, но без войска и оружия превращаются в сущих овец.

Он ходил кругами вокруг Конфаса, а тот стоял, выпрямившись, в полном военном облачении.

– Ваши братья в моих руках, – сообщил Найюр его спутникам. – Ваши жены… – Он сплюнул под ноги ближайшему. – Досадно.

– А уж сколько твоих братьев, – выкрикнул Конфас, – я поразил своей рукой!

Найюр ударил его. Экзальт-генерал упал и опрокинулся на спину. Найюр резко обернулся на шлепанье сандалий, поймал чью-то руку. Схватил кого-то за кирасу, ударил лбом в лицо. Кинжал, припрятанный этим болваном, со звоном упал на блестящие плиты.

Этих собак надо раздавить! Раздавить!

Лязг обнажаемых клинков. Найюра окружили конрийцы Тирнема с мечами наголо. Нансурцы побледнели и попятились. Некоторые бросились к экзальт-генералу, а тот поднялся на четвереньки, плюясь кровью.

– Не ошибитесь! – взревел Найюр. – Вы подчиняетесь мне!

Он резко опустил ногу на голову человека, пытавшегося схватить его за щиколотку. Тот застыл, горячая кровь потекла между плитками.

Мгновенное молчание, и страсти угасли.

– Не вынуждайте меня становиться могильщиком вашего безумия! – вскричал Найюр, воздевая огромные, покрытые шрамами руки.

Он почувствовал, как люди съежились. Внезапно эти воины показались ему детьми – перепуганными детьми между вздымающимися вверх колоннами зала. Его сердце возбужденно заколотилось. Найюр снова сплюнул и поднял лицо к Саурнемми. Тот смотрел с верхней галереи, зябко кутаясь в багряный шелк. Его бороденка показалась Найюру фиглярской.

– Кто? – спросил он.

Саурнемми глупо закашлялся, как всегда, потом кивнул на задние ряды толпы, где люди сгрудились вокруг генерала Сомпаса.

– Этот, – сказал он. – Тот, с… – Снова кашель, мало похожий на настоящую болезнь. – С серебряными полосами на кирасе.

Ухмыляясь, Найюр достал из-за пояса хору своего отца.

Без предупреждения хрупкий человечек рядом с Сомпасом бросился прочь по полированным плитам. Его свалили через пять шагов. Он упал со стрелой в затылке. Он закричал, непонятные слова будто бы дымились в воздухе. Глаза загорелись. Но Найюр уже догнал его…

Все вокруг раскалилось добела. Люди кричали, закрывали лица руками.

Нансурцы ахали и моргали. Найюр поднялся над сломанной соляной фигурой, лежавшей у него под ногами. Он сплюнул, ухмыльнулся и зашагал прямо сквозь толпу. Он шел к Конфасу. Экзальт-генерал что-то забормотал, попятился, но Найюр миновал его и молча поднялся по монументальным ступеням. С побитой собакой не разговаривают. Он понимал, что это фарс, но ведь все на свете, в конце концов, фарс. Еще один урок дунианина.

Потом, уже у себя в покоях, он взвыл. Понятно почему – без юного адепта он так и не узнал бы, что у Конфаса есть свой колдун. Но смысл этого понимания ускользал от него. Смысл всегда ускользал.

Что с ним не так?

Враги! Всюду враги!

Даже Пройас… Сможет ли Найюр свернуть ему шею?

«Он послал меня совершить самоубийство!»

Ночью Найюр крепко напился, и терзавшие его ножи сомнений немного притупились. Однако вместо них отовсюду, словно из трещин в плитах, поползли ужасы. Несмотря на благовонные курения, вокруг пахло якшем – землей, дымом, гниющей шкурой. Он слышал шепот Моэнгхуса из мглы…

Снова ложь. Снова смятение.

И птица – та проклятая птица! Она, как узел, связывала все зло в единую сущность. От такой мысли у Найюра сжималось сердце. Но конечно же, это не может быть всерьез. Не более чем Серве…

Он говорил с ней каждый раз, когда она приходила к нему ночью в постель.

«Что-то… что-то со мной неладно».

Он понимал это, поскольку мог видеть себя таким, каким его видел дунианин. Он знал, что Моэнгхус сбил его с пути, сужденного по рождению. Он тридцать лет искал собственный след. Чтобы вернуться назад.

Тридцать проклятых лет! Скюльвенды всегда смотрели вперед – как все народы, кроме дуниан. Они слушали своих сказителей. Они слушали свое сердце. Как псы, они лаяли на чужаков. Они различали честь и позор, как различали близкое и далекое. От рождения тщеславные, они сделали себя абсолютной мерой всего. Каждый зависел только от себя самого.

И в этом была ложь.

Моэнгхус заманил Найюра на иную тропу. И сородичи сочли его отступником, поскольку его голос доходил до них из непроглядной тьмы. Как мог он найти путь назад, когда земля вокруг вытоптана? После Моэнгхуса он больше никогда не станет частью своего народа. Он никогда не вернется к прежней дикой невинности. Глупо было пытаться… Неведение – стальная основа для уверенности, поскольку себя самого человек не видит, словно спит. Полный ответ получаешь тогда, когда нет вопросов, а не тогда, когда есть знание. Моэнгхус научил его спрашивать. Всего лишь задавать вопросы.

– Зачем идти этим путем, а не иным?

– Потому что этого требует Голос.

– Почему надо слушать этот Голос, а не другой?

Как просто все перевернуть. Привычки и убеждения оказываются так близко к краю пропасти. Только ярость – истинная основа. Все это – то, что было человеком, – держалось на ударах меча да криках.

– Почему? – кричал каждый его шаг.

– Почему? – звучало в каждом слове.

– Почему? – повторял каждый его вздох.

По некоей причине… Должна же быть причина.

Но почему? Почему?

Сам мир был ему упреком! Он больше не принадлежал миру, но избавиться от памяти о степи не мог. Он больше не принадлежал своему народу, но в его жилах текла кровь его отца. Ему были безразличны пути скюльвендов – совершенно безразличны! – но они выли в его душе, стонали и жаловались. Их поражение душило его. Страсти по-прежнему терзали сердце. Он мучился от стыда.

Несуществующее! Как может существовать несуществующее?

Каждый раз, когда Найюр брился, большим пальцем он проводил по свазонду на горле. Прослеживал его прихотливый изгиб.

«Я забываю… я о чем-то забываю…»

Теперь Найюр понимал, что есть два прошлых: то, которое человек помнит, и то, которое он выбирает. И они редко совпадают. Все люди пребывают под властью второго.

И знание этого делает их безумными.


Время. Мысли о нем занимали Икурея Конфаса как ничто другое.

Князья Священного воинства могли не отдать эти земли Нансурии, но ключи от них до сих пор были в руках Конфаса. Джокта – старинное имперское владение со старинными имперскими особенностями. Давно умершие нансурские строители учли опасности, исходившие от завоеванных народов, и проложили подземные ходы в сотнях городов. Города потом можно будет и вернуть. А вот трупы – только сжечь.

Тем не менее побег из города дался Конфасу труднее, чем он думал. Хотя он не желал в этом признаваться, инцидент со скюльвендом в Донжоне потряс его, расстроил почти так же, как гибель Дарастия, адепта Имперского Сайка. Дикарь ударил Икурея, сбил его на пол легко, словно женщину или ребенка. А Конфас был парализован страхом и совершенно растерян. По-звериному гибкий, страстный и жадный, Найюр урс Скиоата действовал как прирожденный разбойник, обожаемый своими людьми. Он вонял степью, словно его огромное тело воплотило в себе саму землю… землю скюльвендов.

Конфас почувствовал, что пропал. Конечно, он понимал – варвар именно этого и добивался. Как говорят галеоты, испуганный человек думает шкурой. Но от понимания было не легче. Опасности подстерегали их на каждом этапе бегства: и когда они дожидались ночи, и когда пробирались по улицам к некрополю, и когда откапывали вход в подземелье. Только после того как они с Сомпасом пересекли реку Орас, он немного перевел дыхание…

Теперь в сопровождении небольшого отряда кидрухилей он ждал в назначенном месте: на заросшем насыпном холме в самом центре охотничьих угодий, в нескольких милях на юго-восток от Джокты. Место выбирал сам Конфас, как и должно быть, поскольку впоследствии именно ему суждено сыграть главную роль в драме.

Над землей несся сильный порывистый ветер. Растрепанные вечнозеленые деревья сгибались под ним, подобно девам. От взмаха незримых юбок взметалась зимняя пыль. Кроны вдали тряслись, словно в них разворачивалась чудовищная битва. Казалось, где-то рядом вот-вот разверзнется бездна. Мир часто виделся Конфасу плоским, будто картинка. Сегодня все изменится, подумал он. Сегодня мир станет бездонным.

Гнедой жеребец Сомпаса фыркнул и встряхнул гривой, сгоняя осу. Генерал выругался раздраженно, как человек, недолюбливающий животных. Конфас вдруг пожалел о потере Мартема. Сомпас приносил много пользы, даже сейчас. Его пикеты прочесывали окрестности в поисках соглядатаев скюльвенда, он всегда был при деле, но личных качеств ему не хватало. Сомпас оказался хорошим орудием, но не оружием, как Мартем. А великим людям необходимо именно оружие.

Тем более в таких обстоятельствах.

Если бы только отвязаться от проклятого скюльвенда! Что же такого особенного в этом человеке? Даже сейчас в дальнем закоулке души Конфаса горел маячок на случай его возвращения. Словно варвар своим присутствием замарал его, въелся, подобно дурному запаху, который необходимо даже не отмыть, а отскрести. Никогда еще ни один человек так не влиял на Конфаса.

Возможно, думал он, так праведники чувствуют грех.Ощущение чего-то большого, что наблюдает за тобой. Некое неодобрение, огромное и неописуемое, близкое, как туман, и далекое, как край света. Словно сам гнев обрел глаза.

Может, вера – это тоже нечто вроде пятна… запаха…

Конфас громко рассмеялся, не беспокоясь о том, что подумают Сомпас и остальные. Он обрел свое прежнее «я», и это ему нравилось… очень нравилось.

– Экзальт-генерал?.. – произнес Сомпас.

Дурак Биакси. Всегда отчаянно хочет оказаться в гуще событий.

– Они едут, – кивнул вдаль Конфас.

Из зарослей кипарисов выбрался отряд всадников – человек двадцать – и стал спускаться цепочкой по противоположному склону. Они огибали бугорки, испещрявшие пастбище, как бородавки покрывают собачью шкуру. Конфас со скучающим видом украдкой бросил взгляд на свою маленькую свиту. Все нахмурили лбы в смятении и тревоге. Он чуть не рассмеялся. Что же затеял их богоравный экзальт-генерал?

Этот день он распланировал давно. Князь Атритау не тратил времени зря, получив власть над Священным воинством. Как ни злились на него ортодоксы, победа над падираджей смыла всю их раздражительность. Конфас до сих пор изумлялся, вспоминая тот день. Какая уверенность выросла из отчаяния! Даже его собственные люди сражались с яростью одержимых.

Конфас сыграл свою роль, не выходя из четко обозначенных рамок, и, вне всякого сомнения, весьма способствовал успеху Священного воинства. Но любому дураку было ясно, что дни его в качестве Человека Бивня сочтены. Поэтому он принял некоторые… меры. Он устроил эту встречу через сиронжских посредников и тайно разместил отряд кидрухилей в лесах Энатпанеи. Конечно, он никому не рассказывал о своих намерениях, тем более Сомпасу. Далеко идущие замыслы нельзя доверять людям недальновидным. Сначала надо прорваться через границу.

– Кто это? – спросил в пространство Сомпас.

Остальные тоже вглядывались в темноту. Они сидели в седлах неподвижно и спокойно, но Конфас знал, что внутри у них все трепещет от ожидания, как у детишек, жаждущих медовых лепешек. То, что приближающиеся всадники были в одежде фаним, ничего не значило. Конфас невольно подумал о том, что сказал бы Мартем. Жизнь казалась более защищенной, когда отражалась в его проницательных глазах. Не такой безрассудной.

– Экзальт-генерал! – внезапно крикнул Сомпас и потянулся за мечом.

– Стоять! – рявкнул Конфас. – Оружие не трогать!

– Но это же кианцы! – воскликнул генерал.

Проклятый Биакси. Неудивительно, что их род так никогда и не сумел получить императорскую мантию. Конфас дал коню шпоры, выехал вперед, развернулся и встал лицом к своим людям.

– Кто, кроме нечестивца, – вскричал он, – может изгнать правого?

Воины тупо уставились на него. Все они были ортодоксами, а значит, князя Атритау они презирали так же, как и Конфас. Но их решимость порождена мирскими мотивами, а не снизошла с небес. Конфас никогда не требовал от них слишком многого – только быстрых действий. Эти люди ради него убьют родную мать.

Нужно только правильно выбрать время.

Конфас улыбнулся как человек, разделивший с ними все. Он кивнул им, словно подтверждая: итак, мы снова обрели себя.

– Я вел вас до галеотской границы. Я вел вас в сердце мертвой скюльвендской степи. Я привел вас к самому порогу старого Киана, и мы почти низвергли его! Киан. Сколько битв мы прошли вместе? Лассентас. Доэрна. Кийут. Менгедда. Анвурат. Тертаэ… Сколько побед!

Он пожал плечами, словно не понимал, зачем говорить об очевидном.

– А теперь посмотрите на нас… Посмотрите на нас! Мы в плену. Земли наших отцов отняли у нас. Священное воинство в когтях лжепророка. Айнри Сейен забыт! Вы не хуже меня знаете, что необходимо для Священной войны. Пришло время решить, достойны ли вы продолжить ее.

По склону пронесся очередной порыв ветра. Он шуршал травой, пригибал кусты и заставил Конфаса прищурить глаза от пыли.

– Ваши сердца, братья! Спросите у них!

Вечно все кончалось призывом к сердцам. Хотя Конфас понятия не имел, что это должно означать в данном случае, но он не ошибся, как хорошо вышколенная собака. Эти слова всегда вовремя подворачиваются на язык. Гениальность большинства людей заключается в умении находить причины для уже совершенных действий. Сердце всегда служит самому себе, особенно когда вера требует жертв. Именно потому великие полководцы призывают к единодушию в момент начала боя. А дальше все идет по инерции.

Вопрос времени.

– Ты Лев, – сказал Сомпас.

Словно подставляя шеи палачу, воины опустили головы, прижали подбородки к красным лакированным нагрудным латам и так стояли целое долгое мгновение. Джнанский знак глубочайшего почтения.

Даже поклонения.

Усмехнувшись, Конфас развернул коня на приближающийся топот копыт. Что-то дикое, необузданное было в том, как кианцы остановились перед ним, словно подчиняясь какой-то прихоти. Несмотря на разноцветные одежды и блеск лат, они казались призрачными и угрожающими. Не только из-за смуглого цвета опаленной пустынным солнцем кожи или из-за маслянистого блеска длинных бород, заплетенных в косички. В этих всадниках чувствовалась ярость загнанного зверя. Их глаза сверкали безумной решимостью людей, которым некуда бежать.

На мгновение воцарилось молчание, заполненное фырканьем и храпом боевых коней. Конфас чуть не рассмеялся, представив, что его дядюшка встречается вот так со своим наследным врагом. Крот заключает сделку с соколами…

Перед лицом льва.

– Фанайял аб Каскамандри, – проговорил Конфас звонким глубоким голосом. – Падираджа.

Молодой человек, к которому он обращался, низко склонил голову: Фанайял по своему положению превосходил всех, кроме Ксерия или Майтанета.

– Икурей Конфас, – отозвался падираджа напевным кианским выговором. Веки его темных глаз были насурьмлены. – Император.


Когда дождь прекратился, он оставил ее спящей в их постели. Серве. Ее лицо было столь же прекрасным, сколь ненастоящим.

Найюр вышел из своих покоев на террасу, глубоко вдохнул чистый послегрозовой воздух. Узкие улочки Джокты расползались вдаль, блестели под проясняющимся небом. Город напоминал большой амфитеатр с перевернутыми и выбитыми рядами. Найюр некоторое время смотрел на лагерь Конфаса на дальнем склоне напротив, представляя его себе как неизведанный берег.

Скюльвенд вздрогнул от хлопанья крыльев. В стоявших вокруг лужах воды отразились трепещущие тени. Испуганные голуби пролетели над головой, устремляясь к месяцу, затем ринулись обратно, словно привязанные к террасе незримыми нитями. Тревожно воркуя, они скрылись внизу.

Где-то рядом послышался хриплый голос:

– Ты озадачиваешь меня, скюльвенд.

Демоны, как теперь знал Найюр, имеют много обличий. Они везде, они терзают мир своей разнузданной похотью. Птицы. Любовники. Рабы…

И прежде всего он.

– Убей Икурея, – ныл голос, – и псы сорвутся с цепи. Почему ты удержал свою руку?

Он обернулся к твари. К птице.

Найюр знал, что есть люди, поклоняющиеся птицам или, наоборот, проклинающие их. В Нансуре были священные павлины, кепалоранцы чтили лугового тетерева. При военных обрядах все айнрити приносили в жертву коршунов и соколов. Однако скюльвендам птицы лишь помогали определить погоду, или указывали на то, что рядом волки, или возвещали смену времен года. А еще птиц ели, когда больше есть было нечего.

Так что это за тварь? Он поспорил с ней. Обменялся обещаниями.

– Ты твердишь мне об убийстве, – ровным голосом проговорил Найюр, – когда тебе следует заботиться о смерти дунианина.

Маленькое личико нахмурилось.

– Икурей плетет заговор, дабы уничтожить Священное воинство.

Найюр плюнул и повернулся к глади Менеанорского моря, по черной спине которого гигантский палец лунного света вел черту, разделяя воды надвое.

– Он нам нужен, чтобы найти другого… Моэнгхуса. Моэнгхус – более серьезная угроза.

– Дурак! – воскликнул Найюр.

– Я превыше тебя, смертный! – с птичьей горячностью ответила тварь. – Я из более жестокой расы. Ты не можешь постичь пределов моей жизни!

Найюр повернулся к птице боком, искоса глянул на нее.

– А почему? Кровь, что бежит в моих венах, не менее древняя. Как и порывы моей души. Ты не старше истины.

Тварь едва слышно усмехнулась.

– Ты до сих пор не понимаешь их, – продолжал Найюр. – Прежде всего дунианин – это интеллект. Я не знаю их намерений, но я знаю вот что – они все превращают в инструмент для себя. И то, как они это делают, лежит вне пределов моего и даже твоего понимания, демон.

– Ты думаешь, я их недооцениваю?

Найюр отвернулся от моря.

– Это неизбежно, – пожал он плечами. – Для них мы – почти дети, идиоты, только что вылезшие из чрева матери. Подумай об этом, пташка. Моэнгхус прожил среди кианцев более тридцати лет. Я не знаю твоих способностей, но вот что скажу: он превзошел их.

Моэнгхус… Даже произносить это имя было больно.

– Ты же сам говоришь, скюльвенд, что не знаешь моих способностей.

Найюр выругался и рассмеялся.

– Хочешь знать, что услышал бы в твоих словах дунианин?

– И что же?

– Позу. Тщеславие. Слабость, что выдает меру твоих сил и показывает множество направлений для атаки. Дунианин не стал бы опровергать твои заявления. Он даже подбодрил бы тебя в твоей уверенности. Он действует под прикрытием лести. Ему все равно, считаешь ты его ниже себя или своим рабом, пока остаешься в неведении.

Какое-то мгновение тварь смотрела на него в упор, словно скрытый смысл высказывания входил в его маленькую, как яблоко, головку цепочкой, слово за словом. Личико скривилось в подобии презрения.

– В неведении? В неведении относительно чего?

Найюр сплюнул.

– Истинного твоего положения.

– И каково же мое истинное положение, скюльвенд?

– Тобой играют. Ты дергаешься в собственных сетях. Ты пытаешься управлять обстоятельствами, птичка, а они давно уже управляют тобой. Конечно, ты думаешь иначе. Как и у людей, власть занимает важное место среди ваших врожденных устремлений. Но ты всего лишь орудие, как и любой Человек Бивня.

Тварь склонила головку набок.

– И как же тогда мне стать своим собственным инструментом?

Найюр фыркнул.

– Сотни лет вы манипулировали событиями из тьмы – или так вы утверждаете. Теперь вы считаете, что делаете то же самое, что ничего не изменилось. Уверяю тебя, изменилось все. Ты думаешь, будто остаешься в тени, но это не так. Возможно, он уже знает, что ты подкатывал ко мне. Возможно, он уже знает пределы твоих возможностей и твои силы.

Найюр понимал, что даже древние твари разделят судьбу Священной войны. Дунианин обдерет их, как люди обдирают тушу бизона. Мясо пойдет в пищу, жир – на похлебку и топливо, из костей сделают орудия, шкура сгодится на шатры и щиты. Какими бы древними они ни были, их древность тоже можно сожрать. Дуниане – нечто новое. Вечно и бесконечно новое.

Как похоть или голод.

– Вам придется забыть старые пути, пташка. Придется идти нетореной тропой. Вы должны признать, что грубые обстоятельства ему на руку, вам с ним не тягаться. Вместо этого нужно ждать. Наблюдать. Вы должны найти и использовать возможность.

– Возможность… для чего?

Найюр воздел испещренный шрамами кулак.

– Убить его! Убить Анасуримбора Келлхуса, пока вы еще можете это сделать!

– Он – пустое место, – каркнула птица. – Пока он ведет Священное воинство на Шайме, он работает на нас.

– Дурак! – хохотнул Найюр.

Птица разгневанно взмахнула крыльями.

– Ты знаешь, кто я?

В лужах под ногами Найюра вспыхнули образы – шранки, бегущие по улицам, позолоченным отблесками огня; драконы, взлетающие в истерзанное небо; человеческие головы, дымящиеся на бронзовых копьях; чудовища с огромными крыльями… Пылающие глаза и прозрачная плоть.

– Смотри же!

Но Найюр крепко сжал в кулаке хору. Он не испугался.

– Колдовство? – расхохотался он. – Ты подбрасываешь кости волкам моих убеждений! Прямо сейчас, пока мы с тобой разговариваем, он изучает колдовство!

Огонь угас, осталась только птица. Голова ее в лунном свете казалась белой.

– Адепт Завета, – сказал Найюр. – Он обучает его…

– Глупец. Это займет много лет…

Найюр сплюнул и печально покачал головой. Эта тварь до ужаса не соответствовала собственной мощи. Жалость к сильным – разве от этого не становишься великим?

– Ты забыла, пташка, что он выучил язык моего народа за четыре дня.


Он, голый, стоял на коленях в своих покоях, но не шевельнулся и не испугался, услышав приближающиеся шаги. Он Икурей Конфас I. И хотя в силу отсутствия выбора ему приходилось продолжать дурацкую игру со скюльвендом (ведь внезапность – залог победы), его подданные – это совсем другое дело. Наконец-то времена, когда приходилось следить за каждым словом и каждым шагом, закончились. Шпионы дядюшки отныне стали его шпионами.

– Прибыл великий магистр Сайка, – сказал сзади из темноты Сомпас.

– Только Кемемкетри? – спросил Конфас. – Больше никого?

– Вы дали четкие указания, Бог Людей.

Император усмехнулся.

– Пойди к нему. Я скоро приду.

Никогда он не жаждал информации так отчаянно. Тревога его была слишком сильна. Но самый отчаянный голод надо утолять в последнюю очередь. За императорским столом следует вести себя прилично.

Когда генерал ушел, Конфас крикнул в темноту. Оттуда выступила обнаженная кианская девушка с округлившимися от ужаса глазами. Конфас похлопал по ковру перед собой, бесстрастно глядя, как она принимает нужную позу – колени разведены, плечи опущены, груди приподняты. Он опустился между ее оранжевыми ногами. Ему только раз пришлось ее ударить, чтобы она научилась держать зеркало твердо. Но тут ему в голову пришла идея получше. Он велел ей держать зеркало перед его лицом так, чтобы на нее смотрело собственное отражение.

– Смотри на себя, – проворковал он. – Смотри и испытаешь наслаждение… клянусь тебе.

Почему-то холод прижатого к щеке серебра разжег его пыл. Они достигли вершины вместе, несмотря на ее стыд. От этого девушка показалась ему чем-то большим, чем обычное животное, каким он привык ее считать.

Он подумал, что в качестве императора будет очень отличаться от дяди.

Прошло семь дней после его встречи с Фанайялом, но цель еще не была достигнута. Конфас не верил в дурные предзнаменования – дядюшка слишком заигрался в эту игру, – но ничего не мог с собой поделать. Он очень жалел, что ему приходится принимать титул в таких обстоятельствах. Надеть мантию Нансура, будучи пленником скюльвенда! Узнать о том, что стал императором, от кианца – от падираджи, не меньше! Правда, это унижение ничего для него не значило: во всем была слишком горькая ирония, чтобы не увидеть здесь руку богов. Что, если его свеча сгорела? Что, если они и правда завидуют своим братьям?

Время выбрано неверно.

В Момемне, скорее всего, бунт. По словам Нгарау, шпиона Фанайяла, великий сенешаль дяди взял в свои руки бразды правления, надеясь по возвращении Конфаса заслужить его благосклонность. Фанайял утверждал, что престол вне опасности – никто в Андиаминских Высотах не осмелится бунтовать против великого Льва Кийута. И хотя тщеславие шептало Конфасу, что это правда, он не мог не понимать: новому падирадже нужно, чтобы он поверил. Священная война разворачивалась вдали от Ненсифона и дворца «Белое солнце», но Киан стоял на краю пропасти. И если Конфас бросится отстаивать свои права, Фанайял будет обречен.

Чего не скажет сын пустыни, чтобы спасти свой народ?

Два обстоятельства заставляли Конфаса оставаться в Джокте и продолжать фарс со скюльвендом: необходимость снова идти через Кхемему и то, что, по словам Фанайяла, Ксерия убила его бабка. Как бы безумно ни звучало это утверждение и какие бы подозрения ни возбуждали торжественные заявления Фанайяла, Конфас не сомневался – именно так все и было. Много лет назад она убила мужа, чтобы возвести на престол любимого сына. А теперь убила сына, чтобы возвести на престол любимого внука…

И чтобы вернуть его домой. Возможно, это самое важное.

С самого начала Истрийя выступала против того, чтобы предать Священное воинство. Конфас простил ее. Он знал, что ее стареющие глаза смотрят в наползающую тьму. Разве закат не напоминает о рассвете? Его беспокоила сила ее ненависти. Такие когти, как у Истрийи, не ломаются от возраста. Видимо, его дядя понял это.

Убийство как раз в ее характере. Волчья жадность всегда оставалась крюком, на котором висели все ее побуждения. Она убила Ксерия не ради Священного воинства, но ради своей бесценной души. Конфас поймал себя на том, что насмешливо фыркает при этой мысли. Легче отмыть дерьмо от дерьма, чем очистить столь извращенную душу!

Он пребывал в неведении, мысли и тревоги бесконечно кружили в его голове, ускоряясь от непомерно больших ставок и вывернутой нереальности событий. Я император, думал он. Император! Но при нынешнем положении дел он был пленником своего незнания даже в большей степени, чем пленником скюльвенда. И поскольку его адепт Имперского Сайка Дарастий погиб, с этим ничего нельзя было поделать. Только ждать.

Он нашел старика простершимся на полу перед импровизированным возвышением и троном, который устроил ему Сомпас. Скюльвенд разместил пленников в доме из обожженного кирпича в центре Джокты, и хотя формально Конфас мог ходить куда угодно, у каждой двери дома стояла стража. К счастью, конрийцы были народом цивилизованным: они брали взятки.

Конфас занял свое место на возвышении, глянул на то, что прежде было полом меняльной комнаты. В сумраке на стенах проступали тусклые мозаичные рисунки, создавая какое-то особенное, домашнее ощущение. Едкий дым постоянно забивал ноздри. По милости скюльвенда им пришлось топить очаг мебелью. Сомпас оставался в полумраке, где-то вместе с рабами. Между четырьмя кадящими курильницами на пурпурно-золотом молельном коврике – украденном из какого-то храма, подумал Конфас, – лежал ничком человек. Конфас долго молча смотрел на него, на просвечивающую среди седых прядей макушку, в то время как в голове его вертелись тысячи вопросов.

Наконец он произнес:

– Полагаю, ты тоже слышал.

Конечно, ответа он не дождался. Кемемкетри был умен, а уж придворный этикет знал до тонкости. Согласно древней традиции, к императору никто не имел права обращаться без прямого разрешения. Мало кто из императоров соблюдал так называемый Древний Протокол, но после смерти Ксерия остались лишь эти правила. Лук выстрелил, и теперь нужно все устраивать заново.

– Разрешаю тебе встать, – сказал Конфас. – Отныне я отменяю Древний Протокол. Можешь смотреть мне в глаза, когда пожелаешь, великий магистр.

Двое белокожих рабов, галеоты или кепалоранцы, вынырнули из сумрака и подхватили адепта под руки. Конфас был ошеломлен – прошедшие месяцы сильно сказались на старом дурне. По счастью, у него еще осталась сила, нужная Конфасу.

– Император, – прошептал седой колдун, пока рабы разглаживали складки на его шелковой ризе. – Бог Людей.

Да… Таково его новое имя.

– Скажи мне, великий магистр, что думает по этому поводу Имперский Сайк?

Кемемкетри смотрел на него пристально, изучающе, что, насколько помнил Конфас, всегда выводило из себя дядюшку.

«Но не меня».

– Мы долго ждали, – сказал дряхлый адепт, – того, кто сможет по-настоящему воспользоваться нашими умениями… Ждали императора.

Конфас усмехнулся. Кемемкетри был способным человеком, и его раздражала власть неблагодарных. Он не мог похвалиться длинным списком предков – колдуны редко бывали родовиты. Он был из Широпти, потомок древних шайгекцев, много столетий назад сбежавших вслед за имперской армией после страшного поражения при Хупарне. Тот факт, что он все-таки стал великим магистром – широптийцы чаще становились ворами и ростовщиками, – говорил о его таланте.

Но можно ли ему доверять?

Из всех школ один Имперский Сайк подчинялся мирским властям. Ксерий, считавший всех людей столь же тщеславными и вероломными, как он сам, полагал, что колдуны втайне негодуют на необходимость служить ему и презирают его недоверие. Адепты Имперского Сайка очень гордились тем, что соблюдали старинный Договор – документ, связывавший все школы с Кенеем и аспект-императором Ближней Древности. Только Сайк хранил старинную верность. Остальных, особенно Багряных Шпилей, они считали почти узурпаторами, безрассудными наглецами, чья жадность угрожает самому существованию Немногих.

Люди вечно рассказывают возвеличивающие их истории, говорят о своем особом происхождении и исключительности, желая приукрасить неизбежную неприглядность фактов. Императору достаточно повторять за ними их истории, чтобы повелевать сердцами. Но эта аксиома ускользала от понимания Ксерия. Он слишком любил, чтобы все повторяли его собственную историю. Людьми движет лесть.

– Уверяю тебя, Кемемкетри, умения Имперского Сайка будут использованы уважительно и разумно, как предусматривает Договор. Лишь вы одни преодолели низость и распутство. Лишь вы сохранили верность и славу былого.

Лицо старика озарилось чем-то вроде триумфа.

– Ты оказываешь нам великую честь, о Бог Людей.

– Все ли готово?

– Почти, о Бог Людей.

Конфас кивнул и выдохнул. Он напомнил себе, что надо быть методичным и дисциплинированным.

– Сомпас рассказал тебе о Дарастии?

– Мы с Дарастием в Момемне использовали один Маяк, и я узнал о его гибели, когда он резко замолчал во время мысленного разговора. Поначалу я боялся самого худшего, о Бог Людей. Какое облегчение увидеть тебя и твои замыслы невредимыми.

Призывающий и Маяк – два полюса любой колдовской связи. Маяк – это якорь, спящий адепт. Он спит в известном Призывающему месте, а тот входит в его сны со своими посланиями. Поэтому, вспомнил Конфас, дядя так не доверял Сайку – через него проходило слишком много переговоров императора. Тот, кто контролирует посланца, контролирует и письмо. Это напомнило о…

– Ты знаешь о состоящем при скюльвенде новичке из Багряных? Его зовут Саурнемми. Священное воинство не должно узнать ни слова о том, что здесь произошло. – Он дал понять, как высоки ставки.

Глаза Кемемкетри по-поросячьи заплыли от старости, но видели по-прежнему остро.

– Если ты отдашь его нам живым, о Бог Людей, мы сумеем убедить этих дураков, что в Джокте все спокойно. Нам нужно только вывести его из строя до назначенного времени связи, а остальное сделают наши люди. Он скажет своим хозяевам все, что ты пожелаешь. Заверяю тебя, за Дарастия воздастся полной мерой.

Конфас кивнул, впервые осознав, что дарует императорскую милость. Он помедлил – совсем чуть-чуть, но этого было достаточно.

– Ты желаешь знать, что случилось, – сказал Кемемкетри. – Как погиб твой дядя… – На мгновение он потупился, затем выпрямился, словно в порыве решимости. – Я знаю только то, что передал мне мой Маяк. Но даже в этом случае нам есть что обсудить, о Бог Людей.

– Думаю, да, – ответил Конфас, снисходительно и нетерпеливо взмахнув рукой. – Но прежде всего главное, магистр. Прежде всего главное. Нам надо сломать скюльвенда. – Он посмотрел на магистра с мягкой улыбкой. – И уничтожить Священное воинство.

Глава 6. Ксераш

Конечно, мы становимся друг для друга опорой. Иначе почему мы пресмыкаемся, когда лишаемся возлюбленных?

Онтиллас. О человеческом безумии
История. Логика. Арифметика. Все это должны изучать рабы.

Неизвестный автор.
Благородное семейство
Ранняя весна, 4112 год Бивня


Тактика Келлхуса и энатпанейский ландшафт не давали Ахкеймиону возможности полностью оценить потери Священного воинства. Несмотря на военные трофеи, после победы на равнинах Тертаэ Келлхус требовал, чтобы фураж добывали по мере продвижения, из-за чего Священное воинство вынуждено было рассеяться по пересеченной местности. Из подслушанных разговоров Ахкеймиону удалось узнать, что фаним не препятствуют этому продвижению. Они прячут своих дочерей да оставшиеся зерно и скот, а все деревни и городки Восточной Энатпанеи сдаются.

Люди Бивня, одетые в трофейные наряды, с опаленными солнцем лицами, гораздо больше походили на фаним, чем на айнрити. Кроме щитов и знамен, они отличались от врагов только оружием и доспехами. Исчезли длинные боевые одежды конрийцев, шерстяные сюрко галеотов и подпоясанные мантии айнонов. Почти все вырядились в пестрые халаты фаним, ехали на их грациозных конях, пили их вино из их кувшинов, спали в их шатрах с их женщинами.

Священное воинство изменилось, и перемены коснулись не только экипировки. Они проникли гораздо глубже. Прежние айнрити – те, что выступили из Врат Юга, – были предками нынешних. Точно так же как Ахкеймион не узнавал в себе колдуна, явившегося в Сареотскую библиотеку, воины забыли о людях, которые с песнями вступили в пустыню Каратай. Те люди были чужими, они остались в далеком прошлом. Они, наверное, сражались еще бронзовыми мечами.

Бог собрал Людей Бивня в единое стадо. Он провел их сквозь битвы и пустыни, глад и мор, Он просеял их, как песок сквозь пальцы. Выжили лишь самые сильные из самых удачливых. У айнонов есть поговорка: «Братаешься, не хлеб преломляя, а врагов ломая». Еще сильнее это действует, понял Ахкеймион, когда ломают тебя. Нечто новое выковалось в кузнице их общих страданий, нечто твердое и острое. А Келлхус просто взял его с наковальни.

«Они принадлежат ему», – часто думал Ахкеймион, глядя, как угрюмое воинство цепочкой тянется по гребням и склонам холмов. Все они. И если их повелитель умрет…

За редким исключением Ахкеймион проводил время рядом с Келлхусом в Священной свите или поблизости, в полотняных стенах Умбилики, как айнрити стали называть походный шатер пророка. Поскольку пока ничто не опровергло их представлений, они предполагали, что Консульт не оставляет попыток убить их вождя. Однако происхождение Келлхуса сулило гораздо больше того, чего он уже успел добиться.

В походных условиях допрашивать двух шпионов-оборотней удавалось нечасто, лишь время от времени. Твари ехали под охраной Багряных Шпилей в обозе, каждый в крытой повозке, вертикально растянутый на цепях. Ахкеймион участвовал во всех допросах, обрабатывая тварей при помощи тех немногих гностических Напевов Принуждения, которые он знал, – но без толку. Келлхус изобретал все новые пытки, но они тоже не помогали, хотя после них перед глазами Ахкеймиона долго стояло жуткое зрелище. Твари содрогались в дерьме, кричали и визжали, голоса их сливались в чудовищный хор. Затем из песка и грязи они хохотали:

– Чигра-а-а!.. Грядут беды, Чигра-а-а-а…

Ахкеймион никак не мог решить, что тревожит его сильнее: их лица, составленные из щупальцев, которые постоянно сжимались и разжимались, или бездонное спокойствие, с каким Келлхус смотрел на них. Никогда, даже в Снах о Первом Апокалипсисе, он не видел таких крайних проявлений добра и зла. Никогда не чувствовал большей уверенности.

Ахкеймион сопровождал Келлхуса и на аудиенции с Багряными Шпилями – по вполне понятной причине. Адепты вели себя удивительно надменно, а Элеазар пристрастился к хмельному. Его движения стали жесткими и неуклюжими, составляя пугающий контраст с той велеречивой презрительностью, что отличала великого магистра в Момемне. Исчезли деспотическая самоуверенность и оценивающий взгляд, Элеазар больше не кичился знанием джнана. Теперь он казался юнцом, осознавшим наконец фатальную непомерность своих претензий. Священное воинство продвигалось к Шайме, твердыне кишаурим. Больше не будет бесполезных молитв. Багряные Шпили скоро встретятся со своим смертельным врагом, и их великий магистр Хануману Элеазар страшно боялся, как бы не совершить ошибку. Он боялся сгореть в пламени кишаурим, боялся разгрома своей драгоценной школы.

Вопреки всему, Ахкеймион жалел его. Примерно так же, как человек крепкого здоровья жалеет слабого, когда тот заболел. Это было безотчетное чувство. Каждый пройдет испытание Священной войной. Кто-то выйдет из нее более сильным. Кого-то она сломает, а кого-то согнет. Все увидят, кто есть кто и что почем.

Любитель чанва Ийок никогда не присутствовал на этих встречах, и никогда никто не упоминал о нем. Ахкеймион был очень благодарен за эту небольшую милость. Несмотря на ненависть и желание убить врага той ночью в яблоневых садах, он взыскал лишь малую часть того, что ему задолжали. Когда воин из Сотни Столпов поднес нож к этим глазам с красными зрачками, Ийок внезапно показался Ахкеймиону незнакомцем – несчастным и… невинным. Прошлое стало дымом, возмездие – отвратительным. Вправе ли он вершить окончательный суд? Из всех деяний человека лишь убийство необратимо и абсолютно.

Не будь это местью за Ксинема, Ахкеймион вообще не решился бы на такое.

Келлхуса целый день занимали нужды войска. Айнритийские князья шли к нему бесконечной чередой, приносили данные разведки о землях, что лежат впереди, обсуждали неотложные вопросы, и чем дальше Священное воинство продвигалось в пределы Ксераша, тем чаще созывали военный совет.

Ахкеймиона прибивало то к одной, то к другой партии, образовавшейся около Келлхуса. Иногда ради любопытства он вслушивался в разговоры на совете. Поскольку другие приходили и уходили, а он оставался, Ахкеймион мог судить об удивительной глубине ума Келлхуса. Тот цитировал слово в слово послания и замечания, относившиеся к предшествующим дням, не забывал ни единого имени, ни одной детали, даже когда дело касалось таких приземленных материй, как снабжение. Ахкеймион то и дело, не веря глазам и ушам, обращал взор в сторону других присутствующих, особенно сенешаля-секретаря Келлхуса Гайямакри. Люди улыбались, качали головой и в восхищенном изумлении поднимали брови. Это изумление было лучшим подтверждением.

– Чем же мы заслужили, – спросил кто-то из них, – такое чудо?

Не считая советов с участием Великих Имен, Ахкеймион скоро потерял интерес к этим игрушечным драмам. Его мысли блуждали далеко, как раньше, когда он ехал в обозе войска. Князья по-прежнему кланялись ему, но вскоре он слился с живым фоном, который представляла собой Священная свита.

Хотя никто им особенно не интересовался, нелепая значительность собственного положения давила на Ахкеймиона. Иногда в моменты усталости он смотрел на Келлхуса будто бы отстраненно. Дымка нереальности развеивалась, и Воин-Пророк представал таким же уязвимым, как окружавшие его воинственные мужчины, и куда более одиноким. Ахкеймион цепенел от ужаса: он понимал, что Келлхус, каким бы богоравным ни казался, на самом деле смертен. Он человек. Не было ли это уроком Кругораспятия? И если что-то случится, все потеряет смысл, даже его любовь к Эсменет.

В такие минуты Ахкеймиона охватывал странный пыл, совершенно не сходный с лихорадкой, порожденной ночными кошмарами адепта Завета. Фанатическое увлечение личностью.

Быть преданным делу – это как двигаться по инерции без направления и цели. Слишком долго он следовал мрачной миссии: блуждал под влиянием Снов, вел своего мула по дорогам и тропкам, но никогда никуда не прибывал. А рядом с Келлхусом все изменилось. Как раз этого Ахкеймион не мог объяснить Наутцере – Келлхус воплотил все абстракции их школы. В этом человеке заключалось будущее всего человечества. Он был единственным спасением от Конца Концов.

От Не-бога.

Несколько раз Ахкеймиону казалось, что он заметил золотистое свечение вокруг рук Келлхуса. Он поймал себя на мысли, что завидует людям вроде Пройаса – тем, кто видит такое постоянно. И понял, что с радостью умрет за Анасуримбора Келлхуса. Он что угодно отдаст ради него, несмотря на свою неутоленную ненависть.

Однако, к собственному ужасу, Ахкеймион обнаружил, что ему все труднее сохранять это ощущение в течение дня. Его мысли начинали блуждать так, что иногда он даже сомневался, сможет ли защитить Келлхуса при нападении Консульта. Тогда он мотал головой и, нахохлившись подобно ястребу, смотрел вдаль. Он внимательно изучал каждого, кто приближался к Келлхусу.

Как обычно больше всего его отвлекала Эсменет.

Иногда она ехала верхом – поначалу неуверенно, но потом быстро привыкла и к лошади, и к седлу. Даже следуя во главе Священной свиты рядом с Келлхусом, Ахкеймион постоянно видел ее. Порой его охватывала грусть, и он сохранял молчание, пока Келлхус и благородные командиры о чем-то переговаривались поблизости. Иногда он просто погружался в раздумья, отрешенно глядя на нее, отмечая ее мужество и то, как непререкаема ее власть над свитой. Все вокруг Эсменет становилось бодрым и наполнялось жизнью. Она изменилась.

Но чаще она путешествовала в так называемом Черном паланкине – роскошных носилках на плечах шестнадцати кианских рабов. Рядом с носилками ехал писец, и весь день Ахкеймион наблюдал, как туда подъезжают всадники, чтобы обсудить с Эсменет насущные заботы. Ее саму он видел лишь тогда, когда Келлхус скакал рядом с паланкином, принимая решения и раздавая указания. Сквозь мелькание тел и рук можно было порой заметить за поднятой занавеской носилок ее накрашенные губы или руку на колене, пальцы расслабленной кисти. Иногда Ахкеймиону болезненно хотелось вытянуть шею, чтобы разглядеть ее лицо или даже позвать по имени. Он почти никогда не видел ее глаз.

Иногда, после очередного перехода войска, они сталкивались в суматохе, вечно окружавшей Умбилику. Эти встречи всегда происходили на людях, и Ахкеймиону доставался лишь вежливый кивок. Поначалу он считал Эсменет жестокой и подозревал, что она, как и многие другие, лелеет зависть как подпитку для ненависти. Нет лучшего способа уничтожить остатки прежней любви. Но через некоторое время он понял: она поступает так ради него – и ради себя. Все знали, что до того, как Келлхус взял ее себе, Эсменет была любовницей Ахкеймиона. Никто не осмеливался напоминать, но он порой различал это во взглядах людей, и особенно Пройаса. Внезапно промелькнувшее понимание его позора. Внезапная жалость.

Любой знак внимания к нему со стороны Эсменет напомнил бы другим о его унижении. О позоре рогоносца.

Через пять дней после выхода из Карасканда рабы собрали и украсили огромный шатер. Ахкеймион ушел к себе, чтобы переодеться к вечеру, и обнаружил ее. Она стояла в полумраке полотняной палатки, одетая в черно-золотое платье. Ее волосы были спрятаны под гиргашским головным убором.

– Ахкеймион, – произнесла она. Не Акка.

Он с трудом взял себя в руки, охваченный желанием обнять ее.

К ужасу Ахкеймиона, Эсменет говорила только о делах Келлхуса. Он не удивился бы, если бы она принялась перечислять его обязанности, словно она была императрицей, а он – иностранным послом при заключении договора. Ахкеймион подыгрывал и отвечал очень четко, ошарашенный абсурдностью их нового положения, потрясенный точностью и проницательностью ее вопросов.

И он почувствовал гордость… Он очень ею гордился.

«Ты всегда была лучшей».

Если остальные люди представлялись Ахкеймиону всего лишь стенами, то Эсменет – древним городом, лабиринтом улочек и площадей, где некогда стоял его дом. Он помнил ее богадельни и казармы, башни и водоемы. Где бы он ни бродил, он всегда знал: вот это направление выведет его сюда, а вот это – туда. Он никогда не терялся, хотя за воротами города мир мог бы сбить его с толку.

Он знал привычки любовников, их склонность вести летопись самообмана. Он часто думал, что между возвышенными виршами Протата и надписями на стенах бань мало разницы. Любовь никогда не бывает так проста, как знаки, которыми ее запечатлевают. Иначе почему ужас потери так часто настигает влюбленных? И почему люди так упрямо называют любовь чистой или простой?

То, что связывало его с Эсменет, необъяснимо. Как и то, что ныне связывало ее с Келлхусом. Ахкеймион часто вспоминал, сколько ужасов ей пришлось пережить. Смерть дочери. Голод. Гнев и насмешки чужих людей. Побои. Опасности. Обо всем, кроме дочери, она говорила с усмешкой, и Ахкеймион это поддерживал. Как он может взять на себя ее тяготы, когда не справляется со своими? Правда проявится потом, когда она будет заламывать пальцы, а в ее глазах промелькнет мгновенный ужас.

Он знал это, но ничего не говорил. Он избегал понимания. Он полагался на необъяснимое.

«Я предал ее», – осознал он.

Немудрено, что и она, в свою очередь, предала его. Неудивительно, что она… поддалась Келлхусу.

Келлхус… Это были самые эгоистичные и болезненные мысли.

Эсменет нравилось посмеиваться над мужскими членами. Ее забавляло то, как мужчины бранятся и хвалятся ими, беспокоятся за них, приказывают и даже угрожают им. Однажды она рассказала Ахкеймиону, как один жрец приставил кинжал к своему члену и прошипел:

– А ну, слушайся меня!

После этого, сказала Эсменет, она поняла, что мужчины гораздо больше, чем женщины, чужды самим себе. Ахкеймион расспрашивал ее о храмовых проститутках Гиерры: совокупляясь с сотнями мужчин, они считают, что живут только с одним – Хотосом, фаллическим божеством. Эсменет рассмеялась и ответила:

– Ни одно божество не может быть столь изменчиво.

Ахкеймион ужасался.

Женщины – это окна, сквозь которые мужчины смотрят на других мужчин. Они – врата без стражи, точка встречи с более глубокой, беззащитной сутью. И теперь Ахкеймион мог признаться: в прежние времена он боялся свирепых толп, глядевших на него сквозь ее почти невинные глаза. И утешало только то, что он последним спал с ней и всегда будет последним.

А теперь она с Келлхусом.

Почему мысль об этом так невыносима? Почему она терзает сердце?

Иногда ночью он лежал без сна и напоминал себе снова и снова, кто этот человек, избранник Эсменет. Келлхус – Воин-Пророк. Пройдет немного времени, и он начнет требовать от людей жертв. Он потребует их жизней, не то что возлюбленных. Но он не только берет, но и дает – и какие дары! Ахкеймион потерял Эсменет, зато обрел душу.

Разве не так?

В другие ночи он метался в постели и сдерживал вой ревности, потому что знал: сейчас она извивается и стонет под ним, а он владеет ею так, как Ахкеймион никогда не мог. Ее нынешний восторг гораздо сильнее и глубже. Ее тело содрогается от наслаждения намного дольше. А потом, наверное, она отпускает шутки насчет колдунов и их маленьких штучек. О чем она думала, валяясь в постели со старым толстым дураком Друзом Ахкеймионом?

Но чаще всего он просто лежал неподвижно в темноте, вдыхая аромат потухших свечей и курильниц, и желал ее так, как не желал никого и никогда. Только бы обнять ее, говорил он себе. Словно скупец, он перебирал редкие моменты, когда ему удавалось увидеть ее. Если бы еще один раз, последний раз обнять ее!.. Неужели она бы не поняла его? Она должна понять!

«Пожалуйста, Эсми…»

Однажды ночью, лежа без сил после первого марша Священного воинства по ксерашским равнинам, Ахкеймион вдруг оцепенел от мысли о ее нерожденном ребенке. Он даже перестал дышать, осознав: вот самое важное отличие ее любви к нему от ее любви к Келлхусу. Ради Ахкеймиона она ни разу не забывала про «раковину шлюхи». Она даже не заикалась о возможности родить от него ребенка.

Но затем, улыбнувшись сквозь слезы, он вспомнил, что и сам никогда об этом не думал.

И от этой мысли внутри него что-то не то сломалось, не то закрылось. Он не мог сказать, что именно случилось. Наутро он присел у костра рабов, глядя, как две безымянные девушки рвут мяту, чтобы сделать чай. Некоторое время он просто смотрел, моргая, не проснувшись до конца. Затем перевел взгляд дальше – туда, где стояла Эсменет с двумя наскенти в тени темных лошадей. Она поймала его взгляд, бесстрастно кивнула и отвела глаза, улыбнувшись головокружительно застенчивой улыбкой. И отчего-то он понял…

Ее врата закрыты. Она – город, куда его сердцу больше нет пути.


Воспоминания о том, другом костре…

Теперь они приходили к Ахкеймиону как недуг. Смеющаяся и обнимающая его Эсменет. Серве со счастливым невинным лицом, радостно хлопающая в ладоши. Зрячий Ксинем. Келлхус, который говорит:

– Я испугался!

– Испугался? Лошади?

– Тварь была пьяна! И она смотрела на меня! Ну, так… как Ксинем смотрит на свою кобылу.

– Что?

– Ну да. Когда собирается на нее взгромоздиться…

Как же они любили поддразнивать Келлхуса! Сколько забавного находили в его притворной слабости! И это самое меньшее из того, что они утратили.

Тот лагерь. Он был так не похож на нынешний, с этими шелками и нелепым ничтожеством. Теперь они пируют с призраками.

Ахкеймион зашел в шатер к Пройасу от скуки, без особой цели. По тому, как напряглись кианские рабы, он понял, что явился не совсем кстати. Но Ахкеймион выпил и был в драчливом настроении. Мысль о том, что кого-то другого тоже ждут неприятности, показалась ему справедливой.

Шитые золотом стяги были приспущены. Пройас выглядел так, словно выздоравливал от болезни, а не собирался развлекаться. Он сидел перед маленькой жаровней с железной решеткой. Слева от него расположился Ксинем, а напротив – женщина.

Эсменет.

– Акка, – сказал Пройас, бросив красноречивый взгляд на Эсменет. Лицо его было измученным. Он немного помедлил и продолжил: – Заходи. Садись с нами.

– Прошу прощения. Думал, застану тебя од…

– Он же сказал – входи! – рявкнул Ксинем с добродушным упрямством закоренелого пьяницы. Повернулся в профиль, словно настроил на Ахкеймиона левое ухо.

– Да, – кивнула Эсменет.

Голос ее звучал несколько вымученно, но взгляд был искренним. И лишь когда Ахкеймион подтянул к себе непослушную подушку, он понял, что согласилась она из жалости к Ксинему, а не потому, что на самом деле желала его общества. Какой же он дурак…

Она выглядела потрясающе. Ему было почти больно смотреть на нее. Большинство мужчин втайне ценят красоту утраченных женщин, но рядом с Ахкеймионом Эсменет казалась скромным полевым цветком, а теперь стала роскошной розой. Ее шею украшали жемчужины на серебряной нити. Волосы, подобные сверкающему черному янтарю, удерживались высоко надо лбом двумя серебряными заколками. Платье с блестящим узором. Темные глаза, встревоженный взгляд.

Рабы собирали кубки и тарелки. И Пройас, и Эсменет выказывали новому гостю подчеркнутое внимание. Все были растеряны, за исключением Ксинема, обгрызавшего мясо с ребрышекпоросенка, зажаренного в бобовом соусе. Пахло это блюдо замечательно.

– Как ваши уроки? – спросил Пройас, словно вдруг вспомнил о манерах.

– Уроки? – переспросил Ахкеймион.

– Да, уроки с… – Он пожал плечами, словно сомневался, можно ли говорить по-старому. – С Келлхусом.

Один звук этого имени действовал как поворот рычага.

Ахкеймион стряхнул с колен несуществующую пыль.

– Хорошо. – Он изо всех сил пытался говорить непринужденно. – Если я доживу до тех пор, когда смогу написать об этом книгу, я назову ее «О разновидностях восторга».

– Ты украл у меня название! – воскликнул Ксинем, потянувшись за вином.

Пройас быстро налил ему большую чашу и улыбнулся, несмотря на колючее раздражение во взоре.

– Как так? – удивилась Эсменет. Ахкеймион поморщился от резкости ее тона. Ксинем, пусть и слепой, повсюду видел неуважение к себе. Он стал хуже скюльвенда. – Каково было твое название, Ксин?

– «О разновидностях задниц».

Все захохотали.

Ахкеймион переводил взгляд с одного сияющего лица на другое, стирая слезы большим пальцем. На мгновение ему показалось, что Эсми стоит лишь протянуть руку, прижать подушечку большого пальца к его ногтю, и жизнь станет прежней. Все, что случилось после Шайгека, просто исчезнет.

«Все они здесь… все, кого я люблю».

– Мой нюх! – запротестовал Ксинем. – Я говорю вам, мой нюх сильнее моих глаз! Он проникает в самые глубокие трещины… Ты, Пройас, думаешь, что вчера ел баранину… – Он скривился и уставился в пустоту. – Но на самом деле это была козлятина.

Эсменет упала от хохота на подушки, задыхаясь и болтая ногами. Ксинем повернул голову на звук ее смеха. Всезнающе погрозил пальцем.

– В том, что мы видим, есть много красоты. Так много красоты! – с насмешливой красноречивостью произнес он. – Но в том, что мы чуем, – правда.

Смех присутствующих стих, отозвавшись на опасное изменение темы. В одно мгновение веселье исчезло.

– Правда! – с яростью воскликнул Ксинем. – Мир провонял ею! – Он попытался встать, но вместо этого повалился на задницу. – Я чую всех вас, – провозгласил он, словно отвечая на их ошеломленное молчание. – Я чую, что Акка боится. Я чую, что Пройас скорбит. Я чую, что Эсменет хочет трахаться…

– Довольно! – воскликнул Ахкеймион. – Что это за безумие? Ксин… каким дурнем ты стал!

Маршал расхохотался, охваченный внезапным и невероятным здравомыслием.

– Я все тот же, кого ты знал, Акка. – Он утрированно пожал плечами и протянул руки ладонями вверх. – Только без глаз.

Ахкеймион вздохнул. Почему же до этого дошло? Ксин…

– Мой мир, – продолжал Ксинем, ухмыляясь почти добродушно, – разорван пополам. Раньше я жил среди людей. Теперь живу среди задниц.

Никто не смеялся.

Ахкеймион встал и поблагодарил Пройаса за гостеприимство. Конрийский принц сидел мрачный и молчаливый, как могила. Несмотря на смятение, Ахкеймион понимал, что Пройас использует Ксинема в качестве наказания. Перевернув старые понятия, Келлхус переписал и беды множества людей.

Ксинем закашлялся, и Ахкеймион увидел, как Эсменет вздрогнула от этого звука. Маршала терзал не только дурной нрав. Он выглядел все хуже.

– Да, Акка, – сказал Ксинем. – В любом случае, беги отсюда.

Несмотря на бледность, его усмешка казалась здоровой.

– Я пойду с тобой, – сказала Эсменет.

Ахкеймион сумел только кивнуть и сглотнуть комок.

«Что с нами творится?»

– Обязательно спроси ее, – прорычал им вслед Ксинем, – зачем она трахается с Келлхусом!

– Ксин! – воскликнул Пройас скорее в ужасе, чем в гневе.

С мятущимися мыслями и горящим лицом Ахкеймион повернулся к своему бывшему ученику, но краем глаза заметил, что Эсменет сдерживает слезы.

«Эсми…»

– А что? – с насмешливым добродушием расхохотался Ксинем. – Значит, только слепец видит? Неужели таковы издревле сужденные нам пути?

– Если ты страдаешь, – ровно сказал Пройас, – я все выдержу. Я поклялся тебе, Ксин. Но кощунства я не потерплю. Ты понял?

– Конечно, Пройас-Судия.

Маршал откинулся на подушки в пьяной расслабленности. Когда он вновь заговорил, голос его был странным, путаным, как у человека, утратившего надежду.

– «Тогда велел он Хоромону, – процитировал Ксинем, – довериться его рукам и сказал остальным: «Вот человек, вырвавший глаза врага своего, и Бог поразил его слепотой». Затем плюнул он в каждую глазницу и сказал: «Вот человек согрешивший, а ныне я очистил его». И Хоромон закричал от восторга, ибо был он прежде слеп, а теперь прозрел».

Ахкеймион понял, что Ксинем цитирует «Трактат», знаменитый момент, где Айнри Сейен возвращает зрение ксерашскому вору. У айнрити выражение «глаза Хоромона» означало откровение.

Ксинем повернулся от Пройаса к Ахкеймиону, словно от врага меньшего к врагу большему.

– Он не может исцелять, Акка. Воин-Пророк… не может исцелять.


Ахкеймион надеялся, что воздух за стенами шатра Пройаса будет свежим и свободным от безумия, сгустившегося внутри. Так и оказалось. Небо было чистым, хотя не столь ясным, как в сухие ночи Шайгека. Дым, остро пахнувший сырыми дровами, плыл по просеке, как и рассеянные звуки близких голосов – конрийцы пили у костров. Ахкеймион поглядел на Эсменет и улыбнулся, словно почувствовал облегчение. Но она смотрела мимо. Где-то в соседнем шатре слышалась яростная пьяная ругань.

«Он не может исцелять, Акка».

Оба молчали, пока шли рука об руку по темным проходам между проступавшими во мраке шатрами. Горели костры. Левую ладонь Ахкеймиона жгли воспоминания о том, как он прежде держал Эсменет за руку. Он проклинал жажду, которая до сих пор терзала его. Почему после всех этих жутких и чудесных событий он все еще помнит, как обнимал ее? Мир бушевал, требовал от него ужасных свершений, а он хотел слушать лишь ее молчание.

«Я иду, – напоминал он себе, – в тени Апокалипсиса».

– Ксин, – вдруг сказала Эсменет. Она говорила с запинкой, словно долго размышляла, но так и не пришла ни к какому выводу. – Что с ним случилось?

У Ахкеймиона учащенно забилось сердце, так глубоко поразили его эти слова. Он решил молчать. Даже идти рядом с ней в темноте мучительно, а уж говорить…

Он посмотрел вниз, на свои сандалии.

– Считаешь, это глупый вопрос? – резко спросила Эсменет.

– Нет, Эсми.

В том, как он произнес ее имя, было слишком много откровенности – слишком много боли.

– Ты… ты даже представить себе не можешь, что открыл для меня Келлхус! – воскликнула она. – Я тоже была Хоромоном, а теперь… Теперь я вижу, Акка! Он открыл мне мир! Женщина, которую ты знал и любил… ты должен понять, что та женщина была…

Он не мог это слушать и перебил ее:

– В Иотии Ксин потерял больше, чем просто зрение.

Четыре шага в молчании и мраке.

– Что ты хочешь сказать?

– Напевы Принуждения, они… они… – Он осекся.

– Если уж я глава шпионов, я должна это знать, Акка.

Эсменет была права – она должна знать. Но она настаивала совсем по другой причине, и Ахкеймион это понимал. Люди, избегающие друг друга, всегда стараются говорить о ком-то третьем. Самый удобный путь между фальшивой веселостью и опасной правдой.

– Напевы Принуждения, – продолжал Ахкеймион, – неверно называются. Они не являются, как думают многие, «душевной пыткой». Наши души – не просто слабые сущности, поддающиеся колдовским инструментам, как тело поддается материальным. Принуждение совсем другое. Наши души совсем другие…

Она смотрела на его профиль, но когда он осмелился глянуть на нее, отвела взгляд.

– Души подчиненные, – продолжал он, – есть души одержимые.

– О чем ты?

Ахкеймион прокашлялся. Она говорила как человек, привыкший продираться сквозь горы слов других людей.

– Его использовали против меня, Эсми. Багряные Шпили. – Ахкеймион моргнул. Он снова видел стражника Сотни Столпов, вырезающего Ийоку глаза. – Его использовали против меня.

Они прошли мимо оживленного костра. Ахкеймион видел лицо Эсменет в отблесках пляшущего пламени. Она прищурила глаза – взгляд осторожный и скептический.

«Она думает, что я слаб».

Ахкеймион остановился, глядя на ее невообразимо прекрасное лицо.

– Ты думаешь, что я хочу вызвать у тебя сочувствие.

– Тогда что ты пытаешься мне сказать?

Он подавил закипевший в груди гнев.

– Величайший парадокс Принуждения состоит в том, что его жертва не чувствует себя принужденной. Ксин искренне считал, что все его слова, обращенные ко мне, он выбрал сам, хотя его устами говорили другие.

Если бы Ахкеймион сказал это в прежние времена, сразу же последовали бы расспросы и сомнения. Как такое возможно? Почему человек принимает принуждение за собственное решение?

Эсменет же спросила только:

– И что он говорил?

Ахкеймион покачал головой, одарив ее фальшивой улыбкой.

– Багряные Шпили… Уж поверь мне, они знают, какие слова ранят сильнее всего.

«Как и Келлхус».

Теперь в ее глазах появилось сочувствие. Он отвел взгляд.

– Акка… все же о чем он говорил?

Вокруг костра бродили люди, на земле между ними мелькали тени. Ахкеймион посмотрел в глаза Эсменет, и ему показалось, будто он падает.

– Ксинем говорил… – Ахкеймион прочистил горло. – Он говорил, что жалость – единственная любовь, на какую я могу надеяться.

Он увидел, как Эсменет вздрогнула и моргнула.

– О, Акка…

Только она понимала его до конца. Во всем мире – она одна.

Страсть рвалась наружу из-за ограды его стойкости. Схватить Эсменет, обнять, нежно поцеловать веснушки на носу…

Вместо этого он пошел вперед, найдя некое удовлетворение в том, что она покорно последовала за ним.

– Он говорил, – продолжал Ахкеймион, выкашливая горечь, делавшую его голос хриплым. – Он говорил, что у меня не осталось надежды на прощение. И теперь он не может остановиться.

Эсменет была сбита с толку.

– Но ведь это закончилось много месяцев назад!

Ахкеймион поднял глаза к небу, увидел мерцающий над северными холмами Круг Рогов – древнее куниюрское созвездие, не известное астрологам Трех Морей.

– Подумай о душе как о сети бесчисленных рек. Напевы Принуждения заболачивают старые берега, смывают дамбы, прорезают новые каналы. Иногда наводнение отступает, и все возвращается в прежнее русло. А иногда нет.

Четыре шага в молчании и мраке. Когда Эсменет ответила, в ее голосе звучал искренний ужас.

– Ты имеешь в виду… – Ее брови поднялись в горестном изумлении. – Ты имеешь в виду, что прежний Ксин, которого мы знали, мертв?

Такая мысль никогда не приходила в голову Ахкеймиону, хотя и была очевидной.

– Я не уверен. Я не уверен в том, что говорю.

Он повернулся к ней, потянулся к ее запретной руке. Она не сопротивлялась. Он пытался что-то сказать, но его рот только открывался и закрывался, словно что-то иное, глубже легких, требовало воздуха. Он притянул Эсменет к себе, изумляясь тому, какая она легкая – как прежде.

И тут на них нахлынуло старое чувство, скреплявшее их, как сжатые руки. Он прильнул к ее губам, погрузился в ее запах. Он охватил ее трепещущее тело.

Они поцеловались.

Эсменет стала вырываться, осыпая ударами его лицо и плечи.

Он отпустил ее, пораженный такой яростью, пылом и ужасом.

– Н-нет! – шипела Эсменет, колотя по воздуху, словно отбивалась от самой мысли о нем.

– Я мечтал убить его! – воскликнул Ахкеймион. – Убить Келлхуса! Мне снилось, что весь мир горит и я радуюсь, Эсми! Я радуюсь! Весь мир горит, и я ликую от любви к тебе!

Она смотрела на него огромными непонимающими глазами.

Все его существо молило ее:

– Ты любишь меня, Эсми? Я должен знать!

– Акка…

– Ты меня любишь?

– Он знает меня! Он знает меня, как никто другой!

И внезапно Ахкеймион понял. Все оказалось таким ясным! Все это горестное время, заполненное мыслями о том, что он ничего не может ей дать, ничего не может положить к ее алтарю…

– Это безумие! – вскричала она. – Довольно, Акка. Довольно! Этого не может быть.

– Прошу, послушай. Ты должна выслушать меня! Он знает каждого, Эсми. Всех!

И Эсменет – лишь одна из всех. Неужели она не видит? Ситуация развернулась перед ним как отброшенный свиток. Любовь требует невежества. Как свече, ей нужна темнота для того, чтобы гореть ярко.

– Он знает всех!

Его губы еще чувствовали ее вкус. Горький, как слезы, смывающие краску с лица.

– Да, – ответила Эсменет, отступая назад шаг за шагом. – И он любит меня!

Ахкеймион отвел взгляд, чтобы собраться с мыслями, перевести дух. Он понимал: когда он поднимет глаза, Эсменет уже исчезнет, но почему-то забыл об остальных – об айнрити, бродивших вокруг. Более дюжины воинов стояли у костров, как часовые, и тупо пялились на Ахкеймиона и Эсменет. Он подумал, что легко может уничтожить этих людей, сжечь их плоть, и ответил на их потрясенное любопытство своим всезнающим взором. Все до единого отвернулись.

Той ночью он в бешенстве пинал и колотил покрытую циновками землю. Ругал себя за глупость до самого рассвета. Все его аргументы опрокинуты. Все обоснования поруганы. Но у любви нет логики.

Как и у сна.


Когда он в следующий раз увидел Эсменет, выражение ее лица ничем не напоминало о том разговоре, разве что взгляд казался особенно непроницаемым. Да, прошлая встреча была безумием. После нее Ахкеймион ждал, что воины Сотни Столпов явятся к нему с обвинением. Впервые он ощутил всю тяжесть своего положения. Он потерял Эсменет не из-за одного человека, а из-за создания нового народа. Не будет ни враждебности, ни вспышек ревности – только официальные лица, бесстрастно передающие приказы в ночи.

Как в те дни, когда он был шпионом.

Ахкеймион не удивился тому, что за ним никто не пришел. Как и тому, что Келлхус не проронил ни слова, хотя наверняка все знал. Он очень нужен Воину-Пророку – это объяснение казалось самым горьким. И другая горечь: Ахкеймион осознавал, что слишком страдает от самого их соперничества.

Как человек может любить своего палача? Ахкеймион не понимал, но все равно любил. Любил их обоих.

Каждый вечер после обычного роскошного ужина с наскенти Ахкеймион шел между полотняными стенами Умбилики в комнатку в малом крыле, которую первородные по непонятной Ахкеймиону причине называли комнатой писцов. У входа стоял стражник с лампой, он, как всегда, склонял голову и бормотал в качестве приветствия: «визирь» либо «святой наставник». Оказавшись внутри, Ахкеймион начинал перекладывать циновки и подушки так, чтобы они с Келлхусом удобно устроились лицом друг к другу, а не переглядывались через опору в середине комнаты. Дважды он ругал рабов за нерасторопность, но они так ничего и не усвоили. Потом он, как правило, ждал, глядя на вытканные пасторальные сценки, по кианской манере вплетенные в лабиринт геометрических узоров. Ждал и сражался с неотступными демонами.

Целью его школы было защищать Келлхуса. На самом деле возможность нападения Консульта мало заботила пророка. Ахкеймион часто думал, что Келлхус терпит его лишь из вежливости, чтобы сдружиться с опасным союзником. Но обучение Гнозису – совсем другое дело. Это был собственный приказ Воина-Пророка. Задолго до первого урока Ахкеймион понял, что такой обмен знаниями будет невероятным и ужасным.

С самого начала, еще в Момемне, манеры Келлхуса покоряли всех. Уже тогда его старались ублажить, словно бессознательно понимали, как важно произвести на него хорошее впечатление. Обезоруживающее обаяние. Мягкая искренность. Невероятный интеллект. Люди открывались перед ним, потому что он не имел пороков, заставляющих человека поднимать руку на своего брата. Его всегдашняя скромность совершенно не зависела от личности собеседника. Люди грубили одним и лебезили перед другими, а Келлхус не менялся. Он никогда не хвалился. Никогда не льстил. Он просто рассказывал.

К таким людям привязываются. Особенно те, кто боится чужого мнения.

Давным-давно Ахкеймион и Эсменет придумали себе что-то вроде игры, состоявшей из попыток понять Келлхуса. Особенно после того, как открылась его божественность. Вместе они наблюдали за ростом пророка. Они замечали, как Келлхус борется с истинами, которые все тихо принимают. Они видели, как он оставил свое безупречное смирение, желание приуменьшить себя и принял свою злосчастную судьбу.

Он был Воин-Пророк, Глас и Сосуд, посланный спасти людей от Второго Апокалипсиса. И все же он каким-то образом оставался Келлхусом, безземельным князем Атритау. Конечно, он внушал желание повиноваться, но никогда не предполагал, что ему будут подчиняться больше, чем тогда, у костра Ксинема. Да и как бы он мог? Ведь подчинение измеряется величиной зазора между тем, чего требуют, и тем, что получают. Келлхус никогда не требовал чрезмерного. Просто так получилось, что весь мир попал под его влияние.

Иногда Ахкеймион шутил с ним, как в прежние времена. Словно и не было караскандских откровений. Словно не стояла между ними Эсменет. Затем вдруг проявлялась какая-то мелочь – блеск вышитого на рукаве Кругораспятия, запах женских духов, – и Келлхус менялся на глазах. От него веяло невероятной силой, как будто он становился живым магнитом, притягивавшим к себе вещи незримые, но ощутимые. Молчание кипело. Голос гремел. Все словно наполнялось глухим эхом напева Тысячи Тысяч Жрецов. Ахкеймион порой чувствовал головокружение. А иногда он закрывал глаза, увидев свечение около рук Келлхуса.

Даже сидеть в его присутствии было тяжело. Но учить его Гнозису?..

Чтобы ограничить уязвимость Келлхуса перед хорами, они решили, что сначала изучат все – лингвистические и метафизические – виды Напевов. И прежде всего возьмутся за эзотерику и тайные аналоги чтения и письма. В Атьерсе учителя всегда преподавали в первую очередь денотарии – короткие учебные Напевы, предназначенные для постепенного развития интеллекта учеников до того удивительного состояния, когда они способны одновременно понимать и выражать тайную семантику. Денотарии, однако, оставляли на ученике след колдовства точно так же, как и Напевы. Это означало, что Ахкеймион в каком-то смысле должен начать с конца.

Он принялся обучать Келлхуса гилкунье – тайному языку нелюдских магов-квуйя и языку гностических Напевов. На это ушло менее двух недель.

Сказать, что Ахкеймион был ошарашен или даже испуган насмерть, означает дать название слиянию таких чувств, которым и имени-то нет. Ему пришлось потратить три года только на то, чтобы усвоить грамматику этого экзотического языка, не говоря про словарный запас.

Когда Священное воинство выходило из энатпанейских холмов в Ксераш, Ахкеймион приступил к философскому обоснованию гностической семантики – так называемым Этури Сохонка, или Сохонкским тезисам. Нельзя обойти метафизику Гнозиса, хотя была она несовершенной и незавершенной, как и любая философия. Без ее понимания Напевы оставались пустой декламацией, от которой тупела душа. Гностическое и анагогическое чародейство зависело от смыслов, а смыслы основывались на понимании системы.

– Подумай, – говорил Ахкеймион, – о том, как одинаковые слова для разных людей означают разные вещи. А порой для одних и тех же людей они означают совершенно разное в разных обстоятельствах. – Он поискал в памяти пример, но сумел вспомнить лишь тот, что приводил много лет назад его собственный учитель Симас. – Когда человек говорит «люблю», это слово меняет смысл в зависимости не только от того, к кому оно обращено – к сыну, к любовнице или к Богу, – но и от того, кем является говорящий. «Люблю», произнесенное согбенным жрецом, имеет мало общего с «люблю» неграмотного юнца. Первый умудрен потерями, мудростью и жизненным опытом, а второму знаком только собственный пыл.

Ахкеймион невольно подумал, что «люблю» означает для него самого. Он всегда отгонял эти мысли – о ней, – погружаясь в разговор.

– Сохранение и выражение чистой модальности смысла, – продолжал он, – есть сердце колдовства, Келлхус. Каждым словом ты должен точно попадать в цель, извлекая ноту, способную заглушить хор реальности.

Келлхус смотрел на него прямо, хладнокровный и неподвижный, как нильнамешский идол.

– Поэтому, – сказал он, – вы используете древний тайный нелюдской язык.

Ахкеймион кивнул, уже не удивляясь сверхчеловеческой проницательности своего ученика.

– Обычные языки, и особенно родной, слишком сильно связаны с давлением жизни. Значения слов легко искажаются нашей интуицией и опытом. Полнейшая чуждость гилкуньи изолирует семантику колдовства от непостоянства нашей жизни. Анагогические школы, – он попытался умерить презрительность своего тона, – используют Высокую кунну, искаженную форму гилкуньи, с той же самой целью.

– Чтобы говорить как боги, – сказал Келлхус. – В отрыве от людских забот.

После краткого обзора тезисов Ахкеймион перешел к Персемиоте – медитативной технике, которой схоласты Завета благодаря живущему внутри каждого гомункулу Сесватхи уделяли мало внимания. Затем Ахкеймион погрузился в глубины «двойной семантики». Это был порог того, что до прихода ныне сидящего перед ним человека являлось последним предвестником проклятия.

Он объяснил важнейшие связи между двумя составляющими любого Напева: той, что всегда оставалась непроизнесенной, и той, которая всегда произносилась. Поскольку любой отдельный смысл мог быть искажен по причуде обстоятельств, Напевы требовали второго, параллельного значения. Столь же чувствительное к искажению, как и первое, оно закрепляло его, хотя и само было закреплено. Как говорил Аутрата, великий куниюрский метафизик: «Для полета языку нужны два крыла».

– Значит, непроизносимое служит для закрепления произносимого, – сказал Келлхус, – как слово одного человека подтверждает слово другого.

– Именно так, – ответил Ахкеймион. – Можно одновременно говорить одно и думать другое. Это величайшее искусство, даже большее, чем мнемоника. Для овладения этой техникой требуется огромная практика.

Келлхус беззаботно кивнул.

– Значит, из-за этого анагогические школы так и не смогли похитить Гнозис. Потому что просто повторять подслушанное бессмысленно.

– Еще есть метафизика. Но ты прав: ключ ко всему колдовству – невысказанное.

– А кто-нибудь экспериментировал с продлением невысказанных строф? – спросил Келлхус.

Ахкеймион нервно сглотнул.

– Ты о чем?

По странному совпадению две висящие лампы мигнули одновременно, заставив Ахкеймиона поднять взгляд. Свет тут же выровнялся.

– Никто не составил Напев из двух непроизносимых строф?

«Третья фраза» была мифом гностического колдовства, историей, перешедшей к людям от нелюдского наставничества. О ней говорилось в легенде о Су-юройте, великом куноройском короле-чародее. Но Ахкеймиону отчего-то не хотелось рассказывать эту легенду.

– Нет, – солгал он. – Это невозможно.

С тех пор их уроки пронизывало тревожное ощущение, что простота рассказов Ахкеймиона рождает немыслимое эхо. Много лет назад он участвовал в одобренном школой Завета убийстве айнонского шпиона в Конрии. Все, что Ахкеймион сделал, – передал сложенный дубовый лист с белладонной кухонному рабу. Действие было таким обыденным, таким безобидным…

Умерли трое мужчин и одна женщина.

Как всегда с Келлхусом, Ахкеймиону не приходилось ничего объяснять дважды. За один вечер Келлхус постигал обоснования, объяснения и подробности, на которые у Ахкеймиона уходили годы. Вопросы ученика поражали учителя в самое сердце. От четкости и проницательности его замечаний бросало в дрожь. Наконец, когда передовые части Священного воинства вошли в Героту, Ахкеймион приступил к самому опасному.

Келлхус светился благодарностью и добродушием. Он поглаживал мягкую бородку характерным жестом восхищения и на мгновение отчетливо напомнил Ахкеймиону Инрау. В глазах пророка отражались три точки света от ламп, висевших над головой Ахкеймиона.

– Итак, время пришло.

Ахкеймион кивнул, понимая, что все страхи и опасения написаны у него на лице.

– Мы начнем с базовых оберегов, – неуклюже произнес он. – С того, чем ты сможешь защитить себя.

– Нет, – сказал Келлхус. – Начнем с Призывных Напевов.

Ахкеймион нахмурился, хотя прекрасно понимал, что советовать или противоречить бесполезно. Он глубоко вздохнул и открыл рот, чтобы проговорить первые произносимые строфы Ишра Дискурсиа – древнейшего и простейшего гностического Напева Призыва. Но с его губ не слетело ни звука. Словно что-то сжало ему горло. Он покачал головой и рассмеялся, растерянно отвел взгляд и попытался снова.

Опять ничего.

– Я… – Ахкеймион посмотрел на Келлхуса более чем ошеломленно. – Я не могу говорить!

Келлхус внимательно посмотрел на него – сначала в лицо, затем на точку в пространстве между ними.

– Сесватха, – отозвался он наконец. – Как иначе Завет мог бы охранять Гнозис столько веков? Даже в ночных кошмарах…

Немыслимое облегчение охватило Ахкеймиона.

– Да… должно быть, так…

Он беспомощно глянул на Келлхуса. Несмотря на внутреннее смятение, он действительно хотел отдать Гнозис. Тайны сами просились наружу в присутствии Воина-Пророка. Ахкеймион покачал головой, опустил взгляд на руки, услышал вопль Ксинема и увидел, как лицо друга искажается, когда кинжал входит в его глаз.

– Я должен поговорить с ним, – сказал Келлхус.

Ахкеймион разинул рот, не веря своим ушам.

– С Сесватхой? Я не понимаю.

Келлхус снял с пояса кинжал – эумарнский, с черной жемчужиной на рукояти и длинным тонким клинком, вроде тех ножей, которыми отец Ахкеймиона чистил рыбу. На миг у Ахкеймиона мелькнула мысль, что Келлхус собирается выпотрошить его, вырезать Сесватху из его тела, как лекари-жрецы порой вынимают живого ребенка из чрева умирающей матери. Но пророк просто повертел рукоять в ладони, так что сталь засверкала в свете жаровни.

– Смотри на игру света, – велел он. – Смотри только на свет.

Пожав плечами, Ахкеймион уставился на оружие, внезапно захваченный кружением призрачных отблесков вокруг острия блестящего клинка. Словно смотришь на серебро сквозь водоворот. Затем…

Дальнейшее не поддавалось описанию. Особенно ощущение расширения, словно его взгляд протянулся сквозь открытое пространство в воздушные бездны. Он помнил, как запрокинулась его голова, помнил ощущение, что его мускулами овладел кто-то другой, хотя кости еще принадлежали ему. Казалось, чья-то сила держит его крепче цепей. Крепче, чем если бы его зарыли в землю. Он помнил, как говорил, но что именно сказал – не помнил. Словно память о разговоре, закрепленная на краю сознания, там и оставалась, сколько бы он ни дергал головой. Он никак не мог переступить порог восприятия…

И он получил искомое позволение.

Ахкеймион начал спрашивать Келлхуса, что происходит, но тот заставил его замолчать, улыбнувшись с закрытыми глазами – с такой улыбкой он обычно без усилий решал то, что казалось неразрешимым. Келлхус попросил его снова попытаться выговорить первую фразу. С чувством, близким к благоговейному страху, Ахкеймион услышал, как с его собственных уст слетают первые слова – первые произносимые строфы…

– Иратистринейс ло окойменейн лорои хапара…

Дальше – первая непроизносимая строфа.

– Ли лийинериера куи аширитейн хейяроит…

На мгновение Ахкеймион почувствовал головокружение – так легко выходили эти строфы. Так четко звучал его голос! Он собрался с мыслями в установившейся тишине, глядя на Келлхуса с надеждой и ужасом. Казалось, даже воздух оцепенел.

Сам он потратил семь месяцев, чтобы научиться одновременно управляться с произносимыми и непроизносимыми строфами, и даже тогда начинал с восстанавливающих семантических конструкций. Но почему-то у Келлхуса…

Молчание. Такое полное, что казалось, будто слышно, как лампы источают белый свет.

Келлхус кивнул, слабо улыбнулся, посмотрел прямо в глаза Ахкеймиону и повторил:

– Иратистринейс ло окойменейн лорои хапара! – Но слова его рокотали подобно грому.

Впервые Ахкеймион увидел, что глаза Келлхуса пылают – как угли в горне. От ужаса у него перехватило дыхание, кровь застыла, ноги и руки онемели. Если даже он, простак, этими словами может обрушивать каменные стены, что же сумеет с ними сделать Келлхус?

Где его пределы?

Ахкеймион вспомнил свой давний спор с Эсменет в Шайгеке, еще до Сареотской библиотеки. Если пророк поет голосом Бога, что это значит для него? Становится ли он шаманом, как в дни, описанные на Бивне? Или это делает его богом?

– Да, – прошептал Келлхус и снова повторил слова, звучавшие из самой сердцевины бытия, из его костного мозга, и отдававшиеся эхом в безднах души.

Его глаза вспыхнули золотым пламенем. Земля и воздух тихо гудели.

И тут Ахкеймион осознал…

«Мне не хватает понятий, чтобы осмыслить его».

Глава 7. Джокта

Всякая женщина знает, что есть лишь два типа мужчин: тот, кто чувствует, и тот, кто притворяется. Всегда помни, дорогая: любить можно только первых, но доверять можно только последним. Глаза затуманивает страсть, не расчет.

Анонимное письмо
Гораздо лучше перехитрить Истину, чем постичь ее.

Айнонская поговорка
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Джокта


Они обедали в столовой прежнего властителя Донжона. Пышное убранство комнаты, как уже понял Найюр, было обычным для кианцев, в отличие от скромных жилищ фаним. Резные пороги имитировали искусно плетенные циновки. Единственное окно напротив входа закрывала причудливая чугунная решетка. Прежде, без сомнения, ее обвивали цветущие лозы – Найюр видел их повсюду в городе. Стены украшали фрески с геометрическими узорами. В центре комнаты находилось углубление в три ступеньки, потому столик не выше колена Найюра казался вырезанным в полу. Полированная столешница из красного дерева под определенным углом блестела словно зеркало. Поскольку единственным источником света были свечи, казалось, что люди сидят в глубоком гнезде из подушек, окруженном темной галереей.

Все старались не набить себе синяков на коленях – постоянная опасность при трапезе за этими кианскими столами. Найюр расположился во главе, Конфас – рядом справа, за ним генерал Сомпас, командующий кидрухилями; затем генерал Ареамантерас, командир Насуэретской колонны; генерал Баксатас, командир Селиалской колонны, и в конце генерал Имианакс, командир кепалоранских копейщиков. Слева от Найюра сел барон Санумнис, за ним барон Тирнем, затем Тройатти, капитан хемскильваров. В полумраке вокруг стола толпились рабы, наполняя чаши вином и убирая грязные тарелки. У входа стояли два конрийских рыцаря в боевых доспехах с опущенными серебряными забралами.

– Сомпас сказал, что на террасе у твоих покоев видели огни, – заметил Конфас. Говорил он бесцеремонно, с подковыркой, словно хитрый родственник. – Что это было? – Он глянул на Сомпаса. – Четыре-пять дней назад.

– В ночь дождя, – ответил генерал, не поднимая взора от тарелки.

Сомпас хотел сосредоточиться на еде, не одобряя дерзкую манеру своего экзальт-генерала или весь этот ужин с тюремщиком-скюльвендом. Возможно, и то и другое, подумал Найюр, и еще много чего.

Конфас не сводил с него глаз, подчеркнуто ожидая ответа. Найюр выдержал его взгляд, обгрыз куриную ножку, показав зубы, и снова уставился в тарелку. Он давно не ел курятины.

Скюльвенд отхлебнул неразбавленного вина, поглядывая на экзальт-генерала. Вокруг левого глаза Конфаса еще виднелась припухлость. Как и его офицеры, он был в официальном мундире: туника из черного шелка, вышитая серебром, а поверх нее кираса с кованым изображением соколов вокруг Солнца Империи. Он умудрился протащить через пустыню свои наряды, подумал Найюр, и это много о нем говорит.

Каждый раз, закрывая глаза, Найюр видел потеки крови на стенах.

Он призвал сюда Конфаса и его генералов якобы для обсуждения прибытия кораблей и последующей погрузки колонн. Дважды он задавал вопросы и слышал неопределенные ответы этого негодяя. На самом деле Найюра не интересовали корабли.

– Необычные огни, – продолжал Конфас, все еще глядя на скюльвенда в ожидании ответа.

Очевидный отказ Найюра говорить об этом действия не возымел. Людей вроде Икурея Конфаса, как понял вождь утемотов, смутить невозможно.

Зато их можно напугать.

Найюр сделал еще один большой глоток. Глаза Конфаса следили за его чашей. В его взгляде были проницательность, оценка потенциальной слабости, но и тревога. Происшествие с колдуном испугало его. Найюр знал, что так оно и будет.

Интересно, подумал он, дунианин так же себя чувствует?

– Я хочу, – сказал Найюр, – поговорить о Кийуте.

Конфас сделал вид, будто поглощен поданным блюдом. Он ел с манерностью высшей знати Нансура – двумя вилочками, поднося каждый кусочек ко рту так, словно высматривал, нет ли в нем иголок. В нынешних условиях он, возможно, и правда этого опасался. Когда он поднял голову, его веки были опущены, но радость скрыть трудно. С момента прибытия сюда его не отпускало какое-то… возбуждение.

«Он что-то затевает. Он считает, будто я уже обречен».

Экзальт-генерал пожал плечами:

– И что ты хочешь услышать о Кийуте?

– Мне вот что любопытно… Что бы ты делал, если бы Ксуннурит не напал на тебя?

Конфас улыбнулся, как человек, который с самого начала понимал, к чему клонит собеседник.

– У Ксуннурита не было выбора, – ответил он. – В том и состоял мой план.

– Не понимаю, – сказал Тирнем, и изо рта у него при этом выпал кусок утятины.

– Экзальт-генерал учел все, – объяснил Сомпас с солдатской уверенностью. – Время года и потребности. Гордость наших врагов. То, что вынудит их напасть на нас. И прежде всего их надменность…

Сомпас бросил на Найюра быстрый взгляд, одновременно ядовитый и тревожный.

Из всех присутствующих генералов Биакси Сомпас больше всего озадачивал Найюра. Биакси традиционно соперничали с Икуреями, но этот человек постоянно лизал Конфасу задницу.

– Скюльвенды отвергают мужеложство! – с сильным акцентом вскричал генерал Имианакс. – Считают его самым страшным оскорблением. – При этих словах он возвел очи к потолку, а потом глумливо уставился на Найюра. – Поэтому экзальт-генерал приказал публично изнасиловать всех наших пленников.

Сомпас побледнел, а Баксатас нахмурился, глядя на этого сварливого норсирайского дурака. Ареамантерас фыркнул от смеха прямо в чашу с вином, но не осмелился поднять взгляд от стола. Санумнис и Тирнем украдкой посмотрели на командира.

– Да, – беспечно ответил Конфас, орудуя вилочками. – Так я и сделал.

Долгое время никто не осмеливался произнести ни слова. Найюр с непроницаемым лицом наблюдал, как экзальт-генерал жует.

– Война, – продолжал Конфас, словно они вели непринужденную беседу. Он сделал паузу, чтобы проглотить кусочек. – Война – это как бенджука. Правила зависят от того, какой ты делаешь ход, не больше и не меньше…

Найюр не дал ему договорить. Он сказал:

– Война – это интеллект.

Конфас закончил есть и аккуратно отложил серебряные вилочки.

Найюр отодвинул свою тарелку:

– Тебе интересно, где я это услышал?

Конфас поджал губы и покачал головой. Промокнул подбородок салфеткой.

– Нет… ты был там. В тот день, когда я объяснял Мартему свою тактику. Ты ведь там был, да? Среди павших.

– Был.

Конфас кивнул, словно его тайное предположение подтвердилось.

– Мне вот что любопытно… Ведь мы с Мартемом были одни. – Он многозначительно посмотрел на Найюра. – Без свиты.

– Ты хочешь знать, почему я тебя не убил?

Экзальт-генерал хмыкнул.

– Я бы сказал, почему не попытался убить?

Молоденький раб протянул руку из темноты и забрал тарелку Найюра. Золото и кости.

– Трава, – сказал он. – Травы оплели мои руки и ноги. Они привязали меня к земле.

Где-то отворилась дверь. Он ясно различил это в их глазах – в глазах своих так называемых подчиненных. Отворилась дверь, и ужас встал среди них.

«Я вижу тебя».

Казалось, только Конфас ничего не замечает. Будто у него не хватало для этого органов чувств.

– Конечно, – усмехнулся он. – Ведь поле было моим.

Никто не рассмеялся.

Найюр откинулся назад, глядя на свои огромные ладони.

– Оставьте нас, – приказал он. – Все.

Поначалу никто не двинулся, даже не посмел вздохнуть. Затем Конфас откашлялся. Сурово нахмурившись, он сказал:

– Делайте… как он сказал.

Сомпас попытался возразить.

– Вон! – крикнул экзальт-генерал.

Когда все ушли, Найюр впился взглядом в точеные черты Конфаса.

«Найюр урс Скиоата…»

Конфас кивнул, словно все понимал.

– Я проиграл бы при Кийуте, – сказал он, – если бы верховным вождем был ты.

«… самый яростный из воинов».

– Проиграл бы битву, – отозвался Найюр, – и не только.

Конфас хмыкнул над чашей с вином, поднял брови и проговорил:

– Полагаю, империю тоже.

Найюр с изумлением и интересом смотрел на него. У него не укладывалось в голове, что сидевший перед ним мальчишка – это и есть полководец, выигравший сражение при Кийуте много лет назад. Тот человек был непобедим. Он царил над полем битвы, его имя застыло на губах бесчисленных мертвецов. Великий Икурей Конфас.

Это он, Лев Кийута. Шея у него такая же тонкая, как и множество других, сломанных Найюром.

Экзальт-генерал отодвинул тарелку и обратил на скюльвенда веселый заговорщицкий взгляд.

– А что живет в сердцах ненавистных врагов? Нет никого, кроме Анасуримбора, кого бы я презирал больше, чем тебя. И все же я нахожу некое успокоение в твоем присутствии.

– Успокоение, – хмыкнул Найюр. – Потому что ты относишься к миру как к собранию твоих военных трофеев. Твоя душа ищет лести – даже во мне. Ты видишь себя во всем, как в зеркале.

Экзальт-генерал моргнул, затем тихонько рассмеялся.

– Не надо преуменьшать, скюльвенд.

Найюр вонзил кинжал в тяжелый стол, заставив подскочить чаши, блюда и самого Конфаса.

– Вот, – прорычал он, – вот! Вот что такое мир на самом деле!

Конфас сглотнул, отчаянным усилием сохранив на лице маску добродушия.

– И что же это значит? – спросил он.

Варвар осклабился.

– Даже сейчас он заставляет тебя двигаться.

Икурей Конфас облизнул губы. Стиснул зубы. Красивое лицо напряглось. Почему гнев так сильно искажает красивые лица?

– Смею тебя заверить, – ровным голосом начал Конфас, – я не боюсь…

Найюр ударил его так сильно, что опрокинул на спину.

– Ты ведешь себя так, словно живешь уже вторую жизнь! – Найюр вскочил на стол. Чаши и блюда полетели во все стороны. Глаза Конфаса от ужаса вылезли из орбит и стали огромными, как серебряные таланты. Он отползал от Найюра по подушкам. – Словно знаешь, чем она кончится!

Конфас очнулся от оцепенения.

– Сомпас… Сомпас!

Найюр перепрыгнул через стол и ударил его по затылку. Экзальт-генерал упал. Найюр расстегнул свой пояс и сорвал его. Захлестнул им шею Конфаса и заставил того подняться на колени, рывком притянул всхлипывающего противника к столу, бросил грудью на стол и стал бить лицом о его собственное отражение – раз, другой…

Он поднял взгляд и увидел рабов, столпившихся в темноте с воздетыми руками. Один из них плакал.

– Я демон! – вскричал Найюр. – Демон!

Затем повернулся к Конфасу, содрогавшемуся под ним на столе.

Некоторые вещи требуют точного объяснения.


Восход. Свет озарил восточную колоннаду, окрасив ее оранжевым и розовым. Легкий бриз принес запах кедра и песка. Казалось, вся Джокта просыпается от прикосновения утра.

Найюр смахнул на пол чашу с вином. Она звякнула о плиты, затем беззвучно покатилась по коврам. Он сел на краю постели, потер переносицу и направился к бронзовому умывальнику у западной стены. Глядя на геометрические фрески с вписанными в них овалами, омыл бедра, запятнанные кровью и мерзкой грязью. Нагим вышел на террасу, на солнечный свет. Джокта тихо расплывалась в утреннем свете, как капля масла в воде. Где-то ворковали голуби. С восточной стороны, черные на фоне золотистого моря, корабли качались на якорях у входа в бухту. Нансурские корабли.

Значит, сегодня.

Он оделся сам, а раба послал к Тройатти. Капитан перехватил Найюра по дороге к казармам.

– Отправь людей на корабли, – сказал Найюр. – Мы опустим цепь у входа в гавань только тогда, когда все суда будут обысканы. Я желаю, чтобы ты лично отвел Конфаса с его генералами в гавань. На Большую пристань. Возьми как можно больше людей.

Молчаливый конриец послушно внимал, почесывая свазонд на руке. Потом кивнул, коснувшись бородой груди.

– И что бы ни случилось, Тройатти, – добавил Найюр, – охраняй Икурея.

– Тебя что-то беспокоит, – заметил капитан.

На мгновение Найюру показалось, что они с Тройатти друзья. Еще с Шайгека капитан и его солдаты называли себя хемскильварами, «людьми скюльвенда». Он учил их обычаям своего народа – тогда это казалось ему важным, – а они следовали за ним из присущего юности странного стремления обожать кого-то. Они не оставили Найюра даже после того, как Пройас подчинил их другому командиру.

– Флот прибыл как-то слишком скоро… Сдается мне, корабли отчалили еще до изгнания Конфаса.

Тройатти нахмурился.

– Думаешь, они и не планировали забирать Конфаса, а везли ему подкрепление?

– Вспомни Кийут… Император отправил с Икуреем только часть имперской армии. Почему? Обороняться от моих сородичей, которые уже уничтожены? Нет. Он не случайно приберег силы.

В глазах капитана сверкнуло понимание.

– Охраняй Конфаса, Тройатти. Если придется пролить кровь – не останавливайся.

Передав приказы Санумнису и Тирнему, Найюр с несколькими хемскильварами направился к Большой пристани. Она представляла собой береговую террасу из камня и гальки, охватывающую деревянные пирсы. Под сандалиями хрустели ракушки. Люди скюльвенда развернулись цепью, оттесняя энатейских зевак, по большей части рыбаков, устроившихся на свободных причалах. Присутствие Найюра гарантировало, что все обойдется без происшествий. Высохшие сети оттаскивали в сторону. Сараи ломали.

Воняло сыростью и тухлой рыбой. Прикрыв глаза от солнца рукой, Найюр смотрел, как несколько лодок идут из гавани к передней нансурскойкаракке. Они были похожи на перевернутых жуков, дружно шлепающих лапками по воде. Красногорлые чайки парили в небе с пронзительными криками. Как называл их Тирнем? Ах да, гопасы…

Все больше лодок подходили к кораблям.

Вскоре подъехал Санумнис в боевых доспехах, сопровождаемый туньерским вождем по имени Скайварра. Туньер прибыл три дня назад вместе с тремя сотнями сородичей, Людьми Бивня. Как объяснил Санумнис, они задержались с отплытием из-за фатального сочетания эумарнского вина и поноса. Вождь был крепкий светловолосый мужчина, рябой и отчаянный, как большинство его соотечественников. Ни одного диалекта шейского он не знал, но, как и Санумнис, умел кое-как объясниться на ломаном тидонском, и Найюр мог с ним разговаривать. Похоже, Скайварра был недавно обращенным пиратом, а потому питал злость к нансурцам и их благочестивому флоту. Он согласился задержаться еще на денек.

Во время разговора появился посланец от Тройатти. Имианакса, Баксатаса и Ареамантераса сейчас сопровождали к гавани, но Конфаса нигде не могли отыскать. Предполагали, что прошлой ночью он был жестоко избит, и Сомпас повел его в город к лекарю.

Найюр выдержал подозрительный взгляд Санумниса.

– Закрыть ворота! – приказал он. – Людей на стены… Если что-то случится – город твой, согласно приказу Воина-Пророка.

Барон поморщился под его пристальным взором, кивнул. Когда они со Скайваррой ушли, Найюр снова повернулся к солнечному свету. Первая лодка возвращалась. Она шла между башнями у входа в гавань над цепью, опущенной в воду. Солнце уже поднялось высоко, и Найюр ясно различил алые паруса корабля, поднятые на черных мачтах.

Тирнем и его свита прибыли за несколько мгновений до того, как люди Тройатти повели нансурских офицеров к берегу. Найюр велел своим людям встать вдоль пристани.

– Если все в порядке, – сказал он, – начинайте погрузку.

– Если все в порядке? – не скрывая тревоги, переспросил барон.

Недоброе предчувствие прямо-таки висело в воздухе.

Найюр отвернулся и жестом приказал хемскильварам подвести пленных к краю причала. Руки их были связаны за спиной – значит, они сопротивлялись.

Нансурских генералов тычками погнали к причалу. Найюр гневно посмотрел на них:

– Молитесь, чтобы корабли были пусты.

– Пес! – рявкнул старый Баксатас. – Что ты знаешь о молитвах!

– Побольше, чем ваш экзальт-генерал.

На мгновение повисло молчание.

– Мы знаем, что ты сделал, – не без некоторой опаски произнес Ареамантерас.

Нахмурившись, Найюр подошел к нему и остановился только тогда, когда генерала полностью накрыла его огромная тень.

– А что я сделал? – спросил он странно звучавшим голосом. – Я проснулся и всюду увидел кровь… кровь и дерьмо.

Ареамантераса трясло. Он открыл рот, но губы его дрожали.

– Проклятая свинья! – крикнул Баксатас, стоявший по правую руку от него. – Скюльвендская свинья!

Несмотря на бешенство, в его глазах читался страх.

Над пристанью ныряли в воздухе и кричали гопасы.

– Где он? – спросил Найюр. – Где Икурей?

Никто не сказал ни слова, и только старый Баксатас осмелился не отвести глаза. В какой-то момент он готов был плюнуть Найюру в лицо, но, похоже, передумал.

Найюр отвернулся и взглянул на ближайшую лодку. Посмотрел, как черная вода у края причала плещется о сваи. Увидел ветку, торчавшую из темноты. Ее раздвоенный конец качался над самой поверхностью воды, как пальцы, окаймленные пеной.

Лодочник крикнул, что корабли пусты.


К полудню все карраки и эскорт из боевых галер были проведены в гавань. Найюр держал ворота закрытыми, не желая рисковать, пока Конфас не окажется у него в руках. Он приказал Тирнему и его людям вместе с Тройатти прочесать город.

Адмирал нансурского флота по имени Таремпас объяснил, что с ветром им повезло и плавание по Трем Морям прошло благополучно. Он больше волновался о возвращении – по крайней мере, так он говорил. Он был нервным невысоким человеком и, судя по бегающим глазкам, интересовался скорее окружающей обстановкой, чем своим собеседником. Он как будто все оценивал.

Незадолго до этого солдаты в полевом лагере подняли шум, прознав о раннем прибытии флота. Когда наступил полдень, а им все еще официально ничего не сообщили, они начали возмущаться. Несколько раз по пути через город Найюр слышал их: пронзительные выкрики и громогласные одобрительные вопли. Этого можно было ожидать от людей, соскучившихся по дому, да еще после трех недель под охраной.

Затем просочился слух об исчезновении экзальт-генерала.

Вместе с Санумнисом и Скайваррой Найюр выехал на вал, выходящий к лагерю. Подъем на гребень был подобен выходу из уютного укрытия в самое сердце битвы – такой стоял шум. Палатки во множестве теснились у основания крепостных стен, заполняя вытоптанное тысячами ног поле. Голая земля по узкому проходу перетекала в дорогу, бегущую на юг, по заброшенным полям к реке Орас, что вилась сине-черной лентой за подернутыми дымкой зарослями деревьев. На западной стороне лагеря собралась большая толпа. Тысячи человек в грязных красных туниках грозили кулаками конрийским рыцарям, стоявшим цепью в сотне шагов от дальнего края вырубленного сада. Не считая шлемов и забрал, они во всем походили на кианских всадников.

Санумнис мрачно присвистнул.

– А не перебить ли их? – спросил он.

– Твоих людей задавят числом. Так ты просто дашь им оружие.

– Но не оставить же все как есть?

Найюр пожал плечами.

– Не вижу осадных башен… Просто удерживай их за оцеплением, подальше от офицеров. Как только толпа получит предводителя, она превратится в армию. Если солдаты начнут строиться и вспомнят о порядке, немедленно вызывай меня.

Барон кивнул и посмотрел на командира с невольным восхищением.

Вскоре пришло известие от Тройатти. Капитан побывал на заброшенном городском кладбище в малонаселенном кианском квартале, где его люди нашли нечто вроде подземного хода. Найюр подозревал о такой возможности давно – задолго до того, как нашел Тройатти на четвереньках и без рубахи у входа в полуразрушенный склеп.

Конфас бежал.

– Этот путь выводит за стены на несколько сотен ярдов, – мрачно сказал конриец. – Им пришлось прокопать выход к поверхности. – Он скривился, словно хотел сказать: «По крайней мере, он замарал свои руки».

Найюр несколько мгновений внимательно смотрел на него и думал о нелепости того, что айнрити наносят себе шрамы на манер скюльвендов. Как будто от этого становятся более мужественными. Он оглядел кладбище: покосившиеся обелиски, провалившиеся склепы, кривоватые статуи, все нансурские или кенейские. Он не ощущал ничего страшного, ничего такого, что удержало бы фаним от осквернения этого места. На соседних улочках слышались голоса – там перекликались хемскильвары.

– Прекрати поиски, – сказал Найюр. Кивнул на вход в туннель. – Закрой его. Завали.

Он повернулся, чтобы посмотреть на гавань, но кирпичный фасад дома мешал ему. Конфас устроил все это… Проведя столько времени с дунианином, Найюр научился различать замыслы.

Нельзя допустить второго Кийута.

«Забываю… о чем-то…»

Не говоря ни слова Тройатти, он пустил коня галопом по короткой дороге к Донжону. Прошагал по изукрашенным залам, выкликая адепта Багряных Шпилей Саурнемми. Посвященный вывалился из своих комнат с еще припухшими после сна глазами.

– Какие Напевы ты знаешь? – рявкнул на него Найюр.

Вялый дурак ошарашенно заморгал.

– Я… я…

– Можешь воспламенить дерево на расстоянии? Корабли можешь зажечь?

– Да…

Откуда-то издалека раздался звук конрийского рога: Санумнис призывал его. В лагере что-то началось.

– В гавань! – прорычал Найюр, поворачивая назад.

Краем глаза он уловил, как Саурнемми, испуганный и неуклюжий, вцепился в подол своей красной ночной сорочки.

Найюр помчался к Зубу, откуда вроде бы слышался рог. Призыв прозвучал еще три раза, резкий и печальный. Найюр пробился сквозь толпу рыцарей в открытом проходе за воротами Зуба. От основания барбакана ему махали руками и кричали.

– Быстрее, – сказал барон Санумнис, как только Найюр взлетел на верхние ступени лестницы. – Иди сюда.

Наклонившись между двумя зубцами, Найюр увидел, что солдаты Конфаса покинули лагерь и двинулись на север. Они группами перепрыгивали через канавы, миновали посадки деревьев…

– Вон там, – проговорил Санумнис, теребя одной рукой свою бороду, а другой указывая на широкий изгиб реки Орас.

Всмотревшись в заросли черных песчаных ив, Найюр увидел отряд вооруженных всадников, ехавших вольным строем. Впереди вилось алое знамя с Черным Солнцем и конской головой… Кидрухили.

– И там, – добавил Санумнис, на сей раз показывая на поросшие зеленью склоны холмов.

Хотя там их прикрывал сумрак лощины, Найюр ясно все разглядел. Пехота.

– Ты погубил нас, – сказал Санумнис.

Его голос звучал странно. В нем было не обвинение, но что-то более страшное.

Найюр повернулся к нему и тут же понял, что Санумнис очень хорошо представлял себе их положение. Он знал, что имперские корабли причалили где-то севернее города и высадили там неизвестно сколько тысяч человек – несомненно, хватит на целую армию. Более того, он знал, что Конфас не позволит себе оставить кого-то из своих тюремщиков в живых.

– Ты должен был убить Конфаса, – сказал Санумнис. – Ты должен был убить его.

«Слабак! Жалкий паршивец!»

Найюр нахмурился.

– Я не убийца.

Невероятно, но глаза барона потеплели. Найюр почувствовал что-то почти… родственное между ними.

– Да, – кивнул Санумнис. – Думаю, ты не убийца.

«Нытик!»

И, словно пораженный предчувствием, Найюр обернулся и посмотрел на Волок – широкую улицу, что шла от Зуба до самой гавани. За лабиринтом крыш виднелись самые дальние черные грузовые корабли. От ближних выглядывали только мачты.

Вспышка света в проеме между стен. Найюр моргнул. Раскат грома. Все в ужасе повернулись туда.

Снова вспышки. Санумнис ругнулся по-конрийски.

Адепты. Конфас спрятал на кораблях своих колдунов. Имперский Сайк. Мысли в голове Найюра бешено завертелись. Он обернулся к войскам, выдвигавшимся из долины. Посмотрел на садящееся солнце. Снова грохот и треск в небесах.

– Нужны хорометатели, – сказал он барону. – У тебя найдутся четыре лучника с хорами?

– Братья Диремти и еще двое. Но тогда им конец… Имперский Сайк! Сейен милостивый!

Найюр схватил его за плечи.

– Это предательство. Икурей должен убить всех, кто может свидетельствовать против него. И ты это знаешь.

Санумнис бесстрастно кивнул.

Найюр ослабил хватку.

– Вели своим ребятам с хорами расположиться в зданиях вокруг гавани, чтобы не быть на виду. Объясни им, что убить надо только одного человека – одного из них, – чтобы запереть Сайк в гавани. Без прикрытия пехоты они не выступят. Колдуны берегут свои шкуры.

Глаза Санумниса сверкнули – он понял замысел. Найюр знал, что Конфас наверняка приказал адептам оставаться на кораблях, потому что их главная задача – не дать никому уйти. Экзальт-генерал не дурак, чтобы подвергать риску самое тонкое и мощное свое оружие. Нет, Конфас намеревался войти через Зуб. Но пусть Санумнис и остальные думают, будто они вынудили Икурея прорываться этим путем.

Ослепительная вспышка заставила Найюра посмотреть на гавань. Вне всякого сомнения, Тирнем и его люди – те, что уцелели, – бегут в город.

– Стемнеет прежде, чем нансурец сумеет организовать нападение на ворота, – кинул через плечо Найюр. – Все, кроме дозорных, должны покинуть стены. Мы отойдем в город.

Санумнис нахмурился.

– Имперский Сайк ничего не сможет сделать, пока мы здесь, среди местных жителей, – объяснил Найюр. – Есть надежда…

– Надежда?

– Мы должны обескровить его! Мы – не просто Люди Бивня.

Барон оскалил зубы от ярости, и это была именно та искра, которой добивался Найюр. Он посмотрел на стену, на десятки обращенных к нему встревоженных лиц. Другие, в основном туньеры, сгрудились у мощеного прохода около Зуба. Найюр глянул на гавань. Дым в свете заката окрасился оранжевым и черным.

Скюльвенд шагнул к внутренней стороне крепостной стены и раскинул руки.

– Слушайте меня! Я не стану вам лгать. Я ничего не знаю о том, кому вы молитесь и жаждете ли вы славы. Но я знаю другое: в грядущие дни вдовы станут рыдать, проклиная меня! Сыновей и дочерей продадут в рабство! Отцы придут в отчаяние, потому что род их прервется! Этой ночью я вырежу свою отметину на теле Нансура, и тысячи будут молить меня о пощаде!

Искра стала пламенем.

– Скюльвенд! – взревели воины. – Скюльвенд!


Раньше переход за Зубом представлял собой нечто вроде рынка. Площадка шириной в двенадцать шагов тянулась от основания барбакана до Волока. Старинный кенейский дом стоял у северного входа на Волок, рядом теснились ветхие лавки и стойла. Найюр прятался на другой стороне, в одном из домишек окнами на юг. Он вглядывался в сумрак и видел отблески оружия в руках солдат, притаившихся в доме напротив. Маленькое западное окно позволяло смотреть на проход сверху, но поскольку там взошла луна, внутренняя стена и барбакан казались непроницаемыми черными монолитами.

Сзади перешептывался с хемскильварами Тройатти, объяснял слабости нансурцев и тактику, которую Найюр изложил ему, Санумнису, Тирнему и Скайварре. Снаружи слышались крики нансурских офицеров – Конфас делал последние приготовления.

Как и ожидал Найюр, Сайк отказался покинуть корабли. Это значило, что нансурцы, по сути дела, контролировали только гавань. Найюр внимательно следил за приближавшимися колоннами – пока там были Фаратасская, Хориалская и знаменитая Мосская – и распределял свои отряды по зданиям, окружавшим Зуб. Солдат снабдили молотами, мотыгами и прочими инструментами, какие только удалось найти. Они выломали камни из стен и превратили широкую дорогу на запад города в лабиринт, а затем тихо заняли позиции и принялись ждать.

Найюр понимал, что дунианин сделал бы иначе.

Келлхус нашел бы способ овладеть ситуацией или сбежал бы. Разве не так он поступил в Карасканде? Совершил чудо, чтобы получить власть. Он не только объединил противоборствующие фракции внутри Священного воинства, но и дал им возможность вместе вести войну.

Здесь таких способов не было – по крайней мере, Найюр их не видел.

Тогда почему бы не бежать? Зачем связывать судьбу с обреченными? Ради чести? Ее не существует. Ради дружбы? Скюльвенд – враг всем. Да, случаются перемирия, временные союзы ради общих интересов, но больше ничего. Ничего значимого.

Этому научил его Келлхус.

Найюр хрипло рассмеялся, осознав это, и на мгновение мир пошатнулся. Его наполнило ощущение силы – словно из его тела вырастал кто-то другой, могучий и огромный. Словно он может протянуть руки, оторвать от земли Джокту и швырнуть за горизонт. Его ничто не связывало. Ничто. Ни сомнения, ни инстинкты, ни привычки, ни расчет, ни ненависть… Он стоял в начале всего. Он стоял нигде.

– Людям интересно, – сказал Тройатти, – что тебя так развеселило, господин.

Найюр осклабился.

– Да то, что я когда-то беспокоился за свою жизнь!

Он услышал некий шум: неестественное бормотание, похожее на шорох насекомых. Слова пробирались сквозь него, как огонь сквозь дым, заставляя душу прислушиваться, искать смысл в их змеиных изгибах…

Сияние. Череда вспышек пламени на стенах. Внезапно барбакан показался щитом, прикрывающим воинов от ослепительного света. Кто-то из часовых полетел вниз, охваченный огнем.

Началось.

Полоски света очертили обитые железом ворота барбакана. По центру прошла золотая полоса, в мгновение ока обе створки сорвались с петель и со страшным скрежетом врезались в решетку. Камни треснули. Еще один взрыв. Словно звук из рога, из-под арки полился свет. Решетка не удержалась и влетела внутрь древнего кенейского строения. Клубы дыма повалили вперед и вверх, мимо домов, по Волоку.

Найюр заморгал. В глазах вспыхивали искры. Все снова погрузилось во тьму. Солдаты кашляли, били руками воздух. Послышался нарастающий рев. Все замерли… Это кричали люди. Тысячи солдат.

Найюр знаком приказал всем отступить в темноту.

Рев звучал необыкновенно долго, но не терял силы, только нарастал. В черном горле барбакана появились воины с копьями и прямоугольными щитами. Они бежали вперед ряд за рядом, прикрывая фланги стеной щитов, и через ворота выплескивались на Волок. Найюр знал, что они обучены бить сильно и глубоко, нападать на отдельные отряды противника и отрезать их от основного войска. «Умное копье, – говорили их командиры, – само находит цель!»

Следующие мгновения казались просто нелепыми. Как сверкающие тени, нансурцы один за другим промчались мимо двери хлева, где затаились люди Найюра. Сотни бежали по Волоку, их шлемы блестели в лунном свете, их белые икры мелькали во мраке. Затем в темноте раздался сигнал рога – первый. Найюр увидел, как с третьего этажа дома напротив с устрашающим боевым кличем устремились на врага косматые туньеры.

Стальные клинки. Звон щитов. Затем рев и сияние.

Почти все нансурцы остановились и развернулись. Некоторые подпрыгивали, чтобы рассмотреть топоры, разящие их слева. Немногие умники оценивающе разглядывали окна и двери окрестных домов.

Потом пропел второй рог, и Найюр ринулся вперед со скюльвендским боевым кличем. Его бойцы врезались в спину ошарашенным пехотинцам Нансура. Найюр ударил в челюсть первого обернувшегося к нему солдата, а второго схватил под мышку, пока тот пытался высвободить копье. За секунды были перебиты несколько сотен. Затем конрийцы с южной стороны внезапно очутились лицом к лицу с туньерами, двигавшимися на север.

Раздались хриплые радостные крики, но Найюр мигом прекратил их неистовым воплем:

– Прочь с улицы! Прочь с улицы!

Неестественный шум возобновился.

Дальнейшая битва не походила ни на одно прежнее сражение. Черноту ночи пронзали вспышки колдовского света. Кого-то убили, кто-то сам убивал. Люди гонялись друг за другом в лабиринте развалин, дрались на открытых улицах врукопашную, выбивали друг другу зубы, кровь брызгала на лица. В темноте жизнь Найюра повисала на волоске, спасали только сила и ярость. Но на свету – лунном или от пожара – нансурцы отступали и оборачивали против него тупые концы копий.

Конфас хотел взять его живым.

У Найюра не хватило бы места на руках для свазондов, заслуженных той ночью.

Когда он в последний раз видел Скайварру, тот вместе с бандой своих косматых пиратов порубил отряд пехотинцев и готовился встретить атаку кидрухилей. Санумнис умер у него на руках, захлебнувшись кровью. Тройатти, как и множество хемскильваров, погиб под ливнем колдовской нафты, не задевшей Найюра. Что случилось с Тирнемом и Саурнемми, скюльвенд так и не узнал.

В конце концов Найюра и горстку его людей – троих конрийцев в шлемах с боевыми масками, похожих на удивительные машины, и шестерых туньеров, у одного из которых на белокурых косах болтались высушенные головы шранков, – загнали на широкую лестницу под руинами фанимского храма. Враги рубили и кололи воинов, пока в живых не остались лишь двое: Найюр и безвестный туньер. Они стояли плечом к плечу, тяжело дыша. На ступенях у их ног грудой лежали мертвецы. Раненые ползли и пытались подняться, как пьяные. Все вокруг тонуло в крови. В темноте раздавались приказы офицеров, внизу на фоне горящих домов выстраивались боевые ряды. Солдаты снова бросились в атаку. Норсираец расхохотался, взревел и занес свою огромную боевую секиру. Копье вонзилось ему в шею, и он упал вперед, грудью на мечи.

Найюр возбужденно взвыл. Нансурцы наступали на него с перекошенными от ужаса и решимости лицами, выставив тупые концы копий. Найюр прыгнул в самую гущу врагов, воздев покрытые шрамами руки.

– Я демон! – рычал он. – Демон!

Его пытались схватить, а он ломал им руки, разбивал лица, сворачивал шеи, калечил спины. Кровь брызгала в небо, когда он вырывал еще бьющиеся сердца. Мир распадался, как гнилая шкура, а Найюр был как железо. Только он.

Он – один из Народа.

Нансурцы вдруг дрогнули, отступили и укрылись за щитами тех, кто стоял сзади. Они с ужасом смотрели на его окровавленный силуэт. Казалось, вся земля охвачена огнем.

– Тысячу лет! – прорычал он. – Тысячу лет я насиловал ваших жен! Душил ваших детей! Убивал ваших отцов! – Он взмахнул сломанным мечом. Кровь струей текла с его локтя. – Тысячу лет я охотился на вас!

Он отшвырнул меч, схватил копье и метнул его в солдата, стоявшего напротив. Копье пробило щит, кирасу и прошило тело насквозь.

Найюр расхохотался. Ревущее пламя подхватило этот смех, наполнив его смертоносным колдовством.

Крики, вопли. Кое-кто уже бросил оружие.

– Взять его! – послышался крик. – Вы нансурцы! Нансурцы!

Знакомый голос.

Он мгновенно вернул им осознание общей силы, совместно пролитой крови.

Найюр опустил голову, оскалился…

На сей раз они бросились все разом, опрокинув скюльвенда, как волна. Он отбивался и вырывался, но его свалили на землю. Все поплыло. Враги, как воющие обезьяны, плясали вокруг него и били его, плясали и били.

А потом они пропустили к Найюру своего непобедимого экзальт-генерала. Над его прекрасным избитым лицом к небу поднимался дым, заслоняя звезды. Глаза Конфаса были прежними, только беспокойными. Очень беспокойными.

– Точно такой же, – презрительно выплюнул он разбитыми губами. – Точно такой же, как Ксуннурит.

И когда тьма опустилась на Найюра, скюльвенд наконец понял: дунианин послал его сюда не для того, чтобы он убил Конфаса.

А для того, чтобы он сам стал жертвой Икурея.

Глава 8. Ксераш

Надежда – лишь предвестник сожаления. Это первый урок истории.

Касид. Кенейские анналы
Вспоминать Апокалипсис – значит переживать его. Именно это делает саги, при всей их буйной красоте, такими чудовищными. Несмотря на свои торжественные заявления, авторы их не трепещут и почти не скорбят. Они ликуют.

Друз Ахкеймион.
Компендиум Первой Священной войны
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Ксераш


По приказу Воина-Пророка в Героту начали просачиваться отдельные соединения Священного воинства. Лорд Сотер и его кишьяти первыми подошли по Геротскому тракту к черным стенам города. Властный айнонский палатин подъехал прямо к вратам, которые Люди Бивня называли Двумя Кулаками, и потребовал переговоров с правителем-сапатишахом. Ксерашцы ответили, что только страх перед жестокостью заставил их запереть ворота. На это лорд Сотер рассмеялся, закончил беседу и отвел своих людей на возделанные поля вокруг города. Он разбил первый осадный лагерь посередине вытоптанного поля сахарного тростника.

Воин-Пророк приехал утром следующего дня вместе с Пройасом и Готианом. Вечером жители Героты прислали послов, чтобы посмотреть на лжепророка, сразившего их падираджу, и договориться с ним. Однако для торга у них не хватало духу. Похоже, сапатишах Ксераша Утгаранги и все оставшиеся в живых кианцы покинули город несколько дней назад. Вскоре посольство вернулось к Двум Кулакам, уверившись, что другого выбора, кроме как сдаться без предварительных условий, у них нет.

После долгого форсированного марша ночью прибыл Готьелк с основными силами тидонцев.

Утром геротские послы уже висели на стене над огромными вратами. Их выпущенные кишки болтались до самой земли. По словам перебежчиков, сумевших покинуть город, ночью случился бунт. Его возглавили жрецы, верные прежним кианским господам.

Люди Бивня стали готовиться к штурму.

Когда Воин-Пророк подъехал к Двум Кулакам, чтобы потребовать объяснений, навстречу ему вышел старый солдат. Он назвался капитаном Хебаратой. Со старческой язвительностью он проклял Воина-Пророка, обвинил в лживости и угрожал возмездием Бога Единого, словно тот был монетой у него в кошельке. А в конце его тирады кто-то выстрелил из арбалета…

Воин-Пророк перехватил стрелу у самой своей шеи. Ко всеобщему изумлению, он воздел стрелу к небу и вскричал:

– Внемли, Хебарата! С нынешнего дня я начинаю отсчет!

Загадочное заявление испугало даже айнрити.

Все это время Коифус Атьеаури продвигался на восток со своими закаленными гаэнрийскими рыцарями. Они наткнулись на первый кианский патруль к югу от города Небетра. После отчаянной схватки кианцы сломались и бежали в сторону Каргиддо. После допроса выживших галеотский граф узнал, что Фанайял сейчас в Шайме, хотя намеревается ли он там оставаться, никто не знал. Кианцы утверждали, что их послали на разведку по священным местам айнрити. По словам одного из пленных, падираджа собирался разорить эти места и тем самым «вынудить лжепророка сделать глупость».

Это весьма встревожило благочестивого молодого графа. В ту ночь он держал совет со своими командирами и решил, что если кто и должен поддаться на провокацию и сделать глупость, так это Коифус Атьеаури. По старым нансурским картам они проложили путь от одного святого места до другого. Собрались у костров и преклонили колена для храмовой молитвы вместе с сородичами. Вывели из темноты своих монгилейских и эумарнских скакунов и с криками оседлали их. Затем без слов исчезли в залитых лунным светом холмах.

Так началось то, что потом называли «паломничеством Атьеаури».

Сначала он отправился в Каргиддо у подножия Бетмуллы. После вступления в Ксераш Люди Бивня много слышали об этой древней крепости, и Воин-Пророк ждал донесений о ней. Послав вестников со схемами и планами, отряд Атьеаури углубился в холмы, где дважды наткнулся на кианцев под стягом Кинганьехои и разбил их. Воины нашли на вершине холма деревушку и усыпальницу Муселаха – там, где Последний Пророк вернул зрение Хоромону. На месте деревни они увидели дымящиеся руины.

И на выжженной земле они принесли страшную клятву.

Через некоторое время все полки Священного воинства, кроме самых последних частей, соединились под стенами Героты. То, что ксерашцы не предпринимали никаких вылазок, свидетельствовало об их слабости, и на совете Великих и Малых Имен Хулвагра и Готьелк призывали к немедленному штурму. Но Воин-Пророк утихомирил их, сказав, что на штурм их торопит близость цели, а не уверенность.

– Когда надежда пылает ярко, – сказал он, – терпение быстро сгорает.

Нужно подождать, и город падет сам.


Музыка – первое, что услышала Эсменет в тот день, когда начала читать «Саги».

Едва осознав это, она воспарила духом, но тут же очнулась в странном сумеречном состоянии: не чувствовала своего тела, не понимала, где находится, но ощущала болезненную тревогу. И еще была музыка. Эсменет улыбнулась, узнав ее. Тонкая дробь барабана, точные удары смычка, сильные и трагические. Музыка кианская, поняла Эсменет, и играл кто-то здесь, в Умбилике.

– Да! Да! – вскрикивал приглушенный голос, пока продолжалась песня.

Эсменет внимательно прислушивалась и старалась узнать этот голос за музыкой и шумом лагеря снаружи. Песня оборвалась, потонув в смехе и беспорядочных рукоплесканиях.

Это было четвертое утро в лагере под упрямыми стенами Героты. Эсменет вырвало. Потом она попыталась позавтракать, пока рабыни хлопотали вокруг, приводя ее в порядок. Пока Иэль и Бурулан закатывали глаза, Фанашила на своем ломаном, но заметно улучшившемся шейском рассказывала, о чем пелось в песне. Трое ксерашских пленных с позволения Гамайакри показали свое музыкальное искусство, а один из них делал это еще красивее, чем конрийский принц, – «Пойюс», как Фанашила его называла. При этих словах Иэль громко рассмеялась.

Фанашила вдруг выпалила:

– Раб ведь может жениться на рабыне, госпожа?

Эсменет улыбнулась. Из-за боли в горле она не могла ничего сказать, потому просто кивнула.

Потом она навестила Моэнгхуса, где ее встретил суровый взор Опсары. Как всегда, Эсменет дивилась тому, как быстро растет малыш, но смотреть в его бирюзовые глаза избегала. Их цвет не менялся. Она подумала о Серве, ругая себя за то, что не жалеет о ее смерти. Затем подумала об искорке, что тлеет в ее собственном чреве.

Узнав последние новости осады от капитана Хеорсы, она вызвала Верджау для доклада. Все казалось обманчиво обыденным – и происшествия, и необходимость управлять сетью шпионов среди войска в походе. Они уже научились поддерживать связь, но то и дело кто-то из них пропадал, а другой вдруг снова появлялся. Кроме ксерашских пленных вызывали беспокойство лорд Ураньянка и его мозеротские воины. Лорд прилюдно отрицал свою причастность к резне в Саботе, но за глаза продолжал выступать против Воина-Пророка. Ураньянка был злом: дурак с черной душой. Эсменет не раз советовала арестовать его, но Келлхус считал айнонского палатина слишком важной персоной, одним из тех, кого следует улещать, но не карать.

До полудня Эсменет выполняла обязанности главы шпионов. Она настолько освоилась с этим, что скучала, особенно когда приходилось браться за административные дела. Иногда к ней возвращались старые привычки, и она с чувственной тоской шлюхи начинала оценивать окружающих мужчин. Она думала о своих пышных одеждах, о своей недостижимости, ощущала себя неоскверненной, и мурашки бежали у нее по коже. Все, что было недоступно для мужчин, все части ее тела, к которым они не могли прикоснуться… И эти запретные возможности висели над ней, как дым под полотняным потолком.

«Я – запретный плод», – думала она.

Почему от этого возникало такое ощущение чистоты, Эсменет не могла понять.

Позже днем она озадачила Пройаса, насмешливо назвав его «господином Пойюсом» во время долгого обсуждения последних данных полевой разведки. Но он не оценил шутки не только потому, что, будучи конрийцем, отличался чрезмерной куртуазностью, но и потому, что до сих пор не забыл о прежней враждебности. Прощание вышло неловким. После рассказа Верджау о ксерашских музыкантах Эсменет сумела ускользнуть от наскенти и их бесконечных расспросов. Поскольку делать было нечего, она занялась «Сагами».

Эсменет по-прежнему относилась к чтению как к «занятиям», хотя все уже давалось ей легко, без усилий. Теперь она не просто радовалась возможности почитать, но порой смотрела на свое скромное собрание свитков и манускриптов так же, как на шкатулку с косметикой. Но если косметика помогала унять тревоги ее былого «я», то чтение действовало иначе: что-то в ней менялось, а не успокаивалось. Написанные чернилами значки превращались в ступеньки лестницы, в бесконечно длинную веревку, которая позволяла ей подниматься все выше и видеть все больше.

– Ты усвоила урок, – сказал ей Келлхус в один из редких моментов, когда они завтракали вместе.

– Какой урок?

– Поняла, что уроки никогда не кончаются. – Он рассмеялся, пробуя горячий чай. – Что невежество бесконечно.

– Как же тогда, – спросила Эсменет, одновременно польщенная и встревоженная, – кто-то может быть в чем-то уверен?

Келлхус улыбнулся с хитринкой, которая так ей нравилась.

– Они думают, что знают меня, – ответил он.

Эсменет бросила в него подушку, и это было чудесно – бросить подушку в пророка.

Она опустилась на колени перед ларчиком слоновой кости, где хранилась ее библиотека. Как всегда, с наслаждением втянула запах промасленных переплетов. Их было немного – фаним Карасканда не интересовали книги идолопоклонников, они держали у себя лишь переводы на шейский. Поскольку ее рабыни не умели читать, Эсменет пришлось самой перебирать и упаковывать манускрипты, снятые с полок в бывшей комнате Ахкеймиона. Тогда она с неохотой взяла «Саги» и сейчас, увидев их под томом Протата, ощутила то же самое. Эсменет нахмурилась и решила почитать в постели, изумляясь тому, что Апокалипсис так легок. Она устроилась на любимой круглой подушке. Пробежала пальцами по свитку, перед тем как его развернуть, и скользнула взглядом по татуировке на своем левом запястье.

Это действовало как колдовство, тотем – что-то вроде перечня ее предков. Та женщина, сумнийская блудница, сидевшая на подоконнике, выставив напоказ голые бедра, казалась Эсменет совсем другим человеком. Их объединяла общая кровь и более ничего. Ее нищета, ее запах, ее падение, ее простоватость – все свидетельствовало против нее.

Сегодняшнее положение и власть заставили бы прежнюю Эсменет зарыдать от восторга. В новой иерархии наскенти и судей, которую Келлхус привил на древо старых шрайских и культовых иерархий, она, Госпожа и Супруга, занимала второе место. Гайямакри подчинялся ей. Готиан подчинялся ей. Верджау… Даже властители, люди вроде Пройаса или Элеазара, должны ей кланяться. Ради нее изменили джнан! И это, как обещал Келлхус, только начало.

А еще у нее появилась сила веры. Прежняя Эсменет, циничная шлюха, едва ли смогла бы это понять. Ее мир был темен и изменчив, люди в нем получали власть и влияние по необъяснимой прихоти судьбы. Былая Эсменет и мечтать не могла о благоговении, окружавшем ее теперь. По правде сказать, иногда ее старые инстинкты просыпались: наедине с собой она становилась подозрительной, ее охватывали сомнения. Ведь она переспала со слишком многими жрецами.

Прежняя Эсменет никогда не согласилась бы, что понимание означает доверие.

А тут еще и беременность. Она считала, что вынашивает не просто сына, а саму судьбу… Как бы она смеялась над этим раньше!

Но более всего, без сомнений, прежнюю Эсменет поразило бы знание. В этом отношении она была человеком особенным. Очень немногие люди так переживали свое невежество. Из тщеславия они признавали лишь то, что выучили прежде. И поскольку значимость прямо зависела от осведомленности, они предпочитали думать, будто постигли все возможные истины. Их забывчивость становилась очевидной.

Эсменет всегда понимала, что ее мир, несмотря на его широту, – лишь подделка. Именно потому она использовала окружающих ее людей как проходы и окна в разные концы мира. Именно потому Ахкеймион стал для нее дверью в прошлое. А Келлхус…

Он переписал мир до основания. Мир, где все были рабами повторения, двойной тьмы привычек и стремлений. Мир, где убеждения склонялись на сторону сильных, а не правых. Прежнюю Эсменет это бы удивило и рассердило. Но теперь она пришла к вере.

Мир и правда полон чудес, но лишь для тех, кто осмеливается отбросить прежние надежды.

Эсменет глубоко вздохнула и развязала кожаный шнурок на первом свитке.

Как и «Третья аналитика рода человеческого», «Саги» были известны даже неграмотным простолюдинам вроде самой Эсменет. С удивлением она вспоминала свои впечатления от подобных вещей до встречи с Ахкеймионом или Келлхусом. Она знала, что Древний Север – нечто очень важное; сами эти два слова как будто имели вес, от них мурашки шли по коже. Они ложились свинцовым грузом, как знамение потери, гордости и неумолимого суда веков. Эсменет знала о Не-боге, Апокалипсисе, Испытании, но относилась к ним как к абстрактным понятиям. Однако Древний Север представлял собой реальное место, она могла указать его на карте. Название его действовало так же, как слова «скюльвенд» или «Бивень»: вызывало ощущение надвигающегося рока. «Саги» представляли собой не что иное, как собрание слухов и пересудов о Древнем Севере. Книги, честно говоря, порой внушают страх – так городские жители опасаются змей. Лучше их избегать.

Когда Ахкеймион упоминал о «Сагах», он делал это лишь затем, чтобы преуменьшить их значение или вообще отмахнуться. Для адепта Завета, говорил он, они подобны жемчугу на шее трупа. Об Апокалипсисе и Не-боге он рассказывал как о ссоре между родственниками – словно сам все видел, да еще в таких выражениях, что у Эсменет волосы дыбом вставали. В итоге мрачный и суровый Древний Север становился чем-то совсем запутанным и неописуемым, фоном для бесконечного перечисления угасших надежд. По сравнению с этим «Саги» казались глупыми, даже недопустимыми. В тех редких случаях, когда о них упоминал кто-то другой, Эсменет усмехалась про себя. Что они в этом понимают? Даже те, кто умеет читать…

Но теперь она много узнала об Апокалипсисе, а о самих «Сагах» по-прежнему и представления не имела. Когда Эсменет осторожно развернула первую часть свитка, она в полной мере ощутила свое невежество. Несмотря на общее заглавие, она обнаружила, что «Саги» состоят из отдельных работ, написанных разными авторами. Известны имена только двоих из них – Хеджортау и Нау-Ганора. Всего существовало девять саг, начиная с «Кельмариады». Одни представляли собой эпические поэмы, другие были прозаическими хрониками. Эсменет упрекнула себя: опять она ожидала простого там, где оказалось сложное. Как всегда.

Она понятия не имела, откуда Келлхус взял этот свиток. Древний манускрипт был не столько написан, сколько нарисован, – наверное, трофей из библиотеки какого-то мертвого книжника. Пергамент выделан из шкуры нерожденного теленка, мягкий и гладкий. И стиль письма, и почерк, и тон предисловия переводчика казались предназначенными для вкусов иного читателя. Эсменет сразу оценила то, что история, изложенная в свитке, когда-то произошла на самом деле. Почему-то она никогда не думала, что писание может быть частью того, о чем оно повествует. Книги всегда оставались за пределами собственного сюжета.

Это казалось странным. Эсменет свернулась на супружеском ложе, подложив под голову валик-подушку, и развернула свиток. Она прочла открывающее «Саги» обращение:

Гнев, о богиня! Отврати свой полет
От наших отцов и сыновей!
Прочь, о богиня! Скрой свою божественность!
От тщеславия, что делает королями глупцов,
От дотошности, что убивает души.
Рот раскрыв, руки раскинув, молим тебя:
Пропой нам конец твоей песни!
И тут все вокруг Эсменет – расшитый балдахин, темные закутки за ширмами, полотняные стены – исчезло. Она понимала прочитанные слова и покорялась им. Все близкое становилось прозрачным, как марля. Проступало древнее и дальнее. Все отдалялось, вырывалось из клетки настоящего и обретало оттенок вечности.

Увлеченная и восторженная, Эсменет погрузилась в первую сагу.

История показалась ей сложной и забавно эротичной. Помимо того, что чтение в одиночестве подобно самоудовлетворению, ее попытка подстроиться под древние понятия автора была слишком интимной, почти плотской. Эсменет помнила, что «Кельмариада» повествует об Анасуримборе Кельмомасе, и у нее перехватывало дыхание. И тут впервые появилось недоброе предчувствие. У нее в руках было не просто описание снов Ахкеймиона, а история рода Келлхуса. Времена и места, о которых читала Эсменет, оказались не столь древними и отдаленными, как ей хотелось бы.

Она поняла, что династия Анасуримборов была старой и влиятельной еще во времена Дальней Древности. Да, в стихах упоминалось множество событий и мест – Кондский союз, короли-боги Умерау, похищение Оминдалеи, – о которых она не знала ничего. Эсменет почему-то считала Первый Апокалипсис началом всей истории, а не концом какой-то предыдущей. И снова материя, прежде казавшаяся пустой или монолитной, становилась чертогом с множеством комнат.

Кельмомас II появился на свет при дурном сочетании звезд: он родился вместе с мертвым братом-близнецом Хурмомасом. Строка «Розовый вопль его не мог пробудить брата от синего сна» навела Эсменет на тревожные мысли о Серве и Моэнгхусе. А то, как неизвестный поэт использовал этот жуткий образ, чтобы подчеркнуть блистательность жестокосердного верховного короля, непонятным образом беспокоило ее. Тень Хурмомаса, утверждал поэт, неотступно сопровождала брата и остужала его сердце, очищая разум.

Мрачный родич, студящий дыхание его мудрости.
Темное отражение! Даже рыцари-вожди пятились,
Увидев твой отблеск в глазах своего господина.
Странная сила болезненно наполнила все – от простой мысли о чтении «Саг» до веса свитка в руке – и приняла характер мании. Эсменет чудилось, что во время чтения она слышит чужой голос, произносящий эти строки. Однажды она даже вскочила и прижалась ухом к расшитой полотняной стене. Ей нравились эти истории, как и всем. Она понимала, что значит испытывать сомнения и как влечет к себе почти найденное решение. Но здесь было другое. Что бы ни шептало у нее над ухом, это не походило на предчувствие резкой перемены или мгновенного озарения. Оно взывало к ней самой. Так, как взывает личность.

Следующие четыре дня прошли мучительно. Зависть, убийство, ярость, а прежде всего рок… Первый Апокалипсис захватил Эсменет.

Она быстро поняла: несмотря на все беседы с Ахкеймионом, ее знания о Древних войнах были в лучшем случае отрывочными. В «Кельмариаде» рассказывалось о жизни верховного куниюрского короля: от мрачных предупреждений его загадочного советника Сесватхи до смерти на поле Эленеот. Начиналось все как обычная сказка: Сесватха был прорицателем, единственным, кто умел верно толковать знамения. Кельмомас же представал надменным королем, видевшим только то, что ему нравилось.

Судя по всему, еще задолго до этого беглая гностическая школа Мангаэкка сумела изучить древние чары, при помощи которых маги-нелюди квуйя скрыли Мин-Уройкас, легендарную цитадель инхороев. Когда Кельмомас был молод, посланцы Ниль’гиккаса, нелюдского короля Иштеребинта, пришли к Сесватхе – другу детства и визирю верховного короля. Нелюдей беспокоило, что инхорои, которых они загнали в четыре угла мира в дни Куйяра Кинмои, сумели пробраться назад в Мин-Уройкас и с помощью адептов Мангаэкки снова принялись за свои ужасные опыты. Нелюди рассказали Сесватхе о том, что смогли вытянуть из своих давно мертвых пленников. Рассказали о Не-боге.

Так Сесватха начал свой долгий спор, пытаясь убедить древних норсирайских королей в неизбежности Апокалипсиса.

Хотя ни в одной саге Сесватха не был главным героем, он постоянно появлялся и опять исчезал, словно нечто выбрасывало его на поверхность. В «Кельмариаде» он стоял в центре событий, будучи опорой могучего, но непостоянного короля. То же самое относилось к «Кайютиаде», эпической поэме о младшем и самом знаменитом сыне Кельмомаса – Нау-Кайюти. Сесватха стал ему и учителем, и вторым отцом. В «Книге полководцев» – прозаическом изложениисобытий, случившихся после смерти Нау-Кайюти, – голос его звучал громче и яростнее всех. В «Трайсиаде», поэтическом рассказе о падении Трайсе, он сиял как маяк, сбивая колдовским светом драконов с небес. В «Эамнориаде» он представал коварным чужаком, забывшим о своих великих притязаниях и отступившим перед Не-богом. В «Анналах Акксерсии» он был главной надеждой, воплощенным щитом верховного короля Кундрауля III. В «Анналах Сакарпа» он превращался в безумного беглеца, проклявшего короля Хурута V за то, что тот не бежал в Мехтсонк с запасом хор, и изгнанного. И в «Анаксиаде», великой и трагической саге о падении Киранеи, он был спасителем мира, носителем Копья-Цапли.

Ненавидимый или превозносимый, Сесватха оставался стрелкой компаса, истинным героем «Саг», хотя ни в одном цикле хроник таковым не считался. И каждый раз, когда Эсменет встречала новый вариант его имени, она прижимала руку к груди и думала: Ахкеймион.

Непростое дело – читать о войне, тем более об Апокалипсисе. Какими бы делами Эсменет ни занималась, образы «Саг» преследовали ее. Шранки, увешанные вырванными челюстями жертв. Пылающая библиотека Сауглиша и тысячи людей, ищущих убежище в его священных стенах. Стена мертвых и трупы, сплошь покрывающие обращенные к морю бастионы Даглиаша. Нечестивый Голготтерат с золотыми рогами, вонзающимися в темные небеса. И Не-бог, Цурумах, огромная витая башня черного ветра…

Война без конца, желающая поглотить каждый город, каждый очаг, жаждущая пожрать своей безжалостной пастью всех невинных – даже нерожденных.

Осознание того, что Ахкеймион живет с этим постоянно, угнетало Эсменет и наполняло неуловимым, отвратительным чувством вины. Теперь она знала, что каждую ночь ему снятся клубящиеся на горизонте орды шранков и он вздрагивает при виде драконов, низвергающихся с черных небес. Каждую ночь перед его глазами встает Трайсе, священная Матерь Городов, тонущая в крови своих обезумевших детей. Каждую ночь он переживает воскрешение Не-бога и слышит, как матери рыдают над мертворожденными младенцами.

Нелепо, но при этом Эсменет вспомнила о его мертвом муле по кличке Рассвет. Прежде она до конца не понимала, почему Ахкеймион так назвал животное. Значит, ужаснулась Эсменет, она никогда по-настоящему не понимала самого Ахкеймиона. Ночь за ночью терпеть такое насилие! Впадать в отчаяние от древней неутолимой жажды! Кто лучше шлюхи способен представить, как поругана его душа?

«Ты мое утро, Эсми… мой рассвет».

О чем он говорил? Уже переживший и переживающий вновь падение мира, что он чувствовал, просыпаясь от ее прикосновения? Что для него значило ее лицо? Где он черпал отвагу? Веру?

«Я была его утром».

Эсменет ощутила, как эта мысль поглощает ее, и по странному побуждению души попыталась спрятаться. Но было поздно. Впервые она поняла: его бесцельная настойчивость, отчаянные сомнения в том, что ему кто-то поверит, его мучительная любовь и недолгое сочувствие – все это тени Апокалипсиса. Быть свидетелем исчезновения целых народов, ночь за ночью терять все дорогое и прекрасное. Чудо, что он еще умел любить, что все еще понимал жалость, милосердие… Как же она могла считать его слабым?

Она поняла, и это ужаснуло ее, поскольку это понимание было слишком близко к любви.

В ту ночь ей снилось, что она плывет над безднами в самом сердце некоего безымянного моря. Ужас тянул ее вниз, как привязанный к ногам камень. Но когда она всматривалась в глубину, она видела только тени в темной воде. Они околдовывали – огромные, кольцами расходящиеся силуэты. Поначалу она не могла их различить, но постепенно глаза привыкали, чудовищные образы становились все более четкими. Никогда она не ощущала себя такой маленькой, такой обнаженной. Все море до горизонта было спокойным и светилось зеленым в лучах солнца, но под этой гладью клубились черные бездны. Гибкие движения. Огромные молочно-белые глаза. Ряды прозрачных зубов. И она, бледная и нагая, плавала посреди всего этого, как водоросль…

Ахкеймион.

Его мертвая рука покачивалась в течении.

Эсменет, задыхаясь и дрожа, очнулась в благоуханных объятиях Келлхуса. Он утешал ее, отводил от глаз пряди волос, говорил, что все это лишь дурной сон.

Эсменет обняла его в отчаянии, которое потрясло ее саму.

– Я не хотела беспокоить тебя, – шептала она, целуя завитки волос на его шее.

– А я тебя, – ответил он.

Она не говорила ему об Ахкеймионе и об их поцелуе, ужаснувшем Пройаса и Ксинема. Но между ними это не было тайной – просто нечто несказанное. Она много часов думала о его молчании и проклинала себя. Почему, если Келлхус так терпеливо изгонял все ее слабости, этой он не уделил внимания? Эсменет не осмеливалась спрашивать. Особенно сейчас, пробиваясь сквозь «Саги».

Теперь она видела все яснее ясного. Разрушенные города. Дымящиеся храмы. Трупы вдоль дороги, по которой гнали рабов в Голготтерат. Она следовала за нелюдскими одержимыми, когда те шныряли по стране и уничтожали выживших. Она видела, как шранки выкапывали мертворожденных младенцев и жарили их на кострах. Она смотрела на все это издалека, с высоты двух тысяч лет.

Никогда еще Эсменет не читала ничего столь мрачного, тягостного и великолепного. Словно в чашу восторга подмешали яд.

«Вот, – снова и снова думала она, – его ночь…»

И хотя она гнала эти мысли из своего сердца, они все равно возвращались – холодные, как обвиняющая правда, и неумолимые, как заслуженное несчастье.

«Я была его утром».

Однажды вечером, незадолго до того, как прочитать последние песни, она встретилась с Ахкеймионом. Тот задумчиво сидел на покосившейся каменной скамье, опустив ноги в зеленую воду реки Назимель. В сердце Эсменет вдруг проснулось счастье – такое неожиданное и простое, что у нее перехватило дыхание. Но ее замешательство оказалось столь же неожиданным и очень непростым. Прежде она воскликнула бы: «Губим речку, значит?» или что-то вроде того, шлепнула бы Ахкеймиона, стала обмениваться с ним шуточками и плескаться в воде. Она просто подкралась бы сзади и закричала: «Смотри!» прямо ему в ухо. Но сейчас даже глядеть на него было… страшно.

Он виноват во всем. Если бы он остался, если бы Ксинем ничего не сказал о библиотеке, если бы ее рука не задержалась на колене Келлхуса… Эсменет чувствовала, что его сердце колотится от ужаса.

«Эсми, – говорил он в ту ночь, когда вернулся из мертвых. – Эсми, это я… Я».

У него за спиной раздевалась компания туньеров. Солдаты подскакивали, стягивая штаны. Один с воплем сиганул в гладь реки. На дальнем берегу, где вода омывала гальку небольших бухт, несколько рабынь-прачек от смеха хватались за бока. А туньеры с победными воплями прыгали в реку из зарослей катальпы. Ахкеймион то ли не слышал гвалта, то ли не обращал на него внимания. Он наклонился, чтобы зачерпнуть воды, плеснул себе в лицо, поморщился и заморгал. Лучи солнца блестели в черных завитках его бороды.

Он замер, глядя в реку.

Эсменет вдруг почувствовала себя так, словно проснулась, а прошедшие месяцы были лишь кошмарами, придающими ужасам привычный облик. Она никогда не отдавалась Келлхусу. Она никогда не отвергала Ахкеймиона. И она может звать его так, как называла прежде, – «Акка»!

Но это не было сном.

Келлхус провел теплой ладонью по ее плечам и груди, и Эсменет ахнула, когда он ущипнул ее за сосок. Его рука скользнула по ее животу к гладкому и точеному изгибу бедра, затем… внутрь. Она приподняла и раздвинула бедра… и Акка заплакал, стиснув в кулаке бороду, не желая верить своим глазам.

– Эсми! – крикнул он. – Эсми, прошу тебя! Это я! Это я! Я жив.

Слезы туманили глаза Эсменет, и его облик расплывался мазком сепии. Она стояла на твердой земле и в то же время стремительно проваливалась в бездну, потому что понимала: ее предательство бездонно, ее неверность неизмерима. Она помнила, как смешались ее мысли и кровь заиграла на лице и в паху в тот полдень, когда Келлхус случайно коснулся ее груди. Как билось сердце и прерывалось дыхание в ту ночь, когда Келлхуса возбудило ее прикосновение. Потаенные взгляды, похотливые мечты. Чудо пробуждения рядом с ним. Влажная теплота между ног, когда вокруг сухо, как в пустыне. Счастье обладать им, ощущать его между колен, во чреве, в самом сердце. Его сила, входящая в нее. Его стоны.

Ужас в глазах Ахкеймиона.

Кто эта подлая, лживая баба? Эсменет, которую он знал, не могла так поступить! Она не могла сотворить это с Аккой. С ним!

Эсменет вспомнила свою дочь. Где-то там, за морем. Продана в рабство.

Ахкеймион вынул ногу из воды, нашарил сандалию. Он опустился на колено и стал завязывать кожаные ремни. В этих жестах Эсменет увидела смирение и трагедию, словно его действия были одновременно бесцельны и неотвратимы. Едва дыша, прижав руки к животу, она убежала.

Она оставила его у реки – единственного человека, пережившего Апокалипсис. Человека, оплакивающего свою единственную любовь, единственную красу.

Оплакивающего шлюху Эсменет.

В ту ночь она вернулась к «Сагам». Снова ее тело и сердце ослабели. Она плакала, читая последнюю песнь…

Погасли костры, обрушились башни,
И враг нашу славу трофеем тащит,
И кровь наша в жилах струится все тише.
Вот повесть для мертвых. Они не услышат.
Она заплакала и прошептала:

– Акка…

Она была его миром, а мир лежал в руинах.

– Акка, Акка, прошу тебя…


По нелюдским легендам, от падения Инку-Холойнас – Небесного Ковчега – раскололась мантия мира и открылись провалы в бесконечную тьму. Теперь Сесватха знал, что эти легенды правдивы.

Ахкеймион притаился рядом с Нау-Кайюти, вглядываясь в разверзшийся перед ними провал. Много дней они пробирались ощупью во тьме, опасаясь зажечь огонь и выдать себя. Временами им казалось, что они движутся по закопченным легким, настолько дымными и извилистыми были туннели. Приходилось ползти, и содранные локти кровоточили.

За годы Великой Осады шранки прорыли подземные ходы, ведущие от Голготтерата далеко за пределы окружавших его военных лагерей. Когда кольцо осады было разорвано, Консульт забыл об этих подземных ходах, сочтя себя неуязвимым. И неудивительно. Священная война с Голготтератом, к которой призвал Анасуримбор Кельмомас, рухнула под грузом злобы и людоедской гордыни. Нечестивое пришествие было близко. Так близко…

И кто осмелился бы на то, на что сейчас решились Сесватха и младший сын верховного короля?

– Акка, пожалуйста, проснись.

– Что там? – прошептал Нау-Кайюти. – Какая-то дверь?

Лежа ничком, они смотрели с выступающего края пропасти в бездонный провал. Над ними нависала целая гора – утес за утесом, обрыв за обрывом спускались в бездну, а далеко вверху виднелась огромная изогнутая золотая поверхность. Она блестела в отраженном свете, необъятная, испещренная бесконечными строками письмен и барельефами – каждый шириной с парус боевой галеры, – изображающими битвы неведомых существ.

Сесватха и Нау-Кайюти смотрели на ужасающий Ковчег, впечатанный в недра земли. Они добрались до самых глубин Голготтерата.

Внизу они видели ворота, а еще ниже была сооружена каменная платформа с двумя гигантскими жаровнями, дым от которых коптил поверхность Ковчега. Во мраке просматривалась сеть лестниц и площадок. За стеной огня у ворот развалились и совокуплялись шранки. В пустоте звенели жалобные вопли.

– Акка…

– Что будем делать? – прошептал Сесватха.

Нельзя рисковать и обращаться к колдовству здесь, где малейший намек на магию привлечет Мангаэкку. Само присутствие в таком месте смертельно опасно.

С присущей ему решительностью Нау-Кайюти начал снимать свой бронзовый доспех. Ахкеймион смотрел на его профиль, поражаясь контрасту между темной кожей и светлой густеющей бородкой. Во взоре принца светилась целеустремленность, однако она была рождена отчаянием, а не страстью и уверенностью, делавшими Нау-Кайюти таким величественным в глазах людей.

Ахкеймион отвернулся, не в силах выносить сказанной лжи.

– Это безумие, – прошептал он.

– Но она там! – прошипел воин. – Ты сам говорил!

Оставшись в одной кожаной набедренной повязке, Нау-Кайюти встал и провел пальцами по ближним камням. Затем, ухватившись за выступ, повис над бездной. Сесватха с бьющимся сердцем смотрел, как он перебирается через зияющие провалы и как на его коже от возбуждения выступает блестящий пот.

Что-то нависло над ним. Какая-то тень…

– Акка, ты спишь…

Искра света, крошечная и яркая.

– Прошу тебя…

Поначалу Ахкеймиону показалось, что перед ним призрак, мерцающий туман, повисший в пустоте. Но, поморгав, он различил ее черты, вписанные во тьму, и лампу, освещавшую ее продолговатое лицо.

– Эсми, – прохрипел он.

Она опустилась на колени у его постели, склонилась к нему. Его мысли неслись бешеной круговертью. Который час? Почему его обереги не пробудили его? Ужас Голготтерата еще холодил вспотевшее тело. Эсменет плакала, он это видел. Он протянул руки, слабые со сна, но она не дала обнять себя.

Он вспомнил о Келлхусе.

– Эсми? – Затем уже тише: – Что случилось?

– Я… я просто хочу, чтобы ты знал…

Внезапно у него перехватило горло от боли. Он посмотрел на ее грудь, поднимавшуюся под легкой, как дым, тканью сорочки.

– Что?

Ее лицо сморщилось, но она взяла себя в руки.

– Что ты сильный.

Эсменет ушла, и все снова поглотила тьма.


Тварь летела в ночи, глядя на землю внизу. Она поднималась все выше и выше, пока воздух не стал острым, как иглы, а полная звезд пустота не раздробилась на миллионы частиц. Тогда тварь поплыла свободно, раскинув крылья.

Нелегко разбудить столь древний разум.

Тварь думала так, как думала ее раса, хотя эти мысли не выходили за пределы их Синтеза. Прошла тысяча лет с тех пор, как в последний раз она сражалась на такой доске для бенджуки. Завет восстал из небытия. Их детей обнаруживали, вытаскивали на свет. Священное воинство возродилось в качестве орудия для непонятных замыслов…

Этот червь мог бы действовать поумнее! Пусть скюльвенд сумасшедший, но от фактов нельзя отмахнуться. Дунианин…

Встречный ветер потеплел, земля словно распухала. Деревья и папоротники купались в холодном лунном свете. Склоны вздымались и опадали. Реки змеились в темных каменистых руслах. Синтез извивался и просачивался сквозь темный ландшафт, проникал в бездны Энатпанеи.

Голготтерату не понравится новая расстановка фигур. Но правила действительно изменились…

Есть те, кто предпочитает ясность.

Глава 9. Джокта

В шкуре лося шел я по травам. Падал дождь, и я омывал свое лицо в небесах. Я слышал, как произносится Лошадиная Молитва, но мои губы далеко. Я скользил вниз по сорной траве и сухим былинкам, стекая в их длани. Затем был я призван, и вот я среди них. В скорби радуюсь я. Бледная бесконечная жизнь. Вот что я зову своим.

Неизвестный автор. Нелюдские гимны
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Джокта


Он проснулся постаревшим.

Однажды, во время налета на Южный берег в Шайгеке, Найюр и его люди дали отдохнуть коням в развалинах какого-то древнего дворца. Поскольку о костре и думать было нельзя, они раскатали циновки в темноте под массивной стеной. Когда Найюр проснулся, утро залило светом известняковые плиты над его головой, и он вдруг увидел барельеф. Судя по манере изображения, очень древний. Лица запечатленных там людей были до неузнаваемости источены погодой, а их позы казались жесткими и застывшими. Совершенно неожиданно во главе нарисованной колонны пленников Найюр рассмотрел человека, чьи руки были покрыты шрамами. Он целовал сапоги чужого короля.

Скюльвенд из другого времени…

– Ты знаешь, – раздался голос, – мне жаль, что последние из твоего народа погибли при Кийуте. – Голос звучал как его собственный. Очень похоже. – Нет… жалость – не то слово. Сожаление. Сожаление. Все старые мифы рухнули в одно мгновение. Мир стал слабее. Я изучал твой народ, внимательно изучал. Выведывал ваши тайны, ваши слабости. Уже в детстве я знал, что однажды усмирю вас. И вот вы пришли. Издалека – крохотные фигурки, прыгающие и вопящие, как перепуганные обезьяны. И это Народ Войны! И я подумал: в этом мире нет ничего сильного. Ничего, что я не мог бы покорить.

Найюр судорожно вздохнул, пытаясь сморгнуть слезы боли, застилавшие глаза. Он лежал на земле, а руки его были связаны так туго, что он почти не чувствовал их. Какая-то тень склонилась над ним, промокая его лицо влажной холодной тряпицей.

– Но ты… – продолжала тень. Она покачала головой, словно говорила с милым, но раздражавшим ее ребенком. – Ты…

Когда его взгляд прояснился, Найюр пригляделся к окружающей обстановке. Он лежал в походном шатре. Холст на потолке крепился у шеста в середине. В дальнем углу валялась куча хлама, покрытого запекшейся кровью, – его хауберк и одежда. За спиной у того, кто ухаживал за ним, виднелся походный стол и четыре стула. Собеседник Найюра, судя по роскошным доспехам и оружию, был из высших офицеров. Синий плащ означал, что это генерал, но разбитое лицо…

Человек выжал красноватую воду в медный таз, стоявший у головы Найюра.

– Ирония в том, – сказал он, – что ты вообще ничего не значишь. Единственная забота империи – это Анасуримбор, лжепророк. И вся твоя значимость происходит от него. – Смешок. – Я это знаю и все равно позволял тебе подначивать меня. – Лицо омрачилось. – И я ошибся. Теперь я это вижу. Разве обиды, нанесенные плоти, сравнятся со славой?

Найюр злобно посмотрел на незнакомца. Слава? Нет никакой славы.

– Столько мертвых, – говорил человек с печальной усмешкой. – Ты сам придумал это? Пробить дыры в стенах. Заставить нас загнать тебя и твоих крыс в норы. Замечательно. Я почти пожалел, что не ты командовал при Кийуте. Тогда я понял бы, правда? – Он пожал плечами. – Вот так и показывают себя боги, да? Ниспровергая демонов.

Найюр напрягся.

Что-то в нем невольно дрогнуло.

Незнакомец улыбнулся.

– Я знаю, что ты не человек. Я знаю, что мы родня.

Найюр попытался заговорить, но из горла вырвался хрип. Он провел языком по запекшимся губам. Медь и соль. Заботливо нахмурившись, незнакомец поднял кувшин и плеснул ему в рот благословенной воды.

– Значит, ты, – прохрипел Найюр, – бог?

Человек выпрямился и странно посмотрел на него. Пятна света бегали по гравированным фигурам на его кирасе, как по воде. Голос звучал пронзительно.

– Я знаю, что ты любишь меня. Люди часто бьют тех, кого любят. Слова подводят их, и они пускают в ход кулаки… Я много раз это видел.

Найюр опустил голову, закрыл глаза от боли. Как он попал сюда? Почему он связан?

– А еще я знаю, – продолжал человек, – что ты ненавидишь его.

«Его». Не ошибешься – так напряженно произнес он это слово. Дунианин. Человек говорил о дунианине, и говорил о нем как о враге.

– Ты не захочешь, – сказал Найюр, – поднять на него руку.

– И почему же?

Найюр повернулся к нему, моргая.

– Он знает сердца людей. Он отнимает у них начала и так повелевает их концом.

– Значит, даже ты, – сплюнул неизвестный генерал, – даже ты подпал под общее безумие! Эта религия… – Он повернулся к столу и налил себе чего-то – с пола Найюру не было видно. – Знаешь, скюльвенд, а я уж подумал, что нашел в тебе равного. – Человек ядовито рассмеялся. – Я даже намеревался сделать тебя своим экзальт-генералом.

Найюр нахмурился. Кто же он?

– Нелепо, я понимаю. Совершенно невозможно. Армия взбунтовалась бы. Толпы рванулись бы штурмовать Андиаминские Высоты! Но что поделать… Мне показалось, что вместе с таким, как ты, я затмил бы самого Триамиса.

Ужас пробудился в душе Найюра.

– Ты знаешь? Знаешь ли ты, что смотришь на императора? – Человек поднял чашу с вином. – Икурей Конфас Первый. – Он выпил и выдохнул. – Со мной империя возродится, скюльвенд. Я киранеец. Я кенеец. Скоро все Три Моря будут целовать мне колени!

Найюр вспомнил кровь и искаженные от ярости лица. Рев тысяч голосов. Огонь. Все нахлынуло разом – ужас и экстаз Джокты. А затем он… Конфас. Бог с разбитым лицом.

Скюльвенд рассмеялся, громко и от души. На мгновение человек застыл, словно неожиданно осознал свое бессилие.

– Ты издеваешься надо мной, – произнес он с неподдельным недоумением. – Насмехаешься!

И тут Найюр понял, что Конфас говорит искренне и верит в собственные слова. Конечно, он сбит с толку. Он признал брата, так почему же брат не признает его?

Вождь утемотов засмеялся громче.

– Брат? Твое сердце визгливо, твоя душа бесцветна. Твои заявления нелепы, ты не понимаешь истинной сути событий. Ты говоришь как глупый маменькин сынок. – Найюр сплюнул розовую слюну. – Равный? Брат? В тебе нет стали, чтобы быть моим братом. Ты сделан из песка. И скоро тебя развеет ветром.

Не говоря ни слова, Конфас шагнул вперед и опустил ногу в тяжелой сандалии ему на голову. Мир погрузился во тьму.

Найюр хрипел, захлебываясь кровью. При этом он необыкновенно отчетливо слышал, как уходит экзальт-генерал, как скрипит кожа под его кирасой, как ножны царапают кожаную юбку. Конфас отбросил полог шатра и вышел в лагерь, где его встретили приветственными криками. И Найюр ощутил себя меж двух огромных жерновов: землей, что терзала его избитое тело, и круговертью людей с их фатальными устремлениями.

«Наконец-то, – рассмеялось что-то в глубине его души. – Наконец-то все кончится».

В шатер вошел генерал Сомпас. Лицо его было мрачным, в руке он держал кинжал. Не раздумывая, он опустился на колени подле Найюра и начал перерезать кожаные ремни, связывавшие скюльвенда.

– Остальные ждут, – приглушенным голосом сказал он. – Твоя хора на столе.

Найюр смог лишь хрипло прошептать в ответ:

– Куда ты ведешь меня?

– К Серве.

Генерал без помех провел скюльвендского пленника к темному краю нансурского лагеря. Они прошли сквозь ряд часовых, пересекли ликующий и пирующий лагерь. Никто не спросил, почему генерал одет в капитанскую форму. Эту армию возглавлял блестящий и экстравагантный командир, чьи странности неизменно приводили к победе и отмщению. А Биакси Сомпас был его человеком.

– Это всегда так просто? – спросил Найюр у твари.

– Всегда, – ответила тварь.

В темноте под ветвями рожкового дерева их ждали Серве, ее братья и восемь коней, нагруженных всем необходимым. Еще не забрезжил рассвет, когда далеко позади, за спиной, они услышали первый сигнал рога.


Одно слово преследовало Икурея Конфаса. Оно как будто наблюдало за ним со стороны.

«Ужас».

Он сидел, устало навалившись на луку седла, и глядел, как пламя факелов сверкает между темных деревьев впереди. За спиной в лагере перекликались голоса. Тьма кишела огнями.

– Скюльвенд! – крикнул Конфас в темноту. – Скюльвенд!

Он даже не оборачивался к своим офицерам, и так зная, что они вопросительно переглядываются.

Что же такого было в этом человеке, в этом демоне? Почему он так влиял на Конфаса? Несмотря на извечную ненависть нансурцев к скюльвендам, Конфас испытывал к ним какую-то извращенную любовь. В них чувствовалось нечто мистическое. Их мужественность переступала границы всех законов, определявших жизнь цивилизованных людей. Там, где нансурцы льстили и торговались, скюльвенды просто брали свое. Их жестокость была цельной и абсолютной, в то время как нансурцы разбивали ее на мелкие кусочки и вставляли в разноцветную мозаику своего общества.

От этого скюльвенды казались более… более сильными мужчинами.

И теперь вот этот Найюр, вождь утемотов. И Конфас, и множество воинов в Джокте видели: в отблесках пожара глаза варвара сверкали, как вставленные в череп горящие угли, а кровь вернула его коже истинный цвет. Несущие смерть руки, рокочущий голос, слова, поражавшие прямо в сердце. Они видели Бога. Они видели, как за скюльвендом вставала тень Гилгаоала, огромная и рогатая…

И вот теперь, когда они повергли его на землю, словно бешеного быка, когда они наконец захватили его – словно взяли в плен саму войну! – он просто исчез.

Кемемкетри утверждал, что никакого колдовства тут нет, и Конфас впервые разделил опасения своего дяди насчет Сайка. Может, это их рук дело? Или, как говорил Кемемкетри, это сделали Безликие? Солдаты будто бы видели, что скюльвенда через лагерь провел Сомпас. Но это совершенно невозможно, поскольку сам Конфас, выйдя от Найюра, сразу пошел к Сомпасу.

Безликие… Оборотни, как называл их адепт Завета. Конфас узнал от Кемемкетри, что дядю убила одна из этих тварей под личиной императрицы. Он стал вспоминать, что там болтал о них болван из Завета, когда они в Карасканде обсуждали судьбу князя Атритау. Они не кишаурим, Конфас уже понял. Теперь, когда Ксерий погиб, это стало еще очевиднее: зачем кишаурим убивать единственного человека, способного их спасти?

Но если они не кишаурим, значит ли это, что тут замешан Консульт, как утверждал адепт? Неужели и правда начался Второй Апокалипсис?

И как тут не ужасаться?

Все это время Конфас считал, что они с дядей держат все под контролем. Остальные ходят по веревочке и путаются в сетях их тайных замыслов – так он думал. Какое самомнение! Кто-то другой знал, кто-то другой наблюдал за происходящим, а Конфас даже не подозревал об этом!

Что творится? Кто руководит событиями?

Не император Икурей Конфас I.

Свет факелов четко очерчивал его орлиный профиль. Сомпас смотрел на него выжидающе, но, как и прочие, держал свое мнение при себе. Они понимали, что настроение у Конфаса не просто паршивое. Он осматривал выбеленные луной окрестности и чувствовал отчаяние перед лицом безбрежного мира, поглотившего все, чего он желал. Будь он сейчас один, сам по себе, у него не осталось бы надежд.

Но он был не один. Ему повиновалось множество людей. Умение подчинять разум и тело воле другого – вот в чем истинный гений человека. В способности преклонять колена. С такой силой, понял Конфас, он уже не связан местом и временем. С такой мощью он может дойти до горизонта! Он – император.

Как же ему не смеяться? Какая замечательная у него жизнь!

Надо лишь все упростить. И начнет он со скюльвенда… Выбора нет.

Скюльвенд станет первым не случайно. Конфас приблизился к тому, чтобы восстановить империю в полноте ее былой славы, а для этого необходимо убить потомка их давнего врага. Скюльвенды издревле стояли на пути империи. Конфас об этом и говорил, не так ли? Он киранеец. Он кенеец…

Немудрено, что дикарь смеялся!

За всем этим стояли боги, Конфас не сомневался. Они завидовали своему брату. Как дети разных отцов, они обижались. Во всем этом заключался некий смысл, несомненно. Некое предупреждение. Он теперь император. Ход сделан. Правила изменились…

Почему, почему он не убил демона? Что за слабость, что за тщеславие остановило его руку? Что за железная рука держала его за горло? Ожог от семени скюльвенда у него на спине?

– Сомпас! – почти крикнул Конфас.

– Да, о Бог Людей?

– Как тебе нравится звание экзальт-генерала?

Этот неблагодарный сглотнул.

– Очень нравится, о Бог Людей.

Как же не хватает Мартема и холодного цинизма его взгляда!

– Возьми кидрухилей. Всех. Загони этого демона для меня, Сомпас. Принеси мне его голову, и ты станешь… экзальт-генералом, Копьем империи. – Конфас улыбнулся, но злобно прищурил глаза. – А если ты подведешь меня, я сожгу тебя, твоих сыновей, жен – все семя Биакси. Всех сожгу живьем.


Полагаясь на сверхъестественное зрение Серве, они вели коней в непроглядной ночи. Они понимали, что чем дальше успеют уйти до рассвета, тем больше их преимущество. Они прокладывали путь среди кустарников, по высоким склонам, затем спустились в лесистую долину, где воздух был напоен кедровой горечью. Израненный Найюр неуклюже хромал, держась лишь на неутолимом чувстве вроде голода или страха. Мир вокруг расплывался, обычные предметы становились злонамеренными и кошмарными. Черные деревья хватали Найюра, всаживали когти в его щеки и плечи. Невидимые камни били по ногам. Окаймленная кольцом луна раздевала его.

Мысли его путались. Он сплевывал кровь. Тропа, темная и каменистая, уходила из-под шатающихся ног. В ночи сгустилась еще более темная тень, и он стал падать, теряя сознание и изумляясь: как это души могут мерцать?

Затем он увидел лицо Серве. Ощутил ее колени под своей головой. Прикрытые тонкой льняной туникой, они были твердыми и теплыми. Ее грудь касалась его виска. Серве взяла мех с водой, смочила тряпицу. Стала протирать ссадины на лице Найюра.

Она улыбнулась, и он судорожно вздохнул. Колени женщины – такое спокойное убежище! Яростный мир сразу становится маленьким, а не всеобъемлющим, случайным, а не совершенным. Найюр поморщился, когда она промокнула порез под его левым глазом. Он наслаждался ощущением холодной воды, нагревающейся от жара его кожи.

Черное блюдо ночи начало сереть. Подняв голову, он увидел прядь волос на щеке Серве. Он потянулся погладить ее, но остановился, заметив корку запекшейся крови на костяшках пальцев. В груди нарастала тревога. Хотя боль от ран сковывала движения, он заставил себя рывком выпрямиться, закашлялся и выплюнул кровавую слюну. Он сидел в зеленой траве на вершине какого-то холма. Восток нагревали лучи пока незримого солнца. На многие мили тянулись невысокие хребты, темные от деревьев и бледные от голых каменных стен.

– Я о чем-то забываю, – сказал он.

Она кивнула и улыбнулась блаженно и весело, как всегда, когда у нее был готов ответ.

– О том, за кем ты охотишься, – проговорила она. – Об убийце.

Он почувствовал, как кровь приливает к лицу.

– Но убийца – это я! Самый жестокий из людей! Все люди скованы цепями. Они подражают своим отцам от начала времен! Таков завет земли. Завет крови. Я встал и узрел, что мои цепи – дым. Я обернулся и увидел пустоту… Я свободен.

Она несколько мгновений внимательно смотрела на него. Ее прекрасное лицо застыло в лунном свете, на нем отражалась задумчивость.

– Да… Как и тот, за кем ты охотишься.

Кто эти пустые твари?

– Ты зовешь себя моей возлюбленной? Ты думаешь, ты моя защита? Моя добыча и трофей?

Она закрыла глаза в страхе и печали.

– Да…

– Но ты нож! Ты копье и молот. Ты яд, опиум! Ты берешь мое сердце, как рукоять, и сражаешься мною, как оружием. Сражаешься мною!

– А я? – послышался мужской голос. – Что ты скажешь обо мне?

Это заговорил один из братьев Серве, сидевший справа от нее. Но нет, он не был ее братом… Он – змей, чьи кольца всегда сжимали сердце Найюра. Моэнгхус, убийца, в доспехах и со знаками отличия нансурского пехотного капитана.

Или это Келлхус?

– Ты…

Дунианин кивнул. Воздух стал тяжелым и влажным, как в якше. И таким же смрадным.

– Кто я?

– Я…

Что за безумие? Что за дьявольщина?

– Говори, – повелел Моэнгхус.

Сколько же лет он прятался в Шайме? Как долго готовился? Это не имело значения. Найюр и солнцу вспорол бы брюхо своей ненавистью! Он вырезал бы свое сердце и погрузил мир в бездонный мрак!

– Скажи мне… кого ты видишь?

– Того, – сказал Найюр, – за кем я охочусь.

– Да, – подтвердила Серве. – Убийцу.

– Он убил моего отца своими словами! Пожрал мое сердце своими откровениями!

– Да…

– Он освободил меня.

Найюр снова повернулся к Серве. Его переполняла тоска, разрывающая сердце. Лоб, щеки, подбородок Серве пошли трещинами. Узловатые щупальца вылезли из-под совершенных черт ее лица, и оно мягко оплыло. Ее губы исчезли. Она подалась вперед в медленном всеохватывающем стремлении. Щупальца, длинные и тонкие, протянулись и охватили затылок Найюра. Она крепко сжала его, словно в кулаке, и притянула ко рту. К своему настоящему рту.

Найюр встал на ноги, затем без усилия поднял ее на перевязанные руки. Такая легкая… Восходящее солнце плеснуло светом на их переплетенные тела.

– Идем, – сказал Моэнгхус. – Следы свежие. Мы должны нагнать нашу добычу.

Вдалеке они услышали рога. Нансурские рога.


Они знали, что Конфас хочет схватить их любой ценой, и поэтому отчаянно гнали лошадей. Они ориентировались лишь на свою усталость, а не на смену дней и ночей. По словам тварей, Конфас послал колонну на юг от Джокты сразу же после высадки. Его план предполагал, что Священное воинство ничего не знает, но, поскольку Саубон наверняка проведает о предательстве, ему придется перекрыть все пути между Караскандом и Ксерашем. Значит, нансурские войска находились и позади, и впереди их маленького отряда. Лучшее, что они могли сделать, – направиться строго на юг, пересечь Энатпанею и затем пробраться на восток через Бетмуллу, где из-за особенностей ландшафта преследовать их будет трудно.

Найюр разговаривал со своими спутниками и кое-что узнавал о них. Они называли себя «последними детьми инхороев», хотя рассказывать о своих «Древних Отцах» не хотели. Они утверждали, что являются «хранителями Обратного Огня», хотя все вопросы об этом самом «хранении» и «огне» повергали их в смущение. Они никогда не жаловались, разве что говорили, что жаждут общения вне слов, или утверждали, что падают – всегда падают. Они настаивали, что Найюр может им доверять, потому как Древний Отец сделал их его рабами. По их словам, они словно псы – скорее подохнут с голоду, чем возьмут мясо из рук чужака.

Найюр видел, что они несут в себе искру пустоты. Как шранки.

В детстве Найюра очаровывали деревья. В степи они почти не встречались, и он видел их лишь в зимние месяцы, когда утемоты переносили свои стоянки в Сварут – холмистую равнину около моря, которое айнрити называли Джоруа. Иногда Найюр смотрел на голые деревья так долго, что они теряли объем и казались плоскими, как кровь, размазанная по морщинкам старухи.

Люди как деревья, думал Найюр. Их густые корни сплетены, а стволы разветвляются в разные стороны, соединяясь в великой общей кроне человечества. Но эти существа, шпионы-оборотни, были чем-то совершенно иным, хотя неплохо подражали людям. Они не просачивались в мир, как люди. Они прорывались сквозь обстоятельства, а не пытались овладеть ими. Они походили на копья, таившиеся в гуще человеческих дел. Шипы…

Бивни.

И это придавало им странную красоту, смертельное изящество. Они были просты, как кинжалы, эти оборотни. Найюр завидовал им и одновременно жалел и любил их.

– Два века назад я был скюльвендом, – сказало как-то существо. – Я знаю ваши пути.

– А кем еще ты был?

– Многими.

– А теперь?

– Я Серве… твоя возлюбленная.

Настойчивость Конфаса стала очевидной на третью ночь их скачки на юг. На энатпанейской границе они пересекли холмы, похожие на длинные дюны с острыми хребтами и ступенчатыми боками. Все вокруг зеленело, но растительность прилегала к земле, а не разрасталась пышно вверх. Трава выстилала открытые места, ползла по трещинам даже самых крутых откосов. Кустики кошачьего когтя испещряли склоны, заросли рожкового дерева встречались там и тут в долинах, хотя плодов еще не было. На закате, когда путники цепочкой ехали по гребню холма, Найюр увидел вдали в нескольких милях к северу десятки огней, мерцавших оранжевым на плоской вершине.

Близость огней не удивила его, а расстояние даже успокоило. Он знал, что нансурцы нарочно выбирали самые высокие точки, чтобы вынудить их поторопиться и загнать коней. Но его встревожило количество костров. Если преследователей так много и они зашли так далеко, то им известно, что Найюр не собирается в Карасканд к Саубону. Стало быть, они знают о его намерении отклониться к востоку. Кто бы ими ни командовал, он наверняка уже послал отряды наперехват, к юго-востоку. Это напоминает стрельбу наугад в темноте, но, похоже, у них бесконечное множество стрел.

На следующий день на пути им попался энатский козопас. Старый дурак появился внезапно, и прежде чем Найюр успел сказать хоть слово, Серве убила пастуха. Почва была слишком каменистой, чтобы зарыть тело, потому пришлось навьючить его на свободную лошадь – что, конечно, совсем измучило животное. Хищные птицы, постоянно парящие на границе мира и Той Стороны, почуяли мертвеца и полетели следом. Кружившие над головами стервятники выдавали всадников, как поднятое до облаков знамя. Ночью Найюр и его спутники пересекли долину и, хотя небеса были чисты, а ночь лунная, сожгли труп.

Они ехали еще неделю по неровной энатпанейской местности, избегая человеческого жилья, за исключением одной жалкой деревеньки – они разорили ее ради забавы и съестных припасов. Две последующие ночи небеса были затянуты тучами, тьма стояла почти непроглядная. Найюр раскалил свой клинок на небольшом костерке и нанес шрамы на плечи и грудь. Так он отметил жизни, взятые в Джокте. Он избегал смотреть на Серве и двух других сидевших напротив него существ, молчаливых и бдительных, как леопарды. Закончив, он обрушился на них, только чтобы потом заплакать от раскаяния. В их глазах не было осуждения. Не было человечности.

Трижды по ночам они замечали факелы нансурских преследователей, и, хотя Найюру казалось, что каждый раз они все дальше, его это не радовало. Странное состояние – бежать от незримой погони. У невидимок не найти слабостей и уязвимых мест, делающих людей людьми. Они стали для Найюра чем-то неопределенным и неутомимым, разрастались до размеров некоего закона – словно нечто, выходящее за пределы обычной жизни и повелевающее ею.

Каждый раз, когда Найюр видел нансурские огни, они выглядели знамениями чего-то великого. И хотя сам он ехал вместе с проклятыми, ему казалось, что вся мерзость осталась за горизонтом позади. Север стал деспотом, Запад – тираном.

Они мчались без сна, залитые луной пейзажи сменялись солнечными долинами, и Найюр углубился в странности своей души. Он предполагал, что сошел с ума, хотя чем больше раздумывал об этом, тем сильнее сомневался в смысле слова «безумие». Несколько раз ему доводилось руководить ритуальным убийством утемотов, которых старейшины племени признавали безумными. Согласно писаниям, люди впадают в бешенство, как собаки или лошади, и точно так же их следует убивать. А айнрити, насколько он знал, считают безумие делом рук демонов.

Однажды ночью, в самом начале Священной войны – почему, Найюр уже не помнил, – колдун взял грубый пергамент с картой Трех Морей и расправил его на медном тазике, наполненном водой. Проткнул на карте несколько дырок разной величины, поднял масляную лампу, чтобы прибавить света, и на темной схеме сверкнули капельки воды. Каждый человек, объяснил он, это прокол в ткани бытия. Точка, откуда потустороннее проникает в мир. Он пальцем коснулся одной капли. Вода растеклась, чернила на пергаменте рядом с ней расплылись. Когда испытания ломают людей, говорил колдун, потустороннее просачивается в мир.

Что и есть безумие, заключил он.

Тогда на Найюра это не произвело впечатления. Он презирал чародея, считая его слабой душонкой из тех, что вечно ноют под взваленным на себя грузом. Все его рассуждения Найюр сразу же отметал. Но теперь истина того урока стала неоспоримой. Нечто иное поселилось в нем самом.

Это было странно. Иногда Найюру казалось, что два его глаза подчиняются разным хозяевам и видят только войну и потери. Иногда ему чудилось, что у него два лица: честное внешнее, открытое солнцу и небу, и коварное внутреннее. Он сосредаточивался и почти чувствовал сокращения мышц того, кто в нем поселился, прямо под его собственными мускулами, натягивавшими кожу. Но ощущение было мимолетным, как тень ненависти в глазах брата, и глубоким, как костный мозг, запертый в живой кости. Свое и чужое не разделялись! Найюр не мог этого постигнуть. Как такое вообще возможно? Пока оно думало, он просто был…

Да, капля растеклась, потустороннее просочилось. Колдун говорил, что важно понять происхождение безумия. Если тобой овладело божество, ты можешь стать провидцем или пророком. Если же демон…

Опыт чародея не вызывал сомнений. Он совпадал с мучительными интуитивными догадками Найюра. Помимо прочего, он объяснял странное родство между безумием и прозрением – почему одних и тех же людей считали то сумасшедшими, то провидцами. Единственной загвоздкой, конечно же, оставался дунианин.

Он противоречил всему.

Найюр видел, как он скручивает корни людей и повелевает ростом их ветвей. Питает их ненависть. Лелеет их стыд и тщеславие. Вскармливает их любовь. Пасет их оправдания и веру! Он использует самые обычные слова, самые простые средства.

Дунианин действовал так, словно в карте чародея не было ни дыр, ни капель-душ, ни воды, знаменующей потустороннее. В его мире ветви одного человека могли стать корнями другого. И этим элементарным допущением он подчинил себе тысячи людей.

Он получил власть над Священным воинством.

От этого откровения у Найюра закружилась голова. Ему почудилось, что он пребывает одновременно в двух мирах: один был открыт, и корни людей в нем привязывали их к чему-то запредельному, а другой закрыт, и те же корни полностью изолированы. Что значит быть безумцем в закрытом мире? Но такой мир попросту невозможен! Замкнутый сам на себя, бесчувственный. Холодный и бездушный.

Должно быть что-то еще.

Кроме того, Найюр решил, что не может сойти с ума, поскольку его больше не связывает происхождение. Он отбросил все земное. У него нет даже прошлого. Он помнит только настоящее. Он, Найюр урс Скиоата, и есть источник того, что было прежде. Он сам стал собственным основанием!

Найюр засмеялся, вспомнив о дунианине и об их роковом союзе. Это должно ниспровергнуть пророка!

Найюр пытался делиться мыслями с Серве и ее братьями, но получил лишь видимость понимания. Как им постичь глубину его раздумий, когда у них самих нет никакой глубины? Они не были бездонными дырами в ткани мира. Их создали разумными, но не совсем живыми. Они, с ужасом осознал Найюр, не имели душ. Они полностью принадлежали материальному миру.

И почему-то его любовь к ним – к ней – становилась все сильнее.

Через несколько дней они издалека увидели первые вершины Бетмуллы, хотя Найюр полагал, что они миновали границы Энатпанеи немного раньше. Они двинулись вперед, собираясь преодолеть высокие предгорья со стороны северных склонов. Они пересекли неровную долину, а затем, следуя извилистому руслу многоструйного потока, проехали под сенью водяных берез. Пока они приближались к темным горам, Найюр невольно вспоминал Хетанты и то, какжестоко он обходился с Серве. Каким же он был дураком! Свободный человек отдает себя в рабство своему народу. Но у него не хватало слов, чтобы объяснить ей.

– Наш ребенок, – запинаясь, говорил он, – был зачат в таких же горах.

Когда она ничего не ответила, он проклинал себя и женскую чувствительность.

В тот же день одна их лошадь захромала, спускаясь по насыпи. Они оставили ее, не стали убивать, чтобы стервятники снова не слетелись и не выдали их. Ведя коней в поводу, они долго шли в темноте, полагаясь на нечеловеческое зрение шпионов-оборотней. Если ничего не случится, огни преследователей, горящие за спиной, не нагонят их.

С наступлением утра на юго-востоке показались склоны Бетмуллы. Найюр и его отряд наткнулись на мертвое озеро, дно которого цвело алыми опухолями водорослей. Неподалеку, на возвышении, в роще горных дубов они нашли развалины какого-то святилища. Безликие изображения смотрели на них из-под ковра опавшей листвы. У алтаря тек ручей, и они наполнили свои бурдюки. Вокруг озера паслись олени, и Найюр развеселился, глядя на то, как Серве с братьями бегом загнали детеныша. Потом среди зарослей он наткнулся на разновидность заячьей капусты. Клубни ее еще не созрели, но с олениной оказались очень вкусны.

Но свой маленький костер они развели напрасно. Ветер дул прямо с запада, через озеро. Оборотни первыми учуяли запах врага, но было поздно.

– Они идут, – вдруг сказала Серве, глядя на братьев. В тот же миг двое из них исчезли в зарослях.

Найюр отчетливо услышал фырканье коней, взбирающихся по земляному склону, и звяканье сбруи в темной глубине леса.

Зная, что Серве пойдет за ним, он бросился к плоскому фундаменту храма. Первые кидрухили показались из-за дубов как раз когда Найюр прятался за выступом. Они закричали, заметив его. Вслед за ними откуда-то появились дюжины других. Их кони без чепраков роняли слюну, встряхивая мордами. Воины потянулись за длинными мечами…

Из гущи деревьев раздался вопль.

Всадники в смятении развернули коней. Найюр увидел, как один из них упал, а вместо лица у него было кровавое месиво… Теперь они смотрели вверх, тревожно перекликаясь. Найюр разглядел братьев Серве: они мелькали в ветвях, разгребая листья. Кидрухили в задних рядах запаниковали.

Все до единого пустили коней галопом, при этом оглядывались и придерживали поводья, заворачивая вправо. Найюр слышал, как офицер кричит:

– От деревьев! Прочь!

Но его людей не надо было подгонять, они уже неслись через лагерь с дымящимся костром. Лошади без всадников рассыпались во все стороны.

Потом Найюр заметил луки, выгнутые, как у скюльвендов. Всадники вынимали их из лакированных футляров, низко притороченных к седлу – тоже по-скюльвендски. С боевым кличем кидрухили развернулись на склоне и двинулись вверх, подгоняя коней шпорами и шенкелями. Первые трое выстрелили и опустили луки, натягивая тетиву, – опять же как скюльвенды. Серве раскинула руки перед Найюром, отбила первую стрелу на лету и не обратила внимания на вторую, что прошла мимо. Третья вонзилась ей в руку.

Растерянный Найюр упал на одно колено. Спрятаться негде.

– Серве! – крикнул он.

Кидрухили двумя потоками охватывали холм с обеих сторон. Найюр инстинктивно забился в крайний левый угол древней платформы, пригнулся, укрываясь за выступом от одного отряда, но открываясь другому. Почти тут же всадники слева полетели прямо на него, подгоняя коней воплями «Хуп-хуп-хуп!» и поднимая луки…

Вдруг перед ним оказалась Серве. Мгновение она стояла – прекрасная, раскинувшая руки. Ее светлые волосы блестели на горном солнце…

Она танцевала для него.

Прикрывала его, подпрыгивала и отбивала стрелы. Она стояла спиной к Найюру, словно в некой ритуальной позе скромности. Ее рукава хлопали, как кожаные. Стрелы ударялись о платформу или свистели над головой Найюра.

Серве нырнула вниз и обхватила его руками. Стрела пронзила ее ладонь. Она ударила вверх ногой. В голень попала стрела. В спине торчали оперения еще двух. Она перевернулась, отбила новый выстрел, и три стрелы вошли в ее грудь и живот. Она круговыми ударами отбила следующие четыре, запрокинула голову и вытянула руки. Одна стрела вонзилась в тыльную сторону ее правой ладони. Вторая вошла в левое предплечье.

Она дернула головой. Из ее затылка вышел наконечник стрелы. Она всхлипнула, как маленькая девочка.

Но она не останавливалась. Ее кровь брызгала, сверкала в воздухе под солнцем.

А хор воплей и криков становился все громче. Послышался и оборвался сигнал рога. Но Найюр не видел ничего, кроме танца Серве. Гибкие бледные руки, истекающие кровью. Обагренная льняная сорочка, прилипшая к груди. Серве…

Его добыча.

Крики стихли. Копыта грохотали вниз по склону…

Она остановилась. Упала на колени, словно собиралась помолиться. Наклонила голову, раскрыла рот. Подняла пронзенную руку, вырвала березовое древко из горла. Ее движения были осторожными и четкими. Она потянулась назад, поискала на затылке наконечник, потянула за острие. Поток крови.

Серве повернулась к Найюру. Глаза ее улыбались и сверкали от слез. Она попыталась стереть с губ кровь, толчками изливавшуюся изо рта, но оцарапала шею застрявшей в ладони стрелой. Потом посмотрела на него, очень спокойная, и рухнула ничком на платформу. Найюр услышал треск дерева.

– Серве! – крикнул он.

Он встряхнул ее, и совершенное лицо распалось.

Оцепеневший, опустошенный, он в ужасе смотрел на то, что осталось после бойни. Братья стояли посреди мертвых нансурцев, без выражения глядя на него. У обоих в конечностях торчали стрелы, но им, похоже, было все равно.

Около десятка лошадей без всадников бродили поблизости, но кидрухилей и след простыл.

– Мы должны похоронить ее, – сказал он.

Серве помогла ему.

Глава 10. Ксераш

Души больше не видят происхождение своих мыслей, как не видят собственные затылки или внутренности. И поскольку они не способны различать то, чего не видят, есть определенное чувство, душа в каком-то смысле не может определить себя. Поэтому, когда она думает, всегда пребывает в одном и том же времени, в одном и том же месте и в качестве одной и той же думающей личности. Если вести пальцем по спирали, он будет двигаться по кругу; так череда мгновений всегда является настоящим, карнавал миров всегда остается здесь, а множество людей всегда остается мной. Истина в том, что, если душа могла бы постичь себя, как постигает мир – если бы она могла постичь свое происхождение, – она увидела бы, что нет ни «сейчас», ни «здесь», ни «я». Другим словами, она бы поняла, что как нет никакого круга, так нет и души.

Мемгова. Небесные афоризмы
Вы отпали от Него, как искры от пламени. Темный ветер дует, и вскоре вы погаснете.

Хроника Бивня. Книга Песней, глава 6, стих 33
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Ксераш


Через несколько дней после начала осады Героты длинная череда мулов вошла в лагерь – прибыл караван Багряных Шпилей. И словно по заказу, явились новые послы из города. На сей раз они вели себя как униженные просители. Врата за ними не закрыли. Как и обещал Воин-Пророк, древняя столица Ксераша сдалась.

В качестве дара ксерашцы принесли двенадцать отрубленных голов тех, кто приказывал закрыть ворота раньше, в том числе и капитана Хебраты, смертельно оскорбившего Воина-Пророка. Но предводители Священного воинства не удовлетворились этим, и Воин-Пророк сурово принял геротцев. Он заявил, что необходим урок, жертва, дабы искупить вину и предостеречь на будущее. И словно правосудие зависело от точного счета, он потребовал «дань дней»: поскольку прошло четыре дня с тех пор, как Герота закрыла перед ним врата, то четверо из каждого десятка геротцев должны быть казнены.

– К завтрашнему рассвету, – приказал он, – вы выставите двенадцать тысяч голов на городских стенах. Если этого сделано не будет, погибнете все.

Той ночью Священное воинство пировало, а Герота оглашалась криками. Утро осветило ее окровавленные стены, сплошь покрытые отсеченными головами. Тысячи голов, подвешенные либо в рыбачьих сетях, либо за челюсть на пеньковой веревке. Когда их пересчитали, оказалось, что геротцы превысили требование на три тысячи пятьдесят шесть голов.

И больше ни один город, ни одна крепость в Ксераше не осмеливались затворить врата перед Священным воинством.

Атьеаури стал верховным полководцем, возглавившим вторжение Священного воинства в Святую землю. Он и его гаэнрийцы не сразу поняли, что вступили в Амотеу. Слишком мало отличались ксерашцы – или сыны Шиколя, как их называли, – от амотейцев по облику и языку. Они пересекли плоскогорья Джарты, чей народ много поколений воевал с древними амотейцами, а затем погрузился в междоусобные распри.

Всего с пятью сотнями дружинников и рыцарей Атьеаури пробивался все глубже в Амотеу. Его обожженные солнцем галеоты испытали на себе, что амотейцы способны и на помощь, и на предательство. Большинство местных считали себя фаним, но кианцев они не любили. Давно уже ходили страшные слухи о том, что идолопоклонники и их лжепророк непобедимы. Падираджа погиб! Великий Каскамандри мертв, а сюда явился этот переменчивый родич Саубона, безжалостного Белокурого Зверя Энатпанеи.

Произошли стычки при Гиме, при знаменитом Анотрийском святилище, при Мер-Просасе… Атьеаури был ранен в колено при Гирамехе, где родилась мать Последнего Пророка. Вскоре их окровавленный стяг, Кругораспятие над Красным Конем Гаэнри, стал знамением паники и ужаса. И хотя Фанайял посылал все больше и больше войск, чтобы уничтожить его, граф Гаэнрийский либо уходил от них, либо побеждал.

Люди пустыни стали называть его Хурал-аркеет – «зубастый ветер».

Наконец в День Пальм рыцари в броне въехали в Бешраль, древний город ныне прервавшегося рода Последнего Пророка. Хотя миссия айнрити давным-давно закончилась, многие амотейцы собрались приветствовать оборванных странников.

Ибо такие сердца, говорили они друг другу, просто должны быть святыми.


Они шли впереди и разговаривали так, словно Ахкеймион не следовал за ними в нескольких шагах.

Эсменет и Келлхус.

То, что называлось «данью дней», закончилось, и город был странно тих. То ли потому, что в нем осталось мало голосов, то ли от всеобщего потрясения. Люди, собравшиеся на улицах, либо съеживались, либо падали на колени, опускали подведенные на ксерашский манер глаза, когда Священная свита проходила мимо. Воин-Пророк рассматривал Героту, понял Ахкеймион, как свой трофей.

В «Трактате» Герота иногда называлась Градом Ста Деревень, и через тысячи лет этот эпитет по-прежнему подходил к ней.

Улочки были узкими и запутанными, как Червь – трущобы Каритусаля. Но улицы Червя прокладывались без всякой логики, а здешние всегда сходились на так называемых пятачках – маленьких базарчиках. Солнце раскаляло их камни, Герота словно и вправду была сборищем переплетенных деревушек, выраставших одна из другой, как плесень на хлебе.

Эсменет рассказывала Келлхусу о своей утренней встрече с Багряными Шпилями. По словам Саурнемми, в Джокте все оставалось как прежде, вопреки или благодаря жесткости скюльвенда. С другой стороны, Элеазар сообщил, что сам беседовал с палатином Ураньянкой и предупредил его о последствиях любого подстрекательства к бунту, осознанного или невольного.

– Великий магистр, – говорила она, – просил меня заверить тебя, что палатин Мозероту больше не доставит тебе неприятностей.

Ахкеймион внимал в ужасе и восторге. Она так изменилась, что это казалось чудом. Конечно, отчасти из-за внешнего вида: ее волосы скрепляла драгоценная заколка, а кианский хитон был специально сшит для роскошной жизни во дворце «Белое солнце» Ненсифона. Но в первую очередь – из-за ее манеры поведения. Эсменет держалась прямо и непосредственно, она была проницательна и иронична. Она легко справлялась со своей новой ролью.

У Ахкеймиона при взгляде на нее перехватывало дыхание.

«Я должен прекратить это!»

Прежде их было двое – только он и она. Ахкеймион мог запросто положить руку на ее бедро, и она шагнула бы к нему в объятия. Теперь все перевернулось. Теперь Келлхус стал центром всего, и каждый должен был пройти через него, чтобы найти другого – и себя. Теперь все представало пред сияющим ликом его правосудия. И Ахкеймион влачился за ним, как бездомный бродяга с разбитым сердцем…

Почему она назвала его сильным?

– Элеазар оскорбил тебя, – сказал ей Келлхус.

Ахкеймион смотрел на его бородатый профиль. Поверх туники с вертикальными золотыми полосками, блестевшими на солнце, Келлхус носил великолепную узорную накидку с рукавами. Она была велика ему, поскольку падираджи отличались дородностью и животами.

– Он откровенно назвал меня шлюхой, – сказала Эсменет.

– Следовало ожидать. Ты для него – незнакомая монета.

Она улыбнулась вкрадчиво и цинично.

– А где же меняла?

Келлхус рассмеялся. Ахкеймион видел, как лица членов свиты тоже расцветают улыбками. Послышался смех, как меланхоличное эхо. Келлхус везде и всегда влиял на других. Как камень, брошенный в спокойную воду.

– Люди просты, – ответил он. – Они в первую очередь думают о материале, а не об отношениях. Они считают, что монету делает ценной золото или серебро, а не повиновение, покупаемое с ее помощью. Скажи им, что нильнамешцы в качестве денег используют черепки, так они начнут фыркать.

– Или, – сказала Эсменет, – что Воин-Пророк в качестве монет использует женщин.

Серебряный солнечный луч скользнул по ее фигуре, и на мгновение все в ней – от складок шелкового хитона до накрашенных губ – замерцало. Сейчас они оба казались неземными – слишком прекрасными, слишком чистыми на этой загаженной мостовой, среди грязных душ.

– Верно, – кивнул Келлхус. – Они спрашивают: где золото? – Он искоса глянул на нее и улыбнулся. – Или в твоем случае…

– Где большой палец? – покаянно произнесла Эсменет.

«Большой палец» – так в Сумне называют фаллос. Почему так больно слушать ее, когда она вспоминает старые словечки?

Келлхус усмехнулся.

– Они не понимают, что золото влияет на наши ожидания и мы сами придаем ему смысл… – Он помолчал. В глазах его светился смех. – То же самое касается и больших пальцев.

Эсменет скривилась.

– Даже для Элеазара?

Священная свита остановилась. Они подошли к пятачку-перекрестку в лабиринте улочек Героты. Из каждого окна высовывались испуганные лица. Кто-то из Людей Бивня упал на колени, с обожанием взирая на Келлхуса. Стражники из Сотни Столпов смотрели вдоль улочек, словно могли видеть, что там, за углом. Кто-то нарисовал лотос на выщербленных карнизах домов. Где-то плакал ребенок.

Встряхнув львиной гривой, Воин-Пророк рассмеялся и глянул в небо. И хотя Ахкеймион ощутил заразительность этого смеха, неестественную потребность веселиться по великому и малому поводу, скорбь лишила его воодушевления. Анасуримбор Эсменет огляделась по сторонам, преисполненная застенчивой радости. Встретившись с его опустошенным взглядом, она отвела глаза.

И взяла мужа за руку.


Караот. Древняя твердыня ксерашских царей.

Командиры Священного воинства собрались в ее разрушенных стенах, с восхищением и нетерпением оглядываясь вокруг. Они ожидали Воина-Пророка. Ахкеймион краем уха услышал слова лорда Гайдекки: тот утверждал, будто в ночном ветре звучат бессвязные речи царя Шиколя. Колдун заметил, как кто-то из людей Готьелка подбирал осколки мрамора.

Еще в первый день осады Ахкеймион увидел возвышавшийся над черными городскими стенами Героты Караот. Он знал, что цитадель была заброшена после возвышения Тысячи Храмов, еще в дни Кенейской империи, но думал, что ее разрушили фаним. Потом Гайямакри открыл ему, что на самом деле кианцы почитали Караот как священное место. А почему бы и нет? Ведь многие айнрити считали его самым сердцем зла.

Первые стены были снесены, и изнутри виднелись здания цвета слоновой кости. Нильнамешская чувственность сквозила в пузатых колоннах, пилястрах, винтовых лестницах, которые никуда не вели, и четырехкрылых сифрангах, стоявших по сторонам каждого порога. Даже лишенный крыши и полуразрушенный, дворец казался чересчур тяжелым, хотя совсем не походил на циклопические строения древней Киранеи или Шайгека с их колоннадами и переходами. Уцелевшие арки показывали, что древние ксерашцы имели зачатки знаний о напряжении и нагрузках. Но громоздкое строение было иным – все в нем предназначалось для поддержки незримого веса.

Неужели здесь и правда правил Шиколь? Как большинство айнритийских детей, Ахкеймион вырос на сказках о старом развратном царе.

– Веди себя хорошо, – говорила ему мать, – или он тебя найдет и сделает с тобой такое, что и сказать невозможно!

Ахкеймион ждал, стараясь не глядеть на Эсменет, сидевшую на золоченом стуле в четырех шагах от него. Он стоял около широкой арки того, что некогда было возвышением аудиенц-зала. Ступеньки и кольцо пилястров с уцелевшими ложными перекрытиями отделяли это место от большого зала. Согласно «Трактату», ксерашские цари правили, не вставая с постели, а Шиколь особенно прославился тем, что развлекался с детьми, отделенный от придворных лишь ширмами. Зная, как предвзято историки описывают нелюбимых героев, Ахкеймион всегда считал эту сказку пропагандой. Однако в самом центре возвышения действительно стояло каменное основание для чего-то вроде ложа.

Возможно, там был алтарь.

По огромному залу с массивными колоннами, где водрузили знамена завоеванных земель, разбрелись Великие и Малые Имена. Белые стяги с черно-золотыми вышитыми символами Бивня и Кругораспятия были растянуты между колонн. В поисках Воина-Пророка Ахкеймион оглянулся через плечо на лестницу, что вела от возвышения к разрушенной галерее наверху. Келлхуса он не увидел, но уловил какую-то трепещущую черную точку над дальней сетью улочек и переулков, окутанных дымкой. Он моргнул, нахмурился… Что за Метку он ощутил?

Чародейскую птицу?

– Мы прибыли! – раздался звучный голос.

Ахкеймион вздрогнул и снова оглянулся на лестницу. Келлхус спускался по ней. Его борода была заплетена, как в древнем Шире, а белое одеяние расшито золотом. Странно – даже ужасно – было ощущать на нем Метку. Она пачкала его, хотя и сулила невероятное будущее.

Ахкеймион снова посмотрел на небо, но птица исчезла.

– Наконец, – продолжал Келлхус, легко преодолевая последний пролет, – мы подошли к самому началу Писания!

Мысли закружились в голове у Ахкеймиона. Что ему делать? Это Консульт планирует нападение или просто Багряные Шпили затевают какие-то свои козни? Он решил оставаться настороже и не прислушиваться к проникновенной речи Келлхуса.

Воин-Пророк прошел по возвышению к Эсменет, положил испускающую сияние руку на ее плечо.

– С этого самого места, – провозгласил он, – старый Шиколь посмотрел на свой развратный двор и спросил: «Кто этот раб, который говорит как царь?» – Келлхус широким жестом обвел разрушенный Караот. – Именно здесь Шиколь поднял позолоченную бедренную кость – орудие правосудия… И судил моего брата!

Как всегда, Келлхус говорил так, будто слова не имели иного смысла, кроме сиявшей сквозь них истины. Будто значение слов сжигало их. «Прислушайся к этим простым вещам, – так звучали его интонации, – и они поразят тебя».

Ахкеймион старался держаться настороже.

– Наконец-то мы, святые странники, мы, Люди Бивня, добрались до самого начала Писания. – Лицо Келлхуса помрачнело, он оглядел арки и ряд колонн перед собой. Напряжение ожидания усилилось, и все присутствующие оцепенели, как окружавшие их камни. – Это дом гонителя моего брата! Это обитель того, кто убил бы Айнри Сейена, вопрошая: «Что это за раб, который говорит как царь?» Подумайте! Подумайте о том, как далеко мы зашли! Подумайте обо всех этих землях, роскошных и суровых! Подумайте о горящих городах. Обо всем, что мы завоевали! А теперь мы прибыли к самым вратам…

Он указал на дымку на востоке правой рукой, и снова Ахкеймион увидел божественное золотое сияние…

Кто-то восторженно ахнул.

– Это последний рубеж! – вскричал Келлхус. Голос его грохотал как гром небесный и одновременно шептал каждому на ухо. – Последний рубеж – и мы увидим Святую землю. Последний бросок – и мы наконец-то поднимем меч и воспоем гимн во славу Святого Шайме! Уже сейчас мы пишем историю заново!

Великие и Малые Имена, видевшие это чудо, разразились пылкими криками восхищения. Ахкеймион вспомнил о геротцах там, внизу. Что они думают? Безумные завоеватели…

– Никогда! – гремел Келлхус. – Никогда мир не видел воинства, подобного нам! Мы – Люди Бивня!

Внезапно он выхватил из ножен свой меч. На солнце клинок сверкнул молочно-белым. Ахкеймион смотрел, как отразившийся от него солнечный зайчик скачет по лицам предводителей Священного воинства. Люди зажмуривались и отворачивались.

– Мы – меч Бога, рожденный в плавильном тигле мора, голода, жажды, выкованный молотом войны, закаленный в крови бесчисленных врагов! Мы…

Он вдруг запнулся и улыбнулся, словно признался в каком-то невинном проступке.

– Люди любят хвалиться, – покаянно сказал он. – Кто из нас не шептал небылиц девушке на ушко? – Среди обезглавленных колонн прокатился смех. – Что угодно, лишь бы она согласилась залезть тебе в штаны… – Снова хохот, уже громогласный. Высокие слова исчезли, Воин-Пророк стал князем Атритау, насмешливым и справедливым. Он пожал плечами и усмехнулся, как в веселой компании на пирушке. – Но есть то, что есть… Война смотрит нашими глазами. Голос судьбы звучит в нашем боевом кличе. Вот что есть. Слава о наших подвигах затмит все деяния праотцев! Она станет путеводным маяком столетий! Она будет ошеломлять, радовать и, о да, вызывать ярость! Ее подхватят тысячи уст! Она останется в памяти на века. И дети наших детей возьмут в руки свитки с именами предков и станут читать их с почтением и трепетом, поскольку их кровь благословенна – благословенна! – нашим величием! Мы – Люди Бивня. Мы – титаны! Титаны!

Восторженный рев. Захваченный его словами, Ахкеймион невольно присоединил свой голос к общим крикам. Он поморщился от эха… Откуда этот взрыв страсти? Он увидел слезу на щеке Эсменет.

– Итак, кто? – пророкотал Келлхус. – Кто этот раб, который говорит как царь?

Внезапно все стихло. От тесно сложенных камней, обвитых травой и плетьми сорняков, шел гул. Воин-Пророк воздел сияющие руки, приветствуя, призывая, благословляя.

И прошептал:

– Я.


Все без исключения люди подчиняются иерархии движущегося и неподвижного. Одни стоят на земле, другие идут по ней. Но с Келлхусом даже эта основополагающая традиция была перевернута – каждым шагом он увлекал мир следом за собой. И потому, когда он спустился с возвышения и жестом приказал Инхейри Готиану начать молитву предводителей Священного воинства, весь мир словно упал на колени. Эхо молитвы отразилось от стен, а Ахкеймион сморгнул пот с глаз и глубоко вдохнул влажный воздух. Он подумал о том, с каким человеком делит ложе Эсменет, и испугался за нее, словно она была лепестком, падающим в огромный костер… Ведь Келлхус – пророк!

Но влияет ли это на ненависть Ахкеймиона?

Из расчищенного от обломков прохода рабы принесли длинный стол и поставили несколько стульев для Келлхуса и Великих Имен. Под знаменами с Бивнем и Кругораспятием они начали ритуальную трапезу. Пили только разбавленное вино. Ахкеймион стоял, выпрямившись, и слушал разговоры, что велись за трапезой. Это звучало невероятно, но они планировали завоевать Амотеу в качестве подхода к Шайме! Келлхус говорил правду – они добрались. Почти.

Разговоры были удивительно вежливыми. Прошло время перебранок, порожденных уязвленной или чрезмерной гордостью. Даже будь тут Саубон или Конфас, Великие Имена не вернулись бы к старым замашкам. Келлхус уравнял их так, что им, как детям, стало безразлично, кто есть кто. Они принадлежали ему до самой смерти… Цари и ученики.

Разногласия, конечно, были, но спорщики никогда не унижали друг друга и решение никогда не принималось по чьему-то произволу. Как говорил Келлхус, «когда тиран – Истина, честным нечего бояться». Самые жесткие вопросы задавал Пройас, а старый Готьелк сдерживался, подавляя вспышки гнева и ограничиваясь разочарованными вздохами. Чинджоза лишь крутил в пальцах палочку для счета. Выдвигались и опровергались доводы, рассматривались альтернативы, и словно по волшебству сам собой открывался наилучший путь.

Хулвагра получил почетное право возглавить передовые войска, поскольку считалось, что его туньеры лучше всего сумеют отразить нападение фаним. Чинджоза с его айнонами и Пройас с конрийцами должны были составить основной эшелон Священного воинства. Они пойдут прямо на Шайме, по пути собирая припасы и материалы для осады. Готиан и шрайские рыцари сопроводят их в качестве личной охраны Воина-Пророка и его Священной свиты. Граф Готьелк и его тидонцы получили приказ в то же время обложить Каргиддо, киранейскую крепость, прикрывавшую юго-западные подходы к границам Амотеу и Ксераша.

Никто – даже сам Келлхус – не знал, что затевают язычники. Во всех донесениях, особенно передаваемых Багряными Шпилями через Чинджозу, утверждалось, что кишаурим не оставят Шайме. Это означало, что Фанайял либо попытается не дать Священному воинству войти в Амотеу, либо отступит в Святой город. В любом случае он будет драться. На волоске висело само существование кишаурим, а значит, и Киана. Несомненно, Фанайял уже собирает силы, чтобы опрокинуть их. Пройас призывал к осторожности, но Воин-Пророк был непреклонен. Священное воинство должно вступить в бой без промедления.

– Нас становится меньше, – говорил он, – а их силы растут.

Несколько раз Ахкеймион осмеливался глянуть на сидевшую подле супруга Эсменет. К ней поминутно подходили какие-то чиновники, опускались на колени, задавали вопросы или подносили бумаги. Однако ее внимание было поглощено тем, о чем спорили внизу, в зале. Ахкеймион рассматривал группу наскенти в белых одеждах, расположившуюся рядом с Воином-Пророком. Среди них выделялись Верджау и Гайямакри. Появилось странное чувство, что Священное воинство – не более чем кочевое вторжение, а сейчас происходит шумный сход его вождей, зачем-то набившихся в имперский дворец. Это не совет Великих и Малых Имен. Это лишь совещание Келлхуса и его военачальников, не более того. Все они… перегруппированы. И как в бенджуке, правила, определяющие их поведение, полностью изменены. Даже те, которые предписывают Ахкеймиону оставаться неподвижным в качестве визиря пророка…

Это слишком абсурдная мысль.

Солнце уже висело низко над влажной землей, когда Келлхус заканчивал совет. С гудящей от жары головой Ахкеймион пережидал обязательные молитвы и взаимные поздравления. Солнце и бездействие так давили на него, что он готов был заплакать. Он почти пожелал, чтобы та привидевшаяся ему зловещая птица действительно предвещала нападение Консульта. Что угодно, только не это… лицедейство.

Затем совет завершился, словно все пришли к согласию. Каменные провалы руин гудели от приветственных криков и разговоров. Ахкеймион потер затекшую шею, поднялся по ступеням на возвышение и бесцеремонно уселся там. Его спину щекотал взгляд Эсменет, но айнритийские вельможи уже подходили, чтобы поклониться ей. Ахкеймион чувствовал себя слишком усталым. Он стер пот с лица шафрановым рукавом.

Кто-то коснулся его, словно хотел схватить за плечо, но передумал. Ахкеймион обернулся и увидел Пройаса. Темный от загара, в шелковом халате, тот мог бы сойти за кианского принца.

– Акка, – просто сказал он.

– Пройас.

Повисло неловкое молчание.

– Я подумал, что должен сказать тебе, – смущенно начал Пройас. – Тебе надо повидаться с Ксином.

– Это он тебя прислал?

Принц покачал головой. Он выглядел странно: отросшая борода была заплетена в косички, от чего он казался много старше своих лет.

– Он спрашивает о тебе, – запинаясь, выговорил Пройас. – Тебе надо пойти…

– Я не могу, – ответил Ахкеймион резче, чем хотел. – Я – единственный щит между Келлхусом и Консультом. Я не могу покинуть пророка.

Глаза Пройаса гневно сощурились, но Ахкеймион не мог отделаться от мысли, что внутри принца что-то надломилось. Что касается Ксинема, то он перестал искать искупления. Он больше не делал различий между бедствиями. Он вынесет все, если надо.

– Раньше ты мог его покинуть, – ровно сказал Пройас.

– Только по его просьбе и вопреки моим возражениям.

Откуда появилось это внезапное желание – наказать? Теперь, когда принц о чем-то попросил, Ахкеймиону захотелось, чтобы Пройас увидел отражение своего жестокого пренебрежения, и так отомстить ему за собственные грехи. Даже сейчас, после всех уроков Келлхуса, Ахкеймион не забыл старые счеты.

«Почему я всегда так поступаю?»

Пройас моргнул, поджал губы и процедил:

– Ты должен пойти к Ксинему, – на сей раз даже не пытаясь скрывать злость.

Он ушел не попрощавшись.

Слишком ошеломленный, чтобы связно мыслить, Ахкеймион стал рассматривать собравшихся князей. Гайдекки и Ингиабан обменивались шуточками – ну, это неудивительно. Ирисс по-прежнему заикался; похоже, после Момемна только он не изменился. Готиан распекал молоденького шрайского рыцаря. Сотер и еще несколько айнонов улыбались, глядя, как Ураньянка целует колено Воина-Пророка. Хулвагра молча стоял в тени слуги своего покойного брата Ялгроты. Все переговаривались, создавая пересекающиеся круги, словно ячейки огромной кольчуги…

И тут Ахкеймиона поразила мысль: «Я один».

Он ничего не знал о семье. Только то, что его мать умерла. Он презирал свою школу почти так же, как школа презирала его. Он потерял всех учеников одного за другим. Эсменет предала его…

Он закашлялся и сглотнул комок в горле, выругав себя за глупость. Потом окликнул проходившего мимо раба – мрачного подростка – и велел принести неразбавленного вина.

«Видишь, – сказал он сам себе, когда парнишка убежал, – хоть один друг у тебя есть».

Положив руки на колени, он хмуро уставился на сандалии, потом поглядел на свои нестриженые ногти. Подумал о Ксинеме. Надо пойти к нему…

Он не обернулся, когда какая-то тень села рядом с ним на ступеньки. Вдруг запахло миррой. Юная часть его души подпрыгнула от радости, хотя он знал, что это не Эсменет. Тень была слишком темной.

– Что, пора? – спросил Ахкеймион.

– Скоро, – ответил Келлхус.

Ахкеймион боялся этих ночных уроков Гнозиса. Мгновенно усваивать логику или арифметику – само по себе чудо, но когда человек так же изучает древние боевые заклинания – это совсем другое. Как не бояться, когда ученик легко превзошел пределы сравнения или классификации?

– Что тебя беспокоит, Акка?

«А ты будто не знаешь?» – захотелось ему рявкнуть. Вместо этого Ахкеймион повернулся к Келлхусу и спросил:

– Почему Шайме?

Воин-Пророк молча внимательно смотрел на него ясными голубыми глазами.

– Ты сказал, что пришел спасти нас, – настойчиво продолжал Ахкеймион. – Ты признал это. Почему же мы идем на Шайме, когда судьба ждет нас в Голготтерате?

– Ты устал, – сказал Келлхус. – Наверное, нам лучше продолжить уроки завтра…

– Я в порядке! – возразил Ахкеймион, ужасаясь собственным предположениям. – Сон и адепт Завета, – неуклюже добавил он, – старые враги.

Келлхус кивнул, печально улыбнулся.

– Твоя скорбь… она до сих пор властвует над тобой.

Ахкеймион отчего-то предательски ответил:

– Да.

Число айнрити уменьшилось. Несколько человек остановились на почтительном расстоянии, ожидая Келлхуса, но Воин-Пророк жестом отпустил их. Вскоре Келлхус и Ахкеймион остались одни. Они сидели рядом на краю возвышения и глядели, как темнеют и сливаются тени в провалах руин. Подул сухой ветер, и Ахкеймион ненадолго прикрыл глаза, наслаждаясь его прохладным прикосновением и прислушиваясь к шелесту в траве, проросшей сквозь пол. Жужжала случайно залетевшая пчела.

Это напомнило давние дни, когда он прятался от отца в овраге подальше от берега. Тишина, застывшая среди стволов растений. Ощущение медленно затухающего света. Безграничное небо. Миг, вырванный из череды мгновений, когда глубокий покой природы придавал легкость полета мыслям о прошлом и будущем. Ахкеймион даже почувствовал запах камня, остывающего в сумерках.

Казалось невероятным, что в этом самом дворце жил Шиколь.

– Знаешь, – проговорил Келлхус, – было время, когда я слушал мир и не различал ничего, кроме шума.

Келлхус поднял лицо к небу, закрыл глаза. Солнечные лучи гасли в шелковых глубинах его волос.

– Теперь я знаю другое… Есть нечто большее, чем шум, Акка. Есть голос.

По спине Ахкеймиона прошла дрожь, словно кожи коснулось что-то мокрое и холодное.

Устремив взгляд к горизонту, Келлхус обхватил себя руками. На фоне шелковой материи Ахкеймион видел золотое свечение его пальцев.

– Скажи, Акка, – заговорил Келлхус, – когда ты смотришь в зеркало, что ты видишь? – Он говорил как усталый ребенок.

Ахкеймион пожал плечами.

– Себя.

Снисходительный взгляд наставника.

– Ты уверен? Ты видишь себя своими глазами или просто видишь свои глаза? Отбрось предположения, Акка. Спроси себя, что ты видишь на самом деле?

– Свои глаза, – подумав, признал он. – Просто вижу свои глаза.

– Тогда ты не видишь себя.

Ахкеймион ошеломленно уставился на его профиль.

Усмешка Келлхуса сверкнула хитрым озорством:

– Но где же ты, если тебя нельзя увидеть?

– Здесь, – сказал Ахкеймион после мгновенного замешательства. – Я здесь.

– А где это самое «здесь»?

– Оно… – Он на мгновение нахмурился. – Оно здесь… внутри того, что ты видишь.

– Здесь? Но как ты можешь быть здесь, – рассмеялся Келлхус, – когда здесь я? А ты – там.

– Но… – Ахкеймион выдохся и почесал подбородок. – Хватит играть словами! – воскликнул он.

Келлхус кивнул, и лицо его стало одновременно загадочным и озадаченным.

– Представь себе, – сказал он, – что ты охватываешь Великий океан во всей его огромности и складываешь в виде человека. Есть глубины, Акка, что уходят скорее внутрь, чем вниз, и предела им нет. То, что ты называешь внешним, на самом деле внутри, в тебе и везде. И где бы мы ни находились, оно всегда здесь. Куда бы мы ни шли, мы всегда находимся в одном и том же месте.

Метафизика, понял Ахкеймион. Он говорит о метафизике.

– Здесь, – повторил Ахкеймион. – Ты хочешь сказать, «здесь» – это место вне места?

– Именно. Твое тело есть твоя поверхность, ничего более. Точка, которой твоя душа прикасается к миру. Даже сейчас, когда мы смотрим друг на друга через это расстояние с двух разных точек, мы стоим в одном и том же месте, в том же нигде. Я вижу тебя своими глазами, а ты – моими, хотя и не знаешь этого.

Прозрение перешло в ужас. Ахкеймион начал заикаться.

– Мы… один и тот же человек?

И Келлхус несет такую дичь! Келлхус!

– Человек? Было бы точнее сказать, что мы одно и то же «здесь»… но в какой-то степени ты прав. Точно так же, как есть одно «здесь», есть и одна Душа, Акка, прикасающаяся к миру в разных местах. И ей почти никогда не удается осознать себя.

Нильнамешская дурь! Это, наверное…

– Это всего лишь метафизика, – произнес он в то же самое мгновение, когда Келлхус прошептал:

– Это всего лишь метафизика…

Ахкеймион разинул рот, совершенно выбитый из колеи. Сердце его колотилось, словно пыталось восстановить нормальный ритм путем бешеных прыжков. Какое-то мгновение он убеждал себя, что говорил один Келлхус, но отзвук слов остался на его языке. Тишина как будто выла от странного ужаса, рождая ощущение путаницы, какого он не испытывал никогда. Ощущение поверженной святыни… Так кто же из них говорил?

«Он есть я… Откуда он еще может знать?»

Как ни в чем не бывало, Келлхус спросил:

– Скажи мне, почему одни слова создают чудо, а другие нет?

Ахкеймион попытался вернуть себе ясность ума. Он сказал:

– Нелюди некогда верили, что именно язык делает колдовство возможным. Но когда люди начали повторять их песнопения на искореженных языках, стало понятно, что это не так.

Он глубоко вздохнул, понимая, что вопрос Келлхуса выявил невежество не только его, Ахкеймиона, но и всех существующих колдунов.

«Я и правда ничего не понимаю».

– Все дело в значении слов, – продолжал он. – Значения каким-то образом различаются. Никто не знает почему.

Келлхус кивнул и посмотрел на подол своего одеяния. Когда он поднял глаза, Ахкеймион не смог выдержать его сияющего взора.

– Слово «любовь», – произнес Келлхус, – означает ли оно одно и то же всегда или у тебя для него другой смысл?

Вознаградить разум и ранить сердце. С Келлхусом всегда так.

– Что ты хочешь сказать?

– Что значения разные, потому что мы вспоминаем разное.

Эсменет.

– Значит, ты предполагаешь, что чародейское слово напоминает о том, о чем не говорит слово обычное? – спросил Ахкеймион более горячо, чем намеревался. На лице его мелькнула насмешка. – Но о чем могут напоминать слова? Слова не…

Он запнулся от внезапного осознания: «Одна душа…»

– Не слова, Акка. Ты. Ты помнишь нечто такое, от чего слова становятся чудом.

– Я… я не понимаю!

– Понимаешь.

На глаза Ахкеймиона навернулись слезы. Он подумал о Багряных Шпилях, об их застенке в Иотии, о камнях, разлетающихся под его растопыренными пальцами. И вспомнил смыслы, что грохотали в его груди и в душе, вспомнил свою переворачивающую мир песнь. Она рождала огонь из воздуха, высекала искры света из мрака, уничтожала все, что оскорбляло его. Слова! Слова, что были его призванием, его проклятием. Слова, воплощавшие невозможное…

Его кара.

Может ли обычный человек сказать такое?

– Мы преклоняем колена перед идолом, – говорил Келлхус, – мы открываем объятия небу. Мы молим дали, хватаемся за горизонт… Мы ищем вне нас, Акка, то, что лежит внутри нас… – Он прижал руку к груди. – То, что лежит здесь, в этой Чистоте, которую мы делим.

Солнце пересекло алый порог. Воздух казался пурпурным, и руины окрасились в тускло-красный. Недавний ветерок превратился в нагретое солнцем дуновение.

– Бог, – сказал Ахкеймион не своим голосом. – Ты говоришь, что… что из наших глаз смотрит одна душа. Это Бог.

Даже осмысленно произнося эти слова, Ахкеймион что-то упускал в них, не мог осознать. Он обхватил себя за плечи, и по его крупному телу прошла дрожь.

– Мы все – Бог, – ответил Келлхус серьезно и сочувственно, как отец, утешающий побитого сына. – Бог всегда здесь, он смотрит твоими глазами и глазами тех, кто рядом с тобой. Но мы забываем, кто мы, и начинаем думать, что есть другие: обособленные, отдельные, жалкие перед огромностью мира. Мы забываем… Но все забывают по-разному. – Келлхус пригвоздил его к месту неумолимым взглядом. – Тех, кто забывает меньше других, мы зовем Немногими.

Когда Ахкеймион шел по огненным коридорам Иотии, в какой-то миг его гнев угас. Он содрогнулся, потому что не узнавал себя. Он кричал голосом Сесватхи, он произносил слова, проникавшие даже сквозь эту древнюю личность. Его Напевы растапливали самую незыблемую реальность…

Кем он был тогда? Кем?

– Чародейские слова, Акка, – это слова, напоминающие об истине.

– Истина, – тупо повторил Ахкеймион. Он понимал, о чем говорил Келлхус, но что-то в нем сопротивлялось этому пониманию. – Что за истина?

– Все, что скрыто за нашими лицами, что разделено нациями и веками, на самом деле одно. На самом деле это и есть то самое здесь. Каждый из нас смотрит на мир – бесчисленное множество глаз. Мы и есть Бог, которому поклоняемся.

И Ахкеймиону показалось, что он помнит то место за морем, ту гору и ту равнину, где Бог тысячу раз являлся перед тысячами сердец. Дочь, глядящую на своего спящего отца. Старую женщину, опирающуюся на плечо мужа дряхлыми руками. Мужчину, харкающего кровью и бьющегося в агонии на земляном полу. Они здесь, сейчас, на этом месте… Как иначе объяснить Напевы Призыва и Принуждения? Как объяснить Сны Сесватхи?

– Слишком долго, – продолжал Келлхус, – ты был парией, изгоем. И хотя ты в любой миг был готов ответить проклинавшим тебя, ты жил в стыде. Ты смотрел на них и проклинал сам себя за то, что надеешься. Неизменно строгий в оценках других – так им казалось. Неизменно уверенный в себе. Они, дураки, никогда не видели, какой ты необычный человек. Они плевались, глядя на тебя. Они смеялись, и, хотя их насмешки свидетельствовали об их невежестве, в душе ты скорбел, плакал и спрашивал: почему меня ненавидят? Почему я проклят?

Ахкеймион подумал: «Да! Он – это я!»

Келлхус улыбнулся, и вдруг – невероятно! – в его лучистом взгляде Ахкеймион увидел Инрау.

– Мы – одно.

«Но я сломлен… Со мной что-то не так!»

– Ибо ты благочестивый человек, рожденный в мире, не способном оценить твое благочестие. Но со мной все переменится, Акка. Старые заветы отжили свой век, и я пришел открыть новое. Я – Кратчайший Путь, и я говорю: ты не проклят.

Сквозь бурю страстей, сотрясавших его, кто-то древний и загадочный прошептал слова из Катехизиса Завета: «Если даже ты утратишь душу, ты обретешь…»

Но Келлхус снова заговорил, и его голос эхом отдавался в теплом вечернем воздухе, словно исходил из самой сути вещей.

– Чародейские слова являются чудом, ибо они напоминают Бога… Подумай, Акка! Что значит видеть мир так, как видит его чародей? Что значит чувствовать онта, суть всякой вещи? Многие смотрят на мир и видят Творение под единственным углом, одним из множества. Но Немногие – те, кто помнит, пусть и неточно, Глас Божий – умеют менять угол зрения и обладают памятью тысяч глаз. Они смотрят из того места, которое мы называем «здесь». В результате все, что они видят, искажается, затененное намеками на нечто большее. Подумай о Метке… Для обычных людей колдовство не отличается от мира – а как же иначе, если они видят мир под одним углом? Для человека, не способного двигаться, фасад и есть храм. Но для Немногих, умеющих видеть под разными углами, чародейство просто смердит от собственной неполноты, поскольку там, где истинный голос Бога говорит о совокупности всех точек зрения, Немногие ограниченымраком и несовершенством своих воспоминаний. Они могут наколдовать только фасад…

Это казалось таким очевидным. Сравнение колдунов с богохульниками, оскорбляющими божество изнутри, подделывая священные песни Бога, – это лишь грубое приближение, слабый намек на истину, что лежит у Келлхуса на коленях!

– А кишаурим? – против воли спросил Ахкеймион. – Что скажешь о них?

Воин-Пророк пожал плечами.

– Вспомни о том, как огни освещают лагерь, но мешают разглядеть мир дальше него. Часто свет того, что мы видим, ослепляет нас, и мы решаем, что есть только один угол зрения. Именно по этой причине, хотя и неосознанно, кишаурим ослепляют себя. Они гасят огонь своих глаз и изменяют угол зрения, чтобы лучше понять свои воспоминания. Они приносят знание в жертву рождающейся изнутри интуиции. Они помнят тон, тембр и страсть Божьего голоса, они помнят почти все. Хотя смыслы, делающие колдовство истинным, ускользают от них.

Все было как на ладони. Тайна Псухе, ставившая в тупик мыслителей в течение многих веков, развеялась горсткой слов.

Воин-Пророк повернулся к Ахкеймиону, взял его за плечо сияющей рукой.

– Истина заключается в том, что здесь – это везде. А это, Акка, все равно что быть влюбленным – видеть здесь другого человека, видеть мир чужими глазами. Быть здесь вместе.

Его взгляд, светящийся мудростью, казался невыносимым.

Мир сбросил последнюю шелуху солнца, и тени растеклись по земле как лужи. Ночь шла по руинам Караота.

– Вот почему ты так страдаешь… Когда здесь отдаляется от тебя, как отвернулась она, тебе кажется, что тебе не на чем стоять.

В воздухе рядом с ними осмелился запищать какой-то комар.

– Зачем ты мне это говоришь? – вскричал Ахкеймион.

– Потому что ты не один.


Рабство было ей по душе.

Даже больше, чем Иэль и Бурулан, Фанашиле нравилось ее новое положение. Утром ухаживаешь за госпожой, днем спишь, вечером еще похлопочешь вокруг госпожи – и все дела. Золото. Духи. Шелка. Косметика – госпожа Эсменет позволяла служанкам пользоваться ею. Знаки власти, большой власти. Изысканные лакомства – госпожа Эсменет всегда угощала рабынь. Фанашила была фами, она родилась рабыней дворца Фама в Карасканде. Может ли с этим сравниться свобода козопаса?

Конечно, Опсара, злобная старая шлюха, вечно бранилась:

– Они идолопоклонники! Работорговцы! Мы должны перерезать им глотки, а не целовать ноги!

Но в Опсаре текла кианская кровь, она была уфтака. Все знали, что уфтаки – простолюдины, которые изображают из себя знать. Их презирали даже сородичи. О чем это говорит?

Кроме того, что бы там ни болтала Опсара, ее подопечный крошка Моэнгхус рос здоровым и благополучным. Фанашила даже сказала об этом вечером, когда рабы собрались за ужином. Они сидели в своем привычном углу и брали пальцами рис из мисок, когда Опсара опять завела старую песню о том, что нужно перебить айнритийских господ.

– Ну так давай первая, начинай! – бросила Фанашила.

Иэль и все прочие взорвались от хохота. Так случайно нашелся способ заткнуть рот Опсаре. Теперь, когда Опсара начинала ныть и проклинать новых господ, Фанашила лопалась от смеха. Она ждала случая вставить свое слово.

Если что и беспокоило Фанашилу, так это Коленопреклонение, когда надсмотрщики собирали их и отводили в святилище Умбилики. Сначала шрайский священник читал проповедь, из которой Фанашила понимала только отдельные слова, а затем заставлял молиться вслух перед полукругом идолов. Некоторые были гротескными, как отрубленная голова Онкис на золотом дереве, другие похабные, как Айокли, у которого фаллос подпирал подбородок, а некоторые даже красивые, как суровый Гилгаоал или сладострастная Гиерра, хотя ее широко раздвинутые ноги заставляли Фанашилу краснеть.

Шрайский священник называл их воплощениями бога. Но Фанашила-то лучше знала. Это были демоны.

Однако она все равно молилась им, как ей приказывали. Иногда, когда надсмотрщики отвлекались, она отводила взгляд от злобного идола и искала на парчовых полотнищах, покрывавших холщовые стены, Две Сабли Фана. Маленькие символы веры ее народа были повсюду. И тогда она молча повторяла слова, которые столько раз слышала в храме.

Один за Неверящего… Один за Незрячее Око…

Этого, решила она, достаточно. Не так уж страшно молиться демонам, если Единый Бог повелевает всем. Кроме того, демоны слушали… Они откликались на молитвы. Иначе почему идолопоклонники стали господами, а истинно верующие – рабами?

После вечерней трапезы надсмотрщики отводили женщин в Комнату Циновок – огромный шатер, где все спали на фантастических коврах. По словам надсмотрщиков, это были ковры из замков кианских господ. Некоторые рабыни плакали. Других, особенно красивых или строптивых, уводили куда-то в ночи. Иногда они возвращались, иногда нет. Но, как понимала Фанашила, они сами на это нарывались. Стоило только согласиться… Все так просто: согласишься – и получишь награду. Или, по крайней мере, тебя оставят в покое.

Так она говорила себе, когда увели ее. Она сделала все, что ей велели. Таковы правила. Ее не убьют, только не ее! Она мыла ноги этому их Воину-Пророку…

Госпожа Эсменет никогда не позволила бы этого. Никогда!

Надсмотрщик Коропос, бывший сиронжский раб кианцев, отказался отвечать на ее вопросы, заданные шепотом. Твердой рукой он направлял Фанашилу между спящими на полу женщинами, затем вывел в прихожую, где играли и отдыхали надсмотрщики. Она видела, что они злобно усмехаются ей вслед – особенно Тириус, освобожденный нансурец. Надсмотрщики изнасиловали немало рабынь. Но разве они осмелятся тронуть ее? Стоит пожаловаться госпоже Эсменет, и им перережут глотки.

Фанашила так и заявила Коропосу.

– Это ты ему скажи, – хмыкнул старик.

Они прошли сквозь занавеску из висящих кнутов – традиционный вход в жилище рабов у айнрити – и выбрались на холодный воздух.

В ночной тьме стоял высокий и на вид суровый человек. За его спиной простирался темный лабиринт лагеря. Из-за простого платья – туника под сиронжским плащом – Фанашила не сразу узнала этого человека… Господин Верджау, наскенти!

Она упала на колени, как ее учили.

– Смотри на меня, – сказал он твердо, но ласково. – Скажи мне, милая, что за слухи до меня дошли?

Камень упал с души девушки. Фанашила скромно потупилась. Она любила слухи. Почти так же, как и внимание.

– Ка-акие слухи, господин?

Верджау улыбнулся, глядя на нее сверху вниз. Он стоял так опасно близко, что она ощущала его запах. Он поднял ее подбородок мозолистым пальцем. Фанашила вздрогнула, когда он провел пальцем по ее губам.

– Что они до сих пор любовники, – ответил он.

Взгляд его оставался отсутствующим, но что-то вроде ухмылки слышалось в интонации голоса.

Фанашила сглотнула, снова перепугавшись.

– Они? – переспросила она, смаргивая слезы. – Кто?

– Супруга пророка и святой наставник.

Глава 11. Святой Амотеу

Ни один Напев не обнажает природу души так, как Напев Принуждения. Согласно Заратинию, тот факт, что принужденные всегда считают, будто действуют по своей воле, доказывает: воля есть движение души, но не сама движущая сила, как мы порой считаем. Хотя оспаривают это немногие, абсурдность выводов с трудом поддается полному пониманию.

Меремнис. Аркана Импликата
Один мельник как-то раз сказал мне: когда шестерни не сцеплены, они становятся подобны зубам. То же самое касается людей и их интриг.

Онтиллас. О глупости людской
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Амотеу


Они пришли из замков Галеота, где полы устилают соломой, а псы едят вместе с хозяевами. От приграничных лесов Туньера, густых и бескрайних, где ведут свою вечную и бесцельную войну шранки. Из пиршественных залов Се Тидонна, где длинноволосые таны грозят варварским народам. От великих владений Конрии, где темноглазые палатины кичатся своим происхождением. И от жарких долин Верхнего Айнона, где люди на шумных улицах расступаются перед разряженной знатью. За восемь сезонов до того шрайя Тысячи Храмов призвал их, и они пришли… Люди Бивня.

От Героты они двинулись дальше по покоренным землям. Молва о «дани дней» Воина-Пророка бежала впереди них, и ксерашцы встречали Священное воинство, распростершись на красно-черной земле. Они распахивали двери тайных амбаров, добровольно отдавали айнрити козье молоко, мед, сушеный перец, сахарный тростник, даже целые стада скота. Деревенские старейшины шумно приветствовали завоевателей, целовали их сандалии и предлагали своих самых красивых темнокожих дочерей. Все, что может ублажить Людей Бивня.

Основная колонна, состоявшая из воинов Хулвагры, Чинджозы, Пройаса и Анфирига, шла Геротским трактом. Прибрежные крепости сдавались одна за другой: Сабсал, Моридон и даже Хореппо – прежде там был порт, где высаживались айнритийские пилигримы до Священной войны. К колонне присоединялись новоприбывшие – галеотские моряки, по большей части освенты, загнанные на берег кианскими пиратами. Потея в своих шерстяных рубахах, они затаскивали барки на каменистый берег и жгли их. Затем подсаживались к сородичам у вечерних костров, пугаясь их странных одежд и суровых взглядов.

Готьелк тем временем шел прямо на юг, чтобы взять громадную крепость Каргиддо. Чтобы обезопасить себя, он внимательно изучал данные разведки, собранные Атьеаури. Весть о геротской бойне дошла уже и до Каргиддо, и после церемониальной демонстрации неповиновения прославленная цитадель сдалась на сомнительную милость тидонцев.

«Святейший пророк, – писал граф Агансанорский, – Каргиддо пал. Обошлось без потерь с нашей стороны, разве что племянника моего двоюродного брата сразила случайная стрела. Воистину, ты очистил эту страну, как рыбу! Хвала Богу Богов! Хвала Айнри Сейену, нашему пророку и твоему брату!»

С каждым днем тяготы долгого пути забывались, и Люди Бивня вспомнили о былом веселье. Вечерами устраивали пиры – благочестивые попойки, где поднимали тост за тостом в честь святого Воина-Пророка. По цветущей стране разбредались сотни стихийных паломников, и ксерашцы дивились, глядя, как эти язычники бродят по руинам и спорят о строках своего Писания.

За малым исключением, не было никаких жестокостей, подобных тем, что запятнали их прежний поход. На совете Великих и Малых Имен Келлхус ясно дал понять, что айнрити либо подтверждают его слова своими действиями, либо предают их.

– Ксерашцы, – говорил он, – не обязаны ни любить меня, ни доверять мне. Точно так же мы не обязаны убивать их, показывая свою ненависть. Не трогайте этих людей, и они откроют перед нами ворота. Убьете их – и погубите собственных братьев.

Хотя в Ксераше кианцев уже не осталось, Атьеаури крепко потрепали в Святом Амотеу. На всех предгорьях Джарты в небо поднимался дым множества костров. Фаним поспешно сжигали все деревянные строения, которые можно было разобрать на осадные сооружения. Захватив Мер-Порас в предгорьях, пылкий молодой граф дошел до самого края Шайризорских равнин, повсюду уничтожая фаним. В таких столкновениях он терял все больше всадников, и вскоре его отряд, состоявший из пятисот рыцарей и танов, уменьшился до двух сотен. Отваги у них было в избытке, но не хватало людей, чтобы закрепить свои позиции. Тем более чтобы преградить путь Фанайялу и его языческой армии, собравшейся у Шайме.

Его послания Воину-Пророку, поначалу беспристрастно оценивающие ситуацию, вскоре превратились в мольбы о помощи. Воин-Пророк призывал к терпению и твердости и в то же время побуждал Великие Имена ускорить продвижение.

Основные силы поднялись в предгорья Джарты через десять дней после падения Героты – замечательная скорость, учитывая длину колонны, вечно медлительных Багряных Шпилей и пополнение запасов на марше. И тут случилось нечто из ряда вон выходящее.

Описания происшествия сильно разнятся, хотя все сходятся в одном: это была встреча старика – старого слепца – и Воина-Пророка. Случай сам по себе необычный, поскольку Сотня Столпов очень старалась не допускать до Келлхуса, а если этого не удавалось, то убивать каждого слепца, попадавшегося на пути Священной свиты. Чем ближе Священное воинство подходило к Шайме, тем больше супруга Воина-Пророка опасалась нападения кишаурим.

Возможно, стражи просмотрели слепого ксерашского нищего. Когда Священная свита проезжала через джартский город Гим, старик возопил, обращаясь к Воину-Пророку. В письме к отцу принц Нерсей Пройас писал:


Никто не понял, что он сказал, хотя Аришал и прочие телохранители вполне осознали опасность. Они тут же бросились к слепцу, но их остановил громовой окрик Воина-Пророка. Все столпились в смятении, а Благословенный в это время рассматривал нищего старика. Кожа его была почти черной, на ее фоне косматые волосы и борода казались белыми, как зубы у зеумцев. Потрясенные, мы смотрели, как Благословенный спешился и пошел к старику – словно сам был просителем! Остановившись рядом с согбенным нищим, он спросил:

– Кто ты таков, чтобы требовать?

На что невероятный глупец заявил:

– Я тот, кому есть что прошептать тебе на ухо.

Раздались предостерегающие крики. Да, отец, я сам почти испугался.

– И почему же, – спросил Благословенный, – ты должен мне это прошептать?

На что старик ответил:

– Потому что мои слова есть мой рок. Воистину, ты убьешь меня, услышав их.

Я крикнул, что это какая-то ловушка, кишауримская хитрость, и другие тоже закричали, предостерегая Благословенного, но он не слушал нас. Он даже опустился на одно колено, отец, чтобы слепцу было легче дотянуться до его уха. Мы все стояли неподвижно, охваченные ужасом, пока старик шептал на ухо Воину-Пророку слова своей судьбы. И они воистину стали его роком, отец! Как только он умолк, Воин-Пророк достал Эншойю, свой меч, и разрубил еретика от плеча до сердца. Мы едва успели дух перевести, когда он приказал, чтобы Священное воинство остановилось и разбило лагерь на полях Гима. А тем, кто осмелился расспрашивать его, он не сказал ни слова.

Что же прошептал ему старый дурак?


Было время, когда он шел во славе и ужасе. Копьеносец могучего Силя, великого павшего короля. Он осмелился испытать гнев Куйяра Кинмои на равнинах Пир-Пахаль. Он летал на спине Вуттеата, Отца Драконов. Он победил Киогли по прозванию Гора – поверг его на землю! Нелюди Ишриола называли его Сарпанур, когда укладывали замковый камень, державший их грубые подземные арки. А после одиннадцати лет, когда все младенцы рождались мертвыми, его стали называть Син-Фарионом – Вестником обмана.

Ах, яркая слава тех времен! Он был молод, его могучее тело еще не иссушили новые ткани, приживляемые раз за разом. Какие были битвы! Если бы не нетерпение Силя, он и его братья могли бы уже победить, и этот мир развеялся бы как пыль.

Их изгнали из Мин-Уройкас. Рассеяли. Преследовали. Как же они унижены!

И вдруг из ниоткуда второй век славы! Кто мог предсказать, что коварнейший из людей сможет оживить давно отброшенные планы? Что этот червь сумеет возродить его предназначение – его, предводителя орды страшного Мог-Фарау, Сокрушающего Мир! Он сжег великую библиотеку Сауглиша. Он штурмом взял Святой Трайсе. Он сжигал города, и они маяками горели в самой пустоте. Он уничтожал народы – выпускал кровь, оставлял за собой бледные трупы! Норсирайцы Куниюрии называли его Ауранг – Военачальник. Возможно, это самое правильное из его имен.

Но как же дошло до такого? Он был связан Синтезом, как царь – одеянием прокаженного. Слабый и недолговечный. Он таился возле костров пробудившегося врага. А прежде его появление встречали тысячи воплей.

Он кружил над лагерем на вершине холма, как стервятник, медленно и высоко. Его терпение было больше жизни. На западе в лунном свете лежали белые изломанные холмы Джарты. На востоке до самого черного горизонта простирались равнины Шайризора, испещренные рощами и полями, амбарами и хлевами. За ними, знал Военачальник, находится Шайме…

Самое сердце земли людей, мира Трех Морей.

Везде он видел тайные знаки поколений, осадок былых дел, эхо давно отзвучавших слов. Он видел тени шайгекских крепостей, некогда стоявших на здешних высотах. Он видел Кенейскую дорогу, что пересекала равнину прямо, как неумолимый закон. Нансурское природное умение обороняться, выражавшееся в концентрическом построении лагеря. Морозные узоры кианского орнамента. Зубчатые стены. Забранные железными решетками окна.

Он был глубже всего этого. Старше растрескавшихся камней.

Он кругами спустился вниз, к внешнему двору, где стояли лошади его детей. Устроился на карнизе. От глиняных черепиц еще исходило тепло. Он воззвал к своим детям священным высоким тоном – кроме них, его могли услышать лишь крысы.

Они выскочили из темноты, из пустых комнат. Верные, преданные создания. Они пали ниц перед ним. Их чресла были скользкими, только что оторвавшимися от жертв. Их глаза пылали, когда они стискивали себя в страдании и восторге. Его дети. Его цветы.

Десятилетиями Консульт считал, что его агентов в Шайме разоблачили из-за чуждой метафизики кишаурим. Поэтому нельзя было допустить падения империи перед фаним. Половина Трех Морей невосприимчива к их яду? Священная война предоставила им редкостные возможности.

Но ситуация на доске менялась слишком быстро. Стало ясно, что кишаурим – лишь маска очень древнего врага. Консульт подобрался так близко лишь для того, чтобы понять: самые потаенные планы ниспровергло нечто очень глубокое. Нечто новое.

Дунианин.

Это была не просто охота сына за отцом – что-то большее, гораздо большее. Если отмести хитроумные методы и невероятные способности, дунианин был Анасуримбором. Даже без пророчеств Завета – в самой его проклятой крови жила вражда. Кто такой этот Моэнгхус? И если сын способен за один год стиснуть в кулаке железную мощь Трех Морей, то чего отец достиг за тридцать лет? Что ждет Священное воинство в Шайме?

Скюльвенд был прав – дунианин получил уже слишком много. Нельзя отдать ему еще и Гнозис.

Ауранг, чья душа билась об удерживающие его печати Синтеза, улыбнулся странной, какой-то птичьей улыбкой. Сколько прошло времени со дня его последнего настоящего сражения?

Его дети продолжали извиваться и корчиться, поднимая к небу потрескавшиеся лица.

– Приготовьте это место, – приказал он.

– Но, Древний Отец, – сказал Юссирта, самый отважный из них, – можешь ли ты быть уверен?

Он был уверен. Он Военачальник.

– Анасуримбор идет по Геротскому тракту. Он остановится, перед тем как пересечь равнины, чтобы перестроиться и пересмотреть свои планы. Скюльвенд был прав – он не похож на остальных.

Обычный человек – даже Анасуримбор – поддался бы горячности, подгоняющей тех, кто видит долгожданную цель. Но не дунианин.

Люди. Во времена Первых войн они были подобны стаям диких собак. Как же они сумели так вырасти?

– Это близко, Древний Отец? – воскликнул второй, по имени Маорта. – Это уже началось?

Он посмотрел на несчастных тварей – свои жалкие орудия. Их осталось так мало…

– Жертва принесена, – сказал он, не отвечая на вопрос. – Анасуримбора успокоит мысль о том, что он опередил нас. А когда он явится сюда…

До прихода дунианина Консульт мог полагаться на свои инструменты. Теперь у Ауранга не осталось иного выбора, кроме как вмешаться самому. Осуществить то, что его орудия только изображали, и овладеть тем, чему они только подражали…

– Верьте мне, дети мои, мы застанем врасплох беспечных и нанесем удар. В сердце его жены живет предательство.

Они испытают, каковы пределы проницательности этого пророка. Они не отдадут ему Гнозис.


Тварь урчала и клацала зубами.

– Мы проверяли их лица с помощью булавок, – сказал Элеазар подчеркнуто насмешливым тоном, некогда присущим ему.

– И так вы обнаружили его? – Эсменет говорила резко и с неприкрытым сарказмом.

Элеазар насмешливо глянул на Ийока, хотя сейчас бессмысленно было переглядываться с ним. Как мало эти простолюдины знают о джнане!

– Мне следует объяснить это снова?

Ее накрашенные губы дрогнули в усмешке.

– Все зависит от того, когда он пожелает выслушать твой рассказ, не так ли?

Элеазар фыркнул, сделал еще один большой глоток из чаши.

Она умна – в этом ей не откажешь. Чертовски умна.

«Нет-нет… его сюда втягивать не надо».

То, что она так быстро узнала об их открытии, говорило не только о ее способностях, но и о силе организации, которую она создала по приказу Воина-Пророка. Нельзя повторить ошибку, недооценив ее саму и ее ресурсы. Ее, эту шлюху, супругу Воина-Пророка.

Эту… Эсменет.

Да, она красива. Такой стоит воткнуть… Так, как воткнули в лицо той твари. Да, очень хорошо.

Рабы разбили шатер всего одну стражу назад. Элеазар прибыл вместе с Ийоком, чтобы исследовать тварь – первую, попавшуюся им живьем, – и тут появилась она. Она просто вошла…

С ней пришел один из первородных, Верджау, или как его там (Элеазар был слишком пьян, чтобы запомнить имя), и еще четверо из этой гребаной Сотни Столпов. И конечно, у каждого имелась хора. Они стояли небольшой сплоченной группой в лучах вечернего света, пробивавшихся в шатер. Элеазар думал: неужели она не осознает своей неслыханной наглости? Сейен сладчайший! Они же Багряные Шпили! Никто не смеет вмешиваться в их дела. Особенно женщина.

В шатре было жарко и смрадно из-за войлока, которым рабы покрыли стены, дабы приглушить звуки. Тварь приковали лицом вниз к грубому железному каркасу, подпиравшему потолок. К каждому ее лицевому щупальцу привязали по тонкому кожаному шнурку, расправляя их, как ребра зонта. С того места, где сидел Элеазар, это казалось гротескной пародией на Кругораспятие. Лицо твари влажно блестело в свете лампы, словно промежность.

Кровь ритмично капала на тростниковые циновки.

– Мы намеревались, – сказал Ийок, – поделиться любой информацией, какую добудем.

А будет это правдивая или ложная информация, конечно, полностью зависит от того, что удастся узнать.

– О, я вижу… – отозвалась Эсменет. Несмотря на хрупкость, в кианском платье и накидке она выглядела впечатляюще. – И когда бы это случилось? – продолжала она. – Наверное, после Шайме?

Проницательная сука. Именно поэтому у них нет надежды просто заболтать это маленькое и незначительное предательство: Шайме лежал всего в нескольких днях пути.

Невозможное стало неизбежным.

Странно, как происходящие события обнажают противоборствующие части его души, еще недавно казавшейся сплошным болотом. Даже когда его смешила сама мысль о Шайме и кишаурим, что-то у него в душе бормотало, тревожилось и беспокоилось. Как в тот день, когда его дядья вытащили его на волнолом, чтобы научить плавать.

«Не сегодня, пожалуйста… В другой раз!»

Где же справедливость? Договор с Майтанетом и Тысячей Храмов был заключен в другом мире. Там не было ни слова о Консульте и Втором Апокалипсисе. Никакого намека на то, что все заявления Завета окажутся правдой… И уж точно там ничего не говорилось о живом пророке!

Как же они могли так обмануться? И теперь решиться на убийство, обнажить кинжал и тут же обнаружить, что для этого убийства нет повода… Кроме самозащиты.

«Что я сделал?»

Уже несколько недель члены тайного совета Багряных Шпилей обсуждали один вопрос за другим. Является ли князь Атритау истинным пророком? А если является, то должны ли Багряные Шпили соглашаться на его требования? И что насчет Второго Апокалипсиса? Что с Консультом и шпионами-оборотнями? Они подменили Чеферамунни! Они правили Верхним Айноном от его имени! Что это предвещает? И как на это реагировать? Следует ли Багряным Шпилям отступить, покинуть Священное воинство? Каковы будут последствия этого деяния?

Или нужно по-прежнему вести войну против кишаурим?

Жгучие вопросы, и никто не может на них ответить, кроме решительного лидера – а как раз решительности их верховному магистру и недоставало. А ведь нападки уже начались – мелкие уколы, особенно обидные из-за их двусмысленности.

– Не надо намеков! – почти кричал он на Инрумми, Саротена и прочих. – Скажите прямо, что имеете в виду!

В этом все дело, полагал он. Как там конрийцы говорят про айнонов, требующих ясности?

Значит, скоро полетят головы.

Самым недовольным был Ийок, хотя Элеазар вернул ему прежнее положение. Кому такое в голову придет – держать слепого в качестве главы шпионов? Еще до прихода супруги пророка этот пожиратель чанва начал вопить, что он отказывается от должности, поскольку решение Элеазара – полумера. Что с «новыми фанатиками», как он называл их, надо действовать силой…

– Заткнись! – крикнул Элеазар. – Даже не думай об этом!

– И что? Будем терпеть унижения? Ты предаешь наш…

– Он видит, Ийок! Он читает наши души по лицам! То, что ты говоришь мне, ты говоришь ему! Стоит ему спросить: «Что подумает об этом ваш глава шпионов?» – и в любом моем ответе он услышит именно эти твои слова!

– Ха!

В неведении тоже есть сила, Элеазар понял это. Всю жизнь он считал знание оружием.

«Мир повторяется, – писал ширадский философ Умарту. – Если изучить эти повторы, можно вмешаться». Элеазар твердил эти слова, словно мантру. С их помощью он, как молотом, выковывал коварство своего разума. Ты можешь вмешаться, говорил он себе, несмотря на обстоятельства.

Но теперь он столкнулся со знанием, не оставлявшим надежд на вмешательство. Оно насмехалось, унижало… выхолащивало и парализовало. Знание, которому могло противостоять лишь неведение. Ийок и Инрумми не знали того, что знал он. Они даже не верили ему.

Возможно, появление Эсменет здесь и сейчас было неизбежным. Так вмешивался в события Воин-Пророк.

– А почему вы не позвали меня? – спросила она. – Почему не доложили Воину-Пророку?

– Потому что это дело школы, – ответил Ийок.

– Дело школы…

Элеазар ухмыльнулся:

– Мы противостоим змееголовым, не ты.

У нее хватило дерзости шагнуть вперед.

– Это не имеет отношения к кишаурим, – отрезала она. – Я бы хорошо подумала над словом «мы», Элеазар. Уверяю тебя, оно более коварно, чем ты думаешь.

Нахалка! Наглая шлюха!

– Ха! – вскричал он. – Почему я вообще разговариваю с такими, как ты?

Глаза ее сверкнули.

– С такими?

Ее тон или собственная осторожность заставили его придержать язык. Презрение улетучилось, глаза помутнели от тревоги. Элеазар моргнул и глянул на шпиона-оборотня – тот постоянно извивался, как совокупляющаяся пара под покрывалом. Внезапно все стало так… скучно.

Так безнадежно.

– Извините, – сказал он.

Против обыкновения он пытался говорить униженно, но слова прозвучали испуганно. Что с ним происходит? Когда кончится этот кошмар?

По ее лицу скользнула торжествующая улыбка. Эта подзаборная шлюха!

Элеазар прямо ощущал, как Ийок напрягся от ярости. Лишенный глаз, он все равно видел, что происходит. Последствия! Почему последствия неизбежны? Он заплатит за это унижение. Чтобы быть великим магистром, надо вести себя как великий магистр.

«Что я сделал не так?» – упрямо кричало что-то внутри его.

– Оборотня перевезут в другое место, – сказала Эсменет. – У этих тварей нет души, чтобы воздействовать на нее Напевами. Нужны другие средства.

Она говорила приказным тоном, и Элеазар все понял, хотя Ийок вряд ли поймет. Она и правда была красивой женщиной, даже прекрасной. Ему хотелось бы отыметь ее… Она принадлежала Воину-Пророку? Это сахар на персике, как сказали бы нансурцы.

– Воин-Пророк, – продолжала Эсменет, произнося его имя как угрозу, – желает знать подробности вашего…

– А они говорят правду? – вдруг вырвалось у Элеазара. – Ты правда жила с Ахкеймионом? Друзом Ахкеймионом?

Конечно, он прекрасно об этом знал, но почему-то хотел услышать от нее самой.

Она ошеломленно уставилась на него. Внезапно Элеазар услышал саму тишину черных войлочных стен, каждого их стежка.

Кап-кап-кап… Капала кровь с безликого лица твари.

– Ты разве не видишь иронии? – протянул он. – Конечно, видишь… Это я приказал похитить Ахкеймиона. Это я свел тебя с… ним. – Он фыркнул. – Благодаря мне ты сейчас стоишь здесь.

Она не усмехнулась, ее лицо было слишком прекрасно. Но оно пылало презрением.

– Многие люди, – ровно сказала она, – могли бы получать выгоду от своих ошибок.

Элеазар попытался рассмеяться, но она не остановилась. Она говорила так, словно он был скрипящим шестом или лающей собакой – просто какой-то шум. Она рассказывала ему – великому магистру Багряных Шпилей! – что он должен делать. А почему бы и нет, если он так явно избегает принятия решений?

Шайме близок, сказала она.

Шайме.

Словно у имен есть зубы…


Дождь. Один из тех ливней, что внезапно приходят на закате и укорачивают день, затягивая небо шерстяным покрывалом ночи. Дождь лил стеной, струи воды ныряли в траву, пенились на голой земле, отскакивали от темных полотнищ шатров. Порывы ветра рассеивали капли, как туман, а мокрые знамена дергались, словно рыбы на крючке. Гортанные крики и проклятия раздавались по всему лагерю, солдаты пытались закрепить палатки. Некоторые сорвали одежду и стояли под дождем нагишом, смывая с себя долгую-долгую дорогу. Эсменет, как и многие другие, припустила бегом.

Она успела промокнуть до нитки, пока нашла нужный ей небольшой шатер. У входа мужественно стоял на страже гвардеец из Сотни Столпов, и Эсменет посмотрела на него с восхищением и сочувствием. Холщовый полог был холодным и скользким. Келлхус уже ждал ее в теплом освещенном шатре – вместе с Ахкеймионом.

Они оба обернулись к ней, хотя Ахкеймион быстро отвел глаза и уставился на мерзость, шпиона-оборотня, отнятого у Элеазара. Казалось, тварь что-то бормотала ему.

Дождь громко колотил по холсту. Сквозь провисшую ткань на потолке сочилась вода.

Тварь висела на цепи на центральном шесте – руки высоко подняты, ноги не достают до покрытого тростником пола, не давая опоры. Обнаженное коричневое тело блестело в свете лампы – тело сансорского раба, которого тварь подменила. Тяготы заточения изуродовали ее кожу: ожоги, рубцы, путаные орнаменты ссадин и ран, словно ребенок процарапал их шилом или ножиком. Лицо твари было словно вывихнуто, половина отростков болталась, остальные сжались. Тварь мотала головой, будто не в силах удержать ее тяжесть. Та часть лица, где щупальца были сжаты, выражала человеческое изумление.

Ийок успел справиться с делом, поняла Эсменет. Она пыталась не думать об Ахкеймионе – сколько он вытерпел от этого человека…

– Чигра-а-а-а-а… Ку-урнарха муркмук шри-и-и-и…

– Какой-то врожденный импульс, – говорил Ахкеймион, словно завершал недосказанную мысль. – Так гусеница сжимается в кольцо, если ее тронешь. Видимо, то же происходит и с ними, когда они попадают в плен.

Эсменет вздрогнула и наклонилась, чтобы выжать воду из волос, затем промокнула лицо подкладкой сюрко. На ткани остались пятна – краска с глаз потекла. Эсменет смотрела на мерзкую тварь, шпиона-оборотня, и старалась выровнять дыхание. Ей нужны твердость и сила духа, чтобы смотреть на это!

«Кого ты пытаешься обмануть?»

Неужели все высокопоставленные люди испытывают те же чувства? Постоянный страх. Каждое слово и действие чреваты тяжкими последствиями, заходящими далеко и глубоко. Консульт на самом деле существует.

– Нет, – сказал Келлхус. – Ты меряешь их человеческими мерками. – Он укоризненно улыбнулся Ахкеймиону, и Эсменет тоже улыбнулась. – Ты предполагаешь, что он обладает личностью и скрывает ее. Но все особенности их характера – краденые. Под ними лишь животный рудимент личности. Они – оболочки. Пародия на душу.

– И этого более чем достаточно, – поморщившись, ответил Ахкеймион.

Смысл был ясен: более чем достаточно, чтобы подменить нас.

– Более чем достаточно, – повторил Келлхус, но из-за его интонации – печаль, сожаление, дурное предчувствие – слова прозвучали совсем по-иному.

Все еще не обсохнув, Эсменет села рядом с Келлхусом – так, чтобы он оказался между ней и Ахкеймионом. Внезапно она обнаружила, что находится в центре внимания, и это было головокружительное ощущение.

– Тот, кого подменили этим созданием, – проговорил Келлхус, – кто он?

Она постаралась не смотреть на него заискивающе.

– Один из рабов-солдат, – ответила она. – Джаврег… Он принадлежал румкару.

– Плаксе, – сказал Ахкеймион. Так чародеи называли лучника с хорой – того, кто «плакал» Слезами Господними.

Румкары, слышала Эсменет, славились как самые смертоносные стрелки в Трех Морях.

– Из-за этого он и привлек к себе внимание Элеазара, – продолжила она. – Багряные Шпили поощряют связи между членами их элитных формирований. А любовник румкара донес на него своему начальству. Похоже, они испытывали его лицо булавками.

Эсменет взглянула на Келлхуса с чувством, которое хотела бы считать гордостью, но на самом деле оно больше походило на тоску.

– Действенно, – кивнул он. – Но неразумно с точки зрения практической пользы.

Он не посмотрел на Эсменет, но ласково пожал ее плечо и обошел оборотня по кругу. Пространство между ней и Ахкеймионом внезапно оказалось… обнажено.

– А как ты думаешь? – спросил Ахкеймион. – Мы могли бы схватить его при подготовке к убийству?

Эсменет было неуютно, но она обернулась к нему, уловив дрожь в его голосе. Мгновение она глядела в его округленные глаза, затем отвела взор.

Осторожность, поняла она, не избавляет от страха совершить непоправимую ошибку.

– Теперь они знают, что ты носишь Метку, – сказала Эсменет Келлхусу. – Они считают тебя уязвимым.

– Но какой риск… – проговорил Ахкеймион. – Багряные Шпили никого не проверяют более тщательно, чем своих румкаров. Хозяин твари должен это знать.

– Конечно, – ответил Келлхус. – Это свидетельствует об отчаянии.

Непонятно почему она вспомнила тот день в Сумне, когда они с Ахкеймионом и Инрау спорили о смысле предложения, сделанного Майтанетом Багряным Шпилям. В тот день впервые мужчины слушали ее.

– Подумай, – сказала она, собрав всю уверенность, какую только могла найти. – У тебя великая душа, Келлхус. У тебя самый проницательный ум. Ты пришел предотвратить Второй Апокалипсис. Разве ты не понимаешь, что они пойдут на все, лишь бы не допустить тебя к Гнозису? На все.

– Чигра-а-а-а-а, – выла тварь. – Пут хара ки зурот…

Ахкеймион глянул на Келлхуса, прежде чем с необычной смелостью повернуться к Эсменет.

– Я думаю, это верно, – сказал он, глядя на нее с откровенным восхищением. – Возможно, мы можем вздохнуть спокойно, а может быть, нет. В любом случае, мы должны оградить тебя от всех, насколько это в наших силах.

Покровительство во взгляде Ахкеймиона могло бы оскорбить ее, но одновременно в нем было и извинение, и душераздирающее признание.

Она не могла этого вынести.


Тьма и стук дождя.

Оборотень лежал неподвижно, хотя от запаха стражника, задувавшего лампы, его фаллос затвердел и резко встал.

Острый запах страха.

Кандалы натирали, но тварь не чувствовала боли. Воздух холодил, но тварь не чувствовала холода.

Она понимала, что ее принесли в жертву, знала, что ее ожидают мучения, но безоговорочно верила, что Древний Отец не покинул ее.

Тварь долго говорила с пленными собратьями. Она знала, сколько народу будет ее стеречь, знала замысловатые пароли, которые понадобятся, чтобы увидеть ее. Тварь была обречена без надежды на спасение, но все же она будет спасена – эти два утверждения без противоречий уживались в том, что заменяло ей душу.

Есть лишь одна мера, одна истина – теплая, влажная и кровавая. Только мысль о ней заставляла твердеть член оборотня! Как он томился! Как горел!

Тварь погрузилась в сумеречное состояние, которое она называла размышлением, и мечтала о том, как овладеет своими врагами…

Когда нужное время истекло, она резко подняла голову и собрала лицо. Инстинктивно проверила на крепость узы и кандалы. Металл заскрежетал. Дерево затрещало.

Затем тварь завопила, хотя человеческое ухо не услышало бы этот вопль:

– Ют мирзур!

Резкий и пронзительный крик пролетел над армией спящих, свернувшись в клубок от холода и сырости, людей – туда, где братья-твари залегли в дождливой ночи, словно шакалы.

– Ют-йяга мирзур!

Два слова на агхурзое, их священном языке: «Они верят».


От Гима Священное воинство двинулось сквозь предгорья Джарты. Никто не мог прочесть надписи на стеле, обозначавшей вход в Амотеу, но они каким-то образом поняли ее. Растянутые колонны извивались среди туманных темных холмов, оружие и доспехи сверкали на солнце, голоса поднимались к небу в громкой песне. Воины шли дорогами Святого Амотеу, и хотя ландшафт с плоскими, как озера в долинах, лугами и вершинами гор над песчаными склонами выглядел непривычно, им все же казалось, что они вернулись домой. Они знали этот край куда лучше Ксераша. Знали названия его городов. Его народ. Его историю.

Эту землю они изучали с самого детства.

К полудню следующего дня конрийцы дошли до Анотритского храма в трех милях от Геротского тракта. Семеро из людей палатина Ганьятти утонули, поспешив погрузиться в священные воды. Каждый день воины делали усилие и переступали или перескакивали еще один порог, еще один знак приближения конца великих трудов. Скоро они окажутся в Бешрале – в жилах тамошних жителей течет кровь Последнего Пророка. Затем будет река Хор.

Затем…

Шайме казался невероятно близким. Шайме!

Как крик на горизонте. Шепот в их сердцах стал зовом.

Между тем в нескольких днях пути на восток находился сам падираджа Фанайял аб Каскамандри, а с ним сотни койяури и избранные гранды. Они были готовы уничтожить человека, которого народ называл Хурал-аркеетом – даже это имя запрещалось произносить в присутствии падираджи. Зная, что войско Атьеаури уменьшилось, Фанайял приказал Кинганьехои и его эумарнцам перекрыть южную дорогу в предгорья. Он догадывался, что пылкий граф скорее обойдет Тигра с фланга, чем отступит по реке Хор у подножия подковообразных холмов с кианским названием Мадас, Гвозди. Тут он и приготовил засаду. Чтобы обеспечить верную победу, он призвал туда, к великому неудовольствию высшего ересиарха Сеоакти, всех кишаурим.

Молодой гаэнрийский граф, однако, не дрогнул и, хотя враги превосходили его числом в десять раз, встретил Кинганьехои и его грандов в яростном бою. Несмотря на мужество айнрити, ситуация была безнадежной. Красный Конь Гаэнри пал в сражении. Атьеаури воззвал к своим людям, пришпорил коня, чтобы прорваться к знамени, и пробился сквозь тучу язычников, разгоняя их криками и сокрушительными ударами. Но тут его монгилейский жеребец споткнулся, и юный копейщик, сын селевкарского гранда, ударил его в лицо.

Смерть вихрем спустилась с небес.

Фаним завопили от радости. Взревев от гнева и ужаса, сподвижники графа набросились на вражеских конников и вступили в отчаянную схватку за его тело. Они понесли огромные потери, но отбили своего погибшего командира – изрубленного, изуродованного, оскверненного.

Оставшиеся в живых таны и гаэнрийские рыцари бежали на запад, увозя тело командира. Они были сломлены так, как только могут быть сломлены мужчины. Через несколько часов их встретил большой отряд кишьяти под предводительством лорда Сотера и разогнал преследователей. Гаэнрийцы рыдали, узнав, что помощь была так близко, но пришла так поздно. Выживших назвали Двадцаткой, ибо из нескольких сотен уцелело не больше двадцати.

На совете Великих и Малых Имен известие о гибели Атьеаури повергло всех в ужас и печальные размышления. Ибо молодой граф был глазами Священного воинства, длиннейшим и смертоноснейшим из его копий. Его смерть казалась недобрым предзнаменованием. Поскольку верховный жрец Гилгаоала Кумор был мертв, Воин-Пророк сам провел церемонию. Он нарек покойного Сотрапезником войны и совершил весь ритуал Гилгаоала.

– Айнри Сейен пришел после Апокалипсиса, – вещал он скорбящим князьям, – когда раны мира нуждались в исцелении. Я пришел перед Вторым Апокалипсисом, когда людям нужна боевая сила. Именно Гилгаоал ярче всех богов пылает во мне, как пылал он в Коифусе Атьеаури, сыне Асильды, дочери Эрьеата, короля Галеотского.

Потом оставшиеся в живых жрецы войны омыли тело Атьеаури и облачили в одежды его народа. Их доставили недавно прибывшие соотечественники графа, дабы он был достойно погребен в подобающем одеянии. Тело положили на большой костер, сложенный из кедровых поленьев, и зажгли огонь. Костер пылал одиноким маяком под сводом небес.

Долго в ночи раздавался галеотский погребальный плач.

Священное воинство пересекло предгорья Джарты в мрачном настроении. Всех переполняли дурные предчувствия. Готьелк примкнул к войску в нескольких милях от Бешраля, и хотя тидонцы ужаснулись известию о смерти Атьеаури, остальное Священное воинство воодушевилось. Здесь, на родине Последнего Пророка, Люди Бивня воссоединились. Их ждала самая последняя цель.

Тем утром они спустились с холмов Джарты и подошли к заброшенной нансурской вилле на краю Шайризорских равнин. Здесь Воин-Пророк объявил привал, хотя день еще далеко не угас. Предводители Священного воинства умоляли его продолжать движение – им не терпелось узреть наконец Святой Град.

Но он отказал им и остановился в укрепленных стенах.


Эсменет умоляла его не шевелиться.

Она обняла его крепкую грудь, затем, глядя в глаза, медленно опустилась на него, прижавшись бедрами. Он вздрогнул, и на какое-то мучительное мгновение Эсменет показалось, что ее тело сплавилось с ним в едином благословении. Он кончил, и она следом, крича и содрогаясь от его железной твердости и звенящего жара… Потом она прошептала ему на ухо:

– Благодарю тебя. Благодарю тебя.

Он так редко прикасался к ней.

Келлхус сидел на краю кровати. Он тяжело дышал, но не задыхался. Эсменет знала это – он никогда не задыхался. Она смотрела, как он встает и нагишом идет по полированному полу к изящному умывальнику, врезанному в противоположную стену. Свет треножников придавал его телу оранжевый и красный оттенок. Пока Келлхус мылся, его тень накрыла украшенные фресками стены. Лежа впостели, Эсменет с восхищением разглядывала его тело, словно выточенное из слоновой кости, и наслаждалась воспоминанием о том, как он только что двигался между ее бедер.

Она натянула на себя одеяло, жадно оберегая все доставшееся ей тепло. Она разглядывала комнату и в ее очертаниях узнавала свой прежний дом. Империя. Много столетий назад какой-нибудь владыка совокуплялся с женщиной в этой самой спальне, не зная ни слова «фаним», ни слова «Консульт». Возможно, он слышал слово «кианцы», но для него оно было лишь названием какого-то племени из пустыни. Не только люди, но и целые столетия живут, не имея понятия об ужасных вещах.

Эсменет вспомнила о Серве. Привычная тревога вернулась.

Почему же радости ее нынешнего положения столь эфемерны? В прежней жизни Эсменет часто насмехалась над приходившими к ней священниками, а в самом дурном настроении даже осмеливалась указывать им на то, что считала ханжеством. Она спрашивала, чего же им не хватает в вере, если они ищут утешения у шлюх? «Силы», – отвечали одни, а другие плакали. Но чаще не отвечали ничего.

Как же они могут быть столь ничтожными, раз их сердца принадлежат Айнри Сейену?

– Многие совершают эту ошибку, – сказал Келлхус, остановившись у кровати.

Не раздумывая, она протянула руку и схватила его фаллос, принялась ласкать большим пальцем головку. Келлхус встал на колени на краю постели, и его огромная тень накрыла Эсменет. Его гриву окаймлял золотой свет.

Она смотрела на него сквозь слезы.

«Пожалуйста… возьми меня снова…»

– Они думают, что ничтожность и вера несовместимы, – продолжал он, – и так начинается их притворство. Как и все остальные, они считают, будто только они испытывают сомнения и имеют слабости… Среди веселых они одиноки и в своем одиночестве винят самих себя.

От ее прикосновений его член затвердел и увеличился, напрягся, как натянутый лук.

– Но у меня есть ты, – прошептала Эсменет. – Я лежу с тобой. Я ношу твое дитя.

Келлхус усмехнулся и ласково отвел ее руку. Наклонился, чтобы поцеловать ее ладонь.

– Я ответ, Эсми. Но не лекарство.

Почему она плачет? Что с ней?

– Прошу тебя, – сказала она, снова сжимая его член, как будто это была ее последняя опора. Единственное, что она может получить от этого богоподобного человека. – Пожалуйста, возьми меня.

«Только это я могу дать…»

– Не только, – произнес он, укрывая Эсменет, и положил темную руку на ее живот. – Гораздо больше.

Взгляд его был долгим и печальным. Затем Келлхус оставил ее ради Ахкеймиона и секретов Гнозиса.

Она некоторое время лежала, слушая таинственные отголоски, которые, казалось, проникали сквозь стены. Затем тьма сгустилась, жаровни погасли. Нагая Эсменет вытянулась на простынях и задремала. Ее душа бродила по кругу печалей. Смерть Ахкеймиона. Смерть Мимары.

Но ничто не умирало в ее душе. Особенно прошлое.

– Между защитами проходить легко, – жужжал голос, – если тот, кто поставил их, использует иную магию.

Она внезапно очнулась, хотя и не до конца, и увидела, что какой-то мужчина подходит к ее постели. Высокий, в черном плаще поверх легкой серебряной кольчуги. Эсменет с облегчением осознала, что он очень красив. Это как возмещение за…

У его тени были изогнутые крылья.

Эсменет скатилась с дальнего края кровати, прижалась к стене.

– Подумать только, – сказал он, – а я-то считал, что двенадцать талантов – перебор!

Эсменет попыталась крикнуть, но мужчина вдруг оказался рядом, прильнул к ней как любовник, зажал ей рот гладкой рукой. Она ощутила, как он прижимается к ее ягодицам. Когда он лизнул ей ухо, тело Эсменет содрогнулось от предательского наслаждения.

– Как, – дышал он ей в самое ухо, – как за один и тот же персик можно брать разную цену? Неужто можно смыть побитый бочок? Или сок станет слаще?

Его свободная рука шарила по телу Эсменет. Она чувствовала возбуждение. Не из-за него, но так, словно ее желания можно лепить как глину.

– Или дело в таланте торговки?

Казалось, жар лишил ее дыхания.

– Прошу тебя! – ахнула она.

«Возьми меня…»

Щетина щекотала влажную от его слюны кожу у нее за ухом. Эсменет понимала, что это иллюзия, но…

– Мои дети, – сказал он, – лишь подражают тому, что видят…

Она заскулила, пока его рука зажимала ей рот. Пыталась закричать, хотя ноги обмякли от прикосновения его пальцев.

– А я, – прошептал он голосом, от которого по коже Эсменет пошли мурашки, – я беру.

Глава 12. Святой Амотеу

Смерть в точном смысле слова нельзя определить, поскольку любое наше утверждение, пока мы живы, непременно привязано к жизни. Это означает, что смерть как категория ведет себя неотличимо от Бесконечности и Бога.

Айенсис. Третья аналитика рода человеческого
Нельзя признать истинным утверждение, не предполагая того, что все несовместимые с этим утверждением заявления ложны. Поскольку все люди предполагают, что их собственные утверждения истинны, то такое предположение становится в лучшем случае ироничным, а в худшем – возмутительным. С учетом бесконечности подобных притязаний у кого достанет тщеславия считать свои зловещие утверждения истинными? Трагедия состоит в том, что мы не можем не делать заявлений. Поэтому мы должны говорить как боги, чтобы общаться как люди.

Хататиан. Проповеди
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Амотеу


Нелюди называли его Инку-Холойнас. Небесный Ковчег.

После древней победы над инхороями Ниль’гиккас приказал осмотреть судно. Результаты осмотра описаны в «Исуфирьясе», великих анналах нелюдей. Ковчег был длиной в три тысячи локтей, и более двух тысяч погрузились носом в изуродованные недра. Пять сотен в ширину. Три сотни в высоту…

Полая гора из золотистого металла с множеством помещений внутри. Материал ковчега невозможно было даже поцарапать, не то что разбить. Целый город заключался в нем, напоминающем тело какой-то уродливой рыбы. Руины, которые земля не смогла поглотить, а века не смогли сглодать.

И как обнаружили Сесватха и Нау-Кайюти, он стал огромной позолоченной гробницей.

Они шли по заброшенным глубинам, наступали на гнилые щепки – досками из дерева гофер некогда укрепляли наклонные стены. Проход за проходом, один разверстый чертог за другим, некоторые громадные, как каньоны. И за каждым поворотом – кости. Многие уже превратились в мел. Они хрустели под ногами, рассыпаясь облачками пыли – кости людей и нелюдей, останки древних воинов и пленников, брошенных здесь умирать от голода в полной темноте. Обгоревшие кости башрага, толстые, как посох пророка, и сращенные по три. Кости шранков, разбросанные, словно рыбьи скелеты, по разоренному лагерю. И кости неизвестных существ, каких больше никогда не встречали: то маленькие, как серьги, то длинные, как мачта ялика. Они сверкали полированной бронзой и не ломались, несмотря на легендарную силу Нау-Кайюти.

Никогда прежде Сесватха не испытывал такого ужаса. Это ощущение было размытым, так что порой удавалось забывать о нем, но оно накатывало приливной волной, и тогда Сесватхе казалось: все, что ему дорого, не только не защищено от зла, но и полностью открыто для какой-то ужасающей противоположной истины. Разумом он понимал, почему это происходит, но его била дрожь. Они шли по безднам Мин-Уройкас, по тем местам, где инхорои в своей злобе подтачивали границу между нашим миром и Той Стороной в течение тысяч лет. И теперь вой проклятых был близок… очень близок.

Четкие линии реальности здесь сдвигались. Путники слышали это: в отзвуке своих шагов – бормотание и вопли, в собственном кашле – многоголосый стон. Нечто нечеловеческое вклинивалось в их голоса. И они видели это как образы на краю поля зрения. Лица с множеством оскаленных зубов выныривали из мрака, появлялись рыдающие дети… Ахкеймион поминутно замечал, как Нау-Кайюти резко оборачивается и пытается схватить какой-то призрак, уверенный, что тот существует на самом деле.

Когда дорога немного выравнивалась, он просто брел за Нау-Кайюти и бездумно глазел на то, что выхватывал из тьмы слабый свет фонаря. Какая-то шелуха из обломков, висевшая сброшенной шкурой. Изгиб золотых стен, подобных утробе, повторял угол последнего падения Небесного Ковчега. Миниатюрные панели с письменами отпечатались почти на всех внутренних поверхностях, а их отражения, гротескно растянувшиеся по изогнутым стенам, были окружены неестественным черным ореолом.

Измученные, подавленные ужасом, дрожащие, путники сделали остановку, надеясь забыться кратким чутким сном. Ахкеймион сел между двух валунов, свернулся и сразу задремал. Во сне он шел по собственным следам среди разверзнутой тьмы, по расплавленным коридорам. Шел и думал: на что он надеется? Как они отсюда выберутся? Даже если найдут то, что ищут…

Он чувствовал этот лабиринт, тянущийся сверху и снизу, эти жадные бездны. Сама преисподняя безмолвно ревела вокруг.

«Это здесь».

– Кости, – проговорил Нау-Кайюти. Его губы дрожали. – Они должны быть костями!

Ахкеймион вздрогнул от звука его голоса и посмотрел на жалкую тень принца. Нау-Кайюти съежился, как и его спутник, словно стоял голый на ледяном ветру.

– Говорят, – прошептал Ахкеймион, – что сам Ковчег – это кость. Что в нем когда-то пульсировали жилы, а стены были обтянуты кожей.

– То есть Ковчег был живым?

Ахкеймион кивнул. Горло его пересохло от ужаса.

– Инхорои называли себя «детьми Ковчега». В самых древних нелюдских песнях они именуются «сиротами».

– Значит, эта штука… это место… породило их, как мать рождает дитя?

Сесватха усмехнулся.

– Или зачало, как зачинает отец… У нас нет слов для таких вещей. Боюсь, даже если бы мы могли распахнуть занавес тысячелетий, это место осталось бы вне пределов нашего понимания.

– Но я прекрасно понял, – ответил юный принц. – Ты утверждаешь, что Голготтерат – мертвое чрево.

Ахкеймион уставился на него. Он старался перебороть страх, грозивший разбить его взгляд, как свинец разбивает стекло.

– Думаю, я это понял. – Нау-Кайюти уставился в окружающую их тьму. – Какая мерзость. Почему, Сесватха? Почему они развязали войну против нас?

– Чтобы запечатать мир. – Вот и все, что он сумел ответить.

Запечатать.

Молодой человек вскочил, схватил его за плечи.

– Она жива! – прошипел он. В глазах его горели отчаяние и подозрение. – Ты же сказал мне… Ты обещал!

– Она жива, – солгал Ахкеймион. Он даже погладил юношу по щеке и улыбнулся.

«Я погубил нас обоих».

– Идем, – сказал сын верховного короля, выпрямившись во мраке. – Я боюсь снов, которые могут здесь присниться. – И бесстрастно двинулся во тьму.

Вдохнув воздух, больше походивший на лед, Сесватха побрел следом за ним – Нау-Кайюти, наследником Трайсе, величайшим светочем династии Анасуримборов.

Вслед за величайшим светочем в мире людей.


Келлхус вышел…

Из тепла кожи, из памяти колдовской песни…

«Я шел, отец, я пересек весь мир».

Не обращая внимания на изысканную мебель, он сидел, скрестив ноги, на полу веранды и ощущал, как душные испарения в комнатах сталкиваются с холодным воздухом, льющимся из пустоты ночи. Незрячими глазами он смотрел в сад – тенистый, заброшенный, террасами спускавшийся вниз. Цветочные клумбы поросли чертовым когтем и крапивой. Вишневые деревья теснились рядом, последние их цветы потемнели от холодной росы. Из канав пахло уксусом – рабы сливали туда прокисшее вино. Откуда-то резко несло дикими кошками.

Он улетел далеко отсюда…

Сквозь каменную кладку и обожженный кирпич, над крутыми склонами, через Шайризорские равнины…

«Я шел Кратчайшим Путем».

Он видел не потолок, а распределение сил. Не стены, а страхи, образы реальных и воображаемых врагов. Не виллу, а память о давно мертвой империи, след отжившей свой век расы. Куда бы он ни обернулся, он угадывал надолбы среди колонн, землю под обшарпанными полами…

Куда бы он ни глянул, повсюду он видел то, что было прежде.

«Скоро, отец. Скоро моя тень упадет на твой порог».

Его видения внезапно увлажнились от запаха жасмина и женской похоти. Он услышал шаги босых ног – ее босых ног – по мраморному полу. Колдовство было откровенным, почти смердящим, но Келлхус не обернулся. Он оставался совершенно неподвижным, даже когда ее тень упала ему на спину.

– Скажи мне, – произнесла она на древнем куниюрском, бегло и правильно, – что такое дуниане?

Келлхус повернул свои мысли назад и обуздал легион, бывший его душой. Подобное тянется к подобному – одно к процветанию, другое к гибели. Эсменет, охваченная кипящим светом. Эсменет окровавленная, лежащая у его ног. Слова извивались и разветвлялись, призывали Апокалипсис и спасение. Из всех его битв с момента ухода из Ишуали это сражение требовало наибольшей… точности.

Консульт пришел.

– Мы – люди, – ответил он. – Такие же, как и все.

Немного постояв над ним, она повернулась и скользнула по портику, словно в танце, совершенно нагая.

– Я, – сказала она, развалившись в черном бамбуковом кресле, – не верю тебе.

Краем глаза он видел, как она ощупала свои груди, потом прижала ладони к животу. Подняла колено и погрузила пальцы глубоко в свое лоно. Она заворковала от наслаждения, словно впервые пробовала какое-то особенное лакомство. Затем с улыбкой вынула два блестящих влажных пальца и поднесла их ко рту.

Она поглотила их.

– Твое семя, – прошептала она, – горькое…

«Тварь хочет спровоцировать меня».

Келлхус повернулся к ней, погрузил ее в котел своего внимания. Неровный пульс. Короткое дыхание. Капельки пота, сливающиеся в струйки. Он ощущал, как зудит в ночи ее кожа, чувствовал привкус соли. Он видел, как вздымается ее грудь, как горит ее чрево. Но ее мысли… казалось, что все связи между лицом и душой разъяты и прикреплены к чему-то гладкому и чужому.

К чему-то нелюдскому.

Он улыбнулся, как отец, который хочет преподать ласковый урок капризному сыну.

– Ты не можешь меня убить, – сказал он. – Я недостижим для тебя.

Она усмехнулась.

– Почему ты так думаешь? Ты не знаешь ничего ни обо мне, ни о моем народе.

Он не понял, почему она говорила таким тоном и с таким выражением лица, но намек на усмешку уловил безошибочно. Тварь презирала снисходительность.

Гордая тварь.

Она рассмеялась.

– Ты думаешь, байки Ахкеймиона могут тебя к чему-то подготовить? Сны Завета – лишь осколок того, что я испытал. Того, что я видел. Я был в тени Не-бога. Я смотрел в пустоту и закрывал ваш мир кончиком пальца… Нет, ты ничего обо мне не знаешь.

Расширенные зрачки. Набухшие соски. Слабый румянец на лице и груди. Пальцы, теребящие завитки волос в паху. Келлхус подумал о шранках и об их безумной, похотливой жажде крови. О Сарцелле – его член твердел от одного предвкушения жестокости тогда, ночью у галеотского костра…

Как похоже.

Он понял, что они были образцом для собственных творений. Они вживляли в подмененных свою кровожадность, делали похоть инструментом власти.

– Так что ты тогда? – спросил Келлхус. – Что такое инхорои?

– Мы, – проворковала она, – раса любовников.

Ожидаемый ответ. В его голове мелькали бесчисленные воспоминания, намеки. Ахкеймион всегда говорил об этой мерзости… Он стер напряжение с лица, изображая глубокую печаль.

– Поэтому вы и прокляты.

Дрожащие ноздри. Небольшое ускорение пульса.

– Мы рождены для проклятия, – сказала она с обманчивым спокойствием. – Сама наша природа есть наше преступление. Посмотри на это роскошное тело. На высокую грудь. На храм ее естества. Я проникаю в женщину, потому что таков мой долг. – Во время разговора она ласкала свой лобок, крепче стискивала левую грудь. – И что взамен? – прошептала она. – За это я должна кипеть в озере пламени? Из-за ограниченности тела?

Келлхус не постигал всей глубины нечеловеческого разума твари, но он видел, что она подсчитывает обиды. Все души, иногда без необходимости, в качестве аргумента и оружия обвиняют других в непонимании. Каждый в центр мира помещает себя.

– Самоотречение – это выход, – сказал Келлхус. – Границы вписаны в порядок вещей.

Она ответила ему взглядом, какого не могло быть у Эсменет, с отвращением отвергая его напыщенность.

«Оно понимает, что я пытаюсь сделать».

– Но ты, – с убийственной иронией отозвалась она, – ты-то способен переписать мою судьбу, пророк? – Тварь расхохоталась.

– Для твоего племени нет прощения.

Она приподняла бедра навстречу влажным и трепещущим пальцам.

– Но е-е-есть…

– Значит, ты разрушишь мир?

Она содрогнулась в экстазе. Опустила зад и скрестила ноги, зажав пальцы между бедер.

– Чтобы спасти мою душу? Пока есть люди, мы преступники, а я проклята. Скажи, дунианин, по чьему следу ты идешь? Что сделаешь ты для спасения своей души?

След, сказала она… Скюльвенд.

«Надо было убить его».

Она усмехнулась в ответ на его молчание.

– Ты уже знаешь, правда? Я помню тебя, помню сладкую боль, когда я висела на твоем бронзовом крюке. Совокупление – это просто порядок вещей. Голод. Насыщение. Люди украшают себя золотом. Люди наряжаются. Люди танцуют свои танцы и ничего не различают… Но в конце концов все сводится к любви. – Она внезапно встала и пошла к нему. Ее руки блуждали по узорам от сиденья, что отпечатались на ее коже. – Любовь есть путь… А те мелкие демоны, которых вы называете богами, требуют иного? Велика ли награда за наше страдание? Нет. – Она остановилась перед ним, великолепная в игре света и тени. – Я спасу мою душу.

Она протянула руку и провела сияющим пальцем по его губам. Эсменет, жаждущая совокупления. Несмотря на свое происхождение и воспитание, Келлхус ощутил пробуждение древнего инстинкта…

«Что это за игра?»

Он схватил ее за запястье.

– Она не любит тебя, – сказала она, вырывая руку. – Не любит по-настоящему.

Эти слова раздражали. Но почему? Что это за тьма?

Боль?

– Она поклоняется мне, – услышал свой ответ Келлхус, – и пока не поняла разницы между поклонением и любовью.

Сколько еще тайн видит эта тварь? Много ли ей известно?

– Великолепно, – сказала она. – То, чего ты достиг… Столько украдено!

Тварь говорила так, словно знать много – значит знать все.

«Она пытается соблазнить меня, подстрекнуть к откровенному разговору».

– Мой отец пробыл там тридцать лет.

– Достаточно долго, чтобы для победы над ним понадобилось Священное воинство?

– Да.

Она улыбнулась, провела двумя пальцами по вспотевшей груди. Тело ее было юным, но глаза оставались древними.

– И снова, – самодовольно улыбнулась она, – я тебе не верю… Ты наследник своего отца, а не его убийца.

Воздух смердел колдовством.

Ее руки прикоснулись к нему, начали ласкать… Келлхус остановился в замешательстве. Он хотел схватить ее, войти в ее горячее нутро. Он покажет ей! Покажет!

Его одежда оказалась задрана – и его же собственной рукой! Холод ладоней твари встретил его жар.

– Скажи мне-е-е, – стонала она снова и снова, а Келлхус слышал: «Возьми-и-и меня».

Он легко поднял ее, бросил на диван. Он пронзит ее насквозь! Он будет трудиться над ней, пока она не взмолится о пощаде!

«Кто твой отец?» – неслышно шептал голос.

Ее руки продолжали ласкать его. Никогда он не испытывал такого блаженства. Он схватил ее колени, развел их, обнажил ее влажную красу. Мир ревел вокруг них.

– Скажи мне…

Ловкими пальцами она ввела его в скользкое пламя.

Что случилось? Как от трения потной кожи может вспыхнуть молния? Как стоны, льющиеся из женских уст, могут быть такими прекрасными?

«Кто такой Моэнгхус? – продолжал спрашивать голос. – Каковы его намерения?»

Келлхус прорывался сквозь огненный занавес, прямо в ее крик.

– Чтобы явить, – услышал он свой стон, – Тысячекратную Мысль…

На мгновение мир замер. Он увидел нечто древнее, дряхлое и гнилое, глядящее из глаз его жены. Инхорой…

«Колдовство!»

Защита была простая. Ее одной из первых показал ему Ахкеймион – древняя куниюрская Дара, достаточно действенная против так называемого начального колдовства. Слова царапали сгустившийся воздух. На миг ее кожа отразила блеск его глаз.

Тьма отступила, и тень ушла с души Келлхуса. Шатаясь, он попятился на пару шагов. Его член был твердым, влажным и холодным. Тварь засмеялась, когда он прикрылся. Голос ее был гортанным, с нелюдскими интона циями.

«Отвлеки ее».

– На краю мира, в Голготтерате, – выдохнул Келлхус, затаптывая угли своей безумной похоти, – Мангаэкка сидит вокруг твоей истинной плоти, раскачиваясь и бормоча бесконечные Напевы. Синтез – лишь узел. Ты – лишь отражение тени, упавшей на воду по имени Эсменет. Да, у тебя есть проницательность, но нет глубины, чтобы противостоять мне.

Ахкеймион рассказывал об этих тварях. Их способности ограничены очарованием, влечением и одержимостью. Адепт говорил, что страшный крик, являющий их истинное обличье, на таком расстоянии превращается в шепот.

«Я должен переломить эту схватку в свою пользу!»

– Давай! – вскочила тварь и стала наступать на него, в то время как он пятился по веранде. – Убей меня!

Ударь!

Маска поддельного ужаса. Снова Келлхус ослабил узы личности и раскрыл нутро души. Он опять настроился…

Прошлое имеет вес. Юношу поток событий несет по воле волн, как мусор, но старик – камень. Пословицы и притчи говорят о воздержанности и ограничениях старости, но более всего на пожилого человека действует скука. Она делает его невосприимчивым к давлению событий. Секрет твердости стариков – повторение, а не озарение. Как можно поколебать душу, видевшую все превращения мира?

– Не можешь, – хихикала тварь, – неужели? Посмотри на эту обольстительную оболочку… эти губы, эти глаза, эту промежность. Я есть то, что ты любишь…

Это создание многому выучилось у скюльвенда. Нелогичные выводы. Внезапные вопросы. Тварь действовала, подчиняясь капризу, как Найюр…

Келлхус все понял.

– В конце концов, – сказала она, – какой же мужчина убьет свою жену?

Он обнажил меч Эншойю, вонзил его между белыми плитками пола.

– Дунианин, – ответил он.

Тварь остановилась прямо перед мечом. Так близко, что острие клинка оказалось между пальцев ее правой ноги. Она посмотрела на него с древней яростью.

– Я Ауранг. Тиран! Сын пустоты, которую вы зовете Небом… Я инхорой, насильник тысяч! Я тот, кто обрушит этот мир. Ну, бей, Анасуримбор!

Эта душа змеилась в веках мира, бросала одного любовника за другим, ликовала от вида вырождения, изливала семя на бесчисленных мертвецов. Нелюди Ишариола. Норсирайцы Трайсе и Сауглиша. Вечная война, отвращающая вечное проклятие…

Раса с сотнями имен, подчинявшаяся капризам своих чресел. Они отказались от любого сочувствия и жалости, чтобы сильнее насладиться неумолкавшим хором своих похотливых желаний. Вечно скитались по миру, желая сделать его своим стонущим от вожделения гаремом.

Эта форма жизни столь древняя, что только он, Анасуримбор Келлхус, стал для нее неожиданностью. Дунианин был для нее в новинку.

Кто же эти люди – Анасуримборы, – насмехавшиеся даже над тенью Голготтерата? Способные видеть сквозь кожу? Имеющие силы, чтобы разрушить древнюю веру? Поработившие Священное воинство своими словами и взглядами?

Кто носит имя их древнего врага?

И Келлхус понял, что есть только один вопрос: кто такие дуниане?

«Они боятся нас, отец».

– Бей! – крикнула Эсменет, закинув руки назад и подавшись грудью вперед.

И он ударил – но ладонью. Эсменет опрокинулась, покатилась по плиткам.

– Не-бог, – сказал он, наступая, – говорит со мной в моих снах.

– Я, – ответила Эсменет, выплевывая кровь и поднимаясь с пола, – не верю тебе.

Келлхус схватил ее за черные кудри и рывком поднял на ноги. Он прошипел ей на ухо:

– Он говорит, что ты подвел его на равнине Менгедда!

– Ложь! Ложь!

– Он идет, Ауранг. Он идет за этим миром… За тобой!

– Ударь меня еще, – прошептала тварь. – Пожалуйста…

Он швырнул ее на пол. Она извивалась у его ног и выпячивала промежность так, словно грозила пальцем.

– Трахни меня, – шептала она. – Трахни меня!

Но обольстительное очарование исчезло, отраженное оберегом. Келлхус оставался непоколебим.

– Твои тайны раскрыты, – провозгласил он. – Твои шпионы рассеяны, твои замыслы опрокинуты… ты побежден, Ауранг!

Пауза. Круговерть вероятностей.

– Ты лишь помеха… – говорил Келлхус.

Эсменет сама сказала ему: они сделают все, чтобы не дать тебе Гнозис.

Ее глаза полыхнули белым, и на мгновение она показалась хитрым нильнамешским демоном. Странный, неестественный смех сочился сквозь заросший сад, извивался, как змея.

– Ахкеймион, – прошептал Келлхус.

– Он уже мертв, – ухмыльнулась тварь.

Она поболтала головой, как кукла, затем осела на холодный пол.


Скрежет камня был почти заглушен разноголосым хором в саду, за окнами с железными решетками.

Мраморная плита переползла через порог развалин, в нансурские времена бывших родовой усыпальницей. Словно по собственной воле, она встала на ребро, затем отодвинулась в сторону, и в ней открылась черная щель, куда с трудом вошел бы тидонский щит. Оттуда появилась нога, один за другим с хрустом выпрямились пальцы. Вытянулось колено, потом бедро. Возникла вторая нога, затем рука, и все три конечности выгнулись вокруг щели, как лапки изуродованного паука.

Затем медленно, неспешно поднялась вся женская фигура, словно рисунок сошел со страниц книги.

Фанашила.

Она танцующим шагом скользнула по бледному полу и столкнулась с близорукой Опсарой, которая возвращалась в детскую из уборной. Сломала ей шею, затем остановилась и перевела дух, чтобы утихло возбуждение. Пошла дальше и в тени превратилась в Эсменет. Она прижалась щекой к двери в его комнату – двери из красного дерева, окованной бронзой. Но ничего не услышала, кроме глубокого дыхания жертвы. В воздухе смешивались остаточные миазмы: запах чеснока из кухни, гнилых зубов, вонь от подмышек и задов…

Сажа, мирра и сандал.

Тварь достала из кармана льняной сорочки хору на кожаном шнурке и умело повесила ее на шею. Она толкнула дверь, сильно нажав на ручку, чтобы не заскрипели несмазанные петли. Тварь надеялась застать его спящим, но обереги, конечно, пробудят его.

Тварь застыла в темном дверном проеме, ее фальшивое лицо распухло от слез. Лунный свет лежал у ее ног продолговатыми бледными пятнами. Ахкеймион сидел на кровати, встревоженный и бледный. Он всматривался в темноту, но оборотень хорошо видел его: ошеломленный взгляд, нахмуренный лоб, борода с проседью.

От него просто смердело ужасом.

– Эсми? – прошептал он. – Эсми? Это ты?

Ссутулившись, она выпростала руки и плечи из сорочки так, чтобы одежда сползла до пояса. И услышала, как Ахкеймион ахнул, увидев ее грудь.

– Эсми! Что ты делаешь?

– Ты нужен мне, Акка…

– У тебя на шее хора… я думал, их запретили носить…

– Келлхус попросил меня надеть ее.

– Пожалуйста… сними ее.

Подняв руки, она развязала шнурок, и хора со звоном упала на пол. Оборотень вступил в бледный резной квадрат света, обрисовавший контуры подмененного тела. Тварь знала, что оно прекрасно.

– Акка, – прошептала она. – Люби меня, Акка…

– Нет… Это неправильно! Он узнает, Эсми. Он узнает!

– Он уже знает, – сказала она, приближаясь к изголовью постели.

Она чувствовала запах его бьющегося сердца, обещание горячей крови. Какой же в нем страх!

– Прошу тебя, – прошептала она, скользя грудью по его коленям и бедрам.

Его лицо так близко светилось над ней в темноте.

Удар был верен. Клинок прошел сквозь шелковые простыни, пробил грудину, сердце и позвоночник. Но даже и тогда тварь сумела дотянуться до его глотки. И когда тьма, кружась, обрушилась на нее, она увидела сквозь обманчивый туман капитана Хеорсу, содрогавшегося в предсмертных конвульсиях.

Дунианин перехитрил их.

«Ловушка внутри ловушки, – отстраненно подумала тварь, называвшая себя Эсменет. – Как прекрасно…»

Так сказала она себе в глубине того, что считалось ее смертной душой.


«Ахкеймион…»

Лампа упала на грязный пол, покатилась по грудам костей. Сесватху кто-то схватил и швырнул во тьму. Он ударился затылком обо что-то твердое. Мир померк, а потом он увидел безумное лицо своего ученика.

– Где она? – кричал Нау-Кайюти. – Где?

А он думал только о том, что его голос колоколом звучит в нечеловеческих безднах, разносится и проникает повсюду, обрекая их на гибель. Ведь вокруг лабиринты Голготтерата. Голготтерат!

«Ахкеймион! Это Ксин…»

– Ты солгал!

– Нет! – крикнул Ахкеймион, закрывая руками глаза от света. – Послушай! Послушай же!

Но перед ним стоял Пройас с серьезным и мрачным лицом.

– Прости, старый наставник, – сказал принц, – но Ксин просил… Он зовет тебя.

Плохо понимая, что делает, Ахкеймион отбросил покрывало и спрыгнул с кровати. На мгновение он утратил равновесие – в отличие от Инку-Холойнас холщовые стены шатра принца были натянуты под прямым углом к земле. Пройас поддержал его, и они обменялись мрачными взглядами. Маршал Аттремпа долго защищал ту черту, где сомнения одного сражались с уверенностью другого. Возможность остаться без него внушала ужас. Но это правильно, это испытание.

Ахкеймион понял, что они всегда были очень близки, но смотрели в разные стороны. Неожиданно он схватил руку молодого человека. Не слишком горячая, она казалась невероятно живой.

– Я не хотел разочаровывать тебя, – прошептал Пройас.

Ахкеймион сглотнул комок в горле.

Только когда что-то в жизни рушится, значение этого становится ясным.


Келлхус обнимал Эсменет, бившуюся на постели.

– Я же люблю тебя! – кричала она. – Люблю!

Крики в коридорах еще не стихли. Келлхус знал, что Сотня Столпов сейчас прочесывает все вокруг, выискивая инхоройского шпиона. Но они ничего не найдут. За исключением смерти капитана Хеорсы, все вышло так, как он ожидал. Ауранг хотел лишить его Гнозиса, но не жизни. Ничего не зная о дунианах, Консульт попал в парадоксальную ловушку: чтобы убить Келлхуса, им надо было изучить его. И найти его отца.

Потому их целью являлся Ахкеймион, а не Келлхус.

Келлхус не мог решить, помнит ли Эсменет о своей одержимости. Как только ее глаза открылись, он понял: не только помнит, но чувствует себя так, словно сама произносила все сказанные тварью слова. Множество тяжких слов.

– Я же люблю тебя! – плакала она.

– Да, – отвечал он голосом более глубоким и объемным, чем она могла услышать.

Дрожащие губы. Глаза, где вспыхивает то ужас, то раскаяние. Неровное дыхание.

– Но ты сказал!.. Ты сам сказал!..

– Только то, – солгал он, – что им нужно было услышать. Ничего более.

– Ты должен верить мне!

– Я верю, Эсми… Я правда верю тебе.

Она схватилась за голову, ногтями расцарапала себе щеки.

– Вечная шлюха! Почему я должна оставаться шлюхой?

Он смотрел внутрь нее, сквозь ее обезумевшее сердце, и видел побои, оскорбления и предательства. Он проникал глубже, в мир смрадной похоти, выкованной молотом привычки, подкрепленной преданиями, измеренной древним наследием чувства и веры. Ее естество было ее проклятием, хотя и делало ее тем, что она есть. Аморальность и благословение – обещание их живет между ног у каждой женщины. Сильные сыновья и судорожный спазм. Если то, что мужчины зовут истиной, находится в плену их желаний, как же им не делать рабынь из женщин? Их прячут, словно клад. Наслаждаются ими как фруктами. Выбрасывают как шелуху.

Не потому ли он использовал Эсменет? Из-за того, что ее лоно обещало ему сыновей.

Дунианских сыновей.

Ее глаза блестели в темноте, как серебряные ложки. Она едва сдерживала слезы. Он смотрел в них и видел то, что никогда не сможет исцелить…

– Обними меня, – прошептала она. – Пожалуйста, обними.

Как и многие другие, она расплачивалась за него. И это только начало…


Ахкеймиона всегда удивляло то, что в момент события он почти ничего не чувствует. Только потом, и эти чувства никогда не казались… уместными.

Когда педериск (так называли адептов Завета, занятых поиском Немногих среди детей Нрона) пришел в их хижину в Атьерсе, намереваясь забрать Ахкеймиона, мальчика «с большими способностями», отец сначала отказал ему. Не из любви к сыну, как потом понял Ахкеймион, но по причинам куда более прагматичным и принципиальным. Ахкеймион показал себя весьма способным к морской науке – его не требовалось так часто наказывать, как остальных детей. И, что еще важнее, Ахкеймион точно был его сыном, в отличие от других.

Педериск, худощавый человек с лицом жестким и обветренным, как у моряка, не удивился и не был впечатлен пьяным упрямством отца мальчика. Ахкеймион запомнил навсегда, как его аромат – розовая вода и жасмин – наполнил их вонючую комнату. Отец рассвирепел, и охранники адепта со скучающим видом принялись избивать его. Мать завопила, братья и сестры заверещали. Но на самого Ахкеймиона снизошел странный холод, несокрушимый эгоизм, которым порой отличаются дети и безумцы.

Он злорадствовал.

До того момента Ахкеймион не верил, что отца так легко победить. Для детей строгие родители – это фундамент, они ближе к богам, чем к людям. Как судьи, они стоят за пределами любого осуждения. Унижение отца сделало первый воистину печальный день его жизни днем триумфа. Когда ты видишь, как сломлен тот, кто сам тебя ломал… Может ли это не изменить все твои представления о мире?

– Проклятье! – кричал отец. – Преисподняя пришла за тобой, парень! Преисподняя!

Только потом, трясясь в повозке адепта вдоль берега моря, Ахкеймион ощутил боль утраты и заплакал, охваченный раскаянием.

Поздно. Слишком поздно.

– Я вижу это, Акка… – Голос Ксинема превратился в хрип. – Вижу, куда я иду. Я вижу это сейчас.

– И что же ты видишь? – Он хотел подбодрить друга. Что еще сделаешь для смертельно больного?

– Ничего.

– Глупости. Я сейчас все тебе опишу. Многоглазые стены. Первый храм. Священные высоты. Я буду твоими глазами, Ксин. Ты увидишь Шайме моими глазами.

Глазами колдуна.

Рабы Пройаса поставили ширмы, чтобы устроить подобие отдельной комнаты для больного маршала Аттремпа. На створках ширм были вышиты играющие фазаны. Их раздвоенные хвосты вплетались в ветки деревьев, на которых они сидели. Помещение освещалось парой фонарей, по настоянию жреца-лекаря обернутых синей тканью. Возможно, Аккеагни цвета выбирал тщательнее, чем своих жертв… В результате получилось что-то неестественное, среднее между костром и лунным светом. Все в комнате – провисшие холщовые потолки, устланный камышом пол, покрывало на постели маршала – приобрело тошнотворный, болезненный оттенок.

Ахкеймион опустился на колени у ложа. Он заботливо промокнул лоб друга влажной тряпицей, а потом стер влагу, накопившуюся в глазницах больного. Он сделал это не столько для Ксинема, сколько потому, что она раздражающе блестела во мраке – словно жидкие глаза.

Его снова охватило желание убежать. Самые жуткие и кровожадные из нечестивых духов – те, что служат страшному богу болезни. По словам жреца-лекаря, Ксинемом овладел Пулма, один из самых ужасных демонов Аккеагни.

Легочная лихорадка.

Маршал метался и дрожал. Он изгибался на простынях, как лук, натянутый незримым лучником. Он издавал звуки, которые можно описать как… недостойные мужчины. Ахкеймион обхватил ладонями его заросшие бородой щеки и говорил ему что-то, чего потом не мог вспомнить. Затем Ксинем внезапно обмяк и зарылся в простыни.

Ахкеймион вытер пот с лица.

– Тихо, – шептал он между хриплыми вздохами друга. – Тс-с…

– Как же, – просипел маршал, – изменились правила…

– О чем ты?

– Игра… наша… бенджука.

Ахкеймион по-прежнему не понимал, о чем речь, но сообразил, что говорить ничего не надо. Переспрашивать больного было бы слишком жестоко.

– Помнишь, как все было? – спросил Ксинем. – Как ты ждал в темноте, пока я советовался с Великими?

– Да… помню.

– А теперь жду я.

Снова Ахкеймион не нашел, что сказать. Будто слова кончились, осталась одна беспомощность и искаженные образы. Даже мысли ощетинились.

– У тебя когда-нибудь получалось? – вдруг спросил маршал.

– Получалось что?

– Выиграть.

– В бенджуку? – Ахкеймион заморгал, натянуто улыбнулся. – Против тебя, Ксин, ни разу. Но когда-нибудь…

– Вряд ли.

– Но почему? – Он застыл, боясь услышать ответ.

– Потому что ты слишком стараешься выиграть, – сказал Ксинем. – А когда игра не складывается… – Он закашлялся, разрывая истерзанные легкие.

Ахкеймион нетерпеливо повторил:

– Когда игра не складывается… – Он уже не шутил.

«Эгоистичный дурак!»

– Я ничего не вижу, – задыхаясь, проговорил маршал. – Сейен сладчайший! Я ничего не…

Ксинем закричал и захлебнулся сгустками крови, широко разевая рот. Он метался по постели. Комнату наполнил тяжелый запах рвоты.

Он снова обмяк. Несколько мгновений Ахкеймион молча смотрел на него. Лишенный глаз, Ксинем видел столько… скрытого.

– Ксин!

Маршал беззвучно разевал рот. У Ахкеймиона в голове промелькнуло безумное воспоминание о рыбе на разделочном столе отца… Рты выпотрошенных рыб открывались и закрывались, как молочай качается на ветру.

– Оставь меня… – выдыхал Ксинем. – Уйди…

– Не время для гордыни, дурачок!

– Не-е-ет, – прошептал маршал Аттремпа. – Это… это только…

И тут все кончилось. Его лицо, мгновение назад бывшее мертвенно-бледным, внезапно пошло пятнами и так же быстро, как тряпка впитывает воду, окрасилось сизым. Прохладный воздух просачивался сквозь холщовые полотна, а тело лежало абсолютно неподвижно. Вши вылезли из волос на лоб, поползли по восковому лицу. Ахкеймион смахнул их с брезгливостью человека, отрицающего смерть, действующего ей наперекор.

Он стиснул руку друга, поцеловал его пальцы.

– Утром мы с Пройасом отнесем тебя к реке, – прошептал он. – Вымоем тебя…

Воющая тишина.

Ахкеймиону казалось, что сердце его останавливается в нерешительности, как мальчик, не уверенный, на самом ли деле отец с ним согласился. Губы его сжались, в груди медленно разверзлась пустота – сначала тянущая, а потом засасывающая, требующая воздуха.

С постыдной неохотой он смотрел в темноте на Крийатеса Ксинема – человека, который был ему вместо старшего брата. На мертвое лицо своего единственного друга.

Первая вошь добралась до него, Ахкеймион почувствовал это. Озарение коснулось его, как щекотка.

Он вздохнул, набрал в грудь смрадного воздуха. И его вопль полетел над равниной, чтобы затихнуть недалеко от Шайме.


Он думал, склоняясь над доской и потирая замерзшие руки. Ксинем поддразнивал его, мерзко хихикая.

– Ты всегда такой строгий, когда играешь в бенджуку?

– Это никудышная игра.

– Ты так говоришь, потому что слишком стараешься.

– Нет. Потому что проигрываю.

Он раздраженно передвинул камень, заменявший одну из его серебряных фигурок – украденную рабом, как утверждал Ксинем. Еще один повод для досады. Хотя ценность фигурок определялась только тем, как их использовали, камень каким-то образом ломал его игру, придавая всему оттенок ничтожества.

«Почему камень достался именно мне?»


Ахкеймион в ту ночь не уснул.

Пришел воин из Сотни Столпов и вызвал его вместе с Пройасом на виллу в центре лагеря. Похоже, произошло покушение на жизнь Келлхуса. Ахкеймион сразу отказался. Он набросился на Пройаса, согласившегося пойти, с такими резкими и кощунственными словами, что ожидавший стражник выхватил меч. Ахкеймион выскочил из палатки, прежде чем Пройас успел ответить.

Он бродил по темному лагерю Священного воинства и думал о том, как болят его ноги, и о том, что Гвоздь Небес всегда неподвижен, и о том, что Люди Бивня спят сейчас в кианских шатрах, а все различия между ними сметены, как мусор, на долгом пути к спасению. Он думал обо всем, кроме того, что еще глубже вогнало бы в его душу клин безумия.

Когда на востоке над незримым Шайме забрезжил рассвет, он вернулся на укрепленную виллу. Взобрался по склону, вошел в ворота, и стража его не окликнула. Ахкеймион брел по заросшему саду, не обращая внимания на рвущие одежду сучки и шипы, на жгучую крапиву. Он остановился у веранды, примыкавшей к главным покоям, где его жена совокуплялась с человеком, которому он поклонялся.

Ахкеймион ждал Воина-Пророка.

С высохшего кедрового пня вспорхнул жаворонок. Оранжевые бутоны бурачника дрожали от ветра на волосатых стеблях.

Он задремал. И снова увидел Голготтерат.

– Акка? – из ниоткуда прозвучал благословенный голос. – У тебя ужасный вид.

Ахкеймион внезапно проснулся с мыслью: «Где она? Она нужна мне!»

– Она спит, – сказал Келлхус. – Этой ночью ей сильно досталось… как и тебе.

Над ним стоял Воин-Пророк. Его светлые волосы и белое одеяние светились на утреннем солнце. Ахкеймион заморгал. Несмотря на бороду, сходство Келлхуса с Нау-Кайюти, его древним родичем, было потрясающим.

Почему-то вся ярость и решимость Ахкеймиона исчезли, как у ребенка при виде родителя.

– Почему? – прохрипел он.

Вначале Ахкеймион боялся, что Келлхус не поймет и подумает, будто он спрашивает об Эсменет, о его чудовищном решении использовать ее в качестве орудия для поиска Консульта.

– Смерть не придает смысла нашей жизни, Акка. То, как умер Ксинем…

– Нет! – вскричал Ахкеймион, вскочив на ноги. – Почему ты не исцелил его?

Поначалу Келлхус как будто испугался, но это впечатление быстро исчезло. В его глазах засветилось сочувствие, в улыбке, печальной и слабой, – понимание.

Уши Ахкеймиона наполнил такой гул, что он не услышал ответа Келлхуса, но понял, что все слова – ложь. Он пошатнулся от внезапной силы этого откровения и был подхвачен могучими руками Келлхуса. Пророк схватил его за плечи, напряженно всматриваясь в глаза. Но почти эротическая близость обожания, окрашивавшая их общение, теперь исчезла. Прекрасное любимое лицо стало пустым, холодным и бессердечным.

«Как же так?»

Необъяснимым образом Ахкеймион понял, что действительно проснулся – возможно,впервые. Он больше не будет слабым ребенком под взором этого человека.

Ахкеймион отступил от него. Не испуганно, нет. Просто… безразлично.

– Что ты такое?

Келлхус не дрогнул.

– Ты отодвигаешься от меня, Акка. Почему?

– Ты не пророк! Что ты такое?

Взгляд Воина-Пророка изменился так неуловимо, что человек, стоявший в двух-трех шагах от него, ничего бы не заметил. Но Ахкеймиону хватило этого, чтобы в ужасе отшатнуться. Лицо Келлхуса вмиг стало мертвым – абсолютно мертвым.

Затем ледяной, как сама зима, голос изрек:

– Я есть Истина.

– Истина? – Ахкеймион старался взять себя в руки, но поток ужаса лился через него, разворачиваясь, как выпущенные наружу внутренности. Он пытался перевести дыхание, увидеть что-то за пламенеющим небом, услышать что-то сквозь гул мира. – Ис…

Железная рука сомкнулась у него на горле. Голова Ахкеймиона запрокинулась, лицо повернулось к солнцу, как у поднятой вверх тряпичной куклы.

– Смотри, – сказал мертвый голос. Без напряжения. Без тени жестокости в голосе. Пустой.

Солнце вонзало лучи в глаза Ахкеймиона, ослепляя даже сквозь веки.

– Смотри. – Келлхус говорил ровно и лишь пальцем поглаживал гортань жертвы так, что в горле Ахкеймиона заклокотала желчь.

– Не… могу…

Внезапно его бросили на землю. Поднимаясь на четвереньки, Ахкеймион начал шептать заклинание. Он знал свои возможности. Он еще способен уничтожить его.

Но голос не слушался.

– Значит ли это, что солнце пусто?

Ахкеймион замер, поднял лицо от травы и сухой земли, зажмурился и поглядел на нависшую над ним фигуру.

– Ты считаешь, – гремел голос, почти невыносимый для слуха, – что Бог не может быть таким отстраненным?

Ахкеймион опустил голову в колючую траву. Все кружилось, падало…

– Или я лгу, когда, будучи сонмом душ, выбираю ту душу, что способна привлечь наибольшее количество сердец?

Слезы сами ответили за него: «Не бей меня… пожалуйста, папочка, не надо, не бей…»

– А если мои цели уходят за пределы твоих, то это предательство? Если они поглощают твои?

Ахкеймион поднял трясущиеся руки к ушам.

«Я буду хорошо себя вести! Честное слово!»

Он упал на бок, рыдая на жесткой земле. Дорога такая долгая. Так много боли. Голод… Инрау… Ксинем мертв…

Мертв.

«Из-за меня! Господи…»

Воин-Пророк сидел рядом, пока он плакал, и ласково держал его за руку. Воздетое к солнцу лицо с закрытыми глазами было бесстрастным.

– Завтра, – сказал Келлхус, – мы выступаем на Шайме.

Глава 13. Шайме

Во время странствий меня пугает не то, сколько людей имеет обычаи и убеждения, столь отличные от моих собственных. Меня пугает то, что они считают эти обычаи столь же естественными и очевидными, как я – свои.

Сератантас III. Сумнийские размышления
Возвращение в то место, которого ты никогда не видел. Именно так бывает, когда мы понимаем нечто, но не можем высказать.

Протат. Тысяча небес
Весна, 4112 год Бивня, Атьерс


Взволнованные крики заставили Наутцеру выйти на открытую колоннаду, примыкавшую к Библиотеке Основ высоко над западными стенами Атьерса. В погожие и солнечные дни там часто собирались студенты. Несколько молодых посвященных вместе с Мармианом, вольнослушателем из миссии в Освенте, стояли там, указывая пальцами в сторону темного пролива. Наутцера отодвинул их, перегнулся через каменную балюстраду. Его глаза устали, но он все же разглядел причину волнения: пятнадцать желтых галер вставали на якорь в узком проливе, покачиваясь на небесно-лазурных волнах менее чем в миле от крутых стен Атьерса. Матросы карабкались по вантам и спускали паруса с изображением длинного золотого Бивня, стоящего вертикально.

Атьерс наполнился суетой. Посвященные и офицеры выкрикивали команды. Солдаты гарнизона маршировали по узким коридорам к широким стенам и на башни. Наутцера и другие члены Кворума собрались на высоком бастионе Коморант, откуда был хорошо виден флот непрошеных гостей. Выглядели они смехотворно: семь старцев – двое в ночных сорочках, один в запятнанном чернилами фартуке писца, а остальные, как Наутцера, в полном церемониальном облачении – размахивали дряхлыми руками и переругивались. Большинство склонялись к самому очевидному предположению: корабли намереваются установить блокаду, чтобы не дать им отплыть в Шайме. Но чей это флот? Судя по цветам и эмблемам, это Тысяча Храмов… Неужели шрайские наглецы считают, что могут справиться с Гнозисом?

Симас предложил немедленно напасть.

– Как мы знаем, – кричал он, – Второй Апокалипсис уже начался! Кому бы ни принадлежали эти галеры, их направляет Консульт! Мы всегда знали, что они попытаются сразу же уничтожить нас! А теперь, когда явился этот Воин-Пророк… Подумайте, братья мои! Как должен поступить Консульт? Они пойдут на любой риск, лишь бы не дать нам присоединиться к Священному воинству. Мы должны нанести удар!

Но Наутцера не судил столь поспешно.

– Действовать, ничего толком не зная, – хрипло проговорил он, – это безумие, будь то война или нет!

Со спором покончило известие, что к гавани приближается баркас. Симаса заставили замолчать, как он ни упрямился. Кворум согласился, что следует хотя бы поговорить с пришельцами. Рабы быстро подали носилки, и вскоре Наутцера смотрел на таинственные корабли сквозь тонкие занавески паланкина. Рабы почти бегом бежали по крутой дороге, ведущей от главных врат Атьерса к пристани в небольшой гавани около крепости.

Окруженные взволнованной толпой стражей и адептов, члены Кворума собрались на древних камнях свободного от кораблей мола. Баркас подошел уже близко, и они изумленнно перешептывались, но никто не понимал, что творится. Все голоса стихли, когда портовые рабочие поймали концы, брошенные с приближающегося баркаса. Гребцы подняли весла, судно закрепили у причала. Наутцера, и адепты стояли неподвижно, потрясенные. Полнейшая тишина воцарилась среди леса мачт. Нронские моряки, облепившие реи соседних кораблей, пялились вниз в изумлении – не только на своих хозяев-чародеев, но и на тех, кто поднимался на пристань с баркаса.

Весь Кворум – семеро нахмуренных стариков – замер и взирал на гостей, теснившихся на краю каменного причала. Шрайские рыцари в сверкавших на солнце посеребренных шлемах и кольчугах молча выстроились в линию, прикрывая тех, кто был позади них. Хоры мрачно бормотали под белыми шелковыми сюрко. Наутцера едва мог разглядеть лица людей за спинами воинов – по большей части чисто выбритые. Затем, раздвинув рыцарей, навстречу потрясенному Кворуму вышел величественный чернобородый человек. Выше всех, за исключением Наутцеры, он был одет в царские белые одежды, у горла и по рукавам расшитые золотыми бивнями размером с фалангу пальца. Мужчина средних лет с удивительно юными глазами. На его груди тоже висела хора.

– Великий шрайя, – ровно сказал Наутцера.

Майтанет прибыл сюда?

С лучистой, теплой улыбкой на устах мужчина рассматривал членов Кворума, переводил взор на темные бастионы Атьерса… Шагнул вперед. А затем внезапно – движение было слишком быстрым, чтобы осознать его, – схватил Симаса за основание черепа.

Воздух задрожал от колдовского шепота. В глазах вспыхнуло пламя Гнозиса. Замерцали обереги. Почти одновременно члены Кворума заняли оборонительную позицию. Пыль и щебень поползли по пристани.

Симас обмяк, как котенок, его белая голова запрокинулась. Шрайя душил его.

– Отпусти его! – крикнул Ятискерес, отступая назад вместе с остальными.

Майтанет заговорил так, словно учил их убивать кроликов.

– Если сдавить вот здесь, – сказал он и встряхнул старика, будто хотел подчеркнуть свои слова, – эти твари совершенно теряют силу.

– Отпусти…

– Отпусти его!

– Что это за безумие? – воскликнул Наутцера.

Только он один не поставил защиту и не пятился вместе с остальными по причалу. Он встал между шрайей и своими собратьями, словно прикрывал их.

– А если ты подождешь, – продолжал Майтанет, глядя прямо на Наутцеру, – если ты подождешь, то раскроется его истинное лицо.

Старый колдун задыхался. Но в его движениях было что-то странное. Что-то не старческое. Что-то не…

– Он же убьет его!

– Молчать! – рявкнул Наутцера.

– Мы узнали об этом, допрашивая остальных тварей, – сказал Майтанет, и раскаты его голоса заставили всех умолкнуть. – Это случайность, аномалия, которую, по счастью, ее создатели не сумели устранить.

Что «это»?

– О чем ты говоришь? – воскликнул Наутцера.

Тварь, называвшая себя Симасом, затрясла слабыми конечностями и завыла на сотню безумных голосов. Майтанет расставил ноги, покачиваясь, как рыбак, когда он держит дергающуюся акулу. Наутцера попятился и поднял руки в оберегающем знаке. С жалким ужасом он смотрел, как знакомое лицо раскрылось и выпустило вверх кривые щупальца.

– Шпион-оборотень, к тому же умеющий колдовать, – поморщившись от напряжения, сказал шрайя Тысячи Храмов. – Оборотень, имеющий душу.

И великий старый чародей понял то, что знал всегда.


Весна, 4112 год Бивня, Шайме


Восторженные песни звенели, перекрывая топот несущихся галопом лошадей. Кто-то свистнул протяжно и громко. Пройас придержал лошадь, остановился перед своими рыцарями. С застывшим лицом и сжавшимся сердцем он ошеломленно смотрел на восточный горизонт.

Поначалу он боролся с ужасающим ощущением банальности. Уже много дней их цель лежала прямо за горизонтом. Незримая, она казалась одновременно темной и золотой. Ее святость ужасала, он должен был упасть ниц перед ней. Но теперь…

Теперь он не собирался падать. Ему вообще не хотелось ничего, кроме как дышать и смотреть. Когда он глядел на своих соратников, Людей Бивня, те казались ему наемниками, оценивающими добычу, или голодными волками перед стадом. Или так и бывает, когда мечты встречаются с реальностью? При виде великого города на горизонте он ощутил лишь привычное изумление. Он всегда чувствовал это, глядя издалека на лабиринт стен и человеческих жизней, куда вскоре предстояло погрузиться. И более ничего.

Слезы потекли прежде, чем пришла боль. Пройас поднял руку стереть их и удивился длине и жесткости своей бороды. Где Ксинем? Он же обещал описать ему…

Его плечи вздрогнули от беззвучных рыданий. Небо и город закружились в мелькании солнечных лучей. Он вцепился в железную луку седла. Большим пальцем нащупал привязанную флягу.

Наконец он справился со слезами и огляделся по сторонам. Он слышал и видел, как плачут остальные. Дочерна загорелые мужчины срывали с себя рубахи и, раскинув руки, падали в траву. Они рыдали, глядя на город, словно от ненависти к жестокому отцу.

– Милосерднейший Бог Богов, – начал кто-то за спиной у Пройаса. – Тот, который ходит меж нами… бесчисленны Твои святые имена.

Слова звучали гулко и гортанно, становились все более неотвратимыми и благоуханными, пока всадник за всадником присоединялись к молитве. Вскоре отовсюду гремел хор хриплых голосов. Они были верны, они пришли с оружием, дабы покончить с долгими годами злодеяний. Они были Людьми Бивня, потерявшими все и сокрушенными. Они смотрели на землю, которой дали множество смертельных клятв… Сколько же братьев? Сколько сыновей и отцов?

– Да насытит Твой хлеб наш ежедневный голод…

Пройас присоединился к молитве, хотя понял причину своего смятения: они – мечи Воина-Пророка, а это город Айнри Сейена. Ход сделан, правила поменялись. Келлхус и Кругораспятие изменили все прежние точки зрения и цели. И вот они, свидетели прошлого завета, праздновали достижение цели, превратившейся в промежуточную остановку…

И никто из них не знал, что это значит.

– Суди же нас не по нашим проступкам…

Шайме.

– Но по нашим стремлениям…

Шайме, наконец-то.

Если этот город не был святым раньше, подумал Пройас, то Ксинем и все бесчисленные павшие сделали его таковым. Дороги назад нет.


Айноны Мозероту рассыпались по невысоким холмам, а их палатин, безжалостный Ураньянка, повел Воина-Пророка к лучшей точке обзора. Они вдвоем остановились у стены столь древней, что на ее раскрошившемся гребне проросла трава. Это был один из многочисленных разрушенных мавзолеев, разбросанных по холмам.

Перед ними простиралась равнина Шайризора, черная после недавних пожаров, уничтоживших поля и плантации. Река Йешималь делила ее пополам, извиваясь, как веревка, между фиолетовыми и розовато-лиловыми предгорьями Бетмуллы. Посреди долины, между двумя выходившими к Менеанору отрогами, стоял великий город. Его мощные белокаменные стены сверкали на солнце. По всему периметру были нарисованы огромные глаза, каждый высотой с дерево.

Казалось, что сам город смотрит на воинов.

Шайме. Святой город Последнего Пророка. Наконец-то.

Люди падали на колени, рыдая, как дети, или просто застыли и смотрели, а лица их были пусты.

Имена городов подобны корзинам: когда люди узнают их, они уже набиты мусором и драгоценностями, смешанными в разных пропорциях. Но порой события опрокидывают их, чтобы наполнить новым грузом. Более весомым. Более мрачным.

Таково было имя Шайме.

Они пришли с четырех сторон Эарвы. Они голодали у стен Момемна. Пережили великое кровопролитие Менгедды и Анвурата. Их ярость очистила Шайгек, они пересекли раскаленные равнины Великого Каратая. Они выдержали чуму, голод и сомнения. Они чуть не убили пророка собственного Бога. Теперь же наконец они приблизились к цели своего мучительного пути.

Для благочестивых и чувствительных это был миг свершения. Но для тех, кого изранили бесконечные испытания, настала пора измерить все. За что они заплатили столькими страданиями? Что возместит их утраты? Это самое место? Этот белоснежный город?

Шайме?

Теперь имя города неуловимо изменилось.

Но, как всегда, они повторяли слова Воина-Пророка.

– Это, – как передавали, сказал он, – не ваша цель. Это ваша судьба.

Отряды рыцарей рассыпались по равнине, и постепенно Люди Бивня собирались на холмах. Вскоре все Священное воинство стояло на вершинах и глядело на город.

Там, к югу, находилось святилище Азорея, где Айнри Сейен прочел свою первую проповедь. А еще там был Большой Круг – крепость, возведенная Триамарием II. Ее черные круглые стены выходили к Менеанорскому морю. Справа возносил свои охряные стены и циклопические колонны дворец Мокхаль, древний престол амотейских царей, а полоса, идущая с холмов по Шайризорским равнинам, являла собой остатки акведука Скилура, названного по имени самого ненасытного нансурского правителя Амотеу.

И там, на Ютеруме, на Священных высотах, стоял Первый храм: большая круглая галерея колонн, отмечавшая место вознесения Последнего Пророка. Направо сверкал золотым куполом над пышной колоннадой страшный Ктесарат – раковая опухоль, которую они пришли иссечь…

Главный храм кишаурим.

Лишь когда закатное солнце вытянуло их тени до многоглазых стен, воины покинули холмы, чтобы разбить лагерь у подножия. Мало кто уснул в ту ночь – таково было их смятение. Таково было их восхищение.


Весна, 4112 год Бивня, Амотеу


«Я уничтожу всех отпрысков Биакси. Сожгу живьем».

Так говорил экзальт-генерал – сам император! Генерала Биакси Сомпаса неотступно преследовали его слова. Способен ли Конфас на такое? Ответ был очевиден: Икурей Конфас способен на все. Достаточно провести день в его обществе, чтобы это понять. Можно вспомнить Мартема. Но решится ли он?

Вот в чем вопрос. Старый Ксерий не решился бы никогда. Он признавал и даже чтил могущество рода Биакси. Уничтожение их вызвало бы возмущение знатных семейств Объединения, а то и мятеж. Если из списков исключают один род, то же самое грозит любому другому.

Кроме того, у Икуреев столько врагов… Конфас не осмелится!

Он осмелится. Сомпас чуял нутром. И более того: другие вельможи будут стоять и смотреть на это. Кто поднимет руку на Льва Кийута? Сейен милосердный, армия слушается его, как пророка!

Нет. Нет. Он поступил верно, он сделал все, что мог… в тех обстоятельствах.

– Мы забрались слишком далеко на восток, – сказал капитан Агнарас по обыкновению мрачно и решительно.

«Конечно, идиот! Так и задумано…»

Они скакали уже несколько дней – он сам, его капитан, его чародей и еще одиннадцать кидрухилей. Они по-прежнему называли это «охотой», но все – кроме, может быть, адепта Сайка – понимали, что на самом деле охотятся за ними. Сомпас уж и не помнил, когда они в последний раз встречали другие отряды, хотя находились где-то рядом с ними. Всадники мчались по складчатым предгорьям Бетмуллы, хотя леса стали непролазными, как у Хетантских гор. Солнце клонилось к западу, тепло и свет рассеивались. Кони рысили по мягкой лесной пыли. Сгущавшиеся тени как будто скулили от ужаса.

Сомпас запаниковал. Он понял, что скюльвенд ускользает от него, и разделил поисковые партии на мелкие отряды. Надо закинуть, как он сказал себе, более густую сеть. События стали выходить из-под контроля, когда на тропе под копытами своих коней они увидели мертвые и оскверненные тела кидрухилей. Сомпас послал рыцарей собирать рассеянные отряды, но ни один из них не вернулся. Ощущение опасности усиливалось, как расползается гангренозная сыпь, если ее расчесать. Затем однажды утром – он уже не помнил, сколько дней прошло, – они проснулись и почувствовали беглецами самих себя.

Но откуда он мог знать?

Нет. Нет. Демоны не могут быть частью сделки, даже если это Сайк.

– Мы забрались слишком далеко, – повторил закаленный капитан, вглядываясь во мрак, набухавший среди высоких кедров. – Священное воинство наверняка близко… они или фаним.

По словам Агнараса, они уже выехали из Ксераша.

«Святой Амотеу, – подумал Сомпас. – Святая земля…»

Воины сделали вид, что не заметили его странного смеха. Только Оурас с отвращением фыркнул. Адепт – один из этих бледных нахальных типов – перестал скрывать презрение несколько дней назад.

Сомпас гнал коня и чувствовал всеобщее нетерпение. Пригибаясь в седлах, они проехали свободным строем под густыми кронами с низко стелющимися ветвями. Под копытами лошадей хрустели шишки. Горький запах смолы висел в воздухе. Солнце село, и с каждым мгновением очертания чащи размывались, словно между стволами развесили черную кисею. Наверное, решил Сомпас, это лес Хебана, как его называли в дни «Трактата». Но поскольку Первый храм был для него лишь поводом для попоек и политических игр, он не помнил, что говорилось об этих краях в Писании.

Без предупреждения и без разрешения капитан Агнарас приказал остановиться. Они выехали на широкую просеку под древними кедрами – такими огромными, каких генерал никогда раньше не видел.

Усталые всадники молча спешились и занялись обычными делами. Никто не осмелился посмотреть на Сомпаса.

Коней накормили, зажгли костры, растянули навесы. Вскоре тьма стала почти непроглядной, и дым поднимался к небесам, теряясь в кронах нависших над лагерем кедров. Сидя на горбатом корне, генерал мог только смотреть вокруг, рассеянно теребя полу своего синего плаща.

Сказать было почти нечего.

Когда чародей отошел облегчиться, Сомпас последовал за ним. Он не хотел этого, но все происходило само собой.

«У меня нет выбора!»

Они стояли рядом в кустах вне круга света от костров.

– Это катастрофа, – резко произнес адепт и глянул на Сомпаса искоса, как обычно делают мужчины, когда мочатся. – Полная катастрофа. Не сомневайтесь, генерал, все будет отражено в офиц…

Словно по собственной воле, клинок поднялся и опустился, даже не сверкнув.

Непослушный кинжал.

Сомпас вытер лезвие о штанину на дергающейся ноге адепта, затем вернулся к своим людям. К своим прославленным кидрухилям, сидевшим у костра. Им он мог доверять, а вот чародею…

У него не осталось выбора. Это должно было случиться.

На кону стояла не только его собственная шкура, но и весь род. Нельзя допустить, чтобы какая-то неудача – поскольку это лишь неудача, не более, – уничтожила род Биакси. Конфас убьет их без малейших колебаний и угрызений совести. Единственная надежда на спасение, понимал Сомпас, – это увидеть труп Конфаса. Найти Священное воинство, броситься к ногам Воина-Пророка, просить о милости и… рассказать ему все.

А когда Икуреи будут уничтожены – кто знает? – возможно, Биакси найдут путь к трону. Император, выступивший против единоверцев вместе с фаним? Чем больше Сомпас размышлял, тем сильнее убеждался, что честь и справедливость толкают его именно на эту дорогу. У него нет выбора…

Удивляясь собственному спокойствию, Сомпас устроился рядом с Агнарасом, в одиночестве сидевшим у офицерского костра. Тот старался не смотреть на генерала.

– Где Оурас? – спросил Сомпас, словно отсутствие этого глупца его встревожило.

– Кто его знает? – ответил капитан. – Пошел в лес по нужде.

В его интонации звучало: «Да кому он нужен?» От этого Сомпасу стало легче.

Сидя на походном стуле, генерал сцепил руки, чтобы капитан не заметил их дрожи в отблесках пламени. Агнарас мог понять его слабость, а это гораздо опаснее, чем простое презрение, – по крайней мере, для Сомпаса. Генерал посмотрел в сторону другого костра. Там собрались остальные воины, и некоторые отводили глаза, чтобы не встретиться взглядом с генералом. Они были слишком молчаливы, а их лица, очерченные пламенем, слишком непроницаемы. Он вдруг почувствовал: они ждут…

Ждут случая перерезать ему глотку.

Сомпас снова посмотрел на пламя, подумал об Оурасе, лежащем в подлеске в нескольких шагах отсюда… и вспомнил его слова.

Может, надо было просто удрать?

– Кто охраняет лагерь? – спросил он Агнараса, почти уже решившись на бегство.

«Да-да. Удрать. Бежать. Бежать».

Крики заставили его и Агнараса вскочить на ноги.

– Там что-то в чаще…

– Я слышу! Слышу…

– Заткнитесь! – рявкнул капитан. – Все!

Он поднял руки, призывая к молчанию. Пламя костра словно хихикнуло, треснул уголек. Сомпас вздрогнул.

Выхватив мечи, они пару ужасных секунд прислушивались и вглядывались в кроны деревьев над головой, но видели только подсвеченные пламенем костра ветки. Дым исчезал в них.

Потом они услышали шорох из тьмы наверху. Посыпалась хвоя, качнулась ветка.

– Сейен милостивый! – ахнул кто-то. Его тут же заставили замолчать сердитым окриком.

Затем послышался звук, будто ребенок мочился на кожаное полотно. Свистящее шипение раздавалось со стороны большого костра. Зрелище притянуло все взоры – тонкая струйка крови, льющаяся в огонь…

Сверху упала тень. Дрова и угли полетели в стороны. Повалил дым. Люди закричали и попятились назад, сбивая искры с одежды. Сомпас не мог отвести глаз от Оураса, лежавшего спиной на горящих дровах, изувеченного и окровавленного.

Лошади с диким ржанием метались под деревьями, словно тени, пляшущие на фоне черной тьмы. Агнарас выкрикивал приказы…

Но она уже спрыгнула в самую середину, как брошенная веревка.

Сомпас успел лишь отступить. У него не было выбора…

Капитан упал первым. Он рухнул на колени, отчаянно закашлялся, словно в горле у него застряла куриная кость. За ним свалились еще двое, зажимая блестящие черные раны. Она двигалась так быстро, что Сомпас едва видел ее длинный меч.

Светлые волосы метались во тьме, как шелк, белое лицо казалось невероятно красивым. И генерал понял, что знает ее… Женщина князя Атритау! Та, чей труп повесили вместе с ним в Карасканде.

Она спрыгнула с того дерева.

Кидрухили пятились от нее. Она преследовала их и рассекала им глотки клинком, как режут апельсины. Сбоку из мрака с ревом выскочил огромный скюльвенд, принялся рубить кидрухилей длинным мечом. Люди падали, истекая кровью.

И все кончилось. Крики потонули в крови.

Обнаженный до пояса, мокрый от пота скюльвенд повернулся к Сомпасу и плюнул. Он был весь в шрамах и порезах, которые скоро станут шрамами. Несмотря на свое могучее телосложение, он казался тощим, как пугало, словно ему недоставало не только пищи. Глаза его мрачно сверкали из-под нахмуренных бровей.

Широко расставив ноги, скюльвенд остановился перед Сомпасом. Пока прекрасная женщина кружила поблизости, из мрака на свет костра выскочила третья фигура. Она появилась из тьмы и приземлилась на корточки слева от скюльвенда. Этого человека Сомпас не знал.

Нансурского генерала пробрала дрожь, и он порадовался, что недавно облегчился. Он даже не успел вынуть меч из ножен.

– Она видела, как ты убил того человека, – сказал скюльвенд, размазывая кровь по щеке. – Теперь она хочет трахаться.

Теплая рука скользнула по затылку генерала, прижалась к щеке.

В ту ночь Биакси Сомпас узнал, что для всего есть правила, в том числе и для того, что может или не может случиться с его собственным телом. И эти правила – самые священные.

Один раз, между всех этих криков и сплетений, он представил себе, как горят в огне его жена и дети.

Но только раз.


Весна, 4112 год Бивня, Шайме


На рассвете судьи повели толпу верных омыться в реке Йешималь. Многие бичевали себя в стихийном покаянии. Отряды конных рыцарей взирали на паломников, оберегая их от врагов из города с сияющими белыми башнями. Но черные врата не открылись, и ни один язычник не осмелился побеспокоить их.

С мокрыми волосами и сверкающими глазами айнрити разошлись по лагерям с песнями, уверенные, что очистились. Однако некоторые нервничали, поскольку многоглазые стены словно смеялись над ними. Люди называли их «стенами Татокара», хотя мало кто понимал смысл этого названия.

Шайме, как и его северная разрушенная сестра Киудея, был наследным престолом амотейских царей. Во времена Айнри Сейена город был меньше, он располагался на холмах к востоку от реки Йешималь. Когда Триамис I объявил айнритизм официальной верой Кенейской империи, город вырос вдвое, разбух от притока пилигримов и торговцев. В отличие от Карасканда, который являлся стратегическим пунктом на караванном пути и был открыт буйным племенам Каратая, выросший город не защищали стенами – аспект-императоры не видели в том необходимости. Ведь все Три Моря тогда находились под властью Кенейской империи – суровой, но богатой. Даже в мятежные дни падения Кенея, во время краткой и сомнительной независимости Амотеу в Шайме не возводили никаких стен, кроме Хетеринской вокруг Священных высот.

Только Сюрмант Ксатантий I, воинственный нансурский император, прославленный своей бесконечной войной с Нильнамешем, впервые оградил внешний город, взяв за образец древние изображения многобашенной твердыни Мехтсонка. Через несколько столетий кишаурим под властью Татокара I – вероятно, так звали ересиарха, осудившего преследования Ксатантия, – покрыли их белой глазурью. Изображения глаз добавил преемник Татокара, прославленный поэт Хакти аб Сиббан. Когда посетивший город айнонский сановник потребовал объяснений, тот, по преданиям, сказал: это для того, чтобы идолопоклонники помнили «недреманое око Единого Бога» и стыдились. Уже тогда гавань Шайме обмелела, и айнритийские пилигримы входили в город через врата.

Но кто бы ни нарисовал эти глаза, Люди Бивня бесконечно спорили о них. Иногда казалось, что глаза смотрят с любопытством, в другой раз – с яростью. Чем больше айнрити думали о них, тем отчетливее Шайме обретал ауру живого существа, пока не стал казаться огромным чудовищем вроде гигантского дряхлого краба, выползшего из морских глубин, чтобы погреться на солнышке. И это делало перспективу штурма города… сомнительной.

Кто знает, на что способно живое существо?


Там, где было много голосов, много стремлений, теперь осталось только одно.

Логос посеял его, и ныне Логос созрел в нем.

«Скоро, отец. Скоро я увижу тебя».

Отвернувшись от Эсменет, Воин-Пророк вытянул светящиеся ладони, и по собранию прошел шепот. Келлхус разослал гонцов, приглашая Великие и Малые Имена на последний совет, созванный на склонах над многолюдным лагерем. Как он и ожидал, на призыв откликнулась не только знать. Добрая половина Священного воинства столпилась на косогоре перед ним. Они заняли весь холм и устроились, как вороны, на разрушенных гробницах поблизости, чтобы все увидеть.

Келлхус стоял на середине склона, так что для всех, кто расположился выше, Шайме светился ореолом вокруг его головы. Предводители Священного воинства заняли продолговатую площадку прямо перед ним, усевшись на траву. Взгляды их были одновременно жадными и невинными: они горели от возбуждения, но понимали, в какой котел им предстоит погрузиться. Справа, на южном берегу людского моря, стояли наскенти. Они изо всех сил делали вид, будто только они знают, что сейчас будет. Элеазар, Ийок и еще несколько адептов Багряных Шпилей сгрудились на противоположном краю с бесстрастными и настороженными лицами. Келлхус увидел, как Элеазар наклонился к слепому Ийоку. Взгляд великого магистра на мгновение метнулся к Ахкеймиону – тот, как обычно, стоял слева от Келлхуса.

– Я повернулся, – вскричал Келлхус, – и узрел в твоих тысячах, Священное воинство, великое племя Истины! Но я вижу еще тысячи тысяч, они стоят сверкающими рядами, они заполнили равнину и дальние склоны… Я вижу среди нас души погибших воинов. Они с гордостью глядят на тех, кто оправдает их великую жертву!

Такое не забывается. Они заплатили за это мгновение страхом и кровью.

– Они требуют возвратить дом брата моего.

Он прекрасно помнил, как три года назад выступил из тени Охряных ворот Ишуали. От его ног веером расходились бесчисленные тропы, ведущие к бесчисленным исходам. С каждым шагом он уничтожал альтернативы, разрушал один вариант будущего за другим, шел по линии слишком тонкой, чтобы отметить ее на карте. Он так долго верил, что эта линия, эта тропа, принадлежит ему, что каждый поворот был результатом чудовищного выбора, за который отвечал только он. Уничтожая возможность за возможностью, сражался он до тех пор, пока не наступил сегодняшний миг…

Но те возможности, как он теперь знал, умерли задолго до него. Его путь был предопределен. На каждом повороте вероятности складывались, возможности усреднялись, развилки определялись заранее… Даже здесь, перед Шайме, он выполнял лишь одну свою задачу в клубке божественных расчетов. Даже здесь каждое его решение, каждое действие подтверждали мрачный смысл Тысячекратной Мысли.

«Тридцать лет…»

Мягкая усмешка.

– Я вспомнил наш первый совет, – сказал он. – Так давно, в Андиаминских Высотах… – Все заулыбались в ответ на его печальную улыбку. – Помнится мне, тогда мы были пожирнее.

Смех, одновременно громогласный и интимный, словно их здесь всего десяток, а не тысячи, и они слушают старые шуточки любимого дядюшки. Он был их осью, они – его колесами.

– Пройас! – позвал он, усмехаясь, как отец радуется причудам любимого сына. – Я помню, как ты хотел выиграть противостояние с Икуреем Конфасом. Ты горевал, что тебе вечно приходится жертвовать принципами ради согласия, правилами ради политики. Ибо всю свою жизнь ты искал чистоты, чей отблеск видел, но никак не мог поймать. Всю жизнь ты жаждал сильного Бога, а не того, который затаился в скрипториях, неслышно нашептывая что-то безумцам.

«А теперь ты цепляешься за старые обычаи и оплакиваешь тяготы новизны…»

Келлхус посмотрел на графа Агансанорского. Тот сидел, словно юноша, обхватив колени здоровенными руками.

– Готьелк, ты хотел всего лишь умереть прощенным. Вода твоей жизни высыхала, и ты везде чувствовал соленый привкус своих грехов. А каких только грехов не найдет у себя потомственный воин! И ты решил, что их груз слишком велик. Что лишь кровью можно хотя бы отчасти искупить свои деяния.

«Теперь же ты думаешь, что весы судьбы в моих руках, и осмеливаешься мечтать о тихой смерти…»

– А ты, Готиан, милый Готиан, хотел лишь одного: чтобы тебе сказали, что делать. Не для того, чтобы преклоняться пред кем-то, а чтобы исправить свою жизнь согласно Божьей воле. Несмотря на силу и влияние, тебя всегда терзало твое невежество. Ты не мог, подобно многим, притвориться всезнающим и успокоиться.

«И я стал твоим законом и откровением, уверенностью, которую ты искал».

Этот ритуал стал привычным. Келлхус открывал истину нескольким из них, заставляя всех остальных почувствовать: о них знают, за ними следят.

– Каждый из вас, – продолжал он, обводя взглядом собрание, – имел свои причины присоединиться к Священному воинству. Кто-то пришел ради победы, другие – чтобы искупить грехи, третьи – ради славы, четвертые – для мести… Но может ли кто-то из вас сказать, что пришел ради Шайме?

Несколько мгновений он не слышал ничего, кроме стука их сердец. Словно десять тысяч барабанов.

– Ни единого?

То, что он сделал, было совершенно. Старик из Гима не ошибся. Флот Завета мог объявиться здесь в любой день, и адепты Гнозиса так легко эту войну не отдадут. Нужно закончить до их появления. Все должно стать неотвратимым. Если они не примут участия в деле, они не смогут решительно выдвигать свои требования. «Твой отец просил меня передать тебе, – сказал тогда слепой отшельник, – что в Киудее есть только одно дерево…»

Вопрос в том, сумеют ли Люди Бивня победить без него.

– Никто! – вскричал он, словно выстрелил из арбалета. – Никто из вас не пришел ради самого Шайме, ибо вы люди, а сердца людей не просты. – Он переводил взгляд с одного лица на другое, призывая их узреть очевидное. – Наши страсти – трясина, и поскольку нам не хватает слов, чтобы назвать их, мы делаем вид, будто наши слова и есть истинные страсти. Мы меряем все нашими жалкими схемами. Мы проклинаем сложное и приветствуем подделку. Чего человек не отдал бы за простую душу, чтобы любить без обвинений, действовать без промедления, вести без сомнений?

Он увидел, как искра понимания сверкнула в тысячах глаз.

– Но такой души нет.

Говорить – как дергать за струны лютню чужой души. Говорить выразительно, с точными интонациями – играть сразу на всех струнах. Он давно научился говорить, не останавливаясь на значении слов, пробуждая страсти одним только голосом.

– Воистину, тут мы сталкиваемся с противоречием. Мы считаем это наказанием, препятствием, врагом, которого надо одолеть, а на самом деле это квинтэссенция наших душ. Подумайте о своей жизни. Хоть одно ваше побуждение было чистым? Когда-нибудь? Или это еще одна ложь, успокаивающая ваше ненасытное тщеславие? Подумайте! Есть ли хоть что-то, что вы сделали из любви к Богу?

Снова молчание, пристыженное и согласное.

– Нет. Нет ничего простого в ваших сердцах. Даже ваша любовь ко мне приправлена страхом, настороженностью, сомнением… Верджау боится, что утратит мое благоволение, потому что я трижды посмотрел на Гайямакри. Готиан отчаивается, потому что стремится отмыть всю свою жизнь. – Громогласный хохот. – Тени борьбы чернят ваши лица! Борьба. Значит ли это, что вы нечисты, нечестивы или недостойны? – Последнее слово прогремело как обвинение. – Или это значит, что вы просто люди?

В тишине прошумел ветер, и людские запахи заполнили его ноздри – горькая вонь гнилых зубов, смрад подмышек и немытых задов, приправленные бальзамом, апельсином и жасмином. И на мгновение ему показалось, что он стоит в огромном кругу обезьян, горбатых и грязных, глядящих на него темными тупыми глазами. Затем он увидел другой круг, совершенно иной. Там Люди Бивня стояли так, как сейчас, только спиной к нему, обратив взгляды наружу, а он был в их темном сердце – незримый и неразгаданный.

Он знал их заклинания. Знал слова, которые могли сжечь их, обрушить их укрепления. Что еще важнее, он знал слова, управляющие ими из тьмы предвечной. Он мог говорить так, чтобы человек разрыдался или перерезал себе горло. Что это значит – использовать людей как орудия? И имеет ли это значение, если ими управляют во имя Бога?

Есть только одна цель.

– Нет ничего глубже, – сказал он с неожиданной, почти виноватой грустью. – Нет никакой скрытой чистоты, лежащей во тьме нашей души. Мы – легион внутри и вне ее. Даже наш Бог есть Бог враждующих богов. Мы есть борьба – до самого нашего дна. Мы есть война.

Возвышавшийся над головами своих диких соплеменников гигант Ялгрота с всклокоченными влажными волосами воздел к небу окровавленный топор и взвыл. Через мгновение воздух задрожал от воплей и оружие засверкало на склонах холмов. Куда бы ни посмотрел Келлхус, он видел острые лезвия, стиснутые зубы, сжатые кулаки и выпученные глаза. Даже Эсменет смахивала слезы с накрашенных глаз. Только Ахкеймион не участвовал в спектакле…

– В Книге Песней, – продолжал Келлхус, – говорится: «Война есть сердце без имен». Или подумайте о словах Протата: «Война там, где изо рта малых вынули кляп». Почему вы считаете, что нашу единственную истинную простоту, наш единственный мир мы найдем лишь на поле битвы? Удар отражен. Удар нанесен. Хор ревущих голосов. Чудовищный танец. Маятник ужаса и восторга. Разве вы не видите? Война – проявление нашей души. К ней мы призваны, в ней закалены, в ней мы горим так ярко.

Он держал Священное воинство в кулаке своих целей. Ортодоксы почти растворились пред ликом его божественности. Его Госпожа, его Эсменет заставила замолкнуть последних несогласных. Конфас и скюльвенд сброшены с игровой доски…

Только Ахкеймион все еще осмеливается смотреть на него с опаской.

– Завтра вы пойдете на бой с еще одним нечестивым народом. Завтра вы избавите дом моего брата от их похотливой ярости. – Он посмотрел прямо на Нерсея Пройаса. – Завтра ты поднимешь меч на Шайме! И я, Пророк войны, стану твоей наградой!

Месяцами он обучал их понимать сигналы и реагировать не осознавая. Когда надо говорить, а когда молчать. Когда закричать, а когда затаить дыхание.

– Но Благословеннейший! – воскликнул Пройас, используя почетный титул, один из многих. – Ты говоришь так, словно… – Он простодушно нахмурился. – Разве не ты возглавишь утреннюю атаку?

Келлхус улыбнулся так, будто его уличили в том, что он утаил какую-то чудесную тайну.

– Каждый брат есть сын… и каждый сын должен прежде всего посетить дом отца моего.

И снова взгляд Ахкеймиона. Опять надо успокаивать бесконечные тревоги этого человека.


Собравшись на склонах над лагерем, полководцы Священного воинства единодушно решили, что должны напасть на город. Взять Шайме измором, чтобы вынудить его защитников – и колдунов, и воинов – выйти за городские стены и вступить в бой, они не могли. Айнрити потеряли слишком много людей, любая решительная вылазка язычников привела бы сейчас к поражению Людей Бивня. Это понимали все. И хотя гавань Шайме обмелела и покрылась илом из-за небрежения кианских хозяев, припасы все-таки можно было доставлять морем.

Разногласия возникли лишь по поводу требования Воина-Пророка начать атаку утром и идти без него. Последнее он обсуждать отказался, а про первое сказал:

– Мы бьемся с врагами, которые по-прежнему бегут от опасности. Многочисленными врагами. Но теперь, когда мы прибыли к цели… Вспомните о том, что вы пережили. Время кует сердца людей. Уверенность и праведность – вот что разит наповал!

Накануне разведчики обшарили окружающие холмы, выискивая следы Фанайяла и собранного им заново войска фаним. Амотейцы, как правило, ничего не знали, а попадавшиеся на пути кианцы рассказывали разные чудеса. О том, что Кинганьехои, Тигр Эумарны, ждет в Бетмулле и может в любой момент напасть на айнрити. Или о кианском флоте: будто бы он высадил армию на ксерашском побережье, и она уже разворачивается у них в тылу. Или о том, что Фанайял приказал всем уходить из Шайме и прямо сейчас отступает вместе с кишаурим к великому городу Селевкара. Или о том, что все кианское войско затаилось в Шайме, словно змея в корзине, готовая ужалить, как только поднимут крышку…

Но что бы ни рассказывали, было ясно одно: идолопоклонники либо победят, либо погибнут.

Великие Имена сошлись во мнении, что эти толки правдой быть не могут. Воин-Пророк не согласился с ними. Он указал на то, что все пленники повторяют примерно пять одинаковых историй.

– Слухи распускает сам Фанайял, – сказал он. – Хочет шумом приглушить голос истины.

Он призвал айнрити не забывать о том, кто сражается с ними.

– Вспомните его отвагу на полях Менгедды и при Анвурате. Хотя Фанайял сын Каскамандри, – говорил он, – он еще и ученик Скаура.

Они решили сосредоточить атаку на западной стене Шайме не только потому, что их лагерь был разбит с этой стороны, но и потому, что на западном берегу Йешимали находился Ютерум. Главной целью были Священные высоты, – в этом никто не сомневался. Пока кишаурим не повержены, все находится под угрозой.

Пройас и Готиан обратились тогда к Благословенному, умоляя его вести войско, оставив позади себя Багряные Шпили. Хотя запрет Бивня на колдовство был снят, их отвращала мысль о том, что чародеи первыми вступят в Святой город. Но Чинджоза и Готьелк горячо возразили.

– Я уже потерял одного сына из-за Багряных лентяев! – вскричал старый тидонский граф, напоминая о гибели своего младшего отпрыска в Карасканде. – И не намерен терять другого!

Как всегда, последнее слово осталось за Воином-Пророком.

– Мы атакуем все вместе, – сказал он. – Кто идет первым, у кого какое место в боевом строю, не имеет значения. После стольких испытаний есть единственная честь – победа.

А пока Люди Бивня готовились. В поте лица своего они трудились и пели. По амотейскому побережью разослали поисковые группы, чтобы пополнить запасы еды. Рыцари мастерили защитные прикрытия из оливковых ветвей – на многие мили вокруг рощи были ободраны до голых стволов. Из тополей и пальм на скорую руку делали лестницы. С берега привезли огромные камни для камнеметов. Осадные машины, построенные еще в Героте, по приказу Воина-Пророка разобрали и привезли в обозе. Теперь ксерашские рабы собирали их в темноте.

Поздней ночью люди улеглись вокруг костров и долго говорили о странности всего происходящего. В их словах и голосах звучали усталость и возбуждение. Они обсуждали слова Воина-Пророка на совете Великих и Малых Имен. Несмотря на воодушевление, многих тревожила поспешность действий. Самые нерешительные и сомневающиеся падали духом в момент достижения цели и хотели только одного: чтобыиспытания завершились как можно скорее.

Когда возле угасших костров остались лишь наиболее упрямые и задумчивые, скептики осмелились высказать свои недобрые предчувствия.

– Но представьте себе! – настаивали верные. – Когда мы будем умирать в окружении трофеев нашей долгой и дерзкой жизни, мы посмотрим на тех, кто превозносит нас, и ответим им: «Я знал его. Я знал Воина-Пророка».

Глава 14. Шайме

Некоторые скажут, что той ночью я обрел страшное знание. Но о нем, как и о многом другом, я не могу писать из страха перед последним приговором.

Друз Ахкеймион. Компендиум Первой Священной войны
Истина и надежда – как странники, что идут в противоположные стороны. В жизни человека они встречаются только раз.

Айнонская поговорка
Весна, 4112 год Бивня, Шайме


Эсменет снилось, что она – принц, павший из тьмы ангел, что ее сердце разбито, а чресла горят уже десятки тысяч лет. Ей снилось, что Келлхус стоит перед ней, как гнев, который надо успокоить, и загадка, которую надо разрешить. А прежде всего надо ответить на один наболевший вопрос…

«Кто такие дуниане?»

Когда она проснулась, она не сразу узнала себя. Потянувшись в темноте, она нащупала остывшие простыни там, где прежде лежал Келлхус. Почему-то она не удивилась, хотя была необычно взволнована. В воздухе, как запах высыхающих чернил, висело тягостное ощущение завершения.

«Келлхус?»

Еще во время чтения «Саг» в душе ее появилось недоброе предчувствие. Оно усиливалось, наполняя сердце и тело гнетущей тяжестью. Ночь на нансурской вилле – ночь ее одержимости – добавила к этой равнодушной мрачности черту отчаянной неизбежности. С каждым разом, открывая глаза, Эсменет видела вещи все более ясно. Она по-прежнему ощущала руки твари на своем теле, и память о той покорной похоти не уходила. Какая страсть охватила ее тогда! Отвлечь от такой жажды может лишь ужас, но ужас не в силах ее утолить. Чудовищное и одновременно равнодушное, это распутство превосходило мерзость… и становилось чистым.

Инхорой овладел Эсменет, но то желание, та ненасытная похоть – они были ее собственными.

Келлхус пытался утешить ее, хотя и одолевал бесконечными расспросами. Почти то же самое говорил Ахкеймион, рассказывая о мучениях Ксинема: когда ломают личность, «я» не может оставаться в стороне, потому что именно «я» и одержимо.

– Ты не можешь отделить себя от него, – объяснял Келлхус, – поскольку на время он стал тобой. Поэтому он и пытался заставить меня убить тебя – он боялся того, что осталось в твоей памяти из его воспоминаний.

– Но эти мерзости!.. – только и могла ответить Эсменет. – Мерзости, которых я жажду. Искаженные лица. Ухмыляющиеся отверстия, зияющие раны. Горячие влажные потоки.

– Это не твои желания, Эсми. Тебе казалось, что они твои, поскольку ты не могла понять, откуда они взялись… Ты просто терпела их.

– Если так, принадлежит ли мне хоть какое-то желание?

Когда Эсменет узнала о смерти Ксинема, она решила, что это он был причиной ее страданий, что ощущение нависшего рока возникло из-за тревоги за его жизнь. Но она сама не верила такому объяснению и долго ругала себя за то, что не может по-настоящему оплакать гибель своего верного друга. Вскоре Ахкеймион переехал из Умбилики, и Эсменет попыталась использовать новый повод, чтобы прикрыть зыбкую трясину своих чувств. Но и эта ложь, отчасти основанная на правде, продержалась сутки и рухнула в тот самый миг, когда Эсменет осознала истинную причину дурных предчувствий.

Шайме.

«Здесь, – думала она под взглядами огромных глаз города, – мы все умрем».

Голова Эсменет гудела. Она отбросила покрывала и позвала Бурулан, которая иногда спала тут же, за ширмой с журавлями. Через несколько минут Эсменет оделась и уже расспрашивала Гайямакри. От него она узнала только одно: Келлхус покинул Умбилику, чтобы пешком пройтись по лагерю.

– Похоже, – сказал темноглазый Гайямакри и нахмурился, – он отказался от эскорта.

Еще недавно Эсменет побоялась бы в одиночку бродить по лагерю Священного воинства, но теперь она не представляла себе более безопасного места. Ярко светила луна, и благодаря натянутому вдоль дорожки канату передвигаться было легко. Большинство костров погасли или мерцали оранжевыми угольками, но люди еще не совсем угомонились: некоторые бродили без цели или пили в молчании, передавая вино по кругу. Если они узнавали Эсменет, то падали перед ней на колени. Но Воина-Пророка никто не видел.

Затем она буквально налетела на айнонского, судя по виду, рыцаря и с ужасом поняла, что пару раз делила с ним ложе когда-то – до своего… обновления. Прежде она повторяла себе: с кем спать, решает она сама, а не ее клиенты. Но ухмылка на лице этого рыцаря говорила о другом. Все ухмылки говорили о другом. Внезапно Эсменет поняла: айнон страшно гордится тем, что спал с ней, супругой пророка.

Рыцарь схватил ее за локоть.

– Да, – произнес он, словно подтвердил ее унижение.

Он был очень пьян. Его узда, как сказали бы в Сумне, размокла от вина. Внешние приличия, честь – сейчас он легко мог отбросить их.

– Ты знаешь, кто я? – резко спросила Эсменет.

– Да, – омерзительно скалясь, ответил он. – Тебя я знаю…

– Тогда ты знаешь, как близка твоя смерть.

Озадаченный пьяный взгляд. Эсменет шагнула вперед и ударила его по лицу.

– Наглый пес! На колени!

Он потрясенно смотрел на нее, но не двигался с места.

– На колени! Или я прикажу живьем содрать с тебя шкуру… Ты понял?

Потребовалось несколько мгновений, чтобы его изумление превратилось в страх. Еще несколько мгновений, чтобы его колени подогнулись. Пьяным всегда нужно время. Он разрыдался, моля о прощении. Но гораздо важнее было то, что он видел Келлхуса: тот выходил из лагеря и поднимался на западный склон.

Эсменет оставила айнона и обхватила себя за плечи, чтобы не дрожать. Она понимала причину своего гнева, но почему она улыбалась? Это сбивало ее с толку. Утром надо послать кого-то прикончить этого человека. Эсменет отвращала жестокость, к которой ее нынешнее положение порой заставляло прибегать, но мысли о том, что она заставит этого рыцаря кричать от боли, почему-то возбуждала. В уме ее прокручивались различные сцены, и пусть это было ничтожно и нелепо, она наслаждалась ими.

В чем тут дело? В ее стыде? В его ухмылке? Или просто в том, что она может сотворить с ним такое?

«Я, – подумала она затаив дыхание, – его сосуд».

Погруженная в свои мысли, она вскарабкалась на пологий холм и пошла по чертополоху и мокрой траве, быстро расправившимися с подолом ее платья. Высоко над Менеанорским морем во тьме сверкал Гвоздь Небес. Эсменет дважды обернулась, чтобы посмотреть на Шайме в лунном свете.

Город казался почти нереальным.

Она нашла Келлхуса на развалинах древнего мавзолея. Он напряженно всматривался через Шайризорские равнины в темные очертания города. Эсменет хотела залезть на разрушенную стену и пройти по ней, как по дорожке, но вспомнила о своем положении – о той жизни, которую носила во чреве. Тогда она прошла по поросшему мхом древнему фундаменту под ногами Келлхуса. Он сидел скрестив ноги и сцепив руки на коленях. Волосы его были завязаны галеотским боевым узлом. В лунном свете лицо Воина-Пророка казалось мраморным. Как всегда, в его облике было нечто неуловимое, возвышающее его надо всем вокруг. Другой человек в этой позе выглядел бы одиноким, даже покинутым, а Келлхус казался непреклонным стражем – белым в лунном свете, черным в тени.

Не отводя взора от Шайме, он сказал Эсменет:

– Ты думаешь о Карасканде. Ты вспоминаешь, как я покинул тебя незадолго до Кругораспятия. Ты боишься, что и сейчас я ушел по той же страшной причине.

Эсменет глянула на него с насмешливым неодобрением.

– Я стараюсь не бояться.

Он улыбнулся. Посмотрел на нее, и глаза его сверкнули.

– Почему? – спросила она. – Почему здесь?

– Потому что скоро я должен уйти.

Келлхус нагнулся со стены и протянул ей руку. Эсменет собиралась схватить его пальцы, как вдруг оказалась рядом с ним. Он поддерживал ее своими мощными руками. На какое-то мгновение они словно застыли на острие иглы. Эсменет беспокойно озиралась, глядя на долину внизу и на темную поросль тонких тополей среди развалин мавзолея. Она вдохнула запах Келлхуса: апельсин, корица, острый мужской пот. Его слова пугали, но его близость все равно была счастьем и наслаждением. В лунном свете борода Келлхуса казалась седой.

Эсменет отступила назад, чтобы заглянуть в его глаза.

– Куда ты уходишь?

Он пару секунд внимательно рассматривал ее. Внизу под ними лежал Шайме, загадочный и древний, как огромное окаменевшее чудовище, принесенное приливом.

– В Киудею.

Эсменет нахмурилась. Киудея была мертвой сестрой Шайме, разрушенной давным-давно кенейским аспект-императором, чье имя она не могла вспомнить.

– Дом твоего отца, – печально произнесла она.

– У истины свои сроки, Эсми. Все разъяснится, когда придет время.

– Но, Келлхус…

Как же они возьмут Шайме без него?

– Пройас знает, что делать, – решительно ответил он. – А Багряные Шпили будут действовать так, как сочтут нужным.

Отчаяние охватило ее.

«Ты не можешь нас покинуть!»

– Я должен, Эсми. Я подчиняюсь иному голосу.

Иному, не ее голосу; это понимание болью отозвалось в душе Эсменет. Но он никогда не подчинялся ее привычкам, ее тревогам, даже ее надеждам… Ее побуждения не касались его. Они стояли рядом, но Келлхус уже ступил на непостижимую тропу. То, что двигало им, повелевало ходом планет в ночном небе.

Внезапно он показался Эсменет диким и чуждым, как скюльвенд… Порождение каких-то ужасных сил.

– А как же Акка? – быстро спросила она, чтобы скрыть момент своей слабости. – Разве он не пойдет с тобой?

«Тебя нужно защищать!»

– Там, куда я иду, никто не может сопровождать меня, – сказал он. – Кроме того, я вне его защиты. Сейчас он это знает.

Его слова пугали, но звучали просто и решительно.

– Но Ахкеймион захочет знать, куда ты ушел.

Келлхус улыбнулся и покачал головой, словно говорил: ах, этот Акка…

– Он знает. Думаешь, ты одна терзаешь меня вопросами из наилучших побуждений?

Почему-то от его мягкого юмора Эсменет захотелось плакать. Она упала на колени, уткнулась лицом в мох у его ног. Наверное, подумала она, эта сцена нелепо выглядит – на разрушенной стене, на коленях. Обычно ее играют на твердой почве. Жена у ног уходящего мужа.

Но Эсменет было все равно. Он – ее единственная мера. Единственный суд…

«Возьми и используй меня».

Люди всегда живут в присутствии чего-то великого, превосходящего их. Часто они не обращают на это внимания. Порой под влиянием гордыни и страстей борются с ним. Но великое остается великим, а люди, как бы ни были безумны их замыслы, остаются ничтожными. Только если пасть на колени, если предложить себя в качестве орудия, можно найти свое истинное место в мире. Только преклонение помогает узнавать друг друга.

В подчинении есть восторг. Уязвимость перед тем, кто выше тебя, опасна – это как позволить незнакомцу трогать твое лицо. Появляется ощущение глубокой связи; словно понять можно только того, кто сам понимает собственную ничтожность. Приходит облегчение, будто с плеч сняли тяжкий груз, а вместе с ним – освобождение от ответственности.

Парадоксальное чувство свободы.

Все голоса стихли. Растаяло утомление от бесконечного позирования, когда живешь у всех на виду. Как это пьянит и возбуждает – отдать себя чьей-то власти.

Со снисходительным смехом Келлхус помог ей встать на ноги. Он даже нагнулся, чтобы отряхнуть подол ее платья.

– Знаешь ли ты, – спросил он, глядя на нее снизу вверх, – что я люблю тебя?

Эсменет улыбнулась, и одна часть ее души по-девичьи вспыхнула, а другая, старше и мудрее, глядела на него опытными глазами шлюхи.

– Я знаю, – сказала она. – Но я… я…

– Да, ты и должна бояться того, что вот-вот случится, – отвечал он. – Все люди должны бояться.

Она колебалась.

– Я умру без тебя.

Разве она не говорила того же Акке?

Келлхус положил теплую светящуюся ладонь на ее округлившийся живот, как будто благословил ее чрево.

– Как и я без тебя.

Он обнял Эсменет и разогнал ее тревоги долгим поцелуем. Он обнимал ее со странной горячностью, но по-прежнему не отрывал глаз от Шайме. Эсменет прижалась к крепкой груди Келлхуса и думала о силе, что таилась в его сердце и его руках. Она думала о даре пророчества и о том, что этот дар убивает всякого, кто им отмечен.

«Никогда не отпущу, – говорила она себе. – Никогда».

Келлхус чудесным образом услышал ее. Он всегда слышал.

– Беспокойся о будущем, Эсми. Не обо мне. – Келлхус пальцами провел по волосам Эсменет, и ей стало щекотно. – Эта плоть – всего лишь моя тень.


Как далеко он должен зайти?

Келлхус думал о заснеженных горах, о сиянии солнечных лучей на ледяных вершинах. О дремучих лесах, о заброшенных городах, о поросших мхом покосившихся статуях. О безлюдных крепостях…

Ему казалось, что кто-то рядом выкрикивает его имя под застывшими лесными сводами.

– Келлхус! Келлху-у-ус!

Как далеко он должен зайти?

Он отправил Эсменет обратно в лагерь и двинулся на запад по вытоптанному пастбищу, вверх по холмам. На самой вершине он остановился среди высохших дубов и повернулся спиной к Гвоздю Небес, сиявшему теперь над Шайме и Менеанором, чтобы выбрать путь по направлению его оси…

В сторону Киудеи.

– Я знаю, что ты слышишь меня, – сказал он этому темному и священному миру. – Я знаю, что ты слушаешь.

Непонятно откуда налетел ветер, вытянул травы длинными лентами на юго-запад. Сухие деревья трещали и скрипели, над ними сияли звезды.

– Что я должен был сделать? – повторил он. – Они замечают только то, что лежит прямо перед ними. Они слушают лишь то, что приятно их ушам. Незримое, неуловимое они… доверяют тебе.

Ветер утих, воцарилась неестественная тишина. Келлхус слышал даже, как копошатся личинки в тушке дохлой вороны в пяти шагах от него и как шуршат муравьи под дубовой корой.

Он чувствовал в воздухе вкус моря.

– Что я должен был сделать? Рассказать им правду?

Он наклонился и выдернул сучок, застрявший между ремней правой сандалии. Рассмотрел его в свете луны, поднял взгляд на тонкие крепкие ветки, отнимавшие столько простора у небес. Бивень, вырастающий из бивня. Деревья вокруг него засохли несколько лет назад, но на ветке все-таки распустились два листика: один бледно-зеленый, второй бурый…

– Нет, – сказал Келлхус. – Я не могу.

Дуниане отправили его в мир как убийцу. Его отец был опасен для них, он угрожал Ишуали – великому убежищу их священной медитации. У дуниан не осталось выбора: они должны были послать Келлхуса, даже если это послужит целям Моэнгхуса… Что еще они могли сделать?

И он прошел всю Эарву: от разоренного севера до буйных городов юга. Он использовал любые преимущества – и улыбки, и кулаки. Он изучил все, что дал ему мир: языки, истории, интриги, особенности человеческих сердец. Он овладел самыми могучими орудиями людей – верой, военным искусством и колдовством.

Он был дунианин, один из Обученных. Он всегда следовал Логосу, шел Кратчайшим Путем.

И все же он зашел так далеко.

Распятый на круге, он медленно вращался под темными ветвями Умиаки. Серве висела вместе с ним, нагая и холодная как камень. Лицо ее распухло и почернело.

«Я плакал».

Келлхус отбросил ветку и помчался по траве к горам Бетмуллы, чей силуэт темнел на горизонте. Он перепрыгивал через кусты, бежал по сумрачным ущельям, взбирался на неровные склоны.

Он бежал, спотыкался, но не снижал скорость. Эта земля – его земля. Подготовленная земля.

Все вокруг – единый мир. Препятствия бесконечны, но он сильнее.

Они не равны ему.


Те, кто расслышал этот шум – немногочисленные кианцы и амотейцы, – могли подумать, что где-то неподалеку рабы выбивают ковры. Только звук шел сверху, от звезд.

Звук пролетел вдоль крытых галерей Первого храма и превратился в тень, пополз по сводам и потолочным фрескам. Тень промелькнула, на мгновение закрыв то, что лежало ниже ее, затем исчезла. Ее глаза жадно смотрели вокруг, а душа спала миллионы лет. Мудрая и коварная. Яростная, как животное.

Какие здесь бесконечные пространства и тесные небеса.

Шипы. Каждый его взгляд пронзал, словно шип.

«Это слабые камни. Мы могли бы отбросить их…»

«Не делай ничего, – ответил Голос. – Просто наблюдай».

«Они знают, что мы здесь. Если мы ничего не будем делать, они найдут нас».

«Тогда испытай их».

Сифранг упал на пол и съежился в отвращении ко всему, что имеет форму, ко всякой поверхности. Он ждал, тоскуя по непроглядным безднам. Вскоре пришел один из них. Этот человечек не имел глаз, но все еще видел… видел на самом деле, хотя и не чувствовал боли. Однако у его страха тот же соленый вкус.

Тварь встала и явила свою форму. Зиот – лицо его сияло, как солнце.

Человечек в страхе зашевелился, затем явил собственный свет – нить чистой энергии. Одной рукой Зиот схватил ее. Ему было любопытно. Он потянул за нить, и душа вылетела из человечка. Свет исчез. Мясо шлепнулось на пол.

«Слабый…»

«Есть другие, – ответил Голос. – Гораздо, гораздо сильнее».

«Возможно, я умру».

«Ты слишком силен».

«Возможно, ты умрешь со мной… Ийок».


Что-то – некая колеблющаяся пустота – кружилось над Ахкеймионом… Он должен проснуться.

Но запах бросил Сесватху на колени, выворачивая его нутро снова и снова. Его рвало жгучей желчью, внутренности сводило в конвульсиях. Нау-Кайюти стоял и смотрел на него, слишком измученный, чтобы найти слова.

Они карабкались через бесконечный мрак, выше и выше. Они знали, что рано или поздно пустота откроет им свои ужасы. Это началось с дождя испражнений: моча и дерьмо сочились из трещин, лились сплошной стеной, через которую приходилось идти. Они пробирались между потоками навозной жижи, низвергавшейся в непроглядную тьму. Они обходили огромные ямы гниющей плоти, уродливых эмбрионов и нормально развившихся тел, сброшенных откуда-то с высоты. Потом они вброд перешли озеро, полное солоноватой воды, наверное, скопившейся за тысячи лет дождей.

Они плакали от счастья, омываясь в ней. Казалось, что очиститься в таком месте невозможно.

Конечно, Сесватха знал все это по слухам. Один раз он даже долго говорил с Ниль’гиккасом, пробравшимся через эти подземелья тысячу лет назад. Но ничто не могло подготовить их к страшной необъятности Инку-Холойнас. По словам нелюдского короля, после падения Ковчега из каждой сотни инхороев выжило не более одного. И все же тысячи тысяч сражались против нелюдей в бесчисленных войнах. Ковчег, как утверждал Ниль’гиккас, был замкнутым миром, лабиринтом лабиринтов.

– Будь осторожен, – нараспев говорил он. – Как бы глубока ни была чаша зла, она всегда переполнена.

Нау-Кайюти увидел свет первым. Бледное свечение в конце бокового прохода. Затушив свой огонек, они тихо двинулись под уклон. Идти бесшумно было легко. Доски наклонного пола давно сгнили и уступили место земле, праху и мелкому мусору, собравшемуся здесь за века. С каждым шагом вонь становилась все отвратительнее. Когда до цели осталось несколько шагов, их накрыл ревущий грохот.

Коридор оборвался. То, что казалось единым источником света, разбилось на тысячи огней и повисло над разверзшейся бездной. Нау-Кайюти ахнул и выругался. Сесватха, задыхаясь, упал на колени, и его вырвало. Этот смрад был человеческим. Самая невыносимая вонь на свете.

Город. Они смотрели на город. Дымящееся сердце Голготтерата.

Он должен проснуться!

Перед ними открывалась огромная пещера. Она напомнила Сесватхе трюм корабля, но приподнятый с краев и слишком огромный, чтобы быть делом рук человеческих. Кривые золотые поверхности уходили вдаль, закопченные дымами бесчисленных костров. Строения из выдолбленных и расколотых камней вползали от оснований стен наверх, покрывая их коростой, похожие на гнезда шершней. Это были не жилища, а открытые камеры, бесчисленные и жалкие. Все это походило бы на обломки, оставшиеся на берегу после прилива, если бы не костры и маленькие фигурки вокруг них. Шумные колонны башрагов. Визжащие толпы шранков. И среди них невероятное количество пленников-людей. Одни были скованы вместе в огромные стонущие шеренги, другие разбросаны по открытым гаремам своих захватчиков и корчились под содрогающимися тенями, закатывая глаза, – нагие и окровавленные мужчины, женщины и дети. Проходы внизу были завалены трупами.

Он должен проснуться…

Душераздирающий рев и вопли разносились под золотыми сводами, эхом отдавались в костях и в сердце…

Нау-Кайюти упал на колени.

– Что это? – скорее выдохнул, чем прошептал он.

Сесватха повернулся к своему ученику. Зрачки его были окружены безумной белизной.

– Э-это?

Он говорил как осиротевшее дитя.

Проснись!

Сесватха почувствовал, как его подняли и швырнули во тьму. Что-то ударило его по черепу, и все окутала тьма. Теперь он видел только страдание своего любимого ученика, его безумную боль.

– Где она, где?..

Просыпайся, дурак!

Задыхаясь, Ахкеймион вернулся к реальности.

«Шайме! – подумал он. – Шайме».

Над ним стояла тень, обрамленная воющим кругом его оберегов, которые он не услышал. И маленький шар сокрушительной пустоты раскачивался на кожаном шнурке. Хора, висевшая над его грудью на расстоянии ширины пальца.

– Некоторое время назад, – прохрипел скюльвенд, – в пустые часы размышлений я понял, что ты умрешь, как я…

Дрожь прошла по руке, державшей шнурок.

– Без богов.


Даже отсюда Элеазар видел слабое свечение, исходившее из храма Ктесарат на Священных высотах. Он сидел рядом с Ийоком под открытым навесом около своего шатра. На утоптанной траве темнели круги крови. Завтра они наконец встретятся со своими смертельными врагами. Смысл этого поединка пока ускользал от Элеазара, но он будет сражаться.

И он будет использовать любое оружие, каким бы нечестивым оно ни было.

– Кишаурим бегут, – сказал Ийок. Его рот пылал от даймотического причастия. – Как мы и предполагали, в Ютеруме нет хор. Но они зовут… они зовут.

У Змееголовых не осталось выбора. Они отдадут свои Безделушки охране, чтобы уберечь себя от дальнейших нападений сифранга.

Элеазар подался вперед.

– Мы не должны были использовать самого могучего, когда для наших целей хватило бы и самого слабого. И уж точно не Зиота! Ты сам говорил, что он опасен.

– Все в порядке, Эли.

– Ты ведешь себя опрометчиво…

«Неужели я стал таким трусом?»

Ийок обернулся к Элеазару. Кровь выступила на повязке там, где она плотно прилегала к его прозрачным щекам.

– Они должны бояться нас, – сказал он. – И теперь они боятся.


Странный ужас пробуждения перед лицом смертельной угрозы: боль, окутанная вялым недоверием, словно в глубине души он надеялся, что все еще спит. Как будто нож коснулся волос.

– Скюльвенд! – ахнул Ахкеймион, и слова застыли на его губах, подобно льду.

Запах гостя – не то собачий, не то лошадиный – наполнил маленькую палатку.

– Где? – прорычал голос из темноты. – Где он?

Ахкеймион понял, что скюльвенд спрашивает о Келлхусе, – то ли по его интонации, то ли потому, что сам он ни о ком другом думать не мог. Все искали Келлхуса, даже те, кто его не знал.

– Я не…

– Врешь! Ты всегда с ним. Ты защищаешь его, я знаю!

– Прошу тебя… – задыхаясь, прошептал Ахкеймион.

Он пытался приподняться и откашляться. Хора стала невыносимо тяжелой. Казалось, что его сердце сейчас выскочит из груди. Он ощущал зуд вокруг правого соска – так кожа начинает превращаться в соль. Он подумал о Каритусале, о давно уже мертвом Гешрунни, державшем Безделушку над его рукой в «Святом прокаженном». Странно, но у этой хоры другой… вкус.

«Я и не думал бежать».

Тень в ярости наклонилась над ним. Хотя в слабом свете луны проступал лишь силуэт, Ахкеймион четко видел скюльвенда глазами своей души: перетянутые ремнями руки, пальцы, способные сломать шею, лицо, искаженное смертельной ненавистью.

– Второй раз спрашивать не стану.

Что происходит?

«Не впадай в панику, старый дурак».

– Думаешь, – выговорил Ахкеймион, – я предам его? Думаешь, я ценю свою жизнь выше его жизни?

Эти слова были рождены отчаянием, а не убежденностью. Ахкеймион сам им не верил. Но они заставили скюльвенда остановиться.

Мгновение нависающей тьмы. Затем варвар сказал:

– Тогда я предлагаю сделку… обмен.

С чего такая внезапная перемена? И голос… неужели его голос и правда дрогнул? Скюльвенд резко убрал хору, зажав ее в кулак, как ребенок прячет свою игрушку. Ахкеймион едва не вскрикнул от облегчения. Он лежал, тяжело дыша, все еще перепуганный и ошеломленный. Тень неподвижно взирала на него.

– Сделку? – переспросил Ахкеймион. Он вдруг заметил за спиной варвара две фигуры, но в сгустившейся тьме различил только одно: это мужчина и женщина. – Что за сделка?

– Я предлагаю тебе правду.

В этом слове прозвучали такая усталость и такая глубокая варварская искренность, что Ахкеймион был сражен. Он приподнялся на локтях, глядя на непрошеного гостя в гневе и смятении.

– А если у меня есть своя правда?

– Я предлагаю правду о нем, – заявил скюльвенд.

Ахкеймион уставился на него, прищурившись, словно вглядывался в даль, хотя был совсем близко.

– Я уже знаю эту правду, – сказал он. – Он пришел, чтобы…

– Ты ничего не знаешь! – рявкнул варвар. – Ничего! Только то, что он позволил тебе узнать. – Он плюнул на землю у ног Ахкеймиона, вытер губы рукой с хорой. – Как рабу.

– Я не раб…

– Раб! В его присутствии все люди рабы, чародей. – Зажав хору в кулаке, скюльвенд сел и скрестил ноги. – Он дунианин.

Никогда еще Ахкеймион не слышал, чтобы в одном слове вместилось столько ненависти. А ведь мир наполнен такими словами: скюльвенд, Консульт, фаним, кишаурим, Мог-Фарау… Каждое из них – море ненависти.

– Слово «дунианин», – осторожно начал Ахкеймион, – на мертвом языке означает «истина».

– Этот язык не мертв, – отрезал Найюр. – И слово больше не имеет отношения к истине.

Ахкеймион вспомнил их первую встречу у стен Момемна. Тогда гордый и неукротимый скюльвенд стоял перед Пройасом, а Келлхус удерживал Серве и рыцарей Ксинема. Ахкеймион в тот раз не поверил Найюру, но открытие имени «Анасуримбор» вернуло его подозрения. О чем говорил Келлхус – о том, что скюльвенд присягнул ему? Да. И что он давно мечтал о Священной войне…

– Твой рассказ в тот первый день, при Пройасе, – сказал Ахкеймион, – был ложью.

– Да, я лгал.

– А Келлхус? – Этот вопрос царапал ему горло.

Пауза.

– Скажи, куда он ушел.

– Нет, – отказался Ахкеймион. – Ты обещал мне правду. Я не покупаю кота в мешке.

Варвар фыркнул, но это не походило на насмешку или презрение. Теперь в нем ощущалась задумчивость, его манеры говорили об уязвимости, что противоречило кровожадному виду. Ахкеймион почему-то понял, что Найюр хочет открыться ему. Знание тяготило скюльвенда, как преступление или тяжкие переживания. И это было пострашнее хоры.

– Ты думаешь, что Келлхус ниспослан, – произнес скюльвенд отрешенным голосом, – в то время как он призван. Ты считаешь, что он единственный, хотя он один из многих. Ты принимаешь его за спасителя, а он всего лишь поработитель.

После таких слов Ахкеймион побледнел и замер, чувства его застыли.

– Я не понимаю…

– Так слушай! Тысячи лет они прятались в горах, отрезанные от мира. Тысячи лет они выводили свою породу, оставляя в живых только самых крепких детей. Говорят, ты знаешь историю веков куда лучше всех прочих, чародей. Задумайся! Тысячи лет… Теперь мы, обычные сыновья своих отцов, стали для них слабее, чем маленькие дети.

Последующая история была слишком откровенна для лжи. Две тени за спиной скюльвенда ни разу не шевельнулись, пока он говорил.

Голос Найюра звучал хрипло, с гортанными модуляциями его родного языка, но красноречие доказывало, что рассказы о суровости его народа лживы. Он поведал о мальчике нежного возраста, плененного словами таинственного раба и позволившего сбить себя с пути, увести от разумных деяний и честных людей.

История отцеубийства.

– Я был его сообщником, – сказал скюльвенд. К концу рассказа он погрузился в размышления и не отрывал взгляда от своих ладоней, будто каждое слово, как камень, прибавляло веса неподъемному грузу. Вдруг он приложил ладони к вискам. – Я был его сообщником, но невольным! – Он уронил руки на колени и сжал кулаки, словно ломал кость. – Они читают наши мысли по лицам. Наши страдания, наши надежды, нашу ненависть и наши страсти. Мы лишь догадываемся, а они знают. Они определяют нас, как пастух определяет дневную погоду по утреннему небу… А если человек знает что-то, он этим владеет.

Лицо скюльвенда осветилось пламенем ярости. Ахкеймион слышал слезы в его голосе, видел его оскаленные зубы.

– Он выбрал меня. Он вырастил меня, придал мне форму, как женщины придают форму осколку кремня, чтобы скоблить им шкуру. Он использовал меня, чтобы убить моего отца. Он использовал меня, чтобы совершить побег. Он использовал меня…

Тень сложила кулаки на бычьей груди.

– Стыд! Вутрим кут ми-пуру камуир! Не могу забыть об этом! Не могу не думать! Я видел свое падение, я все понимал, и это понимание отпечаталось в моем сердце!

Ахкеймион заламывал пальцы, сустав за суставом, сам того не осознавая. Виной тому тень скюльвенда и бездна, что стояла за его хорой. Больше ничего не существовало.

– Он был очень умен… Он был воплощением войны! Вот что они такое! Неужели ты не понимаешь? Каждое мгновение они сражаются с обстоятельствами, каждым дыханием завоевывают мир! Они ходят между нами, как мы ходим в окружении собак. Мы воем, когда они бросают нам кости, скулим и тявкаем, когда они поднимают руку… Они заставляют нас любить себя! Заставляют любить себя!


Ночь была безбрежная. Земля была бескрайняя.

И все же они отступали. Они отступали.

Шаг-шаг-прыжок. Чары пространства. Пересечение миров.

Зайцы убегали с его дороги. Дрозды вспархивали из-под ног. Шакалы, высунув язык, бежали рядом с ним и отставали.

– Кто ты? – задыхаясь, спрашивали они, когда сердца их не выдерживали.

– Ваш хозяин! – кричал богоподобный человек, обгоняя их.

Он не шутил, но он смеялся. Смеялся, пока не задрожали небеса.

«Ваш хозяин».


Как душа может вынести такое оскорбление?

Чародей раскачивался взад-вперед в свете свечей, шептал, шептал…

– Назад-назад… нужно начать сначала…

Но он не мог. Пока не мог, нет. Никогда он не испытывал такого. Никогда на чаши весов его сердца не бросали таких слов.

Он знал, что скюльвенд хотел убить его последнего, величайшего ученика. Он знал, кто эти тени у ног варвара. И когда они вышли из палатки, Ахкеймион увидел ее лицо в лунном свете так же ясно, как в ту ночь, когда она раскачивалась и стонала над ним.

«Ты предал его. Предал Воина-Пророка… Ты сказал варвару, куда он пошел!»

«Потому что он лжет! Он крадет то, что принадлежит нам! То, что принадлежит мне!»

«Но мир! Мир!»

«Да пошел он, этот мир! Гори он огнем!»

– Все сначала! – воскликнул он.

«Пожалуйста».

Перед ним, развернутые на шелковых простынях, лежали листы пергамента. Он выхватил перо из чернильницы и забормотал… Быстро записал все факты, что сбивали его с толку, и заново начертил схему, сгоревшую в Сареотской библиотеке.

Затем, помедлив, он написал: «ИНРАУ» – потому что не нашел в сердце памяти о своей печали. Теперь это ничего не значило. Его так сильно трясло, когда он писал: «КОНСУЛЬТ», что ему пришлось опустить перо и крепко прижать руки к груди.

«Ты предал его!»

«Нет! Нет!»

Когда он закончил, ему показалось, что у него в руках тот самый утраченный пергамент. Он задумался о сходстве вещей и о том, что от повторений слова не меняются. Слова бессмертны, но им не все равно.

Жирной чертой он зачеркнул слово «ИМПЕРАТОР» и вывел под ним «КОНФАС», думая обо всем, что рассказал скюльвенд о новом императоре. Сейчас Конфас наступал на Священное воинство с запада – с моря.

– Предупреди их, – сказал Найюр. – Я не хочу, чтобы Пройас погиб.

Ахкеймион быстро нацарапал несколько новых строк, обозначив все связи, которые он не хотел замечать после своего похищения Багряными Шпилями. Собственная рука казалась ему слишком твердой для безумца, каким он был – теперь он знал это.

Ахкеймион написал: «ДУНИАНЕ», а на пустом пространстве слева: «АНАСУРИМБОР КЕЛЛХУС».

Он задержал перо над этим древним именем. Две капли чернил – кап-кап – упали на письмена. Он смотрел, как они растекаются, словно по миллионам мельчайших вен, и уничтожают слово.

И почему-то это заставило его написать сверху: «АНАСУРИМБОР МОЭНГХУС».

Это не имя сына Келлхуса, рожденного Серве, но имя его отца – человека, призвавшего Келлхуса к Трем Морям…

Призванный!

Ахкеймион погрузил перо в чернильницу. Руки его были легки, как у призрака. Медленно, словно его подталкивало зарождающееся плохое предчувствие, он написал вверху слева: «ЭСМЕНЕТ».

Как ее имя могло стать его молитвой? Как она попала в гущу чудовищных событий?

Где же его собственное имя?

Он смотрел на законченную схему, позабыв о времени. Священное воинство уже просыпалось. Крики и топот копыт долетали в палатку и проходили сквозь Ахкеймиона. Он стал духом, который лишь наблюдает, но не задумывается о том, что видит, словно в этих письменах заключена тайна…

Люди. Школы. Города. Народы.

Пророки. Любовники.

Этим живым понятиям не хватало структуры. Всеохватной идеи, способной придать им смысл. Только люди и их противоречивые заблуждения… Мир был мертв.

Урок Ксинема.

Сам не зная почему, Ахкеймион стал соединять все начертанные имена со словом «ШАЙМЕ» внизу в центре. Одного за другим он привязывал их к городу, готовому пожрать столько людей, невинных и виновных. Кровожадный город.

Ее имя он привязал последним, поскольку знал: ей Шайме нужен больше, чем остальным, за исключением, возможно, его самого. Рядом с законченной черной чертой он провел еще одну. И еще. И еще. И еще. Он вел перо быстрее и быстрее. Пока в безумии не исчеркал весь пергамент. Рана за раной, рана за раной…

Он верил, что перо стало ножом.

А пергамент – татуированной кожей.

Глава 15. Шайме

Если война не убивает в нас женщин, она убивает мужчин.

Триамис I. Дневники и диалоги
Подобно многим, отправившимся в нелегкое путешествие, я покинул страну мудрых и вернулся в страну дураков. Невежество, как и время, необратимо.

Сокве. Десять лет в Зеуме
Весна, 4112 год Бивня, Шайме


Тихий свет искрился в каплях росы. Темные холсты исходили паром. Тени осадных орудий медленно укорачивались. Серые оттенки предрассветных сумерек сменялись яркими цветами дня. Море вдали отливало золотом.

Настало утро. Мир начал свое поклонение солнцу.

Рабы раздували костры, подкармливая угли сухой травой. Люди просыпались, присаживались в тени, смотрели на курящийся дым, не веря глазам своим…

Вдалеке пропел первый рог.

Наступил день. Шайме ждал, чернея на фоне утреннего неба.


– Твой отец, – сказал старик в Гиме, – велел передать тебе…

Киудея вставала над долиной, как разрушенный курган. Фундаменты домов терялись в траве. Изъеденные погодой стены возвышались на вершинах холмов. Тут и там из дерна торчали покосившиеся колонны, словно город поглотили валы земляного моря.

Воин-Пророк шел среди разрухи, и с каждым новым подъемом перед ним разворачивалось будущее. Его душа блуждала во мраке вероятностей по воле ассоциаций и выводов. Мысли разветвлялись ветка за веткой, пока не заполнили весь окружающий мир и не пробились за его пределы, в иссохшую почву былого, за вечно убегающий горизонт будущего.

Горели города. Целые народы срывались с насиженных мест. Смерч шел по земле…

«В Киудее есть только одно дерево…»

Вокруг лежали мертвые камни, но Келлхус видел то, что было прежде: пышные процессии, людные улицы, могучие храмы. В дни, когда провинции к югу от реки Семпис были населены, Киудея считалась таким же великим городом, как Шайме. Теперь она опустела и онемела, превратилась в пастбище – в непогоду пастухи укрывали здесь свои стада.

Некогда тут жила слава. Теперь не осталось ничего. Опрокинутые камни и трава под ветром…

И ответы.

– Только одно дерево, – говорил старик не своим голосом, – и я обитаю под ним.

Келлхус ударил его мечом и рассек до самого сердца.


Его использовали, его обманывали – всегда, с самого начала… Так утверждал скюльвенд.

– Но я не то, что другие! – протестовал Ахкеймион. – Клянусь моим сердцем, я не верю!

Скюльвенд пожал могучими плечами в шрамах.

– Он понимал это, признавал твою важность. Делал ее основой для еще большей преданности. Правда как нож, и все мы изранены!

– Что ты говоришь?

Пергамент в его руке истекал чернилами, пока Ахкеймион шел по лагерю. Он протискивался сквозь толпы вооруженных и вооружающихся айнрити. Не обращая внимания на тех, кто кланялся ему и называл его «святым наставником», он миновал конрийскую часть лагеря и оказался в тидонской, более неряшливой. Там Ахкеймион увидел пожилого мейгейришского рыцаря с длинной седой бородой, стоявшего на коленях перед потухшим костром.

– Возьми руку мою, – читал старик нараспев, – и преклони колена пред…

Рыцарь неожиданно открыл глаза и сердито взглянул на Ахкеймиона, стирая слезы. Слова следующего стиха – «тем, кто легко поднимет» – повисли в воздухе, непроизнесенные. Затем рыцарь обернулся, подобрал оружие и снаряжение. Вдали пропели рога.

«Возьми руку мою» – один из сотни гимнов в честь Воина-Пророка. Ахкеймион знал их наизусть.

Он посмотрел в проход между палатками. Там опустились на колени другие люди, кто поодиночке, кто вместе по двое-трое. Ахкеймион обернулся и увидел судью, увещевавшего несколько десятков кающихся. Куда ни глянь, повсюду глаза встречали Кругораспятие – на чехлах щитов, на одежде и на знаменах. Весь мир поклонялся ему.

Как такое могло случиться?

То, что Келлхус сказал в Яблоневом саду, было правдой: преклонить колена пред Богом – значит высоко подняться среди павших. Слуги отсутствующего царя строго охраняли его место. «Все, что я делаю, – говорили благочестивые, – я делаю для Него». Они повторяли слова писания столь древнего, что его метафоры подошли бы для истолкования любой ненависти, любой цели. Словно все, что лежит за пределами тусклого и грязного круга этой жизни, – не более чем оболочка, скрытая за горизонтом. Стоит только протянуть руку и достать оружие…

Коленопреклонение! Что это, если не возмутительная ненасытность? Не стоит жалеть сластей, когда скоро подадут мясо! На столе будет лежать весь мир, его чары станут музыкой, его капризы станут угощениями для благочестивых. Все для них.

А другие? Им остается только молиться.

– О чем ты говоришь? – кричал Ахкеймион скюльвенду.

– Я говорю, что даже ты, гордо отвергающий все, даже ты – его раб. Он сидит у источника твоих мыслей и наливает их в свою чашу как воду.

– Но моя душа принадлежит мне!

Мрачный, гортанный, язвительный смех. Словно все страдальцы – в конце концов всего лишь глупцы.

– Отсутствие мыслей он ценит дороже.

Келлхус дал ему уверенность, хотя отнял у него Эсменет. Ахкеймион даже считал свои страдания доказательством. Если Келлхус причиняет мне боль, говорил он себе, все происходящее реально. В отличие от многих, вера Ахкеймиона не основывалась на иллюзии. Сны Сесватхи уверяли его в собственной значимости, достаточной для ужаса или гордости. А спасение было слишком… абстрактным.

Любить обманувшего – какое испытание! А он так привык… так привык…

Теперь все опрокидывалось, неслось по ступенчатым обрывам в лавине голода и ненависти, летело, летело…

«Шайме».

Он не знал, куда все летело.

«Истина – это нож, и мы все изранены…»

Что творится?

Знание чего-то – это в некоторой степени понимание того, где кто стоит. Неудивительно, что Ахкеймион прижал руки к груди, испугавшись падения. Даже здесь, на широких Шайризорских равнинах, он боялся упасть в длинную тень Шайме.

«Спроси себя, колдун… Есть ли у тебя что-то, чего он еще не отнял?»

Лучше бы ему быть проклятым.


Огни на стенах Шайме на рассвете потускнели. Вскоре они казались лишь оранжевыми мазками между зубцами.

Фаним в изумлении смотрели со стен на окрестные поля. Невероятное зрелище четырех осадных башен – по две с каждой стороны ворот Процессий – ужасало, поскольку все думали, что на подготовку штурма у идолопоклонников уйдет не меньше нескольких недель. Перед воротами в городе собрался странный отряд, по большей части состоявший из новобранцев. У этих защитников имелось лишь древнее оружие или подручные средства. Помимо новичков здесь было около двух тысяч бойцов, переживших сражение при Менгедде, но идолопоклонники удивили даже этих ветеранов. Их лорд Хамджирани поднялся на башню, дабы увидеть все своими глазами. Некоторое время он спорил с младшими грандами, а потом с отвращением ушел.

Построившись на склонах Ютерума, барабанщики язычников начали отбивать ритм. Им в ответ заревели рога айнрити – во всю мощь человеческих легких.

На поле напротив ворот, которые фаним называли Пуджкар, а айнрити – воротами Процессий, стали собираться небольшие группы людей. Люди на стенах решили, что идолопоклонники хотят переговоров, и позвали своих офицеров. Но вельможи велели им молчать. Лучникам было приказано приготовиться к стрельбе.

Растянувшись на сотню и более ярдов, к ним приближалась колонна примерно из сорока небольших отрядов. Отряды двигались в десяти шагах один от другого, по шесть человек – пятеро впереди рядом, один позади. Воины надели алые одежды под серебряные кирасы. На макушках их боевых шлемов трепетали маленькие вымпелы, у каждого отряда своего цвета. Лицасолдат были выбелены, как у айнонов во время войны. Те, что шли с флангов, несли тяжелые арбалеты, как и одинокий воин позади. Двое рядом с арбалетчиками прикрывали что-то огромными плетеными щитами. Разглядеть то, что пряталось между и за щитами, не представлялось возможным.

Самые невежественные фаним начали улюлюкать, но тут пронесся слушок, заставивший их замолчать. Одно кианское слово, которое знали даже самые невежественные амотеи. Знали и боялись. Куррай…

Чародеи.

И словно в ответ на молчание потусторонний Напев загудел из приближавшихся рядов. Он не летел по воздуху, а звучал из-под сожженных полей и разрушенных строений. Гул прокатился по хребту могучих стен Шайме. Полетели первые зажигательные снаряды. Взрывы жидкого пламени проявили магические защиты, окружавшие каждый отряд айнрити. Облако поглотило солнечный свет, и обороняющиеся все как один увидели основания призрачных башен.

Ужас охватил их. Где же Водоносы Индары?

Те фаним, что бросились бежать, были зарублены своими же командирами. Нечестивый хор грянул громче. Первые отряды остановились в пятидесяти шагах от стен. Выпущенные в панике стрелы попали в защиты и превратились в дым. Под рев солдат несколько человек поднялись в воздух. Их багряные одежды бились на ветру, глаза и рты горели пламенем.

На стенах все в один голос ахнули…

Ослепительный свет.


Громадная осадная башня, которую люди Пройаса называли Цыпочка, стонала и трещала, пока рабы и быки тянули ее по полю. Когда ее собирали прошлым вечером, Ингиабан вдруг усомнился: эта машина, выстроенная для стен Героты, достаточно ли она высокая, чтобы «поцеловать башни Шайме»? Гайдекки как обычно сострил, что ей надо лишь подняться на цыпочки. Отсюда и прозвище.

Огромное сооружение качнулось и выпрямилось. Стоя на вершине, Пройас крепче вцепился в поручни, хотя костяшки пальцев уже побелели. Люди кричали – и внизу, и вокруг. Сзади щелкал кнут. Впереди виднелась колея для башни, отмеченная свежей землей из ирригационных каналов, которыми были изрыты поля. В конце пути ждали бело-охряные стены Шайме, ощетинившиеся копьями язычников.

Слева вровень с Цыпочкой полз ее двойник, вторая башня по прозванию Сестренка. Выше любого дерева, она была покрыта циновками из намоченных водорослей и потому казалась какой-то потусторонней тварью. На каждом из ее шести этажей за откидными люками стояли десятки баллист, готовых открыть огонь и очистить стены Татокара, как только военная машина приблизится к ним. Плотники, собиравшие башни, называли их чудом инженерной мысли.

И может ли быть иначе, ведь их сконструировал сам Воин-Пророк.

Цыпочка покачивалась и ползла вперед, скрипя осями исстыками. Белая стена и нарисованные на ней глаза приближались…

«Господи, прошу Тебя, – взмолился Пройас, – пусть это свершится!»

В их сторону полетели первые камни, пущенные огромными машинами со стен города. Камни разлетались широко и с грохотом падали на землю. В этом зрелище было что-то нереальное – разум отказывался верить, что такую тяжесть можно швырнуть настолько далеко. Люди предостерегающе закричали, когда над ними пролетел камень. Так близко, что рукой можно дотянуться! Он упал в колонну рабов, тянувших башню. На мгновение Цыпочка застыла, и Сестренка уползла вперед. Пройас увидел ее бок, представлявший собой лестницу. Затем Цыпочка снова двинулась к цели.

Внезапно среди столпившихся на верхней платформе людей появился палатин Гайдекки. Его смуглое лицо сияло.

– Слава идет на тысяче ног! – прокричал он. – Мы смоем эту кровь, вы не сбежите от нас, когда мы подойдем!

Все рассмеялись, пусть и сквозь стиснутые зубы. Кто-то призывал, чтобы башню катили быстрее. Смех стал громче, когда очередной камень заставил Гайдекки и его людей присесть.

Затем над воротами Процессий засверкали первые огни, и все обернулись к ним. Кажется, они слышали вопли…

Хотя запрет на колдовство сняли, мало кто из благочестивых – особенно конрийцы – хотел следовать за Багряными Шпилями куда бы то ни было, особенно в Святой Шайме. Пройас замер и смотрел, как потоки пламени катятся по барбаканам…

Хор приглушенных криков раздался прямо под его ногами, затем дополнился прерывистым глухим щелканьем, словно кто-то сломал о колено сразу десяток прутьев. Баллисты метали железные стрелы, выбивая людей со стен. Потом в дело вступила Сестренка. Почти все снаряды, кроме тех, что разбились керамическим дождем о стены, улетели в толпу защитников города.

– Щиты! – крикнул Пройас. Не для того чтобы укрыться от вражеских снарядов, а потому что нападающие уже подошли на расстояние выстрела из лука.

Что-то заслонило утреннее солнце. Облака?

Первый залп накрыл людей Пройаса и тех, кто тянул башни вперед.

– Пли! – крикнул Пройас своим лучникам. – Очистить стены!

Ворота Процессий по краям охватила бешеная игра света, но времени смотреть на это не было. С каждым мгновением стены Шайме приближались, и воздух наполнялся стрелами и снарядами. Когда Пройас осмелился чуть опустить щит, он смог разглядеть кое-кого из язычников. Он увидел старика с котелком на голове – в горло ему попала арбалетная стрела и опрокинула его назад. Вокруг башен носились горшки с жидким огнем. Две попали в Сестренку, разлив по водорослям горящий деготь. Внезапно все затянуло дымом, все звуки поглотил рев пламени. Раздался треск, и сокрушительный удар бросил всех на колени. Камень попал в цель. Но Цыпочка чудесным образом подалась вперед. Пол под Пройасом качался, как палуба корабля. Он присел за щитом. Лучники вокруг него целились, вставали, стреляли и опять пригибались, чтобы натянуть луки. Казалось, половину людей поразили стрелы. Рыцари оттаскивали павших и сбрасывали с башни, чтобы освободить место для тех, кто поднимался с нижних площадок. Послышался свист, затем грохот камня со стороны ворот Процессий. Но внимание Пройаса привлекли крики слева. Горшок с горючей смесью разорвался на верхней площадке Сестренки. Объятые пламенем рыцари прыгали вниз, прямо на своих соратников.

– Гайдекки! – закричал Пройас. – Гайдекки!

Между деревянными ограждениями появилось сосредоточенное лицо палатина, и Пройас улыбнулся, несмотря на свистевшие стрелы. Гайдекки упал. Пройас опустился на колени, разглядев сломанную камнем шею своего товарища.

Небо почернело. Осадные башни продолжали движение, хотя Сестренка превратилась в пылающий ад. И вдруг белые стены оказались так близко, что их можно было коснуться, взмахнув сорванным плащом. Наверху виднелись воющие, искаженные лица. Внизу под собой Пройас увидел огромный нарисованный глаз, а за стеной – лабиринт улиц и домов, восходящих к Священным высотам. Там! Там! Там Первый храм!

«Шайме! – подумал он. – Шайме!»

Пройас опустил посеребренное забрало, и его пригнувшиеся люди сделали то же самое. Перекидной мост упал, железные крюки вонзились между камнями. Цыпочка оказалась достаточно высокой, чтобы поцеловать стены. Воззвав к Богу и пророку, принц прыгнул на мечи своих врагов…


Это дерево нельзя было не заметить.

Оно стояло на вершине самого высокого холма в самом центре развалин. Двойник черного Умиаки по обхвату и высоте. Могучие сучья были лишены коры, а ветви поднимались в небеса, как спиральные бивни.

Взобравшись на холм по остаткам монументальной лестницы, Келлхус вскоре оказался между могучих корней. За деревом по выровненной вершине холма тянулись перевернутые каменные блоки и ряды обезглавленных колонн. За исключением стороны, выходившей к Шайме, где местность понижалась, основание дерева окружали каменные плиты. Они вздыбливались и ломались под напором гигантских корней.

Келлхус положил руку на неподвижный ствол, пробежал пальцами по бороздкам на нем. Старые следы червей. Он постоял там, где земля шла под уклон, поглядел на черные облака, сгущавшиеся над горизонтом – над Шайме. Ему казалось, что он слышит дальний грохот барабанов. Затем он спустился с обрыва, держась за корни.

По склону загрохотали камни.

Он нашел точку опоры для ног. Над ним чернело дерево. Гладкое, похожее на фаллический символ, с тянущимися к небу ветвями, кривыми как клыки. Перед глазами переплетались корни, подобные щупальцам каракатицы. В одном месте – судя по виду, много лет назад – в сплетении корней было прорублено отверстие. Вглядевшись в него, во мрак, Келлхус увидел резной камень и ступени, уходящие во тьму…

Он протиснулся внутрь и стал спускаться в чрево холма.


Вытянув руку, чтобы предостеречь Серве и ее братьев, Найюр резко осадил угнанного коня. Четыре стервятника беззвучно взмыли в небо. На склоне соседнего холма мгновенно подняли головы пять коней – оседланных, но без всадников, – затем снова принялись есть траву.

Найюр и его спутники остановились на пригорке, глядя на следы резни. Впереди возвышались серые сутулые громады Бетмуллы, но по-прежнему не было никаких следов Киудеи. Серве утверждала, что они идут точно по следу дунианина. Она говорила, что чует его запах.

Найюр спешился и направился прямо к трупам. Он не спал уже несколько дней, однако звеневшая в теле усталость казалась чем-то абстрактным, ее легко было отмести как аргумент философа. Как и во время спора с адептом Завета, его не покидала странная настойчивость – сила, которую могла породить лишь ненависть.


– Келлхус пошел в Киудею, – сообщил ему в конце концов тот дурак.

– В Киудею?

– Да, в разрушенную сестру Шайме. Она расположена где-то на юго-западе, у верховьев Йешимали.

– Он сказал тебе, зачем?

– Никто не знает… Люди думают, чтобы говорить с Богом.

– Почему они так думают?

– Потому что он сказал, что идет в дом отца своего.


– Кидрухили, – сказал Найюр, глянув на мертвых. – Похоже, те, что охотились за нами.

Он осмотрел следы на траве, затем наклонился над трупами. Прикоснулся к щеке одного из мертвецов, проверяя, насколько остыло тело. Оборотни бесстрастно, с пугающей прямотой глядели, как он возвращается и садится верхом.

– Дунианин напал на них врасплох, – заметил он.

Сколько же лет он ждал этого мига? Сколько мыслей отброшено и забыто?

«Я убью их обоих».

– Ты уверен, что это он? – спросил брат Серве. – Мы чуем других… фаним.

Найюр кивнул и плюнул.

– Это он, – сказал он с усталым отвращением. – Только один успел выхватить меч.


Она поняла: именно война отдала этот мир мужчинам.

Люди Бивня падали перед ней на колени. Они умоляли ее о благословении.

– Шайме! – кричал один. – Я иду умереть за Шайме!

И Эсменет благословила его, хотя чувствовала себя глупо. Они сделали из нее какого-то нелепого идола. Она благословляла их и говорила слова, придававшие им уверенности. Они отчаянно нуждались в этом, чтобы умирать и убивать. Очень убедительным тоном, одновременно утешающим и призывным, она повторяла то, что слышала от Келлхуса:

– Кто не боится смерти, тот живет вечно.

Она прикладывала ладони к их щекам и улыбалась, хотя ее сердце было полно гнили.

Воины толпились вокруг нее, звенели оружие и доспехи. Все тянулись к ней, жаждали ее прикосновения, как в прежней ее жизни.

И уходили, оставляя ее с рабами и больными.

«Сумнийская блудница» – так иногда называли ее, но произносили эти слова благоговейно, а не презрительно. Словно для того, чтобы подняться так высоко, нужно было пасть так низко. Она вспомнила об Эсменет из «Хроник Бивня», жене Ангешраэля, дочери Шаманета. Неужели такова и ее судьба – стать заметкой на полях священных текстов? Будут ли ее называть «Эсменет-алликаль» – «Эсменет-другая», как в «Трактате» помечают тезку какого-нибудь героя «Хроник Бивня»? Или ее запомнят под именем супруги пророка?

Сумнийская блудница.

Небо потемнело, и утренний бриз донес до нее кровожадные вопли. Наконец-то началось… и она не могла этого вынести.

Она не могла этого вынести.

Отказавшись от предложений посмотреть на сражение с края лагеря, Эсменет вернулась в Умбилику. Там не было никого, кроме горстки рабов, собравшихся у костра на завтрак. Только один из Сотни Столпов – галеот с перевязанной ногой – стоял на страже. Он низко поклонился, когда Эсменет проплыла мимо него в полумрак шатра. Она дважды подала голос, проходя вдоль гобеленовых стен, но никто ей не ответил. Все было спокойно и тихо. Грохот сражения казался невероятно далеким, словно доносился из другого мира сквозь щели здешнего. Эсменет дошла до спальни покойного падираджи, поглядела на большую позолоченную кровать, где они с Келлхусом спали и совокуплялись. Она вывалила на ложе свои книги и свитки, села рядом с ними на покрывало и не читала, а просто наслаждалась, лаская пальцами гладкие сухие листы. В руках Эсменет они становились теплыми, как ее собственная кожа. Потом непонятно почему она принялась пересчитывать их, как жадный ребенок считает игрушки.

– Двадцать семь, – сказала она в пространство.

Колдовство, творившееся в отдалении, потрескивало в воздухе, золотые и стеклянные предметы отзывались гулом.

Открыты двадцать семь дверей – и ни единого выхода.

– Эсми, – послышался хриплый голос.

Какое-то мгновение она отказывалась смотреть в ту сторону. Она знала, кто это. Более того, она знала, как он выглядит – оборванный, с пустыми глазами; знала даже, как он поглаживает большим пальцем волоски на руке… Просто чудо, как много всего выражает голос, а еще большее чудо, что понимала это одна Эсменет.

Ее муж. Друз Ахкеймион.

– Идем, – сказал он, окинув комнату беспокойным взглядом. Он не доверял этому месту. – Прошу тебя… идем со мной.

Эсменет услышала, как за полотняными занавесями заплакал маленький Моэнгхус. Сморгнула слезы и кивнула.

Вечно она следует за кем-то.


Крики и вопли. Люди вспыхивали и горели, как осенняя листва, оставляя после себя пятна жирной черной сажи. Раскаты грома, ревущий хор из бездны, где его слышали только дрожащие камни. Защитники города, укрывшиеся у основания крепостных стен, видели лишь зубчатые тени на фасадах окрестных домов.

Головы призрачных драконов поднялись из рядов Багряных Шпилей. Как спущенные с поводка псы, они ринулись вперед и извергли горящие потоки. Пламя помчалось по стенам, оранжевое и золотое во мраке. Оно вспыхивало среди бойниц, клубилось на лестницах и пандусах, охватывало людей и превращало их в мечущиеся тени.

За считанные секунды фаним, толпившиеся на барбакане и соседних стенах, исчезли. Камень трескался и взрывался. Бастионы ворот уступали магической силе, и люди вздрагивали: от этого зрелища подгибались колени. Башни рушились, окутанные дымом, затем просто исчезали. Большое облако из пыли и обломков поднялось над чародеями и их убийственной песней.

Тогда Багряные Шпили двинулись вперед.


Келлхус пробирался в недра развалин.

У основания лестницы нашелся фонарь, сделанный из рога и полупрозрачной бумаги, не нильнамешский и не кианский. Зажженный, он отбрасывал рассеянный оранжевый свет…

Эти залы и коридоры не были человеческими.

Келлхус представил себе их чертежи, и они раскрыли ему свои секреты. Он сосредоточился, подсчитывая вероятности и превращая выводы в реальность. Вокруг во все стороны уходили галереи, пропадая во мгле.

Так похоже на Тысячу Тысяч Залов… Так похоже на Ишуаль…

Келлхус двинулся вперед. Под ногами хрустели каменные обломки. Он смотрел на стены, встающие из холодной тьмы, изучал заполнявшие их безумные изображения. Не барельефы, а статуи были врезаны в стены: фигуры не выше колена располагались группами. Огонь фонаря не мог охватить их полностью. Ряды статуй поднимались выше, они забирались даже на потолок, так что Келлхусу казалось, что он идет вдоль каменной решетки. Он остановился и осветил фонарем череду обнаженных фигурок, нацеливших копья на льва, и понял, что раньше здесь был другой фриз. Вглядевшись в переплетение миниатюрных конечностей, он разобрал под ними более распутные изображения: позы и способы совокупления.

Работа нелюдей.

На вековечной пыли отпечаталась цепочка следов. Келлхус понял, что ширина шага и походка похожи на его собственные. Он погружался все глубже в недра древнего строения и знал, что идет по следам собственного отца. Еще несколько сотен шагов вниз – и он попал в сводчатый зал. Фигуры на стенах выросли до человеческого роста, но рассказывали ту же повесть о боевых искусствах и плотских излишествах. В стену были вделаны медные полоски. Яркая зелень старого металла въелась в известняк. На полосках виднелись странные клинописные знаки. Что это – молитвы, пояснения к изображениям или священный текст, – Келлхус не мог бы сказать. Он знал одно: здешние обитатели славили деяния во всей их многогранной сложности, вместо того чтобы, подобно людям, запечатлевать лишь поверхностную лесть.

Избегая других галерей, Келлхус шел по пыльным следам. Они уводили глубоко в лабиринт, ниже и ниже. Кроме изъеденных коррозией бронзовых поручней, он не замечал ничего, только пышно изукрашенные резьбой залы один за другим. Он миновал библиотеку, где, насколько хватало света от фонаря, хранились свитки, а пандусы и спиральные лестницы – тоже искусно вырезанные из камня – выступали из тьмы, как из океанских глубин. Он не останавливался, хотя поднимал фонарь и внимательно оглядывал каждый зал. Лечебницы, зернохранилища, казармы и личные апартаменты – словно в огромном муравейнике. Келлхус смотрел по сторонам и знал, что ничего не понял бы в душах тех, для кого это место было естественным и обычным.

Он думал о тысячах лет тьмы.

Келлхус пересек широкую галерею для процессий, где стенные изваяния представляли собой эпические сцены сражений и страсти: нагие кающиеся простирались у ног нелюдского короля, воины сражались с толпами шранков или людей. Следы Моэнгхуса часто вели сквозь эти грандиозные диорамы, но Келлхус обходил их, прислушиваясь к голосу, идущему из ниоткуда. Высокие колонны терялись во мраке, покрытые резьбой в виде сцепленных или вытянутых и распахнутых рук, отбрасывающих тени от пальцев. Потолки тонули в черной тьме. Тишина была такая, какая бывает только в огромной пустоте: гнетущая и хрупкая, словно падение единственного камешка может обрушить лавину.

Каждый шаг Келлхуса поддерживали воздетые вверх каменные ладони. Пустые глаза следили за ним со всех сторон. Нелюди, создавшие это место, не просто восхищались живыми формами – они были ими одержимы. Везде, где только могли, они вырезали свои изображения в камне и превратили удушающую тяжесть, окружавшую их, в продолжение самих себя. И Келлхус понял: сам камень был их религией, их Храмом. В отличие от людей, нелюди не ограничивали свое поклонение. Они не делали различия между молитвой и речью, идолом и статуей…

Что говорило об их страхе.

Уничтожая вероятности на каждом шагу, Анасуримбор Келлхус шел по следам своего отца во тьму, освещая фонарем работу древних нечеловеческих мастеров.


«Куда ты ведешь меня?»

«Никуда… ни к чему хорошему».

Он молчал, уводя ее через лагерь, подальше от Шайме, к зеленеющим на западе вершинам. Она тоже ничего не говорила и только смотрела, как трава пачкает носки ее белых шелковых туфелек. Она даже забавлялась этим, специально пиная заросли и стебли. Однажды она повернула вправо, чтобы пройти по нехоженой земле, и на мгновение им показалось, что они прежние Ахкеймион и Эсменет – проклятые и осмеянные, а не превозносимые и возвышенные. Чародей и его грустная шлюха. Она даже осмелилась пожать его холодную руку.

Что в этом плохого?

«Пожалуйста… идем дальше. Давай убежим отсюда!»

Только когда они оставили позади последние палатки, она действительно рассмотрела его: глядящие вперед глаза, затуманенные загадочной мыслью, выпяченную челюсть под заплетенной бородой. Они поднимались к тому самому полуразрушенному мавзолею, где прошлой ночью она нашла Келлхуса.

При дневном свете развалины выглядели иначе. Стены…

– Ты так и не пришла на похороны Ксина, – сказал наконец Ахкеймион.

Эсменет стиснула его пальцы.

– Я не вынесла бы.

Голос ее дрогнул. Эти слова казались жестокими, ужасными, несмотря на то, что она пережила в ночь смерти маршала Аттремпа.

«Его единственный друг».

– Пламя было ярким? – спросила она. Традиционный вопрос.

Они поднялись еще на несколько шагов. Его сандалии шуршали в желтых цветках амброзии. Несколько пчел сердито кружили и жужжали на фоне далекого грохота. Шум битвы. Из-за какой-то акустической причуды один безумный вопль взлетел к небесам, одновременно и хриплый, и звенящий металлом.

– Пламя было ярким.

Они приблизились к развалинам. Фундамент оплели травы, внутри проросли тонкие молодые топольки, касаясь ветвями стен. Эсменет восхищалась, разглядывая живые подробности, ускользнувшие от нее в темноте во время беседы с Келлхусом: паутина с попавшейся в нее гусеницей, болтающаяся на ветру, или овалы резьбы на восточной стене. Наверное, когда-то там были изображены лица.

«Что я делаю?»

На мгновение она вдруг нелепо испугалась за свою жизнь. Множество людей сочли бы, что она заслужила смерть за свои преступления… А Ахкеймион? Неужели потеря могла убить такого человека? Эсменет вдруг разозлилась на то, что он отдал ее Келлхусу.

«Ты должен был биться за меня!»

– Зачем мы здесь, Акка?

Не зная о ее безумных мыслях, он повернулся и вытянул руку, словно хвалился завоеванными землями.

– Я хотел показать тебе это.

Следуя за его указующей рукой, Эсменет посмотрела на лагерь, на проходы между палатками, расходящиеся, как узор сломанной ракушки, по вырубленным рощам и полям. И на затянутый дымом, неподвижный и мрачный под неестественно темным небом Шайме.

Идущие от моря стены Татокара, белые, как зубы, охватывали сеть улиц и домов, раскинувшихся вокруг высот Ютерума. И на земле, и на стенах сверкало оружие. Две осадные башни Пройаса стояли внизу, окруженные солдатами. Северная башня пылала как бумажная фигурка. Огромный столб дыма поднимался от ворот Процессий и низко стелился над городом, подсвеченный снизу колдовским пламенем. По обе стороны ворот гигантские глаза были выбиты, а бастионы казались покинутыми. Южнее, на дальнем конце разрушенного акведука, две осадные машины Чинджозы тоже добрались до цели, и у их основания темной массой толпились айноны, чтобы вскарабкаться на стены-лестницы.

Между полосами дыма сиял Первый храм.

Эсменет подняла руку ко лбу. Виной тому игра перспективы или расстояние, но все казалось таким медленным, словно происходило под водой или в чем-то более вязком, чем человеческое понимание.

Но так или иначе, оно происходило на самом деле.

– Мы взяли высоты, – сказала Эсменет шепотом, прозвучавшим громко, как крик. – Город наш!

Она повернулась к Ахкеймиону, взиравшему вниз с изумлением и благоговением.

– Акка… Разве ты не видишь? Шайме наш! Шайме наш!

В ее словах было так много – не только жар, не только слезы, туманившие глаза. Любовь. Насилие и откровение. Мор, голод, резня. Все, что они пережили. Все, что они выдержали.

Но он покачал головой, не отводя глаз от этого зрелища.

– Все ложь.

Затрубили рога, взывая к облакам.

– Что?

Он обернулся к Эсменет с ужасающе пустым взглядом. Она узнала эту пустоту: такими же были его глаза в ночь, когда он вернулся в Карасканд.

– Прошлой ночью ко мне приходил скюльвенд.


Грохотали фанимские барабаны. Облака продолжали сгущаться по злой воле кишаурим.

Подгоняемые криками командиров, фаланги джаврегов бросились вверх по склону, перехлестнули через обломки ворот Процессий и ринулись прямо в облако дыма, застилавшего город. Первые Багряные отряды следовали за ними, осторожно выбирая дорогу и прикрывая своих колдунов.

Из дыма поднимались очертания еще державшихся крепостных стен, и когда отряды прошли в ворота, гейзеры сверкающего пламени ударили до самого верха. Каменные блоки обрушились. Сама земля, казалось, бормотала проклятия.

Первым из Багряных адептов в Шайме вступил Саротен, за ним Птаррам Старейший и Ти, который, несмотря на свой почтенный возраст, постоянно бранил джаврегов за нерасторопность. Перед ними открылась путаница улочек и домов, тянувшихся до основания Ютерума. Джавреги выслали вперед сотни пикетов, они вытаскивали из домов беспомощных амотейцев и убивали их. Из укрытий неслись вопли.

Птаррам Старейший погиб первым: его поразила в плечо хора, пока он подгонял свой отряд. Его тело упало и раскололось, как статуя. Проревев заклинание, Ти направил стаю огненных воробьев в темное окно соседнего дома. От взрывов разлетелись кровавые ошметки плоти, мусор и осколки. Затем Инрумми с руин крепостной стены ударил сверкающей молнией по западному фасаду здания. Воздух затрещал. Кирпичное строение осело. В открывшейся комнате стояла охваченная пламенем фигура: она сделала шаг вперед и рухнула вниз.

Прикрытый широкими щитами джаврегов, Элеазар поднялся на стену около разрушенных ворот Процессий и оглядел свои войска. Он опирался на железный стержень, что торчал из обломков у его ног – остатки подъемной решетки. Он не видел Птаррама, но уже понял: с ним что-то случилось.

Они надеялись вовлечь Змееголовых в решительную схватку, но Сеоакти был слишком хитер. Этот шайгекский негодяй, оказывается, намеревался измотать их. Уничтожить по одному.

Элеазар посмотрел на лабиринт домов, на скопление стен и крыш, простиравшихся до подножия Ютерума и мраморных стен Первого храма. Он чуял хоры в стенах святилища – они затаились и ждали.

Всюду враги. Тайные враги.

«Слишком много… Слишком много».

– Огонь очищает! – вскричал он. – Уничтожьте их! Сожгите дотла!


Долгожданный рог взревел на фоне языческого барабанного боя. Возвышаясь среди щитоносцев, Ялгрота Гибель Шранков воздел секиру к темному небу и прокричал кровавую клятву Гильгаоалу – могучему воплощению войны. Его сородичи ответили хриплыми воплями. Затем туньеры бросились вслед за Багряными адептами по руинам ворот Процессий. Разбитая плитка хрустела под тяжелыми сапогами.

Севернее Пройас и его конрийцы сражались на парапетах у стен. Одна осадная башня сгорела, но сотни воинов карабкались по лестницам второй. Под градом стрел они спешили на помощь своему принцу. К югу от них айноны Чинджозы наблюдали бегство фаним от идущих на них с грохотом осадных башен. Воинственный Ураньянка и его мозероты первыми ступили на стены Татокара.

Туньеры в черных доспехах хлынули в город. Князь Хулвагра и граф Гокен во главе скавгов и косматых ауглишей ринулись на юг, по еще тихим улицам за айнонским участком стены. Граф Ганброта, между тем, продвинулся на север. Его инграулиши потрясали щитами, увешанными высушенными вражескими головами. Восточное направление они оставили Багряному гурвикке и его темнокожим рабам.

Вскоре кианцы и амотеи в панике разбежались. Куда ни глянь, всюду их окружали мириады врагов в сверкающих кольчугах, ворвавшиеся на улицы Шайме, подобно белым волкам.


Фонарь угасал, и несколько секунд Келлхус держал его в ладонях, словно пытался вернуть к жизни теплом собственного тела. Огонек зашипел и совсем потух.

Но темнота поглотила не все. Келлхус увидел слабое свечение справа, откуда слышалось журчание текущей воды. Он не стал использовать Напев, чтобы не выдать свое присутствие, и продолжал путь во мраке.

Звук приближался, становился все более гулким. Тонкий туман оседал на коже, волосах и одежде. Свечение различалось все отчетливее – красноватый отблеск на мокрых камнях. Дважды Келлхус останавливался и ощупывал пол, желая удостовериться, что не сбился со следа отца.

Следы вывели его на балкон над широкой пещерой. Поначалу он видел только огромные завесы воды, низвергавшейся из мрака, так что казалось, будто балкон плывет вперед. Затем Келлхус заметил внизу точки света. Их было несколько, они выстроились поперек платформы, до которой водопад не доставал. Огни отражались на маслянистой поверхности небольшого пруда. Келлхус понял, что это жаровни, тускло горящие во влажном воздухе.

Отец?

Келлхус спустился по широкой лестнице, высеченной в стене. Камень и здесь был покрыт изображениями героических деяний поверх фривольных барельефов. Келлхус рассматривал высокие своды: на каменной резьбе наросла корка минеральных осадков, отложившихся за тысячелетия. Водопады пропадали во тьме – с ревом, с кружащейся на воде белой пеной. Они рушились вниз с огромной, угрожающей высоты.

Десятки желобков, похожих на разрезанные пополам туньерские боевые рога, лежали вдоль края водопада. Они были направлены так, чтобы вода текла вниз, к полу. Однако только три из них достигали пенного потока, остальные сломались. Они позеленели от времени, но сверкали медью там, где вода еще катилась по ним.

От водопадов поднималась лестница. Она доходила до обширного зала, где встречалась со своим зеркальным двойником и расширялась монументальным веером. На ступеньках валялись бронзовое оружие и доспехи – остатки некогда проигранной последней битвы. Когда Келлхус приблизился к основанию лестницы, в грохот потока вплелись голоса ручейков поменьше: журчание капель и плеск воды, текущей по камням. Воздух наполняла пещерная сырость.

– Они собирались здесь сотнями, – раздался голос из мрака, звонкий, несмотря на оглушительный рев водопада. – Даже тысячами. Перед Чревомором…

Куниюрская речь.

Келлхус остановился на ступенях, вглядываясь во тьму.

Наконец-то.

Перед ним открылось пространство – широкое, как арена цирка в Момемне, устланное обломками. Там, где когда-то пали воины, еще остались маленькие холмики праха. По широкому искусственному пруду, вырезанному в полу посреди зала, бесконечно разбегались волны. Вода, как черное зеркало, отражала свет жаровен, горевших у дальнего края пруда. Над ними нависали толстые бронзовые лица и каскады водопада. В конце желобов стояли громадные бронзовые статуи – коленопреклоненные, тучные и нагие, с проделанными в спинах сквозными отверстиями, пустыми головами в масках и огромными челюстями. Они сидели на корточках полукругом, выражение их лиц менялось в красноватых отблесках. Из глаз и ртов статуй струилась вода, с плеском падая на камни. Пустая голова одного истукана была отбита и лежала у дальнего края пруда; ее единственный глаз выступал над поверхностью черной воды.

– Омовение было для них священным, – продолжал голос.

Келлхус спустился с последней ступени широкой лестницы, медленно пошел по полу. Он привык слышать сквозь голоса, а этот голос был гладким, как фарфор – ровный и непостижимый. Но Келлхус очень хорошо знал его – как свой собственный.

Обойдя пруд, он увидел бледный силуэт. Человек сидел, скрестив ноги, за стеной воды, что извергалась изо рта одного из каменных монстров. Белокожий человек, скрытый гремящей прозрачной пеленой.

– Огни горят для тебя, – произнес он. – Я давным-давно живу во тьме.


Спокойствие Эсменет ужасало Ахкеймиона почти так же, как грохот на горизонте. Даже ветер вонял колдовством.

– Значит, он использует всех, – сказала она наконец. – Каждое его слово помогает ему манипулировать людьми… – Она смотрела так, словно разучилась моргать. – Ты хочешь сказать, что он использует меня?

– Я… я еще не все обдумал, но мне кажется, что он хочет… детей… Детей с его силой, его интеллектом и твоим…

– Значит, он выводит потомство. Да? А я – его породистая кобыла?

– Я знаю, как ненавистны должны быть тебе эти слова…

– Почему ты так думаешь? Меня использовали всю жизнь. – Она замолчала и посмотрела на Ахкеймиона с сожалением и гневом. – Всю мою жизнь, Акка. И теперь я стала орудием чего-то высокого – выше, чем мужчины и их вонючая похоть…

– Но зачем? Зачем вообще быть чужим орудием?

– Ты говоришь так, словно у нас есть выбор, – ты, адепт Завета! Выхода нет! Ты сам знаешь. Каждое наше дыхание используют!

– Откуда же твоя горечь, Эсми? Разве стать сосудом пророка – это…

– Из-за тебя, Акка! – с яростью крикнула она. – Из-за тебя! Почему ты не можешь отпустить меня? Ты знаешь, что я люблю тебя, и цепляешься за мою любовь. Лезешь мне в душу и дергаешь, дергаешь, дергаешь, мучаешь и терзаешь мое сердце, не даешь мне уйти!

– Эсми… я попросил тебя, и ты пришла.

Долгое молчание.

– Все, что сказал тебе Найюр… – проговорила она, и ее слова почти потонули в шуме далекого колдовства. – Почему ты думаешь, что Келлхус не поделился этим со мной?

Ахкеймион почувствовал комок в горле. Он старался не обращать внимания на вспышки на горизонте.

– Потому что ты сказала, что любишь его.


Непрестанный грохот кимвалов задавал ритм адскому продвижению Багряных Шпилей. Они выжигали все перед собой. Что бы ни пытались противопоставить им язычники, все разлеталось, как пламя свечи гаснет от ветра. Отряды всадников, лучники на крышах – все горело в магическом огне. За исключением наблюдателей, шедших за ними по воздуху, большинство из выживших семидесяти четырех высокопоставленных чародеев шагали по земле сквозь огонь, прикрывая оберегами себя и своих джаврегов. Омываемый светом последовательных Напевов, каждый отряд волок за собой мерцавшую огнями тьму. Чародеи взбирались на пандусы из почерневших камней, курганы обломков, находили опору и производили еще более сокрушительное опустошение. Камни летели в небо, оставляя за собой полосы дыма. Карнизы и колонны падали под ноги, поглощенные черными волнами разрушения. Весь мир погрузился в блестящий поток крови и бездонную черноту. Колдуны переступали через шипящие от жара трупы.

Над гигантским пламенем и завесой дыма проступали Первый храм и Ктесарат. Они становились все ближе и ближе, пока не заслонили весь горизонт. Багряные адепты настойчиво вызывали врагов на бой, но никто им не ответил.

Фаним бежали от них, как обезумевшие звери бегут от огня.


Только небо…

Изо всех миров только небо давало им передышку, краткое освобождение от терний мирской суеты. Пламенеющими глазами они озирали темный земной ландшафт. Солнце пылало неестественно ярким белым светом. Внизу сверкали молнии, исчезая вдали, как снежок, пущенный по льду. Они видели светлые морские берега как широкие пустые полосы – голубые и цвета блеклой охры.

Они горделиво изгибались и взмахивали крыльями.

Зиот. Сетмахага. Сохорат.

Только здесь, на границе этого проклятого мира.

Затем к ним воззвал грохочущий Голос, терзая их и упрекая. Они разом запрокинули свои тяжелые головы, завыли в синей бездне, а затем нырнули вперед, в путаницу клубящихся облаков. Ветер хлестал их по глазам, но они не умели плакать.

Как камни, они пали вниз из чрева тучи.

Горящий Шайме окружала тьма. Они учуяли смертных: люди прыгали по темным улицам, как обезьяны, – насиловали, грабили, убивали…

Можно было бы сожрать их всех.

Но Голос! Голос! Он вонзался в них, как игла. Больнее, чем все миллионы зубов этого мира.

Они влетели в сердце города, следуя за порывом восточного ветра, затем один за другим спустились на крышу Первого храма.

Голос подтвердил, что все правильно.

Они распластались на кровле, как жуки. Они чуяли внутри безглазых. Они ждали.

«Нападите на них! – вопил Голос. – Разорвите их! Только в их гуще вы неуязвимы для хор!»

Они пробились сквозь кровлю, проломили мощные каменные перекрытия и упали внутрь. Из-под ливня обломков выползли дюжины людей в шафрановых одеждах, с их лбов полились синие огни. Огромные энергетические дуги зашипели вокруг раскаленных шкур.

Сохорат взревел, и штукатурка посыпалась с потолка на лес колонн. Из его пасти вылетел рой мух. Бешеные волки срывались с его лап, разбивали полотнища света и набрасывались на тех, кто прятался за ними. Зиот сжал в кулаке горящие волокна и вырывал души из плоти. Сетмахага отмел все жалкие защиты и отрывал людям головы, наслаждаясь дымящейся кровью. Он визжал от возбуждения, как тысяча свиней.

– Демон! – раздался крик, подобный грому.

Они повернулись на залитом кровью мраморном полу и увидели старого слепца, выходящего к ним из глубины храма. Что-то сверкнуло на лбу старика, словно украденная звезда. Люди высыпали из-за колонн – другие слепцы.

«Беги», – прошептал Голос.

Сетмахага пал первым, пораженный в глаз пустотой, прикрепленной к концу жезла. Взрыв жгучей соли…

Затем Сохорат. Его растекшуюся фигуру охватили потоки пламени. Он завопил.

Зиот взвился в небеса.

«Верни меня назад, человечек! Освободи от этих цепей!»

Но Багряный адепт не соглашался.

«Еще одно последнее задание… Еще один преступный план…»


Вода низвергалась отовсюду – грохочущими потоками, каплями, сплошной стеной. Келлхус остановился у пылающей жаровни. Огонь отражался в струях под бронзовым лицом идола и бросал красноватые отблески на лицо отца, сидевшего в густой тени.

– Ты пришел в мир, – слетело с незримых губ, – и увидел, что люди подобны детям.

Полоски света плясали на поверхности воды.

– Им свойственно верить в то, во что верили их отцы, – продолжала тьма. – Желать того же, чего желали родители… Люди подобны воску, вылитому в форму, – их души формируются обстоятельствами. Почему у айнрити не рождаются фаним? Почему у фаним не рождаются айнрити? Потому что их истины сделаны, они обрели форму по воле конкретных обстоятельств. Если ребенок растет среди фаним, он будет фаним. А среди айнрити он станет айнрити… Раздели его надвое, и он убьет себя.

Келлхус вдруг увидел лицо на фоне воды – белое, если не считать черных провалов на месте глазниц. Это могло показаться случайным движением, как будто отец просто переменил позу, чтобы размять тело, но это было не так.

Все, знал Келлхус, продумано заранее. Несмотря на все изменения, произошедшие за тридцать лет в большом мире, отец оставался дунианином.

– Все это очевидно, – продолжал он, снова отодвинувшись в тень, – но очевидность ускользает от них. Поскольку они не могут видеть того, что было до них, они считают, что ничего и не было. Ничего. Они не ощущают молота обстоятельств. Они не видят, как их выковывают. Они считают свободным выбором то, что на них выжгли. Поэтому они бездумно полагаются на интуицию и проклинают тех, кто осмеливается задавать вопросы. Невежество – основа их действий. Они принимают собственное неглубокое понимание за абсолютную истину.

Он поднял платок, прижал его к пустым глазницам. На бледной ткани остались два розовых пятна. Лицо снова спряталось в непроглядной тьме.

– И все же многие из них боятся. Ибо даже неверующие чувствуют бездну своей греховности. Везде, повсюду они видят доказательства того, что обманывают самих себя… «Я! – кричит каждый. – Я избранный!» И могут ли они не бояться – они, так похожие на детей, от злости топающих ногами в пыли? Они окружают себя льстецами и устремляют взгляды к горизонту в поисках знака свыше, подтверждающего, что они пуп земли, а не пуп самих себя. – Он махнул рукой, приложил ладонь к обнаженной груди. – И платят за это своей набожностью.


– А ты сам, Акка? – спросила Эсменет, и ее голос звучал сердито. – Ведь ты так же легко отдал ему свой Гнозис, как я – свое лоно.

Почему она не может просто ненавидеть его, этого грязного сломленного колдуна? Все было бы намного проще.

Ахкеймион закашлялся.

– Да… да, я это сделал…

– Тогда скажи мне вот что, святой наставник. Почему адепт Завета согласился на это немыслимое дело?

– Потому что Второй Апокалипсис… приближается…

– Весь мир на кону, а ты жалуешься, что Келлхус использует всех как оружие? Акка, ты должен радоваться…

– Я не говорил, что он не Предвестник! Он даже может быть пророком, судя по всему…

– Тогда о чем ты говорил, Акка? Ты сам понимаешь?

По ее щекам скатились две слезы.

– О том, что он украл тебя у меня! Украл!

– Спер твой кошелек, да? Забавно, поскольку я чувствую себя скорее дерьмом, чем золотом.

– Это не так.

– Неужели? Да, ты любишь меня, Акка, но я всегда была лишь…

– Но ты не думаешь!.. Ты видишь только свою любовь к нему. И не думаешь о том, что он видит в тебе!

Момент немого ужаса.

– Он солгал! Скюльвенд солгал тебе! Я нансурка. Я знаю…

– Скажи мне, Эсми! Скажи мне, что он видит!

Она вздрогнула. Откуда эта дрожь? Земля под ее коленями казалась твердой как камень.

– Истину, – прошептала Эсменет. – Он видит Истину!

Ахкеймион помог ей подняться. Она вцепилась в него и, рыдая, уткнулась в плечо.

– Он не видит, Эсми, – шептал он ей на ухо. – Он просто смотрит.

И слова повисли между ними – невысказанные, но оглушающие: «… без любви».

Она поглядела на Ахкеймиона, а он ответил ей взором, полным отчаяния, какого никогда не было в бездонных голубых глазах Келлхуса. От него пахло теплом… и горечью.

Его губы были влажными.


Элеазар разглядывал адскую картину. Он слышал собственный смешок, но говорить не мог. Что он ощущал? Злорадство, темное и глумливое, как при виде отца, наконец-то наказавшего ненавистного братца. Раскаяние и страх, даже ужас. Будто падаешь, падаешь – и никак не долетишь до земли.

И… всемогущество. Да. Словно крепкое хмельное питье струилось в его жилах или опиум распалял душу.

Как призраки обезглавленных змей, драконьи головы поднимались из-за спин воинов и извергали текучий огонь. Кто-то справа от него – Нем-Панипаль? – пел, вызывая кипящие облака черноты. Из них ударила ослепительная молния. Камни взорвались. Башня резко покосилась, обрушилась и теперь лежала на земле как пустой стручок.

Волна пыли накрыла великого магистра, и он рассмеялся. Шайме горит! Шайме горит!

К Элеазару пробрался Саротен. Щитоносцев при нем не было. Зачем этот дурак рискует…

– Ты слишком давишь на них! – крикнул тощий колдун. На его морщинистом лице виднелись следы сажи. – Ты тратишь наши силы на детей, женщин и тупые камни!

– Убьем всех! – сплюнул Элеазар. – Мне все равно!

– Но кишаурим, Эли! Мы должны сохранить себя!

Почему-то он вдруг вспомнил обо всех рабынях, сосавших его член, о неге шелковых простыней, о роскошной агонии оргазма. Вот на что это похоже. Он видел, как Люди Бивня возвращаются из боя: перемазанные кровью, со смеющимися жуткими глазами…

Словно желая показать это Саротену, Элеазар повернулся к нему и обвел жестом дьявольское побоище вокруг них.

– Смотри! –презрительно приказал он. – Смотри, что мы – мы! – сделали!

Перепачканный сажей колдун в ужасе уставился на него. На его потной коже играли отблески пламени.

Элеазар отвернулся, чтобы еще раз насладиться зрелищем своих великих трудов.

Шайме горит… Шайме.

– Наша мощь, – хрипло выговорил он. – Наша слава!


С парапета у ворот Мирраз Пройас смотрел на город, не веря глазам своим.

Огромное скопление облаков, темное и клубящееся, с громом ползло над городом. Оно неестественно закручивалось внутрь себя, и ось вращения проходила через Священные высоты. От одного взгляда на него кружилась голова. Отсюда, со стены, Первый храм казался невероятно близким. Пройас даже видел вооруженных фаним, которые выскакивали из тьмы внешней колоннады, бежали вниз по ступеням и исчезали за зубчатым валом Хетеринской стены. Но его ужасала огромная завеса дыма и огня, что шла на высоты от руин ворот Процессий. Узкие полосы, белые как мел. Тучи охряной пыли. Клубы серого. Непроглядный и черный, как жидкий базальт, дым. И во всем этом сверкали огни, струи молний и золотые водопады. Целые улицы города были разрушены до основания.

Ингиабан разразился безумным смехом.

– Ты когда-нибудь видел такое?

Пройас хотел урезонить его, но мельком увидел человека в багряной одежде – он прокладывал себе путь по трупам, устилавшим землю. Багряный пошатнулся, поскользнувшись в крови. Его серо-стальные волосы, заплетенные в косу, болтались у левого плеча.

– Что вы делаете? – закричал Пройас.

Багряный адепт даже не заметил его, встал лицом на запад и вскинул руки к небу.

– Вы разрушаете город!

Старик обернулся так быстро, что расшитый подол его платья не сразу взметнулся за его движением. Несмотря на усталые глаза и сутулость, голос его был сильным и яростным:

– Неблагодарный конриец! Кишаурим владеют небесами. Они используют тьму, чтобы спрятать свои хоры. Если мы проиграем сражение, все будет потеряно! Ты понимаешь? Священный Шайме… Да пропади пропадом этот гребаный город!

Потрясенный поведением старика и его злобой, Пройас молча попятился. Выругавшись, адепт вернулся к своему делу, а Пройас не мог отвести взгляд от ближайшей башни. На парапете появились крохотные фигурки, и среди них еще один адепт с белой бородой. Он перегнулся через парапет, протянул руки к западу, запел, и глаза его вспыхнули огнем. Черные облака прочертили небо, хотя Менеанорское море по-прежнему спокойно сверкало голубым и белым, купаясь в далеком солнечном свете.

Чародей рядом с Пройасом тоже запел. Внезапный порыв ветра взметнул его рукава.

И чей-то голос прошептал: «Нет… Не так…»


Завеса воды рисовала между ними мерцающие линии и размазанные тени. Келлхус уже не пытался вглядываться сквозь них.

– Власть, – говорил Анасуримбор Моэнгхус, – это всегда власть над кем-то. Если ребенок может стать кем угодно, то в чем разница между фаним и айнрити? Или между нансурцем и скюльвендом? Как податлив человек, если любой, попадая в жернова обстоятельств, может стать убийцей! Ты быстро усвоил этот урок. Ты посмотрел на большой мир и увидел тысячи тысяч: их спины гнутся на работе, их ноги раздвигаются, их рты твердят писание, их руки куют сталь… Тысячи тысяч, каждый вертится в кругу одних и тех же действий, каждый – винтик в великой машине наций… Ты понял, что, как только люди перестанут кланяться, императорская власть падет, кнуты будут отброшены, рабы перестанут повиноваться. Для ребенка быть императором, или рабом, или купцом, или шлюхой, или кем угодно – это значит, что остальные вокруг тебя ведут себя соответственно. И люди ведут себя так, как подсказывают им их убеждения. Ты увидел эти тысячи тысяч, разбросанных по миру и живущиж согласно иерархии, в которой действия каждого полностью подстроены под ожидания других. Место человека, понял ты, определяется убеждениями и представлениями других. Вот что делает императоров императорами, а рабов – рабами… Не боги. Не кровь. Жизнь народов определяется действиями людей, – говорил Моэнгхус. Голос его преломлялся в густом шуме воды. – А люди действуют согласно своей вере. А верят они в то, во что их научили верить. И поскольку они не замечают того, как их учат, они не сомневаются в собственной интуиции…

Келлхус осторожно кивнул.

– Они верят этому абсолютно, – сказал он.


Он вцепился в руку Эсменет и поволок ее к развалинам мавзолея. Она улыбалась сквозь слезы, ее лицо было душераздирающе прекрасным, а позади, где-то левее ее щеки, крошечный – не больше веснушки – над дымом и пламенем возвышался Первый храм.

У юго-восточного угла мавзолея камни разрушились до самого основания. Ахкеймион перешагнул развалины, примял траву. Втащил Эсменет в пятнистую тень, где укоренились молодые деревца. Насекомые жужжали в последних солнечных лучах. Они снова поцеловались, обнялись еще крепче. И опустились на землю, холодную и жесткую, поросшую травой.

«Нет, – шептал кто-то у него в душе. – Не так… не так!»

Ахкеймион понимал – они оба понимали! – что они делают. Они выжигали одно преступление другим… Но не могли остановиться. Хотя он знал, что потом Эсменет возненавидит его. Знал, что именно этого она и хочет… Нечто непростительное.

Она плакала, она что-то шептала. Но Ахкеймион сейчас мог различать только крики боли, страсти и укора.

«Что я делаю?»

– Я не слышу тебя, – прошептал он, возясь с подолом ее платья, обернувшегося вокруг ног.

Что это за исступление? Что за ужас притаился у него в душе?

Сейен сладчайший! Как бьется сердце!

«Пожалуйста. Пожалуйста».

Эсменет мотала головой, закусив пальцы.

– Мы обречены, – шептала она. – Он любит меня… Он убьет…

Ахкеймион вошел в нее.


Амотейские и кианские наблюдатели покидали стены и разбегались по темным улицам. Пришли железные люди с огненным колдовством и ревущими рогами. Проклятые идолопоклонники! Никто не может им противостоять. Где падираджа? Где его стражи? Его гранды и великолепные кони? Его Водоносы? Где они все?

Тусклый дым стлался над западными кварталами Шайме. Пепел падал как снег. Обезумевшие горожане убегали от бесстрастных и безликих конрийцев с опущенными серебряными забралами. Схватки были короткими и страшными. Люди встречали родственников с других улиц и, задыхаясь, коротко говорили о багряных куррай, сжигающих все на своем пути, о северянах в черных кольчугах, которые размахивают отрубленными головами и воют по-волчьи.

Но многие собрались на рыночной площади Эшарса, где под треугольным вымпелом остановился настоящий вельможа, князь Хукал Монгилейский с четырьмя сотнями всадников родом из беспощадных равнин Великой Соли. Амотейских новобранцев тут же строили в ряды на брусчатке, а сам князь в черных одеждах кричал, напоминая о Фане и его несгибаемом мужестве. Вскоре на площади уже стояли около двух тысяч верных, расправив плечи и воспрянув духом.

И как раз вовремя. Сеча выплеснулась на ближние улицы, где фаним обороняли от конрийских рыцарей наспех сооруженные баррикады. Идолопоклонников становилось все больше, к ним присоединялись отдельные отряды, рыскавшие по улицам. Когда их скопилось несколько сотен, они ринулись в бой. Наступление возглавили анплейские бароны и рыцари, жаждущие отомстить за смерть Гайдекки, их любимого графа-палатина. Но их оттеснил Хукал с монгилейцами. Решительную атаку удалось организовать, только когда прибыли принц Пройас и палатины Ингиабан и Ганьятти. Амотейцы поддались довольно легко, они разбежались по восточным улицам, и многих конрийцы перехватили на флангах. Но монгилейские всадники оказались куда тверже, и их нападение стало страшным испытанием. Даже если они теряли лошадей, они сражались с дикой яростью. Ганьятти, палатин Анкириона, обменялся ударами с самим князем Хукалом. Язычник отбил его щит и рассек ему грудину с такой силой, что сломал свою саблю. Ганьятти опрокинулся на спину и упал под копыта коней.

Смерть кружила над землей.

Конрийцы под началом неистового Пройаса отогнали языческих всадников и отбили изуродованное тело палатина. Монгилейцы рассеялись по прилегающим улицам. Выкрикивая страшные клятвы, осиротевшие анкирионцы бросились в погоню.

Но принц оттащил Ингиабана в сторону.

– Что такое? – прогудел из-под забрала коренастый палатин.

– Где они? – спросил Пройас. – Где фаним?

– Ты о чем?

– Они лишь делают вид, что защищают город.


Келлхус видел только пальцы отца, лежащие на обнаженном бедре. Ноготь большого блестел.

– Как дунианин, – продолжал бесплотный голос, – ты не имел выбора. Чтобы владеть собой, ты должен был овладеть обстоятельствами. А чтобы управлять обстоятельствами, ты должен был подчинить волю людей, рожденных в большом мире. Ты должен был сделать народы своими инструментами. Потому ты постоянно изучал их верования. Это аксиома. Ты понял, что если истина идет вразрез с интересами сильных мира сего, то ее называют ложью, а ложь, служащая их интересам, зовется истиной. И ты осознал, что так и должно быть, поскольку именно вера, а не правда сохраняет народы. Почему императорская кровь считается божественной? Зачем рабам говорят, что страдание есть добродетель? Вот что делает вера: она разрешает или запрещает. Это самое важное. Если бы люди считали, что всякая кровь одинакова, знать была бы низвержена. Если бы люди считали, что деньги – это гнет, купцы разорились бы. Народ принимает только ту веру, которая сохраняет сложную систему пересекающихся действий, позволяет совершать их. Для рожденных в мире, как ты понял, правда не имеет смысла. Иначе почему они живут во лжи? Первое твое решение было простейшим. Ты заявил, что принадлежишь к высшей касте, что ты князь. И как только ты сумел кого-то убедить в этом, ты потребовал, чтобы остальные вели себя соответственно. Этот простой обман дал тебе независимость. Никто не смел приказывать тебе, поскольку все верили, что этого делать нельзя. Но как ты сумел убедить их в своем праве? Первая ложь поставила тебя на одну доску с ними. Но какая ложь сделала тебя их хозяином?


Их тела сами вспомнили былой пыл. Когда он закрывал глаза, она была здесь, под ним, вокруг него, она принимала его нежную жажду, она задыхалась и кричала, задыхалась и кричала. Он сжимался внутри нее, как кулак, и оживал в ее сердце, в ее влажном лоне.

Она тянулась к его лицу, притягивала его к своему горячему рту. Она рыдала, целуя его.

– Ты был мертв!

– Я вернулся за тобой…

Что угодно. Даже мир.

– Акка…

– За тобой.

Эсми. Эсменет. Она задыхается и кричит…

Какое странное имя для шлюхи.


Из огромного водопада взлетали облака брызг, и Келлхус промок до нитки. По щекам его катились капли воды, как слезы. Он слушал.

– Ты понял, что верования, как и люди, имеют свою иерархию, что одни имеют больше власти, чем другие, и что религия стоит выше всего. Есть ли этому лучшее доказательство, чем Священное воинство? Действия стольких людей объединяются ради одной цели вопреки множеству природных слабостей, вопреки страху, лени, жалости… Ты прочел их священные книги и обдумал власть слов над людьми. Ты прозрел основную функцию айнритизма: привязать веру к тому, что нельзя увидеть, и таким образом обеспечить повторение всей совокупности действий, создающих народ. Усомниться в этом порядке вещей – значит усомниться в самом Боге, создавшем их. Бог защищает положение человека, и сила власти, подменяющая правду для императора и раба, скрыта от глаз и не видна. Задавать вопросы становится не просто опасно, не просто дико – это бесполезно, поскольку ответы лежат вне этого мира. Рабы сжимают кулаки, угрожая небесам – но не хозяевам.

Голос отца, так похожий на его собственный, заполнял все пространство подземелья нелюдей.

– И тут ты увидел Кратчайший Путь… Ибо ты понял: этот трюк, обращающий глаза угнетенных к небесам, отвлекая от руки с кнутом, послужит твоим целям. Чтобы овладеть обстоятельствами, надо управлять действиями. Чтобы управлять действиями, надо управлять верой. Чтобы управлять верой, надо стать гласом небес. Ты дунианин, один из Обученных, а люди с их чахлым умишком – не более чем дети.


С высот разрушенного святилища Азореи тидонцы из личной гвардии Готьелка первыми увидели это: вспышка, за ней громовой раскат.

Вожди Священного воинства обыскали прилегающие к городу равнины, послали разведчиков даже к раздвоенным предгорьям Бетмуллы, но не нашли ни следа Фанайяла и его языческой армии. За исключением того, что Шайме сдан – во что айнритийские командиры едва могли поверить, – это могло означать только одно.

Наблюдатели, расставленные на холмах Шайризорских равнин, были наготове, как и граф Готьелк – он держал в резерве несколько тысяч тидонцев, хотя штурм стен Шайме много лет оставался его заветной мечтой. Все ожидали, что кианцы займут поле, поскольку там можно в полной мере использовать присущие им скорость и мобильность.

Способ действий, однако, озадачивал.

Граф получал донесения, где говорилось об активности язычников на юго-восточном направлении от Шайме, вблизи ворот Тантанах. Готьелк отправил гонцов к айнонам Чинджозы, фланги которого находились ближе всего оттуда, а потом приказал начать общее наступление. Если войско фаним предпримет вылазку из восточных ворот, он, согласно божественным наставлениям Воина-Пророка, должен будет собрать войска вдоль реки Йешималь, чтобы защитить два моста и один довольно опасный брод. Под штандартами с черно-золотым Кругораспятием тидонские рыцари в латах возглавили наступление, идя рысью на трофейных конях. Слева от них дымился Святой город. Люди смеялись и показывали на айнонские знамена на многобашенных стенах Татокара. Продвижение было привычным, почти легким. Закаленный боями старый граф не обращал внимания на время, поскольку язычникам понадобится много часов, чтобы просочиться сквозь ворота и построиться для битвы.

Но ворота не открылись.

Саперы работали много недель, подрывая основание стен. Никакие стены, говорил ясноглазый падираджа, не спасут нас, если начнут воевать магические школы. На помощь призвали математиков из Ненсифона и великого архитектора Готаурана аб Сураки. А потом привлекли кишаурим.

Всадники на Азорее застыли и смотрели в изумлении. Блеснул свет – белый, голубой и синий, – затем дальние ворота Тантанах и кусок стены рядом с ними рухнули, подняв огромную тучу пыли. Ветер был слабым, и клубы пыли развеялись не сразу. Несколько мгновений видны были лишь огромные тени. Затем люди увидели мастодонтов – целые дюжины! – топтавших обломки. Когда послышались их пронзительные трубные вопли, первые кианские всадники уже мчались по Шайризорским равнинам.

Грохот языческих барабанов внезапно усилился.


– Тебе оставалось только убедить их, что разница между твоим интеллектом и их разумом – как расстояние между миром и Той Стороной. Сделай это, и они дадут тебе полную власть, будут преданы тебе до конца. Путь этот узок, но очень прост. Ты взращивал их благоговение и их убеждения, ты рассказывал им о том, о чем не может знать ни один человек. Ты взывал к искрам Логоса в их душах. Ты разбирал логику их пристрастий, объяснял значение старых догм. Ты давал им веру, основанную на истине, а не на ритуале. Ты вскрывал их страхи и уязвимые места, показал им, кто они есть, и в то же время использовал их слабости в собственных целях. Ты дарил им уверенность, хотя все в мире – тайна. Ты льстил им, хотя все в мире – безразличие. Ты показал им цель, хотя в этом мире царит анархия. Ты учил их неведению. И все это время ты говорил, что ты сам – один из них. Ты даже делал вид, будто гневаешься, когда они осмеливались высказывать сомнения. Ты ничего не навязывал и не предполагал. Ты воспитывал. Ты давал одному человеку колесо, другому – ось, третьему – упряжь, зная, что рано или поздно они соберут все части вместе и получат собственное откровение. Ты связал их предположениями, чтобы однажды они сделали тебя своим заключением.

Гладко выбритое лицо появилось в неверном свете огней. Сквозь завесу воды оно казалось ухмыляющимся черепом.

– И они сделали тебя пророком. Но даже этого было недостаточно, – продолжали шевелиться губы. – Не имевшие власти ничего не теряли, когда ставили тебя между собой и богами, поскольку давно перепоручили свои действия другим. Служение – самая инстинктивная привычка. Но те, кто наделен властью… Править от имени несуществующего короля – значит править напрямую. Рано или поздно знать должна была восстать. Кризис был неизбежен…

Моэнгхус встал – бледный, размытый, словно поднявшийся от земли пар. На мгновение вода очертила его фигуру, затем он вышел, весь мокрый, и обратил глазницы на сына. Он был обнажен, если не считать льняной набедренной повязки. Темные завитки лобковых волос просвечивали сквозь мокрую ткань. От усыпанной каплями кожи поднимался пар.

– Тогда, – сказало безликое лицо, – вероятностный транс подвел меня…

– Значит, ты не ждал видений? – спросил Келлхус.

Лицо отца оставалось совершенно бесстрастным.

– Каких видений?


Казалось, крик надорвал его горло. Прошло несколько мгновений, пока Багряные колдуны наконец закончили свою песнь. Колдовское сияние потускнело, затем угасло совсем. Барабаны грохотали под трескучим дождем пламени.

Красные огни.

Элеазар больше не смеялся. Он стоял за спинами первых отрядов, в сердце адской просеки, которую проложили через город его адепты. Из развалин поднимался дым, пламя взметалось ревущими башнями, стены торчали из гор битого кирпича, плавные волны дыма накатывали на зазубренный гребень, оставшийся от стены Татокара. Склоны Ютерума возвышались над завесой огня среди Хетеринских стен. Так близко! Стоит чуть вытянуть шею, и можно увидеть купол и карнизы Ктесарата.

И там они найдут их… этих убийц.

Кишаурим бросили им вызов, и они пришли. Через многие мили и бесчисленные лишения, через все унижения. Они выполнили свою часть сделки. Теперь пора подвести счеты. Сейчас! Сейчас!

«Что за игру они затеяли?»

Все равно. Все равно. Если надо, он сотрет Шайме с лица земли. Перевернет всю землю!

Элеазар прижал к лицу багряный рукав. Несмотря на протесты Шалмессы, капитана джаврегов, он отодвинул в сторону высокий плетеный щит и поднялся на монолитный каменный выступ среди развалин. Волны жара окутали его.

– Сражайтесь! – крикнул он фигуркам вдалеке. Черное небо вращалось над ним. – Сражайтесь!

Чьи-то руки схватили его и потащили назад. Он вырвался.

Саротен закричал:

– Эли, рядом хоры! Очень много… Ты что, не чувствуешь?

Неплохо бы вымыться, мелькнула в голове глупая мысль. Соскрести с себя все это безумие.

– Конечно! – огрызнулся Элеазар. – Под развалинами. В руках у покойников!


Мир вокруг казался черным и гулким, он вспыхивал белым огнем. Келлхус поднял ладонь.

– Мои руки… когда я смотрю на них, я вижу золотой ореол.

Испытующий взгляд.

– У меня нет с собой моих глаз, – отозвался Моэнгхус, и Келлхус понял, что отец говорит об аспидах, которых используют его собратья-кишаурим. – Я хожу по этим залам по памяти.

Несмотря на все признаки жизни, отец походил на каменную статую. Он казался маской без души.

– Бог, – сказал Келлхус. – Он не говорит с тобой?

Снова испытующий взгляд.

– Нет.

– Любопытно…

– И откуда же исходит его голос? – спросил Моэнгхус. – Из какой тьмы?

– Не знаю… Приходят мысли. И знаю одно – они не мои.

Бесконечная пауза.

«Он погружается в вероятностный транс, как и я…»

– Тот безумец сказал то же самое, – проговорил Моэнгхус. – Возможно, испытания расстроили твой разум.

– Возможно…

Еще один испытующий взгляд.

– Не в твоих интересах обманывать меня. – Молчание. Каменное лицо. – Разве что…

– Разве что я пришел тебя убить, как приказали наши братья-дуниане. Этого ты опасаешься?

Тот же взгляд.

– У тебя не хватит сил превзойти меня.

– Хватит, отец.

Новая пауза, чуть длиннее.

– Откуда, – сказал наконец отец, – ты это знаешь?

– Я знаю, почему ты был вынужден призвать меня.

Внимательный испытующий взгляд.

– Значит, ты постиг ее.

– Да… Тысячекратную Мысль.

Глава 16. Шайме

Сомнения порождают понимание, понимание порождает сострадание. Воистину, это убеждение, которое убивает.

Паркис. Новые аналитики
Весна, 4112 год Бивня, Шайме


Чадящие факелы. Красные лица, обмякшие от страха. Темная кирпичная кладка, заляпанная и смердящая развороченными внутренностями. Нависшие потолки, такие низкие, что даже самым низкорослым лучникам приходится пригибаться.

Люди кашляли и не могли вздохнуть, но не из-за сточных вод, намочивших обувь. Огонь наверху пожирал воздух…

По крайней мере, так сказал Водонос.

Кишаурим стояли у выхода. Висевшие у них на шеях аспиды тянули серебристо-черные головы вверх. Идолопоклонники затихли. Сводчатые потолки больше не дрожали от ударов и взрывов. Каменная крошка уже не сыпалась на их шлемы.

Он наклонил бритую голову, словно прислушиваясь…

– Погасите свет, – приказал он. – Закройте глаза.

Они опустили факелы в навозную жижу. На мгновение искры голубого света осветили их ноги. И все погрузилось во мрак… Затем невероятно яркая вспышка. Оглушительный треск.

– Вперед! – крикнул Водонос. – Наверх! Наверх!

Внезапно все стало голубым, подсвеченное раскаленным пятном на лбу Водоноса. Люди двинулись вперед, толкаясь и сплевывая пыль. Один за другим они протискивались мимо слепца, взбирались по склону из оплавленного камня и оказывались среди пламенеющих руин.


– Голос, который ты слышишь, – сказал старший дунианин, – не является частью Тысячекратной Мысли.

Келлхус пропустил его слова мимо ушей.

– Отведи меня к ним.

– К кому?

– К тем, кого ты держишь в заточении.

– А если я откажусь?

– Почему ты откажешься?

– Потому что мне надо пересмотреть мои предположения, исследовать непредвиденные изменения. Я не учел этой возможности.

– Какой возможности?

– Что большой мир способен в большей степени сломать, чем просветить. Что ты придешь ко мне безумным.

Бесконечное течение воды, тяжелый воздух и тяжелые камни.

– Попробуй отказать мне, и я убью тебя, отец.


Низко пригнувшись в седлах, кианцы прорвались через разрушенные ворота Тантанах к реке Йешималь. Хлопали полы их разноцветных халатов поверх блестящих кольчуг. Сначала несколько десятков, потом сотни – они летели как стрелы. А из Йешимальских ворот, совсем близко от фланга айнонов, мчались другие.

Тидонские конники уже ясно различали фаним от святилища и трубили тревогу. Старый граф Ангасанорский рысью выехал вперед. Он видел огромное облако пыли над дальними кварталами города, но наполовину рухнувшая арка Скилурского акведука закрывала ему обзор. Поскольку рога продолжали трубить, он выругался и отправил вперед разведчиков.

Но было поздно.

Первые кианцы, взмыленные от скачки, добрались до Йешимали. Они брали под свой контроль переправы. Для всадников, смотревших от святилища Азореи, это выглядело так, будто Шайме накренился и сама война выплеснулась из него. Вскоре огромное войско фаним, способное поглотить армию тидонцев, неслось по Шайризорским равнинам. За всадниками тяжелой поступью шли несколько мастодонтов: они тянули деревянные плоты, перетаскивая их через груды развалин. И тогда трубачи с предельной ясностью поняли коварный план падираджи.

Граф Готьелк приказал конникам перейти в галоп и обогнать пехотинцев, которых было гораздо больше. Сразу за акведуком он увидел, что сотни язычников уже перебрались через реку и развернулись среди вытоптанных полей и перелесков. Воздев булаву, Готьелк призвал соотечественников построиться. Когда он увидел, что его соратники – графы Ийенгар, Дамергал и Вериджен Великодушный – тоже съехали с акведука, он закричал и направил коня прямо к бурлящим водам Йешимали.

С громким кличем таны и рыцари Се Тидонна помчались следом.


Они шли в абсолютном мраке, по коридорам более древним, чем Бивень. Отец вел сына.

Рев водопада стих и превратился в шелест, столь же неопределенный, как чернота. Шорох шагов эхом отражался от покрытых резьбой стен. Келлхус излагал отцу свои выводы и суждения о нем. Он не вдавался в детали: помня о том, как Моэнгхус манипулировал Найюром, он старался предусмотреть все вероятности.

– Ты сбежал от утемотов и повернул не на восток, а на юг. Ты знал, что свазонд, который спасет тебя в степи, может убить тебя в Нансуре. Так ты оказался в землях фаним. Сначала они держали тебя в заточении. Их ненависти далеко до убийственной ярости нансурцев – это было до битвы при Зиркирте, – но скюльвендов они тоже не любят. Ты выучил их язык и объявил о своем поклонении Фану. Будучи грамотным, ты легко убедил своих захватчиков продать тебя как раба. И тебя продали за хорошую цену. Вскоре тебя освободили, ибо любовь, которую ты внушил своим хозяевам, переросла в благоговение. Даже фанимские жрецы не могли сравниться с тобой в понимании своего писания, да и любого другого. Вместо того чтобы бить кнутом, они молили тебя отправиться в Шайме – к кишаурим, к власти, о какой никто из дуниан и не мечтал.

Пять шагов. Келлхус чувствовал, как на коже отца высыхает влага.

– Мои умозаключения были безошибочны, – произнес Моэнгхус из темноты за спиной.

– Воистину, мы намного выше мира. Они по сравнению с нами – даже не дети. С чем бы мы ни сталкивались, будь то их философия, медицина, поэзия или вера, мы видим гораздо глубже, и наша сила гораздо больше… Итак, ты решил, что можно принять на себя Воду и стать одним из богоподобных Индара-Кишаурим. И поскольку сами кишаурим едва понимали метафизику своих ритуалов, ты не мог узнать ничего, что противоречило бы этим предположениям. Ты не мог узнать, что Псухе есть метафизика сердца, но не ума. Метафизика страсти… Поэтому ты позволил им ослепить себя, а потом обнаружил, что твоя сила пропорциональна твоим остаточным страстям. То, что ты принял за Кратчайший Путь, оказалось тупиком.


Воздух дрожал от грохота барабанов. Высоко над руинами улиц и домов ждали назначенные Багряными адептами наблюдатели. Они опирались на эхо земли в небесах. Между ними поднимались столбы дыма. Под ногами бушевал огонь. Черные облака вращались над головами. Наблюдатели едва видели отряды своих братьев внизу, на истерзанной до самого горизонта земле. Они почувствовали хоры прежде, чем заметили первых лучников, – маленькие кольца пустоты, словно призраки, клубились на разрушенной земле. Наблюдатели обменялись встревоженными криками, но никто не знал, что делать. Со времен войн школ Багряные Шпили не помнили такой битвы.

Вспышка. Белый огонь с перламутрово-черным ободком. Римон, один из наблюдателей, рухнул на землю и рассыпался солью.

Остальные разлетелись по небу.

Полные ужаса крики привлекли внимание Элеазара к облакам у него за спиной. Он увидел поток пламени, с ревом низвергавшийся с гор на выжженную землю. Он оглянулся по сторонам, заметил страх и безумие на лицах людей. Но его собственный ужас куда-то исчез. Вместо этого по его щекам потекли горючие слезы. Он ощутил такое облегчение, что готов был взлететь вверх, как пузырь всплывает из воды.

Это случилось… Это случилось!

Он бросил взгляд на вздымающиеся горы, на золотой купол Ктесарата между сплетающихся языков пламени. Затем посмотрел по сторонам на горящие здания, окружавшие расчищенную площадь. Они были везде, как и всегда. Кишауримское дерьмо. Окружили.

– Они пришли! – загремел его колдовской хохот. – Наконец-то они пришли!

Адепты Багряных Шпилей, такие маленькие среди порожденных ими огней, построились на опаленных руинах и разразились радостными воплями. Их великий магистр вернулся.

Струи сияния, ослепительно белого и голубого, били сквозь окружающие их стены пламени.


– Сеоакти и остальные уважали тебя, – продолжал Келлхус. – В качестве Маллахета ты заслужил славу, и она распространилась далеко за границы Киана. Ты сияешь в Третьем Зрении. Но втайне они считали, что ты проклят Единым Богом – ведь Вода избегала тебя. Без глаз твоя способность видеть грядущее весьма сузилась. Долгие годы ты вел безуспешную войну против обстоятельств. Твой интеллект изумлял и давал тебе доступ в самые высокие советы, но как только люди уходили из-под влияния твоего присутствия, они начинали шептать: «Он слаб». Затем, лет двенадцать назад, ты обнаружил первых шпионов-оборотней Консульта – вероятно, по голосам. Кишаурим забеспокоились, несомненно. Хотя никто ничего не знал об этих тварях, обвинили во всем Багряных Шпилей. Кишаурим считали, что лишь самая сильная магическая школа способна так нарушить правила – проникнуть в их ряды. Но ты – дунианин, и, хотя наши братья не посвящены в таинства, в понимании земного нам нет равных. Ты догадался, что оборотни не колдовского происхождения, что они лишь механизмы из плоти. Но ты не мог убедить в этом остальных. Кишаурим хотели внушить Багряным Шпилям, что те вступили на опасную тропу и последствия не заставят себя ждать. Поэтому они убили великого магистра Багряных и начали войну, сейчас подходящую к развязке…

Келлхус случайно задел ногой что-то на полу. Что-то пустое и волокнистое. Череп?

– Но ты, – не останавливаясь, продолжил он, – захватил оборотней и долгие годы пытал, пока не сломил их сопротивление. Ты узнал о Голготтерате, о стенах, воздвигнутых вокруг остова древнего Ковчега, упавшего из пустоты в те дни, когда Эарвой правили нелюди. Узнал об инхороях и их великой войне против давно ушедших нелюдских королей. Узнал, как последние из этой злобной расы, Ауранг и Ауракс, совратили сердце их нелюдского захватчика Мекеретрига, а тот, в свою очередь, соблазнил Шеонанру, великого магистра Мангаэкки. Ты узнал, как эта нечестивая клика прорвала чары вокруг Голготтерата и присвоила его ужасы. Ты узнал о Консульте…

– Ты произносишь слова… – послышался из-за спины голос Моэнгхуса. – «Нечестивый», «совратил», «извращенный»… Зачем ты так говоришь? Ведь ты понимаешь, что это лишь способы контроля.

– Конечно, ты узнал о Консульте, – продолжал Келлхус, пропустив замечание мимо ушей. – Как и большинство жителей Трех Морей, ты считал его давно мертвым. Вот основа заблуждений Завета. Но в том, что ты выпытал у пленников, было слишком много логики и слишком много подробностей, чтобы счесть это выдумкой. Чем глубже ты вникал, тем тревожнее становились сведения. Ты прочел «Саги» и усомнился, найдя их слишком фантастичными. Уничтожение мира? Ни одно зло не может быть столь огромным. Ни одна душа не может быть столь безумной. И что это даст в итоге? Кто станет прыгать в пропасть? Но шпионы-оборотни все разъяснили. Из их визга и воя ты узнал, зачем нужен Апокалипсис. Ты понял, что границы между нашим миром и Той Стороной не являются твердыми, что, если очистить мир от достаточного количества душ, его можно будет запечатать и закрыть. От богов. От рая и ада. От воздаяния. И что важнее всего, от проклятия. Консульт, как ты понял, хотел спасти свои души. И если верить твоим пленникам, он приблизился к завершению тысячелетних трудов.

Во тьме Келлхус изучал отца с помощью других чувств: по запаху обнаженной кожи, по движению воздуха, по шороху босых ног.

– Ко Второму Апокалипсису, – сказал отец.

– Ты один знал их тайну. Ты один умел определять их шпионов.

– Их надо остановить, – ответил Моэнгхус. – Уничтожить.

– И ты стал размышлять обо всем, что выдали оборотни, на долгие годы погрузившись в вероятностный транс.

С самого начала, с момента спуска в пустоши Куниюрии Келлхус думал об этом человеке – о том, кто вел его сейчас по коридорам тьмы. Схема за схемой, вероятность за вероятностью. Разветвление бесчисленных альтернатив, возникающих и исчезающих с каждой пройденной милей, с каждым озарением и предчувствием.

«Я здесь, отец. В доме, который ты приготовил для меня».

– И ты начал, – сказал Келлхус, – обдумывать то, что должно было стать Тысячекратной Мыслью.

– Да, – кивнул Моэнгхус.

Едва он сказал это, как Келлхус ощутил изменения – в акустике, в запахах, даже в температуре воздуха. Черный как смоль коридор вывел их в какой-то зал. Там были разные существа, еще живые и уже мертвые. Множество существ.

– Мы пришли, – сказал отец.


Под сводами облаков рыцари Се Тидонна мчались по мертвым полям и вытоптанным садам. Над окутанным дымом Шайме плескались на ветру знамена: нангаэльские Три Черных Щита, Белый Олень Нумайнейри, Красные Мечи Плайдеола и прочие древние знаки северных народов. Под черно-золотым Кругораспятием несся перед ними Готьелк, граф Ангасанорский, и земля гремела под копытами его коня.

Расстояние сокращалось. Все больше фаним выходили на обрывистые берега Йешимали и присоединялись к рядам язычников. В айнрити полетели стрелы. Пока отдельные, случайные: они либо отскакивали от огромных плетеных щитов, либо застревали в толстом войлоке. Несколько лошадей с диким ржанием упали, наездники покатились по земле, но остальные огибали их и мчались вперед. Шпоры подгоняли коней. Копья нацелились на врага. Длиннобородые воины призывали Гильгаоала.

Язычники начали атаку сначала беспорядочно, словно горсти семян посыпались с дерева, а затем организованно. Будто сдвинулся горизонт, темный и пестрый. Тидонцы заметили треугольный стяг Кинганьехои, прославленного Тигра Эумарны.

Люди Бивня сжали зубы и пригнулись, сжимая копья. Весь мир дрожал от нетерпения.

– Шайме! – вскричал седовласый граф, выскакивая вперед.

И все ответили ему как один:

– Шайме! Шайме! Шайме!

Голоса утонули в треске дерева, ржании лошадей и звоне мечей. Раздавались предсмертные крики. Гауслас, сын графа Керджуллы, пал первым из высокородных. Ему снес голову сам Кинганьехои в сверкающем серебряном шлеме. Воины завыли от горя, но не остановились, как и тидонцы. Эти железные люди сокрушали щиты, ломали сабли своими длинными зазубренными мечами, разбивали головы пронзительно ржущим коням.

Затем, как по волшебству, они замерли перед черно-синими водами. Речной берег был захвачен.

Вельмож Эумарны перебили или разогнали, но передышки айнрити не получили. Словно разъяренные осы, фаним собрались у флангов Священного воинства и позади него, охватили Людей Бивня огромной дугой и стали осыпать их стрелами. Раненые падали под копыта. Плацдармы у мостов были отбиты, и айнритийские командиры срывали голос, призывая солдат удержать мосты. Вокруг кипела сеча. Но фаним уже спускали деревянные плоты, которые мастодонты притащили от ворот Тантанах, и всадники грузились на первый из них. Все больше и больше стрел летело в айнрити.

Граф Готьелк посмотрел на белые стены города и увидел, что король-регент Чинджоза и его айноны пребывают в полном смятении. Многие еще толпились на парапетах. Выругавшись, Готьелк приказал трубить отступление. Они потеряли Йешималь.


Келлхус произнес колдовское слово, и появилась точка света, озарившая низкие своды. По меркам айнрити, этот зал был пышно украшен, но он не шел ни в какое сравнение с теми, что попадались на пути в глубь чрева Киудеи. Фризы вдоль стен не закрывали глубокой резьбы. Они оказались более сдержанными как по манере изображения, так и по сюжетам, словно принадлежали древним и бесстрастным временам. Но Келлхус решил, что такая суровость более соответствовала назначению зала. Здесь было что-то вроде выхода канализационного водостока древней обители.

Верстаки и странные механизмы, железные и деревянные, отбрасывали тени на стены. В дальнем конце зала, где потолок опускался так низко, что приходилось пригибаться, под сходящимися желобами стояла цистерна – высохшая и пыльная, как и все вокруг. Около нее в полу открывались два колодца или отверстия, чьи резные края по какому-то извращенному замыслу представляли собой подобие каменных рук, тянущихся из тьмы к четырем барельефам над ними – по одному на каждую сторону света. Головы изображенных на барельефах существ были запрокинуты в беззвучном вопле, конечности вцепились в камень от бесконечного отчаяния.

Над колодцами висели два шпиона-оборотня, растянутые на железных цепях.

Келлхус подошел к ближайшему из них, перешагнув через висячую воронку – часть заржавевшего передающего механизма. Сколько лет эта тварь висит здесь в полной тьме, терзаемая орудиями пыток, и прислушивается к настойчивому голосу отца?

Жестом он придвинул точку света поближе. Тени закачались, как гигантские пальцы.

Лицевые щупальца были оттянуты в стороны при помощи ржавой проволоки, закрепленной на железном кольце. Устройство из веревок и блоков позволяло поднимать и опускать внутренние лица твари.

– Когда ты узнал, что тебе не хватит сил, – спросил Келлхус, – для предотвращения второго пришествия Не-бога?

– Я с самого начала понимал, что это возможно, – ответил Моэнгхус. – Но я много лет оценивал вероятности и собирал сведения. Когда ко мне пришла первая Мысль, я оказался не готов.

Черепные коробки тварей были открыты, мозговые доли и молочно-белые извилины обнажены и утыканы сотнями серебряных иголок. Нейропунктура. Келлхус пальцем коснулся одной иголки у основания мозга. Тварь дернулась и напряглась. В яму шлепнулись экскременты. Смрад пополз по залу.

– Полагаю, – продолжал Келлхус, – Вода не совсем избегает тебя… Ведь ты сумел дотянуться до Ишуали и послать сны тем дунианам, которых знал до изгнания.

Сквозь переплетенные цепи он увидел, что отец кивнул, безволосый, подобно древним нелюдям, покрывшим резьбой эти камни. Какие тайны Моэнгхус узнал от пленников? Какой страшный шепот услышал?

– Я умею применять кое-какие элементы Псухе, требующие проницательности, а не страсти. Предвидение, призывание, толкование… Тем не менее мои призывы к тебе едва не убили меня. Ишуаль течет через весь мир.

– Я был твоим Кратчайшим Путем.

– Нет. Единственным.

Келлхус смотрел на два дубовых щита, лежавших на полу с другой стороны от колодцев. Они напоминали створки дверей, только без петель и ручек, и в каждом углу торчало по крюку, так что щиты можно было подвесить прямо под оборотнями. К щитам прибиты женщина и ребенок: с их помощью отец возбуждал или утолял похоть тварей. Жертвы умерли не так давно – их кровь поблескивала, как воск. Что это, инструменты для допроса или еще один передающий механизм?

– А мой сводный брат? – спросил Келлхус.

Глазами души он почти видел его. Пышность, властное величие – сколько раз он слышал эти описания.

Келлхус обошел оборотня с другой стороны, чтобы яснее разглядеть отца. В мерцающем свете, нагой, тот казался иссохшим… согбенным… или сломленным.

«Он использует каждое биение сердца, чтобы все переоценить. Его сын вернулся к нему безумным».

Моэнгхус кивнул и сказал:

– Ты имеешь в виду Майтанета.


Положив голову ему на плечо, Эсменет смотрела вверх сквозь деревья. Она дышала медленно и глубоко, чувствовала соль собственных слез, запах замшелого камня, горечь растертой травы. Как флажки, на ветру бились и трепетали листья, их восковой шорох ясно слышался на фоне далекого шума битвы. Это казалось волшебным, невероятным. Листья на ветках, ветки на дереве, и все это веером расходилось вверх, и все тянулось к тысячам небес.

Эсменет вздохнула и сказала:

– Я ощущаю себя такой молодой…

Его грудь под ее щекой вздрогнула от беззвучного смеха.

– Ты молода… Это мир стар.

– Ох, Акка, что мы делаем?

– То, что должны.

– Нет… я не об этом. – Она тревожно посмотрела на его профиль. – Он увидит, Акка. Посмотрит на наши лица и сразу увидит… Он узнает…

Ахкеймион повернулся к ней. Старая боль непрошедшего страха.

– Эсми.

Фырканье лошади, громкое и близкое, заставило их замолчать. Они переглянулись в смятении и тревоге.

Ахкеймион подкрался к вытоптанной дорожке, отмечавшей их путь через заросли травы, притаился за низкой каменной стеной. Эсменет подошла следом. Там оказались всадники – имперские кидрухили, – выстроившиеся длинной цепью на высотах. Мрачные и бесстрастные рыцари смотрели на пламенеющий город. Кони нервно всхрапывали и перетаптывались. Судя по звону оружия, сзади приближались новые всадники – гораздо больше.

Конфас? Но его считали мертвым!

– Ты не удивлен, – прошептала Эсменет, внезапно все поняв. Она наклонилась к Ахкеймиону. – Скюльвенд говорил тебе об этом? Неужели его предательство зашло так далеко?

– Он рассказал мне, – ответил Ахкеймион, и его голос был таким растерянным и исполненным ужаса, что мурашки побежали по коже. – Велел предупредить Великие Имена… Он не хотел, чтобы со Священным воинством случилась беда. Думаю, прежде всего из-за Пройаса. Но… когда он ушел, я мог думать только… только… – Он запнулся, глаза его округлились. – Оставайся здесь. Сиди тихо!

Эсменет попятилась и съежилась, услышав в его голосе приказ. Она прижалась спиной к раздвоенному молодому стволу.

– О чем ты, Акка?

– Я не могу этого допустить, Эсми. У Конфаса целая армия. Подумай, что может случиться!

– Именно об этом я и думаю, дурак!

– Прошу тебя, Эсми. Ты – жена Келлхуса. Вспомни, что случилось с Серве!

Перед глазами Эсменет встала эта девочка, зажимающая рукой рот, словно так можно остановить кровь, хлещущую из перерезанного горла.

– Акка! – всхлипнула она.

– Я люблю тебя, Эсменет. Любовь дурака. – Он помолчал, сморгнул слезы. – Это все, что я сумел тебе дать.

Он выпрямился и, прежде чем Эсменет успела что-нибудь сказать, вышел из развалин. В его движениях была кошмарная, не свойственная ему настойчивость. Эсменет рассмеялась бы, если бы не знала его.

Ахкеймион подошел к всадникам. Окликнул их.

Глаза его полыхали. Голос был подобен грому.


Император Икурей Конфас пребывал в необычно радостном настроении.

– Святой Шайме горит, – сказал он своим мрачным офицерам. – Войска сошлись в битве. – Он обернулся к старому великому магистру, обмякшему в седле: – Кемемкетри! Ведь твои адепты считают себя мудрыми? Скажи мне: если такое зрелище кажется нам прекрасным, как это говорит о природе людей?

Чародей в черных одеждах заморгал, пытаясь прояснить взор.

– Этозначит, мы рождены для войны, о Бог Людей.

– Нет, – ответил Конфас игриво и непререкаемо. – Война – это ум, а люди тупы. Мы рождены для жестокости, но не для войны.

Не сходя с коня, император разглядывал лагерь айнрити и Шайме, полный дыма и огня. Кроме дряхлого великого магистра рядом с Конфасом на гребне холма стояли генерал Ареамантерас, несколько обожженных солнцем офицеров и члены корпуса гонцов. Ниже по склону возле развалин, которые они не удосужились осмотреть, развернулись кидрухили. Войско приближалось сзади, уже выстроившись в ало-золотом боевом порядке. Время было выбрано безупречно. Они высадились вчера ночью в чудесной маленькой бухте в нескольких милях выше по берегу. Даже ветра помогали им. И как…

Он захихикал, глядя на то, что творилось внизу. Багряные Шпили мелькали в тени Ютерума. Половина Священного воинства бежала без всякого порядка по дымящимся улицам. Фанайял ударил с юга от города, пытаясь опрокинуть упрямых тидонцев с фланга. Все точно так, как донесли разведчики.

Люди Бивня не знали о его прибытии. Это значит, что Сомпас, где бы он сейчас ни был, сумел перехватить скюльвенда. Целых четыре колонны! Копье в спину Священного воинства!

«И к кому же теперь благоволят боги, а, пророк?»

Порок, полученный во чреве матери… Вот и посмотрим.

Он снова рассмеялся, не обращая внимания на бледные лица своих офицеров. Внезапно ему показалось, что он способен провидеть будущее. Нет, здесь все не кончится. Нет! Война продлится, пойдет на юг до Селевкары, на Ненсифон, затем на запад, на Инвиши – и до самого Аувангшея и легендарных врат Зеума! Он, Икурей Конфас I, станет новым Триамисом, новым аспект-императором Трех Морей!

Нахмурившись, Конфас оглядел свою свиту. Как они могут этого не понимать? Все так очевидно. Но они смотрят сквозь дымку смертности. Они сейчас видят одно – их драгоценный Святой город. Но время покажет. А пока нужно просто…

– Кто это? – вдруг пробормотал генерал Ареамантерас.

Конфас немедленно узнал этого человека. Друз Ахкеймион шел по травам к ним, его глаза и рот пылали…

Вцепившись в хору, император крикнул:

– Кемемкет…

Но жар высосал воздух из его легких. Икурей слышал крики, и они растворялись, как соль в горячей похлебке. Он упал.

– Ко мне, император! – послышался старческий голос. – Ко мне!

Он оказался на земле и покатился по траве, почерневшей как сажа. Великий магистр Сайка стоял над ним, его белые волосы трепетали в завихрениях воздуха, а колдовской голос был сильным, хотя Кемемкетри шатался. Прозрачные стены искажали облик колдуна Завета, который обернулся к дрогнувшим рядам кидрухилей. Полосы света рассекали шеренги воинов точнее любого приказа, сверкая в ближайших рядах имперской кавалерии. Всадники падали, но не мертвыми телами, а какими-то влажными кусками, катившимися по траве.

Ослепительный свет перечертил все тени, и Конфас сквозь пальцы увидел солнце – оно пробивалось сквозь черные тучи, вращавшиеся над головой адепта Завета. Огни хлестали со всех сторон полосами, изгибались арками. Конфас слышал воодушевленный и восторженный крик…

Но когда его глаза привыкли, пламя уже гасло и смыкалось вокруг незримой сферы. Теперь Конфас видел так же ясно, как в ночь в Андиаминских Высотах или во дворце сапатираджи в Карасканде: Друз Ахкеймион, невредимый, смеялся и пел.

Из ниоткуда раздался страшный удар. Воздух затрещал.

Кемемкетри упал на колено, смешно всхлипывая. Параболы света рассекли его полуразрушенную защиту. Послышался скрежет железных зубов, вгрызающихся в кости мира… Голос великого магистра дрожал от паники, слова перемежались стонами.

Еще один удар – и Конфас упал лицом в пепел. В ушах стоял визг, но он еще слышал хриплый старческий вой.

– Беги!

Император с воплем бросился прочь.

Кровь великого магистра Сайка дождем плеснула ему на спину.


Одинокий страж у завешенного полотном и шелком входа в Умбилику с проклятием вскочил на ноги. Заморгал, глядя на приближающуюся фигуру: она шла… неправильно. Она казалась то человеком, то чем-то вроде личинки мухи или тряпичного свертка. И воздух потрескивал, словно где-то рядом горели снопы папируса.

Стражник замер затаив дыхание. Внутри его, в самом сердце, все кричало: беги!

Но он был из Сотни Столпов. Позорно уже то, что он остался здесь, и как же он может покинуть свой пост? Стражник выхватил меч и приказал, скорее всего, от страха:

– Стой!

И приближавшееся существо, как по волшебству, остановилось.

Но оно протянулось вперед, словно вывернулось изнутри наружу, навстречу игольчатому небу.

Лицо, подобное летнему солнцу. Конечности охвачены пламенем.

Тварь схватила голову стражника и выдавила ее из кожи, как виноградину.

«Где, – прогрохотал голос в дымящемся черепе, – где Друз Ахкеймион?»


Огонь, обжигавший брюхо черных вращавшихся облаков, высветил колонны Первого храма, ослепительно белые на фоне непроглядной тьмы.

Услышав грохочущий голос своего великого магистра, отряды Багряных Шпилей попятились перед хлещущими молниями и встали в круг посреди большой площадки, которую они расчистили у основания Священных высот. Кишаурим с новыми силами пошли в атаку, змеи, обвивавшиеся вокруг их шей, тянули головы вперед. Самые слабые быстро мелькали среди руин, иссиня-белое пламя потоком извергалось с их лбов. Более сильные плыли вперед, распространяя вокруг себя страшные всепожирающие бури. Повсюду на развалинах домов вспыхивали ослепительные огни стычек, где чистый свет бился с призраками потрескивающих камней.

Между Напевами и восстановлением защит высокопоставленные колдуны отдавали приказы и воодушевляли своих джаврегов и щитоносцев. То и дело солдаты-рабы оступались, спотыкались, и сразу же из тьмы и пламени жужжали хоры. Ими был сражен Хем-Аркиду, но он так владел собой, что остался стоять соляным столпом посреди руин, даже когда пламенеющие бичи рассекли его защиту.

Круг сомкнулся. Адепты начали укреплять пространство не круговыми, а более грубыми направленными защитами – наскоро наговоренными решетками, сложными, но могучими «твердынями Ура».

Затем они нанесли ответный удар.

Шайме сотрясла нечестивая дрожь. Страшное величие Драконьих Голов. Обжигающий ужас Мемкотических Фурий. Грохот Водопада Меппы, высасывающий воздух из легких. Десятки младших кишаурим исчезли в кипении золотых струй. Другие ушли дымом в небо. Румкары, прославленные лучники с хорами, тихо оставили свои позиции, выбрались вперед и принялись метать стрелы в тех немногих, кто оказался неуязвимым для колдовских огней. Они прицеливались в мелькание лиц и змеиных голов, черных на белом.

Но тут лучники услышали крики сверху, с небес, и увидели кишаурим – те прыгали из дыма и приземлялись прямо в центр круга. За считанные секунды, пока не успели осесть летучие стены пыли и обломков, румкары убили больше десятка врагов. Но кишаурим не сдались и не отступили. Они были Водоносы Индары, первенцы Единого Бога и, в отличие от своих нечестивых врагов, жизнью не дорожили.

В гуще врагов они излили свою Воду.

Это была жестокая бойня.


Фаним смеялись и осыпали Священное войско стрелами, когда айнрити отступали от берегов Йешимали. Отступление быстро перешло в бегство. Вскоре отряды тидонцев уже мчались врассыпную по полям к обвалившимся аркам древнего кенейского акведука. Всадники останавливались, чтобы подобрать своих пеших танов, и кавалерия противника обрушивалась на них волной. К колдовскому грохоту добавились рокот кианских барабанов и вопли преследователей.

Но стойкие пехотинцы Се Тидонна под командованием Готераса, старшего сына Готьелка, уже собирались под акведуком. С каждой секундой увеличивалось количество копий и разноцветных щитов между ветхими пилонами. Севернее, где акведук переходил в насыпь у стен Татокара, айноны строились в оборонительную позицию. Палатин Ураньянка кричал мозеротам, чтобы те закрыли брешь между ними и тидонцами с помощью нангаэльцев под началом графа Ийенгара. Лорд Сотер бросил своих кровожадных кишьяти в отчаянную атаку с севера.

Поднимая пыль, рыцари Се Тидонна на скаку влетали в строй. Многие пробирались в тыл, потому что нуждались в передышке. Другие же следовали примеру Вериджена Великодушного: он развернул своих рыцарей, издал боевой клич и приготовился встретить натиск язычников под градом стрел.

– Стоять! – кричал Готьелк Ангасанорский. – Ни с места!

Но фаним осыпали их стрелами и расступались. Рыцари Кишьята с выбеленными для боя лицами и заплетенными бородами несли огромные потери. К тому же Кинганьехои хорошо помнил упорство идолопоклонников, ступивших на чужую землю. Еще не вся армия фаним переправилась через Йешималь.

Скоро здесь будет Фанайял аб Каскамандри, владыка Чистых земель, падираджа Святого Киана.


За рынком Эшарса, среди трущоб и путаных переулков, конрийцы преследовали и убивали фаним. Они остановились, лишь когда добрались до широких тростниковых болот, некогда бывших огромной гаванью Шайме. Пройас давно оставил попытки навести порядок или удержать своих людей. Воинами овладело безумие битвы, и он, как это ни печально, понимал их: когда жизнь поставлена на кон, в качестве награды человек получает право на зверские поступки.

В Шайме все шло как обычно.

«Это было не…»

Пройас отстал от конрийцев и вдруг оказался один на темных улицах. Он наткнулся на небольшую рыночную площадь, где рухнувшие стены и карнизы открывали вид на Ютерум. Хетеринские стены темнели среди мерцающих огней, высокие колонны Первого храма вырисовывались в неподвижной синеве. Дым поднимался от подножия холма и тянулся на запад. Его огромное рваное полотно ползло так, как перемещается песок, высыпанный в прозрачную воду. Дым клубами восходил к небесам и смешивался с чародейскими облаками, так что сами небеса казались дымом, растекающимся по огромному плоскому потолку.

«Это было не…»

Он глянул на брошенные хозяевами торговые лавки, пристроенные к нижним этажам домов, и увидел нечто вроде изображения бивня в одной из них. Пройас нахмурился и, не поднимая тяжелого забрала, перешагнул порог.

Он прошел мимо крючков, где висели горшки, и полок, уставленных деревянными чашками и блюдами. Бивень, начертанный углем на двери, был величиной с руку. Грубая простота рисунка так поразила Пройаса, что у него перехватило горло. Что-то вроде страха или предчувствия повергло его в смятение. Как в тот раз, когда в детстве мать впервые привела его в храм.

Пройас поднял руку в кольчужной рукавице и дотронулся до деревянной двери. Затаил дыхание, когда она распахнулась.

Кроме подстилок, в комнате не было никакой мебели. Наверное, тут жили проданные в рабство должники. К стене привалилось обмякшее тело – на вид типичный амотеец. Похоже, он истек кровью, не дотянувшись до рукояти валявшегося на полу кинжала. Другой мертвец, кианец, лежал ничком. Пол шел под уклон к дальней стене, на нем блестели потеки пролитой крови, вязко застывая в трещинах между досками и вытягивая тонкие коготки вдоль залитых цементом швов. В дальнем углу жались почти невидимые во мраке женщина и девочка, наверное, ее дочь. Они глядели на Пройаса округлившимися от ужаса глазами.

Он вспомнил про свой шлем, прикрывавший лицо, и снял его. Ощутить прохладный воздух на коже было сладостно. Женщина с дочерью не перестали дрожать, хотя Пройас надеялся успокоить их. Он посмотрел вниз и словно впервые увидел кровь на своем бело-голубом одеянии. Поднял руку. Рукавицы тоже были в крови.

Он вспомнил резню, дикое исступление, отчаянные проклятия. Вспомнил Сумну, где он прижал лоб к колену Майтанета и зарыдал, чувствуя себя возрожденным. До чего же он дошел теперь?

Несмотря на грохот барабанов и песню рогов вдали, его шаги звучали четко, как в полной тишине. Шаг. Еще шаг. Женщина заскулила и заметалась, когда он приблизился, начала что-то бормотать… бормотать…

– Мерутта к-аль алькареета! Мерутта! Мерутта!

Она вымазала палец в крови со своей нижней губы и начертила знак на полу, у его ног.

Бивень?

– Мерутта! – выла женщина.

Что это значило – «бивень» или «пощади», он не знал.

Они обе завизжали и съежились, когда Пройас потянулся к ним. Он поставил девочку на ноги. Ее хрупкость возбуждала и пугала. Она безуспешно отбивалась, затем застыла у него в руках, словно в пасти хищника. Мать выла и молила, рисовала бивень за бивнем на грязном полу…

«Нет, Пройси…»

Не так это должно было случиться… Не так. Но ничего ведь и не случилось.

Сквозь гарь и кровавый смрад Пройас ощутил запах девочки. Острый и чистый аромат юности. Он повернул ее к свету. Стриженые черные волосы. Окаймленные черным глаза. Пухлые щеки. Боги, она прелестна, эта дочь его врагов! Узкие бедра. Длинные ноги…

Если он пронзит ее, ощутит ли он смерть в своих объятиях? Если он распалится…

Страшный треск сотряс воздух, здание содрогнулось до основания.

– Беги, – прошептал Пройас, хотя знал, что девочка не поймет. Он отпустил ее, протянул окровавленную руку матери, помог женщине подняться. – Найдите укрытие получше.

Это Шайме.


– В этом мире, – говорил Моэнгхус, – нет ничего драгоценнее нашей крови, как ты, без сомнений, уже понял. Но у детей, рожденных мирскими женщинами, нет наших способностей. Майтанет не дунианин. Он может лишь подготовить путь.

Ее имя донеслось до него из тьмы, как укол: «Эсменет».

– Только истинный сын Ишуали способен добиться успеха, – продолжал отец. – Несмотря на бесчисленные выводы Тысячекратной Мысли, несмотря на элегантность ее формулы, остается несчетное количество переменных величин, которые невозможно предусмотреть. Лабиринт катастрофических вероятностей: бо́льшая часть их скрыта, остальные почти ясны. Я давно бросил бы все, если бы последствия бездействия не были столь абсолютны. Только Обученный может идти этой тропой. Только ты, мой сын.

Трудно поверить, но в его голосе слышался отзвук печали. Келлхус отвернулся от подвешенных шпионов-оборотней и снова обратил все внимание на отца.

– Ты говоришь так, словно эта Мысль – живое существо.

На безглазом лице не отразилось ничего.

– Так оно и есть. – Моэнгхус встал между подвешенными. Несмотря на слепоту, он уверенно взялся за цепь. – Ты никогда не слышал об одной игре из Южного Нильнамеша? Она называется «вирамсата», или «много воздуха».

– Нет.

– На равнинах, окружающих город Инвиши, знатные люди живут уединенно и изнеженно. Наркотик, который там выращивают, обеспечивает им покорность подданных. Многие сотни лет они разрабатывали джнан, и в итоге он заменил их старые верования. Они тратят целую жизнь на изучение того, что мы назвали бы слухами. Но вирамсата совсем не похожа на придворные сплетни или пересуды гаремных евнухов. Она гораздо сложнее. Игроки лгут о том, кто и что кому сказал, кто с кем спит и так далее. Они делают это постоянно, и более того: они изо всех сил стараются воплощать чужую ложь, особенно если она остроумна. Так они превращают ее в истину, и она переходит из уст в уста, пока не исчезает различие между правдой и ложью. В конце проводится величественная церемония и провозглашается самая часто повторяемая байка. Ее называют «пирвирсут» – «воздух – это основа» – на древнем вапарсийском. Слабые, неизящные слухи умерли, зато другие стали сильнее, подчиняясь только пирвирсут, воздуху-основе. Видишь? Вирамсата оживают, а мы – их поле битвы.

Келлхус кивнул.

– Как айнритизм или фанимство.

– Точно. Ложь завоевывала позиции и воспроизводила себя веками. Непостоянный мир ценит то, что его разделяет. Фаним и айнрити – близнецы-вирамсата, они воюют в телах и голосах людей. Два огромных бессмысленных зверя, бьющихся за людские души.

– А Тысячекратная Мысль?

Моэнгхус обернулся к нему, словно мог видеть.

– Это стрекало подстегивает их, бьет до крови прямо сейчас, пока мы говорим. Формула событий, по которой перепишут всю их историю. Великое правило развития, ведущее к преображению и айнритизма, и фанимства. Тысячекратная Мысль включает в себя все вместе. Вера порождает действия, Келлхус. Если людям суждено пережить грядущие темные века, они должны действовать заодно. Пока существуют айнрити и фаним, это невозможно. Они должны отступить перед новым обманом, новым воздухом-основой. Все души будут переписаны… Другого пути нет.

– А Истина? – спросил Келлхус. – Как же Истина?

– Для рожденных в мире нет Истины. Они жрут и плодятся, обманывают свои сердца ложью и лестью, облегчают свой ум убогими упрощениями. Логос для них – лишь орудие похоти, не более того. Они оправдывают себя и проклинают других. Они превозносят собственный народ, ставят его выше всех остальных. Они терроризируют невинных. И когда они слышат слова, подобные этим, они соглашаются, но считают, что такие изъяны присущи другим людям, не им самим. Они как дети, научившиеся скрывать свое раздражение от родителей, друзей и прежде всего от себя. Ни один человек никогда не скажет: «Они избраны, а мы прокляты». Ни один рожденный в мире. Их сердце закрыто для Истины.

Моэнгхус шагнул к Келлхусу. Лицо его было бесстрастным, как слепая каменная маска. Он протянул руку, чтобы схватить сына за запястье или локоть, но остановился, когда тот отпрянул.

– Но зачем, дитя мое? Зачем спрашивать меня о том, что ты уже знаешь?


Она наблюдала, цепляясь за обломки стены и пригибаясь за ветвями сумаха.

Темные облака, бросавшие тень на Шайме, сдвинулись – наверное, от сильного порыва ветра. Солнце выглянуло над их краями, как золотая корона, озарило высоты над лагерем Священного воинства и развалины древних мавзолеев амотейских царей. Но даже в свете солнечных лучей чародей полыхал нестерпимым сиянием. Глаза его горели как огненные шары. Изо рта вместе со словами лилась ослепительная белизна.

В глазах Эсменет он был уже не Ахкеймионом, а кем-то совершенно другим, богоподобным и всепобеждающим. Многочисленные световые сферы окружали его, пересекаясь друг с другом и образуя щит из сверкающих дисков. Лучи с блестящими гранями пронизывали окрестные склоны и разбивали все, кроме самых плотных тел и самой твердой стали. Абстракции Гнозиса. Боевые Напевы Древнего Севера.

Голос Ахкеймиона – он казался неестественным, но все равно оставался его собственным голосом – превратился в распевное бормотание, струящееся со всех сторон. От этих звуков пальцы Эсменет зудели, когда прикасались к камню. Несмотря на ужас и смятение, она понимала, что видит сейчас другого Ахкеймиона – того, чья длинная тень вечно выстуживала их надежды, омрачала их любовь.

Адепта Завета.

Нансурцы были в полном смятении. Кидрухили разбежались, но далеко тянущиеся лучи Гнозиса настигали их. В воздухе гудели отчаяние и тревога.

Эсменет хватало ума, чтобы понять: у них есть хоры, и лучники рано или поздно проберутся сюда сквозь хаос. Это вопрос времени. Долго ли он еще продержится?

Значит, ей придется увидеть его смерть. Смерть единственного мужчины, любившего ее по-настоящему.

Словно из воздуха, из ниоткуда, на Ахкеймиона покатились золотые шары. Они спекали землю вокруг его защит до стеклянной пленки. Ударила молния, ее сверкающие линии поползли по горящей земле. Эсменет споткнулась и потеряла опору на развалинах, отчаянно попыталась удержать равновесие, затем потянулась, чтобы взглянуть на запад.

Ее сердце застыло при виде имперских полков, выстроившихся в отдалении. Затем она увидела их: на хребте, на уровне кроны дерева, над землей парили четверо колдунов в черных одеждах, окруженные радужной стеной. Они пели драконов. Они пели молнии, лаву и солнце. Земля дважды содрогнулась, сбивая Эсменет с ног.

Адепт Завета точно и быстро поразил всех четырех – одного за другим.


Святая Вода Индара-Кишаурим наклонными потоками низвергалась на вздыбленную землю, водоворотом била из душ, ставших расщелинами. Десятки Багряных адептов, слишком занятых или испуганных, чтобы напеть себе защиты, вопили в испепеляющем свете. Целые отряды смывало блистающим потопом. Нарштеба. Инрумми…

Смерть кругами спускалась на землю.

Кишаурим поражали хорами – быстрые беззвучные вспышки, словно ткань бросают в костер, – но и адепты тоже гибли под выстрелами тесджийских лучников, выскочивших из дымящихся руин. За несколько мгновений круг был разорван, и организованное сражение превратилось в колдовскую рукопашную. Теперь каждый адепт вместе со своим ошеломленным отрядом дрался за собственную жизнь. Крики заглушал грохот разрушения. Кишаурим были повсюду, они появлялись среди руин на грудах обломков, подобно ослепительно белым сигнальным огням. Между покосившихся кирпичных стен били гейзеры, оставляя глубокие рытвины, откуда летели пыль и каменная крошка. Кирпичи осыпались, как сухая штукатурка. Множество кишаурим, секондариев и терциариев были уничтожены простыми Драконьими Головами. Но когда адепты обращались против старших кишаурим, раз за разом нанося удары поодиночке или вместе, они не добивались ничего, а лишь падали на колени и в отчаянии выкрикивали один защитный Напев за другим.

Багряные Шпили слышали о Девяти Раскаленных – старших кишаурим, несших на себе наибольшую силу Воды, – но понятия не имели об их мощи. Теперь же на них наступали величайшие из адептов Псухе: Сеоакти, Инкорот, Хаб’хара, Фанфарокар, Сартмандри… И справиться с ними Багряные Шпили не могли.

Через мгновение после начала стычки с Инкоротом Саротен уже пел лишь защитные Напевы. Вокруг них полыхал ослепительный свет, сопровождавшийся таким грохотом, будто трещали кости мира. Джаврегские щитоносцы Саротена выли и пытались встать на ноги. Призрачная стена треснула и разлетелась, как листы бумаги. Напев стих, и все превратилось в сверкающую огнями агонию.

Элеазар оказался ближе всех к неожиданно появившимся кишаурим. Теснимый Фанфарокаром и Сеоакти, самим великим ересиархом, он тоже мог петь лишь защиты, одну за другой. Ересиарх парил над обрушенным оконным проемом прямо перед Элеазаром: его змеи изгибали шеи, осматривая окрестные руины, а силуэт полыхал белым пламенем от невероятных выбросов силы. Фанфарокар наступал справа, прикрытый обломками разрушенного храма. Слова. Слова! Великий магистр перековывал все свои умения и знания в слова, безмолвные и сказанные вслух. Мир за границей его обороны шатался и плавился в грохочущем огне. Он пел, чтобы защитить этот узкий пятачок.

Он не мог позволить себе роскошь отчаяния.

Затем произошло чудо. Мгновение передышки. Мир потемнел, лишь колдовской огонь продолжал пылать. Сквозь шипение и треск Элеазар услышал над руинами рог, одинокий и хриплый. Все, включая кишаурим, в смятении повернулись на звук. И Элеазар увидел их: подобно красным демонам во мраке, они выстраивались длинной цепью на искореженной земле – туньеры в черных окровавленных доспехах. Их жесткие бороды вздыбились от горячего ветра пожаров. Он увидел Кругораспятие, черное на алом фоне. Знамя князя Хулвагры.

Люди Бивня пришли им на помощь.


Толпы кианских всадников заполнили равнину. Они рысью шли в сторону разрушенного акведука. Люди Бивня ждали их, прикрывшись щитами и приготовив пики. Они различали знакомые штандарты врагов. Племена кхиргви, жаждущие доделать то, что не успела свершить с айнрити пустыня. Гранды Ненсифона и Чианадини, претерпевшие столько мук у стен Карасканда. Гиргаши царя Пиласаканды с двумя десятками своих чудовищных мастодонтов. Остатки выживших при Гедее и Шайгеке под командованием Ансакера. Закаленные всадники Эумарны и Джурисады под началом Кинганьехои, без устали преследовавшего айнрити. И под собственным стягом падираджи – бесстрашные койяури, сверкавшие золотом кольчуг в пробивавшихся сквозь дым лучах солнца.

Все, что осталось от гордого и отважного народа. Все явились на последнюю битву.

Слева от айнрити, в самом сердце города, как кисея в воде, поднимался дым. Он закрывал Первый храм и Священные высоты. Изнутри сверкали молнии, ослепительное сияние прорывалось сквозь клочья черноты. Раскаты грома рокотали вдалеке и казались страшнее языческих барабанов.

Нангаэльцы с заплетенными в косы волосами запели первыми, к ним присоединились нумайнериши. Они затянули мистический гимн Воина-Пророка. Вскоре все войско айнрити пело глубокими голосами:

Мы – сыны былых печалей,
Мы – сыны отцовской веры,
Мы – грядущее восславим,
Яростью сей день измерив…
Ритм кианских кимвалов ускорился, ряды воинов прочертили поле и пастбища черными полосами. Затем все когорты вдруг разом ринулись в атаку. Скачущие впереди сапатишахи воздели к небу сабли и громко закричали. Гранды и самые свирепые их родичи подхватили боевой клич, полный ярости и боли, а за ними и все войско.

Столько выстрадано. Столько смертей не отомщено.

Земля выскальзывала из-под копыт. Еще быстрее. Еще быстрее.

Люди рыдали от благоговения и ненависти. И казалось, что сам Единый Бог слышит их…

Перед ними протянулся Скилурский акведук, прямой линией уходящий от города к горизонту. Длинный ряд уцелевших и полностью обвалившихся арок. Айнрити выстроились между обрушенными сваями и грудами щебня стеной отчаянных воинов со щитами. Расстояние сокращалось. Время распалось на мельчайшие мгновения. Какой-то миг песня звучала на фоне слитного шума боя…

Грядущее восславим!
Затем мир взорвался.

Ломались копья. Трещали щиты. Лошади пугались и пятились или проталкивались вперед. Люди кололи и рубили. Боевой клич и песня угасли, вместо них к небу поднимались вопли. С высот акведука айнритийские лучники непрерывно осыпали врагов стрелами. Другие воины отламывали камни и сбрасывали их на врага. То и дело язычники прорывались на дальней стороне, где их встречали тидонцы и айнонские рыцари. По всему фронту лилась кровь, шла рукопашная битва.


– Даже дуниане, – говорил Моэнгхус, – не до конца избавились от слабостей. Даже у меня они есть. Даже у тебя, сын мой.

Намек был ясен: «Испытания сломали тебя».

Это ли случилось под черными ветвями Умиаки? Келлхус помнил, как его сняли с тела Серве, как забинтовали руки льняными повязками. Он помнил, как жмурился от солнечного света, пробивавшегося сквозь листву. Он помнил, как шел, восставший из смерти, и видел тысячи Людей Бивня: они плакали от изумления, облегчения и восторга, от благоговения…

– Есть нечто большее, отец. Ты должен знать. Ты – кишаурим.

Он помнил голос.

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

Его слепой отец, казалось, внимательно рассматривал его.

– Ты говоришь о видениях, о голосе из ниоткуда. Но скажи мне, где твои доказательства? Почему ты считаешь, что это не безумие?

СКАЖИ МНЕ.

Доказательства? Какие у него есть доказательства? При настоящем наказании душа закрывается. Он видел это столько раз, в стольких глазах… Так почему же он так уверен?

– Но на равнине Менгедды, – сказал он, – шрайские рыцари… То, что я предрек, свершилось.

Для рожденного в мире эти слова прозвучали бы невыразительно, без тревоги и смущения. Но для дунианина…

«Пусть думает, что я дрогнул».

– Счастливое стечение обстоятельств, – ответил Моэнгхус, – и ничего более. Прошлое определяет будущее. Как иначе ты достиг бы того, чего достиг?

Он был прав. Пророчество могло оказаться иллюзией. Если конец определяет начало, если то, что приходит после, управляет тем, что происходит до, как ему удалось овладеть столькими душами? И как Тысячекратная Мысль подчинила себе Три Моря? Принцип причины и следствия просто обязан быть верным, если его допущения дают на это право…

Отец должен быть прав.

Но что тогда означает эта уверенность, эта несгибаемая убежденность в том, что отец не прав?

«Я безумен?»

– Дуниане, – продолжал Моэнгхус, – считают мир замкнутым. Они полагают, что все земное находится здесь, и тут они сильно ошибаются. Этот мир открыт, наши души стоят по обе стороны границы. Но то, что лежит по Ту Сторону, Келлхус, есть лишь искаженное отображение того, что внутри. Я посвятил изысканиям почти столько же времени, сколько ты успел прожить, и не нашел ничего, что противоречило бы этому принципу. Люди не могут видеть из-за врожденной неспособности. Они слышат только то, что подтверждает их страхи и желания, а все остальное отвергают или не замечают. Они привязаны к доказательствам. Одни события поражают их, другие они пропускают. Сын мой, многие годы я наблюдал. Я подсчитывал, и мир не давал мне форы. Он абсолютно безразличен к людским страстям. Бог спит… Так было всегда. Только наше стремление к Абсолюту может пробудить Его. Значение. Цель. Эти слова не означают чего-то данного нам. Нет, они означают нашу задачу.

Келлхус стоял неподвижно.

– Оставь свою убежденность, – говорил Моэнгхус. – Ибо ощущение уверенности обозначает истину не более чем ощущение воли – свободу. Обманутый человек всегда чувствует себя уверенным, как люди всегда считают себя свободными. Это говорит лишь о том, как можно заблуждаться.

Келлхус посмотрел на ореол вокруг своих рук, удивился тому, что этот свет не освещает и не отбрасывает тени… Свет самообмана.

– Но мы, сын мой, не можем позволить себе роскошь ошибаться. Пустота… пустота пришла в мир. Она упала с небес тысячи лет назад. Дважды она поднималась из пепла своего падения. То, что было в первый раз, Завет называет куно-инхоройскими войнами, второй раз – Первым Апокалипсисом. И она готова подняться в третий раз.

– Да, – прошептал Келлхус. – Он говорит мне то же самое.

ЧТО Я ЕСТЬ?

– Не-бог? – спросил Моэнгхус. Келлхус немедленно замолк. Будь у отца глаза, думал он, взгляд их должен был останавливаться и расплываться, когда возникало и уходило вглубь понимание. – Тогда ты и правда безумен.


Крики. Отовсюду крики. Нисходят из ослепительного, мерцающего солнечного света.

– Император! Бог Людей!

Его люди… его славные воины пришли спасти его.

– Он мертв! Нет-нет-нет!

– Сейен сладчайший, наши молитвы услышаны!

– Это подстрекательство! Я тебя…

– Что? Думаешь, я ценю собственную шкуру выше моего…

– Он прав! Мы все это знаем. Мы всегда думали…

– Тогда ты предатель!

– Да? А этот безумец? Какой же дурак продаст душу за чернила и…

– Именно! Да лучше пусть меня повесят, чем я стану драться за фанимских свиней!

– Он прав! Он прав!..

– Смотрите! – крикнул кто-то прямо над ним. – Он шевелится!

Какое-то мгновение Конфас не слышал ничего, кроме звона в ушах. Затем множество рук схватили его за латы. Его ноги коснулись дерна. Он ни о чем не мог думать, лишь покрепче стискивал свою хору. Что случилось? Что происходит?

Он поднес к лицу ладони. Увидел свою Безделушку, вымазанную в крови. Заплакал, ослабев от внезапного осознания своей судьбы. Сердце трепетало в груди, как воробей.

«Я мертв! Меня убили!»

Затем вспомнил все и начал отбиваться от державших его рук.

Друз Ахкеймион.

– Убить его! – рявкнул он, вставая на ноги.

Его окружили солдаты и офицеры, глядевшие на него с изумлением и ужасом. Селиалская колонна. Конфас схватил чей-то плащ, стер кровь с лица и шеи. Кровь Кемемкетри. Идиот! Бесполезный! Жалкий!

– Убить его!

Но солдаты уже смотрели на что-то у него за спиной, на круглой вершине холма. Конфас заметил странные тени, плясавшие у ног. Звон в ушах прекратился, и он услышал рев сверхъестественной песни. Обернулся и увидел в небе творящих свои чары адептов Сайка. Один из них рухнул вниз, его защита рассыпалась под ударами каллиграфически четкого света. Объятый пламенем, он упал на землю.

А за ним все прочие. Четверым анагогическим колдунам не хватало силы против Гнозиса. Конфас выругал себя за то, что разделил Имперский Сайк по разным колоннам. Он предполагал, что раз Багряные Шпили и кишаурим сцепились в смертельной схватке, то…

«Нет, этого не может случиться! Не со мной!»

– Моя хора, – проговорил он. – Где мои лучники?

Никто ему не ответил. Конечно, люди были в смятении. Этот мерзавец из Завета уничтожил всех командиров! Собственный штандарт императора испепелен вспышкой пламени! Священное знамя погибло! Конфас отвернулся, обвел взглядом окружающие поля и пастбища. Кидрухили бежали на юг. Удирали! Три его колонны остановились, а фаланги самой дальней, Насуэретской, форменным образом отступали.

Они думали, что он мертв.

Расхохотавшись, он протолкался через толпу солдат, вскинул окровавленные руки перед имперской армией. Он осекся, увидев всадников в белом на дальнем холме, но лишь на мгновение.

– Ваш император жив! – взревел он. – Лев Кийута жив!


Языки золотого и алого пламени переплетались, выплевывая дым в небеса.

Не дожидаясь сигнала, туньеры сотнями бросились вперед. Они выпрыгивали из рвов, взбирались на кучи обломков, сыпались из окон, уцелевших кое-где в обломках стен. Они двигались молча, без боевых криков. Как волки, бесшумно летели вперед.

Кишаурим пришли в себя. Потоки света хлынули по разрушенным улицам, накрывая норсирайцев. Раздались пронзительные вопли. Тени заметались в кипящем свете. Несколько мгновений великий магистр стоял неподвижно и бессмысленно взирал на происходящее. Он увидел, как один из варваров с охваченной пламенем бородой топтался у рухнувшей стены, все еще высоко поднимая знамя с Кругораспятием.

Поток враждебной магии снова накрыл Элеазара. Огненные дуги с треском разнесли его защиту. Он выкрикивал Напев, заново строил и подновлял свой колдовской щит, хотя знал, что этого недостаточно. Почему же его враги так сильны?

Но тут страшный поток света разделился надвое, затем еще раз. Элеазар ахнул и увидел гиганта Ялгроту: черный от копоти и крови, тот схватил Фанфарокара за шею. Змеи засуетились. Стиснув в руке хору, туньерский гигант превратил голый череп адепта в кровавое месиво. Элеазар обернулся, выискивая во мраке врагов. Он увидел, как Сеоакти удаляется от наступающей на него черной тени… и летит прямо на огни, стеной окружавшие Священные высоты. А его собратья – как мало их было! – воодушевлялись новой яростью.

– Сражайтесь! – пророкотал Элеазар чародейским голосом. – Сражайтесь, адепты! Сражайтесь!

Но из всего отряда уцелел лишь один щитоносец. Скорчившись, он жался к ногам Элеазара и понятия не имел, куда делись остальные.

Отругав дурака, великий магистр Багряных Шпилей шагнул в продымленное небо.


Слитный рев битвы.

Сраженные языческими стрелами, воины падали с высокого акведука прямо в беснующуюся толпу. Мечи и сабли взлетали и опускались, окропляя кровью небеса. Щиты врезались в шеи обезумевших лошадей. Оглушенные люди валились наземь, зажимая стальными перчатками смертельные раны. Рассвирепевшие воины рубили и крушили все вокруг. Рыдающие вассалы оттаскивали прочь тела своих павших лордов.

Фаним подались назад, оставив после себя поле, заваленное трупами. Они отступали, как вода во время отлива. Айнрити вдоль всего Скилурского акведука восторженно завопили. Один из нумайнеришей шагнул вперед и, размахивая мечом, закричал:

– Стойте! Вы забыли своих родичей!

Смех вырвался из тысячи глоток.

Мертвецов оттащили в сторону. Вдоль арьергардной линии понеслись гонцы. Семь сезонов Люди Бивня жили и дышали войной. Они привыкли к такому существованию, война вошла в их плоть и кровь. Теперь айнрити взобрались на отбитые у врага высоты и увидели, как на равнине перестраивается войско фаним. От этого зрелища замирало сердце.

Затрубили рога. Голос вдали снова запел:

Мы грядущее восславим,
Яростью сей день измерив!
На расстоянии полета стрелы под яркими знаменами снова собирались фаним. Сражение ненадолго сместилось на юг, на склон перед святилищем Азореи, куда Ансакер повел свои полки – закаленные в боях, как и армия идолопоклонников. Лорд Готиан и его шрайские рыцари, значительно уступавшие врагу числом, устремились им навстречу.

– Бог, – кричали воины-монахи, – ведет нас!

И они сошлись, как молот и наковальня. Люди Бивня на акведуке радостно кричали при виде бегущих вниз по склонам язычников.

Ритм барабанов замедлился, и под звяканье кимвалов огромная армия на рысях двинулась вперед. В небо взлетели первые айнритийские стрелы, выпущенные из гигантских ясеневых луков агмундрменов. Затем в бой вступили другие лучники. Казалось, что стрелы бессмысленно падают в медленно приливающее море.

Внезапно фаним, словно беспорядочное сборище, остановились всего в сотне шагов перед строем айнрити у основания акведука. Повсюду – на знаменах, на щитах всадников – виднелись изображения Двух Сабель Фана. Кони, защищенные доспехами из тонких железных колец, топали и всхрапывали, но лица фаним под забралами шлемов были смертельно спокойны. Изумленные Люди Бивня перестали петь. Даже стрелки опустили луки.

Сынов Фана и Сейена разделяла узкая полоска земли. Они смотрели друг на друга.

Солнце выглянуло из-за туч и осветило поле, лучи заиграли на липком от крови металле. Прищурившись, люди взглянули в небеса, где кружили стервятники.

Затрубили мастодонты гиргашей. И варвары, и идолопоклонники тревожно зашевелились. Наблюдатели на акведуке подняли крик – всадники фаним перестраивались за спинами своих неподвижных собратьев. Но все глаза были прикованы к койяури: между их рядов двигалось знамя самого падираджи – Тигр Пустыни, вышитый серебром на треугольном полотнище черного шелка. Воины расступились, и Фанайял в золоченой кольчуге, пришпорив коня, выехал на полосу земли между двумя армиями.

– Кто? – крикнул он ошеломленным зрителям, причем по-шейски. – Кто есть истинный глас Божий?

Голос его, молодой и пронзительный, стал сигналом для его людей. Тысячи всадников завопили и двинулись вперед, опустив копья.

Онемевшие от потрясения айнрити готовились встретить атаку. Казалось, солнце вдруг остыло.

Фанайял повел воющих койяури на гесиндальцев и их галеотских соратников – тех, кто оставил верховного короля Саубона Караскандского. Граф Анфириг призвал своих земляков, покрытых синими татуировками, но смятение охватило всех. Передние ряды были опрокинуты, и варвары врубились прямо в середину войска айнрити. Падираджа пробился к арке, а его лучники обстреливали людей на акведуке.

Радостный вопль потряс ряды язычников: Кинганьехои прорвал оборону айнонов на севере и вступил в бой с лордом Сотером и его беспощадными кишьяти. Услышав призыв падираджи, койяури удвоили натиск, пробиваясь вперед, к солнечному свету на другой стороне. Неожиданно для самих себя они вдруг оказались в чистом поле, приканчивая расползающихся врагов. Блистательные гранды Ненсифона и Чианадини устремились следом.

Но таны и рыцари Се Тидонна уже ждали их. Волна за волной, эти железные люди врезались в растущую толпу язычников. Копья пробивали доспехи, сбрасывали всадников с седел. Лошади сошлись шея к шее, копыто к копыту. Звенели мечи и сабли.

Граф Готьелк поцеловал золотой Бивень, висевший у него на шее, и устремился прямо к штандарту падираджи. Его дружина рассеяла несколько десятков койяури, прокладывая себе дорогу. Граф, которого называли Старый Молот, уложил всех, кто пытался встать у него на пути, и оказался лицом к лицу с золотым Фанайялом.

Свидетели говорили, что схватка была недолгой. Прославленная булава графа не могла соперничать с быстрым клинком падираджи. Хога Готьелк, краснолицый граф Агансанорский, владыка заморских тидонцев, рухнул с седла.

Смерть кругами спускалась на землю.


В колдовском свете было нечто неживое, и в этом бледном сиянии нелюдские каменные фигуры не отличались от лица и тела отца.

– Скажи мне, отец… что такое Не-бог?

Моэнгхус неподвижно стоял перед сыном.

– Тяжелое испытание сломило тебя.

Келлхус понимал, что его время на исходе. Он не мог больше слушать эти безумные речи.

– Если он разбит, если он уже не существует, как он может посылать мне сны?

– Ты путаешь свое безумие с тьмой вне тебя. Как люди, рожденные в мире.

– Шпионы-оборотни – что они тебе сказали? Кто такой Не-бог?

Огражденный, как стеной, непроницаемостью своего лица, Моэнгхус изучал его.

– Они не знают. И никто в мире не знает, кому они поклоняются.

– Какие возможности ты рассматривал?

Но отец не уступал.

– Тьма идет перед тобой, Келлхус. Она владеет тобой. Ты один из Обученных. Конечно же, ты… – Он резко прервал себя, повернул слепое лицо к открытому воздуху. – Ты привел за собой других… Кого?

Тут и Келлхус услышал их, крадущихся сквозь тьму на голоса и свет. Трое. Скюльвенда он опознал по стуку сердца. Но кто еще с ним?

– Я избран, отец. Я Предвестник.

Тихое прерывистое дыхание. Шорох пыли под ладонью и пяткой.

– Что эти голоса, – медленно и взвешенно проговорил Моэнгхус, – говорили обо мне?

Келлхус понял: отец осознал наконец суть их противостояния. Моэнгхус предполагал, что его сын будет просить наставлений, но не предвидел вероятности, а тем более неизбежности того, что Тысячекратная Мысль перерастет душу, в которой выросла, и отбросит ее.

– Они предупреждали меня, – ответил Келлхус, – что ты остаешься дунианином.

Один из шпионов-оборотней задергался в цепях, извергая рвоту в яму внизу.

– Ясно. И поэтому я должен умереть?

Келлхус посмотрел на ореол вокруг своих рук.

– Преступления, которые ты совершил, отец… грехи… Когда ты осознаешь, какое проклятие тебя ждет, когда поверишь, ты станешь таким же, как инхорои… Поскольку ты дунианин, ты захочешь управлять последствиями своих действий. Поскольку ты – один из Консульта, ты превратишь святое в тиранию… И развяжешь войну, как и они.

Келлхус сосредоточился и стал изучать почти нагое тело отца, оценивая и сравнивая. Сила мускулов. Скорость рефлексов.

Двигаться надо быстро.

– Закрыть мир от Той Стороны, – произнесли бледные губы. – Запечатать его, истребив человечество…

– Как Ишуаль, закрытую от большого мира, – подхватил Келлхус.

Для дунианина это аксиома – все податливое должно быть отделено от сопротивляющегося и несговорчивого. Келлхус видел это много раз, бродя по лабиринтам вероятностей Тысячекратной Мысли. Убийство Воина-Пророка. Явление вместо него Анасуримбора Моэнгхуса.Апокалиптические заговоры. Фальшивая война против Голготтерата. Накопление заранее задуманных опасностей. Принесение целых народов в жертву прожорливым шранкам. Три Моря в развалинах и пожарах.

Боги, воющие как волки у запертых врат.

Возможно, отец еще не успел этого увидеть. Либо он вообще не мог видеть дальше прихода сына. А возможно, все это – обвинение в безумии, размышления над неожиданным поворотом событий – было отвлекающим маневром. Так или иначе, это неважно.

– Ты по-прежнему дунианин, отец.

– Как и…

Безглазое лицо, миг назад неподвижное и непостижимое, внезапно дернулось и исказилось. Келлхус вырвал кинжал из груди отца и отступил на несколько шагов. Он смотрел, как Моэнгхус ощупывает рану – кровоточащую дыру прямо под грудиной.

– Я больше, – сказал Воин-Пророк.


Вокруг дымилась и плавилась земля.

Ахкеймион глянул через плечо, увидел последних удирающих кидрухилей, айнритийский лагерь у ближних подходов к равнине и темный Шайме, от которого к облакам поднимались дымы пожаров. Адепт Завета обернулся и посмотрел на гребень холма – туда, где догорали тела двоих адептов Сайка. Имперская армия взбиралась по дальнему склону. Через несколько секунд их знамена поплывут над травами и дикими цветами. Ахкеймион вспомнил свои уроки в школе Завета…

«Прямо под холмом».

Надо бежать. Туда, где можно получше спрятаться и сразу заметить приближение лучников с хорами. Отчасти он уже горестно признал бесполезность побега. Он до сих пор не погиб лишь потому, что застал их врасплох. Но Конфас не оставит его в покое, пока жив.

«Я погиб».

Он подумал об Эсменет. Как можно было забыть о ней? Ахкеймион глянул на полуразрушенный мавзолей и почувствовал страх – он совсем близко. Затем увидел ее: худенькое лицо, казавшееся мальчишеским, смотрело на него из тени сумаха, оплетавшего фундамент. Эсменет все видела…

Почему-то ему стало стыдно.

– Эсми, стой! – крикнул он, но было поздно.

Она уже выскочила наружу и бросилась к нему по обгоревшему дерну.

Сначала он заметил какое-то мерцание – вспышку на краю поля зрения. Потом увидел Метку, врезанную тошнотворно глубоко.

Он поднял взгляд…

– Не-ет! – завопил он. Под ногами треснуло стекло.

Длинные крылья, черная чешуя, острые как сабли когти, пасть, окруженная множеством глаз…

Сифранг, призванный из адского чрева Той Стороны.

Порыв ветра поднял юбки Эсменет, бросил ее на колени. Она подняла лицо к небу…

Демон спускался вниз.

«Ийок…»


Пройас выбрался на крышу древней сукновальни – единственного уцелевшего здания, выходящего к западным склонам Ютерума. В вышине сияло солнце, но все тонуло в дыму. Чтобы не закружилась голова, Пройас не стал вглядываться в небо, а сосредоточился на глиняной кровле у себя под ногами. Он перешагнул через небольшую выбоину, споткнулся, стряхнул обломки гнилой черепицы. Лег на живот и пополз к южному фронтону.

Посмотрел на Шайме.

Полосы и завесы дыма расчертили небеса, как перспектива городских улиц, позволяя прикинуть расстояние до парящих в воздухе чародеев и колдовских огней. Внизу виднелись сплошные черные руины и палящий огонь. Искореженные стены, словно смятый пергамент. Расколотые фундаменты. Раненые, стонущие и размахивающие бледными руками. Обугленные трупы.

Первый храм, нетронутый сражением, взирал на город с величественным бесстрастием.

Послышался оглушительный треск, и Пройас чуть не рухнул вниз. Он вцепился в крышу, затаил дыхание, заморгал. Голова кружилась.

Почти прямо под ним появились два адепта в багряных одеждах. Один был совсем дряхлым. Он стоял среди обезглавленных колонн галереи разрушенного святилища. Второй, плотный человек средних лет, балансировал на груде обломков. Их защиты сверкали, как серебро в свете луны или сталь в темном переулке. Они пели, раскрыв пылающие рты, и пламя гудело и грохотало вокруг. Шагах в пятидесяти от них земля взорвалась, словно по ней ударили прутом величиной с дерево. Дымящаяся каменная крошка градом посыпалась на развалины.

Из-под града выплыла фигура колдуна в шафрановом одеянии. Голубое свечение полилось с его лба и стремительно помчалось над землей, снося колонны, как щепки, и проламывая защиты Багряных Шпилей. Пройас закрыл глаза рукой, чтобы не ослепнуть от этого огня.

Кишаурим поднимался, пока не оказался вровень с Пройасом. Он бросался вперед и отступал, кружил, непрерывно атакуя старого чародея вспышками иссиня-белой энергии. Черные облака клубились в воздухе, из них били молнии, подобные бегущим по стеклу трещинам, но кишаурим не останавливался. Он намеревался добить Багряного адепта. Грохот стоял такой, будто сталкивались горы. На этом фоне вопли людей казались чем-то вроде мышиного писка. Или вообще ничем.

Раскат грома. Свет померк. Парящая фигура остановилась, лицо и змеи повернулись к безумно поющему врагу. Одежды кишаурим пламенели на ветру сверкающей охрой. Аспиды свисали с шеи колдуна, как железные крюки.

Пройас даже не стал смотреть вниз – он понимал, что старый Багряный адепт погиб, а скоро падет и второй. Он вдруг осознал, что стоит на карнизе, на самом краю, обдуваемый ветром, а перед ним расстилаются разрушенные улицы и пылает нечестивый огонь.

– Светлейший Бог Богов! – воззвал Пройас к пахнущему гарью ветру и голыми руками сорвал с шеи хору. – Ты, кто ходит среди нас… – Он отвел назад правую руку, уставшую от меча, встал потверже. – Неисчислимы святые Твои имена…

И швырнул свою Слезу Господню, подарок матери на седьмой день рождения.

Казалось, она улетела и пропала где-то за темным горизонтом…

Затем вспыхнул круг света с черными краями. Оттуда выпала и рухнула вниз шафрановая фигура, как мокрый флаг.

Пройас упал на колени на краю крыши, нагнулся над обрывом. Его Святой город разверзся перед ним. И он заплакал, хотя не понимал почему.


Вновь и вновь таны и рыцари Се Тидонна бросались в атаку, но так и не смогли закрыть брешь. Вскоре их затопил поток вопящих пустынных всадников, надвигающихся со всех сторон. Кианцы в шелковых одеждах неслись галопом под арками и врывались в лагерь Людей Бивня. Сотни воинов влезали на шатающиеся опоры, добирались до вершины акведука и вступали в бешеную схватку под градом стрел языческих лучников. Другие атаковали каменные арки, которые защищали отряды графа Дамергала, и наседали на фланги айнрити. Остальные гнали коней к оцепеневшим наблюдателям вокруг лагерных укреплений.

Нангаэльцы подняли крик, когда копье поразило царя Пиласаканду и гиргаши в беспорядке отступили. Испуганные мастодонты начали топтать своих. Айноны приветствовали палатина Ураньянку: он промчался вдоль рядов с отрубленной головой Кинганьехои, попавшего в ловушку мозеротов, когда его оттеснили назад кишьяти под началом лорда Сотера.

Но рок настигал айнрити вместе с Фанайялом аб Каскамандри – тот вел в бой своих блистательных грандов далеко позади линии обороны идолопоклонников. На севере и юге когорты кианцев рассыпались по Шайризорским равнинам и, не считая отдельных стычек с рыцарями, устремились на восток, чтобы атаковать с дальней стороны древнего акведука. Граф Дамергал погиб от удара камня, сброшенного с арки. Дружина графа Ийенгара была отрезана от арьергарда нангаэльцев. Выкрикивая проклятия, сам Ийенгар смотрел, как его армию разбивают на отдельные отряды. Монгилейский гранд заставил его замолчать, всадив стрелу в глотку.

Смерть кругами спускалась на землю.

Фаним рыдали от ярости и рубили айнритийских захватчиков. Они пели славу Фану и Единому Богу, хотя и удивлялись, почему Люди Бивня не бегут.


«Думать, думать, надо думать!»

Напев Сотрясения Одаини отшвырнул Эсменет подальше от спускавшегося чудовища, отбросил назад, к мавзолею.

Сифранг двигался так, будто его тело плыло в незримом эфире, но приземлился жестко и тяжело, словно был сделан из переплетенных якорей. Тварь повернулась к Ахкеймиону, сгорбившись и пуская слюни.

– Голос, – проскрежетала она, приближаясь на один страшный шаг. Жизнь превращалась в желтоватую пыль у нее под ногами. – Он говорит: око за око.

Сухая волна жара покатилась навстречу, испепеляя кости.

– И боль кончится…

Ахкеймион понял, что это не простой демон. Его Метка была как свет, сосредоточившийся в той точке, где пергамент мира почернел, съежился и обуглился. Даймос…

Какую силу выпустил Ийок?

– Эсми! – закричал Ахкеймион. – Беги! Умоляю! Беги!

Тварь прыгнула к нему.

Ахкеймион начал самый глубокий из Миражей Киррои. Великие Абстракции пронзили воздух над и перед ним. Демон хохотал и верещал.


Отец пошатнулся, припал к резной панели стены. Оттуда выползли змеи, черные и блестящие. Они обвили его шею, словно удушающие петли.

Келлхус попятился, сосредоточил взгляд на точке размером с большой палец на расстоянии вытянутой руки. То, что было единицей, стало множеством. То, что было душой, стало местом.

Здесь.

Вызванное из самой сути вещей.

Он запел тремя голосами: один слышимый, как голос этого мира, и два неслышных, направленных в землю. Древний Напев Призыва превратился в нечто большее, гораздо большее… Напев Перемещения.

Белые фрактальные огни замелькали в воздухе, окружили Келлхуса свечением. Сквозь перепутанные световые волокна он увидел, как отец с усилием выпрямился, повернул аспидов в сторону сводчатого коридора. Анасуримбор Моэнгхус… Как же он бледен в сиянии своего сына!

Бытие сжалось под бичом его голоса. Пространство треснуло. Там превратилось в здесь. За спиной отца Келлхус увидел Серве с завязанными в боевой узел волосами. Он смотрел, как она прыгает из тьмы…

Даже когда сам провалился в великую бездну.


Друз Ахкеймион выкрикивал разрушение. Свет охватил тварь острыми как ножи белыми лучами. Вскипевшая кровь пятнами осела на землю. Клочья горящей плоти разлетелись в стороны, как угли.

Волны жара опалили щеки Эсменет. Она не отводила глаз от сражения, хотя зрелище было невыносимым. Ахкеймион стоял, прикрытый щитами света, среди горящей травы, одновременно прекрасный в своей мощи и страшно ослабевший. Но кошмарная тварь не отступала, от ее топота и ударов когтей трескался камень, а из носу шла кровь. Защиты лопались и рассыпались. Ахкеймион наколдовал сильный удар, и голова демона разлетелась. Рога обломились. Паучьи глаза сорвались с ниточек.

Атака твари превратилась в безумие, размытое пятно ярости, словно сама преисподняя рвалась на волю и скрежетала зубами на пороге.

Ахкеймион пошатнулся, заморгал горящими белым пламенем глазами, закричал…

Бесполезно.

В реве чудовища слышался крысиный писк. Ахкеймион падал, что-то выговаривая пламенеющим ртом. Драконьи когти смыкались…

Ахкеймион падал.

Эсменет онемела.

Чудовищная тварь прыгнула вверх, терзая небеса рваными крыльями.

Эсменет даже не могла кричать.


– Я жив! – снова вскричал Икурей Конфас, но ничего не услышал в ответ за грохотом колдовской битвы, ни вблизи, ни вдали.

Ни громогласных приветствий, ни криков облегчения и радости. Они не видели его! Они приняли его за одного из них – за обычного человека!

Он обернулся к своим спасителям.

– Ты! – рявкнул он ошеломленному капитану селиалцев. – Найди генерала Баксатаса! Прикажи ему явиться ко мне сейчас же!

Воин помедлил какую-то долю секунды, и за этот миг сердце у Конфаса похолодело. Затем болван сорвался с места и бросился бегом по траве к дальним шеренгам войска.

– Ты! – приказал Конфас рядовому солдату. – Найди каких-нибудь конников! Быстро, бегом! Прикажи трубить общее наступление! А ты…

Он осекся. В воздухе слышались крики. Конечно. Они просто не сразу опомнились. Не сразу сообразили. Дураки безмозглые!

«Они думали, что я мертв!»

Усмехнувшись, он повернулся к своей армии…

И увидел всадников, которых заметил раньше: их было несколько сотен, и они неслись прямо на фланг Селиалской колонны.

– Больше нет народов! – раздавался голос из гущи всадников. – Больше нет наций!

Несколько мгновений Конфас не мог поверить собственным глазам и ушам. Всадники были айнрити, несмотря на бело-синие халаты. Впереди билось на ветру знамя Кругораспятия с золотыми кистями. А за ним… Красный Лев.

– Убить их! – взревел Конфас. – Вперед! Вперед! В атаку!

Сначала казалось, что ничего не происходит, никто не слышит его. Армия продолжала клубиться беспорядочной толпой, и никто не преграждал дороги врагу.

– Больше нет наций!

Рыцари в белых одеждах вдруг сменили направление и помчались на Конфаса.

Он повернулся к своим немногочисленным солдатам, разом взревел и захохотал. И внезапно вспомнил свою бабку в те годы, когда ее легендарная красота была в самом расцвете. Он вспомнил, как она сажала его на колени и смеялась, когда он вырывался и пинал ее.

– Хорошо, что ты предпочитаешь стоять на земле. Для императора это первое дело…

– А какое второе?

Снова смех, подобный журчанию фонтана.

– Ах… Второе – то, что ты должен непрестанно измерять.

– Что измерять, ба?

Он помнил, как дотронулся пальцами до ее щеки. До чего же маленькие были у него тогда ноготки.

– Кошельки тех, кто тебе служит, мой маленький бог. Потому что, если они опустеют…

Из десяти нансурских солдат, стоявших к нему лицом, двое упали на колени и зарыдали. Остальные бросили мечи. Он слышал нарастающий грохот в небе у себя за спиной.

– Я победил скюльвендов! – напомнил он солдатам. – И вы там были.

Копыта рвали дерн. Земля под его сандалиями задрожала.

– Ни один человек не совершал такого!

– Ни один человек! – крикнул один из упавших на колени. Солдат схватил его руку и поцеловал императорское кольцо.

Как много звуков у этой атаки. Грохот оружия, фырканье коней, звяканье сбруи… Значит, вот что слышат язычники.

Император Нансура обернулся и не поверил своим глазам…

Он увидел, как король Саубон с красным от яростного напряжения лицом наклонился в седле. Солнце сверкнуло в его голубых глазах.

Конфас успел увидеть широкий меч, который снес ему голову.


Шагая среди дымов и пожаров, Элеазар приближался к ересиарху кишаурим. Сеоакти расчищал себе путь, вздымая столбы дымящихся обломков, разбрасывал и сокрушал туньеров в черных доспехах, которые нападали на него.

Кровоточащим голосом Элеазар пел самые мощные Аналогии. Он великий магистр Багряных Шпилей, величайшей из древних школ. Он наследник Сампилета Огнепевца. Амреццера Черного. Он отомстит за любимого учителя! За свою школу!

– Сашеока! – выкрикивал он в промежутках между Напевами.

Драконий огонь сбросил ересиарха на землю, и тот покатился в золотом пламени, окутанный пенно-голубым, путаясь в своем шафрановом одеянии. Элеазар бил его снова и снова. Магма вырывалась из земли у него под ногами. Светила падали с небес. Огромные ладони пламени хлопали по магическим защитам, раздавался страшный треск, а Элеазар выпевал все больше и больше силы, пока не увидел вопящее слепое лицо. Стоя в небе на струях дыма, Элеазар хохотал и пел, ибо месть превратила ненависть в восторг и славу.

Но с другой стороны хлынули потоки синей плазмы – святая Вода Индара-Кишаурим. Потоки просочились сквозь его защиты, разрушили их, а затем ушли в небо, в облака, где исчезли в пламенеющей сини. Появились призрачные трещины. Щиты из эфирного камня распались.

Другие кишаурим поднялись из руин, извергая сотрясающие мир энергии. Элеазар начал воздвигать более высокие бастионы, более крепкие щиты. Он увидел Сеоакти, возносящегося в небо. Огненные водопады изливались из точки между его пустых глазниц.

Где его собратья по школе? Птаррам? Ти?

Все вокруг превратилось в приливную волну ослепительно белого света, бушующего и дрожащего. Безупречного и девственного, как сотканный Богом мир.

Бушующий. Дрожащий.

Великий магистр Багряных Шпилей выкрикнул проклятие. Струи света снова просочились сквозь магическую защиту и уничтожили его левую руку в тот момент, когда он выпевал себе более крепкий щит. Перед Элеазаром разверзлась трещина. Свет скользнул по его голове и лбу. Магистра швырнуло назад, словно куклу.

Его тело упало вниз, на горящие улицы.


По всей долине Скилурского акведука фаним добивали отчаянно сопротивлявшихся Людей Бивня. Конные лучники носились туда и сюда, выпуская стрелы в упор. Другие всадники врезались в наспех выстроенные стены щитов, кололи противника пиками и копьями. Лорд Галгота, палатин Эшганакса, пал жертвой безжалостной ярости кхиргви.

Лорд Готиан с остатками шрайских рыцарей бросился в атаку. Их бешеный напор сначала помог отвоевать кое-какую территорию, но воинов было слишком мало. Язычники окружали фланги, убивали лошадей. Рыцари Бивня сражались, их гимны не смолкали. Готиан пал с поднятым мечом в руке, пораженный вонзившейся под мышку стрелой. Монахи-воины продолжали песнь.

Пока смерть кругами не спустилась на землю.

И тут на западе пропели рога. На мгновение все на Шайризорских равнинах, язычники и идолопоклонники, обернулись к высотам, где древние амотейцы хоронили своих царей. И там, над лагерем, они увидели имперскую армию, выстроившуюся на холмах.

Люди Бивня радостно завопили. Язычники поначалу тоже подняли крик и приветствовали айнрити, поскольку командиры сказали им, что не надо опасаться нансурцев. Но роковое предчувствие медленно распространялось среди солдат от отряда к отряду. Они уже заметили Кругораспятие и Красного Льва среди священных штандартов нансурских колонн.

Но это не означало предательства со стороны императора Икурея, заключившего союз с их падираджей. Ненавистного знамени экзальт-генерала с четким киранейским диском нигде не было видно.

Нет. Это не Икурей Конфас. Это Белокурый Зверь…

Король Саубон.

Кианские всадники в смятении начали отступать от остатков войска айнрити. Даже золотой падираджа растерялся.

Из тени акведука лорд Вериджен Великодушный отдал приказ тидонцам. С яростным криком светлобородые воины бросились вперед по трупам, врубившись в самую середину вражеского воинства. Остальные скакали за ними, забыв о ранах и потерях.

В небесах парили адепты в черных одеяниях. Имперский Сайк, чародеи Солнца, наступал на своих ненавистных древних врагов.

Лошади и люди сражались и горели в нисходящем пламени.


Скюльвенд задыхался. Он был здесь. Сидел, привалившись к стене этого безумного места, в залитой белым светом комнате в конце коридора. Бледный. Нагой, если не считать набедренной повязки.

«Он здесь…»

Много часов Найюр крался по этим омерзительным залам. Он следовал за Серве и ее братьями, шедшими по запаху Келлхуса. Кроме жаровен у водопада в пещере, другого света не было. Глубже и глубже. В самое сердце тьмы. Через ад гнусных изображений.

Они, сказала ему Серве, идут по разрушенным подземельям кунороев – давно погибших предшественников людей. И Найюр знал, что ни одна дорога не уведет его от Степи дальше, чем эта. Сердце колотилось. Он увидел на мгновение своего отца Скиоату – тот манил сына сквозь тьму.

И вот…

Вот он – Моэнгхус!

Серве напала первой. Ее меч мелькал, превратившись в размытую тень. Но Моэнгхус остановил ее голыми руками, вспыхнувшими голубым светом, и отшвырнул прочь хрупкое тело… Тут же на него набросился брат Серве. Он пытался рассечь чародейские руки, крутился и пинался, нырял и скользил – безуспешно. Моэнгхус схватил его за горло. Жертва разевала рот и билась, а слепец оторвал ее от земли. Голубое пламя охватило тело, голова запылала, как свеча. Голова твари распалась, и человек бросил на землю обмякший труп.

В это время Найюр крался по коридору. Его онемевшие ноги заплетались, и он опасался, что шагает слишком тяжело. Скюльвенд вспомнил, что так же подкрадывался к Келлхусу, когда нашел того полумертвым на кургане отца в окружении убитых шранков. Вспомнил леденящий ужас ночных кошмаров. Дыхание, подобное иглам. Но сейчас все иначе! Тогда Найюр собирался уйти из родного края, от своего народа, от всего, что считал священным и сильным. А сегодня он достиг своей цели. Здесь был он…

Он!

Три черные змеи обвивали его шею, одна изгибалась над правым плечом, другая свернулась на блестящей макушке. Найюр увидел рану у него в животе, розовую кровь на набедренной повязке, но не мог вспомнить, кто нанес удар.

– Найю, – проговорил слепец.

Голос Келлхуса! Черты Келлхуса! Когда сын успел стать копией отца?

– Найю… ты вернулся ко мне…

Змеи смотрели на Найюра, высовывая язычки. Безглазое лицо умоляло, притягивало к себе, выражало раскаяние и изумленную радость.

– Я так и знал.

Найюр остановился на пороге, в нескольких шагах от человека, разбившего его сердце. Он окинул комнату настороженным взглядом, увидел справа неподвижную Серве, разметавшую по окровавленному полу светлые волосы. Посмотрел на оборотней, подвешенных в путанице цепей и блоков, на стены, испещренные нечеловеческими изображениями. Зажмурился от неестественного света, чудесным образом озарявшего резные своды.

– Найю… оставь меч… Пожалуйста.

Скюльвенд моргнул и увидел свой зазубренный клинок, хотя не помнил, как обнажил его. Свет лился по нему, словно вода.

– Я Найюр урс Скиоата, – сказал он. – Самый жестокий из людей.

– Нет, – мягко сказал Моэнгхус. – Ты лжешь, чтобы спрятать свою слабость от других людей, столь же слабых, как и ты.

– Это ты лжешь.

– Но я вижу твою суть. Я вижу… твою истину. Я вижу твою любовь.

– Ненавижу! – закричал Найюр так громко, что зал откликнулся тысячегласым шепотом.

Хотя и слепой, Моэнгхус опустил глаза задумчиво и печально.

– Столько лет, – проговорил он. – Столько зим… Все, что я показал тебе, изранило твое сердце, оторвало тебя от Народа. И теперь ты считаешь, что я виноват во всем, чему тебя научил.

– Кощунство! Обман! – Горячая слюна обжигала небритый подбородок скюльвенда.

– Тогда почему это тебя терзает? Разоблаченная ложь разлетается как дым. Ранит правда, Найю, да ты и сам знаешь… Ибо ты горел в ее огне много лет.

Найюр вдруг ощутил мили почвы над их головами, вывернутую изнанку земли. Он забрался слишком далеко. Он спустился слишком глубоко.

Меч выпал из потерявших чувствительность пальцев, жалобно зазвенел по полу. Лицо Найюра дрогнуло, как дергается схваченный хищный зверь. Всхлипывания отдались эхом от резных стен.

Моэнгхус обнимал его, окружал его собой, лечил его бесчисленные шрамы…

– Найю…

Моэнгхус любил его… человека, который нашел его и повел в неизведанную степь.

– Я умираю, Найю, – с жаром шептал Моэнгхус. – Мне нужна твоя сила…

Бросил его. Покинул.

Найюр любил только его. Во всем мире – его одного…

«Плаксивая баба!»

Глубокий поцелуй, резкий запах. Сердце Найюра тяжело колотилось. Стыд сочился из пор, катился по дрожащим конечностям и еще сильнее возбуждал его.

Он судорожно выдохнул в горячий рот Моэнгхуса. Змеи вплелись в его волосы, прижались твердо и упруго, как фаллос, к его вискам. Найюр застонал.

Так не похоже на Серве или Анисси. Хватка борца, жесткая и неодолимая. Обещание поддержки и защиты в крепких объятиях.

Моэнгхус потянулся к его бедрам…

Его глаза пылали жаром, когда он шептал:

– Я шел нехоженой тропой.

Он ахнул, дернулся и упал, когда Найюр провел хорой по его щеке. Белый свет полыхнул из пустых глазниц. На мгновение скюльвенду показалось, что из черепа Моэнгхуса на него смотрит Бог.

«Что ты видишь?»

Но затем его любовник упал, объятый пламенем. Такова была сила, владевшая ими.

– Опять! – взвыл Найюр, глядя на обмякшее тело. – Почему ты снова покидаешь меня?

Его вопль полетел по древним залам, наполняя недра земли.

Потом Найюр захохотал, когда подумал о своем последнем свазонде. Он вырежет его на горле. Один последний значит так много…

«Пойми же! Пойми!»

Он захлебывался горем.

Скюльвенд опустился на колени у трупа любовника. Долго ли он так простоял, он не знал. Затем, когда колдовской свет начал угасать, на его щеку легла холодная рука. Он обернулся и увидел Серве. Ее лицо на миг раскрылось, словно глотнуло воздуха, затем снова стало прежним. Гладким и совершенным.

Да. Серве… Жена его сердца.

Его испытание и награда.

Абсолютная тьма поглотила их.


Огромное развороченное поле, которое оставили за собой медленно продвигавшиеся вперед Багряные Шпили, окружали стены пламени. За ними лежали дымящиеся руины. Но дряхлая сукновальня с ее открытыми галереями и каменными чанами чудом осталась невредимой. Стоя на коленях у южного окна, Пройас видел все как с края обрыва. Видел уничтожение Багряных Шпилей.

Барабаны язычников сменил сверхъестественный рев песнопений. Последние кишаурим – их осталось пятеро – парили над обугленными развалинами. Змеи выгибали шеи, высматривая выживших. Колдуны поминутно извергали свет, и темнеющее небо раскалывалось от грохота.

Пройас не понимал, что это значит. Он ничего не понимал…

Только одно: это Шайме.

Он обратил лицо к небу. Сквозь дымную завесу пробились первые проблески голубизны, золотая кайма на волокнистой черноте.

Вспышка. Искра на краю поля зрения. Пройас посмотрел на Священные высоты, увидел точку света над карнизами Первого храма. Точка зависла там, заливая кровлю купола белым сиянием, затем взорвалась так ярко, что по небу разошлись круги. Как сорвавшиеся с мачты паруса, огромные полотнища дыма покатились вперед, накрыли парящих кишаурим и руины вокруг них.

И тут Пройас заметил человека, стоявшего там, откуда шел свет, – так далеко, что его едва можно было разглядеть. Только светлые волосы и белопенное одеяние.

Келлхус!

Воин-Пророк.

Пройас заморгал. По телу прошла дрожь.

Келлхус спрыгнул с края храма, пролетел над ошеломленными фаним, толпившимися на Хетеринской стене, затем опустился сквозь кольцо горящих зданий на склоне. Даже отсюда Пройас слышал его Напев, раскалывающий мир.

Кишаурим обернулись. Воин-Пророк шел к ним, и его глаза горели, как два Гвоздя Небес. С каждым шагом из-под ног Келлхуса взлетали обломки и осколки: они складывались в сферы, пересекаясь и вращаясь, пока полностью не закрыли его.

Из-за туч выглянуло солнце, как после потопа. Огромные столбы белого света пронизали городской пейзаж, окрасили перламутром тела павших, заставили сиять серые и черные дымы пожарищ, все еще поднимавшиеся в небо. И тут Пройас понял, зачем Келлхусу понадобились защитные сферы – языческие лучники рылись в обломках среди развалин, пытаясь найти хоры.

Воин-Пророк закричал, и по земле прошел ряд взрывов, разбросавших камни и кирпичи. Но даже после этого в Келлхуса летели стрелы. Некоторые проносились мимо, другие отскакивали от защит, наполненные колдовской силой и несущие разрушение.

Снова раздались взрывы. Тела убитых отбрасывало в стороны. Руины домов содрогались. Грохот перекрывал бесконечную дробь барабанов.

Пятеро кишаурим, парящие над мглой и сияющие на солнце шафрановыми одеяниями, сошлись с Келлхусом. Сверкающие водопады силы столкнулись с его сферическими защитами, произведя такую ослепительную вспышку, что Пройасу пришлось закрыть глаза руками. Затем из вспышки выделились раскаленные совершенные линии. Они превратились в кинжально-острые геометрические формы, направленные на ближайшего кишаурим. Слепец стал хватать руками воздух, затем осыпался наземь дождем из крови и клочьев плоти.

Но защиты Келлхуса тоже дрожали, трещали и наконец пали под ударами нечестивого света. Ни одной молнии Гнозиса не сверкнуло, чтобы рассечь наступающих кишаурим. И Пройас понял, что Келлхус не в силах их победить, что теперь он может только наговаривать себе защиты, обороняясь. Он погибнет, это лишь вопрос времени.

Затем все внезапно кончилось. Кишаурим отступили, рев атаки стих, как дальний раскат грома. Пройас больше ничего не видел, кроме дыма, руин и солнца.

«Боже милостивый… Пресветлый Бог Богов!»

За спиной у одного из кишаурим вдруг полыхнул свет, и там появился Келлхус. Он схватил колдуна за горло, и клинок Эншойя пронзил шафрановую грудь. Пройас споткнулся, зашатался на грани падения. Затем восстановил равновесие и засмеялся сквозь слезы. Закричал.

Келлхус исчез. Тело убитого колдуна упало. Трое оставшихся кишаурим парили неподвижно, потрясенные. Будь у них глаза, они бы непременно заморгали от изумления.

Воин-Пророк появился за спиной у следующего, в мгновение ока поразил его и разрубил свисавших с шеи змей. Когда тело врага упало, Келлхус сделал резкое движение – поймал, как понял Пройас, выпущенную снизу арбалетную стрелу. Одним коротким движением он вонзил ее в ближайшего жреца-чародея. Взрыв света, обрамленного черным перламутром. Мертвый кишаурим рухнул вниз.

Пройас завопил. Никогда он не чувствовал себя таким юным, таким обновленным!

Анасуримбор Келлхус снова запел Абстракцию. Белые одежды полыхали на солнце. Плоскости и параболы сталкивались вокруг него. Сама земля, до самого сердца ее, загудела. Оставшийся в живых кишаурим чертил вокруг себя широкий круг. Он понял, что ему надо двигаться, чтобы избежать судьбы собратьев. Но поздно.

От священного света Воина-Пророка спасения не было.


Красное солнце клонилось к черному горизонту. Облака клубились на юго-западном ветру и пурпурными потоками ползли над Менеанорским морем. Мрак отступал от развалин города. На расколотых камнях застывала кровь.

В наступающих сумерках, на фоне шипения подземных огней, послышался какой-то негромкий стук. Среди глыб, разбросанных вокруг уцелевшего фундамента, над разбитой белой статуей сидел маленький мальчик. Он камнем откалывал соль и собирал ее в ладошку. Сражение закончилось, но ребенок все еще испуганно оглядывался через плечо. Наполнив кошель, он взглянул на лицо мертвого чародея со странным безразличием. Чужой человек мог бы принять это за печаль, но мать мальчика, будь она жива, разглядела бы в его глазах надежду.

Ребенок наклонился, чтобы изучить ссадину на коленке. Стер кровь большим пальцем, но на ее месте тут же выступила новая красная капля. Испуганный каким-то шумом, мальчик обернулся и увидел странную птицу с человечьей головой, смотревшую на него.

– Хочешь узнать секрет? – проворковал тоненький голосок. Крошечное личико расплылось в улыбке, словно эта противоречивая игра доставила птице неожиданное удовольствие.

Слишком изумленный, чтобы испугаться, мальчик кивнул и крепко стиснул кошель с драгоценной солью.

– Тогда подойди поближе.

Глава 17. Шайме

Говорят, вера – это просто надежда, которую спутали со знанием. Зачем верить, если достаточно одной надежды?

Кратианас.
Нильнамешская мудрость
Айенсис считал, что единственным абсолютом является невежество. Согласно Парсису, он говорил своим ученикам, что знает только одно: сейчас его знания больше, чем когда он был ребенком. Такое сравнение, сказал он, является единственным гвоздем, на котором можно закрепить отвес знаний. Это утверждение мы и называем знаменитым «Айенсисовым гвоздем». Именно это не позволило великому киранейцу впасть в сокрушительный скептицизм Нирсольфы или бессмысленный догматизм, свойственный почти каждому философу или теологу, решившемуся пачкать чернилами пергамент.

Но метафора «гвоздя» тоже несовершенна. Это проявляется, когда мы путаем символ с тем, что он символизирует. Как цифра «ноль», которую нильнамешские математики используют для объяснения таких чудес, невежество замыкает все наши разговоры, является незримой границей всех наших споров. Люди всегда ищут некую точку, рычаг, чтобы с его помощью перевернуть и опровергнуть все противоречащие утверждения. Невежество этого не дает. Зато оно дает возможность сравнивать и уверенность, что не все утверждения равнозначны. По мнению Айенсиса, это именно то, что нам нужно. Ибо пока мы признаем свое невежество, мы можем надеяться уменьшить его, а пока мы способны совершенствовать наши заявления, мы можем возвыситься до Истины, пусть даже в грубом приближении.

Именно потому я оплакиваю свою любовь к великому киранейцу. Вопреки его бездонной мудрости, есть множество вещей, в коих я абсолютно уверен. Они питают ненависть, которая движет вот этим самым пером.

Друз Ахкеймион.
Компендиум Первой Священной войны
Весна, 4112 год Бивня, Шайме


Сифранг плыл в небесах как пьяный, его вопль звучал на пределе слышимости этого мира. Болтаясь в его когтях, Ахкеймион видел сражавшихся внизу людей, превратившихся в точки и пятна, видел смазанную кляксу пылающего города. Кровь твари срывалась вниз горящими каплями, как нефть.

Земля приближалась по спирали…

Ахкеймион очнулся, еле живой, и вдохнул пыль, которую даже не мог выплюнуть. Он сумел открыть один глаз и видел лишь торчащие из песка стебли травы. Он слышал шум моря – Менеанорского моря, – бившегося о близкий берег.

Где же братья? Скоро, думал Ахкеймион, сети высохнут, и отец будет кричать, проклиная свои онемевшие на ветру пальцы. Но пошевелиться он не мог. При мысли, что отец побьет его, ему хотелось плакать, но это уже не имело значения.

Потом кто-то поволок его по песку. Ахкеймион видел на траве черные пятна собственной запекшейся крови. Тень заслонила солнце и увлекла его во мрак Древних войн, в Голготтерат…

В огромный золотой лабиринт ужасов, больше любой нелюдской обители. И там его ученик, почти сын, взирал на него в ужасе и недоверии – куниюрский принц, только начавший осознавать всю глубину предательства своего приемного отца.

– Она мертва! – крикнул Сесватха, не в силах вынести выражение его лица. – Для тебя она умерла! А даже если она жива и ты ее найдешь, ты не удержишь ее теперь, несмотря на всю силу твоей страсти!

– Но ты же сказал… – проговорил Нау-Кайюти, и его отважное лицо исказилось от горя. – Ты сам сказал!

– Я солгал.

– Но зачем? Как ты мог! Ты же единственный, Сесса! Единственный!

– Потому что иначе ничего не получалось, – сказал Ахкеймион. – Один я не смог бы. А то, что мы здесь делаем, важнее правды и любви.

Глаза Нау-Кайюти сверкнули во тьме, как оскаленные зубы. Сесватха знал, что такой взгляд предвещает смерть – и для людей, и для шранков.

– Так что же мы здесь делаем, мой старый наставник? Молю тебя, поведай мне.

– Ищем, – ответил Ахкеймион. – Ищем Копье-Цаплю.

По его лицу потекла вода – пресная, хотя в воздухе пахло солью. Бормотание голосов – заботливых, сочувственных, но и расчетливых. Что-то мягкое касалось щеки. Он увидел завиток облака, а под ним – лицо девочки, смуглое и веснушчатое, как у Эсменет. Он рассматривал это лицо сквозь длинные пряди волос, которые ветер бросил ей на щеки.

– Мемест ка хотерапи, – послышался убаюкивающий голос откуда-то рядом. Слишком взрослый, чтобы принадлежать девочке. – Ш-ш… ш-ш-ш…

Море накатывало невидимыми белыми бурунами. Ахкеймион подумал о том черве, что выползет из него, когда он наконец перестанет дышать.


Его пробуждение сопровождалось ощущением покоя, неподвижности и внимания. Первые несколько дней все кружилось, словно его привязали к огромному колесу. Он метался на тюфяке в темной комнате, куда приходили женщина и ее дочь. Они приносили воду, а иногда и рыбу, растертую в согревающую желудок кашицу. А еще его преследовали кошмары, сливавшиеся в мучительный тягучий поток страданий и потерь. Конец древнего мира – конец без конца, рана на ране, неутихающий вопль.

Он метался в горячке, как уже было давным-давно. Он хорошо это помнил.

Когда лихорадка отпустила, он обнаружил, что лежит в одиночестве и смотрит на крышу, крытую пальмовыми ветками. С балок – точнее, простых жердей – свисали пучки весенних трав. На стене шуршали старые сети. На столе лежала сухая, как подметка, рыба, и пахло рыбьими внутренностями, как после разделки улова. Сквозь шум прибоя было слышно, как скрипят на ветру стены хижины. Дрожали веревки на сквозняке. Ветерок на мгновение поднимал в воздух пыль из угла…

«Дом, – подумал он. – Я вернулся домой». И впервые уснул по-настоящему.

Ошеломленный, он стоял в колеснице верховного короля Киранеи.

Много лет над горизонтом висело необъяснимое ощущение рока – ужас, не имеющий формы, только направление. Все люди чувствовали его. И все люди знали, что именно из-за этого необъяснимого ужаса их сыновья рождаются мертвыми, что великий круг душ разорван.

Теперь наконец они увидели его. Кость, вставшая поперек горла Творения.

Башраги стучали по земле огромными молотами, шранки бесновались. Они потоком лились на равнины, прыгали в своих доспехах из дубленой человечьей кожи, верещали как обезьяны, бросаясь на стену, возведенную киранейцами на руинах Менгедды. А за ними поднимался вихрь. Огромный смерч, неудержимый и безразличный, засасывал серую землю в черное небо. Он ревел все ближе, готовый втянуть в себя последних людей.

Он пришел, чтобы замкнуть мир.

Грозовые облака крепче стиснули солнце, все утонуло во мраке и грохоте. Шранки сжимали свои гениталии и падали на колени, не обращая внимания на удары человеческих мечей. И Сесватха услышал миллионоголосый рев Цурумаха, Не-бога, в криках его порождений.

ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?

– Что, – спросил Анаксофус, – ты видишь?

Сесватха, разинув рот, смотрел на верховного короля. Своим собственным голосом, со своими интонациями Анаксофус говорил те же слова, что и Не-бог.

– Государь мой… – Ахкеймион не знал, что ответить.

На равнинах кипела битва. Смерч высотой от горизонта до самых небес приближался. Не-бог шел к ним. Он был столь огромен, что руины Менгедды рядом с ним стали каменной крошкой, а люди – пылинками.

Я ДОЛЖЕН ЗНАТЬ, ЧТО ТЫ ВИДИШЬ!

– Я должен знать, что ты видишь.

Накрашенные глаза, честные и настойчивые, пристально смотрели на него, словно требовали дара, значение которого еще не определено.

– Анаксофус! – крикнул Сесватха, перекрывая шум битвы. – Копье! Ты должен взять Копье!

«Это не то, что должно случиться…»

Хор голосов. Люди вокруг них согнулись под порывами ветра, призывая своих богов. Песок бил по бронзовым доспехам. Не-бог приближался, вставал во весь свой невероятный рост, превышающий возможности взгляда. Он вывернул иерархию движущегося и неподвижного, и теперь казалось, будто смерч неподвижен, а весь мир вращается вокруг него.

СКАЖИ МНЕ.

– Скажи мне…

– Во имя всего святого, Анаксофус! Бери Копье!

«Нет… этого не может быть…»

Не-бог шел по равнине Менгедда, сметая легионы шранков, отшвыривая их от своих грохочущих подошв, как кукол из ничтожной плоти. И в его сердце Сесватха разглядел отблеск щита, подобного черному драгоценному камню…

Он повернулся к верховному королю Киранеи.

ЧТО Я ЕСТЬ?

– Что я есть? – нахмурилось смуглое царственное лицо. Умащенные маслом косы змеями разметались по плечам. Последний свет мерцал на бронзовых львах его панциря.

– Мир, Анаксофус! Весь мир!

«Все идет не так!»

Смерч встал над ними громадным столпом ярости. Чтобы увидеть его вершину, пришлось бы опуститься на колени и запрокинуть голову. Вокруг него выли и закручивались ветра. Лошади дико ржали и метались. Колесница шаталась под ногами. Все покрыла охряная тень. Резкие порывы ветра бросались на них как волны прибоя, бездонные и всеобъемлющие. Песок сдирал кожу с костяшек пальцев, царапал скулы.

Не-бог приближался.

«Слишком поздно…»

Удивительно, что страсти угасают перед тем, как уходит жизнь.

Визжали лошади. Колесница качалась.

СКАЖИ МНЕ, АХКЕЙ…

Он закричал и сел на постели.

Женщина, стоявшая у дверей, уронила таз и бросилась к нему. Ахкеймион инстинктивно схватил ее за руки, как муж – перепуганную жену. Она попыталась вырваться, но он вцепился сильнее и попробовал встать. Ноги его не слушались. Женщина закричала, но Ахкеймион не отпускал. Пальцы сжимали ее ладони, наверное, причиняя боль, но он не мог отпустить ее!

Распахнулась дверь. В комнату ворвался мужчина с поднятыми кулаками.

Потом Ахкеймион не мог вспомнить самого удара. Он уже пытался встать, а мужчина тащил прочь оттуда свою жену. Щеку саднило. Человек что-то кричал на непонятном языке, дико жестикулировал, а женщина, похоже, о чем-то умоляла, цепляясь за его руку, но мужчина только отмахивался.

Ахкеймион поднялся, совершенно обнаженный, и почувствовал, что его правая нога не в порядке. Он схватил с тюфяка грубое одеяло и завернулся в него. Затем, ошеломленный, обогнул мужчину и его жену, добрался до двери, вышел на солнце и пошатнулся, ощутив под ногами горячий песок. Прикрыл глаза ладонью от яркого солнца, увидел берег и вздымающиеся морские волны. Заметил девочку с веснушками, съежившуюся у задней стены. Затем разглядел вдалеке и других людей – там, где черные скалы вырастали из белого песка. Люди вытаскивали лодки из перламутровой морской пены.

Ахкеймион обернулся и, как только мог, быстро побежал по берегу.

«Пожалуйста, не убивайте меня!» – хотел он закричать, хотя и понимал, что так может погубить их всех.

Он направился на восток, к Шайме. Как будто других дорог он не знал.


Утреннее солнце словно убегало от той стороны света, куда направлялся Ахкеймион, будто боялось его. Пока песок был плотным и ровным, он шел вдоль берега и наслаждался теплым плеском волн у ног. Красношеие чайки неподвижно висели в пустом небе. Все происходило одновременно и быстрее, и медленнее, как бывает на краю Великого моря. Широкая водная гладь мощно вздымалась до самого горизонта, отблески солнца бежали по тихо дышащей поверхности вод, и ветхая жизнь трепетала на вечном ветру.

Он останавливался четырежды. Один раз, чтобы сделать себе посох из выбеленного морем куска дерева. Второй – чтобы подпоясать обрывком гнилой веревки свое одеяние, которое нансурцы называли «хламидой отшельника». Третий раз он остановился, чтобы осмотреть ногу, рассеченную на икре и щиколотке. Он не знал, где получил эту рану, но точно помнил, что выпевал себе защиту кожи за мгновение до того, как демон прорвал его оборону. Возможно, не успел допеть до конца.

В четвертый раз Ахкеймион остановился перед сваямиволнолома, заставившими его отвернуть от берега. Он набрел на пруд из приливных вод, укрытый от ветра так, что поверхность его была зеркально ровной. Ахкеймион опустился на колени на берегу, чтобы посмотреть на свое отражение, и увидел у себя на лбу Две Сабли, нарисованные сажей. Наверное, это сделали те, кто за ним ухаживал. Охранный знак, благословение или молитва.

Ему не хотелось их стирать, поэтому он лишь омыл свою спутанную бороду.

Когда вода успокоилась, он снова вгляделся в зеркало пруда. Темные запавшие глаза, заросшие бородой щеки, пять белых прядей. Он коснулся отражения пальцем, посмотрел, как оно искривляется и дрожит на чистой глади вод. Может ли человек чувствовать так глубоко?

Он зашагал прочь от берега, тщательно выбирая дорогу по пастбищам, обходя заросли чертополоха. Хотя ветер не стих – от его порывов вдали метались тени, – Ахкеймиону казалось, что потоки воздуха огибают его, как всегда, когда человек удаляется от берега. Свежая зелень благоухала, насекомые летали туда-сюда бессмысленно и целеустремленно. Он спугнул дрозда и чуть не вскрикнул, когда птица взлетела из-под самых ног.

Земля впереди поднималась холмами. Ахкеймион вышел на широкий участок утоптанной почвы – тут пронеслись всадники, сотни всадников. Его цель уже близко.

Он перевалил через вершину холма, где под солнцем лежали развалины мавзолеев древних амотейских царей. Запекшаяся, как стекло, земля ранила босые ноги.

Он пересек разоренную долину, где раньше стоял лагерь Священного воинства.

Он прошел по полям битвы, мимо разрушенного акведука, где зловоние и пожелтевшая трава указывали на трупы людей и лошадей.

Он перебрался через руины ворот Процессий, мимо обрушенного участка стены, где на него глянул зрачок, выложенный черной плиткой по белому.

Он прокладывал путь по выжженным улицам и остановился посмотреть на Багряного адепта – тот торчал из развалин соляной статуей, застыв в последнем движении.

Он вскарабкался по огромной лестнице, вырезанной в склоне Ютерума, хотя не остановился ни у одного святого для паломников места.

Он не увидел никого, пока не добрался до западных ворот Хетеринской стены. Там стояли на страже два смутно знакомых конрийца. Они вскричали:

– Да сияет истина! – и пали на колени, ожидая благословения.

Он плюнул на них.

Приближаясь к Первому храму, он смотрел на дымящиеся развалины Ктесарата, главного храма кишаурим. Они ничего не значили для него.

Первый храм возвышался совсем рядом. Его круглый фасад светился белым над тысячами айнрити, собравшимися перед святилищем. Солнечные лучи струились вниз. Тени были резкими. Небо ясное и безоблачное, бирюзовую чашу метил лишь Гвоздь Небес, сверкавший в глубине, как давно потерянная драгоценность.

Тяжело опираясь на посох, Ахкеймион преодолел последний пролет. Все без исключения Люди Бивня расступались перед ним. Он был важнее их, гораздо важнее. Он стоял в самом центре мира – наставник Воина-Пророка. Он прошел сквозь айнрити, не обращая внимания на их мольбы. Наконец он остановился на самой верхней площадке и посмотрел на собравшихся сверху вниз. И расхохотался.

Повернувшись к ним спиной, он похромал в просторную тень, прошел под табличками с благословениями, что висели под притолокой.

«Как это не похоже, – подумал он, – на храмовый сумрак Сумны, где все ярко размалевано».

Мрамор нежил его кровоточащие ноги.

Люди падали на колени, когда он проходил сквозь внешнее кольцо колонн. Проталкиваясь через толпу, он подумал о странной… пустоте, открывшейся в нем. Он ходил, дышал – значит, сердце в его груди еще билось. Но самого пульса он не ощущал. Он подумал о черве, который скоро выползет из его волос.

Ахкеймион услышал суровые слова, заставляющие людские сердца трепетать от благоговения. Он узнал голос Майтанета, Святого шрайи Тысячи Храмов. Он почти видел его среди леса круглых колонн.

– Встань же, Анасуримбор Келлхус, ибо вся власть ныне лежит на твоих плечах…

Мгновение тишины, прерываемой тихими всхлипываниями.

– Воззрите же – вот Воин-Пророк! – провозгласил незримый шрайя. – Воззрите же – вот верховный король Куниюрии! Воззрите же – вот аспект-император Трех Морей!

Слова поразили Ахкеймиона, как удар отца. Люди Бивня вскакивали на ноги, кричали восторженно и льстиво; он припал к белой колонне, щекой ощущая холод резьбы.

Что же за пустота так сосет внутри? Что за тоска, от которой хочется плакать?

«Он заставляет нас любить себя! Он заставляет нас любить!»

Прошло несколько мгновений, прежде чем он понял, что теперь заговорил сам Келлхус. Ахкеймиона влекло вперед, непреодолимо и неизбежно. Наряженные в шелковые одежды своих врагов, таны и рыцари расступались перед ним, как перед прокаженным.

– Со мной, – говорил Келлхус, – все переписано заново. Ваши книги, ваши притчи, ваши молитвы – все, что было вам привычно, теперь станет просто детской забавой. Слишком долго Истина спала в низких сердцах людей. То, что вы зовете традицией, есть лишь уловка, плод вашей суетности или похоти, ваших страхов и ненависти. Со мной души очистятся. Со мной мир возродится! Год первый.

Ахкеймион продолжал хромать вперед. При каждом шаге посох в руке гудел и ранил его. Сломанный… как и все в этом жалком мире.

– Старый мир мертв! – крикнул он. – Ты это хочешь сказать, пророк?

Изумленные восклицания и шорох шелка во внезапной тишине.

Люди окончательно расступились, скорее изумленные, чем возмущенные. И наконец Ахкеймион увидел… Он зажмурился, стараясь отделить знакомое от внешнего блеска.

Священный двор аспект-императора.

Он увидел Майтанета в золотых одеждах. Увидел Пройаса, Саубона и остальных выживших предводителей Священного воинства. Увидел новую знать, не столь многочисленную, но более блистательную, чем старая. Увидел первородных и других новых высших чиновников во всем блеске их фальшивого положения. Он увидел Наутцеру и весь Кворум, сверкавший ало-золотыми церемониальными одеяниями Завета. Увидел даже Ийока, прозрачно-бледного, как стекло, в магистерском облачении Элеазара.

Он увидел Эсменет – ее раскрытый рот, ее накрашенные глаза, сверкающие слезами… Новая нильнамешская императрица.

Ахкеймион не видел Серве. Не видел Найюра или Конфаса.

И Ксинема тоже не было.

Но он увидел Келлхуса, восседавшего, как лев, перед огромным бело-золотым полотнищем Кругораспятия. Его рассыпанные по плечам волосы сверкали, светлая бородка была расчесана. Ахкеймион видел, что он плетет сети будущего, как и говорил скюльвенд. Что он изучает, анализирует, расставляет по местам, проникает…

Он видел дунианина.

Келлхус кивнул ему дружелюбно и озадаченно.

– Я не говорю, а утверждаю, Акка. Старый мир мертв.

Опираясь на посох, Ахкеймион оглядел собравшихся.

– Значит, ты говоришь, – без упора или злобы сказал он, – об Апокалипсисе.

– Все не так просто. Ты ведь понимаешь… – Голос Келлхуса, выражение лица – все излучало снисходительное добродушие. Он поднял руку и указал на место справа от себя. – Подойди же. Займи свое место около меня.

И тут Эсменет закричала и бросилась с возвышения к Ахкеймиону, но споткнулась, упала и заплакала. Прижав ладони к полу, она подняла к нему безнадежно умоляющее лицо.

– Нет, – ответил Ахкеймион Келлхусу. – Я вернулся за женой. Больше мне ничего не надо.

Мгновение сокрушительной абсолютной тишины.

– Это кощунство! – вскричал Наутцера. – Ты сделаешь так, как он велит!

Ахкеймион услышал великого старого чародея, но не обратил внимания на его слова. Уже много лет, как он перестал понимать своих братьев по школе. Он протянул руку.

– Эсми?

Он увидел, как она встает, увидел ее округлившийся живот. Она показывала… Как же он не замечал этого прежде?

Келлхус просто… наблюдал.

– Ты адепт Завета, – прохрипел Наутцера с огромной злобой. – Адепт Завета!

– Эсми, – сказал Ахкеймион, глядя только на нее и протягивая ей руку. – Прошу тебя…

Одна-единственная вещь в мире имела значение для него.

– Акка, – всхлипнула Эсменет. Она огляделась, и восторженные взгляды со всех сторон словно затопили ее. – Я мать… мать…

Значит, пустоту не закрыть. Ахкеймион кивнул и вытер последние слезы. Больше никогда он не прольет ни единой слезинки. Отныне у него нет сердца. Он станет совершенным человеком.

Она подошла к нему – со страстью в глазах, но и с опаской и страхом. Она схватила его руку, ту, что не держалась за посох.

– Мир, Акка! Неужели ты не видишь? Весь мир лежит на весах!

«Как я умру в следующий раз?»

С жестокостью, наполнившей его восторгом и ужасом, он схватил Эсменет за левое запястье, резко вывернул его и отогнул так, чтобы она могла увидеть синюю татуировку на внутренней стороне своей руки. Затем отшвырнул ее прочь.

Толпа яростно заревела.

– Нет! – взвизгнула с пола Эсменет. – Оставьте его! Не трогайте его! Вы не знаете его! Вы его не…

– Я отрекаюсь! – воскликнул Ахкеймион, обводя уничтожающим взглядом толпу. – Я отрекаюсь от звания святого наставника и визиря при дворе Анасуримбора Келлхуса!

Он глянул на Наутцеру, безразличный к тому, насмехается над ним старик или нет.

– Я отрекаюсь от моей школы! – продолжал Ахкеймион. – Ибо она есть сборище лицемеров и убийц!

– Тогда ты обрек себя на смерть! – вскричал Наутцера. – Нет колдовства вне школ! Нет…

– Я отрекаюсь от моего пророка!

Потрясенные восклицания и шепот наполнили галереи Первого храма. Ахкеймион подождал, пока шум уляжется, целую вечность немигающим взглядом глядя на потусторонний облик Анасуримбора Келлхуса. Своего последнего ученика.

Они не обменялись ни единым словом.

Ахкеймион нашел взглядом Пройаса, казавшегося таким… старым со своей квадратной бородой. В его красивых карих глазах светилась мольба, обещание вернуться.

Слишком поздно.

– И отрекаюсь… – Он запнулся, борясь с нахлынувшими чувствами. – Отрекаюсь от моей жены.

– Не-е-ет, – застонала она. – Прошу-у тебя, Акка!..

– Отрекаюсь от изменницы, – продолжал он хриплым голосом. – И… и…

С застывшим, как маска, лицом, он повернулся и, не прощаясь, пошел прочь тем же путем, каким явился сюда. Люди Бивня ошеломленно смотрели на него, и ярость горела в их глазах. Но они расступались перед ним. Расступались.

Перекрывая плач Эсменет, раздался голос:

– Ахкеймион!

Келлхус. Ахкеймион не удосужился обернуться, но остановился. Словно само непостижимое будущее навалилось на него, повисло ярмом на шее, уперлось в спину острием копья…

– Когда ты в следующий раз предстанешь предо мной, – сказал аспект-император гулким голосом, звенящим нелюдскими интонациями, – ты опустишься на колени, Друз Ахкеймион.

И чародей похромал прочь по своим кровавым следам.

Глоссарий

Примечания автора

Будучи приверженцами классики, айнритийские ученые обычно употребляли шейские варианты имен, а оригинальную форму оставляли только при отсутствии древних аналогов. Так, например, имя Коифус (которое Касид дважды упоминает в «Кенейских анналах») на самом деле является шейской формой галлишского имени Коюта и потому передается в шейском варианте. Прозвище Хога, с другой стороны, не имеет шейской формы и остается в первоначальном тидонском виде. Киранейские географические названия, такие как Асгилиох, Гиргилиот или Киудея, стали красноречивым исключением.

Подавляющее большинство нижеприведенных имен собственных являются простой шейской (иногда куниюрской) транслитерацией. Они переводятся только в том случае, если их шейская (куниюрская) версия является значимым словом. Например, айнонское «Ратарутар», имеющее шейскую форму «Реторум Ратас», переводится как «Багряные Шпили»: по значению слов «ратас» (красный) и «реторум» (башни). Этимологию и перевод географических названий можно найти в скобках в начале соответствующих статей. Они представлены в той форме, в какой были известны Друзу Ахкеймиону.


Абенджукала – классический трактат по бенджуке, написанный неизвестным автором во времена Ближней древности. Поскольку в сочинении подчеркивается связь бенджуки и учености, многие считают его и классическим философским текстом.

Абсолют – так дуниане называют состояние «неограниченности», свободную от влияний совершенную душу, независимую от того, «что предшествовало» ей. См. Дуниане и Обработка.

Абстракции – эпитет для гностического чародейства.

Агансанор – провинция на юге Центрального Се Тидонна, прославленная воинственностью ее обитателей.

Аглари (4041–4111) – личный раб принца Нерсея Пройаса.

Агмундр – провинция в Северо-Восточном Галеоте под горами Оствай.

Агнотумский рынок – главный рынок Иотии еще со времен Кенея.

Агонгорея – «поле скорби» (куниюрск.). Выжженные земли к западу от реки Сурса на севере от моря Нелеост.

Агонии – название гностических Напевов Мук, на которых специализировалась Мангаэкка.

Агхурзой – «отрезанный язык» (ихримсу). Язык шранков.

Адепты – колдуны, принадлежащие к школам.

Айенсис (1896–2000) – основатель силлогистической логики и алгебры, которого многие считают величайшим философом. Он родился в столице Киранеи Мехтсонке и никогда не покидал этого города, даже во время страшного мора 1991 года, когда его преклонный возраст обрекал его на почти верную смерть от болезни. (По разным версиям, Айенсис ежедневно мылся и отказывался пить воду из городских колодцев. Он говорил, что это, наряду с отвращением к хмельному и приверженностью к скромной пище, является секретом его здоровья.) Многие комментаторы, древние и современные, сетуют, что количество «айенсисов» равно количеству читателей Айенсиса. Это совершенно справедливо в отношении его умозрительных опусов (например, «Геофизики, или Первой аналитики рода человеческого»), однако работам его свойственна заметная и последовательная скептическая направленность, впервые проявившаяся в «Третьей аналитике рода человеческого» – самой циничной книге ученого. По Айенсису, люди чаще всего «делают главным мерилом истины свои слабости, а не причины явлений или мир». Он отмечает, что большинство индивидуумов обходится без каких-либо критериев для собственных верований. Поскольку Айенсис был так называемым критическим философом, то можно было бы ожидать, что он разделит участь своих собратьев – таких как Порса (прославленный «Философ-Шлюха» из Трайсе) или Кумхурат. Только его репутация и структура киранейского общества спасли Айенсиса от злобы толпы. Рассказывают, что с детства он производил необыкновенное впечатление, поэтому сам верховный король заметил восьмилетнего ребенка и даровал ему свое особое покровительство, что совершенно беспрецедентно. Такое покровительство было древним и священным киранейским обычаем. Находящийся под покровительством мог говорить все, что угодно, не опасаясь страха и последствий, даже самому верховному королю. Айенсис продолжал свою деятельность, пока не скончался от удара в возрасте ста трех лет.

Айнри Сейен (ок. 2159–2202) – пророк и духовный (хотя и не исторический) основатель Тысячи Храмов. Утверждал, что является чистым воплощением Абсолютного Духа («части самого Бога»), посланным, дабы исправить учение Бивня. После его смерти и предположительного вознесения на Гвоздь Небес ученики Айнри описали его жизнь и учение в «Трактате», текст которого ныне считается у айнрити столь же священным, как «Хроники Бивня».

Айнонский – язык Верхнего Айнона, происходящий от хам-херемского.

Айнрити – последователи Айнри Сейена, Последнего Пророка, чтящие исправления, внесенные им в учение Бивня.

Айнритизм – религия, основанная на откровениях Айнри Сейена, Последнего Пророка, и сочетающая в себе элементы монотеизма и политеизма. Основные догматы айнритизма таковы: постоянное участие Бога в исторических событиях, единство отдельных божеств как Проявлений Бога и Тысяча Храмов как выражение самого Бога в этом мире.

После предположительного вознесения Айнри Сейена айнритизм постепенно распространился по Кенейской империи, и внутри него установилась иерархия, независимая от государства. Из нее и получилось то, что ныне именуется Тысячей Храмов. Традиционалистская секта Киюннат сперва просто отвергала новую религию, однако по мере ее распространения был совершен ряд попыток ограничить власть айнрити и предотвратить ее дальнейшее расширение. Ни одна из этих попыток особого успеха не принесла. Растущее напряжение в итоге вылилось в Зилотские войны (ок. 2390–2478), которые хотя и были формально гражданскими, однако сражения вышли далеко за пределы тогдашних границ Кенейской империи.

В 2469 году Сумна сдалась войскам шрайи, но враждебные действия продолжались до тех пор, пока в 2478 году императором не стал Триамис. Сам Триамис был айнрити (обращенным Экьянном III). Он ввел конституционное правление, разделив власть между имперской государственной машиной и Тысячей Храмов, но долгое время отказывался провозгласить айнритизм официальной религией страны, что произошло лишь в 2505 году. С этого момента началось возвышение Тысячи Храмов, и в последующие столетия остатки киюннатских «ересей» в Трех Морях либо зачахли сами по себе, либо были уничтожены.

Айовай – горная крепость на севере гор Хинайят, считающаяся административной столицей Гиргаша.

Айокли – бог воровства и обмана. Хотя он и числится среди главных богов в «Хронике Бивня», культа Айокли как такового не существовало. Его почитатели были рассеяны по крупным городам Трех Морей. Айокли часто упоминается во второстепенных священных текстах различных культов в качестве коварного спутника богов или как их жестокий и злобный соперник. В «Марэддат» он является ветреным супругом Гиерры.

Акаль – основная денежная единица Киана.

Аккеагни – бог болезней. Также известен как Тысячерукий Бог. Ученые часто иронически замечают, что жречество бога болезней поставляет лекарей на все Три Моря. Как можно поклоняться болезни и воевать с ней? В «Пиранавас», священной книге этого культа, Аккеагни называется воинственным богом, который предпочитает льстецам и угодникам тех, кто борется с ним.

Акксерсия – погибшая страна Древнего Севера. Хотя древние норсирайцы северных берегов Церишского моря не имели постоянного контакта с нелюдьми, Акксерсия постепенно стала вторым великим центром норсирайской цивилизации. Она была основана в 811 году Салавеарном I после уничтожения Конда. Страна, поначалу ограниченная городом Миклы – центром коммерческой и административной деятельности, – постепенно начала распространять свою гегемонию поначалу по реке Тиванраэ, затем на равнины Гал и весь северный берег Цериша. Ко времени первой великой войны со шранками в 1251 году Акксерсия была крупнейшим из норсирайских государств, она включала в себя почти всех древних норсирайцев, кроме племен равнины Истиули. Страна пала перед Не-богом после трех страшных разгромов в 2149 году. Акксерсийские колонисты лесистых южных берегов Церишского моря составили ядро Меорнской империи.

Акксерсийский – мертвый язык древней Акксерсии и самый «чистый» из нирсодских языков.

Аккунихор – скюльвендское племя центральной степи. Аккунихорцы жили ближе всех к имперским границам и стали главными распространителями слухов и сведений в Трех Морях.

Алкуссы – скюльвендское племя центральной степи.

Аллозиев Форум – большие судейские галереи, расположенные у подножия Андиаминских Высот.

Ам-Амида – большая кианская крепость в сердце Ацушанского нагорья, построенная в 4054 году.

Амикут – походная пища скюльвендских воинов. Состоит из диких трав и ягод, спрессованных с сушеным мясом.

Аммегнотис – город на южном берегу реки Семпис, построенный во время Новой Киранейской династии.

«Амортанея» – купеческая каракка, на которой Ахкеймион и Ксинем приплыли в Джокту.

Амотеу – провинция Киана, расположенная на южном берегу Менеанорского моря. Как все страны близ гор Бетмуллы, Амотеу – или Святой Амотеу, как его порой называют, – рос в могущественной тени Древней Шайгекской династии. Согласно сохранившимся надписям, шайгекцы называли Ксераш и Амотеу Хут-Ярта – «страна яртов», или Хути-Парота – «средние земли». Ярты были главным кетьянским племенем в этом регионе, которому амотейцы и несколько других данников платили дань до завоевания их шайгекцами. Но по мере бурного развития земледелия на Шайризорских равнинах и медленного возвышения Шайме и Киудеи на реке Йешималь равновесие сил постепенно смещалось. Много столетий Срединные земли оказывались полем битвы между Шайгеком и его южными соперниками – Эумарной за горами Бетмулла и древним Нильнамешем. В 1322 году нильнамешский царь инвишей Анзумарапата II сокрушил Шайгек и, пытаясь укрепить свое господство, переселил сотни тысяч нуждающихся нильнамешцев с равнины Хешор. Слава об этом событии пережила его недолгое правление (шайгекцы отбили Срединные земли в 1349 году). После падения владычества Шайгека в 1591 году ярты попытались вернуть престол своих предков – с катастрофическими последствиями. В результате войны на краткое время возникла Амотейская империя, простиравшаяся от предгорий Бетмуллы до границы пустыни Каратай. Все Срединные земли попали под власть киранейцев в 1703 году.

После гибели Киранеи в 2158 году Амотеу пережил второй – и последний – период независимости, хотя теперь ксерашцы, потомки переселенцев Анзумарапаты, стали их главными соперниками. Второй «золотой век» видел Айнри Сейена и медленное распространение веры, призванной в будущем стать главной в Трех Морях. После краткой ксерашской оккупации Амотеу пережил долгую череду чужеземных владык. Каждый из них оставлял свою отметину: в 2414 году Срединные земли завоевали кенейцы, в 3574-м – нансурцы, в 3845-м – кианцы. Хотя другие завоеванные провинции жили в мире и благоденствии, ранние годы кенейского правления стали для Амотеу особенно кровавыми. В 2458 году, когда Триамис Великий был еще ребенком, айнритийские фанатики возглавили в провинции жестокое восстание против Кенея. В наказание император Сиаксас II вырезал население Киудеи и сровнял город с землей.

Амотейский – язык Амотеу, происходящий от маматийского.

«Амрестеи ом аумретон» – киранейское выражение, означающее «обладание в утрате». Термин Айенсиса, означающий моменты, когда душа постигает себя в ходе постижения других вещей и тем самым переживает «чудо существования».

Анагог – разновидность колдовства, основанная на резонансе между значением и самим предметом.

Анаксофус V (2109–2156) – киранейский верховный король, поразивший своим Копьем-Цаплей Не-бога при Менгедде в 2155 году.

Аналогии – другое название анагогического чародейства.

Ананке – богиня удачи. Также известна как «Блудница-Судьба». Ананке является одним из главных «воздающих божеств», то есть тех, кто вознаграждает своих почитателей райской жизнью после смерти. Ее культ чрезвычайно популярен в Трех Морях, особенно в высших слоях общества.

Анасуримборы, династия – правящая династия Куниюрии с 1408-го по 2147 год. См. Апокалипсис.

Анвурат – большая кианская крепость к югу от дельты реки Семпис, построенная в 3905 году.

Ангешраэль – самый прославленный древний пророк Бивня. Он привел Пять племен людей в Эарву. Также известен как Сожженный Пророк, поскольку погрузил свое лицо в огонь после встречи с Хузьельтом у подножия горы Эшки. Его жену звали Эсменет.

Ангка – древнее норсирайское название Зеума.

Андиаминские Высоты – главная резиденция и административный центр Нансурской империи, расположенный на морской стороне Момемна.

Анима, душа – движущая сила всего сущего, обычно сравнивается с «дыханием Бога». Много чернил было пролито по вопросу соотношения анимы, являющейся в первую очередь философской концепцией, и чародейской концепции «онта». Большинство ученых считают, что последняя есть светская версия первой.

Анисси (р. 4089) – любимая жена Найюра урс Скиоата.

Анкариотис – демон Той Стороны, один из наиболее управляемых Могуществ, контролируемых Багряными Шпилями.

Анкирион – провинция на юге Центральной Конрии.

Анкмури – мертвый язык древней Ангки.

Анкулакай – гора на южной границе Дэмуа, у подножия которой расположен город Атритау.

Анмергал, Скинед (4078–4112) – тидонский тан, убитый в битве на полях Тертаэ.

Аннанд – провинция на севере Центральной Конрии, более всего известная своими серебряными и железными копями. «За все серебро Аннанда» – обычная поговорка Трех Морей, обозначающая «бесценный».

Анохирва – «в досягаемости рогов» (куниюрск.). Раннее название Голготтерата.

Анплеи – второй по величине после Аокнисса город в Конрии.

Анпой – традиционный для Трех Морей напиток, изготовляемый из сброженного персикового сока.

Ансакер аб Саладжка (р. 4072) – сапатишах, правитель Гедеи. Тотем – черная газель.

Ансансиус, Терес (ок. 2300–2351) – самый прославленный теолог ранних Тысячи Храмов, чьи «Город людей», «Хромой паломник» и «Пять писем всем» почитаются шрайскими адептами.

Ансволка, Гоэрансор (р. 4079) – тидонский тан Хагмейра в Нумайнейри.

Ансерка – самая южная провинция Нансурской империи.

Антанамера – провинция Верхнего Айнона, расположенная на горной границе Джекии.

Анфайрас, Икурей – см. Икурей Анфайрас I.

Анфириг, Тагавайн (р. 4057) – галеотский граф Гесиндаля.

Анхарл – знаменитый куниюрский ученый и старший жрец Гильгаоала.

Анциллинские ворота – одни из так называемых меньших врат Момемна, расположенные точно на юге от Гиргаллийских ворот.

Аньясири – «крикуны, не имеющие наречия» (ихримсу). Раннее куноройское название шранков.

Аокнисс – административная и торговая столица Конрии. Некогда она была столицей давно погибшей Ширадской империи. Возможно, самый древний город Трех Морей, не считая Сумны и Иотии.

Аорси – исчезнувшая нация Древнего Севера. Государство Аорси возникло в 1556 году, когда Великая Куниюрия была разделена между сыновьями Анасуримбора Нанор-Уккерджа I после его смерти. Даже современники считали жителей Аорси самыми воинственными из норсирайцев, хотя это больше проявлялось в защите собственных земель, чем в завоевании других. Страна была малонаселенной, за исключением региона вокруг столицы, и выдерживала постоянные нападения шранков и башрагов с гор Йималети на севере, а на западе – атаки легионов Консульта, наступавших с Голготтерата за рекой Сурса. Это заставило аорсийцев построить Даглиаш, величайшую крепость того времени. Не случайно слово «сурса» по всему Древнему Северу стало означать «пограничье».

История Аорси – это история изобретательности и решимости перед лицом бесконечных войн. Возможно, закономерно, что ее гибель в 2136 году (см. Апокалипсис) стала следствием предательства южных куниюрских собратьев, а не неудачи Анасуримбора Нимерика, ее последнего короля.

Араксийские горы – гряда, образующая восточные границы Се Тидонна и Конрии.

Арвеал (4077–4111) – один из первородных, бывший вассал графа Вериджена, павший от мора в Карасканде.

Аритмей – верховный авгур Икурея Ксерия III.

Апокалипсис – долгие войны и зверства, поглотившие Древний Север. Истоки Апокалипсиса многочисленны и глубоки. Адепты Завета (которые, вопреки общему мнению, не являются знатоками в данном вопросе) утверждают, будто эти истоки старше письменной истории. Более серьезные исследования не углубляются дальше так называемого Нелюдского наставничества, со временем приведшего гностическую школу Мангаэкка к Инку-Холойнас, Небесному Ковчегу, укрытому нелюдскими чарами в тени западных склонов гор Йималети. Исследования не завершены, но достаточно ясно, что так называемые войны шранков стали следствием того, что Мангаэкка овладела местом, впоследствии названным Голготтератом.

По традиции начало Апокалипсиса отсчитывается от даты объявления Анасуримбором Кельмомасом Священной войны против Голготтерата – день Ордалии. Он же, кстати, является началом счета лет в «Сагах» – главном историческом документе, повествующем об этих катастрофических событиях. Легенды говорят, что нелюдь Сику рассказал великому магистру Сохонка (выдающейся сауглишской школы), что адепты Мангаэкки – или Консульт, как они стали называться, – раскрыли утраченные тайны инхороев и это приведет к разрушению мира. Сесватха, в свою очередь, убедил Кельмомаса объявить войну Голготтерату в 2123 году.

В последующие двадцать лет было много споров и еще больше суровой критики той гордыни и усобиц, что привели к распаду Ордалии. Но все критики не учитывают того, что угроза, возникшая перед норсирайцами Куниюрии и Аорси, тогда была лишь умозрительной. Удивительно, как Кельмомасу вообще удалось до самой своей смерти сохранять коалицию, куда входили и нелюди, и символический контингент киранейцев.

Первое сражение на равнине Агонгореи в 2124 году не принесло решительного успеха ни одной стороне. Кельмомас и его союзники перезимовали в Даглиаше и следующей весной перешли реку Сурса, захватив врагов врасплох. Консульт отступил в Голготтерат, и началось то, что потом назвали Великой Инвеститурой. Шесть лет Ордалия пыталась измором заставить Консульт сдаться. Все атаки заканчивались катастрофой. Затем в 2131 году, после спора с королем Нимериком Аорсийским, Кельмомас сам вышел из Священной войны. Через год случилась беда. Легионы Консульта, вероятно, по широкой сети подземных ходов, появились в тылу Ордалии. Войско коалиции чуть не погибло. Сокрушенный потерей сыновей, нелюдский король Иштеребинта Ниль’гиккас тоже отступил, оставив аорсийцев в одиночестве.

Последующие годы превратились в череду катастроф. В 2133 году аорсийцы были разбиты в проходах Амнерлота, а вскоре пал и Даглиаш. Король Нимерик отступил в свою столицу Шиарау. Прошел еще год, прежде чем Кельмомас осознал свою безумную ошибку и двинулся ему на помощь. Но было слишком поздно. В 2135 году Нимерик был смертельно ранен в сражении при Хамиуре, и легионы Консульта весной взяли Шиарау. Аорсийский дом Анасуримборов погиб.

Куниюрия осталась в одиночестве. Доверие к Кельмомасу было подорвано, он не смог призвать союзников, и какое-то время положение казалось весьма мрачным. Но в 2137 году его младший сын Нау-Кайюти сумел разгромить Консульт в сражении при Оссирише, где он завоевал себе имя Мурсвагга – «Драконоубийца», поскольку сразил Танхафута Красного. Его следующая победа близ руин Шиарау была более решительной. Выжившие шранки и башраги Консульта бежали за реку Сурса. В 2139 году молодой принц осадил и отбил Даглиаш, затем устроил несколько показательных рейдов на равнину Агонгореи.

Затем в 2140 году любимая наложница Нау-Кайюти, Аулиси, была похищена шранкскими мародерами и уведена в Голготтерат. Согласно «Сагам», Сесватха сумел убедить принца (бывшего его учеником), что девушку можно спасти из Инку-Холойнас, и они вдвоем отправились в поход, почти наверняка вымышленный. Комментаторы Завета опровергают «Саги», где говорится, будто принцу и Сесватхе удалось вернуть Аулиси и Копье-Цаплю. Они утверждают, что Аулиси так и не нашлась. Так или иначе, Копье-Цапля действительно было возвращено, а Нау-Кайюти вскоре умер (скорее всего, отравленный своей первой женой Иэвой).

В 2141 году Консульт снова начал наступление, ошибочно решив, что куниюрцы сокрушены потерей величайшего и любимейшего из их сынов. Но соратники Нау-Кайюти на деле показали себя способными, даже блестящими командирами. В битве при Скотере орды шранков были разбиты военачальником Эн-Кауйялау, странным образом умершим спустя несколько недель после победы (согласно «Сагам», он стал новой жертвой Иэвы, но адепты Завета с этим не согласны). В 2142 году военачальник Саг-Мармау нанес еще одно сокрушительное поражение Аурангу и легионам Консульта, а осенью того же года загнал остатки орд обратно в ворота Голготтерата.

Но вторая Великая Инвеститура оказалась куда короче первой. Как и опасался Сесватха, Консульт все это время просто играл. Весной 2134 года сделал первый вздох Не-бог, вызванный неизвестно как и откуда. Шранки, башраги и враку, все мерзкие порождения инхороев, отозвались на его зов по всему миру. Саг-Мармау и великая слава Куниюрии погибли.

Эффект появления Не-бога нельзя недооценить. По многочисленным независимым свидетельствам, люди ощущали его страшное присутствие на горизонте, и младенцы рождались мертвыми. Анасуримбор Кельмомас II без особых трудов собрал Вторую Ордалию. Ниль’гиккас и Кельмомас примирились. По всей Эарве войска людей шли в Куниюрию.

Но было слишком поздно.

Кельмомас и Вторая Ордалия потерпели поражение на поле Эленеот в 2146 году. Копье-Цапля, которое не нашло себе применения, ибо Не-бог отказался сражаться, снова пропало. Куниюрия и все огромные древние города на реке Аумрис в следующем году были уничтожены. Нелюди отступили в Иштеребинт. Через год был опустошен Эамнор, хотя его столица Атритау, построенная на зачарованной земле, устояла. Список потерь пополнялся. Акксерсия и Хармант пали в 2149 году, Меорская империя – в 2150-м, Инвеара – в 2151-м, хотя город Сакарп уцелел. Ширадская империя пала в 2135-м.

Битва осенью 2151 года при Катхоле, где сражались в первую очередь остатки меорцев и нелюди Кил-Ауджаса, стала единственной победой людей в те темные годы. Но плоды ее были уничтожены, когда меорцы обратились против своих благодетелей и следующей весной разорили древнюю нелюдскую Обитель. Это породило миф о том, что галеоты, потомки меорских беженцев, прокляты навеки за предательство и неверность.

Верховный король Киранеи Анаксофус V, проигравший в 2154 году битву при Мехсарунате, сумел спасти ядро своего войска и бежал на юг, оставив Мехтсонк и Сумну скюльвендам. Бивень был увезен и переправлен в древний Инвиши в Нильнамеше. Исторические записи скудны, но если верить адептам Завета, верховный король признался Сесватхе в том, что его рыцари спасли Копье-Цаплю на Эленеотском поле восемь лет назад.

Вероятно, ни одно другое событие Апокалипсиса не вызывало такого количества толков и споров среди школ Трех Морей. Некоторые историки, среди них и великий Касид, называли его самым чудовищным предательством в истории. Как смел Анаксофус скрывать единственное оружие, способное сразить Не-бога, когда бо́льшая часть мира погибла? Но остальные – адепты Завета в их числе – не согласны с этим. Они признают, что мотивы Анаксофуса – желание спасти только Киранею и киранейцев – весьма сомнительны. Но они замечают и другое: если бы Копье-Цапля не было скрыто, оно бы непременно погибло после катастрофы, последовавшей за Эленеотом и уничтожением Второй Ордалии. Согласно сохранившимся записям, Не-бог не единожды являл себя во время тех сражений. Ход войны вынудил его вмешаться в битву при Менгедде.

Как бы то ни было, Не-бог – или Цурумах, как называли его киранейцы, – был убит Анаксофусом V в 2155 году. Освобожденные от его чудовищной воли, шранки, башраги и враку рассеялись. Апокалипсис завершился, и люди занялись восстановлением разрушенного мира.

Архитектор – так шпионы-оборотни называют своих создателей из Консульта.

Асгилиох – «врата Асги» (киранейское, от кемкарийского «гелох»). Огромная нансурская крепость, построенная в Дальней древности, охраняющая так называемые Врата Юга гор Унарас. Наверное, ни одна крепость Трех Морей не может похвастаться столь бурным прошлым (в частности, не так давно она отразила не менее трех вторжений фаним). Нансурцы награждают прославленную крепость множеством эпитетов, среди них Хубара – «Волнолом».

Аспект-император – титул, принятый Триамисом Великим на двадцать третий год своего царствования (когда шрайя Экьянн III формально установил так называемый культ императора). Этот титул принимали все его преемники.

Аткондо-атъоки – языковая группа скотоводов Сатьоти с гор Аткондр и прилегающих к ним регионов.

Аткондр, горы – вероятно, самая большая гряда на западе Кайарсуса, тянущаяся от моря Джоруа до Великого океана, отрезая Зеум от остальной Эарвы.

Атритау – древняя административная и торговая столица Эамнора и один из двух норсирайских городов, уцелевших во время Апокалипсиса. Атритау примечателен тем, что построен у подножия горы Анкулакай на так называемой защищенной от чар земле, где колдовство не имеет силы. Его построил прославленный Умеру, король-бог Кару-Онгонеана. Тогда, около 570 года, Атритау был крепостью Ара-Этрит (Новая Этрит).

Атрити – язык Атритау, происходящий от эамнорского.

Атсушанское нагорье – засушливая горная страна в Гедее.

Аттонг, плато – «потерянная твердыня» (от киранейского «атт анох»), также известно как Аттонгский провал. Проход в Хетантских горах, традиционный путь вторжения скюльвендов.

Аттремп – «твердыня отсрочки» (киранейск.). Крепость-близнец Атьерса, основанная в 2158 году Сесватхой и новорожденной школой Завета. Начиная с 3921 года крепостью владел дом Нерсеев Конрийских.

Атьеаури, Коифус (4089–?) – граф галеотской области Гаэнри, племянник Коифуса Саубона.

Атьерс – «твердыня предупреждения» (киранейск.). Крепость-близнец Аттремпа, основанная в 2157 году Сесватхой и другими выжившими в Апокалипсисе гностическими адептами. Атьерс – основная твердыня Завета.

Аувангшей – прославленная кенейская крепость на самой западной границе Нильнамеша. Часто это название используется для обозначения пределов известного Трем Морям мира.

Ауджа-гилкунни – забытое «исконное наречие» нелюдей. См. Языки нелюдей.

Ауджский – забытое наречие ауджских Обителей.

Аумри-Саугла – языковая группа древних норсирайских племен долины Аумрис.

Аумрис – главная речная система северо-западной Эарвы, орошающая бассейн Истиули и впадающая в море Нелеост. Река Аумрис является колыбелью норсирайской цивилизации. За довольно короткий период племена древних норсирайцев заселили богатые аллювиальные равнины вдоль нижнего течения Аумрис и основали первые города людей, среди которых Трайсе, Сауглиш, Этрит и Умерау. В результате торговли с нелюдями Инджор-Нийяса знания и власть цивилизации реки Аумрис быстро росли, и в четвертом столетии как кульминация в ее развитии возникла империя Трайсе под властью короля-бога Кунверишау.

Ауранг – выживший князь инхороев и военачальник Не-бога во время Апокалипсиса. Об Ауранге почти ничего не известно, за исключением того, что он – высокопоставленный член Консульта и брат-близнец Ауракса.

Ауракс – выживший князь инхороев. Об Аураксе почти ничего не известно, за исключением того, что он высокопоставленный член Консульта и брат-близнец Ауранга. Адепты Завета полагают, что он первым обучил Мангаэкку Текне.

Аэнгелас (4087–4112) – веригдский воин.


Багаратта – «стремительный» стиль скюльвендского владения мечом.

Багряные Шпили – так называют адептов школы Багряных Шпилей.

Багряные Шпили, школа – самая могущественная из мистических школ Трех Морей, фактически правящая Верхним Айноном. История Багряных Шпилей уходит во времена древнего Шира (вплоть до нынешних дней блюстители традиций школы именуют себя ширадцами). Во многих отношениях развитие Багряных Шпилей являет собой образец развития всех школ Трех Морей: разобщенная сеть отдельных колдунов становилась все более сплоченной и замкнутой перед лицом постоянных преследований по религиозным мотивам. Изначально Багряные Шпили именовались Сурарту – «певцы в клобуках» (хам-херемск.). Примерно в 1800 году они заняли речную крепость Киз, и из хаоса Апокалипсиса после падения Шира и Великого Мора они восстали как самая могущественная организация древнего Айнона. Около 2350 года Киз был сильно поврежден землетрясением и впоследствии, в процессе отстройки, его стены облицевали красными эмалевыми плитками, что и дало школе название, под которым она выступает ныне.

Баджеда, проливы – проливы, отделяющие юго-западное окончание Нрона от юго-восточных выступов Сиронжа.

Балайт урс Кутутха (4072–4110) – скюльвендский воин из племени утемотов, деверь Найюра урс Скиоаты.

Баннут урс Ханнут (4059–4110) – скюльвендский воин из племени утемотов, дядя Найюра урс Скиоаты.

Бард-жрец – в традиционной народной вере Древнего Севера это странствующий жрец, зарабатывающий себе на пропитание, читая наизусть священные песни и выполняя жреческие функции для разных богов.

Барисулл, Нрецца (р. 4053) – король Сиронжа, чья корыстолюбивая изобретательность некогда вызывала восхищение и ненависть по всем Трем Морям. Пользовался дурной славой, сумел выжить и изменить шрайский приговор целых три раза.

Бататент – храм-крепость докиранейского периода, разрушенная скюльвендами вскоре после падения Кенея в 3351 году.

Безделушки – см. Хоры.

Белый Джихад – священная война, которую Фан’оукарджи I со своими кианцами вел против Нансурской империи с 3743-го по 3771 год. См. Киан.

Белый Повелитель Трайсе – почетный титул куниюрского верховного короля.

Белый Якш – традиционный шатер вождя племени скюльвендов.

Бенгулла (4103–4112) – сын Аэнгеласа и Валриссы.

Бенджука – древняя сложная стратегическая игра, в которую играет знать всех Трех Морей. Происходит от более эзотерической нелюдской игры мирку. Первые сохранившиеся упоминания бенджуки относятся к годам так называемого Нелюдского наставничества (555–825 гг.).

Бетмулла, горы – небольшая горная гряда на юго-западной границе Ксераша и Амотеу.

Биакси – один из домов Объединения, традиционный соперник дома Икуреев.

Биант – писатель Кенейской империи времен Ближней древности.

Библиотека в Сауглише – известный храмовый комплекс и хранилище текстов, находившееся в древнем Сауглише. По легенде ко времени уничтожения Сауглиша в 2147 году библиотека разрослась до размеров города в городе.

БиблиотекаСареота – см. Сареотская библиотека.

Бивень – главный священный артефакт в религиях айнрити и киюннат, а для приверженцев веры фаним – самый нечестивый символ (именуемый Роук Спара – «проклятый шип»). На Бивне вырезана старейшая из существующих версий «Хроник Бивня» – древнейшего человеческого текста. Его происхождение остается загадкой, хотя большинство ученых соглашаются с тем, что Бивень появился еще до прихода людей в Эарву. На всем протяжении письменной истории человечества Бивень хранился в священном городе Сумна.

Битва при Анвурате – переломное сражение Первой Священной войны, произошедшее летом 4111 года при крепости Анвурат, к югу от дельты реки Семпис. Несмотря на первоначальную неудачу, айнрити под командованием Найюра урс Скиоаты нанесли поражение кианскому войску под началом Скаура аб Налайяна, тем самым обеспечив дальнейшее покорение Шайгека и открыв дорогу на Карасканд.

Битва при Зиркирте – главная битва между кианскими войсками под командованием Хаджиннета аб Скаура и скюльвендами Юрсута урс Мукнаи в степи Джиюнати в 4103 году. Хотя кавалерия кианцев оказалась несравнимой со скюльвендской и сам Хасджиннет был убит, кианцы быстро оправились, и бо́льшая часть участников неудачного похода выжила.

Битва при Карасканде – иногда называется Битвой на полях Тертаэ. Отчаянное и переломное сражение 4112 года между армией Каскамандри аб Теферокара, падираджи Киана, и Первым Священным воинством под командованием Анасуримбора Келлхуса. Тогда фаним, превосходящие числом противника – айнрити изголодались и полегли от мора, – оказались неспособны замедлить или остановить общее наступление Священного воинства. Многие считают победу айнрити результатом Божьего вмешательства, хотя, скорее всего, причиной тому стали события, произошедшие перед самой битвой. Нерсей Пройас оставил убедительное описание того, как моральный дух айнрити воспрянул после Кругораспятия и их победы. Чрезмерную самоуверенность кианцев подтверждает тот факт, что падираджа позволил Первому Священному воинству спокойно собрать все свои силы перед сражением.

Битва при Кийуте – важное сражение между имперской нансурской армией и скюльвендами, произошедшее в 4110 году на берегах реки Кийут, притока реки Семпис. Чересчур уверенный в себе скюльвендский верховный вождь завел своих людей в ловушку, устроенную Икуреем Конфасом, нансурским экзальт-генералом. Последующее поражение было беспрецедентным, если учесть, что происходило оно в степи Джиюнати.

Битва при Маане – небольшое сражение между Конрией и Се Тидонном в 4092 году.

Битва при Менгедде, Вторая – отчаянное сражение, в котором Анаксофус V и его южные данники и союзники одержали победу над войском Не-бога в 2155 году. Многие считают эту битву самой важной в истории.

Битва при Менгедде, Четвертая – сражение, в котором так называемое Священное воинство простецов под командованием Нерсея Кальмемуниса было разгромлено кианцами Скаура аб Налайяна в 4110 году.

Битва при Менгедде, Пятая – первое решительное сражение между Первым Священным воинством и кианцами в 4111 году. Священное воинство под формальным командованием принца Коифуса Саубона, раздираемое организационными проблемами и распрями командиров, было захвачено врасплох Скауром аб Налайяном, когда половина армии отсутствовала. С утра до полудня айнрити удалось отбивать бесчисленные атаки кианцев. Когда на фанимском фланге появились остальные полки, дух кианцев был сломлен, и они отступили.

Битва при Мехсарунате – первое большое сражение между объединенными силами Киранеи и Не-богом на плато Аттонг в 2154 году. Хотя Ауранг, военачальник Не-бога, выиграл сражение, киранейский верховный король Анаксофус V сумел ускользнуть с основным своим войском и подготовиться к гораздо более решающему сражению при Менгедде в следующем году.

«Битва на склонах» – такое название дали долгому противостоянию кианцев и айнонов при Анвурате.

Битва при Паремти – небольшое сражение между Конрией и Се Тидонном в 4109 году и первая военная победа принца Нерсея Пройаса. Исторически важна тем, что после нее Пройас приказал выпороть своего кузена Кальмемуниса за нечестивость. Этот факт многие историки считают причиной того, что Кальмемунис решился на преждевременный марш с так называемым Священным воинством простецов.

Битва на бродах Тиванраэ – одно из трех страшных поражений, нанесенных Акксерсии и ее союзникам войском Не-бога. Адепты Завета часто привоят Тиванраэ как отрицательный пример использования одних только хор против вражеских чародеев в сражении.

Битва при заливе Трантис – решительное морское сражение, когда кианский флот при помощи кишаурим сумел уничтожить имперский нансурский флот под командованием генерала Сассотиана в 4111 году, таким образом отрезав доставку воды для Первого Священного воинства во время марша через Кхемему.

Битва на Эленеотском поле – великая битва между войском Не-бога и Второй Ордалией на куниюрской северо-восточной границе в 2146 году. Несмотря на то что Анасуримбор Кельмомас собрал величайшее для своего времени войско, он и его союзники не были готовы к встрече с таким количеством шранков, башрагов и враку, собранных Не-богом и его рабами из Консульта. Битва обернулась полной катастрофой и ознаменовала последующее уничтожение норсирайской цивилизации.

Битвы при Агонгорее – см. Апокалипсис.

Ближняя древность – иногда именуется Кенейской эпохой. Исторический период, начавшийся в 2155 году (окончание Апокалипсиса) и закончившийся падением Кенея в 3351 году. См. Дальняя древность.

Блудница-Судьба – распространенное прозвище богини Ананке. См. Ананке.

Бог – согласно айнритийской традиции, это единое, всемогущее, всеведущее и имманентное существо, отвечающее за бытие. Боги (с некоторой натяжкой люди) являются лишь его «проявлениями». В киюннатской традиции Бог – прежде всего владыка и вседержитель. В фанимской традиции Бог является единым, всеведущим, всемогущим и трансцендентным существом, отвечающим за бытие (Единый Бог), а боги сражаются с ним за сердца людей.

Боги – сверхъестественные жители Той Стороны, обладающие характерными человеческими чертами и выступающие в качестве объектов поклонения. См. Сто Богов.

Боксариас, Пирр (2395–2437) – кенейский император, который создал единые торговые правила во всей империи и установил в крупнейших городах сеть процветающих рынков.

Бокэ – старый кенейский форт на западной границе Энатпанеи.

Боргас, Праксум (4059–4111) – генерал Селиалской колонны, убит при Анвурате.

Бронзовый век – другое название Дальней древности, когда технологии человечества основывались на этом металле.

Буркис – бог голода. Как один из так называемых карающих богов, требующих жертв угрозами и страданиями, Буркис не имел настоящего культа и жречества. Буркис считается старшим братом богини Ананке, поэтому жрецы культа Ананке обычно исполняют искупительные ритуалы в дни голода.

Бурулан (р. 4084) – одна из личных рабынь Эсменет.

Быки Агоглии – древние киранейские символы мужества и удачи. Самые знаменитые их изваяния находятся в Хагерне, напротив святилища Бивня.

Бычий холм – один из девяти холмов Карасканда.


Валрисса (4086–4112) – дочь Веригды и жена Аэнгеласа.

Ванхайл, Суахон (4055–4111) – галеотский граф Куригалда, убит при Менгедде.

Вапарсийский – мертвый язык древнего Нильнамеша, относится к шем-варсийской языковой группе.

Варнут – ленное владение Се Тидонна, один из так называемых Внутренних пределов верховьев Сва.

Васносри – языковая группа норсирайских языков.

Вати, кукла Вати – колдовской артефакт, распространенный у сансорских ведьм, известный также как «кукла-убийца»: либо из-за того, что для управления ею требуется человеческая жертва (пойманная душа оживляет куклу), либо потому, что Вати часто использовались для убийства на расстоянии.

«В защиту тайных искусств» – прославленная апология чародейства, написанная Заратинием, широко цитируемая философами и колдунами. В этом труде содержится убедительная критика и айнритийского запрета на колдовство, и самой религии айнрити. Книга давно запрещена Тысячей Храмов.

Ведьмы – женщины, практикующие колдовство, несмотря на преследования Тысячи Храмов и школ.

Век враждующих городов – эпоха, последовавшая за гибелью Киранеи (около 2158 года) вплоть до возвышения Кенея. Для нее были характерны постоянные войны между городами Киранейской равнины.

Век Кенея – эпоха кенейского господства в Трех Морях, от завоевания Нильнамеша в 2478 году до разорения Кенея в 8851 году.

Век Киранеи – эпоха киранейского господства на северо-западе Трех Морей.

Великая пустыня – см. Пустыня Каратай.

Великая Сауглишская библиотека – архив, начало которому положил Кару-Онгонеан, третий умерийский король-бог. Нинкаэру-Телессер II (574–668) превратил библиотеку в культурный центр Древнего Севера. Ко времени ее разрушения в 2147 году она уже достигла размера небольшого города.

Великая Соль, Великие Солончаки – особенно засушливый регион пустыни Каратай на традиционной границе Чианадини.

Великие фракции – общий термин, которым обозначаются самые сильные военные и политические институты Трех Морей.

Великий зиккурат Ксийосера – самый большой зиккурат Шайгека, возведенный королем-богом Ксийосером около 670 года.

Великие Имена – вельможи, возглавлявшие подразделения Священного воинства.

Великий Кайарсус – обширная горная система, тянущаяся вдоль восточных врат Эарвы.

Великий магистр – административный титул главы магической школы.

Великий мор, или «синяя чума» – опустошительная пандемия, прокатившаяся по Эарве после гибели Не-бога в 2157 году.

Великий океан – океан за западе Эарвы, по большей части неисследованный и некартографированный. Правда, есть мнение, что его карты есть у жителей Зеума.

Великий Разрушитель – так называли Не-бога выжившие люди Древнего Севера.

Великое знамя – священный военный штандарт нансурского экзальт-генерала, украшенный нагрудной пластиной от доспеха Куксофа II, последнего из древних киранейских верховных королей. Пластина имеет форму диска. Имперские воины часто именуют этот штандарт Наложницей.

Вениката – священный день айнрити, празднуется поздней весной в память так называемого Первого откровения Айнри Сейена.

Верджау, Сайнхайл (р. 4070) – один из первородных, в прошлом галеотский тан.

Веригда – племя норсирайцев, обитающее на равнинах Гала.

Вериджен Великодушный, Рилдинг (р. 4063) – тидонский граф Плайдеола.

Вероятностный транс – техника медитации, используемая дунианами, чтобы узреть последствия гипотетических поступков и определить, какие действия позволят наиболее эффективно возобладать над обстоятельствами.

Верхний Айнон – кетьянское государство в восточной части Трех Морей. Единственная страна, где у власти стояла школа – Багряные Шпили. Верхний Айнон был основан в 3372 году после того, как Саротессер I победил полководца Маурелту в битве при Хараджате. Долгое время эта страна была одним из самых богатых и сильных государств Трех Морей. Сельскохозяйственная продукция, поставляемая с равнин Сехариб и из дельты Саюта, обеспечивала процветание знати (известной своими богатствами и склонностью к джнану) и возможность энергично развивать торговые связи. Во всех портах Трех Морей причаливали айнонские корабли. Во время «войн школ» (3976–3818) Багряные Шпили, чья резиденция располагалась в Каритусале, столице Айнона, сумели уничтожить армию короля Хорциаха III и обрели косвенное влияние на все важнейшие учреждения страны. Формально главой государства оставался король-регент, подчинявшийся непосредственно великому магистру.

Виндауга, река – самая западная из трех речных систем, впадающих в озеро Хуоси. Является основной естественной границей между Галеотом и Кепалором.

Военачальник – традиционное звание командующего коалицией среди айнрити.

Вознесение – прямое восхождение Айнри Сейена на Ту Сторону, как описано в «Книге Дней» в «Трактате». Согласно айнритийской традиции, Сейен вознесся с Ютерума – Священных высот в Шайме. «Трактат», правда, предполагает, что это произошло не в Шайме, а в Киудее. На том месте и возведен Первый храм.

«Война слов и чувств» – определение джнана, взятое из «Переводов» Бианта.

Войны школ – череда священных войн, которые велись с мистическими школами с 3796-го по 3818 год. Первую из них начал Экьянн IV. Она привела к почти полному уничтожению нескольких школ и усилению влияния Багряных Шпилей в Верхнем Айноне.

Восстановление империи – идея, пользующаяся популярностью у некоторых нансурцев: вернуть Нансурской империи все «потерянные провинции» (территории, захваченные кианцами).

Враку – драконы. Огромные огнедышащие крылатые чудовища-рептилии. Созданы инхороями во время древних куно-инхоройских войн для уничтожения нелюдских магов-квуйя, а затем призваны Не-богом во время Апокалипсиса. Считается, что почти все враку уничтожены.

Врата Слоновой Кости – самые северные ворота Карасканда. Названы так потому, что для их сооружения использовался бледно-желтый известняк (аналогично Роговые Врата).

Врата Сюрманта – огромные северные ворота Каритусаля. Сооружены в 3639 году на средства Сюрманта Ксатантия I, дабы увековечить злосчастное Кутапилетское соглашение – недолго просуществовавший военный пакт между Нансуром и Верхним Айноном.

Врата Шкур – одни из знаменитых девяти Великих врат Сумны, выходящие на Карийский тракт.

Врата Юга – серия проходов через горы Унарас, охраняемых Асгилиохом.

Вригга (р. 4073) – заудуньянский агитатор из касты трудящихся.

«Все небеса не могут сиять через единственную щелку» – прославленная строка, приписываемая поэту Протату. Она означает, что ни одному человеку нельзя доверить божественное откровение.

Второй Апокалипсис – гипотетическая катастрофа, которая неизбежно постигнет Эарву, если Не-бог когда-либо восстанет. Согласно преданиям школы Завета, верховный король Куниюрии Анасуримбор Кельмомас во время Первого Апокалипсиса предрек, что Не-бог воистину вернется. Предотвращение Второго Апокалипсиса является главной целью существования школы Завета.

Вутмоут, река – огромная река, соединяющая озеро Хуоси с Менеанорским морем.

Вутрим – скюльвендское слово, означающее «позор».

Выводок Хога – прозвище, данное сыновьям Готьелка Хога при конрийском дворе.

Высокая кунна – упрощенная разновидность гилкуньи, используемая мистическими школами Трех Морей.

Высокий вурумандийский – язык правящих каст Нильнамеша, происходящий от варапсийского языка.

Высокий сакарпейский – язык древнего Сакарпа, происходящий от древнескеттийского.

Высокий шейский – язык Кенейской империи, происходящий от древнекиранейского.


Гайдекки, Шресса (р. 4062) – палатин конрийской провинции Анплеи.

Гайямакри, Саттушаль (р. 4070) – один из первородных, в прошлом айнонский барон.

Гал, равнина – огромные травянистые равнины к северу от Церишского моря.

Галеот – норсирайское государство Трех Морей. После Апокалипсиса тысячи меорских беженцев осели на северных берегах озера Хуоси. Хотя номинально они были данниками Кенейской империи, сохранившиеся записи считают «галотов», как называли их кенейцы, вздорным и воинственным народом. В тридцать пятом столетии на местах обитания пастушьих племен стали возникать оседлые королевства по рекам Виндауга и Скульпа. Но Галеот как таковой возник примерно в 3683 году, когда король Норвайн I покончил с двадцатилетними войнами и завоеваниями, перебив своих врагов в приемном зале Мораора – огромного дворцового комплекса галеотских королей.

Галеотские войны – войны между Галеотом и нансурской империей. Первая случилась в 4103–4104 годах, вторая – в 4106 году. Каждый раз галеоты под командованием Коифуса Саубона быстро добивались успеха, а потом терпели поражение в решающем сражении. Последнее – сражение при Прокорусе. Имперской армией тогда командовал Икурей Конфас.

Галишский – язык Галеота, происходящий от старомеорского.

Галрота, Ништ (р. 4062) – палатин айнонского палатината Эшганакс.

Ганброта, Мурворг (р. 4064) – граф туньерского лена Инграул.

Гандоки – «тени» (галишск.). Традиционная галеотская игра: два человека, руки которых привязаны к концам двух жердей, пытаются сбить друг друга с ног.

Ганрел II, Анасуримбор (2104–2147) – потомок Кельмомаса II и последний царствовавший верховный король Куниюрии.

Ганрикка, Вартут (р. 4070) – тан, вассал Готьелка.

Ганьятти, Амуррей (р. 4064) – конрийский палатин провинции Анкирион.

Гаорта – настоящее имя второго шпиона-оборотня, скрывавшегося под личиной Кутия Сарцелла.

Гарсахадута, Рам-Сассор (4076–4111) – принц-данник Сансора, предводитель сансорцев в айнонском контингенте Священного воинства, убит при Анвурате.

Гаун – нансурский дом, один из домов Объединения, чьи замки разбросаны по всему западу Киранейской равнины.

Гаэнкельти (4086–4111) – экзальт-капитан эотской гвардии.

Гаэнри – галеотское владение, расположенное к северо-западу от Хетантских гор.

Гвоздь Небес – северная звезда. Не только является самой яркой на небосводе (иногда ее видно даже днем), но и представляет собой точку, вокруг которой обращаются все остальные звезды.

Гедея – провинция Киана, бывшая провинция Нансурской империи. Расположена между Шайгеком и отрогом Анарас. Гедея – полупустынная провинция, середина ее представляет собой плато, а по границам местность гористая. Гедея впервые упоминается в хрониках как поле битвы между древним Шайгеком и Киранеей.

Гекас – палатинат Верхнего Айнона, расположенный в верховьях реки Сают.

Гемофлексия – распространенная болезнь войны, характеризующаяся рвотой, жестоким жаром, сыпью и страшным поносом. В самых тяжелых случаях приводит к коме и смерти.

Герота – административная и торговая столица Ксераша.

Гесиндаль – галеотский лен, расположенный на северо-западе от Освенты. Подавляющее большинство гесиндальцев принадлежат к так называемым татуированным Гильгаоала. Этот культ основан на популярном среди галеотов и кепалоранцев представлении о том, что тело, покрытое священными символами войны, неуязвимо.

Гетерий (2981–3045) – кенейский ученый-раб, прославленный своими комментариями к «Хронике Бивня», собранными под названием «Размышления о пленной душе».

Гешрунни (4069–4110) – капитан-щитоносец джаврегов, убит в Каритусале.

Гиелгат – важный нансурский город, расположенный на берегу Менеанора.

Гиерра – богиня страстной любви. Принадлежит к группе так называемых воздающих божеств, награждающих за преданность при жизни посмертием в раю. Гиерра очень популярна в Трех Морях, особенно среди пожилых мужчин, благодаря культовому зелью, укрепляющему мужскую силу. В «Хигарате», сборнике священных текстов, Гиерра изображается в образе непостоянной и коварной искусительницы, соблазняющей мужчин любовными утехами – как правило, с роковыми последствиями.

Гилгальские врата – огромные ворота в самом западном выступе стен Момемна.

Гилкунья – язык магов-нелюдей квуйя и гностических школ. Считается низкой версией ауджа-гилкунни, так называемого исконного (первого) языка кунороев.

Гильгаоал – бог войны и раздора. Принадлежит к группе так называемых воздающих божеств, награждающих за преданность посмертием в раю. Гильгаоал, вероятно, самый популярный из Ста Богов. В «Хигарате», сборнике священных текстов, Гильгаоал изображается жестоким, относящимся к людям скептически и постоянно требующим от них жертв и поклонения. Его культ подчиняется Тысяче Храмов, но собственных жрецов у Гильгаоала не меньше, как и жертвенных подношений.

Гинзиль (2115 – ок. 2147) – супруга полководца Эн-Кауджалау в «Сагах». Она выдала себя за своего мужа, чтобы обмануть подосланных к нему убийц.

Гиргалла (1798–1841) – древний куниюрский поэт, автор знаменитого «Сказания о Сауглише».

Гиргаш – страна Трех Морей, расположенная на гористой северной границе Нильнамеша, единственная фанимская страна вне Киана.

Гиргашский – язык фаним-гиргашей, происходящий от сапматарийского.

Гишрут – традиционный скюльвендский напиток из перебродившего кобыльего молока.

Гнозис – ветвь чародейства, некогда практикуемая гностическими школами Древнего Севера, ныне известная только школам Завет и Мангаэкка. В отличие от анагогического колдовства, гностическое управляется Абстракциями (поэтому гностических магов часто называют философскими магами). Гнозис разработали нелюдские маги квуйя, передавшие его ранним норсирайским анагогическим чародеям во времена Нелюдского наставничества (555–825).

Вот некоторые гностические Напевы: Небесный Засов, Делящие планы Мирсеора, Мираж Киррои, Эллипсы Тосоланкиса, Напевы Одаини, Седьмая теорема Кийана, Гребень Веара. См. Колдовство.

Гностические школы – школы, практикующие Гнозис. Уцелели только две из них – Мангаэкка и Завет. До Апокалипсиса существовало несколько десятков гностических школ, и самой выдающейся была школа Сохонк.

Год Бивня – основная система летосчисления в большинстве людских государств. Год Прорыва Врат в ней принимается за «нулевой» год и точку отсчета.

Годы Колыбели – общепринятое название одиннадцати лет явления Не-бога во время Первого Апокалипсиса, когда все младенцы рождались мертвыми. См. Апокалипсис.

Гокен Рыжий (4058–?) – печально известный пират и туньерский граф Керн Авглаи.

Голготтерат – почти непреодолимая твердыня Консульта, расположенная к северу от моря Нелеост, в тени гор Джималети. Кунорои назвали ее Мин-Уройкас. Голготтерат не участвовал в человеческой истории, пока в 777 году не был занят школой Мангаэкка, открывшей Инку-Холойнас и построившей вокруг него обширную крепость. См. Апокалипсис.

Гонраин, Хога (р. 4088) – второй сын графа Готьелка.

Гопасы – красногорлые чайки, птицы юга Трех Морей, известные своим дурным нравом.

Гхосет – древний дракон-враку, выведенный во время куно-инхоройских войн.

Готагга (ок. 687–735) – великий умерский колдун. Считается первым философом. Согласно Айенсису, до Готагги люди объясняли мир с помощью персонажей и сюжетов, а после Готагги – при помощи принципов и наблюдений.

Готерас, Хога (р. 4081) – старший сын графа Готьелка.

Готиан, Инхейри (р. 4065) – великий магистр шрайских рыцарей и представитель Майтанета в Священном воинстве.

Готьелк, Хога (р. 4052) – граф Агансанора и предводитель тидонской части Священного воинства.

Гриаса (4049–4111) – рабыня дома Гаунов и подруга Серве.

Гунсаэ – давно заброшенная кенейская крепость, расположенная на гедейской границе.

Гурньяу, Хога (4091–4111) – младший сын графа Готьелка, убитый в Карасканде.

Гутерат – город в дельте Семписа, уничтоженный во время Первой Священной войны в 4111 году.


Даглиаш – древняя аорсийская крепость, выходящая к реке Сурса и равнине Агонгорея. Во время войн, предшествовавших Апокалипсису, много раз переходила из рук в руки.

Даймос, или ноомантия, – колдовство, призывающее и подчиняющее существ Извне. По политическим и прагматическим причинам многие школы запрещают эту практику. Некоторые ученые-эзотерики утверждают, что даймотические колдуны обрекают себя на вечные муки в руках своих былых рабов.

Дайюрут – маленькая крепость в Гедее, построенная нансурцами после захвата Шайгека фаним в 3933 году.

Дакьяс – гористая область в Нильнамеше.

Даксас – одна из династий Объединения.

Дальная древность – исторический период, начавшийся с Прорыва Врат и окончившийся Апокалипсисом 2155 года. См. Ближняя древность.

Дамеорская пустошь – широкая полоса лесистых пустынных мест, населенных шранками, простирающаяся от тидонских границ на юге и уходящая на северо-восток, от гор Оствай до моря Цериш.

Две Сабли – главный священный символ фаним, олицетворяющий «пронзительные глаза» Единого Бога.

Дворец «Белое Солнце» – см. Кораша.

Дворец Сапатишаха – так Люди Бивня называли дворец Имбейяна в Карасканде, находящийся на Коленопреклоненном холме.

Дворец Фама – резиденция и местоположение администрации Воина-Пророка во время пребывания Священного воинства в Карасканде.

Девять Великих врат – метафорическое название главных ворот Сумны.

Денотарии – «учебные» песнопения гностического чародейства. С их помощью ученики привыкают к «разделению голосов», то есть к тому, чтобы думать и произносить вслух разные вещи.

Дети Эанны – так называют людей в «Хронике Бивня».

Детнамми, Хирул (4081–4111) – палатин айнонской провинции Эшкалас, убитый около Субиса при позорных обстоятельствах.

Джавреги – солдаты-рабы Багряных Шпилей, известные своей жестокостью в битвах. Первый отряд был создан в 3801 году великим магистром Шинуртой в разгар «войн школ».

Джарута – небольшая деревня примерно в двадцати милях на юго-запад от Момемна.

Джаханские равнины – обширное пустынное плато, занимающее западные пограничные территории Эумарны.

Джекия – племенное государство Верхнего Айнона, известное тем, что там находится таинственный источник чанва. Расположена в верховьях реки Сают, в Великом Кайарсусе. Жители Джекии имеют уникальные расовые признаки народа ксиухианни.

Джималети, горы – длинный горный кряж на крайнем северо-западе Эарвы.

Джихады – священные войны фаним. После принятия фанимства кианцы провели не менее семи джихадов, и все против Нансурской империи.

Джиюнати, степь – обширная область полупустынных земель, простирающаяся на север от пустыни Каратай до равнин Истиули и населенная скотоводами-скюльвендами.

Джнан – неформальный кодекс поведения и речи. Многие расценивают его как «войну слова и чувства». Постижение джнана, особенно среди наиболее утонченных культур Трех Морей, считается основным показателем статуса среди тех, кто во всем остальном находится в равном положении. Существует мнение, что Бог выражает себя в развитии человеческой истории, а история определяется в первую очередь различиями в положении людей. Поэтому многие считают джнан не просто определяющим, но и священным кодексом. Однако другие люди, особенно норсирайцы Трех Морей, относятся к джнану небрежно, как к «простой игре». Джнанские обращения обычно характеризуются скрытым противостоянием, в них должны присутствовать ирония и интеллект, равно как и выражение отстраненного интереса.

Джокта – портовый город на энатпанейском побережье.

Джоруа, море – большое внутреннее море в западной части Эарвы.

Джукан – бог неба и времени года. Один из так называемых воздающих богов, за прижизненную веру дарующих посмертие в раю. У крестьян Джукан соперничает в популярности с Ятвером, но в крупных городах его культ практически не встречается. Жрецов Джукана легко узнать по окрашенной в голубой цвет коже. Марджуканы, чрезвычайно аскетическое ответвление культа Джукана, известны тем, что ведут отшельническую жизнь в горах.

Джурисада – бывшая провинция Нансурской империи, ныне находящаяся под властью Киана. Расположена на юго-восточной оконечности Эумарнского полуострова. Джурисада – густонаселенный сельскохозяйственный регион, и кианцы считают его землей «лености духа».

«Диалоги Инсерути» – одна из наиболее прославленных «утраченных» работ Дальней древности, на которую часто ссылается Айенсис.

Динхаз (4074–4111) – капитан Аттремпа и пожизненный брат по оружию Крийатеса Ксинема, убитый в Иотии. Также известен как Кровавый Дин.

«Дневники и диалоги» – сборник записей Триамиса I, величайшего из кенейских аспект-императоров.

Дома Объединения – якобы «законодательное» собрание, состоящее из крупнейших землевладельческих семейств Нансурской империи.

Домьот (шейский вариант названия «Торумьан»). Также известен как Чугунный город. Административный центр Зеума, прославившийся жестокостью своих правителей и неприступностью стен, окованных железом. Это место окутано легендами не меньше чем Голготтерат.

Дорога Черепов – см. Сака’илрайт.

Драконы – см. Враку.

Древнеайнонский – язык кенейского Айнона, происходящий от хам-херемского языка.

Древнезеумский – язык Ангки (древнего Зеума), происходящий от анкмурского.

Древнемеорский язык – забытое наречие раннего периода Меорской империи, относится к языковой группе нирсодских языков.

Древнескюльвендский язык – язык древних скотоводов-скюльвендов, относится к языковой группе скаарских языков.

Древние Отцы – эпитет, используемый шпионами-оборотнями для обозначения их создателей из Консульта.

Древние Имена – так называют изначальных членов Консульта.

Древний Север – название норсирайской цивилизации, погибшей в Апокалипсисе.

Древняя наука – см. Текне.

Дуниане – суровая монашеская секта. Ее члены отвергают человеческую историю и животные страсти во имя просветления, достигаемого путем контроля над всеми желаниями и обстоятельствами. Происхождение дуниан смутно (многие считают их потомками экстатических сект, возникавших по всему Древнему Северу перед Апокалипсисом), но мировоззрение совершенно уникально. Есть мнение, что оно – свод философских, а не традиционных религиозных воззрений.

У дуниан есть несколько основополагающих принципов. Согласно эмпирическому принципу приоритета (или «закон о прежде и потом»), в этом мире то, что предшествует, неизменно определяет то, что происходит потом. Согласно рациональному принципу приоритета, Логос, или Причина, лежит вне этого мира (в формальном, а не онтологическом смысле). А гносеологический принцип утверждает, что знание предшествующего (через Логос) позволяет «управлять» последующим.

Из принципов приоритета следует, что мысль, попадающая в круг предшествующего и последующего, всегда определяется предшествующим. Поэтому дуниане считают волю иллюзорной, она лишь порождение неспособности души познать то, что ей предшествовало. Душа, по дунианским понятиям, является частью мира и так же движется под влиянием предшествующих событий, как и все прочее (эти воззрения находятся в резком противоречии с доминирующими философскими течениями Трех Морей и Древнего Севера: в соответствии с ними душа, как говорил Айенсис, «предшествует всему»).

Другим словами, люди не обладают «самодвижущимися душами». Такое состояние души дуниане считают не данным изначально, а достигнутым. Все души, утверждают они, обладают способностью к волевому самостоятельному движению, природным стремлением к нему, желанием вырваться из круга предшествующего и последующего. Для дуниан естественно познавать мир вокруг себя, чтобы посредством познания освободиться от него. Но множество факторов делают прямой выход невозможным. Души людей рождаются глухими, они окутаны животными страстями, они остаются рабами предшествующего. Суть дунианской морали в том, чтобы преодолеть эти ограничения и стать свободно движущимися душами, дабы достичь так называемого Абсолюта – стать «необработанной» душой.

В отличие от экзотических нильнамешских сект, приверженных разным формам «просветления», дуниане не так наивны и не считают возможным достижение своей цели в течение одной человеческой жизни. Они полагают, что этот процесс длится множество поколений. Очень рано дуниане поняли, что сам инструмент – душа – несовершенен и порочен, поэтому они составили программу селективного воспроизводства, делающего упор на интеллект и избавление от страстей. Сама секта стала своеобразным экспериментом, поскольку изолировалась от мира, дабы полностью контролировать процесс совершенствования. Каждое последующее поколение получало все знания, накопленные предыдущим поколением, до предела возможностей. Идея состояла в том, чтобы в течение тысячелетия порождать души, которые будут все дальше и дальше уходить от мира «предыдущего и последующего». Дуниане питали надежду, что в итоге они получат абсолютно прозрачную для Логоса душу, способную познать всю предшествовавшую ей тьму.

Дунианский – язык дуниан, близкий к древнему куниюрскому, от которого и произошел.

Дуньокша (р. 4055) – правитель-сапатишах Святого Амотеу.

«Душа, что вступает в схватку с Ним, дальше не идет» – строка из «Саг». Отражает распространенную веру в то, что все погибшие на поле битвы Апокалипсиса пойманы там в ловушку.

Дэмуа – длинная горная гряда на северо-западе Эарвы, образующая границу между Инджор-Нийясом и бывшей Куниюрией.


Евнухи – мужчины, подвергнутые кастрации до или после наступления половой зрелости. Евнухи составляют неформальную касту Трех Морей, поскольку управляют гаремами и занимают высокие административные посты. По общему мнению, невозможность иметь потомство делает их менее подверженными чужому влиянию и не склонными к династическим амбициям.

Единый Бог – «Аллонара Йулах» (кианск.). Имя, которое фаним используют, чтобы подчеркнуть трансцендентное единство их верховного божества. Согласно фанимской традиции, Бог не присутствует во всем сущем, как утверждают айнрити, и не является во множестве воплощений, как описывал его Последний Пророк.

Ересиарх – титул главы кишаурим.


Желтый Семпис – приток реки Семпис.


Завет, школа Завета – гностическая школа, основанная Сесватхой в 2156 году для продолжения войны с Консультом и для защиты Трех Морей от возвращения Не-бога. Школа располагалась в Атьерсе и имела миссии в нескольких городах Трех Морей и посольства при дворах всех Великих фракций. Завет отличался от других мистических школ не только своим апокалиптическим названием. Одной из главных особенностей школы было владение Гнозисом, монополию на который Завету удалось сохранить на протяжении почти двух тысяч лет. Последователи школы отличаются фанатизмом: все посвященные колдуны каждую ночь видят во сне пережитое Сесватхой во время Апокалипсиса. Это является следствием чародейского ритуала, именуемого Держанием: посвящаемый по своей воле подчиняется заклинанию, при этом сжимая в руке мумифицированное сердце Сесватхи. Кроме того, адепты Завета выбирают исполнительный совет (именуемый Кворумом), а не одного великого магистра, чтобы предотвратить уклонения от основной миссии школы.

Как правило, в школе Завета насчитывается от пятидесяти до шестидесяти посвященных колдунов и приблизительно вдвое больше соискателей. Столь малая численность обычно характерна для мелкой мистической школы, но это впечатление весьма обманчиво. Сила Гнозиса делает Завет грозным соперником даже для такой крупной школы, как Багряные Шпили. Благодаря этой силе Завет долгое время был в почете у королей Конрии.

Закон Бивня – устаревший закон, зафиксированный в Книге Гимнов «Хроник Бивня». Хотя по большей части он отменен «Трактатом», к нему все еще обращаются в тех случаях, о которых Айнри Сейен умалчивает.

Запретный путь – тайная военная дорога от земли скюльвендов до кианской границы Нансурской империи.

Заратиний (3688–3745) – знаменитый автор апологии «В защиту тайных искусств».

Заудуньяни – «малые дуниане» (куниюрская форма умеритского «а’ртунья», или «малая правда»). Имя, которое приняли последователи Келлхуса, собравшиеся вокруг него в Атритау.

Защиты, обереги – защитные заклинания как противоположность атакующим заклинаниям, или Напевам (см. Колдовство). Наиболее распространенные типы защит (как в анагогическом, так и в гностическом чародействе): защиты Обнаружения, обеспечивающие заблаговременное предупреждение о чьем-либо вторжении или непосредственной атаке; защиты, напрямую обороняющие от атакующих заклинаний; защиты Кожи, дающие «последнее средство» от всех видов угрозы.

Зенкаппа (4068–4111) – капитан Аттремпа, в прошлом нильнамешский раб в доме Крийатеса Ксинема. Убит в Иотии.

Зерксей – нансурский дом, в прошлом один из домов Объединения. С 3511 года правящая императорская династия, пока в 3619 году Зерксей Триамарий III не был убит дворцовыми евнухами.

Зеум – загадочное и могущественное государство сатьоти, расположенное за Нильнамешем. Оттуда в страны Трех Морей поставляются наилучшие шелка и сталь.

Зеуми, зеумский язык – наречие империи Зеум, относится к древнезеумской языковой группе.

Зеумские танцоры с мечами – члены экзотического зеумского культа, которые поклоняются мечу и подняли свое боевое искусство до невероятных высот.

Зиек, башня Зиека – тюрьма в Момемне, куда нансурские императоры заключают политических противников.

Зиккураты Шайгека – огромные ступенчатые пирамиды, расположенные на севере дельты Семписа. Возведены древними королями-богами Шайгека в качестве гробниц и монументов.

Зилотские войны – продолжительный религиозный конфликт (ок. 2390–2478) между ранними айнрити и киюннатами, в конечном итоге приведший к возвышению Тысячи Храмов в Трех Морях.

Зиркирта – см. Битва при Зиркирте.

Знак Гиерры – татуировка с изображением двух сплетенных змей. Сумнийские проститутки должны носить ее на тыльной стороне левой руки – очевидно, в подражание жрицам Гиерры.

Знамя-Свазонд – так назвали штандарт Найюра в битве при Анвурате.

Зурсодда, Самму (4064–4111) – палатин-правитель айнонского города Корафеи, умерший от чумы в Карасканде.


Идолопоклонники – так фаним обычно называют приверженцев айнритизма.

«Идти впереди» – для дуниан означает управлять ходом событий.

«Идти следом» – для дуниан означает стать жертвой событий, которые не можешь контролировать. См. Дуниане.

Ийок, Херемари (р. 4014) – даймотический заклинатель, занимавший высокий ранг среди Багряных Шпилей. Несмотря на пристрастие к чанву, был главой шпионов у Хануману Элеазара.

Икуреи, династия – один из самых могущественных домов Объединения, завладел императорской мантией в 3941 году. Для этого Икуреи воспользовались смутой, последовавшей после того, как Шайгек и Гедея были захвачены кианцами. Икурей Сорий I стал первым в череде императоров. Он сосредоточил силы не столько на завоеваниях, сколько на обороне страны. См. Нансурская империя.

Икурей – нансурский дом, один из домов Объединения, владения которого сосредоточены в Момемне и вокруг него. С 3941 года стал правящей династией.

Икурей Анфайрас I (4022–4081) – император Нансура с 4066-го по 4081 год, дед Икурея Ксерия III. Убит неизвестными.

Икурей Ксерий III (р. 4059) – император Нансурской империи.

Имбейян аб Имбаран (4067–4111) – сапатишах-правитель Энтапанеи и зять падираджи. Убит при Карасканде.

«Обладатели третьего зрения» – другое название кишаурим, связанное с их общеизвестной способностью видеть без глаз.

«Император Триамис» – знаменитая драма Тросеана, основанная на событиях жизни Триамиса Великого.

Империя-за-Горами – скюльвендское название Нансурии.

Имперская армия – распространенное наименование регулярной нансурской армии.

Имперские пределы – название, данное землям Андиаминских Высот.

Имперский Сайк – школа, подчиняющаяся императору Нансура.

Имрот, Саршресса (4054–4111) – палатин конрийской провинции Адерот, умерший от лихорадки в Карасканде.

Инвиши – торговый и духовный центр Нильнамеша, один из самых древних городов Трех Морей.

Ингиабан, Сристаи (р. 4059) – палатин конрийской провинции Кетантеи.

Ингосвиту (1966–2050) – древний куниюрский философ, прославившийся в Трех Морях своей книгой «Диалоги», но в настоящее время известный в основном благодаря Айенсису и его критике «Теозиса» Ингосвиту в работе «Третья аналитика рода человеческого».

Инграул – ленное владение в Шранкском пределе Туньера.

Ингушаротеп II (ок. 1000 – ок. 1080) – король Древней династии Шайгека, покоривший Киранейские равнины.

Индара-Кишаури – «племя кишаурим». В традициях кианцев слово «Индара» относится к «племени водоносов» – легендарному отряду, который некогда бродил в песках, даруя воду и милосердие единоверцам. Это название весьма существенно (согласно «Кипфа-Айфан», водоносы спасли жизнь пророку Фану), учитывая важность племенной принадлежности для населения кианской пустыни.

Инджор-Нийас – последнее оставшееся нелюдское государство, размещенное за горами Дэмуа. См. Иштеребинт.

Индурумские казармы – место расположения гарнизона в Карасканде. Построены во времена оккупации города Нансурской империей.

Инку-Холойнас – «Ковчег Небес» (ихримсу). Огромный корабль, который принес инхороев с небес и стал золотым сердцем Голготтерата.

Инрау, Паро (4088–4110) – бывший ученик Друза Ахкеймиона, убитый в Сумне.

Инскарра, Савеор (4061–4111) – граф туньерской провинции Скавга, убит при Анвурате.

Инунара – холмистый регион к северо-востоку от отрога Унарас Хетантских гор.

Инхорои – «народ пустоты» (ихримсу). Таинственная и зловещая раса, согласно легендам, явившаяся из пустоты в Инку-Холойнас. О них почти ничего не известно, за исключением их поистине безграничной жестокости и болезненной приверженности к чувственным наслаждениям. См. Куно-инхоройские войны.

Иншулл – один из царей-вождей, упомянутых в «Хрониках Бивня».

Иотия – великий город Древней династии, находящийся в дельте Семписа.

Ирисс, Крийатес (р. 4089) – молодой и пылкий дворецкий дома Крийатесов, родич Крийатеса Ксинема.

Ирреюма – так называемый Храм всех богов, находится в деловой части Хагерны.Архитектура относится к классическому киранейскому периоду, но происхождение его неизвестно.

Истиули, равнины – обширное и по большей части полупустынное плато, тянущееся от гор Джималети на севере до Хетантских гор на юге.

История (согласно айнритизму) – развитие во времени происходящих с человечеством событий. Значение истории для айнрити заключается в том, что в ней выражает себя Бог. Айнрити верят, что определенное сочетание событий выражает Божью истину, а другие сочетания препятствуют этому выражению.

История (согласно дунианской теории) – развитие во времени происходящих с человечеством событий. Значение истории для дуниан заключается в том, что обстоятельства прошлого определяют действия, совершаемые в настоящем, и преобладают над ними, вследствие чего каждый человек постоянно оказывается «идущим следом», то есть отданным на милость событий, над которыми не властен. Дуниане верят, что полное отделение себя от истории есть необходимое предварительное условие для обретения абсолютного знания.

Истрийя, Икурей (р. 4045) – мать императора Ксерия III, славившаяся необыкновенной красотой.

«Исуфирьяс» – «Великая яма годов» (ихримсу). Обширная хроника, описывающая историю нелюдей до Прорыва Врат. По общему мнению, это самый древний из существующих текстов. Примерно в четвертом веке список «Исуфирьяса» был отдан Кунверишау Ниль’гиккасом, нелюдским королем Ишариола (Иштеребинта), как часть древнего соглашения между двумя народами – первого договора между людьми и нелюдями. Во время правления короля-бога Кару-Онгонеана пять переводов «Исуфирьяса» на умеритский язык были завещаны Сауглишской библиотеке. Четыре из них были уничтожены во время Апокалипсиса. Пятый спас Сесватха, который и передал его книжникам Трех Морей.

Ихримсу – наречие Инджор-Нийаса.

Ишойя – шейское слово, означающее «неуверенность». Так называемый День сомнений, священный день айнрити, празднуемый в конце лета в память о смятении духа и обновлении, испытанных Айнри Сейеном во время заключения в Ксераше. Для менее благочестивых Ишойя – день обильного поглощения спиртных напитков.

Ишрои – «высокие» (ихримсу), название нелюдской воинской касты.

Иштеребинт – «высокий оплот» (ихримсу). Последняя из нелюдских Обителей, находящаяся к западу от гор Дэмуа. В «Исуфирьясе» называется Ишариол («высокий зал»). Иштеребинт считался одним из первых городов кунороев после Сиоля и Кил-Ауджаса. См. Куно-нихоройские войны.

Ишуаль – «высокая пещера» (ихримсу). Тайная твердыня куниюрских верховных королей, находящаяся в горах Дэмуа, впоследствии населенная дунианами.

Иэль (р. 4079) – одна из кианских рабынь Эсменет.

Йешималь, река – основная речная система Амотеу. Исток ее лежит в горах Бетмулла, а впадает она в Менеанорское море близ Шайме.


Кайарсус, горы – см. Великий Кайарсус.

Каластенес (4055–4111) – чародей высокого ранга из школы Багряных Шпилей, убитый хорой при Анвурате.

Калаул – большой университет при храмовом комплексе Ксокис в Карасканде.

Кальмемунис, Нерсей (4069–4110) – палатин конрийской провинции Канампурея и номинальный предводитель Священного воинства простецов.

Кампозейская агора – большая базарная площадь, примыкающая к храмовому комплексу Кмираль в Момемне.

Канампурея – палатинат во внутренней части Конрии, известный своим сельским хозяйством. Традиционно принадлежит брату конрийского короля.

Канут – провинция Се Тидонна, одно из так называемых Глубоких Болот Верхней Сва.

Каншайва – район Нильнамеша.

Кара-Скинуримои – «Ангел беспредельного голода» (ихримсу). Древнее нелюдское имя для Не-бога. См. Не-бог.

Карасканд – главный город и крупный пункт прибытия караванов на юго-западе Трех Морей. Административная и торговая столица Энатпанеи.

Каратай, пустыня – обширный засушливый регион дюн и каменистых равнин на юго-западе Эарвы. Большие оазисы находятся в основном у восточных границ пустыни, но остаточная речная система есть во всей пустыне.

Каргиддо – большая крепость на границе Ксераша и Амотеу, у подножия гор Бетмулла.

Карийский тракт – старая кенейская дорога, идущая через провинцию Массентия. Некогда, во времена правления аспект-императоров, связывала Сумну с Кенеем.

Кариот – палатинат Верхнего Айнона, находится в верховьях Саюта и образует Джекхианское пограничье.

Каритусаль (также известен как «Город мух»). Самый населенный город Трех Морей, административная и торговая столица Верхнего Айнона.

Каро-шемский – язык пастухов пустыни Каратай, имеющих письменность.

Касалла, Порсентий (р. 4062) – один из первородных, бывший капитан имперской армии.

Касаумки, Мемшресса (р. 4072) – один из первородных, некогда конрийский рыцарь.

Касид (3081–3142) – прославленный философ и историк Ближней древности, более всего известный своей авторитетной работой «Кенейские анналы».

Каскамандри аб Теферокар (4062–4112) – падираджа Киана, убитый Воином-Пророком в битве на полях Тертаэ.

Каста – потомственный социальный статус. Хотя на Среднем Севере кастовая система не так сильно выражена, она является одним из главных социальных институтов общества Трех Морей. По сути дела, каст почти столько же, сколько профессий, но на практике они делятся в первом приближении на четыре группы:

сутенти – каста работников;

момурай – каста купцов и деловых людей;

нахат – жрецы;

кьинета – воины.

Предполагается, что взаимоотношения между кастами регулируются сложным этикетом, учитывающим все привилегии и обязательства, а также исполнение ритуала. Но на практике этикета придерживаются редко, разве что для собственной выгоды.

Катехизис Завета – ритуальный набор вопросов и ответов по учению Завета, цитируемый наставником и наставляемым в начале каждого дня обучения. Первое, что изучают все адепты школы Завета.

Кафрианас I (3722–3785) – обычно называемый Младшим, чтобы отличать его от кенейского тезки, нансурский император из дома Сюрмант. Прославился искусной дипломатией и реформами нансурского законодательства, имевшими большие последствия.

Кахихты – так называемые Души Мира в учении айнрити. Поскольку Бог, согласно айнритизму, проявляет себя в исторических событиях, то кахихты – или личности, вошедшие в мировую историю, – считаются священными.

Каюнну – скюльвендское название жарких юго-западных ветров, дующих над степью Джиюнати в разгар лета.

Квалифицированный колдун – практики школ сильно различаются, но в общем случае этот титул дается чародею, который может учить колдовству других.

Кворум – правящий совет школы Завета.

Квуйя – неофициальное прозвище нелюдских магов.

Кельмеол – древняя столица Меорской империи, уничтоженная во время Апокалипсиса, в 2150 году.

Кельмомас II, Анасуримбор (2089–2146) – непримиримый враг Голготтерата в дни начала Апокалипсиса и последний из куниюрских верховных королей. См. Апокалипсис.

Кельмомасово пророчество – предсмертные слова Анасуримбора Кельмомаса II, сказанные им Сесватхе на поле Эленеот в 2146 году: Анасуримбор вернется «перед концом света». Поскольку предотвращение так называемого Второго Апокалипсиса является единственной причиной существования Завета, большинство адептов Завета считают пророчество Кельмомаса истинным. Однако мало кто в Трех Морях верит их словам.

Кемемкетри (р. 4046) – великий магистр Имперского Сайка.

Кемкарские языки – языковая группа древних кетьянских скотоводов, обитавших на северо-западе Трех Морей.

Кенгемис – провинция, некогда бывшая самым северным районом Восточной Кенейской империи. После падения Восточной империи в 3372 году Кенгемис получил независимость и оставался самостоятельным вплоть до завоевания его племенами тидонцев в 3742-м.

Кенгемисийский – язык Кенгемиса, происходящий от шейо-кхеремского.

Кенгетийские языки – группа языков кетьянских народов.

Кеней – город на Киранейской равнине, возвысившийся в эпоху Воюющих городов и завоевавший Три Моря. Кеней был разрушен скюльвендами под командованием Хориоты в 3351 году.

Кенейская империя – величайшая кетьянская империя в истории, охватывающая все Три Моря и в момент наивысшего расцвета простиравшаяся от гор Аткондр на юго-западе до озера Хуоси на севере и до гор Кайарсус на юго-востоке. Главным орудием в ее создании и поддержании ее власти являлась Кенейская имперская армия, вероятно, самая обученная и дисциплинированная в истории.

Будучи во времена Киранеи торговым городком на небольшой реке, Кеней вышел из эпохи Воюющих городов самым выдающимся городом Киранейской равнины. Завоевание Гиелгата в 2349 году закрепило власть Кенея в регионе, и в последующие десятилетия кенейцы под правлением Ксеркалласа II сумели сохранить остатки Киранеи. Потомки Ксеркалласа продолжали его агрессивную экспансионистскую политику: первым делом усмирили норсирайские племена Кепалора, затем провели три войны против Шайгека, павшего в 2397 году. Затем в 2414 году, после завоевания Энатпанеи, Ксераша и Амотеу, генерал Наксентас устроил переворот и объявил себя императором Кенея. Через год он был убит, но его потомки наследовали власть, которую он получил.

Триамис I стал императором в 2478 году, и большинство ученых считают эту дату началом золотого века Кенея. В 2483 году император завоевал Нильнамеш, на следующий год – Сингулат. В 2485 году он разбил огромное зеумское войско при Амарахе и вторгся бы в земли народа сатьоти, если бы не мятеж соскучившихся по дому воинов. Еще десять лет он сплачивал завоеванные им земли и боролся с жестокими религиозными распрями между последователями традиционных киюннатских сект и айнрити, число которых росло. Именно в ходе переговоров он подружился с тогдашним шрайей Тысячи Храмов Экьянном III, а в 2505 году сам обратился в айнритизм, объявив его официальной государственной религией Кенейской империи. В следующее десятилетие император усмирял религиозные мятежи, осуществив вторжение в Сиронж (2508 г.) и Нрон (2511 г.). Затем еще десять лет он воевал на востоке Трех Морей против страны, возникшей на месте древней Ширадской империи, сначала завоевав Айнон (2519 г.), затем Кенгемис (2519 г.) и, наконец, Аннанд (2525 г.).

Его преемники присоединяли к империи земли по ее границам, но собственные границы Кенея оставались нерушимыми почти восемьсот лет. За это время язык и государственные структуры имперского Кенея и Тысячи Храмов вплелись в саму ткань общества Трех Морей. Не считая периодических войн с Зеумом и постоянной войны со скюльвендами и норсирайскими племенами на северной границе, это был век мира, процветания и торговли. Реальную угрозу для империи представляли только гражданские войны, периодически вспыхивавшие в борьбе за престол.

Хотя сам Кеней был разрушен скюльвендами Хориоты в 3351 году, историки традиционно относят падение Кенейской империи к 3372 году, когда генерал Маурелта сдался Саротессеру I в Айноне.

«Кенейские анналы» – классический труд Касида, охватывающий историю Кенея и Кенейской империи от легендарного основания имперского города в 809 году до смерти Касида в 3142 году.

Кепалор – регион умеренно лесистых равнин, расположенный к востоку от Хетантских гор и простирающийся от нансурских границ до юго-западных болот Галеота. Со времен падения Киранеи Кепалор был населен норсирайскими овцеводами, издавна платившими дань нансурцам.

Кепалорские языки – языковая группа норсирайских пастухов Кепалорских равнин.

Кетъингира – см. Мекеретриг.

Кепфет аб Танадж (4061–4112) – кианский офицер, сдавший Карасканд Коифусу Саубону во время Первой Священной войны в 4111 году.

Кератотики – исповедующие айнритизм аборигены Шайгека, религиозное меньшинство.

Керджулла, Шеорог (4069–4111) – тидонский граф Варнута, умерший в Карасканде от чумы.

Кериот – крупный портовый город на южном побережье Эумарны.

Керн Авглаи – крепость и пиратский порт на берегу Туньера.

Кетантей – палатинат, расположенный на юге Центральной Конрии. Славится вином и фруктами.

Кетьянцы – представители расы, преимущественно сосредоточенной вокруг Трех Морей. Как правило, темноволосые, кареглазые и темнокожие. Кетьяне – одно из Пяти племен людей.

Киан – наиболее сильное государство Трех Морей, простирающееся от южных границ Нансурской империи до Нильнамеша. Кианцы изначально были пустынным народом, обитавшим на окраинах Великой Соли. Кенейские и нильнамешские источники характеризуют их как отважных и дерзких всадников, против которых несколько раз предпринимались карательные экспедиции и военные походы. В своем монументальном труде «Кенейские анналы» Касид описывает их как «учтивых дикарей, одновременно обезоруживающе вежливых и чрезвычайно кровожадных». Несмотря на такую репутацию и предположительную многочисленность (нансурские хроники отмечают несколько попыток подсчитать кианцев; это дело поручали губернаторам провинций), кианцы по большей части сражались между собой за скудные ресурсы пустынных земель. После их обращения в фанимство (3704–3724) все переменилось, причем разительно.

После объединения кианских племен под властью Фана старший сын Фана и первый падираджа Киана Фан’оукарджи I повел своих соотечественников в так называемый Белый Джихад. Они одержали несколько блистательных побед над Нансурской имперской армией. Ко времени своей смерти в 3771 году Фан’оукарджи покорил всю Монгилею и предпринял крупные набеги на Эумарну. Он основал на берегах реки Суэки свою столицу Ненсифон.

Последующие джихады были направлены против Эумарны (3801 г.), Энатпанеи (3842 г.), Ксераша и Амотеу (3845 г.) и, наконец, Шайгека и Гедеи (3933 г.). Во всех войнах Киан одержал победу. Хотя нильнамешцы успешно отразили несколько вторжений кианцев, фанимские миссионеры в тридцать восьмом веке сумели обратить гиргашей в фанимство. К концу сорокового столетия Киан имел самую большую военную силу и крупную торговлю в Трех Морях, превратившись в источник постоянного страха не только для ослабленной Нансурской империи, но и для князей айнрити во всех странах.

Киани – язык Киана, происходящий от каро-шемского наречия.

Киг’кринаки – племя шранков с равнин Гала.

Кидрухили – самая знаменитая тяжелая кавалерия в Трех Морях, изначально состоявшая из представителей знатных родов Нансура.

Кийут, река – приток реки Семпис, протекает по территории степи Джиюнати.

Кил-Ауджас – погибшая нелюдская Обитель, расположенная в горах Оствай.

Кимиш (р. 4058) – императорский палач Икурея Ксерия III.

Кинганьехои аб Сакджал (р. 4076) – прославленный кианский сапатишах-правитель Эумарны, прозванный Тигром Эумарны.

Кинней, Брелван (4059–4111) – галеотский граф Агмундра, умерший от чумы в Карасканде.

Кинсурея, гора – легендарная гора Призыва, где, согласно «Хроникам Бивня», пророк Ангешраэль принес в жертву Ореша, своего младшего сына от Эсменет, чтобы доказать племенам людей свою непоколебимую веру.

«Кипфа’айфан» – «Свидетельство Фана» (киани). Священное писание фаним, рассказывающее о жизни и откровениях пророка Фана с момента его ослепления и изгнания в Великую Соль в 3703 году до смерти в 3742 году. См. Фан.

Киранейские равнины – плодородный регион, орошаемый рекой Фай и простирающийся от Хетантских гор до Менеанорского моря. Народ Киранеи дал начало трем великим империям: древней Киранейской, Кенейской и Нансурской.

Киранейский – утраченный язык древней Киранеи, развившийся из древнего кемкарского.

Киранея – погибшее государство Трех Морей, расположенное на реке Фай. Столицей Киранеи сначала был Парнин, затем Мехтсонк. Киранея, культурно связанная с Шайгеком и долгое время подвластная ему, постепенно разрослась, включила в себя бо́льшую часть некогда главенствовавшей над ней империи и ко времени Апокалипсиса находилась в наивысшей точке расцвета. После потери Мехсаруната в 2154 году и последующего уничтожения Мехтсонка судьба древнего королевства была решена, хотя через год верховный король Киранеи Анаксофус V сумел сразить Не-бога. См. Апокалипсис.

Кискей – один из нансурских домов Объединения.

Кисма – приемный отец Маллахета.

Кишаурим – зловеще известные жрецы-колдуны фаним, осевшие в Шайме. Согласно фанимской религиозной традиции, пророк Фан стал первым кишаурим после того, как ослеп в пустыне. Фан утверждал, что истинную мощь Единого Бога не может постичь человек, который видит бренный мир. Поэтому посвященные добровольно ослепляют себя в определенный момент обучения, дабы принять «божественную воду» Псухе, как называют ее кишаурим. О метафизике Псухе известно мало, за исключением того, что она непознаваема для Немногих и столь же ужасна, как и анагогическая практика школ.

Багряные Шпили подразделяют кишаурим по их магической мощи: терциарии, обладающие лишь остаточной силой; секондарии, сравнимые по силе с посвященными чародеями, и примарии, чья сила превосходит силу посвященных, но, по утверждению Багряных магов, все равно несравнима с силой анагогических колдунов высшего ранга.

Кишьят – палатинат Верхнего Айнона, располагается на южном берегу реки Сают, на границах Сансора.

Кмираль – огромный храмовый комплекс Момемна, расположенный почти в центре города, рядом с Кампозейской агорой.

«Книга кругов и спиралей» – выдающееся литературное произведение Сориана, представляющее собой интересную смесь философских комментариев и религиозных афоризмов.

«Книга гербов» – часто меняющийся нансурский военный учебник, описывающий эмблемы на знаменах врагов империи.

«Книга Божественных деяний» – главное произведение Мемговы, прославленного зеумского ученого и философа. Она не столь популярна, как «Книга небесных афоризмов», но большинство ученых считает ее превосходнейшей работой.

«Книга небесных афоризмов» – один из самых известных текстов Мемговы.

«Книги знамений» – списки, где описываются различные знамения и их истолкования. Как правило, у каждого культа есть свой список.

Князь Господа – одно из имен, данных Воину-Пророку Людьми Бивня.

«Когда колдуны поют, люди умирают» – пословица, говорящая о том, что колдовство чаще является разрушительным, чем созидательным действием.

Коджирани аб Хоук (4078–4112) – гранд Мизраи, прославленный своей нечеловеческой силой и ростом. Убит принцем Нерсеем Пройасом в битве при Карасканде.

Коифусы – правящая династия Галеота.

Койяури – прославленная элитарная тяжелая кавалерия кианских падираджей, впервые созданная Хабалем аб Саруком в 3892 году как ответ нансурским кидрухилям. Их знамя – белый конь на желтом поле.

Колдовство – способ преображения мира в соответствии со словами, в противоположность философии – способу преображения языка в соответствии с окружающим миром. Несмотря на огромное количество неразрешимых противоречий, присущих колдовству, у этой практики есть несколько универсальных черт. Для начала практикующий колдовство должен суметь постичь «онта», то есть овладеть природной способностью видеть «творение как сотворенное», по словам Протата. Во-вторых, колдовство, судя по всему, включает в себя то, что Готагга называл «семантической гигиеной». Колдовство требует точных значений. Именно поэтому заклинания всегда произносятся на неродном языке: чтобы предотвратить семантические трансформации ключевых терминов из-за причуд повседневного употребления.

Это объясняет и экстраординарную структуру «двойного мышления» чародеев – тот факт, что при всех заклинаниях чародей должен одновременно думать и произносить совершенно разные слова. Произносимая часть заклинания (так называемая звучащая струна) должна иметь значение, «зафиксированное» или сосредоточенное на непроизносимой части (так называемой незвучащей струне), которая пронизывает мысли заклинателя. Мысленная часть заклинания уточняет значение слов, произносимых вслух, – так же как слова одного человека можно использовать для пояснения слов другого. Это отсылает нас к известной «проблеме семантического регресса»: каким образом «незвучащая струна», допускающая разные интерпретации, устанавливает истинное значение «звучащей струны»? Метафизических объяснений этой структуры существует столько же, сколько и школ, но смысл их один и тот же: мир, во всех иных случаях полностью безразличный к словам людей, прислушивается к заклинанию, результатом чего становится колдовская трансформация реальности.

Колдуны Солнца – распространенный эпитет для членов Имперского Сайка. См. Сайк.

Коленопреклоненный холм – одна из девяти возвышенностей Карасканда и место расположения дворца сапатишаха.

Коллегии – жреческие организации, напрямую подотчетные Тысяче Храмов, которые занимаются различной деятельностью – от заботы о нищих и больных до сбора разведывательных данных.

Коллегия лютимов – отделение Тысячи Храмов, отвечающее за разведку и шпионаж.

Коллегия сареотов – отделение Тысячи Храмов, занимавшееся хранением знаний; уничтожено при падении Шайгека в 3933 году.

Кольцевые горы – горный хребет, окружающий Голготтерат.

Комната правды – допросная камера, расположенная глубоко в катакомбах под Андиаминскими Высотами.

Комната Снятых Масок – келья в лабиринте под Ишуалью, где дети дуниан изучают связь между лицевой мускулатурой и эмоциями.

Кондский – языковая группа древних пастухов равнин Ближнего Истиули.

Конрия – процветающее кетьянское государство на востоке Трех Морей, расположенное к югу от Се Тидонна и к северу от Верхнего Айнона, основанное в 3374 году (после падения Восточной Кенейской империи) вокруг Аокнисса, древней столицы Шира.

Из четырех стран-наследниц Ширадской империи (Сенгем, Конрия, Айнон и Сансор) Конрия прилагала больше всего усилий, чтобы восстановить и сохранить древние традиции. Ни в какой другой стране кастовое разделение не соблюдается так жестко, как в Конрии.

Ни в какой другой стране кодекс поведения не отличается такой строгостью. Многие, особенно айноны, насмехаются над тем, что конрийцы называют приверженностью древним традициям, но мало кто сомневается в том, что социальная дисциплина пошла им на пользу. Получив независимость, Конрия успешно предприняла ряд вторжений, блокад и эмбарго – почти всегда из-за козней Верхнего Айнона.

Конрийский – язык Конрии, произошел от шейо-херемского.

Консульт – группа магов и полководцев, переживших падение Мог-Фарау в 2155 году и с тех пор стремящаяся вернуть Не-бога.

Конфас, Икурей (р. 4084) – племянник императора Икурея Ксерия III и предполагаемый наследник императорской мантии.

Копье – скюльвендское название одного из созвездий на северном небе.

Копье-Цапля – могучий артефакт, изготовленный при помощи инхоройской магии Текне, названный так благодаря своей уникальной форме. Копье-Цапля впервые появляется в «Исуфирьясе» под названием Суоргил (на ихримсу это значит «Сияющая Смерть»): огромное «световое копье», которое Куйяра Кинмои взял с трупа Силя, короля инхороев в сражении при Пир-Пахаль. Тысячу лет Копье-Цапля хранилось у нелюдей в Ишариоле, пока его не похитил Кетъингира (см. Мекеретриг) и не передал в Голготтерат в 750 году. Затем в 2140-м его снова выкрал Сесватха (см. Апокалипсис). Он верил, что только это оружие может поразить Не-бога. Некоторое время считалось, что копье погибло в страшной битве на поле Эленеот, но в 2154 году оно попало к Анаксофусу V, верховному королю Киранеи. Анаксофус сразил им Не-бога в битве при Менгедде. Много веков копье хранилось в Кенее, в сокровищнице аспект-императоров, и снова исчезло, когда скюльвенды разграбили Кеней в 3351 году. Где оно находится сейчас – неизвестно.

Корафея – самый густонаселенный город Верхнего Айнона после Каритусаля, находится на побережье к северу от дельты Саюта.

Кораша, или дворец «Белое Солнце», – обширный дворцовый комплекс в Ненсифоне, традиционное место обитания и правления кианских падираджей.

Королевские Огни – ритуальные костры, символизирующие монаршую власть у галеотов.

Король племен – титул дается тому, кого выбирают вожди скюльвендов, чтобы вести объединенные племена на войну.

«Король Темпирас» – сочинение, которое считают величайшей из сатирических трагедий Хэмишезы.

Котва, Харграум (4070–4111) – тидонский граф Гаэтунский, убитый при Менгедде.

Охряные ворота – северные ворота Ишуали.

Кратчайший Путь – см. Логос.

«Кровь онты» – традиционное название того, что Заратиний считает «чернилами» Метки.

Ксатантиева арка – триумфальная арка, установленная на церемониальном въезде на площадь Скуяри. На арке изображены военные победы императора Сюрманта Ксатантия. См. Ксатантий I.

Ксатантий I (3644–3693) – самый воинственный из нансурских императоров династии Сюрмант. При нем территория Нансурской империи достигла наибольшей величины. Ксатантий I усмирил племена норсирайцев в Кепалоре и некоторое время даже удерживал дальний южный город Инвиши, хотя покорить живущих вне города нильнамешцев ему так и не удалось.

Несмотря на военные успехи, походы Ксатантия истощили нансурский народ и имперскую казну, и потому войны против кианцев, разразившиеся после смерти императора, были практически полностью проиграны. См. Нансурская империя.

Ксераш – владение Киана, бывшая провинция Нансурской империи на побережье Менеанорского моря, к северу от Эумарны. В «Трактате» Ксераш изображается как буйный и жестокий сосед Амотеу – по крайней мере, таков он был во времена Айнри Сейена. См. Амотеу.

Ксерашский – мертвый письменный язык Ксераша, относится к вапарсийской языковой группе.

Ксерий – см. Икурей Ксерий III.

Ксиангские языки – языковая группа народов Ксиухианни.

Ксийосер (ок. 670 – ок. 720) – король-бог Древней династии Шайгека. Известен в основном благодаря зиккурату, носящему его имя.

Ксинем, Крийатес (р. 4064) – конрийский маршал Аттремпа.

Ксиус (3847–2914) – великий кенейский поэт и драматург, прославившийся своими «Тракианскими драмами».

Ксиухианни – народ, все еще обитающий за Великим Кайарсусом; люди черноволосые, кареглазые, с оливковой кожей. Согласно «Хроникам Бивня», одно из Пяти племен людей, отказавшееся последовать в Эарву за четырьмя другими племенами.

Ксокис – разрушенный айнритийский храмовый комплекс в Карасканде.

Ксотея, храм Ксотеи – основное строение храмового комплекса в Кмирале со знаменитыми тремя огромными куполами.

Ксуннурит (р. 4068) – вождь скюльвендского племени аккунихоров, печально известный тем, что привел скюльвендов к поражению в битве при Кийуте.

Культовые боги – см. Сто Богов.

Культовые жрецы – жрецы, обычно потомственные, посвященные в культ одного из Ста Богов.

Культы – общее название всех сект различных богов, так называемых Киюннат. На Трех Морях культы в административном и духовном отношении подчиняются Тысяче Храмов с тех пор, как Триамис I, первый аспект-император Кенея, в 2505 году объявил айнритизм официальной государственной религией Кенейской империи.

Кумор, Хаарнан (4043–4111) – верховный жрец Гильгаоала в Священном воинстве, умерший от чумы в Карасканде.

Кумелеус, Сирасс (р. 4045) – твердый приверженец дома Икуреев и экзальт-генерал, предшественник Икурея Конфаса.

Кумреццер, Акори (4071–4110) – палатин айнонского округа Кутапилет, один из вождей Священного воинства простецов.

Куниюрия – погибшее государство Древнего Севера, последняя из древних империй Аумриса. Города-государства древних норсирайцев строились вдоль реки Аумрис и примерно с 300 года объединились под властью Кунверишау, короля-бога Трайсе. Приблизительно с 500 года началось возвышение города Умерау, что привело к созданию империи Умерау и культурному расцвету во время Нелюдского наставничества под властью Кару-Онгонеана. Древняя Умерия процветала, пока не была побеждена кондами под предводительством Аульянау Покорителя в 917 году. Быстрое падение так называемого Кондского ига привело ко второму периоду владычества Трайсе над Аумрисом. Он длился до 1228 года, когда вторжение мигрирующих белых норсирайцев вылилось в так называемое Скинтийское иго.

Куниюрский период по-настоящему начался только в 1408 году, когда Анасуримбор Нанор-Уккерджа I, пользуясь смятением, вызванным падением Скинтийской империи, захватил Ур-Трон в Трайсе и провозгласил себя первым верховным королем Куниюрии. В течение всей своей долгой жизни (он дожил до 178 лет – скорее всего, из-за примеси нелюдской крови в его жилах) Нанор-Уккерджа I расширил территорию Куниюрии до гор Джималети на севере, самых западных побережий моря Цериш на востоке, Сакарпа на юге и гор Дэмуа на западе. Умирая, он разделил империю между своими сыновьями, создав Аорси и Шенеор вдобавок к Куниюрии как таковой.

Благодаря богатому культурному наследию Куниюрия стала центром наук и ремесел Эарвы. При дворе в Трайсе жили так называемые тысяча сыновей – наследники королей из многих земель, вплоть до столь отдаленных, как древний Шайгек и Шир. Священный город Сауглиш принимал ученых паломников даже из Ангки и Нильнамеша. Образ жизни норсирайцев распространился по всей Эарве.

Этот золотой век завершился Апокалипсисом и поражением Анасуримбора Кельмомаса II на поле Эленеот в 2146 году. Через год были уничтожены все древние города Аумриса. Выжившие куниюрцы либо стали рабами, либо были рассеяны. См. Апокалипсис.

Куниюрский – мертвый язык древней Куниюрии, развившийся из умеритского.

Куно-халаройские войны – войны между нелюдьми и людьми, последовавшие после Прорыва Врат. Сведений о них сохранилось очень мало. См. Прорыв Врат.

Куно-инхоройские войны – долгая череда войн между нелюдями и инхороями, начавшихся после появления последних.

Согласно «Исуфирьясу», Инку-Холойнас, Небесный Ковчег, врезался в землю к западу от моря Нелеост в стране, которой правил Нин’джанджин, нелюдский король Вири. Письмо, посланное Нин’джанджином Куйяра Кинмои, королю Сиоля, записано следующим образом:

Небеса раскололись, подобно горшку,
Огонь лижет пределы Небес,
Звери бегут, сердца их обезумели,
Деревья валятся, хребты их сломаны.
Пепел окутал солнце, задушил все семена,
Халарои жалко воют у Врат.
Страшный Голод бредет по моей Обители.
Брат Сиоль, Вири молит тебя о пощаде.
Но вместо того чтобы послать помощь Нин’джанджину, Куйяра Кинмои собрал армию и вторгся в Вири. Нин’джанджин и его воины сдались без боя, и Вири стал данником Сиоля без пролития крови. Запад Вири, тем не менее, оставался окутанным облаками и пеплом. Беженцы из тех краев говорили об огненном корабле, павшем с небес. Тогда Куйяра Кинмои приказал Ингалире, герою Сиоля, возглавить поход на поиски Ковчега.

О том, что случилось с Ингалирой в том походе, записей не осталось, но он вернулся в Сиоль через три месяца и привел двух пленных не из человеческого племени. Ингалира называл этих пленных инхороями – «народом пустоты», ибо издаваемые ими звуки были лишены смысла, а сами они упали из пустоты небес. Он рассказал о поваленных лесах и взрытых равнинах, о сдвинутых в кольцо горах и двух золотых рогах, поднимавшихся из расплавленного моря до самых облаков.

Поскольку отвратительный вид инхороев оскорблял Куйяра Кинмои, он приказал убить их и поставить стражей, дабы следить за Инку-Холойнасом, Ковчегом Небесным. Шли годы, и сила Обители Сиоль росла. Покорилась Обитель Нихримсул, и ее король Син’ниройха, «Первый в Народе», был вынужден омыть меч Куйяра Кинмои. После завоевания Кил-Ауджаса на юге верховный король Сиоля стал владыкой империи, простиравшейся от гор Джималети до Менеанора.

Все это время стража следила за Ковчегом. Земли остыли. Небо очистилось.

Из-за неточности оригинала или из-за последующих искажений текста все существующие версии «Исуфирьяса» не дают четкого представления о развитии событий. В какой-то момент к Нин’джанджину в Вири явилось тайное посольство от инхороев. В отличие от тех инхороев, что были приведены к Куйяра Кинмои, эти могли разговаривать на ихримсу. Они напомнили Нин’джанджину о предательстве Куйяра Кинмои в час беды и предложили ему союз, чтобы сбросить ярмо Сиоля. Инхорои сказали, что помогут справиться с бедами, которые их прибытие принесло кунороям Вири.

Несмотря на предостережения, Нин’джанджин принял условия инхороев. Сиольские воины-ишрои были перебиты в собственных стенах, остальные стали рабами. В то же самое время инхорои ордами высыпали из Ковчега и опрокинули стражу. Только Ойринас и его брат-близнец Ойрунас уцелели и помчались предупредить Куйяра Кинмои.

Опрокинутые живой силой и световым оружием инхороев, нелюди Вири понесли огромные потери. От полного истребления их спасли только ишройские колесницы Куйяра Кинмои. Хроники «Исуфирьяса» утверждают, что сражение шло всю ночь до утра. В итоге инхорои – кроме самых могучих – были побеждены благодаря отваге, колдовству и большей численности войска противника. Куйяра Кинмои лично поверг короля Силя и отнял у него могущественное оружие – Суоргил, Сверкающую Смерть. Потом люди назовут его Копьем-Цаплей.

Понесшие большие потери, инхорои бежали и укрылись в своем Ковчеге, забрав с собой Нин’джанджина. Куйяра Кинмои гнал их до Кольцевых гор, но был вынужден прекратить преследование, когда услышал весть о новых напастях. Воодушевленные тем, что Сиоль занят войной, восстали Нихримсул и Кил-Ауджас.

Ослабленный битвой при Пир-Пахале, Куйяра Кинмои был вынужден восстанавливать свою империю. Была поставлена вторая стража Холойнаса, но никто не пытался проломить золотые рифленые стены Ковчега. После многих лет тяжелых боев Куйяра Кинмои покорил наконец ишроев Кил-Ауджаса, но король Син-ниройха и ишрои Нихримсула продолжали сопротивляться. «Исуфирьяс» перечисляет десятки кровопролитных, но безрезультатных столкновений между двумя королями: сражение при Кифаре, сражение при Хилкири, осада Асаргоя. Гордый Куйяра Кинмои не уступал и убивал всех послов Син-ниройхи. И только когда Син-ниройха в результате женитьбы стал королем Ишариола, верховный король Сиоля утихомирился. «Владыка трех обителей, – заявил он, – может стать братом королю двух».

После этого «Исуфирьяс» упоминает инхороев только один раз. Не желая посылать отчаянно необходимых ему ишроев на вторую стражу Ковчега, Куйяра Кинмои приказал Ойринасу и Ойрунасу – единственным выжившим из первой стражи – набрать для этого людей. Среди тех халароев был и некий «преступник» по имени Сирвитта. Судя по всему, Сирвитта соблазнил жену высокопоставленного ишроя, и она зачала от него дочь по имени Кимойра. Судьи ишроев были озадачены – такого прежде не случалось. Несмотря на то что в жилах Кимойры текла человеческая кровь, правду о ее рождении скрыли, а саму ее стали считать куноройкой. Сирвитту же отправили во вторую стражу.

Каким-то образом («Исуфирьяс» не уточняет) Сирвитта сумел попасть внутрь Инку-Холойнаса. Прошел месяц, и его сочли погибшим. Затем он вернулся – в безумии. Он говорил такое, что Ойринас и Ойрунас сразу же отвезли его к Куйяра Кинмои. Не осталось записей о том, что Сирвитта сказал верховному королю. Хроники сообщают лишь одно: выслушав Сирвитту, Куйяра Кинмои приказал убить его. Правда, поздняя запись уточняет, что Сирвитте вырезали язык и отправили в заточение. Похоже, верховный король по какой-то причине изменил приговор.

Миновало много мирных лет. Из своей крепости в Кольцевых горах ишрои Сиоля следили за Ковчегом. Оставались там инхорои или уже вымерли, никто не знал. Куйяра Кинмои постарел, поскольку в те дни нелюди еще были смертны. Зрение затуманилось, прежняя сила покидала его. Он уже слышал, как Смерть шепчет ему на ухо.

И тут вернулся Нин’джанджин. По древнему ритуалу он явился пред Куйяра Кинмои, прося милости и воздаяний. Верховный король Сиоля велел Нин’джанджину приблизиться, чтобы получше рассмотреть былого врага, и был потрясен, поскольку тот ничуть не постарел. И тогда Нин’джанджин открыл ему истинную цель своего прихода в Сиоль. Инхорои, сказал он, слишком боятся Куйяра Кинмои и потому не покидают Ковчега. Они живут жалкой жизнью в тесноте и потому послали его просить о мире. Они хотят знать, чем можно усмирить гнев верховного короля. На это Куйяра Кинмои ответил: «Хочу быть юным сердцем, телом и лицом. Хочу, чтобы смерть покинула чертоги моего народа».

Вторая стража была распущена, и инхорои стали свободно ходить среди кунороев Сиоля. Они помогали нелюдям в качестве врачевателей, раздавали им лекарства, вмиг сделавшие кунороев бессмертными, и стали их роком. Вскоре все кунорои Эарвы, даже те, кто поначалу сомневался в мудрости решения Куйяра Кинмои, соблазнились инхоройским снадобьем.

Согласно «Исуфирьясу», первой жертвой бедствия, названного Чревомором, стала Ханалинку, легендарная супруга Куйяра Кинмои. Хроника, правда, восхваляет усердие и искусство инхоройских лекарей верховного короля. Но когда все младенцы кунороев стали рождаться мертвыми, хвала превратилась в проклятия. Инхорои бежали из Обителей и вернулись в разрушенный Ковчег.

По всей Эарве ишрои откликнулись на призыв Куйяра Кинмои к войне, хотя многие считали, что в смерти их близких виноват верховный король. Обезумевший от горя повелитель повел их через Кольцевые горы и построил на Инниур-Шигогли – Черной Выжженной равнине. Затем он положил тело Ханалинку перед мерзким Ковчегом и призвал инхороев к ответу.

Но инхорои все эти годы, прошедшие после битвы при Пир-Пахаль, без дела не сидели. Они прорыли глубокие ходы под Инниур-Шигогли и Кольцевыми горами. И в этих подземных ходах они собрали толпы уродливых тварей – шранков, башрагов и могучих драконов. Они не походили ни на что, виденное кунороями прежде. Нелюди Девяти Высоких Обителей Эарвы, пришедшие добить остатки выживших при Пир-Пахаль, были окружены со всех сторон.

Ишрои колдовством и силой убивали шранков, но те все прибывали. Башраги и драконы наносили противнику чудовищный урон. Еще ужаснее оказались немногие выжившие инхорои, осмелившиеся выйти на битву из недр. Они парили над схваткой, рассекая землю своим световым оружием, а чары ишроев им совсем не вредили. Дело в том, что после разгрома при Пир-Пахаль инхорои сумели соблазнить адептов Апороса, которым запрещалось заниматься их искусством. Отравленные знанием, те изготовили первые хоры и сделали своих хозяев неуязвимыми для куноройской магии.

Но на Выжженной равнине собрались все герои Эарвы. Киогли Гора, сильнейший из ишроев, голыми руками сломал шею Вуттеату Черному, отцу драконов. Ойринас и Ойрунас бились плечом к плечу, сея смерть среди шранков и башрагов. Ингалира, герой Сиоля, задушил могучего инхороя Вшиккру и швырнул его горящее тело шранкам.

Сильные сошлись с сильными. Битва шла за битвой, и не было им конца. Но как бы ни напирали инхорои, кунорои не отступали. Ибо их воспламенял гнев за гибель дочерей и жен.

И тут Нин’джанджин сразил Куйяра Кинмои.

Медное Древо Сиоля рухнуло в толпы шранков, и кунорои ужаснулись. Син-ниройха, верховный король Нихримсула и Ишариола, пробился к тому месту, где пал Куйяра Кинмои, но нашел лишь его обезглавленное тело. Затем погиб герой Гин-гурима, растерзанный драконом. За ним Ингалира, тот, кто первым увидел инхороев. Затем Ойринас – его тело пронзило инхоройское световое копье.

Осознав свое отчаянное положение, Син-ниройха созвал своих воинов и начал прорываться сквозь Кольцевые горы. За ним последовала бо́льшая часть выживших кунороев. Оторвавшись от врагов, блистательные ишрои Эарвы бежали, охваченные безумным ужасом. Инхорои не осмелились преследовать их, поскольку опасались ловушки и слишком ослабели.

Пять сотен лет кунорои и инхорои вели войну на уничтожение. Кунорои мстили за убитых жен и вымирание своей расы, а инхорои воевали по своим причинам, известным им одним. Больше кунорои не называли Ковчег Инку-Холойнасом. Теперь они нарекли его Мин-Уройкас – Бездна Мерзостей. Позже люди дадут ему имя Голготтерат. Много столетий мерзкие твари побеждали, и поэты «Исуфирьяса» перечисляли длинный ряд поражений. Но мало-помалу страшное оружие инхороев потеряло силу, они все больше полагались на своих отвратительных рабов, и тогда кунорои и их халаройские слуги получили преимущество. Наконец выжившие кунорои Эарвы загнали остатки уцелевших врагов в Инку-Холойнас и заперли их там. Двадцать лет нелюди рыскали по лабиринтам Ковчега, пока не перебили оставшихся инхороев в недрах земли. Не в силах уничтожить Инку-Холойнас, Ниль’гиккас приказал своим квуйя окружить ненавистное место могучими чарами. Он и уцелевшие короли Девяти Обителей запретили своим подданным упоминать об инхороях и их кошмарном наследии. Последние кунорои Эарвы удалились в свои Обители ждать неизбежного конца.

Кунорои – см. Нелюди.

Куоты – скюльвендское племя из северо-западной части Степи.

Куррут – маленькая крепость во внутренних землях Гедеи, построенная Нансуром после падения Шайгека, во время экспансии фаним в 3933 году.

Кусьетер (4077–4111) – граф-палатин айнонской провинции Гекас, убитый при Анвурате.

Куссалт (4054–4111) – конюх князя Коифуса Саубона, убитый при Менгедде.

Кутапилет – административный округ на востоке Верхнего Айнона, известный своими железными и серебряными копями.

Кутига (4063–4111) – осведомитель Багряных Шпилей при Тысяче Храмов.

Кут-ма – в бенджуке «скрытый ход», который выглядит незначительным, а на самом деле определяет исход игры.

Кутнарму – общепринятое название неисследованного континента к югу от Эарвы.

Кушигас (4070–4111) – палатин конрийской провинции Аннанд, убитый при Анвурате.

Куйяра Кинмои – величайший из нелюдских королей и первейший врагинхороев. См. Куно-инхоройские войны.

Куяксаджи (р. 4069) – сапатишах-правитель Кхемемы.

Кхемема – регион Киана, бывшая провинция Нансурской империи. Расположенная к югу от Шайгека, Кхемема граничит с областью, где обширная пустыня Каратай достигает берегов Менеанора. Редкое население состоит из представителей пустынных племен (см. Кхиргви). Единственным источником дохода в Кхемеме являются торговые караваны, регулярно совершающие путешествия между Шайгеком и Караскандом.

Кхиргви – племена восточной части пустыни Каратай, данники Киана, этнически отличающиеся от кианцев.


Лабиринт – см. Тысяча Тысяч Залов.

Левет (4061–4109) – охотник, обитавший в покинутой атритауской провинции Собель.

Легион – дунианский термин. Означает подсознательный источник сознательной мысли.

Лигессер – один из домов Объединения.

Лихорадка – общее название разных форм малярии.

Логос – термин, используемый дунианами для обозначения определяющей причины. Логос описывает ход действий, позволяющий наиболее эффективно использовать обстоятельства для того, чтобы «идти впереди», то есть опережать ход событий и управлять им.

«Логос не имеет ни начала, ни конца» – дунианское выражение, утверждающее так называемый принцип разумного приоритета. См. Дуниане.

Локунг – «мертвый бог» (скюльвендск.). См. Не-бог.

Лучники с хорами – специальные подразделения, использующие прикрепленные к стрелам хоры для уничтожения вражеских чародеев. Эти лучники являются ядром почти любой армии Эарвы.

Люди – наиболее многочисленная раса в Эарве, возможно, за исключением шранков.

Люди Бивня – воины Первого Священного воинства.


Магга, Хринга (4080–4411) – родич принца Хринги Скайельта Туньерского.

Майтанет – шрайя Тысячи Храмов, главный вдохновитель Первой Священной войны.

Маллахет – один из кишаурим, пользовавшийся дурной славой.

Мамайма – один из царей-вождей, упоминающийся в «Хрониках Бивня».

Мамати – письменный язык амотеу, происходящий от каро-шемийского.

Мамарадда (4071–4111) – капитан-щитоносец джаврегов, которому было поручено казнить Друза Ахкеймиона.

Мамот – разрушенный кенейский город близ устья реки Суэки.

Мангаэкка – последняя из четырех изначальных гностических школ, издавна соперничавшая со школой Сохонка. Основанная в 684 году Сос-Праниурой (лучшим учеником Гин-юрсиса), школа Мангаэкка всегда следовала хищническим идеалам и использовала знание в качестве источника силы. Несмотря на весьма двусмысленную репутацию, Мангаэкка сумела не подпасть под Высочайший указ Нинкама-Телессера, ограничивающий права колдунов на власть. Затем в 777 году последователи Мангаэкки по указке нелюдя по имени Кетъингира обнаружили Инку-Холойнас, ужасный Ковчег инхороев. В последующие века они продолжали раскопки Ковчега и исследования Текне. В 1123 году начали распространяться слухи, что Шеонанра, тогдашний великий магистр Мангаэкки, обнаружил гибельное средство, которое позволило снять с чародеев наложенное на них проклятие. Школу Мангаэкки немедленно объявили вне закона, а ее выжившие адепты бежали в Голготтерат, навсегда покинув Сауглиш. Ко времени Апокалипсиса они превратились в то, что назвали Консультом. См. Апокалипсис.

Мангхапут – крупный портовый город в Нильнамеше.

Марсадда – бывшая столица Кенгемиса, находящаяся на побережье Се Тидонна.

Мартем (4061–4111) – нансурский генерал, адъютант Икурея Конфаса.

Массентия – провинция в Центральной Нансурии, именуемая «Золотой» за плодородность ее пшеничных полей.

Мать городов – см. Трайсе.

Маэнги – истинное имя первого шпиона-оборотня, представлявшегося как Кутий Сарцелл.

Меарьи (р. 4074) – галеотский тан, подданный принца Коифуса Саубона.

Мейгейри – административный и духовный центр Се Тидонна, основанный в 3739 году около кенейской крепости Мейгара.

Мейджон (р. 4002) – один из дунианских прагм.

Мекеретриг – «Предатель людей» (куниюрск.). Так люди называли сику Кетъингиру, нелюдя, который открыл местоположение Мин-Уройкаса школе Мангаэкка в 777 году, а во время Апокалипсиса стал высокопоставленным членом Консульта. См. Мангаэкка и Апокалипсис.

Мемгова (2466–2506) – прославленный зеумский книжник и философ древности, в основном известный своими трудами «Небесные афоризмы» и «Книга Божественных деяний».

Мемпонти – шейское слово, обозначающее «удачный поворот». В джнане наиболее благоприятный момент для прояснения намерений.

Менгедда – разрушенный город в центре Менгеддских равнин, известных как равнины Битвы, где в 2155 году Анаксофус V сразил Не-бога при помощи Копья-Цапли.

Менгеддские равнины – естественная географическая граница между Шайгеком и Нансуром. Расположены к югу от отрога Унарас и к северу от нагорья Гедеи. Поскольку на этих равнинах произошло несметное количество сражений, там, по слухам, обитают призраки.

Менеанорское море – самое северное из Трех Морей.

Меорская империя – погибшее государство Древнего Севера. Город Кельмеол, основанный акксерсийскими колонистами примерно в 850 году в качестве центра торговли, быстро рос и развивался, и местный народ меори постепенно обретал все бо́льшую власть над соседними племенами норсирайцев. К 1021 году, когда Борсуэлка I был провозглашен королем, Кельмеол стал воинственным городом-государством. К 1104 году, когда умер Борсуэлка II, внук первого короля, меори покорили бо́льшую часть земель в бассейне реки Воса, построили ряд крепостей на реке Уэрнма и установили торговые контакты с Широм на юге. Стратегически выгодно расположенная, не имеющая соперников в ближайшем окружении, Меорская империя процветала за счет торговли. Она распалась после того, как Кельмеол был уничтожен в 2150 году, во время Апокалипсиса.

Мертвый бог – см. Локунг.

Метафизика – в общем смысле – изучение того, что лежит в основе природы всего сущего. В более узком смысле – изучение принципов действия различных видов колдовства. См. Колдовство.

Метка – иначе именуется «следом от удара онты». Кроме Псухе, чья колдовская природа точно не определена, все чародейские проявления и практики выявляют так называемую Метку. В истории встречаются различные описания Метки, и они очень мало согласуются между собой, не считая общего утверждения, что природа феномена весьма изменчива. Согласно религиозным воззрениям, Метка подобна клейму преступников, с ее помощью Бог разоблачает богохульников в присутствии праведных. Однако защитники колдовства, подобные Заратинию, указывают, что способ этот весьма извращенный – ведь лишь сами богохульники способны различить Метку. В светских определениях обычно присутствует аналогия с текстом: видеть Метку – все равно что видеть на пергаменте текст, который был соскоблен, а затем поверх него начертано что-то иное. В случае колдовства – поскольку чародейские улучшения реальности столь же небезупречны, как и люди, их производящие, – необходимо еще доказать, что какие-то видимые различия существуют.

Меумарас (р. 4058) – капитан «Амортанеи».

Мехтсонк – древний административный и торговый центр Киранеи, уничтоженный во время Апокалипсиса, в 2154 году.

Мигелла, Анасуримбор (2065–2111) – знаменитый король-герой Аорси, чьи деяния воспеваются в «Сагах».

Мизарат – огромная кианская крепость на северо-западной границе Эумарны.

Миклы – древний административный и торговый центр Акксерсии, уничтоженный в 2149 году, во время Апокалипсиса.

Мимара (р. 4095) – старшая дочь Эсменет.

Мимарипал (р. 4067) – барон, находящийся под покровительством Чинджозы.

Министрат – организация заудуньяни, созданная для обращения ортодоксов.

Мин-Уройкас – «бездна мерзостей» (ихримсу), нелюдское название Голготтерата. См. Куно-инхоройские войны.

Мир Между – мир в том виде, в каком он существует вне наших способов восприятия, то есть между ними, «сам в себе».

Мисунсай – «связь трех» (вапарси). Мистическая школа, объявившая себя наемной, ее колдуны продают свои знания и умения по всем Трем Морям. Возможно, самая большая из школ, хотя далеко не самая сильная. Мисунсай является удачным результатом слияния трех малых школ, произведенного в 3804 году с целью защиты во время войн школ. В состав ее вошли Совет Микка из Сиронжа, Оаранат из Нильнамеша и Кенгемисский Нилитарский Договор из Се Тидонна. По условиям печально известного Псаилианского соглашения, заключенного во время войн школ, мисунсаи помогали айнрити в Айнонских кампаниях. Это доказало, что мисунсаи действуют исключительно из выгоды, в интересах нанимателя, но школа так и не получила прощения.

Мог-Фарау – древнее куниюрское имя Не-бога. См. Не-бог.

Мозероту – айнонский город, находящийся в центре густонаселенных Сехарибских равнин.

Момас – бог штормов, морей и случая. Один из так называемых воздающих богов, за прижизненную веру дарующих посмертие в раю. Момас особенно почитаем моряками и торговцами, он – божественный покровитель Сиронжа (и в меньшей степени Нрона). В «Хигарате» он изображается как жестокий, даже злобный бог, не ценящий ничего, кроме того, что насущно в данный момент. Это заставляет комментаторов предполагать, что Момас относится не к воздающим богам, а к воинственным. Основной его атрибут – белый треугольник на черном поле (Акулий Зуб, который носят все почитатели Момаса).

Момемн – по-киранейски означает «славим Момаса». Административный и торговый центр Нансура. В укрепленном Момемне размещается резиденция нансурского императора, это одна из самых крупных гаваней Трех Морей. Историки нередко отмечают тот факт, что все три столицы (Мехтсонк, Кеней и Момемн) трех великих империй, сменявших друг друга на Киранейской равнине, располагались у реки Фай, и с каждым разом эти города приближались к Менеанору. Некоторые утверждают, что Момемн, стоящий в самом устье реки, будет последним. Отсюда происходит выражение «река кончилась», означающее, что чья-то удача полностью исчерпала себя.

Монгилея – территория, подвластная Киану, бывшая провинция Нансурской империи, простирающаяся вдоль моря, в устье реки Суэки. Монгилея много раз меняла хозяина. В 3759 году она была завоевана Фан’оукарджи I, став «зеленой родиной» кианцев и местом, где выращивают лучших лошадей.

Мораор – «зал королей» (старомеорский). Знаменитый дворцовый комплекс правителей Галеота в Освенте.

Моргханд – династия, правившая Атритау с 2817 года.

Мохайва – район Нильнамеша.

Мунуати – сильное племя скюльвендов, обитающее во внутренних областях степи Джиюнати.

Муретет (2789–2864) – кенейский ученый-раб. Его работа «Аксиомы и теоремы» заложила основы геометрии Трех Морей.

Мурсирис – «злой север» (хам-херемский). Древнее ширадское имя Не-бога, данное потому, что его присутствие долгое время ощущалось только как знак рока на северном горизонте.


Набатра – средних размеров город в провинции Ансерка. Основной источник дохода провинции – торговля шерстью.

Нагогрис – крупный город Новой династии в верховьях реки Семпис, известный своими укреплениями из красного песчаника.

Наин (4071–4111) – чародей Багряных Шпилей, убитый хорой при Анвурате.

Нангаэль – ленное владение в Се Тидонне, находящееся возле пределов Сва. Воинов Нангаэля легко узнать по татуировке на щеках.

Нанор-Уккерджа I (1378–1556) – «молот небес» (куниюрское слово, происходящее от умеритского «нанар хукиша»), первый верховный король из рода Анасуримборов. Его победа над Скинтией в 1408 году привела к основанию Куниюрии и положила начало правлению династии, которую большинство ученых считают самой длинной в истории.

Нансур – см. Нансурская империя.

Нансурская империя – государство Трех Морей, провозгласившее себя наследником Кенейской империи. В расцвете своего могущества Нансурская империя простиралась от Галеота до Нильнамеша, но за века войны с фаним Киана эта территория сильно сократилась.

В истории Нансурской империи было множество дворцовых переворотов, недолговечных военных диктатур и узурпаторов, но тем не менее власть императоров оставалась достаточно прочной. При правителях династии Триамисов (3411–3508) Нансур (старинное название округа, где располагался Момемн) поднялся из хаоса, последовавшего за уничтожением Кенея, и объединил под своей рукой равнины Киранеи. Но настоящая имперская экспансия началась только во время правления династии Зерксеев (3511–3619) – недолгого, но успешного. Тогда императоры сумели покорить Шайгек (3539 г.), Энатпанею (3569 г.) и Святые земли (3574 г.).

При императорах династии Сюрмант (3619–3941) Нансур переживал величайший период роста и военного подъема, достигший наивысшей точки при Сюрманте Ксатантии I (3644–3693). Ксатантий покорил племена Кепалорана, на севере дошел до реки Виндауга и захватил Инвиши – древнюю столицу Нильнамеша, таким образом почти восстановив Западную империю, некогда принадлежавшую кенейцам. Бесконечные военные расходы изрядно подорвали экономику страны. Когда в 3743 году Фан’оукарджи I объявил Белый Джихад, империя еще не оправилась от денежных затрат Ксатантия. Его потомки из династии Сюрмант были втянуты в бесконечные войны, которые с трудом удавалось вести, не говоря уж о том, чтобы побеждать. Нехватка ресурсов и неуклонное следование кенейской модели ведения войны, не действенной против тактики кианцев, привели к неизбежному закату империи.

Последняя имеператорская династия – Икуреи – пришла к власти в результате государственного переворота. Это произошло во время смуты после потери Шайгека, завоеванного кианцами в 3933 году (во время так называемого Джихада Кинжалов, начатого Фан’оукарджи III). Бывший экзальт-генерал Икурей Сорий I преобразовал имперскую армию и саму империю. Эти изменения позволили ему и его потомкам успешно отразить три полномасштабных вторжения фаним. С тех пор в Нансурской империи воцарилась относительная стабильность, хотя нансурцы испытывали постоянный страх перед возможным объединением племен скюльвендов.

Напевы – названия колдовских формул. См. Колдовство.

Напевы Войны – гностическое колдовство, разработанное в Сауглише (главным образом Ношаинрау Белым) в качестве быстрого метода ведения войны и подавления колдунов враждебной стороны.

Напевы Призыва – семейство заклинаний, позволяющих общение на расстоянии. Хотя метафизика этих Напевов толкуется весьма вольно, все они, видимо, базируются на гипотезе, именующейся «здесь». Можно призывать только спящие души (поскольку они открыты Той Стороне) и только если они находятся в таком месте, где призывающий сам бывал физически. Идея состоит в том, что призывающий «здесь» может дотянуться до призываемого «там» лишь при условии, что это «там» было для него когда-то «здесь». Сходство анагогических и гностических Напевов Призыва заставляет подозревать, что в этом и заключается ключ к разгадке Гнозиса.

Напевы Принуждения – вид заклинаний, управляющих метаморфозами отдельной души. Обычно они состоят из так называемых Напевов Мук, хотя не всегда. Внутренняя особенность этих песнопений заключается в том, что субъект часто не способен отделить внушенные колдуном мысли от своих собственных. Это породило множество рассуждений о смысле понятия «воля». Если принужденная душа чувствует себя полностью свободной и непринужденной, может ли вообще человек считать себя свободным?

Наррадха, Хринга (4093–4111) – самый младший из братьев принца Хринги Скайельта, убитый при Менгедде.

Наскенти, или «первородные», – девять первых последователей Анасуримбора Келлхуса, так называемые таны Воина-Пророка.

Насуэретская колонна – известна также как «Девятая колонна». Колонна Нансурской имперской армии, традиционно размещенная на границе с Кианом. Знак колонны – черное имперское солнце, рассеченное орлиным крылом.

Нау-Кайюти (2119–2140) – «благословенный сын» (умеритск.). Младший сын Кельмомаса II, известный как «бич Голготтерата». Нау-Кайюти прославился своими военными талантами и героическим поведением в темные времена после падения Аорси (2136 г.), когда куниюрцы в одиночку противостояли Голготтерату. Многие деяния Нау-Кайюти – например, убийство Танхафута Красного и похищение Копья-Цапли – вошли в «Саги».

Наур, река – имеющая большое значение речная система в Восточном Нильнамеше.

Наутцера, Сейдру (р. 4038) – старший член Кворума школы Завета. См. Завет.

Нгарау (р. 4062) – великий сенешаль Икурея Ксерия III.

Небесный Ковчег – см. Инку-Холойнас.

Не-бог – известен также как Мог-Фарау, Цурумах и Мурсирис. Сущность, призванная Консультом для того, чтобы развязать Апокалипсис. О Не-боге известно немногое, не считая того, что он был полностью лишен жалости и сострадания и обладал ужасающей силой, дававшей ему власть над шранками, башрагами и враку как продолжениями его собственной воли. Поскольку Не-бога всегда закрывала броня – так называемый Панцирь, железный саркофаг, висящий в центре огромного вихря, – неизвестно, был он существом из плоти или же духом. Адепты школы Завета утверждают, что инхорои почитают Не-бога своим спасителем. Есть мнение, что так же к нему относятся скюльвенды.

Само существование Не-бога противоречит человеческой жизни: за все время Апокалипсиса ни один младенец не выжил, все рождались мертвыми. Не-бог, судя по всему, неуязвим для колдовства (по легендам, в Панцирь были вставлены девять хор). Единственное оружие, которое смогло причинить ему вред, – это Копье-Цапля. См. Апокалипсис.

Нейропунктура – дунианский метод добиваться различных видов поведения путем воздействия на обнаженный мозг тонкими иглами.

Нелеост, море – обширное внутреннее море на северо-западе Эарвы, являющееся естественной северной границей для стран, расположенных в долине реки Аумрис.

Нелюди – раса, некогда господствовавшая в Эарве, а ныне сильно сократившаяся. Нелюди называют себя йи-куно рои «народ рассвета», хотя причины этого сами уже забыли. Людей они зовут йала рои – «народ лета», потому что люди горят слишком жарко и уходят слишком быстро. «Хроники Бивня», рассказывающие о приходе людей в Эарву, обычно именуют нелюдей осерукки, то есть «не-мы». В Книге Племен пророк Ангешраэль называет их по-другому – «проклятыми» и «мерзостными королями Эарвы». Он призывает четыре народа людей на священную войну до полного уничтожения чужаков. Даже спустя четыре тысячелетия этот призыв к убийству нелюдей остается частью канона айнрити. Согласно «Хроникам Бивня», нелюди прокляты по сути своей:

Слушай, ибо так рек Господь:
«Эти ложные люди оскорбляют меня,
уничтожь все следы их пребывания».
Однако цивилизация кунороев считалась древней еще до того, как эти слова были вырезаны на Бивне. В те времена, когда халарои, то есть люди, бродили по миру в шкурах и с каменными топорами, кунорои изобрели письменность и математику, астрологию и геометрию, колдовство и философию. Они создали внутри гор пустоты, проложили галереи своих Высоких Обителей. Они торговали и воевали друг с другом. Они покорили Эарву и поработили эмвама – робких людей, обитавших в Эарве в те давние времена.

Упадку нелюдей способствовали три катастрофических события. Первое и самое опустошительное – так называемый Чревомор. В надежде достигнуть бессмертия нелюди (в частности, великий Куйяра Кинмои) позволили инхороям жить среди них в качестве врачей. Нелюди фактически стали бессмертными, и инхорои удалились обратно в Инку-Холойнас, утверждая, что их работа выполнена. Вскоре после этого разразился мор, смертельный для всех женщин и почти всех мужчин. Нелюди называют эту трагедию Насаморгас – «рожденная смерть».

Последующие куно-инхоройские войны еще больше подточили их силы. К тому времени как в Эарву вторглись первые человеческие племена, нелюдям уже не хватало сил или, как считают некоторые исследователи, воли для сопротивления. Им удалось выжить только в Обителях Ишариола и Кил-Ауджаса. См. Куно-инхоройские войны.

Нелюдское наставничество – длительный период союзов между норсирайцами и кунороями в торговых, образовательных и стратегических целях, начавшийся в 555 году и закончившийся в 825-м изгнанием, которое позднее назвали похищением Оминдалеи.

Нелюдской король – поэтическое имя Куйяра Кинмои в традиции норсирайских бардов.

Немногие – люди, обладающие врожденной способностью чувствовать «онта» и творить чары. См. Колдовство.

Ненсифон – административный центр Киана, один из великих городов Трех Морей, основан Фан’оукарджи I в 3752 году.

«Не ожидай ничего, и обретешь вечную славу…» – «Трактат», Книга Жрецов, 8:31. Прославленное наставление «Ожидай без увещеваний» Айнри Сейена, в котором он побуждает своих последователей отдавать без надежды на воздаяние. Парадокс, конечно же, заключается в том, что таким образом они надеются на воздаяние в раю.

«Не оставляй блудницы в живых» – изречение из «Хроник Бивня», Песнь 19:9, где возглашается проклятие проституции.

Нергаота – наполовину гористое ленное владение в северо-западном Галеоте, известное высоким качеством производимой там шерсти.

Нерсеи – род, правивший Конрией со времен Аокнисского восстания в 3942 году, когда был вырезан весь род короля Неджаты Медекки. Герб дома Нерсеев – черный орел на белом поле.

Нерум – небольшой портовый город и административный центр Джурисады, расположенный на побережье, к югу от Амотеу.

Нечистый – слово из «Хроник Бивня», употребляемое айнрити в отношении колдунов.

Низкий шейский – язык Нансурской империи и «лингва-франка» Трех Морей.

Ниль’гиккас – нелюдской король Иштеребинта.

Нильнамеш – густонаселенное кетьянское государство на дальней юго-западной окраине Трех Морей. Нильнамеш славится производством керамики, специями, а также упорным нежеланием сменить свою экзотическую версию киюнната ни на айнритизм, ни на фанимство. Плодородные равнины к югу от гор Хинайят уже давно не зависят от Трех Морей и в культурном, и в политическом плане – в основном в силу географических причин. Касид первым отметил, что нильнамешцев можно назвать «внутренними людьми» – как из-за их склонности к углубленной духовной жизни, так и из-за полного презрения к иноземным владыкам. Только два периода в истории Нильнамеша являются исключениями. Первый – Старый Инвишский период (1023–1572), когда нильнамешцы были объединены под властью ряда королей-захватчиков, обосновавшихся в Инвиши. Ныне этот город стал духовным центром Нильнамеша. В 1322 и 1326 годах Анзумарапата II нанес сокрушительные поражения шайгекцам, и около тридцати лет гордое королевство платило ему дань. Затем в 2483 году возглавивший союз князей Сарнагири V был разбит Триамисом Великим, и Нильнамеш более чем на тысячу лет оказался имперской провинцией (правда, непокорной).

Эпоха после крушения Кенейской империи чаще всего именуется Новым Инвишским периодом, хотя никто из королей древнего города так и не сумел удержать под своей властью более одной части Нильнамеша на протяжении жизни двух поколений.

Нимбриканцы – племя скотоводов-норсирайцев, кочующее по Южному Кепалору.

Нимерик, Анасуримбор (2092–2135) – верховный король древнего Аорси до гибели страны в Апокалипсисе. См. Апокалипсис.

Нимиль – сталь, выкованная нелюдьми в колдовских печах Иштеребинта.

Нинкаэру-Телессер (ок. 549–642) – четвертый король-бог Умерийской империи, знаменитый покровитель древних гностических школ.

Нин-Килджирас – последний выживший нелюдской король.

Ниранисское море – самое восточное из Трех Морей.

Нирсодские языки – языковая группа древних норсирайских скотоводов, обитавших от Церишского моря до моря Джоруа.

Номур – один из царей-вождей, упомянутых в «Хрониках Бивня».

Норсирайцы – народ, представители которого, как правило, светловолосые, светлокожие и синеглазые. В основном обитают на северных окраинах Трех Морей, хотя некогда правили всеми землями к северу от гор Джималети. Одно из Пяти племен людей.

Носхи – куниюрское слово, означающее «источник света», но используемое также в значении «гений».

Ношаинрау Белый (ок. 1005–1072) – великий магистр и основатель Сохонка, автор «Расспросов», первого написанного человеком исследования Гнозиса.

Нрон – малое островное государство Трех Морей, формально независимое, но фактически находящееся под властью школы Завета в Атьерсе.

Нрони – язык Нрона, происходящий от шейо-херемского.

Нумайнейри – густонаселенное и плодородное ленное владение во внутренней части Се Тидонна, на западе от Мейгейри. Перед боем, в котором им суждена гибель, воины Нумайнейри раскрашивают лица красной краской.

Нумемарий, Таллей (4069–4111) – глава дома Таллеев и генерал кидрухилей, погиб в Нагогрисе.


Обители – так люди называют большие подземные города нелюдей.

Обучение – жесткая психическая, эмоциональная и интеллектуальная обработка, которую проходят дунианские монахи (хотя сам термин гораздо шире и имеет много смыслов). Дуниане уверены, что все устроено определенным образом, но проводят принципиальное различие между случайным устройством мира и рациональным устройством людей. Они уверены, что обработка в свете Логоса позволяет сделать человеческое устройство еще более рациональным, что, в свою очередь, усиливает обработку, и так далее. Замкнутый круг, по их убеждениям, находит свой апофеоз в Абсолюте: дуниане считают, что по этой схеме они способны дойти до состояния совершенно «необработанного» и таким образом стать совершенной душой, повелевающей собой.

См. Дуниане.

Обученный – дунианский термин для посвященного.

«О глупости людской» – главный труд известного сатирика Онтилласа.

«Один агнец стоит десяти быков» – пословица, указывающая на разную ценность осознанной и неосознанной священной жертвы.

Окийати урс Окиюр (4038–4082) – родич Найюра урс Скиоаты, первым приведший Анасуримбора Моэнгхуса в качестве пленника в лагерь утемотов в 4080 году.

Окнай Одноглазый (4053–4110) – жестокий вождь мунуати, сильного скюльвендского племени.

Олекарос (2881–2956) – кенейский ученый-раб из Сиронжа, прославившийся своей книгой «Признания».

Омири урс Ксуннурит (4089–4111) – хромая дочь Ксуннурита, жена Юрсалки.

Онкис, море – самое западное из Трех Морей.

Онкис – богиня надежды и стремления, принадлежит к так называемым воздающим божествам, за прижизненное почитание дарующим посмертие в раю. Последователи Онкис встречаются среди людей самых разных профессий и слоев общества, хотя и в небольших количествах. В «Хигарате» она упоминается всего дважды, а в книге «Парништас» (считающейся апокрифом) изображена как предсказательница, но не будущего, а людских побуждений. Так называемые трясуны принадлежат к экстремальной ветви культа, они добиваются состояния одержимости. Символ Онкис – Медное Древо (оно также является гербом легендарной нелюдской Обители Сиоль, хотя никакой связи между этими двумя фактами не установлено).

Онойас Второй, Нерсей (3823–3878) – король Конрии, первым заключивший союз между школой Завета и домом Нерсеев.

Онта – так школы называют материю всего сущего.

Онтиллас (2875–2933) – кенейский сатирик периода Ближней древности, наиболее известный своим сочинением «О глупости людской».

«О плотском» – наиболее известная нравоучительная книга Оппариты, популярная среди простых читателей, но осмеянная интеллектуалами Трех Морей.

Оппарита (3211–3299) – кенгемский моралист периода Ближней древности, прославившийся благодаря своей книге «О плотском».

Опсара (р. 4074) – рабыня-кианка, кормилица младенца Моэнгхуса.

Ордалия, или Великая Ордалия – трагическая священная война, начатая Анасуримбором Кельмомасом против Голготтерата в 2123 году. См. Апокалипсис.

Ортодоксы – так айнрити, противники заудуньяни, назвали себя во время осады Карасканда.

Осбей – базальтовый карьер, разрабатывавшийся в период Дальней и Ближней древности. Находится около развалин Мехтсонка.

Освента – административный и торговый центр Галеота на северном побережье озера Хуоси.

Оствай, горы – крупный горный хребет в Центральной Эарве.

Отрейн, Эорку (4060–4111) – тидонский граф Нумайнейри, убитый при Менгедде.

«Отрезать им их языки…» – знаменитая фраза из «Хроник Бивня», проклинающая колдовство и колдунов.

Оттма, Квитар (р. 4073) – один из первородных, в прошлом тидонский тан.

«О храмах и их беззакониях» – псевдоеретический сареотский трактат.

Ошейник Боли – волшебный артефакт Древнего Севера, по общему мнению, изготовленный гностической Митрулийской школой. Как считают адепты Завета, предназначение Ошейника Боли то же, что и у Круга Уробороса анагогических школ Трех Морей, а именно – причинение невыносимой боли носителю Ошейника, если он попытается воспроизвести какой-либо чародейский Напев.


Падираджа – традиционный титул правителя Киана.

Палпотис – один из знаменитых зиккуратов Шайгека, названный в честь Палпотиса III (622–678), короля-бога Древней династии, возведшего этот зиккурат.

Пантерут урс Муткиус (4075–4111) – скюльвенд из племени мунуати.

«Парадокс о людях» – классическая дунианская задача. Заключается в том, что люди, будучи такими же животными, как и другие животные, тем не менее могут постичь Логос.

Паррэ, равнины – область плодородных плато на северо-западе Галеота.

Пасна – город на реке Фай. Славится качеством производимого там оливкового масла.

Пасть Червя – храм в Каритусале, названный так из-за близкого расположения к трущобам, в обиходе именуемый Червем.

Паэта (4062–4111) – личный раб Крийатеса Ксинема, погибший в Кхемеме.

Пембедитари – презрительное название лагерных проституток, означающее «чесоточницы».

Пемембис – дикий кустарник. Ценятся его ароматные синие цветы.

Пенедитари – презрительное название лагерных проституток, означающее «много ходящие».

Первое и Последнее Слово – метафорическое определение речей Айнри Сейена.

«Первый аркан» – основной труд Готагги, представляющий собой первое серьезное исследование метафизики колдовства, сделанное человеком.

Перрапта – традиционный конрийский ликер, с него начинают застолье.

Персоммас, Хагнум (р. 4078) – один из первородных, в прошлом нансурский кузнец.

Пик – уничижительное норсирайское название кетьянцев. Слово происходит от тидонского «пикка» – «раб», но получило более широкое значение, определяющее целую расу.

Пиласаканда (р. 4060) – король Гиргаша, данник и союзник кианского падираджи.

Пираша – старая сумнийская шлюха, подруга Эсменет.

Писатул – личный евнух Истрийи Икурей.

Плайдеол – ленное владение Се Тидонна, один из внутренних пределов у восточных верховий реки Сва. Жители Плайдеола известны своей свирепостью в битвах, их легко отличить по огромным бородам, которые они никогда не стригут.

Погружение – гипнотический транс, являющийся средством для дунианской обработки, а также очистительный ритуал инициации заудуньяни.

Последний Пророк – см. Айнри Сейен.

Помнящие, они же сказители – представители племени скюльвендов, обычно старые и немощные, которые должны были помнить и рассказывать устные предания скюльвендов.

Пон, дорога – старая кенейская дорога, идущая на северо-запад от Момемна параллельно реке Фай, один из главных торговых путей Нансура.

Порифар – древний кенейский философ, советник Триамиса Великого. Составил «Кодекс Триамиса» – свод законов, на которых основана судебная практика большинства государств Трех Морей (за исключением Киана, что примечательно).

Поющая-во-Тьме – см. Онкис.

Прагма – титул самых старших из посвященных дуниан.

Праздник Куссапокари – айнритийский праздник летнего солнцестояния.

Предатель Людей – см. Мекеретриг.

Преследователь – обычный эпитет для Хузьельта.

Престол – символическое наименование места шрайи.

«Признания» – классический труд Олекароса, считающийся «духовным сочинением», но на деле это лишь собрание мудрых высказываний мыслителей разных народов. Перевод на шейский очень популярен среди знати Трех Морей.

Принцип предшествующего и последующего, или «закон о прежде и потом» – также называется эмпирическим принципом приоритета. См. Дуниане.

Проадъюнкт – высшее неофицерское звание в имперской нансурской армии.

«Продавать персики» – распространенный в Трех Морях эвфемизм для торговли телом.

«Проповеди» – единственная уцелевшая работа Хататиана. См. Хататиан.

Пророк Бивня – так называют пророков, о которых повествуют «Хроники Бивня».

Прорыв Врат – нападение людей Эанны на Врата Эарвы, цепь укрепленных проходов через Великий Кайарсус. Поскольку «Хроники Бивня» заканчиваются решением вторгнуться в Эарву, землю Высокого Солнца, и поскольку нелюдские Обители, активно участвовавшие в отражении нападения людей, были уничтожены, о Прорыве Врат и последующей миграции известно очень мало.

Протат (2870–2922) – знаменитый кенейский поэт времен Ближней древности. Наиболее известны такие его произведения, как «Сердце козла», «Сто небес» и авторитетный труд «Устремления». Многие считают Протата величайшим из кетьянских поэтов.

Прото-каро-шемские языки – языки древних скотоводов восточной части пустыни Каратай, происходящие от шемского.

Профил, Харус (р. 4064) – комендант Асгилиоха.

Псайлас II (4009–4086) – шрайя Тысячи Храмов с 4072-го по 4086 год.

Псаммат, Нентепи (р. 4059) – шрайский жрец в Сумне, родом из Шайгека, постоянный клиент Эсменет.

«Псухалог» – главный труд Импархаса, колдуна Имперского Сайка, эзотерика-метафизика, интересовавшегося магией кишаурим Псухе.

Псухе – мистическая практика кишаурим, во многом подобная колдовству, хотя и более грубая в своих проявлениях. Отличается тем, что незрима для Немногих. См. Колдовство.

Пулиты – племя скюльвендов с южных пустынных окраин степи Джиюнати.

Пять племен людей – пять народов примитивной культуры, мигрировавших на субконтинент Эарва в начале Второй Эпохи: норсирайцы, кетьянцы, сатьоти, скюльвенды и ксиюханни.

Равнина битвы – см. Менгедда, равнины.

«Размышления» – главный труд Стаджанаса II, прозванного императором-философом. Стаджанас правил Кенеем с 2412-го по 2431 год.

Рассвет – мул Ахкеймиона.

Раушанг, Хринга (р. 4054) – король Туньера, отец Скайельта и Хулвагры.

Раш (4073–4112) – прозвище Хоулты, фанатика-заудуньяни, убитого при Карасканде.

«Ровный шаг» – в скюльвендской традиции так называется идеальное состояние души, когда воин, освободившись от всех желаний и страстей, становится самой сутью земли.

Рога Призыва – огромные рога из бронзы, подающие сигнал к «молитвенной страже» в айнритийском ритуале.

Роговые Врата – одни из главных ворот Карасканда.

Родной город – распространенное нансурское именование Момемна.

Рохил, река – самая восточная из трех речных систем, впадающих в озеро Хуоси.

«Рука Триамиса, сердце Сейена и разум Айенсиса» – знаменитая поговорка, приписываемая поэту Протату. Называет идеальные качества, к которым должны стремиться все люди.

Руом – самая отдаленная от границ цитадель Асгилиоха. Руом часто называют Могучим Быком Асгилиоха. Уничтожен землетрясением в 4111 году.

Рыцарь-командор – шрайское звание. Рыцарь-командор непосредственно подчинен великому магистру шрайских рыцарей.

Рыцари Бивня – см. Шрайские рыцари.

Рыцари Трайсе – известны также как рыцари Ур-Трона. Древний орден рыцарей, поклявшийся защищать династию Анасуримборов. Считается, что все они уничтожены в 2147 году, во время падения Трайсе.


«Саги» – сборник эпических песней, повествующих об Апокалипсисе. В него входят: «Кельмариада», история Ансуримбора Кельмомаса и его трагических испытаний; «Кайютиада», описание жизни сына Кельмомаса Нау-Кайюти и его героических деяний; «Книга полководцев», рассказ о непонятных событиях, последовавших за убийством Нау-Кайюти; «Трайсиада», повествующая о гибели великого города Трайсе; «Эамнориада» – об изгнании Сесватхи из Атритау и последующей его жизни; «Анналы Акксерсии», рассказывающие о падении Акксерсии; и наконец, «Анналы Сакарпа», странная повесть о жизни города Сакарпа во время Апокалипсиса.

Хотя школа Завета пренебрегает «Сагами» (а может быть, благодаря этому), они почитаются в Трех Морях почти как священная книга.

Сайк – анагогическая школа, расположенная в Момемне и связанная договором с нансурским императором. Сайк, или Имперский Сайк, как его часто называют, является наследником Саки, знаменитой школы Кенейской империи, действовавшей с одобрения государства и тысячу лет властвовавшей над всеми Тремя Морями под эгидой аспект-императоров. Сайк все еще считается крупной школой, но его слава угасает. Неудачи Нансура привели к ограничению доходов, а количество посвященных уменьшилось из-за постоянных столкновений с кишаурим. Члены Сайка известны также как «солнечные колдуны».

Сака’илрайт – «дорога черепов» (кхригви). Путь через Кхемему, пройденный войском во время Священной войны.

Сакарп – один из городов Древнего Севера, расположенный в центре Истиульских равнин. Не считая Атритау, это единственный город, переживший Древние войны.

Сакарпский язык – язык Сакарпа, относится к скеттской языковой группе.

Сактута – гора из Хетантской горной системы, расположена в виду реки Кийут.

Санати (р. 4100) – дочь Найюра и Анисси.

Санкла (4064–4083) – сосед по келье и любовник Ахкеймиона во время его юности, проведенной в Атьерсе.

Сансор – государство Трех Морей, в подчинении Верхнего Айнона.

Сансори – язык Сансора, происходящий от шейо-херемского языка.

Сапатишах – титул полунезависимых региональных правителей провинций Киана.

Сапматари – забытый язык рабочих каст Нильнамеша, относится к варапсийской языковой группе.

Саппатурай – крупный торговый город в Нильнамеше.

Сареотская библиотека – во времена Кенейской империи одна из величайших библиотек в мире. Так называемый священный закон Иотии под страхом смертной казни требовал от всех прибывающих, имеющих с собой книги, отдавать их для копирования в библиотеку. Сареоты были перебиты, когда Шайгек пал во время вторжения фаним в 3933 году, но падираджа Фан’оукарджи III пощадил библиотеку, считая ее сохранение волей Единого Бога.

Саротессер I (3317–3402) – основатель Верхнего Айнона. В 3372 году сбросил иго Кенейской империи и воздвиг Ассуркампский трон, став первым из айнонских королей.

Сарцелл, Кутий (4072–4099) – рыцарь-командор шрайских рыцарей. Убит шпионами-оборотнями Консульта, один из которых затем занял его место.

Саскри – крупная речная система в Эумарне, берущая начало в Эшгарнее и питающая равнины Джахан.

Сассотиан, Помарий (4058–4111) – генерал имперского флота во время Первой Священной войны. Убит в сражении в заливе Трантис.

Сатгай – так норсирайцы называют Утгая, вождя утемотов и легендарного скюльвендского короля племен, возглавлявшего во время Апокалипсиса людей, вставших на сторону Не-бога.

Сатиотские языки – языковая группа народов сатьоти.

Сатьоти – народ, представители которого, как правило, черноволосы, чернокожи и зеленоглазы. Основные места обитания – государства Зеума и южные окраины Трех Морей. Одно из Пяти племен людей.

Саубон, Коифус (р. 4069) – седьмой сын короля Коифуса Эрьеата Галеотского, глава галеотской части воинства во время Первой Священной войны.

Сауглиш – один из четырех великих древних городов долины Аумриса, уничтоженный во время Апокалипсиса, в 2147 году. С самого начала Нелюдского наставничества Сауглиш стал центром просвещения Древнего Севера, родиной первых гностических школ. Там находилась Великая Сауглишская библиотека. См. Великая Сауглишская библиотека и Апокалипсис.

Сашеока (4049–4100) – великий магистр Багряных Шпилей, убитый в 4100 году кишаурим по неизвестным причинам. Предшественник Элеазара.

Сают, река – одна из великих рек Эарвы, берущая начало в южной части Великого Кайарсуса и впадающая в Ниранис.

Сва, река – река, образующая северную границу Се Тидонна.

Свазонд – церемониальный шрам. С помощью свазондов скюльвенды ведут счет убитых врагов. Некоторые верят, что эти отметины отдают воину силу убитого.

Сварджука (р. 4061) – сапатишах-губернатор Джурисады.

Свитки предков – списки, которые хранят благочестивые айнрити. В них перечисляются имена умерших предков, способных похлопотать за них. Поскольку айнрити верят, что жизнь и слава при жизни приносят власть после смерти, они очень гордятся знаменитыми предками и стыдятся родства с грешниками.

Святые земли – Ксераш и Амотеу, о которых говорится в «Трактате».

Святилище Бивня – см. Юнриюма.

Священная война – поход воинства айнрити, созванного Майтанетом и вторгшегося в Киан в 4111 году, чтобы отвоевать Шайме.

Священное воинство простецов – так назвали первое воинство Священной войны, выступившее против фаним.

Священные пределы – см. Хагерна.

Се Тидонн – норсирайское государство Трех Морей, расположенное к северу от Конрии, на восточном побережье Менеанора, основанное в 3742 году, после падения Кенгемиса. Первое упоминание о тидонцах встречается в «Кенейских анналах» Касида, где он рассказывает об их рейдах через реку Сва. Потомки бежавших от Апокалипсиса древних норсирайцев, тидонцы, каксчитается, много столетий жили в южных регионах Дамеорских пустошей. Врожденная разобщенность не позволяла им причинять ощутимое беспокойство кетьянским соседям. В тридцать восьмом столетии они заключили союз и без особых сложностей опрокинули кенгемцев в битве при Марсве в 3722 году. Но лишь в 3741 году король Хаул-Намьелк сумел объединить различные племена под своей абсолютной властью, и возник Се Тидонн.

Лучше всего характеризуют тидонцев их народные верования. «Ти дунн» буквально означает «кованое железо» и отражает представление о том, что их народ очищен суровыми испытаниями долгого странствия по Дамеорским пустошам. Тидонцы считают, что это дало им «право крови», возвысив их морально, физически и интеллектуально над остальными народами. Се Тидонн жестоко подавлял кенгемцев, часто восстававших против этого владычества.

Селевкара – торговый центр Киана, один из великих городов Трех Морей.

Селиалская колонна – подразделение имперской нансурской армии, традиционно размещенное на границе с Кианом.

Семпис, река – одна из крупных речных систем Эарвы, берущая начало в обширных пространствах степи Джиюнати и впадающая в Менеанорское море.

Сеоакти (р. 4051) – ересиарх кишаурим.

«Сердце козла» – знаменитая книга басен Протата.

Сердце Сесватхи – мумифицированное сердце Сесватхи, которое является главным предметом в так называемом Держании. Этот колдовской ритуал передает адептам Завета воспоминания Сесватхи об Апокалипсисе. См. Завет.

Сесватха (2089–2168) – основатель школы Завета и непримиримый враг Консульта на протяжении всего Апокалипсиса. По рождению принадлежал к касте трудящихся, к семье бронзовых дел мастера в Трайсе. В весьма юном возрасте был определен как один из Немногих и отправлен в Сауглиш для обучения в гностической школе Сохонка. Необыкновенно одаренный, он стал самым юным из получивших звание колдуна за всю историю Сохонка – на тот момент ему было пятнадцать лет. За время учения он сдружился с Анасуримбором Кельмомасом, так называемым заложником Сохонка – как называли непосвященных учеников, проживавших при школе. Уже по этой весьма выгодной дружбе можно предположить, что Сесватха был ловким политиком еще до того, как стал великим магистром. Позже он доказал это, завязав отношения с важными персонами по всей территории Трех Морей, в том числе с Ниль’гиккасом, нелюдским королем Иштеребинта, и Анаксофусом, будущим верховным королем Киранеи. Эти качества вкупе с несравненным знанием Гнозиса сделали Сесватху, пусть и не по званию, истинным предводителем войн, которые велись против Консульта вплоть до Апокалипсиса. Кельмомас отдалился от друга – скорее всего, потому, что ему не нравилось влияние Сесватхи на его младшего сына Нау-Кайюти. В течение долгого времени ходили легенды, что Нау-Кайюти на самом деле был сыном Сесватхи, плодом его незаконного союза с Шараль, любимой женой Кельмомаса. Бывшие друзья так и не помирились до самого кануна Апокалипсиса – а потом было уже слишком поздно. См. Апокалипсис.

Сетпанарес (4059–4111) – генерал, командовавший айнонским воинством во время Первой Священной войны. Убит Кинганьехои при Анвурате.

Сехариб, Сехарибские равнины – обширное аллювиальное плато, простирающееся на север от реки Сают в Верхнем Айноне. Примечательно своей плодородностью (урожайность от шестидесяти до семидесяти к одному) и плотностью населения.

Сефератиндор (4065–4111) – граф-палатин айнонского палатината Хиннант, умерший от болезни в Карасканде.

Сику – термин, обозначающий нелюдей на службе у людей, обычно в качестве наемников или советников. Есть еще особое значение этого слова: нелюди, принимавшие участие в так называемом Нелюдском наставничестве с 555-го по 825 год. См. Нелюдское наставничество.

Симас, Полхий (4052–?) – старый учитель Ахкеймиона и член Кворума, правящего совета школы Завета.

Сингулат – кетьянское государство Трех Морей, расположенное на северо-западном берегу Кутнарму, прямо к югу от Нильнамеша.

Сингулийский – язык Сингулата, происходит от сапматарийского.

Синерсес (р. 4076) – капитан-щитоносец джаврегов и фаворит Хануману Элеазара.

Синкульский – не поддающийся расшифровке язык инхороев, который нелюди называли сункул’хиса «шорох тростника». Согласно «Исуфирьясу», общение между кунороями и инхороями стало возможным, когда вторые «породили уста» и начали говорить на куноройских языках.

Синтез – артефакты инхоройской магии Текне. Считаются живыми оболочками, изготовленными для того, чтобы вмещать души старших членов Консульта.

Синяя чума – по легенде поветрие, рожденное из праха Не-бога после его уничтожения Анаксофусом V в 2155 году. Приверженцы школы Завета оспаривают это. Они утверждают, что тело Не-бога было собрано Консультом и погребено в Голготтерате. В любом случае, синяя чума считается одной из самых страшных эпидемий во всей зафиксированной истории.

Сироль аб Каскамандри (р. 4004) – младшая дочь Каскамандри аб Теферокара.

Сиронж – кетьянское островное государство, расположенное на стыке всех трех морей, с древними традициями мореплавания и торговли.

Сиронжский – язык Сиронжа, происходит от шейо-кхеремского.

Скаарские языки – языковая группа скюльвендских народов.

Скавга – ленное владение в туньерском пределе шранков.

Скайельт, Хринга (4073–4111) – старший сын короля Раушанга Туньерского, предводитель туньерского воинства в Священной войне. Умер от чумы в Карасканде.

Скалатей (4069–4111) – наемный колдун школы Мисунасай, убитый в сельской местности Ансерка Багряными Шпилями.

Скаур аб Наладжан (4052–4111) – сапатишах Шайгека и первый сильный противник Священного воинства. Убит при Анвурате. Ветеран многих войн, пользовался большим уважением среди союзников и врагов. Нансурцы называли его Сутис Сутадра, «южный шакал», из-за его знамени с черным шакалом.

Скаралла, Хепма (4056–4111) – верховный жрец Аккеагни во время Первой Священной войны. Умер от болезни в Карасканде.

Скафади – кианское название скюльвендов.

Скафра – один из главных враку, или драконов, принимавших участие в Апокалипсисе. Убит Сесватхой в битве при Менгедде в 2155 году.

Скеттские языки – языковая группа древних скотоводов Дальних равнин Истиули, ведет происхождение от нирсодского языка.

Скилура II (3619–3668) – именуемый также Безумным, наиболее жестокий из нансурских императоров династии Сюрмант. Его сумасшедшие выходки привели к мятежу в 3668 году, в результате которого императорская мантия досталась Сюрманту Ксатантию I.

Скиндия – подвластная скюльвендам земля к западу от Хетантских гор.

Скиоата урс Ханнут (4038–4079) – отец Найюра урс Скиоаты, бывший вождь утемотов.

Сковлас, Биакси (4075–4111) – второй рыцарь-командор шрайских рыцарей, погиб в битве при Менгедде.

Скогма – древний враку, предположительно уничтоженный во время куно-инхоройских войн.

Скорпионова Коса – трюк бродячих актеров. Веревка вымачивается в особом яде, заставляющем челюсти и клешни скорпиона сжиматься намертво, когда он кусает веревку.

Скутула Черный – древний враку, появившийся на свет во времена куно-инхоройских войн. Один из немногих драконов, переживших Апокалипсис. Его нынешнее местонахождение неизвестно.

Скульпа, река – самая северная из трех главных речных систем, впадающих в озеро Хуоси.

Скуяри, плац – главное место для парадов в дворцовом районе Момемна.

Скюльвенды – темноволосый, светлокожий и голубоглазый народ. Живут в степи Джиюнати и ее окрестностях. Одно из Пяти племен людей.

Скюльвендское военное искусство – несмотря на отсутствие письменности, скюльвенды владеют обширной военной терминологией, которая обеспечивает им глубокое понимание сражения и его психологической динамики. Они называют битву отгаи вутмага – «великий спор», цель коего убедить врага в том, что он проиграл. Понятия, важные для представлений скюльвендов о войне, таковы:

унсваза – окружение;

малк унсваза – оборонительное окружение;

йетрут – прорыв;

гайвут – удар;

утмурзу – сплоченность;

фира – скорость;

анготма – сердце;

утгиркой – изнурение;

кнамтуру – бдительность;

гобозкой – момент решения;

майутафиури – военные связи;

труту гаротут – гибкое воинское соединение (буквально «люди длинной цепи»);

труту хиртут – сплоченное воинское соединение (буквально «люди короткой цепи»).

Слезы Господни – см. Хоры.

«Смеяться с Саротессером» – айнонское выражение, говорит о вере в то, что смех в миг смерти означает победу. Эта традиция вырастает из легенды о том, что Саротессер I, основатель Верхнего Айнона, смеялся над смертью за миг до того, как она забрала его.

«Сними сандалии и ступи на землю!» – поговорка, призывающая не сваливать свои промахи на других.

Сны – кошмары об Апокалипсисе, которые видят адепты Завета, словно смотрят глазами Сесватхи.

Сны Сесватхи – см. Сны.

Собель – опустошенная провинция на севере Атритау.

Согианский тракт – побережная дорога в Нансуре, проложенная в киранейскую эпоху.

Соглашение – печально известный документ, использованный Икуреем Ксерием III в попытке вернуть земли, завоеванные во время Первой Священной войны.

Содорас, Нерсей (4072–4111) – конрийский барон, родич принца Нерсея Пройаса.

Сожжение белых кораблей – одно из самых знаменитых предательств времен Апокалипсиса. В 2134 году, отступая от легионов Консульта, Анасуримбор Нимерик отправил флот Аорси прикрыть куниюрский порт Аэсорея. Там его корабли и были сожжены неизвестными злоумышленниками уже через несколько дней после прибытия, что усугубило раздор между двумя народами и привело к трагическим последствиям. См. Апокалипсис.

Сокрушитель мира – прозвище Не-бога. См. Не-бог.

Сокрушитель Щитов – традиционное именование Гильгаоала, бога войны.

Солнце Империи – символ Нансурской империи.

Сомпас, Биакси (р. 4068) – генерал кидрухилей, преемник погибшего при Нагогрисе генерала Нумемария. Сомпас является старшим сыном Биакси Коронсаса, главы дома Биакси.

Сориан (3808–3895) – прославленный нансурский комментатор священных текстов, автор «Книги кругов и спиралей».

«Сорок четыре послания» – главное произведение Экьянна I, состоящее из сорока четырех «писем» Богу вместе с комментариями, символом веры, философскими исследованиями и критикой.

Сороптский язык – мертвый язык древнего Шайгека, относится к кемкарской языковой группе.

Сотер, Нурбану (р. 4069) – палатин айнонского округа Кишьят.

Сотня Столпов – личные телохранители Воина-Пророка. По слухам, они так названы потому, что сто человек отдали Келлхусу свою воду – и свои жизни – на Дороге Черепов.

Сотрапезник войны – почетное прозвище, которым жрецы Гильгаоала отмечают воинов, больше всего сделавших для победы.

Средний Север – так иногда называют государства норсирайцев на Трех Морях.

Стаджанас II – знаменитый император-философ Кенея, чьи «Размышления» остаются важнейшим сочинением в литературном каноне Трех Морей.

Степь – см. Джиюнати, степь.

Сто Богов – общее название сонма богов, перечисленных в «Хрониках Бивня». Боги образовывали отдельные культы (в некотором смысле все они подчинялись Тысяче Храмов) или почитались в традиционных ритуалах. В учении айнрити Сто Богов считаются проявлениями Бога (которого Айнри Сейен метко назвал «наделенным миллионом душ»), то есть олицетворениями разных сторон божественного «Я». В иной трактовке Сто Богов считаются независимыми духовными силами, склонными косвенно вмешиваться в жизнь своих почитателей. Оба учения признают различие между воздающими богами, обещающими непосредственную награду за поклонение; карающими богами, которые требуют жертв под угрозой наказания за непочтение, и куда более редкими воинственными богами. Последние презирают низкопоклонство и благоволят к тому, кто восстает против них. Все религиозные учения считают богов неотъемлемой частью вечной жизни Той Стороны.

Известно, что эзотерик Заратиний утверждал (в апологии «В защиту тайных искусств»), что глупо поклоняться божествам столь же несовершенным и переменчивым, как обычные люди. Фаним, конечно же, считают Сто Богов рабами-отступниками Единого Бога, то есть демонами.

«Сто одиннадцать афоризмов» – небольшое сочинение Экьянна VIII, состоящее из афоризмов, в основном относящихся к вопросам веры и честности.

Субис – некогда укрепленный оазис в Кхемеме, место отдыха караванов, следующих между Шайгеком и Эумарной.

Судика – провинция Нансурской империи. К 4111 году пришла в упадок, однако была одной из богатейших областей Киранейских равнин во времена Киранейской и Кенейской империй.

Судьи – так прозвали заудуньянских миссионеров.

Сумна – святейший город айнритизма, место, где находится Бивень. Расположен в Нансуре.

Сурса – речная система. Некогда, до Апокалипсиса, образовывала естественную границу между Агонгореей и Аорси.

Сускара – обширная область овражистых равнин и возвышенностей между Атритау и степью Джиюнати, населенная многочисленными племенами шранков. Некоторые из них платят дань так называемому королю шранков Урскугогу.

Сутенти – касты трудящихся. См. Касты.

Сутис Сутадра – см. Скаур аб Наладжан.

Суэки – «священная» (кианск.). Так называемая чудо-река, почитаемая кианцами. Ее воды будто бы исходят из ниоткуда по воле Единого Бога. До первых джихадов нансурские картографы предприняли несколько попыток найти исток Суэки в Великой Соли, но ни одна не увенчалась успехом.

Счетные палочки – способ выбрасывать случайный числовой результат для азартной игры. Первые упоминания о счетных палочках уходят во времена древнего Шайгека. Самая распространенная разновидность – две палочки, толстая и тонкая. В толстой проделывают паз, и тонкая может скользить туда-сюда по его длине. Чтобы тонкая не выпала, с обеих сторон надеваются колпачки. По длине толстой наносятся цифры, и когда палочки брошены, тонкая указывает на результат.

Сьюртпиюта – скюльвендская метафора, означающая жизнь, «движущийся дым».

Сюрмант – в прошлом один из нансурских домов Объединения, с 3619-го по 3941 год – правящая династия империи.


Та Сторона – то, что находится за пределами мира. Большинство комментаторов, характеризуя мир и его отношения с Той Стороной, следуют так называемой дуалистической теории Айенсиса. В «Мета-аналитике» Айенсис доказывает, что существует связь между субъектом и объектом, желанием и реальностью, и эта связь поддерживает структуру существования. Мир, утверждает он, есть просто точка максимальной объективности, где желания отдельных душ бессильны перед обстоятельствами (поскольку обстоятельства зафиксированы желанием Бога Богов). На Той Стороне есть уровни пониженной объективности, где обстоятельства все больше и больше уступают желаниям. Именно это, по словам Айенсиса, разделяет «сферы влияния» богов и демонов. «Тот, кто сильнее, будет приказывать», – пишет он. Самые могущественные сущности Той Стороны обитают в «субреальностях», обустроенных согласно их желаниям. Именно поэтому так важны благочестие и почитание богов: чем больше милости индивидуум сумеет снискать на Той Стороне (как правило, путем почитания богов и воздаяния почестей предкам), тем больше у него шансов после смерти обрести блаженство, а не мучения.

Талант – денежная единица Нансурской империи.

Тамизнаи – укрепленный оазис в двух днях пути на юг от реки Семпис, стоянка караванов.

Тампис, Кеметти (р. 4076) – конрийский барон с Анплейской границы.

Тарщилка, Хеанар (4068–4110) – галеотский граф Нергаоты, один из трех предводителей Священного воинства простецов.

Текне – так называемая Древняя Наука, немагическое искусство инхороев, позволяющее создавать из живой плоти различные омерзительные формы. Текне основана на предположении, что все в природе, включая жизнь, по сути своей является механизмом. Несмотря на абсурдность этого утверждения, мало кто оспаривает действенность Текне, поскольку инхорои, а после них Консульт время от времени демонстрировали способность «обрабатывать плоть». Адепты школы Завета заявляют, что основные принципы Текне давным-давно забыты, а Консульт действует методом проб и ошибок, наугад, используя древние инструменты, о которых имеет весьма приблизительное представление. Именно это невежество и хранит мир от возвращения Не-бога.

Темный Охотник – обычное прозвище Хузьельта, бога охоты.

Тендант’херас – большая крепость на границе Нильнамеша с Гиргашем и Кианом.

Тертаэ, равнины – возделанные аллювиальные равнины, примыкающие к Карасканду с северо-востока.

Теришут, Гиштари (4067–4111) – конрийский барон с айнонской границы, убитый неизвестными личностями.

Тесджийские лучники – элитный кианский отряд лучников, вооруженных хорами.

Тесперари – нансурское название капитанов флота, после увольнения с военной службы перешедших на торговые корабли.

Тиванраэ – крупная речная система в северной части Центральной Эарвы. Берет начало в бассейне Гала и впадает в море Цериш.

Тидонский – язык Се Тидонна, относится к меорской языковой группе.

Тируммас, Нерсей (4075–4100) – самый старший брат Нерсея Пройаса, кронпринц Конрии. Умер в 4100 году.

Токуш (4068–4111) – глава шпионов Икурея Ксерия III.

Топои – места, где множество страданий и болезней истончило границу между миром и Той Стороной.

«Торговля душами» – классический трактат Айенсиса о политике.

Тоти-эаннорейский язык – предполагаемый «материнский» язык, от которого происходят все языки людей; на нем написаны «Хроники Бивня».

«Только Немногие могут видеть Немногих» – традиционное выражение, означающее, что лишь чародеи обладают уникальной способностью различать тех, кто практикует колдовство, и плоды их деятельности.

Трайсе – древний административный центр Куниюрии, уничтоженный во время Апокалипсиса в 2147 году. Оспаривал звание величайшего города Древнего Севера и был одним из самых старых городов, наряду с Сауглишем, Умерау и Этритом.

«Тракианские драмы» – главное произведение Ксиуса, поэта и драматурга времен Ближней древности.

«Трактат» – книга Айнри Сейена и его учеников. Образует вторую часть священного письменного канона айнрити. Айнрити считают, что «Трактат» является предреченной кульминацией «Хроник Бивня», исправлением Завета Богов и Людей ради наступления истинной новой эры. В число семнадцати книг «Трактата» входят описания жизни Последнего Пророка, множество притчей, моральные наставления и собственное объяснение Айнри Сейена относительно «вмешательства», которое он собой являет: человечество по мере взросления будет все лучше познавать Бога в Его «единой множественности». Учитывая, что «Трактат» есть изложение богословских воззрений Айнри Сейена, а не реальное свидетельство об исторических событиях, достоверность его подтвердить так и не удалось. Заратиний и более поздние комментаторы-фаним отмечают в тексте несколько бросающихся в глаза несоответствий, однако апологеты айнритизма сумели все эти несоответствия объяснить и отмести.

«Третья аналитика рода человеческого» – по общему мнению, главный труд Айенсиса. В этой книге исследуются те аспекты человеческой природы, которые делают возможным знание, а равно и человеческие слабости, из-за которых это знание так трудно обрести. Как замечает Айенсис, «если все люди не согласны по всем вопросам, то большинство людей принимают заблуждение за истину». Он изучает причины заблуждений в целом, а также поддерживающее их ложное чувство комфорта, в итоге предлагая так называемый тезис о знающем эгоисте: комфорт, привычка и привлекательность (в противоположность доказательствам и разумным обоснованиям) – вот главное, что заставляет большинство людей верить во что-то.

Трехголовый Змей – символ Багряных Шпилей.

Триаксерас, Хампей (р. 4072) – капитан телохранителей Икурея Конфаса.

Триамарий I (3470–3517) – первый император династии Зерксеев, пришедший к власти при поддержке имперской армии после убийства Трима Менифаса I в 3508 году. См. Нансурская империя.

Триамарий III (3588–3619) – последний нансурский император из династии Зерксей. Убит дворцовыми евнухами. См. Нансурская империя.

Триамис Великий (2456–2577) – первый аспект-император Кенейской империи. Известен своими завоеваниями, а также тем, что в 2505 году провозгласил айнритизм официальной государственной религией. См. Кенейская империя.

Триамисовы стены – внешние фортификации Карасканда, возведенные Триамисом Великим в 2568 году.

Триезии, «трояки» – нансурские солдаты, подписавшие контракт на третий четырнадцатилетний срок службы в имперской армии.

Трим – один из нансурских домов Объединения.

Три Моря – в узком смысле – моря Менеанорское, Онкис и Ниранисское, расположенные в южной части Центральной Эарвы. В более широком смысле – государства (в основном кетьянские), возникшие в этом регионе после Апокалипсиса.

Три Сердца Бога – метафора, объединяющая Сумну, Тысячу Храмов и Бивень.

Тронда, Сафириг (4076–?) – галеотский тан, вассал графа Анфирига Гесиндальского.

Тросеанис (3256–3317) – кенейский драматург позднего периода, известный своим сочинением «Император Триамис», пьесой о жизни Триамиса I, величайшего аспект-императора.

Трясуны – прозвище, данное излишне рьяным почитателям Онкис. Они утверждают, что их приступы – результат божественной одержимости.

Трясущие головами – айнритийское прозвище кишаурим.

Туньер – норсирайское государство на территориии Трех Морей, на северо-восточном побережье Менеанора. Согласно туньерским легендам, их народ пришел сюда вдоль реки Уэрнма, спасаясь от шранков, которые заселили обширные леса Дамеорской пустоши. На протяжении двух сотен лет туньеры пиратствовали в Трех Морях. Затем в 3987 году, после того как три поколения айнритийских миссионеров обратили бо́льшую часть населения в свою веру и убедили отказаться от традиционных верований киюнната, племена туньеров выбрали себе первого короля, Хрингу Хуррауша, и начали строить жизнь по образцу соседних стран Трех Морей.

Туньерский язык – язык Туньера, относится к меорской языковой группе.

Тусам – деревня в Инунарских нагорьях, уничтоженная налетчиками-фаним в 4111 году.

«Ты теряешь душу, но обретешь весь мир» – предпоследний ответ в «катехизисе» школы Завета, утверждающий, что адепты Завета, в отличие от других колдунов, подвергли себя проклятию намеренно.

Тысяча Тысяч Залов – лабиринт, созданный дунианами под Ишуалью. Используется для испытания посвящаемых в таинства. Тот, кто сбивался с пути и не мог выйти из Тысячи Тысяч Залов, погибал. Это давало гарантию, что выживут только самые умные.

Тысяча Храмов – церковная и административная структура айнритизма. Центр ее находится в Сумне, но она широко представлена на большей части Трех Морей. Тысяча Храмов стала самой влиятельной социальной и политической организацией во время правления первого аспект-императора Триамиса Великого, в 2505 году провозгласившего айнритизм государственной религией Кенейской империи. Власть находится в руках шрайи, который считается земным представителем Последнего Пророка, но разветвленная и сложная структура Тысячи Храмов подчас делает эту власть формальной. Помимо самих храмовых учреждений существует ряд побочных отделений: церковные «дворы», политические миссии, различные коллегии и сложные связи с разнообразными культами. В итоге Тысяча Храмов страдает от слабости руководства, и многие жители Трех Морей относятся к ней скептически.

«Тьма, идущая впереди» – фраза, используемая дунианами для обозначения врожденной слепоты людей к тому, что ими движет, – в отношении как исторических событий, так и собственных страстей. См. Дуниане.


Указ Псата-Антью – предписание высшего совета Тысячи Храмов, принятое на совете в Антью (3386 г.), об ограничении власти шрайи. Поводом для указа послужили жестокие деяния шрайи Диагола, занимавшего престол с 3371 года вплоть до убийства в 3383 году.

Укрумми, Мадарезер (4045–4111) – чародей Багряных Шпилей, убитый хорой при Анвурате.

Ульнарта, Шаугар (р. 4071) – один из первородных, в прошлом тидонский тан.

Умерийская империя – первое великое государство людей, расположенное на берегах реки Аумрис. Основана после низвержения королей-богов Трайсе ок. 430 года. См. Куниюрия.

Умеритский язык – мертвый язык древних умерау, относится к языковой группе аумри-саугла.

Умиаки – древнее эвкалиптовое дерево, росшее в центре Калаула в Карасканде. На нем Воин-Пророк был повешен для Кругораспятия.

Унарас – низкая горная цепь, тянущаяся от южных предгорий Хетантских гор до побережья Менеанора. Образует естественную границу между Киранейскими равнинами и Гедеей.

Ураньянка, Сирпал (р. 4062) – палатин-правитель айнонского города Мозероту.

Уроборос, Круг Уробороса – так называемый рукотворный Напев, используемый для того, чтобы предотвратить применение чар. Считается, что данный артефакт использует те же самые принципы, которые делают возможным существование хор.

Урорис – созвездие на северном небосводе.

Ускельт Волчье Сердце – один из царей-вождей, чье имя вырезано на Бивне.

Утгай (ок. 2100 – ок. 2170) – фольклорный герой и король племен скюльвендов во время Апокалипсиса, чьи деяния часто упоминаются в устных преданиях скюльвендов.

Утгаранги аб Хоуларджи (р. 4059) – сапатишах Ксераша.

Утемоты – скюльвендское племя, обитающее на северо-западных окраинах степи Джиюнати. Среди скюльвендов племя известно тем, что из него вышли Утгай и Хориота, два величайших завоевателя в истории этого народа.

Уэрнма – протяженная речная система на востоке центральной части Эарвы, берущая начало в обширных Дамеорских пустошах и впадающая в Менеанор.


Фай, река – основная речная система Киранейских равнин, берущая начало на южных склонах центральной части Хетантских гор и впадающая в Менеанорское море.

Фан (3669–3742) – пророк Единого Бога и основатель фанимства. Начинал как шрайский жрец в нансурской провинции Эумарна. Церковный суд Тысячи Храмов в 3703 году объявил его еретиком и отправил на смерть в пустыню Каратай. Согласно фанимской традиции, пророк не умер в пустыне, но ослеп, пережил серию откровений, описанных в «Свидетельстве Фана», и получил чудесную силу (ту же, какую приписывают кишаурим), которую он назвал Водой Индары. Остаток жизни он провел, проповедуя среди кианских племен пустыни и собирая их воедино. После смерти Фана кианцы развязали Белый Джихад под предводительством сына пророка, Фан’оукарджи I.

Фанашила (р. 4092) – одна из личных рабынь Эсменет.

Фаним – название, данное айнрити последователям Фана.

Фанимство – строго монотеистическая, сравнительно молодая религия, основанная на откровениях пророка Фана, распространенная исключительно на юго-западе Трех Морей. Основные постулаты фанимства состоят в том, что Бог един и пребывает за пределами мира, все прочие боги ложны (фаним считают их демонами), Бивень нечестив, и все изображения Бога запретны.

Фан’оукарджи I (3716–3771) – «несравненный сын Фана» (кианский). Сын пророка Фана и первый падираджа Киана. Ему приписывают фантастический успех Белого Джихада против Нансурской империи.

Фарикс – остров-крепость на Менеанорском море, о его принадлежности спорят.

Ферокар I (3666–3821) – один из первых и самых свирепых падираджей Киана.

Финаол, Веофота (4066–4111) – граф тидонской провинции Канут, убитый при Анвурате.

Фустарас (4061–4111) – ортодокс, проадъюнкт Селиалской колонны.


Хагаронд, Рэхарт (4059–4111) – галеотский граф Юсгальский, убитый при Менгедде.

Хагерна – обширный храмовый комплекс, расположенный в Сумне, где находятся Юнриюма, множество коллегий и административный аппарат Тысячи Храмов.

Хам-херемский – мертвый язык древнего Шира.

Хаморский – языковая группа древних кетьянских пастухов на востоке Трех Морей.

Ханса – рабыня Кутия Сарцелла.

Хапетинские сады – один из множества архитектурных шедевров Андиаминских Высот.

Хасджиннет аб Скаур (4067–4103) – старший сын Скаура аб Наладжана, убитый Найюром урс Скиоатой в битве при Зикурте в 4103 году.

Хататиан (3174–3211) – недоброй славы автор «Проповедей». Этот опус отрицает традиционные айнритийские ценности и восхваляет беспринципное стремление самостоятельно идти вперед. Хотя Тысяча Храмов долго запрещали эту книгу, Хататиан очень популярен среди знати Трех Морей.

Хаурут урс Маб (4000–4082) – утемотский хранитель преданий во времена детства Найюра.

Хаэтури – нансурское название личных телохранителей высокопоставленных офицеров имперской армии.

Хеорса, Дун (р. 4078) – капитан-щитоносец Сотни Столпов, бывший галеотский тан.

Хетантские горы – большая горная гряда в Центральной Эарве.

Хильдерат, Сольм (р. 4072) – один из первородных, в прошлом тидонский тан.

Хинайят, горы – крупная система горных хребтов в юго-западной Эарве. Иногда ее называют «хребтом Нильнамеша».

Хиннант – палатинат в Верхнем Айноне, расположенный в центральной части равнин Сехариб.

Хиннерет – административная и торговая столица Гедеи, находится на побережье Менеанора.

Хифанат аб Тунукри (4084–4111) – кишауримский жрец-чародей и слуга Анасуримбора Моэнгхуса, убитый в Карасканде.

Хога – правящая династия Агансанора. Герб – черный олень на зеленом поле.

Хорта, Сонхайл (р. 4064) – галеотский рыцарь, находившийся под покровительством князя Коифуса Саубона.

Хоры – артефакты Древнего Севера, также известные как Безделушки (в школах) и Слезы Господни (айнрити). Хоры представляют собой маленькие железные шарики диаметром в дюйм, исписанные рунами на гилкунье, священном языке нелюдей квуйя. Хора делает своего владельца неуязвимым для всех чародейских Напевов и немедленно убивает любого колдуна, который ее коснется. Принцип их создания (он принадлежит к утраченной ветви чародейства, именуемой Апорос) уже никому не понятен, но считается, что в Трех Морях их тысячи. Хоры играют важную роль в балансе политических сил Трех Морей, поскольку позволяют нечародейским Великим фракциям контролировать мощь школ.

Храм Эксориетты – знаменитое святилище в Каритусале.

Храмовая молитва – или Высшая Храмовая молитва, обязательная в айнритизме. Начинается словами «Великий Бог богов». Ее авторство приписывается Айнри Сейену.

«Хроники Бивня» – самый древний в Эарве человеческий текст и письменное обоснование всех религий, кроме фанимства. Происхождение его, если рассматривать «Хроники» как литературное произведение, неизвестно. Многие айнритийские ученые считают «Бивень» плодом коллективного творчества, собранным воедино из множества источников (вероятнее всего, устных) в течение многих лет. Как у большинства священных текстов, его толкования весьма индивидуальны. «Хроники» состоят из следующих шести книг:

Книга Гимнов – древние Законы Бивня, рассматривающие все аспекты личной и общественной жизни. В айнритийской традиции они были вытеснены и пересмотрены построениями «Трактата».

Книга Богов – основной священный текст всех культов, в котором перечисляются различные боги, а также приводятся ритуалы очищения и жертвоприношения для каждого из богов.

Книга Хинтаратеса – история Хинтаратеса, праведного человека, пораженного якобы незаслуженными несчастьями.

Книга Песней – собрание стихотворных молитв и притч, восхваляющих такие добродетели, как благочестие, мужество, отвагу и верность племени.

Книга Племен – обширное повествование о первых пророках и вождях-царях Пяти племен людей до вторжения в Эарву.

Книга Советов – перечень ритуалов межкастового общения.

Хузьельт – бог охоты. Один из так называемых воздающих богов, чье почитание вознаграждается посмертием в раю. Культ Хузьельта уступает по популярности лишь культам Ятвера и Гильгаоала, в особенности на Среднем Севере. В «Хигарате» Хузьельт предстает как самый человекоподобный из богов, склонный одаривать своих адептов, дабы обеспечить их поклонение. Считается, что высокопоставленные жрецы Хузьельта обладают огромным богатством и политическим влиянием столь же сильным, как и представители шрайи.

Хулвагра, Хринга – второй сын туньерского короля Хринги Раушанга. Возглавил туньерское войско во время Первой Священной войны, после того как его старший брат, принц Хринга Скайельт, погиб в Карасканде. Был прозван Хромым из-за неровной походки.

Хуоси, озеро – крупный пресноводный водоем, питаемый водами речных систем Виндауги и Скульпы и дающий исток Вутмауту.

Хустварра – галеотское наименование «походных жен».

Хэмишеза (3711–3783) – знаменитый айнонский драматург, особенно прославившийся своей пьесой «Король Темпирас» и несравненным знанием джнана.


Цеп – созвездие северного неба.

Церишское море – самое большое внутреннее море Эарвы.

Цитадель Пса – так Люди Бивня называли гигантское укрепление Карасканда. Возведенное Ксатантием в 3684 году, первоначально называлось Инсарум. После завоевания фаним крепость получила имя Ил’худа, Бастион.

Цурумах – «ненавистный», древнее киранейское имя Не-бога. См. Не-бог.


Чанв – наркотик, вызывающий быстрое привыкание. Популярен среди айнонской аристократии, хотя многие воздерживаются от употребления из-за его темного происхождения. Известно, что чанв обостряет интеллект, продлевает жизнь и лишает тело пигментов.

Чарамемас (4036–4108) – прославленный шрайский комментатор, автор «Десяти святынь». Сменил Ахкеймиона в качестве наставника Пройаса в экзотерике.

Чаша – название центрального квартала Карасканда, окруженного пятью из девяти холмов города.

Чемерат – древнее киранейское название Шайгека, «красная земля».

Червь – просторечное название огромных трущоб Каритусаля.

«Четвертая аналитика рода человеческого», она же «Книга афоризмов» – одна из самых известных работ Айенсиса, содержащая несколько сотен не слишком лестных «Наблюдений за людьми» и соответствующих афоризмов, описывающих практический способ общения с каждым таким образом наблюдаемым человеком.

«Четвертый диалог о движении планет, как они рассматриваются в астрологии» – одна из знаменитых утраченных работ Айенсиса.

Чеферамунни (4068–4111) – король-регент Верхнего Айнона, номинальный предводитель айнонов во время продвижения Священного воинства, умерший от чумы в Карасканде.

Чиама – окруженный стенами город на реке Семпис, разрушенный Священным воинством в 4111 году.

Чианадини – губернаторство Киана, некогда платившее дань Нансурской империи. Расположенное западнее Эумарны и восточнее Нильнамеша, Чианадини традиционно считается родиной кианцев. Самая богатая и многонаселенная провинция Киана после Эумарны.

Чигра – «Разящий Свет» (агхурзойск.). Древнее шранкское имя Сесватхи.

Чинджоза, Мусамму (р. 4078) – граф-палатин айнонской провинции Антанамера, назначенный королем-регентом Верхнего Айнона вскоре после смерти Чеферамунни зимой 4111 года.

Чистые земли – кианский эпитет для тех стран, где преобладает фанимство.

Чудо Осады – второе из трех так называемых чудес Воина-Пророка: то, что он выжил во время осады Карасканда.

Чудо о Воде – первое из трех так называемых чудес Воина-Пророка: обнаружение им воды в пустошах Кхемемы.


Шайгек – владение Киана, бывшая провинция Нансурской империи. Расположенный на плодородных равнинах в дельте реки Семпис, Шайгек был древним соперником Киранеи и первым цивилизованным государством Трех Морей.

Шайгек достиг вершины могущества во время так называемого периода Древней династии, когда власть шайгекских королей-богов, сменявших друг друга, простерлась от границ Киранейских равнин на севере до древней Эумарны на юге. Вдоль реки Семпис были возведены великие города (из них сохранилась только Иотия) и монументальные сооружения, в том числе знаменитые зиккураты. В двенадцатом столетии кетьянские племена, обитавшие на Киранейских равнинах, начали добиваться независимости, и короли-боги были втянуты в нескончаемые войны. Затем в 1591 году король Митосер II потерпел сокрушительное поражение от киранейцев при Нараките, после чего Шайгек влачил жалкое существование подвластного государства-данника, зависимого от более сильных стран. Последним, кто завоевал его (в 3933 году), был Фан’оукарджи III со своими фаним. К огромному разочарованию Тысячи Храмов, кианский обычай облагать неверующих налогами – в противоположность непрестанным гонениям на них – за несколько поколений привел к обращению всего населения в фанимство.

Шайме – второй по святости город в айнритизме. Расположен в Амотеу, именно отсюда Айнри Сейен вознесся на Гвоздь Небес.

Шаманы – прозвание для мужчин, которые практикуют колдовство независимо от мистических школ, несмотря на преследования Тысячи Храмов и школ.

Шанипал, Кемратес (4066–?) – барон Хирхамета, области в южной части Центральной Конрии.

Шаул, река – вторая по значению после Фая речная система Нансурской империи.

Шауриатас – «обманщик богов» (умеритск.). См. Шеонанра.

Шеонанра (р. ок. 1086) – «дар света» (умеритск.), великий магистр Мангаэкки. По легенде сошел с ума, изучая Инку-Холойнас, и своими последующими действиями навлек на себя обвинение в нечестивости. Его школа была объявлена вне закона в 1123 году. Величайший гений своего времени, Шеонанра утверждал, что заново открыл средство спасения душ тех, кто проклят за колдовство. Считается, будто он всю жизнь изучал различные способы колдовства, улавливающего души, в надежде избежать ухода на Ту Сторону. Для пущего эффекта добавляют, что он якобы продолжает жить в каком-то таинственном и неестественном виде спустя три тысячи лет. К четырнадцатому веку в летописях Трайсе он именовался Шауриатасом, «обманщиком богов».

Шейский язык – наречие Кенейской империи, упрощенная форма которого все еще используется как литургический язык Тысячи Храмов и как «лингва-франка» Трех Морей.

Шейо-бускрит – язык нильнамешских трудящихся каст, происходящий от верхнешейского и сапматари.

Шейо-ксерашский – наречие Ксераша, происходящее от ксераши и верхнешейского языка.

Шейо-херемский язык – мертвый язык низших каст Восточной Кенейской империи.

Шелгал – один из королей-вождей, чье имя вырезано на Бивне.

Шемские языки – языковая группа древних ненильнамешских скотоводов юго-запада Трех Морей.

Шем-варси – языковая группа древних нильнамешских скотоводов юго-запада Трех Морей.

Шинот – легендарные главные врата древнего Трайсе.

Шиколь (2118–2202) – король древнего Ксераша, приговоривший Айнри Сейена к смерти в 2198 году, как записано в «Трактате». По понятным причинам его имя для айнрити стало синонимом низости и морального разложения.

Шир – древний город-государство на реке Маурат, постепенно создавший вокруг себя Ширадскую империю. См. Ширадская империя.

Ширадская империя – первое великое государство, возникшее на востоке Трех Морей. Под его властью на протяжении почти всей Дальней древности находилась бо́льшая часть нынешних территорий Кенгемиса, Конрии и Верхнего Айнона. Примерно к 500 году несколько хаморских кетьянских племен заселили берега реки Сают и Сехарибские равнины. Собирая богатые урожаи с этих плодородных земель, племена постепенно стали оседлыми, началось социальное расслоение. Но в отличие от Шайгека, где первые короли-боги довольно рано сумели объединить народ в долине реки Семпис, Сето-Аннария, как теперь звалась эта местность (по имени двух главенствующих племен), оставалась россыпью враждующих городов-государств. В итоге баланс сил сместился в пользу северного города-государства Шир на реке Маурат. К XIII веку Шир сумел покорить все города Сето-Аннарии, хотя их правители еще долго пытались сопротивляться (сето-аннарийцы считали себя выше своих диких северных родичей). Затем, в XV веке, вторгшиеся ксиухианни опустошили империю, и Шир был разрушен до основания. Выжившие перенесли столицу в древний Аокнисс (нынешнюю столицу Конрии) и через двадцать лет сумели изгнать эаннейских захватчиков. На протяжении нескольких веков в стране царило спокойствие, пока в 2153 году войска Не-бога не разгромили ширадцев в битве при Нурубале. Последующие две сотни лет хаоса и междоусобных войн уничтожили все, что осталось от империи и ее централизованной власти.

Влияние древней Ширадской империи на уклад жизни восточных кетьянских государств Трех Морей было очень велико: от почтения к бородам (изначально это культивировалось в благородных кастах для отличия от ксиухианни, не носивших бород) до все еще принятого в Верхнем Айноне пиктографического письма, развившегося из письменности ширадцев.

Школы – поскольку религия Бивня осуждала колдовство, первые школы на Древнем Севере и в Трех Морях возникли, чтобы удовлетворить потребность в защите. Так называемые большие школы Трех Морей – это Круг Нибеля, Имперский Сайк, школа Завета, Мисунсай и Багряные Шпили. Школы являются старейшими организациями Трех Морей. Им удалось выжить благодаря ужасу, который они внушали всем, а также своей отделенности от мирских и духовных властей. За исключением Мисунсая, все большие школы возникли до падения Кенейской империи.

Шрайские чиновники – неофициальный термин для обозначения как наследственных, так и самостоятельно сделавших карьеруфункционеров Тысячи Храмов.

Шрайское отлучение – отлучение айнрити от Тысячи Храмов. Поскольку оно лишает всех прав на имущество и вассалитет, равно как и на храмовые ритуалы, то мирские последствия шрайского отлучения не менее плачевны, чем духовные. Например, когда в 4072 году король Сареат II Галеотский был осужден Псайласом II, добрая половина его подданных восстала, и Сареату пришлось босиком пройти от Освенты до Сумны, чтобы вымолить прощение.

Шрайские рыцари – известны также как рыцари Бивня. Монашеский военный орден, основанный шрайей Экьянном Золотым в 2511 году. Задача ордена – исполнять волю шрайи.

Шрайский закон – духовный закон Тысячи Храмов. В различных, весьма путаных толкованиях является законом для большинства государств Трех Морей, и в особенности для тех, где отсутствует сильная светская власть.

Шрайские жрецы – айнритийские священники. В отличие от культовых жрецов входят в иерархию Тысячи Храмов и служат Последнему Пророку и Богу, а не различным богам.

Шрайское отпущение – указ, выпущенный Тысячей Храмов и отпускающий грехи отдельному лицу. Отпущения обычно даруются тому, кто предпринял какие-либо искупительные действия: например, совершил паломничество или участвовал в священной войне против неверующих. Но исторически отпущения продавали за деньги.

Шрайский указ – указ, выпущенный Тысячей Храмов и дающий право на арест человека для предания его духовному суду.

Шрайя – титул апостола Последнего Пророка, административного главы Тысячи Храмов и духовного главы айнрити.

Шранки – жестокие нечеловеческие твари, изначально порожденные инхороями для войны против нелюдей. Согласно «Исуфирьясу», шранки – это «народ-оружие», созданный для ведения войны на уничтожение против нелюдей и их рабов-эмвама.

О мотивациях шранков можно говорить только предположительно. Судя по всему, они находят сексуальное удовлетворение в актах насилия. Существует бессчетное количество описаний их бессмысленных надругательств над мужчинами, женщинами, детьми и даже трупами. Шранкам неведомы милосердие и честь, и, хотя они берут пленных, известно очень мало случаев, когда кто-либо выжил у них в плену – жестокость обращения превосходит всякое воображение.

Шранки размножаются очень быстро. Правда, внешних физических различий между самками и самцами не наблюдается, равно как и различий в образе действий. Во время сражений Апокалипсиса люди встречали множество шранков на разных стадиях беременности. В открытом сражении шранки проигрывают людям, но тылы у них обеспечены лучше. Они могут долгое время питаться лишь червями и насекомыми. Выжившие после битв со шранками рассказывают о широких бороздах земли, вывороченных и вспаханных прошедшими там ордами этих созданий. Когда во главе их стоял Не-бог, они не ведали страха и наносили удары с невероятной точностью и ловкостью.

Как правило, шранки ростом по плечо среднему человеку из касты трудящихся. Кожа их лишена пигментов, а облик, несмотря на почти отталкивающую утонченность лиц, напоминает звериный (хотя и без шерсти) – плечи узкие, грудь расширенная, тело миндалевидной формы. Они чрезвычайно быстро передвигаются как по открытой, так и по пересеченной местности, а слабость их телосложения компенсируется отчаянной злобностью.

Адепты школы Завета склонны делать зловещие прогнозы, касающиеся численности шранков в Эарве. Очевидно, древние норсирайцы изрядно уменьшили количество этих тварей, вытеснив их за пределы Эарвы, но Не-бог сумел призвать новые сонмы. По рассказам очевидцев, их было столько, что они затмили горизонт. Ныне шранки господствуют над половиной континента.

Шранчьи Ямы – гладиаторская арена в Каритусале, где люди-рабы бьются со шранками.


Эамнор – погибшая страна норсирайцев Древнего Севера. История Эамнора простирается вплоть до дней Аульянау Завоевателя. В 927 году Аульянау захватил крепость Ара-Этрит (Новый Этрит) и, пораженный свойством горы Анкулакай отвращать чары, расселил вблизи нее несколько кондских племен. Эти племена стали процветать и под влиянием близлежащих городов долины Аумрис быстро оставили скотоводческий образ жизни. Они так успешно встроились в аумрийскую культуру, что их кузены из Белых норсирайцев, скинтья, во время Скинтейского Ярма (1228–1381) принимали их за Высоких норсирайцев. Эамнор после Скинтейского Ярма стал одной из процветающих стран Древнего Севера. Хотя Эамнор был разорен в 2148 году, он может считаться единственным государством, уцелевшим после Апокалипсиса, поскольку уцелел Атритау. Однако из-за размножившихся шранков Атритау сумел вернуть себе лишь небольшую часть земель бывшего Эамнора.

Эамнорский – мертвый язык Эамнора, происходящий от кондского.

Эанна – Земля Высокого Солнца (тоти-эаннорск.). Традиционное название всех земель к востоку от Великого Кайарсуса.

Эарва – Земля Низкого Солнца (тоти-эаннорск.). Традиционное название всех земель к западу от Великого Кайарсуса.

Эбара – маленькая крепость в Гедее, построенная нансурцами после падения Шайгека в 3933 году.

Эй’юлкийя – кхиргвийское название пустыни Каратай, «Великая Жажда».

Экзальт-генерал – традиционный титул главнокомандующего имперской армией.

Экозийский рынок – главный рынок Сумны, расположенный к югу от Хагерны.

Экьянн I (2304–2372) – первый официальный шрайя Тысячи Храмов, автор широко почитаемых «Сорока четырех посланий».

Экьянн III Золотой (2432–2516) – шрайя Тысячи Храмов, который обратил в 2505 году Триамиса Великого и таким образом обеспечил преобладание религии айнритизма в Трех Морях.

Элеазар, Хануману (р. 4060) – великий магистр Багряных Шпилей.

Эленеот, поле – см. Битва на поле Эленеот.

Элью – ихримсуйское слово, буквально означающее «книга». Так называют любого, человека или шранка, кто сопровождает нелюдя, помогая его гаснущей памяти.

Эмвама – коренные уроженцы Эарвы, люди. Став рабами нелюдей, были перебиты Пятью племенами после Прорыва Врат. О них известно очень мало.

Энатпанея – провинция Киана, бывшая провинция Нансурской империи. Расположена на стыке Кхемемы и Ксераша. Энатпанея наполовину горная, наполовину пустынная страна, чье благополучие зависит от караванов, проходящих через Карасканд – ее административный и торговый центр.

Эннутиль – скюльвендское племя Северо-Западной степи.

Энсолярий – основная денежная единица Верхнего Айнона.

Эншойя – по-шейски значит «уверенность». Заудуньянское имя меча Воина-Пророка.

Эотская гвардия – тяжеловооруженная пешая гвардия нансурских императоров, состоящая в первую очередь из норсирайских наемников Кепалора.

Эотский гарнизон – крепость и казарма личной гвардии императора, главенствующая над северной частью Момемна.

«Эпистемологии» – работа, приписываемая Айенсису. Скорее всего, это отредактированная компиляция его работ. Многие считают этот труд дерзким философским заявлением о природе познания, но другие оспаривают это утверждение. Последние говорят, что работа искажает позицию Айенсиса, поскольку представляет собой лишь одну сторону его мировоззрения, которое менялось в течение всей жизни.

Эритга (4092–4111) – галеотская рабыня Кутия Сарцелла, убитая в пустыне Кхемема.

Эрьеат, Коифус (р. 4038) – король Галеота, отец Коифуса Саубона.

Этеларий VI (р. 4062), шейская форма имени Атуллара, – король Атритау, последний из рода Моргхандов.

Эшганакс – палатинат Верхнего Айнона, расположен на северной границе равнины Сехариб.

Эшкалас – палатинат Верхнего Айнона, славящийся качеством своего хлопка. Расположен на западной границе равнины Сехариб.

Эшки – легендарная Гора Откровения, где, согласно «Хроникам Бивня», пророк Ангешраэль получил призыв вести племена людей в Эарву.

Эумарна – самая населенная провинция Киана, ранее принадлежавшая Нансуру. Расположена к югу от гор Бетмулла. Большая плодородная область, прославленная своими винами и лошадьми.


Юан, Самармау (р. 4001) – дунианский прагма.

Южные колонны – подразделения нансурской имперской армии, размещенные на кианской границе.

Юнриюма – святилище Бивня. Древняя крепость-храм, где находится Бивень. Расположена в центре Хагерны, в Сумне.

Юрса – галеотский спиртной напиток из забродившего картофеля.

Юрсалка (ок. 4065–4110) – воин скюльвендского племени утемотов.

Юру – бог мужской силы и плодородия. Один из так называемых воздающих богов. Юру весьма популярен среди стареющих мужчин из благородных каст. Ему посвящено несколько храмов, по большей части в крупных городах. Почитание Юру в шутку именуют «культом любовников».

Юсилка – жена полководца Саг-Мармау, упоминающаяся в «Сагах». Ее имя в Трех Морях часто используют как синоним слова «изменница».

Ютерум – так называемые Священные высоты в Шайме, откуда, согласно писанию, Айнри Сейен вознесся на Гвоздь Небес.

Ютирамес – чародей Багряных Шпилей, убитый Ахкеймионом в Сареотской библиотеке.


«Яблоки» – галеотское жаргонное словечко для обозначения вражеских отрубленных голов.

Языки людей – до того как пали Врата и из Эанны пришли Четыре Народа, люди Эарвы, которых «Хроники Бивня» именуют «эмвама», находились в рабстве у нелюдей и говорили на упрощенной версии языка своих владык. От этого наречия никаких следов не осталось. Не осталось никаких следов и от изначального языка, на котором они говорили до того, как попали в рабство. В знаменитой хронике нелюдей «Исуфирьяс, или Великая яма годов», встречаются указания на то, что эмвама изначально говорили на том же языке, что и их родичи за Великим Кайарсусом. Это заставляет многих делать вывод, что тоти-эаннорейский является общим праязыком всех людей.

Языки нелюдей – несомненно, нелюдские или куноройские языки являются одними из древнейших в Эарве. Некоторые ауджские надписи восходят к временам до первого существующего источника тоти-эаннорейского, «Хроник Бивня», то есть их возраст более пяти тысяч лет. Ауджа-гилкунни, до сих пор еще не расшифрованная, значительно древнее.

Якш – конический шатер скюльвендов, сделанный из пропитанных жиром кож и ветвей тополя.

Ялгрота Гибель Шранков (р. 4071) – туньерский конюший принца Скайельта, известный своим огромным ростом и свирепостью в бою.

Яселла – проститутка, знакомая Эсменет.

Ятвер – богиня плодородия. Относится к так называемым воздающим божествам, за прижизненное почитание дарующим рай в посмертии. Культ Ятвер наиболее распространен среди трудящихся каст (как Гильгаоал среди воинов). В «Хигарате» – сборнике священных текстов, образующих письменную основу культов, – Ятвер изображена как благосклонная и всепрощающая женщина средних лет, одной рукой возделывающая и засевающая поля всех народов. Некоторые комментаторы отмечают, что в «Хигарате», равно как и в «Хрониках Бивня» (где о «возделывающих почву» часто упоминается с презрением), о Ятвер говорится без особого почтения. Возможно, именно поэтому ятверианцы предпочитают при совершении ритуалов и церемоний полагаться на свое собственное писание – «Синъятву». Несмотря на большое количество приверженцев этого культа, он остается одним из беднейших, благодаря чему привлекает все больше фанатичных последователей.

Примечания

1

Перевод М. Липкина.

(обратно)

2

Перевод М. Липкина.

(обратно)

3

Перевод М. Липкина.

(обратно)

4

Широко вошедшее в обиход в англоязычных странах выражение из культового фильма «Касабланка». (Прим. перев.)

(обратно)

5

В оригинале The Great Ordeal, автором, для описания Знака Силя, применена латино/англоязычная транслитерация: «две противопоставленные S, сцепленные или сплетенные с V». Мы сочли возможным уйти от использования в нашем переводе подобной версии передачи образа. Едва ли Нау-Кайюти или Ахкеймион читали Сенеку или Шекспира, чтобы применение латиницы в описании Знака выглядело актуальным — да ещё в переводе на русский язык. Тем более, что мы практически на сто процентов уверены в том, что именно имел в виду автор. Знак Силя достаточно хорошо знаком тем, кто хоть немного сталкивался с восточнохристианской иконографией и гностическими апокрифами. Это сцепленные и соединенные в единый символ литеры Альфа и Омега — Начало и Конец. Символ Бога. Только в ихоройском варианте он перевернут с ног на голову. Всё, в общем то, довольно логично — легионы Консульта идут в сражение под богохульными знаменами, сообщая врагам, что они ведут войну против Господа и намереваются низвергнуть Его. Посему мы сочли возможным описать данный символ несколько иносказательно, но с применением некоторых элементов бэккеровского «лора». В частности, змеи Гиерры (они, например, вытатуированы на запястье Эсменет) действительно напоминают две противопоставленных английских S, а символ рогатой бычьей головы это отсылка к финикийской букве алеф (голова быка), которая перешла в греческий алфавит и известна нам как альфа или русская А. В инхоройской версии, напоминаю, символ, как и, соответственно, литеры в него входящие, перевернуты вверх ногами.

Для наглядности, Знак Силя (в нашем воссоздании) представлен выше — в шапке страницы. — Примечание редактора.

(обратно)

6

Здесь — род доспеха. — Прим. перев.

(обратно)

7

Так его называли норсираи. Нелюди звали его Вири Холотай — Палаты Вири. — Прим. автора.

(обратно)

8

Благословенное Низвержение, день, когда Ангелы Плоти сошли на землю из Пустоты.

(обратно)

9

Гвоздь Небес на человеческих языках.

(обратно)

10

Известный как Ремесленник. Нелюдь-сику, основатель школы Митралик — магической школы артефакторов — создателей колдовских творений и механизмов.

(обратно)

11

Основанной Гин’юрсисом, Святым сику, во времена нелюдского Наставничества.

(обратно)

12

Это было смутное время в истории кондской империи, когда набеги скинтиев вынудили Всевеликого короля, столь оклеветанного позже Аулюнау Кава-Имвуллара (1091–1124), наложить на Всевеличие непомерные налоги.

(обратно)

13

Пришедшее из древней Умерау обозначение колдуна, в свою очередь происходящее от шаманского культа Хульва Ильруга — «Внутренняя Бездна».

(обратно)

14

Онкис — богиня надежды и стремлений, иногда изображаемая как предсказательница и владычица человеческих мыслей и побуждений.

(обратно)

15

Разновидность дымного виски, изготовленного из солода, подкопченного на тлеющем торфе.

(обратно)

16

Это не соответствует действительности. Аулюнау Кава-Имвуллар был вынужден платить скинтийским племенам белых норсираев дань, точные размеры которой неизвестны, однако совершенно очевидно, что она была достаточно велика, чтобы на протяжении длительного времени наносить кондийскому Умерау весьма заметный ущерб.

(обратно)

17

Сохонк — самая крупная из школ времен нелюдского наставничества, могла похвастаться более чем пятьюдесятью колдунами высокого ранга. Мангаэкка, вероятно, имела в своем составе не более тридцати.

(обратно)

18

Казначея.

(обратно)

19

Косвенный намек на то, что Вири был уничтожен падением Ковчега, а значит, инхороями.

(обратно)

20

Смерть говорит, что учиться тебе уже поздно!

(обратно)

Оглавление

  • Р. Скотт Бэккер Аспект-Император Книга первая Око Судии
  •   Пролог
  •   Глава 1 Сакарп
  •   Глава 2 Хунореаль
  •   Глава 3 Момемн
  •   Глава 4 Хунореаль
  •   Глава 5 Момемн
  •   Глава 6 Мозх
  •   Глава 7 Сакарп
  •   Глава 8 Река Рохиль
  •   Глава 9 Момемн
  •   Глава 10 Кондия
  •   Глава 11 Оствайские горы
  •   Глава 12 Андиаминские высоты
  •   Глава 13 Кондия
  •   Глава 14 Кил-Ауджас
  •   Глава 15 Кондия
  •   Глава 16 Кил-Ауджас
  •   Приложения Словарь действующих лиц и фракций
  •   Благодарности
  • Р. Скотт Бэккер Воин Доброй Удачи
  •   Что было раньше…
  •   Око Судии Акхеймион
  •   Глава 1 Меорнская глушь
  •   Глава 2 Истиульские равнины
  •   Глава 3 Запад Трех Морей
  •   Глава 4 Меорнские пустоши
  •   Глава 5 Истиульские равнины
  •   Глава 6 Запад Трех Морей
  •   Глава 7 Истиульские равнины
  •   Глава 8 Истиульские равнины
  •   Глава 9 Момемн
  •   Глава 10 Куниюри
  •   Глава 11 Истиульские равнины
  •   Глава 12 Момемн
  •   Глава 13 Библиотека Сауглиша
  •   Эпилог Ишуаль
  •   Словарь действующих лиц и фракций
  • Ричард Скотт Бэккер ВЕЛИКАЯ ОРДАЛИЯ
  •   ПРОЛОГ Момемн
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ Аорсия
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ Инъйор Нийас
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ Момемн
  •   ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ Аорсия
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ Ишуаль
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ Момемн
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ Иштеребинт
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ Ишуаль
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Иштеребинт
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Даглиаш
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Момемн
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Иштеребинт
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Даглиаш
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Горы Демуа
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Река Сурса
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Момемн
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Горы Демуа
  • Ричард Скотт Бэккер НЕЧЕСТИВЫЙ КОНСУЛЬТ
  •   Глава первая Западная часть Трёх Морей
  •   Глава вторая Иштеребинт
  •   Глава третья Агонгорея
  •   Глава четвёртая Горы Демуа
  •   Глава пятая Агонгорея
  •   Глава шестая Поле Ужаса
  •   Глава седьмая Привязь
  •   Глава восьмая Стенание
  •   Глава девятая Великое Соизволение
  •   Глава десятая Великое соизволение
  •   Глава одиннадцатая Окклюзия
  •   Глава двенадцатая Последнее Наполнение
  •   Глава тринадцатая Окклюзия
  •   Глава четырнадцатая Голготтерат
  •   Глава пятнадцатая Голготтерат
  •   Глава шестнадцатая Инку-Холойнас
  •   Глава семнадцатая Воздетый Рог
  •   Глава восемнадцатая Золотой Зал
  •   Глава восемнадцатая The Unholy Consult (окончание)
  •   Глава девятнадцатая Возвращение The Unholy Consult
  •   Глава двадцатая Пепелище The Unholy Consult (начало)
  •   Двадцатая Глава The Unholy Consult (окончание)
  •   Интервью
  • Р. Скотт БЭККЕР СЛУГИ ТЕМНОГО ВЛАСТЕЛИНА
  •   ПРОЛОГ Пустоши Кшюрии
  •   * * *
  •   ЧАСТЬ I Колдун
  •     ГЛАВА 1 КАРИТУСАЛЬ
  •     ГЛАВА 2 АТЬЕРС
  •     ГЛАВА 3 СУМНА
  •     ГЛАВА 4 СУМНА
  •   ЧАСТЬ II Император
  •     ГЛАВА 5 МОМЕМН
  •     ГЛАВА 6 СТЕПИ ДЖИЮНАТИ
  •     ГЛАВА 7 МОМЕМН
  •     ГЛАВА 8 МОМЕМН
  •   ЧАСТЬ III Блудница
  •     ГЛАВА 9 СУМНА
  •     ГЛАВА 10 СУМНА
  •     ГЛАВА 11 МОМЕМН
  •   ЧАСТЬ IV Воин
  •     ГЛАВА 12 СТЕПИ ДЖИЮНАТИ
  •     ГЛАВА 13 ГОРЫ ХЕТАНТЫ
  •     ГЛАВА 14 КИРАНЕЙСКАЯ РАВНИНА
  •   ЧАСТЬ V Священная война
  •     ГЛАВА 15 МОМЕМН
  •     ГЛАВА 16 МОМЕМН
  •     ГЛАВА 17 АНДИАМИНСКИЕ ВЫСОТЫ
  •     ГЛАВА 18 АНДИАМИНСКИЕ ВЫСОТЫ
  •     ГЛАВА 19 MОMЕМН
  •   Приложение
  •     ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА И ФРАКЦИИ
  •     ДУНИАНЕ
  •     КОНСУЛЫ
  •     ШКОЛЫ
  •     ФРАКЦИИ АЙНРИТИ
  •     ФРАКЦИИ ФАНИМ
  •     ОСНОВНЫЕ ЯЗЫКИ И ДИАЛЕКТЫ ЭАРВЫ
  • Р. Скотт Бэккер Воин кровавых времен
  •   ЧТО БЫЛО ПРЕЖДЕ…
  •   КНИГА 1 СЛУГИ ТЕМНОГО ВЛАСТЕЛИНА
  •   ЧАСТЬ I Первый переход
  •     ГЛАВА 1 АНСЕРКА
  •     ГЛАВА 2 АНСЕРКА
  •     ГЛАВА 3 АСГИЛИОХ
  •     ГЛАВА 4 АСГИЛИОХ
  •     ГЛАВА 5 РАВНИНА МЕНГЕДДА
  •     ГЛАВА 6 РАВНИНА МЕНГЕДДА
  •     ГЛАВА 7 МЕНГЕДДА
  •     ГЛАВА 8 МЕНГЕДДА
  •   ЧАСТЬ II Второй переход
  •     ГЛАВА 9 ХИННЕРЕТ
  •     ГЛАВА 10 НАГОРЬЕ АЦУШАН
  •     ГЛАВА 11 ШАЙГЕК
  •     ГЛАВА 12 ИОТИЯ
  •     ГЛАВА 13 ШАЙГЕК
  •     ГЛАВА 14 АНВУРАТ
  •     ГЛАВА 15 АНВУРАТ
  •     ГЛАВА 16 ШАЙГЕК
  •     ГЛАВА 17 ШАЙГЕК
  •   ЧАСТЬ III Третий переход
  •     ГЛАВА 18 КХЕМЕМА
  •     ГЛАВА 19 ЭНАТПАНЕЯ
  •     ГЛАВА 20 КАРАСКАНД
  •     ГЛАВА 21 КАРАСКАНД
  •     ГЛАВА 22 КАРАСКАНД
  •     ГЛАВА 23 КАРАСКАНД
  •     ГЛАВА 24 КАРАСКАНД
  •     ГЛАВА 25 КАРАСКАНД
  •   Приложение
  • Р. Скотт Бэккер ПАДЕНИЕ СВЯТОГО ГОРОДА
  •   Карты
  •   Что было прежде…
  •     Книга 1 СЛУГИ ТЕМНОГО ВЛАСТЕЛИНА
  •     Книга 2 ВОИН-ПРОРОК
  •   Последний бросок
  •     Глава 1 КАРАСКАНД
  •     Глава 2 КАРАСКАНД
  •     Глава 3 КАРМКАИД
  •     Глава 4 ЭНАТПАНЕЯ
  •     Глава 5 ДЖОКТА
  •     Глава 6 КСЕРАШ
  •     Глава 7 ДЖОКТА
  •     Глава 8 КСЕРАШ
  •     Глава 9 ДЖОКТА
  •     Глава 10 КСЕРАШ
  •     Глава 11 СВЯТОЙ АМОТЕУ
  •     Глава 12 СВЯТОЙ АМОТЕУ
  •     Глава 13 ШАЙМЕ
  •     Глава 14 ШАЙМЕ
  •     Глава 15 ШАЙМЕ
  •     Глава 16 ШАЙМЕ
  •     Глава 17 ШАЙМЕ
  •   Примечание автора
  •     ГЛОССАРИЙ
  •       А
  •       Б
  •       В
  •       Г
  •       Д
  •       Е
  •       Ж
  •       З
  •       И
  •       К
  •       Л
  •       М
  •       Н
  •       О
  •       П
  •       Р
  •       С
  •       Т
  •       У
  •       Ф
  •       Х
  •       Ц
  •       Ч
  •       Ш
  •       Э
  •       Ю
  •       Я
  • Р. Скотт Бэккер Князь Пустоты. Книга первая. Тьма прежних времен
  •   Тьма прежних времен
  •     Пролог Пустоши Куниюрии
  •       * * *
  •     Часть I Колдун
  •       Глава 1 Каритусаль
  •       Глава 2 Атьерс
  •       Глава 3 Сумна
  •       Глава 4 Сумна
  •     Часть II Император
  •       Глава 5 Момемн
  •       Глава 6 Степи Джиюнати
  •       Глава 7 Момемн
  •       Глава 8 Момемн
  •     Часть III Блудница
  •       Глава 9 Сумна
  •       Глава 10 Сумна
  •       Глава 11 Момемн
  •     Часть IV Воин
  •       Глава 12 Степи Джиюнати
  •       Глава 13 Горы Хетанты
  •       Глава 14 Киранейская равнина
  •     Часть V Священная война
  •       Глава 15 Момемн
  •       Глава 16 Момемн
  •       Глава 17 Андиаминские Высоты
  •       Глава 18 Андиаминские Высоты
  •       Глава 19 Момемн
  •   Истории о Злодеяниях
  •     Ложное солнце
  •     Четыре Откровения Синиал’джина
  •     Нож, что всем по руке
  •       Часть первая
  •       Часть вторая
  •   Приложение
  •     Действующие лица и фракции
  •     Основные языки и диалекты Эарвы
  • Р. Скотт Бэккер Князь Пустоты. Книга вторая. Воин-Пророк
  •   Что было прежде…
  •   Часть I. Первый переход
  •     Глава 1. Ансерка
  •     Глава 2. Ансерка
  •     Глава 3. Асгилиох
  •     Глава 4. Асгилиох
  •     Глава 5. Равнина Менгедда
  •     Глава 6. Равнина Менгедда
  •     Глава 7. Менгедда
  •     Глава 8. Менгедда
  •   Часть II. Второй переход
  •     Глава 9. Хиннерет
  •     Глава 10. Нагорье Ацушан
  •     Глава 11. Шайгек
  •     Глава 12. Иотия
  •     Глава 13. Шайгек
  •     Глава 14. Анвурат
  •     Глава 15. Анвурат
  •     Глава 16. Шайгек
  •     Глава 17. Шайгек
  •   Часть III. Третий переход
  •     Глава 18. Кхемема
  •     Глава 19. Энатпанея
  •     Глава 20. Карасканд
  •     Глава 21. Карасканд
  •     Глава 22. Карасканд
  •     Глава 23. Карасканд
  •     Глава 24. Карасканд
  •     Глава 25. Карасканд
  •   Приложение
  • Р. Скотт Бэккер Князь Пустоты. Книга третья. Тысячекратная Мысль
  •   Что было прежде…
  •     Книга первая. Тьма Прежних Времен
  •     Книга вторая. Воин-Пророк
  •   Тысячекратная мысль
  •   Последний бросок
  •     Глава 1. Карасканд
  •     Глава 2. Карасканд
  •     Глава 3. Карасканд
  •     Глава 4. Энатпанея
  •     Глава 5. Джокта
  •     Глава 6. Ксераш
  •     Глава 7. Джокта
  •     Глава 8. Ксераш
  •     Глава 9. Джокта
  •     Глава 10. Ксераш
  •     Глава 11. Святой Амотеу
  •     Глава 12. Святой Амотеу
  •     Глава 13. Шайме
  •     Глава 14. Шайме
  •     Глава 15. Шайме
  •     Глава 16. Шайме
  •     Глава 17. Шайме
  •   Глоссарий
  •     Примечания автора
  • *** Примечания ***